Иннокентий Федорович АнненскийСочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал. Часть вторая. Эпические мотивы
Лирика обладает одним несомненным преимуществом перед другими родами поэзии: она лучше всего освещает нам личный мир поэта, ту сферу, которую выделяет для него в широком Божьем мире его темперамент, обстановка, симпатии, верования; она показывает степень отзывчивости поэта; т. е. его способности переживать разнородные душевные со стояния: она часто открывает нам уголки поэтической деятельности, где живут не оформившиеся еще образы, задатки для определенных фигур эпоса и драмы. В эпосе и драме образы становятся разнообразнее и пестрее, но вместе с тем славятся объективнее, особенно в драме. Поэтический мир гр. А. К. Толстого отчасти освещен нами в предыдущей главе. Но мы рассматривали его в связи с центром, и частью в еще необъективированном, не образно-отчетливом виде; притом сюжеты лирики обыкновенно однообразны и вращаются около элементарных психических мотивов. Обратимся к сюжетам эпическим. Напомню один из выводов предыдущей главы:
Толстой дорожит идеальными представлениями, он ищет в мире отблесков вечной красоты, отзвуков небесной гармонии . В его эпосе, как и в лирике, почти не отразился мир непосредственных, живых впечатлений. Наоборот, ему дорог и близок мир преданий самых разнообразных. Его воображение постоянно вращается в прошлом или сказочном, начиная от определенных исторических сюжетов и кончая легендами чисто мифологическими вроде «Волков», во вкусе Саути. Всех ближе ему область русских преданий, но он мастер и в древнеитальянской легенде, и в преданиях балтийских славян. Везде почти тщательно и изящно рисует он обстановку баллады или былины, помогая перенести туда фантазии читателя. Повсюду видна рука опытного художника, который изучил и пережил душою свой поэтический предмет. Мы уже указывали отчасти на основания его духовного родства с богатырским нашим эпосом.Рассмотрим теперь подробнее его богатырей, а потом и вообще былинный склад его поэзии. Выделяется пять художественных былин:
Алеша, Змей Тугарин, Илья Муромец, Садко и
Сватовство . Особенно хороши две последние пьесы. Алеша Попович – одна из характернейших фигур нашего богатырского эпоса. Если это не самый храбрый, то, конечно, самый дерзкий из всех богатырей, сорвиголова. Он горяч, заносчив, хвастлив и жаден. Он любит блеск, любит удовольствия, музыку и вместе с тем вкрадчив, увлекателен, легко покоряет женские сердца. Как боец, он не всегда надежен, благодаря своей рьяности; его не пускают на очень трудные дела, потому что он
позарится на блеск и богатство или
надорвется от горячности в бою и погибнет понапрасну. Алеша бабий пересмешник и порой даже разрушитель семейного счастия, но он все же заправский богатырь, один из любимых, победитель Змея, крестовый брат Добрыни, необходимый член богатырской дружины, и между ним и щеголем Чурилой, который после неудачного состязания с Дюком остается в живых,
киевскими бабами умоленный, – целая пропасть. Толстой взял Алешу не как покорителя чудовищ, а как певца и любезника. В длинной, изящной балладе нет грубых эротических образов или намеков. Алеша везет пленную царевну, которая просьбами и хитростью старается спастись из его лодки; но вот богатырь берет звонкие гусли и запевает чудную песню. Музыка действует на пленницу помимо слов.
Песню кто уразумеет?Кто поймет ее слова?Но от звуков сердце млеет,И кружится голова.
Она слушает певца, подняв белую руку. (Чрезвычайно красивый и верно подмеченный штрих в картине; вспомните у Тургенева в певцах, когда поет Яков: «рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и не шевелился».)Влияние музыки на душу человека Толстой затрагивает и в лирических своих пьесах (см. предыдущую главу); здесь является новая черта:
Любит он иль лицемерит, —Для нее то все равно:Этим звукам сердце веритИ дрожит, побеждено.
Характер Алеши выдержан: он чужд колебаний, как чужд грубого насилия, даже грубой хитрости: богатырские черты его смягчились под поэтическим резцом. Он покоряет силой своего искусства:
Не похитчик я тебе (говорит он царевне) —
и
Ты вошла своею волей.
В былине «Змей Тугарин» хотя и воспроизводится богатырская обстановка, но сюжет взят не былинный. Змей Тугарин, оборотень и враг богатырей, приняв на себя вид иноземного певца, поет у Владимира на пиру и насмешливо предрекает русским, что придет время, когда они будут холопами хана. Владимир, это ласковое солнышко былин, мягкий, умный, но пассивный и белоручка, просто засмеялся на глупые слова. Но песня растет и сулит Руси будущее все мрачнее, и вот вступаются один за другим княжие защитники: Илья первый мрачно и убедительно погрозил, потом Алеша посмеялся, а умный и тонкий Добрыня сразу разгадал оборотня и вынул каленую стрелу. Безобразный Демодок обрывает песню и, став змеем, с шипом бросается в Днепр.Но дерзкая песня не смутила пира. Владимир поднимает чашу за вольный и честный славянский народ, за колокол новгородский да за лихих дедов-варягов. А народ отвечает ему здравицей за князя. Все снова пируют и смеются свободно, потому что верят, что Русь легко переживет все беды, какие бы ни довелось ей встретить. Пьеса ведется в бодром, поднимающем тоне: в ней слышится столько любви к Руси, гордости ею, столько коренного и свободного единства между князем с богатырями и народом, что мы прощаем поэту и некоторую растянутость рассказа, и даже фальшь вроде тостов: в былинной Руси пьют молча и начинают хвастать только напившись.«Илья Муромец» взят, как и Алеша, не в разгар трудной битвы; он едет густым бором и раздумывает об оставленном Киеве. Богатырь Илья – любимое детище народной фантазии, крестьянский сын со страшной силой и простым сердцем, спокойным нравом, скорей защитник, чем обидчик, он никогда, кажется, не был молод. Недаром до 33 лет он сиднем сидел на печи, да так и слывет у народа старым казаком. Спокойное сознание силы не позволяет ему поддаваться раздражительному и мелочному чувству обиды. Илья и уехал-то из Киева лишь под предлогом обиды – чарой обнесли, – а на самом деле просто потому, что тесна, скучна ему эта киевская роскошь – не под пару молодые неуходившиеся богатыри, не по вкусу царьградские курения да мраморные плиты. Приволье и суровая природа темного бора освежают богатыря и влекут его к себе: в простых сердцах сильно влияние красоты природы, как заметил когда-то Лермонтов. Учащийся мог бы с пользой сравнить у Толстого этот мотив «обновления природой» в Илье и в Иоанне Дамаскине – основание одинаково, но как различен мир, который грезится в природе богатырю и певцу-сподвижнику! Илья как богатырь – полная противоположность Алеше и даже Добрыне. Это, если можно так выразиться, носитель нравственного инстинкта, это – спокойная и трезвая исполнительная сила – миллион рядовых; человек не мудрый, даже не хитрый и вовсе чуждый поэзии и увлечений любви. Такой характерный образ Ильи подметил и поднял Толстой, но читать его былину надо непременно вместе с народными – они должны дополнять, объяснять одна другую (былины народные можно читать в сборнике г. Авенариуса).Из былины о Садко Толстой берет конец. Садко, этот новгородский Арион, в палатах водяного царя. Он скучает и томится; с юмором отвечает он на вопросы и упреки владыки, что ему скучно, потому что вокруг везде очень мокро и ничем не пахнет:
Хоть дегтем повеяло бы раз на меня,Хоть дымом курного овина.
Чувство Садко звучит задушевно и искренно и прекрасно оттеняется глупой и чванной самоуверенностью водяного, его ссылками на мнение двора, который заранее согласен с ним во всем.Лучше всего в балладе изображена, конечно, пляска. Былина красиво замыкается картиной пира у Садко: соседи пьют да бороды поглаживают, а диковины рассказа хозяина про водяного относят к тому хмельному хвастанью, без которого и пир был тогда не в пир. В былине о Садко много нерусского; особенно водяной (по иным вариантам даже морской) царь отзывается иноземным, вероятно, финским влиянием (на это в свое время указывал московский профессор Вс. Миллер). В самом деле, пышный царь мало похож на нашего мирного дедушку-водяного, который ютится замухрышкой в тине прудов, а чаще около мельничных колес. Но у Толстого ему придается много чисто русских черт: если он не соответствует русским воззрениям на водяного фетиша, зато в нем множество чисто русских особенностей, и на это можно указать при разборе. Например, как характерны эти вопросы Садко: хорошо ли ему угощенье, да угодила ли жена, не досадили ли дочери. Потом пляска – вначале толкущаяся на месте, напоследок – бешеная, беспорядочная. Самое это хвастовство, манерничанье, которое не покидает плясуна среди самого, кажется, бесшабашного увлеченья, – все это чисто русское и нарисовано мастерски. А Садко – как реальны и народны его жалобы, его желанья, его хитрости! Последняя былина переносит нас опять в Киев.
Сватовство едва ли не самая грациозная вещь Толстого в эпическом роде. Это своеобразный русский гимн весне. Воспевается «веселый месяц май», призывается Дед-Ладо, этот русский Анакреон, старый покровитель молодой любви (у греков не было старого бога). Воспевается та пора расцветающей, свежей природы, которая полна еще робкой, стыдливой ласки. Самое чувство еще в своей молодой и целомудренной поре – не зажглись еще купальские огни, еще далеко до разнузданных игрищ Ярилы.Дюк и Чурила – персонажи былинные; они соперники по красоте, молодечеству, по нарядам и ухваткам; они богатыри не богатыри, особенно Чурило, а так, молодцы. В былине Дюк – заезжий и так пленил невиданной роскошью простоватую племянницу Владимира Запаву Путятишну, что она сама за него посваталась. Чурило и Дюк у Толстого не характерны – он не вдумался в их особенности. К настоящему Чуриле, который думает о сапогах больше, чем о богатырских подвигах, за которого действуют обыкновенно его дружинники, который ходит под зонтиком, чтобы не загореть, совсем не подходят слова поэта:
Вы носите кольчуги,Вы рубитесь мечом.
Княжны Толстого это тоже не те создания теремов, на которых «солнце не взглянет, ветер не подует».Они скорее похожи на Навзикаю, стыдливую, но свободную, члена семьи, а не русскую «заключевницу». Но не в них центр. Бесконечно хорош весь этот сваточный церемониал: самый обычай получает живой смысл в обрисованном случае. А как жив, как верен самому себе этот Владимир!Скажем теперь несколько слов о былинах и подобных им по складу пьесах, которые мы выключаем из эстетического разбора. Это
Богатырь, Поток, Пантелей-целитель и
Порой веселой мая . В этих пьесах стихотворная форма и поэтические краски служат целям посторонним – обличительным; при этом обличение не вызвало в фантазии поэта ни художественных образов, ни живых и сильных движений души.
Целитель Пантелей , которому поэт дает суковатую палку, чтоб учить слепцов, пусть даже притворных слепцов, – явление вовсе не эстетического порядка.
Богатырь – олицетворенное пьянство – напоминает лубочные изображения адских мук за пьянство, воровство и прочие грехи. «Два лада» в смешных древнебоярских костюмах (утром в саду) говорят какими-то мудреными словами вещи, ничего общего не имеющие со спокойной и сановитой стариной. «Он» насмешливо карает разных людей: тут и кулаки, вырубающие лес и разводящие скот, и отрицатели эстетики, и демагоги – и всех без разбору бьет поэт по головам устами одного из двух гуляющих лад. Неприятно слушать мягкого и гуманного певца, когда он бросает «аполлонову повязку» для непосильной ему суковатой палки. Нет, из другой кошницы бросал он «святое семя красоты в покинутые борозды»: его сила проявлялась в изящном образе и светлом чувстве, и гимн красот был несравненно влиятельнее обличительного лепета и сатирического бессилия, мечтающего о палке.К истинно поэтическим былинным мотивам надо прибавить еще
Спесь . Это такое же жизненное и прочувствованное олицетворение, как «Горе» в известном народном стихе, «подпоясанное лыком, с ногами, запутанными в мочале». Фигура Спеси так и дышит правдой в каждом штрихе – надутая, раззолоченная, негнущаяся, одинокая и глупо-чванная. Комизм здесь тонкий и умный и краски народные.Хорош и народен и
Ушкуйник , прощающийся с родителями. Он едет воевать и грабить, потому что его тяготит избыток силы и удали.
Надо только помнить всегда, когда читаешь такие стихотворения, что здесь имеешь дело с поэтически-воссозданным образом, а не с историческим явлением – новгородские невольники, передовая дружина не только грабила, она олицетворяла коренные колонизаторские стремления Великого Новгорода.От былинных сюжетов обратимся к летописным. Вот Владимир в пьесе
Поход на Корсунь . В первой части он еще наивный язычник не без хитрецы; выслушал он цареградского мниха и усвоил себе только внешнюю сторону его картин и увещаний. Подступая под Корсунь, он
смиренно просит сдать город, грозя иначе разрушить его; с не меньшим
смирением просит он и царевну Анну в жены. Самое крещение он хочет взять, как трофей боя, и требует, чтоб его крестили как можно пышней и чтобы все было «по уставу». Но вот он крестился и вместе с тем как-то вдруг ожил, переродился, что-то новое стал видеть и понимать; голос новой правды немолчно и влажно зазвучал у него в сердце. Во второй части он подъезжает под Киев. Весна, любовь, новая жизнь, родина – все венчает князя. И сам он преображенный, и вокруг все кажется ему залитым лучезарным сиянием. Кончился старый Владимир, начинается Ласковый князь, а на Руси «закон милосердия». Трудно найти в народных воспоминаниях более светлую страницу; трудно и поэту нашему было сыскать более благодарный сюжет для своей кисти: как сродни ему это небо без туч и бурь, все проникнутое идеально-чистыми лучами, эта мелодия без диссонансов. Занавес падает как раз вовремя, скрывая продолжение предания: Добрыню с мечом и Путяту с огнем и кровавые новгородские крестины. Зато у Толстого есть картина крещения ругичан и гибель дубового Ругевита – славянского Молоха. Язычество на острове Рюгене имело свою историю, свой культ, свою поэзию, и Толстой с верным поэтическим тактом взял
Ругевита вместо Неруна. В гибели Ругевита-фетиша нет особенного трагизма – его поражение и бессилие как-то очевиднее, неотразимее для умов. Здесь не может быть той долгой и трудной борьбы, какую пришлось выдержать христианству, например, в Византии. Кстати, хорошо, если юноши сравнят толстовского Ругевита с «Последними Язычниками» Майкова. Здесь возникнет много интересных и поучительных параллелей. Гр. Толстой не переводил и не перекладывал «Слово о Полку Игореве», как это делали Пушкин, Мей, Майков, Гербель. Он написал только один поэтический комментарий к отрывочным и неопределенным словам певца-дружинника: «Уношу князю Ростиславу затвори Днепр темне брезе».
Князь Ростислав утонул в Днепре походом. С тех пор среди бури слышится порой его слабый голос, который напрасно зовет жену или брата, его скоро позабывших; стон не долетает до родины, и обессиленный князь снова засыпает, склонясь на ржавый щит. В этом образе много общего с Уландовым Гарольдом (есть перевод Жуковского), которого зачаровала на век вода источника, когда он вздумал напиться в заколдованном лесу; есть общее и с Наполеоном в «Воздушном Корабле» (Зейдлица – перевод Лермонтова). Эти стихотворения стоит сравнить по колориту и оттенкам чувства. Ростислав очень хорош этим равнодушием к чуждой ему подводной красе и своей вечно готовой проснуться тоской по молодой жизни, неоплаканной и неотпетой. Вспоминается, кстати, маленькая пьеска «Где гнутся над омутом лозы»: мать заснула на берегу, а ребенок заслушался стрекоз, которые зовут его поиграть с собой. Все, что говорят стрекозы дитяти, – это его собственные впечатления: он все бы это мог подумать сам – таким образом создается лучший вид баллады, фантастическое в виде объективированной человеческой мысли. Пьеса на конце точно оборвана. И как это удачно в художественном смысле! В самом деле, зачем нам знать, упал ли ребенок в воду, или вовремя ухватили его проворные руки чуткой матери, – это уменьшило бы для нас прелесть главного момента – приманчивой песни веселых стрекоз. Так, живопись часто сильна тем, что, не давая нашей мысли расходиться, приковывает ее к одному яркому моменту. К русским богатырям и героям примыкают поморские и северные:
Боривой, Канут, Гаральд, Гакон. Боривой – это поморский Мстислав или Ричард Львиное Сердце. Одно его имя уже наводит страх – он благородно храбр и непобедим, его дружины легки и перелетны. Рядом с ним стоит слепой старый
Гакон – пережившая самое себя богатырская сила. Толстой взял тот момент, когда Гакон, сослепу и не умея удержать расходившейся силы, рубит своих. Есть что-то жалкое в этом Святогоре, а между тем разве тут нет типичных черт всякого рыцаря, ушкуйника, богатыря?
Гаральд является в двух пьесах. В первой – это торжествующий, прекрасный и славный победитель. Это тип того рыцаря, который написал на щите имя своей дамы. Он представлен сначала в Киеве, где просит руки Ярославны, просит не как безвестный искатель, а как победитель, богач, гроза далекого мира. Во второй, уже король Норвегии, он слагает к ногам Звезды своей Ярославны все, чем владеет:Все, что перед нею цветет и блестит,И берег, и синее море.Он и свой венец, и свою славу рад отдать ей «на вено». Во второй пьесе описана смерть Гаральда (
Три побоища ). Витязю выклевал глаза ворон. Толстой не описывает ни одного из трех побоищ: ни под Киевом, ни под Йорком, ни на Гастингском поле. Он описывает, что было прежде и что сейчас, после: тяжелые сны женщин, полные предчувствий, потом приготовления к бою, наконец, пир осиротевших жен. Печаль соединила вдов двух ожесточеннейших врагов, обоих Гаральдов, – они вместе плачут и молятся. А на этом фоне примирения и грусти зреет уже новая вражда. Эту пьесу надо читать вместе с песнью о Гаральде и Ярославне – здесь вся оборотная сторона медали, т. е. славы, блеска и счастья рыцарского быта.
Канут представлен в сборах к свату Магнусу, который приглашает его будто на семейный совет, а на самом деле чтоб уничтожить в нем соперника. Предчувствия мучат княгиню, и она умоляет мужа не ехать. Но Канут не слушает.Эта пьеса может послужить к выяснению идеального рыцарского типа: здесь на первом плане вовсе не сила роковой случайности, а гордая и прямая натура Канута, которой чужды извороты, уступки и трусливые колебания. Именно в таких натурах и жила в то время переходящая из века в век нравственная искра героизма, которая не дает людям измельчать и извериться.К рыцарской поэзии примыкает рассказ
Дракон . Он переносит нас в среду итальянских condotieri во времена отчаянной борьбы Италии за национальную независимость с имперской партией Гибеллинов. Рассказчик, оружейник Арнольфо, передает, как он заблудился среди скал и встретил чудовище. Оно показалось сначала замком, потом каким-то древним памятником. Описание чудовища есть, может быть, лучшее из того, что когда-нибудь написал Толстой. Спутник Арнольфо, считая, что ратнику стыдно бежать от куклы, пробует ее копьем и убеждается, что чудовище – живое. Следует описание нескольких дней тягостного плена: чувства ужаса, тоски, горя, при виде алчности и жертв чудовища, сменяются одно другим в душе путников. Под конец Арнольфо удается соединиться с последними остатками разбитых Гвельфов: его ранят в первой же безумной схватке, и когда он пробуждается, то узнает, что Италия стала рабой, наполовину добровольной.Через 15 лет в его душе все жив образ дракона, но он слился в душе горячего патриота с центральным и сильнейшим впечатлением его жизни, с воспоминанием о падении Свободной Италии, с мыслью о национальном позоре. Дракон стал в его глазах символом, предтечею германского ига и оттого кажется вдвое гнуснее и ужаснее. Символическое изображение вражьего народа, как отвратительного, жадного змея, очень обыкновенно в народных легендах. Таковы и наши Горынычи и Тугарины. Вспомним также Родосского Дракона у Шиллера (Kampf mit dem Drachen – в переводе Жуковского: Сражение со змеем). Ученик с интересом может сравнить Родосского и Ломбардского Дракона: по наружности, по отношению к нему рыцарей, по характеру, который придается ему легендой. Но вернемся с поэтом опять на родную почву. От горя итальянского обратимся к русскому. Толстой воспроизвел его в замечательной балладе
Чужое горе .Едет богатырь на коне и хвастается, «какое мне деется горе». А в народном сознании (Толстой подметил это очень верно) никогда не прощается похвальба: и Святогор, и Ставр Годинович, и Садко, и кузнец в сказке об одноглазом Лихе наказаны за хвастовство. И вот к богатырю с деревьев начинает по дороге прыгать чужое горе: сначала Ярославово, потом татарское, а там «Ивана Васильича горе». Под конец конь ступает с трудом, а богатырь едет невесело – горя, значит, не стряхнуть. Богатырь – это русский народ, на котором, тяжелые следы должны были надолго остаться и от усобиц, и от татарщины, и от борьбы Грозного с боярщиной.Из всех крупных личностей русского прошлого Толстого особенно занимал Иван Грозный. Его поэзия не знает Ивана IV другим, кроме старого и грозного, в тяжелую эпоху казней и опричнины. Три эпических стихотворения обрисовывают нам эту мрачную фигуру:
Старицкий воевода, Князь Михаило Репнин и
Василий Шибанов . В первой из этих пьес царь казнит воеводу, не в меру гордого своею знатностью; он казнит его с жестоким сарказмом, облекши его наперед в знаки царского достоинства и земно ему поклонившись.И, лик свой наклоня над сверженным врагом,Он наступил на труп узорным сапогомИ в очи мертвые глядел – и в дрожи зыбкойДержавные уста змеилися улыбкой.Царь Иван, конечно, был и жесток, и часто театрален в своих казнях, но было бы большой ошибкой ограничиваться этим представлением о крупной исторической личности. Надо сверять поэтические образы с историей и с народной памятью. В балладе о князе
Репнин Иоанн представляется убившим в запальчивости и после кающимся. И здесь за показной стороной ужасов надо видеть настоящую историю: за открытой смелостью старого вельможи, который не хочет надеть маски по примеру своего царя, нужно видеть продолжительную принципиальную борьбу двух направлений в жизни, двух партий, а которая была правой, – Бог знает. Островский в одном из монологов Грозного (в «Василисе Мелентьевой») изобразил этот трагизм одинокого Иоанна: «ослабей он, забудься на минуту, – и десятки врагов вмиг растащили бы все стяжания потомков Калиты». Не надо оставлять без внимания и народной памяти. Для народной фантазии Грозный царь – не безумный, разнузданный тиран, а суровый каратель измены, где бы ни свила она себе гнездо, хотя бы в родной семье. Он справедлив в душе, потому что, увидев ошибку, всегда кается. Очень часто народная фантазия не допускает его даже до совершения жестокости: он хочет казнить пушкарей под Казанью за то, что порох долго не вспыхивает, но угроза не исполняется: погреба раньше взлетают на воздух; он хочет убить сына, подозревая в нем изменника, но козни Малюты вовремя расстраиваются Никитою Романовичем, – царевич спасен.В хорошо известной балладе «Василий Шибанов» центр не в царе Иване, а в замученном герое – стремянном князя-изменника. Было бы крайней несправедливостью видеть в Шибанове олицетворение привязанности холопьей, почти собачьей. Своим молчанием под пыткой, своей предсмертной молитвой за царя и родину разве он служит господину? Нет, князь Курбской в безопасности, а самоотверженный его слуга служит России, в которой он не хочет множить жертв тяжкого царского гнева. Шибанов воплощает в себе ту народную силу героизма и терпения, которая помогла Руси вынести все ее бедствия. Но уйдем из этого темного мира в сферу просветленной религиозной поэзии, к другому Иоанну, вдохновенному «Дамаскину».В Иоанне воплощен высший идеал поэта, как его понимал Толстой: этот поэт не может быть ни правителем, ни светским человеком, его мысль отказывается творить в суете или блеске; он ищет для творчества тихую, созерцательную жизнь, одиночество, дикую природу. Там его творчество рождается и питается страстной верой и любовью к Богу – и эта вера, эта любовь проникают все его существо. Нравственный вопрос стоит для поэта на первом плане: прежде всего доброе и злое, а прекрасное есть уже отражение доброго. Поэзия – оболочка и вера – душа поэзии должны быть свободны:Над вольной мыслью Богу не угодныНасилие и гнет!Рядом с Дамаскином вспоминается еще один толстовский певец. Слепого старика зовут петь князю и его гостям после лова, но он опоздал приходом и поет совершенно один, поет долго и вдохновенно. Много сказал он в своей песне прекрасного, поучительного, горячо и глубоко прочувствованного. Но даже камни не грянули ему «аминь!» как достопочтенному Бэде в превосходной пьесе Полонского. Только дубрава, тихо качая ветвями, рассказала ему про его ошибку. Но старик не огорчился; он отвечал, что пел не для награды или славы и не для того, чтобы веселить или учить – он пел из глубокого внутреннего побуждения петь.Охваченный песнью не может молчать,Он раб ему чуждого духа,Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,Неволей или волей он должен вещать,Что слышит подвластное ухо.Кончает старик мягким, добрым приветом природе, почтившей его вниманием, и не слыхавшим его людям: он просит у Бога счастья и князю, и его боярам, и народу. Высокая душа сказывается в убогом: душа поэта, чуждая и мелочной зависти, и корысти, душа, полная любви, – она-то и роднит этого нищего с блестящим и гениальным певцом Дамаска. Гений поэта не живет в грязной оболочке. Жалки кажутся рядом с вдохновенными певцами наемные гусляры в пьесе «Курган»; эти наемники льстиво пророчат своему князю бессмертную жизнь в памяти людей, и их слова умирают, когда родятся; забываются даже раньше, чем слава, которую они воспевают. Мы закончим наш обзор эпических мотивов этой малоколоритной, но, глубокопоучительной балладой. Курган с высокой головой стоит в глубокой степи одиноким, ненужным и загадочным сторожем прошлого.Несмотря на льстивые пророчества гусляров, имя витязя, погребенного под курганом, даже век, в который он жил, даже народ, которым он правил, – все изгладилось из народной памяти. Но это и естественно, и законно. Что забыто? Забыто ли то, что человек оставил будущему: город, обелиск, портик, храм, закон, песни, открытие? Нет, забыто, что он разрушал,Чью кровь проливал он рекою,Какие он жег города?Слава по праву достается на долю только создателям – одного, даже недолго жившего Александра Македонского помнят 2000 лет, народные легенды разнесли его имя и подвиги на полмира; а целые народы, со всеми своими радостями, победами, страданиями, с миллионом жизней – все эти гунны, скифы, половцы как в воду канули, будто и не жили никогда; а если теперь их образ и восстановляют, то точно скелет допотопного зверя по скудным материальным остаткам, случайно избежавшим гибели. Для выяснения истинного понятия о славе, как рисуют ее поэты, полезно вместе с «Курганом» прочитать эпилог к пушкинской «Полтаве»: здесь выясняются самые законы народной памяти о выдающихся людях.
Оглавление
Иннокентий Федорович АнненскийСочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал. Часть вторая. Эпические мотивы