КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Определенно голодна [Челси Саммерс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Челси Саммерс Определенно голодна


1 «Оживитель трупов № 2»

Все они, эти отельные бары, кажутся одинаковыми, даже если не выглядят таковыми. Дерево и стекло, пальмы и бутылки, их свет окутывает теплым сиянием и утверждает вас в своем одиночестве. Отельные бары пахнут классовыми привилегиями, отчаянием и надеждой.

Я сидела в баре отеля, потягивая «Оживитель трупов № 2». Как известно знатокам коктейльной культуры, «Оживители трупов» были созданы в качестве средства от похмелья, они — та самая собачья шерсть, которую Аристофан назначал от похмелья своим сородичам, налегавшим на вино. Происхождение коктейлей из семейства «Оживителей трупов», как и многих других прекрасных вещей, окутано тайной. Их малоизвестные собратья впервые были зафиксированы в «Руководстве по застольям для джентльменов: Практические рецепты американских напитков, крепких напитков, зимних и летних напитков», изданном в тысяча девятьсот семьдесят первом году. Такое пьянящее название и содержание такого увесистого талмуда обещают полную гамму чувств. Каждый приличный молодой человек должен изучить его от корки до корки, каждый неприличный — овладеть этими знаниями.

Большинство современных коктейлей появились во времена сухого закона, самого идиотского времени за всю историю Америки. И хотя в тысяча девятьсот двадцатых «Оживитель трупов» находился уже в довольно солидном возрасте, он легко преодолел эти годы бессмысленных лишений. Гарри Крэддок, легендарный американский бармен, который работал в лондонском «Савое», заново открыл этот коктейль, окончательно укрепив его статус в тридцатые, когда опубликовал свою книгу «Коктейли „Савоя“». Я не люблю крахмальную чопорность Крэддока. Мне больше по вкусу мужчины, которые целуются неистово. Но если отбросить в сторону степенный и хорошо понятный эрзац-англицизм Крэддока, можно увидеть, что под белым халатом этого бармена бешено билось мятежное сердце. Хотя бы тогда, когда я пью его творения. «Оживитель трупов № 2» от Гарри Крэддока — изысканнейший и совершенно анархический напиток: то, что делает его, его же и разрушает. Нотки абсента толкают «Оживителя трупов № 2» на территорию легких галлюциногенов — как бы приглашают и закрепляют здесь алкоголь. Абсент вообще был несправедливо запрещен в пуританской Америке целое столетие и вернулся сюда только в две тысячи седьмом. О, его возвращение на эти берега оказалось самым настоящим счастьем, несмотря на то что процент полыни в нем стал гораздо ниже.

Бар, в котором я потягиваю свой «Оживитель трупов № 2», принадлежит отнюдь не отелю «Савой». Нет или, по крайней мере, еще не придумали тех эпитетов в превосходной степени, которыми можно было бы описать «Савой», но времена меняются, и места меняются вместе с ними. Этот исторический отель — дом неназванной любви Оскара Уайльда, обитель Сары Бернар, Ричарда Томаса и прочих омерзительно прекрасных звезд — впал в немилость, точнее, выпал из милости некоторых уважаемых людей. Хотя я люблю «Савой» — за его историю, непоколебимую приверженность роскоши и избыточный британский вкус. Кто-то может наслаждаться быстрым перепихоном в придорожных безвкусных мотелях со стенами, покрытыми акриловой краской, с полами, устланными мерзким ковролином, который на ощупь точно шерсть бездомного пса, с холодным, как будто телевизионным, светом. Конечно, нельзя сказать, что я не люблю безымянные отели. Но нет ничего прекраснее изысканных извращений, совершенных в комнатах с великолепным видом из окна, с тяжелыми портьерами, турецкими полотенцами и соответствующим ценником. Дешевое бывает хорошим, но дорогое — превосходно практически всегда. И «Савой» прежде всего — дорогой. Правда, с гораздо большей вероятностью вы найдете меня в отеле «Кафе Рояль» или в «Мэйфере» (декорирован он получше, но только на первый взгляд).

Я же сидела не в «Савое» и даже не в Лондоне, а в центре Нью-Йорка. Была осень две тысячи тринадцатого. Бар принадлежал отелю «НоМад». Я люблю заходить в отельные бары, даже когда нахожусь дома, в своем родном городе. Вы сидите там и чувствуете, как вас охватывает ощущение утопичности, свойственное местам скопления странников. Отели — точно путешествие на поезде, точно постельный разговор с незнакомцем. Они позволяют занимать пространство, охваченное неопределенностью.

Я одиноко сидела в баре, в бокале передо мной бисерно посверкивал «Оживитель трупов № 2» оттенка зеленовато-белой изнанки мать-и-мачехи. Пятеро посетителей — две пары и одиночка — расположились вдоль широкой стойки, гладкой и темной, как бельгийский шоколад. Первая пара — бизнесмены в костюмах, затраханные своим бизнесом. Один из них, подняв бокал, пытался поймать мой взгляд. Другая пара — явно супруги, явно видеть друг друга не могут, и глаза у них совершенно мертвые. Одиночка — молодой холостяк, высокий и худой, с длинными аристократическими пальцами и бледной, точно французский сыр, кожей.

Он явно был тут по делу, хоть и без костюма. Его светло-фиолетовая рубашка в свете бара выглядела как застарелый синяк. В отличие от бизнесмена в костюме, который бросал на меня взгляды, как будто стряхивал пепел с сигареты, этот молодой одиночка смотрел на меня в зеркало безотрывно. Его самоуверенный взгляд не выражал ничего.

Я допила свой коктейль, дописала заметку о еде («Потроха и объедки», новый гастрономический ресторан, которым управляет Руперт Боннар, этот enfant terrible du jour, угощающий гурманов потрохами и ливером. Они же отчаянно ищут новых впечатлений, разевают рты, точно голодные птенчики, разверзают их, точно Голубую дыру в Дахабе, точно порнозвезда свою задницу. Эта еда превосходна. Особенно тосты с утиной печенью — маслянистые, как головы конферансье из Вегаса, соленые, как водевильные танцоры. Мясные пироги с почками — нежные, подобно любовным песням, и роскошные, словно президент Уоррен Гардинг). И дождалась.

В широкое зеркало я увидела, как стройный холостяк провел рукой по волосам, собираясь подойти ко мне. Но сначала он наклонился к бармену и показал в мою сторону — передо мной тут же поставили бокал со свежим коктейлем, этакий элемент знакомства. Потом незнакомец наконец поймал мой взгляд, кивнул, чуть клюнув своим остреньким подбородком, и, соскользнув со стула, точно кусочек сливочного масла с горки горячих оладий, прискользил прямо ко мне.

— Слушай, — сказал он, — а ты интересная штучка.

Его голос оказался глубоким, акцент — странным. Воспитание он получил превосходное: зимой катался на лыжах в Доломитовых Альпах, лето проводил в десятикомнатном коттедже на Балтике, учился в частной школе с британскими учителями. Кожа его пахла дорогой бумагой и виски.

— Я знаю, — ответила я ему.

— Знаешь, — согласился он, скользнул на барный стул рядом со мной и просунул свои длинные ноги под стойку бара, в точности рассчитав каждое мгновение и каждый жест так же, как и сияние своей сорочки. Ни один мужчина не натянет на себя атласную сорочку, если не желает, чтобы его прибрали к рукам. — Я таких называю отдыхающими стервами. Забавно.

Я взглянула на него, приподняв бровь.

— Погоди, малыш, ты еще увидишь все это в полный, твою мать, рост.

Чуть позже, но именно что чуть, я исследовала рот этого молодого человека своим языком и пальцами, на вкус он оказался как скучный бурбон. Затем его рот испробовал лимон и соль моей устрицы — и то был вкус множественного оргазма и бреда.

Весь этот молодой человек был таким длинным и кремовым — просто восторг. Настоящая пикантно-сладкая печенька для оргазмов. Его удивительно хорошо воспитала мать-одиночка, эмигрировавшая в Британию из СССР, женщина, бесспорно обладавшая хорошим состоянием и тонким вкусом. Как если бы он был воспитанником Джиджи, известной модели, а сама Джиджи жила в Советском Союзе и ходила в наложницах у неизвестного партийного функционера. Так вот, этот молодой человек днем занимался хедж-фондами, а по ночам писал стихи. Его длинные пальцы стучали по клавиатуре, ведь перья слишком сложны и претенциозны.

Так много можно узнать о человеке, с которым просто хочешь потрахаться.

Оглядываясь назад, я понимаю, что должна была все знать. Должна была знать хоть что-то. Но, видите ли, остальные мужчины были совсем другими. Годами я строила с ними близкие отношения. Огромные просторные поместья нашей общей истории со сводчатыми потолками и сумеречными подвалами, тайными комнатами и библиотеками, набитыми книгами, которые мы вместе читали, затаив дыхание, по вечерам. Вместе с Джованни, Эндрю, Джилом и Марко мы возводили дворцы нашей памяти, пристраивая к ним то одно, то другое крыло, добавляя комнаты и мансардные окна, временем расширяя барочные пространства и разделяя наш опыт друг с другом. С Джованни, с Эндрю, с Джилом и — особенно — с Марко. Я провела с ними большую часть своей жизни, даже если с каждым из них в отдельности мы вместе были слишком недолго, но соприкасались столь часто, что возникала иллюзия непрерывности.

А со временем это и вовсе стало казаться сплошным постоянством.

И вот этот молодой человек по имени Казимир — кстати, одно имя уже могло подсказать, потому что в весьма приблизительном переводе оно означает «разрушитель мира», — так вот, этот молодой человек был для меня ровным счетом ничем, одной-единственной точкой в азбуке Морзе всей моей жизни, причем такой точкой, которую и при чтении-то не заметишь. Краткой фонемой, обособленным обстоятельством, висячей строкой в наборном листе. Незавершенной мыслью он был. Когда этот бледнокожий русский взял меня за руку и повел в свою комнату, я даже не услышала предостерегающего писка. Я вообще ничего не слышу, когда мужчина хватает меня за волосы и тянет мою голову назад. А ведь я должна была услышать. Должна была догадаться. Но не произошло ни того, ни другого.

На самом деле любовь — это аромат знакомого тела, прикосновение руки, размытое лицо в дымке света. С появлением слов любовь обостряется. И тогда можно ее описать, объяснить, рассказать о ней. А со временем одна любовь накладывается на другую — любовь матери и любовь отца, любовь любовника и любовь друга, и даже любовь врага. Такой затейливый коллаж, хаотичное смешение ощущений и прикосновений, улыбок и рыданий в темноте, секретных удовольствий и разрывающей сердце боли, невыносимой близости и признаний взахлеб. Одна любовь накладывается на другую, как чистые страницы в рабочей тетради по анатомии, сквозь которые видятся только отдельные части картинок. Когда приходят слова, любовь пишет и переписывает, оставляя на полях заметки, нетвердые почеркушки, сделанные вашей собственной нетвердой рукой. Лишь со временем любовь превращается в плотную рукопись, эпичный палимпсест, где один текст наложен на другой, как одна любовь наложена на другую — тяжелую, горячую, источающую запах развороченной постели. Этакие нечитаемые уже страницы, беспорядочные слова.

Я не любила Казимира. У наших отношений был совсем другой текст, вовсе не про любовь, да и жили они не в этой стране. Так что, когда Казимир, кремовый и атласный, пришел ко мне со своими неуклюжими разговорами, я должна была услышать. И теперь я оглядываюсь на дела всей моей жизни и думаю, что я должна была это знать, должна была предвидеть, должна была услышать. Но я не знала, не видела и не слышала ничего.

Вместо этого я просто трахнулась с Казимиром в номере отеля на кровати, которая так уютно устроилась в нише, точно широкий белый язык в закрытом зеве. Кроме прекрасных белых рук, у этого молодого русского был самый прямой и тонкий член, какой я видела в своей жизни. Узкий, точно линейка, и такой же ровный. В тот вечер мы трахались примерно час, а затем заказали ужин в номер — еду и напитки. Я проголодалась. К несчастью, я велела официанту вкатить тележку прямо в номер. Потом, позже, он, конечно, вспомнит меня, завернутую в простыню, и даст показания в суде.

Тогда всякая шушера просто преследовала меня. Официант, обслуживавший нас. Видеокамеры в вестибюле отеля, лифтах и коридоре. Бармен в шелково-шоколадном баре, так искусно смешивавший «Оживитель трупов № 2». Все они сговорились против меня: давали показания, помещали в точное время и место и заставляли снова и снова совершать определенные действия. Позже, много позже я увижу зернистые черно-белые кадры, на которых мы с Казимиром на ощупь пробираемся по коридорам отеля, целуемся в лифте, устраиваем эротические сеансы, совершенно неподобающие для общественного места. В пятьдесят один я выгляжу вполне еще ничего, даже удивительно. У меня впечатляющие скулы.

И сама я не настолько глупа, чтобы убивать Казимира в его номере. Возможно, от похоти меня подвело зрение, но я не сумасшедшая. И, если честно, я даже не собиралась этого делать. Женщине вообще непросто взять и убить мужчину.

Ну так и почему же я сделала это, спрашивается? О, Казимир, ты был моим малышом, экраном, на который я проецировала свои желания, высокие, светящиеся, серебристо-мерцающие. В ту первую ночь я оставила тебя, сонного, в номере отеля на скомканных простынях, засыпанных крошками. Рассвет едва занимался, солнечный свет осторожно скользил меж небоскребов. Швейцар придержал мне дверь. Я вышла в опаловое раннее утро, остановила такси и уехала.

И я могла бы тогда все оставить как есть. Да легко могла. В действительности ошибкой был не этот, мать его, Казимир. Ошибкой было трахнуться с ним снова. И снова. И снова. Этот акт я должна была совершить только раз, бросить вызов смерти в номере отеля с высокими потолками. Но мне было скучно. Или я растерялась. Или меня впечатлили его зубы. Или он стал помутнением рассудка зрелой женщины, красным спортивным автомобильчиком, который хочется заполучить, последним глубоким вдохом перед прыжком в менопаузу со всеми ее гормональными ужасами, которые под стать только пубертату. Но кем бы Казимир ни оказался для меня, он оказался не один раз и остался, кажется, со мной навсегда. Я отмечена Казимиром. Ирония в том, что мы соединены смертью, и я не могу об этом не думать.

Так я провела с Казимиром несколько недель, мы трахались по ночам в его номере. Даже под столом он ласкал меня, раздвигая пальцами половые губы. Я придвигалась ближе, скользила вперед на банкетке, принимая неудобные позы и приглушенно оргазмируя. Как-то, если мне не изменяет память, мы оказались в совершенно роскошной туалетной комнате, цок-цок-цок — стук дорогих каблуков по винтажной плитке и удивленно раскрытый рот какой-то дамочки с ярко-алыми губами, которая явно перебрала с алкоголем (и недополучила секса). Несколько недель Казимир виделся со мной, и ни один из нас даже не подозревал, что его жизнь вот-вот оборвется. Я не то чтобы планировала это.

Я не была настолько сумасшедшей, чтобы убить Казимира в его номере, и настолько тупой, чтобы убить его в своей квартире — да он даже квартиру мою никогда не видел изнутри! В действительности только трое моих любовников видели, где я живу. Мой дом принадлежит только мне — и я не люблю делиться.

Полагаю, вы следили за процессом, раз теперь читаете эту книгу, а если следили, значит, знаете, где и как я убила Казимира. Точнее, вам кажется, что вы знаете. Вы видели, как Нэнси Грейс назвала меня кровожадной; читали, как репортеры зависали на судебных заседаниях, чтобы всем доложить, во что я была одета, и наделать гифок с моим лицом. А в какой восторг они приходили от показаний Эммы Эбсинт! Вы явно видели серию «Преступления в объективе» про мое дело. Вы читали твиты — и они вам понравились так, что в горячем дофаминовом порыве вы лайкали их, тыкая в красное сердечко. А как меня называли таблоиды? Убийственная красотка не первой свежести? Критик-потрошитель? И никто из них не угадал, никто ничего не понял. Вы знаете обо мне ровно то, на что хватает вашего интереса, чтобы купить эту книгу. Или не купить, если у вас нет денег, а пойти и покопаться в публичной библиотеке, чтобы отыскать там экземпляр. Поэтому вы сколько угодно можете думать, будто знаете обо мне все, но поверьте — это не так.

У меня были ключи от дома моих друзей на Файер-Айленде. Стоял октябрь. Воздух был наполнен ароматами яблок и деревьев, паромы еще ходили, но по уже урезанному расписанию. Я пригласила Казимира провести со мной выходные в Робинс-Ресте, крошечном городке, расположенном между Атлантикой и Оушен-Бич. Там нет никаких дорог, нет даже укатанной твердой тропинки, и багаж приходится волочить за собой по мягкому песку. В Робинс-Рест не так-то просто попасть и не так-то просто оттуда выбраться. Но если уж вы отправились туда, значит, будете тащиться по пляжу, пока не доберетесь до жилых кварталов. Легкая доступность — не главный козырь этого городишки. Его главный козырь — это удаленность.

Файер-Айленд — Огненный остров — совершенно пуст, бесплоден и прекрасен. Ветер там, точно чистая рука великана, деликатно отбрасывает волосы с лица. Вокруг стоит тишина, если не считать редких автомобильных сигналов где-то вдалеке, собачьего лая и звука волн, бьющихся, точно сердце огромного сонного зверя.

Я встретила Казимира на пристани в Данвуде. Точнее, не совсем на пристани, паром уже давно прибыл, так что недалеко от нее. Я немного опоздала. Как раз готовила утиное конфи, утка уже была в духовке, я не могла ее оставить. Единственное, что годится для обогрева холодного дома больше, чем утиное конфи, — это пекущийся хлеб. Я и его приготовила — буханку тосканского хлеба без соли. Прекрасное дополнение к утиному конфи — им просто идеально собирать в тарелке утиный жир. (С топленым утиным жиром можно многое сделать. Он совершенно божественен, просто невыносимо. Лучший, самый щедрый липид. В утином жире можно обжарить что угодно, и все будет невероятно вкусным. Можно прожить без многого, но не без утиного жира, лишиться его — все равно что лишиться всего, и я теперь это хорошо, до боли, до безумия хорошо знаю.)

Я нашла Казимира, который бродил, точно испуганный опоссум, возле пристани. Он поцеловал меня по-европейски, и я повела его тихими тропинками. Мы шли, солнце закатывалось за горизонт, как последняя согласная в слове; еще немного — и ночь, точно старый темно-синий бархат, усыпанный золотыми звездами, опустится на этот городок. Казимир взял меня за руку. Такой очаровательный жест — аффект привязанности. Три оленя настороженно наблюдали за нами, пока мы, стуча ботинками по деревянному настилу, проходили мимо. Наблюдали, но не убегали. Олени на Файер-Айленде такие же дерзкие, как чуваки из банды «Ракеты» в Вестсайдской истории: жесткие, с чинариками в рукавах и свистом вместо слов. А ведь кто-то может легко пристрелить их тут же. Стейк из оленины лучше всего делать слабой прожарки и подавать с вишней, инжиром и финиками. Это мясо любит сладкое.

Мы с Казимиром медленно брели по Робинс-Ресту к дому. Тайные тропки посреди деревьев приводили его в восторг. Файер-Айленд и впрямь похож на место, где проводят каникулы эльфы Лориэна. Здесь уже почти никого не было, все жители разъехались, дома стояли тихие, пустые и темные, точно подавленные желания. Хотя время от времени где-то все же мелькал свет, точно огонек на спасательной шлюпке «Титаника».

Войдя в дом, мы почувствовали, как хорошо тут пахнет. Какое аппетитное тепло, как мягко оно заключает нас в свои объятия. Я не смогла найти здесь сушилку для салата — неудивительно, это ведь не мой дом. И попросила Казимира наколоть лед для наших коктейлей винтажным ножом, специально предназначенным для этого. Кубики тоже, конечно, были наморожены, но они слишком угловаты и непростительно заурядны.

Я разожгла огонь (весь фокус состоит в том, чтобы заранее залить спиртом винные пробки в стеклянной банке). Мы потягивали старомодные коктейли вприкуску с миндалем от Маркони, утка шипела в духовке. Чуть позже мы ели ее прямо руками, утиная шкурка, точно промасленная бумага, хрустела на языке, жир стекал по подбородкам. Все это мы запили хорошим брунелло девяносто девятого жаркого года. Вы никогда не ошибетесь с Джанфранко Солдерой, несмотря на то что он был тем еще мудаком.

Потом, как это и должно происходить, мы трахнулись в свете камина. Его яркие всполохи превращали белую кожу Казимира в тигровую шкуру. В какой-то момент я обнаружила, как его рот прижимается к моей вертикальной щели — красивое было зрелище, пока я не кончила. После чего Казимир прижал меня к себе и направил точно в цель свой прямой и тонкий, как булавка, член. Я обвила ногами его бедра, перевернула на спину и оседлала его. Откинувшись назад, я скакала на нем.

А потом нащупала ручку ножа для колки льда, она оказалась теплой и тяжелой. На ощупь я оценила его старинный вес, всю его историю. Я знала, что делать. Рукой описав дугу, совершенную, как грудь пятнадцатилетней девочки, я воткнула нож в бледную шею Казимира. Справа. Я почувствовала, как лезвие пронзило его кожу, мясо и хрящи. Почувствовала, как оно скользнуло по кости. Глаза Казимира встретились с моими, в них застыл какой-то вопрос. Должно быть: «Почему?» Я вытащила нож, и алые струи брызнули и полились уверенно и ритмично. Такой кроваво-красный метроном, бьющийся в такт сердцу. Я ударила еще раз. Казимир попытался защититься. Я попала в его поднятую левую руку, острие немного отклонилось, отскочило от ладони, скользнуло по лицу и попало прямо в глаз, где и застряло. Я снова вытащила нож, за которым потянулось что-то склизкое, и вонзила его прямо в сердце, попав в самое сладкое место между ребер. Нож для колки льда торчал у Казимира из груди, слегка дрожа, как выпущенная стрела, которая наконец нашла свою цель.

Помню, что мы оба молчали. Только слышалось какое-то бульканье и хриплое дыхание. Наверняка я первым же ударом повредила ему голосовые связки, поэтому он не мог издать ни звука. Я встала. Корчившийся на полу, весь в крови, Казимир казался мне таким далеким. Кровь ритмично выливалась из его горла, но с каждым рывком все медленнее и слабее, точно старая заводная игрушка, у которой заканчивается завод. Казимир перевернулся и попытался дотянуться до своих штанов, чтобы взять телефон, но руки его не слушались. Я наблюдала за тем, как он все-таки вытаскивает мобильник из кармана трясущимися пальцами, как тщетно тычет указательным на значок экстренной помощи в нижней части экрана.

Я выбила телефон из его рук, тот пролетел через всю комнату и, издав удовлетворенный писк, глухо ударился о стену. Казимир посмотрел на меня снизу, все его тело обмякло, осунулось и распростерлось на полу. Он как будто остановился во времени, точно кто-то нажал на кнопку «стоп» — тело в обрамлении черной пустоты. Я даже дышать перестала от восторга, когда увидела, как его глаза заполняет ничто. Это такой интимный акт — стать свидетелем чьей-то смерти. Оргазмов у нас не счесть, любая пожившая женщина видела сколько угодно оргазмирующих мужчин. Но так редко удается увидеть их смерть. Вот в этом и состоит мой величайший дар и моя божественная привилегия.

Крови было много. Невероятно много. В свете каминного огня она казалась черно-красной. Просто кошмар, сколько крови вмещает человеческое тело! Никогда не перестану удивляться.

Я сделала шаг и поскользнулась. На полу растекалась огромная лужа, похожая на шоколадный соус. Он струился по моей груди, по животу вниз, прямо к вульве. Он повсюду. Я где-то читала, что Хичкок во время съемок своего «Психо» для имитации крови использовал именно шоколадный соус. Теперь, глядя на свое восхитительное тело, я понимаю, как здорово он придумал. Я пересекла комнату и проверила, точно ли Казимир мертв, прижав пальцы к точкам, где должен биться пульс, но он уже не бился. Казимира больше не было. Совсем.

Совершенно голая, если не считать латексных перчаток на руках, я завернула остатки утиного конфи, чтобы взять с собой, и разложила шерстяную одежду на стуле возле двери. Прошла по всему дому, сбрасывая в центр гостиной все, на чем могли остаться мои отпечатки. Прибрала кухню, убирая следы. Когда я поняла, что вытерла, выбросила и вымыла все, то приняла душ и не торопясь высушила волосы.

Затем бросила вещи Казимира на его остывающее тело, рядом уже валялась куча другой одежды, посуды и кастрюль, вылила туда остатки спирта из банки и бросила несколько проспиртованных винных пробок. У двери я оделась, зажгла спичку и кинула ее в центр комнаты. Яркое пламя со свистом вспыхнуло, я повернулась к нему спиной и вышла в темноту ночи. Сделав всего несколько шагов, сквозь широкие чистые окна пляжного домика я увидела оранжевое пламя. Свежий, сильный ветер насквозь продувал мой брезентовый плащ, пока я, минуя темные неподвижные дома, спускалась к берегу.

Я шла около часа в полной темноте, запах моря омывал меня, звезды поблескивали, точно желтофиоли сквозь завесу облаков. Спустя полчаса мимо меня проехали пожарные машины, песок кружился за ними, точно юбки дервишей в танце, сирены вопили, как банши, а красные огни казались размытыми, словно глаза пьяниц.

Я вернулась в Данвуд, в дом своих друзей, куда приехала отдохнуть на выходные. Еще раз приняла душ, просто роскошный, устроилась на шикарном потертом диване цвета слоновой кости, налила в бокал отличного коньяку и посмотрела парочку серий телесериала, после чего умиротворенно заснула.

Дом в Робинс-Ресте не был, знаете ли, моим. Он не принадлежал и моим друзьям. Это был просто чей-то дом. Чужой. Стоящий чуть поодаль от остальных. Электричество в нем работало, замок легко открывался. Люди его просто оставили, когда закончился сезон, лишили своей компании, и теперь он сгорел. Я абсолютно уверена, что он был застрахован. В конце концов, в доме имелась прекрасная чугунная посуда французской марки «Ле Крузе».

Такие вещи всегда хорошо застрахованы.

2 Жареный пастернак

В тюрьме скучно. Слишком шумно, слишком светло. Вокруг все время толкутся люди, каждый день, если не сидишь в одиночке, где мне явно могло бы даже понравиться, если бы я знала, что могу покинуть ее, когда захочу. Правда, в одиночке отнимают ручки и карандаши, а иногда даже и книги. Поэтому я терплю эту чертову толпу людей, чтобы у меня была возможность писать. За хорошее поведение мне позволяют иметь бумагу, ручки, а иногда даже подходить к компьютеру. Я ужасно страдаю ради собственного творчества.

По ночам, лежа в своей узкой монашеской кровати, я слушаю, как вся эта толпа ворочается под одеялами, перешептывается, храпит, дышит — такое впечатление, что я переспала с каждым — каждой — из них. И ни с одним — одной — не хотела бы встретиться. Но мне приходится проводить с ними все время. Оно связывает нас, уравнивает, даже сближает. Его тут слишком много. Как и людей. Я никогда их особо не любила, а теперь люблю еще меньше. Здесь практически все — женщины; и почти не с кем замутить. Есть, конечно, охранники, мужчины, но чем меньше о них говорят, тем лучше. Я вижу, насколько они ужасны с заключенными, и без того до крайности уязвимыми. Эти мужланы — настоящие подонки, которые дорвались до власти, как до мешка со сладостями. Видимо, все их подростковые фантазии наконец исполнились здесь.

В тюрьме вообще компания та еще. Но еда — много хуже. Даже если вы готовы идти на поводу у системы и подстроиться под нее, еда все равно останется прежней. Я бы отдала целое королевство за тонко прожаренный пастернак, каре ягненка, пару ломтиков итальянского свиного рулета копа ди чингиале и бокал «Монвертино ле Перголе». Да я бы убила за каплю тосканского оливкового масла первого отжима. И я ничуть не преувеличиваю и совсем не угрожаю — во всяком случае, пока. Потому что масло — единственное, на что я могу рассчитывать, находясь в заточении.

Впервые за годы, проведенные здесь, я наконец получила работу — в библиотеке. Мне даже за это платят, ведь забесплатно в тюрьме никто не работает. В мои задачи не входит помощь в поиске книг. Или проверка книг на выдаче и возврате — на эти позиции целая очередь соискательниц, ведь там можно пользоваться компьютером. Я же просто складываю книги на специальную тележку, проталкиваю ее к стеллажам, нахожу нужную полку и ставлю их на место. Скучная, унизительная и бессмысленная работа, но хотя бы не требующая больших физических усилий. Так что в конце рабочего дня я еще в состоянии писать. Целыми днями я катаю свою тележку с книгами из Библиотеки Конгресса, отмечаю рабочие дни, вспоминаю еду. И это совсем не та еда, которую вы можете себе представить. Это вовсе не парад изысканнейших блюд, затейливых, как одеяния у папы римского, только еще более разнообразных. Никаких тут тебе зажаренных певчих птичек, чей сок стекал по моему прикрытому подбородку, когда я грызла их хрупкие косточки. Никаких ужинов от Томаса Келлера, лучшего шеф-повара Америки, избыточных и грандиозных, точно симфонии Вагнера, где каждая тарелка обладала собственным голосом. Никакого шелка и терпкости Пира семи рыб. Никакой пышной пены муссов и соусов молекулярной кухни из «Эль Булли».

Нет. Блюда, которые преподносит мне моя память, суровы, как простая простыня. Тарелка с нарезанными помидорами, нагретыми солнцем, истекающими соком, сбрызнутыми маслом и посыпанными алмазно-белой солью. Толстый ломоть свежеиспеченного, еще теплого хлеба, намазанный желтым сливочным маслом. Жареный цыпленок с хрустящей корочкой, сквозь которую горячий жир брызжет мне прямо в рот. Миска ягод с неприлично густыми сливками. Я вспоминаю еду, которую, храни ее Господь, подавала моя мать.

Люди склонны считать, что настоящие истории начинаются в исходной точке и заканчиваются где-то в середине. Иногда так и получается. Но эта повествовательная структура верна ровно настолько, насколько верно время, имеющее точно такую же конструкцию, как любой дом, платье или турдукен. Любая история — это то же правосудие или небоскреб, например, то есть то, что люди придумывают. Я начала рассказывать свою историю почти с самого конца, однако она не перестает быть правдивой. Более искусной — да, но точно не фальшивой. Поэтому позвольте мне сделать небольшую паузу и рассказать вам историю о том, как когда-то я была маленькой девочкой. Правдивую историю. А зачем мне вам лгать?

Когда я была маленькой — задолго до того, как рассталась с девственностью или хотя бы просто поцеловалась с мальчиком, мне тогда было лет двенадцать, наверное, — я уже все предвидела. Как оно потом и оказалось, все происходило именно так, как я и представляла. Я представляла, будто приглашаю на ужин всех своих любовников, прошлых и настоящих. Даже тем пушистым и ершистым котенком в раннем пубертате я уже знала, что моя жизнь будет заполнена мужчинами. Представляла, что их будет много, и все они будут интересными, привлекательными и, прежде всего, надежными.

Я представляла, как отправляю каждому из них специальное приглашение. Что-то невероятно красивое, выведенное яркими чернилами на плотной бумаге — тяжеловесное, точно порции в американских забегаловках, незабываемое, как изысканный десерт, и нежное, словно стейк из мраморной говядины. И каждый мой прошлый или настоящий любовник с восторгом согласился бы на ужин, не зная, что кроме него приглашение получило еще множество других мужчин и все они пребывают в таком же предвкушении встречи со мной. Я тогда и представить не могла, что найдется тот, кто не захочет новой встречи со мной. До сих пор не представляю.

В своем воображении я видела длинный обеденный стол, очень длинный и очень широкий, черный, лакированный, точно жук. Вдоль него — стулья с прямыми спинками и высокими шипами на них, как будто это какие-то средневековые пыточные устройства. Все мужчины, которых я когда-либо любила, сидят здесь, объединенные любовью ко мне и недоумением — они не знают друг друга, не знают друг о друге и совсем не понимают, что тут делают. А я сижу во главе стола и улыбаюсь.

В моем девчачьем воображении все любовники были как на подбор одинаково красивы и мужественны, как модели в отутюженных рубашках. Что двенадцатилетняя девочка знает о мужчинах? Тридцатилетний мужчина для нее бесконечно стар, непостижимо желанен и напрочь лишен индивидуальности. В двенадцать мое вожделение ограничивалось неясным потягиванием внизу живота и испачканными трусиками. Я знала, что вожделение добром не кончается, но мне страшно хотелось, чтобы все эти мужчины желали меня. Конечно, я тогда ничего не знала о настоящей страсти, кроме того, что это — власть. И я жаждала власти уже тогда.

И вот этот мой воображаемый пир, все эти официальные приглашения, длинный черный стол, по обеим сторонам которого сидят воинственно настроенные по отношению друг к другу мужчины, стулья с шипами на спинках, блеск столовых приборов, сияние бокалов, ароматы жареного мяса, вежливые угрозы, тихие разговоры, почти ощутимое всеобщее недоумение, и во главе всего этого я — умиротворенная, точно персидская кошка. Такова моя фантазия о власти, плод богатого воображения двенадцатилетней девочки.

Удивительно, что я не стала хуже, чем есть.

Кстати, в тюрьме не так страшно, как я думала. Паре местных сиделиц однажды пришло в голову проверить, как знаменитая убийца держит удар. Едва я заселилась сюда, они решили, как тут говорят, меня отмудохать. Их желание доминировать было восхитительно. Они загнали меня в угол, когда я выходила из душа. Я же взглянула на них сверху вниз, на их горящие невыразимым желанием лица, и сообщила, что убила человека маленьким кусочком фрукта. Затем позволила им найти подтверждение на сайте. После чего наблюдала, как они удивляются и потирают свои больные мозоли. Я выскочила из душевой под всеобщее молчание. Все эти женщины оказались мелкими шавками, которые пытались изобразить из себя доминатрикс, я же была реальной, неприкрытой, залитой кровью убийцей. Здесь еще можно долго говорить о пугающем интеллекте и приглушенной совести — у меня всего этого в избытке.

Совсем скоро ко мне, точно мотыльки на пламя, начали слетаться разные специалисты по судебной психологии и уголовным делам. Буквально через две недели после того, как я заселилась в Бедфорд-Хиллз, женское исправительное учреждение, мне пришел первый запрос на интервью. Затем их становилось все больше и больше — два, потом еще три и еще. Энергичные аспиранты и начинающие специалисты повалились мне на голову как снежные комья, буквально расталкивая друг друга, стараясь завладеть моим вниманием. Ну не восхитительно ли это, когда за тобой стремится ухаживать столько молодых людей сразу! Я ощущала себя первой красавицей на этом тюремном балу.

Прошла стандартные тесты. Согласилась сделать МРТ и генетический анализ. Неоднократно рассказывала о своем детстве. Меня просто завалили газировкой и самой лучшей снедью из местных торговых автоматов, лишь бы получить мое согласие на то, чтобы сотворить с моей психикой еще что-нибудь эдакое. Практически все мои собеседники были лет тридцати, в очках и одетые до тошноты асексуально. Но я возбуждаюсь, когда становлюсь центром внимания, поэтому я расправляла свои экзотические крылья и летала под их мягкими взглядами. То был просто эффект Хоторна, и мое поведение благодаря ему стало другим и не всегда отличалось невинностью.

Я сразу поняла, что интерес этих студентов ко мне целиком зависит от того, насколько хорошо я соответствую их ожиданиям. И чем больше я дразнила их своими якобы пограничными состояниями, от которых зависел окончательный диагноз, тем дольше удерживала их внимание. И просто наслаждалась этим. Мне не хотелось разочаровывать свою аудиторию, поэтому я подтасовывала ответы, чтобы сделать их такими, которые покажут ей всю мою необычную пикантность. На самом деле я прекрасно знала, что именно они ищут, эти исполненные энтузиазма молодые люди.

Все просто. Моя история действительно длинная и витиеватая, полная разнообразных личин и восхитительного нонконформизма. Я осуждена за убийство, совершенное в импульсивном порыве, но при этом тщательно подготовленное. И, правды ради, я совершенно не раскаиваюсь. В библиотеке Бедфорд-Хиллз есть довольно старенький, но крайне полезный справочник «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам. Выпуск 4». Изучив его, я легко симулировала любое расстройство, если считала это необходимым. Конечно, я не могла влиять на результаты МРТ, но даже неврологи признают, что, как только речь заходит о человеческом мозге, они превращаются в Христофора Колумба: ищут новый маршрут в Азию, а открывают Америку. Наука о мозге весьма приблизительна, поэтому все в ней легко подделать и еще легче — обмануть тех, кто ею занимается.

Я особенная, студенты — мои наперсники. Они дорожат мною до потери сознания — так я для них ценна. Кто-то даже взволнованно воскликнул однажды: «Вы идеальный образец женского антисоциального расстройства личности!»

Это ужасно смешно. Мне-то известно, что я просто психопатка. Психопатия никогда не появится в новом выпуске «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам», но то, что таким, как я, не могут прописать лекарства, совершенно не означает, что нас не существует.

Среди психопатов я — бабочка-бронзовка, большая, темно-рыжая, красивая. Она хлопает крыльями, когда ест. Я — заперта в этом сером пенитенциарном заведении и потому обречена. Впервые я узнала свой диагноз много лет назад, когда проходила тест из двадцати шести вопросов, но, главное, я знала о том, что не такая, как все, еще до того, как села за компьютер и открыла опросник, чтобы поставить галочку напротив «Я говорю людям то, что они хотят услышать, чтобы заставить их делать то, что хочу я» и «Любовь — переоцененное чувство». Я просто тогда еще не знала, как называется этот диагноз.

Психопат в первую очередь делает то, что ему выгодно. Лично мне выгодно заявлять о своей психопатии, причем как в тюрьме, так и на свободе. Там, в далеком мире, мой диагноз продается лучше секса, но секс в совокупности с диагнозом сулит непередаваемое наслаждение.

Ведь женская психопатия — это настоящий белый тигр среди психических отклонений, буквально чудо света. А уж как я люблю чужие восторги!

Долгое время ученые не хотели признавать существование женщин-психопатов, несмотря на очевидное: матерей, которым плевать на рыдающих в мокрых пеленках детей; медсестер, которые отправляют пациентов на тот свет; черных вдов, за которыми тянется целая цепочка мертвых мужей. Но люди не хотят этому верить. В конце концов ученые постановили: женщины-психопаты совсем не похожи на мужчин с таким же диагнозом. Но я бы им ответила: ни хрена! Мы, женщины, и впрямь обладаем гораздо большим эмоциональным коварством, прикрываясь исключительной заботой. Нам с раннего детства вменяют в обязанность интересоваться внутренней жизнью других людей. Полагаю, таким образом нас готовят к нелегкому труду материнства, ну, или брака, если уж на то пошло. Встречаются женщины, которые и в зрелости продолжают носить розовые очки, и даже психопатки могут казаться обычными женщинами, со своими желаниями и ожиданиями. Это совершенно точно. Психопатия у женщин не проявляется каким-то иным образом, просто мы умеем притворяться гораздо лучше мужчин.

История помнит предостаточно ярких психопаток. Семнадцатый век, Елизавета Батори, которая замучила в своем замке сотни человек, прежде чем ее саму не замуровали в одной из башен. Ла Квинтрала, чилийская аристократка, убившая четыре десятка человек. Восемнадцатый век, Дарья Салтыкова, московская помещица, отправившая на тот свет несколько сотен крепостных девушек. Девятнадцатый век, Дельфина Лалори из Нового Орлеана, пытавшая до смерти своих рабов. Все эти женщины из века в век пускают чужую кровь, пытают и убивают, но люди по-прежнему не хотят верить в очевидное. Вспомните викторианскую Англию, где дамочки морили мышьяком и прочими ядами членов своих семей, только чтобы получить страховку. А недавние события? Эйлин Уорнос, прикончившая семерых своих секс-клиентов, и Стейси Кастор, которая прославилась тем, что отравила одного за другим сразу нескольких своих мужей. Но люди все равно не верят. Феминизм проник уже практически во все сферы нашей жизни, но медленнее всего он попадает туда, где любят убивать.

И пока вы называете женщин прекрасным полом, отрицаете и не признаете многие очевидные вещи, мы чувствуем жуткую пустоту, которая наполняет наши души с самого рождения. Я психопатка. Но студенты, изучающие психологию преступников, ставят самые разные диагнозы и обосновывают их, изучая меня вдоль и поперек. Конечно, они ошибаются, но мне радостно от их внимания, я наслаждаюсь им и делаю все, чтобы помочь. О чем это говорит?

Кроме истовых студентов — неухоженных и плохо одетых, особенно мужчин, — я редко принимаю посетителей. Иногда приезжает мой отец. Дважды навещала сестра. Брат передавал привет. Эмма направляла заявление о визите, но я не дала согласия. На это есть свои причины. Хотя меня впечатлило то, что она вдруг решила покинуть свою квартиру и отправиться в долгий и непростой путь в Бедфорд-Хиллз. (Правда, наверняка она знает, что я никогда не дам своего согласия на ее посещение, поэтому и играет в эту игру. Но я не собираюсь поддаваться соблазну, чтобы не видеть, как она появится здесь однажды в воскресенье, в наряде от Вивьен Вествуд и благоухающая «Герленом». Я даже не открываю письма от нее.)

К счастью, в тюрьме мы никогда не встретимся с тем, с кем не хотим. Этим она и отличается от реальной жизни. Там, в реальности, люди из прошлого так и норовят вползти в вашу жизнь, как тараканы, выскакивают из щелей, шныряют в темноте. И невозможно избежать внезапного поворота судьбы. Вот вы подходите к перекрестку и видите, как там покупает хот-дог редактор вашей университетской газеты. Вы заговариваете, потом вместе идете на ланч, потом встречаетесь, чтобы поужинать, затем падаете в кровать и трахаетесь, а потом вдруг влюбляетесь. Любовь — это дыхание смерти. Никто и никогда не разубедит меня в этом.

Тюрьма может быть адом для других, но не для тех, кого ты любишь.

3 Картошка фри

Точно так же, как люди не становятся убийцами, проснувшись однажды утром, они не становятся и кулинарными критиками. Практически никто. Но не я. Овладеть этими навыками все равно что облачиться в одежду, скроенную и пошитую на заказ, сидящую так, как того требует мое единственное и неповторимое тело. И да, на этой планете я оказалась именно для того, чтобы научить людей, как, что и почему они должны есть, но, честно говоря, я бы не распознала этого призвания, если бы не мужчины. Им я многим обязана.

В тысяча девятьсот девяностом нужно было очень сильно прищуриться, чтобы увидеть, как где-то вдалеке маячит интернет. Сегодня, когда газеты и журналы с треском закрываются и умирают, труднопредставить, что еще четверть века назад они купались в потоках блаженства. В начале девяностых, казалось, не проходило и дня без появления какого-нибудь очередного полноцветного журнальчика. Голова кружилась от этого разномастного глянца со специфическими названиями — «Эгг», «Пейпер», «Джордж», «Спай», «Блерт», «Спин» (полагаю, именно они предугадали эпоху ресторанов с односложными названиями, типа «Плам», «Парм», «Соус», «Саппер», «Карнивор» и просто «Хоум»). Идеи, авторы и деньги в них росли как на дрожжах. Одно появлялось из другого, которое порождало третье, а третье — четвертое, и так до бесконечности, пока вы не осознавали себя погребенным в непролазной каше слов, людей, смыслов, идей, рекламодателей, подписок и читателей; и все это требовало больше и больше пищи для того, чтобы расти.

Во времена «Твин Пикса», «Красотки», Ваниллы Айса и кокаиновых вечеринок они росли и размножались, а связи были сродни валюте. Вся жизнь зависела от того, с кем ты был просто знаком, с кем ты переспал, а с кем — только собираешься. Нужно было просто оказаться в нужное время в нужном месте — на вечеринке, на открытии галереи, в ресторане, на курорте, принимать правильный наркотик в туалете правильного клуба в правильной обтягивающей юбке, прижимаясь к правильному человеку. И после этого однажды твое имя появится под заголовком какой-нибудь глянцевой публикации.

Так я однажды стала кулинарным критиком журнала «Нуар».

Хорошо помню вечер, когда оказалась в одном из модных ресторанов вместе с манхэттенским плейбоем Эндрю Готиеном. Мы сидели, притиснувшись друг к другу, на банкетке, покрытой коричневой грубой кожей, и под глухие басы грохотавшей тут музыки и звон бесконечных рюмок с водкой я прокричала ему, что здешние устрицы с кремом из лемонграсса на вкус точно фантазии пятнадцатилетнего мальчика о куннилингусе. Помню, Эндрю расхохотался, услышав это. Помню, как мы отправились к нему домой. Смутно помню какой-то по-спортивному целеустремленный секс, который закончился бездарной осечкой. Помню, как наутро проснулась в его лофте в Трайбеке и заметила, что высохшая сперма на моем животе похожа на глазурь от пончиков. Эндрю тогда приподнялся на локте и оценивающе посмотрел на меня.

— Я хочу, чтобы ты стала кулинарным критиком в моем новом журнале, — сказал он. — Мой новый журнал, «Нуар», — сказал он, — имеет довольно мрачный взгляд на культуру, моду, политику, искусство и условности. Так что ты туда идеально впишешься, — сказал он.

— Конечно, — согласилась я, восхитившись его ретивостью. — Четыре штуки баксов за колонку.

Мы скрепили нашу сделку небрежным поцелуем и хлюпающим трахом.

Я говорю, что однажды утром проснулась кулинарным критиком. На самом деле ровно в той же степени верно и то, что к этому меня привели все хитросплетения моей жизни. Оглядываясь назад — а тюрьма к этому располагает, — я понимаю, что мое воспитание было заточено именно на это. Как коров выращивают, чтобы доить, виноград «неббиоло» — чтобы делать из него вино, а циветт — чтобы те испражнялись лучшим в мире кофе, так и меня растили для того, чтобы я рассказывала о еде.

Теперь кажется, что все шло к этому благодаря моей матери. Все вообще началось именно с нее. Ведь в отличие от подавляющего большинства американцев, которые родились в начале шестидесятых, я, как и Даниэль Булуд, росла исключительно на натуральных продуктах, а всю еду мать готовила своими руками. Мы никогда ничего не покупали в магазине, даже хлеб, хотя время от времени обедали в ресторанах. Хлеб мать пекла сама. Бережно замешивала тесто, которое высыхало у нее под ногтями тонкими полумесяцами. Выращивала помидоры, консервировала их, уваривая в керамической кастрюле, над которой поднимался густой соленый пар. Ездила к молочнику и привозила от него огромные ведра свежего молока, из которого потом делала масло, йогурт и сливочный сыр. Нежной, ароматной кремовой массой она заливала только что собранные, согретые солнцем ягоды, а сверху капала немного меда. Да, она сама выращивала ягоды и держала пчел.

Она делала это, делала все это сама и делала хорошо. Стояла, подбоченясь, в своем саду посреди Коннектикута или на кухне, точно колосс. В нашем маленьком мирке она была великой, дающей и дарующей Матерью, создательницей волшебных супов, непостижимых рагу, пышных хлебов, фруктовых пирогов, сияющих и блестящих, точно фамильные драгоценности, истекающего соком, покрытого хрустящей корочкой жареного мяса, невозможно нежных овощей, которые буквально таяли во рту, креманок со сливками, соусов, загадочных блюд из риса с травами, убийственных салатов, и все — из продуктов, выращенных в собственном саду, или из того, что она, точно алхимик, создала сама. Моя мать была ведьмой на кухне и Деметрой посреди своего огорода. И мы ненавидели ее за это.

Отец целыми днями штамповал рекламу, как аппарат, щелкающий синтаксическими переключателями. Его подвижный мозг стремительно наполнялся словесными оборотами и отборными остротами, которые отлично продвигали любой товар. Работал он помногу и почти всегда допоздна (и, как потом оказалось, еще кучу времени проводил со своими любовницами, совершенно обезличенными в череде эвфемизмов женщинами — она, эта, сучка, потаскуха. Я слушала тихую ругань родителей, когда мать устраивала разборки, как того требовали приличия. Но, по правде говоря, она понимала, что верности может ожидать только от банок с консервами в собственной кладовой). Так что дом для отца, который работал от шестидесяти до восьмидесяти часов в неделю, был не столько крепостью, сколько офисом на выходной день.

Моя мать, которая весь дом держала в своих испачканных мукой руках, номинально, философски и эстетически была француженкой. Это выражалось в ее речи, стряпне и красной помаде, которой она красила губы, даже выходя в сад, — в старенькой куртке, волосы собраны в пучок, на руках огромные перчатки, на ногах резиновые сапоги. Деланая французскость позволяла матери обычную жареную курицу самым фантастическим образом превратить в целую череду блюд: заливное из курицы, сэндвичи с курицей, куриный бульон и курицу с клецками — бесконечную череду.

Она довольно серьезно относилась к воспитанию детей и еще серьезнее к тому, чтобы прокормить их — моего младшего брата, мою младшую сестру и меня — при помощи своего сада, своих кладовых, своих ведьмовских умений, своей протестантской решимости и непоколебимого снобизма. Да, она была настоящей протестанткой ровно потому, что француженкой была фальшивой. Точно позолоченное кресло Людовика XIV во дворце диктатора.

В отличие от вездесущей домохозяйки-матери, присутствие отца казалось одинаково призрачным и неизменным. От него пахло табаком и коричневым ликером, голос его звучал, как наждак, движения легкого, стройного тела говорили о смиренном поражении, несмотря на то что он прекрасно зарабатывал деньги, владел прекрасным имуществом и давал своим детям поколения икс прекрасное образование, которое в будущем обязательно подарит им некоторые привилегии. В рабочие дни отец всегда одевался в «Брукс Бразерс», по выходным в «Эл Эл Бин», а в особых случаях — в «Ральф Лорен», как будто дополнял собой интерьер нашего дома, все эти балки и балясины из старого дерева, парусину и грубый хлопок аксессуаров, точно его самого купили вместе с домом в качестве декора. И как бы мало отец ни проводил времени здесь, мы всегда ощущали его присутствие — основательное и совершенное, как кинематографическая проекция. Когда родители показывались на людях, все видели идеальную пару, но за этим парадным фасадом скрывалась настоящая атомная бомба.

У каждой семьи есть свои секреты, у нашей этот секрет — я.

Известно, что всякого рода лишения вызывают галлюцинации и ложные ощущения. Так, например, лишение сна приводит к психозу. Человеческий мозг может какое-то время обходиться без сна и без отдыха от работы тела, разговоров и когнитивных взаимодействий, но потом он все равно вырубается, остается как будто наяву, бодрствует во сне. В такие моменты по коже как будто бегают мурашки, мохнатые лапки бабочек, тысячи сороконожек и все тело зудит и чешется. Слышатся потусторонние звуки и голоса. Перед глазами мелькают блики или какие-то призрачные миражи. Руки цепляются за что-то, но не могут удержаться. Адреналин зашкаливает, сердце готово выскочить из груди. Тело не спит, но мозг окутывают кошмарные видения.

Так недостаток пищи окутывает мозг тоской. Не буду утверждать, будто все женское население Бедфорд-Хиллз умирает от голода — это не так. Нас, конечно, кормят. Какой-то жижей — темно-коричневой и светло-коричневой, почти белой, добавляют к ней коричневые котлетки неизвестно из кого. Туда же плюхают теплый горошек, выловленный из банок с густым рассолом. Нам дают клеклый ватный хлеб с прогорклым маргарином. Мы, конечно, едим. Три раза в день. Пищу с привкусом государственной апатии. Иногда, чтобы хоть как-то разнообразить этот скудный рацион и подразнить наши вкусовые рецепторы, мы вычищаем торговые автоматы и здешние продуктовые магазинчики.

Но на самом деле мы всегда голодны. Я — определенно голодна. Голодна так, что видения еды, призраки продуктов заполняют мою голову, как океан заполняет прибрежные пещеры: идеальное севиче из мексиканского Плайя-дель-Кармен — креветки и тилапия, залитые острым соусом из сока нагретых солнцем лимонов, мягких кусочков папайи и гуанабаны в жарких объятиях серрано и халапеньо. Я протягиваю руку, чтобы поставить книгу на полку, и на меня падает оливковый пирог, солоновато-сладкий, благоухающий жирными зелеными оливками. Рот тут же наполняется вкусом густого сладкого эспрессо. Я сижу на своей узкой кровати и чувствую на губах гранатовые зерна, слышу аромат жареного каре ягненка и горячего черного хлеба со сливочным маслом. У меня перехватывает дыхание. Призраки еды являются мне, когда я со всей ясностью вспоминаю ослепительный Манхэттен: устрица в раскрытой раковине, чистая и влажная, миска минестроне с завитками зеленого песто, теплое печенье с шоколадной крошкой. Мой рот от возбуждения наполняется влагой точно так же, как когда-то наполнялась влагой моя собственная устрица. Но челюсти смыкаются, ощущая пустоту. Лишения — идеальная почва для богатого воображения; мне кажется, я умираю от голода.

Дома со своей семьей я ела здоровую пищу, которую готовила мать и которая придавала смысл ее жизни. Но с друзьями я поглощала всякий мусор. Жареную картошку, темно-желтую, хрустящую. Яблочный пирог со взбитым, точно вулканическая лава, белковым кремом, пузыри которого, запеченные коркой, больше походили на бубонные струпья. Молочные коктейли, блестящие, будто пластмассовые. Это и было моим подростковым бунтом. Как курение у других. Просто мои родители сами курили, так что совершенно не удивились бы, увидев меня, дымящую их «Мальборо» или «Житаном» сразу после здорового обеда с зеленой фасолью и форелью с миндалем. Наверняка они даже ожидали такого.

Но вместо этого я, как не в себя, поглощала слишком сладкий, слишком соленый, слишком пластиковый и слишком восхитительный пищевой мусор за компанию с подружками. Но были ли они мне в действительности подругами? Я не знаю. Знаю только, что по их образу и подобию я лепила себя, потому что вписаться в их общество было проще, чем выделиться. Я одевалась так же, как они. Следила за тем, за чем следили они. Слушала ту же музыку, что нравилась им. Выкрикивала те же имена музыкантов, что и они. Я красила ресницы синей тушью, потому что они красили. Я заполнила свою речь словесным мусором. Но больше всего меня волновала их еда. Я ела то же, что и эти девочки, потому что дома у нас были совершенно иные пироги и закуски.

Были они мне подругами или нет — неважно, но благодаря им я узнала о своих аппетитах — к мусорной еде, мусорному сексу и самой настоящей власти. Словом, ко всему тому, что в родительском доме было для меня недоступным. Дружба ли это? Не знаю. Не уверена, что я вообще умею дружить. Я называю друзьями людей, которые мне просто нравятся, а наши с ними отношения не напоминают транзакции: ты мне — я тебе. Иногда мне кажется, что моим единственным настоящим другом была Эмма, но и то — до той поры, пока не пришли судьи. В метафорическом, естественно, плане. Потому что фактически судьи пришли и вынесли окончательное решение тринадцатого ноября две тысячи четырнадцатого года — через несколько дней после того, как Эмма дала показания против меня. Впрочем, я отвлеклась.

Спасибо подружкам за то, что показали мне эту вредную мусорную еду, и за то, что рассказали, что такое настоящая женщина. Источая цветочные ароматы своих первых духов, они учили меня, как говорить, как ходить, как танцевать, как откидывать волосы. Как приоткрывать рот — точно для поцелуя, а не для того, чтобы откусить кусок побольше. Как задавать вопросы. Как покачивать бедрами, выходя из комнаты. Рассказали, почему надо смеяться, когда хочется орать. Сидя над остывающей картошкой фри, я узнала от них, что женщина — тот же обед из «Макдоналдса»: не важно, настоящая это еда или нет, важно только, что она вкусная.

Я помню, как после школы мы колесили на машинах по закоулкам Коннектикута и распевали модные песенки, игриво открывая свои накрашенные ротики, в точности как модели «Плейбоя». Мы были теми девочками, что усаживаются потеснее вокруг пластиковых столов, ковыряются в пластиковой еде, хлопают густо накрашенными, точно пластиковыми, ресницами, поглядывая на сидящих напротив мальчиков, достают одну на всех помаду из одной на всех сумочки и возюкают ею по одному на всех рту. Мы были теми девочками, что тусуются на всяких вечеринках, едят там замороженную пиццу, прихлебывают из красных пластиковых стаканчиков паршивое пиво или паршивое же вино, кучкуются в круглосуточном «макдаке», тискаются в темноте то с одним мальчиком, то с другим. Проводя время со своими надушенными подружками, я ощущала себя так, будто краду драгоценности. И теперь, многие годы спустя, едва раздаются первые такты музыки, под которую мы тогда тусовались, я вновь вижу себя той самой девочкой с красным пластиковым стаканчиком, в котором плещется теплое пиво, девочкой, целующейся с первым попавшимся идиотом из команды по лакроссу.

Мусорная еда была моим бунтом, бунт — женственностью, женственность оказывалась мусором. В этот круговорот желаний погрузила меня моя юность, и я была от него в экстазе. Так что мне оставалось только потерять девственность с поваром — без вариантов.

Я не испытывала к нему вообще никаких чувств. Обыкновенный парень, который виртуозно переворачивал бургеры на гриле. И это делало его идеальным. Я запала на его скользящие движения, похожие на танец — бедро, кисть, лопатка для переворачивания. Он жарил их автоматически — бургер за бургером, котлеты из мяса мертвой коровы громоздились одна на другую, прикрытые половинками булки. Я наблюдала за ним, как завороженная. Его полосатая поварская куртка задралась и обвилась вокруг тела, точно змея. Под ней проступал позвоночник, из-под пояса джинсов выглядывала пушистая дорожка волос. Я представила, какие жесткие у него бедра на ощупь, какое тяжелое тело, и мне хотелось слиться с запахом горелого мяса, исходившим от него.

Он повернулся ко мне лицом. Легкая бумажная шапочка, точно маленькая лодка, покачивалась на его волнистых волосах. Узкое лицо с полными губами цвета отравленного яблока Белоснежки из диснеевского мультика. Я буквально почувствовала на себе эти яркие, немного потрескавшиеся губы и толстый язык. Представила, какая гладкая у него кожа и какая острая будет боль, когда его член пронзит мою еще никем не тронутую вульву. Представила облегчение, что охватит меня после того, как он порвет мою девственную плеву, ощущение, что этот миг сдвинул горы — и их уже никогда не вернуть на место. Я представляла себе это так, будто все уже произошло, будто я уже стала другой, родилась заново и уезжаю на своей машине, увозя в трусиках его эякулят, а на ладонях — соль его тела. Я ела чизбургер, слушая болтовню подружки о том, что она, типа, подкатила к диджею, а он такой, типа, в чем дело, и она такая уже пошла назад, а он такой тоже пошел, а она…

Я что-то отвечала ей, не сводя глаз с этого парня. Она болтала, не унимаясь, а я смотрела и смотрела на него, всем своим существом желая только одного: чтобы и он посмотрел на меня. Увидел меня тут, за этим кроваво-красным столиком «Бургер Кинга», обнаженную и готовую ко всему, сгорающую от желания. Я точно знала, что стоит ему встретиться со мной взглядом, как он упадет прямо мне в руки, точно спелая слива. Я уже чувствовала его липкие волосы, слышала, как стукаются наши зубы, ощущала земляничный вкус его шершавого языка. Представляла огромное сиденье в его машине, этакий сексодром. И мне захотелось растянуться на нем, раздвинуть ноги, обхватить руками этого парня и всосать, поглотить его целиком.

Я смотрела на его обтянутую курткой спину, на поварскую шапочку в волосах и каждой клеточкой своего тела буквально приказывала ему повернуться и посмотреть на меня, увидеть меня, ПОВЕРНУТЬСЯ И УВИДЕТЬ МЕНЯ. И он повернулся. Наши взгляды встретились. Я улыбнулась и положила в рот ломтик картошки. Не отрывая глаз от парня, начала жевать. Вот он — этот момент. Что-то у него за спиной зашипело, он отвернулся. Но я уже знала. Точно знала. Он — мой. Кем бы он ни был.

Мы с подружкой закончили есть и ушли. Все это время она не прекращая болтала о своем диджее и о том, как он, типа, смотрит на нее, интересно, будет ли вечеринка на следующей неделе, как мне кажется, вдруг они с диджеем поцелуются, типа, по-настоящему и все такое. Да, сказала я, да, это случится. Точно случится. Даже не сомневаюсь в том, что я это сделаю.

Через два часа я вернулась сюда одна, поставила машину на парковке для персонала, включила музыку и начала подпевать, наблюдая за задней дверью закусочной. Через некоторое время она открылась и оттуда вышел мой повар с двумя огромными мусорными мешками, направляясь к контейнеру. Я включила свет в салоне. Наши взгляды снова встретились и замерли, как воздушные гимнасты под куполом цирка. Я выключила свет.

Когда он снова вышел, я ждала его на мартовском холоде, в куртке из искусственного меха «под ягненка», в обтягивающих джинсах от Кельвина Кляйна, прислонившись к своей спортивной машине и поджав ногу. Готова поспорить, в его машине восьмидорожечный магнитофон. Очень надеюсь на это.

— Привет, — сказала я.

Он остановился, как-то криво улыбнулся, зубы у него оказались белыми и красивыми. Даже на таком расстоянии я чувствовала запах жареной говядины — лучший запах, созданный в лабораториях Джерси.

— Привет, — ответил он.

Я подошла к нему, заглянула в глаза, взяла за руку и велела отвести меня к его машине. Она и вправду оказалась огромной. На ее широченном, пропахшем дымом сиденье мы сцепились накрепко, точно борцы. Я вдыхала его запах и утопала в нем. Сорвав с себя всю одежду, я буквально залезла под парня.

— Все в порядке, я на таблетках.

Он резко вошел в меня. Я вскрикнула, а затем просто отдалась этой волнующей, пугающей, незнакомой боли. Запахи говяжьего жира, прогорклого кукурузного масла и немытого мужского тела, смешиваясь, окутывали меня. До сих пор я не могу спокойно смотреть на вывеску «Бургер Кинга» — мой клитор тут же наливается кровью. Этот орган, моя маленькая устрица, обладает неистовой силой.

Хотела бы я знать, как звали того парня. Хотела бы увидеться с ним.

4 Тофу

Есть люди, которые — неважно, любите ли вы их или ненавидите, — навсегда определяют вашу жизнь. Для меня таким человеком, помимо членов моей семьи, стала Эмма Эбсинт. Да-да, та самая. Художница, страдающая агорафобией, известная серией портретов маслом, где она изображает себя в образах великих людей. Вот она Наполеон — в одной руке жареный цыпленок, другой Эмма опирается на рукоять меча, губы измазаны жиром, как у хищника. Вот — Уинстон Черчилль. Толстая сигара, безупречный серый костюм и эрекция, хитро задрапированная слева. Вот — Джордж Вашингтон, пересекающий Делавэр с солдатами — все они уменьшенные Эммы, река окрашена красным и похожа на менструальную кровь. Вот Сократ. Нахмуренные брови, сложенное белье, томные мальчики и чаша с болиголовом. А вот Эмма Эбсинт в роли Франклина Делано Рузвельта. Пенсне, сигарилла, плетеное кресло, позади которого стоит Элеонора в мужском костюме. Вы точно видели эти работы, потому что не могли не видеть. Они повсюду.

Я узнала Эмму раньше, чем кто-либо вообще. Я узнала Эмму даже раньше самой Эммы. Еще до того, как Эмма стала Эммой. Потому что, когда мы познакомились, Эмму звали Джоанна Дуди. И была она самой обыкновенной, застенчивой, с молочно-белой кожей и вьющимися волосами. Носила романтические платья от Джессики Макклинток — с цветочками, рюшечками, оборочками и рукавами-фонариками.

Я возненавидела Джоанну с первого взгляда. Мы тогда только-только поступили в Пеннистоун, небольшой элитный гуманитарный колледж, который распахнул свои двери для женщин лишь в начале семидесятых. Находился он в Вермонте, на самой границе с Нью-Гэмпширом. Студенты здесь были очень привилегированные, очень белые и очень расстроенные тем, что не смогли поступить в Йель, Браун или хотя бы в Дартмут. В остальном же — ничем не отличались от меня. Статистика тоже была оптимистична: на одну женщину здесь приходилось трое мужчин. Иногда математика не может не радовать.

Сама судьба-злодейка свела нас с Джоанной — мы делили с ней комнату. К счастью, довольно большую. Потому что наша ненависть оказалась мгновенной, страстной и взаимной. Иначе и быть не могло. Джоанну, казалось, создали специально, чтобы она стала объектом моего отвращения. Эти ее платьица в цветочек с оборками и рюшами, клоунский макияж, как у Марселя Марсо, сиреневенькое покрывало и такие же занавески. Она была страшно чопорной и просто одержимой кошками. Кошки у нее были везде. Картинки с кошками на стенах, подушки с кошками на кровати, керамические фигурки кошек, упаковки с мультяшными кошками. Всё в кошках.

В свой первый день в кампусе, едва я вошла в здание из красного кирпича с ослепительно-белой отделкой, как увидела Джоанну: она утопала в своих оборках, сидя на пуховом одеяле, рыдала в мягкую игрушку — разумеется, кошку. Макияж ее потек и размазался. Она была похожа на маленькую очаровательную беспризорницу викторианских времен — на девочку со спичками или бедняжку-цветочницу. Мне тут же захотелось вцепиться в ее тонкую белую шейку и хорошенечко встряхнуть.

Джоанна была очень хрупкой и ранимой. Пока я выпроваживала своих родителей из кампуса, она плакала оттого, что ее родители уехали. Слезы были крупные, точно шарики тапиоки, и катились из глаз, оставляя жирные глицериновые следы. Я поставила коробку на пустую кровать — подальше от окна с видом на деревья и поближе к окну с видом на парковку.

— Я Дороти, — сказала я ей. — Я бы пожала тебе руку, но ты вся мокрая.

Джоанна взглянула на меня и снова принялась рыдать прямо в свою игрушечную кошку.

Наши отношения так и не наладились. Вернувшись после зимних каникул, я обнаружила, что ее половина пуста. Ни одного кошачьего постера на стенах, ни одного английского кекса, которые были, кажется, ее единственной едой. В кампусе говорили, будто я все время таскала у нее подводку для глаз и трахалась на ее кровати, поэтому ей пришлось бежать куда подальше от меня. Время от времени я видела ее бледное лицо, когда она медленно плыла по кампусу, шевеля своими оборками, точно плавниками. Но с годами все это постепенно исчезало, будто Эдвард Гори стирал ластиком ее фигуру на одном из своих макабрических рисунков, как ошибочную деталь в моей жизни, которой она, в сущности, и была. Еще не рожденной Эммой, но умершей от моего презрения Джоанной.

В целом в Пеннистоуне мне нравилось. Я много читала, писала, училась и трахалась — в общем, получала классическое либеральное образование. Мужчин здесь было в два с половиной раза больше женщин. Я переспала примерно с пятьюдесятью. Тут вы решите, будто я, трахаясь налево и направо с этими парнями, заработала себе дурную репутацию. Но нет, я была предельно осторожна. Защитой моего доброго имени стала информация — я никогда не спала с парнем, на которого нельзя найти компромат. Моя философия заключалась в том, что почти у любого мужчины можно найти нечто разрушительное, стоит только хорошо поискать. А я люблю исследования, и если уж нахожу что-то, то обязательно с доказательствами. Более того, я никогда не использовала эту информацию, чтобы заставить кого-то нырнуть под мое одеяло. Мне это и не требовалось. Совсем наоборот. Я приберегала ее как раз до расставания. Именно в этот горький момент (на самом деле безупречный) я намекала парню на его грязный секрет. Я всегда была настолько осторожна и внимательна, что бывшие любовники потом страстно отстаивали мою честь и заступались за меня. Правда, не потому, что я так нравилась им, а потому, что они меня боялись.

Женщина не должна становиться беззащитной. Презервативы защитой не считаются. Перцовый баллончик в любой момент может быть обращен против нее самой. Остается только информация. Она никогда не подводит.

Так, например, Лайл тщательно скрывал историю квазикровосмесительной связи с собственными кузеном и кузиной, причем одновременной. Джеймс три с половиной года обучения был просто идеальным студентом и при этом ни разу не сдал оригинальную работу. Майкл, центровой баскетбольной команды из второго состава, дважды выходил играть в первом после того, как с его игроками внезапно случалось нечто загадочное. Жан-Жорж на самом деле не был французом. Он не был даже Жан-Жоржем. Удивительно, как далеко может зайти семья, если у нее много денег, подросток, склонный к пиромании, и человеческие жертвы как результат его увлечений. Отец Армстронга скрывался от налоговой, о нем ходило слишком много слухов, говорили, будто он стал прототипом Гордона Гекко из фильма «Уолл-стрит», которого играл Майкл Дуглас. И, кстати, самому Армстронгу надо было дважды подумать, прежде чем звонить куратору. И не то чтобы я не предупреждала его. Кстати, я до сих пор не отказалась от этой привычки. У меня есть специальная картотека, которую я спрятала в потайном месте, указав на ней чужое имя. Там хранится такая информация, которая с легкостью может уничтожить членов Конгресса, парочку транснациональных корпораций и одно небольшое княжество Лихтенштейн. Можно быть слишком богатым или, наоборот, слишком бедным, но никогда нельзя знать слишком много.

Это поразительно, сколько информации можно получить, если спокойно слушать, внимательно читать и уметь вскрывать замки. В общежитии двери открываются проще простого — достаточно иметь кредитку и изящное запястье. Автомобили семидесятых и начала восьмидесятых закрывались столь нелепо, что нужно было только пошевелить проволочной вешалкой, чтобы открыть их. Особенно если вы молодая и расстроенная красивая женщина — тогда и полицейского несложно убедить помочь. Двери в жилых домах открывались сложнее, как и специальные шкафы, но тут на помощь приходили другие полезные инструменты — шпильки для волос и канцелярские скрепки. Информация — та же дикая кошка, которая любит свободу и готова вцепиться в любого. А кто я такая, чтобы бороться с дикой природой?

Таким образом, вооруженная информацией и контрацептивами, я проебала несколько лет колледжа. Легко, весело и весьма познавательно. Но эмоциональная привязанность — для детей, а сентиментальность — для блюд, которые вам больше не удастся попробовать. Я поступила в колледж, чтобы получить образование, и я его получила.

К тому времени, как пришла пора надевать мантию выпускника Пеннистоуна — алую и желчно-желтую, — все мои знания были отлично адаптированы к жизни. Я бегло говорила по-итальянски. Могла поддержать спор об истории, литературе и политике. Приготовить декадентский ужин из четырех блюд, имея плиту и тостер. Глубоко заглотить семидюймовый фаллос. Разобраться в любом вопросе и написать на эту тему веселую статью примерно на тысячу знаков в рекордно короткие сроки. Я могла легко и элегантно найти, соблазнить и бросить мужчину. В общем, я научилась заботиться о себе, кормить себя, доставлять себе удовольствие и защищать себя. Я чувствовала себя хитроумным родителем, который гордится своим отпрыском.

Я окончила колледж в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом. В год, который так феерично не оправдал предсказаний Оруэлла. Я переехала в Бостон и благодаря портфолио, где содержались мои статьи для «Пеннистоунского циника» и других изданий, устроилась на работу в «Бостонском Фениксе», еженедельном издании о культурных событиях, которое в конце концов медленно издохло под тяжестью интернета. Забавно, как какие-то единички и нолики, собравшись вместе, образуют нечто грандиозное — интернет. Демократичный, как налоговый кодекс, ненасытный, как черная дыра, и невесомый, как выдох. Из любого пользователя он может сделать писателя и превратить его публикации в профанации. Впрочем, я отвлеклась.

Попав в Бедфорд-Хиллз, я целых две недели не могла писать. Нет ничего банальнее писательского ступора, но я в любой ситуации, что называется, владела пером. Здесь же я не могла писать физически: у меня не имелось ни ручек, ни карандашей, даже простого грифеля не было. А все потому, что одна сиделица по прозвищу Шалава пырнула охранника заточкой. Не знаю, когда и при каких обстоятельствах она стала Шалавой, меня она вообще не интересовала, но ровно до тех пор, пока то, что она сделала, не отравило мне жизнь. Шалава работала на кухне и нашла там время, чтобы сделать из обычной шариковой ручки заточку. Она расплавила пластик над газовой горелкой, сплющила его, а затем заострила о бетонный угол. Тут шептались, что охранник, эта тупая волосатая скотина, распускал руки и однажды во время обыска решил сунуть свою вонючую пятерню в промежность Шалавы. Та, недолго думая, выдернула заточку из-под резинки своих спортивных штанов и одним плавным движением воткнула ее прямо в шею охранника. Очевидцы говорили, это было похоже на то, как гадюка внезапно атакует ничего не подозревающую добычу и вонзает в нее свой ядовитый зуб.

Рубиново-красная кровь охранника тут же хлынула из раны на желтые, точно сливочное масло, стены Бедфорд-Хиллз. Спустя несколько секунд другой охранник врубил сигнализацию, и мы, побросав свои швабры, книги, кастрюли и веники, повалились на пол, как стадо коз в нарколептическом припадке.

Наши вещи обыскали. У нас забрали все. Вооруженные охранники перевернули кровати, устроили шмон в камерах. Забрали наши ручки и карандаши — мои ручки и карандаши. Шалаву уволокли куда-то в самые недра Бедфорд-Хиллз, хотя у всех было ощущение, будто она осталась. Шалаву никто не забывал. Потому что, хоть ее и не было среди нас, мы переживали последствия ее поступка. Она не смогла справиться с домогательствами какого-то гомункула, и из-за этого я не могла писать. Из такой хрени и состоит вся местная общность и тюремная справедливость.

Я была вынуждена собирать свои истории за щеки и хранить их там, как белка орехи. Только через две недели нам позволили пользоваться коротенькими тупыми карандашами, вроде тех, что лежат в специальных корзинках в «Икее». Еще через шесть недель нам вернули ручки. Казалось, к тому времени уже никто и вспомнить не мог, почему их вообще забрали.

Все писатели так говорят, но на самом деле для меня и вправду писать — то же самое, что дышать, есть или пить. Только писательство делает меня живой. Я никогда не узнаю, кто я такая, если не буду писать об этом. Но важнее то, что и вы никогда не узнаете меня. Если я не расскажу свою историю — значит, я умру. В тюрьме я пожизненно, но умирать раньше времени не собираюсь.

Шел тысяча девятьсот восемьдесят шестой год. Я прожила в Бостоне почти два года. Однажды, отправившись в магазин за постельным бельем, в Кембридж-сквере я увидела маленькую свирепую женщину, одетую во все анархически-черное. Она стояла среди множества яично-белых керамических ваз высотой до колен. Небольшая толпа бостонских прохожих, студентов и профессоров собралась вокруг нее. Эта крошечная фурия заскочила на ступеньку бульдозера, едва не свалившись с нее. Затем поднесла к губам мегафон и принялась ритмично выкрикивать какие-то феминистические лозунги и речевки, которые звучали так, будто Патти Смит покусала Андреа Дворкин. Разобрать этот речитатив было почти невозможно: ее голос звучал то громче, то тише, точно катался на американских горках, логики тут не было никакой, только куча фраз о феминизме, точно куча дров в придорожной канаве.

Потом она бросила мегафон и нырнула в кабину бульдозера. Завела его, мотор зарычал, шестерни заскрежетали, громадная махина двинулась вперед, сминая под собой белые тонкие, точно девственная плева, вазы, превращая их в груду острых осколков, а затем стирая в пыль. Бульдозер дергался туда-сюда, его хаотические, нелогичные движения напоминали речь этой женщины в черном, но были при этом завораживающе грациозны.

Вскоре все вазы превратились в белую пыль на булыжной мостовой. В груду белого праха. Тогда маленькая фурия снова схватила свой мегафон и приготовилась уже заголосить, как очнулась кембриджская полиция: они решили, что на сегодня достаточно, и бросились к женщине, чтобы арестовать. Все произошло с какой-то мультяшной легкостью. Копы уже тащили ее к своей патрульной машине, как она подняла голову и посмотрела на меня. Наши взгляды встретились. И тут произошло нечто, что обычно не происходит с незнакомыми людьми. Между нами точно пролетела искра, вспыхнула молния. Мы узнали друг друга.

Эти неуловимые, пронзительные моменты хранятся в памяти, настигают нас и исчезают, как дежавю, как предчувствие, как нечто эфемерное. И не так уж это и необычно, поняла я, едва заглянула в прозрачные, как у осьминога, голубые глаза. Этой фурией в черном оказалась моя соседка по комнате, Джоанна Дуди, которая когда-то любила романтические оборки, а теперь превратилась в самую настоящую феминистку, в панка, что добавило ей очарования.

Я решила отправиться в участок и внести залог за Джоанну. Самое малое, что я могла сделать для нее после того, как украла ее темно-синюю подводку для глаз и подожгла розовую мягкую игрушку, разумеется кошку, когда мы с ней делили комнату в первом семестре первого курса колледжа. Мой жест не был актом великого милосердия, я всего лишь заплатила несколько сотен долларов, чтобы она была свободна.

— Я и забыла, какая ты маленькая, — сказала я Джоанне, когда та вышла из огромных деревянных дверей полицейского участка.

Она оказалась ниже меня на голову. Ее светлые волосы напоминали ореол белого карлика, взорвавшегося в черном океане космоса.

— Спасибо, что внесла залог, — сказала она, запнувшись, посмотрела вокруг и поправила на плече ремень сумочки.

На самом деле это была сумка для противогаза времен Второй мировой войны. Тогда их носили подростки в знак протеста. Джоанна растерянно огляделась. Я испугалась, что она сейчас заплачет. Ненавижу слезы, бессмысленные и беспощадные.

Спина ее напряглась под черной парусиновой курткой.

— Спасибо, — еще раз проговорила она.

— Слушай, Джоанна, — сказала я. — А мне понравился бульдозер. Очень впечатляет.

— Больше не Джоанна, — ответила она. — Тендер. Меня зовут Тендер де Брис. — И начала спускаться по ступенькам участка, стараясь держаться от меня подальше.

Я смотрела, как она уходит, и думала, а не пригласить ли ее на обед, хотя по ней было видно, что есть мясо для нее равносильно убийству. Как бы я ни была заинтригована, мысль о том, чтобы сидеть над остывающим тофу в кафе, пропахшем немытыми анархистами, и слушать всякую хрень о женской энергии, которую начнет толкать бывшая Джоанна, нынешняя Тендер, меня не радовала. Есть в жизни совершенно недопустимые вещи, типа тофу, которое выдают за что угодно, но не за то, чем оно является на самом деле — неаппетитным растительным белком с текстурой вареного ластика и вкусом бумажных полотенец, вымоченных в слабо заваренном чае.

Так что я позволила Тендер идти своей дорогой, но даже смена имени не помешала мне выследить ее. Конечно же, я нашла Джоанну, а как иначе?

В те времена я еще не писала о еде. Пока не писала. В «Бостонском Фениксе» я вела раздел «Образ жизни». Теперь, когда я думаю об этих бессмысленных репортажах, мне кажется, что человечество скоро погибнет. Все эти слова, написанные разными цветами, в зависимости от биоритмов, все эти бесконечные колонки, посвященные поиску удовольствия от щадящей аэробики, часы стучания по клавиатуре, чтобы только предотвратить еще одно убийство — или самоубийство — на фоне низкоуглеводной диеты. Наверняка вы знакомы с делом Джин Харрис, застрелившей своего любовника, который как раз и придумал эту диету. Если нет, погуглите.

«Образ жизни» я просто ненавидела. Ведь сам образ жизни здесь не значил совершенно ничего. Главное было заставить читателей поверить, что у них все плохо, а затем убедить в том, что избавиться от этого экзистенциального «плохо» они могут, приобретая вещи, из-за которых они и чувствуют себя плохо. Раздел «Образ жизни» был нужен только для того, чтобы показывать уровень жизни, к которому обычные люди всегда стремятся, но в конце концов всегда терпят неудачу. И только для богатых и знаменитых этот образ жизни в порядке вещей. Всем же остальным нужна обычная жизнь, за которую им не будет стыдно.

Однако мне нравилось писать. Как нравилось иметь благодаря этому доступ к недоступному. Мне, например, удалось взять интервью у Нины Хаген, которая тогда выступала в Бостоне в двух кварталах от Маленькой Германии. Мы ели шницель, пили дрожжевое пиво, по крайней мере я. Нина оказалась вегетарианкой. Тем же вечером я сидела на ее концерте во втором ряду и любовалась правым яичком ее басиста, которое выпало из-под коротких шорт цвета карпаччо. На следующее утро я проснулась в каком-то отеле, завернутая в липкие простыни и дреды этого басиста. От его мошонки разило грибами и зеленым чаем.

Не ошибетесь, если подумаете, будто этот «Феникс» меня подкладывал подо всех. На самом деле никогда не стоит недооценивать соблазнительную силу репортерского блокнота и пальцев с красным маникюром, сжимающих элегантную черную ручку. Секс — единственное, что примеряет меня с «Образом жизни», а не статьи о напольных покрытиях, личной жизни Рика Окасека и чужих внебрачных детях. Кроме всего прочего, я освещала политику. Кто же откажется от близости к клану Кеннеди хотя бы потому, что это действует возбуждающе после первого коктейля, вдохновляюще после полуночи и разоблачающе после всего.

Используя ресурсы «Феникса», я нашла Эмму, которую тогда звали Тендер, а еще раньше — Джоанна. Несмотря на то что ее не было ни в каких базах, для меня это не составило труда. Я раздобыла номер телефона и позвонила Эмме, бывшей Тендер, урожденной Джоанне. Мы выпили кофе. Потом перешли к «Маргарите». Потом рухнули в ее постель, вокруг которой валялись наброски вульв. Мы смеялись, разговаривали, пили. Мы повзрослели. Изменились. Стали ближе. И с тех пор как я нашла Эмму, мне, на мое горе, никак не отпустить ее. Наши отношения с Эммой — мое величайшее достижение и самая глубокая рана. Хотя наверняка я сейчас так думаю просто потому, что ностальгия поразила мое холодное крепкое сердце. Вот что тюрьма может сделать с человеком, даже с таким психопатом, как я.

5 Попкорн

Середина восьмидесятых в Бостоне была временем дешевых музыкальных групп, дешевого алкоголя, дешевых диких танцев, платьев и штанов в обтяжку кислотных оттенков, начесов, залитых тонной лака, огромных тарелок с новым для Америки блюдом из сырой рыбы — суши, есть которое следовало сидя на коленях на татами за низенькими столами. Это было время, когда бары закрывались в два ночи только потому, что пуританский Бостон никак не мог избавиться от своих привычек. (В скобках замечу, что этот город самый асексуальный из всех, что я знаю. Подозреваю, что его жители так много пили только для того, чтобы все думали, будто они спешат уйти трахаться, а бары закрывались так рано, чтобы их посетители уж точно поспешили.) Середина восьмидесятых в Бостоне была временем геев, большинство из которых не дожили и до тридцати.

Тогда, вернувшись домой с мужчиной, можно было обнаружить на нем стринги цвета виноградной жвачки, и неясно, хорошо это или отвратительно. Жить в Бостоне, когда тебе двадцать два или двадцать шесть, означало жить среди гребаных мужиков, которые только вчера окончили университет и уже погрязли в дыму марихуаны, кучах шмотья и башен контейнеров от еды навынос. Они как будто совсем не желали взрослеть, отмахивались и бежали без оглядки от зрелости.

Бостон был городом совершенно безнадежных и несчастных людей. И лучшим в нем было то, что я могла спать с кем попало, мне даже не приходилось тратить время на поиски, ведь город так велик, что ни один мой партнер никогда в жизни не пересекался с остальными. Правда, это совсем не значит, что я не изучила подноготную каждого. Просто в этом не было никакой необходимости. Так что всю грязь о них, которую мне удавалось нарыть, я приберегала для себя. Всегда приятно знать то, чего не могут знать другие. И всегда приятно использовать свои знания при случае. Так что пусть в сборе компромата и не было уже никакой необходимости, я его все равно собирала. Это была почти ностальгия. Почти, но не совсем.

Жить в Бостоне восьмидесятых также означало спать с женщинами. Возможно, из-за моего высокого роста или из-за моих свободных взглядов женщины атаковали меня так же часто, как и мужчины. Однако, если не считать той, с тонкой талией, я и с девушками особо не задерживалась. Бостон, так же как и Рим, в те времена просто кишел лесбиянками — я не могла не перепробовать и их. Люблю свои прихоти. Совсем недолго я встречалась с малюткой, у которой была алебастровая кожа и копна рыжих волос. Мы встретились и соблазнились друг другом в баре, где стояли столики в форме корабельных штурвалов, а на стенах и под потолком висели сети и буи. Мы занимались сексом под первый альбом «Шаде», который только-только вышел и казался нам самым подходящим для наших занятий. В позе 69 мы были похожи на клубничное мороженое — переходящие друг в друга белые, рыжие, красные оттенки. Одно это доставляло непередаваемое визуальное наслаждение. Мы обе были еще совсем неопытны в деле Сапфо — она, с ее белой веснушчатой кожей и сосками, похожими на розовые бутоны, и я — с моей неуемной жаждой мужчин.

Затем я развлекалась с пышногрудой блондинкой из Олстона. Ее звали Трэшетт. Из каких-тоартистических кругов. Думаю, мы с ней познакомились через Эмму, хотя теперь уже могу ошибаться. Она жила в старом доме, который вечно ремонтировали после пожара, в какой-то коммуне. На самом деле Трэшетт звали Мари, и в своей коммуне она играла роль истинной американской домохозяйки. Все время готовила всякие ретроблюда, типа водяных каштанов, запеченных в беконе, кассероля из тунца с крем-супом и жаренным до хруста луком. Ее угол в коммуне был обставлен в духе невыносимого китча телесериалов пятидесятых с их патриархальной тиранией, пышными платьями и корсетами. Трэшетт все это страшно любила. Но перевернутый ананасовый пирог, который она испекла, оказался и вправду совершенно потрясающим.

Последней женщиной, с которой я тогда замутила, была латиноамериканка-микробиолог из Гарварда. Деловитая, резкая, до того аккуратная, что даже джинсы у нее были отглажены. Елена целовалась с каким-то мужчиной, когда я увидела ее. Но, глядя на это компактное тонкое тело, я сразу поняла, что она лесбиянка. Елена была первой и, по сути, единственной женщиной, которую я соблазнила сама, причем сознательно. Есть некое извращенное удовольствие рассказывать о себе правду, которую долго и тщательно скрываешь. Мы встретились на лыжном курорте в Вермонте. В первый вечер я увела ее подальше от друзей, посадила рядом с собой, ее бедро прижалось к моему, и между нами как будто вспыхнуло пламя. На второй вечер я поцеловала Елену возле двери ее номера. А в третий мне уже не нужно было ничего делать. Она провела ночь в моей постели, наслаждаясь первыми оргазмами, которые испытывала благодаря другому человеку. От моего языка она выла, как дикая банши. Воспитанная в католической строгости, она еще ни разу не занималась сексом ни с мужчиной, ни с женщиной. Я разорвала ее девственную плеву собственными пальцами и вылизала их досуха.

Мы вернулись в Бостон, я гордилась тем, что ради меня она забыла о своем жестком распорядке жизни, благодаря которому училась исключительно на отлично. Измученная сексом, она опаздывала на лабораторные и засыпала на лекциях. Мы трахались так много, долго и интенсивно, что наши дрожжевые бактерии смешались воедино. Мы были страстно, безумно влюблены друг в друга несколько недель, а потом вдруг, как по мановению волшебной палочки, все исчезло. По крайней мере, у меня. Для нее наше расставание было бы слишком тягостным, поэтому я ей немного помогла тем, что сменила номер телефона и переехала в новую квартиру, не оставив адреса.

В таких играх и забавах пролетели мои четыре года в Бостоне. Я тогда совсем не была гурманом и питалась преимущественно диетической колой и попкорном из микроволновки. Я была страшно занята, «Феникс» особо не платил, поэтому приходилось жить впроголодь; ни мои доходы, ни занятость не позволяли мне ни ходить по магазинам, ни готовить. Да у меня было столько дел, что даже думать о готовке было некогда.

Когда мать впервые вошла ко мне в квартиру в Кенморе и открыла холодильник, перед ней во всем великолепии предстала дюжина банок диетической колы — две упаковки по шесть штук, — какие-то приправы и несколько увядших стебельков сельдерея.

— Дороти, — удивленно спросила она, — где твоя еда?

Я в ответ только улыбнулась и махнула рукой в сторону полок с желто-красными коробками с попкорном. Цвета липидов и крови. Мама вздохнула и перед отъездом в Коннектикут забила холодильник мясом и всякой едой, а полки — фасолью, томатной пастой и рисом. Конечно, все, что могло протухнуть, — протухло, а остальное покрылось слоем пыли.

Короче, Бостон стал самой настоящей идиллией для меня, когда мне было всего двадцать с небольшим лет. А вот время, проведенное в Бинтауне, нельзя назвать идеальным. Моя квартирка была крошечной и темной, летом тут случалось нашествие насекомых, зимой одолевали всякие звуки. Здесь вечно воняло вареными раками, и как бы я ни протирала все поверхности лимоном, сколько бы ни жгла благовоний, ничего не помогало. Но это невероятно возбуждало меня — жить на то, что я сама зарабатываю, даже если для заработка я всего лишь сообщаю обывателям, что их жизнь никогда не будет такой, как у Стива Тайлера и прочих звезд.

Но потом раздался телефонный звонок, который изменил мою жизнь навсегда.

Это случилось примерно в апреле тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года. В теплом воздухе уже стоял аромат цветов и земли. Щебетали птицы. Деревья покрывал зеленый туман распускающихся листьев. Я как раз доставала из коробок летнюю одежду и укладывала на ее место зимнюю.

— Дороти, это твоя мама.

Можно подумать, я не узнала ее голос.

— Привет, мам.

— Дороти, мы с твоим отцом интересуемся, есть ли у тебя планы на следующие выходные. Мы хотим пригласить тебя, твою сестру и твоего брата к нам.

Моя сестра на восемнадцать месяцев младше меня. Она окончила университет Дюка в Северной Каролине, где и осталась работать в какой-то некоммерческой организации. Я никогда не могла понять этого, но такова она, моя сестра. Мой брат оканчивал Браун. Он пока не совершил камингаут, не сообщил нам о своей ориентации, но мы понимали, что это только вопрос времени. Хотя я-то уже знала. И подумывала, а не сообщить ли самой эту страшную радужную тайну, но даже такая психопатка, как я, не может не беречь своего придурочного младшего братика. Да и делиться новостями мне не доставляет удовольствия.

Мое семейство вообще не было склонно к таким внезапным актам единения. То, что трех своих отпрысков родители собирали в родовом гнезде, означало нечто серьезное. Не иначе как переворот. Неужели мать наконец достало безудержное блядство отца. Хотя маловероятно. Моя мать никогда не признала бы своего поражения. Или отец сам решил наконец развестись с ней, раз уж детишки выросли и улетели в свою взрослую жизнь. Вполне возможно.

Конечно, я собрала досье и на собственного отца. Начала это дело, еще когда училась в средней школе. Со временем я отыскала имена и адреса трех его любовниц, с которыми он познакомился по работе (я накопала данные и других дамочек, но они совершенно не заслуживали полномасштабного досье). Первая была исполнительным помощником главного маркетолога крупной немецкой корпорации, которая производила автомобили. Их связь длилась довольно долго — пара лет моей учебы в школе и первый год колледжа. Поначалу все складывалось, казалось бы, счастливо, но некоторое время спустя стало ясно, что отец, вместо того чтобы наслаждаться незатейливой интрижкой, захотел полномасштабной мелодрамы. Страсть он принимал за любовь, а безумие — за желание. Это совсем не то, что мне хотелось бы знать об отце.

Да и дамочка становилась все ненасытнее — вечно чего-то требовала, звонила по ночам. И вот тогда я поняла кое-что важное. Если бы мать время от времени не давала волю ярким, точно шаровая молния, вспышкам ярости, отец от нее давным-давно бы сбежал.

Некоторым мужчинам нужна такая ярость, чтобы поверить в любовь. Некоторым женщинам нужна такая ярость, чтобы испытывать любовь. Некоторые люди напоминают паразитов — внедряются в организм партнера и, слившись с ним симбиотически, сосут его изнутри. Таковыми были и мои родители.

В конце концов я положила конец отношениям отца и его любовницы, помощницы маркетолога. Нет-нет, она все еще жива и, насколько я знаю, даже здорова. Просто на имя ее начальника внезапно пришло весьма неприятное, но очень четко сформулированное письмо, написанное рукой моей матери на ее почтовой бумаге с монограммой. После чего эта дамочка быстренько перестала быть помощницей своего маркетолога.

Отец, недолго думая, завел себе новую зазнобу. Правда, в отличие от первой, эта оказалась женщиной независимой, свободной, крайне занятой и, судя по ее посланиям, весьма странной. Она мне даже понравилась бы, если б отец не увлекся ею с такой силой. Он называл ее своей кошечкой, видимо, за миндалевидные глаза и надменность. Увы, тут он вовсе поехал головой, и меня это крайне тревожило.

Мне не хотелось, чтобы мать потеряла его из-за любовницы, особенно той, которая — и я это прекрасно понимала — потешится с ним и бросит, как грязный носок, едва он уйдет из семьи. Ее независимость никак мне не помогала в розысках нужной информации. Это не могло не восхищать. Мне нравилось думать об этой женщине как о далеком образце для подражания. У нее было все, что хотела для себя я: финансовый успех, личная свобода, рабское обожание мужчины и непоколебимая самооценка. Когда же отец все-таки понял, что в этих отношениях он слабое звено, то ушел от своей кошечки. Это была, конечно, пиррова победа для их с матерью несчастного брака.

Последней любовницей моего отца и, насколько я знаю, нынешней стала дама-мультипликатор без определенного места работы. Поэтому место ее очень уж надежно. Она не слишком чудаковата, но и не совсем нормальна. Не слишком независима, но и не зависит ни от кого. Не слишком успешна, но и не слишком амбициозна. Не слишком горячая штучка, но и не ледяная пещера. Не слишком мягкая, но и не слишком жесткая. Не слишком большая, но и не слишком маленькая. Она такая домашняя, что отец уютно устроился под ее крылом. И меня это радует.

Конечно, я пыталась накопать что-нибудь и на свою мать. Но жизнь ее либо была скучной, как каталог семян, либо она отлично умела закапывать чужие тела. Я не нашла ничего и от этого страшно разочаровалась. Правда, никак не могла понять, в ком именно.

Итак, все наше семейство собралось в апреле тысяча девятьсот восемьдесят восьмого в гостиной дома в Коннектикуте. Мать сидела в своем кресле неподвижно, как изваяние богини Фемиды. Отец стоял позади своего кожаного клубного кресла и нервно оглаживал его подголовник. Мы с сестрой и братом напряженно уселись рядком на диване, утонув в его мягких объятиях. Отца, казалось, била мелкая дрожь. Мать вздрагивала по-крупному. Сестра, чуткая душа, заметно нервничала. Брат только что хорошенечко пыхнул из трубки в сарае, поэтому был одновременно взволнован и спокоен вместе со своими тщательно оберегаемыми секретиками.

Отец посмотрел на нас и немного откашлялся.

— Дети, — наконец проговорил он. — Наверняка вы удивились тому, что мы с мамой решили собрать вас здесь…

— Вы разводитесь? — осторожно спросила сестра.

— Боже милостивый, нет, — нервно ответила мать, — не разводимся, — и потянулась к своей сумочке, но тут же остановилась, как будто обожгла руку о раскаленную печь.

— Мы с мамой всю жизнь очень любили друг друга, — заговорил отец. — Мы бы никогда не…

— Не говори ерунды… — в голос с ним произнесла мать. Ее пальцы дернулись, ее рука тоже дернулась, их взгляды встретились. — Я бы никогда не пошла на развод, я люблю вашего отца.

И оба так же разом замолчали.

Повисла жирная пауза. Их взгляды встретились. Оба одновременно вздохнули. Отец криво и коротко махнул в сторону стола.

— Понятно, — сказала я. — Кто из вас?

— Кто из нас что, Дороти? — голос отца звучал устало и срывался, как веревка на скале.

— У кого из вас рак?

Брат посмотрел на меня, сестра протяжно заскулила, точно хотела насытить воздух гостиной гласными.

— У меня, — ответила мать. — Легкие. Четвертая стадия. Неоперабельный. Вот так. — Она поджала свои идеально накрашенные алые губы и приподняла бровь. — Я всегда очень любила «Голуаз», но теперь придется с ним расстаться. — Мать резко выдохнула. Ее лицо стало мягче. Она осознала свою смертность, и это стало началом ее конца. Весна сменилась летом. Дни стали жаркими и томными. Поначалу она еще пыталась ухаживать за своим садом и готовить, как раньше, но все бесполезно. Прикасаясь к ягодам, она уже не чувствовала будущего. Она перестала выходить на улицу, затихла, стала плоской, осталась на месте. Удалилась от мира, который продолжал двигаться дальше.

Сад за окном спальни матери постепенно дичал. Спаржа выбросила затейливые изящные листья. Ягоды склевали птицы, черви отгрызли головки брокколи, олени объели розы. Позабытые помидоры выпустили сок прямо на ветках, баклажаны и кабачки выросли до размеров кабанчиков, кукуруза засохла. Это была медленная агония, анти-Эдем. И хотя мы делали все возможное, чтобы этого не произошло, у нас ничего не получалось, да и мы, честно говоря, не очень-то и расстраивались. Просто у нас не было материнских рук, благодаря которым тут все росло и колосилось. А даже если бы и были — наша мать медленно умирала. Так что нас совершенно не волновало то, что плети гороха постепенно захватывали все окружающее пространство. С каждым днем беспорядка в саду становилось все больше, а мать становилась все меньше. Сад разрастался, мать — усыхала. И это неизбежно. Все, что живо, однажды умрет, любой фрукт ждет разложение.

Сестра первой вернулась в наш дом Коннектикуте, еще в июне. Она приехала, чтобы готовить еду для отца вместо матери, которая с приближением смерти все меньше и меньше оставалась собой. Если подумать, это вполне естественно. Брат приехал в июле, когда начались каникулы в Брауне. К концу лета мать совсем потеряла надежду, у отца не оставалось выбора, кроме как день за днем сидеть возле ее постели, держать за руку и наблюдать, как она понемногу отпускает свою жизнь. Ее положили в больницу, но пробыла она там совсем недолго. Ей больше не хотелось испытывать боль, не хотелось продлевать дни и ту черноту, которая их заполняла. Вернувшись в свою квартирку в Фенуэй, я представляла, как мать разглядывает свои рентгеновские снимки, обводя изящным наманикюренным пальчиком черные розы рака, распустившиеся в ее легких. Мне кажется, что она вернулась домой, потому что только там было место, где они расцветали. Ее тело превращалось в ухоженный грунт для раковых роз, последнего, что она могла вырастить.

Когда мать привезли домой под наблюдение медсестры из хосписа, туда приехала и я, оставив работу и быстро собрав вещи. В «Фениксе» сказали, что я, если захочу, всегда могу вернуться к ним, но я была сыта по горло и самим Бостоном, и его безумными ночами, и новой волной, и похлебкой из семени. Мое семейство ожидало, что я вернусь в Коннектикут, чтобы наблюдать за тем, как умирает мать. И я оправдала их ожидания. Не могу сказать, что меня не интересовала смерть.

Что можно сказать о раке такого, чего еще не было сказано? Это отвратительная смерть, которая превращает живых людей с их мечтами, надеждами и желаниями, с их помыслами и причудами в ноющих, блюющих и страдающих животных. В раке нет благодати. Постепенно, одна за другой, у матери исчезли все привычки. Прикованная к постели, она уже не могла готовить, ухаживать за садом, изводить фермеров в поисках лучшего молока и самых густых сливок, делать заготовки, месить тесто, погружая свои кулачки в теплую мягкую массу. Она отпустила эту часть жизни. И постепенно отпускала другие. Вначале перестала одеваться. Каждый раз откладывала это на завтра, когда будет лучше чувствовать себя. Одежда стала казаться ей непосильной ношей. Все дни она проводила в постели, поначалу просто сидя и читая, потом — все больше дремала. Сиделки сменяли одна другую, как сэндвичи в автомате, они подавали ей лекарства, убирали выделения, выветривали запахи. Она смотрела в сад, и мы знали, что у нее хороший день, потому что ей еще хватает сил поругивать нас за то, что мы его запустили, не пропалываем грядки, не собираем ягоды, не варим из них драгоценные полупрозрачные, сверкающие джемы. Теперь она все время была в пижаме и постельной стеганой куртке, завязанной, точно детская распашонка, веревочкой под подбородком.

Затем она перестала краситься, отказалась от тонального крема, консилера, румян, подводки для глаз, туши и карандаша для губ. Оставила только любимую помаду «Диор Руж 99», потому что, по ее же словам, она без нее была сама не своя. Поджарое тело превратилось в скелет. Кожа на руках в утреннем свете казалась совсем прозрачной, а вместо густых волос — ей было всего пятьдесят два, и у нее еще не наступила менопауза — голову покрывали тонкие серые пучки, как будто ее черную гриву стерли ластиком. Однажды утром она отказалась и от помады. Мы с сестрой взглянули друг на друга, заметив, как кончина проступила на бледных губах матери. Они теперь были цвета дождевых червей, ее губы.

К тому времени, как наступили морозы, мать перестала садиться. Она лежала неподвижно в своей постели, напоминая куклу, и почти уже не дышала. И все время спала. Отец ходил вокруг нее в мягких тапочках. Энергия всегда била у него через край, и сейчас он просто не мог сидеть спокойно и смотреть, как умирает его жена. Кажется, он протоптал тропинку вокруг ее постели. Его мне было жальче, чем мать. У нее был морфий. У него — только виски и чувство вины, причем в избытке.

Мать умерла за день до Хеллоуина. В Коннектикуте его называют кануном Дня всех святых, в других странах и других местах его могут называть иначе, но, как бы то ни было, все названия говорят о смерти. За несколько дней до этого мать позвала меня к себе. Ее глаза лучились, рука напоминала высохшую веточку, обтянутую пергаментом.

— Дороти, — сказала она и легонько похлопала по моим пальцам. — Ты никогда не была моей любимицей.

Я думала, что это причинит мне боль, но нет, ничего не случилось. Я тоже ее не очень-то любила. Она закрыла глаза. Я поцеловала ее в лоб. От чего она не отказалась, так это от своих духов. Я почувствовала аромат «Шанель № 5» и разложения. Через несколько дней она умерла.

После смерти матери время пролетело в суете и спешке. Слишком многое нужно было сделать и слишком мало сил на это осталось у всех. Слишком много людей, слишком много закусок, одна затейливей другой. Все похороны я просидела одна в миазмах непонимания. Мне было все равно. Все закончилось. Мне хотелось оказаться где угодно, но только не здесь.

Помню, когда я была совсем маленькой, мама усадила меня за свой туалетный столик и стала показывать косметику. Консилер, тональный крем, румяна, жидкую подводку для глаз, карандаш для бровей, тени для век, тушь, пудру, карандаш для губ, помаду. Волшебные золоченые тюбики, волшебные стеклянные флакончики, каждый из которых пах дамским декольте, источал аромат взрослых возможностей. Один за другим она показывала мне их, давала понюхать, наносила чуточку мне на щеки, веки, губы.

— Это, — говорила она, — то, что заменяет женщине доспехи. Надо только правильно накраситься, и будешь выглядеть непобедимой. Будешь чувствовать себя воином. Но и останешься женщиной. Будешь носить это на себе, чтобы внутри ощущать себя не ниже мужчины. Понимаешь?

Я сказала, что да, понимаю.

— Твое место будет там, где ты захочешь, Дороти. Ты можешь работать дома, как твоя мамочка, можешь ездить в офис, как папа. Но что бы ты ни делала, всегда делай это лучше всех. И всегда выгляди лучше всех. — Она немного помолчала. — И тогда эти ублюдки ничего не смогут тебе сделать.

Она посмотрела в зеркало. Наши глаза встретились в отражении.

— Никаких ублюдков, — ответила я.

— Верно, моя милая, — подтвердила она. Ее губы были красными, вечно красными, ярко-красными, красным знаком бесконечности. — Никаких ублюдков.

От своей матери я узнала, что красота — это оружие. От своих друзей-подростков я узнала, что женственность — это мусор. И все оказалось правдой.

После смерти мамы отец продал дом в Коннектикуте и переехал в Нью-Йорк, купил квартиру в Верхнем Вест-Сайде. Я же осела в Ист-Виллидж, где в восемьдесят девятом парни, которым еще не было и тридцати и которые страстно хотели стать крутыми, были готовы платить немалые деньги за собственное жилье. Я нашла крошечную двухкомнатную квартирку «вагончиком» на Седьмой Восточной улице между Первой и Второй авеню. Пятый этаж без лифта. Я была в восторге. Окошко ванной комнаты выходило на крошечный внутренний дворик. У меня была кровать-чердак, под которой стоял шкаф, раскладной диван-футон в гостиной, кирпичная стена и малюсенький балкон.

Смерть матери положила на мой банковский счет примерно шестьдесят тысяч долларов, и они подарили мне свободу. Я могла не торопясь искать работу, обедать в «Одеоне» и пить «Маргариту» за пятнадцать долларов в «Эль Тедди», ловить такси в четыре утра, чтобы добраться до дома, покупать обтягивающие мини-платья от Патрисии Филд, летать во Флоренцию, чтобы потрахаться с Марко в нелепой флорентийской гостинице в стиле рококо и хотя бы ненадолго почувствовать себя в сказке, в которую так хотела попасть. Очень много можно рассказать о том, что такое быть молодой, красивой, независимой и богатой, каким бы эфемерным ни было это состояние.

Весной восемьдесят девятого я начала работать в «Готэм эйс», еженедельнике, который был чем-то средним между «Виллидж войс» и «Нью-Йорк мэгэзин». Писала я все о том же — образ жизни, истории звезд, но, в отличие от «Феникса», делала это на Манхэттене, где была настоящая еда, настоящая грязь, настоящая ночная жизнь и настоящие мужчины.

В основе насквозь коммерческого Нью-Йорка лежит только секс и немножечко волшебства. Мосты, точно драгоценные колье, охватывают ночи. Реки струятся, как бесконечные атласные, шелковые, серебристо-серые шарфы. В хладнокровных деловых кварталах Манхэттена небоскребы подпирают равнодушное небо. На улицах толпы людей бегают, мечутся, словно лосось на нересте, в поисках любви, денег, славы, еды, ночлега, кого-то, с кем можно просто перепихнуться, скоротать ночь до самого рассвета. Потеряться в этом волшебном городе легче легкого, и не только потому, что ты один среди миллионов, но и потому, что он сжимает тебя в своих стальных объятиях. Матерятся здесь искусно, уличное движение громыхает успокаивающе, винные подвальчики приветливо мигают желтыми огнями, заманивают солено-уксусно-сладким ароматом, поднимающимся от столов с паровым подогревом. И куда ни глянь, везде можно встретить нечто чудесное, только успевай распахивать сердце, разум, кошелек или бедра.

Подобно Венеции, Нью-Йорк — это скопление островов, которые соперничают друг с другом, объединенные старыми мостами, одним на всех языком и уверенностью в собственном превосходстве. Как в древней Галлии, здесь мужчины расхаживают горделиво, точно петухи, в своих разноцветных перьях — ярко-малиновых, горчичных, сине-зеленых. Они неоспоримо уверены в себе и притягивают взгляды, потому что знают: здесь доминирует фаллос. Небоскребы — его символы — определяют характер этого города и саму душу. Здесь всем плевать, кто кого трахает. Метафорически и буквально. Трахаться с кем-то, трахать кого-то, трахать всех подряд — в этом суть Нью-Йорка. Конечно, я чувствовала себя здесь в своей стихии. И когда мужчины свистели мне вслед, меня это утешало.

Тогда же я вытащила Эмму из Бостона. Мне хотелось, чтобы она встретила Новый год на Манхэттене.

— Ты должна узнать настоящий город, — сказала я ей. — Такой, где бары открыты даже в четыре утра.

Мы перелезли через кованые железные ворота манхэттенского зоопарка и шатались там в холодной ночи, прямо из горла пили дорогущее французское шампанское за здоровье полярного медведя Гаса, который там жил (а кто еще может выжить посреди Пятой авеню?), пока два охранника не вытурили нас. Тогда мы прыгнули в метро, доехали до Хьюстон-стрит, пешком добрались до дико модного, дико шикарного и дико громкого ресторана на Западном Бродвее. На Эмме была длинная черная винтажная юбка-пачка, сетчатые колготки и ботинки от Джона Флувога, на мне — черный комбинезон из лайкры. Мы были ужасно смешные, пьяные, молодые, обещающие и призывающие. Несколько мужчин постарше, сидевшие за соседним столиком, угощали нас лимонной водкой, которая тогда вошла в моду. Уже за полночь они заплатили за наш ужин и увезли в своем лимузине на Малберри-стрит. Войдя там в какую-то невзрачную дверь, мы оказались в обшитом деревянными панелями зале, где по стенам висели фотографии папы римского и крепких мафиози в дурно пошитых костюмах. Там мы пили коричневый ликер, нюхали кокаин, безжалостно насмехались над этими людьми, радуя и ужасая их одновременно. Через пару часов мы, спотыкаясь, вышли во фрактальный манхэттенский рассвет.

Возвращаясь домой в такси, мы с Эммой словно впервые разглядывали город, яркий в этой белесой ночи, сверкающий огнями, точно тонущий лайнер. Мы пили за любовь, мы пили за дружбу, мы пили за мужские члены, мы пили за мою мертвую мать, мы пили за наши жизни, блестящие, легкие и дикие в этом никогда не спящем городе.

Эмме понадобилось целых девять лет, чтобы присоединиться ко мне, и я была рада, когда она наконец сделала это. Мне было приятно иметь подругу.

6 Лампредотто

Пластиковая посуда и стаканчики здесь, в Бедфорд-Хиллз, оставляют плоское послевкусие, отзвук сожаления, который чувствуется при каждом приеме пищи. Делаешь глоток жидкого кофе — и ощущаешь покаяние, набираешь в рот липкой серой овсянки — опять раскаиваешься. Прошел год с момента вынесения приговора, а я до сих пор не знаю, в чем должна раскаяться. В глубине души я понимаю, будь у меня шанс, я бы сделала все это снова — снова убила бы их. Или, возможно, самих убийств было бы больше. Я бы обставила их более стильно или добавила бы затейливого юмора. Что-то в стиле платья-скелета от Эльзы Скиапарелли. Что-то — как оммаж «Маме» Луизы Буржуа. Что-то — красивое, как мост-павильон Захи Хадид в Испании. Все они стали бы последним прекрасным поцелуем, соединяющим нас в нашем общем намерении — прийти к изысканному, но неизменному концу.

Из всех мужчин Марко — самый важный для меня. Хотя лучше сказать, самый стойкий. И самый опытный. У нас с ним самая долгая история. Наши жизни связаны неразрывно — мы настолько же вместе, насколько вместе ползучая глициния и дом, по которому она ползет и который сама же постепенно разрушает. Неукротимая неощутимая сила времени превращает горы в кротовьи норы. Марко — человек, которого я знаю дольше всех остальных и намного лучше. Мы с ним затачивались друг под друга и затачивали друг друга в течение всей жизни и делаем это даже после смерти.

Познакомились мы в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году в Сиенне, куда я отправилась продолжать учебу в колледже. Марк в это время уже окончил местный университет, старейший в мире, получил степень по биологии, но таинственным образом продолжал зависать и маячить здесь. Всегда в компании мужчин, чей тестостерон просто зашкаливал. Все они красили глаза черной подводкой, одевались в бархатные сюртуки, узкие черные брюки и белые рубашки с кружевами и оборками и были такими восхитительными la bella figura, на пике моды, в духе новой романтики и постпанка, типа Дэвида Боуи, «Рокси Мьюзик» и прочих глэм-рокеров.

Жизнь с Марко была прекрасна. Мне нравилось иметь итальянского парня, который чуть старше меня, с которым можно пить вино и долго трахаться по вечерам. Конечно, у него была «веспа», конечно, мне нравилось кататься позади него, стискивая его узкие бедра своими, длинными и тонкими, точно ножницы, на голове шлем, в зубах сигарета. Мне нравилось иметь мужчину, с которым можно ездить в другие города — во Флоренцию с ее солеными сэндвичами с лампредотто, в сонный Монтальчино с его отменной пастой и вином, в Радда-ин-Кьянти с его отменной пастой и вином. Если честно, мне дико нравилось держаться за руки с прекрасным итальянским мужчиной, когда я не хотела, чтобы другие итальянские мужчины беспокоили меня.

Все знают знаменитый снимок Рут Оркин из серии «Американка в Италии», где высокая брюнетка спускается по улочке мимо толпы итальянцев, лохов и бездельников в костюмах, которые кричат ей что-то вслед. Все именно так и есть, снимок давным-давно отражает это клише. Ни одна приезжая девушка не может пройти по итальянской улице без того, чтобы местные мужчины не начали пускать на нее слюни, как собаки на телячьи косточки. Быть одинокой девушкой в Италии страшно неудобно, но еще хуже, если вас несколько, двое или трое. И неважно, только девушек или девушек и парней, если вы американцы или неитальянские европейцы. Итальянцы в те времена вообще не отличали американцев от немцев, британцев или шведов, особенно если все говорили по-английски. Вы могли просто стоять в очереди в пиццерию, или пили эспрессо в кафе, или посреди площади решали, куда отправитесь на ужин, итальянские парни смотрели на вашу компанию, как рыбы-прилипалы на акул, и было неясно, что у них на уме.

Для молодой американки Италия оказалась интересным местом. Лично мне скорее нравилось, когда меня объективируют. Мне вообще нравится, когда мужчины на меня смотрят голодными глазами. Я нахожу это весьма занимательным. Раздражает это меня только тогда, когда они начинают говорить так, будто я должна ловить каждое их слово.

Помню, был один такой парень в Сиене. Каждый вторник и четверг он шел за мной, когда я возвращалась с занятий по литературе в пансион, где тогда жила. В эти дни у меня уже не было занятий, и я мечтала остаться в одиночестве. (Есть в Италии одна вещь: местные жители не доверяют людям, которые любят одиночество. Они вообще живут, следуя поговорке: «Chi mangia solo crepa solo» — «Кто ест в одиночестве, тот и умирает в одиночестве». Я же обожаю есть в одиночестве. Как и моя героиня, кулинарная писательница Мэри Фрэнсис Фишер, я люблю сидеть за столиком ресторана и вдумчиво пережевывать каждый кусочек. Итальянцы же считают это отклонением от нормы, более того, это приводит их в ужас! Простите, что отвлеклась. Иногда бывает трудно удержать рассказ в рамках одной линии.)

Тот парень, который преследовал меня, наблюдал, как я выхожу из каменных ворот колледжа, затем отделялся от стены и шел рядом или чуть позади, точно тень, приговаривая: «Синьорина, скажите мне что-нибудь. Вы такая красивая. Как ваши… как вы их называете? С-с-с-скалистые горы? Вы же американка, синьорина, да? Пожалуйста, поговорите со мной. Одно ваше слово — и я умру счастливым».

Каждый вторник и четверг, неделя за неделей, пока было тепло, этот ритуал не менялся. Парень ждал в засаде, курил, затем, завидев меня, отделялся от стены и шел за мной, нашептывая мне в ухо, точно Яго. Каждый вторник и четверг, неделя за неделей, я вздергивала подбородок и шагала вперед. Я не собиралась показывать ему, что знаю итальянский. Как не собиралась рассказывать Марко и его глэм-банде о том, что меня преследует какой-то длинный черноволосый парень. Ведь стоило мне сказать хоть слово, и они избили бы этого парня до полусмерти. Такова замечательная особенность итальянских мужчин — у них на подкорке записано быть на волосок от физического насилия, когда речь заходит об их партнершах. А мне всегда нравились мужчины с привкусом угрозы.

Я ничего не рассказала Марко и ничего не говорила своему преследователю. Только позволяла ему шагать рядом и пытаться обольстить меня своим бормотанием. Примерно месяц спустя он пустил в ход руки. Теперь он время от времени касался моего плеча, локтя или бедра, точно проверял, достаточно ли разогрета сковорода. Еще через месяц он осмелел настолько, что перегородил мне дверь, когда я хотела войти в пансион, где маленькая старушка-хозяйка храпела во время сиесты. От речей этот одержимый итальянец перешел к захвату, захват придал ему смелости. Однажды он оттеснил меня, когда я отпирала дверь, и попытался ступить на лестницу. Меня спасло только то, что я успела захлопнуть дверь прямо перед его носом.

Но в какой-то из четвергов я оказалась не так расторопна. Уже наступила зима, был конец ноября или даже начало декабря. Он успел тенью проскользнуть прямо в мою комнату. Там схватил меня за плечи и прижал к стене, лицом прямо в щель, которая напоминала кролика, когда я разглядывала ее, лежа в кровати. На деле же она оказалась простой трещиной в штукатурке, совершенно абстрактной и не похожей ни на что.

Мое лицо расплющилось по стене, его локоть уперся мне в позвоночник, я услышала, как стукнула пряжка на его кожаном ремне, когда он расстегнул его, затем звук молнии на штанах. Он задрал мне юбку и грубо сорвал колготки вместе с трусами до колен. Его острый локоть впился в мое плечо так, что от напряжения подогнулись колени и лицо скользнуло вниз по стене с треснувшей штукатуркой.

Я почувствовала, как его пальцы раздвинули мои половые губы и член резко вонзился в мою плоть. Я молчала, едва дыша. «Меня насилуют, — подумала я. — Мило». Я слышала его прерывистое дыхание, чувствовала, как он содрогается где-то внутри меня. А затем он остановился. Так быстро, что все произошедшее стало напоминать галлюцинацию. И исчез. Я оделась, стерла тушь со штукатурки. Больше я никогда этого парня не видела. Нигде. Он как будто растворился в средневековом сумраке, окутывающем итальянские города.

Конечно, я проверилась на венерические болезни. Оказалось довольно сложно найти итальянского врача, который взял бы мою незамужнюю американскую кровь, чтобы сделать анализы. Итальянские врачи жутко провинциальны. Этого я нашла в самой богатой части города, сделала вид, что совсем не знаю языка, надела на палец дешевое обручальное кольцо и просьбу об анализах разбавила хриплыми рыданиями о том, что увидела своего мужа с какой-то неизвестной блондинкой в соседнем отеле. Это сработало. Анализы оказались блаженно чистыми. Какие бы пороки ни были свойственны моему преследователю, гонореи и сифилиса среди них не оказалось. Я, естественно, принимала таблетки. С юных лет я понимала, что материнство — не та тюрьма, в которой мне хотелось бы оказаться. Потому что дети сразу заставят меня включить духовку и потянуться за розмарином.

Жизнь в Сиене была радостной. Марко составлял мне прекрасную компанию. Он был веселым и ненасытным, а это я ценю в мужчинах больше всего. Его друзья вполне ценили наши симбиотические отношения: я знакомила их с иностранками, а они терпели мое присутствие. Особенно им нравилось, что мы говорили на одном языке: итальянцы не жалуют американцев за то, что те предпочитают английский. Мы с Марко чудесно проводили время. Мне всегда нравилось трахаться с ним.

Но мешала одна проблемка. В отличие от моего опыта общения с пеннистоунскими парнями, у меня не было ни одного компромата на Марко, за который я могла бы зацепиться. Отчасти потому, что местная система была мне незнакома. А отчасти потому, что в Италии вообще не было никакой системы. Один тот факт, что гнусная мафия может править половиной страны (и еще один факт, что не менее гнусный Берлускони может вообще заполучить и удержать власть), говорит о том, что тут нет никакой системы. И в этом Италия разительно отличается от Америки, где граждане не могут жить без системы. Той, которая прикрывает другую систему, и это позволяет американцам чувствовать себя комфортно среди всех этих систем, которыми управляет еще одна. Мы — абсолютные фанатики правил. Итальянцы — нет.

Таким образом, мне было трудно отыскать хоть какой-то компромат на Марко, а потому было трудно расслабиться в этих отношениях. И поэтому же единственным мужчиной, кроме Марко, с которым у меня за весь этот год в Сиене был секс, оказался мой преследователь. Марко же явно развлекался с другими девушками, я в этом не сомневалась. Как не сомневалась в том, что все свои случайные поездки он использовал, чтобы соблазнять кого-то, кто впоследствии станет его злобной донной в «Версаче». Но я никак не могла поймать его на этом, хоть и знала, что он ничуть не умнее меня. Просто у меня не было доказательств. И это напрягало.

От притворства Марко разило каким-то неприятным душком. И хотя многим молодым итальянцам было свойственно l’arte di non fare niente — искусство ничегонеделания, — это сладкое безделье его несколько беспокоило. Иногда я подмечала выражение какого-то кошачьего испуга на его лице. Бывали моменты, когда мы в посткоитальной расслабленности курили одну сигарету на двоих и вдруг он становился холоден и весь как будто ощетинивался. После чего печально улыбался, начинал расчесывать мои волосы — я любила эти прикосновения после секса — и бормотал что-то о моей красоте. Я видела, что у него есть какая-то слабость, тело само выдавало его эмоциональное предательство, его отвращение ко мне. Он как будто носил время, боясь, что оно истреплется и порвется. Марко только стремился к праздной беспечности ciondolone, на самом же деле его безделье казалось напускным. В глубине души он был целиком охвачен какой-то тревогой, точно Кьеркегор в размышлениях о своем смертном одре.

Так что я должна была выяснить, в чем дело, и быть внимательной, чтобы это сделать. Секрет Марко начал раскрываться для меня, когда тот стал категорически отказываться съездить в Рим. Это казалось мне немыслимым. Итальянцы обожают Рим. Поездка туда сродни даже не празднику, но паломничеству, которое обычно заканчивается превосходно приготовленными потрошками и артишоками. Итальянцы почти никогда не отказываются показать Вечный город иностранцу, особенно если он в двух шагах, как Сиена. А уж итальянец в Сиене, который отказывается свозить в Рим иностранную подругу, напоминает бостонца, который отказывается показать итальянцу Нью-Йорк. То есть — это немыслимо.

Я очень люблю Рим. После Нью-Йорка это единственный город, где я могла бы жить. Рим хочет лечь на спину и позволить тебе гладить его, ласкать, лизать, пожирать целиком. Моя голова непрестанно кружится от красоты Рима, его истории, весомой и огромной, его сумасшедшей архитектуры и его мужчин. Мужчины в Риме ходят так, словно у них между ног обелиски. И я едва сдерживаю себя, чтобы не встать перед ними на колени в благоговении, открыв рот и изящно оскалив зубы. Так велика сила Рима.

Но Марко, обычно такой щедрый, так радостно потакающий моим прихотям, всякий раз отказывался везти меня в этот Вечный город.

— Никогда, — говорил он и менял тему разговора.

Это-то мне и было нужно. Этот отказ. Это слово. Этот стальной тон. Я была уверена, что у человека, который легко мог бросить все, только чтобы сесть на поезд до Генуи и помчаться на тайное выступление «Стрэнглз» в рок-клубе, есть причина не ехать в Рим со мной. Я начала искать ее. На это потребовалось несколько месяцев, но я нашла.

Это была всего лишь визитная карточка. Маленький кусочек картона, прилипший ко дну пустой мусорной корзины. Простая белая визитка macelleria, мясной лавочки в Риме. На одной стороне было написано по-английски: «Macelleria Иачино Джанкарло, Виа дель Форте Браветта, 164, Рим» — и имя: «Давиде Марко Иачино». На другой стороне — иврит. Язык, которого я не понимаю.

У меня закружилась голова. Фамилия Марко была Иокко. То же самое, что в Америке Смит или Джонс, — по ней совершенно нельзя понять, откуда родом человек, который ее носит. Я без остановки крутила визитку в руке. Снова и снова. Может ли фамилия Иачино принадлежать Марко? В Италии она звучит примерно так же, как в Америке фамилия Голдберг или Сильверстайн, то есть сразу выдает еврея. Был ли Марко Иокко на самом деле Давиде Иачино? Я подумала, что вот теперь у меня в руках как минимум теплая гильза от пули, если не сам дымящийся пистолет.

Я решила обыскать комнату Марко. Перерыла его простыни, матрас, ящики стола, перетряхнула книги и гравюры на стене. И наконец-то, наконец под кроватью я обнаружила тайник под отходящей доской, где лежал его настоящий паспорт. Марко не был Марко. Его звали Давиде. И Давиде был еврейским мясником в Риме. Вот так интрига!

На самом деле это многое объясняло. Вот почему Марко испытывал буквально оргазмическое наслаждение, поглощая закуски из креветок, гамбери круди и мареммскую аквакотту, пасту со всякими моллюсками, ракушками и другими морскими гадами, которую подают в Тоскане. Почему в ресторанах он обязательно заказывал чингиале, спек, лардо, гуанчиале и панчетту — закуски из дикого кабана или свинины, но при этом в домашнем холодильнике у него никогда не было даже нарезки прошутто, квинтэссенции итальянской кухни из мяса обыкновенной свиньи. Почему частенько субботним утром, особенно если неделя удавалась слишком развратной, Марко куда-то исчезал. Причем так, что даже его бархатная длинноволосая глэм-компания понятия не имела, где он. Все это как раз и объясняло, почему он не хочет отвезти меня в Рим.

Этот Вечный город, без сомнения, величайший в мире, но до Нью-Йорка ему далеко. По сравнению с ним Рим совсем крошечный, здесь стоит только одному знакомому заметить Марко со мной, как вся община тут же узнает о тайной жизни их мальчика. О жизни, которую он тщательно скрывает. Хотя все, вся его семья, знала о том, что Марко живет в Сиене, они даже не представляли, чем он тут занимается. А если и подозревали нечто подобное, то смотрели на это как на временное явление, как на своеобразную подростковую инициацию, которая вот-вот закончится, и Марко наконец повзрослеет и начнет исполнять свои обязанности. Со всей ясностью я поняла, что он просто выждал, когда сможет взять на себя весь чертов семейный бизнес.

Как я вскоре узнала, быть шойхетом, кошерным мясником, — весьма серьезное занятие. Этому делу недостаточно просто научиться, нужно быть ортодоксальным евреем и вести безупречный образ жизни согласно традициям. Изучение шхиты, правил ритуального убоя и разделки скота, занимает много месяцев, если не лет, и это понятно — шойхет должен одним решительным ударом рассечь пищевод, трахею, яремную вену и сонную артерию животного, а потом тщательно очистить тушу от вен, жира и сухожилий, хорошо промыть в проточной воде и подержать в соли. Это довольно тяжелая, кропотливая, тонкая и кровавая работа, и я не могла представить, как Марко, с его идеально белой кожей, длинными волосами и накрашенными оленьими глазами, может совершать нечто подобное.

Что же мне делать теперь с этим знанием, когда я его заполучила? Никто из глэм-компании Марко даже не подозревал, что под стильным бархатным камзолом он скрывает свою семитскую сущность. Все его дружки были обыкновенными бытовыми расистами и антисемитами — весьма характерное явление для итальянской культуры, наследие фашизма. С того известного Manifesto della Razza, расового манифеста, который был опубликован в тысяча девятьсот тридцать восьмом году и который лишил гражданства всех итальянских евреев, не прошло и пятидесяти лет. Известен факт: для изменения сознания общества нужно, чтобы сменилось несколько поколений, а в Италии к тому времени не успело смениться даже одного.

Возможно, Марко и был бездельником, но он упорно трудился, чтобы скрыть свою реальную историю от друзей и от меня. Не то чтобы я как-то сильно переживала из-за этого, хотя, признаюсь, задавалась вопросом, почему Марко обрезан. Когда он впервые скинул свои трусы, я даже почувствовала некоторое разочарование. Никогда в жизни я еще не трахалась с мужчиной, у которого была крайняя плоть, поэтому мне страшно хотелось посмотреть, из-за чего весь сыр-бор. Иногда все же надеешься, что другие страны подарят немного экзотики. Конечно, Марко был не первым евреем в моей сексуальной жизни. Язвительноподжимающий губы Пеннистоун был просто усеян евреями, как и моя старшая школа в Коннектикуте. Даже человек, который впервые довел меня до оргазма языком, тоже был евреем. Однажды его чуть не выгнали из школы. Кто-то сообщил директору о целом мешке марихуаны в его шкафчике. Я слышала, что мать этого парня отвалила щедрое пожертвование в какой-то фонд, чтобы спасти сына, но от реабилитационного центра тот не отвертелся. И от школы его на это время отстранили. Но ничего подобного не произошло бы, если бы он держал язык за зубами и не трепался о траве и о наших с ним сексуальных упражнениях. Впрочем, я опять отвлеклась.

Лично мне было наплевать, что Марко еврей, но меня радовало, что я наконец нашла компромат на него. Его настоящее имя, его семейный бизнес, его тайну. А это уже немало. И есть множество способов ее использовать. Это делало мою походку более пружинистой, возвращало улыбку и добавляло возбуждения. Ведь сила — лучший афродизиак.

С этой информацией я не делала ничего целый год. Просто ждала своего часа. Визитку я бережно спрятала в книгу, которую — я это точно знала — Марко никогда не откроет («Цвет пурпурный» Элис Уолкер). Я ни слова не сказала ему. Я потратила кучу времени, чтобы раскопать этот драгоценный компромат. Оставалось всего шесть недель до приезда моих родителей, которым захотелось прокатиться по Европе, и не скажу, что я скакала от радости. Всю свою жизнь я смотрела, как мать буквально цепенеет, когда речь заходит о Париже. Хотя я предпочла бы окручивать мальчиков на Капри. Однако совместное путешествие по Европе было условием, которое я приняла, когда родители согласились оплатить мое пребывание в Сиене.

После окончания моих занятий мы с Марко отправились в безумный вояж на побережье Мареммы, где загорали на пляжах, устраивали пикники среди пиний, наслаждались тихим, ненавязчивым сексом в чужих домиках. Объездили всю Италию на поездах, притворяясь молодоженами, выходные проводили в Вероне, где смотрели «Мадам Баттерфляй» с Райной Кабаивански в Арена-ди-Верона. Хорошо помню ресторанчик, который был открыт еще до рождения великого Пуччини и великолепное ризотто с сыром капретто и крошечными кусочками козлятины, от которого шел такой непередаваемый аромат, что казалось, сам Иисус шагает здесь по воде. Из Вероны мы отправились на Ривьеру, где по узким тропинкам, держась за цепи, привинченные к скалам, прошли пешком через весь Чинкве-Терре, и Лигурийское море перекатывалось, точно кобальтовый шелк, где-то далеко под нашими ногами. Мы использовали эти шесть недель на всю катушку, и я ни разу не потревожила призрак запретного Рима.

В последний год своей учебы я вернулась в Пеннистоун, стала там художественным редактором местной газеты, написала несколько статей для берлингтонского еженедельника и сделала первый материал для «Феникса». Я часто думала о Марко, трахаясь с другими парнями, и решила, что после окончания колледжа снова поеду в Рим.

После того как мой самолет приземлился во Фьюмичино, я выждала некоторое время, чтобы смена часовых поясов охладила двигатели и вернула меня на землю. Я собиралась пробыть здесь десять дней, так что никакой причины торопиться у меня не было. Я бродила по Палатинскому холму, перед храмом Цезаря чувствовала, как кружится голова от синдрома Стендаля. Может, я и законченная железобетонная стерва, но меня сводит с ума древний воздух Рима, его камни и осознание того, что к ним прикасались Марк Антоний, Марк Порций Катон, Октавиан и сам Нерон. От Дома весталок, безмятежного и обезглавленного, по мне катилась дрожь. Отказаться от секса на тридцать лет — это одно, но быть девственницей, в руках которой сосредоточена власть, — совсем другое. Власть почти всегда компенсирует потери. Весталки хранили завещания всех влиятельных людей этого города, то есть всю информацию. Они имели право голоса и право собственности, но главное — были доверенными лицами всех сильных мира сего и при этом не служили никому. Далеко не все эти девственницы выходили замуж после окончания своего служения, и этот факт говорит сам за себя: зачем отказываться от власти, когда она у тебя есть и ты ее любишь?

Я исходила Рим вдоль и поперек от Большого цирка до виллы Боргезе, от Ватикана до катакомб Святого Себастьяна, от Трастевере до Остии-Антики. Я гуляла повсюду, нацепив плеер, прихватив запасные батарейки, притворяясь обыкновенной американкой, которая ни черта не понимает по-итальянски, — и это помогало. Мне не хотелось, чтобы что-то или кто-то встал между мной и этим прекрасным древним городом.

Для этого я даже солгала родителям, придумав подругу по имени Эми, с которой мы познакомились, когда я еще училась в Сиене, а теперь встретились в Риме. Я сочиняла наши разговоры, подделывала письма и планы. Эми оказалась настолько убедительной, что родители, кажется, вздохнули с облегчением, узнав, что у меня наконец появилась подруга. Если не считать ее, я провела десять восхитительно одиноких дней в Риме в собственном гостиничном номере. Самым прекрасным в этом было чувствовать себя в полной безопасности, осознавая, что хочу до смерти напугать бывшего любовника, неожиданно заявившись в его мясную лавку.

Мне хотелось познакомиться с Римом на собственных условиях. Отчасти именно это стало причиной того, что я отложила посещение Марко на целых четыре дня. А отчасти — мне нужно было привыкнуть к смене часовых поясов. В эти четыре дня я познакомилась с очаровательным банкиром из Берна прямо на Испанской лестнице, после чего провела целые сутки в его прекрасном гостиничном номере, трахаясь с ним, но не разговаривая. Язык нам не требовался — во всех смыслах этого слова. Этот швейцарец был поистине пунктуален.

Но главным было то, что мне нравилось представлять, как Марко отреагирует, когда увидит меня. Ведь из всех кошерных мясных лавочек этого города я случайным образом выберу его. Я представляла Марко в вездесущем белом фартуке и большую стеклянную витрину с мясом, которая разделяла нас. Марко смотрит на меня снизу вверх, ловит выражение моего лица и с грохотом роняет на пол свой огромный нож. Я представляла, как кровь отливает от его щек, колени подкашиваются, а сердце чуть не выскакивает из груди. Представляла, какая буря разражается у него внутри. Как он, заикаясь, пытается сформулировать что-то, понять, как я оказалась в его магазине в самом центре еврейского гетто Рима. Представляла, как он не может себе этого представить. А затем я наконец трахаю его. Мне всегда нравилось трахаться с Марко.

Примерно так это и произошло. Он не выронил с грохотом свой огромный нож только потому, что не держал его в руках. Но ноги у него действительно подкосились, и меня это порадовало. Он и впрямь был в белом фартуке, отрастил себе аккуратную черную бороду, на пальце его сверкало тонкое золотое кольцо. Оказалось, он женат. И такое развитие событий не могло не быть захватывающим. Ведь у любовницы так много власти и никакой ответственности — трудно не реагировать на чистейший эротизм такой ситуации.

Марко вышел из-за прилавка, протянул руки, но тут же опустил их, по-пингвиньи прижав к бокам. Он не мог обнять меня. Это не только выдало бы тайну нашего плотского прошлого. Как ортодоксальный еврей, он не мог прикасаться к женщинам, которые не были членами его семьи. Он что-то бормотал, стараясь изо всех сил контролировать свою речь. Я же оставалась в высшей степени спокойной и хладнокровной. Сказала по-английски, что увидела его с улицы через витрину и решила зайти поздороваться. Что так много времени прошло с тех пор, как мы виделись в Сиене. Что он хорошо выглядит. Я дала ему понять, где остановилась и как долго пробуду в Риме. Все это время он молчал. Его лицо побледнело, затем покраснело, затем наконец обрело свой цвет. Я полностью выбила его из колеи и пребывала в восторге от этого.

Два часа спустя Марко лежал в моей накрытой малиновым покрывалом постели в отеле на Кампо-де-Фиори и шептал по-итальянски:

— Дорогая моя, я совсем потерял тебя. Ты пахнешь, как цветы, растущие из лона Венеры. Как я скучал по тебе, как мне хотелось вылизать тебя всю, вкусная моя, моя американская мечта.

Глядя Марко в глаза, я поднесла его левую руку к своему лицу, взяла в рот его безымянный палец, сунула поглубже и, покрыв слюной, медленно зубами стянула обручальное кольцо, которое выплюнула ему на грудь. Мы снова трахались, и это было восхитительно.

Это был первый и предпоследний раз, когда мы с Марко виделись в Риме. Нет, мы потом часто встречались, больше двадцати лет, но где угодно, только не там. Часто это случалось в Тоскане. Однажды в Болгери, в гостинице такого же истошно-розового цвета, как моя вульва. В другой раз в термах Сан-Филиппо, где мы сдвинули две узкие, точно бедра монахини, кровати. Этот отель обладал чувственностью гинекологического кабинета, в воздухе разливались миазмы сернистых источников. Еда здесь была лечебной, винная карта умеренной, а секс легким. В следующий раз мы встретились в Кьянти в чудесном бывшем монастыре, который превратили в весьма аристократический отель по типу «постель и завтрак». Зато здесь была комната для граппы, что показалось мне весьма цивилизованным. Еще мы останавливались в Монтальчино на вилле семнадцатого века, которая принадлежала его другу. Там совершенно случайно мы подожгли компостную кучу, высыпав тлеющие угли, и потратили драгоценные полтора часа, таская ведра с водой и заливая ею пламя.

Так мы виделись почти тридцать лет примерно раз в год, редко пропуская встречи, но и чаще не получалось. Наши свидания проходили под лозунгом: «В это же время через год». Перед нами проносилась кавалькада отелей, но чувств становилось все меньше. Случалось, что я прилетала в Италию, а Марко никак не мог оторваться от своей донны или даже не хотел. Эта обесцвеченная блондинка родила ему пятерых детей, и с каждыми ее новыми родами я все больше гордилась своими высококлассными вишневыми гениталиями поистине демонстрационного качества.

Когда я впервые встретила Марко в Риме, он был женат всего несколько месяцев. Этот брак, по его словам, стал стратегическим союзом, который объединил его семейство мясников, которое жило в римском гетто с незапамятных времен, и ее семью, владевшую скотобойней в каком-то городке недалеко от Флоренции. Благодаря этому браку их мясная лавка получила беспрепятственный доступ к поставщику лучшего мяса по самым выгодным ценам. В руках Марко оба семейных бизнеса жирели. Узнав об этом, я поняла, зачем он получил степень по биологии. Благодаря ей он узнал, как сделать свой мертвый товар органическим, то есть добавить к нему приставку «био». Macelleria Иачино опередила другие и стала во главе движения за медленную еду. Ведь даже те, кому не нравится вкус кошерного мяса, обескровленного и утомленного, с восторгом начали покупать его у Марко и рекомендовали другим — такова была деловая хватка у моего любовника. И я гордилась этим. Мне вообще нравятся успешные мужчины. Они пахнут деньгами, уверенностью и дорогим лосьоном для рук.

Со мной Марко становился по-прежнему добродушным, веселым и ненасытным. Ел все, бесконечно трахал меня, пел старые песни. Он был живым напоминанием о нашей общей юности. О том золотом времени, когда мы курили, точно были бессмертны, танцевали как заведенные и трахались так, точно это последний секс в нашей жизни.

Единственное, чем привлекает молодость, кроме ее непробиваемости, это необузданная новизна и восторженный взгляд на мир. Глупая ностальгия по неизвестному. Этого никогда не вернуть и никогда не пережить заново. Да и не хочется. Нет ничего лучше песни, которую поет пылающее сердце взрослого тигра.

7 Трюфели

Двенадцатое декабря двухтысячного года было замечательным. Я держала в руке билет в Италию на охоту за трюфелями. Много кто так делает. Кто-то едет в Италию за белым трюфелем. Кто-то — в городок Бэй Форчун в Новой Шотландии за запеченными лобстерами. Или в Токио, чтобы попробовать суп из рыбы фугу. В Париж — за макарунами. В штат Айова на фермерскую ярмарку за масляными пончиками.

В общем, я собралась в Италию за трюфелями. Преимущественно белыми, но я не против и черных. Tartufo Bianco — белое золото, как этот гриб называют инстаблогеры, пишущие о еде. Когда этот деликатес тает во рту, все земное меркнет и становится призрачным, а призрачное — реальным. Поэтому бог создал для нас вино бароло. На самом деле мало что друг друга дополняет настолько же полно, насколько это делают трюфель и бароло. И если черный трюфель способен доставить определенное оргазмическое удовольствие, а для этого у него есть все — мускулы, вес, — нужно только некоторое тепло, то белый трюфель — это король-солнце. Итальянцы мало что любят больше грибов, а из грибов больше всего — tartufo bianco, белые трюфели. Это настоящее эротическое наслаждение для вкусовых рецепторов. Я вообще не могу доверять человеку, которому не нравятся трюфели. Трахнуться с ним мне уж точно не захочется.

Это случилось лет через восемь после того, как Эндрю пригласил меня в свой журнал писать о кулинарии. «Нуар» закрылся зимой девяносто восьмого, но мне повезло, я уже не застала эту гибель. О том, что журналу скоро придет конец, поговаривали давно, так что в девяносто седьмом я спрыгнула с кровати Эндрю, чтобы возглавить «Еду и напитки», который издавал Джил Рэмзи. Здесь (как и в постели Джила) у меня была полная свобода действий. Роскошный образ жизни и умопомрачительный бюджет позволяли мне воплощать умопомрачительные кулинарные фантазии.

Благодаря чему я и отправилась в декабре двухтысячного в Италию на охоту за трюфелями. Вспоминая все это в отупляющие дни и беспокойные ночи заточения, я задаюсь вопросом, а не была ли я призвана в Италию некой высшей силой. Я не верю, что все случается по какой-то причине; мне кажется, что все случается потому, что мы сами способствуем этому, но иногда нечто мистическое протягивает свои длинные пальцы сквозь эфир и постукивает нас по доспехам. Просто трюфели — или сама судьба, — в том декабре Италия манила меня, и я не могла сопротивляться.

Есть люди, которые предпочитают трюфели из Лангедока или Прованса. Я же люблю из Альбы. Я могла бы многое рассказать о терруаре и минерализации, о кипарисах и виноградниках «неббиоло», которые находятся совсем рядом с дубовыми рощами, где растут трюфели. Могла бы рассказать о традициях и итальянских собаках породы лаготто-романьоло, одновременно непревзойденных охотниках на трюфели и великолепных гончих. Могла бы, но не стану, чтобы никто не обвинил меня в шовинистических предпочтениях. Но я и правда предпочитаю итальянское вино, итальянскую еду, итальянскую оперу, итальянскую культуру, безумную логику итальянской бюрократии, которую придумали какие-то тролли, и итальянских мужчин. Я признаю, что французская женская мода гораздо интереснее, потому что итальянская работает только на два фронта: либо на донну, либо на шлюху, а это довольно скучно. Хотя обувь у них хорошая, это я не могу не признать.

Я довольно ленива и иду на поводу у своих инстинктов: и трюфели, и мужчин люблю только итальянских. Ну, если только вдруг застрять где-то в Европе, то можно и испанских. Я ничего не имею против американских мужчин (и во многом даже за них), но в Америке не родятся белые трюфели, во всяком случае такие, которые стоит есть. А если вам говорят иначе — не верьте, вас обманывают. Верьте чему-нибудь другому, если это поможет вам чувствовать себя в безопасности. Хотя и безопасность — тоже обман.

Зимой двухтысячного Марко решил избежать всех плотских удовольствий за пределами своей супружеской постели. Время от времени он становился таким обыденным, скучным и утомительным — лебезил перед своей белокурой крашеной донной с жилистыми загребущими руками, унизанными тяжелыми драгоценностями. «Mia cara, — писал мне он по-итальянски, — моя дорогая, я не могу встретиться с тобой. Мое сердце принадлежит супруге, мы с нею единое целое, точно лебединая пара, точно волк и волчица, точно две горлицы». Он сожалел, что совершенно не может встретиться со мной. Эта донна Боргезе привязала его к себе крепко-накрепко. «Точно черные стервятники», — думала я в ответ, но и не собиралась докучать ему. Ведь однажды он все равно вернется к своим привычкам озабоченного шимпанзе. Надо только подождать.

К счастью, у меня имелся запасной вариант в лице Джованни, человека, который отличался от Марко практически всем, кроме гражданства и наличия гласной в конце имени. Джованни был худ до истощения, почти как Махатма Ганди, как если бы Ганди был итальянцем. Худым у него было все: руки и ноги, грудь, колени, узловатые, как у гончей. Его талия в обхвате была не шире моего бедра. Косточки на запястьях напоминали мраморные камешки, обтянутые кожей. Только волосы выглядели совершенно фантастически — длинные, густые и блестящие. Причем везде. На груди каждый волосок был размером с палец. Вокруг пениса кустились такие же заросли. Делать ему минет было все равно что рыться в пасхальной корзинке в поисках шоколадных яиц среди снопов травы.

(Заметка на полях: cazzo по-итальянски означает «член», но на самом деле значений у этого слова множество. Изнутри оно гораздо больше, чем те пять букв, которые его образуют. За ним тянется длиннющий извилистый караван эпитетов и определений: пенис, член, хрен, дерьмо, ебля и еще много всего. Вопрос «Che cazzo stai dicendo?» буквально можно перевести и как «Да что ты, блин, говоришь?», и как «Что, на хрен, такое ты сказал?». Или, например, женщина может спросить у своей подруги про ее нового любовника: «Ha un bel cazzo?», то есть: «И как его член, хорош?» В общем, cazzo — довольно эластичное и всеобъемлющее слово.)

Так вот, cazzo Джованни был вполне неплох и скорее служил некой компенсацией тела, чем его гармоничным продолжением. Джованни не была свойственна широта — кроме шикарных волос, все его существо составляли кожа да кости. Будь он петухом, бульон из него получился бы отличным.

Мы познакомились с Джованни два года назад в поезде, который следовал из Венеции в Геную. Я сняла жилье в Кьявари на целое лето — собиралась отдохнуть от Нью-Йорка и поработать над своей первой книжкой — «Ненасытные. Руководство по созданию кулинарных шедевров». Мы поменялись квартирами с человеком, который жил недалеко от пляжа на Итальянской Ривьере. Кьявари — очень странный городок, где соседствовали многоквартирные дома эпохи Муссолини и разрушающиеся виллы fin de siècle, конца века, приправленные римской эстетикой. Он расположился прямо на побережье, недалеко от Портофино. А кроме того, здесь была остерия «Лучин», дом божественной фаринаты — тонкой лепешки, испеченной из нутовой муки в дровяной печи, с приятной хрустящей корочкой и вязкой серединой. Иногда в дождливый день я чувствую вкус призрачной фаринаты — так подсознание играет с моими желаниями, раздразнивая меня.

Мы с Джованни встретились в поезде. Его тело было ломким, как у политического заключенного, глаза — строгими, ясно-голубыми. В них светилась харизма, их обрамляли длинные густые, точно кусты, ресницы. Мы поболтали ни о чем. Он удивился, что я говорю по-итальянски. Совсем немного времени спустя моя юбка уже задралась повыше, обнажила задницу, а мы изучали лица друг друга в зеркале туалета, пока он трахал меня сзади, не попадая в такт раскачивающемуся поезду.

У Джованни было много неприятных качеств, но в дополнение к ним он оказался еще и мистиком. В его мире среди порхающих стрекоз все происходящее имело свои причины. Во все можно было верить. Все наполняла энергия, пропитывала страсть. Все сияло, ничто не имело границ, но находилось в ожидании зрелого понимания. Джованни можно было считать легковерным, пока принцип его веры пылал где-то там.

В Италии вообще все так и тянутся к чему-то мистическому. Возможно, потому, что эта страна похожа на вкусный член Европы, который воткнули в соленый океан мировой пизды. Горы тут повсюду, они устремляют свои вершины куда-то в самое небо. Грозные вулканы бурлят и извергаются едким дымом. Стероидные возвышенности Тосканы и Пьемонта, точно подростковые прыщи, выскакивают прямо на равнинах. От скал, обрушивающихся в Лигурийское море, кружится голова. Венеция, этот уходящий под воду зловонный город, сияет и переливается, точно вдовьи драгоценности. Если что-то из этого или все вместе живет в такой странной, тесной, уютной стране, где объединились — и неважно, хорошо это или плохо, — несколько государств, то почему бы и не поверить в реинкарнацию. В энергию камней. В силу шаманов, сбалансированность чакр или в то, что болезнь возникает из-за обнажения точек ветра.

Джованни. Произнесите это имя по слогам, шепотом, и оно напомнит вам вой морского анемона или оргазм. Произнесите его так, будто целуете кого-то, на выдохе. Язык Гумберта Гумберта совершал целое путешествие по имени Лолита, мой же путешествует по Джованни (мы с ним оставили бы друг друга, у нас были сложные и почти всегда невеселые отношения).

Джованни. Я убила его и съела его печень.

Конечно, это был несчастный случай. Точнее, убийство было случайным, но еда — преднамеренной. Я приготовила печень Джованни по-тоскански: паштет fegato di cinghiale, обычно его готовят из печени дикого кабана. Намазывала на тонкие crostini, подсушенные ломтики хлеба с чесноком и оливковым маслом, и смаковала с хорошим кьянти, посылая иронические поцелуи. Паштет оказался неожиданно вкусным, сохранившим некоторые нюансы. Правда, я немного сжульничала и добавила куриного жира, чтобы сделать вкус слегка сливочным. Но, учитывая многолетнюю приверженность Джованни к веганству и аскезу, которая замораживала любые его желания, что еще я могла сделать? Это была самая чистая человеческая печень, которая когда-либо попадалась мне. Так что я не могла обойтись с ней иначе.

Трюфели привели меня в Италию в декабре двухтысячного года, потому что все любят трюфели. Они только входили в моду, и в нашем журнале должны были быть непременно. На рубеже нового тысячелетия эти грибы завоевывали мир — трюфельная соль, трюфельное масло и микроскопически тонкие пластинки трюфелей. Если у вас есть вкус, если вам позволяет кошелек и если вы мечтаете побывать на пике блаженства, трюфели — то, что вам нужно, это ваша доза метадона, способ кайфануть по-настоящему. Но главное, знайте: вы так хотите съесть этот гриб просто потому, что кто-то вроде меня сказал вам сделать это. Без меня и таких, как я, гурманы были бы похожи на зомби, которые ходят безвольными кругами и только и ждут, когда им дадут еды.

Большой, красивый, раздутый бюджет журнала позволил мне найти трифулау, охотника за трюфелями. Сальваторе, похожий на кривое оливковое дерево, и такой же старый, оказался дядей одного знакомого винодела из Бароло. Так вот, Сальваторе был местной легендой, одним из самых успешных охотников за трюфелями. И хотя каждый трифулау дорожит своими охотничьими секретами почище наркодилера, у меня оказалось достаточно денег, чтобы он согласился взять нас на охоту.

То, что для поиска трюфелей используют свиней, оказалось просто мифом. Свиньи слишком крупные и упрямые, после охоты их трудно усадить на заднее сиденье автомобиля. Сальваторе когда-то давно, когда был еще молодым оливковым побегом, использовал свиней, но сейчас у него для этого есть собаки. Три. Все на разных этапах дрессировки, и все — гончие с розовыми, ужасно чувствительными носами и ясными романтическими глазами. Охотники за трюфелями перешли на собак лишь потому, что те гораздо легче человека, у которого они на поводке. Их нетрудно удержать, чтобы они, отыскав гриб, не попортили его. Глупые псины его, конечно, не съедят, им достаточно собачьего лакомства и мячика. Свиней же нельзя купить забавами и играми, они сипят, сопят, вырывают гриб и поедают его тут же и целиком.

Мы встретились в шесть утра. Стоял холодный декабрь. Нас было четверо. Для Сальваторе это уже слишком поздно. Обычно он начинал охоту намного раньше. В то время, когда ты, одурманенный танцевальными ритмами, флиртом и кокаином, на ощупь пробираешься из какого-нибудь клуба с каким-нибудь незнакомцем в свою или его постель. Охотники же за трюфелями люди очень воздержанные, и если что-то и позволяют себе, то только граппу. Они выходят со своими собаками еще затемно, потому что охотиться при свете слишком рискованно, другие охотники, их конкуренты, могут распознать тайные грибные места. Однако в потемках слишком тяжело сделать хорошие фотографии, поэтому Сальваторе, успокоенный обильным гонораром от журнала, любезно согласился выйти с нами на охоту засветло. Ему это было не в радость, но она и не подразумевалась. Подразумевалось, что он будет оставаться собой, простоватым и фотогеничным, и найдет нам несколько дурацких трюфелей, ну или хотя бы подыграет на камеру.

Туман полз по земле, как толстый серый кот. Мы ехали к ферме дядюшки-трифулау по извилистым пьемонтским холмам на маленьком «фиате», чьи фары едва освещали этот меховой туман. В нашем ménage a quatre только я и наш журнальный фотограф Гай были с похмелья. Остальные же оставались совершенно в трезвом уме: дядюшка слишком стар, чтобы пить, а Джованни слишком чист.

Оказалось, охотиться за трюфелями довольно утомительно, так, как вы только можете себе это представить. Надо слишком много ходить по заросшим травой холмам, на которых слишком много деревьев, опавшей листвы, кочек, скуки и ожидания того, что должно произойти. Совершенно бессмысленная прогулка с собакой, которая служит проводником, напоминает коан. Как звучит хлопок одной ладонью — щелчок одной мысли? Время от времени собака по кличке Стелла останавливалась и зарывалась носом в землю, ее тупой хвост подрагивал, точно антенна. Она начинала копать, Сальваторе отзывал ее, давал лакомство и осторожно раздвигал землю старой мотыгой для трюфелей, осторожно нащупывал гриб и аккуратно выкручивал его. Затем он старательно заполнял ямку, подобно хирургу, сшивающему рану, чтобы в будущем году здесь снова вырос трюфель. Мы нашли три — каждый не больше шарика жевательной резинки, но когда Сальваторе вытаскивал из земли эти крошечные, похожие на головной мозг плоды, воздух полнился их мощным ароматом. Если верить преданиям, когда-то давно трифулау для охоты использовали свиноматок, потому что трюфели источают феромоны хряков. Просто свиньи надеялись, что их хорошенечко трахнут, а находили всего лишь лакомый гриб — своеобразная метафора современных женщин и пирожных. Но лично я в любом случае предпочту трюфель.

В конце концов мы сдались. Нам пришлось инсценировать находку фотогеничного tartufo bianco. Мы предвидели такой сценарий. Почему белые трюфели такие дорогие? Да просто потому, что они крайне редки. И если черные можно даже выращивать самостоятельно, то в алхимии белых науке еще предстоит разобраться. Именно поэтому, а еще потому, что их страшно полюбили японцы и американцы, они и стоят так дорого. Мы достали белый трюфель размером с мяч для гольфа и отдали его Сальваторе, который вначале осмотрел его оценивающим взглядом ювелира, неохотно согласился, после чего осторожно положил на землю.

Гай сделал несколько снимков — вот Стелла находит гриб, вот Сальваторе выкапывает его. Простите, что говорю сейчас правду, но мы все подделали. Солнце уже совсем взошло, когда мы объявили окончание охоты и разошлись по машинам счастливые, что наконец-то избавились друг от друга. Помахав на прощание Сальваторе и его веселой собаке, мы с Гаем и Джованни отправились в мою любимую тратторию недалеко от Ла-Морры. Она совсем крошечная, всего на шесть или семь столиков, которые почти всегда заполнены местными виноделами. Эти ребята ненавидят есть всякое дерьмо. И уж если вы находитесь в винодельческой стране, прежде всего узнайте, где они обычно обедают, и отправляйтесь туда же.

Весь следующий день Джованни был явно недоволен. В нем вообще было мало приятного, что вполне объясняется его фрукторианством. Мы ругались — он за рулем, я на пассажирском сиденье. Примерно час назад мы выехали из ресторанчика Ла-Морры, о котором много рассказывали поклонники агротуризма. Восторг переполнял меня. Тартра пьемонтесе, крошечные порции заварного сырного крема с трюфелями по-пьемонтски; сангуиначи — пьемонтские кровяные колбаски, такие густые и темно-медные, что их послевкусие еще долго остается во рту; инсалата ди карне крудо — мясной тартар, увенчанный тонко порезанным трюфелем; брассато аль Бароло — райски нежная тушенная в вине говядина. Все такое невероятное. Я была готова раздеться и нагишом валяться во всех этих тарелках.

Джованни же был в бешенстве. Владелец ресторанчика отказался приготовить банья кауду, масляный соус с анчоусами, только без анчоусов. Так что пришлось довольствоваться салатом из белой фасоли и ризотто, которое еле согласились приготовить на овощном бульоне. Бедный веганский дурак. Его потрясывало от ярости, я же пребывала в благостном легком опьянении от еды и вина, точно японская корова, счастливо ожидающая хорошего массажа перед тем, как ее забьют.

— Тебе, — сказал он, — слишком интересны слова. Что такое слова?

При этом он сделал губами что-то вроде «пф-ф-ф-ф» и передернул плечами. Все это было похоже на то, как ветряная мельница крутит свои лопасти.

— Да, — ответила я. — Я писатель, и слова для меня очень важны.

— Слова, — он выплюнул эту фразу так, точно это было проклятие. — Важно то, что вот здесь, — он стукнул себя кулаком в грудь, — а слова — это ничто, это… — Тут он набрал побольше воздуха, надув щеки, и выдохнул все на меня. — Мне и так понятно все, что надо, стоит только посмотреть в твои тигриные глаза.

Ладно, подумала я, только какого ж хрена мы сейчас спорим. В льдисто-голубом свете приборной панели «фиата» костлявые запястья Джованни казались призрачными.

— Мои тигриные глаза, — повторила я.

Он посмотрел на меня.

— Раньше у тебя были глаза волка, а теперь — тигра.

Глаза тигра, возбуждение от боя. Машина повернула, деревья казались такими близкими, что едва ли не цеплялись за нее. Джованни неотрывно следил за дорогой. Я тоже. Мы вместе следили за ней. Но машина все равно налетела на что-то колесом.

Какая-то шишка. Даже не очень большая.

— Какого хрена, — выругался Джованни по-итальянски и съехал на обочину, насколько это вообще было возможно на такой узкой дороге.

Включив аварийные огни, он пристально посмотрел на меня и открыл дверцу, чтобы проверить колесо.

Я попыталась открыть пассажирскую дверцу, но машина была прижата к ограждению, за которым открывался провал, ведущий куда-то далеко вниз, в пьемонтскую черноту, я хорошо видела его в свете луны и огней «фиата».

Я слышала, как Джованни бормочет что-то, и в боковое зеркало видела, как он стоит чуть отклонившись назад. Из замка зажигания торчали ключи.

Я устала. Честно. Страшно устала спорить и защищаться перед человеком, который мне даже не очень-то и нравится. Устала от попыток расшифровать его непостижимые итальянские идиомы и совершенно невозможные убеждения нового века. Устала от тигриных глаз и его вонючих ног, от осознания того, что Джованни относился к мужчинам, что любят женщин, которым он даже не нравится. Я устала от того, что он мне не нравится. Я смотрела на ключ в замке зажигания. Так что я просто закрыла дверцу, пристегнула ремень безопасности, повернула ключ и оставила Джованни посреди дороги возле отбойника.

Вождение в этот раз показалось мне возрождением. Я опустила окно и позволила струям холодного воздуха омывать меня, точно они вода. Я ехала и представляла себе, как сейчас увижу маленькую таверну и наконец выпью там граппы. Мне очень хотелось выпить. Я смотрела на небо и ветви деревьев, которые мелькали в нем точками и тире, точно азбука Морзе. Два луча от фар «фиата» сходились впереди, точно судьба, создавая конус тишины и покоя.

Но вдруг я почувствовала нечто вроде вины. Я оставила своего любовника с какой-то шишкой посреди дороги, во тьме. Причем дорога эта была слишком узкой, а тьма там, куда не доставали огни фонарей, — совсем непроглядной, точно океанская бездна. Я притормозила. Затем совсем остановилась. Сделала разворот на три точки и поехала обратно к Джованни, вглядываясь в эту черную тьму, ища его и предчувствуя новую ссору. Я вся сжалась внутри, ожидая его ярость, но ощущение не показалось мне слишком уж неприятным.

Я ехала, и возвращение казалось мне более долгим, чем побег, хотя, возможно, я просто ехала медленнее. Костяшки пальцев совсем побелели и в свете приборной панели стали напоминать голубоватый рубец. Дорога повернула. Из-за поворота я увидела, как на фоне призрачных деревьев вырисовывается фигура Джованни. И вот тут случилось нечто. Я нащупала ногой тормоз. Но нет. Это оказался газ. Машина рванула изо всех сил. Крыло со стороны водителя ударило Джованни, и он, точно тореадор, сделал пируэт и взлетел в воздух, перевернулся и упал позади машины. Мне показалось, что я слышала звук, с которым он приземлился. Хотя наверняка мне это показалось. Потому что я услышала другой звук.

Точно. И он оказался сильнее, чем тот удар, остановивший меня опять на том же месте на узкой обочине. Я развернула машину, отъехав назад, и направила фары на Джованни. Он висел на отбойнике, на самом краю пьемонтской пропасти.

Выглядел Джованни не очень. Во-первых, он блестел. Но люди не могут так блестеть, особенно темной ночью. Во-вторых, внутренности его вывалились наружу, причем частично намотались на какую-то арматуру, которую неизвестно кто воткнул возле отбойника. Арматура торчала вертикально и была крепкой, точно старая крепость, точно шпиль или игла, и испускала злое сияние в ярком свете луны. Джованни, пронзенный этой арматурой, висел на отбойнике, похожий на пугало, которым он мог казаться еще при жизни. Судя по его блестящим, сочным внутренностям, ему пришлось несладко.

В лунном свете кровь Джованни казалась черной, как виноградная кожура. Он сам выглядел таким обмякшим, уязвимым и нежным, точно кролик в мясной лавке. Пурпурная лента кишечника струилась из тела новогодним серпантином. В боковое окошко я заметила, как среди этих блестящих серпантинных завитков бугрится нечто. Нечто жирное и сочное, точно крупный помидор, раздавленный ребрами. Печень. Или мне показалось.

Однажды я подумала, что люблю Джованни. Мы шептали друг другу признания в любви, клали их на язык, на плоть друг друга, точно лепестки роз. Мы смотрели друг другу в глаза и чувствовали, как нас заливает бурлящая гормонами кровь. Мы ощупывали друг друга в темноте, и это было так мимолетно-сладко. Мы любили друг друга, или нам это только казалось. Но едва привязанность исчезает, я уже не могу вспомнить ее, лишь в предрассветных сумерках вижу ее фантасмагорические осколки. Едва она проходит, я забываю ее, точно лицо умершего родственника. Мы любили друг друга — Джованни и я. И теперь я смотрела на его пронзенное распластанное, точно у средневекового святого, тело и вспоминала.

Голова Джованни была откинута назад, словно в посткоитальном обмороке. Глаза открыты. Я в последний раз посмотрела в них и поняла, что сделаю сейчас.

Я вернулась к «фиату», порылась в сумочке и нашла там только барный штопор и нейлоновую сумочку — такие берут с собой все итальянцы, когда идут на рынок. Я выщелкнула из штопора резак для фольги и вернулась к телу, которое совсем обмякло и безмолвно сияло в лунном свете.

Лезвие было крошечным. Это требовало некоторого терпения и чуть больше времени, чем мне хотелось. В конце концов я разобралась с какими-то хрящиками. Печень была твердой, скользкой и еще горячей, хотя быстро остывала в ночном воздухе. Фары «фиата» светили так, что пришлось чуть отойти, чтобы видеть свои руки. Наконец я высвободила печень и бросила в ту самую нейлоновую сумку для рынка. На заднем сиденье нашла бутылку «Пеллегрино» и вымыла руки, поливая то на одну, то на другую в свете фар. Старой рубашкой, которая валялась там же, я вытерла вначале руки, затем крыло «фиата» и поехала обратно на ферму, надеясь, что меня никто не остановит.

Пакет с печенью я тоже бросила на заднее сиденье поверх рубашки. Вернувшись к себе в комнату, я бросила ее в горящий камин, а печень отдала жене фермера, сказав, что мне подарили печень кабана. Женщина помыла ее, очистила от пленок и положила в холодильник. На следующее утро я приехала в квартиру Джованни, где приготовила из нее восхитительный паштет, который и съела.

8 Вырезка

В человеческом теле в среднем шестьдесят шесть фунтов, или около тридцати килограммов, съедобного мяса — это больше, чем вы можете себе представить, особенно если учесть, что людские особи совершенно несъедобны. Но гораздо более интересен, на мой взгляд, факт, что все предпочитают разное. Кому-то нравится филе: ягодицы, поясничные или нежные межреберные мышцы, пикантный костный мозг или сочный головной, округлые, как бедра конькобежца, стейки. Другие же больше любят ладони, щеки, предплечья. Поедание человеческого сердца уже превратилось в клише, практически в смысловую тавтологию, если говорить об эмоциях. Я вижу некую красоту в употреблении крови, хотя бы в хорошей колбасе, которая большинству кажется весьма сомнительной, даже грязной и слишком грубой. И практически никто не ест глазные яблоки и пенис. Первые слишком горькие, а второй больше похож на жвачку.

Проведите небольшое исследование, и вы удивитесь, сколько информации о приготовлении человеческого мяса найдете, и, поверьте, такие блюда совершенно нормальны. А в некоторых культурах даже более чем. Наша страна не входит в их число — ни одна европейская культура не допускает открытого поедания человечины (а ведь лекарственный каннибализм просуществовал вплоть до конца двадцатого века). Даже в южной части Тихого океана, буквально средоточии всех каннибалов мира, осталось не так много тех, кто практикует это открыто. Каннибализм выбили из этих народов при помощи палок, законов и религии. На нашей влажной голубой планете осталось не так много его приверженцев, да и те вряд ли считаются светочами кулинарного искусства.

Но при этом характерно, что каннибализм не является незаконным во многих странах. Например, на территории США он запрещен только в штате Айдахо. Во всех же остальных, если вы убьете и съедите человека, вас обвинят именно в убийстве, а если просто съедите труп — только в его осквернении, которое считается скорее проступком, но не преступлением. Я пишу все это отнюдь не затем, чтобы вы тут же пошли и съели кого-нибудь, а затем, чтобы показать, что вы можете это сделать. Если, конечно, захотите.

Я убила Джованни в двухтысячном году, и мне это сошло с рук. Полиция позвонила через несколько дней после моего возвращения в Нью-Йорк. Точнее, через два дня после того, как я убила Джованни, и через день после того, как съела его печень, приготовленную в виде паштета и намазанную на сухарик из хорошего тосканского хлеба. Полицейские нашли его тело и захотели поговорить со мной. Я была последней, кто видел Джованни Траверсо живым. Его, как осторожно объяснил мне офицер размеренным, точно метроном, голосом, сбила машина, которая ехала на большой скорости. Тело было пронзено штырем и провисело на нем несколько часов, пока его не обнаружил местный фермер, который и вызвал полицию. Как полиция предполагает, тело было частично съедено чингиале, диким кабаном, которые во множестве обитают в здешних лесах.

— Как это ужасно, — проговорила я в трубку по-итальянски и тихонько сдавленно всхлипнула. — Ужасно.

— Примите наши соболезнования, синьора, — ответил полицциотто на другом конце провода таким весомым и успокаивающим голосом, точно он — миска паппа аль помодоро, густой томатной похлебки с хлебом. — Мы понимаем, как вам сейчас нелегко, но скажите, есть ли у вас хоть какие-то предположения, как синьор Траверсо мог попасть в эту аварию?

Я ответила, что мне действительно нелегко, дайте минутку, я успокоюсь. У меня было несколько дней, чтобы придумать правдоподобную историю, почему Джованни оказался на той узкой пьемонтской дороге, почему его сбила машина и почему я совершенно невиновна в этой чудовищной ситуации. Ни одна из моих историй не была хороша настолько, чтобы поверить в нее. Все, точно платья от-кутюр, казались слишком напыщенными и неправдоподобными, из них торчало слишком много белых ниток. Так что я решила говорить правду. Точнее, некую версию правды.

— Мы поссорились. Джованни был так зол на меня… — говорила я тихо, почти шепотом. — Он даже остановил машину посреди дороги и начал кричать. Он говорил… говорил… говорил, что ненавидит меня. Обзывал меня по-всякому. Ужасно обзывал. А потом вышел и бросил мне ключи. — В моем голосе слышались слезы. Даже не знала, что способна на такое, но иногда я удивляю сама себя. — Я совсем не понимала, что делать, он так напугал меня. Я повернула ключ в замке зажигания и уехала. Туда, где снимала комнату. Ждала, что он вернется. Но он не вернулся. — Я замолчала.

— Пожалуйста, синьора, продолжайте, — мягко, почти по-отечески, попросил меня полицейский.

— На следующий день я поехала в квартиру Джованни в Генуе. Но его там не было. Я подумала, он так разозлился, что совсем не хочет меня видеть. Так что я решила оставить его машину там и уехать домой. Я поменяла билет и на следующий день улетела в Нью-Йорк. Я ничего не слышала о нем. Думала, что он все еще злится на меня, а не умер.

Я позволила пролиться своим слезам. Полицейский терпеливо ждал. Затем попросил меня, пожалуйста, успокоиться, может, выпить немного вина, позвонить подруге или съесть что-нибудь. Он очень сожалеет о моей потере и о том, что принес мне такие ужасные новости. Потом попросил оставаться с ним на связи по этому номеру, а я, в свою очередь, попросила его обязательно позвонить мне, если он что-то еще узнает о Джованни. Он поблагодарил меня. На этом все и прекратилось. Больше о Джованни Траверсо я ничего не слышала. Он остался лишь чудесным воспоминанием, которое я бережно храню в своей памяти. Время от времени, когда чувствую в этом необходимость, я достаю его оттуда и нежно рассматриваю. Джованни навсегда остался там, где мне нужно.

Наверняка вы думаете, зачем я это все пишу. Не похож ли мой текст на признание вины? Не сделает ли он мне хуже? На самом деле нет. Я уже тут, в тюрьме, и не выйду отсюда никогда — что может быть хуже! Так что единственное, что мне сейчас под силу, это использовать свою жизнь вам на радость. И чем более жуткими вы найдете мои воспоминания, тем лучше будете чувствовать себя. Морально выше. Даже если в глубине души согласитесь со мной. Вы побудете в мягкой шкуре каннибала на протяжении всего этого текста, вы получите удовольствие, но потом сбросите ее и отправитесь заниматься своими высоконравственными делами,вы будете счастливы, потому что почувствуете, насколько вы лучше меня.

Одно убийство, потом другое, потом еще одно и еще. Убийства в моей истории так или иначе связаны друг с другом. Тела, точно связки сосисок, точно простые предложения в сложносочиненной конструкции, точно кадры одного фильма. Сфокусируйтесь на каждом из них в отдельности, а потом быстро переведите взгляд с одного на другой — и вы заметите, как они двигаются. Посмотрите на каждый поочередно — и увидите, каковы они в состоянии покоя. Но ни движение, ни покой не отражают всей истины, как не отражают ее фотографии гор, сделанные из автомобиля, мчащегося по шоссе на полной скорости, но при этом и движение, и покой — одинаково верны. Жизнь полна противоречий, каждый из нас полон противоречий, я полна противоречий в буквальном смысле этого слова — я их съела.

Я до конца жизни буду сидеть в этой тюрьме, окруженная их телами: Джованни, Эндрю, Джила, Марко. Я пристально разглядываю их. Я пишу так, точно бреду по древнему окаменелому лесу, единственное живое существо на многие, многие мили вокруг. Я больше ничего не могу сделать, но при этом знаю, что где-то там, за пределами всего, есть движение. Я не могу увидеть, как микрон за микроном ветер разрушает гору, но знаю, что это происходит. За стенами Бедфорд-Хиллз люди живут, двигаются, меняются. Они едят, посещают новые рестораны, разрывают связи со старыми друзьями, знакомятся с кем-то, занимаются с ними сексом или не занимаются. Они ходят в магазины, танцуют, ложатся спать в свои широкие, чистые кровати. За пределами тюремного периметра, напичканного электричеством, жизнь продолжается. Я не хочу, чтобы меня забыли. Убей одного человека — и прослывешь странным типом. Убей нескольких — и превратишься в легенду.

Если убийство Джованни легко сошло мне с рук, то убийство Эндрю сошло мне с рук еще легче. Хотя убивать таким сложным способом было отнюдь не легко. Что касается голых фактов, то они таковы: в коктейль Эндрю я подмешала ксанакс, выгнала его такс во двор, отключила детектор угарного газа (это оказалось на удивление просто: нужно было всего лишь узнать пароль от запутанной системы безопасности дома, и я узнала его: это IQ Эндрю — 142 и длина его члена — 7,5 дюйма), вырубила контроллеры в плите, духовке и водонагревателе, после чего предоставила возможность угарному газу сделать остальное. На следующее утро я вернулась, чтобы обнаружить Эндрю мертвым. Я открыла окна, хорошо проветрила дом, затем отрезала два добрых куска от розовых ягодиц Эндрю, впустила собак и позволила их природному голоду и остальным обстоятельствам совершить неизбежное.

Конечно, мне было больно оставлять так много Эндрю, но ничего не поделаешь. Как и в случае с Джованни, мне по-прежнему недоставало ни умений, ни представления о том, что нужно делать. Я все еще оставалась неопытной и плыла на ощупь к самому темному краю этого бассейна, хотя, убив Эндрю, осталась собой довольна. Одно дело случайно нажать не на ту педаль в машине, и другое — запланировать убийство и довести его до конца. Даже придя к Эндрю и нажимая на дверной звонок, я не верила, что смогу. Разработать план убийства своего бывшего любовника при помощи угарного газа, затем срезать мясо с его ягодиц, а в качестве прикрытия использовать его же такс с куриными мозгами — совсем не то же самое, что просто убить, просто отрезать и просто это отрезанное съесть. Придумывать такой план — все равно что мастурбировать, но воплощать его в жизнь — даже лучше, чем трахаться. И все же оставлять всего Эндрю на полу, где его найдут собаки и полиция, мне было больно.

В некоторых тихоокеанских культурах человеческое мясо называют длинной свиньей. Вообще в рассказах о каннибализме наша плоть сравнивается со свининой. Однако оккультист и журналист Уильям Сибрук, который не одно десятилетие изучал все, что связано с каннибализмом, утверждал, что на самом деле человечина больше напоминает телятину. Сибрук, конечно, дерьмо. Он был репортером еще в ревущие двадцатые. Ездил в Аравию, Океанию и Африку, где жил среди аборигенов. Его книга «Остров магии» прославляет радости трапезы из человеческой плоти, которую он попробовал, когда жил в одном западноафриканском племени. Так вот, все это чушь собачья! Он просто был там во время их трапезы, собственными ноздрями чувствовала аромат и слушал их крики. Но на самом деле, как он рассказал уже спустя некоторое время после публикации книги, племя не делилось с ним едой. Человечину он купил у какого-то нечистого на руку работника морга в Сорбонне. Принес домой несколько отборных кусков, приготовил разными, причем самыми скучными, способами, а потом поэтично расхваливал.

По моему опыту, человеческое мясо больше всего напоминает медвежье, которое я ела несколько раз в своей жизни — как сама по себе, так и на специальных приемах в клубе «Метрополитен». По ощущениям оно чуть более плотное, чем говядина, и при этом более легкое. Если сравнивать его с вином, то оно скорее амароне делла вальполичелло из вяленого винограда, очень дорогое и очень изысканное, соединяющее в себе все земное и все небесное. И тем не менее во время трапезы трудно абстрагироваться от того, что ты ешь медведя. Ведь если ты современный человек, который привык видеть анонимное мясо сквозь целлофановую упаковку в супермаркете, отправляя кусочек медвежатины в рот, просто не можешь не думать: «Это медведь». С человечиной то же самое. Я объединяю их только по этому принципу.

По сути, человеческое мясо заставляет меня думать о магии. Мой опыт не сводится только к свинине, телятине, говядине и чему-то еще такому, что продается в любом супермаркете. Мне всегда казалось, что съесть человека — все равно что съесть единорога, пегаса или грифона. Этакий бестиарий, как если бы в бестиарии были мясные лавки. Съесть человека — это значит съесть химеру, чудо, миф. В его мясе чувствуется одновременно острый привкус дичи, нежность ягненка и наивная простота свиньи. Съесть человека — это значит съесть Титана, узнать, каков он на вкус. Это дарит бессмертие. Это превращает женщину в бога.

С другой стороны, я великолепно готовлю.

Зачем же мне вообще понадобилось убивать Эндрю? К тому времени, когда я отрезала его ягодицы и приготовила их в виде запеченных рулетиков, прошло уже больше десяти лет, как он исчез из моей жизни. «Нуар» затонул еще в девяносто восьмом, а я покинула его и того раньше. Я не капитан и не крыса. Я сбежала к Джилу в его «Еду и напитки» еще в девяносто седьмом, оставила Эндрю с тающей горкой кокаина в окружении ослепительных девушек в коротеньких юбочках, с ногами как у фламинго. Сказала ему ариведерчи. В девяносто седьмом все уже открывали для себя радости дегустационного меню «Французской прачечной» Томаса Келлера, это потом он напишет книгу о французской кухне и получит сразу несколько мишленовских звезд. Но пока все стекались в «Нобу», высматривали там Роберта Де Ниро, ведь ничто так не украшает сырую рыбу, как сияние знаменитости. Все это я радостно документировала для журнала Джила. На тот момент я давным-давно перестала трахаться с Эндрю, или это он перестал трахать меня. Сейчас уже и не вспомню, кто из нас перестал это делать первым.

В общем, я двигалась дальше. Однажды мартовским вечером две тысячи восьмого года, через восемь лет после того, как съела паштет из печени Джованни, я вдруг вспомнила об Эндрю. О наших поздних ужинах в «Одеоне», о том, как мы с ним забирались в кабинку туалета, я наклонялась и позволяла Эндрю сделать кокаиновую дорожку на моей заднице, громко втянуть ее, облизать мою кожу и после этого хорошенечко трахать меня, пока в дверь не начинали барабанить так громко, что мы уже не могли это игнорировать. Вспомнила, как перед открытием офиса журнала Эндрю заказал ужин из хорошего ресторана, и мы сидели прямо на полу, вдыхая едкий запах свежего напольного покрытия, и ели осетровую икру, фуа-гра и стейки шатобриан прямо руками, запивая все это идеально охлажденным вином. Там почти не обращали внимания на мебель, зато винный шкаф был укомплектован безупречно.

Это показалось мне очень странным — я сидела одна в своей квартире и думала об Эндрю, которого бросила больше десяти лет назад. Вспоминала его гладкие хлопковые рубашки и костюмы из такой тонкой шерсти, что рука сама тянулась потрогать ее. Вспоминала его длинные сильные ноги заядлого велосипедиста и острый язык. Эндрю, раннее детство которого прошло в Англии, никогда не пытался избавиться от своего британского акцента и некоторых оборотов речи. Двигался он так, будто был не просто пропитан деньгами, а состоял из них. Удивительно, что журнал разорился, учитывая бесконечный запас твердой международной валюты Эндрю. Мне кажется, он просто однажды потерял интерес к его изданию, поскольку эпоха журналов прошла, один за другим они закрывались, а сам Эндрю считал, что быть издателем уже не модно. Или он просто не мог конкурировать с Опрой. Ну а кто может?

Мне было интересно, как изменился Эндрю. Пахнет ли он еще кедром и древесным дымом. Я думала о временах, которые мы провели вместе в постели и вне ее. О тарелках, которые мы разбили, о дюжине роскошных рубашек, которые я изрезала на тонкие ленточки, когда застала его на месте преступления с моей ассистенткой.

Я вспомнила, как, уже покинув «Нуар» Эндрю и заняв пост в «Еде и напитках» Джила, я из собственной гостиной позвонила в секретариат налогового управления и рассказала заместителю комиссара некоторые весьма пикантные подробности о налоговых убежищах Эндрю. Прошло больше десяти лет! Интересно, долго ли он обижался на меня за это или так и не узнал, что именно я имею отношение к тому расследованию налоговой службы. Не понял, что оно началось после того, как я увидела его руку, только что вынутую из-под юбки моей ассистентки и всю покрытую ее вагинальными соками. Но даже если и понял, то чего он ожидал от меня? Это был мой офис и моя ассистентка.

Я сидела в лавандово-желтом весеннем свете и думала об Эндрю. И чем дольше думала, тем больше хотела его увидеть. Как любая современная женщина, я погуглила своего бывшего любовника. Почти сразу узнала, что свой лофт в Трайбеке Эндрю продал еще в девяносто восьмом, чтобы купить особняк в престижном районе Западного Бруклина. Еще я узнала, что он таки женился на моей ассистентке, а потом развелся с ней. Но в две тысячи первом она родила ему двоих детей, близнецов Райана и Маккензи. Все это казалось ужасно предсказуемым.

Я тут же решила, что не буду звонить Эндрю, во всяком случае не сейчас. Поэтому, сев в метро на линию F, решила прогуляться по Парк-Слоупу, где в тот момент жил мой бывший любовник. Тихие, обсаженные деревьями тротуары этого района были достаточно широкими для роскошной двухместной детской коляски, которую моя бывшая ассистентка вместе со своим мужем, несомненно, катали вместе. Пока не перестали. Вообще было довольно странно представлять себе, как Эндрю живет в тихом Бруклине вдали от сияющего огнями большого города и возможности клеить фотомоделей.

Я попыталась поместить человека, которого помнила, на улицу, которую видела перед собой. Попыталась аккуратно уложить его в ряд этих старинных каменных особняков с широкими лестницами, погрузить в жизнь законопослушных местных жителей, которым тупо повезло с генетикой и которые плодятся, производя на свет крошечные версии самих себя. Которые с надеждой и гордостью наблюдают, как их копии вначале обретают речь, потом становятся дерзкими и циничными, настороженными и отстраненными или послушными и запуганными. Местных жителей, которые совершали какие-то крупные семейные покупки — домов, машин, или, наоборот, мелкие — драгоценностей и носков, или средние — диванов и шкафов. Устраивали семейные трапезы за семейным столом, спали в семейной постели, просыпались и выполняли ежеутреннюю рутину, начиная с банального завтрака. То есть все, что наша культура заставляет делать людей друг с другом, пока однажды они не проснутся и не поймут, что все это им совершенно не нужно.

Я пыталась представить, как живет Эндрю здесь, на этой улице. Пыталась, но не смогла. Не смогла представить, как он возвращается домой, снимает скучную куртку, вешает ее в шкаф, кладет ключи в глиняную миску ручной работы, которая стоит на антикварном комоде, который стоит на еще более антикварном и довольно потрепанном коврике. Не смогла представить, как он смотрит на свое отражение в антикварном зеркале в фойе, фиксируя это все на целый день и пытаясь удержать свою жизнь в заметных морщинах вокруг рта и поредевших волосах. Я не смогла представить, что Эндрю остепенился. Что успокоился. Не смогла представить его здесь и сейчас. И тут…

Как будто мое воображение вызвало Эндрю к жизни. Вот он, в своей стареющей плоти, идет прямо ко мне. Его волосы и впрямь поредели, на лице появились морщины, но он остался собой. Он мчался ко мне вприпрыжку, все еще подтянутый и красивый, весь в черном, как настоящий манхэттенский распутник. Вначале он страшно удивился, увидев меня здесь; потом засиял от счастья, потом обнял меня. Мы поболтали. Мартовский ветер хлестал нас по щекам. Он пригласил меня к себе домой. Я бросила перчатки в глиняную миску на комоде. Миска была серой и приятно бугристой. Я только ошиблась по поводу комода. Он оказался сделан из светлого дерева в скандинавском стиле середины прошлого века и просто гудел от своей стоимости.

Я вернулась в жизнь Эндрю, будто никогда не покидала ее. На следующий день еще до восхода солнца я приготовила для него завтрак (простой салат из зелени и кроваво-красных апельсинов, ризотто с горошком и белыми грибами и тушеные колбаски с фенхелем). Мы распили бутылку хорошего шампанского от Ансельма Селоссе и трахнулись к обоюдному удовольствию.

Поговорив с Эндрю, я поняла, что моя ассистентка, хоть и не была суперпрофессионалом, обладала качеством, которое заставляет мужчин терять последние штаны ради нее. Я всегда восхищалась этим типом женщин, которые декларируют абсолютную моногамию так, будто рождены для этого. Как подсказывает мне опыт, ничто другое их не объединяет — эти женщины могут быть умницами, учеными или глупыми как пробка, идеально красивыми, как райские яблочки, или простушками, как пастуший пирог. Как правило, они очень худые. Видимо, для того, чтобы не чувствовать дискомфорта в лишениях. Или чтобы морочить мужчинам голову, притворяясь нежными цветочками, которые питаются только воздухом.

Подозреваю, неотразимыми в глазах мужчин их делает бесстрастность. Они умеют соблюдать баланс между нелюбовью к партнеру и умением подчиняться ему. Мне кажется, это именно то, к чему мужчины стремятся. Потому что, окажись они по ту или по другую сторону таких отношений, все рухнет: от любви они заскучают, а подчинения скорее испугаются. Женщины, которые умеют это сочетать, вызывают у них эмоции, которые можно сравнить разве что с оргазмом. Я же со своей любовью к удовольствиям всегда проигрывала.

Напоенный шампанским и упоенный фелляцией, Эндрю все рассказал. Оказалось, у моей ассистентки была сверхъестественная вагина. Он не мог — и не хотел — утолить свой голод. Все началось в тот длинный вечер, когда мы сдавали какой-то номер. Она наклонилась, чтобы поднять ручку, которую уронил Эндрю, и позволила ему полюбоваться ее половыми губами. Моя бывшая ассистентка не верила в нижнее белье, несмотря на его неоспоримое существование. Поначалу все было, по словам Эндрю, чудесно. Дни слились в экстазе невообразимого удовольствия. Он захватывал ее тело, она подкармливала его либидо по чуть-чуть, позволяя насладиться лакомством с захватывающими дух обещаниями. После каждого акта доставленного ему удовольствия она отступала, раскачивая его на эмоциональных качелях, заставляя приручать себя, будто она дикое лесное создание, которое он, затаив дыхание, подкармливает, позволяя ей покусывать свою протянутую ладонь нежными розовыми губами.

В конце концов она добилась своего. Они поженились. Свадьба в Хэмптоне была совершенно сказочной. Невеста выбрала наряд от Веры Вонг. На медовый месяц они отправились на Бора-Бора и Паго-Паго. Но реальность подкралась незаметно. Моя ассистентка оказалась обычной домохозяйкой в тапочках, никакой не богиней. И влагалище ее было самым обыкновенным. И дикое лесное создание обернулось заурядной домашней кошкой. Когда вы каждое утро много-много дней подряд просыпаетесь с кем-то, то понимаете, что вся магия этого человека придумана исключительно вами. Близнецы (мальчик и девочка, я забыла, кто есть кто) прекрасны, действительно прекрасны, сказал он. Ему нравилось быть отцом (я едва сдержала зевок в этом месте), очень нравилось. Но брак рухнул. При разводе Эндрю удалось сохранить особняк только благодаря расторопности и умениям его адвоката и бухгалтера. Бывшая жена переехала примерно за десять кварталов отсюда, поближе к школе, где учились близнецы. Он виделся с ними по средам и дважды в месяц по выходным. Так что компанию ему составляли только таксы — Рэгс и Рич.

Голова Эндрю покоилась на моей левой груди.

— Я правда рад тебя видеть, — вздохнул он и зарылся лицом в мою грудь. — Такое чувство, что последние десять лет были сном.

Он прижался прямо к моему сердцу.

Он должен был умереть.

Голод — самая понятная причина каннибализма. Находясь на грани смерти, даже веган приготовит себе еду из человеческого мяса. Наш инстинкт самосохранения слишком силен, чтобы отказываться от пищи, которая находится в пределах видимости, и именно это делает людей, что объявляют голодовку, достойными восхищения. Столкнувшись с угрозой смерти от голода, большинство из нас потянется к мясу, совершенно независимо от его моральной или эмоциональной стоимости. Именно поэтому мы содрогаемся при упоминании каннибализма и обещаем ни в коем случае не пользоваться возможностью съесть ближнего, пока не столкнемся с реальностью, застряв где-нибудь в Андах. Лучше жить, чувствуя вину и раскаяние, чем погибнуть от голода. В конце концов, посмотрите, мы буквально на каждом шагу врем — нашим партнерам, налоговым органам, лукавим даже в наших диетах и диссертациях. А ведь речь не идет о жизни и смерти, мы не сидим посреди ледника где-то высоко в горах. Просто удивительно, как легко мы забываем о моральных устоях и угрызениях совести, когда нас мучает голод.

Но пока каннибализм ради выживания терпит поражение, другой его вид остается практически единственной причиной подобных актов. И эта причина глубоко символична. Антропологи называют ее религиозно-магическим каннибализмом или эндоканнибализмом, вся идея которого заключается в том, что поедание человеческой плоти придает некую силу, уверенность, что лучшие свойства того, кого едят, переходят к тем, кто поедает. Многие народы — от новозеландских маори до африканских аборигенов и племен, живущих в бассейне Амазонки, во все времена практиковали этот символический акт. Антропологи разделяют его на материалистический и идеалистический, но на самом деле это важно только гребаным педантам. Ведь человек ест человека только потому, что видит в его плоти некий тайный смысл, а акт поедания воплощает в себе одновременно абстрактное и материальное.

Вы можете заморить себя голодом или съесть мертвого товарища — и будете дальше жить с этим знанием. Или вы можете съесть его, чтобы отдать ему почести или показать свое торжество, в любом случае это станет для вас метафорой. Но на самом деле это лишь зарядка для интеллекта. Мы же, цивилизованные люди, не можем прожить без того, чтобы не съесть кого-то. Даже наш язык полон каннибализма. Мы не просто побеждаем в соревнованиях — мы уничтожаем своих противников, по сути, убиваем их, пожираем. Когда мы восторгаемся ребенком, то утверждаем, что так и съели бы его. Занимаясь сексом, мы покусываем наших партнеров, лижем их вульвы, заглатываем члены. Мы ликуем на этом пиршестве плоти.

И если ритуальный каннибализм — метафора, то мы все — каждый из нас — метафорический каннибал. А что такое евхаристия? Христиане пьют вино — Кровь Христову, кладут на язык просвирки — Тело Его и думают о том, что это и их кровь, и их тело. Каннибализм настолько глубоко укоренился в нашей культуре, что большинство из нас совершает сей священный акт как минимум раз в неделю. И вы можете с презрением смотреть на таких, как я. Людей, которые живут реальностью, с которой вы заигрываете только на словах. Но вы же ничем не отличаетесь от нас. Кровь — это жизнь, и за всю историю человечества появлялось множество тех, кого считали совершенно безбашенными героями, потому что они поедали людей.

Вы и я — мы одинаковы. Наверняка вы никогда не признаете это, но я уверена, что вы, читая мою книгу, думаете, а каков на вкус ваш любимый человек, если его вначале обжарить с грибами и шалотом, а потом деглазировать в небольшом количестве красного вина. Читаете и представляете, и даже знаете ответ на этот незаданный вопрос — восхитительным. Покатайте это слово во рту, распробуйте его, почувствуйте его зов.

Основная проблема c убийством Эндрю заключалась в том, чтобы понять, как не оставлять следов. Тут я не могла рассчитывать на непредумышленное убийство и некомпетентную сельскую полицию, чтобы обеспечить себе адекватное прикрытие. Не могла подсунуть ему яд, потому что собиралась съесть его. Не могла придумать способа заманить его в укромное место, не оставив цифровых следов, ведущих к моему компьютеру, или физических, ведущих прямиком к моей двери. Я не могла застрелить его, потому что, во-первых, это слишком грубо, а во-вторых, это привлечет внимание полицейских так же, как детишек привлекают первые звуки новогодней песенки. Самой же большой проблемой, на мой взгляд, было то, что я внезапно появилась в жизни Эндрю после десяти лет отсутствия. И если бы меня хоть как-то заметила полиция, любой нью-йоркский патрульный с мешком пончиков, дежурящий по району, тут же указал бы на меня, женщину, которую когда-то Эндрю отверг и которая теперь выскочила как черт из табакерки. Ровно в тот же момент, когда в моем мозгу промелькнула мысль о том, что Эндрю должен умереть, я поняла, что не хочу, чтобы меня поймали. А для этого нужно придумать такой план, который не оставит ни единого следа.

Первое, что я сделала, покинув дом Эндрю, это купила мобильник. Когда он попросил мой номер, я дала старый, еще домашнего телефона. Позже позвонила ему сама с нового мобильника и призналась, что от нашей внезапной встречи и множественных оргазмов я совсем потеряла голову. Эндрю тоже полыхал, а я еще подбросила дровишек, сказав, что завела специальный номер только для него.

Затем под предлогом того, что планирую съездить с ним в одно удивительное место, узнала его расписание. Он запросто рассказал мне все, включая затейливые подробности своих встреч с близняшками. Остальную информацию я собрала из его айфона и компьютера. Чужие пароли до безобразия просты. На его айфоне стоял месяц и день рождения детей (0714, день взятия Бастилии, если вдруг для вас важна историческая дата). Затем я быстро поняла, что он до сих пор для паролей использует тексты песен Дэвида Боуи. Всего с третьей попытки я разблокировала его компьютер, набрав «thinwhiteduke», со второй я вошла в его аккаунт на джимейле — «g0ldenyears», с пятой, набрав «G0ldwhopwhop», получила доступ к его банковскому счету. Вот что происходит, когда пятнадцать лет, стоя под душем, поешь одну и ту же песню. Неудивительно, что моя бывшая ассистентка сбежала от него.

Зная все это, я легко получила доступ ко всей информации, которую Эндрю хотел бы скрыть от своей подруги-психопатки. Я узнала его банковский баланс и ежемесячные платежи — как все-таки похудел жирный финансовый статус Эндрю! А все потому, что он ежемесячно выплачивал какие-то сногсшибательные алименты на близнецов, чтобы те продолжали жить так, как привыкли с рождения. Некоторые неверные финансовые решения, которые принял Эндрю, и общий экономический спад на Уолл-стрит тоже сделали свое дело. В общем, положение его было не очень стабильным. И хоть он и утверждал, что занимается сейчас частными инвестициями, мне стало совершенно ясно, что в офис он ходит, чтобы смотреть фильмы на «Нетфликс» и порнушку (оказалось, его заводят измены, но кого ж они не заводят!). Обедал он обычно подолгу, а на фондовом рынке играл от случая к случаю и довольно хаотично. Видимо, все еще отчаянно скучал по своему журналу, но кто из нас не возбуждался, вспоминая тучные времена президента Билла Клинтона, акциониста Дэмьена Херста и шеф-поваров девяностых, каждый из которых норовил поднять тарелку повыше, считая, что его листья фризе таким образом окажутся ближе к богу.

Эндрю, в его рубашках от Томаса Пинка и костюмах от Оливера Спенсера, держался на ниточке. Если честно, это вписывалось в мои планы как нельзя лучше, хотя и без них тоже выглядело неплохо. Я специально подгадала к выходным, когда его дети отправились с матерью за границу, кажется на Багамы. Все складывалось идеально, и единственное, что я должна была сделать, чтобы воплотить свой план, это безукоризненно рассчитать время. Для непрофессионального повара архиважно точно рассчитать время. И тогда в качестве награды он получит блаженство, разлитое на сытых лицах гостей, отведавших идеальный ужин, и совсем наоборот — если вдруг говядина по-веллингтонски окажется слишком сухой, а молодой картофель, поданный на гарнир, будет тверже мрамора. Можно сказать, время — все, знание — сила, а поваренная книга — друг человека. Я же управляюсь со временем с точностью швейцарских поездов, которые всегда следуют по расписанию.

Но не только пунктуальность моя сильная черта. Как кулинарный критик я привыкла быть незаметной. Несмотря на мой рост — шесть футов, или примерно метр восемьдесят, и огненно-рыжие волосы. Все это довольно узнаваемые приметы для человека, которому нужно оставаться неузнанным. Поэтому у меня появились собственные приемы, которые основаны на одном, по сути солипсистском, принципе: никому не хочется запоминать вас. Людям гораздо интереснее они сами, чем кто-либо еще. Так что нужно просто выглядеть так, чтобы их взгляд не цеплялся за вас. Для этого я завела себе целый шкаф ничем не примечательной, мешковатой, неказистой одежды, которая висит на мне так, будто я манекен из магазина Эйлин Фишер или Эдди Бауэра. Мне не нравятся вещи этих дизайнеров, но когда я надеваю их брюки и коричневые кардиганы, восемь из десяти взглядов соскальзывают с меня, будто я антипригарная сковорода, а оставшиеся два задерживаются всего на пару секунд, чтобы попытаться рассмотреть меня получше, но потом тоже соскальзывают. Для кулинарного критика это очень важно. А еще у меня есть парики.

К Эндрю я приехала в пятницу в полдень. На мне были брюки и мужское пальто, на голове — фетровая шляпа, из-под которой не выбивалось ни пряди волос. С стороны меня можно было принять за мужчину. Я проскользнула в особняк так, чтобы не заметили соседи. Курьера, который привез продукты, встретил сам Эндрю. Готовя ужин, я щедро насыпала ему в тарелки ксанакс и амбиен. К тому времени, как мы вместе отправились в душ, он уже так расслабился, что даже не мог возбудиться — о такой неувязочке надо было подумать заранее. Мне страшно хотелось трахнуться с Эндрю в последний раз. У него был просто восхитительный пенис.

Едва он успел с моей помощью доползти до спальни на первом этаже, как вырубился. Я тут же, с какой-то даже воинственной быстротой убрала дом, тщательно стерев со всех поверхностей свои отпечатки пальцев и оставив остальное так, чтобы казалось, будто он готовил сам для себя. Затем я выгнала собак на улицу, погасила свет, отключила детектор угарного газа, сигнализацию и примерно в девять вечера выскользнула из дома. Не слишком поздно, чтобы случайный очевидец ничего не подумал, но и не слишком рано, чтобы прохожих было не так уж много. Я зашла в любимый отельный бар, чтобы выпить, где познакомилась с милым австралийским джентльменом и научила его нескольким замечательным штучкам, которые можно совершать с ниткой старинного жемчуга. После всего я пришла домой и заснула, как пресловутый младенец.

На следующий день я вернулась к Эндрю, открыла дверь его ключами, распахнула окна и уселась на заднем дворе с его таксами. Обе, увидев меня, от радости были готовы выпрыгнуть из собственной шкуры, тыкались в мои ладони и карманы маленькими оливковыми носами и хлопали бархатными ушами. Конечно, это потому, что обе были голодны, но им пришлось еще подождать. Главное, и Рэгс, и Ричи были удивительно тихими созданиями, в отличие от большинства мелких такс, которые бесконечно тявкают и норовят тяпнуть тебя за лодыжку; эти же почти сразу замолчали, свернулись калачиком возле моих ног и только смотрели своими карими глазами. Поглаживая их, я даже почувствовала что-то вроде доброты. Налила им воды, но все равно не покормила. Они мне были нужны голодными.

Минут через сорок я вернулась в дом, включила свет, закрыла окна и прошла в спальню. Эндрю лежал на животе, как я и хотела, и выглядел довольно свежо. На самом деле на скотобойнях угарный газ специально закачивают в туши, чтобы те выглядели сочнее и жизнерадостнее. Трупы умерших от отравления угарным газом обычно не имеют лилового оттенка и даже через некоторое время выглядят точно розовощекие младенцы. Невозмутимый и покорный, Эндрю казался таким милым.

Еще вечером я расстелила большой кусок целлофана на кровати, куда уже почти без сознания рухнул Эндрю. (Не представляю, как совершались убийства до изобретения полимеров — наверняка самое невинное время было, пока не появился целлофан и ДНК-тесты.) Я достала из сумочки большой острый нож и, положив рядом три раскрытых пластиковых пакета, приготовилась отрезать мускулистые ягодицы Эндрю. Они были круглыми, точно кексы-близнецы, точно разрезанная пополам дыня, просто прелестные ягодицы. Я чуть замешкалась, вспоминая, сколько раз держала их в руках, нажимала на них, заставляя Эндрю входить в меня поглубже. Проведя пальцем вниз по расщелине, я представила, как беру за них Эндрю, который только-только вышел из душа, наклоняю его и прижимаюсь влажным ртом к анальному отверстию. Богатые воспитанные мужчины крайне чистоплотны. Ешьте богатых, как будто говорят они этим, и вряд ли ошибаются.

Я поцеловала Эндрю в то же самое место, затем все-таки взяла нож в одну руку в перчатке, правую ягодицу — в другую и отрезала увесистый кусок. После чего проделала то же самое с левой. Каждый кусок мяса я опустила в отдельный пакет. Крови было немного, но это оттого, что сердце Эндрю давно перестало биться. Затем я осторожно вытянула целлофан из-под тела, свернула и положила в третий пакет. Еще раз прошлась по дому, закрыв все окна и трижды проверив, что от моего присутствия не осталось ни следа.

После этого я наконец впустила собак и заманила их в спальню. Уже выходя оттуда, я заметила, как одна из них, кажется Ричи, слизывает кровь с бедра Эндрю.

Хорошая собачка, подумала я и захлопнула за собой дверь.

9 Банановый хлеб

Я принесла домой вырезку Эндрю. Сняла с нее кожу, смешала оливковое масло, красное вино, тимьян, лимон, чеснок и соль, натерла каждый кусок этой смесью, свернула рулетом и оставила мариноваться на несколько часов. Затем обжарила на сильном огне со всех сторон и сунула допекаться в духовку. Из бордо я приготовила прекрасный соус, карамелизовала лук-шалот, припустила спаржу, запекла крошечные картофельные клубни целиком. И все это подала себе на ужин. Мясо оказалось довольно вкусным, мягче говядины, но чуть проще; правда, пикантности ему добавляла некая трюфельная басовая нотка, но то был, скорее, аромат ностальгии. Я осталась довольна.

Пока мариновалась вырезка, я отправилась прогуляться по Нижнему Манхэттену с обрезками кожи и мобильником, который купила специально для связи с Эндрю. Я завернула его в кухонное полотенце, сунула в бумажный пакет и разбила молотком на куски. После чего отправилась разбрасывать осколки в разных местах. Кожу выбросила в мусорные контейнеры на задворках всяких ресторанов Маленькой Италии и Чайна-тауна. В качестве крайней меры предосторожности я отнесла свое мужское пальто в благотворительный фонд на Восьмой авеню в Челси. И все это я проделала исключительно из уважения к безвременной (и такой неоднозначной) смерти Эндрю Готиена. Несколько дней спустя в «Нью-Йорк таймс» я прочитала его некролог. Оказалось, что Маккензи — мальчик, а Райан — девочка. Сумма страховки Эндрю была поистине восхитительной, а образование близнецов финансировал траст. Чего еще желать!

Так я стала серийным убийцей. Для того, чтобы так называться, как известно, нужно убить как минимум трех человек за определенный промежуток времени, причем не одновременно, конечно, а последовательно, но все эти критерии давно устарели. В две тысячи восьмом году ФБР пересмотрело их и постановило квалифицировать убийства как серийные, исходя из двух последовательных событий, разделенных каким-либо временны́м промежутком. Мне кажется, меньше уже невозможно. Но так как сейчас я нахожусь среди женщин в униформе всех оттенков серого и одного — бледно-оранжевого и считаюсь одной из них — таких же убийц, поджигательниц, воровок, наркодилерш, хакерш и мошенниц, то количество тех, кого я убила, вообще ни для кого не имеет никакого значения, кроме моих любезных аспирантов, изучающих когнитивные и поведенческие функции. Ну и кроме вас, конечно, мои читатели.

Серийный убийца несомненно отличается от массового или спонтанного. Тем более последнее определение уже давно не используется в качестве термина. Так могут назвать человека, который совершил убийство в состоянии аффекта. Массовый же убийца совершает преступление, лишая жизни двух и более людей единовременно в ходе одного события. Лиззи Борден, к примеру, хоть и была оправдана, но все же, скорее всего, совершила массовое убийство. (И пока я считаю, будто нам нужны как можно более скачущие рифмы для вдохновения женщин-убийц, конкретно убийство вообще не стоит рифмовать ни с чем. Лиззи не саданула своего папашу сорок раз и не грохнула мамашу сорок первым ударом. Ударов было всего около десяти ему и примерно двадцать — ей. Гипербола детства даже в этом.)

Лично я никогда не смогла бы стать массовым убийцей. Во-первых, это бестактно. Массовое убийство относится к серийным примерно как «Макдоналдс» к мишленовскому заведению. И тут, и там подают рубленую говядину, но если в одном она неразборчива и вездесуща, то в другом — это плотское наслаждение. И вопрос даже не в количестве. Массовый убийца не имеет привязанностей, серийный же налаживает личные отношения со своими жертвами. Даже колумбийские снайперы Джон Аллен Мухаммад и Ли Бойд Малво убивали, исходя из личных отношений с жертвами. Возможно, не непосредственно с каждой жертвой, ведь они все же были снайперами, но со всем округом Колумбия, который целиком превратился в их жертву. Поэтому, как мне кажется, такие массовые убийцы выставляют серийных психопатов в отвратительном свете. Ведь для нас самое важное в этом акте — искусство. Да, убивая Джованни в декабре двухтысячного года, я действовала в безрассудной спешке и была несколько растерянна. Никаких планов — исключительно интуиция: случайно нажатая педаль газа, хруст костей и почти мгновенный переход от радостной жизни к скользкой смерти. Ни у него, ни у меня не было даже доли секунды для того, чтобы обдумать последствия этой автомобильной аварии, которые стали и воплощением убийственного случая, и исполнением тайных желаний, и ошибкой Фрейда, возведенной в крайнюю степень. После этого я и почувствовала внутри себя острые шорохи, зудящие покалывания, сродни влюбленности. Конечно, меня напрягало и тревожило осознание того, что я совершила. Нет, это нельзя назвать чувством вины, по крайней мере не чувством того, что я называю «виной». Это был скорее всепроникающий страх, что меня могут раскрыть, и еще, возможно, страх, что я больше никогда не сделаю этого. Несформулированное удивление оттого, что, убив мужчину и смирившись с этим убийством, я оказалась в некоем бесформенном, лишенном морали пространстве. Зудящие покалывания, острые шорохи исчезли первыми.

Со временем улеглась и тревога. Воспоминание поблекло. Пару лет спустя я поняла, что довольно успешно справилась с этой влюбленностью. Я жила своей жизнью, без Джованни, и у меня на самом деле было все прекрасно. Я совершенно не скучала по нему, но при этом он мне нравился как никогда. Кажется, я даже любила его. Так, как могла любить кусачий свитер, который мне слишком уж к лицу и потому выбросить его невозможно. И всякий раз, надевая его, я получаю восторженные взгляды и комплименты, а снимая, расчесываю тело до крови.

Убийство Эндрю весной две тысячи восьмого года стало совсем другим. Преднамеренным. Спланированным с изысканной тщательностью королевского банкета. И я гордилась, что все прошло как нельзя более правильно. А ведь многое могло пойти не так. Но нет. И мне причиняло боль осознание того, что никто не видел моего прекрасного выступления, никто в полной мере не оценил кристальное совершенство этого акта. Я немного позабавилась с идеей пойти на похороны Эндрю — они были открытыми, — но все-таки отказалась от нее. Зачем искушать судьбу и мой чувствительный язык! Да и встречаться со своей бывшей ассистенткой, а ныне вдовой Эндрю и обоими его отпрысками совсем не хотелось. Я не ощущала себя плохо из-за его смерти, но если и испытывала нечто похожее, так только потому, что оставила детей без отца. Своего отца я любила. От него всегда приятно пахло лосьоном после бритья и табаком.

А еще, в отличие от Джованни, Эндрю мне нравился. Мне нравилось проводить с ним время. У нас была общая история. Он дал мне первую работу в качестве кулинарного критика, обнаружив скрытые способности, о которых я сама не подозревала. А я с уважением отношусь к мужчинам, которые дают мне новые знания обо мне самой. Только их очень мало, и появляются они очень редко. Спустя несколько дней после смерти Эндрю я летала на золоченых крыльях самодовольства. Они держали меня в воздухе, и все вокруг сверкало и искрилось, как в сказке. Даже унылая апрельская погода не могла помешать моей новой радости: я совершила нечто невообразимое. От концепции до самого исполнения, а жаркое из вырезки Эндрю имело беспрецедентный успех. Жаль, что только у меня одной, ведь я не могла поделиться им с кем-либо, и это омрачало мою радость.

И тут беспокойство снова начало нарастать. Ведь Эндрю мог умереть всего однажды, а я мне хотелось встречаться с ним снова и снова, быть с ним рядом, а потом убивать. Я хотела и того, и другого, то есть всего сразу. Но это невозможно. Хотя если бы это было возможно, я бы с радостью воскресила Эндрю, но лишь затем, чтобы снова убить. Причем не раз, не два, а делать это регулярно.

Я с головой ушла в работу, написала статью о еде во времена экономического кризиса для «Еды и напитков», где теперь была ответственным редактором. Джил возглавлял журнал больше десяти лет, но совет директоров решил, что этого достаточно, и снял его с должности, так что все наши взаимодействия зависели только от либидо. И это действительно странно, если так посмотреть. Мы с Джилом никогда не были настоящей парой, а меня к тому же никогда не грызла совесть за то, что я все время трахаюсь со своими боссами. И при этом, несмотря на наш маслянистый интим, ни Джил, ни я не думали, будто мы вместе.

Я хорошо помню этого славного неуклюжего мужлана, полную противоположность всегда вежливого и лощеного Эндрю. Джил же больше походил на свежевыпеченный аппетитный пирожок с типично американской начинкой. В Нью-Йорк он приехал еще в восьмидесятых из какого-то крошечного городка в Небраске, быстро сделал совершенно непристойные деньги на фондовой бирже, а во времена технологического бума в девяностых еще и приумножил их. После чего вдруг решил, что ему нужен журнал. Так и появились «Еда и напитки», а Джил, вопреки всем ожиданиям, преуспел. Этот кулинарный журнал оказался настолько удачным, что его купил крупный издательский холдинг, который оставил Джила в качестве исполнительного директора. Этот восхитительный болван любил свой журнал.

«Еда и напитки» начинали с того, что пели гимны простым удовольствиям, но редкий гурман будет довольствоваться скромным угощением, поэтому вскоре вместо мясных рулетов здесь стали воспевать паштеты. Наш журнал изменился вместе со вкусами Джила, которые изменились благодаря мне. Начала я со спагетти по-сардински боттарга ди тонно и с пасты риччо ди маре — с вяленой икрой и морским ежом. Джил очень любил вылизывать меня. Он целыми часами мог лежать, уткнувшись носом в мою пизду и лакая из нее, как кот молоко, своим толстым языком. В такие моменты он распластывался у меня в ногах, как морская звезда, прижимающаяся всеми своими сосочками, прекрасная и по-глупому преданная. Спагетти боттарга стали идеальным блюдом, после которого его можно было соблазнять другой, более изысканной едой.

Люди нынче любят покричать о своей полиамории — полиамория то, открытый брак это. Но если вы спросите меня, то я отвечу, что полиамория — это просто новый лейбл, личный бренд для тех, кто считает себя не таким, как все. Помню, однажды самопровозглашенная полиаморка познакомила меня с одним мужчиной, попавшим в ее широкие сексуальные сети.

— Знакомься, это Алекс, — сказала она. — Мой второй парень.

Алекс протянул руку, как дрессированный медвежонок. Я ответила на его пожатие. Я довольно вежлива.

Джил никогда не был моим парнем — ни первым, ни вторым, никаким другим. Я думаю, отчасти потому, что наши отношения напоминали скорее игру. Сам Джил тоже выглядел как мальчишка. Светловолосый, румяный мальчиш-плохиш с британскими корнями, как будто сошедший с картин Уильяма Хогарта. У него были васильковые глаза, маленькие зубки, напоминающие зернышки молочной кукурузы, и зачесанные назад золотисто-желтые волосы, в которых с возрастом все больше проявлялись серебряные пряди, точно призраки заморозков на пшеничном поле. Талия Джила указывала на его отменный аппетит и теплый юмор. Не могу сказать, что меня восхищало его тело, определенно, я не грезила о нем холодными одинокими вечерами, но главное — оно было приятным и очень благодарным. Когда я целовала его, Джил стонал от наслаждения, точно собака, которой чешут живот.

Несмотря на весь буржуазный блеск, Джил тщательно скрывал свое распутство. За ним тянулся целый свиток ванильных дамочек, на двух он даже женился и наслаждался с ними ежедневным миссионерским сексом, одобренным «Нью-Йорк таймс» и «Атлантик» (нет ничего более ханжеского, чем скромные либеральные издания). При этом Джил оставался супергероем-извращенцем. Кроткий Кларк Кент при свете дня, ночью он превращался в летучуюмышь и начинал жонглировать чужими жизнями, не испытывая ни малейших угрызений совести. Все свои эротические манипуляции он воспринимал с эмоциональностью золотистого ретривера, то есть вообще никак.

Эмма уже давно говорила, что эротическое развитие мужчины останавливается на первой привязанности. Это, по ее утверждению, есть принцип фиксации. Как муха в янтаре или заливной лосось, мужчина цепляется за один конкретный образ, конструкцию или фантазию, мимо которой уже не проходит. У него могут появляться другие интересы, навязчивые идеи или новые фантазии, которыми он украшает свое существование, но от первого увлечения уже никогда не отказывается. Как мой отец, к примеру. Он неровно дышал к французской актрисе Лесли Карон, а все потому, что еще в нежном возрасте увидел ее в фильме «Американец в Париже». Мы, его дети и жена, которая немного походила на Карон, заслышав увертюру к этому мюзиклу из динамиков в его кабинете, мгновенно понимали, что ему грустно. Идеалом женщины у моего отца на всю жизнь оставалась энергичная француженка с чистыми руками и ногами. Моя мать, которую он встретил в семнадцать, воплощала в себе эти качества. Со временем она многое растеряла, но французскость осталась в ней навсегда. Так что, возможно, Эмма совершенно права.

Подозреваю, Джил лет в тринадцать наткнулся на томик «Истории О» французской писательницы Доминик Ори, который буквально бросил его в веселый водоворот разврата. Благодаря этому садомазороманчику Джил навсегда полюбил связывать девочек, а затем заставлять их плакать и кончать. В том же году старший брат обманом затащил Джила в порнокинотеатр под открытым небом где-то на побережье Массачусетса. Вначале спрятал его в багажнике, но как только на экране появились первые кадры известной порнушки «За зеленой дверью», выдвинул сиденье и выпустил наружу ничего не подозревающего Джила, который, точно молодой олень, выпрыгнув прямо в ловушку братова презрения и насмешек его друзей, был вынужден просмотреть весь фильм от первых кадров похищения невинной Глории до жаркой театральной оргии и спасения в самом финале. Джил почти не отличался от актрисы Мэрилин Чемберс, которая играла главную роль: вначале был испуган, затем ошеломлен и в самом конце уже задыхался от восторга.

От разврата Джил плавно перешел к ванили, с добродушной невозмутимостью познавая все разнообразные телесные удовольствия от миссионерского секса до анального. Он был на редкость хорошим парнем, мой дорогой Джил. Таким же хорошим, как мистер Роджерс, телеведущий и пресвитерианский проповедник, как если бы Джил не был проповедником, а мистер Роджерс владел полным набором анальных шариков и БДСМ-фиксаторов из прекрасной английской кожи.

Хороший парень Джил никогда не был у меня единственным. Все то время, пока мы были вместе, я получала удовольствие и с другими парнями. Одни казались светлячками, загорающимися в теплом чреве июльской ночи — на звенящих бокалами коктейльных вечеринках, среди мерцающих огней, голых плеч, нагретой плоти, влажного соленого воздуха. Они обнимали меня, не успев прикоснуться ко мне. Другие напоминали ртутные всполохи наркоманских трипов, лязгающие ружейные затворы, поршни, двигающиеся туда-сюда и стонущие от напряжения. Третьи скользили, точно серебряные опилки, по отелям, мотелям, гостиницам и пансионам, бились крупной дрожью на хрустящих простынях, разрывая их от угла до угла. Немногие, очень немногие оказывались в моей квартире: незнакомый маскулинный аромат лесного гумуса, хлорки и спермы после радушного приема. Со стуком откинутое сиденье унитаза.

Но только один-единственный подержал мое сердце в своих крупных руках. Недолго. Пока от него ничего не осталось.

Чтобы чем-то заполнить пустоту в своей жизни после смерти Эндрю, я начала работать еще усерднее. К осени две тысячи восьмого года я с головой ушла в работу над журналом и над редактурой своей второй книги «Ненасытные. Что, где, когда, кто и как в американской кухне». Оглядываясь назад, я понимаю, что лучшего времени для написания путеводителя по первоклассным американским ресторанам, чем серьезный экономический кризис, не сыскать. В «Ненасытных» есть огромный раздел, посвященный ресторанам экономкласса. Трудно сбросить со счетов красоту изысканных пиццерий «Джо» или «Папайя Грей», которые закрылись, не выдержав непомерной аренды, однако книга все равно по большей части рассказывала читателю о местах, где посетители платили совершенно непристойные деньги за гедонистические блюда, а подавленный стыд за сумму чека служил их основной приправой.

Американские рестораны вообще стремительно меняют курс. На каждую убеленную сединами «Таверну Фрэнсис», в которой любил отобедать еще Джордж Вашингтон, или «Ойстер Юнион Хауз», открытый еще в начале девятнадцатого века, приходится миллион заведений, которые умирают в первый же год своего существования. Примерно восемьсот из тысячи ресторанов Нью-Йорка закрываются в течение пяти лет после открытия. Жители этого города похожи на сорок, одержимых блеском, слетающихся на сияние звездных фасадов, однако сорок слишком много, а владельцы ресторанов не особо заботятся о качестве продукта. Их эго хочет только денег, кокаина и молодой плоти, обтянутой узкими штанишками и юбчонками, так что рестораны держатся только за счет финансовой силы инвесторов. Эти заведения открываются и закрываются, как глаза в городе, который никогда не спит. Ведь управлять любым рестораном тяжелый труд, и неважно, где он находится — в Нью-Йорке ли, в Сан-Франциско, Кливленде, Берлингтоне, Портленде или заштатном техасском городишке на две тысячи жителей.

Так что мне нужно было поскорее закончить свою книгу. Нет никакого смысла покупать путеводитель по ресторанам, которые уже успели прогореть. Я как можно быстрее должна написать книгу, где указаны только самые лучшие, самые стабильные рестораны и мои от них впечатления. Поэтому свою выборку я начала со старых колонок для «Еды и напитков», затем расширила ее, выйдя за пределы Нью-Йорка и Лос-Анджелеса на потребу огромному ненасытному американскому животу, который лишен какого-либо вкуса. Все это напоминало игру, которую я не собиралась проигрывать.

Шесть недель я пересекала Америку из конца в конец, с одного побережья на другое: из Нью-Йорка в Сиэтл, из Спокана в Миссулу, из Сакраменто в Лас-Вегас, из Тусона в Дэнвер, из Остина в Миннеаполис, из Чикаго в Новый Орлеан, так, точно туго шнуровала корсет, затягивая шнурки между ресторанами высокой кухни, особыми мясными лавками, региональными гамбургерными, молекулярными кухнями и специалитетами. Преследуя интересы этичного критика, я выбирала только те рестораны, в которых уже бывала раньше, — ведь несправедливо судить о заведении, побывав в нем всего лишь раз. Даже у самого именитого ресторатора может выдаться неудачный вечер. И пусть его в этот момент защищает целый штат тщательно отобранных сотрудников, его падение должно быть мягким. Я путешествовала и ела, болтала и пила, прятала свои рыжие волосы под разными шляпами, а тело — под бесформенными балахонами.

Такая жизнь на колесах отнимала кучу времени, но работа хоть как-то затыкала дыру от потери Эндрю. Она потихоньку затягивалась, когда я переезжала из одного отеля в другой. Поначалу почти незаметно, но стоило мне вернуться из вояжа по просторам Америки и погрузиться в удобную тишину, просмотр заметок, свежие записи и редактуру старых колонок, я вновь почувствовала рядом с собой Эндрю, который уже давно был мертв. Мы с ним стали похожи на пожилую супружескую пару — общались молча и наслаждались компанией друг друга. За исключением того факта, что я его съела.

Чтобы закончить книгу, я взяла десять недель отпуска. Трудно оставаться пишущим редактором ведущего журнала о еде и одновременно заниматься своей книгой. Чтобы написать одну-единственную колонку, я должна посетить ресторан минимум трижды, причем всегда с разными людьми, всегда под чужим именем и всегда в одежде, которая скрывает мою личность. Перепробовать несколько блюд, которые накладываются друг на друга, точно круги в диаграмме Венна, при этом вести записи непосредственно во время еды, а затем уже писать убедительный анализ на триста, шестьсот или тысячу слов.

Когда читатель открывает газету или журнал (или загружает окошко в браузере), чтобы прочитать в обзоре о новомодном ресторане, он даже не представляет, сколько работы проделано для того, чтобы это было написано. Ему кажется, будто быть ресторанным критиком легко, он думает, что это очень гламурно, волнующе и восхитительно — получать деньги за то, что ешь! Иногда так и есть. Редко, но все же это случается: ты получаешь золотой билет Вилли Вонки и незабываемые впечатления. Тогда можно перекатывать во рту это маслянисто-сливочное, острое, пикантное искусство и чувствовать, как пульсируют сосочки на языке, подобно нежному сердцу певчей птички. Иногда — крайне редко — можно наткнуться на абсолютное совершенство и встретить просто запредельную еду. И в такие моменты я чувствую себя необъяснимо счастливой, точно шлюха, чей кавалер оказался одновременно красив, здоров, одарен, чувственен, щедр и придерживается принципов равноправия.

Но по большей части мне приходится есть тщательно составленные блюда, которые отдают эгоизмом и претенциозностью, от которых начинает тошнить, если съесть чуть больше, чем нужно. Люди в большинстве своем обыкновенные идиоты. И кулинарного критика от дилетанта отличает не просто превосходный вкус. По улицам Нью-Йорка ходят легионы превосходных гурманов. И не просто способность хорошо писать — мир полон людьми, которые умеют создавать тонкую и прочную, точно шелковые нити, прозу. То, что делает кулинарного критика поистине великим — а я великий кулинарный критик, один из величайших, такой, что многие другие хваленые критики могут смело поцеловать меня в задницу, — это готовность выполнять тяжелую работу по дегустации блюд по собственной воле, фиксировать свои соматические впечатления и переводить их в легкую прозрачную прозу. От природы эти навыки далеко не всегда сочетаются в одном человеке. Ведь сфера физических переживаний часто остается невыразимой, а способность складывать слова, наоборот, требует ясности и выхода вовне. Но если вдруг у вас есть способность сочетать в себе плотское и лингвистическое, значит, вы обладаете задатками великого кулинарного критика. Это редкая порода. Поклоняйтесь нам.

За десять недель отпуска я закончила довольно отточенный черновик «Ненасытных» и передала его своему издателю. Обожаю это ощущение удовлетворения после отправки рукописи — радость вперемешку с тревогой. От меня здесь уже ничего не зависит — я закончила свою часть работы, приложила руку к успеху своего детища, остается только надеяться, что оно не подкачает и сделает все, к чему я его готовила. Естественно, я считала, что книга получилась просто отличной.

Я встретилась с редактором «Еды и напитков» Хлоей Джеймс, чтобы обсудить мое возвращение после длительного творческого отпуска. Октябрьское небо сияло тем оттенком синего, который внушал исключительный оптимизм — в этом и состояла главная ирония. Я пришла в офис ровно к назначенной на десять часов утра встрече. Хлоя уже сидела за своим столом и выстукивала что-то на клавиатуре длинными ногтями, похожими на дешевые каблуки. Заметив меня, она подняла глаза и жестом пригласила сесть в кресло напротив.

Мы завели с ней светскую беседу, этакий словесный вальс, который вежливые люди танцуют в качестве прелюдии к важному разговору. Хлоя поздравила меня с окончанием работы над рукописью. Я поблагодарила Хлою за то, что позволила мне спокойно окончить ее, не прерываясь на журнальные колонки. Хлоя ответила, что рада, что журнал смог удовлетворить мою просьбу. И тут улыбка застыла на ее лице, превратившись в гримасу.

— Дороти, — сказала она. — Ты знаешь, что этот год выдался очень тяжелым для журнальной индустрии.

— Этот год выдался тяжелым для всех, Хлоя, — ответила я.

— Да, верно, — подтвердила она. Я пристально посмотрела в ее глаза. Она сглотнула. — Мы в нашем журнале проводим некоторую реструктуризацию.

Лицо ее при этих словах оставалось бесстрастным. Она взглянула на свои ладони. Большой палец ее левой руки буквально впился в обручальное кольцо на безымянном. Я заметила, что ее маникюр выглядел далеко не так блестяще, как обычно.

Финансовый кризис две тысячи восьмого года тяжело ударил по всем печатным СМИ: за десять месяцев более сорока пяти тысяч человек потеряли работу. До меня дошли слухи, что за те десять недель, пока я писала свою книгу, трех знакомых авторов уволили из журналов «Роллинг стоун», «Нью-Йорк таймс» и «Элль». Только один из них стал редактором какого-то сайта, где, насколько я знала, публиковали в основном картинки кошечек и какие-то безграмотные штуки, написанные заглавными буквами. Оставшиеся двое подумывали вернуться в городки на Среднем Западе, откуда они были родом. Еще какой-то десяток лет назад влажные и готовые ко всему бедра нью-йоркских СМИ нынче оказались накрепко стиснуты. Нью-йоркские СМИ образца две тысячи восьмого стали мрачными суками.

Я заметила, как неловко чувствует себя Хлоя и какое запустение царит в офисе нашего журнала, столы, за которыми никого нет, покрыты пылью. Страх пробежал ознобом по моему телу от промежности до самого сердца.

— Дороти, мне ужасно жаль, но «Еда и напитки» меняет свою модель. У нас больше нет возможности выводить твое имя в заголовки.

Мне потребовалось всего лишь мгновение, чтобы понять, о чем она говорит. Я сразу представила главную колонку журнала, его белую бумагу, черные чернила, шрифт с засечками, точно следами от жучиных лапок, верстку и тяжелый, точно викторианские похороны, заголовок. Но что именно она имела в виду, говоря про мое имя в нем? Вероятно, в моем взгляде читался этот вопрос.

— Мы расторгаем наш с тобой контракт, — сказала Хлоя. — В индустрии вообще все изменилось, так что наш журнал просто не может позволить себе оплачивать работу таких авторов, как ты.

— Как я.

— Как ты. Вообще всех наших топовых авторов.

— Хлоя, я работаю в «Еде и напитках» уже одиннадцать лет.

Она вздохнула:

— Твой вклад в журнал, Дороти, бесценен, мы это понимаем.

— Я выиграла для журнала гребаную премию Джеймса Бирда, Хлоя.

Она моргнула и снова принялась теребить свое обручальное кольцо.

— Мне очень жаль, Дороти, но мы решили направить «Еду и напитки» в новое русло.

— Ты серьезно?

Хлоя снова вздохнула.

— Весь журнальный бизнес изменился. И мы должны измениться вместе с ним. Короткие материалы, побольше фоток и видео. Ничего личного.

— Хлоя, тогда наш журнал превратится в обыкновенную подборку рецептов печенья и салатиков от выпускников лучших колледжей страны, которые будут обсуждать здесь Гордона Рамзи и эффект Момофуку.

Хлоя взглянула на свой стол, нашарила там темно-красную папку и подтолкнула ее ко мне, теряя самообладание.

— Вот тут твое выходное пособие, — проговорила она. — Весьма щедрое, надо сказать.

— Да иди ты, Хлоя, — ответила я.

Хлоя посмотрела на меня, приподняв бровь, плечи ее поникли.

— Ты устоишь, Дороти, я уверена.

Я схватила папку, развернулась и вышла за дверь. Это был самый унизительный момент в моей жизни, не считая ареста.

Обычно я сама бросала работу, но никто никогда меня не увольнял. Любой фрилансер знает, что рабочие отношения могут иссякнуть сами собой, и тогда обе стороны молчаливо соглашаются с тем, что совместная работа закончилась и больше не стоит ничьих усилий. Я могла подавать какие-то заявки, меня могли не принимать как автора — это нормально. Когда-то мне не удалось пристроить ни в одно издательство свою первую рукопись об истории кофе — тогда она была плохо продумана (можно вернуться к ней сейчас, но, находясь в тюрьме, сложно найти хорошего фотографа, который согласится работать со мной в этих условиях). Однако никто и никогда меня не увольнял.

С таким сложно смириться и обычному человеку, для меня же это оказалось совершенно невыносимым. Я как будто сошла с ума. Неделю я сидела дома, пекла банановый хлеб и бутылку за бутылкой доставала вино из своего винного шкафа. Неделю я не вылезала из пижамы. Если я не пекла банановый хлеб, значит, переносила со стола в кровать свежую буханку, бутылку вина и блокнот. Я писала списки дел, планы, какие-то заметки о том, как превратить этот лимон в лимонад. Идея уволить Хлою очень нравилась мне, но этого было мало. Мне хотелось увидеть, как сам журнал прогорит к чертям. Я перебрала все возможные варианты от отказа рекламодателей до расследования налоговой службы и судебного процесса, причем такого, который засунет гребаный журнальчик в труповозку. Но все это так или иначе сводилось к бессмысленному бреду пьяной озлобленной женщины, которая попусту размахивает кулаками от бессилия. Оглядываясь назад, я думаю, что, должно быть, именно так чувствуют себя обычные люди каждый день.

В конце концов именно Эмма, известный агорафоб, помогла мне одеться и выйти из дома. Прочитав о моем увольнении на каком-то кулинарном сайте в разделе сплетен, она тут же позвонила мне:

— Ты лучше них, Долл, так что иди и делай свою чертову работу.

Я ответила ей, что я устарела, превратилась в анахронизм, назвала себя дыркой от бублика в журнальном мире.

— А ты просто цепляй слово за слово и делай, что должно, — перебила она.

Но меня уже прожевал и выплюнул интернет, этот отвратительный, грязный, зловонный монстр с двоичным кодом, который нельзя даже в руках подержать. Это ли не ирония! Моя жизнь кончена.

— Да срать на этот гребаный журнал, иди и пиши, — сказала Эмма. — И кстати, Долл, принеси мне своего бананового хлебушка.

Я обдумала совет Эммы. Моя подруга была права. Эти интриги все равно ни к чему бы не привели, кроме как размазали бы меня по дивану и заставили чувствовать себя ничтожеством. Журнал «Еда и напитки» был слишком крупной рыбой, не мне тягаться с ним. К тому же я все равно лучше. Лучше Хлои Джеймс, лучше этого журнальчика, лучше всей журнальной индустрии, которая выела меня изнутри, высосала из меня все соки, а потом отбросила в сторону.

Так что я встала, приняла ванну, оделась и принесла Эмме буханку бананового хлеба, а потом вернулась к работе. Я была голодна. Мне было скучно. Я нуждалась в чем-то новом, в том, что позволит мне опять почувствовать себя настоящей.

10 Лимонный пирог с инжиром

С тех пор как я вызволила Эмму из бостонской тюрьмы — редкостный альтруистический поступок, мотивацию которого я до сих пор так и не разгадала, — мы прошли многолетний путь к дружбе. Наша привязанность друг к другу — это привязанность двух диких животных, оказавшихся на плоту посреди бескрайнего океана. Ни одна из нас не доверяла другой, но обе признавали родство и понимали ценность совместного плавания в этом враждебном мире. То, что начиналось как странное сосуществование, со временем переросло в настороженную заботу, а затем и в преданность. Мы с Эммой любили друг друга со свирепостью, которая происходила от нашей общей запутанной истории. У меня нет другого объяснения этим отношениям.

Из ничем не примечательной студентки Пеннистоуна Эмма превратилась в восхитительно профессиональную, абсурдно успешную, страдающую агорафобией взрослую женщину. И расцвет всего этого пришелся на время, когда у нее случилась первая паническая атака. Вскоре после ареста Эмма стояла на одной из станций зеленой линии бостонского метрополитена, как вдруг почувствовала, что земля уходит из-под ног, чья-то гигантская холодная рука сжимается вокруг грудной клетки, а завтрак прокручивается в желудке, как в барабане стиральной машины. Перед глазами сверкают звездочки, уши закрыты морскими раковинами, в которых плещется белый шум. Эмма упала на колени, пытаясь разорвать эти путы и теряя человеческое достоинство.

Ей хватило одного-единственного раза, чтобы отказаться переживать такое снова, поэтому она больше никогда не покидала свою квартиру. В тот же день она отказалась от работы в самом респектабельном районе Массачусетса и устроилась оператором секс-услуг по телефону. Одного из любовников она отправила купить ей телефон и гарнитуру к нему. Затем собрала все свои белые керамические вазы в форме вульвы, синтезатор, мегафон, голубой пластиковый детский бассейн (оставила ящик консервированной черной фасоли по-мексикански) и выкинула в помойку. Короче говоря, Эмма отказалась от всех творческих возможностей, которые требовали ее выхода из дома, простилась с мечтами стать значимой фигурой в поэзии, перформансе и исполнительском искусстве, наподобие Карен Финли. И вместо этого начала рисовать. Тендер де Брис умерла. Да здравствует Эмма Эбсинт!

С короной на голове и скипетром-кистью в руке она стала королевой в своих владениях. Теперь все подчинялось ей — ее дыхание, ее работа, ее жизнь. Но главное, что ей было подвластно, — это многозадачность. Как оператор секс-услуг по телефону она умело перевоплощалась то в доминатрикс из какого-нибудь фильма в жанре нуар, то в студентку колледжа с глазами лани, то в похотливую домохозяйку из южных штатов. Своим нежным голосом она плела сладкие, липкие сети, в которые заманивала похотливых самцов с кредитками в карманах и дымящимися членами в руках. В восьмидесятых годах операторы секс-услуг по телефону получали фиксированную плату — пять долларов за звонок, независимо от его длительности. Эмма рассматривала эту работу как своеобразную игру — как можно скорее отделаться от парня, доставив ему максимум удовольствия. Она обладала сверхъестественной способностью по нескольким словам угадывать самые сокровенные и грязные желания визави и подстраивать под них свою историю. Компания, в которой Эмма работала, любила ее за надежность и доступность в любое время. Дрочащие собеседники любили ее за сладостные фантазии. Эмме же это нравилось за то, что она могла рисовать, не отрываясь от процесса, и при этом находилась в полной безопасности, да еще и зарабатывала кучу денег.

После того как услуги секса по телефону стали оплачиваться поминутно, работа Эммы изменилась. Несмотря на наивное прошлое и весьма готичное настоящее, Эмму увлекали капиталы. Чтобы зарабатывать деньги, она переписала сценарий своей игры и теперь заставляла мужчин часами висеть на телефоне. Она по-прежнему легко угадывала самые тайные их желания, но разговоры сделала протяжными, затейливыми, даже барочными. Теперь собеседники были готовы дрочить на ее голос неприлично долго и платить за это столько, сколько можно было бы потратить на живую женщину со всей ее плотью, кровью и слизистыми оболочками. В этом и заключалось настоящее чудо.

Разговаривая по телефону, Эмма рисовала, оттачивая свое мастерство. Делала наброски и писала картины, умудрялась, не выходя за пределы квартиры, заводить любовников, которые приносили ей все необходимое. Обладая аппетитом воздушной гимнастки, Эмма почти ничего не ела. Ее крошечная двухкомнатная квартира, аренда которой почти ничего не стоила, располагалась над китайским рестораном, поэтому она просыпалась по утрам, рисовала, говорила по телефону, трахалась со своими любовниками, с мужчинами и женщинами, всегда в сопровождении ароматов то жареной свинины, то курицы в кисло-сладком соусе, то яичных рулетиков. Видимо, благодаря этому она и не ела. Ко всему прочему, она никуда не выходила, а это существенно снижало расходы.

За несколько лет у Эммы набралось достаточно работ, чтобы устроить персональную выставку в небольшой галерее в том самом Бэк-Бэе, где она когда-то работала. Подняв все свои старые связи, Эмма нашла дилера, который пришел к ней домой, посмотрел ее картины и тут же влюбился в серию автопортретов под названием «Ювенальный разврат». На каждой из работ она предстает в образе одной из главных героинь известных детских книжек: Эмма-Дороти из Канзаса, Эмма-Лорекс Доктора Сьюза, Эмма-Алиса с ворчливым фламинго на руках, Эмма-медвежонок, который обнаружил незнакомую девочку в своей кроватке. Каждая из картин была выполнена в безупречной стилистике оригинала, себя же Эмма изображала на них уже взрослой женщиной с изысканной гримасой на лице, в которой однозначно читался оргазм.

То были времена экономического бума первого срока президентства Клинтона, так что жизнерадостные провокации Эммы продавались по цене акций технологических компаний. У некоторых людей появилось так много денег, что они уже не стеснялись их тратить. Эмма со всех сторон выиграла: экономический бум случился благодаря технологическому взрыву, который принес ей мешки денег, с одной стороны, и модем с интернетом — с другой. Всемирная паутина сделала жизнь Эммы, страдающей агорафобией, в разы проще. С каждым годом появлялось все больше скороспелых изобретений, новых видов человеческого существования и его отражений в жизни общества, все это только увеличивало вероятность того, что Эмма больше никогда не выйдет за пределы своей квартиры и не будет ни с кем общаться вживую.

Примерно тогда президент Клинтон и нашел применение влагалищу Моники Левински (ну а кто не прокручивал подобный сценарий на темном экране своего воображения: учтиво и как бы между делом лидер свободного мира еще в Арканзасе раздвинул пухлые коленочки глупо хихикающей Моники своей белесой сигарой, после чего они сообща затаились, чтобы не выдать этой порочной шалости), Эмма через интернет отыскала безопасный лофт в самом модном нью-йоркском районе под названием Адская Кухня. Я, конечно, могу ошибаться, но до появления в суде для дачи показаний на моем процессе в последний раз она выбиралась на улицу в тысяча девятьсот девяносто седьмом году, как раз во время переезда. Когда однажды загорелась квартира этажом выше, Эмма через окно выбралась на пожарную лестницу и, закурив, посторонилась, чтобы дать дорогу пожарным. Все, что она могла сделать в этом пугающем, странном мире, простирающемся за стенами ее квартиры.

Счастливо укрывшись в своей квартире, Эмма продолжала вести жизнь современной Эмили Дикинсон. Эту поэтессу принято считать отшельницей, каковой она совсем не была. Скорее она напоминала паука, прекрасного манипулятора, который, используя свою агорафобию, очаровывает людей. По мере того, как ее слава росла, к ней приходили, чтобы послушать, как она читает свои стихи. Дикинсон замогильным голосом декламировала, не покидая своей комнаты на верхнем этаже дома в Нортгемптоне. Шло время, Дикинсон все так же носила исключительно белое, писала оргаистические оды, посвященные смерти, и постепенно становилась все более бестелесной — чистый голос, призрачное присутствие, которые так привлекали живых людей во плоти, готовых распластаться у ее ног. Так и Эмма — она заставляла всех приходить к ней в студию и принимала поклонение.

Интернет активизировал Эмму. Все, чего у нее не было, она могла там заказать, и чем больше зарабатывала — редкая женщина-художник, занимаясь своим творчеством, умудряется еще содержать целый штат сотрудников, арендует вдобавок к своему еще один лофт, где как раз располагается офис ее компании: связи с общественностью, организация мероприятий, кураторство выставок, создание мифов, доставка и прием корреспонденции и еще масса других вещей, делающих Эмму настоящей знаменитостью, — тем более священным становилось ее жилое пространство. Ровно этажом ниже она приобрела такое же помещение для своего офиса, в котором работали мастера по костюмам и бутафоры, находился кабинет ее ассистентки, в котором стоял компьютер ее ассистентки, лотки с папками ее ассистентки, макеты, холсты, уже готовые к работе, и холсты, которые нужно было подготовить при помощи гипса и льняного масла. Мне кажется, даже сюда Эмма спускалась за все это время раза три: однажды, когда в ее лофте перекрашивали стены и шлифовали полы, и дважды, когда она перед этим только готовилась остаться тут на целых десять дней. Так что Эмма, бестелесная и царственная, целиком полагается на скайп, камеры в компьютере и фанатичную преданность окружающих. Разочаровывается она крайне редко.

Таким образом, женщина, которую я три десятилетия назад вызволила из бостонской кутузки, и есть та, кого журнал «Искусство в Америке» назвал «возможно, величайшим художником-реалистом нашего времени», при этом не обозначив ее гендерной принадлежности, на что я не могла не указать Эмме, ставшей самым невероятным образом моим лучшим другом, ближайшим союзником и единственным человеком, знающим меня почти так же хорошо, как я сама. Естественно, только она могла спасти меня от самой себя.

Примерно через две недели после того, как меня уволили, после того, как я неделю питалась банановым хлебом, после того, как Эмма велела мне поднять задницу и возвращаться к работе, примерно через две недели после всего этого я вернулась к работе над книгой. Нужно было внести правки, написать анонсы, разжечь страсти. От скуки я решила, что мне стоит теперь называться не кулинарным критиком, а автором книг о еде и напитках. Для дальнейшей карьеры так точно будет лучше. Через двадцать с лишним лет я решила наконец избавиться от париков и бесформенных балахонов, как странствующий разбойник избавляется от плаща и кинжала; правда, кинжал я, полагаю, все же оставлю. Теперь мне просто необходимо раскрыть свою истинную личность. Мой издатель пришел в восторг от идеи добавить в «Ненасытных» немного пикантных откровений. Не только журналы нынче испытывают давление бездушного интернета, поддел меня он.

До выхода книги никто, кроме членов семьи и друзей, не видел моих фотографий, даже на обложках предыдущих книг, их не было ни в журналах, ни в газетах, ни, тем более, в интернете. Это была отдельная непростая работа — сохранять мораторий на публикацию изображений. Ни посетителям, ни обслуживающему персоналу, ни работникам кухни не должна быть известна моя личность — для ресторанного критика это самое важное условие, и только так, не узнанная никем, я могла быть уверена, что все впечатления, которые я получу, будут только моими. Именно поэтому Гаэль Грин столько лет скрывала свою личность под шляпами, Рут Райхл под париками, а Сэм Сифтон перешивал пуговицы на своих мягких рубашках. Все эти кулинарные критики выглядели при этом невзрачно и неряшливо, точно школьные завучи. Мы не можем позволить людям узнать нас, иначе в ресторанах начнут обращаться с нами совсем не так, как с обычными посетителями, а это не то, чего мы ждем (мы же не хотим, чтобы повар наплевал в наш спаржевый суп в прямом смысле этого слова). Я пряталась от всеобщего внимания, и мне это причиняло боль. На какие только жертвы не готов идти кулинарный критик, пока не решит покончить с этим, не сорвет парик и не пошлет на хрен этот полыхающий мир.

Я перекроила свою карьеру в две тысячи восьмом, который плавно перешел в две тысячи девятый. Мне пришлось вернуться к овсяной каше фриланса, которую в последний раз пробовала несколько десятков лет назад. С работой мне необычайно везло всю жизнь. Фрилансила я всего около года, потом, после окончания колледжа, меня взяли в штат «Бостонского Феникса». Но в те непростые времена у меня оставалась финансовая подушка из маминого наследства. В девяностом Эндрю пригласил меня в свой только что открывшийся «Нуар», откуда в девяносто седьмом я ушла к Джилу в «Еду и напитки», где быстро продвинулась по служебной лестнице от обычного колумниста до ответственного редактора, которым стала после того, как в двухтысячном году благодаря мне журнал получил премию Джеймса Бирда. Должность ответреда в таком СМИ — скорее церемониальный титул, который дает уважение и деньги. Так что жизнь моя вообще складывалась потрясающе легко. Пока в две тысячи восьмом году меня не уволили.

И вот теперь, в сорок шесть, приходилось поторапливаться. Я все время что-нибудь писала на заказ — возможно, вы даже вспомните мою статью в «Таймс» о продуктах компании «Криско» и трансжирах, которые я требовала запретить, но получила яростный отпор их защитников. Я редко выступаю за здоровую пищу, но тогда, в две тысячи шестом, не выдержала и написала, что эта компания только способствует развитию ожирения у людей. Это так омерзительно, что я считаю подарком любой повод раскритиковать ту компанию. Американцам, задницы которых с каждым годом становятся все толще и толще, а автомобильные сиденья все шире и шире, вообще надо выключить все кулинарные шоу на телевидении и подольше смотреть на себя в зеркало. Если бы жители Огайо, Невады и других штатов Среднего Запада вместо всякой дряни ели фуа-гра или буррату, я бы слова им не сказала. Эти продукты тоже ни чуточки не полезны для талии, но они хотя бы не вызывают рак и при этом имеют божественный вкус. Никогда не понимала людей, которые готовы есть бездушную дрянь, они все похожи на монстров. И это говорю я, каннибал.

Уйти на фриланс означало, что теперь, чтобы зарабатывать достаточно, я должна полагаться только на себя саму — свой ум и свое обаяние. У меня вышла книга, я вела блог, выходное пособие, которое я получила при увольнении, оказалось хоть и не столь щедрым, но вполне приличным. То есть мое финансовое положение совсем не пострадало, но я-то привыкла к определенному образу жизни, который мне обеспечивала моя зарплата. Да, мне нравилось покупать билеты на самолет, когда захочу, я пользовалась самыми дорогими кремами для лица и ходила в обуви от Феррагамо — мне все это нравилось и хотелось сохранить, желательно вместе со своей психологической свободой. Так что я должна была торопиться.

Фриланс казался мне не столько отталкивающим, сколько возбуждающим. Так что я разработала несколько причудливых стратегий, монетизировала свой блог — задумывались ли вы когда-нибудь над этой уродливой фразой «монетизировать свой блог»? В каждом ее слове столько гротеска, что Диана Арбус могла бы сфотографировать его. Но, с одной стороны, от платного контента меня до сих пор передергивает, а с другой — я бы солгала, если бы сказала, что обманываю своих подписчиков, заставляя их покупать негодные вещи. Ни разу я не согласилась опубликовать в своем блоге отзыв на то, что мне самой не нравится. То есть я и вправду считаю, что если вы решили купить хороший кухонный комбайн, то лучше «КузинАрта» не найти. Что на каждой кухне должны быть ножи только от «Вюстхофф», которыми я пользуюсь сама. Наверняка вам пригодится и пробка для шампанского, и терка для цедры, и лазерный термометр — и почему бы мне не рассказать о них? Ведь на самом деле этика блогеров, которым платят за то, что они рассказывают о чудесах конкретной печки, ничем не отличается от этики журналов, публикующих глянцевую рекламную порнушку только потому, что им тоже за это заплатили. Они занимаются одним и тем же. Только блогеры заботятся исключительно о себе — а я это всегда одобряла.

Я продолжала встречаться с Джилом, бывшим генеральным директором «Еды и напитков», ныне поверженным. Злилась ли я на него? Кто-то может и согласиться — в конце концов, я же и вправду его убила, — но его компания мне нравилась всегда. Американский Джил был похож на моего итальянского Марко, только без его яростных угрызений совести. Неизменно милый и бодрый Джил всегда оказывался свободен, стоило мне позвонить ему, причем совершенно невзирая на супружество. Люблю мужчин, которые всегда выполняют свои обязательства. Нет, не так. Люблю мужчин, которые всегда выполняют свои обязательства передо мной. Мы с Джилом прошли долгий путь, начиная с тех первых дней, когда я учила его получать удовольствие от соленого вкуса икры, сладкого экстаза угря, восхитительного аромата морского ушка и горькой эйфории оттого, как крепко можно привязать к стулу, завязать глаза шарфом и кормить деликатесом с руки. Мы с Джилом очень приятно проводили время. Это единственное оставалось неизменным в моей безумной жизни, когда я снова и снова поворачивала ее, точно калейдоскоп. Джил оставался неподвижен, как Полярная звезда на небосводе, и больше радости от нашего чувственного времяпрепровождения я ценила это постоянство.

В общем, в конце июня две тысячи девятого года Джил, бывший издатель и генеральный директор одного из самых известных кулинарных СМИ, а ныне пенсионер, и я, бывший ответственный редактор и автор этого журнала, а ныне свободный писатель, взошли на борт его яхты, чтобы пройтись под парусом по заливу Гардинер от северной оконечности Лонг-Айленда до южной. У Джила был собственный дом на одном из мелких островов архипелага — просторная вилла из белого дерева в минималистическом стиле, с прямыми углами и чистыми линиями. Она уже много лет принадлежала его семье и источала густой аромат старых денег. Там же, на верфи острова, Джил держал и свою парусную яхту «Охотник» на сорок пять кубов, крейсер из стекла и пластика, единственная любовь всей его жизни. Управляя им, Джил сиял, как после хорошего секса.

К тому же судно было превосходно оборудовано, на камбузе стояла газовая плита с тремя конфорками и чудесной духовкой. Я привезла с собой все необходимое для нашего прекрасного обеда: холодный белый гаспаччо (в июне не бывает хороших томатов), фритата с колбасой из кролика, картофелем и свежей зеленью, салат из спелой дыни, руколы и мяты и совершенно замечательный лимонный пирог с инжиром. Выглядит он довольно затейливо, начинкой наружу, но готовить его легче легкого. Все продукты были в состоянии полуфабрикатов, специально чтобы довести их до готовности на этой славной кухоньке — так жаль, что я ее потеряла. К обеду я захватила бутылку хорошего просекко, а к десерту — фляжку «Поли Миль», ликера из граппы на меде и травах.

День был прекрасным, точно детский рисунок, море спокойным. Мы с Джилом обедали, наслаждаясь легким бризом, который ритмично надувал паруса. Еда была восхитительной. Мы почти не разговаривали, только подставляли солнцу свои плечи и смаковали вкус и текстуру каждого блюда: маслянистого прохладного гаспаччо, тяжелой ароматной фритаты, хрусткого салата и нежного лимонного пирога. Есть блюда, которые, несмотря на простоту, похожи на настоящее произведение искусства — и лимонный пирог одно из них. Сама природа подарила нам такой прекрасный день, Джил включил все свое мастерство, чтобы устроить нам такую прогулку, я же приготовила великолепный обед.

Осталось только дождаться, когда Джил начнет задыхаться от анафилактического шока, чтобы отрезать ему язык и столкнуть за борт.

11 Язык с оливками

«Поцелуй — это начало каннибализма», — написал французский философ Жорж Батай. Или это написал не он? Я не читала его «Эротизм. Смерть и чувственность», откуда, должно быть, эта фраза, но, возможно, еще прочитаю. Его труд кажется мне весьма интересным, только я не уверена, что он пройдет тюремную цензуру. Скорее всего, увидев название, ее изымут (хотя позволяют просачиваться сюда всякой дряни). Здесь нам разрешено иметь до двадцати пяти собственных книг, которые потом расползаются по рукам. Но, по правде говоря, у тюремных обитателей отвратительный литературный вкус. Здесь любят «Пятьдесят оттенков серого» и романы Даниэлы Стил. Вы не поверите, но даже «Майн кампф». Все книги Стивена Кинга. Дневник Анны Франк, которая знает, каково это — жить среди людей, которых ненавидишь, так что неудивительно, что эта книга пользуется спросом. Что любопытно, тут любят даже Фланнери О’Коннор и Сильвию Плат — а какому преступнику не понравится мелодраматическое изображение его отрочества. Если что-то и отличает пенитенциарное заведение, так это задержка в развитии его обитателей.

Вот что я заметила, работая в тюремной библиотеке: заключенные любят книги из разряда «помоги себе сам». Они цепляются за религиозный нарратив, как крысы за обломки тонущего корабля. Очень любят судить о книге по обложке, а если им не понравится автор на фото, то и вовсе могут отказаться читать ее. Их легко купить просто названием. Большинство страшно разочаровываются Моэмом, открывая «Бремя страстей человеческих», — лишь единицы дочитывают его до конца.

Заключенные по большей части предпочитают книги, которые их утешают, и в этом они ничуть не отличаются от остального свободного человечества. Консерваторы здесь точно так же смотрят новости на одном телеканале, а либералы — на другом, в полном соответствии с их убеждениями. Я здесь не беру в расчет их приговоры — они все невиновны. Все, кроме меня. Больше нигде нет такого количества невиновных, как в тюрьме. Они застряли тут со своими апелляциями и ходят по кругу, сжимая в руках папки с документами по делу, закутанные в самообман, как в пузырчатую пленку, и считают, будто уже вот-вот наконец освободятся. Почти все они заблуждаются. Я же безмятежно принимаю свою судьбу. Бесконечно виновная женщина, которую невозможно оправдать и которая прекрасно спит по ночам.

— Это инжир? — спросил Джил, разглядывая кусочек лимонного пирога на своей тарелке.

— Конечно, нет, милый, — ответила я. — Это айва.

Он положил кусочек в рот, удовлетворенно улыбнулся, прожевал, проглотил и тут же откусил следующий. Пару минут спустя он уже схватился руками за горло и задыхался. Здоровое бело-розовое лицо его вначале покраснело, потом приобрело синюшный оттенок и стало почти фиолетовым. Я с интересом наблюдала за этими изменениями, они напоминали мне закат, только более быстрый. Джил смотрел на меня умоляюще. Я уже говорила, что у него — надо же! — аллергия на инжир?

— Эпи… — просипел он и, протянув руку, повторил: — Эпи…

Что я могла ему ответить, его эпипен давным-давно свалился за борт.

Пора действовать.

В идеале его тело не должны отыскать, но даже если отыщут, нужно, чтобы в легких оказалась вода. Надейтесь на лучшее, как говорится, но готовьтесь к худшему. Если тело выловят, а воды в легких не будет, сразу станет понятно, что он не утонул. Так что надо сделать так, чтобы перед смертью он хотя бы раз вдохнул под водой. Все должно выглядеть как несчастный случай, но, судя по стремительно бледнеющей коже Джила, у меня почти не остается времени.

Я прыгнула к нему и крепко двинула прямо в грудь, так, что он отлетел к самому борту. В горле у него что-то клокотало — было заметно, что оно сжимается все сильнее, поэтому Джил не мог не то что говорить, но даже кричать. Он повис на планшире, наполовину перевалившись наружу, и, разметав ноги, точно манекен, попытался все-таки выпрямиться.

Джил был крупным, крепко сложенным мужчиной. Ниже меня, но более плотным и сильным, с большими руками и твердыми бедрами. Его анафилактический шок, удивление и слабость сейчас играли мне на руку, но стоит подскочить адреналину, какпреимущество мое исчезнет. Так что я быстро схватила Джила за ноги и, приподняв, столкнула его за борт. В падении он успел зацепиться одной рукой за перила и, повиснув, пытался поднять другую. Ноги его в это время взбивали воду, как венчик яичные белки.

Я быстро кое-что просчитала. Когда от шока Джил не сможет дышать, он начнет терять сознание и соскальзывать в воду. Но до этого все же успеет уцепиться за борт второй рукой и втащить свое тело в лодку. Этого мне как раз не нужно. Я не могу ни позволить ему упасть в воду, ни забраться сюда. Потому что просто не уверена, что у меня потом хватит сил перекинуть его мертвое тело за борт. Мне же нужно сейчас, только чтобы он сделал всего один глубокий вдох под водой. Больше всего в Джиле мне нравилась его уступчивость. Так откуда сейчас вдруг взялось такое упрямство?!

Рука Джила крепко вцепилась в планширь. Заметив лебедку, при помощи которой Джил натягивал паруса, я схватила ее и изо всех сил начала бить ему по пальцам. Один за другим они разжимались, но слишком медленно, я уже слышала его короткие прерывистые вдохи и выдохи и отчаянные хрипы. Мне пришлось снова и еще сильнее ударить его по пальцам, но он продолжал сопротивляться и опять попытался уцепиться за планширь другой рукой, неуклюже извиваясь всем телом.

Медленно, мучительно, из последних сил Джил пытался забросить свое большое, тяжелое тело в лодку. Я сунула руку в карман и достала остро отточенный узкий серповидный нож для разделки мяса. Неэлегантно зажав его в кулаке, я вонзила его острие в первую фалангу указательного пальца Джила. Фонтаном брызнула алая кровь, кончик отлетел прямо на палубу. Найду его позже. Джил отпустил руку.

Тело скользнуло вниз. Звонкий крик повис в идеальной тишине июньского дня. Голова Джила ушла под воду. Все стихло. Я смотрела, как руки еще мечутся по поверхности воды, точно неуклюжие выдры. Кровь акварельной краской растворялась в море. Я пожалела, что на лодке нет длинного спасательного шеста, чтобы с его помощью притопить голову. Но нет. Джил был уже в безопасности. Как пел Ноэл Галлахер, это была смерть в воде. Я вытащила хитроумную телескопическую лестницу, оставив Джила покачиваться на поверхности. Совершенно беспомощного.

Я нашла обрубок пальца, выбросила его за борт и поскорее залила палубу водой, заметив несколько алых пятнышек на подушке для сидения. Я так старалась не допустить этого! Ведь анализ капель крови — худший кошмар убийцы.

Давайте ненадолго отвлечемся от смерти Джила и споем хвалу временам, когда еще не изобрели люминол, когда маньяки убивали так же безжалостно, но и не заботясь о том, что придет полицейский эксперт и начнет искать скрытые капли крови. Вплоть до восьмидесятых годов прошлого века преступнику было достаточно хорошенечко вымыться, чтобы кровавая сцена убийства превратилась в пасторальную. Но люминол изменил все. Можно обработать все поверхности хлоркой, чтобы вывести ненужные пятна, но ее миазмы укажут ищейкам на то, что вы слишком тщательно прибрали за собой, и они задумаются о ваших мотивах. Чистота на месте преступления могла сойти с рук до изобретения люминола и ДНК-теста, но сейчас это будет играть против вас. Я уставилась на предательские капли крови на подушках и палубе. На самом деле лодка сохранит все мои тайны, поняла я. Ведь ее краска имеет в составе медь, благодаря которой она хорошо держится и не выцветает. А медь дает ложноположительный результат благодаря люминолу. То есть, если эксперты ФБР обнаружат на поверхности лодки капли крови Джила, они могут счесть, что те появились тут в результате какого-то несчастного случая. Джил ловил рыбу, поднимал паруса, перекидывал канаты, даже носил маленький ножик на бедре. Неудивительно, что он мог случайно пораниться. Но я не позволяла своим фантазиям улететь еще дальше. Точно не сейчас.

Раздеваясь до купальника, я смотрела, как Джил тонет, как он умирает, и готовилась к третьему этапу операции. Он взглянул на меня в последний раз. В его глазах стояли боль и мольба, точно у щенка, который смотрит вслед уезжающим из приюта, точно у тельца, которого ведут на заклание, точно у хорошего человека, которого убивают только потому, что могут это сделать. Один взгляд. Последний взгляд умирающего. Но потом исчез и он. Тело Джила неподвижно покачивалось на волнах лицом вниз, точно поплавок посреди огромного океана.

Тогда я спустила лестницу, надела спасательный жилет и пристегнула его стропы к борту, бросила вниз второй жилет для Джила, сунула в ножны маленький ножик в форме ятагана и положила его в сетку, привязанную к запястью. Затем прыгнула в воду, проплыла несколько ярдов до тела и попыталась втиснуть его в спасательный жилет.

Это оказалось не так просто, как я считала. Тело никак не поворачивалось на спину, а я никак не могла надеть на него жилет, пока оно лежало лицом вниз. Незадолго до этой прогулки я изучила видеоролики спасателей на «Ютьюбе». Там они надевали спасжилеты на людей без сознания легко и непринужденно, точно по мановению волшебной палочки. Но все это оказалось враньем, и в реальности дело обстояло совсем не так.

Тело Джила выскальзывало у меня из рук, периодически уходило под воду и никак не давалось. К тому же из отрубленного пальца продолжала идти кровь. Жилет я тоже не могла заставить лежать на воде спокойно и дожидаться, пока я совладаю с телом Джила. Опереться при этом было не на что, а поскольку я тоже была одета в такой же жилет, то и уйти под воду, чтобы удержать его там, тоже не сумела. Я попыталась зайти с другой стороны и вклиниться между телом и лодкой, чтобы опереться на нее, но она не стояла на месте и двигалась на волнах. Все это дико бесило меня. Оказалось, что действия в воде совершать крайне тяжело, тяжелее, чем на суше. Я едва не плакала.

Тело мертвого Джила доставляло гораздо больше хлопот, чем живого. Ноги его все время выскакивали из воды, руки бесцельно болтались. Мы кружились на месте, пока совершенно не запутались в стропах, которыми были привязаны к лодке. Она, конечно, стояла на якоре, но неподвижной оставаться не хотела и ходила туда-сюда. И ровно в тот момент, когда я уже была готова сдаться окончательно и отрезать у Джила кусок плоти неважно откуда, его тело вдруг вытянулось на поверхности воды именно так, как мне было нужно, — лицом вверх. Прижимая его к себе и волоча следом жилет, я быстро подгребла к лестнице, поднялась на пару ступенек, села, втиснув на перекладину свою задницу, и склонилась над Джилом, надевая на него жилет так, будто он был большим спящим ребенком. Вначале одна рука, потом другая, потом застежки вокруг талии. Вот теперь я держала его крепко и была готова отрезать ему язык.

И тут же поняла, насколько плохо все спланировала. Единственное, что я собиралась забрать у Джила, был его язык (еще вилочковая железа, но она прячется так глубоко в груди, что, чтобы добраться до нее, нужно сломать всю грудную клетку). Я хотела его язык. Я планировала вырезать у него язык. Есть совершенно чудесный рецепт лингва кон ле олив, тушеный язык с оливками и сладкими томатами. Все у меня было. Все, кроме языка. Но ничто: ни сам мой план, ни мои интриги или расследования, ни даже мои мечты — не подразумевало того, что при анафилактическом шоке язык распухнет так, что станет раза в три или даже в четыре больше, чем обычно. У Джила он стал таким большим, что я не смогла ни раскрыть ему рот, ни засунуть туда свой тонкий нож. Когда же у меня получилось раздвинуть его синюшные губы, этот распухший гигантский язык вывалился наружу, будто кит, выбросившийся на берег. Я надеялась, это никак не скажется на его вкусовых качествах. Вот в чем ирония.

Солнце сияло в небесах, как божье благословение. Ни одного судна вокруг. Океан, который чуть волновался, когда мы проходили залив Бостуик, сейчас, казалось, замер в медитации. Прекрасный день для маленького убийства. Я глубоко вздохнула и пересмотрела ситуацию.

Если язык Джила невозможно достать сверху, надо достать его снизу. Сидя на нижней ступеньке лестницы, я перехватила тело так, чтобы оно оказалось поперек моих бедер, после чего привязала его для устойчивости к себе и к лестнице. Левой рукой прощупав горло от кадыка до основания челюсти, я нашла то сладкое местечко, ту точку, где соединяются мягкие мышцы и твердый пищевод. Затем правой рукой подняла нож и, прицелившись, вонзила его в самое основание языка. У меня был слишком маленький угол обзора, так что эта разделка стала не лучшей моей работой, ей не хватало деликатности. Все прошло бы намного лучше, если бы я так не волновалась, а тело лежало на твердой поверхности. Но мне приходилось работать под этим неудобным углом, поэтому я как можно более осторожно проводила ножом по горлу Джила, с каждым надрезом уходя все глубже и глубже и наблюдая, как кровь льется в Атлантику, точно вишневый сироп из теплого пирога.

Наконец я открыла горло. Красные розы, расцветающие в воде, постепенно размывались. Зажав нож коленями, я запустила правую руку в рану — слой кожи, тонкая жировая прослойка, ярко-желтая, как масло календулы, — потом самым кончиком лезвия продолжила резать уже в глубине, пока не почувствовала, как язык, точно молочный зуб у ребенка, освободился от всего, что удерживало его изнутри. Тогда я снова зажала нож коленями и вытащила язык через перерезанное горло. Только несколько ниточек соединительной ткани еще удерживали его, но мой нож легко оборвал и их. Они уже не играли никакой роли.

Удивительно, каким же большим оказался язык! Я думала, он будет не больше четырех дюймов. Возможно, из-за анафилактического шока, но он был намного, намного длиннее. И весил, соответственно, тоже немало. Может, я отрезала больше, чем нужно на самом деле? Трудно сказать. Я держала в руке язык, который был похож на гигантский розовый лепесток, на улитку, оставшуюся без раковины, на то, чем он и был на самом деле, — на кусок мяса. Джил исчез, зато остался его язык, и солнце продолжало приятно припекать мне спину. Помню, я даже подумала, что надо бы опять намазаться солнцезащитным кремом.

Язык и нож я сунула в сетку, которая была привязана к моему запястью, затем сняла с Джила жилет и столкнула его в Атлантику. Он был хорошим парнем, мой Джил.

Девочка, дочь, студентка, женщина, писатель, критик, подруга, возлюбленная, любовница, убийца — кем я только не была в своей жизни. А теперь я заключенная. Это альфа и омега моей личности. Даже то, что я психопат, стоит на втором месте. В первую очередь, прежде всего и уже навсегда — я заключенная. Здесь я на всю жизнь, то есть для того, чтобы умереть, медленно, постепенно умирать. Департамент исправительных учреждений штата Нью-Йорк изо всех сил пытается сохранить мне жизнь. Парадокс в том, что одним из немногих моих прав как заключенной является право на медицинское обслуживание, с учетом того, что я здесь пожизненно. Так что, в отличие от вас, я получаю его в лучшем виде, причем за счет ваших налогов. В богатстве и бедности, болезни и здравии, пока смерть не разлучит нас — пожизненное заключение похоже на брак без свадьбы.

Со штатом Нью-Йорк я теперь, как монахиня его ордена, связана навечно. Само название «пенитенциарная система» происходит от религиозного термина, который обозначает место для установления дисциплины и наказания тех, кто совершает религиозные преступления. То же самое латинское слово paenitentia означает покаяние. Какой-то неведомый благотворитель подарил женскому исправительному учреждению Бедфорд-Хиллз полный Оксфордский словарь английского языка. Его второе издание, уже немного устаревшее, но относительно слова paenitentia заблуждаться не приходится. Исправительного учреждения без цели исправления быть не может, как бы плохо эта цель ни была сформулирована.

Также пенитенциарная система не может существовать без раскаяния или того, что под этим словом подразумевают наши реформаторы. Сейчас оно может не иметь к религии никакого отношения. Нам, заключенным, предоставляются светские методы исповеди — так называемые группы, в одной из которых состою и я. А почему бы и нет. Раз в неделю можно отвлечься от скучной библиотечной работы, еды и пробежек по красной беговой дорожке. В расчете на успешную апелляцию некоторые сиделицы прямо рассказывают о своих преступлениях. Похоже, в группе четверо убийц, включая меня, хотя одна или даже две из них технически совершили непредумышленное убийство, или, как я его называю, недостаточно амбициозное убийство. Еще три сидят тут за преступления, связанные со сбытом наркотиков. Есть также поджигательница и хакерша — вот эта самая загадочная из всех, по большей части она проводит время в карцере или одиночной камере.

Мы садимся кругом. Наш психотерапевт, женщина средних лет по имени Джойс, обожает шали, у нее клочковатые, коротко стриженные и крашенные в рыжий волосы. Прощение она делает чем-то вроде фетиша. Призывает нас простить себе собственные прегрешения и прегрешения тех, кто согрешил против нас, будто мы маленькие грязные боги. Каждая сессия начинается с того, что мы сидим кругом и рассказываем о том, что произошло у нас за неделю. Иногда я даже жалею, что у меня нет попкорна. Эти женщины живут насыщенной и сложной жизнью, полной предательства, страданий и тревог. Моя же жизнь, серая, как манная каша, дарит мне сплошные развлечения. Так что я полагаюсь на помощь других.

После этого упражнения по изложению своих ежедневных драм Джойс предлагает нам рассказать о чем-то конкретном — человеке, семье, друге, родственнике, самой себе или о своем животном. Она любит слушать наши признания вины. Мне это всегда было интересно. Группа дает довольно много информации, особенно когда Джойс просит нас как-то реагировать на чувства своих товарок. Помню, как Лесли, которая сидит за поджог, рассказала о своей первой приемной семье, супружеской паре, к которой она попала вместе с тремя другими детьми. О том, как однажды она вернулась домой из школы и обнаружила, что у приемной матери связь с почтальоном. Это была довольно забавная история: маленькая поджигательница Лесли заходит в заднюю дверь своего дома и слышит, как в кладовке кто-то шебуршит, она заглядывает туда, а там ее приемную мать пялит сзади чья-то коричневая задница.

Вся группа смеялась над этим рассказом, и по мере того, как история продвигалась вперед, глаза Лесли становились все больше, голос приобретал различные модуляции: то ритмично пищал, то проваливался в синкопы, то вздрагивал. Лицо ее изображало двенадцатилетнего подростка с загубленным детством, который держал всех нас в кулаке своей истории. Лесли рассказывала, мы все смеялись. Ее приемная мать вскрикнула, завизжала, почтальон обернулся и с неэротичным хлюпом выдернул свой член из матери Лесли. Та одним движением опустила платье, подняла с пола свое серое исподнее и отвесила дочери звонкую оплеуху.

Потом ее избили до полусмерти и отправили в другую приемную семью, а оттуда еще в две. Но история достигла апогея, когда уже восемнадцатилетняя Лесли вернулась в первый приемный дом с кучей растопки, жидкостью для розжига и бутановой горелкой и вошла прямиком в эту кладовку.

Она спалила дом дотла. Все это время Лесли не переставала смеяться. Благодаря смеху она смогла рассказать и о том неловком сексе, и о пожаре; и чем ближе она подходила в своем рассказе к тому моменту, как она чиркнула спичкой, в глазах ее уже мерцали сполохи. Одна за другой мы затихли. Каждая из нас знала, что будет дальше. У каждой перед глазами стоял тот железнодорожный туннель, девушка, привязанная к рельсам, и поезд, мчащийся на нее. Все вместе мы зачарованно замолчали, охваченные ужасом. Лесли продолжала, не замечая этой тишины. Она смеялась, глаза ее были распахнуты, тело дрожало от экстаза воспоминаний.

Дом превратился в пылающую кучу, объятую черным дымом. Пожарные не смогли прибыть вовремя, она знала об этом еще тогда и смеялась. Спрятавшись в кустах через дорогу, она наблюдала, как на фоне горящего здания бегут чьи-то черные силуэты. Он сосчитала их. Трое. Только три человека спаслись, сказала Лесли и опять рассмеялась.

На этом она закончила свою историю, смех ее постепенно сошел на нет. Она сидела, раскачиваясь взад и вперед на стуле, охваченная катарсисом исповеди. Мы все молчали, охваченные неловкостью и ужасом.

Джойс глубоко вздохнула.

— Спасибо за рассказ, — проговорила она и оглядела группу в ожидании реакции.

Наши глаза встретились. Я увидела отчаяние на ее лице и подумала, вот черт.

— Дороти, какие чувства вызвал у тебя рассказ Лесли?

— Какие чувства? — переспросила я. — Я бы сказала, что мне жаль.

— Жаль? — Сейчас Джойс была похожа на красного кардинала с червяком в клюве.

— Да, жаль. Очень. Мне очень жаль, что Лесли пришлось… — я отчаянно подбирала слова, — …пережить это.

Джойс выглядела такой счастливой, будто испытала облегчение. На ее лице читалась мысль, что вот теперь, после этой жуткой истории, она может преподать нам достойный урок.

Я глубоко вздохнула и вошла в эту воду:

— Я очень надеюсь, что Лесли сможет наконец простить свою приемную мать, чтобы… — я осеклась, Джойс кивнула, группа выжидающе смотрела на меня, — чтобы простить саму себя.

— Да! — воскликнула Джойс и повернулась к Лесли, спросив, слышала ли она, что я только что сказала.

Если и есть что-то такое, что может психопату помочь научиться стать лучшим, более целостным человеком, так это групповая терапия. Она как наркотик, который он принимает с одобрения окружающих.

И то, что я психопат, совсем не означает, что я не способна учиться, становиться лучше и все такое.

Сняв с Джила спасательный жилет, я подтолкнула его к открытому устью залива, откуда во время отлива вода устремляется в открытый океан. Я вымыла лодку, сняв купальник и повесив его на лестнице. Затем приняла душ, оделась и подняла якорь. Устроившись в капитанском кресле за штурвалом, я уставилась на компас, и тут волна ужаса пробежала по моей спине. Жуткие сцены развернулись в моем воображении и дохнули на меня своим холодом. Я поняла, что совершила ошибку. Черную, невообразимо огромную ошибку.

Мой план состоял в том, чтобы вывести лодку из пролива подальше от того места, где погиб Джил, и после этого по корабельному радио связаться с береговой охраной. Но проблема в том, что «Охотник», как все современные парусники, оснащен GPS-навигацией, и если заявить о пропаже человека, охрана в первую очередь проследит за ее курсом. Приборы покажут, что около часа или чуть больше судно стояло неподвижно в бухте и только после этого пошло на открытую воду. Они также покажут мое местоположение во время того, как я связалась с ними, и то, как долго лодка стояла на якоре в устье пролива. Произведя нехитрые расчеты, они увидят все мои передвижения и сразу поймут, что все выглядит весьма подозрительно, потому что так оно и есть.

Я планировала выйти в открытый океан и уже оттуда обратиться к береговой охране, потому что там они, даже если начнут искать тело Джила, ничего не найдут. Если же я выйду на связь еще из бухты, то быстро найдут его там. Мне же было нужно выгадать несколько дней, чтобы морские гады полакомились открытым горлом Джила и как будто бы съели его язык. Так что хорошо бы его тело не нашли слишком быстро. Никто не должен увидеть, что на самом деле горло перерезано ножом, а язык удален. Природа снова должна послужить мне прикрытием, и если не таксы, то крабы, рыбы и прочие твари подводного мира.

Береговая охрана обнаружит, что лодка вышла в Атлантику под мотором, а не под парусом, но я даже не представляла, как им управлять. Но Джил, как опытный капитан, никогда бы не отправился на открытую воду под мотором в такой прекрасный летний день. Поэтому береговой охране достаточно мимолетного взгляда на приборы, чтобы понять, что я лгу. И стоит им в этом меня заподозрить, как тут же начнется расследование, и с большой вероятностью меня обвинят в убийстве.

Так что единственное, что мне сейчас оставалось, это бросить якорь и придумать, почему мы с Джилом решили заночевать в бухте. Очевидных причин для этого не было никаких. Мы находились всего в двух часах хода от пристани, так что не было никакого смысла оставаться на ночевку. Я покрутила мысль в голове еще некоторое время и поняла, что единственное решение — оставаться на месте на всю ночь и уже утром связаться с береговой охраной. Все остальные мои действия точно покажутся слишком подозрительными. Язык я плотно завернула в полиэтиленовую пленку и засунула в морозилку на камбузе.

Как оказалось, мне жутко повезло. Утром я вышла на связь с береговой охраной и сказала, что мы решили заночевать прямо в лодке, а когда я проснулась и решила сварить кофе, то обнаружила, что Джила нет. Мой голос звучал встревоженно. Береговая охрана, двое прекрасных, загорелых, точно маршмелоу на костре, атлетов прибыли на место очень быстро, затем вызвали поисковую группу, а меня отправили домой, позволив собрать все свои вещи, включая бикини со следами крови Джила и его замороженный язык. Затем под их присмотром я вернулась на остров Шелтер, где менее загорелая женщина-полицейский взяла у меня показания, после чего отвезла в Гринпорт, где я села на скоростную электричку до Манхэттена.

Купальник я выбросила в мусорку возле какой-то пекарни на Пенсильванском вокзале, нож — на углу Седьмой авеню и Тридцать второй улицы. Вернувшись наконец домой, я с удовлетворением обнаружила, что язык ничуть не пострадал от такого длительного переезда.

Мне кажется, язык вообще недооценивают. Он очень нежен, обладает деликатным ароматом и невероятно дешев. Со всех сторон прекрасный кусочек плоти, у которого есть один огромный недостаток — его расположение в теле. Люди, конечно, дураки, раз не хотят засовывать себе в рот чужой язык. Хотя как они объяснят, что они целуются? Так не все ли равно, чей язык находится у них во рту? А ведь это уникальный и удивительный продукт. Его можно жарить, запекать, мариновать, отваривать — в любом случае он будет невероятно вкусен. Правда, следует помнить, что, прежде чем есть язык, с него нужно снять кожу. Я просто ошпариваю его крутым кипятком, а затем снимаю верхний слой. С этим жирным и сочным деликатесом можно делать все что заблагорассудится. Его очень трудно испортить даже начинающему повару.

Язык Джила, несмотря на анафилактический шок, был именно таким. Я сняла с него кожу, нарезала ломтиками, обжарила в оливковом масле с чесноком, добавив к нему сочных римских томатов (консервированных без шкурки и семян) и зеленых оливок. Я дополнила блюдо салатом из руколы с оливковым маслом, соком лимона и пармезаном, а также кростини с оливковым маслом и пастой из анчоусов. К такому ужину я открыла бутылку сухого биссон бьянко мареа из Лигурии, которое довольно сложно отыскать у нас, но это вино стоит того, чтобы стать завершающим штрихом к такой превосходной трапезе. Ужин я накрыла на своей маленькой террасе. Манхэттен с этого ракурса напоминал скорее кадры из какого-то волшебного фильма, где действие происходило теплой июньской ночью. Я вспоминала чудесное время, которое провела с Джилом.

Все-таки он был прекрасным человеком, мой Джил. Мой нежный Джил.

Дней через пять мне позвонили из полицейского управления Саффолка. Береговая охрана обнаружила тело Джила. По их словам, оно попало в течение и его унесло в открытое море вместе с отливом, после чего через некоторое время прибило к берегу Саут-Форка. Это случилось буквально в нескольких милях от места его гибели. За время, которое тело пролежало в воде, на нем появились кое-какие повреждения, но ничего подозрительного следователи не обнаружили. Предварительные результаты вскрытия говорят о том, что смерть наступила в результате утопления, хотя почему оно произошло, никто не может объяснить. Я приняла их соболезнования и заплакала. В основном от облегчения.

Сидя сейчас на этом оранжевом пластиковом стуле среди таких же раскаивающихся преступниц, я оглядываюсь назад и понимаю: убивать Джила было неправильно. Возможно, на меня так влияла атмосфера в группе Джойс и наше совместное раскаяние, но теперь я вижу, как много ошибок наделала в своей жизни, начиная с убийства Джила. Ведь оно не имело отношения к самому Джилу. Он был очень хорошим человеком. А стал сопутствующим ущербом. Я убила его только потому, что чувствовала себя униженной, когда меня уволили из журнала, который он же когда-то и создал. Я чувствовала боль, бессилие и ярость, причем ярость бесцельную, но при этом не могла оставить все как было. И я убила Джила, потому что он был здесь самым слабым звеном. Убила человека, который ел у меня с рук — это же все равно что убить свое домашнее животное.

По отношению к Джилу я поступила как настоящий бандит, но ему всегда нравилось, когда я беру верх. Ему нравилось, когда я сама распоряжаюсь его плотью. Le petite mort, как французы называют оргазм, — маленькая смерть. Кто знает, сколько удовольствия получил Джил, когда испустил последний дух по моей воле, умирая посреди океана с привкусом инжира во рту. Наверняка у него были варианты и похуже. Можно сказать, я оказала ему услугу.

12 Силос

Весной две тысячи одиннадцатого года мне захотелось вновь оказаться в Италии, но Марко утомлял своей моногамностью. Он вместе со своей донной Боргезе ходил вокруг да около, пока окончательно не отказался от моей компании. Но у нас с Марко была своя долгая история, в которой годы наслаивались друг на друга, как в булочке сфольятелле. С Марко я из девушки превратилась в женщину — хотя бы поэтому он был для меня особенным. Я хотела оказаться в Италии вместе с Марко, ведь быть там не с ним казалось невыносимым. Но он ответил, что больше никогда не собьется с пути истинного.

— Mai. Non voglio attraversare quel confine Stige. Больше никогда. Я уже не перееду Стикс на этой лодке.

У Марко был талант путать мелодраматическое и поэтическое. Я к этому уже привыкла, несмотря на то что у него вдруг появилась решимость не нарушать уз брака.

Если честно, я совсем не удивилась его новообретенной моногамии. Наверняка он хорошо побегал от супруги, так что сейчас им пришлось договориться о чем-то. Думаю, донна вынюхала какую-нибудь его особо пикантную интрижку, после чего заставила жить в полном воздержании. Но какова бы ни была причина их нынешней семейной гармонии, я находила ее весьма неприятной и очень неудобной. Точно так же я не горела желанием отправиться в Италию и там подыскать себе нового любовника. Мне уже было под пятьдесят, и я начала находить это занятие довольно трудоемким и совсем не похожим на настоящее соблазнение. Когда я хотела, выглядела по-прежнему прекрасно, точно голодная кошка. Дело в том, что все эти танцы я начала находить довольно утомительными. Мне не хотелось какому-то незнакомцу рассказывать свою историю или утруждаться придумыванием новой. Я хотела Марко вместе со всеми нашими годами, весом, морщинами и сложностями.

У него от меня ничего не оставалось — и я не могла это принять.

Так что мне пришлось сделать кое-что, чего я раньше никогда не делала: придумать для него историю. Я подняла свои связи в журнале «Гурман» и предложила им сделать большой материал о самом популярном римском мяснике, который придерживается максимально «органических» принципов. Они согласились. Я подозревала, что Марко не откажется встретиться со мной, чтобы рассказать международному журналу о своей мясной империи, и не ошиблась. Хотелось ли мне стирать все границы между работой и интимной жизнью? Конечно, нет. Но чтобы добиться своего с Марко, нам нужны были эти границы. Я ни разу не пожалела о том, что, покинув «Еду и напитки», перестала быть ресторанным критиком и раскрыла свою личность, чтобы улучшить продажи книги. За двадцать лет в мире многое изменилось. Теперь все, кто работал на рынке еды, знали друг друга. Это была целая толпа людей: писатели, знаменитости, шеф-повара, сомелье, и среди них даже мясники внезапно становились звездами. Все эти люди летали с континента на континент, проводили встречи и конференции, вели блоги в «Фейсбуке» и «Твиттере», где рассказывали о своем кровавом бизнесе. Этакая уродливая машина самопожирания и самопрезентаций, но кто я такая, чтобы нарушать эти условности, если они мне только на руку.

Все это мне было не в радость, но не из-за внезапного морального кризиса Марко, не из-за необходимости увидеться с ним, тем, кто был моим по праву первенства, не из-за необходимости идти на компромисс с собственной этикой и даже не из-за того, что я буду вынуждена притворяться, будто мне крайне интересен массовый забой животных. Все это было мне не в радость, потому что я видела, к чему меня подтолкнула моя жизнь. А кому бы такое было в радость?

Но я все равно напустила на себя довольный вид, когда в конце весны две тысячи одиннадцатого года отправилась в Италию, чтобы взять интервью у Марко. Приземлилась я сразу в Ломбардии. Там он откармливал свой скот. Затем поехала в Тоскану, где производился забой. И наконец отправилась в Рим, где туши разделывали по всем правилам. Запах коров преследовал меня всюду — резкий коричневый аромат навоза, терпеливый зеленый аромат их дыхания, едкий уксусный аромат мочи, медный густой аромат крови — целых рек крови, текущих по специальным желобам на полу в помещении для забоя. Я видела груды жил и жира, наблюдала за странно спокойными глазами коров в тот момент, когда им одним движением перерезали горло, слышала тихий звон лезвия и видела их быструю предсмертную дрожь. Я смотрела на шкуры, скользкие и блестящие от крови, на людей, сосредоточенно, точно раввины над свитками, склонившихся над разделочными столами, где они расчленяли коровьи туши с хирургической точностью. Я видела огромные стада цыплят, овец, блеющих, точно дети, с невинными яркими глазами и длинными ресницами, пока их тоже не повели на убой.

Я посетила империю Марко и увидела ее такой, какой она и была: тщательно организованной, безупречно спланированной, нацеленной на убийство животных ради нашего гастрономического удовольствия. Я прошла через все это, натянув резиновые сапоги поверх чулок «Вулфорд», улыбаясь и изображая неподдельный интерес, чтобы все это время быть как можно ближе к Марко и ответить себе самой на один вопрос: зачем?

Затем, чтобы убить его и съесть.

Мне не хочется хвастаться, но все равно не заметить я не могу: помимо двух книг, «Хищники» и «Ненасытные», убийство Марко стало моим самым великим достижением. Прошло уже два года с тех пор, как я превратила язык Джила в нежнейшее блюдо. Этот мучительный опыт меня многому научил: исследовать и планировать как можно более тщательно каждую деталь и каждую вероятную ситуацию, не полагаться на волю случая и никогда больше даже не приближаться к морским судам. Убийство Марко потребовало огромной предварительной работы, которая осложнялась еще и тем, что мне нужно было рассчитать каждый шаг так, чтобы четко понимать — будет он связан с моей статьей о Марко или с моим преступлением. В отличие от трех предыдущих смертей, которые было легко выдать за несчастный случай, смерти Марко полагалось выглядеть как чистое, преднамеренное убийство. Поэтому я должна быть уверена: когда полиция начнет искать преступника, их взгляды не зацепятся за меня.

Очень многое зависело от сумасшедшего графика «Трениталии» и ее непредсказуемого профсоюза, склонного к забастовкам. Эта национальная транспортная корпорация отвечает за все железнодорожные перевозки в Италии, но, несмотря на это, работа ее весьма хаотична, беспорядочна и загадочна. Я уверена, существуют люди, которые понимают ее великую и таинственную силу — с одной стороны тут фашистский кондуттори, а с другой — раздолбаи-сотрудники. На мой же взгляд, логика этой компании как нельзя лучше показывает типично итальянское пренебрежение правилами. Даже веб-сайт, похоже, создавали те, кто не представлял, как мыслят нормальные люди, — как будто машина сама писала тексты, причем переводила его через интернет на итальянский и только после этого отправляла для публикации на страницу. Я не раз и не два садилась то не в тот вагон, то не на тот поезд; билет, купленный онлайн, оказывался совсем не туда, куда мне было нужно. И помимо всего этого, поезда могут просто перестать ходить из-за такого известного всем явления, как итальянская забастовка, когда сотрудники компании выполняют исключительно те обязанности, которые должны выполнять по контракту, — это еще называется работой по правилам. Бабочка может взмахнуть крылышками где-нибудь на путях в Кьодже, и поезд, идущий в Сиенну, остановится и не сдвинется с места. В этом вся «Трениталия».

Старая присказка: «Что вам нравится в Муссолини? То, что поезда ходят по расписанию» — лжива на все времена. Ни тогда, ни сейчас поезда не ходили по расписанию. Маршрутов и составов здесь, конечно, множество, это дает Италии преимущество перед другими странами, и в частности загруженными автомобилями США, но и только. На самом деле вы никогда не сможете быть уверены, что «Трениталия» не подведет, если задумали четко спланировать убийство на расстоянии четырех тысяч миль. Я так подробно рассказываю об этой компании, потому что именно от нее по большей части зависела успешность убийства Марко. Остальное зависело исключительно от меня и моего умения владеть ножом.

Я приземлилась в Парме, на поезде добралась до Ломбардии, где итальянцы любят откармливать скот. Там я встретилась с Марко. Вместе с ним проехалась по фермам. Примерно восемьсот голов лучших мясных пород — кианской и бьянка моденезе — на волнующемся зеленом море травы. Там их откармливали, прежде чем отправить на бойню в пригороде Флоренции. В Италии не хватает больших лугов и пастбищ, что затрудняет разведение мясного скота и истощает землю. Однако Марко делал все, что только мог, чтобы дать своему скоту лучшее сено, лучшую траву и лучшее зерно. Итальянские фермеры по большей части не выращивают скот с рождения, а закупают его в других странах — Ирландии, Польше, Франции, Испании, в зависимости от того, в какой части итальянского сапога их ферма. Поэтому здесь так мало говядины травяного откорма, в отличие от той же Америки, где есть огромные равнинные территории, на которых буренки едят кукурузу и сено. Органически выращенный с самого рождения, не знающий гормонов и антибиотиков, рогатый скот Марко был на свободном выпасе и питался кукурузным силосом и сеном. Очень непросто зарабатывать деньги, будучи производителем мяса в Италии. На самом деле животноводство здесь выматывает все нервы, требует массы вложений и государственных субсидий. И тот факт, что у Марко получилось создать такую элегантно и слаженно работающую мясную империю, делает его поистине великим.

Несмотря на мое давление, Марко по-прежнему категорически не хотел встречаться со мной.

— Il mio cuore, la mia anima, la mia vita, il mio cazzo, — сказал он накануне моего вылета в Италию.

То есть если перечислять в порядке возрастания важности, то его сердце, его душа, его жизнь и его член целиком принадлежат его возлюбленной супруге.

Марко утомлял меня своим упрямством, я никак не могла переубедить его. Так что еще в аэропорту Нью-Йорка пообещала себе, если он сдастся и упадет в мои сладкие объятия, то останется в живых, чтобы рассказать свою историю. И если бы все пошло иначе, я бы тоже рассказывала совсем другую историю. Все зависело только от него. Его тело — его выбор.

Дожидаясь, пока Марко решит свою судьбу, я узнала, где родились его коровы, как их кормили и перемещали, и, главное, я узнала, как они, такие симпатичные белые живые существа, превращаются в съедобные куски мяса. Я узнала, какого корова роста и сколько весит, каковы ее внутренности и какова рыночная цена. Я очень многое узнала за это недельное путешествие с Марко, но главным оказалось то, что жизнь фермера, который разводит скот, крутится вокруг всего двух вещей: еды и дерьма.

Корова в среднем гадит до пятнадцати раз в день, выдавая в общей сложности до шестидесяти пяти фунтов навоза, то есть примерно тридцать килограммов. Столько весит средний девятилетний ребенок. И проблема как раз в том, что делать со всем этим навозом, когда его от всего стада собирается до пятидесяти двух тысяч фунтов в день, или больше двадцати трех тонн. Это же целая гора навоза, а есть еще куриный и овечий. Фермер считает, что мясо на наших столах появилось, потому что он нашел способ избавляться от этих гор навоза. Так неаппетитен этот круговорот жизни, но когда вы за ним наблюдаете, не можете оторвать взгляд.

От одной коровы в среднем можно получить около пятисот фунтов, или двести двадцать три килограмма мяса, а навоза за всю свою жизнь она произведет примерно двадцать четыре тонны. И их нужно куда-то деть, как-то от них избавиться, чтобы вы получили свой стейк или бургер. Подумайте об этом в следующий раз, когда зайдете в «Макдоналдс».

Дожидаясь Марко, я узнала об органическом мясе больше, чем когда-либо предполагала узнать: об итальянских приверженцах движения «слоуфуд», о том, как местные фермеры противостоят вторжению чужеродного агробизнеса в их угодья. Я узнала о темном мясе и факторах рН, о молочной кислоте, стрессе и о том, почему животных нужно холить и лелеять до самой их смерти. Узнала о кошерном забое, кошерной разделке туш и кошерной доле рынка. О региональных различиях и о настоящем хорошем вкусе итальянского мяса, после которого американское кажется тусклым и обезличенным. Я узнала очень много нового и все это сохранила в своем компьютере. Эта информация помогла мне написать отличную статью («Марко Иачино, настоящий король кианских коров», сентябрь 2013, «Гурман», номинирована на премию Джеймса Бирда как лучшая статья года) и связала меня с Марко не как убийцу и жертву, а как журналиста и личность, о которой он пишет.

Параллельно я узнала множество вещей, которых не осталось в моем компьютере даже в виде поисковых запросов — на всякий случай, если вдруг решат проверить мой жесткий диск после смерти Марко, чтобы там не нашлось никаких улик. И получала эту информацию в самых надежных бастионах общественного образования — в библиотеках. Я изучила полный ритуал кошерного убийства, тщательно запомнив всю его сложную хореографию с перерезанием сонной артерии, яремных вен, блуждающих нервов, трахеи и пищевода. Я перенесла этот балет на человеческое тело вместе с полной очисткой организма, удалением вен, кожного жира и сухожилий. Для этого мне пришлось поближе познакомиться с анатомией человека. Всего несколько дней в обнимку с лучшим анатомическим атласом — и я знаю строение человеческого горла как свои пять пальцев.

Я запомнила все маршруты из Флоренции в Рим. Это была самая скучная, но и самая нужная информация. Все мои планы могут рухнуть, если меня вдруг настигнет какая-нибудь забастовка, повышенный трафик или авария на кольцевой развязке. Какой-нибудь сумасшедший гонщик разобьется в полете на своей «веспе», все застопорит, и холодная вселенная сведет на нет любое самое тщательное планирование. Поэтому единственное, что нужно, это подробно изучить расписание поездов и автобусов, все входы и выходы на всех станциях, маршруты следования и автомобильные трассы, потому что все дороги так или иначе ведут в Рим, но не все — к надежному алиби.

Как я уже говорила, тюремная еда омерзительна, но и здесь можно сделать ее лучше. В большинстве случаев, когда питание зависит от экономики заведения, еда состоит преимущественно из полуфабрикатов, приготовленных теми, кто совершенно не заботится о людях, у которых нет выбора. Эти полуфабрикаты — консервы, пресервы и смеси — соответствуют правилам, разработанным Министерством сельского хозяйства США, но почти никто не обращает внимания на то, что эта институция, по сути, полностью зависит от агробизнеса. Давайте я уточню: Министерство сельского хозяйства США — на самом деле как страна чудес для большого бизнеса. Всего несколько корпораций диктуют американцам, что есть, потому что они, по сути, контролируют наше Министерство сельского хозяйства. Это они создали пирамиду питания, чтобы она работала исключительно в их интересах, а не удовлетворяла физические потребности человека. Таким образом, питание в школах и тюрьмах не зависит от того, что необходимо для здоровья и / или жизни растущим детям, а что — взрослым людям. Поэтому все блюда, которые подаются в этих заведениях, разработали, скорее, какие-то бюрократические роботы, работающие на стороне агрокорпораций и заботящиеся исключительно о том, чтобы продукты стоили как можно дешевле.

Можно зайти с другой стороны. В тридцатые годы прошлого века в Америке фермеров было на пять миллионов больше, чем сейчас. Меньше ста лет назад они производили гораздо более широкий ассортимент продуктов питания. Но сейчас этих ферм больше нет. Вместо них появились транснациональные корпорации типа «Монсанто» или «Дюпон», намеренно сокращающие количество аграрных культур, заменяя их сырьем, из которого затем производят тошнотворные продукты питания для нашего стола. В результате мы получаем более дешевую еду (и самая дешевая как раз поступает в государственные школы и тюрьмы), но при этом теряем все остальное.

Кстати, в Бедфорд-Хиллз еда много лучше, чем в большинстве американских тюрем. У нас есть свой сад и разные благотворители, сторонники тюремных реформ, религиозные организации и обычные добровольцы, которые, помогая, показывают, что верят в нас. Но, несмотря на это, трехразовое питание здесь состоит в основном из белых продуктов: белый хлеб, белое молоко, белый рис, белый картофель. Мясо, какое ни на есть, практически несъедобно. Оно, конечно, не самого последнего сорта Д, пригодного для употребления в пищу человеком, но и сорта на самом деле такого нет. Это миф, который придумали в девяностые годы как раз для того, чтобы отвлечь народ от реальной угрозы, например обилия пестицидов, которые создает «Дюпон» и из-за которых вымирают медоносные пчелы. Министерство сельского хозяйства США, при всей его сомнительной мудрости, разработало тогда градацию мяса по категориям: основное, отборное, высшей категории, стандартное, коммерческое, полезное, разделочное и консервное. Естественно, нам, заключенным (и детям в государственных школах), достается мясо последних категорий, которые как раз обозначаются буквой Д. Оно, конечно, съедобное, но не совсем хорошее.

В Бедфорд-Хиллз только самые неудачливые заключенные полагаются на казенное трехразовое питание. На самом деле местные обитатели живут по законам собственной экономики. Она напоминает кашу из топора, туристический поход и малазийский ночной рынок одновременно. У кого-то есть банка консервированного нута и портативная плита, у кого-то тушенка из курицы, маринад, зеленая фасоль или что-то еще. Мы все это сваливаем в кучуи пытаемся приготовить что-нибудь вкусное. Самые удачливые из нас имеют в своем арсенале мультиварки или электрические кастрюли. Все мы несчастные гурманы в этом заточении.

Надо сказать, что мне страшно повезло, потому что я тут неприлично богата. Перед заключением в тюрьму я успела продать квартиру, обналичить почти полмиллиона долларов и страховку, продала все активы, поэтому на моем банковском счету образовалась семизначная сумма. Я попала в тюрьму с кучей денег. Я умру здесь с этой же кучей денег. Даже после того, как я выплатила все судебные издержки и удовлетворила финансовый иск родственников Казимира, у меня остались деньги (и даже добавились, потому что нет лучшего средства продвижения книг, чем дурная слава). Я могу в любой момент купить что-то в местном магазинчике, у меня всегда есть запас консервов, мои отец, брат и сестра присылают мне щедрые посылки с отличными продуктами, которые они покупают для меня. И если бы я жила в таких условиях на свободе, мне было бы комфортно, но здесь, в тюрьме, я просто невообразимо богата. Ну сколько тут может стоить упаковка растворимой лапши?!

Богатый и умный социопат с великолепными кулинарными навыками и отличным набором кухонной утвари, которую позволяет иметь федеральная система исправительных учреждений, становится здесь довольно влиятельным человеком. Если бы я была просто богата, то быстро превратилась бы в мишень, но ко мне никто не цепляется, за исключением тех случаев, когда людям хочется поторговаться, и меня вполне это устраивает. В остальном же я живу, как на острове — отдельно ото всех, довольно далеко, но в то же время у меня есть связь с материком. Я как Сардиния для Италии, Корсика для Франции или Стейтен-Айленд для Нью-Джерси.

Для тюрьмы я питаюсь очень даже хорошо, но для меня — просто ужасно. Однако все относительно и нет ничего прекраснее памяти.

С пастбищ Кремоны я отправилась вместе с Марко во Флоренцию, в его основной офис, а затем на бойню в Фучеккьо, крошечном городке в пятидесяти километрах на запад от стильной Флоренции, на полпути в портовый Ливорно. У этого городка своя долгая и довольно вонючая история — здесь испокон веков занимались выделкой и дублением шкур. В этом месте встречаются с Создателем мычащие коровы, блеющие овцы и целые толпы скрюченных цыплят. Умирают они, как меня уверял Марко, самым гуманным способом из всех возможных.

Марко был просто квинтэссенцией вежливости, представлял меня всем Доротеей, автором одного американского журнала, la scrittora rivista Americana, и очень старался никогда не прикасаться ко мне, никогда не вспоминать, что знает мое тело вдоль и поперек, никогда не показывать, насколько я привлекательна. Марко позаботился о том, чтобы у нас была дуэнья. Точнее, сопровождающий. Из Кремоны в Фучеккьо с нами ехал его мажордом Сильвио Чимичи с дробовиком наперевес. Меня, как ребенка, усадили на заднее сиденье. На каждом обеде или ужине Марко окружал нас людьми, часто под предлогом того, что они нужны мне для работы. Это были животноводы, агрономы, региональные менеджеры по продажам, глава итальянского движения «слоуфуд». Я была совершенно уверена, что еще немного — и мы пойдем обедать со скотом. Марко постоянно держал что-то — кого-то — между нами. Эти люди выполняли функцию простыней, только без дырки, чтобы мы ни намеренно, ни случайно не соприкоснулись с ним. Вообще.

С возрастом у него становилось все меньше волос, и стриг он их все короче. На выход он надевал щегольские шляпы — фетровые в холодное время года, соломенные, когда становилось тепло. Все они прикрывали кипу, с которой он никогда не расставался. В помещении шляпы он снимал, как любой итальянец, который довольно щепетилен в таких вопросах. Это было удивительно — видеть, как он двигается, встает, садится, наклоняется, чуть ли не танцует, а кипа при этом не падает, но потом я догадалась: двусторонний скотч. Голова Марко, точно грудь старлетки, ради соблюдения всех приличий должна быть непременно закрыта хотя бы при помощи полимеров.

Все это время я чувствовала себя как на иголках. Отбросит ли Марко свою моногамную решимость? Поддастся ли воспоминаниям плоти и наконец покроет меня, как бешеный бык? Или так и будет цепляться за свою скользкую верность донне, притворяться, держать руки, рот, член и похоть при себе? Это была восхитительная, мучительная, постоянная близость к Марко. Я провела рядом с ним целых четыре дня, наблюдая за скотом в различных состояниях ожидания смерти. Я дрожала от предвкушения. Прикосновения, слова, касания губ, стука в дверь моего гостиничного номера, любого знака, которым Марко показал бы свое желание быть в постели со мной, обнаженной и извивающейся от страсти. Это все, что я хотела от него. Но получила niente. Ничего.

Я была в шоке от своего самообладания, от того, что я ничего не сделала, ничего не сказала Марко. И это я, провокаторша, которая довела его до оргазма, когда он говорил, затаив дыхание, по телефону с супругой и детьми. Я, когда-то заставившая его трахнуть меня прямо на Арена-ди-Верона, пока мы оба смотрели оперу. Это я глумилась над его телом в туалетах мишленовских ресторанов. Я не сделала ничего. Встретившись с отстраненно-холодным, но дружелюбным фасадом Марко, я поняла, что это высший пилотаж. Ни один человек, наблюдавший за нами тогда, ни за что бы не подумал, что у нас с Марко есть своя история, выходящая далеко за рамки деловой переписки. Совсем не потому, что я не хотела этого. Нет, я играла в его игру, чтобы он доверял мне и не боялся оставаться со мной наедине. Эта пытка не была лишена пронзительного очарования.

Марко сиял от гордости, путешествуя по своей империи, и был совершенно прав, чувствуя удовлетворение от всего, что он сделал. Бойня была организована гениально, сама Темпл Грандин, ученый-зоолог и известная писательница, сияла бы от счастья. Марко привез сюда ровно столько скота со своих пастбищ в Кремоне, сколько ему было нужно. Забой преимущественно проводили с октября по июнь, когда было еще довольно прохладно и не докучали мухи. Mosche contaminare la carne, заметил как-то он. Мухи загрязняют мясо. Что бы это ни значило.

Во дворе, в двух отдельных загонах находилось около сотни голов крупного рогатого скота. В одном загоне, который располагался чуть дальше от места забоя, животным давали пищу и воду. В другом — только воду. Овец держали неподалеку в таких же небольших загонах. В тот день, по словам Марко, не было цыплят, которых обычно тоже забивают здесь. Как он объяснил, перед забоем скот перестают кормить, чтобы снизить вероятность того, что случайно задетый ножом кишечник повредит мясу. Столько всего надо знать, чтобы просто забить животное.

В ближнем к скотобойне загоне бродили две группы мужчин с планшетами, в которых они что-то писали. Одна группа явно гойская, другая — явно иудейская, с бородами и в шляпах. Они осматривали каждое животное: морду, зев, конечности, заглядывали под хвост. Когда особь удовлетворяла их, они помечали ее литерой К прямо на шкуре. Гои тоже осматривали скот, хромающих животных они отводили в третий загон.

— Собачий корм, — проговорил Марко, недовольно скривив рот от потери прибыли.

Скотобойня также была разделена на две части. В одной действовали традиционными методами — загоняли животное в ящик, там его обездвиживали и забивали. В другой животное оказывалось на открытой площадке, где три очень серьезных бородатых человека с большим металлическим держателем стояли, готовые к забою кошерным методом шхита.

На внутренней стороне двери, ведущей в помещение для традиционного забоя, висела цитата из той же Темпл Грандин: «Природа жестока, но мы не должны быть такими». Внутри кошерной двери было что-то написано на иврите. Марко сказал, что это молитва, которую шойхет и его помощники произносят перед началом рабочего дня.

За несколько десятилетий, которые прошли с тех пор, как мы учились в колледже в Сиене, Марко вырос не просто до того, чтобы принять свое наследство, но поверить в него.

— Это мицва, — сказал он по-итальянски с призвуком иврита, улыбнулся и показал на трех бородатых мужчин, склонившихся над блестящими длинными прямоугольными ножами. Они брали их в руки и проводили лезвием по ногтям. — Шойхет проявляет уважение к животному, высвобождает его глубокое неосознанное желание стать нашей пищей с легкостью, уважением и смирением. — Марко выглядел счастливым. — Убивая животное, мы смотрим ему в лицо и берем на себя моральную ответственность за лишение его жизни. Это священный акт, а не то, что вы называете геноцидом коров. Ни один бургер не должен стоить меньше четырех евро. И плевал я на «Макдоналдс», — последнее слово он произнес с издевательской интонацией, как будто копируя английский: «Мак-доу-налдз».

На стороне, где происходило традиционное убийство, корова входила в отсек, забойщик направлял пневматический парализатор ей в лоб, она падала и выскальзывала сбоку, как хлеб из тостера. Затем ее, бесчувственную, поднимали за заднюю ногу и перерезали горло, выпустив гейзер крови. На кошерной стороне корове давали вначале напиться воды, направляли в большой металлический опрокидыватель, который сам поднимал ее, подвешивая за ноги. Один работник — не шойхет, как сказал Марко, — удерживал голову коровы специальным металлическим устройством, другой поливал на горло водой, после чего шойхет одним быстрым движением перерезал ей горло. Совсем иной, более элегантный процесс, но тот же гейзер крови. Затем металлический опрокидыватель поворачивался вертикально, опуская корову на пол, а потом, так же как и у гоев, бесцеремонно поднимая ее за заднюю ногу.

В одном животном было тысяча двести фунтов, или больше пятисот килограммов мяса, кожи, корма для животных, косметических средств, удобрений, обоев, струн для теннисных ракеток, биодизельного топлива, фейерверков, шампуня, рафинированного сахара, воздушных фильтров и кондиционеров для белья. Это только мы можем представлять прах к праху, пыль к пыли, но с точки зрения скота все это чистая мозаика.

Нет ни одного гуманного способа превращать животных в мясо. По статистике, традиционный способ через оглушение и убийство шойхетом терпят неудачу одинаково — примерно в десяти случаях из ста. Так что способ здесь не главное. Животное убивают, чтобы его великолепные мышцы превратить в мясо. Смерть редко бывает приятной. В действительности именно склонность смерти приходить непредсказуемо и наперекосяк натолкнула Марко на гениальную идею развивать органическую линию путем традиционного забоя. Потому что бывает так, что шойхет ошибается и режет слишком близко или неглубоко; бывает, его нож не слишком остро отточен, триммер пробивает желудок, а легкие оказываются не слишком гладкими; всякий раз, когда что-то шло не так и коровья туша становилась некошерной, Марко кидался накормить гоев. У него всегда был готов план Б. Решение оказалось великолепным. Один скот, два зала, пропитанные медным запахом свежей крови.

Технические специалисты на обеих сторонах выглядели одинаково. С традиционной стояла целая цепочка мужчин в белых халатах, высоких резиновых сапогах, сеточках на голове и огромных перчатках. Они постепенно превращали коровьи туши в куски мяса и целые ванны блестящих внутренностей. На кошерной происходило все то же самое плюс еще много-много своих приемов и шагов. Коровьи туши здесь не просто разбирали на куски, их тщательно изучали, выворачивали наизнанку, привязывали вверх ногами, внимательно изучали каждый элемент плоти. Любой, даже самый маленький, недостаток делал тушу неприемлемой. Ее спешили унести на другую сторону, к гоям. Если же недостатков не было и мясо оказывалось одобренным, тушу подвешивали на крюках конвейерной ленты. Мясо солили и промывали, промывали и солили спокойно и аккуратно, точно ноги куртизанки перед свиданием. В конце конвейера располагались двойные холодильные камеры, где рядами висели расчлененные туши, красные и сочные, похожие на плоды маракуйи.

Я должна была прийти в восторг от того, как Марко все придумал, автоматизировал весь процесс и удвоил прибыль не просто за счет расширения бизнеса, а за счет того, что производил мясо и нашим и вашим. Распоряжался им, как сутенер шлюхой. Это была идеально организованная, предельно честная империя смерти. Все здесь было устроено в интересах смерти — и меня это возбуждало. Я хотела Марко. Я дико хотела трахнуть его прямо тут, на полу этого забойного помещения. И я не могла этого показать сейчас. Ни вздохом, ни взглядом, ни стоном — ничем. Если мне нужна была его смерть.

13 Грудинка

Марко жестко стоял на принципах приверженности своему браку и ни разу за все время нашего путешествия ни на мгновение, ни на миллиметр не смягчил своих позиций. Я подыгрывала ему. Возмутительно флиртовала за ужином во флорентийской «Ора д’Ария» с третьим региональным менеджером по продажам, который маячил между мной и Марко все эти дни. А зачем тогда ставить передо мной огромные тарелки с тосканскими закусками в ресторане с тремя мишленовскими звездами и не ждать, что я запущу туда свои пальцы? Кто виноват в том, что я попала в рот этого менеджера своим пальцем, покрытым масляным соусом из нута цвета девичьего соска? Что может сделать женщина с последним кусочком свиной грудинки в лавандово-чесночном соусе, если слева от нее сидит неженатый мужчина? Я же была в Италии, в конце концов, и если Марко отказывается от меня, это же не значит, что я должна превращаться в монахиню!

Кстати. Я так и не переспала с третьим региональным менеджером по продажам — ему так и не удалось увлечь меня. Мне потребовалось все мое огромное самообладание, чтобы оставить отношения с Марко сугубо профессиональными. Но все это было частью игры, в которую играл ничего не подозревавший Марко.

В Чикагском институте искусств есть зловещая картина, изображающая дверь. Черную, богато украшенную орнаментом и венком из конфетно-розовых цветов, практически в натуральную величину, жутковатую, как викторианские головные уборы, затейливую и таящую в себе смутные угрозы, как будто она пропитана кровью, хотя крови на ней точно нет. Это работа Айвена Олбрайта с названием «То, что мне следовало сделать, я не сделал». Она о выборе, как мне кажется. И о том, что выбор сам находит нас. О тех моментах, когда мы вдруг поворачиваем направо, хотя нужно было повернуть налево. О времени, когда мы могли бы вернуться назад, но продолжаем упорно двигаться вперед. О том, как в какое-то мгновение мы приняли решение, о котором впоследствии будем сожалеть. Я ничуть не жалею, что убила Марко. В конце концов, это было почти его решение.

Если бы он нарушил моногамию, отказался от буржуазных притязаний своей донны, от своей веры и эгоистичной респектабельности, если бы он просто решил раствориться, утонуть в тумане наших отношений, он остался бы жить. Он бы ходил, говорил, тайком пробирался в неизвестные траттории, чтобы съесть прошутто и там же, под столом, запустить пальцы в мое до боли знакомое ему лоно. Я бы утыкалась лицом в его мохнатую, как у медведя, грудь и заказывала еще одну бутылку шампанского. У нас были бы устрицы и анал, неважно, в каком порядке, но все было бы правильно в этом мире.

Однако все пошло иначе. Поздним вечером пятницы я открыла заднюю дверь мясной лавки Марко в Риме. Это оказалось почти легко, ведь я запланировала убить Марко буквально в дюйме от его жизни, чтобы он, соблазнившись перспективой увидеть, как его империю превозносят на страницах «Гурмана», упал в мои руки, точно жертвенный агнец. Мой визит в мясную империю Марко завершался посещением его macelleria в Еврейском квартале Рима в ночь шаббата. В это время здесь никогда никого нет, так что никто не увидит нас и не расскажет его супруге, что он опять встречается со своей testarossa, рыжухой с дурной репутацией. Мясная лавка находилась немного в стороне от главной улицы квартала и была скрыта религиозной тишиной ночи. Мы пришли сюда порознь. Я надела плащ и фетровую шляпу.

Как мы и договаривались, я пришла первой. Марко был не совсем уверен, когда именно сможет вырваться из семейных объятий. Мы оба понимали, что наше совместное появление в лавке в любом случае может вызвать подозрения, поэтому он дал мне ключи и код от сигнализации. Из переулка я вышла к заднему входу, где возле огромной, напоминающей пасть грузовой платформы находилась обычная металлическая дверь, толстая и тяжелая. Я отперла ее и отключила сигнализацию. Затем тихо вошла в темный холл с большим зеркальным окном, в котором, если зажечь свет, я была бы видна, как единственная конфета в коробке. На потертом деревянном полу лежали по-пикассовски голубые тени от уличных фонарей. Холодильные витрины блестели в сумерках, голые и чистые. На весах не было ничего, кроме воздуха. В холле царила жутковатая тишина общественного пространства, лишенного посетителей.

Меня совсем не интересовал торговый зал, пусть его витрины и закрыты ставнями, но все равно они выходят на улицу, их хорошо видно из окон домов напротив. Нет, мне нужно внутреннее помещение, скрытое от чужих глаз, точно могила. Именно здесь сотрудники Марко, а когда-то и он сам, проделывают всю работу по превращению трупов в отборные куски мяса. Бойня, которую я посетила утром, была всего лишь увертюрой к спектаклю, который разыгрывали в этом закрытом от посторонних глаз зале. Я пошарила по стенам, нашла выключатели и, щелкнув ими, наполнила комнату галлюциногенным голубым светом.

В этом театре было всего два вида декораций. Четыре больших стола с раковинами и рядами остро отточенных ножей и сложная сеть рельсов на потолке — будто трамвайные пути в каком-то странном перевертыше. Только вместо вагончиков по ним ездят острые металлические крюки и вместо живых людей доставляют трупы животных к месту, где их аккуратно расчленят. Удивительно, но в зале совсем ничем не пахло. Точнее, слышался лишь тонкий медный привкус крови и едва уловимый аромат чистящих средств. Марко содержал свою лавочку в идеальной чистоте.

Соседний зал представлял собой гигантский холодильник, набитый мертвыми животными: огромными полутушами бычков, детскими телами ягнят и козлят, грудами цыплят в пластиковых пакетах. В обычной жизни обитатели этого зала составляли бы какофонию скотного двора, но здесь, в холоде этих цинковых стен, стояла тишина, даже мои шаги производили здесь шума не больше, чем падающие ватные шарики. Дверь в дальней части этого зала вела в камеру глубокой заморозки. Бессильные облачка пара от моего дыхания летали между трупами.

Для превращения мертвых животных в аппетитные куски мяса требуется много человеческого труда. Из одной мертвой коровы можно получить двадцать два различных куска говядины всех восьми сортов качества. И среди этой математики скрывается вся тяжелая работа, которая направлена на то, чтобы вы положили кусок мяса в свою тарелку. Конечно, здесь, в скрытом от посторонних глаз зале мясной лавки Марко, многое просто не делается. Хотя технологии очень помогают превращать невнятные куски мяса во что-то конкретное. По рельсам, проложенным в потолке, можно легко перемещать коровьи туши от холодильника к столу. Небольшие пилы, расставленные по углам, точно часовые, тоже делают свое дело. Если честно, я была впечатлена. Нет, я видела, как работают мясники, и раньше, но ни с одним из них я не была знакома несколько десятилетий подряд и не видела, как из романтического студента он превратился в настоящего промышленного магната. Скромная мясная лавка Марко, основа его империи, позволяла это увидеть во всей красе. Кольцевая композиция этой истории наконец замкнулась. Магазин стал не просто началом империи Марко, а оказался тем влажным секретом, который он от меня тщательно скрывал во времена нашей юности. Конечно, я не влюбленная идиотка. Я прекрасно понимала, что наши с Марко побеги и погони, хитрости и тайны, почти пожизненная азбука Морзе наших отношений, где точек и многоточий гораздо больше, чем тире, — именно это поддерживало в нас любовный интерес. И если бы мы были до конца, предельно искренни и открыты друг другу, а следовательно, абсолютно доступны, то наше желание уже давно умерло бы естественной смертью. Всегда хочется взять то, что невозможно. Мне — точно хочется. И Марко, подозреваю, тоже. Хотя бы иногда.

Я услышала скрежет ключа в замке и стук дорогих туфель. Марко оказался рядом со мной и обвился вокруг моего тела руками, бородой, плащом, точно скат обвивает косяк мелкой рыбешки.

— О, mia cara, la mia fiamma, la mia stella scarlatto, — пробормотал он мне прямо в шею. Моя дорогая, мое пламя, моя алая звездочка, — я есть… anelato… anelato. Как это сказать?

— Ты тосковал.

— Si. Да. Я тосковал. Так тосковал по тебе. — Он выдыхал эти итальянские слова вместе с поцелуями мне прямо в ложбинку между грудями. — Просто нет сил. Нет сил.

Это было даже немного неловко. Я обещала дать свободу Марко, если он придет ко мне, приползет ко мне на коленях, готовый к блуду. Но все эти дни он держал себя настолько профессионально, что казался почти настоящим императором. А если честно, просто идиотом. И то, что он обладал безраздельной властью в своей мясной империи, не делало меня автоматически его вассалом, хотя его отношение ко мне говорило как раз об обратном. И если он всегда так обращался с женщинами, тогда он не заслуживал даже дышать, не то что входить в мое тело. День за днем он расхаживал, высокомерно взирая на всех свысока и называя меня la piccola scrittrice, маленькой писательницей, перечеркивая десятилетия моего опыта, несколько вышедших книг и свободное владение итальянским. Именно это решило его судьбу. Марко сам решил ее. И его смерть — дело только его собственных рук.

Что же сейчас мне делать с этим раскаянием! Что мне делать с человеком, который пал у моих ног, прижал нос к моим кружевным трусикам и втягивает в себя аромат моей промежности! Не разрушит ли убийство обещание, которое я дала сама себе? Или все-таки то, как он вел себя до этого момента, и решило его судьбу окончательно? А если, подчиняясь собственным правилам и установкам, я должна убить Марко из уважения к нашей общей истории и эросу, то как мне расценивать то, что есть сейчас?

— Давай уйдем, — проговорил он прямо в мою промежность. — Lasciamo. Vieni. Andremo al vostro hotel. В любой отель, какой захочешь. В любой.

Его губы настойчиво двигались по моей вульве, дыхание становилось все жарче. Я почувствовала, что он и вправду тосковал. Его страстное желание было ощутимо сквозь шелк и кружева. Мое тело пронзило током, позвонки зазвенели, как ксилофон. Но отель, где я остановилась, очень уместно находился в Тоскане.

Я схватила Марко за остатки волос и заставила встать. Затем поцеловала и прижала к стене. Стянула плащ сначала с левой его руки, потом с правой, потом пиджак, обернув его вокруг запястий. Развязала галстук и стащила с него рубашку. Как будто очищала початок кукурузы. Марко стоял в ворохе дорогой, неприлично дорогой одежды в одних брюках, с обнаженным торсом и связанными за спиной руками. Флуоресцентный свет придавал его коже нежный цвет молодой оливы.

Марко попытался высвободить руки.

— Нет, — сказала я, — ancora.

Будь спокоен.

Я вытащила из кармана наручники и, обвив Марко руками, застегнула их вокруг его запястий. Затем подтолкнула его в сторону цепи, свисающей с потолка, с крюком на свободном конце, к которому пристегнула наручники. Я специально купила двойной замок в БДСМ-магазинчике на Манхэттене (сами наручники я приобрела в Милане, одном из немногих итальянских городов, где продаются такие вещи). Я тогда еще верила, что запланированное убийство может не состояться.

Марко глухо застонал. Он тяжело дышал и был весь напряжен от переполнявшего его желания.

Я расстегнула ремень от Гуччи, молнию на брюках от Валентино, вытащила член из трусов от Дольче и Габбана и взяла его в рот. Я заставила Марко подчиниться мне, и когда почувствовала, как он содрогается в приближающемся оргазме, когда в моем рту появился нежный вкус умами от его преэякулята, убрала правую руку с члена и запустила ее в свою сумочку. Марко кончил мне в рот, содрогаясь и рыча, мясная лавка наполнилась эхом его оргазма. Левой рукой я погладила его член, дождалась, когда он станет мягким, чтобы выпустить его на волю. Затем встала и поцеловала Марко. Посмотрела ему в глаза и, взмахнув ножом, перерезала ему горло.

Я ничуть не колебалась. Не дрогнула. Не давила. Мой нож не соскользнул, не вонзился, не застрял. Я заранее позаботилась о том, чтобы он был идеально острым. Таким острым, чтобы не причинял боли и лишь сиял, когда я проверяла его, проводя лезвием по подушечке и по ногтю большого пальца на левой руке. Это было чистейшее, острейшее лезвие. Намного острее и чище остроумия Дороти Паркер.

Точно конькобежец взрезает лед одним точным движением, я взрезала горло Марко. Алая кровь растеклась по его груди. Он встретил мой взгляд, в его глазах мелькнула вспышка, миг — и они потухли. Теперь он смотрел в никуда. Ни смертельного ужаса, ни осознания смерти, ни тревоги, ни даже созерцания. Вот Марко был жив — а вот его не стало. Его смерть оказалась такой внезапной, как будто кто-то просто нажал на кнопку и выключил свет. Разница только в том, что снова нажать на кнопку и включить уже не получится. Я не могу еще раз взмахнуть ножом, чтобы Марко ожил. Умер. Ожил. Умер. Снова и снова. Я смотрела, как течет кровь Марко из раны и из открытого рта, в котором застыл крик удовольствия. На полу уже образовалась огромная красная лужа. Я отступила в сторону и позволила крови вначале проливаться потоком, затем течь ручьем, а затем иссякнуть до капель, стекающих по волосатой груди и животу. В зале стоял горячий, яркий аромат крови.

Можно ли это убийство назвать шхитой? Совершенно очевидно, что нет. Во-первых, человеческое мясо некошерно. Во-вторых, я не еврей. В-третьих, я не училась на шойхета. И в-четвертых, для шхиты нужен специальный нож, хасидский халаф, это отраслевой стандарт. Шойхет не может пользоваться другим ножом, как настоящий шеф-кондитер не может пользоваться бытовым миксером вместо профессионального. Конечно, у меня не было халафа. Но все остальное в рамках поставленной задачи я выполнила безупречно. Настолько, насколько я, непрофессионал, могла это сделать. А все для того, чтобы почтить память Марко наиболее подходящим для этого способом. Ведь это было его наследие, его вера, его призвание — вообще вся его жизнь. Я просто не могла поступить иначе.

В нашей культуре слово «мясник» имеет пренебрежительное, а часто даже и уничижительное значение. Это могут быть люди, которые кровавыми делами заработали себе определенную репутацию. Мясником из Багдада называли Саддама Хусейна. Бельгийского короля Леопольда II — Мясником из Конго. Бандит Мясник Билл в девятнадцатом веке держал в страхе весь тогдашний Нью-Йорк. Точно так же вы ни за что не захотите ложиться на операцию к хирургу, о котором идет слава как о мяснике. Вообще тех, кто плохо выполняет свою работу и тем самым губит все дело, мы привыкли называть мясниками. Но если так посмотреть, наверняка люди до сих пор были бы стадом обезьян, гадящих прямо с деревьев, если бы не преобразующая сила мяса. Давным-давно один неандерталец нашел тяжелую палку и стукнул ею по голове какое-то тупое животное, после чего взял острый камень и вонзил его в тушу. Благодаря этим нехитрым действиям началась человеческая история. Двенадцать тысяч лет назад люди начали использовать подручные предметы, чтобы разделывать туши животных, и только тысячу лет назад появились специальные инструменты, ножи типа кухонного секача, или, как еще его называют, тесака.

Существует множество разных видов ножей. Универсальный нож шеф-повара, который есть на любой кухне. Им можно чистить, нарезать, шинковать, даже размешивать что-нибудь. Чтобы вынуть косточку из нежной мякоти персика, понадобится специальный ножик для фруктов. Похожий на пилу длинный нож с зубцами предназначен для резки хлеба, помидоров, шоколада и даже торта. И только тесак предназначен исключительно для мяса — разделывать куски плоти, разрубать сухожилия и даже кости, аккуратно срезать жир. Тесак превращает бесформенную тушу в куски мяса.

Жаль, что этим блестящим, эффективным, острым инструментом пользуются все меньше и меньше. Он появился одним из первых, но со временем его заменили обычными топорами, пилами и ножовками, которыми выполняли грубую часть работы, и несколькими разными ножами для более тонких, аккуратных работ. Хотя до сих пор встречаются мясники, орудующие исключительно тесаками. Отчасти такая замена объясняется тем, что сейчас почти везде принята горячая разделка туш — прямо на месте забоя, пока животное не остыло (причем фраза «разделка туши горячим способом» вовсе не эвфемизм, но как бы это дико могло звучать в определенных обстоятельствах). А отчасти тем, что в супермаркеты и рестораны мясо поступает в состоянии глубокой заморозки и в таком состоянии использовать пилы значительно проще. Одним словом, чем больше мяса, тем больше оно требует механизации действий, так что благородный тесак остается на обочине мира.

Прикованный к платформе Марко двинулся вперед, как ростра на корабле. Его запястья были связаны за спиной и закреплены наручниками, колени затвердели. Тело его стояло довольно ровно, хоть и под некоторым углом. Я потрясла его за плечо, чтобы проверить устойчивость. Слава гравитации и физике — кажется, оно больше не будет гнуться. Изначально я боялась, что не смогу перевернуть тело вверх ногами, как положено, но было бы хуже, если бы Марко просто упал и растянулся на полу. Кошерный забой — как, впрочем, и любой другой — придает огромное значение тому, чтобы перевернуть тело для выхода всей крови. А кроме того, это я заметила еще на бойне, в подвешенном состоянии легко снимать с туши шкуру и проверять внутренние органы. Сейчас мне хотелось совершить шхиту как можно более полно, но для этого я должна действовать быстро.

Я отыскала на потолке свободный крюк и подкатила его по рельсам к телу. Зал был спроектирован так, что необходимость переноски туш сводилась к минимуму. К каждому разделочному столу шли рельсы, по которым можно было подкатить крюки. Скорее всего, потому мясная лавка Марко поставляла товар во многие местные рестораны, а получала туши напрямую с собственной скотобойни. Марко, как известно, никогда не любил физический труд, поэтому так хорошо оборудовал здесь все. По потолочным рельсам мясо доставляли прямо на разделочный стол или увозили обратно в холодильную камеру. Правда, тут меня снова поджидала проблема.

Та же, что и с Джилом. Почему так трудно поместить мужчину туда, куда я хочу?

Цепи были слишком короткими. Примерно в два фута — между крюком и самой тушей, то есть всего шестьдесят сантиметров! Обычно мясники — крупные сильные мужчины, они без большого труда могут снять с крюка тяжелую тушу и переложить ее на стол, когда нужно. Я же хоть и высокая и довольно сильная женщина, но отнюдь не похожа на мясника. Рост Марко был шесть футов и два дюйма, то есть почти метр девяносто, вес — двести фунтов, или около ста килограммов. Его мертвое тело было похоже на тело моржа, выброшенного на берег, — огромное и плотное. Я физически не могла поднять его. Кроме того, оно было скользким от крови и мне не хотелось испачкаться в ней. Вообще сейчас все выглядело точно кадр из фильма «Калигула». Глядя на лужу на полу, я вообще сомневалась, что в теле Марко осталась еще хоть капля крови, но попытаться стоит. Если и было что-то, чему я научилась благодаря экскурсии по империи Марко и вырезке из Эндрю, так это то, что мясо должно быть полностью обескровлено, и это не простая забава, а необходимость.

Что делать? Что делать? Я нашла тяжелый резиновый фартук и нарукавники. Надев все это, я стала похожа на дилера в каком-то космическом салуне на фантастическом Среднем Западе. Разумеется, я заранее надела перчатки, чтобы не прикасаться голыми руками ни к чему, кроме Марко и наручников. Кровь залила мою одежду, когда я перерезала ему горло, но я взяла с собой сменную и еще кусок хорошего камфарного мыла. Помоюсь чуть позже. Как раз к этому я была готова. А вот чтобы каким-то образом подвесить тушу Марко вверх ногами — нет.

Я еще раз внимательно осмотрела зал и нашла две цепи, которые, вероятно, висели на стене как раз для каких-нибудь нестандартных операций. Наверняка эта туша не первая, к которой не подошли стандартные инструменты. На одной из этих цепей я зафиксировала крюк, на него подвесила наручники, предварительно осторожно сняв их с крюка на стене. Тело качнулось, точно огромный маятник.

Я стянула с него мокасины «Феррагамо», срезала брюки, бросив их подальше от лужи крови, затем взяла другую цепь и обернула ее восьмеркой вокруг лодыжек. Затем развернула тушу, просунула руку под ягодицы и подняла ноги до того же крюка, который держал запястья, зацепив на нем звено цепи, обвивавшей лодыжки. Теперь туша меньше походила на моржа и больше на обыкновенного стреноженного бычка. Оставалось только снять наручники с запястий. Я открыла замок. Теперь туша грациозно раскачивалась вниз головой. Ну не находчивая ли я!

Наверняка вам хочется, чтобы я наконец остановилась на этом моменте. Но вы так уютно расположились в своем кресле, устроились в постели, мерно покачиваетесь в поезде, свернулись по-кошачьи калачиком в обнимку с «Киндлом» или просто держите в руках эту книгу и ждете жутких подробностей. Наверняка у вас может возникнуть соблазн поскорее пролистать главу, где я рассказываю о том, как свежевала тушу, потрошила ее, расчленяла то, что когда-то было моим живым, дышащим и эякулирующим любовником.

Но я рассказываю все эти подробности для вашего же блага. Чтобы вы узнали все. Вы и без того знаете уже слишком много и теперь прекрасно понимаете, из чего, образно говоря, делается колбаса.

После шхиты животное необходимо тщательно осмотреть. Хорошо запомните это. Открыв разрезанное горло чуть ниже идеально подстриженной бороды, я заглянула в горло, проверяя, не задет ли пищевод и трахея. Оба были целыми и невредимыми, как плева у девственницы. Все-таки я безупречно владею ножом.

Но медлить я не могу. Конечно, никто не войдет сюда до захода солнца в субботу, но мое алиби дает мне всего два часа форы, чтобы все закончить и убраться к чертовой матери из Рима. Я не знаю, как быстро семья Марко забьет тревогу из-за его отсутствия. Я даже не знаю, под каким предлогом ему удалось вырваться из дома во время шаббата.

Я вырезала полукруг на спине чуть ниже шеи, два таких же полукруга там, где обычно делаются проймы у одежды. То же самое провернула спереди. И вокруг талии — где располагается пояс. Если бы все время мира было на моей стороне, я бы вырезала хитрый маленький кружок вокруг заднего прохода, чтобы перевязать прямую кишку, но я не могла позволить себе такую роскошь. Так что эта неполная кошерная разделка была моей первой и при этом лучшей. (Джованни, Эндрю и Джил не в счет. С ними я больше походила на грязного грабителя могил — отрезала от них кусочки деликатесов и сбегала поскорее под покровом ночи.)

Я немного потянула кожу вниз, и она сползла, точно жилет, открывая блестящие фасции, маслянисто-желтый жир и шелковистые мышцы. По законам шхиты, нужно проверить внутренние органы, поэтому я описала ножом красивую дугу на пояснице и полоснула по центру живота. Внутренности прекрасным каскадом вывалились на пол с гулким шлепком. Известно, что в человеческом теле скрывается двадцать футов кишечника, но пока вы его не увидите во всей красно-сине-белой красе, не сможете по-настоящему представить его. Я завороженно смотрела на кишки. Пульсирующий дикий запах ударил мне в нос. Я отодвинула этих скользких змей чуть в сторону, намотав несколько на стоящую рядом пилу. Они пахли как любые потроха. Нет, давайте я скажу иначе: они пахли первобытной похотью и силой, ликованием и экстазом. Это было впечатляюще — в самом возвышенном смысле. Это возвышало — в самом классическом смысле. Это был такой резкий, звериный, едкий, ископаемый аромат, который есть у дерьма, крови, промежности и спермы в самом святом из супружеств. Если бы у меня было время, я бы разделась догола и покаталась бы в нем.

По идее, я должна была осмотреть легкие, но часики тикают. Время летит быстро, а вскрывать ребра — довольно тяжело. Я пропустила эту задачу, коротко извинившись. Я вообще с радостью сделала бы и все остальное: извлекла седалищный нерв, блуждающие нервы и артерии, чтобы мясо Марко стало чистым и пригодным для употребления. Но у меня оставалось всего около часа. Я должна наконец выбрать. В жизни, как и в писательстве, мы убиваем любимых. Вначале убиваем, а потом смотрим, что у них можно взять.

Я решила взять грудинку (в человеческом теле именно она символизирует настоящую близость) и желудок. Чтобы не выбирать, что мне больше хочется приготовить. Так что вначале я отделила два тяжелых куска плоти с обеих сторон грудной клетки, а затем, поднявшись по кишечнику вверх, нашла желудок. Он был набит, как старый ботинок газетами. Я вывернула его наизнанку, вывалив содержимое на пол. Кусочки курицы, брокколи, что-то белое, похоже на орекьетте. Я всегда просила Марко лучше пережевывать пищу. Меня тут же охватила ностальгия, когда я увидела, насколько была права.

Я отнесла грудинку и желудок в одну из раковин, посыпала солью и оставила на некоторое время. После чего повернулась к алой луже в центре, она уже остыла, окунула в нее руки в перчатках и принялась рисовать. Пентаграммы, козлиные головы, треугольники, анархистские символы, нечто похожее на знак бесконечности, увенчанный пышным крестом, полумесяц с двумя пересекающимися линиями, топор с двойным лезвием. Да, я загодя изучила альбомы, посвященные всякому хэви-металу, и языческие сайты, чтобы найти нужные рисунки. Я украсила ими стены, пол, даже тело, рисуя то правой, то левой рукой и делая все возможное, чтобы как можно больше запутать полицейских, которые, как мы знаем, довольно глупы.

Но перед этим я включила камеру быстрой заморозки. Это было небезопасно, потому что она находилась возле входной двери, однако с улицы ее почти не было видно.

Для того чтобы закончить этот сатанинский арт-проект, мне потребовалось полчаса. Завершала его огромная, почти на всю комнату, пентаграмма. Я промыла грудинку и желудок, затем каждый кусок поочередно поместила в аппарат для упаковки. Тут же в мои руки один за другим выскочили три кирпичика, обернутых термоусадочной пленкой и идеально подходящих для того, чтобы положить их в домашнюю морозилку. Было очень приятно видеть, как Марко превратился в аккуратные куски мяса из супермаркета. Я сунула их в камеру шоковой заморозки, помылась прямо в раковине и переоделась в чистую одежду. Затем забрала отлично замороженное мясо, положила его в сумку вместе с хорошо промытым и вложенным в ножны ножиком, сунула фартук, нарукавники и всю грязную одежду в мусорный мешок. В последний раз осмотрела зал и, удовлетворенная тем, что он действительно выглядит так, будто тут побывала банда анархистов, выскользнула наружу, оставив свет включенным и не закрыв дверь.

Сатанисты вообще не знают, что такое вежливость, и совершенно не заботятся об экологии.

Я вообще не пользовалась тесаком и тем более не убивала Марко. Хотите знать, как мне все сошло с рук? Пожалуйста. Полицейские, конечно, позвонили мне. В моей голосовой почте появилось множество сообщений от них еще до того, как самолет приземлился в Нью-Йорке. Тщательно замороженная грудинка и желудок Марко лежали в недрах моего багажа среди одежды и обуви. Конечно, я была удивлена, опечалена, потрясена и возмущена, когда мне сообщили о нападении и убийстве, которое совершила банда сатанистов. Спросили, не заметила ли я каких-нибудь uomini mysteriosi, подозрительных людей, рядом; возможно, я стала свидетелем. Откровенно говоря, я ждала этого. Я вообще могла не говорить с полицией. В Италии не существует правила Миранды, когда представители правопорядка зачитывают подозреваемому или свидетелю его права. Там не принуждают говорить, но исходят из молчания. Поэтому в моих интересах обеспечить себе алиби. И хотя у меня оно не было идеальным, оно сработало.

Классика жанра: будь в стельку пьян, и люди тебя запомнят. Вначале я взяла в поезде маленькую бутылочку вина и пролила ее на свой пиджак, потом зарегистрировалась в приличном, но не слишком роскошном отеле в Орвието, на поезде это примерно в пятидесяти минутах от Рима. Затем вышла из номера и неровной походкой пересекла площадь к траттории, где напилась до полусмерти за столиком, и это видели все, кто там тогда находился. Два бокала шампанского, бутылка кьянти и бокал бароло кината, несколько тарелок с какой-то обезличенной едой.

Для женщины у меня отличная переносимость алкоголя, но в тот вечер я на самом деле не пила. Я выбрала ресторан из-за того, что там очень много горшков с живыми растениями, так что все вино, которое мне приносил официант, я незаметно выливала в какой-то крепкий папоротник, отпивая из каждого бокала совсем немного — для запаха. Зато я была громкой и словоохотливой, от меня разило алкоголем, говорила я с заметным американским акцентом. Люди вообще склонны верить в то, во что хотят верить, а итальянцы верят в то, что американцы — грубые и невоспитанные хамы и их спортивные штаны — наименее оскорбительны. Так что я дала то, что им было нужно.

Я так напилась, что запиналась, спотыкалась, делала непристойные предложения официантам и посетителям и наконец упала, после чего коридорный из моего отеля забрал меня из траттории, буквально отнес на себе в номер, открыл дверь и уложил на кровать. В ресторане не осталось ни одного человека, кто не запомнил бы меня. Я выжгла свой образ в их коллективной памяти.

В номере я моментально протрезвела, переоделась в черное, волосы спрятала под черный парик, вышла на балкон и перемахнула через ограждение. Затем пришла на вокзал, села в поезд до Рима, а остальное вы знаете.

Я рассказала римской полиции о своем позорном поведении в тот вечер, извинилась за то, что была неприлично пьяна и не могла сдерживать себя, раскаялась в том, что, вероятно, обидела посетителей и доставила уважаемому персоналу отеля слишком много хлопот. Я проспала всю ночь, после чего выписалась из номера и улетела домой, как и планировала.

Спустя два или три дня мне снова позвонили. Сообщили, что моя история подтвердилась. Я еще раз выразила свою печаль по поводу смерти Марко. За годы, прошедшие с тех пор, как мы познакомились с ним в Сиене, сказала я, он стал моим самым близким, самым дорогим другом. Мне ответили, что очень сожалеют о моей утрате.

К этому времени я уже разморозила и съела желудок и грудинку Марко. Грудинку я запекла с черносливом и миндалем, и она былабожественной. Желудок, к сожалению, оказался совершенно несъедобен, так что пришлось выбросить его после первого же укуса. Жаль, что Марко так никогда и не прочитает статью о себе в «Гурмане». Уверена, она бы ему понравилась.

14 Стейк

«Мисс Дэниелс? Это детектив Киандра Вассерман из полицейского управления округа Саффолк. — Голос детектива Вассерман в динамике моего айфона звучал так, будто она только что до самого фильтра скурила одну сигарету и вот-вот закурит следующую. — Нам нужно, э-э-э, поговорить с вами о, э-э-э, мистере Казимире Безрукове. Вы сможете приехать в Яфанк? Пожалуйста, позвоните, когда вам будет, м-м-м, удобно». — Номер телефона. Конец сообщения.

Это случилось в начале декабря две тысячи тринадцатого года, спустя примерно шесть недель после того, как я в последний раз видела Казимира сначала живого, потом мертвого, после того, как я оставила его тело в охваченном пожаром доме. Бодрая и яркая осень успела превратиться в серую свинцовую зиму. Я вообще не думала о Казимире все это время. В моей памяти он был как бумажная фигурка, плоская форма, легкое развлечение, на которое можно дунуть, и оно улетит. Я нажала на сообщение и прослушала его еще раз. Мой правый глаз слегка дернулся.

Я открыла поисковик и вбила в него «Яфанк» — какое-то неудачное название, так подростки могли бы на своем жаргоне называть мастурбацию. Но находится он в округе Саффолк, а это нехорошо, раз мне звонит детектив оттуда. Если бы мне позвонил кто-то из полицейского управления Нью-Йорка, я бы даже не моргнула — пропал без вести или еще какая мелочь. Но это округ, куда входит Файер-Айленд со всеми своими поселками, что звучит слишком зловеще. И мне это не нравится. Совсем не нравится.

Я удалила сообщение и сделала вид, будто его не слышала. Потом встретилась с друзьями Роном и Полом в ресторане японско-итальянского фьюжна под названием «Каччукко», о котором не так давно писала. Не очень хороший ресторан, если честно. Автор, который пишет о еде, должен непредвзято относиться к самому широкому спектру блюд, даже тех, что кажутся совсем невообразимыми. Но я уверена, что в ризотто нет места мисо. Нет, я не против универсальности, но моей буррате не нужны украшения. Я не люблю мадрасский карри в еде, которая к Мадрасу не имеет никакого отношения. Да вы хоть меня покрасьте в цвет этого карри, оно мне не понравится. Конечно, надо будет сюда прийти еще раз, в другом настроении, чтобы никакая Киандра Вассерман не помешала моему обеду. В этот же день я по жалкой иронии судьбы обедала с Роном и Полом, которые и пригласили меня в Данвуд, погостить в их пляжном домике.

Я вспомнила все четыре октябрьских дня своего пребывания на Файер-Айленде с момента прибытия в Данвуд и до отъезда. Я заглянула в каждый закуток памяти. Что я могла оставить в том сожженном дотла пляжном коттедже, о котором говорила детектив Вассерман? Я представила, как она сидит за своим столом, перед ней лежит какой-нибудь унылый бессмысленный бутерброд, из которого вываливается начинка из перченого мяса, желтого сыра, бледных салатных листьев и гнойно-белесого майонеза. Я прямо видела ее, детектива Киандру Вассерман, с тусклыми волосами, с пачкой сигарет, что давно притупили ее вкус, в дешевой псевдоитальянской забегаловке. С банками диетической колы и морозилкой, забитой чудовищными полуфабрикатами диетических закусок, имитирующих высокую кухню, которые она начинает поглощать со страшной силой, даже не дождавшись, пока они разморозятся. Я буквально видела ее всю, и мне это не нравилось.

Что привело неказистую Вассерман ко мне? Я сожгла этот дом дотла, а прежде чем уйти, убрала все следы. Я забрала с собой все: контейнеры с утиным конфи, кухонный нож, банку, в которой хранились пробки от вина в денатурированном спирте. Всю еду я готовила в перчатках, кроме хлеба (в некоторых вещах я не готова идти на компромисс). Только когда я ела и трахалась с Казимиром, мне пришлось их снять. Да я была просто образцовым преступником — и самым идеальным гостем, если на то пошло.

Я попыталась выбросить все из головы. Написала в «Твиттере» что-то о брюссельской капусте, которая так похожа на головы инопланетян, что хочется их съесть. Опубликовала в своем блоге небольшой пост против пылающих коктейлей. Просмотрела наброски статьи о «Каччукко», которую назвала «Ни рыба ни мясо». Скачала правки к своей заметке о тенденциях, посвященной крошечным пирожкам ручной работы. И уже не смогла заставить себя на них взглянуть. Мой редактор — милая девушка. Ей всего двадцать три, и она считает, что многоточия и восклицательные знаки — это стильно. Она родилась в год, когда придумали фотошоп, а это говорит о многом. Кожа на ее лице сияет, как бланманже, которое больше никто не готовит.

Америка становится все более одержима едой, все только и ждут, когда им, как рабам, кинут новые куски, кусочки, кусманчики чего-нибудь гастрономического, сочного и пикантного. Можно было бы подумать, что по мере того, как мы все больше нового узнаем о еде, как у нас все больше появляется ресторанов, в которых все больше сложности, мастерства и креативности, потому что американцы любят поесть и не любят быть скучными овцами, можно было бы подумать, что вот теперь-то кулинарных критиков будут носить на руках, потому что только они точно знают, что надо есть.

И это ошибка! Вместо вдумчивой критики мы получаем вопли. Америка за свою длинную историю впервые заинтересовалась правильным питанием и напитками, но никогда еще кулинарные критики не делали так мало за такие малые деньги, и при этом их никогда так явно не игнорировали. Конечно, несколько из них имеют какое-то влияние в СМИ, но великий двигатель демократии, интернет, завоевал даже самые отдаленные уголки. Из-за него теперь болото там, где когда-то стоял горный хребет. Из-за него каждая предприимчивая дамочка, которая однажды постояла рядом с шеф-поваром, считает себя кулинарным критиком. Да неужели писать о еде так сложно, это же просто еда!

Я двадцать пять лет пишу о еде, у меня вышли две книги, причем обе попали в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Я состояла в штате трех журналов и писала для бесчисленного множества других национальных журналов. А в две тысячи тринадцатом году пишу только для веб-сайта. Который даже ничего не печатает. Ничего. Вообще ничего. Однако здесь есть всякие видео, потому что люди, которые любят еду, любят на нее смотреть. Интернет сделал нас вуайеристами. Разумеется, этот глянцевый сайт стал первым зарабатывать на видео о еде.

И знаете, это прекрасно, прекрасно, это очень красиво, очень гладенько и прекрасно. Офис этого сайта просто набит молодыми людьми с чудесным цветом лица, они носят футболки и черные легинсы, шлепают тяжелыми ботинками и красят волосы в невообразимые оттенки. Содержит сайт двадцатидевятилетний парень, который создал приложение, помогающее расставаться — с возлюбленной, с работой, с психотерапевтом, с телевизионным шоу и даже с прической. Все равно с чем или с кем, главное, это приложение помогает. Это приложение называется довольно предсказуемо и уместно: «Брейк-Эпп». Наверняка кто-то из вас знает о нем. Лично мне оно не нужно. Если я чувствую, что мне пора с чем-то расстаться, оно для меня умирает.

Времена изменились, и я, подобно осьминогу, пыталась соответствовать им всем своим существом. Блог появился у меня в две тысячи третьем году. Аккаунт в «Твиттере» — в две тысячи восьмом. Я даже зарегистрировалась в «Инстаграме» и теперь — господи помилуй — выкладываю там фотографии своей еды. Я даже в «Снэпчате» общаюсь! Еще один шаг навстречу юному поколению, осталось только покрасить волосы в цвет иорданского миндаля. Несколько раз мне приходилось выступать в качестве приглашенного судьи на всяких кулинарных шоу, и я смеялась по команде, кричала конкурентам: «У вас отвратительный вкус!», и хотя на самом деле мне было глубоко плевать на все, виду я не показывала.

Несмотря на тяжелую работу, мне приходится бежать изо всех сил, чтобы оставаться на месте. Каждое десятилетие, каждый год, а иногда и каждый месяц я вижу, как мои деньги, моя жизнь, моя работа стремительно обесцениваются. Это обесценивание хуже всего, хотя если смотреть на цифры, то и там все ненамного лучше. Обычный человек, лежа в постели с гриппом, посмотрит по ТВ шоу Гая Фиери, подпадет под его обаяние и решит, что тоже может стать ресторанным критиком. Заведет блог, перестанет читать настоящих критиков, и вот так шаг за шагом, капля за каплей уничтожит все, чему я посвящала себя последние двадцать пять лет. И в этом есть идиотский смысл: если шеф-поварами стали вполне обычные, даже заурядные люди, типа Рэйчел Рэй или Эмерила Лагасса, то почему бы и критикам не быть такими же тупыми полудурками? Ведь все, что для этого нужно, — это рот и доступ в интернет, который есть практически у каждого мудака.

А что меня больше всего бесит в этих никчемных папуасах, так это то, что у них нет никакого азарта, ведь если настоящему игроку не фартит, он всегда полагается на удачу, а эти — нет. Они даже не думают становиться инкогнито, наоборот, они хотят стоять запанибрата с шеф-поваром! Им нужна бесплатная еда, дружба с маэстро. Они снимают на свои айфончики то, что готовят сами, и потом выкладывают это в «Инстаграм». Они хотят не просто потусоваться с кем-то, а поцеловать его в задницу. Я совершала много всякого сомнительного дерьма, трахалась направо и налево, иногда в извращенной форме, часто крутила мужиками, как хотела, и была совершенно бессовестной дрянью, но чего я не делала точно, это никогда не спала с шеф-поваром. Никогда. Потому что в противном случае он бы надеялся на мой хороший отзыв, и я дала бы его, потому что он и вправду его заслуживал; либо он бы надеялся на хороший отзыв, и я дала бы плохой, потому что он заслуживал именно его. Но я бы все равно знала, что спала с ним. Трахалась. И мне бы пришлось жить с этим знанием. Но это та самая мораль, через которую я точно никогда не смогла бы переступить.

И вот сейчас я пишу только для сайта в кулинарную рубрику. Моя редакторша окончила Браун, но совсем не знает разницы между омлетом и раклетом. Нет, она хорошая, правда хорошая, но я отчаянно скучаю по времени, когда у меня был неограниченный бюджет, веселые экскурсии и такие жирные чеки, что гусь мог позавидовать. Мне специально давали деньги на то, чтобы я нашла лучшую печенку в Риме, лучший рубец в Сиене и лучшие мозги в Пьемонте. Скучаю по времени, когда мои статьи с шикарными фотографиями появлялись на таких гладких, что почти масляных, страницах толстых глянцевых журналов. Скучаю по времени, когда моя работа была важна, а к моим словам прислушивались. Но сейчас я никак не могу избавиться от ощущения, что все время куда-то бегу, только чтобы не отстать, все время с кем-то общаюсь в интернете, пишу все эти твиты, веду блоги, «Инстаграмы» и «Тамблеры», делаю все, чтобы стать современной. Это все равно что пальцем затыкать дыру в борте корабля — когда-нибудь он неизбежно пойдет на дно.

Конечно, я шлюха, настоящая журнальная шлюха, которая страшно скучает по глянцевым страницам и буквально спит и видит очередную свою искрометную статью на каком-нибудь развороте. Знаете, по ком на самом деле звонит колокол? Он звонит по журналам. И по мне.

Киандра Вассерман выжидала. Я работала, ела, пила. У меня был секс с очаровательным молодым человеком, с которым мы познакомились в лифте Нью-Йоркской публичной библиотеки. Я сказала, что меня зовут Пейшенс Фортитьюд, и он мне поверил. Только интеллектуалы доверчивей идиотов. Он не знал, что так зовут мраморных львов у входа в библиотеку, но у него были великолепные наполеоновские бокалы для шампанского и сладкий, толстый, стоячий член. Это почти отвлекло меня от детектива Кукурузные Чипсы. Детектива Нежирный Чизкейк. Детектива Острые Крылышки. Детектива Хлебный Суп.

Через четыре дня после сообщения детектива Вассерман в мою дверь позвонили. Я открыла ее, увидела сверкнувшие значки и поняла, что швейцар перед этим не позвонил.

— Мисс Дэниелс, — детектив Вассерман поморщилась или улыбнулась; во всяком случае, выглядело это жутко неловко и ни разу не внушало спокойствия. — Я детектив Киандра Вассерман, это детектив Лу Макдоннелл. Мы из полицейского управления Саффолка и хотели бы задать вам несколько вопросов. Можем мы войти? — Она снова скривила рот.

Волосы у детектива Вассерман не были седыми, как я представляла. Вокруг ее головы змеились дреды, которые едва удерживала резинка. Тело оказалось не таким округлым и мягким, как я ожидала. Да, она была невысокой, но подтянутой. И наверняка следила за калориями. Под темно-синей спортивной курткой из полиэстера, акриловым свитером и светло-коричневой кожей у детектива Вассерман были сплошные мускулы, крепкие, как ее же пистолет, где бы она его ни держала. Однако ее напарник Лу Макдоннелл выглядел совсем плюшевым, точно игрушечный мишка, с перхотью и сальными, немного растрепанными волосами, придававшими ему вид стареющего чау-чау.

— Конечно, — ответила я.

У меня не было выбора. Разумеется, у меня не было выбора. А он вообще мог быть? Если бы я отказалась, они бы вызвали меня к себе, и мне пришлось бы — как это говорят? — обратиться к адвокату. А это все равно что признать вину, как нам внушают всякие детективные сериалы по телику.

Вассерман и Макдоннелл вошли в мою квартиру. Я махнула рукой в сторону дивана.

— Эспрессо? — спросила я. — Воды?

— Воды достаточно, спасибо. — Вассерман явно была главной в этой паре.

Я вернулась в гостиную со стаканами воды в руках и увидела, что детективы расположились в креслах. Я села на диван, завершая этот треугольник.

— Мисс Дэниелс, — сказала Вассерман, — мы хотим задать вам несколько вопросов о том, как прошел ваш выходной тринадцатого октября. Не возражаете?

— Нет, — ответила я. — Конечно, не возражаю. — И тут же почувствовала, как адреналин плеснулся в моей крови. Очень интересно.

— Где вы были?

— На Файер-Айленде, в Данвуде. В гостях у Рона и Пола, моих друзей. А что?

Вассерман, прищурившись, взглянула на меня:

— Мы расследуем дело, связанное, гм, с мистером Казимиром Безруковым; кажется, я упоминала его имя в сообщении, которое вам оставила. Вы получили его, мисс Дэниелс?

— Получила. Но я так разволновалась, что случайно стерла его. Мне никогда раньше не звонили из полиции.

— Почему вы мне не перезвонили?

Вассерман и ее спортивные бедра. Я представила ее в виде поросенка, смазанную маслом и специями, с яблоком во рту, на медленно вращающемся вертеле.

— Я разволновалась, — повторила я.

Вассерман посмотрела на Макдоннелла и улыбнулась.

— Простите, мисс Дэниелс, но вы не похожи на женщину, которая может разволноваться.

— Но это так.

Я представила, как быстро перерезаю этому поросенку горло девятидюймовым ножом. Чувствую аромат еще теплого хлеба в корзинке и свежего взбитого масла. Я улыбнулась.

— Так. Ладно. Тринадцатого октября вы остановились в…

— Данвуде.

— Верно, в Данвуде. Что вы делали на Файер-Айленде, мисс Дэниелс?

— Мне нужно было выбраться из города. Я люблю этот остров осенью. Там так тихо и пахнет солью и древесным дымом.

— Да, точно. Вы были одна, мисс Дэниелс?

— Одна. Мне хотелось побыть в одиночестве, чтобы писать.

— Вы писатель.

— Да.

Вокруг меня стояли пара тяжелых кварцевых пепельниц, бронзовая статуэтка, алебастровая лампа и два здоровенных серебряных подсвечника. Каждый из этих предметов мог элегантно опуститься на ее голову. Моя правая ладонь зачесалась.

Вассерман заглянула в свой крошечный блокнот на спирали.

— Так. Гм, Казимир Безруков. Вы его знаете?

Мои большие пальцы на ее горле. Надо давить на сонную артерию десять секунд, после чего Вассерман потеряет сознание, и я смогу придушить ее. Минута — и она мертва, как интеллект ее напарника. Даже мертвее. Я никогда не пробовала женского мяса.

— Да, знаю. Мы… э-э… немного неловко говорить об этом. Мы познакомились в баре отеля и… простите…

— Мы все здесь взрослые люди, мисс Дэниелс, — сказала Вассерман.

— Да, но мне все равно немного неловко. — Я эффектно замолчала, представляя, как повела бы себя обычная женщина.

— Пожалуйста, продолжайте.

— Мы… мы занимались сексом в его гостиничном номере за неделю или две до моих выходных на Файер-Айленде. — Я снова помолчала. — Почему вы спрашиваете?

— Мы расследуем его смерть, мисс Дэниелс. Вы видели мистера Безрукова, когда были на Файер-Айленде?

— Что? О, нет! — Я изобразила испуг. — Какой ужас! — Закрыв лицо ладонями, я попыталась выдавить слезы и глубоко вздохнула.

Я тянула время. Не думала, что мне это понадобится. Я подготовилась к этому разговору. С момента, когда мне пришло голосовое сообщение, я знала, что они придут. И теперь с удивлением обнаружила, что оказалась совершенно не готова.

В конце концов, я большую часть жизни шла по кривой дорожке к этому разговору — и игре в невинность. Я рано начала ее разыгрывать и делала это довольно часто. Куда-то делся кот моей сестры. Внезапно изменились оценки в школьном табеле. Полиция Пьемонта нашла тело Джованни. Таинственные обстоятельства, связанные с детским порно в компьютере моего конкурента. Береговая охрана и исчезновение Джила. Марко. Жена Марко. Полицейское расследование после того, как обнаружили тело Марко, повешенное вверх ногами, обескровленное; кишки, висящие повсюду, как рождественские гирлянды; сатанинские символы, нарисованные его кровью. В общих чертах я предвидела этот разговор, но что в голове у детектива Вассерман, сидящей сейчас напротив меня в моей квартире, я даже предположить не могла. Как мне себя вести? Как ведут себя нормальные женщины, когда узнают, что их партнер по случайному сексу мертв?

Я привыкла выглядеть невинно в разных странах, на разных языках и в разное время. Но тут все богатство моего опыта, широта, долгота и глубина моего притворства под пристальным взглядом детектива Вассерман, кажется, рассыпается, как песочное печенье. Может ли получиться, что эта еврейка с Лонг-Айленда со своими змеящимися волосами, как у Медузы горгоны, окажется лучше меня? Может ли она, потребляющая плохую, дешевую еду, стать моим врагом? Неужели я наконец-то встретила антагониста? И если вы думаете, что я в восторге от этого, то ошибаетесь.

— Это очень печально! — проговорила я. — Бедный Казимир!

Мне не хотелось класть слишком много этого крема. Пусть небольшой завиток ганаша соблазнит эту женщину-полицейского, фанатку палеодиеты и кроссфита, съесть это пирожное, иначе у нее будет несварение от избытка жирного и сладкого. Я немного помолчала и спросила:

— Как? Как это произошло?

— Он был в доме, который сгорел дотла, мисс Дэниелс. — Вассерман повернулась к своему напарнику: — Лу, принеси мисс Дэниелс стакан воды, пожалуйста.

Детектив неуклюже потопал на кухню, я услышала какой-то шорох и звук льющейся из крана воды, потом большая рука Макдоннелла поставила передо мной стакан. Я выпила, радуясь тишине и возможности хотя бы на мгновение укрыться за стеклом.

— Эм-м, мисс Дэниелс… — Вассерман смотрела на меня, ее глаза сияли, как у сокола. — У вас есть какие-нибудь идеи о том, что мистер Безруков мог делать на Файер-Айленде?

— Нет, — ответила я. — Никаких. Я думала, у него дела в городе. По крайней мере, так он мне сказал.

— Насколько мы можем судить, у мистера Безрукова было не так много знакомых в Нью-Йорке. На Файер-Айленде мы не нашли никого, кто мог бы знать его. — Вассерман снова взглянула на меня и сжала губы. — Мы надеялись, может быть, вы нам подскажете.

— Мне так жаль, но я действительно не знаю.

— Понимаю. Что ж, благодарим вас, — сказала детектив Вассерман и, помолчав, добавила: — Вы планируете куда-нибудь уехать?

Я ответила, что нет.

— Хорошо. — Она бросила на стол свою визитку. — Будьте добры, не уезжайте из города.

— Но вы… вы… вы же не думаете, что я имею к этому какое-то отношение? — Я попыталась выглядеть как можно более испуганной. Точно олениха, выхваченная на шоссе ярким светом фар.

— Нет-нет, что вы. Ничего подобного, мисс Дэниелс. Просто если вам что-нибудь придет в голову, если вы что-нибудь вспомните, пожалуйста, позвоните. Лу! — позвала она, и ее напарник вскочил. — Нам пора идти. — Схватившись за дверную ручку, она остановилась. — Кстати, мне очень нравится ваше «Руководство по созданию кулинарных шедевров».

— Это я, — проговорила я в домофон.

Большая красная металлическая дверь загудела. Я ждала в коридоре, таком узком, что в нем не поместилось бы больше одного человека, и слушала вой лифта. Наконец он приехал, двери его с содроганием распахнулись, я вошла внутрь и нажала на цифру семь. Двери с тем же содроганием захлопнулись. Первый. Второй. Третий. Скрип. Скрип. Двери снова, содрогнувшись, распахнулись. Я покинула крошечный лифт и вошла в студию Эммы Эбсинт.

Она работала над «Хрониками блудниц», серией портретов знаменитых женщин, которым платили за секс: Аспазии, Нелл Гвин, мадам Дюбарри, Маты Хари, Коры Перл, Вероники Франко, Кэрол Ли. Эти женщины продавали доступ к своим телам и за счет этого достигли власти, славы или бесчестия. Мне дико нравился этот проект. Эти женщины знали, как обращаться с ножом.

Эмма была вся в работе. Она изображала себя в образе Бедовой Джейн. Холст располагался примерно на фут выше Эммы, и сейчас она находилась примерно на уровне пупка Джейн, выписывая бахрому, которая стекала, будто сало, с локтя куртки из оленьей кожи.

— Прости, Долл, я должна закончить. — Эмма ткнула подбородком на сумки, которые я держала: — Это что, еда?

— Еда, — ответила я. — Стейк.

— О, слава богам. Я такая голодная. Ты как будто читаешь мои мысли. Опять.

Эмма давным-давно оставила веганство в сумке из-под противогаза вместе со своими антикапиталистическими закидонами.

— Стейк, — сказала я, — молодой шпинат, вяленая грудинка, яйца для соуса беарнез. Всякие овощи и лимон. И вино кастелла ди рамполла саммарко девяносто шестого года. Даю тебе сорок пять минут, и будем ужинать.

— Люблю тебя, прекрасная женщина! — воскликнула Эмма, когда я пошла на кухню и начала убирать там чашки из-под эспрессо, бокалы для шампанского и банки для коктейлей.

Я декантировала вино и принялась жарить корнеплоды с жемчужным луком, тимьяном и лимоном, подрумянивать грудинку и припускать шпинат, топить сливочное масло и медленно лить его, одновременно взбивая яичные желтки, и, наконец, жарить стейк в утином жире. Накрыв на стол, я зажгла свечи и позвала Эмму, стейк уже лежал, накрытый фольгой. Она села, я поставила перед ней тарелку.

— Салют, — сказала я.

Мы чокнулись бокалами.

— Никаких углеводов! Спасибо, — сказала Эмма и отправила в рот здоровенный кусок мяса. — Как у тебя дела?

Я закатила глаза. Жуткая Вассерман, играя мышцами под своим ацетатным свитером, парила в воздухе, ее змеящиеся дреды призрачно светились в моем воображении. Слышался лязг железных цепей.

— Может, я просто захотела увидеть тебя, Эмма. Убедиться, что на этой неделе ты поела хотя бы раз пищу, приготовленную заботливой рукой. Что-нибудь действительно полезное, а не то, что ты заказала через приложение в своем айфоне.

Эмма положила вилку на тарелку:

— Тогда давай я расскажу тебе, как дико разругалась с Себастьяном Арпанте.

Она отрезала неприлично большой кусок стейка и отправила его в рот. Ее манера есть была слишком далека от итальянской.

Я непонимающе посмотрела на нее.

Эмма прищурилась.

— Итак. Себастьян Арпанте на самом деле сказал автору «Артфорума», что я «мегера, покусившаяся на вампирский талант Берты Моризо», и теперь, когда об этом прочитал весь мира искусства, он вдруг заныл и начал оправдываться, что разговор был неофициальным.

Я позволила Эмме трепаться об этом скандале с одним из ее многочисленных недоброжелателей. Наливала вино, наливала еще и слушала. Эмма занимала уникальное положение художницы, которую любили легионы искусствоведов — студентов, профессоров, склочных арт-критиков и богатеньких коллекционеров. И чем больше она рисовала для этих лицемеров, тем с большей наценкой они продавали ее работы, а она, не останавливаясь, продолжала таранить собственный путь к феминистскому анархистскому сознанию. Она пользовалась огромным авторитетом среди любителей искусства, осуждая любого художника, который начинал зарабатывать шестизначные суммы в год, сама же Эмма с последние десять лет стабильно зарабатывала семизначные. И именно эта популярность сделала ее мишенью среди академической элиты, и в первую очередь потому, что у нее не было художественного образования. Она не училась ни в одной художественной школе, поступила в колледж, но не окончила его. Она была ужасно талантлива и возмутительно трудолюбива, и вся эта элита от искусства никак не могла — да и не хотела — прощать ее противостояния их традиционным моделям.

Эмму часто линчевали, иногда публично, чаще в частном порядке. Будучи человеком, который нелегко прощает обиды и никогда не выходит за пределы своего собственного мира, Эмма имеет прискорбную склонность погружаться в эти драматические скандалы. Слушая, как она разматывает этот клубок, я откупорила еще бутылку вина. Потом еще одну. Мы пили и говорили так, как говорят только старые друзья. Пару часов спустя мы свернулись, как креветки, на ее огромной неубранной кровати с модными банками для коктейлей, колотым льдом, малиной, лимончелло и шампанским.

— Это не светский визит, Долл. Я вижу по твоему лицу. — Эмма поставила банку на табурет, который служил ей прикроватным столиком. — Скажи, что случилось, или я начну рассказывать тебе о моем новом парне. У него член — и это не метафора — точь-в-точь как большой азиатский баклажан.

— Меня навестили детективы из полицейского управления Саффолка.

Эмма рефлекторно поежилась.

— Этот парень, с которым я познакомилась в баре отеля. С которым я трахалась несколько недель назад. В общем. Кажется, он погиб. При пожаре.

— О боже, Долл. Как ты? — Эмма села, немного пошатываясь и неуверенно опираясь на локти.

— Хороший вопрос. Не знаю.

Я проглотила ложку бурды из лимончелло и малины. Мир клубился вокруг меня, как лавовая лампа. Я была пьяна.

— Конечно, ты в шоке. Конечно, ты себя ужасно чувствуешь. Ты, ну, слушай, хочешь, я тебя обниму?

— Господи, Эмма, нет.

Я замерла. Мой язык прилип к нёбу. Эмма смотрела на меня большими карими глазами, потом вдруг ткнула пальцем.

— Давай, Долл, продолжай.

— Эмма, я не могу. Это ерунда. Он мертв. Это правда ерунда. Честно.

Я убила его, хотелось мне сказать. Я проткнула ему сердце винтажным ножом для колки льда. Я сожгла дом вместе с его телом. Нет, я не в порядке, хотелось мне сказать. Эта тупоголовая женщина-полицейский, детектив Киандра Вассерман раскопала что-то, что подтолкнуло ее найти преступника, и этот преступник — я.

— Господи. Дороти.

— Да, знаю, — сказала я и внутренне закричала.

Эмма. Я убила его. Мы валялись после секса, и я вдруг обнаружила, что моя рука обхватила рукоять ножа для колки льда. Я вонзила его в сердце этого парня. Я ведь даже не любила его. И в этом, понимаешь, вся разница между убийством Казимира и остальными: я не любила его и не ела его. Казимир даже не был закуской. Он не был даже пакетиком миндаля на борту самолета, чашкой греческого йогурта, сосиской в тесте. Он был всего лишь необязательным лакомством, его можно было жевать и глотать почти бездумно, не чувствуя, соленый он или сладкий, шелковистый или грубый, холодный, как мороженое, или обжигающий, как кусок пиццы. Казимир был мимолетной мыслью. Такие казимиры были раньше и будут потом. Так почему же я убила его?

Неужели я просто научилась получать удовольствие от убийства? Во всех сериалах и фильмах говорят об этом: ты убиваешь человека или двух и входишь во вкус, как если бы убийство было икрой или фугу, утонченным гастрономическим опытом, наслаждением, которое возводится в культ. Как если бы убийство было картофельными чипсами. Ломтик за ломтиком, и вот начинается оргия бессмысленного потворства своим желаниям. Не успеваешь оглянуться, а пакетика уже нет, и ты сидишь с грязными пальцами и жирными губами, весь залитый кровью.

На самом деле мой опыт подсказывает, что убить — это как пожарить поросенка. Если ты никогда не жарил поросенка, думаешь, что процесс очень долгий, невероятно трудный, даже захватывающий. Таким сложным, что, кажется, в любой момент все может пойти наперекосяк. И это пугает. Сам поросенок представляется таким огромным, значительно больше тебя. И как бы тебе ни хотелось зажарить его до хрустящей корочки снаружи и сочной мякоти изнутри, ты боишься, что не справишься. Но когда ты все же это делаешь, то обнаруживаешь, что на самом деле ничего сложного в этом нет. И если однажды ты уже зажарил индейку, то можешь зажарить и поросенка. А как только зажаришь его, то обнаружишь, что способен и на большее. Вряд ли тебе будет жаль поросенка. В конце концов, он восхитительный.

У меня так и не появился вкус к убийству. Возможно, я вошла во вкус относительно человеческой плоти, но у меня всегда были широкие, экспериментальные взгляды. Я могла бы научиться убивать более эффективно и результативно. Возможно, даже отрастила бы толстый защитный слой, мало чем отличающийся от мозолей на руках хорошего шеф-повара, который уберег бы меня от святости человеческой жизни. Но ни одно из этих переживаний не сравняется с грубой тягой к обыкновенному убийству.

Тем не менее даже я должна признать, что Казимир стал исключением. Его прискорбная кончина не вписывалась в мою картину мира. Так почему же я это сделала?

Хорошо помню момент, когда, лежа рядом с длинным белым телом Казимира, я почувствовала, как на меня, точно пуховое одеяло, навалилась непреодолимая тяжесть банальности. Я лежала обнаженная, все вокруг пахло сексом, и я чувствовала, как задыхаюсь под ней. Я могла бы столько всего сделать. Встать и вышвырнуть его из дома, точно в бесноватой опере, побежать к океану и броситься в его холодные бушующие объятия или просто пойти на кухню и сварить нам эспрессо. Я могла бы сделать что угодно, чтобы превратить эту банальность в другую, но не сделала. Я просто убила его.

В отличие от остальных — Джованни, Эндрю, Джила, Марко — Казимир не был неотъемлемой частью меня самой. С Казимиром я чувствовала удовольствие и силу, но не чувствовала внезапного укрепления собственной личности, как это было с Джованни, Эндрю, Джилом и Марко. Без этих четверых мужчин я не могла бы жить, а теперь мне это не нужно. Я — часть каждого из них, а они — часть меня. Убийство Казимира было таким опрометчивым и бесполезным, точно я оторвала крылья у бабочки.

И мне хотелось, мне просто не терпелось рассказать Эмме об этом убийстве. Лежа рядом с ней в ее большой смятой постели, я хотела рассказать все. Хотела признаться, рассказать об удовлетворяющей тяжести винтажного ножа для колки льда, о балетном взмахе моей руки, о кинематографичной струе крови. Я хотела нарисовать Эмме внутреннюю картину, что-то настолько плотное и реальное, чтобы она могла почувствовать аромат утиного жира, феромонов и артериальной крови. Подобно муравьеду Дали, рвущемуся с привязи, эта жестокая правда хотела быть свободной. Я почувствовала, как моя рука прикрыла рот: непроизвольное действие, чтобы остановить поток слов.

Не то чтобы я считала себя виноватой. Я не чувствовала вины за то, что ударила Казимира ножом; не чувствовала вины за то, что выпотрошила Джованни, сбив его «фиатом»; не чувствовала вины за то, что подвесила Марко вверх ногами и перерезала ему горло, как горностаю; не чувствовала вины за то, что Джил задохнулся в анафилактическом шоке; не чувствовала вины за то, что Эндрю наглотался угарного газа (и не чувствовала вины за то, что столкнула Лиама со скалы, или что Ива на удивление своевременно укусила пчела, и за то, что позволила анафилактическому шоку совершить грязную работу за меня уже дважды).

Я обыскала те части своего тела, где должна жить вина, и ничего не нашла, ни шепота, ни писка, ни мерцания, ни трепета, ни малейшего намека на что-то хотя бы отдаленно похожее на них. Я поняла, что лишь несколько вещей заставляли людей раскрывать свои тайны, и на первом месте — чувство вины. Теодор Рейк с его книгой про принуждение к признанию сломался бы об меня. Ни заикания, ни покраснения, никаких зацепок. У меня нет ничего, кроме обнаженной пульсирующей воли самой все рассказать.

Эмма говорила со мной, размахивая банкой для коктейлей, когда хотела подчеркнуть какую-то мысль, которую я упустила. Она явно говорила уже некоторое время.

— Прости, что?

— Я сказала, ты как будто живешь в какой-то полицейской драме.

— Это просто случайность. Не лучшая моя работа, — заметила я.

— Да, — сказала Эмма, — я об этом и беспокоилась. О том, что ты просто потрясающе неоригинальна. — Она посмотрела на меня. — Иди домой, Долл, ты в стельку. — И, рухнув на кровать, обхватила подушку и заснула, тихонько похрапывая.

Я вынула банку у нее из рук, поставила на табуретку и, пошатываясь, вышла в ночь.

15 Креветки

На следующее утро после этой пьяной бурной ночи с Эммой я проснулась с мигренью и жгучей, невыносимой потребностью сделать что-нибудь, что угодно, желательно жестокое. Воспоминания о вчерашнем вечере взрывались петардами, обрывки разговора с детективом Вассерман терзали меня. Меня тошнило, я лежала на кровати в темноте, надвинув на глаза малиновую бархатную маску для сна, меня бросало то в жар, то в холод, кожа покрывалась липким потом, который сменял озноб. Каждые сорок пять минут я бегала в ванную, и меня рвало, сначала чем-то по-праздничному ярко-лиловым, потом прозрачным и кислым, потом ничем. У меня сводило желудок, от судорог в голову где-то за левым глазом как будто вонзался раскаленный железный прут. Мне хотелось вытащить свой мозг через глазницы с помощью крючка для вязания.

Что делать. Что делать. Неугомонная детектив Вассерман явно что-то имела против меня, но что? Я снова и снова прокручивала события тех октябрьских выходных, как будто моя память была свитком, который я перечитывала бесконечно. У меня не было ничего, кроме воспоминаний, ничего, кроме следов, развеянных по ветру, сожженных в чьем-то доме. Я лежала в постели и шаг за шагом обдумывала события на Файер-Айленде, начиная с того момента, как предложила Казимиру поехать со мной за город, с покупки продуктов до приготовления конфи, со встречи Казимира в сумерках у причала до того, как мы сцепились телами, как я вонзила нож для колки льда в его яремную впадину, до моего возвращения в Данвуд. Начиная с приглашения и заканчивая пожаром, я рылась в памяти и видела, что она чиста, точно обглоданная кость.

Даже если на причале и стояли видеокамеры, у меня имелась законная причина отправиться на пароме в Данвуд. У моих друзей Рона и Пола действительно был дом, я действительно получила приглашение погостить там, и они действительно дали мне ключи. Может, Казимир сказал кому-то, что встречается со мной, но я никогда не давала ему свой постоянный номер мобильника. У меня всегда был один телефон для бизнеса и друзей — Эммы, семьи, издателей — и другой, секретный, только для развлечений. Когда я хотела бросить человека, я просто выкидывала телефон и покупала новый. Это было так легко и просто, как смыть презерватив. Я не оставляла следов. Если отношения затягивались, я просто покупала еще один мобильник и давала свой номер. В наши дни телефон — все равно что отпечатки пальцев, пищевая аллергия, талисман — отовсюду приведет к вам. Никто с этим не поспорит.

Конечно, я была осторожна. Я оставила свой обычный мобильник в доме в Данвуде, когда пошла на встречу с Казимиром. Я не брала его с собой, когда искала подходящий дом в том поселке. Но позаботилась, чтобы он служил доказательством того, что я была в Данвуде, в доме моих друзей Рона и Пола, тихий и довольный, как моллюск, никак не связанный с моим реальным местонахождением. Так что же все-таки связало Казимира со мной в голове этой кровавой гончей детектива Вассерман?

И, если уж на то пошло, там не было даже моего имени. Я почти тридцать лет была кулинарным критиком, у меня огромный опыт в создании новых личностей буквально на лету. Мои коллеги часто сетовали на то, что им трудно запомнить собственные выдуманные имена, и это правда: нет ничего хуже, чем сделать заказ в ресторане, а потом, стоя возле высокомерного метрдотеля, судорожно вспоминать, на чье имя забронирован столик, потому что оно вылетело из головы, как террин из формы. Такое случилось со мной однажды, поэтому я разработала систему. Я выбирала фильм и смотрела имена героинь и фамилии актрис, которые их играли. Я была Джейн Гиттес, Эвелин Кросс, Норой Кросс, Холли Малрэй и Идой Сейшнс. Я была Филоменой Марлоу, Эйлин Уэйд, Мэри Аугустин и Джоанной Эггенвейлер. Я была Кэт Траммел, Николь Кэрран, Бет Гарнер, Лизой Хоберман и Роксаной Харди. Иногда я ловил взгляд с оттенком узнавания, но только однажды мне задали вопрос. Помню, в каком-то дико шикарном ресторане Трайбеки я представилась Патрисией Франчини.

— Как героиня Джин Сиберг в фильме «На последнем дыхании»? — спросил метрдотель на безупречном французском и вздернул бровь.

Моя мать поцеловала бы эти губы своими, накрашенным помадой от Диор.

— Да, — ответила я.

— И правда.

— Действительно.

Метрдотель уставился на меня, я ответила ему стальным взглядом. Он вздохнул, махнул рукой, взял меню и усадил нашу компанию за самый ужасный стол прямо у дверей на кухню. Еда, однако, была потрясающей, просто превосходной, лучше, чем в любой из моих предыдущих визитов. Очевидно, кто-то разгадал мою уловку и рассказал об этом шеф-повару или управляющему. Я надела парик и очки, но меня все равно узнали. Я усвоила этот урок и больше никогда не заимствовала имена из французских фильмов.

Казимиру я представилась как Диана Селвин. Агент по подбору актеров. Он думал, что я живу в Верхнем Ист-Сайде. Что несчастливо замужем за человеком по имени Хэнк. Короче говоря, я для него была тем, кем не являлась. Он сошел в могилу, уверенный, что я Диана. И это было прекрасно. Это было прекрасно. Это было прекрасно. Диана вонзила ему в горло нож для колки льда, а не я.

От этой мысли я резко вскочила, меня пробил озноб, потом бросило в жар. В спальне царил полумрак. Я была Дианой Селвин только для Казимира. Он звал меня по имени в постели. Дианой, только Дианой и никогда Дороти. Так как же получилось, что детектив Вассерман отыскала меня? Как она связала меня с ним, где я умудрилась так наследить? Что-то, где-то или как-то пошло не так, подул ветерок, занавеска откинулась в сторону, чаша весов опустилась, перчатка исчезла — вот тебе и зацепка. Меня разоблачили, и вот я стою голая перед этой крепкой, мускулистой женщиной-полицейским и даже не представляю, как с меня сорвали одежду.

Это намного хуже, чем я думала сначала.

Я вспоминала обрывки разговора с Эммой, как плохое кино. Я рылась в своей затуманенной памяти, точно в ящике с нижним бельем. И вдруг… Я подумала… Вспомнила… Я же наверняка ей все рассказала. Не все, не все, не о Марко, не об Эндрю, не о Джиле, не о Джованни, не о них, но, возможно, о Казимире… Я складывала обрывки разговора, пока не увидела всю картину. Красное, сырое и неотразимое, как тартар из сердца оленя, мое признание пульсировало, истекая кровью. Я почувствовала, как меня тихонько царапает страх. Это было что-то новенькое. Страх, как когтистая лапа дикого зверя, наступил на мою грудь. Не помню, испытывала ли я когда-нибудь страх до этого момента. Наверное, нет.

Я прокрутила в голове события предыдущей ночи. Возможно, и не было никакого признания. Исповедь нелогична. Я знала себя. Я не из тех, кто чувствует горячую необходимость открываться до конца. Я все держала в себе, высоко и крепко, как молодой кобель свои тестикулы. Я казалась себе эмоциональным драконом, ящерицей с горящей, как огонь, алмазной чешуей и совершенно одинокой в этом мире. Все, что мне было нужно, — это прекрасные виды земли, раскинувшейся подо мной, подобно бесконечной скатерти-самобранке. Я взлетала и падала только для того, чтобы сорвать плоды, когда была голодна. Я видела себя выше, лучше, превосходнее остальных. Я никогда не сбрасывала свои доспехи, чтобы показать миру, как ритмично бьется мое человеческое сердце. Я научилась этому много лет назад.

Я что-то сказала. Я ничего не сказала. Я сказала не знаю что.

Возможно, я ничего не рассказала Эмме о Казимире. Возможно, я просто хотела ей что-то рассказать. Я вспомнила напряженное, неодолимое желание рассказать ей, вспомнила, как прокручивала эту историю в голове, когда лежала на ее огромной кровати с балдахином. Вспомнила банки для коктейлей, просекко и лимончелло, вспомнила, что была совершенно пьяна. Но никак не могла вспомнить, что же именно из моих мыслей превратилось в речь. Я прокручивала разговор с Эммой, как кубик Рубика, пытаясь собрать на его сторонах, о чем точно говорила, что боялась сказать и что совершенно точно не сказала. Я точно сообщила о визите Вассерман и о смерти Казимира. А все остальное превратилось в клубящийся словесный туман, в котором я больше ничего не видела. Что делать. Что делать. Что делать.

Мигрень держала меня в своих мрачных объятиях. Я лежала в постели. Я хотела, чтобы раскаленный прут наконец вынули из моей головы. Я считала овец. Я считала вдохи и выдохи. Я считала до ста и обратно. Я рассчитывала на себя. Смертельная боль в моей голове горела умброй и золотом, напоминала кинжал и была острой, как предательство. Я превратила ее в детектива Вассерман. Я придала ей плоть и своими руками содрала с нее кожу, дюйм за дюймом.

Средиземноморская креветка, melicertus kerathurus, или императорская креветка, отличается от своего маленького атлантического родственника. Обитая в прибрежных водах, средиземноморская креветка днем лежит в песке и бездействует, а ночью живет — ест, плавает и мечет икру. Это делает ее похожей на праздничных обитателей Капри, ярких молодых пляжников, которые так любят резвиться на пенных вечеринках. Атлантический litopenaeus setiferus живет на глубине и активен днем. Все виды креветок и ракообразных на самом деле отличаются друг от друга только названиями и служат исключительно кормом, но имеется один нюанс. Креветки питаются планктоном, мелкими растениями, морскими червями, мелкими рачками и падалью. На самом деле они оппортунисты. И есть ли в этом их вина?

Креветки — каннибалы. В водном мире это совершенно неудивительный факт: около девяноста процентов морских обитателей едят себе подобных. Да там вообще невозможно найти того, кто этого не делает.Осьминоги не просто едят других осьминогов — они могут пожирать самих себя, если это спасет остальное тело, они пожирают собственных детей, которые тысячами вылупляются каждую весну. Песчаная акула вообще квинтэссенция океанского каннибализма. Ее беременность длится около года, и еще в чреве самый сильный детеныш пожирает своих менее развитых братьев и сестер, а перед рождением вырастает длиной около метра. Родившись, он становится полноценным хищником. Песчаные акулы довольно послушные создания. Возможно, потому, что все свои проблемы решают еще до рождения.

Почти все млекопитающие при определенных обстоятельствах готовы пожрать своих собратьев, но только около полутора тысяч видов тяготеют к каннибализму естественным образом. Они, как правило, делятся на три группы: сексуальные каннибалы, внутриматочные каннибалы и третья группа, к которой относятся как животные, поедающие меньших или младших представителей своего вида, так и матери, поедающие свой приплод. Интереснее всего, конечно, сексуальные каннибалы — их так легко очеловечить. Какая женщина не мечтала после акта безудержной страсти повернуться к лежащему в изнеможении возлюбленному и оторвать ему голову. Кровать, несмотря на то что является символом покоя и мира, на самом деле место раздора. Покажите мне человека, мирно лежащего в постели, который хотя бы раз не мечтал о внезапной ужасной смерти того, кто лежит рядом, и я покажу вам лжеца. Самые близкие люди для нас — те, о чьей внезапной и моментальной кончине мы молимся по ночам.

Ненавистники всегда будут ненавидеть, хищники — охотиться. Ваш славный домашний котик — в одном генетическом шаге от льва, который с радостью убьет и съест любую выскочку из своего прайда. Морские коньки обожают лакомиться новорожденными детенышами собратьев. Расскажите это вон той крошке со вздернутым носиком, чудесной улыбкой и морскими коньками, нарисованными на ее резиновых сапожках. Луговые собачки и лемуры, возможно, самые милые каннибалы в мире. Их хочется затискать и съесть, такие они милые. Точно так же думают и более крупные их собратья.

Если отбросить каннибализм, средиземноморские креветки совсем не похожи на тех, что живут в Атлантике. Они слаще, пикантнее, глубже, многослойнее и насыщеннее. Вы идете в свой любимый приморский ресторан в Италии и заказываете тарелку спагетти con gamberi, pomodori e basilica, тягуче-сладкие креветки с остро благоухающим базиликом, пикантно-кисловатыми помидорами и ароматным чесноком. В этих креветках заключена вся сладость моря в конце долгого августовского дня. Вы берете тарелку и видите на ней креветки целиком, вместе с усатыми головами и бахромчатыми ногами. Это блюдо исключительной красоты.

Вы деликатно снимаете у креветки лапки и отбрасываете их на край тарелки. Если вы итальянец, то используете для этого нож и вилку. Затем точно так же снимаете панцирь. (Верьте людям, которые подарили миру Медичи и самые изысканные манеры держаться за столом. Хорошо воспитанные итальянцы владеют ножом и вилкой угрожающе искусно.) Вынув креветку из панциря, вы отрезаете от нее кусочек всего на один укус и аккуратно закручиваете его в длинный хвост спагетти, после чего отправляете этот свернутый пучок в рот. В этом случае изысканное и аккуратное обращение со сложными столовыми приборами просто необходимо. Затем вы отбрасываете все свои привычки и комплексы, подносите головку креветки к губам и всасываете. Именно голова дает полное представление о чистом средиземноморском терруаре, великолепной соленой сливочности, которая содержится только в панцире, он, роскошный и румяный, делает средиземноморскую креветку совершенно незабываемой.

Я подумала о детективе Вассерман, и мне захотелось сбежать в Италию. Посидеть в кафе на лигурийском побережье. В каком-нибудь безымянном ресторанчике со скатертями в бело-голубую клетку, где можно заказать бутылку холодного чинкветерре и гигантскую тарелку средиземноморских креветок, обхватить губами их щетинистые, твердые головки и сосать, пока не высосу их досуха. Мне захотелось прогуляться по земле, где легкий бриз дует в лицо, солнце палит со смутной угрозой, а под ногами хрустит галька. Послушать, как итальянский язык шумит в ушах, точно прибой, почувствовать аромат самокруток и запах мужчин, которые пользуются биде чаще, чем душем. Мне захотелось свернуться калачиком на крахмальных простынях итальянского отеля и заплатить слишком много за чашечку эспрессо только потому, что мне приспичило посидеть за столиком на улице и чтобы меня обслуживали. Я хотела оказаться там, где с двух до четырех закрываются все двери, включая рестораны. Я хотела оказаться далеко-далеко от медного голоса детектива Вассерман и ее гадючьего ума. Я хотела быть свободной.

Но не могла. Если бы я заказала билет в Италию, уверена, детектив Вассерман хотела бы знать об этом. Я подумала, а не купить ли мне поддельный паспорт — конечно, не со своего компьютера, я не идиотка, — но наверняка получить поддельный паспорт в Венгрии, Польше или Албании значительно легче, чем в Штатах. У меня были деньги, но я не представляла, что для этого надо сделать. Я, убийца и социопат, никогда не имела дела с преступниками, пока меня не посадили в тюрьму. Куда мне пойти, чтобы купить паспорт? Как бы ни был привлекателен этот план, я не могла осуществить его.

Меня поймали, стреножили, заточили, хоть и не навсегда — пока не навсегда, — но я все равно чувствовала, как мою плоть сжимают невидимые путы. Их держала в своих руках, управляла ими детектив Вассерман. Эта довольная паучиха сидела, раскинув свои сети, и как бы я ни старалась, никак не могла разглядеть их.

Только чувствовала, как они затягиваются все туже. Через два дня после нашей с Эммой пьянки детектив Вассерман позвонила мне и назначила официальный визит в полицию Саффолка. Я подумала, какая чудовищная, должно быть, комната для допросов в полицейском участке Лонг-Айленда. Я даже не представляла, что эта Вассерман накопала на меня, но, по правде говоря, была заинтригована. Меня впечатляло ее упорство.

«Ешь то, что любишь», — говорили они, и я слушалась. Ведь это легко. Дело не только в том, что я любила Джованни, Эндрю, Джила и Марко, — дело еще и в том, что я потеряла их. И дело не только в том, что я любила их и потеряла, — дело еще и в том, что я их ненавидела. Они были не только моими любовниками, но и врагами. Это примерно все, на что можно рассчитывать в отношении человека, с которым нет общей ДНК.

Любая еда, особенно мясо, довольно сложная вещь. Даже вегетарианская очень замысловата — в конце концов, отсутствие чего-то говорит само за себя. Вегетарианское ханжество — это оживленная очередь призрачных коров, свиней, овец, кур и рыб. Вся жизнь, независимо от того, едим мы мясо или нет, и независимо от мяса, которое мы едим, настолько переполнена смертью и убийствами, что мы сами могли бы с таким же успехом попасть на скотобойню и погибнуть там. Наши тела — это склепы для бесчисленных тварей, которых мы съели, и мясная промышленность заботится о нашем соучастии своими актами забвения, завернутыми в целлофан. Подайте мне вон ту вырезку, эти бараньи отбивные, телячьи котлеты и еще куриные грудки. Плотно завернутые в целлофан, тщательно обескровленные, аккуратно расчлененные и продезинфицированные, они защищают нашу психику. Мы не слышали блеяние овец, мычание коров, не видели, как оглушают этих животных для забоя. Не чувствовали медного аромата крови, вытекающей после убоя, едкого запаха химической пены, от которой задыхаются куры свободного выгула, многосоставного зловония гор рыбьих потрохов. Мы едим мясо и ведем себя так, как будто все эти животные были мертвы всегда.

Я беззастенчивый, нераскаявшийся любитель мяса. Но поскольку я люблю его, я хочу знать, что стоит за моим идеально приготовленным стейком. Каждый кусочек этого мяса — мой выбор, и мне нравится быть информированным потребителем. Иначе это значит быть бездумным зомби-потребителем, хорошим, плохим или чудовищным — неважно. Я предпочитаю, чтобы мое мясо было от животных, которых гуманно выращивали и гуманно забивали, но правда в том, что даже с моими возможностями я не могу питаться исключительно гуманным мясом животных, выращенных и забитых в мясных бутиках. А какой у меня выбор? Жить на ферме? У меня аллергия на запах сена. Я живу с этим, как живут многие с незапамятных времен. Но это не значит, что я ничего не знаю. Не значит, что однажды я извинюсь за свои желания и стану плотоядной лишь время от времени. Зато означает, что я делаю осознанный выбор. Стараюсь, чтобы он был правильным. И ошибаюсь. Каждый день я живу, чтобы есть.

Я есть то, что я ем, и ты тоже. Как Джованни, веган. Как Эндрю, гурман. Как Джил, гедонист. И как Марко, номинально кошерный. В их смерти я им ближе, чем когда они были живы. Я повсюду ношу их с собой. Не то чтобы я представляла, будто слышу их голоса, но мне и впрямь нравится говорить с ними в своем воображении. Меня забавляет, что они всегда соглашаются со мной.

Комната для допросов в полицейском управлении округа Саффолк была именно такой, как я и ожидала: прямоугольные цементные блоки того же размера и оттенка, что и промышленное ванильное мороженое, неумолимые лампы дневного света под потолком и пластиковый стол с двумя стульями, как в больничном кафетерии. Меня встретил детектив Макдоннелл, он же Лу, мажордом при коменданте Вассерман, он махнул в сторону одного из стульев и ушел. Я ждала. Я старалась выглядеть так, будто изо всех сил сдерживаю себя, чтобы не волноваться. Человек, которого подозревают, обычно сидит спокойно и невозмутимо и тем самым проявляет признаки вины. Я это поняла, просмотрев целую прорву криминальных передач, посвященных женщинам-убийцам. Тот же, кто невиновен, волнуется по-настоящему. Я перебирала пальцы.

Десять минут ожидания — и детектив Вассерман ворвалась, как Эйзенхауэр, в командный пункт союзников. Макдоннелл следовал за ней, как плешивая собачонка. Детектив Вассерман источала властность и жажду крови. Резкий свет позволил мне получше рассмотреть ее, мою немезиду. Она оказалась невысокой и коренастой, как тягловая лошадь из Норвегии, сплошные мышцы и никакой ненужной элегантности. На каблуках я была на полметра выше нее. Вассерман встала напротив меня. Я поднялась, когда она вошла, в основном ради удовольствия посмотреть на каштановые корни ее змеевидных волос.

— Спасибо, что пришли, э-э, мисс Дэниелс.

— Пожалуйста.

— Вы помните детектива Лу Макдоннелла? — Вассерман указала на своего напарника, который в этом ярком свете выглядел сонным, как ленивец в зоопарке.

— Разумеется.

— Итак, мисс Дэниелс, мы вызвали вас, потому что у нас до сих пор есть несколько вопросов о ваших отношениях с, м-м, мистером Казимиром Безруковым.

— Конечно, — сказала я. — Буду рада помочь.

— Отлично. — Вокруг жестких карих глаз детектива Вассерман залегли светлые морщины, точно острые спицы. Даже в ноябре ее лицо было обветренным, словно она только что сошла на берег с какого-то корабля. — Итак, если вы не против, расскажите нам о ваших отношениях с мистером Безруко́вым.

— Безру́ковым, — поправила я ее.

— Да, верно. Казимир Безруко́в.

— Он Безру́ков, и отношения у меня были именно с мистером Безру́ковым, — я выделила второй слог.

— Ты понял, Лу? — Вассерман улыбнулась, глаза ее блестели и ничего не выражали. — Расскажите о ваших отношениях с мистером Безру́ковым, если вам так больше нравится, мисс Дэниелс.

— Вы не против, если я буду посматривать в свой айфон? Я не помню, какое сегодня число, если не загляну в календарь.

Вассерман учтиво махнула рукой в сторону моего телефона.

Я включила экран, набрала пароль и загрузила календарь. Естественно, я никогда не пользуюсь календарем в телефоне, уж точно не для эротических свиданий. Однако я записала все даты встреч с Казимиром, начиная с нашей судьбоносной первой встречи в баре отеля «Номад» двадцать второго сентября две тысячи тринадцатого года и заканчивая нашей последней ночью обоюдной страсти в доме на Файер-Айленде четырнадцатого октября. Интересно, насколько иначе Казимир прожил бы свою жизнь, если бы знал, что ему остались всего три короткие недели. Наверняка так же. Каждый из нас чувствует, как уходит время, и каждый из нас покоится в объятиях своих привычек.

— Мы встретились в воскресенье, двадцать второго сентября, в «Номаде», — сказал я.

— Вы помните, сколько было времени?

— Думаю, около девяти вечера. Мне нравятся бары в отелях.

— И как долго вы пробыли в этом баре?

— Я пробыла там в общей сложности около двух часов, примерно через сорок пять минут я познакомилась с Казимиром, и мы вместе ушли.

— Вы пошли домой?

— Вы же знаете, что нет. Я говорила об этом при нашей первой встрече. Мы с Казимиром занимались сексом в его гостиничном номере.

— Да, вы это говорили. — Детектив Вассерман посмотрела мне в глаза.

Я не дрогнула. А может, надо было? В криминальных шоу ничего об этом не говорили.

— Вы остались у него на ночь?

— Я ушла сразу после рассвета.

— Почему?

— Простите, детектив Вассерман, но действительно ли полиции важно знать, почему я покидаю постель своего любовника, когда считаю нужным?

— В данном случае, э-э, мисс Дэниелс, да, боюсь, что важно.

— Я арестована?

— Нет, вы не арестованы. Вы — лицо, представляющее для нас интерес.

Я, прищурившись, посмотрела на детектива и перевела дыхание.

— Я ушла, потому что настало утро понедельника и мне нужно было написать статью. У меня не так много свободного времени.

— Когда вы в следующий раз встретились с мистером Безруковым? — Вассерман сделал ударение на втором слоге.

— Через три дня.

— Двадцать пятого сентября?

— Да. Мы встретились в ресторане «Мэдисон-парк», выпили там в баре и, если мне не изменяет память, ушли примерно в половине одиннадцатого. Мы поднялись в гостиничный номер Казимира и сразу занялись слишком спортивным сексом. Полагаю, в ход пошли кубики льда и свечной воск. Хотите больше подробностей или я могу оставить их вашему воображению?

— После этого вы виделись с ним?

— Да, вечером тридцатого сентября, днем второго октября и вечером восьмого октября.

— Где вы встречались с мистером Безруковым?

— В разных заведениях общественного питания и барах. Потом мы шли в его гостиничный номер, где занимались сексом. Я всегда уходила от него рано утром.

— Восьмого октября вы видели мистера Безрукова в последний раз?

— Да, именно так.

— Где вы были в ночь с пятницы на субботу, четырнадцатого октября?

— В Данвуде в доме моих друзей, Рона Ньюсона и Пола Ландрейка. Смотрела фильмы на «Нетфликсе».

— Они могут подтвердить это?

— Их там не было, но они дали мне ключи от своего дома.

— Значит, вы были одна?

— Одна.

Стальной взгляд и потрескивание электричества. Мне она даже начинала нравиться, эта коренастая пони.

— Скажите, мисс Дэниелс, — Вассерман сделала паузу и поднял на меня свои блестящие глаза. — Где вы обычно покупаете мясо?

— У Оттоманелли. А что?

Вассерман посмотрела на меня и улыбнулась, точно гиена, увидевшая медлительную, откормленную лань. Кровь застыла у меня во всем теле, живот скрутило.

— И вы утверждаете, что не видели мистера Безрукова на Файер-Айленде в выходные, тринадцатого октября?

— Да. Я не видела его. — Тут я запнулась и глубоко вздохнула. — В последний раз я видела Казимира ранним утром девятого октября. Я оставила его голым и хорошо оттраханным. — Я позволила последнему слову повиснуть в воздухе и встретилась с жестким взглядом детектива Вассерман. — А теперь, если вы не против, я хочу закончить эту встречу, какой бы бесконечно очаровательной она ни была. Если вы хотите еще о чем-то спросить меня, пожалуйста, позвоните моему адвокату.

Направляясь к двери, я бросила на стол визитку Маргарет Лэйтли, адвоката, которого я недавно наняла.

16 Суп

Маргарет Лэйтли, мой адвокат, похожа на всех постаревших хичкоковских блондинок разом. Яркая энергичная женщина неопределенного возраста, искушенная и умудренная опытом, повелевающая подчиненными, Мэгги, как любит называть себя Маргарет, громко смеется, азартно пьет, жадно курит и на короткой ноге практически с каждым встречным, особенно если он мужчина. Она настоящая баба и, как по мне, настоящий адвокат. Если вам нужен защитник — и если вдруг вы станете «лицом, представляющим интерес» для полицейского управления, — я советую вам выбрать того, чья компания будет вам приятна. Вы проведете вместе непомерно много времени.

Скука — суть судебного процесса, а я ненавижу скуку. Я не могу долго волноваться, устаю от тревог, после чего начинаю отчаянно скучать. Это ощущение я представляю в виде сплошного цвета — вечно розового, одновременно раздражающего и ненавязчивого. С нашей встречи с детективом Вассерман в полицейском управлении Саффолка до того, как меня арестовали, миновало несколько недель. Суда пришлось ждать несколько месяцев. Вынесения приговора — еще дольше. В общем, между тем днем, когда я убила Казимира, и тем, когда я предстала перед судом в качестве обвиняемой, прошло больше года. Точно летние каникулы в детстве, это ожидание казалось бесконечным, а пролетело незаметно. Оглядываясь назад, я вижу, что это была относительная свобода перед неизбежным заключением. Оглядываясь назад, я жалею, что не потратила ее на что-то другое, кроме Мэгги, но тогда со мной почти никто не хотел встречаться, и даже у тех, кому я и вправду нравилась, находились всевозможные отговорки, только чтобы не встречаться со мной. Находиться под следствием страшно утомительно, невыносимо одиноко и ужасно публично. Но мне было все равно.

Я многое узнала о сыновьях Мэгги, которых она любила, и о ее бывшем муже, которого она не любила. Я узнала, что ей нравится тайская кухня (лемонграсс и кокос), а китайскую она терпеть не может (жир). Я узнала, что некоторые зрелые женщины носят только светлые оттенки — экрю, пшеницы, слоновой кости и алебастра, — потому что верят, будто они добавляют им свежести. И я узнала, что Мэгги выкинула всю свою одежду, нижнее белье, постельное белье и даже банные полотенца, не вошедшие в это семейство отбеленных, осветленных и освеженных цветов. Можно многое узнать о человеке, с которым оказался в ловушке судебного процесса. Проводить время со своим адвокатом все равно что проводить время со своим психотерапевтом. Ваши разговоры могут перейти в задушевную и даже интимную плоскость, но когда время истечет, вы больше никогда даже не услышите друг о друге. Все последние месяцы на свободе я провела в факсимиле заботы о Лэйтли и в симулякре заботы Лэйтли обо мне. Кроме этого у меня больше ничего не было.

Правда в том, что я знала, что буду отбывать срок, — я и до суда не питала иллюзий относительно правосудия в его уголовной части, а сейчас у меня их и того меньше. Любая идиотка может раскаяться, но нужно быть совершенной дурой, чтобы поверить, будто присяжные, сплошь ее сверстники, оправдают ее. Давайте посмотрим правде в глаза: если вы живете в Америке, даже в Нью-Йорке, ваши сверстники — это серые, слепые, мстительные, голодные тролли и женоненавистники. Им больше всего на свете хочется увидеть, как горит злая ведьма.

Вместе с Мэгги мы появлялись в суде, вместе обедали, а часто и ужинали; снимки, где мы вдвоем, публиковали во всех оставшихся американских изданиях, даже немногочисленных кулинарных. Если мы оказывались порознь, Мэгги была моим аватаром. И чем ближе подходило время финального заседания, тем более близким другом становилась для меня Мэгги, и это вполне объяснимо. Потому что последним другом, которого я видела, стала Эмма. Я помню ее пепельно-бледное лицо в тот миг, когда целая когорта полицейских направила на меня пистолеты и приказала поднять руки вверх, иначе они будут стрелять.

Наверняка вы задаетесь вопросом, как это случилось. Что может толкнуть человека, находящегося под контролем, к тому, чтобы он ворвался в квартиру своего лучшего друга глубокой январской ночью посреди недели с огромным тесаком в сумке, без какого-либо плана, но с твердой уверенностью, что друг должен умереть? Что заставляет осторожную и расчетливую женщину-социопата поддаться зову крови и неосознанному порыву? Неужели я все-таки стала… Кем? У меня нет ответа на этот вопрос даже сейчас. Я сижу на узкой койке в Бедфорд-Хиллз и думаю об этом больше, чем мне хотелось бы. Какая именно цепочка событий подтолкнула меня почувствовать, будто убийство Эммы спасет меня? Эмма, думала я, должна умереть, чтобы я осталась жить. Это превратилось в алгебраическую формулу, ясную и очевидную.

Чтобы Дороти жила, Эмма должна погибнуть: я вспоминаю эту мысль с той же четкостью, с которой помню ясное небо одиннадцатого сентября, едкий маслянистый запах помидоров моей матери, натянутые паруса Джила. Но даже несмотря на то, что воспоминания об этой мысли — Эмма должна умереть — остаются кристально ясными, то, как я оказалась у нее, для меня покрыто туманом. Это почти как если возвращаться домой после допроса в полиции округа Саффолк и в следующий момент вдруг оказаться над телом Эммы с ножом в руке, размышляя, как бы получше ударить. Почти — но не совсем. Я помню обрывки своих размышлений, которые и привели меня к Эмме в ту ночь, — обрывки, но не всю картину целиком. Память страшно коварна.

Неделя после моего посещения полицейского управления Саффолка прошла в алкогольном тумане, мне бесконечно мерещилась картина, как Эмма все рассказывает полиции. И чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что в тот вечер спьяну выложила все Эмме как на духу. Чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что Эмма решила, что должна поступить правильно. Чем больше я думала об этом, тем больше убеждалась, что Эмма сговорилась с детективом Вассерман. И предала меня. Как только я осознала это, стальная змея свернулась в моем животе ледяным кольцом.

Я подумала, что у Эммы и детектива Вассерман много общего. Они обе категорически отрицают углеводы. Обе невысокие. Обе мечтают увидеть меня в тюрьме. Я была уверена, что они сговорились. А кто еще, кроме Эммы, мог посадить детектива Вассерман мне на хвост? Только Эмма понимала меня почти так же хорошо, как я себя. Только Эмма знала меня не первый десяток лет, знала все мои секреты и всех мужчин, которые, как статисты, выходили на сцену из-за одной кулисы, уходили за другую и больше никогда не появлялись. Только Эмма была такой же умной и такой же проницательной, как я, а значит, могла стать единственной причиной того, что детектив Вассерман начала подозревать именно меня.

С моего визита в полицейское управление округа Саффолк прошло больше недели. Я лежала в своей квартире, методично пропивая запас бурбона и вина, навязчиво и систематически заказывая суп с клецками из мацы, который мне доставляли в Верхний Вест-Сайд. Моя кухня была завалена белыми бумажными стаканчиками, крошечными шариками фольги, пустыми бутылками из-под вина и всякими обертками. Вдруг зазвонил телефон.

— Долл! — Это была Эмма. — Какого черта!

— Эмма, — сказала я, — как у тебя дела?

— Я звонила и писала тебе все последние десять дней. Что я должна думать, если ты не отвечаешь на звонки?

— А, да? Я не видела.

— Черт возьми, Долл! — сказала Эмма и что-то прошептала в сторону. Я не уловила, что именно. Я видела, как она бочком подошла к детективу Вассерман, их головы соприкасались, сливаясь в единое черное пятно. Эмма и Вассерман были сестрами-близнецами и дружно потешались надо мной. — Прости, я тут отправляю свои «Хроники» в галерею.

Ну да, конечно.

— Да ерунда, Эмма, правда. Я просто немного приболела. Грипп. Кажется.

— Правда?

Я не ответила.

— А что у тебя с этими?

— С кем? С кем именно?

— С детективами.

Снова что-то щелкнуло на телефонной линии? Я была уверена, что услышала какой-то щелчок.

— А, ты про это. Да ерунда на самом деле.

— Правда?

Снова щелчок.

— Правда. Они ошиблись. Все уже прояснилось на самом деле. Ерунда.

— То есть ты не ходила к… ним? — Эмма чуть замешкалась перед тем, как произнести последнее слово. Ошиблась ли она специально или подала кому-то знак?

— К кому, Эмма? — Что она имела в виду под последним словом? Неужели это все-таки знак?

— К детективам.

— Нет. В смысле да. Ходила. Съездила в округ Саффолк пару дней назад.

Зачем она задает мне вопросы, на которые уже знает ответы? Какой же ядовитый зуб у друга, который предал! Как она может улыбаться мне после всего, что сделала! Погоди у меня. Правая рука дернулась. Я должна сделать это.

— И? — Надо отдать ей должное, я по голосу слышу, с каким трудом она сдерживает себя. Даже не представляла, насколько она двулична. (Здесь, в тюрьме, я думаю об этом и задаюсь вопросом, не социопатка ли Эмма; может, у нее тоже заморожены все эмоции и нет совести? Не это ли свело нас вместе?)

— Что «и», Эмма? И ничего. Ошибка свидетеля. Я им больше не нужна. Им нужна не я. Вот и все.

— Ты какими-то загадками говоришь, Долл.

— Я устала. У меня грипп. Вот и все.

Я сказала, что хочу полежать. Сказала, чтобы она не беспокоилась обо мне. И отключилась, уверенная, что мой мобильник прослушивается.

Мысль о предательстве моего единственного друга со скрипом и лязганием крутилась в голове, точно беличье колесо. Эмма знала все, думала я, и все рассказала. Теперь полиция тоже знает. Я попыталась вспомнить все, что знала об Эмме: ее анархизм в юности, убеждения против истеблишмента, нынешнее отношение к богеме, и сопоставить с тем, что она наплевала на все это и предала меня. Это же ясно как божий день: она пришла в ужас от моего признания и почувствовала себя обязанной выдать меня. Лежа на ее кровати, я выглядела совершенным монстром, которым, по сути, и была, и Эмма отреклась от меня. Я это чувствовала. Такое со мной происходило впервые.

Медленно и со скрипом колесо разворачивалось вспять вместе с моей логикой. Я знала Эмму несколько десятилетий. Когда-то она была никем, кроме как моим верным другом. Наша дружба была прочнее времени, надежнее мужчин, крепче семьи, вернее хлеба. Эмма была единственным человеком, которого я любила, и при мысли об этом меня как будто окатывало ледяной водой. Она всегда была единственной, кто мог причинить мне боль. И она причинила.

Как ни старалась, я не могла придумать, каким еще образом детектив Вассерман все-таки вышла на меня, чтобы вцепиться своими адскими когтями в мою шкуру. Только через Эмму, которая передала этой крысе Вассерман и ее плешивому напарнику мое пьяное признание. Я все больше и больше убеждалась, что все-таки рассказала ей обо всем в тот вечер.

Пьяная и злая, я бесцельно шаталась по квартире, пытаясь обрести цель. Вся мебель, казалось, вдруг увеличилась. Диван воинственно громоздился в гостиной, кровать угрожающе возвышалась посреди спальни, телевизор светился черной пустотой, лампы осуждающе склонили головы, подушки и вовсе издевались надо мной. Я поставила почти пустую бутылку дорогого виски на стойку в кухне и сварила огромный кофейник эспрессо. Наточила тесак. Достала отмычки из лыжных ботинок, где они хранились.

Даже когда я уже сунула нож и отмычки в сумочку, у меня еще не было плана. Я не знала, что хочу сделать с Эммой. Когда я слишком беспокоилась, не могла даже предложение сформулировать, не то что схему разработать. Это называется афазией. Мне хотелось напугать Эмму, может быть, чуток укоротить ей волосы или порезать картины, заставить ее признаться, что я все ей выложила и что она передала это копам. Мне хотелось, чтобы она сама мне все рассказала своими прелестными губами. Чтобы сама созналась в предательстве, и когда я услышу все, что мне нужно, я наконец перережу ее хрупкое белое горло. Рубиновое колье будет прекрасно смотреться на шее Эммы. Эстетика здесь очень важна.

Я надела черный парик, вязаную черную шапку, джинсы и черный пуховик. Мой швейцар меня не узнал и потому не пожелал мне хорошего вечера. А он был сверкающим и ярким, уличные фонари сияли, как осколки стекла. За каждым шагом в этом прекрасном городе следили камеры: в такси и на улицах, в метро и на столбах. Куда бы вы ни пошли, за вами всегда наблюдали, и единственный способ ускользнуть от камер — умереть. Я преодолела тридцать кварталов от своего дома до лофта Эммы: сначала пешком, затем взяла такси, а в конце даже утащила у какого-то курьера велосипед.

Улицы были пустыми и странно тихими, если не считать ветра и скрипа велосипедных колес. Свет отражался от холодных поверхностей, от радужных стекол, тускло мерцала флуоресцентная краска на матовом асфальте. Казалось, Манхэттен, похожий на дорогую шлюху, усыпанную бриллиантами и одетую в черный бархат, толкал меня вперед своей твердой рукой. Я кружилась в вальсе с невидимым партнером, кивая в такт и улыбаясь. Теперь, когда я приняла решение, все казалось чистым, как водка.

Я добралась до здания, где находится лофт Эммы. Когда-то давно это был просто склад. Дверь черного хода находилась в очень узком закрытом переулке. Я знала, что на парадной двери подъезда, где жила Эмма, был какой-то ювелирный замок, открывавшийся хитрым ключом. Этот замок я не могла взломать, но подозревала, что в боковой двери, которую использовали только для выноса мусора, замок не поменяли. И я оказалась права! Более того, в переулке не наблюдалось никаких камер. Я вскрыла замок за пару минут, и дверь распахнулась, готовая проглотить меня целиком. Я нырнула туда так резво, будто не валялась пьяной всю последнюю неделю.

Лифт со скрипом опустился. Двери его дрогнули, распахнулись, захлопнулись. Продолжая поскрипывать, лифт поднялся, содрогаясь, снова распахнул двери, чтобы с грохотом закрыть их за моей спиной. Я встала на колени возле двери в лофт Эммы и вставила в замок одну из своих отмычек. Мне даже не пришло в голову просто постучать. Я не думала, что могу в один момент все прекратить и просто поговорить с Эммой, спросить ее прямо, не предала ли она меня. Я не останавливалась и не удивлялась своей одержимости, я ползла вперед напролом, как медведь, и ни о чем не думала. Только ощущала. Замок с легким щелчком поддался.

Американские девочки растут, зная, как важно иметь подружек. Девичья дружба замешана на пробуждающемся эротизме и эмоциональной близости. Нет Эммы Вудхаус без Гарриет Смит, нет Энн Ширли без Дианы Барри. «Секс в большом городе», «Сплетница», «Тельма и Луиза» — американская поп-культура буквально кишит лучшими подругами (и даже смерть не может разлучить их). Мужчины приходят и уходят, а лучшим другом девушки всегда будет другая девушка.

От подруг мы узнаем, что такое любовь, доверие и желание. Именно подруги поддерживают нас, пока мы проходим между Сциллой секса и Харибдой культуры. С ними мы проявляем свое самое настоящее, самое значимое «я». Мы можем не быть красивыми, но друг для друга мы не скупимся на похвалы. Можем не быть все время милыми — мы просто прощаем друг друга. Рядом с подругой мы теряем бдительность, она падает, как каменная стена, улетает по воздуху, как осенний листок, растворяется звездной пылью. Мы можем держать лицо перед всеми остальными — семьей, возлюбленными, мужьями и детьми. И только подруги видят наши слабости, неуверенность, наши недостатки, которые мы вынуждены скрывать от остального мира, потому что — и в этом суть — быть женщиной трудно. Это тяжелая круглосуточная работа без отдыха. А близкие подруги — это тот самый маленький отпуск, который мы забрали у тяжелой работы, необходимой для того, чтобы продолжать быть женщиной.

Я ничего не знала об этой дружбе до тех пор, пока, дюйм за дюймом, не впустила Эмму в свою жизнь, а она не впустила меня в свою, я не знаю, кто из нас была первой. Мои школьные подружки — хихикающие незнакомки, с которыми я ела какую-то отраву в забегаловках и училась красить губы, — были теми, кого я ненавидела чуть меньше, чем всех остальных. Необходимыми отвлекающими факторами. Камуфляжем. Эмма стала моим первым — моим единственным — настоящим другом. Все, что было хорошего во мне, все, что не касалось моей работы, жило в наших отношениях с Эммой. Она была черной звездой в моей черной дыре. Моим отражением в зеркале, потому что у настоящих монстров нет своего отражения. Без Эммы я была чистой поверхностью. Нервной, притягательной, прекрасной, но при этом хрупкой и ужасной.

Дверь распахнулась. В лофте у Эммы было темно. Мебель черными тенями подпирала углы. Картины напоминали черные дыры. Но все это не имело значения. Я знала, что делать. Я сняла обувь, вытащила нож из сумочки, бросила куртку на пол и на цыпочках прошла в спальню. Окруженная подушками, спиной к двери, Эмма спала, свернувшись калачиком в центре огромной белой кровати, натянув пуховое одеяло на голову так, что снаружи на фоне простыни виднелся только полукруг черных волос. Фотография Эммы в роскошной спальне мгновенно стала бы вирусной.

Она одна. Хорошо. Я даже не подумала о том, что Эмма мола быть с любовником. Мне не хотелось усугублять ущерб.

— Эмма, — позвала я. Мой голос разорвал тишину. — Не шевелись. — Я увидела, как дернулись простыни. — Я хочу знать, что ты рассказала детективу Вассерман. Просто повтори мне, что ты ей рассказала.

Она молчала, замерев. Постель была похожа на заварной крем. Снова повисла тишина. Я даже не слышала ее дыхания. Хорошо. Должно быть, она испугалась.

— Ты позвонила ей, правда? После той ночи, когда мы напились. Ты позвонила ей и передала все, что я тебе рассказала. О Файер-Айленде, об ужине и о ноже для колки льда. И о пожаре.

Тишина.

— Эмма, ты мелкая извращенная сучка. Перестань притворяться! — Я шагнула вперед, откинула одеяло и взмахнула тесаком, целясь ей в шею.

— Я не сучка, — сказала Эмма, включив свет.

Я увидела пустую кровать, если не считать кучи подушек, сваленной в центре, и черное бархатное покрывало, лежащее невнятным комком там, где должна была покоиться голова Эммы. Я занесла тесак ровно над ним.

Я пришла в ужас от этого чудовищного зрелища. Эмма стояла жива и здоровая, я же — наоборот.

— Руки вверх, или мы будем стрелять.

Властный четкий приказ я слышала как будто сквозь шум волн и в точности выполнила его. Высоко подняла руки. Этот же голос велел мне опуститься на колени и положить руки на затылок. Мое лицо грубо вдавили в мягкий матрас. Я почувствовала, как на запястьях крепко застегнулись холодные наручники. Меня взяли за локти и помогли встать, развернув на сто восемьдесят градусов.

Я подняла голову и увидела пятерых офицеров нью-йоркской полиции. Тот, кто стоял рядом со мной, был шестым. Он зачитал мои права. Я имела право хранить молчание. Все, что я скажу или сделаю, может быть использовано против меня в суде. У меня есть право на адвоката. Я имею право на то, чтобы меня твердо держали за локти. Я имею право на то, чтобы меня провели через дверь спальни и через залитую ярким светом студию моей бывшей лучшей подруги. Я имею право пройти мимо Эммы в помятой малиновой шелковой пижаме. Я имею право видеть, как она плачет.

Я повернула налево, я повернула направо, я посмотрела прямо перед собой. Мои пальцы покрыли чернилами. Я научилась делить один рулон туалетной бумаги с двадцатью другими женщинами и мочиться перед охранниками — эти навыки мне потом пригодились. Даже несмотря на бульдожью хватку Мэгги, я провела последние шестьдесят часов в камере предварительного заключения. Этого времени вполне хватило, чтобы отравить мою память мерзкой вонью чужих грязных тел, застоялой мочи, человеческих фекалий и отчаяния. Этого времени вполне хватило, чтобы увидеть, как одна и та же еда — картонная коробка теплого молока и бутерброд из ватного белого хлеба со светло-серыми ломтиками болонской колбасы и отвратительным майонезом — совершает свой круговорот в природе.

После того как Мэгги добилась моего освобождения, я принимала душ чуть ли не до конца кайнозоя. Я хорошо поела в «Иль Мулино» (нежный салат с омаром, заправленный чесноком и лимоном, идеальный бифштекс с томатами, беконом и соусом, отличной прожарки стейк ти-бон, пышный гарнир из шпината и моцареллы). Сопроводила все это бутылкой превосходного тосканского сухого вина «Ле Маккиоле Скрио». После чего пошла домой, где заснула тяжелым, бархатным сном пойманного преступника. На следующий день я явилась в полицейский участок округа Саффолк, чтобы получить ордер на арест. Из одной тюремной камеры в другую. В этой было меньше женщин и чуть меньше пахло фекалиями.

А помимо бутербродов здесь давали суп.

17 Утка

Ранний отбой и ранний подъем, тюрьма не место для полуночников. Я ворочаюсь в узкой кровати и представляю эспрессо и чудесное бискотти с фундуком, я представляю сочную хрустящую корочку на морском гребешке и пузырьки просекко, небрежный бургер в бистро на углу и пиво. Я представляю.

Дни в Бедфорд-Хиллз, как и следовало ожидать, довольно однообразны. Каждое серое утро напоминает кошмарный сон — яркое промышленное освещение и серость, нарастающая тревожность, нестабильность настроения и непрекращающееся сходство дней. Часы посещений только подчеркивают эти бесформенные дни, наполненные работой, приемами пищи, осмотрами коек, групповой терапией, редкими драками и наказаниями. Некоторое возбуждение случается под вечер — кино, внезапный праздник или ссора, грозящая вылиться во что-нибудь малоприятное. Иногда это кровь. Никогда — моя.

Бедфорд-Хиллз, несмотря на название, точно у загородного клуба, является тюрьмой строгого режима, и в этом главный ужас. Никто не хочет жить по установленному кем-то расписанию, в том числе преступники и особенно писатели. Мы сделали все, что могли, чтобы не подчиняться чужим правилам. Но я образованная белая женщина-писатель. Это дает своеобразные привилегии не только в том, свободном, мире, но и в этом, тюремном. Мне повезло, и я это знаю. Мне всегда везло. Но до сих пор я смотрю в окна, забранные металлической решеткой. До сих пор я брожу по спортивной площадке и обхватываю пальцами забор. Мои руки касаются свободы. Они почти чувствуют ее.

Но только руки. Не я.

Я не знала, что в здании, где жила Эмма, установили бесшумную сигнализацию, она срабатывала сразу, как только кто-то открывал дверь, прежде чем набрать персональный код. Эмма усилила меры безопасности, заметив всплеск ненависти в письмах, которые получала, потому она и установила эту сигнализацию. Когда я вскрыла замок на боковой двери, Эмма сидела на пожарной лестнице и курила. Ее телефон подал сигнал о вторжении. Она тут же позвонила копам, которые из-за сработавшей сигнализации уже были в пути. А то, что я приняла за спящую Эмму на кровати с балдахином, ну, просто так получилось, подушки случайно упали там, где обычно лежит ее крошечное тело, или, что тоже вероятно, их там разбросали, но мое бессознательное само дорисовало нужную картину. В любом случае, Эмме никакая опасность не угрожала, зато я совершенно точно была опасна. Для себя и для других.

Я напала на Эмму, угодила в лапы полиции, и тут детектив Вассерман набросилась на меня. Убийство по тяжести превосходит обычное нападение, поэтому судебный процесс перенесли в округ Саффолк и инициировали его в октябре две тысячи четырнадцатого года, через год после того, как Казимир с деликатесной уткой в животе и острым ледорубом в горле умер.

Что еще я могу рассказать о судебном процессе такого, чего вы еще не знаете? Мэгги демонстрировала потрясающую коллекцию костюмов цвета экрю. Я была вовлечена в процесс и носила монитор на лодыжке. Я не стала давать показания, потому что команда Мэгги сочла это плохой идеей. Мэгги сказала, что я навредила своему делу. И она была права. Я всегда была нетерпелива со своими подчиненными. Это слабость.

В конце концов мне предъявили обвинение по целому списку преступлений: убийство первой степени, нападение первой степени, поджог первой степени, подделка вещественных доказательств и два эпизода преступного посягательства первой степени. Судебное заседание в Риверхеде, округ Саффолк, Лонг-Айленд, было подано горячим, свежим и сочным. Здание, где оно проходило, — дело рук дальновидных дизайнеров, которые отвечали за такие архитектурные экзерсисы, как зал ожидания в аэропорту Кеннеди. Так что какой эстетики можно ожидать от этой компании? На самом деле никому никогда не нужен действительно красивый дизайн, все будут с молчаливого согласия большинства придерживаться буржуазной мягкости.

Я сидела, как безмолвная звезда в провинциальном театре. Мое заключение рассматривали как театрализованное представление, драму, мыльную оперу. Мою жизнь показывали с помощью ужасных фотографий, записей с телефонных разговоров, приглашенных гостей и клочков бумаги. Мэгги была великолепна. Она держалась высокомерно и размахивала руками, наполняя зал жизнью. От нее невозможно было оторвать глаз. Судья в очках и с носом, напоминающим клюв, был похож на сову. До вынесения приговора он ни разу не стукнул молотком по столу. Окружной прокурор оказался мужчиной, который в молодости мог сойти за симпатичного, но сейчас, когда ему было уже под пятьдесят, он начал походить на свинью и двигался так, точно в его толстой кишке лежало пятнадцать фунтов непереваренного красного мяса. Он был компетентным, но очень посредственным белым специалистом, который сделал какую-никакую карьеру просто потому, что был не совсем ужасным. Женщинам в таких условиях приходится работать гораздо усерднее, чтобы добиться хотя бы половины того, чего добиваются мужчины. Мэгги была исключительным профессионалом и рыскала здесь, как пантера.

Я аж вспотела, когда она столкнулась с детективом лицом к лицу. Я видела мускулистую, одетую в полиэстеровый костюм Вассерман каждый день. И каждый день представляла себе тысячи способов ее мучительной смерти в этом зале, полном обычных канцелярских принадлежностей. Шариковой ручкой можно быстро и сильно ударить в висок или глаз. Скотч — обмотать вокруг носа и рта. Оконная штора. Тяжелый судейский молоток. Мне хотелось хотя бы попробовать.

Я долго ждала, когда вездесущая Вассерман явится сюда официально, чтобы увидеть, как Мэгги выпотрошит ее, и чтобы увидеть, что эта немезида накопала на меня. Чтобы услышать из ее уст признание в сговоре с Эммой. Я хотела засвидетельствовать собственную гибель, многим ли из нас это доступно! Люди все плохи. Многие просто сживаются со своими худшими прегрешениями, которые лежат, тихие и темные, как мертвецы в бетонном склепе. Что есть рай, как не надежда на узнавание? Что есть ад, как не страх открытия.

Наконец окружной прокурор вызвал детектива Вассерман для дачи показаний. Подрагивая дредами, она прошествовала по залу суда всером, как мох, дамском костюме, подняла руку и поклялась говорить правду, и только правду. Вассерман сидела за кафедрой, ее глаза блестели от удовольствия, она наслаждалась каждой секундой своего выступления. Смаковала каждый вопрос и наслаждалась каждым кратким, абсолютно профессиональным ответом с оргазмической самозабвенностью. Она и свиноподобный окружной прокурор отлично исполнили этот танец, это отрепетированное па-де-де в мою честь.

Я представила, как Мэгги медленно потрошит детектива Вассерман. Я уже видела, как моя светлая львица сдирает плоть с улик, ее пасть испачкана запекшейся кровью. Я представил себе Мэгги-хирурга, Мэгги-дрон-оператора, Мэгги-мясника.

Моя воображаемая Мэгги, как оказалось, была куда более эффективной, чем Мэгги из плоти и крови. Мэгги сделала все, что могла, но кровавые раны детектива Вассерман волшебным образом затянулись, когда они с прокурором предоставили единственное доказательство, неопровержимое свидетельство моего несомненного присутствия в сгоревшем доме в Робинс-Ресте в ту холодную октябрьскую субботу, в ночь, когда Казимир встретил свой неожиданный конец, а дом — зажженную спичку.

Так что же такое раскопала Вассерман, что так крепко привязало меня к этому месту и к этой ночи? Маленький клочок бумаги. Небольшая оплошность. То, что может унести ветер. То, что любой из нас выбрасывает, не задумываясь. Нечто несущественное и легкое, но при этом обладающее достаточным весом, чтобы решить судьбу. Представьте себе — это чек.

Когда в ярком сияющем пламени сгорел целый дом, этот клочок бумаги уцелел. Я выбросила его в металлическую мусорную корзину с крышкой, и там он и остался, точно в сейфе. Окружной прокурор показал детективу Вассерман и присяжным серию фотографий мусорного бака с места преступления. Снаружи, внутри, широкоугольный и крупный план — никогда еще мусорная корзина не была задокументирована так подробно. Точно она знаменитость на пляже, которую фотографируют со всех сторон. Как средневековая реликвия, этот листочек оказался цел, почти чист, нетронут и незапятнан. Поверить в это было невозможно, но его, этот пластиковый пакетик с надписью «Улика № 547-А2», держал в толстых пальцах окружной прокурор.

Мусорная корзина была сделана, как и следовало ожидать, обыкновенным человеком. Черная и закопченная снаружи, с расплавленной от огня крышкой, которая тщательно оберегала содержимое, чтобы оно оставалось хорошо сохранившимся, почти свежим. Там, среди обрезков хлеба, оберток, шкурок авокадо, фенхеля и апельсинов, лежал этот нетронутый листок бумаги — квитанция от Оттоманелли, моего любимого мясника, в магазине которого у меня уже больше двух десятков лет был открыт счет. Это там я купила утиные грудки для конфи.

Я всегда думала, что родилась, чтобы радоваться этой жизни, но с радостью детектива Вассерман ничто не могло сравниться. Тонкогубая и немногословная, она просто светилась от счастья, хотя профессионально и сдержанно говорила все эти «да, сэр», «нет, сэр», «эта рыжеволосая женщина, сэр». Она была отстраненно честна, но внутри, я видела, она пела и чуть ли не плясала, сидя в этом кресле в качестве свидетеля обвинения. Когда окружной прокурор показал видеозапись моего ответа: «У Оттоманелли» — на бесцеремонный скользкий вопрос по поводу того, где я покупаю мясо, детектив Вассерман наконец-то усмехнулась. Она ничего не могла поделать; наверное, она сама едва не загорелась от того, насколько сильно ей пришлось сдерживать себя.

Мэгги задала хорошую взбучку свиноподобному прокурору. Я не виню ее за то, что она проиграла. Я виню во всем тот чек. Я виню того обыкновенного человека, который сделал такую мусорку. Я виню мусор.

Мэгги и ее команда свежевыбритых молодых юристов работали над тем, чтобы хоть как-то противостоять детективу Вассерман. Чек от Оттоманелли никакая не улика, в лучшем случае косвенная. Больше нет ничего, что связывало бы меня с Казимиром. В его телефоне записан номер моего одноразового мобильника, который я давно утилизировала. Даты наших встреч совпадали с теми, которые назвала я, — больше ничто не могло привести нас в одну комнату в одно и то же время. Официант, который обслуживал номера, не сказал ничего такого, в чем я бы сама уже не призналась: мы с Казимиром наслаждались близкими отношениями. Официант и зернистые кадры с отельных камер никак не помогали этому делу, только раздражали присяжных, но не могли доказать мою вину. Судебно-медицинский эксперт доказал, что Казимир умер до того, как его тело сгорело, но доказать убийство тоже оказалось невозможно. Его плоть слишком сильно обгорела, чтобы на теле можно было найти след от ножа для колки льда.

Даже специалисты по поджогам раскололись: денатурированный спирт — фантастический ускоритель; он быстро сгорает и почти не оставляет следов. Следователь, нанятый округом Саффолк, утверждал, что это был поджог. Следователь, нанятый Мэгги, возражал. А следователь, нанятый страховой компанией домовладельца, сказал, что причина не установлена. Мой процесс по делу об убийстве представлял собой путаницу улик, и долгое время наше дело выглядело довольно хорошо. На общем фоне квитанция служила вторичным доказательством убийства, и ее точно было недостаточно для вынесения обвинительного приговора. Самое страшное, что мне могли предъявить, — вторжение на чужую территорию. И, конечно, нападение на Эмму. Совершенно необъяснимое.

Видите ли, неопровержимым доказательством была Эмма — просто не таким образом, каким я ожидала, ведь думая, что она предала меня, я предала сама себя.

Орды зевак, писателей и любителей убийств заполнили здание суда округа Саффолк и были разочарованы тем, что не увидят моего выступления. Но обрадовались, когда узнали, что выступит Эмма. Это был первый — и пока единственный — раз за долгие годы, когда Эмма Эбсинт, всемирно известная художница, вышла за пределы своих апартаментов в Адской Кухне Нью-Йорка. Один этот выход уже стал сенсацией. Журнал «Искусство в Америке» никогда раньше не освещал дело об убийстве.

Толпа в здании суда во время заседаний по моему делу состояла из представителей СМИ и любопытствующих зевак, но в тот день, когда должна была появиться Эмма, она изменилась. Стала готичной и блестящей, наряженной в тюль и увешанной модными украшениями. Она состояла в основном из тощеньких девочек и мальчиков, а также тех, кто отказался от простой гендерной классификации. В этой толпе, где все как один поклонялись Эмме, люди взяли с собой блокноты для скетчей и искусно подвели глаза. Здесь были и серьезные люди, которые взяли выходной или просто позвонили своей секретарше, чтобы отменить назначенные на день встречи. Не много покупателей произведений искусства и еще меньше продавцов произведений искусства когда-либо встречались с Эммой. Обычно это происходило удаленно через скайп. На протяжении десятилетий Эмма становилась знаменитостью, оставаясь человеком, которого почти никто не видел во плоти. Здание суда чуть не разнесло от ее физического присутствия.

Эмма не разочаровала. Она влетела в зал через дубовые двери, в черной тафте и ботильонах от Лабутена, точно маленький ураган. Эмма не была похожа на женщину, которая двадцать лет смотрела на мир исключительно из окна собственной квартиры. Она вошла в зал суда так, будто это фешенебельная яхта. Ее бледная кожа светилась почти опалесцирующим светом под неоновыми лампами, красная помада напоминала кровавый плевок. Она не просто заняла какую-то позицию, она завладела ею. Я почувствовала, как мое сердце рвется ей навстречу, но тут же вспомнила это молочно-белое лицо в ту ночь, когда я пыталась убить ее, и сердце, еще немного побившись, успокоилось. Эмма приехала сюда не потому, что она моя подруга. Она свидетель. Подняв бледную руку, Эмма поклялась говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, и да поможет ей Бог.

Эмма всегда была ярой атеисткой.

Свиноподобный окружной прокурор для начала спросил Эмму о наших отношениях: как долго и в каком качестве мы знаем друг друга. Мэгги балансировала, как канатоходец, вставляя возражения почти на каждом шагу, опровергая, называя все неуместным, несущественным и попросту слухами. С каждым очком, который давал ей судья, окружной прокурор прищуривался, будто искал в тумане потерянный путь домой. Здание суда напоминало теннисный матч, зрители едва сдерживались, чтобы не хлопать в ладоши. Я видела струйки пота на щеках окружного прокурора. Эмма, однако, была холодна, как креветочный биск, только еще более атласна.

— Мисс Эбсинт, — обратился к ней окружной прокурор, — не могли бы вы рассказать суду, о чем мисс Дэниелс говорила с вами ночью первого декабря?

— Я не помню. — Голос Эммы звучал ровно.

— Вы не помните, что она вам сказала? — Розовый язык окружного прокурора влажно скользнул по губам. — Тогда я напомню вам, что вы находитесь под присягой, и спрошу еще раз. Вы помните, что сказала вам мисс Дэниелс перед тем, как занести нож над вашей кроватью?

— Я очень плохо помню.

— Позвольте проверить, смогу ли я освежить вашу память. Более одного сотрудника полиции дали показания о том, что мисс Дэниелс сказала… Я читаю здесь показания сотрудника полиции Нью-Йорка: «Что ты рассказала детективу Вассерман о Файер-Айленде, ноже для колки льда и о пожаре?» Эта цитата хоть немного освежает вашу память, мисс Эбсинт?

Мэгги громким и несколько сиплым голосом выразила протест. Судья отказал и велел Эмме ответить на вопрос.

В зале суда воцарилась тишина. Эмма посмотрела на свои руки, а затем на меня. У нее было странное выражение лица, которого я не видела уже несколько десятилетий, с тех пор как мы с ней жили в одной комнате в общежитии Пеннистоуна и она была обыкновенной Джоанной Дуди с волосами грибного цвета, невероятной любовью к кошкам и романтическим платьицами с оборками. Эмма подняла подбородок и посмотрела мне в глаза, прежде чем заговорить.

— Возможно. Но я не помню точно.

Она отвернулась от зала, посмотрела в окно, на небо. Все головы обратились туда же. Окружной прокурор разволновался и заглянул в свои записи.

— Вы когда-нибудь беседовали с детективами, мисс Эбсинт?

— Только когда позвонила девять один один, меня тогда предупредили, что кто-то вламывается в мою квартиру, и, конечно, после ареста.

— Никаких бесед до того телефонного звонка в службу спасения?

— Нет.

— У вас есть какие-либо предположения о том, что имела в виду мисс Дэниелс, я хочу еще раз процитировать эти слова: «Файер-Айленд, нож для колки льда».

Мэгги возразила. Возражение приняли. Вопрос был снят.

— Позвольте мне попробовать еще раз, мисс Эбсинт. Обсуждали ли вы когда-либо с обвиняемой события ночи четырнадцатого октября две тысячи тринадцатого года, когда был убит Казимир Безруков?

— Да.

По публике пробежала рябь. Что-то сжалось в моей груди.

— Как это было? Пожалуйста, сообщите суду подробности.

— Она пришла ко мне домой как-то вечером в начале ноября и сказала, что ее любовник был найден мертвым. На Файер-Айленде.

— И это все, мисс Эбсинт?

— Ну, мы выпили немного.

В зале засмеялись. Эмма играла на публику или действительно вела себя как настоящая звезда? Я чувствовала, что Мэгги в восторге.

— Мисс Дэниелс рассказала вам что-нибудь еще о событиях четырнадцатого октября две тысячи тринадцатого года?

— Насколько я помню, нет.

— Вы заявляете суду под присягой, что мисс Дэниелс больше ничего не рассказывала вам о Казимире Безрукове ни в ту ночь в начале ноября, ни в какой-либо другой день?

— Да. Дороти больше ничего не говорила.

— Мисс Эбсинт, на вас напали ночью первого декабря две тысячи тринадцатого года. Здесь, в этом зале, есть человек, который это сделал?

Эмма едва сдержалась, чтобы не закатить глаза.

— Да, конечно, Дороти Дэниелс за столом защиты.

Окружной прокурор перетасовал бумаги.

— Можете ли вы предположить, мисс Эбсинт, почему обвиняемая вломилась в вашу квартиру и напала на вас?

Мэгги возразила — вела свидетеля. Окружной прокурор возразил на ее возражение, указывая на уместность вопроса. Судья подозвал их к скамье подсудимых, где состоялся тихий страстный разговор. Затем они прервались и вернулись за свои дубовые столы. Судья отклонил возражение Мэгги и велел Эмме ответить на вопрос.

— Честно говоря, мистер Лезард, я понятия не имею.

— Совсем, мисс Эбсинт?

— Совсем.

Возможно, Эмма все-таки не встречалась с Вассерман. Возможно, она ничего ей не рассказывала. На самом деле я наверняка тоже не сознавалась ей ни в чем. Наверняка я в порыве пьяной откровенности пространно намекала ей на то, что случилось, никогда не заявляя, что виновна. Эмма никогда не предавала меня — если, конечно, так оно и было. Что я могла сказать наверняка? Была ли эта Эмма театральной маской, которую она надела, чтобы чувствовать себя лучше из-за того, что ее подруга попала в тюрьму? Или это была настоящая Эмма, та, которая никогда бы не бросила подругу? Но и подделка, и подлинник, Эмма была искусна, а я не могла отличить их друг от друга.

И все же невозможно было игнорировать тот факт, что в угаре своей паранойи я напала на Эмму. Я вскрыла замок двери черного хода, я вскрыла замок двери в лофт, и я произнесла ряд компрометирующих вещей как раз за секунду до того, как Эмма и целая толпа полицейских увидела, как я занесла нож над ее подушкой — поступки, которые подтвердят и Эмма, и как минимум трое полицейских. Нет никакого способа обойти эти факты, нет никакого способа завернуть их в шоколад и притвориться, будто они съедобны. Я установила ловушку, ступила в нее и обнаружила, что она плотно сомкнулась вокруг моей ноги. Это я напала на Эмму, я сказала некую фразу за секунду до того, как занести нож над подушкой Эммы. И еще чек. Все вместе убедит присяжных, восемь женщин и пятерых мужчин, что я виновна, как грех.

Несколько недель, предшествовавших суду, я провела, выпущенная под залог, под домашним арестом. Эти недели были наполнены славными, милыми, хорошими днями. Я лелеяла каждый из них с какой-то горько-сладкой любовью, чувствуя, как каждый момент тает, точно шоколад. Я не могла много передвигаться: условия залога предписывали носить браслет на лодыжке и исполнять все строгие правила передвижения — вот что может получить богатый белый человек, которого обвиняют в убийстве. Но я умела готовить и могла заказывать самые свежие продукты напрямую от поставщиков. К сожалению, в «Оттоманелли» закрыли мой счет, чем разбили мне сердце. Я могла читать и спать в своей постели, могла собирать вещи — все-таки я прожила в этой квартире больше десяти лет, надо было решить, что отдать на благотворительность, что отправить на хранение, а что взять с собой в тюрьму. Совсем немного — несколько книг, покрывало, какие-то фотографии. Тюрьма подобна смерти, в том смысле что с собой ты не можешь взять почти ничего. Если бы суд оказался на моей стороне, я бы переехала в Европу. В противном случае я собиралась переехать в тюрьму. Я не знала, куда иду, и не знала, как долго это продлится. Я знала только, что выбирать уже не мне.

Судьи и присяжные печально известны своей жестокостью по отношению к женщинам-убийцам, к которым я, несомненно, принадлежу. Природа не терпит пустоты. А судьи ненавидят жестоких женщин. Зато сколько угодно все спускают с рук мужчинам, которые избивают до смерти своих жен и подруг. Нам трудно проявлять сострадание к женщинам, которые убивают своих мужей и бойфрендов, хотя у женщин на это гораздо больше причин. Культура отказывается видеть насилие, исходящее от женщин, а закон питает особое отвращение к жестоким дамам. Ничем не сдерживаемое насилие, высвобожденный гнев, воля к разрушению, потребность в исправлении — эти действия противоречат всему, что, как нам нравится думать, мы знаем о женской природе. И все же женщины не всегда были ангелами, а ангелы не всегда были доброжелательными существами, играющими на арфах в кронах деревьев. Нам нравится забывать, что мужчины приводят женщин в дом и ждут, что те начнут их благодарить. Неудивительно, почему женщины озлобляются.

В итоге присяжные, состоящие из моих предполагаемых сверстников, признали меня виновной в убийстве первой степени, нападении первой степени и поджоге третьей степени. Меня приговорили к пожизненному заключению плюс двадцать лет. Я буду с нетерпением ждать испытательного срока примерно через десять лет после того, как умру. Меня уже спрашивали, и я отвечу еще раз: моей последней едой перед отъездом в Бедфорд-Хиллз стала утка. Не утиное конфи — это блюдо трагически испорчено. Это была жареная утка с Лонг-Айленда, целая, без излишеств, но все равно красивая, хрустящая и прекрасная. Она пела о полете и падении, о свободной жизни в воде, на суше и в воздухе. Скорее всего, тогда я ела утку последний раз в жизни. И это было вкусно.

18 Хот-дог

Мы говорим о любви так, будто она возникает непроизвольно. Мы проваливаемся в любовь, точно это нора, лужа или шахта лифта. Мы никогда сознательно не вступаем в любовь. Влюбляясь, мы теряем контроль, у нас кружится голова от силы ее притяжения, любовь не оставляет нам выбора. Сердце колотится от адреналина, потому что мы чувствуем опасность в любви. Мы вытесняем себя, теряем себя. Зато сайты знакомств и чаты, браки по договоренности и быстрые свидания, колонки советов и свидания вслепую — все они утверждают, будто любовь — это то, что мы можем воспитать, к чему мы стремимся и что находим. Но, попадая на минное поле, мы получаем все шансы взорваться. Гуляя по проселочной дороге, мы можем споткнуться. А если идем на свидание, имеем шанс влюбиться. Я утверждаю, что любовь не может быть одновременно несчастным случаем и преднамеренным актом, но, оказывается, все именно так. Этот вымысел необходим, такова природа этого оксюморона. Любовь — это ее собственный антоним, такой же острый, как тесак, которым расчленяют туши, только еще более опасный.

Однажды я полюбила. Это была не просто страсть — я любила того человека. Под этим я подразумеваю, что настоящая любовь — это не название, это действие. Любить — совсем не то, чего я хотела. Я всегда думала, что если бы любовь, брак и семья были по своей сути такими важными и значимыми, такими исключительными и необходимыми, то нам не понадобились бы тысячелетия пропаганды, которая продавала их нам. Когда я выросла, я взглянула на своих родителей и их пластмассовый фантастический мир Коннектикута. И поняла, что мои предки говорили мне, что все — эта близость, эта совместная жизнь, это притворство — не для меня. И все же я должна признаться: когда-то я любила.

Я влюбилась с первого взгляда. Как очаровательная героиня какой-то романтической комедии. Моя любовь началась с падения. Буквального. Это был чудесный весенний день две тысячи четвертого года. Светило солнце, стрекотали белки, весь Манхэттен, казалось, сверкал, как сказочный город на заставке диснеевских фильмов. Каждый его обитатель искал малейший повод, чтобы оказаться где угодно, только не в офисе. Я тоже сбежала из редакции журнала, чтобы где-нибудь выпить чашечку эспрессо, мне хотелось побыть на улице, увидеть, как распускаются листья, и вдохнуть особенно свежий, бодрящий городской воздух.

Меня остановила растерянная туристка с широким тевтонским лицом и картой в руках.

— Вы знаете, где находится библиотека? — спросила она.

— Да, — ответила я и пошла прочь, повернув за угол на Мэдисон с Сорок четвертой улицы.

Я увидела почтальона с тележкой, нагруженной посылками, и развернулась. И тут же врезалась в мужчину, который покупал хот-дог. То, что произошло дальше, казалось замедленной съемкой, почти балетом. Хот-дог взлетел, и когда мужчина потянулся за ним, я запнулась о его ногу и, потеряв равновесие, повалилась вперед прямо на тележку с хот-догами. Он поймал меня как раз в тот момент, когда я рукой задела тележку, горячая скользкая сталь обожгла мне ладонь. Я почувствовала, как он одной рукой твердо обхватил мое тело, другой — плечо.

Я почувствовала, как он помогает мне устоять, как его сильные руки держат меня. Я подняла взгляд и увидела голубые глаза, густые брови, медовые светлые волосы. Голова свифтовского великана. Что-то отдаленно знакомое мелькнуло в этих глазах, о чем-то напомнили его волосы, брови, массивная голова.

— Дороти Дэниелс?

— Привет, да. — Я почувствовала странное волнение. Мне редко удается заглянуть мужчине в глаза, но эти дюйма на три выше моих. — Я Дороти Дэниелс. — Я стряхнула зелень салфетками, которые кто-то вложил мне в руку, и промокнула брызги горчицы на пальто.

— Я узнал тебя! Дороти, я Алекс Конингс. Помнишь меня?

Я оторвала взгляд от своей одежды.

— Из Пеннистоуна.

Я непонимающе посмотрела на него.

— Я был редактором газеты, когда ты пришла туда писать об искусстве.

— Алекс! — Я понятия не имела, кто он такой. Никто. Я не спала с ним, это совершенно точно. Глядя на этого Алекса в хорошо пошитом костюме в тонкую полоску, высокого, с длинными ногами и легкими залысинами, я почувствовала, что, возможно, не прочь переспать с ним. — Алекс, точно! Ужасно глупо не узнать тебя.

Он рассмеялся. Я рассмеялась. Мы смеялись, как нормальные люди, которые сталкиваются с абсурдностью жизни. Во весь рот, в голос, мы смеялись, как мужчина и женщина из какого-то фильма, и солнечный свет теплым благословением ложился на наши плечи. Каковы шансы, что вы повернете за угол и столкнетесь с человеком, которого не видели больше двадцати лет? Каковы шансы, что он все еще будет привлекательным, хотя бы таким же привлекательным, как вы? Каковы шансы, что такая банальщина будет той самой романтикой, которая нахлынула в безудержно весенний день посреди Нью-Йорка?

— Чем ты занимаешься? Боже правый! — сказал он и широко улыбнулся.

У него были чертовски красивые зубы, белые и твердые, сверкающие, как мрамор. Я попыталась вспомнить этого человека, Алекса, бывшего редактора, каким он был пару десятилетий назад. Я вспомнила тень странно искреннего, тихого парня. Вспомнила, как он сидел на корточках в своем редакторском логове за стеклом, просматривал первые утренние корректуры для газеты Пеннистоуна, которые мы, еще студенты, оставляли ему после ночной смены. Я вспомнила, как однажды ненадолго заскочила к нему на вечеринку, вспомнила коробки с макаронами с сыром, выстроенные в ряд, как маленькие сине-желтые солдаты. Вспомнила, как однажды ехала в его машине, втиснувшись на заднее сиденье, на какой-то концерт, и тут же забыла о нем, как только группа начала играть. Я вспомнила, что он был удивительно тихим, заботливым, вежливым.

Я вспомнила вечеринку в загородном клубе, весеннюю ночь в Вермонте, которая мало чем отличается от той, что наступит на Манхэттене часов через пять. Там был бассейн с горячей водой. Я натянула блестящий фиолетовый купальник с молнией на груди, и Алекс сказал мне, что я выгляжу как девушка Бонда. Я позволила ему взять в рот мои пальцы ног, пар окутывал нас, как ничего не значащие разговоры, мои ноги были холодными, но пальцы грелись у него во рту. Мы говорили, вернее, я говорила, едва обращая внимание на то, что он так и сосал мои пальцы. Мне даже в голову не приходило, что Алекс заигрывает со мной. Он казался слишком невинным, слишком ангельским, слишком серьезным для беззаботного траха. Он был особенным, а это никак не соответствовало моей внутренней убежденности, что все парни просто хотят насладиться мной и двигаться дальше. Поэтому я позволила ему немного пососать мои пальцы, и это было великолепно, а потом вылезла из бассейна и вышла в эту великолепную влажную ночь.

— Пожалуйста, Алекс, позволь мне пригласить тебя на ланч. Ты из-за меня уронил свой хот-дог. Я знаю фантастическое заведение за углом, где готовят потрясающие турецкие тапас. Тебе точно понравится.

Если бы я знала тогда то, что знаю сейчас, пригласила бы я Алекса на обед? Возможно. Но в тот день меня переполняла яркая травяная зелень возможностей, длинный прилив давно ушедшей юности и плотское желание в залитом кровью сердце. Этот мужчина был выше меня, крупным и достаточно сильным, чтобы удержать меня и не позволить упасть, мужчина с хорошим аппетитом, в хорошо пошитой одежде и с хорошими руками. В тот день я увидела возможность, и было бы глупо не воспользоваться ею. Одну вещь я накрепко усвоила со времен колледжа: редкий мужчина будет запросто сосать пальцы моих ног. Тот, кто делает это, — человек незаурядной храбрости, дальновидности и аппетита. Нельзя позволять им просто уйти, хотя бы не пообедав.

Вот так все и началось, невинно, как молоко. Мы с Алексом долго вкусно обедали в турецкой кафешке. Салат из печеных баклажанов, сочный и горьковатый, маслянистый и свежий, политый лимонным соком. Маленькие миски мягкого хумуса, густой пикантный йогурт, холодный шпинат, обжаренный с чесноком и лимоном. Турецкий печеный сыр халуми из овечьего и козьего молока, соленый и соблазнительно поджаристый. Толстые ломти колбасы с хрусткой корочкой снаружи и сочные внутри. Горы соленого, пышного, маслянистого хлеба. Конечно, все это едят руками. И конечно, мы сразу окунулись в воспоминания.

Алекс, в отличие от меня, почти сразу покинул писательский мир. После окончания университета он устроился на работу стрингером в «Таймс», как того требовали семейные узы, но ненавидел эту работу. Ненавидел время, которое там проводил, ненавидел, когда редактор, который не выпускал сигарету изо рта, называл его парнем, юнцом, сынком. Ненавидел, что его материалы выходят без указания имени. Ненавидел звонить пострадавшим в какой-нибудь аварии и просить их дать комментарий. Ненавидел все это скопом, вместе и по отдельности, поэтому все бросил, проучился год в Колумбийском университете, заполнил пробелы в естественных науках и математике, вместо которых он изучал английский язык в Пеннистоуне, и поступил в аспирантуру на инженерное дело. И теперь проектировал фундаменты для небоскребов. Проделывал такие большие ямы в земле, на которых потом будут спокойно стоять огромные здания. Это дело не добавляло ему ни известности, ни славы, ни поклонников. Есть всего несколько фанатов фундаментов, ведь без фундамента все эти огромные груды стекла, стали и бетона рухнули бы, как карточные домики. Он женился, потом развелся. У него нет детей. Я была очарована. Вопреки желанию, я была очарована.

Это было первое свидание. Прощаясь, Алекс взял мою руку в свои ладони и медленно, легко погладил ее. Посмотрел мне в глаза и сказал, что рад нашей встрече. Поцеловал меня в щеку и попросил мой номер. Я дал ему настоящий, почти не осознавая, что прямо сейчас решила быть честной. Это был мой выбор.

После первого свидания случилось второе, после второго — третье. У нас с Алексом не было секса до четвертого или пятого свидания, а потом он был впечатляющим. При всей своей серьезности Алекс оказался закоренелым грязным извращенцем, ему нравилось растягивать удовольствие, он был готов часами строить затейливые сооружения из удовольствия. До этого я ничего не знала о сексе с инженерами. Их чувственность прячется в темных, тайных закоулках математического разума.

Не успела я оглянуться, как у меня появился парень. Мне было сорок два года, и у меня впервые появился парень, не такой, который служил удобным прикрытием во время государственных праздников и семейных встреч, это был первый парень, о котором я и вправду заботилась. Конечно, я любила других мужчин или думала, что любила, — кто разберет? Как мне теперь узнать, действительно ли я их любила? Я трахала многих — секс мимолетен. Я была уверена, что временами любила Марко, и очень тепло относилась к Джилу. Но это была скрытая любовь, внешние чувства без ощутимой внутренней страсти. Я никогда не теряла себя ни с одним мужчиной до Алекса и никогда не теряла после. Я не считала минуты в предвкушении новой встречи. Я никогда, лежа в постели с мужчиной, не желала забраться внутрь его живота, чтобы почувствовать себя крольчонком в матке крольчихи — грубая метафора, но любовь вообще физиологична, в ней есть место влажному сердцу и глухом забору грудной клетки, вздымающейся груди, соленой пояснице и бархатистым гениталиям. Чувственная любовь невозможна без отвратительной грубости грязных тел, а тела, как и желания, отвратительны. Моя любовь к Алексу была такова, что мне нравился даже запах из его рта по утрам.

Алекс гудел в моих костях, резонировал, как звучащий сигнал. Он расколол мое сердце и заставил его вырасти. Это было больно. С Алексом я думала, что, возможно, у меня есть душа. Он заставил меня поверить, что я лучше, чем считала сама. И здесь я должна сделать паузу — моя история неразрывно связана с Алексом, и все же я хочу защитить его. Мои жертвы поднимаются рывками, как зомби из преисподней, когда люди читают эту книгу, но мне все равно. Их жизни из плоти и крови несущественны, точно тени. Мне стыдно признаваться, но я не хочу, чтобы Алекса трогали. Так странно чувствовать себя зажатой между готовностью говорить откровенно и желанием защитить этого человека. И вот мы снова здесь, болтаемся на хлипких нитках собственной амбивалентности.

Обнаженная, болезненная правда заключается в том, что здесь, в бетонных стенах тюрьмы, я для утешения держу при себе останки своей любви к Алексу. Я вытаскиваю их, как бархатного кролика, и обнимаю. Я глажу эти останки и потираю их, шелковистые, большим и указательным пальцами. Я не могу рассказать свою историю, не упомянув об Алексе, но не хочу делиться им. С каждой итерацией он становится тоньше, память о нем иссякает, он как будто стирается из нее, его фигура становится все неопределенней. Писать об Алексе — не рассказывать бабкины сказки: мой язык облизывает не его фигуру, а воздух вокруг нее. Оставлять Алекса за пределами слов — значит обеспечивать ему безопасность.

В тюрьме у меня не так уж много вещей, совсем мало, и их всегда могут забрать или украсть. Позвольте мне оставить Алекса. Он мой и сейчас, до сих пор, даже когда его уже нет, насколько я знаю, он жив, но для меня гораздо мертвее тех, кого я убила.

Прошли месяцы, прежде чем я поняла, что влюблена, осознание этого требовало отсутствия Алекса, как это часто бывает в литературе. Алекс уехал из города, он работал на закладке фундамента небоскреба в Цинциннати или Кливленде — я всегда их путаю. Я была в Нью-Йорке, жила обычной жизнью и занималась обычными делами, но в то же время с нетерпением считала дни до возвращения Алекса. Помню, я зашла в магазин кухонных принадлежностей за теркой — моя сломалась — и за шинковкой для фенхеля. Нет другого более гибкого и животворящего овоща, как фенхель. Если овощной салат — дискотека, то фенхель — композиция, которую выбирает диджей, чтобы заставить толпу танцевать. Если вы больше ничего не вынесете из этой книги, то хотя бы научитесь добавлять фенхель в фасоль — это заставляет ее петь.

Гуляя по магазину, я увидела пару кодлеров для яиц и подумала: «Алексу понравятся». И положила их в свою корзину. Это был пустячный жест стоимостью в десять баксов, но в этот момент меня озарило. Я поняла, что люблю Алекса, потому что, покупая кодлеры, я покупала немного домашней близости. Конечно, я и раньше покупала подарки мужчинам, но всегда целенаправленно, никогда раньше я не позволяла себе такой спонтанной щедрости, чтобы кого-то порадовать. Прежде подарки, которые я покупала, всегда имели какой-то смысл, были частью чего-то более масштабного. Обычно я дарила что-то, чтобы получить что-то взамен. В лучшем случае это были инвестиции, в худшем — эмоциональный шантаж. Пара кодлеров для Алекса — ничего особенного, просто маленькие керамические чашечки, расписанные игривыми цветами, с блестящими завинчивающимися крышками — стали первой вещью, которую я покупала для мужчины, потому что думала, они могут его порадовать.

Подумав об этом, я поняла, что влюбилась. Кодлеры. Мужчина, которого знала еще в колледже, а потом забыла на много лет. Это было дико, и я почувствовала себя опустошенной. Я почувствовала, как что-то шевелится в пустоте, где должна быть моя душа — не слабое пробуждение сознания, а трепет, дыхание, учащенное сердцебиение.

Наши отношения развивались так, как наверняка должны были развиваться, я читала о таком, но никогда не испытывала. Мы с Алексом вначале просто встречались и проводили какое-то время друг с другом, все чаще и чаще. Мы были вместе в выходные, потом добавились праздники. Мы вместе поехали в отпуск — я привезла Алекса в Италию, говорила для него по-итальянски, мы ездили по автострадам. Я научил его передвигаться на вапоретто в Венеции, ловить такси в Риме, заказывать сырых моллюсков в Маремме, пробовать вино в Бароло и покупать пиццу. Его жизнь стала моей жизнью, мы спали в постелях друг друга, читали мысли друг друга.

С Алексом я начала говорить «мы», и он стал еще ближе. Я стала его второй кожей, и мне это нравилось. Мне с ним все нравилось, все нравилось, и это было прекрасно, и жизнь была хороша. В первый и единственный раз в жизни я почувствовала что-то там, в груди, где-то глубоко под солнечным сплетением. Я чувствовала неприятное покалывание, когда что-то делала не так, как ему нравилось, и это чувство руководило моим выбором, и впервые в жизни я задумалась о том, сделает ли другого человека счастливым то, что я делаю. Я была моногамна. Когда это вообще случалось? Такого еще не бывало. Даже Эмме он нравился. Она по-дурацки широко улыбалась его великаньей голове, потому что Алекс был умной открытой книгой, и его большие, сложные слова совсем не утомляли. Я читала его пальцами, я читала его ртом, медленно произнося гласные. Я читала его с восторгом, и он тоже читал меня.

С Алексом моя крепость одиночества превратилась в балкон Джульетты. Балкон Джульетты превратился в лоджию, лоджия — в веранду. Не успела я опомниться, как крепость пала и мягкий ветерок полетел сквозь тонкие занавески. Мое сердце стало домом, и я жила там не одна.

Оставались ли вы со мной на протяжении всей этой истории об убийствах, предательстве, бойне и мясе только для того, чтобы почувствовать разочарование от моих разговоров о любви? Я влюбилась. Я любила. Я этого не хотела. Я не встала на путь любви, не начала искать притяжения. Любовь сама нашла меня, ее гравитация меня притянула. Алекс был настолько добрым человеком, что его доброты хватало на двоих, а я не люблю добрых людей. Добро круглое, как ложка. Добро бескрайнее. Но почему-то Алекс был интересен. В Алексе не было ни капли святости. Он был забавным, даже саркастичным. Он мог быть мрачным и злым. Он не был лучиком солнца. Его экскременты дурно пахли, и я часто это чувствовала. Я обнаружила, что редко ему возражаю. Прежде всего, Алекс был исключительным человеком в своей шокирующей способности любить меня без оговорок, условий или лжи — и не раздражаться из-за этого.

Последним, что вкусила Эйлин Уорнос перед казнью, была чашка кофе. Перед смертельной инъекцией Карла Фэй Такер съела персик, банан и небольшую порцию салата из овощей с соусом ранч — это почти по-спартански. Таким же был и последний ужин Джуди Буэноана: приготовленные на пару брокколи, спаржа, помидоры с лимоном, ягоды и горячий чай. Рут Снайдер, казненная на электрическом стуле в Синг-Синге, съела то, что является сутью американской готики, — курицу с пармезаном и пастой альфредо, мороженое, два молочных коктейля и две упаковки виноградной газировки по шесть штук. То же самое и с Вельмой Барфилд. Ее последней едой была кока-кола и пакетик сырных чипсов. Странно выбирать в качестве последней еды то, что можно было бы взять в придорожном кафе, но de gustibus non est disputandum, о вкусах не спорят, и все такое. Возможно, самой поэтичной последней трапезой была трапеза Виктора Фегера, человека, интересного только тем, что он ел. Его выбором была одна оливка с косточкой, и перед тем, как его повесили, он положил оливковую косточку в карман, желая, чтобы выросла олива, символ мира. Фегера похоронили в костюме, с косточкой в кармане, в безымянной могиле. Жаль, что это было в Индиане, месте, непригодном для олив, средиземноморских растений.

Столь разных в выборе еды, этих людей объединяет то, что они совершили преступления, за которые государство казнило их. Что побуждает убийц убивать? Это очень личный вопрос. Нам нравится думать, что мужчины делают это так же неразборчиво, как и разбрасывают свое семя. Квотербеки в высшей школе жизни, мужчины склонны к убийствам, как и к большинству других вещей. Женщины, с другой стороны, ограничены. Люди, изучающие женщин-убийц, говорят, что мы убиваем по двум причинам: ради личной финансовой выгоды или чтобы избежать насилия. Конечно, этот стереотип оскорбителен и неточен.

Правда, хотим мы этого или нет, заключается в том, что женщины убивают практически по любой причине. Эйлин Уорнос убивала мужчин, которые, по ее утверждению, насиловали ее. Более вероятно, что она была психопатом, злым и жестоким человеком, и именно это заставляло ее убивать. Оппортунистка Карла Фэй Такер убила своих жертв во время чудовищного ограбления. Первая жертва, Джерри Дин, был почти обезглавлен. Когда Карла ударила Дина киркой, он захлебнулся собственной кровью, это было почти милосердием. В девятнадцатом веке Джейн Топпан убила десятки пациентов, работая медсестрой в бостонской больнице. И она не одинока, британские больницы кишели ангелами смерти. Как и американские дома престарелых. Милосердие проявляется довольно причудливо. Я редко доверяю ему.

Матери, которые убивают своих детей, очаровательны: Сьюзан Смит, Андреа Йейтс и Диана Даунс — детоубийцы. Также очаровательны женщины, которые убивают вместе с любимыми мужчинами. Карла Хомолка, Розмари Уэст, Шарлин Гальего и Марта Бек — в своем садизме они иногда даже превосходили мужей и возлюбленных, своих сообщников. Пара, которая охотилась вместе и оставалась вместе до тех пор, пока Джонни Лоу не решил спасти свою золотую шкуру, не пошел на сделку о признании вины, чтобы подставить напарницу.

Несмотря на то, что их много, женщины-убийцы застают нас врасплох. Мы ожидаем случайных актов насилия со стороны мужчин. Мужчины несут в мир войны, геноцид, насилие, дроны и футбол. Мы не ожидаем убийства, боли и садизма от женщин, мы обыкновенные идиоты. Наша непоколебимая вера в неотъемлемую доброту женщин — удивительная хрень. Несмотря на то, что все свидетельствует об обратном, мы остаемся восторженными, как Маргарет Кин, и рисуем картины о вечном сиянии безупречной женской мудрости. Как будто ни у кого из нас никогда не было матерей, которые поступали жестоко, да мы все поступали так. Некоторые и еще хуже.

Нетрудно понять, почему жестокие женщины убивают своих мужей или парней (или жен и подруг). Так же легко понять женщин, которые убивают ради финансовой выгоды; деньги — такой грубый, хотя и очевидный мотив. Извилистая логика ангелов милосердия тоже вполне понятна — каждый знает кого-то, кто фанатично предан работе. Есть убийства, которые мы можем понять, и если не утешить убийцу, то хотя бы немного посочувствовать. Но все это рушится в один момент, когда мы видим женщин, убивающих собственных детей. Мы их не можем понять, но хотим узнать. Эти убийцы так зачаровывают нас, потому что покушаются на самые важные и самые романтичные элементы нашего общества — семью и любовь — и делают их смертоносными. В этом и состоит чудовищная ирония. Ради любви мы совершаем глупости. Ради любви мы идем на подлости.

Любовь, как и любая другая человеческая страсть, заставляла меня убивать. Любовь, гнев, страх, голод — посветите фонариком в свою душу и скажите мне, что они не бурлят и не вскипают в одном котле.

Без Алекса меня бы здесь не было: ни в этой книге, ни в тюрьме. Без него я бы не начала с Эндрю в две тысячи восьмом году с того, на чем остановилась в двухтысячном с Джованни, пронзенным какой-то арматурой, истекающим кровью, как мученик, святой покровитель автомобильных наездов. Без Алекса я бы не наслаждалась языком Джила или грудинкой Марко. Без Алекса и моей любви к нему этой истории не было бы. Это закончилось бы вечным и единственным воспоминанием о печени Джованни, сочной и зернистой, соленой и жирной, намазанной на сухарик, натертый чесноком. Но Алекс вошел в мою жизнь и полностью ее изменил.

Почти три года миновало с тех пор, как Алекс уронил свой хот-дог из-за падения и притяжения, а я отдала ему свое сердце. В феврале две тысячи седьмого года моя жизнь была потрясающе стабильной. Я писала рецензии и статьи для «Еды и напитков», где счастливо работала уже десять лет. Я готовилась писать «Ненасытных». Мне было где-то за сорок, я была свободна от детей по собственному выбору, финансово независима, творчески реализована, состояла в любовных отношениях с мужчиной, который, казалось, полностью принимал меня такой, какая я есть. Лучше и быть не могло — я выглядела как цветущая зрелая американская женщина. Я воплощала мечту иметь все, чего мне никогда не хотелось, и какое-то время это было неплохо. На самом деле какое-то время это было довольно приятно.

Алекс попросил меня встретиться с ним на углу Пятой авеню и Тридцать третьей улицы в шесть вечера в воскресенье, восемнадцатого февраля две тысячи седьмого года. Несколько дней назад разразилась сильная метель, и улицы Манхэттена все еще были завалены большими грязными кучами ноздреватого снега. Я стараюсь избегать центра любой ценой, если только мне не нужно туда по работе или на свидание, поэтому адрес показался мне странным. На углу Пятой авеню и Тридцать третьей улицы ничего нет, кроме Эмпайр-стейт-билдинг.

— Долл, — позвал меня Алекс, увидев, что я приближаюсь. Он называл меня в точности как Эмма. — Как тебе этот гребаный снег? — Он рассмеялся. — Идем. Я хочу тебе кое-что показать.

— Хочешь мне что-то показать? Пожалуйста, скажи, что ты не поведешь меня в музей Рипли. Я не хочу смотреть на двухголовую корову.

— Ты смеешься? Он закрыт. Его давно перенесли на Таймс-сквер. Я хочу показать тебе кое-что покрупнее. Эмпайр-стейт-билдинг! — Алекс патетически поднял руку, как дирижер, который держит крещендо у оркестра.

— Джон Джейкоб Раскоб из «Дженерал Моторс» хотел построить здание лучше, чем Крайслер, поэтому он купил отель «Уолдорф-Астория», который стоял на этом месте, и снес его, — рассказывал Алекс, проводя меня через большие латунные двери в отделанный позолотой, мрамором и плиткой зал. — Закладывать фундамент Эмпайр-стейт начали в январе тысяча девятьсот тридцатого года. Больше трехсот человек работали днем и ночью, чтобы одновременно снести отель и очистить пространство, необходимое для строительства фундамента.

— Это как? — спросила я.

— А вот так. Бетонный фундамент простирается на пятьдесят пять футов ниже уровня улицы, на глубину, необходимую для того,чтобы пробить прочную скальную породу, способную выдержать вес трехсот семнадцати тысяч тонн стали, мрамора, кирпича, штукатурки и известняка, которые использовали для строительства этого здания. На завершение фундамента ушло два месяца, строительство началось семнадцатого марта тысяча девятьсот тридцатого года. — Алекс подтолкнул меня к киоску, чтобы купить билеты на смотровую площадку. — Два, пожалуйста.

— Мы что, идем наверх?

— Да, наверх. Куда же еще?

— Действительно.

— Строительная компания обещала закончить все за восемнадцать месяцев, бригады из трех тысяч рабочих трудились круглосуточно, чтобы построить сто пять этажей башни Эмпайр-стейт, используя самые современные отлитые балки и стальной каркас, систему специальных железнодорожных путей для доставки материалов на стройплощадку и даже отдельные магазинчики и рестораны на разных этажах, чтобы рабочим не приходилось спускаться за едой.

— Это довольно разумно.

— Совершенно верно. При строительстве башни погибло пять человек. Они упали с балок. Строительство завершили в апреле тридцать первого года, сорок лет это здание считалось самым высоким в мире. — Эту фразу Алекс прошептал мне на ухо, когда мы втиснулись в лифт и поднимались на смотровую площадку. — В тысяча девятьсот сорок четвертом году военный самолет влетел на семьдесят девятый этаж и убил четырнадцать человек. Один из двигателей самолета пробил стену, вылетел с другой стороны, перелетел улицу и приземлился на крыше другого здания, которое загорелось. Но Эмпайр-стейт почти не пострадал.

Мы вышли из одного лифта и встали в очередь в другой.

— Никто больше не строит такие здания, — сказала я, подыгрывая Алексу.

— Такие точно не строят, — улыбнулся он.

— Ты так любишь эту башню?

— Люблю. — Алекс склонил голову набок, как собака. — Почему тебя это так удивляет?

— Не знаю. Я вообще никогда не думаю о зданиях. Они просто… есть. Я никогда не интересовалась ни теми, кто их построил, ни их историей вообще.

— Ну и зря, — сказал он и взял меня за локоть, выводя из лифта на смотровую площадку.

Ветер рвал мое пальто и уносил голос Алекса в сторону. Алекс крикнул:

— Наверняка ты не знаешь, что на эту площадку должны были садиться дирижабли, но здесь всегда слишком сильный ветер, а потом произошло крушение «Гинденбурга», в результате которого закончилась эра дирижаблей. Пойдем на западную сторону.

Кроваво-алая точка солнца низко опустилась над горизонтом Джерси. Широкие ленты шелковистых рек и море крыш из атласной стали простирались внизу, позволяя нам с Алексом чувствовать себя гигантами. Мы шагали, как колоссы, на этом холоде. Ветер пронизывал меня через пальто и леденил лицо, замораживал слезы и высасывал дыхание. Алекс стоял позади, заключив меня в объятия, его щека крепко прижалась к моей, его руки крепко держали мое тело. Закат сверкал, превращая здания в разноцветные столбы, городские углы светились в горящих лучах света, готовые к чернильно-черному рельефу ночи. Я почувствовала, как Алекс глубоко вздохнул, грудью прижался к моей спине.

Он повернул меня к себе.

— Долл. Я люблю тебя, — сказал он.

— Я знаю.

— Знаешь. Выходи за меня замуж.

Я посмотрела на него, на его большую красивую голову, в его добрые синие глаза, на его грозные брови. Я посмотрела на него и представила свою жизнь с ним, с Алексом. Бесконечные дни, когда я просыпаюсь рядом с ним, засыпаю рядом с ним, говорю ему о том, подходит ли этот галстук к этой рубашке, и о том, до чего нелеп этот ресторан новой молекулярной кухни. Я представила себе дни вместе и ночи порознь, разговоры по телефону и раздельный сон только для того, чтобы снова быть вместе. Я представила редкие ссоры и серьезные разговоры, в которых каждый из нас брал на себя ответственность за то, что, по мнению другого, мы должны делать.

Я видела, как проходит время, как мы стареем вместе, волос на голове Алекса становится все меньше, а моя огненная грива тронута сединой. Я видела наши руки, испещренные старческими пятнами, нашу дряблую кожу, твердую плоть Алекса, которая стала мягкой, как моя обвисшая грудь. Я быстро перешла к старческому маразму, стариковским брюкам цвета хаки и старушечьим халатам. Я представила, как буду с этим человеком до тех пор, пока кто-то из нас не умрет, многие десятилетия званых обедов и отпусков, планирования наших дней и выбора фильмов, заправки кроватей и складывания свитеров, всех этих крошечных ежедневных задач, решений и моментов, которые вместе и составляют жизнь. На мгновение я представила, что буду делить ее — все эти дни, все эти ночи и невероятно долгие отрезки времени, которые издалека кажутся сплошными и непроницаемыми, — с этим человеком.

Я представила себя той, кем стала с Алексом, такой доброй, мягкой, нежной, понимающей. Я представила себе жизнь, в которой всегда, всегда буду Алексом — собой, потому что быть расчетливой, воющей пустотой, такой, какой я была до того, как встретила Алекса, с ним уже не получится. Я не могу наполнить им эту пустоту. Один должен был умереть, чтобы другой мог жить. В момент, когда я сделала выбор, небо стало сливово-темным, а Манхэттен почернел и стал хрупким, как старое стекло.

Я посмотрела на золотисто-красные каньоны большого города и почувствовала приступ головокружения, внезапный, тошнотворный полет вниз. Я видела, как мое прежнее «я», то «я», которым я жила, которое любила и баловала десятилетиями, исчезает. Мой желудок скрутило.

— Нет, — сказала я. — Прости, но я не могу.

Я оставила Алекса там, на продуваемой ветром смотровой площадке здания, которое убило пятерых человек при его создании, которое когда-то было самым высоким в мире небоскребом, который теперь навсегда останется только моим.

Я больше никогда не видела Алекса. Я приняла решение и не могла притворяться, что оно может означать что-то еще, кроме смерти наших отношений. В конце концов, все свелось к следующему: Алекс сделал меня лучшим человеком, лучшей женщиной, и эта женщина мне не понравилась. Она мне наскучила. Я не могла представить себе еще сорок лет жизни в ней. Я уже видела ее в своем воображении, и мне хотелось пронзить ее сердце чем-нибудь острым. Вместо этого я разрушила наши отношения.

Мне потребовался год, чтобы понять, что, потеряв Алекса, я потеряла нечто важное. И вот тогда я решила найти Эндрю. Видите ли, мне нравится быть собой. Я просто не хотела оставаться одна. И теперь уже не останусь.

19 «Запеченная Аляска»

Сегодня Джойс, психотерапевт, которая ведет нашу группу в Бедфорд-Хиллз, повернулась ко мне.

— Как у тебя дела со списком прощения, Дороти? — спросила она, поинтересовавшись домашним заданием, которое дала на прошлом занятии.

— Хорошо, — сказала я, немного удивленная тем, что ко мне обратились. — Я им занимаюсь прямо сейчас. Составляю, проверяю. — Я попыталась рассмеяться, думая, что так поступают нормальные люди. Иногда я забываю, где нахожусь.

— Ты можешь рассказать группе о своем списке? — Джойс посмотрела на меня и кивнула, как бы подталкивая к выступлению.

— Конечно, — сказала я, просматривая свой внутренний каталог и решая, кого бы сейчас простить. — Мои родители, думаю, один или сразу оба. Мать и отец.

— Отлично! — воскликнула Джойс.

У группы энтузиазма было меньше. Кайлин-Мей, одна из убийц, открыто ухмылялась. Тарин, хакер, уставилась в окно на хмурое небо. Поджигательница Лесли накручивала волосы на палец и смотрела пустым взглядом на какое-то пятно на полу. Две другие заключенные, новенькие, передавали друг другу сообщения секретным кодом, записывая его на ладонях. Нет ничего лучше группы преступников для быстрого выявления всякой хрени. Наша способность распознавать ложь так же остра, как и способность лгать самим себе и, что более важно, другим.

— На самом деле, Джойс, знаешь, кого я прощаю? Я прощаю Эмму.

— А кем для тебя была Эмма?

— Она была моей лучшей подругой.

Рука Лесли перестала вращаться и наматывать прядь волос. Новенькие перестали переписываться. Даже Тарин отвлеклась от неба цвета оружейного металла.

— Да, — сказала я, — Эмма была моей лучшей подругой. Мы дружили много лет. Десятилетий.

Джойс практически подпрыгивала от возбуждения.

— И за что ты… прощаешь Эмму?

— Я думаю, что она, эм… я думала, что она рассказала мой секрет кое-кому. А потом я узнала, что она этого не сделала. Или, может, все-таки сделала. Я не знаю. Она могла это сделать. В любом случае, я прощаю ее.

Джойс посмотрела на меня, нахмурив брови.

— Прости, Дороти. Я не понимаю.

— Я боялась, что Эмма рассказала определенным людям кое-какую информацию, которую я сообщила ей по секрету, и очень разозлилась на нее. Я думала, она предала меня. Хотя, возможно, она этого не делала. Но я прощаю ее.

Лицо Джойс было все так же напряжено.

— Мне ужасно жаль. Боюсь, я так ничего и не поняла.

— Она думала, что эта Эмма сдала ее копам, — сказала одна из новеньких, высокая чернокожая женщина средних лет с короткой стрижкой. — И она прощает ее. Потому что узнала, что эта сука Эмма ничего не сказала.

Джойс покачала головой.

— Нет, это неправильно.

— Нет, правильно, — проговорила Лесли, девочка, которая смеялась, когда сожгла дотла дом своих приемных родителей. Наше словесное соучастие в поджоге заставило ее почувствовать близость, которую я не разделяла и не хотела разделять.

— Нет, нет, нет, нет, — запротестовала Джойс. — Это совсем неправильно.

— Но так оно и есть, — сказала я. — Я думала, Эмма пошла в полицию. Теперь я в этом сомневаюсь. Может быть, она это сделала, а может быть, и нет. Когда я думала, что она это сделала, я злилась. А сейчас я думаю, что прощаю ее.

— Молодец, — заметила чернокожая новенькая.

— Спасибо, — ответила я.

— Копы говно, — вдруг каркнула Тарин.

— Нет, — возразила Джойс резко. — Это не прощение.

— Конечно, прощение, — сказала Лиззи, еще одна убийца, тощая белая женщина с татуировками, змеящимися от подбородка вниз по рукам. — Какая-то сука сделала тебе плохо, ты думаешь об этом и прощаешь ее. Вот так это и бывает.

— Нет, — сказала Лакиша. Ее поймали на продаже наркотиков, она торговала, чтобы оплатить лечение своему хронически больному сыну, мы часто слышали о ее раскаянии. — Ты не можешь простить кого-то за то, чего он не делал.

— Об этом я и говорю, — заметила Джойс. — Хорошо сказала, Лакиша.

— Я этого не понимаю, — сказала новенькая чернокожая.

В глубине души я поблагодарила ее.

Голос Джойс поднялся до того уровня терпения, который предназначался для очень молодых, очень больных и очень толстых.

— Подруга Дороти Эмма ничего не сделала, так что Дороти не за что ее прощать.

— Я этого не понимаю, — сказала татуированная Лиззи.

— Я тоже, если уж на то пошло, и вообще это мой список, — сказала я.

Джойс глубоко вздохнула и посмотрела на потолок, как будто там скрывалась подсказка.

— Хорошо. Дороти. — Джойс говорила одновременно медленно и отрывисто, сдержанно и раздраженно. — Если бы Эмма связалась с полицией и дала им информацию, то причинила бы тебе боль. Ты не знаешь наверняка, обращалась ли Эмма в полицию, давала ли им информацию. Следовательно, она, возможно, не причинила тебе вреда. Тебе не нужно прощать Эмму, Дороти. Тебе нужно простить себя.

— Вау, — проговорила Тарин с сильным бруклинским акцентом. — Это тяжело.

Примерно в возрасте девяти лет я вдруг возжелала «Запеченную Аляску». Я читала о ней в каком-то романе. Это случилось в начале семидесятых, задолго до появления интернета, поэтому я начала изучать этот рецепт в каких-то энциклопедиях, кулинарных книгах и по микрофильмам. Демонстрация силы порочной американской кухни, «Запеченная Аляска» была воплощением того, что заставляло мою мать искать собственный кулинарный путь, но я была настроена получить «Запеченную Аляску» на мой десятый день рождения. Мороженое на бисквите, покрытое безе и запеченное в духовке, — блюдо хлопотное и непростое. Любой, у кого есть надежный ручной миксер, таймер и относительно стабильная духовка, может приготовить «Запеченную Аляску», вопрос только в том, зачем.

Ответ: девятилетний ребенок. «Запеченная Аляска» во многих отношениях является квинтэссенцией того, что ребенок определенного возраста хотел бы видеть в праздничном торте. Горячее, холодное, невообразимое, неаккуратное, необычное и более чем отвратительное. Пышная свадьба насыщенной сладости, завернутой в яичные белки и поданной на бисквите, «Запеченная Аляска» приглашает к обжорству. Ее нужно съесть до конца. В отличие от обычного торта с мороженым, ее остатки нельзя просто положить в морозилку, потому что бисквит и безе там испортятся и будут просто непригодны к еде. Но их нельзя положить и в холодильник, потому что там мороженое растает. «Запеченная Аляска», как сырное фондю, блюдо, которое нужно съесть целиком за один присест. Естественно, моя сестра, которой тогда было семь лет, и брат, которому тогда было четыре с половиной, дико обрадовались.

Но не моя мать. В «Запеченной Аляске» нет ничего элегантного. Нет ничего шикарного. Может, просто сделать безе, интересовалась она, или французский десерт, или порционное лимонное суфле, или чудесный малиновый дакуаз? Я была непреклонна. Я хотела «Запеченную Аляску». Простой американский понятный мне десерт.

Мать приготовила ее буквально через силу, и она была прекрасной. Из духовки вынули пышную, как техасская блондинка, груду яичных белков, соблазнительных, как свежевыпавший снег. Мать украсила их свечами, семья спела традиционную песенку, я задула свечи и загадала желание. Я задрожала от предвкушения, когда мать поставила передо мной тарелку с липкой, тающей «Запеченной Аляской». Я так мечтала о ней, и вот моя мечта сбылась, все, чего я так хотела, лежало передо мной на этой тарелке. Я наслаждалась милой, славной капитуляцией матери перед моей детской одержимостью, и все это ради моего особенного, особенного дня рождения.

— Девять исполняется только раз, — сказал отец.

— Мне десять! — ответила я и заплакала.

— Приятного аппетита! — сказала мать, когда я подцепила на вилку сразу всё — пышную меренгу, желтый бисквит и шоколадное мороженое.

Я отправила все это в рот. И вы знаете, это было… хорошо. Скорее преувеличенная дань уважения идее десерта, чем аутентичное блюдо, «Запеченная Аляска» обладает всем очарованием певицы из гостиничного лаунжа — это очевидное потворство публике и всего одна мелодия. Лишенная атласной текстуры лимонного заварного крема и зернистого хруста корочки, «Запеченная Аляска» казалась странно вязкой, а без сливочной глазури меренги вкус бисквита и мороженого казался неполным. А мороженому не хватало яркой терпкости лимонного бисквита с меренгой, и потому десерт казался несбалансированным. Каждый компонент в «Запеченной Аляске» действовал как третье колесо — присутствие без функции. Уже тогда я признала, что «Запеченная Аляска» подкупает просто новизной, а на самом деле в ней ничего нет.

Сестре и брату вскоре стало скучно, и они ушли. Мать попробовала кусочек и закурила сигарету. Отец налил себе стакан скотча. Мне оставалось только поглотить этого монстра самой. Поэтому я сидела и ела, ела, отправляя в рот эту студенистую тающую массу, почти не чувствуя ее на вкус, просто глотая. Мать курила на противоположном конце стола. Я смотрела на нее и ела. Я съела все. Я даже вылизала тарелку.

То же самое и здесь, в Бедфорд-Хиллз. Каждый день я смотрю на эту еду и глотаю. Смотрю и глотаю. «Запеченная Аляска» была хорошей тренировкой.

Сегодня я получила кое-какую почту, крошечную стопку проверенной в тюрьме корреспонденции, ее бросили через прорезь в решетке. В куче писем я нашла тонкий фиолетовый конверт, надписанный черным паучьим почерком. Письмо от Эммы. Я чуть не разорвала его пополам и не выбросила в мусорное ведро, как уже делала двадцать или тридцать раз до этого, я хорошо знакома с красноречивой палитрой Эммы и ее своеобразным тонким почерком. Но на этот раз я остановилась. Я держала в руке прохладный конверт. Я перевернула его несколько раз. Он был легкий, почти невесомый, почти несущественный. Я почувствовала его плоскую тяжесть в своей ладони. Я просунула указательный палец под восковую печать, обожженную, кроваво-красную. Оттуда доносился аромат духов Эммы — «Нахема» от «Герлен», дымчатое сандаловое дерево и мечтательный иланг-иланг. Я вдохнула, и мое сердце сжалось. Я увидела ее, маленькую и совершенно темную под лампой, сидящую за обеденным столом в эдвардианском стиле, который она использует в качестве письменного. Я представила, как она держит в руке рапидограф от Ротринга, ее рука замерла над листом сиреневой бумаги, она размышляет о том, что сейчас напишет. Я почувствовала, как ее страх (или тревога, или лживость, или двуличие) соскользнул со страницы, разворачиваясь спиралями.

Я вынула из конверта единственный листок и развернула его. Всего четыре строчки, написанные тонким почерком Эммы.

«Долл, — писала она, — ты мне все рассказала. Я ничего никому не говорила и никогда не скажу. Буду любить тебя вечно. Эмма».

Прощать трудно. Но я работаю над этим. Я работаю над этим, потом читаю, рву исписанные страницы и пишу заново, я вспоминаю каждый день своей жизни. А что еще я могу найти здесь, в этих серых стенах, чтобы утолить свой голод?


Оглавление

  • 1 «Оживитель трупов № 2»
  • 2 Жареный пастернак
  • 3 Картошка фри
  • 4 Тофу
  • 5 Попкорн
  • 6 Лампредотто
  • 7 Трюфели
  • 8 Вырезка
  • 9 Банановый хлеб
  • 10 Лимонный пирог с инжиром
  • 11 Язык с оливками
  • 12 Силос
  • 13 Грудинка
  • 14 Стейк
  • 15 Креветки
  • 16 Суп
  • 17 Утка
  • 18 Хот-дог
  • 19 «Запеченная Аляска»