КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Игра в «Городки» [Юрий Николаевич Стоянов] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Игра в «Городки»
Юрий Николаевич Стоянов
Игра в городки
Посвящение
Вступление
Илюша
Детство. Десять-ноль в пользу Олейникова
Юра Стоянов в школе и дома
Ленин и Крупская - мои однокурсники
Как я был Героем Советского Союза
Мы едем, едем, едем...
Банзай Хирохито!
Как я был Дедом Морозом
От А до Я за три года
Не умереть от смеха!
Ключев
Кино, вино и кимоно
Здравствуйте, меня зовут Модест!..
Эта несмешная «скрытая камера», или неприкольные «приколы»
Титры

Юрий Стоянов

ИГРА В «ГОРОДКИ»

Согласно договору с каналом «Россия» «Городок» должен был лежать на полке ОТК (технический контроль картин­ки и звука) за пять дней до эфира. На самом деле кассета с передачей оказывалась на канале только в день выхода эфир! А иногда и за несколько часов до него. Нам даже пришлось в штатном расписании изыскать возможность для новой должности — «курьер в Москве». Это был специаль­ный человек, который работал всего один день в месяц — в день премьеры «Городка». Он с утра «стоял на низком старте» и в зависимости от того, каким способом была от­правлена кассета, готов был нестись либо в Шереметьево, либо на Ленинградский вокзал встречать ее.

Каждый раз в последний вечер монтажа в нашем офи­се можно было наблюдать одну и ту же картину. Из угла в угол молча ходили и беспрестанно курили директор Валя Серебрякова и я. Замдиректора, милейший Дима Степанов в марлевой повязке, чтобы не заразиться от Паши грип­пом, дежурил в монтажной и был связующим звеном между нами и Павликом. Вообще все это напоминало какой-ни­будь фильм о хирургах. Мы с Валей — типа родственники больного, которого сейчас оперируют. Открывается дверь. Выходит Дима. Мы бросаемся к нему с вопросом: «Ну как он там?» Дима снимает повязку и молча разводит руками.

Спасибо, что для окончательного сходства с фильмом не говорит: «Мы теряем его!» Он снова, надев повязку, обреченно уходит в монтажную. Валя плачет. Я говорю: «Я убью его!»

«Не надо, Юрий Николаевич. Сядете! И связи не помогут!»

И так каждый раз, из месяца в месяц, из года в год!

Приблизительно за неделю до эфира Паша переходил на осадное положение: он ночевал в аппаратной, не брился и не мылся. Валя деликатно вносила в комнату вентилятор и с каждым днем увеличивала на нем обороты. Каждый день к Павлику приходила жена — его «Дюймовочка» — Лика.

Она приносила ему поесть, рассказывала, что их дочка уже вот-вот начнет ходить, гладила его по небритой щеке и ухо­дила по заснеженному Питеру домой. А дом находился все­го в пятистах метрах от офиса.

Дорогой Паша! Спасибо тебе за «выпитую кровь и съеденную печень»! А на самом деле — спасибо за счаст­ливейшие годы моей жизни, проведенные с тобой в малень­кой, без окон, монтажной, где ты задыхался от моего дыма, а я наслаждался твоим талантом, мастерством и трудолю­бием!

* * *

Наши костюмеры — Ольга Дударева и Любовь Ни­китина. Иногда при распределении ролей мы учитывали не наши с Ильей пожелания или сходство с тем или иным персонажем, а на кого какой костюм налезет. Илюша длин­ный, я — широкий, у него размер головы 56, у меня 60, правда, размер обуви одинаковый. Часто вещи кроились и перешивались прямо на съемочной площадке. Руки у на­ших девочек были золотые! Основой моего «женского» гардероба были платья, костюмы, шубы, пальто и даже ку­пальники моей дорогой тещи — Ларисы Владимировны.

Счастье моего брака состоит и в том, что я женат на жен­щине, чья мама одного со мной размера. Высокая, краси­вая женщина. Костюмерша Любаша говорила, что я женил­ся по расчету!

Был такой случай. Наши коллеги с канала «Россия» сни­мали документальный фильм о том, как делается «Городок».

Долго снимали. Мы к ним успели привыкнуть, как к своим.

На камеру, которая поначалу смущала, перестали вообще обращать внимание. Во время подбора женского костюма к очередному сюжету я сказал Оле Дударевой:

— Давай наденем лифчик самого маленького размера. У тебя есть такой?

А она мне ответила при работающей камере:

— Ой, да зачем вам лифчик, Юрий Николаевич?! У вас своя грудь хорошая!

Естественно, именно эта ее фраза попала в фильм.

Когда проект «Городок» был закрыт, в гардеробе про­граммы скопилось около 200 уникальных костюмов. Два года мы арендовали под них место на разных складах. Все это время мы искали среди разных компаний и студий хоть кого-нибудь, кто согласился бы забрать их на безвозмезд­ной основе. То есть искали, кому бы подарить. Не нашлось в Петербурге таких людей… В конце концов костюмы при­шлось утилизировать. Их сожгли. Это был не лучший день в жизни Оли и Любы. Они шили и собирали эти вещи почти 20 лет…

Ассистентами в нашей съемочной группе были Михаил Григорьев и Роман Замогильный. Ассистентами КОГО?

Всех! Нужны еще два оператора для многокамерной съем­ки? Зачем приглашать кого-то со стороны, когда есть Рома и Миша! Что-то с камерой произошло на морозе? Зачем нужен видеоинженер, если Миша с Ромой починят! Некого посадить на видеоконтроль? Рома посидит, пока Миша свет ставит! Нужно быть третьим в кадре? Миша подыграет, пока Рома будет имитировать ветер «ветродуем»! Нужно органи­зовать драку? Ну не каскадеров же звать, в самом деле, если у нас есть Миша и Рома! Абсолютно незаменимые люди.

Больше никогда, нигде, ни у кого не видел таких универ­сальных профессионалов! Таких Рому и Мишу.

 

Made in Odessa

 

Первыми авторами «Городка», как это громко ни звучит, было все население России и бывшего СССР. Сборниками с анекдотами в начале 90-х были завалены все книжные магазины и киоски. Мы экранизировали анекдоты. Мы вы­бирали не самые известные из них по принципу «было бы что сыграть». Авторов анекдотов не знает никто. Они безы­мянны, им не нужно платить, они не защищены авторским правом. Так что мы должны поставить памятник Неизвест­ному автору.

Почти в самом начале к нам с Ильей присоединился Сер­гей Петровский.

Вместе с ним мы придумали и начали снимать все ос­новные рубрики «Городка» — «Ужасы», «Вернисаж», «Му-Жикальную паузу» «ЖЗЛ» и «Рекламную паузу»… Позже к нам причалил авторский коллектив знаменитого екате­ринбургского журнала «Красная бурда». Но все равно «Го­родок» продолжал «паразитировать» на заимствованном из анекдотов юморе. Где-то в начале 97-го года я понял, что назрела необходимость в стопроцентно эксклюзивном сце­нарии. И вдруг, когда я был в отпуске, на меня вышла группа незнакомых мне авторов. Конечно же, из Одессы! Они пред­ложили мне прочитать несколько отпечатанных на машинке страниц.

Я спросил:

— А где первый экземпляр? Эти страницы из-под копир­ки. Кому-нибудь еще занесли?

— Да мы много кому занесли. Но ваша передача нам нравится больше всех, — ответили они.

В тексте, который был у меня на руках, не было ни одной миниатюры. Только набор из придуманных афоризмов и па­радоксальных и смешных фраз. Например:

«Любите книгу — неиссякаемый источник кульков для семечек!»

Или:

«Многие видели картину «Ленин и дети» и читали сти­хотворение «Ленин и печник». Но не все знают, что картина «Ленин и дети» — это неправда, потому что детей у Лени­на не было. А вот стихотворение «Ленин и печник» — это правда, потому что печник у Ленина… был!»

Или вот еще:

«Великий американский изобретатель Самюэль Морзе любил ходить в баню. И свою знаменитую «Азбуку Морзе» он придумал именно в бане. Потому что Самюэль Морзе от­личался редкой наблюдательностью. Такая азбука у него и получилась: два коротких — один длинный, два длин­ных — три коротких».

Я сразу понял — это то, что я так долго искал, но не мог сформулировать, объяснить, что же я хочу от авторов.

А Одесса принесла мне их на блюдечке!

Их было трое — Владимир Трухнин, Ирина Полторак и Александр Завелион. Через год остались двое — Во­лодя и Ирина. Позже к ним примкнули еще пять чело­век — Святослав Пеляшенко, Алексей Каранович, Игорь Осипов, Олег Россиин и Ян Гельман (все в прошлом участники и авторы КВН). Трое из них — тоже одесситы.

Володя Трухнин рулил всей группой и отвечал за конеч­ный вариант сценария. Когда мы познакомились, он был доцентом Одесского политехнического института. Позже ушел в бизнес и создал свое успешное дело. Над «Город­ком» он работал в основном по ночам — другой возмож­ности не было. Обычно мы созванивались часов в девять вечера после его возвращения домой и оговаривали наши дела, а утром часов в семь я уже получал от него тексты.

Когда он спал — до сих пор никому не известно. Трети­ровал я его и в дневное время. Однажды я позвонил ему и попросил срочно придумать какую-то фразу. На обрат­ном конце трубки была слышна грустная музыка. Володя шепотом сказал мне:

— Я сейчас не могу. Я стою у гроба моей учительницы.

— Ну так отойди от гроба и придумай! — ответил я.

Прости, Вовик!

Из приблизительно 80 предложенных авторами сюжетов в «Городок» проходило максимум шесть. Вот такой у нас был выхлоп, такая «продуктивность». У авторов был очень тяжкий хлеб! Я считал раньше и считаю сейчас, что в нашем деле авторов уровня Володи практически нет. Абсолютно штучный, невероятный человек энциклопедических знаний и уникального чувства юмора. Редкий случай, когда ум и та­лант соединились в одной одесской головке!

 

Отдельное спасибо

 

Есть такой титр в конце любой телевизионной переда­чи. У нас он был неизменным: «Городок благодарит Юрия и Анжелику Варум за песню «Городок» на слова Кирилла Крастошевского».

Мало кто знает, что эта песня не была написана для на­шей программы. Просто мы с Ильей услышали ее однажды у Кузнечного рынка. Она звучала из какого-то ларька по продаже кассет и дисков. Мы стояли как вкопанные и слу­шали эту пронзительную песенку, спетую детско-женским голосом. Если бы не эта песня, то передача «Городок» ни­когда бы не была такой, какой я ее люблю!

А еще отдельное спасибо Александру Морозову и Алек­сею Антипову — руководителям компаний, которые спон­сировали «Городок» и всегда поддерживали нас в трудное время!

И заключительное отдельное спасибо народному арти­сту России Виктору Сухорукову, чемпиону мира по боксу Николаю Валуеву, заслуженному артисту России Николаю Поздееву и заслуженному артисту России Владимиру Коз­лову за то, что они, еще не имевшие тогда никаких регалий и званий, поставили на ноги «Приколы нашего Городка», в которых снимались!

 

Копирайт

 

В буквальном переводе «Копирайт» означает авторское право. В телевизионной практике копирайтом называет­ся знак ©, который ставится перед названием компании-правообладателя. В нашем случае все права на «Городок» принадлежат каналу «Россия». Вот почему знак © — последний титр передачи — стоит перед логотипом канала, на котором мы выходили в эфир почти 20 лет.

Была ли цензура в «Городке»? С нашей стороны — да, состороны канала «Россия» — никогда. Мы были сами себе цензорами, согласуясь с собственными представлениями о том, что такое хорошо и что такое плохо. А на канале была только однажды одна попытка вмешаться в содержание очередной премьеры, но и она была пресечена. Не нами.

Вот как это было. В ноябре 2004 года мы отослали в Москву кассету с очередной премьерой восьмиминутной про­граммы «В Городке», посвященной Дню милиции. Она на­чиналась так.

Олейников: Работа в милиции — это школа жизни! Здесь юноши становятся мужчинами…

Стоянов: А девушки… женщинами.

Раздается звонок от кого-то из редакторов:

— Мы не можем выпустить в эфир вашу программу в том виде, в котором она у нас сейчас!

— Почему?

— Потому что она у вас посвящена милиции. И вы там обращаетесь к зрителям на фоне огромной милицейской эмблемы.

— Да. И в чем проблема?

— Проблема в том, что председателем Государственной думы четвертого созыва сейчас является Борис Грызлов!

— И что?

— Который до этого был министром внутренних дел !!! Вы что, не понимаете?! Мы же государственный канал!

Я тут же набрал номер генерального директора канала «Россия» Антона Златопольского и обрисовал ситуацию.

— Я тебе скоро перезвоню, — сказал Антон.

Перезвонил он минут через 30:

— Ну, все в порядке. Забудь. Всегда найдется какой-ни­будь дурак, который с перепугу начинает решать от имени государства. Прости, Юра, — это не цензура! — в рифму закончил он.

0 том, что произошло между этими двумя звонками, я уз­нал позже. Антон пришел к редакторам и спросил, у кого из них есть мой телефон. Трое сказали, что у них.

— Сотрите его и впишите телефон приемной генерального директора, то есть мой. Я жду… И с этого дня, когда у вас возникнут какие-нибудь сомнения по «Городку», вы будете звонить мне лично. Все понятно? — посоветовал им Антон.

Ни ему, ни мне редакторы больше не звонили…

На этом — всё.

И «до новых встреч в эфире!» — с надеждой говорю я.

Представляю книгу Юрия Стоянова, которого представлять не надо.

Потрясающий актёр - раз!

Очень образованный человек - два!

Как такой образованный человек стал актёром?!

Видимо, мастер показа победил рассказ.

А теперь рассказ победил показ.

Я счастлив любому поводу для разговора о Юре Стоянове - благородном отпрыске болгарской одесской диаспоры.

Талантлив отчаянно, мерзавец!

Несёт в себе десятки разных женщин и мужчин.

Со Стояновым и Олейниковым знакомы все.

Стоянова я знаю больше, хотя короче.

Ибо!.. Ах, ибо, ибо…

С таким талантом не знакомятся!

Знают наизусть! Его -

М. Жванецкий

Посвящение

Всем зрителям программы «Городок» посвящаю эту книжку. Всем, кто любил нашу пару Олейников— Стоянов, или только Олейникова, или только Стоянова. Всем коман­дирам подводных лодок и кораблей дальнего плавания, ко­торые со словами «Я вас научу «Городок» любить!» обрека­ли свои экипажи на многомесячные просмотры программы.

Всем женщинам, которые отвоевывали у мужчин эфирное время и переключали телевизор с футбола на «Городок».

Всем мужчинам, которые предпочитали эту передачу люби­мому сериалу жены. Всем бабушкам и дедушкам, которые передавали любовь к «Городку», по наследству внукам.

Всем таможенникам, которые закрывали глаза на огромное количество кассет и дисков, пересекающих границу в сто­рону наших зарубежных соотечественников.

Всем нашим телевизионным начальникам, которые любили «Городок» не по службе, а как все остальные.

И даже видеопиратам, которые своими «левыми» тиражами, не принеся нам ни копейки денег, увеличивали количество наших зрителей, а следовательно, и количество любви к нам.

И тем, кто под­воровывал наши сюжеты в других передачах и выдавал их за свои без всяких последствий. Они дарили нам удивитель­ное чувство удовлетворенности и великодушия. И тем но­вым ребятам, которые шутят в кадре уже совсем по-другому, но в том, что они делают, чувствуется, что они внимательно смотрели когда-то «Городок». И это так клево! Всем тем, кто всегда ждал нашу программу, тем, кто ее оплакал, и тем, кто продолжает ждать… Словом, всем тем, кто считает «Горо­док» — маленькой юмористической энциклопедией жизни не только большой страны, но и своей личной!

От А до Я за три года

 

В 1991 году, весной, мы с Олейниковым пришли на ленинградское телевидение. Илья решил сразу обратиться к Кириллу Набутову — лучшему веду­щему лучшей программы того времени на 5-м ка­нале «Адамово яблоко. Передача для мужчин», сокращен­но — «А.Я.» Дело оставалось за малым: решить, в каком качестве нам предложить себя Набутову. О том, что такое телевидение, я тогда имел представление лишь как зритель.

И подобно большинству зрителей считал телевидение ис­кусством весьма поверхностным, а подобно большинству артистов относился к нему только как к средству раскрутки.

За три года работы в «Яблоке» мои представления полно­стью перевернулись.

После трехдневных совместных раздумий мы пришли к идее экранизации анекдотов, и я, ничего не смыслив­ший в телевизионной технологии, пытался подвести под эту идею большую теоретическую базу. Редакторское чутье подсказало Кириллу, что нечто в нашей затее все-таки есть, и он дал добро. В «Адамовом яблоке» возникла новая пяти­минутная рубрика — «Анекдоты от Адама до наших дней».

В моей жизни наконец-то появилось дело, в котором многое зависело исключительно от меня и моего партне­ра. И я никогда не забуду людей, учивших меня телеви­зионному делу. Они были моими ровесниками, а многие даже младше меня. Они не корчили из себя мэтров, а я не стеснялся учиться у них. Они мирились с моим характером.

Я люблю их. Киру Набутова, Сашу Жукова, Митю Медведева, Юру Олиневича…

— Толстый, с сегодняшнего дня ты отвечаешь в «Ябло­ке» за эротику!

Эту историческую фразу Набутов произнес в 1992 году, когда копировать плейбоевские VHS-ные кассеты стало уже неприлично.

— В каждом выпуске передачи должен быть оригиналь­ный, смешной эротический клип! — заявил Кира.

— И эротический, и смешной? — переспросил я.

— Именно.

— Тогда я сам разденусь. Обхохочешься.

— Я не имею в виду фильм ужасов.

Ночью я сочинил сценарий клипа «Здравствуй и про­щай» о выпускнице Смольного института, которая ждет в полночь своего возлюбленного — гусара. Пародия на не­мое кино начала века про роковой любовный треугольник.

Предполагалось подать эту историю под видом архивного материала, чудом сохранившегося и свидетельствовавшего о том, что эротика существовала и до передачи «Адамово яблоко».

Естественно, о приглашении на съемки профессиональ­ных актрис не могло быть и речи. За эротические съемки надо платить. А платить было нечем. Набутов привел двух девиц из ночного варьете и, отведя меня в сторону, сказал:

— Вот. Что Бог послал.

Бог послал ему двух очаровательных восемнадцатилет­них девчонок, лишенных всяческих комплексов. Пока Кира общался с девочками, я пошел в буфет за сигаретами. Воз­вращаюсь через пять минут. Застаю картину: Набутов разва­лился в кресле, а будущие героини клипа в чем мать родила показывают какую-то сценку из своего ночного шоу. Я так понимаю, что Кира изобразил из себя режиссера и устроил телепробы в кабинете.

— Я вам не мешаю? — спросил я.

— Нет, заходи. Девочки, это — Толстый, ваш режиссер.

— Смешная фамилия, — сказали девочки.

— Толстый — это не фамилия, это — имидж, — объ­яснил Набутов. — А фамилия его вам как раз очень понра­вится — Стоянов!

Впервые в истории ленинградского телевидения долж­ны были сниматься в павильоне такие, мягко говоря, пи­кантные кадры. Чтобы не будоражить коллектив орде­ноносного телецентра, съемки решили сделать ночными.

И, чтобы шлялось как можно меньше народу, заказали сме­ну с 24 часов.

Никогда на моей памяти коридор рядом с 1-й студией не был таким оживленным, как в ту ночь. Маленькое ромбо­видное окошко в огромной звуконепроницаемой двери па­вильона было нами демонстративно задрапировано. Это не помогало. Непонятно из каких щелей возникали на съемоч­ной площадке люди. То осветитель зайдет, которого днем с огнем не сыщешь, и начнет долго вкручивать ненужную нам лампочку, то пожарник появится и спросит:

— Не курите?

— Нет, — говорю и показываю на голых актрис, — они еще не умеют.

То охрана возникнет в полном мужском составе:

— Посторонних нет?

— Нет, — отвечаю, — все свои. Раздевайтесь.

То машинист не заказанного нами операторского крана влетит:

— Кран нужен?

— Не нужен.

— Так сверху же лучше…

— Это ты дома своей жене скажешь! — срывается опе­ратор Митя Медведев. — А я вот люблю снизу… снимать.

И так далее.

Клип получился и смешной, и трогательный. И можно смело сказать, что он явился результатом коллективных уси­лий всех мужчин, якобы случайно оказавшихся в ту ночь рядом с нами…

— Толстый, в передаче мало музыки. Ты должен снять какую-нибудь песню. Чтобы обойтись без попсы. Чтобы был эксклюзивчик! — очередная идея Кирилла Викторови­ча Набутова.

— Это дорого, — отвечаю.

— А ты свою песню сними — будет дешево.

— Сами снимайте. Это еще дешевле.

— И снимем!

— И снимайте!

— И снимем!

В ту пору в «Яблоке» работал славный паренек, ассистент с режиссерскими амбициями — Леша Щукин. Еще у нас был администратор Саша Медведь, который любил протирать ви­деокамеру и смотреть на нее. Им-то Кира и поручил съемки музыкального видеоклипа. Вероятно, это был тонкий педаго­ гический ход. Остановились на моей песенке на стихи Ана­толия Флейтмана «1812 год». В ней такой рефрен:

Слева, на флешах,

в созвездии костров — Милорадович.

Справа, на фланге,

в безмолвии — Багратион…

Сюжет песни — Бородинское сражение. И через весь текст (довольно сложный и насыщенный образами) про­ходят эти строки: про то, что где-то слева — Милорадович, а где-то справа — Багратион. Петь песню в кадре должен был я. Пацаны (то есть «режиссер» и «оператор») поняли, что тут очень важно, кто из героев стоит справа, а кто — слева. И главное — не перепутать, где у нас «право», а где «лево» по телику, блин. Три дня они шушукались, что-то ри­совали. Когда я подходил, бумажку прикрывали руками, как будто я — второгодник, жаждущий списать контрольную.

Наступил день съемок песни «1812 год», или «Песни про чуваков, которые слева и справа», как говорили между со­бой творцы видеоклипа. Сели в автобус.

— Куда едем? — спрашиваю.

— К Казанскому собору, — отвечают.

Снимать про Багратиона и Милорадовича у собора Казан­ской Божией Матери? Ну, думаю, Щукину и Медведю виднее…

Приезжаем. Нас поджидает машина «Ленэнерго» с теле­скопической вышкой для ремонта уличного освещения. Ее Саши Медведя дружбан за бутылку пригнал. Машину пар­куют посредине между двумя памятниками. Медведь с ка­мерой залезает в «люльку», и водитель поднимает его на высоту метров десять. А Леша Щукин — внизу. Руководить будет. «Постановку ставить». У обоих милицейские рации для переговоров друг с другом. Солидно подготовились.

Леша мне говорит:

— Ты — слушаешь фонограмму. Когда будут слова, что слева Милорадович, грустно так чапаешь к левому памят­нику, а когда про то, что справа Багратион, — в противопо­ложную сторону. Он посмотрел на вышку и сказал по рации Медведю: — Саня, когда Стоян пойдет налево, наезжаешь камерой на фамилию памятника, там должна быть таблич­ка. То же самое — с правым. Ну, как договаривались. По­ехали!

А народу собралось у Казанского немало. Съемка все-таки.

— Пишем! — командует Леха.

Зазвучало вступление. Пошли слова: «Слева, на флешах, в созвездии костров — Милорадович…» Иду к левому па­мятнику. Щукин кричит Медведю:

— Саня, наезжай на памятник!

Вероятно, Саня по команде трансфокатором приблизил к себе памятник и наконец-то узнал, что за мужик с эполетами стоит на постаменте. Я слышу его голос по рации:

— Леха, фигня получается. Это Кутузов!

— А справа кто?

— Ща посмотрю.

Медведь использует камеру как бинокль и поворачивает ее направо.

— А там вообще Барклай де-Толли!

...Как вы понимаете, этот съемочный день был у нас ре­кордно коротким, а наличные затраты минимальными — бу­тылка водки.

Действительно, дешево сняли.

Раз в неделю Кирилл спрашивал меня:

— Ты еще не ушел из театра?

— Нет.

— Все равно уйдешь. Твое дело — телевидение.

Он мог позвонить мне в два часа ночи:

— Давай покидаем!

«Кидать» — значит обмениваться идеями по передаче.

И мы кидали…

Он заставлял меня быть одновременно репортером, жур­налистом, сценаристом, режиссером, ведущим. Но больше всего приучал к телевизионной режиссуре.

Иногда он приходил на монтаж за час до выхода пере­дачи в эфир начитывать закадровый текст и говорил:

— Я потерял бумажки. Но ничего, я все помню.

Я знал, что это неправда, что он устал и текст попросту не написан. Кира брал микрофон и начинал наговаривать под картинку. Как правило, это выливалось в блестящую эмоциональную импровизацию.

Журналист божьей милостью, эрудит, умница, трудяга.

Огромного роста, с открытой улыбкой, ранимый, заводной, отходчивый, не знающий чувства зависти. И по сей день почти в одиночку везущий свой телевизионный воз.

В 1993 году он часто говорил нам с Ильей:

— Вам нужно делать свою передачу. Я договорюсь об эфире на нашем канале. Делайте, делайте.

И мы сделали. Только на другом канале. На Российском.

Но если бы не было «Адамова яблока», не было бы и «Го­родка». Я не забываю об этом.

 

Не умереть от смеха!

 

Никто уже не помнит, когда с композитором Влади­миром Горбенко случился первый неконтролируе­мый приступ нездорового смеха при виде артиста Юрия Стоянова.

В 1962 году во время Карибского кризиса Владимир про­ходил срочную службу в военном оркестре на Кубе. За сто лет до этого там же, в Гаване жил великий поэт Хулиан дель Касаль. Его перу принадлежат в том числе и такие строки:

Не издавай ни жалобы, ни стона,

О, сильный духом! СМЕЙСЯ над бедой:

Уйди в искусство — и забудешь горе…

Поэту было 30 лет, когда за ужином кто-то из друзей рас­сказал ему анекдот. Он рассмеялся, но естественная, казалось бы, реакция на репризу переросла у него в тяжелый приступ непрерывного смеха и закончилась летально. Хули­ан в прямом смысле слова «умер с улыбкой на лице»...

Владимир Горбенко, по молодости лет слишком букваль­но понял название Острова свободы и завязал бурный ро­ман с одной кубинкой. Возможно, «синдром Хулиана дель Касаля» передался ему от нее известным путем. (Типун мне на язык!)

Смех на сцене артисты называют «расколом», рассме­шить — значит «расколоть», а про того, кто смеется во вре­мя спектакля, говорят: «Он колется».

Нет. В первый раз Горбенко раскололся все-таки не из-за меня.

На спектакле «Перечитывая заново» в финале 1 акта мы — человек 30 артистов и духовой оркестр — были «заряжены» в фойе театра. Мы изображали делегатов Перво­го съезда комсомола. На сцену выходил Ленин (его играл Кирилл Лавров), и в финале исторической речи: «Учиться, учиться и — еще раз учиться!» — оркестр должен был за­играть «Интернационал» (у Владимира была партия валтор­ны), а мы с криками «Ура» — бежать на сцену прямо через зрительный зал. И вот вышел Лавров, протянул вперед руку с кепкой и сказал, по-ленински грассируя:

— Товарищи солдаты, матросы и… — Вдруг он запнулся, но после небольшой паузы продолжил: — ... и… артисты!

В зале раздался чей-то робкий смешок, а Володя Горбен­ко прыснул прямо в мундштук, и звук получился хрипловато-резкий, фальшивый и очень громкий, как у поломанного клаксона. Как потом грубо объяснили музыканты: «Вовик пёрнул прямо в валторну». В зале начали уже откровенно ржать, а мы, плохо сдерживая смех, побежали мимо зри­телей и кричали «Ура!» непонятно уже чему. А Горбенко шел с выпученными глазами, в полуобморочном состоянии, красный, как знамя, которое я нес рядом с ним, и находился в каком-то странном диалоге с валторной. Но это был точно не «Интернационал»...

Ленин метался за кулисами с криком: «Где этот мудак?!»

Ему объяснили, что музыканту плохо. И это была правда.

Тогда я впервые увидел, что такое «смех сквозь слезы»: когда человек одновременно рыдает, смеется, задыхается и хватается за сердце. Не могу сказать, что я был совсем уж ни при чем и что не подлил маслица в огонь в той истории.

Потому что, когда Лавров сказал: «...матросы и… артисты», я подхватил и начал тихо подпевать: «...а также их родите­ли, веселые истории послушать не хотите ли?..»

Через несколько дней в театре давали «Визит старой дамы» Дюрренматта. Я в маленьком оркестре играл на гита­ре, а Володя — на аккордеоне. Играли мы танго «Кумпарсита», а артисты танцевали и одновременно говорили какой-то текст. И был в этой сцене сольный кусочек у Валерия Караваева, артиста с очень красивым низким голосом. Не знаю почему, но у него была нежная кличка «Папа»... В то время по всем телеканалам часто крутили рекламу соуса «Анкл Бенс» с улыбающимся во все зубы пожилым черно­кожим мужиком. Он и был — Анкл Бенс. И вот выскакива­ет на сцену наш немолодой уже Папа, и начинает выдавать танго, и старается улыбаться во весь рот, как и требовал ре­жиссер. И вдруг я отметил в нем невероятное сходство с ге­роем рекламного соуса. Я, не поворачивая головы в сторону Володи, сказал:

— Смотри! А наш Папа — вылитый Анкл Бенс! Только для белых!

Пауза. Горбенко посмотрел в сторону улыбающегося Папы, стиснул зубы и, не переставая играть на аккордеоне, начал тихо подвывать. Потом, оставаясь лицом к сцене, не глядя назад, ушел за кулисы. Продолжая играть «Кумпарси-ту», он выл во весь голос уже оттуда. Его попытки вернуться на сцену не увенчались успехом. Он делал шаг навстречу оркестру, встречался глазами с улыбающимся по роли Па­пой, воспринимал его улыбку на свой счет и снова начинал выть. К вою добавился еще и кашель, заглушающий звук ак­кордеона.

Перед антрактом я успел «обработать» нашу буфетчицу Валю, и когда Володя в закулисном буфете заказал себе котлету с пюре, она спросила:

— Вам с соусом?

— А с каким? — поинтересовался Горобенко.

— А у нас теперь только «Анкл Бенс»! — ответила Валя.

Горбенко убежал выть в комнату оркестра. А когда все подутихло и слегка подзабылось, на одном из спектаклей к нему подошел вахтер с нашей проходной и передал не­большую, красиво упакованную коробочку с надписью

«Владимиру Горбенко». Он открыл ее, и там, естественно, оказалась банка «Анкл Бенс». Каюсь, моя работа…

После этой истории Володя стал избегать меня и прохо­дил в театр через зрительское фойе, поднявшись на третий ярус, а оттуда по черной лестнице в свою музыкантскую ка­морку. У Горбенко образовалась стойкая «реакция на Сто­янова». Мне уже не надо было никак шутить, подкалывать его или готовить какие-то розыгрыши. Он реагировал на меня как такового. На сам факт моего существования. Сто­ило мне появиться в любом месте рядом с ним — и у него начиналась смеховая истерика.

Если рассудить здраво, то ничего особенно смешного я ведь не делал. И шутки, которыми я окружал Володю, объ­ективно не были такими уж остроумными. Просто сцена все очень обостряет. В жизни, может, и не смешно, а во вре­мя спектакля иному палец покажи, он и помрет со смеху…

Я продолжал веселить себя и театр, но «фактор Стоянова» в жизни Горбенко стал известен зав. музыкальной частью Семену Ефимовичу Розенцвейгу. Семен Ефимович сделал вывод, что случай клинический, и решил познакомить Гор­бенко с известным психотерапевтом… Прошло какое-то время. Я сидел у мужской гримерной и трепался о чем-то с другими артистами. Вдруг в конце нашего знаменитого длинного коридора появился Владимир Горбенко и уверен­но направился в мою сторону. Все замерли. Он подошел ко мне, подчеркнуто по-деловому пожал руку, серьезно поинтересовался: «Как дела?» Я обалдел и молчал. Тогда он со­чувственно потрепал меня по плечу и сказал:

— До встречи на сцене! — и уже обращаясь к осталь­ным, добавил: — Всем хорошего спектакля!

Он двинулся в обратную сторону, прошел метров десять, развернулся, сказал: «Да. Теперь вот так!», щелкнул по-гусарски каблуками и гордо удалился…

Спектакль для меня прошел абсолютно бессмысленно.

Я с робкой надеждой вяло пытался шутить, но Горбенко стойко держал удар, брезгливо-снисходительно посматри­вал на меня и только один раз проронил: «Бес-по-лез-но!»

И все… Мое дальнейшее существование в театре потеряло для меня всякий смысл! В репертуаре я был занят в основ­ном в эпизодах и в массовке, но это уязвлявшее мое само­любие гнетущее прозябание так весело скрашивал Володя Горбенко! Я шел в театр с радостью, с ожиданием интриги:

«Что сегодня выдаст Горбенко?! Чем мы поднимем адрена­лин?» И все это у меня украл какой-то психотерапевт! По­гасил свет в моем театральном окошке! Подонок! Накручи­вая себя, я уже был близок к полному оправданию Сталина в «деле врачей-убийц»!

После спектакля скрипач Володя Баршевич рассказал всем, «по большому секрету», естественно, как проходило исцеление Горбенко. Оно не было медикаментозным, то есть обошлось, слава богу, без транквилизаторов и нейролепти­ков. Упор был сделан на аутотренинг, или самовнушение. По совету врача Горбенко взял у нашего фотохудожника Бори Стукалова мою фотографию. Такую же, как висела в фойе театра. Он закрепил ее дома напротив кровати и несколь­ко раз в день проделывал следующее упражнение. Глядя на мое лицо, он медленно внушал себе:

— Я лежу на берегу моря. Я полностью спокоен. Я счаст­лив. Легкий ветерок касается моих волос. Я нахожусь под защитой Вселенной. Моя жизнь соткана из гармонии и успе­ха. Ничто и никто не смогут разрушить их. И даже этот без­дарный артист, который сейчас смотрит на меня и пытается рассмешить, — он тоже не сможет! Каждый день он под­карауливает меня, чтобы покуражиться надо мной и сделать себе хорошо, а мне больно. Почему же я смеюсь? Ведь он совсем не смешной, а скорее жалкий. Смазливая физионо­мия невостребованного комика — вот кто смотрит на меня!

Ему нужно соболезновать, а не идти на поводу его бездар­ных шуток. Я вижу эту же фотографию, но уже не в моей комнате, а на скромном памятнике, на дешевой эмали, на задворках Мартышкинского кладбища под Ломоносовом.

И я приношу ему две гвоздики. И впервые я не смеюсь, гля­дя на него, а плачу. Ведь жалко человека, который останется в памяти коллег только тем, что изводил талантливого музы­канта. Спи спокойно, Юра. Я прощаю тебя!..

Горбенко поинтересовался у психотерапевта, можно ли закончить аутотренинг словами «Будь ты проклят!» или «Чтоб тебя никогда больше за границу не взяли!», но врач запретил, так как это могло вызвать у его подопечного «неоправданные ожидания».

Желая объяснить Володе всю серьезность его положе­ния, доктор привел ему хрестоматийный пример из истории его заболевания. Исторический. Что был, дескать, в третьем веке до нашей эры такой древнегреческий философ Хрисипп. Однажды он угостил своего осла вином, а затем умер от смеха, наблюдая, как пьяный осел пытаеся есть инжир с дерева. Горбенко живо представил себе эту картинку, начал выть, хрюкать и кашлять и чуть не повторил судьбу древнего грека!

К моей фотографии в его спальне пришлось добавить еще одну — снимок посмертной маски философа Хрисиппа…

Не успел Баршевич окончить живописать историю изле­чения Горбенко, а я уже знал, что делать. Фотография — вот ключевое слово! ФОТОГРАФИЯ! О, да!

На следующий же день я поехал в Гостиный Двор и на Думской линии нашел кабинку с автоматом моментального фото…

Наконец настал день долгожданного спектакля «Смерть Тарелкина». Это — опера-фарс Александра Колкера, в кото­рой драматические артисты поют. Ну, не как оперные, конеч­но, но не стыдно. В оркестровой яме располагался настоя­щий оркестр. Наших музыкантов не хватало. Приглашали из других коллективов. Аккордеонист, баянист, пианист и вал­торнист Владимир Горбенко в этом составе почему-то играл на ударных: литаврах, ксилофоне, треугольнике, колоколь­чиках и тарелках. Его место в яме было крайним справа, если смотреть со сцены. А у меня были две рольки — чи­новника в департаменте и полицейского Шаталы. Пусть не на первом плане, но почти весь спектакль на сцене. В кино есть очень точная формулировка для таких ролей — «Окру­жение артиста». Вот я все время кого-то и окружал…

Я пришел на спектакль за полтора часа до положенной явки и, сговорившись с Вовкой Баршевичем, провел кое-ка­кие приготовления.

Первый акт прошел скучно, без сюрпризов. Горбенко сидел в яме и еле успевал менять треугольник на тарелки и ксилофон на литавры. Иногда он ловил мой взгляд со сцены и отрицательно качал мне головой, мол — «беспо­лезно!». И вот наконец второй акт! Редкий артист оркестра просматривает свою партитуру в антракте. И Горбенко не исключение. На это и был мой расчет. Минут через пять после начала мы с моим партнером Валерой Матвеевым долж­ны упасть на авансцене и проваляться, якобы без сознания, минут пять. Баршевич накануне указал мне именно это место в горбенковских нотах. И вот громкий кусок в орке­стре, и синхронно с ударом медными тарелками мы падаем.

Я расчитал так, чтобы навернуться поближе к Володе. Еще немножко подтянулся вперед и свесил голову прямо в орке­стровую яму напротив его лица. Горбенко перевернул очередной лист своей партии и увидел приклеенную к нотам мою фотографию 3 на 4, сделанную накануне в автомате моментального фото. Он напрягся, но не раскололся. Я неж­но подмигнул ему и сделал «чмок» губами. Он перевернул еще одну страницу — и там снова была моя фотография.

Я сделал снимков 40 в автомате и на каждом скорчил жуткую рожу. Следующая страница была уже вся оклеена по краям моей физиономией. Ну… и началось. Вой, кашель, стоны и так далее. Вовик отбросил тарелки, снес стойку с колокольчиками и уронил голову на кожу литавр, обхватив ее руками. Дирижер Семен Розенцвейг размахивал палоч­кой и довольно громко отчитывал Горбенко:

— Это непрофессионально!!! Безобразие! Позор!

По-моему, это слышали все зрители.

Вот я и получил сатисфакцию. Но на сердце было тре­вожно. И какой-то холодок поселился у меня в районе коп­чика. Ведь это получился уже не просто «прикол» — это ЧП, это почти срыв спектакля, диверсия, можно сказать! И театр затаился в ожидании крутого разбора полетов…

Через много лет мы со съемочной группой программы «Городок» отмечали окончание очередного телесезона.

Я заказал маленький кораблик — ресторан, курсировавший вдоль Невы. Был с нами и Володя Горбенко. В этот день был какой-то праздник, но мы забыли об этом. У нас был свой праздник. И вот приблизительно без пяти десять я вспомнил, что через пять минут начнется салют. Горбенко стоял рядом со мной на палубе с рюмкой в руках. Я сделал вид, что звоню по мобильнику, и сказал в трубку:

— Петрович, ну что? Все будет, как договорились?.. Тебе деньги передали?.. Ага… Ну, ладушки. Петрович, только ты давай нарядно долбани, по-взрослому! Давай, в честь про­граммы «Городок»!

Я поднес трубку к Володиному рту и попросил его:

— Скажи громко: «Огонь!»

И Горбенко заорал в трубку «О-О-О-ГОНЬ!»

И в это время с бастионов Петропавловки, мимо кото­рой мы проплывали, грянул салют! Я рассчитывал, что у Вовика на моих глазах случится рецидив приступа смеха, но я ошибся. Он обнял меня и со слезами на глазах прокричал, перекрывая грохот салюта:

— Старик, ты крут! Ты очень крут! Посмотри, как тебя любит страна! — и он показал рукой на разноцветные вспышки. — Я счастлив, что я работаю в «Городке»!

Он действительно почти 20 лет был композитором нашей программы. И если когда-то Горбенко лечили от Стоянова, то теперь Стоянов был неизлечимо «болен» любовью к уди­вительной музыке Горбенко!

А задолго до этого — на следующий день после памят­ного спектакля «Смерть Тарелкина» меня впервые вызвал к себе Георгий Александрович Товстоногов. В кабинете главного режиссера на столе лежала папка горбенковских нот, открытая на страничке с моими фотографиями. Товсто­ногов полистал партитуру с каменным выражением лица, захлопнул ее и сказал мне историческую фразу. Помню до­словно:

— Юра! Если когда-нибудь вы научитесь высе­кать из зрительного зала то же количество смеха, что и из своих партнеров на сцене и за кулисами, тогда вы, может быть, станете артистом!

Над этим я и работаю последние 30 лет.

 

Ключев

 

Недавно набрал я в поисковике: «Города России с населением свыше 100 000 человек». Там около 170 городов. За исключением нескольких, мы по­бывали с концертами почти во всех! Во времена кризисов к ним добавлялись города с населением менее 100 000 человек. А когда бывало совсем плохо, приходи­лось навещать и города с населением менее 50 000. А ино­гда и ниже. А бывало, что ниже некуда.

Помню, стоим на сцене в поселке Барда в Пермском крае. Ужасное местечко. Народ (в основном) — выпимши.

Сцена — грязная. Звук — омерзительный. Хороший концерт смотрелся бы там очень неорганично, поэтому и наш прошел соответственно реалиям. В финале — поклон. Я кланяюсь, улыбаюсь и цежу сквозь зубы:

— Боже, как стыдно! Как же стыдно!

А Илюша тоже улыбается и, не меняя выражения лица, отвечает:

— Все нормально, Юрик! Ты здесь на один день, а они на всю жизнь!

Ближе к левой от зрителя кулисе неизменно стоял наш аккомпаниатор Саня Ключев. Он наяривал на своей старень­кой «Ямахе» мелодии из «Городка» и был единственным че­ловеком в нашей компании, который улыбался искренне. Он обожал гастроли. И чем хуже и тяжелей была поездка, тем лучше было его настроение. Он был рожден для эвакуаций.

Его легко было представить с вещмешком и котелком в ру­ках на крыше вагона поезда, едущего в тыл.

Содержимое его карманов требует отдельного описания. У него всегда были при себе: спички, соль, бульонные кубики, моток проволоки, изо­лента, кусковой сахар, китайский нож, анальгин, сода, обрывки газет с кроссвордами, яйцо, сва­ренное вкрутую, кипятильник и маленькая буты­лочка с соусом сацебели.

Все это в его карманах давилось, перемешивалось и об­разовывало некую смесь, которая какой-нибудь голоднойbночью заливалась кипятком и предлагалась всем окружа­ющим. В этот бульон, который одновременно и создавал, и снимал изжогу и головную боль вследствие смешанных ингредиентов, он крошил отварное яйцо и произносил свое коронное:

— И — связать я-и-ч-ком!!!

Ключев — коренной ленинградец. Не помню, чтобы он матерился. Доброжелательный, солидный, внешне — похож на Чаплина без грима. Седые волосы аккуратно зачесаны, усики подстрижены, весь такой маленький, но солидный.

Чарльз Спенсер. Это когда трезвый. А как тяпнет — это уже Чаплин в гриме. Просто — Чарли. Но об этом позже.

Все свои знания Ключев черпал из справочников, газет, радио и из телика. Все они перемешивались в его голове, как содержимое его карманов, и превращали Сашку в носи­теля странных и бесполезных знаний, а нас — в заложников его бесконечного и бессмысленного монолога. Он был про­тиворечивым, как Интернет, до которого, у него, слава богу, руки не дошли. Илюша любил вздремнуть под его трындеж.

Во время какого-нибудь долгого переезда Илья говорил:

— Ключев, давай начинай.

— Что начинать?

— П…ть.

— Про что?

— Про все.

И Ключев начинал:

— Значит так, Илья Львович. Из последнего: есть веро­ятность, что Ангела Меркель на самом деле — дочь Гитлера!

— Не п…ди!

— Я переадресую вашу просьбу, Илья Львович, немец­ким историкам и архивариусам.

— Меняй пластинку, Ключев. Только потише и помоно­тонней давай!

И Ключев почти шепотом продолжает:

— Тогда — КВН. Выпуск от двадцать девятого декабря. Высшая лига.Финал. Сборная Пятигорска, РУДН и «Парма».

Идут нога в ногу. Александр Васильевич объявляет конкурс капитанов. Звучит музыкальная заставка. — Дальше Клю­чев поет:

Не знали наши мамы,

Не знали наши папы.

Что дети не простые

У них в семье растут.

Что подойдут их детям

Не кепки и не шляпы,

Фуражки капитанов

Им очень подойдут…

Потом там идет припев:

Капитаны, капитаны…

И два часа Ключев без остановки, пошагово, покадрово и дословно продолжал под Илюхин храп «транслировать» нам КВН.

Как-то прилетели мы в Норильск. Едем из аэропорта в город. На улице минус 40. Местный администратор рас­сказывает:

— Эта дорога на костях построена. Буквально на костях зэков… У нас тут, если увидят, что машина на обочине стоит, сразу все останавливаются и спрашивают — не случилось ли чего? Потому что на таком морозе — пятнадцать минут и труп!

И тут Ключев говорит:

— Прошу прощения. Я как раз по поводу остановки. Нельзя ли притормозить на пару минут? Необходима фи­зиологическая пауза, а то у меня сейчас днище прорвет. Sorry!

Я спрашиваю:

— А потерпеть никак?

— Юрий Николаевич, никак! Я уже пытался отвлечься — вспомнил Рахманинова, этюд-картину соль минор и две большие сцены из «Судьбы человека» с Бондарчуком… но все! Наступает дедлайн… Дверь откройте быстрее!

Водитель разблокировал двери и прокомментировал:

— При нашей погоде лучше бы в штаны, — но Ключев уже скрылся где-то в снегу.

Ждем его пять минут, ждем десять — нет человека. Судя по рассказу администратора, жить Ключеву оставалось не­долго. Илюха говорит:

— Надо идти искать идиота!

Искали мы его минут десять, сменяя друг друга. Со вре­мен сталинских лагерей местные окрестности не слыхали такого мата. Дальнобойщики бы покраснели. Наконец, за какой-то сопкой нашли Ключева. В смерзшемся снегу он вытоптал себе глубокую яму, и когда сидел, то была видна одна его голова. Как будто ее отрубили и бросили на запо­лярный снег. Ключев читал газету. Он увидел нас и сказал:

— Я прошу прощения. Очень сложный кроссворд по­пался.

Илюша часто заморгал и заорал:

— Ключев! Как это называется???!!!

А тот застегнул штаны, осмотрел свой окопчик и ответил:

— У индейцев Северной Америки «это» называется ИГЛУ!

Году в 2000-м был у нас тур по Казахстану. После соль­ника в Алматы нас пригласил на ужин к себе домой главный казахский гаишник. Я говорю нашему директору:

— Марик! Мы устали, как собаки. Что, нельзя приехать в гостиницу, съесть йогурт и лечь спать?! Обязательно переться домой к незнакомым людям и нажираться на ночь?

— Обязательно, ребятки, очень обязательно! Он нам обещал дать в сопровождение гаишную машину до самой Караганды! Пролетим — не заметите!

Аргумент сильный. Поехали ужинать. Гаишник — оча­ровательный дядька, жена-дети обожают «Городок», дом — красивый, уютный. Входим в гостиную — стол пустой. Кра­сиво сервированный, но пустой. Гаишник говорит почти без акцента:

— Мы будем кушать бишбармак! А уже потом манты-шманты и все остальное. Бишбармак любит чистый стол!

В районе солнечного сплетения сладко засосало. Илюха сглотнул слюну:

— Ну, мы в принципе уже готовы.

И Ключев, потирая руки, попытался пошутить:

— Как говорится, «а где же булочка, спросил солитер»?

Гаишник ему серьезно ответил:

— В интеллигентных казахских семьях бишбармак едят без хлеба.

Голодный Илюха говорит:

— Ну, мы в принципе готовы и без хлеба!

Гаишник доброжелательно-укоризненно посмотрел на Илюшу и сказал:

— В интеллигентных казахских семьях перед тем, как кушать бишбармак, принято помыть руки.

Помыли. Ключев тихо причитал:

— А я бы с удовольствием похавал и в НЕинтеллигентной казахской семье. У рядового сотрудника ГАИ!

Сели за стол. Подали огромное блюдо с бишбармаком.

И хозяин вдруг почему-то резко «включил аул», то есть за­говорил с сильным казахским акцентом:

— Для бишьбармака ми пакупаем три сорта мяска — баранина, говядина и конинка. Сегодня ми будем кушат казахский бишебармака, называется «ЕТ»! Скажи громко — ЕТ! — вдруг обратился он к Кпючеву.

— Ет! — отрапортавал Ключев.

— А теперь ты, дорогой, пошалюйста!

— Ет, — ответил я.

— А теперь господин Илья, пошалюйста!

— Ну, Ет, — буркнул Илюха.

— Ай, молодцы, слюшай! Еще бишбармак не кушали, а уже по-казахски заговорили! — закричал хозяин и захло­пал в ладоши. — Извините, что отвлекся, — сказал гаиш­ник и продолжил: — Я два с половиной часа варю мяско, а жена с дочкой делают тесто-шместо для лапша и лепят из него типа ромбики такие…

Бедный Ключев не выдержал, потянулся вилкой к блюду с бишбармаком. Хозяин громко хлопнул ладонью по столу, но ласково сказал:

— Нет-нет, уважаемый! Не обижай, а! В интеллигент­ных казахских семьях бишбармак принято кушать руками!

Вот смотри: берешь правой рукой отдельно кусочек лапша и уже этим кусочком берешь мяско. Потом правой рукой макаешь это все в подливка и кушаешь. Во-о-т так, — и он показал, как все это делать правой рукой.

Ключев попытался повторить. Кусок мяса упал на пол, а ромбик лапши повис у него на лацкане пиджака, как во­енный знак различия до введения погон. В нависшей ти­шине, выдержав паузу, он аккуратно протер рот салфеткой и медленно с расстановкой сказал:

— А я слышал, что в интеллигентных казахских семь­ях — (слово «интеллигентных» он очень выделил), — бишбармак едят… Л Е В О Й рукой!

Я обожаю Казахстан! После этих гастролей мы много раз возвращались в этот замечательный край. И нас там все очень любили! Все! Ну, кроме казахских гаишников, наверное…

Ключеву категорически нельзя было пить. Даже ста граммов вина, даже кружки пива. Перевоплощение наступало у него за секунду, даже быстрее. Он еще не успевал поставить рюмку на стол, а уже стано­вился другим человеком. Как в фильме ужасов.

Я заинтересовался «Феноменом Ключева» с научной точки зрения. Однажды мне попалась статья под названием «Синдром патологического опьянения». Цитирую ее фраг­мент дословно: «Патологическое опьянение — это острое, кратковременно протекающее психотическое расстройство при приеме алкоголя (как правило, минимальных доз), представляющее собой форму сумеречного помрачения со­знания, которое характеризуется внезапным возникновени­ем искаженного, бредового восприятия обстановки в соче­тании с тревогой, страхом, гневом, яростью и агрессивными действиями в отношении окружающих…» Дальше — боль­ше: «Нередко, находясь в этом состоянии, человек выкрики­вает отдельные слова: «шпион, фашист» — и короткие фра­зы, например: «Вы окружены!». Честно говоря, я заподозрил автора в близком знакомстве с Ключевым.

Милейший, тишайший Ключев как-то вместе с нами был на банкете в Анапе. Прием устроили в нашу честь отцы го­рода. Это была середина 90-х. На сцене еще не до конца перестроенного в ресторан летнего кинотеатра стоял длин­ный стол, покрытый белой скатертью и сервированный че­ловек на двадцать. За столом сидели местные чиновники с женами и несколько авторитетных мужчин в спортивных костюмах. Один из них сказал, протягивая руку:

— Кто же не любит знаменитую программу с Ильей Олейниковым и Юрием НИКУЛИНЫМ?!

Хотелось поскорее начать трапезу, но все шло как-то вяло, медленно, разговор не клеился, с бутылок водки сте­кали ледяные капельки, она потела на глазах и просилась наружу — в рюмки. Но никто не пил, видно, ждали, кто ска­жет первым тост. И Ключев решил всех выручить. Он напол­нил рюмку, встал и спросил Илью:

— Илья Львович, вы не возражаете?

Илюха слегка развел руками, кашлянул, покачал головой, мол: «Ну, не знаю, не знаю…»

Он работал с Ключевым давно. А я впервые видел Саню с рюмкой в руках…

Тост Ключева:

— Дорогие друзья! Вы — люди, которым Анапа дове­рила себя! В ваших руках — ключи не только от города, но и от наших сердец! Но сначала мне бы хотелось сказать о моих товарищах, коллегах и — смею робко надеять­ся — друзьях. Дорогие Илья Львович и Юрий Николаевич!

Спасибо вам! Спасибо за эту возможность стоять с вами на одной сцене и ощущать, как слава и любовь народа, витая над сценой, нечаянно задевают и меня краешками своих крыльев… Я был ленинградским мальчишкой, когда однаж­ды меня взяли на концерт великого Аркадия Райкина. Вы удивитесь, но я не смеялся! Я был потрясен! Я… плакал.

Я плакал, но это были слезы счастья. Счастья от того чуда, которое творил гений на моих глазах!.. Прошло много лет.

И вот сегодня мне как будто вернули мое детство. Я почув­ствовал то же, что и тогда, — счастье. Счастье стоять с вами на одной сцене и твердить себе: «Не лажай, Саша! Ведь не­чистая нота может отвлечь людей и разрушить то чудо, которое творят на твоих глазах преемники Райкина!» За вас! За ваш великий трагикомический дар, за невозможность пред­ставить вас друг без друга! Ура!!!

Ключев медленно и торжественно выпил из хрустальной рюмочки, а Илюха успел тихо сказать:

— Три … два… один… пуск!

Ключев поставил рюмку. Вдруг его сильно качнуло. Он удержался на ногах. Оперся руками о стол. Глаза его нали­лись кровью. За несколько секунд он превратился в хлам пьяного! Он осмотрел всех тяжелым взглядом и закричал.

(Должен извиниться перед читателем, но дальнейший текст потребует от вас некоторого воображения. Я вынуж­ден заменить многоточиями большую часть слов, которыми Ключев одарил гостей. Можете заполнить их в меру своего понимания живого русского языка.)

Продолжение тоста Ключева:

— ... а если… какая-то тварь, какая-то… местная мор­да… сидит… и думает: «Вот, взяли с собой лабуха… чтобы он им за 100 баксов тосты… произносил», то я скажу — пошли вы все на …! В … пошли вы все! И захватите с со­бой туда своих… жен, свою… челядь, своих бандитов и… отсюда — из моей страны!!! Фашисты! На … пошли все, я сказал!!! Вы окружены!

Ключев схватил скатерть и со всей силы дернул ее на себя. Со стола полетели бутылки, закуски и все содержимое. Женщины завизжали. Огромная бе­лая скатерть накрыла Ключева с головой, и он сто­ял под ней, как памятник перед торжественным открытием.

Занавес!

Этот гусарский трюк со скатертью Ключев проделывал еще несколько раз, но, к счастью, не в нашем присутствии.

Его жена рассказывала, что когда однажды Ключев вышел из больницы, в которой пролежал больше месяца, он по случаю выздоровления пригласил домой всех своих друзей.

Накрыл стол. Со всеми обнимался-целовался, потом выпил рюмку… ну, дальше вы догадываетесь. Он помянул друзьям, что за время болезни его никто не навестил. Ну, и закончил хрестоматийно, строго по диагнозу: «Фашисты…» — и так далее.

Ключев много снимался у нас в «Городке». Чаще всего в рубрике «Приколы нашего Городка», то есть в скрытой камере. Там он был просто незаменим! Он вызывал дове­рие у людей. Случайные прохожие легко покупались на его вранье, и розыгрыши с его участием получались не столько смешными, сколько добрыми и трогательными.

У Ключева был старенький «Мерседес», и иногда я про­сил Саню встретить меня в аэропорту. Как-то зимой я приле­тел уставший и измотанный долгой задержкой рейса. Сели в машину. Ключев бросил мне на заднее сиденье плед:

— Юрий Николаевич, прошу прощения, но печка не работает.

— Ладно, — говорю. — Слушай, Ключев, я еле на но­гах стою. Довези меня до дома без приключений, и будет тебе счастье. Аккуратно езжай. От гаишников отмазывать не буду. Сил нет.

Проехали полкилометра — останавливает нас лейте­нант-гаишник:

— Документики, пожалуйста!

Я сидел на заднем сиденье укутанный в плед, как плен­ный немец, и узнать меня было невозможно. Гаишник из­учил ключевские документы и сказал:

— Нарушаем?

— А что мы нарушаем?

— Вы управляете технически неисправным средством передвижения. У вас стекла внутри салона замерзли так, что вы дорогу не видите. У вас печка работает?

— Увы, — развел руками Ключев.

— Ну, вот… 0-о-х… Так, что же мне с вами делать? — спросил гаишник со знакомой всем водителям интона­цией.

— Ну, я надеюсь, мы сможем как-то решить вопрос? — сказал Ключев и подмигнул гаишнику.

— А вот это совсем другое дело! — обрадовался лейте­нант. Он осмотрелся по сторонам, снял с руки черную пер­чатку, бросил ее в окошко «Мерседеса» на пассажирское сиденье и выжидающе посмотрел на Ключева. А тот поднес перчатку к лицу, посмотрел на нее и после долгой паузы, театрально закинув голову, крикнул:

— ДУЭЛЬ???!!!

Я ржал после этого двое суток. Так парадоксально, на моих глазах, сиюсекундно рожденной фразы я больше не слышал никогда! Гениально!

Ну вот, пожалуй, и все про Ключева.

То ли в шутку, то ли всерьез, он всегда называл нас по имени-отчеству — Илья Львович и Юрий Николаевич. А мы его всегда только по фамилии — Ключев. Ключев, и все. На самом деле он был Ключевым Александром Константинови­чем. Именно так высечено теперь на скромном памятнике на его могиле.

 

Кино, вино и кимоно

 

«Сыграть главную роль легко, получить трудно!»

Кристоф Вальц, выдающийся австрийский и американский актер, дважды лауреат премии «Оскар»

Первый раз я снялся в кино, когда мне было 15 лет.

Сыграл в эпизодике юного партизана-поджигателя.

Фильм назывался «Великое противостояние». Вре­мя действия — 1812 год. Наполеон приближается к Москве, а я — среди тех, кто ее поджег, чтобы не доста­лась супостату. За что меня французы и расстреляли.

Умирал я молча. Я канючил у режиссера, чтобы он разрешил мне немного покорчиться и постонать, но он запретил:

— Тебе попали и в сердце, и в голову. Одновре­менно!

Я, может быть, один из немногих, кто снимался еще в со­ветской рекламе. Ее тогда показывали в кинотеатрах перед фильмами. Когда мне исполнилось 16, меня пригласили на Одесскую киностудию для съемок в рекламе Сберегательно­го банка СССР. Единственный вопрос, который мне задали, был:

— Умеешь ли ты управлять мотоциклом?

— Умею! — соврал я.

— А если сзади будет сидеть девушка?

— Это было бы очень хорошо. Я с пассажиром еще луч­ше езжу. Мотоцикл становится тяжелее, и им легче управ­лять!

Вот и весь кастинг. Зря они мне поверили! Мало того, что сам чуть не убился, так еще мог угробить одну очень симпа­тичную одесситку. В этом ролике мои «бабушка и дедушка» ночью откапывали клад. В металлической коробке лежала сберегательная книжка на имя их внука. Это был какой-то специальный вклад, деньги по которому можно было по­ лучить только по достижении внуком шестнадцатилетия.

И они дарили мне мотоцикл — роскошную красную «Яву», и я на ней вышивал вдоль моря со своей подружкой, кото­рая держала меня нежно за плечи. После того как на пер­вой же минуте я уехал на обочину и перевернулся, вместо меня ездил уже дублер.

Я думал, что этот мой кинопозор никто никогда не уви­дит. Но я ошибался. В 1974 году мы — первокурсники ак­терского факультета ГИТИСа — пошли в кинотеатр «Худо­жественный» по совету нашего педагога на потрясающий фильм Никиты Михалкова «Свой среди чужих, чужой среди своих». «Идите и смотрите! — сказал нам Владимир Наумо­вич. — У нас так еще никто не снимал!» Едва в кинотеа­тре погас свет, как на экране появилась моя улыбающая­ ся физиономия из рекламы «Сбербанка». Все, что я делал в кадре, не очень сопрягалось с тем, чему нас учили через дорогу от кинотеатра — в театральном институте. О, позор на мои русые, кучерявые тогда волосы!..

Без вины виноватый

С тех пор как помню себя, мечтал стать артистом. Арти­стом кино. В театр почти не ходил. Хватило одного раза.

Я тогда учился в 8 классе. Нас всей школой повели в одесский театр имени Иванова на спектакль «Без вины виноватые». Это были гастроли какой-то сборной москов­ской труппы. Обещали, что будет играть великая мхатовская Алла Тарасова, но она не приехала. Я захватил с собой мо­его друга Олега. У него была фамилия, произнося которую скороговоркой, я учился технике речи — ПРИВОРОТЕР. Мы сидели в середине полупустого партера, а перед нами раз­валились в креслах пацаны из какой-то другой школы. Они все время ржали, обсмеивали бедных артистов, болтали во весь голос. Я сделал им замечание. Один из них повернул­ся, долго смотрел на меня, щелкнул пальцами у меня перед глазами и сказал:

— Все! Я тебя сфотографировал.

А другой добавил:

— До скорой встречи на том свете!

В антракте ко мне подошел тот, который меня «сфотогра­фировал»:

— Сышишь, сышишь, ты, поц! Ты шо-то хотел? Щас ты это получишь!

Он взял меня под локоть и увлек куда-то во внутренний дворик театра. Я оказался среди пяти лбов. Они окружили меня плотным кольцом. «Где же Олег?» — думал я. А Олег застрял в туалете.

Вдруг кто-то врезал мне со всей силы ладонью по уху!

Из носа потекла кровь. И в это время я услышал вопль:

«Юрик! Держись!!» — и увидел бегущего к нам Олега со стулом в руках. Он на бегу замахнулся этим стулом с криком «Убью, твари!», но «твари», как по команде, все сделали шаг в сторону и стул пришелся как раз на мою голову!

Очень тяжелый стул. С замахом в 180 градусов… Так что знаменитый монолог Незнамова во втором акте про «мате­рей, которые бросают детей своих» прошел уже без меня.

Врач травмпункта поставил мне диагноз «контузия», и я им долго гордился!..

Артист с неопределенной внешностью

Двоюродная сестра моей мамы работала на нашей Одес­ской киностудии редактором. Людмила Донец. Она была довольно известным московским кинокритиком. Где-то что-то не то сказала, и ее отправили на периферийную студию.

Как-то я услышал разговор моей мамы и тети Люды на кухне. Речь шла обо мне:

— Людочка! Может, действительно ему помочь, как-то поспособствовать? Не замолвишь за него словечко там у себя на работе?

— Женечка, вот ты поверь мне, не нужно ему в артисты! Ну вот не нужно, и все! Не получится из него ничего…

И я вмешался в разговор:

— А почему это, тетя Люда, мне не нужно в артисты?

— А ты не обидишься?

— А я уже обиделся.

— Ну хорошо… Вот тебе мое резюме: какой-то ты… ровненький.

_ ???

— Изъяна в тебе никакого нет! С такой физиономией тебя можно в любом фильме за любой стол посадить!

(Через много лет она призналась, что хотела сделать мне сильную прививку «от этого проклятого ремесла».) Поехал я в Киев к моему деду советоваться. Получить благословение. Он меня тоже «обрадовал»:

— Не нужно тебе, Юрка, в артисты! Уродства в тебе не хватает!

И я мучился: «Что же это за профессия такая, где нужно быть уродом?! Причем, кажется, не только внешне… И что же у меня за лицо, с которым можно сидеть за любым сто­лом в любом фильме?»

Через шесть лет, когда я уже окончил ГИТИС, один из са­мых крутых режиссеров «Ленфильма» после кинопроб ска­зал про меня ассистентке по актерам: «Артист с неопреде­ленной внешностью», но не объяснил, в какую сторону мне «определяться». «Добрая» ассистентка навечно записала этот вердикт на оборотной стороне моей учетной карточки в актерском отделе прославленной киностудии.

Знаменитая Татьяна Лиознова, режиссер «Семнад­цати мгновений весны», после моих очередных проб сказала:

— Юрочка! У вас полное несоответствие внешних и внутренних данных.

Мне было тогда 22 года. И мне понадобилось 15 лет, что­ бы привести мои внешние данные в соответствие с внутрен­ними, то есть сильно поправиться. Первую главную роль в кино я сыграл в 37 лет…

От чего плачут армяне

В 2000 году мне позвонил режиссер Тигран Кеосаян и пригласил на «Мосфильм» для знакомства. В офисе его кинокомпании работали одни армяне. Когда я перезнако­мился со всеми, то подумал, что любимый армянский драма­тург — это Шекспир. Большинство сотрудников были тезка­ми героев шекспировских трагедий…

— Юрий! — начал Тигран. — Я обожаю вашу передачу.

У вас там есть один сюжет — когда я его смотрю, я плачу. Не от смеха.

И он пересказал мне этот сюжет про бизнесмена, который подает нищим на паперти милостыню, а когда заканчиваются деньги, отдает им свои вещи и аксессуары: пальто, перчатки, портмоне, часы… а потом становится рядом с ними уже сам с протянутой рукой. Этот сюжет был снят в 1998 году.

— Для меня это самый живой и пронзительный отклик на дефолт, на кризис! — сказал Тигран. — Я вообще в фи­нале вашей передачи, когда звучит эта песенка, «Городок», все время почему-то плачу…

Этот сюжет был и моим любимым. И мне уже было абсо­лютно все равно, что за сценарий мне предлагают и в каком фильме предстоит сниматься. Тигран «купил» меня сразу, на корню!

Вечером мы пошли в ресторан. Тигран с женой и родным братом — продюсером Давидом — и я с Леной. За столом Тигран все время шпарил цитатами из «Городка» и объяс­нялся в любви мне и нашей передаче… Прошло какое-то время, и наступил первый съемочный день фильма «Ландыш серебристый». Прозвучала команда: «Ну, с Богом, Юрочка! Мотор! Начали!» Алена Хмельницкая играет мою жену. Гово­рит первую реплику:

— Никто меня не любит!

Я отвечаю:

— Я тебя люблю… — и не успел договорить, потому что раздался дикий вопль:

— Стоп! Хватит! Прекратить снимать х…ню!!!

Подбегает Тигран с бешеными глазами и орет на меня:

— Значит так: «Городок» — на х…! На х… забудь про свой «Городок»!!! Это — К И Н 0 !!! Кино, а не русская на­родная передача, б…!!! Не надо мне здесь ничего играть! Просто очень тихо скажи: «Я тебя люблю», и ни хера не изображай эту, б…, любовь!!!

Я остолбенел. И в этом состоянии сказал Алене:

— Я тебя люблю…

Опять подбегает Тигран. Нежный, ласковый такой.

— Спасибо, брат! Так сказал, брат, — просто ком в гор­ле! Давид рядом плакал! Давид, ты плакал?

— Я плакал, — подтвердил Давид.

И услужливый ассистент подошел к Тиграну и сказал:

— А я тоже плакал, Тигран Эдмондович!

— Пошел на х…, дебил!

После «Ландыша серебристого» мы сняли роскошный сериал с тем же названием и героями, но попали в прокрустово ложе перемен на канале НТВ, они швыряли нас по эфиру и с успехом профукали все 12 серий.

Однажды в Молдавии

В 2004 году Тигран позвонил мне и сказал очень возбуж­денно:

— Брат! Все бросай и срочно приезжай ко мне! Я тебе прочитаю великий сценарий! Там для тебя сумасшедшая роль!

Сценарий был о визите Брежнева в Молдавию в 1971 го­ду. На этом факте историческая правда заканчивалась, и начинался пронзительный фильм-сон про что-то хорошее и щемящее, про то, чего никогда не было в нашем недав­нем прошлом, а так хотелось бы, чтобы было! Когда Тигран закрыл последнюю страницу и утер слезы от собственного прочтения,я спросил:

— Ну, Брежнев — естественно, я?

— Нет, Брежнев, естественно, — Богдан Сильвестрович Ступка!

В результате я играл первого секретаря ЦК компартии Молдавии Гроссу Семена Кузьмича. Когда Тигран ездил в Кишинев на подбор натуры, его сопровождал бывший со­трудник аппарата молдавского ЦК (позже он стал нашим консультантом). Как-то он спросил:

— А кто будет играть моего хозяина?

— А у вас был хозяин? — переспросил Тигран.

— Да! Семен Кузьмич Гроссу!

А я уже давно был утвержден на эту роль, естественно, без всякого согласования с бывшими аппаратчиками.

— Его должен играть только один артист! — продолжал будущий консультант. — Есть у вас такой — Юрий Стоянов.

Похож на моего хозяина как две капли воды!

Просто так совпало!

Мы жили в пансионате в местечке Вадул-луй-Водэ, ря­дом с Кишиневом. Там был отличный ресторанчик, в ко­тором каждый вечер проходили корпоративы. В основ­ном — встречи выпускников: по специальности «технолог бродильных производств в виноделии», по специальности «обработчики отходов виноделия», «винодел и технолог виноделия», «агроном и специалист по формировке и вы­ращиванию винограда винных сортов» и т. д. и т. п. И по­скольку все эти корпоративы были посвящены так или ина­че вину и молдавское вино там лилось рекой, то каждый вечер в ресторане появлялся Миша Ефремов. Он вырывал у ведущего микрофон, мотивируя это тем, что у него «чер­ный пояс по караоке»! Он просил поставить фонограмму знаменитой песни Газманова и пел свой вариант с учетом местных особенностей страны пребывания:

Офицеры, молдаване!

Я сейчас не на экране,

Я спою вам эту песню до конца!

Офицеры, молдаване,

Миши, Саши, Пети, Вани,

Так простите же артиста-засранца!

Допеть эту песню до конца Михаилу ни разу не дали, и следы его сопротивления специалистам по виноделию потом долго закрашивали гримеры. Тогда-то я и сочинил двустишие, которое очень понравилось Мишке: «Эта наша общая проблема — Михаил Олегович Ефремов!»

Через пять лет мы С Мишей вместе снимемся в «12» у Михалкова. Там один артист решил поучить Ефремова дисциплине и начал выговаривать:

— Как ты мог самому Никите Сергеичу (!) ска­зать, что не придешь на съемки сразу после Ново­го года, потому что на 2 января уже заказал себе капельницу?!

— Я честно предупредил о последствиях праздни­ка, — ответил Мишка.

Я решил заступиться за него:

— Мужики! Среди нас двенадцати человек есть толь­ко один, кто ни разу об остальных одиннадцати не сказал ни одного дурного слова. Не то что не сказал, — даже не подумал! Он же святой! Посмотрите — у него над головой нимб!

И Миша Ефремов покачал отрицательно головой и сказал:

— О нет! Это не нимб. Это — бубенцы!

Миша — один из моих любимейших артистов. Это огром­ный артист и уникальный человек!

 

Про то, что происходило на съемках в знаменитых Криковских подвалах, где под землей проложены десятки кило­метров дорог и где в огромных бочках хранятся миллионы литров молдавского вина самых знаменитых сортов от «Гратиешты» до «Пуркарского», я тактично умолчу…

На съемках «Зайца над бездной» мы жили в коттеджах на высоком берегу Днестра. В это время цвели тополя, и це­лыми днями летел тополиный пух, все буквально замело этим пухом. После съемок в Криковских подвалах я проснулся на рассвете, часов в 5 утра от странного звука. Вы­глянул в окно. Дул сильный ветер, и была настоящая топо­линая метель. И сквозь эту метель по асфальтовой дорожке несся на роликах артист Владимир Ильин и бил хоккейной клюшкой по консервной банке. Феллини! В этот день мы должны были снимать сцену на хоккейном поле, где все игроки катаются на роликах, потому что льда в Молдавии нет. У персонажа Володи Ильина была такая фраза: «Хоккей в Молдавии, товарищи, — это говно!» Вероятно, Владимир собирался проиллюстрировать этот тезис в кадре. Или это были последствия съемок в Криковских подвалах?

В «Зайце над бездной» я сыграл одну из моих самых лю­бимых ролей — тихого, немногословного, несчастного, пото­му что занимался всю жизнь не своим делом, незлого Семе­на Гроссу. В мой первый съемочный день в этом фильме мы снимали очень сложный эпизод. Пьяный первый секретарь ЦК компартии Молдавии бродит по аллее среди деревьев, посаженных космонавтами, играет на пастушьей дудочке, плачет и произносит небольшой монолог о своей загублен­ной жизни. Оператором-постановщиком был фантастиче­ский, легендарный Игорь Клебанов. По умению выставить свет и построить картинку — второй в мире! Первый — Рем­брандт. Сняли дубль, и Игорь говорит про меня Тиграну:

— Слушай, Тиграша. Я думал, он клоун, а он — серьезный артист!

— Игорек! — отвечает Тигран. — Вообще-то клоун — это высшая ступень в актерской профессии.

Во как!

Кстати, именно этот эпизод в фильм не вошел. Я спросил Тиграна: «Почему?» — а он ответил: «Там было много кло­унады!»

Меня хорошо слышно?

Однажды Тигран позвонил мне в Питер:

— Значит, слушай, брат! Послезавтра мы все летим в Ереван на открытие памятника, приуроченное к батино­му юбилею! (Папа Тиграна — Эдмонд Кеосаян — режиссер знаменитых «Неуловимых мстителей» и других замечатель­ных картин.) Представляешь, совпало! И бате, царствие ему небесное, исполнилось бы 70, и его фильму «Мужчины» — 35 лет! Вы с Ленкой тоже летите! Будет специальный чар­терный рейс.

— Погоди, Тигран…

— Мы вас ждем! Ты же знаешь, что такое для меня па­мять об отце! Как и для тебя!

— Послушай, Тиграша…

— Это ты меня послушай! Памятник придумали мы с Да­видом! Самое интересное, брат, что это памятник не режис­серу Эдмонду Кеосаяну, мы увековечим четырех исполните­лей главных ролей в любимом батином фильме «Мужчины»: Фрунзика Мктрчяна, Азата Шеренца, Армена Айвазяна и Аветика Геворкяна! Как тебе?!

— Когда самолет, ты сказал?

— Послезавтра. Ты слушай дальше! В прошлом году мы с Давидкой были в Ереване и обедали в знаменитом кафе «Козырек». Именно в этом месте батя снимал многие эпизо­ды. Помнишь последние кадры фильма, когда Карине, в ге­ниальном исполнении Аллы Туманян, в обнимку с каким-то парнем случайно появляется на балконе и разрушает все мечты главного героя?

— Тигран, пос-лу-шай…

— Стыдно брат, не помнить, кто такая Алла Туманян! Это великая актриса театра имени Сундукяна. Сейчас в Лос-Анджелесе живет. Так вот, именно под этим балконом уста­новлен памятник!

— Тигра-а-ан!!! Дай сказать глухонемому!!! Я не могу никуда лететь послезавтра, у меня съемки!

— Неотменяемо?

— Абсолютно!

— Понятно… Юра, меня хорошо слышно?

— Что?

— Я спрашиваю, меня хорошо слышно?

— Так себе.

— Юра, иди на х…!!! Расслышал?

— Пошел ты сам на х…! А на мое место в самолете мо­жешь пригласить великую Аллу Туманян из Лос-Анджелеса!

Послали мы друг друга не только на три буквы, но и на три года. Ровно столько мы не общались.

Потом Тигран меня первый набрал:

— Брат, а почему ты меня послал три года назад?

— Потому что ты меня послал.

— Да? Значит, был неправ — ты все-таки старше! Про­сти, брат!

С тех пор мы больше не ссоримся. Я снялся еще в четы­рех фильмах Кеосаяна, и после каждого он мне говорит:

— Так ты еще нигде не играл! Такого тебя еще никто не видел!!!

Кино для Тиграна является продолжением его любви и дружбы. Он вообще, по-моему, снимает потому, что это для него единственная возможность в наше суматошное время собрать любимых людей, баловаться, валять с ними дурака, вкусно кушать… и заодно снять хорошее кино.

А может не «заодно», а ПОЭТОМУ! Съемочная группа для него — это его семья в прямом и переносном смысле. Спа­сибо, Тигран, что я являюсь членом твоей семьи! Меня хо­рошо слышно?

Как я пролетел над гнездом кукушки

О съемках в фильме Никиты Михалкова «12» я уже дал такое количество и печатных и видеоинтервью, что, кажет­ся, добавить больше нечего. Важно, что в моей жизни был этот фильм и эта встреча! Я лучше расскажу, как я познако­мился с Никитой Сергеевичем.

Как-то я отдыхал на даче под Питером. Поздним вечером раздается звонок. Номер не определяется.

— Здравствуйте! Это Юрий Николаевич?

— Да, он.

— Вас беспокоит Никита Сергеевич Михалков.

Голос не похож. Ну, думаю, дурак какой-то разыгрывает на ночь глядя.

— Никита Сергеевич, идите в жопу! — и я нажал кнопку отбоя.

Сразу же перезванивают.

— Поразительно! Пять минут назад звонил Олейникову и услышал тот же ответ. Это правда Никита Михалков! Мне это надо доказывать?

— Ага, — говорю, — надо доказывать. Если ты такой уж Михалков, спой «Я шагаю по Москве»!

— Легко! — и из трубки полился знакомый с детства го­лос: — «А я иду, шагаю по Москве, и я пройти еще смогу…»

Могу еще «Мохнатого шмеля» спеть!

— Елки-палки! Никита Сергеич, ей-богу, не узнал! Про­стите дурака!

— Нормально, старичок, бывает. Даже смешно получи­лось! Я, собственно, по делу звоню…

Через несколько лет мне вручат «Золотого орла» за фильм «12». В номинации «За лучшую мужскую роль» «Орла» полу­чили ровно 12 человек — все, кто снимался. Я стоял со ста­туэткой в руках и чувствовал легкое смятение в зале. Подо­шел к микрофону и объявил: «Скажите спасибо Михалкову, что он снял фильм «12», а не «300 спартанцев»!»

Но это будет спустя несколько лет. А пока Михалков при­гласил нас с Илюшей провести ту самую церемонию вру­чения наград Российской киноакадемии «Золотой орел».

Очень тяжко далась нам эта церемония. У нас было шесть номеров, предварявших разные номинации. Мы изобража­ли кучу политических деятелей и прошлого и настоящего, убегали из 1-го павильона «Мосфильма» в гримерку, переодевались-перегримировывались и неслись обратно на сце­ну. На все про все иногда выделялось по таймингу не более трех минут! Был успех, но и вымотались мы изрядно, чудо­вищно устали. А потом… потом я в первый и в последний раз в жизни очень серьезно набрался. В банкетном ВИП-зале было много водки и мало закуски. Мы с Илюхой не очень привыкли к проявлениям столичных знаков внима­ния, пахали себе все время и не собирали дань из компли­ментов, а тут вдруг столько хороших, восторженных отзывов на наши трезвые головы и голодные желудки! Подходит Ни­кита:

— Ну, ребяточки! Ну, умнички! Так то-о-о-ненько про­шлись по всем, как по лезвию! Гениально!

Практичный Илюша уже хотел произнести давно заготов­ленный текст про то, что раз уж мы здесь бесплатно отпаха­ли, то, может, Михалков рассчитается какой-нибудь ролью в своем будущем фильме, но тот окликнул интеллигентного пожилого мужчину в очках:

— Милош! Старичок, иди сюда. Вот эти двое из ларца, которым ты хотел что-то сказать, — подмигнул нам и тихо добавил: — А это, ребятки, — Милош Форман! Так что не наложите в штаны!

И к нам подошел Милош Форман — режиссер-постанов­щик фильмов «Пролетая над гнездом кукушки…», «Ама­дей», «Народ против Ларри Флинта», один из величайших кинорежиссеров XX века! Чех по национальности он, оказа­лось, прекрасно говорил по-русски.

— Спасибо вам огромное, — сказал он. — Я обожаю юмор и знаю, как тяжело быть комедийным актером. Я ви­дел много выдающихся комиков, но поверьте мне, у нас в Америке нет такой пары, как ваша! Ни в Голливуде, ни на Бродвее, ни на телевидении! Спасибо вам большое! Я вас обязательно запомню!

После этих слов мы с Илюхой сразу наклюкались, набра­лись за минуту. Пили молча. Иногда целовались. Тоже мол­ча. Пустили короткую пьяную слезу и разошлись. В общем, жизнь удалась!

Дальше попытаюсь склеить обрывки воспоминаний, как пленку, порванную пьяными руками: мы с женой подходим к нашей машине, и я сажусь за руль… Жена говорит:

— Куда?

— В ГИТИС, мадам, — отвечаю.

— Тогда садитесь справа, сэр.

— Это почему?

— Потому что в Англии руль справа!

...Сажусь справа. Жена за рулем. Куда-то едем.

— Куда ты меня везешь?

— Ты же просил в ГИТИС. А зачем, кстати, нам туда?

Я заплакал и простонал:

— Я хочу поцеловать бюст Станиславского! Как же ты не по-ни-ма-ешь?!

Входим в какой-то подъезд. Я уже совсем никакой. Меня сильно мутит. Спрашиваю:

— Это ГИТИС?

Лена отвечает:

— ГИТИС, ГИТИС.

Едем куда-то на лифте.

— А что, разве в ГИТИСе есть лифт?

— Уже есть. Построили.

Входим в какую-то дверь. Я смутно начинаю различать очертания знакомой квартиры. Лена распахивает дверь в туалет, показывает на унитаз и торжественно объявляет:

— ГИТИС, сэр!!!

Спасибо ей, еле успел!

Илюша

Однажды я готовился к выходу в сборном концерте, посвященном то ли Новому году, то ли Восьмому марта. Дверь распахнулась, и в гримерку влетели четверо угрюмых ребят. Они переодевались быстро и деловито, как рабочие перед сменой в литейном цеху.

Надев костюмы и улыбки, квартет выскочил на сцену, отче­бучил номер, обкатанный уже тысячу раз, а потому ладно скроенный и лихой. Зал смеялся, долго хлопал. Парни выда­ли заготовленную бисовочку и нырнули обратно в гримерку.

— Ты и правда сын Стржельчика? — спросил, запинаясь и смешно подмигивая, один из них — Илья Олейников.

Ходила по Питеру такая сплетня, а я не разочаровывал.

Но в этот раз почему-то сказал правду:

— Нет, я сын Николая Первого.

Илья уже был известным, а обо мне могли сказать лишь то, что я служу в лучшем питерском театре. Кто я и как меня зовут, знали единицы. Впрочем, факт работы в Большом драматическом украшал любого актера. Украшал ли я театр, не знаю. Вряд ли. А эстрадника Олейникова вместе с парт­нером Ромой Казаковым не реже двух раз в год показывали по телевизору. Фразу «Вопрос, конечно, интересный…» из их скетчей помнят и по сей день.

«Почему Олейников выступает с квартетом и где Каза­ков?» — подумал я в тот вечер, но спросить не решился. Не слышал еще, что Рома сгорел от рака за пару месяцев. Илья очень ему помогал, маялся, что знает о болезни, а Казаков нет. Эта ситуация зеркально повторится у нас с Илюшей…

Лелик не раз признавался мне, что он актер, категори­чески не умеющий работать один. Поэтому для него смерть Ромы стала двойным ударом. Он потерял не только друга, но и партнера. И, вынужденный искать себе новое примене­ние, оказался лидером квартета.

Я еще пересекался с лихой «четверкой» за кулисами, а потом уже встретился с одним Ильей на съемках филь­ма «Анекдоты» режиссера Виктора Титова. Мы обнялись, как старые приятели, хотя по-прежнему ничего друг о друге толком не знали.

У каждого из нас был пунктик — как бы проникнуть в кино. Илья комплексовал масштабнее: у эстрадного арти­ста шансов попасть в кадр куда меньше, чем у драматиче­ского. Тем не менее не снимали нас одинаково.

Мы любили кино больше, чем оно нас, и прому­чились этой неразделенной страстью почти всю жизнь.

Помимо Стржельчика, я похож на всех царей сразу, и в «Анекдотах» мне предложили роль царя: не то Николая Первого, не то Александра Первого — по количеству тек­ста совершенно не принципиально, кого именно. А Илюша играл Максима Горького. Наличие усов, парика и соломен­ной шляпы создавало удивительное портретное сходство, которое мы обыгрывали впоследствии в «Городке».

В качестве сюжетной основы Титов использовал извест­ные анекдоты про персонажей, которыми обычно бывает населен сумасшедший дом, — Василия Ивановича и Петьку, Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина. Актерам, игравшим двоих последних, мы завидовали черной завистью: про них сочинили гораздо больше анекдотов, чем про царей и бу­ревестника революции. В ту пору о пролетарском класси­ке гуляла одна байка, известная всем с начальных классов школы, когда Ленин говорит Горькому после поцелуя с таким «голубым» прищуром: «А вы, Алексей Максимович, не горький, вы сладкий, вы о-о-очень сладкий». На что Горь­кий отвечает нечленораздельным междометием. Вот и вся Илюхина роль, и он мне тоже завидовал — моя реплика в фильме была длиннее. Я произносил четыре строчки не­понятного текста про Ленина на французском языке. Тира­да заканчивалась веским русским определением «мудак».

«Ты первый артист в истории советского кино, в кадре ска­завший ЭТО!» — восторженно восклицал Илья. Каюсь: да, именно я заложил не лучшую традицию в отечественном кинематографе, которая впоследствии стремительно набра­ла обороты.

Хотя слов в фильме у нас практически не было, режис­сер требовал нашего постоянного присутствия на съемоч­ной площадке. Приходилось то стоять, то сидеть на втором или третьем плане. Людей зачастую объединяет одно из двух чувств — любовь или ненависть. Так вот, наша дружба зародилась из жгучей неприязни к нашему месту в картине.

Мы с Ильей, как два неудачника, держались друг друга: без конца болтали на перекурах.

Десятого июля, в мой день рождения, была обычная съе­мочная смена. Я принес в сумке водку и нехитрую закусь, словом, проставился. Но и Илья пришел с портфелем, где оказались водка и колбаса.

— А ты-то чего? — спросил я.

— У меня день рождения!

— Так и у меня тоже!

Илюша серьезно посмотрел на меня:

— Покажи паспорт.

Взял его и, как милиционер, долго изучал, глядя то на меня, то в документ. Он сверил даты, и тут выяснилось, что мы родились не просто в один день, а с разницей ровно в десять лет. Я в 1957 году, он в 1947-м.

— Ой, да ты еще и одессит! — воскликнул Илья. —

А я из Кишинева!

Расстояние между нашими городами всего-то сто во­семьдесят километров. Поморгал Илюша на меня своим ти­ком, и что-то у него с тех пор в голове отложилось. Про нас.

«Ну как это может быть, чтобы в один день? Это что-то да значит», — все время повторял Лелик.

После окончания съемок «Анекдотов» мы стали встре­чаться, ходить друг к другу в гости. Илюша ездил в составе квартета по России, отсутствовал в Питере по две-три не­дели, привозя кучу всякого барахла и для себя, и на про­дажу. И мне тоже перепадало. В одном областном центре их повели на промтоварную базу, в другом — открыли до­ступ к загашникам универмага, в третьем — познакомили с завскладом… Поскольку у меня была машина, я встречал Илью и помогал перевозить нажитое непосильным трудом добро — от люстр до бензопил. То, что не влезало в машину (например, мотоцикл), помогал выгрузить.

В нашей стране в свободной продаже в ту пору не было ничего, любой товар считался дефицитом. Лелик часто брал меня «в ночное», куда отправлялся за бензином к прияте­лям, работавшим на заправке: «Юрик, поехали!» И из четы­рех канистр две отдавал мне. Илюша делился связями, во­зил знакомиться к директорам магазинов и универмагов. Он очень поддерживал меня в то время.

Новый 1990 год мы встречали тесной компанией: Сережа Серебрянский из «четверки», я и Илюха. Все с женами. Со­брались у Олейниковых. Последний дом на окраине Питера, дальше города нет. Двухкомнатная квартирка на тринадца­том этаже. В одной клетушке жил маленький Денис, в дру­гой спали Илюша и Ира. Комната Дениса одновременно слу­жила библиотекой и гостиной. Стены, оклеенные темными обоями, Илюша собственноручно разукрасил от пола до потолка. Он всегда говорил, что не умеет рисовать, но в дей­ствительности делал это неплохо. Если присобачить к его абстракциям фамилию какого-нибудь маститого художника, думаю, творчество Лелика прокатило бы. Еще у него было невероятное количество картин. Он привозил их отовсюду, руководствуясь при покупке интуицией и собственным вку­сом. Коллекция подобралась весьма причудливая, но стили­стически единая: светлые, добрые и трогательные картины с деформированными, смешными, несчастными, странными людьми.

В их окружении мы и встречали Новый год. Выпив шам­панского, стали валять дурака, предварительно распределив роли: я был Владиславом Стржельчиком, Серебрянский — Урмасом Оттом, а Илюша — Владимиром Молчановым. Два сверхпопулярных в то время интервьюера атаковали моего Стржельчика. Что мы творили! Это было невероятно скабрез­но, пошло и очень смешно. Мы даже втроем залезли в ванну!

Женщины снимали наше безобразие на видео. Олейни­ковы накануне приобрели свою первую камеру «Хитачи» с огромными кассетами. Первого января Илюша проснулся и тут же сел отсматривать снятое, даже не съев, вопреки обыкновению, ни крошки любимого лакомства. Он всегда начинал новый день с зажаривания над открытым огнем наколотого навилку куска хлеба. Доводил «деликатес» до состояния антрацита и со смаком сжирал его.

Илья вообще был очень странным в еде чело­веком. Хорошие котлеты ненавидел — говорил, в них мало хлеба.

Завершив просмотр кассет, Олейников вынес приговор:

«Юрик, а ведь мы с тобой пара!» Потом он не раз вспоми­нал: «Я увидел это первого января девяностого года».

Должен заметить, что я никогда не рассматривал свою биографию под эстрадным углом. Да, театральная карьера не складывалась, однако надежда на лучшее еще жила. Го­тов был выбрать кино — но эстраду?! Илья обижался, когда актеры драмы называли концерты халтурой. Это приносило значительно больший заработок, но я, впитав культивиро­ванное веками сектантское отношение к театру, по инерции поглядывал на Илюшину эстраду свысока. Бывало, спра­шивал:

— Ты куда?

— Плыву по Волге.

— На халтуру?

Лелик всегда выдерживал паузу, прежде чем ответить:

— Это для тебя халтура, а для меня — работа.

Илюха уезжал, возвращался и снова уезжал, не делая ни­каких программных заявлений о том, что мы должны рабо­тать вместе. Он вообще не был трепачом. Никогда не врал, не строил воздушных замков, ничего не обещал. Олейников был предметным и очень практичным человеком. Как-то в очередной раз сказал, как бы между прочим:

— Надо бы нам что-нибудь попробовать.

— Что?

— Приходи завтра в Театр эстрады.

Я пришел на концерт с многообещающим названием «Смех-шок». «Илюха, правильно обозвали, — подколол его по окончании. — Тебе удалось повергнуть публику в шок».

Это была голимая эстрада, которую мой высокий художе­ственный вкус, подпитываемый спектаклями БДТ и театраль­ными традициями, не мог принять априори. «Не приведи го­споди когда-нибудь вот в таком выйти на сцену», — сказал я себе. Не прошло и трех лет, как это стало моей работой.

Никогда не зарекайся не только от сумы и тюрьмы, но и от эстрадных концертов…

Илюша на время бросил попытки убедить меня стать его партнером. Мы по-прежнему дружили, выпивали, весело трепались.

Растиражированный журналистами образ мрачно­го клоуна Олейникова — полная ерунда. Он был очень смешливым человеком. При этом симпа­тичным, высоким, хорошо сложенным и пользую­щимся успехом у женщин.

Лелик интересно рассказывал, когда ему хотелось. Но соревноваться с другими застольными хохмачами — кто кого — не любил.

Дружим мы, дружим, и вот однажды Илья говорит:

— Слушай, я тут с Кириллом Набутовым познакомился.

Надо нам у него что-нибудь сделать.

Известная на всю страну передача «Адамово яблоко» только начиналась.

— Замечательно, — отвечаю. — А что?

— Думай.

Неосознанно, совершенно забыв о фильме Вити Титова, который и свел нас с Ильей, я предложил:

— Давай анекдоты?! Отберем самые игровые и неиз­вестные. Банальные трогать не станем.

Илье идея понравилась.

— А как снимать? — спросил он.

И я в эйфории ляпнул:

— Илюша, я в этом лучший, поверь!

Режиссерские амбиции проявились у меня давно. Рабо­тая в труппе БДТ, я зачем-то сделал раскадровку половины книги «Москва и москвичи» Гиляровского. Вместо того что­ бы просить роли, подсиживать коллег, дружить с ассистен­тами на «Ленфильме» или пить с режиссерами.

Поскольку за сказанное надо отвечать, я стал ходить к те­левизионным монтажерам, осветителям и операторам, посте­пенно увлекшись технологией съемочного процесса с пере­хлестом, как обычно ставя предмет увлечения выше всего насвете. Так я интегрировал себя в режиссуру и технологию, а Илюха — в авторский креатив и продюсирование.

Для первого съемочного дня мы принесли костюмы из дома, что-то я притащил из театра и взял с собой Тиля — мою собаку. Мы придумали, что в заставке будут бежать два чело­века, за которыми с лаем гонится пес. И они боятся, что их укусят за задницы. В анекдоте, где я играл прапорщика Пи­липчука, а Илюха — генерала, решили, что мне непременно нужны усы. Клок черной шерсти отрезали у Тиля, три капли клея «Момент», и усы готовы. Как мы их потом отдирали — отдельная история. Скажу только, что до кровавой раны.

Передача «Адамово яблоко» выходила каждые две не­дели. Наши анекдоты в ней появлялись раз в месяц и про­должались минут семь. Кирилл ругался, что и этого много, мы затягиваем, чересчур долго излагаем. Он не понимал, чтоэто происходило от нашей жуткой невостребованности, от­ того, что в нас накопилась невероятная ностальгия по ка­дру. Мы с Ильей были счастливы своей работой, и анекдотырасползались, продлевая наше удовольствие. Рука не под­нималась резать их на монтаже.

Надо сказать, Пятый канал был в то время уникальным, самым живым и передовым в России: здесь работали Бэлла Куркова, Света Сорокина, Кирилл Набутов, Саша Невзоров.

Их взахлеб смотрела Россия, то, что они делали, оказыва­лось остро, противоречиво, иногда нагло и заносчиво, но всегда безумно интересно.

Мы попали на Пятый в нужное время: он был сво­бодным, твори что хочешь — цензура нулевая. За­прещалось лишь банальное и политкорректное.

Илья очень серьезно относился к эфиру. Ему было важ­но все: в котором часу нас показали, в каком контексте, что шло до и что будет после. С ним вместе невозможно было смотреть ни «Адамово яблоко», ни позже «Городок». Это превращалось в настоящую пытку! Илюша не обращал вни­ мания на происходящее на экране. Усиленно моргая, он ма­ячил перед твоим лицом и вопрошал:

— Ну как? Здорово?

И тебе приходилось все время улыбаться, смеяться и твердить:

— Гениально!

Это касалось не только телевидения, но и всего, в чем Олейников себя проявлял, будь то сочинение стихов или музыки.

Илюха не отличался самокритичностью, нуждался в комплиментах, в любви, в восторженных оцен­ках того, что он сделал. Но замечательно в нем было другое: тем же самым он платил партнеру.

Возвращаясь с выездных концертов, Илюха неизменно спрашивал:

— Узнают на улице?

— С чего вдруг?

— Но ведь три эфира уже было!

— Вроде двое военных узнали у магазина, — ответил я ему в очередной раз.

— Нормально, б…! Потом врачи подтянутся, учителя. Прорвемся.

Такая у него была вульгарная социология.

Мало кто знает, что в 1992 году канал «Россия» заказал у питерских коллег часовой спецвыпуск не программы «Ада­мово яблоко», а только нашей рубрики «Анекдоты». После этого я стал убеждать Илью, что пора делать свою передачу.

«Давай», — согласился он.

Кирилл Набутов, надо отдать ему должное, с понимани­ем отнесся к нашему решению: «Вижу, вы выросли из этих штанов».

Саша Жуков, продюсер «Адамова яблока», уникальный, талантливый парень, поехал на канал «Россия» и спро­сил там:

— Помните, вы дайджест из анекдотов заказывали?

— Да, — отвечают. — Смешные были ребята.

— А хотите, они для вас юмористическую передачу делать будут? Она уже готова, решаем, какому каналу от­дать, — наврал Жуков.

— Конечно, нам! — сказали на «России». Во главе ка­нала стояли тогда Лысенко и Попцов, на вооружении кото­рых уже имелись «Джентльмен-шоу» и «Маски-шоу».

— Хотите выходить на канале «Россия»? — спросил нас Саша, вернувшись из Москвы. — За работу. Я им сказал, что у вас уже все готово.

Мы тут же ушли из «Яблока» в продакшн под назва­нием «Студия «НовоКом». «Какие анекдоты мы не сняли в «Яблоке»? — спросил я. Лелик достал список. — Вот их и снимем».

Первый выпуск «Городка» не могу смотреть по сей день.

Это полный кошмар и чудовищная пошлость. Судя по на­чальным выпускам, нас должны были выбросить из этого поезда. Спасло появление эксклюзивной «Скрытой каме­ры». Она стала сильным козырем, так в ту пору никто не снимал. Эта рубрика была человечная, иногда грустная, делалась с любовью к людям, а не с желанием показать их дебилами, идиотами, подонками, ворами и алкашами.

Девяностые годы стали временем взлета и небывалого триумфа «Городка». До 2000 года мы успели получить три статуэтки «ТЭФИ». Журнал «7 Дней» несколько лет подряд выбирал нас лучшими ведущими. Сейчас понимаю, что мы не заработали никаких дивидендов от невероятной попу­лярности — мало играли, не влезали ни в какие корпоративы. Надо было ловить момент, пользоваться им, а мы смо­трели вперед, в перспективу. Зато достойно прожили…

В конце 1993 года Илюха, который всегда был инициато­ром всех важных шагов в моей жизни, сказал:

— Мы работаем в ящике вдвоем, а сливки снимают без тебя. — Сам Лелик продолжал зарабатывать концертами, на телевидении нам платили очень мало.

— И что?

— Тебе надо гастролировать со мной.

— Из театра уходить, что ли? — насторожился я.

— Но у тебя же бывают выходные. Поедем, подзара­ботаем.

«Городку» было чуть меньше года, когда Илюша взял меня на халтуру (для него — работу) в Вышний Волочок.

Наш концерт проходил в местном драмтеатре. На сцене мы с Ильей вместе никогда ничего не делали. А эстрада требует обкатки, невероятного количества репетиций.

В поезде разучили какой-то номер, который уже был у Ильи. «А дальше, — сказал он мне, — ты сбацаешь что-нибудь на гитаре, споешь и расскажешь пару театральных баек». Не могу сказать, что трое Илюшиных коллег были в восторге от моего появления, но он сказал жестко: «Те­перь работаем так». Спорить с ним было бесполезно.

Мы вышли из поезда ранним утром, часов в шесть. Идем по дороге к гостинице, а навстречу два хромых человека. Потом попалась хромая пожилая женщина, за ней — мужик без ноги.

Когда я увидел ребенка на костылях, понял: это не к добру.

Перед концертом Илья попросил ведущего: «Выйди и спроси: «Друзья, кто из вас знает программу «Городок»?»

Когда зал начнет аплодировать, кричать, поднимется лес рук, ты скажешь: «Так вот, встречайте». Понял, Коль?».

Коля вышел и произнес положенный текст. В зале поднялись лишь две руки. Увидев это, Илюша сказал: «П…!» Улыбнул­ся и шагнул на сцену…

В целом все прошло неплохо, без неожиданностей. Кол­леги отработанными номерами взяли положенные аплодис­менты. На что рассчитывали, то и получили.

Вечером в номере шел дележ заработанного. С моим появлением надо было менять проценты, в которых ис­числялся творческий вклад участников в общее дело. Илье полагалось пятьдесят процентов, остальное делили на тро­их. Теперь ситуация усложнялась. Но Лелик решил ее про­сто: «С сегодняшнего дня семьдесят пять процентов у нас с Юрой на двоих, двадцать пять — ваши».

Он разом расставил точки над i в наших с ним финансо­вых отношениях: мы все делили пополам, за все годы жизни «Городка» ни разу не выясняли денежные вопросы. Боль­шая редкость, чтобы в телевизионном, концертном бизнесе не было обиженных.

В поездках по стране я узнал об Илюше много нового и интересного. На гастроли я ездил с портпледом. В нем были упакованы тщательно наутюженный костюм для вы­ ступлений и рубашки. В сумке — куча приспособлений для чистки обуви, утюг, средства для отпаривания брюк и уда­ления пятен с одежды, шампунь, пена и гель для волос…

Илюша садился в поезд в концертном костюме и в нем же спал. Ни разу не видел, чтобы в купе он разделся. Когда мы выходили на сцену, у меня на видном месте красовалось пятно, брючину рассекала складка, по морде расплывалась аллергическая сыпь, а этот смотрелся как новенький, сво­лочь! Я всегда завидовал стройной фигуре Лелика и тому, как сидят на нем костюмы.

Правда, его сценический имидж со времени наших пер­вых совместных поездок претерпел некоторые изменения, и как мне кажется, не без моего ненавязчивого участия.

— Илюша, коричневые туфли, зеленые брюки, светлые носки, синий пиджак и черная рубаха — как, по-твоему, это все называется? — спрашивал я, разглядывая его концертный костюм.

— Все вместе — ансамбль!

— Хорошо, но рубаху ты можешь постирать? Мы деся­тый концерт за неделю играем!

— Но она же черная, как она может быть грязная? — искренне удивлялся Илюша.

— Она черная, но я замечаю некоторые проблемы.

— А ты видел когда-нибудь декорацию вблизи?

Он был человеком с уникальным чувством юмора. Но этим его уникальные свойства не ограничивались. Никогда не мог понять, откуда у него, окончившего цирковое учили­ще, феноменальная грамотность в письме. Ошибки в тексте Илья видел лучше любого редактора. Когда он сдал в изда­тельство свою половину рукописи книги «До встречи в «Го­родке», корректор сделал лишь две поправки. Кроме нашей общей книги, Илюша издал вторую — «Жизнь как песня», предисловие к которой написал Жванецкий.

— Ты читал то, что написал Илюша? — спросил меня Михал Михалыч.

— Естественно! Он подарил мне первый экземпляр.

— Очень хорошая книга, это я тебе говорю! — сказал Жванецкий.

А как объяснить его невероятную память на цифры?

Тексты Илья запоминал мучительно долго, но телефонной книжкой не пользовался, держа все номера в голове.

Еще он ощущал пространство и умел его преображать не хуже профессионального дизайнера. Приобретя совершен­но неправильной формы земельный участок, спускавшийся к небольшому озерцу под углом в сорок пять градусов, Илья невероятно красиво и изобретательно его освоил. Ко все­му подходил творчески. Даже к выбору подарков. Зная, что я коллекционирую Чаплина, заказал у известного скульпто­ра метровую керамическую фигуру комика, а на день рож­дения художник с именем сделал по его просьбе мой пор­трет, в другой раз изобразил все мое семейство…

Мне хотелось, чтобы у Илюши были хорошие дорогие часы, крутая зажигалка. Я делал ему престижные подарки в «новорусском» стиле. А он мне — добрые, придуманные с юмором, имеющие не только материальную, но и худо­жественную ценность. Однажды подарил огромную, даже страшно смотреть, куклу — мою копию, с сигаретой, встав­ленной в расщелину между двумя передними зубами. Как-то я сказал Илье: «Видишь, если мне руки отрежут, все рав­но смогу курить, сигарета в самый раз помещается». А он, оказывается, запомнил…

Я постоянно чувствовал, что Илюха думает обо мне и за­ботится как о родном. Купив землю за городом, первым де­лом зарезервировал соседний участок. А когда (еще во вре­мена работы у Набутова) в мою машину врезался таксист, Лелик отдал мне свою.

«Юрик, выйди, — услышал в тот день я голос Олейникова в телефонной трубке. Спускаюсь на улицу и вижу Иру с Илю­шей рядом с их «Запорожцем» с проржавевшей выхлопной трубой. — Теперь это твое авто, извини, другого нету».

Надо было видеть, как мы с длинным Леликом, согнутые коленки которого упирались в подбородок, мчались по Пи­теру на этом рычащем танке! Сам он никогда не водил ма­шину. Однажды я пытался его научить:

— Илья, берусь за тебя всерьез.

Мы подъехали к площадке перед спорткомплексом, где упражнялись начинающие водители.

Я посадил его за руль минивэна с автоматической коробкой и… через десять секунд понял: если хочу, чтобы мы остались партнерами, пора закан­чивать.

— Илюша, столб! — кричал я.

— Вижу, — отвечал Илюша, продолжая невозмутимо ехать вперед.

Он был клинически не приспособлен для вождения. Лелик — пассажир, человек, которого нужно возить, что и де­лала всю жизнь его жена. Ира водит машину потрясающе — корректно, по-настоящему хорошо. А Илюша… Однажды мы подъезжали к Аничкову мосту. Скорость — километров шестьдесят.

— Высадишь меня за мостом, — говорит Илюша и от­крывает дверь на полном ходу.

— Ты чего, больной? — кричу ему. — Что творишь-то?!

— Ну, Аничков же мост…

В 1993 году Илюша пришел посмотреть на меня в «Амадеусе». Это была единственная постановка, на которую я мог позвать знакомых. Правда, играли мы уже нечасто.

После спектакля я вышел с высоко поднятой головой: при­гласил друга не на какой-то «Смех-шок», а на постановку Товстоногова! Но Лелик, поморгав с минуту, выдал:

— Ну, что сказать… Валить тебе отсюда надо.

— Больше ничего?

— Это вывод, — ободрил он. — Остальное — по дороге.

По сути, Илья озвучил то, что я и сам чувствовал. Мне дав­но хотелось работать вдвоем, чтобы «Городок» стал не приработком, а основным делом. Илья не раз подначивал: «Ну что, так и будешь снимать «Городок», а потом возвращаться в БДТ, чтобы сказать «Кушать подано»? До проходной театра будешь одним, после нее — другим? Это невозможно, это же шизофрения, Юрик. Надо жить в ладу с собой».

«Запомни, — сказал он мне, когда мы возвращались с «Амадеуса», — театр начинается с вешалки, но заканчива­ется заявлением об уходе. Иди и пиши».

Человеку, который привык, что все решают за него, уйти в самостоятельное плавание непросто. Но рядом был Илья, уверенный в себе, надежный, немногословный, и в его гла­зах явно читалось: если что — не брошу.

Повод хлопнуть дверью не заставил себя ждать — вы­весили очередное распределение ролей в спектакле по Достоевскому. Моя крошечная роль начиналась с ремарки «Входит Обноскин с гитарой». Гитара меня и добила. Я уже выходил и с балалайкой, и с гитарой, и с аккордеоном. Написали бы «с виолончелью» — может, еще подумал бы, а так… Помахав БДТ ручкой, тут же позвонил Илье.

— Лелик, я написал заявление об уходе.

— Молобздец! — ответил он.

Илья всегда в решающие минуты поддерживал меня, да­вая понять, что на него можно положиться. Мы практически не конфликтовали. Лишь раз поссорились по идиотскому поводу. Было это в Израиле, где мы снимали одну из лучших «Скрытых камер», состоявшуюся благодаря знакомствам и связям Лелика. Сидим в гостиничном номере, и Илья, по­курив, вдруг говорит:

— А с какого х… студия «Позитив ТВ» представляет Юрия Стоянова и Илью Олейникова? (С этих слов начина­лась наша передача.)

— В смысле? — не понял я.

— А с какого х… студия «Позитив ТВ» не представляет в правильном порядке: Илью Олейникова и Юрия Стоянова?

Я сел.

— Илюш, ты меня сейчас страшно разочаровал, чудо­вищно. Прямо руки опустились, я даже работать не хочу.

— Почему? Потому что так представляет студия?

— Нет. Потому что мне нечего ответить. Потому что для тебя это так страшно важно.

Наши имена самостоятельно расставил монтажер, делав­ший заставку «Городка». На экране мы пробивали головами афиши с собственными фамилиями и через них вылезали в кадр. Я даже не задумывался никогда, кто из нас за кем.

Ведь внутри же полнейший паритет!

— А почему должно быть иначе? Ну, скажи сам.

Что он мне на это ответит? «Я важнее, главнее, извест­нее…»? Что?

— Потому что я на десять лет дольше тебя говно ел.

Я в «Городок» через десять лет большего говна, чем ты, пришел.

Мы заснули, не разговаривая. На следующий день он с утра принес выпивку. «Прости», — сказал Илюша, часто­-часто заморгал и поцеловал меня.

Когда он со мной соглашался, он не говорил, что я прав, он начинал чаще подмигивать. Это служи­ло барометром, по которому я пытался определять его настроение.

Но я все же переделал начало, и с тех пор и до послед­них его дней студия «Позитив ТВ» всегда представляла сна­чала Илью Олейникова, а потом Юрия Стоянова. Илюша мог быть неправым, но не было случая, чтобы он этого не при­знал. Меня тоже заносило. Но я не извинялся, а стремился обратить человека в свою веру, заставить его сказать: ты прав. В этом смысле мы с Илюхой разные люди.

Больше ни в чем я не чувствовал разделявших нас деся­ти лет. Я был главным на площадке, а он — в жизни. Илья отнюдь не был сладким и удобным для всех, готовым прийти на помощь каждому. Нет.

Он был правильный еврейский парень, строго разделявший «своих» и «чужих». Свои — это семья, друзья и партнер. Я был членом его семьи, неза­висимо от того, сколько мы вместе выпили чаю.

Не так и много. За двадцать лет раза три встретили Но­вый год и отметили два дня рождения. Если родственника посадят в тюрьму, он не перестает быть родственником, для Ильи это непреложная истина. Когда что-то случалось, он вставал среди ночи, чтобы помочь, даже если накануне мы погрызлись.

Наша грызня, это надо четко понимать, всегда носила только творческий характер: какую историю и как играть.

Никогда в жизни не было человеческого повода поругаться.

Я знал, что могу на Илью абсолютно положиться. Говорю так не потому, что его больше нет…

Однажды зимой у нас вышла смешная история. В зоне, где отстаиваются поезда, нам выделили для съемок вагон­чик. Я играл плохого железнодорожника, который «наез­жает» на интеллигентного пассажира с чемоданчиком — Илюшу. Пока мы репетировали, мимо проходил настоящий железнодорожник, огромный битюг с молотком в руках. Он не понял, что идет съемка, и кинулся на меня, слава богу, отбросив молоток. Мне палец в рот не клади. Я стал с ним серьезно толкаться, время от времени попадая противни­ку в «тыкву», но и мне досталось. Тут на выручку ринулся абсолютно не умеющий драться Илюша. Размахивая чемо­данчиком, он налетел на моего обидчика в своих неверо­ятно скользких туфлях, на которые уже не раз успел пожа­ловаться в процессе съемок. Падая на снег и поднимаясь, он норовил огреть железнодорожника чемоданом и кричал:

«Б…ь, эти туфли! Я не могу его хорошо ударить! Юрик, ты понимаешь, я не могу его хорошо е…нугь! Туфли, туфли!»

Тут появился осветитель с огромным штативом наперевес, и железнодорожник сдался, а узнав в нас артистов, и по­винился. Рассказов, какая была драка, хватило на неделю!

Илюша обеспечивал мне полную презумпцию невино­вности перед остальными людьми. Ни разу не слышал, что­ бы он сказал про меня худое, и другим никогда этого не по­зволил бы. Периодически находились коллеги, желающие накрутить его. Они давили на больное, рассказывая ему, какой он великий, гениальный, потрясающий, и заканчива­ли примерно так: «Илюш, тебе не надоело быть полузащит­ником, пасы подавать, чтобы другой забивал голы? Тебе оно надо — подносить снаряды, чтобы кто-то палил из пушки?»

Илюха проходил такие испытания достойно. Но я, зная его как облупленного, замечал тень печали на челе. Вот он вернулся из Москвы. Мне достаточно было взгляда, чтобы понять: Лелик пообщался с «доброжелателями». «Илюша, что у нас не так?» — я, изувер и иезуит, выворачивал его наизнанку. А почему так делал? В кадр должны входить влюбленные друг в друга люди. Группа, понимая, что съемки задержатся часа на два, растворялась, оставляя нас одних.

Я садился напротив него и начинал: «Ну, расскажи, Илюша, с кем пообщался в столичном ресторане, кто тебе говнеца подлил в стаканчик?»

Съемки действительно откладывались, но потом продол­жались в ином качестве. Потому что в итоге мы целовались и шли играть.

Конечно, я все знал про него, а он про меня. С кем еще делиться? Илюша — свидетель моего развода и моего рома­на. Он, как умел, меня прикрывал, хотя генетически не мог врать. Только молчать, отвернуться и ничего не говорить, чем моментально подставлял. Но ради меня ему пришлось однажды преодолеть врожденную честность: «Почему я вернулся один? Попали на разные рейсы. В эконом-клас­се не было мест, в бизнесе только по отдельности, я полетел сразу в Петербург, а этот дурак через Москву, где нелетная погода».

Что он нес, я знаю в пересказе, но Илюша вытаскивал меня из серьезных ситуаций, при этом оставаясь в хороших отношениях с моими бывшими женами. «Если ты кого-то разлюбил, — говорил он, — это не значит, что я должен перестать здороваться».

В отличие от меня Олейников женился раз и навсегда. Он был абсолютно чокнутый семьянин. Стоило Илье позвонить Денису или Ире, а тем не взять трубку — все, съемки пре­кращались. Лелик бросал работу и названивал им каждые пять минут, пока не добивался цели.

— Ира, где ты?

— В церкви.

— Очень прошу навсегда запомнить, что, кроме Бога, у тебя есть еще я.

Если бы она не ответила, пришлось бы заканчивать съем­ки, отменять концерт. Он терял способность работать, ста­новился зацикленным человеком с потерянным взглядом:

«Я звонил уже три раза, там никого нет…»

У него была традиционная еврейская черта — ожидание худшего. Но зато как потом приятно расслабиться, зная: ни­чего плохого не произошло.

Олейниковы долго ютились в той самой крохотной «двушке» на бывшей окраине. Денис уже пел, дуэт «Чай вдвоем» выиграл «Ялту», а они продолжали жить все там же. Когда решили все-таки продать квартиру, новую купи­ли в пяти минутах ходьбы от меня, в Яковлевском переулке.

К их дому вела жуткая, как после бомбежки, дорога. Как-то Илюша, встретив на концерте губернатора Петербурга Владимира Яковлева, не преминул сказать: «Мне стыдно жить в Яковлевском переулке. Он носит имя действующего руко­водителя города, а к дому не подъехать».

За неделю улицу реконструировали. Почти полгода, пока в их новой, но снова маленькой квартире делали ремонт, Олейниковы жили у меня. Мы очень разные в быту, в при­страстиях, в темпераментах, хотя и родились в один день.

Кто-то из знакомых выгравировал на подарке: «Они сошлися, лед и пламень…» Но в важных, принципиальных вещах мы были, простите за банальность, единомышленниками.

В последние годы Илюха стал очень спокойным, и наши отношения потеплели. Внутреннее соперничество ушло абсолютно. Мы никогда не обсуждали, что такое дружба и в чем она должна проявляться. Но во имя ее Лелик од­нажды согласился даже сбрить усы.

Меня задолбало исполнять женские роли. «Все, — го­ворю, — давай брейся, тоже будешь баб играть». И Илюша сбрил. Когда я увидел это страшное зрелище, сказал: «Илю­ша, я готов изображать женщин всю оставшуюся жизнь. Был неправ. Извини».

Мы реализовались в «Городке», проект уже много лет плавно скользил по накатанным рельсам, доведенная до совершенства технология производства свелась к шести съемочным дням в месяц. Илье перевалило за пятьдесят, он честно и профессионально относился к нашему детищу. Но ему этого казалось мало, он хотел двигаться дальше. Пару раз ляпнул в интервью, что «Городок» — лузер, и получил от меня сполна. Он клялся, что виноваты журналисты, из­вратившие его слова. Думаю, так и было, и на самом деле Илюха сказал что-то типа: «Ну, конечно, иногда устаешь…

Это давно превратилось из творчества в работу». Но я все равно устроил разбор полетов. «Запиши себе над крова­тью, — сказал я. — «Счастье поэта должно быть всеобщим, а несчастье — глубоко законспирированным. Михаил Свет­лов». Все, что касается передачи, у нас потрясающе!»

Я твердо верю, что так и было до последнего дня.

Но Илюха рвался реализоваться и вне нашей пары, стре­мился послать миру сигнал о собственной состоятельности.

Он стал сниматься в кино. Безумно органичный, абсолютно не наигранный, очень смешной и трогательный с этим своим тиком, грустным взглядом, он гораздо больше подходил для кинематографа, чем я, невнятный и расплывчатый. Лелик хотел, чтобы мы снимались вместе, а я сказал:

— В тупых комедиях не буду.

— А в чем мы должны сняться?

— Представь: ты немолодой солдат, ополченец, тебя призвали, ты в окопе, а я чуть помладше, какой-нибудь учи­тель. На нас идут танки. Тебя убивают, а я сижу над тобой и плачу… Я не знаю, что это должно быть, Илюш.

— Юрик, этого не будет никогда. Мы с тобой из «Го­родка»!

— Значит, подождем лучших времен.

Но Илюша ждать не хотел и снимался. И писал еще му­зыку. Для него это были элементы самореализации. Заду­манный им мюзикл «Пророк» не сумел раскрутиться, что ввергло Лелика в жесточайшую депрессию.

Все началось с поездки в Штаты в конце девяностых.

У Ильи там множество друзей: пол-Кишинева плюс род­ственники. Илюша сходил на Бродвей на «Чикаго». Ушел потрясенным и решил написать свой мюзикл.

Те, кто был знаком с Леликом, знают: он всегда писал песни. Их исполняли Надежда Бабкина, Эдита Пьеха. Он сочинял эстрадную лирику. Люди бегали от Илюши, если в помещении оказывалось пианино. Он заставлял слушать свои творения. Это началось еще до знакомства со мной.

Меня он напрягал редко, зная, что я люблю другую музыку и к попсе и шансону отношусь сдержанно.

Так что его не вдруг осенило: дай-ка, сочиню мюзикл!

Свободное время он проводил у рояля, играл, не зная нот.

И Дениса не зря потянуло в музыку, она постоянно звучала дома у Олейниковых.

Именно Денис подарил отцу компьютер, выдававший партитуру сыгранной мелодии. Мне нравились джазовые и рокерские куски. А попсовые — нет: «Илюх, ну это чистой воды «Сан-Ремо-67»! А этот «Сопот» тебе зачем?»

Тем не менее он написал много талантливой музыки.

Хотя сюжет, который Илья положил в основу мюзикла, меня смущал. Действующими лицами были Пророк, Старик, Голос и так далее. И все это вместе в подзаголовке именовалось

«Притчей о блудном веке».

«Попытайся, — говорил я, — рассказать простую и яр­кую историю, а не высокопарную, да еще и с потаенным смыслом. Тогда есть шанс, что получится шлягер». Но Илю­ша нуждался в поддерживающих словах и слышал только их. Он хотел, чтобы мне понравилась его музыка. И я, при­знаюсь, этим пользовался: когда было надо, хвалил, а если хотел уколоть — ругал.

Это были отношения двух мужиков. Разве один рассчитывал, что другой умрет? Мы жили обычной жизнью, не думая, что потом придется вспоминать ее в мемуарах. Поэтому она разная была. Вот и вся правда...

Набирал артистов и репетировал Илюха в Минске. Там дешевле и выгоднее. Я приехал туда, увидел вокруг него много людей. Спросил:

— Илюшенька, а бизнес-проект у вашей истории есть?

— Да, посмотри.

Это была красиво отпечатанная книжка, где мюзиклу Ильи гарантировались пятитысячные залы, в которых надо играть пять раз в неделю круглый год.

— Илюша, а где эти многотысячные дворцы? — уточ­нил я.

— Ну… везде. Уже все договорено.

Он был так одержим созданием мюзикла, что экономи­ческая составляющая перестала его интересовать. Илья до­верился чужим людям, воспользовавшимся его наивностью и горячей верой. Во имя постановки он продал квартиры, в которые вкладывал сбережения в конце девяностых.

Мюзикл делали, равняясь на самую высокую планку, за­казали бродвейского уровня декорации, невероятно краси­вые костюмы… Поверьте, мне есть с чем сравнивать. Обору­дование закупали с нуля. Главные роли играли Илья и Коля, его коллега по эстрадной «четверке». Лелику советовали взять звезд, называли фамилии Боярского, Басилашвили…

Саша Абдулов вроде бы хотел помочь, но заболел.

Илюша ни на чем не экономил. Он хотел, чтобы рвану­ла «бомба». Я не могу выступать критиком в этой истории.

Мюзикл был слишком дорог близкому мне человеку. Посравнению с вложенными деньгами, личными жертвами, эмоциональными затратами мое мнение не имеет значения.

Но я видел: происходит что-то не то. И как обычно, не мог сформулировать…

Мюзикл не пошел. Теперь понимаю: рядом с Илюшей не было сильного продюсера, единомышленников, искренне переживавших за общее дело. Не может все вытянуть один человек, даже с женой. Постановка мюзикла — серьезный бизнес, развитие которого в нашей стране затормозил тра­гический шлейф «Норд-Оста». Слово «мюзикл» у нас ассо­циируется с трагедией.

Но я считал себя не вправе влезать в ситуацию с по­становкой, отговаривать, давать советы, потому что видел:

«Пророк» стал для Ильи делом жизни, он попросту не услы­шал бы меня.

А дальше… Я пришел на спектакль. Мне очень многое понравилось. Вопросы к либретто по-прежнему были. Ну и что? У меня и к Островскому есть вопросы. Это нормально. И не в качестве истории была причина, по которой мюзикл забуксовал. Огромная машина требовала беско­нечных вливаний, ежедневных спектаклей, затратной ре­кламы. Замкнутый круг невозможно было разомкнуть без профессионального продюсирования, к которому Илья не имел отношения.

Когда он принял решение закрыть мюзикл, на него боль­но было смотреть. Илюша выносил и произвел на свет это дитя. Он связывал с ним надежды, он любил его. А дитя ока­залось нежизнеспособно, и он, его создатель, никак не мог на это повлиять… Мужика такое не может не подкосить. Он стал угрюмым и подавленным.

— Илюшенька, — спрашивал я, — а как же с костюма­ми, декорациями?

— Да там они все валяются, на складе.

В последние годы я предлагал:

— Может, попробовать переосмыслить все на камерном уровне?

— Не хочу об этом говорить, — отвечал Илья.

Не то чтобы он не хотел обсуждать тему со мной. Ему во­обще было больно говорить о мюзикле.

Для кого-то Илья — человек, написавший мюзикл «Про­рок». Но для меня и, надеюсь, для большинства он — чело­век с грустной улыбкой, уникальный артист и выдающийся партнер, в паре с которым мы создали безаналоговую, бес­прецедентную, веселую и грустную энциклопедию россий­ской жизни, охватывавшую два десятилетия. Всего полгода «Городок» не дожил до юбилея…

Работать с Ильей после «Пророка» было непросто. Он изменился, стал жестко относиться к тому, что делал.

— Как я выгляжу?! Отвратительно!

— Что ты говоришь ерунду?! — возражал я. — Ты вы­ глядишь замечательно.

Спектр похвал в мой адрес тоже ужался до минимума.

— Илюш, как я играл?

Он делал тяжелый выдох, уставшее лицо:

— Запомни, ты уже давно не можешь играть плохо.

Эту фразу я слышал последние десять лет существования «Городка».

— Есть замечания? — на всякий случай спрашивал я.

— Нет. И не будет.

Он очень старался себя преодолеть. Искал спасения в кадре, опять заговорил, как для него важен «Городок». Но шести съемочных дней было мало, чтобы вытащить его. Ему требовалось работать тридцать дней в месяц. А как, если за время, что он занимался мюзиклом, мы попрощались с эстрадой? Я очень жалел об этом. Мне и сейчас кажется, что в нашей паре таились богатейшие эстрадные резервы.

Илья соглашался на участие в комедиях — лишь бы рабо­тать, работать, работать… Свои роли он всегда играл честно и, кстати, писал замечательную музыку к фильмам. Уж какие получались фильмы — вопрос к режиссерам.

А потом выяснилось, что он болен. Они с Ирой съезди­ли отдохнуть в Египет. Вернулись, мы приступили к съем­кам. Сюжет играли смешной: женщина прячет любовника в шкаф, потому что возвращается муж. Мне больше всего понравилось в этой истории, что события происходят буд­нично, привычно и неторопливо. Любовник надевает тапоч­ки, идет к шкафу, где у него уже давно знакомое, обжитое место, стоит стул. «Фонарик, — говорит он, — и книжку мою дай». Она протягивает ему фонарик и книжку. «Что, горшок было трудно вынести с прошлого раза?» — кричит он ей.

И вдруг после нескольких дублей, когда понадобилось повысить голос, Илюша начал сипеть. Голос уходил из него буквально на глазах.

«Господи, зачем я заставил его орать!» — ругал я себя.

Илюша раньше не терял голоса. Он у него был не мощный, но крепкий.

«Ну вот, съездил на курорт, поменял климат», — вор­чал я.

Как человек опытный, перечислил таблетки, которые могут помочь, водитель съездил в аптеку, привез. На следующий день голос не восстановился. В последнем сюжете Илюша еле-еле сипел. Он очень переживал. Я вызвал фониатра, чтобы проверить связки. Они оказались абсолютно рабочими. И меня это испугало… Голос не вернулся ни ковторой, н и к третьей передаче.

— Что делать? — спросил Илюша с тревогой.

— Все просто, — ответил я как ни в чем не бывало, — будем озвучивать. У тебя появится палитра голосов, ты уви­дишь, какой ты потрясающий артист, не просто замечатель­ный, а великий. У тебя каждый герой будет разный.

На озвучание Лелика мы пригласили моего друга из БДТ — потрясающего актера, народного артиста Геннадия Богачева. Он известный мастер дубляжа, его уникальным го­лосом говорят многие звезды американских фильмов. Илья послушал, ему понравилось, и он успокоился.

А дальше начались обследования. Фониатр, смотревшая Илью, заподозрила микроинсульт. Это не подтвердилось.

Но и осиплость не проходила. Наконец в начале лета обна­ружилась опухоль в легких… Я поговорил с лечащим вра­чом. «Ему надо обязательно работать, — сказал он. (Сам бы я никогда не взял на себя такую ответственность.) — Не сомневайтесь, это необходимо ему для самоощущения. Он должен чувствовать свою нужность, востребованность».

Я считаю, что «Городок» продлил Илье жизнь.

Шесть месяцев тяжелобольной человек снимался, несмотря ни на что.

Я его озвучивал, подбирал парики и клеил усы после процедур химиотерапии. За все время ни от одного врача или медсестры в «желтую» прессу или Интернет не попало ни единого снимка, где больной человек в пижаме лежит под капельницей.

В наших разговорах слова «опухоль» и «рак» не произ­носились. Мы это называли «некое образование». Лечение было успешным, если верить врачам, но очень тяжелым.

Через какие муки прошел Илья, с какой болью боролся, чего ему стоило сниматься, знаю только я и те, кто были на площадке.

От химиотерапии у него началась мучительная икота.

Илюша икал сутками напролет. Мы придумали персонаж с сильным заиканием.

— Икай на здоровье, — говорил я.

— Юрик, но это же ужасно! — переживал Илюша.

— Это очень смешно, икай.

Лелик приходил на съемки, опираясь на руку водителя.

Ему было страшно тяжело, но у меня даже мысли не было, что он не выкарабкается. За двадцать четыре года нашего знакомства Илья лишь однажды простудился и раз у него болело колено.

Онкологии он боялся всю жизнь. А кто ее не боится?

Знаете, как говорят врачи:

— От чего умер пациент?

— Инсульт.

— Значит, он не успел дожить до своего рака.

Из нашего лексикона все слова, связанные с этой болез­нью, были исключены. Илюша шел на поправку, лечащий врач говорил, что опухоль удалось разрушить. К последней передаче начал потихоньку появляться голос! Но под воз­действием химиотерапии облучений иммунитет оказался на нуле.

Двадцать седьмого октября мы снимали сюжет в центре Питера. Илюша был простужен. Из носа у него лилось не­скончаемым потоком, как из неисправного крана. На третий день лучше ему не стало. «Илюх, мне не нравится твоя про­студа, — сказал я. — Давай завязывать со съемками».

В квартире, где мы снимали, было тепло, и вдруг Олейни­ков говорит:

— Мне страшно холодно.

— Илюш, ну как холодно? Тут жара!

— Дайте что-то теплое.

Его одели теплее.

— Мне очень холодно.

Я закрыл форточку, отправил ребят на обед. Спросил у хозяйки квартиры:

— У вас есть термометр?

Она принесла. Илюша лег, я укрыл его одеялом. Через пять минут достал градусник, он показывал тридцать девять и два. Я сразу распустил группу, Илюшу отвезли домой.

— Умоляю, пожалуйста, вызывайте «Скорую», терапев­тов, педиатров — кого угодно. Тебе нельзя так темпера­турить.

Вечером созвонился с Ирой. «Говорила с врачами, они сказали, что принимать», — успокоила она меня. Но утром позвонила уже тревожная: «Юра, он плох. Очень…»

Мы начали обзванивать клиники. В 122-й медсанчасти, где он в итоге оказался, Илюшу решили интубировать — посадили на вентиляцию легких и ввели в состояние ис­кусственного сна, чтобы организм все силы направил на борьбу с болезнью. «Тяжелый, но стабильный», — уверяли врачи. Они говорили, что, кажется, распознали инфекцию и вроде бы подобрали антибиотик. Я постоянно был на свя­зи с Денисом, который проявил себя в этой ситуации очень достойно, по-мужски.

Десятого ноября у меня была творческая встреча со зри­телями в Одессе. Там произошла очень странная штука. Мой выход на сцену предварял двухминутный ролик из «Город­ка», потом его сменяли фрагменты фильмов, где я снимался.

Я спокойно стоял за кулисами с сигаретой, зная, что у меня еще как минимум минута времени. Ролик про «Городок» за­канчивался заставкой, где мы с Илюшей ударяемся лбами: бах! На этом месте экран вдруг погас…

Что такое?! Пять раз проверили — все работало. Я вы­бросил сигарету, вышел на сцену, извинился, попросил пе­резапустить. Не получилось, я отшутился и начал встречу.

После концерта оборудование заработало.

Назавтра в четыре утра я получил эсэмэску от Дениса:

«Папа умер».

Илюша ушел как настоящий партнер, дав мне провести встречу. И дальше помнил обо мне. На следующий день по­сле похорон я играл спектакль во МХАТе, после девяти дней снимался для телевидения, а потом снова вышел на сцену.

Ради Илюши я бросил бы все, но он ушел так, что я ничего не отменил, никого не подвел. Я всегда это знал: артистов хороших — до хрена, а такого партнера, как он, больше не будет никогда.

Мы не два гениальных актера. Мы были гениаль­ной парой.

Умение произнести два слова делает человека — человеком. Эти слова — «Спасибо» и «Прости».

Умение испытывать чувство вины и благодарности от­личает нас от животных. И я хочу сказать моему Партнеру:

«Прости меня за то, что недодружили, недоругались, недо-пели, за то, что мало были вместе, и за многое другое… мы знаем с тобой — за что. И спасибо тебе за то, что ты из­менил мою жизнь, перевернул ее, научил верить в себя, на­учил зарабатывать деньги, за то, что терпел мой несносный характер, за то, что относился ко мне то как к сыну, то как к брату, но никогда — как к постороннему…

Ты когда-то сказал мне, что я буду жить очень долго. Я постараюсь. И буду всегда рассказывать о тебе. Чтобы тебя помнили, обязательно пом­нили!

За неделю до твоего ухода я попросил тебя — Лелик, не подведи меня! Но тебя не стало. И это был единственный раз, когда ты меня подвел… Когда мы были вместе — я сме­ялся, когда ты умер — я плакал. Сейчас я смеюсь и плачу, вспоминая тебя. Ты часто снишься мне. И чем дальше, тем чаще. Наше партнерство продолжается. Но теперь оно ста­ло делом только нас двоих, нашим личным делом…

Вечная тебе память, Друг и Партнер!»

 

Детство. Десять-ноль

в пользу Олейникова

 

Моя первая мыльная опера

Не сговариваясь с Олейниковым, я родился в тот же день, что и он, — 10 июля. Илье в этот день испол­нилось десять лет. И когда на сладенькое Илюша по­едал традиционный для южного праздничного стола «Наполеон» с компотом, я, наверное, жутко орал в роддоме.

Я помню себя с того времени, когда наша семья жила в Бородине. Прошу не путать мое Бородино с местом исто­рической баталии. Здесь никогда не бывали Наполеон, Ку­тузов, Багратион, Милорадович и др. Да и Михаил Юрьевич Лермонтов, сочиняя свое знаменитое стихотворение, не имел в виду деревню Бородино Одесской области. (Неда­леко от моего Бородина была еще и станция Париж, и это не про нее Хемингуэй сказал: «Париж — это праздник, ко­торый всегда с тобой». Там и по сей день находится исправительный лагерь для женщин. Вероятно, советские топонимики считали, что все женские пороки имеют французские корни, и потому благословили строительство Парижа за колючей проволокой, где вместо Эйфелевой башни стояла вышка с охранником.)

В нашем Бородине была больничка, в которой мой отец — выпускник мединститута — проходил практику, и была сельская школа, где учительствовала моя мама.

Отец, как говорят в Одессе, «работал в органах», то есть был гинекологом. Но поскольку в Бороди­не рожали и болели реже, чем требовало его при­звание, он лечил всех подряд от всех болезней, а мама, когда требовалось, держала керосиновую лампу в операционной…

Телевизионная секунда состоит из двадцати пяти кадров, а киношная — из двадцатичетырех. И мне, человеку, ко­торого всю жизнь игнорировал кинематограф за «неопре­деленную внешность», ужасно нравилось, что в моем запа­се телевизионщика всегда будет на один кадр больше, чем в кино. Так вот. Моей памятью «отснято» приблизительно двести пятьдесят кадров (или десять секунд) из бородин­ского детства…

Кусок душистого мыла на рукомойнике безумно притяги­вает к себе. Рука тянется к мылу. Ни один фрукт не пахнет так вкусно… Начинаю есть мыло. Вкус не соответствует за­паху, все равно ем… Приходит папа. Руки намылить нечем.

У меня изо рта торчит обмылок… Далее со мной происходит то, что бывает со взрослыми дядями и с папой, когда они выпивают очень много сухого вина. После этого они обычно говорили: «Полегчало», — и продолжали пить вино. А мне не полегчало… Отец где-то слышал байку, что злые люди делают мыло в том числе и из собачьего жира. В какую-то секунду ему начисто отказали эрудиция и высшее медицин­ское образование. Если отбросить всю технологическую це­почку мыловарения, получалось, что я — съел собаку!

Самолет санитарной авиации доставил меня в Одессу…

С тех пор я не ем мыло и обожаю собак. И еще: мое детство все-таки не было голодным.

Есть Одесса Бабеля — это район Молдаванки, есть Одес­са Паустовского — это Большой Фонтан и центр города, есть Одесса Катаева — это Пересыпь.

И вот мы возвращаемся из Бородина в Одессу, где наш район — Пересыпь — остается таким же, как во времена, описанные в повести «Белеет парус одинокий».

Частный домишко из ракушечника, две комнаты — двад­цать восемь квадратных метров, кухня — четыре метра, ото­пление — печное.

«Удобства» — зимой во дворе, летом — в море. (До мо­ря — метров триста.) Проживали в доме — дед Юра, баба Женя, тетя Варя (папина сестра), мама, папа и я. И была у нас корова Майка. Огромная, коричневая с белыми под­палинами. Очень добрая и умная. Я с ней любил разгова­ривать. Она давала двадцать литров молока в сутки и поила пол-улицы.

И вот Никита Сергеевич Хрущев в I960 году (перед са­мым своим дембелем) издает указ, запрещающий содержать сельскохозяйственных животных в городской черте. Майку нужно было сдать государству. Это я позже узнал про по­становление партии и правительства, а тогда казалось, что лично товарищ Хрущев ворует лично у меня мою корову.

Впрочем, все это, так сказать, — фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.

Отдать корову нужно было под расписку на железнодо­рожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.

Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал неко­торую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.

Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пере­сыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоеные коровы. К ним никого не подпускали — ни по­кормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а госу­дарственные.

Я спрашиваю деда Юру:

— Что такое — государственные?

— Ничьи, — отвечает он.

Папа

Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской шко­лы отпустить в город на учебу, а кого — нет.

— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.

Отец кончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью. Паспорта колхозников, по заведенному тогда по­рядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на масло­завод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушен­ные семечки. Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.

Родители моего отца могли себе позволить дать образо­вание ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфо­нического концерта в филармонии, ни одной выставки в му­зее и все время читал, читал… Строил себя.

Папа очень следил и за своим внешним видом, и за сво­им здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и ру­башка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».

При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил.

Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща.

На защиту своей диссертации он вышел из подъ­езда в новом костюме, при галстуке и в домашних шлепанцах.

Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кро­ме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил: «Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».

Игра в городки

Найти где-нибудь во дворе или на пустыре площадку размером 2 на 2 метра не так уж трудно. Это — простран­ство игры. В этом квадрате складываются разные фигуры из маленьких деревянных цилиндров. Нужно отойти на шесть с половиной метров и длинной битой попытаться сбить построенные фигурки — «вилку», «звезду», «ракету»…

Это — правила игры. В нее любили играть писатели Толстой и Горький, певец Шаляпин и император Николай Второй, а еще Ленин, Калинин, Ворошилов, Сталин… Игра не тре­бует специальной амуниции, сложного инвентаря, не имеет ограничений по возрасту, больших денег в ней не заработа­ешь. Недорогая игра. Называется «городки».

Когда с Ильей Олейниковым мы придумывали наш «Го­родок», то совсем не думали о подзабытой игре с похожим названием.

 

Жизнь — это трагедия, когда видишь ее крупным планом, и комедия, когда смотришь на нее издали.

Чарли Чаплин

 

Лучше, когда над тобой смеются, чем когда над тобой плачут!

Программа «Городок»

О, Калькутта, спасибо тебе за то, что ты подарила нам с Володей Козловым шестиногого друга! Мы нашли его на дне сковородки с тушенкой в ванной комнате нашего номера. Десятисантиметровый таракан! Мы поселили его в банке и назвали Кузей, в честь руководителя поездки. И питался он не хуже своего тезки (во всяком случае, теми же продук­тами). И еще, Калькутта, я благодарен тебе за то, что здесь меня нашла чужая слава. Весь город был оклеен плакатами с физиономией местной кинозвезды, смазливого актера, на которого я был безумно похож. Под смех моих друзей я раз­давал автографы мальчишкам и грелся в лучах его славы.

И если со мной когда-нибудь что-нибудь случится — пусть знает Олейников, что где-то в Калькутте живет мой двойник.

А теперь прощай, Калькутта! Мы улетаем в Дели. Там, в столице, развернутся главные события.

Человек меняет кожу

«Неужели это тот самый, прославленный, легендарный БДТ? — спросишь ты, читатель, пролистав эти страницы.

— Неужели эти актеры только и делали, что хохмили и таскали чемоданы со снедью в одну сторону и с барахлом — в дру­гую?» Нет, конечно. Но писать о том, как они замечатель­но играли и играют, — дело театральных критиков. Я же буду рассказывать о том, о чем обычно рассказывают акте­ры, сидя после спектакля в хорошей компании. Потому что я сам актер. А насчет чемоданов замечу: за свой труд и та­лант наши актеры всегда получали очень мало. А теперь — еще меньше. Им так же трудно, как и большинству людей в нашей стране. Им тоже приходится выживать. И к тому же они просто обязаны «держать форму»: ведь актеры всегда на виду.

Заботы об этой самой форме не оставляли нас и в Ин­дии. Усвоив от Валентины Павловны Ковель, что тут надо покупать кожу, мы посвящали этому занятию все свободное от спектаклей и экскурсий время.

Скажу сразу: для того чтобы делать покупки в Индии, не мешало бы запастись прибором ночного видения. Идешь мимо лавки — внутри горит свет, все видно. Как толь­ко входишь — свет гаснет. Хозяин начинает сокрушаться, языком жестов поясняя, что, мол, авария, но сейчас он сам даст свет. Выбегает на улицу и включает дизель, стоящий у входа. Загорается пятнадцативаттная лампочка. Можно торговаться.

— Ай вонт портмоне! — кричит Олег Басилашвили.

Кричит, потому что дизель работает, ничего не слышно.

Хозяин в темноте что-то протягивает артисту. Артист на­щупывает это нечто и снова кричит:

— Это ко-о-о-жа?

— Ко-о-о-жа! Ко-о-о-жа! — орет в ответ хозяин. — Вери гуд ко-о-ожа!

Олег Валерьянович подносит портмоне к глазам, вертит его в руках, мнет, нюхает, пытается вывернуть наружу и сно­ва кричит:

— Эт-о-о не ко-о-о-жа!

А индус в ответ радостно, как эхо:

— Не кожа! Вери гуд не ко-о-о-жа!

И так изо дня в день, в каждой лавке.

Я не большой спец в иностранных языках, но такого ан­глийского, как в Индии, я, говоря словами Гоголя, «нигде ни­когда не слыхивал». Послали Маугли в Китай и там научили английскому.

— Уань, тю, сри, — это продавец сосчитал до трех.

— Сенкя, сера, — поблагодарил вас официант.

Но нашего брата они понимать научились…

Про то, как поссорились Владислав Игнатьевич с Раджем Сигхом

Купил Владислав Игнатьевич Стржельчик гарнитур — колье, серьги и браслет из драгоценных камней — сво­ей жене, Людмиле Павловне Шуваловой. Красивый жест красивого мужчины в адрес красивой женщины. Когда эта роскошная пара выходила из театра, время, казалось, пово­рачивало вспять. Как в песне Окуджавы: «Извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…», а рядом дефилируют Стржельчики. Итак, купил Владислав Игнатьевич гарнитур своей жене. Купил в солидном магазине, где не выключают свет при виде покупателя, где не надо орать, где сертификат выдают, не говоря уже о бархатной коробочке. К слову ска­зать, покупка делалась в присутствии жены и была ею одо­брена. Людмила Павловна — режиссер БДТ, поэтому тоже с нами в Индию ездила.

Показала она подарок нашим актрисам. Окружили ее женщины, стали рассматривать цацки. И у каждой, откуда ни возьмись, в глазу по окуляру — рабочему инструменту всех часовщиков и ювелиров. Жуткое зрелище! Начались комментарии и приговоры:

— Люда, смотри, здесь на камне — скол.

— Люда, а вот на оправе — царапина.

— Да… одно слово — Индия.

— Владик сошел с ума!

— А вот здесь вообще камушка не хватает.

— Но в принципе — ничего, симпатичная вещица…

Короче говоря, порадовались за подругу.

Расстроились Стржельчики. Еще бы, истратили на этот гарнитур половину суточных!

В театре в ту пору существовала странная уверен­ность в том, что я знаю английский. (Им владела моя жена, работавшая в литературной части БДТ, и, ве­роятно, в труппе полагали, что знание иностранного языка передается мне просто половым путем.) Познания мои были на уровне «вот сайз? вот прайс?» — то есть «какой размер?» и «сколько стоит?». Наслушавшись в свое время «Голоса Америки», я нахватался интонаций и ловко пародировал ведущих радиопрограмм. Этого хвати­ло для укрепления мифа. Вот почему Владислав Игнатьевич в трудную минуту решил заручиться моей поддержкой:

— Котенок (это было его любимое обращение, и звуча­ло оно в его устах как «коченок»), помоги, родной!

«Родной» — еще одно любимое его обращение.

— Что случилось, Владислав Игнатьич?

— Понимаешь, котенок, хотел сделать Людочке подарок, но одна дрянь в чалме всучила мне говно. Ты прекрасно знаешь английский, мой родной. Помоги.

Говорил Владислав Игнатьевич всегда чуть нараспев, растягивая гласные, и слегка в нос, с французским пронон­сом. Поэтому даже то слово, которым он обозвал покупку, звучало в его устах как нечто аристократическое. Если тема разговора была волнующей, он весь отдавался вдохнове­нию: по-актерски начинал сам себя «заводить», распалять, сгущать краски, идя на поводу у своего недюжинного тем­перамента. И ты уже не понимал, что это — монолог короля Лира или просьба сходить вместе в магазин.

В данном случае речь все-таки шла о магазине.

— Котенок, мы возьмем моторикшу и поедем к этой сво­лочи. Я его уничтожу, мой родной! Никаких обменов! Пусть вернет мои деньги! Переведешь на английский все, что я скажу этому говну, котенок! Их испортили русские, понимаешь? Наплыв скобарей из Союза! Этот горбачевский фе­стиваль развратил эту страну, мой родной! При англичанах этого не было, да, котенок?

— Не помню, Владислав Игнатьич.

— Я сейчас пообедаю с Людочкой. Потом я посплю. По­том мы возьмем моторикшу и разнесем эту лавку!

— Можно взять велорикшу, это дешевле.

— Если мы втроем сядем, он сдохнет через десять ме­тров, котенок! Только моторикша, мой родной!

Через два часа, еле уместившись в тесной кабинке мото­рикши, мы отправились в «Яшма плэйс» — крупный торго­вый центр.

По дороге я прочитал визитку продавца — Радж Сигх.

В руке у меня был чек на ювелирный гарнитур. Цена 3333 рупии. Всю дорогу молчали. Затишье перед бурей.

Я все же попросил В. И. предоставить все дело мне, по воз­можности не вмешиваться и молчать.

— Договорились?

— Конечно, договорились, мой родной!

Входим в небольшой магазин. Из десятков таких павиль­онов и состоит «Яшма плэйс». У прилавка стоит маленький человек в чалме. Глаза — хитрые, физиономия — злая.

Да, думаю, этого голыми руками не возьмешь. Владислав Игнатьевич надел очки, заглянул в визитную карточку.

— Мистер Радж Сигх? — начал он с достоинством английского колонизатора, уважающего местное население.

— Ес, сэра, Радж Сигх. Дружба — Горбачев — пере­стройка — фестиваль — карашо!

Индус выдал всю порцию своих знаний русского. И сло­жил ладони на груди в благодарственно-молитвенном жесте.

Не успел я и рта раскрыть, как В.И. напустился на индуса:

— Что же ты делаешь вид, что меня не узнаешь?! А? Люля, как тебе это нравится? Ты меня не помнишь? Это я, я, я — тот самый русский мудак, которому ты всучил вчера это говно в золотой оправе!

И пошел, и пошел! Никаких тебе «котят» и «моих род­ных». Этого я больше всего и боялся. Монолог Сальери из финала первого акта спектакля «Амадеус» продолжался:

— Забирай свое цыганское барахло! Где мои деньги? Где мои мани?

Радж Сигх пододвинул к себе коробочку с украшениями и спокойно с улыбочкой начал:

— Ноу мани. Мани — ноу. Онли ченч. Онли фор ю ай давай зис!

И протянул нам другую коробочку.

В. И. повернулся ко мне:

— Что он сказал, котенок?

— Сказал, денег не даст. Предлагает это.

И понеслось по новой:

— Это ты наденешь на себя, когда в гроб будешь ло­житься! И поплывешь в этом по Гангу! Понял? Понял? Тре­бую мани! Мани!

А индус бубнит свое:

— Ноу мани. Онли ченч.

Людмила Павловна, до этого молчавшая, корректно ото­двинула мужа рукой:

— Владик, дай я скажу.

Она долго с укоризной смотрела на торговца, давая понять, что потрясена его поведением. Она покачала головой из сто­роны в сторону, как это делают педагоги с большим стажем работы, и, с паузой после каждого слова, тихо проговорила:

— Как вам не стыдно…

После таких слов, произнесенных с такой интонаци­ей, ученики обычно опускают головы, начинают плакать, и правда всплывает наружу.

А индус только улыбается и разводит руками. Людмила Павловна продолжает:

— Вы же видели, что я вчера была без очков! Что я пло­хо видела! — И опять коронное: — Как вам не стыдно!

Забыли милые мои соотечественники, что они не в ле­нинградском Гостином Дворе и что этот тип в чалме никог­да не видел ни спектакля «Ханума», ни фильма «Адъютант его превосходительства». А поскольку в роли адъютанта его превосходительства сегодня выступал я, мне пора было выйти на авансцену. Тем более, что я не мог больше выно­сить издевательства над дорогими мне людьми.

— Хау мач зис? — строго спросил я, указывая на камни преткновения.

Хозяин с интересом посмотрел на меня и радостно выдо­хнул. Ну как бы дал понять, что наконец появился человек, с которым можно объясниться. Произношение у нас с ним было одинаковое.

— Фор оль пипл ин оль волд зис комлект кост — фо таузен сри хандрид сёти сри. Онли фор май совиет френд (дружба — Горбачев — перестройка — фестиваль!) — сритаузен сри хандрид сёти сри!

Владислав Игнатьевич не понял, что многократ­но произнесенное слово «сри» — это числитель­ное, а не глагол, и решил, что нас в очередной раз обидели.

— Что он там сейчас вякнул, котенок?

— Говорит, что и так продал вам комплект на тыщу де­шевле, за три тысячи тридцать три рупии… — И вдруг я сам с пол-оборота завелся и выдал из себя мини-Стржельчика для развивающихся стран.

— Слушай меня внимательно! — начал я фальцетом. — Лисн ми! Это мои фазер и мазер. Мой фазер из грейт рашн артист, а потому ни хрена вот в этом ни андестенд. Моя мазер — она вообще слепая, — и я показал руками, как слепые ощупывают пространство. — Я их очень люблю! Ай лав их! — Далее весь свой монолог я щедро иллюстрировал жестами. — Поэтому, если ты не отгиваешь мне сри таузен схори хандрид сёти схори рупии, то ай гоу ту совиет амбассадор и тебе — п…!

Ошеломленный индус забормотал:

— Ноу амбассадор, ноу — п…!

Не знаю, какое слово из двух убедило торговца больше, думаю, все-таки первое, «амбассадор», то есть посол. Не слу­чайно же все автобусы с русскими подъезжают к одним и тем же магазинам. Значит, есть какой-то взаимный интерес?

— Ноу проблем, — сказал Радж Сигх. — Экскьюз ми! — И протянул мне 3333 рупии.

Когда мы вышли на улицу, душный воздух которой был пропитан специями, приправами, ароматическими благо­вониями и цветами, Владислав Игнатьевич достал из сумки блок «Мальборо», протянул его мне и сказал:

— Спасибо, котенок. Если бы не твой английский…

Он не смог закончить, потому что у меня начался приступ нервного смеха. Смешинка упала и на Людмилу Павловну, а вслед за ней заразился и Сам…

Едет по Дели моторикша и везет трех истерично смею­щихся русских.

Владислава Игнатьевича Стржельчика больше нет с нами.

Я узнал о его кончине, когда был на гастролях в Казах­стане. Этот рассказ был написан задолго до смерти артиста, и какое-то время я не мог его перечитывать. Тяжелым гру­зом лежало на сердце то, что не смог прилететь на похоро­ны, не проводил в последний путь.

Илюша сказал мне:

— Это хорошо, что ты не видел его мертвым. Будешь помнить его только живым.

Таким я его и помню.

Розетки для сушки рук, инвалидная коляска для полета и чай для ухода за обувью

На Тайвань в 1992 году мы летели сложно. Москва — Таш­кент — Дубай — Дели — Карачи — Бангкок, пересадка на самолет компании «Тай» — полуторачасовой перелет над океаном и посадка в Тайбэе на островном Китае. Всё вме­сте — около суток. Над Дели кружили минут сорок. Позже выяснилось: на полосе загорелся наш «Ту-154» из Ташкента…

Уставшие и вымотанные болтанкой, перепутавшие все ча­совые пояса, мы приземлились в Бангкоке, столице Таилан­да… Единственное, что внесло оживление в этот трудный перелет, так это бесконечные пересказы друг другу истории, которая произошла с одним нашим народным артистом еще в Шереметьево. Очевидцев было двое — Володя Козлов и я.

Поведали мы ее двум нашим приятелям, способным оценить пикантность ситуации, но театральная почта разнесла эту байку по коллективу за полчаса. А дело было так.

Прошли мы таможенный и пограничный контроль. До вылета еще минут сорок. Кто пивко попивает, кто просто так слоняется. Я сижу, ковыряюсь в видеокамере. Вдруг в крес­ло рядом со мной падает Володя в приступе нездорового, с трудом подавляемого смеха. Тычет куда-то пальцем и вы­давливает из себя:

— Там такое… такое…

— Где?

— В сортире!

Я протянул ему бутылку пепси, он отхлебнул, отдышался:

— Войдешь в сортир — там наш слева стоит в предбан­нике. Ты только не расколись, не спугни чувака…

Вхожу в туалет. Слева у стены, спиной ко мне стоит наш и бубнит что-то себе под нос. Ничего смешного. Рядом с ним, согнувшись, Толя Иксанов — заместитель директо­ра — завязывает шнурок на ботинке. Видно, опоздал я на репризу. А наш бормочет одну и ту же фразу:

— Еле работает, твою мать, еле работает…

Толя вышел, а я решил по-бытовому оправдать свой при­ход и пошел в сторону кабинки. В это время наш слегка по­вернулся, и я все увидел.

Знаете, бывают такие большие черные электророзетки на 380 вольт? В них обычно включают полотеры. Розетка эта прикрыта крышкой на пружине — от любознательных. Так вот, стоит наш и сушит руки под этой розеткой — как бы подставляет ладони потокам воздуха. Мы встретились гла­зами, и наш завелся:

— Ты представляешь, международный аэропорт назы­вается! Сарай! Бардак! Она же почти не работает, эта фиг­ня. Е-е-е-л-е-еле! — И он начал щелкать пластмассовой крышкой, будто это тумблер. — Нет, я тебе так скажу: не только этого аэропорта и этого города — этой страны не должно быть на карте!.. Неужели нельзя было повесить табличку: «Извините, еле работает»?! Нужно взять глобус, зарисовать нас белой краской и написать вместо названия страны: «Не работает». И все, и нет нас ни географиче­ски, ни политически. И изъять всякие упоминания о нас из всех энциклопедий. — И вдруг очень просто, без пафоса добавил: — Да нет, она почти не работает… ну так — еле-еле..

Он продолжает делать пассы руками под электророзет­кой, а я чувствую, что сейчас начну ржать, поэтому направ­ляюсь к выходу. И наш вдруг очень строго и в то же время заботливо спрашивает меня:

— А писать не будешь?

Я, как на плацу в армии, отрапортовал:

— Буду!

Постоял я в кабинке, отдышался и бочком, бочком из ту­алета — в чрево несуществующего аэропорта несуществую­щей страны…

До сих пор не дает мне покоя одна мысль: как понимать эти «еле работает» и «почти не работает»? Значит ли это, что розетка пусть чуть-чуть, но работала, хоть немного, но сушила? Вот в чем вопрос!

Пятьдесят лет работает у нас в театре артист Иван Ива­нович. За неделю до поездки на Тайвань подходит он ко мне и спрашивает:

— Юрка, как ты думаешь, мне палочку брать с собой?

Иван Иванович еще во времена финской кампании ноги простудил, и поэтому без палочки ему трудно. Странно, поче­му это вдруг накануне гастролей возник вопрос о палочке?

— Иваныч, а вы что, уже выздоровели?

— Какое там выздоровел!

И Иваныч продемонстрировал печальное состояние сво­их конечностей: прошелся, сильно прихрамывая.

— Тогда не понимаю вопроса.

— Я боюсь, что эти, — он многозначительно показал на небо, — эти скажут: ну его на хрен, этого хромого, здоровых девать некуда. И больше никуда меня не возьмут.

Вообще-то, Иваныч — человек незаменимый. Точнее, не так: Иваныч — человек, которым можно заменить любоготактера. Он знает наизусть все роли из репертуара маститых артистов театра. Особенно пристально Иваныч следит за творчеством наших народных — Николая Трофимова и Ев­гения Лебедева. А поскольку и у того, и у другого иногда возникают проблемы с запоминанием текста, Иван Иваныч всегда на стреме. И если он идет по коридору и бубнит слова чужой роли, значит, сверкнул ему софитик надежды со сцены, значит, кто-то приболел или опаздывает на спек­такль. При этом лично я не помню ни одного случая, когда бы постоянная готовность Иваныча к творческому подвигу была реализована в нашем театре. Тем не менее Иваныч, говоря словами персонажа, которого он мечтал сыграть всю жизнь, «пошел другим путем». Нет в Ленинграде — Санкт-Петербурге такой клубной площадки, такого красного уголка, цеха, жэка, где бы Иван Иваныч ни подхалтурил от Ленконцерта. Там-то ему и пригодился репертуар Трофимова — Лебедева. В общем, на таких, как Иваныч, держится театр, а сам Иваныч держится за палочку…

Я в какие-то минуты бываю очень убедительным орато­ром. И все, что сам побоялся бы сказать в глаза начальству, выговариваю Иванычу, готовящемуся к поездке на Тайвань:

— Иван Иваныч, как вам не стыдно, елки-палки! Вы прошли две войны от звонка до звонка и боитесь тех, ради кого воевали?! Вы один работаете в театре столько лет, сколько все наше начальство вместе взятое! И вы, как никто другой, имеете право посетить мавзолей генералиссимуса Чан Кайши — практически вашего ровесника!

И полетел Иваныч на Тайвань с палочкой.

В аэропорту Бангкока выяснилось, что нам предстоит здесь кантоваться часов восемь в ожидании самолета на Тайвань. Каждый был предоставлен самому себе, но нас попросили далеко не разбредаться, потому что возможен завтрак за счет проштрафившегося «Аэрофлота». Иваныч про халявный завтрак не расслышал и исчез за ближайшим киоском. Когда Иваныч был на виду у всех, он поигрывал палочкой, как будто это не подпорка, а так — реквизит за­езжего жонглера. На самом деле передвигаться на своих двоих ему было трудно, как никому.

Аэропорт в Бангкоке — это система длинных коридоров, находящихся на разных уровнях. Перепад между ними со­ставляет метр-полтора. Преодолеть этот перепад можно на эскалаторе, а можно пешком по гладкому некрутому панду­су, сделанному так, чтобы удобно было катить тележки и че­моданы на колесиках. И на каждом углу стоят инвалидные коляски. Причем этих колясок в аэропорту больше, чем ин­валидов на всем Тайване…

Прошло какое-то время, и представитель «Аэрофлота», сложив руки трубочкой, выкрикнул:

— Артисты, пожалуйста, за мной, в кафе!

Разновозрастная толпа уставших мужчин и женщин тро­нулась за элегантным молодым человеком и пошла вверх по длинному пандусу — в следующий зал. И вдруг…

Из-за горизонта (говоря телевизионным языком, «из-за границы кадра») появился Иваныч — как будто пророс из верхнего коридора. Иваныч сидел в инвалидной коляске.

Под ним находилась труппа БДТ — сорок пар удивленных глаз. На лице Иваныча застыл ужас. Ведь его беспокоило даже наличие у него тросточки, а тут он предстал перед все­ми в инвалидной коляске! Стало быть, он уже и ходить не мо­жет?! Эта секундная немая сцена, этот стоп-кадр, вероятно, показались Иванычу вечностью. Он не выдержал. Его руки, державшиеся за резиновые колеса, дрогнули, и коляска с ар­тистом покатилась вниз. С каждым мгновением набирая ско­рость, она врезалась в толпу и начала ее рассекать. Кого-то Иваныч сбивал с ног, кого-то успевал оттолкнуть руками. При этом вместо того, чтобы кричать «Поберегись!», он выкри­кивал: «Покататься! Покататься!» Это должно было означать следующее: «Я — совершенно здоров, а в коляску сел для того, чтобы покататься’. Всего-навсего покататься.»

Иваныч повторял это слово, пока один из рабочих сцены не поймал злополучную коляску…

И смешно, и грустно.

Обязательно сниму все это когда-нибудь. Желательно — в Бангкоке. По дороге на Тайвань.

И вот мы наконец гуляем по Тайбэю, главному городу Тайваня.

И захотел Ник-Ник (Николай Николаевич Трофимов) купить в Тайбэе черный чай. Подходит он ко мне и про­сит написать на листке по-английски слово «чай». Я напи­сал «теа», поскольку письменным английским владел еще хуже, чем устным. Бумажку он потерял и, попав в огромный, многоэтажный универмаг, стал вспоминать, как пишется этот самый «чай». И возникло в его воображении некое сочета­ние букв, которое в звуковом выражении оформилось как странное слово «мэа». Это слово он бережно понес на кон­чике языка к ближайшему продавцу.

Есть у Ник-Ника в театре прозвище — Великий немой.

Дело в том, что, забыв текст своей роли, он гениально ком­пенсирует его отсутствие пластикой и мимикой, как в немом кино. Он умеет создать у партнера и зрителя впечатление, что тот либо чего-нибудь не расслышал, либо сам перепу­тал слова. В спектакле «Смерть Тарелкина» он должен был спеть такую фразу (в роли Расплюева):

Легче с дьяволом в тарелке.

Все мертвы, а этот жив.

Великий немой выдал:

Легче… тушки-карабушки

тра-та-лай-ла марабу !!!

После этого «марабу» весь театр долго не мог прий­ти в себя. Будучи феноменально музыкальным человеком, Ник-Ник замечательно уложил свои «тушки-карабушки» в размер забытой фразы. Зритель ничего не заметил…

Положившись на свой опыт, Ник-Ник обратился к про­давцу. Выяснилось, что слова «мэа» в китайском языке не существует, но есть какие-то сходные по звучанию слова.

Служащие шестиэтажного универмага начали водить бед­ного Ник-Ника по этажам. Все, что напоминает «мэа», было предложено потенциальному покупателю вежливыми китай­цами. Ему принесли подарочный набор засушенных гадов, фломастеры, носовые платки и многое другое. Среди про­чего был показан и чайный сервиз. «Уже тепло!» — поду­мал Ник-Ник. Вспомнив то, что я ему написал, он попросил фломастер — в некотором роде тоже мэа, как выяснилось.

Взяв листок бумаги, он изобразил наклоненный чайник, из которого льется струйка прямо в чашку. От струйки он про­вел стрелочку и нарисовал восклицательный знак.

— Это мэа. Мэ-а!

Китайцы радостно закивали и повезли Трофимова на эскалаторе на цокольный этаж. Там продавались продукты.

Ник-Ника подвели к витрине, где были выставлены мине­ральные и другие воды.

— ...вашу мать! Это не мэа! — закричал Трофимов и в эту секунду на соседних полках увидел упаковки с чаем.

— Вот оно, мэа! Вот оно!

Ник-Ник пожал руки продавцам и помахал им ладошкой, мол, топайте, мэа я нашел, спасибо, до свидания. Китайцы раскланялись и убежали. Осталось выбрать именно черный чай (а не преобладающий здесь зеленый). Но надписи-то все на китайском и английском языках! И снова пришлось Ник-Нику идти к продавцу.

— Это — мэа, — сказал он, показывая на прилавок, — но мне нужен черный мэа.

Продавец непонимающе закивал головой. Тогда Ник-Ник вспомнил, что обут в ботинки черного цвета. Человек хоть и не молодой, но очень пластичный, он начал вертеть но­ском ботинка почти у носа продавца, тыкать в ботинок паль­цем и приговаривать:

— Это — черный! Черный!

Продавец взял Трофимова под руку и повез на шестой этаж. Естественно, что после этюда под названием «играю черный цвет», показанного Великим немым, его привезли в обувной отдел и подвели к полке, где стояли только чер­ные туфли.

 

Банзай Хирохито!

(Да здравствует Хирохито!)

Почти документальная актерская повесть.

Некоторые имена изменены.

«...принять неприемлемое, стерпеть нестерпимое…»

(Из обращения к народу императора Хирохито в связи с капитуляцией Японии во Второй мировой войне)

Утром 15 сентября 1988 года Хирохито Сева — 124-й император Японии, ровесник века, человек, обладав­ший огромной сакральной властью и почитаемый японцами как божество, проснулся и почувствовал себя очень хреново. Несмотря на всю божественность сво­его происхождения…

В Ленинграде в это время был уже вечер, и артисты БДТ сдавали заведующему постановочной частью деревянные ящички с продуктами долгого хранения. Театр готовился к гастролям в Японию. Ящики потом будут спрятаны в кон­тейнеры с декорациями. 50 человек — 50 счастливцев — должны были поехать на гастроли в Страну восходящего солнца, и потому ровно 50 ящиков нужно было схоронить среди костюмов, реквизита и мебели.

Не все ящики оказались одинакового размера и веса.

— Володя! — обращается один заслуженный артист к завпосту. — А с какого хера вон те 8 ящиков больше, чем остальные?

— А с такого, Петя, что ты еще заслуженный, а это про­дукты народных!

И Петя, поняв, что «ящиком еще не вышел», отходит в сторону. Действительно, дирекцией накануне было озву­чено: «Народные артисты СССР и РСФСР имеют право от­ править 20 кг круп и консервов, заслуженные — 15, а все остальные — по 10». Все норовили засунуть в ящик еще и маленькую лабораторную электроплитку для школьных опытов по химии (в данном случае — для опытов над своим желудком). Сырокопченую колбасу (ее тогда называли про­сто твердой), сухари, концентрированные супы, чай, сахар и прочую бакалею распихивали по чемоданам с личными вещами на свой страх и риск…

«Абсурд какой-то! Зачем все это?!» — спросит молодой читатель. Объясняю. В Японии традиционно самые высо­кие суточные для иностранцев. Нам обещали в местной валюте эквивалент 75 долларов в день! Умножьте на 40.

Неплохо для 1988-го? Никто из советских артистов никог­да не рассматривал эти деньги как предназначенные для питания. Никто и никогда! По возвращении с гастролей самые предприимчивые превращали каждый потраченный за границей на закупку дефицита доллар в 15 рублей — на сленге того времени это звучало как «подъем одного к 15». Для этого нужно было перепродать все, что было куплено в Японии.

Моя зарплата, например, была тогда аж 140 руб­лей в месяц. Таким образом, за 40 дней гастролей я мог заработать столько же, сколько за 27 лет службы в лучшем тогда театре страны!

А питаться приходилось «из чемодана». Мы были под­линными марксистами и на собственной шкуре испытывали правоту формулы «деньги — товар — деньги»!

В 1983 году — за шесть лет до описываемых событий — театр уже был на гастролях в Японии. Я помню день их возвращения на Родину. По коридорам осторожно пере­двигались исхудавшие люди. В любой системе физических единиц удельный вес равен произведению плотности веще­ства на ускорение свободного падения. Поскольку все по­худели приблизительно наполовину, то их тела действитель­но тяготели к свободному падению…

В тот день внутри прославленного БДТ работал выезд­ной пункт таможни. Граница СССР сузилась до размеров не­большой сцены, как бы образуя государство в государстве.

По периметру сцены была натянута лента с надписью «Стоп! Проход воспрещен!», и шесть таможенников оформляли привезенные нашими артистами из Японии в еще нищую тогда страну — телевизоры, магнитофоны, ковры, холодиль­ники и прочие сокровища! Все это было выгружено здесь, прямо на сцене, как декорации какого-то странного, фан­тастического спектакля про будущее. В зал никого не пу­скали, и мы — те, кто не ездил за границу, — с завистью наблюдали за происходящим с колосников, то есть из-под самой крыши театра. Там внизу, в тишине слышался только звук вскрываемых картонных коробок, скрип упаковочного пенопласта, удары печатей по бланкам с таможенными де­кларациями и чей-то шепот. И вдруг рядом кто-то сказал:

— Сейчас бы туда РГД-5 с запалом на три и две десятых секунды зафигачить!

Я обернулся и увидел Виталика, который служил сроч­ную сапером и дело свое помнил…

Родословная японского императорского дома Сумэраги, к которому принадлежал и Хирохито, восходит, по свиде­тельству древних исторических хроник «Кодзики» и «Нихонги», прямиком к богине солнца Аматэрасу. К вечеру 15 сентября 1988 года Аматэрасу, похоже, начала проигры­ вать в схватке за жизнь императора богине Дзигокудаю, олицетворяющей японский загробный мир. Начальнику управления императорского двора Японии не оставалось ничего, кроме как выйти к журналистам, толпившимся у дворца сёгунов, и объявить им, что Хризантемовый трон зашатался.

Эта новость моментально была растиражирована всеми мировыми СМИ и долетела до набережной реки Фонтанки, до дома 65, где находился мой театр. До начала гастролей оста­валось 7 дней…

Утром в дирекцию БДТ дозвонился представитель при­нимающей японской стороны и объявил о том, что гастроли на грани срыва! По японскому протоколу в случае тяжелой болезни императора в стране запрещается любая реклама зрелищных и развлекательных мероприятий, а если, не дай бог, император умрет, то запрещаются и сами мероприятия и страна погружается в многодневный траур.

Театр запаниковал. Все помнили, как начинались преды­дущие гастроли в Японию. 1 сентября 1983 года, пока акте­ры плыли из Находки в Токио на пароме, в небе западнее острова Сахалин советским истребителем-перехватчиком был сбит южнокорейский «Боинг-747». Все 246 пассажи­ров, находившихся на борту, погибли.

Море сильно штормило, и когда измученные мор­ской болезнью артисты уже подплывали к бере­гу, то первое, что они увидели на причале, было огромное пылающее чучело генерального секре­таря ЦК КПСС Юрия Владимировича Андропова.

Генсека подожгли манифестанты, которые потом пике­тировали все спектакли театра в Токио. Те гастроли тоже хотели закончить, не начиная, но каким-то чудом они со­стоялись. И вот теперь, когда все чемоданы уже запако­ваны, все сухари подсчитаны и расписан весь скудный актерский рацион на 40 дней, — все опять под угрозой срыва! Но благодаря то ли коллективной мольбе актеров, мысленно транслируемой в сторону Японии, то ли кон­кретной костюмерше Леночке Царик, заказавшей право­славную молитву «о здравии раба Божьего Хирохито» во Владимирском соборе, состояние здоровья императора из «угрожающего» перешло в «стабильно тяжелое», и гастро­ли были разрешены!!!

Из аэропорта Шереметьево мы должны были вылетать двумя аэрофлотовскими бортами «ИЛ-62» с разницей в один час. Но переволновавшийся накануне замдиректора театра что-то там напутал, и первый самолет унес большую часть труппы исключительно в экономическом классе. Причем луч­шую, главную ее часть. Всех народных, заслуженных и простотведущих артистов разместили на узких креслах, где их коле­ни врезались в спину впередисидящего. А перелет длился 10 часов. Вторым рейсом полетели всего 12 человек. И я в их числе. Нас было 4 артиста и 8 рабочих сцены. И вот мы-то и летели бизнес-классом! Никогда в жизни до этого мы не ели и не пили того, что нам предложил «Аэрофлот»! Я узнал, что какая-то розовая фигня в бутылке называется «кампари» и что пить его нужно исключительно с апельсиновым соком, а виски можно разбавлять колой в пропорции 1:2, как, впро­чем, и бакарди, что водка с томатным соком — это «Блади Мэри», что маленькие корзинки с черной икрой — это тар­талетки, а кусочки ветчины, проткнутые зубочисткой, — это канапе. Все это происходило как будто не с нами! И каза­лось, что в любую секунду кто-нибудь вышвырнет нас из бизнес-класса со словами «Совсем, суки, страх потеряли! Не по чину жрете!» — и мы поначалу с опаской рефлекторно оглядывались. С 1985 года все (!) продукты питания отова­ривались в наших магазинах только по карточкам, и нормы отпуска были минимальными. Водка, мыло, стиральный по­рошок и сигареты были тоже по карточкам. А мы тут жируем!

В последнем ряду нашего салона еще летели два ши­карно одетых парня. Оба русские. Мои ровесники. Они громко смеялись, травили анекдоты, выпивали, вели себя с незнакомой мне свободой и раскованностью и как-то пре­красно-вызывающе. Я не знаю, какой такой удивительной организации принадлежали эти гости из будущего, но ни олигархов, ни тем более их отпрысков тогда еще не было.

Так что приходилось только догадываться. То ли дипломаты, то ли под прикрытием дипломатов, бог их знает…

Когда мы прилетели в Токио, то были изрядно подшофе.

Нас встретили осуждающие лица коллег, и одна пожилая ак­триса срывающимся голосом громко выкрикнула:

— Вы что себе позволяете?! — как будто это мы выту­рили ее пинками из бизнес-класса в эконом и вдобавок вы­жрали все, что ей причиталось…

Через несколько часов нас отвезли на площадку те­атра в Иокогаме и раздали нам наши же посылки самим себе с Родины. Моим соседом по комнате был мой това­рищ — Володя Козлов, замечательный артист. Он родился в 1941 году в уже осажденном Ленинграде, а его голодное детство научило его трепетному отношению к еде. К выбро­шенному куску хлеба он относился как к святотатству и как никто другой имел на это право.

— Лучшего специалиста по теме «Как прожить 40 дней с десятью килограммами хавки», чем я, тебе не найти, — сказал Володя, распаковывая свой ящик. — Запомни! Те­перь у нас, как на зоне: все продукты — общие.

Володя Козлов принадлежал к привилегированной части театра. Он был занят в легендарном спектакле «История ло­шади». Играл то ли коня, то ли жеребца — не это важно.

А важно то, что, будучи членом сценического табуна, Володя выезжал за границу минимум три раза в году! Правда, не так надолго. А ведь когда Марк Розовский только репети­ровал этот спектакль еще на Малой сцене, многие шли на невероятные ухищрения, чтобы свалить с постановки. Про­шло несколько лет и, перефразируя Маркса, можно сказать, что не было такого преступления, на которое не решился бы артист ради участия в «Истории лошади»!

Меня взяли на гастроли со спектаклем «Амадеус», где я играл Моцарта, а Владислав Стржельчик — Сальери.

На гастролях в Японии в 1989 году у меня первый и последний раз в жизни была отдельная гримерная комната и личный костюмер.

Точнее, костюмерша. Из местных. Наивные японцы полагали, что роль Моцарта может играть только «звезда». Все наши народные артисты на этом спектакле в Токио переодевались в общей комнатетна десять человек.

Когда японский импресарио задал нашей дирекции во­прос: «А Моцарта у вас исполняет звезда?» — то услышал в ответ:

— Да какая там «звезда»! Его Юра Стоянов играет.

— То есть на гастроли в Токио в роли Моцарта вы при­везете НЕ звезду?! — не унимался японец.

Тогда наши смекнули и быстро нашлись:

— В смысле, он рядом со Стржельчиком не совсем звез­да, а рядом с остальными — звезда, как не звезда, очень даже звезда!

Так меня временно, на 40 суток назначили звездой.

А вот японцы отнеслись к нашему «звездному» стату­су серьезно. В огромной гримерной комнате размещались только Стржельчик и я. К нам двоим непонятно для чего были прикреплены японские студенты-ассистенты, которые все время кланялись по поводу и без, путались под ногами и без конца улыбались. У одного из них отец был хозяи­ном ресторана, и он на каждый спектакль таскал нам пакеты с японской едой. Благодаря ему я узнал, что такое СУШИ, за­долго до того, как вся Россия помешалась на кусочках сырой рыбы с рисом. В соседней гримерной такой же площадью, как наша, располагались остальные 20 артистов, независимо от звания и статуса. Без всяких ассистентов. И бонус в виде суши им перепадал только от нас…

Накануне гастролей я слетал в Одессу навестить родите­лей. И там один знакомый капитан дальнего плавания дал мне, как выяснилось позже, бесценный совет:

— Юрчик, ты возьми с собой в Токио как можно больше пятнадцатикопеечных монет!

— Зачем?

— У них там все автоматы с едой, водой и сигаре­тами работают от монеты в 100 иен. Это, грубо говоря, доллар. И наши 15 копеек один в один под­ходят! Бери, не пожалеешь! Потом спасибо дяде Толику скажешь!

В то время от монеты достоинством 15 копеек работали у нас всетелефоны-автоматы междугородной связи. Я по­шел на переговорный пункт и разменял там 15 рублей.

— На все! — сказал я.

Получилось 100 монет. «Спасибо» дяде Толику я мыслен­но произнес в Японии ровно 100 раз! Автоматы заглатывали наши монетки и выдавали взамен горячие супы и пельмени, рис и лапшу с морепродуктами, соки, воду, пиво, сигареты и даже маленькие бутылочки подогретого саке. По дипло­матическим коридорам бродила легенда, что когда чрезвы­чайный и полномочный посол Советского Союза Николай Николаевич Соловьев возвращался на родину, японцы сделали ему подарочек с намеком: вручили на прощание боль­шой и тяжелый мешок с 15-копечными монетами. Уважае­мый Николай Николаевич, 100 из них — мои…

Принимала нас местная публика потрясающе! Когда я в роли Моцарта умирал на сцене, в зале стояли такой вой и рыдания, как на деревенских похоронах, озвученных про­фессиональными плакальщицами. А после спектакля токий­ские девчонки с визгом налетали на меня и рвали на мне рубаху, а потом просили оставить автограф на ее лоскутах.

Они искренне радовались тому, что Моцарт все-таки не умер и для них спектакль заканчивался не в зале, а на ули­це у служебного входа в театр. Они целовали меня, хлопали в ладошки и кричали:

— Моцарта! Моцарта!

Правда, так было! Не вру! Больше в моей жизни такого не было никогда!

Мы жили на 15 и 16-м этажах 30-этажной гостиницы.

Понять, что русские уже вернулись домой, можно было уже на первом этаже у стойки рецепции. По запаху. На лабораторных плитках во всех наших номерах варились гречневая каша и перловка, перемешанные с тушенкой. Как-то Володя куда-то засунул коробок с солью, и я пошел в соседний но­мер к Женьке Солякову. Постучал.

— Кто там?

— Жека, это я, Юра.

— Один?

— Один.

— Точно?

— Ну точно, точно. Открывай, не бойся — я не го­лодный!

— А там открыто, заходи.

Вхожу. В номере холод собачий. Окно, что ли, открыто?

Конец октября уже как-никак. Да нет, закрыто окно. Ока­зывается, это кондиционер, выставленный на минимальную температуру, дует на всю катушку! Жека сидит на диване, укутанный в одеяло, дрожит, а к кондиционеру на проволо­ке подвешены полторы палки копченой колбасы!

— Холодильника же у них нету! — клацая зубами, объ­ясняет Жека, поймавший мой взгляд.

— А когда ты в театр уходишь, чё с колбасой дела­ешь? — спрашиваю.

— Набираю в холле льда из автомата, оборачиваю кол­басу вощеной бумагой и в целлофановом пакете вместе со льдом прячу под матрас. Технология!..

Если все мы одновременно врубали в сеть свои плитки и кипятильники, свет в гостинице начинал мигать на всех тридцати этажах.

В это время в космосе летал советский «Союз ТМ-6» с космонавтами Владимиром Ляховым, Валерием Поляко­вым и гражданином Афганистана Абдулом Ахад Момандом на борту. И я представлял себе, как они пролетают над Япо­нией и Ляхов спрашивает Полякова:

— Валера! А что там в Токио опять мигает, что за иллю­минация?

А Поляков отвечает:

— Все нормально, Вова. Наши ужинают.

Каждый день у постели больного императора Хирохито находилась вся его семья: супруга — 85-летняя импе­ратрица Кодзюн и семеро детей — пятеро дочерей и два сына. За стенами дворца, расположенного в знаменитом районе Тиёда, дежурили десятки журналистов и были уста­новлены телекамеры ведущих японских каналов. В этой толпе легко можно было различить и два-три европейских лица. Это были сотрудники знаменитого ленинградского те­атра, ежедневно делегируемые руководством, чтобы быть в курсе состояния здоровья его величества. Они желали выздоровления Хирохито не меньше, чем его семья и по­данные. Ежедневно после обеда на воротах дворца выве­шивался бюллетень состояния здоровья императора. Это был непонятный для нас набор иероглифов и цифр. Когда наши ходоки возвращались от дворца, на них все набрасы­вались:

— Ну как он там?!

— Да ничего же нельзя понять! — отвечали они. — Но одна цифра в бюллетене была обведена красным цветом! — они выдерживали паузу и очень значительно добавляли: — Это цифра… пятнадцать!!!

— Пятнадцать — это хорошо или плохо? — нервно спра­шивали мы друг друга.

И тогда Владислав Игнатьевич Стржельчик подводил итог:

— Если пятнадцать — это САХАР, то это очень херово, практически — это п…! Пакуйте чемоданы! — и удалялся по коридору отеля.

А ведь суточные нам выдавали не все сразу, а издева­тельски — дозированно. Раз в неделю. Может быть, бедный Хирохито и рад бы отмучиться побыстрее, но нашими на­деждами удерживался на этом свете, замедляя свой пере­ход к любимым богам из-за горстки советских артистов, чьи суточные напрямую зависели от его жизни или смерти…

Через 20 дней нашего пребывания в Японии наступило время затаривания, то есть покупок. Промежуточный этап.

Половина денег уже была в кармане и, как говорил Василий Макарович Шукшин, «ляжку жгла». В день приезда в Токио, на общем собрании коллектива, которое состоялось в го­стинице, нам представили нашего куратора — «режиссера в штатском», как тогда говорили. Он был офицером КГБ, оформленным на время поездки как сотрудник театра. Вик­тор (так его звали) разбил нас на четверки и назначил стар­ших. Выход в город разрешался только по 4 человека, ми­нимум по 3, но уже с разрешения старшего четверки. Витя оказался нормальным парнем и не демонизировал роль сво­его ведомства в этих гастролях. Он смотрел сквозь пальцы на то, что мы забили на эти четверки и свободно шлялись по городу по два человека. Он просто намекнул: «Пацаны! Главное — не по одному!»

Витя связался со своими коллегами в посольстве и торг­предстве и выяснил Что, Где и Почем нужно оптово заку­пать в Токио. И те, кто прислушался к нему, в дальнейшем не прогадали. Это именно он посоветовал мне покупать не видеомагнитофоны и прочий электронный ширпотреб, а «врезать по-крупному» и взять на продажу электровя­зальную машину с программным обеспечением. В этой ма­шинке был установлен блок, куда вставлялись перфокарты с рисунком вязки, и она автоматически выдавала готовое изделие.

— Бери, Моцарт, не прогадаешь! — говорил Витя. —

В стране начинается НЭП. Знаешь, что это такое?

— Да. Я даже знаю, чем это заканчивается.

— Нет, Моцарт, это надолго. Очень надолго. Иначе я бы не вписывался.

Эту вязальную машину купил у меня потом сын народно­го артиста Вадима Яковлева. Он был зачинателем коопера­тивного движения в Ленинграде и отвалил мне без всякого торга 20000 рублей. А Витя «надыбал» ее в Токио за 750 долларов!

Менее прогрессивная часть труппы, не примкнувшая к Виктору, скупала все в магазине у Ежика. Хозяина зва­ли — Йоши, но наши говорили — Ёжик, и ему нравилось.

Он неплохо щебетал по-русски, поскольку специализиро­вался на продаже техники советским дипломатам, артистам, спортсменам и морякам. Он втюхивал все, что втыкалось в розетку, давал большие скидки и сам занимался отправ­кой контейнеров в Союз…

Но были среди нас и те, кто еще до прилета в Японию уже точно знали, что нужно везти обратно. Они работали «под заказ». Это были четыре человека из оркестра БДТ.

У этой группы была общая кличка — «Санитары Европы».

Имелось в виду, что они подчищали все, на что другие бы даже внимания не обратили. Среди них был один изгой — пожилой картавый контрабасист Саша Галкин. «Санитары» никогда не брали его с собой, и он, бедный, слонялся по коридорам гостиницы, хватал всех за рукава и приставал с одним и тем же вопросом:

— Что бгать?! Что бгать?!

— Саша, откуда мы знаем, что брать? — отвечали ему. — Купи контрабас!

В театре он топтался из угла в угол, обхватив голову ру­ками, и уже сам себе задавал этот трагический вопрос:

— Что бгать?! Что бгать?

Музыканты уходили «на охоту» рано утром. Они шли бы­стро и целенаправленно, никому не давая возможности их окликнуть. Возвращались уже перед спектаклем с загадоч­ным выражением лиц. Этакая надменная жалость сквози­ла в их взглядах на нас, и казалось, что они — хранители какой-то тайны, что они Посвященные! Вроде бы такие же, как мы, ан нет — не такие! Знают, знают они заветное, им одним известное местечко, где зарыты золотые! Но как го­ворится, «Бог — не Тимошка, видит немножко!».

Однажды барабанщик Володя за 5 минут до отъезда на спектакль втащил в автобус большой и очень тяжелый чемодан. Он развалился в кресле, протер пот со лба, отдышал­ся и сказал:

— Всё! Я отстрелялся!

Я спросил его, что в чемодане.

— В чемодане? Счастье! — ответил он.

Вопреки своей обычной манере, Володя разоткровенничался и тихо, что­бы никто не слышал, продолжал: — Один кооператор, маг­нат (!), сделал мне заказик. У него несколько цехов по по­шиву всякого барахла. Швейные машинки — старые, иголки все время ломаются и искривляются. Кривая иголка — кри­вой шов, петляние нитки в строчке… и как результат — не­возможность выдать вещь за фирменную. Игла с большим ушком идет для отделочной строчки, игла с крылышками — для декоративного шва! Я изучил вопрос! Я по иголкам сей­час — лучший! Интересно?

— Не очень.

— М-да… В этом чемодане у меня — 25 килограммов иголок для швейных машин! Купил практически на все баб­ки! Все, могу гулять!!! Вот так, Юрок! Учись!

И Володя действительно больше ничего не покупал. И он не участвовал больше в этих почти шпионских вылазках в город. Он перестал изображать из себя масона и остаток гастролей провел как свободный и счастливый человек.

Даже погусарил слегка напоследок с участием спиртного и местной переводчицы!

Потом мы вернулись в Ленинград. Народ начал отъедать­ся и потихоньку приходить в себя. На первом же спектакле, где был задействован оркестр, обнаружили, что барабанщик не пришел. Дома его не нашли и заменили кем-то из при­глашенных. Я спросил инспектора оркестра:

— Где Вовик?

— Там все не просто! — ответил он. — Там все очень не просто!

Выяснилось, что европейская система размеров игл для швейных машин отличается от американской и азиатской.

И Вовик оказался далеко не «лучшим по иголкам». Он что-то перепутал в размерах, привез не то, что заказывали, и был послан кооператором на три буквы вместе с чемоданом.

Реализовать 25 килограммов иголок для японских машинок было абсолютно нереально! Оставалось ждать, когда в Рос­сии введут план Маршалла, либо напиться. И Вовик выбрал второе. Он ушел «в штопор» на несколько недель, а выходил из него тяжело и с последствиями для себя и окружающих, о чем есть записи в травматологическом пункте Петроград­ского района…

«А что-нибудь помимо проблем с едой и конвертации доллара в йену мне запомнилось?» — спрашиваю я себя…

Запомнилось, запомнилось… Помимо общих впечатлений от японской цивилизации, к которой совершенно невозможно себя подготовить, меня потрясли два личных, маленьких от­крытия.

Когда мы топали по токийским тротуарам, нас все время раздражала какая-то странная ребристо-пупырчатая плитка, узкой полосой проложенная посредине пешеходной части.

Везде, где только можно. Мы все время спотыкались об нее и поминали недобрым словом тех, кто ее укладывал. А глав­ное — непонятно, зачем и для кого? И вот однажды я уви­дел незрячего японца, который уверенной походкой шел по этой плитке. На его ногах были тонкие мокасины, и иногда где-нибудь у перехода он на секунду замедлял шаг, нащупы­вал ногой какие-то одному ему понятные изменения в ре­льефе плитки и шел дальше. Без традиционной для слепых трости! Он как будто задавал своей ступней вопрос городу:

«А что здесь у нас слева?» — и город отвечал ему на его языке. Отвечал вот этими пупырышками, или выемками, или бороздками на плитке… Потом это изобретение стали ис­пользовать во многих странах. Оно называется — тактиль­ная плитка. Но впервые я увидел это именно в Токио, где потратили миллиарды иен на то, чтобы несколько тысяч об­деленных природой людей не чувствовали себя ущербны­ми. Оказывается, и камень может согревать…

После концерта в советском посольстве мы подружились с одной семейной парой из консульства. Ребята спросили меня, что бы я хотел увидеть в Токио. И я сказал, что хочу побывать на какой-нибудь фирме или где-нибудь вроде наших НИИ, хочу просто посмотреть, как люди работают.

«А может, в хороший ресторанчик?» Но я сглотнул слюну и гордо повторил: «Нет, на фирму!» Вице-консул удивился, но организовал мне такую экскурсию. В каком-то конструк­торском бюро (уже не помню ни названия, ни чем они за­нимались) коптели люди над кульманами, не отрываясь от чертежей. В конце большой комнаты у окна сидел странный человек и все время что-то бубнил. Они работали, а он, гля­дя в окно, говорил, говорил… Он был то ли аутистом, то ли носителем синдрома Дауна, не знаю точно. Он слегка пока­чивался и вдруг стал очень эмоционально жестикулировать, указывая на окно. Я спросил:

— Что он говорит? Переведите, пожалуйста!

И мой сопровождающий начал переводить:

— Он рассказывает сотрудникам, которые не могут ото­рвать голову от чертежей, про то, что происходит на улице.

Вот, говорит, женщина идет с коляской, а колесо спущено. Некому подкачать… Говорит, что поднялся ветер, а пыли нет. Это значит, что улицу сегодня хорошо поливали. Гово­рит, что уже 12 часов, а ученики соседнего лицея не вышли на ежедневную пробежку. Наверное, учитель физкультуры заболел… А знаешь, Юра, как называется его должность?

— А у него что, есть должность?!

— Конечно! Во многих респектабельных японских фир­мах есть такая должность, и она предусмотрена штатным расписанием. Так и называется — «Человек у окна»!

Я был потрясен:

— Да ладно?!

— Серьезно говорю! И на должность эту берут, как пра­вило, людей, которых принято считать умственно неполно­ценными. И они каждый день приходят сидеть или стоять у окна и рассказывать людям про жизнь, которая протекает там, на улице, мимо них! И это — работа! Понимаешь, Юра, РА-БО-ТА! «Человек у окна». Нормально?!

— Для Японии, наверное, да…

Пройдет время — и эта история, которая долго не будет отпускать меня, послужит поводом для создания любимо­го моего фильма «Человек у окна». Сценарий напишет для меня мой друг Илюша Тилькин. Но это будет не скоро. Че­рез 20 лет…

Наши гастроли подходили к концу. Мешочки с сухарями опустели, гречка и перловка заканчивались, а тушенкой уже дней пять не пахло на этажах гостиницы. Народ прилич­но исхудал. Количество дырок, просверленных в брючном ремне, в моем случае равнялось трем. И вот нам объявляют о долгожданном банкете, который устраивают японцы по случаю окончания гастролей! Одному богу известно, как мы доиграли «Амадеуса», как дотерпели! В тихих сценах было реально слышно, как урчало в животах у «придворных ав­стрийского императора»...

Нас привезли в какой-то роскошный зал с мраморными полами и без всякого намека на японскую специфику. Зал был не очень большим, и мы все с трудом в нем уместились.

Вдоль стен стояли столы с выпивкой и орешками. Никакой закуси! Типа — европейский фуршет. Виски, водка, джин, вино, саке, а к ним — фундук, кешью, арахис и миндаль.

И все! Правда, спиртного и орехов было навалом. Изго­лодавшиеся артисты поняли, что компенсировать дефицит белков, жиров и витаминов придется виски и орешками.

В зале не было ни одного японца. Все свои. Стесняться не­кого. И мы набросились на столы. Спиртное мгновенно уда­рило по потерявшему навык организму, а орехи быстро за­полнили и раздули наши животы. И вот, когда в рот уже ничего не лезло, вдруг открылась невидимая за портьерой дверь, и в ней появились японские продюсеры. Они пригласили нас в сле­дующий зал, где, собственно, и будет проходить банкет. А это была… ну, так — прелюдия!

Бедный Саша Галкин прокартавил:

— Гебята! Что же вы с нами делаете?! Нельзя же так, гебята!

Столы в банкетном зале ломились от фантастической еды, все шедевры японской кухни были представлены на них. Вот уж воистину: «Видит око, да зуб неймет!» В наших желудках место для этих изысков было уже занято четырь­мя видами орехов. Мой сосед по номеру Володя сказал мне:

— Я никогда себе этого не прощу. Понимаешь, ни-когда! — и тяжелой походкой двинулся на столы с японскими изысками, как на амбразуру…

Что было, то было: нужно признаться, что все мы, незави­симо от званий и положения в театре, набрались в тот день одинаково сильно! Все целовались, обнимались, фраза «Ста­рик, ты гений!» стала расхожей. Играла музыка. Пили за все.

За всех скопом и за каждого в отдельности… И вдруг раз­дался жуткий звук! Как будто молотом ударили в огромный гонг. Я стоял рядом с великим Олегом Басилашвили и пы­тался делать вид, что я трезвый. А он не пытался. Источник звука был непонятен. Мы выдвигали разные версии. Где-то в конце переполненного зала что-то кричала женщина, мимо забегали люди. Я старался не смотреть на движущиеся пред­меты, потому что начинала кружиться голова. А потом мимо нас на носилках какие-то незнакомые японцы пронесли что-то забинтованное. Почему-то — зелеными бинтами. Причем забинтованное полностью, как мумия. Оно улыбалось и де­лало один и тот же механический жест, каким обычно генсе­ки приветствуют народ с трибуны Мавзолея.

— Что это было? — спросил я Олега Валерьяновича.

— Я так думаю, что это принесли большую японскую ку­клу — традиционный национальный подарок, — стараясь быть членораздельным, ответил он.

— Кому подарок?

— Нам! — Олег Басилашвили обвел руками зал. — Театру!

— Одну на всех?

— Да, это коллективный подарок!

Через пару минут выяснилось, что это секретарь партий­ной организации театра Толя совсем потерял ориентацию в пространстве и во времени и навернулся навзничь затыл­ком о мраморный пол. Приехала «Скорая», и его забинтова­ли всего. А когда несли через зал, он пытался дать всем по­нять, что все в порядке, что, мол, партия с вами, отдыхайте, товарищи!!!

Был бы он трезвым — не знаю, чем бы все закончилось, а так — отделался в результате двумя швами на голове!

Под занавес банкета японцы подарили каждому из нас красиво упакованную чайную чашечку из тончайшего фар­фора.

Кто-то из наших прокомментировал:

— А когда МХАТ был на гастролях, то каждому подарили по видеомагнитофону!

И кто-то добавил:

— Я, конечно, очень люблю фарфор, но деньги я люблю больше.

Вперед вышел директор БДТ. Наступило время ответного жеста. Наши рабочие принесли тульский самовар, набор ма­трешек и огромный альбом, который держали два человека.

Альбом назывался «Полы Эрмитажа»! Про экспозицию Эр­митажа, наверное, не сумели ничего достать, поэтому при­везли японцам фолиант про разные виды напольных покры­тий великого музея. Они же любознательные, пусть изучают.

Наш директор был человеком грузным, с большим животом и короткой шеей. Свою благодарственную речь он, в про­шлом несостоявшийся артист, закончил словами:

— ...и вам, наши дорогие японские друзья, наш тра­диционный (!) низкЫЙ (!) славянскЫЙ (!) поклон! — По­ложил руку на грудь и слегка, совсем чуть-чуть наклонил голову, насколько позволяли шея и живот…

«Хирохито» в переводе на русский означает — «про­цветание и добродетель». Японский император дей­ствительно принес в наши дома процветание и проявил неслыханную добродетель по отношению к пятидесяти артистам незнакомого ему театра из воевавшей с ним когда-то страны! Он умер через месяц после нашего от­ лета из Токио в возрасте 89 лет.

Да здравствует Хирохито!

Хирохито, банзай!!!

 

Как я был

Дедом Морозом

 

В 1981 году моя зарплата в БДТ была 132 рубля.

120 — оклад и 12 рублей — академических (за то, что работал в академическом театре). За вычетом подоходного и алиментов чистыми выходило 70 с хвостиком. Не пошикуешь… Накануне Нового года наш местком оповестил всех, что можно сдавать подарки для де­тей, а театральный Дед Мороз развезет их по домам и вру­чит детям такого-то числа. Выделили машину, назначили Снегурочку, а Деда Мороза искали среди поющих.

И выбор пал на меня! На следующий день в кассе мож­но было получить 80 рублей! Такими деньгами обычно пре­мировали за главную роль! Поскольку главные роли мне не светили, я был счастлив от этой своевременной халтуры.

Я подошел к вопросу ответственно. В театральной библи­отеке я обложился сценариями утренников, методическими пособиями и сборниками стихов для детей.

Мой сосед по гримерке Валерка, который несколько лет подряд был месткомовским Дедом Морозом, напутствовал меня:

— Знаешь, что главное у Деда Мороза?

— Подарки? — сдаю я экзамен.

— Нет.

— Борода-усы-посох?

— Нет.

— А что?

— Печень!

Валерку разжаловали за то, что на прошлогодних поздравлялках он сломался на последнем ребенке. Он при­ехал к нему после восьми часов разъездов по детям. Естественно, уже совсем тепленький. Там же поздравления идут взаимные. Везде наливали. А этот малый все время оття­гивал Валеркину бороду на резинке и отпускал ее. Борода больно «стреляла» по щеке. Рядом еще стояла сестренка этого пацана и громко читала стихи о дружбе. И когда Миша (так звали ребенка) в очередной раз потянул на себя боро­ду, Валерик сказал:

— Так! Ты, девочка, продолжай читать стихи… а тебя, мальчик, я счас урою на х…!! — и погнался на нетвердых ногах за Мишей, стараясь достать его своим посохом.

Фамилия мальчика была Розенцвейг. На следующий день Валерику выдали всего 20 рублей и обвинили в антисеми­тизме.

Я решил для себя, что:

1) Нужно поверить, что я и есть на самом деле Дед Мо­роз. Дети доверчивы, но очень чувствуют фальшь. Вратьнужно по-честному!

2) Нужно изменить голос и сделать его этаким «сказоч­ным» и все время вкраплять стишки и всякие необычные старинные слова типа — ядреный мороз, ярило, булат, гой еси, егоза, касатик и всякие другие. В общем, нужно удивить.

3) Не снимать варежки, чтобы не гримировать руки.

И наконец, четвертое и самое главное — не пить!

Снегурочкой у нас была Марина. Симпатичная женщи­на, но когда она сама себе сделала грим моей внучки… ну, как бы это сказать? Хоть святых выноси! Заядлая куриль­щица, она еще и разговаривала высоким (типа — детским) голосом, когда примеряла на себя образ. Короче — Гоголь, «Вий»!

30 декабря загрузили подарки в наш театральный «ра­фик», и мы поехали по адресам. Минут через пять, на углу Невского и Марата, Марина попросила водителя остановиться. Чувствую, она хочет мне что-то сказать, но мнется, не решается. Водитель Коля заерзал:

— Ну, мы скоро поедем-то? Четырнадцать адресов!

Маринка закурила.

— Сейчас, Колюня. Сейчас поедете.

Я говорю:

— Марина, я не понял, что значит «поедете»? А ты?!

— Юронька, в общем, так. Я же с моим дебилом полгода назад развелась. Сегодня он обещал с Машкой посидеть и не пришел, тварь! Сейчас она с соседкой, но только до двенад­цати. Ох… И деньги мне нужны, и домой надо, Юронька…

Коля говорит:

— Я ничего не слышал. Я — никому! Я сам разве­денный…

Марина посмотрела на меня, а в глазах ее читалось: «Вот ты же, Юра, тоже развелся, своих детей бросил, а чужих едешь поздравлять. Какое уж тут сочувствие…»

— Езжай домой, Мариша! — говорю.

— А родители спросят: «Где Снегурочка?»

— А я скажу, что мы разделились, иначе не успеть по всем адресам.

И Коля буркнул:

— Я ничего не слышал… У меня у самого там…

Марина достала из сумки курточку, надела поверх сара­фана, поцеловала меня, погладила Колю по плечу, вышла из машины и побежала в сторону метро. А мы покатили.

В автобусе пахло мандаринами, орехами и новыми игрушками. Приезжаем по первому адресу. Беру подписан­ный подарок, кладу в мешок. Напяливаю на себя парик, бо­роду, приклеиваю сандарачным клеем усы. Пошел.

Звоню в дверь. Все древнерусские слова забыл сразу. Но помню, что мальчика зовут Дмитрий Исаев. Дверь открыла наша костюмерша Юлечка и запричитала нараспев:

— Ой! А кто же это к нам приехал?! А сани Дедушка Мо­роз у парадной оставил? Осторожно, Дедушка, не заморозь Димочку! — и вдруг мне, шепотом, очень по-деловому: — Юра, извини, он в туалете заперся.

Подходим к туалету. Юля молча показывает мне на дверь, и дальше мы с ней без слов, только жестами и мимикой изъ­ясняемся, но перевести можно так:

— И что делать?

— Начинай!

— Как?

— Так. Пой, общайся. Он все равно не выйдет. Бесполезно!

И я вместо того, чтобы сбацать что-нибудь по теме, вдруг говорю:

— Вот, Дима… а если папа придет и тоже в туалет за­хочет, что будем делать?

Из туалета ответили:

— Не придет!

Юля посмотрела на меня как на больного и покрутила пальцем у виска. Господи! Как же я мог забыть, что у Юли внебрачный сын от Владислава Игнатьевича Стржельчика!

В театре на эту тему вообще было наложено табу, но что-то у меня не связалось, не срослось в голове. Я без разрешения машинально закурил. Жестами извинился перед Юлей. Она держала в руке пепельницу передо мной, а я сменил тему:

— Димочка! Если тебе там удобно, ты не выходи! Но мне же нужно тебе подарки вручить от мамы и…

Юля с мольбой посмотрела на меня.

— ...и от Дедушки Мороза! — выдохнул я. — Но подар­ки нужно заслужить. Что ты можешь сделать? Спеть, прочи­тать стишок, станцевать?

— Танцевать не буду. Здесь места мало, — отозвался

Дима, — могу сыграть.

— На чем, Димочка?!

— На скрипке.

— А ты там со скрипкой?!

Юля утвердительно кивнула, как будто речь шла о чем-то, само собой разумеющемся.

— Ну давай, дружочек, — сказал я.

За дверью послышалась возня, звук клацающих футлярных замочков, свист канифоли по смычку, а потом очень громкое:

— Вивальди. Концерт соль мажор, первая часть. Испол­няет Дмитрий Исаев.

Играл Дима не формально, не делал одолжения, а Юля в такт покачивала головой, как будто ее сын сдавал экзамен и был на сцене, а не в сортире!..

Дима Исаев, дорогой, ты помнишь этот концерт? Ты, сняв­шийся в пятидесяти фильмах и сериалах, ты гордишься сво­им папой, так некстати помянутым мною в тот день? Он был великим артистом, Дима! Об этом знают все. О том, каким он был отцом, знаешь только ты. Это ваше семейное дело.

Не мне судить. Кому-кому, а уж не мне — это точно! А ты помнишь этого несчастного Деда Мороза?! Это был я, Дима.

Я возвращаю тебе это воспоминание…

Поехали мы дальше. Поздравлять… Водитель Коля хо­дил со мной, его все наши знали. Он проскальзывал в дверь после меня и перекусывал на кухне, пока я развлекал детей.

После четвертого визита Коля сказал:

— Ты завязывай все время спрашивать — «где папа?», «где папа?». Ты же видишь, каждый вто­рой без папы. Как на войне, прости господи!

И я перестал задавать детям этот опасный вопрос и бодро спросил одну девочку — где мама? И она мне спокойно ответила, деловито перебирая по­дарки, подготовленные бабушкой:

— А мама повесилась.

Оказалось, что это дочка нашей реквизиторши, кото­рая действительно наложила на себя руки полгода назад.

А меня вот не предупредили.

Вымотанные, уставшие и трезвые, мы торопились, чтобы успеть к шести часам в наш подшефный детский дом. Я там никогда не был раньше. Коля взял огромный мешок с по­дарками и сказал:

— Я тебе помогу, а ты сразу начинай — с порога играй.

Они там всегда готовятся, волнуются и все такое.

Вошли. Одна из воспитательниц бодро заиграла на ак­кордеоне «Елочку», и я под музыку начал выдавать все свои новогодние заготовки. А дети совсем маленькие, ну совсем.

Ну годика по три-четыре максимум. И я понял, что надо как-то попроще. И вообще, неплохо бы мне представиться, а то я их сразу стихами озадачил. «А они вообще говорить-то уже умеют?» — подумал я и громко, раскатистым баском спросил:

— Дети, а вы знаете, кто я?

— Знаем! — раздалось в ответ.

— А кто я?

И они громко, все, почти хором ответили:

«ПАПА!» — и побежали ко мне…

Коля вышел из детдома первым, закурил на ходу, сел в «рафик» и громко хлопнул дверью. А я проплакался на морозе, протер снегом лицо и вернулся к детям доигрывать свою роль. Роль Деда Мороза. Он же — Папа.

Вступление

 

Когда я был маленьким, меня часто оставляли дома одно­го. Родители подолгу задерживались на работе. Это у нас се­мейное. Чтобы заснуть, я придумал себе такую игру: забира­ешься под одеяло и представляешь себя внутри необычного дома. Его фундамент сделан из огромных камней, а стены сложены из толстых бревен. Внутри дом небольшой и по­толок невысокий, чтобы было уютно и безопасно. Посреди комнаты — огромный открытый камин. Весь пол устлан шку­рами животных. За окном воет вьюга. В очаге потрескивают поленья. В доме тепло, уютно и совсем не страшно одному.

Я сижу за старинным резным столом и при свечах пишу кни­гу. Книгу про то, о каком доме я мечтаю. И пока я придумы­ваю тот дом, который в книге, я незаметно засыпаю.

Я взрослел, но засыпал только благодаря этой моей дет­ской игре. Вместо деревянного дома появлялся чукотский чум, швейцарское шале, землянка в лесу, пещера на необи­таемом острове, пентхаус на небоскребе… Я улетал в объ­ятия Морфея в поездах, самолетах, в гостиницах, в казар­мах и чужих домах. Неизменным оставалось то, что я пишу книгу…

И вот я написал книгу. И должен признаться: ни разу над нею не заснул. Чего и вам желаю!

И ещё:

несмотря на то что я сам вроде как «человек ис­кусства», люди в этой книжке говорят, как в жиз­ни. Так что читать ее детям на ночь не обязательно!

 

Юрий 100Янов

Уникальный документ, дневник моего отца. За январь и февраль 1954 года он побывал на 16 концертах классической музыки.

Это дневник не студента консерватории. Стоянов Николай Георгиевич был тогда студентом 4 курса Медицинского института.

Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою даль­нейшую жизнь на четверть века вперед.

— Ты закончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит, поступать в мединститут можешь два года подряд, — говорил он с легким одесским акцентом. — Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?!

Какой-то мордоворот из Татурина поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза!

Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим сто­пам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких во­просов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Дне­пропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом — ор­динатура, потом — клинординатура, потом — аспирантура.

(Может быть, я путаю: сначала клинординатура, потом — ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Все!

В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное — это не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожа­луйста!..

Папа был упрямым человеком. И я был упрямым чело­веком. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо Одесского медицинского был Московский театральный. Вместо ординатуры — Большой драматиче­ский театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры — армия.

Вместо аспирантуры — массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам как гинеко­лог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся.

А потом вообще лишили возможности видеться с ними, по­тому что я вторично женился.

А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.

Папа был одним из самых известных в городе врачей.

Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так го­ворят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры-акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал ря­дом с ним на полу. За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:

— Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?

Эти его почти последние слова очень много для меня значат…

Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.

У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает. Что-то, что сильнее желания рассмешить…

Болгары

Моя мать — русская, отец — болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России. Их тайком выво­зили морем русские моряки, спасая от турецкого ига. В шест­надцать лет я для экзотики решил записаться в паспорте болгарином. Про таких, как я, в застойные годы говорили: «Полукровка — последняя надежда советской власти».

До 1963 года жили мы на Пересыпи.

Мои родственники по болгарской линии (выходцы из села Благоево) с разрешения властей нарезали себе уча­сток, примыкающий к стене завода «Продмаш». А мои русские родственники работали на этом заводе и жили в ведомственном доме — в километре от болгарских. А я — паразитировал на их географической близости.

— Ну, Юрасик, чем тебя сегодня болгары кормили? — спрашивает меня русская бабушка.

— Ой, плохо дело у болгар, бабушка Тамара, — отве­чаю. — Все на работе, на базар никто не пошел. Два яичка всмятку покушал, и всё.

— А бабушка Тамара тебе котлетки сделала с домашней лапшой!

Возвращаюсь домой к болгарам. Болгарская бабушка Женя спрашивает:

— Баба Тамара тебя кормила?

— Нет.

— А что делала?

— Поила. Компот дала, и все.

— От кацапы, да еба мамка!

Я думаю, это болгарское выражение не нуждается в пе­реводе.

В отместку бабе Тамаре меня кормят ихнией — курицей с картошкой и луком, тушенными в томате.

Благодаря моим пересыпским Монтекки и Капулетти я постоянно прибавлял в весе. И мать запретила меня кормить в ее отсутствие. Я нашел выход. Болгарским родичам я пел на кухне болгарские песни, а русским показывал смешные истории из жизни болгарской диаспоры. За это те и другие подкармливали меня исподтишка.

Однажды мой вес едва не стал причиной трагедии.

Я нечаянно чуть не убил собственного двоюродного брата Вовку.

Девичья фамилия его мамы — моей тетки и крестной — Стоянова, и у его отца фамилия — Стоянов. Однофамильцы.

В загсе, когда они регистрировались, одна идиотка спро­сила:

— Варвара Георгиевна, вы останетесь на своей фами­лии или возьмете фамилию мужа?..

Брат Вовка — чистокровный болгарин. И кличка у него была — Болгарин. Разница в возрасте у нас — шесть лет (я старше).

Непредумышленное убийство могло состояться в конце 1-й Ильичевской улицы, недалеко от нашего дома. Была там огромная глубокая яма, в которую стекали отходы из коллек­тивных дворов. Яма была огорожена невысоким заборчиком.

На нем-то и сидели в жаркий июльский полдень мой пяти­летний Болгарин и еще четыре пацана. Подхожу к ним и со словами «Привет, дистрофики!» усаживаюсь рядом на забор.

После сухого треска и крика «Ой!!!» последовало секундное ощущение невесомости, и небо оказалось уже не над голо­вой, а перед глазами. Я вскочил. Смотрю: малышня валяется кто где. Пересчитал — три человека. А было четыре.

— А где Вовка?

Сашка Тюльбезов, Вовкин дружок, посмотрел в яму и сказал:

— Утонул твой Болгарин!

Мы склонились над ямой. Никого!

Один маленький паникер (не помню его имени) побежал по улице с истошным криком:

— А Жирный Болгарина убил!

В это время из фекальных вод, как поплавок, вынырнул Вовка с капустным листом на голове. Первые его слова были:

— Ну все, Юрочка, идет рассказ! Идет про тебя рассказ папке!

Дядю Ваню, его папу, я побаивался. Иногда казалось, что под горячую руку может и ломиком по голове тюкнуть. Но на любого дядю Ваню есть мой папа, который начнет искать топор. А у моего папы есть его папа, который этот топор обязательно найдет! Болгары, одним словом.

Я говорю Вовке:

— Спокойно, Болгарин, счас мы тебя вытащим. Я тебе велик подарю!

Спасали мы его, как альпиниста из расщелины. Посколь­ку яма была глубокой, пришлось Сашке Тюльбезову в нее свеситься и схватить Вовку за руки, а я держал Сашку за ноги. Сандалии у него были на вырост — на два размера больше. Естественно, он из них выскользнул и повторил по­лет Болгарина. А я остался наверху с сандалиями в руках…

Так как велосипед у меня был один, второму малому я пообещал марки.

У этой истории счастливый финал. Засранцев с трудом, но все-таки отмыли. Меня никто не заложил. Правда, Бол­гарин какое-то время меня шантажировал. Чуть что ему не понравится, он мне подмигивал и говорил:

— Идет рассказ!

Мы, дети болгарского двора, очень любили, когда при­ходил с работы дядя Миша — муж тети Любы, еще одной папиной сестры.

Дядя Миша трудился на мясокомбинате. С работы он всегда возвращался толще, чем уходил. И даже в жаркие дни носил пиджак.

На кухне дяде Мише помогали раздеться. Он топтался во­круг собственной оси, и с него, как с катушки, падала лента молочных сосисок. Под майкой дядя Миша носил специаль­но сшитый пояс с карманами для мяса и печени. Оттого, что он работал постоянно с сырым мясом, у него иногда возни­кало рожистое воспаление на руке. Тогда он брал больнич­ный, и семья переходила на постную пищу. Какая-то бабка с соседней улицы за кусок говядины заговаривала дяди Ми­шину болячку, и дом опять становился на довольствие мя­сокомбината.

Ах, как готовила бабушка Женя!

Рождественский стол. Перечисляю: ихния из курочки, ту­шеная капуста с грибочками, фасолица с жареным лучком, икра из синеньких, икра из кабачков (это из закруток), го­лубчики величиной с детский мизинец. Квашеные капуст­ные листья для голубцов продают на Привозе, а мяско, я вас умоляю, не надо пропускать через мясорубку, его надо ру­бить ножичком долго и меленько. По-болгарски! Что там еще? Естественно, много-много брынзы (и свежей, и выдер­жанной). Не обходилось и без продуктов ассимиляции — дунайской селедочки, тюлечки, колбаски и чего-нибудь еще чисто одесского.

Но самое главное — на сладенькое — БАННИЦА. На при­готовление — день. Пресное тесто раскатывают до толщины бумаги. Слой теста. Растопленным маслицем его сверху. По­том творожок. И сахарным песком из ладошки. И все. И так двадцать пять слоев. И потом в духовку.

Покажите мне человека, который сумеет сегодня сделать настоящую банницу, — и я изменю национальность!

Баба Женя моя. Сколько народу она выкормила, вынян­чила и вырастила! Почти не умела читать и писать. Могла быть властной и непреклонной. Любила, когда я кривлялся, и не разрешала моей шустрой двоюродной сестре Светке идти по улице впереди меня: «Бо он — мужчина!» Пережила и мужа, и сына. И тихо ушла к своему Богу, в которого скромно и непоказно верила всю жизнь…

Живут мои болгары в Одессе. Живут небогато. Рабочие, таксисты, учителя и врачи. И нет среди них больших началь­ников, нет бизнесменов. Никогда они не были за границей.

Даже в стране, на языке которой говорят по сей день.

Что посадит болгарин на земле, если у него будет один квадратный метр? Он посадит куст винограда и красный перец.

Они растут на нашей даче в Одессе, в районе Большого Фонтана, в память о самом главном болгарине в моей жиз­ни — папе.

 

Юра Стоянов

в школе и дома

 

Если бы мне нужно было снять фильм по оригиналь­ному сценарию, я бы начал с короткометражки. Но поскольку начинать мне уже несколько поздновато, дарю эту историю коллегам. Это кусок моего детства.

Название у этого фильма может быть только одно:

Дорогой Юра!

И вот почему.

Было мне тогда лет 10. Уже три года мы жили в районе блочных и панельных пятиэтажек. Я уже успел привыкнуть к тому, что вода бывает не только в колодце — она может еще и течь из крана, самих же кранов бывает два, и из вто­рого льется горячая!

Я вовсю наслаждался благами хрущевской циви­лизации, разучился сидеть орлом на унитазе, стал играть в шашки и разгадывать кроссворды. Я ста­новился Городским!

Я дружил с сыном нашей дворничихи, звали его Игорь.

Он был неплохой пацан, но слегка подловатый. Игорь не был похож на мать, а кто был его отец, оставалось тайной.

Соседи говорили, что дворничиха нагуляла сына в тюрьме, когда служила там надзирательницей. Судя по некоторым поступкам Игоря, его отец должен был сидеть в одиночке, в карцере, в блоке для убийц.

Дело было осенью. Рядом с нашим двором строилась очередная пятиэтажка, и по выходным, когда строители отдыхали, она становилась местом наших игр и баталий.

У стены нового дома, метрах в десяти от нее, была довольно высокая насыпь. С крыши свисали толстые веревки, ко­торыми рабочие поднимали в ведрах песок и цемент. Мы отцепляли ведро, завязывали толстый узел, становились на него и, держась обеими руками за веревку, с насыпи летели прямо на стенку. Круто было! Подлетаешь к дому, выставля­ешь вперед ногу, отталкиваешься и снова летишь! Не знаю, что там однажды генетически сработало в Игоревой башке, но он незаметно накрутил мне веревку по часовой стрелке, и, когда я прыгнул, она начала раскручиваться в обратную сторону. Я летел на дом и вращался, как юла, и состыковался со стеной аккурат темечком. Звук был такой, как будто раскололся огромный орех, я потерял сознание и рухнул.

Через какое-то время я очнулся от… запаха. Лучком на меня дунуло, я и оклемался. Нависший надо мной рот Игоря прошептал:

— Молчи, сука! Ни-ко-му! Не то я папке скажу.

— ???

— Ну, когда он выйдет.

Я пришел домой и написал письмо в «Пионерскую прав­ду»: о том, что есть в нашем дворе такой сын дворничихи и неизвестного убийцы — Игорь, который сделал со мной то-то и то-то. Поскольку я уже тогда упражнялся в стихо­сложении, я закончил стихами, которых сейчас не помню.

По-моему, чтобы понравиться и вызвать сострадание, а за­одно привязаться к названию газеты, я написал что-то про гипотетическую смерть пионера. То есть мою.

Я сочинял и плакал. Я окропил это письмо слезами боли от удара, чувства несправедливости и страха. Тогда же, ути­рая сопли, я отметил, что когда тебе хреново, стихи сочиня­ются легче.

Прошла капризная, как все одесское, зима. Игорь, ког­да мы встречались, говорил одну и ту же фразу: «Привет от папки», — и шел дальше. Он уходил, а обида оставалась…

И вот сижу я как-то на уроке, и в класс без стука входит учи­тель истории в старших классах Игорь Михайлович Ревич.

— Стоянова можно? — говорит.

Классная отвечает:

— Можно.

Вечно перепуганный историк ведет меня по коридору за руку — я до сих пор помню эту влажную руку, которая тря­сется. Он идет и бормочет: «Ничего-ничего…ничего-ниче­го…» Помолчит немного и опять: «Ничего-ничего…» Меня заводят в кабинет директора. Сидит директор в полевой офицерской форме, с портупеей. (Это был 68-й год. В связи с событиями в Чехословакии тогда всех резервистов при­зывали на военные сборы, а мы, мальчишки, бегали на же­лезнодорожную станцию и смотрели, как мимо шли поезда с танками и пушками на платформах, и кричали солдатикам:

«Поубивайте их там всех!» Так уж было…) По бокам от него, за молчаливым траурным столом, как на поминках — сидят педагоги. И моя бедная мама сидит — заместитель директо­ра по воспитательной работе. И у директора в руках дрожит чашечка и ударяет о блюдце. Тишина и этот звук дребезжа­щей чашки, и все молча смотрят на меня! Он достает какое-то письмо и протягивает его в мою сторону, и оно плывет по рукам учителей ко мне. Они быстро передают его друг другу, как будто боятся, что на нем останутся отпечатки пальцев. На конверте написано: «Орган ЦК ВЛКСМ и Все­союзной пионерской организации им. В. И. Ленина», и три больших ордена красуются — Ленина, Трудового Красного Знамени и Октябрьской революции, и указан адресат: «Уче­нику 4-го «А» класса средней шк. № 27 города Одессы Сто­янову Юрию». Директор говорит:

— Юра, я не вскрывал этот конверт. Не мог бы ты при нас его открыть и прочитать, что там написано… Вслух.

Я открываю конверт и читаю… Потом с годами я на­фантазировал себе, что какой-то дядечка, который работал когда-то в «Новом мире» или в «Иностранной литературе», опубликовал там какой-нибудь отрывок из Солженицына — ему не простили, запихнули в отдел писем детской газеты «Пионерская правда»… и вот этот тихий, спившийся интел­лигент-диссидент пьет портвейн и пишет мне письмо:

«Дорогой Юра! Ты написал нам о том, что тебя обидел сын дворничихи. Ты написал письмо. Спасибо, что ПОД­ПИСАЛСЯ! А знаешь ли ты, дорогой Юра, что у таких писем в нашей стране страшная и трагическая история? А знаешь ли ты, Юра, сколько миллионов людей после вот таких вот писем были расстреляны и сгнили в лагерях? А их дети — твои ровесники росли в детских домах за колючей прово­локой.

Юра! Тебе 10 лет. Надеюсь, ты здоровый и крепкий па­рень. Да подойди ты к этому Игорю и врежь ему хорошень­ко! А если он сильнее тебя, возьми кирпич и дай ему по голове! И никогда в жизни больше не пиши, ни в одну газету, ни в одну организацию! Твоя «Пионерская правда».

Даль­ше шла подпись сотрудника отдела писем. Я так думаю, что к концу письма автора окончательно развезло.

В кабинете директора тогда все облегченно выдохнули.

Они поняли, что пронесло, что никакой комиссии не будет в школе — ни ЦК ВЛКСМ, ни какой-либо другой; что я ни на кого не настучал. Кроме Игоря.

После школы я пришел в наш двор, взял на стройке пол­ кирпича (все-таки половину кирпича, а не целый!) и врезал сзади по голове этому Игорю. У него потекла кровь, а я держал перед собой на вытянутой руке мою индульгенцию — письмо из «Пионерской правды»! Выскочила дворничиха.

Она несла сына на руках, как на революционных картинах, и вопила, гэкая на южный манер: «Интеллихенты Ихоря убили! Интеллихенты Ихоря убили!!!» Слава богу, Игоря не убили. Кирпич прошел по касательной. Царапина. А вот ро­дители мои выпороли меня так, что я засомневался, что они ИНТЕЛЛИХЕНТЫ.

Много лет прошло, но письмо это я запомнил на всю жизнь. «Дорогой Юра!» — так оно начиналось…

Урок рисования

Я очень плохо рисую. В сегодняшней своей работе осо­бенно остро ощущаю это неумение. А ведь мог научиться, мог. Я был в третьем классе, когда у меня отбили всякую охоту к рисованию.

— Дети, послушайте тему домашнего задания, — гово­рит наша учительница Олимпиада Николаевна. — Тема та­кая: «Рабочее место моего папы». Рисунки сдадите завтра.

Я разрешаю, чтобы ваши папы вам помогли.

Я решил обойтись без отцовской помощи. Пришел до­мой, достал с полки толстый, богато иллюстрированный том, изданный на иностранном языке, и нашел фотографию, где было запечатлено нечто, напоминающее мне рабочее место моего папы.

Я не раз бывал у него на работе и имел представление о том, как выглядит это самое рабочее место. На кухне я на­шел папиросную бумагу, которую бабушка обычно кладет на противень и смазывает жирными гусиными перьями, чтобы испечь банницу. Эту прозрачную бумагу я положил на фото­графию и аккуратненько прорисовал ее карандашом. Полу­чилось — один к одному. Черно-белую заготовку я произ­вольно раскрасил цветными карандашами и внизу подписал чернилами: «Рабочее место моего папы — Стоянова Нико­лая Георгиевича». Я был уверен, что пятерка за домашнее задание у меня в кармане.

А назавтра был большой скандал. Олимпиада Никола­евна не стала вызывать моего отца, ограничилась матерью, которая работала в моей же школе. Я стоял за дверью директорского кабинета и слышал, как наш директор Влади­мир Георгиевич Демидов все время повторял: «Конечно, это ужасно», — и начинал хохотать.

Помню и слова моей мамы, прогрессивного педагога, проходившего практику у самого Сухомлинского:

— Плохо не то, что он это нарисовал, а плохо то, что он это срисовал. Значит, нет ни памяти, ни фантазии.

— Понимаешь, Женя, — обратилась Олимпиада Никола­евна к маме, — ладно бы он срисовал просто рабочее место, так он же изобразил и самого папу, что называется, в деле.

…В нашей трехкомнатной хрущевской «распашонке» отцовский кабинет служил и моей комнатой. У папы была библиотека (одна из лучших в городе) по его медицинской специальности. Несколько тысяч книг.

Когда я засыпал, мой взгляд невольно останав­ливался на какой-нибудь массивной монографии вроде «Пол, брак, семья», а когда я просыпался, то видел перед собой либо «Рак шейки матки», либо «Кесарево сечение».

Тиль Уленшпигель, д’Артаньян и граф Монте-Кристо не были героями моего детства. Моим героем был чело­век в белом халате, шапочке и марлевой маске, в бахилах, с огромными щипцами в руках.

Я всегда гордился профессией своего отца. Ведь если бы не было на свете акушеров и гинекологов, то не было бы ни меня самого, ни всего третьего «А» класса 27-й одесской средней школы, ни даже Олимпиады Николаевны, так и не научившей меня рисовать.

Большая перемена

На двух лавках рядом с эбонитовым столом для игры в домино сутками сидели домохозяйки дома № 17 по улице Измаильской и обсуждали все и вся.

Они знали, что сегодня будет на обед у Басарских — наконец-то мясное (!), что к Гендеку приехал внук — кацап из Москвы, что Дмитрашко из 37-й квартиры, как всегда, трезвый, а эти из 12-й, у которых нет детей, как всегда, под газом, что Хромой, сволочь, устроился рубщиком мяса на Новом базаре, что Иванов — не обязательно русская фами­лия (посмотрите на жильцов 21-й квартиры) и что Стояновы купили телевизор (интересно, на какие такие деньги?).

Прибежав на большой перемене домой, чтобы переку­сить, с балкона пятого этажа нашего дома я наблюдал за торжественным вносом телевизора в подъезд. Телевизор не был упакован, и я увидел, что это цветной телевизор. По­чему? Потому что у него был цветной экран.

Я закричал на весь двор:

— Папа купил цветной телевизор!

Настоящие цветные телевизоры появились лет через пять, но кто-то из сидящих на скамейке снисходительно за­метил: «Большое дело!», что в переводе с одесского на рус­ский означает: «Ну и что?»

Чудо с экраном в 36 сантиметров по диагонали называ­лось «Рубин-102». В нем, кроме самого телевизора, был еще и радиоприемник.

Может быть, вы помните эти целлулоидные с цветными полосами вставки в экран? Они-то и должны были имитиро­вать цветность.

Когда телевизор включили в сеть, на экране по­явился диктор. У него было синее лицо, зеленая шея и трехцветный костюм.

Очень красиво. Но родителям не понравилось, и отец убрал с экрана прозрачный лист со всеми цветами радуги.

Я устроил жуткую истерику и выдал все, на что способен обиженный семилетний одесский мальчик.

Не помню, что я тогда орал, но явно ляпнул что-то лиш­нее, может быть, даже нецензурное. Ничем иным не могу объяснить поступок моей мамы, педагога со стажем, которая вытащила меня на балкон и закричала:

— Если ты не заткнешься, я выброшу тебя с пятого эта­жа! Я тебя убью!

Я посмотрел вниз. Внизу стояла тетя Фаня по клич­ке «Би-би-си», а рядом какала овчарка из 15-го дома. Падать на них мне не хотелось, и я завопил:

— Мамочка, не убивай меня, ты еще будешь мною гордиться!

С тех пор сменилось три поколения телевизоров, появи­лись внуки у щенков той овчарки, в продукты жизнедея­тельности которой я мог быть сброшен, сам я работаю на телевидении. И мне кажется, на этом самом телевидении я только и работаю для того, чтобы тетя Фаня «Би-би-си» говорила мне при встрече:

— Она таки может тобою гордиться.

«Она» — это мама.

 

Урок физкультуры и труда

Жирный кабан

Залез в чемодан.

Чемодан провалился,

Жирный убился.

Эти вирши мне доводилось часто слышать в свой адрес.

Я, плод кулинарного соперничества двух моих бабушек, га­строномическое поле битвы между конкурирующими бол­гарскими и русскими кланами, их заслужил. Родственни­ки научили меня интеллигентному ответу: «Я не жирный, а упитанный».

В нашем дворе, конечно же, пели песни. Порой на по­литическую тему.

Например:

Куба, отдай наш хлеб!

И забери свой сахар!

Куба, Хрущева на свете уж нет.

Куба, пошла ты на…

По вечерам звучала лирика:

А я ли тебя не любил?

А я ли тобой не гордился?

Следы твоих ног целовал

И чуть на тебя не молился!

Вот это «чуть» мне безумно нравилось. Это очень по-одесски. То есть уже так сильно любил, что еще немного — и начал бы молиться. Но не начал. Просто целовал следы ног.

Поскольку Одесса — город многонациональный, то в межэтнических конфликтах последним аргументом часто становился не кулак, а слово:

Жид — жид — жид — жид

По веревочке бежит,

У него хвост дрожит…

Или:

Шел хохол,

Наложил на пол.

Ответ:

Шел кацап,

зубами — цап!

Или: «А Гагарин — не болгарин!» И так далее.

Но ко мне чаще всего были обращены стихи про этого, ко­торый залез в чемодан. И я решил худеть. Я записался в сек­цию фехтования. Оружие — сабля. Тренер — Аркадий Самойлович Бурдан. Имя-отчество и фамилия тренера внушили доверие моему папе: «Значит, не какой-нибудь там мордово­рот». Аркадий Самойлович, несмотря на фамилию, оказался настоящим извергом. Он издевался над нами по шесть часов в день. При этом обращался исключительно на «вы».

— Стоянов, вы должны понять: при ваших габаритах по вашей роже я точно не промажу!

Надо отдать должное Аркадию Самойловичу. Четыре года тренировок — ежедневных кроссов, беготни в сорокакило­граммовом жилете, бои с воображаемым противником и, не дай бог, с самим Аркадием Самойловичем — сделали свое дело. Я начал сокращаться в ширину и вытягиваться в вы­соту. Школу я закончил с такими параметрами: рост — 183, вес — 70 кг.

Я — человек увлекающийся. И фехтование было огром­ной частью моей пацанячьей жизни. Папа даже говорил в пылу, что если мне вскроют черепную коробку, то там об­наружат только мятую фехтовальную перчатку.

Как-то на уроке по трудовому воспитанию, когда учитель вышел из мастерской, я показывал однокласснику Сереге Мельниченко какие-то фехтовальные приемчики на напиль­никах.

Нашего мастера по слесарному делу звали Феликс (от­чества не помню). Кличка — Челюсти, потому что у него во рту было тридцать два железных зуба. Вообще железо было его любимым материалом. Он собирал по дороге в школу ржавый металлолом и заставлял нас делать из него всякие полезные, с его точки зрения, вещи: механизм для сгиба­ния протеза в районе коленного сустава, силуэты писающих мальчиков из жести для обозначения мужского туалета, капканы для мышеловок и так далее. Как-то он спросил нас:

— А что бы вы сами хотели сегодня сделать из железа?

И Мельниченко ответил:

— Зубы.

— Почему?

Мельниченко, передразнивая Феликса (тот, когда улыбал­ся, кокетливо прикрывал железный рот ладошкой), ответил:

— Потому что красиво!

Феликс подошел к нему с видом застенчивого убийцы и вежливо попросил выложить на верстак все содержимое портфеля. Серега вывалил все, что было. Феликс собрал ученические причиндалы в стопку и ею вломил Мельничен­ко по темечку. На Серегину беду, в этот день по расписанию был урок черчения. Так что огромный деревянный пенал пришелся на основание пирамиды, которой его припечатал Феликс. Серега так испугался, что, по-моему, даже не понял, больно ему или нет. А Феликс вдруг устроил какую-то жут­кую уркаганскую истерику:

— Мочить вас буду, козлы вонючие! Мама, падлой буду!

Мы все драпанули из мастерской, потому что до нас ста­ло доходить, где Феликс приобрел навыки работы по метал­лу. Мы так сдрейфили, что никому не рассказали о ЧП.

Со временем все как-то поутихло и подзабылось и бдительность наша притупилась. И вот показываю я Сереге фех­товальные удары с помощью напильников и учу его брать защиту. Искры летят во все стороны. В это время в мастер­скую вошел Феликс. Серега первым заметил его и инстин­ктивно прикрыл голову руками, как бы говоря этим: «Това­рищ учитель, а вы меня уже били, помните?» Феликс взял меня за шиворот, подвел к дверям и ногой дал мне пенделя по мягкому месту. Я вылетел в коридор и совсем не больно приземлился. Вижу — по паркету двигаются знакомые ка­блучки. Идет мама с какой-то комиссией и объясняет:

— А здесь у нас проходят уроки трудового воспитания.

Опытные педагоги. Прекрасное оборудование…

Я начал корчиться и постанывать:

— А-а-а, как больно, как же мне больно…

Мама, перешагивая через меня, тихо процедила сквозь зубы:

— Встань, клоун, не верю!

Так мне был преподнесен первый урок по мастерству актера. Остальные уроки того, как нужно корчиться, чтобы верили, я получил в Москве, в ГИТИСе (Государственном ин­ституте театрального искусства).

Там же я узнал о том, что авторство легендарной фразы

«Не верю!» принадлежит не моей маме, а Константину Сер­геевичу Станиславскому.

 

 

Ленин и Крупская —

мои однокурсники

 

Как хорошо, что есть друзья!

Я к ним могу прийти голодным,

Не будет их прием холодным,

И мы закусим, как князья.

Но если у моих друзей

Мы не найдем и черствой булки —

Вперед! — в соседнем переулке

Живут друзья моих друзей.

Друзья друзей моих друзей —

Друзья, конечно, неплохие,

Они и для меня такие,

Которых не любить нельзя.

Кого же из друзей моих

Люблю я больше, чем других?

Скажу вам честно, не тая:

Всех тех, что влюблены в меня!

О каких таких друзьях, живущих в соседнем переул­ке, я сочинил эту студенческую песенку на первом курсе? Все мои друзья жили в соседних комнатах на втором этаже общежития.

Очень немосковский был у нас курс. Совсем не блатной.

На нашем курсе никто не продолжал актерской династии.

Сплошь провинциальные основоположники династии соб­ственной. Было, правда, несколько москвичей — замеча­тельных ребят, которые проводили все свое свободное вре­мя с нами.

Адрес нашей общаги — Трифоновская, 45б. Поскольку нравы там царили довольно свободные, то в ходу была та­кая шутка: «А почему только сорок пять «б», если б… там значительно больше?»

Всем курсом мы вываливались в девять утра на Трифонову, а если опаздывали, то разбивались на группы по четыре человека и брали такси. Двадцать пять копеек с носа — и за рубчик нас подвозили по бульварам до Ни­китских ворот, а там — по Герцена налево уже рукой подать до Собиновского переулка.

Перед занятиями по мастерству актера у нас всегда была часовая пауза, которую мы заполняли весьма оригинально.

Два человека становились на шухер — один на лестнице, второй у дверей — и начинались под­польные практические занятия по истории КПСС в лицах.

В 19 аудитории было свое закулисье и небольшая сцена, на которой мы инсценировали даты календаря. Например:

«Ночь перед штурмом Зимнего».

В роли Ленина — Виктор Сухоруков, Крупская — Татьяна Догилева, Керенский — Юрий Стоянов, Лицо от театра — Геннадий Залогин, исполнители массовых сцен (революци­онные солдаты, матросы и проститутки) — студенты курса.

Мы ни о чем не договаривались заранее. Сценарий им­провизировался на ходу.

Витя Сухоруков Ильича играл гениально. Маленький, лысый, с раскосыми глазами, он пародировал все штампы актерской ленинианы от Штрауха и Щукина до Каюрова и Ульянова.

Витька лежал с Таней Догилевой под одеялом. На авансце­ну выходило Лицо от театра, и Генка с пафосом говорил в зал:

— В ночь перед штурмом Зимнего Ленину, как никогда, хотелось спать. Ничто человеческое ему было не чуждо.

При этих словах Сухоруков-Ленин начинал домогаться Догилевой-Крупской. Под одеялом шла возня. Догилева кричала:

— Володя, только не сегодня! Завтра наши мальчики бе­рут Зимний! Тише, товарищ Ульянов, уберите ручонки. Фе­ликс может услышать.

Лицо от театра торжественно-проникновенным голосом прервало эту пикантную разборку под одеялом:

— «Ленин — человек». Как мало на самом деле мы о нем знаем! Ленин — сын, Ленин — муж, Ленин — отец… — Тут Генка Залогин поперхнулся, он понял, что его с точки зре­ния исторической правды занесло. — Ленин — друг и то­варищ! — поправился он.

Сухоруков подхватывал:

— Гусь свинье не товарищ! Плевать я хотел на этого Же­лезного Феликса! На этого ржавого поляка! На этого стука­ча! Я хочу тебя! Надежда, я загадал, — вдруг он начинал по-поповски окать, — если ты не отдашься мне, дочь моя, то восстание провалится. Это такая примета.

В это время массовка сама начинала восстание. Драка, крики, стоны… И я в роли Керенского бегаю и кричу:

— Господа, одолжите кто-нибудь лифчик и чулки. Умо­ляю. Мне по учебнику истории КПСС положено драпать в женском платье!

На авансцене Надежда Константиновна выполняла тре­бования вождя, а Лицо от театра резюмировало:

— Да, сегодня мы перелистнули еще одну неизвестную страничку из жизни Ильича. Он был суеверен. Эта распро­страненная человеческая слабость была присуща и ему — великому человеку. И кто из летописцев знает: не пойди Надежда Константиновна ему навстречу, чем бы обернулась для истории эта примета?!

Таким образом, когда в аудиторию входили наши учите­ля — Всеволод Порфирьевич Остальский, Евгения Никола­евна Козырева и любимый мой, поистине гениальный педа­гог Владимир Наумович Левертов, — мы уже были хорошо «размяты» с актерской точки зрения.

Всеволод Порфирович Остальский. Умный, добрый, тол­стый, смешной. Все время говорил:

— Вы все — мои дети. Здесь нет любимых и нелюби­мых. Все вы — мои дети!

И договорился.

Однажды в три часа ночи к нему пришел мой друг и од­нокурсник латыш Арик под хорошим газом. Почти на бро­вях. Арик рос без отца. И когда на пороге появился Осталь­ский в трусах, Арик сказал:

— Всеволод Порфирович, усыновите меня! Я хочу быть Арием Всеволодовичем… Папа!

Заплакал и упал.

Евгения Николаевна Козырева.

Знаменитая Медея и исполнительница роли матери в кинофильме «Убийство на улице Данте». Красавица с огромными глазами и невероятным темпераментом.

Показывая, как надо играть любовь, могла запросто сло­мать стул. Внушала мне, что я по амплуа — герой. Не внушила.

Владимир Наумович Левертов. Великий педагог. Сде­лал меня актером. Проходят годы. Прибывают понемногу профессиональная свобода и какие-то штампы, которые кое-кто называет мастерством. Но если иногда что-то по­лучается у меня искренне и органично в кадре или на сце­не, то именно потому, что был в моей жизни именно этот человек.

С появлением педагогов в аудитории замолкал шум «Ок­тябрьского переворота» и начинались «петельки-крючоч­ки», «верю — не верю» и так далее.

Недавнего исполнителя роли Ленина Витю Сухо­рукова двадцать минут подряд заставляли проде­вать воображаемую нитку в ушко воображаемой иголки, а Таню Догилеву — делать бесконечный этюд по физическому самочувствию на тему: «Что такое — холодно?»

Мы же с Залогиным обычно забивались в угол, потому что азы профессии нам давались с трудом…

Никто из нас не читал тогда Солженицына. Импровизи­руя на тему Октября, мы просто валяли дурака, и, слава богу, на нас не стучали куда следует. А если бы стукнули и если бы Витька Сухоруков не учился продевать нитку в иголку, то, может, и не сыграл бы он Ленина в фильме «Комедия осо­бого режима» по Довлатову. И Татьяна Догилева не стала бы знаменитой актрисой. И, возможно, Илья Олейников делал бы «Городок» с кем-нибудь другим…

Как давно все это было…

В юности.

В 1974 году.

…А в 1975-м я переехал из общежития на частную квар­тиру стоимостью тридцать рублей в месяц, включая комму­нальные услуги. К этому же времени относится начало мо­его увлечения любительским собаководством. В выходные дни я пропадал на Птичьем рынке недалеко от Таганской площади. Чего там только не продавали! Купить можно было все, что шевелится, бегает и плавает на земном шаре.

Я околачивался преимущественно в собачьих рядах. Всех собак мне было жалко.

Первого моего пса мне продали как той-терьера.

Щенок не рос, остался двадцатисантиметровый в холке, не лаял, а мяукал, и язык не поворачивался назвать его кобелем.

Через два месяца он перекочевал к отцу моей первой жены в Минеральные Воды и там продолжил свою стран­ную породу.

Второго пса мне выдали за «русскую гончую». Три меся­ца я лечил его от глистов, а потом подарил одному егерю.

Третьим был двухлетний курцхаар, у которого затянулся период полового созревания.

Однажды я пришел из института домой и застал жену сидящей на шкафу. Внизу лаял пес, и глаз у него был какой-то очень весенний.

Курцхаара я отвез обратно на Птичий рынок и подарил двум школьницам из Подмосковья, дав еще и денег на элек­тричку. Как они доехали до дома, не знаю.

Так что благотворительность я понимал очень по-своему: помоги собаке и подари ее другому.

Все же если я пропускал занятия, староста курса Юра Богданов объяснял педагогам мое отсутствие так:

— Он болен.

— Чем?

— Любовью к животным.

…Четырнадцать лет у меня жил Тиль — беспородный пес, обаятельное существо с человеческим взглядом, ко­торое я называл «карликовым ньюфаундлендом». Из всех команд он понимал только одну: «Сделай заиньку». Вы­полняя ее, он садился на задницу и ждал куска колбасы.

С этим трюком Тиль и кочевал из одного выпуска «Городка» в другой.

 

 

Как я был героем

Советского Союза

 

В армию меня призвали в 1979 году. Служил чуть больше года. Вот как это все происходило.

Товарищи солдаты, сержанты, прапорщики, офицеры и генералы нашего Городка!

В «Городке» у нас было довольно много историй про армию. Ни один военный человек ни разу не обиделся на нас. По крайней мере, в глаза никто не высказывал никаких претензий. Передача у нас не злая, простодушная. И вообще «Городок» оценивается по очень простой шкале: «смешно — несмешно». И я, и Илья, оба мы отслужили срочную службу. Поэтому все армейские типажи, знакомые вам по «Городку», — все они взяты нами, как говорится, с натуры. Все они родом из нашей молодости, и у большинства есть реальные прототипы. И прапорщик Пилипчук, и товарищ Генерал, и рядовой
Узурбаев — наши старые знакомые. И мы с Олейниковым шлем им наш армейский дружеский привет.

Было мне в ту пору аж двадцать два. После окончания московского ГИТИСа работал в Ленинградском Большом драматическом артистом. Человек семейный и при ребенке, жил в общаге, играл одну главную роль и чуть ли не еже­дневно бегал по сцене в бесчисленных массовках. Ясно, что как всякому перспективному артисту, мужу и отцу в солдаты мне идти не хотелось. Исполнение почетной обязанности гражданина грозило, как мне тогда казалось, потерей про­фессии. Только-только Георгий Александрович Товстоногов стал отличать меня при встрече от Юрия Томошевского, моего однокурсника, жившего в том же общежитии и столь же «плотно» занятого в текущем репертуаре, как на тебе — служи Советскому Союзу! Нам, «драматическим», светило по полтора года, а несчастных «балетных», скажем, забривали на два, потому что ни у кого из них не было высшего обра­зования. Среднее специальное, то есть как бы хореографи­ческое ПТУ — да, а высшего — нет. («Балетные» убивались пуще нашего — хореографические экзерсисы с киркой да лопатой еще никого не привели в Большой театр или в ан­самбль Моисеева.) Если бы я знал, от какого источника вдохновения я пытался увильнуть!

В начале 1979 года, то есть когда нам грозил осенний призыв, а именно накануне Афганской войны, был недо­бор солдатского поголовья в армии. Забирали всех подряд.

Служить мне предстояло вместе с моим другом и партнером Юркой Томошевским по кличке Томаш. Директор театра по­обещал нам, что служба будет «не бей лежачего», блатная, будем отбывать свое в ансамбле Ленинградского военного округа, у Кунаева. «Пойдете, куда вам скажут в военкома­те, — сказал директор, — где-то распишетесь в бумажке, а вечером в театр, на работу. Вы остаетесь в репертуаре, за­менять вас некем. Я обо всем договорился с вояками». Так говорил директор.

На городском сборном пункте рассортировали нас по командам с какими-то секретными мистическими кода­ми. Выкрикивает, например, дембель: «Команда шестьсот шестьдесят шестая Г, на выход», — и двадцать перепуганных архитекторов или клубных работников уходят в неизвест­ном направлении. (В тот день призывались только те, у кого высшее образование.) А Томаш мой все время чего-то шухерит, гоношится, крутится возле прапорщиков, и я понимаю, что дорожки наши могут разойтись. Наверное, он, гад, думаю я, в другом ансамбле служить будет. В еще более блат­ном и халявном. Не знал ни я тогда, ни Юра Томошевский, что на ближайший месяц нашим ансамблем станет шко­ла сержантов в полку имени Ленинского комсомола и что танцевать мы с ним будем в кирзе на плацу, а декламиро­вать — в Ленинской комнате на политзанятиях. Ошибочка вышла у директора Академического Большого драматиче­ского театра имени Алексея Максимовича Горького. (Звали директора — Володя Вакуленко. Спасибо ему!..)

Посадили нас человек десять в автобус с черными занавесками. Когда мы пересекали Невский проспект, прапорщик зашторил окна.

— Далее маршрут следования вам знать не положено.

Ехали два часа. И приехали куда-то затемно. Мы с Томашем стоим под плакатом «Служу Советскому Союзу!». Под­ходит к нам солдатик, весь грязный, худющий, кашляет:

— Пацаны, нет ли у вас че-нибудь такого, шоб и вам не жалко было, и нам пригодилось?

Я понял, что с харчем и бытом у них тут хреново. Отвели нас в казарму. Дневальный, стоящий у тумбочки, отдал нам честь. Очень странно. Мы ведь с Томашем оба в костюмах.

Как-никак в ансамбль шли служить! Кроме того, однокурс­ник мой был с хорошего бодуна и до сих пор не оклемался.

Подошел к нам лейтенант, на вид моложе нас, и говорит:

— Счас рота с пробежки вернется, и я вас размещу, а утром переоденетесь.

Никогда не забуду, как возвращалась эта рота с про­бежки. Дверь в казарму была узкая. С жуткой скоростью по одному влетали в эту дверь новобранцы и механически от­давали честь тумбочке (мы с офицером стояли за колонной, а дневальный куда-то отошел). Солдатики все потные, за­пыхавшиеся, на одно лицо, каждый, как робот, отдает честь тумбочке и — бегом в казарму. Когда мимо нас пробежало человек семьдесят, я услышал за спиной какие-то странные звуки. Поворачиваюсь. И что же я вижу? Стоит мой Томаш, лицо бледно-зеленого цвета, руки трясутся, глаза навыкате, язык на подбородке, а задом он раскачивает с такой ско­ростью, как будто крутит хула-хуп. Картина Босха. Или еще кого-нибудь. Одним словом, «Ужасы нашего городка». В до­вершение всего у Томаша подкашиваются ноги, и он со всей силой наворачивается на цементный пол. Ну, думаю, гад, косит по всем законам эпилепсии. Гениально косит! Но что самое гнусное — косит в одиночку. Предатель. Я к нему наклонился и шепчу на ухо: «А как же я? Ты, клоун?!» И тут он начал меня душить, и душить по-настоящему. Только тогда до меня дошло, что я несколько переоценил талант моего однокурсника и что дело серьезное. Лейтенант оттащил Томаша от меня, куда-то позвонил. Прибежали два санитара с носилками. Томаш к тому времени устаканился. Застыл в какой-то скрюченной позе и стал похож на полярника, много лет пролежавшего в вечной мерзлоте и обнаруженного челюскинцами…

Причину этого странного припадка позже объяснил врач.

Неделю пить горькую, весь день ничего не есть, два часа трястись в темном автобусе и вместо ан­самбля Кунаева оказаться в казарме, где мимо тебя пронеслось семьдесят человек, отдающих честь тумбочке, — вот тебе и вся причина поехав­шей крыши…

Унесли Томаша — надежду и опору мою на ближайшие полтора года. Остался я один. Подходит ко мне доброжела­тельный такой дядька — старшина, пожал руку и говорит:

— Побудь последнюю ночь гражданским. Сам найди себе койку. Рота еще формируется, перекантуйся одну ночь.

Вхожу в казарму. Горит тусклая синяя лампочка. Почти ничего не видно, но слышно, что рота уже дрыхнет — со­пит, храпит и бредит во сне. А один несчастный бормочет довольно громко:

— Наташа, не надо! Наташа, не надо!

Что же такого, думаю, должна была проделать с парнем Наташа, что он и во сне просит: «Не надо!»

Пробираюсь между нарами. На некоторых сдвоенных кроватях спят по три человека. Постельное белье не у всех.

Кое-кто просто на матрасе и с одеяльцем поверх. Где же мне пристроиться? Тут вижу я в полутьме, в самом торце ка­зармы, особняком стоящую кровать. Делаю шаг и спотыка­юсь. Оказывается, кровать стоит на небольшом возвышении, вроде как на помосте. Я тихонько раздеваюсь, вещи акку­ратненько, по-домашнему кладу на табурет и буравчиком ввинчиваюсь под одеяло. Хорошо-то как, господи! Может, последнюю ночь сплю по-человечески. Подушка — пухо­вая, простыня — накрахмаленная, спокойной ночи, Юрик!

И вдруг — вспышка света. Зажглись все лампы. Стоит стар­шина, держит в руках мои шмотки и орет:

— Куда же ты, падло, на кровать героя улегся?

Я ничего не понимаю, начинаю вертеть башкой. Вижу только перепуганные лица проснувшихся солдат. Тогда стар­шина уточняет :

— Поверни свое хлебало назад!

Поворачиваю голову и вижу — рядом с кроватью стоит свежепокрашенный бюст, а под ним табличка. Читаю: «Ге­рой Советского Союза В. Николаев — навечно зачислен в список роты».

Так за первый день службы я успел потерять своего бу­дущего однополчанина и осквернить ложе героя…

 

Мы едем, едем, едем…

Заповеди выездного артиста

Мы едем, едем, едем

В далекие края —

Хорошие артисты,

На первый взгляд — друзья!

Эту немного переиначенную, детскую песенку любил напевать народный артист России Юра Демич, на­правляясь с родным БДТ в очередную поездку.

Многие доперестроечные годы важнейшим стимулом и двигателем прогресса были в театре гастроли. Зарубеж­ные, конечно. И я счастлив, что благодаря БДТ побывал в Германии, Польше, Швейцарии, Индии, Японии и даже на Тайване. Побывал в ту пору, когда о таких поездках простые смертные могли лишь робко мечтать.

Есть такой анекдот: действие происходит в Южно-Аф­риканской Республике, тогда — в стране апартеида. Едет междугородный автобус. Пассажиры — вперемешку белые и чернокожие. Один черный задремал и положил голову на плечо белому соседу. Белый его пихнул. Черный ответил.

Началась потасовка. В драку ввязался весь автобус. Все вы­валились в саванну и мочалят друг друга на природе. Бе­лые — черных. Черные — белых. Вдруг один гуманист воз­дел руки к небу и заорал:

— Люди, остановитесь! — Народ прислушался. — Будьте людьми! До каких пор мы будем делить друг друга на бе­лых и черных?! Давайте объединимся по новому принципу: мы все будем зеленые. Мы будем бороться за охрану окру­жающей среды. Долой расизм! Не будет больше ни черных, ни белых, будут только зеленые. Сейчас мы все войдем в автобус и мирно рассядемся… темно-зеленые — на зад­ние сиденья, светло-зеленые — на передние.

…Однажды я, молодой и шустрый, вскочил в автобус (дело было как раз на гастролях) и уселся на свое любимое с детства место — сразу за водителем. Заведующая труппой, милая, очаровательная женщина, смущаясь, объяснила мне:

— Юрочка, здесь уже есть кому сидеть. Вы еще просто не в курсе. Ваше место в конце автобуса. Не обижайтесь!

Так и расселись мы однажды и навсегда в нашем теа­тральном автобусе: светло-зеленые — впереди, темно-зе­леные — сзади. И мне было хорошо, уютно и весело рядом с темно-зелеными…

За восемнадцать лет работы в театре я сумел усвоить восемь заповедей выездного актера. Вот они:

1, Хорошо изучи свой аппетит накануне поездки, прислушивайся к желудку, составь рацион. Представь себе, что ты космонавт или что уходишь в автономное плавание на подводной лодке.

2. Главное, что ты должен знать о будущей стране пребывания, — это какое напряжение у них в сети.

3. Нож, отвертка и изолента помогут тебе внедриться в любую розетку без переходника.

4. Поскольку тебе предстоит питаться концентратами и консервами, содержащими консервант, не забудь о пачке слабительного и пачке соды.

5. Захвати с собой продукты питания, отбивающие аппетит.

6. Запасись жевательной резинкой или дезодорантом для рта. Понадобятся уже через неделю.

7, Не забудь о концертном костюме. Может состояться шефский концерт в посольстве. Там обычно кормят.

8. Не стесняйся брать с собой много продуктов. Не комплексуй перед именитыми старшими товарищами. Запомни: в чемодане любого артиста, будь он даже народным СССР, то же, что и в твоем.

Итак, чемодан упакован. В путь.

Наши в городе

Первыми моими гастролями могла стать поездка в Болга­рию в 1982 году. Мне, болгарину по отцу, очень хотелось там побывать. Комсомольское собрание накануне выезда про­ходило быстро и формально. Но когда дошли до фамилии Стоянов, пришла заведующая отделом кадров и начала до­прашивать меня: почему я развелся с женой. Дело, скорее всего, было не в разводе. Вероятно, у товарищей возникли опасения, что в Софии многочисленная и любвеобильная болгарская родня уговорит меня остаться на исторической родине моего отца. Но поскольку еще не прошло года со дня развода, в Болгарию я не поехал. Первой моей «загра­ницей» стала Польша 1983 года.

Варшава. Гостиница «Интерконтиненталь» — пятизвездочная. Фантастика! Номер на двоих. Сосед — Саша Ро­манцов. В цокольном этаже бассейн и сауна. Бесплатно.

Из окна номера видны красивая площадь и Старо Място. На брусчатке площади тысячи огромных горящих свечей об­разуют крест. На этом месте выступал Папа Римский Иоанн Павел Второй, поляк. Напротив отеля — оперный театр, в котором нам работать.

Польша в 1983 году жила по карточкам. Неспокойное было время. Набирала силу «Солидарность», на улицах мелькали антисоветские лозунги.

Наше Министерство культуры решило на свой манер укрепить дух поляков и прислало им в качестве идеологи­ческой поддержки спектакль о Ленине, в котором помимо вождя революции фигурировал и особо «почитаемый» по­ляками Железный Феликс — Дзержинский.

В этом спектакле, называвшемся «Перечитывая заново», я играл ответственную роль секретаря Ленина и произносил одну-единственную фразу: «Владимир Ильич, к вам пришел какой-то часовщик». (С этой «хохмой» я побываю еще в не­скольких странах светлой памяти Варшавского договора.) Классическая роль из разряда «Кушать подано» так меня достала, что я разразился песенкой, которую назвал «Моно­лог секретаря В. И. Ленина».

Однажды на банкете по случаю пятидесятилетия Кирил­ла Лаврова, игравшего в том спектакле вождя, я спел ее для юбиляра, появившись в гимнастерке, сапогах и… в парике лакея Сальери (роль Моцарта в «Амадеусе» я получил не сразу — сначала учился подавать камзол).

Вот эта песенка:

Пусть у нас расписаны все роли

Где-то на пятнадцать лет вперед,

Все равно я еду на гастроли

И вхожу по трапу в самолет.

Я — не Лир, не Гамлет, не Каренин,

На ролях не притупил язык.

«Извините, к вам, товарищ Ленин,

Там пришел какой-то часовщик».

Что дала ты, новая эпоха,

Юному актеру на кулич?

Быть лакеем все же очень плохо,

Даже если твой партнер — Ильич.

От Москвы до Сочи и Тюмени

Шепот мой перерастает в крик:

«Извините, к вам, товарищ Ленин,

Там пришел какой-то часовщик!»

Все наоборот в моей карьере —

Нет ни повышений, ни чинов.

Нынче я лакеем у Сальери,

Но теперь совсем уже без слов!

И когда встаю я на колени,

Нацепив напудренный парик,

Я хочу, чтоб к вам, товарищ Ленин,

Приходил почаще часовщик!

Юбиляр и его гости очень смеялись…

Однако вернемся в Варшаву, где идет наш первый га­строльный спектакль. По трансляции слышно, что зрителей в зале много. Что странно. И тревожно как-то. Меня лично особенно беспокоит массовый проход артистов через пар­тер в финале второго акта, когда мы идем с винтовками, пу­леметами, транспарантами вдоль рядов.

Привыкший оценивать ситуацию по-одесски, то есть всегда предполагая худшее, я опасаюсь сюр­призов при близком контакте с публикой.

Покидание мужественно затапливаемых в первом акте кораблей, с моей точки зрения, также может быть чревато получением подножки от представителей братского на­рода.

Ленина, как я уже говорил, играл Кирилл Юрьевич Лавров, а инженера Забелина — Владислав Игнатьевич Стржельчик. Я, секретарь вождя, должен ввести Стржельчи­ка в кремлевский кабинет.

В это время шла сцена с часовщиком, которого в очередь играли Олег Борисов и Николай Трофимов, потрясающие акте­ры. Это была единственная смешная сцена в спектакле (благодаря часовщикам, разумеется). Стржельчик стоит буквой «Г» за кулисами, подсматривает в зал. Я — рядышком. А в зале смех. Прием — совсем как дома. И все реакции зрителей — такие же живые. Как будто спектакль идет в Ленинграде.

Стржельчик волнуется, крестится по-католически. Есте­ственно, ведь в его жилах течет польская кровь! Стою я ря­дом с великим актером, молчу. И решил «прогнуться», «подшестерить», завязать беседу. Говорю аристократической спине:

— Владислав Игнатьевич, какая хорошая реакция в за­ле! Как здорово поляки знают русский язык, правда?

Стржельчик повернулся ко мне и «пропел» своим удиви­тельным голосом:

— Какие поляки? Идиот! Это же наших солдат нагнали! — и пошел на сцену под привычный шквал родных оваций.

Когда зажегся свет в финале, я убедился в правоте его слов. Действительно, нагнали полный зал солдат и офице­ров из группы советских войск в Польше. Весь варшавский гарнизон «перечитал заново» биографию человека, которого через десять лет мы изобразим в нашем «Городке» и ко­торого Олейников сыграет смешно и почти без грима.

Это была моя первая и последняя доперестроечная «за­граница».

Олег Басилашвили — потомок Афанасия Никитина

В 1988 году, в начале перестройки, мы поехали на га­строли в Индию. Руководителем поездки назначен какой-то член обкома обновляемой Горбачевым партии. Перед от­летом в тропики — пилюли и прививки под лопатку, после которых актеры старшего поколения еле передвигают ноги.

Слабость и недомогание, однако, не мешают всем нам про­изводить закупки мелким оптом — шампанского, сильно пахнущей парфюмерии, заводных игрушек (в городе были скуплены все железные курочки-рябы), дешевой оптики, наручных часов в стиле «а вот у моего дедушки были часы!» и других отечественных товаров для забодания. То есть для продажи и обмена.

Народная артистка СССР Валентина Павловна Ковель разъясняет:

— Из Индии нужно везти только кожу и камни, камни и кожу! Мех в Индии — говно! Киплинга надо читать!

Валентина Павловна. Всегда в хорошем настроении, яркая, умная, подвижная, безумно смешная и на сцене, и в жизни. Модница.

Не знаю, как остальные, а я сразу решил слушаться во всем Валентину Павловну и «ударить» по коже и камням.

Бомбей. Отель «Оберой». Олег Валерьянович Басилаш­вили — главный этимолог театра, то есть человек, способ­ный объяснить происхождение любого слова.

Вопрос:

— Олег Валерьянович, а почему отель называется «Оберой»?

Ответ:

— Когда Афанасий Никитин совершал «хождение за три моря», пришел он в Бомбей. Надо как-то расположиться, обустроиться. Сам видишь, как они живут — четыре палки, сверху тряпка, и дом готов. Афанасию Никитину так не при­стало. Он говорит Прошке, слуге: «Будем избу ставить, рой яму под фундамент». — «Одну яму рыть-то, ваше благородие? Или две?» — «Чего там, — отвечает Никитин, — обе рой!» Так был заложен отель «Оберой». Основатель — Афа­насий Никитин. Вот так.

Вопрос:

— Олег Валерьянович, а почему город называется Бомбеем?

Пауза. Ответ:

— Град сей называется Бомбеем вот почему. Сошел Афанасий Никитин здесь на берег…

— Да, да… это я уже знаю.

— Не перебивай! Местные выскочили ему навстречу.

Приветствуют, кланяются. И показалось Афанасию, что не­ достаточно аборигены прогибаются перед ним — русским первооткрывателем. И он заорал ихнему вождю: «Лбом бей!» Вождь упал на колени и давай лбом о ракушки. А по­скольку индусы плохо выговаривают букву «л», то вождь повторял вслед за Афанасием: «Бом бей, бом бей…» Вот и получилось вместо «лбом бей» — «Бомбей». Спасибо Афанасию Никитину!

— Олег Валерьянович, а Австралия — это тоже благо­даря Афанасию Никитину?

— Не совсем.

— Как так?

— Тут дело в генетическом благородстве русского чело­века. В один и тот же день с Афанасием Никитиным выса­дился на материк австрийский маршал хер Австрал. И ког­да царь, указывая на карту, спросил Афанасия: «Ты открыл землю сию?», Афанасий ответил: «Не совсем, государь, зем­лю сию открыли Австрал и я!» Вот и получилось — Австра­лия. Так и нанесли на карту.

Ну и так далее…

Олег Басилашвили был одним из моих любимейших ар­тистов еще задолго до того, как я попал в БДТ. Избавиться от подражания ему мне стоило больших трудов. Как-то, еще учась в институте, я увидел его в роли Хлестакова и на следующий день угробил наш дипломный спектакль «Много шума из ничего», потому что пытался повторить все внешние приемы, ужимки и манки чужой, гениально сыгранной роли. Владимир Наумович Левертов — режиссер дипло­ма — резюмировал:

— Олегу Басилашвили посвящается наш сегодняшний провал!

Олег Валерьяновичодин из самых эрудированных ар­тистов, с которыми мне посчастливилось дружить. Он об­ладает замечательными и довольно редкими для актера качествами — полным отсутствием снобизма, заносчивости и высокомерия. И еще — он артист, постоянно сомневаю­щийся в себе, изводящий и себя, и своих партнеров вечным недоверием к кажущемуся успеху…

Сказать, что Бомбей — город контрастов, — значит не сказать ничего. Бомбей — город невероятных, чудовищных контрастов. Здесь не бедность соседствует с богатством, а нищета. Середины нет. Самое страшное — невероятная грязь. Грязь, так сказать, с большой буквы, везде и всюду.

Плюс экзотические болезни и инфекции, не переносимые европейцами. Воду туристам рекомендуют кипятить не ме­нее тридцати минут. За это время она почти вся выкипает, а на стенках чайника остаются белые сталактиты и сталаг­миты. Когда я вернулся в Ленинград и показал свой чайник жене, она буквально потеряла дар речи. Этот чайник, а так­ же спирт и одеколон, которыми приходилось постоянно де­зинфицировать руки, спасли мне жизнь.

Во время утреннего морского отлива тысячи индусов, стоящих на обнажившемся дне, медленно-медленно соби­рают в плетеные корзины ил. Говорят, это хорошее удобре­ние. Другие тысячи индусов на набережной, возле шикар­ного отеля, в котором расположилась наша труппа, бегают, прыгают, ползают вокруг тебя, идущего с бутылкой шампан­ского на забодание, и просят милостыню. Страшное зрелище. К тебе тянутся руки (у кого их две — это хорошо), по­крытые язвами, и требуют денег.

— Нету, ребята, денег. Нету… пока! Ноу мани, ноу! — кричали мы с моим другом Володей Козловым, пробираясь сквозь толпу нищих и калек.

Миновав тех и других, забегаем за угол и начинаем про­тирать руки одеколоном. Бежим дальше. Ага, вот эта ули­ца, вот этот дом — начинается район магазинчиков, лавок и торговых рядов.

Бегают мальчишки, заподозрившие в нас русских, и кричат (хотите — верьте, хотите — нет):

— Вова, купи х…ню! Вова, купи х…ню!

То, что они предлагают купить, другим словом, впрочем, и не назовешь.

Иду и думаю, что же это был за Вова, который все это скупал? Но тут подъехал целый экскурсионный автобус этих наших Вов и начался обмен нашей… на ихнюю…

Вечером Олег Валерьянович Басилашвили высказал свою догадку происхождения этого рекламного лозунга. Его версия на сей раз оказалась не связанной с Афанасием Никитиным:

— Это же самое распространенное выражение у мо­ряков и туристов! Заходят, к примеру, двое наших в лавку.

Один другого спрашивает: «Ну, че, будем покупать?» А вто­рой в ответ: «Да ну, х…я!» Вот индусы и думают: что же это за … такая, которую русские все время ищут?!

…Подходят к нам два местных джентльмена. Не ползают, не хромают, руки-ноги на месте — и на том спасибо. Пред­лагают купить шампанское. На ловца, как говорится, и зверь бежит. Дают, по-моему, по 15 рупий за бутылку. Пошел торг.

Ну, думаю, сейчас моему придется раскошелиться. Дело в том, что родители прислали мне из Одессы две бутылки самого дорогого и дефицитного по тем временам «Голден шампейн» — «Золотого шампанского», которое разливалось не в зеленую, как обычно, а в прозрачную тару. Для красоты.

Ребятам я его не показывал, чтобы не возникало предложе­ний насчет дегустации. Отвожу индуса в сторону и говорю:

— Счас я тебе покажу такое, чего ты здесь никогда не видывал. Голден шампейн! Андестенд? Понимаешь? —

И достаю свои бутылки.

Он их как увидел, так замахал руками:

— Ноу, ноу! Голден — ноу! Грин бутылка давай!

— Стояшкин, чего там у тебя? — кричат коллеги.

— Нормально все, — отвечаю и продолжаю разборку с индусом: — Зачем тебе в зеленой бутылке? В прозрач­ной — дороже, лучше. Это вэри экспенсив шампань, пони­маешь? Но я тебе, скупая твоя морда, отдам его по цене зе­леной бутылки — грин бутылки, понимаешь? Хрен с тобой!

Бизнес не состоялся. Ребятам, которые идут уже налегке и при деньгах, я сказал, что индус мало денег предложил и что лучше мы это шампанское выжрем, протерев предва­ рительно бутылочку платочком, смоченным в еще непродан­ном, или необмененном, или неподаренном одеколоне. Что мы и сделали по пути в гостиницу.

Через неделю я узнал, для чего нужно индусам советское шампанское.

Наши друзья из торгпредства повезли нас на приличную ювелирную фабричку, к своим знакомым. Делают там все по-настоящему, «без дерибаса». Когда я рассказал хозяи­ну про белую бутылку от «золотого шампанского», он долго смеялся, а потом все объяснил. Оказывается, индусы вообще не пьют шампанское. Его они про­сто выливают в сортир.

Им нужна именно бутылка. И именно зеленая бутылка. И эту зеленую бутылку, которая им нужна, они разбивают. Потому что от зеленой бутылки им нужно только зеленое донышко. Из него гранят «изумруд», вставляют в оправу и втюхивают тем же русским.

Так что, как говорится, от нас пришло — к нам и вер­нется.

Главные события индийских гастролей развернулись в Дели, но прежде чем рассказать о них — маленькое отступление в жанре «черной лирики», посвященное нашему пребыванию в Калькутте.

…О, Калькутта, я запомню тебя навсегда! Особенно фур­шет на пароходике, шедшем по Гангу.

Несет свои мутные воды священная река в Индийский океан. Плывем вверх по течению с фужерами в руках. Халява, сэр! На набережной прямо в воду сходят каменные ступени.

Молящиеся в реке совершают омовение и… пьют воду, кото­рую мы кипятим тридцать минут. Уже за городом на берегу кое-где виднеются костры. Это отправляют в последний путь усопших. Их здесь не предают земле, а по обычаю, сжигают…

А на пароходике весело. Звучит очередной тост за советско-индийскую дружбу. Поднимаем фужеры… и тут я вижу нечто такое, после чего еще долго не мог ни пить, ни есть. Плывет по реке труп. На нем сидит огромный то ли гриф, то ли орел и поклевывает. Дальше — хуже. Еще труп, и еще, и еще…

И на каждом — по пернатому… Оказывается, в бедных семьях не хватает денег на бревна для достойного костра. Поэтому они исполняют обряд сжигания формально и отправляют родственников в вечное плавание. И вот плывут они мимо участни­ков фестиваля Дней советской культуры в Индии…

В поисках человека

Фильм «Человек у окна» снимался по заказу канала «Россия» специально под меня, для меня и немножко про меня. Я всегда буду с благодарностью помнить про это! Это одна из главных работ в моей скромной кинобиографии.

Режиссером был Дмитрий Месхиев. Когда Френсис Форд Коппола как председатель жюри вручал Диме главный приз Московского международного кинофестиваля за уникальный фильм «Свои», он сказал: «Если в стране есть такой ре­жиссер, как Дмитрий Месхиев, я уверен в ее кинематогра­фическом будущем! Вы должны гордиться этим человеком!»

...Первый съемочный день у нас как-то не заладился.

Никак не могли начать. Дима подошел ко мне и сказал:

— Юра, у нас там небольшие проблемы с техникой. По­дождешь тридцать минут?

А я ответил:

— Дима я этого фильма ждал тридцать лет, так что трид­цать минут уж как-нибудь подожду!

В эту смену, тем не менее, мы сняли довольно много по­лезного материала. Но Месхиев ходил как туча, явно чем-то недовольный. Подозреваю, что мною. Молчал, молчал, потом развел руками и тихо сказал:

— Нет человека… Живого че-ло-ве-ка пока нет!

На следующий день мы снимали на обочине проселочной дороги, рядом с лесом. И вдруг прямо в кадре мне залетела в глаз какая-то мошка. Я не хотел прерывать дубль и непро­извольно начал часто моргать. И вдруг крик Месхиева:

— Все! Есть Человек! Есть Человек, б…!!! Моргай, мор­гай, родной!

Этот тик мы «закрепили», и он стал как бы визитной карточкой моего героя, он делал очевидной, осязаемой его незащищенность. Это когда он проявлял себя как че­ловек. Но когда по воле обстоятельств он перевоплощался в других людей и начинал «играть» — тик пропадал. Такой простой актерский прием помог мне понять и решить всю роль!

А все, что мы сняли в первый день, пришлось пересни­мать. Потому что там я не моргал.

И у нас покатило! Начало получаться! И пошли знамени­тые месхиевские «отмечалки», то есть банкеты. Киношных поводов было навалом: «100-й кадр», «200-й кадр» и так до тысячного (!), потом проставлялись художники, потом адми­нистрация, потом режиссер, потом оператор, плюс все дни рождения всех членов группы (некоторые, по-моему, при­думывались на ходу). И никаких этих убогих фуршетов с канапешками, никаких бомжовых посиделок на ящиках с ап­паратурой — нет! Все солидно, обстоятельно. С длинным составлением списка — чего купить на рынке, с выбором напитков, с арендой зала! Во как было!

Во время репетиции какой-то сцены Дима сказал мне:

— Надо иначе здесь играть! Что можешь предложить?

Я начал было рассуждать: «Я думаю…»

Но он резко перебил меня:

— Запомни: артист не должен ДУМАТЬ, артист должен ЧУВСТВОВАТЬ!

Это один из лучших советов в моей жизни!..

Я назвал эту главу «Кино, вино и кимоно». Про кино, по-моему, получилось. С вином тоже все понятно. А вот с кимоно как-то не сложилось. Хотел было чего-нибудь при­врать про кимоно ради красного словца, подкорректировать жизнь под хорошую рифму «кино-вино-кимоно», присочи­нить какой-то эпизодик… да рука не поднялась. Пусть так остается. Хорошее же название: «КИНО, ВИНО И КИМОНО», правда?

 

Здравствуйте!

Меня зовут Модест!

 

Из письма телезрительницы Осипенко руководству российского телевидения:

«Уважаемые товарищи руководители канала РТР!

По поручению педагогического коллектива сред­ней школы № 18 города N-ска к вам обращается завуч по воспитательной работе Осипенко И. И. На вверенном вам государством канале, существующем на деньги налогопла­тельщиков, к сожалению, выходит программа «Городок».

Эта программа сама себя провозглашает как «Русская на­родная передача». А делают ее люди с фамилиями Стоянов и Клявер… Эти два так называемых «творца» зашли уже слишком далеко в своих «Приколах», «Ужасах» и «Верниса­жах», в своих издевательствах над тем самым народом, имя которого они присвоили своей программе… Их последнее «изобретение» — это некто, а точнее будет сказать, нечто по имени Модест. Квинтэссенция, апофеоз физического и морального уродства. Где они увидели, подсмотрели это чудовище? В каком научном, производственном или воен­ном коллективе они нашли своего Модеста? Разве Модесты запускают в космос корабли, лечат и учат людей, выращива­ют хлеб и танцуют в Большом театре?!

Каждый понедельник после премьеры «Городка» в на­шей школе наступает черный день для учителей. Дети легко переняли и усвоили эту чудовищную манеру говорить, «как Модест». Когда их вызывают к доске — они закатывают гла­за, трясут головой и говорят на нелепом языке, придуман­ном товарищем Стояновым. Они так «изъясняются» и друг с другом, и что самое страшное — понимают друг друга. Ви­рус «модестовщины» поразил одинаково как старшие, так и младшие классы! Помогите нам, пожалуйста! Уберите Модеста с наших экранов и верните русскую речь в наши классы! «Городок» выходит в эфир после программы «Вести», в которой по­казывают Бориса Николаевича Ельцина, нашего президен­та. Вы считаете нормальным их сосуществование на одном и том же канале? Мы — нет!»

Наш второй оператор Рома с веселой фамилией Замо­гильный так прокомментировал это письмо:

— Нормальное сосуществование, вполне логичное. Я их иногда даже путаю…

Модест родился в 1999 году в «Городке № 67» на 15-й минуте программы.

Роды Модеста были тяжелыми… Мы снимали сюжет о профессоре-археологе, которому рабочий экспедиции приносит найденный в земле зуб. И вот этот рабочий у меня никак не придумывался, не получался. У нас в «Городке» был такой внутренний термин — «НАШ человек», с ударе­нием на первом слове. Все странные, непохожие на других, с дурацкими походками… — смешные люди считались НА­ШИМИ. Так вот этот рабочий был не нашим человеком. Про­сто ходить и говорить слова в надежде на финальную шут­ку — я ненавижу. И я измучил всех на площадке и уже был готов отменить съемку. Я перемерил все парики, переклеил все усы и бороды из сумки гримера, перепробовал говорить со всеми акцентами, но ничего не получалось! Илюша пред­лагает:

— Юрик! А может, он голубой? Попробуй!

— Кто? Рабочий?!

— Ну да! А что, голубыми бывают только артисты бале­та? Получится неожиданно, небанально…

Я попробовал. Странная история начинала вырисовываться. К профессору приходит рабочий с лопатой и вроде как заигрывает с ним. Чего-то совсем не то и не туда!

Илья говорит:

— Нет, Юрик! Не катит! Это же скетч про то, как рабо­тяга хочет получить от профессора денег, а не самого про­фессора!

Когда у артиста что-то не получается, худший выход из положения — это рассуждать, обсуждать и теоретизиро­вать. Нужно — просто пробовать, репетировать. И все.

И я продолжал чего-то изобретать и вдруг услышал чье-то бурчание:

— Задолбал уже с этой обезьяной!

— Почему с обезьяной? — спросил я.

— Не знаю! — ответил наш оператор-постановщик Митя Медведев. — Но задолбал реально!

...Наверное, слово «обезьяна» и послужило толчком.

И стараниями всей группы постепенно, как фотобумага в растворе, стал «проявляться» смешной «Наш человек». Но имени у него пока не было.

— А как его зовут? Нужно ему имя придумать, — об­ратился я ко всем, кто был на съемочной площадке. И Саня Сутковецкий, который позже стал нашим следующим оператором-постановщиком, предложил:

— Его зовут — Модест.

— Почему Модест, Саня?

— Потому что такое чмо могут звать только Модестом!

Это имя настолько не подходило и все в нем настолько не соответствовало персонажу, что оно странным, парадок­сальным образом прижилось. Приклеилось к нему. Именнона той съемке я придумал грим и костюм Модеста, его по­ходку и манеру говорить.

Лучше всего у Модеста получалось рекламировать что-нибудь. Он был таким же убогим и несчастным, как наша ре­клама того времени. Вообще, Модест стал нашей «палочкой-выручалочкой» в сложных ситуациях. Не получается сюжет про судью? Не вопрос! «А давайте судьей будет Модест!» — предлагал кто-нибудь, и сюжет оживал и становился смеш­ным. Так же было и с корабельным коком, и с инструктором по выживанию, и со многими другими…

Прошло четыре года с тех пор, как «Городок» прекратил свое существование. Я с семьей улетал куда-то на отдых.

В аэропорту вокруг меня все время крутились два казаха, но никак не решались подойти. Я первым сделал шаг на­встречу:

— Ребята, вы, наверное, хотите сфотографироваться?

— Да, конечно, если можно!

— Можно-можно.

Сфотографировались. Один из них пожал мне руку, по­хлопал по плечу и сказал!

— А я вас сразу узнал! Если не ошибаюсь, Рудольф?!

Пока мы летели в самолете, я все думал: «Почему Ру­дольф? Какой Рудольф?» А потом понял: «Наверное, помнят, что я играл человека с каким-то странным именем, а с ка­ким именно — забыли. Так что Рудольф — это, видимо, Модест!»

Я соскучился по этому человечку. Может быть, когда-ни­будь удастся еще раз обратиться к зрителям со словами:

— Датуйте! Миня овуд Модэт! — что переводится на че­ловеческий как «Здравствуйте! Меня зовут Модест!».

 

Эта несмешная

«скрытая камера»,

или Неприкольные «Приколы»

 

Если вы попытаетесь узнать из Интернета что-нибудь про «Скрытую камеру», то он предложит вам видео­набор из разоблачений коррумпированных чи­новников, пикантных фрагментов интимной жизни звезд и политиков и даже проведет экскурсию по женской бане в субботу. Если же вы наберете хештег «приколы», то перед вами откроются миллионы видеорозыгрышей и под­став: смешных и не очень, любительских и профессиональных, наивных и циничных. А ведь само понятие «прикол» применительно к скрытой камере придумали именно мы — еще в 1993 году…

В одном незамысловатом «Приколе» я по сюжету сидел в люке, на крышке которого стоял «милиционер» и просил прохожих встать вместо него на люк и не дать оттуда вы­браться воришке, а он пока сгоняет в отделение за подмо­гой. Шахта, в которой я «прятался», была меньше квадрат­ного метра, я в ней еле поместился. У меня был монитор, чтобы я видел все происходящее наверху. По ногам бега­ли крысы. В люке была маленькая дырочка, через которую меня слышали люди. Я умолял их сойти с люка и отпустить меня как случайно, невинно пострадавшего. Один тип задал мне вопрос: «Где чалился?» Я замялся с ответом. Тогда он взял пакет молока и медленно вылил его в дырочку прямо мне на голову. Это в передачу вошло. А когда он услышал, что я о нем думаю (а я в выражениях не стеснялся), то он у прохожих на виду помочился на люк, стараясь попасть в отверстие. И надо сказать, у него это получалось! Это в передачу, естественно, не вошло…

Мы сняли около 80 «Приколов». Много это или мало? Для фанатов «Городка» — мало: не в обиду нам с Олейниковым будет сказано — это была для них, может быть, самая лю­бимая рубрика в передаче. Для нас — много. Очень много!

Самая трудоемкая, «кровавая», нервная и непредсказуемая часть работы. На съемки всех игровых сюжетов мы тратили 4— 5 дней, а на 4 минуты «Приколов…» уходило две полноценные съемочные смены без всякой гарантии результата.

В любое время суток, в любую погоду. Авторы потихоньку начинали ненавидеть эту рубрику. Необходимость раз в ме­сяц придумывать розыгрыши стала для них каким-то кошма­ром, а для нашей группы неотвратимость съемок создавала, мягко говоря, нервную обстановочку. Но когда на уровне замысла становилось понятно, что сюжет удачный, или, как мы говорили, «рабочий», что люди на него будут «клевать», то этакий общий, коллективный зуд, этакая творческая че­сотка заражали нас всех в преддверии съемок. Просыпался в нас какой-то почти охотничий инстинкт, азарт, какое-то желание спрессовать и ускорить время! И гарантированная бессонница накануне съемки «Прикола»...

В 1993 году мы сняли первый наш сюжет скрытой ка­мерой, он назывался «Коробка». Небольшую картонную коробку (как от портативного телевизора) оставляли на скамейке и просили случайных прохожих постеречь ее, пока хозяин отлучится на несколько минут. Когда прохожий присаживался рядом с нею, кто-то из коробки начинал об­щаться с ним. Понятно, что человек, даже самый маленький, никак не мог в ней поместиться. Тем ни менее люди охотно шли на разговор, отвечали на вопросы, спорили, ругались, давали закурить, просовывая сигарету в дырку, проделан­ную в картоне, и даже хором пели «Катюшу» вместе с непо­нятным обитателем коробки. Тогда буквально «на коленках» нами изобреталась технология съемок «Приколов». Беспро­водных радиомикрофонов у нас не было. Приходилось про­тягивать микрофонный кабель на десятки метров до пульта звукорежиссера. Нужно было прокопать неглубокую тран­шею и зарыть его в землю, присыпать листьями, всячески камуфлируя. В коробке находился динамик — с его помо­щью мы общались с людьми. Мы были окрылены той лег­костью, с которой был получен результат. Как охотно люди клевали на нашу подставу, несмотря на всю абсурдность предлагаемых обстоятельств. Ну как же можно, чтобы такое количество взрослых, вменяемых людей на полном серьезе общалось с каким-то мистическим существом, да еще и вы­полняло его капризы?!

Это был 1993 год. Надо сказать, что уровень почти дет­ской доверчивости людей, их готовности отозваться на лю­бую, самую нелепую просьбу незнакомого человека с тех пор сильно изменился. А тогда люди «велись» на все что угодно! Они верили, что ребенок двух месяцев от роду мо­жет долго и серьезно общаться с ними, лежа в коляске, они помогали едой и деньгами метровому электромеханическо­му попугаю-роботу, разъезжающему на трехколесном вели­ке по Васильевскому острову, давали по телефону советы Ельцину, как вылечить бронхит народными средствами, по­могали поддерживать связь с космосом с помощью убогойьантенны и были готовы постоять на пьедестале вместо укра­денного памятника! Недавно пересматривал в Интернете наши старые «Приколы» и увидел комментарий, оставлен­ный кем-то совсем недавно: «Лихие 90-е. Какие же мужики душевные пропадали тогда! Вроде и алкаши, но при этом такие безобидные и интеллигентные!..» Это про тех, кого мы разыгрывали.

Компьютерной графики еще не было, и мы придумали нехитрую видеозаставку: Илюша прибивает к моей спине гвоздями табличку с надписью «Приколы нашего Городка», а я — не чувствую никакой боли и улыбаюсь во весь рот.

Мы взяли доску 20 на 30 см, примотали ее скотчем к моей спине и надели на меня свитер толстой вязки. Во время съемки Илюша, который был не шибко рукастым по части столярного дела, все время промахивался и попадал не по гвоздю, а по моей спине. Улыбаться с каждым дублем ста­новилось все труднее. В «Городке», кстати, вы видите один из последних дублей. Там уже, как говорится, «смех сквозь слезы». С годами технологии на ТВ менялись, и всю ком­пьютерную анимацию в нем сочиняли и делали потрясаю­щие профессионалы (больше всех знаменитый Константин Бронзит — выдающийся мультипликатор, номинант «Оска­ра»), но придумать что-нибудь лучше той заставки мы не смогли. И до последних выпусков Илюха колошматил меня молотком по спине, а я улыбался. Этим мы хотели намек­нуть зрителям, что в нашей скрытой камере людей не оби­жают и не делают им больно!

Мы старались следовать очень простым человече­ским принципам: не смеяться над больными и го­лодными людьми, не делать хуже тому, кому и без нас плохо…

В апреле 1994-го Илюша организовал нам поездку в Из­раиль. У него там полно родственников, друзей, однокласс­ников. Было бы глупо не использовать этот ресурс для съемок очередного «Городка». Я никак не мог придумать, какой сюжет для «Приколов» можно снять именно в Изра­иле. И вдруг ночью меня пробило. Там же полно русскоговорящего народа из бывшего СССР. Здесь они были евреями, а там их называют русскими. Они, конечно, уже изменились, интегрировались, но нужно было придумать какой-то финт, который бы «включал» в них их прошлое — то, что ментально неистребимо. И мне приснился российский гаиш­ник с полосатым жезлом и бляхой на груди, который стоит на дороге где-нибудь посреди пустыни и тормозит наших «бывших». Расчет был на генетическую память водителей и их врожденный пиетет перед человеком в форме.

Утром мы с Ильей уже были в кабинете начальника пи­терской ГАИ Виктора Кириянова. Ему наша идея очень по­нравилась. Он загорелся ею и приказал выдать нам офицер­скую форму моего размера, погоны, жезл, жетон, портупею с кобурой и две портативные рации. Когда мы уже уходили, Виктор Николаевич окликнул нас в дверях:

— А хорошо бы, что бы у вас был еще и желтый гаиш­ный мотоцикл с коляской! «Урал» или «К-750»! А?!

— Зачем?

— Без мотоцикла никак нельзя! Если не оборудован хотя бы передвижной пост ГАИ — инспектор не имеет права останавливать транспортное средство! Не положено!

— Виктор Николаевич, а стоять с бляхой «Санкт-Петербург ГАИ» на груди рядом с Иерусалимом положено?

— Нет. Но с мотоциклом — это красиво!

— А как мы его туда доставим?

— Морем. Есть связи в порту.

— Но мы уже завтра утром вылетаем!

Виктор Николаевич тяжело выдохнул и сказал:

— Ладно, валите! — а потом мечтательно добавил: —

Новый желтый «Урал» с коляской — это было бы круто!

В результате круто было и без желтого «Урала»...

У Илюшиных друзей в Тель-Авиве нашелся знакомый полицейский, выходец из Баку, который согласился нам помочь. Выбрали место съемки — узкую дорогу недалеко от поселка, где жили преимущественно наши. Рядом с до­рогой сосновый лес. Пейзаж совсем не ближневосточный, зато удобно спрятать камеру и съемочную группу. Полицейский (его звали Рустам) и Илюха стояли метрах в трехстах от меня. Рустам останавливал машину, задавал какой-ни­будь формальный вопрос и отпускал ее. Если водитель был из «наших», мне об этом сообщали по рации, я тормозил машину, и начинался собственно сам «Прикол»... Позже выяснилось, что наши рации (естественно, нигде не заре­гистрированные) работали на частоте израильских спец­служб. Они могли услышать в своем эфире приблизительно такой текст:

— Лелик, б…, где обещанные евреи?!

— Скоро будут, Юрик! Вот какой-то «Форд» едет. Счас проверим, и если в нем правильные евреи, наши, — дей­ствуй по плану!

В «Форде» оказались «неправильные» евреи, не наши.

Машина притормозила рядом со мной, водитель и пассажи­ры увидели человека в неизвестной форме, у которого из-под мундира торчит провод, и этот провод тянется от него куда-то далеко за деревья (это был шнур от микрофона).

Водитель и пассажир с заднего сиденья направили на меня пистолеты и куда-то укатили. В Израиле тогда многие сво­бодно носили с собой оружие. Дальше дела пошли лучше, и народ нам попадался именно тот, на который мы и дела­ли ставку. Но где-то через час подъехала машина, из нее вышли два приветливых коренастых парня в рубашках с ко­ротким рукавом, одетых навыпуск. Они шли ко мне, смея­лись и простерли вперед руки, как для объятия. Ну, думаю, израильские коллеги пожаловали — местные гаишники.

Я тоже пошел к ним на встречу с раскинутыми для обнима-шек руками. Короткий удар, падение, временная отключка сознания, заломленные руки и наручники на запястьях ста­ли результатом нашей встречи. Лежу в пыли, запрокинутая голова прижата чьим-то коленом к асфальту, и только одна мысль в мозгу: «А если бы мы взяли с собой мотоцикл с коляской, что бы было?» Лежу и вижу перевернутую картин­ку — бежит Илюха и орет:

— Вы что, ох…и?! Отпустите его немедленно?!

Израильтянин достает пистолет, что-то кричит на иври­те и стреляет в воздух. Лелик прыгает в сторону и падает в траву на обочине. Потом подоспел наш помощник Рустам, потом было долгое разбирательство в полиции. И там, к сча­стью, выяснилось, что начальник отделения родом из Кишинева (как и Олейников) и жил на соседней с ним улице. Нам подарили две бутылки кошерного вина и отвезли обратно на точку. Рациями пользоваться запретили. Мы продолжили съемку.

Этот «Прикол» потом стал хрестоматийным, его многие помнят. Он заканчивался фрагментом с очаровательной семейной парой. Они долго расспрашивали меня про дела в России, звали в гости. Их абсолютно не смутило, что че­ловек в сапогах и в форме гаишника остановил их машину в четырех тысячах километров от Петербурга. В конце муж­чина грустно спросил меня:

— Ну, как там на Родине?

— На Родине? — переспросил я.

— Да, — сказал он. — Там Родина! А здесь — говно…

И я, дурак, оставил эту его фразу в монтаже. Ею за­канчивалась передача. Мне показалось, что это будет так трогательно! Он говорит: «Там Родина! А здесь — гов­но…» — а дальше мелодия песни и ее слова: «Ах, как хо­чется вернуться! Ах, как хочется ворваться в городок…»

Гениально!

Передача вышла в эфир. Все Илюшины друзья и род­ственники были счастливы. Но пришло из Израиля и одно невеселое известие. Этот очаровательный дядька, герой финала нашей программы, оказывается, был несколько лет безработным, жил на пособие. Наконец-то с большим трудом он устроился на работу. Узнал, когда будет премьера «Городка», и предупредил об этом своего хозяина, тоже вы­ходца из Союза. Хозяин услышал финальную фразу про то, где родина, а где говно, и уволил несчастного на следующий же день! Илюша предпринял невероятные усилия и пустил в ход все свои связи в Израиле, чтобы устроить пострадав­шего по моей вине человека на работу. Тогда мы поняли, что, делая даже скромную юмористическую передачу, нуж­но не забывать (уж простите за пафос), что человек — это цель, а не средство в достижении цели…

В 1999 году мы снимали «Прикол» в очередной «Горо­док» под названием «Чем сердце успокоится?». Люди попа­дали в камеру наивные, трогательные, смешные. Почти всех.их можно увидеть в том выпуске. Кроме одного человека.

Саня Ключев (я о нем уже рассказывал) был у нас «под­ставным», то есть тем, кто разыгрывает людей. У него в ухе был крошечный передатчик, по которому я говорил ему, как себя вести, что отвечать людям, в какую сторону двигать «Прикол». Я наблюдал за всем происходящим по монито­ру в маленькой подсобке, рядом с оператором. Разыгры­вали мы людей в холле фотоателье. Очередной посетитель попадает в обстоятельства, когда надо объяснить Ключеву что-то очень важное. И он начинает говорить, но заикается чудовищно. Ключев переспрашивает, делает вид, что ничего не понимает, просит повторить фразу. Клиент безуспешно пытается это сделать. Мы в нашей каморке давимся от сме­ха. Я думаю: «Ну все! Прикол у нас в кармане!» — и шепчу Ключеву в наушник:

— Саня! Скажи ему, что ты логопед! Попроси ту же фра­зу пропеть!!! Мол, есть такая методика, чтобы не заикаться!

Ключев ретранслирует мою просьбу и даже показывает, как это делается, — поет красивым баритоном:

— Вы не скажете, ко-то-рый ча-а-а-с?

А его визави вдруг отвечает (я опущу его заикание и про­сто передам сам текст ответа):

— Бесполезно… Я заикаюсь с восемьдесят первого года. Я срочную служил в Афганистане. Под Кандагаром попал в плен. Они меня пытали раскаленными железными прутьями. Вот, посмотри…

Он задрал свитер, и мы увидели его грудь, всю изборож­денную чудовищными рубцами и шрамами… Сашка Ключев вышел из кадра и заплакал. Съемку мы на этом закончили…

Уже где-то на излете нашей рубрики «Приколы..» мы придумали сюжет про дегустацию «безалкогольной» вод­ки. Та еще идея! Честно говоря — на грани дозволенного.

Мы напечатали красивые этикетки «Первой в мире безал­когольной водки» и наклеили их на бутылки обычной со­рокаградусной. Организовали презентацию в одном из пригородных гастрономов. Сначала пришла бригада желез­нодорожных рабочих и вылакала половину заготовленной водки. Они охотно давали интервью и делились своими ощущениями и мыслями: «Прекрасная водка! От нее — ни в одном глазу! Рабочие давно ждали такую водку!» И глав­ное: «Ни одна падла теперь не скажет, что на работе нель­зя бухать!» Ушли они в отличном настроении. Позже их начальство посмотрело программу в эфире, и всю бригаду уволили на следующий день. Восстанавливали их на работе мы уже через руководство Октябрьской железной дороги…

Потом в магазин зашли цыгане. Много выпили и много украли. А потом пришел интеллигентнейший мужчина лет 60. Долго дегустировал водку, все время рвался к микрофо­ну и говорил о ней, как о любимой женщине. Набрался он изрядно, всех расцеловал и ушел куда-то нетвердой поход­кой. А позже выяснилось, что ушел он не куда-то, а в больницу, в кардиологическое отделение, где лежал после ин­фаркта. Врачи, увидев его состояние, на всякий случай перевели больного в палату интенсивной терапии. К нам в магазин прибежала медсестра и устроила жуткий раз­нос. Директор «Городка» отправилась вместе с медсестрой в больницу, оформила мужику платную палату и оплатила «особое внимание к пациенту». Он, к счастью, скоро попра­вился… Мы чуть было не взяли грех на душу!

В 2002 году мы работали над программой под названием «Городок под градусом» и установили наши скрытые камеры в одной из знаменитых питерских «Рюмочных». Мы снима­ли, как петербуржцы якобы «отмечают» объявленный нами «День трезвости». Там было много смешного. Среди про­чего один посетитель вдруг очень серьезно сказал в про­странство: «Я детей не-на-ви-жу!!! — и опрокинул рюмку.

Помолчал, после паузы добавил: — Да… не-на-вижу!» — и выпил еще одну. Закусил бутербродом с килечкой и по­ловинкой отварного яйца и вышел… После премьеры пере­дачи он прибежал к нам в офис, буквально упал на колени и взмолился:

— Ребятки! Что же вы со мной делаете?! Я же работаю врачом в детском садике! Меня родители чуть не убили!

Умоляю, вырежьте меня, чтобы при повторе вашей долбаной программы меня окончательно не угробили!!!

Так что педиатр появился на экране только один раз — во время эфира премьеры. Мы выполнили его просьбу.

Кстати, через 12 лет после выхода «Городка под градусом» в России действительно был учрежден «День трезвости»!

Его отмечают ежегодно 11 сентября…

В программе «Миллениум. Еще один повод выпить» я был загримирован в продавщицу небольшого магазин­чика. Никто не распознал во мне мужчину и тем более не идентифицировал меня как артиста Стоянова. Один дедок даже начал очень аккуратно «подъезжать» ко мне, а минут через 10 съемки уже откровенно кадрить меня. Ну я, есте­ственно, изображал из себя женщину приличную и сдавал­ся с боем. А дед «распушил перья», отпускал комплимен­ты и даже вымолил один поцелуй в щечку! Он погарцевал еще какое-то время у прилавка и удалился, пообещав при этом обязательно вернуться. Мы почти закончили съемку.

Я даже успел разгримироваться и переодеться. Но камеры еще стояли — невидимые покупателю, в укромных местах.

Вдруг вбегает в подсобку магазина мой ассистент Мишаня Григорьев и говорит:

— Юрий Николаевич, там ваш ухажер вернулся! Требует Любу, ну, то есть вас!

Все разбежались по своим рабочим точкам. Включили камеры. Я направился к прилавку. Я был в джинсах и сви­тере. От продавщицы Любы во мне уже ничего не осталось.

Ну, думаю, дедушка, сейчас тебе мало не покажется! Выхо­жу. Дед взволнован, торжественно-серьезен. Говорит:

— Молодой человек, мне бы Любу.

Я молчу. А он еще раз:

— Любашу позовите, пожалуйста!

Я выдержал паузу и ответил ему:

— Люба — это я!

Старик долго-долго смотрел на меня, а потом как-то весь обмяк, потоптался на месте и поплелся к выходу, что-то бор­моча себе под нос. Я окликнул его:

— Ну чего ж вы так расстроились?! Это же шутка. Ро­зыгрыш! Мы здесь скрытую камеру снимали, и вы в нее по­пали! Так что можете улыбнуться! Смотрите, камера вон там спрятана, за консервными банками!

Мой бывший «кавалер» вернулся и сказал мне:

— Сынок. У меня год назад жена любимая умерла. А ты на нее очень оказался похож! Ну, когда был этой… Любашей. Вот и все… Ну что, сынок, испортил я тебе твою съем­ку? Ну, извини дурака. До свидания…

Потом расплодилось огромное количество всяких «скры­тых камер», в которых их создатели не очень заморачивались и мучились и занимались в большинстве случаев от­кровенным надувательством зрителей. Даже писать об этом противно. Поначалу хотел на пальцах объяснить читателям, в чем, собственно, заключалось это телевизионное шулер­ство, а потом передумал. Может, людям семьи надо было кормить — вот они и выкручивались в меру своей порядоч­ности и таланта. Зритель нам всем судья!

Последние «Приколы нашего Городка» вышли в эфир весной 2002 года. А сам «Городок» прожил еще ровно 10 лет.

 

Титры

 

Последний реквизитор

Реквизит» переводится с латыни как «необхо­димое, требуемое». А реквизитор — этот тот, кто обеспечивает на съемках всем необходи­мым и требуемым. То есть все, что тебе не­обходимо, ты требуешь у реквизитора.

Быть реквизитором в «Городке» очень тяжело. В день мы снимали по 3— 4 сюжета. Если один из них, допустим, про революцию, то предметы быта, оружие, мебель и все остальное должны соответствовать эпохе. А если следу­ющий сюжет, например, сказка — тут, как правило, все нужно придумывать и многое делать своими руками. При­чем быстро, иногда — на ходу, практически «на коленках».

Поскольку художника-постановщика в «Городке» не было, ассистента по реквизиту тоже, то и работал наш реквизитор за троих. Нервная была работа, непростая, вот они и срыва­лись. В «Городке» друг друга сменили четыре реквизитора.

И каждый из них срывался по-своему. Но все — очень ярко, креативно и с последствиями для себя и окружающих…

Реквизитор — это единственная позиция в титрах «Го­родка», где я изменю настоящие имена и фамилии. Скоро вы сами поймете, почему…

Первым был Слава.

Вообще при выборе кандидата на должность реквизи­тора в нашей съемочной группе наблюдался некоторый конфликт интересов. Если оператора и директора инте­ресовали профессиональные качества претендента, то меня — артистические. В «Городке» нам с Ильей крайне редко подыгрывали настоящие актеры. В основном во всех эпизодах снимались осветители, гримеры, костюмеры, монтажеры, водители и др. И делали они это восхитительно, блестяще!

Слава — средненький реквизитор. Но на съемках «При­колов нашего Городка» проявлял себя очень своеобразно.

Он был парень крепкий, атлетического сложения. Когда однажды за мной погнался огромный мужик, которого мы разыграли, с металлическим ломом в руках, его смог остано­вить только Славик. Я не знаю, как он это сделал, поскольку уже успел спрятаться в автобусе. Но через несколько се­кунд из-за строительного забора показался Слава, который волок за шиворот бедного мужика. Под глазом у того про­рисовывался свежий бланш. Славка подтащил несчастного к автобусу, в котором была спрятана камера, ткнул его в ло­бовое стекло и сказал:

— А теперь улыбнитесь, вас снимала скрытая камера! Улыбайся, была команда улыбаться!!!

Во время съемок еще одного «Прикола…» у нас украли переговорное устройство, установленное на автобусной остановке. Кто-то из прохожих указал на двух мужчин спор­тивного вида, которые входили в подъезд дома напротив.

Слава побежал за ними и скрылся в подъезде. Через пару минут он прибежал с динамиком и микрофоном в руках.

Отдышался, попросил воды, долго пил прямо из горлышка, остатками воды смочил ладонь, протер шею и лицо и очень серьезно сказал:

— А теперь быстро собираем все барахло и делаем от­сюда ноги! Чем быстрее, тем лучше! Шнеллер, шнеллер, я сказал!

Его вид не оставлял никаких сомнений в серьезности происшедшего в подъезде, и мы по-быстрому уехали от греха подальше. Что там произошло, он нам так и не ска­зал. Оставалось только догадываться. А воображение у на­шей съемочной группы было богатым! На следующее утро наша директриса скупила все городские газеты. Она пила корвалол и внимательно изучала рубрику «Происшествия».

Остальные следили за криминальными новостями по теле­визору. Поскольку никто не сообщил о «двух трупах в подъ­езде дома на Васильевском острове», у всех слегка отлегло, но сформировалось общее мнение, «что Славик доведет нас до цугундера и что нужно Славика «сливать». А сказать об этом Славику все, мягко говоря, побаиваются. Пришлось от­дуваться Илюше Олейникову. Он закрылся с реквизитором в кабинете и спросил его:

— Хочешь двести баксов поверх зарплаты с условием, что ты увольняешься без обид и нам в титрах никого не при­дется помещать в черную рамочку?

— Четыреста, — сказал Слава, — и все будут живы!

— Триста! — отрезал Илюша…

Следующим реквизитором был Андрей — немолодой уже, тощий человек маленького роста, с хорошей улыбкой и плохими рекомендациями. У нас не было выхода — съем­ки на носу. И мы рискнули. Первый день работы не сулил Андрюше особых сложностей: всего-то нужно было сде­лать посох для Ивана Грозного. Андрей взял у директора 1000 рублей на баллон акриловой краски и еще на что-то.

Мы с Ильей улетели на концерт в Минск и вернулись в день съемок. Прямо из аэропорта приехали в офис. Иду по кори­дору, и вдруг раздается душераздирающий крик: «Ма-ма!»

Мне навстречу выбегает наша костюмерша Оля. Ее лицо го­ворит о том, что случилось что-то ужасное и непоправимое.

Она показывает на дверь «Городка» и со стоном много раз повторяет одно слово:

— Там! Та-а-м! Та-а-а-а-ам!!!

Я пытаюсь ее успокоить (на самом деле просто не хочу входить в дверь, тяну время): «Что? Что ТАМ?!» — а она все твердит: «Там! Там! Там!!!»

Я понял, что речь может идти только о трупе! Нас не было три дня. Я на всякий случай принюхался. Нет. Пахнет вро­де только живыми. Вхожу в нашу комнату… все-таки труп!

Лежит Андрюша с синюшным лицом в неестественной позе на полу, с баллоном акриловой краски в руке. Подтянулся народ. Стали прощупывать пальцами реквизитору шею, под­носить зеркальце ко рту (делают, кто что запомнил из кино).

Илюха спокойно сказал:

— М-да… Хреновый из вас МЧС… Не трогайте вы его!

Потом по судам затаскают!

Приехала «Скорая помощь». Врач пощупал Андрюшин пульс, потом поднес к его носу пузырек с нашатырным спир­том. Реквизитор слегка дернулся, у него изо рта выдулся большой прозрачный пузырь и лопнул.

— Жить будет, — сказал врач.

— Но работать — вряд ли! — сказала Валя, наш ди­ректор.

— Вчера много выпили? — спросил врач Андрюшу.

Тот хотел ему что-то промычать, но у него изо рта опять появился и лопнул пузырь. Потом он показал на аэрозоль с краской, сказал: «Пш-ш-ш. П-ш-ш!» — и развел руками.

— Что с ним? — поинтересовался я у врача.

— Скорее всего — алкогольная эпилепсия, — отве­тил он.

Андрюшу выводили, держа под руки. Он еле стоял на ногах. Уже в дверях он вдруг обернулся и долго и грустно осматривал людей и предметы, как будто искал что-то очень важное. Он встретился со мной глазами, протянул слабую руку в сторону шкафа и очень тихо и трагично, как бы про­щаясь со мной навсегда, сказал:

— Юрий Ни-ко-ла-е-вич, посох — там!

Это прозвучало как завещание реквизитора.

Через месяц он позвонил директору «Городка» и пытался объяснить, что просто у него аллергия на акрил, но было уже поздно. На его место взяли реквизитора Валеру.

У Валеры, к сожалению, не было аллергии ни на акрил, ни на алкоголь, ни на чифирь, ни на ацетон, ни на клей «Мо­мент», ни на антидепрессанты… ни на что!

Валера был человеком с уникальными природными ак­терскими способностями! Он был предрасположен к нашей профессии невероятно. Мы с Ильей на полном серьезе даже подумывали о том, чтобы сделать его нашим постоянным партнером! И реквизитором Валера был замечательным!

Он частным образом наладил связи со своими коллегами на «Ленфильме» и приносил в «Городок» удивительные вещи из реквизиторского цеха: от знаменитых подлинных наруч­ных часов красноармейца Сухова из «Белого солнца пусты­ни» до действующего телетайпа времен Гражданской войны, который мог печатать текст на ленте прямо в кадре!

Однажды Валерик сильно опоздал на съемку. Мы ждали его часа полтора. Он вошел в офис бледный, с трясущимися руками, сел на табурет и, покачиваясь из стороны в сторону, глядя куда-то в потолок, не обращаясь ни к кому конкретно, начал свой рассказ:

— ...я очнулся уже привязанный к стулу. Оно сидело напротив меня с острым мачете в руках и спросило: «Где чемодан? Отдай то, что не твое!» Я сказал, что не понимаю, о чем речь. Тогда Оно обмотало меня елочной гирляндой с разноцветными лампочками и оголенными в нескольких местах проводами и включило в розетку. Меня начало колбасить…

Ассистент Мишаня Григорьев принюхался к Валере и, глядя на меня, пощелкал себя пальцем по шее и отрицатель­но покачал головой. Значит, трезвый. Второй оператор Рома (технически самый продвинутый в группе) шепнул мне на ухо:

— Босс! Он гонит! В гирлянде ток идет через трансфор­матор.Всего двенадцать вольт. Его не от тока колбасило!

Только не от тока.

Валера все время пытался увлажнить языком пересохший рот. Он продолжал:

— ...потом Оно спросило, есть ли у меня чем раскумариться? Я сказал, что не понимаю, о чем речь. Тогда Оно на­шло аптечку, все выжрало и вышло прямо через форточку… ну, и вот я здесь… У меня, собственно, все, — неожиданно буднично закончил Андрюша.

— М-да… После водяры все как-то проще заканчивает­ся, — сказал Мишаня.

А я резюмировал:

— Хорошая у тебя аптечка, Валера!.. Поехали на съемку…

Следующих два месяца, бог миловал, с Валерой все было в порядке. А потом дирекция «Ленфильма» издала фаталь­ный для нас приказ: всем цехам киностудии запрещалось самостоятельно сдавать в аренду костюмы и реквизит ! Только по официально оформленным договорам и за подписью гендиректора. Цены были объявлены нереальные. Охране было приказано запретить въезд на «Ленфильм» любому нештатному транспорту. Все, нам крышка! И Валере — пер­вому! Где он теперь будет доставать все для съемок?!

— Пойду я все-таки на «Ленфильм», надо же наводить какие-то мосты. Надо чего-то делать! — сказал Валера. — Только по дороге в аптеку заскочу, а то голова раскалы­вается…

— О-о-о! — почувствовав неладное, сказал Мишаня. — Может, по-простому накатишь, без аптеки?

— Ну ладно, ну что вы, ребята, в самом деле… — от­махнулся Валера.

Через час зазвонил мобильный у нашей директрисы.

В трубке кричал незнакомый, задыхающийся женский голос:

— Але! Вам звонят из приемной «Ленфильма»! Здесь какой-то больной представился вашим сотрудником, а по­том потребовал подписать бумагу на девяностопроцентную скидку на реквизит!

— И что? Вы успокойтесь! Почему сразу «больной»?

— Потому что после того, как ему отказали, он сказал, что вернется через минуту и всех зарубит! Обещал начать с генерального! Ой, господи! — В трубке раздался грохот и чьи-то крики.

— Так вы позовите кого-нибудь! Але!

— Кого мы позовем? На всю студию три пожилых ох­ранника и нас здесь две бабы и директор! Ой, мамочка, он дверь ломает!!!

— Топором?!

— Он сказал, что у него в машине мачете! Ну сделайте что-нибудь! Люди, помогите!!!

Было слышно, как кто-то (наверно, Валера) орал:

— Я вас нашинкую, как капусту, твари!..

Когда на административный этаж киностудии ворвался ОМОН, первым им на глаза попался интеллигентный юноша, с журналом «Искусство кино», мирно сидящий в кресле. Его спросили, где кабинет генерального, он показал. Потом раз­дались крики: «Все мордой в пол! Работает ОМОН!» И пока в кабинете директора укладывали секретаршу, бухгалтершу и самого генерального, Валера благополучно смылся с «Лен­фильма» и из нашей жизни… Наладить отношения с киносту­дией нам удалось только через год, при новом руководстве.

Четвертым и последним реквизитором в «Городке» стал Алеша по кличке «сыночка». Его так прозвали ревнивые со­трудники, намекая на то, что он стал моим любимчиком.

Я действительно иногда обращался к нему как к «сыночке».

Леха — абсолютно уникальный человек. Он обладал степенью кандидата искусствоведения, при этом великолепно рисовал, и у него были просто золотые руки! Застенчивый, деликатный, интеллигентнейший питерский мальчик поначалу с трудом адаптировался в нашей брутальной съемочной группе. Он сильно картавил. Иногда пригубит что-то из своей маленькой антикварной фляжки и в сердцах тихо пожалуется:

— Югий Николаич! Я специалист по эпохе Возгождения! Мне тгудно общаться с пгедставителями Сгедневековья!..

— Терпи, сыночка! А я в титрах напишу, что ты не рекви­зитор, а художник-постановщик!

Леха мог прямо в нашем дворе-колодце построить насто­ящий чум, в котором живут чукчи, переделать прогулочную лодку на веслах в пиратский одномачтовый бот и организо­вать в ботаническом саду стоянку первобытного человека или построить хижину Робинзона Крузо!

У Лехи была страсть к подлинным артефактам разных эпох и особенно — к историческому оружию. Однажды мы снимали сюжет про Робин Гуда, в котором своеобразно трактовали подвиги разбойника из Шервудского леса. Леха притащил два лука со стрелами и арбалет с приспособлени­ем для натягивания тетивы. Он сиял от счастья:

— Вот! Гебята, котогые габотают у Гегмана-стагшего на «Тгудно быть богом», дали на два дня! Я пговегил, все пгак-тически аутеничное!

А великий режиссер Алексей Герман славился не только тем, что ненавидел фальшь и притворство в игре актеров, но и тем, что не позволял, чтобы в кадре появлялся любой бутафорский реквизит. Все должно было быть настоящим: и люди, и вещи!

Выехали мы в лес. Я играл Робина. Сняли практически весь сюжет. Остался последний кадр. Илюша убегает от меня, но моя стрела настигает его. Придумали сделать так:

Илья бежит от камеры и скрывается где-то лесу. Я, якобы наугад, стреляю куда-то вверх, и через паузу слышен крик, а потом отдельным кадром — Илюша лежит со стрелой в спине. На Олейникове был радиокомплект, так что мы мог­ли слышать все, что с ним происходит, и все его комментарии, а наши команды ему мы транслировали через мегафон.

Вставили стрелу в арбалет. Илюха уже в лесу, видны только его очертания. Ассистент кричит:

— Илья Львович, мы сейчас выстрелим, а вы считайте вслух до пяти и потом падайте! Слышно нас?

Илья отвечает:

— Понял, давайте!

Прозвучала команда:

— Начали! Юрий Николаевич, огонь!

Ну, я и выстрелил куда-то вверх (как говорят артиллери­сты, «по параболе»). Олейников где-то в лесу начал вслух отсчет: «Пять, четыре, три, два, один…» — и вдруг закри­чал: «А-а-а-а-а!!!», и мы услышали звук падающего тела, а потом сквозь стон: «Стоянов, блин! Робин Гуд х…!!!»

Мы рванули в лес. Илюха корчился на траве. Из шляпы торчала стрела! Я думал, умру на месте! Хорошо, что шляпа была на него велика и костюмеры набили в нее какие-то тряпки. На голове у него появилась кровоточащая царапи­ на. Просто чудо уберегло от большой беды. Наша гримерша Инночка перекрестилась и сказала:

— Слава богу! А то завтра в газетах могла появиться статья: «Стоянов вывез Олейникова в лес и убил!» И посадили бы тебя, Юрочка, за «неумышленное убийство». И тебя бы, дурака, тоже посадили, — она кивнула на Лешку.

— Что вы такое говогите?! А меня-то за что?

— А тебя, — сказал ему наш замдиректора Дима, — за «изготовление или приобретение технических средств, по­влекших за собой смерть человека»! Оруженосец, б…ь!

Была у Лехи еще одна страсть. Он, как говорил Василий Макарович Шукшин, «был слаб на передок». Большой был любитель женского пола. Как человек порядочный каждой своей очередной даме при расставании он оставлял жил­площадь. Из трехкомнатной квартиры в центре он переехал в однокомнатную, потом в комнату в коммуналке, потом снимал угол где-то на окраине. И каждый раз после этого он уходил в краткосрочный «мягкий запой» — это его фор­мулировка. Однажды я нашел на своем столе записку: «До­рогой Юрий Николаевич. Простите меня! Любовь зла. Это сильнее меня. Я улетаю в Ирландию. Спасибо за все! Ваш Сыночка…»

Потом Лешкины обязанности взяли на себя Мишаня Григорьев, Рома Замогильный и замдиректора Дима Степанов. Его зарплату они разделили на троих. Если бы Леха узнал об этом, то, наверное, сказал бы: «На смену эпо­хе Возрождения вернулась наскальная живопись!»

Сыночка был последним — четверым реквизитором в «Городке»... Хорошее название для триллера — «Послед­ний реквизитор»!

Городок на помойке

(Разговор по скайпу с Александром Жуковым —первым продюсером «Городка»)

— Саня, привет! Это я — Стоянов. Звоню, как договари­вались.

— Здравствуй, Юрочка!

— Ты где сейчас?

— Мы сейчас с детьми путешествуем по Испании: Ва­ленсия, старинная Куэнка, Новый год встретили в Мадриде, переехали в Толедо, а сейчас добрались до Арчены — под Мурсией.

— Саня, а какая у нас тобой разница во времени?

— Приблизительно два с половиной года. Но меня лич­но это не очень напрягает!

— Смешно… А по часам?

— Два часа.

— Санечка, я сейчас книжку дописываю. Помоги! Хочу восстановить в памяти самое начало «Городка». Ты же наш первый продюсер! Плюс ты у нас, как в том анекдоте, — «мальчик с феноменальной памятью»!

— Давай спрашивай, начальник!

— Саня, учитывая твое прошлое, можно написать, что косвенно (в твоем лице) «Городок» был создан Комитетом государственной безопасности?

— Ты с ума сошел?! Перестань. Даже просто как фигура речи не прокатит!

— Подожди. А ты задолго до нашей встречи уволился из КГБ?

— В девяностом, за год до путча… Так, стоп! Я тебе как журналист скажу: вот ты ляпнешь где-нибудь или напишешь про это по глупости, и из всей твоей книжки наш брат жур­налюга сделает только один вывод — он же станет и назва­нием статьи — «У истоков создания «Городка» стоял КГБ!»

И понесется!

— Ладно. А ты как туда попал? Напомни. Ты что закан­чивал?

— МГУ. Журфак. Потом работал спортивным журнали­стом на ленинградском телевидении, потом настоятельно пригласили, если так можно выразиться, на Высшие курсы КГБ. Попал, как теперь понимаю, во многом случайно — всегда был и оставался журналистом…

Но! Время было такое — удивительное — перестройка, гласность… Да, собственно, насколько быстро я туда попал, настолько же быстро и был уволен…

— А что за смешная история была про прапорщика-каратиста на этих курсах? Помнишь, ты рассказывал?

— Естественно… Я же все время карате увлекался. На­чал еще в МГУ, а когда был зачислен на высшие курсы, там отобрали всех, кто занимался самбо, дзюдо, карате, рукопашным боем… в общем, сформировали такую отдельную команду из нас. И отдали под начало прапорщика — ну, на­зовем его Федосеенко…

— Не, лучше Пилипчук!

— Твой любимый персонаж! Хорошо, пусть будет — Пи­липчук… Был он такой классический прапорщик, который прошел Афган, всю жизнь в спецназе проработал, и все гово­рили: «Чувак! Это не тренер — это такой садист, он будет над вами измываться, чморить и все такое!» Позже оказалось — милейший человек, добрейшей парень и вообще душа любой компании. Но, естественно, он очень любил показывать вся­кие приемы, особенно гордился своей невероятной растяж­кой — а он действительно растянут был очень здорово, са­дился на все шпагаты мыслимые и немыслимые. Сам он был небольшого росточка, метр с кепкой, но ногами доставал до чего угодно, то есть реально красиво работал. И вот он, зна­чит, построил всех нас. Все стоят такие, слегка офигевшие, потому что первая тренировка. Ну, прапор ходит вдоль строя, мы стараемся ему в глаза не смотреть. Он спрашивает:

— Кто со мной будет работать в паре?

Все думают: «На фиг, на фиг!» — и глаза в потолок.

И вдруг в спортзал заглядывает его жена — а жена служила в этой же воинской части, где-то там в бухгалтерии. Она во­шла, в руках авоськи с продуктами, говорит:

— Володь, ты домой-то собираешься?

А он ей:

— О, Маш, заходи, иди сюда. А то тут одни сцыкуны со­брались!

Ставит ее по центру зала и говорит нам:

— Смотрите, как надо бить маваши!

А это такой угловой удар с замахом ноги сбоку. И — он в сапогах, он их никогда не снимал на тренировке, говорил, что надо привыкать работать в реальной обстановке: «Вы же не будете босыми на улице драться», — и он решил кра­сиво удар зафиксировать, как, знаешь, спортсмены делают: поднять ногу и остановить в миллиметре от соперника. Он, значит, крикнул «Й-я!», вошел носком сапога ей в висок и четко зафиксировал! И она, как стояла посредине зала, так с авоськами в руках, лицом вперед и ушла плашмя… Ну, мы в строю сразу обделались по полной программе, потому что если чувак не пожалел собственную жену — вусмерть просто… Сумеречное было такое настроение. На трениров­ки ходили потом с посеревшими лицами. Правда, Пилипчук пострадал больше всех, потому что жена подала на развод, не могла стерпеть такого позора — лицом вниз опустил при всех! Они полгода где-то потом мирились…

— Кино… А центры по связям с общественностью в КГБ — это же ты придумал?

— Ну, собственно, наверное, потому меня и призвали. И КГБ, и МВД в то время позарез нужны были профессиональные журналисты, которые помогли бы наладить то, что теперь называется «связями с общественностью»...

Мне было двадцать шесть лет, а я уже был членом Союза журна­листов. И, конечно же, когда после Высших курсов я вернул­ся в Ленинградское управление, там недолго ломали голо­ву — чего ж со мной делать-то? Перестройка же шла полным ходом… В общем, опуская подробности, в Ленинграде по­явилась первая в истории этой организации пресс-служба.

Этим я, безусловно, горжусь… Потом приехала целая комиссия из Москвы разбираться: «Что за фигню вы тут затеяли?», а потом на нашем примере создавался Центр общественных связей, ЦОС сокращенно. А уже после это дело распростра­нили на все силовые структуры: МВД, прокуратуру, тамож­ню… Так что журналистикой я заниматься не прекращал.

— Ну, да. Но в отличие от товарища Михайлова, кото­рый руководил главным московским ЦОСом, генералом ты не стал.

— Не стал. У меня вообще быстрая такая служба полу­чилась. Я представлял из себя уникальный эпизод в исто­рии организации. Уникальный и уже никем не повторимый.

— Почему?

— Да потому что я был единственным, кажется, за всю историю существования этой организации офицером-беспартийным. Осенью девяностого года вызвал меня на­чальник нашего Управления и говорит: «Слушай, а как это так — тебе уже тридцать лет, ты из комсомольского возрас­та вышел, а в партию не вступил и — как мне докладыва­ют — и не собираешься?» Ну, я и ответил: «А я и не буду вступать, потому что считаю, что органы должны быть вне политики и они должны служить государству, а не обслужи­вать интересы партии». Красиво так сказал, не сильно по­нимая, какую это вызовет реакцию…

— Лет на двадцать раньше, чем можно, ты это сказал.

— Ну, я физически не мог переступить через себя и стать членом КПСС. Физически. Это меня… Ну вот не мог, понимаешь. В общем, реакция была жесткой и молниенос­ной. «Я обещаю тебя не «мочить» и никак не преследовать, а ты никогда и нигде не будешь ничего публиковать о своей работе здесь!» — сказал мне начальник Управления (неко­торые вводные слова я опускаю). И мы расстались таким вот образом — я в течение сорока восьми часов, так сказать, со своим узелком строевым шагом и вышел. Но, в общем, мы оба свое обещание сдержали…

— Я так понимаю, что хронологически мы приближаем­ся к «Городку»?

— Не совсем. Сначала, как ты помнишь, мы с Кириллом Набутовым придумали «Адамово яблоко» — первый в СССР телевизионный глянцевый журнал для мужчин. Это самое начало девяносто первого. И тебя вместе с Ильей позва­ли работать туда. «Анекдоты от Адама» — классная была рубрика… Потом мы отпочковались от «Адамова яблока».и сначала с моим компаньоном Славой Макаровым создали «Студию Новоком». Расшифровывается как — «новые ком­муникации». Специализировались на военных репортажах, неплохо зарабатывали, по тем-то временам…

Западные телеканалы не хотели рисковать своими репортерами и на­нимали нас для съемок в горячих точках. Прошел все войны девяностых, наверное: Абхазия, Южная Осетия, Нагорный Карабах, Таджикистан, Чечня, Югославия. О господи! Од­нажды подсчитал: из двенадцати календарных — лет пять провел на войне точно…

— Слушай, я помню, как по программе «Вести» шел ре­портаж из центра Грозного, где произошел теракт. И диктор говорит, что рядом с эпицентром оказалась немецкая съе­мочная группа, а показали две знакомые мне до боли фи­зиономии — твою и оператора Мити Медведева. У вас были лица, посеченные стеклом, в крови и опаленные волосы.

— Да, было дело. Нашу машину тогда подбросило ме­тров на пять от земли… Но бывало и похуже… В общем, решили мы со Славой военные деньги конвертировать во что-то эдакое, симпатичное и цивильное. И смешное. Так и родился «Городок».

— Это же ты название придумал! Почему именно — ГО­РОДОК?

— Будешь смеяться — я просто Фолкнером в то время увлекался. Любимый роман был «Городок». Вот и все!

— Смотри, ты в это время Фолкнера читал, а я в это же время, Саня, репетировал в спектакле польского режиссера Эрвина Аксера «Наш городок»! Инсценировка этого же ро­мана!

— Я недавно перечитал… чего-то мне — не очень.

— Да, тягучая такая литература.

— Но название-то запало!

— Кстати. Илюша тогда усиленно лоббировал другое название — «Кергуду».

— Ну, он же пацан был практичный такой, у него был железный аргумент: «Городок» — нешлягерное назва­ние!»

— Да я тоже понимал, что нешлягерное, но я знал, что название может стать шлягерным, если пропитаем програм­му какой-то концептуальной идеей.

— Саня. А у нас была «концептуальная идея»?!

— Конечно.

— Какая же? Хоть спустя двадцать четыре года узнаю.

— Под словом «Городок» я имел в виду, конечно же, Санкт-Петербург. И здесь был своего рода стеб такой вну­тренний, что мы нивелируем величие мегаполиса и сводим его до масштабов какого-то городка. Потому что жизнь частного человека даже в большом городе — это всегда, ну, как бы «городок».

— Красиво сказал! А у нас с Илюхой идея была попро­ще: собрать все наши маленькие актерские умения во что-то большее, чем пятиминутная рубрика на питерском ТВ, и выйти на федеральный эфир. Что ты нам и обещал.

— Не передергивай. Я обещал п о п р о б о в а т ь . И пе­реход с Пятого канала из раскрученного «Адамова яблока» в независимый продакшн, с какой-то невнятной перспекти­вой этого федерального эфира — это для вас был серьезный стресс! Я-то это помню отлично! Но зато мы были независи­мы и никому не подотчетны. Время было такое!.. А Кира На­бутов очень ревностно относился к любым вашим контактам.

Особенно — после нашего ухода из «Адамова яблока» — контактам со мной и Славой Макаровым. Потому что мы уже представляли этаких волков независимого телевидения, а он все-таки был подписан на государственный канал. А ты пом­нишь все эти наши встречи конспиративные у помойки?

— Так… смутно.

— Напротив Пятого канала был бизнес-центр один маленький. И мы договорились, чтобы вы туда не заходи­ли, чтобы никто вас не узнал и никто пальцем не тыкал.

А так, — ну прошли и прошли мимо. Все это было абсолют­но конспиративно. А рядом с помойкой за бизнес-центром можно было спокойно стоять и обсуждать какие-то вещи.

Вы туда приходили по-одному: сначала Илья, потом подтя­гивался ты — важно было зайти туда как будто прогулоч­ным шагом, чтобы ни у кого не вызывать сомнений, там на какое-то время зафиксироваться и так же прогулочным ша­гом оттуда уйти, типа случайно шли мимо. Таких конспира­тивных встреч было две или три. Они-то все и решили.

— Ну, вот тебе и пригодились навыки, полученные на Высших курсах КГБ.

— Ха-ха-ха. Не смешно! Знаешь, я так тебе скажу: вот эти встречи на помойке — это такое, что ли, олицетворение системы бизнес-переговоров в то время. Надо ж было как-то, да к тому же конспиративно, договориться… Ну, в об­щем, это и было организационное начало «Городка».

— А потом была премьера на канале РТР. И первый кадр — с грамматической ошибкой! Помнишь?

— Не-а.

— Ну, хоть что-то ты не помнишь! У нас была заставка:

«Международное телевизионное агентство «Студия Новоком» представляет». И в слове «агентство» не было буквы Т — АГЕНСТВО! Так и лежит эта передача в архиве канала по сей день с ошибкой… Ну а потом мы годик поработали вместе и ушли от тебя в другой продакшн.

— И правильно сделали. Я на самом деле не из шоу-бизнеса. Репортер, документалист. Работать с вами было счастье, но у каждого — своя дорога…

— Саня! Спасибо тебе огромное! Видишь: для того что­бы ПОМНИТЬ — нужно ВСПОМИНАТЬ!

— Вот мы с тобой и вспомнили…

— Спасибо тебе, что ты был и есть вот такой, какой ты был и есть!

— Без сантиментов! Так… все… Побежал детей заби­рать из театра. Не пропадай!

— Целую! Созвонимся?

— Ага — когда будешь писать следующую книжку…

 

В первых выпусках «Городка» Саша Жуков продолжал заниматься своей любимой журналистикой. Только уже не на войне, а в юмористической передаче. Он придумывал сюжеты и снимался в рубрике «Программа 200» (пародии на программу «Вести»). Это были квазирепортажи, пол­ная мистификация, откровенное дуракаваляние. Но время было такое, что люди думали: «Черт их знает, а может, это правда?» Может, это правда, что в Мавзолее Лениным рабо­тает артист, которому перед тем, как он заступает на смену и ложится в саркофаг, делают укол снотворного? Вот же он в кадре дает интервью, плачет, что его уволили, после того как он нечаянно пукнул во сне во время визита корейской делегации! Может, это правда, что богатым иностранным любителям острых ощущений сдают камеры во внутренней тюрьме КГБ? И чтобы они почувствовали на своей шкуре, каково это, избивают там их по полной программе за их же деньги? И отбоя нет от желающих! Время было такое. Про­давалось, все, что можно было продать! Так что — почему бы и нет?

Сейчас у Саши Жукова есть небольшой очаровательный бутик-отель в центре Петербурга, построенный им своими руками — в прямом смысле слова. У него пятеро детей, мо­лодая жена и старые друзья…

Студия «Позитив ТВ» представляет

С этих слов начинался «Городок» после нашего ухода от Саши Жукова. И 18 лет подряд нас действительно пред­ставляла студия «Позитив ТВ». А теперь я представлю тех, кто работал в этой студии над нашей передачей.

Продюсерами были Евгений и Марина Харкевичи.

Муж и жена. Многие годы Женя оформлял нашу програм­му (дизайн, графика, анимация), а Марина несла всю адми­нистративную ношу. За эти годы у нас родились и вырос­ли дети, мы вместе получили четыре ТЭФИ, вместе болели и выздоравливали, иногда ругались, быстро мирились… но главное — мы одинаково сильно любили «Городок» и были преданы этому проекту.

Первым оператором-постановщиком у нас был Митя Медведев. Митя был асом «скрытой камеры». Одним глазом он смотрел в видоискатель, а другим «стрелял» по сторо­нам — и вдруг почему-то переводил камеру куда-то в сто­рону от основного действия. Я начинал орать, но потом на монтаже видел, что в кадр попадали совершенно удивитель­ные люди и их оценки. Вне съемок я просил его повторить этот финт глазами — смотреть в разные стороны, — а он отвечал: «У меня нет косоглазия!» И у него действительно ничего не получалось. Но потом, когда он припадал к каме­ре, опять начинал смотреть в разные стороны. Гений!

Вторым (и последним) оператором-постановщиком был Саша Сутковецкий. До этого он был у нас ассистентом.

Снимался в эпизодах. Смешной и свободный был в кадре невероятно! Придумал имя Модесту. Очень тонко чувство­вал композицию и свет. Проработал с нами лет 15, из них девять — как оператор-постановщик. Был и остается моим любимчиком.

Далее по титрам.

Звукорежиссер — Максим Павлов. Под конец нашей работы выяснилось, что он и не Максим вовсе, а Игорь.

Игорь-Максим — блестящий профессионал. Только машину водить ему противопоказано. Раз в месяц попадал в ава­рию. Всегда отделывался легким испугом, чего не скажешь о его пассажирах.

Компьютерная графика — Константин Бронзит. Учи­тывая его заслуги перед мультипликацией, правильнее писать — Бронзит Константин Эдуардович. Он придумал стилистику всех заставок и рубрик «Городка» и сам их ри­совал. Во всех программах чувствуется его рука, его пара­доксальный талант. Своими «анимашками» он задавал тонкаждой передаче, и это иногда даже подсказывало нам верный актерский способ существования в кадре. Перечислять его отечественные и международные призы, награды и ре­галии — места не хватит. Где он все свои железяки хра­нит — даже не представляю. Он один из самых знаменитых и титулованных аниматоров в мире на сегодняшний день.

По секрету скажу, что мы его называли просто — Костян.

Композитору Владимиру Горбенко я посвятил отдель­ный рассказ. В разное время для нас писали музыку: Артур Горбенко (сын Владимира Горбенко), Денис Клявер (сын Ильи Олейникова), Алексей Зубарев, признававший толь­ко живые инструменты, и Андрей Андерсен (тоже, конечно, чьи-то сыновья).

Художники-гримеры: Инна Алексеева и Галина Поно­марева.

Если мы снимали четыре сюжета в день — это значит, что гримеру нужно было придумать и сделать восемь персо­нажей за смену. Максимум 20 минут на человека! Это Инна с помощью комка гумоза делала из меня Жириновского, с помощью фена — Ельцина, с помощью двух ватных дис­ков, засунутых мне в нос, — Модеста и т. д. Портретного сходства добивалась невероятного, каким-то ей одной из­вестным экспресс-методом!

Однажды Инна неровно приклеила мне бровь для Бреж­нева, села и заплакала:

— Юрочка! Все, пора мне уходить. Я же ничего не вижу!

— Давно?

— Очень давно. Больше года.

— А как же ты гримировала нас, господи?

— По памяти, Юрочка. На ощупь.

Она наши лица знала наизусть. Она год гримировала нас Н А О Щ У П Ь ! ! !

— Возьмите Галочку Пономареву, — посоветовала Инна перед уходом на пенсию. — Она лучшая!

И мы взяли.

Галя в гримерном ремесле — это как Бронзит в муль­типликации. Никогда она не брала для нас парики и усы напрокат. Все делала своими руками. А вы знаете, что это такое — сделать вручную за ночь пастиж (усы и бороду)?!

Я всегда говорил Галке:

— Все комплименты мне насчет сыгранных женщин, делю с тобой пополам! Мы их с тобой вместе сделали!

Ох, каких же она дам мне напридумывала и изваяла из меня! Когда число сыгранных мною женщин перевалило за пару тысяч, я ей жаловался:

— Все, Галя! Не знаю больше, что играть. Воображение высохло!

А она мне:

— Ничего, Юрочка. Сейчас сядем к зеркальцу — проборчик туда, челочку сюда, парички разные примерим… Ты начнешь шепелявить там, картавить… ну, как обычно. Что-нибудь и склеится. Красавицу из тебя уже давно не сле­пишь, а какую-то лахудру сейчас вместе и придумаем!

Галка разрывалась между «Городком» и кино. Обожала и то и другое. Она постоянно работала со знаменитым Ан­дреем Звягинцевым на всех его прославленных фильмах, но всегда заранее предупреждала Андрея о том, что может до такого-то числа, потому что дальше — «Городок»... Она ча­сто звонит мне и спрашивает:

— У тебя ничего не намечается типа «Городка»? Соскучи­лись руки. Надоело всех красивыми и естественными делать!

— Хочется немного уродства?

— Ага!

В «Городке» никогда не было директора. Только — ди­ректрисы. Замечательные, умеющие терпеть и прощать.

Работа у них была — «и неприятелю не пожелаю!» — как говорил Гоголь. За неделю до съемок они умели догово­риться с крейсером «Аврора», с двумя ресторанами, тремя магазинами, с дрессировщиком обезьяны, найти три пары пожилых близнецов и организовать выстрел из знаменитой пушки в Петропавловской крепости не в 12 часов, как это бывает ежедневно, а «еще разок в удобное для нас время!».

В разные периоды «Городком» управляли три удивитель­ные женщины: Татьяна Качурина-Лайн, Ирина Воробьева и Валентина Серебрякова.

Режиссер монтажа — Павел Медведев.

— Паша! Прекрати пить мою кровь и есть мою пе­чень! — часто кричал я Павлику словами из Исаака Бабеля.

Ни с кем в «Городке» я не провел вместе столько време­ни, сколько с Пашей. Недавно мы с ним взяли калькулятор и посчитали: а сколько это в днях?

Итак. Мы сняли 260 «Городков» и 155 программ «В Го­родке». Минимум по семь смен монтажа на каждый выпуск я работал в аппаратной вместе с ним (он-то на порядок больше). Итого: 2905 смен. Смена в среднем 12 часов. Зна­чит, это 1452 суток, делим на 365 дней и получаем ЧЕТЫРЕ года (это если сутками пахать)!!!

— Паша! Столько лет длилась Первая мировая война! Да я с собственными детьми столько времени не провел в общей сложности!

— Я тоже, — обреченно ответил Паша.

Паша — фантастический профессионал, законченный перфекционист монтажа. Его стремление к идеальным монтажным стыкам, «вылизывание звука» и вечное ис­правление убогого питерского неба в кадре на итальян­ское с помощью цветокоррекции и графики иногда грозили обернуться катастрофой для продюсера. Апофеозом Паши­ного стремления к идеалу были трехдневные поиски в речи Илюши буквы «Й», которую он хотел вырезать и приклеить к другому слову.

Мы ни разу (!!!) не сдали вовремя программу на эфир.