КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Искатель. 1973. Выпуск № 01 [Клиффорд Саймак] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ИСКАТЕЛЬ № 1 1973



Роман ПОДОЛЬНЫЙ СОГЛАСЕН БЫТЬ ВТОРЫМ

Рисунки Б. ДОЛЯ

1

— Ты меня что, за спекулянта принимаешь? — Заросшее седой щетиной лицо, только что бесшабашно-веселое, стало мрачным. — Дружинник, что ли? Так нечего очки втирать. Сказал бы сразу, и я сразу показал бы. Сам я, сам картиночки рисую. Проверить хочешь? Пошли в мастерскую. Товар продан, чего задерживаться.

— Верю, верю, Я не потому… — Я повернулся и пошел от него, быстро пошел, почти побежал, прижимая локтем к боку белую трубку клеенки.

Дома достал кнопки и повесил раскрашенную клеенку на стену над диваном, сел напротив на стул. Стал смотреть.

— Боже мой, что ты принес, что принес? — послышался за моей спиной возмущенный голос мамы. — Какая пош… — слово осталось незаконченным.

На маму подействовало. Она разглядела. Минута молчания. Потом мама спросила:

— Как это может быть красиво?

Сюжет был более чем обычен для базарного коврика. Озеро, над ним замок, на озере лебеди, на берегу красавица.

Но красавица, черт возьми, действительно была красавицей. И замок действительно взметнул к небу гордые башни, покорно повторенные водой озера. А лебеди… Это были лебеди из сказок Андерсена.

Читая настоящие стихи, чувствуешь и себя самого поэтом. Понять открытие — значит разделить радость того, кто его сделал. А деля с человеком радость, ты до него поднимаешься. Как бы он ни был велик. Или это он поднимает тебя? Наверное, потому, что без него ты оказываешься бессилен. Но ведь не всегда же, правда?

И я вытащил из-под дивана чемоданчик, в котором уже два года лежали без применения альбомы с великолепной бумагой, запасы красок, сотни тщательно выбранных мамой карандашей. Мир снова заслуживал воплощения на белом листе!

А потом я сидел на берегу речки с альбомом на коленях. Сидел до тех пор, пока не стало слишком темно для того, чтобы рисовать. Как будто то, что я делал, можно было назвать этим словом…



Я сломал карандаш. Потом запустил альбом в небо над рекою. Неуклюже развернул альбом свои картонные корочки-крылья, распластал их, казалось, еще секунда, и он птицею рванется вверх… Но крылья поднялись еще выше, встретились друг с другом… Я отвернулся.

В искусстве мне суждено было остаться только гостем. А в жизни? Ну что ж, в конце концов, я студент Всесоюзного государственного института кинематографии, а чтобы попасть в этот институт, надо, говорят, быть талантливым. Я попал. Значит?..

Ну что же, так и будем считать, тем более что кое-кто из профессоров, кажется, держится такого мнения. Кое-кто. А для меня важно, чтобы так думал Василий Васильевич Аннушкин, Великий Режиссер.

2

Медленными, торжественными шагами вознес профессор Аннушкин свое громоздкое тело на возвышение к кафедре.

— Сегодня, дети мои (это обращение мы не простили бы никому другому), сегодня, дети мои, мы будем говорить об ИСКУССТВЕ. (Он произнес это слово так, что все буквы в нем казались заглавными.) Не об искусстве Фидия или искусстве палеолита, не об искусстве Возрождения или искусстве передвижников, а об искусстве вообще. Но сначала посмотрим вместе на несколько картин. Филипп Алексеевич, прошу вас, — профессор величественно кивнул в дальний угол аудитории. Там у кинопроектора стоял маленький человек с крошечными рыжими усиками.

Дед Филипп! Как я его сразу не заметил? Этот очень вежливый и всегда чуть (а иногда и не чуть) пьяненький старичок был достопримечательностью института. Его фотографии время от времени получали премии на международных выставках. И знатоки искусства и жизни — а кто в нашем институте не относился к ним? — понимающе кивали в коридоре вслед слегка покачивающейся фигуре фотолаборанта Прокофьева: «Слабый, безвольный человек». — «А ведь мог…» — «Да и сейчас иногда…» — «Иногда не считается». В самые последние годы старик, говорят, стал чаще пропускать рюмочку. Но в институт по-настоящему пьяным не приходил. Однако сегодня, пожалуй…

Я сидел рядом с проектором и хорошо видел обострившиеся скулы, напряженный лоб, редкие торчащие усики. Сегодня Филипп Алексеевич был необычным. А необычное легче всего объяснить самым привычным (увы, чаще всего это объяснение оказывается верным). Пьян?

— «Последний день Помпеи», Филипп Алексеевич, — командовал профессор. — А теперь палеолитическую Венеру… а теперь Рембрандта, то, о чем мы договорились. Что это вы сделали, Филипп Алексеевич? Почему вы даете картину без правой части и под другим углом? Вы разучились работать с проектором?

— Но так лучше, Василий Васильевич, — вырвалось стоном из груди лаборанта.

— Лучше? — Голос профессора упал.

Я не мог себе представить ничего, что было бы способно вывести Василия Васильевича из состояния олимпийского спокойствия и несокрушимой уверенности в себе. Но оказалось, что это возможно. Брови взлетели к месту, где два десятка лет назад находился чуб, глаза хлопали ресницами, на просторной груди заколыхался еще более просторный пиджак. Я закрыл глаза, заранее представляя себе залп, который обрушится сейчас на деда Филиппа. Профессор сотрет лаборанта в порошок.

— А знаете, и вправду лучше, пожалуй, — услышал я по-прежнему мирный голос Василия Васильевича. — Но я сомневаюсь, чтобы вы, я или вон Илья Беленький в предпоследнем ряду (я вздрогнул, так неожиданно услышав свое имя), я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь на свете, даже равно великий Рембрандту, имел право прикасаться к его полотну. Прочь, профаны! Простите, Филипп Алексеевич, что я употребляю это обидное слово, но все мы здесь рядом с Рембрандтом — профаны. Позвольте теперь «Венеру» Веласкеса и, пожалуйста, не повторяйте этой шутки. Она дурного тона. Впрочем, одну минутку. Я хочу еще раз посмотреть… Да, в этом что-то есть. Ну ладно. Какой диапозитив я просил вас только что поставить?

Лекция пошла обычным чередом. Впрочем, назвать любую лекцию Василия Васильевича обычной невозможно. И сейчас мы все слушали его завороженно, все, в том числе «профан» по прозвищу дед Филипп, судя по блаженному выражению его маленького лица. А ведь умение читать лекции только ничтожная деталь в списке достоинств Василия Васильевича. И у такого человека, я это точно знаю, нет преемника, младшего соавтора, которого Аннушкин признал бы достойным принять от него грандиозное наследие. Он одинок, как подобает истинному гению. Семьи у него нет, жена давно умерла, друзей почти нет (у нас на факультете много говорили про Аннушкина). Если бы я смог стать для него хотя бы просто другом, даже не другом, а младшим товарищем! Стать не творцом, так хотя бы нужным творцу.

3

Вчера в институте услышал разговор профессора с доцентом.

— Курдюмов останется.

— А надолго?

— На его век хватит.

— А Лихачев?

— Навсегда.

— А я?

Тут оба смутились и огляделись. Пришлось отойти. Решают, кто и на сколько останется в истории, кого и сколько будут помнить.

А я?

Я обещал стать великим музыкантом в шесть лет.

Великим шахматистом — в десять.

Потом от меня ждали, что я буду великим поэтом, великим биологом, великим артистом. Кому обещал? Кто ждал? Сначала родители, потом родители и друзья. С пятнадцати до восемнадцати — сам. Потом два года я пытался стать великим математиком и великим художником сразу.

Мама говорит мне, возвратившись с работы:

— Сегодня встретила Юру. Он уже гроссмейстер. А ты его еще десять лет назад бил…

Упрек, который звучит в ее голосе, никак нельзя назвать невысказанным. Она тут же выскажет его и в более определенной форме.

А назавтра она встречает Мишу, которого печатает журнал «Юность». Послезавтра — Петю, который в прошлом месяце холодильник выиграл по лотерее.

Все мои друзья — значительные люди. И только я…

Сейчас мне двадцать два, и я уже ничего не обещаю. Ни другим, ни себе. А я ведь уже привык к тому, что буду. Остаться. Быть. Умереть, но не уйти. Я карабкался к небу то по одной лестнице, то по другой. И каждый раз упирался головой в потолок. Мама прятала мои рисунки, стихи, записи шахматных партий. Она знала, что это будет через сто лет интересно. И я знал. А теперь знаю, что даже мамы иногда ошибаются.

Насчет остаться не выйдет. Я бездарен. Как говорит дед Филипп: что сфотографируешь, а что проявляется.

Но можно попасть на фотографию вместе с кем-нибудь другим. Пущин остался в компании с Пушкиным. Чайковский потянул за собой в историю баронессу фон Мекк. Если я и вправду смогу быть нужным гению… Что же, для бездарности и этого много. Но это возможно.

Сейчас лекция кончится, я подойду к нему и начну атаку. Я должен уметь загораться чужим светом, раз нет своего, стать статистом или ассистентом, но оказаться рядом, войти в его жизнь, принадлежащую будущему, продолжающуюся в веках… Да, лекция идет к концу, вон дед Филипп собирает диапозитивы. И он, конечно, совершенно трезв, необычно в нем что-то другое. Может быть, глаза? Почему-то раньше я не замечал, что за глаза у старика, голубые нежные глаза под черными длинными ресницами, как у девушки. Впрочем, нет, необычным дед показался не из-за глаз. Чем же еще?

Звонок не дал мне додумать до конца. Как всегда, под его трель договорил Василий Васильевич свою последнюю, как всегда, четко продуманную фразу. Пора было действовать.

И я устремился по проходу между столами, чтобы перехватить Великого Режиссера у выхода из аудитории.

4

Тема для беседы с ним была у меня уже заготовлена. Она, я был уверен, не могла не заинтересовать любого мыслящего человека.

— Василий Васильевич… — я запыхался, и Великий Режиссер вежливо остановился, выжидая, пока я переведу дыхание. — Василий Васильевич, почему в искусстве действует правило «хорошенького понемножку»?

— То есть как это, молодой человек? — благосклонно осведомился Великий Режиссер. — Сформулируйте поточнее, пожалуйста.

— Очень просто. Нужны ли человечеству десять одинаковых Рембрандтов? Сотни «Ночных дозоров»?

— Наверное, нет, молодой человек, вспомните, что случилось с шишкинскими «Мишками», развешанными в тысячах столовых. Правда, тут надо, конечно, учесть и качество копий.

— А если бы один Рембрандт написал тысячи картин того же таланта, но повторяющих друг друга? Что бы с ними произошло?

— Хороший вопрос! Действительно, тут нужно задуматься. Произведение искусства действует на чувства и дает информацию чувствам и уму. Но повторная доза информации скучна, потому что не нужна.

— А мне кажется, Василий Васильевич, тут есть аналогия вот с чем. Ботинок натирает ногу не оттого, что тесен, а оттого, что он двигается относительно ноги. А когда относительного движения нет, нет и ощущения, боль оно или счастье — все равно. Не нравится второй раз рассматривать хорошую картину, потому что за время разлуки с нею мы сами успели измениться. Если же повтор навязывается, об удовольствии и речи нет. Повторение у художника — покой у зрителя. Потому-то для искусства воспроизводимость — смерть.

— Интересная формулировка. Я бы даже сказал — интересная до очевидности. Вы ведь на третьем курсе, молодой человек? Ну конечно же, да, на третьем. Давайте-ка я на вас посмотрю… В артисты вы вряд ли годитесь. Ну да что-нибудь придумаем. Приходите-ка завтра, молодой человек, ко мне на студию.

Прошло полгода. Стоял сентябрь.

— Илюша, — мягко сказал Великий Режиссер, — поработай, дружок, еще над этим сценарием, реши окончательно, будем ли мы его ставить, или нет.

— Хорошо, Василий Васильевич.

— Я тебе говорил уже, что это обращение слишком длинно для рабочей обстановки. Василий, поверь мне, будет звучать столь же уважительно.

Год начинался для меня великолепно. Я теперь был не просто студентом четвертого курса. Мое имя появилось в титрах первой картины. Пока оно стояло под скромным титулом «ассистент режиссера», но я был большим — личным секретарем, ближайшим помощником, тем, кого в XVIII веке называли наперсником. Я не смог стать талантом. Я сумел стать таланту необходимым. Вторым — рядом с Первым.

5

— Как это будет великолепно, — задумчиво сказал шеф. — Бесчисленные языки пламени, и среди них из них живое существо. Прекрасно.

— Значит, вы поверили в мою идею? — напряженно ждал ответа человек, сидевший за столом напротив него.

— Поверил? — С величественной иронией Василий Васильевич покачал своей огромной головой. — При чем здесь вера или неверие? Я сниму фильм про вашу идею.

— Но если не верите, то зачем вам этот фильм?

— Его интересно снимать.

— Хорошо же. Я покажу вам фотографии, которые никому не показывал. Пока. Боялся. — Гость лихорадочно расстегивал застежки портфеля, бормоча: — Я просмотрел тысячи, десятки тысяч снимков. Огонь часто снимают. Костры, печи, кабины, пожары. Есть и любители фотографировать огонь. У одного оказалась тысяча триста снимков. Сейчас он за меня. И два его снимка со мной. И есть шесть снимков других фотографов — наиболее убедительные.

Я не мог оставаться на своем диване, с книжкой. Бросил ее, подсел к столу.



Фотографии были цветные и черно-белые, хорошие и неудавшиеся. И на всех них отчетливо выступало среди языков пламени существо, больше всего похожее на ящерицу, узкую и стремительную.

— А сколько фотографий у меня есть еще! — возбужденно говорил гость. — Но эти все-таки самые лучшие, — великодушно сознался он.

Впрочем, оглядев нас, он понял, что самые громкие слова могут только испортить впечатление, и откинулся в кресле, скрестив руки на груди. Я следил за ним краем глаза. Сейчас с широченного, лобастого и щекастого лица этого человека слетело недавнее болезненное выражение. Ему поверили — пусть на секунду, и большего сейчас ему не нужно было.



А фотографии и вправду интересные. Правда, у меня был знакомый, который еще в восьмом классе дюжинами изготовлял очень доказательные фото летающих тарелочек. По-видимому, у Василия Васильевича тоже был такой знакомый, потому что Великий Режиссер вздохнул, стряхивая с себя обаяние снимков, и чуть грубовато спросил:

— А живую отловить не удалось?

И тут мне стало ясно, что Кирилл Евстафьевич Ланитов, кандидат исторических наук (как он представился при знакомстве), не так-то прост. Потому что он не обиделся на явно неуместный вопрос и не ответил браво: ничего, отловим еще. Нет, он добродушно засмеялся и сказал:

— Вот так все! Просто смешно. Представьте себе, что у Дарвина (я сравниваю не себя с ним, а суть дела), — так вот, представьте себе, что у Дарвина потребовали бы предъявить в натуре промежуточное звено между обезьяной и человеком, Нет-нет, в науке, к сожалению, так уж гладко все не бывает… Один высказывает идею, другой обосновывает, третий доказывает фактами. Но я уверен, если вы мне поможете, мы найдем саламандру.

Я встал и снял с книжной полки том Алексея Толстого, открыл, прочел:

— «Здесь, в Либаве, видел диковинку, что у нас называли ложью… У некоторого человека в аптеке — саламандра в склянице в спирту, которую я вынимал и на руке держал. Слово в слово такой как пишут: саламандра — зверь — живет в огне…» Толстой ввел в текст точную выписку из петровского письма. Как вам это нравится?

— Да, — кивнул головой Кирилл Евстафьевич, — я полагаю, что Петру I показывали именно огненную саламандру.

— Но тогда… тогда ее можно найти. Либава — это наша Лиепая. Надо запросить латвийские музеи.

— Прекрасная идея, — оживился Ланитов. — Я сделаю запрос… Но должен сразу сказать, что, если та либавская саламандра окажется обыкновенной лягушкиной родственницей, это меня не собьет. Вот, для примера, верите вы в «снежного человека»? — обратился он сразу к нам обоим.

— Мое отношение к слову «верить» вы уже знаете, — снисходительно усмехнулся Василий Васильевич. — Но там пока нечего снимать, а инсценировки будут малоэффектны, и это меня мало интересует.

— Ну почему? Тут можно придумать, что снять, но этот сюжет не для Василия Васильевича, — сказал я.

Видимо, Ланитов ждал других ответов. Но не стал из-за этого отказываться от заготовленной фразы:

— Свидетельства о реальном существовании саламандры не менее убедительны, чем доказательства реальности «снежного человека». Бенвенуто Челлини рассказывает… — Ланитов полез в портфель, начал рыться там среди бумажек.

— Не трудитесь, молодой человек, — снисходительно сказал Василий Васильевич, — я знаю на память «Жизнь Бенвенуто Челлини». Вы имеете в виду это место?

И он, прикрыв глаза, стал читать вслух:

— «Когда мне было лет около пяти и отец мой однажды сидел в одном нашем подвальчике, в каковом учинили стирку, и остались ярко гореть дубовые дрова… глядя в огонь, он вдруг увидел посреди наиболее жаркого пламени маленького зверька, вроде ящерицы, каковой резвился в этом наиболее сильном пламени. Сразу поняв, что это такое, он велел позвать мою сестренку и меня и, показав его нам, малышам, дал мне великую затрещину, от каковой я весьма отчаянно принялся плакать. Он, ласково меня успокоив, сказал мне так: «Сынок мой дорогой, я тебя бью не потому, что ты сделал что-нибудь дурное, а только для того, чтобы ты запомнил, что эта вот ящерица, которую ты видишь в огне, это — саламандра…» И он меня поцеловал и дал мне несколько кватрино».

Ланитов явно расстроился, а зря. Подавив человека эрудицией, Василий Васильевич мягчал душой и максимально к нему располагался.

Лишь минуты через две Кирилл Евстафьебич снова вошел во вкус рассказа о своих возлюбленных саламандрах.

— Я утверждаю, что на земле продолжают существовать следы кремнийорганической жизни, возникшей в ту пору, когда рядом с расплавленным шаром Солнца плавал расплавленный шар Земли. С остыванием Земли погибла эта форма жизни. Некоторые ученые видят в обыкновенной глине ее кладбища. Так каменный уголь — кладбище древних папоротников. Но, во всяком случае, одно древнейшее существо сумело приспособиться к новым условиям на охладевшей планете. Здесь ведь продолжали существовать горячие точки — вулканы, а с появлением растительности стали случаться пожары. Но подлинным подарком вымирающему животному стали костры наших предков. Вечный, неумирающий огонь с ровной температурой был спасением для крошечного животного. Оно снова завоевало всю планету — вместе с нашими предками. Оно, быть может, играло с детьми неандертальцев, дразнило их, высовывая из пламени хвост и мордочку. В течение многих тысяч лет, пока огонь передавался от одного очага к другому, саламандра процветала. Ведь еще в конце XIX века в Белоруссии, скажем, одну печку разжигали жаром из другой, и с новым огнем в старый пепел переходили семена кремнийорганической жизни.

Но люди изобрели кремень с огнивом, а там и спички, а откуда взяться семенам жизни в спичечной головке? И сейчас пишут как о мифических о существах, которых описывали Аристотель и Плиний, в которых не сомневались десятки крупнейших ученых прошлого. А между тем еще есть места, благоприятные для жизни дочерей огня, есть народы, поддерживающие вечный огонь, зажженный в ту пору, когда саламандры водились повсеместно…

Он передохнул и, наверное, продолжил бы свою речь, но теперь уже я не мог удержаться от своей.

— По-моему, — сказал я, — саламандры действительно существуют. Безусловно, они и вправду представляют собой кремнийорганическую форму жизни. Но сверх того они еще и явно разумны. Я не сделал пока окончательного выбора между двумя гипотезами: о разумной расе времен огненной Земли и о пришельцах с раскаленной планеты в системе Тау Кита. Но та и другая гипотезы выглядят очень соблазнительно…

— Зря насмехаетесь, юноша, — Кирилл Евстафьевич стукнул кулаком по столу, — такие гипотезы уже выдвигались, и вполне серьезно. Не вы первый! Но я считаю, что научные данные не дают для них достаточно оснований. Нет, не дают. А уж для шуточек и подавно.

— Вы правы, Кирилл Евстафьевич, очень правы. А тебе придется извиниться, Илья. Веру нельзя оскорблять.

— Ну что же, прошу прощения.

— То-то. Я бы на твоем месте поучился бы у Кирилла Евстафьевича, как сделать свою жизнь интересной. То был рядовой кандидат исторических наук… Что было темой вашей диссертации?

— Я занимался историей крестьянского движения в Норвегии в XVII–XVIII веках.

— Aral Ну вот, кому, кроме дела, это нужно? А саламандра? Всем. Чудаков любят. И не поверят, а заинтересуются. И вообще, кто будет против? Одни скептики. А они у нас уважением не пользуются.

— Вы хотите сказать, Василий Васильевич, что я чудак? — обиделся гость. — Пусть так. Но помните, что сказал Горький? Чудаки украшают жизнь.

— Так-то оно так…

— И только так, — решительно сказал Ланитов.

— Ладно, — шеф пожал плечами, словно жалея о том, что немного погорячился. — Я повторяю, мне интересно поработать с вами. Я считаю, что время от времени каждый режиссер, будь он трижды расхудожественным, обязан обращаться к документальному жанру.

— Где вы здесь видите документы? — фыркнул я.

— А вот это, Илюшенька, вот это! — Шеф приподнял кончиками пальцев тоненькую стопку фотографий. — А разве нельзя снять прекрасные кадры обсуждений и дискуссий, схемы ловушек — ведь надо же будет ловить саламандр, ну и так далее. И кстати, сходи-ка ты, брат, к деду Филиппу, у него тоже могут быть фотографии пламени.

— Я не хочу иметь к этому фильму никакого отношения.

— Жаль. Я привык с тобой работать. И потом дед Филипп сам по себе очень интересный человек. Сходи, не пожалеешь. Ну для меня, Илюшенька, ладно?

6

Старый московский дворик, дверь, нижний край которой приходился как раз на уровне земли. Кажется, здесь. Звонок.

Адрес был верным: такие голубые глаза под черными ресницами, как у открывшей мне дверь девушки, могли быть только у человека той же семьи. Шеф был прав: я не мог пожалеть, что пошел к деду Филиппу.



— Добрый день. И долго вы будете стоять молча?

— Я… к деду Филиппу.

Ничего более глупого я сказать не мог. Глаза девушки потемнели, лоб напрягся.

— Здесь живет мой дедушка Филипп Алексеевич Прокофьев. Я не знала, что у него есть еще внуки.

— Я не внук… Я из института. Извините, я не хотел.

— Извиняю. Но надеюсь, это больше не повторится. Говоря откровенно, не могу себе представить и не хотела бы иметь вас братом. Даже двоюродным. Ладно, с этим все. Пойдемте.

Через крошечную прихожую и маленькую кухоньку мы проникли в небольшую комнату. Там было темновато после улицы, и я не сразу разглядел лица двух людей, сидевших за столом. Но то, что стояло на столе, буквально бросалось в глаза. Три бутылки фирменного коньяка, большая банка черной икры, лососина. Ничего себе живут тихие, дряблые лаборанты. А потом я разглядел лицо собутыльника деда Филиппа… виноват, Филиппа Алексеевича, и удивился еще больше.

Потому что узнал Тимофея Ильича Петрухина, частого гостя моего шефа — естественно ведь Великому Художнику бывать у Великого Режиссера.

Сейчас Петрухин был удивительно похож на свой автопортрет — кстати, самую любимую мною из его картин. Помню, как на его выставке я раз шесть возвращался к автопортрету, снова и снова вглядываясь во вздутые яростью губы и усталый подбородок, в густую сеть морщинок.

Я не только смотрел. Я спрашивал себя, как осмелился художник так предать самого себя, так бесстрашно отдать на суд всем желающим свои ошибки и даже пороки. С картины смотрел человек, бывавший в своей жизни и лицемером и трусом. И в то же время сам факт, что такой автопортрет был написан и выставлен, служил лучшим оправданием для человека, осужденного самим собой, был свидетельством его откровенности и мужества.

— Ба, знакомые все лица! — засмеялся художник, грузно приподнялся с кресла, цепко ухватил меня за рукав и заставил опуститься на свободный стул. — Сиди, сиди, в ногах, как известно, правды нет. Сейчас выпьем, и расскажешь, зачем ты пришел к моему другу.

— Пей, парень. Лови момент, как говорят фотографы, — присоединился к нему хозяин.

— Он-то пусть выпьет, а вам обоим, может быть, хватит? — Девушка сурово смотрела на Петрухина.

— Смешно. Да мы с моим другом Филей… Правильно я говорю, Филя? Еще и не столько…

Но девушка больше не слушала его. Она быстро подошла к деду, расстегнула на нем ворот рубашки, заставила встать со стула, провела к дивану, уложила.

— Не сердись, Танюша, это сейчас пройдет, — детски оправдывался старик.

— Я не хотел, Танечка, не хотел, — растерялся Петрухин, на его лице появилось жалкое выражение.

Таким я его еще не видел. Впрочем, тот, кто знал знаменитый автопортрет, мог ожидать, что лицо Петрухина бывает и таким.

Секунда — и художника не было в комнате, потом за ним хлопнула дверь из кухни в прихожую, потом заскрипела входная дверь. Я нерешительно двинулся вслед за ним, слыша сзади:

— Подождите, товарищ, не уходите, мне скоро будет лучше.

— Зачем мой дед нужен вам? — резко спросила Таня.

— Меня прислал… просил зайти к вам Василий Васильевич.

— Ах, этот. А что ему и вам нужно?

Заикаясь, я объяснил, что вот у Филиппа Алексеевича есть, говорят, большая коллекция фотографий… где снят огонь…

Не дослушав, она быстро подошла к шкафу, вынула несколько папок.

— Ищите.

И начала хлопотать возле деда: намочила водой из графина полотенце, обмотала вокруг головы, высоко подняла ему ноги, подложив под них подушки…

Я только делал вид, что копаюсь в фотографиях. На самом деле смотрел на нее. Пока… Пока среди бесчисленных фото (где и в самом деле были снимки пламени) не разглядел стопку самодельных цветных фоторепродукций с известных картин. Только репродукций ли? Все картины выглядели непривычно. Иногда фотограф снимал только часть картины, но при этом его явно увлекало не само по себе желание дать фрагмент, кусочек. Он хотел посмотреть, что получилось бы, если бы художник решил написать только это.

Иногда фотограф изменял цветовой фон, а иногда и всю тональность изображения… И было в этих странных снимках нечто, исключавшее даже мысль о том, что перед тобой просто фокусничество…

— Вас, кажется, интересовал огонь? Пламя, костры, домны, факелы? — Девушка стояла рядом со мной. — Что молчите? Стесняетесь? Хоть бы представились, что ли, а то врываетесь в незнакомый дом, копаетесь в чужих архивах, все переворачиваете вверх дном, кого потом ругать?

Уф, кажется, она все-таки шутит.

— Илья я… Беленький.

— Ну если у вас Беленькие такие, то хотела бы я посмотреть на ваших черненьких. Да ладно, ладно, не бойтесь вы меня так, я в глубине души добрая.

На диване зашевелился Филипп Алексеевич.

— Да не трави ты его, Танюша. Сначала прояви фото, а потом уж выбрасывай.

— А, ожил, дед! Даже острить начал.

Филипп Алексеевич сел на диване, вгляделся в меня.

— Включи-ка свет, Танюха. Темновато.

И продолжал рассматривать меня. Спокойно, беззастенчиво, но как-то необидно. Может быть, потому, что во взгляде чувствовалась глубокая и серьезная заинтересованность. Я отвел глаза, растерянно перевел их на фото, потом на Таню… — Таня, мой аппарат.

— Господи, и его потянешь на свое эшафото?

— Смотри-ка. Тоже острить стала. Потяну, потяну.

— Не давайтесь вы ему, Беленький-черненький. Он ведь у нас большой экспериментатор.

Она говорила шутливо и смотрела на деда любовно, но какая-то тревога слышалась мне в ее голосе.

— Ничего, не сопротивляйтесь, товарищ Беленький, — старик поправил полотенце на голове, капризно крикнул: — Дала бы чем руки вытереть.

Потом начал командовать с дивана, усаживая меня для съемки. — Левее… Правее… Нос выше… Правое ухо ниже… Сделайте волевое лицо… Не можете? То-то. Потому что заранее сделали. Отбросьте все выражения… И не смотрите на Таню, у вас от этого сразу лицо делается чересчур выразительным.



Положительно, в этом доме я позволил всем над собой издеваться, не оказывая ни малейшего сопротивления. Мало того, мне и не хотелось оказывать сопротивление.

Он сделал добрых десятка два кадров, все время заставляя меня менять положение.

— Какое у вас, знаете ли, уважаемый товарищ, многообещающее лицо. Терпите, молодой человек, выдержка коротка, а фото вечно. Вы мне годитесь, я чувствую. У каждого фотографа есть свой отдел кадров, и занимается он именно кадрами. Анкета человека написана у него на лице, только не все умеют разобрать почерк…

— Портрет Дориана Грея? — осмелился вставить я.

— О, да он умеет говорить, — удивилась Таня.

— Да-да, портрет Дориана Грея, вы совершенно правы. Лицо человека — это биография. Но на фотографии он может выглядеть старше, чем на самом деле, правда?

— Бывает.

— А что значит «старше»? Лицо темнее, глаза меньше, лоб собран в морщины? Да-да, и только-то? Хо-хо, уважаемый товарищ, я вам еще покажу, каким вы будете. А могу — и каким вы были. Только это неинтересно. Вам же важнее, чего в вас не хватает. Хотите, и это покажу?

— Разболтался, дедушка! — прикрикнула Таня, подошла к старику, быстро и как-то умело отобрала аппарат и снова уложила деда. А тот посмеивался.

— Сфотографировать-то его как ты мне, больному, позволила? Ведь я ушам не поверил, что твоего возмущения не слышу. Самой интересно, да-да. Я же говорю, что умею заглядывать в будущее.

— Положили тебя — и спи! — прикрикнула Таня. — А я провожу гостя. Только…

Она убрала бутылки в шкаф, демонстративно заперла дверцы, спрятала ключ в сумочку, вынула из той же сумочки зеркальце, быстро заглянула в него и сразу убрала обратно. А потом церемонно взяла меня под руку и неслышно закрыла за нами дверь на кухню, хлопнула дверь из кухни в прихожую, проскрипело что-то, и защелкнулась сзади дверь во дворик. Низкий прямоугольник арки пропустил нас на улицу.

— Дед теперь будет спать часов шесть, — деловито сказала Таня. — В институт я сегодня не пойду, не то настроение. Ты куда-нибудь торопишься?

— Что ты! — испуганно произнес я.

Это вырвалось у меня так стремительно и искренне, она засмеялась. А между тем мне как раз и следовало торопиться. И еще как следовало! Прежде всего надо было бы вернуться в ее квартиру — хоть за теми фотографиями огня, которые я успел отобрать. Потом надо было поехать с ними к шефу. Потом мы должны были с ним отправиться на студию, там шла работа над его фильмом по его сценарию с моим участием (в титрах так и напишут: с участием И. Беленького. Мама очень радовалась).

Но я сказал: «Что ты!»

И узнал, какая маленькая Москва: я мог бы ее обнять.

И узнал, какая длинная жизнь: ведь таких вечеров в нее могло вместиться несколько тысяч.

Во дворике, у обитой черным дерматином двери, она подняла ко мне лицо и спросила:

— Завтра?

— Конечно.

— У метро в восемнадцать тридцать. А теперь уходи, а то дед опять тобой займется. А ему это сейчас вредно.

И я ушел.

7

В двадцать часов я не выдержал и пошел к ней домой. Тем более что фотографии все-таки надо было взять. И потом — о каком неудобстве чего бы то ни было могла идти речь после вчерашних разговоров?

Филипп Алексеевич был дома один и очень мне обрадовался. Хотя был занят делом (правда, довольно странным) и за все время нашего разговора ни разу от этого дела полностью не оторвался.

— За фотографиями, говоришь, пришел? Молодец. А я-то, сознаюсь, думал, закружила тебя моя Танюха. Но вот ты здесь, а ее нет, Знала бы она. Молодец ты. Вырвался! (Он считал, что я вырвался.) Филипп Алексеевич продолжал:

— Да ты посиди отдохни, устал ведь. Держись, в проявителе — серебро, в выдержке — золото.

Тут я понял, что необходимо сохранить самообладание, а вежливость обязывает меня спросить все-таки, чем он сейчас занимается. А занимался Филипп Алексеевич тем, что смотрел на развешанные на стене картины (кстати, вчера их здесь не было) и что-то быстро-быстро писал в общую тетрадь, лежавшую перед ним.

— Что я делаю? Да вот проверяю алгеброй гармонию, уважаемый товарищ. Видишь, вот она, алгебра, — он чуть подвинул ко мне тетрадь — полразворота было уже покрыто мелкими цифирками и буковками, — и тут же потянул ее обратно, и продолжил свою работу, приговаривая: — Не обижайся, отрываться не хочу. А беседовать с тобой могу, дело у меня сейчас чисто механическое, мыслей к себе не требует.

— Алгебру-то я вижу, — сказал я, — а как насчет гармонии? — Я махнул рукой на картины. — Только вот правый натюрморт, пожалуй, привлекает чем-то.

— Да, изображения не ахти, — охотно согласился Филипп Алексеевич, — но тем интереснее понять, что в них не ахти. Есть у меня такое любительское желание, уважаемый товарищ. Да-да, и насчет правой картины ты тоже прав, ее написал талант. Большой талант даже. Только не доработал. Все суета, суета, томление духа, крушение тела. А дорабатывать-то обязательно надо, товарищ Беленький. В доработке все дело, в последнем мазке, в последнем штрихе.

Расфилософствовался старик.

— Так я пошел, Филипп Алексеевич.

— Погоди, а фотографии-то? Ты ж говорил, что за ними явился. Так уж будь добр, держись этой версии. Возьми со шкафчика пакет, там они. Пока!

Я вышел. Дворик. Арка. Улица. Метро. Ночь. Бессонница. Утро. Телефонный звонок.

— Я забежала к подруге, заговорилась. Ты уж извини. Если хочешь, сегодня вечером встретимся.

Теперь я мог спокойно ехать к шефу.

8

Ланитов опять был у Василия Васильевича! Это, в конце концов, становилось однообразным. Что находит шеф в этом человеке? В лучшем случае Ланитов маньяк, в худшем — мошенник. Или наоборот. А я из-за него езжу за какими-то фотографиями, знакомлюсь со взбалмошными девицами. Да не из-за него, конечно, а из-за Василия Васильевича. Тем хуже!

Я почти швырнул им на стол пакет. Шеф подсунул пакет Ланитову, тот дрожащими руками вскрыл его, рассыпал по столу фотографии.

Ланитова нельзя было узнать. На его лице была написана неистовая жадность. Он не знал, на какую фотографию смотреть, он боялся вглядываться, тратить на это время, когда следующее фото могло оказаться прямым доказательством. Нет, мошенником он не был. Я смотрел на него, а Василий Васильевич смотрел на меня. Спокойно, изучающе.

— Вот, вот, смотрите! — выкрикнул историк, торопливо отодвинул на ближайший к Василию Васильевичу край стола два снимка и снова зарылся в груду фотографий.

Я придвинул к столу кресло и сел. Да, эти языки пламени напоминали вправду какое-то живое существо. Один за другим передавал Кирилл Евстафьевич нам все новые и новые кадры.

— Ваш Прокофьев просто гений, — бормотал гость, снова и снова перебирая то, что он считал свидетельством своей правоты. — Нет, вы посмотрите, посмотрите! — теперь Ланитов почти кричал. — Да нет, не на сами изображения, поглядите на подписи. Там же указаны места, где Прокофьев снимал. Пять из них географически очень близки друг к другу. Вот он, район, где еще обитают саламандры. Теперь мы знаем, куда должна ехать первая экспедиция. Здесь мы найдем огненного зверя!

— Рад за вас, Кирилл Евстафьевич, — мягко сказал шеф, — но позвольте мне вам этого не пожелать.

— То есть как?

— Не обижайтесь. То, что я сейчас скажу, скорее предназначено для этого молодого человека, а не для вас. Как-то я спросил у крупного астронома, как он относится к шумихе вокруг тунгусского метеорита. А тот засмеялся и ответил: «Очень положительно». Его, оказывается, радовало, что профаны лезут в науку. «Ее от этого не убудет, — сказал он, — а вот профанов станет меньше, часть их превратится в ученых. Загадка — приводной ремень, соединяющий романтику и науку. Причем для того, чтобы ремень работал как следует, загадка должна достаточно долго оставаться неразрешенной». Я подумал и решил, что астроном прав. Представьте-ка себе, что «снежного человека» поймали пятнадцать лет назад. Кому бы теперь он был интересен, кроме антропологов? А теперь, ненайденный, он занимает всех, кроме тех антропологов, правда. Выдержавшие проверку гипотезы обрастают скучнейшими деталями и непонятными для большинства тонкостями и терминами. Реальные древние Шумер и Египет волнуют куда меньше, чем нереальная Атлантида, конечно, всех, кроме историков. И это очень хорошо. Поверьте. Людям нужна, кроме всего прочего, пища для мыслей и разговоров, никак не связанных с их повседневной жизнью. О чем мы бы говорили с гостями, если бы не было разумных дельфинов, пришельцев из космоса и телепатии? Спасибо вам, Кирилл Евстафьевич, что вы хотите удлинить этот коротковатый список своими саламандрами. А откроете вы их взаправду — и что? Вы станете доктором наук, появится новая область биологии — и через год после открытия она будет интересовать тысячи четыре человек на всем земном шаре. А сейчас я горжусь тем, что помогу вам заинтересовать саламандрами добрых полтора миллиарда народу. Ясно? И тебе, Илюша, тоже ясно?

— Эта точка зрения для меня совершенно нова… — пробормотал я. — Но, пожалуй, вы в чем-то правы…

— Прекрасно. Ты будешь писать сценарий, я верно тебя понял?

— Да.

Ланитов героически сохранял молчание на протяжении всего монолога шефа и нашего с ним краткого обмена мнениями, хотя дрожавшие щеки и часто мигавшие глаза ясно показывали, как трудно дается энтузиасту это молчание. Теперь он высказался:

— А все-таки она вертится!

Мне надо было садиться за сценарий. Ведь до вечера было еще далеко.

9

Мудрый Василий Васильевич только кивал понимающе, когда я с опозданием приносил ему куски нового сценария. Его не смутило даже то, что я нахально переименовал героиню этого сценария в Татьяну. Но когда я неделю не ходил ни к нему, ни в институт, он возмутился.

— Как вы смеете! — гремел он, переходя в пылу гнева на «вы». — Как вы смеете! Я вас жду — ну бог со мной, я вам друг, а друзья для того и созданы, чтобы портить им жизнь. Но имейте уважение к композитору. К директору студии. К артистам. К государственным планам, наконец, — голос его упал. — И вообще, я не понимаю, чего от вас хочет ваша девушка. Она в результате выйдет замуж за двадцатилетнего сердечника.

— Не выйдет, Василий Васильевич, она и на свидания-то через раз ходит.

— А ты каждый раз приходишь, вот и результат. Еще одного такого месяца ты просто не выдержишь. И я тоже, пожалуй. Слушай, мальчишка, ты понимаешь, что ты мой последний, наверно, друг? Мой наследник. В мыслях я называю тебя именно так. Я уйду, ты останешься, а уйду я скоро, и спешу передать тебе то, что знаю, все, что могу. Ты сможешь больше, я хочу стать трамплином, с которого ты рванешь. И я буду счастлив. Я сейчас работаю не над фильмом — над тобой. И какая-то девчонка срывает все… Дай, пожалуйста, нитроглицерин, он в нагрудном карманчике пиджака… Ну вот. Уже лучше. Вот бы для всех болезней нашлись такие лекарства. Кажется, сейчас кончишься, боль адская, а сунул микроскопическую таблетку под язык — и все в порядке. Учти — с несчастной любовью часто бывает так же: все проходит. Только без помощи таблетки.

— Попробую справиться, — сказал я, — не с ней, так с собой.

Я был тронут его признанием, жаль только, что он принимает меня за талант. Бездарность годится в наследники, но не в преемники.

Зазвонил телефон. Василий Васильевич взял трубку.

— Тебя, — сказал он горестно.

Это была она.

— Немедленно приезжай. Деду плохо, с ним надо посидеть, а я должна уйти.

Когда я положил гудевшую трубку и посмотрел растерянно на Василия Васильевича, передо мною снова был стареющий титан с расправленными плечами.

— Ладно, мальчик, действуй. Я подожду. Больше всех ждут те, кому некогда.

10

— Что-то похудел ты, — неодобрительно сказала Таня, встречая меня в прихожей. — Поешь, я на столе оставила. Деду вставать не давай; через два часа покорми его, дашь лекарства, я написала, что где, бумажку увидишь.

— А ты куда?

— Не все же мне с тобой и от тебя бегать, надо когда-нибудь и экзамены сдавать.

Я прошел в комнату. На столе лежал лист бумаги. Там было действительно подробно расписано, что есть мне, а что и когда есть и глотать деду Филиппу. Тот сейчас спал на своем диване, но было видно, что ему нехорошо. Рыжие усики прилипли к влажному, даже на взгляд горячему лицу.

Кроме этого расписания, лист вмещал в себя еще и несколько распоряжений, относящихся к каким-то Прасковье Даниловне и Александре Матвеевне. Одной я должен был передать пакет, другой сверток (просьба не перепутать).

Чтобы не тревожить сон старика, вышел на кухню, присел на табуретку. Как мне все-таки быть с Василием Васильевичем? Что можно сделать, чтобы он так не переживал?

О том, что делать с Таней, не думалось. И так было ясно: делать будет она, она одна.

Сорвался с места — открыть дверь на негромкий звонок.

Старушка. Наверное, соседка. Шепотом:

— Я Прасковья Даниловна. Что Татьяна Дмитриевна, дома?

— Нет, Прасковья Даниловна. Вы садитесь, а я сейчас вынесу, что вам Таня оставила.

Старушка послушно села. Я вынес сверток, она приняла его на колени, но вставать и уходить не торопилась. Мерно хлопали седые ресницы, обрамлявшие большие выцветшие глаза, беспрерывно шевелились бледные сухие губы. Я было отключился, но потом уловил имя Тани, прислушался. — …Молодежь-то сейчас пошла, сынок, ненадежная. Особо женщины. Со своим ребенком года не посидит, даже ежели муж кредитный, в ясли норовит, да еще на пятидневку. Свободы хотят все. А потом и получают, да не рады. А Таня и с чужим как со своим. Моя дочка на работу только устроилась, ей бюллетень позарез нельзя было брать, а я тогда тоже на ладан дышала. Сколько раз она нас выручала — это же подсчитать невозможно. И коли обещает — полумертвая, а придет. Такой человек надежный. Ну я пойду, пожалуй, отдохнула малость. Мне ведь через весь город к себе ехать. И Таня к нам тоже ездила.

Щелкнула дверь за ней, и почти сразу новый звонок. Думал, придется идти за вторым оставленным Таней пакетом, но нет. За дверью оказался Петрухин. Художник был сам на себя не похож — взъерошенный, растрепанный, без своего знаменитого по всей художественной Москве лилового берета, глаза такие, будто сейчас заплачут. Под мышкой какой-то холст трубкой. Он поздоровался, но, боюсь, наэтот раз не узнал меня, что-то слишком тревожило его, чтобы он мог заниматься случайными молодыми людьми. Он проскочил мимо меня на кухню, а оттуда в комнату, прежде чем я успел его остановить. Я кинулся за ним — поздно. Филипп Алексеевич уже проснулся и теперь полусидел в подушках. Дед слабо кивнул мне головой:

— Выйди, милый, поговорить нам с другом надо.

Я вышел на кухню. И тут же услышал, как поворачивается ключ в замке — это могла быть только Таня.

Вошла, подошла ко мне, прижалась холодной щекой к подбородку и тут же отстранилась, подняла палец к губам, шепотом спросила — кто там? — сквозь дверь из комнаты доносились голоса.

— Петрухин, — шепотом ответил я. — Странная дружба у них, правда?..

Таня усмехнулась.

— Что, думаешь, за пара: художник с фотографом, знаменитость с неудачником? Что же, давай-ка послушаем их, — нетерпеливым жестом она заставила меня сесть на стул, устроилась рядом на табурете.

— Неудобно… подслушивать, — попытался я сопротивляться.

— Я не знаю точно, в чем дело, — тихо сказала она, — но догадываюсь. Хочу, чтобы и ты попробовал понять.

Мы замолчали. А из-за двери до нас отчетливо доносился свирепый шепот Петрухина:

— Ты знаешь, я им уже показывал эту картину. Забраковали. Я сказал, что у меня есть другой вариант. Все сроки для сдачи работ на выставку прошли, но для меня сделали исключение. Обещали ждать еще два дня. Я же знаю, ты еще позавчера бегал по мастерским, забирал у молодых работы, которые им нравятся. Даже на Даниловском ты был, тебя моя жена там видела. А сегодня, когда для меня нужно, так ты болен. Тебе это час работы, в конце концов!

— Неужели я бы не сделал этого для тебя? — голос Филиппа Алексеевича был слаб. — Да вот голова раскалывается, сердце распухло, лезет в стороны. Точно мяч. Кто только его надувает? Той диафрагме, что в груди, размеры не задашь.

Голос больного старика жалобно шелестел, прорываясь сквозь фанерную дверь и ветхую стенку. Я вскочил, чтобы выгнать Петрухина, но Танина рука быстро ухватила меня за плечо и усадила на место.




И я снова слушал истерически страстный монолог Великого Художника:

— От этого очень многое зависит, поверь. Иначе стал бы я просить! Что Петрухину одна лишняя картина, одна лишняя выставка? Но я уже стар, мне нельзя сойти с дистанции даже на один круг, никто не должен подумать, что я задыхаюсь, сбился с ноги, потерял темп. Ни шагу назад, ни шагу на месте — ты же знаешь этот мой лозунг. И ведь я уже почти все сделал, но закончить без тебя не могу. Ты сам виноват, ты отравил меня, ты приучил меня, а теперь меня бросаешь. Как ты только можешь! Я вложил сюда кровь сердца, страсть души, а тебе только подсчитать, только логарифмической линейкой поработать. Чуть-чуть, совсем мало, уверяю тебя, здесь совсем немного не хватает, это за многие годы моя лучшая работа. Недаром я хотел было обойтись без тебя, да и обошелся бы, члены комиссии почти все были «за», только председатель что-то стал говорить, дескать, я уклонился от своего обычного стиля, дескать, предыдущая моя работа — помнишь старика с воробьями? — стала славой советского искусства, признана какими-то европейскими критиками одной из лучших картин года, а вот с этой такого не случится, и жаль… Я сам забрал картину! Я не могу оказаться ниже того, чего уже достиг. Ну заставь внучку тебе помочь, раз болен. Я же, ты в курсе, не силен в математике. Кстати, Таня ведь, конечно, не знает?..

— Боюсь, догадывается, Тима. Боюсь…

— Да… Тогда лучше уж сам это сделай. Нечего ей догадываться. Плохо сделал, Филя, что дал догадаться. Конечно, квартира маленькая, одному остаться негде… Вот обещаю тебе, сдам эту картину — всерьез возьмусь за твои жилищные дела. Может быть, удастся как-нибудь протолкнуть через Союз художников. Ты, правда, не член союза и не примут тебя, наверное, но все-таки наш же человек, правда? Это, конечно, не имеет отношения к моей сегодняшней просьбе. Квартирой я тебя только по дружбе обеспечу, но умоляю, сделай и ты, выручи, ты обязан, в конце концов, я вошел в твой эксперимент, я отдал тебе частицу моего таланта, а теперь ты меня бросаешь… Нет, Танюшу привлекать не надо, она поймет… И неправильно поймет, но это ведь твой долг, мое право, наше общее дело ведь…

Таня схватила меня за руку и вместе со мной рванулась в комнату.

— Оставьте его в покое! Как вам не стыдно, пришли к старому больному человеку и кричите на него, требуете!

— Я же старше его, Таня, мы вместе с ним учились, ты знаешь, и я, наверное, больнее, ну не здоровее его. И вообще, ты еще маленькая, Танюша, выйди (меня он словно не замечал), у нас взрослый разговор, ты не знаешь наших дел.

— Выйди, Танюша, — жалобно попросил дед.

— Нет! Вы придете завтра после двух. До этого у нас побывает врач. Если дедушке нужен всего час, чтобы что-то там для вас сделать — я слышала краем уха, — и врач разрешит ему отдать на это час, — прекрасно. А нет так нет. До свидания, Тимофей Ильич. — Таня мягко взяла Петрухина за рукав (куда мягче, чем меня минуту назад) и повела за собой через кухню в прихожую. Щелкнул замок.

Она вернулась, быстро и умело накормила деда — сначала лекарствами, потом обедом, уложила спать, вывела меня на кухню, разлила по тарелкам суп.

11

— Танюша, — мне самому был противен собственный заискивающий голос, — я что-то ничего не понимаю. Совсем ничего. Чего хочет Петрухин — великий Петрухин, он живой классик все-таки — от твоего деда? Что тот должен для него сделать? Что можно подсчитывать в картине?

Таня продолжала есть, как будто не обращая внимания на мои вопросы. Лишь через минуту она заговорила. И сказала вот что:

— Слушай-ка, Илья. Хочешь глянуть на себя? Дед позавчера, когда ему было неплохо, проявил твои фотографии. А тот разговор пока отложим.

— А, фото! — Я довольно неестественно, кажется, оживился. — Те снимки из будущего, да?

— Смеешься? Прекрасно!

Таня порывисто встала, взяла с тумбочки конверт, вынула оттуда пачку фотографий, отвернувшись от меня, стала их разглядывать. Я ждал.

— Вот первая.

Клянусь аллахом, это был не я! Вместо привычной по другим фото губастой, глазастой и, боюсь, немного нагловатой физиономии на меня смотрело твердое, даже властное, пожалуй, лицо. Лицо уверенного в себе и привыкшего к этой уверенности сорокалетнего, по меньшей мере, мужчины. Он был и красивее меня, хоть старше, и характер у него был совсем другой. Нет, таким мне не стать. Ничего у нас общего… А брови? А складка между ними? А необычно глубокая, только моя, ямочка на подбородке? И вот этот, еле видный в полутени шрам почти у уха — я получил его в пятнадцать лет (колол дрова, отлетела щепка). Значит, дед Филипп все-таки действительно имел в виду меня. Но куда делись мои почти негритянские губы? Здесь они полные, но ничего выдающегося. Глаза ушли глубоко под брови, кажутся меньше — или действительно стали меньше? Да нет же! Дед Филипп сделал их меньше. Сделал! Тут важен термин, а то я стал думать о фотографии в таких выражениях, будто ее и вправду доставили из будущего.

— Налюбовался? А теперь посмотри другой вариант, похуже.

Тут меня было гораздо больше. И губы наличествовали в полной мере, и глаза были чуть ли не навыкате. Но губы эти были неприятно расслаблены, глаза напуганные, лицо расплылось, обрюзгло, лоб, на первой фотографии уже заставивший волосы сильно отступить назад, здесь продвинулся много выше. Нос показался мне слегка набухшим. Уж не увидели ли во мне будущего алкоголика?

— Ну знаешь, эти шуточки меня не трогают. Тут только техника дела интересна… Хотя он же положил ретушь тут, и тут, и еще, а есть, наверное, места, где ретушь совсем незаметна.

— Да, он кладет ретушь, но уж это, поверь, именно техника. Главное в другом. Вот сам посмотри, дорожки к этим снимкам.

Две серии по шесть фотографий в каждой демонстрировали мой жизненный путь в ближайшие два десятка лет. Одна серия вела к почти безгубому Илье Беленькому, другая — к еще более губастому, чем сейчас.

— Твой дед, что, изобрел машину времени? — спросил я. И честное слово, спросить-то я хотел иронически, но ирония куда-то испарилась по дороге к губам.

— Можно сказать и так. Только машина здесь ни при чем. Деду дано… Понимаешь, он видит, чего человеку не хватает. Знаешь, где он когда-то в молодости работал? В Доме моделей. К нему приводили женщин в новых платьях, пальто, он смотрел и говорил, что надо убрать или прибавить, чтобы лучше смотрелось. Он делает чудеса, ты не поверишь. Неделю назад, когда я захотела быть красивой… Ты меня уже любил тогда, и то был потрясен. Ты должен помнить. И не надо комплиментов. У деда чутье на незавершенность. Только вот себя он не мог завершить. Бедный дед, — губы Тани шевелились у самого моего уха, — он столько мог бы, а вот неудачник… Ты, наверное, пытаешься гадать, чего хотел и чего хочет от этого неудачника великий Петрухин? Я и сама не понимаю, во всяком случае, до конца… Ты наелся?

— Да.

— Приходи послезавтра. Я очень хочу, чтобы ты пришел. Часов в шесть вечера.

12

Дома у меня оказался Ланитов. Сидели они с мамой друг против друга и чинно разговаривали над стынувшим кофе.

— Простите за неожиданный визит, — сказал Кирилл Евстафьевич, пряча мою руку в свою огромную мягкую ладонь, — но я получил сегодня письма, которые должны пригодиться вам в работе. Вот они. — Он положил на стол два конверта. Я взял один из них. Тонкий, с изящным рисунком водяных знаков, с обратным адресом на английском языке, из которого следовало, что письмо пришло из Швеции, из Института неофициальной науки.

— Вот перевод, если вы несколько… слабы в языке.

Ланитов извлек из кармана пиджака вчетверо сложенный лист бумаги.

Институт неофициальной науки в восторженных выражениях приветствовал мистера Ланитова, об открытии которого узнали из статьи в советском молодежном журнале, и сообщал о перепечатке этой статьи двумя шведскими ежемесячниками.

Содержимое конверта оказалось гораздо интереснее. Оно включало в себя протокол, подписанный четырнадцатью жителями небольшого города в Западной Сибири. В предисловии к протоколу сообщалось, что неподалеку от города под землей горит бурый уголь. По мнению геологов (трое из четырнадцати были как раз геологами), пожар продолжается уже несколько сотен лет. Краеведы (двое из четырнадцати) отмечали, что в их местах ходит много сказок и легенд о зверьках из огня, которых здесь зовут не саламандрами, а просто ящерками… И все четырнадцать вместе, уже в протоколе, констатировали, что пятнадцатого мая этого года они видели в огне костра двух саламандр. Преподаватель биологии (один из четырнадцати) присовокупил к протоколу лист со своими размышлениями о продолжительности жизни саламандр и механизме продолжения рода у них. А преподаватель истории (один из четырнадцати) делился сведениями о саламандрах, почерпнутыми из древних восточных книг, а также на всякий случай сообщал, что явление саламандр состоялось, прежде чем пикник как следует развернулся, и можно ручаться за ясность голов наблюдателей.

Я читал письмо, пытаясь разобраться, что это — мистификация или результат галлюцинации. Еще мгновенье — и я задал бы этот вопрос самому Ланитову, щадить его я не собирался, что бы ни говорил о его идее шеф. Но тут я вспомнил о другом протоколе. Лет двести назад его составили и подписали члены муниципалитета одного французского города, наблюдавшие падение метеорита. Точно зная, что небесной тверди нет и камни поэтому падать с неба не могут, великий Лавуазье горько сожалел по поводу этого протокола о невежестве французов. А что, если?..

— Спасибо, — сказал я. — Пригодится.

Кирилл Евстафьевич улыбнулся так широко, как только мог (а мог он тут много), попрощался и ушел.

— Какой умный человек! — восхищенно сказала мама. — Я, конечно, ничего не понимаю в биологии, но в его саламандру хочется верить. Неужели такой даровитый мужчина старается зря? Вот жалко было бы. А ученым, по-моему, только полезно, если с ними кто-то не соглашается. Пусть знают, что можно думать и иначе, чем они.

— Ладно. Постараюсь довести это до сведения ученых.

13

Таня была дома! И ждала меня. Но не было дома нашего больного. Таня зло сунула мне записку, оставленную им на столе.

«Танюха, мне стало много лучше. И я понял, что жизнь-то кончается. А так и не проверено главное дело моей жизни. Ты должна догадываться какое. Петрухину передай листок с цифрами — авось он в нем как-нибудь и без меня разберется. А я двинулся в путь. В предпоследний путь. Хочу знать, прав ли я. Вернусь недели через две. Оставляю для института заявление об отпуске. А надо бы, верно, о пенсии — все равно уже скоро конец. Не разыскивай меня, пожалуйста, не то выгонят тебя из твоего института. А из вуза все-таки красивее уходить самому (как я когда-то). Из дома и жизни — тоже. Но тут уж я шучу. Пока».

— Вокзалы или аэропорты? — спросил я.

— Один вокзал. Тетя Тося из соседней квартиры видела его на Павелецком. Я догадываюсь, куда он поехал. Он ведь родился в Баташове, на Волге. Знаешь?

— Знаю. Один большой завод, несколько средних, много мелких фабрик. Хороший театр, неплохой музей… Я был там в прошлом году: ездили экскурсией на теплоходе по Волге.

— Отлично. Мы туда едем.

— Я сам хотел тебе это предложить. Только надо мне забежать к Василию Васильевичу за деньгами.

— Не надо. Я уже заняла у соседей. И вообще… вряд ли бы деду понравилось, что его ищут на деньги твоего шефа.

— Но как же… у меня нет своих денег.

— Не волнуйся. У мужа и жены по советским законам все общее. Поехали.

Сказала — и отвернулась.

Я только рот разинул. Потом повернул ее к себе.

— Не надо делать далеко идущих выводов. Я, как дед, предложила тебе один из возможных вариантов будущего.

…Я снова шел по потрескавшемуся асфальту центральных улиц города и куда более красивому песочку остальных.

— Куда идти? — спросил я Таню.

— Зачем спрашивать? Веду же я тебя.

Мы подошли к большому забору, за которым открывался маленький домик и средних размеров сад. Таня нажала на кнопку укрепленного у калитки звонка.

Полная пожилая женщина открыла нам, расплываясь довольной улыбкой. Таня быстро расцеловала ее, сказав:

— Знакомьтесь, мой жених. — Спросила: — Где дед?

— Здесь, здесь, где же еще, где ему в Баташове, быть, как не у родной сестры.

— Ну вот и отлично. Где он сейчас?

— Да прогуляться пошел, обещал к четырем часам быть.

— Чувствует себя как?

— Говорит, прекрасно. Радовался, что ничего на нашей улице не изменилось. Фотографы, шутил, приходят и уходят, а фотографии остаются. Да вы садитесь пока здесь, молодые люди. Октябрь уж, а погода у нас как в августе. Сейчас молочка вынесу, не от своей коровы, от соседской, а все не чета магазинному.

Она хлопотала вокруг нас, угощала, осторожно расспрашивала. Но теперь, когда можно было не беспокоиться о деде Филиппе, меня тревожил Василий Васильевич: надо все-таки ему сообщить, в чем дело, чтобы зря не расстраивался из-за моего исчезновения.

— Пожалуй, схожу на почту, — нерешительно поднялся я. — Таня, проводишь?

— Да, а что тебе нужно на почте?

— Дам телеграмму Василию Васильевичу.

— Аннушкину? — радостно удивилась Танина тетя.

— Вы его знаете? — в свою очередь, удивился я.

— Кто же его в городе не знает! У нас из города один маршал вышел, один физик-академик, два писателя да Василий Васильевич. Ну из пригородных еще Петрухин Тимофей Ильич. Только тот пожиже будет, верно ведь? Ну идите, идите, тут недалеко.

— А ты знала, что твой дед и мой шеф земляки? — спросил я по дороге.

— Слышала, — как-то неохотно ответила Таня.

— А я нет. И Петрухин, хотя бывал у Василия Васильевича, никогда Баташов не поминал.

— Может, ему неприятно.

— Да, может быть, детство было трудное. Ага, вот и почта.

Я взял бланк и, не задумываясь особенно, заполнил его.

«Выехал Баташов просьбе жены связи неожиданным отъездом туда ее деда Филиппа Прокофьева. Вторнику вернусь. Илья».

Мы вышли с почты.

— Показать тебе мой городок? — спросила Таня. — До четырех мы многое успеем посмотреть…

К тетушке мы вернулись только около половины пятого. Деда не было. Не было его и в семь, и в десять.

— К знакомому зашел какому-нибудь, выпили с приездом, вот и вся оказия, — успокаивала Таню тетя. — воскресенье же.

Но когда дед не появился и к одиннадцати, она сдалась, повязала платочек и вместе с нами двинулась в обход ближней и дальней родни, включая сватьев и кумовей.

В два часа ночи мы вернулись. Филиппа Алексеевича не оказалось ни в одном из сколько-нибудь «подозрительных» мест. Не пришел он и утром.

В понедельник была поднята на ноги милиция.

Вторник не принес ничего нового.

Кроме телеграммы от Василия Васильевича, которая предлагала мне встречать назавтра утренний московский поезд.

14

— Ну ладно, — брюзгливо сказал мой шеф, выходя из дома Таниной двоюродной бабки, — здесь он был два дня назад. Но где он сейчас? Придется идти в угрозыск. Я бы предложил тебе, Илюша, взять это на себя, но ты скажешь, что для угрозыска я авторитетнее. Верно?

— Верно. Тем более что я там уже был.

— Прекрасно. Пойдем вместе.

Капитан милиции оказался страстным поклонником кино, поэтому розыски немедленно интенсифицировались. Капитан заново начал проверять городские больницы, вокзал, рынок по телефону, коротко передавая своим подчиненным главные приметы Филиппа Алексеевича Прокофьева. Кончал он каждый разговор одной и той же фразой:

— Должен быть на твоем участке. Я на тебя полагаюсь.

* * *
Мы вышли снова на улицу. И тут же наткнулись на какого-то друга детства Василия Васильевича. Некоторое время они, охая больше от напряжения, чем от боли, лупили один другого по плечам, потом друг детства радостно сообщил, что Филю-художника тоже на днях видел.

— Где? — одновременно воскликнули мы с шефом.

Друг детства подозрительно посмотрел на меня, словно впервые заметив, а потом ответил, конечно, шефу:

— Где ж художника увидеть, как не в картинной галерее или хоть по пути в нее? Он туда в воскресенье днем шел, поговорили с ним, ну я торопился, он торопился. Сказал, что у него в галерее дела.

— В нашей галерее? — Василий Васильевич был очень удивлен. — Или туда за последнее время поступило что-то ценное?

— Да нет, Васенька, — друг детства мягко улыбнулся. — Художников из Баташова вышло немало, да все, понимаешь, живы. Вот в завещании-то наверняка родину вспомнят, тогда и обновимся. И выставок к нам давно не привозили.

— Ну, если Филипп был в галерее, там его запомнили. Даже если он не представлялся. Там каждый посетитель на счету. Кстати ж, она рядом.

С этой фразой Василий Васильевич повернул на перпендикулярную улицу, мы с другом детства — за ним. И сразу оказались почти под вывеской, гласившей: «Баташовская картинная галерея».

Подойти к вывеске поближе в данный момент было невозможно, поскольку перед входной дверью галереи стояла вдоль тротуара довольно основательная очередь.

— А ты говоришь, поступлений не было и выставок хороших нет, — нравоучительно сказал шеф другу детства. — С чего бы очередь тогда?

На друге детства лица не было. Похоже, зрелище очереди в галерею повергло его в шоковое состояние. Поэтому за него ответил ближайший к нам в очереди человек — наделенный мощными бицепсами парень лет двадцати пяти:

— У меня сеструха здесь вчера была, с экскурсией, конечно, в порядке комсомольского мероприятия. Прибежала домой сама не своя, заставила меня сегодня пойти к открытию — нам еще ждать минуты две, — а сама после занятий опять прийти хотела. Со всем своим классом.

— Да-да, — поддержала парня молодящаяся дама лет пятидесяти пяти, — я тоже здесь была вчера. Это та-ак прекрасно!

— Хотел бы я знать, имеет ли к этому чуду отношение наш общий друг… — шепотом сказал шеф.

Я оглянулся. Видимо, служба информации в городе была налажена хорошо. Позади нас успело пристроиться еще около десятка людей. А ведь был рабочий день…

Что же нас ждет внутри?

— А почему ваш знакомый зовет Прокофьева художником? — спросил я шепотом у шефа.

— Здесь его знали молодым, — коротко ответил тот.

* * *
Галерея была куценькая, десятка два картин местных художников, и то половина портреты, а другая половина пейзажи, поровну сельскохозяйственные и индустриальные. Впрочем, все это висело в одном из двух залов. На дверях другого вывеска оповещала посетителей, что именно данные двери ведут на выставку самодеятельных художников.

Сделав эти поверхностные наблюдения, я устремил взгляд на ближайшее полотно. И тут же почувствовал себя так, точно передо мной была картина из гоголевского «Портрета».

Чуть прищурив внимательные и бесконечно холодные глаза, на меня смотрел Ученый. Я был сейчас объектом его исследования, а не он моего, и чуть кривая усмешка узких, напряженных губ говорила о том, что объектом я ему кажусь интересным, но не чрезмерно важным. Усилием воли я заставил себя перевести глаза на табличку под портретом.

«Художник Севастьянов М. И. Портрет брата. Севастьянова Н. И., лаборанта научно-исследовательского института».

Следующий портрет. Какое прекрасное женское лицо! Я почувствовал, что, не существуй на свете Таня, сам бы немедленно кинулся разыскивать оригинал этого портрета. Мимоходом я вспомнил, поняв их впервые в жизни, бесшабашных парней, отправляющих влюбленные письма девушкам с обложек «Огонька».

Подписал портрет какой-то Лианозов.

Идти дальше мне не хотелось. Таких двух портретов человеку должно хватить на целый день. Если соседние картины не слабее, то идти немедленно вдоль их ряда просто разврат. Надо уметь быть верным.

Шеф, однако, держался другого мнения. Он стоял уже у пятой картины, а рядом, держась одной рукой за сердце, другой за плечо Василия Васильевича, тянулся вперед и вверх всем телом друг детства, видимо близорукий. Мимо таких работ идут с такой скоростью! Я услышал плач. Кинулся к старикам. Друг детства уткнулся лицом в широкую грудь шефа и лепетал сквозь всхлипы объяснения:

— Этот портрет сделал пять лет назад Ксенофонтов… ты помнишь? Это моя жена, Маша… Ты помнишь?

Я не стал глядеть на портрет. И не стал помогать шефу успокаивать старика. Я побежал по залу к маленькой боковой двери с вывеской «Администрация».

В крошечном кабинете сидели двое. Мне удалось закрыть за собой дверь, четвертый бы уже не смог этого сделать. На таком ничтожном пространстве не заметить меня было невозможно. Но двое в кабинете сумели и невозможное. Они были слишком заняты.

— Я вас спрашиваю, Прасковья Никитична, как вы допустили это безобразие? И другие в другом месте вас тоже спросят.

— Вы меня не пугайте, Михаил Иванович. Я очень вас прошу. Никакого безобразия я не допустила.

— Да я свои работы не узнаю, понимаете вы это?

— Что же они, хуже, что ли, стали, Михаил Иванович?

— Вы меня не оскорбляйте, Прасковья Никитична! Конечно, кто падок на сенсацию, тому лестно посмотреть на эту новую мазню поверх наших скромных работ. Но как я в глаза посмотрю своему брату Коле, когда он сюда приедет? Да разве это я, скажет мой брат Коля, а он, обратите внимание, ученый, а не кто-нибудь, и настоящий ученый, а не, прошу прощения, искусствовед.

— Вам еще придется просить прощения и посерьезней! — загремела женщина, но тут же сбавила тон и сказала плаксиво: — Так что же вы предлагаете, Михаил Иванович?

— Картины надо реставрировать. За счет безобразника. Или музея, если хулигана не найдут. А найдут — так под суд его, варвара.

— Где я вам возьму этого хулигана? — по-прежнему плаксиво продолжала Прасковья Никитична. — Где? Он, видно, забрался сюда в воскресенье, в понедельник галерея была закрыта, и он воспользовался случаем, а утром, конечно, сбежал…

За моей спиной приоткрылась дверь, прижав меня к краю стола.

— Прасковья Никитична, в дальней кладовой какой-то старик спит. Пьяный, наверное!

Я протиснулся между столом и дверью, потом в дверь, крепко, ухватил за локоть старуху уборщицу, явившуюся с новостью.

— Быстро ведите меня туда. В дальнюю кладовую.

15

Мы пробежали (я почти нес свою проводницу) через оба зала, коридор, спустились на пол-этажа, потом поднялись на полметра и оказались перед дверью, украшенной замком килограмма на полтора.

Он открылся неожиданно быстро — уборщица вдела его в дужки на дверях, а запирать не стала — дверь распахнулась, и я увидел Филиппа Алексеевича. Он лежал на старом мешке, подложив под голову собственное пальто. Рядом на расстеленной газете дожидались его пробуждения ломоть хлеба, даже на глаз зачерствевшего, полбутылки ряженки под красной алюминиевой шапочкой, кусок копченой колбасы граммов на двести.



— А куда он водочную бутылку-то дел? — с почти профессиональным интересом спросила уборщица.

— Не было ее, сестрица, — раздался голос Филиппа Алексеевича. Он вскочил на ноги, сильными движениями рук растер лицо, глянул на часы, потом в окошко, присвистнул: — Ого! Восемнадцать часов спал. Такого со мною лет сорок не бывало.

— А давно ты, непутевая твоя голова, в своей постели последний раз спал? — сурово спросила уборщица.

— Да вот же, сейчас видела, — засмеялся Филипп Алексеевич. — А тебя, уважаемый товарищ, внучка за мной отрядила? Сама-то она где?

— Это вы, товарищ, у нас в галерее набезобразничали? — раздался рядом громовой вариант голоса Прасковьи Никитичны.

Филипп Алексеевич быстро шагнул вперед, но это движение не замаскировало его тайну, а выдало ее. На полу в углу лежали краски и кисти.

— Вы пятнадцатью сутками не отделаетесь! — загремел подоспевший «художник Севастьянов М. И.». — Тут большим сроком пахнет!

— Вы правы. Речь здесь идет о вечности, — на миниатюрную площадку перед входом в кладовую величественно ступил мой шеф.

— Вы кто такой? — резко повернулся к шефу Севастьянов. И тут же оборвал вопрос и вытянулся в струночку.

Все-таки умел мой шеф выглядеть! На маршала, не меньше. Впрочем, он и был им — в своем роде войск, конечно.

— Филипп, ты невероятный человек, — сказал шеф. — Я просто не могу найти всему этому определение. Ты самый Великий Художник XX века, Филипп.

— Художник! Если бы! Ты думаешь, мне было трудно сделать все эти мазки? Да я тратил минут по пять на картину. Тут задача была совсем другая. Надо было рассчитать, где эти мазки сделать. Улыбаешься? Зря!

Филипп Алексеевич резко присел, вытянул из-под газеты с едой стопку бумаги, протянул ее Василию Васильевичу.

— Видишь? Все, все исписано. Я выводил на основе своих формул уравнения законченности для каждой из этих картин. А уже потом брал кисть.

— Какие формулы? Формулы совершенства ты вывел, что ли?

— Можно сказать и так. Понимаешь, я часто думал, что же это такое: последний мазок мастера? Удар кисти, которым божественный Леонардо наделял жизнью работы своих учеников? То «чуть-чуть», которое сразу всего легче и всего труднее для художника? И я понял. В идеале картина гармонична. Как гармонично живое существо. Но великий Кювье брался по кости, по одной кости восстанавливать любое животное. Неужели по целой картине — а точнее, по почти целой картине — нельзя узнать, чего ей не хватает для того, чтобы стать совершенной. Также — помнишь? — я пытался понять, каким станет тот или другой человек в будущем.

— Тебе дорого обошлись эти догадки, — сказал Аннушкин.

— Да, Ира ушла к тебе, когда я нарисовал ее старой.

— Я этого не хотел. То есть хотел, но…

— Знаю. Инициативу проявила она.

— Да. Она имени твоего слышать не могла, прости за откровенность. Она не хотела быть старой.

— Это обошлось нам с тобой в дружбу.

— Но старой она все равно не успела стать, — Великий Режиссер опустил голову.

А дед Филипп продолжал:

— Я рисовал и фотографировал, дорисовывал и менял, и я нашел научный способ определения целого по части. Трудность в том, что одной картине не хватает выразительности в чертах людей, у другой не то освещение, третья слаба в рисунке. Формулы надо было изготовить для всех возможных случаев. Легче всего получалось с портретами. Знаешь, я назвал это наукой последнего мазка.

— Разве такая наука возможна, Филипп? — Василий Васильевич схватил старого друга за плечо. — Ты просто Великий Художник, и это, наконец, вышло на свет.

— Нет, Василий. Я-то знаю. Не вдохновлялся ведь и даже не пробовал в уме тысячи вариантов. Просто считал. Все, что я сделал здесь, в галерее, — вычислено. Карандаш и логарифмическая линейка решали, что будет делать кисть.

— Не верю!

— Но это так. И ты сам увидишь, я научу своему методу других…

— У тебя же, сам сказал, наука последнего мазка. Откуда возьмутся первые? Чтобы сделать рагу из зайца, нужна хотя бы кошка.

— Кошек сколько угодно. Художников, освоивших технику своего дела и бессильных шагнуть дальше.

— И ты вдохнешь в них искру божию?

— В них — нет. Но они вдохнут эту искру в свои картины. Сальери больше не будет завидовать Моцарту. Он сам станет Моцартом.

— Черт! Ты так уверен, будто и вправду… Ладно. Соглашусь на секунду. Но кому нужны гениальные картины, если их миллионы? Илюша, — шеф повернулся ко мне, — наше близкое знакомство началось ведь с разговора именно на эту тему. — Кому нужны миллионы гениальных картин?

Василий Васильевич просил о поддержке. Но я сейчас мог думать только о том, что если дед Филипп прав, значит… Господи, значит, я тоже могу стать настоящим художником. Конечно, без малейшей надежды на славу — слишком много нас будет. Ну и пусть. Зато я буду рисовать, писать маслом, останавливать мгновенье, бросать на полотно целый мир… И я ответил:

— Художникам нужно! Людям, которые хотят быть ими и не могут. И людям, которые увидят эти картины, тоже.

— Но ведь такая наука невозможна! — в отчаянии произнес шеф.

— А если?.. — ответил я.

— Это было бы убийственно для искусства.

— Разве искусство можно убить? — тихо спросил Прокофьев.

— Теперь я боюсь, что можно…

Шеф повернулся и пошел сквозь ряды молчаливых слушателей. Не глядя по сторонам, прошествовал между двух рядов гениальнейших картин. И вышел на тротуар Баташова. Постоял, глядя на буйно лезущую сквозь асфальт вопреки осени травку. Я его не видел, но готов поклясться, что все так и было. Постоял он наверняка, потому что ждал меня. Любимый ученик не имел права оставить учителя в такую минуту. Но я все не выходил. Из-за занавески минут через десять я увидел его фигуру, сворачивающую на перпендикулярную Галерейной улицу. Впервые Василия Васильевича нельзя было сразу узнать со спины. У шефа изменилась походка.

Я никогда не любил его так, как в эту минуту.

16

Вечером мы сидели в купе мягкого вагона. Втроем — дед Филипп, Таня и я. И я благословлял то обстоятельство, что успел до ВГИКа два года проучиться на математическом факультете. Я понимал формулы.

Четверг и пятницу, уже в Москве, Филипп Алексеевич нетерпеливо учил нас с Таней практическим приемам «последнего мазка». У меня что-то получалось! Сказывался опыт художника. У Тани выходило много хуже.

А в субботу не успели мы позавтракать, как в дверь квартиры Прокофьева позвонили. Таня пошла открывать. Резко хлопнула дверь, заскрипела другая… Перед нами с Филиппом Алексеевичем стоял Петрухин. Без пальто, хотя в Москве октябрь выдался холодный, без шапки, в косо, не на ту пуговицу застегнутом пиджаке.

— Вот твоя благодарность, Филипп, — сказал он, швыряя на стол газету. — Спасибо!

«Комсомольская правда». На четвертой странице, в «Клубе любознательных», короткая заметка «Чудо в галерее». Десять строчек сенсации.

— Вашей фамилии здесь нет, — сказал я.

— Нет, так будет. Все узнают, все, раз этот старый болван вздумал себя миру показывать. Я отдал ему свою индивидуальность. Я ради его поисков свою дорогу бросил. Я его лучшим коньяком поил…

— Спаивал! — Это сказала Таня. И еще она сказала: — А вы думали, он всегда на вас и за вас работать будет?

— Он нарушил договор!

Новый звонок в дверь.

— Кого это еще несет? Открой, милый!

Я распахнул дверь — и растерялся. Передо мной, подбоченясь и хмельно улыбаясь, стоял старый знакомый — инвалид с Даниловского рынка.

— А, фининспектор! — весело узнал он меня. — Рад, а то неловко было, что соврал тебе. Коврики я сам писал, а у деда, конечно, последняя рука была, каюсь. Ну чего дорогу загородил? Поздравлять иду. И бутылочку захватил. Ты хоть газетку-то читал сегодня, парень?

— А этот клиент деда Филиппа куда порядочнее вас, Петрухин, — сказал я резко. — Он поздравлять пришел!

— Я вас всех сейчас! — Петрухин замахнулся.

Таня резко перехватила его руку, толкнула художника на стул.

— Отдышитесь, придите в себя и убирайтесь! — скомандовала она.

— Воды. Валокордина, — прохрипел Петрухин.

— Это дадим, — Таня пошла к аптечке.

Прошло, по крайней мере, полчаса, прежде чем нам удалось выпроводить Тимофея Ильича. А когда, наконец, за ним захлопнулась дверь, воды попросил уже дед Филипп. Потом были падающие на дно рюмочки капли, 03 на диске телефона-автомата, белые халаты, сухой треск стеклянных ампул, у которых отламывают кончики…

В воскресенье все уже было кончено.

17

Совместная комиссия Академии наук и Академии художеств по творческому наследию Ф. А. Прокофьева работала уже полгода. Прикрепленные к комиссии математики выбивались из сил, связывая между собой «формулы совершенства» и конкретные работы Прокофьева.

— Да поймите вы, Илья Всеволодович, что получающиеся системы уравнений имеют слишком много решений, — сердито говорил мне доктор физико-математических наук. — Принципа, по которому можно выбрать одно или хоть десяток решений среди тысячи их, Филипп Алексеевич не предлагал. Мы, во всяком случае, ничего подобного в его бумагах не нашли. А если он находил верный путь по вдохновению… Так что толку от его формул?

— Но он сужал все-таки круг возможных решений, — возразил я. Мне не хотелось возражать, но я был обязан это делать.

— Да! Заменял триллионы миллионами. Спасибо!

— Но он меня учил, и у меня получалось, вы же знаете, и все знают, хоть заниматься он со мною смог всего два дня..

— Тогда получалось? А теперь?

Я молчал. Со дня смерти Филиппа Алексеевича я просто не мог заставить себя взяться за кисть.

— Отмалчиваетесь? Что же, завтра мы собираем экстренное заседание комиссии… Приходите обязательно. И с супругой. Хотя… знаете, завтра лучше ее не берите с собой.

Я вышел на улицу. И у самого подъезда нечаянно кого-то толкнул. Он оглянулся на мое извинение, и навстречу мне сверкнули знакомые воспаленные глаза с широченного, лобастого и щекастого лица. Ланитов!

— Как поживаете, Кирилл Евстафьевич?

— А! — он грустно махнул рукой.

— Что так? Фильм про вас снят, сценарий дописал сам Василий Васильевич, саламандру ищут сразу три экспедиции…

— Четыре, Илья Всеволодович. У нас четыре, а за рубежом восемнадцать. И еще тысячи любителей.

— Так чего ж вы об этом так грустно говорите?

— Отравили меня слова вашего шефа. Помните, о необходимых загадках? Хочу саламандру! А тут один биохимик начал утверждать, что в огне действительно существует жизнь, только не более чем на клеточном уровне… Отнимает у меня энтузиастов, у него ведь саламандры-то только по имени остаются саламандрами, в остальном они что-то совсем другое… Спасибо, говорит, что любитель натолкнул нас на идею жизни в пламени, она очень многое объясняет, а теперь этим должны заняться специалисты..

Господи, а он ведь действительно плохо выглядит, даже похудел. Сколько же такой человек должен потерять в весе, чтобы это стало заметно? Товарищ по несчастью, борец за идею…

— Кирилл Евстафьевич, — сказал я, — попробуйте обратиться к химикам, изучающим процессы горения. Я недавно видел научно-популярный фильм, там показывали аппаратуру для ускорения съемки того, что происходит в пламени.

— Я должен на днях получить такую аппаратуру. За ней и приехал, — меланхолически ответил Ланитов. — Попробуем ее в Западной Сибири. А вообще, есть у меня надежда — храмы огнепоклонников в Индии. Там есть огни, которым тысячи лет. Добиваюсь командировки. Кстати, ваш тесть так не вовремя умер: у части снимков нет подписей, это очень снижает значение материала для розысков. Жаль. Жаль. — Помолчал. — До свидания. Пора.

Он уже давно исчез за углом, а я все смотрел ему вслед. Счастливый человек! Хоть сам считает себя несчастным, а меня, знай он все, признал бы величайшим счастливцем. У него есть цель, рядом с которой все остальное для него — мелочи.

* * *
— От имени математической группы комиссии я уполномочен заявить, что дальнейшие исследования бессмысленны. Вот три незнакомые присутствующим работы маслом — портрет, пейзаж и натюрморт, по которым были проделаны, для примера, все расчеты по так называемым «формулам совершенства». Вот краски, вот все, что нужно художнику. Вот расчеты. Разброс возможных предложений для каждого из трех полотен колеблется по числу мазков между тремя и двумястами, место же наложения, мазков, их цвета и протяженность устанавливаются настолько неопределенно, что никакие реальные действия на этой основе невозможны. — Математик обвел зал взглядом, его глаза остановились на мне. — Таков строгий научный вывод. Я приношу свои извинения дочери и зятю покойного исследователя…

Я понял, что предаю Прокофьева. Предаю Таню. Хуже того — предаю их дело. Неужели у меня не хватит сил… Ладно. Комиссия должна запротоколировать хотя бы возможность чуда.

— Погодите-ка! — Я встал и подошел к картинам. Взял кисть.



Через пятнадцать минут я положил кисть и палитру прямо на пол и вернулся на свое место. Все пятнадцать минут зал молчал. Теперь он зашумел. Главный математик на своем возвышении только разводил руками, два других яростно кричали друг на друга.

— Здравствуй, Илья! — услышал я тихий голос и поднял глаза.

Василий Васильевич! Он отказался стать членом комиссии, но ходил на все ее заседания. А сейчас первым подошел. Простил. Мне стало страшно. Я отвел глаза.

— Спасибо, Илья, — сказал он. — Не сердись на меня, я ведь на тебя давно не сержусь.

— Вам не за что меня благодарить, Василий Васильевич.

— Разве ты не понял? Ты ведь сейчас доказал, что все дело не в формулах Филиппа, а в нем самом.

— Как, разве я плохо при вас работал?

— Хорошо. Но работал ты, а не формулы. Ты же и не заглянул в расчеты. Ты повторил сегодня подвиг Прокофьева. Подвиг гения! Только гения не науки, а искусства, Илья.

Я ждал, что он именно так воспримет происшедшее. И все-таки… До этого момента я не знал, хватит ли у меня сил. Теперь знаю. Я справился, промолчал.

Он был уверен в своей правоте. И значит, прав. Иначе сейчас быть не могло.

— Слава великому Прокофьеву! Да здравствует искусство! — крикнул Василий Васильевич.

* * *
Последняя группа формул деда Прокофьева умещалась на листке бумаги. Я их запомнил, раньше чем порвать листок. Эта часть формул сводит число возможных решений в каждом случае к единице. Я могу быть художником. И миллионы людей будут художниками. Каждый, кто по-настоящему захочет. И искусству это не угрожает. Но Василий Васильевич может быть спокоен. Еще одного удара я ему не нанесу. Пока он жив, наука последнего мазка не появится на свет.

Владимир КАЗАКОВ ЗАГАДОЧНЫЙ ПЕЛЕНГ

Рисунки Ю. МАКАРОВА

РАКЕТЧИЦА

На Саратов с юга наползал туман, медленно растекаясь по берегам Волги. Тускнели редкие огни затемненных улиц, нахохлились и полиняли домики под Соколовой горой. Город затягивался серым покрывалом, тонул в настороженной тишине.

Два курсанта авиационной школы с карабинами за плечами неторопливо поднимались в гору по узкой тропке, виляющей в зарослях бересклета.

Василий Тугов шел, нагнув голову, но ветки то и дело пытались сорвать натянутую до ушей пилотку, царапали руку, выставленную перед лицом.

Евгений Шейкин, посмеиваясь над товарищем-гренадером, легко проходил кустарниковые туннели даже на цыпочках.

Многих удивляла их дружба. Казалось, что общего между всегда спокойным, исполнительным, молчаливым великаном Тутовым и тощим, длинноруким, вертлявым, языкастым Шейкиным. А дружба возникла, наверное, потому, что командиры в воспитательных целях старались всегда и везде соединять Тугова с Шейкиным, своей властью давали Тугову служебное первенство, которое Шейкин принимал как должное, хотя в отличие от своего товарища имел сержантский чин и боевые медали позвякивали на его застиранной гимнастерке.

Вспыхнул прожектор, белым глазом прошарил кусты, и над военным городком повис тревожный вопль сирены.

— Вася, давай газ! — Шейкин легко толкнул товарища стволом снятого с плеча карабина.

Они прибежали в казарму и сразу у входа встретились со старшиной.

— Первый патруль прибыл из города. На Сенном базаре задержаны два спекулянта и сданы в комендатуру. Больше происшествий не было! — доложил Тугов.

— Отдыха не будет. В строй!

Здание гудело от топота солдатских ног. Хлопали дверки ружейных пирамид, сухо щелкали затворы, обоймы загонялись ударами ладони, и приклад стучал о бетонный пол — боец в строю.

— На сей раз тревога не учебная! — сказал дежурный офицер, и в шеренгах затих последний говорок. — Наше подразделение выделено для облавы на ракетчиков в районе нефтеперегонного завода. Делимся на три группы. Первую возглавляю я. Вторую — старшина. Третью — курсант Тугов. Машины ждут у ворот.

…Автомобили с курсантами неслись по затемненному Саратову, освещая дорогу подфарниками. Иногда впереди описывал красный круг фонарик патруля, головная машина отвечала троекратным миганием. До крекинг-завода доехали с ветерком. Офицеры скрытно рассредоточили людей вокруг объектов.

Волна дальних бомбардировщиков «хейнкель-III» вышла на город в 23.00 с точностью до секунды. И сразу же корпуса завода, бензобаки, подъездные пути осветились бледным светом выпущенных с земли ракет. Туман смазывал очертаниязданий, цистерны расплывались в нем черными густыми пятнами. Вывел трель командирский свисток — курсанты поднялись из засад. С винтовками наперевес они двинулись вперед, сужая огромное кольцо. Ямы, залитые нефтью с водой, кучи щебня и полусгоревших бревен разъединяли неплотные цепи людей, и они, чтобы в темноте не потерять друг друга, сбивались в небольшие группки. В сторону речного моста метнулась ракета, послышались выстрелы. Ракета брызнула звездочками и, будто пойманная чьей-то рукой, мгновенно потухла.

Группа Василия Тугова подходила к подорванному нефтебаку. Поврежденный бомбой несколько дней назад, он стоял бесформенной черной громадой. Фонарики осветили его рваные бока. Стальные листы, взметнув острые края, нависли над воронкой, заполненной нефтью. Чрево бака ухнуло эхом близкого взрыва.

Шейкин оступился и начал сползать в яму, бормоча ругательства. Под узким лучом сверкнула маслянистая поверхность, и сильные руки кого-то из товарищей вытащили сержанта. Свет скользнул дальше, под вмятину в цистерне, и, дрогнув, потух.

— Вперед! — Команда Тугова заглушила тихое бульканье на другом конце воронки. Фигуры курсантов растаяли в темноте, а Шейкин потянул Тугова к земле.

Прошло несколько минут. От неосторожного удара гуднуло железо. Из густой темени разорванного бака вышел человек. Он торопливо сдирал с плеч мокрый комбинезон. Слышалось тяжелое дыхание. Комбинезон полетел в яму. Человек повернулся и увидел перед собой поднявшуюся с земли черную фигуру. В его лицо ударил сноп света, в грудь уперся жесткий ствол винтовки.

— Руки!

Но человек не успел поднять руки, их схватили сзади и заломили. Слабо вскрикнув, человек упал на колени. Луч фонаря остановился на его грязном лице.

— Баба!.. Это ж баба, убей меня бог! — воскликнул Шейкин.

— Это враг! Обыщи! — жестко сказал Тугов и одной рукой поднял с земли обмякшее тело.


Утром дежурный по управлению НКВД полковник Стариков записал в журнале:

«В ночь на 25-е задержано три человека. В том числе ракетчица Гертруда Гольфштейн, уроженка г. Энгельса, республики немцев Поволжья. Следствие по ее делу поручено лейтенанту Гобовде В. В.».

Двое суток Гертруда Гольфштейн молчала, сидела перед Гобовдой почти не шевелясь, лишь иногда просила воды. Кажется, она даже не слышала вопросов следователя. И только сегодня, когда Гобовда сказал, что при обыске ее квартиры обнаружен тщательно замаскированный тайник, она отрешенно опустила голову.

Призналась в принадлежности к шпионской организации «Народный союз немцев, проживающих за границей», назвала кличку: «Белка».

После эвакуации немцев из Поволжья Белка осталась жить на прежнем месте, так как была женой русского фронтовика, но агентурные связи, которые ранее поддерживала ее мать, нарушились.

В конце 1942 года ее посетил человек «оттуда», привез деньги, побеседовал и включил в небольшую мобильную диверсионную группу. Демаскировка крекинг-завода была одним из заданий Белки.

Она назвала фамилии и адреса трех членов группы.

— Под какой фамилией приходил к вам посланец «оттуда»?

— Хижняк Арнольд Никитич.

— После эвакуации ваших родственников из города были еще встречи, кроме тех, о которых вы уже рассказали? Учтите, Гольфштейн, честное признание облегчит вашу вину!

Женщина пошевелила губами, потом с усилием подняла голову и снова попросила воды. Пила жадно, проливая воду на кофточку. Промокнула губы рукавом и заговорила быстро, взволнованно.

— Я понимаю, для меня все кончено! Еще девчонкой, в восьмом классе, я по поручению матери знакомилась с красноармейцами, командирами и узнавала от них многое. Я и замуж вышла по выбору матери за военного. И прямо скажу, была горда беззаветной службой своей родине — Германии. А когда мать умерла, я осталась совсем одна! Страх заставил думать. Нет, не о том, что поступаю неправильно, я боялась быть схваченной, умереть. Особенно когда Хижняк послал меня ползать в грязи с ракетницей. Это был ужас! Я хочу жить! Расскажу все, что знаю. Хотя и понимаю, что оказалась мразью…

— Остановитесь! Вы отвлеклись, Гольфштейн, и не ответили на вопрос.



— Хижняк, кроме денег, оставил мне посылку для другого человека.

Гобовда постучал по столу карандашом и тихо попросил:

— Успокойтесь. Сосредоточьтесь. Рассказывайте не торопясь, подробно.

— В тайнике, где вы нашли шифроблокноты, радиодетали и оружие, совсем недавно лежал ящичек, зашитый в парусину, с сургучными печатями. Очень похожий на посылку. Хижняк сказал, что за ним придет мужчина и представится: «Я Тринадцатый!» Мужчина не пришел, а позвонил по телефону. Мы встретились во дворе кинотеатра «Центральный» после последнего сеанса, и я передала ему посылку.

— Опишите его, — подсказал Гобовда.

— Было темно… Выше среднего роста, плотный, голос грубоватый, в фуражке, в солдатском бушлате.

— О чем говорили?

— Ни о чем. Он только поблагодарил. Хотя нет. Подождите… Он спросил: «А усилитель здесь?» Я не знала содержимое посылки. Вот все! — Гольфштейн начала выдергивать ниточки из рукава и накручивать их на пальцы. Выдернув несколько ниток, подняла глаза: — Он был в солдатском бушлате без знаков различия. Когда прятал посылку под бушлат, на петлице мундира я увидела авиационную эмблему.

— Не ошибаетесь?

— Я хорошо знаю знаки различия. В это время он вышел из тени, а была луна.

— Тогда вы видели и лицо.

— Козырек… Большой, квадратный, закрывал… Лицо широкое.

— У вас начинает прорезаться память, Гольфштейн, это хорошо.

— Я устала.

Гобовда открыл тощую папку, вынул из нее бумажку, поднес к глазам женщины:

— Вот этот адрес найден в вашей квартире. «Петровский район, лесхоз 10, Корень». Кто такой Корень?

Ракетчица откинулась на спинку стула и прикрыла веки. Вяло и безразлично звучал ее голос:

— Не знаю. Такого не помню. Еще до войны мы всей семьей ездили в лесхоз отдыхать. Там заповедник, красивые места. Может быть, это кто-то из знакомых матери.

— Его фамилия? — резко спросил Гобовда.

— Чья? — встрепенулась Гольфштейн.

— Агента, которому вы передали посылку около кинотеатра.

— Я ж говорила. Он мне известен только как Тринадцатый.

Гобовда обмакнул ручку в чернила и протянул ее женщине, пододвинул к ней и листы синеватой бумаги.

— Прочтите протокол допроса, подпишите и можете отдыхать.

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ РАДИСТ

По авиашколе распространился слух, что приехала государственная комиссия.

— Пока нет, но сегодня прилетит генерал со свитой, — уточнил пришедший из штаба старшина.

— Тыловик? — поинтересовался Шейкин. — «Гусей» не наставит в летные книжки?

— Не дрейфьте, генерал боевой! К нему в дивизию попасть считают счастьем! — Старшина пошел вдоль коек. Его наметанный глаз заметил прикрытую газетой пару нечищеных, с налипшей грязью сапог. — Вы, Шейкин, скоро будете офицером, а культуры ни на грош.

— А скажите, товарищ старшина, вы, конечно, лично знакомы с генералом?

— Не заговаривать зубы! — Выхваченные из-под койки сапоги полетели на середину казармы. Белейшим носовым платком старшина аккуратно вытер руки: — За нечистоплотность — наряд вне очереди!

Шейкин вытянулся и свел босые пятки:

— Есть! Понял! Драить полы — знакомая и непыльная работенка. Но смею заметить…

— Жень-ка! — укоризненно протянул Тугов, и Шейкин, скорчив недовольную мину, замолчал.

…Из-за Соколовой горы выплыл транспортный самолет СИ-47. Красиво подвернув на посадочную полосу, он сел и подрулил к командному пункту. Из кабины вышел пышноусый генерал, за ним несколько офицеров.

— Смирно! — руководитель полетов шагнул вперед для рапорта.

Генерал протянул ему широкую ладонь.

— Тянуть не будем. Показывайте машину, на которой я буду летать с курсантами. И подполковнику самолет. Знакомьтесь — мой заместитель.

Руководитель полетов поздоровался с моложавым подполковником.

— Лавров, — представился тот.

Фамилия была известна авиаторам. Будучи командиром полка, Лавров разработал несколько новых схем боевых порядков истребителей и успешно применял их в бою. Лавров отмечался в приказах по воздушной армии. В военной печати появлялись его статьи, обобщающие боевой опыт авиации.

Подполковник Лавров внимательно прочитал список курсантов, назвал несколько фамилий и направился к самолету.

— И на штурмовике летает? — руководитель полетов кивнул в сторону подполковника.

— Освоил «Ильюшина» за пару дней. Цепок, чертяка! — с гордостью ответил генерал. — Ну давайте и мне кого-нибудь.

Генерал проверил в воздухе несколько человек и остался доволен.

— Хватит, что ли? Или еще одного? Ты мне, старина, наверное, лучших подсовываешь, а кого похуже прячешь в казарме. Знаю я вас! Ну-ка дай списочек наряда.

Генерал долго просматривал фамилии и наконец произнес:

— Шей-кин… Тонкошеее что-то ассоциируется. Давайте его!

Старшина разыскал Шейкина в кухне, где тот рассказывал поварам анекдоты и одновременно таскал со сковородок стреляющие жиром шкварки.

Шейкин пулей вылетел из кухни, уселся в автомашину.

— Как генерал?.. Ничего?

Старшина промолчал. Шейкин вздохнул и затянул ремень потуже.

— Злой, что ли, генерал? — тронул он за плечо шофера.

— А вот сейчас увидишь, — ответил тот и остановил машину против командного пункта.

Из-за угла КП вышел генерал. Шейкин до того растерялся, что так и остался сидеть в машине. Генерал поглядел, сдвинув брови, потом приложил руку к шлему и доложил:

— Товарищ курсант, эскадрилья проводит учебно-тренировочные полеты. Происшествий нет. Доложил генерал-лейтенант Смирнов!

Шейкин вскочил, багровый румянец облил щеки.

— Товарищ генерал! Курсант Шейкин прибыл по вашему приказанию!

— Разгильдяй, а не курсант!.. Марш в самолет! Посмотрю, каков ты в воздухе.

…Самолет носился над приволжскими степями сорок минут. Резкими и неожиданными были его эволюции. Из пикирования — в боевой разворот. Из боевого разворота — в вираж. Крутые и энергичные «восьмерки». При больших перегрузках широкое лицо генерала наливалось кровью, отяжелевшие веки прикрывали задорные глаза, а голос прорывался сквозь гул мотора.

— Хорошо! Кто научил тебя делать недозволенные фигуры? Ты и в воздухе разгильдяй! Ну ладно, давай еще разок, это неплохой финт для воздушного боя. Да не так! Давай покажу… Вот сейчас правильно! Выйдет из тебя штурмовик. Молодец! Набирай высоту. А теперь в «штопор»! Не можешь, боишься? — Генерал хватался за управление. — Что, не нравится? Этого не умеешь? То-то!.. Научишься падать сейчас — не упадешь в бою…

Шейкин, окрыленный похвалами генерала, отлично посадил самолет. Отпуская курсанта, Смирнов сказал:

— Неплохо. И откуда в таком сила? Беру к себе! Но если чуть что… смотри! А как у тебя дела? — обратился он к своему заместителю.

— В дивизию отобрал восемь человек. «Отлично» заслужил только один — курсант Тугов, — сдержанно ответил подполковник Лавров.


В радиоцентре управления боевая тревога. Поднял ее дежурный радист третьего поста. Контролируя свой поддиапазон, он наткнулся на незапланированную передачу. Почти сплошным потоком лилась из динамика морзянка. Радист схватился за карандаш, но потом со злостью бросил его и нажал кнопку магнитофона.

Световой сигнал тревоги заплясал на электротабло дежурных пеленгаторов, и через несколько секунд медленно завращались круглые антенны направленного действия.

На настольном пульте полковника Старикова тоже засветилась красная надпись: «Работает неизвестная радиостанция!»

Стариков вышел из кабинета, неторопливо спустился с третьего этажа, прошел через двор и в радиооператорской выслушал рапорт командира связи.

— Неизвестный радист дал триста знаков в минуту. Принять смогли только на магнитофон. Пеленги получились неустойчивые и размытые. В зону размыва попали здание сельхозинститута и военный аэродром авиашколы. Сближение оказалось невозможным из-за короткого времени радиосеанса. Даже не успели завести автомашины! Цифровой текст радиограммы принят почти полностью, он сейчас у дешифровщиков. Во время сеанса неизвестного радиста в сельхозинституте шли занятия, а на аэродроме авиашколы производились полеты штурмовиков ИЛ-2. Доложил…

— Вольно! — прервал офицера Стариков. — Что еще можете добавить?

— Есть странности, товарищ полковник. Во-первых, скорость передачи. Даже знаменитый Кренкель не способен на такой радиогалоп! Работал феномен! В нашей зоне таких радистов нет!

— Как видите, есть, дорогой товарищ.

Офицер немного смутился от вольного обращения начальника, но продолжал высказывать свои наблюдения. Он сообщил, что передача велась на радиоволнах, не обеспечивающих дальность. Обычно на этих частотах не работают ключом, а ведут передачи голосом. Необычная скорость передачи оказалась неожиданной для радиста, поэтому он и запоздал с приемом радиограммы. Офицер обратил внимание полковника, что месяц назад они бы не смогли контролировать такую передачу — не было новых ультракоротковолновых пеленгаторов.

К концу дня начальник дешифровальной группы доложил полковнику Старикову о затруднениях криптографов в расшифровке перехваченной радиограммы. Они считали: ключом к цифровому шифру является какой-то текст прозаического или стихотворного произведения, поэтому предстоит трудная и длительная работа…

— Ну а как подписана радиограмма? — перебил его полковник.

— С интервалом отбита цифра тринадцать.

Отпустив начальника дешифровщиков, Стариков вызвал лейтенанта Гобовду и поинтересовался ходом следствия по делу Гертруды Гольфштейн.

— Я считаю, она сказала все! — так закончил свой короткий рассказ лейтенант.

— Почему вы так думаете? — спросил Стариков.

— Белка дала нам Хижняка, Тринадцатого и Корня. На Хижняка — только словесный портрет. На Тринадцатого — лишь авиационную эмблему. Как установила экспертиза, адрес Корня записан почерком, не принадлежащим никому из семьи Гольфштейн. В нашем распоряжении были письма всех членов семьи. Давность написания пять-шесть лет. Адрес найден не в тайнике, а в письменном столе, так что человек, проживающий по нему, если он еще там проживает, может быть, и не имеет никакого отношения к нашему делу.

Стариков закурил и, выпуская клубы дыма, пристально смотрел на Гобовду. Ему не понравились ни скороспелые выводы следователя, ни его настроение. Следователь «не вошел» в дело, оно его не захватило. В таких случаях лучше заменить исполнителя. Но опытных сотрудников не хватало. Да и этому крепкому, энергичному пареньку нужно набирать опыт.

— Я вам хочу предложить одну версию, Гобовда. Она основана на предположении. — Стариков поудобнее устроился в кресле. — Давайте сопоставим показания Белки и некоторые факты. Вы считаете, что она передала Тринадцатому портативную радиостанцию?

— Да, товарищ полковник, его вопрос: «И усилитель здесь?..» — мог относиться только к радио- или электроустройству.

— Допустим. Вы также считаете Тринадцатого причастным к авиации. Понимаю, понимаю… на петлице авиационная эмблема. Допустим и это, хотя форму он мог бы надеть любую. Итак, радиостанция, которая передана Хижняком, обрела хозяина авиатора. Для чего он ее взял?

— Не любоваться же…

— Для работы. И вот сегодня, следите внимательно, Гобовда, сегодня наши радисты засекли неизвестный передатчик. Пеленг на него прошел через аэродром авиашколы, где в это время летали. Нерасшифрованная радиограмма подписана индексом тринадцать.

— Вот здорово, товарищ полковник!

— Это плохо, Гобовда. Очень плохо! Если враг затаился в авиашколе, поиск расплывается по всей стране. В школе только курсантов более трехсот человек. Сегодня они закончили учебу и разъезжаются по воинским частям, некоторые во фронтовую полосу, а кое-кто инструкторами в другие авиашколы. Задержать их нам никто не позволит, поиск предстоит длительный, люди же нужны фронту. Что будем делать, лейтенант Гобовда?

— Узнав место назначения каждого курсанта, сориентируем на поиск местные органы наркомата и войсковые отделы СМЕРШа.[1]

— Хорошо… Еще одна деталь… Прочел в деле описание Хижняка: высокий, узкоплечий, сутулый, глаза голубые, под глазами мешки, на вид лет пятьдесят. Арнольд Никитич, так?.. Но Хижняк Арнольд Никитич проходит у нас еще по одному делу, и словесный портрет его совсем другой. Маленький, полный… дальше говорить не стоит. Вот вам еще загадка, если, конечно, Белка не врет.

Они посидели молча, докурили папиросы. По раскрасневшемуся лицу молодого следователя Стариков определил, что у того резко изменилось отношение к делу.

— На составление ориентировок в войсковые части даю вам двое суток! — Твердым командным голосом полковник вывел Гобовду из задумчивости. — Вплотную займитесь поиском Корня. О Хижняке заботу проявят другие. Действуйте, лейтенант Гобовда.

ВТОРАЯ РАДИОГРАММА

Темнело. В двухстах километрах от Курска, на аэродроме, взвыл и затих последний опробованный мотор. В землянке дивизионного отдела СМЕРШа мерцали радиолампы, слышался треск и вой перегруженного эфира. У приемника сутулилась радистка Татьяна Языкова и, мягко трогая верньеры, «прощупывала» заданный диапазон радиоволн.

Капитан Неводов ел из котелка остывшую кашу. Казалось, что рука с ложкой помимо воли хозяина проделывает путь ко рту. Мысленно капитан был еще в кабинете начальства и обдумывал, как лучше выполнить поставленную задачу. В Саратове запеленгован неизвестный радиопередатчик, поймана диверсантка, и весь ход начавшегося расследования изложен в пространной ориентировке. В связи с этим делом Неводову поручили глубокую проверку выпускников Саратовской авиашколы, недавно прибывших в часть.

Капитан отодвинул котелок с недоеденной кашей, зажег лампу, взял с края стола одну из папок и раскрыл. Его крупная голова, обрамленная мягкими седеющими волосами с правильным кругом плеши на темени, низко склонилась над бумагами.

— Ну, как у тебя, Татьяна? — оторвался Неводов от бумаг.

— Один свист, товарищ капитан.

— Терпение, Таня, терпение!.. Вчера к нам в часть прибыли новые женихи. Видела?

— Не интересуюсь!

— А зря! Взять хотя бы Василия Тугова. Красавец! Соболиные брови. Смоляной казацкий чуб. До авиации был неплохим оперативником МУРа. И я знаю, он тебе уже пытался подарить цветы.

Татьяна повернулась к Неводову.

— А Евгений Шейкин — совсем герой! Бывший полковой разведчик, трижды награжден за дерзкие действия в тылу врага. На вид и не подумаешь, правда?

— Разве дело во внешнем виде? — сказала Татьяна и снова принялась за работу.


Генерал Смирнов вошел в кабинет и медленно обвел взглядом своих помощников.

— Прошу садиться! Начштаба, выкладывай свои заготовки.

— Через реку Сейм немцы навели мост на притопленных понтонах и к нему из Курска двигают большие силы. Мост почти незаметен с воздуха. Две попытки уничтожить его не удались. Первый раз летчики бомбили песчаную косу, приняв ее подводный язык за цепь понтонов, при втором налете самолеты не смогли прорвать огневой заслон. Теперь переправа используется только ночью… Штаб предлагает бомбить ночью, с малой высоты, снарядами замедленного действия. Кроме того, нам дают морские торпеды. Авиации помогут разведчики, они обозначат пинию моста ракетами.

С пояснениями к плану выступили начальники оперативного отдела и разведки. Генерал Смирнов слушал, изредка посматривая на подполковника Лаврова. Неводов знал, как любит Лавров возражать штабникам. Вот и сейчас его спокойный голос не предвещал ничего хорошего составителям плана.

— С планом, товарищ генерал, я познакомился два часа назад, Он прост, но создается впечатление, что его составители упустили специфику летной работы. Бомбежка ночью! По точечной цели! Кратковременный подсвет и обозначение! — На загорелом лице подполковника беловато выделился осколочный шрам, проползший от челюсти к левому глазу. — Я много летал ночью, но не гарантирую, что, во-первых, найду цель, во-вторых, попаду в нее. А в полках лучшие летчики имеют мизерный ночной налет!.. Выигрышные пункты меня радуют: скрытность полета — раз! — Лавров отогнул палец сжатого кулака. — Отсутствие истребительного прикрытия переправы — два! — Он разжал ладонь и загнул сразу два пальца. — И наконец, мысль застать колонны противника на форсировании реки — три!

Лицо начальника штаба посветлело.

— Но почему же ночью? — спросил Лавров. — Ведь этих преимуществ можно добиться и просто в плохую погоду!

— По данным разведки, переправа производится только ночью, — возразил начальник оперативного отдела.

— Потому что погода стоит ясная и противник рисковать не хочет! Но, разрабатывая авиационные операции, неплохо бы держать связь с метеорологами. Подходит циклон. Прикрываясь нелетной погодой, немцы будут переправляться и днем.

— Предлагай, подполковник, — сказал Смирнов.

— Ручаться могу за такой вариант. Вылетаем в первый день так называемой «нелетной погоды». Синоптики обещают ее послезавтра. Практики таких налетов у нас мало, и противник наверняка станет переправляться. Так же как и ночью, будет отсутствовать истребительный заслон. Маршрут полета можно изменить. Пусть самолеты выйдут на реку Сейм и пойдут к мосту по реке. Кроме облегчения ориентировки, еще одна выгода: следуя по реке, можно поразить цель сразу, без дополнительных перестроений и заходов. Бомбы замедленного действия позволят атаковать с бреющего полета. У меня пока все!

— А мои джигиты нужны в вашем плане? — спросил начальник разведки.

— Обязательно.

— Что скажет начштаба в защиту своего варианта? — Генерал поднялся из-за стола.

— Ничего… Только ведь подполковник мог поправить нас раньше.

— Извините, но окончательно все утряслось в голове только в процессе вашего доклада, — объяснил Лавров. — А ночной вариант следовало бы оставить запасным.

— Так и решим! Смотри, чтобы твои джигиты не обмишурились! — Генерал погрозил пальцем начальнику разведки. — По вашей части есть замечания, капитан Неводов?

— Когда будет поставлена задача экипажам?

— За час-полтора до вылета. Устраивает?.. Ну вот и хорошо! Все!

Неводов с Лавровым вышли из штаба вместе.

— Вы на аэродром?.. Хотите подъехать? Прошу! — Лавров гостеприимно открыл дверцу трофейного «опеля». — Между прочим, у меня для вас подарок. — Покопавшись в большой штурманской сумке, с которой он никогда не расставался, Лавров вынул горсть монет и ссыпал их в ладонь Неводову. — Есть две довольно редкие.

— Спасибо! Но откуда?..

— Я слышал, что вы безнадежно больны нумизматизмом. Эти реквизированы у сбитого «макаронника». Наслаждайтесь.

Маленький «опель» резво бежал к аэродрому.

— Итальянец подал интересную мысль, — говорил Лавров, заполняя кабину ароматным дымом «Северной Пальмиры». — Его пугал сильный огонь наших штурмовиков. И я подумал: что, если попробовать маневренные качества ИЛа? Представьте, он довольно сносно выполняет фигуры высшего пилотажа. В сочетании с мощным огнем это опасно для любого истребителя. Сейчас попробую тренировать молодых пилотов… Еще минуту, капитан.

Лавров достал из сумки плитку шоколада.

— Передайте Татьяне… И не судите строго старого холостяка.

— Она, кажется, крепко подружилась с лейтенантом Туговым.

— Да?.. Все равно передайте, — Лавров захлопнул дверку машины и поехал на дальний конец стоянок.

Около самолетов, замаскированных соломенными матами, работали техники и летчики. Один из ИЛов был тесно окружен людьми. Два парня в измазанных маслом комбинезонах приклепывали к фюзеляжу Т-образные металлические рейки. Невысокий летчик мешал капитану смотреть, и Неводов легонько отстранил его.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — сказал тот.

— Здравствуйте, Шейкин. Что здесь происходит?

— Клепают направляющие для реактивных снарядов. Видите, зашел «худой» в хвост, а ему в пасть гостинец из четырех эрэсов?

— Кто это придумал?

— Вася!.. То бишь лейтенант Тугов, собственными мозгами!

Неводов нашел глазами Тугова, подошел к нему.

— Василий Иванович, вы не забыли о моем предложении? Помните наш разговор?

Тугов помнил. Все помнил. В тот вечер он провожал Татьяну на дежурство. Около землянки СМЕРШа, прощаясь, обнял девушку. От ее волос, щекотавших глаза, пахло ромашкой.

Грезы разрушил голос:

— Отставить! Обоим войти в землянку!

Таня сразу, как мышка, скользнула в светлый проем двери, а Тугова кто-то взял под руку.

— Думаете умыкнуть мои кадры, лейтенант? — говорил капитан, когда они уселись друг против друга за столом. — Не возражаю, но потребую кое-какой компенсации… А ведь я вас приметил, еще когда около столовой вы пытались всучить Татьяне букет ромашек. Припоминаете?..

Неводов долго расспрашивал Тугова о его работе в Московском уголовном розыске и наконец сказал:

— Вот никелевая монета, чеканенная в Берлине. На аверсе что? Читайте.

— Тысяча восемьсот девяносто восьмой год. Одна копейка.

— А теперь смотрите реверс, — Неводов повернул монету. На обратной стороне раскинул крылья прусский орел. — Ее как эталон никелевой монеты предлагали России… Для нас, нумизматов, двуличная монета ценна, и подобные ей люди, между прочим «отлитые» не так уж далеко от того же монетного двора, представляют еще больший интерес. Так как, Василий Иванович? А то давайте к нам в контрразведку. С кадровыми органами я согласую.

Тугов молчал.

— Что в распоряжении шпиона на земле? — продолжал Неводов. — Их средства передвижения: ноги, автомобиль, поезд, редко пассажирский самолет. И всегда вокруг него наши советские люди. Ошибся чекист, другие могут помочь исправить ошибку. А в авиации шпион имеет крылья, в полете часто один. Понимаешь? Тут ошибки должны быть исключены. Надо обнаруживать врага на земле, обезвредить.

— В УРе я был оперативным работником, — сказал тогда Тугов. — Оперативным! Выявляли другие.

— Подумайте, Василий Иванович. Хорошо подумайте. Вы имеете опыт работы…

С тем и расстались в тот вечер.

Подплыло облако пыли от взлетевшего штурмовика. Ревущая машина, подняв нос, карабкалась в небо. Подполковник Лавров повез очередного летчика на пилотаж.

— Ну как, Тугов, решил? — Неводов снял фуражку, вытер платком вспотевшую лысину.

— Я ведь боевой пилот, товарищ капитан. Разве нельзя обойтись без меня? — скучно сказал Тугов.

— Ну, ну… Летай! — капитан помахал рукой шоферу бензозаправщика, едущему в сторону городка…

В землянке он увидел прильнувшую к рации Татьяну. Она предостерегающе подняла палец. На радиостанции светился подконтрольный диапазон, в такт принимаемым знакам дергалась стрелка прибора настройки.

Неводов схватился за телефон.

— Двадцать шестой… Я восьмой! Что у вас?

— Есть пеленг!

— Сотый… Я восьмой! Доложите!

— Восьмой, вас срочно вызывает первый-зет. Включаю! — сказали с коммутатора. Неводов откликнулся на голос начальника контрразведки воздушной армии полковника Кронова.

— Неводов, немедленно блокируй лес северо-восточнее хозяйства Смирнова! Точка схождения пеленгов там, в десяти километрах от вашего аэродрома. Роте охраны и командиру БАО[2] отданы распоряжения. Действуй, капитан, действуй!

БАГРОВОЕ СИТО

Полк подняли по тревоге.

Уже рассвело, а Евгений Шейкин, выключив мотор, не покидал теплой кабины, посматривал через запотевшее стекло на молоденьких оружейниц, проверяющих подвеску бомб и реактивных снарядов. К самолету шел Тугов. Шейкин откинул колпак кабины, перекинул ноги через бортик и молодцевато спрыгнул в лужу. Вода из-под сапог брызнула на одежду Тугова. Тот поморщился.

— Мог бы и поаккуратнее!

— Окропил тебя живой водичкой перед боем!

— Знаешь, Женя, мне торпеду под брюхо подвесили. Что с ней делать?

— Расскажут. Пошли рысцой, а то и так последние… Вот тут рай! — выкрикнул Шейкин, вбегая под натянутый на колья брезент.

Задачу на штурмовку понтонной переправы ставил подполковник Лавров. Водя указкой по большой схеме, разъяснял:

— Пойдет девятка. Командир третьей эскадрильи не раз лазил в такую погоду, ему и карты в руки. Ориентировка сложная, поэтому сначала с курсом 240 градусов выйдете на железную дорогу Белгород — Курск в районе станции Солнцево. Рядом Сейм. Разворачиваетесь и летите по реке к городу. Как только подойдете к острову Зеленый — видите, какая у него своеобразная конфигурация? — засекайте время. Через восемь минут готовность. Через десять под вами будет переправа, обозначенная ракетами. Уничтожить! Немцы двигают по ней крупные силы в район Беседино — Становое. — Подполковник выглядел нездоровым, шрамик на загорелой щеке посинел, но движения были энергичны, голос, как всегда, ровен и сух. — Два штурмовика несут торпеды. Ничего сложного. Сбрасывайте, не долетая двести-триста метров до мостов. Заглубление торпед соответствует усадке притопленных понтонов… Вопросы есть?

…Дождь утих, но небо висело серыми лоскутами над самой землей. Самолеты шли низко, задевая «горбами» облака. Самым последним летел Шейкин. Он видел под штурмовиком Тугова веретенообразное тело торпеды, она висела, чуть наклонив овальный нос. Шейкин немного поотстал, посмотрел вниз — земля, как стремнина, смешавшая в своем потоке овраги, дороги, поля, перелески, неслась под крылья. В левом боковом стекле козырька кабины темным изгибом плеснулся Сейм, чуть дальше — лесополоса железной дороги. По конфигурации берегов стало понятно, что эскадрилья выскочила на реку где-то севернее Солнцева и довольно далеко от него. Передние машины легли в разворот, взяли курс на остров Зеленый.

И тут в пустоту эфира вдруг ворвался голос:

— Ахтунг! Нойн!

Под самолетами матовой лентой изгибался Сейм, обмахренный с юга черным мокрым лесом. Промелькнуло два рыжих островка. Самолеты перестроились. Девять штурмовиков, вытянувшись по реке, подходили к острову Зеленый.

Для Шейкина он появился неожиданно: из дымки выскочили желтый конус плеса и круглая, как пятак, лесная заросль. Палец ткнулся в кнопку аэрочасов — через десять минут появится цель.

Время чувствовалось телом, будто кто-то взял тебя за голову и тянет как резину. Даже лоб коснулся прицела. Шейкин с усилием откинулся в кресле, но до рези в глазах продолжал смотреть вперед. Он видел пять самолетов и угадывал положение трех самых первых. И там, где они были, небо прочертил огонь, Ракеты! Разведчики обозначили переправу! Слава пехоте! Ракеты!.. Но их очень много! Что за чертовщина? И, будто отвечая на его вопрос, Сейм выкинул откуда-то из глубины огромный белый султан, и в пенной верхушке мелькнул оторванный хвост штурмовика. На высоком правом берегу и в лесу на левом раскаленными горошинами рассыпались огоньки. От них тянулись короткие рыжие стрелки. Они мелькали вокруг Шейкина, выходили из рваных отверстий на крыльях. Воздух порозовел. Низкое небо стало багровым и, слившись с берегом, образовало туннель с зыбкими желто-красными стенами. Туннель перегораживало сито из сотен разноцветных, перекрещенных трасс. Винтами и крыльями его рвали штурмовики.

Теперь впереди Шейкина летело только четыре самолета. Один горел на глинистой отмели. Командир второго звена с торпедой под фюзеляжем крутился в последнем штопорном витке.

От самолета Тугова оторвалась торпеда. Она подняла воду и обозначила бурунный след. Белая нитка потянулась к дымящемуся танку и автомашине с покореженным оружием, стоящим прямо на воде. Вот она, притопленная переправа! Шейкин обогнал торпеду, чуть наклонил нос штурмовика, нажал рычаг и будто втиснул бомбовый груз в невидимую линию понтонного моста. Потом подвернул самолет и залпом реактивных снарядов накрыл берег. Уходя вверх, оглянулся. Сработали все бомбы замедленного действия, сброшенные эскадрильей. На месте переправы оползала рыхлая гора.




Шейкин пролетел немного в облаках и начал снижаться. Зацепившись взглядом за землю, встал на обратный курс и глубоко вздохнул. Казалось, пролетела вечность, а бортовые часы показывали: с момента пролета острова Зеленый прошло всего семь минут…


После вылета штурмовой эскадрильи на СКП[3] приехал генерал Смирнов. Он выслушал доклад подполковника Лаврова и обратился к штурману-планшетисту:

— Где они?

— По времени подходят к станции Солнцево.

— Молчат?

— Пока тихо, товарищ генерал.

— Ахтунг! Нойн! — прокаркал динамик.

Это было так неожиданно, что все на миг оцепенели. Немец сработал на тщательно выбранной, строго засекреченной волне. Первым опомнился генерал. Он в сердцах крутил ручку полевого телефона.

— Восьмого!.. Вы слышали, капитан?

Неводов слышал, но, по его мнению, это не предвещало опасности. Разное бывает стечение обстоятельств. Случайно на этой волне могла работать наземная радиостанция немцев. Капитан просил прервать разговор, так как вновь заработал передатчик на подконтрольном диапазоне.

Положив трубку, Неводов наклонился к Татьяне. Она держала в руке карандаш, но не писала.

— Передал позывные. Слышно слабо.

Неизвестный передатчик посыпал в эфир точки и тире только через шесть минут. Радиограмма была короткой, а в конце опять стояла цифра 13. Пеленгаторы успели засечь направление. Их пеленги скрестились на территории, занятой противником.

— Вот так штука! — Неводов сел за стол, обхватив ладонями голову.

— Товарищ капитан, работал тот же передатчик.

— Бред!

— Каждый радист имеет свой почерк. И потом…

— Ну что, что?

— Я заметила… Через ровные промежутки он дает ясную помеху, похожую на скрип дверной петли.

— Шифр! Понимаешь? Мне нужен шифр! — Неводов быстро ходил, так и не убрав с висков ладони. — Что толку от наших перехватов? Скрип какой-то… Это, как несмазанная телега, скрипит наше дело, Таня! И с той и с другой стороны работает Тринадцатый. Эфемерное создание! Мне нужен его язык. Понимаешь? Он висит на нашей шее второй месяц! А ты про какой-то скрип!

— В каждой передаче одинаковый скрип через одинаковые промежутки времени. Похоже на автомат, — настаивала радистка.

Неводов хлопнул дверью землянки и побежал на аэродром. Генерала и подполковника Лаврова он нашел около СКП. Оба с тревогой поглядывали в небо.

— Товарищ генерал!

Смирнов отмахнулся и сделал несколько шагов в сторону. На аэродром приземлялись штурмовики. Их оказалось только пять. Пять закопченных, с многочисленными пробоинами самолетов. Последним плюхнулся на край аэродрома Тугов. Его вытащили из кабины еле дышащим, с простреленной грудью. Видно было, что только огромным напряжением воли он удерживал сознание, в глазах отражались боль и удивление. Шейкин стоял рядом с непокрытой головой. Подполковник Лавров помог уложить раненого на носилки и снял с него штурманскую сумку.

К генералу подбежал один из пилотов:

— Задание выполнено! Мост взорван… Ведущий погиб.

— Отдыхайте.

— Кто шел на мост замыкающим? — спросил Неводов пилота.

— Лейтенант Шейкин.

Шейкин нехотя повернулся к подошедшему капитану и вяло ответил на приветствие. Долго не мог понять вопроса, потом тихо сказал:

— Что я видел?.. Я видел, как с обоих берегов нас молотили даже из стрелкового оружия… Ракеты?.. Может, и видел, не знаю. Зато я видел, как эскадрилью просеивали через багровое сито и как нырнул комэска!..

ИСПОВЕДЬ В ТОФАЛАРИИ

Лейтенант Гобовда мучился в Нижнеудинске, старинном сибирском городке, расположенном на железнодорожной магистрали между Красноярском и Иркутском. Отсюда до Алыгджера, центра Тофаларии, можно было добраться только самолетом. Местные чекисты любезно предложили лейтенанту У-2, но шли уже вторые сутки, как самолет стоял на маленьком аэродроме, скучал вместе с Гобовдой пилот, опытный молчаливый авиатор, а Саянский хребет, через который надо было проскочить, оделся в густые мокрые облака и не открывал воздушной дороги.

Двадцать три года прожил на свете лейтенант Гобовда, в школе по географии имел пятерку, а о Тофаларии услышал впервые.

Искал он в Петровском лесхозе Корня — не нашел. Но человек с такой кличкой жил там несколько лет назад, работал лесником, все знали его под фамилией Слюняев. От сторожа лесхоза Гобовда многое узнал про лесника. Собрал он кое-какие сведения о Слюняеве и у местных органов власти. И вот что потом рассказал полковнику.

Корней Слюняев — старый заслуженный партизан. По рождению — сибиряк. Происходит из бедной крестьянской семьи. Имел сына и жену, тоже партизанку, ее порубили казаки Унгерна. Сына Слюняев отправил к родственникам в Московскую область. А в начале тридцатых годов, как знаток леса, дал согласие на переезд в Поволжье, где создавались опытные станции лесного хозяйства. Жил один, замкнуто, хотя характеризуется знавшими его людьми добрым, отзывчивым человеком. Сын регулярно писал ему, приезжал в 1934 году, но ненадолго. Перед войной Слюняев расторгнул договор с лесхозом и уехал в Сибирь «помирать под своей пихтой» — так он сказал сторожу лесхоза. Адреса не оставил, писем не присылал. Сторож сочувственно отнесся к отъезду товарища: Слюняева сильно тревожила застаревшая язва желудка, и был он совсем плох.

Гобовда сделал вывод, что если Слюняев еще и жив, то искать его нет никакого смысла, старый заслуженный партизан вряд ли может оказаться пособником врага. Полковник Стариков не согласился с ним и предложил послать запросы о сыне. Ответы получили неожиданные: «Слюняев Андрей Корнеевич, рождения 1913–1914 годов, в Московской области никогда прописан не был».

«Место жительства Корнея Федоровича Слюняева: Тофалария (Иркутская область, Нижнеудинский район, Алыгджер). Свободный охотник».

Вот так лейтенант Гобовда впервые и услышал о Тофаларии. За время своего вынужденного безделья в Нижнеудинске кое-что узнавал о ней.

Издавна жил среди саянских хребтов народ по прозванию карагасы, что означает «черные гуси». Их юрты гнездились в глубине тайги, где-то в верховьях рек Уды и Бирюсы. Занимались карагасы оленеводством и охотой. Маленькие, грязные, они иногда спускались с предгорья, меняли в факториях пушнину на порох, дробь, соль и водку. Называли себя тофами. Кочевали тофы в дальних горах, в стороне от всех цивилизаций. Но вот на Бирюсе и других реках нашли золото. Повалили в этот край на поиски счастья промышленники, купцы, лабазники, Скрытые дремучей тайгой, опутанные древними пережитками и обманом шаманов и русских купцов, невежественные и дикие, тофы мерзли в горах, голодали, болели трахомой, хирели и вымирали. И вымерли бы, если бы не Октябрьская революция. Она принесла новую правду, а вместе с ней новые законы, промыслово-охотничьи артели, теплые дома и школы. Тофов осталось немного — человек пятьсот. Поселки Алыгджер, Верхний Гутар и Нерхэ — вот и вся сегодняшняя Тофалария.

На третий день погода прояснилась. Можно было лететь. Растворился в дымке опостылевший Нижнеудинск, блестками замигала заболоченная тайга предгорий, вздыбились залесенные хребты и гольцы Восточных Саян. Старый летчик ввел самолет в широкое ущелье, проскочил его, и взору лейтенанта открылась зеленая долина. Под крыльями Алыгджер, поселок домов на семьдесят — двумя ровными рядками стоят добротные рубленые избы и кое-где юрты. В поселковом Совете Гобовда узнал о Корнее Слюняеве. Старик уже месяц пропадал на одной из дальних заимок, выполнял охотничий план промартели. Последние две недели не подавал о себе вестей.

Дали лейтенанту проводника и вьючных оленей. Последние таежные версты лейтенант еле волочил ноги. Увидев, что спутник выбился из сил, проводник, пожилой тоф, снял поклажу с оленя, перегрузил на другого, а Гобовде предложил сесть верхом. Так добрались до большой поляны, захламленной сушняком, посреди которой за кривым частоколом присела, чуть не свалившись набок, старая почерневшая изба.

Проводник увидел, что нет собаки, и на ломаном русско-бурятском языке сказал: «Лай собаки тревожит ухо хозяина!» Войдя в избу, они увидели старика. Он лежал у подслеповатого окошка на дурно пахнувшей медвежьей шкуре, накрытый до подбородка теплым одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков. Его совершенно лысая желтая голова покоилась на охотничьей сумке. Брови, усы и всклокоченная борода сбились в шерстяной комок, из которого высовывался белый заострившийся нос, да черными льдинками блестели широко открытые глаза. Старик смотрел на пришельцев настороженно и особенно внимательно на лейтенанта, одетого в военную форму с погонами на плечах. Наверное, старик не видел погон со времен гражданской войны.

Гобовда поздоровался. Проводник быстро говорил что-то на своем языке, и Слюняев отвечал ему. Так продолжалось с минуту. Проводник сокрушенно покачал головой и повернулся к лейтенанту:

— Плох, ох плох бин! Помирать старый бин! Собака медведь задавил. Пропал собака!

— Чекист? — хрипло спросил Слюняев, не отрывая от Гобовды взгляда черных остановившихся зрачков, и, не дождавшись ответа, приподнялся на локтях. Проводник поднес к его лицу фляжку, распутал густую рыжую кудель у рта и дал напиться, Слюняев жадно пил крупными глотками. Выпростал из-под одеяла костлявую руку и знаком попросил закурить. Лейтенант поджег папиросу, раскурил, дал ее старику.

— Нашли все-таки меня, варнака! — Слюняев уронил голову на сумку и смежил веки.

— Мне с вами поговорить надо, — сказал Гобовда.

— Иди с тофом, помоги развьючить оленей, поешь, — ответил Слюняев, — разговор у нас будет долгий.

С разгрузкой поклажи и приготовлением пищи на костре управились довольно быстро. Пока напоили старика мясным отваром и поели сами, на тайгу пала ночь.

— А теперь, чекист, бери бумагу и пиши! — сказал Слюняев. — Не перечь, пиши сразу, повторять не буду. Не только язва, но и сухота от всей моей варначьей житухи загоняет меня в домовину. Бесов над головой вижу — значит, скоро конец! Поговорю с тобой — очищусь малость. Пиши, паря!

Слюняев рассказывал не торопясь, с частыми остановками, будто заглядывал внутрь себя, вспоминал.

…Вместе с партизанами небольшого отряда бил беляков и японцев бесшабашный, злой и крутой на рукупарень Корней Слюняев. Отряд был семейный — возили за собой партизаны жен и детей. И у Корнея был хвост: сын Андрюшка и красавица Марьяша. Командиру отряда Марьяша приходилась дочерью.

Дружил Корней с отрядным разведчиком Фаном, корейцем, маленьким, юрким, вездесущим человеком, который всегда выполнял задания командира, проникал туда, где, казалось, не мог прорваться и черт. Возвращаясь из ходок, Фан частенько приносил самогон и рисовую водку, делился с Корнеем.

При одной из выпивок насыпал Фан в душу Корнея перцу: заронил сомнение в верности Марьяши. Замечал парень и раньше, как молодые мужики посматривают на жену; одному скулу свернул в пихтаче, куда тот пробрался за Марьяшей, собиравшей ягоды. Сама жена повода к ревности не давала, хотя, чувствовал, не всегда была откровенна. Фан же разбередил самое больное место Корнея, тыкнул ему в очи Андрюшкой, белоголовым Андрюшкой, совсем непохожим на родителей.

Стал он следить за Марьяшей, подмечать и однажды, вернувшись раньше времени с задания, не застал жену в лагере. Потребовал отчет у командира, отца Марьяши. Тот успокоил, дескать, ушли они с Андрюшкой по его поручению к леснику на пасеку за медом для партизан.

А часом позже пришел к Корнею Фан, принес мутно-зеленой ханши. Полными берестяными туесками пил жадный до спиртного Корней, заливая потревоженную душу: «Я пришел доказать свою правоту, — сказал кореец. — Пойдем в тайгу!» И повел он тропами, известными только ему. Вел и рассказывал про бесстыдство Марьяши. Будто до Корнея она путалась с белым офицером, Корней женитьбой прикрыл ее стыд. Но она до сих пор страшно любит своего беляка и бегает к нему миловаться.

Пришли они к Синему ручью, подползли к старой брошенной заимке, и Корней увидел свой позор: на траве полулежали офицер в полном мундире и Марьяша, а между ними Андрюшка играл какой-то палочкой. Не помнит Корней, как вскинул берданку и произвел два выстрела. До сих пор ему кажется, что стрелял он только в офицера. Но тогда оба полегли, и офицер и Марьяша. Андрюшка убежал в тайгу.

Не помнил Корней и то, как они вернулись в отряд и опять глушили вонючую ханшу. Разбудили его через сутки, пригласили на сходку. Стояли в кругу партизан некрашеные гробы, а между ними сгорбился командир отряда, Марьяшин отец. Он говорил, что погибли два славных человека, связная Мария Слюняева и разведчик, студент из далекого Питера, проникший в логово врага под личиной офицера. Дали залп. Потом подошел к Корнею командир отряда, обнял его: «Сиротами мы остались, сынок, потеряли Марьяшу с Андрюшкой!» Вырвался, убежал Корней в тайгу. Искал Андрюшку. Листья ел, сучья грыз с отчаяния. Через несколько дней вернулся в отряд сухой, как скелет, но признаться ни в чем не смог.



Лейтенант, слушая рассказ Слюняева, понемногу скисал. Неужели он продирался в эту глушь, чтобы выслушать исповедь убийцы и успокоить его: мол, за давностью преступление ненаказуемо, зря затратил время и государственные деньги.

— Я бы хотел у вас спросить… — начал он.

— Не перебивай, чекист! Записывай дальше!

Так и не нашел Слюняев силы рассказать товарищам о злодеянии, носил внутри горе и муку. А Фан не давал забыть, нет-нет да и напоминал, связывал тугой ниточкой. Однажды сказал: «На совести твоей, Корней, тяжелый грех и перед богом, и перед людьми, но я умру с этой тайной. Только и ты выручи. В одном селе у русской девки появился от меня ребеночек! Я не хочу ей позора и вот уже несколько лет скрываю мальца в китайских фанзах. Твой Андрюша пропал. Отдай мне его метрики, пусть мой малец будет крещеным и примет твое имя». Знал — Корней отказать не посмеет, в то время он мог и черта в пасынки взять и считал бы это добрым делом.

— Вот как у меня появился сын, — продолжал Слюняев, — Заметая варначьи следы, удрал я из Сибири в Поволжье при первой возможности, Думал, никто не сыщет. Ан нет, пожил малость и получаю письмо из Подмосковья. Гляжу, от сына.

«Сын» сообщал «папане», что живет-здравствует у родни, передавал привет от дяди Фана. Немного погодя прислал деньги. Промолчал сначала Слюняев, потом хотел ответить, да адресок на конверте не полностью выписан был, без улицы и номеров. Ну и ладно, подумал тогда, доброе дело сотворил в жизни, и деньжата нелишние. А то, что отцом называл незнакомый парняга, даже убеждало — не зря коптил белый свет. Обещал «сын» свидеться с «папаней» и в тридцать четвертом году пожаловал в гости.

— Думал я, как толковать с ним буду? — рассказывал Слюняев. — Да только не спросил он ничего, будто знал все. Парень здоровый, красивый, как токующий глухарь. Охотились мы с ним, по грибы шастали. А через недельку открылся он: кое-какие бумажки нужны из сельсовета, учиться дальше хотел по военной линии.

— Почему вы считаете, что по военной? — спросил Гобовда.

— В одной из справок о происхождении там говорилось, написано было, будто дана она для представления туда, где летчиков обучают. А уж точнее, как выведено там, не помню…

Уехал «сын» и пропал, как в омут бултыхнулся, — ни писем, ни денег, ни слуху ни духу. И забыл бы о нем Слюняев, не пожалуй в лесхоз перед самой войной Фан. Пришел ночью, тайком. Одним лишь видом своим всколыхнул недобрую память. Но, оказывается, Фан с этим и приехал. Приехал напомнить. Прямо сознался: знал о невинности Марьяши и навел пьяного Корнея на убийство с определенной целью. Красный разведчик пронюхал о Фане недозволенное и в тот раз должен был сообщить Марьяше: Фан — шпион. Да не успел, прикончил его Корней.

Услышав такое, взбешенный Слюняев бросился душить Фана. Тот оказался ловчее, сшиб лесника, избил и спросил:

«Сейчас с тобой разделаться, грязная морда, или отдать в руки чекистов? Они с удовольствием повесят тебя на первой осине! Ведь о том, кого ты убил, сейчас коммунисты книги пишут, он их герой. Им очень хочется узнать, на чьих лапах его кровь».

Сник Слюняев. Животный страх превратил его в тряпку. Фан хихикал. Только теперь его звали не Фан, а Хижняк…

— Но он же кореец! — воскликнул Гобовда.

— Опосля я ему говорил, что прозванье не личит. Посмеялся, обругал меня бестолочью.

— Про сына вспоминал?

— Напомнил я, он плюнул. На белом свете, говорит, у меня таких «сыновей» что комарья в тайге. Открестился Фан от парня… Задание дал мне по взрыву моста одного, по его весточке, однако. Не стал я ждать, смотался сюда, к тофам. Я все поведал как на духу, чекист.

— А скажите, Слюняев, семью Гольфштейн из города Энгельса вы знали? Встречаться приходилось с кем-нибудь из них?

— Нет, таких не знавал… Буди тофа, подпишем с ним твои бумажки.

…Глубокой ночью крепко спящего лейтенанта разбудил выстрел. Из винтовки проводника застрелился Слюняев.

ПЛАВАЮЩИЙ ПЕЛЕНГ

Проводив до дверей кабинета члена Военного совета армии, генерал Смирнов прислонился лицом к косяку. Суровые слова политработника не выходили из головы. Почему не обеспечена внезапность при налете на понтонные мосты? Чем объяснить большие потери личного состава за последнее время? Понимает ли генерал невосполнимость моральных последствий?

Генерал помедлил и решительно открыл дверь в комнату оперативного отдела. Кроме капитана Неводова, там никого не было. Он еще с вечера попросил разрешения поработать в этой комнате, воспользоваться документами отдела.

— Я на минуту, — генерал сел напротив Неводова. — Скоро утро… Вздремнул бы.

— Бессонница — почти необходимое приложение к нашей работе.

— Я тоже не могу… Этот голос…

— «Ахтунг! Нойн!», да?

— Тот, кто каркал в воздухе, работал русским микрофоном. Как вам объяснить? В свое время я испытывал самолетные рации. Ихние тоже, трофейные, в Испании. «Телефункен и сын» еще тогда снабжали фашистов отличной связью… Отменно владею немецким. Произношение… нюансы в произношении. А тот голос… в общем, говорил русский человек!

Неводов снял абажур с лампы, в комнате стало светлее.

— Допустим, товарищ генерал. Но тогда эти два слова могли быть только вспомогательными к предшествующей информации?

— Вы так думаете?

— Ну а что скажут эти слова несведущему человеку?.. Допустим, что информация была, вот тогда… Но и тогда работа агента открытым текстом глупа и маловероятна… Правда, еще Достоевский писал, что почти каждый в момент преступления подвергается какому-то упадку воли и рассудка. Значит, что-то неожиданное произошло в отработанном плане. Что?.. Предположим, говорили с нашего самолета. Кто?

— Пожалуй, летчик.

— А по-моему, стрелок, — возразил Неводов. — Но это пока не так существенно. Помогите мне, товарищ генерал, осмыслить одну ситуацию. Сопоставляя рассказ пилотов и план, я вижу, что он не выполнен в некоторых пунктах… совсем незначительных.

— Задание выполнено, вот главное.

— После прохода острова Зеленый по штурманскому расчету самолеты должны накрыть цель через десять минут, а они все отбомбились… через семь. Почему?

— Пожалуй, сумма ошибок: превышалась расчетная скорость полета, попутный ветер оказался сильнее, чем думали.

— Вот метеосводка. Здесь указан ветер максимальный — пятнадцать метров в секунду. Вот вам навигационная линейка, прикиньте все возможные ошибки.

Генерал взял линейку и произвел несколько расчетов. Получалось несуразное. Чтобы покрыть расстояние от острова до переправы за семь минут, требовался ветер более тридцати метров в секунду. Такие порывы могли быть только при грозе.

— Грозы не было! — будто угадал его мысли Неводов. — Предварительный расчет верен. Летчики скорость не превышали.

Они сидели и смотрели в глаза друг другу. У обоих было предчувствие большой беды. Генерал догадывался. Неводов знал почти наверняка.

— О плане знали только те, кто тогда находился у меня в кабинете. Летчики только за час… Кое-кто из штаба армии…

— Летчиков осталось пятеро. Один в госпитале, — Неводов отвел взгляд от лица генерала и посмотрел в окно. Оно светлело. Где-то далеко на востоке рождался новый день.

Утром этого дня по срочному вызову все командование сводной авиадивизии вылетело в штаб армии. Там генерала и подполковника Лаврова пригласил командующий, а Неводова провели в большое полуподвальное помещение, где собрались ответственные работники СМЕРШа. Начальник контрразведки Кронов, кряжистый, с угловатой бритой головой, сидел в начале длинного стола и курил папиросу за папиросой. Кивком он указал место Неводову и быстро заговорил, постепенно повышая голос:

— Давненько не было такого представительного совещания. И если бы этот (резкий жест в сторону Неводова) не сел в лужу, так и не собрались бы… Вчера из штаба сводной авиадивизии поступила победная реляция: уничтожили главную немецкую переправу через Сейм! Почет и слава! Да, если бы переправа была уничтожена! Но немцы провели вас, капитан Неводов! Подождите морщиться, подождите. Ваши летчики, потеряв четыре самолета, высыпали взрывчатку на ложную переправу! А настоящая действует, Неводов, действует! По ней преспокойно катятся моторизованные части в район предстоящего контрнаступления! От двух групп лучших разведчиков армии, посланных на обозначение цели, никого не осталось! Вы понимаете, Неводов? Понимают ли сидящие здесь, что произошло?.. Выходи сюда, Неводов, выходи, чтоб все тебя видели, и рассказывай, делись опытом!

— Мне ясна картина провала вчерашней операции. Ее истоки далеки и известны товарищу полковнику. В моей зоне действует агент противника, имеющий передатчик. Перехвачено три радиограммы, расшифровано — ни одной. Полагаю, что предпоследняя, самая длинная, информировала о налете на переправу… Кто агент? Несомненно одно: он близок к штабу дивизии или армии, добывает информацию из первых или вторых рук. Один ли? Предполагаю — группа. Небольшая, мобильная. Более подробную версию доложу письменно, а сейчас о другом. Опростоволосились мы все, товарищ полковник! В моем отделе два человека, я да радистка. Один оперативник погиб, второго вы забрали с повышением. А кого дали взамен, несмотря на мои неоднократные просьбы?

— Не прибедняйтесь! Работать лучше надо! — выкрикнул полковник.

— Легко сказать!.. Я вас просил подключить на мою зону пеленгатор штаба армии и соседней танковой бригады, а вы…

— Дано распоряжение, Неводов, дано!

— С сегодняшнего дня. Но операция провалилась вчера! И главное — мы не можем читать перехваченные радиограммы. Наши дешифровщики не справились, а вы из-за ложного сохранения престижа не попросили помощи Центра.

Вошел дежурный по штабу и вызвал полковника Кронова к командующему… После обеда Кронов провожал Неводова к самолету и говорил уже спокойным тоном:

— Под видом пополнения пришлю к тебе людей. Блокируй все точки, рассади везде. Думай, друг, думай. Ты понимаешь, в каком положении мы второй месяц? А на мою резкость не обижайся, все мы не ангелы.

СИ-47 плыл в облаках, неся на борту командование авиадивизии. Узкие глаза начальника разведки печально разглядывали через блистер землю, по которой не ступят уже неслышными духами его пропавшие джигиты. Начштаба мрачно грыз початок кукурузы, не замечая, что зерна давно уже съел. Генерал Смирнов с подполковником Лавровым вели самолет по приборам, отдавая им внимания больше чем надо. Облака густели, серая кучевка вскипала, накапливала грозовые заряды. Генерал толкнул от себя штурвал, и самолет пошел на снижение.

СИ-47 приземлился на аэродроме штурмовиков. Генерал на своем «газике» подбросил Неводова до землянки. Высаживая, сказал:

— Завтра в восемь утра через наш аэродром проследует транспортник с представителями Ставки. Пойдет «сереньким», без видимой охраны. Бы поняли?

— Да, товарищ генерал!

«Газик» рванулся и скрылся в пыльном клубке. Упали первые крупные капли дождя. Неводов опустился в землянку.

— В ваше отсутствие в четырнадцать ноль пять работал тот же передатчик, тридцать секунд. Вот текст цифрограммы, — протянула листочек Татьяна.

Капитан быстро обзвонил радиопосты. Отличились пеленгаторщики штаба армии и вступившие в действие радисты танковой бригады. Точка пересечения пеленгов оказалась вне зоны Неводова. «Теперь ты почешешь лысину, полковник!» — незлобиво подумал капитан и разложил карту. Сопоставив данные, не удивился, что пеленг танкистов оказался «плывущим», непостоянным. Подтверждалась мысль: передачи ведутся с быстро двигающегося объекта, возможно с самолета. Догадка возникла при прочесывании леса после первой пеленгации передатчика, тогда не только следов радиста, но и вообще никаких следов не было обнаружено в заболоченных зарослях.

Кто же был в воздухе в 14.05 часов?

Вскоре капитан получил сведения. В запеленгованном районе пролетали группа бомбардировщиков и связной самолет У-2.

Неводов, вооружившись транспортиром, нанес линии пеленгов на карту, а «плывущий» сектор танкистов пересек линию штабников в двух точках.

Бомбардировщики и У-2 отпадают — они шли к линии фронта и от нее, а курс самолета-радиостанции ложится вдоль линии фронта… Какова скорость? «Решай задачку, Неводов, решай!» — сказал бы полковник… Передающий объект работал 30 секунд. За это время пеленг танкистов передвинулся по штабному на два километра. Ага! Два километра за полминуты… выходит… выходит 236 километров в час. Значит, правильно: не ноги, не лошадь, не автомашина, а самолет! Такую скорость имеют транспортники ЛИ-2 и СИ-47. Если продлить пеленг штабников, то он упирается в наш аэродром… СИ-47… Так на СИ-47 в это же время летел он, Неводов. Чушь какая-то!.. За штурвалами сидели генерал с Лавровым, в грузовой кабине он, начальники штаба и разведки. Все на виду!.. Нет, капитан закрыл глаза, пытался сосредоточиться. Ну и что? Ерунда, ерунда… Постой, постой, Таня говорила про какой-то скрип… скрип… скрип… А если и вправду автомат?

Голова гудела, но Неводов чувствовал, что близок, очень близок к разгадке. Он собрал воедино все действия неизвестного радиста, проанализировал события за последнее время. Напрашивался определенный, но невероятный вывод. А почему невероятный? В самолете их было пятеро. Он не в счет. Остаются четверо… Надо отвлечься, отвлечься, дать отдохнуть серому веществу…

Неводов из нижнего ящика достал продолговатую коробку, открыл ее и, откинувшись на спинку стула, разглядывал желтые, белые, бурые кругляшки монет, аккуратно разложенные в неглубоких карманах. Отдыхал. Сзади бесшумно подошла Татьяна. Капитан оглянулся, рассеянно посмотрел на нее.

— Вот взгляни, Танюша, на этот великолепный золотой рубль. Восемнадцатый век. Чеканился для нужд елизаветинского двора… Ты что-то хотела спросить?

— Товарищ капитан, можно я съезжу в госпиталь к лейтенанту Тугову? Я отдежурила… Я быстро вернусь. В госпиталь едет подполковник Лавров. Обещал подвезти.

— А?.. Да, да, поезжайте, Танечка.

Нет, видно, покоя не будет. Девять человек стоят перед глазами. Девять загадок! И четыре из них высшие работники штаба…


Подполковник Лавров подъехал за Татьяной Языковой к низкому длинному бараку — общежитию зенитчиц. Рявкнул сильный клаксон «опеля». Татьяна вышла быстро, будто стояла за дверью. Усевшись на переднем сиденье, она положила на колени кирзовую командирскую сумку, повернула к себе зеркальце заднего вида, сняла пилотку и стала поправлять пышные русые волосы.

Имея любительское удостоверение радиста-коротковолновика, Татьяна прибыла в БАО штурмового полка связисткой, и ее посадили на микрокоммутатор зенитного дивизиона. Работа скучная и однообразная. Она писала рапорты о переводе на радиостанцию и даже на должность стрелка-радиста штурмовика. Один из таких рапортов попал к Лаврову. Он хорошо помнит ту первую встречу. Перед ним стояла девушка с поразительно большими карими ласковыми глазами. Он долго смотрел в них, смотрел с удовольствием, давно не испытываемым. Крупный прямой нос, сочные губы, приоткрытые в смущенной улыбке, русый локон, озорно выскочивший из-под сдвинутой набок пилотки, — все меркло перед глазами девушки. По ним он определил ее характер, по ним читал ее мысли, в них он видел облака, сидя спиной к окну. Нет, в стрелки она не годилась. Уже в разговоре, исподволь рассматривая ее ладную фигуру, он продолжал думать о ее глазах и о том, что постарается ей помочь. Случай представился, когда Неводов достал себе радиостанцию, вытащив ее с помощью разведчиков из разбитого немецкого танка. Капитану не положена была штатная единица радиста, но Лавров забрал Татьяну из зенитного дивизиона якобы в мотористы и отправил к Неводову.

— Вы все твердо решили, Татьяна Ивановна?

Она поняла, о чем спрашивает Лавров, и немедля ответила:

— Да.

— А как он?

— Не знаю… но это все равно.

«Опель» подкинуло на ухабе. Лавров рывком выправил руль, передернул рычаг передачи.

— Желаю вам счастья.

— Спасибо, товарищ подполковник!

— Только не забывайте старых друзей… Как с работой?

— Спасибо, все хорошо.

— Говорят, у вас успехи? — Лавров въехал в открытые ворота госпитального двора. — Прошу!

В приемную главного врача они вошли вместе. Несмотря на поддержку подполковника, врач отказал в просьбе посетить лейтенанта Тугова.

— Вы должны понимать, какое у него состояние!

— Он вернется в часть? — спросил Лавров.

— Сделаем все возможное.

— Доктор, хоть одним глазком взглянуть! В щелочку! — просила Татьяна, прижимая руки к груди. — Позвольте, доктор?

Мимо раскрытой двери санитар прокатил операционную тележку. В ней лежал человек, покрытый простыней с головы до ног. Главврач вышел из комнаты и проводил тележку взглядом.

— Его оперировали, — сказал он, — Можете посмотреть только через дверь.

Заглянув в палату, Татьяна увидела одиночную койку и на ней запеленатого в бинты Тугова. Тканевое одеяло прикрывало его ноги. После тяжелой операции он был в сознании. Будто ощутив посторонний взгляд, Тугов вздрогнул, шевельнулся, сморщился от боли.

Татьяна закрыла дверь и побрела по гулкому коридору, натыкаясь на встречных. Около дежурной медсестры остановилась, достала из полевой сумки карандаш, лист бумаги и, присев к столу, написала:

«Выздоравливай, Васенька! Мы ждем тебя. Ребята передают большой привет! Ты извини, но я напишу к тебе домой, что все в порядке. Ведь не надо расстраивать, правда? Женя без тебя скучает. На всех злится, рычит и расспрашивает каждого, кто слышал немца в эфире. Большинство ребят считают, что это был наземник, случайно увидевший наши самолеты. Все может быть.

Выздоравливай. Возвращайся. Целую за всех ребят, кроме Жени. Он говорит, что это бабьи нежности. Ждем. Таня».

Она сложила лист в привычный треугольник.

— Пожалуйста, прочитайте лейтенанту Тугову, как только ему будет лучше, — попросила она медсестру.

— Хорошо, товарищ сержант, — уважительно ответила та и теплым взглядом проводила девушку до двери. Потом, пользуясь свободной минуткой, положила на стол руки, на них голову.

Хлопнула дверь. Медсестра встрепенулась и с удивлением посмотрела на вошедшую Татьяну.

— Что-нибудь забыли?

— Да, простите! Дайте мне, пожалуйста, письмо.

И она вымарала все строчки о немце в эфире.

ТРИНАДЦАТЫЙ ЗАМОЛК

Грозовые тучи прижали самолеты к земле. Скучающие без боевой работы летчики по приказу комдива собрались у СКП для тренировки по радиообмену. Короткая беседа начальника связи, и все разошлись, уселись кабины самолетов.

С СКП поступил приказ: настроиться на частоту № 1. Вскоре первый летчик подал голос:

— Голубь-три, я Чайка, как меня слышите? Прием.

Поочередно радист с СКП переговорил со всеми летчиками.

Начальник связи доложил генералу, что среднеарифметическая оценка занятий хорошая. А капитан Неводов доложил полковнику Кронову, что эксперимент не удался. Ни генерал, ни сержант Языкова «голос» не опознали. Других людей привлечь к опознанию Неводов не посчитал возможным.

— Тянешь, капитан, тянешь! — негодовал полковник. — Именно в четверке летавших на переправу твой козырь! А может, раненый, который в госпитале? Действуй, Неводов, действуй! Твои соображения насчет дивизионного верха имеют под собой зыбкую почву.

— А мою версию все-таки доложите Центру!

— Успеется, Неводов, успеется. Поспешность вместо лавров может принести похоронный венок. Шучу, конечно… Ты жми на эту четверочку летунов. На задания их ни-ни! Любой предлог подыщи. То, что не узнали голос, ничего не значит. Вот почитай вывод эксперта.

Неводов взял протянутую бумажку.

«…Возможность изменения тембра голоса механическим путем (регулятор тембра), искажения его по техническому состоянию ларингофонов (изменение влажности угольного порошка, коррозия мембран и т, д.), неплотное прилегание ларингофонов к горлу, а также искусственное изменение голоса могут не привести к положительному результату проводимого опыта. Неблагоприятные стечения технических и метеорологических обстоятельств могут вообще исключить положительный результат».

— Уяснил?

— Вот несколько запросов, товарищ полковник. Распорядитесь разослать быстрее.

— Сделаем. Сейчас работаем только на тебя…

Погода разведрилась, пришел антициклон с горячими ветрами, и дивизия работала в полную силу. Не дремали радисты и пеленгаторщики. Они «гуляли» по всем диапазонам, надеясь засечь Тринадцатого. Но он молчал, косвенно подтверждая версию полковника Кронова, что все передачи велись кем-то из пятерых летчиков, сейчас не летающих. Дешифровщики воздушной армии и подключившиеся специалисты Центра бились в поисках кода ранее перехваченных цифрограмм.

МНОГОЛЕТНЯЯ ТРАНСФОРМАЦИЯ

В это же время вдали от фронта торопился закончить свое дело лейтенант Гобовда. Поисками «сына» лесника Слюняева заинтересовался Центр. Был объявлен всесоюзный розыск, в него включились чекисты многих городов и милиция. Раскапывались архивы всех военных училищ и школ за 1934 год.

В одном из военно-авиационных учебных заведений среди курсантов, поступивших в 1934 году, значился Андрей Корнеевич Слюняев. Находка так обрадовала Гобовду, что он немедленно телеграфировал о ней полковнику Старикову. В ответ получил теплое поздравление.

Но лейтенант Гобовда поторопился. В выпускных документах фамилия Слюняева не значилась. «Отчислен? Когда? Куда направлен?» — задавал себе вопросы Гобовда и ответов не находил. Пожелтевшие пыльные бумаги молчали. Значит, нужно было искать людей, работавших в училище в то время.

И он нашел человека, знавшего курсанта Слюняева и даже учившего его. Им оказался пожилой инструктор, ветеран училища. Вот что он рассказал Гобовде.

«…Как же, помню! Отличный был курсант, талантливый! Только фамилия у него подкачала. Слю-ня-ев! Чувствуете, как некрасиво звучит? По его просьбе я сам ходатайствовал перед начальством о разрешении заменить фамилию на более благозвучную. Разрешили. И правильно, разве можно летчику с такой фамилией? Оформляли законно, через газету. А вот на какую сменил, запамятовал».

Установить это Гобовде было нетрудно. В одном из старых номеров газеты «Ейская правда» нашлось объявление, что А, К. Слюняев пожелал стать А. К. Кторовым. Вырезка из газеты перекочевала в папку к Гобовде.

«Итак, Кторов?»

«Лейтенант Кторов А. К. закончил курс обучения в 1936 году и направлен в в/ч 22539 на должность летчика-истребителя с предварительным предоставлением краткосрочного отпуска» — значилось в документах.

Теперь следователю Гобовде предстоял путь в Казахстан — по распоряжению полковника Старикова — без заезда в Саратов. Лейтенант на автомашине преодолевал пустыню Бетпак-Дале и горько сожалел, что вместо живого дела он гоняется за тенью какого-то Слюняева-Кторова, воюет с каракуртами и фалангами — мерзкими жителями пустыни.

После всех мучений он все же благополучно прибыл в военный городок, где когда-то базировалась нужная ему часть. Сейчас вместо нее существовало другое подразделение — филиал авиационного соединения.

Опять архивная пыль, затхлые бумаги, имена, имена, имена.

Гобовда переворошил горы бумаг и почувствовал, что тонет в них, уже не воспринимает текста, теряет самообладание. Он поймал себя на том, что, не забыв еще одних фамилий, читает другие и в голове рубится винегрет из начальных слогов, складываясь в бессмысленные сочетания: ШуМиКаРаТуБо!

Наконец следователь сдался и попросил у командира части помощников. Тот с большим трудом выделил трех солдат.

Лейтенанта Кторова А. К. в списках личного состава в/ч 22539 не нашли. Никогда не прибывал человек с такой фамилией в часть!

Этот финал не обескуражил Гобовду — он ждал его. Еще когда трясся в грузовике по пустыне, думал о такой возможности и намечал два варианта.

Первый. В архиве есть след Кторова. Тогда двигай, лейтенант, дальше по следу.

Второй: если это действительно зверь (а в этом Гобовда еще сомневался), он попробует запутать след, и тогда пригодится все, что есть в следственной папке.

Пришлось развязать папку. Пришлось снова с первого листочка перевернуть архив. Забыв про фамилию, помня только имя-отчество, Гобовда отобрал восемь личных дел, в каждом из которых значилось: «Имя, отчество — Андрей Корнеевич». Восемь личных дел сверил с одним — тем, что покоилось в папке еще с училища. У одного Андрея Корнеевича данные были капля в каплю, как у Слюняева-Кторова. Сходились место, месяц, год рождения и другие отправные данные, вплоть до оценок в экзаменационном листе. И «папаня» у него был старый партизан К. Ф. Слюняев, и не Кторов он был…

Впрочем, не все сходилось. В копии личного дела указывалось, что он женат, назывались имя и адрес жены, учительницы небольшого кишлака, но больше всего лейтенанта поразила приписка, сделанная чьим-то бисерным почерком: «По сообщению жены, получившей похоронную, погиб в боях на р. Халхин-Гол в 1939 году».

Жена погибшего летчика жила в кишлаке Тахтыш-Чок. Нужно ехать туда.

В этот день с юга в пустыню ворвался свирепый ветер бискунак.[4] На дороги и тропы он двинул барханы, поднял в воздух пласты бурого колючего песка. Вся пустыня до горизонта была завернута в серое пыльное облако. Плотный ветер ощущался как живая масса. В небо гигантскими черными воронками уходили смерчи. Блеклый утренний свет еле пробивался сквозь мглу. Казалось, все живое попряталось, притаилось и пережидало бурю! Но нет! Сквозь ураган двигались люди. Гобовда и шофер ложились грудью на ветер и шли. Ни раскаленный песок, бьющий по забинтованным лицам, ни сыпучий грунт, засасывающий ноги, ни жар пустыни, обжигающий легкие, не останавливали их. Забираясь на барханы, они падали на четвереньки и ползли, помогая друг другу. Иногда присаживались за каким-нибудь из песчаных бугров, сверяли по компасу направление и снова брели вперед.

Время подходило к полудню. Горячий воздух перехватывал дыхание. Даже гранит не выдерживает дневного жара пустыни — трескается, а люди шли, волоча ноги по сыпучему песку. Остановки стали чаще, отдых продолжительней. Гобовда начал отставать. Пройдя еще немного, он сел на песок. Черный вихрь угрожающе пронесся над его головой. К нему вернулся спутник и, оттягивая бинт, закрывающий рот, закричал:

— Товарищ лейтенант, где-то здесь, совсем немного осталось. Не найдем, тогда…

— Что тогда?

— Взгреет меня командир части за оставленную машину! — он махнул рукой и, выплевывая песок, помог подняться. — Не отставайте.

Поддерживая друг друга, они взобрались на холм и свалились в мягкую горячую пыль. Шофер сел, повернулся спиной к ветру, посмотрел в сторону, где, как ему показалось, виднелись какие-то силуэты. Внезапно он вскочил, протер глаза: прямо перед ним маячил кусок глинобитной стены и пригнувшийся к земле куст саксаула.

— Товарищ лейтенант, перед нами кишлак Тахтыш-Чок!

— Спасибо, друг, ты не шофер, ты волшебник. Ты настоящий солдат! — Белые потрескавшиеся губы Гобовды попытались сложиться в улыбку: — Благодарю за службу.

ДИВЕРСИЯ

Старенькая полуторка неслась по наезженной дороге, поскрипывая на перекатах. Василий Тугов трясся в кабине, проклиная дорогу. Над автомашиной проревело звено штурмовиков. Тугов проводил их взглядом и вздохнул. В небе множился гул авиамоторов. Потрескивали пулеметы. Смещаясь на восток, шел бой. Маленькие крестики в небе описывали круги, взмывали, падали вниз, объятые пламенем и дымом. Тугов начал отличать самолеты. Вот пара «Яковлевых» рассекла звено «мессершмиттов». Ведущий на большой скорости, как рыбка, нырнул под живот чернокрылого, и сразу послышалась пулеметная дробь. Промаха быть не могло — стрельба велась с очень короткой дистанции. Из пробитого радиатора «мессершмитта» распылялась белая водяная полоса. Потом появилась струйка дыма, и он вздрогнул, завис, факелом пошел вниз.

«Аэрокобры» отбивались от «фокке-вульфов». Головной «фокке» дал сильную дымовую завесу. Тугов определил: из крыльевых пушек, из синхронных, трасса незаметна. Наш ведущий энергично ушел из-под обстрела, ведомый… ведомый опоздал. Что это! Тугов схватил за плечо шофера.

— Стоп! Остановитесь! Стой, говорю!

От резкого торможения занесло кузов. Тугов выпрыгнул на ходу, еле удержавшись на ногах.

Сбитый летчик падал, не раскрывая парашюта, затяжным прыжком уходил из зоны боя. Над ним появился белый язык. Купол наполнился воздухом и сразу обмяк, как проткнутый мяч. В стороны полетели обрывки шелка. Они белыми пятнами держались в небе, а летчик, кувыркаясь, приближался к земле, стремительно, неудержимо. Верхушка холма скрыла его.

Тугов побежал. Там, за бугорком… Резкая боль в легких подогнула колени, и он перестал махать руками, прижал их к груди. Вот парашют… спутанные стропы… распластанный человек. Тугов приподнял летчику голову, ладонью стер с лица красную землю, пошевелил мягкую, как резина, руку. Сзади тяжело дышал подбежавший шофер.

— Что, лейтенант?

Тугов показал на парашют. На разорванных кусках зияли дыры с желто-черными рваными краями. Шофер взял полотнище, и оно расползлось в его руках.

— Похоже, кислотой! — разминал он в пальцах и нюхал бурую массу.

— Подгоняй машину, — сказал Тугов и прикрыл погибшего остатками парашюта.

Теперь автомобиль осторожно огибал рытвины, плавно взбирался на бугры. Тугов смотрел на бездыханного летчика, лицо которого, почти без ссадин, покойно смотрело в небо открытыми глазами.

При подъезде к военному городку Тугов увидел стоящего посреди дороги человека. Узнал Евгения Шейкина. Шофер остановил машину.

Шейкин взялся за борт:

— Звонил в госпиталь, узнал о твоем выезде и вот… встречаю.

— Спасибо, Женя.

— Скукотища без тебя. Пока ты валялся, я ведь на задания не ходил — зачехлили намертво. Кладовщиков и каптеров обучаю, от комбата благодарность поступила.

— Я тоже теперь, наверное, подштанниками заведовать буду.

Шофер нетерпеливо засигналил.

— Залезай, Женя, посмотри…

Шейкин встал на подножку, прыгнул в кузов. Глядя на мертвого летчика, медленно разогнулся. Снял фуражку.

— Истребитель-латыш с «тройки». Помнишь, прикрывал нас в первом полете… Падал парень, а глаза не закрыл, так и глядит синими. — Шейкин оторвал полоску перегоревшей ткани от парашюта и задумчиво рассматривал ее, пока ехала машина. — Остановимся у землянки СМЕРШа, Вася, топай прямо к капитану, расскажи. А я его отвезу… Койка твоя пустая, я придержал. Жду, не задерживайся, и Татьяну приглашаю… Эй, шеф, остановись!

У землянки Неводова Тугов сошел. С порога улыбнулся вскочившей из-за рации Татьяне и бросил на стол кусок истлевшего шелка.

— Еще один! — сказал капитан, будто через силу поднимаясь со стула. — Здравствуй! Пойдем к парашютоукладчикам… Надо, Василий!

Переглянувшись с Татьяной, Тугов пошел за капитаном. Потом вернулся, торопливо чмокнул девушку в щеку и шепнул:

— Приходи вечером к нам в комнату, Женька тоже приглашал. Ага?

Неводова он догнал бегом. Они вошли в большой утепленный сарай, где на длинном столе был растянут парашют из белого матового шелка. Молоденький ефрейтор-укладчик держал в руках сожженный кислотой венец купола. Увидев Неводова, ефрейтор вытянулся, приподнял худые плечи и на холодный кивок офицера ответил взахлеб:

— Здравь жела, товарищ капитан!

— Где начальник?

— Вызван в штаб, товарищ капитан!

— Оставьте нас одних, ефрейтор. Вернетесь через полчаса, — и Неводов пошел в дальний угол помещения, где в полутьме угадывались шкафы с гнездами для парашютов.

— Ты принес мне не новость, Василий Иванович. Сегодня утром подполковник Лавров вернул свой парашют, обнаружив на сумке темное пятно. При проверке нашли еще четыре испорченных, в том числе генеральский. Под клапаны ранцев введен аккумуляторный электролит, — капитан открыл дверцу с просверленными отверстиями для вентиляции. В углублении шкафа лежала парашютная сумка. — Шкафчики под номерами. Парашюты разложены одинаково. — Неводов прикрыл дверку. — Теперь просунь палец в центральное отверстие, и ты упрешься в ранец. Кто-то и упирался, но только шприцем. На всех сумках проколы именно в этом месте… Какая часть полотнища под клапаном?

— Верхушка купола.

— Вот именно! Есть приказ: начальника парашютной службы и укладчика взять для следствия. Арест произведешь ты.

— Почему я?

— Лейтенант Тугов приказом командира дивизии с сегодняшнего дня временно зачислен в мой отдел… Ясно? Действуй.

Неводов дал Тугову еще несколько поручений, и выполнение их затянулось до позднего вечера. Когда Тугов вернулся, в небе проклевывались первые звезды. У двери землянки стоял часовой.

— Все выполнено, товарищ капитан.

— Под столиком радиостанции в шинели котелок с кашей и чайник. Хлеб в столе. Пожуй, — сказал Неводов.

Тугов нагнулся, развернул старую шинель. На крышке алюминиевого котелка лежала записка: «Моя очередь вечерней приборки. Попозже отпрошусь у старшины и приду. Таня».

— За тебя получил выговор от комдива, — сказал Неводов. — Ты ведь не доложился о прибытии, а я тебя сразу в дело. Утром сходи… Как себя чувствуешь?

— Немного устал.

— Стой! Кто идет? — послышалось за дверью.

— Дежурный по гарнизону.

В землянку стремительно ворвался немолодой старший лейтенант и вскинул руку к козырьку.

— Товарищ капитан, вас требуют к прямому проводу штаба армии!

— Понял. Идите… — Проводив взглядом дежурного, Неводов вытащил из кармана толстый красно-синий карандаш. — Случайно не знакомая вещица?

Тугов присмотрелся, помолчал, отрицательно качнул головой.

— Доедай и иди отдыхать. Я на коммутатор.

Неводов вышел из землянки. До телефонного коммутатора двигался медленно, мысленно готовясь к предстоящему, конечно, неприятному разговору. Мучил вопрос: есть ли связь между диверсией и тайным радистом? Хорошо законспирированный агент не должен рисковать, ведь любая диверсия — дополнительный след. Еще размышляя, он протянул руку и взял от телефонистки трубку.

— Здравствуй, Неводов, здравствуй! — Голос полковника Кронова звучал чисто, будто сидел тот не за сотню километров, а рядом за ширмой. — Я тебе должен докладывать или ты мне?

— Нечего докладывать, товарищ полковник.

— Так уж и нечего?

— В щели между парашютным ящиком и полом найден карандаш. Некоторые из летчиков опознали, чей он. Но дело в том, что этот человек не был в парашютном помещении уже полмесяца.

— Официально. А на самом деле?

— Доказательств нет.

— Ладно… Я их сам попробую найти. Завтра после обеда буду. Пока!

Утром хмурый и задумчивый Тугов явился к Неводову.

— Пока нет Татьяны, товарищ капитан… Вот посмотрите. — Он достал из кармана бумажку, развернул: блеснул стеклянный осколок. — Рядом с нашим общежитием мусорная куча. Иду после завтрака, а в ней копается столовский барбос. Он и выкинул лапами…

— Кусок стеклянной трубки.

— С делениями.

— Думаешь, часть медицинского шприца?

Тугов промолчал, отвел глаза. Тяжело, с расстановкой сказал:

— Извините, что не сразу… Признал я тот карандаш… Женькин он.

— Лейтенанта Шейкина, ты хочешь сказать?

— Но он… вне всяких… Я давно знаю его! — произнес Тугов.

— Как спал, Василий Иванович?

— Плохо… Посидели немножко с Женькой, проводил Таню, а спать не дал… проклятый карандаш. Вы послушайте…

— Сегодня ты мне не нужен. Можешь отдыхать, не беспокоясь за своего товарища. Я знал, чей карандаш. Он не имеет никакого отношения к происшествию. — И, увидев, как меняется выражение лица Тугова, мягко добавил: — Иди, Василий, иди…

Полковник Кронов прилетел с экспертом и стенографисткой. Расположился он в штабе, отобрав маленькую комнатку у коменданта.

— Я думаю, что парашютоукладчики не виноваты, — докладывал ему свои соображения Неводов. — Почему чехлы протыкали шприцем через вентиляционные отверстия? Потому что не имели времени или не могли быстро открыть запертые шкафчики. А у обоих подозреваемых имеются ключи, они могли все сделать чище.

— Согласен. Но, может быть, они и рассчитывали на такие рассуждения?

— Возможно, только в любом случае это похоже на самоубийство.

— Не скажи!

— Есть косвенные улики против другого… Карандаш принадлежит Шейкину. Укладчик говорит, что видел Шейкина несколько раз около их сарая, но присутствия его в парашютной комнате не подтверждает. Вот это, — Неводов положил перед полковником стеклянный осколок, — часть медицинского шприца. Предварительный анализ показал, что в нем была аккумуляторная кислота. Осколок нашли в куче мусора рядом с общежитием, где живет Шейкин.

— Шерлок Хо-олмс! Молодчага, Неводов, молодчага! Но ты, я вижу, устал. Зверски устал. Приказываю отдохнуть. Я покопаюсь сам… Погоди… Как ты думаешь, проникший в парашютную комнату где мог спрятать шприц?

— В кармане, в сумке, да мало ли куда его можно сунуть!

— Иди, Неводов, иди. Когда надо, позову.

К вечеру лейтенанта Шейкина арестовали. Во внутреннем кармане его летной куртки нашли дырочку, проеденную аккумуляторной кислотой. Временно его посадили на гауптвахту в караульном помещении.

Василий Тугов провожал Татьяну до общежития зенитчиц. Душная ночь обволокла землю, размытые силуэты домиков сонно моргали подслеповатыми окнами, где-то далеко устало ухал филин. Дорога пахла пылью.

— Давай не напрямую, а нашим путем, а, Таня?

Они повернули и тихо побрели к реке. У воды посидели, послушали плеск рыбы. Таня разулась, забрела в парную воду, вытянула смутно белевшую лилию.

— Пошли? — Трава приятно грела голые ступни, и Таня шла медленно, коротенькими шажками. — Что будет, а? Ты веришь, Вася?

— Поздно уже, — Тугов посмотрел на часы. — Без десяти двенадцать…


Когда сухо щелкнули два пистолетных выстрела, а потом длинная автоматная очередь вспугнула тишину, Неводов выскочил из землянки и, кромсая темноту белым лучом фонаря, побежал.

— Стреляли в караулке! — вдогон крикнул часовой.

В караульном помещении были распахнуты все двери, комната, отведенная для трапезы, забита солдатами… Неводов приказал всем, кроме начальника караула, выйти.

За столом, положив голову на левую руку, будто спал Евгений Шейкин. Правая рука откинута, до локтя засыпана рисом из перевернутой миски. Неводов приподнял его голову — над правым ухом сильно кровоточила длинная рваная рана.



Начальник караула растерянно докладывал:

— В двадцать три я сменил посты, и ребя… то есть бойцы, отужинали по расходу. Потом вывели арестованного. Сначала он пошел по нужде, потом сел есть.

— Почему поздно?

— Так заведено: губарей кормить в последнюю очередь. Ну вот, сел он, проглотил пару ложек, и тут в окно сразу пальнули два раза. Первая пуля в него, а вторая вон приклад у автомата расщепила. Я поднял ребят по тревоге, обшарили кусты, но темень хоть глаз коли, товарищ капитан. Сообщил дежурному.

Над военным городком выла сирена боевой тревоги.

— Время заметили?

— Двадцать три часа пятьдесят минут.

— Окажите первую помощь и вызовите врача. Рана не опасная. Болевой шок. — Неводов подошел к пирамиде и рассматривал расщепленную ложу автомата. — Распорядитесь оцепить кусты и никого не допускать к ним до утра. Усильте патруль. Дайте нож, старшина!

Неводов отодвинул пирамиду и стал расковыривать стену. Куча глиняно-соломенной трухи выросла до полуметра, когда на ладонь капитана улегся тусклый медный кусочек.

В караулку вошел запыхавшийся лейтенант Тугов.Увидев окровавленного Шейкина, остолбенел, шагнул к нему с протянутыми руками.

— Не надо, Василий Иванович, — спокойно, даже вяло остановил его Неводов. — Оживет… Вот возьми пулю, к утру собери все пистолеты у личного состава и сдай армейскому эксперту. Хотя пуля вроде от «вальтера»… Ты старый муровец, знаешь, как все делается.

Выходя из караулки, Тугов почти столкнулся в дверях с полковником Кроновым. Тот отстранил его рукой и пропустил вперед санитаров с носилками. Посмотрел на раненого, взял Неводова под руку и вывел из караулки.

— Пойдем к тебе.

В землянке Кронов оседлал стул, положил руки на спинку.

— Ну как настроение? — спросил он. Неводов махнул рукой. Кронов положил тяжелую голову на руки, — А ведь это не все… В 23.50 работал передатчик. Здесь, в городке, работал. Единица, единица, единица, единица, тройка. Понял? Давай думать.

— Время выстрелов и передачи совпадает?

— Как видишь.

Неводов пододвинул к себе лист бумаги.

1-1-1-1-3

Выписанный на бумажку текст цифрограммы гипнотизировал. Что значили цифры? Передача с самолета исключается. Стреляли и передавали. Один? Двое? Тот, кого он подозревал, спал. Тогда есть другой? Обязательно есть, и он должен иметь отношение к событиям, пусть косвенное, пусть незначительное, но должен.

Неводов посидел недвижимо, потом написал на листе:

«Р. П. — автоматический, передачи, кроме последней, велись с самолета.

Кто из летчиков был в Саратове и кто присутствовал при дальнейших событиях?

Первая радиограмма — Смирнов, Лавров, Шейкин, Тугов, Шмидт, Труд.

Вторая радиограмма — Смирнов, Лавров, Шейкин, Тугов, Труд.

Голос с самолета — в полете были Шейкин, Тугов.

Третья радиограмма (с той стороны) — Шейкин, Тугов были над территорией противника.

Четвертая радиограмма (борт СИ-47) — Смирнов, Лавров.

Порча парашютов — Смирнов, Лавров, Шейкин бывали в распоряжении части.

Ранение Шейкина. Под надзором не были только Тугов и Смирнов.

Последняя радиограмма — Смирнов, Лавров, Тугов, Шмидт находились в районе расположения части».

Полковник Кронов, следивший за рукой Неводова, ткнул пальцем в фамилию Тугова:

— Проверь! А Шейкин — точно!

Едва забрезжил рассвет, Кронов и Неводов пришли на место происшествия. Обстановка прояснилась сразу. Некто в новых кирзовых сапогах (такие недавно получили большинство летчиков) стоял, скрытый кустами, в двадцати метрах от караульного помещения, против окна. Линия полета пули, проведенная зрительно от места попадания через отверстие в окне к предполагаемому глазу стрелявшего, указывала на средний рост человека. Стреляные гильзы лежали у корневища куста. Метрах в пятнадцати валялся пистолет системы «вальтер». Следы преступника вели к дороге и там исчезали на твердом, накатанном грунте.

Пока эксперт возился с оружием, гильзами и следами, полковник Кронов позавтракал, перечитал «дело Тринадцатого» и начал расследование. Им были допрошены многие, в том числе пришедший в сознание Шейкин и лейтенант Тугов. После разговора с ними он приказал позвать Неводова.

— Товарищ полков…

— Дааай без солдафонства! — поморщился Кронов. — Подумал я тут… За основу взял твою версию и расчеты. Ты подошел вплотную к Шейкину. Логично. Правда, голых фактов нет, но есть железные косвенные. Вот смотри. Карандаш Шейкина. Ну? Чего молчишь? — нахмурился полковник.

— Слушаю вас.

— Я тебя не слушать пригласил, а возражать! Скажешь, могли подкинуть, старый, мол, прием… А дырка в его кармане от аккумуляторной кислоты? А осколок шприца перед его дверью? И наконец, на рукоятке «вальтера» следы двух его пальцев! Да, его! И это значит, что он совсем недавно держал «вальтер» в руках. Понимаешь? Он и стрелявший в него из одной компании… Как много улик, Неводов, правда?

— Смущает?

— По правде, да… но давай восстановим события так, как вижу я их. Диверсия с парашютами с целью вывести из строя несколько асов, ослабить и даже обезглавить дивизию. Арестован Шейкин. На его молчание не надеются, поэтому пытаются убрать и одновременно радируют, а я расшифровываю: «Остался один», и подпись: «Тринадцатый».

— Возможно.

— Именно так по логике событий. Ведь передатчик, как мы решили, автоматический, и его можно настроить на цифрограмму заранее… Кто же этот второй, а вернее Тринадцатый? Пока мы его не знаем. Но я думаю, Тугов!

— Далеко не уверен, товарищ полковник!

— Понимаю! Понимаю, Неводов… Тугов едва выжил в бою за переправу. Тугов имеет алиби — в 23.50 он целовался с твоей радисткой. Тугова ты пригрел у себя, а прежде тщательно проверил… Но размер его сапог точно такой же, как у стрелявшего в Шейкина.

— Таких сапог в дивизии десятки.

— Но имен владельцев этих сапог нет в твоем списке, Неводов!

— Зачем же тогда Тугов принес осколки от шприца? Потопить Шейкина?

— Я не волшебник. Не знаю… — Кронов развел руками. — Но у меня нюх, интуиция. Подумай… И если ты подтвердишь мою версию и мы возьмем Тугова — дело кончено!

— А передатчик?

— Он больше не будет загаживать эфир, Неводов. Без человеческих рук он железка, а руки оторвем! И доложим в Центр.

— Вина Тугова мне представляется миражем, и к тому же вы игнорировали мои соображения о просачивании секретных сведений из штаба.

— Языки, Неводов! С языков капало, а они собирали… Шейкин отдышится и заговорит. Через недельку я рассею твои сомнения.


Выздоравливавший Шейкин не признавался. Он ругал следователей и вообще вел себя возмутительно, часто повторял вычитанное где-то выражение «презумпция невиновности». Зато, взявшись за Тугова, Неводов удивился проницательности старого полковника. Одна из девушек-зенитчиц, жившая вместе с Языковой, вспомнила, что в ту тревожную ночь Татьяна вернулась домой не в двенадцать, а в половине двенадцатого. Это же подтвердила и дневальная по общежитию. Часы зенитчиц и Тугова ходили точно, и, проверив это, Неводов заподозрил, что Тугов специально ввел Татьяну в заблуждение, чтобы иметь алиби. Инсценировав болезнь радистки, Неводов попросил Тугова немного поработать на рации с соседними отделами СМЕРШа. Татьяна, слушавшая его голос издалека, признала «голосом немца в эфире». Но, узнав, что это говорил Василий Тугов, наотрез отказалась подписать акт опознания.

Пришел пакет из Центра. И вот перед капитаном желтоватый лист с полным текстом цифрограмм. Он сначала нетерпеливо пробегает их глазами, потом читает вдумчиво, почти по слогам.

«1. Связь установил. Помощник нравится. 13.

2. Первый день непогоды уничтожение плавучего моста через Сейм. Полет бреющий. База — Солнцево, Зеленый — цель. Волна 137,4. Группа разведчиков обозначит мост красными ракетами, четыре серии по три штуки. Штурмовик с белой полосой на стабилизаторе не сбивать, пойдет предпоследним, 13».

Неводову хочется вскочить, бежать на аэродром, но он сдержал себя и продолжал читать.

«3. 23 в 8.00 пришлите спарринг-партнеров на аэродром. 13.

4. Опасность. В условленное время только прием. 13.

5. Остался один. 13».

«Не торопись, не торопись, не торопись», — твердил себе Неводов, подтягивая поясной ремень, поправляя кобуру с пистолетом. Телефонную трубку он взял осторожно, сначала проведя пальцами по черному эбониту.

— Я восьмой… Комбат, срочно давай мотоцикл. Свой, свой гони! Вот так-то лучше! Верну скоро!

Неводов ждал мотоцикл у двери. Завидев, побежал навстречу. Высадил водителя, вскочил в седло и крутанул рукоятку газа. Мотоцикл прыгнул вперед. Капитан вцепился в руль, почти лег на бок. Он летел к самолетам, чтобы утвердиться: Шейкин или Тугов? А может быть, тот и другой? Предпоследним летел Тугов, а белая полоса может быть на самолете Шейкина! Да и место в строю могли перед вылетом поменять.

На аэродроме он быстро пошел вдоль стоянок самолетов. За ним торопился инженер полка.

— Надо нам найти штурмовик с белой полосой на стабилизаторе. Смотри, инженер в оба, не пропусти!

— Я знаю один такой, капитан. Белая полоса получилась при мелком ремонте. Заклеили две пробоины в передней части стабилизатора, замазали меловой шпаклевкой, а закрасить не успели. Так и летал.

— Кто ходил на нем бомбить понтонный мост?

— Лейтенант Тугов. В отличие от других машин он привез всего две пробоины, да и те винтовочные, а бог не помог, через стекло и в грудь!

— Боже — справедливый старик, инженер. А вот еще самолет с белым хвостом.

— Этот вчера только мазали.

— Все, инженер, поехал я! — И, уже трясясь в седле трофейного БМВ, Неводов крикнул: — Спасибо, старина! Большое спасибо!

Мотоцикл мчался к зданию штаба дивизии, заставляя шарахаться в стороны встречных. Пропыленный с ног до головы Неводов взбежал на второй этаж, откозырял дивизионному знамени и настойчиво постучался в дверь кабинета Смирнова.

— Что случилось, капитан? В таком виде?

— Нужна ваша помощь, товарищ генерал.

— Говорите.

— Кто из штабных знает о работе по выявлению неизвестного радиста?

— Наверное, все, — улыбнулся Смирнов. — Я понимаю, что это плохо…

— Как раз наоборот. Сейчас наоборот, — поправился Неводов. — Пусть еще, и конечно, все знают, что дело по поимке радиста успешно завершено. Бывший лейтенант Шейкин — агент разведки противника. Вот в таком виде!.. Я принял решение арестовать лейтенанта Тугова, но сделать это надо незаметно. К нам пришла разнарядка на получение новых самолетов из Саратова. Прошу вас в число командированных туда летчиков обязательно включить Тугова, но чтобы не вы вносили его в список, а кто-нибудь пониже рангом, ну, например… начальник штаба. Кроме вас, о нашем договоре никто не должен знать.

— Понял. Желаю удачи, капитан.

Через день представители дивизии выехали на авиационный завод. На одном из далеких полустанков лейтенанта Тугова взяли под стражу.

Тугов выпутывался всеми средствами, он молчал, грозил голодовкой и даже пошел на провокацию, обвинив следователя в недозволенных приемах допроса. Представляемые доказательства отвергал как несостоятельные, и это ему иногда удавалось, потому что допросы велись параллельно с поиском новых уличающих фактов.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Давайте в пятый раз начнем с одних и тех же вопросов. Где вы были в ночь покушения на Шейкина с двадцати трех тридцати до полуночи?

ТУГОВ. Повторяю в пятый раз: гулял с Татьяной Языковой!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вот показания дневальной по общежитию зенитчиц. Здесь ясно написано: «…Языкова явилась из увольнения в 23 часа 30 минут, что я и зафиксировала в журнале». А вот что утверждает дежурный офицер вашего общежития: «Лейтенант Тугов в свою комнату не возвращался».

ТУГОВ. Когда я проходил, дежурного на месте не было.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы лжете. Выяснено, в это время дежурил комроты из БАО, и с двадцати двух часов вместе с ним за столом сидел старшина роты, они составляли заявку на запчасти.

ТУГОВ. Они ж меня видели, когда по тревоге я выбегал из комнаты.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Но не заметили, когда вы входили в нее.

ТУГОВ. Поверьте, у меня нет шапки-невидимки!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Этому верю, однако скажите, почему в ту ночь было разбито стекло в окне вашей комнаты?

ТУГОВ. Я резко распахнул его, услышав сигнал тревоги.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что делали дальше?

ТУГОВ. Быстро оделся и выбежал из общежития.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Скажите, эти сапоги ваши? В них вы прибыли на место сбора?

ТУГОВ. Похоже, что мои.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Предлагая вам разуться и сдать сапоги, мы попросили вас сделать вот эту надпись на голенищах. Ваша роспись?

ТУГОВ. Моя.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. В резиновых подметках этих сапог обнаружены вкрапленные осколки стекла из окна вашей комнаты. Вот акт экспертизы и данные анализа. Каким образом осколки могли вдавиться в подошву?

ТУГОВ. Распахнув окно и топчась около подоконника, я, естественно, мог наступить на выпавший кусок стекла. Это элементарно!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. В прошлый раз, Тугов, вы говорили, что бросились к окну прямо с кровати. Вы что же, спали в сапогах? Молчите? Да, вам лучше помолчать. Вы не могли давить стекло в комнате ни босыми ногами, ни сапогами, потому что окно открывается наружу и разбитое стекло упало не на пол, а на землю за окном. Как вы очутились за окном, Тугов? Опять молчите? За окном мы нашли вдавленные в землю осколки, хотя крупные вы постарались очистить и сделать вид, что выносите их из комнаты. Зачем это нужно было, Тугов?.. Я вижу, вы поняли логическую связь моих вопросов. Дежурный офицер и старшина не могли видеть, как вы входили в общежитие, потому что вы проникли в комнату через окно, притом торопились и в спешке разбили стекло. Звук, похожий на звон разбитого стекла, слышал старшина. А через несколько минут после этого была объявлена боевая тревога. Почему вы не вошли в дверь, Тугов?

Так медленно и неуклонно следователь ломал волю Тугова. Много на первый взгляд малозначительных фактов сыграли подготовительную роль к главному — к дешифрованным радиограммам, к магнитофонной записи голоса и наконец к очной ставке с ракетчицей Гольфштейн. Она опознала в Тугове человека, которому передала посылку во дворе кинотеатра «Центральный», человека, представившегося как Тринадцатый. И он узнал в ней ракетчицу, которую по иронии судьбы задержал вместе с Шейкиным на крекинг-заводе у подорвавшегося нефтебака.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Итак, вы наконец-то решили показывать правдиво?

ТУГОВ. Спрашивайте.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что толкнуло вас на предательство? Как происходила вербовка? Кто вербовал?

ТУГОВ. Длинная история… Из-за денег. Когда работал в уголовном розыске, взяли главаря воровской шайки. Мне за него предложили солидную сумму. Я согласился. Ну и завяз крепко. Связался с шайкой. Дальше — больше. Впоследствии меня продали некоему Хижняку. Он опутал подпиской. Заставил уйти из УРа «добровольно» в армию.

Всю правду о себе Тугову пришлось рассказать немного позже. Да, были взятки, была воровская шайка, была соглашательская подписка под обещанием верно служить немецкой разведке. Но это после. А сначала воспитание скаредности, жадности, ненависти ко всему советскому в семье убежавшего от расплаты кулака. Отец Тугова умело носил личину добропорядочного селянина и этому же учил сына. Любыми средствами к наживе. Чем выше пост — больше можно хапнуть! А для этого надо проскользнуть в комсомол, если можно, то и в партию, и даже отказаться от родного отца, прикинуться сиротою. Такой волчьей тропой и шел по жизни Тугов, с виду подтянутый и исполнительный, никогда не высказывающий своих мыслей, с приклеенной к лицу добродушной улыбкой и «мягким» сердцем. Нет, он не думал работать на немцев, но любовь к наживе привела его к ворам, потом бандитам, наконец, к предательству. И тогда им, как пешкой, начали играть деятели из русского отдела абвера.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Авиационное училище планировалось?

ТУГОВ. Да. Прежде чем уйти из уголовного розыска, я закончил вечернюю школу, получил свидетельство с отличием. Потом добился путевки в авиашколу. По заданию меня устраивала только истребительная или штурмовая авиация.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему? А если бы вас послали в бомбардировочную?

ТУГОВ. Я должен был отказаться. Думаю, это обуславливалось моими дальнейшими встречами.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. С кем имели контакт, кто руководил вами в армии?

ТУГОВ. За все время обучения в школе никто. Уже перед самым выпуском, за полмесяца примерно, в городе я неожиданно встретился со своим вербовщиком, Хижняком. Он предложил мне взять у той женщины посылку и передать ему. Встречались дважды. Я получал деньги и вел с ним короткие беседы. Последний раз он сказал, что больше мы с ним не увидимся, а я буду выполнять только письменные приказы Тринадцатого.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Какие задания выполняли?

ТУГОВ. До прибытия в дивизию никаких. Я должен был хорошо учиться, быть дисциплинированным, выделяться среди других.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Где получили радиостанцию?

ТУГОВ. Держал ее в руках только раз, когда летал бомбить понтонный мост, и то не знал точно, а догадывался, что это рация.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Объясните.

ТУГОВ. Кто мною командовал здесь, не знаю, но мне еще в Саратове Хижняк сказал, что я попаду именно в дивизию генерала Смирнова, и описал тайник в дупле дерева у реки. Прочитав одну из записок, я пошел и нашел в дупле коробочку. Она умещалась в штурманской сумке. В определенное время, а именно перед подлетом к цели, я нажал на коробке кнопку.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто подписывал записки? Сохранилась ли хоть одна из них?

ТУГОВ. Все уничтожил. Подписывал Тринадцатый.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Какие он давал задания?

ТУГОВ. Сначала приказал познакомиться с радисткой СМЕРШа и сойтись с ней. От нее предполагалось черпать некоторые сведения… По его указанию и схеме я подал рационализаторское предложение о монтаже направляющих PC с выходом снарядов в заднюю полусферу… О радиостанции говорил. Он почему-то категорически возражал, чтобы я соглашался на предложение капитана Неводова работать в его отделе. Когда я вернулся из госпиталя, то получил записку, подписанную уже не Тринадцатым, а Хижняком, в ней был завернут осколок шприца. Выполняя приказ, я «нашел» осколок около общежития… Вечером вынул из дупла пузырек с кислотой и капнул в карман куртки лейтенанта Шейкина… В дупле был и пистолет «вальтер»… Мы пили водку. Когда Шейкин захмелел и заснул, я отпечатал его пальцы на рукоятке… Я еще не знал, зачем все это. Только когда Шейкина арестовали…

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Тогда вы догадались, так, что ли?

ТУГОВ. Я получил новый и последний приказ… Хижняк писал, что Шейкин и есть Тринадцатый. Что он скомпрометировал себя на незапланированной диверсии с парашютами, что он знает нас лично и может выдать.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Отличались ли записки Тринадцатого от записок Хижняка?

ТУГОВ. И те и другие писались печатными буквами, но почерк все равно отличался. А потом у Хижняка свой личный условный знак.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. У вас не дрожала рука, когда вы целились в Шейкина?

ТУГОВ. Он был один из тех, кто погубил меня и мог потопить окончательно!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы верите, что Шейкин действительно Тринадцатый?.. Молчите?.. Тогда скажите, почему вы голосом решили предупредить немцев? Вы знали, что в ваш самолет стрелять не будут?

ТУГОВ. При внезапной заварухе и мой могли клюнуть. Я хотел жить.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. И все-таки вас чуть не сбили.

ТУГОВ. В такой передряге трудно уцелеть и с белой полосой… Я устал, гражданин следователь.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Итак, Тринадцатый лично с вами ни разу не говорил?

ТУГОВ. Нет.

Прочитав показания Тугова, полковник Кронов довольно потер руки.

— С этими все! Хижняк — особая статья, им займутся другие. Он передал и последнюю цифрограмму.

Кронов послал в Центр доклад об окончании операции с примечаниями о «некоем Хижняке» — резиденте, не имеющем постоянной базы во фронтовой полосе. Вслед за его рапортом капитан Неводов выслал фельдсвязью письмо. Вот выдержки из него:

«…Тщательно законспирированный и успешно работающий агент не пойдет на малоэффективную диверсию, каковой является диверсия с парашютами. Настораживает, что она искусственно подчеркнута одновременностью покушения на Шейкина и передачей последней радиограммы. Цифры передавались с большими интервалами трижды. По-видимому, нужно было, чтобы мы запеленговали передачу, поняли смысл текста и поверили, будто агент остался один. Быстро и очень легко выявился и «последний» агент — Тугов.

…Из всего вышеизложенного делаю вывод: диверсионный акт и все происшедшее после него есть не что иное, как попытка увести следствие в сторону, отвлечь нас от поиска основного агента — резидента, которым не является притянутый к делу Хижняк. Для выявления настоящего резидента предлагаю следующий план…

Прошу договориться с командованием воздушной армии о проведении предложенной лжеоперации…»

Из Центра пришел ответ, переданный Неводову армейским отделом:

«Дело остается открытым. Обратите особое внимание на вторую и третью радиограммы агента. Посылаем ориентировку показаниями агента по кличке Корень.

Командование ВА дало согласие. Для завершения дела выслана вам опергруппа с полковником Стариковым во главе. После окончания операции работников группы не задерживать».

ОПЕРАЦИЯ ПО УНИЧТОЖЕНИЮ ПОЛЕВОЙ СТАВКИ

Полковника Кронова отозвали в Москву, а капитану Неводову предложили временно исполнять его обязанности. Поговаривали, что вознаграждение пришло за умело выполненную операцию по выявлению целой группы агентов противника.

Приехав в штаб воздушной армии, Неводов встретился с полковником Стариковым. Высокий, худой, узкоплечий полковник поджидал его на аэродроме за рулем «виллиса». Неводов был предупрежден, подошел к машине, сел в кабину.

— Здравствуйте, товарищ полковник. Я Неводов.

— Здравствуйте, майор!.. Согласно приказу вы майор уже третий день. Рад поздравить! Прокатимся куда-нибудь на речку, в лесок?

— С удовольствием!

Полковник Стариков вел машину аккуратно, не вынимая из уголка тонких губ потухшую папиросу с длинным мундштуком. Его белое лицо неподвижно, светлые глаза прищурены и затенены надвинутым козырьком фуражки. Он выбрал поляну на обрывистом берегу степной реки, вылез из машины, с удовольствием разминая ходьбой длинные ноги, затянутые в шевро высоких сапог.

— Присядем?.. Рассказывайте, майор, о вашем плане. Говорите все, что считаете нужным, я пойму.

— Обстановка такова… Показания Тугова подтверждают, что он и Шейкин — жертвы инсценировки с целью отвести наш главный удар. Кто настоящий резидент? Мои соображения вы знаете. Вот основные улики: о плане бомбардировки переправы знал ограниченный круг лиц, и ОН был среди них. На борту самолета СИ-47 тоже был он. Вы помните текст третьей радиограммы? «23 в 8.00 пришлите спарринг-партнеров на аэродром». В этот день и в этот час через наш аэродром должен был проследовать ЛИ-2 с очень высокими представителями Ставки. Об этом знали только командующий, генерал Смирнов, я и он, как обеспечивающие безопасность перелета. Слава богу, кто-то изменил маршрут ЛИ-2, но в тот день и в то время над нашим аэродромом появились две пары «мессершмиттов». Теперь еще…

— Минутку, майор. Вы правы, это он. Я ведь временный представитель Центра, а на самом деле начальник Саратовского управления. Дело агента Слюняева, с которым вы частично знакомы, вели мои работники. Разными путями мы подошли к одному лицу. Он сын Слюняева, сменивший неблагозвучную фамилию отца на другую — Кторов. Кторовым он уехал в отпуск из училища, в одной из глухих деревушек женился и взял фамилию жены. В боевую часть приехал уже под новой фамилией. Мы распутали весь клубок, и конец привел к вам. Слюняев признался, что это не его сын, а человек, пришедший «с той стороны»… Кажется, все, нужно его брать и делать очную ставку с «отцом». Но… Слюняев умер до того, как мы узнали последнюю фамилию его «сына». В нашем распоряжении нет фактов, уличающих его в преступной деятельности. У вас же, майор, доказательства только косвенные, Поэтому Центр согласился принять ваш очень рискованный план. Повторите мне его в общем.

— Расчет на его фанатизм, на его преданность фюреру. И еще на то, что сейчас он должен считать себя вне подозрений. Мы планируем бомбардировку населенного пункта, в котором якобы расположилась ставка Гитлера. План разрабатывается в соседнем полку так, чтобы сведения просачивались и в другие части, Он должен знать об операции. Узнав, постарается сообщить. Ведь дело касается жизни фюрера! Попросит полет или навяжется с кем-нибудь, захватит с собой передатчик. Мы запеленгуем передачу, сфотографируем самолет и «привяжем» фотокадры к местности. Если не клюнет на приманку с фюрером, придется арестовать так.

На совещании у командующего присутствовали представители всех частей воздушной армии. Командующий сам ознакомил офицеров с общей обстановкой на фронтах. Красная Армия наступала. Предстояла перебазировка авиации на новые аэродромы.

Командующий перешел к тактическим задачам и, неожиданно прервав себя на полуслове, обратился к великану полковнику, командиру полка АДД:[5]

— Пока не забыл… Я проверил подготовку ваших летчиков, полковник, и остался недоволен. Послезавтра вылет, а у вас еще не подобраны все экипажи. Пожалуйста, не убеждайте меня, что все ваши летчики — асы! Вы не поняли всю важность задачи. Только снайперов точного бомбометания на борт! Только тех, кто ночью видит не хуже совы! Из Москвы дважды запрашивали о готовности, и я доложил. В какое положение вы меня ставите, полковник?

— Все будет сделано, товарищ генерал-полковник! Сам пойду на этот филиал волчьей норы! — громыхнул побуревший от досады великан.

— Без патетики! Больше напоминать не буду. Итак, продолжаем, товарищи!..

Краска с полного лица командира бомбардировщиков не сходила до конца совещания. Кроме него, командующий никого не задел, и он, скрывая возмущение, ерзал на стуле, мешая сидевшему рядом генералу Смирнову слушать. Тот, ухмыльнувшись в усы, отодвинулся поближе к Лаврову.

Совещание закончилось докладами командиров частей о готовности к перебазированию. Не спросили об этом только командира бомбардировщиков. Он ждал, уставившись на командующего преданными глазами, на челюстях бугрились желваки. Но к нему так и не обратились. Полковник выходил из комнаты злой, ссутулив широченные плечи. У двери его толкнул в бок Лавров.

— Получил пониже спины?

— Чтоб сказился подлюка Гитлер! — смачно сплюнул разгневанный полковник. — Ну и подсыплю я ему хайля, зануде, костылей не унесет!

Представители частей разлетелись по своим аэродромам, а майор Неводов не находил себе места. В который раз проверив готовность к операции, бездумно ворошил старые и ненужные бумаги на столе, наконец, прочно уселся на подоконнике около зеленого ящика полевого телефона. И телефон зазвонил. Подал голос генерал Смирнов:

— Просит тренировочный полет.

— Поподробнее, пожалуйста, поподробнее, товарищ генерал!

— В связи с предстоящими перелетами в полках запланированы тренировки по маршруту. Он в плановой таблице.

— По маршруту нельзя. Найдите любой предлог и пускайте только в зону или по кругу. Горючее, как договорились, — не больше десяти минут.

— Время давай.

— В четырнадцать пусть вылетает. Надеюсь, без боекомплекта?

— В порядке! Будь здоров, Борис Петрович.

Неводов отметил: за все время их совместной службы генерал впервые назвал его по имени. Но секундное удовлетворение прошло, и начали биться в голове тревожные мысли: «А вдруг… А вдруг расчет неточен, и он попытается улететь? Сами, своими руками даем ему крылья, механик услужливо помогает надеть парашют, стартер поднимает белый флажок. Арестовать, когда он занесет ногу на крыло? А если у него нет с собой передатчика? Если он все понял и играет ва-банк! Материалы полковника Старикова могут уличить, а не доказать. Нужна бесспорная улика — факт. Какой-то английский юрист сказал, что как из сотни зайцев нельзя составить лошадь, так и сотня самых убедительных косвенных улик не может заменить одно прямое доказательство. Пусть летит! Пусть каждая минута его полета унесет год моей жизни, я буду ждать его последней посадки. И он сядет. Живым или мертвым!»

Собираться не пришлось, все было готово заранее. Шофер завел мощный трофейный «хорьх», и машина с Неводовым, аэрофотосъемщиком и радистом рванулась из ворот разматывать вязь полевых дорог. Облако пыли с большой скоростью двигалось в район аэродрома сводной дивизии.

Остановились в небольшом лесу. Загнали машину под густую пожелтевшую крону березы и забросали ветками. Сели в тени дерева. Аэрофотосъемщик проверял кинокамеру, прилаживал к ней телеобъектив, радист настраивал рацию. Неводов улегся на чахлой траве, развернул крупномасштабную карту.

— Есть связь! — доложил радист.

— Передайте всем постам — в четырнадцать ноль-ноль готовность номер один. Задача ясна всем?

Лихо отстучав точку последнего отзыва, радист сказал:

— Вопросов ни у кого нет, товарищ майор. Сержант Языкова выстукала привет.

Неводов поднялся и пошел к опушке. Под ногами мягко пружинили перегнившие листья и пухлые подушки мха, он перешагивал трухлявые куски березовых стволов, покрытых лишайниками, отводил от лица ветки орешника и бересклета. Опушка синела запыленными цветами чертогона. Он сорвал синий с матовым налетом стебель, потрогал головки, похожие на шарики, и колючие листья. По народному поверью, чертогон охраняет домашний очаг от нечистой силы.

Аэродром закрывала гряда мелкогорбых холмов, и перистые облака на окоеме вытянулись седыми неряшливыми косами, И вот, будто разметав их, из-за холмистой гряды, как черные стрелы, вылетели два истребителя. Они залезли в голубизну и начали рисовать огромные невидимые восьмерки — дежурная пара барражировала над аэродромом.

Еще один истребитель вынырнул из-за горизонта. Он набрал высоту почти над лесом и начал крутить высший пилотаж.

«Иммельманы», «пике», боевые развороты, горизонтальные и вертикальные, «бочки» вязались в единый красивый комплекс. Пилот будто дорвался до неба и отводил душу в вихре головокружительных фигур.

Неводов вернулся к радисту, глубоко вздохнул, и посмотрел на часы. Уже пять минут упражнялся в небе истребитель.

— Как там?

— Ничего, товарищ майор! — сморщил кислую длину радист.

— Давайте! — кивнул Неводов аэрофотосъемщику. Тот нацелил ствол объектива на истребитель. Зажужжали ролики, перематывая пленку.

Истребитель ходил плавными кругами, отдыхал после блестяще выполненного каскада. Но того, что сделал Неводов, не было. Аэрофотосъемщик в кинокамере сменил касету. Подходило время, когда истребитель пойдет на посадку. Шли самые длинные минуты в жизни Неводова. Расчет не оправдывался, все радиопосты молчали.

Истребитель задрал нос. Не завершив «петлю», он вышел из нее судорожным рывком и полетел прямо. «Генерал приказал садиться», — подумал Неводов и еле успел проследить стремительный путь истребителя к земле. Пилот перевернул машину через крыло и падал на лес в крутом пикировании. Звук отставал от темного тела машины. Над самым лесом, почти задевая верхушки берез, истребитель переломил невидимый отвес и над самой землей пошел к аэродрому. Ревущий, раскатистый звук двигателя ударил в уши Неводова, оглушил, и поэтому кричащий что-то аэрофотосъемщик показался ему чудной, размахивающей руками и беззвучно открывающей рот фигурой.

Все побежали в глубь леса. Неводов сделал несколько замедленных шагов, застыл и бросился за ними. Догнал их у низкорослого кривого дерева с обугленным стволом. Они смотрели вверх на крону, где за одну из веток зацепился зеленый парашютик, а на тонкой тесьме подвесной системы болтались два ящичка, смотанные шпагатом.

— Осторожно! — закричал Неводов и с трудом перевел дух. — Не трогайте!

Все стояли вокруг березы и оценивали происшедшее. Неводов признался себе, что никак не ожидал такого фокуса. На дереве висел, несомненно, радиопередатчик. Зачем он бросил его? Нет, не бросил, а спустил на парашюте. Автоматическая передача с земли? По расчетам Неводова, передатчик мог давать ясные сигналы только с большой высоты. Когда он работал в день покушения на Шейкина, его с трудом засекли ближние пеленгаторы. И неужели ОН решил отказаться от предупреждения о бомбардировке ставки Гитлера?

Неводов повернулся к радисту.

— Придется поработать тебе и по смежной специальности. Там, бесспорно, мина. Осмотри и снимай осторожно.

Радист полез на березу. Двумя пальцами взялся за купол парашютика и отцепил от ветки. Спустился ниже, передал ящички Неводову. Спрыгнул на землю и принял от Неводова опасный груз. Все отошли на приличное расстояние. Радист колдовал над ящичками недолго. Развязал их. Один серый, маленький, в точности как папиросная коробка «Северной Пальмиры». Второй — побольше, радист отсоединил от него провода и тонкие проводки, вынул медный детонатор, а потом и пиропатрон. Призывно махнул рукой.

Неводов взял «Северную Пальмиру» и поднес к уху. Внутри тикал механизм, похожий на часовой.

— Передайте на пост аэродрома: подполковника Лаврова немедленно арестовать!

ВМЕСТО ЭПИЛОГА ОТ АВТОРА

С полковником в отставке Борисом Петровичем Неводовым мы сидели на балконе за маленьким столиком и пили кофе. Под нами разноголосо шумела вечерняя Набережная Космонавтов, в бетонный берег толкалась тяжелой волной желтоватая под закатным солнцем Волга. С того момента, когда чекисты Саратова проложили первый загадочный пеленг в район аэродрома авиашколы, прошло двадцать пять лет.

Борис Петрович рассказывает не торопясь, с удовольствием вспоминает конец истории.

— Выкладываю я тебе все сжато, потому почти ничего не говорю о некоторых наших ошибках, а они ведь были. Вот сейчас думаю, все-таки зря мы выпустили Лаврова в воздух, ведь мог улететь далеко за десять-то минут. От патруля, конечно, трудновато скрыться, лучшие ребята глаз не спускали, пальцы держали на гашетках, но уж больно он классным летчиком был. Воспитывался в Берлине в семье богатых русских эмигрантов, куда его отец определил, чтоб пропитался малец русским духом. С десяти лет его взяла на прицел военная разведка, в шпионских науках преуспевал, а в семнадцать, официально не заканчивая училища, стал летчиком. Набивал руку у Мессершмитта, испытывал его самолеты. Звался он тогда не Слюняевым и не Лавровым, а Куртом Хорстом с прибавкой баронского титула. И вот подошло время его переброски. Ты знаешь — немцы педанты, но тут они превзошли себя. Им оказалось мало подготовить лесника Слюняева к приему «сына», они решили полностью замести его след…

Я слушал Бориса Петровича, рассказ которого строился на показаниях Лаврова — Хорста, и представлял давние события. 1933 год. Берлинское предместье. Серые тучи сыплют мелкий колючий дождь на военный аэродром и одинокий самолет, стоящий посреди летного поля. Угловатые крылья и черный длинный фюзеляж будто покрыты незастывшим лаком, стекающим по бортам.

К застекленному зданию командного пункта подкатывает «мерседес», из него вылезает человек и, прикрывая полой пиджака фотоаппарат, висящий на груди без футляра, разбрызгивая лужи, бежит к двери.

— Хальт! — останавливает его у входа солдат, но, увидев на лацкане пиджака значок «Пресса. Германия», отступает в сторону.

Из глубины комнаты навстречу журналисту поднимается офицер. Пряча настороженные глаза в тени широкого козырька военной фуражки, он щелкает каблуками и протягивает руку:

— Прошу!

— Здравствуйте! Надеюсь, не опоздал? — спрашивает журналист, усаживаясь в предложенное кресло.

— Точны, как хронометр. — Офицер снимает трубку с телефонного аппарата. — Алло! Приготовьтесь. Да, я, — и, бросив трубку, поворачивается к журналисту. — У вас вопросы, молодой человек?

— Прежде всего с кем имею честь?

— Представитель фирмы Мессершмитта.

— Задача сегодняшних испытаний?

— Всепогодный истребитель. Благодаря модернизации он развивает скорость, намного превышающую скорость обычных машин, не теряя их маневренности.

— Позволите? — журналист нацеливает объектив на лицо офицера, но ничего не видит — объектив закрывает ладонь.

— Оставьте, молодой человек! Моя физиономия не фотогенична. Что нужно будет сфотографировать, я скажу, — негромко говорит офицер. — Еще вопросы?

— Кто будет пилотировать самолет?

— Молодой испытатель гауптман Курт Хорст, сын известного аса империи оберста Хорста-старшего. Да вот и он, — офицер шагает навстречу сухопарому старику в серой чесучовой паре и приветствует его.

— Время! — говорит старик. — За мной следует гауптман. Прошу вас к выходу.

Тучи посветлели, но мелкий дождь продолжает сечь землю. К стеклянному зданию подъезжает машина с высоким закрытым кузовом. Она еще не останавливается, а из открывшейся задней дверцы выпрыгивает летчик в ярко-желтом комбинезоне на «молниях», в кожаном шлеме с поднятыми на лоб летными очками.

— Фотографируйте, — подсказывает журналисту офицер, — Это испытатель гауптман Хорст.

Курт Хорст приветствует всех взмахом руки и подходит к отцу.

— Пожелай удачи.

— Благословляю! Возьми, — старый Хорст снимает с руки фамильный перстень и надевает его на безымянный палец сына. — Он всегда служил мне талисманом.

— Спасибо, отец.

Пилот поворачивается к автомашине, открывает дверцу и исчезает в темноте кузова. Автомобиль едет к одинокому самолету.

— Приготовьте телеобъектив, — трогает за локоть журналиста офицер.

И когда из машины вылезает человек в ярко-желтом комбинезоне, встает на крыло самолета и поднимает руку — щелкает затвор фотоаппарата.

Самолет выруливает на взлетную полосу, двигатель берет высокую ноту, из-под винта летит водяная пыль, истребитель быстро отрывается от бетонки, поднимает к тучам острый нос.

Спрятавшись от дождя под небольшой крышей входной двери, три человека наблюдают искусный пилотаж испытателя. Потом офицер незаметно отходит в сторону, проскальзывает в здание и зажимает в кулак телефонную трубку.

— Доложите о готовности!

— Готовы!

Офицер через большое стекло смотрит на самолет. Нервно подрагивают синеватые мешочки под глазами. Вот истребитель, бросая к земле прерывистый гул, пошел на «петлю» и нижней частью фюзеляжа почти коснулся тучи.

— Импульс! — шепчет офицер в трубку.

Через долю секунды под тучами блещет взрыв. Ломаясь на куски, падает истребитель. Свистят горящие обломки. Мотор вместе с кабиной пилота падает в центре бетонки, с грохотом поднимая фонтаны мокрого щебня.

К месту катастрофы, беспрестанно воя сиреной, мчится санитарный автомобиль. На левой подножке машины — старый Хорст; на правой — успевший вскочить на ходу, жаждущий сенсации журналист.

На следующий день почти все немецкие газеты оповещают о трагической гибели талантливого летчика военно-воздушных сил Германии гауптмана Курта Хорста. В четкие шрифты некрологов были вкраплены серые, неконтрастные из-за съемок при дожде фотографии…

— Понял, какую трагикомедию разыграли? — продолжает рассказ Борис Петрович. — В автомашине сидел другой летчик, одетый так же, как Хорст. Он сел в самолет, а Хорст остался в кузове и уехал. В машине он подарил летчику отцовский перстень, как талисман. Перстень с баронской короной послужил единственным предметом опознания человека, от которого почти ничего не осталось!.. Ну а потом все идет по задуманному плану. Хорст переходит границу, навещает своего «папаню», берет в сельсовете кое-какие документы, в том числе справку о пролетарском происхождении, поступает в летное училище, становится Кторовым, получает командирское звание, уезжает в отпуск, в кишлаке Тахтыш-Чок женится, берет фамилию жены, и теперь он уже Лавров! Так Лавров и прибывает в воинскую часть. Как видишь, сработано чисто! Теперь главное — проникнуть в верхи командования ВВС Красной Армии. Для этого используется все — и прекрасная техника пилотирования самолетов, помогшая ему отличиться на Халхин-Голе, и глубокие знания, полученные в Германии и Советском Союзе, статьи и рефераты по тактике, многие из которых написаны не им, а вручены ему заранее. При допросе он рассказал о случаях, когда ему представляли спарринг-партнеров в обусловленном месте, в заранее назначенное время, в одном случае это было над нашим аэродромом, и он сбивал их на глазах у своих ведомых, на глазах у воинов наземных частей. Это были блестящие демонстрации умного, молниеносного боя, если бы у немецких истребителей в пулеметно-пушечных кассетах были настоящие снаряды, а не холостые. Ему просто подсылали людей на убой! Как видишь, влезал он к нам солидно, даже не забыли его жене прислать «похоронку» после Халхин-Гола. До сорок третьего года он не сделал никакого вреда, потому что не получал от абвера заданий. Его берегли. И вот когда немцам стало туго, он понадобился. Ему придают Тугова, и они начинают действовать. Финал известен.

— Расскажите, как вы лично напали на след?

— Мой вклад мизерный! Основная заслуга сотрудников полковника Старикова и дешифровщиков-москвичей. Они проделали адскую кропотливую работу. Ну а я… Первый посыл пришел во сне, как Менделееву его таблица или Вольтеру новый вариант «Генриады». Я вспомнил, что на совещании у генерала Смирнова по поводу бомбардировки плавучего моста Лавров, перечисляя слабые пункты плана, отогнул палец от сжатого кулака. Ты читал в «Смене» интервью с Рудольфом Ивановичем Абелем? Помнишь, в ответ на вопрос о бдительности он рассказал, как по нескольким фразам выявил двух немецких лазутчиков? Ну вот и я тогда вспомнил, что Лавров отогнул палец. А ведь, считая по пальцам, русский загибает их, а немец разгибает. Правда, он быстро поправился, но память моя успела зафиксировать и отдала этот факт мне же во сне. Подвел его расчет и на трудность пеленгации радиосеансов. Известно — самое уязвимое звено в рабочей цепи разведчика — это связь. А он был уверен, что у нас нет пеленгаторов, способных накрыть его ультракоротковолновый передатчик. И оставил след. А инициатива Тугова гаркнуть с борта «ахтунг!» — черт знает какая глупость! Но ведь без ошибок не бывает. В 1892 году профессор Владимиров в книге «Закон зла» писал: нет той прозорливости, которая предусмотрела бы всех возможных изобличителей преступления, и нет той ничтожной соломинки, которая не могла бы вырасти в грозную дубину обвинителя. После шума, поднятого Туговым в эфире, Лавров посчитал его конченным и решил провалить совсем, используя его будущие признания как дезинформацию. Тут-то он и сработал под Хижняка.

— Минутку, Борис Петрович! Пока не забыл. Что-то о Хижняке мне непонятно? Больно он уж вездесущ. Там Хижняк, здесь Хижняк, а словесные портреты на него все разные. Хамелеон?

— Нет, все намного проще. Такого человека вообще не было. Даже документы на имя Хижняка Арнольда Никитича не фабриковались. Трюк! Ты знаешь, что один агент может работать под несколькими фамилиями и кличками. А здесь немцы применили обратный трюк: разные агенты представлялись своим подчиненным под именем Хижняка и этим вводили в заблуждение наших чекистов. Ясно теперь? Так вот, Лавров, сработав под Хижняка, внушил Тугову, что Тринадцатый — Шейкин. Такие штучки иногда удавались, а здесь Лавров просчитался. Ведь с первого его практического шага ему противодействовали наши люди: курсанты поймали ракетчицу, чекисты Саратова засекли передачу, у лейтенанта Гобовды было много помощников, Татьяна Языковачерез «скрип» догадалась о передатчике-автомате, она же опознала голос Тугова. Всех, помогающих нам, не перечислить.

— Ну а какова дальнейшая судьба Тани Языковой и Шейкина?

— После войны Таня Языкова уехала в Выборг. Дочка у нее хорошенькая, муж шофер… Как-то летом сорок пятого года я шел от поселка к полевому аэродрому. Дорога мягкая, пыльная. Смотрю, низко проходит штурмовик. Номер даже видно: десятка. Из кабины пилот посматривает. Пролетел, потом разворачивается и на меня. Давит брюхом, негодяй, струей шибает. Четыре захода сделал, извалял меня в пыли, как отбивную в сухарях. Я чуть не лопнул от злости! Вылез из кювета, прочихался и рысью на аэродром. Придумываю на большом ходу кару безобразнику. Шутка ли, майора армейского масштаба носом в пыль тыкать! Прорываюсь сразу к командиру полка и рычу: «Подать хулигана!» Он за компанию со мной чихнул разок-другой и посылает за летчиком с «десятки». Приходит тот, капитан, весь в орденах, как будто ждал вызова и нарочно иконостас на груди сделал, и, не обращая на меня внимания, отвечает командиру: «Перепутал, — говорит, — принял этого грязного дядю за немецкого диверсанта». Я тут совсем взбеленился. «Какого такого грязного дядю, племянничек? Я блестел как начищенный пятак, сукин ты сын! Под трибунал захотел?» Ну, командир ему с ходу десять суток гауптвахты влепил. А он так невинно отвечает: «Слушаюсь! Только с кем ошибок не бывает. Помню, служил я с одним капитаном контрразведки, так он тоже путал и уверял, что я шпион». Тут я узнал бывшего подследственного Шейкина. Полез он в карман, протянул на ладони монету: «Вот, — говорит, — полтора года тому капитану передать не могу, таскаю в кармане по всем фронтам». Я за монету. Ба! Старинная болгарская лева! Остыл я, попросил снять взыскание с шалопута.

Разговор мы закончили в полночь. По невидимой Волге плыли огни. Холодный ветер загнал нас в комнату. Уже прощаясь, но еще полный любопытства, я спросил:

— Ну а лично вы рисковали часто?

— В каком смысле? Жизнью, что ли?.. Не было. Если только раз…

Он достал свою обширную коллекцию монет. На черном бархате под блестящим рядом тувинских акш и монгольских тугриков особнячком лежала крупная румынская лея со свинцовым следом от пули.

— В левом кармане была, — сказал Борис Петрович и сдул с нее невидимую пылинку.

Клиффорд Д. САЙМАК ТЕАТР ТЕНЕЙ

Рисунки В. КОЛТУНОВА

Бойярд Лодж, руководитель Спецгруппы № 3 под кодовым названием «Жизнь», раздраженно нахмурившись, смотрел на сидевшего напротив, по ту сторону стола, психолога Кепта Форестера.

— Игру в Спектакль прерывать нельзя, — говорил Форестер. — Я не поручусь за последствия, если мы приостановим ее даже на один-два дня. Ведь это единственное, что нас объединяет, помогает нам сохранить рассудок и чувство юмора, отвлекает от более серьезных проблем.

— Знаю, — сказал Лодж. — Но теперь, когда умер Генри…

— Они поймут, — заверил его Форестер. — Я поговорю с ними. Не сомневаюсь, что они поймут.

— Безусловно, — согласился Лодж. — Все мы отлично сознаем, как важен для нас этот Спектакль. Но нужно учесть и другое: одного из персонажей создал Генри.

Форестер кивнул.

— Я тоже об этом думал.

— И вы знаете какого?

Форестер отрицательно покачал головой.

— А я-то надеялся, что вам это известно, — проговорил Лодж. — Ведь вы уже давно пытаетесь отождествить каждого из нас с определенным персонажем.

Форестер смущенно улыбнулся.

— Я вас не виню, — сказал Лодж. — Мне понятно, почему вас так занимает этот вопрос.

— Разгадка намного упростила бы мою работу, — признал Форестер. — Она помогла бы мне по-настоящему разобраться в личности каждого члена нашей группы. Вот представьте, что какой-нибудь из персонажей вдруг начинает вести себя нелогично…

— Они все ведут себя нелогично, — перебил его Лодж. — Именно в этом их прелесть.

— Нелогичность их поведения естественна в допустимых пределах и обусловлена шутовским стилем Спектакля. Но ведь из самого шутовства можно вывести норму.

— И вам это удалось?

— График не получился, — ответил Форестер, — но зато я теперь недурно в этом ориентируюсь. Когда в знакомой нелогичности появляются отклонения, их не так уж трудно заметить.

— А они случаются?

Форестер кивнул.

— И временами очень резкие. Вопрос, который нас с вами беспокоит, — то, как они мысленно расценивают…

— Назовем это не оценкой, а эмоциональным отношением, — сказал Лодж.

Оба с минуту молчали. Потом Форестер спросил:

— Вас не затруднит объяснить мне, почему вы так упорно относите это к сфере эмоций?

— Потому что их отношение к действительности определяется эмоциями, — ответил Лодж. — Это отношение, которое зародилось и созрело под влиянием нашего образа жизни, сформировалось в результате бесконечных размышлений и бесконечного самокопания. Такое отношение сугубо эмоционально и где-то граничит со слепой верой. В нем мало от разума. Мы предельно изолированы от внешнего мира. Нас слишком строго охраняют. Нам слишком часто твердят о важности нашей работы. Каждый из нас постоянно на взводе. Разве мы можем остаться нормальными людьми в таких сумасшедших условиях?

— Да еще эта ужасная ответственность, — ввернул Форестер. — Она же отравляет им существование.

— Ответственность лежит не на них.

— Да, но только если свести до минимума значение отдельных индивидов и каждого из них подменить всем человеческим родом. Впрочем, вероятно, даже при этом условии вопрос останется открытым, поскольку решаемая задача неразрывно связана с проблемами человека как представителя биологического вида. Проблемами, которые из общих могут превратиться в личные. Вы только вообразите — сотворить…

— Ничего нового вы мне не скажете, — нетерпеливо прервал его Лодж. — Это я уже слышал неоднократно. «Вы только вообразите — сотворить человеческое существо в ином, нечеловеческом облике!»

— Причем именно человеческое существо, — подчеркнул Форестер. — В этом-то и соль, Бэйярд. Не в том, что мы пытаемся искусственно создать живые существа, а в том, что этими живыми существами должны быть люди в облике чудовищ. Такие монстры преследуют нас в кошмарных сновидениях, и посреди ночи просыпаешься с криком ужаса. Чудовище само по себе но страшно, если это не более чем чудовище. За несколько столетий эры освоения космоса мы привыкли к необычным формам жизни.

Лодж жестом остановил его.

— Вернемся к Спектаклю.

— Он нам необходим, — твердо заявил Форестер.

— Но ведь теперь будет одним персонажем меньше, — напомнил Лодж. — Сами знаете, чем это грозит. Отсутствие одного из персонажей может нарушить гармонию, ритм представления, привести к путанице и неразберихе. Лучше уж остаться без Спектакля, чем допустить его полный развал. Почему бы нам не сделать перерыв на несколько дней, а потом не начать все заново? Поставим новый Спектакль с новыми персонажами, а?

— Это исключено, — возразил Форестер. — По той причине, что каждый из нас как бы сросся со своим персонажем и все персонажи стали органической частью своих создателей. Мы живем двойной жизнью, Бэйярд. Личности паши раздвоены. Так нужно, иначе мы погибнем. Так нужно, ибо никто из нас не в силах быть только самим собой.

— Вы хотите сказать, что игра в Спектакль страхует нас от безумия?

— Примерно. Впрочем, вы слишком сгущаете краски. Ведь при обычных обстоятельствах мы, несомненно, могли бы обойтись без Спектакля. Но у нас тут обстоятельства особые. Каждый терзается невероятно гипертрофированным чувством вины. Спектакль же дает выход эмоциям, разрядку нервного напряжения. Он служит темой для разговоров. Не будь его, мы посвящали бы ваши вечера замыванию кровавых пятен вины. К тому же Спектакль вносит в нашу жизнь какое-то веселье — это наша дневная доза юмора, радости, искреннего смеха.

Лодж встал и принялся мерить шагами комнату.

— Я назвал их отношение к действительности эмоциональным, — произнес он, — и настаиваю на своем определении. Это неумное, извращенное отношение, которое носит чисто эмоциональный характер. У них нет никаких оснований для комплекса вины. И тем не менее они его в себе культивируют, словно только так чувствуют себя людьми, словно это единственное, что связывает их с внешним миром, роднит с остальной частью человечества. Они приходят ко мне, делятся со мной своими переживаниями, как будто в моей власти что-либо изменить. Как будто я всесилен и могу, воздев руки, сказать им: «Что ж, раз так, свернем работу». Как будто у меня самого нет никаких служебных обязанностей. Они говорят, что мы посягаем на область священного, что сотворение жизни невозможно без некоего божественного вмешательства, что человек, который пытается совершить этот подвиг творения, святотатец и богохульник.

Но ведь на это есть ответ, и ответ, логически обоснованный, однако они этой логики не видят либо просто не желают прислушаться к голосу разума. Способен ли Человек совершить что-либо относящееся к категории божественного? Так вот, если в сотворении жизни участвует некая высшая сила, Человек, как бы он ни старался, не сумеет создать жизнь в своих лабораториях, не сумеет наладить серийное производство новых существ. Если же Человек, применив все свои знания, сможет при помощи известных ему химических соединений создать живую материю, если он благодаря высокому уровню науки и техники сотворит живую клетку, это докажет, что возникновение жизни не нуждается во вмешательстве свыше. А если мы получим такое доказательство, если мы будем знать, что в акте сотворения жизни нет ничего сверхъестественного, разве это доказательство не сорвет с него ореол святости?

— Они же ищут предлог, чтобы избавиться от этой работы, — сказал Форестер, пытаясь успокоить Лоджа. — Возможно, кое-кто из них и верит в это, но остальных просто пугает ответственность — я имею в виду моральную ответственность. Они начинают прикидывать, каково это — жить под ее бременем до конца дней. Почти то же самое происходило тысячу-лет назад, когда люди открыли атомную энергию и впервые расщепили атом. Они потеряли сон. По ночам они пробуждались с криком ужаса. Они понимали значение своего открытия, понимали, что выпускают на волю страшную силу. А мы ведь тоже отдаем себе отчет, к каким результатам может привести наша работа.

Лодж вернулся к столу и сел.

— Дайте мне подумать, Кент, — проговорил он. — Может, вы и правы. Я еще во многом не разобрался.

— До скорой встречи, — сказал Форестер.


Уходя, он мягко прикрыл за собой дверь.

Спектакль был растянутым до бесконечности фарсом вариант «Старого Красного Амбара», в котором поразительная нелепость и комизм ситуаций преступили все мыслимые границы. В этой фантасмагории было что-то от Волшебной Страны Оз,[6] какой-то нечеловеческий, чужеродный порыв; одна сцена сменяла другую, и представлению не было видно конца.

Если поселить небольшую группу людей на астероиде, который круглосуточно охраняется космическим патрулем, если предоставить каждому из этих людей лабораторию и объяснить, какую им нужно решить проблему, если заставить их день за днем биться над этим решением, то одновременно необходимо принять какие-то меры, чтобы они не сошли с ума.

Тут могут пригодиться музыка, книги, кинофильмы, разнообразные игры, танцы по вечерам — словом, весь старый арсенал развлечений, которые на протяжении тысячелетия давали человечеству забвение от горестей и забот.

Но наступает момент, когда сила воздействия этих развлечений на психику людей истощается, когда их уже недостаточно.

Тогда начинают искать что-нибудь принципиально новое, еще не приевшееся — игру, в которой смогли бы принять участие все члены такой изолированной группы и которая настолько увлекла бы их, что они на какое-то время отключались бы от действительности, забывая, кто они и ради чего работают.

Так появилась на свет игра в Спектакль.

Давным-давно, много-много лет назад в избах крестьян Европы и фермерских домах первых поселенцев Северной Америки глава семьи по вечерам устраивал для детей театр теней. Он ставил на стол лампу или свечу, усаживался между этим столом и голой стеной и принимался двигать руками в воздухе, то так, то сяк складывая пальцы, и на степе возникали тени кроликов, слонов, лошадей, людей… В течение часа, а то и дольше на степе шло представление: попеременно появлялись то кролик, щиплющий клевер, то слон, размахивающий хоботом и шевелящий ушами, то волк, воющий на вершине холма. Дети сидели затаив дыхание, очарованные этим сказочным зрелищем. Позже, когда появились кино и телевидение, комиксы и дешевые пластические игрушки, которые можно было приобрести в любой мелочной лавке, то тени утратили свое очарование, и их никто больше не показывал. Но сейчас речь не об этом.

Если взять принцип театра теней и приложить к нему знания, накопленные Человеком за истекшее с той поры тысячелетие, получится игра в Спектакль.

Неизвестно, знал ли что-нибудь о театре теней тот давно забытый гений, которому впервые пришла в голову идея этой игры, но в основу ее лег тот же принцип. Изменился лишь способ проецирования изображения: мозг Человека заменил его руки.

А плоские черно-белые кролики и слоны уступили место множеству иных, цветных и объемных существ и предметов, разнообразие которых всецело зависело от богатства человеческого воображения (ведь куда легче создать что-либо в мыслях, чем руками).

Экран с ячейками памяти, неисчислимыми рядами трубок звукопроизводящего устройства, селекторами цвета, антеннами приемников телепатии и огромным количеством других приборов был триумфом электронной техники, но он играл пассивную роль, потому что представление, которое на нем шло, складывалось из мысленных образов, возникавших в мозгу собравшихся перед экраном зрителей. Зрители сами придумывали персонажей Спектакля, сами мысленно управляли всеми их действиями, сами сочиняли для своих персонажей реплики. Зрители, и только зрители, своим целенаправленным мышлением сообща оформляли каждую сцену, создавая в уме декорации, задники, реквизит.

На первых порах Спектакль был путаным и бессистемным; еще не оформившиеся уродливые персонажи бестолково суетились на экране, из-за неопытности зрителей действовали вразнобой, были безликими и смахивали на карикатуры. На первых порах декорации, задники и реквизит были нелепым, бредовым похождением рассеянного, скачущего мышления зрителей. Иногда на небе одновременно сияли три луны, причем в разных фазах. Бывало и так, что на одной половине экрана шел снег, а на другой под палящими лучами солнца зеленели пальмы.

Но со временем представление усовершенствовалось. Персонажи приняли пристойный вид, увеличились до нормальных размеров, сохранив при этом все конечности, обрели индивидуальность: из примитивных полукарикатур постепенно вылепились живые сложные образы. И если вначале декорации и реквизит были плодом отчаянных попыток девяти разобщенных умов чем-нибудь заполнить на экране пустые места, то теперь зрители научились мыслить согласованно и, оформляя Спектакль, совместными усилиями добивались единства стиля и действия постановки.

Со временем люди стали так умело разыгрывать представление, что оно шло гладко, без срывов, хотя ни один из зрителей — авторов Спектакля — никогда не мог предугадать, какой оборот примут события на экране в следующую секунду.

Именно это и делало игру в Спектакль такой захватывающей. Тот или иной персонаж каким-нибудь поступком или фразой вдруг давал действию иное направление, и людям — создателям и руководителям других персонажей — приходилось с ходу придумывать для них новый текст, соответствующий внезапному изменению сюжета, и перестраивать их поведение.

В некотором смысле это превратилось в состязание интеллектов: каждый участник игры то старался выдвинуть своего персонажа на первый план, то, наоборот, заставлял его стушеваться, чтобы оградить от возможных неприятностей. Спектакль стал чем-то вроде нескончаемой шахматной партии, в которой у каждого игрока было восемь противников.

И никто, конечно, не знал, кому какой принадлежит персонаж. Попытки разгадать, кто именно из девяти стоит за тем или иным персонажем, приняли форму забавной игры, дали пищу для шуток и острот, и все это шло на пользу, ибо назначение Спектакля как раз заключалось в том, чтобы отвлечь мысли его участников от повседневной работы и тревог… Каждый вечер после обеда девять человек собирались в специально оборудованном зале, оживал экран, и девять персонажей — Беззащитная Сиротка, Усатый Злодей, Приличный Молодой Человек, Красивая Стерва, Инопланетное Чудовище и другие — начинали играть свои роли и подавать реплики.

Их было девять — девять человек и девять персонажей.

Теперь же осталось восемь человек, потому что Генри Грифис рухнул мертвым на свой лабораторный стол, сжимая в руке записную книжку.

А в Спектакле соответственно должно было стать одним персонажем меньше, персонажем, находившимся в полной зависимости от мышления человека, которого уже не было в живых.

«Интересно, — подумал Лодж, — какое из действующих лиц исчезнет? Ясно, что не Беззащитная Сиротка — образ, который совершенно не увязывался с личностью Генри. Скорей им может оказаться Приличный Молодой Человек, либо Нищий Философ, либо Деревенский Щеголь.

Минуточку, — остановил себя Лодж. — При чем тут Деревенский Щеголь? Ведь Деревенский Щеголь — это я».

Он сидел за столом, лениво размышляя над тем, кому какой соответствует персонаж. Очень похоже, что Красивую Стерву придумала Сью Лоуренс: трудно себе представить более противоположные натуры, чем эта Стерва и собранная, деловитая Сью. Он вспомнил, как, заподозрив это, однажды отпустил в адрес Сью шпильку, после чего она несколько дней держалась с ним очень холодно.

Форестер утверждает, что отказываться от Спектакля нельзя, и, возможно, он прав. Вполне вероятно, что они приспособятся к новому раскладу. Видит бог, им пора уже приспосабливаться к любым переменам, разыгрывая этот Спектакль из вечера в вечер на протяжении стольких месяцев.

Да и само-то представление не лучше ярмарочного балагана. Шутовство ради шутовства. Действие даже не эпизодично, потому что еще ни разу не представился случай довести хоть один эпизод до конца. Стоит начать обыгрывать какую-нибудь ситуацию, как кто-нибудь из них вставляет в колесо палку, а это моментально прерывает едва наметившуюся сюжетную линию, и дальше действие уже разворачивается в ином направлении.

При таком положении вещей, подумал Лодж, исчезновение одного-единственного персонажа вроде бы не должно сбить их с толку.

Он встал из-за стола и, подойдя к огромному окну, устремил задумчивый взгляд на лишенный растительности, пустынный и мрачный ландшафт. Под ним на черной скалистой поверхности астероида, уходя вдаль, блестели в свете звезд купола лаборатории. На севере над зубчатым краем горизонта просветлело нёбо — занималась заря, и скоро тусклое, размером с наручные часы солнце всплывет над этим жалким обломком скалы и уронит на него свои слабые лучи.

«Все обстояло бы по-другому, — подумал он, — если б нас оставили на Земле, где мы изо дня в день не варились бы в одном котле, а общались бы с широким кругом людей. Там мы не ели бы себя поедом, общение с другими людьми заглушило бы в нас комплекс вины.

Но контакты с теми, кто не причастен к этой работе, неизбежно дали бы повод для всякого рода слухов, привели бы к утечке информации, а в нашем деле это недопустимо».

Ведь если б население Земли узнало, что они создают, точнее — пытаются создать, это вызвало бы такую бурю протеста, что, возможно, пришлось бы отказаться от осуществления этого замысла.

«Даже здесь, — подумал Лодж, — даже здесь кое-кого гложут сомнения и страх.

Человеческое существо должно ходить на двух ногах, иметь две руки, пару глаз, пару ушей, один нос, один рот, не быть чрезмерно волосатым. И оно должно именно ходить, а не прыгать, ползать или катиться.

Искажение человеческого облика, говорят они, надругательство над человеческим достоинством; каким бы могуществом ни обладал Человек, в своей самонадеянности он замахнулся на то, что ему не по плечу».

Раздался стук в дверь. Лодж обернулся.

— Войдите, — громко сказал он.

Дверь открылась. На пороге стояла доктор Сьюзен Лоуренс, флегматичная, бесцветная, аляповато одетая женщина с квадратным лицом, выражавшим твердость характера и упрямство.

Она увидела его не сразу и, стоя на пороге, вертела головой по сторонам, пытаясь отыскать его в полутьме комнаты.

— Идите сюда, Сью, — позвал он.

Она прикрыла дверь, пересекла комнату и, остановившись рядом с ним, молча уставилась на пейзаж за окном.

Наконец она заговорила.

— Он ничем не был болен, Бэйярд. У него не обнаружено никаких признаков заболевания. Хотела бы я знать…

Она умолкла, и Лодж почти физически ощутил, как беспросветно мрачны ее мысли.

— Достаточно скверно, — произнесла она, — когда человек умирает от точно диагностированного заболевания. И все же не так страшно терять людей после того, как сделаешь все возможное, чтобы их спасти. Но Генри нельзя было помочь. Он скончался мгновенно. Он был мертв еще до того, как ударился об стол.

— Вы обследовали его?

Она кивнула.

— Я поместила его в анализатор. У меня на руках три катушки пленок с записью результатов обследования. Я их просмотрю… попозже. Но могу поклясться, что он был совершенно здоров.

Сью крепко сжала его руку своими короткими толстыми пальцами.

— Он не захотел больше жить, — проговорила она. — Ему стало невыносимо страшно. Он решил, что близок к какому-то открытию, и его охватил смертельный ужас перед тем, что он может открыть.

— Мы должны все это выяснить, Сью.

— А для чего? — спросила она. — Для того, чтобы научиться создавать людей, способных жить на планетах, условия на которых непригодны для существования человека в его естественном облике? Чтобы научиться вкладывать разум и душу человека в тело чудовища, которое изведется от ненависти к самому себе?..

— Оно не будет себя ненавидеть, — возразил Лодж. — Ваша точка зрения основана на антропоморфизме. Никакое живое существо никогда не кажется самому себе уродливым, потому что оно, не размышляя, принимает себя таким, каково оно есть. Чем мы можем доказать, что человек доволен собой больше, чем насекомое или жаба?

— К чему все это? — не унималась она. — Нам же не нужны те планеты. Сейчас планет у нас навалом — куда больше, чем мы в состоянии колонизовать. Одних только планет земного типа хватит на несколько столетий. Хорошо, если удастся их все колонизовать — даже не освоить полностью, а хотя бы заселить людьми — в ближайшие пятьсот лет.

— Мы не имеем права рисковать, — сказал Лодж. — Пока у нас еще есть время, мы должны сделать все, чтобы стать хозяевами положения. Подобных проблем не возникало, когда мы жили только на Земле, где чувствовали себя в относительной безопасности. Но обстоятельства изменились. Мы проникли в космос, стали летать к звездам. Где-то в глубинах вселенной есть другие цивилизации, другие мыслящие существа. Иначе и быть не может. И когда-нибудь мы с ними встретимся. На этот-то случай нам необходимо укрепить свои позиции.

— И для укрепления наших позиций мы будем основывать колонии человеко-чудовищ. Я понимаю, Бэйярд, все хитроумие этого плана. Признаю, что мы сумеем сконструировать особые тела, мышцы, кости, нервные волокна, органы коммуникации с учетом специфики условий на тех планетах, где нормальное человеческое существо не проживет и минуты. Допустим, мы обладаем высокоразвитым интеллектом и прекрасно знаем свое дело, но этого ведь недостаточно, чтобы вдохнуть в такие тела жизнь. Жизнь — это нечто большее, чем просто коллоид из комбинации определенных элементов. Нечто совершенно иное, непостижимое, скрытое от нас за семью печатями.

— А мы все-таки дерзнем, — сказал Лодж.

— Первоклассных специалистов вы превратите в душевнобольных, — взволнованно продолжала она. — Кое-кого из них вы убьете — не руками, конечно, а своим упорством. Вы будете держать их взаперти годами, а чтобы они протянули подольше, одурманите их этим Спектаклем. Но тайну сотворения жизни вы не раскроете, ибо это вне человеческих возможностей.

Она задыхалась от ярости.

— Хотите пари? — рассмеявшись, спросил он.

Она стремительно повернулась к нему лицом.

— Бывают моменты, — произнесла она, — когда я жалею, что принесла присягу. Крупица цианистого калия…

Лодж взял ее за руку.

— Давайте лучше выпьем, — предложил он. — Убить меня вы всегда успеете.


К обеду они переоделись.

Так было заведено. Они всегда переодевались к обеду.

Это, как Спектакль, входило в постепенно сложившийся ритуал, который они строго соблюдали, чтобы не сойти с ума, не забыть, что они цивилизованные люди, а не только беспощадные охотники за знаниями, пытающиеся решить проблему, которую любой из них с радостью предпочел бы не решить.

Они отложили в сторону скальпели и прочие инструменты, зачехлили микроскопы; они аккуратно расставили по местам пробирки с культурами, убрали в шкафы сосуды с физиологическим раствором, в котором хранились препараты. Они сняли передники, вышли из лабораторий и закрыли за собой двери. И на несколько часов забыли — или постарались забыть, — кто они и над чем работают.

Они переоделись к обеду и собрались в так называемой гостиной, где для них были приготовлены коктейли, а потом перешли в столовую, делая вид, что они самые обыкновенные человеческие существа, не более… и не менее.

На столе — посуда из изысканного фарфора и тончайшего стекла, цветы, горящие свечи. Они начали с легкой закуски, за которой последовали разнообразные блюда, подававшиеся в строгой очередности специально запрограммированными роботами с безупречными манерами; на десерт был сыр, фрукты и коньяк, а для любителей еще и сигары.



Они беседовали, как беседовали за каждым обедом, — пустая светская болтовня беззаботных, легкомысленных людей. То был час, когда они глушили в себе чувство вины, смывали с души ее кровавые следы.

Лодж про себя отметил, что сегодня они не в силах выбросить из сознания то, что произошло, потому что говорили они о Генри Грифисе и его внезапной смерти, хотя на их напряженных лицах застыло выражение деланного спокойствия. Генри был человеком своеобразным, его обуревали слишком сильные страсти, и никто из них так до конца и не понял его. Но они были о нем высокого мнения, и, хотя роботы постарались расставить приборы с таким расчетом, чтобы его отсутствие за столом прошло незамеченным, всех ни на минуту не покидало острое ощущение утраты.

— Мы отправим Генри домой? — спросил Лоджа Честер Сиффорд.

Лодж кивнул.

— Попросим один из патрульных кораблей забрать его и доставить на Землю. Здесь же состоится только краткая панихида.

— А кто выступит с речью?

— Скорей всего Крейвен. Он сблизился с Генри больше, чем остальные. Я уже говорил с ним. Он скажет в его память несколько слов.

— У Генри остались на Земле родственники? Он ведь не любил о себе распространяться.

— Какие-то племянники и племянницы. А может, еще брат или сестра. Вот, пожалуй, и все.

Тут подал голос Хью Мэйтленд:

— Как я понимаю, Спектакль мы не прервем.

— Верно, — подтвердил Лодж. — Так советует Кент, и я с ним согласен. Уж Кент-то знает, что для нас лучше.

— Да, это по его части. Он на своем деле собаку съел, — вставил Сиффорд.

— Безусловно, — сказал Мэйтленд. — Обычно психологи держатся особняком. Строят из себя этакую воплощенную совесть. А у Кента другая система.

— Он ведет себя, как священник, — заявил Сиффорд. — Самый натуральный священник, черт его побери!

Слева от Лоджа сидела Элен Грей, и он видел, что она ни с кем не разговаривает, вперив неподвижный взгляд в вазу с розами, которая сегодня украшала центр стола.

«Ей нелегко, — подумал Лодж. — Ведь она первая увидела мертвого Генри и, считая, что он заснул, потрясла его за плечо, чтобы разбудить».

На противоположном конце стола, рядом с Форестером, сидела Элис Пейдж. В этот вечер на нее напала несвойственная ей болтливость; она была женщиной несколько странной, замкнутой, а в ее неброской красоте было что-то неуловимо печальное. Сейчас она придвинулась к Кенту Форестеру и возбужденно что-то доказывала ему, понизив голос, чтобы не услышали остальные, а Форестер терпеливо внимал ей, скрывая под маской спокойствия тревогу.

«Они расстроены, — подумал Лодж, — причем гораздо глубже, чем я предполагал. Расстроены, взбудоражены и в любой момент могут потерять самоконтроль».

Смерть Генри потрясла их гораздо сильней, чем ему казалось.

Пусть Генри и не отличался личным обаянием, он все же был одним из членов их маленькой группы. «Одним из них, — подумал Лодж. — А почему не одним из нас?» Но так сложилось с самого начала, не в пример Форестеру, самое большое достижение которого заключалось в том, что он сумел стать одним из них. Лодж должен был избегать панибратства, проявлять сдержанность, соблюдая при общении с ними едва заметную дистанцию холодного отчуждения — единственное в этих условиях средство поддержать авторитет власти и предотвратить возможное неповиновение, а это для его работы было весьма важно.

— Генри был близок к какому-то открытию, — произнес Сиффорд.

— Я уже слышал это от Сью.

— Он умер в тот момент, когда записывал что-то в блокнот, — продолжал Сиффорд. — А вдруг это…

— Мы просмотрим его записи, — пообещал Лодж. — Все вместе. Завтра или послезавтра.

Мэйтленд покачал головой.

— Нам никогда не сделать это открытие, Бэйярд. Мы пользуемся не той методикой, работаем не в том направлении. Нам необходимо подойти к этой проблеме по-новому.

— А как? — взвился Сиффорд.

— Не знаю, — сказал Мэйтленд. — Если бы я знал…

— Джентльмены, — вмешался Лодж.

— Виноват, — извинился Сиффорд. — У меня что-то пошаливают нервы.

Лодж вспомнил, как Сьюзен Лоуренс, стоя рядом с ним у окна и глядя на безжизненную унылую поверхность кувыркающегося в пространстве обломка скалы, на котором они ютились, произнесла: «Он не захотел больше жить. Он боялся жить».

Что она имела в виду? То, что Генри Грифис умер от страха? Что он умер потому, что боялся жить?

Возможно ли, чтобы психосоматический синдром послужил причиной смерти?


Когда они перешли в театральный зал, атмосфера не разрядилась, хотя все, проявляя незаурядную силу воли, вроде бы держались легко и свободно. Они разговаривали о пустяках и притворялись, будто их ничто не тревожит, а Мэйтленд даже сделал попытку пошутить, но его шутка пришлась не к месту и в корчах испустила дух, раздавленная фальшивым хохотом, которым на нее отреагировали остальные.

«Кент ошибся, — подумал Лодж, чувствуя, как его захлестывает ужас. — В этой затее — смертельный заряд психологической взрывчатки». Достаточно незначительного толчка, и начнется цепная реакция, которая может привести к распаду их группы. А если группа распадется, перестанет существовать как единое целое, пойдут прахом все труды, на которые было потрачено столько лет: долгие годы обучения, месяцы, понадобившиеся для выработки привычки к совместной работе, не говоря уже о постоянной, ни на миг не прекращающейся борьбе за то, чтобы они пребывали в хорошем настроении и не перегрызли друг другу глотки. Исчезнет сплачивающая их вера в силу и возможности коллектива, которая за эти месяцы постепенно пришла на смену индивидуализму; сломается отлично налаженный механизм спокойного сотрудничества и согласованности действий; обесценится значительная часть уже проделанной ими работы, ибо никакие другие ученые, пусть самые что ни на есть квалифицированные, не смогут с ходу принять эстафету своих предшественников, даже если в их распоряжении будут все материалы с результатами исследований, проведенных теми, кто работал до них.

Одну из стен помещения занимал вогнутый экран, перед которым тянулись узкие, ярко освещенные подмостки.

А за экраном, скрытые от глаз, причудливо переплетались трубки, стояли генераторы, находились звуковоспроизводящее устройство и компьютеры — чудо техники, воплощавшее мысли и волю людей в зримые, движущиеся образы, которые сейчас возникнут на экране и заживут своей жизнью. «Марионетки, — подумал Лодж, — но марионетки, созданные человеческой мыслью и обладающие странной пугающей человечностью, которой всегда недостанет вырезанным из дерева фигуркам».

И разница, конечно, объяснялась разницей между возможностями мозга человека и его рук: как бы ни был остер нож и искусна рука талантливого мастера, вырезанная им из дерева кукла своей достоверностью и точностью воспроизведения мельчайших деталей не сравнится с человеческим существом, которое создано в воображении.

Когда-то Человек творил только руками, раскалывал и обтесывал куски кремня, делал луки, стрелы, предметы обихода; позже он изобрел машины, ставшие как бы придатками его рук, и эти машины начали выпускать изделия, создать которые вручную было невозможно; теперь же Человек творил не руками и не машинами, придатками своих рук, а мыслью, хотя ему и приходилось пользоваться разнообразной сложной аппаратурой, с помощью которой материализовалась деятельность его мозга.

«Наступит день, — подумал Лодж, — когда единственным созидателем станет человеческая мысль — без посредничества рук и машин».

Экран замерцал, и на нем появилось дерево, потом еще одно дерево, скамья, пруд с утками; на втором плане какая-то статуя, а вдалеке, полускрытые ветвями деревьев, проступили неясные контуры высоченных городских зданий.

Как раз на этой сцене они вчера вечером прервали представление. Персонажи Спектакля решили устроить пикник в городском парке, пикник, который почти наверняка просуществует считанные мгновения, пока кому-нибудь не взбредет в голову превратить его во что-то другое.

«Но, быть может, сегодня пикник останется пикником, — с надеждой подумал Лодж, — и они доведут эту сцену до конца, будут разыгрывать Спектакль с прохладцей, без обычного азарта, обуздают свою фантазию. Именно сегодня недопустимы никакие неожиданные повороты действия, никакие потрясения, ведь для того, чтобы помочь персонажу выбраться из лабиринта нелепейших ситуаций, которые возникают при внезапном изменении сюжета, необходимо значительное умственное напряжение, а это может в такой обстановке привести к тяжелым психическим нарушениям».

Так получилось, что сегодня будет одним персонажем меньше, и многое зависит от того, какой из них будет отсутствовать.

Пока что сцена пустовала, напоминая тщательно выписанный маслом пейзаж в блеклых тонах с изображением уголка весеннего парка.

Почему они не начинают? Чего ждут?

Они ведь позаботились оформить сцену. Так чего же они ждут?

Лодж создал в воображении образ своего персонажа и вывел его на экран, сконцентрировав мысль на его неуклюжей походке, соломинке, торчащей изо рта, на заросшем курчавыми волосами затылке.

Должен же кто-нибудь начать. Неважно кто…

Деревенский Щеголь засуетился и бросился назад, исчезнув с экрана. Через секунду он появился снова, неся большую плетеную корзину с крышкой.

— А про корзину-то я и забыл, — сообщил он с глуповатой застенчивостью сельского жителя.

В темноте зала кто-то хихикнул.

Слава богу! Кажется, все идет нормально. Ну, выходите же, кто там еще остался!

На экране появился Нищий Философ — в высшей степени респектабельный мужчина без единой положительной черточки в характере: его импозантная внешность, гордая осанка сенатора, пестрый жилет и длинные седые локоны были ширмой, за которой скрывался попрошайка, бездельник и редкостный враль.

— Друг мой, — произнес оп. — Мой добрый друг.

— Никакой я те не друг, — заявил Деревенский Щеголь. — Вот отдашь мне триста долларов, тогда поглядим.

Да выходите же, наконец, кто там еще остался!

Появились Красивая Стерва и Приличный Молодой Человек, которого с минуты на минуту должно было постичь ужасное разочарование.

Деревенский Щеголь присел на корточки посреди лужайки и, открыв корзину, начал извлекать из нее еду: окорок, индейку, сыр, блюдо фруктового желе, банку маринованной сельди, термос.

Красивая Стерва кокетливо сделала ему глазки и заиграла бедрами. Деревенский Щеголь вспыхнул и, быстро пригнув голову, спрятал лицо.

Кент крикнул из зрительного зала:

— Так держать! Сгуби его!

Все расхохотались.

Это обязательно должно войти в привычную колею. Все образуется.

Если зрители начнут перебрасываться шутками с действующими лицами Спектакля, дело непременно пойдет на лад.

— А это ты недурственно придумал, лапуня, — отозвалась Красивая Стерва. — Заметано.

Она направилась к Щеголю.

Щеголь, все еще не поднимая головы, продолжал вынимать из корзины всевозможную снедь — в таком количестве, что она едва ли уместилась бы в десяти подобных корзинах.

Круги копченой колбасы, горы шницелей, холмы конфет… И под конец он вытащил из корзины бриллиантовое ожерелье.

Красивая Стерва, взвизгнув от восторга, коршуном набросилась на ожерелье.

Между тем Нищий Философ оторвал от индейки ножку и то откусывал от нее куски, то размахивал ею в воздухе, чтобы усилить впечатление от высокопарных цветистых фраз, которые неудержимым потоком лились из его уст.

— Друзья мои, — ораторствовал он, уписывая индейку. — Друзья мои, как это уместно и естественно… Я повторяю, сэр, как это уместно и естественно, когда задушевные друзья встречаются в такой поистине дивный весенний день, чтобы в обществе друг друга насладиться общением с ликующей природой, найдя для своей встречи даже в самом сердце этого бессердечного города столь уединенный и тихий уголок…

Дай ему волю, и он мог бы тянуть резину до бесконечности. Но сейчас, учитывая напряженность обстановки, необходимо было любым способом остановить это словоблудие.

Кто-то выпустил в пруд миниатюрного, но весьма резвого кита, своими повадками больше напоминавшего дельфина; этот кит то и дело выпрыгивал из воды, описывал в воздухе изящную дугу, потом ненадолго скрывался под поверхностью, распугав мирно плававших на пруду уток.

Стараясь не привлекать к себе внимания, на экран выползло Инопланетное Чудовище и спряталось за дерево. Сразу было видно, что это не к добру.

— Берегитесь! — крикнул кто-то из зрителей, но актеры и ухом не повели. Иногда они проявляли невероятную тупость.

На экран под руку с Усатым Злодеем вышла Беззащитная Сиротка (и это тоже не предвещало ничего хорошего), а следом за ними шествовал Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации.

— Где же паша Прелестная Девушка? — спросил Усатый Злодей. — Все вроде уже в сборе, только ее и не хватает.

— Еще заявится, — сказал Деревенский Щеголь. — Давеча видал я, как она на углу в салуне джин хлещет…

Философ прорвал свою витиеватую речь на полуфразе, индюшачья ножка замерла в воздухе. Его серебристые волосы эффектно стали дыбом, и он круто повернулся к Деревенскому Щеголю.

— Вы хам, сэр! — возгласил он. — Сказать такое может только самый последний хам!

— А мне все едино, — заявил Щеголь. — Мели себе, если хошь, ведь правда-то моя, а не твоя.

— Отвяжись от него, — заверещала Красивая Стерва, лаская пальцами бриллиантовое ожерелье. — Не смей обзывать моего дружка хамом.

— Полноте, К. С., - вмешался Приличный Молодой Человек. — Советую вам держаться от них подальше.

— Заткни пасть, — быстро обернувшись к нему, отрезала она. — Ты лицемерное трепло. Не тебе меня учить. По-твоему, я недостойна, чтобы меня моим законным именем называли? Хватит с меня одних инициалов, так? Шут гороховый, шантажист хрипатый! А ну отваливай, да поживей!

Философ не спеша выступил вперед, нагнулся и взмахнул рукой. Полуобъеденная индюшачья ножка заехала Щеголю в челюсть.

Схватив жареного гуся, Щеголь медленно поднялся во весь рост.

— Ах, вот ты как… — процедил он.

И запустил в Философа гусем. Гусь ударился о пестрый жилет, забрызгав его жиром.

«О господи, — подумал Лодж. — Теперь наверняка быть беде! Почему Философ так странно повел себя? Почему они хотя бы сегодня, один-единственный раз, не смогли удержаться от того, чтобы не превратить простой дружеский пикник черт знает во что? Почему тот, кто создал Философа и руководит всеми его поступками, заставил его замахнуться этой индюшачьей ножкой?»

И почему он, Бэйярд Лодж, внушил Щеголю, чтобы тот швырнул гуся?

И, уже задавая себе этот вопрос, Лодж похолодел, а когда в его сознании оформился ответ, у него возникло чувство, будто чья-то рука сдавила ему внутренности.

Он понял, что вообще этого не делал.

Он не заставлял Щеголя бросаться гусем. И хотя в тот момент, когда Щеголь получил пощечину, в нем вспыхнуло возмущение и злоба, он мысленно не приказал своему персонажу нанести ответный удар.

Он уже не так внимательно следил за действием: сознание его раздвоилось, и половина мыслей, одна другую опровергая, была поглощена поисками объяснения того, что сейчас произошло.

Фокусы аппаратуры. Это она заставила Щеголя швырнуть гуся — ведь сложнейшие механизмы, установленные за экраном, не хуже человека знали, какую реакцию может вызвать удар в лицо. Машина сработала автоматически, не дожидаясь, пока получит соответствующий мысленный приказ… по-видимому, не сомневаясь, каково будет его содержание.

Это же естественно, доказывала одна половина его сознания другой, что машине известно, как реагирует человек на тот или иной раздражитель, и еще более естественно, что, зная это, она срабатывает автоматически.

Философ, ударив Щеголя, осторожно отступил назад и вытянулся по стойке «смирно», держа на караул обгрызенную и замусоленную индюшачью ножку.

Красивая Стерва захлопала в ладоши и воскликнула:

— Теперь вы должны драться на дуэли!

— Вы попали в самую точку, мисс, — сказал Философ, не меняя позы. — Для этого-то я его и ударил.

Капли гусиного жира медленно стекали с его нарядного жилета, но по выражению его лица и осанке никто бы не усомнился в том, что сам он считает себя одетым безупречно.

— Надо было бросить перчатку, — назидательным тоном сказал Приличный Молодой Человек.

— У меня нет перчаток, сэр, — честно признался Философ в том, что былоочевидно каждому.

— Но ведь это ужасно неприлично, — гнул свое Приличный Молодой Человек.

Усатый Злодей откинул полы пиджака и из задних карманов брюк вытащил два пистолета.

— Я их всегда ношу с собой, — с плотоядной ухмылкой сообщил он. — На такой вот случай.

«Мы должны как-то разрядить обстановку, — подумал Лодж. — Необходимо умерить их агрессивность. Нельзя допустить, чтобы они распалились еще больше».

И он вложил в уста Щеголя следующую реплику:

— Я те скажу вот что. Не по душе мне это баловство с огнестрельным оружием. Ненароком кого и подстрелить можно.

— От дуэли тебе не отвертеться, — заявил кровожадный Злодей, держа оба пистолета в одной руке, а другой теребя усы.

— Право выбора оружия принадлежит Щеголю, — вмешался Приличный Молодой Человек. — Как лицу, которому было нанесено оскорбление…

Красивая Стерва перестала хлопать в ладоши.

— А ты не лезь не в свое дело! — завизжала она. — Мозгляк несчастный, маменькин сынок. Да ты просто не хочешь, чтобы они дрались.

Злодей отвесил поклон.

— Право выбора оружия принадлежит Щеголю, — объявил он.

— Вот смехотура! — прочирикал Представитель Внеземной Дружественной Цивилизации. — До чего же все люди забавные.

Из-за дерева выглянула голова Инопланетного Чудовища.



— Оставь их в покое, — проревело оно со своим противным акцентом. — Если им захотелось подраться, пусть дерутся.

Засунув в пасть кончик хвоста, оно запросто свернулось в колесо и покатилось. С бешеной скоростью оно промчалось вокруг пруда, не переставая бубнить:

— Пусть дерутся, пусть дерутся, пусть дерутся…

И снова быстро спряталось за дерево.

— А мне-то казалось, что это пикник, — жалобно проговорила Беззащитная Сиротка.

«Мы все так считали», — подумал Лодж.

Хотя еще до начала представления можно было голову дать на отсечение, что пикник долго не продержится.

— Будьте добры, выберите оружие, — с преувеличенной любезностью обратился Злодей к Щеголю. — Пистолеты, ножи, мечи, боевые топоры…

«Что-нибудь смешное, — подумал Лодж. — Нужно предложить что-нибудь смешное и несуразное».

И он заставил Щеголя произнести:

— Пилы. На расстоянии трех шагов.

На экран, мурлыкая застольную песню, выпорхнула Прелестная Девушка. Судя по ее возбужденному виду, она уже успела прилично нагрузиться. Но, увидев Философа, с жилета которого стекал гусиный жир, Злодея, сжимавшего в каждой руке по пистолету, и Красивую Стерву, позванивавшую бриллиантовым ожерельем, опа остановилась как вкопанная и спросила:

— Что здесь происходит?

Нищий Философ наконец расстался со стойкой «смирно» и с самодовольной улыбкой удовлетворенно потер руки.

— Какая приятная, душевная обстановка! — радостно воскликнув он, источая братскую любовь к окружающим. — Наконец-то мы, все девять, в сборе…

Сидевшая в зрительном зале Элис Пейдж вскочила с места, схватилась руками за голову, сжала ладонями виски и, зажмурившись, истерически вскрикнула.


На экране было не восемь персонажей, а девять.

Персонаж Генри Грифиса участвовал в представлении наравне с остальными.

— Вы сошли с ума, Бэйярд, — сказал Форестер. — Если человек умер, значит он мертв. Не берусь судить, полностью ли прекращается со смертью его существование, но если, умерев, человек все-таки продолжает существовать, то уже на другом уровне, в другой плоскости, в другом состоянии, в другом измерении. Пусть теологи или там спиритуалисты пользуются какой угодно терминологией, ответ на этот вопрос у всех один.

Лодж кивнул в знак согласия.

— Я хватался за соломинки. Перебирал все возможные варианты. Я знаю, что Генри умер. Я знаю, что мертвые не оживают. И тем не менее вы должны согласиться, что это естественно, если при таких обстоятельствах в голову лезут самые невероятные мысли. Почему вскрикнула Элис? Вовсе не потому, что на экране было девять персонажей, а из-за того, по какой причине могло так получиться. Нелегко нам до конца избавиться от суеверий — очень уж они живучи.

— Это относится не только к Элис, — сказал Форестер. — С остальными происходит то же самое. Если мы сейчас пустим дело на самотек, неминуем взрыв. Ведь к тому моменту, когда это произошло, они уже находились в состоянии крайнего нервного напряжения: тут и сомнения в целесообразности и возможности решения проблемы, над которой они давно и безуспешно бьются, и разного рода конфликты и неурядицы, неизбежные в условиях, когда девять человек на протяжении долгих месяцев живут и работают бок о бок, да плюс ко всему еще невроз типа клаустрофобии.[7] И все это день ото дня нарастало и обострялось. Я наблюдал этот разрушительный процесс затаив дыхание.

— Предположим, что среди нас нашелся какой-то шутник, который подменил Генри, — проговорил Лодж. — Что вы на это скажете? Вдруг кто-то из них управлял не только своим персонажем, но и персонажем Генри, а?

— Человек не способен управлять более чем одним персонажем, — возразил Форестер.

— Но кто-то выпустил в пруд кита.

— Правильно. Однако этот кит быстро исчез. Подпрыгнул разок-другой, и его не стало. Тому, кто его создал, было не под силу продержать его на экране подольше.

— Декорации и реквизит мы придумываем сообща. Почему же кто-нибудь из нас не может незаметно для других уклониться от оформления Спектакля и сконцентрировать все свои мысли на двух персонажах?

На лице Форестера отразилось сомнение.

— Пожалуй, в принципе такое возможно. Но тогда второй персонаж почти обязательно получился бы дефектным. А вы заметили в каком-нибудь из персонажей хоть малейшую странность?

— Не знаю насчет странности, — ответил Лодж, — но Инопланетное Чудовище пряталось…

— Это не персонаж Генри.

— Откуда у вас такая уверенность?

— Гепри был человеком не того склада, чтобы сделать своим персонажем Инопланетное Чудовище.

— Хорошо, допустим. Какой же тогда персонаж принадлежит ему?

Форестер раздраженно шлепнул ладонью по подлокотнику кресла.

— Ведь я уже говорил вам, Бэйярд, что не знаю, кто из них стоит за тем или иным действующим лицом Спектакля. Я пытался каждому подобрать под пару определенный персонаж, но безуспешно.

— Если б мы знали, насколько легче было бы решить эту загадку. В особенности…

— В особенности если б нам было известно, какой из персонажей принадлежал Генри, — докончил Форестер.

Он встал с кресла и зашагал по кабинету.

— Ваше предположение относительно какого-то шутника, который якобы вывел на экран персонаж Генри, имеет одно слабое место, — сказал он. — Ну посудите сами, откуда этот мифический шутник мог знать, какой ему нужно создать персонаж.

Лодж стукнул кулаком по столу.

— Прелестная Девушка! — вскричал он.

— Что?

— Прелестная Девушка. Она ведь появилась на экране последней. Неужели не помните? Усатый Злодей спросил, где она, а Деревенский Щеголь ответил, что видел ее в салуне…

— Господи! — выдохнул Форестер. — А Нищий Философ поспешил объявить, что все наконец в сборе. Причем с явной издевкой! Будто хотел над нами поглумиться!

— Вы считаете, что это работа того, кто стоит за Философом? Если так, то он — тот самый предполагаемый шутник. Они вывели на экран девятого члена труппы — Прелестную Девушку. Разве вы не понимаете, что девятый персонаж, появившийся последним, персонаж Генри? Ведь если на экране собралось восемь действующих лиц, ясно, что отсутствующее — девятое — и есть его персонаж.

— Либо это и вправду чья-то проделка, — сказал Форестер, — либо персонажи по неизвестной нам причине стали в какой-то степени чувствовать, мыслить самостоятельно, частично ожили.

Лодж нахмурился.

— Такая версия не для меня, Кент. Персонажи — это мысленные образы. Мы создаем их в своем воображении, проверяем, насколько они соответствуют своему назначению, оцениваем, а если они нас не устраивают, вытесняем их из сознания, и их как не бывало. Они полностью зависят от нас. Их личности неотделимы от наших. Они не более чем плоды нашей фантазии.

— Вы не совсем правильно поняли меня, — возразил Форестер. — Я имел в виду машину. Она вбирает в себя наши мысли и из этого сырья создает зримые образы. Трансформирует игру воображения в кажущуюся реальность…

— А память?

— Думаю, что такая машина вполне может обладать памятью, — сказал Форестер. — Видит бог, она собрана из предостаточного количества разнообразной точной аппаратуры, чтобы быть почти универсальной. Ее роль в создании Спектакля значительней, чем наша: большая часть работы лежит на ней, а не на нас. В конце концов, мы ведь все те же простые смертные, какими были всегда. Только что интеллект у нас выше, чем у наших предков. Мы строим для себя механические придатки, которые расширяют наши возможности. Вроде этой машины, расширяющей возможности нашего мышления.

— Не знаю, что вам на это сказать, — произнес Лодж. — Право, не знаю. Я устал от этого переливания из пустого в порожнее. От бесконечных рассуждений и домыслов.

Но про себя подумал, что на самом-то деле ему есть что сказать. Он знал, что машина способна действовать самостоятельно — заставила же она Щеголя запустить гусем в Философа. Впрочем, то была чисто автоматическая реакция, и она ровно ничего не значит.

Или он ошибается?

— Машина могла выпустить на экран персонаж Генри, — убежденно заявил Форестер. — Могла заставить Философа над нами поиздеваться.

— Но с какой целью? — спросил Лодж, уже зная наперед, почему машина, обладай она самостоятельностью, поступила бы именно так, и у него по телу забегали мурашки.

— Чтобы дать нам понять, — ответил Форестер, — что она тоже чувствует и мыслит.

— Никогда б она на это не решилась, — возразил Лодж. — Если б у нее появилось такое качество, она держала бы его в тайне. В этом, ее единственная защита. Мы ведь можем ее уничтожить. И скорей всего так бы и сделали, если б нам показалось, что она ожила. Мы бы ее демонтировали, разобрали на составные части, разрушили.

Между ними залегло молчание, и в наступившей тишине Лодж почувствовал, что все вокруг пронизано ужасом, но ужасом не обычным: в нем слилось смятение мыслей и чувств, внезапная смерть одного из них, лишний персонаж на экране, жизнь под состоянием надзора, безысходное одиночество.

— У меня больше голова не варит, — произнес он. — Поговорим завтра. Утро вечера мудренее.

— О'кэй, — согласился Форестер.

— Хотите чего-нибудь выпить?

Форестер отрицательно покачал головой.

«Ему тоже больше невмоготу разговаривать, — подумал Лодж. — Он рад поскорее уйти.

Как раненое животное. Мы все, как раненые животные, располагаемся по своим углам, чтобы остаться в одиночестве; нас тошнит друг от друга, для нас отрава — постоянно видеть за обеденным столом и встречать в коридорах одни и те же лица, смотреть на одни и те же рты, повторяющие одни и те же бессмысленные фразы, так что теперь, столкнувшись с обладателем какого-нибудь определенного рта, уже знаешь заранее, что он скажет».

— Спокойной ночи, Бэйярд.

— Спокойной ночи, Кент. Крепкого вам сна.

— Увидимся завтра.

— Разумеется.

Дверь тихо закрылась.

Спокойной ночи. Крепко спите.
Укусит клоп — его давите.

После завтрака все они собрались в гостиной, и Лодж, переводя взгляд с одного лица на другое, понял, что под их внешним спокойствием скрывается непередаваемый ужас; он почувствовал, как беззвучным криком исходят их души, одетые в непроницаемую броню выдержки и железной дисциплины.

Кент Форестер не спеша, старательно прикурил от зажигалки и заговорил небрежным будничным тоном, словно бы между прочим, но Лодж, наблюдая за ним, отлично сознавал, чего стоило Кенту такое самообладание.

— Нельзя допустить, чтобы это вконец разъело нас изнутри, — произнес Форестер. — Мы должны выговориться, поделиться друг с другом своими переживаниями.

— Иными словами — подыскать этому происшествию разумное объяснение? — спросил Сиффорд.

— Я сказал «выговориться». Это тот случай, когда самообман исключается.

— Вчера на экране было девять персонажей, — произнес Крейвен.

— И кит, — добавил Форестер.

— Вы считаете, что один из…

— Не знаю. Если это проделал кто-то из нас, пусть он или она честно признаются. Ведь все мы способны понять и оценить шутку.

— Шутка не из приятных, — заметил Крейвен.

— Это уже другой вопрос, — сказал Форестер.

— Если бы я узнал, что это просто мистификация, у меня бы камень с души упал, — проговорил Мэйтленд.

— То-то и оно, — подхватил Форестер. — Именно это я и хотел бы выяснить. — И немного погодя спросил:

— У кого-нибудь из вас есть что сказать?

Ни один из присутствующих не проронил ни слова.

Молчание затянулось.

— Никто не признается, Кент, — сказал Лодж.

— Предположим, что этот горе-шутник хочет сохранить инкогнито, — проговорил Форестер. — Желание вполне понятное при таких обстоятельствах. Тогда, может быть, стоит раздать всем по листку бумаги?

— Раздавайте, — проворчал Сиффорд.

Форестер вытащил из кармана сложенные пополам листы бумаги и, аккуратно разорвав на одинаковые кусочки, раздал присутствующим.

— Если кто-то из вас отколол вчера такой номер, ради всего святого, дайте нам знать, — взмолился Лодж.

Листки вернулись к Форестеру. На некоторых было написано «Нет», на других — «Какие уж тут шутки», а на одном — «Я тут пи при чем».

Форестер сложил листки в пачку.

— Что ж, значит, эта идея себя не оправдала, — произнес он. — Впрочем, должен признаться, что я не возлагал на нее особых надежд.

Крейвен тяжело поднялся со стула.

— Нам всем не дает покоя одна мысль, — проговорил он. — Так почему же не высказать ее вслух?

Он умолк и с вызовом посмотрел на остальных, словно давая понять, что им не удастся его остановить.

— Генри здесь недолюбливали, — сказал он. — Не вздумайте это отрицать. Человек он был жесткий, трудный. Трудный во всех отношениях — такие не пользуются расположением окружающих. Я сблизился с ним больше, чем остальные члены нашей группы. И я охотно согласился сказать в его память несколько слов на сегодняшней панихиде, потому что, несмотря на трудность своего характера, Генри был достоин уважения. Он обладал такой твердой волей и упорством, какие редко встретишь даже у подобных личностей. Но на душе у него было неспокойно, его мучили сомнения, о которых никто из нас не догадывался. Иногда в наших с ним кратких беседах его прорывало, и он говорил со мной откровенно — по-настоящему откровенно, как никогда не говорил ни с кем из вас.

Генри стоял на пороге какого-то открытия. Его охватил панический страх. И он умер. А ведь он был совершенно здоров.

Крейвен взглянул на Сью Лоуренс.

— Может, я ошибаюсь, Сьюзен? — спросил оп. — Скажите, был он чем-нибудь болен?

— Нет, он был здоров, — ответила доктор Сьюзен Лоуренс. — Он не должен был умереть.

Крейвен повернулся к Лоджу.

— Он недавно беседовал с вами, правильно?

— Два дня назад, — сказал Лодж. — На вид он казался таким же, как всегда.

— О чем он говорил с вами?

— Да, собственно, ни о чем особенном. О делах второстепенной важности.

— О делах второстепенной важности? — язвительно переспросил Крейвен.

— Ну ладно. Если вам угодно, извольте, я могу уточнить. Он говорил о том, что не хочет продолжать свои исследования. Назвал нашу работу дьявольским наваждением. Именно так он и выразился: «дьявольское наваждение».

Лодж обвел взглядом сидевших в комнате людей.

— Дьявольское наваждение. А ведь никто из вас не додумался до такого определения.

— Он говорил с вами настойчивей, чем прежде?

— Мне не с чем сравнивать, — ответил Лодж. — Дело в том, что на эту тему он беседовал со мной впервые. Пожалуй, из всех, кто здесь работает, один он до того дня никогда ни при каких обстоятельствах в разговоре со мной не затрагивал этого вопроса.

— И вы уговорили его продолжить работу?

— Мы обсудили его точку зрения.

— Вы его убили!

— Возможно, — сказал Лодж. — Возможно, я убиваю вас всех. Или же каждый из нас убивает себя сам. Почем я знаю?

Он повернулся к доктору Лоуренс.

— Сью, может человек умереть от психосоматического заболевания, вызванного страхом?

— По клинике заболевания — нет, — ответила Сьюзен Лоуренс. — А если исходить из практики, то боюсь, что придется ответить утвердительно.

— Он попал в ловушку, — заявил Крейвен.

— Вместе со всем человечеством, — в сердцах обрезал его Лодж. — Если вам не терпится размять свой указательный палец, направьте его по очереди на каждого из нас. На все человеческое общество.

— По-моему, это не имеет отношения к тому, что нас сейчас интересует, — вмешался Форестер.

— Напротив, — возразил Крейвен. — И объясню почему. Из всех людей я последним поверил бы в существование призраков…

Элис Пейдж вскочила на ноги.

— Замолчите! — крикнула она. — Замолчите! Замолчите!

— Успокойтесь, мисс Пейдж, — попросил Крейвен.

— Но вы же сказали…

— Я говорю о том, что, если допустить такую возможность, здесь у нас сложилась именно та ситуация, в которой у духа, покинувшего тело, был бы повод и, я бы даже сказал, право посетить место, где его тело постигла смерть.

— Садитесь, Крейвон! — приказал Лодж.

Крейвен в нерешительности помедлил и сел, злобно буркнув что-то себе под нос.

— Если вы видите какой-то смысл в дальнейшем обсуждении этого вопроса, — произнес Лодж, — настоятельно прошу оставить в покое мистику.

— Мне кажется, здесь нечего обсуждать, — сказал Мэйтленд. — Как ученые, посвятившие себя поискам первопричины возникновения жизни, мы должны понимать, что смерть есть абсолютный конец всех жизненных явлений.

— Вы отлично знаете, что это еще нужно доказать, — возразил Сиффорд.

Тут вмешался Форестер.

— Давайте-ка оставим эту тему, — решительно сказал он. — Мы можем вернуться к ней позже. А сейчас поговорим о другом. — И торопливо добавил: — Нам нужно выяснить кое-что еще. Скажите, кто-нибудь из вас знает, какой персонаж принадлежал Генри?

Молчание.

— Речь идет не о том, чтобы установить тождество каждого из участников Спектакля с определенным персонажем, — пояснил Форестер. — Но методом исключения…

— Хорошо, — сказал Сиффорд. — Раздайте еще раз ваши листки.

Форестер вытащил из кармана оставшуюся бумагу и снова принялся рвать ее на небольшие кусочки.

— К черту эти ваши липовые бумажки! — взорвался Крейвен. — Меня на такой крючок не поймаешь.

Форестер поднял взгляд с приготовленных листков на Крейвена.

— Крючок?

— А то нет, — вызывающим тоном ответил Крейвен. — Если уж говорить начистоту, разве вы все время не пытаетесь дознаться, кому какой принадлежит персонаж?

— Я этого не отрицаю, — заявил Форестер. — Я нарушил бы свой долг, если бы не пытался установить, кто из вас стоит за тем или иным персонажем.

— Меня удивляет, как тщательно мы это скрываем, — заговорил Лодж. — В нормальной обстановке подобное явление но имело бы значения, но мы здесь живем и работаем в очень сложных условиях. Мне думается, что, если бы каждый из нас перестал делать из этого тайну, всем нам стало бы намного легче существовать. Что до меня, то я охотно назову свой персонаж. Готов быть первым — вы только дайте команду.

Он замолчал и выжидающе посмотрел на остальных.

Команды не последовало.

Все они глядели на него в упор, и лица их были бесстрастны — они не выражали ни злобы, ни страха, ничего вообще…

Лодж пожал плечами, сбросив с них бремя неудачи.

— Ладно, оставим это, — произнес он, обращаясь к Крейвену. — Так о чем вы говорили?

— Я хотел сказать, что написать на листке бумаги имя персонажа — это все равно, что встать и произнести его вслух. Форестеру знаком почерк каждого из нас. Ему ничего не стоит опознать автора любой записки.

— У меня этого и в мыслях не было, — запротестовал Форестер. — Честное слово. Но, в общем-то, Крейвен прав.

— Что же вы предлагаете? — спросил Лодж.

— Списки типа избирательных бюллетеней для тайного голосования, — сказал Крейвен. — Нужно составить списки имен персонажей.

— А вы не боитесь, что мы сумеем опознать каждого по крестику, поставленному против его персонажа?

Крейвен взглянул на Лоджа.

— Раз уж вы об этом упомянули, значит нужно учесть и такую возможность, — невозмутимо произнес он.

— Внизу, в лаборатории, есть набор штемпелей, — устало сказал Форестер. — Для пометки образчиков препаратов. Среди них наверняка найдется штемпель с крестиком.

— Это вас устраивает? — спросил Лодж Крейвеиа.

Крейвен кивнул.

Лодж медленно поднялся со стула.

— Я схожу за штемпелем, — сказал он. — А в мое отсутствие вы можете подготовить списки.

«Вот дети, — подумал он. — Настоящие дети — все, как один. Настороженные, недоверчивые, эгоистичные, перепуганные насмерть, точно затравленные животные. Загнанные в тот угол, где стена страха смыкается со стеной комплекса вины; жертвы, попавшие в западню сомнений и неуверенности в себе».

Он спустился по металлическим ступенькам в помещение, отведенное для лаборатории, и, пока он шел, стук его каблуков эхом отдавался в тех невидимых углах, где притаились страх и муки совести.

«Если б не внезапная смерть Генри, — подумал он, — быть может, все обошлось бы. И мы с грехом пополам все-таки довели бы работу до конца».

Но он знал, что шансов на это было крайне мало. Ведь если б не умер Генри, обязательно нашелся бы какой-нибудь другой повод для взрыва. Они для этого созрели… более чем созрели. Уже несколько недель самое незначительное происшествие в любой момент могло поджечь фитиль.

Он нашел штемпель, пропитанную краской подушечку и тяжелыми шагами стал взбираться вверх по лестнице.

На столе лежали списки персонажей. Кто-то принес коробку из-под обуви и прорезал в ее крышке щель, сделав из нее некое подобие урны для голосования.

— Мы все сядем в этой половине комнаты, — сказал Форестер.

— А потом будем по очереди вставать и голосовать.

И хотя при слове «голосовать» все недоуменно переглянулись, Форестер сделал вид, будто этого не заметил.

Лодж положил штемпель и подушечку с краской на стол, пересек комнату и сел на свой стул.

— Кто начнет? — спросил Форестер.

Никто не шелохнулся.

«Их пугает даже это», — подумал Лодж.

Первым вызвался Мэйтленд.

В гробовом молчании они по очереди подходили к столу, ставили на списках метки, складывали листки и опускали их в коробку. Пока один не возвращался, следующий не трогался с места.

Наконец с этим было покончено, и Форестер направился к столу, взял в руки коробку и, поворачивая ее то так, то эдак, с силой потряс, перемешивая находящиеся внутри нее листки, чтобы по порядку, в котором они вначале лежали, нельзя было догадаться, кому каждый из них принадлежит.

— Мне нужны двое для контроля, — сказал Форестер.

Он окинул взглядом присутствующих.

— Крейвен, — позвал он. — Сью.

Они встали и подошли к нему.

Форестер открыл коробку, вынул один листок, развернул его, прочел и отдал доктору Лоуренс, а та передала его Крейвену.

— Беззащитная Сиротка.

— Деревенский Щеголь.

— Инопланетное Чудовище.

— Красивая Стерва.

— Прелестная Девушка.

«Тут что-то не так, — подумал Лодж. — Только этот персонаж мог принадлежать Генри. Ведь Прелестная Девушка появилась на экране последней! Она же была девятой…». Форестер продолжал разворачивать листки, произнося вслух имена отмеченных крестиком персонажей.

— Представитель Иноземной Дружественной Цивилизации.

— Приличный Молодой Человек.

Остались неназванными два персонажа.

Только два. Нищий Философ и Усатый Злодей.

«Попробую угадать, — подумал Лодж. — Заключу пари с самим собой. Пари на то, который из них — персонаж Генри. Это Усатый Злодей».

Форестер развернул последний листок и прочел:

— Усатый Злодей.



«А пари-то я проиграл», — мелькнуло у Лоджа.

Он услышал, как остальные со свистом втянули в себя воздух, осознав, что значил результат этого «голосования».

Персонажем Генри оказалось главное действующее лицо вчерашнего представления — самое деятельное и самое энергичное: Философ.


Записи в блокноте Генри были предельно сжатыми, почерк неразборчив, а их отрывистость была под стать его характеру. Символы и уравнения поражали четкостью написания, но у букв был какой-то своеобразный, дерзкий наклон; лаконичность фраз граничила с грубостью, хотя трудно было представить, кого он хотел оскорбить, — разве что самого себя.

Мэйтленд захлопнул блокнот, оттолкнул его, и тот скользнул на середину стола.

— Ну вот, теперь мы знаем, — произнес он.

Они сидели совершенно неподвижные, с бледными, искаженными страхом лицами, как будто вконец расстроенный и подавленный Мэйтленд был тем самым призраком, на которого вчера намекнул Крейвен.

— С меня хватит! — взорвался Сиффорд. — Я больше не желаю…

— Что вы имеете в виду? — поинтересовался Лодж.

Сиффорд не ответил. Он сидел, положив на стол перед собой руки, и то с силой сжимал кулаки, то распрямлял пальцы и так их вытягивал, словно усилием воли пытался противоестественно вывернуть их и пригнуть к тыльной стороне кистей.

— Генри был душевнобольным, — отрывисто сказала Сьюзен Лоуренс. — Только душевнобольной мог выдвинуть такую бредовую идею.

— От вас, как от врача, едва ли можно было ждать другой реакции, — заметил Мэйтленд.

— Я работаю во имя жизни, — заявила Сьюзен Лоуренс. — Я уважаю жизнь, и, пока организм жив, я до последнего мгновения всеми средствами оберегаю его и поддерживаю. Я испытываю глубокое сострадание ко всему живому.

— А мы разве относимся к этому иначе?

— Я только хочу сказать, что для того, чтобы по-настоящему понять, какое это чудо — жизнь, нужно себя полностью посвятить ей и всем своим существом проникнуться ее могуществом, величием и красотой…

— Но, Сьюзен…

— И я знаю, — поспешно продолжала она, не давая ому возразить, — я твердо знаю, что жизнь — это не распад и разложение материи, не ее одряхление, не болезнь. Признать жизнь проявлением крайнего истощения материи, последней ступенью деградации мертвой природы равносильно утверждению, что норма существования вселенной — это застой, отсутствие эволюции, разумной жизни и цели.

— Тут возникает путаница из-за семантики, — заметил Форестер. — Мы, живые существа, пользуемся определенными терминами, вкладывая в них свой специфический смысл, и мы не можем сопоставить их с терминами, имеющими единый смысл для всей вселенной, даже если б мы их знали.

— А мы их, естественно, не знаем, — сказала Элен Грей. — Возможно, что в ваших соображениях есть зерно истины, особенно если выводы, к которым пришел Генри, соответствуют действительному положению вещей.

— Мы тщательно изучим записи Генри, — угрюмо сказал Лодж. — Мы шаг за шагом проследим весь ход его мыслей. Я лично считаю его идею ошибочной, но мы не можем так вот сразу отмести ее — кто знает, а вдруг он все-таки прав?

— Это вы к тому, что, даже если он окажется прав, наша работа не будет приостановлена? — так и заклокотал Сиффорд. — Что для достижения поставленной перед нами цели вы собираетесь использовать даже такое унижающее человека открытие?

— Разумеется, — сказал Лодж. — Если жизнь в самом дело является симптомом заболевания и старческого одряхления материи, что ж, пусть так, с этим ничего не поделаешь. Как справедливо заметили Кейт и Элен, смысл наших терминов очень специфичен и зависит от категорий, которыми мы мыслим. Почему нельзя допустить, что для вселенной смерть — это… это для нас жизнь? Если Генри прав, он открыл то, что существовало всегда, испокон веков.

— Вы не понимаете, что говорите! — вскричал Сиффорд.

— Ошибаетесь! — рявкнул Лодж. — У вас просто сдали нервы. У вас и у кое-кого из остальных. А может, и у меня тоже. Или у нас у всех. Нами завладел и правит страх; у вас это страх перед порученной вам работой, у меня — страх перед тем, что она не будет выполнена! Мы загнаны в тупик, мы расшибаем мозги о каменные стены своей совести и нравственных норм, которые мы полируем и начищаем до такого блеска, пока они вдруг не начинают сверкать, точно щит Галэхада. Будь вы сейчас на Земле, вы не стали бы так пережевывать эту идею. Возможно, вы поначалу слегка поперхнулись бы, но, докажи вам, что предположение Генри правильно, вы б его благополучно проглотили и продолжили бы поиски первопричины того заболевания и распада материи, которое мы зовем жизнью. А само открытие вы просто приняли бы к сведению, оно всего лишь расширило бы ваши знания, и только. Но, находясь здесь, вы бьетесь головой о стену и вопите от ужаса.

— Бэйярд! — вскричал Форестер. — Остановитесь! Вы не смеете.

— Смею, — огрызнулся Лодж. — И не остановлюсь. Меня тошнит от их хныканья и стенаний. Я устал от этих избалованных, распущенных фанатиков, которые довели себя до состояния фанатического исступления, заботливо вскармливая в себе надуманные, беспочвенные страхи. Чтобы справиться с нашей задачей, нужны мужчины и женщины, обладающие острым умом и твердой волей. Для такой работы требуются огромная смелость и высокоразвитый интеллект.

У Крейвена от ярости побелели губы.

— Но мы же работали! — выкрикнул он. — Даже тогда, когда против этого восставали все наши чувства, даже тогда, когда наше представление о порядочности, этике, наш рассудок и религиозный инстинкт призывали нас бросить эту работу, мы все-таки ее продолжали. И не обольщайтесь, что нас удерживали ваши сладкоречивые проповеди, шуточки, ободряющее похлопывание по плечу. Не обольщайтесь, что нас вдохновляло ваше фиглярство.

Форестер стукнул кулаком по столу.

— Прекратите этот спор! — потребовал он. — Перейдем к делу.

Крейвен, еще бледный от гнева, откинулся на спинку стула. Сиффорд продолжал сжимать и разжимать кулаки.

— В записях Генри сформулирован его вывод, — сказал Форестер. — Хотя вряд ли это можно считать выводом. Лучше назовем его заключение гипотезой. Как же, по-вашему, с ней быть? Не обратить на нее внимания, отмахнуться от нее или же все-таки проверить, насколько его предположение правильно?

— Я считаю, что его нужно проверить, — заявил Крейвен. — Эту гипотезу выдвинул Генри. А Генри умер — и не может выступить в защиту своей идеи. Наш долг — взять на себя проверку правильности его предположения: уж это он заслужил.

— Если подобная гипотеза вообще поддается проверке, — заметил Мэйтленд. — Мне лично кажется, что это скорей относится к философии, чем к области конкретных наук.

— Философия идет рука об руку со всеми конкретными науками, — сказала Элис Пейдж. — Нельзя отказаться от проверки гипотезы Генри только потому, что она на первый взгляд представляется очень сложной.

— При чем тут сложность? — возразил Мэйтленд. — Я хотел сказать… А, к черту все эти рассуждения, давайте лучше займемся ее проверкой.

— Согласен, — сказал Сиффорд.

Он быстро повернулся к Лоджу.

— Но если проверка даст положительные результаты или хоть какие-нибудь доказательства в пользу правильности этой гипотезы, если мы не сумеем ее полностью опровергнуть, я немедленно прекращаю работу. Предупреждаю вас совершенно официально.

— Это ваше право, Сиффорд. Можете пользоваться им в любое угодное вам время.

— Возможно, что будет одинаково трудно доказать как правильность этой идеи, так и ее ошибочность, — произнесла Элен Грей. — Пожалуй, опровергнуть ее не легче, чем подтвердить.

Лодж поймал на себе взгляд Сьюзен Лоуренс — она мрачно улыбалась, и на ее лице было написано невольное восхищение с оттенком цинизма, словно она в этот момент говорила ему:

«Вот вы и снова добились своего. Я не думала, что на сей раз вам это удастся. Право, не думала. Но, как видите, ошиблась. Однако вы не вечно будете обводить нас вокруг пальца. Придет время…»

— Хотите пари? — шепотом спросил он ее.

— На цианистый калий, — ответила она.

Лодж рассмеялся, хотя знал, что она права — права даже больше, чем ей кажется. Ибо это время уже пришло, и Спецгруппа № 3 под кодовым названием «Жизнь» фактически перестала существовать. Вызов, который им бросил Генри Грифис своими записями в блокноте, подстегнул их, задел за живое, и они будут работать дальше, будут, как прежде, добросовестно исполнять свои рабочие обязанности. Но их творческий пыл угас безвозвратно, потому что в души их слишком глубоко въелись страх и предубеждение, а мысли их спутались в такой клубок, что они почти полностью утратили способность к здравому восприятию действительности.

«Если Генри Грифис стремился сорвать выполнение программы, — подумал Лодж, — он с успехом достиг своей цели. Мертвому ему удалось это куда лучше, чем если б он занимался этим живой».

Ему вдруг показалось, будто он слышит неприятный жесткий смешок Генри, и он в недоумении пожал плечами — у Генри начисто отсутствовало чувство юмора.

Несмотря на то, что он оказался Нищим Философом, крайне трудно было отождествить его с таким персонажем — старым изолгавшимся хвастуном с изысканными манерами и высокопарной речью. Ведь сам Генри никогда не лгал и не бахвалился, манеры его отнюдь не отличались изяществом, и он не обладал даром красноречия. Он был неловок, молчалив, а когда ему нужно было что-нибудь сказать, говорил отрывисто, ворчливо.

«Ну и пасквилянт, — подумал Лодж, — неужели он все-таки был совсем другим, чем казался?»

Что, если он с помощью своего персонажа — Философа — высмеивал их, издевался над ними, а они этого даже не подозревали?

Лодж потряс головой, мысленно споря с самим собой.

Если предположить, что Философ издевался над ними, то делал это очень тонко, так тонко, что ни один из них этого не почувствовал, так искусно, что это никого не задело.

Но самое страшное заключалось не в том, что Генри мог исподтишка делать из них посмешище. Внушало ужас другое — то, что Философ появился на экране вторым. Он вышел вслед за Деревенским Щеголем и, пока длилось представление, все время был в центре внимания, со смаком поедая индюшачью ножку и дирижируя ею в такт своей выспренней речи, которой он поливал слушателей, как автоматной очередью. Если же вдуматься как следует, то на деле получалось, что Философ вообще был самым значительным и активным действующим лицом всего Спектакля.

Из этого следовало, что вчера ни один из них не мог экспромтом создать его и выпустить на экран по той простой причине, что, во-первых, никому не удалось бы так быстро догадаться, какой из персонажей принадлежал Генри, а во-вторых, никто, создав этот персонаж впервые, не сумел бы вчера так ловко им управлять. И никто из тех, кто вывел своих персонажей на экран в начале представления, не смог бы одновременно управлять двумя действующими лицами с такой сноровкой, чтобы они оба сохранили все свои характерные черты, тем более если принять во внимание, что Философ разглагольствовал без умолку.

А это снимало подозрение, по крайней мере, с четырех участников вчерашнего представления.

И могло означать: либо то, что среди них присутствовал призрак; либо то, что, обладая памятью, персонаж Генри создала сама машина; либо то, что они — все восемь — стали жертвой массовой галлюцинации.

Последнее предположение быстро отпало. За ним последовали первое и второе. Ни одно из трех не выдерживало никакой критики. И вообще все, что здесь происходило, казалось абсолютно необъяснимым.

Представьте группу высококвалифицированных ученых, воспитанных в духе материалистического подхода к действительности, скептицизма и нетерпимости ко всему, что отдает душком мистицизма, ученых, нацеленных на изучение фактов, и только фактов. Что может привести к распаду такого коллектива? Не клаустрофобия, развившаяся в результате длительной изоляции на этом астероиде. Не постоянные угрызения совести, причина которых — в неспособности вырваться из плена прочно укоренившихся этических норм. Не атавистический страх перед призраками. Все это было бы слишком просто.

Тут действовал какой-то другой фактор. Другой, неизвестный фактор, мысль о котором еще никому не приходила в голову, подобно тому как никто пока не задумывался о новом подходе к решению поставленной перед ним задачи. Том самом новом подходе, о котором упомянул за обедом Мэйтленд, сказав, что для проникновения в тайну первопричины жизненных явлений им следовало бы подступиться к этой проблеме с какой-то другой стороны. «Мы на ложном пути, — сказал тогда Мэйтленд. — Нам необходимо найти новый подход».

И Мэйтленд, несомненно, имел в виду, что для их исследования более не годятся старые методы, цель которых — поиск, накопления и анализ фактического материала; что научное мышление в течение длительного периода времени работало в одной-единственной, теперь уже порядком истертой колее устаревших категорий и не ведало иных путей к познанию. Поэтому, чтобы открыть первопричину жизненных явлений, они должны взглянуть на эту проблему с какой-то другой, принципиально новой точки зрения.

«Не Генри ли подал им идею такого подхода? — мелькнула у Лоджа мысль. — А, может, сделав это и уйдя из жизни, он тем самым вдобавок еще и разрушил их группу?

Спектакль! Вдруг осенило его. Может, этим фактором был Спектакль? Что, если игра в Спектакль, которая, по замыслу, должна была сплотить членов группы и помочь им сохранить здравый рассудок, по какой-то непонятной пока причине превратилась в обоюдоострый меч?»

Они начали вставать из-за стола, чтобы разойтись по своим комнатам и переодеться к обеду. А после обеда… опять Спектакль.

«Привычка», — подумал Лодж. Даже сейчас, когда все полетело к чертям, они оставались рабами привычки.

Они переоденутся к обеду; они будут играть в Спектакль. А завтра утром они спустятся в свои лаборатории и снова примутся за работу, но их труд был непродуктивным, потому что цель, для достижения которой они отдали все свои профессиональные знания, перестала для них существовать, испепеленная страхом, раздирающими душу противоречиями, смертью одного из них, призраками.

Кто-то тронул его за локоть, и Лодж увидел, что рядом стоит Форестер.

— Ну что, Кент?

— Как себя чувствуете?

— Нормально, — ответил Лодж и, немного помолчав, произнес: — Вы, безусловно, понимаете, что это конец?

— Мы еще поборемся, — заявил Форестер.

Лодж покачал головой.

— Разве что вы — вы ведь моложе меня. А на меня не рассчитывайте — я сгорел вместе с остальными.


Представление началось с того, на чем оно прервалось накануне. Все персонажи на экране, появляется Прелестная Девушка, а Нищий Философ, самодовольно потирая руки, произносит:

— Что за душевная обстановка. Наконец-то мы все в сборе.

Прелестная Девушка (не очень твердо держась на ногах):

— Послушайте, Философ, я сама знаю, что опоздала, и незачем это подчеркивать, да еще в такой странной форме! Само собой разумеется, что мы здесь собрались всей компанией. А я… ну, меня задержали крайне важные обстоятельства.

Деревенский Щеголь (в сторону, с крестьянской хитрецой): «Том Коллинз»[8] и игральный автомат.

Инопланетное Чудовище (высунув голову из-за дерева): Тек хростлги вглатер, тек…

«А ведь с представлением что-то неладное», — вдруг подумал Лодж.

В нем явно был какой-то дефект, неправильность, нечто до ужаса чужое и неприличное, такое, от чего пробирает дрожь, даже если это новое чуждое качество не поддается определению.

Неладное творилось с Философом, причем беспокоило вовсе не его присутствие на экране, а что-то совершенно другое, необъяснимое. Странно измененными казались Прелестная Девушка, Приличный Молодой Человек, Красивая Стерва и все, все остальные.

Резко переменился Деревенский Щеголь, а уж он-то, Бэйярд Лодж, знал Деревенского Щеголя как облупленного — знал каждую извилину его мозга, знал его мысли, мечты, тайные желания, его грубоватое тщеславие, нахальную манеру посмеиваться над окружающими, жгучее чувство неполноценности, которое побуждало его во имя самоутверждения заниматься восхвалением собственной персоны.

Словом, он знал его, как каждый из зрителей должен был знать свой персонаж, воспринимал его как что-то более значимое, чем образ, созданный в воображении: знал его лучше, чем любого другого человека, чем самого близкого друга. Ибо они были связаны теми единственными в своем роде узами, которые связывают творца с его творением.

А в этот вечер Деревенский Щеголь заметно отдалился от него, словно бы обрезал невидимые веревочки, с помощью которых им управляли, обрел некую самостоятельность, и в этой самостоятельности уже пробивались первые ростки полной независимости.

До Лоджа донеслись слова Философа:

— Но я никак не мог обойти молчанием тот факт, что мы здесь собрались в полном составе. Ведь один из нас умер…

В зрительном зале — ни шумного вздоха, ни шороха, никто даже не вздрогнул, но чувствовалось, как все напряглись, словно туго натянутые скрипичные струны.

— Мы — это совесть, — произнес Усатый Злодей. — Отраженная совесть, принявшая наш облик и играющая наши роли…

— Совесть человечества, — сказал Деревенский Щеголь.

Лодж невольно привстал.

«Я ведь не велел ему произносить эту фразу! Он сделал это по собственному почину, без моего приказа. У меня просто возникла такая мысль, вот и все. Боже милостивый, я же только подумал об этом, только подумал!»

Теперь-то он знал причину необычности сегодняшнего представления. Наконец он понял, в чем странность персонажей.

Они были не на экране! Они стояли на сцене, на узких подмостках, что тянулись перед экраном!

Они уже не спроецированные на экран воображаемые образы, а существа из плоти и крови. Созданные мыслью марионетки, которые внезапно ожили.

Он похолодел, похолодел и замер, вдруг со всей ясностью осознав, что одной лишь силой мысли — силой мысли в сочетании с таинственными и безграничными возможностями электроники — Человек сотворил Жизнь.

«Новый подход», — сказал тогда Мэйтленд.

«О господи! Новый подход!»

Они потерпели неудачу, неудачу в работе и одержали поразительную победу, играя в часы досуга, и отныне отпадет необходимость в особых группах ученых, ведущих исследования в той мрачной области, где живое незаметно переходит в мертвое, а мертвое — вживое. Ведь для того, чтобы создать человеко-чудовище, достаточно будет сесть перед экраном и вымыслить его — кость за костью, волос за волосом, его мозг, внутренности, особые свойства организма и все прочее. Так появятся на свет миллионы чудовищ для заселения тех планет. И эти монстры будут людьми, потому что по их заранее разработанным проектам сотворят их братья по разуму, человеческие существа.

Близится минута, когда персонажи спустятся со сцены в зал и смешаются со зрителями. Как же поведут себя их творцы? Обезумеют от ужаса, дико завопят, впадут в буйное помешательство?

Что он, Лодж, скажет Деревенскому Щеголю?

Что он вообще может сказать ему?

И — а это куда важней — о чем заговорит с ним сам Щеголь?

Лодж был не в силах шевельнуться, не мог вымолвить ни слова или хотя бы криком предостеречь остальных. Он сидел как каменный в ожидании того момента, когда они спустятся в зал.

Перевела с английского С. ВАСИЛЬЕВА

Владимир МИХАНОВСКИЙ СТРЕЛА И КОЛОС

Рисунки Н. ГРИШИНА

Это произошло на траверсе Эпсилон Эридана — захолустной звездочки, известной ныне разве что составителям каталогов да еще, пожалуй, курсантам штурманского городка, зубрящим эти каталоги. У «Валенты» начали барахлить кинжальные дюзы, и напитан велел лечь в дрейф.

В качестве материнского тела выбрали оказавшуюся ближе всего небольшую красноватую планету, лишенную атмосферы, и вскоре корабль вышел на замкнутую орбиту.

Первое время все, кто был свободен от вахты и от ремонтных работ, собирались перед капитанским экраном, наблюдая за всхолмленной поверхностью неведомой планеты.

Орбита «Валенты» была сильно сжата, и, когда корабль удалялся от планеты, приходилось включать инфразор. В глубине экрана сонно проплывали круглые кратеры, редкие зубцы пиков, отбрасывавшие черные тени, и холмы, холмы, холмы…

— Марсианские прерии, — заметил в одну из подобных минут Вен, посасывая трубку.

Постепенно движение на экране ускорялось. Все быстрее наплывали кратеры, теснились холмы, обгоняли друг друга пики. Затем в страшной близости, перед самым носом «Валенты» проносился кусок красной планеты. Иногда это был видимый до мельчайших деталей вздыбленный обломок базальта, а однажды промелькнула ощеренная пасть расселины, на краю которой зацепился крохотный не то кустик, не то моток мертвых металлоидных образований…

Первым это заметил Вен.

Случилось так, что подле экрана был он один. Часть людей была занята, другим попросту приелось однообразное зрелище.

Вен задумчиво подкручивал настройку. Он думал о Земле, голубой планете, отделенной от него одиннадцатью световыми годами плоского пространства. Когда еще «Валенту» примут в надежные объятия крепкие руки земных станций наведения? Дюзы корабля оказались поврежденными гораздо больше, чем думали поначалу. Их изъязвил кратковременный ливень из античастиц, в который «Валента» недавно попала.

Хорошо, что капитан не посадил корабль на планету. Пока они оставались на орбите, у Вена еще теплилась надежда, что по возвращении на Землю его встретит то же поколение, что провожало «Валенту», а не преуспевающие потомки, которые будут рассматривать Вена как воскресшего неандертальца. Если же они сядут здесь, то потом, при старте, неизбежно свертывание пространства-времени, и в результате пульсации люди «Валенты», по крайней мере, на полвека отстанут от своих современников.

Из мерцающей глуби на Вена неторопливо надвигался зияющий кратер, словно бы заштрихованный косыми тенями окаймляющих его пиков.

Внезапно Вену почудилось, что по дну кратера что-то движется. Он поставил выборочное увеличение. Скачок — и весь экран превратился в циклопическую впадину с крутыми склонами и дном, испещренным извилистыми морщинами. Но внимание Вена привлекли не красноватые складки почвы. Из черной тени, распростертой на дне кратера, медленно выполз шар. Он излучал слабое серебристое сияние. Шар двигался слабыми толчками.

На глаз трудно было определить истинные размеры шара, а подойти к измерительному пульту Вен не мог: он не хотел и на миг оторваться от экрана.

Еще десять секунд — и призрачное видение исчезло. Шар пропал, растаял, хотя дно кратера было видно достаточно отчетливо. Сколько Вен ни теребил настройку, загадочный предмет не появлялся. Может быть, он спрятался в тени одной из скал? Вен включил инфразор. Тщетно. Неужели шар впрямь растаял? Может быть, он обладает способностью растворяться? А потом конденсируется, возрождается из распыленных частиц, как феникс из пепла?

Если так, не мудрено, что до сих пор никто из экипажа его не обнаружил.

Вен потер глаза. Может, почудилось?..

Кратер потихоньку уплывал вбок. Искромсанная мертвая материя, застывшая в вечном сне. Почва, которой от века не касалось дыхание жизни.

«Оптический обман, — решил Вен, выключая инфразор. — Шутка, которую сыграло неправильное преломление».

Своим открытием — действительным или мнимым — Вен ни с кем не поделился. Но через 44 минуты, составляющих период обращения «Валенты» вокруг безжизненной, как об этом в один голос твердили все индикаторы, планеты, Вен снова был в обзорной рубке.

Как назло, перед экраном торчал долговязый Горт, второй штурман. Он развалился в кресле, выставив острые коленки. Весь вид второго штурмана выражал безразличие, смешанное с легким презрением к тому, что мог предложить обзорный экран.

Вен с замиранием сердца ожидал появления кратера. Кажется, он так не волновался и тогда, когда «Валента» попала в ливень античастиц.

И вот оно, неровное дно кратера.

Вен повернул верньер… И чудо повторилось. Полупрозрачный, на этот раз почти незаметный в лучах светила, которое почти достигло зенита, шар плыл над почвой.

Вихрь мыслей оглушил Вена. Живое существо, наперекор всем индикаторам? Единственный комок жизни на мертвой планете? Но почему он в кратере? Свалился и не может выбраться? А может, если хорошенько поискать, то там, внизу, найдутся и другие шары? Может, этот, в кратере, один из аборигенов планеты?

Жизнь — не обязательно разум. Возможно, шары — разумные существа. Но с тем же успехом можно предположить, что это полурастения-полуживотные наподобие медуз, лишенные малейших признаков разума.

Вен искоса посмотрел на Горта: заметил или нет? Но по виду Горта трудно было что-нибудь определить. Когда кратер ушел с экрана, Горт зевнул, затем потянулся так, что хрустнули кости. «Не заметил», — подумал Вен.

Ход мыслей Вена нетрудно было понять. Капитан «Валенты» был помешан на контактах землян с разумными формами, населяющими чужие миры. Послушать его, так чуть не на каждой планете, где имеются мало-мальски сносные физические условия, неизбежно должна возникнуть жизнь. Правда, для подобного оптимизма немного пищи. Сколько таких планет занесено в каталоги, сколько их добавляется туда каждый год, а вот о разумных существах, населяющих эти миры, он, Вен, что-то не слыхал. Недаром же кто-то сказал, что в общем процессе мироздания жизнь есть явление аномальное, нечто вроде опечатки, которой, в общем-то, быть не должно и которая появилась случайно, по недосмотру. Как это остроумно писал автор, Вен забыл его имя? Да, что-то вроде того, что если бы на каждой планете была жизнь, то вселенная уподобилась бы книге, состоящей из одних опечаток.

Да и бог с ними, разумными существами. Без них спокойнее. В глубине души Вен не верил в возможность контактов двух цивилизаций. Недаром в детстве на него наиболее сильное впечатление произвела война с марсианами, красочно, хотя и со многими непонятными словами, описанная Уэллсом. Его книгу к тому времени археологи только-только обнаружили при раскопках, в древнем книгохранилище.

Достаточно сказать о таинственном шаре капитану, и пиши пропало. Он как пить дать посадит «Валенту», велит заглушить двигатели, сделает попытку вступить с этим непонятным существом в контакт.

И сидеть им на этой дохлой планетке до скончания века.

А какие там контакты! Может, этот шар и выеденного яйца не стоит. Мало ли знает история космоплавания случаев, когда целые экипажи становились жертвой миражей?

Горт подмигнул Вену с видом заговорщика. «Он тоже видел», — понял Вен.

— Забавная штучка, — процедил сквозь зубы Горт.

— Что ты об этом думаешь? — быстро спросил Вен.

— Кто его ведает… Во всяком случае, спешить не надо, — сказал Горт. — Знаем ты да я — и молчок.

— Верно, — обрадованно подтвердил Вен.

— С нашим кэпом только прилипни… Срастемся с планеткой…

— И не видать нам Земли как своих ушей, — докончил Вен.

Они решили потихоньку продолжать свои наблюдения. Их обуревали противоречивые чувства. Конечно, прилипнуть на долгие годы к захудалой планете — радости мало. Но, с другой стороны… А вдруг именно здесь, на затерянном острове, им суждено обнаружить то, что тщетно ищет человечество в открытом космосе в течение стольких столетий?..

Ремонт кинжальных дюз «Валенты» продвигался своим чередом. Корабль исправно наращивал свои витки вокруг планеты. Вен и Горт, пользуясь свободным временем, проводили долгие часы у обзорного экрана. По этому поводу над ними даже начали подтрунивать. Впрочем, тайна с шаром продолжала оставаться достоянием только их двоих. Экран с его однообразной информацией всем надоел, и охотников изучать повторяющиеся пейзажи не находилось.

Несмотря на все усилия, Вен и Горт обнаружили на поверхности планеты только еще один шар, правда, совсем не похожий на первый. Если первый шар был серебрист, то второй светился бледно-розовым светом. Первый заметить было легче — второй шар был в масть красноватой почве планеты. Плавал он в том же кратере, что и первый.

Как жалели потом Вен и Горт, что не догадались снять микрофильм, самый плохой, любительский, узкопленочный! Это заткнуло бы рты всем умникам и положило конец насмешкам.

Но что упущено, того не вернешь, и поздние сожаления — не самое полезное занятие.

Каждого приближения «Валенты» к кратеру Вен и Горт ожидали теперь с радостным нетерпением, словно дети, тайком проникшие на взрослый фильм и ждущие начала сеанса.

И шары не обманывали их ожидания. Всякий раз они вели себя по-разному. Они то сходились, то расходились, но чаще всего они крутились один возле другого.




Однажды, когда Вен включил предельное увеличение, ему показалось, что на серебристом шаре блеснули скрещенные стрела и колос — космическая эмблема Земли. К сожалению, Вен был один — Горт был занят в кинжальном отсеке.

Второй штурман поднял Вена на смех.

— Я понимаю, мысли твои на Земле, — продолжал Горт. — Ты думаешь о ней все время… Мудрено ли, что тебе померещились стрела и колос?

Вен отвел глаза от длинной фигуры Горта, облокотившегося на пульт. Кажется, он в самом деле свалял дурака.

Спорить с Гортом Вен не стал — он не любил пререкаться, даже когда был уверен в своей правоте. А тут… увеличитель на «Валенте» старый, оптика неважная. Давно бы пора заняться ею, да руки не доходят: капитан говорит, что есть дела поважнее.

Мудрено ли ошибиться при таких обстоятельствах?

Но если это был и оптический обман, то обман довольно стойкий. Они продолжали наблюдать фантастический танец шаров. И любой, кому не лень, мог бы к ним присоединиться, но этого не случилось.

* * *
Старый ученый установил последний микроблок и выпрямился.

— Все, — сказал он и отошел от стенда, любуясь делом своих рук.

Окруженный хитросплетением монтажных нитей, на нейтритовой подставке красовался серебристый красавец — шар двухметрового диаметра. В ячейках его памяти хранилась практически вся информация, накопленная человечеством за долгие тысячелетия эволюции. Все — от культуры и быта до новейших побед в завоевании космоса — хранил шар в бездонных ячейках своей памяти.

Это был посланец человечества. Идея заключалась в том, чтобы забросить шар в ту область пространства, где наиболее вероятно наличие разумной жизни. Обнаружив разумные существа, шар должен был, по замыслу конструктора, вступить с ними в контакт и обменяться информацией. В обмен на земные сведения серебристый посланец должен был собрать данные о том, как живут далекие существа. И не просто собрать сведения, а осмыслить их. Именно поэтому шар имел одного лишь конструктора — старый ученый посвятил своему детищу всю жизнь.

И вот долгие бессонные ночи — все позади.

Старому ученому почудилось, что шар в нетерпении ждет, когда наконец можно будет приступить к выполнению предначертанной программы. Но ученый понимал, что это было не более чем игра воображения: атомное сердце шара было еще отключено.

Ученый нажал клавишу, и экран, стоявший особняком, засветился. Из глубины его выплыло лицо, знакомое всем землянам. Улыбка заставила морщинки сбежаться в уголках глаз.

— Добрый вечер, — сказал старый ученый.

— Добрый вечер, — ответил председатель. — Точнее, добрая ночь. Опять не ладится? Нужна помощь?

Ночь была для кого угодно, только не для председателя Совета Солнечной — он бодрствовал, окруженный сонмом мерцающих экранов связи, — не в кабинете, а в кабине звездного корабля, экипаж которого — все человечество…

— Я закончил, председатель, — сказал старый ученый. — Шар готов выполнить программу.

— Поздравляю, — сказал председатель, — Вчера на совете ученых обсуждали, куда запустить шар.

— Совет уже выбрал звезду?

— Да.

— Какую? — спросил ученый, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Эпсилон Эридана.

С серебристым шаром от ученого уходило навсегда что-то близкое, то, с чем он сроднился за долгие годы научного подвига, улетала прочь частица его собственного «я». До этой минуты возможность полета шара в открытый космос казалась далекой и нереальной. Но вот уже намечен район финиша ракеты-носителя — Эпсилон Эридана. До недавнего времени малопримечательная звездочка, от которой световой луч идет до Земли без малого одиннадцать световых лет. В последнее время оттуда стали поступать упорядоченные радиосигналы, и тысячи объектов нацелились на далекую звезду. Естественно, что именно ее выбрал совет ученых в качестве возможного очага разумной жизни. Уже, наверно, и дату запуска наметили…



— Старт через четыре дня, — сказал председатель, будто отвечая на взволнованные мысли старого ученого.

Председатель быстро нагнулся и сделал какую-то пометку.

— К сожалению, мы не научились еще свертывать пространство, — сказал председатель. — Полет вашего питомца будет долгим…

— Я знаю.

— Но, быть может, наши внуки получат от него победные сигналы, знаменующие великое завоевание нашей цивилизации — установление контактов с разумной жизнью иных миров. — Председатель на миг прикрыл глаза. — Мы, земляне, верим, что рано или поздно встретим во вселенной братьев по разуму Так пусть честь первого знакомства выпадет на долю нашего общего питомца.

Оба, не замечая этого, говорили о шаре, словно о живом существе.

— А вы не забыли снабдить шар эмблемой? — спросил председатель.

— Стрела и колос?

— Конечно. Пусть шар понесет нашим братьям по разуму символ Солнечной системы.

— Хорошо, я сейчас высвечу эмблему, — сказал ученый.

— Чем?

— Лазерным лучом.

— И, пожалуйста, сделайте ее покрупнее, — сказал председатель. — Совет слушает! — Последнее относилось уже к вызову Сатурна, экран которого нетерпеливо мигал.

Ученый уронил лицо в ладони. Он старался мысленным взором пробить неподатливую толщу времени и угадать то, что ожидает посланца Земли там, на далекой Эпсилон Эридана. Шар будет еще где-то на полпути, а он умрет, повинуясь неумолимому бегу времени. Неумолимому… Пока неумолимому. Еще несколько десятков лет — и люди построят наконец кристалл инверсии, с помощью которого можно будет искривлять пространство-время. Какие блага принесет людям кристалл инверсии — сейчас сказать трудно. Об этом можно только гадать.

Быть может, корабль, вооруженный кристаллом инверсии, мог бы достичь Эпсилон Эридана за считанные часы? Быть может, с помощью этого аппарата люди взнуздают наконец строптивое время? Быть может… Но к чему пустые мечтания?

Через четыре дня серебристый шар стартует к Эпсилон Эридана. Потомкам, возможно, эта звезда будет представляться на расстоянии вытянутой руки, но если летать на обычной фотонной ракете, то она далеко, очень далеко…

Хочется верить, что выбор сделан правильно. И шар, наладив первый контакт с Иным Разумом, обессмертит его имя.

Давно ушли в прошлое времена, когда человек наивно ожидал встречи с разумными существами чуть не на каждой открываемой планете. Когда-то он ожидал, что встретит их на Марсе… Венере… Но не нашел там ничего, кроме самых примитивных форм жизни.

Техника астроплавания совершенствовалась, звезды становились ближе, но предполагаемая встреча с Разумом отодвигалась все дальше в космос.

В свое время много надежд связывалось с созвездием Центавра. Но космопланы землян, в конце прошлого века достигшие Центавра, обнаружили там лишь две планеты, поверхность которых была начисто выжжена радиацией.

Шли годы, и тоска человечества по родным существам оставалась неутоленной.

И когда ученые оповестили мир, что радиотелескопы обнаружили правильные радиосигналы, обладающие периодичностью, сердца забились сильнее. Источник сигналов находился в системе Эпсилон Эридана. Люди на все лады повторяли друг другу подробности: сигналы ритмичны. В них легко уловить определенный порядок. Лингвистические центры работают круглосуточно. Сигналы скоро расшифруют… Всюду — в соляриях, на бегущих лентах улиц — только и разговоров было что о чудесных сигналах.

Общий смысл разговоров можно было выразить одним словом: наконец-то!

План был прост. Сначала к Эпсилон полетит автоматический разведчик. Он сообщит на Землю результаты первого контакта. После этого на первое свидание полетят отважные капитаны… Сегодня на осуществление этого плана нужны долгие десятилетия. Но кто может знать, что произойдет завтра? Какие открытия сделают физики? Какие конструкции изобретут кибернетики? Какую новую власть над временем и пространством даст людям кристалл инверсии?

Старый ученый хлебнул остывшего чая. Он стар, он вряд ли доживет до того блаженного дня, когда серебристый шар возвестит с далекой звезды о долгожданном контакте. Но разве дело в том, доживет он или нет?

От долбленых плоскодонок и до гравитационных пульсолетов, которые появятся завтра, путь неблизок. Трудна спираль познания. Непрост эстафетный бой поколений, сменяющих друг друга. Пылающий факел разума передается бегунами из рук в руки. Ветры колеблют пламя, дожди гасят — и люди вновь и вновь разжигают его. И опять — вперед, вперед! Придет время — теперь уже старый ученый не сомневался в этом, — и факел подхватят уверенные руки далеких братьев по разуму.

— Эпсилон Эридана, — произнес он вполголоса, упиваясь звучанием этих двух слов.

Мог ли знать старый ученый, что сигналы с Эпсилон Эридана будут расшифрованы землянами через десяток лет? При этом выяснится, что никакой разумной информации эти сигналы не несут, а источником их, по всей вероятности, являются глубинные процессы в звезде. Периодичность? Но в этом нет ничего необычного. Мало ли периодических процессов известно на Земле. Достаточно вспомнить хотя бы камчатские гейзеры, иные из которых извергаются через настолько равные промежутки времени, что по ним можно выверять часы.

К тому времени, когда была выяснена истинная природа ритмичных радиосигналов с далекой Эпсилон, прервалась связь с ракетой, на которой стартовал серебристый посланец Солнечной системы. Вероятнее всего, он погиб. Как известно, опасностей в дальнем космосе больше чем достаточно…

После этого неудачная попытка с шаром была забыта — слишком много других событий и забот было у человечества, штурмующего звезды.

Но старому ученому не суждено было дожить до разочарования. Он умер, когда ракета с шаром на борту миновала границы Солнечной системы.


Однако не только человечество оказалось обманутым ритмичными радиосигналами, которые излучала звезда Эпсилон Эридана…

Жители Лимены, планеты Шести Солнц, также уловили странные сигналы, испускаемые звездой, расположенной в чужой галактике. Для того чтобы уловить сигналы, им не понадобились искусственные сооружения в виде циклопических радиотелескопов, необходимые землянам. Лименяне могли как заблагорассудится перестраивать собственное тело, и радиоуши их давно были открыты таинственным зовам вселенной…

Стоит ли удивляться тому, что киберпосланец, сооруженный ими для путешествия в дальнюю галактику, также имел форму шара, как и полпред Земли? Шар — наиболее совершенная геометрическая форма, а законы математики неизменны, где бы ни находился и каким бы ни был мозг, познающий эти законы.

Это был не первый шар, посланный лименянами в пространство. Но до сих пор ни один из разведчиков не сообщил о собратьях по разуму.

Но лименяне не отчаивались. Следующий шар они собирались послать на окраину небольшой галактики, имеющей плоскую форму. Там была относительно холодная звезда, температура ее поверхности не превышала шести тысяч градусов. Нейтринные щупы, смонтированные лименянами, обнаружили несколько планет, обращающихся вокруг этой звезды. Особое внимание лименян привлекла Голубая планета. Цвет ее, по-видимому, объяснялся богатой атмосферой, а где атмосфера, там наиболее вероятна жизнь.

Однако поначалу необходимо было дождаться, что сообщит шар, транспортированный к Эпсилон Эридана. Лименяне во всем любили методичность.

* * *
Вен и Горт зажили двойной жизнью. В урочные часы они трудились вместе с другими в кинжальном отсеке «Валенты», занимаясь кропотливой, почти ювелирной работой, а каждую свободную минуту проводили у экрана, которым, кроме них, решительно никто не интересовался.

Каждый раз, когда «Валента» пролетала над заветным местом, Вен и Горт наблюдали одну и ту же картину: два шара, то сближаясь, то удаляясь друг от друга, продолжали свой таинственный бесконечный танец.

— Не могут разумные существа предаваться такому бессмысленному занятию, — сказал Горт.

— Если нам что-то кажется, это еще не значит, что так и есть на самом деле, — глубокомысленно заметил Вен.

— Так что, расскажем нашим?..

— Погодим еще один виток.

Этим обычно заканчивались все их разговоры о двух шарах, совершающих свои эволюции на дне кратера.

…Серебристый шар не мог просто записывать информацию, получаемую от Розового. Прежде он должен был осмыслить ее, расшифровать хотя бы в общих чертах. Так человек не может глотать куски пищи, не разжевав их.

Логические блоки Серебристого вибрировали от крайнего напряжения. Смывая все системы, в бесчисленных капиллярах все живее циркулировал сверхтекучий жидкий гелий, охлажденный почти до абсолютного нуля. Лишь благодаря сверхнизкой температуре блоки шара могли вместить колоссальную информацию, обобщающую многотысячелетний опыт землян, от первобытных пещер и кровавых войн до фотонных кораблей и разумного, справедливого строя, утвердившегося в пределах Солнечной системы.

В общем, Серебристый успешно долетел до Эпсилон Эридана, если не считать того, что однажды микрометеорит сжег радиоблок, предварительно протаранив защитную оболочку. На подлете к цели шар отдал несколько точных команд, корректирующих полет, а катапульта выбросила его из тела ракеты на круговую орбиту вокруг единственного спутника звезды — красноватой планеты, которая оказалась безжизненной. Полтора десятка витков, опоясавших планету в разных направлениях, — и поверхность небесного тела была как на ладони, — так, наверно, сказал бы Учитель, окажись он здесь. Жив ли он? Вряд ли. Но что с того, если все его знания, вкусы, черты характера, привычки — все сохранилось в памяти Серебристого? Он мог бы воспроизвести на сфероэкране Учителя, задумавшегося над формулой, или монтирующего замысловатую схему, или гуляющего с внучкой по осеннему саду…

В течение нескольких часов детальная карта планеты была готова. Ненужный труд! Ритмичные сигналы испускает светило, о жизни на котором, конечно, не может быть и речи. Что же касается этой планеты, с которой земляне связывали когда-то столько надежд…

Одинокие голые скалы, потрескавшиеся от резких перепадов температуры.

Красный песок, от века не знающий ветра, — планета не имела атмосферы.

Мир без полутонов, мертвый шар, в котором день соседствует с ночью.

Вот эта площадка залита палящими лучами звезды. Но шаг в сторону — и ты попадаешь в тень, отбрасываемую скалой, а тень — это непроглядная темень. Непроглядная, разумеется, с точки зрения человеческого восприятия. Но именно с этой точки зрения Серебристый трансформировал сигналы, поступающие от нейтриноглаза и прочих датчиков.

Участки, озаренные солнцем, раскалены — не дотронешься. Теневые места — словно лужицы пролитой туши.

И ничего живого! Ничего того, о чем говорил Учитель, напутствуя его перед дальней дорогой. Где братья по разуму, о которых мечтал он? Уверенность Учителя основывалась на ритмичных радиосигналах, поступающих на Землю именно отсюда.

Что же. Вот он — источник этих сигналов. Ритмичные извержения на звезде Эпсилон Эридана. Серебристый проверил — хронометр природы работал безукоризненно. Словно кто-то через равные промежутки времени бросал камешки в спокойный пруд. Бросок — и круги бегут по воде… Основной рисунок ритмичных электромагнитных сигналов и нащупали земные радиотелескопы.

Прихоть мертвой материи. При чем здесь разум?

Электронный мозг пришел к выводу, что программа исследований выполнена. Звезда Эпсилон Эридана не имела больше планет, и эта, единственная, оказалась — увы! — мертва. Но Серебристый помнил улыбку, напутственную улыбку надежды, осветившую старое, словно вырезанное из потемневшего дуба лицо Учителя. Помнил его последние слова, обращенные к Серебристому, которому только что, перед самым стартом, включили сердце.

И Серебристый, описывая круги вокруг красной планеты, снова и снова прощупывал каждую пядь мертвой почвы.

Безымянная планета шла своим извечным путем вокруг материнского светила, и не было ей никакого дела до новообретенного спутника, неутомимо вившегося вокруг нее.

Но что это? Из-под скалы выплыл странный предмет. Сомнений не было — он перемещался! Серебристый мигом сконцентрировал на движущемся предмете все внимание, погасил скорость и пошел на снижение.

В Центральный мозг отовсюду стекалась информация о незнакомом предмете. Предмет такого же цвета, как окружающая почва. Может быть, поэтому Серебристый не различил его сразу. Чем объяснить цвет этого плывущего шара? Мимикрия?

Стремительно снижаясь, Серебристый решил, что шар — живое существо. Но затем пришел к выводу, что шар вряд ли мог появиться в результате эволюции. Вскоре Серебристый понял, что Розовый шар, по всей вероятности, дело рук, управляемых высоким разумом.

…И вот посланец далекой Земли каждой из своих бесчисленных клеточек ловит и пытается расшифровать сигналы, излучаемые Розовым шаром. И с каждым часом температура ледяной крови — охлажденного практически до абсолютного нуля жидкого гелия — медленно, но верно повышается. Таково было неизбежное следствие перенапряжения, испытываемого Серебристым.

Общий язык! Алгол-система! Универсальный язык разума! Тысячи людей на Земле (говоря «на Земле», имеется в виду вся Солнечная) трудились над этой проблемой, целые институты — от Зеленого городка до венерианского Линга-центра — усердно начиняли блоки Серебристого разнообразной информацией на этот счет, но вот он встретил представителя иного разума — и все предыдущие труды, связанные с общим языком двух цивилизаций, оказались бесполезными.

Конечно, несколько десятков общих понятий у них нашлось. Учитель оказался прав — существуют вещи, непреложные для любого разума, в каком бы уголке вселенной он ни возник и как бы он ни отличался от человеческого: простые числа, закон сложений скоростей, формула Эйнштейна, связывающая массу с энергией… Но это были ничтожные островки в море неведомого.

Весь человеческий опыт, собранный в серебристый сгусток, оказался недостаточным, чтобы понять то, что неустанно пытался сообщить Розовый шар.

Серебристый с трудом удерживался на предельном режиме. Это было балансирование на краю пропасти. Каждый час термопара посылала в Центральный мозг импульс о том, что температура «крови», омывающей логические ячейки, — температура сжиженного гелия — поднялась еще на тысячу градусов. Но мозг оставался глух к этим тревожным сигналам. Все ячейки продолжали титаническую работу по дешифровке сигналов, испускаемых Розовым шаром.

Вот когда сказался характер того, кто по праву считался создателем серебристого посланца! За долгие годы воля ученого, его фанатичность, штурмом берущая преграды на пути к цели, не могли не наложить отпечаток на чуткие логические системы Серебристого.

Розовый шар проделывал странные эволюции: он то волчком кружился на одном месте, то подпрыгивал, то вращался вокруг Серебристого. Но, может быть, такое поведение было для Розового нормой? Этого электронный мозг Серебристого не знал, поскольку они так и не сумели выработать общий язык.

Они медленно двигались по выжженной всхолмленной равнине — одинаковые по внешнему виду, но такие бесконечно разные, — руки двух разумных миров, протянутые для первого рукопожатия. Последуют ли за первой попыткой контакта другие, более решительные? Кто мог сейчас ответить на этот вопрос?

Когда на бесцельном пути двух шаров встретился широкий кратер, оба, не сговариваясь, нырнули в черную пропасть, зубцы которой были озарены рассветными лучами сурового здешнего солнца — звезды Эпсилон Эридана. Идея была ясна: для того чтобы сосредоточиться на взаимном общении, нужно было по возможности свести к нулю все внешние раздражители; любая картина меняющегося пейзажа отвлекала мозг от главного…

— Я все время думаю, — тихо сказал Вен, — не совершаем ли мы трагическую ошибку.

— Потише, — сказал Горт, оглянувшись.

— Вдруг это все серьезно? — продолжал Вен. — Что, если это не мираж и не случайные вихревые образования, как кажется тебе и мне, а нечто важное? Может быть, тогда необходимо немедленно…

— Посадить «Валенту»? — подсказал Горт.

— Да.

— А ты представляешь, что это будет означать? Для всех. И для тебя, в частности.

— Мы не имеем права хранить все это в тайне.

— Если мы сядем, то тем самым добровольно похороним себя, — негромко сказал Горт. — Похороним в прошлом. Это, надеюсь, ты понимаешь?

Вен вплотную подошел к Горту.

— И все-таки… несмотря ни на что… мы должны рассказать остальным, — сказал Вен. — Мы не имеем права. Понимаешь? Не имеем права скрывать.

— Наверно, ты прав, — вздохнул Горт. — Я тоже это понял.

Оба одновременно посмотрели на хронометр, поблескивающий в центре пульта.

— Кратер появится через двенадцать минут, — сказал Вен и потянулся к видеофону.

— Погоди, — остановил его Горт. — Охота тебе оказаться посмешищем? Я предлагаю вот что: давай понаблюдаем за шарами еще раз. Один-единственный раз. Если они и на этот раз не исчезнут, тогда можно оповещать экипаж, а там уж как капитан решит.

— Хорошо, — сказал Вен. — Еще один раз…

Когда Центральный мозг Серебристого шара спохватился, было уже слишком поздно. Регулятор температуры вышел из строя, и наладить его было невозможно. Каждая из миллиардов клеток, составляющих организм Серебристого шара, взбунтовалась, и гибель любой из них была равносильна гибели целого мира — настолько огромную информацию несла каждая клетка.

С повышением температуры жидкий гелий начал превращаться в газ. Газ не находил выхода, и давление внутри Серебристого шара катастрофически повышалось.


— Вот они. Оба!.. — Как ни странно, Горт уловил в голосе Вена радость.

— Клянусь космосом, Серебристый вырос раз в десять, — сказал Горт. В душе он смирился уже с тем, что вместе с «Валентой» нырнет в глубокое прошлое. И когда корабль — усталая рыбина — вынырнет у благословенной Земли, Горт уже не встретит на ней ту, которая дороже всего на свете…

— Стрела и колос! — крикнул Вен.

Но Горт видел и без него. Сияющая эмблема Земли отчетливо красовалась на Серебристом шаре, который с каждой секундой увеличивался в размерах.

Стрела — символ вечной устремленности вперед, к звездам, к неизведанным тайнам, к новым мирам, где человека встретят — непременно встретят! — братья по разуму…

Колос — символ расцвета Солнечной, в которой утвердилось справедливое и свободное общество землян…


Гибель неизбежна — это Серебристый понял в неуловимые доли секунды. Надо сообщить Розовому шару — пусть отлетит подальше. Но как ему сообщить? Не поймет. А времени больше нет. Выход один — самому сместиться в сторону как можно быстрее, пока еще двигательная система подчиняется Центральному мозгу.

Серебристый шар, раздувшийся до невероятных размеров, вылетел из кратера и теперь несся над красной равниной, похожей на застывшее море. Следом за Серебристым, не отставая, мчался Розовый шар. Серебристый сиял, как маленькое солнце, так что смотреть было больно.

Еще несколько секунд — и они поравнялись.

— Давай, — сказал Горт.

Вей протянул руку к авральной кнопке.

В тот же миг ослепительная вспышка захлестнула обзорный экран. Безымянную планету потряс взрыв. Он был беззвучен, как все, что происходит в вакууме, и тем страшнее выглядел.

Просторная рубка быстро стала тесной. Люди столпились у экрана, наблюдая за белым султаном, протянувшимся высоко в зенит.

Видимость прояснилась. Потревоженная пыль быстро оседала. Еще какое-то время на экране можно было наблюдать пологую впадину, образовавшуюся на месте взрыва.

Странный рассказ Вена и Горта никто не принял всерьез, тем более что в долгом полете «Валенты» уже бывали случаи галлюцинаций. Короче говоря, медицинский отсек не пустовал в последние годы пребывания корабля на замкнутой орбите…


«Дюзы починили. Пользуясь вынужденной задержкой, исследовали с орбиты единственную планету звезды Эпсилон Эридана. Признаков жизни нет».

Капитан задумался. Встретит ли когда-нибудь человечество братьев по разуму?

Капитан поправил на висках клеммы и дополнил биозапись еще одной фразой:

«На упомянутой планете отмечаю остаточную вулканическую деятельность».

Затем капитан пригнулся к мембране и сказал:

— Всем, всем! Приготовить корабль к орбитальному старту!

* * *
Обладая мгновенной реакцией, Розовый шар в момент гибели сумел передать на планету Шести Солнц несколько отрывочных радиограмм. Но и лучшие умы Лимены не сумели доискаться в них смысла. Некоторые догадывались, что, возможно, обрывки фраз, если их расшифровать, могли бы пролить свет на историю иной цивилизации, неизвестно только — существующей где-то или давно погибшей.

Не один лименянский ученый пытался истолковать тексты:

«Город — скопление большого числа индивидуумов на малом участке поверхности планеты, при одновременном наличии огромных свободных пространств».

«Музыка — набор акустических колебаний различных частот, влияющих на психику индивидуума».

«Пища — энергия звезды, однако потребляемая не в виде излучения, а через посредство злаков, корнеплодов, животных, в основном же — синтетически».

Было и еще несколько обрывков, столь же непонятных.

Поскольку все усилия расшифровать странные тексты ни к чему не привели, лименяне пришли к выводу, что, по всей вероятности, логическая система розового посланца нарушилась вследствие больших перегрузок.

Поэтому было решено приступить к созданию нового, более совершенного посланца, но направить его не к Эпсилон Эридана, а в район Голубой планеты, обращающейся вокруг небольшого желтого светила.

Эта звезда была расположена на самой окраине далекой галактики, имевшей сплюснутую форму…

Гилберт К. ЧЕСТЕРТОН ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ВОДРЕЯ

Перевод рассказа Гилберта К. Честертона «Исчезновение Водрея» впервые был опубликован в ленинградском издании журнала «Вокруг света» в 1928 году. Сегодня мы печатаем его в новом переводе В. Штенгеля.

Рисунки В. ВАКИДИНА

Сэр Артур Бодрей в летнем светло-сером костюме, с живописной белой шляпой на седой голове быстро шел по дороге вдоль реки, направляясь от своего поместья к небольшой деревушке из нескольких домиков, каждый из которых по своим размерам вряд ли превышал одну из надворных построек в имении Водрея. Потом он вошел в эту деревушку для того, чтобы бесследно исчезнуть, — исчезнуть как по мановению волшебной палочки: никто его больше не видел…


Обстоятельства этого загадочного исчезновения и его место были совершенно простыми.

Скопление небольших домиков, пожалуй, трудно даже назвать деревней; скорее это была просто одна-единственная улица, тянувшаяся среди широких открытых равнин. В нескольких домах размещались торговые лавчонки; одна из них была мясной, и возле нее сэра Артура видели в последний раз. Последними, кто его видел, были два молодых человека, живших в то время в доме сэра Артура; его секретарь Ивэн Смит и Джон Дэлмон, один из друзей Водрея, который, по слухам, был помолвлен с подопечной владельца имения, мисс Сибиллой Рэй.

Рядом с мясной находилась еще одна лавчонка; маленькая старушка, ее хозяйка, продавала там всякую всячину — сладости, трости, мячи для гольфа, жевательную резинку и весьма поблекшие канцелярские принадлежности. За ней была лавка табачных изделий. Туда-то и направлялись оба молодых человека в тот момент, когда в последний раз заметили Водрея в дверях мясной — он выходил из лавки. Кивнув сэру Артуру, молодые люди ушли в лавку к старушке, а потом уже в табачную… Еще в деревушке была закоптелая мастерская дамского платья, которую содержали две старые девы. А завершался весь этот ряд домов грязноватой лавкой, где желающим предлагали большие тусклые бокалы зеленоватого лимонада.

Единственный в округе постоялый двор был расположен немного поодаль. Между ним и деревушкой, на дороге, находились в тот день полицейский и служащий автоклуба в форме. Потом оба единодушно утверждали, что сэр Артур не выходил на дорогу, да и незачем было ему появляться в этом конце деревни, ибо привычки его отличались завидным постоянством.

Сэр Артур Бодрей был настоящий денди, очень энергичный и бодрый для своего возраста. Каждый бы заметил, что этот человек наделен недюжинной физической силой и очень подвижен. Вьющиеся седые волосы сэра Артура были желтовато-серебристые, гладко выбритое лицо с орлиным носом, как у герцога Веллингтона, отличалось правильными, красивыми чертами. Но больше всего привлекали к себе внимание его глаза — крупные и навыкате, что представляло собой, пожалуй, единственное нарушение пропорциональности этого лица. Водрей был сквайром этой округи и фактическим владельцем всей деревушки. В таких захолустных местах каждому известно все о любом человеке, вплоть до того, где он находится в данный момент. И все знали, что если путь сэра Артура лежит в деревню, то он делает заказы мяснику или кому-нибудь другому из торговцев, а затем отправляется обратно в свое поместье, и все это за какие-нибудь полчаса, то есть ровно за столько времени, сколько затратили оба молодых человека, ходившие из поместья в деревню за табаком. На обратном пути они уже больше не видели Водрея, да и вообще нигде никого не было поблизости, если не считать еще одного обитателя поместья, некоего доктора Эббота, который сидел на берегу реки и, повернувшись к ним широкой спиной, терпеливо ловил рыбу.

Когда все трое сошлись к полудню за завтраком, они, казалось, очень мало беспокоились по поводу длительного отсутствия сквайра. Но шли часы, и сквайр не появился даже к обеду. Все начали тревожиться, а Сибилла Рэй, молодая хозяйка дома, была охвачена сильным волнением. Несколько человек были отправлены на розыски сквайра, но вернулись ни с чем, и, когда, наконец, стемнело, уже весь дом был подавлен страхом. Сибилла послала в деревню за своим другом патером Брауном, который когда-то выручил ее из серьезного затруднения. Под влиянием всеобщего волнения священник согласился переночевать в доме и принять меры к выяснению этого дела.

Утро не принесло никаких новостей, и патер Браун, вставший очень рано, принялся за поиски. Можно было видеть, как он, маленького роста, одетый во все черное, бродит по садовым дорожкам и тропинкам, особенно в тех местах, где сад подходил к реке, как беспокойно осматривает окрестности близорукими слезящимися глазами.

Вскоре он заметил другого человека, еще более беспокойно двигавшегося вдоль реки. Это был Ивэн Смит, секретарь, которого он и окликнул.

Смит, высокий блондин, был явно встревожен, это было, пожалуй, неудивительно в эти часы всеобщего волнения. Но легкие признаки тревоги замечались в нем всегда. Быть может, это резче бросалось в глаза из-за его атлетического сложения и светлой льняной шевелюры. В данном случае к указанным чертам добавлялись запавшие, немного загадочные глаза и измученный вид, представлявший резкий контраст с атлетической фигурой Смита. Все это придавало ему несколько зловещий облик. Но патер Браун с дружелюбной улыбкой обратился к нему.

— Тяжелый случай, — сказал он серьезным тоном.

— Да, это тяжелый случай, и особенно для мисс Рэй, — ответил мрачно молодой человек и, немного помедлив, выпалил загадочную, не очень связную фразу: — Собственно говоря, к чему мне скрывать то, что лежит у меня на душе, зачем умалчивать, хотя она и помолвлена с Дэлмоном?.. Вы удивляетесь моим словам?

Патер Браун, казалось, не был очень удивлен, хотя его лицо подчас не отличалось выразительностью. Он только сказал кротко:

— Конечно, мы все сочувствуем мисс Рэй. Нет ли у вас каких-нибудь новостей или предложений по этому делу?

— Новостей у меня нет никаких, — ответил Смит. — Что касается предположений… — Смит погрузился в угрюмое молчание.

— Мне очень хотелось бы услышать их, — сказал любезно маленький священник. — А ведь у вас есть что-то на уме.

Молодойчеловек вздрогнул, или, может быть, только шевельнулся, и пристально взглянул на священника. Смит нахмурился, и его глубоко запавшие глаза еще более затемнились.

— Конечно! — произнес он наконец. — Все равно придется рассказать об этом кому-нибудь, а вы мне кажетесь самым надежным человеком.

— Вы знаете, что случилось с сэром Артуром? — спросил патер Браун так спокойно, как будто это был самый простой вопрос в мире.

— Да! — ответил резко секретарь. — Кажется, я знаю, что с ним случилось…

— Какое чудесное утро! — произнес мягкий голос. — Чудесное даже при таких грустных обстоятельствах.

Секретарь подскочил как ужаленный. Широкая тень доктора Эббота легла на тропинку, освещенную яркими лучами солнца. Доктор был еще в халате, роскошном восточном халате, покрытом яркими цветами и драконами, что делало его самого похожим на одну из великолепных клумб, цветущих под раскаленным солнцем. На нем были большие мягкие туфли; это и позволило ему так неслышно подойти к собеседникам. Доктор Эббот был очень крупный и грузный мужчина. Его загорелое широкое и добродушное лицо, обрамленное седыми старомодными бакенбардами и пышной бородой, а также длинные седые локоны на голове придавали ему весьма почтенный вид. Впрочем, это был очень крепкий и закаленный человек, походивший на старого фермера или видавшего виды капитана. Старый друг Водрея был единственным сверстником сквайра.

— Поистине удивительно, — сказал он, покачивая головой, — до чего эти маленькие домики похожи на игрушечные. Они все на виду, и в них при всем желании ничего не спрячешь. А я уверен, ни у кого и нет такого желания. Дэлмон и я подвергли их обитателей перекрестному допросу. Это в основном старушки, неспособные обидеть и мухи. Мужчины все на полевых работах, кроме, конечно, мясника. Но ведь люди видели, что Артур вышел из мясной. И если бы ему пришло в голову прогуляться по берегу реки, я бы его заметил, ведь я целый день ловил там рыбу.

Он посмотрел на Смита, и взгляд его продолговатых глаз блеснул немного лукаво.

— Я думаю, вы с Дэлмоном сможете засвидетельствовать, — сказал он, — что я действительно все время сидел там, пока вы ходили туда и обратно?

— Да, — отрывисто ответил Ивэн Смит. Он был явно раздражен перерывом в беседе с патером Брауном.

— Единственно, что я могу предположить, — продолжал Эббот медленно…

И тут прервали его самого. Легкая и в то же время крепкая фигура быстро приближалась между яркими клумбами цветов. Через мгновение к ним подбежал Джон Дэлмон с бумагой в руке. Это был очень хорошо одетый смуглый человек с тонкими и правильными чертами лица, напоминающими Наполеона, и очень грустными глазами, настолько грустными, что они казались почти безжизненными. Он еще не был стар, но черные волосы на висках преждевременно поседели.

— Я только что получил телеграмму из полицейского управления, — сказал он. — Я телеграфировал им вчера вечером, и они сообщают о посылке к нам человека. Как вы думаете, доктор Эббот, кого еще следует вызвать? Я имею в виду родственников.

— У него есть племянник, Верной Бодрей, — сказал Эббот. — Если вы пойдете со мной, я думаю, что смогу дать вам его адрес и к тому же сообщу о нем кое-что интересное.

Доктор Эббот с Дэлмоном направились к дому. Когда они отошли на некоторое расстояние, патер Браун невозмутимо, как будто их беседа и не прерывалась, обратился к Смиту:

— Так вы говорили…

— Ну и хладнокровный же вы человек! — сказал секретарь. — Я думаю, это следствие того, что вам приходится выслушивать много исповедей. Мне сейчас кажется, будто я сам собираюсь исповедоваться перед вами. Немногие остались бы так спокойны, как вы, при виде этого слона, подползшего к нам как змея. Впрочем, я не буду отвлекаться от основного. Это исповедь, хотя она касается другого человека, а не меня.

Он сделал паузу и нахмурился, теребя усы, затем отрывисто сказал:

— Я думаю, сэр Артур исчез навсегда, и мне кажется, я знаю почему.

Наступило молчание. Затем Смит разразился потоком слов:

— Я в ужасном положении. Многие сказали бы, что сейчас я совершаю бесчестный поступок и предстану перед вами в образе подлеца и негодяя. А я верю, что только выполняю свой долг.

— Вам лучше судить, — сказал патер Браун серьезным тоном. — О каком долге вы говорите?

— Повторяю: я нахожусь в чрезвычайно затруднительном положении, так как буду выступать против своего соперника, и к тому же счастливого соперника, — сказал молодой человек, — но я ума не приложу, что мне делать. Вы спрашиваете меня о причине исчезновения Водрея. Я абсолютно уверен, что объяснение этому — Дэлмон.

— Вы хотите сказать, — перебил священник хладнокровно, — что Дэлмон убил сэра Артура?

— Нет! — резко выкрикнул Смит. — Нет, тысячу раз нет! В чем его нельзя обвинить, так именно в этом. Кем бы ни был Дэлмон, но он не убийца. К тому же у него превосходное алиби: свидетельство человека, который его ненавидит. Ведь не похоже, чтобы я дал ложное показание из любви к Дэлмону? А я могу присягнуть, что он вчера не причинил никакого вреда старику. Мы вчера были вместе с Дэлмоном целый день, или, вернее, ту часть дня, когда исчез сэр Артур. Дэлмон в деревне только купил табаку, а здесь, в поместье, он курил, ну и еще читал в библиотеке. Нет! Я убежден, что он преступник, но он не убивал Водрея. Больше того: именно потому, что он преступник, он не убивал Водрея.

— Так, — терпеливо сказал патер Браун. — И что же все это означает?

— Тут все дело в Сибилле Рэй, — ответил секретарь, глядя в сторону. — Я очень хорошо знаю Сибиллу Рэй. Она и является невольной причиной основной части этой истории. У — нее очень возвышенный характер. Это следует понимать двояко: во-первых, она очень благородна, и, во-вторых, она сделана из слишком хрупкого материала. Она из той породы людей, что обладают чрезвычайно совестливой и чувствительной натурой и в то же время лишены защитной брони, которую носят очень многие честные люди, брони, скованной из здравого смысла и привычек. Она болезненно чувствительна и одновременно совершенно бескорыстна. История ее жизни очень курьезна: она подкидыш, не имеющий ни гроша, и сэр Артур взял ее под свою опеку, обращаясь с ней очень предупредительно и с полным уважением. Это ставило в тупик очень многих, так как совершенно не было похоже на него. Но когда ей исполнилось семнадцать лет, все стало ясным, потому что опекун просил ее руки. Теперь я подхожу к самой любопытной части всей этой истории. Тем или иным путем Сибилла узнала от кого-то (как я подозреваю — от старого Эббота), что сэр Артур Водрей совершил в юные бурные годы какое-то преступление или, по крайней мере, допустил какой-то серьезный проступок, причинивший другому лицу крупные неприятности. Я не знаю, что это было. Но для мисс Рэй, сентиментальной и не имевшей жизненного опыта, это показалось каким-то кошмаром, и сэр Артур превратился в ее глазах в ужасное чудовище, брак с которым невозможен ни при каких обстоятельствах. То, что она сделала потом, было очень характерно для нее: с ужасом беззащитного существа и с героической смелостью убежденного человека она сообщила ему свое решение. Дрожащими губами она говорила, что допускает ненормальность, болезненность, даже скрытое безумие в своем отвращении к нему, но иначе поступить не может. К великому ее удивлению и облегчению, он выслушал ее спокойно и вежливо и, по-видимому, больше никогда не говорил с ней об этом. И, конечно, Водрей очень вырос в ее глазах, особенно после следующего обстоятельства: в ее одинокую жизнь вошел другой такой же одинокий мужчина. Он жил анахоретом в палатке на одном из островов реки. Загадочность его появления сделала его в глазах Сибиллы еще более привлекательным, хотя я допускаю, что он и так был достаточно красив. Это был джентльмен, остроумный и в то же время грустный, что, как я думаю, только усиливало романтизм этого эпизода. Разумеется, он был не кто иной, как Дэлмон. Не знаю, как далеко зашло дело у них к этому времени, но факт тот, что она разрешила ему поговорить с опекуном. Могу себе представить, с каким трепетом ждала она результата этой встречи, задавая себе вопрос, как воспримет появление соперника ее старый поклонник. И тут она почувствовала, что снова оказалась несправедливой в отношении сэра Артура. Последний принял Дэлмона с сердечным радушием и, казалось, полностью поддерживал планы молодой четы. Они с Дэлмоном вместе охотились, ловили рыбу, — словом, стали лучшими друзьями. Но однажды Сибиллу постигло тяжелое разочарование: Дэлмон как-то в разговоре сказал, что старик мало изменился за тридцать лет. Перед глазами Сибиллы разверзлась бездна: эти люди, очевидно, отлично знали друг друга прежде; все знакомство и радушие было только маской. Вот почему Дэлмон так загадочно появился в этой местности, и вот почему старик так легко согласился содействовать браку. А теперь позвольте вас спросить, что вы об этом думаете? — обратился Ивэн Смит к своему собеседнику.

— Я знаю, что думаете об этом вы, — сказал, улыбаясь, патер Браун, — что ж, ваши мысли совершенно логичны. Перед нами Водрей с какой-то некрасивой историей в прошлом, таинственный незнакомец, преследующий его и вымогающий все, что только пожелает. Попросту говоря, вы думаете, что Дэлмон шантажист.

— Да, — сказал Смит, — это так, хотя я и не имею права так думать.

— Ну, мне нужно будет пойти побеседовать с доктором Эбботом, — сказал патер Браун после непродолжительного размышления.

Неизвестно, состоялась ли беседа между доктором Эбботом и патером Брауном, но, когда последний вышел из дома часа через два, с ним была Сибилла Рэй, бледная девушка с рыжеватыми волосами и тонким нежным профилем. Все сказанное Смитом о ее трепетной прямоте становилось понятным с одного взгляда на Сибиллу. Только ее робость могла стать такой смелой во имя совести.

Смит подошел к ним. Некоторое время все трое разговаривали на лужайке. День, прелесть которого можно было угадать с самого восхода солнца, теперь ослепительно сиял и сверкал. Но патер Браун с черным зонтиком и в черной широкополой, шляпе был, казалось, застегнут на все пуговицы как бы в ожидании бури. Но, быть может, это была лишь привычка, а может быть, речь шла о какой-нибудь другой буре?

— Больше всего мне отвратительны сплетни, — тихо сказала Сибилла, — а они уже начинаются. Все друг друга подозревают. Джон и Ивэн, я думаю, смогут поручиться друг за друга, но у доктора Эббота уже была ужасная сцена с мясником. Тот подумал, что его обвиняют, и сам обрушился с обвинениями на доктора.

Ивэн Смит, казалось, чувствовал себя очень неловко. Наконец он выпалил:

— Я не имею права много говорить, но думаю, что все это ни к чему. Это все отвратительно, но мы уверены, что убийства здесь не было.

— У вас уже создалось свое мнение об этом? — спросила девушка, пристально глядя на священника.

— Я слышал одно мнение, которое кажется мне очень убедительным, — ответил он.

Патер Браун стоял, мечтательно глядя на реку. Смит и Сибилла оживленно заговорили друг с другом вполголоса. Погруженный в размышления священник направился вдоль реки. Скоро он оказался среди молодых деревьев, нависающих над водой. Жаркое солнце ярко освещало тонкую завесу колеблющихся листьев, и то тут, то там появлялись блики, подобно маленьким зеленым огонькам; птицы пели на сотни голосов. Через две-три минуты Ивэн услышал свое имя, произнесенное вполголоса, но четко в зеленых зарослях, и вскоре увидел возвращающегося патера Брауна.

— Не позволяйте мисс Рэй идти сюда, — сказал тихо священник. — Постарайтесь как-нибудь отправить ее домой.

Иван Смит подошел к девушке с довольно неумело наигранной беспечностью. Через несколько минут мисс Рэй скрылась в доме, и Смит вернулся к тому месту, где только что был патер Браун, но того уже не было, он скрылся в чаще. Сразу за небольшой группой деревьев была расщелина, подмытая водой. Здесь торф осел до уровня прибрежного песка. Патер Браун стоял на краю расщелины и смотрел вниз. Случайно или по какой-либо причине он держал шляпу в руках, хотя яркое солнце заливало его голову.

— Взгляните сами, — сказал он серьезным тоном. — Но предупреждаю вас — подготовьтесь.

— К чему? — спросил Смит.

— К самому ужасному зрелищу, которое я когда-либо видел в жизни, — сказал патер Браун.

Ивэн Смит подошел к краю торфяного берега и с трудом сдержал вопль ужаса.



Сэр Артур Водрей, скаля зубы, пристально глядел на него снизу. Лицо было совсем близко: Смит мог бы наступить на него. Голова была откинута назад, желтовато-серебристые волосы разметались и находились у ног Смита, а лицо перевернуто. Все это казалось каким-то кошмаром, как если бы сэр Артур вздумал разгуливать с перевернутой головой. Что он там делал? Возможно ли, что Водрей действительно прятался здесь, заполз в расщелины берега и выглядывает в такой странной, неестественной позе? Все тело Водрея было согнуто, скрючено, как бы изуродовано. Чем дольше Смит глядел на сэра Артура, тем более странной и скованной казалась ему поза сквайра.

— Вам оттуда не видно как следует, — сказал патер Браун, — но у него перерезано горло.

Смит содрогнулся.

— Да, я охотно верю, что это самое страшное зрелище, которое вы когда-либо видели, — сказал он. — И я думаю, это потому, что его лицо перевернуто. Я много раз видел это самое лицо за завтраком, обедом, каждый день в течение десяти лет, и оно было очень приятным, любезным. А когда оно перевернуто, оно кажется лицом дьявола.

— Он улыбается, — сдержанно сказал патер Браун. — И это одна из существенных частей загадки. Ведь немногие улыбаются, когда им перерезают горло, даже если они сами это делают. Эта улыбка в сочетании с вылезающими из орбит глазами, которые всегда были у него навыкате, — этого достаточно, чтобы объяснить причину выразительности такого зрелища. Но ведь действительно предмет в перевернутом виде выглядит совсем иначе, и художники часто поворачивают свои картины вверх ногами, чтобы проверить их правильность. Иногда, когда объект трудно перевернуть, они сами становятся на голову или, по крайней мере, смотрят картину, просовывая голову между ногами.

Священник, говоривший все это для того, чтобы дать возможность своему собеседнику прийти в себя, напоследок сказал:

— Я прекрасно понимаю, как это вывело вас из равновесия. К несчастью, это вывело из равновесия и кое-что другое.

— Что вы хотите этим сказать?.. — растерянно спросил секретарь.

— Это опрокинуло всю вашу так тщательно разработанную теорию, — ответил священник и стал спускаться вниз к узкой полоске песка на берегу реки.

— Но, может быть, он сделал это сам? — сказал Смит отрывисто. — В конце концов, ведь это самый лучший вид бегства, а если так, то это вполне подтверждает нашу теорию. Он искал спокойствия, пришел сюда и перерезал себе глотку.

— Он вовсе не приходил сюда, — сказал патер Браун. — Во всяком случае, не при жизни и не по суше. Его убили не здесь: для этого слишком мало крови. Солнце неплохо подсушило его волосы и одежду, но здесь на песке есть следы двух тонких струек воды. Как раз до этих пор доходит с моря прилив и образует водоворот. Прилив и занес из моря в устье реки тело, которое осталось, когда прилив ушел. Но тело должно было сначала попасть в воду — где-нибудь выше, предположим, в деревне; ведь река протекает как раз позади ряда домиков и лавок. Бедный Водрей, очевидно, погиб в деревушке, и я не думаю, что это было самоубийство. Весь вопрос в том, кто захотел или кто смог убить его в этом маленьком захудалом местечке.

Патер Браун стал чертить зонтиком на песке.

— Посмотрим, как расположены лавки. Во-первых, мясная. Ну, конечно, мясник мог бы считаться идеальным убийцей: ведь у него большой нож для резания мяса. Но вы видели, что Водрей вышел из мясной. И вряд ли он стоял на пороге и слушал, как мясник говорит ему: «Доброе утро, сэр. Разрешите мне перерезать вашу глотку. Благодарю вас. А что еще прикажете?» Я думаю, сэр Артур не относится к такому типу людей, которые приятно улыбаются во время всей этой процедуры. Он сильный, энергичный и довольно вспыльчивый человек. Но кто еще, кроме мясника, мог бы одолеть его? Следующую лавку содержит одна старушка, затем торговец табачными изделиями, мужчина, но, как говорят, небольшого роста и очень робкий. Затем идет мастерская дамского платья, хозяйки которой — две старые девы, затем буфет, который содержит мужчина, но сейчас он лежит в больнице, его заменяет жена. В буфете есть два-три парня — продавцы, но в тот день их не было, они работали в другом месте. Буфетом улица заканчивается, дальше нет ничего, кроме постоялого двора, а на дороге стоит полицейский.

Патер Браун сделал углубление наконечником зонтика, чтобы отметить, где стоит полицейский, и угрюмо уставился на реку. Потом вдруг сделал легкое движение рукой, быстро подошел и склонился над трупом.

— А, — сказал он, выпрямляясь и вздыхая с облегчением, — торговля табачными изделиями! Как это мне сразу не пришло в голову?

— Что с вами? — спросил Смит с некоторым раздражением.

Патер Браун вращал глазами и что-то бормотал. Слова «торговля табачными изделиями» он произнес как какое-то заклинание.

— Не заметили ли вы чего-нибудь особенного в лице сэра Артура? — сказал священник, помолчав.

— Особенного! Боже мой! — сказал Ивэн, вздрогнув при одном воспоминании. — Да ведь у него перерезана глотка.

— Я говорил о лице, — сказал спокойно священник. — Кроме того, не обратили ли вы внимания на то, что у него была порезана и забинтована рука?

— О, это не относится к делу, — поспешил сказать Ивэн. — Он еще раньше, когда мы работали вместе, порезал себе руку разбитой чернильницей.

— И все-таки некоторое отношение к делу это имеет, — сказал патер Браун.

Наступило продолжительное молчание, и священник стал угрюмо бродить по песку, волоча за собою зонтик и иногда бормоча слова «торговля табачными изделиями», пока одни эти слова не стали приводить в дрожь его собеседника. Затем он вдруг поднял зонтик и указал на навес для лодок в камышах.

— Там есть лодка? — спросил он. — Мне хотелось бы, чтобы вы прокатили меня вверх по реке. Нужно поглядеть на эти домики сзади. Дорога каждая минута. Тело могут обнаружить, и нам надо рискнуть.

Когда патер Браун заговорил снова, Смит уже греб, направляя лодку против течения в сторону деревушки.

— Я, между прочим, узнал у старого Эббота, — сказал патер Браун, — подробности проступка бедного Водрея. Это было в Египте, довольно курьезная история, связанная с одним египетским чиновником, который оскорбил Водрея, сказав, что правоверный мусульманин избегает и свиней, и англичан, но что он лично все же предпочитает первых. Независимо от того, что произошло между ними в те времена, ссора, по-видимому, возобновилась несколько лет спустя, когда чиновник приехал в Англию и они снова встретились. Водрей в припадке дикого гнева втащил египтянина в свинарник около поместья, где они находились, и запер его там до утра, к тому же сломав ему руку и ногу. Вокруг этого дела поднялся шум, но многие посчитали, что Водрей действовал из совершенно простительных патриотических побуждений. Вот в чем заключалось преступление Водрея. Ясно, что он не стал бы бояться шантажа из-за такого дела.

— Значит, вы думаете, что это не имеет никакого отношения к убийству? — задумчиво спросил секретарь.

— Я думаю, что это имеет самое непосредственное отношение ко всей этой истории, — сказал патер Браун.

Они плыли вдоль низеньких стен домов, мимо садов, круто спускавшихся к реке. Патер Браун аккуратно считал домики, тыкая в них зонтиком. Когда они подъезжали к третьему дому, он сказал:

— Торговец табачными изделиями! Безусловно, это он… А хотите, я вам скажу, — обратился он к Смиту, — что мне показалось особенно странным в лице сэра Артура?

— Что именно? — спросил Смит, переставая грести.

— Он считался большим щеголем, — сказал патер Браун, — и, несмотря на это, его лицо было выбрито только наполовину… Остановитесь-ка здесь на минутку. Лодку можно привязать к этому столбу.

Спустя мгновение они перелезли через небольшую стенку и двинулись по крутой тропинке маленького сада мимо прямоугольных гряд овощей и цветов.

— Как видите, табачник растит картофель, — сказал патер Браун. — Много картофеля, значит, много мешков. Жители таких маленьких селений еще сохраняют все навыки крестьян: они занимаются одновременно несколькими ремеслами, а торговцы табачными изделиями очень часто имеют еще одну профессию, о которой и я не вспомнил бы, если бы не увидел подбородок Водрея. В девяти случаях из десяти вы называете такое помещение лавкой табачных изделий, но в то же время это и цирюльня. Сэр Артур порезал руку и не мог бриться сам. Поэтому-то он и пришел сюда. Не говорит ли это вам чего-нибудь?

— Да, очень многое, но, очевидно, в еще большей степени это говорит вам, — ответил секретарь.

— Не говорит ли это, например, — заметил патер Браун, — о том единственном положении, при котором можно перерезать глотку улыбающемуся человеку, хотя он силен и энергичен.

Они быстро миновали темный коридор и вошли в заднюю комнату лавки, тускло освещенную светом, проникающим сверху и отражающимся в закоптелом потрескавшемся зеркале. Все же света было достаточно, чтобы разглядеть немудреные принадлежности цирюльни и бледное, испуганное лицо хозяина.

Патер Браун обвел глазами комнату, которая, по-видимому, только недавно была прибрана и вымыта. Взгляд его обнаружил нечто висящее в пыльном углу за дверью. Это была белая шляпа, известная всей деревне.

И хотя она на улице бросалась в глаза, здесь ее, казалось, просто не заметили, забыли о ней во время тщательного мытья пола и уничтожения пятен крови.

— Сэр Бодрей брился здесь вчера утром, не правда ли? — сказал патер Браун спокойным голосом.

Цирюльник по имени Вике, маленький лысый человечек в очках, с ужасом глядел на своих двух посетителей, неожиданно появившихся во внутренних помещениях его дома. Они казались ему двумя призраками, вставшими из могилы. Но было видно, что не только внезапность их появления испугала его. Он весь съежился, даже как-то уменьшился в объеме, забившись в темный угол комнаты. Все вокруг него было таким маленьким и ничтожным, за исключением разве только сверкающих стекол его больших очков.



— Скажите мне одно, — продолжал священник спокойным голосом, — у вас были причины ненавидеть сквайра?

Человечек в углу пролепетал что-то, чего не расслышал Смит, но священник кивнул.

— Да, я знаю, — сказал он. — Вы его ненавидели. Хотите ли вы рассказать обо всем или это сделаю я?

Наступило безмолвие, нарушаемое только слабым тиканьем часов на кухне. Затем патер Браун продолжал:

— Вот что произошло. Когда мистер Дэлмон появился в передней части вашей лавки, он попросил дать сигареты, находившиеся на окне витрины. Вы вышли на минуту на улицу, как это часто делают продавцы, чтобы посмотреть, какой именно сорт сигар нужен покупателю, оставив Дэлмона одного. В этот момент он заметил во внутренней комнате бритву, которую вы только что положили, и желтовато-серебристые волосы сэра Артура, сидевшего в кресле с откинутой назад головой. Сэр Артур успел пройти из мясной в лавку к табачнику, пока оба молодых человека были в лавке старушки, как раз между мясной и табачной. Быть может, и бритва, и волосы блестели при свете этого маленького окошечка наверху. Дэлмону потребовалось только одно мгновенье, чтобы схватить бритву, полоснуть ею по горлу сэра Артура и вернуться к прилавку. Жертва даже не была встревожена появлением руки, держащей бритву. Сэр Артур умер, улыбаясь собственным мыслям. И каким мыслям! Дэлмон, я думаю, тоже был совершенно спокоен. Все было проделано им так ловко и быстро, что мистер Смит со спокойной совестью присягнул бы в суде, что они были все время вместе. Но кое-кто очень взволновался, конечно, по вполне понятной причине, и это были вы. Ведь между вами и сквайром уже давно произошла ссора по поводу ли задолженности арендной платы или чего-нибудь другого в этом роде. Вернувшись во внутреннее помещение лавки, вы обнаружили, что ваш враг убит, убит в вашем собственном кресле, вашей собственной бритвой. Понятно, вы не рассчитывали оправдаться и решили замести следы. Вы тотчас закрыли лавку, вымыли пол и ночью выбросили тело в реку, положив его в мешок из-под картофеля, который, кстати говоря, завязали довольно небрежно. Вы не забыли ничего, кроме шляпы… Ну не пугайтесь, я забуду все, включая шляпу.

И он безмятежно вышел на улицу в сопровождении изумленного Смита, оставив в лавке ошеломленного табачника, застывшего с широко раскрытыми глазами.

— Видите ли, — сказал патер Браун своему спутнику, — это такой случай, когда мотивов преступления недостаточно, чтобы осудить человека, и в то же время эти мотивы достаточно убедительны, чтобы оправдать его. Такой трусливый маленький человечек, как этот Вике, ни в коем случае не мог убить крупного, сильного мужчину, к тому же из-за денежных недоразумений. Но он, конечно, панически боялся, что его обвинят в этом… А мотивы человека, совершившего преступление, были совершенно иные. — И он погрузился в размышления, рассеянно глядя по сторонам.

— Нет, это просто ужасно, — простонал Ивэн Смит. — Час или два тому назад я называл Дэлмона шантажистом и негодяем, и все-таки у меня переворачивается сердце, когда я сознаю, что это преступление совершил именно он.

Священник все еще был погружен в какое-то оцепенение, как человек, заглянувший в бездну. Наконец его губы дрогнули, и он прошептал как молитву:

— Господи! Какая ужасная месть!

Его спутник вопросительно взглянул на него, но он продолжал, как бы говоря с самим собою:

— Какая ужасная повесть о ненависти, какая злоба одного смертного к другому! Доберемся ли мы когда-нибудь до дна бездонной человеческой души, в которой могут зародиться такие отвратительные замыслы! Я не могу даже представить себе такую ужасную ненависть и мстительность.

— Да, — сказал Смит. — А я не могу себе представить, почему он вообще убил Водрея. Ведь если Дэлмон был шантажистом, гораздо естественнее было бы, чтобы Водрей убил его. Конечно, перерезать глотку — кошмарная штука, но…

Патер Браун вздрогнул и зажмурил глаза, точно его разбудили.

— Ах, вы об этом, — сказал он. — А я думал совсем о другом. Говоря об ужасе мести, я не имел в виду убийство в лавке. Мои размышления относились к чему-то гораздо более страшному, хотя и это убийство было в своем роде достаточно страшным. Но оно было понятнее: почти всякий смог бы это сделать. Ведь это было очень близко к самообороне.

— Что? — воскликнул недоверчиво секретарь. — Один человек подкрадывается к другому и перерезает ему глотку в то время, как тот безмятежно улыбается, сидя в кресле парикмахера и глядя в потолок. И вы называете это самообороной!

— Я не говорю, что такую самооборону можно оправдать, — ответил священник. — Я говорю только, что многие могли быть доведены до такого состояния, защищая себя от потрясающей подлости, которая тоже явилась бы преступлением. Вот об этом втором преступлении я сейчас и думал. Начнем с вопроса, который вы только что задали: почему шантажист стал убийцей? В этом пункте существует много неясностей и путаницы, — патер Браун остановился, как бы собираясь с мыслями после пережитого потрясения, и потом продолжал обычным тоном:

— Вы видите, что двое мужчин, один постарше, другой помоложе, разгуливают вместе, договариваются о брачных планах. Но источник их дружбы скрыт и загадочен. Один из этих мужчин богат, другой беден. Тут вы начинаете говорить о шантаже. Вы совершенно правы, по крайней мере до этого пункта. Но вы глубоко заблуждаетесь, пытаясь определить, кто кого шантажирует. Вы полагаете, что бедный шантажирует богатого. На самом деле богатый шантажирует бедного.

— Но ведь это бессмыслица! — воскликнул секретарь.

— Это гораздо хуже, чем бессмыслица, но вовсе не так уж невероятно, — ответил священник. — Половина современных политических деятелей состоит из богатых людей, шантажирующих народ. Ваше утверждение, что это бессмыслица, основано на двух иллюзиях, которые сами представляют собою бессмыслицу: одна из них заключается в предположении, что богатые люди не хотят сделаться еще богаче; вторая — что человека можно шантажировать только ради денег. Но в данном случае деньги стоят на последнем месте. Сэр Артур Водрей действовал не из корыстных побуждений, а ради мести. И он задумал самую ужасную месть, о которой я когда-либо слышал.

— Но за что ему было мстить Джону Дэлмону? — спросил Смит.

— Не Джону Дэлмону собирался мстить сэр Артур, — возразил серьезным тоном священник.

Наступила пауза, и затем священник продолжал, как будто меняя тему разговора:

— Вы припоминаете, что, когда мы обнаружили труп, мы увидели перевернутое лицо, и вы сказали, что оно похоже на лицо дьявола. Не приходит ли вам мысль, что убийца также видел это перевернутое лицо, когда подошел сзади к креслу цирюльника?



— Но ведь это плод больного воображения, — возразил его собеседник. — Я привык видеть это лицо в нормальном положении.

— А может быть, вы никогда и не видели его в нормальном положении? — сказал патер Браун. — Ведь я говорил вам, что художник иногда переворачивает свою картину, ставит ее в ненормальное положение, когда хочет видеть ее в нормальном состоянии. Может быть, во время всех этих обедов и завтраков вы привыкли видеть лицо дьявола?

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Смит с нетерпением.

— Я говорю иносказательно, — ответил мрачно священник. — Разумеется, на самом деле сэр Артур не был дьяволом. Это был человек с сильным характером: его воля могла бы быть направлена к добру. Эти выпученные подозрительные глаза, эти сжатые, иногда вздрагивающие губы могли бы вам подсказать кое-что, если бы они не были так привычны для вас. Вы знаете, есть люди, у которых нанесенная им рана никогда не заживает. Душа сэра Артура как раз такого типа, у нее как бы нет оболочки. Сэр Артур чрезвычайно тщеславен и самолюбив. Чувствительность не обязательно связана с эгоизмом. Сибилла Рэй имеет такую же нежную оболочку, но она почти святая. Водрей же обратил все силы души в сторону отвратительной гордости, которая не давала ему ни покоя, ни удовлетворения. Любая царапинка на поверхности его души никогда не заживала. И в этом состоит значение старой истории о человеке, которого он швырнул в свинарник. Если бы он сделал это тотчас же после нанесенного ему оскорбления, это была бы простительная вспышка гнева. Но в те дни поблизости не было свинарника, и Водрей запомнил глупую обиду на долгие годы, пока не встретился с этим человеком вблизи хлева для свиней. И тогда он совершил то, что считал единственно подходящей артистической местью… Боже мой! Сэру Артуру нравились артистические формы мести!

Смит пытливо взглянул на священника.

— По-моему, вы имеете в виду не историю со свинарником.

— Нет, — сказал патер Браун, — совершенно другую историю. — Он подавил дрожь в голосе и продолжал: — Вспомнив эту давнишнюю повесть об изобретательной и при этом терпеливой мести, взгляните на другой случай. Нанес ли кто-нибудь на вашей памяти оскорбление Водрею или совершил ли кто-нибудь поступок, который мог показаться ему смертельным оскорблением? Да. Его оскорбила женщина.

Ужас мелькнул в глазах Ивэна. Он продолжал внимательно слушать.

— Девушка, почти дитя, отказалась выйти за него замуж на том основании, что он в прошлом совершил нечто вроде преступления; ведь он действительно пробыл короткое время в тюрьме за оскорбление египтянина. И этот безумец в ярости сказал себе: «Она выйдет замуж за убийцу!»

Собеседники направились к дому и некоторое время молча шли по берегу реки. Затем патер Браун продолжал:

— Водрей шантажировал Дэлмона, который много лет тому назад совершил убийство; может быть, он знал о нескольких убийствах, совершенных приятелями его бурной молодости. А может быть, это было случайное убийство при каких-нибудь оправдывающих обстоятельствах. Дэлмон кажется мне человеком, способным раскаяться в убийстве, даже в убийстве Водрея. Но он был во власти сэра Артура. Они очень ловко завлекли девушку в свои брачные планы. Один из них ухаживал, другой великодушно поощрял. Но далее Дэлмон не знал, что было на самом деле у старика на уме. Только дьяволу было это известно. Затем несколько дней тому назад Дэлмон сделал ужасное открытие. Дело в том, что он ухаживал за мисс Рэй не совсем против своей воли. Но он был только орудием в руках Водрея. И вдруг он узнал, что это орудие, эту марионетку собираются сломать и выкинуть. Он наткнулся в библиотеке на какие-то заметки Водрея. Эти заметки, хотя они и были очень тщательно зашифрованы, открыли ему, что старик собирается сделать донос в полицию. Он понял замысел Водрея и, очевидно, остолбенел, как и я, когда впервые узнал об этом плане из тех же заметок, так и оставшихся в библиотеке. В момент свадьбы жениха должны были арестовать, с тем чтобы отправить потом на виселицу. Разборчивая невеста, отвергшая жениха за то, что тот побывал в тюрьме, достанется в жены висельнику. Вот что считал сэр Артур Водрей артистическим завершением дела.

Смертельно бледный Ивэн Смит молчал. Далеко на дороге они увидели мощную фигуру и широкополую шляпу доктора Эббота, направлявшегося к ним навстречу. Даже во внешнем облике его чувствовалось сильное волнение. Но они сами были гораздо более потрясены всем случившимся.

— Как вы сказали, ненависть ужасная штука, — сказал наконец Ивэн, — и только одна мысль дает мне сейчас некоторое облегчение: вся моя ненависть к бедному Дэлмону исчезла — теперь я понял, при каких обстоятельствах он снова стал убийцей.

Молча они прошли оставшуюся часть пути и встретились с толстым доктором, спешившим к ним. Его большие руки, затянутые в перчатки, были раскинуты в жесте отчаяния, седая борода развевалась по ветру.

— Ужасная новость! — воскликнул он. — Найдено тело Артура. По-видимому, он погиб у себя в саду.

— Боже мой! — сказал патер безжизненным тоном. — Какой ужас!

— И больше того, — продолжал, задыхаясь, доктор. — Джон Дэлмон поехал за Верноном Водреем, племянником покойного, но Верной утверждает, что даже не слыхал о нем. Кажется, Дэлмон бесследно исчез.

— Боже мой! — сказал патер Браун. — Как странно!

Перевел с английского В. ШТЕНГЕЛЬ




Примечания

1

СМЕРШ — название отделов военной контрразведки (буквально «Смерть шпионам»).

(обратно)

2

БАО — батальон аэродромного обслуживания.

(обратно)

3

СКП — стартовый командный пункт.

(обратно)

4

Бискунак — в переводе на русский язык «семь гостей».

(обратно)

5

АДД — авиация дальнего действия.

(обратно)

6

Волшебная Страна Оз — вымышленная страна из сказки американского писателя Ф. Баума «Мудрец из Страны Оз». (Прим. перев.).

(обратно)

7

Клаустрофобия — болезненный страх находиться в закрытом помещении.

(обратно)

8

«Том Коллинз» — название прохладительного напитка, в состав которого входит джин». (Прим. перев.).

(обратно)

Оглавление

  • ИСКАТЕЛЬ № 1 1973
  • Роман ПОДОЛЬНЫЙ СОГЛАСЕН БЫТЬ ВТОРЫМ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  • Владимир КАЗАКОВ ЗАГАДОЧНЫЙ ПЕЛЕНГ
  •   РАКЕТЧИЦА
  •   НЕОБЫКНОВЕННЫЙ РАДИСТ
  •   ВТОРАЯ РАДИОГРАММА
  •   БАГРОВОЕ СИТО
  •   ИСПОВЕДЬ В ТОФАЛАРИИ
  •   ПЛАВАЮЩИЙ ПЕЛЕНГ
  •   ТРИНАДЦАТЫЙ ЗАМОЛК
  •   МНОГОЛЕТНЯЯ ТРАНСФОРМАЦИЯ
  •   ДИВЕРСИЯ
  •   ОПЕРАЦИЯ ПО УНИЧТОЖЕНИЮ ПОЛЕВОЙ СТАВКИ
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА ОТ АВТОРА
  • Клиффорд Д. САЙМАК ТЕАТР ТЕНЕЙ
  • Владимир МИХАНОВСКИЙ СТРЕЛА И КОЛОС
  • Гилберт К. ЧЕСТЕРТОН ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ВОДРЕЯ
  • *** Примечания ***