КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Кто ищет, тот всегда найдёт [Макар Троичанин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Макар Троичанин Кто ищет, тот всегда найдёт

Роман
Некоторые имена и фамилии могут случайно-негаданно совпасть с именами и фамилиями людей, не имеющих ничего общего с персонажами романа.

Часть первая

- 1 -

Никогда ещё я не попадал в такое гнусное и безнадёжное положение. Пальцы правой руки, побелев от напряжения и страха, намертво втиснулись в узкую неглубокую расселину, а пальцы левой ни за что не хотели расстаться со счастливо подвернувшимся остроугольным скальным гребнем. Грудь и сочащийся холодным потом живот плотно прижались к неровной поверхности скалы, полого обрывающейся в пропасть, а задница и ноги болтались там в тщетной надежде найти какую-нибудь опору.

А ведь всего лишь какую-то минуту назад я лихо сбежал, скользя по мокрому от краткого дождя мху, к самому краю скалы и, нисколечко не беспокоясь об уязвимости зыбкой человеческой жизни и переменчивой судьбе, попытался сходу, торопясь, установить треногу с магнитометром, злясь на уровни, пузырьки которых никак не желали выбегать на середину. Начисто забыв о крае пропасти, я раздражённо затоптался вокруг прибора. Нечаянно задел своей неуклюжей ногой деревянную ногу прибора, и он, не приобретя устойчивости, накренился, намереваясь занять самое устойчивое положение. Мне пришлось уцепиться за него, подняв в воздух, но правая нога моя в кеде с изношенным до зеркальности протектором наступила на круглые камушки и заскользила к краю скалы, оставляя беспомощное тело, терявшее равновесие. А дальше всё прокрутилось с такой калейдоскопической быстротой, что я опомнился уже распластанным.

Впору было читать отходную по себе, да я, бездушное бройлерное производное советской идеологии, не знал ни одной молитвы, и бога вспоминал всуе, когда надо было послать к нему в сердцах кого-нибудь надоевшего или необязательно поклясться. И потому натужно, с опаской отклеил подбородок от каменной опоры и закричал засипевшим от ужаса и страха голосом:

— Мари-и-я-я!!!

Нет, я звал не божью матерь — на ее помощь мне, комсомольцу, надежды не было — а всего лишь свою напарницу, застрявшую некстати где-то выше скалы по склону.

— Мари-и-я-я!!!

Из-за блестящих под яркими лучами солнца кустов багульника, отгораживающих сползающий в пропасть скальный выступ известняка и меня, распластанного на нём, от густо заросшего выше чем попало склона, глухо и равнодушно донеслось:

— Иду-у. Уложу образцы в мешочки, подпишу и догоню тебя.

«Будешь копаться — не догонишь, дура безмозглая!» — обругал мысленно вместо себя ни в чём не повинную помощницу и завопил в животном страхе, начисто забыв о всяком мужском достоинстве:

— Скорее!!! На помощь!!!

Хорошо ещё удержался и не добавил «Караул!!!» Всё-таки, как ни хорохорься, ни задирай хвост, а умирать никогда не хочется. Тем более что и жил-то я всего-ничего, какую-то мизерную четвертушку века, ничего не видел, не прочувствовал, ни зла, ни добра не оставил. А придется, подумал, смиряясь в смертном ужасе, в очередной раз изливаясь холодным потом и напрасно отгоняя скорбную мысль. Ну, придет она, а что сможет слабосильная девчонка? Только запомнить последние трагические минуты жизни героя, загнувшегося по дурости в маршруте, недолго поплакать и быстро забыть под натиском радостей нескончаемо продолжающейся жизни.

И полез-то я, баламут-недотепа, на край скалы из-за неё — хотелось удивить-поразить девичье сердце молодецкой удалью и безалаберной смелостью, столь характерной для меня, утвердиться в её глазах бесстрашным опытным таёжником, порисоваться гордым орлом, не боящимся вершин и пропастей. Вот и показался… червяком, бессильно прилипшим к холодному камню. Вполне можно было обойтись и без измерения на скале, обойти её аккуратно. Вряд ли и благодарные сослуживцы оценят подвиг героя, во всяком случае, памятника на скале не поставят, поругивая в душе неудачника за испорченные показатели по технике безопасности.

Наконец, там, наверху, зашуршали багульник и земля, посыпались, перегоняя друг друга, предательские камушки, один из них нахально толкнулся в скрюченную бесчувственную левую ладонь. Приблизились такие же как у меня расхристанные и расшлепанные, грязные и дырявые китайские кеды с обвисшими на них заскорузлыми буро-грязно-мокрыми штанинами безразмерных спецовочных брюк, а что там, выше колен, я, боясь поднять голову, не видел.

— Ты чё так? — опешив, задала она сверху дурацкий вопрос, никак не сознавая моего критического состояния.

— Хорошо, что так, хуже было бы, если никак, — зло пробурчал я в кедину, чувствуя, как нарастает во мне тяга к спасению.

— Так вылезай!

«Дура, как есть дура» — уже без зла подумал я, — «будто без её подсказки не хочу того же».

— Давай руку, помогу.

— Ага, поможешь, — стелю по камню едкие и горькие слова, — это я тебе помогу вместе со мной улететь вниз. Неужели не понимаешь, что со своим комариным весом не удержишь? Зацепиться тебе есть за что?

— Нет, — отвечает растерянно, очевидно, оглянувшись. — Выше можно.

— У меня руки не растягиваются, — объясняю счастливице, стоящей на двух ногах и далеко от края неведомого мира. — А у тебя?

Молчит, то ли соображая, то ли начиная рюмить. Я-то точно — первое. Ведь если кто-то в последний момент подсунул под мои руки щель и гребень и тем остановил роковое движение вниз, то значит, кому-то я еще нужен, и надо помочь спасителю. Честное комсомольское: спасусь — крещусь! Раньше, правда, читал, во спасение строили церкви и часовни, но я, хозяин громадной страны, могу предложить только душу. Чувствую, что она ещё не совсем задохлась от указаний и накачек партийно-комсомольского сонма.

— Слушай, — говорю, — и делай как можно быстрее, пока мне не надоело пластаться на холодном камне.

Она с готовностью присела, вся — внимание.

— Там, чуть выше и слева от маршрута, ёлка стоит высокая и тонкая, одна.

Вот ведь как — и ёлку запомнил, как будто знал, что понадобится, как будто на самом деле кто-то нарочно в памяти запечатлел.

— Сруби её под корень, обруби верхушку на метр и волоки сюда. Давай.

Она торопливо выхватила из рюкзака топорик, которым мы делали затёски на деревьях, и заспешила к ёлке, снова прикатив к моим рукам мелкие камушки. Хорошо было слышно, как после недолгого частого стука топора бедное деревце рухнуло и, зашуршав хвоей, приблизилось ко мне.

— Вот, срубила, — запыхавшись, сообщила шустрая напарница с невидимой большей частью туловища.

Я глубоко вздохнул, не очень рассчитывая на успех спасательной операции, но так просто безвольно рухнуть вниз тоже не хотелось.

— Подсунь ко мне поближе обрубленную вершину, а нижние ветки надвинь на камень, до которого хотим дотянуться, так, чтобы он оказался между ветвями. Ухватись за последние, сядь за камнем, упрись в него ногами и замри, не шевелясь, пока не разрешу расслабиться.

Хотел припугнуть, что жизнь моя в её руках, да побоялся в случае неудачи придавить тяжелым грузом незаслуженной вины. И так обоим всё ясно.

Ёлка зашевелилась, улеглась обрубленным концом почти у самого моего носа, испуская приятно-пьянящий запах сочащейся свежей хвойной смолы, поёрзала из стороны в сторону и замерла.

— Ну, что, закрепилась?

— Да. Я тебя не вижу.

Хотел брякнуть, что «и не увидишь», да в последний момент прикусил болтливый язык, чтобы не накликать беды.

— И не надо. Держись, Маша, — помедлил и всё же разрешил: — Если будет невмоготу, отпускай. Начали.

Легко сказать, да трудно сделать, даже начать. Ослабленные, занемевшие пальцы и руки никак не хотели отпускать опор, пришлось сконцентрировать всю волю, которой у меня никогда вдоволь не было, и приказать им. Хотелось забыться, остаться здесь так навсегда, ничего не менять, и будь что будет.

Есть! Первой ухватилась за ёлку левая рука, ненадёжно цеплявшаяся за невысокий скалистый гребень. Чёрта с два отдерёшь. Фигушки! Давай, правая, бери пример. Не боись, хуже не будет. Так! Перехватилась и правая. Молодчага всё же я! И ёлка почти не сдвинулась. Марья — тоже молодчина! Теперь надёжно вишу на липком колком стволе. Пока помощница крепится. Треть дела сделана, нет, пожалуй, только четверть. Ладно, пусть будет 20 %. Если уставшие руки окончательно ослабнут, снова можно не начинать. Надо торопиться со следующей операцией спасения идиота.

— Как ты там, Маша?

— Нормально. Ещё сидеть?

— А тебе неймётся встать? — оттягиваю болтовнёй следующие движения замлевшего тела.

— Как скажешь. Не сердись.

Я и не сердился на неё, я злился на свою нерешительность, на сомнение в успехе.

— Помни, что я сказал: будет трудно — бросай.

— Ни за что, — не замедлив, отвечала она.

— Ну и умница!

Пора было задействовать и бесполезно болтающиеся задние конечности. Подумал и сразу почувствовал всё возрастающую режущую боль в правой ноге, особенно в колене, боль, как будто проснувшуюся от анабиоза страха. Этого ещё не хватало! Придётся терпеть и начать со здоровой левой.

— Держись, Маша, крепче!

— Держусь!

Слегка покачавшись на животе для разгона, я рывком выбросил левую ногу на скалу, но она, не удержавшись на слишком крутой и скользкой поверхности, медленно, нехотя, вернулась в первоначальное положение, а мне стоило больших усилий удержаться животом на прежней позиции. И Марья удержалась. Хорошо, что я не видел её лица, а то, наверное, отпустил бы колючую связку.

Ничего не оставалось, как попытаться закрепиться на скале правой больной ногой. Или прекратить безнадёжные издевательства над собой и напарницей. Снова покачавшись и взвыв от пронизывающей боли в колене, я смог закинуть правую ногу на скалу и застыть раскорякой в холодной испарине, тонко и безутешно воя и плача и от боли, и от удачи, оттого, что сумел сделать то, чего боялся не сделать.

Слышу, Марья тоже захлюпала, подвывая мне.

— Не дрейфь, старуха! — успокаиваю её и себя, прежде всего. Полдела, точно, сделано.

Полежал немного, успокаивая боль, скорее — привыкая к ней. Оклемался с пару минут, решаюсь на завершение операции. Уже не хочу отпускать ёлку. После такой-то вытерпленной боли? Дудки! Спасусь! Через любое терпение.

На повестке два варианта, и оба — аховые, с неясным финалом, на «фифти-фифти». Первый мне больше улыбается, поскольку менее болезненный, требует минимальных затрат моей изрядно истощившейся энергии, не предполагает почти никаких волевых усилий, т. е. — иждивенческий, поскольку нацело зависит от силёнок и упорства Марии, которой предстоит вытащить на скалу остатки никудышного и никому не нужного полутрупа. Второй, неизмеримо труднейший для меня: я всё делаю сам, если сумею преодолеть боль, не сдаться, и если не подведут утомлённые до предела руки. И если помощница усидит. Как ни старался, но так и не смог оценить её внешних силовых данных, поскольку постоянно видел в камуфлирующем и уродующем противоэнцефалитном балахоне с изредка открытыми по локоть полными руками. Девчонка! Мал-мала пораздумав, я решил не «финтить» и выбрал, естественно, второй вариант. Если и рухну всё же, то по собственной инициативе, может, зачтётся на том свете.

— Машенька, миленькая, ещё потерпишь?

— Пока не вылезешь, с места не сойду.

— Спасибо тебе.

Я чуть-чуть собрался с духом, глубоко и медленно вдохнул, резко выдохнул, стараясь забыть про своё колено, и замедленно, аккуратно и сосредоточенно передвинул сначала левую, а потом и правую руки выше по стволу, ближе к спасению. Всего на десяток сантиметров, а как полегчало, как порадовало, как воодушевило это движение на месте.

— Эй! — снова кричу, подбадривая себя и давая ей знать, что ещё не сорвался, трепыхаюсь на конце дерева. — Сейчас стану дёргать и раскачивать ёлку, кричать, выть, материться во весь голос, но ты сиди и не обращай внимания — это такая новейшая технология скалолазания. Сиди и не давай ёлке вырваться. Не хочешь слышать, пой какую-нибудь революционную песню.

— Ладно, — глухо согласился тот конец дерева.

Ну, всё, хватит волынить и бодяжить почём зря. Решительно оперся на раненое колено, ощутив мгновенный удар боли, встряхнувший всего до макушки, но не отступил, рывком, сколько мог, подвинул ватное тело вперёд и одновременно ухватился левой рукой повыше за ствол, подтягиваясь и помогая рывку, и замер, тяжело дыша. Я и не знал, что бывает такая боль, и представить себе не мог, а то бы отказался от лёгкой в уме затеи. Но выть и кричать не стал, только тихо, беспрерывно и замедленно стонал сквозь намертво стиснутые скрежещущие зубы, вживаясь в ритм пульсирующей боли. Казалось, что кто-то усердно режет колено тупым зазубренным ножом, доставая до кости, до нежной хрупкой чашечки. Режет медленно и старательно. Дождавшись терпимой болевой паузы, я повторил рывок, перехватившись на этот раз правой рукой и ощутив, что левое бедро вместе с задницей вылезли, наконец, из пропасти на бруствер. Можно было поверить в спасение, и эта затеплившаяся вера помогала несколько смягчить боль, разрывавшую колено, и очень хотелось заплакать, зарюмить горючими слезами. Дальше куда проще: повторяй движения, терпи и лезь вверх по ёлке. Я и полз, извиваясь надрезанным червем, боясь оторваться от ёлки. Уже обе ноги были на скале, и тут колено будто взорвалось, а нестерпимая боль рванула вверх по ноге и молнией ударила в голову, ослепив и вырубив сознание.

Очнулся разом, словно кто-то щёлкнул внутренним выключателем. Очнулся и не мог понять, где я и что со мной. На ад, где для меня зарезервировано тёплое местечко, не похоже — слишком светло и радостно. Прозрачное голубое небо, космическое, было всюду. Сообразил, что лежу на спине. Неужели божьи архангелы обмишурились и затащили атеиста в рай? Только вот облако, на которое положили, очень даже не мягкое и совсем не удобное. Подсунули, видать, новичку залежалое. Пришлось пошевелиться, устраиваясь поудобнее, и тут же надо мной склонилось затенённое округлое лицо с мягкими расплывчатыми чертами, в белых локонах и со скорбными внимательными глазами.

— Ты — ангел? — спросил тихо, боясь спугнуть нирванное состояние.

— Вряд ли, — ответил он.

— Не спорь — ангел, только не с прозрачными немощными крылышками, а с сильными руками, ангел-спаситель.

— Как ты? — не стал спорить ангел.

— Как на небе, — не покривил я душой. — Век бы так. Ты зачем бросила без разрешения ёлку? Вот я и сверзся на небо.

— Так она не шевелилась, а ты не отвечал, когда я кричала, — оправдывался ангел-спаситель. — Выглянула, лежишь в обнимку с ёлкой и не двигаешься. Подошла, гляжу — совсем обеспамятовал, еле пальцы отодрала от дерева…

— Они прилипли к смоле…

— …так их скрючило, подхватила под мышки и утащила подальше от обрыва. Что-то не так?

— Всё так, — согласился небесный новосёл, стыдясь своей земной немощи.

Помолчали, осваиваясь с обновившимся взаимоотношением не в пользу сильного.

— У тебя вся правая штанина в крови, и след кровавый остался, — сообщила она новость, о которой я лучше бы не знал, потому что без промедления сверзся с неба на землю, и нога, подлюга, заныла, затюкала глухой болью, как-будто только и ждала напоминания.

— Поранился?

Глупейший бабский вопрос, не требующий очевидного ответа.

— Ерунда! — отрезал я, морщась и гримасничая, возвращаясь к привычному легковесному поверхностному восприятию жизни, ни капельки не наученный недавним опытом. — Кажется, коленную чашечку раздолбал о камень и шкуру ободрал. Заживёт, как на псе, — и выдал перекошенными от боли губами гримасу, изображающую лихую улыбку, ненавидя себя за жалкое поверженное состояние и немного её за то, что видит меня такого и что сама здорова и невредима. — Не дрейфь, живём, старушка! — продолжал пижонить, раздумывая, как бы мне перевернуться на бок и не заблажить, опровергая себя. Не повернувшись на бок, не сяду, не увижу злополучной ноги. Казалось бы, так просто по сравнению с тем, что сделано, ан нет — любой последующий шаг всегда труднее потому, что то уже сделано, а это ещё предстоит через боль и «не могу». И эта статуя стоит здесь, наблюдает! Лучше бы ушла! Один бы я обязательно помог себе подбадривающими мужскими выражениями, а с ней — не моги! Болеть и страдать лучше всего в одиночку. Как, впрочем, и умирать. Меньше надоедают всякие врущие доброхоты. Выздоравливать можно и с близкими родственниками, разочарованными оттого, что не дал дуба и не позволил покопаться в оставленном барахле.

Р-р-раз-з! И я на боку, больное колено на полусогнутой левой ноге, и всё терпимо. Можно и садиться. Наконец-то, увидел Марью всю. Уродина! Стоит, смотрит, как я кувыркаюсь, жалеет, поди. Помогла бы, чего стоять истуканом?

— Давай помогу, — предложила тут же.

— Не надо, — конечно, отказался я. Оперся на левый локоть и… больше ничего не могу. — Руку давай, — пробурчал капризно и ткнул свою правую навстречу.

Она споро подошла, ухватилась крепкой ладошкой с загрубевшими от земли и камней пальцами, посмотрела вопросительно.

— Тяни, чего уставилась? — выкрикнул я в досаде, готовясь к боли. — Да не очень старайся, полегче.

Слегка откинувшись назад, она медленно и плавно потянула, и я сначала почувствовал, что силёнка у девчонки есть, а потом вздумал было заорать, но только скрипнул сточенными зубами, сел и, постанывая, ждал, когда потревоженная боль утихомирится.

— Слушай, приволоки какой-нибудь кусочек скалы под спину.

Вмиг сообразив, она подсунула рюкзак.

Огляделся — красота неописуемая. Хорошо на земле, лучше, чем на небе. Хорошо, хотя и больно. Очевидно, и так бывает. Как мало я ещё знаю. А вылез-таки, выкарабкался всем чертям и богу назло. Не весь, правда, колено там осталось в назидание за стрекозлиность. Несправедлив боже — мог бы и знамением каким предостеречь, зачем же так жестоко? Нет, нам не по пути.

— Что, больно? — сочувствует истинная виновница моего страдания.

«Шла бы ты со своими причитаниями!» — мысленно послал её к тому, с кем не ужился.

— Поллитровку бы сейчас, — размечтался о надёжном обезболивающем и взбадривающем. — Вода осталась? — согласился на худший вариант.

— Есть, — поспешила подать армейскую фляжку оставшаяся прислуга.

Тёплая вода оказалась на удивление вкусной, но я отпил тройку приличных глотков и остановился, экономя: до воды топать да топать, а вдруг — ползти? Заметно полегчало. Нога, превратившаяся в колене в иссечённую саднящую чурку, не переставала ныть, но терпимо, привычно. Если бы её не шевелить! Сижу — значит, уже не червяк. А кто? Наверное, безногий козёл-недоросток. С энергией, несоизмеримой с разумом, и эмоциями, неподвластными физическим кондициям. Вот и допрыгался, дуболоб. Рождённый ползать скакать не должен. Это я говорю, Горький до такого не дотумкался. Я сам себе был противен.

Магнитометр жалко, сам выбирал, сам зимой настраивал. С завода поступают одни названия с кучей металла, редко из десятка выберешь 2–3 толковых. Этот был лучшим у нас. А я его ни за понюшку ухайдакал, салага. Будет ещё нахлобучка от техрука. Наверное, платить заставят. Из каких шишов? И ёлку жалко. Лежит рядом изуродованная. Сколько лет росла, радовалась солнышку, не чаяла так вдруг погибнуть. Спасительница. Неизвестно, чья жизнь дороже. Разве заглянешь в будущее? А прошлого, которым можно было бы компенсировать жизнь безвинного дерева, у меня нет. Обещаю, если выберусь, посадить взамен 100 штук. Нет, пожалуй, полсотни. Ладно — двадцать-то уж точно посажу вокруг будущего своего дома.

— Марья, дай нож.

Она сразу сообразила, умница.

— Давай, я сделаю, я аккуратнее, не будет больно.

Хорошо всё-таки, что она рядом.

— Не противно? В кровищи вымажешься.

— Я крови не боюсь, — не поморщилась.

— А чего боишься? — тяну волынку, согласившись на помощь, чтобы загасить смущение.

— Людей. Как узнать недобрых?

Я фыркнул, не понимая.

— А чего их узнавать? Считай, что все добрые, меньше ошибешься. Какой я, не знаю, но сейчас обещаю быть тихим, терпеливым и добрым, так что кромсай как знаешь, разрешаю, посмотрим, что там у меня за болячка.

Она присела у ноги, критически оглядела поле операции и решительно вонзила лезвие в штанину выше колена и выше тёмного пятна забуревшей крови. Резала не торопясь, не дёргая и оттягивая материю рукой, лезвием наружу, и всё равно я вздрогнул, когда оно холодно коснулось торцовой стороной напряжённого тела.

— Сделала больно? — забеспокоился хирург.

— Да нет, — успокоил изнеженный пациент, — щёкотно.

Она легко, по-домашнему, улыбнулась и закончила круговой разрез, отделив нижнюю часть испорченной штанины от аккуратной штанинки пижонских шортиков. Потом резанула вдоль ноги по внешней стороне заскорузлой штанины, спокойно хватаясь где надо за бурую гадость и ни капелечки не корёжась от брезгливости. И я, напряжённый от ожидания дополнительной боли, сумел мимолётно подумать, что из неё мог бы получиться замечательный медик.

Всё. Осталось освободиться от омерзительной тряпки. Марья одной рукой чуть-чуть приподняла ногу за грязнущий кед, а другой выдернула насквозь пропитанную кровью штанину и остановилась, вопросительно глядя на меня. А что я мог? Только согласиться на заключительную болезненную экзекуцию. Или оставить кусок штанины на ране как есть? Стыдно, да и надо же, в конце концов, знать, из-за чего я ною, не зряшна ли болевая истерия?

— Давай, — разрешаю, увидев в глазах её боязнь, замешанную на женском сердоболии — не быть ей медиком! — и, наклонившись вперёд, почти не ощутив приступа боли, сам взялся за нижний край штанины и медленно, не останавливаясь, потянул на себя, обнажая злополучную ногу. Поначалу, пока вместе с засохшей кровью отрывалась нежная шерсть, было больно, и дальше ожидал худшего. Однако размокшая штанина довольно легко и почти безболезненно слезла с недозасохшего кровавого месива на колене, открыв сочащиеся порезы на безвидимой кости, а у меня поплыло в мозгах, подступила невесть отчего взявшаяся тошнота, слабость во всём теле, и пришлось закрыть глаза и отвалиться на рюкзак, проклиная козлячью прыть.

— Дай воды!

Мария, отобрав кровавый сувенир, подала, открыв, фляжку.

Пил долго, забыв про экономию.

— Чего будем делать? — спросил, взваливая ответственность на хрупкие девичьи плечи.

— Хорошо бы промыть.

«Хорошо бы! Отдала всю воду, даже протереть мокрой тряпкой нельзя» — разозлился на неё. — «Думать надо было!»

Кому только?

— Заматывай так, потом промоем.

— А чем?

— А где бинт? — начал я свирепеть от бессилия.

— На стоянке остался.

— Зачем он там? — заорал я, испепеляя штрафницу заслезившимися глазами. — На маршруты надо брать! Тяжело? — и тяжело задышал, не зная чем и как уязвить побольнее, чтобы себе полегчало.

— Извини, — прошептала она и потупилась, слегка отвернув голову. Но почти сразу встрепенулась, повеселев, взглянула безгрешно в осатанелые от боли, стыда, безысходности глаза ослабевшего парня, обнадёжила:

— Я сейчас. Не подсматривай, — и ушла в тень за мою спину.

Я быстро отхожу. И вообще редко завожусь. Просто нервы сдали.

— Это моё хобби, — предупредил вернувшимся нормальным голосом, ожидая, что она там выдумала.

Долго ждать не заставила, возвратившись с каким-то блестящим лопухом и майкой с рукавами и воротом, что прежде была под энцефалиткой. У меня похожая надета на голое тело. И возразить не успел, предостеречь, как изобретательница — ззык! хрясь! — раскромсала ножом и разорвала руками исподнее на узкие полосы, снова присела у драного колена и, не спрашивая, положила на рану лист и стала аккуратно заматывать самодельными бинтами, а я придерживал концы.

— Потуже, — прошу.

— Стараюсь, — отвечает.

Помолчав, окликаю виновато.

— Маша!

— А?

— Не сердись! Дурак я, причём законченный.

— Да что ты, — возражает без задержки. — Я до сих пор виню себя, что бинт не взяла.

Вот и объяснились-повинились, много ли молодым надо слов. Плотно, надёжно замотала болячку, боли понравилось — успокоилась, и мне хорошо, обихоженному девичьими руками и вниманием, совсем разомлел, вполне согласный с тем, что дурак не законченный, потенциал есть.

— Я твой должник, — хочу подластиться и одновременно убедить, что стану прежним, сильным и уверенным, каким казался себе.

— Зачем ты так? — укоризненно попеняла она, тщательно вытирая грязные и дурно пахнущие пальцы землёй и травой. — В беде не бывает должников — каждый должен помогать другому, иначе мы не люди.

«Молодая ещё совсем, соплячка неопытная», — снисходительно подумал я с высоты своих 25-ти лет.

— Тебе что, не дурили голову ни разу?

Вздохнула тяжело, поджала губы.

— Обманывали.

— А ты всё равно веришь?

— Ты же сам говорил, что все добрые.

Съел, психолог! Как накакал, так и смякал.

— Ещё неизвестно, кто из нас должник, — продолжает, выкрутившись. — Я бы отсюда ни за что не выбралась, — стесняется уточнить в каком случае, хочет выглядеть деликатной.

«Пусть» — думаю. Сама отдаёт инициативу. До чего щепетильная или хитрая. Мне в женском характере не разобраться, у меня их ещё и не было, не сталкивался близко, только приятно стать снова лидером, пусть и подбитым, но на равных. Успокаиваюсь, себя подбадривая неожиданно полученной ответственностью.

— Выберемся. Не дойдём, так доползём.

— Я и не сомневаюсь, — легко согласилась она, не понятно только с чем: то ли с тем, что выберемся, то ли с тем, что доползём. А может просто подбадривала, отгоняя дурные мысли.

Я с тоской и злостью посмотрел на завязанную ногу, обезображенную засохшей кровью, захотелось крепко стукнуться дурной башкой о камень, но что это изменит? Рождённый дурнем умнее не станет. Это я придумал, не Горький.

— Ты, небось, в душе презираешь меня?

— С чего ты взял? — с неподдельной искренностью удивилась Марья и открыто посмотрела в глаза, чтобы я убедился, что не врёт. — То, что сделал ты, не каждый сможет. Я бы точно не сумела. Не казнись понапрасну. Ты сам себя вытащил и держишься с такой тяжёлой раной мужественно. Сколько крови потерял?! И не хнычешь. Порой мне кажется, что всё случилось не в натуре, а в кино. Я очень сильно… уважаю тебя, — и она зарделась, как будто сказала не те слова, какие хотела.

И я смутился чуть не до слёз. Ещё бы: разве можно было ожидать такой похвалы за мальчишескую дурь, превратиться из недотёпы в киногероя?

— Встать бы попробовать. Поможешь?

— А как?

Я и сам толком не знал как, когда правая нога превратилась в несгибаемое болезненное бревно.

— Вытеши из ёлки палку, чтобы мне опереться левой рукой, а справа ты меня поддержишь. Не уронишь?

— Постараюсь.

Ещё раньше заметил, что с топором она обращается умело, привычно. Отчекрыжила лишнюю часть ёлки, обрубила сучья, подала мне дрын, а сама присела, ухватила правую мою руку, уложила себе на плечи и скомандовала:

— Давай!

И мы поднялись: она на обе ноги, а я на одну, не решаясь нагрузить больную. А когда попробовал, понял: не выдержит — резкая боль пронзила колено и прекратила попытки.

— Пришли, — говорю мрачно, — и впрямь придётся добираться ползком.

Кое-как на трёх ногах и одной палке доковыляли до большого камня и усадили непутёвого инвалида, погрузившегося в глубокую депрессию.

— До камня дошли ведь? — подначивает неуёмная оптимистка со здоровыми ногами — я даже не знаю, какие они у неё: кривые или стройные, толстые или как спички, — и до лагеря дойдём: надо только постараться не падать заранее духом.

«А падать мордой» — горько подумал я.

— Ты сумеешь, я верю.

На вере далеко не уйдёшь, надо что-то более надёжное.

— Дай-ка мне схемку маршрутов из журнала.

На синюшной копии размазанно отпечатались проектные маршруты съёмочного участка, из которых наш был предпоследним на дальнем фланге неизвестной ориентировки, и разреженные изогипсы рельефа без оцифровки, чтобы шпион, если ненароком свистнет у нашего раззявы драгоценный секретный документ, не догадался, где мы ищем стратегическое сырьё, или, не дай бог, не переслал бы в ЦРУ для стрельбы по нам сверхточными ракетами. Проштемпелёванная и зарегистрированная синюшная шарада не должна попасть не только в чужие руки, но и на глаза не допущенным к многочисленным секретам, которых я не запомнил. Некоторые из геологов, побывавшие за бугром, рассказывали вполголоса, что там наши хорошие топографические карты продаются в книжных киосках, но кто поверит? Если продают, то почему не привезли? Меня и эта устраивает.

— Смотри сюда, — подзываю, потеряв бдительность, к секретному документу непосвящённую в тайны госбезопасности. На шпионку, однако, она не тянет — молода и проста, да и не думаю об этом, а напрасно — из газет и политинформаций известно, что у большинства бывших государственных и партийных руководящих вредителей шпионами оказались родственники, даже дети, да и сами они, несмотря на оказанное народное доверие, представляли собой хищную расщеперенную ладонь, управляемую международным империализмом. — Вот скала, где мы торчим, — тыкаю грязным пальцем в малюсенькие бледные треугольнички, окаймлённые дугообразным ожерельем сгущённых рельефных линий, обозначающим крутой склон, а на самом деле — пропасть, куда я не захотел свалиться. — Если идти отсюда по затёсам нашего маршрута, — веду пальцем по прочерченной прямой линии, которая в натуре, конечно, прошла не там и совсем не прямолинейно, — то выйдешь на магистраль. Сначала на подъём, потом вниз, опять в сопку, снова изрядно вниз и вдоль пологого склона прямо к магистральному пню. От него налево под прямым углом, к югу, и топай до начала 5-го маршрута, — остановил короткую указку. — За ним, метров через 200, будет ручей, вертай по нему тоже налево — там тропа набитая — и дуй что есть духу километра два, пока не упрёшься в лагерь. Вот он, — ткнул напоследок пальцем в жирно нарисованный синий кружок. — Добредёшь?

— Я??? — отпрянула она от непонятной бумаги, округлив от ужаса глаза. — Ни за что!

— Но почему? — начал я снова злиться на упрямую девчонку. — Пойми: приведёшь мужиков, и они меня вытащат.

— А если не дойду, собьюсь с маршрута, уйду между затёсок в сторону? Для меня вся тайга одинакова, всё равно, куда идти. А если с тобой что случится? Останешься-то без воды, еды и одежды. Мужики, если найду лагерь, раньше утра не придут, а ночи сейчас холодные. Нет, — решительно замотала головой, — не пойду, и не упрашивай, лучше как-нибудь вместе.

— Ну и дура! — в сердцах причислил её к своему роду.

— Ну и пусть! — согласилась она.

И больше говорить было не о чем.

- Сколько мы здесь валандаемся? — спросил, смиряясь.

Она посмотрела на мои часы у себя на руке, потому что во время магнитных измерений на мне не должно быть ничего железного.

— С полчаса.

Я удивился и не поверил.

— Ври, ври, да не завирайся, сорока, — нагрубил и полегчало.

— На, посмотри сам, — протянула мне руку с часами.

Они показывали начало пятого, и значит, я выползал на свет божий не более 15–20 минут, а показалось, что всю жизнь.

— Ну как мы пойдём на трёх ногах? Сама подумай.

Вмиг поняв, что её больше не отсылают, Марья встрепенулась и стремительно поднялась с камня.

— А я тебе костыли сделаю. Уже и придумала как. Посиди, отдохни, а я — сейчас, — и ушла с топориком в тайгу, в которой для неё всё одинаково и заблудиться в двух деревьях — раз плюнуть.

Облегчённо вздохнув, довольный тем, что она осталась, что она рядом, я стал понемногу упираться ступнёй больной ноги в землю, проверяя насколько смогу её задействовать. Было больно, но решил, что притерплюсь, тем более, что другого ничего не оставалось.

Маша вернулась сияющая и, улыбаясь, протянула два небрежно обтёсанных кленовых дрына с оставленными на каждом где-то посередине основаниями веток для упора руки и широкой развилкой на конце для упора подмышки и попросила:

— Попробуй.

Костыли-дрыны мне, конечно, понравились — как же иначе? — хотя я вырубил бы поосновательнее. Решил не вредничать, не разочаровывать старательную санитарку, тем более, что в случае отказа спецмедтехники у нас в инвалидном походе будут неограниченные возможности для её замены. В любом деле главное — почин. Его не стоит охаивать, даже если он кажется неудачным, иначе всё дело испортишь. Поэтому пробовать я не стал, решил: встану и пойду сразу без всяких проб.

— Чем бы мягким обмотать рогульки? — спросил, уклоняясь от эксперимента.

Она задумалась.

— Разве мхом или травой, — и опустила взгляд на мою целую штанину.

— Режь, — разрешил, не задумываясь, — для симметрии. — Вряд ли кто, кроме меня, пижона, ходил тогда по тайге в шортах.

Пока она приспосабливала смягчающие подмышки, добавив всё-таки и траву, я соображал по схеме, как нам идти, чтобы было поменьше крутых подъёмов и, соответственно, таких же спусков, на которые и сил уйдёт больше и навернуться легче. Лучше двигаться не по маршруту, а, удлиняя путь, по возможности — по водоразделам и спуститься один раз прямо к стоянке, где мы оставили лишние вещи. Я взял готовые костыли, удобно уложил подмышки.

— Ну, что, пошли, подруга? — и стал ждать стоя, пока Марья пристроит на спине тяжеленный рюкзак с образцами и инструментом. Нагрузившись, она с готовностью взглянула на одноногого ведомого на костылях и в штанишках и вдруг легко рассмеялась, а я — следом, а потом захохотали оба неизвестно чему да так, что слёзы выступили, и я понял, что дойдём, обязательно дойдём.

- 2 -

Мировая история знает немало выдающихся походов-переходов, но такого как наш, уверен, не было. Обессиленный, измождённый, одноногий инвалид на кленовых подпорках, в шортиках, с открытой болезненной раной и хилая неопытная девчонка городского типа в противоэнцефалитном рубище на голое тело дружно преодолели 3 км непроходимой тайги и благополучно дотащились за рекордные 3,5 часа до временной стоянки, намереваясь с утра продолжить беспрецедентный переход и добраться до цивилизации, чтобы сообщить об успехе и скромно принять заслуженные поздравления. Если бы не железный занавес, неоспоримое мировое достижение простых советских людей непременно было бы внесено в книгу Гиннеса.

Конечно, на долгом и длинном пути было всякое: и паровозное пыхтение на подъёмах; и приглушённые стоны от боли в раненой ноге, слишком уверенно поставленной на землю или треснутой о дерево, выросшее не на месте; и неожиданные падения, слава богу, на задницу на ускользающих из-под дрожащих ног спусках; и дружеские поддержки псевдосильного слабой с виду; и стёртые вместе с волосьями до волдырей нежные подмышки; и мозоли на интеллигентских пальчиках; и неприличные выражения вслух одним и укоряющие понимающие прощения другой; и частые остановки, практически на каждом поваленном дереве, с нежеланием двигаться дальше; и лютая злость на строптивую, настырную спутницу, заманившую в дурацкую экспедицию и нахально сдёргивающую с обсиженных деревьев; и сожаление о мгновенной лёгкой смерти, променянной на длительное утомительное и болезненное издыхание; и долгие споры о том, кто я — слабак или волевой парень; и удивлённая большеглазая кабарга, никогда не видевшая таких уродов; и опостылевшие мятущиеся сойки, шпионящие за каждым шагом; и целительные, бодрящие, хотя и недостаточно красные, ягоды лимонника и калины; и солнце, изредка прорывающееся сквозь густые кроны деревьев, задержавших время; и капризы, капризы и, наперекор им, злости и обидам — пьянящая нежность к той, что вопреки всему рождала во мне настоящего человека; и ещё много чего, что сразу же запамятовал, как только увидел оставленные утром вещи, свалился на бок, а потом — на спину и забылся то ли в усталой бредовой дрёме, то ли в расслабляющей болезненной галлюцинации, то ли просто отгородился от ненавистного жестокого мира.

Марья сразу принялась за обустройство. Оно и понятно — женщина, домашнее хозяйство — её епархия, а я своё, мужское, сделал — довёл, могу с полным основанием и покемарить, тем более, что проклятущая нога ныла, жалуясь на пренебрежение в дороге. Потом Марье придётся наладить очаг — тоже исконно женское дело, принести из ручья воды… Чёрт! Нестерпимо захотелось пить, пришлось даже облизать пересохшие губы. Из фляжки я по дороге всё выдул. Хоть бы вспомнила, пигалица, напоила больного прежде, чем заниматься невесть чем. Молодая — равнодушная, не вспомнит, пока не засохну. И пожрать бы неплохо. Правда, я по известным оправдательным причинам ничего не добыл, но помню, что в здешней одежде спрятаны сухари, заварка и целая банка просроченной сгущёнки. Потерявшему много крови молоко очень даже полезно. Сухари в добавку тоже сгодятся. С утра ничего не ели. И чего она там копается?

Сколько мог, скосил глаза, не поворачивая головы, чтобы не заметила, что наблюдаю, что ожил. Вижу, костёр уже горит. Пошла, не торопясь, к ручью с котелком и вернулась с полным, расплёскивая — ну дай же, не томи! — подвесила умело на торец палки, воткнутой в землю под углом — так и не дала! — притащила, упираясь, павшее сухое дерево, плюхнула у костра, чуть не свалив котелок, вытрясла фланелевые ковбойки, приготовила сухие шерстяные носки, выложила на дерево, подтянула кусок брезента от старой палатки на случай дождя — всё это мы оставили здесь утром, решив освободиться от лишнего груза и постараться сделать два маршрута — не сделали и одного! — вернуться, перекусить и двигать в лагерь. Оглядевшись и постояв немного в задумчивости, принесла охапку лапника, бросила поодаль. Утомилась неизвестно от чего, уселась, барыня, забыв о больном, на дерево, подперла дурную голову обеими руками — руки-то вымыла, а воды не дала! — и затихла, выдумывая новые приключения.

— Думай — не думай, а дальше пойдёшь одна — я с места не сдвинусь, — предупредил вредные мысли, не шевелясь.

Она повернула ко мне голову, не отнимая рук, но ничего не сказала, и я с тоской подумал, что всё равно будет по её, что женская воля сильнее мужской.

Быстро темнело и выхолаживало. Бледные розовые звёзды засветились на рано синеющем лесном небе, над далёкой хвойной щетиной разом выпрыгнула огромная оранжевая луна с хорошо видимыми пустыми морями и кратерами. Всё вокруг стало наполняться потаёнными лесными шумами: треском обломившихся веток и падающих умерших деревьев, дождавшихся успокоительной прохлады; чьих-то коротких шуршащих торопливых шагов, отчётливо слышных в гулко резонирующем замершем лесе; неторопливо-мелодичным журчанием ручья, соревнующегося со временем — до чего же хочется пить, но не попрошу, пусть сама догадается, и тогда я так на неё посмотрю!

— Дай же попить!

Она садистски улыбнулась, поднялась, свежая и сильная — конечно, что ей, двуногой, какие-то 2-3км, тем более что я старался вести её по более-менее ровному маршруту, — подошла к распластанной навзничь полуживой развалине, спрашивает бодро:

— Отдохнул? — и, не дождавшись естественного отрицательного ответа, предлагает, совсем оборзев: — Вставай. Пойдём, пока светло, к ручью, ногу почистим, и сам умоешься. — Я, отвернувшись, покраснел, представив, до чего страшен. — Вода согреется, окончательно отмоем и снова завяжем.

Нога моя, устав, утихла, и напоминать ей о ране страсть как не хотелось.

— Потерплю как-нибудь и так.

Но Марью, уже знаю, не переубедишь.

— Не сомневаюсь, что потерпишь, но на ней столько грязи, как бы не начала загнивать.

Пугает! Не на того нарвалась!

— Вечно ты что-нибудь гадское придумаешь! — возмутился я, не желая возвращать боль, загнанную внутрь.

— Так уж и вечно? — возражает, улыбаясь. — Всего-то день вместе.

— И уже надоела!

— Вставай, вставай, не упрямься — тебе же лучше будет.

У баб всегда так: что они захотят, то для нас и лучше. Бесполезно спорить-надрываться. А она уже и ненавистные костыли подаёт.

Умыться и правда надо — в пику ей принимаю самостоятельное решение и сам волоку живую подставку к ручью.

«Боже мой, как их отмыть?» Пока ковылял, и заботы не было. Бабские придумки! К намертво прилипшей, вцепившейся в волосья кровавой коросте добавилась серо-буро-малиновая пыль, обильно покрывшая обе ноги до самых, самых… этих, пробравшись в штанишки. Хорошо бы искупаться. Бр-р-р! Вода в ручье ледяная.

— Встань поближе к ручью, я вымою.

Ну, нет! Ни за что! Ладно, ниже колена, а выше? Там ещё ни одна женщина не лапала.

— Давай я сяду вон на тот камень и выше колен — сам, а ниже — ты поиздеваешься.

Она порозовела и, опустив глаза, согласилась.

— Подожди, развяжу.

Сжавшись, приготовился к боли, но почти ничего не почувствовал, поскольку прилипший лист отдирать не стали, решив отмочить тёплой кипячёной водой. Окровавленные лоскутья из бывшей девичьей майки полетели далеко в воду.

— Ты чё?

Она улыбнулась.

— Два бинта есть, — и ушла к костру, чтобы не стеснять меня.

Я и забыл про них, замызганных, носимых без смены весь сезон на самом дне рюкзака.

— Живём, — обрадовался и я первой настоящей медицинской помощи.

Растоптанные, оборванные кеды мои — лучшую маршрутную обувь — пришлось снимать ей. Носки вполне годились для отпугивания комаров, а упревшие ступни… стоило бы заменить, да где взять другие?

Затаив дыхание смело ступил целой ногой в воду и непроизвольно охнул от жгучей прохлады, добежавшей до сердца. Постоял, успокаиваясь и радуясь оживающему усталому телу, потом основательно разместился на пьедестале и принялся, не торопясь, обновлять пострадавшие конечности, постепенно обнажая совсем не спортивные ноги хлюпика, почему-то вздумавшего посвятить себя ходячей геофизике.

— Марья, я готов.

Я умудрился оттереть мокрой тряпкой всю здоровую ногу и всё, что выше больного колена, на другой. Покрасневшие полторы ноги выглядели, на мой взгляд, великолепно. Потом стащил энцефалитку и кое-как, ёжась, вымыл лицо, шею, замыленную потом, смердящие подмышки и грудь. Совсем обновел и повеселел: не стыдно и Марье показаться.

Маша подошла, одобрила:

— Аполлон!

Ну, это она загнула! А всё равно приятно! И я её простил. Не знаю, правда, за что.

— Давай к огню, а то совсем, вижу, замёрз.

Надо же, вот женщина! Обязательно испортит впечатление.

У разгоревшегося костра, разбрасывающего искры в темноту, стало жарко и так же приятно, как и в холодном ручье. Вода в котелке негодующе бурлила. Марья усадила меня на лежащее дерево, протянула согретую ковбойку.

— Надень, а то свежо, — сняла котелок и ушла остужать.

В горячей ковбойке и энцефалитке, жадно впитывающей тепло, я совсем разомлел, блаженно щурясь на яркое пламя, весело пляшущее по сухим ветвям. Давно заметил, что живой огонь зачаровывает, уводит от действительности, погружает в безмятежное самосозерцание, крадёт время и завораживает в приятной лени. Так бы и сидел, и млел, подставляя костру то правый бок, то левый, один во все вселенной, но остро чувствуя связь со всем спрятанным во тьме человечеством и особенно с теми, кто по-настоящему близок и дорог. К сожалению, у меня есть только человечество, да может быть… Мария.

А она, подслушав последнюю мысль, вернулась с котелком, вздрагивая от сгущающейся вместе с темнотой влажной прохлады.

— Приступим, — расположилась рядом, спокойная, уверенная и надёжная, — положи ногу на дерево.

После всего, что мы сегодня вытерпели, она незаметно превратилась для меня в сестру, даже больше — в мать, молодую, терпеливую, любящую и всё умеющую. Поэтому, когда она стала смачивать тёплой водой и отдирать кусочки листа с кровавой грязью, я, не стесняясь, хныкал, стонал, вскрикивал, гримасничал и поругивался, а она ровным убеждающим голосом просила потерпеть, уговаривала, что совсем не больно, и потом будет вовсе хорошо. «Не надо мне потом!» — ворчал переросший ребёнок в шортиках. — «Мне надо сейчас». И не хотел терпеть, подозревая, что иначе нянька не будет осторожной.

Фу-у! Кое-как отмочили, открыв вспухшие пересекающиеся порезы через всё колено, содранную кожу, но гноя не было, и крови набежало с напёрсток. Наверное, она вся уже во мне кончилась.

— Заматывай, смотреть противно!

— Не смотри, — разрешает равнодушно названная сестра или медмать.

— Ага, а ты опять что-нибудь примотаешь.

— Обязательно, — обещает хладнокровно. Берёт с дальнего края дерева приготовленные толстые листочки и осторожно, не спросясь, накладывает на рану.

— Опять?

Успокаивает, лапшу вешает на уши:

— Это подорожник, самый лучший природный лекарь для ран: и воспаление снимает, и не даёт загноиться, и подсушит, и боль утишит…

— … и врать ты больно горазда, так я и поверил, — перебиваю стрекозлиху. — Ладно, мотай, угробишь — на иждивение возьмёшь.

Она стрельнула глазами мне в лицо, улыбнулась:

— Обязательно угроблю.

Вот и пойми её: то ли хочет угробить на самом деле, то ли взять на иждивение. Только зря она: со мной мороки не оберёшься, мне самому с собой часто невмоготу бывает.

— Ну, вот и всё. Любо-дорого, — похвалила себя за тугую повязку. Знает, что от меня не дождёшься. А за что? Нет, всё же хорошо, что такая маршрутная напарница попалась.

— Больному, тем более потерявшему много крови, нужно усиленное питание, — намекаю скромно, хотя хочется попросту заорать «Жрать хочу!»

А она, похоже, собралась улыбками кормить.

— Во-первых, — говорит, лыбясь, — от потери дурной крови хуже не бывает, а во-вторых, — ещё шире растянула бесстыжие заветренные губы, — на ночь есть вредно.

Врезать бы ей! Да нельзя — женщина. Убью одной едко-саркастической фразой. Пока туго соображал на голодный желудок, она продолжает издеваться.

— Поэтому на ужин у нас будут гренки…

Тоже мне английская леди с рязанской родословной.

— … с горячим молоком и чаем, — и тихо заржала, словно разбавив молоко и чай ядом.

Стукнуть всё-таки? Лучше потом. Не люблю ничего делать сразу, надеясь, что потом и вообще не понадобится.

— Можно мне без смокинга?

Она мило улыбнулась, укоризненно покачала головой:

— Тогда, чтобы тебя не смущать, я тоже не надену вечернего платья.

И мы захохотали, и вода в котелке закипела, и грузинская заварка наполовину с соломой смирила клёкот — сначала всплыла с пеной, а потом опустилась на дно, открыв коричневатое пойло бледного цвета и без аромата. Хозяйка, не жмотясь, выставила сервиз из двух кружек, покрытых драгоценной эмалью по железу, чайно-коричневых изнутри и серо-сажистых снаружи, и вот, наконец, вожделенный бело-голубой допинг с помятым боком.

— Открывай, — подаёт Марья нож.

Это мне нравится: можно облизать срезанную крышку и нож. Я совсем не толстый и точно не жирный, хотя сладкое — моя слабость, особенно сгущёнка — могу за раз съесть без ничего целую банку, а на спор и две, если чужие. Три, правда, не приходилось, но думаю, что не выворотило бы. Сейчас мне крупно повезло: к крышке пристало много засахаренного молока, но я, помедлив, с сожалением соскрёб его обратно в банку, и даже нож обтёр о край. Пусть видит, что и мы воспитаны не хуже разных там задрипанных великобританишек.

— Мне чаю полкружки — прошу скромно.

— Что так? — удивилась Марья, поскольку чай и курево у таёжников — главные удовольствия. Вычерпала единственной алюминиевой ложкой плавающую сверху грузинскую солому и осторожно через край котелка наполнила кружки дымящимся допингом.

— Молока добавлю, — выдал тайну.

Она с любопытством взглянула на меня, но сделала по-моему. Я чай не люблю и не понимаю, зачем нужно надуваться горячей водой и беспрерывно бегать за кусты. Меня вполне устраивает чистая вода, особенно со сгущёнкой или вареньем. Можно, на худой конец, с рафинадом или конфетой. Себе она почти совсем не добавила сгущёнки. Привередничает. Ну и пусть! Больному больше достанется. Тоже мне, цаца манерная. Жрала бы, пока есть, и другим аппетит не отбивала.

— Чё ты без молока?

Она, отхлебнув, поставила горячую кружку на дерево.

— Не люблю сладкого.

Вот тебе на! А ещё девка! Не может такого быть.

— Да ты не обращай на меня внимания, пей.

А и то: зачем обращать, тратить время — себе дороже. Каждый по-своему с ума сходит. Выдув две кружки и ополовинив банку, затомился. Смотрю, и она после одной пустой осоловела. Пора бы и на покой. Да будет ли он?

— Как будем восстанавливать утраченные силы? — спрашиваю, отказываясь от инициативы.

— Не знаю, — отвечает, замявшись и отвернув голову к костру, словно там ищет ответ.

Я тоже не тороплюсь с деловыми предложениями, не форсирую деликатную тему.

— Ты как, не храпишь во сне? — захожу культурненько с фланга.

— Не-е-ет, — растерялась Марья от неожиданного вопроса.

Крушу тогда прямо в лоб, пока она в панике:

— Тогда можно устроиться рядом, — и больше ни слова, чтобы не показать заинтересованности.

Одной лежать в холоде и темноте ей страшно, а высидеть у костра после дневного шараханья по тайге и нервного перенапряжения невозможно. Остаётся, как и предполагал, согласиться

— Делай, как знаешь.

Опять я крайний! Ну, погоди!

— Делать будем вдвоём: я — руководить, а ты — вкалывать.

Съела? А ей хоть бы хны! Довольна.

— Слушаюсь, начальник.

— То-то, — построжил зарвавшуюся бичиху и объясняю: — Делаем, значит, так: костёр переносим на новое место, рядом и по ветру от этого. Освободившуюся земляную сковородку тщательно очищаем от углей, накрываем лапником, валимся на него в обнимку ногами к костру, закрываемся с головой брезентом и паримся до утра. Ясно?

— Ясно, — с готовностью ответила понятливая работяга и уточнила по вредности: — Ты — на левом боку, я — на правом.

Вот дурёха! Не соображает, что ли, что так обниматься невозможно. Выходит, зря похвалил — не совсем понятливая. Сухо добавляю:

— Кто ночью проснётся, тот дров в костёр подбросит.

Я-то не проснусь — дрыхну как убитый от звонка до звонка. Утром еле-еле успеваю добежать до сортира. Своё дело сделал, можно понаблюдать и посоветовать. Нет лучше работы, как давать советы. Жалко, что они не понадобились. Всё готово, ждём, кто первый ляжет.

— Сначала — ты, — предлагает, чего-то стесняясь, Мария.

— Свет не надо выключать? — ёрничаю, тоже немножко не в себе, и со старческим кряхтением устраиваюсь на левый бок, осторожно укладываю рядом с собой больную ногу. Не успел как следует оформиться, чувствую, и она — юрк под брезент и замерла, едва касаясь моей спины.

Тепло в логове, спать да спать, а сон не идёт. Повернулся на спину, выпростал голову из-под брезента, глянул — мать честная! — на небе столько звёзд, что неясно, как они там все помещаются. Никогда столько не видел. И все дёргаются: к нам — назад, к нам — назад… того и гляди какая не удержится, сорвётся. Только подумал, так и вышло, но полетела куда-то в сторону. Говорят, надо задумать, что хочется, и обязательно сбудется. Жду, лихорадочно соображая, что задумать. Ну вот! Не успел — пролетела. Остальные, сколько ни ждал, оказались крепко привязанными. Луна сбоку стала больше и побледнела то ли от холода, то ли оттого, что нечаянно повернулась обратной, вечно мёрзлой стороной. Так и кажется, что мы одни на планете Земля и безнадёжно затерялись в мигающем космическом бардаке. Кромешная тьма всё теснее сжимала наше логово, а замирающий свет костра усиливал её плотность. Тихо так, что крикни — в Америке услышат. И вдруг лёгкий ветерок, пригнув пламя, пугающе пробежал рядом, шурша листьями и шелестя травой, словно кто-то невидимый прошёл вблизи, проверяя, чья здесь берлога. Жуть!

— Маша, ты спишь?

Она тоже повернулась на спину, выглянула из-под брезента в пустую темноту и тихо ахнула от восхищения:

— Вот это да! Сколько их!

Обрадовавшись, что в сковывающем мраке я не один, спешу завязать бестолковый ночной разговор:

— На какой-нибудь тоже небось такие же дураки не спят в ночи и за нами наблюдают. Вот бы потрепаться с ними.

Она, здешняя, чуть-чуть пошевелилась, устраиваясь поудобнее и теснее ко мне, и поинтересовалась тихо-тихо, чтобы те не услышали:

— О чём?

— Ну, мало ли общих глобальных проблем, — ответил, лихорадочно соображая, о чём бы межпланетном их спросить. — Построили они коммунизм, например, или до сих пор тянут как мы, собираются ли к нам по обмену опытом или нас ждут, что носят, что едят, в чём дефицит, как с геофизикой, может помочь чем надо… — Не стал бы по мелочам отвлекать от сна.

— А я бы спросила, какие у них ночи, какие цветы растут… — задумчиво прошептала соседка, собрав в расширенных от восторга глазах все звёзды и ту, на которой дремлют наши собеседники.

— Вот ещё! — возмутился я, придвигаясь в свою очередь к ней ближе, так что боку стало жарко. — Будешь всякой ерундой занимать космическую связь.

Помолчали, исчерпав космическую тему, пора переходить к земной.

— Маша!

— А?

— У тебя есть парень?

— Нет.

— А был?

Она не ответила.

— И у меня нет и не было, — сознался, нисколечки не стыдясь ущербности. Марьи не надо было стыдиться! Наоборот, хотелось поплакаться в подол и получить утешение.

Опять замолчали, пугаясь касательных шевелений.

— Маша!

— Что?

— У тебя есть мечта? — и пояснил: — Такая, чтобы не сбылась. Как фантастический маяк.

Она нашла мою руку, сжала своей горячей, понимая, как трудно быть далёкими, лёжа рядом.

— Хотелось бы написать книгу, чтобы все герои были хорошими и красивыми людьми.

Я хмыкнул. Признаться, кроме детективов, никакой литературы не люблю. Особенно душещипательных романов.

— Утопия.

— А у тебя?

Моя мечта не сравнима с ейной, не стыдно и признаться.

— Хочу найти такое месторождение, чтобы сразу на Ленинскую.

— Исполнится, — предрекла она уверенно.

А я сомневаюсь.

— Ленинскую ни шиша не дадут, замылят.

— Почему, если заслужил?

Вздохнул и сознаюсь ещё в одном своём недостатке:

— Её дают, когда общественную работу ведёшь, а у меня с этим туго: то влево, то вправо от генеральной линии водит, и авторитетности мне не достаёт.

— Ну и бог с ней, — успокаивает. — Нужна-то она тебе?

В общем-то не очень нужна, а хочется.

— Маша!

— Что ещё? — голос её увязал в подступавшей дремоте.

— У тебя родители кто?

Помедлив, ответила нехотя:

— Мама ветзоотехником на норковой ферме.

— Ого! — обрадовался я за Марью. — Небось вся в мехах ходишь?

- Ага! — подтвердила мехмодница. — За каждую сдохшую зверюгу из зарплаты половину платить приходится. Терпеть не могу мехов.

Промазал, однако.

— А отец?

Она отняла руку и не ответила.

— Давай спать, поздно уже, — повернулась на свой бок и замерла.

И я, не дотумкавшись, чем огорчил, тоже улёгся на свой бок, упрятал обоих брезентом и сразу отключился.


- 3 -

Проснулся, словно кто толкнул под бок. Похлопал рядом левой ладонью — пусто. Рывком скинул с головы брезент и чуть не ослеп от ярко-жёлтого прожектора, нацепленного на далёкие ёлки-сосны и переливающегося светлыми цветами радуги в холодной утренней земной испарине. Боже совсем не экономит энергии. Высоко-высоко бледно серебрились не успевшие вовремя погаснуть звёзды, а напротив Ярила падала, тоже опаздывая, поджаренная луна. Вблизи ярко пылал костёр, отдавая все калории обогреву вселенной, и испуганный туман, подсыхая и светлея, медленно отступал от нашей лёжки к ручью, клубясь там густыми ватными тюками. Хорошо-то как!

Марья, нахохлившись, сидела у костра, протянув растопыренные пальцы к огню в надежде, что тепло от них добежит до пяток, и щурила без того зауженные глаза с тёмными омутными зрачками. Интересно, какого они цвета? Глядел-глядел, а хоть убей, не помню. Говорят, глаза — зеркало души. У неё оно замутнённое чем-то изнутри.

Потянулся сладко всем телом и зря: колено остро резануло так, что ойкнул, а нога заныла, и хорошее утро сразу кончилось.

А она издевается:

— С добрым утром!

Кому доброе, а кому — дрянь! Буркнул сердито, срывая злость:

— Привет.

Вставать расхотелось. И чего расселась, неужто надеется, что я пойду? Однако припёрло. Попытался демонстративно подняться, без помощи всяких там яких, но она подскочила, как будто звали, чувствуя вину за то, что здорова, за то, что будет уговаривать, я знаю. Не надейся, не выйдет: сказал и — точка!

Опорожнился, и полегчало.

— Давай солью — умоешься, — подошла с флягой, будто я совсем развалился и не в состоянии добраться до ручья. Шутишь! У меня ещё силёнок хватает: отдохнул и как новенький. Но не пойду. И вода оказалась детской — тёплой. Приятно! И когда нога перестанет ныть? Что, если останусь хромым? А то возьмут и отрежут до колена. Медикам что! У них, наверное, есть план по ногам. Моя подвернётся, и оттяпают, не поморщатся.

— Чай готов.

«Да пошла ты со своим чаем! Небось сгущёнку доела?» Приковылял к костру, плюхнулся на дерево стариком-немощем, заглянул в банку — нет, на месте. Тогда другое дело, можно и чаю, раз настаивает. Жалко, что гренки — я хмыкнул — вчера слопали некоторые англокозы и англокозлы. Без них надуешься воды, куда пойдёшь? Во! Протягивает два сухаря, улыбается:

— Хочешь?

Ещё бы! С вечера затырила. Сама, небось, больше тишком схряпала. Напился — не наелся, и на том спасибо.

— Рюкзак я собрала, уложу посуду и брезент, залью костёр и готово.

У неё всегда готово, даже не спросит, готово ли у меня. Солнце какое-то мутно-поносное, ни капли не греет, промозгло, капает отовсюду — отвратная погода. Пока я так ною, расстраивая себя, она шустро добрала общее полевое имущество, с усилием влезла в распухший рюкзак, сгорбатилась от тяжести и произнесла спокойно, по-деловому, как о давно решённом:

— Пошли.

Пришлось подчиниться и безропотно повиснуть на рогульках. Марья, оказывается, — тут только заметил — успела подновить, подмягчить опоры для подмышек, разодрав свою фланельку. Так пойдёт, к концу дороги вообще голой останется. Хорошо бы!

— Стой! — приказываю. Снимаю энцефалитку, свою рубаху и протягиваю ей: — Надень, а то не пойду.

— Да мне жарко будет, — отпирается благодетельница, покраснев.

— Надень, — настаиваю, радуясь и своей жертве, и своей настойчивости.

Она, подчиняясь, с усилием сняла мгновенно привыкший к девичьей спине рюкзак, взяла рубаху и ушла в кусты. Через пару минут вернулась порозовевшая, проделала обратную процедуру с рюкзаком, поблагодарила:

— Спасибо, — и уже не приказала, а предложила: — Пойдём?

Поплелись по магистральной просеке, прорубленной топографами сдельно, шаляй-валяй, так, что сплошь торчали высокие обрубки кустов, и расчистка, сделанная для облегчения движения, сильно его затрудняла. Но по кратчайшей вела к цели. С двумя целыми ногами и то надо держать глаза востро, чтобы ненароком не споткнуться, не загреметь на колья и не оказаться нанизанным на древесную вилку. А для меня с одной ногой задача усложнялась втрое: кроме того, чтобы не споткнуться здоровой ногой, надо было ещё не задевать пеньки больной и не забывать переставлять костыли, поскольку только здоровые ноги идут сами, без понуканий.

Марья-свет, мой ангел-хранитель, шла первой, выбирая, где легче прошкандыбать инвалиду, пока чуть не пнула вместо сучка балдевшего в полутени невысокой травы огромного щитомордника, почему-то запоздавшего с зимовкой. В последний момент змея решила не связываться с уязвимой нахалюгой и медленно уползла глубже в траву, красиво переливаясь коричнево-жёлтым перламутром. Мы замерли в тесной обороне на трёх живых ногах, обронив костыли, пока, опомнившись, поводырь не отстранился от моей груди, покраснев, наверное, от страха, наклонился и, придерживая одной рукой неустойчивого спасителя, другой подал ненавистные палки. Я остро пожалел, что злая рептилия исчезла, потому что стоять так очень понравилось.

— Не бойся, — вряд ли успокоил, — не наступишь — не тронет. — Это я знал теоретически и боялся ядовитых тварей не меньше её. — Возьми палку и шевели впереди себя, — порадовался, что эта предосторожность замедлит наше и без того черепашье движение. — Это последняя, надеюсь, остальные уже спят. Как ни крути — осень в разгаре.

И вправду — в природе неистово буйствовали четыре поздних цвета. Первыми под напором утренних холодов сдались лиственницы, став ярко-жёлтыми, мягче и пушистее, чем когда были зелёными. Им вторили белые берёзы, стыдливо прикрывшиеся бледно-жёлтым пеньюаром с тонкой прозеленью. Рядом, оттенённые их желтизной, пылали ярко-красным широколиственные клёны. Прячась за ними от ветра, зябко трепетали мелкими бледно-красными листочками осины. И даже коренастые низкорослые дубы сворачивали листья, тронутые краснотой, в трубки, храня тепло. Только зелёные кустарники бледнели, но не сдавались, усыпанные чёрными, красными и белыми ягодами, не говоря уж о кедрах, елях и соснах, набирающих яркий зелёный цвет. И всех их окутывало бескрайнее прозрачно-голубое покрывало.

Для меня осень — время вялости. Одно хорошо: комары сдохли. За этот первый свой полевой сезон я понял, что нет в тайге зверя злее, чем комар. И, главное, не боится ничего, козявка — зудит, нагло предупреждая, прежде чем вжалить, на психику давит, мерзавец. Уснуть не могу, пока не прихлопну единственного или не закопаюсь в спальный мешок с головой, предпочитая задохнуться. Не выдержу, зажгу свечу, вылезу голеньким поверх мешка — на тебе, кровосос, пей рабочую кровь, и только обрадовавшийся сядет — хлоп! И нет великана. Столько удовлетворения, словно Сталинградскую битву выиграл. Мошка мне симпатичнее — она грызёт молча, не зудит на нервах.

Фу! Хорошо, что топографы-разгильдяи оставили дерево, высоко лежащее поперёк магистрали. Можно и передохнуть. Куда торопиться? Всё едино мимо больницы не проскочишь.

— Посидим? — прошу с трудом перешагнувшую преграду Марью. Вижу, что и она притомилась под мужским рюкзаком с образцами, крупные градины пота скопились на широком гладком лбу, стекая в густые широкие брови. Помог снять ношу, открыв большое влажное пятно на узкой девичьей спине. Бросить бы надо камни, предлагал, а она не хочет.

Только присели, слышим, какой-то жалостливо-звенящий курлыкающий звук над деревьями стелется. Подняли головы, а там, высоко-высоко, широким ровным клином летят журавли.

— Чего они так рано? — спрашивает Марья.

— Они всегда раньше всех, — объясняю авторитетно, не зная толком, — другим птицам дорогу прокладывают. Эти, наверное, северные, там уже холодно, без остановок шпарят, торопятся.

Пролетающие журавли всегда оставляют тоску.

— Как бы я хотела полететь вместе с ними, — раздумчиво проговорила бескрылая птица, провожая широко открытыми глазами удаляющийся клин.

— Куда? — поинтересовался я просто так: я не только летать, но и ходить не в силах.

— Всё равно, — ответила, не задумываясь, — только бы подальше отсюда, — и опять я понял, что душа её в боли и на замке.

— А я? — спрашиваю обиженно.

Засмеялась, возвращаясь на землю.

— Из-за тебя и не лечу.

Один журавлик, последний в длинном крыле клина, вдруг стал отставать, резко отвернул и отдалился от стаи, снижаясь, пока не пропал из виду.

— Что это он? — забеспокоилась Марья.

Я знал столько же, сколько она.

— Ослаб, — предположил, — силёнок на длинный перелёт не хватило. Погибнет без стаи, а и задерживать нельзя.

— Как жестоко!

Женщина — она и есть женщина: неразумная жалость разумную необходимость затмевает.

— Природа не бывает жестокой. Она предельно разумна и рациональна, — выложил кратко своё идейное кредо, за которое, как не соответствующее коммунистическому, не раз попадало. — У людей, верно, не так. Слабаки цепляются из последних сил, задерживая общее движение. Нет, я буду ползти вслед сам, но никогда не буду цепляться.

Она молчала, то ли не веря, то ли осуждая, то ли поддерживая. А я подумал: а сегодня? И сегодня я сражался за себя сам, сам вытащил себя из пропасти и сам иду, никого не отвлекая и не задерживая, кроме Марьи, которую не только не удерживал, но гнал. Хуже нет, как быть кому-то в тягость. Не цепляюсь, а ползу ещё и потому, что виноват сам по глупости, потому что новенький и стыдно с первого сезона обременять товарищей, вкалывающих от зари до зари без передыху, и ещё потому, что не хочу выглядеть слабаком ни в их, ни в своих глазах. Первое впечатление — прилипчивое.

— Пошлёпали? — сам предложил, помог взгромоздить рюкзак и сам перелез через дерево, больно зацепившись раненой ногой. Сам, сам, всё — сам, только так.

Путь предстоял длиннее вчерашнего, но впереди целый день, и можно надеяться, что доползём до лагеря засветло. Растревожил душу журавлик, чем ближе к лагерю, тем хуже настроение. Оно и понятно: кому хочется выглядеть безмозглым гадёнышем, не оправдавшим доверия, особенно ценимого у геологов и геофизиков, когда каждый твой поступок жёстко отзывается на судьбе товарищей. Мне, сосунку, только-только выскочившему из институтского инкубатора, сразу доверили отряд, а я?.. Правда, прошлой осенью, когда приехал, я успел походить и с магнитометром, и с потенциометром, и с радиометром, и неплохо получалось и с приборами, и с бригадами. И вот, глупо проштрафился. Не в меру и без причины высоко задрал нос, петушок общипанный, землю под ногами перестал видеть, а летать не научился. Учись теперь падать.

Плетусь, казнюсь, потею, и ёрничать расхотелось. А тут ещё жара начала донимать. Осенью она сухая, как в финской бане. Высоко поднявшееся светило сожгло ночную влагу на листьях и траве и принялось за нас. Наступила лафа для комариных союзников по злобе и вредности — клещей. Спасение то же самое — законопатиться с головы до пят, да плотнее, и преть под солнцем. Потому и возвращаются поисковики из тайги беленькими с бронзовыми лицами и кистями рук. В бане сразу своих узнаёшь.

Бордовых и чёрных плоских полосатиков-клещей ничем не проймёшь — ни сыростью, ни засухой, ни голодом, ни холодом, ни таким интеллектуальным атомным изобретением как дуст, от которого всё живое и растительное дохнет, а кровососам — до лампочки. Ещё весенний поздний снег не сошёл или уже выпал ранний зимний, а они тут как тут, собираются кровожадными стаями на звериных и человеческих тропах и терпеливо поджидают жертву, падая на неё с веток с точностью мастера-парашютиста. Против тайного проникновения ушлых мерзавцев не помогают даже чудо-спецкостюмы, смастряченные под пьяную левую руку нашими мастерами-умельцами из плотной негнущейся ткани. Упревшее в них тело так чадит, что приманивает на запах всех тварей в округе на несколько километров, поскольку нюх у них острее собачьего. Но вы, если диверсант всё же проник на тщательно охраняемую территорию, не отчаивайтесь. Наши академические медсветила додумались, как такому непрошеному десантнику устроить тёмную. В результате многочисленных и многолетних изнуряющих опытов на добровольцах — естественно, из солдат — высосанных до скелетов, они установили, что данный сосо-насекомус, прежде чем впиться в ваше беззащитное тело, садистски гуляет по нему 40 минут, выбирая местечко повлажнее, потеплее, помягче и поскрытнее. Следовательно — подумайте сами, как просто! — надо через каждые полчаса, забыв о работе, снимать на маршруте всю одежду на радость комарам и мошкаре и проверять все швы на своей шкуре и на одёжке, вылавливая беспечных кровососов. Правда, заумные экспериментаторы забыли предупредить о сорока минутах главных действующих особей — не скажешь же лиц! — и те, — я сам проверял — не зная о результатах опытов, впиваются, не ожидая отпущенного им срока, куда угодно и когда угодно — проголодался, втыкай хобот и соси. Соси-то соси, но не засасывайся! Таких дяди запрещают строго-настрого вытаскивать пальцами. Надо капнуть на него маслом, желательно оливковым, немного подождать, чтобы осознал, что ему крышка, и не пальцами, а пинцетом! взять за нагло торчащую задницу, осторожно! — не забудьте — осторожно! — пошевелить, чтобы не свернуть шею, и вытащить. Если он вдоволь напился вашей крови и наелся масла, то с вашей помощью вылезет, если захочет. А если не захочет, то пишите завещание и вверьтесь судьбе. Через две недели узнаете её решение. Ну, это, впрочем, потом. А пока вы вытащили, употев и исчесавшись от комаров, мелкотравчатого убийцу и ни в коем случае не бросайте на землю. Дяди в инструкции чётко прописали: не бросать, не давить, а только кремировать, и пепел по воздуху. И так с каждым. Если вас удостоили симпатией штук пять, то до конца рабочего дня хватит. И дай бог, чтобы среди них не оказалось энцефалитного. Я уже встречал в посёлке беспорядочно дёргающихся, как на заржавленных заедающих шарнирах, едва передвигающихся не туда, куда надо, и гримасничающих уродов с законченной жизнью. Тех, кто своевременно сделал противоэнцефалитные прививки. А кто не успел или не захотел, покоятся на кладбище за рекой, и таких тоже немало. Я бы не хотел оказаться в числе первых и больше всего надеюсь на судьбу. Надеюсь, но не могу пересилить подложечного страха, когда встречаю затаившуюся змею или шевелящиеся гроздья клещей, тесно облепивших концы обрубленных или обломанных веток и, почему-то, колышки-пикеты. Наверное, лакомятся древесным соком или у них, как у грузин, такие свадьбы.

Жарко! Душно! А каково Марье под каменным рюкзаком? Терпит, вредина! Ей, как и мне, больше ничего и не остаётся. Скоро должен быть ручей. Скорей бы! Надо терпеть. Терпи, солдат, — генералом станешь. Из начальников отряда, естественно, выпрут. Ну, что ж, побегаем с прибором. Я не честолюбив, не карьерист. Мне самому по себе быть даже больше нравится. А как же месторождение? С Ленинской? Всё равно замылят. Чем дальше от тебя мечта, тем интересней. Нога бы не подвела, а месторождение никуда не денется. Ага, вот и долгожданный водный поток.

— Марья, падаем!

Не отвечая, она валится набок, освобождается от рюкзака и, поднявшись, помогает мне улечься на траву.

Под мышками ноет, колено дёргает, ладони горят, в голове стучит, в груди спёрло — совсем развалина! Ничего не хочется: ни жить, ни есть, ни двигаться. Только бы лежать в забытьи и балдеть.

— На, попей, умойся.

Вставать? Ни за что! Какая разница, в каком виде сдохнуть? Согласен на грязную высохшую мумию, только бы не отрываться от земли.

С кряхтением сел, взял котелок, чуть не обжёг стёртые пальцы о холодный металл и, припав к краю пересохшими губами, долго и медленно цедил, возвращая к жизни обезвоженное тело. Влажными ладонями кое-как обтёр лицо и снова на спину. Слышу, Марья плещется, умывается, а мне повернуться и посмотреть из любопытства неохота. Дошёл, доходяга, до ручки! А вообще, какая она, Марья? Два дня вместе. А не знаю. Ничегошеньки не знаю.

— Марья?

— Ну?

— Ты какая?

Помедлила.

— Обыкновенная.

Полностью с ней согласен. Обыкновенная тёлка без нервных окончаний. Лет шесть, наверное, в школе просидела, лениво переваливаясь из класса в класс.

— Сколько отучилась?

— Десятилетку, — и, замешкавшись, добавила: — С медалью.

Ого! Ничего себе, тёлка! Племенная. А мне похвастаться нечем: законченный серяк! Школу, правда, закончил без троек. Не накопил знаний, зато преуспел в амбициях и потому полез в институт. И выбрал не какой-нибудь, а Ленинградский Горный и специальность самую престижную — геологическую. Меня привлекала не романтика будущего, а удешевлённая форма с полупогончиками и самая большая стипендия в 495 рублей, на которые предстояло жить. От отца, скромного бухгалтера, и матери, кассирши в кинотеатре, обременённых ещё двумя детьми, существенной помощи ожидать не приходилось. Вообще, надо было бы устраиваться на работу и помогать им. Но я думал только о себе.

Сдуру сдал первые экзамены по профилирующим предметам — математике, физике, химии — на пятёрки, ещё два — на пятёрку и четвёрку, а на последнем — по английскому языку — скис. И немудрено при чехарде с языками и преподавателями в нашей школе, к тому же при отсутствии учебников. То в нас вдалбливали «плюсквамперфекты», то заставляли неестественно высовывать язык, произнося «плисс» или «ззысс», у кого как получалось, то учили без остановки вычитывать слова длиной в полстраницы, то произносить не то, что написано. В слабой голове моей, не обладающей никакими лингвистическими способностями, обе грамматики — немецкая и английская — перепутались, переслоились, а английский текст я, не задумываясь, читал по немецким правилам, что и продемонстрировал на вступительном экзамене. Привыкшая ко всему экзаменаторша и то засмеялась, сражённая моим нахальством, решительно взяла экзаменационный лист, но, увидев предыдущие отметки, задумалась и, справедливо решив, что геологии нужны знатоки физики и математики, а не чужого языка, пожалела и вывела жирное «удовл». Но подачка не помогла, и с тех пор я зарёкся ими пользоваться. Проходную сумму баллов я набрал, но взяли тех, у кого было на балл меньше, но было жильё в Ленинграде, и ещё некоторых по каким-то другим причинам. Мне, так и оставшемуся первым в очереди, предложили другую, непрестижную, специальность — геофизические методы разведки полезных ископаемых. Что это такое, я не знал, но поскольку не лишался полупогончиков и повышенной стипендии, то, не колеблясь, немедленно согласился и даже не понял, как повезло. Десятки, сотни неудачников ушли не солоно хлебавши на повторный старт в следующем году, и среди них немало, без сомнения, таких, для которых геология — осознанная необходимость. А пролез я, для которого геология и, тем более, геофизика были тёмным пустым листом. Но кто знает, для чего он появляется на свет, в чём его предназначение. Людишкам свойственна переоценка себя, и редко кому удаётся уложить мушку желаний в прорезь собственных возможностей и поразить цель. В подавляющем большинстве случаев она остаётся непонятой, скрытой. И, думаю, скрытой специально, чтобы мы в поисках, в пробах набирались опыта, прилаживая себя ко всякому делу и выбирая то, к которому оказались лучше всего приспособленными, которое лучше всего получается, захватывая и душу, и разум. В институт надо брать не после школы, а после 30-ти лет. С институтом мне не просто повезло, а крупно повезло потому, что не только случайно нашёл своё дело, но и оказался в числе немногих провинциалов, набранных в учебные группы. Большинство составили льготники-фронтовики, геологи-практики и — техники, отпрыски номенклатурных пап, заведомо предназначенные для обтирания углов в главках, родственники и протеже заслуженных академических геологов, пекущихся о достойной смене в далёком будущем, незаметные выходцы из нацменьшинств и южных республик, изъясняющиеся по-русски хуже, чем я по-английски, а ещё дружественные шустрые китайцы, корейцы, монголы, чопорные заносчивые поляки, чехи, болгары и другие послевоенные братья, так что нам, школьным недорослям, с любым набором баллов и места не оставалось.

В институте я, как и в школе, не утруждал себя учёбой, но побывав после 3-го и 4-го курсов на практике в настоящих экспедициях, увлёкся нечаянно выбранной профессией, поднажал и один из всей нашей группы защитил диплом с понятием и на отлично. Для хорошего распределения этого опять оказалось мало. Снова выстроилась очередь льготников и блатняков, и когда она выпихнула меня, ничего, кроме морозных Сибири и Урала и пустынного Дальнего Востока, не осталось. От обиды на несправедливость рванул подальше и не жалею. Даже сейчас, лёжа пластом у ручья в обрамлении не лавровых ветвей, а костылей.

— Ну, а потом? — продолжаю занудно пытать медалистку, соображая, что чем больше болтаем, тем дольше лежим.

— Потом не на что, — отвечает угрюмо, и я её очень даже понимаю. Нас, существовавших в институте на приличную стипендию, спасали дешёвые абонементы на завтраки-обеды-ужины и добротная форма, выдерживающая все годы обучения. И то приходилось подрабатывать вечерами и ночами на товарной станции, складах и овощебазах. В других институтах, особенно гуманитарных, 220–230 рублей хватало только на обеды.

— А родители?

— Маме самой помогать надо, — и опять ни полслова об отце.

— Чего ж не осталась тогда с ней? — пристал как банный лист, оттягивая подъём.

Выдавила нехотя, показывая, что ей обрыдли мои репейные приставания:

— Там работы нет. Только на звероферме. Вонь, грязь и платят мало. Мама не разрешила.

— А здесь? Одна? Не трудно?

— Нормально. Живу у тёти. Хочу на такую работу устроиться, чтобы можно было учиться заочно.

— Поступай в мединститут, — не преминул дать совет.

— У них нет заочного.

— Жалко, — искренне посетовал я, — из тебя хороший бы врач получился.

Она усмехнулась, не поверив моему профессиональному опыту, а я не настаивал, подумав, как легко предсказать судьбу другому, не умея определить собственной.

— Разве так важно, где и кем работать? — спросила, утверждая обратное, нисколечки не вдохновлённая медицинской перспективой.

Я как-то не задавался на эту щекотливую тему, поскольку причин не было, и потому поначалу мысленно согласился: «Почему бы и нет?», оставаясь, однако, в убеждении, что дело хорошо получится у того, кто свою работу любит. А работать ради работы — производственная проституция, от неё здорового потомства не жди.

— Для меня — да, — ответил вслух твёрдо. — Для мужика важнее всего в жизни — работа, и грех маяться с нелюбимой даже недолго, нужно не лениться, искать и искать своё дело, хоть до пенсии, а там уж, ладно, что дадут. — Хорошо мне так красиво рассуждать, везунчику. Я сейчас даже сам себе понравился. А ей — нет.

— Хорошо работать нужно везде, — тыкается упрямо встречь. — Пользу приносить людям, а не себе.

Ишь ты, какая идейная! И прямо в мой глаз. Я и думать не думал о своей пользе человечеству, я думал о пользе себе, считая, что обе пользы хороши, когда совмещаются, а когда порознь — гроша ломаного не стоят. Сейчас ей отбрею!

— Ой, бурундучок пришёл! — радостно вскрикивает она, лишаясь возможности услышать философский перл. — Какой красавчик! Нам принёс.

Пришлось повернуть залежавшуюся голову и посмотреть на гостя-благодетеля. Он безмятежно сидел на дереве в двух метрах от нас, высоко задрав роскошный распушённый хвост, и держал в лапках упавшую гроздь лесных орехов.

— Пожалуй, нам маловато, — сомневаюсь, наблюдая, как обжора ловко раскусывает орешки и прячет ядрышки за бездонные щёки.

Сообразительная Марья поняла тонкий намёк и потихоньку стала подниматься, но полосатый запасливый хозяин тайги не стал искушать судьбу, спрыгнул с дерева, оставив недолущённый дар, и исчез.

— Я сейчас, — взяла Марья котелок и полезла вверх по ручью.

— Смотри, не заблудись, здесь больше двух кустов, — предупреждаю конкурентку гостя и тем вношу свой вклад в будущую добычу.

Где-то читал или слышал, что давным-давно святые одними орехами питались. Наверное, потому и быстро попали на иконы. Я на это не претендую, но пара горсточек не помешает обмануть желудок.

— Нашла-а-а! — победно оповестила добытчица, испугавшись, наверное, что далеко ушла и не найдёт обратной дороги. Мысленно я с ней, и этого достаточно.

— Ого-го-о-о!

Вернулась довольная, облизывая пальцы, и с полным котелком. Пришлось сесть и заняться святой трапезой. Нестерпимо захотелось мяса. Ещё говорят, что голод душат движением.

— Пошли?

Пошли молча, не тратя мои оставшиеся силы на разговоры, сопя и пыхтя, не отвлекаясь на таёжные прелести. Не остановила и белка, стремительно бегавшая по стволу кедра вверх-вниз. Стуча цепкими коготками и злобно цокая, она, сверкая бусинками глаз из-за ствола, охраняла зреющие зимние запасы, предупреждая, что готова стоять насмерть. Знала, наверное, что её теперешняя шкурка никому не нужна, вот и осмелела. Правда, бичи не прочь бывали полакомиться мясом злюки, но в ней его столько, что и одному не хватало. И я не стал связываться с жадиной, решив не лезть на дерево, а презрительно прошкандыбать мимо. Мне бы хоть две её лапы.

Солнце, не дождавшись конца интересного путешествия, начало по-осеннему быстро падать. Не зря учёные говорят, что осенний воздух разреженный. Кое-как дотянули до поворота вдоль ручья к лагерю. Появилась широкая натоптанная тропа, исчезли предательские обрубки кустов и поваленные деревья, идти стало ровнее и значительно легче и свободнее, не опасаясь неожиданных падений. Для облегчения ходьбы приспособил инерцию никчемно болтающейся больной ноги, мотая ею по ходу движения, и тем самым освоил рациональную технику передвижения на костылях. И вообще, жить стало лучше и веселее.

— Теперь ничего не страшно, — успокаиваю в спину замученную Марью, — если не допрыгаю, то доползу.

Она приостановилась, поправила, поморщившись, лямки, неуверенно спросила:

— Может, сходить, позвать мужиков?

Я тоже остановился. На смену долгой саднящей боли, взрывному отчаянью и тянучей неуверенности пришли вздрюченная злость и решимость.

— Тебя надо поднести?

Она насупилась от незаслуженной обиды.

— Ты же сам просил.

— Когда это было? — спрашиваю раздражённо, как будто такого и не было, вспоминать, во всяком случае, не следует. — Разделить с кем-то нашу победу? — Сколько драматизма и эйфории было в моём голосе! — Ни за что! — Чёрт с ней, с ногой. — Мы доползём триумфаторами! — Впереди, конечно, я, а она за мной, отставая. — Женщины будут рыдать от восторга и умиления, — я попытался представить рыдающей нашу геологиню Алевтину Викторовну, но не получилось, — а мужики склонят головы в почтении и зависти. — Лишь бы не ухмылялись! Вздохнув, объяснил более понятно: — Никогда не хочется выглядеть побитым и жалким, так что — вперёд, и хвост пистолетом.

Она, согласная, хорошо рассмеялась и даже попыталась выпрямиться под рюкзаком, а я бодро заковылял вслед, ритмично помогая движению замотанным маятником.

Триумфа, к сожалению, не получилось. Когда мы, окончательно выдохшиеся, со скрипом костылей и стенаниями замученной плоти, прителепали в лагерь, он был пуст: очевидно, о нашем прибытии забыли оповестить. Ни цветов, ни музыки. Впрочем, женщины были. За самодельным столом из тёсаных плах, накрытых жестью, спокойно сидела Алевтина со своими вечными образцами и не только не обрадовалась нам, хотя бы обманно, но даже не соизволила удивиться, хотя бы притворно.

— Бойцы возвращаются израненными, но со щитом, — произнесла без эмоций, будто видела не живых людей, а батальное полотно. — Надеюсь, ничего серьёзного? — Как будто наши травмы зависели от нас.

Её у нас не любили и потому избрали секретарём парторганизации. Отталкивали, вызывая невольную антипатию, не только безразличные способы мышления и выражения мыслей газетно-книжными штампами, но и серое внешнее обличье нескладной бабы, сухопарой и плоской, с узкими костлявыми плечами и широкими бёдрами, тонкими ногами и маленькой головкой с невыразительными птичьими глазами и бледными змеистыми губами с постоянными болячками. Она несомненно видела и чувствовала людскую неприязнь, переполняясь желчью и замыкаясь на пустынном геолого-партийном островке. Мне её было жалко. Тем более что была она классным минералогом и петрографом, трудоголиком и умницей. За это уважали, но не любили. Думаю, для женщины хуже всего, когда уважают, но не любят.

Неожиданно и вопреки характеру у неё оказалась приличная и постоянно пополняемая библиотека дефицитных детективов, и я прошлой зимой попытался получить доступ, но безуспешно. Жмотина редко кому доверяла интеллектуальное чтиво, а уж новенькому — тем более. «Ну и не надо», — отстал я, — «не больно-то и хотелось», а заодно решил, что геолог-то она так себе, фактурщица, дальше своих камней ничего не видит. Настоящие геологи и геофизики, а к таковым я, естественно, относил и себя, обязаны мыслить широко и глубоко, не зацикливаться на фактических данных, искать не идею под них, а их под идею, смотреть в перспективу, обладать пространственной фантазией и нюхом хорошего детектива-разведчика. Нет, она не геолог от бога, куда ей! Негативное отношение усиливалось ещё и оттого, что Алевтина скептически относилась к геофизике, а мне казалось, что, в первую очередь, ко мне. В общем, у нас наметилась взаимная конфронтация. Ей бы пристало работать в каком-нибудь затхлом институтишке, копаться в окаменелых древностях и не мешать росту молодых перспективных кадров. А она почему-то прячется от людей в полевых партиях и отрядах, портит боевое настроение. И вообще, спокойно могла бы корпеть, по-марьиному, где угодно, везде быть нужной и чужой. Говорят, что когда-то была замужем, но муж, не выдержав тоски, быстро сбежал, и с тех пор никто ничего не знает о её личной жизни и даже толком, сколько ей лет.

— Так, — отвечаю спокойно, независимо, — царапина. — Подбрасываю себя к столу и усаживаюсь спиной к ней. А Марья поволокла рюкзак к геологической палатке, чтобы избавиться, наконец, от проклятых камней, никому не нужных, кроме Алевтины. Просматривая их, та никогда не была удовлетворена, придираясь, что взяли не на всех аномалиях и не свежие, а выветрелые. Так и старается сбить ударный темпгеофизических бригад.

— Что за шум, а драки нет? — Оказывается, в лагере и мужики есть. — Ба! Наших уже побили, — вылез из своей палатки и, щурясь от падающего осеннего солнца, уставился на меня, слегка улыбаясь, наш начальник Геохимического отряда — Кравчук Дима. — Что случилось? — выразительно посмотрел на ногу как начальник.

Подчинённый, не смея огорчать начальство и не пытаясь скрыть правду, незамедлительно ответил, краснея и смущаясь своего растрёпанного вида и производственной бесполезности:

— Да ничего особенного. Поскользнулся, упал на камень, коленку повредил немного, — сказал то, чего хотелось.

Дмитрий Николаевич — он не любил, когда называли по-простецки Димой или, что ещё хуже — Митей — ещё раз оглядел замотанную ногу, которая интересовала его больше, чем весь я в целом, крякнул с досадой:

— Чёрт-те что! Уметь надо падать! — подошёл, сел рядом с Алевтиной по другую сторону стола от преступника. — Не ко времени шлёпнулся: я уже отчёт по ТБ отослал, чистенький — ни одного несчастного случая. — С досадой шлёпнул широкой ладонью с почерневшими от постоянной возни с землёй и камнями морщинами. — Не мог ты повременить падать до начала ноября? — Дима отличался тяжеловесным юмором и, как следствие, отменным аппетитом, что хорошо угадывалось по его плотно сбитой фигуре за-тридцатилетнего здоровяка. — Ходить, что ли, не можешь? — покосился на самодельные ходули.

Нет, не встречали нас ни восторженные женщины, ни почтительные мужчины. Не отвечая на последний, второстепенный, вопрос, говорю о главном:

— Я не знал, что ты уже состряпал отчёт.

Дима-Митя хмыкнул — он не был обидчивым, если не затрагивались его добро и гроши.

— Ну, раз шуткуешь, значит, не так, чтобы очень вдарился. — Кивнул на шортики: — Штаны-то зачем испортил? — Он обращался сейчас со мной не как с равным, каким был по должности, а как с сопливым недотёпой, хотя старше был всего-то на десяток лет и имел древнее образование технаря. Просто ему нравилось начальствовать, а сейчас тот случай, когда я сам подставился.

Надо сказать, что Кравчук справедливо слыл не только в нашей партии, но и во всей экспедиции лучшим геохимиком-производственником, занятым постоянно на трудоёмкой металлометрической съёмке, отличался болезненным честолюбием и старался всеми силами и способами удерживать завоёванный имидж. Очень помогало членство в компартии, компенсировавшее недостаток образования. Однажды поняв свою общественную роль, Митя на каждом производственном или партийном собрании обязательно громогласно и горячо громил разное начальство, невзирая на должности и заводя собравшихся, правда, только по производственным мелочам, за что пользовался одинаковым авторитетом как у начальства, так и, особенно, у работяг и техников. В его отряде, состоящем из трёх-четырёх бригад, всегда соблюдались порядок и дисциплина, какие только возможны в полевых условиях. Я, приглядевшись, попытался слизать, не поняв по молодости, что одной требовательности в тайге крайне мало, а нужен специфический характер руководителя-организатора, какого у меня и в помине не было.

Пока другие, ленясь, ждали наступления тепла, чтобы в спешке собраться в 2–3 дня, забыв многое, он с зимы приглядывался-прикидывал, что добавить к тому, что отдельно хранил на складе с прошлого года, и настойчиво понуждал начальника партии дополучить в экспедиции необходимое, и тот не смел ни в чём отказать, памятуя о неминуемых неприятностях, которые сулит зажим передовика и партийца-общественника, да и сам был заинтересован в безотказной работе отряда, перевыполнявшего нормы в 2–3 раза. За работяг Кравчук грызся с остервенением, пока не добивался тех, кто приглянулся. Иждивенцев не было, все умели в тайге всё и делали без понуканий.

Быстро усвоив передовые методы работы, бичи не утруждали себя инструктивными требованиями глубины, веса и состава проб, а техники — контролем качества проб и геологическими наблюдениями. И все были довольны, потому что и поисковая партия и, тем более, работяги получали за количество, а не за качество проб, и только Алевтина ворчала, да кто её, мымру, станет слушать. Ничто не мешало Дмитрию Николаевичу оставаться непревзойдённым мастером своего дела, заслуженным передовиком производства и уважаемым человеком. Оказалось, и мои опытные магнитометристы не лыком шиты: вместо требуемых четырёх посадок магнитной системы прибора они делали две, а то и одну, если были уверены в приборе и позволяло спокойное магнитное поле. Уличить прохиндеев было невозможно, а когда тупицы при контроле попадались, то мне влетало втрое: за то, что лопух, что подтверждала и фамилия — Лопухов; за то, что нашёл брак, и за то, что не мог скрыть, и тем самым нанёс убытки коллективу. У Кравчука брака не было никогда. Делались постоянные замечания о необходимости повышения им, существенного повышения, качества геологической документации и проб, да кто станет принимать во внимание завистливые щипки. В нём, как я понимаю, одновременно пропадала масса талантов: по втиранию розовых очков, суетной подлипалы, организатора круговой поруки и психолога по части человеческих слабостей. В его бригаде никогда не спорили и не ссорились, а указания Дмитрия Николаевича — только так называли в глаза — выполнялись беспрекословно. Кто ж не хотел приличных заработков? «Надо уметь жить самому», — говаривал он, когда нарывался на похвалы, — «и давать жить своим».

У геохимиков никогда не переводились рыба и зверятина. Время от времени двое, наиболее удачливые рыболовы и охотники, освобождались хозяином от гоньбы по маршрутам и отправлялись на добычу. Одного подменял сам начальник, а за второго вкалывал весь отряд. Возвращались браконьеры всегда по темноте, уводили свободных куда-то на разделку-сортировку и прятали добычу в бочке, погружённой в яму холодного ручья. Малая толика выделялась на общую кухню, а большую постепенно съедали сами, справедливо считая, что добычи в тайге хватает для каждого. Никто и не возражал, а всё равно почему-то было противно. Мои молодые ребята, которым тайга представлялась джунглями, сторонились ухватистых геохимиков, а те в их обществе и не нуждались. Я заметил, что в таёжных условиях дружбы не бывает, а есть только уживаемость. Как у нас с Кравчуком. Такие, как он, передовики производства наносят больший вред геологии, чем любые бракоделы. Вот он сидит рядом и, одновременно, отделённый столешницей — поодаль, заматерелый таёжник, гордость экспедиции, здоровый, даже чересчур, а мне, чуть нюхнувшему тайги, тощему, без штанов и с подбитой ногой его жалко. Сейчас я его просто презирал и … стыдился.

— Чтобы легче бежать, — отвечаю, — торопился.

Дима нисколько не смутился, не обиделся. Я ему был неинтересен, поскольку не был конкурентом ни с какой стороны, и серьёзным людям слишком тонкий юмор непонятен.

— Новые Шпац не даст, — Шпац — это начальник партии, но ему ещё не время на сцену, — будешь покупать, — ехидно заметил Митя, для которого трата собственных денег на спецовку была бы жесточайшим моральным ударом.

— В больницу надо? — перешёл на деловую тему.

— Неплохо бы, — подтверждаю мудрую догадку.

— Завтра подготовлю пробы, а послезавтра вместе с ними отправлю. Потерпишь?

Что мог ответить образец недоколотый?

— Привык, — мечтая только об одном: добраться до лежанки в палатке и прокемарить голодным до послезавтра.

Естественно, не удалось, и, естественно, помешала Мария. Высунулась, откуда ни возьмись, из-за спины Алевтины, как будто кто её просил.

— Ему срочно надо: колено изрезано-разбито до кости, много крови потерял, и рана загнивать стала.

Что-то новенькое в моей медицинской истории — когда это она загнивать стала? Искоса попытался поймать её взгляд, но она, шельма, успела отвернуться. Врёт, значит. Золото — девка! И Алевтина то ли в пику, то ли в помощь начальству сухо уронила:

— Подготовленных проб на ходку хватит.

Митя сразу расплылся в широчайшей улыбке, словно испытал неимоверное облегчение от удачно разрешившейся проблемы, и не надо гнать лошадей порожняком.

— Ну, раз так, то завтра и отправим, — поднялся и внушительно добавил: — я распоряжусь. — Помедлив, поинтересовался: — А с твоими как быть? — имея в виду остающихся сиротами моих операторов.

— Думаю, проблем не будет, — заверил я без убеждения, утвердившись во мнении, что где люди, там и проблемы. — На всякий случай оставлю старшим Волчкова, — одного из операторов. — Должны за неделю управиться.

Кравчук совсем повеселел: пасти задарма моих беспомощных пионеров ему совсем не улыбалось.

— Добро! — и от доброй души пообещал: — В случае чего — подскажем, поможем.

У меня чуть не вырвалось искренне: «Лучше не надо!»

— Зиннн-нна-а! — завопил вдруг благодетель без предупреждения, заставив вздрогнуть. — Зинн-нн-а-а! — совсем мои нервишки сдали.

В дальней складской палатке, стоящей на берегу ручья за кухонным очагом и длинным столом под навесом из брезента, что-то грохнуло, потом сладко, взатяжку зевнуло и, наконец, откликнулось:

— Ну, что там? Отдохнуть не дадут. Только бы жрать!

Дима коротко хохотнул, гадко подмигнул мне и радостно сообщил в сторону палатки:

— Любимчик твой! — с неподдельным интересом ожидая реакции.

Она последовала мгновенно, заставив меня покраснеть и оглядеться — Марьи, слава богу, рядом не видно.

— Васенька?

Полы палатки широко, рывком, распахнулись, и на свет божий выкарабкалась, щурясь от застрявшего на деревьях солнца, наша богиня — кухарка Зина, здоровенная деваха со здоровенными оплывшими формами, переставшая надеяться на милость Гименея. Не успев улепетнуть, я застыл в неловкой позе на костылях и в штанишках, как и полагается Васеньке.

— Што с тобой, паразиты, сделали?! — всплеснула короткими жирными руками, оголёнными по локоть, в ужасе округлила глаза и стала быстро, короткими шажками, неумолимо надвигаться, напоминая пингвиниху, торопящуюся прикрыть подолом неразумное чадо. Спасения не было.

Избыток тела в Зине компенсировался недостатком ума — факт, давно подмеченный в спорте, — что ей нисколько не мешало, поскольку хорошей жизни мешают не обстоятельства, не соседи и не погода, а собственные мозги. Дураку давно известно, что чем умнее заумник, тем хуже живёт. И доказывать не надо, достаточно приглядеться к нашим инженерам. Плохо, когда хорошо устроившиеся дураки завистливы и злобны. Зина не страдала ни тем, ни другим, она всегда была безмятежна и добра до одури, так, что невольно вызывала отвращение. Почему её добрая душа не стакнулась с другой такой же — неизвестно, а спрашивать, особенно некрасивых женщин, неудобно, У каждого должны сохраняться нетронутыми свои тайны, горделивые или постыдные, без них, без их перелопачивания в часы уединения, и жизнь — не в жизнь. Я не больно-то даровитый психолог, особенно по женским душам, но мне казалось, что для неё, не востребованной ни мужем, ни детьми, настал тот переломный возраст, когда нерастраченная энергия сердца, зарастающего жиром, постепенно затухает, смиряясь с судьбой, а переброженные на бабьем перепутке женская и материнская любови непроизвольно выплёскиваются нервными спазмами. Почему-то под один из них, вопреки желанию, попал я. Попал и превратился в живую игрушку, в любимую куклу, получив взамен дополнительную вкуснятину. Надо признаться, что такая игра меня устраивала, лишь бы не заигрываться, не оставаться надолго наедине и не попадать в любящие руки. Пока удавалось.

Мне её жалко. Я вообще парень жалостливый. Девчата в институте постоянно липли со своими обидами и сердечными проблемами, но ни одна не захотела жалеть вместе, да ещё на Дальнем Востоке. Когда кто-либо из бывших уркаганов Кравчука, разжёгшись внезапной кобелиной страстью, позволял себе, вопреки строгому запрету начальника, дать волю рукам, она, отбившись, горько плакала, роняя частые мелкие слёзы в чан с картошкой, которую готовила для мерзавцев, и я, не выдержав, присаживался рядом и как мог утешал, обещая, что как только пришлют шпаги и пистолеты из Парижа, вызову негодяя на дуэль. Вздрагивая плечами, сросшимися с шеей, она постепенно успокаивалась — и надо-то было чуть-чуточку человеческого доброго участия, смеялась сквозь слёзы, которые быстро кончались. Таких нельзя обижать, невыгодно: во-первых, неинтересно, потому что без ответа; во-вторых, зло затраченное не возвращается, и можно оказаться добряком, не желая того.

— Зинуля! — взмолился я. — Не задень меня нечаянно, упаду и развалюсь на части. Лучше накорми нас с Марьей: два дня впроголодь, одни гренки… то есть, сухари.

— Миленький! — опять попыталась сделать воздушный всплеск руками кухонная мадонна. — Заговариваться стал. От голода. — Она твёрдо знала, что все болезни от недоедания. — Дуйте за стол. Где Машка-то? — чувствуя своё обаяние, она не была ревнива. Критически и любяще оглядела игрушку и жадно предложила: — Может, тебя донести?

Дмитрий так и грохнул невежливо, предвкушая спектакль, но, пожалев, спас, отложив премьеру:

— Помнёшь ненароком ещё чего-нито кроме ноги.

И, не выдержав, согнулся от смеха, довольный собой.

А тут и Алевтина высказалась:

— В Амазонии живут гигантские паучихи, которые после спаривания съедают самцов.

К чему это она? На что намекает? Да провались вы все пропадом! Не обращая внимания на массовый идиотизм, покричав Марию, я решительно поковылял к жратвеннику, демонстрируя инвалидную удаль.

Жаркое из американской свиной тушёнки, сухой картошки с сухой морковкой и сухим луком под соусом из Зининых причитаний было привычно неаппетитным, а грузинский чай только портил ключевую воду. Хорошо, что я не распределился в Грузию. Она мне представляется совершенно пустынной горной страной без единого кустика и деревца. Это легко устанавливается по тому чаю, которым они нас пичкают. Полбанки сгущёнки я выгреб уже в полной апатии с единственным желанием: спать, спать, спать… Умудрился, мобилизовав засусеки последних сил и отупевшего терпения, кое-как переодеться, освободившись от паршивых штанишек и насквозь провонявшей потом энцефалитки, и, гордясь собой, мгновенно отключился, успев упасть спиной поверх спального мешка.

Разбудили свои архаровцы, ввалившиеся в палатку в глубоких сумерках и не разглядевшие в её темноте распластанное тело героя-командира. Как всегда нервно-возбуждённые после тяжёлого и утомительного полевого дня и долгой возвратной дороги, они громко, не стесняясь, обсуждали загадочное отсутствие Иваныча — так меня называли, уважая не возраст, а должность, — с Марьей, нисколько не беспокоясь и не думая о поисках пропавшей или затерявшейся пары. Правда, я, когда уходил, предупредил, что могу задержаться на ночь — маршруты-то дальние — но та ночь прошла, а они и в ус не дуют. «Ох, уж эта молодёжь!» — подумал скорбно-прощающе о ровесниках. Пришлось найтись самому. Они искренне обрадовались, не знаю только чему: то ли тому, что нашёлся, то ли тому, что не надо искать.

И с радостью убежали обедать и ужинать разом. Тотчас, словно ждала за палаткой, явилась Марья с дымящейся кружкой в руке.

— Вот, Алевтина Викторовна просила передать, — осторожно поставила кружку на шаткий стол.

— Что это? — спросил я, садясь с вытянутой на спальном мешке больной ногой.

— Травы какие-то, от воспаления и болеутоляющие, — невнятно объяснила она и исчезла, будто и не приходила.

«Яд!» — убеждённо решил я и попробовал. Оказалось приятно и даже вкусно. «Пусть отброшу коньки», — думаю, — «но с блаженной улыбкой на охладевших устах», — и выдул, не сдержавшись, всю кружку до дна, почти враз страшно пропотел и ослаб. «С чего это она?» — подумал об отравительнице, но был слишком слаб, молод и туп, чтобы удерживать внимание на факте не моего ума и опыта.

Вернулись довольные парни. Мы пометили на моей схеме заснятые маршруты, обсудили порядок съёмки оставшихся. Волчков — молодчина — согласился постаршинствовать, операторы принялись при свете свечи проверять записи записаторов в полевых журналах, а я снова залёг. Слышал сквозь дрёму, как меня накрыли жаркой конской попоной, слышал невнятные разговоры, но участвовать был не в силах. А сон всё не шёл, хотя, после сладкого, это вторая моя слабость. Я спал всегда и везде, где только мог, и столько, сколько позволяли обстановка и обстоятельства. Как-то в институте, окончательно разозлившись на себя, я решил покончить с досадной слабостью — выспаться раз и навсегда. Когда все с утра ушли на лекции, залёг в пустой каморке Красного Уголка, где хранились пока не нужные вдохновляющие красные атрибуты демонстраций и собраний, и затих, пообещав не просыпаться хоть сутки, хоть двое. И надо же — сна ни в одном глазу! Провалявшись так с час, чертыхаясь и чихая от праздничной пыли, я вылез помятой кошкой и почапал тоже на лекции, не сомневаясь, что на какой-нибудь из них обязательно задремлю. Психопатологи знают, что хороший сон — показатель здоровой нервной системы. Я в этом дико сомневаюсь. Мне кажется, что мои нервы легко впадают в спячку от постоянного взвода. Обязательно выясню в больнице и, может быть, если удастся, если создадут условия, поставлю рекорд по продолжительности сна во славу… нашей… великой… Родины…

- 4 -

Уверен, что только-только смежил очи, а меня уже грубо расталкивают, стащили попону, орут, не считаясь ни с раной, ни с чином. Что ни говори, а лучше, когда последний защищён стенами кабинета и смазливой секретаршей. О-хо-хо! Дожить бы! Не больно-то и охота.

В распахнутую половину входного полога палатки вливается, крадучись по полу, препротивный холодный воздух. Туман, заглядывая, клубится, не решаясь вступить в тёплое нутро, и довольно светло в проснувшемся таёжном мире. Неужто утро? Чего ж не разбудили? Сами, небось, уже собрались. И вправду: Волчков, всунувши внутрь голову, повязанную платком по-пиратски, сообщил, что уходят, и мудро посоветовал напоследок:

— Выздоравливай.

— Ладно, — вяло пообещал я, не представляя, что делать. Хуже нет, как быть вышвырнутым из накатанной колеи, даже если она с колдобинами и грязью. Решил пока собрать манатки — здесь они больше не понадобятся. Большую часть оставлю ребятам: фонарик, запасные батарейки, две свечи, мыло, журнальное старьё, конечно, шортики и, вроде бы, больше нечего. На выброс: остатки кед — поеду в кирзачах, полотенце, которым вытирал одновременно и лицо, и ноги, и тело, и миску, и… в общем, выкидываю. Одни трусы с майкой — тоже. Ничего и не остаётся. Оно и лучше. Барахолку прервал Кравчук:

— Готов? Через полчаса в путь.

Последние полчаса нынешнего, первого и неудачного, полевого сезона. Нестерпимо захотелось остаться. Может, заживёт нога и так? Попробовал посгибать в колене и завыл. Нет, не заживёт, подлюга.

Через полчаса наш санитарный караван был готов. Впереди, естественно, караван-баши, т. е., я…

— Дон Кихот, — съязвила Алевтина, критически оглядев Росинанта и всадника с костылями вместо пики и рюкзаком в связке со спальным мешком вместо щита. Ладно, я — дон, но вы, дорогая моя, не Дульцинея, не тянете на даму сердца, даже на даму живота, даже… Нет, я не должен попусту растрачивать драгоценную нервную энергию перед трудной неизведанной дорогой. Вспомнил, как я лихо усаживался на скакуна.

Сообразительный Дима, подстёгиваемый желанием скорейшего освобождения от ненужного хлама, предложил поэтапную загрузку. Сначала засёдланного Росинанта подвели к столу и прислонили к торцу боком. Привыкшая ко всему, давно махнувшая на всё хвостом, лошадка не сопротивлялась. Сопротивляться попытался я, но силы оказались неравными. Два бугая, Кравчук и возчик Горюн, подхватили под мышки и поставили на стол. Потом один подпёр аргамака, а второй почти втащил меня в седло. Им ещё повезло, что я не надел доспехи.

— В седле-то сидел когда-нибудь? — нагло поинтересовался оруженосец.

Я с высоты утвердительно мотнул головой, опасаясь свалиться:

— Конечно, только в автомобильном.

Горюн улыбнулся одними глазами, оценив юмор висельника, и обнадёжил:

— В этом удобнее.

К нему стоило приглядеться лучше: я доверял ему не только ногу, но, может быть, и жизнь будущего ленинского лауреата. Конечно, лучше бы иметь для солидности и престижа походного помощника помассивнее и повыше, но и этот, в общем-то, был неплох. Ростом, как и должно быть, пониже меня, зато фигурой пообъёмнее, особенно в широких прямоугольных плечах, свидетельствующих о внушительной силе и надёжности. Но больше всего в нём мне нравились слегка кучерявившиеся длинные русые волосы под Энгельса и, сверхособенно, аккуратная бородка и пышные усы Маркса, делающие лицо мужественным и красивым. Вырасту большой, обязательно заведу такие же. Правда, по тому, что растёт сейчас, не уверен, что получится. Горюновы заросли оживлялись девичьими светло-голубыми глазами, вечно смеющимися вприщур, а бархатистый ровный баритон завораживал, наверное, не только лошадей, но и слабые женские души. Джеклондоновскую привлекательность нисколько не умаляла сверхскромная, но удобная одёжка — подогнанный по фигуре противоэнцефалитный костюм с ковбойкой, видневшейся коричневыми клеточками в открытом вороте, и растоптанные, но целые, кирзачи со стягивающими ремешками и посветлевшими от времени носками.

В общем, решил я, мне он подходит, и только хотел распорядиться, чтоб трогались, как Горюн — пора и пояснить, что так его зовут за фамилию — Горюнов, а имя-отчество — Радомир Викентьевич — не для простого возчика — взял за длинный повод одну лошадь и двинулся без приказания, ведя на длинных связках гужом ещё две грузоединицы, и все три изуродованы зелёными вьючными ящиками по бокам и мешками сверху.

— Не отставай, — бросил мне мимоходом, и пришлось в который раз в жизни смириться с ролью аутсайдера. Но я не переживал. Как у бегунов на стадионе? Передние пыжатся, пыжатся почти всю дистанцию, а задний — раз! — и, сохранив силы, обошёл на последних метрах. Так и я, обязательно приду первым на базу. Тем более, что Горюну, уступившему мне своего рысака, придётся топать ножками всю дорогу, а это без малого 30 км, и почти половина из них по разбитой таёжной тропе. Так что уделать его будет несложно, лишь бы не продремать рывок. В институте в зачётных забегах я всегда придерживался золотой зачётной середины, но сейчас не уступлю, лишь бы не подвёл Росинант.

Радовало и то, что у меня оказалось врождённое чувство координации, поэтому сидеть в седле гарцующего ахалтекинца по-д’артаньяновски не составляло труда. Тем более что держаться за луку можно было обеими руками, так как привычная коняка шла сама, не отставая от нагруженного собрата или сосестры, не рассмотрел, стараясь держаться поближе к руководящему хвосту. И всё бы ничего, да откормленное вьючное животное нерационально тратило значительную часть энергии на непотребные звуки в такт каждому шагу, и это оскорбляло, мешало сосредоточиться на возвышенном. И ещё ветки деревьев и кустов: они как будто специально наклонялись и протягивались, чтобы зацепить, стащить, царапнуть, стукнуть по больной ноге, ткнуть в глаз. Я еле успевал от них отбиваться, и это было посложнее донкихотовского идиотского сражения с ветряными мельницами. В таких экстремальных условиях, естественно, на возвышенное не настроишься. А я-то думал, что, поплёвывая свысока, буду задумчиво обозревать окрестности, соображая, где тут могут быть месторождения с Ленинской премией. Вместо этого так намахался руками и накланялся головой, что совсем обессилел, рубашка промокла от пота, нога разнылась, и я тоже, завидуя Горюну, вольготно шагающему впереди с веточкой в руке.

Ещё потерплю с полчаса и слезу: лучше на костылях ковылять, чем постоянно рисковать быть сброшенным или проткнутым. Предположим, что вчера я шёл с крейсерской скоростью 1 км в час. До базы — 30 км. Следовательно, шкандыбать на костылях придётся 30 часов. Ого! Если бы! Не могу же я маячить постоянно? Дайте хотя бы полчаса отдыха на каждый час беспримерного марша! Итого добавляется 15 часов, а всего — 45 часов на ходку. Без сна? Ну, нет! Ищите других дурней! На дневной переход отведём по-божески… скажем, 8 часов — пусть ещё кто-нибудь попрыгает столько на самодельных костылях! На 45 часов хода понадобится 5 с половиной ночёвок. Так и быть, пусть будет 6, т. е., на всю дорогу уйдёт 96 часов ночёвок. Многовато, но я выдержу! Итак, на-всё-про-всё понадобится всего-то каких-то 141 час или, опять округлим, 6 дней. А вдруг случится какая-нибудь природная катаклизма? Дождь, скажем? Или живот заболит? Даём мне, на всякий случай, неделю. Зато доплетусь целёхоньким. И время будет подумать о возвышенном.

А сейчас оно, к сожалению, кончилось, потому что тропа, слава богу, внезапно выскочила из леса и пошла по течению самой большой здешней реки Хумана с широкой плоской поймой, заливаемой в половодье и дожди и заросшей дикими толстостебельчатыми травами и низкорослым широко разветвлённым кустарником. Повсюду валялись полусгнившие деревья, принесённые рекой и заросшие толстыми лишайниками и мхом. Тропа запетляла между ними, постепенно приближаясь к берегу, и скоро привела к пологому изрытому копытами спуску. Нетрудно было догадаться, что я и сделал, что отсюда начинается брод на противоположный возвышенный берег, едва видимый метрах в двухстах. Горюн остановил караван, рассоединил лошадей и стал снимать штаны. Я отвернулся: мог бы и за кусты уйти, невежа! Смотрю краем глаза, а он и сапоги снимает. Что за новый способ? Неужели так пойдёт вброд? Вода в здешних реках отвратительно холодная даже в лютую жару, что уж говорить про теперешнее время. Меня ни за что не заманишь. Я — пас.

Кравчуковские браконьеры приносили отсюда вместе с рыбой чёрных пучеглазых раков, варили их, шевелящихся и красневших от злости, а потом с хрустом что-то ели. Смотреть противно! Это там, за бугром, вымирающие капиталисты дегенеративно смакуют разных гадов, что-то выковыривая серебряным — специальным! — ножичком из-под твёрдого воротника, а потом запивают, причмокивая от удовольствия, напёрстком мозельского или какого другого марочного пойла. А по мне лучше нет деликатеса, чем приличная миска рисовой каши с тушёнкой и порядочная кружка сгущёнки с грузинским чаем. Потом и оставшиеся соломку и веточки можно обсосать вместо рачьих панцирей.

Знающие ловцы говорят, что эти несъедобные твари и ходят-то по дну ненормально, не как все, а задом. Что ж он видит? Всё равно, что пешеход, идущий спиной вперёд через дорогу с несущимися авто. Пойдём, предположим, мы с Горюном босыми, — брр! холодно! — а рачина, не видя, сдуру наткнётся и, не вникая толком, — мозгов-то у них, говорят едоки, с гулькин нос — хвать за палец! Намертво хватает, стервец, клещами клешни не разожмёшь. И что, мне так и ехать в больницу — с больным коленом и с раком на пальце? Пусть Горюн идёт, а я повременю, пока переправу наведут.

А если пираньи? Умники, фыркая, утверждают, что те водятся в Бразилии. Так я и поверил! Чем наши речки хуже? Какой-нибудь перелётный гусь лапчатый раздавит беременную пираньиху, самою заглотит, а выдавленная икра приклеится к лапам. Он и не подумает их помыть, Прилетит сюда, плюх в воду, икринки отлипнут, вот и — здравствуйте, мы ваши пираньи! У них даже икринки чавкают всё вокруг, а мальки обгладывают до косточек всё, что плавает. Взрослые, не разбираясь, жрут с костями. Такие и костыли за милую душу обгрызут, что уж говорить про голую ногу. А я, к тому же, щекотки боюсь.

Смотрю, Горюн старые кеды на босу ногу надевает — тоже боится. Подходит в спортивной форме, спрашивает:

— Плавать умеешь?

Он ещё спрашивает!

— С детства чемпионом был… — … по плаванью вдоль берега: у меня и тогда ноги длинные были, легко отталкивались от дна. С тех пор мы жили всё в сухопутных городах, где и речки-то непутёвые, вроде Невы — глубокой и грязной. Так и осталось с тех пор детское достижение непревзойдённым. Сейчас идти на рекорд почему-то не хочется. Неужели придётся? Одной ногой не наотталкиваешься.

— Тебя последним переведу, — успокаивает Горюн.

Берёт одну из лошадей за повод и — вброд. В глубоких местах ему по эти самые. Как терпит, не представляю. И так всех трёх навьюченных коняк и моего одра вместе со мной. Я, в общем-то, парень сообразительный, понял, что отдельно он водил каждую для безопасности. Течение реки сильное, а ну какая споткнётся-оступится, других за собой потянет в свалку и меня тоже. Век не поднимешь.

Выгребя со мной, Горюн пинком сбросил кеды и быстро с силой растёр ходули руками до красноты, немедля надел штаны, ловко в три приёма накрутил байковые портянки, сунул разогретые ступни в сапоги, притопнул для надёжности и довольно улыбнулся.

— Хо-ро-шшо-о!

Мне не жалко, я рад за него. Сколько ни старался наматывать портянки так же, всё кончалось тем, что в сапог влезала голая ступня, а вредная тряпка застревала сверху голенища.

Горюн опять связал лошадей гужом, хлопнул по крупу переднюю:

— Пошли, Марта.

И та пошла, потянув остальных. Но куда? В обратную сторону, вниз по течению. Я знаю, что холодная вода вредно влияет на мозговые извилины — распрямляет, — поэтому всегда умываюсь тёплой. А Горюн, конечно, не в курсе, наохлаждался и перепутал направления.

— Нам разве туда? — спрашиваю на всякий-який.

— Лошади не ошибутся, — отвечает и догоняет Марту, чтобы занять своё место в караване.

Всё равно подозрительно: зачем прём в обратную сторону? К чему зигзаг? Не иначе, следы запутывает. Сговорился с лошадьми и хочет умыкнуть секретного специалиста, знающего, где месторождение с Ленинской, чтобы передать вражеским агентам. Надо спасаться! И проваливаюсь в сон, чуть не свалившись заодно и с Росинанта. Вот что значит крепкая нервная система настоящего супермена. В школе я тоже, бывало, засыпал на контрольных, а в институте — на экзаменах. Всю ночь готовишься и ничего, а днём — невмоготу. Думаю сквозь пелёнчатую дрёму в мерной убаюкивающей раскачке: «Нас голыми руками не возьмёшь! Нам, русским, только бы выспаться, а тогда»… Думал-думал примерно с час, очнулся от дум, гляжу — бревенчатый домишко с плоской крышей и крохотным оконцем стоит на высоком берегу у самой реки в окружении десятка высоченных кедрачей, поляна вокруг него, захламлённая, как полагается, человеческим мусором, загон для лошадей из жердей, стол с лавками, кострище… Не иначе, как шпионская явка. Тут меня и передадут на ихнюю подводную лодку.

— Два часа отдыха, — обрадовал Горюн, подвёл аргамака к столу и вдвоём с седоком проделал операцию, обратную той, что утром в лагере сделали трое. — Извини: лошади должны отдохнуть, иначе надорвутся. Требовать от доверившихся нам животных сверхусилий во вред здоровью — грешно, не делает чести разумным людям. Обижать их — то же самое, что обижать детей. Без вьюков, как я предлагал Кравчуку, мы бы добрались часа на 3–4 раньше, а с загрузкой, извини, не получится. Болит?

Почему-то врать ему, притворяться, не хотелось. Но и сказать не мог, боясь выдать голосом, как болит, и только мотнул отупевшей башкой.

— Иди в дом, полежи там, пока я управлюсь, — предложил-приказал Горюн, и это самое лучшее, что он мог предложить, потому что, оказывается, отдых нужен не только нагруженным лошадям, но и одному из грузов. Не возражая, поковылял в отель, испытывая постыдно-болезненное чувство, что штаны мои на ягодицах напрочь стёрлись, а в сплошные дыры светит обугленно-макаковая задница. К потёртостям подмышек и рук добавились ещё и эти. Что-то останется от моей шкуры в конце пути?

Внутри избушки-крохотушки оказалась широченная лежанка во всю стену из струганных досок, вытертых боками и спинами до лакового блеска, и лучшей постели мне не надо. Вот только сна-отдыха не получилось. Опять пришлось карабкаться на скалу, цепляясь обессиленными руками. Я выползал и снова сползал на самый край, а из раны на колене хлестала кровь, стекая густой струёй в пропасть. Было страшно, я пытался кричать, но получались задавленные хрипы и стоны. Вот-вот не выдержу, улечу вниз и… очнулся в испарине.

— Вставай: тревожный сон отдыха не даёт, — рядом стоял только что спасший меня Горюн, затенённый внутренним мраком. — Пообедаем и будем собираться. — Он немногословен — за всё утро произнёс от силы пару фраз — и тем, как ни странно, успокаивает.

Около таёжной ночлежки многое переменилось: освобождённые от уродующих вьюков симпатичные лошадки дружно хрупали в загоне овсом, щедро насыпанным в выдолбленное в дереве корыто, догорал костёр, покрывшись шапкой пепла, а на таганке висели кастрюля и чайник, глазурованные дымом, сажей и огнём, поляна очищена от мусора, преданного, очевидно, всеядному пламени, а на широком пне поодаль еле помещался громадный серый короткошёрстный котище, сладострастно расправлявшийся с крупной рыбьей головой. Таких мне видеть не приходилось — он, по меньшей мере, вдвое крупнее обычных домашних кошек, а морда зверя — шире моей.

— Кто это? — спросил у Горюна.

— Это? Васька. Хозяин.

— Дикий?

— Дикие к людям не выходят, — уел он мою дикость.

— И что, один живёт?

Горюн опять улыбнулся.

— Подружек не замечено.

— Как с голоду не подохнет?

Хороший знакомый хозяина с интересом посмотрел на меня.

— В тайге? Здесь корма с избытком: мыши, бурундуки, хомячки, зайчата, птицы… У людей берёт только рыбу. Присаживайся.

Он снял с таганка кастрюлю, поставил на стол, где на чистой белой тряпочке лежали белые сухари и настоящая луковица, разрезанная пополам, а рядом стояли чисто вымытые дюралевые миски и кружки.

— Пока ты отлёживался, я ленка выловил, ушицу сварил, будешь? — и поднял крышку кастрюли, выпустив такие умопомрачительные ароматы, что голова закружилась, а живот снизу стянуло голодной спазмой.

— Ещё как буду!

Удовлетворённый повар похвалил:

— Вот и ладно.

Оловянным половником — похоже, здесь у них сервировка гораздо богаче нашей лагерной — осторожно зачерпнул и положил в мою миску огромный кусманище белой рыбины и долил доверху отваром с хорошо разваренным пшеном. Королевский обед!

— Луковицу возьми.

Я никогда не ел лука, скрупулёзно вылавливая и выбрасывая коричневые частички, похожие на засушенных тараканов, из любой пищи и часто из-за непреодолимой брезгливости оставался полуголодным. А сейчас — свежий, настоящий, не сухой, не тараканий — взял, надкусил следом за Горюном, и ничего не случилось, было не очень приятно, но и не противно, особенно с рыбной жижей.

— Ночлежку поселковые рыбаки построили, — объяснил удачливый рыбак происхождение избушки. — Они сюда часто наведываются. Ниже по течению хранятся лодки и снасти. Отсюда пойдёт хорошая наезженная дорога, лошадям будет легче.

Лучше бы не напоминал: у меня сразу засаднило задницу. О лошадях заботится, а обо мне? Я для него досадный груз.

— Ещё будешь?

Я не возражал. Сам он ел мало. Остатки унёс и вылил в кошачью миску. Тот — надо же, какой сообразительный! — потрогал варево лапой и улёгся, ожидая, когда остынет.

Потом пили чай. Без сгущёнки, но и без неё очень вкусный.

— Китайский, — пояснил богатый возчик.

— Без палок, — уточнил я авторитетно.

Горюн рассмеялся, поперхнувшись и поняв, о чём я.

Прошибло потом, чего от грузинского никогда не бывало.

— Не куришь?

— Нет, — сознался я в очередной слабости. Сколько ни старался в институте начать для солидности, никакого удовлетворения, кроме головокружения и рвоты, так и не получил. Пришлось перестать издеваться над слабым организмом.

- Ну и правильно, — одобрил Горюн, доставая кисет из кармана штанов и трубку из кармана рубахи.

Меня особенно восхитила чашечка трубки, вырезанная в виде человеческой головы с вытянутой острой бородкой и глубоко срезанным теменем, куда и засыпался табак. И я сразу представил, как мою голову забивают одуряющим зельем, и чуть не свалился в обморок. Профессор политэкономии говорил, что у меня чересчур развито воображение, и никогда больше трояка не ставил. Иногда, лёжа на кровати в общаге, я до того впадал в образ, что сдавал нелюбимый экзамен нелюбимому преподавателю с такими деталями и подробностями, что потом искренне удивлялся необходимости повторной сдачи.

— Знатная штучка, — со знанием дела похвалил трубку я, никогда раньше не обращавший внимания на снобистские никотиновые отравители.

Молча согласившись, Горюн вдавливал в деревянное темечко крупнолистовой табак, пахнущий не менее ароматно, чем его чай, совсем не так, как вонючая махра бичей.

— Удобное средство для молчания, когда говорить, кроме как о погоде, не о чем.

Это он сказал в общем или конкретно о нас?

На всякий случай решил похвалить себя:

— Я тоже не из болтливых.

Пыхнув полупрозрачным дымком, Горюн опять одобрил:

— Самое необходимое качество характера в наше время.

А я бы и не прочь порой поболтать, но как-то так получается, что всякая последующая мысль, торопясь выскочить, опережает и перебивает предыдущую, в результате на выходе моего мозгового лабиринта образуется свалка, а изо рта помимо воли прёт речевая абракадабра, которая мне и самому не понятна. Преподавательница основ марксизма-ленинизма, одного из основных предметов геологии, Софья Израилевна, сдерживая мой, хаотично брызжущий во все стороны, фонтан, убеждала: «Вы не на революционном митинге, не мелите всё подряд, что плохо знаете и что совсем не понимаете!» А если хочется?

— Выходит, что самым счастливым человеком был Робинзон? — выдал и я глубоко-афористическую мудрость.

Горюн по-прежнему не торопился с ответом, и мне казалось, что он знает ответы на все вопросы, прочувствовав их собственной шкурой.

— Я не говорю о счастье, — поправил он мудреца, — я говорю о безопасности. — Помолчал и добавил, умело отделив последующую мысль от предыдущей: — В толпе одиночество ощущается ещё острее.

А ну его! Наши души искрили, не контача. Похоже, он не считал меня ровней для серьёзного трёпа, а зря! Я уже вспоминал, как в институте все бегали ко мне с любовными историями, а что может быть серьёзнее? Чем бы его зацепить, заставить раскрыться? Поросший морским мохом моллюск! А он, не дождавшись, выколотил из трубки в ладонь горячий пепел и остатки тлевшего табака и выкинул в кострище.

— Ты пока пособирайся с духом, а я приберусь здесь, завьючу лошадей и тронемся, — и безжалостно предупредил: — Остановок без серьёзных надобностей делать не будем.

Легко ему так говорить! Иди себе да иди, посвистывая, а каково мне с разъезженной задницей? Но жаловаться и канючить не буду! Родина ещё узнает настоящих героев.

Вторая половина караванной дороги на эшафот, скучно огибавшая пологие сопки и пересекавшая мелкие ручьи, ничем примечательным не запомнилась, кроме полярно терзающих болей в голове и в заду и отупляющей качки в жёстком седле, напоминающем рашпиль. Сопки и сопки, тайга и тайга, отвлечься не на что. Полудённое солнце совсем озверело и все свои яркие и жаркие лучи метило прямо в лоб. Больное колено то и дело торкалось в круп Росинанта, отчего ногу и виски пронзало мгновенной болью, растекающейся затем по всему телу. Утомлённые однообразием глаза самовольно смыкались от мерно вихляющего впереди конского зада. Не развлекали даже безуспешные сражения лошадиного хвоста с припозднившимися осенними оводами, ожившими на час-два. Мне отбиваться не от кого — тоска смертная! А Горюн всё идёт и идёт, не оборачиваясь и не уставая, как будто включил внутренний метромерный механизм. Короче, когда пришли в посёлок, четвёртым вьюком был мой труп. Я даже забыл вырваться вперёд и обречённо плёлся в хвосте измученного каравана, вызывая любопытные взгляды равнодушных прохожих, закончивших рабочее мытарство и торопящихся домой с бутылкой на заслуженный отдых.

Поскольку больничка располагалась по улице ближе нашей базы, то мы дружным табором ввалились на её санитарную территорию и остановились перед крылечком с обнадёживающей красной надписью над дверью: «Скорая помощь». Может быть, ускоренно подлечат и сегодня же домой отпустят? Горюн ушёл внутрь и скоро вернулся с симпатичной девицей в белом халате и белом кокетливом колпаке, из-под которого сверкали серые озорные глаза.

— Слезай, д’Артаньян, — приказала весело, — приехали, — и засмеялась, радуясь и за себя, и за меня удачному юморному сравнению.

Мне понравилось, что привезли не в дом скорби, а в дом юмора, и, собравшись с духом, просипел в ответ заплетающимся языком, показывая, что и мы не лыком шиты:

— О, прекрасная дама! Подойди поближе, я упаду к твоим ногам.

Она, польщённая, совсем обрадовалась:

— Раздавишь, долговязый!

Горюн прервал нашу словесную дуэль в её пользу и попросил позвать кого-либо из мужиков, чтобы снять д’Артаньяна с лошади. Девица, забыв убрать улыбку при этой печальной вести, ушла за разгрузчиком. Горюн принялся оглаживать и обтирать взмыленных лошадей, а я, снова превратившись из д’Артаньяна в дон Кихота, понурившись, застыл в ожидании дальнейшей участи.

— Я сообщу Шпацерману, что ты здесь, — сказал водитель каравана скорой помощи, — утром, надо думать, кто-нибудь придёт, — и всё. И на том спасибо.

Вышел дядя, тоже в белой спецовке, брезгливо оглядел нашу кавалькаду и молча пошёл ко мне вслед за Горюном. Вдвоём они, не церемонясь, стащили страждущего с обсиженного седла, всунули под скептические взгляды белоколпачноголового эскулапа мои квази-костыли, и я сам, без понуканий, гордо повесив отяжелевшую голову и, может быть — не помню — свесив язык, запрыгал в районное средоточие боли и страданий, чтобы приобщиться к сваленным там обиженным судьбой и хорошенько подумать о бренности тела и эфемерности мечтаний.

В приёмном закутке насмешница приняла серьёзный вид и сняла с меня первые медицинские показания: кто я — это я ещё помнил; где и как брякнулся — я не зря хвастался, что не болтлив, поэтому ответил уклончиво, что поскользнулся, руки были заняты прибором, поэтому брякнулся коленом на подвернувшийся, к сожалению, острый край скалы; что чувствую — сознался, что ничего. Она померила мою температуру, которая, очевидно, от перегрева солнцем, оказалась повышенной. Тогда она квалифицированно покачала головой, и я понял, что обречён. Стало нестерпимо жалко и себя, и, почему-то, её. Я и завещания не написал, и прощения не попросил у Кравчука и Алевтины.

— Ты будешь приходить на мою могилу? — спрашиваю с надрывом у скорой медведицы.

Она округлила от удивления глаза, посмотрела как на сумасшедшего, но, подумав, отмякла ипообещала:

— Прямо с завтрашнего дня.

И мне ещё жальче себя стало, хоть плачь от благодарности.

— Пойдём, — зовёт, — переодеваться.

Не иначе, как в саван.

Пришли в подвал. Хмурая, очень пожилая женщина в ватнике кинула на голый стол какие-то серые тряпки.

— Снимай всё, надевай это, — и подбросила дополнительно растоптанные шлёпанцы.

Мне никогда не приходилось раздеваться при женщинах, но, очевидно, здесь, где люди превращаются в пациентов, такое было нормой, и, вспомнив, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут, покорно начал разоблачаться.

— Да не наголо, — заорала безвозрастная каптёрша, заставив беззащитно вздрогнуть, — олух длинноногий!

А мне уже всё равно, как ни назови, что со мной ни сделай, хотелось только одного — упокоиться в гробу… и хорошо бы перед этим выспаться. Жалко стало добротной геологической спецовки, которую приходилось менять на здешнюю лазаретную дрянь. Мятые штанины байковых порток на резинке не дотягивали до щиколоток, а руки в широченной куртке-распашонке далеко вылезали из рукавов. На мой немой запрос тётка издевательски отрубила:

— Все одного размера.

Так, понял я. Здесь каким-то хирургическим способом всех осредняют под размеры спецовок. Пусть, я не прочь укоротиться в ногах и руках и развернуться в плечах, но у меня и голова далеко торчит…

— Что, — робко спрашиваю, — в этом хоронят?

— Кто сказал? — взметнулась оскорблённая гардеробщица.

— Патологоанатомша.

— Какая патологоанатомша?

— Что со мной приходила.

— Верка, что ли?

— Какая Верка?

— Не познакомился, что ль?

— Слава богу, нет.

— А ну тебя, баламут! — в сердцах обозвала добрая тётя. — Иди на первый этаж к дежурному врачу, она тебе всадит в задницу укол, чтобы мозги прочистились. Возьми костыли.

Обрадованный перспективой, я поспешил по указанному адресу. Помогали и настоящие костыли, до того удобные, что захотелось пойти обратно, хотя бы до таёжного домика, подальше от унижающего укола.

На первом этаже недалеко от входа и рядом с внутренним мини-холлом сидела за письменным столом с включенной настольной лампой под зелёным абажуром молодая врачиха, позвавшая меня, как только я с шумом вошёл.

— Иди сюда.

В этом мед-изоляторе к больным, чтобы помнили о своей неполноценности и не вздумали рыпаться, когда их лечат-калечат, все обращались на «ты». Как к солдатам. Приходилось терпеть, а то вдруг всадят укольчик не туда, куда надо, и не тот, что надо. Попробуй потом с того света пожаловаться. С ними не поспоришь, избави бог. Входящий сюда — забудь себя, не ты здесь, а твоя болячка, ей всё внимание, а ты приложение!

Подкостылял.

— Садись.

— Ничего, постою, — вежливо отказался я. Не объяснять же симпатичной женщине, что сидеть не позволяет обугленная задница, и укол в неё крайне нежелателен. Нет, здесь лучше не болтать лишнего.

Не настаивая, врачиха выложила бланк анкеты и приготовилась выворачивать новичка наизнанку.

Господи! Если бы ты только знал, сколько я уже таких заполнил и на сколько дурацких вопросов ответил, подчас сам сомневаясь в достоверности ответов. Можно посчитать. Первой была, когда дали паспорт; второй, когда затащили в комсомол; третьей, когда зачислили всё-таки в институт; четвёртой, когда приобщили через военную кафедру к армии; пятой, когда включили в профсоюз; шестой, когда приняли на работу; седьмой, когда допустили к секретным документам; восьмая будет здесь. В садик я не ходил, а про пионерскую анкету не помню. Вывернутый наружу, я застолбился в комсомоле, в милиции, в наробразе, в ВЦСПС, в Минобороны, в Мингеологии, в КГБ, теперь в Минздраве. Наверное, ещё кому-нибудь понадоблюсь. Анкетами своими я горжусь: в них сплошь «нет», «не» и прочерки: не состою, не знаю, не имею, не был, не участвовал, не судим, — тьфу, тьфу, тьфу! — а утвердительно ответить смог, не сомневаясь, только трижды: родился, учился, живу. КГБэшник недовольно оглядел меня и с угрозой сообщил, что с такой анкетой я буду самым подозрительным элементом в районе.

Когда все «не» и «нет» были перечислены, и начата моя медистория, врачиха позвала:

— Ксюша!

Из дальней двери появилась невысокая толстушка в помятом и не очень свежем халате и в косынке вместо колпака. Сразу стало понятно, кто здесь работает, а кого помечают колпаками.

— Куда мы его?

Хотелось бы на кровать.

— В шестую можно, — вяло предложила усталая медсестра.

— А кто там у нас?

— Двое с переломами, один с головой.

От сердца отлегло: хотя бы один с головой.

— Отведи. Покажешь и в перевязочную.

— Нельзя ли, — промямлил я искательно, проявив вредную здесь инициативу, — где-нибудь отмыться. Целый день в пути — уши запылились.

Не поддавшись на тонкий гигиенический юмор, врачиха разрешила:

— Покажи, Ксюша. — И сердито мне: — Не задерживайся: ты не один у меня.

Ясно: здесь всё надо делать в темпе, впопыхах, чтобы не задерживать лечебного конвейера, а то вытолкнут с ленты или не успеют обработать и улетишь прямо в морг.

В чеховской палате с четырьмя железными койками, четырьмя тумбочками, столом и четырьмя стульями в окружении голых побелённых стен нас встретили угрожающе выставленная толстая рука в гипсе, поднятая пушечным стволом загипсованная нога и головной гипсовый скафандр. И я тут же представил, что и у меня будет гипсовая нога, гипсовая рука и, конечно, гипсовая голова. Иначе, зачем бы меня ввергли в эту устрашающую компанию гипсовиков.

— Здравствуйте, — испуганно поздоровался я, не отходя от порога.

— Привет, — буркнула рука.

— Напарник, — определила нога.

А скафандр только поднял руку.

— Вот твоя койка, — представила Ксюша самую дорогую для меня сейчас подругу. — Бери полотенце, пойдём.

В тесной умывалке, выкрашенной в мрачный тёмно-зелёный цвет для того, чтобы долго не задерживались, понравились раковины — три на уровне пояса и две на уровне колен, удобно мыть и голову, и ноги, и всё, что промежду ними.

— Недолго, — повторила Ксюша требование врачихи и ушла.

Я повернул кран над верхней раковиной и засмеялся от неожиданности — из него густо потекла чистая и почти горячая вода. Вот так подарок! И мыло рядом. Ну и что, что хозяйственное. Я уже и забыл, когда смеялся, а вообще-то смешлив от природы. Конечно, не из тех, кому только покажи пальчик, но посмеяться люблю и над собой, и над соседом. Лишь бы без сальностей. Особенно люблю анекдоты и готов смеяться над каждым до икоты, но почему-то не запоминаю и сам рассказывать не умею. В общем, я — весельчак-иждивенец! Чёрта с два я «недолго»! Пока не вымоюсь как следует, не вытащите. А вдруг завтра в гроб и на катафалк? Немытого? Неудобно. Стыдно. Всё надо уметь предусмотреть, хотя, честно говоря, я по этой части не мастак: или не получается, или не в свою пользу.

Вымытая голова прояснилась, сон улетучился, я чересчур взбодрился и напрасно: правая рука в стремлении дотянуться до зудящего от грязи хребта заклинилась и не хотела возвращаться в нормальное состояние. Я даже испугался, что так и загипсуют. У этого, что слева в палате, — вперёд, а у меня — назад. Кое-как вытащил и уже не дёргался от радости. Особое внимание уделил больной ноге, стараясь отдраить до стерильности, чтобы не шибало в нос привередливой врачихе, а то выставит пушкой, как у второго в палате.

— Скоро ты там? — поторопила добрая Ксюша в закрытую дверь.

А я и так уже как ангел. Осталось присобачить крылышки гипсовые. Как вспомнил о предстоящей экзекуции, так снова в дрых потянуло. Нет, я трудностей не боюсь, особенно чужих, а своих стараюсь избегать, обходить стороной, а ещё лучше — откладывать, пока не рассосутся. Сейчас припёрли, не получится. Вздохнул обречённо и поплёлся, готовый на всё.

В палате «пушка» спросил:

— Вымылся, что ли?

— Ага.

— Скоро перестанешь.

Совсем обрадовал. Но ненадолго: Ксюша снова заблажила:

— Лопухов!

Пройти бы мимо и прямиком домой. В байковом балахоне и на костылях дальше психиатрички не убежишь. Сдаюсь, палачи! Но знайте: если с головы ценного геологического специалиста, который найдёт крупное месторождение на Ленинскую премию, упадёт хотя бы один лишний волос, вы будете в ответе перед человечеством.

— Ты почему такой недисциплинированный? — встретила меня испепеляющим, отнюдь не лечебным, взглядом врачиха. — Если будешь нарушать внутренние правила, выпишу без лечения.

Я тут же сделал как можно более скорбное и испуганное лицо, прикидывая, чем бы надёжно насолить гипсовым архитекторам.

— В армии не служил?

Лучше бы она не спрашивала, не тревожила и без того воспалённую память.

— А как же! — отвечаю по-солдатски чётко и честно.

Перед дипломированием нас вывозили на стажировку в настоящую воинскую часть. Там мы впервые увидели гаубицу, которую 5 лет изучали по чертежам, и я навсегда запомнил две детали: дуло и дульную затычку. В части нам, естественно, были рады, одели как штрафников в списанную солдатскую форму без погон и, чтобы не мешали, заставили заниматься самой необходимой воинской наукой — шагистикой. Руководитель стажировки, майор, прогнав нашу интеллектуальную толпу строем и с песней, вытащил меня и назначил старшим, заставив ходить впереди всех и не портить ровной линии голов и песни. Он и не подозревал, какую подложил под себя мину! Через пару недель в часть неожиданно нагрянул однозвёздночный генерал и зачем-то вздумал проверять нашу боеготовность, не вызывающую до сих пор ни у кого сомнений. Мы уже лихо громыхали растоптанными кирзачами и громко, надрываясь, орали: «Маруся, раз, два, калина»… Что ещё надо бравому офицеру? Обнаружив дубовую тупоголовость, лампасник выбрал для инспекторской стрельбы из настоящей пушки меня, как старшего группы и, следовательно, самого подготовленного, будто не знал, недотёпа, что в армии в командиры назначают не по уму. После третьего моего выстрела генерал остановил оглушительную канонаду и сообщил, что поражена своя пехота. Признаться, я представлял худшее — что вообще никуда не попал.

— Что дальше? — спрашивает почему-то недовольный инспектор.

А я хоть и не настоящий офицер и, вероятно, уже им не буду, но знаю цену чести и потому, сделав по возможности строгое лицо, прошу:

— Товарищ генерал, дайте мне ваш пистолет.

Он опешил и некоторое время недоумённо смотрел на меня, потом до него, жирафа, дошло, захохотал:

— Да не попадёшь ведь! Нас перестреляешь, — и, смягчившись, приказал: — Чтобы духу их не было в части!

Так мы, благодаря моему успешному экзамену, не дослужили положенного месячного срока и досрочно заработали звёздочки младших лейтенантов. Обрадованные новоиспечённые офицеры дружно качали старшего, забыв поймать в последний раз, и я тогда понял, чем чревата скоропалительная слава.

— Плохо служил, — догадалась врачиха, — садись здесь, — показала на твёрдую сиротскую лежанку, застеленную клетчатой клеёнкой, на которой они, наверное, разделывают трупы. Я лучше бы прилёг, испугавшись, что вот-вот закружится голова, и вообще после бани почему-то стало жарко, душно и томительно. Да и лежать, всякий знает, лучше, чем сидеть или стоять. Но ослушаться на этот раз не осмелился, осторожно присел на холодную кушетку и уложил на неё раненую конечность.

— Ксюша, разматывай, — распорядилась белая генеральша, и шестёрочная Ксюша дисциплинированно взялась за грязный запылённый бинт, не выразив на полном гладком лице ни тени отвращения. Очевидно, грязь в ихнем стерильном заведении была обычным явлением. Наблюдая за её работой, врачиха, не глядя, привычно, натягивала на белые нерабочие руки резиновые перчатки мертвецкого цвета, и я мысленно одобрил: «Правильно, нас голыми руками не возьмёшь!»

— Кто это тебе так аккуратно забинтовал? У вас там есть фельдшер?

С усилием отвлёкшись от приятного ожидания боли, я принялся лихорадочно вспоминать, но фельдшера там не припомнил.

— Да нет, — выдавил испуганно, — девушка одна…

— Твоя?

— Кто?

Мы оба, не отрываясь, заинтересованно глядели на открывающуюся рану.

— Да девушка…

«Какая девушка? Плевал я на всех девушек вместе! Не до них», — лихорадочно подумал, переводя взгляд на пальцы врачихи, затянутые резиной и угрожающе сжимавшиеся и разжимавшиеся, и с ужасом представил, как она безжалостно вцепится в моё колено, вырывая куски мяса и кости.

— Марья завязывала, — и вдруг меня внезапно и счастливо осенило: — Она в прошлом году школу с медалью кончила, у нас временно, ищет работу, чтобы учиться дальше, — затарахтел я, задавливая страх и стараясь не потерять светлой идеи: — Возьмите к себе, не пожалеете. Дисциплинированная, умная, работящая…

Бинт смотался, улетел в ведро с мусором, и открылись заржавленные от крови буро-зелёно-серые листья подорожника, под которыми затаилась спрятанная Марьей боль. Ксюша тоже надела перчатки.

— Что это? — спросила неграмотная врачиха.

— Подорожник, — сознался я удручённо, почувствовав, как по спинному желобку покатилась первая капля.

Врачиха хмыкнула.

— Хорошо придумала, — и взяла со стола блестящий — нет, пока не нож, но всё равно страшно — пинцет. — На работу взять не могу — мест нет, а отправить в Приморск учиться на медсестру — пожалуйста, — и принялась, заговаривая мои стукающиеся друг об друга зубы, отдирать флору, нисколько не заботясь о самочувствии фауны. — Группа уедет через неделю, так что пусть поторопится, приходит. Побеседуем, понравимся друг другу — зачислю. Где она?

— Кто? — спросил, думая о своей шкуре, а не о чужой.

— Девушка твоя.

«Вот ещё не хватало!» — думаю. «Самому бы выжить! Уже наследники появились».

— Она обязательно придёт, — успокаиваю врачиху, сморщившуюся от вида и запахов зачищенной раны, представлявшей собой вздувшуюся кровавую запеканку.

Не убедившись взглядом, она вздумала потрогать сбоку, на что я решительно возразил резким и неожиданным для себя вскриком.

— Чего орёшь? — возмутилась любопытная, и я затих, вспомнив, что русским надо не только увидеть, но и обязательно пощупать. — Чистить будем, терпи. Другого ничего предложить не могу.

«Добрая», — подумал я и сжал зубы, решив ограничиться гримасами.

Но им, занятым моим несчастным коленом, было не до меня. Чем-то мазали, смачивали и по крупицам отдирали коричневые корочки, ничуточки не волнуясь при виде свежей крови, правда, моей, а не своей.

— Можешь не глядеть, — разрешила врачиха.

— Спасибо, — но терпеть, видя, как в тебе ковыряются, легче.

Наконец, общими усилиями убрали всё лишнее, вычистили, смазали, остановили кровотечение, уморив и себя, и меня.

— Да-а, — протянула задумчиво врачиха, — как ты вытерпел целых три дня? Ещё и шёл.

Было очень больно, но я скорчил подобие мужественной улыбки и жалко отверг лишние заслуги:

— Сегодня я ехал на коне.

— Господи! — не успокоилась врачиха.

— А вообще-то я готовлюсь в разведчики.

Она подозрительно посмотрела на меня, определяя степень идиотизма, и не найдя, наверное, застарелого рецидива, сердито буркнула, не склонная к юмору:

— Не знаю, как в разведчики, а в инвалиды можешь угодить, — помолчала и добавила, успокоив: — если будешь валять дурака. Надо Жукова вызывать.

Я не возражал, потому что не знал, кто это такой.

— Ксюша, ты не знаешь, дома он?

Ксюша, ловко накладывая на колено повязку, — ловчее Марьи — равнодушно ответила:

— Пошёл на день рождения, сказал, что надрызгается.

— Вот так всегда! — возмутилась врачиха. — Когда он нужен, его нет. — С треском стянула резиновые перчатки и бросила в раковину. Встала, сладко потянулась всем телом, обнаружив девичью гибкость, зевнула устало и пожаловалась: — Спать хочу.

Я бы тоже составил ей компанию… т. е., не то, чтобы вместе, а параллельно: она дома, а я здесь.

— Обезболивающий ему, — кивнула на меня, — общеукрепляющий, противостолбнячный… — «противозаборный», — подсказал я мысленно, — … димедрол, сульфадимезин… Пойду. Терпи, разведчик, — неожиданно улыбнулась мне — оказывается, умеет улыбаться, не зачерствела на болячках, — утром сделаем рентген, тогда и определим, куда тебя. — И ушла.

— Как её зовут? — спросил у Ксюши.

— Ангелина Владимировна.

— Не похоже.

Потом была самая неинтересная часть программы, в результате которой истыканный вдоль и поперёк, в полнейшей прострации вернулся на выделенное место обитания.

— Причастился? — встретил «пушка».

Промычав согласно, я кое-как завалился на кровать, испытывая ноющую боль в колене и неприятное кружение в мозгах.

— Слушай, у тебя деньги есть? — опять этот неуёмный «пушка».

Какие могут быть деньги, когда у меня жизни нет.

— В кладовой остались, — отвечаю нехотя, — в рюкзаке.

И слава богу, что нет, и хорошо, что остались, Не люблю настырных, наглых попрошаек.

— Сходи, а? — заныл наглец. — Подлечиться надо. Тебя как зовут?

— Василий.

— А меня Алёшкой. Выручи, Васёк, будь другом. До понедельника. В понедельник зарплату принесут, верну. Внутри всё горит, нога, стерва, ноет, терпеть невмоготу, — продолжал он настойчиво канючить. — Хочешь пожрать? У нас с Петей навалом.

Пожрать было бы неплохо: после горюновской ухи во рту не было и маковой росинки. Приходилось идти на компромисс. Я посмотрел на часы — начало восьмого. Какой длинный и нескончаемый день. Опять надо вставать и продолжать его.

— Ну как? Лады? Петя поможет. Давай, Петя, смотайтесь напару.

До чего же тяжело отрывать истерзанное тело, приготовившееся к долгожданному покою, от пролёжанной койки, удобно охватившей бока. Но придётся идти. Во-первых, не отстанет, а во-вторых, умереть от голода позорнее, чем от ран.

Группа захвата образовалась из двух человек, готовых на всё: впереди Петя с выставленной гипсовой рукой, следом я на костылях, не вызывающий убогим видом подозрений. А зря! Только я знаю код к сейфу. В коридоре слонялись какие-то байково-серые тени, прикрывая своим присутствием наше нацеленное продвижение. И остановить гангстеров некому: не видно ни Ксюши, ни Ангелины.

Неслышно спустившись в подвал, если не считать грохота пустого ведра, пнутого Петей куда-то вниз, мы недоумённо остановились перед запертой дверью. Пора приступать к решительным действиям. Петя, применив своё безотказное оружие, трижды хорошенько ткнул им в дверь, вызвав оглушительный грохот в банковском подвале. В ответ за дверью что-то потаённо скрипнуло, дверь неожиданно отворилась, и на пороге появилась банкирша.

— Чего вам, полуночники?

Я хотел без промедления грозно закричать: «Руки вверх, ключи на стол!», но пока соображал, что поднятыми руками ключей не подашь, напарник опередил:

— Нам бы шмотки взять из его рюкзака.

Банкирша оглядела меня, вспомнила и, ни о чём не спрашивая, пошла внутрь, а мы, не отставая ни на шаг, за ней. Около стола остановились, направив на неё замаскированный гипсовый винчестер, и она сама, испугавшись за единственную жизнь, принесла сейф. Настала моя работа. Я вставил код и развязал шнурки. К кошельку прибавил расчёску, мыло, бритву, носки, трусы, майку, и мы благополучно ушли, пообещав банкирше, что больше не придём. Возвращались, вопреки неписаным гангстерским правилам, тем же путём. Нам повезло — отчаянным и смелым взломщикам всегда везёт — никто не преградил дороги в притон, иначе не обошлось бы без кучи трупов.

— Есть? — встретил нас высохший от ожидания пахан, ёрзая в нетерпении спиной на скрипящей койке. Ещё восьми нет, успеешь, — это он Петьке напомнил, что магазины наши работают до восьми. А тот и без подсказки торопится с выходным маскарадом: сбросил эрзац-форму и, вытащив из-под матраца трико, рубашку и кеды, ловко переоделся, начиная с вытянутой руки, и выжидающе встал передо мной. Пора пришла делиться добычей.

— Сколько? — спросил я строго, чтобы не надеялись на большой куш.

Петька повернул голову к Алексею. Тот распорядился, не задумываясь:

— Нас трое, бери две.

Взяв деньги, гонец исчез.

— Спец по доставке перед самым закрытием, — похвалил дружка организатор и вдохновитель. — Послали, возвращался в темноте с двумя, руки заняты, запнулся за доску, брякнулся с размаху — обе вдрызг, в руке трещина. — Вздохнул сочувственно: — Бытовуха. Полста процентов получает. — И успокоил: — Отсюда тоже можно сбегать.

Помолчали, мысленно торопя гонца.

— А ты как? — поинтересовался я, решив доставить новому товарищу радость от воспоминаний.

— У меня законные 100, - ответил на самом деле довольный жизнью «пушка». — На стройке вкалываю. Полдня ходил по лесам, всё думал, что надо бы эту пару досок прибить заново, а то идёшь, а они играют. Ну и вспомнил… окончательно… на земле. Обидно! Не я один ходил по клавишам, и никому не надо, сволочи!

— А этот? — кивнул я на скафандр.

— Горняк, — кратко ответил Алёшка, — по кумполу породой съездило: черепок разъехался.

Вернулся запыхавшийся счастливый спец с двумя бутылками, отчётливо видными под рубашкой и удерживаемыми там здоровой рукой. Спрятал товар в тумбочку, быстро принял больничный вид, сбегал, вымыл три стакана, достал четвёртый с остатками чайной заварки и, наконец-то, выложил на стол обещанное ёдово. Потом, прислушиваясь к шагам в коридоре, достал одну бутылку народных капель, разлил по стаканам, закрасил для маскировки чаем и замер, ожидая Алёшкиной команды.

— Ваську, пожалуй, многовато, — определил тот, — после уколов может дуба дать. Оставь чуток на донышке.

Мне не только дуба, но и дерева похуже давать не хотелось, а потому не возражал, когда Петька оставил на донышке с четверть стакана. Около скафандра взметнулась и просительно замаячила рука.

— Ага! Счас! — увидел сигнал распорядитель. — Держи рот шире! Котелок совсем разлезется, и лить потом некуда будет. Обойдёшься! — Рука обречённо упала.

Петька отнёс Алёшке коктейль и огурец, взял свой, я не отстал, наступил торжественный момент.

— Ну, что, вздрогнем? — это Петька решил замёрзнуть.

— С прибытием тебя, — тепло поздравил Алёшка.

Страшно было смотреть, как они, булькая горлом, выдули почти по стакану и принялись ожесточённо хрустеть огурцами. Пришлось и мне, зажмурившись и затаив дыхание, принять, как говорят алкаши, на грудь. Через минуту мои мозги отъехали от головы и закружились где-то рядом, не желая попасть на место.

— Ты, Васёк, ешь, не стесняйся, тебе надо, — оглядел Петька мой скелет, выпиравший костями из фланели, — а то до второй не дотянешь.

Какая там вторая, мне и первая была лишней. И еда не в еду, жую всё подряд без аппетита. Кое-как натолкался и чувствую, что вот-вот свалюсь: слишком много выпало мне в этот день удовольствий.

— Всё, — лепечу, — я — пас. Только спать.

— Правильно, — одобрил Алёшка, — никогда не надо насиловать организм. Петька, помоги другу.

Вдвоём мы с помощью костылей, наконец-то, добрались до кровати. Ватный, я упал на неё, закрыл глаза, и всё поплыло, поплыло, поплыло…

- 5 -

Никогда ещё я не просыпался так гнусно. Во-первых, не сам, во-вторых, рано — на часах всего-то начало седьмого, в-третьих, после жесточайшей лекарственно-водочной пьянки, и, наконец, под оглушительные тревожные призывы Ксюши приготовиться к уколам. Делать втыки и утром, и вечером у них здесь — любимое занятие. Страшно захотелось солёненького огурчика, вчерашнего. Попросить, что ли?

— Петя!

— Чего тебе? — немедленно откликнулся тот сиплым недовольным голосом, тоже, наверное, разбуженный не вовремя. — Выставь голую задницу и спи дальше.

Надо же, придумали, а я и не знал такого способа опохмелки. Через задницу свежий отрезвляющий воздух к голове лучше, что ли, доходит? Выставил и жду облегчения. Дождался! Вошла Ксюша со своими экзекуторскими причиндалами, брякнула на стул рядом со мной, чтобы остальные услышали и начали читать молитву, приказала:

— Расслабься.

Ага! Палач тоже, наверное, предлагает жертве перед тем, как отрубить голову, расслабиться? Попытался, но получилось только до задницы. Но Ксюшу это не остановило, и я почувствовал предательский удар шпагой, т. е., шприцем, в незащищённое место, потом — острую боль от вливаемого яда, как от укуса гигантского комара, затем она, чтобы скрыть преступление, затёрла место удара какой-то жидкостью, которая в изобилии потекла по всей ягодице, и удовлетворённая перешла к скафандру. А я быстро, но поздно спрятал пострадавшую часть и затаился, но сон не шёл, а боль в голове, как ни странно, прошла. Прав оказался опытный Петька. Однако, не совсем. Пока Ксюша облагодетельствовала других, боль вернулась, но выставлять безоружную задницу заново не хотелось. Нет, лучше испытанный веками способ.

— Петь!

— Нету, всё с Лёхой выжрали.

Алёшка застонал от удовольствия.

— Да нет, мне бы огурца.

Петька поскрипел кроватью, ему, наверно, подсказка понравилась, и ответил с досадой:

— Тоже нет: Федька все заглотил.

С трудом соображаю, что Федька — это не Петька и не Алёшка, и значит — скафандр.

— Мы ему по одному всовывали, чтобы не гудел, он и схрумкал. Пузыри солёные от радости пускал.

Зря они так, испортили продукт. И чего только по пьяни ни сделаешь!

— Иди, помочись и голову намочи.

Опять туго соображаю, как умудриться помочиться на голову. Ничего не выходит. Даже теоретически.

- А то спи, — посоветовал добрый друг, — с 7-ми на кашу будут орать — опять разбудят.

Часы показывали половину седьмого. Надо немедленно засыпать. Плотно прикрыл глаза. Каша?

— Каша какая?

— Овёс, наверно.

«Овсянка, сэр!» К гренкам я приобщился, теперь удастся и к любимому джентльменскому блюду. Ничего не скажешь — плотно здесь кормят. Запора не будет.

— И всё?

— Хлеба дадут с маслом на жевок, компот из захваченных китайских сухофруктов. Ты не ходи, с нами пожрёшь, — предложил Петька. — Кемарь пока.

Часы показывали без четверти до каши. Колено ныло и тупо толкалось наружу. Надо бы сходить. Воды попить заодно. Хорошо бы, Ксюша с гренками и овсянкой приносила и кофе в постель. Со сливками. Никогда не пробовал. Не дождаться, придётся самому идти. Побриться бы тоже надо. Не охо-о-о-та! Интересно, трупы бреют? Говорят, волосы и после смерти растут. Похоронят бритого, а потом захотят убедиться, того ли похоронили, выкопают, а там бородач. Ясно, что не тот.

В умывальной образовался неведомый географам водоём, в раковинах, забитых мусором, — мыльные озёра с ватными островами, плевками, сморчками и окурками, наверное, от медпапирос. Дрейфующие серые личности, все на одно постное лицо, брезгливо плескали в физиономии из-под кранов и на цыпочках уходили, не вытираясь, за сухую плотину порога, а одна тётка стирала что-то розовое. Вода от этого розового была почему-то чёрной. Свободной оказалась дальняя раковина. Я подплыл к ней, загребая костылями, и тоже кое-как умылся, брезгливо отворачиваясь от переполненного озера и опасаясь утонуть. Рядом в стене обнаружил дверь, не замеченную вечером, с надписью наверху: «Душ». Попробовал открыть, чтобы удостовериться по-русски, что надпись не обман, и чуть не упал от окрика:

— Куда?! Не работает!

Это дама с розовым пресекла мои скромные поползновения. Так и не помочившись на голову, вернулся в дремотное восвояси. Только облегчённо залёг, как дверь пнули, она с треском стукнулась о стену, и зычный голос окончательно привёл нас в радостное утреннее чувство:

— Кашу будете?

Я, единственный живой, отрицательно мотнул головой, на что тётка с упёртым в засаленный на объёмистом животе халат подносом, — наверное, специально отращивают, чтобы удобно было носить — предостерегла:

— Не будешь есть — не выздоровеешь.

Ожил Петька:

— От твоей овсянки он посинеет раньше, чем станет трупом, — грозно наставил гипсовую руку, спросил:

— Пиво есть?

Тётка не растерялась:

— Есть, с черносливом.

— Давай, — согласился Петька на новый сорт, — всем по две кружки.

Разносчица поставила на стол 4 стакана, облив «пивом» жирные пальцы, обтёрла о халат, сладко пожелала:

— Кушайте на здоровье, — и величаво удалилась, унося отвергнутые килокалории и миллиграммовитамины.

Петька разнёс пойло по ложам, спросил:

— Шамать будете?

— Не хочу, — сморщившись и, пожалуй, впервые в жизни отказался я от еды.

Алёшка, обрадованный, завозился в капкане.

— Да пошёл ты!..

И только скафандр требовательно поднял руку.

— Огурцов нет, — разочаровал его Петька. — Жди, придёт Ксюша, накормит кашкой.

— Чай заваривай, — потребовал Алёшка, — да покрепче. Таблетки принесут, чем запивать? Башка трещит, как с перепоя, а и по одной не досталось. Совсем ослаб здесь. — Он с отвращением выплеснул в горло компот, выплюнул назад в стакан попавший сухофрукт, поставил стакан на свою тумбочку и затих, ожидая возвращения жизни.

Лёгкая на помине Ксюша не замедлила нарисоваться. Сонная, положила каждому на тумбочку по горсти таблеток и, ничего не объяснив, ушла. Я, не знакомый со здешними правилами, послушно всунул в рот все таблетки и, давясь до слёз, кое-как заглотил, запивая компотом.

— Мои тоже, — услышал я, испугавшись, голос Алёшки, но он, оказывается, обращался не ко мне, а к Петьке. Тот собрал свои и его таблетки в газетный листок, хорошенько завернул и бросил в мусорную корзину. Жалко, что я пожадничал и не добавил свои.

— Что ещё будет интересного? — спрашиваю у старожилов.

— Самое время топать в сортир, — объявил Петька, — пока не засрали и уборщица не заявилась.

Часы показывали без четверти восемь. Прошло без малого два часа, как мы пытаемся доспать, интуитивно чувствуя, что сон — лучшее лекарство, но у медиков другое мнение: мы попали сюда не спать, а лечиться, и они самоотверженно отдают нашему лечению свои силы и всё своё время с раннего утра и до позднего вечера. И я их уважаю за бескорыстную самоотдачу. Нам-то что, мы и днём отоспимся — я широко и глубоко зевнул, представив себе, как это сладко будет, — а им каково целый день в трудах? Зря я хлопотал за Марью. Будет недосыпать и клясть меня. Тяжело вздохнул и пошёл на следующую утреннюю процедуру.

На полпути изловила вездесущая Ксюша, сунула в карман пол-литровую банку и пустой спичечный коробок с приклеенными моими фамилиями, предупредила:

— Мочу и кал на анализы, оставишь на окне.

Ладно, думаю, потом на облегчённую голову разберёмся, что к чему и куда. Не нравится, что оставлять надо на окне — на каком окне, не сказала, — а вдруг кто переменит? Я-то в своих безупречных анализах уверен. Может, покараулить, пока заберут? Лучше бы отправить ценной посылкой. Так в нелёгких сомнениях донёс аналитические продукты до туалета с грязной обшарпанной дверью, которая изнутри закрывалась на громадный соскакивающий крючок. Унитаз был заполнен непереработанной овсянкой, полупереработанным черносливом и газетными клочками, — в СССР как-то не принято подтирки бросать в рядом стоящее ведро — вода из бачка сливалась сплошной Ниагарой, но её слабой мощи не хватало, чтобы смыть слипшийся Говноблан.

С заполнением банки я справился без проблем, обеспокоенный только тем, что не доверху, а Ксюша не подсказала, сколько надо для уверенности. Но вот с коробком возникли трудности. Не класть же его на вершину искусственного Монблана? Пришлось пик прикрыть куском газеты и водрузить коробок сверху. Осталось сообразить, как попасть в него, да ещё не глядя. Надо же, получил высшее образование, рассчитал немало сложнейших траекторий и, вот, не могу сообразить простую. Что значит несовершенство нашего образования: в теории нам всё понятно, всё умеем, а на практике не можем… словом, надо изобретать другой способ. И я использовал самый простой и поэтапный: сначала на газету, а потом уже в коробок. Пригодилась найденная обгорелая спичка. Скривившись от омерзения, — почему, не знаю: своё же! — набрал целый — для науки мне ничего не жалко, и облегчённо вздохнул. В дверь требовательно затарабанили, кто-то тоже торопился с анализами, а мне вдруг повезло: увидел нужное окно, оно было здесь и сплошь заставлено внутренними данными больных. Я осторожно прислонил к ним свои, любовно оглядел напоследок и с приятным чувством выполненного долга вышел.

Когда вернулся, часы показывали чуток начала девятого. Алёшка с Петькой тихо сопели, то ли спали, то ли обманывали сон, Ксюша запихивала в скафандр кашу, а я тихо умостился на обмятую лежанку, надеясь на заслуженный отдых после тяжких трудов. Не тут-то было! Дверь опять с грохотом распахнулась:

— Лопухов!

— Я, — и сердце громко застучало от предвкушения новых испытаний.

— На крр-р-ровь! — громко прокаркала вампирша с кровавыми губами и кровавыми ногтями так, чтобы все слышали, чтобы никто не спал, замерев от ужаса.

— Иди, Васёк, не дрейфь, — ободрил Петька, — всю не высосут.

И я поплёлся, представляя, как вампирша вцепится зубами в меня. Буду сопротивляться до последней капли! Однако всё оказалось гораздо прозаичнее: алогубая больно ткнула в палец какой-то тупой железячкой и начала выдавливать кровь по капле на стекляшку. Выдавливалось скупо, наверное, во мне ничего не осталось. И тогда, не добыв из пальца, она принялась вытягивать из вены и набрала приличный шприц тёмной крови, очевидно, испорченной, потому что в душе я всегда считал, что моя кровь должна быть если не голубой, то голубоватой или, в крайнем случае, революционно-красной, но никак не плебейски-бордовой. Но вампиршу и эта удовлетворила. Она смазала дырки тем же, чем смазывала Ксюша на заду, и отпустила меня.

Возвращался героем, потерявшим кровь, но не дух. Ослабленный, но не сдавшийся, я заслуживал спокойного отдыха и не намерен был от него отказываться, даже если будут выволакивать из постели силой.

— Хватани чайку! — предложил Петька. Счастливец — он лежал. Но разве чаем восстановишь кровь героя? Только ромом или, в крайнем случае, сгущёнкой. К тому же чай оказался почти чифирём и с двух глотков прочистил мозги и начисто освободил их от сна. Пришлось съесть горбушку с копчёной горбушей. Не успел прожевать последний кусок…

— Лопухов! Ну, где ты? — ворвалась необычно заполошённая Ксюша. — Давай на флюорографию.

Меня обуяла гордость — всё утро я всем нужен — и потому позволил себе покочевряжиться:

— Сейчас, дожую.

— Потом дожуёшь, — не согласилась настырная медсестра. — Вставай, пошли.

В лабораторном закутке две лаборантки, скучая, наверное, предложили раздеться до пояса, не уточнив, сверху или снизу. Решил не смущать их и разделся сверху. Оказалось — угадал. Та, что постарше, бесстыдно разглядывая меня, фырчит нагло:

— Его и просвечивать не надо, — намекает на мою благородную худобу, — и так видно, что лёгких нет.

Конечно, я понимаю юмор, даже английский, но не такой грубый. Обидевшись, хотел одеться, но не позволила, даже не подумав извиниться, а другая затолкала в кабинку на подставку между двумя широкими пластинами. Что-то загудело, щёлкнуло, она заорала:

— Дыши! Не дыши! Всё.

Я вышел бледный, не поняв, сколько мне не дышать. Зря кусок дожевал, с ним удобнее было бы не дышать. Спасла Ксюша:

— Иди, — говорит, — в палату.

В который раз за утро я иду туда и никак не дойду до кровати. Я уже боялся с размаху падать на неё, тихонечко опустился и, затаившись, как Петька с Алёшкой, затих. Может, теперь пронесёт? Чёрта с два! Проклятая дверь снова распахнулась с треском и в палату ворвался здоровенный брюнетистый мужчина с бандитски сросшимися густыми бровями и в не застёгнутом халате.

— Где тут кавалерист?

Похоже, во всей больнице я один больной.

— А-а, ты? — навис он надо мной, и я сжался, поняв, что теперь мне будет полный каюк. — Показывай своё колено. — Подвинул стул, плотно сел, поводил подозрительно крупным носом, спросил вкрадчиво:

— Слушай, это от тебя пахнет или от меня?

— От меня, — принял верный друг Петька огонь на себя.

Чернобровый повернулся к нему, втянул воздух ноздрями.

— Не похоже. — Опять ко мне: — Сильно болит?

— Есть, — отвечаю, — такое, — чуть не со слезами, почувствовав, что, наконец-то, кто-то, пусть и страховидный, заинтересовался тем, что меня привело в этот крематорий, где не кормят, не поят толком да ещё и спать не дают.

— Рассказывай, как было, и поподробнее. Я читал твою историю, а ты мне словами, вслух понятнее расскажешь, чем на бумаге.

Выслушав внимательно, поднялся, не цапая за колено, приказал стоявшей сзади Ксюше:

— На рентген. Немедленно.

— У них плёнки нет, — возразила всеведущая сестра.

— Дьявол! — выругался врач. — Веди, я тоже приду. Анализы чтобы к вечеру были, — и ко мне: — Тебя как зовут?

— Василий, — отвечаю, улыбаясь: а то всё Лопухов да Лопухов.

— А по батюшке?

Меня по батюшке только однажды называли, да и то в милиции при прописке.

— Иванович.

— Тёзка, значит: я тоже Иванович, Константин Иванович. Рентген сделаем, тогда и решим, что делать дальше с твоим коленом. — Поднялся и ушёл так же стремительно, как и пришёл.

— Пошли, что ли, Иванович, — улыбнулась впервые за всё моё пребывание здесь Ксюша.

Как отказать женской улыбке? И мы снова зашкандыбали куда-то на очередную, похоже, не последнюю на сегодняшнее утро процедуру. И мне, пока разбираются, что у меня болит — они уверены, что я не знаю, — дадут, наконец, доспать и забыть о том, что у меня ищут. Я сначала не дотумкался, а теперь усёк, что у них, у хитроумных медиков психическая тактика такая: загонять так, чтобы я забыл про болячку. Но боюсь, что они первыми забудут. Или не знают, как приступить сразу, тянут. Как на производстве: пока раскачаются начальнички. Стремительный Иванович, конечно, уже отключился от меня, дыша вчерашним перегаром на очередную страждущую жертву.

Когда мы пришли в рентгеновский кабинет, стремительного Ивановича уже не было, остались только его сивушный дух и напряжённые лица молодых лаборанток, молча и споро приступивших к делу. Они почему-то не стали просвечивать всего, а только ногу, даже не ногу, а колено. И так, и сяк. Было приятно, что со мной возятся молодые девчата, что я — уникум, редкостный экземпляр собственной дурости. После натурных съёмок в искусственной ночи Ксюша, естественно, осталась, а я заторопился на кровать. Зубами вцеплюсь в матрац, костылями буду отбиваться!

— Ничего, Васёк, — утешил добрый Петька, — сегодня с тобой повозятся, завтра забудут. — Это было лучшее, что я хотел услышать.

Часы показывали одиннадцать с гаком, когда удалось в очередной раз упасть на кровать. Ничего себе! Скоро обед, а я ещё не выспался. Так и аппетита не будет. Совсем отощаю. Всё, лавочка закрыта, приёма больше не будет. Я закрыл глаза.

И лучше бы не делал этого, не обманывал понапрасну измученные нервы.

— Вася!

Кто-то почти сразу позвал тихо и вкрадчиво, панибратски теребя за плечо.

— Василий!

Я открыл глаза, полные ненависти, которой у меня дефицит и тратить попусту, а не на народных врагов, не хочется, и увидел склонённое смуглое лицо Трапера с выпуклыми тёмно-коричневыми глазами и тёмно-синими пятнами корней волос сбритых усов и бороды.

— Привет, — тихо поздоровался Борис Григорьевич, чтобы не тревожить соседей. Он не врач, не знает здешних правил, да и соседи недовольны, что приходится напрягать слух, чтобы узнать, о чём мы говорим.

— Как ты? — дежурный вопрос.

— Как на курорте. Врачи не отходят, — я сел.

Петька, всеслышащий, хмыкнул.

— Вечером соберётся консилиум. Думаю, денька через 3–4 выпишут. И выспаться не успею, — я тяжело вздохнул, убеждённый только в последнем.

Он улыбнулся, поняв мой жалобный трёп, поднял с пола тяжёлую сетку с разнообразными консервами, среди которых я намётанным глазом узрел бело-голубую сгущёнку, и обрадовал:

— Анфиса тебе подарочек прислала.

Анфиса — наша завхозиха. Задвинув сетку, Борис Григорьевич ловким движением достал, словно выудил, из внутреннего кармана накладную и попросил, смущаясь:

— Распишись в получении.

А я-то думал, огорчённые товарищи сбросились на поправку любимого члена коллектива. Выходит, подарочек-то от себя! Спасибо тебе, Вася!

— И ещё, — продолжал заботливый старший сослуживец, сострадательно вглядываясь в меня воловьими влажными глазами, словно гипнотизируя, — Шпацерман просит написать рапорт о случившемся для оформления, — он улыбнулся, смягчая официальное требование, — как ты дошёл до жизни такой. Вот бумага и ручка, — Трапер выудил из того же кармана приготовленные заранее писчебумажные причиндалы, подал мне. Начальству надо подчиняться, иначе сам не станешь начальником. Я взял и неловко подсел к столу. Он косым взглядом посмотрел на моё колено и решил смягчить боль приятным сообщением: — Знаешь, в четвёртом квартале нам, кажется, светит приличная премия.

— Здорово! — обрадовался я за всех и за себя.

— Но из-за твоего несчастного случая на производстве скорее всего её срежут под корень.

Он отвёл глаза в сторону и умолк, чтобы я глубже осознал свою вину перед коллективом. И мне захотелось заколоться шприцем, или вытянуть всю кровь из себя, или… но что это изменит? Что же делать? Моей глупости хватило только на то, чтобы бессмысленно шмякнуться на скалу, а истинно умные люди выход знали, простой и действенный.

— Не можешь ли ты написать, что упал и разбил колено, когда ходил, скажем… за грибами в нерабочее время? — подсказал, не настаивая, Борис Григорьевич.

— 50 %, - предупредил Петька.

Трапер зло посмотрел на непрошеного юриста, я тоже, не сразу сообразив, о чём он.

— Шпацерман железно обещал, что ты получишь премию сполна и с лихвой возместишь временные 50 %-ные потери по больничному листу. И все получат. Несчастный случай, связанный с производством, почти бытовуха, не станет препятствием. Подумай сам: разве есть чья-нибудь вина в том, что с тобой случилось? Согласен?

Он убил меня наповал — возразить просто было нечего. Мне отводилась почётная и оплаченная роль спасителя коллектива. Кто откажется? Я представил, как делегация благодарных товарищей придёт в больницу с тортом — сто лет не ел! — и кто-нибудь зачитает приказ о переводе меня в старшие инженеры-геофизики. Дураком надо быть, чтобы отказаться! Я не из таких. Быстренько сосредоточился и написал, пока Трапер не передумал, что вечером, когда все в лагере уснули, я без уведомления пошёл за … грибами — терпеть не могу грибов! — и, как только вышел за пределы нашего участка, навернулся коленом об камень пособственной инициативе. Прошу в этом никого не винить и… хотел добавить, чтобы всем выдали премию, но решил, что в серьёзном документе о меркантильном упоминать неудобно, зачеркнул «и» и поставил точку.

— Вот, — торжествуя, подал свахе в герои, с опаской оглядывающей моих гипсовых компаньонов. Он, наверное, чувствовал себя скованно среди нас, помеченных чёртом, прочитал, улыбнулся и легко согласился:

— Пойдёт, — наверняка повысив и без того высокое мнение обо мне. — Что тебе принести?

О-о, я много чего хотел бы: пирожков, жареной картошки, варенья, помидорчиков…

— Что-нибудь по геологии района почитать…

— Хорошо, — пообещал гость и, попрощавшись со всеми: — До свиданья, — мне поднял руку и, наверное, с чувством выполненного долга удалился подбирать для меня литературу.

— Бугор? — спросил юрист, проводив его глазами и нацеленной гипсовой рукой.

Я замешкался, не зная, как толком ответить, поскольку Борис Григорьевич, молодой здоровый мужик почему-то занимал в партии женскую должность инженера камеральной группы, то есть, практически отирал задом стул, не напрягаясь. Я не имею чести состоять в этом элитном подразделении, но, присутствуя на базе, обязан помогать им, тунеядцам, хотя и без того свой материал обрабатываю сам, и потому Трапер, старший по должности, мне никто. Нам так удобнее обоим, а техруку и начальнику, наверное, тем более.

— Старший инженер, — отвечаю любопытному попонятней.

— На троих не сообразишь, — сделал вывод ушлый Петька.

— Это почему? — обиделся я за своё родное руководство.

— Надует, — убеждённо ответил практичный знаток людей.

Я как-то на эту тему глубоко не задумывался, потому, наверное, что на троих с ним, к сожалению, сбрасываться не приходилось. Но сегодняшний визит, скорее официальный, вынужденный, почему-то расстроил. Хотя, если хорошенько вдуматься по его предложению, то никто ничего не потерял, и даже все приобрели.

— Обед скоро? — спросил у Петьки, чтобы рассчитать время для сна.

— Может, через час, а может, раньше или позже, когда сами наедятся, — ответил старожил, похоже, давно потерявший интерес и ко сну, и к обеду.

А я закрыл глаза. Вспомнил, как меня поразил командный состав нашей геофизической партии: начальник — Шпацерман Давид Айзикович, технический руководитель — Коган Леонид Захарьевич, старший инженер-геофизик — Трапер Борис Григорьевич, старший инженер-геолог — Рябовский Адольф Михайлович, инженер-геофизик — Розенбаум Альберт Яковлевич, инженер-интерпретатор — Зальцманович Сарра Соломоновна, да плюс жёны в камералке, как будто специально собрались. Я даже не на шутку испугался, что по всегдашней своей безалаберности заехал не туда, не в Кабаний, а в Биробиджан. Успокоило то, что в последнем, по слухам, евреев не больше 2 %, а здесь налицо все 100.

Я даже расстроился, что сам не из них, и лихорадочно стал вспоминать генеалогию рода, но на нашем дереве, кроме сермяжных Иванов, Василиев, Митрофанов, Параний да Лукерий, ничего культурного не росло. Фамилии и то прадеды не могли выбрать поприличнее. Может, поменять, думал, на более благозвучную, чтобы была сродни фамилиям руководителей? Чем плоха, например, Лопухович? Нет, как-то не солидно, вроде как кто обругал. Тогда — Лопухман. Тоже нельзя: завидущие будут переводить как человек-лопух. Вот беда! Ну, деды, из вашего дерьма конфетки в обёртке не сделаешь! Не Лопухером же назваться? Так и не подобрав, остался при своей. Тем более, что они оказались очень хорошими, сочувствующими людьми. Поскольку я имел диплом инженера-геофизика, то меня сразу сделали старшим техником и отправили оператором в поле.

Там я до зимы осваивал электропрофилирование и метод естественного поля по мерзлоте и снегу, испуганно пытаясь доказать техруку, что качества не будет, что измерений попросту нет, но на все мои неубедительные, неквалифицированные мямли опытный специалист отвечал, что для выполнения плана нужна 1000 физических точек измерения, а потому — работай. Сжалившись, он дал мне наставника — Розенбаума. Тот, убедившись в первый день во всём, что я говорил, и в том, что научился измерять там, где измерения теоретически невозможны, смотался на второй день, оставив одного в тоске и сомнениях с замерзающими бичами, требующими ежедневно на бутылёк, насквозь промокшими проводами в заледеневшей матерчатой оболочке и допотопным прибором, который никак не хотел понять, что нужна 1000ф.т… Сжавшись от страха и отчаяния, износившись душой на десяток лет, я сделал им эту тысячу, не веря и в половину, и сразу сделался для всех своим, равноценно влившись в славный трудовой коллектив. Зимой к нам нагрянула долгожданная приёмная комиссия из соседней партии, заставив поволноваться меня до дрожи в коленках. Из-за этого ослабевшая коленка и не выдержала удара о скалу. Не просыхая, ревизоры вместе с нашим техруком не нашли, как ни старались в редкое просветлённое от водки время, крамолы в моих, очень нужных производству, 1000ф.т., уверив меня в том, что никакого брака и в помине не было. Во мне родился профессионал.

Высоко оценив моё трудолюбие и изворотливость, руководство партии почти сразу доверило мне зимнюю детальную магнитную съёмку, от которой все остальные операторы всячески отбрыкивались. Разместившись с рабочим — парнишкой 16-ти лет — в бревенчатом зимнике-землянке, построенном топографами, мы потеряли счёт времени, тупо и нещадно тратя его на заготовку дров, прерывистый сон, готовку невкусной жратвы, обработку записей при свече, настройку прибора и, естественно, полевые измерения. Я начисто забыл про все старые необнаруженные браки, стараясь не наделать новых. Приходилось в промокших кирзачах и свалявшихся портянках то месить снежную кашу с опавшими листьями на сопках, то ползти в распадках, проваливаясь в снег по пояс и обливаясь потом, с опасностью отморозить принадлежность, необходимую для наращивания генеалогического древа. На тело надевали только трусы, майку и энцефалитный костюм. Шапку — никогда, хотя были морозы и до -15 градусов. Зато руки — обязательно в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами. Они почему-то постоянно мёрзли.

Больше всего времени отнимали дрова. Для их заготовки мы валили запрещённые для вырубки высоченные кедры, потому что их легче было пилить и колоть, они давали больше жару, а наша железная печка, задыхаясь едким дымом, других не принимала. Для восстановления сил использовали сухие картошку, лук, морковку, консервированные борщи и рассольники, сухари, свиную тушёнку и чай, чай, чай со сгущёнкой и лимонниковой лианой, постоянно маясь страшнейшей изжогой. Иногда удавалось разнообразиться деликатесами: кедровыми орешками, калиной, шиповником и диким виноградом. Ели один раз по возвращении, зато от пуза, как собаки, и нас, плохих едоков, скупой режим устраивал, оставляя больше времени на сон, которого всегда не хватало.

Спали на одних нарах, тесно прижавшись друг к другу и вполглаза, вылезая из наглухо застёгнутых ватных спальных мешков через каждые час-полтора, чтобы подбросить дров в ненасытный печной зёв, иначе пришлось бы истратить больше на разжигание. Даже я, природный засоня, почти ни разу не проспал своей очереди. А не топить, так и носа утром из ватной берлоги не высунешь. В общем, конечно, не высыпались, но, как ни странно, ссор не возникало. Наверное, потому что мозгам некогда было закисать.

Несмотря на суровые условия, абсолютно непривычные для обоих, постоянно сырую обувь, от которой в зимовье всё время держались портяночно-кирзовые пар и запах, минимум одежды во время работы, за два месяца мы не только не заболели, — в обычных условиях мне достаточно одного чиха соседа, чтобы подхватить грипп — но и окрепли и загорели, будто побывали на альпийском курорте. Я досконально изучил магнитометр и приобрёл автоматизм и скорость в измерениях, что и доказал на скале, будь она проклята, а главное, сделал, к удивлению техрука и начальника, пославших нас в безнадёжную зимнюю ссылку только для того, чтобы не мозолил глаза, два плана и дал хорошо заработать парню. Ну, не молодец ли? Ажиотажа, однако, в родном коллективе не случилось, и до начала сезона я неприкаянно слонялся на базе, лениво занимаясь ремонтом и настройкой приборов и оборудования. Хотел на основании своего богатейшего осенне-зимнего опыта оформить рацпредложение по производству всей геофизики, особенно электроразведки и магниторазведки, за качество которых ручаюсь, в зимнее время, освободив место на камеральную обработку с коллективным выездом на море, но из-за консерватизма техрука не удалось. Шпацерман был не против, а Коган — ни в какую. Придётся подождать, пока понадобятся следующие 1000ф.т.

Шпацерман у нас вообще самая колоритная фигура. Здоровенный — сажень в плечах — кряжистый мужик-красавец во цвете 45-ти лет с кучерявой чёрной гривой и карими глазами, завешанными густыми смолистыми бровями. О его образовании ходят легенды. Женщины в пол-шёпота рассказывают, что он с блеском защитил диссертацию, но по мести влюблённой и облапошенной им жены начальника дипломов не получил кандидатского звания и вынужден был смыться на Дальний Восток, а парни из зависти опускали значительно ниже, говоря, что закончил он Харьковский угольный техникум, но документы там погибли во время оккупации, а свои здесь угробил во время таёжного пожара. Сохранились только справка об обучении в техникуме и партийный билет. Оно и естественно, ведь самые ценные документы, как у солдат на фронте, хранятся на сердце. Так или иначе, но Давид Айзикович очень давно, раньше, чем я, начал задумываться, кем быть, протиснулся в геологическую номенклатуру и заимел такой стаж и авторитет, что никому и в голову не приходит спрашивать, что он недозакончил. Помог, конечно, и солидный партстаж, чему я страшно завидовал, оглядываясь на свои гулькины пять лет комсомола.

Чувствуя своё превосходство над молодёжью, он великодушно не мешал ей вкалывать на производстве, взвалив на себя неблагодарный, тяжёлый и ответственный труд строителя и снабженца. В экспедиции о нём уважительно говорили: «Шпац всё достанет, у всех выпросит, кого хочешь надует», завидуя деловой хватке и предприимчивости. На его примере я понял, каким должен быть настоящий руководитель успешной полевой партии.

Особенно большим и непререкаемым авторитетом наш эталонный начальник пользовался у бичей. Когда они, обнаглев, буром пёрли, настырно требуя аванса или хотя бы на бутылку, он коротким хуком отправлял в нокаут самого требовательного, и все расходились довольные, потому что с ними разговаривали на понятном языке, а не на каких-то кисельно-уклончивых отговорках.

Надо сказать, что все наши рабочие были из числа специального социального контингента — такое определение дал геологическому пролетариату парторг экспедиции на совещании передовиков производства, куда я попал, потому что послать больше оказалось некого. Звучит красиво и внушительно: специальный… социальный… контингент! В переводе на понятный бытовой язык — алкаши. Они, как перелётные птицы, собирались к нам каждую весну со всего района, иногда Шпацерман привозил даже из Приморска, собирались, чтобы не подохнуть от водки и голода. За спиной каждого интереснейшая, полная приключений жизнь. Самую многочисленную группу составляют завербованные на западе ударники восточных строек коммунизма, которых надо заставлять работать, затем — рыбаки, которых одолевает качка на берегу, немало было недавно и досрочно освобождённых ЗЭКов, которым, кроме справки об освобождении, не дали ни одежды, ни каких-нибудь денег на обустройство и дорогу в прежнюю жизнь, к тому же по справке без паспорта ни на какую работу не берут.

Шпацерман умело разбирался в этих человеческих отбросах, нюхом выбирая относительно работоспособных. Но и на старуху бывает проруха. В прошлый сезон на самый лёгкий по рельефу детальный участок, расположенный недалеко от посёлка, набрали из-за отсутствия мужиков, бригаду электропрофилирования из пяти женщин, бывших уголовниц. Оператор Дьяченко, сам, по-джентльменски, пока они дулись в карты, беспрерывно куря и в открытую обсуждая его мужские достоинства, установил палатку и сделал нары из досок, куда картёжницы, устав, сразу и завалились до вечера. Как только стемнело, все они, наверное, испугавшись лесной темноты, исчезли и вернулись утром, украшенные синяками и фингалами, отпугивая ядрёным сивушным перегаром скопившихся было на дармовщинку комаров. Отоспавшись и подкрепившись консервами, после обеда соизволили выйти на профиль, но работа не заладилась, так как у двоих вдруг возникло известное женское недомогание, и пришлось вернуться, не сделав и четверти нормы. После возвращения в лагерь, ругая бригадира и по матушке, и по батюшке, и в бога, и в чёрта и всех святых за нещадную эксплуатацию слабого женского пола, навели боевую раскраску и снова исчезли. За три дня успели сделать полнормы, зато исчезли все консервы, и работы пришлось вынужденно приостановить на пике трудового порыва, а измождённые труженицы крыли бригадира почём зря за измор голодом. На следующее утро он сам в рюкзаке принёс, экономя на их заработке, в основном овощные и крупяные консервы и несказанно удивился и обрадовался праздничной встрече ударниц, одетых в весенние платья, слегка оборванные и достаточно помятые, и в домашние тапочки. Спецовки и сапоги испарились. Взбешённый хохол стал криком выговаривать им за это разгильдяйство и ночные похождения, на что оскорблённые работницы, вкалывающие и днём, и ночью, ответили по-женски — метанием стеклянных овощных банок в голову грубияна, оставив из жалости к нему железные с тушёнкой. Кое-как увернувшись от овощной атаки, Дьяченко, к стыду моему, не по-мужски воспринял огорчение подруг по бригаде и побежал жаловаться и просить замены. Но огорчение безвинно обиженных женщин было столь велико, что приехавший следующим утром для разбирательства Шпацерман застал лагерь опустевшим: исчезли палатка, посуда, консервы, спальные мешки, а заодно и сама великолепная пятёрка, оставившая на память справки об освобождении. Где-то они теперь мыкаются, слабые и бесправные.

В нынешний сезон Дьяченке, чтобы возместить прошлогодние моральные потрясения, набрали бригаду сплошь из разжалованных старших офицеров — трёх майоров и двух подполковников. Вкалывали они как черти, от зари до зари, изматывая крепкого хохла до изнеможения. Сделав за месяц 3–4 нормы и получив на руки приличный заработок, они, не слушая уговоров остаться, уволились, переоделись в выглаженную офицерскую форму, чинно попрощались со всеми и … через неделю появились вновь. Стыдливо подтрунивая над собой, они сообщили, до какого города добрались, и поспешили в тайгу восстанавливать утраченное здоровье. И Шпацерман, и Дьяченко поблажками и приписками всячески старались удержать их подольше, но кончался месяц, и история повторялась. Мне кажется, что им не давали жить обычной нашей жизнью крылышки на их погонах и фуражках. Никто не знал, за что их приземлили, лишили неба, да и вообще никто из спецконтингента не вдавался в подробности прошлой жизни, но все они были уверены, что пострадали зазря. Да и зачем кому-то знать, что когда-то было? В тайге все равны: и ударник, и зэки, и рыбаки, и полковники, и техники, и инженеры, зависимы друг от друга, и это тоже привлекало, позволяя хотя бы на время отсечь то, что хотелось забыть. Общим для них было неравнодушие к бутылке и равнодушие к дисциплине. Здесь царило правило: вкалывать до усрачки и отдыхать до последней монеты. И всех устраивал производственный ритм: месяц работы — неделя пьянки, на большее денег не хватало. Он обеспечивал вынужденную противоалкогольную профилактику, а главное, уверенность, что по возвращении из загула найдёшь еду, одежду, жильё и здоровый образ жизни.

От всех остальных отличались ссыльные, лишённые гражданских прав, прав отъезда-уезда, — поволжские немцы, прибалты и всякие другие враги народа. Эти держались насторожённым особняком, делали всё молчком, не прекословя и не вступая в лишние разговоры и споры, вечно о чём-то думали, были непонятны и вызывали неприязнь к себе и даже страх, как Горюн. Эти редко работали в больших бригадах, предпочитая в одиночку или своими парами.

Фактическим руководителем нашей партии был техрук Коган — полная противоположность Шпацерману по внешности: невысокий, худощавый, юношески стройный брюнет с гладкими чёрными волосами, тонким чувствительным носом с изящной горбинкой и неприятным скрипучим насмешливо-саркастическим голосом — все данные для великого человека. Достаточно вспомнить Наполеона — он тоже был таким в молодости и, только ворвавшись в Россию, кое-как отъелся, и у него появилось знаменитое брюшко.

Главной заботой технического руководителя и геологической, и геофизической партии является проект работ. Этот грамотно составленный документ определяет жизнедеятельность партии и её руководителей и, в значительной мере, окончательные успехи. В эту зиму Трапер, сведав откуда-то, — известно ведь, что земля слухом полнится, — что у них, на счастье, появился классный специалист по проектированию, привлёк меня к оформлению нашего проекта. Конечно, главные вехи на пути к успеху расставил Коган, а нам досталось их обтесать, добавить промежуточные вешки и рассчитать, во что обойдётся его фантазия и где её оставить, а где с сожалением урезать с его разрешения.

Важнейшим в проектировании, поучал ушлый Борис Григорьевич, является выбор участков работ. Это я и без него знал, когда выбирал для своего дипломного проекта участки с наибольшими перспективами по данным предшественников.

— Мура! — решительно охладил мой заносчивый академический пыл опытный проектант. — Годится только для студентов.

И опять меня ткнули носом в несовершенство учебного процесса, в несоответствие между моим образованием и производственной практикой.

— Горбатому ясно, — продолжал исправлять недочёты моего обучения Трапер, — что участки работ, в первую очередь, должны быть максимально приближены к базе, посёлкам и дорогам. Соображаешь?

— Конечно, — с готовностью ответил я, — чтобы легче было доставлять руду на фабрики.

— Молодец! — усмехнулся учитель, пристально вглядываясь и, наверное, не в полной мере доверяя моей искренности. — Следовательно, пишем: геофизические исследования производятся на участках, расположенных в глухой тайге без дорог и подъездов.

Я не возражал, да и что было возразить: здесь тайга начинается сразу за домами, настоящих дорог нет, а переплетение грунтовых таково, что недолго и заблудиться и уехать далеко за участок.

— Во-вторых, — продолжал назидательно Борис Григорьевич, — они должны иметь простой рельеф и минимум гидросети.

Против таких требований мне, полевику, возражать просто смешно.

— Согласен.

— Тогда продолжаем писать: работы производятся в условиях сложного рельефа повышенной пятой категории сложности с интенсивно развитой системой глубоких речных потоков с очень быстрым течением, требующих обустройства сложных переправ и временных мостов.

По одному из них я вчера переходил вместе с Горюном.

— А если на этих удобных участках ранее выявлены только редкие и бедные геохимические и рудные проявления? — попытался я влить скудную критическую струю в мощный поток рационального мышления профессионала.

— Пишем, — он уставился на меня, словно нацелился, подождал, чтобы я внутренне подготовился, — выявленные здесь слабые комплексные геохимические аномалии и бедные рудные проявления свидетельствуют, — и сразил наповал, — о глубоком залегании богатых рудных тел.

Я даже вспотел от такого неожиданного и неоспоримого вывода: поди проверь, пока не выкопаешь, не пробуришь. Да, до чего я отстал в своём институтском образовании. Но не сдаюсь и чешу дальше, сломя дурную голову:

— А если нам не поверят?

Борис Григорьевич слегка помрачнел, но тоже не сдался, заранее, очевидно, заготовив сногсшибательный для неверующих Фом или Фомов, не знаю как правильно, довод:

— Пишем в заключение: исследования на участках производятся на основании решений XIX съезда КПСС, постановлений ЦК КПСС и Правительства СССР и приказов Министерства геологии СССР по планомерному — уяснил? — последовательному изучению территории Дальнего Востока, богатой природными ресурсами для народного хозяйства.

Против ЦК и Правительства даже круглому идиоту возразить было нечего, и потому мы эту тему на всякий случай закрыли.

— Как будем выбирать комплексы и виды исследований и работ? — спросил, экзаменуя, старший товарищ.

Я задумался, хотя и знал по институту, но не спешил с ответом, опасаясь опять вляпаться в общеобразовательную туфту.

— Нас учили, — мямлю, краснея, — что рациональный комплекс методов и видов работ должен соответствовать геологическим задачам и геофизическим условиям на участках.

— Забудь! — отрезал Трапер.

Впору было снова поступать на первый курс.

— А как? — спросил тупо.

— А никак, — спокойно ответила правая рука техрука. — Надо использовать все возможные методы.

- А если на все денег не хватит? — ещё сопротивлялся я.

— В этом всё и дело, — согласился Борис Григорьевич, — поэтому сначала выбираем самые дорогие и трудоёмкие, скажем, электропрофилирование и электрозондирование.

— И метод естественного поля, — подсказал старший техник.

— На нём и на дешёвенькие сигареты не заработаешь, — сморщился брезгливо старший инженер. — А вот рентабельную металлометрию включим обязательно.

— Но это не геофизический метод, — опять возразил я.

— Мы его делаем, значит наш, — логично опроверг возражение недотёпы Трапер.

— А магниторазведку?

— Её придётся включить — она обязательный вид. Но, формируя комплекс, постоянно надо помнить о самом главном виде геологических работ.

— Горных?

— Нет.

— Геологической съёмки, опробования?

— Мимо.

— Тогда не знаю, — разочарованно сдался я.

— О строительстве.

— ???

Трапер снисходительно улыбнулся.

— А как ты думал? Тебе жильё надо?

Я засмущался, тронутый неожиданной заботой.

— Да, в общем, не против.

— Вот, — подытожил сердобольный Борис Григорьевич, — и никто не против. Контору новую надо, в этой уже не помещаемся, даже Красного Уголка нет. Женишься, ещё одна камеральщица добавится.

Я был несказанно польщён тем, что для моей будущей жены построят новую камералку.

— Склад надо расширять — растём, конюшню необходимо новую, а то перед лошадьми стыдно, — пошутил хозяйственный руководитель камеральной группы, а я сейчас, на больничной койке, порадовался за Росинанта. — На участках тоже немало дел, — продолжал обоснование основного геофизического метода ответственный проектант. — О переправах и мостах мы уже говорили. Прибавь сюда пищеблоки, зимовья, склады с защитой от… — Знаешь, кто самый страшный зверь в тайге?

— Тигр, — не сомневаясь, ответил я.

— Правильно, — подтвердил Борис Григорьевич, — мышь. Эти маленькие серые тигры едят всё, даже банки с тушёнкой разгрызают, а если не смогут, то бесследно утаскивают, так что многое приходится списывать, — он покачал укоризненно головой, осуждая мышиный аппетит, и продолжил дальше по теме: — Нужны каркасы для палаток, палаточный красный уголок, крытые загоны для лошадей, бани, уборные на два очка…

— Можно и на одно, — предложил я сэкономить.

— А если двоих припрёт? — возразил предусмотрительный старший инженер.

И я окончательно сник, оглушённый объёмом крайне необходимого строительства, особенно на участках, чего на своём в этом году почему-то не заметил, в том числе и двухочкового удобства.

— Ладно, — остановился Трапер, — Шпацерман потом посмотрит и добавит недостающее. А мы подумаем о необходимой детальности работ, о рациональной сети наблюдений. Что можешь сказать по этому поводу?

Честно говоря, мне, оглядываясь назад, ничего не хотелось говорить. Но не мог же я, инженер в должности старшего техника, расписаться в собственном профессиональном бессилии?

— Оптимальные детальность и сеть наблюдений определяются предполагаемыми размерами искомых объектов в плане, а в целом — геологическим заданием.

— Примитив, — нелицеприятно оценил мои теоретические знания и по этой части практический проектант. — Кто знает эти размеры? Предположишь не те и пропустишь. Поэтому лучше подстраховаться и не экономить на детальности, насыщая площадь исследований максимумом точек наблюдений. Логично?

Ещё бы, я сразу догадался, что чем гуще, тем вернее.

— Надо вкладывать в проектный объём побольше детализации и дополнительных измерений, вдоль и поперёк, и не бояться переборщить — платят-то за каждую измеренную точку, чем больше точек, тем больше платят, за всё надо платить…

Он выпучил мертвячьи глаза, наклонился надо мной, затряс клещатыми лапами за плечо и заверещал сдавленным голосом:

— Делай наблюдения чаще, делай точку дороже…

Я как-то скованно вырывался, пытаясь закричать, но из горла рвался вялый хрип. В ужасе открыл глаза и увидел близко над собой лицо… но не Трапера, а Жукова.

— Ну, ты и дрыхнешь, кавалерист! — густые чёрные брови совсем сошлись на переносице, а живые глаза внимательно вглядывались, определяя мой тонус. — Как ничего?

А я, вдавливаясь в плоскую кровать, тоже пытался угадать, зачем он меня разбудил.

— Хвост пистолетом! — побахвалился от неуверенности… и зря.

— Молоток, наездник, значит, будем оперировать?

Мне совсем этого не хотелось, я-то надеялся, что останусь целым и невредимым, поваляюсь с недельку и выпихнусь на волю.

— Я не умею, — лепечу, оттягивая предрешённый ответ.

Хирург, смахивающий внешностью на мясника или палача, коротко хохотнул, довольный оптимизмом жертвы, и успокоил:

— Я тебе помогу, не возражаешь?

Я ещё раз прикинул возможные варианты, но не нашёл ни одного против.

— А вы умеете? — тяну резину. А вдруг он, как и я в геофизике — начинающий и вляпается, как и я на скале, только колено-то не своё расквасит. Ладно, колено, а что, если ногу нечаянно отчекрыжит? Вон, какой бугаина! Не рассчитает силёнок, чуток надавит на нож, и секир ноге! Руки-то, небось, после вчерашней пьянки дрожат. Доказывай потом, что он не прав. Не докажешь — свидетелей-то не будет. А зря! Я бы на каждую операцию назначал суд присяжных. Пусть бы наблюдали: там ли режут, то ли зашивают. Нашим докторам, конечно, можно доверять, они не капиталисты, не за деньги вкалывают, но доверяя — проверяй. Всё равно страшновато. Нельзя мне без ноги, их всего-то две у меня.

— Резать будете или отрезать? — мужественно ставлю вопрос ребром.

Иваныч вмиг посерьёзнел, огорчённо насупился.

— Ну-ну, не ожидал, — пеняет мне, тому, кто рискует не только ногой, но и блестящей карьерой. — Буду резать, если согласишься, иначе на всю жизнь останешься «рупь пять — два с полтиной». Почистим, подмажем твои шарниры, подвяжем, свяжем где надо, зашьём, и затопаешь лучше, чем прежде. Обещаю! Согласен?

— Согласен, — буркнул, сдаваясь.

— Ну и лады, — удовольствовался настырный лекарь. — Подпиши здесь.

Оказывается, я ещё и подписать должен свой смертный приговор.

— Всё. Спи дальше, — и убежал, победно размахивая бумагой.

Какой тут сон? Я теперь и под наркозом не засну.

— Не бзди, Васёк, — как всегда успокаивает Петька. — Иваныч — мастак, сделает — будь спок.

— А я и не бзжу… не бздю… — отвечаю дрожащим голосом, весь уже во власти предстоящей операции. — А когда — не сказал.

— Чтобы ты не канителился почём зря.

В таком случае он добился противоположного — именно этим я и буду заниматься, пока не привяжут к операционному столу.

— Обед-то продрых, жрать хочешь? — спросил Петька, отвлекая земным от небесного.

Даже думать о еде противно! Да и неуместно перед трагическим событием.

— А что было?

— Щи — хоть портянки полощи, каша — соплей полная чаша, компот — не лезет в рот.

Богатое меню не вдохновило.

— Попить бы чего.

— Давай, подгребай к столу, сообразим напару. Лёшка вырубился.

Сообразили килограммовую банку американской тушёнки, — она в нашей стране, похоже, никогда не кончится — банку консервированной колбасы в смальце того же производства, банку непонятно чьих персиков — большое спасибо тебе, Анфиса, — нарезали зачерствевшего хлеба, покрыли копчёным салом, заварили крепчайшего чаю и, забыв о болячках, предались единственно доступной здесь радости жизни. Тамошнего расстреливаемого ублажают последними чаркой водки и сигарой, а нам, сермякам, и сало сойдёт. Дай бог, чтобы не в последний раз! О-хо-хо! Наелись до отрыжки и осоловело свалились на рабочие места. Можно и спокойно подумать об операции. А лучше — о приятном.

Перед началом нынешнего полевого сезона, убедившись в моей фундаментальной практической и теоретической подготовленности, меня всё-таки перевели в инженеры-геофизики. И даже назначили начальником геофизического отряда на сложном отдалённом участке, выбранном вопреки траперовским требованиям. Правда, назначили устно, без бумажного приказа, наверное, чтобы не зазнался с разгону. Наши руководители — умные люди: мне — лестно, им — выгодно, не надо доплачивать, и все довольны. Так дело пойдёт, на следующий год настоящим начальником отряда стану. Если другая какая скала не подвернётся.

— Лопухов! — я вздрогнул и вернулся в неприятный реальный мир. — Всё спишь да спишь! — почему-то злилась всегда спокойная Ксюша. — Ну и нервы!

— От слабости, — оправдываюсь, возвращаясь к тягучему страху.

— Идём, Жуков ждёт.

До чего неохота! Кряхтя по-стариковски, поднимаюсь, повиснув на костылях, оглядываю, возможно последний раз, последнее пристанище, дорогих товарищей, скафандра и, едва сдерживая слёзы печали расставания, говорю надрывно:

— Если что, считайте коммунистом.

— Топай, — ободрил проснувшийся Алёшка, — мы с Петькой за тебя обязательно вмажем.

Утешенный, поплёлся на Голгофу.

Я всегда думал, что операционная — это что-то очень стерильно-ослепительно-белое с большими сияющими лампами и зеркально кафельным полом, а меня притащили в небольшую прямоугольную комнатёнку с обшарпанным деревянным полом и стенами, выкрашенными до половины в зелёный сортирный цвет. Сверху свешивался убогий жестяной рефлектор, навроде прожектора на свалке, посередине застыл жиденький трубчатый катафалк на детских колёсиках, чтобы легче было вывозить трупы, а в углу под включённым бра разместился стол с наваленным на него сверкающим пыточным инструментом. Иваныч с каким-то кучерявым парнем стояли у окна, о чём-то тихо договариваясь и весело смеясь, радовались предстоящей резне. Из открытой форточки тянуло смертным холодом.

Вошла незнакомая сестра, с ног до головы в белом, коротко предложила:

— Раздевайся.

— Совсем? — спрашиваю упавшим голосом, понимая, что они не хотят марать одежду, которая ещё пригодится другим страдальцам.

— Ты думаешь, тебя позвали за этим? — улыбаясь и искоса поглядывая на женщину, прикрытую целомудренными одеждами, спросил от окна Жуков. Но та не посчитала нужным огрызнуться на сальные завывания кобелиной стаи и молча ждала. Я кое-как дрожащими руками спустил штаны, вылез из них, оставив на полу, легко выскользнул из балахона, бросив там же, и замер в ожидании следующей команды. Должны подбрить шею, чтобы видно было, куда всаживать топор.

— Ложись.

Оглянулся на катафалк, покрытый холодной клеёнкой, и невольно съёжился и от его холода, и от форточной струи, и до того стало жалко себя всего, а не только колено, что впору выброситься в закрытое окно или покончить с собой одним ударом коротенького ножичка, приготовленного на столе.

— Могли бы предупредить, я бы одеяло захватил.

Иваныч совсем развеселился, подошёл ближе.

— Сейчас мы тебя согреем, — и зовёт парня: — Арсен, готовь заморозку.

Подошёл кучерявый Арсен, внешностью смахивающий на тех, что торгуют фруктами на рынке, осторожно, по-женски, взялся за мою больную ногу, приподнял, подложил что-то, а потом привязал к столу, чтобы я не удрал. Молодой ещё совсем, на мне учиться будет. Наверное, подрабатывает, когда торговля не идёт. Размотал бинт, осторожно отодрав последний кусок, принёс шприц и стал всаживать раз за разом вокруг колена, а сестра смилостивилась и накрыла меня до подбородка простынёй. И за это спасибо, а то совсем превратился в окоченевший живой труп. Смотрю, Жуков подошёл к раковине, руки моет, как перед обедом. Утром, грязнуля, забыл умыться. Протягивает сестре мытые лапы, а та ловко так, в один приём, натягивает на них резиновые перчатки. Подумаешь, чистюля! Боится моей трудовой кровью замараться. После него и торгаш моется, и ему сестра перчаток не пожалела. Разговаривают между собой на своей медицинской абракадабре, договариваются, как меня угробить, а я затаился под простынёй, даже глаза закрыл, чтобы не увидели. Может, забудут.

— Как ты? — окликает вдруг, найдя меня, Иваныч. — Чувствуешь что-нибудь? — а у самого в руке большущая игла.

Ничего не чувствую. И вдруг меня словно током ударило: откромсали, пока я прятался с закрытыми глазами, загипнотизировали и отбабахали. Хотел приподняться, чтобы убедиться, а он придерживает грудь, не пускает.

— Закрепи его, — приказывает сестре, та щёлк-щёлк замками, и я в капкане, хоть вторую ногу режь. — Ты как относишься к виду крови? — спрашивает у меня, сверкая глазищами, в которых так и играют кровавые чёртики.

Замер, еле-еле лепечу, стараясь сдержаться и не трястись чересчур, а то катафалк сам собой уедет.

— К чужой — нормально.

Иваныч отмяк: у него, вероятно, такое же отношение.

— А к своей?

— Свою жалко, — мычу, не понимая, чего он от меня хочет.

— Тогда лежи и не смотри, — смеётся, рад, что я привязан. — А ты мне нравишься, — польстил.

А я себе — нет.

— И вы мне тоже… пока.

Он, довольный, захохотал.

— Постараюсь, — говорит, — не изменить твоего мнения.

Я тоже на это надеюсь и замолкаю, видя, что они склонились над моим коленом, и боясь, что, отвлёкшись, могут перепутать больную ногу со здоровой. Особенно этот, с рынка. Иваныч что-то делает с моей отсутствующей ногой, непонятно бормочет по-медицински, кучерявый суетится рядом, мешает, а сестра всё подаёт и подаёт разный инструмент, и мне страшно, что его не хватит. Не знаю, сколько это продолжалось, но только вижу, Жуков взмок, сестра то и дело вытирает ему потный лоб, да и я почему-то согрелся под простынёй и вдруг услышал:

— Перекурим? — Жуков предлагает помощнику, задирает полу халата, достаёт из кармана брюк сигареты, и оба отходят к открытой форточке. Закуривают и, жадно затягиваясь, выпускают дым в форточку, но он возвращается в комнату.

У меня даже челюсть отвалилась. О чём они думают? Хуже и безнадёжнее я не чувствовал себя даже на скале. Человек, нужный геологии, умирает с растерзанной ногой, а они спокойно дымят! В операционной! Я буду жаловаться в Красный Крест… в ООН. Ага, испугались? Заплевали окурки, выкинули в форточку и возвращаются к непосредственным обязанностям.

Больше ничего экстраординарного не случилось, и скоро я на победном лафете вкатился в родную палату. Жалко, что похвастаться было некому — все спали, а часы, оставленные на спинке кровати, показывали начало десятого вечера. Терять счастливое время на сон не хотелось. Я с любовью пощупал ногу — на месте. Хорошо бы запеть, завыть негромко, рассказать, как было, но всем моя эйфория до лампочки, и приходилось сдерживаться, разрушая и без того надточенную нервную систему. Вдруг в колене появилась нарастающая боль, и я не на шутку испугался, что Иваныч с похмелья и перекура что-то перерезал не то и зашил не там и вообще не доделал, как это у нас водится, сляпал кое-как и поспешил отчитаться.

— Всё прошло хорошо, — сказал мне после операции.

А где тут хорошо, когда боль невыносимая! Сейчас встану и пойду обратно — пусть доделывает. Сегодня не конец квартала. На гипс и то пожмотились. Наложили какие-то шины-палки, замотали кое-как и терпи. Наверное, план по гипсу выполнен, ничего не осталось. А как хорошо бы было, если б сделали как у Петьки с рукой — торчком вперёд. Спать, правда, с торчащей трубой неудобно, пришлось бы в одеяле дырку делать, зато удобно открывать дверь. Чёрт, болит, однако! И Ксюша где-то телится! Прикемарила где-нибудь в темном уголке.

У нашей дежурной сестрички замечательное свойство: только вспомнишь — она тут как тут. Как сейчас. Входит вслед за шприцем в поднятой руке, наполненным какой-то мутью, и прямиком ко мне.

— Штанину задери.

С удовольствием! На всё готов, чтобы боли отстали. Вколола выше колена, успокаивает:

— Наркоз уходит, будет больно. Я тебе обезболивающие инъекции буду делать через каждые два часа.

— Хочешь из меня дуршлаг сделать? — спрашиваю огорчённо.

— Тогда терпи, — отвечает сухо, — скорее заживёт.

— Всё, — соглашаюсь решительно, — отказываюсь от твоих уколов, — и когда она подходит к двери, говорю вслед: — На всякий случай приходи ещё разок, чтобы я подтвердил своё решение.

Она ничего не ответила и ушла, а я испугался, что больше не придёт… Наступила самая ужасная ночь за всю мою сознательную жизнь, если не считать редких ночей в детстве, когда я переедал с вечера дефицитных фруктов. Я спал и не спал, то ли был в сознании, то ли бредил в полусне, сам не пойму. Ксюша, молодец, всё же пришла и вколола облегчающую муть, а я снова уговаривал её не тратить без вины дорогой сон и очень надеялся, что она не послушается. Так оно и было, так мы и продежурили с ней около моей боли всю длиннющую ночину до самого шестичасового витаминного втыка в зад, что я принял безо всякого впечатления. Петька с Алёшкой дрыхли без задних ног, лишь недовольно ворочаясь во сне, когда приходила моя спасительница, и я их ненавидел. А после витаминизации слегка полегчало и тоже удалось ненадолго забыться по-настоящему, пока не разбудили шумы рванувшего в столовку покалеченного братства.

— Живой? — спросил, зевая до слышимой ломоты в скулах, Петька, пожалевший, наверное, сорвавшейся выпивки на поминках.

— Почти, — отвечаю, злясь на него и на весь мир за то, что не выспался, привыкая к новой боли. Не к той, что тревожила опасными ассоциациями и неведением, а именно к новой, ободряющей боли заживления и выздоровления. Так я себя понимал и так стал привыкать жить, а когда вновь пришла бедная, не выспавшаяся Ксюша, — вот почему она такая дремотно-меланхоличная — решительно и бесповоротно отказался от инъекционного допинга. Когда становилось совсем невмоготу, вставал и бродил, скрипя зубами, по коридору, не видя никого и ничего.

В начале десятого заявилась чистюля Ангелина. Лицо гладкое, непроницаемое, ни одной оживляющей морщинки, стянутое вырабатываемой в неумеренном количестве злостью, колпак аж сияет холодной искристой неприступностью, и прямо с порога ко мне, ставшему любимчиком.

— Спаситель твой бросил тебя, сбежал в командировку, — и чуть не взвизгнула от негодования: — Почему я должна за кого-то уродоваться? — голос напряжённо зазвенел, вот-вот всё-таки сорвётся. — У меня и своих хватает!

Я плохо переношу людей нервных и несдержанных, раздражённых с утра, мне их всегда жалко. К тому же убеждён, что с кем утром столкнёшься, от того на целый день и наберёшься, и потому, заботясь о собственном драгоценном самочувствии, спешу успокоить несчастную врачиху:

— Со мной не надо уродоваться. Я сам вылечусь, — но не спешу оглоушить своим ночным решением, чтобы внезапной радостью не навредить ей, печальной. — Мы с Ксюшей меня вылечим. — Ксюша, смотрю, согласно и сонно улыбается, а Ангелина, истратив теснящий запал, успокоилась, подошла и коротко велела:

- Заголи.

Любят они здесь изъясняться недоделанными фразами. Что заголить-то? Ксюшины вкусы я знаю — она любит, когда заголяют, особенно в 6 часов, сверху. Постеснявшись на большее, заголил колено и понял, почему нас одели в безразмерные штаны: чтобы легче было заголяться и сверху и снизу. Пока осеняло, Ангелина вцепилась выше колена холодными и чистыми, как смерть, пальчиками, жёсткими, как клещи, спрашивает строго:

— Что чувствуешь?

Ясно, что! Зачем спрашивать попусту?

— Щёкотно.

Она даже отпрянула, отдёрнув руку, лицо снова стянулось, как рука под резиновой перчаткой. Резко встала со стула, бросила через плечо равнодушной ко всему от недосыпания и мелькания задниц Ксюше — убеждён, что если бы нас выложить в коридоре с голыми задами, она каждого назвала бы по фамилии — :

— На перевязку, — и прямой жердью двинула на Петьку, нацелившего на неё гипсовое орудие.

Мне до них дела нет, — своя даже маленькая болячка всегда дороже любой чужой — только слышу, радует Петьку — может, значит!

— Будем снимать, — и, не подойдя к ёрзавшему в той же надежде Алёшке, чёткими шажками не ушла, а удалилась.

— Не больно-то она нас любит, — делюсь осторожно сугубо личным мнением, чтобы не задеть чужого, противоположного моему. Я вообще ужасно не люблю оказываться на стороне тех, кого меньше. Всё равно, что почувствовать себя с расстёгнутой ширинкой. Раз меньше — значит неправы! Застёгивайся и помалкивай.

— Злющая, стерва! — мягко согласился облагодетельствованный Петька. — Мы для неё всё едино, что враги, заставляем заниматься грязным делом.

— Ушла бы, — осенило меня мгновенно.

— Какой шустрый! — подначил счастливец. — Её и так выперли из районного Управления — всем мозги проела! Да им дай халяву, больше половины шмыганёт.

— Мы им мешаем здесь, — встрял раздражённый Алёшка. — Духа нашего не было бы, если б не платили за койко-место.

И опять меня, умницу, осенило:

— Так можно положить по двое.

Петька захохотал, поддержав рацпредложение:

— Только чтоб не мужика.

— Лопухов, — заглянула Ксюша, прекратив унылый больничный трёп залежавшихся без дела мужиков, — сказано же: на перевязку!

А я и не слышал, чтобы именно мне говорили и когда. Однако с Ксюшей спорить неинтересно и бесполезно: она всё равно на ходу спит.

В знакомой до потемнения в глазах перевязочной всё повторилось, как и прежде, за исключением одного: я не корчился, не гримасничал, мужественно выражая тем полнейшее безразличие к болезненной процедуре и давая понять проце-дурам, что прекрасно обошёлся бы и без них, т. е., без Ангелины. Ксюшу я сразу простил. За что, правда, пока не придумал. Отвернулся к окну и, сжав зубы, молчал, как нашразведчик в ихнем логове, а когда они кончили, сухо поблагодарил коротким гордым наклоном головы, как благодарят киношные гвардейские офицеры дуэльных противников. У меня их двое: Ангелина и колено.

— К тебе чувиха подгребала, — безразлично сообщил Петька, ожидая вызова, — пакет притаранила.

На кровати и впрямь лежал большой бумажный прямоугольник с чем-то твёрдым. «Коробка конфет», — сразу догадался я, — «вместо торта прислали».

— Что за чувиха? — спрашиваю у нервничающего соседа.

— Так, — отвечает сердито, не желая отвлекаться от ожидания, — мошкара в очках. — Подумав, я вспомнил, что самой маленькой, самой затурканной и самой безобидной у нас в партии была чертёжница. Она и вправду носила очки. Скорее всего, её и делегировали добрые товарищи. Посмотрим, что за конфеты. Хорошо бы с ромом. С понятным нетерпением я развернул упакованную в бумагу и заклеенную посылку и обнаружил массивный фолиант машинописных статей по геологии и месторождениям района и региона. Значит, это обязательный Трапер прислал «торт»? Петька, посмотрев, сразу определил назначение фолианта:

— В сортир, на подтирку. Надолго хватит.

Лениво полистав внушительный том, я нисколечко не воодушевился им и небрежно засунул под чахлую плоскую подушку, решив, что так от него будет больше пользы. Боль в колене заметно попритихла, и можно добирать потери ночного сна. Засыпая, решил, что, когда Трапер сломает что-нибудь, я пришлю ему в больницу собрание сочинений Маркса.

Проснулся к обеду и порадовался, что привыкаю к здешнему режиму. Заявился выписывающийся с освобождённой от гипсового ярма рукой, подвешенной по-пиратски на чёрной ленте.

— Выперли, — сообщил радостно и стал лихорадочно засовывать барахло в сетку, опасаясь, наверное, что злючка Ангелина передумает. Собравшись, попрощался с каждым за руку, скафандра шлёпнул по башке и заспешил убраться до обеда. — Будьте! — В дверях приостановился и пообещал поскучневшему Алёшке: — С аванса нарисуюсь, — и счастливого Петьки не стало.

После скучного обеда я снова залёг и, ощутив под подушкой что-то твёрдое, вытащил забытый общественный труд. Зевая, просмотрел все картинки, сделанные на блёклых синьках и кое-где раскрашенные карандашом и тушью. Отвыкший от умственных упражнений мозг сопротивлялся, манил ко сну. И я не стал перечить, и вообще стараюсь всегда чутко прислушиваться к потребностям драгоценного организма и всячески потакать ему, памятуя о том, что и малое препятствие ведёт к нервному срыву. Не зря же придумали, что здоровый дух — в здоровом теле. Скажем, хочется спать — спи, хочется есть — ешь, днём, ночью, когда хочется, не хочешь работать — не работай, не насилуй тело, а с ним и дух, не хочется читать местную галиматью — не читай. Я так и сделал. Упокоив с тем бренное тело и успокоив эфирный дух, я, освобождённый от всего, провалялся до вечерних процедур, а когда стало невмоготу даже мне, закалённому засоне, и тело запросило разминки, выгреб в коридор и помаялся там, заглядывая в чужие отлёжники, где в духоте и вони прозябали такие же бледно-серые обломки как я. Но и эта экскурсия, вследствие однообразных достопримечательностей, скоро надоела, а новых развлечений не предвиделось. Всё одно и то же: втыкания, вливания, завтраки, перевязки, врачи, обеды, послеобеденные дремоты, опять втыкания, опять перевязки, измерения температуры и давления, ужины, бесцельная трепотня, запрещённые карты и не пользующиеся спросом шахматы и шашки и болезненные ночные сны, — всё, способствующее умственному отупению и мозговому параличу. Отчаявшиеся в бессилии хватались за книгу. Схватился и я.

У меня детально разработаны три рациональных способа чтения. Первый — интенсивный, без отрыва от корки до корки. Так я обычно читаю детективы. Второй — ленивый, с перерывами от отвращения или равнодушия к чтиву, без сосредоточенного внимания, когда смотришь в книгу, а видишь фигу. Так я читал учебную литературу в институте. И, наконец, третий способ — самый вредный, самый медленный и самый эффективный, когда продолжаешь читать от злости, что ни черта не петришь, злишься и не можешь оторваться до тех пор, пока не дотумкаешь, о чём наворочено. Так я читал политэкономию. А ещё лекции в последнюю ночь перед экзаменами.

Вообще, чтение — заразная болезнь. Сначала заражение проявляется первым способом, усиливается вторым и принимает хронический характер третьим. Больных легко узнать по исшарканным локтям и задницам и по очкам на сопливом носу. В народе их, жалея, зовут «очкариками» и «очки одел, так и умный» и, обобщённо — «вшивыми интеллигентами», а у интеллигентов — книжными червями. Какая мерзость! Так и представляется: затаился такой где-нибудь в тёмной кладовке, прикрылся очками и жуёт страницу за страницей. Брр! В последний год я, оберегаясь, читаю только столовские меню и «Советский спорт» и то только про футбол. Любимый клуб, естественно, «Спартак», игру которого ни разу не видел. Читая, как их то и дело подковывают противники, у меня здесь, в больнице, родилось на свежую голову смелое рацпредложение: закрыть ноги любимцев, как у Алёшки, гипсом до колен. Попробуй, ударь! Самому дороже.

Первый способ к траперовскому талмуду явно не применим — крыша съедет. Попробовал осваивать не торопясь, статью за статьёй, с перерывами на осмысление, не особенно увлекаясь и не вдаваясь в мелкие занудные подробности. Прочёл одну, взялся за вторую и остановился. Посмотрел на заголовки — каждая об одном и том же месторождении, но по-разному. Кто-то из авторов заливает. Сразу охватил азарт: сейчас, думаю встрёпываясь, выведу на чистую воду и ищу третью статью о том же. Нашёл. Читаю. И ничего не понимаю: о том же, да опять не так, как будто и нет рядом, в одной сшивке двух первых статей. Да и авторов в подлоге не заподозришь — все главные геологи партий. Перечитал с относительным пониманием все три статьи заново и призадумался. То ли я абсолютный дипломированный тупица, в чём признаваться не хочется, то ли уважаемые главные геологи сознательно пудрят чужие мозги. Зло начало разбирать, перехожу к третьему способу чтения и въедаюсь в статьи о других месторождениях. Опять рассказывают об одном и том же, а получается как будто о разном. Одна и та же фактура, а объяснения не похожие. Выпендриваются специалисты! В лидеры метят. Мне от их заумности одна головная боль. Я привык, когда у определённого месторождения один понятный генезис и одни закреплённые характеристики. Мне, геофизику, разнообразие ни к чему. Весь пышу злобой, аж кончики ушей покраснели, раздражение по макушку от неопределённости. А тут ещё, как назло, свет вырубили — 10 часов, пора и на покой ханурикам загипсованным. Больше спишь — меньше ешь, быстрее время идёт.

Пришлось перебраться под настольную лампу Ксюши. Примостился сбоку-припёку и возмущаюсь про себя и вслух, доосваивая мудрствования старших и опытных, а когда совсем невдомёк, спрашиваю у Ксюши, и та, умница, зевая, коротко объясняет:

— Отстань! — разнообразя ответ на «отвяжись!»

А я, злясь, сваливаю своё тупоумие на неё:

— От твоих уколов не тяну ни бельмеса.

На что сестричка разумно возражает:

— У тебя что, мозги в заднице? Иди, — говорит, — спать, умник. Проспишься — всё поймёшь: утро вечера мудренее

Давно бы так! И совесть успокоилась, и злость унялась, и глаза слипаются — как-никак, а уже около часу ночи. Мозги разъехались, мысли растеклись, и весь — в прострации. Адью!

После утреннего 6-часового взбадривания я, несмотря на шумы, удивительно легко заснул снова, счастливо проспал овсянку и проснулся только к перевязке, да и то потому, что разбудила Ксюша. Даже Ангелина выглядела доброй и уравновешенной.

— Хорошо заживает, — похвалила рану. А я и сам чувствую, что не просто хорошо, а замечательно. Вернулся в палату, кричу с порога в экстазе:

— Ура-а-а!

— Даёшь Берлин! — поддерживает Алёшка и издаёт неприятный звук с неприятным запахом из своего орудия. — Чего орёшь-то?

— Заживает, — хвалюсь, стесняясь своей радости в противовес его горю.

— Надо обмыть, — тут же предлагает Алёшка и спохватывается разочарованно: — Чёрт! Сбегать некому.

Пришлось напиться чаю и прикончить мою консервированную колбасу с последним Алёшкиным хлебом. Он по торжественному случаю высвободил свою пушку из подвески и подсел к столу. Потом мы согласно завалились на перемятые постели, и я снова заснул, и это было самым надёжным свидетельством выздоровления. В обед двое безногих дружно сходили и похлебали целебного супчика из риса вприкуску с моей тушёнкой и, обессилев, снова улеглись, исподтишка разглядывая новичка, который сидел на кровати Петьки и тетёшкал как малое дитя руку с замотанной бинтами ладонью.

— Чё ты её трясёшь? — спросил Алёшка, сытно зевнув, небритого мужика, со страдальческим выражением лица мельтешащего перед его глазами.

— Болит, падла, — скривился тот, не прекращая укачивать боль. А я-то не мог догадаться, когда надо было.

— А что случилось? — встрял и я в интересную беседу.

Оказывается, мужик — лесоруб — после смены на лесосеке рубил дрова в таборе и, зазевавшись на здоровенного красавца-петуха с сатанинским взглядом, который специально, наверное, подошёл с курицей, саданул топором по пальцу и отсёк фалангу большого пальца. Пока в страхе заматывал, сбиваясь, ладонь платком, петух, добившись своего, ухватил обрубок и утащил в щель между лежащими брёвнами. Когда на отчаянный крик пострадавшего прибежали бригадники, он успел расклевать фалангу так, что её обратно не приставишь. А мужик так надеялся, что здесь, в больнице, ему присобачат на место, и будет палец как новенький. Теперь ни пальца, ни работы.

— Радуйся, — успокоил зачерствевший душой Алёшка, — что не обрубил чего поважнее, — повернулся лицом к стене и безразлично затих.

И я, поворочавшись, последовал его примеру, небрежно засунув траперовскую энциклопедь опять под подушку. В институте ходила байка, что если выспаться на напечатанных лекциях, то во сне они спроецируются в голову. С тем и отключился.

Когда проснулся, ничего нового в дурной башке не отпечаталось и даже, по-моему, убавилось. Наверное, надо было спать прямо на книжке. На перевязку мне не надо, до ужина далеко, разговаривать с Алёшкой скучно, а с лесорубом тем более. Чем заняться? Опять взял обрыдлевший фолиант и начал для разнообразия с конца. Только взялся, как осенила свежая мысль, выскользнувшая из давящей больничной духоты. Сходил к Ксюше, выпросил два листа бумаги и огрызок карандаша. Разграфил листы по числу месторождений и стал выписывать из каждой статьи характерные геологические детали строения и породы. Получилась основательная таблица, тянущая, по меньшей мере, на кандидатскую. Первое, что удалось установить — везде упоминаются рудные тела. Кроме того, удалось выудить ещё пяток дружно упоминаемых деталей, которые авторы статей не сумели скрыть в мусоре наукоблудия. Но что делать с уловом, я не знал. Понял только одно: геологи, несмотря на кучу фактического материала, не особенно понимают, как искать, упёршись в изучение непосредственно рудных тел. Геология и генезис месторождений покрыты туманом. Тем более неясно, зачем мы, геофизики, работаем, что от нас требуется. На том и успокоился, обрадовавшись, что зовут на вечернюю молочную кашу.

Следующий день был полностью потерянным. Потери оказались ощутимыми да так, что я, засоня, возненавидел сон. Некоторой компенсацией послужило тщательно продуманное за день рацпредложение по использованию дармовой рабочей силы на нужды народного хозяйства. Спотыкаясь костылями о бесцельно шастающих по коридору призрачно-серых человеко-теней, мой недремлющий ум новатора наткнулся на идею, как вдохнуть в их опустошённые от безделья души и отравленные лекарствами тела свежую целительную струю жизни. Сон-терапия не поможет, в этом я убедился на собственном опыте. Нужен не покой, а встряска. Значит — трудотерапия. Как у зэков. Работа должна быть увлекательно-занимательной, несложной и выгодной как для предприятия, так и для каждого работника и профильной в рамках деятельности предприятия, то бишь больницы. Само собой напрашивается изготовление … гробов. И интересно, и поучительно, и полезно, и знаменательно. А главное — даром. Можно хорошенько подумать и разнообразить производство изготовлением нескольких категорий, скажем, по заказам общественных организаций, для себя лично и подарочных. Пойдёшь, к примеру, с невестой в гости к тёще с тестем, не забудь прихватить подарочек. То-то будут рады. Ксюша тоже одобрила, прыснула неизвестно отчего и похвалила:

— С такой головой только в похоронной конторе и работать.

После дневной перевязки случился небольшой праздник местного значения: Лёшку разоружили и приставили к костылям. Теперь мы костыляли по коридору дружной парой, сметая всех на своём пути. В радости он материт почём зря Петьку за то, что смылся не вовремя, и кассиршу за то, что до сих пор не намылилась с зарплатой. Чтобы уберечься от грустных мыслей, переключаю всеобщее внимание на приятные напоминания:

— Вернёшься на стройку, сразу все доски поприбивай, а то и вторую ногу сломаешь.

— Накося, выкуси! — ошеломил верхолаз за заботу. — Не дождётесь! — не прибьёт, значит, не знает, что на грабли всегда наступают дважды. — Больничный закрою и — фью-ю! — только меня и видели.

Уезжать, значит, собрался.

— Куда думаешь уфьючить?

Опасаясь сглаза, отвечает неожиданным вопросом:

— Ты какого года?

— 31-го.

— Надо же: одногодки. И что ты видел? В городах бывал?

С гордостью сознаюсь:

— Родился в Тамбове, учился в Ленинграде, бывал проездом в Москве, за границей не приходилось. Всю Россию пропилил на поезде.

Лёшка скис, поняв, что я ему не товарищ.

— А я нигде не был, ничего не видел. Даже в армию возили мимо городов.

Он замолчал, обострив скулы, очевидно, вспоминая то, что стоит вспомнить.

— Весной, когда немцев придавили, я с грехом пополам, отвлекаясь на военные игры, рыбалку и тайгу, окончил семилетку и враз почувствовал себя взрослым. Начал втихую покуривать да подглядывать за девками. С месячишко удалось повыпендриваться, а в июне отца загребли в армию. В сентябре с японской пришла похоронка. Тогда-то и кончилось по-настоящему моё детство и юность разом. Надо было помогать матери растить сестрёнку и себя кормить-одевать. Задымить бы сейчас. Ты куришь?

— Нет, — застеснялся я своей убогости.

— Обойдёмся: не впервой, — Лёшка смачно сплюнул в урну. — Пошёл вместо отца на шахту, уголёк добывать. А там тогда — сплошь молодняк! Кто помладше, сам сдуру, как я, припёрся, а 16-17-летних мобилизовали. Поезда один за одним за границу катили, только успевай паровозы кормить. Шахты у нас плёвые, неглубокие, пласты короткие и маломощные, штреки и забои невысокие, на карачках приходится ползать, так что вся механизация — пенсионные лошади с вагонетками да мы, пацаны, с тачками, совковыми лопатами, железными листами и короткими кайлушками. Вечером, после смены, как чертенята из преисподней вылезали. Морды чёрные, в ушах и в носу угольные пробки, руки чёрные, чёрный воротник, одни глаза разные. Отцы-то ушли, а нормы свои нам, детям, оставили. А не сделаешь — продуктовых карточек шиш с маслом получишь.

Лёшка пёр по коридору, как по штреку, ничего не видя, ничего не слыша, так что встречные доходяги еле успевали увёртываться.

— Два с половиной годика отмантулил. Слава богу, в армию в 48-м подчистили. Служил?

— Нет, — отвечаю я привычно на анкетный вопрос.

— Ну и зря, — не одобрил бывший шахтёр. — В армии я точно узнал, что могу, а что не под силу, и где моё место в жизни, т. е., окончательно повзрослел, а главное, поумнел.

На нас, с грохотом утюживших коридор, уже начали сердито оборачиваться.

— Вернулся, осень и зиму пошабашил с друзьями на женьшене, кедровом орехе, рыбе, белке, соболе, а когда весной появился вербач и наплёл с три короба о здешних заработках, я легко согласился, пока не обомшивел. Сестрёнка-шустрёна успела вырасти и выскочить замуж, мать жила с ними, так что ничто не удерживало. С топором обращаться умел с малолетства, в бригаде поднаторел, стал столяром 5-го разряда, всегда везде нарасхват, а надоело. Хочется мир посмотреть, как другие живут, тянет в южные страны с тёплым морем и без зимы, страсть как хочется попить кокосового сока из свежего фрукта прямо с пальмы чтоб, говорят, холодный в жару и сладкий как сироп с газировкой. Неплохо и туземочку полуголую как следует прищемить.

Лёшка радостно засмеялся, как будто уже держал жаркое южное тело в холодных северных лапах.

— Решено бесповоротно, еду в Южноморск, устроюсь на морской фруктовоз…

— А возьмут?

— Столяра-то? Пятого разряда? Чо, им не нужны ящики с дырками? С руками и ногами! Слушай, мотнём на пару?

«А что?» — загорелся я заворожённо. — «Почему бы и нет?» — вспомнив увлекательные гриновские рассказы, в каждом из которых я был героем. И решительно ответил анкетным:

— Нет.

— Что так?

— Качки не выдерживаю.

На втором курсе мне посчастливилось разок сплавать на пароходике времён Екатерины Второй, отважившемся бесшабашно, по-русски, выйти в ветреную Балтику к одному из островков, чтобы дать нам отдышаться от затхлого городского воздуха, поесть ухи из купленной в магазине рыбы, побегать по скалам и поваляться на холодной траве. Пока товарищи пели под гитару и хохотали под аккомпанемент чаек, развлекая лихую команду из четырёх небритых гаврошей, я безотрывно смотрел за борт в зелёную воду на набегавшие волны со светлыми гребнями и кормил прозрачно-светлых медуз: туда — скудным студенческим завтраком, обратно — обильной ухой. С тех пор мне морские круизы разонравились.

— Бывает, — посочувствовал будущий фруктоядный морской волк. — Тогда гребём на свои баркасы.

Несмотря на то, что высшую математику я знаю на общую четвёрку и потому понимаю, как жизнь катится по синусоиде, но угадать, что будет — пик или канава, и изготовиться к ним не умею. Так было и четвёртого дня, по всем приметам катившего в яму. Слегка взбодрённый овсянкой и ободрённый удовлетворением Ангелины от моей быстро заживающей болячки, я принялся от безделья опять за поиски истины в разбегающихся мыслях местных теоретиков, и только-только собрал всю оставшуюся с позавчера желчь, как дверь в наш отлёжник медленно отворилась, и на пороге возникла какая-то чересчур скромная и незаметная деваха.

— Здравствуйте.

Скосив на неё один глаз, а вторым удерживая строчку в талмуде, я, будучи воспитанным интеллигентом, скупо буркнул:

— Здрасте, — и равнодушно присоединил первый зрак ко второму. Многие сомневаются, что разными глазами можно смотреть в разные стороны, но, думаю, им просто не приходилось списывать контрольные в школе.

— Я к … вам, — слышу рядом шёпотное смущённое обращение.

В досаде, что отрывают от захватывающего чтива, строго наставляю на нахалку оба зрачка — жалко, что нет пенсне, поверх него было бы эффектнее — и … как заору:

— Марья!!! — а потом совсем некстати: — Ты зачем здесь?

Без энцефалитного балахона она оказалась крепкой, пропорционально сложенной и стройной девушкой с тонкой талией в строгом тёмно-синем платье с белым школьным воротничком и белыми кружевными манжетами. Устойчивые крупные ступни надёжно покоились в белых тупоносых туфлях на низком каблуке, а лицо… Я почему-то не смел долго задерживаться на нём взглядом. Видел только русую косу, перекинутую на высокую грудь. А когда решился и быстро взглянул в знакомые глаза, то поразился их преображению. Всегда затуманенные, глядящие внутрь души, сейчас они были распахнуты и сверкали радостью, смущением и, как поманилось, доверием. Я даже растерялся, узрев превращение Золушки не в сказке, а наяву.

— Какая ты красивая! — не удержался от восхищения и вогнал нас обоих в краску.

Кое-как поборов смущение, она, улыбаясь, сообщила как о приятном:

— А меня уволили, — и объяснила причину, — по окончанию полевого сезона.

— Как уволили? — взвился я от возмущения. — Кто… — и осёкся, вспомнив о безрогой бодливой корове.

Марья, уловив моё замешательство от постыдного бессилия и продолжая светло и открыто улыбаться, закрыла неприятную тему:

— Вот пирожки вам, — протянула мне объёмистый газетный кулёк.

Она почему-то стала называть меня на «вы», наверное, стеснялась на людях по-другому, а может, не доверяла возникшим на скале товарищеским отношениям. Глазами манила и приближала, а голосом сдерживала и отдаляла. И эта двойственность её поведения, которую оба чувствовали, сбивала с толку, и я никак не мог настроиться на верный тон.

— А ну, покажи! — встрял Алёшка, молча наблюдавший до сих пор за нашими неуклюжими притираниями. — Надо проверить, что ты там притаранила, не вредно ли больному.

Марья лёгкой скользящей походкой подошла к попрошайке и безропотно отдала мои пирожки.

— С чем? — допрашивал ревизор.

— С горбушей, грибами и брусникой, — ответила Красная Шапочка морскому волку. А у меня потекли слюнки.

— Ты садись, — предложил захватчик, — от тюленя предложения присесть не дождёшься.

Я почувствовал, как вспыхнула моя бестактная, бессовестная рожа, хоть спички поджигай.

— Да, да, — спохватился, — будь, как дома. — Ничего себе, ляпнул: в больничной палате, как дома?

Марья чинно уселась на стул у стола спиной к обжоре и лицом ко мне, сдвинув крупные колени и натянув на них платье.

Я не отношусь к числу чересчур застенчивых, скорее, наоборот — лезу, куда меня не просят — а сейчас, с ней, не знаю, что сказать, как держаться, как будто встретились впервые и не было тайги и тех двух дней, когда были на «ты» и настоящими товарищами. Может, потому, что мне стыдно, что она видела меня слабым и беспомощным, что ей я обязан жизнью, и этот стыд вопреки моему желанию стал памятной преградой для нормальных отношений? Никогда не считал себя гордецом, а, оказывается, грешен.

Как особа женского пола, она меня, мужчину, правда ещё не всамделишного, конечно, в сегодняшнем виде привлекала. Но не очень. Мне не по душе палехские красотки, мне подавай бледно-чахоточных нимф в открытых воздушных одеяниях, а не в глухих шерстяных платьях, и чтобы о них нужно было постоянно заботиться, потакать капризам и ублажать прихоти. А Марья сама любого мужика ублажит и о ком хошь позаботится, в этом я убедился. Хотелось быть в глазах женщины рыцарем, а не оруженосцем. Прости, Маша, но ты не наша. На скалу я с тобой полезу, а на танцы, не проси, не пойду.

— Что собираешься делать? — спрашиваю, успокаиваясь.

— Буду работу искать, — ответила просто, продолжая улыбаться навстречу моей постной харе.

— Стой! — закричал я, обрадованный тем, что могу хотя бы частично оплатить долг, что можно не преть под её взглядом, а шевелиться и говорить, и даже чуть не соскочил с кровати, забыв о ране, повернулся на заду и оперся спиной о стену, на которой уже отпечаталось серое пятно от моего байкового смокинга. — Не надо искать! — Она удивлённо уставилась на меня, гася улыбку. — Я уже нашёл! Хочешь быть медсестрой?

Марья, не понимая, внимательно вгляделась в меня уже потухшими глазами, откинулась, положив руку на спинку стула.

— А возьмут? — засомневалась в моих возможностях.

— Ещё как! Я обо всём договорился! Тебе надо соглашаться! — затараторил я и рассказал о договорённости с Ангелиной. — Поедешь?

Она медленно встала, раздумывая — эта девушка не то, что я, ничего с бухты-барахты не делает.

— Поеду, — и вздохнула, приняв, наверное, нелёгкое для себя решение.

— Ну, так идём к ней, — ещё больше заторопился я, и не знаю, чего было больше в торопливости: желания устроить девушку или желания избавиться от её визита.

На счастье, Ангелина сидела за столиком в коридоре и подделывала, наверное, отчёт о растратах гипса.

— Ангелина Владимировна! — с грохотом подлетел я к ней. — Вот! — и повернулся к скромно отставшей Марье.

Врачиха бесцеремонно оглядела девушку с ног до головы, как цыган на конском базаре, и приказала мне: — Иди в палату, без тебя разберёмся.

— Твоя? — встретил вопросом беспардонно жрущий мои пирожки Алёшка. Ничего не оставалось, как присоединиться к нему.

— Нет, — любимый мой ответ на многие вопросы, включая анкетные.

— Ну и дурень! — безапелляционно заключил больничный друг. — Я бы такую и на южную туземку не променял. За такой, как за каменной стеной.

— А я не хочу быть в тюрьме! — взорвался я неизвестно отчего. — Ясно?

Алёшка спокойно прожевал пирожок и спокойно ответил:

— Балда ты, Васёк. На, ешь, — отдал ополовиненный кулёк и залёг, о чём-то задумавшись.

Я перекочевал с кульком на своё скрипучее ложе в ожидании итога женских переговоров. А они подзадержались, бабоньки, болтая и нисколечки не беспокоясь, что больные их ждут, волнуются. Успел без всяких вкусовых впечатлений, не разбирая начинки, заглотить все пирожки прежде, чем дверь чуть-чуть приоткрылась и поскучневшая Марья, почувствовав мою отчуждённость и бесперспективность сближения, не заходя, сообщила вполголоса, чтобы не потревожить Алёшку:

— Завтра уезжаем. Спасибо вам и до свиданья. До конца дня надо успеть оформить документы и получить пропуск в милиции. Так я пойду, ладно?

Обрадовалась, думаю обидчиво. Могла бы и посидеть с раненым, устроившим её счастье. Всё-таки не чужие — бедой крещёные на скале. Ладно, так ладно: насильно мил не будешь.

— Счастливо, — отвечаю и снисходительно поднимаю идиотскую руку. Хорошо, что не ногу. Марья с абсолютно непроницаемыми пустыми глазами тихонько притворила дверь, как будто отгородилась напрочь, простучала по коридору, как по сердцу, каблуками, удаляясь, а я остался с тянущим тоскливым чувством чего-то не сделанного, вернее, сделанного не так, отвернулся от противного Алёшки к стене и задумался как он.

Оказывается, я становлюсь популярным: не успели затихнуть прощальные шаги Марьи, как через два дня, под вечер, заявилась ни с того, ни с сего… Алевтина. Поздоровалась, объясняет, покрывшись розовыми пятнами на обветренных впалых щеках:

— Прошли слухи, что вы интересуетесь литературой по геологии и месторождениям юго-востока края. Вот, принесла вам, — и протягивает целых три книжицы в мягких обложках с надеждой, что я задержусь здесь как минимум на полгода. Сказала бы нормально: пожалела, мол, по-бабьи и притопала по партийной линии скрасить скуку и застолбить заботу о людях, а заодно и книги приволокла. А то — прошли слухи! Сорока принесла на хвосте! Я сразу представил себе Траппера с сорочьим хвостом и прикрепленным к нему перевязанным ленточкой конвертом со слухами, которые он притащил Алевтине на участок. Нет, нереально: Траппер на участок ни за что не полетит. А Алевтина, получив слухи и захватив книги, немедля устремилась в кросс, спеша ко мне… Тоже нереально: по виду не скажешь, что бежала, даже белая кофточка не запылилась. Реально вздохнул, взял с прохладцей книги, нехотя раскрыл обложки — даже посвящений не обнаружил. Лучше бы, не жмотясь, притаранила детективы.

— Как дела на участке? — интересуюсь как деловой инженер и лишь бы что-нибудь спросить. — Да вы присаживайтесь! — предлагаю, не дожидаясь, когда это сделает Алёшка.

Она, худая, широкая и нескладная, грузно шлёпнулась на скрипнувший стул и улыбнулась тонкими шершавыми губами, изготовившись налаживать общественно-производственный контакт и проявлять заботу о подрастающих кадрах, подающих надежды.

— Не очень, — порадовала меня для начала. — Как вы… — замялась, не зная, как охарактеризовать моё … убытие… отбытие?.. — уехали, — слава богу, не сказала, что ускакал, — так сразу зарядили дожди, похолодало, выпал снег и кое-где остался лежать. Пришлось сворачиваться. Но ваши остались, надеются завершить съёмку.

Та-а-а-к! Помрачнев руководящими мозгами, думаю: мало того, что начальники лодырничают, так и подчинённые тем же заняты. Не кончим, будет нам вселенский раздолбай от Шпаца с Лёней. Попрут из начальников, как пить дать. Вздохнул обречённо, а она, отвлекая от безысходных мыслей, интересуется:

— Что вам дал Борис Григорьевич?

Протягиваю, бережно вынув из-под надёжного пухового тайника ихнюю печатную отсебятину. Она взяла, усмехнулась, не раскрывая, очевидно, зная содержимое, и кратко отрецензировала:

— Можно не читать.

Вот тебе и раз! Целую неделю пудрили мои ослабленные мозги своим бестселлером, а теперь, оказывается, и читать не стоит? Хороши руководители-воспитатели, нечего сказать!

— Мне тоже так показалось, — авторитетно присоединяюсь к её мнению и жалуюсь, как пытался найти у авторов общее, но практически ничего не обнаружил, кроме руды. — Я, — хотел выразиться внушительно «мыслю», но из скромности передумал, чтобы не напугать тем, в чём и сам не разобрался толком, и сказал проще, — рассуждаю так: если бы товарищи геологи однозначно установили для однотипных рудных месторождений сходные характерные структурно-литологические комплексы пород, вмещающих рудные тела, то у нас, геофизиков, появилась бы возможность заиметь наиболее вероятные геометрические и физические параметры их, и можно было бы тогда первичные поиски осуществлять более дешёвыми и более мобильными геофизическими методами, а потом уже на выявленных перспективных участках сосредоточить дорогие и трудоёмкие геолого-горные изыскания. Размерные характеристики, вероятные элементы залегания, глубины и физические свойства рудовмещающих аномалеобразующих объектов остро необходимы для определения комплексности геофизических работ и оптимальной сети наблюдений. И ещё я… — опять хотел сказать «мыслю» и опять поскромничал и сказал: — думаю, что геофизические исследования не должны ограничиваться узкой задачей поисков рудных тел, имеющих в большинстве случаев размеры, запредельные для разрешающей способности геофизических методов, а должны значительно расширяться за счёт картировочных задач. Но для этого нужно чётко сформулировать такие задачи. Пока геофизики, мне кажется, в большей мере работают вслепую, на авось, опираясь не на собственные, а на геохимические данные.

Начав, я предполагал говорить час, а уложился в минуту и ничего лучше Архимеда не придумал. Тот просил всего лишь опору, чтобы перевернуть Землю, а я — неизвестно что, чтобы перевернуть геофизические работы. Даже взмок, излагая то, что плохо и не до конца понимал. Если бы передо мной, поверженным физически и морально, сидела не она, а Траппер или Коган, я бы отгрыз болтало, но ничего такого не сказал. Высказался и облегчённо вздохнул, ожидая убийственной реакции.

— У вас хорошо развито стратегическое мышление.

Такой лестной оценки я не ожидал, хотя она и не явилась для меня открытием. Ещё на 3-м курсе я обнаружил в себе задатки стратега, когда пытался доказать старенькой профессорше теорему какого-то Гей-Люська — в тексте была допущена опечатка: вместо «ь» стояло «а», — не видав ни Гея, ни его теоремы ни одним глазом, поскольку две последние ночи был занят дефицитными Вайнерами. Поэтому пришлось сделать внушительное отступление, объясняя старушенции важность теоремы в народном хозяйстве, и кружить вокруг да около в надежде усыпить бдительность, а ещё лучше — самою экзаменаторшу. Но она оказалась на удивление бодрой, не оценила ни моей логики, ни стратегического мышления, не поддалась на жалобы, что лишает стипендии, и выгнала на второй заход. И вот, наконец, я оценён по достоинству.

Если хотите, — предлагает непрошеная консультантша, — я попробую кратко разъяснить ситуацию с геологией наших месторождений, а более подробную характеристику вы почерпнёте из сборников, которые я вам принесла.

Тё-тё-тё! Чего мне разъяснять? Я и так в курсе ихней аховой ситуации, проштудировав ихнюю печатную муру и спереди, и сзади, и сбоку, и вдоль, и поперёк, и вряд ли почерпну больше — и так захлебнулся по горлышко, но, думаю, до ужина ещё целый час, пускай доморощенная лекторша покуражится.

— Можно, — говорю и на всякий случай усаживаюсь на краешек кровати, чтобы полулёжа ненароком не заснуть.

— Для начала должна сказать, что установлены два основных геологических типа месторождений… — начинает она, внушительно глядя на аудиторию, а меня вступление успокаивает: я-то думал, что типов столько, сколько месторождений, вернее, сколько главных геологов, — … скарновый и жильный. Для первого и самого продуктивного характерны вмещающие известняки, массивные и в глыбах, в контакте с песчанико-алевролитовыми породами, а также крупные тела диабазов и диоритов. Рудные поля пересечены дайками разного состава и линейными сопряжёнными трещинами, отмечены отдельные малые тела гранит-порфиров и кварцевых порфиров. Отложили в памяти? — Я постучал по левой стороне темечка, убеждая, что бесценные сведения упрятаны надёжно. — Вы можете своими методами закартировать известняки? Проследить контакты, в том числе скрытые, дать элементы залегания и выявить глубинные тела?

— Запросто! — не задерживаюсь с ответом. Вообще-то я не хвастун, но часто заносит, особенно когда хочется угодить приятным людям. А она своим участием ко мне заслужила доброе отношение. — Раз плюнуть! — продолжаю, хотя и не убеждён, что не окажется против ветра.

— А диабазы и диориты?

— Тем более, — отвечаю уверенно, помня о высокой намагниченности пород основного состава.

— Но они зачастую сильно изменены, и ферромагнетики выщелочены.

На, тебе! Так хорошо, за здоровье начала, а кончила за упокой.

— Придётся применить специальную методику, — не желаю терять ореола всемогущего.

Она подозрительно посмотрела на пацана, по-женски интуитивно почуяв неискренность, но продолжала:

— Для второго типа характерны вмещающие вулканиты кислого состава и грубое переслаивание песчаников и алевролитов, а также малые вертикальные трубки пирокластов и лав кислого состава, разнообразные дайки и мощные зоны пересечения разнообразных трещин, развитые как в осадочном фундаменте, так и в перекрывающих вулканитах. К зонам приурочены, как правило, мощные и широкие ореолы интенсивной колчеданной минерализации. Для выявления таких месторождений важно закартировать зоны повышенной трещиноватости, зоны колчеданной минерализации, малые вулканические и интрузивные тела и границы раздела вулканитов и осадков. Что можно сделать с помощью геофизических методов?

— Всё! — отрубил я, не задумываясь. Да и правда: чего жмотиться? Всё равно при неудаче с нищего ничего не возьмёшь.

— И можно установить элементы залегания?

— Абсолютно точно.

— Учтите, что дайки и трещины маломощные.

— Не имеет значения, — вспомнил я траперовскую науку составления проектов, — мы установим такую детальность наблюдений, что и иголка не скроется.

Последнего лучше бы не говорил, а то сразу по-мужски почувствовал, что перестаёт мне верить. И напрасно! Траппер с Коганом такого никогда не пообещают.

— Знаете, — опять продолжает, но уже насторожённо, — одной из насущных задач геологии является установление источника оруденения. Одни относят к нему глубинные интрузивы гранитоидного состава, другие — подкоровые глубинные рудно-магматические потоки, третьи — промежуточные вулкано-плутонические ядра при их дифференциации… — четвёртые, мысленно продолжаю я, божью волю, — …но мне лично, — слышу, — больше импонирует первая гипотеза. Не поможет ли геофизика в разрешении спора?

Тема мне оказалась до боли знакомой. Ещё на 4-м курсе мой курсовой завернули на том надуманном основании, что предлагаемое мной использование гравиразведки для поисков и картирования интрузий в горных районах невозможно из-за больших поправок за рельеф, превышающих в несколько раз аномалии от искомых объектов. И вот, наконец, я могу взять реванш.

— Поможет, — отвечаю непреклонно. — Для этого существует гравиразведка.

— Но здесь её не применяют, — возражает информированная просительница. — Говорят, она технически неосуществима в здешних условиях, — и это знает, а пристаёт.

Я недовольно поёрзал на неудобном сидении от неудобного замечания, но не сдался, твёрдо убеждённый, что главное — авторитет, а не знания.

— Всё когда-то было неосуществимо. Надо пробовать.

И такая сила была в моих словах и в моей уверенности, что не только она, но я и сам себе поверил.

Сдавшись, она спрашивает:

— У вас есть бумага? — и я было подумал, что доконал, довёл до… — Я попытаюсь изобразить по памяти характерные разрезы и планы некоторых месторождений.

С этим я согласен: видеть всегда понятнее и интереснее, чем слышать. Подаю листки, исчерченные с одной стороны кандидатской таблицей.

— Ничего, что я с другой стороны испорчу?

— Ничего, — соглашаюсь: всё равно выбрасывать.

Целый час мы с ней, как единое целое, с упоением марали дефицитную бумагу, рисуя каждый своё: она — геологические разрезы и срезы, а я, напрягая затрамбованные бездумьем извилины, — предполагаемые аномалии, и было нам обоим, пыжащимся друг перед другом неудачникам, комфортно от коллективного творчества и не хотелось расставаться. Жалко, что у нас в палате не было свободной кровати. Наше увлекательное занятие прервали нарастающий шум в коридоре и бодрые призывы Ксюши:

— На ужин!

Алевтина с огорчением отложила густо изрисованную бумагу и исписанный и обгрызенный карандаш и вежливо поинтересовалась:

— Что у вас на ужин?

— Да так, — отвечаю скромно, — ничего особенного. Думаю, что будет бифштекс с жареной картошкой, зелёным горошком и половинкой солёного огурца, — смотрю, она крупно сглотнула подступившую слюну, — потом, вероятно, пудинг с изюмом или омлет с ветчиной и гренками, — по-моему, она сглатывала уже не слюну, а желудочный сок, — и на десерт — какой-нибудь сок с булочкой.

Она заторопилась, побоявшись, наверное, что мне не достанется.

— Приятного аппетита, — и поспешила на свой убогий ужин. — До свиданья. Выздоравливайте.

В больничном пункте приёма калорийно-лечебной пищи у меня совсем пропал аппетит. Пришлось отказаться и от бифштекса, и от пудинга, и от какого-нибудь сока с булочкой и взять рисовую кашу, сваренную на водянистом сухом молоке, и мутный компот из сухофруктов, захваченных на складах Квантунской армии.

— Ну, ты, Васёк, и бабник, — польстил Алёшка, дожёвывающий напару с дровосеком остатки сала и рыбы. — Третья за неделю подвалила.

Стал усиленно считать и еле вспомнил, что была ещё мошкара в очках.

— Присоединяйся, дожрём, пока живы, — приглашает шутник, спрыгнувший с лесов, конечно, не на ногу, а на голову. — Чаёк — свежак.

После раздражающей кашки сальце и рыбка пошли за милую душу, а крепкий чаёк, к которому стал привыкать, разбавил гнусное впечатление от компота. Потом мы с чувством выполненного долга завалились на кровати и умиротворённо углубились в себя, равнодушные к остальному миру. Я тщательно сложил и спрятал в одну из книг листки, сохранившиеся с тех пор как самый первый и самый дорогой документ становления меня как настоящего инженера-геофизика. Стало понятно, зачем я болтался на скале, полз до больницы и загниваю здесь сейчас, — всё для того, чтобы обрести новую, настоящую точку отсчёта своей профессиональной деятельности. Засыпал, безмерно благодарный Алевтине и совсем забывший о Марье. Рядом уже храпели соседи, пора и мне присоединиться к сладкозвучному хору.

Следующий день привёл меня к совершенно замечательному открытию и к ещё большему уважению себя. Углубившись в изучение принесённых Алевтиной сборников, я с завистью прочитывал фамилии авторов, почти сплошь кандидатов, собравшихся под крылышком научного редактора — доктора геолого-минералогических наук. Ускоренно освоив один сборник, в котором благодаря Алевтининой консультации всё воспринималось легко и понятно, я с ходу осилил половину второго и притормозил, устав, отвлёкся, задумавшись, почему и технических специалистов-теоретиков обзывают докторами, как в медицине. Что и кого они лечат? И вдруг озарило! Нет, что ни говори, а я очень способный малый — себя не похвалишь, никто не похвалит — и обязательно найду своё месторождение с Ленинской. Конечно, лечат, да ещё и как! Загибоны кандидатов, вот что! У каждого из них по мере вывиха мозгов свои больные представления о месторождениях, потому они и разные. А доктор, поставив неутешительный диагноз, редактирует болезнь, подводя каждого идиота к правильному представлению того, что кандидат тщетно пытается доказать. Я не только выдумал это лечение, но и вживую увидел, как доктор влез в рудное поле, расшвырял как попало установленные конструкции кандидатов, выбросил, переломав, лишние на поверхность, а из оставшихся соорудил настоящее месторождение — модель месторождения! Я чуть не упал с кровати, подпрыгнув на спине и напугав безмятежно дремавших Алёшку с дровосеком. Эврика!!! Как я раньше не допёр?! Это же так просто! С чего начинают строить корабли, самолёты, здания, всё другое? С модели, и пристукнутому ясно! Значит и нам, геологам и геофизикам прежде, чем что-нибудь искать, нужны модели поисков. Двигаться не от того, что есть, запутавшись в немногочисленных фактах, а от того, что должно быть, искать подтверждающие факты. И тогда не будет базара, а будет единое движение к ясно обозначенной цели. Геофизикам сложнее, им нужны геолого-геофизические модели. Надо вычленять аномалеобразующие объекты с указанием среднестатистических размерных и физических характеристик и вычисленные от этих объектов ожидаемые аномалии. Модель должна быть живой, постоянно обновляемой по мере поступления уточняющего фактического материала, и тем интереснее предложить такую, которая бы оказалась наиболее близкой к истинной. А ведь мы вчера с Алевтиной рисовали модели и не догадались. Надо же!

Мне не лежалось, не сиделось, не ходилось, не стоялось, не… Захотелось есть, и мы втроём навалились на оставшиеся консервы, не разбирая, что сначала — тушёнка или сгущёнка, колбаса или каша. Особенно старался оголодавший со страху дровосек.

Усыпив взвинченные нервы, я стал вполглаза дочитывать сборники, а в голове сами собой складывались аккуратные модели, одна лучше другой, обрастая аномалиями. Я даже испугался, что могу свихнуться как те кандидаты, но им-то что, они уже остепенились, а я ещё и хилой статейки не накропал, надо беречь мозги. Страшно опасная эта мыслительная работа, вредная и для собственного здоровья и для окружающих, толкающихся рядом. Недаром среди мыслителей так много чокнутых прислужников капитализма иврагов народа.

Через день, и опять под вечер, снова пришла Алевтина. В розовой девичьей кофточке с блёклыми узорами и в старческой чёрной юбке она была так некрасива, что мне стало стыдно. Особенно, когда разглядел неумело подкрашенные тонкие губы. Да и она, похоже, чувствовала себя не в своей тарелке и, встретив равнодушно-осуждающий взгляд Алёшки, покраснела пятнами под цвет кофточки, торопливо протянула тонкую пачку бумаги, несколько карандашей и книгу «Физические свойства пород и руд» и ушла, неловко столкнувшись на выходе с косяком двери.

— Что-то мамочка заладила, — протянуло в сторону деликатное пугало.

А я промолчал и мысленно поблагодарил её за то, что принесла, и за то, что ушла. Теперь у меня есть всё: кандидатская таблица, черновые наброски моделей, справочная литература, бумага и зацикленные мозги, — можно приниматься и за диссертацию.

- 6 -

Не удалось мне пофилонить на удобной больничной койке, в целебной закупоренной атмосфере, среди приятного общества и в нежной женской холе. Не удалось и завершить диссертацию — успел только аккуратно вывести фамилию и имя-отчество автора, надписать название опуса: «Геолого-геофизическое моделирование месторождений» и сочинить самое трудное начало «Введение» о требованиях ЦК и Правительства и постановлениях Мингео. Через неделю вернулся Иваныч, чем-то или кем-то взвинченный и недовольный, снял с колена шины, и я, не удержавшись, почесал открытые места, а он помял колено и заставил осторожно посгибать ногу. От радости я задрыгал ею, а он почему-то сердито выругал за то, что совсем не шевелю. Тогда я перестал дрыгать и чуть-чуть пошевелил.

— Смелее! — потребовал садист в белом халате, но мои усиленные страхом мозговые сигналы почему-то не доходили до колена. И тогда экзекутор сам стал без спроса сгибать и разгибать мою ногу да ещё и спрашивать, издеваясь:

— Больно? А так?

А я, покрывшись потом, ничего не знал и ничего не чувствовал, только задавленно бубнил:

— Да! Нет!

Но на этом Иваныч не унялся и, поставив меня на костыли, приказал опереться на больную ногу. Как бы не так! Мне и на одной хорошо, я уже привык. Такой подлости я от него не ожидал и, естественно, отказался.

— Трус!! — закричал взбешённый целитель, выплёскивая с этим лестным определением всю скопившуюся с утра злость.

«Ну и пусть», — думаю, — «трусы — люди благоразумные, они всегда устраиваются всякими помощниками, консультантами, референтами, всеми уважаемы, ничего не делают, ни за что не отвечают, а денежки гребут».

— Нет! — решительно отказываюсь от выгодного определения, с грохотом отбрасываю костыли и, удерживая равновесие на здоровой ноге, больной имитирую прикосновение к полу.

Иваныч, добившись своего и сознавая жестокость нового лечебного метода, подобрал и сам всунул костыли мне под мышки и спокойно попросил:

— Давай, попробуй опереться, пожалуйста, медленно и расслабленно. Ты сможешь, я знаю.

Если знает, зачем просит? Всё у них, у медиков, на обмане. Держи, больной, ухо востро, а то ни за понюшку угробят инженеры человеческих тел. С другой стороны, если он знает, то мне сам бог велел — взял и оперся, чуть-чуть, стою на двух ногах, одна как вкопанная, а другая, больная, вибрирует, подлая, от страха. Я слышал, что страх любит сосредотачиваться в отдельных частях тела: то ноги отнимаются, то руки трясутся, то живот подводит, то мозги туманит, но у меня так впервые. Однако боли в колене, я бы сказал, если бы он спросил, нет. Нет той, что была на скале и в ковылянии по тайге, и которой ждал.

— Ну, вот, а ты боялся. Молодец, кавалерист! — хвалит улыбающийся Иваныч.

Кто боялся? Я? Да я в жизни ничего не боялся! Кроме тараканов. Особенно когда они ночью, кровожадно шелестя челюстями, сговариваются и парашютируют с потолка на кровать. Так и кажется, что отгрызут что-нибудь во сне. Раздухарившись, пытаюсь лихо шагнуть больной ногой, но испуганный доктор удерживает, схватив за плечо.

— Не торопись. Пока присаживайся.

Сграбастал моё меддосье, полистал, раздумывая о чём-то, но, не придя ни к какому решению, спросил совета у более компетентного собеседника:

— Что мне с тобой делать? Полежишь ещё пару недель или выписать?

Бедное моё сердечко отчаянно заколотилось, предчувствуя свободу, а я, не сомневаясь, посоветовал:

— Пусть полежит, — он, не ожидая такого предложения, уставился на меня с интересом, — но только дома.

Иваныч рассмеялся.

— Наши мнения, коллега, пожалуй, совпали, и это облегчает решение.

Он что-то записал на последней странице моей яркой медицинской истории, захлопнул её и повернулся ко мне.

— Ты как насчёт спиртного?

Тут уже у меня от неожиданности отвалилась челюсть.

— Можно, — отвечаю неуверенно, не отваживаясь обидеть личного врача отказом.

Иваныч снова захохотал, совсем оправившись от утренней депрессии.

— С тобой не соскучишься! Это ты мне должен выставить за отличную работу, а не я тебе, смехотерапевт доморощенный.

Вон ведь как повернул, обрадовавшись собутыльнику.

— Можно, — отвечаю опять и тоже радуюсь, что у него ничего не выйдет. — Только Петьки нет.

— Какого Петьки?

— Ну… этого, — и вытягиваю руку вперёд, как у Петьки в гипсе. — Ему удобно авоську вешать.

Иваныч опять рассмеялся, но слабо, и соглашается:

— Без Петьки не обойтись. А теперь запомни: во-первых, если по пьянке или по разгильдяйству треснешься ещё раз этим коленом, чинить не буду. Сразу всю ногу ампутирую по самую шею. И второе: если к Новому году пойдёшь без костылей, с тросточкой, то за тобой пара бутылок хорошего коньяка. Усёк?

— Можно, — соглашаюсь в третий раз, поклявшись про себя, что если будет так, как он обещает, презентовать не две, а десять. — Константин Иванович! — обращаюсь напоследок.

— Что ещё? — опять начинает злиться Жуков.

— Не надо мне бюллетня, — добровольно отказываюсь от индульгенции для лодырей. — До весны мы в конторе работаем, я смогу, — и сразу представляю, как обрадуется Шпацерман, когда узнает, что придётся мне платить по полной, а не половину по бытовой травме.

Подумав недолго, Иваныч соглашается.

— Ладно, раз настаиваешь, — и добавляет: — Будешь каждую неделю приходить на осмотр.

— Только не к Ангелине… — скороговорю, — Владимировне.

— Это ещё почему? — возмутился Жуков. Наверное, опять хотел спихнуть меня колпачихе.

— А потому, — настаиваю угрюмо, — много воображает, мало знает, — не боюсь нелестной характеристики, — и меня не любит.

Иваныч нахмурил брови, поиграл желваками, осуждая воображалу, внимательно, будто впервые, рассмотрел моё симпатичное лицо и безжалостно оглоушил:

— Правильно и делает, что не любит. — Теперь уже я нахмурил свои жиденькие белёсые брови. — Не за что! — И ещё добавил, как припечатал: — А в том, что мало знает, не тебе, кобылятнику, разбираться. Хочешь мудрый совет?

Я страсть как люблю советы старших, особенно, если они не мешают жить по-своему. Сами-то в молодости им никогда не следовали.

— Можно, — не балую разнообразием ответов.

— Никогда не обсуждай и не осуждай женщин. Ясно? Это не по-мужски.

Чего тут неясного: во-первых, бесполезно, а во-вторых, от них и схлопотать недолго, и не ответишь… по-мужски. Молчу, соглашаясь, а наставник, глубоко вздохнув, трёт шею, на которой, наверное, испытал свой совет.

— К твоему сведению, — продолжает нудить завёдшийся ни с того, ни с сего доктор, — Ангелина Владимировна — лучший лечащий врач на всём обозримом пространстве, добрячка и умница, каких свет не видывал, в заочной аспирантуре учится…

«Подумаешь — в аспирантуре, я, может, сам почти закончил диссертацию и вот-вот открою месторождение на Ленинскую», — возмущаюсь, что не оправдались мои оценки умницы в колпаке. Иваныч опять потёр шею, и я почему-то перестал ему верить.

— Если бы ей добавить немного настойчивости, жёсткости и уверенности в себе… — он опять глубоко и отчаянно вздохнул, — то из неё получился бы высококлассный хирург всесоюзного масштаба, — и, зарвавшись, тут же хитро поправился: — Только неизвестно, выиграла ли бы от этого медицина: хороших хирургов — пруд пруди, правда, женщин среди них нет, а хороших лечащих врачей, настоящих тружеников — раз-два и обчёлся. — Казалось, что он больше убеждает себя, а не меня. — Выполнить удачную операцию — четверть дела, по себе знаю, а три четверти — вылечить и поставить на ноги. — Помолчал-помолчал и завершил: — Что она и сделала мастерски, не любя тебя. Хочешь полезное житейское замечание?

Кто же не хочет себе пользы задаром?

— Можно, — заладил.

— Так вот, запомни, может, пригодится когда, вспомнишь тогда старика, — я быстро прикинул, но не насчитал в нём больше 40, - любые знания — ничто, если не подкреплены характером. Уяснил?

— Я подумаю, — отвечаю солидно.

— Думай, — разрешил Иваныч, — и проваливай: ты мне надоел. Бумаги свои получишь у Ангелины Владимировны, к ней и на осмотр будешь приходить. Будь здоров!

С тем я и завершил больничную эпопею.

В родной камералке меня, пожертвовавшего половиной заработка ради общей премии, встретили с энтузиазмом и долго соображали, куда бы подальше засунуть, чтобы не мешал с торчащей в проход ногой и костылями, непременно падающими на мимо проходящих. Наконец, выбрали самый дальний и тёмный угол под портретом основателя государства, выделили самый старый, скрипящий и шатающийся от немощи стол с трудно выдвигающимися и задвигающимися ящиками и успокоились, возвращаясь к привычному ритму. А мне, чтобы замер, не встревал в ихнюю размеренную жизнь и оберегал подорванное больницей здоровье, сунули огромный рулон миллиметровки, кипу полевых журналов и доверили самое трудное и бесконечное занятие — построение графиков магнитного и естественного электрического полей. Хорошо, хоть такое досталось, а то им, густо заполнившим камералку, сплошь жёнам руководящих кадров, самим порой делать было нечего и приходилось постоянно прерываться на чаи, жор, групповые церемониальные посещения сортира и индивидуальные исчезновения в магазины, больницу, по неизвестной причине, а то и просто домой по неотложным хозяйственным делам, благо жильё располагалось рядом. Громкому и бесперебойному обсуждению текущих семейных, соседских, районных и киношных событий работа не мешала. Вот и сейчас, переволновавшись, они сгрудились вокруг специального стола с наваленными на нём обильными общими объедками, электроплиткой, закопчённым чайником, который и выбросить не жалко, грязным заварником и разнокалиберными чашками, коричневыми внутри от редкого мытья. Позвали и меня, но не настойчиво, поскольку гордец ещё в прошлую зиму высказал категорическое неприятие чая, а следовательно, и их общества. Склонившись над столом и выставив рабочие объёмистые зады, труженицы дружно зачавкали, да так, что у меня живот подвело, и захотелось немедленно жениться и занять вместе с женой своё законное место у обжорного стола, выхватывая соседские куски, которые всегда вкуснее.

Заправляла камералкой и благородным обществом Коганша, энергичная дама, невысокая и корявая, с громким визгливым голосом. Иногда она позволяла встревать в поддержку или в подачку Траперше, худощавой и высокой, вечно оглядывающейся кругом. Остальные молча подчинялись, опасаясь потерять место у кормушки. Я ни той, ни этой зимой не пользовался в спаянном коллективе ни уважением, ни доверием, поскольку по молодости и по глупости не соблюдал установленной субординации и лез с вопросами напрямую к Трапперу. А тот, не встревая в бабьи игры, прятался в каморке шефа, постоянно закрытая дверь которой выходила в камералку, сидел там тихо и уютно, как мышь, что-то делал и лишь изредка выходил, давал короткие наставления чертёжнице и Коганше и скрывался за спасительной дверью. Чаю он, как и я, не пил, зато пил кофе, чего я тоже не делал, и порой из-за закрытой двери прорывались такие опьяняющие запахи, что хотелось немедленно войти к нему и спросить о чём-нибудь: авось, обломится!

Номинальный руководитель мыслительного аппарата творил дома, и это понятно, поскольку светлые мысли всегда приходят во сне или в сортире — не бегать же поминутно за ними из конторы? Лучше караулить на месте. Когда светлые мысли осчастливливали, он приходил к нам потрепаться и попить чайку в приятном женском окружении, но по работе контачил только с Траппером. Мне он за год не сказал и десятка слов, да я и не искал встречной дорожки. Для тех, кто содержал любителей чая и кофе, мыслителей и руководителей, кто в липком таёжном поту, отбиваясь от гнуса и клещей, перегруженный объёмистыми драными рюкзаками с камнями, землёй и инструментом, с приборами, проводами, полевыми катушками и батареями маршрутил кирзачами с подвязанными проводом подмётками бесконечные нехоженые лесные пространства, то карабкаясь на крутые сопки, то спускаясь на дрожащих ногах по каменистым осыпям, переваливаясь через сплошные завалы умерших деревьев, задыхаясь в болотистом мареве, а то и пружиня над землёй по стланиковому ковру, вымокая от частых неожиданных дождей и высыхая на ходу, переходя вброд ледяные ручьи и соскальзывая с мокрых перелазов в такие же реки, кто замерзал в ранние зимы в продуваемых насквозь палатках, стараясь наглухо запаковаться в слежавшихся отсыревших ватных спальных мешках, давно списанных и полусгнивших, кто часто голодал без подвоза продуктов и наживал до 30 лет хроническую изжогу, а то и язву от сухих и консервированных овощей, тушёнки и сухарей, — для тех места в конторе не было, и приходилось занимать их зимой на строительстве жилья.

А парни, которые привыкли к вольнице и ненормированному труду и отдыху без понуканий, для которых восьмичасовое сиденье за столом — каторга, не возражали. Заскорузлые, мозолистые руки их надёжнее держали топор, молоток и кайлу, чем карандаш и ручку, а чистая бумага пугала. К тому же, строили для себя: хитроумный Шпацерман распределил двухквартирные дома сразу, как только появились стены, и каждый будущий владелец поневоле стремился ускорить вселение. Мне, которому коттедж явно не светил, тоже хотелось быть с ними, потому что в многоголосом женском жужжании я страдал от молчания и сбежал бы, если бы не костыли. А пока потенциальные счастливцы жили в единственном барачном пенале с восемью отделениями, и одно из них, холостяцкое, посчастливилось занять нам с Волчковым. А многие маялись на постое у аборигенов, которые не очень-то жаловали приезжих, но делали исключение для геологов, молодых, щедрых и послушных.

И мне довелось поютиться в чужом углу осень и зиму.

Сначала Агафья Петровна не хотела меня брать.

— Куда ты мне такой дохлый? — ласково отфутболивала она меня. — Ни дров нарубить, ни в огороде поишачить. А ну, как сдохнешь?

Я долго и терпеливо убеждал добрую хозяйку, что жилистый и выносливый, с топором родился и всю жизнь проползал по огороду. Она посмеялась и согласилась:

— Шут с тобой, живи! Один дохляк есть, второй — напару, авось, вдвоём что и сделаете.

Первый — это её муж, и вправду невзрачный кормилец со стреляющими на сторону глазами, то и дело порывающийся сбежать к дружкам. Жену он уважал, особенно её крепкие и быстрые кулаки, наработанные на местном цементном заводике, где она руководила женской бригадой грузчиц. Уважал и боялся, жалуясь на матриархат и попутно выклянчивая на пузырёк. Жаловался на то, что в посёлке с появлением нового начальника милиции порядочным людям — он делал ударение на последнем слоге — жить стало невмоготу.

— Раньше как было: нахлюпаешься от души и до одури, и гуляй компания, море по колено. Ори песни, крой матом, задирай встречных-поперечных, устанешь — спи, где приспичит. Никто не мешает, и ты никому не мешаешь. А сейчас? — небритая физиономия страдальца скривилась, прорезавшись многочисленными тонкими морщинами, а глаза заслезились от обиды и притеснения. — Не успеешь выйти с корешами, чтобы отдохнуть по-человечески, сразу, откуда ни возьмись, мильтоны. Хватают ни за что и волокут в кутузку. А там, известно: отметелят как следует, разденут, обольют холодной водой, пока зубы не застучат и хмель не выйдет, отдадут одни трусы и иди, гуляй дальше. — Он вздохнул и вытер слезу. — Не экономят здоровье рабочего человека. Без штанов какая гульба? Да и после валтуза и мытья уже ни в одном глазу. Приходится идти домой. А дома Петровна добавит. Так и живёшь — нервы всё время на взводе. Займи на бутылёк, поправить?

Агафья Петровна строго-настрого запретила давать деньги главе семьи, и сама забирала его зарплату в стройконторе. И обещала, что если не выдержу — дам, то вышвырнет из дому обоих. Ей, массивной, со здоровенными руками, можно было верить, и я всячески отлынивал от назойливых просьб хозяина. Так до сих пор и мерцают в сумраке комнаты три пары глаз: его, слезливые и умоляющие, и двух его дочек, внимательно, не уставая, всматривающихся в каждый кусок, отправляемый мною в рот. Свободных денег до получки у меня не только не оставалось, но и не хватало. Всё поглощал общий бездонный бюджет. Иногда к хлебу и картошке покупали дешёвые экспортные баночки крабов, захламлявшие со времён японской войны все полки магазинов. Голода они не утоляли, но желудок на время обманывали. В критических ситуациях Агафья Петровна притаскивала пяток здоровенных морских окуней-терпугов, которых местные рыбаки отдавали задёшево, поскольку аборигены их не ели, а скармливали двух- и трёхкилограммовых рыбин свиньям и коровам, отчего молоко у последних отдавало рыбой и было вдвойне полезнее. А то и просто бросали в перегной и навоз на удобрение. Из окуня мы варили с картошкой и луком довольно сытный скользкий суп, предварительно выковыряв из рыбьих хребтов жирных морских червей. По весне, слава богу, Шпацерман выделил нам с Волчковым, как наиболее перспективным работникам, закуток в пенале-бараке, освободившийся от переведённой в другую партию пары.

Эту зиму я намерен провести в полном комфорте — в собственной квартире и в собственном угловом кабинете. Правда, приходится делиться с другими, но приятное общество комфорту не помеха, а, наоборот, достоинство, достаточно вспомнить наши коммунальные квартиры в городах. Лишь бы самому себе не навредить. А оно к тому и идёт. Дали идиоту непыльную работёнку, сиди и радуйся, тяни волынку пока не спросят, а я, дурак дураком, хоть с больной ногой, хоть со здоровой, всё равно со свихнутыми мозгами, в темпе закончил занудные графики и, обрадованный, потащил к Траперу. Тот даже испугался. Что, бормочет, все-все? А я в ответ гордо: угу, те, на которые есть готовые полевые журналы. Он ещё больше сник, боязливо выглянул в охранительную дверь, спросил из-за порога у всех и ни у кого:

— Вы скоро кончите?

Коганиха с грохотом отодвинула стул и с негодованием провизжала:

— Мы не автоматы… как некоторые, — выключила свой ручной механизм и демонстративно прошествовала к чайному столу, чтобы успокоить расстроенные нервы, остальные, как по команде — следом.

Возмутитель болота быстро прикрыл дверь, криво усмехнулся, а я решил, что когда стану техруком, ни за что не женюсь на начальнице камералки.

— Бабьё! — не то выругался, не то пожаловался безвластный руководитель вполголоса, чтобы не услышали, и попросил:

— Ты пока притормози, повыбирай хорошие аномалии и потренируйся над количественной интерпретацией — чем больше, тем лучше, — и я понял, что хотел-то он сказать: чем дольше, тем лучше.

Приказ начальника для любого подчинённого — закон. Я забрал свой злополучный рулон и только повернулся, чтобы, к сожалению начальника, оставить его в добровольном заключении, как в глаза бросилась полка с длинной полулежащей шеренгой книг и мягких сборников.

К книжкам у меня, без преувеличения, трепетное отношение, как к ожидаемой встрече с незнакомым человеком. Они для меня — законсервированные в печати души, оживающие, когда с ними мысленно разговариваешь, и потому есть любимые с родственными душами, а есть нетерпимые, когда разговор не клеится. Они живее и интереснее живых людей. С людьми я схожусь трудно, с книгами — запросто. Уверен, что у каждой человеческой души есть аналог, спрятанный в литературе. Недаром говорят: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты. А я переиначу: скажи, что ты читаешь, и я скажу, что ты за человек.

— Можно мне посмотреть? — спрашиваю у хозяина.

— Смотри, — разрешает он равнодушно, снова утыкаясь горбатым длинным носом в какие-то важные записи.

И я, перебрав все и пошептавшись со всеми, запомнил тех, что ответили по-родственному, но взял только те, что нужны для интерпретации магниторазведки, и очень обрадовался хорошему знакомому — институтскому курсу магниторазведки. Заодно, в который раз, обругал себя за то, что с садистским ожесточением порвал и выбросил все лекции и не привёз с собой ни одного учебника. Забрав драгоценную литературу и не менее драгоценный рулон я прогремел в свой открытый кабинет под испепеляющими взглядами героических тружениц геофизического тыла и с удовольствием погрузился в забытый мир науки.

Однако, к сожалению, свежий опыт с графиками не пошёл мне на пользу, и я продолжал в том же ускоренном темпе прочитывать умыкнутые книги, классифицировать и осваивать экспресс-способы количественной интерпретации магнитных аномалий. Занятие это оказалось настолько увлекательным, что я стал прихватывать вечера, ещё больше раздражая по горло занятых домом дам, зато приобрёл верного друга и помощника в лице сторожа деда Банзая. Мы в полном согласии и ничтоже сумняшись вволю попивали чаёк из бабского чайника, правда, без объедков, которые великодушно оставляли тараканам и хозяйкам на завтрак. Моё присутствие помогало деду убивать время и сон, а мне время от времени обращаться к нему за разъяснениями по неясному методу, и оба были довольны: он — тем, что двигал науку, а я — тем, что, разъясняя, начинал понимать сам.

Когда активного участия деда не требовалось, и я кое-как додумывался без его помощи, он, скучая, рассказывал мне про то, как воевал в обе японские войны. В первую натерпелся на сопках Манчжурии, но вальса не знал, хвалил русский штык и отчаянность самураев, которые, выпучив глаза, бешено пёрли на наши окопы, и приходилось, крепко уперевшись ногами, нанизывать по две-три штуки. Вернулся отчаянным грамотеем, выучившим вражеский язык, правда, только два слова: «банзай» и «хоросо». Но и их хватило, чтобы в конце второй войны деда назначили старшим охранником пленных японцев, строивших здесь обогатительную фабричку. До чего понятливые, хвалил недавних врагов бывший охранник, не хуже собак: скажешь им «банзай» — работают, скажешь «хоросо» — все, как один, бросают. Нашим и мяса дай, и хлеба, и картохи, и водки с махрой, а эти трескают сырого терпуга с трофейным рисом без соли и довольны. А работают как! Наши бы и по сю пору не сделали фабрички. Нет, без деда я бы тоже по сю пору не справился с ответственной работой. А она оказалась не только увлекательной, но и завлекательной. Смотрю с удивлением: с каждым днём всё растёт и растёт на моём столе кипа обсчитанных журналов, да и женщины меньше базарят и бессмысленно надуваются водой. Коганша почти не рявкает и не визжит, Траперша глаз не поднимает, так занята подсчётами, и в сортир шастают по одиночке, когда припрёт. Ну, думаю, какие молодцы! И невдомёк, что Коган накрутил хвоста Коганше, а та сорвалась на Траперше, и пошла цепная реакция, катализатором которой оказался я, а крайним, естественно — Трапер. Сидит в каморке и глаз бесстыжих не кажет.

У нас не бывает завершения трудового энтузиазма — всегда что-нибудь да помешает: то не вовремя затеянный перекур с политинформацией, то какой-нибудь длинный революционный праздник, то чего-нибудь не хватает и заменить нечем, то дело надоедает и хочется свернуть на другое, поэтому и стараемся отпраздновать будущую победу заранее, а не в результате.

Так и сейчас. Только-только созрел наш трудовой порыв, как его начисто смёл вихрь неотложных предновогодних общественных мероприятий. До 56-го осталось всего-то две недели. Наступила ответственная пора отчётно-выборных собраний, и тут не до журналов и графиков, рабочего времени на заседания не хватает.

В любом деле главное — почин, я уже вспоминал об этом, поэтому первые собрания всегда наиболее важные, они дают настрой и определяют общественный пульс коллектива. У нас он и без того был на пределе — броуновское движение женщин достигло апогея, и если бы не частые чаепития с усиленной закусью, можно было ожидать тяжёлых нервных срывов. Какая уж тут работа? Только два идиота с отсутствующей нервной системой оказались в стороне, отсиживаясь в кабинетах — Трапер и я.

В качестве затравки первым провели собрание членов общества Красного Креста и не помню какого цвета Полумесяца. Оказалось, что я тоже член общества, и отлынить не удалось, особенно в самом начале, когда собирали членские взносы. Больше того, некоторые наиболее сознательные члены, высоко оценив мои деловые и организаторские качества и то, что я ничем не загружен, попытались доверить мне ответственный пост председателя или секретаря, как человеку, к тому же, наиболее сведущему в медицине, чокнутому и ударенному, но Алевтина бросила чёрный булыжник в мою урну, объявив, что у санитаров бывают сборы летом, и полевика выбирать нельзя. И хотя я не возражал, правда, молча, мою самую достойную кандидатуру провалили. В оставшееся до обеда время яростно обсуждали неотложные сан-мероприятия и постановили просить Шпацермана повесить в конторе два умывальника с полотенцами и отремонтировать щелястый сортир, чтобы уменьшить простудные заболевания. Тесно сгруппировавшаяся в углу фракция полевиков, не занятых на строительстве, претензий к Обществу не имела и безмолвствовала. Правда, как выяснилось потом, одобрительно отнеслась к идее вывешенных полотенец, поскольку те вскоре исчезли, использованные на портянки. После обеда никто на работу не вышел. Кроме двух идиотов.

Я думал, что на следующий день кто-нибудь не выдержит нервной встряски, заболеет. Не тут-то было! Пришли даже те, кто был на бюллетене и на сносях.

Новая сессия открылась собранием членов ВОИР. Начали, как и вчера, со сбора взносов, и снова оказалось, что я тоже член. Правил балом главный рационализатор выгодного проектирования — Трапер. Он привёл впечатляющие цифры массового изобретательства и материальных достижений рационализаторов. Отметил и наши успехи, выразившиеся в двух рационализаторских предложениях, отвергнутых в экспедиции, и ещё двух, находящихся в стадии оформления, и пожелал новому руководству таких же успехов. Насторожившееся собрание жаждало самого интересного и щекочущего нервы — драчки за председательский пост. Поднялась Алевтина и, отметив персональные успехи прежнего руководства, предложила выбрать на новый срок самого достойного из нас. И я нисколько не удивился, когда кто-то из обжитого полевиками угла выкрикнул, спрятавшись за спины товарищей, мою фамилию. Все сразу дружно загалдели то ли за, то ли против, пока снова не поднялся Трапер и с размаху, как и Алевтина, тоже бросил в мою урну чёрный камень, обозначив тем самым явный заговор неспособной элиты спецов против растущих молодых талантов. Мы, объясняет, уже обжигались, избирая полевика, когда не могли получить не только ни одного толком оформленного рацпредложения, но и отчётов вовремя. Лопухов, продолжает, ещё неизвестен нам как рационализатор и изобретатель, пусть сначала что-нибудь придумает, тогда и подумаем о нём. А пока, говорит, предлагаю председателем общества выбрать начальника спектральной лаборатории — и не упоминает из скромности, что там лаборантшей работает Шпацерманиха. У него, мол, уже есть два предложения, не принятые в экспедиции, и если он, будучи председателем, протолкнёт их, то у нас в отчётах исчезнет прочерк в графе о рационализаторской работе. На том и порешили. Вяло обсудили план на год, обязав, в том числе геофизиков, выдать три предложения, и, исполнив гражданский долг, досрочно повалили на обед. После обеда в камералке опять были только два идиота.

На третий день мы занялись обороноспособностью страны. Для начала, как и полагается по регламенту, внимательно выслушали доклад-меморандум председателя ДОСААФ, вернее, председательши, поскольку ею оказалась мошкара в очках, т. е., чертёжница. Говорят, каков командир, таково и войско. В этом смысле нам крупно повезло, что целиком следовало из пространного отчёта, уложенного командиршей в две минуты.

Основная работа по сбору взносов выполнена на все 80, и все присутствующие вздохнули с удовлетворением. Кроме того, общество увеличилось на одного человека, и все повернули головы ко мне, а мне было приятно, что уже внёс свой значительный вклад в развитие общества. Техническое вооружение выразилось в приобретении противогаза, и теперь в случае американской газовой атаки можно будет пользоваться им поочерёдно, и все облегчённо вздохнули. Организована санитарная дружина из двух человек и одних носилок. «Кто, кто?» — заволновались присутствующие, не охваченные мероприятием. Оказалось — сама мошкара и уборщица, которая не пришла, поскольку у неё разыгрался хронический радикулит.

— Достаточно, — остановил разрапортовавшуюся председательшу Трапер, — я думаю, мы заслужили если не отличную, то хорошую оценку точно.

Все с ним согласились, хотя Траперша, забыв, что не дома, попробовала противоречить, но, остановленная презрительным взглядом Коганши, стушевалась и согласилась с мужем.

Дальше последовали выборы. Многие загалдели, что от добра добра не ищут, и требовали оставить командиршей чертёжницу, но та вдруг заплакала и, вытирая глаза и очки, тихо отказалась: «Не буду», и все поняли, что выбор их был неудачным. И тогда я, почувствовав, что кроме боевого обстрелянного лейтенанта выбирать некого, предложил, оттягивая сладостный момент:

— Нам нужен на этом важном посту человек, не понаслышке знающий ратное дело, и поэтому предлагаю выбрать участника двух японских войн деда Банзая.

Почему-то моё сверхрациональное предложение не понравилось партийному комитету, и Алевтина, поднявшись, отвергла кандидатуру деда, не найдя более веской причины, кроме той, что ветеран неграмотен и не сможет писать отчёты. А взамен предложила товарища Трапершу, которая проявила себя грамотным составителем протоколов собраний. Та, засмущавшись, опустила голову и спрятала заблестевшие радостью глаза и зря: если бы встретилась взглядом с лучшей подругой Коганшей, то наверняка бы отказалась. Проголосовали, естественно, единогласно, а я опять остался с носом. После обеда работал только один идиот, а второй попрыгал на очередной осмотр к Ангелине.

Ангелина была на редкость в хорошем настроении. Наверное, обрадовалась мне. Пока я сидел на холодной клеёнчатой кушетке, ожидая осмотра самой дорогой для меня детали тела, она что-то сосредоточенно заносила в мой медгроссбух, а, закончив, не стала ничего щупать, а поднялась, озарённая внутренней улыбкой и позвала:

— Идём, — и вышла в пустой коридор, освобождённый отдыхающими от безделья доходягами, отобрала левый костыль и неожиданно, без всякого предупреждения хотя бы за неделю, приказала: — Иди.

— Куда? — глупо спросил я, непроизвольно отыскивая левой рукой отсутствующую подпорку.

— По коридору. До конца и обратно, — объяснила и обрадовала: — Не бойся, ты в больнице.

Этого-то я больше всего и боялся: упаду, расшибу колено и без промедления в знакомую палату на долгую вылежку к старым друзьям. А потому поскакал на одной ноге да с таким грохотом, что из палат стали высовываться озадаченные серые жмурики с серыми заспанными физиями.

— Да не так! — сердится стартёрша. — На ногу опирайся, дай ей работу, — приказывает, — и не шуми так, а то всех мёртвых поднимешь.

Я совсем испугался — оказывается, у них здесь мертвяков куча, замедлился, оперся на больную ногу, помогая костылём, пошёл так сначала медленно, потом быстрее, вихляя в такт задом, радуясь, что нога и я вместе с ней терпим, даже залыбился от удовольствия. А тут ещё Ксюша откуда-то вышла, смотрит на мой забег и тоже улыбается.

— У нас есть свободная трость? — спрашивает её Ангелина, улыбаясь. И чего они радуются моей радости? И вдруг разом осенило! Сговор! Ангелина узнала о нашем договоре с Иванычем и тоже метит на мой коньяк. Ладно, я не жадный, лишь бы на ноги встать. А уже стою, держусь не за костыль, а за гладкую палку с ручкой крюком.

— Иди, — опять понукает Ангелина в нетерпении заполучить коньяк. Я и заковылял как денди лондонский по скверному стриту с изящной тростью, хотел помахать ею на ходу, но больное колено не выдержало полной нагрузки и чуть не переломилось.

— Не спеши, — уговаривает испуганная алкоголичка, — во всяком деле и, особенно, в выздоровлении поспешность вредна.

Могла бы мне об этом и не говорить. Я всегда и всюду лезу поперёд батьки и выучил на своих шишках, чего стоит торопливость. Но первым быть всегда интереснее, чем опоздавшим.

— Всё, — говорит Ангелина спокойно, — можешь уходить. И так всех на ноги поднял. Больше мы не нужны друг другу.

А я и не знаю, что сказать в ответ, только бессмысленно бормочу, никак не желая расставаться:

— Спасибо… спасибо большое… спасибо за всё…

— Не мне спасибо, — отвергает благодарность гордая врачиха, — Жукова благодари — он тебе колено сделал, только он и мог. — Вздохнула и добавила скорее для себя, чем для меня: — Ему бы чуточку характера, знаменитейшим бы хирургом стал.

Я чуть не выронил трость, услышав, что она говорит об Иваныче то же самое, что и он недавно говорил о ней. Слова вымолвить не могу, совсем растерялся.

— Что уставился? — усмехается она. — Иди давай.

Ладно, думаю, пусть сами разбираются, кто прав, а кто виноват. Третий всегда лишний. Надо бы двигать из больнички, а не могу, всё кажется, что что-то недоделал, недосказал, как с Марьей. Радость переполняет так, что не могу просто уйти, не поделившись ею.

— Вы очень и очень симпатичная женщина, — говорю искренне дрогнувшим от правды голосом, — и очень и очень хороший врач.

Она подозрительно быстро отвернулась, сердито сказала:

— Да иди же ты! И больше не попадайся, — и вломилась в ближайшую палату, захлопнув за собою дверь.

На следующее утро я пришёл на местное ристалище в приподнятом миролюбивом и благодушном настроении, подготовленный к искренним поздравлениям по случаю восстановления на ногах и перехода на более рентабельный способ передвижения. Но, к моему огорчению, никому и дела не было до моей щенячьей радости, все чувства пересиливали тревожные заботы трудного рабочего дня. Большая часть дружного коллектива морально готовилась к занудному комсомольскому собранию, а наименьшая, но более опытная и авторитетная — к недалёкой новогодней пьянке. Меня не беспокоили ни те, ни другие, и я уже за это был благодарен и тем, и другим, простив их невнимание, но, оказалось, напрасно. Пришла от первых наш незаметный в трудах инженер-интерпретатор Зальцманович Сарра и, остановившись у моего стола, недовольно произнесла:

— Мы тебя ждём, Лопухов.

Вот так: меня ждут! Я нужен молодёжи! Несказанная гордость обуяла меня и, окинув высокомерным взглядом Коганшу, уткнувшуюся, к сожалению, в составляемое прозаичное праздничное меню, я, уверенно ступая на больную ногу, бодро двинулся туда, где без моей помощи никак не могли обойтись.

— Вы разве не комсомолец? — словно вылила на разгорячённую голову ведро холодной воды во всё встревающая Алевтина.

Я так растерялся от её холодных слов, что застыл в дверях столбом, как на революционной картине «Не ждали!», или как самонадеянный дурак дураком, или как нашкодивший школьник, и не мог сообразить, что ответить.

— В институте… был…

— Что значит был? — взъярилась партследовательница. — Вас что, исключили?

Стал лихорадочно вспоминать: исключили или нет? Дело в том, что в институте я был во фракции устойчиво пассивных членов союза, отлынивавших от собраний и, особенно, от поручений, которые мне и так никто не давал из-за легкомыслия и плохой успеваемости. Вся моя плодотворная деятельность в комсомоле ограничивалась своевременной уплатой взносов, и всех это устраивало, а больше всех меня. А тут? В этой дыре? С десятком члеников?

— Да… вроде бы… нет, — мямлю, жалкий и сам себе противный, — но… мне уже почти 25, какой из меня комсомолец?

— Он, видите ли, сам себя исключил, — едко вставила Зальцманович, бывшая у нас молодёжным вожаком и почему-то возненавидевшая меня, абсолютно безобидного, с самых первых дней. — И на учёт не становился.

Есть такие люди, которым очень плохо, когда другим хорошо, так вот, душа, с позволения сказать, комсомола из них. Она тоже закончила институт, но только московский геологоразведочный, и тоже не комсомольского возраста, а зачем-то пыжится. Может быть потому, что не отличается, мягко говоря, привлекательной внешностью, особенно зубами, крупными, разрозненными и выпирающими наружу. Да и характер, злобный и язвительный, не способствует нормальным человеческим взаимоотношениям, вот она и компенсируется общественной работой, но как-то и тут неудачно, застряв на нижней комсомольской ступеньке.

Трапер, когда ему оборзевало обозревать отвратную рожу, отсылал интерпретаторшу на полевой контроль к радости бичей. В день её появления все отвлекались на ловлю змей, за каждую из которых страхолюдная инженерша осенью выдавала бутылку, жадно любя жареных гадов. Сама их обдирала и потрошила, сама резала на аппетитные доли, как колбасу, и сама жарила, отпугивая от костра самых закоренелых рецидивистов. Никто не отваживался составить ей компанию за столом, а наиболее боязливые и брезгливые утверждали, божась, что в прошлой жизни квазиморда была гадюкой и теперь, когда ест, у неё с выступающих верхних зубов капает жёлто-зелёный яд. Последнему мало кто верил, и от доброты душевной приносили и ящериц, и лягушек, но их она почему-то отвергала. Любя и жалея несчастную женщину, народ ласково называл её между собой то Змеёй Горынычной за любовь к сёстрам, то Сарняком за воронье имя Сарра.

— И устава не знает, — продолжала обличать невинного союзная подруга, — а там чётко указано: в комсомоле состоят молодые люди в возрасте до 28 лет, а по желанию — до 30…

Ну, нет, у меня такого желания не возникнет, клянусь Марксом-Энгельсом. Сейчас бы как-нибудь отбояриться да отсидеться до отставки.

— Так мне, может быть, уйти? — спрашиваю с тайной надеждой на положительный ответ. — А то стоять трудно. — И настроение как у сбежавшего зэка, которого невзначай накрыли и загнали обратно в зону.

— Нет, нет! — заволновалась добрая Алевтина, покрывшись стыдливыми красными пятнами. — Извините. Проходите, садитесь, — и к Зальцмановичихе: — То, что у вас комсомолец не на учёте, не только его вина.

— Что же мне, бегать за каждым? — взвилась Сарра, и мне показалось, что у неё раздулись щёки. Как бы то ни было, а я прошёл, поскольку меня очень попросили, и не как клеймёный, а как равный равным, намертво оккупировавшим последние стулья в Красном Уголке.

Надо сказать, что наш Красный Уголок — удобное многофункциональное помещение с плохо побеленными облезлыми стенами, жёлтыми потёками в верхних углах и стёртыми, плохо выкрашенными полами из скрипучих досок. О том, что это именно Красный Уголок, сурово напоминают Ленин и Сталин с плакатных портретов в простых некрашеных деревянных рамках, повешенных в простенке между двумя грязными окнами, да совершенно выцветший до бледно-розового цвета транспарант на противоположной стене, чтобы вожди видели, с боевым призывом: «Богатства недр — народу!», как будто можно было их толкнуть кому-нибудь по ту сторону. О том, что это конференц-зал, легко можно судить по груде искалеченных списанных стульев, обычно сдвинутых к задней стене, а сейчас рассредоточенных по всему помещению. О том же, что это местный таможенный пункт для перетряхивания складского барахла, напоминают завалы старых палаток, спальных мешков и сапог, закрывающие облезлые нижние углы за стульями. А о том, что это мастерская — ящики с приборами и растерзанные приборы на двух столах у дальней стены в натюрморте с запчастями и инструментарием. Только однажды, на Новый год, многострадальное помещение приобретает обжитой и необычно праздничный вид, украшенное длинным домино столов, застеленных дефицитной миллиметровкой, и подвешенными на стенах лапником и цветными бумажными и ватными гирляндами, а главное — ёлкой, задвинутой в красный угол рядом с портретами противников новогодних торжеств.

— Приступим, товарищи, — призвала ко вниманию затаившихся товарищей парткураторша. — Сарра Соломоновна, начинайте. Расскажите, — спрашивает с интересом, — чем занималась организация в завершившемся году.

И нам интересно, особенно английским заднескамеечникам, чем мы таким занимались целый год. Оказывается, многим. Вышедшая к президиуму, образованному из одной Алевтины и одного стола, накрытого мятым красным сатином с ритуальными графином и стаканом на нём, наша милейшая секретарша доказала это, бодро зачитав, отчаянно шепелявя из-за дефекта зубов, а может и оттого, что и вправду была сродни пресмыкающимся, длиннющий список чего мы наделали. Что-то и кого-то слушали, что-то обсуждали и одобрили, кого-то обсуждали и заклеймили, кому-то писали и кого-то награждали, кому-то поручали и кого-то выдвигали, кому-то что-то собирали и куда-то ходили и ещё многое что-то, кого-то, кому-то, куда-то… Я даже нечаянно задремал под монотонное гудение по старой институтской привычке не тратить времени зря. Мне простительно — я никого не выдвигал, ничего не слушал, никому не писал и никуда не ходил, да и где взять время для спанья? Работа — больница — собрания — еда — книга — работа — больница… и места для сна нет. Некоторые, правда, умудряются преспокойно дрыхнуть на работе, как наш инженер-геофизик Розенбаум Альберт, в просторечьи — Олег. Но ему помогают профессорские роговые очки, за которыми не видно закрытых глаз, и только предательски клюющий нос выдаёт истинное состояние владельца. Я ему часто завидую.

— Какие будут вопросы? — невежливо прерывает дремоту Алевтина.

А какие могут быть? Конечно, никаких. И так всё ясно. Скорей бы кончалась бодяга. Но и без вопросов неудобно. Надо поддержать боевой дух нашей вождихи.

— А сколько, — спрашиваю очень спокойно, даже не интересуясь ответом, — проведено собраний, лекций, обсуждений, политбесед, экскурсий на полевыхучастках?

Смотрю, заметалась змея, как будто хвост прищемили, нервно перекладывает объёмистый доклад с места на место, переставляет ненужный стакан, оглядывается на партзащитника, а та смотрит в сторону, словно вопрос её абсолютно не касается.

— У нас нет таких возможностей, — освободила хвост секретарша и села, свернувшись клубком, давая понять, что на такие вопросы отвечать не будет.

— Ещё вопросы, — зудит неутомимая Алевтина. — Есть вопросы? — и на меня не глядит, намекает, чтобы не высовывался.

— Есть, — говорю, и опять спрашиваю спокойно, для отмашки: — Какая комсомольская работа проводилась среди несознательной молодёжи на полевых участках?

Ничего особенного в вопросе, а Саррочка-Сарнячка так резко встала и так зыркнула жёлтым взглядом, обнажив верхние резцы, что подумалось: если укусит — мне конец.

— Товарищи, давайте работать конструктивно, — поспешила на помощь партопекунша. — И поскольку вопросов больше нет…

— Есть, — перебили сзади. Я обернулся — Игорёк Волчков, дружок и сосед по пеналу. — Какие проводились спортивные мероприятия?

Зальцманович даже улыбнулась, спрятав зубы, от такого простого вопроса, на который у неё был простейший ответ:

— Мы регулярно проводим физкульт-паузы на рабочих местах, — и, чуть запнувшись, добавила, не ожидая моего дополнительного вопроса: — На полевых участках тоже можно проводить.

Я тоже обрадовался, представив, как, обливаясь потом, пру лосем через заросли багульника и лиан, через поваленные деревья, сгибаясь под тяжестью рюкзака и прибора, весь выдохся, и — раз! — останавливаюсь, быстренько делаю физкультупражнения и дальше, как новенький. Обязательно надо внедрить от имени комсомольского руководства.

— Простите, — обращаюсь робко к рационализаторше, — у кого можно взять комплекс взбадривающих упражнений?

— Всё! — рычит Алевтина. — Кто за то, чтобы принять отчёт с оценкой удовлетворительно?

Все разом возмущённо заволновались, обиженные несправедливой оценкой нашей плодотворной деятельности, и я, как всегда, взял инициативу на себя и от имени всех предложил оценить нас — жалко, что ли! — как минимум на четвёрку, чем вызвал бурное одобрение.

— Хорошо, — поспешила согласиться счётная комиссия из двух секретарей. — Голосуем. Кто за это предложение? Раз, два, три… единогласно.

Мы даже захлопали, обрадовавшись, что нас так достойно оценили.

— Осталось, — продолжает Алевтина, — избрать нового секретаря. Тут уж все замерли — каждому очень хочется, чтобы его не выбрали. Стараемся спрятаться друг за друга, да где там — и место открытое, и нас мало, а со стены вожди уставились укоризненно.

— Партийное руководство и руководство партии, — не поймёшь, где какое, — звонко роняет страшные слова в замерший зал Алевтина, — рекомендует избрать на новый срок… Зальцманович Сарру Соломоновну.

Глубочайший вздох облегчения раздвинул стены, заставив зашататься вождей, стало легко и свободно, послышались сначала робкие, а потом и обвальные выкрики: «Одобрям!», и ведущей ничего не оставалось, как поставить одобренную снизу доверху кандидатуру на формальное, предрешённое голосование. Моя длинная рука поднялась выше всех.

Ободрённые успехами комсомольцы разбежались кто куда, прихватив заодно и переживавших за них в безделье подруг послекомсомольского возраста. В камералке наступила благодатная тишина, самое время для углубления в интерпретационные расчёты и размышления, а не работалось. Остался какой-то разъедающий осадок кругового притворства и вранья.

Раньше, в школе и в институте, я как-то не задумывался, что живу не сам, не самостоятельно, а по чужим правилам, к которым бездумно легко приспособился, как-будто так и надо. Сказали, делай так, я и делал; не делай этого, я и не делал; это плохо, и я, не сомневаясь, соглашался; а это хорошо, и я одобрял. И вот вдруг на исходе комсомольской жизни и на старте самостоятельной трудовой механизм удобного восприятия заклинило. Пока ещё, чувствую, чуть-чуть, не настолько сильно, чтобы сломаться, но настолько, чтобы задуматься. Эти «вдруг» всегда возникают непонятно как и отчего, словно накапливаются, чтобы выплеснуться неожиданно. Сейчас, после собрания, стало вдруг так омерзительно противно, что места не найти. А почему, не могу толком разобраться. То ли потому, что на собраниях мы сами не свои, не люди, а стадо; то ли оттого, что собственная трусость заела; то ли обрыдла Зальцмановичская уверенная харя и Алевтинины партийные указки, а может и потому, что ожидал здесь романтического таёжного геологического братства, а нарвался на всё то же партийно-начальственное хамство, только в миниатюре, больше выпяченное и больнее задевающее. А вдруг я стал взрослеть? А может, ударился не только ногой, но и головой? Отчего-то вспомнилась Марья. Ей-то всё понятно, она во всём уверена, с ней не надо притворяться и финтить. Гад я, что так расстались. Ладно, буду жить со всеми, но отдельно, по собственным правилам. Усмехнулся горько. Наверное, пока не взрослею. Ну и что? Некоторые до старости живут в младенчестве. Я — не против. Собрал свои чертежи и потопал к людям, среди которых собрался жить. Пока — к Алевтине.

— Можно? — вламываюсь в геологическую каморку и вижу, как её невыразительное лицо выразило досаду, что помешали заниматься неотложным делом. На столе папки с надписями «Протоколы», «Заявления» и другие, необходимые геологу. Сбоку к её столу приткнут стол старшего геолога Рябовского, который в основном занимается любимой геохимией, а сейчас он на нашем участке у Кравчука и должен был вернуться со всеми сегодня. Вдоль стен под потолок стояли сплошные широкие стеллажи, заваленные камнями, мешочками с пробами, бумажными рулонами и всяким геологическим хламом, включая грязные кирзачи и молотки с длиннющими ручками.

— Алевтина… — не сразу вспомнил отчество, — Викторовна, давайте посмотрим, что у меня получилось с интерпретацией магниторазведочных материалов.

Она нехотя захлопнула раскрытую перед собой папку, сложила все стопкой, спрятала в стол и процедила сквозь сжатые зубы, не глядя на меня — явно была в обиде за собрание, а может я помешал отвлечься от опостылевшей геологии:

— Давайте.

Быстренько, экономя её время и пока не передумала, разложил на столе Рябовского свою аккуратно оформленную продукцию, она на своём столе — мятую бумажную портянку с результатами геологических наблюдений и точками отбора образцов. С первого сопоставления, с первой аномалии возникли серьёзные разногласия, как это бывает у истинно творческих работников. Там, где по моей интерпретации должна быть магнитная дайка основного состава, у неё шиш с маслом, а там, где у неё такая дайка есть, у меня кукиш с маком. Естественно, каждый стоял на своём, доказывая свою непогрешимость. Если бы не злополучное собрание, может, и вредного противостояния бы не было. Стали раздражённо препираться, обвинять друг друга в некомпетентности, чуть-чуть не дошло до взаимных любезностей: «ты — дурак», «сама — дура!», впору было вцепиться друг другу в волосы. И тогда я, опомнившись, как благородный муж осадил обнаглевшую бабёнку:

— Давайте, — говорю любезно, — вернёмся к статус-кво, согласимся, что оба правы…

— Как это? — перебивает, опешив от моего благородства и деликатности.

— … и поищем провокатора в природе.

Она уставилась внимательно, соображая, на чём я хочу её объехать.

— Только на сей разок, — продолжаю, не обращая внимания на её приятную ошеломлённость, — пойдём обратным путём…

— Уж как, друзья, вы ни садитесь, всё в музыканты не годитесь, — это она о собственном плохом слухе.

— … от известного к ожидаемому. Давайте самую надёжную вашу дайку и посмотрим, какая от неё аномалия.

— Так смотрели уже… — не хочет сдаваться оппонентка, не веря ни мне, ни непонятной, а значит, ненужной геофизике.

— А мы ещё разок, — уговариваю. У меня есть такая репейная черта: уж если прилипну, то не отдерёшь, пока не добьюсь своего. Преподаватели в институте беспрекословно ставили незаслуженный трояк, чтобы только как-нибудь отвязаться. — Да порассуждаем, отчего эти ваши дайки такие вредные.

Она ухмыльнулась, довольная своими дайками, и согласилась.

Как я и предполагал, от самой любимой её дайки аномалия, конечно, была … с гулькин хвост, и рядом таких же несколько, прямо — стая.

— Ну, что? — лыбится, довольная, и не врежешь, поскольку хорошо воспитан.

— А может, они не магнитные? — высказываю дурацкую мысль, свалившуюся с потолка. — Может, это вообще не диоритовые порфириты?

Алевтина засопела, поджала губы, обиженная за дайку, но спорить с геологическим несмышлёнышем не стала, а полезла в полевые журналы, нашла какой-то, полистала, сверилась со схемой, читает:

— Диоритовый порфирит, порода местами осветлена. — Подумала, подумала над скудной информацией, поднялась из-за стола, обещает: — Посмотрим природу. — Подошла к стеллажу, порылась в камнях, достаёт один, светлый в крапинку, рассматривает в лупу со всех сторон. — Похоже, Кравчук ошибся: это не диоритовый порфирит, а самый натуральный кварцевый диорит с почти полным замещением роговой обманки кварцем. Понятно, почему порода не магнитна.

И мне понятно: стахановец Кравчук, озабоченный вместе со всяким руководством исключительно отбором металлометрических проб, плевать хотел на попутные геологические наблюдения и определения, оставляя их бездельнице Алевтине. Хорошо ещё, что собирал образцы горных пород, да и то, наверное, когда рюкзак не сильно оттягивал плечи. Так что пришлось нам больше додумывать, чем сравнивать, да опираться на известные минералогические определения по соседним участкам. Но я, как ни странно, был не в обиде на лучшего геохимика экспедиции. Своим враньём он разбудил во мне интерес к практической геологии, к дотошной интерпретации геофизических аномалий, к непременному доказательству своей точки зрения, своей правоты. И Алевтина оказалась такой же заводной, поэтому время потеряло для нас главный смысл, уступив его поискам наших общих маленьких истин.

Потом мы ещё прищучили четыре обманные дайки кварцевых диоритов, опозоривших мою высокую профессиональную квалификацию, согласно установили, что дайки основного состава мощностью меньше полуметра для магнитной съёмки неэффективны. А потом наступило время разочарований, когда магнитные аномалии ну никак, даже отдалённо, не подтверждались образцами, и оставалось предположить глубинный характер магнитных объектов, но форма аномалий неумолимо свидетельствовала о выходе их на поверхность.

— Может быть, пирротин? — спрашивает, снова раздражаясь, Алевтина.

Быстро перелистываю затёртые страницы дырявой памяти и — эврика! — почти сразу натыкаюсь на оставленную при чтении в больнице справочника по физическим свойствам запись о самых магнитных минералах: магнетите и пирротине. Правда, о втором было сказано и так, и сяк, но больше, всё же, так.

— А что, — спрашиваю в свой черёд, — его много?

— К сожалению, очень, — обнадёживает Алевтина. — Есть несколько минеральных генераций, — об этом могла бы и не говорить, мне без разницы, — есть обширные и локальные зоны бедных вкрапленников и линейные зоны богатой прожилково-вкрапленной минерализации. Кстати, нередко совмещённые пространственно с полезным оруденением.

Я чуть не подпрыгнул.

— Что же вы до сих пор молчали? — по-свойски делаю ей заслуженный выговор. — Заладили со своими дайками, а о главном ни гу-гу.

Она улыбается, прощая мою несведущую горячность.

— Не очень-то радуйтесь, — льёт мне за шиворот ушат холодной воды. — Установлена обратная зависимость между объёмом колчеданной минерализации и продуктивным оруденением. К тому же последнее, как правило, относится к сравнительно бедным промышленным месторождениям жильного типа.

А мне и такое ухватить не терпится, не зря же толкуют: лиха беда — начало, может здесь и найдётся начало тропочки к моему месторождению на Ленинскую.

— Давайте всё же проверим, — выпрашиваю, и готов встать на колени, даже на больное, — как эти зоны действуют на магнитное поле. Ну что вам стоит?

Она устало откинулась на спинку стула, оглянулась на давно посеревшее окно, предложила, не особенно настаивая:

— Может, завтра? Поздно уже.

— Да вы что? — заверещал я как капризный пацан, которому перед самым сном дали красивую игрушку. — Куда нам спешить?

Мне — точно некуда, и ей — тоже: не надо было тянуть с приятной новостью.

— Живот подтянуло, — жалуется, морщась, а там и подтягивать нечего — давно к позвоночнику прирос.

— Неужели, — стыжу старшую, да ещё партсекретаршу, — прихоти живота для вас дороже богатств недр, которые мы найдём народу? Посмотрим пару-тройку зон и разбежимся, — иду на компромисс, себе не веря.

Она тяжело вздохнула, довольная, что в кои-то времена оказалась кому-то так сильно нужна, вышла из-за стола, включила свет и снова уселась, готовая к продолжению вымучивания природы непонятных аномалий, не внушающих ни малейшего доверия, поскольку их нельзя пощупать, да и сами геофизики напоминают не умеющих плавать, брошенных в мутную воду интерпретации.

Настаивая, я надеялся на лучшее. Ну, не на месторождение, конечно, сразу, но хотя бы на внятные аномалии от богатых рудных тел, а получилось, как она и предрекала чёрным глазом — шиворот-навыворот. Аномалии то есть, то нет, то над рудным телом, то рядом, и амплитуды нераженькие, не скажешь сходу: ага, попалась — хвать, а там — дайка. Даже зло разобрало: не мог, что ли, этот вредоносный пирротин отложиться, где надо. Зря согласился смотреть сегодня: теперь буду всю ночь маяться в размышлениях. А вот над мощными зонами с вкрапленной пирротиновой минерализацией аномалии хоть куда, но почему-то вниз тормашками — отрицательные. Совсем бардак!

Как-то вяло, без интереса, без охотничьего азарта посмотрели поле над большими и неровными выходами габбро-диабазов на фланге рудного поля скарнового месторождения в контакте с известняками. Удалось кое-как проследить скрытые контакты интрузива, и на том спасибо. Слабое магнитное поле над ним явно свидетельствовало о размагничивающих вторичных процессах, с чем и согласились оба, изнеможённые и довольные, что пытка кончилась и следователям больше ничего не извлечь из показаний подозреваемых.

За окном совсем темно — глянцевая темь. С грохотом, хозяином, ввалился дед Банзай.

— Здравия желаю! — глазами юркими нас обшаривает с ног до головы, старается понять: застукал или приважилось? — Не помешал? У вас не шуры-муры?

— Какие там шуры-муры! — жалуюсь верному помощнику и соратнику. — Мозги мне только крутит. — А оно так и есть.

Дед понятливо подмигнул, заблестев замаслившимися глазёнками, авторитетно посоветовал:

— А ты упрись — и на штык! — рассмешив Алевтину как попавшуюся девчонку, обрадованную тем, что ещё может кому-то закрутить мозги. — Некогда мне с вами валандаться, — отрезал дед, не одобрив нашей радости, — пойду, обсмотрю объект.

А мы почему-то не торопились восвояси, не торопились оборвать диорит-пирротиновые ниточки, выжидая чужой инициативы.

— Ого! — воскликнула Алевтина. — Уже девять. Пора. Хозяйка, наверное, разволновалась в неведении. — Наша секретарша снимала комнату.

— Я ещё помурыжусь, — уступаю инициативу, не зная, как разойтись. По-хорошему такой творческий вечер надо бы как-то отметить. Но где? Но разница в возрасте? Но её антиженский вид? К нам, пацанам, что ли, пригласить? Не пойдёт, ей, старшей, неудобно. К себе молодого точно не позовёт, ещё неудобнее. Приходится разбегаться не солоно хлебавши, хотя сегодня, несмотря на весь её непривлекательный пресный вид, она мне нравилась, нравилась не как женщина, а как человек. Наверное, потому, что я — закоренелый эгоист. Так и с Марьей. Использовал… девушку и прости-прощай. Гадко! А как по-другому, когда в отношения вмешиваются приличия-неприличия.

Ну, почему неприлично сделать симпатичному тебе человеку приятное без оглядки и прилично — отказать в этом? Разве прилично оценивать своё отношение к человеку не тем, чего он стоит, а выдуманными прилипчивыми приличиями? И ничего не поделаешь. Общество, а скорее — толпа, диктует правила поведения индивидууму, какого бы он интеллекта и какой свободы ни был, и пусть только попробует не подчиниться. Съедят и его, и визави, съедят … с этим самым и не поморщатся. Поэтому пусть Алевтина уходит одна, а я останусь, как будто заработался, так приличнее.

— Почему вам не нравится Зальцманович? — спрашивает вдруг ни с того, ни с сего, неспешно собирая манатки.

Я и думать не думал о Сарняке — больно-то нужно! — но ответ пришёл сам собой, как будто я его давно обдумал и отложил до случая.

— Потому что уверен, что дело должно быть для человека, а не человек для дела.

Она приятно улыбнулась, загадочно взглянула на меня и вдруг выдала:

— Быть бы вам секретарём, если бы не злосчастный учёт.

Вот это польстила! Хорошо, что я не успел пригласить её ни в ресторан, ни к себе, ни на танцы. Да за такое!.. Врагу не пожелаешь!

— До свиданья, — и утопала, не ожидая, когда я приду в себя от радости. А я облегчённо вздохнул и тоже стал лихорадочно собираться, словно убегая от чуть не свалившейся напасти.

Профсоюзное собрание собрало полный Красный Уголок: приехали геохимики и топографы, пришлось добавлять стулья из камералки, и всё равно на некоторых сидели по двое, а несколько бичей вольготно устроились на складском барахле. Присутствовали даже Шпацерман с Трапером. И только Коган всё мыслил, да я отсутствовал, присутствуя. Забился в дальний уголок и, укрывшись за широкой спиной Игоря, перечитывал так понравившийся в больнице детектив о физических свойствах пород и руд.

Собрание вёл наш профпредседатель, а заодно и старший топограф партии Хитров Павел Фомич. Я знаю двух человек, у которых фамилия соответствует сути владельца — его и себя. Огненно-рыжий Павел Фомич отличался редкой способностью без мыла влезть в любую руководящую задницу и получить то, что хотел. За это его почему-то сплошь не любили, но постоянно отмечали, держа на всякий случай поодаль: а вдруг влезет и не вылезет — операция понадобится. У нас с ним с самого начала сложились тесные и тёплые отношения.

Дело в том, что заумники из Управления придумали для облегчения контроля и собственной отчётности годичные проекты, нисколько не заботясь о том, как в короткое таёжное лето выполнить весь объём работ да ещё в строгой последовательности: сначала топо-подготовка сети наблюдений, за ней геофизические и геохимические работы, а потом — горные работы. Вот и приходится начальнику, чтобы как-то наладить организацию и равномерно занять бичей, сдвигать топоработы на зиму, нередко рискуя в опережении неутверждённого проекта. Дорогие зимой, они оказались вдруг выгодными, поскольку требуют по сравнению с летом меньших затрат, если не считать таблеток от простуды. Прёт рубщик, пыхтя, по колено в снегу, смахивает кое-как мачете, сделанным из обрезка двуручной пилы, торчащие над снегом верхушки кустов да втыкает в снег колышки-пикеты, — и вся работа. А геофизику весной надо найти упавшие пикеты с выцветшими надписями и осторожно продвигаться по недорубленным просекам, постоянно опасаясь наткнуться лодыжкой на торчащие остатки кустов, — какая у него может быть производительность.

Один выигрывает, не дорабатывая, другой проигрывает от недоработок первого — такова, к сожалению, суть взаимоотношений в обществе. На этой общей почве у нас и возник тесный контакт с Хитровым. Я тщетно доказывал ему, что так нельзя, не по-товарищески и не по совести. Если у человека, тем более, рыжего, от рождения нет генов стыда, то бесполезно пересаживать их ему воздушно-капельным путём. И жалобы Шпацерману и Когану ни к чему не привели: им по изуродованным профилям не мытарить, а рубка просек, особенно бесшабашно-бессовестная зимняя, приносила существенный доход родному коллективу и его мудрым руководителям. И против выгоды руководителям не попрёшь, рога обломают. Так что, сколько мы с Хитровым ни ругались, ни цапались тет-а-тет и прилюдно, — всё без толку, всё как горох об стену. Он-то хорошо знал, что, не доделывая и портача, всегда найдёт понимание и защиту у начальства, а потому и не обижался на безрогого сосунка-недоумка. А если я или ещё кто из натерпевшихся геофизиков или геохимиков оборзевали и лезли на рожон, на защиту мужа поднималась бой-баба Хитрованиха, толстущая, громогласная и не стесняющаяся в выражениях. И тогда горе обидчику — он, обмазанный словесным дерьмом, узнавал о себе столько нового, что спешил удрать, чтобы переварить информацию.

Все знали, что Фомич держится мёртвой хваткой за зимние топоработы не только и не столько потому, что они нужны производству, а потому, что они нужны лично ему. Зима в тайге — время разнузданного разгула браконьеров и время дармового пушного обогащения. Сам-то Хитров как охотник — ноль с палочкой, но умело подобранная бригада, сплошь из бывших уркаганов, не боящихся ни чёрта, ни охотинспектора, снабжала начальника и себя соболем и белкой исполу, и всем хватало. Одному для дома, тайной продажи и презентов, другим — для обмена на спирт, за которым и ходить не надо, потому что верные люди сами приносили из посёлка в лагерь. Жёны не только наших начальников, но и экспедиционных сплошь щеголяли в собольих шапках и воротниках. Стоило ли с таким тылом обращать серьёзное внимание на комариные наскоки юнцов, не знающих настоящих законов жизни.

Свой отчётный доклад Хитров развёз на целый час, как будто кому-то, кроме него самого, было интересно. Разве что Алевтине, опять маячившей неприличным розовым цветом в красном президиуме. То и дело уши закладывало обрывками замшевших мероприятий. Особенно часто упоминались соцсоревнование и соцобязательства, о которых мало кто что знал, единогласно принятые повышенные планы, естественно, перевыполненные, о чём мало кто подозревал, рост ударничества и ударников, среди которых геофизиков не было, распределение санпутёвок среди болезненных камеральных дам, разыгранные между ними же ордера на дефицитный ширпотреб, доппитание камеральным дистрофичкам, праздничные подарки их малоимущим детям и ещё, ещё, ещё… Всё, что ни делалось в партии, оказывается, делалось профсоюзом, поскольку все мы его члены, и начальство — тоже.

Потом наступила тягостная заминка в попытке начать плодотворные обсуждения того, что большая часть, прослушав, прослушала. «Кто хочет?.. Ты, Сидоров?.. Может, ты, Иванов?.. Активнее, товарищи!.. Что, никому нечего сказать?.. Не тяните время, товарищи, — пока не обсудим, на обед не пойдём». Первой не выдержала угрозы Алевтина. «Слово имеет парторг Сухотина». И все вздохнули с облегчением, хотя и так знали, что первой будет она. Алевтина отметила хорошую работу профорганизации под руководством парткомитета за истёкший период, особенно в части сбора взносов и распределения льгот, и ни словом не обмолвилась о скотской деятельности топографов, хотя собольей шапки не имела. Потом женщины, обиженные льготами, дружно заблажили, требуя в камералку трюмо. Я бы на их месте воздержался: любая с утра посмотрится, и на весь день обеспечены позывы тошноты. Хотел навстречу предложить завезти трюмо на каждый полевой участок, но вовремя вспомнил, что на сегодняшний день наложил табу на вредоносный язык, и с усилием промолчал, прикусив до боли провокатора. Бичи тоже воспряли, требуя для улучшения быта и поднятия тонуса шашки, шахматы и домино. А я бы добавил карты, а то те, которыми играем, прилипают засаленные к столу, а некоторые просвечивают насквозь и обтрепались по краям от частого приложения к проигравшему носу. Ещё просили газет и роман-газету, и против этого ничего не возразишь, поскольку большинство курило махру.

В общем, время до обеда пролетело не только весело, но и продуктивно, по крайней мере, для меня. После подпитки им пришлось веселиться без меня, а я поопасился утомиться избытком положительных эмоций, большие дозы которых, как известно, вредны. Говорят, что от щекотки умирают. Слышал как-то, что одному ударнику вдруг засветила приличная премия. Две недели они с женой и, естественно, с тёщей в ссорах и слезах распределяли, на что её потратить, а наверху в это время народные заботники решили, что старания ударника тянут не на премию, а даже на медаль. Взяли и порадовали, да так, что бедняга не выдержал и повесился. А ну как я дам дуба от наплыва радостных чувств прямо на собрании и испорчу подъёмное настроение товарищам да и себе тоже? Нет, рисковать нельзя. Лучше-ка займусь составлением геомагнитной карты по тем данным и соображениям, что мы выработали с Алевтиной. Руки и мозги прямо чешутся от нетерпения.

Хорошо одному, хорошо, когда никому не нужен. Эгоист — счастливый человек. Я был им целых два часа, пока не закончилась тред-юнионская бодяга, и профсоюзное стадо не потопало с грохотом на волю. Пришёл Игорь.

— Опять будешь корпеть допоздна?

— Обязательно, — радую его.

— И охота?

Вопрос интересный. Охота или не очень? Зачем я почём зря трачу свободное время?

— Ты знаешь: охота, — не вру и не притворяюсь ни капельки. — Иначе бы не сидел здесь как проклятый.

Игорь улыбнулся, присел за соседний стол.

— В генералы метишь?

Я вспомнил, как в Управлении наткнулся из-за угла коридора на начальника Управления в чёрной геологической форме с воротником в золотых вензелях, золотыми пуговицами и звёздами на воротничке, золотыми эполетами, золотыми лампасами на штанах, в фуражке с золотым околышем и в ужасе прижался к стене, пропуская всех сметающую безликую чёрно-золотую глыбу.

— Нет, в генералы — избави бог! — опять не вру. — Мне нравится так, как сейчас: летом с прибором и бригадами в тайге, а зимой — в камералке с материалами наблюдений. Мне нравится, что я не скован жёсткими оковами дисциплины и чинопочитания. Мне нравится чувствовать себя относительно независимым и вольным в желаниях и поступках. Чтобы командовать людьми, надо обязательно быть хотя бы немного скотом и сволочью, а у меня нет этого немножко; надо уметь не только подчинять, но и подчиняться, а для меня и то, и другое одинаково трудно. Не хочу, не уговаривай, не буду!

Игорь засмеялся, обрадовавшись, что людей в мире не убавилось, а я продолжал размышлять на интересную тему.

— А сижу потому, что дурень набитый, не досидел в институте. Получил диплом, назвался инженером, а ни бум-бум. Ко мне обращаются как к дипломированному специалисту, спрашивают, что мы делаем и зачем, а я, тупарь-тупарём, кроме общих понятий, ничем ответить не могу. Стыдно инженеру не знать своего дела, стыдно быть самодовольной глупой мошкой, прыгая неведомо зачем от точки к точке. Невозможно хорошо делать дело, которое недопонимаешь, самому хочется распознать, что это за аномалии такие и с чем их едят.

Я даже встал, надеясь, что стоячего меня Игорь лучше поймёт, хотя и сам-то себя не очень понимал, выдавливая сумбур вместо чётких логичных доводов.

— Представь себе, что империалистические бандюги, чтобы затормозить наше стремительное продвижение к коммунизму, спрятали наши богатства недр, которые мы должны отдать народу. Наша задача — сорвать гнусные замыслы врагов всего передового человечества и найти заначенные клады. Те месторождения, которые впопыхах запрятаны не так глубоко, легко обнаружит геохимический уголовный розыск по геохимическим аномалиям. Но если капиталистическая мафия действовала не спеша, с оглядкой, и внедрила подло утаённые богатства глубоко, да ещё и постаралась замаскировать следы преступления, то тут без комплексных геофизических розысков не обойтись.

Я даже плюхнулся обратно на стул от собственной страшной преамбулы.

— Ты только послушай, что эти гады придумали! — я от возмущения опять вскочил с обсиженного стула, скрипящего вместе со мной от негодования. — Чтобы замести следы, запутать следствие и увести в сторону, они рассовали часть богатств — не своё, не жалко! — в трещины и тем самым лишили верного нюха геохимиков, спотыкающихся и радующихся своим аномалиям, которые указывают всего лишь на отвлекающие бедные руды. Кругом сплошь геохимические аномалии, а где месторождение? — Игорь не знал, и мне пришлось продолжить. — Мало того, они и нам решили запудрить мозги, натолкав в трещины даек и колчеданную минерализацию с пирротином и разбросав её веером по всей площади. Мы, корячась, обнаруживаем, радуясь, магнитные и электрические улики, а месторождения всё равно нет, как не было! Но самое подлое в том, что эти недобитки отмирающего прошлого самое богатое месторождение хитро приткнули к экранирующей глыбе известняков и ещё привалили мощной глыбой габбро-диабазов. И уж сверх всякой подлости то, что они размагнитили интрузив и перекрыли схрон вулканическим ковром, проткнув его кое-где вулканическими трубками, намекая ложно, что тут-то, в среде активной вулканической деятельности, искать нечего. Умники-заумники! — я искренне возмутился. — А ты спрашиваешь, зачем сижу. Попробуй-ка, разберись с ходу в запутанной паутине улик, следов и вещественных доказательств, выстрой более-менее внятную версию!

Но Волчков не захотел ни разбираться, ни выстраивать. Ему, счастливцу, легче — он институтов не кончал.

— Вот что, — говорит, поднимаясь решительно, — пока ты не совсем свихнулся, пойдём пошамаем и смотаемся в киношку: там отойдёшь.

Я недовольно поморщился: не очень-то светило переться с палочкой в местный Голливуд, но любовь к кино пересилила.

— Что будем смотреть?

— Белоснежку и семь гномов, хочешь?

Ещё бы! Мультяшки — моя страсть, а «Белоснежка» — самый лучший мультик всех времён и народов. Я видел его, правда, четырежды в Ленинграде, но и пятой встрече обрадовался. Вспомнилось, как уморительно гномы мяли задницу товарищу, подготавливая пуховую подушку ко сну, и заржал от предстоящего удовольствия, начисто забыв о врагах с их коварными уликами.

Не успели в ресторане занять столик, как подлетела миловидная официантка в кружевном кокошнике и декоративном переднике, закрывавшем верхнюю половину живота и только-только хватавшем, чтобы вытереть руки.

— Привет, — поздоровалась, стрельнув подведёнными серыми глазами на меня и прочно уставившись на Игоря, который слегка покраснел, видимо, опешив от общепитовского приветствия. — Как жизнь?

— У него, — спешу перехватить инициативу, — неплохо, у меня — швах! — требую особого внимания, сочувствия и женского участия.

А она и ухом не повела, как будто у неё один клиент за столом. Вот негодница! Что её не устраивает во мне? Инженер с перспективой, хорошая зарплата — правда, половину недодали за подложный акт; интеллигент — жалко, очков нет; представительный вид — я, как мог, выпрямил дощатую спину; жильё не за горами, Ленинская премия…

— Лена, — прерывает Игорь мои мысленные себяславия — оказывается, они знакомы, а он-то молчал, ни словечком не обмолвился, — познакомься: мой товарищ, начальник и очень хороший человек.

Теперь покраснел я.

— Чёрт-те что наговорил, — притворно возражаю, — разве так бывает?

Но он меня не понял или не слушал, а она — тем более. Только снова на мгновение выстрелила коротким взглядом, чтобы на всякий случай запомнить и не обсчитать, когда приду один, и опять всё внимание на Игоря.

— Накорми нас, — просит тот, — а то товарищ хороший начальник… — выходит, слышал, — … совсем оголодал, расследуя головоломное преступление.

У неё на мгновение округлились посветлевшие от страха глаза, и она уже со вниманием посмотрела на важного следователя, а тот скромно опустил свои построжевшие глаза долу, не мешая нескромному разглядыванию собственной внушительной фигуры.

— Ты раньше не освободишься? — отвлёк не вовремя её внимание Игорь.

— Никак не могу! — со стоном и жалкой улыбкой ответила она.

— Жаль, — сухо уронил Волчков, — а мы намылились в кино — пошли бы втроём.

— Не могу, — шумно вздохнула Лена, а я подумал, что ей не очень-то нравится ходить куда-либо втроём! — Потом придёшь? — спросила быстро, приглушив голос, и опять стрельнула глазками на меня, надеясь, что на этот раз не услышал или не понял я.

Но мои тренированные камеральным жужжанием ушки — на макушке: я-то услышал, я-то понял.

— Угу, — насупившись, бормотнул Игорь и сразу отвернулся ко мне, а довольная Лена убежала, виляя аккуратным задиком под узкой чёрной юбочкой до колен.

Помолчали, давая третьему уйти не только физически, но и в мыслях.

— После Нового года свадьбу сыграем, уйду от вас.

— Куда?

— Горняком в забой уже договорился. Семья, дети — деньги понадобятся, а у вас оператор крохи получает, в два раза меньше работяги.

Что я мог ему возразить? Мой заработок инженера тоже был меньше заработка безграмотного бича.

— На свадьбу пригласишь?

— Первым будешь! — обнадёжил уходящий друг. — Этим, как его, ну, что полотенце или шарф через плечо — шарфером!

Я, успокоенный, засмеялся, и он, сняв напряжение от неприятного признания, — тоже. Мы оба, довольные собой, заржали, привлекая внимание жующих и пьющих, и вдруг меня, как всегда неожиданно и вовремя, осенило:

— Слушай, а не может твоя невеста добыть пять пузырей с коньяком? — и я рассказал ему об одностороннем пари с Жуковым, которое мне ну никак нельзя проигнорировать.

Подплыла с тяжёлым подносом, перегнувшись назад, улыбающаяся Лена, осторожно примостила металлическую скатерть-самобранку на край стола, ловко составила тарелки и тарелочки, заполненные разной вкуснятиной, аккуратно разложила вилки, ложки, ножи и, довольная собой, спросила:

— Пить что-нибудь будете?

— Ещё как! — мрачно подтвердил жених.

— Что? — перестала улыбаться перепуганная невеста, открывшая вдруг неизвестную слабость будущего супруга.

— Коньяк есть?

— Найдём. Сколько?

— Пять бутылок, — бухнул без подготовки суженый.

— Сколько?! — она чуть не выронила пустой поднос, округлила испуганные глаза и отступила от стола, готовая сбежать от жениха. — Ты что, сдурел?

— Леночка, — вступил я, разряжая первую семейную ссору, — дядя немного шутит. Это мне позарез надо пять бутылок, а мы пить не будем. Очень-преочень нужны, сделайте, если возможно, для шафера вашего жениха. В магазинах этого добра нет. А я обещаю быть на свадьбе самым весёлым гостем, — щедро пообещал то, что мне никогда не удавалось.

— Ленка, надо! — поддержал просьбу потерянный друг.

— Пойду, узнаю, — ушла озабоченная ресторанная фея.

— Может, не стоит? — сдаю назад, не научившись пока крайне необходимому делу выпрашивания.

— Ешь, а то остынет, — предложил Волчков и сам подал пример.

Это-то я могу, это-то — с большим удовольствием, меня-то упрашивать не надо.

Вскоре подошла задумчивая Лена.

— Дорогой, — обратилась ко мне, и я от неожиданности чуть не подавился жареной картошкой. Хорошо, что быстро сообразил, что она — о коньяке.

— Без разницы, — твержу, с трудом прожёвывая, изображая денди-мота с уполовиненной зарплатой и дыркой в кармане.

— В счёт свадьбы, — обращается теперь уже к жениху, сдерживая слёзы.

— Присаживайся, — предложил тот, аккуратно вытирая рот бумажной салфеткой.

Молодец, Игорь! Он знал, что выбирал: она послушно присела на краешек стула и покорно уставилась на него, успокаиваясь. А он, хитрец, положил руку на её маленькую, легонько сжал, чтобы быстрее дошло до мозгов то, что он ей повесит на уши.

— Смотри-ка, как ладно получается. Жить только ещё собираемся вместе, а уже хорошее, доброе дело сделали, так?

— Конечно, так! — встрял тот, кого не спрашивали, а она так зыркнула, что сразу понял: отныне я всегда нежданный гость в их доме.

Потом жених тихонько притянул невестину голову к себе и что-то сказал в розовое ушко. Она сразу повеселела, зарделась и, вскочив, убежала к соседним столикам.

— Ты ей сказал, что будешь приносить всю зарплату до рублика? — догадываюсь вслух.

Будущий прилежный муж рассмеялся, сделав хитрую рожу.

— Ещё чего не хватало! — опроверг неверную догадку. Где уж мне с аномалиями разобраться! — Я шепнул, что люблю, ей и этого достаточно. — И мы оба глупо рассмеялись в молодецкой солидарности, нисколечки ещё не ценя главного человеческого чувства, так необходимого каждому в жизни.

В кино еле успели к третьему звонку. Только уселись, как на экране замелькали «События недели» прошлогодней свежести, как раз для того, чтобы умоститься поудобнее и найти лучший обзор между передними затылками. А потом… потом я исчез из затемнённого зала, кашляющего, сморкающегося и щёлкающего семечками, и оказался среди уморительных толстячков-гномиков, дружно и ухохатывающе охмуряющих симпатичную девчушку в белоснежной шапочке и, в конце концов, самих охмурённых и смирившихся с охмурённой судьбой. Я так переживал за них и так радовался успехам, что кто-то сзади вежливо попросил:

— Ты, дебил! Прекрати ржать и пригни башку, а то из-за твоей швабры ничего не видно.

Игорь, не досмотрев, молча пожал мне руку и ушёл, пригибаясь, хотя на его голове швабры не было — как будто я виноват, что родился с такой причёской! Я проводил его глазами, на секунду отвлёкшись от экрана, умудрённо и снисходительно покачал головой: «Что с них возьмёшь, с молодых!» и снова вернулся в семью гномов, где не прочь был бы и сам остаться, не променяв ни на какую Лену, даже с коньяком.

Возвращался в полнейшем умиротворении, шумно и с удовольствием вдыхая чистейший морозный воздух, сдобренный смогом от цементного заводика и обогатительной фабрички, а придя домой, быстро разделся и улёгся в свободную холостяцкую кровать, решив распланировать завтрашний день. Во-первых…

С утра собраниев не было, и неприкаянный народ маялся, не зная, чем себя занять. Только мы с женщинами были при деле: я домысливал свою схему, а они, горячась, огрызаясь и перебивая друг друга домысливали праздничные туалеты к новогоднему балу.

Главными аксессуарами обольщения в их непонятной среде считались причёска и туфли. Именно им отдавались первостепенное предпочтение и титанические усилия, чтобы было как у людей, но не как у всех. Я молча ухохатывался, слушая, как красотки примеряли на себя роскошные локоны Марлен Дитрих и Аллы Ларионовой, а у самих на головах от постоянного шестимесячного выжигания остались куцые, торчащие во все стороны, разреженные клочья непонятного пегого цвета. Поэтому все несбыточные мечты заканчивались привычным крашеным баранчиком, но сколько было растрачено слов, обид, разочарований. У меня одного на голове больше, чем у них всех вместе взятых. Наверное, не раз, бросая на меня плотоядные взгляды, каждая с завистью представляла, что бы сделала с такой шевелюрой, будь та не её лысой голове.

Не меньше горячих споров вызывали и туфли. Чем старее и безобразнее дама, тем подай ей белее, узконосее и высококаблучнее. И бессовестно тратили кровные мужние денежки, добывая барахло из-под полы, чтобы один раз как следует помучаться, помозолить лапищи, но насолить соседке. Одного только никак не хотят понять, что мужикам до лампочки их головы и ноги, главное, что посерёдке. Это я вам говорю по собственному богатому опыту.

А мне не надо готовиться — я всегда готов: штаны у молодого инженера единственные, чёрные, с потёртыми и вздутыми коленками; вместо пиджака — свитер, проучившийся все пять лет со мной, семисезонный, сквозь него хорошо заметны клетчатые узоры ковбойки; ботинки, естественно, скороходовские, подошвы я недавно надёжно подбил приличными гвоздями, загнув их внутри, осталось, если не забуду, прогуталинить как следует и замазать трещины и потёртости тушью. И на голове у меня не то, что шестимесячная — вечная причёска, не терпящая лишнего вмешательства. Посмотрим ещё, кто будет выглядеть экстравагантнее, кто огребёт приз за лучший новогодний маскарад. Я и из-за стола не собираюсь вылезать. Зачем? Всё, что меня интересует, на нём. Судя по скороговоркам и перешёптыванию, будут пельмени и торт. Всё остальное меня мало волнует. Торт, конечно, не достанется: женщины ототрут от подноса.

Я вздохнул, смирившись с одними пельменями, и пошёл к Траперу показывать произведение мыслительного искусства.

Со своим обострённым нюхом талантливого следователя я до сих пор не могу его толком раскусить. Этакий сухопарый, тощее меня, длинный, длиннее меня, нескладный, угловатее меня, одно и преимущество, что в очках, он гляделся в нашей серой компании настоящим недобитым интеллигентом. И держался соответственно: чопорно и независимо, ни к кому не лез в душу и в свою не пускал, пустых посторонних разговоров не затевал, но и к пустословам относился терпимо, в общем — ни рыба, ни мясо, не зря такие вымерли. Я, когда с подобными интеллигентами встречаюсь, всегда принюхиваюсь, памятуя об известной характеристике их товарищем Лениным. Трапер, однако, не пах. Ему и делать-то было, по-хорошему, нечего. Отлаженный рутинный механизм обработки первичных материалов не требовал серьёзного вмешательства, женщины справлялись сами, а если что было непонятно, выясняли друг у друга, и бедному Борису Григорьевичу приходилось в одиночку занимать себя неизвестно чем, стыдливо прячась за плотно прикрытыми дверями кельи Когана. С моим приходом в партию практическая целесообразность его наличия вообще становилась проблематичной. Не знаю, любил ли он дело, которому служил, но объяснял внятно, обстоятельно, не раздражаясь на глупые вопросы. И я, такой же по характеру, любил с ним подолгу беседовать, затупляя заусеницы острого воображения об оселок опыта и скептицизма. Жалко, что у меня недоставало времени для таких бесед, одинаково полезных и для меня, и, особенно, для него. Каким ветром его занесло на краешек земли в богом забытый горняцкий посёлок, в зачуханную геофизическую партию? Расспрашивать в наше время не было принято. Казалось, что он здесь случайно, отбывает какую-то повинность, тянет время и готов при любом благоприятном случае умотать в обжитые края.

Правда и он оживал, когда там, за дверью, появлялся Коган. Тогда из каморки слышались и громкий разговор, и смех, и споры. Очевидно, они считали себя ровней. Пусть! Мне они оба до фени, я сам скоро со своими природными дарованиями да чуток поднаторев над книжками, если не надоест, буду таким же. Я-то точно не стану прятаться за дверью от народа. С тем и вломился, нарочно не постучав, к нему в затворничество.

Технический исполнитель воли техрука, как обычно, горбатился за когановскимстолом и что-то быстро строчил, вернее, списывал, поминутно заглядывая в раскрытые старые отчёты и книги. Мне он нравился, несмотря ни на что, нравился потому, что не мешал жить и делать, что хочу.

— А-а, заходи, заходи, — вежливо пригласил, как будто я, войдя, ещё нуждался в приглашении, — не стесняйся. — Вот уж чего за мной не замечено, так это стеснения: от природы — отъявленный нахалюга. — Что у тебя? — сразу отрезал потуги к пустым разговорам, выразительно уставившись на схему.

Мы оба одинаково ценили рабочее время. Поэтому, не рассусоливая, я ловко, одним движением руки торжественно развернул поверх его устаревших отчётов и книг своё первое и новейшее профессиональное произведение и, захлёбываясь от торопящихся мыслей, несвязно и косноязычно стал рассказывать, как мы с Алевтиной допёрли до идей таких, что украшали схему. Ещё даже не кончил, а он уже всё понял.

— Занимательно, — одобряет с прохладцей, завидуя, — такого мы ещё не делали. — Где уж вам, думаю, кишка тонка! Надо быстренько статейку накропать и опубликовать в «Разведочной геофизике». Нет, лучше в «Советской геологии» — с руками оторвут. На гонорар можно будет штаны купить. Или ботинки? Накарябаю столько, чтобы хватило и на то, и на это. Жалко, к Новому году не успеть — три дня осталось. — Знаешь, — невежливо перебивает радужные мечты Трапер, — мой тебе совет… — вот, всегда так: каждый, кто хочет подмазаться к славе, обязательно лезет с ненужными советами — не очень-то и надо, мы и сами с усами; я пощупал, но в отличие от него, у меня усы плохо росли, — … сделай более тщательней детализацию, уточни границы и не закрепляй твёрдо распространение вкрапленной минерализации. Она, сам понимаешь, убывает постепенно, и границы надо показать условными. Попробуй как-нибудь, хотя бы сугубо приближённо, рассчитать её концентрацию и на этом основании дать градацию и границы. — Ого! Насоветовал! Сколько ещё вкалывать! А когда статья? — Иди, покажи Когану, — он свернул схему, не желая её больше видеть, и подал мне, торопясь продолжить списывание. Я его понимаю: сам в институте всегда в спешке слизывал — вдруг хозяин неожиданно потребует или застукают? Лучше всего по ночам — надо посоветовать в ответ Траперу. Но не сейчас, пусть помучается.

Мыслитель встретил, открыв входную дверь на стук, в вылинявшей голубой майке, из-под которой вылезли жиденькие тёмно-рыжие волосья, хотя на голове у него росли чёрные, слегка волнистые, а виски украшала седина — метины мыслителя. Выпяченный животик и тонкие ноги изящно обтягивало застиранное трико не первой свежести, а ноги он засунул в женины меховые тапочки с помпончиками. У меня сразу рухнуло всякое уважение к недоступному таинственному руководителю, а он, читалось на морде, немало был озадачен визитом нежданного дорогого гостя. Коротко ответив на приветствие, коротко приказал:

— Проходи, — и посторонился, чтобы я его ненароком не придавил в тесном коридорчике. На одной стене висела дощатая самодельная вешалка, на другой — магазинное зеркало без рамы. Правая дверь вела в кухню, где виднелась побелённая печь с коричневыми пятнами по верху, слева — закрытая дверь, а прямо по коридорчику — открытая в большую комнату, откуда слышалась какая-то приятная музыка.

В доме было душно и жарко. Я сразу же употел и от жары, и от волнения, сподобившись побывать в святая святых уважаемого руководителя, тянущего весь скрипящий геофизический воз.

— Трапер прислал… показать, — объясняю наглое вторжение и протягиваю драгоценную схему, свёрнутую в рулончик. Он взял и, чуть помедлив, распорядился:

— Раздевайся.

Приказ начальника — закон! Стащил с башки давно потерявший форму облезлый заячий малахай, подло выменянный у болезненного мужа Агафьи Петровны за два бутылька в один из его приступов, повесил поодаль от хозяйской норковой кубанки, чтобы, уходя, ненароком не перепутать; следом — мою гордость, новенький овчинный полушубок, да не какой-нибудь, а чёрный, выданный вместе с валенками в качестве зимней спецодежды, и шагнул к открытой двери, но не тут-то было:

— Разувайся, а то наследишь.

Вот на такую подлянку я ну никак не рассчитывал! Как разуюсь, когда на ногах выходные ажурные носки: спереди большие пальцы голые выглядывают, а сзади пятки сверкают? А потом махнул рукой на приличия, пускай, думаю, видит и сам стыдится, до какого состояния довёл ведущих инженеров. Сбросил катанки так, что они отлетели в угол, и снова намылился на свет.

— Тапочки надень, — а сам лыбится, радуется моему позору. Но я и в позоре гордый.

— Не надо, — величаво отказываюсь, чуть не загораясь от стыда, — я так, — и высоко подняв талантливую голову, прохожу в холл, торжественно встречаемый тоскливо-мелодичной музыкой, похожей на ту, с какой провожают в последний путь.

В большой комнате, залитой сквозь два окна ярчайшим солнечным светом, у одного из окон стоял письменный стол, несомненно стащенный из конторы. На нём грудились вперемешку папки, отчёты, книги, лежали развёрнутые карты, пачка чистой бумаги и маленькая кучка испорченной. И тут же стояла большая чашка с уполовиненным чёрным кофе. Очевидно, у мыслителей приличные мысли не приходят без допинга. В углу на резной этажерке красовался радиоприёмник «Рекорд», но не он выдавал музыку, а стоящий рядом на стуле автономный проигрыватель, сделанный в виде чемоданчика, в открытую верхнюю крышку которого был вмонтирован динамик. Он мне сразу до смерти понравился, и я обещал подарить себе такой же с первой премии.

А ещё больше понравилась музыка. Я подошёл к проигрывателю и застыл, забыв обо всём, как идиот, перед вертящейся звучащей пластинкой. Меня не было в комнате, я был там, где пианист, я был вместе с ним, мы вместе ударяли по клавишам и вместе парили над миром. Казалось, волшебник-музыкант лёгкими движениями пальцев вколачивал малюсенькие серебряные гвоздочки в нервы, и те, вибрируя, отвечали лёгкой умиротворяющей грустью. Каждый звук отдавался в голове и в сердце и болью, и радостью, хотелось только одного: слушать и слышать, немедленно сделать что-нибудь доброе: подбодрить отчаявшегося, успокоить страждущего. Мелодия уводила в мир грёз ненавязчиво, но настойчиво, растворяя в звуках, очищая душу и освобождая мозг, погружая в беспорядочные отрывочные воспоминания. Виделись почему-то то белые руки Ангелины в резиновых перчатках, то бредущий по колено в воде Горюн, то уходящая Марья, то курящий у окна операционной Иваныч, то «скафандр», жующий огурцы, то розово-воздушная Алевтина, и я, распластанный на скале и отсчитывающий с каждым размеренным звуком клавиш улетающие, как падающие капли воды, последние мгновения жизни. Умирать покойно и не страшно. И вдруг пианист сменил тему, ускорил ритм, убрал меланхолию и поддал жару, зовя от покоя к движению, заставляя встряхнуться. Я послушался, выполз, и снова захотелось жить, жить, жить…

Что это со мной? Вдруг сдали нервы? Или на самом деле перешёл рубеж взросления? Разве так бывает — внезапно, без раскачки? Наверное, бывает: толчком и в любом возрасте, когда душа подготовлена. Можно повзрослеть в школе и остаться младенцем до старости, до смерти. Такие живут не разумом, а инстинктами, им не надо думать, как жить, они существуют по раз и навсегда утверждённой программе — каждое отклонение приводит к болезни — и не представляют, сколько боли, беспокойства и неудобств приносят детским эгоизмом своим близким. Неужели для меня рубежом стало юбилейное 25-летие, а неизвестная мелодия неизвестного музыканта столкнула с младенческого пути? Никогда не слышал ничего подобного, никогда и не думал, что так расквашусь от устаревшей классики, которую всегда спокойно пропускал мимо ушей.

Или виной всему мой абсолютный музыкальный слух? Я, например, запросто отличаю «Брызги шампанского» от «Дунайских волн» и Гимн СССР от «Катюши», знаю по одному-два куплета из всех песен репертуара Шульженко и Козина. У примы особенно обалденны «Руки» — так и кажется, что бледные и бескостные обвиваются, сдавливая, вокруг шеи. А у Козина бесподобна «Я возвращаю ваш портрет»… Я даже потренировался на всякий случай, правда, пришлось использовать портрет Сталина, поскольку другого у меня пока не завелось, но всё-таки… Раз стал неплохо разбираться в классической музыке, наверное, удастся теперь, не засыпая, осилить «Войну и мир» и «Преступление и наказание». Особенно охота узнать, как наказал Достоевский убийцу гнусной старушенции. А пока для меня шедеврами остаются «Два капитана» Каверина и «Три товарища» Ремарка. Вот обомлеют наши дамы, когда я начну их утюжить цитатами из классических романов. Они-то уж точно не читали, невежды!

— Василий, — сбил с серьёзной мысли шеф, — иди, показывай, что у тебя здесь, — подошёл и сам выключил проигрыватель, так и не дав дослушать. — Ты что, не слышал раньше?

Ну да, не слышал! Сколько раз!

— Дунаевский? — намекаю осторожно, чтобы он не сомневался, называю единственную знакомую мне фамилию композитора. Правда, в башке вертится и свербит ещё Блантер, но я не уверен, что это не поэт.

— Ну, ты и серость! — ласково восхищается Леонид Захарьевич — прошу не путать: Захарьевич, а не Захарович. — Не стыдно? Ленинградец, инженер, а мировых шедевров не знаешь.

Положим, не ленинградец, а проездом, отвечаю мысленно, и инженером стал по вашей милости всего-то как полгода — не успел освоиться толком, но вслух ответить нечем, да и неохота: опозорился — дальше некуда.

— Это «Лунная соната» Бетховена, запомни!

Про Бетховена я слышал: глухой композитор. Это так поразило, что я запомнил, да вот забыл некстати. Хуже казни захочешь — не придумаешь: такую музыку сочинил, а сам ни разу не слышал. Всё равно, что испечь огромнейший торт с горой шоколадного крема и не попробовать.

— Приходи как-нибудь вечерком после Нового года, послушаешь ещё что-нибудь, — приглашает сердобольный начальник, озабоченный, наверно, низким культурным уровнем своих ИТР.

— Ладно, — соглашаюсь кисло, сразу и бесповоротно решив, что ни за что не приду. И не потому, что обидно, хоть и это есть, а потому, что не представляю, что услышу, когда перед глазами будут мельтешить хозяин в майке и хозяйка в комбинации. Судя по сегодняшней тихой встряске, мне лучше оставаться с музыкой наедине и ещё лучше — в темноте, потому что возникает непреодолимое ощущение обнажённости и изнутри, и снаружи, чувство полнейшей незащищённости. Не думаю, чтобы в чьём-либо присутствии и, тем более, в кашляющем, чихающем, сморкающемся зале, в шевелящейся толпе я смог бы полностью раствориться в мире звуков так, чтобы душа моя и душа композитора смогли пообщаться всласть. Да и музыканты на сцене дёргаются, мешают. Хорошо, что в нашем посёлке нет филармонии.

Как ни странно, но я довольно внятно и вполне толково объяснил мыслителю, что изображено на схеме и как дошёл до мысли такой. Он внимательно выслушал, задал несколько уточняющих вопросов, получил исчерпывающе полноценные ответы и похвалил:

— Молодец, Василий, котелок у тебя варит. Оставь схему у меня, а сам займись интерпретацией электропрофилирования по участку. Проконсультируйся у Трапера и Розенбаума. Вопросы ко мне есть?

— Есть, — отвечаю скромно. — Мне непонятно, зачем мы работаем и что ищем.

Он улыбнулся как несмышлёнышу.

— Мне и самому не совсем понятно. А что ты предлагаешь? — провоцирует.

Но я ждал этого вопроса, он давно мне был нужен.

— Для начала, — говорю, — надо основательно и комплексно изучить физические свойства руд и пород, — хотел добавить, что так нас учили в институте, но, подумав, решил: пусть считает, что я сам дотумкался. — Когда выяснится их аномальность, выбрать рациональный комплекс методов и методику работ. Пока что мы, геофизики, — констатирую внушительно, — тащимся за геохимиками и прячемся за их спинами.

Мыслитель уже не улыбался: видно, надавили на больную мозоль.

— В Министерстве, — отвечает зло, — убеждены, что здешние руды обладают аномальными магнитными и электрическими свойствами. — Не успел я поинтересоваться, откуда такое убеждение, как он, опережая, спрашивает риторически с иронией: — Ты хочешь доказать обратное? И что за этим последует, если тебя услышат или захотят услышать, в чём я крупно сомневаюсь? — Ясно, что: мыслитель лишится и ореола мыслителя, и возможности комфортно мыслить на дому в майке и тапочках. — Да любые аномальные свойства в здешних условиях, когда рудные тела имеют малую мощность, а неокисленные части их залегают на больших глубинах, идут коту под хвост. А сложный гористый рельеф, осыпи? — Он думает, что убил меня этим дуплетом. Пусть пока потешится. — Так что не помогут тебе детальные знания физических свойств, — и сразу вильнул со своей извилистой туманной дороги на мою прямую и ясную: — Со временем займёмся как следует и за изучение физических параметров, — успокаивает себя и меня, — а пока приходится работать наощупь, исследовать возможности методов на практике.

Кому-то, думаю, выгодно бродить в потёмках. Но не мне, Инженеру с большой буквы. С проблемой эффективной мощности аномальных геологических тел я столкнулся и разобрался с помощью Алевтины при количественной интерпретации магниторазведочных аномалий. Выводы отразил на схеме, но он как будто нарочно не увидел или не захотел принять.

— Нам и не надо искать непосредственно рудные тела, — разом оглоушиваю мыслителя, уставившегося на меня с неподдельным подозрением. — Достаточно обнаружить и проследить локальные рудовмещающие трещинные структуры, обладающие по сравнению с рудными телами и большей мощностью, и большей средней аномальностью.

Оппонент явно скис. У него ещё хватило духу скептически ухмыльнуться, но ответить по существу было нечем. Да и вообще сегодня, сейчас он явно совершенно не был подготовлен к серьёзному разговору с неоперившимся желторотым инженеришкой, пускающим «петуха». А я напирал:

— Для поисков и картирования вертикальных границ здешние широкие и выположенные формы рельефа не являются интерпретационной помехой для любых электроразведочных установок малого и среднего размера. Вы знаете это не хуже, чем я, — чуть отступаю. — Рельефом пугают здесь, чтобы не прилагать больших организационных, подготовительных и, наконец, собственных усилий, — это ему прямо в глаз. — И вообще: в институте меня учили геологической эффективности работ, а здесь старательно переучивают на экономическую эффективность, ссылаясь на разные сторонние помехи, а они-то в нас, — я не гордый, я и на себя часть вины взял.

Вижу, его крепко задела критика снизу, хотя лучше сказать — сверху, потому что он мне всего по плечо, может ещё и потому я оборзел.

— До меня, — обиделся мыслитель, — здесь вообще ничего, кроме магниторазведки и метода естественного поля, не делали. — Потом спохватился, что расслабился перед подчинённым и быстренько закрыл конференцию, оборвав докладчика на самом интересном, чтобы сохранить, наверное, приличное лицо при плохой игре. — Разговор, — толкует, морщась, — ты затеял интересный, конечно, но долгий и спорный, не ко времени и не к месту. — Ага, думаю, разговор на эту тему портит нервную систему. — Но, — сластит мне пилюлю, — хорошо, что думаешь. — Ничего себе комплиментик! — После Нового года потолкуем обстоятельно, а сейчас иди — мне работать надо.

Так я и поверил. Наверное, сразу бросится слизывать мою схему, чтобы самому накропать статейку. Ему проще: ему в Министерстве на слово верят. Гори она пропадом! Я другую сочиню, если соберусь как следует — мне только дай волю, я собрание сочинений, не моргнув, состряпаю. А ему — дулю с маком!

До обеда оставался целый час, но в контору, в дружный камеральный коллектив идти не хотелось. Отчего-то в душе копился неприятный осадок, а отчего — непонятно. Была прекрасная музыка, был серьёзный разговор, а что-то тяготило. Наверное, то, что меня не захотели услышать, не захотели принять всерьёз и вышвырнули грубым пинком под зад.

Потопал, огорчённый, в пенальчик, решив отлежаться, заспать неприятность до после-обеда, тем более, что есть совершенно не хотелось. Есть люди, которые, разволновавшись, мечут всё подряд и никак не насытятся, а есть такие, которые в депрессии предпочитают голод. Слава богу, я из вторых — так дешевле.

Счастливец Игорь беззаботно дрых без задних ног в рабочее время. Я на цыпочках, стараясь не шуметь, прошёл к кухонному столику, чтобы налить холодного чая, и, естественно, не удержал крышку на резко наклонённом чайнике, и она с оглушительным звяканьем брякнулась на пол и покатилась, стервоза, колесом по кругу, дребезжа что есть силы.

— А-а, — открыл глаза Волчков, — ты-ы? — сладко потянулся здоровым телом и сел. — Уже обед?

— Продолжай, — успокоил я его, водворяя злополучную крышку на место, — у тебя есть ещё целых два часа.

— Нет, — отказался засоня на зависть мне, — больше не смогу. Надо ещё силы оставить на ночь. — Он ещё раз зевнул всласть, да так, что и мне захотелось. — Вон, — мотнул головой в сторону изголовья моей лежанки. Там, пойманный в сетку, покоился внушительный бумажный пакетище.

— Ну, спасибо! — обрадовался я. — Бабоньки обещали торт на Новый год, я тебе свой кусман отдам.

Игорь поморщился.

— Оставь себе. Лучше я тебе свой добавлю. Не люблю сладкого.

Вот ненормальный!

— Сколько я должен?

Шинкарь назвал приличную сумму, но мне было всё равно: главное — коньяк есть!

— Если не сможешь отдать сейчас, — пришёл на помощь благодетель, — отдашь с получки.

— Ну, нет! — отказался я. — За вино, карты и женщин привык платить сразу, — и отдал почти все деньги, что лежали в моём личном сейфе — в верхнем ящике тумбочки.

— Тут лишние, — пересчитал презренные банкноты Игорь.

— Это на чай, — объяснил я небрежно. Только тот, кому есть из чего отдавать, жмотится, скупердяйничает по каждому поводу, отлынивая даже от обязательных платежей, а тому, у кого вошь в кармане, не жалко и последних: не имея вдоволь, он и распорядиться дензнаками не умеет как следует, не понимая истинной их цены. Я, к сожалению, из последних, и частенько по собственной безалаберности сижу на подсосе до получки или аванса. Так будет и сейчас. Придётся переходить на диету — на хлеб с крабами и трёхрублёвой горбушей. Зато Лене не удастся меня подсчитать. В конце концов, на складе прокормимся.

— Спасибочки вашей милости, — заюродствовал обрадованный крохобор, — век буду помнить вашу щедрость.

— Да не тебе, — разочаровал я его, — а нам. — У нас с ним общие траты на чай и причиндалы к нему. — Слушай, — радую вслед за огорчением, — я у Когана был.

— Ого! Карьеру делаешь, — одобрил Игорь, криво усмехнувшись.

— Как он тебе? — интересуюсь, чтобы сопоставить личное мнение с мнением общественности.

— А никак! — почему-то завёлся дружок. — Сноб! Ни с какого боку не подъедешь! Да и не охота, честно говоря. — Он замолчал. Ясно: массам руководитель не по душе. — Сюда из Министерства свалил, здешние для него — мусор.

— А Трапер?

— Трапер — киевский. Он чётко блюдёт субординацию, тем и держится. Лёня ему мыслю подкидывает, а тот старательно воплощает гениальную идею на бумаге. Ты заметил, что Боря ни с кем ни словечка, ни полслова лишнего?

— Характер такой, замкнутый.

— Ага, себя бережёт, — Игорь сделал улыбку с серьёзными глазами. — Хочешь удержаться здесь, не лезь в бутылку, не вздумай быть умнее, чем позволено.

— Уже вздумал, — вздохнул я удручённо и рассказал о дебатах с шефом.

Игорь, добрая душа, не замедлил с мудрым советом, — ведь всё, что мы советуем другим — мудро, а что себе — всегда глупо.

— Пиши заявление, а то всё едино с дерьмом схавают.

— Какое заявление? — опешил я. Никогда никому не жаловался, даже если был прав. А прав я был всегда, даже если другие этого не признавали.

— Какое-никакое! На перевод в другую партию. Тебе ни Шпац, ни Коган не откажут. Кому ты здесь нужен такой? Во-первых, поперечный и слишком умный — лезешь вечно куда не надо; во-вторых, в поле тебя с прибором после травмы не пошлёшь — ещё обязательно навернёшься; в-третьих, тут и без тебя инженеров куча — не протолкнёшься. Так что собирай манатки.

Мне и самому в этой партии разонравилось. В дружный коллектив не влился, тесного братства с Коганом, Трапером и Зальцманович не обрёл, романтической дружбой не обзавёлся, единомышленников в спорах о поисках геологических и житейских истин не нашёл. Только и удовольствия, что брякнулся на скале. Здесь, на краешке земли тоже, оказывается, водятся умники-начальники и дураки-подчинённые и глухая вошкотня за место под солнцем, за кусок хлеба и обязательно с маслом. Люди — везде людишки, невзирая на декорации. А изматывающая изо дня в день под солнцем и дождём, а то и под снегом и по снегу тяжёлая ходьба в вечно мокрой от росы, бродов, дождя и пота разваливающейся, расхлябанной обувке и заскорузлой разодранной одёжке. И тайга, совсем не такая радужная, как в кино и книгах, а враждебная и грозная, заваленная умершими деревьями, перевитая цепкими лианами, заросшая колючим кустарником, засыпанная каменными осыпями с торчащими скалами, перерезанная холодными быстрыми ручьями, перенасыщенная гнусом и клещами, с затхлым влажным прелым воздухом, которого постоянно не хватает. А ещё беспрерывные подъёмы и спуски, и порой вторые хуже первых. Здесь не до песен у костра, лишь бы доползти до лагеря засветло, налопаться от пуза консервированной отравы, сбросить злость и дикую усталость и скорее в мешок — вставать-то с солнцем. Но хуже всего однообразная 8-часовая полудрёма в застывшей зимней камералке над отупляющей обработкой полевых материалов под усыпляющую воркотню вечно озабоченных невзгодами жизни женщин. Одиночество в коллективе… Надоело! Хочу домой к маме и папе. Уйдёт Игорь в настоящую большую жизнь, и останусь я одинёшенькой зазубренной щепкой болтаться в здешней мутной воде, отталкиваемый всеми и никому не нужный. И вправду, надо смываться.

— Думаешь, в других партиях лучше?

— Уверен, — подтвердил соблазнитель. — Наших в экспедиции все не любят.

Я крепко задумался на полминутки и … отказался от заманчивого предложения.

— Никуда я сам отсюда не двину! Не дождутся! Буду портить им кровь до тех пор, пока сами не вытурят. Мне терять нечего — сам-перст и полупустой чемодан впридачу.

Во мне заговорило лучшее в моём характере — природная вредность. А с нею — и море по колено. Игорь тоже возрадовался моей решимости поднасолить Лёне с Борей.

— Тогда давай подкрепимся, как следует перед противостоянием, — он вытащил из тумбочки ещё один объёмистый пакет.

— Не-е, — решительно отказался я, вспомнив, что не хочу есть. — А что там?

— Не знаю, — озадачил кормилец, подогрев любопытство. — Лена что-то напихала, велела обязательно тебя накормить. — Он чуток помолчал и выдал главное: — Ты ей, однако, ни с того, ни с сего понравился.

Я, заядлый покоритель женских сердец, удовлетворённо ухмыльнулся, подсаживаясь к столу.

— Ещё бы! Не чета тебе.

— Ага, — обиделся Игорь, — инженер…

— Это вывеска, — поспешил я исправиться, прикусив подлый язык, вечно высовывающийся без команды. — Главное, что за ней. Женщины хорошо в этом разбираются. Твоя Лена не обманулась, стоящего парня разглядела.

— Да ладно тебе, — застеснялся стоящий избранник. Но меня, если понесёт, особенно, если без причины, трудно остановить.

— Скоро будешь давать народу настоящие богатства недр. А я?.. — Пора по логике пустого трёпа и расплакаться. Себя не пожалеешь — никто не пожалеет. Что я даю народу? Никому не понятные и не нужные невесомые аномалии, в которых и сам ни бельмеса не петрю?

— Ну, хватит! — прервал моё душераздирающее себяедение друг. — Что тут есть для поддержки штанов и настроения? — Он осторожно развернул промаслившийся пакет, обнажив пухленькие бифштексики, сдобненькие булочки, беленькие яички, красненькие яблочки и две бутылки «Жигулёвского». — Ого! — сказал я. — Ого! — повторил и он. — Надерёмся вусмерть! И гори всё прахом! — он осторожно подвинул бумажную скатерть-разобранку на середину стола, принёс с кухонного столика стаканы. — Давай, заглатывай и ни слова о проклятой прекрасной жизни.

После такой убийственной жратвы противостоять кому-либо расхотелось. Революции делают голодные. Игорь вообще завалился на часок, пообещав отвалить к невесте на ночь, а я в благодушно-мрачном настроении поковылял на камеральную каторгу просить у затворника-надзирателя наказания. Он очень обрадовался, узнав, что Коган доверил мне обработку электропрофилирования по участку, и, заторопившись, сгрёб со стола полевые журналы и графики, сунул как дрова в мою свободную руку и, облегчённо улыбаясь, выпроводил за двери, пообещав помощь неоценимым деловым советом. Мне, тупарю, ничего не оставалось, как добавить пару книг с ихней полки и удалиться, облечённому доверием и макулатурой.

Предмет, по которому мне предстояло достичь новых вершин, мы в институте, конечно, проходили, но я, как обычно, мимо. В памяти вертится что-то, оставшееся от ночных предэкзаменационных бдений, удачно спихнутых зачётов и вымученных экзаменов. Смутно помню какие-то нескончаемо длинные формулы, палеточные остроугольные кривые, питающие и приёмные электроды, танцующие относительно друг друга для разных установок наблюдения и ни фигушки, как и с чем всё это едят. Ничего, подбадриваю сам себя, нам не привыкать преодолевать непреодолимые препятствия, одолеем и эту скалу, даже если и придётся крепко стукнуться не коленом, а каким-нибудь другим, более ценным, местом. Из нас, которые приучились осваивать семестровые лекции за две-три ночи, ухватывая основное и не размениваясь на мелочи, получаются самые настоящие гении и таланты, а из тех, которые задалбливают всё подряд, высиживая знания задом и терпением, вырастают, в лучшем случае, занудные профессора и академики, не способные ни на какую практическую деятельность. Нас мало интересует карьера, мы не боимся принимать мгновенные решения, нас не пугают ошибки и отступления, мы не оглядываемся по сторонам и, тем более, назад. Только вперёд! С тем и прошёл к своему столу, который когда-нибудь будут с трепетом душевным показывать юным поколениям геофизиков как место рождения творческого гения, нашедшего месторождение, удостоенное Ленинской премии.

И столько было заслуженной гордости в высоко поднятой голове и столько решимости в выпяченном, к сожалению, округлом подбородке, столько бодрости в стуке палки, что стало даже жалко женщин, тесно сгрудившихся над одним из столов и выпятивших кругом обширные зады, что не видят этого и не могут запечатлеть в памяти торжественное рождение таланта. Им по недоумию интереснее кроить и перекраивать новогоднее меню и платья и оформлять праздничную стенгазету с дежурными пожеланиями местным знаменитостям типа Когана и ко. В прошлый номер я в знаменитости не попал, а в этом, если удостоюсь чести, то и без подсказки знаю, что от всего сердца пожелают в дополнение к ноге свихнуть шею.

Перво-наперво, как и в любом грандиозном деле, состряпаем генплан. Это я люблю. То ли дело: задумал, записал по графам и клеткам и сделал… на бумаге, не ведая про овраги. Нет, лучше сетевой график. Звучит-то как — не вырвешься!

Этой весной к нам нагрянула из Министерства ударная бригада измождённых в беспрестанных мыслях рационализаторов сплошь в очках с целью внедрения среди охломонов передовых методов организации геологического труда. Они предложили ими самими разработанный, можно сказать выстраданный — до того разработчики были тощи — сетевой график полевого сезона, апробированный в подмосковной тайге и утверждённый Министерством для внедрения. Последний довод сразу убедил и Когана, и Шпацермана в серьёзности затеи, и тогда очкарики, не медля, развернули длинное полотнище выстраданной синьки с изображением скелета громадной свиньи со множеством прямоугольных, квадратных и круглых костных деталей, соединённых пищеводными стрелами, начинающимися у прямоугольного пятачка и заканчивающимися понятно где. Недели две они, потея от усердия и ответственности, сосредоточенно вписывали в скелетные органы свиньи, которую нам подложили, что мы должны делать в обозначенные сроки, чтобы успешно завершить полевой сезон, начиная с весеннего пятачка — отъезда и кончая понятно чем. Расписано на внушительной скатерти было всё: ознакомление с ландшафтной, человеческой и звериной историей территории исследования отдельно до 17-го года и после установления советской власти в тайге, проведение подробного инструктажа по ТБ и практическое закрепление навыков оказания помощи таким охломонам, как я (пришлось впоследствии закреплять силами камеральной группы, поскольку другие заинтересованные силы мероприятие манкировали), проведение противовсякой вакцинации и медосмотр терапевтом и гин. — последнее обозначает врача-гинеколога, объяснил покрасневший до корней волос застенчивый руководитель рационализаторов, чем привёл в неописуемый восторг и волнение присутствующих бичей, не забыт был и митинг по случаю праздничного открытия полевого сезона, а дальше — большой прямоугольник, собственно сам пятачок с крупной надписью «Выезд в поле», на что отпущено было два трудовых дня. С трудом добравшись до него, Шпацерман дальше разбираться в хитроумной утробной сети не стал, промолвив осторожно, что главное — выпереть бригады с базы и как можно быстрее, а там, на участке, всё само придёт в норму и без министерской абракадабры. Кстати, топографов он давно отправил, не дождавшись заумных рекомендаций. Кому верить? На стороне начальника — многолетняя практика, на стороне внедрителей — наука и авторитет Министерства, попробуй-ка попри против: всё равно, что харкать против ветра. Поэтому мы с Коганом, конечно, поддержали науку, обвинив Шпаца в архаизме и закоснелости, а тот, обидевшись, ушёл собирать и отправлять бригады по старинке. Мы же, дружно согласившись, что по-старому, без опоры на новейшие исследования, невозможно двигать прогресс и выполнить пятилетку в четыре года, горячо заверили тощих двигателей в том, что во всём и неукоснительно будем следовать их рекомендациям, но… с учётом местных условий, иногда требующих уточнений как в содержании, так и в сроках, однако в целом сетевая идея нам кажется плодотворной, имеющей место жить, и мы надеемся, что с помощью Министерства… Короче, высокие договаривающиеся стороны пришли к консенсусу и взаимной договорённости о том, что чахлые разработчики приедут в конце сезона пожинать плоды из того самого места — понятно из какого — на схеме свиньи, собирать благодарственные отзывы и материальные поощрения. А мы, обрадованные тому, что бодяга закончилась, предложили выдать положительные рекомендации хоть сейчас и в неограниченном количестве авансом, не сомневаясь в успехе затеянного дела, но насчёт материального вознаграждения скромно умолчали, решив не портить замечательного договора меркантильными добавками. Да и кто не знает: дружба дружбой, а денежки врозь. Я, показав неподдельную заинтересованность, навозражал больше для приличия, удивившись, что нерабочих дней в графической сетке значительно больше, чем рабочих, но этот мелкий недостаток прогрессивной организации труда никого не насторожил, а я, чтобы внести и свою лепту, предложил добавить по дню в месяц на танцы и досып, а ещё неплохо было бы проложить по всем магистралям лошадиные тропы и подвозить геофизиков к профилям на рысаках. Скелеты не возражали, но менять что-либо за недостатком времени отказались, разрешив собрать все замечания и дополнения до кучи в конце сезона и обещали учесть, когда закончим сезон в том самом месте, понятно каком.

Я не настаивал и хорошо сделал, потому что они много чего не предусмотрели. Так, оказалось, что заказанные ещё осенью буржуйки по забывчивости вечно заполошенной Анфисы, бывшей у нас и завхозом, и кладовщиком, и кассиром, и начальником ЖКХ, до сих пор не привезли, а в тайге в раннее весеннее время без них такой колотун по вечерам-ночам, что и зубы потерять недолго. Надо было срочно гнать в экспедицию машину, а она, как назло, на колодках, и шофёр, неэкономно вымазанный в тавоте, что-то колдует под разобранным задним мостом. Все стали торопить: и Шпацерман, и Коган, — остальные, правда, помалкивали, обрадованные возможности оттянуть на денёк отъезд на каторгу, а водила, затормозивший наше движение вперёд, огрызается из-под обездвиженной многострадальной полуторки, пробежавшей не одну сотню тысяч километров по бездорожью Сибири и Манчжурии, обещая отшаманить только к вечеру. Ничего не поделаешь. Смотрим в график, а эти хмыри, что уже улизнули в свою захудалую голодную Москву, прихватив наши благоприятные отзывы, и не подумали предусмотреть этого вида работ. И вообще, не жмотясь, отвалили на отъезд всего-то два дня. Смекаем, что двумя днями никак не отделаешься, не менее четырёх корячатся. Отдали свинью чертёжнице, просим осторожненько исправить двойку на четвёрку, чтобы не выбиться из научного графика. А она упёрлась, говорит, на четвёрку чисто не сделать. На пятёрку, мол, могу, но та будет смотреть задом-наперёд. Нет, так не годится — те заметят, ещё больше похудеют, наклепают в Министерство и сорвут успешно начатый эксперимент, подтверждённый нашими положительными заключениями. Давай, говорит Коган, правь на семь, а мы сэкономим сроки. Что значит разумный симбиоз науки с практикой!

Чёрта с два сэкономили! Когда на четвёртый день машина пришла с печками, то неожиданно выяснилось, что затосковавшие бичи электроразведочной бригады с утра ушли за папиросами и зубной пастой, хотя зубных щёток у них отродясь не было, и искали их потом два дня, а горе-рационализаторы опять не предусмотрели. Нас это не особенно обеспокоило, поскольку на прямоугольном пятачке свиньи красовалась пододранная и грязноватая семёрка, но всё равно было обидно. По халатности недобросовестных залётных теоретиков, таким образом, мы лишились возможности сократить сроки заезда на участки и даже выдали им по доброте душевной отличные отзывы авансом. Хорошо, что воздержались от аванса денежного.

Как бы то ни было, но на седьмой день, с трудом выдерживая плановые сроки, бригады, наконец-то, отправились автообозом, поочерёдно на одной машине, к местам полевой дислокации. На первой машине, как и полагается, ехал я и мой отряд электроразведчиков, пока не успели отлучиться куда-нибудь ещё. Отвратительная полевая дорога, вся в ухабинах, петляла между сопками то взбираясь по склонам на увалы, то скатываясь к ручьям, трясла и уминала груз вперемежку с людьми, но нисколько не портила эйфорного настроения от встречи с дикой природой. Я, как старший кодлы, сидел в кабине и зорко поглядывал по сторонам, чтобы предупредить в случае чего шофёра об опасности, а из переполненного под завязку кузова далеко разносились бодрый смех и мат, особенно смачный, когда машину встряхивало на ямах. На одном из затяжных подъёмов бедную полуторку так накренило, что заскрипел кузов, снаружи послышались отчаянные крики, но шофёр-лихач успокоил:

— Не дрейфь, ребята, прорвёмся!

И машина послушалась, легко одолела оставшийся подъём и резво побежала на спуск, догоняя уходившую вниз дорогу. Никакой опасности нашему стремительному продвижению ни впереди, ни по бокам я не видел.

— Посмотри-ка, — неожиданно попросил шофёр, — что они там, в кузове, примолкли?

Я осторожно приоткрыл дверцу и выглянул, потом бледный плюхнулся на своё место и сообщил:

— А его нет!

Шофёр так затормозил, что нас занесло и чуть не сбросило по склону.

— Как нет? Ты чего городишь?

И сам побледнел, и тоже выглянул из любопытства, и сразу убедился в моей исконной правдивости.

Кое-как, дёргаясь взад-вперёд, поминутно пытаясь скатиться вниз, мы развернулись и ринулись назад, искать пропажу. Такого никакие самые высоколобые и самые тощие теоретики из всех министерств сразу предусмотреть не в состоянии. К счастью, кузов наш на глубокой рытвине под одним из колёс легко съехал со станин, сорвав ржавые болты, не перевернулся, а прилёг на борт на взгорке, аккуратно вывалив содержимое рядом. Бичи, собравшись в два кружка, резались в карты, никто и не думал догонять умчавшуюся машину, справедливо решив, что кто потерял, тот пусть и ищет. По-дружески высказав водителю всё, что о нём думают, они дружно подняли и привязали кузов стальным электропроводом, быстро побросали в него имущество, взгромоздились сами, но дальше ехали молча, не искушая судьбу и только изредка матеря неосторожные крены самосвала.

К концу седьмого зачётного дня все бригады скопились у зимовья на переправе через реку, откуда дальнейшая транспортировка предстояла на лошадях. Четвероногие вездеходы были на месте, а коневодитель куда-то запропастился. Расположились кое-как, скопом, безалаберным табором, в полнейшем бардаке, базаря на всю тайгу так, что и любопытные сойки, не выдержав, улетели в страхе прочь. Некоторые из электроразведчиков, искавших пасту, прихватили с собой кое-что другое и, откушавши, разволновались не в меру, честя почём зря начальство и Горюна заодно, стали раздеваться и прыгать в холодную быструю воду, доказывая, что всего-то по колено, но когда погрузились по грудь, из вредности поплыли на ту сторону и там забегали робинзонами, требуя спичек, чтобы поджечь всю тайгу и как-то согреться. Хмель из них напрочь выветрился, и возвращаться вплавь они не хотели.

К темноте явился, наконец, Горюн, обрадовал, что река вышла из берегов, брода нет, и лошади не пойдут. И опять подмосковные таёжники такого в своём сетчатом графике не предусмотрели. Что делать? С последней машиной приехало доверенное лицо — Трапер, чтобы проследить за успешной переправой. По своему обыкновению он ни во что не вмешивался, спокойно обозревая табор-свалку, заплыв-переплыв и разлив реки. Пришлось брать инициативу в свои крепкие руководящие руки. Быстренько развернули рацию и отбацали Шпацу открытым текстом: «Срочно исправьте семь на девять». Выход из сложившейся ситуации простой и оригинальный: семёрка на девятку исправляется легко. Сидим с Трапером, тихо радуемся, и вдруг он сознательно вставляет палку в колесо: надо бы, говорит, сообщить, что переправы нет. Ничего не оставалось, как согласиться. Отбацали ещё одну срочную телеграмму и опять тихо радуемся. И не зря. Скоро пришёл ответ: «Исправили, получилась дырка».

— Эврика! — закричал вдруг Борис Григорьевич. — Надо, — шумит, — везде, где указаны сроки, наделать дырок, и тогда мы никогда их не нарушим. — До чего умный, недаром — еврей.

Наутро прикатил Шпацерман на студебеккере с лебёдкой, больше всего обрадовав тех, что на другом берегу бегали всю ночь, завывая от восторга. Первым же рейсом корабля-вездехода доставили им спички, а потом перевезли всех и всё. Звали с собой и лошадей, но те отказались следовать за железным иноходцем, предпочитая вместе с Горюном пастись на лужку у зимовья пока не спадёт вода и мы не перетащим большую часть грузов на себе. Оставшийся с ними Шпацерман грозил здоровенным кулачищем, обещал расквасить морду каждому, кто попытается повторить обратный заплыв, и каждый, кому довелось понюхать кулак, не сомневался, что так оно и будет. Завершив таким образом отправку бригад в поле, начальник влез в кабину студебеккера и укатил на базу, прихватив не нужного больше Трапера. А мы, навьючившись, двинулись в будущий полевой лагерь, обещая Горюну каждый раз, когда возвращались за новой поклажей, всё более тёплую встречу.

Осенью министерские прохиндеи к нам не приезжали. Да и зачем? Положительные рекомендации они получили, гонорары не светили, они это сразу поняли. В моём сетевом графике сроков не будет — нема дураков — я их потом проставлю, когда дело сделаю.

— Лопухов! — вывела из творческого раздумья Алевтина, тишком подобравшаяся к моему столу. — У нас сейчас партийное собрание. Ваше присутствие, как инженера, обязательно. Мы вас ждём! — и ушла, не ожидая.

Жалко, что никто не видел и не слышал. Женщины, выпятив зады, даже не соизволили обернуться, чтобы насладиться моим триумфом. Шутка ли: партийцы ждут меня, без меня не могут провести собрание. Я даже пожалел, что у женщин нет второй пары глаз на выпяченных частях. Пришлось терпеть заслуженную славу в одиночку.

Войдя в Красный Уголок, я поздоровался в пространство, никого не видя от волнения, и протиснулся между стульями на самый последний ряд, чтобы не путаться под ногами у авторитетных товарищей, где меня приветливо встретила оскалом ядовитых зубов Сарнячка. Алевтина вежливо подождала, пока я, гремя природными жердями и деревянной тростью, размещусь в тесном пространстве, и предложила начать работать. Я не возражал, и пока они горячо обсуждали повестку дня и регламент, исподтишка разглядывал присутствующих, знакомясь с передовым отрядом борцов за коммунистическое будущее на нашем малюсеньком кусочке всемирного фронта борьбы с капиталистической заразой. Они все сидели порознь, наверное, стараясь удлинить линию фронта: Шпацерман, Коган, конечно, Трапер, Хитров, Рябовский, Кравчук, Розенбаум и ещё архитектор-строитель наших коттеджей. Сплошь начальство! И ни одного бича. Ни одной женщины, кроме комиссарши.

В общем-то, я, приняв приглашение, знал, кого увижу, но почему-то, вопреки реалиям времени, надеялся на большее. Мыслил, что встречу комиссаров Гражданской и политруков Отечественной войн, легендарных партактивистов первых созидательных пятилеток, сверхчеловеков, пронизанных революционной романтикой и излучающих неиссякаемую энергию и энтузиазм. А вместо них? Знакомые всё лица, узурпировавшие вместе с административной и политическую власть, геройчики провинциальных склок и пузырчатых амбиций. Осознав, что я не хуже, сразу успокоился и отключился на обдумывание плана мероприятий по интерпретации электроразведки своей организации. Алевтина что-то толковала о необходимости сплочения вокруг… о неустанной бдительности, поскольку… о повышении партийной дисциплины, чтобы противостоять… о безусловности выполнения решений пленума, иначе… о руководящей роли… и о персональной ответственности… Говорила много звучных слов, но все они были до того округлы и скользки, обтёсаны, обглажены, облизаны и до отвращения знакомы, до того навязли в ушах, что уже не воспринимались, пролетая мимо самозащищающегося сознания. Одно я только усёк, да и то потому, что касалось лично меня: этот прохиндей Кравчук, оказывается, не выполнил важнейшего партийного задания — не провёл всеми ожидаемой и крайне необходимой для повышениятрудового тонуса беседы на участке о международной классовой солидарности против оборзевшего американского атомного империализма. Что мне ещё понравилось у старших товарищей по борьбе, так это то, что никого не надо было силой тянуть на трибуну. Стоило Алевтине объявить прения, как партийцы один за другим, без понукания вставали и один за другим призывали, клеймили, осуждали, клялись и критиковали, не взирая, в прямом смысле слова, на лица. Только Трапер промолчал да Розенбаум не проснулся. А я понял, что все виноваты, и все правы, и все, как один. Мне тоже захотелось покаяться, но вовремя решив, что не дорос до покаяния, с трудом удержался.

— Может, кто ещё хочет высказаться? — неосторожно открыла задвижку секретарша.

Естественно, хочет! Кто, кроме меня? Моя рука поднялась ещё до того, как я придумал, о чём буду говорить.

— Меня учили, и я запомнил, — начал, разгоняясь, — что наша партия — партия пролетарских масс, т. е., рабочих и крестьян. — Я сделал глубокую подготовительную паузу. — К сожалению, в нашей партийной организации я этого не увидел. — Зато увидел, как мгновенно пошла ярко-красными пятнами Алевтина, видно, нечаянно угодил не в бровь, а в глаз, видно, ей уже доставалось за однобокий состав партийной организации.

— Из молодых да ранний, — тихо прошептал, наклонившись к Когану Хитров, так, чтобы все слышали. — Далеко пойдёт.

— По вашим магистралям и профилям далеко не уйдёшь, — отбрил я с ходу.

Коган засмеялся.

— Он прав, — соглашается. — И хорошо, что правду подсказывают молодые: значит, растёт достойная смена, значит, жизнь ветеранов прошла не всуе.

Я немножко притормозил, чтобы твёрже запомнить это замечательное «всуе» и на досуге разобраться поподробнее, что оно означает и в каких случаях применяется.

— Молодец, Василий, — похвалил мыслитель, и я окончательно понял, что выпрут меня отсюда с треском, да ещё и без выходного пособия. А, и пусть! Зато какая радость, какое счастье — высказать без оглядки свою правду, даже ценой жизни! Как я понимаю Джордано Бруно!

Увидев, что я всё ещё стою, опозоренная комиссарша с ненавистью спросила:

— У вас ещё что-то есть?

Ещё как есть! Ещё много чего есть! Меня не остановить, не заткнуть рот, я им выложу напоследок.

— Хотелось бы ещё обратить внимание товарищей на необъективно завышенную самооценку.

Коган опять засмеялся, радуясь продолжению спектакля, в котором он, слава богу, зритель.

— В чём же она завышена? — возмутилась Алевтина, поскольку ей отводилась главная роль.

Я перевёл дыхание, крепко сжал пальцами для опоры спинку впереди стоящего стула и рубанул с маху:

— А в том, что партийная организация не осуществляет в полной мере, — тут я немного смягчил обвинение, — свою главную задачу.

— Это какую же? — не выдержал Хитров. Даже Розенбаум проснулся, а Трапер склонил голову до самых колен, удобно спрятавшись в индивидуальном окопе.

— А такую! — чуть не сорвался я на крик, но сразу взял себя в ежовые рукавицы. Это мне — раз плюнуть, нервы у меня, как у паралитика, а самообладание, как у висельника. — Вы не проводите мероприятий в массах. — Дал им немножко прийти в себя и доконал: — А массы у нас — в тайге!

Все поначалу опешили, растеряв остатки здравых мыслей, и только сообразительный мыслитель не засмеялся, а тихо со стоном, сдерживая себя, заржал и подначил:

— Так, Вася, крой нас, прохиндеев!

Меня и подначивать не надо, и без подсоса, когда заведусь, не остановишь. А тут личная причина мешается, свербит отмщением.

— У вас, — продолжаю разоблачение, — в плане была одна-единственная смычка с массой посредством доверительной беседы на лоне природы, и ту ваш товарищ провалил. — Помолчал с десяток толчков революционного честного сердца и врубил под занавес: — И остался не наказан! — Может, дальше не продолжать? Не громить полностью? Нет — надо! Только в чистке рождаются чистые помыслы. — Потому что все не осознали в полной мере главной задачи партийной работы.

Коган перестал блеять и, осознав, предложил:

— Пожалуй, он в чём-то прав. Поставим Кравчуку на вид, и делу конец.

Ему-то конец, а каково бедному лучшему геохимику экспедиции? Глаза ошалевшего от несправедливости хохла побелели бешенством, стараясь испепелить нахала на месте, а мои, лучащиеся навстречу торжеством и восторгом, успокаивали, напоминая об известном законе общения: как аукнется, так и откликнется. Если бы кто знал, что творится в его посрамлённой душе! Я-то хорошо знал: он наверняка жалел, что отправил меня в больницу на лошадях, а не заставил ползти на брюхе. Но зуба на него у меня не было: я человек от природы добрый и справедливый.

Никто против «вида» не возражал, а у меня пар вышел. С тем и разошлись, каждый сам по себе, и никто не сказал мне, пекущемуся об авторитете партийной организации, ни одного ободряющего слова, даже Алевтина.

Опять любоваться на выпяченные антипатичные зады не хотелось. Потопал на прикол. Жениха, конечно, не было, смотался к своей чувихе, совсем забыл друга, невтерпёж! Доиграется, доразлюбится, недоженится, и свадьбы не будет. Побрюзжав, напился с тоски холодного чая — разогревать лень, прихватил «Электроразведку», обессилено шлёпнулся на кровать, облегчённо вздохнул и умиротворённо заснул, умаявшись за день в трудах тяжких по укреплению производства и парторганизации.

Проснулся зачем-то всего-то через пару часов с гаком. Вставать не хотелось — незачем. Никаких нравственных и физических обязанностей нет, никому ничего не должен, и мне — тоже. Башка гудит, словно после страшного перепоя. Правда, в оном состоянии бывать не приходилось, но бичи рассказывали. Бывало, что перепью или переем сгущёнки, но от этого только живот пучит. Утомили, однако, старшие товарищи, не берегут молодые, подающие надежды, кадры. Даже такому крепышу, как мне, невмоготу дальше валяться. Решил проветриться, размять натруженные косточки, вернуть ослабленный дух. Куда пойти в местном анклаве бескультурья? Потопал в «Культтовары», что на центральной площади, хотя других, периферических, здесь нет, если не считать заоколичные поляны, где пасся домашний скот, включая местных алкашей.

Молоденькая продавщица грампластинок удивлённо округлила подведённые глазки, когда я громко спросил, есть ли у них «Лунная соната» композитора Бетховена? Быстро прикинув про себя, что солидный парень со сногсшибательной тростью очень даже на вид ничего, к тому же культурный, она заманчиво стрельнула в меня обещающим взглядом и стала лихорадочно рыться в самом низу груды пластинок на самой нижней полке и, к моему удивлению, нашла.

— Вот, — говорит, сдувая пыль, и подаёт: — Будете брать?

Она ещё спрашивает! Да я всю жизнь охотился за этим шедевром.

— Заверните, — отвечаю сухо. И чуть не добавил: «пять штук», но вовремя прикусил вредный язык, запамятовавший, что берём не какой-то ширпотреб, а произведение мирового музыкального искусства, а их не принято в культурной среде брать пачками. — А ещё что-нибудь есть? — небрежно интересуюсь, чтобы поднять свой культурный авторитет до недосягаемых для неё высот.

— Что что-нибудь? — не поняла дурёха, подняв нарисованные бровки.

— Такое же… вот… — кручу пальцем у виска. Дебилу понятно какое, но только не ей.

Лыбится, вражина, видно, раскусила меня.

— Возьмите, — предлагает, — «Времена года» Чайковского.

Про такого я слышал, у него ещё «Лебединое озеро», целыми днями по радио бацают, не успеваешь выключать.

— Стильное? — сомневаюсь, опасаясь, чтобы не всучила залежалую мурузыку, у них, у торгашей, так: не обманешь — не продашь.

Она, стервоза, даже захихикала, а мне захотелось надрать ей уши, единственное, что на морде не было замазано.

— Уже больше ста лет, — успокаивает, — в моде.

Пришлось тоже завернуть.

— Заходите ещё, — ехидничает продавщица, а у самой, чувствую, нет уже ко мне настоящего большого интереса.

— Благодарю вас, мадам, — сражаю её последним выстрелом и собираюсь окончательно откланяться и с достоинством удалиться.

А она:

— Не за что, — и добавляет со смешинками в подлых глазах: — Может, тебе и частушки заодно завернуть?

Не стал я с ней связываться, портить возвышенное настроение. Что с неё возьмёшь? Сплошное бескультурье за прилавком культтоваров. Таких, как она, хоть пруд пруди, а я — единственный! Почему ими надо пруд прудить, портить воду, я не знаю, мне их проблемы до лампочки. Счастливый, я пёр по середине тёмной улицы и ныл на мотив купленной сонаты:

— Там-та-ра-там, там, та-ра-там, там, там, там… — представляя себя знаменитым дирижёром с белой палочкой — только из-за этой прелести можно было бы стать дирижёром, — а передо мной громадный оркестр, теряющийся в глубине улицы. Музыкальная память у меня необыкновенная: я знаю начала у всех знаменитых мелодий.

И сейчас шествую себе в удовольствие, включил в пятый или десятый раз начало сонаты, мурлычу во весь голос в услаждение души, как вдруг из ближайшей поперёк-стрит вываливается на моё авеню без всякого звукового предупреждения вдрызг косой верзила и, неожиданно потеряв остатки равновесия, опасно виляет в мою ничего не подозревающую сторону. Я еле-еле успел увернуться, избежать неизбежного ДТП, а он, кое-как утвердившись на подгибающихся ногах, претензирует заплетающимся языком:

— Ты, ходячий про-ик-игрыватель! Брось бросаться на нормальных людей с воем, а то я тебе сверну адаптер на сторону, враз заглохнешь!

Хотел я ему наглухо заткнуть мерзкую пасть, показав шедевры, чтобы врубился, на кого тянет, но благоразумно раздумал, побоявшись, что питекантроп, не зная ничего, кроме «Трёх танкистов», так хватит мне Бетховена с Чайковским по кумполу, что придётся звучать не «Лунной», а местной похоронной серенаде. Что голова — пластинки жалко! Посторонился и пошлёпал дальше. Дикий народ, дикие нравы! Сверхкультурному человеку и музыку приличную негде послушать.

Дома аккуратно обтёр пластинки относительно чистыми носками и осторожно положил на расчищенную тумбочку — а вдруг Игорь нечаянно завалится! Зря смеются над теми, кто хомут покупает раньше лошади. Я так понимаю: лошадь купишь, всё равно хомут нужен, так какая разница, что вперёд? А лошадь у меня рано или поздно, но будет. Такая же, как у Когана. Моё слово — кремень! Сказал… а там посмотрим.

30-го, т. е., в последний рабочий день 55-го года, поскольку у нас никто не работает в этот день, посвящая его полностью корпоративным пьяным проводам уходящего года, наконец-то, последним производственно-хозяйственным собранием завершилась затянувшаяся парламентская сессия.

Молодчина, Шпацерман! Поскольку мы не можем его ни избрать, ни переизбрать, ни отставить, он не стал затягивать торжественную часть, выпендриваться собственным отчётом, а в нескольких словах объяснил, что год мы закончили не хуже остальных в экспедиции и хотя не доделали один из участков — тут все обратили негодующие взгляды на меня, — но набрали столько точек, проб, километров и других объёмов, что их с лихвой хватило на приличную премию. Естественно, раздались оглушительные аплодисменты, переходящие в овацию, все встали, собираясь бежать в кассу. Однако, утихомирил начальник нетерпеливых, выдадут её в январе вместе с зарплатой, и тут все пожалели, что его нельзя переизбрать на нового, в частности, на меня. Хитрый Шпацерман вовремя уловил упавшее настроение подчинённых и умелой заготовкой мгновенно поднял свой имидж, объявив, что каждый получит небольшой новогодний набор дефицитных продуктов, а желающие, кроме того, и аванс, чем вызвал новую бурю аплодисментов и твёрдое мнение оставить его в начальниках на новый срок.

Но триумф любимого начальника на этом не закончился. Переждав аплодисменты, он сообщил, что экспедицией выделены нам две вещевые премии. Одну, комплект постельного белья, руководство решило, говорит, с вашего общего согласия отдать нашей неутомимой чертёжнице. Все согласно заблеяли, что это правильно, хотя каждый, естественно, считал, что он не менее достоин. Но, что с возу упало, то пропало. Женщины вообще отключились, мысленно прикидывая, на что потратить свою и, главное, мужнину премии и зачем нужен аванс, а он всегда нужен — лучше своё взять заранее, чем беспокоиться, отдадут или не отдадут потом. Вторую премию, продолжает дед Мороз, нам спихнули потому, что в экспедиции не нашлось богатыря 48 размера и аж 4-го роста. Все затихли, лихорадочно прикидывая свои размеры. Это, продолжает, мужской костюм из чистой шерсти пополам с высшими сортами бумаги, потому и называется полушерстяной, полупраздничный. Я думаю, дальше тянет волынку, справедливо будет одеть в него одного из наших передовиков. И все стали внимательно разглядывать среднерослого и широкоплечего Кравчука, соображая, где для него надо убавить, а где прибавить. И тот, видно было по замаслившимся глазам, уже примерял разошедшуюся по швам дармовую обновку. А мы, конечно, согласились с мудрым решением руководства и стали шумно подниматься, чтобы в праздничных хлопотах забыться от обиды, но тут выскочила Коганша к проходу, расщепила клешни и заблажила визжаще-скрипящим рыком:

— Стойте!

Мы замерли, привыкшие терпеть от неё мелкие напасти.

— Лопухову, — одна она возражает своим приятным голосом, — надо отдать приз.

Все недоумённо посмотрели сначала на неё, потом на меня, а я чуть не упал в обморок, и кто-то осторожно вполголоса поинтересовался:

— С какой стати?

— А с той, — толково объясняет мой продюсер, — что он один у нас таких богатырских размеров и, вообще, если бы не он, не видать бы нам премии, как своих ушей.

Тогда все уже с опаской и исподтишка стали поглядывать на всемогущего богатыря, справедливо полагая: как дал, так и отнять может.

— У передовиков, — гнёт своё моя адвокатша, — и так есть штаны, а Лопухов у нас почти год и до сих пор без штанов.

Я с ужасом посмотрел на себя ниже пояса, испугавшись, что так оно и есть, а я по рассеянности до сих пор не заметил. Нет, что бы кто ни говорил, а Коганша — справедливый, добрый и очень умный человек, в чём я не раз убеждался и никогда не менял своего положительного мнения. Недаром она пользуется таким авторитетом. Я, конечно, стал смущённо отказываться, обещая купить штаны с премии и не позорить родной коллектив, хотя давно задумал другую, более ценную и нужную покупку. Шпац с ходу пресёк мои неубедительные вялые возражения и молчаливые возражения тех, кому тоже хотелось заграбастать костюмчик-шик.

— Носи, Василий! И никогда не возражай женщинам.

Это меня вконец убедило, и я неожиданно приоделся. Конечно, поблагодарил мать-Коганшу за заботу, на что она, добрая, очень даже приятно улыбнувшись, пожелала недоброго:

— Женись скорей, пока не забичевал.

Пока мы любезничали, около кассы скопилась приличная очередь, и наши, абсолютно бессовестные люди, ни за что не хотели пропустить вперёд, хотя бы через 5 человек, инвалида, ещё и попрекали:

— Отхватил ни за что, ни про что приличную одёжку, а лезешь! Вали, пока не раздумали, не отобрали. — Пришлось стоять и отворачиваться от осуждающих гневных взглядов.

Отоварившись и получив максимальный авансище, заскочил домой, бросил продуктовые подачки, свою и Игореву, на стол и устремился на всех трёх в «Культтовары».

Вредина была на месте, борзея оттого, что ей приходится вкалывать, а мы шастаем за покупками.

— А-а, — встречает как своего хахаля, — пришёл за частушками?

Но не на того напала! Я её в упор не вижу, на тупой укол — ноль внимания, фунт презрения.

— Какие, — спрашиваю важно, — у вас есть приличные проигрыватели?

С неё сразу шелуха слезла. Проигрыватель — не частушки. Перестала кривить мерзко перекрашенные губы и отвечает нехотя:

— Вон на полке два типа. Оба возьмёшь? — опять дразнится, всё ещё надеется мотануть на дармовщинку со мной на бал.

Пусть, думаю, тешится: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним, а ты, дура, не в моём возвышенном вкусе. Гляжу мимо, на полку. Один проигрыватель точь-в-точь, как у Когана, здесь, значит, брал. А рядом второй, больших размеров, но тоже чемоданчиком, только углы острые, как у патефона. Цвет приятный, тёмно-синий, сам более плоский и застёжки блестящие. Вещь — сразу видно! Дороже того в полтора раза, да ладно: живём-то однова!

— Этот, — показываю пальчиком и помахал им для уверенности.

У торговки и челюсть отвисла, открыв неровные плохо вычищенные зубы с железной фиксой, — никак она не ожидала, что я всерьёз пришёл за покупкой, а не за нею.

— Берёшь или смотреть будешь? — не сдаётся, предчувствуя, однако, моё предпочтение.

— Сначала покажите, — прошу вежливо, — и если целый, то возьму.

Сердце моё забилось Лунной сонатой, когда эта синяя штуковина оказалась перед моими глазами. На крышке бегучими накладными буквами красиво выведено: «Мелодия», замки под небрежными руками продавщицы громко щёлкнули, крышка откинулась, а под ней всё как надо, и динамик в крышке, и плоский адаптер пришпилен хомутом, и круг с блестящим ободком. А когда зазвучало медленное аргентинское танго, все в магазине стали оглядываться и опасно приближаться.

— Стоп! — командую в страхе. — Беру. — Знаю я наш народ: стоит увидеть, как кто-нибудь что-нибудь покупает, враз набегут и расхватают, даже если и не нужно.

Продавщица с треском захлопнула крышку, защёлкнула замки — конечно, не своё — не жалко, с шумом подвинула ко мне чемодан.

— Ещё что-нибудь? — провоцирует профессионально.

— А добавьте, — разухабился я, — ещё пару серьёзных пластинок, какие у вас есть.

Она порылась во вчерашней куче и подаёт две. На одной — Первый концерт для фортепиано с оркестром хорошо известного мне Чайковского занимает обе стороны под завязку. На целую пластинку всего один концерт! Поколебавшись, всё же взял. А на второй: на одной стороне — Ромео и Джульетта, а на обороте — Итальянское каприччио того же композитора. Другое дело — две вещи. Тоже взял.

— Беру, — сообщаю, — и это.

— Пожалуйста, — цедит сквозь сжатые зубы.

— Спасибо, — отвечаю я, и мы расстаёмся, слава богу, не поняв друг друга.

Занёс драгоценную вещь домой, порадовавшись, что никто из подаривших мне костюмчик не встретился, и потелепал в больницу, узнать насчёт Иваныча. В нашем отделении было пусто и необычно тихо. Только за столиком под зажжённой настольной лампой привычно дремала, положив голову на руки, незаменимая Ксюша и очень испугалась, когда я тронул её за плечо.

— Чтоб тебя! — ругается, зевая. — Откуда ты, леший, взялся?

— Хочу, — радую, — проситься назад. Надоело вкалывать.

Она ещё шире зевнула, похлопав ладошкой по непослушному рту.

— Не выйдет, — огорчает с маху. — Всех ходячих отпустили по домам, а в лежачие тебя, козла трёхногого, нельзя. И врачей никого нет.

Это плохо, этого я не ожидал.

— И Жукова?

— Никого, — повторяет, — и не будет. А тебе зачем?

От Ксюши ничего не надо скрывать: она — сама доброта.

— Задолжал ему, — объясняю с надеждой на помощь, — коньячок. Надо бы как-нибудь передать.

И хорошо, что сказал. Она улыбнулась, говорит:

— А ты приходи завтра сюда к 10-ти вечера, все медики будут. Сразу на стол и выставишь. Только иди через «скорую», я скажу Вере.

Вот обрадовала!

— О-кей! — ору. — Спасибо! — и бегу домой. По пути заскакиваю в «Продукты», рву в очередь в вино-водочный отдел, прошу толстуху в заляпанном грязными руками фартуке с усталыми донельзя сонными глазами:

— Дайте, что получше, чтобы подешевле.

Без всякого выражения она пробубнила как автомат:

— Плодово-выгодное и вермуть.

Мути не хотелось, взял выгодное. Только отчалил от прилавка, как давно не бритая рожа с взлохмаченными грязными волосьями, заговорщицки цедит:

— Стакан нужон?

До чего предупредительный джентльмен!

— Нет.

— Чего надрывать душу, тащить до хаты? — замечает резонно. — Давай здесь уговорим. Закусь есть, — и достаёт из драного кармана грязнущей телогрейки надкушенное яблоко в дезинфицирующих крошках махры. Наш народ такой — готов последним поделиться. Но я, всё же, мужественно отказался, огорчив доброго человека.

Дома в кои-то дни я навёл относительный порядок, затратив массу сил и ещё больше нервной энергии. Нет, надо жениться! Когда пенальчик заблестел чистотой захудалой гостиницы, застелил стол свежайшими, только что с почты, газетами и торжественно водрузил посерёдке хрустальный сосуд с выгодным нектаром. Поставил рядом оттёртый носовым платком стакан и добавил два слегка сполоснутых яблока из подарочного набора. Критически оглядел натюрморт и остался доволен. Потом так же критически обозрел себя и составил противоположное мнение. Надо было выравнивать положение

Эх-ма! Гуляй, душа! Каждый сам себе устраивает праздник, никто другой за тебя и не подумает. И не важно, какая сегодня дата, красная или чёрная, главное, чтобы настроение было, и душа требовала. А у меня сегодня наифартовейший праздник, и не отметить такую покупку — грех! Без этого, говорят, работать долго не будет. Не стоит рисковать, хоть это и не по-комсомольски. Даже нога и та чувствует, то и дело безболезненно опережает трость.

Выгреб из чемодана завтрашнюю рубаху, белую в тонюсенькую синюю полосочку, в колер проигрывателю, развернул костюмище, тоже тёмно-синий, на штанах ещё и складочки сохранились, отутюживать не надо, да и нечем. Переоделся — сам себе нравлюсь, жалко, что в нашем бритвенном трюмо видны только две пуговицы пиджака и ничего выше и ниже. Уселся за стол, аккуратно поддёрнув кончиками пальцев брюки, чтобы потом не пузырились на коленях, поискал глазами салфетку в золотом кольце, но её, вероятно, забыли положить. Ладно, обойдёмся. С трудом вдавил пальцем — хорошо, что они у меня тонкие и сильные — пробку, набулькал полстакана, поднял широкий бокал на тонкой ножке к самым глазам, осторожно круговыми движениями взболтал «арманьяк урожая 1931 года», года моего появления на свет, и тот заиграл, искрясь солнечными бликами и оставляя на стенках густые янтарные потёки. Потом пригубил, смакуя, и, отставив, подошёл к имениннику.

Торопиться нам некуда — весь вечер наш, поэтому поставил «Первый концерт», и как только пианист забарабанил по клавишам, вернулся к столу и, вслушиваясь в нарастающий ритм, ополовинил бокал. Приличное вино в приличном обществе неприлично выливать в глотку разом, как это делают многие, не знакомые с винным этикетом. Надо, как бы ни хотелось обратного, оставить с первого раза не меньше трети бокала, а лучше половину, чтобы не подумали, что ты пришёл не на беседу, а нажраться. А то, сколько бы ни налили — рюмку, стакан, пол-литровую банку, многие торопятся опрокинуть в бездонную пасть всё, не стесняясь бескультурности. Я, скажу без ложной скромности, не такой. Когда мне наливают полный стакан водки, я никогда с одного раза не пью и трети.

Сижу себе, цежу помаленьку, балдею и от нектара, и от музыки, однако замечаю, что разум то ли от первого, то ли от другого, то ли от букета начинает мутиться, а глаза непроизвольно закрываются. О-хо-хо! Хорошего помаленьку. Так и не понял, понравился мне «Первый концерт» или нет. Придётся завтра новый заход сделать. А пока лучшее, что можно придумать для праздника — бай-бай. Выключил проигрыватель, разделся, аккуратно повесил праздничные одёжки на стул, заметив для памяти, что обязательно нужен шифоньер — может, подарят на следующий Новый год — и завалился, не в силах больше терпеть ни праздников, ни будней.

- 7 -

В последний день уходящего года никто не работал, но все обязательно являлись на рабочие места, и никто не опаздывал, потому что шли не на работу, а на самый любимый производственный разгуляй, когда можно от души повеселиться, показать лучшие наряды, вполне легально в соответствии с потребностями и возможностями попьянствовать и поесть, миролюбиво поболтать со всеми разом и посекретничать без утайки с друзьями. Тогда и Новый год, встреченный как в лучших домах Лондона в кругу опостылевшей родни, привычной жены и поднадоевших детей оказывался праздником.

Когда я, запыхавшись, припёрся ни свет ни заря — без пятнадцати, меня встречала полная ватага наших разукрашенных и возбуждённых женщин, настроенных дарить себе, подругам и, особенно, мужьям счастье и радость.

— Василий! — энергично всплеснула-взмахнула короткими мощными ручками, обнажёнными, как у мясника, по локоть, наша атаманша Коганша. Из крупной головы её во все стороны торчали чёрные негритянские спирали, а серое лицо исказила яркая боевая раскраска: губ — красным, щёк — розовым, а бровей, ресниц и около — жгуче-чёрным. Плотное гладкое синее платье с полу-декольте спереди и сзади целомудренно подчёркивало почти полное отсутствие верхних женских форм и явное преобладание нижних. Непонятно было, как красавчик Лёня попался на удочку такой вобле, и что послужило наживкой. — Какого дьявола ты в праздник припёрся в обносках, когда мы тебе вчера с кровью выколотили костюм? Долго ты нас будешь позорить, являясь без приличных штанов?

Я в ужасе прикрыл обеими руками, уронив трость, то, что было спереди, но, быстро опомнившись, виновато залыбился, не чувствуя вины. Да и с чего? В институте все иногородние ходили в чём попало, имея на несколько комнат общежития один сборный наряд для торжественных выходов на свидание, в ресторан или, если случайно угораздило, в театр. Ленинградские резко отличались от нас, варягов, опрятностью, от них за версту разило маменькиной ухоженностью. А нас спасала форма, которую после смерти Сталина, к сожалению, отменили, но её ещё много лет донашивали, нимало не заботясь о внешнем состоянии. К тому же считалось шиком иметь продранные локти кителя, пузырящиеся на коленях неглаженые штаны и драный свитер, определяющие принадлежность к дедам-старшекурсникам. А вензеля на полупогончиках обозначали институтский клан и позволяли безошибочно узнавать извечных врагов с геолфака Университета. В постоянных сшибках и драках участвовали только экипированные в суконные рыцарские доспехи, но по их виду можно было узнать, кто и как отстаивал интересы настоящей полевой геологии, и потому чистюли вызывали, как минимум, общее презрение. Так что мне, в отличие от наших заботливых женщин, и в голову не приходило, что выгляжу почему-то непрезентабельно. И чужая оболочка для меня была не важна. По мне, Коганша в неизменной серой кофте и коричневой юбке с пятнами выглядела симпатичнее, чем в декольтированном синем саване.

— Если ты немедленно не преобразишься, — продолжала честить дружелюбно настроенная атаманша, — то мы отобьём тебе кое-что похуже ноги, — и угрожающе, как переодетая орангутанша, подняла мой дрын.

Я угроз не боюсь, я их старательно избегаю, поэтому решил скромненько ретироваться.

— А где остальные? — осведомился на всякий-який, если понадобится помощь своей стаи.

Траперша фыркнула, чуть не зафыркав меня помадой.

— Уже квасят, паразиты, по-чёрному.

Я, естественно, рванулся к ним, ухитрившись вырвать свою опору из рук потерявшей бдительность Коганши.

— Тебе там делать нечего, — остановила она властно, — не по силёнкам.

— Да я!! — возмутился слабак и хотел похвастать, как вчера в одиночку принял на грудь почти целый бутылёк выгодного, осилив с полстакана, не оставив и четверти на донышке, но Коганша перебила:

— Вообще-то, — тянет, щурясь по-кошачьи, — приличный мужчина в приличное женское общество приходит с приличной выпивкой, но мы тебя, так и быть, на первый раз прощаем. Ты у нас, за неимением более подходящих мужиков, — хамит открыто, — будешь навроде новогоднего свадебного генерала. Твоя задача всего-то прилично выглядеть, делать нам приличные комплименты и произносить в нашу честь приличные тосты. А мы тебя за это попотчуем слабеньким и сладеньким… — сгущёнкой разбавят, мелькнула у меня запоздалая мысль, я и сам вчера мог бы сварганить такой коктейль, — … и накормим вкусненьким. Топай давай, — приказала неприлично, как будто меня можно заставить, и я потопал, да ещё и торопясь, чтобы доказать раз и навсегда, что не какой-нибудь замухрышка, как она представляет, а настоящий приличный мужчина с приличными манерами.

Примчавшись домой на своих троих, я торопливо вскрыл пакет в сетке, достал одну бутылку коньяка, отставил в сторону и сосчитал оставшиеся, надеясь на чудо: раз, два, три, четыре… Нет, пять уже не получалось. Придётся Иванычу обойтись четырьмя, а то чёрт-те что: советский хирург, уважаемый специалист, а дошло до того, что курит и пьёт во время ответственных операций, подвергая опасности жизни ценнейших пациентов. Правда, что пьёт, я не видел, но раз курит, то и до этого недолго осталось: одно за другое цепляется, и — раз! — пропал человек, надо спасать.

— Вот, — ворвался я в камералку, победно вздев коньячный бунчук.

— Ура! — задребезжала Коганша, и все захлопали моему замечательному сольному бенефису, а предводительница визжащей оравы в порыве чувств танком надвинулась на меня и верещит, захлёбываясь: — Дай я тебя поцелую! — Ну вот, с огорчением подумал я, сделай людям добро, так они обязательно метят отплатить какой-нибудь гадостью. — Ладно, ладно, не буду, — уловила щедрая дама моё невольное отступательное движение. — Не буду тратить ценную помаду на твою полунедобритую щеку. — И сразу очередь, в которой Сарочка, распихав всех, стояла первой, распалась, а я вздохнул с облегчением, чуть не лишившись жизни от жарких объятий и слюняво-красных чмоканий.

— Садимся, девочки! — скомандовала тамадиха, и все бросились занимать места поближе к середине стола, где красовался пухленький тортик в нахлобученной шоколадной шапке с мармеладными изумрудинами и сапфирами и стоял мой элитный клопиный нектар в окружении трёх скромненьких винных бутылок с бордово-красным пойлом под названием «Мускатель». Мне, естественно, досталось местечко поодаль, в торце стола, где толпились тарелки и миски с отвратными салатами, которых я терпеть не могу, если из них нельзя выковырять хотя бы несколько кусочков мяса.

— Давай, Василий Иванович, действуй, не тяни, — торопит пьянчуга и протягивает мне стаканчик, и все — делай как я — сгрудили свои посудины, по-мужски, в тесную кучу и жадно наблюдают, как я, изрядно помучавшись с пробкой, которую пришлось проталкивать внутрь вилкой — пальцем я поопасался: а вдруг застрянет, а штопора не было, профессионально начал распределять армянский коньячок КВКК дрожащей рукой завзятого алкаша, но почему-то вышло всем по-разному, а себе, что особенно обидно, вообще налилась самая малость — язык смочить и то не весь.

— Да-а, — тянет Коганша критически, — чувствуется у нашего мужчины полное отсутствие навыка, придётся исправлять самим. — Схапала все стаканы, и сама занялась разливкой-доливкой, выравнивая коричневые уровни, как будто кто-нибудь обидится, если ему достанется больше. — Ну, а как у тебя, — ехидничает, — с тостами? Не вздумай вспоминать о «милых дамах».

На тебе! А я только-только навострился отделаться «здоровьем милых дам», заодно был бы и комплимент. Одним выстрелом всех дам как не бывало. Осечка! Теперь думай, трать бесценное серое вещество по пустякам, гоняй почём зря дефицитные шарики.

— Выпьем, — пробуждаю ленивую мысль вслед за торопливым языком, — за уходящий год. — Получилось солидно и ко времени, как у английских лордов, просыпавшихся к концу заседаний палаты. — За то, что было в нём хорошего. — Стал усиленно копаться в памяти, но ничего особенно хорошего для себя не обнаружил. — За то, что нам дано было его прожить. — Вот это куда ни шло, молодец, Василий. Похоже, и милым дамам понравилось. Хотя, как я нечаянно заметил, у нас перед первой любой тост проходит, лишь бы был покороче. А самым популярным и пригодным для любого случая является: «Вздрогнем!»

Коньяк мне не понравился: горький и вонючий, плодово-выгодное и то слаще. А Коганша совсем распоясалась, твердит развинтившимся боталом, что после первой не закусывают — показывает столичный шик и замашки министерских бичей — и разливает, не спрашивая, бутылку мускателя, да так ловко, что всем поровну досталось, и мне тоже.

— Выпьем, — талдычит, — за здоровье всех присутствующих, и чтобы не в последний раз.

Выпили — куда денешься? Рассчитывал, что после этого удастся попробовать торта, а вышла дуля. Все милые дамы словно с голодухи набросились на салаты и на вредную для них картошку с копчёной кетой, и я вместе со всеми за компанию ковыряюсь в тарелке с винегретом, напрасно пытаясь зацепить что-нибудь съедобное. А замаслившаяся Коганша уже подначивает:

— Ну, что, Василий! Готовь свои комплименты. Мне первой страдать, — смеётся, сама не понимая, что хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. — За каждый более-менее удачный, — обещает, словно шахиня Шехерезаду, — пьём и тебе нальём. А за плоскотину, извини, пьём без тебя, — опять смеётся, нисколько не сомневаясь, что вылакают «Мускатель» без меня. — Если всех ублажишь, полторта твои, — словно полжизни жертвует. — Я слушаю, — и голову положила на ладонь подпёртой в локте руки, свесив на сторону волосяные пружины.

Лихорадочно соображаю, что бы такое зафинтилить, чтобы и не чересчур слащаво и с тютелькиным подвохчиком. Клок торта перед мордой маячит, понуждает к напряжению мысли. Глянул на её платье, подчёркивающее отсутствие женских прелестей, и сразу сообразил. Говорю, напыжившись как милорд:

— На ваше декольтированное платье приятно смотреть, — помедлил и добавил: — и спереди, и сзади. — Она хмыкает, не улавливая тонкого намёка на толстые обстоятельства. — Но его красота ничего не стоит, — произношу быстро, как смертный приговор, а она и рот раззявила, и в бешено-карих глазах копится жёлтая ярость, вот-вот разорвётся на куски от натуги. Но я снисходительно препятствую этому приятному зрелищу. — Оно только подчёркивает вашу зрелую красоту. — Она сразу и обмякла, и даже вроде слёзы сверкнули, и, что совсем удивительно, зарделась. Как мало надо даже такой умной бабе. Мельком, быстро оглядела свиту — не смеётся ли кто? — и дрожащей рукой, брякая горлышком бутылки о стакан, наливает мне первому.

— Ну, Василий! Мало того, что неряха, так ещё и врун! — а сама улыбается, сверхдовольная, разливает всем, торопясь застолбить истину всеобщим запоем.

Заглотили, в глазах потеплело, шарики веселее забегали, и женщины вокруг приятнее стали, симпатичнее.

— Придётся взять тебя в любовники, — радует несусветной наградой мисс Геофизпартия, а у меня от счастья враз в мозгах похолодело, и шарики остановились, наталкиваясь друг на друга. Бабьё радостно и подло зареготало в пьяный голос, и только Траперша застенчиво подхихикивала в ладошку, сдерживая отвратительный запах, прущий от паршивых гнилых зубов, а может и от загнивающей души. — Давай, радуй теперь её, — кивает на скромницу моя любовница. — Хорошенько думай — она у нас известная привередница.

А мне и думать долго не надо. Дую экспромтом:

— Вы так восхитительно ароматны, — несу чушь, — что рядом с вами пьянеешь, — даю леща и чуть отодвигаюсь от комплиментарши, — словно от запахов ранней пробуждающейся весны в старом саду.

Женщины, улыбаясь, затихли, переваривая запахи, которые я напустил — им без разницы, что я сказал, главное — что красивые слова и сочетания звуков, и только Коганша уловила иронию и суть квазикомплимента.

— Ну, Василий! — протянула она, но не стала разгонять сомнительные запахи, а чуть плеснула мне в стакан. — Как бы не окосел и не замолк раньше времени, — и другим тоже налила.

— Спасибо, — опомнилась Траперша, оглоушенная комплиментом, извергнув в благодарность изрядный выхлоп одуряющих запахов гниющей ранневесенней чащобы.

А я, слава богу, преодолел второй барьер на дистанции с препятствиями, на финише которой маячил торт и, что немаловажно, моя репутация сообразительного парня. Было, однако, чуть-мала не по себе, стыдно за откровенное враньё, но я убеждал себя, что это всего-навсего игра, и прекратить-оборвать нельзя, потому что женщинам нравится моя лапша, их ею не так часто кормят — вишь, как навострились-порозовели ушки! Они тоже понимают, что я беспардонно вру, но вру-то приятно, и, чем чёрт не шутит, вдруг и на самом деле в каждой есть хотя бы чуточка того, что я плету. Как мало, однако, нужно, чтобы завоевать любую женщину: всего-то накрепко зажать совесть и предельно развязать язык. И говорить-наговаривать, шептать-нашёптывать, что ей хочется услышать. Никакая не устоит. Жалко, что когда приходит настоящая любовь, совесть почему-то разжимается, а язык завязывается, и в результате получается обратный эффект — ты отвергнут.

Вылакали за аромат Траперши. Коганша не унимается:

— Посмотри, — предлагает елейно, — на сидящую рядом с тобой нашу красавицу Саррочку, — век бы не видел! — она давно томится и ждёт, когда ты её оценишь.

Вот тут-то я и растерялся: ну какой может быть комплимент у суслика для гадюки? И в намускателенных мозгах ничего путного не высверкивает. Э, думаю, вывернемся — где наша не пропадала! — и даю волю языку:

— Наша дорогая и обаятельная… — глаза б мои не видели! — … Сарра Соломоновна… — никакого и намёка на интим! — …ваши тополиный стан и лебединая выя… — это у неё-то, коренастой и приземлённой, словно вырубленной из большущего кержачьего пня? — …ваш томительно завораживающий голос… — похожий на визжащий хрип заржавленных дверных петель, — …загадочно-манящие очи… — злобного жёлто-коричневого оттенка, — …точёный носик ожившей Афродиты… — чуть не цепляющийся крючком за верхнюю губу, — … и пленительная улыбка современной советской Джоконды… — особенно украшенная выступающими верхними зубами, перестал я перечислять достоинства старухи Изергиль в молодости, — …всё заставляет трепетать мужские души в… — чуть не брякнул «в ужасе» и еле подобрал словцо, — …экстазе.

Выложился, взмок перегретым потом и поспешно поднялся, повернувшись к соседке, чтобы не проворонить взбучки, но размякшая Саррочка-рыбонька сидела, не шевелясь и низко опустив голову, внимательно впитывая ядовитую лесть, нейтрализовавшую её душевный яд, и, наверное, готова была травиться до бесконечности.

— Да-а, — почему-то вздохнув, протянула судья и вынесла неожиданный для меня вердикт: — Почти объяснение в любви.

Я так и шлёпнулся на ослабевших ногах, покрывшись уже холодным потом.

— Да я… вы не так…

— Ладно, ладно, — перебила догадливая провокаторша, — замнём для ясности, не наше старушечье дело — молодые сами разберутся. Правда, Саррочка?

И я почувствовал себя беззащитным зайчонком, добровольно лезущим с комплиментным писком в медленно удушающие объятия удавихи. Пришлось для бодрости хватануть ещё чуть-мала призового мускателя. Коганша поболтала оставшейся в бутылке тёмно-вишнёвой жидкостью.

— На раз — не больше, — и разлила остатки заранее, не сомневаясь больше в моих завиральных способностях. — Давай-ка, — предлагает, — скажем напоследок что-нибудь хорошенькое и для нашей незаметной труженицы-пчёлки, — показывает взглядом на чертёжницу, которая так и сидела с первым недопитым полстаканом вина.

Для неё я родил сразу:

— Вы так небесно-воздушны, что страшно произнести рядом какое-нибудь грубое слово, чтобы вас не сдуло.

Бабы, довольные, заржали, а мошкару словно облили красной тушью, и очки изнутри запотели.

Наконец-то, пытка кончилась. Коганша взяла большой нож и отрезала, не жмотясь, целую четвертинку торта, уместила на тарелочку с каёмочкой и подала мне:

— На, Василий, честно заработал.

Хотел я напомнить, что уславливались о половине, и что лучше бы она откромсала четвертину горизонтально сверху, но… могут и совсем ничего не дать. Взял завоёванный тяжким интеллектуальным трудом дар и поднялся с ним, намереваясь освободить приятное общество от своего неприятного присутствия.

— Ты куда это намылился? — остановила распорядительница. — Неужто не в курсе, что с едой с общего стола уходить неприлично? — и улыбается ехидно, захлопнув капкан со сладкой наживкой.

Она права, конечно, но уж больно мне стало муторно после своего вранья.

— Я хотел к мужикам…

— С тортом? — залыбилась Коганша. — Да им не торт нужен, а мясо с квашеной капустой. Засмеют тебя, как пить дать. И вообще — ты нам здесь нужен. Поможешь Саррочке ёлку наряжать: хоть от одного мужика какая-то польза будет. Бери его, душенька, да смотри, чтоб не смылся — все они одной подлой кройки.

Пришлось, давясь слюной, оставить торт не надкусанным и плестись вслед за нашей красоткой в Красный Уголок. Женская бригада, что ломовые грузчики, с грохотом поволокли столы из камералки, складывая из них праздничное домино, а мы принялись уродовать лесную красавицу, упёршуюся вершиной в потолок.

— Вешай шары повыше, — скомандовала опекунша, — только, смотри, не разбей.

А мне и смотреть не надо, я сразу с этого начал. Первая же хрупкая и скользкая стеклянная сфера, блеснув в лучах низкого зимнего солнца, выскользнула из заскорузлых пальцев и предательски полетела вниз, не пожелав висеть на иголках. Вздумав ловко подловить беглянку, я, естественно, потерял равновесие на своих неустойчивых троих и, желая вернуть его, попытался ухватиться за ствол, но он, на счастье, оказался слишком колким, и пришлось отброситься на гладкую стену, а то бы лежать еловой и стоеросовой дубинам рядком на полу, украшенным битой стеклянной мишурой. Хорошо, что женщины в это время скопом задержались в камералке, и преступление осталось незастуканным и ненаказанным. Могли и торт отобрать.

— Какой ты неловкий! — попеняла будущая супруга, запинывая изящной ножкой 39-го размера осколки шара под ватный снег в основании ёлки. Если бы она знала, с какой ловкостью я цеплялся за скалу, то враз бы изменила позорное мнение. — Знаешь, я вообще тебя не пойму, — решила она заранее выяснить супружеские отношения, — то ли ты на самом деле такой чокнутый и идеальный, что везде суёшься с замечаниями, то ли специально придуриваешься, чтобы испортить жизнь приличным людям. — В их бабьей среде главное — это соблюдать приличия: выглядеть прилично, как все, вести себя прилично, как все, и иметь всё приличное, как у всех.

— Слава богу, ты меня успокоила, — вздохнул я с облегчением, — нас уже двое таких.

— Каких таких? — взъерошилась недотёпа с раздутым самомнением.

— Таких, кто не понимает меня, — пояснил я серьёзно.

Она фыркнула и показала верхние ядовитые зубки, наверное, сразу и окончательно решив, что я изтех, кто специально придуривается. Надо было как-то объясниться, чтобы не утратить доверия комсомольского секретаря, не оказаться в оппозиции.

— Ты, — начал плести пьяную паутину, — знаешь, конечно, — чёрта с два она знала, знал только я один, — что учёными, разными академиками, не считая профессоров, давно железобетонно застолблено, что люди появляются на свет с врождёнными комплексами злых и добрых ген или генов, не знаю, как правильно. Конечно, в нас есть и другие гены: страха и храбрости, жадности и бескорыстия, глупости и ума, верности и предательства и т. д., но все они всего лишь разновидности двух основных первых. У разных людей количественные соотношения сугубо индивидуальны — улавливаешь? — поэтому и существуют люди отроду и навсегда злые и добрые, и их ничем и никогда не изменишь, никакими перевоспитаниями, наказаниями и поощрениями потому, что полученные раз и навсегда соотношения неизменны и непременно восстанавливаются. К примеру, какой-нибудь подлец под воздействием избыточных злых генов творит пакость за пакостью и до того истощится, что вдруг ни с того, ни с сего, под влиянием оставшихся добрых ген сделает что-нибудь хорошее. Не обольщайся, — успокоил я слушательницу, которая, пока я упражнялся в трёпе, исправно украшала ёлку, — пройдёт совсем немного времени, он опомнится и успокоится, злые гены возродятся в прежнем соотношении, и гад снова примется за подлые дела, потому, что иначе он не может. Точно так же и с добряком: он тоже может сгоряча потратить добрые гены, останется со злыми и вдруг, сам не понимая как и с чего, совершит подлость. Очухается, а — поздно. Это всё равно как тяжёлая нервная встряска, как болезнь какого-нибудь внутреннего органа, и потому делать много зла или, одинаково, много добра вредно. Всё надо делать в жизни умеренно. — Вот бы мне так. — У меня, к сожалению, редкая группа генного соотношения и индивидуальная особенность — мои злые и добрые гены оказались парными, к тому же соединены перемычками, как гантели, и когда я делаю доброе дело, оно непременно сопровождается злым, и наоборот. Поэтому и не понятен себе, не говоря уже о других. Хотел вот по-доброму повесить шарик, а он по-злому разбился. Я не слишком правильный и не слишком придуриваюсь, просто так устроен, и моей вины в этом нет. Я уже понял, что мне вообще лучше ничего не делать. — Чем я, впрочем, и занимался сейчас, так и не повесив ни одного шара. Я окончательно растратил все свои специфические гантели и погрузился в инертную апатию, всё усиливающуюся прескверным физическим состоянием. Казалось, что левое полушарие отупевшего мозга, отравленного алкоголем, налезало на правое, правое — на левое, а глаза смотрели друг на друга.

— Пардон, мадам, — с трудом произнёс я заплетающимся языком, опасно шатаясь на своей треноге, — из-за внезапно ухудшившегося состояния здоровья я вынужден вас скоропостижно покинуть.

— Окосел, что ли? — грубо предположила Змея Горынычна. Да я совсем недавно, ещё вчера… — С малой толики винца? — позволила она себе насмехаться над минутной слабостью того, кто скоро откроет… — Слабак! — и повернулась ко мне широкой плоской спиной, окончательно разочаровавшись и лишив всякой надежды на будущее совместное выращивание полузмеёнышей.

Домой добрёл кое-как, цепляясь за всё, что попадало под руку, — слава богу, что не за землю, — успел ещё вспомнить, что забыл завоёванную четвертину торта, и нет никакой надежды, что мне его сохранят в неприкосновенности, и тут же провалился в кошмарное зыбкое забытьё, заполненное скалящимися Саррами и Коганшами и вдрызг лопающимися сверкающими шарами, которые мне никак не удавалось поймать. Так и не поймав, очнулся в горячечном поту со взмокшей головой и шеей, обалдело пошарил чуть приоткрытыми глазами по знакомому потолку и снова смежил усталые очи, напрочь отказываясь не только просыпаться, но и вставать. Руки, ноги отнялись, внутри ничто не шевелилось, башка раскалывалась, и я не был убеждён, что поили меня марочным вином, а не подслащённой самодельной бормотухой — иначе с чего бы это мой богатырский организм так дико взбунтовался.

Стремительно темнело. Солнце давно уже скатилось к новогоднему столу, часы безжалостно утверждали, что продрых я почти четыре часа, а всё равно не опамятовался. Вот нализался, алкаш недоделанный! Надо было, однако, как-то вставать, пересилить себя, чего я никогда не умел, восстанавливать подкошенное здоровьице. Вечером предстоит визит к Жукову, и надо если не дойти, то доползти до больницы обязательно. А потом — новогодний сабантуй. Но больше я пить ни за какие шиши не буду, не заставите, друзья-однополчане, дудки! Моё слово — кремень: сказал, а там видно будет. Да наши и настаивать не будут, сами вылакают всё в счёт и без счёта. По первому тосту — все дружно разом, вторую, торопясь, почти следом, а потом кто по команде, редко кто с пропуском, а многие и внеочерёдно с застольными дружками. Через полчаса придётся выставлять заначку, а через час за столом останутся одни алкогольные гиганты да женщины, поющие вразнобой и тоскливо про кудрявую рябину.

Однако кое-как поднялся, кое-как сбросил изрядно помятую обнову, кое-как утвердился за столом и опытной дрожащей рукой набулькал полстакана лекарственного плодово-ягодного первача. Из теории и трёпа других хорошо усвоил, что лучшим средством для восстановления временно утраченного здоровья после жесточайшего запоя является опохмелка. Теперь предстояло проверить на практике. Поднёс микстуру к противной морде, нечаянно вдохнул сивушный аромат, забыв наставления о том, что лечиться надо с зажатым дыханием, и чуть не дополнил стакан содержимым желудка. Повторять процедуру не хотелось, пришлось вылить драгоценное снадобье в помойное ведро и заменить обыкновенной водой. Попил, полежал, подумал о смысле жизни, о превратностях судьбы, пожалел всё человечество — куда оно катится, спиваясь? — пожалел и себя, самого дорогого и достойного индивидуума, сначала нелицеприятно оценив поведение оного, потом критически, отнеся большую часть вины на нездоровое окружающее общество и, окончательно пожалев духовного урода, собрал остатки сильной воли и окончательно поднялся, окончательно решив начать жить по-новому.

Облачился в привычное старьё, сунул ноги в модные зимой валенки, побродил, тренируя вестибулярный аппарат, по пенальчику — ничего не свалил и сам не рухнул. Вышел во двор, глубоко и освобождённо вдохнул приличную порцию по-настоящему целительного морозного воздуха, помигал ярчайшим звёздам, растянув хлебало в идиотской улыбке, и понял, что не всё потеряно и с резвым началом жить по-новому можно и повременить, а пока надо успеть сделать одно важнецкое и неотложное дельце.

А оно, к сожалению, не выгорело. Ну почему у меня всегда так: настроишься, нацелишься, напружинишься — бац! — и мимо: или осечка, или сорвалось. Когда подгрёб к конторе, дверь, по закону вредности, естественно, оказалась запертой, и ни одно окно не светилось. Но и поверх намороженного низа ясно было видно, что ни столов, ни торта в камералке нет. Нацелился и — мимо! Так я и предполагал, надеясь на лучшее. Пошёл-побрёл, не солоно хлебавши, по пустынным замёрзшим улочкам, скрипя слежавшимся снегом, а когда набрал почти уличную температуру, околев донельзя, вернулся молодец-молодцом, лишь бы кто не задел, не шатнул ненароком. Не боись, дядя: мой выносливый организм прирождённого полевика-таёжника готов и не к таким встряскам, быстро восстанавливается. Не прошло и каких-то четырёх часов, как к девяти я уже как огурчик. Правда, слегка прокисший, но ещё не потерявший хруста. Пора собираться в больницу с дарами.

К десяти, как и задумал, с трудом причалил к входному отверстию «Скорой помощи», втягивающему увечных и немощных в больничное чрево. В одной руке трость и болтающаяся на рукоятке авоська с коньяком, то и дело лупящая по больной ноге, вторая верхняя конечность тоже занята бумажным конусообразным объёмистым свёртком.

— Приветик, — бодро поздоровался с цербершей в белом халате, выскочившей из дежурной каморки на грохот моего вторжения.

Вглядевшись, Верка заулыбалась, обрадовавшись возможности хоть как-то разнообразить тоскливое дежурство.

— Ба! А чё ты не на лошади?

— Бензин кончился, — не соврал я.

Она громко заржала, заменив лошадь, надеясь побазарить и убить время, которого по молодости и по глупости не ценила, в чём мне скоро пришлось убедиться.

— Трепанг беспозвоночный! — обозвала, прекратив ржание. — Чего припёрся?

Она, конечно, знала, чего — обязательная Ксюша не могла не предупредить, — но решила поиграть мной со скуки и от женского инстинктивного желания показать власть над приличным мужиком. Я это понимаю, но у меня нет ни единого желания отвлекаться на пустой трёп.

— Слушай, — молю, — будь другом: позови Жукова.

— Счас! Разогналась! — взъярилась скорая помощь, обидевшись, что отказываются её развлекать. — А если вызов? Кому-нибудь срочная помощь понадобится?

— Так я-то здесь, — пытаюсь уговорить, — запишу и совет дам, пока ты не вернёшься с Жуковым, а? Минутное дело — больше разговоров, — и выкладываю неубедительный козырь: — Отделаюсь от пакетов и обсудим тет-а-тет перспективы нашей свадьбы.

Она, ошеломлённая, округлила глаза и недоверчиво уставилась на хромого дон Жуана с кульками, веря и не веря ему, а поверить так хочется! Пусть и надует, стервец, а всё равно приятно. Знаю я этих баб, как облупленных, столько наобманывал. Я — молодец ушлый, вмиг могу окрутить любую, у меня их… пока ещё ни одной не было.

— Ей бо! — клянусь страшной клятвой Гуаранчи.

— Ха! — выдохнула Верка презрительно, переборов сладкую надежду и скривив пухленькие губки. — С какой стати? — Они всегда начинают с отказа, чтобы потом согласиться и обвинить, чуть что, в обмане. — Ни кожи, ни рожи, а туда же!

Кажется, меня оскорбили и оскорбили в лучших намерениях, практически — в жертвенности. Стерпеть такое невозможно, но придётся. Если бы был мужик, он бы у меня не возрадовался. Однажды, в институте, один такой раскрыл было не в меру хайло, так я потом три дня отлёживался с фингалом. И как достал, гнида, до глаза — маленький такой…

А Верка продолжала, заведясь, обляпывать меня, входя в раж от безнаказанности, от моего интеллигентского поведения:

— Мешок с костями, да и то не все целые, — всё это она набалтывала быстро и с улыбкой, как будто подначивая, поддразнивая — давай, мол, отвечай, сцепимся как две закадычные соседки, снимем зудящую плесень с языков. Но у меня нервы стальные, я и не такое в состоянии вытерпеть. Мне бы Жукова. Объясняю ей сухо и обоснованно:

— Ну и что? Главное не кости, а вот, — и постукал сдуру костяшками пальцев по кумполу. Она в ужасе зажала ладошками ушки и приоткрыла от страха рот. — Чё ты? — спрашиваю, с беспокойством подумав, что у неё от радости за меня завяли уши.

— Не стучи так! — орёт, смеясь глазами. — Звон, как от колокола! — и расхохоталась, а вместе с хохотом и злость ушла. У мужиков настроение не меняется от аванса до получки, а у женщин — она и сама не знает когда: самоконтроля нет. — В кульках-то что? — спрашивает, еле сдерживая себя.

Господи, до чего все бабы однообразны! Всего-то на уме: любовь, любопытство и маскировка. У этой с любовью ничего не выгорело, так она ударилась в любопытство.

— Ничего особенного, — отвечаю, стараясь не разозлить. — В авоське — спиртовая настойка на специально выращенных лечебных клопах для Жукова, а это — киваю на спрятанный в бумаге веник, — букет целебных трав для Ангелины Владимировны. Очень просили раздобыть.

Она опять верит и не верит — что с неё возьмёшь: молода и неопытна, едва, наверное, за двадцать перевалило.

— Что за травы? — переспрашивает, сомневаясь. — Где ты их добыл зимой-то? Под снегом накопал?

Отвечаю, как на духу, — младших дурить нельзя:

— А я их дома выращиваю. У меня есть и такая, что если какой дам, так сразу в меня втрескается. Хочешь попробовать?

— Ищи другую корову, — грубит, но вижу, что начинает опасаться меня, — ещё отравишь.

— Ладно, — соглашаюсь, — отдадим пакеты и вместе схрупаем по пучку, хочешь?

— Да пошёл ты! — не соглашается Верка, и слава богу, а то пришлось бы бежать за геранью к Анфисе Ивановне. — Знахарь на палочке! — Однако, заманчивое предложение ей, вижу, понравилось. — Карауль тут, — приказывает, — я мигом, — и пулемётной очередью простучала каблучками по коридору и по лестнице на второй этаж, где, очевидно, у медиков начался наиважнецкий предновогодний консилиум.

Зачем врал про траву-присушницу и сам не знаю. И что за язык у меня вырос? Никаких мозговых команд не слушает. Может, в уксусе помочить? О-хо-хо! Грехи наши тяжкие! Хорошо верующим: чуть что, сбегал к попу в церковь, покаялся и продолжай всё по новой. А мне, комсомольцу, к кому бежать? К Сарнячке, что ли? Так она не только не отпустит грехов, но из ревности ещё и глотку перегрызёт ядовитыми зубами. Аж вздрогнул! Придётся остаться грешником.

Слышу обратный нарастающий стук пулемёта, тяжёлые пушечные шаги сопровождения и недовольный голос Жукова:

— Какого там чёрта принесло в новогоднюю ночь?

Верка показала мне малюсенький и коротенький язычок, какому я позавидовал, и юркнула в дежурку, а следом появился тот, кого я ждал, но не в привычном для глаз халате, а в праздничном тёмно-синем костюме и с красной селёдкой в жёлтый горошек. Я сразу и не узнал. И он меня — тоже.

— Кавалерист, что ли? — подошёл, разглядывая, поближе. — Второе копыто повредил не ко времени? — брюзжит, сердясь, что оторвали от интересного доклада. Я даже сдрейфил, как бы не завалил до утреннего разбирательства на больничную койку.

— Я-а, — сознаюсь виновато. — Вот… принёс… — и протягиваю авоську.

— Что это? — продолжает яриться Иваныч, подозрительно глядя на клопиную настойку.

— Коньяк, — открываю тайну.

— Какой коньяк? — опешил вымогатель, забывший о пари.

Пришлось объясняться:

— Помните, вы, выписывая меня, пообещали, что к Новому году я расстанусь с костылями, и если это случится, то с меня пара коньяку. Случилось, — я постукал для достоверности тросточкой, — я и принёс.

— Ничего не понимаю, — помотал головой Иваныч, — ничего не помню, — а сам алчно поглядывает на авоську.

Интересному выяснению отношений помешала крупнокалиберная дробь каблуков на лестнице. Послышался озабоченный голос Ангелины:

— Костя, что стряслось? Кто там?

Вот она и сама нарисовалась в коридоре. И я чуть не выронил от неожиданности кульки и палку, до того она была ослепительно прекрасна. На ней было такого же покроя платье с вырезами спереди и сзади, как на Коганше, но белое, с умопомрачительным голубым поясом, и сидело так, что не оно её красило, а она его. Талия, точно осиная, соединёнными пальцами обхватить можно, грудь — высокая и полная в меру, и плотная материя в натяжку, без складок. Ножки — стройные, точёные, в блестящем прозрачном капроне, будто его и нету, а на ногах беленькие лакировки на высоченных тонких каблуках — понять невозможно, как на таких передвигаться, не падая, я таких и не видел ни разу. Сразу стало понятно, как можно отдать жизнь за красивую женщину. В общем, вляпался я по самые уши и обалдел до потери разума. Верка выглянула и аж позеленела от зависти.

— Лопухов? Василий? Ты зачем? Что с ногой? — и голос звонкий, ясный, не то что больничный равнодушно-скрипучий.

— Да вот, коньяк притащил, — объяснил Жуков.

— Коньяк? — удивилась Ангелина. — Какой коньяк?

— Мы с тобой, оказывается, заработали, — щедро разделил дар Иваныч.

Большущие глазищи подзаработавшей докторши стали быстро синеть и темнеть как Марианская впадина, которую я никогда не видел, но представлял гигантским земным глазом гнева, а с прекрасного лица исчезла улыбка, и оно замраморело. Чувствую всеми оставшимися нервными окончаниями, что могу безвинно схлопотать, что сейчас она как следует приложится к моей глупой физии, и хотя каждое прикосновение любимой женщины — счастье и высшее наслаждение, но… ну его на фиг! Надо спасаться. Не мешкая, но и не суетясь, осторожно разворачиваю кулёк с травами и подаю обалдевшей от неожиданности Ангелине… здоровенный букетище из веток багульника с распустившимися зимой нежными сиренево-лиловыми цветами, густо усыпавшими ветки.

— Это… мне?.. — не сказала, выдохнула белая женщина голосом, перехваченным волнением и счастьем, а глаза из синих быстро стали превращаться в небесно-голубые и нежно-сиреневые в колер цветам. Бережно ухватилась за куст, цепко притянула к груди — не вырвешь ни за что — утопила в цветах девчачье лицо, и вдруг оно выглянуло, такое смущённо-счастливое, что даже моё железное сердце защемило, и я подумал, что этот миг стоит всех мытарств, которые испытал, выращивая весну зимой под едкие реплики Игорька, всячески порывавшегося стибрить несколько веток и оттаранить грубой ресторанной зазнобе.

— Ва-а-сень-ка… — проворковала донельзя осчастливленная женщина, — дай я тебя, миленький, поцелую, — и, не ожидая разрешения, переложила букет в одну руку, а второй притянула мою голову за шею и влепила в щеку звонкий смачный поцелуй, достала из-за пояса миниатюрный платочек, плюнула на него стерильно по-врачебному и стёрла помаду. Во мне разом всё просело, обмякло, даже скупые мужские слёзы навернулись, совсем зачах. Стою и думаю: «Васенька!» — и эта туда же, уже третья за сегодняшний день. С ними держи ухо востро — вмиг опаутинят, укоконят, и дыхнуть не успеешь, как ты не свой.

— Что же мы стоим здесь, в коридоре? — встрепенулась вся сияющая сиренево-белой радостью Ангелина, переполненная счастьем явно не от таёжного букетика. — Пойдёмте наверх. И ты, Вася, и не возражай, — нахмурилась на мгновение, превратившись во врачиху, — я приказываю. — Она почему-то знала, что сегодня, сейчас, имеет право всем приказывать.

— Прости, Верочка, что оставляем тебя одну, — не забыла повиниться перед молодой медсестрой, но это «прости» больше смахивало на «смотри и завидуй, какая я». И Верка поняла женское иносказание, а кулачок напоследок показала мне, напоминая о невыполненном обещании схавать по пуку приворотной травы.

Что мне Верка? Моё сердце навеки отдано другой. Мы любим друг друга, и вместе пойдём одной дорогой… Стоп! Она — медик, я — геофизик, дороги-то, выходит, разные. Ладно, разберёмся на ходу. Главное — двинуться, а правила движения освоим опосля. На консилиуме, куда меня тащат, придётся речугу для понта толкнуть, чтобы все видели, и она — в первую очередь, что досталось ей не какое-то фуфло, а башковитый деляга. Буду ботать о путях развития мировой медицины, ума для этого много не надо.

Сверху слышались громкие голоса, смех, видно, тайм-аут у них от серьёзных дебатов. Поднялись. По мизерному холльчику слонялись или прели у окон солидные дядьки и разнаряженные тётки в праздничной одёжке. Форум-то, оказывается, на высшем уровне. Мой элегантный, почти ненадёванный костюмчик, правда, слегка помятый, если не сказать изрядно, и новенькая, слегка постиранная рубашечка не испортят общего впечатления. Удавки вот только нет, но нам, пролетариям тайги, она ни к чему, наша свободная шея не привыкла к хомуту, ей свобода нужна для постоянной оглядки.

Вошли в столовку, то бишь, конференц-зал, и сразу стало ясно, на какую тему дебаты. Длинный стол переговоров, накрытый больничными скатертями, выдернутыми из-под немощных больных, был занят не блокнотами с карандашами, а всякой недиетической жратвой и бутылками с подозрительно прозрачной жидкостью. За столом сидели проповедники здоровой, умеренной и трезвой жизни. Многие уже прилично причастились и, вальяжно откинувшись на прямые спинки неудобных деревянных стульев, бессовестно дымили, отравляя остатки полезного чистого воздуха. Судя по растерзанному пищенатюрморту и неполным бутылкам, дебаты были в разгаре, и понятны стали раздражённость Жукова и взвинченность Ангелины. Я в дебатах на эту тему не мастак, как бы не ударить лицом в винегрет, и речь, к сожалению, отменяется — зря готовился. Почему-то и любовь моя навечная стала укорачиваться, не знаю, хватит ли на сегодняшний вечер.

Как только Ангелина с роскошным букетом вступила в заволоченный дымом медсодом, сразу раздались восторженный рыкорёв окосевших мужиков и однотонное повизгивание поддатых женщин. И для тех, и для других, зачерствевших среди трупов, открытых ран, смрада гниющих человеческих тел, боли, плача и стонов, всё прекрасное давно утратило эмоциональную силу, и все их вялые дежурные восторги укладывались в краткие и безразличные: «О-о!», «Ух, ты!», «Вот это да!», «Ну, мать!» И кто-то, сам не ожидая, нашёл в себе что-то новенькое и обезличенно-пафосное: «Богиня!», «Снежная королева!» Нет, чтобы вякнуть по-простому, по-человечески: «Как вы изумительно прекрасны и как подходят эти нежные цветы к вашему ослепительному платью и к вашей божественной красоте!» А то «Богиня!», «Королева!» И даже женщины чуть-чуть затеребили ладошками, насмешливо и завистливо разглядывая сиреневый веник. И те, и эти — ещё те притворы, как и все врачи. У них как? Нет, чтобы сказать больному по-честному, что он вот-вот загнётся и лечить его бесполезно, напрасная трата народных средств, так нет, талдычат упорно, что тот вылечится, выкарабкается с того полусвета, и так до тех пор, пока доходяга не докажет обратное. А эскулапам что с гуся вода, другого облапошивают. Вся работа, а значит и вся жизнь во вранье, и это называется гуманным методом лечения. По мне, так врач должен лечить в первую очередь правдой, пусть даже суровой, чтобы болящий не надеялся шибко на дядю, а и сам боролся за себя. Кто не хочет, тот не вылечится, как бы ни старался дядя. Врач — больше, чем философ, чем священник и партсекретарь, он — сам бог. И если это так, то больной и врач совместно одолеют любую хворь. Хуже нет равнодушного лекаря. Он должен лечить примером, видом своим, поведением и, конечно, словом, а не одними таблетками, уколами и вырезаниями. Я всё это обстоятельно бы им выложил, но мне не дали.

Не выдержав их профессионального притворства и равнодушия, высунулся из-за спины королевы и возмущённо поправил:

— Никакая она не холодная богиня, а самая настоящая фея весны.

Все засмеялись и молча согласились, потому что им до лампочки были и феи, и богини. А один, упитанный — не часто, видно, по ночам дежурит, — побагровевший от стыда или от водки, бесцеремонно выпялившись на меня, спросил, издеваясь:

— А это что за долговязый гном?

— Наш гость, — заступился Жуков. — Мой недавний пациент, — и обозвал меня как-то по латыни, думаю, что коленом. А если бы я навернулся на скале каким-нибудь другим интересным местом?

— А-а! — ожил багрово-ражий. — Надо посмотреть, — шустро поднимается и прёт на меня бульдозером. Иваныч, не медля, обрадовавшись, что может мной похвастать, подставляет стул и предлагает:

— Ставь лапу.

Я поставил, а он, не спрашивая разрешения, сам задирает мне штанину. Хорошо, что я презираю кальсоны, считая их признаком надвигающейся старости, а то и со стыда можно было бы концы отдать. А так — ничего. Ноги у меня недавно мытые, не волосатые, и носки без подвязок, на ботинки мягко спустились. Жуков, больно тыкая жёстким пальцем в ногу, взахлёб объясняет окружившим живой манекен лекарям-недоучкам на ихней тарабарщине, что со мной сделал, не упоминая из скромности как перекуривал, а толстяк, не доверяя словам — я ведь говорил, что для них правда — табу, — общупывает коленку, жмёт, теребит до боли, но я терплю, улыбаюсь гаду, хотя и чешется свалить одной левой, да опасаюсь, что она сломается, и придётся снова обращаться к Иванычу.

— И сколько прошло времени? — интересуется Фома неверующий. Жуков отвечает, как на духу, а тот подначивает: — Без трости сможет пройтись?

— Как, Василий? — спрашивает с надеждой Жуков, и в глазах Ангелины — мольба. — Сможешь?

— Запросто! — хорохорюсь по обыкновению, хотя и в сортир ни разу без подпорки не ходил. Оставил её, родную, у стола и пошёл, сам удивляясь своей смелости, почти не хромая, не «рупь пять — два с полтиной», а всего-то «рупь двадцать — рупь пятьдесят». Радость в душе — безмерная. Зря отдал бабам пятую бутылку: и голова бы не болела, и Жукову бы больше досталось. Хотя здешней ораве алкашей что четыре, что пять пузырей — всё едино мало. Да и потерянного не вернёшь, как стрекотала сорока, с горечью наблюдая за улепётывающей с сыром лисой.

— Хорошо, что ты попал не ко мне, — морщась от недовольства, выпендривается ражий.

— А я знал, к кому попадать, — врезал ему под дых, он аж мордой дёрнул и злыми глазами из-под жирных век будто пронзил.

— Ну и нахал! — только и мог ответить.

— Характерец у него имеется, — похвалил тот, у которого, по словам Ангелины, его не хватало. — Да что я? Почистил, подрезал, сшил — и всего-то. Что он? Не пал духом, вытерпел, старался выздороветь — и всё! Основное сделала Ангелина Викторовна, её золотые руки: вылечила, поставила на ноги, ей и дифирамбы, и слава. Весь наш брак ликвидировала.

Они все разом заспорили, заколготились, кто славнее — хирург или лечащий врач, разом задымили, наседая друг на друга, про меня забыли, я для них — отработанный материал, не человек. Смотрю, бабища с неприличными формами, явно из пищеблока или гастроотделения, для которой и так ясно, что главная — она, подвалила к фее, расплылась в улыбке, что-то сказала, отобрала сиренево-весеннее чудо, небрежно прижала к жирным чреслам, с трудом продралась сквозь сцепившихся в споре и через тесно расставленные стулья к раковине, достала из тумбочки под ней ведро, налила воды из-под крана, небрежно положив букет на пол, потом взгромоздила жестяную вазу с крупной надписью «хлор» на стол и всунула в воду цветы, сразу разметавшиеся по краям и поникшие нежными головками, одуревшими от никотинно-сивушного воздуха, а теперь ещё и от хлорной воды. Нет, нет у медиков самого главного человеческого качества — жалости ни к себе, ни к больным, ни к природе. А тут ещё в холльчике с грохотом рассыпались «Брызги шампанского», и вся подшофейная братия повалила размять затёкшие конечности, напрочь запамятовав о богине-королеве-фее и о её древесном скипетре.

Остался только один. По комплекции — санитар из психушки, по морде — свой парень, почти такой же симпатичный, как я. Только у меня элегантные вихры, а у него на башке бобрик, и одет по-стильному: моднячий костюмчик из мягкой тёмно-серой шерсти с искоркой — и даже не помятый, а под клифтом — лёгкий белый свитерок без ошейника. И никаких селёдок! На груди можно кузнечные поковки делать, а прямые широкие плечуги так и просят по мешку с мукой. В общем, встретишь в темноте — обходи по дуге мимо. Живые внимательные глаза затаённого прозрачно-серого цвета — видать, выбирал в колер костюмчику — уставились на меня, прищурясь в приветливой улыбке.

— Не находишь, что мы с тобой здесь как гадкие утята среди лебедей?

Выходит, он тоже не из медкодлы.

— Среди грифов, — уточнил я.

Селезень рассмеялся, одобрив поправку.

— И она?

Вопрос, как удар под дых. И уточнять не надо, о ком речь. Опускать фею до голошеей грифини не хотелось, к тому же нас связывала любовь. Однако, правда для меня дороже всех любвей вместе взятых, да и своя как-то подразвеялась в здешней нездоровой атмосфере.

— У меня, — отвечаю дипломатично — этого у меня хоть отбавляй, всегда вывернусь как на сессии, — нерушимое правило: о женщинах не говорить плохо или не говорить никак. — Помолчал, чтобы он усёк настоящее мужское правило, и добавил, нисколечки не сомневаясь в том, что говорю, и не бахвалясь, а только чтобы знал, с каким благородным человеком имеет дело:

— Не могу ничего сказать плохого ещё и потому, что женюсь на ней.

Вижу, мужик от зависти остекленел по-нездорову — тронь и рассыплется, впору Верку звать. Наверное, не терпится поделиться со всеми, как Ангелине подфартило, покраснел от внутренней натуги, не знает, что и сказать, как поздравить. Пришлось успокаивать:

— Она, правда, ещё не в курсе, но уверен, согласится, не задремлет, иначе зачем только что целовала, — я непроизвольно потёр щеку, — и называла Васенькой?

Бобрик начал приходить в себя, осмысливать ситуацию.

— Может, за цветы?

Я, опытный ловелас и знаток женских душ, презрительно фыркнул от такого примитива.

— Ага… конечно… за цветы… Как бы не так! Они радуются цветам, а в уме точный прицел на замужество. Знаю я ихнего брата как облупленных: отсталый по всем статьям элемент. В то время как мужики, напрягаясь изо всех сил, кончиком носка уже переступили в коммунизм, привыкнув делать или не делать всё сообща и соображать на троих, а не только на себя, бабы всё ещё плетутся сзади, сдерживая наше движение, заботясь не об общественном благе, а о своём личном — о доме, о семье, о себе самой. Нет, нам надо отрываться и рвать в коммунизм без балласта. Я убеждён, что при коммунизме носителей частного зла — женщин, не будет.

Совсем успокоившийся селезень чуть улыбнулся, молча согласившись с моими неопровержимыми выводами.

— И она — о доме? — перебил хорошую общественную мыслю частным вопросом.

Я глубоко и разочарованно вздохнул, вспомнив о наших с Ангелиной разных дорогах, промежду которыми уютного семейного очага не построишь, а строить его на обочине какой-либо из дорог ни я, ни она, обладающие лидерскими характерами, не захотим. Раз ничего путного не получалось, то приходилось уповать на время и на то, что всё само собой образуется.

— Сомневаюсь, — признался честно, — потому и замуж… т. е., жениться не очень-то хочется. — Парень внятно хрюкнул, всё больше расплываясь в улыбке, хотя радоваться было нечему. — Но надо! Нельзя обманывать замечательную женщину, — тем более мне, истинному рыцарю правды, — поставившую меня на три ноги и утвердившуюся в ожиданиях. Моя жертва для неё будет лучшей платой.

Бобрик, не утерпев, грубо заржал, а чему, и сам не знает. Надо бы приструнить невежду, но, на его счастье, в столовку влетела разгорячённая и раскрасневшаяся невеста и сразу доказала состоятельность моих слов.

— Василий! — кричит. — Пойдём танцевать. Я хочу с тобой танцевать белый вальс, — а на того, что остался с носом, и не глядит — ноль внимания, фунт презрения. — Палку оставь, — хватает меня горячей рукой и тянет в танцхолл.

Мы, без преувеличения, были самой элегантной парой. Все на нас оглядывались, теснясь к стенам, чтобы я в широком пируэте ненароком не шваркнулся об них мослами, а партнёрша так и летала, увёртываясь от моих циркулей, выписывающих замысловатые «па» и старательно пытающихся отдавить белые лакировки.

— Не особенно цепляйся клешнями, — ласково предупреждает, — и падать будешь — не держись. Чувствуется, что ты классный танцор.

Она вжарила в самую точку.

— Несколько лет в молодости ходил в танцкласс, — объясняю свой профессионализм, скромно умалчивая, что водил туда соседскую девчушку.

— О чём вы трепались? — спрашивает вдруг. У женщин часто такие развороты и зигзаги в разговорах, не сразу и сориентируешься, куда она поехала.

— С кем? — тупо переспрашиваю, не сразу врубившись. — С девчушкой?

— Да нет! — злится Ангелина. — С ним.

Еле допёр, еле удержался на неверных ногах и еле удержал её в дрогнувших руках, сообразив, зачем ей понадобился танец со мной, колченогим.

— А-а, — тяну безразлично, — так, по пустякам: о судьбах человечества.

Она как крутанёт — я чуть не брякнулся от неожиданности.

— Обо мне спрашивал? — и глазами ест, заранее пытаясь уличить во лжи того, для которого правда…

— Было дело, — тяну, всё больше разочаровываясь в будущей супруге. Я не ревнивец, мне неведомо рабское чувство отсталого капитализма, но настойчивое допытывание у жениха в день помолвки о ком-то другом — это уже слишком. Такое не стерпит и духовно продвинутый советский человек.

— И что ты насочинял? — не стесняется она.

— Да так, — сообщаю равнодушно, — ничего существенного. Похвалил вас, но посетовал, что немного не хватает характера.

Она сразу выскользнула из моих тесных объятий, да и музыка кончилась, и все повалили за стол поднабрать потерянные килокалории и стограммы.

— Сядешь рядом, — приказала мне как слуге или собачке. Пришлось сесть слева. Справа сидел селезень. Ничего: милые ссорятся — всё равно, что любятся.

Только удобно разместились на обсиженных местах, налили каждый себе, не скупясь, моей клопиной настоечки, как невеста вскакивает и ошарашивает новостью:

— Товарищи, спешу сообщить пренеприятное известие…

И она, и все замаслились, радуясь неприятности, которую ждали с нетерпением.

— Я выхожу замуж.

Вся компания удовлетворённо зашевелилась, загомонила, готовясь по такому случаю вне очереди принять за воротник, и никто не обратил внимания, как у Жукова выпала из дрогнувшей руки вилка, громко звякнув о тарелку, а лицо превратилось в непроницаемую бледно-серую маску с закрытыми глазами. Женщина, что сидела с ним рядом, тоже напряглась, уставясь остекленевшим взглядом в никуда. И тут меня, идиота, как и любого гения, мгновенно осенило, и я враз понял, кому не хватает характера и для чего. Вот дубина стоеросовая, эгоист занюханный! Ругаю себя почём зря и бодро встаю рядом с невестой, чтобы избавить её от стыдливого признания, кто избранник.

Раздался гомерический хохот, и невеста зло зашептала:

— Немедленно сядь! — и дёрнула за руку так, что я поневоле плюхнулся костлявым интеллигентским задом на стул, успев уловить благодарный взгляд оживших глаз Иваныча.

Тогда поднялся и бобрик-селезень и, перекрывая весёлый смех и поощрительные выкрики в мой адрес, сухо сообщил:

— Приглашаем всех на свадьбу в конце месяца.

Но ожидаемого торжества события не получилось. И всё по вине невесты, не сумевшей разобраться, какой жених ей нужен. Я, во всяком случае, не хуже бобрикового лба нисколечки. Она ещё пожалеет, что отвергла интеллект ради голой силы. Поддатый местный народ тоже на моей стороне. Не зря говорят: что у пьяного на уме, то и на языке.

Толстяк, общупывавший меня, орёт: кто, в конце концов, жених, и кому Ангелина, не выйдя замуж, успела наставить рога. Кто-то предлагает разыграть нас по жребию, а один тощий, как и я, и злой, как не я, требует немедленной дуэли. Бедный Жуков громко, взахлёб, хохочет до изнеможения, а тётка, что сидит рядом, испуганно колотит его по спине, успокаивая. Суженые натянуто улыбаются, как будто им приятен дружеский розыгрыш, торжество, превратившееся в фарс. Боковым зрением вижу, как невеста близко придвинулась к жениху и что-то быстро и зло шепчет, наверное, предлагает укокошить меня по-простому, по-нашенски — без дуэли. Ну, смекаю, пора сматываться с бандитской сходки, но как, когда все пялят на тебя глаза, и пострадавшие рядом. Вся злополучная троица под насмешливым прицелом. Спас Иваныч. Разрядившись нервным смехом, предлагает:

— Прежде надо дать последнее слово женихам-абитуриентам. Пускай начинает младший.

Судебная палата согласно загудела, зазвякала бутылками о стаканы, готовясь нелицеприятно выслушать исповедь обвиняемого в мошенничестве, а толстый рефери вынес общий вердикт:

— Давай гном, кайся напоследок.

Чувствую по гнетущей атмосфере, что тут собрались одни сорви-головы, вырви-язык, оттяпай-ногу и вырежь-грыжу — ничего человеческого, запросто прикончат даже без суда и следствия и спишут на неизлечимую наследственную болезнь. Поди потом доказывай, что насильно отдал богу душу. Надо защищаться и защищаться умно. Хорошо, что мне не впервой — моя умная защита отточена в многочисленных смертельных схватках с чересчур агрессивными профессорами и преподавателями. Главное — не злить, разжалобить. Мол, без зарплаты оставят, а помогать некому, сирота. И я исправлюсь, это — в последний раз. Зудеть и зудеть монотонно и не переставая, пока противнику не надоест, и он сдаётся.

Одним словом, встаю, как всхожу на эшафот, оглядывая враждебную аудиторию с высоко поднятой непокорной головой, и гневно бросаю в кровожадную толпу пламенные слова, выжженные сердцем, давая понять, что не сломлен, умру, но не сдамся, наше дело правое, можно и отступить подобру-поздорову. Тем более что жениться совсем расхотелось.

— Граждане судьи, — обращаюсь возвышенно и почтительно, чтобы умерить их жажду крови, — у меня и в мыслях не было претензий на узы Гименея, — вот сказанул, так завернул — почище Черчилля. Попробуй, проверь мои мысли, когда я и сам в них не уверен: вроде и хотел жениться, а вроде и не очень. — А поднялся потому, что очень хочу первым дать напутствие молодым, — которые были старше меня на все десять.

— Ладно, — согласился толстяк, снимая обвинение, — давай, выкладывай напутствие, — и все снова зазвякали стеклом по стеклу.

Наступила по-настоящему торжественная минута: сейчас я им сказану — век не услышат. Коротко и ясно.

— Дорогие брачующиеся, — все захохотали, грубо сорвав торжественность момента и, обиднее всего, моей важнецкой речи. Но я не из тех, кто поддаётся на провокации, я, как и китайцы, готов к 1458-му предупреждению зарвавшимся янки, и потому подождал, пока эти проржутся, и продолжил в напряжённой тишине, прерываемой чавканьем.

— Слабому человеку, — говорю, — у которого не хватает характера, свойственно порой совершать непростительную мстительную глупость, чтобы покрепче досадить кому-то. — Все застыли, переваривая эту гениально простую мыслю, но мозги, затянутые пеленой алкоголя, не хотели размышлять. А мне хотелось, чтобы поняли двое, и, по-моему, это удалось. — Обдумывайте тщательнее, пожалуйста, ваши важные жизненные решения и не поддавайтесь временным эмоциям.

— Хватит! — взъярилась ни с того, ни с сего чересчур впечатлительная невеста и грохнула стаканом об стол, заставив меня вздрогнуть. — Или я уйду. — И мне, безвинному стрелочнику: — Садись, паяц, и не вякай больше.

Я немедленно сел, а вякать мне и самому расхотелось, и вообще надоела вся ихняя пьяная компания.

— И вправду хватит, — поддержал невесту весёлый Жуков, гася первый семейный скандал. — Что вы пристали к парню? Тем более, что он гость. Давайте, — предлагает, — дружно поздравим Ангелину Владимировну и Марата Бекбулатовича… — На тебе! Славянин! С нашей мордой, а татарин! Уж сколько раз я нарывался в институте на неприятности, потешаясь над иудейской расой, а слушавшие рыжие парни с курносыми носами вдруг оказывались евреями. Не будешь же каждый раз проверять паспорт! Да и что толку, когда там, вполне вероятно, написано: «русский». Скоро у нас вообще все станут русскими. Это всё равно, что вызубрив устав и программу, пролезть в партию ради тёплого местечка. Себе заделаться, что ли, французом? Вышлют в 24 часа в какую-нибудь геофизическую партию в захудалой Ницце, с тоски по тайге сдохнешь! Лучше лопарём — у них сплошь льготы. Лопарь Лопухов — звучит.

— … мира и согласия, — темнил Жуков, — и выпьем за их союз. — Бабы захлопали, радуясь за свою победу, а мужики заорали «ура!», радуясь своей, и никто не знал, чья она. А я под шумок легонько отодвинул стул и — давай бог ноги! В холле шустро всунулся в своё овчинное манто, напялил всенародный заячий малахай и заспешил вниз по лестнице, пока не притормозили.

Там не тормознули, так на выходе Верка подкараулила.

— Ом-ман-н-щ-щ-щик! — шипит и злыми глазами сверкает, озверев от одиночества в праздничный вечер, когда рядом, наверху, веселятся, пьянствуют и едят всякую вкуснятину.

— Да принесу я тебе заворожённой травки! — пытаюсь на обмане проскочить мимо, но не тут-то было: она хватает меня за грудки и отталкивает от выхода.

— Не надо мне твоего сена, — и стукает кулачком по моей широкой груди с куриным килем. — Почему хотя бы веточку не отломил? Всё ей отдал.

Вон, оказывается, отчего обида.

— Так у ней помолвка, — вывернулся я, — потому, — и обещаю: — У нас будет — целое дерево приволоку.

Верка сразу успокоилась, сломленная женским любопытством.

— Ом-ман-щик! С этим, с Маратом?

— Ага, — подтверждаю, — что за охломон? — интересуюсь в свою очередь.

— Начальник КГБ.

У меня чуть ноги не отнялись — и к Жукову не дойти — и всё обмерло. Завтра загребут, как миленького. Татары, говорят, народ мстительный. А то и ночью приедут, выспаться не дадут. Проклятый язык, ботало бескостное! Попросить, чтобы ампутировали, а то беды не оберёшься? Решительно отстранил Верку и вышел в темноту, как в зону. А ещё надеялся, что год кончится счастливо. Сплошная синусоида. Погуляю напоследок со своими, напишу прощальные письма — кому бы написать, завещание — проигрыватель жалко, сожгу компрометирующие материалы — надо будет поискать, прощу всех — даже Ангелину с Маратом — и буду до серого мертвенного рассвета ждать конвой в чистой белой рубашке — где бы её взять? Даже обидно стало до слёз, когда увидел, как беззаботно веселятся наши за замороженными окнами ярко освещённого Красного Уголка, абсолютно не думая о последних часах замечательного молодого специалиста, который откроет… чёрта с два он теперь что-нибудь откроет! Жалко себя стало до жути! Но я не из тех, кто впадает в уныние даже в самых безнадёжных случаях своей богатой событиями жизни. Помню, на 3-м курсе пришлось сдавать зачёт по промысловой геофизике аж 31-го декабря. Пренеприятнейший преподаватель, кандидатишка, выцарапавший степень задницей к сорока годам, когда-то крепко и навсегда стукнутый жизнью, был чем-то или кем-то разозлён и мурыжил нашу группу, отыгрываясь на нас, до десяти вечера, когда оставались без зачёта ещё семеро, и я, конечно, в их числе. «Всё!» — объявляет, со злорадством оглядывая беззачётных гавриков. 3-го января — экзамен, без зачёта — значит, без экзамена, без экзамена — значит, без стипендии. И он, и мы хорошо это понимаем. Из семерых пятеро — бывшие фронтовики, а один — капитан фронтовой разведки, ему и чёрт не страшен, не то, что институтская зануда. Быстренько переговорили между собой, один куда-то ушёл, дверь — на ключ и ультиматум: никто из аудитории не уйдёт без зачёта хоть в этом, хоть в следующем году. Плешивый кандидат начал, конечно, качать права, перечислять кары, ожидающие нас, вплоть до исключения, а мы молчим и ждём. Воззвал к совести, к тому, что его ждёт семья. Не помогло. До Нового года, обещает, всё равно всех зачётить не успею, не сидеть же в праздник здесь. Как раз возвращается командированный. В руках бутылка шампанского, три бутылки «Особой», а в кульках — всякая приличная снедь, вплоть до селёдки. «Не успеем, — утешает капитан, — здесь отпразднуем». У учёного сатрапа сразу и глазёнки загорелись, и плешь нежнойиспариной задымилась. Дома ему такое явно не светило, потому он и злобился. В общем, сдали мы зачёты тюлька-в-тюльку к 12-ти, отпраздновали, как следует настоящим мужикам, а преподаватель потом с каждым за руку обязательно здоровался. Жалел, наверное, что больше зачётов от нас у него нет. Да что он! Так, мелкий случаёк! Вот наш профессор математики, забулдыга и умница, каких свет не видел, доктор наук, книжек насочинял столько, что и сам не помнит сколько, вообще имел привычку принимать зачёты в… бане. Никаких шпаргалок не пронесёшь! Писали мелом на цементной лавке для тазиков. Зато и математику мы знали так, что до сих пор не забылась. Неужели больше не понадобится? Нет, не в моих правилах ныть и сжиматься в страхе. Я встречу их с высоко поднятой головой и, улыбаясь, сам протяну спокойные руки, чтобы на них замкнули никелированные наручники-браслеты. А пока двину, наперекор страхам, в веселящуюся толпу — может, и торт ещё остался — и вида не подам, что это мой последний, прощальный бал.

Но тут меня, как всегда некстати, припёрло — хотелось бы думать, что не со страха, — и пришлось завернуть за контору в сортир. Опорожнившись и повеселев, как будто прочистил мозги, возвращаюсь, торопясь окунуться в праздничный кутёж, почти запамятовав, что за мной придут, и вдруг вижу: под окном бальной залы на завалинке сидит кто-то. За мной? Уже? Страшно, но иду — а куда денешься? Голову опустил, ноги как ватные, улыбки и в помине нет. Подхожу ближе, и — радость безмерная: Горюн! Даже ватника заношенного-заштопанного на праздничный не сменил, в ватной солдатской шапке и растоптанных валенках портит новогодний интерьер.

— Добрый вечер, — сердце колотится до невозможности: сначала взвинтилось от страха, теперь — от радости. — Вышли подышать свежим воздухом? — Если бы он не сопротивлялся, я бы его расцеловал.

— Да как сказать? — отвечает неопределённо, не разделяя всеобщей радости. — Кому добрый, а кому не очень. Здравствуйте, — всё же улыбнулся, — коли не шутите, — и объясняет: — Сижу, присутствую незримо и неслышно на чужом пиру.

— Так пойдёмте, — зову щедро, от всей переполненной радостью души, — поприсутствуем зримо и слышимо.

Горюн усмехнулся в бороду и прищурил глаза, пустив тонкие лучики морщин от их углов.

— Нельзя, — и объяснил почему: — Ссыльным запрещено находиться в обществе более трёх человек. — Мудрый запретитель, наверное, соображал, что больше троих на одну бутылку не надо. Сразу стало ясно, почему такие как Горюн всегда искали уединения даже в глуши наших полевых лагерей.

— Но сегодня праздник! Один раз в году! — строптивлюсь по-детски. — Должны же быть какие-то исключения.

Изгой улыбнулся ещё шире, радуясь моей наивности.

— Только не для врагов народа.

Я разом, как от неожиданного удара в спину, содрогнулся, с опаской вглядываясь в будущего себя в нём, но не видел, а главное, не чувствовал врага. И никогда не представлял Горюнова врагом. Наоборот, независимым поведением, ровным отстранённым отношением ко всем, слаженной работой, вниманием к лошадям, — он внушал не только уважение, но и симпатию. Фактически я ничегошеньки о нём не знал, хотя и проработал рядом почти сезон, никогда не видел у общего костра и никогда не слышал таёжных баек, на которые так охочи таёжные люди с раскрытой душой. Человек, лишённый возможности общения. Хуже наказания не придумаешь. В толпе, а один. Озирается, сторонится всех, изгой по собственной инициативе, навязанной, однако, невидимой охраной. Мне стало бесконечно жалко его, жальче, чем себя, что, правда, случается со мной довольно часто, но сейчас — особенно.

— Знаете что, — вдруг говорю как обычно неожиданно для себя, — пойдёмте ко мне. — Он дёрнулся, внимательно посмотрел на меня, наверное, оценивая искренность предложения, и хотел отказаться, но я настойчиво, захлёбываясь словами, продолжал: — Я сейчас один в комнате, напарник у невесты, а содомиться со всеми что-то настроения нет. Хочется спокойного тихого вечера. Пойдёмте, не отказывайтесь. Есть чуть начатая бутылка замечательного плодово-ягодного пойла, редкостные деликатесы из новогоднего пайка, что ещё надо для хорошей беседы, если вы, конечно, не против. А нет, так к вашим услугам нормальная постель, заночуете по-человечески.

Он колебался. И хотелось, и ёкалось. Кому не хочется встретить Новый год в каком-никаком, а всё же в обществе, а не одиноким волком напару с луной. Тем более что существует поверье: как встретишь год, так и проживёшь его. Рисковать никто не хотел, и все вмазывали на всю катушку. А ёкалось Горюну потому, что приглашал молодой и не знакомый толком. А что, если осведомитель? Не сидеть же всю ночь молча, опасаясь сказать лишнее слово.

И я, конечно, рисковал, но со свойственной мне энергией мгновенно просчитал все риски и решил, что поступаю правильно. Если меня возьмут на гулянке, стыда не оберёшься. Все будут уверены: раз берут в открытую, значит, не зря. Другое дело, если сцапают дома, тихо и при одном молчаливом свидетеле. Горюн, естественно, не замедлит сообщить Шпацу, а тот, естественно, умолчит о несчастном случае. А когда дело откроется, время пройдёт, народ смирится с потерей бойца, трезво рассуждая: мы не видели — значит, не наше дело. Горюну вообще ничего не грозит: нас даже меньше трёх. А в общем-то, ну не мог я поступить иначе! Жалко, что мой верный Смит-и-Вессон времён гражданской войны, из которого, как ни тужился, ни разу не попал в ведро с десяти шагов, покоится в сейфе у Трапера, а то бы я отстреливался до последнего патрона, а последнюю пулю — в висок. В мощных поленницах дров во дворе я был бы как в крепости. До яви представил, как разлетаются от пуль во все стороны щепья и поленья, падают нападающие, а у меня — последний патрон в баране…

— Уговорили, — смазал последние мои минуты Горюн. — Какая ваша комната?

— Третья справа.

— Через пять минут буду, — и утелепал иноходью в своё стойло на конюшне.

А я пошкандыбал в своё, чтобы навести мало-мальский марафет, хотя бы убрать с глаз долой хлам и мусор, и тем самым лишить логово привычного уюта. Вообще-то я очень аккуратный — у меня всё затолкано под кровать и по углам, но, может, не зря пугают: оставленное вещевое и духовное старьё так и потянется через весь новый год, мешая обновлению.

Не успел как следует прийти, не успел основательно подумать, за что взяться сначала, только-только сменил старую скатерть на новые крахмально хрустящие листы «Комсомолки», как уже и требовательный стук в дверь.

— Входите, — разрешаю, обрадовавшись, что ничего не надо делать, и гость — на пороге.

В белом чистом свитере, разрисованном цветными орнаментами, в брюках с острейшими стрелками — палец порежешь, в блестящих штиблетах, с расчёсанной бородой и пышной шевелюрой, словно у него на конюшне есть гранд-стойло, он всем своим пижонским видом нагло бросал вызов хозяину, надеявшемуся всунуться по-домашнему в стиранное-перестиранное-застиранное трико времён первых курсов, когда я ещё сгоряча ходил на спортзанятия, но быстро бросил ненужные для будущего таёжного волка «три прихлопа — два притопа», и в мятую-перемятую-умятую ковбойку, удобную тем, что её не надо часто стирать, и, конечно, в растоптанные валенки. Стоило только набросить сверху полушубок и полумалахай и можно переть в магазин или ещё по какой нужде.

Гость с самого начала подпортил праздник — теперь придётся из воспитанного уважения и природной деликатности напару с ним париться в неудобном жестяном костюме. Правда, париться, скорее всего, не придётся, поскольку в комнате, выстывшей за день, довольно прохладно, если не сказать холодно. Утром топить было некогда — лучше выспаться, к обеду истопник был уже в стельку, а вечером смылся на званый вечер к медикам.

— Вам не кажется, что здесь свежо? — тонко намекает гость на толстые обстоятельства и деланно ухмыляется, чтобы смягчить неприятную для хозяина новость.

Кажется, конечно, и ещё как! — даже раздеваться не хочется. Был бы один, так бы и сделал, а с этим, навязавшимся на мою голову, придётся топить на ночь глядя, портить свежий воздух. Я абсолютно не боюсь холода — для меня что +20 градусов, что +15 — один чёрт. Наверное, потому, что за всю первую четверть жизни так и не умудрился накопить подкожного защитного слоя, и мёрзнуть нечему. Давно подмечено знаменитыми арабскими стоиками, что больше всех мёрзнут жирики-толстяки, а ходячие шкелеты знай скрипят себе на морозе да брякают заиндевевшими соединительными механизмами, изредка надраивая до сияния мягкие уши и нос. Для меня и жара ничего не значит, если не зашкаливает за +25. Так что топить в комнате или не топить, проблемы нет. Я всегда выбираю второе. Тем более что и топить-то нечем: дров на зиму мы с Игорьком не успели заготовить — уж больно она нагрянула неожиданно, а соседи — сплошь жмоты.

— К сожалению, — объясняю учтиво, — целый день был занят на званых приёмах. Придётся потерпеть, пока я не включу отопление, — и развернулся, чтобы уйти, соображая, у кого бы незаметно стибрить из поленницы приличную охапку сухих дров.

— Стойте! — грубо стопорит ещё не околевший гость. — У меня есть предложение… — Я этого выражения отродясь не люблю, потому что за ним обязательно следует неприятность. — Вы оставайтесь здесь, приводите в порядок комнату, готовьте стол, а печку я беру на себя, — и, не ожидая согласия, не спрашивая разрешения, по-свойски накинул мои шубейку и малахай и вывалился наружу, быстро затопав праздничными ботиночками по холодному коридору. Нет, чтобы сказать по-человечески: «Друг, у тебя здесь немного неуютно, свалим ко мне на конюшню», и я бы с удовольствием согласился. И даже костюм бы снял, чтобы не смущать хозяина. Ан, нет! Такие сами себе всегда создают барьеры, а преодолевать прихватывают и других. Ладно, замнём для ясности. Когда толком возразить нечего, не хочется и некому, приходится молча мириться с бардачной житухой.

Только-только успел одной левой выставить на стол всё, что есть съестного, как он вломился со здоровенной охапищей знатных берёзовых поленьев, явно из шпацермановской кладки, сбросил с грохотом у печки, надрал железными пальцами бересты, настрогал тупым топором растопки, заложил в продрогший зев печки, поджёг, и она разом запылала-загудела, обрадовавшись теплу вместе с нами.

— Можно и жить, — удовлетворённо тряхнул завидной шевелюрой мастер-истопник, легко, пружинисто поднялся с корточек, словно у него коленки никогда не промерзали, сбросил мою выходную одёжку и подошёл к праздничному столу, заваленному всем, что мы с Игорем не доели и чем облагодетельствовали в конторе. — Изобилие! — щедро оценил гость сиротские накопления. — Посмотрим, что у меня есть, — взял оставленный у двери мешок, взгромоздил на стул у стола и стал выгружать дед-морозовские подарки.

Первой появилась запотевшая-заиндевевшая бутылка шампанского с золотым горлышком, да ещё и полусладкого.

— Ого! — встретил я её с неподдельным энтузиазмом, никак не ожидая, что у конюха может быть что-нибудь другое, кроме местной двойной самогонки с валящей с ног убойной силой под 60 градусов.

Потом объявился замаслившийся под электрическим светом кругляк копчёной колбасы в шпагатной снасти, пахнувший таким пряным ароматом, что я невольно сглотнул слюну чуть не вместе с языком и ничего не сказал. Следом нарисовалась пол-литровая банка крупной янтарно-зернистой симовой икры, а вдогонку — солидный кусманище симового балыка, истекающего жирным соком.

— О-го-о… — прохрипел я осевшим голосом, заранее сожалея, что всего этого настоящего изобилия нам и за всю ночь не съесть.

— Не удивляйтесь — не воровано: дары властных рыбаков-любителей за транспортировку браконьерской добычи, — объяснил Горюн изобилие. И добавил: — И за молчание.

Я и не удивился ни капельки, а просто обалдел, когда в завершение Дед Мороз вытащил и небрежно положил на стол две всамделишные плитки шоколада, да ещё какого — «Особого Московского», какой дают лётчикам и разведчикам в кино. Слов для выражения гастрономических чувств не нашлось, и пришлось просто рухнуть на стул, в шоке раззявив рот и жадно бегая глазами по жратвенному пиршеству.

— Мне ещё никогда не доводилось сидеть за таким обильным столом, — пробормотал я, жалко улыбаясь в сознании собственной житейской ущербности.

— Мне тоже, — успокоил волшебник, — даже в той, свободной жизни. — Он опять тряхнул шевелюрой, отгоняя расквашивающее настроение. — Не будем терять уходящее время. Кстати, сколько нам его осталось?

— Почти 20 минут.

— Много и мало. Единственная физическая категория, не имеющая вразумительного относительного определения. — Он протянул руку и решительно отобрал у меня нож, оставив хозяина полностью не у дел. — Давайте сюда, а вы вытаскивайте праздничный сервиз. — «Гулять — так гулять» — вспомнил я утопающего, делающего последний глоток.

Гость явно относился к разряду напористо инициативных, с зудящим пером в некотором месте. Таким трудно в жизни, они всё хотят сделать сами и обязательно первыми. Я предпочитаю плестись за ихними широкими спинами, где не дует. Мне чужих забот не надо, я и своими малыми не прочь поделиться. Пошарил у Игорька в тумбочке, добыл две единственные запылённые мелкие тарелки, экспроприированные в обжорке с молчаливого согласия невесты, подал инициативному распорядителю, не пожалев двух полевых мисок, к счастью, оказавшихся мытыми.

— Блеск! — притворно восхитился конюх, сноровисто, как заправский повар, распределил по посудинам красиво нарезанное деликатесное ёдово и пригласил хозяина: — Садитесь. — По-хозяйски ухватился за шампанское: — Если не возражаете, я открою. — А я и рта не раскрывал — я уже у него за спиной. Хотя по откупориванию шампанского — спец, каких поискать. Дважды решительно, с оглушительным хлопком выдирал тугую пробку, и оба раза вырвавшиеся ароматные винные струи били точно в лица сидевших напротив. Счастливцам оставалось только пошире раззявить пасти, что они и сделали — и чего только я ни наслушался. Воистину трудно живётся в отечестве неординарным личностям. А однажды из откупоренного горла ничего не вылилось. Я опешил, взболтнул сосуд и заглянул в горлышко. И вовремя: оттуда харкнуло с такой силой и так смачно, как из огнетушителя. После этого удачного опыта я больше не рисковал молодой жизнью, нужной Родине.

У Горюна получилось не так эффектно: с чуть слышным хлопком и с чуть видным газком, и ничего в мою личность не вылилось, как будто он только этим и занимался в лагерях. Разлив шипяще-пенистый нектар по стаканам, он поднял свой, полюбовался на свет игрой пузырьков.

— Давайте, — говорит, — знакомиться: Радомир Викентьевич, — и приподнимает свой бокал, давая понять, что это он.

— Василий… Иванович, — в комнате нас двое, поэтому и без намёка стаканом ясно, у кого такие сермяжные позывные.

— Прекрасно! — восхитился Радомир. — По-настоящему, по-русски. Успехов вам, Василий Иванович, в наступившей трудовой деятельности. С Новым годом! — и подставляет бокал для утверждения тоста чоканьем.

Я хоть и Василий Иванович, но тоже не лыком шит: чокнул, как принято в благородных сборищах, нижней частью своего сосуда по верхней части его и выдал взаимное новогоднее пожелание:

— Полной, до донышка, и безоговорочной, без постскриптумов, реабилитации вам в наступающем году. С Новым годом!

Он быстро и остро вонзил в меня вопросительный взгляд, но ничего не сказал, не прокомментировал удачное пожелание, а медленно, со вкусом выцедил вино, и я с ним дублем. Так мы и встретили Новый 1956 год с разными тостами, на разных жизненных дорогах, симпатизируя друг другу и вдали друг от друга, сидя рядом.

Шампанское принято заедать шоколадом, я это сразу припомнил и потому, не медля, с трудом отломил от одной плитки пластинку, от неё — дольку и небрежно бросил в рот, чтобы было ясно, что и по будням он у нас не переводится, хотел схрумкать и размазать по всему зевалу для наслаждения, но не тут-то было. Она, долька эта, оказалась твёрдой и горькой. Пожмотились на фабрике положить сахару для лётчиков и разведчиков, себе отсыпали по мешочкам, и корчись теперь от зубной боли и горечи. Но я не гордый, мне и дерьмовый лётчицко-разведческий шоколад по нутру, могу и обе плитки схавать. Как бы не увлечься! Принялся за колбасу. Жёсткая и тоже твёрдая, никакого сравнения с моей любимой докторской, не говоря уже про деликатесную ливерную. Правда, здесь, на краю земли, никакой в магазинах нет, одни констервы «Made in USA». Я и по колбасе не гордый — согласен каждый день твёрдый горький шоколад ею заедать. Шампанское можно из диеты исключить. Горюн, тот и не притрагивается к каменным деликатесам, хотя у него, не то, что у меня, полный рот железных зубов. Знай грызёт себе, задумчиво так, китайское яблочко, по виду и по содержанию смахивающее на бильярдный шар. Если такое шмякнется на голову, будешь не Ньютоном, а покойником.

— Спасибо за неожиданное пожелание, — поблагодарил гость ни с того, ни с сего. — Хотя оно и несбыточное, а всё равно приятно, что в массе равнодушных людей вокруг есть хотя бы один, кто считает тебя невиновным. — Вот этого я не говорил. — Скажите, если не секрет, вы это надумали спонтанно или осмысленно? — Ему, видите ли, нужно зрить в корень. А если его нет? Взрослому дяде надо объяснять, что на Новый год принято желать самого наилучшего, чего очень хочется, и неважно, сбудется оно или нет. Что он думает, что я судья апелляционного суда и могу дать ему настоящую реабилитацию? Достаточно и того, что мне приятно обещать, а ему приятно слышать.

— Скорее интуитивно, — выворачиваюсь, как могу. — Вы не похожи на врага народа, не тянете. — Хотел добавить, что не тянет и на конюха, но промолчал, чтобы подчистую не нейтрализовать новогоднее пожелание. — Знаете, — развиваю интеллигентски гибкую и ко всему приспосабливающуюся мыслишку, — я верю только в любовь с первого взгляда. — У Горюна и усы обвисли ниже подбородка: неужели, думает, наверное, нарвался на гомика. — Когда она, — продолжаю лепить то, о чём и не думал, — насильно вымучена после долгих встреч и уступок, ей долго не жить — расползётся по швам, склеенным обманом. Так и с друзьями: я верю больше всего первому впечатлению от человека, и оно меня никогда не обманывало, — это я, конечно, для красивой завершённости мысли подзагнул: в институте я верил преподавателям ещё даже до первой встречи, а они очень часто не оправдывали моего наивного доверия. — Вы мне, — продолжаю объяснять ему и себе, почему мне вдруг втемяшилось именно такое новогоднее пожелание, — симпатичны с первой встречи. Наверное, ваша аура настроена на ту же частоту, что и моя, и будь вы враг-развраг, а для меня — близкий по духу человек. — Тут я малость зарулил в тупик, надо сдавать назад и выворачивать. — Но я-то не враг никому, я это точно знаю, как же мне думать о вас по-иному? По равнодушию произошла судебная ошибка, и пора её исправить. Я, во всяком случае, готов за вас поручиться.

А враг — не враг, друг — не друг всё играл стаканом со слабо пузырящимся вином, слушая сентиментальный бред самовольного поручителя, а когда я кончил путаться в мыслях, насмешливо взглянул на недоумка-недоросля, усмехнулся горько и поблагодарил:

— Спасибо на добром слове, — и предлагает: — Выпьем за нашу общую ауру. — Наконец-то наши дороги пересеклись, и мы встретились. — Интересно, — спрашивает без закуся, — кем вы меня представляете до судебной ошибки.

Естественно, тем, кем хотел бы быть сам.

— Большим военачальником, полковником или генералом авиации, — леплю, не задумываясь, и вижу, как я в генеральских штанах с красными лампасами, золотых погонах со сверкающей звездой и лакированных сапогах со шпорами на лихом белоснежном скакуне сажусь в истребитель… нет, со скакуна придётся слезть, с ним в самолёт не влезешь, а жаль! …и вихрем взмываю в воздух под расступающиеся облака, оставляя позади себя белую реактивную струю… чёрт, тогда не было ещё реактивных самолётов …оставляя позади себя рёв мощного двигателя и делая разные там бочки, кочки, головокружительные виражи, пируэты, мёртвые петли и штопоры так, что внизу все ахают и замирают от страха, а напоследок проношусь на бреющем, отдаю честь, сажусь, глушу мотор, одним движением выпрыгиваю из кабины, счищаю с зеркального сапога малюсенькую грязинку белоснежным платочком и, естественно, комкаю его и выбрасываю в сторону. Мне не жаль, у меня их сотни, и все с кружевными каёмками и памятными инициалами, подарены сами знаете кем. Да, так вот, привёл себя в порядок, улыбнулся открытой улыбкой, обнажив два рядя золотых зубов, а не металлических, как у Горюна, и тут вижу, ко мне направляются двое, в одинаковых чёрных кожаных плащах и шляпах.

— Ошибаетесь, — хорошо, что Горюн перебил, а то меня непременно бы сцапали по ошибке, — ваш покорный слуга всего-навсего был профессором социологии. — А мне бы всего-навсего докарабкаться до техрука! — Только успел защитить с успехом докторскую диссертацию, получить кафедру, как пришлось менять и профессию, и место жительства, и образ жизни. Вы знаете, что такое социология?

Я, как мог, напряг серое вещество, разжиженное вином:

— Судя по коренным словам, что-то из наук об обществе или обществах?

— Да, вы правы, — удовлетворённо подтвердил профессор неведомых наук, — наиинтереснейшее и наиувлекательнейшее учение об общих закономерностях развития любого общества. — Он, разволновавшись и забыв о приличиях, налил себе пол-чеплашечки шампанского и выдул в один приём, как обычный алкаш водку. — Товарищ Сталин, не мудрствуя лукаво, взял да и отменил древнейшее учение как буржуазное и не соответствующее духу советского времени и ввёл ему на замену одиозный исторический материализм, творение псевдоноваторов Маркса и Энгельса. Творчески развитое им самим, как считал вождь и все вокруг, новое учение объясняет исторический процесс прогрессивного развития общества к коммунизму с убогих классово-идеологических позиций. Вы, конечно, учили истмат?

Я поморщился, словно проглотил кислятину.

— Проходили.

— Понравился?

— Ещё как: я его дважды пересдавал.

Горюн понимающе улыбнулся.

— А я за все 10 лет, что мне отвалили за приверженность к старому, так и не смирился. Многие из бывших товарищей перелицевались и живут припеваючи. Когда в 48-м добавили ещё пятёрку, я только удивился, что выжил, и твёрдо решил, что обязательно переживу «гения социологии» и обязательно дождусь реабилитации — не себя, нет, любимой науки — и ещё посмотрю в подлые глаза псевдодрузей.

Он тяжело поднялся — и стало ясно, что очень стар, подошёл к печи, подбросил в топку дров и присел на корточки перед открытой дверцей, протянув руки, густо перевитые жилами, к теплу.

— Любимое место любого лагерника, — объяснил занятую позицию и уже от печи продолжил скупо рассказывать о своей судьбе: — Тогда мне крупно подфартило. Нас, человек 500, пригнали этапом грязной холодной осенью по бездорожью на захудалый золотодобывающий рудничишко на юге Хабаровского края, на замену тем, что сдохли от голода, холода и изнурительной работы в подземных выработках. Золотоносные жилы были бедными, больших затрат не стоили, а мы — почти задаром. Даже хоронить не надо: в заброшенный шурф сбросят, присыпят слегка и — баста. А на смену новых пригонят. Страна большая и вся в зоне. Обратной дороги с рудника нет. Кругом тайга непролазная, жилья вокруг на сотни километров нет. Выход только к морю и только летом, посуху, но там — пусто. Плашкоут придёт, выгрузит на берег скудные запасы на несколько месяцев и уйдёт. Живём в узкой долине, в распадке, вечно в тумане и мороси, как кроты ползаем под землёй от зари до зари и белого света не видим. Всё делалось вручную, киркой и лопатой. Породу и то вывозили на тачках — на карачках. Рудник и бараки наши находились в зоне, огороженной тремя рядами колючки и охраняемой грузинами на вышках. А рядом расположились покосившаяся деревянная обогатительная фабричка и посёлок охраны, ИТР и вольняшек, работающих на фабрике. Каждую субботу на расчищенную поляну плюхался АН-2 и забирал недельную добычу. Самыми популярными у нас были разговоры: как бы захватить пташку и мотнуть на большую землю.

Горюн поднялся с корточек и протянул руки над плитой.

— Никогда не согреть, — объяснил, виновато улыбаясь, и продолжил рассказ врага народа: — Если бы я застрял на руднике, то, несмотря на зарок, не выдержал, загнулся бы там. — Он немного помолчал, переживая заново возможный тупик. — Но — не судьба, — и снова замолчал, вспоминая спасение. — Однажды на утреннем шмоне перед угоном на рудник мне приказали выйти из строя и повели в караулку. Там передали в полное подчинение здоровому молодому еврею с типичной чёрно-кудрявой шевелюрой. Это был Шпацерман.

— Наш?! — вскрикнул я в радостной догадке.

— Он, — подтвердил Горюн, оторвался, наконец, отогревшись, от печки и присел к столу. — Работал главным инженером, жил в отдельном доме и уже имел четверых отпрысков.

— Как же он, горняк, попал вдруг в геофизики? — не удержался я с риторическим вопросом не по теме.

Горюн усмехнулся моей пионерской наивности.

— Членам партии без разницы, чем и кем руководить: колхозом или заводом, магазином или институтом, социологией или геофизикой — методы одни и те же: идеологическая накачка и неукоснительное следование руководящим партдирективам. А для производства всегда найдутся безыдейные и бездушные подчинённые, грызущие друг друга за место под партсолнцем. И ещё — недрёманное око КГБ.

Лучше бы он не напоминал об оке — мне сразу почудилось, что в замёрзшее окно кто-то за нами наблюдает, подмаргивая, и не сразу поверилось, что это мерцающая звезда.

— За мной должны сегодня прийти, — сознаюсь убитым голосом, и даже вроде бы горькая слеза капнула в стакан. А может, с носа. В такие отчаянные моменты отовсюду капает.

— Кто? — не понял Горюн.

Я, сбиваясь, рассказал, как по мальчишеской дурости почти расстроил помолвку начальника местного КГБ, татарина, умолчав, естественно, о неразделённой любви. Горюн внимательно выслушал, посмеялся и успокоил:

— За такое не садят, а дают втихую в морду, так что не попадайтесь ему на узенькой дорожке.

Больно-то надо! Хотя неизвестно, чьей морде стало бы хуже. Я уже два раза начинал всерьёз качать мышцы гантельной гимнастикой, используя топоры, насаженные на палку, но оба раза дальше вводного занятия дело, правда, не продвинулось. Почему-то стало страшно обидно, что за мной не придут, а элементарно начистят морду. Горюну-то что — его уже взяли, а меня, может, ещё возьмут. Если татарин зафинтилит по физии, вызову на дуэль. Чёрт! Мои пистолеты всё ещё в Париже. И про Шпаца охота дослушать.

— Куда он вас повёл-то? — спрашиваю, смирившись с битьём рожи. — На фабрику, небось? На каторжный труд, где вольные не хотят вкалывать?

Горюн весело улыбнулся одними глазами — они у него такие, что могут выразить всё.

— Вы и на этот раз правы: пять лет я вкалывал у него в доме гувернёром, учителем, слугой и просто дворовым крепостным, стараясь не проштрафиться, чтобы не оказаться снова на руднике. — Глаза его выдали горькую усмешку. — Забыл про пресловутую честь, дутое достоинство человека, интеллигентские притязания, пресмыкаясь как раб и угождая хозяевам, чтобы только удержаться в сытной и тёплой полуневоле. — Он не смотрел на меня, боясь, наверное, чтобы глаза не выдали другую правду. — Командовала в доме Наталья. Тогда она была очень красивой женщиной.

— Шпацерманиха? — удивился я, представив расползшуюся по всем швам тушу начальницы.

— Стройной, полногрудой, белокурой и голубоглазой — сам ангел, — Горюн невесело рассмеялся, он так часто смеялся и улыбался, рассказывая про свою судьбу, что ясно было, как нелегко она ему далась. — Но у ангела был чертовски несносный характер и крепкие ручки. Доставалось всем, в том числе и мужу.

— Шпацерману? — опять удивился я, вспомнив массивную фигуру начальника.

— Понять её очень даже можно: каково молодой и красивой гнить в беспросветной таёжной глухомани, забытой и богом, и чёртом, среди грубых необразованных человекоскотов в форме и всякой вольнонаёмной швали, для которых всё прекрасное сосредоточено в бутылке водки? Да ещё четверо ранних детей. Поневоле сорвёшься. Это уже здесь после шестого ребёнка она несколько успокоилась, смирилась, да и то, нет-нет да и перепадёт кому-нибудь под горячую руку. Берегитесь её.

Горюн отпил глоток вина, зажевал долькой всё того же яблока.

— Такова, мой друг, настоящая жизнь — не в книжных снах, а наяву. Наконец-то, после 10-ти каторжных лет, я стал её понимать и принимать такой, какая она есть, а не такой, какой бы хотелось. Стал ценить собственную жизнь, относиться к ней не как к внушаемой годами общественной ценности, а как к индивидуальной, единственной и самой дорогой. Советую и вам того же, пока не поздно. В нашей короткой жизни всё тлен: и работа, и друзья, и слава и, тем более, карьера. Настоящими непреходящими ценностями были и остаются воля, семья и здоровье. Прислушайтесь, пока не поздно.

Я прислушивался, не особенно вникая в суть профессорских наставлений, наслушавшись за пять лет по уши, и давно решил пробивать дорогу в светлое будущее собственными шишками и мозолями. А зря, как оказалось, пролопоушничал: жизнь-то оказалась очень короткой, чтобы сделать все ошибки и, главное, их исправить. Только-только разогнался, а уже и тормозить пора. Тогда меня больше интересовала чужая судьба, чем своя, и так, наверное, бывает у каждого бестолоча.

— А сюда вы как попали? Шпацерман привёз? Всё ещё в рабах?

Вот теперь Горюн даже не улыбнулся, только голубые светлые глаза ещё больше высветлились.

— Рабство закончилось в марте 53-го, — отрезал он жёстко. — Помог вождь всех народов своей смертью. Я всё же пережил его, родимого. Кстати, если не секрет, как вы относитесь к Сталину?

Вопрос простой, пионерский, а мне и отвечать, если по правде, нечего.

— А никак, — говорю. Бывают вопросы, на которые, как ни тужишься, а кратко, чётко не ответишь, и значит — нет честного ответа. Этот для меня из таких. — Он был — там, я — здесь, никаких контактов не было. Великий, мудрый, любимый… — пустые обтекаемые слова. Вот и всё. — Я вспомнил тот памятный день. — Наши студенты, бывшие фронтовики, встретили смерть вождя молча, я бы сказал — ожесточённо, молодёжь — растерянно, но слёз не было. Я думаю, что он давно для нас был как Ленин в мавзолее — неодушевлённый символ.

Тот, для кого вождь оказался весьма и весьма одушевлённым символом, молча продумал мой невнятный ответ, яростно сжимая и разжимая сильные пальцы рук, потёр ноющую, наверное, шею.

— Что ж, вам повезло, что контактов не было. С сильными не борись, гласит народная мудрость, но часто мнящие себя мудрее народа забывают про неё, игнорируя народный опыт.

Он опять полез в скучную хилософию.

— После смерти Сталина вас освободили? — возвращаю к рассказу — хуже нет, когда конца не знаешь.

Вот он, наконец, и снова улыбнулся.

— Подчистую. В конце июня кончился мой второй срок, и вместо ожидаемого третьего дали вечную ссылку с правом проживания в Хабаровском и Приморском краях и без права появляться в городах. Фактически — воля в большой вольере. Выдали справку вместо паспорта и — вали на все четыре стороны. А как? И куда? Без денег, одежды, пристанища? Так и пришлось бы сгнить на том руднике вольняшкой вместе с зэками. До осени прокантовался в тайге на подножном корму, к тому времени фабричку закрыли, горе-шахтёры почти все вымерли. Шпацермана перевели сюда, и он по старой памяти, может быть, в отплату за рабство, прихватил и меня с собой.

Весёлого Нового года как-то не получалось. А народная мудрость гласит ещё, что как его встретишь… Горюн вылез из-за скучного стола и спрашивает, повернувшись к моей тумбочке:

— Я вижу, у вас есть проигрыватель? И пластинки? Можно посмотреть? — и в обычной своей манере, не ожидая разрешения, подходит к сокровищу, берёт в руки из двухпластиночной стопки верхний конверт. — Ого! — выдаёт моё любимое восклицание. — Лунная! Я не слышал её все эти годы. Можно послушать? — а сам уже открывает чужой проигрыватель и ставит пластинку. Быстро разобрался, что и как включать, и вот по комнате поплыла медленная тревожно-успокаивающая и волнующе-щемящая мелодия. Горюн осторожно присел к столу, налил вина мне и себе, чокнулся, выпил и застыл в слухе, опершись на локти и вдев пальцы в кудри.

И я слушал, правда, не забывая о шоколаде, который как-то незаметно доел. За день у меня было столько стрессов, что этот, последний, сломил вконец, вызвав неудержимый зёв, который я никак не мог преодолеть, как ни сжимал изо всех сил мощные челюсти.

— А вы ложитесь, не стесняйтесь, — милостиво предложил гость хозяину, заметив из-под свесившихся кудрей мои безнадёжные потуги.

Я не гордый, меня долго уговаривать не надо — тут же завалился, не раздеваясь, на обмятую постель, решив отдохнуть минуту-другую. И мне это удалось — что значит сильная воля! Засыпая и просыпаясь, надрывая здоровье, я прослушал всю сонату, но когда экзекутор поставил «Времена года», не выдержал пытки и в «Апреле» заснул намертво.

- 8 -

Хуже нет, как просыпаться в понедельник или после праздников. Только-только не закалённый ещё железной трудовой дисциплиной молодой податливый организм привыкнет в воскресенье понежиться в удобно умятой постельке до 10-ти, а то и до 11-ти, как уже на следующий день надо насиловать его, пробуждая почти в 7. Как-то, пересиливая себя, оторвав от целительного утреннего сна десяток драгоценных минут, я не поленился и скрупулёзно рассчитал, до скольких мне можно дрыхнуть. До конторы переть спросонья от силы 3 хвилинки; одеться по-рабочему — до чего удобная вещь — валенки: на них я экономлю верных пяток минут — попробуйте-ка зашнуровать за столько ботинки с закрытыми глазами; на одёжку, следовательно, уходит две хвилинки — свитер тоже удобная вещь: нырнул в него и готово; чтобы слегка промыть глаза кончиками мокрых пальцев — всё равно до конторы не откроются полностью — достаточно и полхвилинки. Итого набегает пять с половиной хвилин. Завтракать дома у нас как-то не принято — нонсенс! Все начинают рабочий день всеобщего обильного жора в конторе — тараканы уже ждут на задних лапках — с утопленнического чаехлёбия и лакают до уморного расслабления. Мне тоже кое-что перепадает от тараканов. Вот и получается, что вставать мне можно в 7 часов 54 с половиной минуты. На моём расхлябанно-дребезжащем будильнике, к сожалению, никак не выкроишь полминуты, вот и приходится просыпаться с запасом, без пяти.

Хуже нет… Почему бы умным дядям из Минздрава не дотумкаться до сермяжной истины, что резкая смена режима для трудящихся, особенно умственного фронта, вредна. Правда, многие докемаривают на работе, но не у всех равные возможности и отдельные кабинеты. Когда соседки тайно шушукаются, разве уснёшь? Почему бы не перенести начало рабочего дня в понедельник, скажем, на 10… или, ещё лучше, на 11 — до обеда час можно как-нибудь и дотянуть. А во вторник начинать в 9, постепенно вводя трудящихся в рабочий ритм недели?

И ничего нет хуже, когда вместо того, чтобы сопеть в две дырочки, просыпаешься ни свет, ни заря не в понедельник, что было бы простительно, а в самое что ни на есть светлое воскресенье, — и сна, до обиды, ни в одном глазу. И мысли всякие туманятся, раздражая и отгоняя остатки дрёмы. Ну кто, кроме круглых идиотов вроде меня тратит 1-го января зазря драгоценное свободное время?

Скосил глаза на соседнюю койку — пусто. Да ещё и тщательно заправлена, как будто никто и не ночевал. А может, так и было? Меня, охломона, опоил, а сам всю ночь в темноте строил козни против народа. Враг — он и есть враг, хоть профессором его назови, хоть конюхом. Так и стережёт, как бы навредить хотя бы одному из народа.

Приподнял голову: на столе всё тщательно прикрыто газетами — как хорошо, что у нас высоко развита газетная промышленность, и не проверишь, что осталось, а что унёс. Шоколад, конечно, взял… Нет, кажется, я его весь вчера умял. Ага! Бутыляги с шампанейским нет! Выдул в одиночку! И грамма не оставил на опохмелку. Опять придётся лечиться плодово-выгодной микстурой. От одной мысли чуть не выворотило.

Лежу на спине, упакованный в праздничный костюм и прикрытый полушубком. Он постарался. Костюм, конечно, помялся. Ему-то что, ему не гладить. Слава богу, надевать больше не к чему. Уж больно хлопотная эта конторская спецовка — гладь да чисть каждый день, с ума сойти можно! Мыться и то реже надо.

Придётся, одначе, вставать. А зачем? Что делать? В первый день нового года принято волыниться по родственникам и хорошим знакомым и доедать и допивать прошлогоднее. У меня здесь нет ни тех, ни других. Свинья всё же Горюн, одним словом — конюх, профессор задрипанный кислых щей и подгоревшей каши. Мог бы и праздничный брэкфаст сварганить ради знакомства. Да где там! Пригласишь такого в дом от душевных щедрот, напоишь, накормишь, спать уложишь, а он возьмёт и накакает в ответ. Рассуждает так красиво, как и все профессора, а как сделать доброе дело, так его и нет, умыкнулся. Небось, своих одров холит, напрочь забыв о гостеприимном молодом специалисте, который вот-вот откроет крупное месторождение на Ленинскую и который пожертвовал ради него блестящим новогодним балом. Куда деться бедному неприкаянному в выходной день, когда не спится, не лежится, не гуляется ему? Одна дорога — в контору, помогать Родине завершить пятилетку в четыре года.

Кое-как, в кровной обиде на весь мир, встал, кряхтя, переоделся — хорошо, что кровать застилать не надо, повесил костюм на спинку стула — может, отвисится. Пора умываться. Стал думать: по какому графику принимать водные процедуры — по рабочему дню или по выходному? Решил, что, раз вынужден топать на каторгу, сойдёт и упрощённый вариант. Осторожно смочил пальцы под умывальником — вода холоднющая! — и быстро мазанул по глазам туда-сюда. Хватит, а то и простудиться недолго. В воскресенье я обычно усложняю процедуру тем, что нацеживаю воду в ладони и кидаю её в наклонённое лицо. Главное: умудриться, чтобы долетали редкие капли. Поискал на полотенце чистое место — и почему оно так быстро пачкается? Ещё и месяца не прошло, как повесил. Протёр глаза, а заодно и лицо намокшим местом. Чистое пятно исчезло. Вздохнул, всунулся в валенки и в полушубок, отбросил со стола газеты — всё на месте, всё тут, ничего не тронул, ничего не взял, даже недоеденное яблоко лежит почернелое. Может, всё отравлено? Чтобы нанести вред народу от потери высококвалифицированного талантливого специалиста, который… Враг народа — он и есть враг. Если бы всего было по маленькому дефицитному кусочку, я бы сметал, не задумываясь. За милую душу. А так, когда лежат огромные кусманищи, и смотреть противно. Понюхал издали — ничего не охота. Еле нашёл чайник, укрытый ватником, ещё горячий. Что за дурная привычка шпарить губы и горло кипятком! Налил полстакана, чуть-чуть закрасил «Сяо-линем» и добавил для кондиции доверху сгущёнки. Опохмелился, и сразу полегчало. Нашлись силы умолоть и порядочную закорюку отравленной колбасы. Совсем повеселел. Можно и на каторгу.

На мой долгий и настойчивый стук звякнул внутренний засов и, приоткрыв дверь, высунулся заспанный дед Банзай, как разжалованный дед Мороз.

— Чево припёрси-то? — спросил недовольно, не поздоровавшись и не поздравив с наступившим. — Допить хочешь? Нету! Полный банзай!

Я, пожертвовавший самым дорогим, что у меня есть — утренним сном в выходной день, добровольно пришедший спасать Родину, естественно, был глубоко оскорблён низким, ничтожным подозрением, недостойным настоящего мужчины. Если бы мои пистолеты не были до сих пор в Париже…

— Больно надо! У меня у самого есть чуть початая бутылка марочного портвейна.

— Чё ж не приволок? — оживился дед, сделав стойку на чужинку. — Уместях бы и приделали партейную.

— Не-е, мне нельзя, — огорчил я деда, — важное государственное задание — к завтрему умереть, но сделать. Иначе чего бы я припёрся?

— А-а, — совсем скис Банзай, сражённый моей логикой, — ну, тогда влазь, выполняй задание, — и пропустил меня в контору.

Внутри сильно и отвратительно пахло продуктовой кислятиной и водочным перегаром. Разве можно в таких условиях выполнять важное государственное задание? Успокаивало только то, что все наиважнецкие открытия происходили в экстремальных бытовых условиях: Ньютон получил по кумполу силой тяжести гнилого яблока, Эйнштейн вынужденно сидел в относительно тёплой ванне в относительно благоустроенной коммуналке, а некоторым светлая мысля пришла опосля скудного обеда, в сортире. Последний вариант для меня сразу отпадал, поскольку наш дыряво-продуваемый нужник — на улице, и там в январский морозец не очень-то задумаешься — всё замерзает на лету, а извилины с любыми мыслями — тем более. Как выглядит ванна, даже пустая, я давно забыл. Остаётся яблоко… Представил, как на темечко сваливается китайское фруктовое ядро и отверг и этот вариант. Ну, никаких условий для творчества!

В мрачном настроении тяжело прошёл в камералку, небрежно сбросил овчинную мантию, безутешно кряхтя опустился на свой стул и тут же резво подпрыгнул, словно сел голым задом на льдину. В нетопленом помещении, как будто специально подготовленном для плодотворного творчества, было адски холодно — заметно, как изо рта выходили остатки тёплого пара, окна промёрзли напрочь, а в углах отложился иней. Не камералка, а ледяной саркофаг. Ну, никаких условий!

В авторитетных научных кругах давно известно, что главным инструментом мыслительного процесса является задница: ей хорошо, и мозгам комфортно. Недаром у мыслителей эта часть наиболее развита и ухожена. Они свои открытия не выдумывают, а высиживают. Коганша, например, пройдя столичную школу, знает, потому и имеет тёплый и мягкий поджопник, а по её внушительному насиженному заду безошибочно определяешь подвид гоможопиенсов. Пора и мне обзаводиться и тем, и другим, если всерьёз собрался выдумать что-нибудь стоящее. А пока забрал коганшевский подзадник, переложил к себе на стул, поёжился, привыкая к взбадривающему холоду, не привык и напялил полушубок, кое-как умостился за столом и, подув на пальцы остатками внутреннего ослабленного жара, взял в руки книги с траперовской полки.

Первая — «Электроразведка», толстенная, фолиантная, с внушительными чёрными корками, явно была высижена. Ба! Знакомые всё лица! Автор-то, древний одуванчик академии, как-то соизволил промямлить вводнуюлекцию, безнадёжно погружаясь то в историю предмета, в которой он, естественно, был героем, то в сон наяву. И как это он сумел столько насидеть? Но мне хватило и получаса, чтобы одолеть энциклопедь, потратив больше времени на перелистывание страниц, чем на чтение тенденциозной абракадабры, годной для любителей лекций по линии «Общества знаний». Ничего полезного для практической интерпретации я из неё не выудил.

Зато вторая книженция — «Электропрофилирование» — какого-то захудалого кандидатишки, соответственно и оформленная, явно состряпана была при дефиците времени и условий и уж точно без подзадника, потому что отличалась краткостью и чёткостью изложения, и мне пришлось максимально сосредоточиться, вспомнив ещё не забытые ночи перед экзаменами, чтобы осилить её в один присест. Он занял целых два часа, но когда я с сожалением перелистнул последнюю страницу, то мог с полной ответственностью, не кривя душой и не бахвалясь, чего не люблю делать сам и не терплю в других, сказать, что знаю метод и с чем его едят, знаю приёмы интерпретации и готов употребить их для расшифровки графиков, подсунутых Трапером. Даже руки зачесались немедленно доказать, что мы, питерские, не лыком шиты. Взял рулон миллиметровки с графиками и только хотел развернуть, прикидывая, что на всё-про-всё мне пару-тройку часов, пожалуй, хватит, и завтра утречком я скромненько подсуну под длинный рубильник Бори классические результаты обработки, коротко скажу: «Вот!», и все поймут, кого они в чёрством эгоистическом самомнении проглядели. Только-только я так подумал, как во входную дверь грубо забухали. «Какой-то бич ломится в жажде опохмелки», — решил я и хотел было встать, выйти и дать нахалюге по шее, но хотел так долго, что Банзай успел открыть дверь. По коридору протопали твёрдые шаги, дверь в камералку отворилась, и знакомый надтреснутый басок спросил:

— Сидишь? — на что отвечать было нечего, — потом коротко приказал: — Зайди, — и вовсе не бич ушёл к себе в кабинет.

Приказ начальника для подчинённого закон. Я с сожалением отложил графики и поплёлся к боссу, горбатясь от холода.

— Присаживайся, — встретил тот, намекая на стул, стоящий у стола, около которого шустро копошился Банзай, застилая его газетами и выставляя бутылку водки, стаканы и прошлогодние недоедки. Я присел, с отвращением поглядывая на бело-зелёную этикетку на бутылке, запечатанной сургучом.

— Почему не был? — строго спросил начальник прежде, чем уравняться в застольных правах. Пришлось честно рассказать о медиках, которые никак не могли обойтись без меня в новогоднюю ночь и продержали почти до утра.

— Давид Айзикович! — решил я незамедлительно воспользоваться благоприятным случаем.

— Да?

— Волчков скоро женится, — начал я издалека, — совсем не живёт в общежитии — всё у невесты. Разрешите подселиться вместо него Горюнову. — Помолчал чуток и добавил, объясняя просьбу: — Человек он пожилой, а живёт-ночует в конюшне. Неудобно! — и не объяснил кому — конюху или заботливому начальнику.

Шпацерман недолго о чём-то подумал и разрешил:

— Ладно, пусть перебирается, — сделал паузу, как я, и добавил: — Но я об этом ничего не знаю.

— А я ни о чём и не просил, — мгновенно среагировал я.

Айзикович с любопытством всмотрелся в меня, рассмеялся и спросил:

— Будешь? — распечатывая бутылку и беря мой стакан.

— Водки не пью, — мужественно отказался я от лестного алкогольного тет-а-тет с начальником.

Тот хмыкнул и внимательно вгляделся в урода карими глазами из-под лохматых смоляных бровей с заметной сединой, вгляделся так, будто видел впервые. А оно по сути так и было, потому что раньше я просто, как и все, попадался ему на глаза, а теперь он видел меня сам.

— А что пьёшь? — он смотрел на меня с явным любопытством, прикидывая, сколько ещё продержусь и не свалюсь в ихнее запойное болото. Я собирался сознаться в любви к чаю со сгущёнкой, но он поспешил догадаться сам:

— Вино? — и к деду: — Что там осталось? — и опять ко мне: — Красное, белое?

Банзай поспешил внести свои коррективы в винную карту:

— Что осталось, я всё слил в одну бутылку, получилось розовое. Всё едино — бабья слабость.

— Будешь? — опять навязывается начальник, наливая себе, не жадничая, целый стакан водки.

Хлопнула входная дверь, прошелестели быстрые войлочные шаги, дверь в кабинет осторожно приоткрылась и в щель просунулась хитрая рыжая морда Хитрова: лиса издали чует поживу.

— Можно? С наступившим вас! — он увидел бутылку, полный стакан и расплылся в умилительной улыбке, потом разглядел меня и скис.

— Ну? — не обращая на него внимания, потребовал начальник от меня окончательного ответа.

Я не раз замечал, что люди пьющие, нормально пьющие, не алкаши, обязательно стараются совратить с трезвого пути непьющих. Почему-то им доставляет садистское удовольствие напоить нашего брата в стельку, а потом рассказывать, каким тот был свиньёй. Наверное, оттого же, отчего у нашего человека чешутся руки и мозги вымазать грязью любое чистое пятно. А ещё я знал, что страшнее страшного будить зверя и перечить начальнику в утреннем ненастроеньи. И потому твёрдо ответил, как отрезал:

— Не хочу! — и отвернулся, изготовившись стойко стоять, то есть, сидеть, на своём. — Я работать пришёл.

— И не надо! — мгновенно пнул меня начальник как шавку. — Давай, Фомич, заходи. Надеюсь, ты не откажешься выпить с начальником.

Тот продребезжал мелким подхалимским смешком и быстренько занял моё место — я еле успел встать и, как разжалованный, сгорбившись, оставил тёплое местечко, обещая мысленно, что они меня ещё узнают, ещё пожалеют… но о чём пожалеют, не знал.

Плюхнувшись на остывшее коганшевское седалище, торопливо, боясь, что снова помешают, развернул графики и… обомлел. Какие же это графики? Разве такие у кандидата? Не графики, а сильно иззубренная пила. Или кардиограмма безнадёжного сердца. Господи, до чего же больна наша Земля с такими прыгающими неровными электроимпульсами. Да-а… Пришлось идти на разведку к профессионалам.

У Розенбаума на столе такой же рулон, только более пухлый, мятый и грязный — он давно его мусолил и уж, наверное, разобрался в земном диагнозе. Осторожно, не оставляя явных следов, разворачиваю рулон почти до середины и вижу завёрнутые внутри геологическую схему, составленную Сухотиной и корреляционную схему, смастряченную Альбертом. Как небо и вода! На первой границы и пласты шуруют через всю площадь, плавно изгибаясь и изредка спотыкаясь на поперечных разломах, а на второй от них живого места не осталось — вся площадь густо пересечена-рассечена геоэлектрическими контактами, превратившись в лоскутное геоэлектрическое одеяло с прыгающими сопротивлениями. Стал приглядываться, приспосабливаться. Замечаю, бедный Яковлевич всячески старается снабдить геологические границы геоэлектрическими контактами даже там, где их и в помине нет, а прыгающие сопротивления, наверное, постарается оправдать изменчивым составом геологических горизонтов. А средние сопротивления определяет по осредняющей линии, срезая пики как ему заблагорассудится. В общем, подгоняет электроразведку под геологическую фактуру, нимало не заботясь о престиже науки, которой служит. И всё равно им с Алевтиной не дотолковаться. Нам с ним не по пути. А что делать?

Снова вернулся к своим чистым графикам и стал вглядываться и вдумываться, отчего они такие, и что заставляет сердце Земли биться так неровно. Надо забыть про ловкие кандидатские примерчики и лезть в первооснову электроразведки — в электрические свойства пород.

Ни в академическом фолианте, ни в кандидатском сочинении ничего вразумительного и, тем более, конкретного не нашёл. Кроме общих данных о том, что большие сопротивления характерны для плотных известняковых и магматических пород, а низкие — для алевролитов и глинистых сланцев, господа учёные не соизволили привести. На тебе, интерпретатор, выделяй то, не знаю что. Пришлось обратиться к справочнику по физсвойствам, но и там про электрические свойства было скудно-бедно. Оказалось, никто и никогда ими серьёзно не занимался, поскольку лабораторные измерения трудоёмки, а получаемые данные в таком широком спектре, что и по пьянке не разобраться. К тому же они для разных измерительных установок разнятся в десятки и сотни раз и для интерпретации полевых данных непригодны, так как там свои измерительные установки, и получается, что для каждой — своя шкала сопротивлений пород. Вот и приехали! Полистал ещё раз для страховки кандидатский опус, рассмотрел ещё раз красивые примеры с идеальным совмещением практических и теоретических кривых, порадовался за начинающего учёного на воде толчёного. Особенно удались ему примеры на дайках и мощных трещинах — на одном пик вверх, на другом — вниз. Стоп! А если их много, этих даек и трещин, тогда что — пила? Кардиограмма? Вся площадь в дайках и трещинах! Немыслимо! Нарисовать и подсунуть Лёне. Я даже рассмеялся, представив оторопелую реакцию уважаемого мыслителя. Он-то уж точно до такого не дотумкается. Хорошо, если не сразу побежит звонить в психушку. Незамедлительный перевод в другую партию, во всяком случае, обеспечен.

Вспомнилось, что Алевтина жаловалась на повсеместное широкое и безалаберное распространение всевозможных систем маломощных трещин, зон трещиноватости, рвущих и рубящих геологические пласты вдоль и поперёк, со смещением по горизонтали и вертикали и без него. Визуально, без горных выработок они не устанавливаются. Даек, однако, тоже хватает, но большинство маломощные и тоже ютятся в проводящих трещинах. Значит… Эврика! Мама родная — как просто: пики на графиках сделаны провалами сопротивлений за счёт трещин! А средние сопротивления пластов надо определять, не срезая пики как вздумается, а по их вершинам. Сразу стало жарко, я даже расстегнул полушубок. Захотелось двигаться, побежать и обрадовать начальство до чего допёр их подчинённый, но, вспомнив убийственный запах сивухи и пустые остекленевшие от алкоголя глаза потенциальных свидетелей моего триумфа, унял себя. Ничего, они ещё успеют узнать о непризнанном гении в своей пьяно-болотной среде. Не зря говорят, что нет пророков в своём отечестве. Это обо мне. Потерплю. А пока опробовал свой гениальный метод на кальке. Получалось классно, и я с трудом удержался, чтобы не продолжить, решил не торопиться, осмыслить ещё раз. Есть в характере моём одна вредоносная особенность: придумав что-нибудь сногсшибательное, никогда не тороплюсь воплотить идею в жизнь, приятно размышляя о том, что из этого должно получиться, а не то, что может состряпаться. От этого и приходится часто шмякаться с приятно качающих небес на твёрдую землю. Лучше оттянуть этот момент, ещё раз — уже в который! — проштудировать литературу, может, я в запале какую-никакую сильную мыслишку проскочил ненароком. Хорошо бы поцапаться с Алевтиной. И чего она не притащилась, как все руководящие кадры, на опохмелку? Когда надо, никогда нет! Никаких условий для творчества. Однако, не читалось. Пойти, надрызгаться, что ли, с радости? Вот так не поддержанные вовремя таланты и спиваются. Интересно, есть ли у меня дома ещё сгущёнка?

Оказалось — есть, да ещё целых две банки. Правда, проткнутые и почти высосанные, но всё-таки кое-что осталось, можно было и надраться всласть. Прежде пришлось затопить печь. Хорошо, что с вечера остались дрова — а всё моя врождённая предусмотрительность, и нагреть чайник. Но я времени зря не терял: плюхнулся на кровать и стал усиленно обмусоливать со всех сторон свою квинт-идею. Есть захотелось — страсть. Это ещё одна из особенностей талантливых людей: как что-нибудь взбредёт в голову, так тут же оживает и тянет брюхо. И жрут-то всё без пользы, если не считать неприлично свисающего интеллигентского животика. Вот, наконец, и чайник сначала засипел, потом заворчал, не на шутку озлобился и стал выплёвывать пар и лишний кипяток. Пришлось сменить неземные мысли земными, подняться и удовлетворить бунтующее чрево, пока ещё не приросшее к позвоночнику.

Газетку с ночной сервировки долой, ножом вскрыл обе банки и наскрёб почти полстакана килокалорий, добавил чуток-с-ноготок холодной заварки, сверху залил кипятком, и фирменный коктейль готов, в самый раз и по температуре, и по крепости. Уселся, потирая натруженные с утра руки и вожделенно разглядывая поле чревотворческой деятельности. И вдруг — на тебе! — стук в дверь. Как всегда, некстати! Не успел ответить, что меня нет дома, как она распахнулась, и нарисовался профессор собственной незапылившейся персоной.

— Могу? — спросил для проформы, раздеваясь и тоже потирая профессорские длани. — С Новым годом! Как спалось?

— А никак, — недовольно ответил я, — на работу ходил.

— Вот как! — не удивился Горюн. — Оригинально. А я навестил лошадок, с вашего разрешения добавил им в воду остатки шампанского — праздник ведь, для всего живого праздник, накормил овсом вволю, почистил, помыл, расчесал, печь затопил — пусть понежатся в тепле, скоро в тайгу. — Он мельком взглянул на будильник. — Ого! Оказывается, уже и обед. Я кстати, — опроверг моё недавнее мысленное мнение. — И печь топится, и кипяток есть, чудненько, можно и приступить, вы не против? — и стал аккуратно мазать кусманище хлеба маслом, а сверху навалил гору икры — ну и пасть! — Что-то случилось экстраординарное, — спросил, уминая королевский сандвич, — раз потребовалось идти внеурочно?

— Спать не хотелось, — сознался недотёпа.

— Обидно, — равнодушно констатировал обжора, продолжая жадно заглатывать куски, будто с голодухи, которой в нашей стране никогда не было. Впрочем, я тоже не отставал, работая, правда, мельче, зато проворнее, захлёбывая всё, что попадало в рот солёного или копчёного в меру подслащённым чаем. Горюн, забыв о приличиях, вообще хлебал почти чифир.

Как-то так непроизвольно получилось, что жуя и прихлёбывая, я рассказал ему про все свои электроразведочные мытарства и о внезапном озарении, и чем больше рассказывал, тем больше убеждался, что озарение моё с гулькин хвост, и вообще: догадаться — не доказать. Обработка первичных материалов, конечно, важнецкое звено, но всего лишь первая ступенька в полной обработке. За ней, скорее всего, последует доработка первичной обработки, до чего я, можно сказать, и дотянулся. Её сменит составление понятных коррелограмм и схем и потом уж, как заключительная ступень в облака — геологическая интерпретация данных. Так что, когда договорил, то был уже опять на твёрдой земле.

Радомир Викентьевич вынул из штанов платок-полотенце, аккуратно подтёр замасленные губы и усы, отряхнул крошки с бороды в ладонь-совок и положил кучкой на стол, прошёл к умывальнику и вымыл лапы, вернулся, не торопясь и что-то обдумывая, к столу, сел, отхлебнул со всхлипом полстакана подостывшего чая и, наконец, откликнулся на мою профессиональную исповедь.

— Я вам завидую и сочувствую. — Как это? Одно другое вроде бы исключает. — Завидую потому, что вы заболели неизлечимой болезнью… — никогда не слышал, чтобы завидовали окочурику, — …творчеством. — Тогда другое дело. — Болезнь эта, как правило, наследственная, передаётся генетическим путём, и от неё не избавишься. Кто ваш родитель, если не секрет? — вдруг ошарашил неожиданным вопросом.

Отвечать мне не хотелось, и я, свянув, буркнул в сторону:

— Бухгалтер… даже на фронте не был.

Горюн, подлец, весело рассмеялся:

— Ну вот, — говорит, — я оказался прав. Хорошие бухгалтера — творческие натуры, и то, что его поберегли и не отправили в мясорубку, доказывает это. — Посмотрел на меня исподлобья строго и ещё ошарашил: — Вы что, молодой человек, хотели бы, чтобы отца загребли на передовую и там угробили?

Я оторопел от страшного, несправедливого обвинения.

— Хотел бы, чтоб он вернулся хотя бы с одним орденом, — и признался, — а то стыдно отвечать.

— Таких счастливцев немного, — продолжал грубо резать по живому профессор, — и где гарантия, что вашему бы отцу повезло? Вы готовы задним числом рискнуть его жизнью?

— Нет, конечно, — в этом я был твёрд. — Он много раз писал заявления на добровольную отправку, но ему всегда отказывали. Говорили: тыл — второй фронт.

— И правильно говорили, — согласился, утихая, Горюн. — Вы ещё молоды и не научились по-настоящему ценить родителей. Хорошенько задумайтесь когда-нибудь: они дали вам самое дорогое для вас — жизнь, и уже это одно оправдывает их перед вами во всём. Вам остаётся только любить их и прощать и посильно помогать. Вы — их отражение: не любите родителей — не любите себя.

Если бы кто знал, как приятна и целительна была мне отповедь профессора.

— Отец стихи пишет, — покраснев, неожиданно выдал я тщательно скрываемую слабость родителя.

Горюн снова рассмеялся.

— И опять я прав: яблочко от яблони недалеко падает. Ваш отец — творческий человек, и вы ему наследуете. Болейте на здоровье. — Он допил чай и продолжил: — А сочувствую потому, что ждут вас многочисленные и очень болезненные шишки, ссадины, неожиданные подножки и толчки, незаслуженные оговоры и обидные предательства, глубокие разочарования и стрессы. Весь приятный набор будет зависеть от степени вашего заболевания. Терпите, не делайте резких движений, бойтесь кого-либо больно задеть — всё вернётся бумерангом. У нас умеют давить таланты, наш народ любит дураков и чокнутых, но терпеть не может умников. В общем — дерзайте. Удачи вам. — Он с хрустом потянулся. — Не мешало бы соснуть минуток этак с 200. Можно? — встал и направился к заправленной кровати.

— Я договорился со Шпацерманом, — небрежно бросаю ему вслед, — живите здесь.

Он живо повернулся, с неподдельным любопытством поинтересовался:

— Он разрешил?

— Не то, чтобы разрешил, — запнулся я, — сказал, что знать ничего не хочет.

Горюн опять весело рассмеялся.

— Этого достаточно. Надеюсь не очень стеснить вас.

Быстренько разделся, аккуратно уложил грузное тело на скрипнувшие пружины и замер. Мне оставалось только последовать примеру старшего.

Хуже нет, как вставать утром в понедельник. Но в этот я поднялся без ропота: спать некогда — нас ждут великие дела. Горюн уже смылся втихую. Критически оглядел мятую праздничную спецодежду, но, чтобы избежать издевательств опекунши, влез в неё и потопал ни свет, ни заря торить спозаранку тропу в науку. Скоро выйдя на улицу, не сразу и сообразил, что второй день шастаю без палочки. Ура! В приподнятом настроении, как никогда, почти вбежал в камералку — никого! Я первый! Такого тоже ещё не бывало. И на часах — без пятнадцати. Мог бы ещё дрыхать и дрыхать без задних ног. И никто не видит, никто не заметит подвига будущего лауреата, никто не отметит в биографии.

Быстренько сажусь и, пока никого нет, …соображаю, критически рассматривая со всех сторон кандидатский опус, как будет выглядеть мой. Решил не жмотиться на бумагу и использовать глянцевую, а корочки, то есть, обложку, сделать твёрдо-синими, гладкими с позолотой. Вверху скромно: Лопухов В.И. золотой вязью, а посередине золотая пила графиков и через неё — «Рациональная интерпретация электропрофилирования». Внутри, конечно, кандидат геол. — минер. наук Лопухов Василий Иванович, а ниже — тираж. В скольки издавать-то? 10 000 экземпляров хватит? Нет, лучше с запасом, а то потом всё равно придётся переиздавать, лишние затраты для государства. Возьмём в оптимуме 50 000. В самый раз — всем достанется. Хотел ещё составить список, кому преподнести с дарственной надписью, бесплатно, но помешали — в камералку шумно ввалилась бездарная бабья гопа. Сразу: «Здрасьте! С Новым годом! Почему на вечере не был?» И толком не выслушав обстоятельных объяснений, сразу, по-бабски, напали скопом: «Денежный взнос назад не получишь! И торт твой схавали!» Деньги — ладно: скоро гонорар за книгу отхвачу, а вот торта жалко. Тем более — не завтракал. Потом они занялись увлекательными воспоминаниями о праздничных перипетиях и напрочь забыли обо мне. Потом, естественно, скучковались вокруг прокисшего чайного стола, и я остался совсем один-одинёшенек. Зря только костюм напяливал.

Можно было приниматься и за графики. А уже расхотелось. Со мной всегда так: придумать что-нибудь сногсшибательное — это пожалуйста, а вот валандаться в однообразной конвейерной тягомотине — убей, не могу. Вон, женщины — они, наверное, не так устроены — изо дня в день, из месяца в месяц, даже из года в год делают, как автоматы, одно и то же и не расстраиваются, не бунтуют. Потому-то и лидеры в семьях. Терпеливы. А у меня его нет, терпения. О-хо-хо. Пойти, что ли, наведаться к Алевтине, потрепаться на насущные партийные темы. Может, ненароком подскажет что ценное. Бывает, балабонишь с кем-нибудь о чём попало и вдруг — бац! — как выстрел в мозгу: какое-то слово или выражение задели заевший спуск, и задачка, над которой безуспешно бился в тиши кабинета, разрешилась сама собой. Пойду, может, опять случится выкидыш.

Приоткрыв дверь, заглянул в ихний кабинет. Слава богу, одна! Рябушинского нет.

— Не стесняйтесь, заходите, — приглашает, чуть улыбнувшись, больше глазами.

— А где Адольф Михайлович? — осведомляюсь на всякий-який, потому что при нём доверительной свары у нас не получится.

— Болеет, — успокаивает коротко.

Вот, чёрт! Я и забыл совсем, что он всегда после праздников болеет: слабый человек — не пить не может и пить не умеет.

— Что-то ещё придумали? — спрашивает Алевтина, угадав или догадавшись по моему щенячьему виду.

— Ага, — сознаюсь и, войдя, вижу, что она сидит над геологической схемой моего участка, — нюх-то у меня, оказывается, ещё тот! — Приглашаю в соавторы, пока очередь не образовалась.

Ещё больше радуется.

— Делить шишки?

И она туда же! Чего боятся того, чего нет? Я над настоящей пропастью висел и то не испугался.

— Обещаю не обделить, — щедро успокаиваю.

Теперь засмеялась в голос, довольная. Надо понимать, что высокие договаривающиеся стороны пришли к взаимовыгодному согласию. Прекрасно! Я — человек деловой, время для меня — дороже даже сгущёнки, поэтому, не базаря без толку, перехожу к делу:

— Алевтина Викторовна, — присаживаюсь напротив и впериваю глаза в глаза, — всем известно, что вы замечательнийший петрограф и минералог. — Она опять засмеялась, но тихо, с бульканьем в грудь. Глаза заблестели от удовольствия, а лицо слегка порозовело. Что ни говори, а лесть — наповальное оружие для завоевания женщин. Кому-кому, а уж мне… Ладно, замнём для ясности. — Поэтому, наверное, чё-нибудь знаете об электропроводности пород и минералов? — закончил деликатно.

Она, потускнев от сложного вопроса, усмехнулась совсем слабо, одним движением лица.

— Чё-нибудь, — соглашается, — наверное, знаю, — и добавляет для страховки, — хотя никто не может дать верной оценки своим знаниям. С вами мне, конечно, не сравниться.

Уж это точно, поскольку я, к стыду своему, фактически ничего не знал, но переубеждать, опять же из деликатности, не стал.

— А зачем вам? — кобенится для блезиру, трепыхаясь на крючке соавторства. — У вас же какие-то там свои сопротивления? — А самой, чувствую, интересно, да и кому безразлично, когда ты и твои знания нужны?

Отвечаю:

— Мне, — талдычу, — доверили обработку электроразведки по участку, который у вас на столе, а электрических свойств по нему нет.

— Так возьмите у Розенбаума по соседнему, — ошпаривает она профессионально.

— Возьму, — соглашаюсь без ропота, — обязательно возьму. Но потом. — Она замерла, ждёт объяснения. — Видите ли, — продолжаю терпеливо, — я решил провести обработку материалов собственным, нигде, разумеется, не опубликованным методом, для которого нужны первичные данные.

Она сразу навострилась и лыбиться перестала, но я не стал вдаваться в детали — сворует идею, и поди доказывай, кто автор, а кто соавтор. Знаю я этих учёных как облупленных. К нам аспиранты на практикумы приходили, так такое рассказывали про учёных светил, что в глазах темнело. Они там, в академиях, только тем и занимаются, что шныряют по соседским лабораториям и вынюхивают-выслеживают, кто чем занимается и кто что придумал. Чуть кто зазевается, уведут идею ни за понюшку и не сознаются ни в жисть. Кто слямзил и застолбил, тот и гений, а кто допетрил да протелился и прошляпил, тот лопух и уши холодные. Я про свою идеищу никому не проболтаюсь, никаким Розенбаумам с Зальцмановичихой впридачу, пока сам всё не сделаю, свидетельство об изобретении не получу, диссертацию не защищу и книгу не издам. Тогда, будьте любезны, знакомьтесь, просвещайтесь, повышайте свой низкий уровень. И ей бы не перечить, а молча помочь гению, тем бы и прославилась в веках.

— Давайте, — смиренно предлагаю, проигнорировав её немой вопрос, — попробуем сообща расположить породы участка в последовательности убывания вероятной электропроводности в соответствии с их минеральным составом и текстурными особенностями. Пусть эта шкала станет начальным материалом для интерпретации электропрофилирования. По мере накопления фактического материала она, естественно, будет меняться и пополняться так, чтобы петрография пород максимально соответствовала их электрическим свойствам и наоборот, а у нас получилась бы, в конце концов, петроэлектрическая характеристика пород. Понадобятся, естественно, и данные по другим участкам. Я вижу здесь более обширный фронт деятельности для вас, а не для меня, — подвесил в заключение клок сена.

Короче, изрядно поцапавшись, причём, я был, естественно, по-мужски предельно корректен и не сумел довести её до истерики, смастрячили мы вполне симпатичную эталонную табличку, из которой сами собой выперли основные базовые истины: высокими сопротивлениями на участке должны обладать известняки, интрузивы среднего и кислого составов, кремнистые сланцы и вулканические лавы. Остальные породы могут иметь широко перекрывающиеся интервалы сопротивлений, и среди них наиболее низкими сопротивлениями должны фиксироваться глинистые сланцы и алевролиты. Я был удовлетворён: мы идём к цели по научному пути.

— А как у вас здесь насчёт трещин? — спрашиваю с надеждой у эрудированной консультантши и слышу в ответ то, что мне надо. Оказывается, трещин здесь всяких-яких как собак нерезаных: и стаями в виде зон, и в одиночку в виде отдельных разрывов. Чешут вдоль и поперёк, не разбирая ни направлений, ни пород. Фактически весь здешний край в трещинах, трещинках, зонах трещиноватости, разрывах и разломах. Того и гляди сверзнешься в какую-нибудь и улетишь в тартарары к дьяволу в мантию. Но каков гений: ещё утром я предсказал их множество и многообразие и не ошибся. Хорошо, что они все замусорены осколками разрушенных пород и вообще чем попало — всякой рыхлятиной и сильно обводнены и, значит, как я и установил, обладают очень низкими сопротивлениями. Следовательно, поднимая сопротивления вмещающих пород выше пиков графиков, прав я, а не Розенбаум, безжалостно срезающий пики по живому. Итак, мы с помощницей установили наличие на участке трёх классов пород: мощных изоляторов, тонких проводников и всех остальных, с которыми надо будет подразобраться и навести среди них порядок. Можно было бы на этой высокой ноте и кончить.

Но где там! Разве Алевтина с её консервативно-жёлчным характером затвердевшего от партдиректив сухаря позволит? Настоящий изолятор! Должна, брюзжит, вас предупредить ещё, что кроме интенсивной трещиноватости на площади широко и в разной интенсивности развиты вторичные метасоматические процессы, и пошла перечислять в садистском самозабвении всякие «-ации», с которыми мы уже мучились напару при интерпретации магниторазведки, и все они, в той или иной мере, снижают истинные сопротивления пород. И как их угадать, и как учесть, к какому классу отнести, когда они произвольно шуруют из одного в другой? Господи, ну что за человек! Нет, чтобы вспомнить о неприятном потом когда-нибудь, при случае, и не портить сейчасного радостного настроения. Я не такой! Если преподаватель радовался чему-нибудь, что сумел выудить из меня на экзамене, то я, чтобы продлить ему радость, обязательно добавлял ещё что-нибудь. И если совсем обалдевший от радости экзаменатор выставлял меня, к моему огорчению, за дверь, я не расстраивался, потому что доставить радость уважаемому человеку было для меня ценнее собственного огорчения. Алевтину, похоже, ничем не обрадуешь. А сама она на этом не остановилась и к ложке дёгтя в нашу общую громадную бочку мёда добавила ещё поварёшку, вспомнив ни к селу ни к городу, что не худо бы геофизикам заняться непосредственно поисками рудных тел, о чём они твердят на каждом углу и в каждом проекте. А как ими займёшься, когда они нафаршированы минералами-изоляторами и не отличаются значительными аномальными сопротивлениями, если не сложены сплошь рудными минералами и колчеданными спутниками и при этом не окислены. Да и мощность у тел не ахти какая. Куда их поместить, к какому отнести классу? Врагов народа? То, что не получается, лучше оставлять на потом. Когда припрёт, само выйдет. А пока надо бы провернуть небольшое деликатное дельце.

— Алевтина Викторовна, — обращаюсь к заметно потускневшей соавторше, отведя на всякий случай глаза в сторону, — дайте… — и чуть не ляпнул автоматом: «списать», в последнюю секунду смял подлый язык и произнёс твёрдо, — …скопировать… — вот правильное определение, и чего я не использовал его в институте? Звучит-то как: «Слышь, Лёха, дай скопировать!», а то грубо: «дай списать», не интеллигентно. Скопировать — совсем не то, что списать, хотя процесс тот же. Ну да ладно — всё это теория, а на практике, значит, прошу я у неё: — Дайте скопировать вашу карту. Хочу посмотреть по своим графикам, какими реальными сопротивлениями отмечаются породы.

— Я её ещё не кончила, — не хочет она отдавать свою мазню и позориться.

Приходится успокаивать:

— Если удастся установить опорные слои и границы, мы с вами вместе и докончим, лады?

Отдала она мне недоделку, отчекрыжила от рулона лист кальки, и я устроился за рябушинским столом списывать, т. е., копировать, а она влила последний ковш дёгтя в наш с таким старанием собранный чан мёду:

— Вам, — талдычит сердито, — никогда не разобраться со своей геофизикой, если вы не будете знать хотя бы прикладной геологии.

Что за характер? Как ей с таким удаётся звать в светлое будущее? Я и без неё усёк, что без капитальных знаний геологии мне не обойтись. Но молчу, усердно сдирая на кальку её кривулины, даже язык высунул. Кто-то когда-то сказал: «Не гневи бога и женщину!» Я и не гневлю, сдерживаясь. Мне карта позарез нужна, а не её сентенции. Закончил, поблагодарил и отвалил восвояси, решив отказаться от соавторши.

В камералке бабьё всё ещё перемывало новогодние кости, прочно утвердившись вокруг чайника, а Розенбаум безмятежно клевал носом, стараясь попасть в зажатый торчком в руке карандаш. Пришлось срочно вмешаться и предотвратить тяжёлый несчастный случай.

— Слушай, Альберт, — подхожу к нему, — покажи, что ты делаешь с графиками.

Он обрадовался, что можно по-другому убить время, с готовностью развернул свой рулон и приглашает:

— Присаживайся, смотри, — и на чистом графике хлесть через середину пик линию.

— Что это? — спрашиваю, хотя и знаю. — Почему так?

Он снисходительно улыбнулся, радуясь утереть нос инженеришке.

— Осреднённая линия сопротивления горизонта, которой исключаются искажения, вносимые в наблюдения неоднородным составом рыхлых отложений, рельефом и другими помехами.

— А кто установил это? — допытываюсь.

Он улыбнулся ещё шире.

— Сами додумались.

Потом показал, как, используя теоретические кривые, определяет точное положение контактов, и против этого возразить даже мне было нечего.

— Вот результаты интерпретации — корреляционная схема, — торжественно вытягивает из-под рулона затёртый лист, испещрённый короткими трещинами, треугольниками, параллелограммами и другими геометрическими фигурами так, что он превратился в бабушкино лоскутное одеяло.

— И как эта штуковина согласуется с геологической картой? — спрашиваю, зная ответ.

— А никак! — улыбается довольный интерпретатор и кладёт рядом простецкое Алевтинино произведение с плавно извивающимися протяжёнными горизонтами и редкими разрывами. — Я пытался проследить по графикам геологические границы, но ничего не вышло: сопротивления горизонтов часто меняются, корреляция пропадает, а границы прерываются. В общем, и близко не получается такой идеальной картины, как у Сухотиной. Пускай дальше Трапер с Коганом химичат.

«Ему легче», — порадовался за соратника, — «мне придётся химичить самому: я никому не уступлю заключительной доли, не дождётесь». Мы ещё с часик посидели дружненько за обработкой графиков, и, только когда я хорошенько уяснил чужую технику обработки, отвергнутую мною напрочь, с сожалением расстались. Особенно Розенбаум, которому снова надо было впадать в дремотный анабиоз.

После плодотворных консультаций с обеими враждующими сторонами я наглухо уединился в собственной раковине и долго и упорно мурыжил свои графики, всё больше убеждаясь, что Альберт тысячу раз прав, и согласия между ними и Алевтининой геологией нет. В общем деле последняя явно многого не договаривает, а первые в избытке непонятной информации прилично перебарщивают. Надо искать консенсуса, а он невозможен без опыта и комплексных знаний. От отрицательного перенапряжения спасали вечерние задушевные беседы о смыслах жизни с Радомиром Викентьевичем.

Но и он больше ставил меня в тупик, чем успокаивал. По его, по профессорской, теории основным смыслом гомосапиенсовского жития является примитивное размножение и продолжение рода. Додумался! Стоило столько мозги пудрить учёбой, защищать две диссертации и надевать мантию, чтобы сверзиться до уровня инстинктивного мышления безмозглых животных тварей? Неужели лагеря начисто выели с таким трудом приобретённый интеллект? Я с незамутнённой житейскими передрягами душой, естественно, сопротивлялся, взращённый, как и все, не матерью и отцом, вечно занятыми для серьёзных разговоров, а нашими патриотическими книгами, кино, учителями и собраниями.

— А как же, — кипячусь без толку, — светлые идеалы революций, изобильное коммунистическое будущее, всеобщее счастье миролюбивых народов? Разве ради них не стоит вкалывать, не жалея сил, здоровья и самой жизни?

— Не стоит, — не сумняшись рубит с плеча профессор. — Всё это мираж, в котором нас водят за нос нечестные вожди. Евреев, чтобы выродились инакомыслящие, водили 40 лет, нас уже 36, и, похоже, не уложимся в 50 — русский народ покрепче духом. Поймите, — горячится, — человеку дана жизнь, чтобы он распорядился ею сам, сам обустраивал, не перекладывая на плечи другого и не вмешиваясь без нужды в судьбу соседа. Сам, своим умом жил и был бы сам в ответе за свою жизнь, не взваливая оценку на будущие поколения, которым, может быть, его жертва в тягость и во вред. А то сегодняшние госпартбонзы наделают кучу ошибок, угробят массу людей и ссылаются на положительную оценку завтрашних поколений, во имя счастья которых они якобы и вынуждены творить зло. — Профессор социологии и конских дел чуть успокоился. — И жить полноценной жизнью тоже надо сейчас, каждую минуту и каждый день, радоваться жизни, а не откладывать радости на будущее подобно скряге, что копит всю жизнь, отказывая себе во всём, и умирает на деньгах, так и не вкусив от них радости. Радоваться и помнить, что в ответе ты в первую очередь не перед людьми, а перед тем неведомым, кто дал тебе жизнь, и ответить обязан тем же — продолжением жизни после себя, иначе жил впустую. В подаренной жизни каждый должен быть счастлив своим индивидуальным счастьем, а не общественным, размазанным тонким слоем по работягам и лодырям. Все идут к нему порознь, но одновременно и вместе. Если будет счастлив каждый, то и всё общество, вся нация будут здоровы и счастливы, и обратной связи нет, это простейшая и понятная истина.

— Ну и получится: кто в лес, кто по дрова — сплошная анархия. Поразбредутся кто куда, где уж тут счастливая нация, — вклинился я в горюновский монолог — мне совсем не нравилось собственное приземлённое предназначение. Может быть, профессор и прав, но я сначала хочу открыть месторождение, стать лауреатом, написать книжку, защитить диссертацию, а потом уж и поразмышлять на эту тему. Чуть мысленно не обвинил его в том, что всё это у него есть и ему легко рассуждать, даже зарделся от подлого навета. Он просто сильно обозлён на всех за несправедливо утраченные в лагерях лучшие творческие годы и потому ищет мстительного уединения и сторонится общественной деятельности. Он, видите ли, желает идти за счастьем один. Мне одиночное шествие не по нутру, я — живность общественная, в одиночку сдохну от скуки. — Вы, — говорю, — проповедуете не что иное как жёсткий индивидуализм и непримиримый эгоизм вразрез устремлениям наших людей в будущее. Не получится по-вашему! — напрочь отвергаю его индивидуалистскую идеологию.

— Ну и зря! — сник он разом, отчаявшись обратить в свою веру даже меня, политнесмышлёныша. — Да, русский человек, к сожалению, не умеет и не любит жить хорошо сейчас, до смерти надеясь на безграничное счастье в будущем, которое должно свалиться на него ни с того, ни с сего, он умеет доверчиво терпеть и ждать этого мифического будущего. На этом и подлавливают нашего брата разные бессовестные политиканы. Русский человек как будто живёт временно на этой земле, а постоянное житьё у него там, неведомо где. Так нас воспитывали долгие сотни лет православная религия и крепостное право, а сейчас преемница обоих — коммунистическая идеология.

Мне тоже светит месторождение на Ленинскую, которое я открою, ради него я готов вытерпеть сейчас всё.

— Мы всё делаем кое-как, как будто из-под палки, — продолжать стенать индивидуалист, — даже для себя, потому и плохо, абы просуществовать. Никогда не получится счастливого общества, если людей загоняют в него силой, и, естественно, его вообще никогда не будет, если ждать, что оно свалится на голову. В нас всю жизнь теплится призрачная, сказочная надежда на светлое будущее и нет настоящей, практической веры в него. И пока её не будет, не будет справедливой жизни и свободного труда, до тех пор будем бродить в миражах нищими материально и духом.

Стало горько и обидно за свой мираж, за то, что меня 36 лет водят за нос, что я скверно живу по собственной инициативе, и перспектив у меня никаких нет, в общем — полнейший швах! Но зато у меня сильный дух, и мне есть что сказать.

— По-вашему, — трепыхаюсь, — выходит, что революции и гражданские войны — зря? Стахановские пятилетки — зря? Ленин — зря?

— Ленин — точно зря, — грубо оборвал конюх, — потомства, слава богу, не оставил. Он — разрушитель, а не созидатель, ещё и потому — зря!

Профессору я ещё мог как-нибудь возразить, что-нибудь ответить, конюху — нет, теряюсь от грубости и напора. И спорить я не мог, бесполезно, потому что жили мы с Радомиром Викентьевичем в разных эпохах, и оба — не в наше время. У него вообще из нашего времени 15 лет выпали начисто. Он неоднократно убеждался, что люди злы и угробят ни за понюшку, без вины, и не охнут, а я верил в доброту людей и в то, что наши люди всегда помогут. И жили мы не только в разные времена, но и в разных идеологиях: он — в отсталой индивидуалистской, а я — в прогрессивной коллективистской, материалистической, с разными устремлениями и чаяниями: он хотел личной свободы и покоя, я — общественной борьбы. К тому же у нас был совершенно разный, несопоставимый жизненный опыт. Мы вообще были разными: он — явный недобитый интеллигент старой закваски, а я — интеллигентный мещанин нового поколения. Да и идейная подготовленность у нас была несопоставима: он — по всей вероятности, убеждённый антисоветчик, а у меня вообще никакой собственной идеологии не было и любая была до фени, лишь бы не мешали жить и работать. Всё у нас было разное, но мне с ним было интересно. Потому, наверное, что со мной ещё никто на такие серьёзные темы и так открыто не говорил. И ничего, что в ответ я пока только блеял. Хорошо уже то, что не молчал, и когда-нибудь рыкну. Хотелось бы…

— тем более революции и гражданские войны, а точнее — кровавые междоусобицы. Ни одна война не сравнится с ними по жестокости. Что вы можете о них знать?

Я непроизвольно фыркнул и тявкнул, задрав хвостик:

— Всё! Слушаем радио, смотрим кино, почитываем газеты и книги… об этом много написано…

— Не верьте! — опять грубо оборвал отрицатель всего нашего. — Киношники, журналисты, писатели — всё это бурлящая вонючими пузырями накипь интеллигенции, которую Ленин довольно метко обозвал, знаете как?

— Нет, — мне не приходилось разговаривать с Лениным.

— Говном нации. — Я даже покраснел от такой грубости, неожиданной и для Ленина, и для профессора. Выходит, что и я — это самое… Втянул воздух — вроде бы не пахнет. — И не удивительно, — как ни в чём не бывало продолжал профессор, дослужившийся до конюха, — творцы искусств и, особенно, печатной макулатуры во все времена и при всех властях славились гипертрофированным тщеславием и сверхсебялюбием, что не позволяло им быть в оппозиции и рисковать бесценным телом. Они люто ненавидят друг друга, равнодушны к народу и не помнят своих героев. Марксисты относят интеллигентов к надстройке классов, я бы отнёс инженеров душ к пристройке. Эти пристраиваться и приспосабливаться под власть умеют. Не было бы ни Гитлера, ни Муссолини, ни Сталина, если бы такие, как они, не создали идеологии фашизма и коммунизма. Эгоисты высшей пробы, разве они способны реально мыслить о светлом будущем для непонятного им народа? Да и зачем, когда оно у них, обласканных властью, уже есть. Не инженеры, а растлители душ. Революции и братоубийственные войны, порождённые ими диктаторы и славящие их интеллигенты-прихлебатели — никак не созидатели светлого будущего, а беспринципные разрушители нормальной человеческой жизни.

На что уж я, человек сдержанный, морально устойчивый, политически подкованный и физически крепкий, и то начал уставать от профессорской агрессии. Постепенно мною начала овладевать тягучая апатия — моя защитная реакция на любые чрезмерно политизированные беседы и нравоучения, включая давнишние, слава богу, лекции по марксизму-ленинизму и политэкономии. Но из вредности и необоримого желания перечить всем и во всём, я ещё раз тявкнул, поджав на этот раз хвост:

— А как иначе заставить отсталые массы поверить в светлое будущее коммунизма, если они почему-то упорно не хотятверить? Как сломать старые косные капиталистические устои?

— А никак! — профессор явно застопорился на отрицаниях и не желал соглашаться ни с какими моими неотразимыми доводами, ну а я, в пику, с его, короче, нашла коса на камень, а вернее — на глину. — Подумайте, — давит на психику, — какой нормальный человек поверит в ваше призрачное светлое будущее… — Здрасьте! Я у него стал уже оплотом коммунизма, — …если для этого надо сначала сломать его дом, разогнать семью, а самого отправить на каторжные стройки коммунизма?

— Но ведь, в конце концов, поверили? — не сдавался щенок.

— А вы, лично, спрашивали у тех, кто якобы поверил? У тех, что батрачат на чёрных работах на стройках и заводах, в колхозах и зонах? Спрашивали хотя бы у отца?

Нет, конечно. Я молчал, меня, честно говоря, как-то не трогали заботы тех, кому и так светит светлое будущее. Мне бы своё осветить мал-мала.

— Большевики разрушали и разрушают не материальные капиталистические, — продолжал разнузданную вражескую пропаганду конюх, — а духовные устои народа, превращая его в течение 36-ти лет в беспрекословное трудовое быдло и духовного раба, чтобы править так, как когда-то еврейский каганат правил в Хазарии. Торопятся товарищи, помня о сорокалетних скитаниях евреев, потому и не скупятся на дикое враньё и варварскую жестокость. Сначала хорошенько дадут по башке, а потом только разъясняют, ради какого светлого будущего.

Всё, думаю, пора закругляться: не на того напал, сейчас я его окончательно сражу, последнее слово останется за мной. Последнее слово я никогда и никому ни при каких обстоятельствах не уступаю, даже если не прав или плаваю по теме. В институте полит-преподаватели и те предпочитали со мной не связываться. Я всегда торопился рассказать им всё, что знаю и, главное, что думаю и не обязательно по теме, никогда не давал себя сбить всякими ненужными наводящими и корректирующими замечаниями и говорил, не останавливаясь, до тех пор, пока наставник не поднимал руки, сдаваясь, лишая меня, правда, последнего ударного слова, но зато выставляя в зачётке заслуженную тройку с минусом — полбалла за нахальство и оригинальность мышления. Теперь-то я, наконец, скажу последнее слово.

— Но революция принесла равенство всем и во всём, разве не так?

Вредный конюх аж заржал от удовольствия, задрав гнусную седую бороду.

— Не обманывайтесь, — не сдаётся, — никогда людишки не могли и никогда не смогут добровольно поделиться и никогда не будут равными. Это вообще противоестественно для живой природы и противоречит законам прогрессивного развития. Даже в зоне, где и делить-то нечего и идеология одна на всех — выжить, и то существует чёткая и никому — ни зэкам, ни вертухаям — не подвластная иерархия.

— У вас всё безнадёжно! — взвыл я с отчаяньем. — И что делать?

— А ничего! — без «ни» и «не» он не может. — Жить, плодиться и трудиться. Жить, чтобы плодиться, плодиться, чтобы жить, и трудиться, чтобы жить и плодиться. Вот и всё.

«Примитив!» — снова мысленно не согласился я. — «Никаких высоких идеалов, ради которых стоит жить, плодиться и трудиться. Укатали сивку крутые горки».

— Но трудиться в удовольствие, а не в ущерб здоровью, себе и близким, — продолжал неутомимый сивка. — Не для дяди, не для туманного будущего, не ради бессмысленного накопления, а для поддержания жизни… — «и штанов», — мысленно добавил я, — …не быть подгоняемым рабом, а инициатором дела, осмысленным работягой. Каждый из нас изначально, на генетическом уровне, запрограммирован на какое-то определённое дело. Важно понять, на какое, узнать, что тебе под силу и что нравится делать, и делай. Всякий человек талантлив в чём-то, но не всякому дано проявить талант быстро. Надо помочь ему в этом, не торопить, не давить, не рвать корни таланта. И возможно это только при свободном труде, без подгонял и погонял; только свободный труд — настоящий созидатель светлого будущего. Надо только его организовать и терпеливо помочь людям реализоваться. — Пропагандист труда широко улыбнулся мне. — Я искренне порадовался за вас, когда узнал, что вы нашли своё дело, свою звёздочку — цель. Дай вам бог удачи! Работа для мужика — всё равно, что игра: чем интересней и занимательнее, тем лучше и больше он сделает. Для женщин, очевидно, игра — любовь, там всё сложнее и непонятней.

— Хватит! — взмолился я, нервно-выжатый до предела, как будто высидел в институте, внимательно слушая, целую лекцию. — Хватит, я есть хочу. — Я, если разволнуюсь, всегда есть хочу, поэтому и на лекции в последнюю неделю перед стипендией не ходил.

Услышав мой голодный вопль, лектор обомлел, остолбенел, забыл закрыть рот и остекленил глаза. Потом, опомнившись, откинулся на спинку стула, закинул руки за голову и, задрав бороду, радостно заржал, научившись у подопечных, до заблестевших на глазах слёз. Неприлично оторжавшись, он вытер зенки по-конюховски, тыльной стороной ладони, глубоко с передыхом вздохнул и объяснил своё жеребячье настроение:

— Простите, но что-то не припомню из своего прошлого, чтобы так реагировали на мою лекцию, — и опять, не в силах удержаться от ехидной радости, захихикал. — Извините великодушно старика: увлёкся и совсем забыл, что интеллектуальная пища не заменит физической. — Он рывком, по-молодому, поднялся, подошёл к печке, где что-то прело в кастрюле, накрытой полотенцем. — Как вы относитесь к тушёной медвежатине с картошкой и луком? — спросил, снимая утеплитель и крышку. Я никогда не пробовал зверятины, но отнёсся к ней более чем положительно.

Так мы и жили напару, в философских разговорах на всякие темы, причём я благоразумно уступил старшему инициативу в готовке и интеллектуальной, и материальной пищи. Оба были довольны распределением ролей, во всяком случае, я — точно. Беседы наши перемежались погружением в звуки музыки, и я впервые, к стыду своему, узнал массу интересного и познавательного о великих композиторах. В общем, вдвоём нам не было скучно и, что самое главное, не было надоедания от тесного общения. Одним словом — мы спелись. Как-то я даже отважился спросить его о семье.

— Жена сразу же открестилась от врага народа, чтобы сохранить квартиру и работу, — спокойно ответил он, как о давно пережитом и устоявшемся, — и поступила совершенно верно. Сыну тогда было пять лет, теперь — чуть больше двадцати, и вряд ли он обрадуется появлению отца-отщепенца.

— А может, обрадуется? — выразил я тухлую надежду, основанную на личном ощущении: я бы обрадовался.

Профессор долго молчал, нахохлившись.

— Вы так полагаете? — спросил вяло. — Надо будет обдумать ваше предположение.

И я несказанно обрадовался, что заронил искру сомнения в правильность самоустранения от своего светлого будущего.

- 9 -

Да, я нашёл своё дело и занимался им, но удовлетворения не было. Не было потому, что получалось чёрт-те чё и сбоку бантик, а не то, чего хотелось. С графиками по гениальной методике я справился за милую душу, а вот чёткого сопоставления сопротивлений с породами Алевтининой карты, хоть убей, не получалось. Прав Альбертуся, утверждавший, что в здешней резервации не только люди, звери и природа чокнутые, но и геология шиворот-навыворот. Я сразу догадался, что первое является следствием второго. Но догадка не помогла: ненормальные породы всё равно не хотели иметь нормальных сопротивлений, и что делать с их чокнутой электропроводностью, я не знал. Мне явно не хватало основательных геологических знаний, точнее — петрографии и минералогии, о чём недавно тонко намекнула деликатная парт-мадама. Неординарным умом-разумом я понимал, что закавыка где-то в геологических данных. Это следовало из общих философских соображений, в которых я был особенно силён. Из них следовало: поскольку электроразведочные измерения — объективные данные, которые не подтасуешь и не переврёшь, то несоответствие кроется где-то в сугубо субъективной информации. Особенно, когда её поставлял такой субъект как стахановец Кравчук.

Пришлось опять переться к товарищу Сухотиной, каяться в профессиональной несостоятельности, просить обрыдлой помощи неведомо в чём и выслушивать саркастические сентенции о геофизике как о дохлом геологическом методе. Поцапавшись, решили, что меня удовлетворят точки на карте, где по её личным наблюдениям и определениям на образцах заведомо распространены неизменённые и самые наинормальнейшие породы, и разбежались, недовольные друг другом: я — тем, что гениальную мысль тормозят мелкие препоны, она — тем, что отрываю по пустякам от партийной документации. Ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Правда, уверенности в том, что овца паршивее козла, не было. Приходилось сжаться и терпеть в надежде на скорый и убийственный реванш.

И он, не замедлив, начал наклёвываться, когда я разместил её точки на свои графики. Было всего-то по 5-10 сопоставлений, но и этого оказалось достаточно, чтобы определилась не только общая тенденция, но и выявились наиболее вероятные сопротивления для наиболее распространённых пород: алевролитов, песчаников, брекчий, туфов кислого и среднего состава, известняков, андезитовых лав. Правда, кремнистые сланцы из-за нахального вмешательства родственников — кремнистых брекчий, никак не хотели укладываться в более-менее отчётливую вилку, но это меня мало волновало: их выходы в виде иззубренных мини-скал, похожих на остатки заржавленных зубов аборигенов, видны были и так. Заодно я усёк для себя элементарную истину: не количество фактуры определяет успех, а её качество, и потому не надо заваливаться фактическим материалом по уши, а надо заранее и тщательно выбирать то, что пригодится. И время сэкономишь, и мысль не утеряешь.

Карта настряпалась — конфетка! Горизонтики, миляги, тянутся по разрешённым им сопротивлениям то слегка худея, то значительно пухлея, кое-где согласно прерываясь накоса, то слегка сдвигаясь, всё как в натуре. И трещин-проводников всяких в меру и где надо. Правда, всё это на одной половине листа, а вторая — в сплошном туманном пятне, где сопротивления у всех пород по неизвестной причине скакнули, почти выровнялись, и превратили всю литологию в геоэлектрическую неразбериху. А Алевтина, Брюзга Врединовна, и рада — кривится недовольно, шипит, как будто я нарочно напортачил:

— Там, где больше всего надо, у вас пусто — на площади интенсивных рудопроявлений и геохимических ореолов, а где руды заведомо нет, что-то получилось. — Не что-то, а класс! — И без толку.

На неё не угодишь. Радовалась бы тому, что есть, — не надо ползать по тайге с молотком-рюкзаком, так нет — привередничает. Обидно ей, что молокосос утёр нос. Во, стихами вышло! Значит, в точку.

Ладно, стал дальше напрягать тугие извилины, переполненные гениальным материалом, копаться в тайниках талантливого разума, усиленно думать, но не о том, почему на карте такая чушь собачья, как в дурной башке, а как бы сквозь неё продраться с границами, используя рациональный метод Розенбаума: гнать их, зажмурившись, по едва видимым загогулинам кривых, ориентируясь на геологическую карту и не обращая внимания на свистопляску электрических характеристик. Пусть потомки разбираются, что к чему. Хоть и стыдно, а выгодно. Выгодное всегда бесстыдно. Нет, надо ещё помараковать. Думать — это моё любимое занятие на работе. Особенно после обеда. Альберт, так тот — умница, сразу впадает в спячку и — никаких проблем, а я — идиот, и угораздило же родиться честным и талантливым, достаточно бы чего-нибудь одного — порчу и без того испорченный изнуряющими занятиями в институте желудок. О чём думать-то? Дальше того, что лажа не у меня, думы не двигались. К счастью, бесполезные умомучения прервал наш главный мыслитель:

— Завтра, — сообщает, — поедем с утра на приёмку материалов к соседям.

Ни у каких соседей я ещё не был, и где они, толком не знаю, но что такое приёмка полевых материалов — в курсе: у нас была осенью. Это когда из другой партии приезжают квалифицированные специалисты во главе с техруком, и им устраивают грандиозную пьянку по-чёрному, способствуя лучшему взаимопониманию, нелицеприятному обмену мнениями по материалам и, особенно, по общим геофизическим вопросам, и затуманиванию мозгов у приёмщиков по недоработкам хозяев. Обычно в комиссию берут одного-пару недоквалифицированных в пьянке молодых инженериков, которые и копошатся в полевых журналах, старательно выискивая блох — мелкие нарушения инструктивных требований, пока техруки выясняют глобальные проблемы. Такие мини-формальные технические совещания любили из-за возможности высказаться до донышка, поспорить всласть, отточить свои идеи и разнести в пух и прах чужие и вообще показать себя. В жестоком оре, изобилующем профессиональной терминологией, перемежаемой отборным матом, рождались и усваивались общие тенденции геофизических исследований в регионе и выявлялись неформальные лидеры. Когда техруки выдыхались, составлялся взаимоудовлетворяющий акт, содержащий уйму замечаний, которые, однако, никак не отражались на качестве материалов, принимаемых всегда с хорошей оценкой, и это было негласной нормой. Конечно, бывали и редкие исключения — в дружной семье не без урода: попадаются и непьющие.

Без ущерба для идиотских требований инструкций, составленных ражими дядями из Министерства и науки, абсолютно не знакомыми с выкрутасами здешней природы и климата, никакое выполнение геологоразведочных и, тем более, геофизических работ, невозможно. Тем более, что эти же добросердечные дяди левой рукой поднимают нормы выработки, как будто мы в состоянии с каждым годом ходить всё быстрее и быстрее, переходя на бег, по таёжным завалам, скалам и голым осыпям, крутым сопкам и жгуче-холодным ручьям да ещё поливаемые чуть ли не каждый день дождями и посыпаемые не ко времени ранним снегом. У них одно на уме — удешевить, а у Шпаца и других близких к полю начальников — совершенно противоположное: удорожить, а мы, которые клепают в тайге точки, болтаемся промежду ними, враги и для первых, и для вторых. Айзикович, когда назначал меня начальником отряда, сразу объяснил без обиняков, открытым текстом, что к чему. «Записывай, — поучает, — всё, что требует инструкция, а делай ровно столько, сколько надобно, чтобы существенно не пострадало качество, химичь по-умному, помня, что живём мы с измеренной точки и её цены, а не со всяких там заумных теорий. Бичам нужна не красивая идея, а зарплата, а ИТРам — хотя бы небольшая премия. Пиши больше, делай, как получится». Я оказался понятливым. Так и работаем: министерские холуи всё повышают и повышают нормы, по которым нам уже пора переходить на спринт, а мы их, несмотря ни на что, всё перевыполняем да перевыполняем, да ещё при хорошем качестве. Так совместными усилиями и рвём к коммунизму.

Коган знал, кого брать: я — приёмщик, подкованный по всем статьям: пью как лошадь и всё подряд: шампанское, плодово-ягодное, коньяк, мускатель… бр-р-р… матерюсь как последний бич через каждое слово, знаю все уловки полевиков и знаю, что качество у них хорошее и брака нет. К чёрту все теории и графики, надо идти до дому, до хаты и готовиться к ответственному заданию загодя. Перво-наперво — во что одеться, чтобы выглядеть строго, по-инспекторски, и с достоинством? Респектабельно — во! Надену выходной костюм, чтобы видели, что приехали к ним не какие-то там пскопские и всякие ваньки-из-рязаньки, а солидные люди ленинградской закваски. Чистить и гладить придётся. Чистить ещё полбеды, как-нибудь настроюсь, а вот гладить? Чем? Да и опыта маловато. Был бы Игорёк, и проблемы бы не было. Горюн, лодырь, гладить не станет. Профессор без штанов. Говорят, они хорошо отглаживаются, если их положить на ночь под матрац на доски. Надо попробовать. И время дорогое зря не потрачу, и спать на досках полезно. Некоторые на гвоздях спят для усиления духа. Мне нельзя: штаны на гвоздях продерутся. Стало легче и спокойнее: одно дело, считай, сделано. Хорошо бы ещё к строгому костюму золотой или, на бедность, серебряный портсигар. Вынуть его шикарным жестом — надо будет на чём-нибудь потренироваться — расщёлкнуть и предложить всем «Дукат» или даже сталинскую «Герцеговину Флор». Правда, придётся и самому дать в зубы. Башка будет трещать, тошнота мутить и мотать из стороны в сторону как сосиску на вилке, но чем не пожертвуешь ради форсу? Вон, женщины — каждые две недели делают шестимесячную завивку, голова как у египетских мумий высохла от перегрева, а ничего, терпят ради того, чтобы выглядеть как все. Я представил, как все наши советские женщины завьются под мериноса, и чуть не стошнило без папиросы. Ладно, на первый раз обойдёмся и без папирос, а то на дармовщинку все горазды. Это дело, слава богу, отпало само собой. К приличному костюму, кроме портсигара и часов, нужен приличный галстук. Часы у меня есть, самой наимоднейшей, первой и последней марки — «Победа», отец подарил. Даже ходят. Иногда, правда, не по солнцу, а по произволу, но если хорошенько потрясти, как всё нашенское, тикают как миленькие. Из галстуков выберу тот, что есть, — другого нет — тем более, что по сравнению с другими у него явное преимущество — готовая петля. Вот и ещё одно сделано. Осталось разобраться с обувью. Представительский костюм требует штиблет — узконосых и лакированных. Из моих тупоносых башмаков узконосых не сделаешь, а вот отлакировать — пара пустяков. Гуталин и дёготь у Горюна есть, слямжу малость и отдраю под зеркало. Сгодится полотенце, которое всё равно уже не отстирать. Я так обрадовался лёгкому штиблетному решению, что чуть не вскочил с кровати и не принялся за дело. Но вовремя одумался, сдержал себя. В последнее время я стал учиться сдержанности, особенно, когда надо было что-нибудь делать. В каждом деле главное — обдумать, как сделать. А потом… можно и не делать: главное сделано. Шляпу бы ещё надо, а где взять? В здешних краях днём с огнём не сыщешь! Может, у профессора есть? Вряд ли, у него даже очков нет, тоже мне — профессор! И самого, как назло, нет. Шастает, небось, по бабам. Стыдно: борода седая, а туда же. Семья ждёт не дождётся, а он… старый козёл! Придётся без шляпы выпендриваться, с голой башкой — всё равно вымерзать нечему. Малахай ни за что не напялю.

Поёрзал скелетом, уютно устраиваясь на лежбище, и представил, как завтра поражу всех и, особенно, туземцев шик-видом. Захожу, значит, в ихний вигвам, улыбаюсь одними глазами — надо будет научиться не растягивать хлебало почём зря, медленно холёными пальцами — дьявол! когда отвыкну грызть когти! — расстёгиваю крупные перламутровые пуговицы и небрежно сбрасываю наимодняцкое пальто… — чёрт! совсем забыл про него! ладно, не будем зацикливаться по мелочам, …значит, сбрасываю бобриковое пальто-реглан серо-ершистого цвета, кладу на полати, сверху — шляпу — не забыть бы тульей книзу, в шляпу — кожаные меховые перчатки — и про них, тупица, забыл: никогда не носил, а привыкать пора, на перчатки аккуратно — белоснежно-матовое кашне — тоже нет! Да что это такое: и одеться приличному инженеру не во что! Может, из полотенца сделать? У конюха, конечно, тоже нет. У него никогда ничего нужного нет: ни шляпы, ни очков, ни кашне. …Достаю портсигар… А что, если физические свойства пород и больше всего чувствительные электрические изменяются существенно, а вторичные минералогические и петрофизические изменения незначительны и визуально не определимы? Не успев хорошенько обдумать дикую мысль, которая вдруг пришла опосля, я отключился.

И поразил… но только своих. Чуть с копыток не сверзлись, когда я утром заявился в контору, подзадержавшись немного, всего с полчаса. Комиссия в составе Лёни, хитрого Павла и Алевтины была в сборе, но что у них был за вид!? Замухрышки из последнего колхоза! Все в кожухах, шапках с опущенными ушами, валенках и — о, ужас! — в ватных штанах — да я такие в жисть не напялю! Что они, решили меня опозорить? Ещё и лыбятся, разглядывая джентльменский наряд единственного приличного члена. Коган говорит:

— Вася, сейчас зима, поедем в кузове, дорога на 4–5 часов, можешь переодеться? — и совсем зарадовавшись, добавляет: — Мне совсем не светит привезти твой заледенелый труп. — И все засмеялись, как будто только и хотели трупа.

Я вчера весь вечер как проклятый готовился, кажется, предусмотрел все мельчайшие детали командировки, и вот, на тебе, запамятовал, что ехать далеко и приличного транспорта нет. Обидная неучтённая мелочишка, и все приготовления насмарку. И ехать, и поражать тамошних расхотелось. Стою, краснею, будто высекли принародно, а старшие радуются.

Всю холодную дорогу молча лежал в сене, мысленно переживая унижение. Успокаивало только то, что через унижения и отступления воспитывается настоящий бойцовский характер, так нужный на трудном пути к заветному месторождению на Ленинскую. Чем больше тебя дубасят, тем крепче станешь, если не загнёшься. Они ещё попомнят этот день, когда будут выпрашивать лауреатский автограф. Но когда наш катафалк с тремя полузамёрзшими трупами в овчинных саванах вместо одного — Алевтина ещё шевелилась в кабине — прикатил, наконец, на место, обиды и унижения вымерзли, и осталось только одно желание: остаться навсегда в кузове. Однако пришлось вставать, стукаясь друг об друга в холодной пьяни и звеня заледеневшими коленками, цепляться за обледенелый борт и пытаться как-то вывалиться наружу. Обычно я лихо выпрыгиваю на сильные пружинистые ноги, а сейчас побоялся, как бы они не откололись, и осторожно на животе соскользнул за борт и удобно сел в сугроб. Всё же до чего я предусмотрительный — знал, куда еду и на чём, и оделся соответственно. Другой бы вырядился пижоном и отдал концы.

Деревня, в которую нас завезли, утонула в глубоком узком распадке и обильных снегах, заваливших дома по крыши — в нашем цивилизованном посёлке такого нет — так, что они угадывались только по плотным вертикальным дымам, которыми были на всякий случай привязаны к низким свинцовым тучам, скрывавшим вершины сопок. У дома с расчищенным подъездом встречали двое, тоже, как мы, в полушубках и валенках, но в обалденных пушистых шапках из серебристо-серого меха с тёмными полосами. Таких я даже на Невском не видел. Можно было бы и вместо шляпы надеть. В такую легко поместятся и перчатки, и кашне, и гало… тьфу ты! — зима ведь: совсем мозги закоченели! Жалко, что не прихватил ни зеркальца, ни бус, а то бы выменял у местных дикарей. На топор бы — точно. Гляжу, у громадной поленницы в чурбаках торчат два топора, а рядом лежит колун. Значит, кто-то перебил мою торговлю. Жаль!

— Живы? — спрашивает худощавый, улыбаясь в пышные пшеничные усы. Мне бы такие! Чем я только ни мазал под носом, не растут и всё. Говорят, лучшее удобрение — свежий навоз.

— Живы, — дребезжит, еле шевеля синими губами, командир автопробега, уменьшившийся от холода вдвое. Я бы, однако, воздержался от такого категоричного заявления. — Надеемся, отогреешь? — тонко намекает на толстые обстоятельства.

— Постараемся, — обещает второй, крупнее и без усов. — Заходите.

Кое-как вскарабкались на высокое крыльцо и ввалились, подталкивая друг друга, прямо с порога в большую комнату, где топилась огромная печь. Лицо так и обдало жаром, а тело всё ещё колотило ознобом. По всей большой комнате, вырубленной, судя по оставленным торцам стен, из двух и кухни, вольготно, не то, что у нас, стояли письменные столы, в углу затаился сейф с секретами, по стенам висели рогульки с бумажными рулонами, на подоконниках алели какие-то сорняки в горшках, а за печкой расположился умывальник с несколькими чистыми полотенцами. От трёх окон было светло, а от горячей печки слишком уютно. Мне здесь понравилось, я бы обязательно занял место у окна, подальше от крематория.

— Разоблачайтесь, — разрешил усач и сам снял и повесил дежурный кожух, а под ним — толстущий пушистый свитер, белый с синим орнаментом, я в таком запросто бы щеголял и без полушубка. У второго тоже свитер, но победнее. У меня — тоже, но показывать неохота.

— Надо бы, — стопорит Лёня, — прежде кое-куда отлучиться. — Чувствую, что и у меня оттаяло. — Кстати, — оборачивается ко мне, — познакомьтесь, — как будто сбегать в сортир и познакомиться со мной — кстати. — Начальник отряда Лопухов Василий… — и замялся, забыв моё редкое отчество, — Иванович. Дока по части полевой документации, — я даже порозовел, сколько возможно с мороза, от лестной, но справедливой рекомендации. — Уест он вас, — успокаивает хозяев.

Те — ничего, не сдрейфили, улыбаются благожелательно, щупают меня весёлыми глазами, показывая всем видом, что и не таких облапошивали.

— Техрук Лыков Алексей Иванович, — протянул худощавый крепкую суховатую ладонь.

А следом и второй: — Старший геолог Лаптев Пётр Иванович.

— Смотри-ка, — обрадовался Захарьевич, — три Иваныча. — А я порадовался, что не Захарьевича.

Пока отлучалась Алевтина, Лёня болтал с ними о том, о сём, все трое были на «ты» и, значит, давно знакомы, один я залетел белой вороной и потому не каркал. Потом гурьбой отлучились мы, а когда вернулись, то увидели, что у печки стоят два сдвинутых стола, правда, покрытые не как у людей миллиметровкой, а серой обёрточной бумагой, из которой делают пакетики для геохимических проб. Посередине скромно потели, сблизившись, две поллитровки спирта с ядовито-зелёными этикетками, а вокруг теснились полевые миски с красной икрой, кусками кетового балыка, вяленой краснопёркой и подозрительно тёмным мясом. На фанерке лежал полунарезанный шмат сала с розовыми прожилками, рядом — очищенные луковицы и головки чеснока, порезанный крупными ломтями белый хлеб и запотевший графин с кристально чистой водой, а на краю печи парила открытая кастрюля с крупной разварной картошкой.

— Ого! — обрадовался наш мыслитель и тому, что опорожнился, и тому, что увидел. — Живёте!

— Стараемся, — улыбнулся Пётр Иванович, которого, как я, наконец, разглядел, можно бы по возрасту и Петькой звать. — Алевтина Викторовна, садитесь у печки, — вежливо пригласил не полностью оттаявшую даму в ватных штанах, — и не мудрено: на костях у неё почти ничего утепляющего не наросло.

Приезжие расселись с одной стороны, хозяева, для удобства диалога, с другой, а мне досталось торцовое место бессловесного председателя. Тамадил Пётр. Он уверенно распечатал одну бутылку с ядом, не спрашивая, плеснул на толщину пальца в стакан Алевтины, потом знакомо пошёл по кругу: Когану и рыжему — по полстакана, себе — тоже, Алексею Ивановичу — как Алевтине и замер над стаканом белой вороны.

— Василий не пьёт, — предупредил мой начальствующий воспитатель.

— С какой стати! — возмутился я, обиженный низкой оценкой, и все засмеялись, радуясь, что никто не выбился из коллектива.

И мне досталось чуть-чуть. Алевтина и Алексей долили свои стаканы водой до половины, другие налили воды в рядом стоящие кружки. И я, бестолочь, собезьянничал.

— За взаимопонимание, — поднял свой стакан Пётр, намекая на предстоящую работу, и все чокнулись, соглашаясь.

А потом случилось несусветное, всемирно позорное. Алевтина с Лёхой вылакали свой коктейль хоть бы хны, не поморщившись. Остальные хыкнули, выдыхая зачем-то лишний воздух и, опрокинув зелье в глотку, сразу запили водой. Слабаки! Я не стал хыкать, а попытался с воздухом влить в себя свою малость. Не тут-то было! Спирт полез назад не только из обожжённого и раззявленного в ужасе хлебала, но и из вспухшего сморкателя и из вылезших из оправы фар, наверное, и из лопухов, потому что они враз потеплели. Я сидел раскорякой и не знал, как себе помочь.

— Не дыши, — подсказал рядом сидящий Хитров, — пей, — и подал стакан воды, подсунув под самые губы. Я хлебнул, захлебнулся, закашлялся, чуть не утонул, но начал оживать, истекая слезами. — Впервые, что ли?

Так я и сознался!

— Что-то не пошло, — объяснил уклончиво. Мозги уже поплыли, сталкиваясь друг с другом, как грозовые тучи. Никто не сказал ни слова, никто не обратил обидного внимания на незадачливого питуха, а я зарёкся когда-нибудь ещё иметь дело с зелёной отравой.

Алексей вылез из-за стола, взял за печкой чайник, налил воды и поставил на раскалённую плиту. Железный сосуд недовольно зашипел, но, смирившись, быстро замолк и скоро забулькал, оповещая о готовности самого лучшего пойла. Все старательно и молча ели, окончательно согреваясь и накапливая энергию для дебатов. Потом трое продолжили хэкать, а трое наслаждались крепким душистым чаем с колотым сахаром. Сгущёнки, к сожалению, не предложили.

— Куришь? — спросил, наклонившись ко мне, Алексей под нарастающий шум алкашей, спорящих о роли интрузий в рудообразовании.

Сознаваться в полной и окончательной ущербности не хотелось, но пьяному и море по колено, и я, не стыдясь, отрицательно помотал головой, в которой что-то сорвалось и мутно перекатывалось.

— Пойдём, подышим, — не отставал хозяин, угадавший моё аномальное, пикой вниз, состояние.

Быстро смеркалось, хотя было ещё сравнительно рано. Из-за морозного тумана и низкой облачности темнота казалась серой, влажной. Подумалось, что солнце заглядывает в эту щель не раньше десяти и уходит где-нибудь в три-четыре. Дышалось худо, но легче, чем в хате, пропитанной горячими испарениями спирта и спиртового перегара.

— Чего вы влезли сюда? — спрашиваю, ёжась от сырого воздуха, холодом затёкшего за шиворот.

— Не мы, — объясняет Алексей, — староверы. Это их деревня. Мы хотели отстроиться на пару километров ниже, но они, когда увидели, что отрезаны, в два дня собрались и ушли вместе со скотом.

— Куда?

— К морю, а там — не знаю. Глухих мест в тайге достаточно. Так нам достались задарма и база, и добротное жильё — строено-то из лиственницы и кедра: ещё простоят лет сто.

— Здесь и сами станете староверами, — тонко выразил я своё отношение к их захолустью. Наш захудалый, замусоренный, залитый помойками и застроенный двух- и одноэтажными бараками рабочий посёлок представлялся мне почему-то чуть ли не столицей. Наверное, потому, что я там жил, потому что размерами больше и потому что людей больше, хотя половину из них людьми назвать можно только с большой натяжкой.

— Давно работаешь? — не откликаясь на едкое замечание, спросил Алексей.

— Сезон отмантулил, — ответил я и сам удивился, как мало, а кажется, что приехал давно.

— А я уже три. Что кончал?

— Ленинградский.

— А я — Московский. Сам-то откуда?

— Из-под Ярославля.

— Иногородний, значит, — усмехнулся Алексей. Иногородние в столицах были кастой неполноценных. — Я — тоже: из-под Калинина. Можно и на «ты», согласен?

Так мы и познакомились всерьёз.

— Давай ко мне, посмотришь, как живут староверы.

Экскурсии я люблю, особенно в краеведческие музеи — занимательно увидеть, как жили-прозябали наши отсталые предки, и как мы далеко от них улепетнули. Алексей, не дожидаясь согласия, потопал прочь, и мне ничего не оставалось, как последовать за ним, не отставая, чтобы не затеряться в темени и сугробах и не замёрзнуть в безлюдье, так и не найдя месторождения. Шли, однако, недолго, и я не успел затеряться.

Пришли к массивной хоромине, сложенной из толстенных брёвен. Задом она втиснулась в склон сопки, а между толстенными свайными лапами прятала полуподвал. Рядом теснились внушительные сараи, и весь двор был перекрыт дощатой крышей.

— Ни черта себе! — восхитился я. — Не староверы вы, а куркули — раскулачивать и высылать на Дальний-предальний Восток надо. И сколько вас в нём засело? — я имел в виду — в общежитии. Обязательно построю такой же, решил, с почтением разглядывая дом-крепость. Деньги начну откладывать с аванса. И всю премию в загашник.

— Сколько может стоить такая халупа? — спросил у жильца небрежно, чтобы не завысил цену. Тот, подумав, назвал. Я моментально разделил на аванс плюс премия, а потом ещё на двенадцать, и получилось порядка 11-ти лет. 11 лет строить, отказывая себе во всём, даже в сгущёнке. А если учесть положенный по закону отпуск, то потянет на все 12 лет. Из месяца в месяц откладывать по брёвнышку, по досочке? Сопрут! Даже из поленницы дрова тащат. Получу Ленинскую, тогда и построю, решил облегчённо. Торопиться некуда, мне и в общежитии печку топить неохота.

— Трое нас, — ответил Алексей, улыбаясь. Да… живут люди… только успел порадоваться за них, как он огорошил: — Я, жена и сын.

Я даже остолбенел, разглядывая более внимательно почти одногодка, который по всем статьям был старше меня: и три сезона отмолотил, и техрук, и женат, и сына имеет, и усы, и вообще — Алексей Иванович.

— Ты — женат? Когда успел?

Алексей Иванович рассмеялся, довольный собой.

— Дело нехитрое: жену с собой привёз, а сын сам собой появился. Два годика уже, — он приостановился у крыльца с навесом и спросил, вглядываясь в меня как в отгадку: — Зачем живём-то?

— Зачем? — переспросил я, хотя знал свой ответ, как и он свой.

Алексей отвёл взгляд, не получив ответа, пошарил им по хмурой темени, но и там подсказки не было.

— Раньше я как-то не очень задумывался, зачем живу…

— А теперь? — я-то уже догадался, что услышу.

— Теперь точно знаю: для него, для сына, — счастливый отец хорошо, мягко улыбнулся, чуть приподняв кончики усов, вглядываясь в себя и в своё светлое будущее, — для продолжения рода, себя, жизни на земле, — опять уставился на меня, сощурив глаза: — Как и все животные. Природа всё за нас продумала, и ничего не надо выдумывать.

Он даже не поинтересовался моим весомым мнением, потому что был целиком убеждён в своём. А я не хотел быть животным.

— Горюн настропалил? — подозреваю непримиримо.

— Какой Горюн, — удивляется доморощенный жизнелюб. — Не знаю такого. Философ какой?

— Ага, — подтверждаю, — ещё какой: конюх наш, а заодно профессор социологии и враг народа. Ему понадобилось 15 лет зоны, чтобы прийти к тому же выводу. 15 лет вытравливал в себе, как моисеев еврей, привитое разумное начало, пока не очистился врождённый инстинкт.

— Как-нибудь познакомь, — попросил одноверец. — Ты — комсомолец? — вдруг спросил ни к селу, ни к городу.

Я недовольно фыркнул.

— Неучтённый, — и добавил на немой вопрос Алексея: — Всё никак не соберусь по приезде встать на учёт.

— Болото, значит, — констатировал старший.

— Ага, — согласился я — я всегда соглашаюсь со старшими: меньше мороки. Квакаю невпопад: — А ты, небось, партийный?

— С прошлого года, — буднично ответил посвящённый. — Техрук — должность номенклатурная: утверждается в райкоме.

Вон оно что! А я и не подозревал об этом пороге. Вернёмся, тут же заяву накропаю. Такие, как я, под заборами не валяются — с руками-ногами оторвут. Поуспокоившись, поразмыслил: а надо ли? Пока не приспичило, нечего и рыпаться. Алевтина враз политинформатором в тайгу спровадит, не обрадуешься. Вот если бы почётным членом… да ещё и взносы не платить…

— Заболтались, — прервал нелёгкие партразмышления старый коммунист, — пошли знакомиться.

Входная дверь таёжной фазенды открывалась прямиком в кухню. В просторном жарко натопленном помещении с крашеным полом в глаза бросились двое: русская печь и хозяйка. Если первая внушительным видом и типичной конструкцией вполне соответствовала названию, то вторая никак не тянула на солидную хозяйку. Нет, с соблазнительными телесами у неё всё было в порядке — и спереди, и сзади, не сказать, чтобы полная, но и не худая, а только толстущая русая коса до пояса и мягкие ямочки на полных щеках больше подходили незамужней девушке, чем жене-матери. Я таких не люблю. Мне по нутру худенькие брюнеточки, чтобы всего было в них понемногу, чтобы можно было, без опаски получить затрещину, приголубить, приласкать, пожалеть, поплакаться в бюстгальтер. А эта, что в кухне, явно без сантиментов, уж больно здорова, такую не разжалобишь, из таких вырастают настоящие семейные деспоты-матриархи.

— Аннушка, познакомься, — выдвинул меня вперёд, лебезя, явный подкаблучник, — Василий из комиссии.

И глаза у неё чересчур большие, чересчур ясные и чересчур внимательные. Такими раздевают до косточки, и мне показалось, что оценила она меня трухляво, хотя её-то Алексею я, как мужчина, мог дать 100 очков вперёд. Правда, другие, наверное, не дали бы. Она безбоязненно протянула мне ладную ладошку, и я, рабочий изнурительного умственного труда, отчётливо ощутил точечные царапающие мозольки, сразу же подумав, до чего тяжела доля эксплуатируемой женщины в провинции.

— Проходите, Вася, — мягко стелет, — не стесняйтесь, — а я и не думаю: не таким отказывали.

Шагнул в кухню, но хозяин придержал, заставил снять валенки и напялить меховые шлёпанцы — в приличное общество играют. Хорошо, что я предусмотрительно натянул, не пожалел, выходные носки без дырок, а то бы стыда не обобраться. Очень стесняли ватные штаны, но их снять я постеснялся. Приходилось париться и изнутри, и снаружи. Да если бы я припёрся в приличное общество в смокинге и ватных штанах, меня бы выставили в два счёта. Тем более — с пряным ароматом потных носков. А эти как будто и не замечают. Дере-е-в-ня…

— Аня, — снова липнет муж, без неё сам ничего не может, — принеси нам квасу холодненького, а то пришлось пить спирт, во рту до сих пор отвратно.

— Бедненькие, — сделала девчонка брови домиком и углубила ямочки — так и хочется надрать за щёки, — сейчас я вас вылечу. — Сбросила фирменные шлёпанцы, всунула голые ноги с полными крепкими икрами в валенки, накинула грубый полушубок на белое в синий горошек ситцевое платьице до колен с красным фартучком в жёлтых цветах, как в добрых сказках о пай-девочках, и с непокрытой головой выскользнула за дверь, впустив клок белого морозного воздуха.

— Простудится ещё, — пожалел я, брюзжа по-старчески.

— Анна-то? — удивился грубый мужлан. — С чего бы это? Простужаются неврастеники и хиляки. Ей это не грозит.

Я, со своими канатными нервами, постоянно сипел, сопливел и чихал, но не стал его разубеждать. Мне и сейчас было не по себе — то ли от простуды, то ли от усталости, то ли от взвинченности.

Брусничный квас оказался нестерпимо холодным, со льдинками, и я всерьёз побоялся прихватить ангину или ещё какую холеру, но пил и пил, выдул аж две небольшие кружки, даже без сгущёнки, чувствуя с каждым глотком, как проясняются затуманенные спиртом мозги.

— Кушать будете? — поинтересовалась настоящая хозяйка — как ещё назвать после такого кваса? — с улыбкой наблюдая за нашим выздоровлением.

— А Дениска уже спит? — наконец-то вспомнил счастливый отец о том, для кого живёт.

— Умаялся за день, — совсем расцвела молодая мама, — заснул, не дождавшись, — и застенчиво стрельнула в меня заблестевшими глазами, приглашая порадоваться вместе. А я твёрдо решил: как только вернусь, сразу женюсь и тоже рожу сына. Надо только подумать, на ком. Ну, да это дело второе, за такого, как я, любая выскочит без раздумий, только мигни. Правда, дети ревут по ночам, не дают выспаться, а жена будет таскать по кинам каждый вечер и заставлять разуваться у входа. Может, немного повременить? Опять же, ещё дома нет. Придётся подождать до Ленинской.

— Ну, как? — переспрашивает, с надеждой насчёт жратвы, муж.

Не хочу я ихнего борща и рыбы с картошкой.

— Не хочу, — отказываюсь, — да и поздно уже. — Надоели они мне оба со своим вонючим домом и застойным благополучием. Страна в напряжении начала новую пятилетку, а они тут засели в глуши, отгородившись сопками, только и знают, что шибздиков строгать. Другие, вон, не имея ни жилья, ни приличных штанов, урабатываются в поисках месторождения…

— Я бы пельмешек сварила, — провоцирует косатая, сверкая ямочками. Нарочно дождалась, пока я откажусь от борща с картошкой, на пельменях хочет купить комиссию. Пельмешек мал-мала заглотить неплохо бы. У меня всегда так: не поторговавшись, откажусь, а потом жалею, но слово, что воробей: вылетит — чёрта с два поймаешь.

— Не хочу, — бурчу сердито, сглатывая пельменную слюну.

— Ну, тогда пойдём, покажу, как мы живём, а после провожу до конторы, — не отвязывается счастливый хозяин, по уши увязший в мещанстве. Как такому техрукство доверили да ещё взяли в передовую партию. В ней только таким как я, пролетариям, место.

Из кухни вступили в большую комнату, в которой вполне могли разместиться четыре койки общежития, ещё бы и место осталось для двух раскладушек, если кто придёт ненароком. И тут мой критический взгляд замер, пригвождённый к стеллажам во всю длинную стену и до самого потолка. А на них — книги, книги… почти сплошь, скоро и ставить некуда будет.

— Ух, ты! Вот это да! — забормотал я, обомлев от неожиданного книжного завала в туземной хижине, где только и делают, что детей, да в промежутках жрут пельмени. — Ты что, все их прочёл?

Довольный произведённым эффектом Алексей расхохотался.

— Нет, конечно. Книги собирают про запас, на будущее. — Он взял с полки толстенную и широченную в твёрдом синем переплёте с золотой надписью вязью: «Эрмитаж». За все пять лет учёбы я в Эрмитаже был всего раз, да и то, если бы знал, что на мокрые и грязные ботинки — дело было зимой — заставляют напялить белые тряпочные бахилы, ни за что бы не пошёл.

— Во! — удивляюсь. — У тебя и альбомы с картинами есть? — Меня в Эрмитаже картины не прельстили: их было так много, а я так старался побыстрее проскочить все залы, да ещё и подзадержаться в буфете, что разглядывать каждую было некогда. И вообще они выглядели все почти одинаковыми. Больше всего понравился Пётр, я даже отдал ему тайком, по-свойски, честь, как учили на военной кафедре. А ещё статуи, особенно женские. Но толком и их не разглядел, опасаясь, что окружающие посетители подумают, что я не видел женских прелестей в натуре. В общем, в Эрмитаже я был, и не чета Алёшке, у которого только картинки.

— Есть немного, — гордясь собой, подтверждает неизвестно какой ценитель живописи. Он бережно положил альбом на место. — Книги, — объясняет, — как наркотик: чем больше имеешь, тем больше хочется. Больше всего радует сам процесс приобретения хорошей книги, больше, чем чтение. Вызывает гордость и то, что наши поселковые приходят ко мне, как в библиотеку. Читаем, обмениваемся мнениями, спорим — в нашей глуши это большая моральная отдушина. — Книгофил любовно провёл ладонью по корешкам. — Я думаю, по книжным симпатиям можно определить характер человека. С большой долей уверенности можно сказать, что русская классика, историческая и патриотическая литература больше всего нравится тяжеловесным консерваторам пожилого возраста с прямолинейными и категорическими суждениями обо всём, с твёрдо усвоенными моральными устоями. Военно-исторические и военно-художественные произведения пользуются популярностью увластолюбивых тщеславных читателей и у хилой молодёжи. Зарубежную литературу показно штудируют псевдоинтеллектуалы и людишки, огульно преклоняющиеся перед всем западным и так же огульно отвергающие всё наше. Фантастику и приключения неумеренно и запоем поглощают неудачники и авантюристы, обиженные судьбой и мысленно реализующие себя в выдуманных ситуациях и героях. Житейские романы и вообще легковесную беллетристику любят сплошь женщины и женоподобные особи мужского пола.

— А детективы? — не утерпел я поинтересоваться своим характером.

— Любителей этого жанра, скорее всего, можно найти среди психически неуравновешенных лодырей с большим воображением и мнительностью, реализующх спонтанно переполняющую их энергию в схватках с книжными преступниками.

Точно — в Алевтину! Как клуша сидит на собранных детективах и никому не даёт. А мне и не надо, я прямо-таки обожаю русскую классику, даже «Войну и мир» Лёвы Толстого начал в институте читать, но почему-то, не помню почему, не заладилось.

— Ты-то что сейчас читаешь? — допытывается книголюб, чтобы поставить диагноз.

А мне, слава богу, скрывать и стесняться нечего.

— «Войну и мир», — говорю святую правду, — начал. Недавно собрание сочинений Ленина отбарабанил, — вот это я зря ляпнул — смотрю, косится, не верит. Сам-то точно не прикасался к классикам марксизма-ленинизма, всё, небось, романчики мусолит. И тогда выкладываю небьющийся козырь: — Знаешь, как Владимир Ильич одним словом охарактеризовал интеллигенцию?

— Что-то не припомню, — мямлит, морща лоб, захолустный книгочей.

— Говно нации, — сражаю его наповал, и, чтобы отвязаться от лишних вопросов и справедливо отнеся себя к почётным консерваторам, иду вдоль стеллажей к окну, где стоит письменный стол, заваленный книгами, бумагами и картами.

Похоже, все техруки любят мыслить дома. Удобно устроился, ничего не скажешь. Но у меня, в новом доме, будет лучше — отдельный кабинет и двухтумбовый стол: справа — телефон, чтобы можно было позвонить в Министерство о месторождении не медля, слева — бронзовая настольная лампа с большим зелёным стеклянным абажуром.

И тут мой острый взгляд переместился на полки у стола, а там — боженька мой! — масса всякого геологического и геофизического чтива, аж глаза разъехались. Ну, предвкушаю, тут-то я найду разгадку проклятущим сопротивлениям. Больше всего обнадёживала тесная стопка тоненьких сборников «Разведочной геофизики», в которых авторами — наш брат-полевик и, следовательно, правда и только правда в отличие от научных фолиантов. Брякаюсь костями без спроса за стол, сдвигаю хлам на сторону, хватаю всю стопешницу и начинаю лихорадочно переслюнивать одну брошюру за другой, начисто забыв и про хозяев, и про пельмени. Пролистал все, и — ни-че-го! Все пишут, как надо делать, а что делать с тем, что получается — ни гу-гу! А о сопротивлениях вообще срамота одна, детский лепет — хуже, чем у учёных, на дерьме толчёных. Пришлось смириться с тем, что малыми силами, с налёту, не удалось одолеть сопротивление сопротивлений, и взяться за лживую научную макулатуру, существующую только для того, чтобы печатать своих и по блату. Для этих корифеев нет большей каторги, чем внедрение в практику своих дурацких измышлений. Они никак не хотят понять, что для нас пуп земли — её величество физическая точка, и пока она властвует, науке у нас нет места.

Только-только начал я переполняться благородной желчью, как бац! — и погас свет.

— Какого чёрта! — заорал я в негодовании, забыв, что сижу не в институтском сортире, которые только и освещались в общежитии ночью, готовясь к очередной интеллектуальной схватке с представителем лживой науки.

Откуда-то из темноты возник Алексей.

— Не шуми — Дениску разбудишь, — шипит сердито, видно, я ему уже обрыдл. — У нас движок в десять вырубают. Могу свечу дать.

Нет, Пименом быть не захотелось.

— Извини, — винюсь, — помороковалось, что сижу в институтской читалке. — Про святая святых — сортир — молчу, он-то знает, кто там готовился, явно не консерваторы по характеру. Не хотелось разочаровывать гостеприимного хозяина. Помню, как глубоко разочаровывались, меняясь в лице прямо на глазах, мои преподаватели, когда обнаруживали во мне не то содержание, на которое рассчитывали. Я всякий раз готов был со стыда провалиться сквозь все три этажа института… но только с троечкой. — Пойду, — говорю, вздыхая под грузом нерешённых тяжких проблем.

Анна зажгла свечу, предупредительно показывая выход. — вали, мол, не задерживаясь.

— Хочешь, оставайся, — неуверенно предлагает хозяин, оглядываясь на жену, боится, что соглашусь. Но мне не хочется разочаровывать его дважды.

— Нет, пойду к своим, — сбрасываю шлёпанцы — жалко, в темноте не видно новых и целых носков, погружаюсь в родные катанки и армяк, чинно прощаюсь: — Приятно было познакомиться, до свиданья, — и вышагиваю во двор. Алексей — следом.

На улице светлее, чем в доме. Тучи разлетелись, крупные звёзды так и дёргаются, как мячики на резинках, того и гляди сорвутся на голову, и прямо над ущельем висит лунная пельменина. А тихо так, что слышно, как скрипят деревья на сопках, съёживаясь от холода. Мороз без предупреждения ухватил за нос, пришлось спасать, упрятав в ладонь. По скрипучему снегу пошагали к стойбищу комиссии. Не успели остыть, как уже пришли. Хорошо Алексею, не надо экономить утром на сне, и двух минут хватит дохилять в соннобалдическом состоянии.

Половина комиссии безмятежно дрыхла без задних ног. Кто не выдержал напряжения дня, было понятно по зычному храпу, доносившемуся с двух раскладушек, уютно упрятанных между столами. Четвертинка комиссии затаилась в начальнической каморке. Дверь туда была приоткрыта, виднелся тусклый отсвет свечи и слышался родной голос:

— Явление блудного сына.

Последняя четверть не стала ничего отвечать мамочке, не желая ввязываться в возбуждающие семейные попрёки перед сном. Служивый, бывший днём техруком, зажёг ещё одну свечу, поставил на стол около моего дюралевого лежбища со спальным мешком, неопределённо махнул рукой и, пожелав спокойной ночи обеим бодрствующим четвертям, исчез за дверью. А я, избавившись, наконец, от промокших изнутри ватных галифе, с удовольствием плюхнулся на жалобно скрипнувшую металлоконструкцию, поёрзал по обычаю, находя удобное положение для обмысливания дня, и затих.

На следующий день, как ни странно, все чувствовали себя прекрасно. Все, кроме одного. Лёня с Хитровым хватили по кружке холодной воды, разбавили оставшийся с вечера в желудке спиртовый осадок и, окосев, оказались в приподнятом настроении. Алевтине вообще грех было не радоваться: она сбросила ватные штаны и напялила байковые лыжные — я бы от такой замены живчиком запрыгал. А так — кис, голова трещала, наверное, от кваса, и настроения не было, наверное, от зависти.

Коган, чтобы подбодрить, не нашёл ничего лучшего, как положить ко мне на стол все полевые журналы и графики.

— Сегодня, — наказывает, — кончай. Завтра с утра напишем акт и отчалим восвояси.

Приказ начальника для меня закон, хотя я согласен и сегодня отчалить, хоть сейчас. И не кормили сегодня так, как вчера, пришлось самим соображать через кладовщицу. Спирта тоже не давали. Все заняли позиции, и мы под водительством Наполеона пошли в штыки.

Геофизимусс с ходу сцепился с Алексеем по поводу отклонений от проекта и смет, Пётр скучно переругивался с въедливо-вредной Алевтиной, Хитров углубился в топо-материалы, не удостаивая вниманием пришедшего топо-техника, и только мне никого не оставили, с кем можно было бы отвести ноющую душу.

Геофизических работ у осаждённых было куда меньше, чем у нас. Все проведены на небольших участках, где выявлены геохимические ореолы, с дежурной и плакатной целью поисков рудных объектов двумя методами: магниторазведкой и методом естественного электрического поля. Выполнены всего лишь двумя операторами — Пановым и Пановой (налицо — семейственность, особенно недопустимая, когда один другому делали контроль). Журналы оформлены аккуратно, записи чистые, даже лучше, чем у меня, придраться почти не к чему, и от этого становилось ещё тоскливее. От тоски у меня одно лекарство — сон, но разве в этом содоме уснёшь? Тем более что привык я его принимать лёжа, а не как Розенбаум.

Так и кис, пока не добрался до наблюдений на ОМП. Спросил у Алексея, что это такое, отвлёкши от перепалки с Лёней. Поясняет сердито — опытно-методический профиль, читай в проекте. А сами не дают, вырывают друг у друга, пальцами тычут внутрь текста в своё оправдание, дело идёт к рукопашной. Алексей, наверное, жалеет, что зря вчера спирт потратил. Ладно, смотрю пока журналы по трёхэлектродному профилированию, и на сердце потеплело: сплошная грязь. Страницы заляпаны пальцами, обложки обтрепались, титулы не заполнены, а самое главное — записи измерений часто зачёркнуты, подписаны новые, условия измерений не указаны, а если и есть, то размазаны, очевидно, слезами. У нас такие журналы ещё в поле переписывают, а тут не стесняются представить комиссии. Ну и наглецы! Кто оператор-то? Лыков А.И. Лыков? Алексей? Сам? Тоже мне — техрук! Небось, главного инженера экспедиции опоили брусничным квасом и перекормили пельменями, ямочками и косой смутили, он и сдался. Интересно, с чем у них пельмени-то? Есть что-то захотелось. Ну какой он техрук, когда всего-то в партии два оператора. У меня в отряде и то три. Обидно! Нет, это надо решительно забраковать, и я решительно отложил журналы Лыкова в сторону для серьёзной консультации с председателем комиссии. Настроение моё явно улучшилось, страсть как захотелось ещё что-нибудь забраковать, но, как всегда, благим намерениям помешали. На улице послышался нарастающий рёв снижающегося прямо на контору кукурузника с неисправным — чихающим, кашляющим, взрывающимся — мотором. Я весь сжался, надёжно спрятав голову в плечи, но когда до рокового столкновения оставалось мгновение, мотор отчаянно хлопнул и смолк. Наступила мёртвая тишина, которую прервал спокойный голос Петра:

— Лазарев приехал.

Все, счастливо спасённые, оживились, а Коган, с радостью оторвавшись от Алексея, поднялся:

— Надо поглядеть на его «Мерседес», — и, накинув на плечи полушубок, пошёл на выход. Другие тоже захотели, а я, что — рыжий? — тоже протиснулся на крыльцо.

А прямо перед ним застыл в зверином оскале, угрожающе направив тупую широкую морду прямо на нас, «козлик», так называют в народе неумелую копию американского «Виллиса», придуманную задним русским умом и выполненную большеразмерным гаечным ключом и кувалдой. Облезлый и помятый со всех сторон от долгого употребления авто-одр был снабжён самодельной брезентово-фанерной кабиной, провисшей в потолке, и изнеможённо испускал тоненькую струйку пара из-под пробки радиатора. Огромный мужик в дежурном геологическом полушубке, меховом малахае и умопомрачительных меховых сапогах — мне тоже нужны такие: где бы слямзить? — ходил вокруг и пинал бедного козла по копытам, потом повернулся к зрителям и сообщил пренеприятную весть:

— Выхлопную трубу на переправе потерял.

У него была такая же, как у «газика», широкая морда с картошечным носом, красная от мороза, с инеем на густых белобрысых бровях. Гулко ступая сапожищами, он взобрался на крыльцо и поздоровался со всеми за руку. И я удостоился подержаться за начальническую длань. Пронзив на мгновение незнакомца острым взглядом голубых глазок, утонувших в глазницах, он безошибочно определил мой невысокий статус и равнодушно отвёл взгляд в сторону.

— Как ты не боишься ездить на такой колымаге? — поинтересовался, скептически улыбаясь, Коган. — Да ещё зимой.

— Машина — зверь! — кратко пояснил Лазарев, и я ещё раз оглянулся, чтобы удостовериться в этом, но ничего звериного во внешнем облике авто-драмодёра не обнаружил. Даже регистрационных номеров не было. Впрочем, они ему и не нужны, поскольку таких в районе больше нет, и всем лазаревский катафалк, доставшийся от уехавших военных, хорошо известен, включая начальника милиции и начальника КГБ, частенько наведывавшихся в здешнюю глухомань на рыбалку и охоту. Алексей рассказал мне об этом позже, когда и мне довелось прокатиться на знаменитом драндулете.

Налюбовавшись на районное чудо, все, продрогнув, скопом полезли обратно в дверь, словно в очередь в открывающийся магазин, и я, конечно, оказался последним.

— Привет, Викторовна, — по-свойски поздоровался Лазарев с Алевтиной, успевшей предусмотрительно вытащить своё барахло из целомудренно занятого на ночь кабинета.

— А-а, — протянула она, будто появление его было неожиданным, — привет отважным автогонщикам, — ответила в обычной манере и попыталась мило улыбнуться, неумело растянув тонкие губы до ушей.

Но ущельный бог и царь уже отвернулся к Когану.

— Давно прибыли?

— Вчера, — ответил Лёня и рассмеялся, поняв подоплёку вопроса. — Завтра, надеюсь, закончим. — Боюсь, что я ему с ОМП помешаю.

— Лады, — удовлетворился Лазарев, — не буду мешать, — и ушёл к себе, а мы опять забылись в тяжком труде, нащупывая баланс между огрехами и достижениями местных вредителей природы…

Быстренько накропав вчера вымученные замечания по журналам Пановых и укоризненно посмотрев в сторону журналов Лыкова, я с большим удовольствием принялся за графики. Но и по ним никаких существенных замечаний не выявлялось, и я снова начал впадать в тоску, пока не дошёл до длинного листа ОМП. Лыков специально положил непрезентабельные материалы в самый низ, надеясь, что я утомлюсь и не стану слишком придираться. Не на того напал! На работе, товарищ, у нас не спят — спросите, хотя бы, у Розенбаума.

И потом, какой может быть сон, какая тоска, когда увидел то, чего не мог обнаружить в громаде перелистанной литературы. Плевать на замусоленность, драные подтирки и исправления, когда в глазах переливаются радужным цветом три длиннющих разноцветных графика: магнитной съёмки, естественного электрического поля и моего любимо-ненавистного трёхэлектродного электропрофилирования. А под ними тоненькая неровная линия сопочно-распадочного рельефа и детальный геологический разрез, на котором жирными чёрными червяками, высунувшимися наружу и переплётшимися телами, обозначены рудные тела двух месторождений. Нет, не зря Алексея взяли в техруки, я бы ему за такой ОМП самолично всобачил удостоверение и знак ударника коммунистического труда, похожий на дореволюционную дворницкую бляху. Пусть бы Дениска порадовался за отца.

Всё есть, смотри и соображай, если соображалка работает. У меня работает: чем больше вглядываюсь, тем меньше соображаю и больше радуюсь — никакого соответствия между геологией и графиками. Рудные червяки вообще без всяких признаков вылезли на поверхность. Хоть радуйся, хоть плачь. Решил, прежде чем окончательно расстроиться, пойти проветриться.

На улице — светлым-светло и желтым-желто. Морозец прямо из воздуха выделывал снежные блескучие искры, и они плавали в невесомости, медленно опускаясь и многократно отражаясь в сиянии чисто-голубого неба и лучисто-жёлтого солнца. И сам не знаю почему, но морда моя на морозе оттаяла, размякла, а хлебало по-идиотски осклабилось. Захотелось по-приятельски перемигнуться с дарителем радости, но глаза сразу же закрылись, и, глядя сквозь узкие щёлки, я поразился, какое солнце из ущелья огромное и яркое, и так низко свесилось, что стало боязно, как бы не зацепилось за сопки, укатываясь за гребень. Над самым ухом кто-то тоненько и назойливо тенькал. Отвернув голову от божьего светильника, я не сразу разглядел, да и то только по быстрым движениям, кроху-поползня, сновавшего вверх-вниз — ему без разницы — по могучему кедру, сохранившемуся рядом с жильём. Эти лодыри-староверы не удосужились свалить великана на дрова или просто так, как делают нормальные неверующие.

От нечего делать подошёл к лазаревскому лимузину. Мне тоже такой надо. Нет, лучше «Победу»… а ещё лучше — «ЗИМ»… чёрный… Только где на нём ездить? Дорог-то здесь путных — ау! Из-за них и нормального авто не заимеешь. С огорчения пнул газик в колесо, как Лазарев, но у того сапог-то что железный, а у меня разношенный валенок с размякшим носком, и потому большой палец заныл от боли. С досады я размахнулся другой ногой, чтобы двинуть посильнее, но что-то вовремя подсказало мне, что эффект будет тот же, и я сдержался, решив не связываться с безмозглым козлом. Пошёл, сходил за угол по одному делу и, облегчившись и успокоившись, вернулся к потеющей в трудах тяжких комиссии и снова уставился на разноцветные графики, пока не зарябило в глазах радугой.

Итак, что мы имеем? Какое наше сальдо-бульдо? Внимательно посмотрим на график магнитного поля. И что видим? Неоспоримо, что выходящие на поверхность мощные дайки и тела диабазов и диоритовых порфиритов соизволили отметиться положительными аномалиями. Но есть и такие вредные дайки, которые затаились намертво. Отчего-почему, я не знаю сам… Над андезитовым покровом — дикая свистопляска магнитного поля. Далеко на флангах обоих месторождений над заведомо немагнитными туфами кислого состава, песчаниками, алевролитами и брекчиями красуются мощные и сложные отрицательные аномалии. Зачем они здесь, комиссия не знает. Оба месторождения разместились в слабом отрицательном поле, а рядом с рудными телами наблюдаются захудаленькие положительные аномалии, на которые приличный специалист, вроде меня, никогда не обратит дорогого внимания. И как резюме: положительные аномалии есть над мощными интрузивными телами основного и среднего составов, отрицательные аномалии неизвестной природы встречаются где попало, но не над месторождениями, над последними практически аномалий нет. Прямо скажем — не густо. Посмотрим, чем порадует график естественного электрического поля. И снова с прискорбием констатируем, что и здесь над рудными телами аномалий нет. Вернее, они есть, если очень приглядеться, если знать, что здесь — руда. Зато интенсивные аномалии прут на флангах, там, где и отрицательные магнитные. Ну, не издевательство ли это над наукой? Всем известно, что сульфидная минерализация — спутник рудной. Ничего себе — спутник: почти на километр в стороне, как бедный родственник. Похоже, бог, который в спешке создал твердь всего за одну ударную неделю, впопыхах забыл, где в предыдущий день закопал руду, и в последующий, после сна, наляпал отметины не там, где надо. А мы — расхлёбывай! Вызвать бы его на партсобрание да всыпать строгача, да снять с работы, тогда бы прохиндей заволновался. Говорят: не торопись, отложи, что не удаётся на утреннюю свежую голову. Вот и верь после этого богу. Я сегодня разберусь с природными загадками, я — не бог, не беда, если не высплюсь. Как нарочно, потянуло на зевоту, аж скула заныла. И вообще, стоило бы чего-нибудь перекусить, где-нибудь перележать да о чём-нибудь передумать. Но комиссионная братия и не думает. Придётся перетерпеть и вплотную заняться любимым электропрофилированием, о котором я уже знаю всё, кроме одного: с чем его едят. Похоже, и сейчас не узнаю. Все породы на рудных полях фиксируются чохом высокими сопротивлениями, которые нарастают не по литологическому признаку, а по мере приближения к месторождениям, а над самими месторождениями слегка ныряют вниз, образуя локальные ямки, которые заключают все рудные тела. Что является причиной провалов сопротивлений, неясно. Отдельно рудные тела, конечно, никаких электрических аномалий не имеют. И даже трещины, выделенные по минимумам, не совпадают с рудными телами. Полнейшее фиаско. Как назло, известняки и кремни и в этом общем аномальном поле образуют локальные максимумы, но что толку? Они и так вылезли на поверхность скалами, с одной из таких я чуть не сверзился. И никаких геоэлектрических границ над литологическими контактами. Что прикажете делать? На всякий случай перекопировал чертёж полностью, решив помараковать над ним дома. Дома и стены помогают.

— Кончил? — спросил Лёня, как будто не видит, что я занят.

— Ага, — отвечаю и, не отвлекаясь от шпионской деятельности, протягиваю ему сиротский листок со своими замечаниями.

— Негусто, — недовольно морщится председатель, забыв о вылаканном спирте, — Пановы?

— Ага, — подтверждаю, торопясь закончить воровство.

— Понятно, — удовлетворяется Коган. — Ты что смотришь? — вот настырный, не знает, наверное, про банный лист.

— ОМП.

— И как?

— Здорово! — и объяснил непонятливому мыслителю почему: — Хорошо видно, что над рудными телами аномалий нет, а аномалии сульфидной природы расположены вне месторождений, далеко на флангах.

— И какой вывод?

Ну, совсем тупой — мне даже стыдно за него. Сейчас я ему вжарю как следует.

— Искать рудные тела геофизическими методами бесполезно.

— А дальше?

Вот репейник! Дальше… Дальше? Ну, и тупица ты, Лопухов! Неужели неясно, что дальше за ненадобностью геофизические работы свернут, а тебя, гения, пинком под зад. Ты навроде дурного футболиста: водить ногами мяч умеешь, смотришь под ноги, а куда бить и где ворота — не видишь. Коган — тот голова! Видит и мяч, и чужие ворота, одним словом — мыслитель! Куда Алексею до него. Кишка тонка! Иначе бы не затевал вредного для всех ОМП. Себе канаву роет и нам тоже. Библиотекарь! И как это он в техруки пролез? А Коган, умница, пока я кляну себя, объясняет, наставляет уму-разуму молодое безмозглое поколение:

— Задача поисков рудных тел — общая стратегическая задача. Когда об этом говорят и пишут, то не обязательно подразумевают непосредственно поиски, а имеют в виду весь комплекс исследований, приводящий к обнаружению месторождений. Надо мыслить шире, а не зацикливаться на одной узкой, пусть и важной, задаче.

Это мне понравилось: говорим одно, пишем другое, подразумеваем третье, и все довольны.

— К тому же, — продолжает нудить учитель, — один пример ни о чём не свидетельствует.

— Два, — поправил вредный ученик.

— Два одинаковых рядом — всё равно, что один, — упрямится идеолог широкого мышления и абстрактных поисков конкретных объектов. — И потом: месторождения мелкие и выходящие на поверхность. А как будут отражаться в физических полях крупные и, главное, скрытые месторождения, никто не знает. Поэтому пока мы вынуждены пользоваться гипотезами науки, которая утверждает, и не без основания, что скрытые рудные тела и месторождения окружены своеобразным чехлом комплексной сульфидной минерализации, и она наиболее легко устанавливается геофизическими методами, и в первую очередь методом ЕП, который и принят за ведущий поисковый метод в комплексе геофизических исследований. Ясно?

Чего ж неясного-то? Против науки не попрёшь. Особенно, когда она капает на твою мельницу. В общем-то, чихал я на ихний чехол — мне бы как-нибудь закончить копировку, пока Алексей не ущучил. Они с Петром куда-то вышли — самое бы время, но разве демагога от науки остановишь, когда он почуял, что слушают его беспрекословно, раззявив варежку.

— Надо не сужать поиски, — разорялся Лёня почём зря, — сосредотачивая на разрозненных участках, данные по которым потом не увяжешь, не сопоставишь, а расширять за счёт площадных исследований и решения новых задач, снижая тем самым организационные затраты и выигрывая время. Стране со стремительно растущим послевоенным производством остро необходимы цветные и редкие металлы, и наша задача — увеличивать темпы поисков. В связи с этим мы первые в экспедиции начали внедрять площадные комплексные исследования, и в том числе электропрофилирование мобильной дипольной установкой, в помощь геологическому картированию. Понятно?

Без булды: паши как можно больше и собирай урожай в кассе. Да-а! Не только Алексей, но даже я и в подмётки не годимся широко мыслящему идеологу. Всё понятно. Неясным оставалось, почему рудные объекты не дают аномалий, и что делать с электропрофилированием в помощь картированию, когда породы ну никак не хотят различаться по сопротивлениям. В общем-то, это, конечно, мелочи по сравнению с глобальной задачей наращивания темпов. Потом разберёмся что к чему. Не мы, так следующее молодое поколение. А пока иди в кассу. Я-то свой, я-то умный, я-то всё понимаю как надо, а вот местные моховики противятся передовым технологиям, палки вставляют своими ненужными ОМП. Неужели неясно, что эффективнее искать не там, где могут быть всякие мелкие месторождения, а вокруг да около, чтобы никто не мог придраться, что над месторождениями нет аномалий, и не возникал бы голословно против поисков в широком понимании процесса. Заметно выдохшись, наставник сбавил нахрап и, бросив презрительный взгляд на дверь Лазарева, спокойно добавил:

— Многие этого не понимают.

Я хотел сразу разубедить его в своей неполноценности, но он не дал:

— И, к сожалению, не только здесь, на местах, но и повыше: в Управлении и Министерстве. И если не будем утверждать о возможности прямых поисков геофизическими методами, денег на производство работ не получим. Путь к успеху всегда тернист и извилист.

Это мне тоже понравилось: зигзагом всегда ближе к цели.

— Только работать и мыслить надо ювелирнее.

На этом монолекция прервалась, поскольку заявились нежелательные слушатели.

— Мы, пожалуй, пойдём по домам? — спрашивает-сообщает Алексей.

— Идите, — разрешает председатель комиссии.

«А как же ужин… со спиртом?» — хотел возмутиться я. — «Они что, не собираются кормить? Да я с голодухи такого накарябаю!» — но, вспомнив, что не закончил тайного слизывания, промолчал, решив мужественно пожертвовать плотью ради духа.

Только закончил ответственную допработу, как Алевтина из своего угла радует:

— Василий Иванович, у них есть физические свойства, хотите посмотреть?

Вообще-то я хочу чего-нибудь пошамать, а не посмотреть, но никто из старших не заботится, а мне неудобно. Я ем мало, но мне надо часто, тем более что в камералке привык только к часовому воздержанию. Терплю и иду к ней. Подаёт потрёпанный журнал, а в нём — батюшки-матушки! — свойства пород и руд по ОМП, хватаю и бегу на своё место, чуть не зашибив куда-то собравшегося выйти техрука. Плюхаюсь на стул и быстренько перелистываю добычу. Можно было и не тратить последних калорий: в журнале только магнитная восприимчивость, остаточная намагниченность и ещё зачем-то плотность. И ни единой цифирки по сопротивлениям. Спрашиваю у вернувшегося Лёни:

— Почему нет сопротивлений, измеренных на образцах?

Он хмуро посмотрел на меня, словно я наступил ещё на одну мозоль, и неохотно ответил:

— Потому что в экспедиционной лаборатории нет измерительной установки. И смысла нет в таких измерениях.

Вот этого я, наконец-то, не понял. Но расспрашивать не стал, боясь снова открыть фонтан, а принялся дополнять свистнутые графики графиками свойств. Когда кончил, увидел: плотности тоже, как и полевые сопротивления, лезут в гору, не обращая внимания на литологическое разнообразие пород. То есть, сопротивления зависят не от минералогического состава, а от каких-то объёмных масштабных структурно-текстурных изменений в породах. Каких и отчего?

— Надо бы подкрепиться, — наконец-то, вспомнил начальник команды. — Как относится к предложению комиссия?

— Положительно, — немедленно высказал я свою голодную точку зрения.

— Ну, тогда, Василий, и организуй, — распорядился шеф, а мне ничего не оставалось, как в очередной последний раз дать зарок не высовываться первым.

Пришлось из последних сил плестись к кладовщице. Зато отоварился банкой сгущёнки: наконец-то, ослабленный белками организм получит живительную порцию углеводов. У Лёни с Павлом другая диета. Рыжий, ухмыляясь, добыл из-под стола ополовиненную бутылку спирта, оставшуюся со вчера, и они, не морщась, заглотили отвратное зелье за здоровье прекрасной дамы, которая отказалась составить им компанию, а мне и не предлагали. Потом алкаши ожесточённо заспорили о тормозящей роли топоработ в общем комплексе геофизических исследований, дама вернулась к картам и журналам, а я обессиленно рухнул на раскладушку, решив обстоятельно поразмыслить над выявленной прямой корреляцией сопротивлений и плотностей.

Следующие суматошные полдня были угроблены на составление акта, на долгое обминание острых углов с хозяевами и, конечно, на примиряющую попойку в честь счастливого завершения нервной операции. Опять спирт, опять рыба и мясо, опять икра и картошка, опять споры всё о том же — о роли геофизики и геофизиков, и, наконец, мы в машине, на сене, а впереди — долгая холодная дорога в пенаты. Умудрённые опытом частых командировок старшие товарищи, ослабленные спиртовым эликсиром, не теряли времени даром и сразу задремали, безвольно перекатываясь в сене и изредка выпучивая бессмысленные глаза. А у меня отчего-то было бодрое угнетённо-тоскливое настроение. Стал перебирать в уме свои беды — не насчитал ни одной, то же и с радостями. Чем тогда встревожена душа, противясь успокоенному разуму? Для когановских нравоучений я ещё не созрел, не осознал толком их глубины и не запомнил, пролопоушив над чертежом. Кроме, пожалуй, одного, обобщающего: не надо, чтобы мысли, слова и дела совпадали тюлька-в-тюльку — это, по меньшей мере, примитивно, а по большей, вредно. И акт состряпали приличный. Даже, по моему мудрому предложению, никак не отразили своего отношения к результатам работ на ОМП, дипломатично отметив, что работы выполнены в соответствии с проектом. Стоп! Я вспомнил, как Алексей, услышав ни к чему не обязывающую нейтральную формулировку, как-то весь сжался, судорожно вздохнул и быстро вышел на улицу. Тогда я не придал непонятному демаршу значения, гордясь собой за то, что спас его от разноса, и удивился только тому, что Коган сразу согласился без всяких уговоров. Теперь-то понятно. Для Алексея такое отношение к делу, которому он, бесспорно, отдал немалую часть души, было как презрительный плевок. Он ждал всего: и ожесточённого неприятия, и восторженной хвалы, но никак не равнодушия. И вот, мотаясь в кузове как дерьмо, я начал поздно, как обычно, соображать, что равнодушие убивает хуже откровенной вражды. Лопух ты, Лопухов, и дети от тебя вырастут лопухами. Захотелось спрыгнуть и бежать назад, объясниться. Бесполезно! Поезд ушёл, мосты сожжены, а я… О себе говорить ничего не хотелось.

- 10 -

Целую неделю после возвращения я, как проклятый, корпел над графиками, втянув голову в плечи, а душу — в сердце и не отвечал на подначки опостылевшей половины человечества. Обрыдло всё: и приевшиеся графики с сопротивляющимися сопротивлениями, и сама неудачная жизнь безмозглого неудачника. Впору бы повеситься, да не хочется обременять ни в чём не повинных сотрудников. Немым укором лежал неразвёрнутый умыкнутый чертёж ОМП, настойчиво напоминая, что пора дипломированному оболтусу научиться видеть за работой и бумагами живых людей, разных и по-разному талантливых, и относиться к каждому не по тому, что у него получается, а по тому, как он старается и что может. На этом свете все мы равны и все нужны — и гении, и бездари, и от каждого разумно требовать полной самоотдачи, но неразумно мерить её одной высокой меркой. И кто может по-честному определить свою планку?

Вечерами тоскливо слонялся по камералке, помногу раз рассеянно рассматривая, кто что и как делает, и то и дело присаживаясь к своему столу. Как-то ненароком придумалась огибающая линия по максимумам сопротивлений, что давало возможность легко, просто и наглядно изображать электрическое поле в изолиниях. Раньше бы обрадовался, а сейчас даже не похвалил себя. Домой не торопился — боялся, что Горюн разговорит, и придётся сознаться в подлости. Но тому, слава богу, было не до меня. У него заболел любимый мерин, и вшивый профессор всё время посвящал животному, не замечая болезненного состояния человека.

Вдруг, ни с того, ни с сего, зарулил на почту и, удивляясь собственной сентиментальности, отправил первый в своей жизни перевод. Денег набралось столько, что адресовать отцу не решился и отправил матери. Она поймёт и простит, для матери дороги не деньги, а внимание. Пока почтариха неспеша оформляла куцый перевод, искоса взглядывая на симпатичного парня и заботливого сына, явно прикидывая свои безнадёжные шансы, я неожиданно узрел на её столе новёхонький каталог грампластинок.

— Можно, — спрашиваю, — позырить, — чем ещё больше поднял свой рейтинг. Она, поощрительно залыбившись, подала — сама-то, небось, не открывала и проигрывателя не имеет до сих пор. И какая охватила, наконец, радость, когда на первой же странице сообщалось, что всё, что есть в каталоге, можно выписать, причём, задарма, т. е., наложенным платежом. Сразу прикинул, на сколько могу растранжириться. И без долгой прикидки выходило, что меньше, чем на пол-аванса. Мне на житуху много не надо: Горюн прокормит, в крайнем случае, перебьюсь в долг со склада. Зато будет личная фонотека. Куда там Когану! Сел за столик и стал изучать. Читаю и ни бельмеса не воспринимаю, фамилии и названия произведений отскакивают от пустого котелка, как от барабана. Чайковского знаю, Бетховена знаю, Рахманинова — тоже, про Моцарта наслышан, но, оказывается, других композиторов, как собак нерезаных. Многие много чего насочиняли, поди разберись, что тебе понравится. Вздохнув, с сожалением вернул слепой каталог и надменно сообщил, презрительно сощурив глаза, что за неимением времени загляну попозже. Не удалось, а всё равно настроение подпрыгнуло, голова вылезла из плеч, а душа освободила зажатое сердце. Иду и радуюсь, что, проконсультировавшись с профессором, обязательно вернусь, испепелю взглядом почтариху и, насвистывая «Лунную сонату» навыписываю столько, что она окосеет от зависти.

Чтобы освободиться от лишнего спазма дурной энергии, пнул что есть силы — а она у меня немереная — заледеневший ком снега и чуть не всобачил в идущую впереди штучку. Но она и ухом не повела, чешет себе, метрономом переставляя стройные ножки — ноль внимания, фунт презрения. В белой шубке, в круглой белой шапочке и в белых меховых ботиночках — прям Снежная Королева. А меня так и подмывает подвалиться к ней, подхватить под руку и представиться, щёлкнув каблуками — я и щёлкнул валенками, сам не слышал: здрасьте, мол, мордасьте, позвольте вам помочь, я — известный первооткрыватель месторождения, что на Ленинскую. Оглядел первооткрывателя критически: малахайчик неопределённых цвета и формы, тёмно-потёртый овчинный полушубчик без двух пуговиц, серые растоптанные валенкоботы — сравнение явно не в пользу… не будем уточнять для кого. Пришлось, держа хвост пистолетом, заложить широкий вираж и обойти не нашего поля ягоду поодаль. Только ускорился, чтобы глаза мои её не видели, как слышу незабываемый голос, не раз подымавший меня со смертного ложа:

— Лопухов! Здравствуй!

От неожиданности я даже споткнулся сам об себя, повернулся на голос всем мощным торсом и замер — Ангелина! И она застопорилась. Нет, чтобы подойти. Ждёт. Пришлось мне подгрести.

— Ты хотел меня убить? — спрашивает, улыбаясь одними глазами, пряча нижнюю часть лица в пушистом воротнике. Стоит такая… как в кино.

— Нет, — оправдываюсь, — я нечаянно, — и прячу свою морду в поднятый воротник, не зная, что ещё сказать.

— Совсем пацан, — обидно пожурила она, наверное, в отместку за то, что не взял замуж. — Как нога?

— Зажила, — отвечаю, оживая духом, выставил ногу на пятку и покачал носком из стороны в сторону. — Как новая. Спасибо.

— Не за что, — смеётся, довольная, — больше не лазай по скалам. — Откуда знает? Когда это я проговорился? В бреду или под наркозом? — Лечить больше не буду.

— А я к Константину Иванычу обращусь, — упрямлюсь.

— И он не станет: уезжаем мы в Приморск на днях, — ошарашивает сногсшибательной новостью.

— А Марат?.. — бормочу растерянно и глазею на неё сверхидиотом.

Она ещё пуще хохочет.

— А Марат остаётся здесь.

— Так вы?.. — и хлебало раззявил, догадываясь.

Посерьёзнела.

— Да, — подтверждает, — мы… - и больше ни словечка.

А мне и не надо, я — сообразительный, я и без того чуть не подпрыгнул от второй за этот короткий вечер радости. Выходит, не такой уж я законченный негодяй, если помог устроить счастье двум бесконечно хорошим людям.

— Где будем жить, не знаю, — говорит одна из них, — но будешь в городе, приходи в Главный госпиталь флота, там узнаешь. Обязательно заходи. А сейчас мне надо бежать — опаздываю на дежурство: Константин Иванович ждёт. Да, у нас о тебе некоторые, — она подчеркнула слово интонацией, — помнят, — повернулась: — До свиданья, Васенька, — засмеялась, помахала ручкой в белой варежке и стала удаляться насовсем — не королева, а фея. А я, наконец-то, подпрыгнул и так зафутболил ком снега, что долго прыгал на одной ноге, тряся отбитой.

Дома на чистой и хорошо заправленной горюновской постели валялся Игорёк. Сколько мы с ним жили, а я так и не научил его аккуратности. А ещё замуж собрался! Сам-то я аккуратный до щепетильности. Ничего не значит, что моя кровать не заправлена неделями, что часто немыта посуда и мусор в углах скопился. Не в этом дело. Главное, что я знаю, как должно быть, и не устаю об этом говорить. А не делаю потому, что воспитываю силу воли. Если бы кто знал, чего мне стоит сдерживать себя и не заняться уборкой против воли.

— Привет, — лениво цедит бывший мой квартирант и поднимает в приветствии ногу, поскольку руки подложены под дурную башку.

— Здорово, — отвечаю и шмякаюсь на свою кое-как застеленную с утра постель. — Ты что, в самоволке? — это я тонко намекаю на толстые обстоятельства семейной службы.

Он понял и смеётся, довольный подкаблучной жизнью.

— Последний денёчек холостякую. Завтра — свадьба.

Завтра — суббота и, значит, последний день рабочей недели.

— Поздравляю, — говорю, не сомневаясь, что завтра вечером придётся опять маяться в пьяной толпе.

— Потом, — отвечает конченый холостяк, — поздравлять будешь. Сначала побудь свидетелем.

Я хмыкнул, представив презанимательное зрелище.

— Свидетелем чего? — уточняю, прихохатывая. — Первой брачной ночи?

Жених тоже ржёт.

— Обойдёшься, — осаживает, — достаточно и того, что заверишь подписи в ЗАГСе.

Я разочарованно вздохнул: кина не будет.

— Не могу, — отказываюсь от ответственной роли, — работать надо.

— Не надо, — ухмыляется жених, — я тебя отпросил у Когана. Так что можешь сказать спасибо старому товарищу, безвременно взошедшему на супружеский эшафот. Всё, ухожу, — приговорённый резво поднялся, — готовиться надо.

— Постель-то поправь за собой, — не упускаю случая поучить аккуратности. — Горюн — дядька серьёзный, может и по шее накостылять.

— Не сможет, — ухмыляется безнадёжный неряха, — за лошадьми умотал до понедельника-вторника, — но постель, всё же, поправил. — Я с утра пораньше забегу, а то проспишь с радости. Чао!

С третьей радости, мысленно подытоживаю я — и верно, что бог троицу любит. Вставать и бередить радость без причины не хочется. Лучше полежать и пережить ещё раз все три кряду.

Не успел как следует устроиться, как толкают, швыряют бесцеремонно из стороны в сторону, и противный голос как из-за угла:

— Так и знал, что проспишь. Вставай, засоня!

Хотел натянуть одеяло на голову, но не нашёл, пощупал рядом — оказывается, я на нём заснул. Пришлось приоткрыть один глаз: Игорёк!

— Ты чё вернулся? — сиплю недовольно.

— Куда вернулся? — злится. — Почти девять уже.

С трудом сел.

— Только прилёг на минуту, — оправдываюсь. Гляжу в окно — светло отчего-то. — Утро, что ли? — догадываюсь.

— Давай, шевелись, — командует беспощадный друг, — опоздаем.

— Куда? — спрашиваю вяло, запамятовав об ответственной роли брачного секунданта.

— Куда, куда… — кипятится Игорёк. — Да проснись же ты, наконец! Бедная твоя жена!

Я вмиг почти проснулся и даже рефлексивно встал.

— Какая жена? Разве не ты женишься?

— Я, я… одевайся…

А я и не раздевался. Плетусь к вешалке, напяливаю полушубок, привычно загибаю дырки на носках поверх ступни, всовываю лыжи в валенки.

— Ты что, в этом собрался?

— А что? — не понимаю, чем он недоволен: вот и учи на свою голову аккуратности.

— Посмотри на меня, — рычит. Расстёгивает шикарное пальто, под которым костюмчик — блеск и белая рубашенция с селёдкой.

— Глаза б мои на тебя не смотрели, — восхищаюсь стильной одёжкой. Может, мне тоже на время жениться.

— Хочешь, чтобы люди подумали, что я свидетеля подобрал в вытрезвителе? — кипятится денди.

— Ага, — соглашаюсь, — отведи меня назад — я досплю.

— Доспишь, когда тебя холодной водой обольют.

Я сразу вздрогнул всей шкурой, представив насильственную водную процедуру, и даже почувствовал, как она отстала от костей, зато окончательно проснулся.

— Где твой костюм? — допытывается Игорёк.

— Вот, — показываю на стул, на спинке которого обвис плечами мятый пиджачишко.

— А брюки?

Где же они? Отвернул пиджак — нет. Как пить дать — спёрли! Что за народ? Последнее утянут.

— Наверное, — предполагаю, — Горюн надел.

— Какой Горюн? — опять заводится порядком поднадоевший жених. — Он в них с мылом не влезет. Где забыл? — и смотрит пристально, следователем.

Так я и сознался! Подвести даму? Да никогда в жизни! Не в наших благородных правилах. Сарнячка вроде бы не приставала. Стал туго соображать.

— Эврика! — кричу. Отворачиваю матрац: — Вот! — лежат, миленькие, разглаженные, хоть сейчас под венец.

Игорёк взял, встряхнул, поморщился.

— В таких даже в гроб не кладут, — и исчез за дверями. А когда через пару минут появился, то держал в руке чей-то электроутюг. Всё смахнул со стола на печку, постелил моё одеяло — мог бы и своё принести, — поверх разложил брюки.

Короче, когда мы, запалившись примчались в святилище, то все так и пялились на меня, думая, что я жених. Одна невеста не ошиблась. Вся в воздушно-белом, а морда от злости красная. Игорёк кивает на меня, мол, я задержал. Я бы для друга и последней банки сгущёнки не пожалел, а он… «нас на бабу променял». Та сжала кулак в белой перчатке и исподтишка дружески приветствует меня, хотела что-то в дополнение сказать тёпленькое, но тут двери в преисподнюю отворились, и громкий голос протрубил:

— Волчков Игорь Александрович и Шматок Елена Игнатьевна.

Что значит королевская точность: мы прибыли тюлька-в-тюльку. Какая-то кучка людей, толкаясь, устремилась за брачующимися, а я, в результате, успел последним.

В большой комнате за длинным столом, покрытым красной бахромчатойскатертью, стояла под портретом Ленина, как в президиуме, чёрная ведьма суше меня со взбитыми вверх чёрными волосами, чтобы не было видно рожек, и я не поленился, заглянул сбоку, нет ли хвоста, но не разглядел, потому что она как заорёт почти басом на всю вселенную:

— Волчков… — и т. д., - берёшь замуж Шматок…? — и т. д.

Игорёк, естественно, сдрейфил от её рёва и сразу, не поторговавшись, согласился:

— Да.

А ведьма уже ест глазами Ленку:

— Шматок, — и т. д., - хочешь ли ты замуж за Волчкова? — и т. д.

— Да, — отвечает невеста. Кому из баб неохота: хоть каждый день.

Потом они расписались, что они — на самом деле они, а свидетели, т. е., я и ещё одна деваха, подтвердили своими подписями, что подмены не было. Ведьма со стуком тиснула клейма в паспорта, дыхнула серой, чтобы нельзя было вытравить, а толпа радостно задвигалась, закричала «Ура», но, оказывается, процедура охмурения ещё не кончилась.

— Обменяйтесь кольцами, — приказывает жердь.

Игорёк, дурень, махнулся не глядя. А вдруг Ленка подсунула ему подделку под золото? Надо было на зуб попробовать. Обменялись, однако, хозяйка чистилища подходит к застеклённому шкафу, где стоит проигрыватель, и включает заигранно-шипящую пластинку с каким-то ревущим маршем, и я понял, как встречают на том свете. Выждав с минуту, пока присутствующие обалдеют, ведьма приносит поднос с бокалами шампанского. Все немедля потянулись жадными лапами, а кто-то протянул две, потому что мне не досталось. Выпили залпом, как алкаши, и заспешили на выход, к настоящему застолью. Но кто-то закричал заполошённо, видно, тот, кто умыкнул мою порцию:

— Неси на руках!

Игорёк затравленно обернулся и неловко, напружась и кряхтя, поднял сокровище, в котором на прикидку было порядка 60–65 кило ресторанных утрусок и усушек, и попёр на сгибающихся ногах. Естественно, что я, как верный друг, побоявшись, что он надорвёт пупок, подбежал, чтобы помочь, а он хрипит:

— Не лезь! — напомнив мне о недавнем зароке не лезть, куда не просят. И вообще: подхватишь, а он отлынет в сторону и назад не возьмёт. Куда её нести? Лучше я отойду в сторонку.

Когда вынос тела благополучно завершился, и Игорёк сбросил невесту с рук так, что у неё ноги подкосились, я решил, что больше ничего интересного не будет и помахал счастливцу ручкой.

— Стой! — орёт он. Ну, думаю, хочет поблагодарить за участие. Это мы с большим нашим удовольствием. — Ты куда намылился? — спрашивает сердито.

— Баиньки, — отвечаю. — У меня сегодня, между прочим, свободный день.

— Чёрта с два свободный, — орёт новоиспечённый муж. — Я тебя не для того освобождал, чтобы ты дрых без задних ног. — Интересно, а для чего интересного? — Будешь на свадьбе дружкой. — Во, заговариваться стал: вместо дружка дружкой обзывает.

— А чё делать? — интересуюсь осторожно, чтобы вовремя отказаться.

— А я знаю? — огрызнулся дружок дружки. — Тёща подскажет. Будь всё время рядом. Будут спрашивать про меня, хвали что есть силы, биографию рассказывай, тосты поднимай.

— Так я не пью.

— Вот и хорошо. Будешь приглядывать, чтобы невесту не лапали, и чтобы она сама по пьяни не липла к кому ни попадя. Если окосею, потащишь в спальню к ней.

— И там быть рядом? — обрадовался я.

— Да пошёл ты! — в сердцах отогнал от постели ревнивый жених. — И без тебя тошно! — И я сразу сообразил, что он с большим бы удовольствием завалился на старую кровать в нашем пенале, чем на брачное ложе.

Когда толпа, собравшаяся у праздничного дома, увидела нашу скорбную процессию, то все разом бросились в дом занимать места за столами. Образовалась живая пробка, как в очереди за пивом, из которой доносились треск выдавливаемой двери, сдавленные охи, отчаянный визг и приглушённые матерки. Я тоже ринулся в кучу, но Игорёк застопорил.

— Не лезь, — успокаивает, — тесть займёт нам места.

И впрямь застолбил да ещё какие: пара села в красном торце стола, а я еле втиснулся против угла, чтобы никогда не вышел замуж. Всего было два накрытых стола. За большим в большой комнате сидели мы и кто помоложе, а за малым в соседней комнате разместились те, кто пролез последним: разные старички и старушки и прочая немощная шелупень. И ещё остались подпирать стены, выжидая, когда кто-нибудь выпадет из-за столов. Подошла употевшая тёща и повязала мне через плечо длинное полотенце с красным узорьем на концах. Во — почёт! Никому больше не дала. Будет чем утираться. Я поправил его, чтобы изо рта не падало на костюм, и пожалел, что не захватил своё, тоже с узорами, но грязными, можно было бы под шумок втихаря подменить. Поднёс край к носу, только пристроился соплю пустить — в носу засвербило, — а жених как пихнёт под руку, вся свербота и пропала.

— Ты чё? — шипит в ухо. — Тебе не для этого навесили. А пометили как дружку.

Ладно, обойдусь и без вашей тряпки. У меня, как у всякого интеллигентного человека, платок есть. Правда, не такой чистый, но высморкаться ещё можно найти место.

Не успели как следует растолкаться по лавкам и разглядеть батарею бутылок спирта — самой дешёвой в здешних местах отравы, два ведра воды в центре стола, а в обрамлении разные огурцы-помидоры, капуста-грибы, рыбы-мяса, картошки-пельмени, хлеба-пироги неизвестного содержания, как поднялся тесть, властно постучал вилкой по бутылке и кричит, чтобы слышали и здесь, и там:

— Каждый обслуживает себя сам: наливай! — и вмиг за бутылки ухватилось по нескольку рук, каждая тянет к себе, пока не выяснилось, кто сильнее. Сильные не обделили себя, не обидели и слабых. Кто добавил из ведра, а кто побрезговал портить священное пойло. И я скромненько, не толкаясь, налил себе в стакан ковшиком из ведра. Никто и внимания не обратил — каждый был занят, согласно команде, собой. А тесть снова орёт:

— За здоровье молодых! — все, кто чокаясь, а кто и так, сам с собой, заглотили налитое и, не успев чем-нибудь заесть, заорали нестройным хором:

— Горько! Горько! Горько!

Ещё бы! Я сам недавно нарвался.

Игорёк встал, схватил невесту за плечи, притянул к себе и смачно чмокнул в губы.

— Ура! — заорали зрители, торопясь налить по второй. Радуются, дурни, а я, стоя рядом, вижу, что Игорю надоело этим заниматься ещё до свадьбы.

Потом понеслась русская попойка.

Уже через полчаса многие стояли на рогах или откинули копыта. На место выбывших уместились подпиравшие стены: свято место пусто не бывает, говорят. Большинство вряд ли уже помнило, по какому случаю праздник — успеть бы нализаться и нажраться, а разобраться что к чему можно и после. На той стороне стола, загрустив, мощно взвыли о несчастном Хаз-Булате молодом, между столом и освободившейся стенкой, оттащив трупы в кухню, наяривали под рваный визг гармошки подобие трепака в валенках, и тёща, помахивая платочком над головой, изображала плывущую по кругу лебёдушку с прилично обвисшей гузкой. В углу романтики, тесно сошедшись лбами, неистово выясняли, кто кого любит и уважает, а у входа двое, не выяснив, сцепились, не поделивши чужого полушубка. Только молодые, остекленев телом и кислой улыбкой, сохраняли мучительное спокойствие в безнадёжном ожидании, когда вся эта непотребь, наконец, кончится и можно будет завалиться на супружескую постель и заснуть тяжким забывчивым сном, оставив на потом супружеский долг. Этот день запомнится им как самый гнусный в жизни. В общем, все были заняты под завязку, один я маялся без дела. Надо было смываться по-тихому, пока не пристроили против воли.

С трудом выпрягся из дружкинского хомута, надетого наперекосяк, с сожалением оставил добротное полотенчико на лавке — мне бы его на полгода без стирки хватило, осторожно вытащил свои длинные затёкшие кегли из-под низкого стола, крутанулся на заду — чуть штаны не задымились, и тихой сапой обошёл застывшие мумии. Дальше — хуже. Пришлось распластаться по стене, чтобы миновать лихую пляску, продирижировать Хаз-Булату, который, умница, оставил молодую жену — ярмо на шею всегда найдётся, — и только наклонился, выискивая в куче на полу своё овчинное манто, как сзади спрашивают:

— Уходишь?

Пришлось прервать поиски, выпрямиться, обернуться и культурненько ответить:

— А чё?

Передо мной стояла деваха явно моложе меня, в сером джемпере и серой шерстяной юбке, и сама серая, т. е., русая. Стрижена накоротко, и губы не намазаны. Улыбается, как будто давно знакомы.

— Я, — сообщает, — с тобой, — да так просто, будто вчера расстались.

Хотел послать нахалюгу подальше, но как раз полушубок попался на глаза. Хватаю, пока не замылили, напяливаю для верности, гляжу — и она уже одета: не смоешься. А одета-то — одна срамота: тонюсенькое пальтецо на рыбьем меху и шапчонка-вязанка. Даже жалко стало.

— Ты, — говорит, — подожди на улице, я сейчас, — уже и командует, не ознакомившись с личным составом. Ну, мной особо не покомандуешь — повернулся, не ответив, вышел и жду. Через пяток минут выскакивает — ништяк чувиха: стройненькая, живая и вывеска симпатичная, особенно фары — тоже серые, прозрачные и весёлые. — Держи, — говорит и суёт пол-бутылька вина и кулёк с чем-то. Взял, чего не взять, раз дают. Винишко привычно сунул в карман, а кулёк прижал к груди — пахнет пирогами. — Пойдём, — опять командует, подхватила под руку, и мы потопали.

— Куда? — спрашиваю по-идиотски.

— Я, — объясняет спокойно, не останавливаясь, — живу в общежитии, нас в комнате четверо, так что пойдём к тебе. Ты ведь один сейчас? — Откуда знает? И знает, куда идти. Вот влип!

Темно на улице и холодно. Особенно после жаркой свадебной бани. Луна за тучами, и снег не отсвечивает. В тёмное время самые тёмные дела и творятся. Жмётся ко мне боком, я и не знаю, как идти. Обычно шагаю пошире, а тут семенить приходится, приноравливаясь к её шагу, запинаюсь с непривычки. Нет, чтобы ей приноровиться — не хочет, мы, мужики, должны приноравливаться. — Смотри, — предупреждает, — не упади: раздавишь, — и руку, которой придерживалась за меня, шасть в мой карман. Ага, думаю, вот оно что! Пора кричать: «Грабят!» А неохота: приятно. Да и в кармане у меня ничего, кроме дырки. — Меня, — говорит, — зовут Мариной, — наконец-то, представилась, а то неизвестно с кем домой идёшь, — а тебя, знаю, Василий. — Я уже и не удивляюсь, откуда она всё знает. Может, в паспортном столе работает. Приятно быть известной личностью. Познакомились, а идём молча. Мой болтливый язык не ко времени онемел и даже подсох, то и дело приходится слюнявить и его, и губы. Убей, не знаю, о чём говорить. Сколько я девчат напровожал, а никогда такого не было. Сколько? Да ни одной. И она ничего не спрашивает. Да и как спросишь, когда, чувствую, колотит всю от холода, аж мне передаётся. Эх, думаю, была не была. Останавливаюсь, расстёгиваю полушубок — а он у меня с запасом, распахиваю полы…

— Лезь, — предлагаю, — а то дуба дашь.

Она, не церемонясь, юркнула в овчинное нутро ко мне на грудь, я запахнулся как мог, стоим, еле дышим, а из темноты глаза её светят мне навстречу.

— Так, — говорит приглушённо, — мы никогда не дойдём. — Сообразительная девочка. А я бы постоял — мне ещё теплее стало.

Ладно, думаю, ты ещё наших не знаешь. Выпихиваю её из тепла, сбрасываю полушубок и — ей на плечи. Самому и без него жарко.

— Дурень, — смеётся тихо, — замёрзнешь, — но кутается в полушубок, воротник подняла, не отдаёт. Он для неё как тулуп — ничего, кроме глаз, не видно. И дальше мы пошли-побежали, смеясь и держась за руки, чтобы не сверзиться, когда кому-то очень хотелось этого. Хорошо вдвоём, когда слов не надо.

Дома я даже не стал предварительно падать на кровать, а сразу принялся за печку. И та, миленькая, разожглась сразу, без обычных капризов, и загудела, торопясь согреть гостью, а заодно и хозяина. Маринка… — какое хорошее имя: так приятно перекатывается во рту — Маар-р-р-рин-ка тоже времени даром не теряет. Обшарила тумбочки и полки, обнаружила между рамами икру, балык, колбасу.

— Ого! — радуется, — Живёте, буржуи! — Не утерпела, откусила от колбасы клок, а зубы у неё белые-белые и все целые, есть чем рвать. — Люблю, — сознаётся, — вкусно пожрать, — и смеётся, — особенно на дармовщинку. — Вмиг наладила стол.

И я спешу, путаясь в отяжелевших ногах. Сбегал за водой, поставил чайник, отмыл слегка заварник, достал сгущёнку, порадую, думаю.

— Фу-у! — морщится. — Не люблю сладкого. — Вот-те на, порадовал. Какая девчонка не любит сладкого? Не сошлись вкусами. Убрал раздорную банку подальше. Как-нибудь втихаря смечу сам. И вылижу. Горбатого могила исправит.

Сели. Нагрелось. Я сбросил пиджак, она — джемпер, осталась в лёгкой кофточке-рубашке с открытым воротом и короткими рукавами. Сразу выперлась симпатичная грудь, что надо: ни добавить — ни убавить. Выпили винца за знакомство. Я даже и не опьянел — и без того косой. Она грызёт всё подряд, только зубы хищно сверкают, а у меня — никакого аппетита, всё думаю, как у нас будет потом. Спервача — всё страшно.

Поели, она потягивается всем телом, дразнится, смеётся глазами, я чуть в обморок не грохнулся.

— Ох, и высплюсь, — подначивает, — завтра воскресенье. Люблю поспать по утрам.

Я — тоже, но сегодня готов пожертвовать вредной привычкой. Собрала по-хозяйски со стола, распихала по местам и раздевается, не стесняясь, догола. Да ещё медленно, садистски. У меня всё обмерло, ног и живота не чувствую, кровь морскими волнами работает, то холодно, то жарко, сижу, остолбенев, глаза в сторону.

— Туши свет, — распоряжается, а сама — под одеяло в мою постель, не перепутала.

Слава богу, раздеваюсь в темноте. Чуть не упал, запутавшись в штанинах, майка и трусы липнут, еле стащил, чуть не забыл снять ботинки с носками. Лезу к ней, боясь задеть, поместился рядом трупом, не знаю, что дальше делать. Тут она прижалась ко мне всем жарким телом, обняла рукой, ну, а дальше и рассказывать незачем: то — тайна природы. И двоих.

Лежим потом на спине, отдыхиваемся, она легонько гладит мне грудь пальчиками, приятно до слёз, а я думаю: наконец-то низко пал. Поворачиваюсь набок, к ней, предлагаю благодарно:

— Давай поженимся?

Она так и прыснула, захохотала в голос и тоже — ко мне. Притянула, поцеловала крепко-крепко, я чуть не задохнулся, и отвечает:

— Васенька, ты — хороший парень… — всё, думаю, женюсь, — …но мне — не сердись! — нужен не парень, а крепкий взрослый мужик. С хорошей квартирой и приличной должностью. Чтобы я могла за ним много спать в усладу, есть вкусно и вдоволь и одеваться шикарно. — Опять целует и смотрит прямо в глаза, а я свои отвожу в обиде. — Тебе меня содержать не по силам, я тебе не по карману. — Легла на спину, и почему-то показалось, что в темноте сверкнули слезинки. — Ты мне нравишься — не лезешь грубо, уважаешь женщину, может быть, когда-нибудь я ещё приду. — Опять повернулась ко мне, обняла за шею, говорит прямо в ухо: — А ты ещё найдёшь себе девушку по нраву, лучше, чем я, не такую испорченную. — И опять на спину — душа у неё неспокойная, с разумом не в ладу. — Поеду в город, найду морячка-капитана и буду ему по гроб верной женой.

Вот так! Всё свалилось разом: и полюбили, и отвергли. Я не настаиваю, мне сейчас и так хорошо.

— Чем же, — обижаюсь, — морячки лучше нас, штатских?

Опять хохочет, уже освобождённо.

— А тем хотя бы, — отвечает, — что редко дома бывают, — и опять ржёт.

— А как же любовь? — не сдаюсь. Признаться, замуж мне тоже не хочется. Но, как честный человек, я не мог не предложить хотя бы руку без сердца.

— Какая любовь! — взъерепенилась разом, шерсть дыбом и смехоточки уняла. — Да любая баба прежде крепко подумает, что будет иметь за мужиком, а потом уже полюбит или нет. — И опять тянется ко мне: — Не сердись, и не верь мне, подлой, — обнимает, повторить хочет для примирения. Я тоже не против: мне понравилось, тем более что получается, и страхи пропали.

Потом она уткнулась мне носом в плечо и мгновенно уснула. А я, лёжа рядом, думал, что Горюн, пожалуй, прав, и жить для увеличения народонаселения стоит. Жалко, что Маринка дала от ворот поворот, а то сразу бы и занялись. А вдруг и так кто родится? Со скольких раз они получаются? Со страха я осторожно освободился от её тёплых рук, вылез из-под тёплого одеяла, оделся, глотнул для успокоения нервов холодного винца — от такой жизни и спиться недолго! — и лёг, на всякий случай, на кровать Горюна. Всё хорошо, но дети…

Проснулся по автомату, когда светало. Вспомнил с облегчением: на работу не идти. В испуге подскочил и — к своей койке. Спит без задних ног. Полу- на боку, полу- на спине, руки из-под одеяла выпростала, и груди наружу, глядят на меня бесстыже тёмными зрачками. Подошёл на цыпочках, закрыл одеялом до подбородка, чтобы никто не видел, навалил сверху полушубок. Она сладко почмокала во сне, повернулась совсем на бок, поджала коленки к животу и снова затихла. Хорошая была бы жена.

Я постоял рядом, поёжился от утренней прохлады, посмотрел завистливо, но места мне рядом не осталось. Пришлось отчалить и топить печь. Затопил. Чайник согрел. Напился от души холостяцкого чаю со сгущёнкой. Кашу-гречку с тушёнкой разогрел. Воняет — умопомрачительно. А она спит да спит. И я лёг на чужую кровать, ладно, думаю, покараулю немного и буду будить, а то окочурится ещё от голода во сне.

Покараулил… Проснулся уже к обеду, а её и след простыл. Правда, не совсем. На столе лежала кучка моих ополовиненных денег, что были в кармане пиджака. И больше ни следа. Наверное, заторопилась ловить морячка. Хорошая девка, ничего не скажешь. Другая бы всё взяла, а эта половину оставила — щедрая душа! И чего, спрашивается, ещё надо? Квартира — вот она: тепло, светло и кровать есть, должность у меня — о-го-го! — начальник, купил бы ей полушубок и валенки — захочешь — не замёрзнешь, банок бы на складе набрали — ешь — не хочу. Ну и люди! Всё что-то хотят, хотят, всё чего-то надо, надо. И так до старости. Потом ничего не надо. Как при коммунизме. Мне тоже ничего не надо и никогда не хотелось. Я уже, наверное, там…

Всё, что произошло, уже не казалось приятным. Было даже стыдно вспоминать. И хорошо, что ушла. Вот придёт снова, выясним кое-какие детали, особенно насчёт детей, тогда я и приму окончательное и бесповоротное решение. Поклевал каши, пригубил чайку, полизал сгущёнки и завалился на свою родную. Надо беречь молодой неокрепший организм для великих дел, а дети сами появятся. Неправ Горюн…

С понедельника дни покатились густой преснятиной. Графики, графики, сопротивления… Перестроил ОМП. Никакого толку.

Вечером во вторник, наконец-то, заявился не запылился профессор. Свет в комнате не горит, я лежу, отдыхаю от трудов праведных, умственных, собираюсь с силами, чтобы печь затопить.

Включает, я жмурюсь и всё равно вижу, как он смертельно устал, осунулся, даже усы обвисли.

— Здравствуйте, — произносит глухо, — как хорошо вернуться домой.

Я уже на ногах, отвечаю и спешу к печке, а старикан тяжело и медленно раздевается.

— Трудно пришлось? — спрашиваю и ставлю на плиту и чайник, и ведро.

— Досталось, — отвечает, — и мне, и лошадям: дорога больно паршивая и долгая. Приходилось часто останавливаться и успокаивать, чтобы не убили себя от возбуждения. Ничего, отойдут. Лошади хорошие, крепкие. — Он переоделся в чистое. — Что у вас новенького? Как съездилось?

Я тороплюсь разогреть кашу на сковородке, достаю остатки деликатесов, сервирую стол. Бутылки с остатками вина не нашёл.

— Нормально, — отвечаю. — Обидел ненароком хорошего человека.

— И не извинились, — угадал он.

— Осознал на обратном пути, в машине.

Профессор осуждающе крякнул, стал раздеваться до пояса. Налил в таз согревшейся воды и стал тщательно умываться. Я подошёл вымыть холку.

— Вот спасибо, — поблагодарил Горюн, довольный, — прямо оживаю, — помолчал, вытираясь, и добавил: — В крайнем случае, можно объясниться по почте.

Я молчу. Я знаю про другой крайний случай: скоро будет конференция в экспедиции, я обязательно поеду и там положу виновную голову на плаху. Пусть Алексей рубит или милует.

— На почте, — меняю закрытую тему, — есть каталог грампластинок с высылкой наложенным платежом. В нём столько всяких композиторов и произведений, что глаза разбегаются, а я никого и ничего не знаю.

Радомир Викентьевич окончательно оделся, расчесал именным гребешком, изготовленным лично, многочисленные волосы на голове и лице и легко и глубоко вздохнул.

— Разберёмся, — обещает, — зайду, посмотрю, может, что мне знакомо, — и садится к столу, на который я, не медля, мечу кашу прямо в сковороде и наливаю чуть больше половины кружки кипятку. Он доливает крепачом доверху и начинает ужин по-детски — с чая, горького, без сахара и сгущёнки.

— Крепкий чай и самокрутка с самосадом, — объясняет, — спасители зэков и единственная отрада. Без них ноги быстро протянешь, нормы не вытянешь и любая еда — не в горло. За чай и махру пайку отдают.

А пьёт он интересно: медленно, короткими глотками, прихлёбывая и смакуя, и держа кружку в тесных объятиях ладоней, лишь изредка отнимая пальцы, когда становится совсем невтерпёж от жара. Я тоже не отстаю, тоже добавил к пол-кружке кипятка пол-кружки сгущёнки и тоже смакую, любовно поглядывая на сокамерника. Тягаться с ним в чаепитии бесполезно: я давно вылакал своё белое пойло, а он всё ещё цедит свою коричневую бурду. Пот на лбу выступил, стекает в мохнатые брови, вокруг носа скопился, а он не вытирает, говорит, так приятнее, теплее. Выполз, наконец, отдулся и принялся за кашу. Тут я ему не помощник — терпеть не могу каш, особенно гречневую. А он и её ест медленно и обстоятельно, ни крупинки не пропустит, всё пережёвывает тщательно. А что там пережёвывать? Глотай да глотай. Съел, сковородку хлебом вытер, и бутерброд в рот запихнул.

Мне хорошо с ним, с Горюном. С ним чувствуешь себя уверенно, он решает просто и уверенно не только свои, но и мои проблемы. И никаких Маринок нам не надо, пусть и не думает приходить. Нет, один раз, пожалуй, пусть придёт. А там видно будет.

— Если, — прошу, — ко мне придут, задержите, ладно?

Он сразу догадался, спрашивает:

— Как она выглядит?

— Серая такая, — говорю, а лица не помню.

— В яблоках? — уточняет. И мы оба хохочем. — Ладно, — обещает, — как-нибудь стреножу.

Больше всего меня привлекает в профессоре то, что он никогда лишнего не спросит, не лезет в душу, как наше бабьё, готовое ради любопытства вывернуть тебя наизнанку. Он не раз говорил, что у каждого обязательно должна быть личная жизнь с личными тайнами, если человек не барабан. А как трудно держать эти тайны в себе, когда они так и рвутся наружу. Повздыхал, повздыхал, но вредный конюх так и не спросил больше ни о чём, занятый мытьём сковороды. Пришлось в сердцах броситься на кровать и заново переживать преприятное приключение в одиночку. Зато можно было посмаковать волнующе-стыдные детали.

А ему и наплевать, опять собирается к своим одрам, даже не полежал после еды по-человечески. Наверное, там полежит. Я знаю, видел, у него в конюшне классная лежанка. Правда, твёрдая, зато тёплая, из старого облезлого тулупа и вонючих попон. Бичи тоже иногда, с разрешения, ночуют. Профессор вообще, как я заметил, старается поменьше бывать дома и никогда не появляется и не уходит засветло. Никогда не говорит, куда пошёл, надолго ли, когда ждать назад; не только уходит, не спросясь, но и появляется, когда вздумается. Может выйти сегодня, а вернуться завтра — личной жизни его я абсолютно не знаю. Наверное, так он ограждает меня от опасных контактов с врагом. Я пробовал возмущаться, но бесполезно. И знаю, что мы оба беспокоимся друг о друге: неучтённый комсомолец и недопрощённый враг народа.

— Как дела, — интересуется, — на трудовом фронте?

— А никак, — отвечаю равнодушно. — Упёрся лбом и ни с места. Извилин не хватает.

— А может, знаний? — как всегда угадывает он. — Вы говорили, что занимаетесь объяснением геологической природы электрического поля, так?

Надо же, запомнил.

— Угу, — мычу утвердительно. — Выдохся.

Он тщательно одевается в рабочую одёжку, по всей видимости, уйдёт надолго, обихаживать приобретение.

— Такое бывает. Ваш ум устал, и сколько бы вы его ни понуждали, идёт по проторённой дорожке в тупик.

Спасибо, объяснил. А что дальше?

— Вы точно знаете, — допытывается, — куда его направить? Уверены, что точно знаете конечную цель? Знаете, какие электрические поля создают искомые объекты?

— Ничего я не знаю! — вскричал я с отчаяньем от блужданий в тумане и сел.

И он присел, хотя полностью собрался.

— Не отступиться ли вам на время? — осторожно советует. — Не заняться ли какой-нибудь отвлекающей вспомогательной проблемой? — понуждает к безделью. — Пусть загнанный разум передохнёт, — привык к своим лошадям, и разум у него — лошадь. — Бывает, отдохнув от напряжения и переорганизовавшись, он сам выдаст правильное решение. — Это меня, как ничто, устраивает. — Попробуйте посмотреть на проблему с обратной стороны — представьте себе, какие электрические поля можно ожидать от известных геологических образований и объяснить выявленные несоответствия. — Правильно: умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт. Как Алексей. — И ещё, — продолжает домашний наставник, — мне кажется, вам для успешного внедрения геофизических технологий надо хорошо знать тылы противника — геологию месторождений. — Об этом и Алевтина намекала, и сам я знаю. Подумаешь, надоумил! Профессор-воспитатель! А если не хочется? А хочется так, на ширмачка, с налёту? Тогда что посоветуете делать?

Ничего не посоветовал, встал и ушёл. А я, естественно, упал на кровать и занялся любимым делом всякого уважающего себя человека — стал размышлять о том — о сём, вокруг да около, как научил конюх, о том, как огребу Ленинскую и докажу, что не лыком шит, без всяких ваших геологий. Поразмышлял, поразмышлял, потом взял Алевтинин сборник статей по геологии местных месторождений и, скривившись от скуки, стал изучать тылы противника.

Вечером следующего дня Горюн принёс бланк для грампластинок и список того, что он выбрал. Внимательно просмотрев, я согласился с его выбором, и мы оформили заказ, а я настоял, чтобы на моё имя: очень хотелось щёлкнуть по носу почтариху. К сожалению, не удалось, потому что дежурила другая, пожилая и здоровая. От такой и самому недолго схлопотать по рубильнику. Всё равно возвращался в эйфории, перевирая на все лады Лунную, пока не помешал легковой газик новой модели, притормозивший у тротуара рядом со мной. Дверца распахнулась, и стал виден наклонившийся над рулём Марат.

— Садись, — приказывает.

Всё, думаю похолодевшим кумполом, пластинки Горюну не отдадут… костюм почти ненадёванный… графики не кончил… а сердце куда-то оборвалось, ни в жисть не найти ни одному хирургу. Не хочется зайцу, а лезет в пасть, с трудом забрался в кабину, стараясь не соединять коленки, чтобы не слышно было стука.

— Здравствуй, — говорит шофёр, — торопишься?

Избави бог, думаю, мне не к спеху, могу и до конца жизни подождать.

— Не-е-е, — блею и не смотрю на него, чтобы страха в глазах не увидел.

— Как жизнь? — издевается кошка над мышкой.

— Я, — отвечаю бодро, — всегда «за».

Он не удержался и захохотал.

И вдруг разом оборвал смех и поправил жёстко:

— Не всегда: тогда, на новогоднем вечере, был против.

— Я не был против, — затараторил я, вытаскивая прищемлённый хвост, — я просто валял дурака по дурости.

А он опять жёстко, требовательно:

— Ты знал, что у неё роман с Жуковым?

Защитить женщину даже на краю пропасти — святое дело для благородного человека.

— Не было никакого романа, — горячусь, — все подтвердят, — и тихо, виновато добавляю: — Просто они любят друг друга.

Он хлопнул ручищами по рулю, как припечатал:

— Понятно, — и мне: — Спасибо, что предупредил тогда, — а я и не помню такого. — Выметайся! — командует.

Меня как ветром выдуло. Дверца захлопнулась, и чёрный газик защитного цвета, выпустив ядовито-зелёную струйку белого дыма, рванул по дороге, а я — в сторону, в ближайший переулок — вдруг передумает? — и околицей домой. Добрался весь в поту, залёг на кровать и одеялом с головой накрылся.

— Что с вами? — спрашивает профессор, оказавшийся дома. — Заболели?

Высунул пол-лица, взглянул с опаской на дверь и отвечаю скороговоркой, чтобы успеть, пока не взяли:

— Хор-р-р-ошего знак-к-комого встр-р-ретил.

Он, как всегда, понял, ко всему готов и лекарство заранее приготовил.

— От хороших знакомых, — говорит, — хорошо помогает крепкий чай и разварная картошечка с жареным луком и балычком.

Надо, думаю, попробовать. Вылез из укрытия, мазанул водой по глазам и — к столу. Лекарь ни о чём не спрашивает, ждёт, когда я сам расколюсь, знает, что не утерплю. На этот раз не дождётся. Про это — табу! В нашей камере про начальника КГБ не принято упоминать. Перетерпим.

Впервые отваживаюсь на горюновский чай. Сплошная горечь, и мозги заелозили друг об друга. Но легчает. Сердце нашлось — колотится на старом месте. Не зря он докторскую защитил. Картошка с балыком тоже полезли за милую душу. Совсем оклемался. Напился, наелся, теперь пусть берут, выживем.

— Знаете, о чём я на досуге подумал? — заводит отвлекающий разговор профессор, не дождавшись от меня объяснения странного поведения. — В социологии, да и в других общественных науках, есть такое понятие — модель социума, модель общества, объясняющая различные связи между определёнными развивающимися социальными группами, классами, по которым можно судить об общественном строе. Понимаете? — помолчал, чтобы я осознал сказанное, дождался, когда неопределённо кивнул лохмами, и неожиданно добавил: — Почему бы и вам для лучшего понимания проблемы не попробовать построить модель того, что ищете? Скажем, типового месторождения с соответствующими графиками над ним?

Я и варежку раззявил и про чёрный газик забыл. Ну, профессор! Ну, бачка! Вот даёт! Котелок-то варит! Он как будто в мозгах моих тухлых покопался и выудил то, что мне и самому приходило на больную голову в больнице, а когда выздоровел — начисто забыл.

— Радомир Викентьевич! — ору в восторге. — Быть вам техруком!

Он смеётся, довольный, усы приглаживает, отнекивается:

— Спасибо, — говорит, — за высокую честь. Согласен быть вице-президентом нашего небольшого научного коллектива. Принимаете?

— Единогласно! — ору снова и ставлю на проигрыватель наш гимн — Лунную сонату. Скорее бы утро! Я уже предвкушал, как всех поражу, как все сразу поймут, кто я…

Не вышло. С утра на весь медленно тянущийся день растянулась тягомотина с тряхонудией: готовили показушные материалы к докладу мыслителя на конференции, которая имела место быть через три дня. Едет вся группа поддержки в количестве шести инженеров. В прошлую зиму мне уже посчастливилось присутствовать на подобном техмероприятии, и никакого впечатления оно на мою недозрелую техническую душу не произвело. Вся скулосводящая научная часть конференции свелась к репетициям геологических отчётов партий, поскольку все доклады, за парой скучных исключений, были посвящены результатам работ, а они, мягко говоря, как и наши, не впечатляли. И всё же такие ежегодные сборища были необходимы, так как позволяли одичавшей в глухих посёлках экспедиционной элите увидеться, побазарить и, естественно, попьянствовать от души. Мне ни первое, ни второе, ни третье, вследствие малого стажа, не улыбалось, и я бы с большим удовольствием занялся занимательным моделированием, но ехать было надо. Надо отдавать долги чести.

Только подумал про долги, как сразу осенила свежая идея, как увеличить их отдачу и достойно реабилитироваться в глазах Алексея. Идея просто замечательная — плохие ко мне редко приходят, другое дело, что не все могут оценить по достоинству. Но эта сатисфакция, думаю, удовлетворит оскорблённого в полной мере. А придумал я ни много, ни мало, а сделать собственный вариант интерпретации ОМП и передать в качестве бескорыстного дара, как память о знаменитом геофизике, который первым нашёл месторождение, удостоенное Ленинской премии. Однако легко задумать, да непросто выполнить. Днём не сделаешь: приходится до посинения заниматься ответственной покраской и подтушёвкой когановских шедевров; значит, остаются два свободных вечера. Что ж, нам, трудягам, не привыкать. Придётся поднапрячься, а работать буду дома, в тепле, в горюновской холе и под допинговые звуки мировых шедевров.

Мне и самому понравилось то, что получилось под одобрительные ухаживания профессора. Обычно я чрезвычайно строг к себе и критически морщусь в каждом случае из десяти. Но тем, что сработал в этот раз, думается, вправе гордиться без зазрения совести. Больше всего восхищал здоровенный купол одинаково уплотнённых осадочных и эффузивных пород, построенный по графикам плотности и сопротивлений, на двух вершинах которого в локальных провалах уютно разместились оба месторождения. Поинтересовался у Алевтины, за счёт чего он может появиться, но та в глобальном масштабе не петрит. Мямлит недовольно, словно тупарю какому с 1-го курса, что уплотнение пород возможно только за счёт высокотемпературных новообразований и текстурных изменений при контактово-метаморфических воздействиях внедряющихся интрузивов. Я не гордый, я согласен с ней, сам читал, да забыл, а ей бы на этом тактично заглохнуть, так нет, она не может в последний момент не капнуть своим дёгтем в мою бочку мёда. Мощность таких образований, добавляет, не краснея, невелика — несколько десятков метров, редко — первые сотни. Если так, то у меня получается не купол, а блин. Что-то не так, мыслю, в геологическом королевстве, кто-то наводит тень на плетень, мутит артезианскую воду. Мой купол тянет вертикальной и горизонтальной мощностью на последние сотни метров и никак не меньше. Кто-то из нас явно косит. И у Петра в разрезе нет роговиков. Думал-думал, не додумал, передумал — выдумал: если в подтверждение геофизического купола геологических данных нет, то пусть будет хуже последним. Они есть, эти самые контактово-метасоматические минералы, я убеждён — а это немаловажно, но застряли глубже, ближе к глубинному интрузиву. К поверхности вырвались только остаточные тепловые потоки, вызвавшие только текстурные изменения в породах. Контактово-теплофизические процессы уничтожают влажно-глинистые межпоровые перемычки и соединения, уменьшают пористость, влажность и влагоёмкость изменённых пород и тем значительнее, чем ближе породы расположены к магматическому очагу — глубинному интрузиву. Отсюда и аномальный рост электрических сопротивлений пород, и образование теплофизического купола. С усыханием пород растёт и их плотность, не достигая, однако, величины роговиковой. Таким образом, геофизический купол есть не что иное, как самый внешний фланг контактово-изменённых пород над скрытыми рудообразующими интрузивами, который устанавливается только геофизическими методами. На том стоим, и стоять будем насмерть. С купола нас не столкнуть никакой силой.

Лишь бы не провалиться в верхнекупольные понижения сопротивлений, которые логично объяснить локальными зонами разуплотнения, вызванными вторичными рудообразующими метасоматическими процессами, приуроченными к глубинным зонам повышенной трещиноватости, способствующим внедрению малых интрузивов. Именно в таких зонах и размещены Алёшкины месторождения, и, значит, такие локальные геоэлектрические образования могут быть отнесены к числу поисковых признаков. Вот оно где, моё месторождение! Дело осталось за малым: найти контактово-метаморфический купол и гидротермальную воронку в нём. Конечно, в воронке не всегда будет руда, и не всегда промышленная, но это уже не моя забота. Если обнаружатся дополнительно геохимические ореолы, то шансы резко возрастут. Такие же ореолы на флангах купола бесперспективны, потому что ничего, кроме мелкого оруденения в слабо проработанных метасоматическими растворами зонах, не фиксируют.

Очень хотелось бы аномалии естественного электрического поля и положительные магнитные не даечного характера, наблюдающиеся в пределах купольной геоэлектрической воронки, связать непосредственно с рудными телами, как делают в экспедиции, но для этого, к сожалению, нет оснований. Во-первых, нет чёткого совпадения, и, во-вторых, концентрации рудных минералов и размеры рудных тел недостаточны для образования надёжных аномалий, и поэтому логичнее связать их с обогащением вторичной колчеданной минерализацией, в частности, для магнитных аномалий — с пирротиновой. Колчеданная минерализация развита в регионе повсеместно. Можно лишь констатировать, что наличие этих аномалий увеличивает поисковую значимость геоэлектрического признака. Аномалии ЕП, наблюдающиеся на флангах геоэлектрического купола, бесперспективны так же, как и геохимические ореолы. То же относится и к отрицательным магнитным аномалиям. Наличие положительных и отрицательных аномалий свидетельствует о разновременности пирротиновой минерализации. Широко и интенсивно распространенная обратно намагниченная минерализация лучше отвечает раннему типу, приуроченному к глубинным разломам. При образовании купольных структур она частично или полностью уничтожалась тепловыми потоками или переоткладывалась в виде бедной и прямо намагниченной в гидротермальных ореолах. Поэтому любые отрицательные магнитные аномалии всегда бесперспективны, где бы они ни наблюдались.

Всё! На этом я выдохся. Быстренько, пока не забыл, аккуратненько нарисовал это всё в произвольном вертикальном масштабе на отдельном листе так, чтобы можно было приложить к графикам и к разрезу ОМП, и получилась у меня наипервейшая во всей округе модель. Определение это, подаренное профессором, очень мне нравилось. Оно, несомненно, звучнее штампов «типовое месторождение», «типовая структура» и т. д. и своей необычностью и звучностью уже внушает доверие. Я его ещё больше усилил, добавив «геолого-геофизическая», поскольку модель отражает синтез представлений и фактуры, и был несказанно доволен собой, надеясь не без оснований, что и Алексей будет доволен мной. Вечером, перед отъездом, я на всякий случай прорепетировал защиту идеи в нашей аудитории в присутствии авторитетного специалиста по моделям, профессора социологии, и он одобрил и особенно возрадовался, когда узнал, что старался я не для себя, а для дяди.

Одна из моих золотых заповедей: если что-то не хочется делать — не делай, потому что всё равно ничего хорошего не получится. Заповедь сработала и на этот раз.

Добирались до экспедиции на местном автобусике, двадцатиместном газике, продуваемом через неплотно прилегающие стёкла в окнах, кое-где забитых фанерой, насквозь. Железный кузов без внутренней обшивки не сохранял тепло, но интенсивно впитывал холод, а драные сиденья из дерматина леденили зад. Впрочем, моему тощему заду обледенение не грозило, поскольку мне на ближайшие два часа досталось стоячее место. Конструкторы чуда пассажирской техники совсем не предполагали стоячих пассажиров, навесив крышу так низко, что мне, гиганту, пришлось подобно Атланту держать её на бычьей шее и геркулесовых плечах. Превратившись в живую пружину между потолком и полом, я почти не мёрз, и если бы кто-нибудь из сидящих вздумал со мной поменяться, я бы ещё крепко подумал. Правда — недолго.

Окончательно замёрзли, когда чапали на негнущихся конечностях с полкилометра от остановки до конторы экспедиции, да ещё против ветра, задувавшего в самую душу. Когда подходили, интерес к каким-либо научным занятиям окончательно вымерз, и хотелось только одного: занять где-нибудь в заднем углу местечко у батареи и, оттаивая, покемарить.

Конечно, не вышло. Конференция началась, не дождавшись нас, и когда мы, звеня сосульками и скрипя суставами, ввалились в зал, все удобные задние места оказались заняты. Однако, наше появление произвело настоящий фурор: во-первых, все были нам рады, а ещё больше тому, что сидели в тепле, и во-вторых, мы взбодрили безнадёжно засыпающее сообщество, включая и докладчика. Пришлось неуклюже пролазить на передние места и преть в одёжке до перерыва. Естественно, ни о какой целебной дремоте и речи не могло быть. Впереди торчали всевидящие затылки начальства, а сзади караулили каждое движение любопытствующие взгляды скучающей аудитории. Можно было только оглядеться, пока докладчик восстанавливал прерванный бубнящий ритм косноязычной речи.

Смотрю, в президиуме пристроился сбоку-припёку Гниденко и что-то усердно строчит, наверное, дельные замечания по докладу. Эти президиумные всегда что-нибудь пишут, давая понять остальным, что у них ни минутки нет свободной. Или боятся заснуть у всех на виду. Я им сочувствую. Если бы я был начальником, то садил бы президиум в задних рядах около батарей. Сидит бедный Стёпа, пыжится, глаза опустил, никого не замечает, будто нет никого, кроме него, даже старых знакомых не видит. Весь белобрысый, но уже с глубокими залысинами, с прилизанными мягкими волосами, с прижатыми тонкохрящеватыми ушами — вылитый бюрократ-чинуша с неуловимым взглядом. Такими не делаются, а рождаются.

У меня колоссальная сила воли, и если я как следует напрягусь, вопьюсь в кого пронзительными глазами, то тот обязательно ответно взглянет. Если мне это не надоест. Ну, думаю, Стёпа-кореш, счас я в тебя такую прану пущу, что ты свои занятые зенки быстро поднимешь. Устал, правда, боюсь, как бы ещё чего не пустить. Многие не поймут, что это тоже прана, только бракованная. Напружился, что есть силы, аж шея вспотела, вперился в него пронзительным взглядом, а он знай себе пишет, ни ответа, ни привета, не знает, наверное, что я на него гляжу. В глазах рябит, слёзы скапливаются… ну, наконец-то, не выдержал и посмотрел встречь. Я ему дружески моргаю, спуская слезу на щеку — не дрейфь, мол, геноссе, прорвёмся. А он строго так, без всякого живого выражения посмотрел на меня пару секунд и опять упёрся носом в писанину. Совсем зазомбировали парня. В перерыве обязательно надо будет подбодрить. В крайнем случае, уговорю Когана, чтобы взял к нам хотя бы оператором.

Вспомнилось, как мы — я, Гниденко и Свищевский… — кстати, где Боря? Оглядываюсь по сторонам, назад шею скрутил, нигде третьего друга нет. А он, нахалюга, в первом ряду устроился, рядом с руководящими кадрами. В тёмном костюмчике, с красным галстуком в жёлтый горошек, нога на ногу, ботинки коричневые на толстой микропоре, на коленке блокнот, в волосатых пальцах чёрная авторучка с золотыми ободком и пером — прямо пижон с одесской набережной. Такого барахла в здешних лавках не купишь. К этому подходить не хочется. Так вот, встретились мы, значицца, в отделе кадров Управленияв Приморске. Оказывается, ехали одним поездом, а встретились сейчас. Ждём, когда нам выпишут направление в экспедицию. Они оба из Свердловска, из тамошнего Горного. Сразу решили добираться вместе. Вернее, они пригласили меня в компанию, а я сделал им честь.

Деньги у всех троих были на исходе, и пришлось, хотя мы имели новенькие дипломы инженеров, лезть в общий вагон местного зачуханного поезда. Почему-то и все лезли в этот вагон, оставляя без внимания плацкартные. Пришлось разделиться и вдавить в толпу, осаждавшую дверь вагона, самого юркого и проворного из нас — Борьку. Мы быстро потеряли его из виду, но когда в числе последних с достоинством проследовали в вагон, он сидел на самой верхней, третьей полке, застолбив соседнюю вытянутыми кривыми ногами. Не мешкая, оба моих спутника втянулись в тёмное подпотолочное пространство и затихли, а я с трудом и руганью пристроил тощий зад четвёртым на нижней полке, радуясь за друзей.

К тусклому утру поезд с частыми и долгими остановками докатился всё-таки до конечной станции, и пассажиры так же шустро и навалом, как залезали, повалили вон. Мне подумалось, что здесь такая нахрапистая система жизни, но оказалось всё проще: когда двое выспавшихся и один сонно клевавший тоже выбрались, не спеша, из вонючего вагона, два автобуса, набитые до отказа, пылили вдали в сторону нужного нам посёлка. Мир, однако, не без добрых людей, и они нам посоветовали пройтись с километр до основной трассы и там поймать попутку. Мы ловили её до самого вечера, вытягивая все шесть рук, но шофера, не обращая внимания на отчаянные жесты и не слыша импровизированных проклятий, проносились мимо: в кабинах грузовиков уже сидели счастливые пассажиры. Наконец, когда мы, отчаявшись, натаскали сушняка для ночного костра, рядом притормозил расхлябанный «ЗИСок-5», загруженный почти под завязку кирпичами, накрытыми листами фанеры. В кабине кто-то сидел.

— Ну, куда я вас? — заблажил шофёр, оправдывая жадность. И тут же подсказал: — На кирпичи, что ли? — Мы готовы были ехать на чём угодно, лишь бы не остаться ночевать на дороге, и, не ожидая разрешения, полезли наверх. Шофёр выскочил из кабины, попинал сапогом по шинам, проверяя, выдержат ли они добавленный груз, и назвал цену за удобства. Борька наклонился ко мне, давай, говорит, сколько есть. Я, не чинясь, отдал всё до рублика, они что-то вдвоём добавили, шофёр спрятал калым, и мы покатили, елозя по фанере в надежде не сверзиться за борт на крутых поворотах. Где-то с середины дороги, замёрзнув, залезли под один лист фанеры, изобразив сандвич, и затихли, крепко ухватившись за передний борт.

Чтобы забыть про неудобства и холод, я перебирал в памяти то, о чём яростно спорили дорожные друзья в ожидании попутки. Оказывается, я один ехал в неведомое, в полнейшем неведении будущего и в постыдном равнодушии к судьбе. Они всё знали, знали все должности, оклады и всякие коэффициенты к ним, всё распланировали ещё в институте по годам и штатному расписанию, а детали уточнили за долгую дорогу в поезде. И всё равно спорили потому, что дорожки выбрали разные, и каждый отстаивал свою, добравшись до перекрёстка с тремя указателями, как в сказке: налево пойдёшь — в науку попадёшь, направо свернёшь — в администраторы угодишь, прямо пойдёшь — прямиком в тайгу на полевые работы загремишь. Борька, естественно, отстаивал левый путь и звал нас с собой, доказывая, что без научного прогноза поиски месторождений неэффективны. Стёпа упорно гнул направо, убеждённый, что без рационального руководства, в том числе и наукой, никакие работы не будут успешными. Ну, а мне спорить было не о чем, поскольку осталась только одна свободная дорога, дорога в неведомое, и ехать туда после ихних споров не хотелось. Наша троица напомнила мне известных персонажей басни Крылова. Лебедем, конечно, виделся Борька, хотя и был смуглым с чёрным оперением, упорной щукой — Степан, но я бы, не в обиду дедушке Крылову, сравнил его, скорее, с кротом-альбиносом, ну, а мне досталась почётная роль рака. Я даже посмотрел на руки и убедился — самые настоящие клешни. С такой упряжкой никакая геофизическая телега не сдвинется с места.

Пока тешился приятными воспоминаниями, очередной бедняга закончил очередной бред, и объявили самое лучшее в таких мероприятиях — перерыв. Сорвавшись с места, понёсся, спотыкаясь о чужие ноги и путаясь в своих, успокаивать друга.

— Приветик, — щерюсь радостно, нависнув над неутомимым писакой. Заглянул ненароком ему под руку, вижу, переписывает доклады и докладчиков, чисто так, аккуратно, старается. Поднял на меня утомлённую личность, отвечает хмуро:

— Здравствуй. Чего тебе?

Мне-то ничего, думаю, я в порядке, а вот тебе?

— Захомутали? — интересуюсь участливо, предвкушая, как обрадую лестным предложением.

— Никто меня не захомутал, — пыжится Стёпка, вперив в меня строгий взгляд остекленевших глаз. — Я работаю теперь старшим инженером в производственном отделе и занимаюсь своей работой, ясно?

У меня и челюсть с полуулыбкой отвисла. Ну, думаю, зря старался, не захочет, наверное, в операторы.

— Ты хочешь записаться в выступающие? — издевается вылупившийся старший инженер.

— Не-а, — скромно отказываюсь, — в следующий раз, — и дарю ему бесплатно одну из своих знаменитых сентенций, может, пригодится в новой должности: — Чем больше молчишь, тем умнее кажешься.

А он:

— Тебе, — кривится, — это не грозит, — и снова по уши влез в важные бумаги, начисто забыв о недавнем лучшем друге.

Как всегда в нужный момент в мозгах застопорило, и ласкового ответа никак не сообразить. Э, думаю, ладно, приеду домой, отвечу. Тем более, что щука унырнула, а сзади кто-то панибратски трескает по плечу, сбивая мысль и пыль с нового пиджака.

— Здорово, Лопухов, — оборачиваюсь — Борька радуется встрече. От души отлегло, хоть один оказался настоящим другом. Клешню, т. е., руку сую, лыбюсь в ответ:

— Здорово, пижон!

Он мельком так, как женщины при встрече, оглядел меня, спрашивает, завязывая разговор:

— Чем занимаешься? Доклад привёз?

— А то! — подтверждаю, вспомнив, как закоченели пальцы, пока тащил рулон чертежей. — Вон, развешивают. — Как раз наши шестерили у стенда, закрепляя когановские портянки.

— Твои? — разочарованно удивился друг. — А я слышал, что Коган будет выступать.

— У нас общий доклад, — уточняю дипломатично, чтобы не разочаровывать пижона. — А ты как? — интересуюсь взаимно.

Он аж заглянцевел христовым ликом, обрадовавшись возможности сообщить преприятнейшее известие.

— Нормально, — гнусавит, спотыкаясь на букве «р», — перевёлся в Тематическую партию старшим инженером, поступил в заочную аспирантуру, — и ещё раз попытался покровительственно врезать по плечу, но я вовремя уклонился, пожалев пыли. — Так что, — сообщает, — живём, как можем. Орест Петрович! — ринулся к главному инженеру, тоже начисто потеряв интерес к старому другу. Вот, думаю, и лебедь взлетел, пора и мне от них пятиться. Как раз Лёня зовёт, помочь надо развесить. Без меня он как без двух правых рук.

Сначала наш мыслитель растекался мыслию по древу магниторазведки, рассказывая, как у нас всё классно с ней. А для доказательства использовал заначенные у молодого инженера, подающего большие надежды, карты и идеи, расцветив собственными лишними объяснениями. Всё равно молодец! Ничего не перепутал. Жалко, что постеснялся назвать идеолога, можно было бы славненько утереть носы друзьям. Потом перешёл к электропрофилированию, показывая на больших чертежах-простынях неопределёнными тычками указки, как легко и точно прослеживаются методом литологические пласты и контакты. Я и тут ему помог. На графиках эти самые пласты и контакты не очень-то видны, зато на разрезах, раскрашенных мною ярко и контрастно — даже очень, не придерёшься.

А никто и не хотел. Электроразведка в экспедиции была в зачаточном состоянии. Никому из начальников и техруков не хотелось связываться с трудоёмким методом, требующим больших бригад и больших материально-технических затрат, да к тому же с сомнительными не только геологическими, но и экономическими результатами в здешнем чересчур мокром климате. Зачем корячиться и рисковать, когда есть самый доходный, простой и самый эффективный геофизический метод — металлометрическая съёмка, с самым простым и надёжным прибором — кайлометром. Ещё, правда, делали магниторазведку, потому, что была плановой, обязательной, и кое-где электроразведку методом ЕП, результаты которой и обрабатывать не надо. Пусть уж Коган, раз взялся сдуру за гуж, докажет, что дюж. Посмотрим, как вывернется, тогда и поможем: или утонуть, или вытянуть остальных.

Стоит бедный Лёня, переминается с ноги на ногу, облизывает пересохшие губы, ждёт вопросов, а их нет; все замерли, никак не могут разродиться. Понятно: когда не интересно — и спрашивать не о чем, особенно, когда ничего не ясно. Главный инженер поднялся, увещевает не тянуть время. Всё равно молчат, не жалеют времени, действуют по олимпийскому принципу: главное не участие, а присутствие. С родами сейчас что-то плохо у нас. Наконец, в заднем ряду сразу двойня. Поднялся какой-то худой, лохматый и небритый, очевидно из самых дальних сёл, где нет парикмахерской, и спрашивает:

— Я так понимаю: метод предназначен для прослеживания геологических пластов и контактов, т. е., в помощь геологической съёмке, верно?

— Верно, — обрадовался докладчик, дождавшийся интересного вопроса. А я думаю: господи, как медленно передаётся озвученная мысль, раз она только-только дошла до задних рядов. А тот, до кого дошло, ещё родил:

— То есть, вашим методом непосредственно рудные тела не ищутся и не прослеживаются, так? — и сел, довольный тонким замечанием и тем, что поддержал регламент, ожидая явного подтверждения.

Но он не на тех напал. Коган с маху врезал ему под дых:

— Пока, — отвечает, — так.

Пока! Т. е., может быть и так, а может случиться и наоборот, попробуй, возрази? Больше никто не отважился на провокационные вопросы, и к всеобщей радости объявили обеденный перерыв.

Я зацапал примиренческий дар и спешу протиснуться к Алексею с Петром, а они, не ожидая меня, намылились на выход. Подлетаю к ним:

— Здравствуйте.

Алексей приветливо так улыбается и руку протягивает, у меня сразу от сердца отлегло: значит, не держит зуба в заначке. И Пётр мне рад. Можно было бы постыдный инцидент и замять втихую, но я не из тех, для меня принципиально важно быть чистым перед собой. Говорят: береги честь смолоду, и я каюсь:

— Извините, — говорю, — за двойную подлость.

Они вмиг посерьёзнели, думая, что я им здесь успел пару свиней подкинуть.

— Извините, — объясняю, — что не смог в акте отразить своё положительное мнение об ОМП.

— А-а, — оттаял Алексей, — это… в том твоей вины нет.

Пол-прощения получено. Нужна полная реабилитация, и я вытаскиваю из-за спины чертежи ОМП и каюсь во второй раз:

— А ещё извините за то, что по-шпионски скопировал ОМП и сделал свою интерпретацию, — покаялся и чувствую, что взмок со спины: тяжела ты, шапка грешника.

— Ну-ка, ну-ка, — берёт чертежи Алексей, — интересно, что у тебя получилось. Пойдём, присядем, — и возвращается в ряды кресел. — Пётр, ты иди, я задержусь ненадолго.

Тот — ни в какую.

— Вот ещё, мне тоже охота посмотреть.

Присели, развернули чертежи, придерживаем втроём, чтобы всё было видно.

— Коган видел? — неожиданно спрашивает Алексей.

Я даже оглянулся от неожиданности, испугавшись увидеть не ко времени вспомянутого.

— Нет, — успокаиваю, — я дома вкалывал.

И началась наша мини-конференция: мой блестящий доклад, их острые вопросы, общие догадки и дополнения. И про обед забыли.

— Здорово, — подытожил Алексей, и Пётр согласно кивнул. — Забирай, — свернул чертежи и подаёт мне.

Я даже оторопел.

— Нет, нет, — отталкиваю, — я для вас делал, для интереса, мне не надо.

Они не настаивали.

— Ну, тогда спасибо, — благодарит Алексей и опять протягивает пять, а за ним и Пётр. Так мы и заключили окончательный и вечный мир.

Народ стал лениво собираться, осоловев от обеда с непременным допингом, рассаживался в надежде подремать под убаюкивающие научные сообщения и набраться силёнок для вечерних жарких дебатов в местном барачном ресторанчике. Надо было и мне отчаливать на место, пока Коган не застукал в подозрительной компании.

Послеобеденный наукообразный трёп продолжился однообразными выступлениями четырёх или пяти докладчиков, монотонно и безнадёжно доказывающих, что выявленные ими ореолы и геофизические аномалии являются перспективными и требуют дополнительных детализационных исследований и проверочных горных работ. Но они зря напрягались, потому что никто и не собирался с ними спорить, у каждого были точно такие же перспективные ореолы и аномалии, одного не было — рудных тел и месторождений. Вообще вся конференция по задумке начальствующих организаторов должна являться выставкой достижений геофизического хозяйства, но ей явно не хватало изюминки — конкретных поисковых результатов.

Умный Коган, от души посидев с друзьями за обеденным столом, пришёл почти к перерыву заметно на взводе. Под завидущие взгляды маявшихся в тоске конференциатов он, улыбаясь, шумно пролез к стене, привалился боком на спинку стула и расслабленно замер, привыкая к гробовой атмосфере. Однако взведённая деятельная натура не выдержала долгого бездеятельного напряжения, и мыслитель начал переговариваться и пересмеиваться с соседями и тревожить выступавших каверзными провокационными вопросами, чем несказанно тешил публику, не чаявшую, как выйти из сомнамбулического состояния и дотерпеть хотя бы до перерыва. Все и пялились больше на развлекателя, чем на докладчиков, ловя каждое двусмысленное, а то и явно обидное словцо затейника, а он, чувствуя популярность, распоясывался всё больше, сбивая серьёзный строй важного заседания на базарный балаган. Даже когда объявили перерыв, народ не торопился, по обычаю, на перекурево, боясь упустить что-нибудь из поддразнивающих хамилок.

После перерыва наступила очередь Алексея. Вряд ли кто его внимательно слушал, кроме меня и, как ни странно, популистского резонёра. Легкомысленный настрой учёного сброда невозможно было сбить никаким серьёзным сообщением. На всех лицах виднелись довольные улыбки, сонной апатии как не бывало. Радовались даже те, кто с дальних мест ничего не слышал из Лёниных перлов. А я его возненавидел.

Успокоились и стали приходить в рабочее состояние только тогда, когда послышался скрипучий голос главного инженера, интонацией определивший неприязненное отношение к докладу. А хорошие подчинённые умеют улавливать самые тонкие интонации голоса начальства.

— У вас было задание, — талдычит Дрыботий, — выявить по наблюдениям на ОМП рациональный комплекс поисковых методов. Вы задания не выполнили.

Надо же! У всех было всё хорошо без геофизики, и вот, у Алексея, первого с геофизикой, плохо, вернее, никак. Он не теряет духа и спокойно оправдывается:

— Мы и не могли его выполнить, поскольку ожидавшихся аномалий от рудных объектов утверждённым заданием комплексом методов не получилось. — Молодчина, не делает убийственных выводов. — Считаю, — договаривает, — задание некорректным.

Все и про затейника Когана забыли в ожидании небольшого мордобойчика в дружной семейке технических руководителей. Ждут и помалкивают, предпочитая слушать занимательный диалог, не вмешиваясь, поскольку третьего лишнего в драке обязательно побьют. А меня больше всего удивило и расстроило то, что Алексей почему-то ни единым словом не обмолвился о моей интерпретации. То ли посчитал, что должен отчитаться за свои успехи, то ли посчитал не этичным впутывать молодого инженера в заведомо проигрышную ситуацию, то ли не до конца освоился с чужими идеями.

— У вас есть ещё что? — скрежещет, задыхаясь от сдерживаемой ярости, Орест Петрович. Надо понимать, что он не был сторонником работ на ОМП.

Алексей, молодчага, не тушуется, не дрейфит, наверное, заранее внутренне подготовился к трёпке, и смело вызывает огонь на себя.

— Отрицательный ответ — тоже ответ, — влупил спокойненько по мозгам. — В результате проведённых исследований можно с большой долей уверенности утверждать, что такого типа рудные объекты геофизическими методами не фиксируются. — Оп-ля! Вижу, Дрыботия чуть не затрясло. — Но их следует продолжать на других объектах, расширяя комплекс методов, совершенствуя методику и накапливая фактический материал.

— Бессмысленно, — подал голос Лёня, даже не соизволив подняться. — Нас учили, — как будто нас не учили! — что каждое месторождение есть геологический уникум, и придётся на каждом проводить опытно-методические исследования. А как быть с не известными нам скрытыми месторождениями? Стандарта в геологии нет.

— Но есть общие детали, — перебил оракула не сдающийся Алексей, — косвенные признаки, в той или иной мере дающие представление хотя бы о положении месторождений, в том числе и скрытых.

— И вы их выявили? — с ехидцей спросил Дрыботий.

— На этот счёт есть интересная гипотеза Лопухова, — отвечает Алексей, и во мне всё замерло. Он перевёл стрелку, конечно, не с тем, чтобы завалить меня ради своего спасения, а чтобы весь триумф достался автору, без примазанников. А всё равно неуютно.

— Не знаю такого, — включился в разговор главный геолог Антушевич, у которого, как и у Когана, отчество было переиначено — все звали Игнат Осипович, а на самом деле он был Иосифовичем. — Из какого института?

Всё, думаю, пора перенимать оружие из ослабевших рук товарища.

— Из Ленинградского горного, — отвечаю, смело поднимаясь на дрожащих ногах. Сколько раз проклинал я непутёвый каланчовый рост. Был бы коротким, встал — и мало кто видит, а так — весь в обзоре, стоишь, как на открытом незащищённом месте.

Осипович-Иосифович повернулся, сидя, ко мне, смотрит с любопытством, без зла в глазах.

— Это что за научный сотрудник у нас объявился?

И все тихо заржали, радуясь, что напряженка спала, а больше всех тот, худой, лохматый и небритый из задних рядов, как будто увидел себя в зеркале.

— Ты чей? — допытывается Антушевич.

— Когана, — называю научного руководителя.

— Твой? — удостоверяется у мыслителя Игнат неверующий.

— Наш, — сознаётся Коган неуверенно, словно предчувствуя, что ихний не совсем их.

— Ладно, — соглашается главный геолог, — давай иди, — обращается ко мне, — рассказывай, что ты косвенного напридумывал.

Опять все облегчённо зашевелились, усаживаясь поудобнее в предвкушении комедийного зрелища на знакомую научную тему. Наш народ хлебом не корми, а только дай посмеяться над собой. Немцы смеются над другими, наши — над собой, так уж устроены.

Хорошо, что я порепетировал дома на Горюне и здесь рассказал Алексею с Петром, в третий божеский раз было намного легче. Дважды уверившись в незыблемой правоте, поневоле почувствуешь себя настолько уверенным, что видишь зал в деталях. В какое-то время даже сумел удивиться, обнаружив полную тишину и внимательные неравнодушные глаза. Комедия на поверку оказалась серьёзной психологической пьесой. Лишь бы не трагедией! Я так сильно верил в свою геолого-геофизическую модель, что вера, похоже, передавалась не только в том, что говорил, но и в том, как говорил: убеждённо и страстно, как говорили наши революционеры перед царским судом. И лишних слов не болталось на языке, и косноязычие не тревожило, и мысли были ясными, чёткими, выстроенными в нужном ранжире. Жалко, что в зале не было профессора. У меня даже хватило наглости закончить кратко-весомо:

— Я кончил, — и сразу почувствовал, что весь взмок, а на высоком умном лбу сильно и ровно бьётся какая-то извилинка, словно невысказанная, забытая мысль просится наружу. Я не только кончил, я кончился.

— Так, — чему-то радовался Антушевич, перехвативший бразды правления конференцией у главного инженера. Наверное, тому, что я кончил, но не кончился. — Настоящий реквием! — Я не знал, что это такое, но подозревал, что-то торжественное и принимаемое всеми на «ура» без лишних возражений. Как я ошибался! — Вопросы есть? — обращается Игнат к залу.

Есть! Да ещё сколько! Лес рук! Ради бога, не надо меня спрашивать, я всё сказал, что знал, и даже больше. Вспомнил профессорское: если придётся отвечать враждебному собранию, старайтесь обойтись односложными ответами и ни в коем случае не ввязывайтесь в споры. Примем к сведению: кратко и без свар. От меня, если разозлить, вообще трудно получить внятный ответ, потому что мягкий язык заплетается, и ответы изо рта лезут пачками, мешая друг другу. Пусть имеют в виду.

— Давай, Степан Романович, начнём с тебя, — предлагает главный геолог поднять ружьё наизготовку бывшему дружку.

Тот вскочил как взведённая пружина и тараторит дробью:

— Из вашего… — явно занял позицию по другую линию фронта, — сообщения следует, что картировочные геофизические работы невозможны, так? — и, не ожидая ответа, который ему и не нужен, добавляет ехидно, поглядывая на Когана: — Но ваша партия проводит большой объём таких работ. Как вас понимать? — положил палец на курок.

Спасибо, думаю, друг, за предательский вопрос, но не спеши с убийственным выстрелом.

— В пределах рудных полей, — отвечаю кратко, ровным голосом, — с развитыми на них контактово-метаморфизованными породами с выровненными сопротивлениями, картирование низкоомных пород бесперспективно, но решение частных задач по картированию высокоомных пород, таких как известняки, кремни, магматические тела, вулканические лавовые образования, возможно. К тому же, — добавляю, — электропрофилирование эффективно для выявления, прослеживания и элементарной классификации трещин и трещинных структур.

— Вы что, — не унимается Стёпка, опустив ружьё, — не понимаете, что ставите крест на ваших площадных работах?

Я молчу. Я в такие серьёзные споры не вступаю. Пусть ответит сам себе: он начальник — значит, умный, я подчинённый — значит, дурак. Умный ещё что-то забубнил невнятно, но Антушевич прервал:

— Выступление потом. Ты что-то хотел спросить, Орест Петрович?

Обычно начальники задают вопросы, когда никто не хочет, и выступают последними, а сейчас лезут наперёд, торопясь задать нужный настрой колеблющемуся сборищу.

— Ваша, так называемая, гипотеза, — нацеливает главный инженер не дробью, а жаканом, — отвергает не только наращиваемые экспедицией площадные работы, но и поисковые геофизические исследования в целом. Намеренно, или вы этого недопонимаете?

Начальству всегда надо отвечать коротко: «да», «нет», но лучше «да».

— Прямые, — отвечаю скромно, — да.

— Вас, — ярится зазря, брызгая слюной, — плохо учили в вашем знаменитом институте, если вы не знаете, что рудные тела наших месторождений относятся к классу сульфидных, а значит, и к благоприятным для обнаружения геофизическими методами.

Зря он со мной, теоретически подкованным на все сто, связался, только авторитет главного инженера портачит.

— Как показывает анализ, — просвещаю спокойно, — рудные тела местных месторождений характеризуются, во-первых, недостаточной мощностью для разрешающей способности методов и масштаба съёмок, а во-вторых, что главное — недостаточной концентрацией сопутствующих аномалеобразующих сульфидов, не говоря уж о рудной минерализации. — А дальше совсем выбил ружьё из его рук. — В учебнике по физическим свойствам, — сообщаю необидно, — есть всем известная графическая зависимость сопротивлений пород от объёма неокисленных сульфидов. В рудах они окислены почти нацело. Так вот, из приведённой теоретической зависимости следует, что аномальными являются концентрации порядка 60–70 %, что нереально для рудных тел. То же самое следует и из решения прямых задач по палеткам.

Ему и крыть нечем.

— Демагогия, — рычит, пытаясь запугать административным авторитетом, — теория и практика — разные вещи. У вас есть геологические подтверждения? — сам себе в ярости канаву роет.

— Вот, — говорю, и показываю на ОМП. Он и скис, бормочет, что один случай ещё не тенденция, бодрится, настаивая, что нельзя разрушать отработанную и выстроенную систему работ, основанную на долговременном опыте, но это была пальба вхолостую.

Потом спрашивали про модель, насколько она устойчива, и пришлось разъяснить, что у меня зачаточный вариант, который необходимо по мере накопления фактического материала и, особенно, наблюдений на новых ОМП совершенствовать, а вместе с ним и комплекс поисково-картировочных методов и методик работ и задач геофизических исследований. Кто-то, ни черта не поняв или прохлопав ушами, в отчаяньи спросил, какие аномалии по модели являются наиболее перспективными, и я его успокоил, ответив, что никакие, и все нужны для комплексной расшифровки. Ещё спрашивали…

А потом начались, да ещё без перерыва, разгром, раздрай, раздолбай и лёгкое издевательство. Наше активное научно-производственное сборище с одинаковым энтузиазмом вначале поверило в меня и мои идеи, а в конце так же дружно разуверилось. У нас любят не созидать, а разрушать, и поэтому с нескрываемым удовольствием давят выскочек-умников, особенно с подачи начальства. Один расшумелся, что у них отрицательные магнитные аномалии в комплексе со вторичными геохимическими ореолами являются надёжным признаком оруденения, но когда я спросил, сколько они дали месторождений, предпочёл отмолчаться. Другой долго и туго долбил, что только аномалии ЕП в совокупности с геохимическими ореолами отображают рудные объекты, но и он не мог похвастаться промышленными рудными телами. Тогда оба вперебивку заорали, что я не геофизик, а враг геофизики, и таких молодых да ранних надо давить в зародыше, чтобы они не мешали нормально работать. Но были и такие, кто, допуская издержки молодости и отсутствие практической квалификации, призывали прислушаться и использовать здоровое начало гипотезы, заключающееся в моделировании геологии месторождений и физических полей в качестве опоры при выстраивании политики поисков. Однако, больше было всё же тех, кто обещал вывести прохиндея на чистую воду и уничтожить в зародыше вместе с зачатком пресловутой модели. Скандальчик постепенно перерастал в скандал. Одни хотели работать, чтобы заниматься разумными поисками, другие — их было большинство, — чтобы зарабатывать легко и много, не задумываясь о поисках. Не остался в стороне от общего возбуждения и наш мыслитель.

— Конечно, — начал он авторитетно, и все примолкли, внимая местечковому оракулу, — предлагаемая гипотеза не более чем авантюра. Но в каждой авантюре всегда есть рациональное зерно, которое следует отделить от плевел и выращивать, но не нашими мизерными силами, а где-нибудь в научно-исследовательском институте, выделив ему для этого необходимые средства. — А он, Коган, конечно, постарается, чтобы хлебное задание попало московским друзьям. «Правильно», — поддакнул неоперившийся учёный с первого ряда. — А нам, производственникам, — продолжал Лёня, — целесообразней, чтобы ускорить поиски, не тыкаться по мелочам, ориентируясь на необоснованные идеи, а наращивать комплексные площадные исследования. Кесарю — кесарево: геофизики должны заниматься геофизикой, передавать полученные материалы геологам, а те — проверять выявленные аномалии геологическими методами. Уверяю вас — все будут довольны. — Присутствующие явно были довольны, что и выразили в дружных аплодисментах. Главное, не надо напрягаться и думать, что получится — паши да паши, да спихивай с конвейера.

— Всё это хорошо, — соглашается Антушевич, отвечающий в экспедиции за геологическую эффективность работ, — найдётся месторождение, обязательно найдутся и многочисленные первооткрыватели. А кто будет в ответе за отсутствие результата?

— Природа, — не задумываясь, определил Коган.

— То есть, бог?

И все обрадовались, найдя крайнего.

— Следуя твоей логике, что геофизикам — геофизика, — продолжает главный геолог, — возникает законная мысль об изъятии металлометрической съёмки из комплекса геофизических методов. — Все недовольно загудели. — А без металлометрии на оставшийся объём геофизики и техруки не нужны. — Загудели ещё гуще. — Кроме того, — тянул своё Игнат Осипович, — деньги нам дают на поиски, на конечный результат, а не на картирование, и подменять одно другим, имейте в виду, никто не собирается. — И я подумал, что бывают и евреи настоящими русскими.

— Дай и я что-нибудь скажу, — поднялся начальник экспедиции Сергей Иванович Ефимов. — Лопухов правильно высветил кризис в нашей общей работе, в основе которого лежит низкая поисковая эффективность собственно геофизических исследований и скатывание, в связи с этим, на лёгкий путь увеличения геохимических и бездумных площадных исследований. Идёт недопустимая подмена качества количеством. Лопухов впервые поставил проблему с головы на ноги, отстаивая разумную мысль определиться сначала с тем, что ищем, имеются ли такие возможности и как должны выглядеть геофизические результаты. Мы много говорим об этом, а он предлагает синтезировать разговоры в геолого-геофизической модели месторождений, которая представляла бы совокупность геологической и геофизической мысли, фактического материала и теоретических ожиданий. Разумно. Молодец, Коган, что воспитывает молодые рационально мыслящие кадры. — Я видел, как дёрнулась щека у молодца, мысленно оформлявшего приказ об увольнении мыслящего разумника. Но после такого замечания начальника бумагу придётся порвать. — Нашей основной задачей были и остаются поиски рудных объектов с обязательным получением конкретных конечных результатов. Мы сами должны определить, что нашли или почему не нашли. Для всего для этого разумнее геофизикам заниматься геофизикой, а нашим геологам — геохимией и геологией, увеличивая объёмы проверочных горных работ. Экономику и организацию работ оставьте нам, начальникам. Особый спрос с техруков. Им, в первую очередь, отвечать за поисковые результаты, а не за объёмы исследований, им постоянно работать над усовершенствованием комплекса методов и методики поисков, им направлять поиски.

Так я вспоминал, удобно устроившись на заднем сиденье возвращавшегося в тот вечер полупустого автобуса. Ноги вольготно вытянуты в проход, голова привольно мотается по груди, а мёрзнущий нос уютно уткнулся в овчину отворотов полушубка. Так я вспоминал, перебирая в памяти свой триумф.

На самом деле всё было намного отвратнее. Начать с того, что рассказывал я, бормоча под нос, не видя зала, путаясь, перескакивая с одного на другое и возвращаясь к ранее сказанному. Слушали плохо, переговариваясь и пересмеиваясь, не обращая внимания на потуги возомнившего о себе петушка. На редкие вопросы отвечал длинно и невнятно, плохо выстраивая фразы и вступая в споры. Пока отвечал, другие занимались своими разговорами. Выступления были снисходительными и прощающими безобидного задиру. Никто всерьёз не принимал ни меня, ни мою гипотезу, ни, тем более, модель. Всем удобно было и без них. Хорошо, что профессора не было. Окончательно всё испортил сам. Когда главный геолог, усмехаясь, спросил: вы сами-то верите в то, в чём пытаетесь убедить, верите в свои купола и воронки, верите в то, что месторождения нужно искать именно там и нигде более, я в запале и отчаяньи не нашёл ничего лучшего, как вскричать, что если бы был рудой, то отложился бы именно там. Гомерический хохот был мне окончательной оценкой.

Опозорившись, я мужественно дезертировал, не оставшись на второй день пыток — хватит с меня унижений! — и, не отпросившись у шефа, помотал в берлогу зализывать раны. За длинную, тряскую и холодную дорогу вполне успокоился и дал себе очередное слово доказать, что прав и что смеётся тот, кто смеётся последним.

Ввалившись поздним вечером в родной пенал со стуком заледеневших ботинок, я сбросил шубейку и малахай и рухнул по обычаю на лежанку, поздоровавшись сквозь зубы с валявшимся с книгой Горюном. Если, думаю, вздумает спрашивать, отошлю к той матери, заору и затопаю. Правда, для этого надо встать, и потому топот отменяю.

— Ужинать будете? — спрашивает Радомир Викентьевич, отложив книгу.

Конечно, буду. Сразу вспомнил, что даже не обедал, напрасно истратив время на Алексея.

— Буду, — буркаю. Пришлось, пересиливая себя — а это самое трудное — поднимать бренное недогревшееся тело, волочь его к умывальнику, споласкивать омерзительную рожу и рачьи руки, а профессор, как нарочно, всё не спрашивает и не спрашивает, как там у меня было. Вредничает. Так и орать охота пропадёт. Какой-то он равнодушный, безжалостный, а ещё студентов воспитывал. На столе появилась моя любимая шкворчащая жареная картошка, но какая-то горькая, и чай некрепкий, и сгущёнка несладкая, и жизнь пропащая.

— Они меня освистали и осмеяли, — делюсь обидой сам, раз не спрашивает. Сколько можно терпеть!

Профессор осторожно положил вилку на стол, замедленно, что-то обдумывая, налил в стакан крепача, отхлебнул малость, задержал стакан в ладонях по-зэковски, в обхватку.

— Не спешите с оценкой. Завтра она обязательно будет другой.

Мне не нужна моя оценка.

— Главное не в том, как восприняли вашу идею другие, — успокаивал добрейший Радомир Викентьевич, — а в том, не угасла ли она в вас после чужого отторжения.

Зачем мне одному моя идея?

— Джордано Бруно принял смерть на костре и не отрёкся, сгорел, но остался живым и верным себе в сердцах многочисленных последователей.

Мне почему-то не хотелось оказаться на вертеле.

— Уверен, поступи он малодушно, откажись от себя, всё равно сгорел бы, но медленной и мучительной смертью от внутреннего огня.

Я бы не сгорел, я — хладнокровный.

— Да и в народе нашем за одного битого двух небитых дают.

Я бы хотел оказаться среди двух.

— Не теряйте духа, мой молодой друг.

И терять нечего: весь вышел.

— Надеюсь, вы не отказались от своих гипотезы-идеи и модели?

Конечно, нет! Ещё в автобусе решил, что не буду ими заниматься ни в жисть.

— Физически уничтожить истинно верующего можно, духовно — никогда. Перспективную идею можно по недомыслию освистать, осмеять, отвергнуть, но она, озвученная, всё равно будет жить и развиваться, даже вопреки желанию родителя. Джинн выпущен и обратно не затолкать.

А я и не собираюсь связываться с нечистой силой.

— У людишек, собранных в толпу, герой легко превращается в негодяя, а светлая идея — в мрачную, и наоборот. Не верьте толпе, в каком бы виде она ни была — митингом, собранием, конференцией и т. д. Верьте себе и своему внутреннему голосу. Давайте, послушаем наш гимн.

- 11 -

Оборзевший от щенячьей наглости молокососа мудрый воспитатель снял меня с камеральных работ, чтоб не лез поперёк батька, и через дохлого цербера Борьку приказал идти на магнитную съёмку ближайшего к посёлку детального участка. Зимой! Вот простужусь, тогда будет знать!

Шпацерман зазвал к себе, говорит:

— Сергей Иванович звонил, хвалит тебя, — помолчал и ещё: — Коган-то чем недоволен?

Четвёртый раз, что ли, рассказывать про модель? Дудки!

— Мыслим, — отвечаю, — о путях развития геофизики по-разному.

Он не обиделся, только усмехнулся понимающе, без звука, взглянул остро на невежу и успокоил:

— Ну-ну, теперь никто не помешает мыслить и развивать на морозце. — Сказал, кто будет записатором и выписал накладную на шикарные меховые сапоги с подвязками и редкий меховой лётчицкий комбинезон. Я ради такой одёжки согласен начисто забыть обо всех, даже ещё неизвестных, путях развития геофизики.

Счастливый, потопал к Хитрову, чтобы показал участок на карте, а на местности я и сам найду, выбрал магнитометр, проверил и настроил и скорей к Анфисе Ивановне на склад.

Уж если не везёт, так не везёт, и бесполезно бороться. Комбинезончик-то-картинка оказался маломеркой: руки по локоть высовываются, ноги — до колен почти. Даже скупая слеза досады прошибла. Думал, на сапогах успокоюсь. Где там! Только 41-го размера, а мне надо 43-й с гаком. Пришлось лётчицкую одёжку на зэковскую ватную променять с кирзачами впридачу. Зато, думаю, никто не помешает мыслить о путях развития геофизики.

Зимой световые дни короткие, поэтому мы с рабочим Сашкой уходили из дому затемно, встречались на участке и пёрли по набитой нами в снегу тропе до магистрали, а дальше — по ней, чтобы часа через полтора встретить рассветное тусклое солнце на нужном профиле. Снега было не очень: на сопках и южных склонах — по щиколотку, так, что прошлогодняя мёртвая трава торчала, на северняках — иногда чуть не до колена, а в двух распадках приходилось прорываться местами по пояс. Поэтому штаны мы носили в напуск на голенища сапог, и они к концу дня превращались в шуршащие ледяные патрубки. Слежавшийся снег не был помехой, наоборот, он не давал юзить, правда, ноги быстро намокали сквозь швы кирзачей, но мы, приспособившись, после каждого профиля наблюдений меняли носки, выжимая их и пряча на теле до обсыхания и следующей смены. Хуже всего было наверху и на южных подтаявших склонах сопок, заваленных крупноглыбовым остроугольным курумником. На обледеневшую, шевелящуюся и чуть присыпанную предательским снежком неровную поверхность камней и ногу поставить толком нельзя — того и гляди, соскользнёт, и навернёшься почём зря. Ползи тогда к Константину Иванычу, а он, наверное, уже смылся с молодой женой. Но мне было не до ног, пуще всех скрипящих на морозе членов я берёг магнитометр и готов был падать на что угодно и как угодно, лишь бы он оказался сверху. К счастью, не пришлось. От напряжения и опасения грохнуться на камни мокли от пота и спина, и подмышки, и грудь и другие кое-какие места. А ещё ветер. Если внизу, в распадках, и на северных травянистых склонах от пронизывающих порывов ветра кое-как спасали низкорослые корявые дубки с оставшейся редкой неряшливой листвой, тонкие липки и берёзки и, особенно, кустарники с изобилием чёртова дерева, за которое так и хотелось схватиться на подъёме, то наверху, кроме взъерошенного приземистого багульника, никакой защиты не было, и приходилось давать собственного дуба. Карабкаясь здесь хоть вверх, хоть вниз, быстро согревались и ещё быстрее остывали. Но, как ни странно, никакая простудная зараза не прихватила, и даже насморка путёвого не было. Так, сочилось что-то, да и то, наверное, не от холода, а от оттайки в мозгах. Каждое утро боялся, что Сашка сдастся — пацан ведь! — и не придёт, но он всегда был как штык, даже успевал костерок раздуть.

— Дурень ты, Сашка, — говорю, — совел бы сейчас в тепле на задней парте, а ты в холоде снег месишь, ветром продуваешься. За каким лешим тебе надо?

— Надо, — отвечает. — В школе скукота смертная, командуют все, кому не лень: делай то, не делай этого, сиди смирно, не лови ворон. Надоело.

Вон оно что: свободы малец захотел.

— А здесь, — объясняет, — красотища, видно вкругаля до самого краешка земли, сам себе хозяин, никто не виснет над душой, каждый день что-нибудь новенькое.

Что тут новенького, какая свобода? Свобода — это когда захочу — налево, захочу — направо, захочу — и вообще не тронусь с места. А нам поневоле надо переть, не поднимая глаз, да всё по одной линии профиля, ни шагу влево, ни шагу вправо и не останавливаясь ни на минуту. Какая свобода? Я белого света-то не вижу, если не считать того, что отражается в трубке окуляра — маленький светлый кружочек с бегающей шкалой. Какой тут краешек земли?

— Получку получу, — продолжает свободолюбивый, — мотну в город, поступлю в моряки, вот где лафа!

Что-то не верилось. От себя не освободишься, если кто-то или что-то тянет душу. Так не бывает.

По профилям чесали бегом, не останавливаясь на отдых, чтобы не замёрзнуть. К концу дня выдыхались насмерть. Пальцы мои немели так, что не мог застегнуть пуговицу, не мог крутить винты уровней, и приходилось засовывать ледышки подмышку. Думалось, что завтра ни за что не поднимусь на проклятые каменистые сопки, и шага не сделаю по неустойчивой каменной осыпи. Но проходил час, другой, организм сам втягивался в привычный ритм, и мы, забываясь, шли и шли с одной только подстёгивающей мыслью — скорее! А тут ещё магнитное поле прыгало от точки к точке, и приходилось делать детализацию, сдерживая движение. И всё же останавливались, когда нарывались на крупный сморщенный шиповник и виноградные лианы с гроздьями присыпанных снегом сине-фиолетовых ягод.

Перед самым концом нашего полярного мытарства, вечером, втиснулся в пенальчик Шпацерман. Поздоровавшись в никуда и намеренно не обращая внимания на незаконного жильца, лежащего с книгой на кровати, он приказал мне:

— Передашь съёмку Воронцову, а сам опять — к Траперу.

Я даже с кровати соскочил от негодования и завопил обиженно:

— Ни за что! Сам кончу! Нам на три-четыре дня осталось.

— Весь участок? — не поверил начальник: он-то думал, наверное, что мы там в снежки да в снежные бабы играем. — Ну, если так, то кончай сам, — и повернулся к выходу, но затормозил у дверей: — Опять Сергей Иванович звонил, интересовался, — подождал, надеясь, что я объясню необъяснимую привязанность начальника экспедиции к малохольному инженеришке, но мне нечем было его успокоить — я и сам не знал, чем снискал внимание Ефимова. Неужели тем, что не испугался на конференции ринуться против течения? Вряд ли.

Через 3 дня мы, обветренные и загорелые, вернулись стахановцами, выдав не на-гора, а с гор, целых три месячных нормы. Никогда ещё я не был так горд собой. Но почему-то никаких приветственных транспарантов не виднелось, корреспонденты не суетились, цветов не дарили, и даже митинга не состоялось, поскольку никому до нас и дела не было. Оставалась скудненькая надежденька на какую-нибудь захудаленькую премийку. Правда, и в этом случае нашему брату-полевику уделяют по остаточному принципу: сначала всем начальникам в соответствии с их приличными окладами, а потом уж и нам в соответствии с неприличными зарплатами. Выходит, что мы, упираясь, старались для начальничков. Нам даже грамот не дали. Но Сашка всё равно был рад, не зная по молодости, что почёт дороже любых денег. А я привык быть изгоем, и как бы ни старался, всё равно в очереди последний.

Когда я пришёл к Траперу за заданием, там сидел и хозяин кабинета. Улыбаясь одними тонкими губами и внимательно вглядываясь в меня, стараясь, наверное, понять, пошёл ли урок впрок, говорит:

— Мы тут посмотрели твои графики сопротивлений и корреляционнуюсхему и ни черта не поняли. Рассказывай, что нахимичил.

Я рассказал, мне не жалко, меня всегда учили делиться передовым опытом. Даже про огибающую протрепался и про карту изоом, которые сам ещё не освоил.

— Занятно, — неопределённо цедит мыслитель, но я вижу по выражению напряжённого лица, что шарики в его кумполе перешли на мою орбиту. — Ладно, продолжай в том же духе своим способом, — разрешает, как будто это он выпустил джинна, — а Розенбаум сделает своим. Потом сравним. — Лукавит дядя, предусмотрительно отрекаясь от своего способа: я-то знаю, что Альберт всё делает по подсказке шефа. На то, чтобы что-нибудь выдумать оригинальное, у него не хватает бездремотного времени.

— Для разнообразия займись подготовкой отряда к сезону — через месяц выезд, — и без подготовки: — Да, кстати: как твоя модель, не забросил ещё? — Надо же, вспомнил! — Советую, — говорит, — продолжать, тема, вероятно, перспективная, — и добавляет, как ни в чём не бывало: — Нужна будет помощь или консультация, приходи, вместе додумаем. — Во! Рыба-прилипала! Дудки! Додумывать будем врозь.

— Хорошо, — учтиво соглашаюсь и сматываю удочки.

Подготовка к полевому сезону — дело хитрое, канительное и занимательное. Сначала надо внимательно изучить проект, в котором Трапер, ни разу не бывший в тайге на полевых работах, определил всю нашу деятельность и затраты на неё. Я проектный документ изучил и могу на память вспомнить, что в нашем отряде предполагаются четыре бригады магниторазведчиков и одна бригада электроразведчиков методом естественного поля. Магнитное поле мы собираемся наблюдать в содружестве с металлометристами по маршрутам на всей площади нового участка, сопредельного со счастливым прошлогодним, а естественное электрическое поле — по детальным профилям на небольшой площади прошлогоднего участка, где бессменный передовик производства экспедиционного масштаба нашёл хилые ореолы, которые вдруг могут оказаться месторождением, чего не должно быть, пока не обнаружатся аномалии ЕП.

На все мои бригады всего-то надо четырёх записаторов на магниторазведку, одного — в резерв и двух работяг, таскать тяжеленные катушки с проводами на ЕП, всего 7 рабочих и 6 ИТРов, так что отряд у меня самый интеллектуальный в партии.

В записаторы Шпацерман вербовал местных или заезжих девчат, бывших школьниц, щедро расписывал им прелести таёжной романтики с гитарой и песнопениями у костра, и те доверчиво клевали, не чая, как сбежать из опостылевшего дома и нарваться на таёжного героя. Были и старшеклассники на каникулах и невесть откуда взявшиеся студентики, выгнанные за неуспеваемость с 1–2 курсов и заработавшие право писать в анкетах: образование — неполное высшее.

Постоянных рабочих у нас не было. Заевшиеся поселковые бичи не хотели вкалывать в трудоёмкой и скудно оплачиваемой геофизике, и Шпацерману приходилось ежегодно совершать вербовочные вояжи в Приморск и собирать на пунктах организованного набора рабочей силы самых неорганизованных, не нашедших места в городе. В основном это были алкаши, надеявшиеся в зелёной тайге избавиться от зелёного змия, и только что освободившиеся уголовники, которых не брали на приличные предприятия. Отобрав у них паспорта и справки, ушлый вербовщик не отдавал документы до конца сезона, чтобы не сбежали, а если кто пытался вспомнить о конституции, того мог вразумить и внеконституционным актом.

Самым-пресамым уважаемым человеком в это время была многоуважаемая завхозиха Анфиса Ивановна. Как известно, женщины жалеют увечных и убогих. Я был и тем, и другим, и мне удавалось поживиться из её оберегаемого загашника, где всё было на строжайшем учёте у самого Шпаца. Бичам же доставались такие затёртые, слежавшиеся и драные ватные спальники, что влезать в них впору только в одёжке и сапогах. Заношенная до предела спецовка выпадала редким счастливчикам. Проблемой были буржуйки, без которых никакая новая палатка не могла стать настоящим таёжным домом. Сделал их все, наверное, местный сапожник или пирожник, и потому имели они непрезентабельный помятый вид, перекошенные формы и дырявые трубы. У некоторых отсутствовали одна-две гнутые-перегнутые ноги, и приходилось заменять их камнями. Но даже без такой в новой палатке было холодно, промозгло и противно, а в старой, с печкой — тепло, порой жарко, сухо и по-домашнему уютно.

Ещё одна вечная проблема — провода и полевые катушки. Родное Министерство, словно в насмешку, отпускало нам провода в резиново-матерчатой изоляции, очевидно, из армейских запасов времён Великой Отечественной. А может и — Позорной Японской. Они обдирались на каждом камне и сучке, промокали в самой малой росе и были неимоверно тяжелы. Катушки и того лучше: изобретение прошлого века, деревянные, на железном станке, заедавшие постоянно и совершенно не приспособленные к переноске. Шпац — молоток, наладил деловые контакты через дефицит и просто за левую плату в лапу с морячками-связистами из прибрежной базы, и те сплавили нам под видом списания новенькие медно-стальные провода в полихлорвиниловой оболочке и лёгкие, крепкие, малогабаритные металлические катушки, не боящиеся даже удара кувалды.

И приборы у нас, бедных и зачуханных, заторкнутых на самый краешек земли, были старенькие, М-2 да ЭП-1, которые приходилось самостоятельно доводить до ума каждую весну без всякой надежды, что они дотянут до осени. Одно хорошо: можно на практике изучать простейшую, но капризную конструкцию и безошибочно определять болячки. Лечить приходилось апробированным всюду способом: добывать запчасти из тех приборов, что категорически отказывались работать.

Самым наиважнецким мероприятием в подготовке является поголовное инструктирование по правилам техники безопасности под личную подпись, чтобы потом, когда с тобой что-нибудь случится на скале, не мог отвертеться, что не предупреждали, что так делать нельзя. Тебе разрешается работать и обязательно перевыполнять план, но не простужаться, когда переходишь вброд ледяные реки и ручьи, не ушибаться и не ломать ног, когда перепрыгиваешь через древесные завалы и скачешь по каменным, не сгорать в палатке от искр прохудившейся печи, не теряться в тайге, когда вынужденно идёшь в маршрут один, не подыхать от энцефалита, не… и ещё уйма всяких «не», и только одно «да» — неукоснительно соблюдать правила «катехизиса», придуманные начальниками, чтобы в любом случае отмылиться от ответственности. Правила эти захочешь, не запомнишь, будешь стараться, не выполнишь, и все работяги ориентируются на одно, золотое: авось пронесёт. Для меня они замешаны на одной закваске с марксизмом-ленинизмом — масса пустых слов и определений, говорится много, а запоминается мало.

Неожиданно быстро пришла посылка с грампластинками. Вечером, благоговея, разбирали с Радомиром Викентьевичем широкие долгоиграющие диски, с почтением прошёптывая имена и произведения музыкальных классиков. А потом слушали всё подряд до отупения, но когда чего-то много, эффект не тот, и первые — «Лунная» и «Времена года» — всё равно остались самыми любимыми. Наверное, прав тот, кто утверждает, что первая любовь — на всю жизнь.

На следующий день профессор принёс две небольшие книженции.

— Смотрите, — говорит, — что удалось добыть в книжном магазине, — и протягивает мне: одна — «П.И.Чайковский», а вторая — «Л.Бетховен». Вот здорово! Буду теперь знать, что слушаю. — Между прочим, — продолжает Радомир Викентьевич, — там есть каталоги пересылки книг почтой, в том числе и Геолтехиздата. — Опять, соображаю, незапланированные траты. Так никогда ни на машину, ни на дом не накопишь. Придётся всю зиму в валенках да в раззявленных старых ботинках прошкандыбать. Э-эх, жизнь наша копейка! До рубля никак не дотянуть. — Вы давно были в книжном магазине? — пристаёт, как всегда, с неудобными вопросами Горюн. Нашёл, о чём спрашивать. Да я вообще там ни разу не был. — Заглядывал, — вру, — как-то.

Чего туда заходить-то? Полки сплошь уставлены полит-литературой да всяким барахлом издания «Знание». Всем известно, что у нас самый-перенасамый читающий народ. По газете выписывает каждый, иначе так прокапают мозги, что две выпишешь. Художественные книги сметают все, что ни попадя, лишь бы в твёрдых обложках. Особенно у нас любят собрания сочинений классиков — наставят на полки, долго подбирая колер, и любуются, не раскрывая. «Детям», — объясняют, и те вздрагивают, в ужасе глядя на беспросветное будущее.

Ну, ладно, сходил, увидел, выписал, что понравилось на взгляд, и, возвращаясь домой, разволновался. Куда буду ставить? Позарез нужен стеллаж, как у Алексея, во всю стену. Лучше полированный, тёмный. Для чудо-проигрывателя с музыкальными шедеврами нужна красивая резная этажерка. Опять же новый костюм некуда вешать — нужен шкаф, обязательно с зеркалом во всю дверцу. И куда это всё ставить? А ещё мягкое кресло, в котором удобно и помыслить, и всхрапнуть. Придётся курительную трубку покупать. Нет, лучше большой фарфоровый бокал китайской работы, чтобы всегда был под рукой с чаем со сгущёнкой. У каждого таланта свои выкрутасы. Короче — надо идти к Шпацерману и поставить вопрос ребром.

Как вихрь врываюсь в его кабинет, осторожно приоткрыв дверь.

— Давид Айзикович! — обращаюсь решительно дрожащим голосом. — Мне жить негде. — Он смотрит на меня недоумённо из-под густого козырька чёрных как смоль бровей, перевитых серебряной нитью. Пришлось объяснить: — Тесно, мебель негде поставить, — и жмусь к стенке, чтобы стать незаметней.

— Ладно, — обещает, — скажу, чтобы Горюнов перебрался на конюшню.

— Нет, нет! — завопил я заполошённо, отлепляясь от стенки, — пускай останется, — и, окончательно обнаглев, прошу:

— Мне бы какую-никакую комнатёнку с малюсенькой кухонькой, — чувствую себя последним мерзавецем, требующим то, чего не достоин. Аж щёки запылали, а глаза в сторону уводит.

Шпац, он — дядя с крепкими обтупленными жизнью нервами, со всякими прохиндеями встречался, со многими наглецами сталкивался, ничему не удивляется. Пошевелился за столом, передвинул бумаги на левую сторону, взял в руки увесистое мраморное пресс-папье, ну, думаю, сейчас как запустит, и всем проблемам конец.

— Ты ведь знаешь, — винится, — что квартиры мы выделяем пока только семейным, а ты — один.

Я молчал как уличённый в самой гнусной подлости.

— Вот женись, тогда другой разговор — первым будешь, как нужный специалист и полевик.

Морда моя бессовестная вмиг из красной бесстыжей превратилась в бледную испуганную, а я стал лихорадочно соображать: стеллаж, этажерка, шкаф, жена — ничего себе, сколько мебели, самому негде будет жить.

— Да я так, — сдаю назад, — не надо мне ничего, мне и в пенале хорошо, — и неуклюже разворачиваюсь, чтобы смыться не солоно хлебавши.

— Подожди, — тормозит начальник, — мы с осени начали ещё один дом — ты видел — к концу года сдадим. Крайние двухкомнатные квартиры распределены Розенбауму и Рябовскому, а средняя, однокомнатная, пока бесхозная. Пиши заявление, проси в связи с предстоящей осенью женитьбой. Надеюсь продавить Хитрова с Сухотиной. Иначе — извини!

Он подал мне руку в безнадёжной ситуации, и я не вправе был её оттолкнуть. Чёрт с ним, думаю, до осени ещё далеко, всякое может случиться, а застолбить подвернувшуюся недвижимость стоит. Может, Маринка объявится.

— Хорошо, — соглашаюсь, как будто уговаривали, и тем сам себе выношу приговор с отсрочкой, надеясь на авось или на осеннюю амнистию. Подхожу к столу, присаживаюсь боком и бестрепетной рукой, чётким еле разборчивым от волнения почерком карябаю заяву на жену с жилплощадью. Внизу — дата и подпись: Лопух, с закорючкой на конце.

Шпацерман взял каторжное обязательство и предупреждает:

— В свободное время приходи помогать на стройку — быстрее въедешь. Да не забудь на свадьбу пригласить, — улыбается, рад, что объегорил по всем швам: всучил никому не нужную мини-халупу да ещё заставил достраивать. А к ней — абсолютно лишний привесок. Куда теперь от них денешься? Как вериги обвесят чахлое тщедушное тело, и захочешь, не пикнешь на конференции против Когана. Слаб человек — не может и не хочет жить свободно, подавай ему клетку. Вышел из кабинета, переживаю, а всё равно доволен: надо же, какое знатное дельце провернул, не всякому по уму. Одним махом и приличная квартира, и неизвестно какая жена. За неё я не переживаю, будет у меня кататься как сыр в масле, в большой квартире свободных углов хватит, найдётся и для неё. На инженерский оклад и новенькую квартиру, только свистни, лучшие сбегутся. Может, и Маринка прибежит в очередь. Ноу проблем! Вот с мебелью хуже. Надо будет вечерком прошвырнуться по местным лавкам, присмотреть заранее, может, что и надыбаю стоящее.

Когда тылы обеспечены, и на фронте дела идут успешно. А я ещё и подстраховался, сбагрив всякую мелочёвку по подготовке к сезону, как всякий авторитетный руководитель, на помощника, Илюшу Воронцова, а сам сосредоточился на стратегических мероприятиях — подписывании требований и выклянчивании дефицита у Анфисы Ивановны. Всегда так: одно заладилось — и другое за собой тянет. И я, используя подваливший пик удачи, весь сосредоточился на завершении обработки графиков и результативной схемы корреляции, не поднимая головы от стола, чтобы бабьё не заметило глупой радости на моей размякшей морде и не выпытало причины. Они это умеют, против их настырности не устоишь, особенно, когда дело касается самого любопытного — женитьбы. Не отстанут, пока не узнают, кто она. И не поверят, что сам не знаю. Но, слава богу, пронесло.

Двух дней мне, реактивному, хватило, чтобы прийти в равновесие, а главное — сделать-таки придуманную карту изолиний. Сделал и чуть не упал со стула. Хорошо, что падать некуда — всё заставлено столами-стульями и засижено трудягами-камеральщиками. А было с чего! На карте отчётливо округлился изолиниями куполок всяких пород с аномально высокими сопротивлениями, а внутри уютно разместилась небольшая вмятина с относительно низкими сопротивлениями, в которую я и сам бы залёг с большим удовольствием, но уступил вскрытым здесь рудным телам небольшого рудопроявления. Пускай оно не промышленное, это дело тридесятое, главное, что есть и там где надо — в воронке гидротермально изменённых пород, надёжно фиксируемых низкими сопротивлениями. Плотный куполок и рыхлая воронка в пересечении зон повышенной трещиноватости — вот и главные аномалеобразующие упрощённо-обобщённые геологические элементы модели и, следовательно, основные поисковые электроразведочные критерии месторождений. Ради этого, а не ради картирования пород стоит делать электропрофилирование. Осталось разобраться по мелочам, дотумкаться, когда можно встретить настоящее месторождение, а когда — обманное непромышленное. Разберёмся, я готов горы свернуть, чтобы заглянуть, как оно там всё располагается.

А пока я как ужаленный забегал по камералке, спотыкаясь о ноги и стулья, выскочил в коридор, пробежал по нему и, наконец, вырвался расхлябанный на улицу. Было, отчего забегать! Что там квартира, что там неведомая жена, когда они будут и будут ли, а действующая модель уже есть, моя, я придумал, сам допёр, и она сработала, миленькая! Эврика!

Солнца-то сколько! Приходится щуриться, растягивая рот в счастливой улыбке, радуясь всему: наступающей весне, снегу, спрятавшемуся под защитной ледяной корочкой, сонным деревьям, чуть вздрагивающим под пробуждающими порывами южного ветра, возбуждённому щебету воробьёв, выясняющих брачные отношения не в пример мне, самому себе, в конце концов. Неба-то сколько, синего-пресинего! И воздуха! Сдуру вдохнул всей мощной грудью и закашлялся как туберкулёзник. «Успокойся», — приказываю сам себе, — «и не делай ничего во вред. Твоё ценное здоровье отныне принадлежит не тебе, а народу. А потому дуй назад, в камералку, и замри там в целительной атмосфере спёртого воздуха и полусумрачного света».

Так и сделал. А не сидится. Вспомнилось, что Радомир Викентьевич как-то посоветовал воспользоваться библиотекой геологической экспедиции. Можно, решаю, и сходить, раз неймётся. Завернул драгоценную карту в рулон с графиками, заклеил от посторонних глаз и рук и, уложив на настенные рогульки, почапал добывать допзнания.

Чапать пришлось на другой край посёлка, и пока допёр, окончательно уравновесился, даже заходить расхотелось. Но — надо. Вредный характер так и караулит послабления.

Контора геологов размещалась в длинном бараке с центральным крыльцом-верандой. Внутри сквозил полутёмный коридор, по обе стороны которого виднелись двери кабинетов. В коридоре кучковались куряки и ящики с камнями. Остро пахло смесью никотина с сырой землёй. Только я настроил перископы, соображая, в какой конец податься, как подвалил парень, пошире меня в плечах, но пониже на полкумпола. Белобрысая широкая физиономия без явных отличительных примет дружелюбно глянула бледноголубыми глазами из-под едва видимых белёсых бровей.

— Привет, — произнёс он дребезжащим тенорком. — Кого ищешь? — По виду парень был старше меня.

— Здравствуйте, — отвечаю вежливо, — хочу в библиотеку попасть.

— Там, — подсказывает, — в самом конце, — и коротко машет рукой в нужном направлении. — Ты — откуда?

— Из геофизической партии.

— А-а, — протянул, улыбнувшись чему-то, любопытный. — Шпацермановский? В волейбол играешь?

Я опешил от неожиданного вопроса. В институтском общежитии мы, конечно, вечерами сражались у сетки, образуя договорные команды, и у меня кое-что получалось — рост помогал, во всяком случае, портачил не больше других. Можно ли это считать настоящей игрой?

— Если заставят, — отвечаю неопределённо, чтобы не выглядеть самонадеянным, не понимая, куда он клонит.

Парень протянул руку.

— Дмитрий. Кузнецов.

Мне ничего не оставалось, как назваться самому:

— Лопухов. Василий.

— Приходи, — говорит, — сегодня к семи в спортзал. Знаешь, где?

— Знаю, — отвечаю. Совсем недавно я от нечего делать забрёл в высокий деревянный ангар около Дворца культуры и танцплощадки, где неуклюжие ребята-мужики, обливаясь потом, тщетно пытались попасть в баскетбольное кольцо. — Приду, — обещаю, не очень надеясь на себя.

— Пошли, — взял за локоть и тянет в сторону библиотеки, — я тебя отведу. — И не ограничился этим, а поручился за меня перед хозяйкой, спросил, что мне надо, и сам выбрал подходящую литературу по типичным месторождениям региона. — Обязательно приходи, — пожал на прощанье руку и ушёл. Мне он очень понравился.

Так, наряду с геофизической, началась вторая страница моей героической биографии — спортивная, которую я переворачивал с неохотой и только благодаря фанату Дмитрию, вцепившемуся в меня клещом. В тот день вернулся к себе и сразу принял рабочее положение, поместив уставшее тело на ложе. Обложился добытой литературой и погрузился в застывший много миллионов лет назад каменный мир, надеясь выудить детали, за которые рудные тела можно зацепить геофизическими методами за ушко и вытащить на солнышко. Млею себе, забывшись в геолого-геофизической нирване, чувствую, что погружаюсь всё глубже и глубже, и чуть не пропустил первую же тренировку. Подскочил, вспомнив, аж в семь. Ходули в валенки, скелет в полушубок, череп в малахай, старые кеды в руки, трико и майка на мне всегда, и — давай бог ноги. Когда, запалившись, прибежал, человек 6–8 на площадке перекидывались между собой тремя-четырьмя мячами, отрабатывая приём. Подошёл Дмитрий в майке и трусах, хотя в зале было прохладно — я не сразу и узнал его в неглиже, корит сердито:

— Чего опаздываешь?

Ого! — думаю, кажется, я не туда попал — терпеть не могу общества с ограниченной свободой и потому огрызаюсь:

— Я, — объясняю, — привык начинать с пробежки. — Мне сейчас можно верить, я весь в мыле.

— Давай, — опять приказывает, — раздевайся.

Это я вмиг. Футболочка на мне стираная-застиранная и почему-то с каждой стиркой всё уменьшающаяся в размерах так, что рукава сейчас были по локоть, а подол и пупа не закрывал. Первоначального цвета не помню. Зато трико классное, тонкое-претонкое и в обтяжечку. Штанины со временем укоротились выше лодыжек, кое-что отчётливо выпирало, как у гусар, колени и зад стали серого цвета, а всё остальное — серо-голубого. Я его не стираю, берегу. Вышел на площадку. Все и мячи побросали, уставились, думают — мастер спорта: высокий, стройный, широкоплечий, спортивного вида, в настоящей спортивной форме. Только почему-то радуются не так. Дмитрий подошёл, советует: «Кальсоны сними, в трусах удобнее». Вздохнув, я послушался, привыкая к спортивной дисциплине.

Поставил меня перед собой, мяч кидает, я отпихнулся, а он опять, настырный такой. Так и перекидываемся, выясняя, кто что может, и вдруг он как вдарит! Кожаный пузырь ядром пролетел между моими расщеперенными ладонями и влепил в носопырку, да так, что искры из глаз посыпались и слёзы выступили.

— Не зевай, — успокаивает.

«Ах, — думаю, — ты так! И я — так-растак!» Как вмазал своим длинным рычагом, он и глазом не успел моргнуть и рук не успел подставить. Жалко, что мяч пролетел мимо морды и с таким гулом врезался в стену, что ангар зашатался.

— А ну, — подначивает, — давай ещё, — и подкидывает мяч повыше, чтобы мне было удобнее размахнуться.

«На, — думаю, разозлясь, — ещё: мне не жалко», — и пуляю в него кожаным снарядом раз за разом, а он, хотя и успевает подставить руки, но не справляется с приёмом пушечных ударов, и мячи отлетают чёрт-те куда. Выяснив, что ему со мной не тягаться, перешли на спокойную перепасовку и лёгкие удары.

— Мягче принимай, не крючь пальцы, растопырь, держи свободнее, присядь, — то и дело поучает напарник, но кого? У меня мастерский приём: мячи отскакивают от рук чисто как от стенки, правда, не всегда туда, куда надо, но зато надёжно.

Скоро перешли на отработку пасов и ударов на сетке. Здесь мне вообще равных нет. Раз за разом я вколачиваю мячи на ту сторону и даже иногда попадаю на площадку. Дмитрий злится, подсказывает, как надо. Подсказывать всегда легко, а у меня ноги пьяно дрожат, и больное колено заныло. А он всё орёт: «Выше, выше прыгай, да разогнись как следует!», а сам стоит рядом с сеткой, прохлаждаясь, и только навешивает. Тоже мне тренер нашёлся! Никогда не думал, что в моём сухом аскетическом теле столько лишней влаги. Когда разобрались по командам, я окончательно выдохся, проклиная нечаянную встречу перед библиотекой. А Дмитрий, отдохнув на мне, только-только завёлся, подставил меня под себя, опять покрикивает: «Давай!» Сначала я старался через не могу, давал, но скоро надоело. «Всё, — сознаюсь, — сдох!» Хотел на лавочку у стенки приспособиться, а он, садист, не отстаёт ни в какую. «Кидай мне», — приказывает, и мы поменялись местами.

Пас на удар у меня тоже отменный и, главное, неожиданный и для меня, и для ударника, и для противника. Любо-дорого было наблюдать, как Дмитрий, взвившись в воздух, искал мяч перед собой, а тот почему-то оказывался в сторонке, то выше, то ниже, чем надо. Уже не орёт, а хрипит, морда красная, вот заводной! Тоже взмылился, а ещё хочет. Нельзя так изгаляться над самим собой. В защите у меня получалось не хуже: мячи, которые летели дальше вытянутой руки, я вовсе игнорировал — летят и летят, когда-нибудь упадут, а те, которые хотели попасть в меня, отбивал с таким ожесточением, что они в панике улетали через сетку или далеко в сторону. Некоторые игроки красиво падали, подхватывая трудные мячи, и я один раз попробовал сдуру. Грохот был слышен на всю округу. Всё равно, что кто-то с размаху бросил охапку берёзовых дров на пол. Я, конечно, сделал вид, что это новый мастерский приём, но было адски больно и обидно, потому что и свои, и чужие радостно заржали.

Нет, решаю окончательно и бесповоротно, моему слабому организму, перегруженному нервноёмким интеллектуальным трудом, спорт противопоказан. Выжить бы после сегодняшней тренировки, и больше сюда — ни ногой! Так ухайдакиваться не для ради чего, преступно. Молодые талантливые кадры должны приносить пользу Родине, а не гробить здоровье, принадлежащее народу. Слава богу, здоровые козлы кончили бессмысленное перепихивание мяча, и слабосильным можно одеваться и бежать отсюда без оглядки. Но и одеваться невмоготу, так бы раздетым и драпанул по морозцу до умятого спортстанка. И этого не дают.

— Пойдём в душ, — зовёт мучитель.

Мне всё равно, куда идти, лишь бы не идти, но встал. Горлом кряхчу, костями трещу, плетусь за ним, не в силах противоречить. В большой душевой комнате с цементными полом и стенами сверху торчали 4 трубы с широкими жестяными дырявыми раструбами. Включили сразу все, и вся потная голая ватага влезла разом без очереди, сталкиваясь в водном тумане. Шум, подначки, смех, тесно, а хорошо. Не то, что в нашей поселковой бане.

Она у нас одна, мест на 40, а желающих влазит всегда раза в три больше. Да и то надо отстоять часовую очередь. Проблемы начинаются сразу, с раздевалки: все кабинки заполнены вдвойне, одёжа на лавках лежит, недолго и перепутать, одеваясь после помывки и выбрав, что получше. В малой комнатёнке разместилась местная знаменитость — парикмахер Вась-Василич. Знаменит он исключительным мастерством, непреодолимым пристрастием к вину — водки не пил совершенно — и феноменальной памятью на клиентов. Меня запомнил сразу и запретил появляться во второй раз, поскольку волосы мои были жёстче проволоки и тупили ценный инструмент. Приходилось каждый раз подмазываться красненьким.

Вот и очередь подошла, теперь не зевай, упрись голым плечом в косяк у двери в мойку и жди, когда откроется. Как только очередной счастливец, запаренный и мокрый, отдуваясь, появится в ней, не мешкая, юркай ему за спину, иначе могут опередить. Ура! Ты — там. Полдела сделано. Не вымоешься, так вспотеешь. Тазов нет, на всех не хватает. Зырь, где кто кончает, и встань рядом часовым. Не забывай, что в почётном карауле ты не один. Как только подопечный навострится вылить на себя последний тазик омовительной прохладной влаги, подскакивай и настойчиво навязывайся помочь. Тот не возражает, размякнув. Заботливо выливаешь на порозовевшую макушку воду, и ты — с тазиком, а те, кто не допёр, что к чему — с носом. Пока радовался, голыши на скамейке сдвинулись на освободившееся место, обрадовавшись возможности вздохнуть полной грудью, и теперь я остался с носом, но с тазиком. Опять надо подкарауливать, невозмутимо прохаживаясь с пустым тазиком по тесной мойке в часы пик. Некоторые бестазиковые и нетерпеливые подваливают и предлагают за моечную посудину пузырёк. Другие моются, сидя на лавке с тазиком на коленях, а то и — сидя на корточках перед тазом на лавке. Я согласен на любой способ, поскольку вымыться стоя с тазиком в руках ещё никому не удавалось.

Есть! На самом краешке скамьи. Сосед так замылил глаза, что проворонил освободившуюся территорию. Сесть могу, а для таза места нет. Главное — не дать себя сдвинуть и самому поднапирать, завоёвывая сантиметр за сантиметром. Слёзно попросил жирную спину покараулить местечко, застолбив мочалкой и мылом, а сам побежал за водой. У кранов — толкучка. Стою в очередной очереди, оглядываюсь, не выпуская из вида с трудом добытого места. Набираю горячущей — ничего, остынет, пока устроюсь. Поставил поближе к соседу, он невзначай задел и непроизвольно сдвинулся к середине. Я — тут как тут, почти сижу, уместившись одной тощей ягодицей. Ничего, можно по очереди сидеть. Хорошо бы для начала попасть под душ. Но он один и окружён плотной стеной намыленных с макушки до пят тел. И даже они не в силах проскользнуть под зонтик сильно бьющей воды.

Ладно, оставим это дохлое дело. Смочился слегка из тазика, намылился, заодно намылил и тесно сидящего соседа. Не успел как следует растереться, как тот смыл мыло с себя и с меня. Пришлось начинать всё по новой. Тру, торопясь, а, оказывается, не себя. Сосед ругается, отжимается от меня, я к нему, и уже сижу на скамейке всем задом. Кое-как отмылился и оттёрся, осталась башка. Вода в тазике, правда, всё та же, подостыла, ну да ничего, на первый главный раз хватит. Макнулся головой в тазик, намылил от души лохмы, торчащие во все стороны и кое-как укороченные Вась-Василичем, хорошенько продрал шевелюру пальцами, пройдясь граблями несколько раз туда-назад, и сую ладони в тазик, чтобы смыть, а никак не попадаю. Чуточку отщурил глаза — тазика нет, увели из-под носа. И жирная спина помалкивает, скотина! Что делать? Отжал воду с мочалки, кое-как протёр один глаз и иду Нельсоном на трафальгарский прорыв в душ. Приткнулся к крайним, нажимаю, ничего не видя, и тут мне, наконец, крупно повезло. В спёртом влажном воздухе вдруг объявился, нарастая, знакомый удушливый запашок. «Свинья!» — накинулись мужики на пузача. «Дак, давят!» — оправдывается тот, но не помогло: грубо вытолкали наружу, а я, под сурдинку, ужом скользнул внутрь и, вот, уже под ливнем. Смыл засохшее мыло, стою под струями, наслаждаюсь, как вдруг кто-то грубо выдернул за руку, испортив удовольствие. Сходить в парилку, что ли? Как раз из парящих по щелям дверей вытолкнули красный полутруп, облепленный листьями, а взамен впустили свеженького. Кто-то из зала предупредил: «Эй, глиста, полезешь без очереди, яйца ошпарю!» Не надо мне, думаю, такого удовольствия и вообще не надо вашего крематория, обойдусь, и пошёл, неудовлетворённый, одеваться.

В одевалке прохладно, тороплюсь к одёжке, а её нет. Стибрили! Валенки стоят, а остального нет. Кроме полушубка, старья не жалко, но как добраться до дома? Приладить впереди мочалку, ноги — в валенки и дунуть спринтом, изображая моржа? Бегаю глазами по кучам, ищу, что бы такое слямзить подходящее. Потом, думаю, одевшись дома, принесу обратно. Во! Похож на мой армяк. Подхожу осторожно, ощупываю — мой! А под ним и всё! Переложили, шутники! Да за такое можно и ошпарить…

Стою, вспоминая баню, в душевой спортзала, радуюсь: тогда не домылся, теперь домоюсь. Придётся раз в неделю или в две ходить на тренировки. Подгадывать к концу перепихивания и — в душ. Даже взбодрился от удачной мыслишки.

Возвращались вдвоём с Дмитрием. Он, оказалось, живёт недалеко от нашего стойбища в собственном вигваме, который ему купила экспедиция после женитьбы. Теперь у него полный семейный комплект: сам, жена и дочь. Работает старшим геологом поисково-разведочной партии, занимается подготовкой небольшого месторождения для передачи горно-обогатительному комбинату. Обидно стало до слёз! Вот где по-настоящему ценят классных специалистов. Не то, что у нас: всучивают женатому человеку однокомнатную халупу, да ещё заставляют её доделывать. Как мы там втроём поместимся? Жена с дочкой и со всеми причиндалами займут, конечно, комнату. А я где? С библиотекой, фонотекой, шкафом для костюма и вольтеровским креслом? Куда мне деваться? Всё! Завтра же отказываюсь. Меня не обмишулишь! И двухкомнатную не возьму. Пусть покупают особняк. Иначе…

— В воскресенье к 12-ти, — перебивает мрачные мысли Дмитрий, прощаясь.

— Хорошо, — соглашаюсь, поскольку до воскресенья ещё целых три дня и можно хорошенько обдумать причины, по которым я не смогу прийти.

Но пришёл.

Пока я, отключившись от всего на свете, врубался в добытую геологическую литературу, устраняя ленинским способом пробелы образования, полученные в альма-матери от недобросовестных профессоров, в мире назревали наиважнецкие события — грядел международный женский день.

— Гони монету, — подошёл Хитров.

— С какой стати? — возмутился я, привыкший бережно относиться к эквиваленту.

— Женщинам на подарок, — радует профорг, — в женский день.

И правда: скоро 8-е марта. Денег у меня перед зарплатой осталось с гулькин хвост обрубленный, и грешок есть: чем их меньше, тем отдавать труднее, тем более что на почём зря.

— Клара с Розой, — пробую отвертеться, — придумали этот день для консолидации трудящихся женщин против эксплуатации и неравенства, а не для подарков.

Паша не сдаётся, ухмыляется, радуясь, что наступил на хвост.

— Ты скажи об этом не мне, а нашим Розам и Кларам.

Это мне не светит: наши революционерки так отрозят и откларят, что навек забудешь и то немногое из основ, что удалось запомнить из институтских лекций. Пробую зайти с фланга:

— Дед Маркс, помню, учил, что дармовые деньги и товары развращают пролетариат.

Да разве Хитров отлипнет? Ржёт в голос, сально осклабясь:

— Бабы, они никогда не против развращения. — Противно стало, я и отдал потом и кровью заработанные тугрики. — Тебе, — добавляет вымогатель, — за трельяжем вместе с Воронцовым ехать — Шпацерман распорядился.

— За каким таким трельяжем? — опять возмутился я.

— Женщины решили, что мы им подарим трельяж в камералку, — объясняет Павел Фомич, — а то им не перед чем марафет с утра наводить. Половину денег выделил профком, а половину собирают мужики. Ясно?

— Ничего себе! — никак не могу остыть от потери кровных. — Сами себе подарки выбирают. Да ещё какие!

— С Коганшей поедете, — успокаивает Паша, — она выберет.

Зря волновался. Трельяж оказался удобной штукой: можно было в обеденный перерыв обозреть себя с фасада и в профиль и хорошенько выбриться.

И вот он, наконец, настал, этот с нетерпением ожидаемый всем прогрессивным человечеством день. Затарабанили африканские тамтамы, загудели многометровые азиатские трубы, задребезжали латиноамериканские гитары, загрохотали северо-американские джазбанды, монотонно затукали эскимосские бубны, заныли шотландские волынки, торжественно зазвучали европейские оркестры и у нас затенькали балалайки под гармошку. Земля замедлила вращение от человеческой суеты. Великий праздник, когда каждая женщина считает, что он, несмотря на международный характер, только для неё, она в этот день — единственная и самая-самая. А мужики имеют полное право беспрепятственно надраться до бровей, пожертвовав здоровьем ради здоровья самой-самой, но, возможно, не единственной. У нас в такой день без попойки и без обжорки не обойтись, тем более что и зимняя погода благоприятствует.

По заведённому обычаю усадили меня, конечно, рядом с Сарнячкой.

— Как баран да ярочка, — радуется, всплёскивая ладошками, Коганша.

Ярочка тут же выставила клыки, а баран не смог от страха даже проблеять.

— Ты, — допытывается по-свойски, — почему удрал с конференции? — Сколько дней уже прошло, а она только вспомнила.

— Да так, — отвечаю уклончиво, — что-то живот ни с того, ни с сего прихватило.

— Испугался? — догадывается. — А тебя с утра все вспоминать начали. Не икалось?

— Да нет, — вяло тяну неинтересную тему.

— Кто ни выступит, всех о моделях спрашивают, а никто ничего толком не знает: ни тот, кто спрашивает, ни тот, кто отвечает. К Когану обращались, но и он запутался. — Я, не меняя выражения умного лица, тихо произнёс: «Хо-хо!» — Что ты сказал?

— Да ничё, — опять отлыниваю от серьёзного разговора. А ей так хочется встать вровень!

— Лыков более-менее разъяснил, что все ищут руду не там, где надо, и не так, как надо. После этого вообще никто не захотел выступать. Влетело бы тебе, если бы остался, — и клычки плотоядно выставила. — Тогда поднялся Ефимов и понёс всех по кочкам. Вы, спрашивает, зачем собрались? Побазарить да попьянствовать? Мохом обросли да плесенью покрылись! В общем, начал всех подряд крыть. Свежая струя, говорит, дохнула, так вы скопом поспешили её затоптать, загадить! — Я опять тихо произнёс: «Хо-хо!» — А больше всех досталось производственному отделу, который, по его мнению, превратился в бюрократический тормоз! — И опять я, удовлетворённо: «Хо-хо!» — Чего ты всё бормочешь? — злится Сарнячка, не сумев вызвать на доверительный разговор, на который, очевидно, надеялась. — В общем, порешили, что осенью будет производственно-техническое совещание по повышению эффективности поисковых геофизических работ, а основным докладчиком отгадай, кто будет? — Чего тут отгадывать? Кто, как не «свежая струя»? — Коган. — Кто? — У меня чуть винегрет непрожёванный не полез из ноздрей. — А содокладчиком — Гниденко. — Ещё лучше. Ну, Сарнячка! Умеет аппетит испортить людям.

— Молодёжь, — улыбаясь, кричит нам тамадиха. — Хватит любезничать! У вас ещё будет время, — и загадочно смотрит на Сарнячку, а та — боже мой! — порозовела и глаза опустила долу. — А сейчас, — объявляет Коганша, — разыграем главный приз. — И все, кто борется против неравенства, и кто его поддерживает, выравнявшись от принятого внутрь, дружно захлопали и заорали: «Приз! Приз!» — Тот из мужчин, — объясняет условия председательша жюри, — кто скажет в нашу честь наилучший тост, — она, интригуя, помедлила, — тот будет резать торт! — Некоторые из участников заорали обрадованно «Ура!», а нашлись и такие, кто не замедлил для храбрости тяпнуть внеочередную.

И тут в красную залу торжественно входит Траперша с огромным тортом, на шоколадном верху которого намазано цветным кремом «8 Марта».

— Нас, — подсказывает Коганша будущему победителю, — 23 человека.

Так, быстро соображаю, резать надо на 24, двойной — себе. В том, что выиграю, не сомневаюсь. Я уже однажды доказал, что являюсь непревзойдённым мастером комплиментов женщинам. Тосты — то же самое. Тогда по несчастливой случайности я торта не попробовал, теперь он будет мой. Коганше тоже, видно, тогда понравилось, вот она и придумала повторение — какая женщина устоит против красивой лести? Тем более от такого дон Жуана как я. Ещё захотела услышать, смотрит на меня внимательно — мы сейчас заговорщики — и, откладывая удовольствие напоследок, переводит взгляд на мужа:

— Начинай, Леонид Захарович.

Тот, знаю, тортов не любит, тем более — резать-пачкаться, и потому, не задумываясь, обзывает наших макак самыми красивыми женщинами на свете, но ему, конечно, никто не верит, и особенно жена. Один претендент выбыл не сладко хлебавши. Трапер забормотал заплетающимся языком что-то о мире в семье. У кого что болит, тот о том и говорит. И этот явно — в аут. Шпацерман похвалил в наших клушах матерей и пожелал большого приплода. Сам страдает и другим зла желает. Хитров, так тот вообще додумался назвать баб ударницами семейного и производственного труда. До такой грубой лести даже я не додумался бы. Коганша не выдержала и, засунув два пальца в рот, громко и негодующе свистнула, разбудив Розенбаума. Но он, ничего не поняв, предпочёл заснуть снова. Рябовский, поднапрягшись, назвал наших красоток самыми ценными образцами из геологической коллекции партии. Ему похлопали, выдвинув в претенденты тортокромсателей.

— А ты что, Василий, скажешь? — обратилась, наконец, первая леди к реальному соискателю приза и замерла в предвкушении лестной характеристики подержанных прелестей.

Но я на этот раз настроен по-серьёзному и выдал всем того, чего они желают ежедневно и всю жизнь:

— Здоровья вам, красоты, любви и много, много денег!

Они так обрадовались, особенно последнему пожеланию, так захлопали и завизжали, что можно было подумать, что последнее уже добавилось, а я понял, что победил. Даже Коганша, ожидавшая чего-нибудь более сентиментального и более конкретного для себя лично, не посмела противоречить и подала мне длиннющий резак.

Я взял его, отодвинул стул и направился, глотая слюнки, к торту.

— Василий Иванович!

Я не сразу и сообразил, что окликают меня. По инерции сделал ещё пару шагов и обернулся. В дверях стоял профессор и манил меня пальцем:

— К вам пришли! — крикнул мне, перекрывая пьяный гул.

«Маринка!» — мгновенно резануло в мозгу, и я, забыв о призе, развернулся и заспешил на выход.

— Серая? — с надеждой спросил Радомира Викентьевича.

— Нет, — огорчил тот, — синяя… — наверное, переоделась, утешил я себя, — … с белым.

«Она!» — ничуточки не сомневаясь, я выскочил раздетым на улицу и помчался, стараясь не навернуться на скользкой тропинке, к дому с забытым ножом в руке. Сзади спешил вестник и тщетно пытался остановить.

— Стойте! Да остановитесь же!

Где там! Ему удалось нагнать меня только у дверей и отобрать нож.

— Напугаете.

Рывком отворил дверь и в удивленьи вылупил зенки:

— Ма-а-рья!

Она и… не она. Из-за стола медленно поднялась высокая элегантная дама. В тёмно-синем пальто, из-под которого высовывался подол длинного платья того же цвета, шею хомутом охватывал белоснежно-пушистый меховой воротник, а на голове чуть набекрень уместилась низкая шапочка-кубанка из того же меха и с тёмно-синей макушкой, на затылке в тугой узел скручена тяжёлая коса, — словно незнакомка сошла с известного портрета Крамского.

— Здравствуйте, — на меня внимательно и спокойно, с лёгким прищуром смотрели тёмно-синие, почти чёрные, абсолютно незнакомые глаза, слегка затуманенные и с почти неразличимыми тёмными зрачками, из-за чего невозможно было понять выражение взгляда, и только лёгкий румянец выдавал волнение гостьи. — У вас праздник? Извините, что оторвала. Хотела уйти, но Радомир Викентьевич не отпустил.

— Приказано задерживать, — оправдывается профессор.

— Как ваше здоровье? — спрашивает, не спуская с меня глаз, Марья.

— Чего-о? — тяну и плюхаюсь на стул. И она осторожно, чтобы не помять пальто и платье, присела на краешек. Профессор — за ней. — Ништяк! — отвечаю и подтверждаю: — Оки-доки! — Я никак не могу настроиться на то, что передо мной Марья, а не Маринка.

— Да, да, — вторит Горюн, — он у нас парень — ништяк.

На короткое мгновенье лицо Марьи расплылось в мягкой девчачьей улыбке, а тайные глаза прояснились, и она стала похожа на ту, что беспардонно дрейфила на скале, вцепившись в ёлку и сомневаясь, что я выползу. Мгновенье прошло, и передо мной снова сидела дама. Как быстро девчонки превращаются в женщин.

— Я хотела узнать, как ваша нога? — поясняет заботу о здоровье.

— В норме, — отвечаю, — а что? — какая-то она неживая, и спрашивает невесть о чём.

— Дело в том, — добавляет в пояснение, — что Ангелина Владимировна, уезжая, просила поинтересоваться и посмотреть, — и покраснела, как будто прёт лажу. — Заверните, пожалуйста, штанину.

Я презрительно фыркнул, но штанину новейшего костюма завернул, обнажив чистейшее колено после вчерашней тренировки. Старое трико я, слава богу, не пододел, а носки сверху ещё целые. Правда, слегка обвяли потому, что резинок я принципиально не ношу, считая, что они старят.

— Смотри, — разрешаю и обидно добавляю, — если что понимаешь.

Она не обиделась или сделала вид, что не обиделась, профессионально прощая грубость нервничающему пациенту.

— Можно, я сниму пальто? — вежливо просит у Горюна, а мне — ноль внимания. Профессор поспешил помочь, а у неёпод пальто оказался чистейший белый халат — у меня век таких простыней не бывало. И чего вырядилась, дура, как будто без халата нельзя пощупать коленку? Пододвигает ко мне поближе стул и — хвать за неё.

— Ой! — вскрикнул я.

— Больно? — всполошилась недоделанная врачиха.

— Щёкотно, — опровергаю я.

Она легонько улыбнулась, продолжая мять колено. А я никак не хотел успокоиться, хоть убей. Хочу Маринку и — всё! Вспомнил, как она, не стесняясь, разделась и юркнула под одеяло. Эта не разденется — я даже хмыкнул, предположив обратное, не юркнёт.

— Боль когда-нибудь чувствуете, — допытывается, прекратив обминание.

— Когда дерябнусь обо что-нибудь, чувствую, — отвечаю честно. Подумал, подумал и сознался: — А ещё, когда прыгаю.

Она пошла к умывальнику и вымыла чистые руки. А мне что? Пойти и вымыть после её рук колено?

— Вам ни в коем случае нельзя дерябаться и прыгать, — даёт устный рецепт. — И вообще нельзя чрезмерно нагружать ногу. — Надо, думаю, справку потребовать и Дмитрию показать. — Хотите походить на оздоровительные, общеукрепляющие процедуры?

Я в диком раздражении вскочил со стула.

— Очнись, — грублю, — Марья! Какие процедуры? На дворе — март. Через месяц у меня и без тебя будут о-ё-ёй какие общеукрепляющие процедуры. Ты забыла?

Она молча берёт со спинки стула пальто и хочет надеть, чтобы отвалить, не встретив любезного приёма. Профессор пытается помешать, но Марья отводит его руки и одевается.

— Мне надо идти. У меня ночью дежурство.

— Подождите, — просит профессор, — Василий Иванович вас проводит.

Я и не собирался, но после его слов куда денешься?

— Вправду, подожди, Марья, — прошу, — пойду в контору, оденусь, — и, не ожидая её возражений, убегаю.

В коридоре конторы, как будто караулила, встретила Сарнячка, заступила дверь в камералку, где лежала одёжка, спрашивает требовательно, обнажив клычки:

— Ты где был? — и радует: — Я тебе твой кусок торта оставила.

Не дай бог, думаю, если надкусила, не удержавшись, ядовитыми зубами. Опять мне не удалось опробовать завоёванный приз.

— Съешь сама, — разрешаю благодетельно, отстраняю преграду, одним отработанным приёмом напяливаю кожушок и малахай и рву на выход под истошные вопли суженой:

— Ты куда-а?!

Марья, молодец, ждала у пенала.

— Пошли, — говорю, — как прежде?

Она смеётся — ей тоже нравится движение.

— У нас теперь разные маршруты.

— А как насчёт общей магистрали?

Ответила тихо, почти невнятно.

— Её ещё проложить надо.

Меня прямо бесит её тусклота, и я, повернувшись к ней на ходу, спрашиваю с досадой:

— Почему ты сегодня какая-то заторможенная?

— А вы злой! — парирует мгновенно. Вот и договорились!

— Кончай, — злюсь, — выкать. Когда мы врагами стали? Забыла, как ночевали под одним брезентом?

— Спиной друг к другу, — уточняет целомудренная.

— Хочешь так и остаться?

Она долго молчит, а потом глухо отвечает, наверное, себе самой:

— Не знаю.

Сунул замёрзшие руки в карманы, а там — по яблоку. Крупные, жёлто-красные, Коганша всучила, подаришь, наказывала, Саррочке! Хватит и торта! И сам попытался выставить клыки.

— Марья! — останавливаюсь. — С праздником тебя! — и протягиваю летних красавцев.

Как же ярко брызнули звёздчатыми искрами её обычно затуманенные глаза! Опять превратившись в девчонку, она осторожно приняла в ладошки праздничные шары, поднесла к лицу и глубоко нюхнула.

— Спасибо.

А я, глядя на неё, пожалел, что Крамской не дотумкал пририсовать к незнакомке яблоки.

— Расскажи, как ты работаешь? — прошу, чтобы самому можно было молчать. Она и рада, язык вмиг развязался, понятно стало, что любит своё клизменное дело, ещё не пресытилась болью и кровью. Слушаю в пол-уха и думаю о своём. Обоим хорошо.

— Вот мы и пришли, — объявляет, останавливаясь у небольшого оштукатуренного дома с голубыми рамами.

— Ну, тогда — бывай, — тороплюсь проститься, — забегай, если что, — и слышу уже в спину:

— И вы — тоже.

Среди многих достойных черт есть в моём характере одна не очень, чтобы очень — настырность. Если мне что приспичит, я, забыв обо всём, буду добиваться этого, убиваясь, до тех пор, пока не заимею. Бывает, что быстро остыну и уже ничего не хочется, а всё равно лезу напропалую, как будто вожжа под хвост попала и зудит в неудобном месте. Вынь да положь! Так и сейчас. Хочу Маринку и всё! Даже не задумываюсь, что потом, и захочет ли она снова юркнуть. Сразу, с места, врубил последнюю скорость и широкой иноходью пру в ДК — там сегодня праздничные танцы, там я её ущучу.

Примчался взмыленный в местный храм культуры и прямиком на внутренний балкон, куда выходят двери кинозала на втором этаже, оперся о перила и высматриваю среди танцующих внизу, в холле, серую. Всю толпу обшарил, напрасно глаза порчу — нет её, не хочет танцевать, другим, наверное, занимается. Только хотел бросить высматривать, как вижу — вот она! — на входе нарисовалась. Не медля, сломя голову, лечу вниз, подбегаю, кричу радостно:

— Маринка! — и пытаюсь схватить за руку, но она почему-то отворачивается и разглядывает, как ни в чём не бывало, танцующих, будто меня совсем не знает. А из-за спины её выходит амбал и хрипит, сощурив пустые зенки:

— Тебе чего, фраерок?

Мгновенно переключаюсь на него и примериваюсь, с какой руки врезать: с левой или с правой? Они у меня обе молотобойные. Пока примеривался, остыл: а вдруг садану и насмерть? Шуму будет… Милиция, наручники, а толку? Маринка так и стоит боком, ни разу не взглянув на меня. А я-то, лопух, ничего для неё не пожалел: ни тёплой квартиры, ни чистой постели, ни дефицитной жратвы, половину денег отдал… Предательница.

— Дай закурить, — расстреливаю гориллу очередью бегающих глаз.

— Дать тебе в зубы, чтобы дым пошёл? — уточняет он, ухмыляясь.

Я быстро и презрительно оглядел его с головы до ног — на Маринку времени не хватило — и затерялся в шатающейся толпе. Потом, когда они поднялись наверх, нашёлся и в бешенстве выбежал на улицу. Ну, погоди, грожу в уме, слабая женщина! Месть моя будет неотвратимой и страшной. И обратной иноходью мчусь к дому Марьи. Посмотрим, злорадствую, как тебя перекосит, когда мы заявимся на танцы: я — в элегантном новом костюме, а она — в элегантном тёмно-синем платье. Все расступятся, когда наша элегантная пара слаженно заскользит по зеркальному паркету в томительно-страстном танго. Танцевать я, правда, не умею, но ничего, я способный, по ходу научусь. Маринка, конечно, зальётся виноватыми слезами, призывно закричит, протягивая руки: «Васенька, прости!», и я, конечно, её прощу, как прощал до сих пор всех женщин, которые по ошибке бросали меня. Мы втроём пройдём мимо опешившего амбала, скрежещущего золотыми зубами, и скроемся в темноте ночи. Тут пришлось притормозить: зачем мне две? Что с ними делать? Вдвоём они, тем более, не юркнут. А-а, разозлился опять, чёрт с вами! Вы ещё меня попомните! Сбавил темп и по широкой дуге завернул к конторе. И чего, дурень, лезу в запертые двери, когда есть Сарра? От добра добра не ищут. Меня аж передёрнуло. По крайней мере, торта попробую. Если не слямала. И опять притормозил и по малой дуге завернул к дому.

Горюн, как всегда, лежал, читал книгу. До людей ему и дела нет. Книги да лошади — вот и весь интерес. Мне бы его заботы. Залёг на думку, руки под голову, чтобы дурное не притекало, вздыхаю тяжело, переживая неудачу. Один раз вздохнул, второй, третий… никакой реакции. Равнодушный он какой-то, эгоист старый!

— Радомир Викентьевич! — он отложил книжку, повернулся лицом ко мне. — Отчего все женщины такие подлые?

Он задумался над моим как всегда трудным вопросом, и я даже услышал, как в профессорском мозгу заскрипели изношенные философские шарики.

— Женщины, — объясняет, — более эмоциональны и, следовательно, более восприимчивы к внешним условиям, и потому такие, каково общество, созданное нами, мужчинами.

Выходит, в том, что Маринка подлая, виноват я? Ну, профессор! Категорически не согласен быть альтруистом. Я вообще редко бываю виноватым. Утверждают, правда, что всегда невинны только дураки и придурки, но у всякого правила есть исключения. Я — оно.

— Мне, — продолжает Викентьич, — синяя не показалась подлой.

— Причём здесь она? — ворчу я недовольно.

— А притом, — разъясняет, — что приходила, думается, не на коленку вашу посмотреть, а на вас.

— Вот ещё! — вырывается у меня. В душе потеплело, а в голове не укладывается: неужели Марья?.. Девчонка, товарищ… быть не может! — Чего ж не сказала?

— Потому и не сказала, что настоящая женщина.

— Она-то? — возражаю. — Двадцати нет, — а в глазах вдруг возникла дама в синем с белым.

— По виду настоящая зрелая русская красавица, — хвалит старый ценитель подлого пола. — Я бы на вашем месте не медлил с выяснением отношений. Может оказаться, что не все женщины подлые.

А что, может, и вправду выяснить, чего она хочет? Я-то — одного. Вряд ли у нас одинаковые желания. Придётся красиво ухаживать, водить в кино, в рестораны, дарить синие платья, белые меха, бриллианты, осенью въедем в однокомнатный апартамент, купим стильную мебель…

— Радомир Викентьевич! — закричал я, вскакивая в ужасе с кровати. — Ну их всех, подлых и не подлых, к дьяволу. Давайте лучше врубим Рахманинова.

— Согласен, — поднялся и профессор. — Кстати, вы успели что-нибудь проглотить в застолье?

Сразу представил, как Сарнячка вонзает клыки в мой торт.

— Кроме собственных слюней, — жалуюсь, — ничего.

— И прекрасно, — радуется добрый Викентьич, — я, как знал, умудрился испечь в нашей духовке симпатичный пирог с симой. Отведаем ради праздника?

— Непременно, — обещаю, и в животе аж засосало, требуя. Злость моя куда-то улетучилась, и я не стал бы возражать, если бы вдруг заявилась на пирог синяя с белым. Только не серая — страница этого цвета закрыта и наглухо прихлопнута.

Не прошло и пяти минут, как мы привычно сидели друг перед другом, а перед нами кулинарный шедевр с розовой рыбой. У одного — чашка с чифиром, у другого — со сгущёнкой, разведённой чаем, и мы улыбаемся друг другу. Как хорошо, что нет ни синей, ни серой, только мы да Рахманинов.

— За женщин, — поднимает кружку профессор, и мы согласно чокаемся.

- 12 -

В этом году в поле выезжали как никогда рано: благоприятствовала ранняя весна и подстёгивала череда праздников. Если не успеть до Пасхи, Радуницы, первомайских и победного праздников, то и до июня не выедем. Наши бичи — люди сплошь верующие, глубоко верующие в то, что если не отметить воскресенье Христа как следует — недельным запоем, то удачи в этом году не будет, как не было её и в предыдущем. Не успеешь опомниться от радости по второму пришествию всеродителя, как наступает радость по покойникам. Пропустить Радуницу и дармовую выпивку на кладбище считалось среди наших святых ещё большим грехом. Как не помянуть безвременно усопших, если родные наливают, не жмотясь? Некоторые особенно набожные умудрялись помянуть чуть ли не всё кладбище и обессилено успокаивались среди помянутых. Здесь же располагались на ночёвку и нерадивые, чтобы утром сообща сподобиться тем, что осталось на могилках. Покойников не вспоминали, зато бог и его мать не сходили с языка, правда, не в церковной редакции.

После Христовых праздников все верующие присоединялись к неверующим и дружно готовились к антихристовым первомайским. Снова погрязнув в грехах, таёжный пролетариат настырно осаждал угнетателя Шпацермана с требованиями соблюдать права пьющего человека и аванса на поддержание революционного духа. Причём от угнетённых разило этим духом за версту. В первые два года угнетатель по неопытности одухотворял всех красными флагами, плакатами, портретами вождей и транспарантами с призывами всех трудящихся объединяться, хотя каждый угнетённый знал, что объединяться более трёх бессмысленно. Взъерошенная и неуправляемая толпа бодро шествовала мимо трибун и вразнобой кричала «Ура» и ещё кое-что от полноты чувств, причём наглядная агитация угрожающе склонялась в сторону местных вождей, насторожённо встречающих неподдельный энтузиазм. Впору подумать, что это восставший и неорганизованный пролетариат окраин пёр вздрючивать сознательную прослойку, сгрудившуюся для безопасности на деревянном олимпе. В конце концов, поистрёпанные в классовой борьбе нервы руководителей района не выдержали, и шествие истинных якобинцев и санкюлотов запретили. Тогда наш главный еврей, следуя примеру центральных властей, перенёс по просьбе трудящихся все религиозные и революционные праздники, включая и день рождения Ленина, на один короткий предвыездной период, после которого бичам хотелось только одного: в тайгу, на отдых.

Есть люди, которые по-настоящему любят природу, и она отвечает им тем же, но есть и урбанисты, для которых ёлочка немыслима без новогодних игрушек, а берёза — лучшие дрова. К сожалению, последних расплодилось значительно больше, потому так и перенаселены города. Многим из них за каждым деревом чудится медведь, за каждым кустом — волк или тигр, в траве — сплошные змеи, и каждая ночёвка под комариное зудение — изматывающее испытание для взвинченной нервной системы. Для меня тайга с первого дня стала домом родным, в котором я чувствовал себя уверенно и безопасно, о чём можно судить хотя бы по случаю на скале. И поэтому, сидя на груде имущества и цепляясь за что попало, чтобы не сверзиться за борт качающейся машины, думал не о том, что ждёт впереди, а о том, что забыл сзади. Рядом, уперевшись ногами в передний борт, вольготно лежал Сашка. Несмотря на благие намерения, он быстро промотал бешеный зимний заработок и решил начать праведную жизнь сначала. Из кабины доносились весёлый говорок и хохоток Кравчука, отвлекающего шофёра от плохой дороги, а в кузове, кроме нас с Сашкой, ещё была накидана чёртова дюжина тел, живых и полуживых, остальные прибудут вторым рейсом. Если бы наша колымага с такой опасной загрузкой повстречалась любому милиционеру на ровной дороге посёлка, шофёр лишился бы прав. А здесь, на таёжном бездорожье, опасности не чувствовал никто: ни мы, ни шофёр. Для нас главным было — побольше загрузить и самим не остаться, а шофёру — стронуть родную с места. И, что удивительно, наш газик, днями-неделями простаивающий на ремонте в посёлке, ни разу не отказал в тайге. Вот что значит влияние настоящей природы. Я бы всех больных, особенно безнадёжных, вывез в тайгу на самолечение.

У перевальной избушки, что затаилась у реки, укачанных приезжих ожидали оба хозяина: серый, ещё больше заматеревший, Васька и постаревший от усталости профессор, превратившийся в полевой робе в Горюна. Он уже больше недели перевозил топографов, которые должны были подготовить вьючную тропу, переходы и броды через реку и ручьи, площадку под базовый лагерь и начать прокладку первых опорных магистралей. Так что ехали мы не пионерами на дикий запад, а на готовенькое.

— Вода в реке быстро прибывает, забереги и протоки интенсивно подтаивают, — поздоровавшись, обеспокоенно предупредил Горюн, — надо как можно скорее перебираться на ту сторону. Завьючиваемся сразу, — и пошёл за лошадьми.

Те выглядели ещё более заморёнными, чем хозяин. Им дико повезло с ним. Другой, одинаково равнодушный и к собственной, и к их судьбе, угробил бы, не мучаясь угрызениями совести, покрытой коростой, под сверхтяжёлыми вьюками на сверхразбитой тропе, лишь бы поменьше вкалывать. В тайге мне не жалко ни бичей, ни новичков — сам полез, сам с усам, но щемяще жалко умных, безотказных и безответных животных с выразительными глазами, в которых написано всё, умей только читать.

— Марта, — позвал я, увидев приближающийся караван, и умница, вспомнив того, кто не раз подкармливал вкусненьким зимой в конюшне, подошла и замахала головой, здороваясь. Ну как тут не ответить! Я торопливо развязал один из мешков и отдал две буханки свежего хлеба профессору. Тот коротко поблагодарил, прояснев на мгновение глазами, понюхал и спрятал в рюкзак. Ещё одну буханку слямала, не торопясь, любимица и благодарно потёрлась нижней челюстью о плечо. Остальным достались поровну оставшиеся три. Больше у меня хлеба не было. А я его и не люблю. Мне и сухари по зубам, особенно когда размочишь в чае со сгущёнкой. Наверное, в прошлой жизни я был лошадью. Недаром у меня такие длинные и быстрые ноги и постоянный зуд под хвостом, когда что-нибудь приспичит и приходится взбрыкивать, как на конференции. Вздохнув и осознав родство, достал синюю пачку рафинада и поделился с архигенетическими родственниками. Меня всегда бесит, когда кто-нибудь, обиженный взваленной на него непосильной работой, блажит, не задумываясь: «Что я, лошадь?!», как будто на лошадь можно валить без меры. И всегда хочется ответить: «Ты — хуже, ты — человек!» Может, потому мне так трудно ужиться в раздрайном людском табуне, что не так давно ушёл из лошадиного, где все равны и ни у кого нет ни передних, ни задних мыслей.

Опытный возчик с профессорским образованием прежде, чем уложить на спины лошадей груз, поднял каждый вьюк и каждый ящик сам, проверяя вес. Кому убавил, а кому прибавил, распределил по обе стороны хвостатых вездеходов и только после этого разрешил крепить ремнями, проверяя не только крепления, но и балансировку грузов. Повинуясь дельным распоряжениям, погрузились и закрепились в полчаса. Не рассусоливая, караван двинулся в путь. Осталось завьючиться как следует нам и догонять. Караулить оставшиеся вещи и встречать вторую волну работяг остался Кравчук. Его и уговаривать не понадобилось, за нас это сделала речка, куда он сразу же побежал с удочкой. А мы через 15 минут тронулись цепочкой, и замыкающим, как и полагается, шёл командир.

По неоттаявшей, нерасквашенной тропе идти легко и в первый раз в охотку. Даже тяжёлый рюкзак не тянет. Тропа идёт то по низине правого берега реки, чахло заросшего тонкоствольным ивняком, берёзой и ольхой, среди которых обособились небольшими потаёнными группками подростки-ёлочки и пихтушки. С невысокого берегового обрыва свесился тальник и всякая другая кустарниковая шелупень. С другой стороны тропы лес, сгущаясь, поднимался на невысокие увалы, сохраняя кое-где белые пятна фирнового снега и льдистые корки. Солнце довольно прилично жарило шею и верхнюю свободную часть хребта, и к тому времени, когда мы дотелепали до переправы, по спинному желобку неприятно потекли струйки рабочего пота, вымачивая майку под рюкзаком и просачиваясь ниже. В общем, грело со всех сторон по-летнему.

Река здесь делала крутой вираж, веером раскинув русло на несколько проток. Таянье снегов в горах только-только началось, и воды в протоках было немного. Она текла спокойно, без шума, набирая силу, чтобы в половодье с грохотом покатить здоровенные валуны, с переливчатым стуком — крупную гальку и очистить русло от застрявшего в осенний спад бурелома. Основная вода пёрла по широкой и глубокой протоке вдоль противоположного высокого берега, прижимаясь к нему и смывая остатки заберегов вместе с землёй.

Упав в изнеможении на прошлогоднюю траву и опершись на неснятые рюкзаки, мы наблюдали, как Горюн связывал лошадей длинными поводками, чтобы они имели хотя бы относительную свободу передвижения по камням и ледяным протокам и не дёргали друг друга, оскальзываясь. Сам он влез прямо в кирзачах в громадные болотные сапоги, подвязав их за ушки к поясу, и первым сошёл по пологому растоптанному спуску в русло, а за ним без понукания умница Марта и вся честная четвероногая команда. Передвигались медленно, но уверенно, обходя колодник, камни, скользкие насыпи и глубокие места в протоках, направляясь наискось по течению к главной, на противоположном берегу которой отчётливо виделся выровненный, но всё равно крутой, разрыхлённый копытами подъём из воды.

Пошли и мы следом, углядев рядом с бродом две лесины, опрокинутые с того берега через главную протоку. Они лежали рядом и вместе с прибитыми поперёк плахами изображали удобную лестницу, но почему-то без перил. Командир, замыкавший колонну в походе, при встрече опасного препятствия, естественно, должен выдвинуться вперёд. Я и выдвинулся — смело подошёл к лестнице, толкнул сапогом шаткую переправу и закричал сорвавшимся голосом:

— Давай по одному! Не дрейфь: падать низко и мягко.

Первым, легко пружиня и не качнувшись, проскочил Сашка. Следом пошли и другие, по мере смелости и уверенности. Кто небрежно и умело, кто медленно и с опаской на напрягшихся ногах, а некоторые даже останавливались над водой, раздумывая — падать или нет, вода-то холоднее, чем на северном полюсе. Мне, командиру, под прицелом подчинённых глаз долго раздумывать нельзя. Я обязан быть непререкаемым авторитетом и примером. Конечно, если бы дерево было одно, я бы им продемонстрировал, не пожалев, собственное ноу-хау переправы через бушующие потоки горных рек. Всё очень просто: садишься верхом на дерево, обе руки вперёд, опираешься на бревно и подтягиваешь зад — раз-два, раз-два, и ты — в дамках. Надёжно и безопасно! Правда, штанов не напасёшься. Но можно и без них, если нет сучков. На двух лесинах циркача не изобразишь и задом через перекладины не перепрыгнешь. Придётся переправляться обычным способом, как все, и вообще переправа — моя слабость. У всех великих она есть хотя бы одна, у меня — одна из многих. Когда-нибудь обязательно напишу руководство. А пока надо не тянуть время, двигать, не тормозить общее движение. Была — не была, встаю одной ногой на одно бревно, второй — на другое и, как ни странно, не упал. Начало взбодрило, теперь — вперёд. Мне такие неустойчивые переправы трудны ещё и тем, что у меня отсутствует центр тяжести. Известно, что он располагается в нижней части живота, чуть ниже пупка, а у меня нет ни нижнего, ни верхнего живота. Иду без центра тяжести на вихляющихся длинных ногах, брёвна поочерёдно проседают, заставляя терять равновесие, того и гляди сверзнусь. Ещё и вспомнилось некстати, что на бегущую под ногами воду глядеть нельзя. Как вспомнил, так и поглядел сразу, и вот тебе! — одна нога задралась, а руки раскинулись крыльями, сейчас войду в штопор.

— Вася! — кричит кто-то с берега, потешаясь. — Не падай, насморк заработаешь. — Насморк — это ещё одна моя слабость. Я не беспокоюсь, что их у меня много, потому что не зря говорят: чем больше маленьких человеческих слабостей, тем величественнее разум. Точно про меня. Ну и что, что из носа течёт? Вон, Шпацерман беспрерывно чихает, может до 15 раз подряд. Я бы с ним поменялся. Нет, насморка мне не надо. Крыльями аккуратно сработал, второе шасси приставил и пулей, еле шевеля ногами, наверх.

— Чего расселись? — ору. — В кино, что ли, про Чаплина? Вперёд! — и сам пошёл позади всех.

Тропа, скоро отвернув от реки, приблизилась к ручью и потянулась вдоль него. Идти стало труднее. Мало того, что вверх, так ещё появились завалы, кое-как пропиленные-прорубленные топографами, и обнажились толстые корневища, обтоптанные копытами лошадей, а воздух наполнился прелой влагой и стал тяжёлым, душным. Потом покрылось всё, не буду уточнять, что конкретно. Шли, пыхтя и отдуваясь, долго и нудно, мечтая только об одном — о небольшой прогалине, где можно было бы передохнуть. Но её всё не было, и когда, кажется, дошли до ручки, вышли, наконец, на расчищенную от леса большую поляну по обе стороны ручья. Место выглядело мрачным, стиснутое со всех сторон высокими кедрами, елями и пихтами, разбавленными лиственницей, берёзой и клёном. В отдалении у самого леса стояли палатки топографов, недалеко от ручья догорал костёр, а на таганке громадный дочерна закоптелый чайник испускал из носика тонкую струйку пара. Горюн уже успел с Хитровым развьючить караван и пил чай с моим хлебом, густо накрытым тушёнкой. Развьюченные лошади смачно хрумкали овсом из подвешенных на мордах торб, а Павел Фомич готовил дрова. Вот мы и пришли на своё Эльдорадо.

Побросав рюки где попало, мы тоже потянулись к чайнику, ставшему на всё лето общественным мини-титаном.

— Мы придём поздно, — подошёл Горюн к моему распластанному на траве изнеможённому мускулистому телу с животом, переполненным половиной кружки кипятка с таком, — пустите ночевать?

С трудом сделав из себя прямой угол, я ответил по-профессорски:

— Почту за честь.

Он одобрительно ухмыльнулся и пошёл готовить транспорт ко второму походу за реку. А я, обременённый властью и, естественно, ответственностью, пересилил минутную слабость, которая у меня часто продолжалась часами, особенно по утрам в выходные дни, и поднялся.

— Кончай филонить. Ставим палатки, — и первым усиленно начал показывать пример, разбирая прибывший груз.

Кравчуковские геохимики, слава богу, потащились поближе к топографам, а мы своим геофизическим кагалом решили обособиться на другой стороне ручья, поодаль от бичевого сборища. Ставим три шестиместки и две четырёхместки. Подозреваю, что вместимость их определяли по числу тех, которых можно тесно уложить на полу между четырьмя пологами. Да и то, таких как я, длинномеров, поместится на одного меньше. А если поставить стол и печь, то лишних будет двое, а то и трое. Одна четырёхместная, старая и списанная, пойдёт под склад. Другая, новая, выклянченная у Анфисы, армейская, из настоящего брезента, пропитанного водоотталкивающей химией — моя, штабная. Ей сноса нет. А наши, геологические, сшиты тухлыми нитками по дешёвке из отходов хлопчатобумажной промышленности и тоже чем-то пропитаны, но вода этого не знает и спокойно просачивается. Истлевают они от дождя и выгорают от солнца, разъезжаясь по швам в первый же сезон, хотя срок им установлен умными дядями из Министерства в 10 лет. Туристические палатки и те много лучше.

Решено и подписано: со мной будет жить Илья Воронцов, самый наш опытный оператор-таёжник. Правда, сегодня ему придётся уступить потенциальное удобное местечко профессору, но, думаю, только на одну ночь. Горюн завтра, освободившись, обязательно поставит в лошадином загоне свой двухместный терем, латаный-перелатаный и накрытый брезентом, и заживёт изгоем. С Ильёй мы договорились, что он будет моим помощником, каким в прошлом сезоне был Волчков. Я даже провёл с новым помощником профилактическую беседу о вреде семьи в развитии геолого-геофизических исследований. Игорю, вот, ничего не пожалел: ни власти, ни места в палатке, ни места в общежитии, а он, неблагодарь, охмурился, и всё насмарку. Одни расходы. Опытный Шпацерман от каждой прибывающей девицы-техника требовал подписки о том, что она не забеременеет и не выйдет замуж в течение пяти лет. А то они, ушлые, после первого полевого сезона только и думают, как бы понести или выскочить и прочно обосноваться в камералке.

Из опытных операторов у меня в отряде трое: я, Воронцов и Погодин Веня. У каждого за мужественными плечами по два полевых сезона. Правда, у меня оба неполных, но зато два зимних. Двоих, из местных, с десятилеткой — Степана Суллу и Фатова Валентина — я перед самым выездом за две недели обучил работе с магнитометром, а Бугаёва Мишу — работе с потенциометром. Они у нас числятся рабочими 3-го разряда с заработком не меньшим, чем у техника, но никакой ответственности за качество наблюдений не несут, свалив её всю на меня, наставника. Всё, что они умеют, это измерять и записывать измерения. Обработка для них — тёмный лес. Регулировкой приборов тоже придётся заниматься мне. Другого выхода у нас нет — девчата-техники, которых в партии переизбыток, маршрутную съёмку не потянут. Шпац предлагал парочку в записаторы, но я благородно отказался, вспомнив, как трудно было Марье.

Установить палатки — малое дело. Хлопотливое и трудоёмкое — снабдить их полатями и столами из жердей, лапника и тёсаных плах и установить печи на каменно-земляные основания. А ещё нужны: лабаз для сохранения продуктов от мышей, кухонный очаг и заготовка дров. Пора подумать об обеде вместе с ужином. В этом году у нас нет поварихи. Зинаиду сократили в связи со спущенным из Министерства планом по сокращению административно-хозяйственного аппарата. Я бы Зину оставил, а для пользы сократил половину камералки. Жалко, что бодливой корове бог рога не даёт.

Что будем варить? Чем побалуем зверски проголодавшихся на свежем воздухе тружеников тайги? Снабженье у нас отменное, и выбор колоссальный, да и мы постарались отовариться разнообразно и витаминно. Я сам проследил, чтобы взяли побольше сгущёнки. Наибольшей популярностью у всех пользуются консервированные борщи и рассольники. Выгребаешь из пары литровых банок в ведро с кипятком, размешиваешь поварёшкой, добавляешь четырёхсотграммовую банку тушёнки, немного сушёного лука, ещё поболтаешь жидкое месиво, снимешь жёлтую накипь и — готово. Ешь — не хочу! Тушёнку для экономии можно заменять консервированной кашей с мясом. Правда, мяса там днём с огнём не сыщешь, но жирная плёнка поверху видна. Сытно и калорийно — страсть! Навернёшь полную двухлитровую миску, запьёшь водой с содой, чтобы изжоги не было, и доволен… часа на два. Хватит и на три, если есть с размоченными сухарями.

Не хочешь жидкого, не экономишь драгоценное время, готовь какую-нибудь кашу, опять-таки с тушёнкой. Брикетированные, они все одинаковы по вкусу, но нам почему-то больше всего доставались наиболее питательные: перловая, ячневая и пшеничная. Ушлые умники утверждали, что Министерство геологии взяло обязательство доесть партизанские НЗ. Перловая, крупнокалиберная, штанобойная, точно — оттуда. Варить их так же просто, как и борщ. Главное, соблюсти пропорцию воды и крупы. Я в первое время никак не мог запомнить, чего две части, а чего одна, пока не усвоил на опыте. И здесь тушёнку можно заменить консервированной кашей с мясом и обязательно добавить морковки и лука. Чтобы не отрывать нас от поисков месторождений, все продукты выдают наполовину или вовсе готовыми. Так, витаминные овощи — лук, морковка, картошка — порезаны, чуть поджарены, слегка подмаслены, хорошо засушены и спрессованы в большие жернова, от которых удобно отрубать топором или ломом и сразу в кастрюлю. Удобно ещё и то, что мыши не любят витаминов, у них, наверное, тоже от них изжога. Мы-то содой запьём, а их никто не научил. Заглотишь крутого варева миску с горкой, если повезёт — пососёшь мясные волокна, и до того калорийно, что глаза закрываются. Часа три кайфуешь-кашуешь. Одно только плохо: газов вырабатывается много, того и гляди палатку с растяжек сорвёт.

Тушёнку и каши с мясным духом приходится экономить. Дают их порыльно: на каждое по десять банок в месяц и только полевикам. Поэтому, как за тушёнкой, у нас в партии все полевики, а как в тайгу, так некому. Оно и понятно: мяса в магазинах нет. Аборигены коров, свиней и собак не разводят, так уж повелось исстари, когда дикого зверя было вдоволь, да и кормить скотину нечем. Ниже по течению реки и ближе к морю, где поля шире, есть захудалый совхозишко, который выращивает борзых свиней и гончих коров, от которых получаются одни рога, копыта, хвосты, уши и челюсти. Куда девается мясо, никто не знает. Сколько ни посылали народных контролей, ни один не нашёл концов, возвращаясь с проверки с внушительными пакетами. Можно, конечно, завозить белки с большой земли машинами, но сколько хлопот, сколько бензина понадобится? Местное начальство, подтянув ремни, у кого есть, кому брюхо не мешает, как-то обходилось и нам советовало.

Если совсем заелись, то варим макароны. У нас они экстра-сорта: тёмные, резиновые и обмазаны клейстером — сколько ни мешай, когда варишь, всё равно слипнутся, не помогают ни маргарин, ни кулинарный жир. В макароны тоже кидают тушёнку, если не жалко, и лук с морковкой, и тогда они обзываются «макароны по-флотски». Если бы моряки знали, то точно кое-кому набили бы физию за осквернение фирменного блюда. Я не люблю ни по-флотски, ни по-другому. Когда народ, не брезгуя, нарезал себе куски трубчатого корма, я обходился сухарями со сгущёнкой, благо она не была так строго лимитирована, как тушёнка, да и с Анфисой мы были вась-вась.

Иногда варили сухую картошку с тушёнкой, но она требует усиленной нейтрализации содой.

Уж чего таёжный народ никогда не жалел для себя, так это заварки в чай. Без неё мы бы и ног по маршрутам не таскали. Чая нам отпускали сколь хошь, особенно элитного грузинского, что пополам с чудотворным горным сеном. Первая заварка была общей, прямо в чайник с кипятком, вторая — индивидуальная, по вкусу, отдельно в собственную кружку. Я предпочитал сгущёнку.

Никаких разносолов и разносладостей у нас не имелось. Томатная паста, сахар и сгущёнка — всё. А ещё — сода. Некоторые привереды прихватывали с собой дешёвенькие рыбные консервы типа горбуши в томате, крабов и ухи из плавников горбуши. Но без водки эта гадость в рот не лезла. К тому же, через пару-тройку дней банки вспухали от тепла и сырости, и содержимое их приходилось выносить далеко за лагерь.

Но и без разносолов у нас случались классные обжорки. Особенно, когда нудная беспросветная морось с перерывами на утомительный мелкий дождь. Тогда кто-нибудь из умельцев-кулинаров забалтывал в ведре муку на воде с добавкой дрожжей, сахара или сгущёнки и пёк на всю ораву на солидоловом жире, называемом почему-то кулинарным, оладышки. Ничего более вкусного я в жизни не едал. Они поглощались бессчётно и беспрерывно с утра до вечера, и бедный повар часто просил пощады, но, удовлетворённый корыстной лестью, продолжал, пока не пустело ведро. Я так делал пирожное: на один оладь намажешь сгущёнки, другим прихлопнешь и — полный эклер, хотя и не знаю, что это такое.

Вообще-то полевики экономили на всём, а поскольку наибольшей прорвой было брюхо, то в первую очередь — на еде. Женатики — потому, что приходилось жить на два дома, и каждый старался уложиться в полевые надбавки, а бичи упорно копили на последний разгул. Таким, как я, неприкаянным и безответственным приходилось приноравливаться к общим потребностям и к общей кухне. Меня, лично, ограничения в жратве не тяготили. Чего я не терпел, так это отсутствия сгущёнки, поскольку мой чрезмерно костлявый организм требовал большого количества кальция.

Приварком к диете были охотницкие и рыбачьи удачи. Но не каждый любил эти, требующие терпения, испытания судьбы, не каждый легко соглашался на замену заслуженного после изматывающих маршрутов отдыха и, больше того, не каждый довольствовался олимпийским участием без награды. Но были и фанаты. Завзятым охотником у нас был Стёпа Сулла, местный хохол. Он даже в маршруты таскал старенькую одностволку 32-го калибра, никому не доверяя и ухаживая за ней больше, чем за собой. Фортуна к нему благоволила, но, правда, по мелочам, в основном — рябчиками, и только однажды подарила кабаргу, в которую я бы из-за её человеческих глаз ни за что не стал стрелять, и есть отказался. Неутомимым мастаком по рыбалке был Погодин Веня. Тот уходил на речку сразу после маршрутов, набрав сухарей, и возвращался по темноте и всегда с уловом.

Я — тоже фанат, но ненадолго. Могу, например, постоять с удочкой на берегу, если сильно напрягусь. Но если подданные Нептуна не соизволят хватать дармовую наживку сразу или подло объедают её раз за разом, игнорируя крючок, фанатизм мой бесследно исчезает. Я не олимпиец, по мне в любом деле главное не процесс, а результат, и чтобы быстрый и объёмистый, а когда он приходит с задержкой или в недостатке, процесс осточертевает, энтузиазм ослабевает, и я перехожу к другому. Надо беречь драгоценное время, его постоянно не хватает, чтобы выспаться как следует. С одинаковым успехом я перепробовал все виды ловли, и ни в одной из них соотношение затрат к результату не удовлетворило, потому что когда что-то делишь на ноль, то получается бесконечное разочарование, угробившее даже зачатки фанатизма.

Мне чудом удалось достать две замечательные блесны, сделанные фартовым рыбаком из латунной гильзы снаряда, для чего пришлось наполовину уменьшить боеспособность береговой батареи, оставшейся на скале около устья нашей реки ещё со времён японского разгрома. Я их умело, широким разворотом, так, что все рядом присели, закинул одолженным спиннингом далеко, туда, где что-то плескалось, но так, что достать обратно не смог. Подлые медяшки зацепились за коряги и остались в речке в качестве тайменевых трофеев. Но я упорный, и на третью блесну, худшую, наконец-то, зацепил одного из них. Сколько намучался, вываживая, как учили, подтягивая и отпуская, мысленно уговаривая, что ничего плохого с ним не будет, но когда надо было вытаскивать одним ловким движением на берег, он, скользкий гад, подменил себя здоровенным пуком травы. И тогда я понял, что ловля на спиннинг — не мой любимый процесс.

Всякий настоящий рыбак знает, что нет ничего увлекательнее ловли на искусственную мушку. Каждый обязательно изготавливает их сам, по известной только ему технологии из специально заготовленных за зиму шерстяных ниток и волос, которые срезают из самых потаённых мест. Особенно ценятся рыжие волосы, и горе рыжему — обдерут за лето, как липку. Если бы ещё срезали, а то выдёргивают с корнем — такие более ценны. Авторитетно заявляю, что мои мушки не хуже сделанных другими, но почему-то, когда я, не жалея ценного здоровья, залезал по колено в воду и пускал их по стремнине, зловредные хариусы не соблазнялись. Илюша, глядя на мою маяту, поучал: «Ты подёргивай легонько, играй мушкой», Я и подёргивал, и играл, заставляя мушку выпрыгивать над водой как живую, аж рука немела — всё бесполезно. Эти хладномозглые твари выскакивали рядом, тупо разглядывали настоящее произведение искусства и, ничего не соображая в нём, плюхались обратно и хватались за воронцовскую муху. Естественно, что такое наглое пренебрежение к моим предельным усилиям не могло оставить равнодушным, и я, разозлившись, отверг для себя и этот безрезультатный процесс.

Илья успокаивал: «Не расстраивайся, на удочку с поплавком получится». Он меня плохо знал. Не помог и уникальный поплавок из первоклассной пробки от шампанского. Мне за него предлагали целую банку сгущёнки, но я презрительно отверг невыгодную мену и правильно сделал: позже я обменял его на две банки. А пока вредные жаброобразные ни за какие кузнечики, бабочки, гусеницы, червяки и другую травяную и земную гадость не хотели нанизываться на редчайший никелированный крючок, несмотря на то, что я, руководствуясь советами, и интенсивно подёргивал лесу, чтобы речным тварям было азартнее, и смачно поплёвывал на наживку, чтобы добавить питательности — ничего не помогало. Больше того, гнусные ленки и форели до того обнаглели, что бессовестно объедали наживку, а может — брезгливо обдирали, и я то и дело менял её, с отвращением обрывая дёргающиеся лапы кузнечиков и с тошнотой протыкая брюшки всяких личинок, истекающих мутной жидкостью. Не получилась у меня и ловля на живца, поскольку его надо было прежде поймать.

И всё же я не стал окончательно потерянным рыбаком. Однажды настырный Воронцов всучил мне короткое удилище с короткой леской и мормышкой в виде маленького блестящего шарика. «Иди», — говорит, — «попробуй, в протоке полно пеструшки». Пошёл, привычно не ожидая ничего хорошего. Но стоило мне только опустить в протоку шарик, как дёрнуло. Я в испуге дёрнулся тоже, и в воздухе заблестела, кувыркаясь, серебристая рыбёшка. Трясущимися руками я кое-как снял первый в жизни улов с крючка, кинул в котелок с водой и снова погрузил шарик в воду. И опять дёрнуло, и опять засеребрилась симпатичная рыбка. А дальше — пошло, только успевал вытаскивать. Такая рыбалка мне понравилась, я даже готов был записаться в фанаты. Через полчаса, заполнив котелок наполовину, я ринулся в лагерь, чтобы похвастаться и снять с себя клеймо неудачника. Там я долго ходил гоголем, поставив котелок на стол для всеобщего обозрения. Там он и стоял до тех пор, пока рыбёшка не протухла на солнце, потому что никто не хотел чистить мелочёвку, а я — тем более, поскольку терпеть не мог выковыривать рыбную мерзость из вспоротого брюха.

Охотника из меня тоже не получилось, хотя стрелял отменно. Как-то на пари в две банки тушёнки мы с Кравчуком палили по ведру из именного оружия типа наган времён гражданской войны, выдаваемого ИТРам для самообороны от дикого зверя типа медведя. Он, — Кравчук, естественно, а не медведь, — стрелял первым и сделал из трёх возможных три дырки. Потом недрогнувшей рукой поднял и я свой кольт, тщательно совместил прыгающую мушку с убегающей прорезью и длинной очередью из трёх выстрелов, прищурив для верности оба глаза, — огонь! Дырок в ведре не прибавилось. Кравчук, радостно заржав, потянулся за призом, но я его остановил и предложил тщательно осмотреть цель. Он осмотрел, но ничего не увидел, хотя и горбатому было ясно, что все мои пули прошли через его дырки, и неопровержимым подтверждением тому служило то, что ведро шаталось. Но приземлённый хохол не поверил и нагло забрал тушёнку. Для успешной охоты, однако, одной целкости маловато. Нужны ещё звериная осторожность, терпение — опять! — и хладнокровность убийцы. Но какая может быть осторожность, когда мои длинные ноги с длинными ступнями цепляли за всё подряд, что лежало, и наступали на всё, что издавало предупреждающие трескучие звуки? И ещё мешали глаза безвинных жертв, смотрящие прямо в душу хищному вертикально бродящему зверю. Не выдержав встречной моральной стрельбы, я закидывал ружьё за спину и бессмысленно шастал по лесу, радуясь обилию жизни. В конце концов, пришли к удобоваримому консенсусу: когда хотелось рыбы, вместо Погодина вкалывал на маршрутах я, а когда — мяса, то вместо Суллы — тоже я, а когда добытчики разбежались по краям участка, приходилось не хотеть ни рыбы, ни мяса.

Сейчас, устраиваясь на новом месте, пришлось тоже обойтись гречкой с тушёнкой, сваренной Бугаёвым так, что она шапкой выперла из ведра. Я бы из экономии брал в поле только крупы: положишь варить мало, получаешь много. Наемшись и напимшись, никто не залёг на переварку, а все продолжали без подгонки устраиваться, поскольку солнце не стало ждать и упало за деревья, и в нашем лесном колодце быстро темнело.

Так и провошкались до самого прихода Горюна и Кравчука с остатками банды, которая вместо того, чтобы наброситься на работу, набросилась с шумом и гамом на жратву, а я порадовался, что мы обосновались на хуторе. У нас снаружи тихо, только из палаток доносились негромкая стукотня, шелест лапника, настилаемого на полати, и отовсюду — упоительный запах хвойных фитонцидов.

Мы с Ильёй кончили раньше всех. Он ушёл на ночь в примаки, а я, затопив печурку, стал в ожидании гостя обихаживаться по мелочам. Перво-наперво разложил спальный мешок и лёг, обминая. Вспомнил, что в прошлом году пижонил в твёрдых яловых сапогах с фасонистымиремешками и спал в тонком меховом мешке. Нынче у меня разношенные кирзачи и, главное, новенький ватный мешок — толстый и мягкий, ни одна жердина костлявой спиной не прощупывается. В тайге хороший спальный мешок — залог производительности: как отдохнёшь и выспишься, так и ножками потопаешь. На некоторых производствах утром проверяют на алкоголь, я бы геологов и геофизиков проверял на высыпаемость. Не выспавшегося — опять в мешок и хорошенько застегнуть, чтобы не рыпался, а то у некоторых бывают болезненные симптомы энтузиазма. Можно и на бюллетень отправлять… Ночи на три-четыре… Думал, думал так и задумался…

— Вот и я, — разбудил Горюн, — могу?

Я пружинисто, будто и не было трудного дня, поднялся, но, врезавшись макушкой в потолок, сел на спальник.

— Конечно, можете, Радомир Викентьевич. Будьте как в пенале.

— Спасибо, — по смурному лицу и обвисшим грязным усам видно было, как он устал. — Хорошо тут у вас: тепло. Не хочется лезть в свою холодную конуру.

— И не надо, — поддержал я, — живите здесь, я буду рад. Ничего не станется с вашими рысаками.

— Нельзя, — отказался Горюн, еле шевеля губами, и тяжело вздохнул, так ему хотелось сказать «можно». Бросил спальный мешок и рюкзак на Илюшино место, рядом осторожно положил ружьё.

— Я, пожалуй, разденусь и вымою ноги. — Ему так этого не хотелось — лечь бы на топчан да забыться, — он даже посмотрел на меня, ожидая обратных уговоров, но я не поддался.

— Подождите, — говорю, — я сюда принесу воды. — Он так устал и замёрз, что не стал возражать. А я почти бегом выскочил, снял с таганка заранее нагретое ведро воды — ну, не молодец ли я? чем больше знакомлюсь с собой, тем больше нравлюсь — таз, кусок брезента на пол и, торопясь, втащил в палатку.

— Вот это сервис! — наконец-то, улыбнулся профессор. — Спасибо, извините за хлопоты, — и первым делом добыл из кармашка рюкзака почерневшую кружку, а из самого рюка жестяную китайскую баночку с чаем. Зачерпнул из ведра горячей воды, щедро сыпанул заварки и поставил кружку на раскрасневшуюся печь. Кружка сразу недовольно зашипела, заворчала, заклокотала, перемешивая чаинки и выпирая их наверх вместе с пеной, но хозяин не обратил внимания на ворчунью, подвинул чурбак, подстелил под ноги брезентовый коврик, с трудом стащил робу, повесил около печки на натянутый провод, разулся, морщась, размотал влажные портянки, снял штаны, повесил их рядом с робой, а портянки на специальные рогульки за печкой, вытащил из рюкзака мыло, большой кусман цветастой байки, налил в таз воды, пощупал рукой:

— Горячевато, — сказал виновато, повернувшись ко мне, и я, дурень стоеросовый, опрометью кинулся за холодной водой, а когда принёс, он опять поблагодарил, не уставая: — Спасибо. Что бы я без вас делал? — так обрадовав тем, что я впервые за всё время знакомства оказался не иждивенцем, а помощником, что пришлось покраснеть.

— Не за что, — мямлю, — кушать будете? У нас гречка с тушёнкой.

— Не откажусь, — опять обрадовал и, удовлетворённо кряхтя, сунул ноги в таз, а я похолодел, впервые обратив внимание на то, какие они суховатые, бледно-синие с желтизной, перевитые синими венами.

— Радомир Викентьевич? — окликаю.

— Я слушаю, — откликается, закрыв от удовольствия глаза.

— Кончать вам надо, — советую, — таёжное бродяжничество с лошаками.

— Что можете предложить взамен? — спрашивает, не замедлясь, как будто и сам не раз задумывался на эту тему, а я — ничего не могу и молчу, пряча глаза. — Знаете, — объясняет, — я так долго существовал пригнутым, что больше не хочу, не выдержу. А лошади… они — не люди, они не отнимают, а дают. И силы, и выдержку. — Он снял с печки кружку с чифиром и поставил остывать на стол. Потом долил в таз остатки горячей воды.

— Ещё принести? — встрепенулся я, не зная, чем загладить беспомощность.

— Нет, нет, — остановил Горюн, — спасибо. И так разомлел — до постели не доберусь. — Он, не вылезая из таза, выпотрошил из рюка сменную одежду, добыл из кучи шерстяные носки и только потом достал из таза ноги, бережно выставляя каждую двумя руками на фланелевую тряпку. — Вы не смотрите на них так критически: разойдутся и — как у молодого, — похвалил свои средства производства и передвижения. Тщательно обтёр их, с удовлетворением напялил носки, лёгкие штаны и, с трудом натянув влажные кирзачи, поднялся, глубоко и облегчённо вздохнув, взялся за таз.

— Давайте, я, — напрашиваюсь опять, но он не позволил.

— Рано, — говорит, — списываете, — и я покраснел, а он вынес таз, выплеснул подальше, а вернувшись, снял майку, в которой сидел, и ушёл умываться на холодный ручей. Я бы ни за что не стал так насиловать себя, тем более что от холодной воды появляются морщины.

Возвратился Горюн мокрый, не обтёртый, и не стал обтираться, высыхая в тепле палатки.

— Осталось, — говорит, — попить настоящего чайку, — и ставит остывшую кружку на печь для второго кипения, — чтобы ожить окончательно. Вы что-то говорили насчёт каши? — намекает осторожно.

Я побежал в большую палатку — хорошо, что парни не осилили бугаёвского варева — и принёс миску ещё тёплой каши, выбрав, по возможности, с мясом.

— Спасибо, — как ему не надоест благодарить по каждому мало-мальскому поводу? Вот что значит вшивая интеллигенция. А представитель неугробленной надстройки уже сидел, ожидаючи, за столом в энцефалитке на расстеленном спальнике и смачно отхлёбывал из кружки, прочищая желудок для каши. Я тоже присоединился, сбегав к своим за кипятком и сделав фирменный чифирок со сгущёнкой. И вот мы, как дома, сидим друг перед другом, разглядываем друг друга, улыбаемся и потягиваем, не торопясь, таёжный допинг, радуясь друг другу. Повторяем и раз, и два, и три. Надувшись, тушим для экономии свечу и укладываем уставшие тела, готовясь к заключительной фазе хлопотливых суток. А у меня, наконец, появляется возможность задать давно зудящий вопрос.

— Радомир Викентьевич?

— Да?

— Раньше я вас не видел с ружьём. Ваше? — спросил с надеждой, что обломится поохотиться.

— Нет, у Хитрова одолжил, — надежда рухнула! — волки появились у зимовья. Соберутся вокруг и всю ночь воют… Вы слышали когда-нибудь коллективный волчий вой?

— Нет.

— Лошадей запугивают до потери разума, добиваются, чтобы те сломали изгородь и поодиночке выбежали в лес на верную смерть. — Горюн поворочался, отгоняя нехорошие мысли. — Две ночи мы втроём отбивались как могли.

— Так вы были не один? — обрадовался я. — А кто ещё?

— Марта с Васькой. — Я непроизвольно хмыкнул. — Напрасно вы недооцениваете моих помощников. Марта, первой учуяв незваных гостей, ржанием и бегом вдоль изгороди подавала сигнал опасности, лишая волков элемента неожиданности. Обнаруженные, они боялись подходить близко, опасаясь Мартиных копыт, и усаживались в осаду, завывая от досады. Тогда в дело вступали мы с Васькой. Я зажигал заготовленные костры и швырял в тварей головёшками, расширяя осадный круг, а Васька отгонял наиболее нахальных.

— Как это? Кот против волков? — удивился я.

В темноте не видно, но по мягкости голоса я понял, что Горюн улыбается, вспомнив о подвигах второго помощника.

— Видели бы вы, как он бесстрашно бросался с изгороди прямо на голову неосторожно приблизившегося зверюги, зубами рвал ему уши и когтями задних лап выцарапывал глаза. Волки — животные трусливые, в одиночку — ничего не стоят. А тут на морду внезапно сваливалось что-то тяжёлое и мохнатое, острая боль пронизывала уши и глаза — поневоле отступишь, с трудом стряхнув смельчака. А тот опять на жерди, спину выгибает, шипит, победно поёт, и глаза искры мечут не хуже костра.

Я сразу представил, как смело выхожу из огненного круга костров навстречу сверкающим в кромешной темноте глазам и лязгающим челюстям, бесстрашно сую в оскаленные звериные морды факелы, крепко зажатые в обеих руках, а рядом, плотно у ноги — Багира, т. е., кот Васька. Серые хищники, злобно рыча и воя, отступают, а я, гордо подняв голову, устрашающе кричу: «Я — человек и сын человеческий — предупреждаю: прочь от загона, гнусные шакалы, иначе я подпалю ваши облезлые хвосты!» И они, пятясь и жалобно визжа, исчезают в темноте.

— Пришлось выпросить у Павла Фомича ружьё, — продолжал Горюн. — И когда в третью ночь они намеревались приступить к решительным действиям, я завалил двух, а остальные, поняв, что проиграли, отступили и ушли. — Он вздохнул. — Не знаю, надолго ли. — Потом отрывисто и зло: — Не люблю собак. Для зэка овчарка, натасканная на людей, страшнее охранника с автоматом. Часто снятся бешеные, жёлтые от злобы глаза пса с окровавленной мордой, терзающего беспомощное тело заключённого. Не боюсь смерти, но такой не хочу. — Он заворочался, поднимаясь. — Что-то тревожно стало, пойду, посмотрю на лошадей.

Он, одевшись, ушёл, а я быстро разделся, влез в мешок и мгновенно уснул, потому что совесть моя была чиста, как таёжный воздух.

Следующий день почти весь ушёл на всякие доделки, которые у нас, как и во всей стране, всегда продолжаются дольше самого дела. С утра ещё раз распределили участок по операторам и, конечно, не так, как задумали в конторе. Это тоже наша всеобщая черта: задумать одно, а сделать по-другому. Народ-то наш мудрый, а мудрая мысля всегда приходит опосля. Короче, решили, что для начала все четыре магниторазведчика поработают вблизи друг от друга для страховки. Опытные Воронцов и Погодин пару дней потаскают с собой неопытных порожняком, пока те не усвоят технологии, и только потом уйдут на дальние фланги, а молодёжь останется вблизи базового лагеря под моим родительским крылышком. Бугаёва отправил на ближний детальный участок сразу, пока свободны лошади, а то через день-два их захватит Кравчук, и не допросишься. У нас на участке не демократия, а Димократия. Я, пока магниторазведчики настраиваются и осваиваются, уйду с Бугаёвым, чтобы на практике показать, как надо работать классному специалисту-электроразведчику.

На обед у нас была уха. Оказывается, речной фанат с рассвета сбегал на речку и притаранил двух здоровенных ленков и очень обрадовался, что придётся ещё пару деньков поишачить вблизи рыбного водоёма. Пришлось между двумя ложками сделать строгое лицо и прочитать нотацию о недопустимости отлучек из лагеря без уведомления начальства.

— Да я… сказал Илье, — начал оправдываться злостный нарушитель ТБ, но нам помешали. С той стороны Ориноко пришёл вождь чужого племени из дальних вигвамов. Не поздоровавшись и не пожелав приятного аппетита, он втянул носом раздражающий запах свежей ухи и, расстроившись, обратился к обедающему вместе с нами Горюну:

— С ранья повезёшь моих. Будь готов, — и потоптавшись на месте, но так и не дождавшись приглашения на уху, повернулся было уходить, когда Горюн спокойно ответил:

— С утра повезу бригаду Василия Ивановича, уже договорились.

Взбешённый тем, что не удалось пообедать на халяву, Кравчук взвился:

— Ты-ы!! Тебе не ясно сказано? Контра!

Миска моя с ухой полетела на землю, а я, перешагнув через таганок и костёр, вцепился в отвороты ватника подлеца, споткнулся о поленья и, не удержавшись, свалился вместе с ним на траву. Но пока искал заслезившимися от ярости глазами ненавистную шею, чтобы придушить гада, Горюн рывком оторвал меня от плотной брыкающейся туши и поставил на ноги.

— Не пачкайтесь.

Поднялся и недоумевающий, растерянный от внезапного нападения скелета, Кравчук. Он мог бы при желании лёгким тычком отправить меня как минимум в нокдаун, но, взглянув на мрачного рефери и не симпатизирующих ему зрителей, только поправил ватник, встряхнулся как зверь и вперился в меня злыми, жёлтыми от бешенства глазами волка, из числа тех, что мы ночью отпугивали с Горюном факелами.

— Ты шо, з глузду зъихав?

— Не смей оскорблять людей, которые лучше тебя! — заорал я и снова рванулся в цыплячью атаку, но Горюн удержал. — И не смей командовать! Мы с тобой в одинаковой должности, и я требую, чтобы перевозки согласовывались со мной.

Кравчук постоял, молча и тяжело дыша, переваривая несуразное требование неуравновешенного сосунка, и, успокоившись, ответил:

— Ладно. Посмотрим, как посчитает Шпацерман, — он не сомневался, что в его пользу. — Я ему докладную напишу про вас.

— Пиши, — разрешил я, тоже успокаиваясь, — и не забудь отправить авиапочтой. Мы тоже на тебя накропаем… в ООН.

Мои дружно заржали, поняв, что внезапно возникший на пустом месте конфликт исчерпан, а Кравчук, не среагировав, грузно топая, подался, не похлебавши ухи, восвояси. Хорошо, что его бичи разбежались по тайге и реке, а то недолго и до кровавой племенной стычки.

На враз ослабевших ногах я уселся на чурбан, мне тут же подали полную миску ухи, и я, окончательно придя в обычное уравновешенное состояние, хлебал её, не ощущая вкуса.

— Очень сожалею, — виновато сказал Радомир Викентьевич, — но, благодаря мне, вы приобрели заклятого и опасного врага.

— Переживём, — небрежно ответил я, дохлёбывая безвкусную уху. Было и стыдно, и приятно одновременно. Впервые, наверное, в жизни я поступил как настоящий мужчина и, главное, по делу.

- 13 -

Миша Бугаёв — молоток, за день освоил хитрую технологию метода естественного поля, и мне можно было к вечеру смываться, благо ходьбы до базового лагеря всего-то часа четыре, но я для надёжности остался ещё на день и благополучно проспал его, восстанавливая душевные силы, потрёпанные на стычку с Кравчуком.

Погода в преддверии мая стояла обалденная. Солнце шпарило так, что затаившийся кое-где в низинках снег шипел и на глазах превращался в воду. Редкие облака, подсвеченные жёлтым и голубым, торопливо плыли по прозрачно-голубому небу на север, возвращаясь после зимовки из южных пыльных стран, где люди без щадящей зимы обгорают дочерна. Если хорошенько присмотреться, то можно при желании и терпении увидеть, как раздуваются почки на деревьях, словно после горохового концентрата. А мой любимый багульник совсем расцвёл, и по бледно-розовым цветкам ползали редкие мухи, балдея от удушающих запахов цветочного дурмана. Свежая зелёная трава совсем задушила старую засохшую, в ней деловито барахтались чёрные блестящие, неизвестно о чём думающие и куда ползущие, жучки. Голубыми молниями низко между деревьями мелькали возбуждённые сойки, выжидая, когда удастся что-нибудь неприсмотренное слямзить со стола, а поползни-смельчаки, не боясь, шастали там, склёвывая крошки, забирались под столешницу и без усилий сбегали вниз по опорным столбам палатки. Но больше всего радовало, настраивало на безмятежность отсутствие въедливого гнуса и зудящего комарья. Можно смело лапки кверху и загорать, но я, как исключительно деловой человек, этого бессмысленного занятия, разжижающего и без того не утвердившиеся мозги, не терплю. Время у меня всё расписано и размерено, а потому, проверив вечером записи вундеркинда-электроразведчика и удовлетворившись ими, на следующее утро, пораньше, этак часов в девять, навострил лыжи в обратном направлении. Иду себе, словно по аллее, спотыкаясь на каждом шагу о корни, посвистываю и поплёвываю, довольный и погодой, и собой, перелистываю мозговые странички, читаю про себя. Обязательно надо будет сразу сходить на маршруты с новичками и проверить: тому ли их научили старички. И — почивай на лаврах. Правда, есть ещё одна затёртая страничка с неприятным дельцем, затухшим с прошлого года — недоделанный маршрут на памятной скале и ещё один рядом. Работёнки меньше, чем на полдня, а топать туда-сюда — два. А ещё, как минимум, одна ночёвка. На холодной земле, под холодным небом, и Марьи нет под боком. Придётся Сашкиным обществом удовлетвориться. Точно. Задумал — сделал. Если Стёпа с Валей освоились, чешу сразу. Я — деловой человек, никогда своих решений не откладываю дольше, чем на послезавтра.

В стойбище ждала нечаянная радость: нежданно-негаданно припёрлись наши красотки: Алевтина и — что совсем неожиданно — Сарнячка.

— Здравствуй, — вылезает из моей палатки, как из своей, приветливо выпуская клычки. Не завидую её жениху: все губы у него изрежет в кровь, целуясь. Бр-р-р!

— Ты — зачем? — грублю сразу, чтобы установить дистанцию. Не хватало ещё ночевать вместе — всю ночь со страху не засну.

Она взъерошилась, рычит, оскалясь:

— Ты сам хотел, чтобы вам лекции читали в поле.

Вот уж истинно: никогда не знаешь, когда и в какой карман сам себе нагадишь.

— Надо было, — тоже взрыкиваю, — дней на пять раньше приходить. Сейчас нет никого: все разбежались по участку, вкалывают без твоих лекций.

— А я знала? — огрызается. — У меня по плану. Про международное положение и о задачах комсомола.

Я понимаю её — сам человек плановый: ни одного лишнего движения, ни одной ненужной мысли — поэтому успокаиваю, успокаиваясь:

— Ладно, — говорю, — мне прочитаешь. Птичку поставим, — и по-свойски, по-комсомольски, не церемонясь, снимаю энцефалитку, майку, обнажая мощный торс, весь перевитый мышцами, намереваясь, как всегда я делаю, обмыться для закалки и здоровья ключевой водой. Она вылупилась, даже губа отвисла от восхищения и возбуждения — не часто доводилось, наверное, видеть тело настоящего мужчины — говорит воркующим голоском, и клычки нежно подрагивают:

— Жил бы в городе, подрабатывал бы в анатомическом театре.

Это она правильно подметила: студенты с меня Геркулеса срисовывали бы. Поднял руки, напрягся и выпятил мощные бицепсы буграми на сантиметр, чтобы полюбовалась, и бодро пошёл к ручью. Там, вздрагивая всей шкурой от предстоящей самоэкзекуции, обернулся с надеждой, что не смотрит — где там! пялится! и как не стыдно! Пришлось загородиться собственной задницей, наклониться пониже, стоически плеснуть слегка на грудь и сразу растереть обмоченную ложбинку, потом спокойно вымыть руки и лицо, сделать несколько энергичных гимнастических упражнений, как я всегда делаю, когда кто-нибудь смотрит, и ещё бодрее вернуться. Вижу, я поверг её в прах.

— Я тебе, — воркует, — торт тогда оставила, а ты не пришёл, почему?

— Не мог, — объясняю сухо, — была деловая встреча во Дворце культуры с одним влиятельным человеком — у нас с ним оказались общие интересы. А что с тортом-то?

— Съела.

— Вкусно?

— Очень, — Саррочка осторожно облизнула губки, чтобы не поцарапаться о клычки. Она явно в меня втюрилась, что и не удивительно: все женщины поочерёдно в меня втюриваются — Ангелина, Алевтина, Верка, Маринка… не перечесть. Втюрилась и бесстыдно клеит, не иначе, узнала про квартиру, которую мне выдают вне очереди как выдающемуся специалисту.

— Я у тебя переночую? — навязывается внаглую.

Но я успел уйти в глухую защиту и разыгрываю изящный эндшпиль:

— Нельзя, — решительно отказываю в крове бездомному и объясняю почему: — Если бы ты была просто инженер — другое дело. Но ты — секретарь, и мы не имеем права компрометировать секретаря комсомольской организации, бросать пятно на его репутацию и светлый облик всего комсомола. Народ у нас знаешь, какой? Разнесут по тайге невесть что, пойдут лишние разговоры, не отмоешься. Так что лучше тебе заночевать у Алевтины.

У неё от злости и обиды аж слёзы на глазах выступили и морду перекосило по диагонали.

— Дурак! — обзывается, не найдя достойного возражения. — Идиот! — и я радуюсь тому, что я есть. — Больно ты мне нужен! — влазит в палатку, вылазит с мешком и рюкзаком — оказывается, уже устроилась! — и чапает на ту сторону ручья, но у кострища останавливается, чтобы перехватить ручки. — Отчего ты такой колючий?

Чтобы доказать обратное, подхожу и от всей души интересуюсь:

— Есть хочешь?

Знаю: пожрать она — дока, замуж возьмёшь — одни убытки.

— А что у тебя? — спрашивает, бросив на землю ношу и надеясь, что я, наевшись вместе с ней, передумаю и оставлю у себя. Женщины — не то, что мужики-слабоволки, до конца за своё борются.

Я поднял крышку кастрюли у костра.

— А-а… шрапнель, — объявляю.

— Какая шрапнель? — не поняла она, не зная фирменного таёжного блюда.

— Суп гороховый, — объясняю. — Только он с утра загустел, ножом резать придётся — пудинг будет. Хочешь пудинга?

Она опять срезала меня змеиным взглядом, поклацала клыками, подхватила имущество и окончательно двинула к тем.

— Да пошёл ты! Ешь сам.

Ничего не оставалось, как выполнить комсомольское поручение и приняться за готовку каши для своих, раз чужие отказываются.

Пришла вторая красотка, поздоровалась чин-чином.

— Чем вы так разозлили Сарру?

Так, думаю, сработала женская солидарность.

— Пришлось, — отвечаю, — напомнить товарищу, — и подчёркиваю слово интонацией, — что идейная линия секретаря комсомольской организации не должна иметь зигзагов.

— А зигзаг, — улыбается, догадываясь, — это вы?

Я помалкиваю: не хватало мне ещё секретаря парторганизации наставлять на идейный путь. Она-то обязана знать, что у нас — коммунистов, нет ничего личного, всё личное давно растворилось в общественном и производственном на благо всего трудового человечества и на страх всему эксплуататорскому капиталистическому, и потому плавно меняю тему:

— Алевтина Викторовна?

— Слушаю.

— Что это за известняковая скала в углу прошлогоднего участка, на которой я шмякнулся?

— Вам лучше знать, — съехидничала Алевтина. — А почему она вас заинтересовала? — полюбопытствовала прежде, чем ответить.

Не люблю, когда на вопрос отвечают вопросом. Но такова женская натура.

— Там у нас два маршрута не доделаны, — не говорю всей правды, — завтра пойду.

Она заскучала, что-то обдумывая неприятное.

— У наших — тоже, но Кравчук отложил до удобного случая, чтобы не отвлекать бригады от выполнения месячного задания. — Слегка обозначила вертикальные морщинки выше переносицы и спросила меня и себя: — Сходить с вами, что ли?

Не знаю, как она, а я не возражал, но поопасил:

— Тропы нет, так что пойдём — понесём на себе. День ходу, ночевать придётся у костра. Вы одна собираетесь?

— Свободных рабочих нет.

— Назад придётся тащить пробы, выдержите?

— Обещаю, — улыбается, — что не шмякнусь. А вы — один?

— С пацаном, — успокаиваю. — Поможем. Про скалу-то расскажите.

Она присела на чурбак у самого костра и, жмурясь от жара и дыма, разочаровала:

— Рассказывать-то нечего. Съёмщики предполагают, что это громадная глыба.

— Откуда она такая свалилась? — удивился я.

— Вот вам, геофизикам, со своими приборами, которые якобы видят на глубину, и ответить, — ехидничает снова.

— Обязательно ответим, — обещаю, — для этого и иду.

Она засмеялась.

— Скромности, однако, вам не занимать.

— На скромных, — парирую, — пашут.

Но тут вернулись мои общипанные таёжными маршрутами орлы, и занимательную пикировку пришлось прекратить. Молодцы так ухайдакались, что, не переодевшись и не умываясь, сгрудились у костра и навалились на кашу, и я присоединился за компанию, и Алевтине наложили, но она отказалась. На вкусный запах приволокся лектор, и той предложили, но она, метнув на меня испепеляющий гневный взгляд, отказалась, и — слава богу!

— Товарищи, — обращается к орлам, — через полчаса все на лекцию о международном положении, — и, гордо выпрямив спину, покинула лекционный зал. Впервые обратил внимание, что сзади она ништяк, чувиха на ять: стройная, плечики развёрнуты, ножки прямые и попка аккуратненькая, чуть-чуть заманчиво двигается слева направо — есть на что посмотреть. И почему бабы сзади все очень и очень, а спереди — реже, чем через одну? Наверное, для того, чтобы мужики не знали, за кем гонятся. Что было бы, если бы жён выбирали сзади? Какой-нибудь, запалившийся, догнал и торк в спину пальцем: — «Эта!» А та поворачивается, и — о боже! — Сарра с клычками. Он, конечно, сразу вопит: «Пусть повернётся обратно! Так жить будем». Но цивилизация развивается, а с ней и бабские ухищрения. Теперь они стали править вывески. В первую очередь занялись самым ненужным органом — башкой: кудрявят и красят волосы, причём делают это не для нас, мужиков, ценителей природной красоты, а для соседок — чем кудрявей и рыжей, тем кажется себе афродитистей, хотя на самом деле — пугало пугалом. В капиталистических странах капиталистки вообще дошли до ручки и вместо своих волос, выпавших от эксплуататорской жизни, напяливают парики, по нескольку штук на неделе. И накрасятся-намажутся так, что никакой брачный свидетель не признает отмытую невесту. Придёшь домой с суженой, она волосяную шапку — под кровать, морду мокрым полотенцем утрёт, и кричи, что подменили. Нате вам, боже, что никому не гоже! Какие уж тут дети! Женился взаправду, а живём понарошку. Правильно, что у нас на предприятиях запрещено появляться в макияже, а то и не разберёшься, кто пришёл сегодня, а кто завтра, и нет ли подмены. Никакой учёт невозможен. Нет, я — парень ушлый, я прежде, чем брать замуж, всю ощупаю и сзади, и спереди, чтобы не было подставных деталей, за волосы подёргаю обязательно и только тогда скажу своё решительное: «Нет!» Хорошо бы жён выбирать… в бане, там не подсунешь, чего не надо. Я даже сделал пару шагов, торопясь занять очередь…

— Иваныч, — останавливает некстати Степан, — посмотри журнал, всё ли так, как надо. — И Валя тоже протягивает свой.

Пришлось отложить интересное занятие и вернуться к неинтересным должностным обязанностям. Пошёл в палатку. Записи у обоих чистые, правильные, но разные. Фатов — поразвитее и сразу усёк рациональную методу наблюдений на точке: два раза измерь, четыре раза запиши. А Сулла, наверное, не понял того, что ясно и без разъяснений, и шпарит по инструкции — по четыре измерения на точке, сдерживая выполнение страной пятилетки в четыре года. Чувствуется в парне тлетворное влияние загнивающих голубых кровей римской династии. Пришлось звать Стёпу-недотёпу и объяснять ещё и мне, что измерять четыре и два раза — не одно и то же, а записывать — одно. С трёх объяснений хохляцкий потомок цезарей понял и так обрадовался, что готов был бежать попробовать на маршрут ночью. И мне науки не жалко, мне по должности надлежит делиться передовым опытом. Пока разобрались, где лучше четыре, а где два, настало время просвещения.

— Товарищи! — орёт Сарнячка. — Попрошу собраться. — А чего орать, когда аудитория — раз-два и обчёлся: моих пятеро, я — за двоих можно считать, да Алевтина сбоку-припёку в качестве бесплатного наблюдателя. На той стороне, кроме одного сторожа, не интересующегося международными склоками, пусто. Лекторша со строгим умным лицом садится на чурбан и кладёт на колени потрёпанную кипу печатных листов просветительского доклада, взятого, конечно, напрокат в райкоме и годного по содержанию на всю пятилетку. Их там с таким расчётом и кропают, чтобы раз и навсегда отмылиться и не отвлекаться от планов и отчётов. Эти шедевры политического пустословия представляются мне словопроводным краном, из которого текут, сменяя друг друга одинаково незапоминающиеся фразы и определения, от которых быстро и приятно погружаешься в сонный транс, когда слушаешь и не слышишь, спишь, а глаза открыты, и ничего не воспринимается. Вот и сейчас Сарнячка открыла кран, и понеслась душа в рай, а мозги в летаргическое состояние. Сидят парни неподвижно, глаза остекленели, в них яркие отблески костра и ни единой живой искры. Так и прочухали в полудрёме с час и ещё бы могли, одеревенев, но лекторша как гавкнет:

— Вопросы есть?

Хуже нет этого заключительного обращения на собраниях. В помещениях есть за кого спрятаться, а здесь — все семеро перед требовательным взглядом докладчицы. Пришлось отдуваться младшему.

— А страна такая — Занзибар, — спрашивает Сашка, встав и зардевшись от внутреннего волнения, — она в каком лагере? В нашем или в ихнем?

Вот парень! Не зря школу бросил. Бедная Сарнячка опешила и стала лихорадочно рыться в докладе, но там на всех страницах упоминаются только четыре страны: СССР и соцлагерь, США и каплагерь. Пришлось мне, эрудиту-международнику, спасать незадачливого лектора:

— Все занзибары, — объясняю, — за нас, а все занзибароны — за них.

Сашка удовлетворённо хрюкнул и сел, радуясь такому простому разрешению мучавшего вопроса. Но, как всегда, мой триумф испортила Алевтина. Улыбается подло и вякает вслух, хотя могла бы и потом сказать мне на ушко, чтобы не подрывать авторитет руководителя:

— Такой страны, — говорит, — нет.

Вот ведьма! Хотел я вступить с ней в неопровержимую полемику о стремительно развивающейся государственности в Африке, но помешал цезарь.

— А если, — спрашивает Сулла у Сарнячки, надувшейся как медуза Горгона, — случится атомная война, то нам куда? Куда драпать? — Лекторша аж позеленела, и клыки угрожающе вылезли до предела, никак не врубится — всерьёз он или подсмеивается. В обоих случаях ответить нечем. Опять приходится выручать мне:

— На совещании руководящего состава района, — делюсь страшным секретом, — решено, что в случае внезапного атомного нападения всем драпать в подземные выработки рудников.

— И что, — не унимается дотошный недотёпа, — долго там сидеть?

— Да нет, — успокаиваю, — лет 150: к тому времени радиация ослабнет вдвое и станет полувредной.

Стёпа ещё хотел что-то уточнить, но его перебила Алевтина, опять влезшая не в своё дело:

— Василий Иванович, — говорит, — шутит. — Ничего себе шуточки: разговор идёт о жизни и смерти, а она на шуточки сворачивает. — Главное, — теперь она объясняет, — не надо паники. Не надо никуда драпать. Если случится атомное нападение, нам объявят и расскажут, что делать. В конце концов, не так страшен чёрт, как его малюют. Советскими учёными, — тоже делится страшным секретом, — доказано, что обычный газетный лист надёжно защитит от прямой радиации. — И я сразу представил, как вся страна, всё человечество ходит, обёрнутое газетами. Правда, как-то не верилось, что от «Правды» будет какой-то толк. Но, чем чёрт не шутит, надо будет запасаться печатной защитой, другой-то нет.

Смотрю, моих раззудило: Фатов лезет с вопросом:

— Мы, — говорит, — ещё до войны построили социализм. — Это он-то? Когда ему от силы было лет пять-семь. — Так? — Сарнячка с готовностью кивает — это она и без доклада помнит. — Потом, — продолжает свою мысль Валя, — была война, а с ней и страшнейшая разруха, так? — И опять лекторша согласна. — После этого теперь мы где? — Сарнячка непонимающе круглит глаза. — По-прежнему в социализме или уже до него?

Вот завернул! Мне и самому стало любопытно узнать, где мы? Но тут, как всегда, на самом интересном прерывают. Зачавкали, затукали копыта, и в лагерь вступила конница Горюна. Обрадованные парни шмыганули по палаткам, и я так и не узнал, где живу — при социализме или уже до него.

Пошёл, огорчённый, встречать Радомира Викентьевича.

— Топографов перебазировал, — докладывает. — На завтра Кравчук дал заявку. Вы как?

— Уходим завтра с Сухотиной на старый участок.

— Повремените, — предлагает, — два дня, подвезу.

— Нет, — отказываюсь и объясняю: — Туда полдороги без тропы — овчинка выделки не стоит.

— Как знаете.

— Каши хотите?

— Нет, — отказывается, — топографы подарили огромный кусок варёной изюбрятины, так что приходите вы ко мне. С вас — кипяток.

Через полчаса, управившись с лошадьми, мы лежали рядом в его низенькой мини-палатке и рвали зубами дикое мясо. Вкусно — аж жуть!

— Женщины, — интересуется, — пришли по делу или ещё зачем?

— Зальцманович, — объясняю, — ещё зачем.

— Знаете, — помолчав, говорит медленно, словно раздумывая — сказать или нет, или — как сказать, — я бы не советовал вам быть с ней или при ней чересчур откровенным.

— Почему? — удивился я, пережёвывая последний кусман.

Он опять помолчал немного.

— Дело в том, — объясняет, — что я дважды встречал её, когда приходил отмечаться в контору КГБ.

— Ну и что? — не придал я сообщению ни малейшего тревожного значения. — Мало ли по каким комсомольским делам она заходила.

— Возможно, — согласился профессор. — Но зачем прятать лицо? Почему она не хотела, чтобы я её узнал?

Теперь молчал я, переваривая зреющую неприятную догадку с приятным мясом.

— Вы думаете?..

— Ничего я не думаю, — уклонился Радомир Викентьевич по-интеллигентски от постановки точки над «i». — Просто советую присмотреться и не говорить лишнего.

Позже Сарнячка зашла ко мне в палатку.

— Распишись, — просит, подавая комсомольский журнал, — что я прочитала лекцию в твоём отряде.

Я безмолвно расписался, старательно пряча глаза, чтобы не выдать скопившуюся в душе ненависть.

— Вы завтра уходите?

— Хочешь с нами? — издеваюсь, зная, что ей такая прогулка не под силу.

— Я с тобой, — грубит, вспылив, — и на край света не пойду. — Разворачивается и топает наружу, а я вижу, что и ноги у неё кривоваты, и спина горбится. Нет, я в такую пальцем не ткну.

Конец первой части

Часть вторая 

- 1 -

Трое уходили в туман. Впереди лёгкой танцующей походкой уверенно шёл, цепляясь длинными ногами за все торчащие растительные выступы, вождь Длинный Лопух. За ним почти неслышно продвигалась, не отставая ни на шаг, женщина, просто — Женщина, потому что женщина. За ней, замыкая группу, сонно спотыкаясь о корни, которые пропустил вождь, и, натыкаясь на ветки, от которых уклонилась женщина, брёл Сашка Сонный Ленок. Рассвет только-только нарисовал вершины дальних могучих хвойников на голубовато-сизом воздушном холсте, всевышний электромонтёр, проспав, не успел погасить все звёзды, а бронзовая луна, торопясь, застряла в верхушках кедрачей. Шли налегке, взяв только самое необходимое. В заплечной торбе вождя надёжно покоилось, завёрнутое в сменную одежду, самое драгоценное — волшебный глаз, видящий сквозь землю, а на плече удобно лежал, так что приходилось всё время перекладывать, магический треножник для глаза. Ещё вождь пёр драный двухместный брезентовый вигвам, короткий полог и три спальных чехла из тёплого хлопчатобумажного меха, а остальные двое — посуду из древнего почерневшего серебра, свою пересменку, пшённый и злаковый пеммиканы, специально приготовленное калорийное мясо в наглухо закупоренных жестяных сосудах и ещё кое-что, недостойное упоминания. Вообще-то груз должна нести на голове женщина, чтобы у воинов были свободны руки и поднята голова на случай встречи с чужими враждебными племенами, обитающими в пойме реки. Но вождь, скептически осмотрев выю носильщицы и общий груз, побоялся, что силовые пропорции не будут соблюдены и придётся воинам тащить и груз, и женщину. Поэтому всё распределили поровну: вождю — большую часть, Ленку — поменьше, а Женщине — совсем мало. Но она и с малым шла, согнувшись в три погибели. Такой в племени не место. Вождь знал это, она — нет. Троица шла на священную скалу, чтобы принести жертвоприношение богам в залог удачного сезона. Жертвой должен стать один из трёх. Вождь, естественно, отпадал сразу. Сашке предстояло таранить назад камни и пробы. Оставалась — женщина. И она не знала. Группа была хорошо экипирована и вооружена. На ногах у каждого лёгкие и прочные кирзовые мокасины, а тело надёжно прикрыто одеждой из выделанной хлопчатобумажной кожи. Вождь имел огненный гром образца одна тысяча девятьсот стёртого года и короткий томагавк. Женщина несла смертоносный молоток на длинной метательной ручке, а Сонный Ленок никогда не расставался с набором рыболовных крючков. И у всех троих пояса оттягивали короткие остро отточенные мачете в кожаных чехлах. Шли в неведомые враждебные места, и предосторожности не были лишними.

Скоро услышали глухой рёв реки. Туман всё густел и набирая скорость, подстёгиваемый солнцем, рвался вверх по долине, туда, откуда с нарастающей силой катился поток, сметая и унося прошлогодние завалы и подмывая берега. Противоположный берег терялся в зыбком движущемся мареве, и казалось, что мир разделился надвое: тот, что на том берегу, и этот, на этом. Не верилось, что не пройдёт и двух недель, как река успокоится, обмелеет, и мир благополучно воссоединится. А пока на реку страшно смотреть. От стремительно убегающей воды кружилась голова, и казалось, что берег с такой же скоростью уходит из-под ног в противоположном направлении. Вся долина до краешка заполнена мутной водой, и по ней, обгоняя друг друга, сталкиваясь и вздымаясь концами вверх, плывут подмытые и сломанные стволы умерших деревьев, и крупные коряжины. Там, где воду сдерживают заторы, кипит пена, выбрасывая жёлтые хлопья. Жутко и весело. Безумно хотелось прыгнуть в реку и наперекор стихии переплыть стремительный поток, но сдерживала трезвая мысль, так свойственная моему уравновешенному характеру: зачем?

А пока пошли вниз по течению, вернее, поплыли в вязком липком тумане, то и дело отирая лица. Тропа то опасно приводила к обваливающемуся берегу, то уводила в хилую поросль, росту которой мешали постоянные туманы. Когда промокли до нитки и в сапогах захлюпало, тропа отвернула от реки и потянулась, петляя между деревьями, вверх по берегу ручья. Настырный туман, наконец-то, отстал, и здесь буйствовало яркое утреннее солнце, обрадованное вышедшим людям. Взбодрённые путники прибавили шагу, подсыхая на ходу и с опаской посматривая на знакомый ручей, который словно подменили. Прошлым летом я спокойно переходил его в кедах по камням, а сейчас не стал бы и в водолазном скафандре. Вода шла по верху камней, то и дело волоча их по дну, собирая в каменные заторы, и с шумом переливалась через самой же устроенные пороги.

Скоро пришлёпали в старый лагерь.

— Приваливаемся, — командую, с трудом стаскивая рюк, но мои спутники и так уже лежат, привалившись спиной к неснятым рюкзакам. — Вставайте, вставайте, — не даю расслабиться, — переоденемся, мал-мала почавкаем, чаю похлюпаем и через час опять тронемся. — Смотрю, они согласны и так час пролежать и даже больше. Пришлось расшевелить личным примером, заставив Алевтину подняться, отвернуться и удалиться в ближние кусты. — Сашка, тащи дрова для костра, — и тот, кряхтя, поднялся, — чай сварганим со сгущёнкой.

Алевтина вернулась сухая, весёлая и бодрая. Мне понравилось, что она, старшая и более опытная, ни в чём мне не перечит, подчиняясь как лидеру, и я стал задумываться, не обойдутся ли боги без жертвы? Переодевшись, все повеселели. Настоящие таёжники хорошо знают, что тайга — это не только глухой лес, но и постоянная отвратительная мокрота. Утром и вечером — туманы и обильные росы, а днём — частые короткие ливни, а то и затяжная морось. Так что воздух сырой даже тогда, когда светит солнце. Никогда нет возможности вздохнуть полной грудью.

Через полтора часа, успев слегка вздремнуть, мы пошли дальше полого вверх, обливаясь не туманом, так потом. Ноша казалась тяжелее, а ноги, несмотря на отдых, слабее. Добрались-таки до заветного поворота на знакомую до чёртиков магистраль, легко перешли вброд ручей, только-только набиравший здесь мощь, и поползли по диагонали на едва прикрытый кустами склон сопки. Ума не приложу, как я, безногий, умудрился здесь спуститься, не покатиться.

Лезть было трудно. Мало того, что мешали засохшие острые будылья, оставленные топографами, так ещё почва, небрежно укреплённая редкой растительностью, покоилась на скрытой предательской осыпи. Плоские камни хотя и притёрлись друг к другу за много-множество лет, а всё же то один, то другой норовил выскользнуть из-под неверно поставленного сапога. Чем дальше мы не шли, а ползли — через одну сопку, вторую, третью — тем ниже склонялись головы и горбились спины, и когда носы начали почти задевать за обрезки кустов, пришлёпали, наконец, на нашу памятную ночёвку с Марьей. Оглядываюсь — никаких примет. Как быстро исчезают с лона земли следы героев! Сбросив рюкзак, Алевтина, улыбаясь — неужели не вымоталась? — говорит:

— Давно так хорошо не ходила. — Нашла чему радоваться! — Да ещё в хорошей компании, — и я окончательно решил не кормить богов, тем более что они явно не наши, не советские.

Вечером, когда темнота сгустилась до кромешной, мы, осоловев от сытной пшёнки с тушёнкой и чая со сгущёнкой, дневного изматывающего марша, чистейшего воздуха, перенасыщенного озоном и фитонцидами целительной хвои, от умиротворяющего пламени и тепла костра, жарящего в открытую настежь палатку голые ноги и всё тело, от удовлетворения всем сделанным за день, лежали рядком на лапнике, застеленном брезентом, и балдели без единой мысли, лениво созерцая частичку беспокойного звёздного неба, тревожащего тайные сокровенные уголки душ. Как ни странно, но спать никому не хотелось, даже мне — отъявленному засоне — обидно было бы заснуть в такую ночь. Хотелось хорошего душевного разговора на полутонах. С Сашкой не получится, он ещё не созрел для душещипательных бесед. В такую ночь говорить надо только с женщиной. Говорить о возвышенном.

— Алевтина Викторовна? — кличу мучающуюся в бессоннице даму.

— Да, — с готовностью отзывается она, тоже не прочь потрепаться.

— Вы знаете про Зальцманович?

Алевтина долго молчала, соображая, наверное, соврать или сказать правду. Наконец, склонившись к последнему, ответила:

— Знаю, — она ничем не рисковала, так как третий лишний, лежащий между нами, ничего не петрил в тайном разговоре.

— Зачем ей это? — спрашиваю сердито.

Собеседница снова молчит, перебирая варианты гипотез, и неуверенно выдаёт одну:

— Наверное, как и всякому, хочется как-то выделиться. У девушки, надо сказать, гипертрофированное честолюбие.

— Ну и шевелила бы ногами и руками, — продолжаю злиться, — а не ими, так мозгами.

Слышно было, как Алевтина усмехнулась:

— К сожалению, с этим у неё серьёзные проблемы.

Теперь замолчал я, поставив жирный крест на товарище Зальцманович.

— Отчего это, — обобщаю тему, — человек — общественное животное, а жить в коллективе не любит и не хочет?

— Да всё оттого же, — теперь злится она, — у каждого слишком много самомнения, честолюбия, себялюбия, сребролюбия и других «любий», а попросту — элементарной зависти.

— Верно, — согласился я. — Я думаю, на свет люди появляются с природными инстинктами коллективизма и общественного выживания, а потом, в противовес, у них развивается эгоистический разум, который диктует совсем другие нравственные нормы и правила поведения: эгоизм, рвачество, обман, жизнь за счёт других. Так было, и так, похоже, будет всегда. Равенство — утопия.

Она опять долго молчала: конечно, не так-то легко признаться в напрасно прожитой жизни.

— Наверное, — мямлит еле слышно и сразу поправляется: — Но очень не хочется в это верить.

Оба молчим, понимая, в чём иносказательно пришли к согласию. Можно бы сознаться и в открытую, поскольку третий, у которого инстинкты пока преобладают над разумом, преспокойно дрых, сопя в обе дырочки.

— Мне хотелось бы, чтобы вы занялись у нас комсомолом, — ни с того, ни с сего выдоила пренеприятную мыслишку Алевтина. От неожиданного лестного предложения я сел и резко, непримиримо кинул в темноту, даже Сашка перестал сопеть:

— Нет! — и обидно добавил, чтобы разом пресечь возможные уговоры: — Думаю, я уже вырос из панталончиков, — и успокоившись: — Мне с моим прямолинейным характером лидером нельзя быть — распугаю. Да и общественную работу не только не люблю, но и считаю, что она вредит производству. — Это была уже неприкрытая грубость. Но как с ними, женщинами, иначе? Начали за здравие, а кончили за упокой. — Давайте спать, завтра рано вставать. — Выбрался из палатки, подбросил в костёр пару дровин потолще, надел носки и, повернувшись набок, начал вторить соседу.

Утром решил бесповоротно: жертвоприношению — свершиться! Сейчас встану и сделаю секир башка дурной бабе. А как назвать, когда она со своими честолюбиями, себялюбиями, меня-не-любиями грубо растолкала на самой сладкой утренней дрёме: «Вставайте, начальник!» Да как посмела! Я и не спал вовсе. Что она, не знает, что начальники всегда опаздывают? О-хо-хо! Вставать, однако, надоть. И Сашки, негодника, рядом нет. Не мог по-дружески чуть тронуть, я бы и проснулся и всех разбудил. О-хо-хо! Всю ночь на одном боку — не каждый такую нагрузку выдержит. Не могли перевернуть, помощнички! И не видел, кто дрова подкладывал в костёр, кто полог задёрнул. Не я, это уж точно.

А снаружи-то солнца — тьма! Огромное, красное, придвинулось близко и светит — аж в глазах рябит. А не греет. Бр-р! Так, кашу сварили, не надо нагоняя давать, а жаль. Опять пшёнка? Жаль, что другой крупы нет. Мяса вбросить не забыли? Снял крышку с кастрюли, посмотрел — не забыли. А жаль! Одежда вчерашняя на стояках сушится, развесили, а жаль. О-хо-хо! Чайник кипит, бесится, не могут отставить, придётся самому. Всё — самому! Глаз да глаз нужен.

Как ни крути, а умываться к ручью придётся идти. Алевтина готовит мешочки под пробы, Сашка колет дрова в запас, никому и дела нет до начальника, некому посочувствовать. Вода в ключе почему-то парит. Что за чёрт, за ночь ключи горячие прорвало? Осторожно сунул один палец — о-го-го! — «горячая»! Аж судорогой от холода свело. Пришлось второй рукой разгибать. Не могли воды согреть, помощнички! Всё сам! Быстро сунул обе ладони в воду и к лицу. Всю морду ошпарило. Хватит себя истязать, вечером умоюсь, всё равно потеть. Кошка, вон, умница, всегда после еды умывается.

Решили маршрутить кодлой. Мне так спокойнее: никто не потеряется. За Сашку я не боюсь, он привязан ко мне измерительным проводом, а вот Алевтина… В прошлом году она уже терялась однажды. Правда, и нашлась сама, по темноте, когда мы, устав орать и стучать по вёдрам в лагере, утомились искать и сели ужинать. Хитров не пожалел двух патронов. Если сейчас потеряется, мы с Сашкой вдвоём её не приорём ни за что. Пусть лучше будет рядом под моим неусыпным оком.

— Вы что, — щерится Алевтина, догадываясь, — опасаетесь, что я заблужусь?

Ничего подобного!

— После маршрутов заблужайтесь на здоровье, — разрешаю, — а пока, — прошу, — не надо.

Она смеётся, понимая.

— Слушаюсь.

Так и застолбили кагалом, как я решил: мы с Сашкой прокладываем маршрут и делаем магнитометрические измерения, а она плетётся следом, отбирает геохимические пробы и образцы горных пород и складывает в свой и в Сашкин рюкзаки. В общем, мы с ней пашем и сеем, а Сашка жнёт и собирает урожай — на него закроем двойные наряды. Ещё раз строго предупреждаю:

— Отклоняться по маршруту и отставать не более, чем на «ау». Привязанный Сашка не возражает, она — молчит.

Пошли по крайнему маршруту с тем, чтобы вернуться по неоконченному мной через известняковую скалу. Теплилась надежда, что удастся найти сброшенный магнитометр, отремонтировать и вернуть имущество партии. Поэтому и пошли в обход, чтобы меньше тащить находку.

Магниторазведчики начали в охотку, резво, то и дело поневоле сдерживаясь на «ау», но после половины маршрута застопорились, нарвавшись на бешеную аномалию. Подвижная шкала прибора убежала в отрицательное поле, и пришлось возвращать её компенсационным магнитом, а потом возвращаться для детализации и пополнения Сашкиных нарядов. Только вернул шкалу, как она смылась в положительное поле. Опять компенсирую, опять детализирую — пошла маята с челночным дёрганием с места на место, два шага вперёд, один назад, идём по-ленински. Алевтина догнала, интересуется:

— Чего это вы елозите на одном месте?

— Громадный магнитный объект нашли, — объясняю, употев от беготни. Даже Сашка язык высунул, еле успевая записывать. — Типа интрузива основного состава. — И дую дальше. За взгорбком положительная аномалия кончилась такой же отрицательной, как и начиналась. Можно передохнуть и осмыслить находку. — Залегает близко к поверхности, — делюсь ценными сведениями с Алевтиной, которая бродит вокруг, ковыряя молотком сама не зная зачем. Заглянул в трубу окуляра и сообщаю: — Не более 100–200 метров. Контакты вертикальные, корнями уходит на невидимую глубину. — Ещё внимательнее посмотрел в трубу, несколько раз отстраняя и приближая зоркий глаз: — Нет, не видно на сколько. Похоже — в мантию.

— А из чего состоит? — жадно спрашивает Алевтина.

Опять заглянул в трубу.

— В основном, из тёмноцветных минералов: пироксена, роговой обманки, оливина, — вспоминаю прочитанное в книжках. — Но есть и светлые, слюдистые, — какие, убей не помню. — А ещё — золотистые. — Посмотрел в трубу более внимательно: — Возможно, пирротин или пирит, — и в изнеможении оторвался от всевидящего прибора.

Она в диком восторге! Ещё бы! У них, у геологов, все определения на ширмачка, с точностью «может быть, а может нет». Даже когда месторождение открыто, и то о нём знают приблизительно. Не больше и тогда, когда оно выработано. Читали, помним. Говорят, не стыдясь: молодые отложения, не старше десяти миллионов лет. Ничего себе интервальчик! Или: неглубокое залегание, порядка первых километров. Всё неглубокое: и то, что лопатой копать, и то, что никакой подземной выработкой не достанешь. Конечно, что с них, питекантропов науки, возьмёшь? У них и приборы-то: кайлометр, молоткометр, лупометр… Смехота! Архаизм. В корне надо менять современную идеологию геологических изысканий и смело переходить на новейшие и точные геофизические методы.

— Попробуем определить, что вы нашли, — гоношится питекантропиха и начинает смешно торкаться молоточком в пределах аномалии. Вот дурёха! Она что, думает продолбать им на 100метров? А пусть! Вредности убавится. Сидим мы с Сашкой, посиживаем, наблюдаем за её тщетными потугами, отдыхая от мирового открытия. А Алевтина перебралась на взгорочек и там усиленно молотит, да так старательно, как будто знает, где надо.

— Есть, — сообщает буднично, выпрямляясь и отирая трудовой пот со лба.

— Что есть?! — кричу, вскакивая. — Месторождение?! — радуюсь. — На Ленинскую? — и бегу, чтобы застолбить первым.

Алевтина, не обращая внимания на мои экстазные вопли, вертит перед глазами какие-то остроугольные камушки, достала из кармана лупометр, смотрит на них через него.

— Похоже, диориты, — рассуждает сама с собой — держит перед глазами, а не видит что, — сильно осветлены. — Берёт другой камушек: — Может, и грано-диориты. — Ещё берёт: — А это настоящее габбро и тоже с изменениями.

Короче: женщина — она и есть женщина, никогда не ответит так, как надо. Всю мою эйфорию разом сдуло. Пуф — и нету!

— И чё, — спрашиваю уныло и зло, — с этой габброй делать?

Она перестала молотить по древним камням, села поудобнее и отвечает, и опять не так, как надо:

— Если, — говорит, — габбро где-нибудь пошло по скрытому глубинному контакту с теми известняками, с которыми вы близко познакомились на горе, то вполне вероятно образование мощной зоны скарнирования. И если в эту зону проникли рудные растворы из глубинного рудообразующего источника, то вполне возможно образование скарновых рудных тел.

— Если бы да кабы! — взрываюсь я, словно она стибрила у меня месторождение. — Нельзя, что ли, толком сказать, что там есть?

— А зачем говорить? — улыбается ехидно. — Посмотрите в свою трубу — увидите.

Так бы и врезал промеж глаз, да нельзя — женщина. И маршруты не кончены, пробы тащить некому. Подождём до вечернего жертвоприношения. Встаю и с неохотой в отяжелевших ногах двигаю дальше по маршруту, а он после взгорка спускается вниз и скрывается в зарослях ручья, и весь спуск закрыт каменной лавиной.

Крупные угловатые обломки глубокой древности, почерневшие, заплесневевшие и покрытые тонкой плёнкой лишайников, лежат внавал. Не то, что треногу, ногу устойчиво не поставить — того и гляди шатнётся какой-нибудь, потеряешь равновесие и считай шишки и ссадины. Настроение и без того паскудное, а тут ещё этот природный бардак. А ещё говорят: в природе всё гармонично! Дулю! Гармонично в парке культуры. Спускаюсь, не оглядываясь, тащу за собой упирающегося Сашку, пока не почувствовал под ногами надёжную мягкую почву и можно стало присесть и унять противную дрожь в напряжённых ногах. Э-хе-хех! Старость — не радость. Гляжу, а Алевтина ещё наверху. Слабосильно, двумя тоненькими руками, упираясь хилыми ногами, отворачивает булыги в надежде добыть горсточку древней минерализованной пыли пополам со мхами, а и такой нет. Вот что значит отсутствие передового производственного опыта. Кравчуковские стахановцы в таких случаях делят одну пробу на три-четыре или сбегают на край курумника и принесут оттуда взамен. Какая разница: земля — она везде земля. А Алевтина не знает. Пойти, что ли, подсказать ей? Или дать помучаться за то, что обманула с месторождением? Встал, кряхтя, полез орлом навстречу, еле передвигая занемевшие костыли. Стали вдвоём делать каменные норы, выскребать, ломая ухоженные когти, мелкий щебень с какой-то непонятной рыхлятиной. В лаборатории раздолбят, сожгут, сделают геохимический анализ и — нет ничего! Зря надрывались. Такая наша жизнь: тонна породы — грамм руды. Когда спустились, дали и ей возможность посидеть. Ничто её не берёт: сидит и лыбится, довольная.

Конец маршрута остался за ручьём, тем самым, в верховьях которого был наш вигвам. Здесь водный поток пошире, но перейти вброд можно. Потом попёрли, торопясь, по магистрали, которая с трудом угадывалась в густых зарослях калины, шиповника, чёртова дерева и других дьявольских кустов, цепляющихся за одежду и лупящих по лицу. Небрежно сделанные затёсы на тонких стволах клёна, берёзы, тополя, осины почти не видны, ёлки пачками натыканы на дороге, ноги путаются в зарослях высокого засохшего папоротника и сухой травы. То и дело спотыкаешься об упавшие стволы и ветки, оголённые гнилью и скользкие. Хуже тропы в тайге не придумаешь. Да ещё и камни кто-то понакидал как попало, и идти из-за них всё муторнее и муторнее, и так до магистрального кола злополучного маршрута.

Обратно ручей перешли около самых обвалов со скалы. Там он, урча и ворча, с трудом просачивался между гигантскими глыбами, постоянно сверзающимися в русло. Когда подошли вплотную, я удивился: мне казалось, что тогда я прилип к вершине Эвереста, а отсюда в высоту было всего-то метров 100. Ну, не 100, так 50. Двадцать — верных. Мне и этих хватило бы, чтобы превратиться в молодой и прекрасный обезображенный труп, так как на всём пути падения пришлось бы натыкаться на остроугольные известняковые колуны. Смотрел, смотрел снизу — магнитометра не видать. Придётся лезть. А зачем? Зачем мне изуродованный прибор, к тому же благополучно списанный? Зачем мне одно измерение — больше по расстоянию не получится? И всё равно что-то тянет, зудит, толкает. Алевтину с Сашкой послал в обход и, вспомнив кстати, что умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт, покарабкался по природным неровным ступеням, кое-где сходя на убегающий из-под ног щебёночный эскалатор. Добрался до самого вертикального обрыва, нависающего где-то высоко-высоко над самой головой. Если какой валунишко-шалунишка свалится, то вниз покатятся два — он и моя дурная голова.

Ну, сделал замер и что? Огляделся, вижу: ниже под громадным обломком приткнулся мой несчастный товарищ. Еле-еле добрался к нему. Окуляр разбит, зеркальце оторвано, уровни вдребезги, по корпусу сплошные вмятины и царапины, два крепления к треноге из трёх срезаны — как и я, он из последних сил сражался за жизнь. Подхватил его под одну мышку, целый прибор — под вторую, повернулся, встал на камень, чтобы выбраться, а он поехал вместе с ногой. Еле успел возвратить её на место, но как-то неловко: что-то в выздоровевшем колене щёлкнуло, резануло, меня развернуло, и я, сев в каменную реку, потёк вместе с ней, всё ускоряясь, вниз. Руки заняты, пришлось расщепиться ножницами и цепляться за берег здоровой ногой. С трудом удалось, ещё раз развернуло и уложило поперёк русла. Каменный поток даванул на меня сверху и тоже замер. Хорошо, что не перетёк, а то был бы мне уютный каменный саркофаг. Осторожненько, не дыша, сажусь, кладу приборы на берег и на руках выбираюсь на сушу. Фу-ты-ну-ты, лапти гнуты! Резво поднимаюсь на ноги — ого! — коленку-то больно! Вот тебе, бабушка, и Васькин день! Неужели опять разодрал? Пробую сгибать-разгибать — ничего, терпимо. У страха глаза вытаращены! Пробую ещё раз опереться на ноющую ногу — больно, конечно, но не так, чтобы уж очень. Улыбаюсь сам себе: пуганая ворона и упавшего сыра не хочет. Ничего, разойдусь. Со стороны слышится: «Ау!» Вот, уже потерялись, где уж тут болеть! Сел на кусок скалы, собираюсь с духом и думаю. Какая-то ненормальная скала. Будто заколдована. Второй раз одним и тем же коленом шмякаюсь. И тянет на неё. Поневоле поверишь в тёмные силы. Наверняка здесь скрыта какая-нибудь дьявольщина. Какая-нибудь злобная Хозяйка известняковой горы сидит где-нибудь в подземелье и чарами молодых и способных геологических дел мастеров заманивает. Все эти глыбы не иначе как завороженные несчастные. Лицо у неё белое, известковое, в глазах рудные минералы сверкают, губы алые от моей и ихней крови, а одёжка пёстрая, вся из скарнов. Иногда, наверное, на поверхность выходит, чтобы наметить очередную жертву. Наверняка где-нито рядом шастает. «А-у!» — слышу. Вот она! Алевтина! Как я сразу не допёр? Плоская как известняковая плита, белая, не загорит, как ни старается, и каменная, что внутри, что снаружи. А я ещё хотел её на плаху, идиот недогадливый — только бы топор затупил. Вот она, Хозяйка, легка на помине! Пробирается ко мне по глыбам, да так легко, словно впривычку.

— Что с вами? — и в голосе неподдельный испуг.

— Ногу слегка подвернул, — вру. Нечистой силе можно врать.

— Помочь?

Ни в жисть! Ещё превратит в глыбу, и пикнуть не успеешь.

— А где Сашка? — спрашиваю, надеясь, что он возьмёт приборы.

— Наверху.

Вздыхаю.

— Сам выберусь.

Беру приборы в обнимку и медленно продвигаюсь к кустам. Нога ноет, напоминая о Хозяйке, но терпит. Может, стерпится-слюбится с Известнячкой? Вверх лезем не так, как вниз по осыпи: Алевтина налегке взлетает козочкой, а я, перегруженный — старым козлом, опираясь полностью только на одно копыто.

— Давайте, — предлагает милостиво, — я понесу, — тянется к приборам. Но я не отдаю. Принципиально. А в чём тот принцип, не знаю. Принципиально — из вредности. В общем — лезем. Быстро сказывается, да долго делается.

Наверху, оказывается, солнце светит. Сашка, распластавшись, валяется на скале, греется как уж, отбросив рюк и журнал. Увидев меня сквозь глазные щёлочки, медленно, осоловело садится. Я, не тратя нерастраченной ещё энергии на внушение об уважении старших, устанавливаю на скале, подальше от края, ломаный прибор и начинаю укреплять его треногу камнями. Виноватый помощник встаёт и вкладывает свою лепту. Алевтина смотрит и спрашивает в недоумении:

— Зачем?

Вот непонятливая! Объясняю, не прерываясь:

— Я памятник воздвиг себе…

— А-а, — обрадовалась чему-то она и тоже стала помогать. Так и воздвигся он, мой первый памятник, на самом высоком и красивом месте, символизируя неукротимую волю к жизни и бестолковую дурость.

Осталось сделать одно-единственное измерение на той самой точке и — Вася! Идти туда, однако, неохота. Мало ли что ещё придумает нечистая сила! Правда, толкуют, что на миру и смерть красна, но пусть кто-нибудь другой попробует. И памятник поставил некстати, как будто заранее похоронил героя. Как ни понуждаю себя, а ноги не идут. Что делать? Вспомнил: когда что-то очень не хочется делать, постарайся договориться с самим собой, пойди на компромисс с угрызениями совести. У меня, слава богу, это нередко получается. Так и сейчас, кое-как угрыз и встал с прибором в пяти метрах от мыска, быстренько измерил и быстренько отошёл, чтобы не провоцировать Хозяйку.

А она на меня — ноль внимания, уже собралась, и Сашка тоже. И пошли мы, солнцем палимые, по останцу маршрута: они впереди, выдалбливая, собирая и таща пробы, а я сзади пасу, прохлаждаясь с прибором на плече. Нога, подлюга, побаливает, портит победное настроение, но сама идёт. Почва на маршруте нормальная, втроём быстро закончили и, не передыхая, рванули что есть сил, еле передвигаясь, в лагерь. На подходе хватанул в лапу снежку, что ещё не стаял в глубокой ложбинке у тропы в тени густых кустов, утёр потную морду и от полноты чувств петь захотелось. Затарарамил «Лунную» и совсем воспрял, несмотря на ноющее колено. Что ни говори, а жизнь — недурственная штуковина, особенно когда доделаешь отложенное дело.

Было ещё совсем светло. Сашка сразу принялся за костёр, Алевтина ушла к ручью за водой, а я сел на брёвнышко у костра, разулся, с удовольствием пошевелил, охлаждая, запаренными ступнями и с опаской завернул штанину, чтобы оценить размеры бедствия. Колено, как и подозревал, втайне надеясь на обратное, слегка опухло. Вернувшаяся Алевтина увидела, спрашивает заботливо:

— Сильно болит?

Больше всего ненавижу дурацкие сочувствующие вопросы. Чего спрашивать, как будто от этого легче станет?

— Да нет, — отвечаю, — ничё.

— Сейчас, — обещает, — попробуем подлечить.

Подлечить или покалечить? Очень сомневаюсь в её лекарских способностях, а она не сомневается, командует:

— Поднимайте штанину выше.

Стриптиза захотела. Женщинам только бы командовать. Ладно, подниму. А она влезла в палатку, роется там, ищет какое-то снадобье, а может — отраву, у них не поймёшь, пока не окочуришься. Вылезает тощим задом наперёд и волочёт за собой чистую белую тряпку и свой узенький шерстяной шарфик, которым вечно обматывает вечно болящее горло. В больнице я привык к медицинским процедурам, до сих пор боюсь, и потому сижу, жду, оцепенев.

— Без наркоза? — спрашиваю на всякий-який.

— Наркоз, — успокаивает, — будет потом, ещё не вскипел.

Никакого сочувствия и никакой пощады, как у любой женщины. Берёт свою миску, наливает туда принесённой холоднющей воды, мочит тряпку, слегка выжимает и — ляп на опухоль. Ни черта себе! Так и воспаление лёгких получить недолго. Быстро оборачивает поверх шарфиком, закрепляет его и улыбается, довольная.

— Минут двадцать не снимайте.

А руки-то у неё, оказывается, совсем не каменные и тёплые, только шершавые от камней и земли.

— Мне как, — спрашиваю, — лежать без памяти или ходить можно?

— Лучше посидите.

И то хорошо. Влез в палатку, развернул полевой журнал, быстренько обсчитал наблюдённое магнитное поле, построил график. Вот она, аномалийка-красотуля! Здоровущая, амплитудой под тысячу гамм, а в середине провалена на 500. Знатное под ней тельце!

— Алевтина Викторовна! — зову.

— Что такое? — беспокоится, всовывая в палатку голову.

— Хотите посмотреть на свою габбру?

Она сразу — нырь — и упала рядом на живот. Смотрит на график и, конечно, не рубит ни бельмеса, достаёт свою карту, просит:

— Давайте нанесём границы вероятного тела.

Какого, вероятного, Феня неверующая? Вот же оно! Контакты надо? Раз плюнуть! Точно нанёс на карту, благо они чётко обозначены локальными отрицательными аномалиями.

— А почему, — допытывается, — середина у аномалии провалена?

Почему, почему? Если бы я знал!

— Может, — рассуждает вслух, — середина сложена породами более среднего состава? Скажем — диоритами?

Ну, конечно! Я и сам знал, только забыл и не успел сказать. Интрузив сложного состава, и на графике это хорошо видно. Молчу, благородно уступая ей догадку.

— Интересно, — продолжает она мыслю, — как близко интрузив подходит к известнякам и как подходит — обрываясь или полого погружаясь под них?

Мне и самому интересно. Если бы не колено! Вот, чёрт, совсем забыл про него и, елозя, содрал повязку.

— Ничего, — успокаивает медсестра, — всё равно пора менять.

Поменяли. Сижу у костра, а мысли там, на заворожённой горе да на аномалии. Сашка сварил пшённую бурду и кофейное пойло из порошкового цикория, чуть разбавленное сгущёнкой. Почавкали и стали укладывать рюкзаки, чтобы утром не канителиться, а сразу по росе рвануть восвояси. Алевтина сняла с моего колена мокрую тряпицу, а шарфик оставила. Развели ночной костёр, заготовили дрова. Помощники, ухайдакавшись, забрались в палатку и улеглись, намаявшись с непривычки на маршрутах. А я всё сидел и думал: куда эта магма могла рвануть и как далеко? До того надумался, что в глазах потемнело и голова стала сама собой кивать. Чувствую, что сидя засыпаю — укатали и Ваську известняковые горки, подбросил дров в костёр, забрался в брезентовое логово и составил компанию сопящим работничкам.

Проснулся, словно и не спал. Костёр почти потух, соседи поджали ноги, но вылазить, подбрасывать дрова не хотели. Пришлось самому. На горизонте чуть обозначилась светлая полоска, а звёзды всё ещё продолжали играть в жмурки на тёмном небосводе. Иная, доигравшись, просверкивала светлой молнией и исчезала в преисподней. Постоял, тупо поглядел на иные безмятежные миры, зябко поёжился и снова залёг, но сон окончательно ушёл. Опять настойчиво одолевали мысли о зацепленном интрузиве и неустановленной дружбе его с известняками. А вдруг? Когда костёр хорошенько разгорелся и нагнал тёплого воздуха в наше остывшее матерчатое помещение, заставив спутников дружно повернуться на спину и блаженно вытянуться, я встал, пошевелил колено — чуть ноет, если хорошенько причувствоваться, но не болит, как вчера. Всё! Прочь сомненья и раздумья! Быстренько оделся-обулся, вытащил из рюкзака хорошо уложенный прибор, развернул треногу, прикрепил к ней прибор, достал журнал, потопал для последней проверки обеими ногами — ничего, выдюжу, и толечко собрался отчаливать, как из палатки высунулась лохматая голова Алевтины.

— Вы куда?

— Пойду, — сознаюсь, вздыхая, что не удалось смыться втихаря, — посмотрю, куда он тянется и ныряет. Вы спите, я быстро.

— Ну, нет, — возражает она, выползая. — Договорились ведь не удаляться друг от друга больше, чем на «ау». — Запнулась о Сашкины ноги, и тот проснулся, не соображая, что творится-делается. — Я — с вами, — продолжает переть на мою психику Алевтина и врёт: — Мне тоже интересно.

Одному Сашке неинтересно, хотя каждая точка падает в его загашник полновесными рублями, а нам достаётся один интерес. Встаёт капиталист и тоже обувается-одевается, не спрашивая, куда идём и зачем. Его дело телячье — повели, и пошёл. Дошамали вчерашнее хлёбово, допили оставшееся пойло, загрызли сухариками и потопали опять неразлучной троицей. Хотел я их расцеловать, да не стал, подумал, что Сашке неприятно будет.

— Кончим, — утешаю, — часика за два-три и сегодня же пойдём к своим.

Кончили… к вечеру. Пришлось сделать два дополнительных маршрута в сторону известняков, шесть — в противоположную, за участок, и один поперечный, длинный, соединительный. Зато теперь вся аномалия у меня в журнале как на ладонях. Алевтина ещё наковыряла и габбров и диоритов. Довольная. Возвращаемся на дрожащих полусогнутых, колено ноет — спасу нет! Говорила ведь Марья: «Не нагружай!» Не слушаю, а зря, потом раскаиваться буду. Ладно, потом, когда придём в лагерь, ничего делать не буду, только давать руководящие указания.

Вот, наконец, и ложбина со снегом. Хап по привычке в ладонь, чтобы остудить физию, и вдруг вижу на снегу громадные проваленные круглые следы.

— Чьи это? — спрашиваю, холодея.

Алевтина выдвигается ближе, разглядывает и определяет тревожно:

— Похожи на тигриные.

Идти дальше сразу расхотелось.

— Что будем делать? — интересуюсь общим мнением, как любой руководитель в сложной ситуации.

— А давайте, — предлагает младший самый простой и разумный вариант, — поорём, он испугается и уйдёт.

Предложение понравилось, стали блажить во все горла, пока не прилетела коричневая сойка и не заверещала ещё громче, предупреждая тигра, что мы идём. А он, наверняка, сидит у палатки, костёр разжёг, котелок с водой на таганок повесил, нас ждёт, облизываясь.

Ничего не оставалось, как выломать из валявшегося сухого дерева приличный сучковатый дрын, взвесить в руке — пойдёт! — и двинуться в психическую атаку. Мои тоже выломали прутики, чтобы тыкать ему в глаза. А у меня уже и план нападения в мозгу сверстался: подойду поближе, отдам ему прибор и, пока он рассматривает, шваркну что есть недюжинной силы по башке, тигр и копыта откинет. Бери его, тёпленького, почём зря. Правда, придётся повозиться со шкурой. Зато как приятно после утомительного таёжного маршрута погрузить усталые ноги в тёплый и мягкий мех, расстеленный на паркетном полу собственной шикарной квартиры, которую даст Шпацерман. Угрожающе поднял дубину над головой — трясётся отчего-то! — вспомнил, как предки ходили так на мамонтов, и решительно — вперёд. Сзади подталкивают, а чего толкаться-то? Я и так еле ноги передвигаю. Вот и палатка за поворотом видна. Никого! «Ура!» — ору и хочу отбросить грозное оружие, как вдруг — опять вдруг — вижу: полог палатки заколыхался снизу. «Там он!» Сгрудились в кучу и не знаем, что делать. Вернее, знаем, но не знаем, сколько времени отпущено. Надо бы собрание собрать, штаб организовать, план экстренных мероприятий выработать, назначить ответственных, дежурство на объекте, директивы разослать, отчитаться, что всё под контролем — может, он к тому времени и уйдёт?

— Осторожно, — предупреждаю своих, горячо дышащих в похолодевший затылок, — он вооружён и опасен: наверняка надыбал мой именной револьвер в рюкзаке. — Сколько раз нас предупреждали, чтобы мы таскали оружие с собой, но убей, неохота носить лишнюю тяжесть, а на магнитной съёмке вообще запрещено иметь на себе железные предметы. Вот и вооружил врага. Опять стоим, ждём. И вдруг — опять вдруг! — полог зашевелился снова — мы разом подались назад, отогнулся, и из-за него выскальзывает… бурундук. Поправил в зубах сухарь и шмыгнул в заросли. Тут уж мы гурьбой кинулись на штурм тигра, орали, ржали, прыгали от радости, что спаслись, а больше оттого, что кончились наши маршрутные мытарства.

Устанавливаю прибор КП, измеряю контрольное поле и, оставив всё на месте, не раздеваясь и не разуваясь, сразу за журнал. Подошёл Сашка.

— Варить нечего, — радует наш провиантмейстер. — Одна пачка пшёнки осталась и сухарей чуток. Остальные бурундук свистнул. — А тот, будто услышал, и взаправду задорно и удовлетворённо свистнул.

— Отстань, — рычу и продолжаю расчёты и построения. Алевтина брызжется-плещется в ручье, ей тоже нет дела до жратвы. Наконец, является, и они варят диетический кулеш. Кормят и занятого до предела человека, но я и не понял, какую гадость съел. От чая без заварки отказался. Смачно хрущу сухарём и продолжаю выявлять интрузивчик. Чуть-чуть он, родимый, не долез до известняков, но, судя по убывающему магнитному полю, понятно, что ныряет к ним. А с другой стороны продолжается за пределы участка больше, чем на километр. Громадный!

— Вот, — обращаюсь к Алевтине, которая занимается любимым вчерашним делом — запаковывает пробы и образцы в рюкзаки, — вот он, — и, торжествуя, помахиваю составленной схемкой. Алевтина с удовольствием отставляет рюк и втискивается ко мне в палатку.

— Ну-ка, ну-ка, — разглядывает мой чертёж как баран новые ворота. — Любопытно, — врёт. — Давайте нанесём на мою карту. — На её карте, конечно, яснее и понятнее.

— Ну, что? — спрашиваю нетерпеливо.

— Что, что? — противно глушит вопрос вопросом.

— Где месторождение?

Она глупо хохотнула, сложила свою вонючую карту, засунула в свою вонючую сумку и говорит, ухмыляясь, и опять по-вчерашнему, как будто мы зря сегодня упирались и чуть не лишились жизни:

— Если, — талдычит без зазрения остатков совести, — известняки на горе не глыба, как предполагают съёмщики, а массив с глубоким основанием, и если интрузив на глубине контачит с ним, то возможно… — я демонстративно встал и вышел на свежий воздух, задохнувшись в гневе от её тухлых «если». Меня надули во второй раз подряд. Вот и верь после этого женщинам. Сашка в полном душевном равновесии заготавливает на ночь дрова. Я немного постоял, остывая и перерабатывая желчь, потом снял прибор, окончательно упаковал и поплёлся к ручью. Там разделся до пояса, умылся и даже обмыл грудь и бока, возвращая энергию. Так расхрабрился, что снял сапоги, поморщился от запаха носков, снял и помахал ими, развеивая трудовой дух. Подумал-подумал и пополоскал в воде, чтобы завтра надеть в дорогу свеженькими. Как ни тянул, а колено смотреть надо. Осторожненько завернул штанину, смотрю, радуясь — не вздулось, — а отчего-то болит. Наверное, хочет, чтобы снова помочили. Оделся-обулся наголо и набосу, набрал свою миску воды, сел у входа в палатку, поохал чуть слышно, смочил собственную портянку и замотал ейным шарфиком. Сначала холодно, а потом приятно тепло. Она увидела, говорит:

— Вам нужен покой, — открытие сделала.

— Покой нам только снится, — отвечаю небрежно.

Алевтина с чего-то фыркает:

— Смотрите-ка, — ехидничает, — какой революционер-подвижник.

Но мне уже не до её плоских бабских шуточек, мной завладела новая мысля, сосредоточился, чтобы не упустить, ничего не вижу, ничего не слышу, обкатываю в шариках.

Стало темнеть. В тайге темь быстро наступает: только что было светло, зашёл в палатку, вышел, а уже звёзды на потемневшем небе шебутятся. Среди деревьев так и вовсе непроглядь. Вспомнил про тигра. Где-то, наверняка, в кустах затаился. Кошки любят огонь, часами могут наблюдать за игрой пламени. Вместе нам, наверное, придётся коротать бессонную ночь. Я будто разделился надвое. Один безмятежно и бездумно наблюдает за окружающим, а второй, наоборот, отстранившись от реалий, весь в думах, обмусоливает возникшую вдруг идею. В истории я не один такой. Цезарь, пишут, мог зараз делать несколько дел, разделив усилием воли мозги на сектора. У меня тоже ум секторальный. Тоже могу одновременно есть, читать, разговаривать, слушать музыку и лежать. Сейчас во мне только двое.

Сашка уже занял законную центральную позицию. Алевтина возится в рюкзаке, складывая-перекладывая. Наконец, и она успокоилась. А я всё сижу у костра и мыслю одной половиной. Подбросил дровин, чтобы тигру веселее было. Вторая половина подсказывает, что мыслить можно и лёжа. Так и сделал.

Только прилёг, как толкают.

— Подъём, начальник, — Алевтина. Конечно, выдрыхлась, а я всю ночь ни в одном глазу, с тигром. Без меня ничего не могут.

— Где тигр? — интересуюсь, поднимаясь.

— Какой? — спрашивает в ответ. — Полосатый, с сухарём?

И мы рассмеялись, радуясь друг другу, а я от полноты чувств обещаю:

— Насчёт вашего комсомола подумаю.

Она так и засияла.

— Вот порадовали с утра.

И солнце тоже радуется нашей радостью. Быстро завьючились и на голодный желудок, но в радости — в путь. Покой нам…

Никогда, наверное, Алевтина не получала столько удовольствия. Мне бы век его не иметь. Как пришли, сбросил вьюк и сразу в палатку, сразу на лежанку и — на спину. Никуда не сдвинусь. Буду так лежать и давать ценные указания, что бы ни случилось. Тут всунулась голова Суллы.

— Иваныч, — зовёт, — спишь?

— Ага, — отвечаю вяло.

— Привет. Есть хочешь?

Чего не хочу, того не хочу. Я давно подметил, что чем больше устаёшь, тем меньше есть хочется. Наверное, поэтому в капиталистических странах трудящихся так много заставляют работать.

— А что есть? — интересуюсь так, для сведения.

— Рябчик с тушёной картошкой, — соблазняет консул, — ещё не остыл.

Надо идти: рябчики к нам не так часто залетают. Сижу за столом, уминаю и не пойму: то ли за ушами трещит, то ли кости на зубах. Вкусно-о! А Стёпа опять пристаёт:

— Мы, — сообщает гордо, — кончили здесь, куда дальше?

Я, ещё когда пришли, по-хозяйски приметил, что лошади в загоне. Горюна не видно — либо кемарит профессор без задних ног, либо куда подался на промысел. Лошадки-то кстати. Завтра и перевезём ребятишек на новое место и опять поставим в один лагерь, на всякий случай. Залезли мы со Стёпой в палатку, показал я ему на схеме, где им быть и что делать. Он всё рассмотрел внимательно, уяснил и вдруг просит:

— Можно, я сбегаю засветло вверх по ручью? Там горельник и солонцы, по следам видно, что кабарга приходит.

Я молчу, осторожничаю, но кабаржатины после пшёнки очень хочется. Надо, чтобы шли вдвоём.

— А где остальные? — строго спрашиваю, осознав, наконец, что никого не вижу.

— Так на речку убежали, — простодушно отвечает Степан, — уха вечером будет.

— И Сашка?

— И он.

Вздыхаю: вот что значит молодость. Где уж нам, старикам, с нашими трудовыми болячками и изношенным организмом угнаться за неутомимой молодёжью.

— Ладно, — разрешаю, — иди. — Хотел инструкцию по технике безопасности на этот случай прочесть ему на память, да забыл. А охотника и след простыл. Я снова принял покойное положение. Всё, думаю, перевезу парней, сделаю им контроль и залягу основательно. О-хо-хо! Покой нам только снится…

Смежил усталые очи, отключил утомлённые мозги, расслабил измученное тело и замер в неподвижном кайфе.

— Можно?

Размеживаю зенки — профессор собственной персоной с вежливым визитом. Пришлось включать мозги и поднимать измученное тело.

— Как нога? — спрашивает.

— Почему спрашиваете? — недоверчиво гляжу на всевидца, подозревая, что Алевтина успела натрепаться.

— И сам не знаю, — винится, улыбаясь, профессор, — само собой сказалось.

— Болит, — сознаюсь, — на скале подвернул, что-то щёлкнуло и теперь ноет, когда много похожу.

— Вам покой нужен, — прописывает известный рецепт.

— Вам он давно нужен, — парирую. Улыбаясь, мы смотрим друг на друга, радуясь общению и семейной перепалке.

— Попозже зайду, — обещает, — попробуем подлечить народными средствами. — Сел напротив, сообщает: — Погодина с Воронцовым надо перевозить. Я по пути от топографов заходил к ним, приглашают на контроль и увязку КП, — и добавляет виновато: — Вам, как я понимаю, нельзя идти. Что будем делать?

А что делать? Ясно как божий день. Молодёжь перебазирую, контроль им сделаю, потом схожу, сделаю контроль старичкам, увяжу все КП, всего-то навсего, и залягу в покое. Покой нам…

— Завтра, — спрашиваю на всякий случай, — перевезём здешних?

— Обязательно, — отвечает.

И тут полог с хлопаньем распахивается, и в палатку нежданно-негаданно вваливается Кравчук. Радомир Викентьевич поднялся и молча вышел, а мой лучший друг занял его место и лыбится как ни в чём не бывало.

— Привет. Бугаёв прибегал, — сообщает. — Говорил, что у него какие-то бешеные аномалии. Просил прийти, проверить, всё ли он так делает.

Потом мы молчим, и не выдерживаю, конечно, первым я.

— Завтра хочу перевезти своих отсюда, ты не против?

Он улыбается, ему нравится, что у меня кишка тоньше.

— Вези, — разрешает.

— А послезавтра и запослезавтра, — продолжаю, — надо бы перевезти дальних.

— Перевози, — легко соглашается Дима и добавляет: — А потом будем перевозить топографов и пробы за реку к машине. С нарядами будешь выходить?

Вот чёрт! Совсем забыл про них.

— Не знаю.

— Я пойду, могу и твои прихватить, — вот какой добренький! И ещё говорит: — За пробы с прошлогоднего угла с меня бутылёк, — и, слава богу, вымелся наружу. Кажется, мы помирились.

Лежу дальше, обременённый здешними сермяжными думами, ту, которая высверкнула на известняках, пока забыл. Завтра поставлю на место Стёпу с Валей и сразу ринусь к Михаилу. Сделаю контроль, разберусь, что там у него за бешеные аномалии, и сюда. Здесь быстренько оформлю контроль, увяжу КП и побегу к Вене с Ильёй. Перевезёмся, проконтролируем, увяжемся и опять сюда. Не забыть бы про наряды. Вот тогда и залягу капитально. Покой нам… Надо бы увидеть Когана. И не заметил, как упокоился.

— Больной, вы живы? — знакомый голос.

— Вашими молитвами, — сиплю спросонья. Оказывается, уже стемнело, слышно, как потрескивает костёр, и отсветы пламени врываются в откинутый полог палатки. Судя по весёлым голосам, рыбаки вернулись с уловом и, наверное, варят знатный кондёр. Потянул носом, но запаха не услышал.

— Где у вас свеча? — Горюн чиркнул спичку и зажёг лампаду — огрызок свечи, натёртой мылом, в консервной банке. Потом выставил на стол пол-литровую банку с какой-то светло-коричневой жидкостью, накрытую сложенной в несколько слоёв тряпкой, а рядом положил раскрытый кулёк с какими-то серо-белыми волокнами.

— Что это? — спрашиваю с опаской, не доверяя никаким лекарствам, как и всякий нормальный больной.

Обычно врачи никогда не говорят, чем нас травят, но профессор — свой человек, и он не скрывает:

— Свежая кобылья моча, — как обухом по голове, — и растёртые корни элеутерококка.

— И что, — ужасаюсь, — это пить?!

Радомир Викентьевич смеётся.

— Нет, — радует, — на этом не настаиваю. А вот компресс на колено сделаем. Давайте мне его.

Он развернул длинную тряпочку, сложил вдоль втрое, всыпал внутрь корни и осторожно смочил приготовленный компресс в вонючем растворе.

— Можно не смотреть и не нюхать, — разрешает, — извините за вынужденные антигигиенические условия, — и накладывает на колено, ловко обворачивает, а поверх заматывает бинтом. — Вот и всё. Утром снимете, ногу обмоете, а пока придётся терпеть так. — И ещё добывает из нагрудного кармана энцефалитки небольшой флакончик, заткнутый резиновой пробкой, а внутри — желтовато-прозрачная жидкость и белый волосатый корешок. — А это, — объясняет, — точно внутрь: по две-три капли утром и вечером. Должно хватить на неделю.

Я издали осматриваю подозрительный флакон.

— Вы настойчиво хотите меня отравить, — жалуюсь, капризничая, как и всякий уважающий себя больной. — Скажите, хотя бы, чем?

— Таёжный эликсир здоровья, — хвалит профессор снадобье. — Настойка женьшеня.

Я слышал о нём, но никогда не видел, и теперь с любопытством разглядываю, взяв пузырь в руки, малюсенький корешок, способный придать зверские силы больному человеку.

В палатку всунулся Стёпа.

— Пойдёмте уху есть.

Это мы с удовольствием. Это не конская моча с элеутерококком. Не две капли женьшеня. Сходили на ручей, тщательно помыли руки — профессор тщательно помыл — и к костру с мисками-ложками. А там уже вовсю чавкают, выплёвывая рыбьи кости. Почавкали и мы от пуза, а потом, прихватив кружки с чаем, удалились в палатку для душевного разговора о жизни. На сытый желудок она всегда прекрасна. Горюн хвалит моих ребят, а значит и меня.

— Вы, — советует, — и Александра не таскайте за собой понапрасну, а приучайте постепенно к операторскому искусству. У него получится. Резерв будет.

Надо же — за меня сообразил. Он со стороны увидел, а я в упор слепой. Что за человечище! Столько настрадался, намытарился из-за людей, а всё не о себе, а о них думает. И вдруг слышу несусветное:

— По осени уйду от вас.

Я даже оцепенел от такой новости.

— Ку-да-а? — тяну с изумленьем.

— Пойду, — улыбается, — работать по старой специальности.

— Профессором социологии, — радуюсь за него.

Он хохочет в голос.

— Не угадали. Вальщиком в леспромхоз.

И, не давая мне возможности возразить и отговорить, встаёт, чтобы уйти.

— Отдыхайте, вам нужен покой, а мне пора кормить питомцев, — и уходит, оставляя меня в полной растерянности. Устраиваюсь поудобнее. Надо всё забыть: и скалу, и новую мыслю, и профессора, и колено… Только покой. Покой нам только снится…

Ну и выспался я! На неделю вперёд. Выполз из палатки, тянусь всем гибким телом, аж кости трещат, хорошо! Гляжу вокруг и обмер от удивления. Оказывается, все деревья уже в листьях. Когда успели? И комарьё тут как тут. Хлоп одного на шее, бац второго на лбу, тресь по третьему и по собственной щеке. Здрасьте, пожаловали! Там, на горе, и вчера, когда шли, вроде бы столько не было. А сегодня?! Стою всего-ничего, а уже семерых побивахам.

От кровососущих гадов мы защищены надёжно. Каждую весну нам выдают, не жмотясь, по полведра репудина на бригаду. Это такая вонючая коричневая жидкость, к которой, если намазаться и стоять неподвижно, прилипают все отчаянные комары. И тогда бери их за ушко, да на солнышко. Но в движении вонючая и липкая гадость, перемешиваясь с потом, создаёт такой зуд на коже, что мы предпочитаем ей комаров. Видно, изобретатель-химик не предполагал шевеления. Правда, я всё же ношу флакончик и смазываю изредка, когда совсем невтерпёж, тыльные стороны ладоней, чтобы изверги не мешали плавно крутить регулировочные винты магнитометра, и за ушами, чтобы они не дёргались вместе с шеей и головой, когда гляжу в трубу. А ещё у нас есть для защиты головы густые сетки-накомарники с такой мелкой ячейкой, сквозь которую комары не протискиваются, а мошкара — запросто. Залезет и кайфует, а когда поднимешь сетку, чтобы вытурить диверсантов, влезают и остальные. Сетки чёрные, чтобы лучше видеть на них нападающих, и подвешены на белой тонюсенькой камилавке с широкими полями, растянутыми проволочным кольцом. В этих головных уборах с сетками очень удобно работать на пасеке и невозможно маршрутить в тайге. Во-первых, цепляются за все ветки, а если привязать к подбородку, то не исключено, что хозяин уйдёт, а голова вместе с сеткой останется висеть на суку. Во-вторых, внутри от цвета и густоты сетки такой парной жар, что дышать нечем. Поэтому кольцо выдираем и носим щегольски — с открытым лицом и завешенными ушами и шеей. Это у кого есть. А выдаются они,ввиду дефицита, не каждому, а только особо ценным специалистам. Бичи обходятся платком, закреплённым на голове узелками. Я свою сетку-накомарник отдал Сашке, и он ходит в ней по лагерю, изображая матёрого таёжника.

Про листья и комаров на горе — убей, не помню. А вот клещи, точно, были. Эти твари просыпаются первыми, ещё по снегу и раньше медведей. Голодные и злые. Но, как говорят таёжники, клещей бояться — в тайгу не ходить. На том стояло и стоит всё геологическое сообщество.

Пошевелил ногой — колено не болит. Можно снимать повязку. А надо ли? С ней не болит, а снимешь, возьмёт и разноется. Зачем испытывать судьбу? Надо, как в жизни: всячески сопротивляться всяким новшествам. Они, точно, ни к чему хорошему не приводят. Живёшь, ну и живи, не рыпайся, чего ещё лучше? Повязку всё же снял — всё равно свалится, а мыть ногу побоялся — и так проветрится. Пора выходить на тропу войны.

У Бугаёва и взаправду выскочили бешеные аномалии. При мне на одном из профилей замерили одну в -600мв, и такие же рядом на других профилях. Сделали увязочный профиль, я быстренько всё обсчитал и увязал, построил графики, и получилось, что половина площади занята аномальным полем естественных потенциалов с очень большой интенсивностью. К сожалению, почти всё аномальное поле удачно расположилось между двумя маршрутами магнитной съёмки, и какое магнитное поле соответствует электрическому, неясно. Хотелось бы, чтоб отрицательное. Как бы то ни было, но и так понятно, что выявлена колоссальная зона интенсивной вкраплено-прожилковой минерализации неизвестного состава. Пусть Алевтина выясняет. Геохимические ореолы рудной минерализации здесь есть и, значит, сама рудная минерализация в зоне тоже присутствует, хотя и в неизвестных концентрациях. Хотелось бы, чтобы её было поменьше. Вот тебе, вшивому моделисту-теоретику, и яркий пример поисковой эффективности апробированного стариками упрощённого комплекса методов: ЕП и металлометрии. Захочешь — не опровергнешь. То-то обрадуется Коган и вся экспедиционная братия. Всё здесь по ним и против меня. Ну и пусть! Главное — покой. Может и не всё… Надо думать, думать… Покой нам…

Контроль по молодёжным измерениям сделал за два дня. Всё нормально, а я и не сомневался — чья выучка? У Стёпы — лучше, у Вали — хуже. Надо будет сделать внушение, чтобы не торопился. Вернувшийся Горюн рассказал, куда перевёз старичков и как к ним добраться по зарубкам и затёсам с надписями, которые он сделал. Дорога невесть какая длинная, тропа набита копытами лошадей, доберёмся. На следующий день дождались, когда уйдёт туман, чтобы не мокнуть, и двинулись следом, сначала к реке, а потом вверх по берегу. Шли налегке, взяв только прибор и треногу, топорик, сменную одежду и сухарей со сгущёнкой на день. Шли быстро, не отвлекаясь по сторонам, так как дороги после реки не знали, и надо было добраться до Воронцова засветло. Уже по всем приметам подходили к его стойбищу, когда неожиданно наткнулись на встречающий нас почётный караул. На нижней оголённой ветке сосны на уровне наших глаз сидят десяток рябцов в ряд и смотрят на наше приближение. Какие-то странные: обычно пугливые — сейчас не боятся, крупные и с бровями, подведёнными красной краской. Сидят и в ус не дуют. Мы уже тихой сапой на десяток шагов подошли — не улетают. Сашка не выдержал, стоит, шепчет: «Василий Иванович, сейчас я их топориком посшибаю». Осторожно извлекает из рюкзака боевой томагавк, а рябчики с любопытством наблюдают за его действиями. Размахивается и как метнёт! Все десять разом пригнулись, а смертоносное оружие пролетело мимо и, поскольку это был не бумеранг, пропало где-то в дальних кустах. А жертвы сидят и смотрят, что мы ещё придумаем. Тут уж настала моя очередь. Во мне не выветрились ветрами цивилизации древние инстинкты, поэтому я подбираю первую попавшуюся на глаза кривую суковатую лесину и с отчаянным подбадривающим криком «ура» бросаюсь на них, чтобы поразить наверняка, втайне надеясь, что глупые птицы улетят. Они и вправду не стали больше испытывать пернатую судьбу и всем десятком уфыркнули в лесную темь. А бездарные охотники минут пятнадцать искали топорик и, не солоно хлебавши, потопали разочарованные дальше, удивляясь загадке природы.

Воронцов с записатором Виктором заканчивали благоустройство, собираясь завтра на маршрут.

— Что это за домашних рябцов вы развели? — спрашиваю сердито, сбрасывая рюкзак и пристраиваясь к чайнику.

— А-а, — улыбается Илья, — это дикуши, мы их на петлю ловим.

— Как это? — удивился я.

— На конец длинной палки, — объясняет охотник, — привязываем петлю и подносим к голове дикуши, она сама в неё влазит, хоп! — и дичина есть. Остальные ждут своей очереди.

Я поёжился от такой подлой, с позволения сказать, охоты.

— И много надёргали?

— В один раз — три, в другой — два. — Хорошо, что мы не знали такого способа.

Сделали Илье контроль за день, закрыли наряд и побежали дальше, к Вене. Пришлёпали как раз к их приходу с маршрута. Опять день ушёл на контроль, наряд и акты. Передохнуть бы, а Веня зовёт вечерком сбегать на рыбалку. Сашка, естественно, загорелся, уговаривает, пришлось согласиться. Смотрю, удочек не берут.

— Чем ловить-то? — спрашиваю.

— Руками, — отвечает, улыбаясь, Веня. Мне тоже стало интересно.

Река здесь заворачивает на участок так, что идти недалеко, с полчаса. Берег изрядно подмыт, ольхи и берёзы наклонились над водой, а часть корней беззащитно торчит из обрыва. Красновато-сизые ивняки тоже засмотрелись на воду. Под высоким берегом в половодье образовалась длинная, метров на двадцать, и узкая, метра на три-четыре, яма, ограниченная намытым песком и галькой, и в этом природном аквариуме тесной стайкой, синхронно повторяя движения друг друга, ходили неведомо как попавшие в плен здоровенные ленки. С удивительной настойчивостью и, наверное, изо дня в день они плавали из конца в конец ямы, надеясь, что когда-нибудь удастся вырваться в русло. Так и люди, попавшие в ловушку, мечутся толпой, тщетно ища выход одними и теми же заученными способами до конца дней своих, не желая расставаться с надеждой на чудо спасения. Я бы в такой ситуации просто утопился.

Веня спустился к одному концу ямы, снял энцефалитку и связал бечевой у ворота, соорудив таким образом подобие верши. Не снимая сапог и штанов, он влез в воду — холоднющая и почти по пояс! — расщеперил в руках ловушку и заорал Сашке:

— Давай лезь оттуда, шуми и при на меня, не разрешай увильнуть под ногами.

И они вдвоём начали сходиться: Веня — медленно, стараясь подставить энцефалитку под молниеносные рывки рыбин, а Сашка — быстро и суматошно, хлопая по воде руками и будоража её сапогами. Так они сошлись, и добычей им стал только один неудачник. Не больно-то ленки хотели такого спасения даже в безнадёжной ситуации. Со второго захода, когда вода замутилась, удалось вслепую вытащить двух, с третьего — ещё трёх.

— Сколько возьмёте? — спрашивает Веня у меня как у распорядителя путины.

Сашка втыкается, посинев от холода:

— Двух хватит.

— И нам с Ильёй четыре, — подсчитал производственное задание траловод. Вылезает, с остервенением освобождается от холодной мокрой одежды и бежит взапуски с самим собой, чтобы согреться. За ним и Сашка, а я нанизал законную добычу на прут, обмотал мокрой травой, ещё раз перевязал, завернул в портянку, чтобы придать деликатесу специфический аромат, и стал ждать, когда рыбаки набегаются.

Сразу после возвращения, не сговариваясь, дружно засобирались в посёлок. Мне надо было нести наряды и отчитываться за месяц, а у Сашки более веская причина: он соскучился по дому. Подошла Алевтина, извиняется за Кравчука, что не дождался наших нарядов, и не скажешь ей, что я только рад, а то начнёт извиняться и за нас. Ох, уж эти интеллигентики! Всё у них не как у людей. Простой рабочий человек напакостит и бежит с этого места, зажав нос и закрыв глаза, а эти на каждом шагу: «извините-подвиньтесь». Каждый чужой поступок, как бы он ни был подл, стараются оправдать и в каждом благом своём сомневаются: не обижен ли ненароком сосед. Извинялась-извинялась, а потом вдруг говорит: «И я, пожалуй, с вами». Оно и понятно: провожающие всегда хотят уехать больше отъезжающих. Пошли, уже привычно, втроём. В лагере остался Хитров с двумя рабочими, занятыми на привязке. Эти жили обособленным хутором. Наступило недельное затишье, пока бичи не пропьются и не изголодаются во вредных условиях цивилизации и не запросятся на оздоровление в тайгу.

У избушки не было никого, кроме Горюна с Васькой и со стадом. Бичи-топографы убежали пешком ещё несколько дней назад, не выдержав ожидания, а Кравчук со своими уехал позавчера. Вчера машины не было, и можно надеяться, что придёт сегодня. Отдохнув от маяты на трудных нечистых таёжных тропах, профессор повеселел и никаких разговоров об уходе не заводил. Накормил нас ухой, которая в предвкушении жирного настоящего борща из настоящих нормальных продуктов и с настоящим мясом за столом с белоснежной скатертью в ресторане попросту не лезла в горло. Помогли ему собрать вьюки с заказанными продуктами с надписями адресатов на мешках и ящиках — и наши тут были, но нам не до них, немного, не теряя времени, прикемарили в душной избушке, спрятавшись от комаров.

Разбудил натужный гул мотора нашего многострадального ГАЗона. Смотрим, едут двое: один в кабине — Рябовский, а второй, незнакомый, в кузове на грузе мотается, цепляясь за борт. Как только машина, отчаянно чихнув, остановилась, незнакомец лихо спрыгнул и, подойдя к нам, лыбится во всю пасть и суёт руку сначала Горюну — блюдёт возрастную субординацию, потом мне и Сашке. И каждому называется, хотя мы и стоим рядом: «Юра, Юра, Юра». И по внешности видно, что юркий. Моих лет, но полная противоположность: не такой худой, не такой высокий и, главное, не такой серьёзный. К тому же — брюнет. Улыбка как завязалась за уши уголками, так и не сходит с худощавого лица с весёлыми насторожёнными глазами. Так и хочется взять немытой лапой и стиснуть уголки, чтобы не видеть петрушкиной рожи. В общем, мне он не понравился с первого взгляда, а это значит — навсегда. И, оказывается, на то были веские причины. Подошёл Рябовский, говорит: «его к тебе Коган прислал» и уходит тары-бары растабарывать с Алевтиной. Слышу: та просится на денёк-другой в посёлок, а начальничек упёрся и настаивает на возвращении в лагерь. Сам-то он в образцах ни бум-бум, всё равно, что гранит. А тот, улыбчивый, как понял, что я ему шеф, так у него и улыбка скисла. Он-то думал, что будет под началом бородатого, пожилого, чисто одетого и респектабельного, а ему подсунули такого же хмыря, как и он сам. Не знает, не догадывается о моих колоссальных внутренних достоинствах и о том, что я открою месторождение на Ленинскую. Суёт записку, а в ней твёрдой рукой мыслителя накарябано: «Посылаю инженера-геофизика Колокольчикова Ю. для замены одного из операторов-рабочих». Чёрта с два, думаю, я отдам вам любого из ребятишек, и ещё больше возненавидел чернявого. Не иначе как по взаимной симпатии Лёня прислал мне не помощника, а подложил свинью. А боровичок замухрышный так и липнет, мешает разгружать машину и всё скалится и скалится, показывает, какой он фартовый, свой в доску. Обязательно старается уцепиться за ящик или мешок вместе с начальником, рассказывая анкету.

Хмырь-то, оказывается, штучка ещё та. Закончил Московский геологоразведочный, да ещё умудрился с красными корочками, и зацепился за Всесоюзный геологический. Помурыжился два с половиной года в младших научных и, поняв, что ничего в ближайшие десять лет не светит, подался по договору к нам за длинным рублём и высокими должностями. Хочу, сознаётся, в этом году в тайге поработать и машину купить. А вообще-то его задача в два-три года стать главным инженером экспедиции. Коган обещал на следующий год сделать начальником отряда детальных картировочных работ, а в экспедиции обещали при первой возможности назначить техруком. Со всеми геофизическими приборами он знаком — показывали в институте — и надеется освоить за день-два. Методику работ он хорошо знает по литературе, с этим проблем не будет. В конце концов, мне до чёртиков обрыдл детский трёп, и я, прервав недоношенного специалиста, послал его помогать Горюну, втайне надеясь, что профессор поставит наглеца на место и сотрёт противную ухмылку. От себя наказал ждать в лагере дня два-три, тогда и обсудим все детали его предстоящей деятельности.

Рябовский всё же уговорил Алевтину против её воли остаться, а мы с Сашкой весело забрались в тряский кузов, помахали всем ручкой и отбыли комфортабельным спецрейсом на заслуженный отдых на юг.

- 2 -

Приехали, конечно, поздно. Есть хотелось зверски. Поплёлся в магазин. Дали пачку засохшего печенья, маргарин и камбалу в томатном соусе. И то хлеб. Под «Лунную сонату» прошло. Потом врубил Первый концерт Чайковского, нагрел кипятильником воды в ведре и сделал лёгкое омовение. Совсем стало хорошо, даже колено вдруг перестало ныть — что значит родные пенаты, вернее, пеналы.

Проснулся, как всегда, с рассветом. И девяти не было, а я уже деловой походкой уверенного в себе производителя ответственных работ входил в кабинет начальника. Он принял наряды и акты, внимательно просмотрел, потом улыбнулся и похвалил:

— Смотри-ка, так и в передовики выбьешься, если опять где-нибудь не шлёпнешься на какой-нибудь скале. Розенбаума за месяц обошёл.

Альберт у нас — начальник отряда детальных работ, любимчик мыслителя. Это на его место Коган пообещал назначить юродивого.

— Давид Айзикович, — жалуюсь, — молодые ребята, сами видите, хорошо работают. Зачем нам инженер? Пусть вкалывает у Розенбаума.

Шпацерман нахмурился и коротко ответил:

— Выясняй с Коганом, — и углубился в бумаги, давая понять, что его хата в этом деле с краю.

Воодушевлённый хозяйственным начальником, пошёл к техническому. Тот, к счастью, сегодня не мыслил и потому сидел у себя в каморке вместе с верным помощником, и оба — на столах. Весело переговариваясь, они чему-то громко смеялись, радуя насторожённо затихших за дверью и упирающихся локтями трудящихся письменных столов, и явно были недовольны моим несвоевременным вторжением. Как показывал недолгий опыт, появление Лопуха не сулило ничего хорошего, кроме ненужных забот.

Поздоровался, естественно, с почтением, и мне промямлили в ответ, даже не подумав пожать мужественную мозолистую руку.

— Ты что, Василий? — спрашивает, пытаясь быстро отделаться, низкий большой шеф высокого маленького.

— Месторождение принёс, — оглоушиваю с ходу. Он и расслабился, опять залыбился, давая понять, что со мной не соскучишься.

— Показывай, — разрешает, не очень-то доверяя научному оппоненту. Я положил на стол схемку детального участка с эскизно нанесённым аномальным естественным полем, а рядом — впечатляющие графики со здоровенными провалами. Мыслитель враз посерьёзнел, сполз со стола, уселся и впился понимающим взглядом в чудо-материалы.

— О-го! — восклицает, — 600-800мв, такого ещё не было. На Первом Детальном? — спрашивает, хотя и так ясно, и я не отвечаю. Трапер тоже подсунулся чёрной мордой, шевелит чутким тонким носом, сползающие очки поправляет.

— Полусфера или цилиндр, сплошь набитые окисленными сульфидами, — хвастает интерпретаторским профессионализмом.

Но Лёне, естественно, этого мало.

— Не исключено, — уточняет, — что и с рудой. — Есть! Рыбка клюнула! — Кстати, — обращается ко мне, — ореолы есть?

Теперь саркастически усмехаюсь я:

— К сожалению, — не радую, — мы в прошлом году так удачно выбрали маршруты, что центральная часть аномалии ЕП оказалась между ними, — но, чтобы совсем не расстраивать, добавляю: — Правда, на фланговых маршрутах есть аномальные концентрации рудных минералов, — и делаю удовлетворяющий его вывод: — Следовательно, в пределах электрической аномалии будут богатые ореолы, — и совсем ублажаю с тайной неизвестной ему мыслью, — а значит, и месторождение. — Коган требовательно смотрит на Борю, ждёт подтверждения, но тот, сомневаясь, занял на всякий случай неудобную нейтральную позицию, не доверяя приведённым мною неопровержимым фактам. А я, совсем обнаглев, подстёгиваемый мыслёй, овладевшей мозгой ещё на горе, нахраписто выдвигаю рационализаторское предложение, которое, уверен, не будет отвергнуто, поскольку наживка заглочена надёжно:

— Надо бы, — предлагаю равнодушно, — пока мы там, провести на участке весь комплекс детальных работ: и магниторазведку, и металлометрию, и электропрофилирование. Не откладывая открытия на будущий год.

Коган заёрзал на стуле, ему тоже не хочется откладывать и, согласившись с моим разумным мнением, говорит Траперу, понявшему, что отдуваться придётся ему:

— Василий прав. Готовь материалы, завтра поеду к Дрыботию за разрешением на дополнительные работы.

У меня от радости сердечко ёкнуло: пол-мысли осуществилось. Не медля, достаю из полевого загашника доделанный прошлогодний угол и кладу вместе с впечатляющими графиками уже горбатого магнитного поля на стол поверх первых.

— Вот, ещё, — обстоятельно докладываю об очередном успехе.

— Так, — понимает с полувзгляда мыслитель, — ты доделал прошлогодние маршруты и получил аномальные кривые от крупного интрузива основного состава, которых в регионе хватает и который по собственной инициативе закартировал за пределами участка, что похвально. — Он убрал мои любимые графики магнитного поля, чтобы ещё раз полюбоваться своими любимыми графиками естественного электрического поля. Но я не отстаю:

— Там, рядом, — зудю или зужу как назойливый комар, — есть известняки. Съёмщики считают их громадной глыбой. Мы можем легко установить это и детально проследить границы и известняков, и скрытого интрузива, доказать картировочные возможности геофизики и утереть нос съёмщикам. — Предложенная мною задача должна была особенно понравиться инициатору и пропагандисту картировочных геофизических работ, и, похоже, я не ошибся. Но под такую, эмоциональную, вряд ли дадут приличные объёмы. А я и не прошу многого: — Всего-то, — продолжаю подзуживать, — понадобится три-четыре профиля вкрест да один связующий методами электропрофилирования и естественного поля. Заодно можно и металлометрию сделать в счёт детализации маршрутной съёмки. — Коган полуслушает, осмысливая, не отрывая взгляда, гипнотизирующую поляризованную полусферу или цилиндр, и сердито роняет:

— Сейчас не об этом надо думать, — и тычет пальцем в ЕП, — а об этом.

Я не возражаю, я согласен, малейшее желание начальника для меня закон.

— Так и сделаем, — соглашаюсь, — все будем там, новенький как раз успел вовремя. — Коган стрельнул в меня быстрым взглядом, но не возразил. Воодушевлённый, гну дальше: — В конце концов, я сам сделаю эти четыре-пять профилей в свободное от работы время и со свободными рабочими, а мизерные объёмы можно отнести на детальный участок, чтобы не возиться из-за малости с долгим оформлением.

Мыслителю спросить бы у меня, что это я так уцепился за угол, и я толком не смог бы ответить и — пропадай моя телега, все четыре колеса. Но он под впечатлением назревающего месторождения, открытого под его руководством, не сопротивлялся, не захотел отвлекаться по мелочам и согласился.

— Ладно, делай, если так хочется, но учти: спрашивать буду, в первую очередь, за Первый Детальный.

— Не подведу, — клянусь и ещё под сурдинку канючу: — Леонид Захарович, дайте задание Хитрову, чтобы прорубил пять-шесть профилей — у него сейчас рабочие свободные, чего им болтаться без дела? А то уедут, а работы-то всего на три-четыре дня. Я ему схемку нарисую и на местности покажу.

— Хорошо, — открыто досадует первооткрыватель. На том и порешили. Правда, на словах, но мне и этого достаточно. Вторая половина затаённой мысли обрела практическую жизнь. Вышел от них весь в мыле, как после тяжелейшего маршрута.

Окрылённый доверием, иду расслабиться в родной коллектив.

— Здравствуйте, товарищи женщины, — бодро ору, чтобы разбудить всех, — поздравляю вас с прошедшими майскими праздниками и наступившей весной, олицетворением коей, — это слово мне особенно понравилось, и я подчеркнул его голосом, — вы являетесь.

Все розы, тюльпанши и всякие другие ромашки радостно побросали орудия производства и повернули ко мне прелестные пожухлые чашечки и целые тарелки, обрамлённые крашеными лепестками, а то и только скудными венчиками, потускневшими от семейных сорняков, и зашумели вперебой и вперегонку:

— Загорел-то как…лохматый…совсем усох…и не переоделся…

И ни одна не сказала «какой красавец…мужественный…настоящий таёжник». Даже та, которая была не так давно наречена невестой. Сидит, уткнувшись в бумаги, и головы не повернула. А я-то надеялся, что будем в шикарной квартире растить длинноногих зубастиков и кормить их змеятиной. Ну, почему в мире так устроено несправедливо: повезёт в работе, не везёт в любви. Ангелину нагло увели, Верка грубо отказала, Маринка смылась ночью, а эта ушла без объяснения веских причин. Уже четвёртая. Так и останусь, наверное, неприкаянным бобылём. Носки придётся стирать самому. Даже моя верная визави и та сменила протеже.

— Вы Юр-р-р-очку встретили? — томно журчит на букве «р». Не сразу и догадался, о ком она.

— А-а, — вспомнил, — Бубенчикова? А как же! С распростёртыми объятиями. Поместил в собственное бунгало и наказал не шевелиться до моего возвращения.

— Не обижайте мальчика, — просит, сюсюкая, — он такой слабенький.

— Я бы, — говорю, — с радостью отправил назад, чтобы не утомлять, да Леонид Захарьевич не разрешает.

Тут ответственная за регламент Траперша прервала наш трёп, завопив: «Обед!», и все ринулись по домам, забыв пригласить меня.

Пришлось топать в ресторацию.

Сажусь за Ленкин столик. Увидела издали, плывёт, радуясь хорошему знакомому, который помог удачно выскочить замуж.

— Привет, — говорит, — сколько лет, сколько зим.

— Приветик, — отвечаю, радуясь в свою очередь, — одна зима, а лет ещё не было. Вы, — тонко намекаю на толстые обстоятельства, бросая красноречивый взгляд на выпирающий под фартуком животик, — с Игорьком и в этом деле стахановцы. По всем приметам двойня будет.

Она фыркнула и, чувствуя себя уже матерью, шваркнула меня по затылку.

— Типун тебе, балаболка, на язык.

— Не сомневайся, — утешаю. — Пусть Игорь возьмёт наш прибор, что под землёй видит, прислонит и проверит. Увидишь, что я прав.

Ленка совсем зарадовалась.

— Как был непутёвым, так и помрёшь. Что тебе?

— Карта есть?

— Какая карта? Не выдумывай, меня народ ждёт.

— Ну, меню по-вашему, по-сермяжному.

— На, — она бросила мне плохо отпечатанный листок, который я брезгливо поднял двумя холёными пальцами и, далеко отставив, посмотрел в него поверх пенсне.

— Так, — не обращаю внимания на невежливую нетерпеливость «девушки» — их так здесь всех зовут, от 20 до 60 лет, — для начала закажем салат «Оливье» с провансалем.

Лена что-то чиркнула в блокноте.

— Дальше! Да не телись ты!

— Попрошу не грубить, — смотрю на неё строго, — у меня слабый желудок.

— Да иди ты…

— На первое, пожалуй, можно а-ля-борщец с оливками. У вас оливки откуда, из Египта или Марокко?

— Здесь, — грубит, — специально для тебя выращиваем. Что на второе?

— На вто-о-рое… — растягиваю вкусное удовольствие заказа, — на второе возьмём бифштекс с кровью.

— Крови нет, — отрезала официантка, и я облегчённо вздохнул.

— Ну, тогда с жареной картошкой-фри, — соглашаюсь я, — и зелёного горошка… — которого я терпеть не могу, — побольше.

— Стопаря дать для аппетита? — торопит с заказом Елена Прекрасная.

Важный клиент в негодовании откидывается на спинку стула и опять смотрит поверх золотого пенсне с чёрным витым шнурком, закреплённым в петлице.

— Что вы, дорогуша! Какой стопарь? — и, успокоившись, прошу: — Как всегда: бокаль Кьянти. Пожалуйста, охлаждённого, — и чуть не добавил «со сгущёнкой» — вот был бы скандал в парижском обществе!

— Слушаюсь… — лебезит, лыбясь, Ленка, — будет сделано… не извольте беспокоиться, — и уходит на кухню, а я важно оглядываю быстро заполняющийся в обеденный перерыв зал, надеясь увидеть кого-нибудь из нашего высшего общества и пригласить к своему столу. Но никого не увидел, а места рядом заняла подозрительная троица. Один, таясь, достал из внутреннего кармана пиджака пузырь, ловко выбил пробку наполовину, довытянул зубами, опять чуть заткнул горлышко, а бутылку поставил под стол, накрытый специально для потайки длинной скатертью. Настроение испортилось. Я привык не бездумно поглощать пищу, а вкушать, наслаждаясь и ею, и интерьером, и компанией. А тут… Пришлось без всякого наслаждения вкусить быстро принесённые Ленкой винегрет, щи со свининой, которую, убей, не ем, бифштекс в ихнем понимании с высосанной кровью и мясом и бутылку тёплого «Лимонада».

— Ты, — говорит, запарясь, — обязательно приходи к нам, там побазарим всласть.

Те, что испортили компанию, разлили на троих, даже не предложив четвёртому, поскольку наши алкаши до четырёх считать не умеют.

Вышел на свежий воздух, стою, щурюсь на солнце как кот после жирной мыши, соображаю: отчего солдат гладок? Как заслуженный офицер запаса, конечно, знаю и потому топаю домой, чтобы упасть набок. Дотопал до дверей и остановился: идти или не идти? Надо! А раз надо, то лучше отложить и хорошенько подумать, так ли уж надо? На сытый желудок? Ещё заворот кишок будет от их процедурий. Но надо! Я и не возражаю. Но не сразу же! Может, вообще не ходить? Перетерплю до осени. А если не удастся? Тогда плакала детализация на горе. Пойду. Я не из тех, кто отлынивает, придумывая разные отговорки. Вздохнул удручённо, развернулся и — в больницу.

Дорога известная, двери — тоже до боли знакомые. Захожу в хирургический завальник и прошу доходягу на костылях, чтобы покликал сестричку Марью, а сам наблюдаю в приоткрытую дверь, как он мерно, как когда-то я, затукал, мотаясь метрономом на костылях, по длинному коридору, заглядывая подряд во все двери, пока не нашёл в самой дальней. Оттуда выскочил какой-то силуэт — против солнечного света в окне больше ничего не разглядеть — и заспешил ко мне, быстро перебирая стройными ножками, пока, приблизившись, не превратился в Марью.

— Что-то случилось? — кричит, забыв поздороваться, и тёмные затуманенные зрачки её стали совсем неразличимы. — Разболелась? Здравствуйте.

— Спасу нет, — откликаюсь, морщась. — Привет. Может, кто из ваших посмотрит-пощупает, подлечит до завтра? — спрашиваю с надеждой. Никому и никогда не хочется лечиться больше одного дня.

Глаза у Марьи растуманились, говорит:

— Подождите здесь, узнаю, — и отчаливает в ординаторскую. А я начинаю дрожать мелкой зыбью. Вот, идиот! Сам напросился. Зайдёшь к ним, навалятся, скрутят, сделают секир-нога, запишут «боли кончились», и возражать нечем. Интересно, они уже план выполнили по отрезанным ногам? Когда задрожали и уши, вышла улыбающаяся Марья и призывно махнула рукой. Пошёл на деревянных ногах туда, где человек превращается в бездушное и бесправное тело.

— Так вот ты какой, знаменитый Лопухов, — встретила экзекуторской полуулыбкой толстая тётка без колпака и в мятом халате, внимательно вглядываясь в жертву. — Жуков недавно был здесь, вспоминал, почему-то называл обоих взаимными крестниками и крёстными, наказывал заходить, когда будешь в городе. — Она показала рукой на знакомую кушетку, покрытую клеёнкой, и сама придвинулась к ней вместе со стулом. — Показывай. — Задрал штанину, куда денешься? Стала она сначала осторожно, а потом всё сильнее мять многострадальное знаменитое колено. — Будет больно, скажешь. — Не дождётся! Хотя и не больно. Помяла, помяла, в глаза мне поглядела — не терплю ли через силу? — потом отодвинулась и резюмирует, как бальзам льёт на сердце: — Ничего страшного. Может быть, микро-растяжение. Покой, и всё пройдёт. — Дался им всем этот покой, как сговорились. От покоя-то и дохнут. — Молись за Константина Иваныча. — Вот это она правильно.

А Марья, подружка-предательница, тут как тут, словно за язык подлый кто дёрнул:

— Он, — ябедничает, — геофизиком работает — целыми днями по тайге ходит с тяжёлым рюкзаком и прибором. Я ему уже говорила, что ноге нужен покой.

Пришлось опровергать:

— Никуда я не хожу, — вру во спасение, поскольку это не грех, — лежу целыми днями в палатке и даю ценные указания. Я — начальник отряда, — и тощую грудь выпятил.

— Ладно, начальник, — соглашается тётка, — нога твоя — сам и думай. А только, если начнёт ныть, советую: бросай ходьбу и снимай напряжение. И ни в коем случае не переохлаждай колено и не держи в мокроте. — Это я могу, у нас работёнка сухая, когда нет дождей, росы, туманов, не потеешь и не перебредаешь ручьи. И тепло как в Крыму, если сидеть у костра или у печки.

— Давайте, сделаем ему для профилактики… — что, не расслышал, лезет со своими полунедоквалифицированными советами полунедоделанный хирург.

— Не помешает, — соглашается тёханша.

— Можно, я сама? — навяливается Марья.

— Ладно, — улыбается чему-то хирургиня, — только недолго… с вашими процедурами. — На что она намекает? У Марьи выпуклые девчачьи щёки разом вспыхнули и стали ярче полных губ.

— Пошли, — зовёт меня, не отвечая нахалюге.

В физиоиздевательском кабинете, где в бледной немоте лежали доходяги, обмотанные проводами или обмазанные грязью, Марья и меня заволокла в тёмный уголок за ширму на топчан и ловко присобачила к колену пластинчатые электроды.

— Ты смотри, — предупреждаю, — осторожнее с высоким напряжением: я не аккумулятор, быстро выйду из строя.

Не отвечая, улыбаясь, она села рядом, ладошки сунула между колен и помалкивает как всегда.

— Марья, — не выдерживаю молчания, — ногу-то я саданул в этот раз там же, на той же горе.

Она повернула ко мне голову, растуманила глаза, спрашивает:

— Как так?

И я рассказал как, ничего не выдумывал и не привирал, как умел:

— Ты думаешь, — говорю, — что это мы с тобой вытащили меня из пропасти?

Она молчит, не зная о чём думает.

— Дудки! Это она, Хозяйка горы, меня подтолкнула.

— Какая хозяйка? — удивилась Марья.

— А такая, — объясняю, — Хозяйка Известняковой горы, вот какая.

Марья недоверчиво посмотрела на меня, но возражать и переспрашивать не стала, зная, что больным нельзя перечить.

— Я тогда ещё, — продолжаю, — почувствовал, как кто-то меня пихнул, не придал значения от боли. Теперь ясно, что это она.

Марья молчит, даже рассказывать неинтересно.

В этот раз я видел её, — вспоминаю Алевтину на горе, — бледная вся, белая как извёстка, и худая. По осыпи идёт легко, словно плывёт.

Марья шевелит губами:

— А вы сознания не теряли?

Во! Думает, привиделось!

— Выпихнула из пропасти, — не обращаю внимания на намёк, — и приколдовала к горе. Теперь всё время тянет туда. Скоро снова пойду. Там, наверное, и останусь навсегда, — хотел всхлипнуть, но только шмыгнул соплёй.

— А вы не ходите, — нашла рациональный и простой выход скучная сестричка. — Вы же сильный!

— Как же я не пойду, — горячусь, — когда я заколдованный. Неужели не видно? — и напрягаюсь, набычившись и выпучивая глаза. Но она ведь простая смертная и поэтому ничего заколдованного во мне не увидела. — Под горой у неё знаешь какие рудные богатства? Несметные! — я растянул длинные руки, наглядно показывая какие. — Многие рудознатцы пытались их открыть, чтобы передать народу, но Хозяйка ни в какую не хочет делиться с трудящимися. Многих, слабых духом, она заколдовала и окаменила, превратив в известняковые глыбы, что разбросаны памятниками по склону. — Хотел встать, чтобы показать свою мощь, свой дух, но Марья удержала, да и провода не пустили. — Вот и меня метит и манит, метит и манит… И так будет до тех пор, пока какая-нибудь прекрасная девушка не полюбит меня так, что пересилит чары Хозяйки. Тогда чары спадут, гора расколется, Хозяйка рассыплется в известняковый прах, а трудящиеся получат богатейшее месторождение на Ленинскую…

— Всё, — обрывает Марья на патетическом полуслове.

— Что всё? — спрашиваю в недоумении.

— Процедура закончена.

— Тогда пойдём в кино, — предлагаю без раздумья зачем-то вдруг, ни с того, ни с сего, чего и не собирался делать, как-то само вырвалось. Вырвавшегося воробья чёрта с два поймаешь!

— Не могу, — отказывается молодчина, и я вздыхаю облегчённо, потому что никогда не предлагаю дважды то, чего не хотел предлагать вовсе. — Я дежурю до шести.

— Пойдём в семь, на первый взрослый сеанс.

— Вы шутите! — она уже собрала аппаратуру и стояла передо мной, сидящим, и запросто могла врезать по физии, если что.

— Ни на грамм! — клянусь и удостоверяю известным движением ногтя по зубу. И тоже встаю. Бог ты мой! Она, оказывается, не совсем маленькая — выше моего плеча. И когда вырасти успела? — Договорились: жду у кинотеатра к семи. Замётано?

Марья почему-то покраснела — как она легко и быстро мимикрицирует! — и еле слышно пробормотала, опустив глаза:

— Хорошо.

Как и полагается, с без пятнадцати я уже торчал у киношки. Её, как полагается, конечно, не было. До чего они боятся оказаться в роли ожидающих! Красиво хожу, нервничаю, вокруг девки ошиваются, метят приспособиться к лишнему билетику. А Марьи всё нет и нет. Почти пять минут вышагиваю. Смотрю, приличные девчата вовсю спешат сломя голову… Вот, в белом платье с красной посыпкой бежит, запыхавшись… Вон, там, ещё одна в синем шпарит, аж в глазах рябит от мелькания белых туфель… Ещё… Обернулся, чтобы не прозевать с другой стороны…

— Опоздала?!

Оборачиваюсь — она, та, что мельтешила в синем платье, а я не узнал.

— Марья! — вскрикиваю неподдельно. — Какая ты красивая! — Она запунцовела и стала ещё сказочнее. Стройная, с тонкой талией, а отовсюду приметно выпуклая, так и хочется полапать. Коса по-взрослому венком на затылке уложена, школьный белый закрытый воротничок на открытый переделала, а глаза-то, глаза — без дымки, синие-пресиние и счастливые. — Если бы, — говорю в восхищении, — я не был заколдован, враз бы женился. — А что? Я тоже парень-ништяк: в почти новом костюме, в постиранной рубашке и в старых ботинках, ещё о-го-го! — если в темноте. На нас оглядываются, зырят, что за парочка — козёл да ярочка, она стесняется, я — тоже. Быстро шмыгаем внутрь, и мне приятно идти сзади девохранителем.

В нашем Голливуде, как и во всех порядочных кинозаведениях, места, конечно, пронумерованы, но все садятся там, где кому вздумается. Мы уселись, ясно, посередине. Но ненадолго. Сзади сразу кто-то забасил в полутьме:

— Эй, каланча, уйди на край, экран застишь.

Вступать с наглецом в перепалку или в драку при даме не хотелось и пришлось отсесть. С краю-то, оказывается, ещё лучше. И Марья вся в профиль видна, и экран в фас.

Кино показывали про меня, «Подвиг разведчика» называется. Я его раз сто видел, и всё равно интересно, как выкручусь из матовых ситуаций. Марье тоже интересно. Сидит, выпрямившись, глаз с экрана не сводит, не шелохнётся, боится пропустить самое захватывающее. Я было попытался ей кое-что объяснять, но она не обращает внимания, вся углубилась в экран.

Выгреблись из кина, спрашиваю удовлетворённо:

— Ну, как? Класс?

А она:

— Не люблю фильмов про войну. — На тебе! Не успели познакомиться, и сразу первая трещина обозначилась. Виню, конечно, себя, как мужчину: женщина никогда не бывает виноватой, это не в их природе. Хотел изящно взять, как гвардейский офицер, под ручку, но вовремя опомнился: светло ещё, сумерки только-только засерели, масса фланирующих без толку, так и глядят за другими, подумают ещё, что соблазняю малолетку, накостыляют по тощей шее, а то и в мильтонку сволокут от нечего делать. Доказывай тогда, что я ейный дядя. За ручку взять — тоже неудобно: выросла из того счастливого возраста, когда водили за ручку. Так и похиляли: рядом, а порознь, и молча.

— Марья, — наконец, прорывается из меня, — чем по вечерам-то в свободное время занимаешься? — Мне это вовсе не интересно, но надо что-то спросить, чтобы не выглядеть тюфяком. Она обрадовалась, что я ожил, на мгновение повернулась ко мне улыбающимся лицом, давая понять, что поболтать охота, отвечает:

— А ничем. — Вот, думаю, счастливая душа, птичка божья. — Контрольные делаю, учебники читаю, — начинает перечислять ничегонеделанье, — тёте по дому помогаю. В своём доме работы много: и на огороде, и так. Да и времени свободного нет.

Я усёк только начало.

— Так ты что, опять учишься? — удивляюсь. — Не надоело? — Я бы ни за что ни в какую академию не пошёл, даже Народного хозяйства, где делают государственных деятелей.

— Ага, учусь, — отвечает дурёха, довольная тем, что время свободное зря тратит. — Летом закончу заочно 1-й курс фармацевтического факультета.

— Ба! — догадываюсь. — Аптекаршей будешь?

— Нет, — смеётся, — берите выше: провизором.

— Кем? — не расслышал я толком, такой специальности и не знаю.

— Провизором, — повторяет, — буду заведовать аптекой, составлять лекарства…

— Делать яды, — вклинился я, — порошки от поноса… А почему не хирургиней?

Она нахмурилась, видно, ей тоже хотелось резать-зашивать гавриков.

— На хирургическом заочного отделения нет.

Понятно: на очном на стипендию не потянет, а помогать некому.

— А как у вас там, в тайге, в этом году? — спрашивает, чтобы и я мог чем-нибудь похвастать.

Меня только попроси, я, как и всякий опытный таёжник, готов часами травить о том, что было и чего не было. И сейчас, стоило ей заикнуться, вмиг открыл фонтан и выплеснул всё, что накопилось. И о том, как котяра Васька загрыз и зацарапал нескольких волков, защищая лошадей и Горюна, как ходили на гору и отбивались дрынами от тигра, как ловили на петлю краснобровых рябчиков, а ленков штанами…

— Как это, штанами? — удивилась Марья.

— А очень просто, — объясняю охотно, может, и ей пригодится когда-нибудь. — Ты ведь знаешь, что энцефалитные штаны как шаровары — и снизу, и сверху на резинках. Напали мы на глубокую перекрытую протоку, а в ней — мать честная! — ленков скопилось видимо-невидимо. А взять нечем, нет никакой снасти. Тогда один из нас, — я не стал уточнять, кто именно, — заходит в протоку, спускает штаны, а сзади, в этом самом месте, торчит корочка хлеба. Голодные ленки, естественно, набрасываются на него, и в этот момент надо не сплоховать, вовремя надёрнуть штаны и бегом на берег с уловом.

Я никогда не видел и не слышал, чтобы Марья так, взахлёб, со слезами, смеялась. Хотел ещё добавить, что глупые рыбины в неразберихе иногда хватались не за то, но побоялся, что она умрёт от смеха. Когда отсмеялись вдосталь, говорю небрежно:

— Я всё свободное время трачу на прослушивание серьёзной музыки и чтение серьёзной литературы. У меня есть приличный проигрыватель и собрана богатая фонотека. — Она-то точно не знает, что это такое. — «Лунную сонату», — сообщаю придушённо от полноты чувств, — могу слушать бесконечно. А ты любишь классическую музыку?

Она скисла и, отвернувшись, созналась:

— Я её не понимаю.

Вот серость синяя! Ещё одна трещина.

— Чего её понимать? — поучаю как профессиональный знаток. — Слушай себе да слушай, как слышится, как в душе отдаётся. Мне, — говорю, не хвастаясь, — кажется, что я родился с «Лунной сонатой» и всегда жил с ней. В институте часто приходилось жертвовать последними материальными благами, чтобы насытиться духовными в консерватории. Скажу, однако, прямо: слушать там — не то. Во-первых, сидя, а во-вторых, прикорнуть никак, и слушать приходится всё, что пилят на сцене. То ли дело дома! Врубишь, что хочется, можно — громче, а то и тихо, душевно. И главное — лёжа. Блаженство! Того и гляди сам вырубишься. Что ты читаешь сейчас?

— Я мало читаю, — сознаётся Марья. Какая-то она ненормальная: нет, чтобы соврать, чтобы и себе, и мне было приятно. — Времени совсем не остаётся. — Так, ставлю печать, и на этом направлении у нас берега расходятся, вот-вот расползёмся как холодные айсберги. — Читаю понемногу, — краснеет от стыда, — «Сагу о Форсайтах» Голсуорси. Четыре тома. Знаете? — Я неопределённо киваю умной головой, на которой от переизбытка мозгов волосья тесно торчат дыбом, киваю то ли вперёд, то ли вбок и отвечаю:

— Знаю, конечно. — Ещё бы знать? Знаю, только никогда не слышал. Подумаешь — четыре тома! Голову забивает всякой забугорной развращённой агитацией. Я тоже читаю четыре тома и никакого там Гол… и не выговоришь натощак, а самого настоящего русского писателя Лёву Толстого — «Войну и мир». Ещё в институте 1-й том начал. Если бы было свободное от государственных дел время, давно бы осилил. И не хвастаюсь.

Да, не получилось у нас трёпа на возвышенные темы, пришлось понизиться до работы. Так и дочухали до её дома, каждый при своём. Остановились у калитки, а что дальше? Стоять мне с ней по ночам, отираться у забора уже не по возрасту. Того и гляди, кто из родственников или соседей ненароком выскочит, увидит, подумает, что у нас всерьёз. Нет уж, извините-подвиньтесь, дайте я пройду мимо.

— Ладно, — говорю, — бывай, — говорю, — увидимся, — говорю. Махнул рукой и отчалил от греха подальше. Иду, а на душе отчего-то пакостно, как будто что-то недоделал и не досказал. А что — убей, не соображу. Так уже было однажды в больнице, когда Марья уезжала на учёбу в город. До дома дошёл, не сообразил. И дома маялся, не додул. Нехорошо день кончился.

На следующий день собрался с духом и весь его истратил на личную гигиену. Вообще-то я аккуратист по природе. Нижнее и постельное бельё аккуратно меняю раз в две-три недели, редко — реже, а если занашивается до черноты, то выкидываю без жалости. Сейчас наступил срок и хате, и белью, и мне. Для начала произвёл генеральную уборку, ничего не передвигая и не вытаскивая из углов, чтобы не разрушать устоявшегося интерьера и не искать потом пропавших вещей. Уморился, а отдохнуть негде. Усыпальницу перестелил, заправил, мять и пачкать не хочется. Чёрт-те-чё! В собственной квартире не прикорнуть. Ладно, перетерпим. Вода в ведре с кипятильником уже волнуется, пора и за стирку приниматься. Боже ж ты мой! Неужели это всё я испачкал? Немыслимо! И дома-то не был! Сначала сдуру стирал в два замеса, но быстро опомнился и перешёл на один, щадящий. Всё равно испачкается, а главное, нежное бельё не протру до дырок. Спину ломит, не знаю, выпрямлюсь ли когда. А, чёрт! Старайся, не старайся, всё равно до новизны не отдраишь. Проверено.Не перепутать бы и не постирать носки с простынями. Целый тазище навалтузил, всю верёвку чью-то во дворе занял. Уморился — страсть! Надо полежать. Спина не казённая. Лежу, думаю — надо жениться. Нельзя же так уродоваться! Ни «Лунной» не послушать, ни саги почитать. Перед следующими стиркой и уборкой обязательно женюсь. Лучше бы временно. Расслабился и чуть не заснул. Одеваюсь и спешу на почту за книгами, что скопились наложенным платежом. Так приятно было выписывать и не очень-то — платить. Запросто на ботинки хватило бы. Еле допёр до дома. Уморился — жуть! Полдня профукал к едрене-фене. Распаковал книженции, просматриваю и не понимаю, зачем я их выписывал. Я и без них всё знаю. Стеллажей тоже нет. Ладно, вздыхаю, что сделано, то сделано. Я не привык жалеть о содеянном, я его забываю как можно скорее. Пожевал батона с копчёной горбушей, запил холодной водой со сгущёнкой и начал собираться на банную экзекуцию. Плебейское общественное омовение мне не по вкусу, я предпочитаю индивидуальную ванну с розовой водой или, в крайнем случае, душ-джакузи. Но в здешних туземных условиях приходится мириться с коллективной мойкой из бр-бр! — шаек. Идти не хочется, но надо. Вот проклятое словечко! И почему большевики не отменили его в семнадцатом? Надо, поскольку не был больше месяца, и могли завестись серенькие ползающие денежки. Избави бог! У интеллигента — и вши? Нонсенс! Собрался, набрал в широкую грудь побольше кармы и к Вась-Васю. Тот как увидел меня, так и замахал руками, заблажил: «Приходи со своими ножницами!» Но я пришёл со своей бутылкой, и это его удовлетворило. Ходил-ходил, ворча, вокруг моей шикарной шевелюры, дёргал-дёргал за изящные вихры, а потом и говорит: «Не буду больше мучиться, а сделаю тебе короткий зачёс вперёд». И, не спрашивая согласия, быстро портит стильную причёску, безжалостно обкарнывая со всех сторон. Я её старательно вынашивал зимой под шапкой, а летом под фуражкой, зачёсывая солому назад, но она упорно торчала остьями вверх. И вот теперь её косят. Был я с ней романтическим юношей, заглядывающим в поэтическое будущее, а стал уркой, заглядывающим в чужие карманы. И не поспоришь с мастером: у него ножницы, а у меня уши. Ничего, привыкну. Главное, надо уважать себя в любом обличье. Зато голову хорошо драить — одного намыливания хватило. И расчёски не надо. Сдуру влез в парилку, только уселся завсегдатаем на самом верху, хлесть кто-то ковш воды на каменку, а оттуда пар как из гейзера и весь на меня. Я и сполз на низ. Всё тело горит, хочется съёжиться, убрать лишнюю шкуру, глаза слезятся, а не отстриженные уши вянут. Ощупью выбрался из преисподней. Нет, я не юродивый, чтобы самоистязаться, и вообще хватит с меня водных процедуриев. Вышел на прохладный вечерний воздух, лёгкость во всём теле, а ноги еле шевелятся. И такое впечатление, что голова лысая. То и дело ощупываю, испугавшись, что волосы начали от усиленного мыслительного процесса выпадать. Хорошо бы, конечно, иметь благородные залысины, а вдруг начнут сечься на темечке тонзурой? Доплёлся до дома и кувырк в усыпальницу. Уморился — до сверхлимита, от нуля до бесконечности. А ещё надо кипятить чай и пить его, отдуваясь. Тоже силы нужны. Кое-как пересилился, исполнил ритуал, взял присланное «Электропрофилирование» в приятной твёрдой обложке и снова уложил бренное тело. Можно и почитать всласть. Не сагу там какую-то о каком-то Форсайте, а приличную литературу. Даже зачитался, но хватило меня только на полчаса. Цивилизация-то, оказывается, утомительнее маршрутов. Бедные чуваки и чувихи лезут скопом на мёд, липнут в тесноте и обиде, пихаются нещадно, головы друг другу откручивают за сладкое, сами себя уничтожают, и это — цивилизация? Мне она не по нутру. Разве только чтобы выспаться в кровати. День проскочил как один вдох-выдох. На второй меня не хватило.

Коган всё-таки выбил из Дрыботия разрешение на детальные работы. Когда я рано утром к 9-ти пришёл в контору, они с Трапером вовсю соображали, что и как делать. Я тоже сообразил распоряжение Хитрову на 10 профилей на угловом участке, подсунул мыслителю, тот мельком посмотрел, хрюкнул недовольно:

— Ты же говорил о пяти?

— Так я сделаю сначала через один, — выкручиваюсь, — и если понадобится, продетализирую. Потом хитровскую кодлу не затянешь. Рубки-то всего на 3–4 дня бригаде. — Поморщился, но подмахнул.

— Как договорились? — предупреждает.

— Угу, — подтверждаю. Мы договариваемся об одном, но каждый имеет в виду другое. Потом втроём обсуждали схему, последовательность и методику работ на Первом Детальном. Решили, что магниторазведку сделает сразу же Колокольчик — придётся отдать ему свой магнитометр, других в запасе нет, а когда Бугаёв переедет на другой участок, он же, Бубенчик, сделает и электропрофилирование.

— И ты там неотлучно будь, — приказывает взъерошенный техрук, принявший стойку до поры, до времени.

— Слушаюсь, — кротко отвечаю, мысленно решив, что из Хозяйкиного угла меня, пока не кончу всё, ничем не выманишь.

- Мы решили, — внушает стратег с подстратегом, — что все полевые работы должны быть закончены не позднее начала августа. — То есть, соображаю, за месяц. Лихо! — До конца августа проведём обработку материалов и передадим геологам под бурение. Окончательные результаты бурения должны быть обязательно в этом году. — А почему в этом — не объяснил. Никаких серьёзных дат, никаких съездов, насколько я знаю из средств массовой дезинформации, не предвидится. — Что может помешать?

— Погода, — отвечаю.

— Будем надеяться, — решительно отвергает эту помеху, — что не подведёт.

Пошёл собираться в завтрашнюю путь-дорожку. Надо выбрать потенциометр, отрегулировать боден, отобрать провода, электроды, батареи с запасом. Весной я предусмотрительно завёз готовую измерительную схему ЭП с прибором, но она — для угла, личная. А Звонок пусть сам делает, по-научному. Нечего расти прихлебателем на горбу других. Заодно завезу продукты по заявкам. До обеда с Анфисой Ивановной проканителились, зато её любимец заработал две банки консервированных персиков. Гульнём вечером напропалую! Хожу на всякий случай в кепке, чтобы не докапывались, за что вчера взяли в кутузку.

Проголодался и поспешил к Ленке. Накормила доотваль, и мы договорились, что сегодня вечерком, наконец-то, я буду у них с визитом вежливости. Даже пришлось дать честное слово, намертво. Иначе не даю, если вижу, что мне не верят. Отдохнуть бы с трудов тяжких, а некогда. Надо идти магазинничать, кое-что закупить из деликатесов. Перца, соды, горчицы там, ну и, конечно, фруктов всяких, колбасы копчёной, селёдочки жирненькой, да мало ли что ещё приглянется.

Захожу в один из двух магазинов «Продукты» в посёлке, от изобилия глаза разбегаются. Так, сыры не засижены, поскольку их нет, лампы сияют, но немытые, цены у нас всегда низкие.

На самой верхней полке ярчат два серебряных узорчатых и два золочёных узорчатых трёхлитровых бочонка с чистейшим спиртягой. Аборигены не берут из-за тары. Спирт вылакаешь, а её куда? Огурцы солить? Были бы литров на двадцать, можно бы для квашения капусты приспособить или для засолки рыбы. А так — пусть стоят.

Ниже разместились трёх- и пятилитровые жестянки с отборной красной икрой. Их тоже плохо расхватывают. Откроешь такую, съешь ложку, две, три, а потом куда? Летом быстро испортится, а зимой замёрзнет икробетоном, не отколупнёшь. Некоторые приспособились хранить в холодном ручье. Когда надо, сходит, возьмёт сколько надо, идёт во второй раз, а её уже нет: кто-то подглядел и в свой тайник перепрятал. Нормальное явление, тырить-перетырить — у нас любимое занятие. Так что икру у нас едят один раз в году, когда горбуша и кета идут на нерест, и едят до отвала, на целый год с запасом. Я всегда раскусываю каждую икринку, а то ненароком выведутся в пузе мальки, расти начнут и сами собой выскакивать.

Ещё ниже полка забита маленькими баночками «Снатки». Крабы здесь стоят для мебели, поскольку наш здоровый народ никак не хочет переходить на японскую диету. Да и то: умнёшь с десяток, если не вырвет, а не наелся. Пустой перевод продукта.

Следующую полку занимают востребованные рыбные консервы, все сплошь в томатном соусе и все одного вкуса: горбуша, окунь, сайра, бычки. Общепринято опытным путём: одна банка на одну бутылку водяры. Ещё можно из них варить французский суп, когда совсем карманы прохудились.

На самых нижних полках, чтобы доставать было удобно, теснятся стеклянные банки с борщом, рассольником, всякими кашами. Все они диетические, но их можно брать хотя бы из-за банок. Тут же желтеют, оплавляясь с боков, кусманы маргарина и комбижира, бери — не хочу. Крупы в мешках тоже с избытком: гречка, пшено, рис. Есть и макароны, но серые, плохо промытые. В бочке преет малосольная горбуша с выступившей крупной солью на шкуре. Есть и сахар-рафинад в синих пачках и конфеты двух сортов, на выбор: слипшиеся и ещё не совсем. В общем, есть чем поживиться.

Поживился и только собрался уходить, как нарисовалась Марья.

— Ты что, — подмигиваю, — сачканула? — иначе почему бы ей быть здесь в рабочее время.

— У меня, — оправдывается, — дежурство сегодня с вечера. — Ладно, не будем проверять.

— Я тебя подожду, — жертвую из деликатности дорогим временем и отхожу в сторонку, к окну. Другого моего культурного поведения и быть не может. Я с детства затвердил правила приличия и всегда их придерживаюсь в любых обстоятельствах. К примеру, нельзя пялиться, когда кто что и как ест, ковырять пальцем в носу или в ухе, не говоря уже о других местах, говорить «будь здоров» на чихи, подглядывать в дырочку в сортире и смотреть, кто что покупает. Стоишь с таким, а он всё хватает и хватает, уже в авоську не влазит, и вдруг — бац! — расплачиваться нечем. Ты, просит, займи пока, я тебе когда-нибудь отдам. Займёшь, конечно — куда денешься! — а жалко и досадно, что влип. Марья не заняла. Накупила малюсенький газетный свёрток и подходит довольная.

— Так ты, — догадываюсь, — сейчас лодырничаешь?

— Ага, — радуется вместо того, чтобы горевать о напрасно растраченном производительном времени. Ох, уж эта молодёжь! Когда-нибудь и они пожалеют, что много спали и мало сделали для продвижения к коммунизму.

— Тогда, — решаю как старший, — потопали ко мне, «Лунную» послушаешь, может и понравится.

— Пойдём, — соглашается она, не кочевряжась.

И мы пошли рядком — она со своей авоськой, а я со своей, и сразу понятно, что — не пара. Были бы парой, я бы тогда пёр впереди с папиросой, а она сзади с одной большой торбой. Болтали, конечно, кой о чём. Оказывается, она питается отдельно от тёти, потому что из-за дежурств не может вовремя со всеми, живёт в углу за занавеской и платит за угол. Господи, думаю, ну где твоя справедливость? И глаза поднял к небу, но там, из-за облаков, никто не выглядывал. Кому так и просторное общежитие на двоих и квартира на одного, а ей — тесный угол без питания. Жалко мне Марью до слёз, а чем помочь? Я — не Господь.

Пришли на базу, тащу её к стройке — хочется же похвастаться. Коттедж наш уже в стенах, только крыши и рам нет, а так — готов, хоть заселяйся.

— Вот, — хвастаюсь, — мой: пять комнат и три кухни.

— И всё вам?! — вскричала бедная Марья, не представляющая такой роскоши, и глаза округлила от удивления и зависти.

— Ну, не всё, — сдаю назад, — а всё-таки одна комната и кухня достанутся.

— Здорово, — говорит, — больше и не надо. — Где уж сравнить с её углом.

Только хотел объяснить, где будут стеллажи, музыкальная этажерка, мягкое кресло для лучшего усвоения научных трудов, хотя удобно в нём не тому месту, которым усваиваются труды, как некстати помешал Шпац.

— Где тебя черти носят? — с ходу оскорбляет божьего человека. — А это кто? — смотрит на постороннюю, не узнавая.

— Как кто? — возмущаюсь. — Моя невеста. — Марья вся зарделась, голову опустила, чтобы скрыть блеск глаз и замешательство, но ничего, умница, не возразила, сообразив, что мне так надо. — Вы же обещали квартиру, если женюсь? Вот! — и показываю рукой на Марью, чтобы у квартирообещателя не было сомнений.

— Ладно, — почему-то досадует начальник, — об этом ещё успеем. Давай, — ошарашивает, — собирайся на участок, машина ждёт.

— С какой стати, — сопротивляюсь, — такая спешка?

— Сухотина, — объясняет, — пришла. Твой инженер… — я не сразу допёр, что он о Колокольчике, — …пошёл на охоту и третий день нету. Искать подлеца надо, — и с первым, и со вторым, и с третьим я полностью согласен, но…

— Я что, — начинаю врубаться всерьёз, — один поеду?

— Больше отсюда некому.

— А Кравчук?

— Заболел. Радикулит у него.

Надо же, думаю, как вовремя. Наверное, прямо сейчас прострелило.

— А там кто?

— Втроём пойдёте, — распоряжается начальник, — ты, Рябовский и Хитров. При необходимости снимешь свои бригады. Один чёрт, что втроём искать иголку в стогу сена, что вдесятером. Пять минут тебе на сборы, а то засветло не доберёшься.

— Ракетницу дадите? — попрошайничаю.

— Ракет нет, — радует, — все распукали на Новый год и женский день. Ружьё возьми и две пачки патронов. Привезёшь живым или трупом, двухкомнатную дам.

У меня аж дыхалку перехватило от такой щедрости.

— Да я… да я… — никак не соображу, как лучше отблагодарить заранее, — в крайнем случае свой труп привезу.

Но Шпац не настроен на мрачный юмор.

— Не медли, — ещё раз подгоняет. — Машина ждёт.

— Айн момент, — обнадёживаю, никак не веря в трагичность ситуации. — Пойдём, Марья, собираться. — А собираться-то что? Мне собираться нечего. Сунул покупки в готовый рюкзак — и как штык. — Ничего, — обнадёживаю Марью, — вот вернусь с трупом, — про себя решил: если найду Бубенчика живого, пристрелю, а потом привезу, — и два раза послушаем «Лунную», за этот и за тот разы. — Вышли, я дверь запер на ключ и подаю ей: — На, держи. Живи, когда захочется: ты же моя невеста, — и улыбаюсь, хитро сощурив глаза, чтобы не приняла всерьёз, — никто и слова не скажет. Заодно пригляди за строительством. И вот ещё что, — продолжаю назидательно как жених невесте, — раз так, перестань мне выкать. Дотолковались?

— А вы, — упрямится, — не зовите меня Марьей.

Ну и бабьё, такая мелочь, а корёжит.

— Ладно, — соглашаюсь примирительно. — Давай тогда знакомиться по-новому… Машенька.

Она легко, как умела, вспыхнула, отвечает:

— Давай… Васенька, — и уткнулась лбом в моё мужественное плечо. Мне бы, идиоту, не обнять, так слегка потрогать за спину, а я растерялся, твержу:

— Ну, ладно, ладно, пора мне. Бывай, — и чуть не бегом припустил от неё на склад за ружьём и к машине.

Как ни спешил, а всё равно приплёлся по темноте. Хорошо, что тропа набита как асфальт — спотыкаешься, но идёшь куда надо. Не то, что Колокольчик-Бубенчик. Каково-то ему сейчас? Не рассчитал силёнок, ему бы в Парке Горького охотиться, а он… Интересно, улыбается ещё или уже кончил?

Горюн заметил, тотчас подошёл. Поздоровались, улыбнулись, радуясь друг другу.

— Ну, что у вас тут стряслось? — спрашиваю строго, облечённый безграничными полномочиями и доверием начальника.

Горюн присел к кострищу, стал готовить растопку, а заодно и рассказывал:

— Пока, — говорит, — я заготавливал траву, Хитров ходил на триангуляцию, а геологи в маршрут, новенький, прихватив без спроса ружьё Павла Фомича, ушёл в неизвестном направлении, и нет его уже три дня. А эти, — он махнул головой в сторону палаток на той стороне ручья, — никак не могут договориться, что предпринять. Я думаю, попросту отлынивают от поисков, — чуть помолчал и поинтересовался:

— Что Шпацерман? Кто ещё придёт?

Раздеваясь и разуваясь, освобождаясь от потной одежды, чётко, по-военному, отвечаю:

— Никто. Нас здесь достаточно, чтобы найти труп.

— Как? — удивляется профессор.

— Шпац, — объясняю, — приказал доставить хотя бы труп.

Радомир Викентьевич чуть усмехнулся:

— Узнаю Давида: для него люди — просто механизмы. Так воспитала система. — Он разжёг костёр. С той стороны, словно по сигналу, подошли двое неприкаянных. Рабочие Хитрова, оказывается, улепетнули на базу, не выдержав пытки долгим воздержанием, ещё в день пропажи новичка, и, таким образом, в лагере нас осталось четверо. На Горюне — лошади и сторожба, значит, поисковую группу составляют трое. Зато какого качества: сплошь начальнички.

— Когда прибудет группа поиска? — спрашивает Рябовский.

— Её не будет, — успокаиваю его. — Приказано нам, троим, найти живого или мёртвого.

— Ни черта себе! — возмущается Адольф советский. — Что мы сможем втроём?

— Главное, — объясняет, не удержавшись, враг народа, — обозначить поиски, а результаты — дело второстепенное.

Все замолчали, переваривая простую и всем известную тайную истину, вдруг произнесённую вслух.

— Я не могу, — вдруг отказывается от доверия Хитров. — Устал как собака, ноги стёр, болят, в больницу собрался.

— Как это не можешь?! — завопил, заводясь, нервный член спасательной экспедиции. Он всегда заводился с пол-оборота, когда его заставляли делать что-нибудь помимо желания. А товарища по партии вообще ненавидел. Ненавидел за то, что тому удаётся и работа, и охота с рыбалкой за счёт добровольной эксплуатации бичей. Из Рябовского эксплуататор — никудышный, охотник — никакой, а рыбак — ещё хуже. Завидует. — А кто пойдёт?

Тут я, чтобы остудить его пыл, подливаю живительного масла в разгорающийся огонь свары:

— Между прочим, — сообщаю, — старшим Шпацерман назначил Хитрова.

Но тот почему-то не обрадовался, а заёрзал на чурбаке, не жалея штанов, схватил палку и стал нервно копошиться в костре, выпуская попусту целые снопы искр в темноту.

— Не могу, — твердит, — ноги не идут, устал, — и вдруг взвыл: — Почему я, старик? — ему ещё и сорока не было. — Молодых полно. Геофизик пропал, пусть геофизики и ищут. У меня не пропадают.

Такой подлости даже я не ожидал, а возразить нечем. Молчу, наливаясь гневом и желчью. Я, конечно, знаю, что молодым у нас везде дорога, а старикам всегда почёт, но всё равно обидно.

— Какая разница? — только и смог возразить. — Человек пропал, его спасать надо, а награды потом разделим. Я свою уступлю любому. Хорошо, — соглашаюсь, — мы пойдём вдвоём, — я бы и один пошёл, потому что мне остро нужен труп.

— Я пойду, — неожиданно вклинивается работяга в важный разговор начальников. — Павел Фомич, присмотришь за лошадьми, покормишь?

Тот молча кивнул головой, наверное, с немалым облегчением.

— Ну, Хитров, — без толку горячится облапошенный Рябовский, — я тебе это припомню.

Самому разумному из всех опять приходится охлаждать перегревающуюся атмосферу.

— Интересно, — спрашиваю у всех, — куда он мог податься?

Оживший Пал Фомич зашевелился, подсказал:

— В тот вечер, когда пришёл, он у костра всё расспрашивал у мужиков, какая здесь фауна, какая охота. Те, будь неладны, и подсказали, что на сопках на каждом дереве по стае рябчиков сидит.

— Ясно, — быстро соображаю, — уже легче. Сколько у него патронов?

— На столике, — добавляет раззява, — два лежали, оба исчезли.

— Негусто.

— Пойдём, Пал Фомич, — зовёт Горюн отказника на инструктаж и передачу транспорта и провианта. Рябовский сидит. Молча пережёвываем удручающую ситуэйшен.

— Что думаешь предпринять? — интересуется как у старшего. А тот толком не знает. Дело-то оказалось аховым. По всем статьям. Особенно по статье Колокольчикова, мыкающегося где-то в слепоте при ясном дне.

— Искать будем, — отвечаю. А что ещё ответишь? — Найдём — хорошо, не найдём… — и чуть не брякнул известное продолжение, но в последний момент вспомнил о квартире и прикусил ботало.

Рябовский усмехнулся, он знал продолжение.

Мужик он своеобразный. Жилистый, раскорячистый и худой, несмотря на то, что ест за двоих. Русые волосы не еврейского типа, мягкие и жидкие, уже слиняли на темечке и только лихо торчат из бровей. Длинный обвислый нос и выпяченные толстые губы над острым подбородком удлинённого лица дополняют портрет красавца. Годов ему всего-то под тридцать, а уже — двое малышек-погодок и толстенная чернявая жена с усиками и грудями как два мешка с мукой. Бедный муж во всех командировках, не стесняясь, спрашивает в магазинах дефицитные бюстгальтеры 5-го размера. Чтобы удержаться в старших, стал учиться заочно и по непонятным соображениям второй год мурыжится на геофизическом факультете Заочного геологического института. А вообще-то, парень не зловредный, в отличие от Хитрова, с таким можно идти напару в тайгу.

— Горюн, — говорю, — вернётся, сообща и обсудим план действий.

— Что он понимает? — взъерепенился Адик — его все так зовут: и ИТРовцы и бичи, а ещё за глаза — Рябушинским.

— А то, — осаживаю студента-второгодника, — что он профессор и доктор наук. — Адик сразу и скис.

Когда профессор и доктор наук с Хитровым вернулись, все залезли в мою палатку, зажгли новую свечу, я разложил на столе мелкомасштабную карту, всунутую на выезде в окно кабины Шпацерманом, и стали умно оценивать диспозицию с собственной дислокацией и вероятными манёврами противника. Как и бывает на важных военных советах, мнения разделились поровну. Рябовский с Хитровым предлагали обшарить верховья ручья и притоков, не взлезая на сопки, поорать, пострелять, приманивая потеряху с верху, и вернуться в лагерь в тот же день. Захочет — откликнется. А я, поддержанный Горюном, настаивал сразу лезть на сопки и идти вдоль ручья по водоразделам да хребта, доказывая, что умный в гору не пойдёт, и, следовательно, Бубенчиков сразу полез на сопку. С неотразимым доводом все согласились. Осталось распределить мощные силы на сплошную облаву.

— Пойдём, — решаю как старший, — с двух сторон ручья парами…

— Я не пойду, — снова посмурнел Хитров.

Объясняю:

— Со мной пойдёт Сулла. Завтра с ранья я за ним сбегаю, вернёмся и двинем. Ясно?

Всем всё ясно, а Хитров с радости вытаскивает из полевой сумки такую же карту, как у меня, и отдаёт лучшему другу. Тот берёт и невнятно бормочет: «С паршивой овцы …» На том совет и закончился.

Ночью, обременённый ответственностью, спал плохо. Начальники всегда плохо спят. Чуть на востоке забрезжило, побежал, натыкаясь на ветки, спотыкаясь о корни и разбрызгивая скопившуюся на листьях туманно-росную влагу во все стороны и на себя. Через два часа с небольшим примчался к Стёпе в лагерь уже засветло, весь в мыльной пене и мокрый по пояс. Нога ныла, в сапогах и штанах хлюпало, но, слава богу, успел. Они только что позавтракали и собирались в маршрут. Любимому начальнику, конечно, обрадовались, а Стёпа ещё больше, когда узнал, что зовут побродить с ружьём по новым местам да ещё за деньги. Записатора отправили к Фатову, чтобы не скучал. Отсюда до него всего-то километра четыре, навещали друг друга, парень дорогу знает, значит, не пойдёт вслед за Бубенчиком. А сами чуть передохнув, собрав Стёпу и попив чайку на дорогу припустились к нам. Впереди Стёпа мерно и ходко мелькает в кедах, позади, пыхтя, я в кирзачах. Обязательно, думаю, переобуюсь, хватит терпеть.

Пришли к одиннадцати. Дали нам час на отдых и — в поиск. Никогда не думал, что придётся заниматься поисками не только месторождений, но и тех, кто занимается поисками месторождений. Ведущую группу, естественно, составили мы с Суллой. У нас карта, мой компас, бесцельно провалявшийся в рюкзаке почти два года, Степин винчестер и мой именной кольт. У вспомогательной пары тоже карта, геологический компас Рябовского и моё ружьё. У обеих пар за плечами рюкзаки с недельным запасом продуктов, топорами, посудой и медаптечкой. Как я ни возражал, клизмы вынули и оставили, сказали, что Колокольчик обойдётся, а нам понадобятся, если вернёмся ни с чем. Договорились по чётным часам стрелять, чтобы не потерять друг друга и чтобы потерянный знал, где его ищут. А если кто найдёт, то салютовать тремя выстрелами и идти на встречу с другой, неудачливой, группой. Впустую сойтись для уточнения последующего движения решили на хребте, где кончается наш съёмочный участок.

Солнце после обеда разъярилось. Ни ветерка, душно и жарко, ползти по скрытым осыпям на сопку тяжело. Только Колокольчик мог додуматься до этого. Отдышаться нечем. Зря я согласился взять Суллу в свою группу — прёт как сохатый, даже не оглядывается, а я отстаю, цепляясь усталыми ногами — но в кедах! — и думаю не о том, как найти Бубенчика, а как не потеряться самому. Не выдержав темпа, кричу:

— Стёпа! — Он замедлился, ждёт. — Как думаешь, там ищем?

— Не знаю, — отвечает, весело блестя довольными глазами. — Вообще-то, новички, заблудившись, всегда стараются залезть повыше и там развести костёр, чтобы лучше было видно.

— Ты, — тяну время на передышку, — давно охотишься?

— Сызмальства, — отвечает. — Отец приучил. Его тигра задрал. — Помолчали, отдавая дань памяти родителя.

— После этого не боишься? — интересуюсь.

— Чего бояться-то? И в городе под машину попасть можно.

Железная логика! Я тоже когда-нибудь классным охотником стану и тигра прикончу.

— Почему тогда у нас работаешь, а не охотишься?

— Летом какая охота? — И верно! — У вас присмотрю места, тропы, осенью построю зимовьё, Горюн поможет завезти имущество, возьму лицензию, напарника, и останемся с ним на всю зиму на пушнину. Здесь, сейчас видно, много будет белки и соболя.

— Понятно, — вздыхаю, завидуя. — Ты не очень гони, успеем, — и спрашиваю как опытного таёжника: — Как мыслишь, найдём?

— Как повезёт, — отвечает. — В тайге всяко бывает, может, и наткнёмся, может, и сам выбредет на людей.

Ответ утешил. Пошли дальше, выбирая экономный ритм. Бесцельное брожение по тайге выматывает, особенно летом, в жару, когда вокруг ничего не видно, кроме сплошной зелени: внизу, с боков и сверху, где переплелись ветви деревьев, загородив солнце и образовав зелёную парилку. Ни ветерка. Шли зигзагами, иногда выходя к склону, и тогда виделись дальние бесконечные сопки, покрытые хвойниками, красивые отсюда на фоне синего неба, как, впрочем, и наши, скучные, если смотреть на них оттуда. Одолевала мошкара, вьющаяся над каждым из нас густым облаком. На головах были сетки, но лица открыты, иначе на ходу дышать нечем, и кровопийцы проникали к ушам и грызли немилосердно, заставляя то и дело отирать их вместе с потом. А тут ещё в дополнение частая паутина между деревьями с крупными, с орех, жёлто-чёрными пауками и обязательно на уровне лица так, что приходилось постоянно сдирать её с мокрой морды. Про клещей и не думали. Никаких рябцов и в помине нет, скорее всего, азартный охотник ушёл за ними дальше.

В два часа останавливаемся, я командую: «Огонь!», и Стёпа пуляет вверх. Где-то через минуту-другую ответили те. Отстают часы-то Рябовского от моего точнейшего швейцарского хронометра производства московского завода «Победа». Надо будет при встрече сверить и пусть исправляет у себя. Ещё пошли, потом решили поорать и не напрасно. Откуда ни возьмись, прилетели рыжие сойки и подняли такой пронзительный крик, что заглушили наш.

— Наши помощницы, — кричит Стёпа, — если он где-то рядом, обязательно укажут.

Вот это да, думаю, как это никто не додул? Надо в каждой экспедиции держать обученных соек, и как кто вздумает потеряться, выпускать, да ещё с записками-извещениями, пусть ищут. Ну и ум у меня — острый, аналитический. Идём теперь в сопровождении непрошеных необученных помощниц, которые нашли не тех, кого надо. Рядом молча перепархивают с дерева на дерево белобрюхие синички, и даже пёстрый дятел заинтересовался нами. Интересно, в чьей башке он углядел червоточины?

Водораздел между системой нашей реки и неизвестной северной, к которой мы пришли, оказался широким мини-плато, густо заросшим елью, пихтой, лиственницей, кедром, чахлой берёзой, ольхой, клёном и ещё невесть чем, и всё перевито мощнейшими лианами. Неба здесь не было. В дневных сумерках из густой травы и папоротника там и сям угрожающе торчали до блеска отмытые дождями острые ветки упавших и сгнивших деревьев. Было неуютно и тревожно. Отсюда можно куда угодно уйти, только чтоб не оставаться, и не обязательно обратно в наш ручей, как и сделал Колокольчик. Добравшись до северного склона угрюмого плато, полюбовались отрогами, спускавшимися в далёкую и невидимую отсюда долину. Все они были копиями наших, и нигде не видно ни одного указателя.

Степан сразу разжёг партизанский костёр да подбросил непартизанского лапника, чтобы сигнального дыма валило побольше, а мошкары стало поменьше. Сойкам не понравилось, и крикуши улетели. А мы разделись и проверили друг друга на клещевое заселение. Впившихся паразитов, слава богу, не обнаружили, а бродивших по одежде с удовольствием побросали в пламя. Потом стали кричать и аукать, зазывая напарников, но те появились где-то через полчаса. Видно, что разжарились и устали. У Рябовского с кончика длинного носа капает.

— Бесполезно! — говорит. Это он о том, что никто не откликнулся и не приманился. — Мартышкин труд, — сбрасывает рюк и сам падает рядом, опираясь на него мокрой поясницей. Мы и без него знаем об этом, но… есть шанс, и его надо использовать, иначе мы не люди. Рябовский разделся — мамочки родные! — сплошь в волосьях, словно только что слез с дерева. Вот где лафа кровососам. И вправду, пошарив со Стёпой, морщась, в мокрой шерсти на его спине — никогда не видел, чтобы волосы здесь росли так густо, наткнулись на двух впившихся. Выдернули и поздравили с клещением, а Адик послал нас подальше. Обыскали и мускулистую спину профессора, но она у него такая упругая и гладкая, что никакому голодному тварюге не уцепиться, не прогрызть, не запустить хобота.

Попили согревшейся водички из фляжек с пересохшими сухарями и стали кумекать, куда мог Колокольчик драпануть дальше, запутывая следы. По карте видно, что плато, сужаясь, отвернуло на северо-восток. Идти по нему сравнительно удобно и легко, и не исключено, что удалой охотник двинулся туда. Но, когда и там обещанной обильной дичи не обнаружил, вернулся, и здесь мог промазать, проскочить нужный поворот к лагерю и рвануть по другому хребтику, который предательски шёл сначала в нужном направлении, почти к лагерю, а потом постепенно отвернул на запад и северо-запад и нырнул в систему северной реки. Если время поджимало, и Колокольчик шарахался в сумерках, то его ноги явно опережали запаниковавшие мозги, если те у него, конечно, есть, и он мог убежать куда угодно. Побазарив минут пятнадцать, мы решили, что для Юрки это наивернейший вариант заблудиться окончательно, и остановились на нём.

— Неужели не ясно, — снова заныл Адик, — что зря ноги мнём? Не казённые же!

Все молчат, может быть и согласные с нытиком.

— Что предлагаешь? — спрашиваю строго.

— Что предлагаю! Ничего не предлагаю! — кипятится перегревшийся на жаре Рябушинский. — Провошкаемся зазря неделю.

— Что предлагаешь-то? — настаиваю.

— Ты — старший, — злится отщепенец, — ты и предлагай.

Как и в тот раз, на мою защиту встал профессор.

— Может, — говорит, — и зря. Но есть общепринятые нравственные принципы общественной жизни даже в безнадёжных ситуациях. — Услышав такое от конюха, Адик даже ушами ослиными повял. — Не мало разве погибло людей, спасавших тонущих или задыхающихся на пожарищах? Погибших, не думая о собственной жизни.

— Думать надо! — огрызается Рябушинский. — Дуракам закон не писан: не сможешь — не лезь.

— Если не лезть, — парирует профессор, — совесть потом замучает.

Адик фыркнул: у него, наверное, была необычная совесть.

— Да ладно вам! Чего привязались? — орёт. — Пойдём, я что — против? Только не люблю, когда без спроса давят на мозоль. Четверо одного дурака спасают, надрываясь. Идиотизм! А кто обо мне подумает?

В ответ пою громко ни в складушки, ни в ладушки:

— «Раньше думай о Родине, а потом о себе…»

— Я о Родине и думаю, — не унимается ворчун. — Мне хорошо — значит, и ей тоже.

Профессор не удержался:

— Удобная жизненная философьишка автократов, автократиков и общественных иждивенцев.

— Хватит, — останавливаю перепалку. — Надо беречь силы, — и принимаю очередное мудрое решение, продиктованное богатым жизненным опытом. — Дальше, — объявляю приказ, — я пойду с Горюновым, а ты, — гляжу строго на раздолбая, — с Суллой. Отдавай ружьё.

Рябовский не возражает, радуясь, наверное, освобождённой мозоли.

— Вон оно, — показывает головой на валяющееся под деревом ружьё, — возьми. — Нет, из него дисциплинированного солдата не получится. Таких в атаку надо первыми запускать.

Объясняю дальше:

— Мы пойдём дальше по хребту, а вы — по лживому хребтику. Стреляем через каждый час. Спускаемся в долину и встречаемся засветло, часов в шесть, вот здесь, — и показываю на карте резкий поворот начинающегося основного русла реки. — Там разжигаем умопомрачительный дымовой сигнал и ночуем. Всё, пошли, — и чуть не забыл отобрать патроны. Тоже мне — охотник-следопыт!

Иду впереди Горюна и радуюсь: какой-никакой охотник, а одним выстрелом трёх зайцев свалил. Во-первых, заполучил не такого шустрого напарника как Стёпа, во-вторых, заимел ружьё, и можно пострелять, в-третьих, идти будем по более-менее лёгкому рельефу. Третий заяц, однако, отпал быстро. Через полчаса впёрлись в старый горельник, и идти стало так скучно, что я позавидовал тем. Что им, сыпь да сыпь вниз, тормозя пятками, и никаких усилий. А здесь, что ни шаг, то ложка пота. Солнце сквозь оголённые стволы палит нещадно, под ногами — горячая земля, даже — зола, так и ощущаю сквозь кеды её неостывший жар, воздух пропитан горячей едкой гарью, в горле першит, в носу свербит, жить надоело! Голые деревья опасно уставились заострёнными сучьями, а те, что лежат в беспорядке, навалом, на земле в густой траве, так и метят поддеть снизу, того и гляди окажешься на вертеле. Хорошо, что мошкара и клещи не любят гари. Изрядно помучившись и чуть не превратившись в печных чертей — плакали мои кеды! — выбрались, наконец, в зелень. Как раз понадобилось стрельнуть, что я и сделал со всей мерой ответственности. Ответили далеко слева и не очень — сзади. Рябовский явно хилее меня, сдерживает Суллу.

— Вам не нравится Рябовский? — спрашиваю у профессора.

Тот морщится.

— Болтун! — характеризует кратко. — Но лишнего не сболтнёт: себе на уме, — и добавляет ёмко: — Не хотел бы я оказаться рядом на нарах.

Погреблись по зелёным зарослям, и здесь я понял, что и второго зайца зря подстрелил. Ружьё то и дело цеплялось за ветки — приходилось уворачиваться, сгибаться в три погибели, а при моём каланчовом росте и в четыре, — лупило по костям и постоянно норовило сорваться с плеча. И всё ради удовольствия пальнуть в белый свет один раз за час? Не стоила заячья шкурка выделки. Ладно, скоро лесистое плато стало расползаться в гармошку, расслаиваться на несколько каменистых хребтов, поросших густым багульником и чахлыми ревматическими берёзками. Выбрали ближний к долине, полого уходящий вниз, и с облегчением пошли по нему, отдыхиваясь. Можно было бы и от первого зайца отказаться — профессор-то пёр в низину почище Стёпы, не обращая внимания на выдохшегося командира. Три выстрела, и все впустую! А я-то надеялся! Чуть не забыл сообщить тем, что мы живы. Они-то, шустряки, нагоняют. Наш уютный хребтик вдруг стал наклонно выполаживаться и скоро слился с длинным склоном, а мы, с божьей помощью, врюхались в кедровый стланик.

— Полезем или обойдём? — спрашивает профессор.

— Полезем, — отвечаю бодро, не зная, на что решился. Смелые — они потому и смелые, что не знают, куда лезут. Да и не обойдёшь — море стланиковое, берегов не видно.

— Тогда, — советует, — опускайте сетку на лицо и хорошенько завязывайте вокруг шеи. — Я послушался, сделал кое-как и двинул вперёд. А не двигается. Корни у этих подлых деревцов, оказывается, торчат наверху, а стволы и ветки стелются вниз по склону. Хвоя густая и плотная, и вся эта прелесть по пояс да по грудь. Низом без топора не проберёшься, в рост — не продерёшься, а поверху — провалишься и застрянешь. Кое-как полез ползком поверху, ледоколом прорезая заросли. Ноги соскальзывают с корней и ветвей где-то там внизу, то и дело рюхаешься мордой в хвою, а из неё при каждом встряхивании поднимаются тучи мошкары, и спасенья нет. Паришь как святой по воздуху, не касаясь земли, в мошкарином нимбе. Кстати, не шёл ли Иисус по плотным водорослям, скрытым водой? А тут ещё второй заяц мешает, цепляется и проваливается, руку, которая его держит, божьи твари начисто загрызли. Не вернуться ли, не отдать ли Рябовскому обратно? А те, слышу, пальнули, да недалеко, а ответить не могу, застрял, ноги внизу перепутались с ветвями, не вытаскиваются, хорошо, Горюн помог, вытолкнул, перевалил пузом наверх. Какая тут стрельба? Врагу не пожелаю такого мытарства — Колокольчикову! Выбрал лёгкий маршрутик, идиот! Не зайца убил, а собственные ноги! Круглая непруха! И вроде не грешил перед этим. Даже ключи от собственной квартиры, где в тумбочке деньги лежат, отдал.

Когда сползли, оставалось только одно желание: обмакнуться, не раздеваясь, с головой в холодную воду. Вздохнули, не разжимая губ, чтобы не заглотить мошкару, сняли ненавистные сетки, отряхнули от серой нечисти, и зря обрадовались: под ногами крупноглыбовый курумник, и так до самой долины. Зато низинный предвечерний ветерок отдувает микрогадов от разгорячённого лица. Полезли вниз по неустойчивой лестнице без перил. Слезли, как раз пришло время сообщить о нашей победе. «Ба-бах!» И почти сразу громко ответили, и где? Впереди, у реки! Объегорили! Ну, погоди, Бубенчик! Не найду твоего холодного трупа, из тебя его сделаю. Спустились в неширокую пойму с каменистыми и древесными мусорными завалами и высохшими каменистыми ложами сезонных проток, добрались до реки. В начале своего долгого пути к морю она неширокая — метров двадцать — и неглубокая — по колено на глаз. Никаких переправ те, конечно, не сделали, пришлось штурмовать вброд. Вода до того холодная, словно тисками сжимает голени. А тем опять повезло и без зайца — они прогуливались по левому, относительно чистому, берегу и посуху. Что ни говори, а непруха — она и есть непруха! Уж если прицепится, то не отстанет, пока не взвоешь. Выбрались из воды, разулись, чтобы вылить воду из профессорских кирзачей и командирских кед, и бодро рванули догонять отставших. Глядь, из-за недальней сопки, за которую река делает обговорённый поворот, поднимаются клубы белого плотного дыма. Те уже сигналят Колокольчику, теперь непременно появится к ужину, придёт изголодавшийся на запах.

И мы тоже заспешили, и когда догнали тех, то увидели пренеприятнейшую картину: у костра сидел, щурясь на огонь, облезлый шимпанзе и грел, протягивая к жару, поочерёдно все четыре лапы. А тот, кто давно спустился с деревьев, подтаскивал их за ненадобностью к стойбищу.

— Привет, — встречает учёная обезьяна. Разозлившись на них и вообще на всех, мы не отвечаем, а, сбросив рюкзаки, плюхаемся рядом. Правда не все, а только половина, потому что уставший донельзя Горюн вдруг говорит:

— Пойду, попробую что-нибудь добыть на ужин, — достаёт из рюкзака удочковую снасть и уходит вниз по реке, туда, где свесились густые кусты, а значит, есть глубокая яма. Я тоже раздеваюсь и радуюсь своему человеческому обличью. Обираю клещей с одежды и прошу Рябовского посмотреть с тыла, а заодно и полюбоваться прекрасной лысой кожей моей спины.

— Пиши, — радуется, — завещание.

— Есть?

— Под лопаткой устроился. Сейчас вытащу, — добывает из своего рюкзака пузырёк тройного одеколона, ватку и поит клеща, чтобы окосел и вылез. Пошатал его вместе со всем моим скелетом и вытащил мерзавца. — На, — предлагает, — отдашь на анализ. — Разглядываю шевелящуюся в ватке тварь, но следов энцефалитного заражения не вижу. Вздыхаю с облегчением и разрешаю:

— Брось в огонь.

После санпроцедуры Адик опять затих у костра как турист. Верно, разум обезьяны ещё не очеловечился, а душа не осовестилась. Надо воспитывать. Встаю и приказываю:

— Вставай. Опалишься, всё равно есть не станем — противно.

Он не остался в долгу:

— Твои кости, — говорит, — глодать ещё противнее.

— Ладно, — соглашаюсь миролюбиво, — считай, что нам повезло. Однако поднимайся, надо ладить лежбище. Степан, — обращаюсь к авторитету, — что, ставим односкатный полушалаш?

— Можно, — соглашается тот, подходя.

— Тогда ты майстрячь, а мы будем на подтаске. — Молодых лиственных деревьев хватает рядом, знай руби да подноси. Не забываем и лапника в костёр подбрасывать, чтобы сигнал не слабел. Не успели наладить отражатель, как вернулся Горюн, а с ним целая вязанка разделанных форелей.

— Ничего себе! — радуется Стёпа.

— Рыбы, — тоже радуется рыбак, — тьма! Не успеваешь наживку насаживать, — и без понуканий сам ладит таганок и сам варит рыбный супешник. — Живём!

Всё у нас получилось толком: и уютное гнёздышко, и питательный кондёр, и тёплая компашка. Наелись от пуза, сидим, осоловев, пялимся пустыми глазами на огонь с чувством выполненного долга, и никто не вспоминает, зачем мы здесь, смирившись с живой пропажей. Как всегда в таёжных долинах, укрытых сопками и лесом, стало быстро темнеть. Лёгкий ветерок, разгоняясь, потянул вверх по руслу, а вместе с ним потащился низовой туман. Сначала призрачный и прозрачный, а потом всё плотнее и ощутимее. Стало прохладно, и все заползли в лежбище. Не знаю, как другие, а я устал так, что спать не хотелось. Сулла был другого мнения, занял своё крайнее местечко, положил голову на рюкзак и скоро тихо засопел. Молодец, парень, не теряет время зря! И профессор аккуратно улёгся по-зэковски на бочок, уставился волосатой личностью в боковину и не поймёшь, то ли спит, то ли дремлет. Он и дома засыпает тихо, чувствуется многолетняя лагерная выучка. А мы с Рябовским, отягощённые, придавленные ответственностью, бдим. Вместе с туманом на землю опустилась, накрыв всё вокруг, мертвящая тишина, нарушаемая раздражающим падением крупных капель с деревьев и осторожным глуховатым потрескиванием костра в нодье. Свет его ещё больше темнил окрестности, и казалось, что мы одни на всём тёмном свете, потерянные и никому не нужные: ни долгу, ни совести.

— Чего не дрыхнешь? — ласково спрашиваю соседа, лежащего на спине с открытыми глазами, в которых то и дело вспыхивают отблески костра.

— Мои мысли, — отвечает вяло, — не здесь, а там, дома. Тебе, холостяку, не понять.

— Слушай, — обращаюсь, чтобы по-дружески отвлечь от неприятных домашних мыслей. — Коган метит на Первом Детальном месторождение открыть. Там аномалии ЕП классные объявились. Весь комплекс методов будем срочно делать.

Адик хмыкнул, отбился от назойливого комара, отвечает:

— И без вашего комплекса по геохимическим ореолам ясно, что там есть мелкое сульфидное непромышленное месторождение, — пролил бальзам на мою душу. — Толку с ваших аномалий. — А вот хамить не надо!

— Зачем ты тогда на геофизический фак подался? — уел я нахалюгу. Он с остервенением прихлопнул кровососа на щеке, размазав кровь.

— Потому! — отвечает неясно. — Мы с Розенбаумом вместе поехали поступать. Оказалось, что на геологический факультет приём закончен, а я не знал, дай, думаю, поступлю на геофизический, а потом перейду. Контрольные Олег будет делать за меня, — Адик опять хмыкнул. — Делает! За себя не может в два года сделать за 1-й курс. Слушай, — он с надеждой повернулся ко мне: — Сделай парочку, по физике и математике, а?

И делать не хотелось, и отказывать неудобно.

— Ладно, — обещаю за бальзам, — посмотрю. — Но ты, думаю, ещё попросишь прощения за пренебрежение к нашим аномалиям. Все попросят!

Пора, однако, спать. На небе, ещё не напрочь завешанном снизу туманом, было так много звёзд, что все они представлялись одной гигантской звёздной туманностью. И что значит по сравнению с этим необъятным космическим миром какой-то Колокольчик и мы вместе с ним. Что вообще значит наша жизнь, не видимая из вечности даже краткой вспышкой. Так что не зазнавайся, временный житель вселенной.

Всё же лучше, когда в доме четыре стены и печка. Утром проснулись рано от адского холода. А я ещё и спал плохо от адского храпа. Опять не повезло! Всю ночь приходилось отворачивать от себя музыканта-фольклориста набок, но ему так не нравилось, он с упорством возвращался на спину и с удовлетворением заводил ещё более оглушительные трели. Голова раскалывалась, во всём теле ломота, домой страсть как хочется. Костёр, брошенный засонями на произвол сырого тумана, почти угас. Быстренько разожгли — конечно, не я, а Горюн — и сгрудились вокруг, нахохлившись и согреваясь. В округе всё закрыл хмурый серовато-синий туман. Угрюмый лес дремал, река застыла неподвижно и сонно, деревья неутешно плакали, а трава уросилась. Даже идти умываться в такую белень не хотелось: опасно — назад дороги не найдёшь, заблудишься.

Кое-как согрелись, да и светать стало. Туман начал рассеиваться, свёртываться в клубки и уноситься в верховья распадков, кое-где просинело чистое, умытое, небо, и вдруг ярко брызнули лучи небесного обогревателя, осветили и оживили бриллиантовую землю. Неподвижный, отяжелевший от сырости воздух постепенно подсыхал на сквознячке, можно начинать жить.

Матерное настроение было не только у меня. Шамать не захотели, поприхлёбывали крепчайшего чаю с сухарями и мошкарой, слямали две банки тушёнки и засобирались, чтобы согреться на ходу. Сигнального дыма решили не давать, обойдётся, всё равно из-за тумана не видно. Пошли по берегу гуртом, не сговариваясь. Да и что толку рассредоточиваться: спичку вилами в стоге сена не подцепишь. Если бы я был на месте Колокольчика, то обязательно рванул вниз по реке до самого синего моря, а там — садись на любой корабль и дуй до самого Рио-де-Жанейро. Оттуда в контору — хлоп! — международная телеграмма «SOS»: срочно присылайте поисковую группу с усиленными подъёмными в составе — и мы, четверо, перечислены — для экстренных поисков и спасения. И подпись: синьор Колокольчиков-Бубенчиков, наше вам с кисточкой! Я бы ни за что не поехал, мне на гору надо. Вспомнив о ней, вздохнул тяжело, когда теперь попаду и найдётся ли время в этом сезоне?

Идём-бредём по густым зарослям ивняка и ольхи, орошаемые дистиллированной божьей благодатью, а куда идём, уже и не вспоминаем. Стали часто попадаться протоки, которые надо переходить по камням, заворачивая выше по течению. Река явно полнеет, мощнеет, углубляясь и расширяясь и привольно болтаясь по размытой песчаной пойме: то прижмётся к утёсам, образуя глубокие рыбные ямы, то разбежится по паразитирующим протокам. Во многих местах течению мешают баррикады камней и бурелома, будто кем-то построенные специально.

Шли и без толку сотрясали воздух выстрелами. На каком-то широком продуваемом плёсе, прямо в реке узрели стоявшего изюбра. Увидев нас, он рысью выбежал из воды, изящно положив рога на спину, легко вспрыгнул на метровый берег и с шумом скрылся в распадке.

— Вот бы добыть, — загорелись глаза у Степана. — Сюда бы на зиму: и рыба, и зверь, и кедрача много для белок на сопках. — Но никто его не поддержал, никому сюда снова не хотелось.

Обедали опять как в лучших домах Лондона — пареной в листьях и золе рыбой, за уши не оттащишь. Старик расстарался. Всё же, как ни говори, хорошо быть начальником, пусть даже малым. Стёпа просился на рябчиков, но мы дружно отказали: хватит с нас и одного удачливого охотника. С часок подымили всласть, но никто не пришёл, и я начал подозревать, что Колокольчик видит, но мять ноги не хочет, нас ждёт. Дождётся! Придём, накостыляем по шее, за нами не залежится, во всяком случае — за мной.

Чтобы ненароком не закемарить, пошёл от нечего делать на речку набрать свежей воды. Спустился, только зачерпнул котелком, как — плесь! — и из речки высунулась здоровенная рыбья голова, торчит перископом, таращит выпученные круглые глаза и рот открывает-закрывает, говорит мне что-то, а я от неожиданности оглох, ничего не слышу. Долго мы так разглядывали друг друга, потом она поняла, что с этим сухопутным костлявым ершом не договоришься, опустила перископ и больше не высовывалась. К чему бы это? Неспроста! Что-то упорно хотела сказать. Вернулся к своим, рассказываю о золотой рыбке, ну, меня, естественно, ругают, что ничего не попросил, хотя бы по бутылке «Жигулёвского», а я думаю: смейтесь, смейтесь, теперь, когда опомнился, припоминаю, что говорила она на языке глухонемых, и явственно представил шевеление слов на её губах: «Вы правильно идёте, там он, Колокольчик, только торопитесь».

— Хватит базарить, — выговариваю насмешникам, — вишь, разомлели, туристы: пиво им подавай с бабой. Пошли! — и первый собираюсь, не обращая внимания на стенания Адольфа.

Или рыба обманула, или Колокольчик глиссером рванул к морю, игнорируя наши сигналы — может, ему вовсе и не светит быть в начальниках отряда, а хочется в Рио, но только и вторую половину дня мы прохиляли попусту. В предвечерье остановились, утомлённые не столько ходьбой, сколько её безрезультатностью. Вдали не видно даже мерцающего огонька, всё — темно. На этот раз ничего у нас толком не выходит: кое-как сляпали неуютное гнездовье, с апатией заглотили обрыдлый рыбный кондёр, компания подобралась нудная, некомпанейская, один хуже другого, исключая, разве, меня. Вечное неутомимое брюзжание Рябушинского раздражало, бесило до изнеможения. В конце концов, надоел до чёртиков. Спрашиваю в сердцах:

— Если всё не по тебе, если отдавили мозоль, отказался бы идти как Хитров, и вся недолга.

— Ага! — блажит, раззявив орало. — Как же! Откажешься! У Павла в экспедиции мохнатая лапа — главный геодезист, отстоит чуть что. Не зря Паша каждый год возит ему шкурки, рыбу, мясо. А мне сразу врежут на полную катушку: строгача по партийной линии, из старших — пинком, жену — из камералки вон, и лечи мозоль. Вообще могут спровадить в какую-нибудь захудалую партию на тудыкину гору, и кукуй с детьми. Вериги на всю жизнь.

— Не женился бы, — предлагаю разумный выход задним числом.

— Меня и не спрашивали, — ухмыляется, довольный. Переходы у Адика от раздражения и нудения к спокойствию и удовлетворению быстры и неожиданны, как будто кто-то другой говорит его устами. Мы смеёмся, радуясь, что влип он, а не мы.

— Ну, детей бы не делал в спешке, — поучаю, — а то сразу двух.

— Никто и не делал, — улыбается вновь, — их аист принёс. — Ржём, упадя, радуясь и за него, и, в первую очередь, за себя.

— Я таких, — отсмеявшись, говорит Горюн, — добровольно обвесившихся веригами, сначала презирал.

— Ну, ты, не очень-то… — лениво взбрыкнул Адик.

— Нас как учили: раньше думай о Родине, а потом о себе. За идею откажись от всего, отдай жизнь, предай близких: мать — сына, сын — отца. В революцию и в гражданскую войну белые и красные погибли, остались розовые и серые, а идея стала разжижаться, разъедаемая благами. Когда я увидел, что таких, предавших идею ради благ и семьи, в лагерях становится ничуть не меньше, чем фанатичных идейных противников, мне верижников стало жалко.

— Не тебе жалеть, — опять возник Рябушинский, — сам-то кем стал? Чего достиг?

— Но жалость быстро прошла, — продолжал, не отвечая, профессор, и говорил он, я знаю, не для Рябовского, не для Стёпы, а для меня, — потому что многие, обвесившиеся веригами, прятали за ними страх за собственную никчемную жизнь. Они, может быть и незаметно для себя, добровольно поменяли внутреннюю духовную свободу на материальное рабство, и чем дальше мы уходим во времени от революции, тем больше будет таких. Так было после Французской революции. Слабые люди не в состоянии выдержать тяжесть вериг совести, общественного долга, моральных ценностей и светлой идеи далёкого будущего.

— Имел бы ты детей, не то бы запел, — ещё раз огрызнулся Адик. Горюн резко поднялся и ушёл к реке.

— Чего это он? — не понял раб духом.

— У него есть дети, — говорю.

Адик всё понял, мозги у него работали ладнее языка, и, слава богу, промолчал, а то бы я не выдержал и врезал по храпучей сопатке.

— Давайте-ка попьём ещё чайку, — пытаюсь восстановить мир и согласие. — Радомир Викентьевич, — зову громко, — идите чаёвничать. — Он не замедлил, и на лице никаких следов, кроме доброжелательности. Мне бы его силу воли.

— Ну что, Стёпа, — подначиваю после первой, самой горячей и вкусной, — жениться-то будешь?

— А как же! — отвечает с готовностью. — Как все.

Все, женатые и неженатые, рассмеялись простоте решения сложного вопроса.

— Так жена на охоту-то не пустит, — остерегаю от неверного шага.

— Чего это? — удивляется будущий муж. — Я ведь не просто так. Пушнину буду носить, дом надо строить, себе и ей одеться как следует, родичам помочь. Отпустит, — отвечает убеждённо.

— А как же, — ехидничаю, — с внутренней духовной свободой?

— А чё это такое?

Ох и закатились мы, все четверо, до икоты и слёз. Стёпа одним народным махом смёл все интеллигентские проблемы. После такой разрядки и кондёр во второй раз пошёл в охотку, и как-то стало не так безысходно.

— Со Стёпой, — соглашаюсь как старший, — всё ясно, а что будем делать с Колокольчиком? — Первым, естественно, высунулся Рябовский:

— Я сразу говорил, — талдычит, — что поиски будут бесполезными, — и объясняет почему: — Мы вчетвером хотим найти человека в дикой тайге, не зная даже, в каком направлении он пошёл. Глупо!

— Что предлагаешь? — спрашиваю спокойно, отметая заднескамеечную критику.

— Неужели не ясно, — заводит сам себя, — что мы попросту убиваем время?

То есть, изображаем активные действия? Молоток, дядя!

— Что ты предлагаешь? — спрашиваю занудно во второй раз.

— Почему я? — визжит Адик. — Ты — старший, ты и предлагай. Если есть что.

Бунт на корабле. Капитан должен быть спокоен.

— И предложу, — начинаю злиться. — Но прежде хочу знать ваше мнение, чтобы моё было адекватным. — Вот врубил, он и не осилит в один приём. — И потому спрашиваю в третий раз: что ты конкретно предлагаешь?

Адик заёрзал на бревне, встал-сел, отворачивается и от огня, и от прилипалы.

— Пусть другие выскажутся сначала, чего они молчат? — увиливает от ясного ответа. Вот так увиливал-увиливал и оказался замужем, путал-путал жену и родил двоих.

— Ладно, — соглашаюсь, скрежеща зубами, — пусть другие. Степан, ты какого мнения? Искать нам дальше или возвращаться?

Стёпа — открытая натура, не кривит душой:

— Можно, — отвечает с готовностью, — и дальше посмотреть. Я — как все. — Ясно, определяю его неясную позицию.

— А вы, Радомир Викентьевич?

Тот улыбнулся одними глазами, посмотрел сначала на Рябовского, потом на меня и неожиданно ответил не так, как я ожидал:

— Мне и отвечать нечего, — говорит, — я — работяга, как прикажут, так и сделаю.

Таёжный совет начал заходить в тупик.

— Так что всё-таки предложишь? — в четвёртый раз пытаю Рябушинского, сверля огненным взглядом.

— Я уже сказал, — нервничает он, — что с такими малыми силами вряд ли что можно сделать, если только не рассчитывать на удачу. Надо было организовать несколько групп, привлечь лесничих, охотников, поднять авиацию…

— Выразись конкретно, — прошу, почти моля, — искать или возвращаться?

— Если бы знать, куда он пошёл, в какую сторону…

— Понятно, — обрываю блеяние и констатирую: — В результате поимённого опроса установлено: вся группа единогласно решила поиски продолжать.

— Ничего я не решил, — попытался снова заканючить Адик, но я властно оборвал:

— Заткнись! — и спокойненько, дрожащим голосом: — Я решил, и хватит! — Никогда ещё во мне не было такого ликующего и самоуважительного вождистского чувства. Я — решил!!! Я!!! Вопреки всем! Никогда ещё не нравился себе так, как сейчас. И чёрт с ними, с поисками и с Бубенчиком — я сумел сказать своё «Я». Когда-нибудь, когда получу квартиру, куплю кресло и найду месторождение, засяду за книгу. Уже и название бестселлеру есть. Коротко, броско и ново: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!» В двух томах.

В первом буду бороться и искать, и расскажу честно и без булды, как наш простой советский геофизик-трудяга пошёл в тайгу с прибором на поиски необходимого стране месторождения и пропал. Все силы страны были брошены на поиски смельчака, и всё безрезультатно. И тогда мне по междугороднему звонит Ефимов и просит: «Выручай. На тебя вся надежда. Другие — председатели профкомов и передовики производства, которым мы не жалели грамот и талонов на шмотки, все отказались, притворились больными». Я не из тех. Сборы были недолгими, потому что в жизни я всегда в сборе, всегда готов в дорогу, лучше сказать: всегда в дороге. У меня девиз: если не я, то кто? Сколотил мощную экспедицию из четырёх единомышленников, среди которых, как и полагается, затесался один, с самого начала не верящий в успех. Мужественно преодолевая все природные препятствия, продираясь сквозь пылающий лес и непроходимый стелющийся кедровник, жарясь на курумниках и охлаждаясь в бурных реках, съедаемые гнусом и истекающие потом, мы неуклонно шли по следам пропавшего, твёрдо веря, что он жив и ждёт помощи. Только один, затесавшийся, не верил и подрывал наш героический дух. И мы нашли его, но это уже во втором томе.

Оказывается, он нашёл месторождение, скрытое на большой глубине, и не уходил от него, чтобы не потерять. А ещё потому, что твёрдо знал, что я приду и найду его. Когда продукты кончились, он ловил штанами рыбу, ел яйца прирученных рябцов, когда надоедало молчание, разговаривал с рыбами и писал диссертацию углём на бересте. И, не разочаровываясь, верил в меня, и я пришёл, несмотря на нытьё одного и апатию остальных верных соратников. Мы по-мужски крепко пожали друг другу руки, покрытые трудовыми мозолями, а потом… Рассказывать, что было потом, неудобно, но надо. Надо в назидание молодому подрастающему поколению. Обоим, конечно, дали по Герою Труда и по талону на ботинки. Кравчук ходил следом, канючил: «Василий Иванович, помните, мы вместе работали на одном участке? Я бы тоже пошёл с вами, но меня некстати — я при этих словах понимающе усмехался — свалила нервная болезнь „люмбаго“». Тут же и Гниденко: «Помнишь, мы вместе ехали сюда?» Хитров принёс ондатру на шапку, Сарнячка почистила клычки, молодёжь всей страны кинулась на геофизические факультеты, конкурс — 30 человек на место, и все хотят быть начальниками отрядов, все мечтают кого-либо потерять, а потом найти. Повсюду приветственные митинги, по 30000 присутствующих, цветы, сгущёнка, Москва, Ленинград, Рио-де-Жанейро… Засыпая, дал твёрдый зарок, что никогда не променяю духовной свободы ни на какую раскрасавицу-жену.

На следующее утро проснулся в недоконченном втором томе и, к сожалению, в самом начале. Хотел заснуть снова, чтобы дотянуть до приятного конца, но не получилось. Рядом храпел тот, кто затесался, а у костра мозолили глаза те, кто в апатии. Нужны срочные меры. Когда дела не ладятся, необходимо сплотить коллектив в единый мощный кулак и держать власть в ежовых рукавицах. Так я и сделал. Только позавтракали молча, недовольные друг другом и, особенно, старшим, как объявляю руководящую волю:

— Пойдём для широты поиска двумя компактными группами. Как только появится возможность переправы, мы с Горюновым переберёмся на тот берег. Стрелять будем мы — у нас патроны казённые, костры жечь — обе группы. Встретимся вечером, обсудим планы на следующий день. Пошли, — и уверенно зашагал длинным вихляющимся шагом как непререкаемый лидер, не ожидая, когда соберутся ведомые. Иду и радуюсь: ловко я избавился от нытья Рябушинского.

Скоро, примерно через час-другой, попалась кедрина, подмытая рекой и завалившаяся вершиной через основное русло. Не такая толстая, чтобы можно было пройти без опаски, но и не тонкая, чтобы пройти было нельзя. Мой 44-й, если встать поперёк, с двух сторон свешивается, а идти не поперёк, а прямо ещё страшнее, потому что ноги мои имеют дурную привычку даже на ровном месте цепляться друг за дружку, а здесь, оступившись, отступать в сторону некуда. Вот, дурень стоеросовый! Нет, чтобы вчера послушаться всех и завернуть оглобли! И дважды дурень, что попёр через реку сам, а не послал Рябовского, пусть бы бултыхнулся и охладился. Хоть бы один с утра вякнул, что надо возвращаться, я бы вмиг прислушался к общему мнению. Молчат, ждут злорадно, когда я сверзнусь и подмочу авторитет. Иди теперь, недотёпа! Пошёл — куда денешься! — и не знаю, что трясётся больше — ноги или дерево. Середину проскочил, на середине между серединой и берегом вершина так прогнулась, что почти задевает воду. Вспомнил, что ни в коем случае нельзя смотреть на воду и, конечно, посмотрел. Несётся-я! Чистая, и дно каменистое кажется неглубоким.

— Стой! — орёт сзади Рябовский. Ну, я и встал… в воду. Дно-то, оказывается, глубокое, вода прёт выше колен, с ног валит, приятно, аж жуть!

— Иваныч! — радуется Степан. — С крещением тебя!

Разозлился, выбрел на песок, лихо вскочил на дерево, заложил рога на спину и изюбром проскочил назад по неустойчивой переправе, даже не пошатнувшись.

— Чего орёшь? — спрашиваю сердито у идиота, сажусь на траву и снимаю кеды и штаны, чтобы отжать.

— Так, вот, — говорит и показывает на … человека. С холода не сразу и сообразил, что у нас стало два Горюна: найдёныш — точная копия. Тот же энцефалитник, те же кирзачи, рост, ширина плеч и буйная растительность на морде, только посвежее, помоложе и не седая, русая. А глаза те же, озёрные. Стоит, опершись на ствол ружья, и улыбается по-профессорски, одними глазами.

— Зз-дрр-авст-вуй-тте! — с трудом выстукиваю зубами. Он вежливо отвечает, но не двигается. — Вы в маршруте? — догадываюсь. — Из какой экспедиции? — оглядываю внимательно и — о, ужас! — вижу, что за плечами пришельца не тяжёлый рюкзак с камнями, а полотняная котомка, и нет обязательного молотка на длинной ручке, а на голове сетка, но самоделанная из конского волоса. Влипли! — ужасаюсь. Замаскированный вражеский агент! И, наверное, не один. Заслали, чтобы похитить нашу группу, а у нас сверхсекретные карты свежей тридцатилетней давности. Как запустят по ним атомные ракеты, хлопот не оберёшься. Не отдам, решаю твёрдо, сжую. Отобьюсь из личного оружия. Хвать за пояс, а маузера нет, как всегда — на дне рюкзака. Хорошо помню, что остались два патрона в стволе, т. е., не в стволе, конечно, а в барабане, точно помню, что два, но не уверен. Одним патроном буду отстреливаться до последнего, а последний, второй, пущу в благородный висок, жалко, что залысины не образовались.

А агент уже допытывается:

— Вы-то зачем стреляете и дымите? — и улыбается, пряча за ложной приветливостью вражью личину. Не успел я предупредительно приложить палец к губам, как охломон Рябушинский выдаёт государственную тайну:

— Своего ищем, — болтает находка для врага, хотя и давал, наверное, подписку о неразглашении государственных тайн, — потерялся.

А тот сразу, как будто ждал такого ответа:

— Юрку, что ли?

Мы и хлебалы раззявили.

— Ну!? — отвечаю осмотрительно ни да, ни нет, я-то подписку точно давал.

Агент отлип от ружья, вскинул его на плечо дулом книзу и надыбался уходить.

— Идите, — говорит, — к шалашу, — и про шалаш разведал! — приведу я вашего скоро, — и ходко двинул по берегу вниз. Я за ним — задержать! — но Горюн меня задержал.

— Кто он? — спрашиваю, стараясь не упустить из виду маячащую между кустов спину.

— Старовер, — разочаровывает профессор. — Где-то близко их скит, не хочет, чтобы узнали где и, тем более, чтобы зашли.

— Это ещё почему? — возмущаюсь пренебрежением к себе.

— Старая вера исключает лишние контакты с внешним чуждым и опасным для них миром, поэтому они и забиваются в самую глушь.

— Чудаки! — удивляюсь я.

— Не знаю, — неохотно выражает своё мнение профессор.

Вернулись к шалашу. Ждём. Ничего нет хуже, как ждать, особенно, если не убеждён, что не надули. Радует, что нашёлся, что я был прав, когда настоял продолжать поиски. Если бы не моё решительное «искать!», остался бы Колокольчик у староверов навечно, принял бы их веру, может, стал бы мессией.

— Ну, что? — спрашиваю у нытика.

— Подфартило, — мямлит кисло, не рад находке.

— Фарт тому, — учу, — кто ищет фарт.

— Да ладно, — сдаётся на мою милость.

Они явились, когда солнце ускорило падение за сопки. То ли староверческое «скоро» оказалось длиннее нашего, то ли отшельники опасались, что мы нагрянем к ним под вечер, и решили не оставить светлого времени. Старовер отступил в сторону и пропустил вперёд нашего героя. Надо же! Он ещё улыбается! Всё та же ухмылка до ушей, хоть завязочки пришей.

— Здравствуйте, Василий Иванович! — и руку тянет, а мне её жать как-то не хочется, не чувствую почему-то симпатии к страдальцу, — чуть вложил пальцы и сразу отдёрнул, как от чего-то заразного. Подошёл Рябовский, хлопает неисправимого оптимиста по плечу:

— Привет! — ему есть отчего радоваться: теперь точно завернём домой, к жене и детям.

— Я пойду, счастливо вам добраться, — прерывает тёплую встречу друзей старовер.

— Подождите, — останавливаю, поворачиваясь к забытому виновнику торжества. — Спасибо вам большое. Нельзя уходить так: мы обязаны вас как-то отблагодарить, но чем? — смущённо развожу пустыми руками. — Скажите сами.

Тот усмехается приветливо.

— Вы сказали «спасибо» — этого достаточно, — чуть помялся и неуверенно добавил: — Разве патронами поделитесь?

Спешу достать из рюкзака и отдать непочатую пачку и ещё три патрона от расстрелянной, хотел отдать и от револьвера, но одумался: из чего он ими стрелять-то будет, из пальца? Он забирает, укладывает в котомку, благодарит, низко кланяясь, приветственно поднимает руку и уходит навсегда. Больше я таких не видел.

Вернулся к нашему барану. Вижу, у него вся личность, шея и грудь в вырезе энцефалитки в частых кровавых точках.

— Тебя что, — ужасаюсь, — пытали?! Прижигали сигаретами или электрошоком?

— Нет, — и всё улыбается, — это клещи. У меня всё тело такое.

Мама родная! Сколько же на нём их было?! Не может быть, чтобы не попался хотя бы один энцефалитный. Смотрю, как на приговорённого, и потихоньку начинаю жалеть.

— Тебя нашли, — интересуюсь, — или ты сам к ним вышел?

— Не знаю, — говорит и смеётся. — Утром сегодня проснулся в какой-то избушке, а как попал в неё, не помню. — Ясно, думаю, сознание уже вырубилось. — Мужик, который привёл, — рассказывает дальше, — принёс немного супа, вывел по надобности, а потом заставил раздеться и всё тело вымазал какой-то вонючей жирной мазью, выбрал из одежды клещей, а после и из тела вытащил — они легко оторвались. Опять запер в сарае, и я заснул. Ещё приходил днём какой-то парень, кормил не помню сколько раз, я ещё спал, — сильно ослабел, понимаю, слушая, — а потом мы пришли сюда. В лагерь скоро пойдём? — Он присел к костру, и все отодвинулись, как от прокажённого. А я продолжаю следствие:

— Ты помнишь, как заблудился, где бродил?

— Конечно, помню, — отвечает с готовностью, не испытывая ни малейшей вины. — Я думал, подстрелю пару рябчиков на ужин на той сопке, про которую рассказывали ребята, и быстро вернусь. Залез, а их всё нет и нет. Пришлось дальше идти, но так ни одного и не встретил. Когда темнеть стало, бросился бегом назад, спустился в наш ручей, иду, а лагеря всё нет и нет. Опять поднялся, думал, сверху увижу, но уже совсем темно стало. Пришлось заночевать под деревом. — Он зябко поёжился, вспомнив, очевидно, ту прохладную ночёвку. — На следующий день опять стал искать наш ручей, спустился в реку, которую мы переходили, когда от машины шли в лагерь, но и там никаких следов почему-то не встретил. — Ага, соображаю, он перепутал ту реку с этой. — Есть захотелось, выстрелил в какую-то крикливую птицу, — в сойку, надо думать, — но не попал. Спичек я не взял, поэтому второй патрон распотрошил, высыпал порох на сухой листик, рядом положил сухие травинки и тонкие веточки и хотел добыть огонь трением двух выструганных палочек…

— Ничего себе! — восхитился Степан. — Что значит образованный человек.

— … но нечаянно задел за листик с порохом и просыпал в траву.

— Кстати, — перебиваю, — где ружьё?

— Не знаю, — отвечает, по-прежнему радуясь.

— Павел Фомич с потрохами съест, — обещает Сулла.

— Ну, ладно, — отстаю, — рассказывай дальше.

— А дальше, — смеётся, — рассказывать нечего.

— Так ты всё по речке шёл?

— Нет, — отрицает, — сначала я старался держаться на возвышенностях, чтобы, если пролетит самолёт, помахать руками.

Рябовский, не сдержавшись, хрюкнул.

— А потом где ходил, не помню.

— Ты хотя бы знаешь, что пропадал пять дней?

— Нет, — сознаётся, растягивая рот до ушей.

— Что ел-то, помнишь?

— Не помню, — отвечает и морщит дуршлаговый лоб, — корешки какие-то копал, прошлогодний сухой шиповник попался. Я не хотел есть. — На тебе! До какого беспамятства перешарахался. Бичи рассказывали как-то, что блудящие в глухой тайге и впрямь не испытывают голода. Все силы их направлены на поиски быстрого выхода, они впадают в панику, а потом в галлюцинации и погибают, как в наркозе.

— Да, парень, — выражает общее мнение Горюн, — родился ты в рубашке.

Парень смеётся противным дребезжащим смешком, довольный собой и судьбой.

Возвращались не так скоро, как хотелось бы. Найдёныш быстро утомлялся, часто просил есть, то и дело драпал в кусты, и приходилось делать лишние остановки, отчего и мы утомлялись и раздражались. Чтобы отвязался, давали ему, не жалея, сухари и пшённый концентрат в брикетах, но он их быстро сжирал и клянчил ещё. Слава богу, что хоть не донимал болтовнёй. Они нашли общий язык и интерес с Рябушинским и отделялись дружной парой, обсуждая на все лады экономические проблемы одного и другого. На каждом привале, на каждой ночёвке, а их было две, только и слышался рассудительный говорок о том, сколько Юра заработает в этом году и сколько во втором-третьем, когда сделается начальником отряда и техруком, что он купит здесь и сколько отложит денег на сберкнижку, сколько потратит на посылки и сколько на переводы. Его интересовало всё: оклады, доплаты, премии, здешние цены в магазинах и на чёрном рынке. На полном серьёзе и с исключительным вниманием законченный материалист расспрашивал матёрого домохозяина и семьянина, как и на чём можно сэкономить, и тот отвечал, не уставая повторять одно и то же, хотя оба в экономике, особенно в непредсказуемой семейной, были, по моему мнению, полнейшими профанами и будущими банкротами. Но так всегда: в чём меньше всего разумеешь, о том и поговорить приятно. Разговоры эти нам опостылели до того, что мы втроём дружно отсаживались прочь, тем более что я-то давно распланировал свои покупки: дача, авто, кресло, зеркальные стеллажи, ажурная этажерка и ботинки. Но я никому не говорил о них вслух, а то ещё сглазят. Особенно умиляла забота его о чёрном дне. Оказывается, те, что он пережил, ещё не совсем чёрные, может быть даже красные, поскольку позволили сэкономить. За всё время он ни разу не поинтересовался, чем будет заниматься, каким методом, это ему было неинтересно, до лампочки. И во мне, в конце концов, напрочь исчезли даже намёки на жалость, участие, и мечтал я только об одном: поскорее сдать живой труп, как обещал, и расстаться навсегда. А он радует:

— Шпацерман, — говорит, — сказал, что я буду в общежитии жить с вами. — Во мне мгновенно разлилась такая волна ненависти, что сердце остановилось и в глазах потемнело. Не бывать этому! Так и отвечаю, сдерживая ярость:

— У нас, — объясняю спокойно, — каждому начальнику отряда предоставляют двухкомнатную квартиру. Осенью я въезжаю в новую. Так что, к сожалению, не придётся нам жить вместе. — Он и не расстроился, а обрадовался.

— Да-а, — тянет, просчитывая свои варианты, — значит, я тоже в следующем году получу? — Вот наглец! Послать бы его по матушке, а следом по батюшке, но сдерживаюсь. Собственно, чем я недоволен? Краснодипломный столичный хлюст в открытую говорит о том, о чём большинство предпочитает помалкивать, скрывая меркантильные мыслишки за туманной завесой красивых фраз. Недоумок — честный рупор всех нас, притворяющихся в той или иной мере. Особенно донимал надтреснутый дребезжащий Колокольчик в ночной тиши, когда всё в природе успокаивалось, и надо было спать, а приходилось прислушиваться и приглядываться. В лунном свете листья деревьев казались мёртвенно-серебряными, стволы — белесовато-серыми, а тени — очень чёрными, как знаменитые дыры на небе. Костёр усиливал контрастность тёмных неживых цветов, всё становилось нереальным, а больше всего то, о чём тихо говорили обладатели нереальных немереных заработков.

В последний день, когда ходьбы оставалось всего-ничего, часа на четыре, с утра прихватила настоящая гроза. Короткая и яростная, она мгновенно вымочила всё, и спрятаться от неё было негде. Забившись под высокие кедры и хорошо зная, что делать этого нельзя, мы, дрожа для начала мелкой дрожью, со страхом наблюдали за вонзающимися совсем рядом ослепительными золото-голубыми стрелами молний, сопровождающимися оглушительными раскатами грома, и, бледнея, слушали грозные падения поверженных деревьев, с ужасающим треском ломающих себя и собратьев. Полосы дождя двигались волнами, гонимые сильным ветром, сминающим верхушки гигантов-кедрачей, проходили через лес и через нас, сменяя друг друга как в шторм на море, и так длилось долгих полчаса. Потом ветер утих, хлынул завершающий обрушительный ливень и хлестал по телу и лицу так, что не открыть глаз, и вдруг разом кончился, перешёл в лёгкую морось и редкую тяжёлую капель. Деревья плакали, плакали и мы, плакали и наши вещички. Надо или сушиться и ждать, когда лес высохнет, или идти, чтобы не простудиться. Колокольчик совсем скис, посинел и полиловел, не слышно дребезжащего звона. Надо идти, иначе всё же принесём труп. Да и что толку сушиться, если дождь в тайге — двойной дождь: с неба и с деревьев. Первый кончится, второй, ещё мокрее, продолжается. А тут и солнце выскочило из-за уносящихся серых туч, близость дома манит. Почавкали по сырости.

Притащились к полудню, высохшие сверху и вымокшие снизу. В лагере настоящий табор: костры, кочевники бродят от шатра к шатру, весёлые крики, смех. Все здесь: и бичи Хитрова, и геохимики Кравчука вместе с ним, и даже Алевтина. Бегут к нам, разглядывают, Колокольчик всем рад, особенно Хитрову, а тот сразу:

— Где ружьё?

— Не знаю, — улыбается незадачливый охотник.

— Как не знаешь?

— Не помню.

Оставил я их выяснять оружейные взаимоотношения и двигаю к атаману, грузно восседающему за столом. Вот уж не ожидал, что Шпацерман нарисуется собственной персоной. Встаёт навстречу, внимательно вглядываясь в героев, улыбается и с каждым здоровается за руку. Особенно долго задерживает ладонь Горюна. Они приятельски смотрят друг на друга, с удовольствием ощущая, наверное, как толчётся в пальцах горячая кровь одного и другого. Подскочивший Колокольчик тоже протягивает узкую, продырявленную с тыла, ладошку, но шеф не дал ему длани, а тихо рявкнул:

— Собери все свои вещи, пойдёшь со мной к машине. Через 15 минут чтобы был готов! — Юрка заныл, забыл трудные имя-отчество, канючит почём зря:

— Товарищ Шпацерман, я могу работать… — но товарищ Шпацерман отвернулся от него как от ненужной мебели и ко мне:

— Отойдём в сторонку, расскажешь. — Отошли к костру, протягиваю к огню вымокшие штаны и кеды, а заодно и рассказываю.

— Так сколько он блудил? — спрашивает, жёстко глядя прямо в глаза. — День? Сутки?

— Не больше, — подтверждаю, сообразив, чего от меня хотят. — Мы, когда нашли его, подзадержались на маршрутах для отбора образцов на физические свойства и описание обнажений. Рябовский подтвердит, — намекаю на тонкие обстоятельства.

— Обязательно подтвердит, — не сомневается ушлый руководитель. — Считай, что двухкомнатная твоя, — и улыбается открыто и весело, словно столкнул тяжкий груз с зажатой души. — Невеста у тебя — смак! — хвалит по-мужски. — Я и не узнал Снежину. Красивая девка, добротная, не упусти, — и, чуть помолчав: — На базу поедешь?

— Нет, — отказываюсь от встречи с добротной невестой и вижу, как спешит к нам с громадным рюкзаком Хитров, а за ним — Рябовский. Бросаюсь к полевой сумке, достаю записку Когана, кладу перед Шпацерманом. — Давид Айзикович! — прошу. — Пусть Хитров сделает, пока они не перебазировались. Потом специально заезжать дороже будет. Да и нам простаивать придётся. — Доводы стальные, никакой начальник не устоит. Он прочитал, всё понял и, когда радостно употевший от сборов Павел Фомич подошёл, подаёт ему задание.

— На, — и приказывает безапелляционно, — завтра отправляйся. Пока не сделаешь, не выедешь.

Несчастный Паша прочитал, утёр выступивший пот, тянет заискивающе:

— Мне в больницу надо…

А Шпацерман:

— Вот тебе, — показывает на задание, — рецепт с оздоровительными процедурами. — Он хорошо знает болячки подопечных. — Рябовский, ты готов? — Тот отвечает бодро:

— Всегда готов!

— А где … этот? — Этот вылезает из моей палатки, загруженный вещами по макушку. — Дай-ка мне, — протягивает начальник руку и забирает у доходяги спальный мешок. — Всё, пошли. Отдыхайте, — и смотрит в последний раз на остающихся и унылого Хитрова. — Невесте-то что передать? — вдруг спрашивает у меня напоследок. А что передать? Я и не знаю. Никогда не был в таком состоянии, тем более и невеста-то ненастоящая.

— Передайте, — прошу, — что колено в норме.

Он смеётся, думая, что я стесняюсь открытых чувств.

— Хорошо, — обещает, — передам слово в слово, — и троица уходит.

Наконец-то мне удалось сменить мокрые липнущие штаны и сбросить расквасившиеся кеды. Приплёлся хмурый Сашка.

— Не кисни, — говорю строго. — У меня не было времени разыскивать тебя по посёлку, а то бы взял. — Этого замечания оказалось достаточно, чтобы настроение у Санчо исправилось. Спрашивает:

— Интересно было?

— Очень, — не скрываю правды. — Как в кине. Век бы не видел.

- 3 -

Весь дождливый июль мытарились на Первом Детальном: я — на магниторазведке, а Бугаёв, которого не стал переводить на Второй Детальный — на электропрофилировании. Парень оказался на редкость работящим и сметливым, и мы оба освоили метод за тройку дней. Удалось однажды сбегать к магниторазведчикам на маршруты, подбодрить, сделать контроль и отпустить на недельку в посёлок, в цивилизацию. А мы продолжали клепать точки по частым профилям малым шагом на радость Шпацерману.

За всё тоскливо-однообразное время можно выделить, пожалуй, только три отрадных момента: когда выяснилось, что аномальное поле ЕП сопровождается отчётливыми отрицательными магнитными аномалиями с амплитудами до 500–600 гамм, а также появление Сарнячки, которую заботливый мыслитель прислал в качестве эквивалентной замены Колокольчику, и её скорое позорное бегство.

Магниторазведку я начал на второй день после того, как мы с Сашкой добрались до Бугаёва и устроились. Начал с ходу в бешеном темпе от зари до зари, стараясь сразу выкроить время на свой угловой участок. И вообще, страсть как не люблю долгой однообразной работы и поэтому стремлюсь как можно скорее её сделать, а детальная съёмка — тягомотина: много измерений и мало передвижений. На четвёртый день нашего полку прибыло. К несказанной моей «радости» перебазировался Кравчук с тремя архаровцами законченной бичёвской породы, на каждом клейма ставить негде. Передовики, в отличие от меня, начали ни шатко, ни валко, уходили на профили поздно, возвращались рано, рьяно собирали спелый кишмиш и всей бичёвкой вечерами отирались на речке. Что они делали с ягодой, не знаю, наверное, упивались компотом, а выловленную рыбу коптили и вялили, и скоро в лагере собрались все представители мухоподобных энтомологических особей со всех близлежащих таёжных окрестностей. Рыжие сойки тоже заинтересовались деятельностью рыбоделов, выражая пронзительно-скрипучее недовольство тем, что дразнящая продукция была укрыта грязнущей дырявой марлей и находилась под недрёманным оком производителей. И не только сойки проявили интерес, но и пара ушлых соболей, любителей деликатесов, прятавшаяся высоко в кроне кедров и безрезультатно отпугивающая бдительных сторожей скрежещущим цоканьем, топаньем когтей и сыплющейся корой. Ничего необычного в развалочном начале работ не было, так начинали все, а упущенное навёрстывалось во второй половине срока, после своеобразной передышки и щадящего втягивания в физическое напряжение. А меня вообще не интересовало, когда Кравчук начнёт и когда кончит, он-то точно штанами и ботинками не поделится, и Коганша предала, сменив настоящего мужчину на хлюпика, заблудившегося в трёх соснах. Всё бы так, но… Через несколько дней бичи стали кучковаться по ночам ниже по течению ручья, громко ржали вперегонку и вперебивку, орали непотребные песни, жгли большущий костёр и прыгали вокруг, размахивая горящими ветками, не давая хорошенько выспаться.

— Что у них за шабаш? — спрашиваю у Бугаёва.

Тот криво улыбается, мнётся, но выдаёт чертячью тайну:

— Бражки из кишмиша нажрутся, конопли накурятся, вот и дёргает их. — Вздыхает удручённо: — Мои тоже хотят, но их без сахара не берут, а я его спрятал. Боюсь, что найдут.

Разбоя не потерплю! Не хватало нам здесь наркопритона! Иду выяснять отношения к наркобарону.

— Что-то вы не телитесь? — брюзжу недовольно. Вижу, морда у Кравчука красная и размягчённая, а глаза посоловели — никак наклюкался кишмишовки?

— Не боись, — успокаивает, — свои 150 сделаем, как пить дать.

Я и без питья знаю, что сделает.

— Слушай, — спрашиваю как бы между прочим, — не знаешь, почему мне Коган приказал во что бы то ни стало кончать участок в начале августа, а тебе — нет? А?

— Давай, давай, — смеётся подогретый бродящим кишмишом передовик, — кеды заработаешь, — намекает, глядя на мои растоптанные и драные. — А нам не к спеху. Участочек что надо! Курорт! На два месяца растянем.

Я тоже смеюсь, но про себя. Пора приступать к делу.

— Ты, — говорю, — скажи своим, чтобы не приставали к моим.

— А чё? — масляно лыбится, — нам не жалко. Пусть мужики оторвутся на полную катушку от твоих электроразведочных катушек. — Он сейчас всем добренький. — И вообще, — продолжает, — не твоё дело, чем взрослые люди занимаются в свободное время.

Я скрипнул зубами, не жалея эмали.

— Не моё, — соглашаюсь, — пусть лучше ближайшее партсобрание разберётся, чьё. — Он перестал улыбаться, злится.

— Чего ты такой занудливый? В начальники лезешь?

— Ага, — подтверждаю и ухожу в полной уверенности, что мои не будут с его. И почему это, когда с кем-нибудь посваришься — не полаешься, но настоишь на своём, так сразу на душе благостно, и хочется ещё кому-нибудь сделать что-нибудь необременительно приятное. И очень обидно, что некому. Так поневоле станешь брюзгой и пессимистом. А у меня на душе ещё и потому кайфово, что начал я съёмку по-хитрому, с центрального профиля через центр аномалии естественного поля. И сразу всё прояснилось как в кювете с проявителем: аномалия ЕП сопровождается, как и полагается по моей модели, отрицательной магнитной аномалией. Дальше и съёмки не надо, и так всё ясно. Можно слать телеграмму мыслителю: «Прискорбием сообщаю ваше месторождение накрылось одним известным местом тчк Соболезнования и венки можно присылать адресу Тайга Первый Детальный тчк Искренне ваш Лопухов». Жалко, что поблизости нет почтового отделения.

Через пару дней после душевного разговора с Кравчуком неожиданно припёрся злой и взмыленный Рябовский. Было жарко и душно. После полудня наладился было очень мелкий, пылеобразный дождь при солнце, но сыпать по-настоящему раздумал, добавив тяжёлые испарения и наглости мошкаре. Целый вечер из их палатки слышалось: «Я тебе говорил! — Я не слышал!» и «Я тебя предупреждал! — Я не понял!» Неизвестно, какая выяснилась истина, но рано утром Кравчук подался на маршрутный участок за добавочной второй бригадой себе в помощь, а я, соблюдая джентльменские приличия, интересуюсь у Адика, как там и чем живёт-может цивилизация и нет ли каких глобальных потрясений в нашем спаянном и споенном коллективе. Он, естественно, злится, заводится оттого, что оторвали от любимой семьи, не дав как следует насладиться семейным счастьем, и бурчит, что пробыл-то в нашей столице всего-навсего три недолгих дня, как Коган погнал назад, чтобы ускорить отбор проб здесь, и ничего потрясающего, вроде бы, не случилось. Понятно, разочаровываюсь, оскорбляясь до глубины трепетной души, обманутой тайными ожиданиями. Невеста-то оказалась чёрствой! Как пшённый брикет! Я ей не пожалел сообщить о колене, а она? Могла бы тоже хоть намекнуть о состоянии вверенной жилплощади. Молчит, краля! А вдруг, пока я здесь упираюсь на благо всей нашей необъятной Родины, в едином порыве, как обычно, преодолевающей пятилетку за четыре года, взяла и выскочила, умерив на время свой порыв, замуж? Воспользовалась моим долгим ответственным отсутствием и — шмыг в ЗАГС! Тем более что я сам сдуру отдал ключ от шикарной однокомнатной квартиры на два спальных места, совмещённых с кухней. Стоп! Так оно и есть! За Колокольчика! Вернулся-то он несчастным Крузом,любая Пятница с ума свихнётся. И стать у него похожа на мою, даже ещё хуже: щуплый, удобно щупать, а она, видать, эти игры любит, не зря подалась в клизматологи. Всё разом прахом: квартира, невеста, обеспеченная старость. Ничего, она ещё пожалеет, когда мне будут всучивать Ленинскую. Переживаю, конечно, кто без слабостей? Одно спасает — ударная работа. Марья виновата, а злюсь на Рябовского.

— С чего это ты заторопился, — подначиваю, — сам же недавно утверждал, что здесь глухо?

— Я-то, — отбрыкивается, — и сейчас убеждён, да когановское убеждение оказалось сильнее моей веры, — смеётся, доволен собственной слабостью и безответственностью. — Велел поинтересоваться, как у тебя дела? Кравчук придёт с бригадой, уйду. Что передать?

— Передай, — прошу, уважая просьбу уважаемого техрука, — что за мной не залежится: сделаем в срок… не в августе, так в сентябре. — Адик опять блеет, довольный тем, что не они одни запурхиваются на важном объекте, не им одним, в случае чего, достанется спринцевание.

Когда Кравчук вернулся, бдительный старший геолог полаялся с ним для профилактики и смылся. Горюн, притаранивший кравчуковскую помощь, не задерживаясь, двинулся к топографам, которые должны были закончить уголок и по договорённости ждали его. Так и случилось. На следующее утро вся топобанда, обгоняя караван, рванула к реке и дальше, к магазину, а Хитров задержался, чтобы передать мне вожделенную схемку. Когда он заспешил больными ногами, сверкая пятками, за своими, я ещё долго разглядывал мизерную схемку с десятью параллельными и одним поперечным профилями, пока не увидел своё месторождение, аккуратно уложенное проекцией точно посередине и вытянутое вдоль контакта спрятанного интрузива. Оно, ясно вижу — массивное, скарновое, на много-много бесчисленных тонн стратегического металла, нужного стране для защиты оборонных рубежей от хищных империалистов и для производства разных хозяйственных предметов, нужных в быту отдельным советским гражданам, особенно рыбакам и охотникам. Скоро — очень скоро! — здесь, рядом, вырастет огромная обогатительная фабрика, а где она, там и благоустроенные бараки для тружеников трудового фронта, магазины и забегаловки для удовлетворения первых и последующих насущных потребностей, а также клуб с Красным знаменем для проведения собраний по текущему моменту и для выдачи талонов передовикам производства. А потом, когда в ударном темпе проведут авто- и железную дорогу, вырастет красавец-город с двух- и трёх- многоэтажными деревянными домами, меня выберут в депутаты Верховного Совета, дадут двухкомнатную квартиру и талон на ботинки, и придётся беспрерывно ездить на разные сессии и съезды… Стоп! А как же квартира? Пока езжу, здешний урви-народ обчистит, как пить дать, и ботинки новые унесут. Откажусь! Ладно, вернёмся к интересной теме потом, а пока здесь надо кончать. Да и не люблю я заглядывать далеко — всё равно не исполнится. Поэтому мыслю недалеко: ясно, что от квази-мыслителя другой поддержки, кроме моральной вроде «Давай, давай!», не дождёшься, да и сам я по-мюнхаузенски пообещал закидать здесь всё шапками, так что рассчитывать надо только на себя и тоже звать на помощь маршрутников. Горюн уходил, я успел ему сунуть записку и объяснить на словах, что жду и жду срочно Суллу. Пусть сматывает удочки, передаёт оставшееся задание Фатову и приезжает сюда. Профессор обещал не замедлиться. Сейчас бы в самый раз: Бугаёв со дня на день закончит ЕП, и можно наладить бригаду электропрофилирования. Жду не дождусь. Оптимисты говорят, что когда чего-нибудь очень хочется или с нетерпением ждёшь, то обязательно исполнится. Не сразу, конечно. Нужно ещё очень и очень верить, и дождёшься, если дождёшься. Я верил и ждал, что Сулла придёт, и он пришёл, а Бугаёв кончил. Теперь надо верить в то, что угол обязательно сделаю. И я верю, но как-то урывками: утром — верю, а вечером с устали — не очень. Какая-то червоточина то и дело разъедает и разъедает непоколебимую веру. Пришлось временно разувериться и заняться насущными проблемами, в которые не верил.

Магнитную съёмку побоку, и всё внимание электропрофилированию. А заодно не перестаю себе удивляться: кажется, порой разгильдяй-разгильдяем, но до чего предусмотрительный. Иначе как объяснить, что собираясь в поле, сделал добротную измерительную схему для ЭП, отладил отличный прибор и завёз к Бугаёву? Вот, наконец-то, и пригодились. Подсоединить потенциометр и распределить обязанности — пара пустяков: я, естественно, у прибора, Сашка — при журнале, Сулла и его записатор — на ближних электродах, бугаёвские трудяги — на дальних, а сам он — на подхвате, в качестве бесплатного стажёра.

Но налаженное дело сразу не пошло, а я и не расстраиваюсь, знаю, что сразу получается только у того, кто дела не знает. Я его знаю досконально, не зря прошёл практику у Розенбаума: тороплюсь зазря, дёргаюсь со схемой невпопад, путаюсь в показаниях прибора и, как следствие, ору без толку. Пришлось заменить меня Суллой. У того незнакомое дело пошло лучше, но до того медленно, что, пожалев Когана, я и Суллу заменил Бугаёвым. И сразу всё наладилось. Не сразу, конечно, а сначала в медленном темпе, потом ускоряясь и ускоряясь. Я ещё попытался, держа марку, встрять с ценными советами, но скоро смирился с инженерской никчемностью, успокаивая себя тем, что есть люди-делатели, а есть — думатели и болтуны, и ничего не попишешь — так распорядилась природа. Отстали мы с Сашкой от них, пусть выпутываются сами, как хотят, но свой участок сделаю тоже сам, никому не доверю, тем более что данные по нему сверхсекретные. На всякий случай походил с ними ещё два дня и снова занялся любимой магниторазведкой.

Последние профили, которые успели сделать перед перерывом на электропрофилирование, утыкались в малинник, и мы несколько дней паслись там назло Когану, не в силах оторваться от крупных красных ягод, густо усыпавших колючие кусты. Даже сгоряча пытались набрать на варенье, но как-то так получалось, что всё набранное удобно укладывалось в рот.

Наладив Михаила, двинули снова в ягодный оазис. Слышу, кто-то пыхтит и чавкает с той стороны, подло влез в нашу малину и нагло лопает витаминный продукт.

— Эй, — кричу, — кто там? — Молчит, затих, не хочет объявляться. — Выходи, — зову, — ворюга! — думая, что это кто-то из кравчуковских бормотушников. И вдруг кусты там раздвинулись, и на нас уставилась … медвежья морда. Пасть раззявлена, из неё листья торчат, а по языку стекает малинный сок. Мне как-то сразу расхотелось выяснять, кто по-настоящему вор, и так ясно, особенно ему. Смотрит спокойно — глаза маленькие, карие, — носом поводит из стороны в сторону, принюхивается к противному потному запаху, оценивает наши недюжинные силы и раздумывает, стоит ли связываться? Мгновенно оцениваю критическую обстановку не в нашу пользу и, не теряя духа, тихо, не оборачиваясь, сиплю Сашке:

— Драпай что есть силы, без задних ног. Я ему отдам прибор, пусть осваивает, а сам — за тобой.

Но хозяин не захотел осваивать магниторазведку, глубоко вздохнул, завесился листовой ширмой, и слышно стало, как треща сучьями, пошёл прочь, решив, наверное, вернуться попозже. А мы так и не закончили этот кусок профиля. И вообще расхотелось работать. Вернулись в лагерь, а там — беда. Лежит бугаёвский работяга пластом, морда опухла, лоб вздулся, глаза начисто заплыли, дышит тяжело и весь красный как малина, с температурой, значит.

— Что с ним? — с тревогой спрашиваю Михаила.

— Шершень, — объясняет, — долбанул прямо в лоб, он и с копытков. — Не раз слышал, что такие чёрно-жёлтые пушистые пульки лошадей валят с ног.

— Что будем делать?

— А ничего, — утешает Сулла. — Если не загнётся, то оклемается. Чаем холодным надо поить, холодный компресс на лицо, какие-нибудь таблетки от температуры. Денька через три-четыре оживёт. — Ничего себе, думаю. Три-четыре дня простоя! Придётся опять забыть про магнитную съёмку и впрягаться в электроразведочную схему.

— Иваныч, — обращается фаталист, обрадовавшись простою. — Давай схожу, может, какого-никакого мяса добуду — больному питательный бульон нужен. — Чувствую, что мне тоже белок не помешает. От плохого настроения самое лучшее лекарство — хорошая мясная жратва. — Ладно, — разрешаю, — иди. — Подгонять Стёпу не надо. И Бугаёв с Сашкой тут как тут.

— Сходим на речку, а ты побудь с болящим. — Куда денешься, если ни на что больше не способный. У Кравчука около палаток горы проб, а мы никак не наладимся. Половину июля прохайдакали зря. Сижу, пригорюнившись, наблюдаю, как здоровенный махаон с жёлтыми размашистыми крыльями, украшенными чёрно-коричневыми узорами, складывает и раскладывает шикарные махала, сушит, значит, готовясь в полёт, и посветлело на душе от этого красавца, даже хрип несчастного больного не мешает бабочкиному настроению. Но в суетной жизни никогда не бывает долго хорошо, белые полосы уже чёрных, и за одной напастью всегда следует другая. И точно: гляжу, идут к лагерю целых две, согнувшись в три погибели под рюкзаками и спальными мешками. Какой дьявол несёт!

Подходят. Алевтина сбрасывает груз, с облегчением улыбается, ей не привыкать горбиться под вьюком.

— Привет, — говорит, утирая пот. И откуда он из неё, худущей, высочился? А Сарнячка стонет и ни гу-гу, так умаялась, что и слова выдавить не может. Однако тут я крупно ошибся.

— Чего, — рычит, — стоишь столбом? Сними. — И чего орёт, спрашивается? Что я, сам не в курсе, что дамам помогать надо? Не сразу, но догадаюсь. Развьючиваю нежное создание.

— Чем обязаны приятному визиту? — спрашиваю, иронически улыбаясь. Опытная дама сама берёт чайник, наливает в мою кружку, отхлёбывает, не торопясь ответить. Наконец, нахлебавшись, удовлетворяет моё любопытство:

— Говорят, вы здесь месторождение нашли? Весь район взбаламутили.

Все расселись на чурбаковые кресла, дамы слегка оправили энцефалитные наряды, и потекла светская беседа.

— Не мы, — уточняю, не желая примазываться к чужой славе, — а Леонид Захарьевич, не выходя из кабинета. — Алевтина радуется за начальника, а Сарнячка продолжает кукситься, как будто ей не нравятся ни место, ни общество. — Один профессиональный взгляд на геофизические аномалии, — не уставая хвалю мыслителя, — и месторождение в кармане, — вот это точно подметил: одного кармана хватит. — Гордитесь таким руководителем.

— Я и так, — соглашается гордиться Алевтина. — Буду по его мудрому указанию делать детальную геологическую основу для прогнозной карты. — С одной дамой всё понятно.

— Одна? — сомневаюсь в её силёнках.

— Не привыкать, — отчаянно бросает упрёк всем Коганам, — справлюсь. Собственно, здесь особо и делать нечего — сплошь туфы. — Она права: и месторождение здесь, и вмещающие породы — сплошь туфта.

— Алевтина Викторовна, — разъясняю свою авторитетную позицию и настраиваю на получение хоть какой-нибудь полезной информации от бесполезной съёмки, — скорее всего мы имеем здесь небогатое месторождение вкрапленных руд, — и вперяю проницательный взор в её смеющиеся зенки, — концентрирующееся в крупном жерле вулкана. Я покажу вам на местности эпицентр, — она, ещё больше веселея, недоверчиво восклицает: «О-го-го!», но я привык не обращать внимания на любые взбрыки неуравновешенной женской психики и как ни в чём не бывало продолжаю: — А вы постарайтесь закартировать фланговые лавовые образования конуса, чтобы чётко ограничить рудоносную структуру. Потом мы уточним ваши субъективные наблюдения, — не даю ей слишком задирать носопырку, — объективными данными электропрофилирования. — Она не обижается, понимает, что не на что, только опять тянет: «О-ё-ёй!» и ржёт скептически, очевидно не зная, что смеётся тот, кто смеётся последним — пока до него дойдёт! — Лады? — Она, обрадованная доверием ведущего в здешних краях и окрестностях специалиста по неоткрытым месторождениям, естественно, соглашается:

— Ладно, попробую, — хотя ей, может быть, и хочется послать меня куда подальше. Вот почему я не люблю договариваться с женщинами. С ними никогда не ясно: до чего договорились и договорились ли. То ли дело с мужиками: чуть что, послал к богу в рай в открытую, кратко и понятно, что договорились. А сейчас я окончательно борзею:

— Знаете, — сообщаю прокисшую новость, — по моим настоятельным требованиям на известной вам горе тоже будет детальный участок, уже и профили подготовлены.

— Не слышала, — удивляется Алевтина, — и Коган ничего не говорил. — Я оскорбительно фыркаю мыслителю прямо в харю: ещё бы сказал, ему зыркалы мушиная вкрапленность застила. Вздыхаю, жалея — у добрых людей переходы от гнева к жалости быстры и непонятны умом, что тем горше будет его скорое просветление. — Вы тоже, — насмехается, — кинули профессиональный взгляд?

— Не смейтесь, — предупреждаю как уважаемую личность, — как бы потом не пожалеть. — Она: «О-о-хо-хо!» А я: — Я вас прощаю. — Она тут же: «Премного благодарны!» — Вспомните, — смягчаю нотацию младшего, но разумного, старшему, но недотёпе, — кто меня раздразнил? — Улыбка её смягчается, шарики перескакивают на мыслительный аппарат. Вообще, как я заметил — а я парень очень даже заметливый, в тайге она превращается под влиянием здоровых климата, природы и коллектива из зачерствелого сухаря в размякший. — Махнём туда после этого? — Она согласно машет рукой:

— Махнём! — и мы смеёмся, объединённые нашей тайной.

Отсмеявшись, вежливо спрашиваю у второй, хмурой, дамы:

— А вы зачем припёрлись? Опять с плановой лекцией о борьбе пеонов против латифундистов и влиянии её на выполнение нашей пятилетки в четыре года?

— Да пошёл ты! — огрызается с присущей ей вежливостью. — Коган, — жалуется, — послал, — но не уточняет куда, на сколько букв. Против послания руководства не попрёшь — может послать и подальше.

— Чем хотели бы заняться? — осведомляюсь ещё вежливее.

— Ничем! — как отрезала.

— Я, — говорю согласно, — как раз хотел предложить это же.

Алевтина так и покатилась, обрадовавшись согласию по коренному вопросу пребывания Сарнячки в таёжных тенётах.

— Будешь, — уточняю, — считать журналы и варить вкусную пищу. — Распоряжение начальника на поднадзорной ему площади земного шарика непререкаемо, и она это хорошо знает.

— Вот! — показывает дулю, даже не дулю, что особенно обидно, а — дулечку. На том и договорились.

— Надо же! — притворно радуюсь, чтобы замять грубость одной из приличных мымр. — Вся идеологическая тройка партии здесь. — Алевтина опять громко смеётся — смех у неё нервный, наверное, сам собой выскакивает после долгого конторского воздержания. А до Сарнячки справедливая цифра доходит с опозданием, и потому она выражает положительное отношение одними губами: «Ха-ха!» — Теперь, — не сомневаюсь, — не подведём прозорливца и сдадим в закрома Родины бедное месторождение. А где Колокольчик? — спрашиваю, затаив дыхание. — Что он-то не пришёл, не порадовал нас? — Сарнячка скривилась как от наикислейшего борща из банки плодовитого «Плодовощторга».

— Его в Опытно-методическую партию перевели, — и самой, наверное, хочется на денёк потеряться, может быть, для этого и заявилась. Я мысленно восторгаюсь краснодипломным прохиндеем: «Ну, Бубенчик! Надо же, пристроился на экспедиционную звонницу». И от сердца отлегло, хотя и не сомневался, что Марья, т. е., Машенька — я даже улыбнулся, ощутив непередаваемо приятный вкус имени — покажет нахалюге от ворот загогулистый поворот. Всё, эту тему можно закрыть, запечатать и папочку завязать красивым бантиком. Ну не мог я, сердцеед и душевед, ошибиться в невесте. Четыре не смогли надуть, пятая не такая. Не каждой даю ключ от квартиры, где в тумбочке лежат остатки крупной суммы денег.

Чтобы разместить дорогих гостей, пришлось освободить четырёхместный склад, распределив имущество по палаткам. Я даже не пожалел валяющейся без дела разодранной и связанной проводом раскладушки, от которой Алевтина решительно отказалась в пользу молодой подруги с нежной кожей, а сама принялась ладить топчан. Я, конечно, помог, но прежде, высунув от усердия язык, написал на листе бумаги крупным красивым шрифтом вкривь и вкось: «Тематическое отделение здешнего отряда» и вывесил над входом. Но старания мои пошли прахом, потому что Сарнячка с остервенением сорвала вывеску, смяла и бросила в костёр.

— Идиот! — поблагодарила в свойственной ей манере, на том и закончилась наша ознакомительная встреча, тем более вернулись рыбаки с богатым уловом, а в сумерки — охотник с богатой добычей — связкой рябцов, которая и не снилась Колокольчику.

Бывают люди, которые несут другим радость и счастье — я из числа этих. А бывают такие, что за ними волочится шлейф бед. Сарнячка — из тех. Иначе чем объяснить, что с её появлением начался обложной дождь?

Ночью проснулся от настойчивого туканья по крыше палатки сначала редкого, но тяжёлого, потом полегче, но частого, пока всё не слилось в шум дождя. Здешние дожди начинаются тихо, спокойно, без предупреждения и льют, не переставая, по нескольку суток. Вторая половина июля и август — самое время для них, и божья канцелярия, в отличие от человеческих, никогда не изменяет и не пропускает сроков. Коган, когда настропалял меня на ударный труд, или намеренно забыл об этом, или понадеялся на удачу. Не вышло. Мелкий частый дождь, а порой просто морось сдерживали наш трудовой порыв ровнёхонько три дня и на одну полночь больше, пока низко стелющиеся тучи не выжались и не уползли за дальние сопки, цепляясь по пути за островерхие пики деревьев.

Долгий дождь в тайге выматывает бездельем не только душу, но и силы почище любых маршрутов. Надоедает всё: и спячка, и валянье, и жратва, и беспрерывный чай, и перечитанные по нескольку раз книги, и хорошие люди, и даже карты. Все ходили с опухшими и обвисшими багрово-лиловыми носами и ушами, отбитыми потрёпанной колодой, и даже носики дам слегка пострадали. Надо набраться терпения. Настоящий таёжник никогда не жалуется на природу, никогда не причитает и не клеймит вся и всех, он просто терпит, терпит и ждёт, чего нам не велел дяденька Мичурин, который всё делал вопреки ей, но объегорить так и не сумел. Таёжник должен уметь ждать и терпеть.

Но однажды уже под утро я проснулся от невероятной тишины. Встал, не поленился, выглянул из палатки — ба! Сколько звёзд-то на промытом небе! Я и забыл, как они выглядят. Ни одной не пропало! Радость неимоверная. Но преждевременная. Целую неделю работали, но не в полную силу, а поочерёдно с дождями, и мной всё чаще овладевало разумное желание избавиться от Сарнячки. Но как? Кто чего-то очень хочет… да, но ждать долго не хотелось. Помог случай, который всегда на стороне хороших людей.

Началось нашествие чёрных жуков. Огромные усачи, сантиметров по пять-семь, жёсткие и колючие, устрашали одним своим видом, а если попадали на открытое тело — избави бог, на лицо! — то ползли, вонзаясь когтями в кожу, и отдирались с болью. Приятные насекомые завели привычку к ночи заползать в тёплые палатки и медленно лезли по опорам вверх, обсуждая на ходу ситуацию с помощью усатых антенн, и скапливались на верхней перекладине. Некоторые, стремясь спрямить путь, ползли по потолочному полотнищу и, не удержавшись, шмякались прямиком на спальники. Лучшее укрытие — спрятаться по-страусиному с головой в спальном мешке и спокойно дрыхнуть, если не приснится что-нибудь пострашнее, вроде Сарнячки. Алевтина, знакомая с экзотической фауной, так и делала, а Сарнячка нервничала, и из складской палатки то и дело слышались ночью истошные вопли и яростное стуканье ладонями по мешку. В конце концов, там стали оставлять свечу на ночь, приманивая любопытных усачей в ещё больших количествах. Сарнячка ночами сидела на ватнике с задранными ногами и прутиком сбивала непрошеных визитёров, а они с упорством лезли и лезли, лишая ценного работника восстановительного сна. Сердце у меня не камень, советую, как избавиться от напасти:

— Видишь, — объясняю, — они стремятся вверх, к звёздам? Вырежь, — советую, — дырку в палатке над головой, и пусть вылазят и ползут дальше. — А сам смекаю: какой-никакой, а пятый-десятый жучок обязательно не удержится и свалится на осунувшееся личико, переполнит чашу страдания, и рванёт бедолага домой, освободив нас от тёмных чар. Ей почему-то эффективное предложение не понравилось.

— В твоей башке, — рычит, — надо дырку проделать, — и разговаривать по-дружески не хочет, делай после этого добро людям. Ходит днями как чумная, все жалеют, правда, на словах — так себе недорого. Вызвалась даже помогать Алевтине, чтобы не оставаться днём с усачами. Крепится, как может, но чувствуется, что чуть-чуток не хватает, чтобы сломаться. И этот чуток случился.

Как-то на третье, четвёртое ли утро нас разбудил ну совсем душераздирающий вопль, а потом длинный вой в одной тональности. Что почём разобрались быстро. Оказывается, бедная девушка, напрочь утомившаяся от ночных бдений, невзначай прикорнула, свернувшись клубочком. А когда засветло развернулась, то увидела рядом с собой тоже свернувшуюся в клубочек здоровенную змею. Хладнокровная тварь, оказавшаяся безобидным полозом, настыв на мокрой земле под непрерывными дождями, нашла свободное тёплое сухое местечко, не стала толкаться и качать права, а тихо-мирно пристроилась рядом. И чего, спрашивается, надо было поднимать вселенский хай? Я примчался первым и первым подумал, что свой свояка видит издалека даже ночью. Полоза, опасаясь расправы, срочно выпустили на свободу. А Сарнячка, разрыдавшись и не слушая утешительных увещеваний с моим соло, решительно собрала вещи и, ни с кем не попрощавшись, подалась в базовый лагерь к Горюну, а с ним — на базу. У меня сразу отлегло от сердца.

— Не возьмёшь, — спрашиваю, — парочку жучков на память? Упакую. — У неё и сил не осталось на обычный вежливый ответ. Вот так и теряем на трудных дорогах боевых комсомольских товарищей. Из-за каких-то жучков! Обидно! Добро бы из-за двуногих, каких тоже предостаточно ползает по земле.

Но что ни говори, как ни крути презрительно носом, а погода с этого дня наладилась. Пришёл Горюн за пробами, а вместе с ним Фатов с записатором и прибором. Говорит, барахлить стал после того, как невзначай долбанул слегка о дерево. Вот подфартило, так подфартило, не верь после этого в мракобесие: не успела ещё пыль улечься за нечистой силой, а сразу и погода, и вторая радость. Теперь посыпятся, надеюсь, как из кулька с шоколадным ассорти в красивых фантиках.

И не ошибся: первый фантик сразу оказался фартовым. У долбанутого прибора всего-то оказалась нарушена настройка наружных уровней и малость сдвинут компенсирующий регулировочный грузик системы. Такому мастеру как я устранить такую мелочёвку — дело плёвое. И двух часов не прошло, как прибор заработал лучше новенького, хотя сравнение явно некорректное, поскольку все новенькие приходят нерабочими, и сделать их пригодными к работе — дело нешуточное и муторное. На заводе простые советские ударники получают деньгу за штуки, как и мы за точки, и им, естественно, наплевать, как там внутри прилажено, лишь бы всё положить согласно техпаспорту, и валяй на производство. Короче, мы с Валей, к радости Когана, вдвоём принялись лопатить и точковать детальный участок, а следом жмёт, отставая, Миша с электроразведочной установкой, и всё у нас ладненько, наконец, перевздохнуть можно, даже дожди не мешают. Они льют, щадя, по полчаса-часу в день, да и то не каждый день. Мы быстро приспособились к ним, научились плотно выкраивать сухое время и беречь приборы, но не себя. Влажность и духота стояли неимоверные, даже мошкара и та, как только выглядывало небесное жарило, пряталась, поджав нежные крылышки, под листья — не трожь их, не выскочат, не зли, не вцепятся. Скоро противоэнцефалитная роба, надеваемая на голое тело, совершенно выстиралась на нас — особенно на мне, чья могучая грудь больше всего походила на стиральную доску, потеряла первоначальный цвет и жёсткость, стала тоненькой и похожей на светлое киношное обмундирование солдат Первой мировой. И ходили мы тоже, как они, в обмотках, спасаясь от клещей, которых жара только возбуждала. Вечерами всем скопом отмывали употевшие тела, полосатые от грязи, пота и растительной краски, и скоро шкура стала такой же бледно-серой и истончённой, как и роба, но боевого настроя не теряли. Я с присущим мне красноречием рассказывал, для ради чего мы так здесь упираемся, обнародовал секретную тайну о месторождении и о том, что геологи ждут не дождутся наших материалов, чтобы притаранить буровые, продырявить недра и обнаружить затаившиеся минеральные богатства, чем ещё больше подогрел стахановский энтузиазм. Жаль, что скоро мне пришлось соскочить с подножки разогнавшегося бронепоезда и отвлечься на бюрократическую суету с нарядами и актами. Надо бежать за такими же к Вене и Илье, делать контроль и вообще проведать и подбодрить пацанов, заплесневевших в таёжной глухомани. Надо! Ну, что ж, я долго тянуть резину не привык. Потерплю день-другой-третий, и если надобность не рассосётся, приступаю к делу, но с оглядкой: а вдруг повезёт и можно будет прекратить? В этот раз не потянешь, надо идти. Стоянки магниторазведчиков на моей схеме Горюном нанесены, тропы тоже, надо двигать. Неохота — страсть! Хочется здесь завершить как можно скорее, не отвлекаясь. Всё, идем.

Сашка, негодник, рад. Ему, недорослю, быстро остервеневает однообразие и хочется смены зрительных впечатлений, над ним ещё не довлеет прессующий груз прожитых лет, как над некоторыми руководящими товарищами. Двинули налегке. В рюках чехлы от спальников, сменные носки, драные трико, застиранные полотенца, универсальные для рук и ног, топорики, мала-мала сухарей, сгущёнка, тушёнка и большущий привет от всей честной компании, собравшейся на Первом Детальном.

Только вырулили к реке, как навстречу идёт из базового лагеря Горюн с одрами. В тайге любая встреча — радость, а такая для меня — тем более. Сблизились, остановились, поздоровались за руку, хорошо улыбаясь, и как-то так само собой получилось, что впервые обнялись и постояли, ощущая друг друга, хотя и недолго, но времени хватило, чтобы унять неожиданные слёзы. Присели на берегу. Сашка испарился на речку, ему неинтересны взрослые душещипательные разговоры.

— Совсем худым стали, — придирчиво оглядывает меня профессор улыбчивым взглядом, — и коричневым с прозеленью, в чём душа держится? Трудно?

Я рассказал ему, не таясь, и про Первый Детальный, и про Угловой, и про Когана, и про все перипетии, связанные с участками, и о том, что не могу дождаться, когда удастся оказаться на своём, всё боюсь, что не успею сделать как следует, помешают, отберут, и от этого тихо психую. Он успокаивающе положил свою лапищу на мою вздрагивающую руку.

— Это, — успокаивает, — не страшно: психуйте на здоровье. Раз неравнодушны, то всё у вас получится, не сомневаюсь, — и слегка потряс мою руку в подтверждение слов как самый близкий человек, как отец.

— Спасибо, — выдыхаю спазм и тут же: — Радомир Викентьевич! Я хочу попросить у вас прощения.

— Считайте, — отвечает, не замедляясь, — что вы его получили. — Но мне этого мало.

— Помните, — говорю, — ружьё, из которого палили, приманивая Колокольчика?

— Ну? — недоумевает профессор.

— Когда вернулись, — каюсь, — мне надо было отдать его вам, а я замотался, засунул под брезент, что под спальником, и забыл — уж такой из меня любитель оружия. — Профессор хотел что-то возразить, но я не дал: — Сейчас я напишу записку Сулле, и вы возьмёте дубальтовку, хорошо? Патроны в кармане палатки.

Радомир Викентьевич не стал манерничать и чиниться.

— Хорошо, — соглашается, — возьму, не помешает. Спасибо.

Обоим от внезапного стеснения стало немного неловко, и молодчина-старикан сменил тему:

— Чем это вы так огорчили Зальцманович, что она чуть не вцепилась мне в горло, требуя немедленно доставить на базу? Я, конечно, отказался без вашего распоряжения. — Пришлось рассказать о ночных мытарствах секретаря комсомола и осведомителя КГБ, над чем профессор долго и заразительно смеялся, и за этот смех я всё простил Сарнячке. Расстались обоюдно довольные встречей, а я так вообще дальше летел на ходулях как на крыльях.

Немного поблукав на незнакомой тропе, нашли сначала Веню, а потом от него по проторённой тропе добрались и до Ильи. У обоих, не задерживаясь и не расслабляясь по жаркой погоде, сделали контроль, проверили приборы, составили наряды, забрали заполненные журналы, заявки на продуктишки и, утешив ребят тем, что скоро поставлю все четыре бригады в центре площади и как можно ближе друг к другу, чтобы могли почаще ходить в гости и мешать жить, убежали обратно. Стыдно было перед заметно сникшими парнями, брошенными на произвол бирючьей судьбы, но что делать? Ради Угла приходилось жертвовать всем.

Возвращались ещё быстрее. Под хвостом зудело, в мозгах звенело, в душе звучал реквием. Сашка не выдержал и, как только выскочили к реке, запросился обмакнуться. Мне тоже не мешало охладиться. Спустились к заметно спавшей воде, холоднющей, как в преисподней, несмотря на дикую жарь, и текущей непривычно вяло с ровным гулом и тихим побрякиванием крупной галькой на широких перекатах. Засекли впереди ямистый прижим к берегу и побрели туда, решив погрузиться с макушкой в один приём — не так страшно. Я впереди, и только подходить, вижу: с краю ямины торчат над водой два близко посаженные друг к другу живых насторожённых бугорка, я ни разу не видел такие в кинах.

— Крокодил! — предупреждаю спутника и замираю с поднятыми ногой и рукой, в привычной для пресмыкающегося позе аиста или журавля. Надо же, из последних сил соображаю, не только вражеские агенты, но и вражеские хищники нагло стали проникать в наши незащищённые внутренние территориальные воды. Что делать? Боевое оружие, как обычно, осталось в лагере. Можно выдрать из штанов резинку, сделать рогатку и вмазать приличной булыгой промеж торчащих над водой глаз. А если не кокну с первого раза, как тогда бежать?

— Где? — горячо дышит сзади прямо в ухо верный оруженосец, готовый в любую минуту драпануть куда подальше.

— Вон, — изящно показываю согнутой кистью поднятой руки, как головкой журавля, на угрожающе застывшие над водой глазные бугорки. Гад даже не соизволит пошевелиться, ему, хладнокровному, холодная вода нипочём. Небось, употел в своих Амазониях и сюда подался малость охолонуть, занял, тварюга, наше законное место.

— Уши! — радостно восклицает Сашка. На что он намекает, на чьи уши? Обошёл меня и смело пошёл к яме, а оттуда — фыр-р-ь! — куча брызг, и в их радуге выскакивает никакой не чужой крокодил, а самая что ни на есть пресамая наша кабарга, и рвёт копыта сначала по руслу, а потом на берег и в кусты. Такого даже я, опытнейший таёжник и зверовед, не видел и не слыхал. Всё можно представить, но чтобы кабарга по уши сидела в холодной воде? Рассказать, никто не поверит, каждый напомнит про знаменитые длинные уши.

— Мошкара одолела, — объясняет Сашка, и приходится согласиться, что устами юнца глаголет истина. Обмениваясь впечатлениями о перевоплощении крокодила в кабаргу, мы последовали её примеру и тоже несколько раз погрузились по уши, пока тело не покрылось голубой кирзой. Потом, дрожа и не попадая порой в штанину с первого раза, быстренько оделись и рванули вдогонку за водоплавающим млекопитающим.

Как ни торопились, как ни бежали, а вернулись запоздно. И всё потому, что перед своротом с речки Сашка уговорил слабого волей начальника проверить удачу и попытаться что-нибудь выловить на ужин для общего котла. Да ещё, хитрец, сделал и всучил какую-то необыкновенную удочку, на которую я сразу поймал огромного ленка, на двоих в ухе хватит, если хорошенько обглодать и обсосать кости. И сам он не терял времени даром. Пока я с трудом выдирал застрявший в рыбьей пасти крючок, у Сашки уже трое прыгали на траве, как на горячей сковородке. Убегающее время перестали замечать, до того одолел здоровый азарт. Да и немудрено: вскоре и у меня, и у него улов вырос одинаково — втрое. Опомнились, когда пережаренное солнце обессиленно упало за сопки, а повеселевшая мошкара повылетала из-под зелёных зонтиков и с не меньшим азартом набросилась на свой улов. Пришлось уносить ноги подобру-поздорову, чтобы не оказаться обглоданными до костей.

В лагере нам все обрадовались, особенно свежей рыбке с барского стола, и мы рады, что они рады. За ужином рассказали про крокодила, вот смеху-то было! Даже Сулла ничего подобного не видел. В тайге любая добрая шутка, любой весёлый рассказ принимаются с искренней доброжелательностью, по-детски доверчиво, особенно после трудного рабочего дня и сытного ужина. Когда утомившийся народ отвалил перелопачивать небогатые дневные впечатления и калорийную рыбную пищу, я удалился в апартаменты, составил наряды и акты для здешних, собрал жиденький комплект заполненных журналов и длинные заявки на продукты и кое-какое шмотьё. Оказывается, мы почти всё подчистили, и нужны срочные пополнения. Без провиантской палатки я запустил свои квартирмейстерские обязанности. Надо срочно слать гонца, который смог бы расшевелить не только Анфису Ивановну, но и Шпацермана, иначе не дождёмся и за неделю. Хорошо геологам, у них в каждом отряде есть рация, а у нас дутая экономия на штатной единице и равнодушное спокойствие начальника с удобной философией: надо — прибегут сами. Посчитали крохи, посоветовались с едоками, как ни крути-верти, а идти — мне. Илье с Веней тоже срочно нужно ёдово. Опять Угловой задвинут в дальний угол. Настроение, естественно, коту под хвост, как у пацана, которому в кои разы подарили занимательную цацку и постоянно отвлекают то на обед, то на прогулку, то на книжку, то на сон, да мало ещё на что отрывают от интересного занятия нехорошие взрослые. А тут ещё, не успел бросить онемевшие кости на спальник, явилась не запылилась квартирантка.

— Могу? — и нахально влазит, как будто не видит, что хозяин почивает на лапнике. Кряхтя, складываюсь в сидячий зигзаг. — Вы, — спрашивает, зная, — завтра уходите на базу? — Молчу, злясь и экономя остатки внутренней энергии. — Возьмите и мою заявку, — подаёт куцую бумаженцию. Ну и выметалась бы теперь! Так нет: — Хотите посмотреть, что у меня получается? — выдаёт, наконец, главную причину тёмного визита. Конечно, не хочу, мне до лампочки местные новости. А она, ничуть не сомневаясь, что хочу, зажигает мою свечу и раскладывает на столе синюшную портянку, грубо раскрашенную цветными карандашами и продырявленную на сгибах от частого разворачивания-сворачивания. — Вот! — Смотрю нехотя, сдерживая скрытую заинтересованность. Старушенция явно перестаралась и выделила два сближенных жерловых аппарата сложной формы с осьминожьими трещинами-щупальцами и совсем некстати — третий, небольшой, на краю площади, где никаких аномалий ЕП нет и, следовательно, нет месторождений. Только мозги затуманивает и ясную картину портит. Все три жерла раздухарившаяся съёмщица разместила в крупной кальдере сложной конфигурации, кое-где вылезшей за пределы участка — Алевтина и туда сходила, не поленилась! — и щедро засыпала мешаниной из туфов, туфобрекчий и игнимбритов самого разнообразного состава, но преимущественно кварцевых порфиров, прорванных и там, и сям, где придётся, трещинными лавами. Страсть да и только! Не хотел бы я оказаться рядом с огнедышащим трёхглавым земным змеем. А за кальдерой она сплошь размазала широкие лавовые потоки андезитов и базальтов. Красиво и впечатляюще! Даже завидно. Мне б такую схематулечку состряпать. Отодвигаю от себя и недовольно морщусь.

— С прискорбием должен вам сообщить, что в этом проекте я — рядовой исполнитель, а всю творческую часть возложил на себя мыслитель.

— Кто? — не поняла Алевтина. Пришлось объяснять, что мыслитель у нас один, а все остальные — статисты-поддакиватели.

— Боюсь, — стараюсь выразиться помягче, — ему ваша сногсшибательная схема не придётся по тонкому нутру.

— Это ещё почему? — обиделась съёмщица, не дождавшаяся заслуженных дифирамбов.

— А потому, — объясняю аккуратно, — что Леонид Захарьевич мыслит здесь крупное промышленное месторождение, а вы для такого не создали, — я ткнул пальцем в схему, — благоприятных геологических условий, — и добавляю, чтобы сгладить причинённую обиду: — Лично мне кажется, что он крупно ошибается. — Она смотрит на меня пустым разочарованным взглядом, не желая соглашаться, что её самозабвенный труд, творческий и потому тяжкий, не востребован.

— По геохимическим коэффициентам, — тянет раздумчиво, — здесь и впрямь трудно ожидать чего-либо, кроме мелкого непромышленного сульфидного месторождения. Тем более при такой геологии.

— Я знаю, — сознаюсь, — мне Рябовский говорил. Вы с ним не обсуждали эту тему?

— Да нет. — Очевидно, Рябушинскому её мнение не было нужным.

— И что, — интересуюсь, — вы будете отстаивать свою точку зрения? Имея эту геологическую схему?

— А вы? — по-женски отвечает вопросом на вопрос.

— Я свою точку зрения по таким месторождениям достаточно отчётливо и публично высказал на конференции, помните? Мою позицию Коган знает и спрашивать по данному месторождению, естественно, не станет.

Она медленно свернула злосчастную схему, на лбу её выступили мелкие бисеринки пота, а по впалым щекам побежали бледно-розовые сполохи внутренней жаркой схватки души с разумом.

— Меня, — отвечает неохотно, — тоже. — Я её понял и простил, не имея как мужчина другого морального права, но зная, что творческой дружбе нашей пришёл конец, возможно, как и обычной человеческой приязни. — Спокойной ночи, — прощается, не глядя в глаза, и уходит, затаив вечную обиду за то, что пытался заставить занять неудобную активную позицию в отстаивании правды. Не каждому это под силу, не каждому и нужно.

Только она ушла, вваливается Кравчук, как будто поджидал за пологом, подслушивал.

— Идёшь? — спрашивает, усаживаясь на согретое Алевтиной место, и плюхает на стол увесистый пакет. — Отдашь. — Я молчу и не встаю, мне с ним лясы точить не хочется. — Скоро кончишь? — Безразлично закидываю руки за голову, кладу ногу на ногу.

— А нам не к спеху. Участочек — ништяк, прокантуемся пару календарных и порядок.

Дима регочет, услышав недавние свои слова.

— Давай, кантуйся, — разрешает, с удовольствием смакуя про себя, как это у меня получится. — Мы через неделю кончаем, — как обливает желчью, да ещё на ночь, и уходит, а я, не дождавшись Сашки, застрявшего у картёжников, мгновенно вырубаюсь.

Вышел с ранья злой и взвинченный, приплёлся по темноте утомлённый и равнодушный. И сразу — к Шпацу. Он, как увидел меня, так и позеленел от радости, знает, что или со мной или у меня в отряде всегда что-нибудь случается занимательное. Пришлось разочаровать, передать пламенный привет от тружеников тайги и обрадовать тем, что его особенно часто вспоминают последнее время, не уточнив как. Хорошо бы, толкую, не прерывать нашего трудового энтузиазма на важнейшем объекте, отовариться и уехать завтра к вечеру. Начальник — не против. С вечера все не против, а за ночь надумают всяких веских уловок и утром — шиш под нос. Не зря говорят: утро вечера мудренее, никогда ни о чём не договаривайся с вечера. Ладно, думаю, насяду с утра на жирную шею и не слезу, пока не отчалю. А он масляно лыбится, подаёт ключ и сообщает пренеприятнейшее известие о том, что умная невеста умотала на сессию. Жалко, конечно, я-то рассчитывал прижать её к мужественной груди, дать послушать как гулко стучит верное сердце, что-нибудь пожрать вкусненькое, ан не получилось. Ну, что ж! Герои всегда возвращаются в одиночество, чтобы лучше осмыслить героические будни и наметить ещё более героическое будущее.

Привычно открываю дверь в родной пенальчик и остолбеневаю. Даже попятился и вышел обратно в коридор, подумав, что по нечаянности влез к соседям. Но нет, дверь наша, значит… О, боже! Во что превратилась наша обжитая удобная конура, где всё испокон веков лежало на раз и навсегда отведённых местах? Всё выбелено и выкрашено, ни к чему не дотронуться! Занавесочки на окне, занавесочки на стенке, а под ними, надо полагать, наше тряпьё… Скатерть, клеёнка… Невеста-то обжилась, на большее метит. Как здесь жить-то? Захотелось развернуться и уйти. Но куда, ночью? Пусть не мечтает: ни за что не женюсь! Притащишься вот так домой, утомлённый как чёрт после шабаша, а не завалишься сразу, не задерёшь усталые копыта на спинку ложа. Сначала, командует, разденься, умойся-вымойся как следует — а известно давно, что шкуру часто драть вредно: защитный жировой слой сдирается, особенно у меня — причешись и побрейся, как будто мы в гостях, переоденься во всё чистое и неудобное и подожди, пока ёдово согреется — не могла догадаться, согреть заранее и телогрейкой замотать. Терпеть невозможно, в дрых тянет, зевота башку надвое разрывает, челюсть за челюсть заходит, а жди, слушай занимательные сплетни, век бы их не слышал, ну, когда, наконец, перейдём к главному… Лучше бы оно поначалу, а всё остальное потом. Нет, не женюсь, и не уговаривай! Однако, надо как-то устраиваться в собственной квартире. Как ни крути, а не отвертишься — надо греть воду и мыться. Не могла воды согреть… ах, да, я же не женюсь! В общем, вечер был напрочь испорчен. Помылся, освежился, вроде слегка ожил. Попил чайку со сгущёнкой — невеста оставила, не сожрала, я бы не удержался: любовь любовью, а сгущёночка врозь! — захрумкал белыми сухариками, и вообще жить стало легче. Можно, пожалуй, и о женитьбе подумать, иначе Шпац не даст коттеджа, но это после, когда высплюсь и сделаю Угол. Уже засыпал, когда молнией сверкнуло в башке: деньги! Знает наш брат ихнюю сестру: одна такая втёрлась в ночное доверие и умыкнула все трудовые сбережения, добытые тяжким потом. Рывком открываю верхний ящик сейфа — так и знал: нет! Еле заметил в дальнем уголке пачку ассигнаций, ну, не пачку, конечно, пачечку, скорее даже — пачечулечку, но зато каких — своих, кровных! Отлегло. А то вишь, повадились, нашли дармовой источник безмерного обогащения. Нет, не женюсь! Следить придётся по ночам, а это когда? Себе дороже. Мне ещё ботинки надо купить, неплохо бы и байковый лыжный костюм, стеллажи, кресло… Или жениться? Деньги-то не взяла.

По утрянке сперва к Шпацу. Отдал наряды и акты, а он, как ни странно, за ночь не передумал, да и зачем, когда я сам напрашиваюсь на его заботы. Потом к благодетельнице Анфисе Ивановне, отдал заявки, договорились на пару отоварить их, и, наконец, заскочил к серому кардиналу, отдал полевые журналы, жду, когда похвалит за усердие и поинтересуется, хотя бы для блезира, что нам надо для успешноговыполнения почётного задания. Дождался:

— Когда кончишь?

Хотел взорваться, нахамить от души, но вовремя вспомнил, что обязан беречь внутреннюю не восстанавливающуюся энергетику для главного.

— Кончу, — отвечаю спокойно, еле сдерживаясь, — когда кончу, — и всё же не удерживаюсь: — А что, — спрашиваю, тихо ярясь, — вы, дорогие начальнички, сделали, чтобы мы быстро кончили? Сколько дали мне техников-операторов, не говоря об инженерах? — Боря кривится в ухмылке, не приемля моей наглости. — Кто занимается на участке обработкой полевых материалов, чтобы вовремя скорректировать детализационные наблюдения? — Боря ещё больше скривился, утянув левую часть губ под ухо, пилюля-то предназначена непосредственно ему. — Почему начальник отряда вместо того, чтобы заниматься организацией производства, вынужден выполнять функции завхоза-снабженца? — Борю совсем перекосило, но молчит, знает, чьё мясо кошка съела. — Где, — спрашиваю строго, — мыслитель? — как будто и тому хочу всё повторить. Борис Григорьевич нехотя бурчит, пряча виноватые глаза за стёклами очков:

— В Управлении, на совещании по картированию. Будет послезавтра. Дождёшься?

— Некогда, — грубо отрезаю, чтобы он не сомневался, что я кому хошь чего хошь скажу, невзирая на лица. — Вы, — добавляю саркастически, — и сами, надеюсь, передадите ему мои критические замечания, — с тем и вышел, гордо подняв непокорную голову, чтобы заняться руководством операторов-выучеников и снабженческими функциями завхоза.

К домику приехали по глубокой темноте. Слава богу, Горюн был здесь. Я ему, когда уходил, оставил на тропе, на колу, большую записку из нескольких слов, чтобы постарался оказаться вечером на перевал-базе, и профессор, как всегда, не подвёл. Разгрузились, шофёр умотал, не захотев ночевать на природе, а мы знатно расположились в избушке с открытой дверью под охраной Васьки. Я, естественно, сразу похвастался преображением пенала и объяснил, с чем, вернее, с кем оно связано. Профессор заворочался на твёрдой лежанке, представив, наверное, как бы понежился на мягкой постельке с чистым бельём, ублажая старые косточки, покхекал довольно в бороду, говорит:

— Я не ошибся в синей, — ещё покхекал и вдруг сделал неожиданный пас в сторону: — Надо мне, — говорит, — перебираться обратно на конюшню. — Я немедля обещаю: — И я следом. — Он весело смеётся.

— Места хватит, — и осторожно, деликатно, интересуется: — Как у вас с синей? Отношения не изменились к лучшему? Порадуйте старика. — Удивляюсь — чего им меняться-то? Я и так хорошо к ней отношусь, даже ключ дал.

— Нормально отношусь, — отвечаю, смущаясь и понимая, на что он густо намекает. — Хорошая деваха. Учится. Хозяйственная. Малявка ещё, чтобы к ней как-то по-другому относиться.

— Понятно, — разочаровывается профессор, вздыхая, — жаль! Вам бы такая жена не помешала.

— Почему вы так думаете? — возмущаюсь тем, что без меня меня женили. — Найду и получше, если приспичит.

— Не найдёте, — убеждённо возражает профессор социологии, — вас найдут, и боюсь, что не для вашей пользы.

— Чем же я так плох, что не сумею самостоятельно выбрать достойную жену?

— Тем, — отвечает, — что нет в вас настоящей мужской силы, извините за грубое выражение — кобелиной нахрапистости, и женщины инстинктивно чувствуют слабину. — Я недовольно «хо-хо-кнул», не согласный ни с его, ни с женской оценкой моих мужских способностей. Как ни говори, а пятерых — я отверг, и столько же бросило меня — о какой же слабости тут толковать? — Вы боитесь женщин, — гнёт своё профессор как на лекции, только успевай конспектировать, — боитесь завоевать её, боитесь малейшего сопротивления, а женщины не терпят равенства. Им нравится подчиняться разумной и сознательной силе, и когда её не чувствуют, сами захватывают власть, со злости превращая мужика в тряпку, о которую вытирают ноги все, кому не лень, в доме. Не верьте, когда говорят, что пара живёт дружно, на равных решая все проблемы. Просто женщина научилась подчиняться, а мужчина — настаивать на своём. Вы же смотрите на женщину глазами товарища, видя в ней обычного человека, а не женское начало. Вам нужна по складу вашего характера, извините, женщина, всё понимающая, прощающая ваши слабости, мягкая и добрая как мать, и лучшей жены, чем синяя, в обозримом пространстве для вас нет.

Не очень-то приятно слышать о себе, пусть даже и в темноте, такие откровенные нелицеприятные оценки, впору потребовать сатисфакции, но пистолеты всё ещё в Париже, да и профессор, чувствую, как всегда во многом прав, хотя и утрирует ситуацию намеренно. Почти смирившись с оковами Гименея, тут же представил, как мы с Марьей, т. е., с Машенькой, заваливаемся после свадьбы на нашу кровать в пенале. Маша такая большая, плотная, с такими пышными формами, что мне и места рядом не достаётся, того и гляди придавит, и хана брачной ночи. А вдруг не сумею, вдруг не получится… Мне бы кого-нибудь потоньше, поменьше, вроде Маринки.

— А как же, — сопротивляюсь из последних сил, — любовь?

Профессор хмыкает в темноте.

— А вы знаете, что это такое?

Лихорадочно припоминаю высказывания на сей счёт классиков-сердцеведов, у каждого из которых своё длинное и неясное мнение, сводящееся к тому, что словами не перескажешь, и нет краткого и общего математического определения. Не вспомнив подходящего, даю своё, понятное каждому охламону:

— Ну, это когда к какой-нибудь сильно тянет. — Он опять за своё, какой настырный!

— Неужели вас к синей ни капельки не тянет? — Чуть призадумавшись, не вру:

— Тянет, но боязно. — Радомир Викентьевич даже сел, услышав такое неожиданное и для него, и для меня, признание.

— Если бы вы знали, — говорит, — какой бальзам пролили на зачерствевшую старую душу. Теперь я спокоен за вас. — Чувствую, и у меня потеплело на душе, тоже бальзамчика досталось. А он, сидя, давит дальше, продавливая размягчённую душу.

— Полюбить, чтобы завоевать, завладеть — одно дело, — и откуда в профессоре-гуманитарии столько воинственности? — а любить издали, любоваться как на неприступную богиню — совсем другое: это как болезнь, как зубная боль в сердце, и нужно срочно предпринять для выздоровления одно из двух: или пощупать как следует богиню, чтобы убедиться, что стоит любви, извините за очередную грубую прямоту, или вырвать с корнем. Ближе к жизни, дорогой мой друг! — Старый Вертер опять улёгся, поёрзал, выискивая местечко помягче для нудящих костей, и спросил, привязавшись как репей:

— Перебираться мне?

Я засмеялся, приняв очередное окончательное решение по трудному вопросу, и посоветовал:

— Пока не стоит, до конца полевого сезона и речи быть не может, а там посмотрим, — думаю про себя: примем ещё одно окончательное решение, и выдаю секрет: — Шпацерман обещал квартиру, если женюсь. — Теперь смеёмся оба, весело и от души, придя к единому мнению.

Потом я начинаю донимать его:

— Вы, — интересуюсь в надежде на положительный ответ, — не передумали ещё относительно леспромхоза? — Профессиональный лесоповальщик повернулся набок, лицом ко мне.

— Ноги не передумали, — отвечает. — Я вам тоже открою секрет. — Страсть как люблю чужие секреты! — Хочу подкопить деньжат, чтобы, когда получу паспорт, съездить на родину. — Лучше бы я не знал этого секрета!

— Насовсем? — спрашиваю с замиранием сердца. Он долго молчит, видно, сам не знает определённого ответа.

— Не знаю…

— Не хотелось бы терять с вами связи, — с трудом выталкиваю из себя через сдавивший горло горький спазм.

А он в ответ:

— Знаете, я хотел предложить то же, но не решился.

— Отчего же? — искренне удивляюсь.

— Всё из-за того же, — глухо разъясняет, — из-за каторжного прошлого и постыдной поднадзорности. Не хочется бросать густую тень на ваш чистый плетень.

Теперь я сел от негодования.

— Вот ещё! — презрительно фыркнул, отметая недостойные причины. — Знайте: любая ваша весточка будет для меня праздником. И ещё: мой дом — всегда ваш, что бы ни случилось.

Радомир Викентьевич почему-то долго молчал, тяжело дыша, потом как-то неестественно прохрипел:

— Спасибо.

Мы ещё долго разговаривали в ту счастливую ночь, пока я не заснул на полуслове.

В последний день мокрого июля, добирая план, с утра хлестал ливень с ветром. Палатки, не выдержав напора, потекли. Хорошо, что дождь быстро кончился, а то бы мы поплыли всем табором по мгновенно вздувшемуся ручью вниз по реке. Подсушиваясь и выжидая, когда и тайга малость проветрится, с выходом на профили припозднились, дотянули до обеда и, оказалось, не зря. Глядь, а к нам — дорогие гости: сам великий мыслитель, щуплый и низенький, а с ним долговязый прихлебатель моей конструкции. Дождь значительно подпортил их внешний вид, но всё равно оба выглядели достаточно импозантно, таёжными колонизаторами: в комсоставских яловых сапогах, твёрдых как железо и натирающих пятки на первом километре — я проверил и давно забросил под кровать, в новеньких непроницаемо-парниковых противоэнцефалитных костюмах, застёгнутых и завязанных наглухо под самыми горлами и украшенных дождевыми потёками, в сияющих белизной панамках — сетках-накомарниках, с тощими мокрыми рюкзаками и новенькими тощими спальными мешками, очевидно, меховыми, в которых на жердях не только спать, но и лежать невозможно — проверено и отвергнуто. Неплохо было бы грабануть эту пару на глухой таёжной тропе. Мокрые как курята, они явились с таким видом, словно совершили несусветный подвиг. Поздоровавшись сквозь зубы, бросили ноши у костра и сразу дали понять, кто они. Коган строго спрашивает, глядя на начальника разгильдяйного отряда:

— Почему не на работе?

Не на того наткнулся: за мной ответ не задерживается:

— Вас ждали, — отвечаю нагло, — дождались, теперь пойдём, — и поднимаюсь, давая знак остальным.

— Останься, — приказывает мыслитель.

Мне этого вовсе не хочется, и я выворачиваюсь:

— Не могу, — ослушиваюсь, — надо схему налаживать, — вру, — вы пока позанимайтесь с геологами, — переключаю руководящее внимание на выползшую из кладовой Алевтину, радостно щерящуюся на экзотическую пару. — Постараюсь скоро вернуться, — и быстро ухожу с насторожёнными парнями. Рассказал им, что за птицы прилетели, и что опасаться надо мелкую — они всегда вреднее и больнее клюют. Работали как никогда быстро, слаженно, зло и долго. Нам с Валей осталось на неполных два дня, мы практически догнали Кравчука, и можно будет сходить поинтересоваться ненароком когда он кончит. Вернувшись, увидели, что начальнички уже устроились самостоятельно. Хорошо, что Горюн догадался и привёз старенькую запасную палатку из базового лагеря, а то пришлось бы моим парням проситься к геохимикам. Коган, естественно, выселил Сашку и занял место в моей палатке, а Трапер, смотрю, не постеснялся и устроился в гареме. Мне без разницы, где они будут ночевать, лишь бы недолго.

Поздно вечером при двух свечах состоялся военный совет, на котором присутствовали все руководящие лица: мыслитель с прилипалой, я и Алевтина сбоку припёку. Кравчука за ненадобностью не пригласили.

— Как идут дела? — выясняет для начала диспозицию маршал. Пожимаю мощными натруженными плечами.

— Нормально, — отвечаю, — вашими безбожными молитвами, — и показываю схему отработки участка. Мыслитель разглядывает её и жёлчно напоминает:

— Ты, помнится мне, обещал закончить съёмку в начале августа? — Крыть нечем — обещал! — Мы с тобой договаривались, что при необходимости снимешь бригады с маршрутки, так? — И опять он прав, не отвертишься. Тогда я на всякие обещания был готов ради Уголка. — Сделаешь, не подведёшь? — Очки у Борьки мстительно блестят в свете свечей, так и хочется плюнуть.

— Если позволит божья метеослужба, — оговариваю пути к отступлению. Мыслитель ёжится, вспомнив утренний душ, но не сдаётся:

— Надо сделать. — Всё лето я теряюсь в догадках, зачем такая спешка? Можно, конечно, и спросить, но почему-то не уверен, что скажет правду, а не наплетёт невесть что. Что-то темнит хитроумный Леонид Захарьевич. — Геологи, — продолжает темнила вешать лапшу на наши уши, — приступили к прокладке дороги и кончат её к середине месяца. Это наш крайний срок, имей в виду. — Почему я должен иметь в виду? А руководящая кодла? Навалились, пользуясь случаем, продохнуть не дают молодому способному специалисту. Недолго и пупок надорвать, не открыв собственного месторождения на Ленинскую. И не возразишь ничего, не хлопнешь дверью, сам влез в капкан, не бросишь Угол.

Мыслитель тем временем осторожно достаёт из сумки замусоленную геологическую схему, и я не сразу узнаю Алевтинино произведение. На нём были и сплыли игнимбриты и вместе с ними зубчатые границы жерл и кальдеры, которыми так гордилась авторша, а остались как напоминание только плохо закрашенные заново вытертые светлые полосы. Недавняя союзница стыдливо прячет глаза, откинувшись в темноту, а редактор, указывая на безликую карту, всю в хаотических пятнах вулканитов, апломбно речёт:

— Многие из геологов, да и не только они, но и некоторые… — он выразительно посмотрел на меня, и я тоже спрятался в темноту рядом с Алевтиной, — …геофизики сомневаются в поисковых возможностях геофизических методов. Именно здесь, — он ткнул коротким тонким и очень розовым пальчиком в схему, — на этом участке мы докажем скептикам раз и навсегда, — он прихлопнул по схеме впечатляющей ладошкой, — что они, мягко говоря, заблуждаются, — и опять смотрит на главного скептика, который забился со стыда далеко в угол. — Здесь мы имеем в наличии все признаки богатейшего промышленного месторождения, — подождал, пока мы достаточно навостримся, чтобы услышать впервые о них, и рубанул, — а именно: интенсивную и большеразмерную аномалию естественного поля и вторичные геохимические ореолы…

— А если бы их не было? — не успеваю придержать подлый язык, некстати вздумавший перечить местечковому тех-оратору. Чувствую, как и Алевтина качнулась вперёд-взад, намереваясь что-то сказать, но интеллигентно сдержалась, спрятавшись ещё дальше в темь.

— Если бы да кабы… — презрительно глядит на мелкотравчатого оппонента авторитетный щуплый теоретик и не продолжает, надеясь, что я в курсе про грибы. — Неужели не ясно, что аномалия ЕП свидетельствует о размерах месторождения, а ореолы только о наличии промышленной минерализации? — Он смотрит на меня осуждающе, как на законченного тупицу. — Тебе известно что-нибудь о зональном строении месторождений и рудных тел?

Мне известно, но если в этом сознаться, то, не дай бог, заставит рассказать, а рассказчик из меня аховый, запутаюсь в трёх терминах, начну кипятиться без пара, и вообще опасаюсь мыслительского подвоха и оттого отвечаю неопределённо:

— В общих чертах…

— Вот именно! — издевательски констатирует мои дилетантские знания мой руководящий воспитатель, и в тоне слов его столько сарказма, что впору провалиться сквозь жерди. — Может быть, тогда тебе известна, хотя бы в общих чертах, научно обоснованная и общепринятая гипотеза, поддерживаемая подавляющим большинством ведущих научных кадров наших головных институтов, утверждающая, что рудные объекты региона — месторождения и рудные тела — заключены в сульфидный чехол, имеющий в качестве индикатора скрытого оруденения наибольшую мощность в головной части рудных образований?

— Первый раз слышу.

Алевтина рядом хмыкает, она-то знает, что не в первый, мы не раз и не два обсуждали эту пресловутую гипотезу и пришли к общему знаменателю о её несостоятельности. Но сейчас мне вовсе не хочется встревать в научную полемику, в которой всегда одерживают верх не талант и знания, а должности и звания. В этом я убедился на конференции.

— А туда же! — грубит, распаляясь, пропагандист передовых научных идей. — Аномалии естественного поля фиксируют именно эту головную сульфидную минерализацию глубоко скрытых месторождений, и в этом суть поисковой значимости геофизических исследований. — Трапер согласно мотает кудлатой головой, а Алевтина опять шатается, но молчит. — Поэтому, — продолжает Коган, — первые две скважины мы задаём под вычисленную нижнюю кромку аномальной сульфидной минерализации, чтобы сразу вскрыть основную промышленную минерализацию. Геологическая обстановка на участке благоприятствует, — мы все взглянули на схему и все сразу поняли это, — развитию месторождения на большую глубину. — Алевтина так закачалась, что слышно стало, как заскрипели то ли напряжённые кости, то ли жерди под тощим задом. — Вся площадь, — объясняет мыслитель, — сверху закрыта нейтральным вулканическим покровом, под которым следует ожидать развития осадочного фундамента, вмещающего оруденение.

Конечно, следует, иначе — труба!

— А если не вскроем? — опять встряло моё бескостное трепало, опередив тормозящий сигнал недоразвитой мозговины.

— Не городи ерунду! — вспылил мыслитель.

— Я и не ерундю городню, — заволновался и я, и все облегчённо рассмеялись.

— Что ты прицепился со своим «если», как Фома неверующий? — успокоился Лёня. Мне и самому стыдно за себя. Вот сидят умные люди, спрятали глаза и мысли, внимают и молчат, а я всё лезу, куда не надо. Совсем ещё пацан необтёсанный. С другой стороны, очень интересно узнать, как мыслитель вывернется, когда потерпит сокрушительное фиаско. Не может быть, чтобы не продумал пути отступления, иначе какой же он мыслитель? — Пойми, — толкует мне и себе, — мы проверяем не только аномалии, но и авторитетную гипотезу. Ну и что, если не вскроем? — успокаивает сам себя. — Хотя я убеждён в обратном. — А я убеждён, что врёт как сивый мерин. — Отрицательный результат — тоже результат. — Вон что! Вот это зигзаг! — И истина рождается не в голословных утверждениях, — это он кому? мне или авторитетным научным кадрам? — а на неопровержимой фактуре. — В науке такой нет — всё замылят гололобые дядьки с пролысинами. — Для неё одинаково важны и положительные, и отрицательные результаты, любой из них приближает к истине. И не наша вина, если гипотеза не оправдается. — Понятно стало, куда бежать потом. — Не вскроем месторождения, мы всё равно на пути к истине. — Мудро, ничего не скажешь. — А вообще-то, — заключает, — советую, пока ты молод и неопытен, искать пути не к гипотетической истине, которая тебе непонятна, а к материальной точке зрения ведущих научных специалистов и опытных руководителей — не прогадаешь.

На том и закончился наш совет. На следующий день, когда мы по темноте вернулись с профилей, гостей след простыл, а вместе с ними и Алевтины, добросовестно выполнившей свою миссию.

Собрал я парней и толкнул зажигательную речугу. Говорю, что надо сдохнуть, а сделать проклятый участок за десять дней, иначе нас съедят с этим самым и креста не поставят. Завтра, мол, мы с Валей на рогах кончим магнитную съёмку, а послезавтра — всеобщий простой, кроме меня, Бугаёва и ещё кого-либо по жребию. Мы, втроём, будем делать две новые электрические схемы из облегчённого и непромокаемого провода с катушек, а потом вжарим двумя бригадами. Все от радости закричали «ура!» и в воздух панамки бросали.

- 4 -

Моё слово — кремень: сказал, кончу в начале августа, и кончил — 13-го. На следующий день срочным нарочным отправил Бугаёва к Траперу с журналами и разрешил замученному парню с бичами поквасить с недельку в родном посёлке, пока я перебазирую его хлам на Детальный-2, а свой — на Угловой. Сулла ушёл за Горюном, остальные удрали на речку, а я хожу по опустевшему стойбищу как неприкаянный, делать ничего не хочется, думать — тем более. Полнейшая апатия и прострация, хоть ложись и изображай йога. Ухайдакали вороного крутые горки! С утра ещё, с налёту думал сбегать проведать Уголок — раздумал, начал зачем-то мыть ноющие ноги, одну вымыл, другую — расхотелось, вытер так, пошёл, обречённо шмякнулся на спальник. В мозгах сплошная калейдоскопическая круговерть из всякой чепухи, как после тяжёлой пьянки, в которой никогда толком не бывал. Взялся за борщ, открыл банку, понюхал, нашёл силы поморщиться, отставил. Так и свихнуться от безделья недолго! Завыть, что ли? Неохота…

Пришёл кормилец, притаранил две здоровенные кетины, волочащиеся хвостами по траве, умело вспорол белоснежное брюхо, вывалил, помогая пальцами, икру в миску — смотреть противно, чуть не вырвало. Ни зародышей, ни варёной красной рыбы терпеть не могу, она такая сухая, жёсткая и безвкусная, не сравнить с нежным тайменем или ленком, не говоря уже о царской форели. Головы и хвосты Сашка отнёс далеко на помойку, и там они не залежатся — охотников хватает и сверху, и снизу: сойки, сороки, лесные вороны, мыши, хорька видели, а пара соболей и не думает прятаться, убеждённая в полной летней безнаказанности.

— Сашка, — спрашиваю вяло, — тебе чего-нибудь хочется? — Может и мне того же захочется.

— Ухи, — отвечает, не задумываясь, — из свежатины. — Счастливец! Тоска! — Куда мы теперь? — интересуется.

— На скалу, — радую.

— Лишний раз на речку не сбегаешь, — сожалеет.

Мне бы его заботы. Согласен сейчас на любые. Пойти вздрыхнуть, что ли, на всю катушенцию? В палатке духотища, в самый раз забыться.

А не удалось. Слышу натужное лошадиное дыхание вперемежку с попёрдыванием и звяканье подков о камни. Горюн? Так рано? Ура! Бодро выскакиваю, а это не он. Три абсолютно незнакомых, с избытком навьюченных, лошака, облегчённо всхрапывающие и мотающие мордами в соображении конца пути, и четыре незнакомых, изрядно навьюченных, мужика, тяжело отдыхивающиеся и смахивающие пот, льющий с бровей, носа и подбородка густой капелью. Все семеро в мыле. Один первым тяжело сбрасывает рюк с торчащей из него длинной ручкой молотка, утирает пот с широкой белобрысой морды в жарких розовых разводьях и идёт ко мне с протянутой широченной короткопалой дланью.

— Привет! — Дима! Кузнецов!

— Привет! — радуюсь, наконец-то приличным, гостям. — Какими судьбами?

— Вашими, — отвечает, оглядываясь, и, увидев оставшиеся каркасы палаток Кравчука, спрашивает: — Свободны? — Киваю головой. — Михаил, — обращается Дима к одному из своих, — давай туда, — и снова ко мне: — Так это ты взбаламутил весь район? Где тут ваше сверхместорождение? — тихо смеётся, тоже рад встрече. — Ну и видик у тебя, прямо как африканский эбеновый божок, видел таких?

Я всё видел и всё знаю.

— Видел, — отвечаю, лихорадочно роясь в эрмитажных воспоминаниях.

— Такой же худой и коричневый. Над сеткой до пояса будешь выпрыгивать. — Кому что, а у Дмитрия всегда одно на уме — волейбол: и хобби, и образ жизни. — Чего площадку не сделали? — Только её нам и не хватало.

— Как-то, — оправдываюсь, — не собрались. Торопились участок кончить, чтобы вам передать. Ты-то, — спрашиваю, — чего на лошаках припёрся, дороги не дождался?

Он с остервенением снимает потную энцефалитку, а под ней — бело-розовая в красных пупырышках необъятная спина и мощная выпирающая грудь без единого волоска. Может, и есть какие, но такие светлые, что и не видно. Мне бы такие телеса вместо эбеновых.

— Теперь, — отвечает, — и не дождёшься.

— Что так? — беспокоюсь за всесоюзный объект, неужели месторождение отменили по новейшей научной гипотезе.

— Рыба на нерест пошла, — объясняет, успокаивая, Дмитрий, — до конца месяца никто не будет работать.

— Чего она, — удивляюсь, — поперёк дороги, что ли, валит?

— Поперёк кармана, — уточняет, ухмыляясь, Кузнецов.

Вот те на! Приехали! Мы-то, ухайдакиваясь, торопились к началу месяца, подгоняемые мыслителем, сделали, как и обещали, а выходит, что весь наш кровавый пот коту под хвост? Обидно донельзя, а ничего не сделаешь: мы — такие замухрышные винтики в разогнавшейся поисковой махине, что если даже и свернём шею-резьбу, то мало кто и почухается. В нашем социалистическом производстве всегда так: сначала «давай-давай!», а потом почему-то встали, а то и вовсе забыли, зачем начинали. Зато всё по плану, у нас их тьма разных: пятилетний, годичный, квартальный, месячный, встречный, уточнённый, коллективный, индивидуальный, технический, социально-политический… Их столько, что чёрта с два запомнишь. Вот и приходится вкалывать на «давай-давай-стой, не туда заехали!». Внизу, у реки, где строится дорога, отчётливо услышался натужный рёв бульдозеров.

— Работают же, — укоряю Дмитрия, — а ты говоришь?

— Это рыбаки, — объясняет он. — Не видел, как наши буровики и строители наловчились ловить нерестовую рыбу современным техническим способом?

— Нет, — сознаюсь, — а что в нём необычного? — Я рыбалку не люблю, она выматывает мои и без того натянутые нервы.

Дмитрий встаёт.

— Сходи, полюбуйся, а я пойду устраиваться.

— Хочешь ушицы? — опаздываю с предложением, уловив шибающий в нос запах сварившейся кеты.

— Мы тоже принесли, сварим, — отказывается он, — одному с вами неудобно, — и уходит ставить лагерь.

— Что будешь делать здесь? — кричу в спину.

— Съёмку перед бурением, — отвечает, чуть повернувшись и подбросив движением спины сползающий рюкзак.

Ага, злорадствую, попухла мать Алевтина, выведут тебя на чистую воду. Криви душой и телом, но не криви делом.

— Так наша Сухотина сделала, — напоминаю Дмитрию.

— А-а, — машет он рукой, — студенческий лепет.

Вот так, Алевтинушка! Вы потеряли профессиональное лицо, что может быть страшнее, особенно в нашей профессии. Стоила ли овчинка выделки?

— Ну, что, — обращаюсь к верному адъютанту, — пойдём на экскурсию? А то что-то тошно.

— Поешь, — советует Сашка, старательно вгрызаясь в варёную кету, — полегчает.

Может, и правда? Поклевал слегка, брезгливо выкинув шкуру в костёр, никакого облегчения — не тот фрукт!

Пошли сначала по тропе вниз напропалую, потом — по неряшливо прорубленной просеке и скоро выбрались на неоформленную дорогу, обочина которой вниз по склону была густо завалена спиленными деревьями и пнями, вывороченными ножами бульдозеров. До участка дорожникам оставалось километров пять, может, чуток меньше. Вот ведь как у нас бывает: какая-то рыбёшка остановила дело государственной важности, и не сдвинуть его никакими силами. Интересно, какие части тела кусает сейчас мыслитель? Гладко было на бумаге, да забыли про нерест.

Сначала дорога виляла по распадкам и отрогам долины нашего ручья, полого спускаясь вниз, а потом перекатила в долину соседнего, устьем подмывающего мою скалу. Решили не бегать по зигзагам дороги, а спуститься напрямик к ручью и шлёпать по нему. И так удачно спустились, что сразу попали в родильный дом. Ручей здесь расширялся, утихомирил бег по песчаному дну, кое-где заросшему пучками торчащей из воды травы и утыканному валунами. У меня глаза полезли на лоб, когда я увидел это природное чудо: в слабопроточной прозрачной воде, мелкой и хорошо прогреваемой, бултыхались огромные рыбины-чудища, раскрашенные в багрово-сине-зелёный камуфляж, с раззявленными горбатыми рылами, из которых торчали безобразные зубы-пилы. Некоторые трепыхались на боку в агонии, другие ещё двигались, выискивая подходящие местечки для потомства, а многие безжизненно прибились к берегу и медленно сплывали в обратный путь. В последнем усилии выкопав под валуном ямку, самка выпускает туда красную икру, а крупный самец немедля торпедой накрывает ямку и оплодотворяет будущее потомство, неистово крутя хвостом. Потом оба запахивают зародышей, пряча от хищников, а те уж тут как тут. Разящими стрелами носятся форели и пеструхи, видимые только в момент атаки, уже ошалевшие от изобилия калорийной пищи. По берегу мечутся сороки, ещё какие-то птицы, а выше по ручью мелькнула медвежья туша, и я её узнал — встречались в малиннике. Теперь медведю и вовсе было не до нас. Невозможно глаз оторвать от апофеоза жизни и смерти. Что значит сила природы в инстинктах! Людишки на такое не способны, никто не пожертвует, кроме разве идиотов, своей драгоценной жизнью ради новой, но чужой. Каждый думает: я, родной, сегодняшний, дороже всех будущих поколений на свете и плевать мне на природу с её выкрутасами и на то, что будет после меня. Хоть потоп! Угробит человечество пухнущий от разума эгоизм! Нет в наше время в людях мира в себе, и чем дальше, тем труднее его найти, потому что количество соблазнов и знание о них всё увеличивается, а отрыв от природы, которая всё чаще становится врагом, растёт.

Пошли дальше навстречу прерывистому источнику рёва тракторов. Постепенно к нему примешался, нарастая, ровный гул падающей воды, и скоро мы вышли к водопаду высотой метра четыре. Вода, стиснутая скалами, ровным мощным потоком обрушивалась вниз, вырыв громадную ямину, в которой как в консервной банке скопились, набирая силы, тёмные косяки рыбин. Иногда они, словно сговорившись, стремительной стайкой как ласточки взмывали вверх по падающему потоку, взлетали над водопадом и, падая выше него в ручей, уплывали на смену выполнившим долг перед природой и уже расставшимся с жизнью. На лужайке у самой ямины разместилась тёплая компания с эпицентром из нескольких бутылок и какой-то еды на газете. Отчётливо различался только увесистый шмат сала — сало на жаре? Бр-р! Шум водопада заглушал все звуки, и нас заметили только тогда, когда мы спустились вниз. Тотчас от шайки отделился краснорожий мордоворот и перегородил дорогу.

— Кто такие? Что надо?

— Геофизики, — отвечаю, тушуясь перед пьяной тушей.

— А-а, — радуется, — товарищи по оружию. — Подмигивает и предлагает: — Дерябните… — оценивает критическим взглядом, — … по полстаканчика? — на большее ни по возрасту, ни по комплекции мы не тянем.

— Нет-нет, — отказываюсь с ужасом, мгновенно ощутив во рту тёплый вкус тошнотворной сивухи, — мы в рекогносцировочном маршруте, нельзя… да и жарко.

Он ржёт, выставив вперёд жирный небритый подбородок.

— Охладиться есть где, смотри! — от компании отделились двое и, как были в одежде — нырь в яму, за ними и третий. — Сейчас, — успокаивает ражий, — остынут мужики. — А те выныривают, ухают, рычат: один — «У-гы-гы!», второй — «А-а, мать-перемать!» и снова скрываются с головой, распугивая рыб, жмущихся к краям и дну. Вдруг, отчаявшись, большой стаей, мешая друг другу, рыбы в панике устремились вверх по водопаду и не все выскочили, многие, не набравшие силёнок и спихнутые соседями, упали обратно. Хорошо, что алкаши недолго принимали бодрящую ванну — вода-то ледяная! — выскочили, забегали друг за другом, орут как оглашённые невесть что и матерятся, стуча зубами, а потом разделись догола, поржали, определяя, у кого спрятался больше, одежду расстелили на камнях на просушку, а сами залегли головами к эпицентру, и наш туда же, мы ему не интересны. Сказал что-то компании, те окинули нас безразличными взглядами и потянулись за стаканами, налитыми доверху. А мы, несолоно хлебавши, двинули дальше осматривать другие экспонаты природного аквариума.

Этот ручей был больше нашего, шире, и вода в нём, наверное, вкуснее, потому что рыба шла в нём сплошняком, покрывая всё дно. Она то стояла, задумавшись, то медленно и синхронно передвигалась вверх, то разом, как по команде, бросалась скопом в сторону, а потом медленно возвращалась на старое место. Я слышал, что по какому-то наитию они выбирают для нереста не всякий приток, а определённый, закреплённый в них генетическим кодом на все последующие поколения, и малёк, которому посчастливилось вылупиться, выжить и спуститься в океан, обязательно вернётся для продолжения жизни в дом родной. А человеки? Раскидают детишек где попало, и растут чада без роду и племени, в угоду себе и во вред окружающим.

Чем ближе слышался надсадный рёв бульдозеров, тем больше становилось рыбы в ручье, и была она беспокойной, шла почти в два этажа, торопясь уйти вверх. То и дело выталкиваемые друг другом, они тяжело взлетали над водной поверхностью и гулко шлёпались, недовольно трепыхая мощными хвостами. Всё чаще стали попадаться израненные, порезанные, а некоторые тащили за собой икряной шлейф, и всё равно, даже в таком состоянии, упорно передвигались на нерест. С приближением к реке долина значительно расширилась, и за кустами зажелтел широкий песчано-галечниковый плёс, а ручей разделился на два протока. По всем берегам стояли десятки, а мне показалось — сотни — деревянных бочек. Около них деловито ходили, копошились с ножами в руках какие-то промысловики, а вокруг — завалы дохлой и трепещущей рыбы вперемешку, и сюда, в кусты, порывом ветра вдруг занесло отвратный запах тухлятины. Мы не стали спускаться к тем, а поверху, маскируясь кустами и шумом тракторов, подобрались поближе и наблюдали за слаженными действиями браконьеров, оставаясь невидимыми. Да, это была рыбалка! Такой рационализации ни в каком институте не придумают. Со стороны реки прямо по руслам обеих проток двигались два бульдозера. Опущенными ножами они гнали перед собой валы воды и выплёскивали на берег шевелящийся рыбий вал. Не выброшенные и не успевшие уплыть рыбины погибали под гусеницами, и вода за гусеничными траулерами была мутной, перемешанной с икрой и частями рыбин.

— Разве это по-людски? — спрашиваю, ужасаясь жестокости сородичей, у Сашки.

— Хуже зверей, — соглашается он.

А двуногие звери, забыв о человечьем обличии, о существовании души, торопясь, хватали ещё живую рыбу, безжалостно вспарывали ножами её брюхо и вываливали, помогая рукой, икру в бочки. Опустошённую рыбу перехватывали другие, укладывали в другие бочки и засыпали солью. Конвейер действовал слаженно и быстро, не оглядываясь на прошлое, не заглядывая в будущее, живя сегодняшним, сиюминутным.

Не успели мы, вернувшись, как следует передохнуть и опомниться от гнусной экскурсии, как лагерь заполнился возвратившимися парнями, возбуждёнными богатой добычей — каждый приволок по мокрому мешку несчастной рыбы, не добравшейся до заповедного садка. Уютный наш лагерёк превратился в отвратительный рыборазделочный цех, где все резали, выдавливали, солили и выкручивали икру из защитной природной оболочки остроконечными палочками. И все ели эту рыбу, захрустывая сухарями и захлёбывая жирным чаем. Тошнотно и выворотно! Чтобы не видеть и не нюхать, пошёл в гости. Но и там оставшаяся пара мужиков занималась тем же. Вся страна, весь мир резал, давил, солил. Хорошо, хоть Дмитрий сидел в палатке, доблагоустраиваясь и проверяя снаряжение.

— Заходи, заходи, — приглашает радушно. Стол у него накрыт фанерой и застелен чистой белой бумагой — одно удовольствие на таком работать, даже боязно опереться грязным локтем. Рядом со столом, в торце, смайстрячен вкопанный табурет, всё — как в лучших домах Парижа. Сел на него, а хозяин — на лежанке, на свежих ветках. Спальник свёрнут в головах, чтобы не пачкался и не мялся, не то, что у нас. У нас на нём и сидят, и лежат днём, превращая постепенно чехол в засаленную тряпку.

— Ну, как, насмотрелся?

— Во! — режу ребром ладони под подбородком. — По самое горлышко! Никогда не думал, что наш брат-геолог способен так гадить в собственном доме.

Дмитрий встаёт.

— Погоди, — говорит, — чаю принесу, у меня печенье есть. Тебе какой, покрепче?

— Давай, — соглашаюсь, постеснявшись заикнуться о сгущёнке. Когда, причмокивая, опробовали запашистый, духмяный чай да скромно заели печенюшкой из пачки «Октябрь», хозяин продолжил начатую тему:

— Ты видел, — защищает своего брата, — не геологов, а буровиков и строителей, а они в тайге не дома, а в командировке, им здесь всё трын-трава. Кстати, в командировке все ведут себя по-скотски, что геологи, что буровики, налижутся — и море по колено. — Я вспомнил Когана с Хитровым у Алексея. — И сам, небось, не лучше? — улыбается, смягчая догадку.

— Не-е, — скромно отказываюсь от престижной репутации. — Я всего в одной командировке был, у соседей.

— Всё впереди, — успокаивает Кузнецов, допивая чай и отставляя кружку на полочку, прибитую к стояку. А мне никак не хочется превращаться в свинью где бы то ни было, и почему-то верится, что со мной такого не будет.

— Как они рыбинспектора не боятся? — удивляюсь деловитости и спокойствию механизированных браконьеров. — Нагрянет потайно, и загремят в тайгу не в командировку, а надолго.

Дмитрий смеётся.

— Так он, — объясняет, — предупредил, что уезжает с помощником в город на неделю.

— В самый нерест?

Дмитрий ещё больше радуется.

— Ты где, — спрашивает, — родился? Ему дом построили, один из лучших в посёлке, машина в любое время к услугам, на складе пасётся, как у себя в кладовке. Когда же ему уезжать? Ты думаешь, икра и рыба буровикам и строителям? Им, конечно, тоже немало достанется, но основная масса разойдётся по всяким начальникам, нашим и райисполкомовским, немало отвезут и в Управление. Так что, рыбинспектор знает своё место и своё время, иначе бы давно сменили. — Мне от Димкиных слов стало как-то нехорошо, муторно. Захотелось спрятаться где-нибудь в глухой тайге, в избушке, и жить там, ничего не зная о человеческих подлостях. Зря не напросился вместо Колокольчика в староверы. Выходит, что главные, злостные браконьеры — не единичные мужички, которых нещадно отлавливают и сурово судят почём зря, а сам инспектор с мафиозным руководством района. Стыдно и за них, и за себя, что ничего не в силах изменить, ничем не могу помочь беззащитной природе. Во всяком случае, охоту к красной рыбе у меня надолго отбили. — Хорошо тебе, — корит, смеясь, адвокат, — с твоей комплекцией да без жены много не надо, и на Марсе проживёшь. — Мне и впрямь захотелось на красную пустынную планету. — А нам с семьями, — продолжает, — да с телесами, — хлопает себя по брюху, — что прикажешь делать? Каждый вертится, как может — такова жизнь. Вертится и не мешает вертеться соседу.

Ну их всех, думаю, хватит мне рыбной темы, пора менять разговор на более приятный.

— Вам что, — спрашиваю, — Коган передал материалы по участку?

— Нет, — отвечает Дмитрий, — не видел.

— Странно, — тяну удивлённо, — материалов нет, а вы уже дорогу почти закончили и не сомневаетесь, что бурить надо.

— В чём сомневаться-то? — удивляется и он в свою очередь. — Вы музыку заказываете, вы и сомневайтесь, а нам-то с какой стати?

— А всё же, — не сдаюсь, — вдруг никакого месторождения не будет?

— Да и слава богу! — разит меня наповал. — Знаешь, сколько мороки с ними? — Я, конечно, не знаю, но хотелось бы просветиться на недалёкое будущее. — Одной документации надо сделать томов на полсотни, да карт и разрезов разных не одну сотню — геологические отчёты по стадиям, в Мингео, в Госкомиссию по запасам. Провести бесчисленные опробования и анализы в различных чужих лабораториях, сконцентрировать в бесчисленных таблицах, в которых, в конце концов, сам чёрт не разберётся. Всей камералке убыточно работать не один год. Замучаешься, пока защитишь и сдашь. Понаедут всякие комиссии, инспектора, эксперты, каждого корми, пои и на дорогу что-нибудь дай, иначе зарежут без ножа. Нет, дорогуша, мне пришлось однажды повариться в этой каше, больше не хочу.

— Так ведь, — спрашиваю, — не за так?

Он зло смеётся: — Ха-ха-ха!

— Не за так, — согласен, — месячный оклад дадут в качестве поощрения, а ещё — значок первооткрывателя, если достанется после начальства.

— А если месторождение потянет на Ленинскую? — интересуюсь с замиранием сердца.

— Один чёрт, — рубит воздух ладонью Дмитрий, — вместо значка получишь медальку и почётное звание и всё тот же оклад.

— А премию? — не утерпеваю спросить о самом главном.

— Премию ты сразу перечислишь в Фонд мира, и не рыпайся. — Всё, решаю как всегда окончательно и бесповоротно, ухожу вместе с профессором в леспромхоз. Не позволю издеваться над собой. — Так что, — продолжает Кузнецов, — лавры мы отдадим вам, а себе оставим километры дорог и метры бурения. Двух-трёх глубоких скважин с дорогами по вашему заданию нам хватит, чтобы без хлопот и нервотрёпки получить и без месторождения по месячному окладу. Так что, если в будущем, когда сделаешься техруком, у тебя появится охота делиться в такой пропорции, за нами дело не станет, — он весело смеётся. Но мне почему-то кажется, что в будущем не понадобятся лавры, тронутые ржавчиной.

— Разве, — допытываюсь, — Коган ни о чём не знает?

— Причём здесь знает или не знает? — фыркает Дмитрий. — У него свой интерес, у Короля свой… — а у меня никакого! И стыдно почему-то, и обидно и за себя, и за пацанов, и за … Родину. Все кормятся из её неисчерпаемых закромов, и никто не хочет пополнять. — Не думаю, — продолжает растлитель неокрепшей души, — что Роман Васильевич верит в здешнее месторождение. — Роман Васильевич Король — это их главный геолог.

— Ты не завираешь слегка? — спрашиваю в отчаяньи.

— А что я такого сказал? — удивляется Кузнецов.

Нет, я, наверное, и вправду не здесь родился.

Продолжению увлекательной беседы помешал нарастающий топот копыт. Я вышел и трижды глубоко вздохнул, очищая душу и мозги и завидуя канатной нервной системе заядлого волейболиста.

Стёпа принёс пяток рябчиков и с ходу стал проситься на рыбалку — господи, и охотник туда же! — пришлось отпустить для отрядного уравновешивания, а тут подошли и удачливые заготовители и себя просят отпустить на два-три дня, отнести добычу домой, а то испортится. Спрашиваю мудрого совета у Горюна, а тот спокойно отвечает, что отпустить, ясно, надо, если нет ничего сверхсрочного. Ничего, кроме моего нервного зуда, не оказалось, и вече постановило, что все с утра умотают, а Горюн даже подвезёт их до избушки. Обрадованные парни сразу затеяли буржуйский суп с макаронами, а мы с конюхом-добряком устроили жиденькую жердевую загородку для лошадей, подвесили им колокольчики на случай, если выломятся из неё, позвали свободных рыбоделов, и все вместе нарвали однокопытным свежей травы на ночь. Горюн задал им овса, и можно было идти ужинать. Наконец-то удалось пошамать с удовольствием, а мужики, подлизываясь, а может быть — лучше бы так — с уважением шмякнули в мою миску целую тушку, знай обгладывай да выплёвывай кости.

С утра намеревался рвануть к своим дальним маршрутникам, но профессор предупредил, что и они на реке. Не нерест, а прямо стихийное бедствие. У костра Сашка рассказал про нашу экскурсию, и Стёпа выразил общее мнение:

— Таким надо яйца гусеницами бульдозера давить!

Замечательные у меня ребята! Долго сидели у костра, рассказывая байки и былицы, и душа моя почти оттаяла, чувствуя вокруг родню.

Когда, наконец, угомонились и заняли горизонтальное положение, я рассказал профессору об откровениях Кузнецова.

— Ни чести, нисовести, — жалуюсь, — у этих геологов, да и вообще у всех начальников. Не хочу больше работать в геофизике, возьмите с собой в леспромхоз.

Радомир Викентьевич хмыкает, понимая, что я хнычу не всерьёз, спрашивает напористо:

— Вы какую честь имеете в виду?

Я даже обалдел от такого непонятного вопроса.

— Как, — спрашиваю, — какую? Обыкновенную.

Он пошевелился, устраиваясь поудобнее и настраиваясь на философский ответ.

— Обыкновенная, — объясняет, — давно вышла из употребления. Ещё в древние века, — начинает развивать тему, — самой престижной была рыцарская честь, выродившаяся, как известно, в захватнические войны крестоносцев. Помните?

— Угу.

— На смену пришла дворянская честь. В нашем государстве, как впрочем, и в других, она выражалась в преданности монарху, женщинам и карточному долгу. Когда карточные долги вырастали, о дворянском долге забывали. Постепенно он превращался в моральный анахронизм, уступая место более расплывчатому и неопределённому — ура-патриотизму, который сменился нахрапистой революционной честью и обрезанной социалистическими идеалами революционной совестью, вскоре модернизированными большевиками и окончившимися массовым уничтожением инакомыслящих в подвалах и каторжных концентрационных лагерях. Теперь в нашем обществе властвуют партийная честь и идеологическая совесть, обязывающие к безапелляционной преданности вождю и идеалам коммунизма, о которых в чистом виде мало кто знает. На смену вымаранным большевистским извращённым социализмом обыкновенным чести и совести пришла жёсткая партийная дисциплина. Её лозунг: делай как партсекретарь, и ты будешь наш со всеми вытекающими из этого льготами. — Профессор на какое-то краткое время примолк и вдруг неожиданно жёстко спросил: — Кажется, вас очень интересует премия? Почему?

Ошеломлённый вопросом, отвечаю неуверенно:

— Хочется, чтобы доставалась достойному.

— То есть, вам? — спрашивает напрямик, не церемонясь. Я даже покраснел от негодования за то, что он угадал.

— Почему бы и нет?

Профессор опять помолчал, обдумывая, наверное, моё меркантильное признание.

— Не обольщайтесь, — остерегает, — напрасно. Награды раздают люди с сегодняшними честью и совестью и, естественно, предпочтение отдают себе, начальникам и единомышленникам. Насколько я знаю, вы ни к одному из них не относитесь. Поймите, — злится, — блеск дальней награды слепит глаза и заставляет спешить к ней, не обращая внимания на недочёты и брак в деле. О какой чести и совести можно говорить в этом случае? Если вы работаете за деньги, за почёт, бросайте дело и немедленно уходите, иначе непременно превратитесь в одного из нынешних обладателей партийной совести. И я согласен взять вас с собой на лесоповал. — Он опять замолчал. Молчал и я, радуясь, что темно и не видно эбеновых щёк, покрывшихся красной краской. — Знаете, — сменил профессор гнев на милость, — чем дольше живу, тем отчётливее примечаю, что наиболее популярными моральными ценностями у нас становятся откровенная зависть и неуёмная нажива. Вас, молодых, защищают шоры молодости, вера в счастливое будущее, но и я не пессимист, совсем наоборот — убеждён, что им недолго темнить мозги и души. Природа развивается циклично, и мы вместе с ней, и надо думать, что когда-нибудь, лет этак через полсотни, наступит время других ценностей, может быть, обыкновенных чести и совести. Вам, надеюсь, удастся дожить, но я вам, откровенно говоря, не завидую: вам на старости лет нечего будет вспомнить, а у меня были не только лагеря и ссылки, но и прекрасная молодость и любимое дело, и эта память согревает и множит веру в лучшие времена. — Он замолчал, ожидая моей реакции, и она незамедлительно последовала:

— Мне трудно будет без вас.

— Мне — тоже, — ответил он, не раздумывая.

С утра договорились — передоговорились, раз все сматываются в посёлок, то Горюн подождёт их возвращения у избушки с месячным запасом шамовки, и надо будет всё развезти по лагерям. Да и Кравчук, убеждён, обязательно прицепится со своими. Тогда так: сначала отвозим Кравчуку, потом нашим маршрутникам, но в базовый лагерь. Туда же перебазируем Илью и Веню с дальних стоянок и добавляем к ним Суллу с Фатовым. И будут они стоять дружным аулом в базовом лагере. Подходы к маршрутам увеличатся, зато жизнь станет веселее: скоро осень, настроение падает, и надо поддержать боевой дух ребятишек. А они рвутся в бой — август-то почти весь профукали, заработков нет. Ничего, мои орлы нагонят отставание, не зря воспитателем у них настоящий кондор. Правда, общипанный. После маршрутников перевезём Бугаёва на Детальный-2, а уж совсем после — меня. Перебазировок хватит до конца месяца, а то и больше, если погода подгадит. Пока милует. Торопиться-то причин нет, и вообще хватит ломать хребтину в одиночку за здорово живёшь на процветание всех мыслителей нашей великой Родины. Гори оно всё синим пламенем, и Ленинская тоже. Правда, всё же хочется поскорее кончить Уголок, доказать себе самому, что не лыком шит, развязаться с грызущим мозги необоримым желанием докопаться до истины и счастливо заплесневеть в зимней камералке над моделями. Невеста ждёт… если ждёт, ботинки надо купить, лыжный костюм байковый… синий, приглядеть мебель для квартиры… да мало ли дел поинтереснее здешних.

С маршрутниками сообща распределили незаснятую площадь и застолбили щадящие контрольные сроки завершения. На бумаге выходило, что протелимся сентябрь и половину октября. Не дай, боже, снега! Сулле выделил участок меньше всех и наказал: когда закончит, чтобы сразу перебирался со всем шмотьём ко мне на электропрофилирование. Никто не возражал. Бугаёву накатал подробное задание-инструкцию, нарисовал на схеме последовательность съёмки и сам посидел денёк рядом, убедился, что беспокоюсь зря — парень дошлый и в опёке уже не нуждается. Что ни говори, а замечательные у меня операторы подобрались. А всё потому… ладно, замнём для ясности.

Кузнецов, разбираясь вечером с дневными наблюдениями, чертыхается на чём свет стоит, запутавшись в перемешанных фациях вулканитов. Пришлось помочь и поделиться своим ясным видением геологии бесперспективного участка. Показал примерное расположение жерловых аппаратов и кальдеры. Он, конечно, не верит ничему геофизическому, потому что ни бельмеса не соображает в нашей точной науке. И вообще, говорит, не любит геологическую съёмку, на которой нужны развитые природные интуиция и фантазия, а он — парень основательный, реалист до мозга костей. Он и в волейбол играет на прямолинейные раз-два-три — привык на поисково-разведочных работах иметь дело с конкретными горными выработками и скважинами, опробованием и анализами содержаний металлов в пробах, когда всё чётко и на том месте, где нашли. И ничего не надо выдумывать. Скукота неимоверная, но кому что нравится, кто к чему предрасположен.

Показал мне мелкомасштабную геологическую карту, и я вдруг, напичканный интуициями и фантазиями, явственно увидел, что все три участка — Первый, Второй и Угловой — расположены на одной линии и, следовательно, контролируются одним мощным региональным разломом. Догадался и таю в себе, чтобы скептик не засмеял. Ладно, думаю, смеётся тот, кому потом не придётся локти кусать. Разломчик-то — рудоконтролирующий. И на Первом, и на Втором участке не ахти какая, а рудишка есть. Значит, и на Угловом вполне вероятна. А если учитывать, что на первых двух ей по геологическим обстоятельствам неуютно, то где бы и залечь по-настоящему, как не на Угловом. Я бы на её месте поступил только так. Меня даже заколотило всего от новых неопровержимых фактов, опять загудело в башке и зазудело под хвостом, торопя на участок, где ждёт не дождётся крупнейшее месторождение… на Ленинскую.

Расположиться пришлось в бывшем лагере топографов, куда привела конская тропа. Местечко тёмное, неуютное, размещалось на небольшой, слегка возвышенной поляне недалеко от скалы, нависающей над лагерем, и было окружено густым разношёрстным дохлым долинным лесом, обвитым лианами и высоким кустарником с красными ягодами шиповника, лимонника, бузины и чего-то ещё, явно несъедобного. Рай да и только, для грешников.

Как только боле-менее устроились, полез на скалу отметиться, а то, не дай бог, взбаламутится Хозяйка, беды не оберёшься у её подола. Выполз — монумент мой стоит, напоминает о выкарабкавшихся отважных героях. Подошёл поближе, протягиваю руку, чтобы слегка, чисто символически, обрядово, подправить пьедестал, и резко, всем телом, отпрядаю, даже не сразу врубившись — почему. Из камней торчит перископом здоровенная, разукрашенная коричнево-жёлтыми зигзагами, щитоморда и щупает воздух длиннющим вильчатым языком, определяя расстояние до меня. Чувствую, как холодный пот потёк между лопаток, и на лбу повлажнело. Опять предупреждает Хозяйка горы, чтобы не лез за богатствами недр для народа — её они, и если не отступлюсь, много, намекает, ждёт меня зла. Четвёртое китайское предупреждение: колено, тигр, осыпь и, вот, змей-горыныч. Медленно, вихляя поджатым задом, смело отступаю от памятника, который чуток — полметра не хватило — не стал монументом павших бойцов таёжного фронта, и бегом, оскальзываясь на осыпи, в лагерь. Сашке ничего не сказал, он змей не боится, и сомнений в нём пока не накопилось, полезет и укокошит гада за милую душу, и тогда мучайся, примечай, какое новое предупреждение придумала бледнолицая подземная царица. Никак не хочет понять, что нельзя мне отступать, не могу, заболел самой неуёмной человеческой болезнью — жаждой познания неведомого. Если бы дала хоть одним глазком взглянуть, есть ли там, в недрах, на Ленинскую, я бы, клянусь без булды, отступил с облегчением, разом бы постарел и успокоился, купил бы очки побольше и дремал над журналами как Розенбаум.

Вздумал, поскольку появились профили, усложнить себе по дурости жизнь и повторить маршрутную детализацию металлометрии и магниторазведки, которую мы сделали с Алевтиной. От меня не убудет — и так больше некуда! — а фактура станет надёжно привязанной к местности. Если здорово поднапрячься и вылезти из шкуры, то кончим и ту, и другую как раз к приходу Суллы. Обсудили предложение с Сашкой, тому — без разницы, лишь бы изредка отпускал на речку. На том и застолбили.

Ранним утром, околев от туманной сырости, быстро взнуздались в рюки и потелепали с кайлометром — оказывается, я прихватил его — надо же, как работают мозги: оба полушария поврозь и даже информацией не обмениваются. Металлометрия — занятие скучное и утомительное: колупнул, насыпал, завязал, уложил и дальше. И так — целый день. И не один. Вот почему Кравчук такой недотёпистый. Я колупаю, Сашка засыпает в мешочек, завязывает и складывает мне в рюкзак, а потом и в свой. Обычно в бригаде трое: два бича и техник-геолог, но нам геолога не надо, мы и сами с усами. Как выглядят известняки и габбро, я знаю, запомнил с прошлого раза — зрительная память у меня о-го-го! — два раза посмотрел, три раза не запомнил — а другие породы меня не интересуют, не хватало ещё геологическую схему составлять! Обойдёмся Алевтининой, если не переделает и отдаст. В институте нас, конечно, натаскивали и на определение шлифов, и на определение пород, целый семестр мурыжили почём зря, даже практические зачёты по минералогии и петрографии заставили сдавать, подсунув ящик с какими-то кирпичами. Но наша группа, на удивление камнелобым преподавателям, поголовно сдала на отлично. Они-то не знали, что карманы каждого зачётника оттягивали слямзенные из лаборатории и выученные на взгляд камни, а подменить ими то, что в зачётном ящичке, труда не составляло. Отменно сдав зачёт, счастливец, отягощённый карманными знаниями, отдавал в коридоре умыкнутые образцы на всеобщее определение, а после того, как отличники установят их подлинное лицо, они перекочёвывали в очередной карман, и конвейер срабатывал дальше. Жалко, что здесь, на участке, не подменишь, но я не отчаивался — моих добротных знаний известняков и габбро с диоритами вполне достаточно, чтобы допереть, где затаилось месторождение. Известняковую гору я оконтурил запросто, кроме контакта, заваленного осыпью, а дальше дело — швах: смотрю на добытые камни как баран не на свои ворота — все одинаковые и неизвестно с чем едят. В конце концов, смирился с недостатком знаний, полученных у недобросовестных преподавателей, и тяпаю для профилактики, выковыриваю камушки, смотрю на них с отвращением и отшвыриваю в сторону. Где могут быть интрузивные образцы, я по магнитной аномалии знаю и нашёл десяток с четырёх мест, и то — хлеб. Но не зря говорят, что дурачкам лопоухим и новичкам в незнакомом деле везёт как в картах. Вот и мне подфартило, когда на последнем профиле ковырнул мотыгой под бугорком, а оттуда вывалилась… известняковая щебёнка.

— Эврика! — ору в экстазе Сашке. — Нашли!

— Месторождение? — обрадовался он тому, что можно сбросить на время тяжеленный рюкзак.

— Хуже, — радую помощника, — известняки.

— Чё, — интересуется без выражения, — белить которыми?

А я, забыв обо всём, отключив радары, рою кайлом не хуже экскаватора, и где-то на метровой глубине докопался-таки до свежей массивной поверхности. Что это? — размышляю лихорадочно. Ещё одна глыба? Пусть даже глыбка, главное, что расположена на продолжении скалы вдоль скрытого контакта с интрузивом. А вдруг это цельный полускрытый массив, и съёмщики поторопились с определением?

На следующий день закончили занудную трудоёмкую металлометрию, и Сашка подался за Горюном, чтобы срочно вывезти пробы. Конечно, завернёт на речку, ну и пусть, надо же отдохнуть парнишке. А я занялся подготовкой магнитометра, контрольного пункта и схемы профилей для построения графиков магнитного поля. Бугаёв по моей просьбе выклянчил у «мошкары» полрулона миллиметровки и небольшую скатку кальки. Обработку полевых материалов по всем методам проведу сам, здесь, никому не доверю. Уже руки чешутся.

Приборчик отладил, подогнал систему к местному КП, сижу-посиживаю в палатке и балдею над основой для графиков. Туман рассеялся, капель с деревьев кончилась, солнце дразнится зайчиками сквозь листву, заметно потеплело, того и гляди закемарю. Пересилил слабость — я это умею, сила воли — о-го-го! — напрягусь и… отложу на завтра, взялся за схему профилей, чтобы нанести набело известняки старые и новые. Так и неймётся соединить их хотя бы пунктирчиком, а то забуду, что они — одно целое. И до чего скрытная Хозяйка Горы! Вылиновываю профили и магистрали, наношу пикеты, высунув от напряжения язык — пощупал: нет, не раздвоенный, — как вдруг за палаткой у костра шум, треск, какой-то железный шелест. Тигр? Сунул руку под спальник в головах — конечно, нет, лежит мой именной кольт революционных лет как всегда не там, где надо, — в рюкзаке. Осторожно, не дыша, выглядываю — точно, он! Маленький, ещё не вырос, с тёмными продольными полосами и хвост трубой. Я его, бурундучишку, сразу узнал: это он у нас в старом лагере воровал сухари вместе с тигром. И сейчас — вот воровская натура! — ухватил кусок бумажного мешка, и уволакивает, пятясь задом, в кусты, наверное, на растопку. Место здесь мокрое, соображает, что намокшими веточками костра не разожжёшь. Чтобы не мешать ушлому заготовителю, засунулся поглубже в палатку, думал — надумал, оторвал ещё клок бумажной мешковины, вынес, аккуратно положил у кострища и накрошил белых сухариков, кусок горохового концентрата с луком — витамины всем нужны — и добавил горстку жёстких как осыпная щебёнка сухофруктов. И минуты не прошло, как нахлебник деловито исследовал нежданно-негаданно подвалившую добычу и стал засовывать всё подряд в защёчные рюкзачки. Напихал так, что морда стала похожей на змеиную — не ко времени вспомнилась! — и с довольным свистом исчез, потащил в кладовку. Сижу, рисую, легко на душе. Ещё пришлось подкладывать соседу, мне не жалко, а он обнаглел, свистит, бегает вокруг палатки, требует. Считай, что подружились. И вовремя: Сашка, негодник, не пришёл, ждёт, наверное, Горюна да рыбалкой балуется, а ночевать одному в тайге неуютно, то и дело слышится масса всяких настораживающих звуков, кажется, что кто-то подкрадывается, следит. Вдвоём, пусть и с малой живой душой, все страхи отступают. Выспался, как в санатории, в котором никогда не бывал.

Разбудил настойчивый требовательный посвист. Пора подниматься, кормить попрошайку.

— Ладно, ладно, — брюзжу добродушно, вылезая из спальника и дрожа мелкой дрожью. — Хорошо тебе: спальник на себе носишь, а меня холодрыга до посинения прохватила, того и гляди насморк схвачу. — Пошёл за палатку, высморкался, ещё кое-что сделал. Полегчало. Туман медленно уползал, истаивая, вверх по ручью, огибая гору. Деревья и кусты плакали. Вернулся, выговариваю в воспитательных целях: — Вишь, какой Плюшкин нашёлся! Погоди, Плюха, сейчас что-нибудь сварганим, не есть же тебе всё время всухомятку? Схлопочешь какой-нибудь гастрит, а я виноват буду. — Кое-как разжёг костёр из оставшегося мешка и заготовленных Сашкой щепочек, что лежали в палатке. Подвесил на таганок чайник, кастрюлю с водой, вторую — семья-то выросла вдвое, много чего надо, не в рот, так в загашник. Посмотрел на небо — тучи на ясном поджаренные уже торопились на юг, так незаметно и все туда подадутся, кроме меня. Надо поджимать. Сижу у костра, варю чай, горошницу с тушёнкой и компот, грею поочерёдно старенькие поизносившиеся бока, спину, грудь, а приёмыш шастает в нетерпении почти под ногами, напоминает о родительских обязанностях. Не выдержал, насыпал в двух шагах от себя жменю камнефруков, а он еле дождался, всё утащил. Ведёт себя как в собственном дому, ноль внимания на хозяина. Улыбчиво мне с ним, тепло изнутри, как бы не разрюмиться от полноты чувств.

Не успели сварить и в тесной компании насладиться аппетитным варевом, как подвалили ещё нахлебники. Сашка, конечно, с ленками, а Горюн — со всеобщим пламенным приветом. Диетики вылили кипяток в ведро, чёрный компот с коричневым оттенком — в освободившийся чайник, а в кастрюле заварили порядком поднадоевшую уху. Плюха не стал испытывать судьбу в незнакомой стае двуногих и, особенно, четвероногих, уюркнул в кусты и оттуда напоминал, чтобы и ему на зубок и на щёчки оставили. Когда все всласть налопались и напились, подаю профессору, чтобы потом не забыть, записку с надписью: «Наисрочнейшая депеша» — сгоряча вместо «о» написал «а», но заметил и исправил — «старшему геологу Рябовскому А.М. от начальника наипередовейшего отряда Лопухова В.И.» и объясняю, что прошу Адика сделать спектральные анализы моих проб вне очереди и как можно скорее. А за это обязуюсь клятвенно за зиму решить все до одной контрольные по физике и математике. Вот такую непосильную нагрузочку беру на себя в очередной раз, не задумываясь, как сделаю, лишь бы поскорее развязаться с Уголком. Прошу профессора, чтобы упросил шофёра непременно передать цидулю в собственные руки адресата.

— Вам, — спрашивает Радомир Викентьевич, — очень нужны эти анализы?

— Без них, — объясняю, — мои геофизические данные для необразованных геологов ничего не значат.

— Тогда, — говорит он, — грузим, и я пойду.

Как ни уговаривал, как ни упрашивал подождать до утра, ничто не помогло, и профессор, не отдохнув как следует, ушёл с нагруженным караваном к перевал-избушке. Было немножко стыдно, но одновременно и радостно, что пробы уехали. Сразу и Плюха объявился, требует своей доли. Щедро положил ему на бумагу всего понемногу — выбирай, кроха! — даже рыбы, но она ему не понравилась. Сашку признал сходу и принял в нашу семью, и вообще они скоро так подружились, что один малец кормил другого прямо с руки.

Со следующего дня принялись за знакомое дело. За плечами — никаких рюкзаков, только — давай бог ноги. Каждый день по возвращении с удовольствием считаю поле, строю графики и выношу на схему главные геомагнитные неоднородности — дайки основного состава и скрытый интрузив. Возвращались поздно. Плюха где-то давно сопел в две дырочки, а я только-только успевал, клюя носом, затолкать в глотку что-то сваренное адъютантом, обработать дневные наблюдения и бросить кости в спальник. Как-то, засыпая, дал очередную священную клятву о том, что никуда не уйду с участка до тех пор, пока не измерю последнюю точку и не обработаю последнее наблюдение. В подтверждение царапнул ногтем большого пальца по нижнему переднему зубу. После этого отступать некуда, и гори всё остальное синим пламенем.

И утром не заспишься — «жаворонок» полосатый с раннего рассвета шебуршит, свистит: соскучился. Как-то поднял такую заполошную беготню и свистопляску, что пришлось срочно вставать на помощь. А он как оглашенный наскакивает на единственную приличную ближайшую кедрину. Смотрим, а высоко в ветвях мечется и тоже верещит на чём свет стоит, не иначе как звериным матом кроет, белка. Длинный хвост распушила, подёргивает в ярости, всё старается задрать по-боевому повыше, большие чёрные глаза солнечными искрами мечут ярость, небольшие закруглённые ушки с уморительным пучком чёрных волосиков то прижмёт, чтобы не слышать хая снизу, то распрямит, чтобы насладиться тем, как честят. Увидела нас и мигом спрятала за ствол пепельно-серое туловище с белым брюхом, только чёрные голова и хвост выглядывают. И чего сварятся с утра? Оказывается, не поделили нашу утреннюю кашу. Крышка с кастрюли сброшена, и один из претендентов уже побывал внутри, готовый защищать завтрак до последнего писка. «Нельзя так», — уговариваю, — «всё-таки гостья». Зачерпнул хорошую ложку с небоскрёбным верхом и положил на корень под деревом. Только успели с Сашкой спрятаться в брезентовую нору, а сверху уже сыплется кора из-под когтей, и Сварля стремительно спускается вниз, чтобы опередить соперника и проверить, стоит ли овчинка выделки. Плюха рывками наскакивает на неё, но от решительных мер воздерживается. Так у нас появились уже два постоянно ссорящихся нахлебника. Оно и понятно: где еда, там дружбе места нет.

— Как жид с хохлом, — определил многоопытный Сашка.

— Это почему ты так думаешь? — смеюсь неожиданно удачному сравнению.

— Так жид, — объясняет зоркий наблюдатель, — всегда вокруг денег крутится, а хохол — около казённого имущества. Воруют и ненавидят друг друга за то, что другой больше стянет.

— А тебе завидно? — подначиваю русича.

— Не, — отвечает равнодушно, — противно. — И он прав: так и я чувствую.

Как-то невзначай, не очень напрягаясь, закончили повторную магниторазведку. Чем ближе к концу, тем больше нетерпения и меньше хочется заканчивать. У меня всё, как не у людей. Так и мерещится, что не случится того, что ожидаю, во что безоглядно верю. И как тогда дальше жить-быть? На луну выть? Сашка опять умотал на рыбалку, а заодно и за Горюном, чтобы перевезти Суллу с Бугаёвым, а я лениво маюсь с заготовкой основ для графиков электропрофилирования и корреляционной схемы да переругиваюсь с многочисленной живностью. Совсем озверели пушистые прихлебатели: каши, мерзавцы, не едят даже с тушёнкой, подавай им, видите ли, белые сухари, размоченные в воде со сгущёнкой и распаренные сухофрукты. А их осталось-то с гулькин нос, почти всё оглоеды подобрали. У Плюшки, небось, запасы сделаны на целую нашу бригаду, да и Сварля не отстаёт от конкурента. Погода стоит: работай — не хочу! Иногда ещё прорываются редкие дождички, короткие и как из ведра, а так вовсю веет осенней свежестью, особенно по утрам. Туманы у нас собираются не очень густо, воздух напоён пьянящей прозрачной сухостью: дыши — не надышишься. Скоро, скоро золотая приморская осень всерьёз возьмётся за природу и настроение, не зря торопятся с запасами наши питомцы, не зря. Иногда ещё слабеющее солнце взъяривается так, что вблизи повторно цветущего багульника голова кружится от обильно выделяемых эфирных масел. Надо и нам торопиться. Осталось сделать главное — то, что решит судьбу Уголка, Хозяйки и мою.

С появлением многочисленной шумной банды, да к тому же со страшными четверокопытными храпами, Плюшка и Сварля исчезли, а жаль — я так привык к живому будильнику, что утрами по нескольку раз открывал и закрывал глаза, тщетно ожидая призывного свиста. Друзья исчезли, обидевшись, что их променяли на других. Так и в жизни часто бывает, когда хорошие ненавязчивые друзья тушуются, уступая место напористым горластым негодяям.

Спервоначала, втягиваясь и настраиваясь, работали медленно. Да ещё оператор попался никудышный — я сам гонористо встал у потенциометра и для надёжности делал по нескольку измерений на точке, тормозя движение. Надолго, однако, меня не хватило. И половины не сделали, когда я, изнервничавшись, с облегчением уступил святое место Михаилу, а сам занялся составлением нарядов и актов. На следующий день под жалобные причитания оставленного Сашки помчался за тем же к забытым маршрутникам. Рву когти мимо бурвышки, оглушённый рёвом дизеля, и даже не заглянул к Кузнецову. А вдруг выбурили классное месторождение и дырки для орденов в пиджаках вертят, сдохну тогда от огорчения. И на обратном пути не остановился, не заглянул, пересилил сильное желание. Оглядываю территорию, вроде бы признаков успешного сверления нет: ни флагов, ни транспарантов, ни праздношатающихся фраеров в цивильной одежде, — значит, нет ни фигушки. Так, глядишь, мы раньше кончим, выложим на стол неопровержимые факты — вот, любуйтесь, где надо было бурить, и все закусают локти, а Коган станет ещё меньше и перестанет мыслить не в ту сторону. Причухал на Угол. Работают парни, смотреть любо-дорого, только и слышно: «Вперёд, вперёд, вперёд!…». Числу к 10-му октября — тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо, никогда не загадывай вперёд, дубина! — может, и кончим. Сам, чтобы сохранить нервную энергию и не мешаться без толку, к прибору не лез. Засел за обработку сделанных наблюдений — накопилось уже о-ё-ёй! А сердце то бухнет, словно молотком, по рёбрам, то замрёт от пугающей мысли, что ничего не выйдет.

Как назло, все графики сразу задрались вверх, показывая абсолютно нереальные сопротивления для пород участка. Даже известняки горы и те выпятились башней, а геоэлектрические контакты уползли далеко за границы выходов. Ни с кем не полаешься, сам я их там совсем недавно закартировал. Новые известняки так и вовсе изобразились по электроразведке не пластом, как хотелось бы, а куполком сверху, словно и они гигантским окатышем, как предполагают геологи-съёмщики, завязли когда-то в расплавленных вулканитах, оторванные от неизвестно где спрятанного массива. Естественно, настроение резко упало, мучить себя, дорогого, дальше расхотелось, готов был всё бросить, порвать, сжечь и сам явиться, как злостный вредитель, в ближайшую лагерную зону. А ещё лучше — взобраться на скалу и броситься дурной башкой вниз на какой-нибудь выступ на радость Хозяйке. Интрузив вообще почти никак не отразился на графиках, если не принимать во внимание чуточного повышения выположенного поля, никак не характеризующего крупного плотного магматического тела. Радуют только оси проводимости, отчётливо прослеживающие сближенные трещины предполагаемой мощной зоны глубинного разрыва вдоль интрузива и известняков. А одна трещинная система, новая, лезет почти поперёк первой, с небольшим азимутальным отклонением, и к ней приурочена серия даек основного состава, что хорошо видно по пикообразным положительным магнитным аномалиям. Там, где трещинные системы пересекаются, вырисовалось внутреннее относительно пониженное электрическое поле сопротивлений, крестообразно вытянутое вдоль зон трещин в центре и трансформировавшееся к флангам во внутреннюю овальную зону пониженных сопротивлений с длинной осью по направлению глубинного разрыва. Я, как только её надыбал по последним измерениям, так и воспрял: чего, ругаю себя ласково, хныкать и паниковать, — это ведь не что иное, как центр — пуповина — моей модельной купольной контактово-метасоматической структуры над здоровенным глубинным гранитоидным интрузивом — надкупольная локальная зона интенсивной трещиноватости и гидротермального метасоматоза. Сам когда-то с пеной у рта, не щадя оппонентов, защищал передовую идею, и сам, балда, почти напрочь забыл. В эту самую что ни на есть трещинную зону глубинный интрузив испустил последний предсмертный, предзастывающий дух — сначала вплюнул высокотемпературные метасоматические растворы, которые с захватом и переработкой известняков и подвернувшихся попутно габбро-диоритов образовали мощняцкую зону скарнирования, а потом, ослабев, остывая, доцыркнул и самые последние, уже низкотемпературные, гидротермальные струи с рудной минерализацией, привёдшие к образованию рудоносных скарнов и скарновых рудных тел. Всё как по полочкам разложено, всё как в лучших геологических фолиантах, которых не читал, и семи пядей во лбу не надо, двух хватит, чтобы разобраться, допереть-докумекать до такой ясной и простецкой истины. Померил свой лбище — боже, и одной нет, тогда, конечно, что с Лопуха взять? Соображаю узкой соображалкой дальше. Вполне закономерно выровненные высокие сопротивления пород участка объяснить массивным контактово-тепловым воздействием глубинного интрузива, лишившего породы в результате сауны значительной доли влажности и пористости. Выходит, надо искать фланги контактово-теплового купола, а для этого удлинять профили наблюдений, но мне такой работы в этом сезоне не осилить и до ноябрьского посинения. Остаётся принять компромиссный вариант: удлинить один центральный профиль и поперечный связующий. Мне такого доказательства будет достаточно, другим — не знаю, мыслителю вообще никаких доказательств не хватит, это точно. Пусть бурит-упирается на Детальном и не лезет не в своё собачье дело. Спасибо и на том.

Опять у меня засвербило под хвостом, зашумело от диффузорной шариковой бестолкотни в мозгах, приспичило немедленно бежать, бежать, делать, делать… По привычке клянусь: умру, околею, но сделаю, тем более, что выхода нет, и лучше сдохнуть от холода, чем от стыдобушки. Прервал послеобеденную сиесту, сложил в кучу все бумаги, схватил топорик, буссоль, измерительный шнур и почти бегом, спотыкаясь костылями и натыкаясь скелетом, помчался на центральный профиль. Короче, пока парни, ни о чём не подозревая, старательно дорабатывали, радуясь, профили, я как помешанный на дерьме замешанный подкинул им дополнительную непыльную работёнку по маршрутам. И надо же — не зазря: на всех четырёх продолжениях купол, родимый, выположился. Бог, он всегда на стороне чокнутых.

Обработал, дооблизывал всё, что есть, радуюсь, распираемый неразделённой эйфорией, и так хочется с кем-нибудь поделиться, аж в пятках зудит. Дай, думаю, схожу к соседям, посмотрю, как у них не ладится, а заодно похвастаюсь волейбольному другу своими умопомрачительными достижениями. Он-то — нейтральный судья, без надобности не полезет в бутылку, может, что и дельное подскажет с геологической точки зрения. Подсказывать, правда, нечего, и так всё на ладони — быть на Углу месторождению на Ленинскую, которую мне не надо. Вздохнул тяжело и подался на первую рецензию, дав парням двухдневный отдых, но не отпустил совсем — мало ли какая дикая мысля втемяшится ещё в дурную голову в оставшиеся благоприятные октябрьские деньки.

Вышка стоит, не сгорела, дизель воет, не сломался, бур крутится, не заклинило, буровики тоже не на рыбалке, и Кузнецов, к сожалению — а вдруг попрёт меня с моими ясными фактами по кочкам! — на месте, в будке. Не отвертишься, раз пришёл, придётся исповедоваться.

— Привет! Чё, — спрашиваю для затравки, — выбурили? — Он встаёт из-за стола, подаёт руку, улыбается, видно, рад, что оторвали от занудных дел, а может — и мне обрадовался.

— Торичеллиева пустота, — радует измотанную душу. — Первую скважину остановили в жерле, вторая — на подходе к нему. Никаких признаков приличного оруденения и в помине нет. Так, попадается всякая прожилково-вкрапленная мелочёвка. Химики, — обзывает без вины виноватого, — вы, геофизики, туфтоделы.

— А вы бы, — отбрыкиваюсь от лестного ярлыка, — проткнули аномалию вертикально по центру, и вся наша химия вылезла бы наружу без лишних затрат. Вам же, — подначиваю, — метры нужны. Вы их и получили, чего жаловаться-то?

— Ладно, — соглашается, — пробурим и по центру. Ты садись. Какую ещё химию принёс? — показывает глазами на рулончик у меня под мышкой.

Развернул перед ним документальные сокровища, рассказываю, что в них. Ему рассказывать легко, можно сколько угодно путаться, сбиваться, косноязычить, повторяться, противоречить самому себе, перескакивать с одного на другое вперёд и взад, отвечать одновременно на уточняющие вопросы. Вижу по глазам, что ему интересно, тоже слегка задымился, а я с самых первых слов горю, шиплю от волнения, чадю от усердия и потрескиваю от возбуждения. Растёкся древом и жду положительной реакции, а он, невежда, почему-то молчит, всё разглядывает мои совершеннейшие по исполнению схемы с изящными подтирками до дырок — так и хочется в них заглянуть, чтобы увидеть, что там, глубоко в недрах, кумекает что-то про себя и первым делом спрашивает о том, о чём из приличия можно бы и не спрашивать:

— Вторичных ореолов нет, что ли? — Сознаюсь, как побитый пёс, что, к сожалению, нет готовых анализов на руках, что они в лаборатории, и надо за ними идти, а некогда. Успокаиваю, что и без них всё ясно, куда ещё яснее, но он, нахмурившись, не верит. Для геолога только геохимические ореолы — самая понятная геофизическая информация, которой сполна можно доверять, остальное, как он выражается — химия. — Тебе, — придирается, сорвавшись на ореолах, — очень стоит доказать, что известняки горы и найденные принадлежат к одному массиву.

— А как, — спрашиваю по-идиотски и расстраиваюсь, что он так быстро усёк слабое звено.

— Да как хочешь, — ерепенится Дмитрий. — У вас всякие приборы, методы, вот и доказывай, — смеётся вдруг, — химичь. Слушай, — взбадривается, — у тебя есть где переночевать? — Я не сразу и врубился, о чём он, а когда сообразил, обрадовался до чёртиков, обещаю:

— Я тебе целую палатку забронирую за бесплатно со всеми коммунальными удобствами в кустах и даже собственноручно перину сделаю из лиственницы. — Он удовлетворённо смеётся.

— Ладно, — обещает, — жди завтра, посмотрим на местности, что есть в твою пользу. — Ещё потрепались о том, о сём, о предстоящем зимой чемпионате района по волейболу, который, мордой в грязь, надо выиграть, на том и расстались.

Прибежал в лагерь, собрал своих, с нетерпением ожидающих команды собирать манатки, и огорошиваю:

— Мужики! — сообщаю. — Нам ещё предстоит здесь поставить жирную точку. Работы на пару дней, — хотя не сомневаюсь, что и недели не хватит.

— А успеем? — спрашивает, кислясь, Сулла. — Уже мухи белые летают.

— Какие мухи? — кипячусь. — Где ты их видел? — Я так в упор не видел и не помню, как они позавчера ночью покрыли всю землю. Солнышко взошло, и все исчезли, как не бывало. Стоит ли зацикливаться на какой-то несвоевременной природной катаклизме? — Если вы несогласные, — объявляю, — то я один буду передвигать схему и делать измерения: другого выхода нет.

Все молчат, соглашаясь, наверное, с тем, чтобы я ишачил в одиночку, но Сулла разрушает молчаливое единогласие:

— Ладно, — говорит, — Иваныч, поставим тебе жирную точку.

И я, не медля, пока остальные не очухались, даю команду:

— С утра, — распоряжаюсь зычным командирским фальцетом, — делаем новую схему измерений, а Степан пусть идёт за пулярками — напуляет с десяток и затушит с лучком и травами в винном соусе из лимонника: вечером у нас будет очень нужный гость. Не подведёшь? — спрашиваю охотника.

— Никогда, — ручается Стёпа и за себя, и за ружьё.

Успокоенный, забираюсь в палатку, в который раз разворачиваю вымученную тяжкими трудами и раздумьями схему, маракую, что бы такое сотворить, чтобы без всяких-яких стало ясно, что известняки — одно целое. Но ничего новенького, сверхординарного, на выдохшийся ум не приходит, и решаю ставить простенькие короткие вертикальные электрозондирования, такие, чтобы дальние электроды уходили за предполагаемые субвертикальные контакты хотя бы на одну-две измерительные точки. Прикинул по линейке — хватит и километровых разносов: и то легче. Инструкция по электроразведке, как и именной кольт, всегда при мне, на дне рюкзака. С трудом добыл, выписал нужные разносы измерительной и питающей линий, и очень тяжело вздохнул, представив, как нам будет трудно и муторно, поскольку ни работяги, ни я никогда не занимались интеллектуальной электроразведкой. Но что делать, не боги горшки обжигают, а самоуверенные нахалюги вроде меня. Вылез из палатки, собрал все батареи БАСовки, упрятал в семейный рюк и сделал соединительный розеточный вывод. Темнеть стало. Здесь, в долине под горой, темнеет особенно рано, а руки чешутся. Выбрал при свете костра две катушки с лёгким ходом, оставил на них по 1,5 км провода, лажу гроздья электродов, и мужики подсоединились, помогая, — хорошие всё же у меня парни! Заодно, разогнавшись, смайстрячили и измерительные коротышки. Так, нежданно-негаданно и сработали всю схему, хоть выходи на профиль. Жалко, что луна — не солнце. Смотрю, а вокруг неё матовый венчик — значит, быть поутру морозцу. Неужели помешает? Не должно быть такого, прорвёмся! Верю, но этого — ой как мало!

Утром поднялся с трудом: кости ломит — всегда так, когда настроишься на окончание работы, шкуру трясёт, того и гляди отстанет от скелета, зуб на зуб не попадает, особенно если какие вырваны, так и хочется плюнуть на жирную точку и нырнуть опять в мешок, спрятаться с головой, и пропади всё пропадом! Что мне, больше всех надо? Ничего нет хуже, как быть мелким начальником. Это только в бою командир спешит позади всех, а на работе он всегда первый начинает, иначе никто не пошевелится. Сашка, засоня, конечно, проснулся, но не шевелится, ждёт, может, я расхочу работать. Кое-как разжёг костёр, взял чайник, зябко поёжившись, пошёл за водой к ручью. Мокрая земля замёрзла за ночь, хрустит под ногами, роса, выпавшая с вечера, превратилась в густой серебристый иней, кругом бело, от воды поднимается лёгкий стылый парок, аж жуть! Одно греет: такие лёгкие заморозки в начале октября — явление временное. Они напоминают о близком предзимье, о том, что пора домой копить жирок, а не мотаться, тратя последний, по тайге. Днём оттает, потеплеет, и пойдёт чехарда: тепло — холодно, тепло — холодно, пока погода через пару недель окончательно не остановится на последнем. Но это ещё потом, а пока надо вкалывать.

Всего наметил, скупясь, шесть ВЭЗов. Начали с дальнего, через найденный известняк. Сопротивления сразу круто полезли, увеличиваясь, вправо, а потом кривая ни с того, ни с сего сделала резкий финт влево, изломавшись в сторону низких сопротивлений, и сколько я ни бился, переставляя электроды и так, и сяк, ничего не помогало. Хотел выругаться от души сразу и по матушке, и по батюшке, и в бога, и в дьявола, да услышал, как кто-то ломится к нам снизу по склону и придержал язык. Ветки раздвинулись, смотрю — Кузнецов, а за ним — батюшки светы! — тяжело дыша, поднимается толстенький лысый коротышка, еле узнал в нём его величество Короля Романа. Вот это визит! Подошли, поздоровались, монарх по-простецки, за руку, и со мной, и с Бугаёвым.

— Пришли, — сообщает, — посмотреть, что у вас тут необычного.

— Вот, — пинаю бугорок у треноги с прибором, — известняки есть скрытые, в том направлении — скала, а чуть правее — габбро-диоритовый массив. — Достал и развернул кальку, на которую скопировал свою схемку.

— Здесь мы? — спрашивает Дмитрий, показывая пальцем.

А Роман:

— Не будем, — говорит, — их задерживать, сами разберёмся, — и ко мне: — Вы когда кончаете?

— Даже не знаю, — мнусь, — скорее всего — поздно.

— В любом случае, — решает, — встретимся вечером, расскажешь, что тут у тебя, — и они с Кузнецовым дружно затюкали молотками в моей яме с известняками, а я скомандовал передвижение электродов и снова, как назло, получил точку в финте. Это на бумаге всё быстро, а на ВЭЗах — всё медленно. Решил вернуться на разносы, где была точка с большим сопротивлением, повторил — нет, не ошибся. Опять возвращаюсь на финт — то же самое. Король с Кузнецовым давно ушли, а я застолбенел и не знаю, что делать дальше. И вдруг — озарило! Балда ты, говорю сам себе, и дети забалдеют от тебя, храни их боже, как не мог догадаться, что загибок на графике как раз и есть то, что надо — он фиксирует пересечение питающими электродами геоэлектрического контакта, когда токовые линии натыкаются на изолирующую вертикаль известняков, вследствие чего и падает сопротивление. Даже вспотел от облегчения. Сейчас, тороплюсь, проверимся на втором профиле. Перетащились, замеряю — есть финт, есть граница известняков, значит и они сами продолжаются в сторону скалы. Не могу определить на какой глубине, но есть, и этого не мало. Эврика! Молоток, Вася! Кумпол ещё не загнил, варит. Решил для надёжности повторить весь ВЭЗ. Все измерения — тюлька в тюльку. Самое время кого-нибудь расцеловать, да некого: Бугаёва — противно, не поймёт ещё и врежет по сопатке, а невесты в нужный момент нет. Больше, однако, сделать не успеем. Смотались, перетащили схему на следующий профиль и уже в сумерках заторопились в лагерь. До него о-ё-ёй сколько топать, а в носу уже свербит от запаха рябчатины, и на языке ощущается вкус обсосанных косточек. Рвём вниз так, что пятки сверкают.

Король со своей свитой сидят у костра, внюхиваясь в раздражающие запахи из самой большой нашей кастрюли. Рядом стоят плотно набитые рюкзаки с прислонёнными к ним грязными молотками.

— Иваныч, — встретил, заговорщицки улыбаясь, Степан, — всё о-кей!

— Если, — шепчу, — им по паре отвалить, другим достанется?

— Всем достанется, — уверяет шеф-повар, — умывайся скорее. — Я поморщился: и что за дурная привычка у хороших людей напоминать о противном? Пришлось идти к ручью и заставлять истомлённых гостей ждать.

Хитрый Стёпа сам наполнил нам миски и отправил шамать в палатку, и что там досталось всем остальным, не знаю, но, судя по частому хрусту костей и весёлому смеху, обиженных не было.

На сытый желудок любые материалы выглядят прилично, а о моих и говорить нечего. Повторил Королю последовательно и внятно то, что рассказал Кузнецову. Он выслушал, не перебивая, и талдычит то же самое, что и Дмитрий:

— Характер вторичных изменений пород на участке, — говорит, — свидетельствует о мощной зоне интенсивного скарнирования, но, как ни крути-верти, этого мало. Нужны хотя бы какие-нибудь зацепки о рудной минерализации и, в первую очередь, данные геохимии. Мы, — сообщает, — отобрали сколки, сколько могли, и сделаемхимические анализы, но и ты не тяни со спектральными анализами. — Лажово ему так рассуждать — «не тяни», а как я отсюда дотянусь до них? А он, словно подслушав, предлагает: — Я завтра вечером, часа в четыре, уезжаю, давай со мной. — И встаёт, как будто договорились, хотя я молчу, не зная, на что решиться. Выбираются они из палатки и берутся за тяжёлые рюкзаки. Дмитрию-то что, у него плечи шире моих широких, а Король, чувствую, если влезет в лямки, то далеко не уйдёт.

— Стёпа! — зову палочку-выручалочку. Он — тут как тут. — Помоги, — прошу, — Роману Васильевичу дотянуть рюкзак до буровой. Назад найдёшь дорогу в темноте?

— Запросто, — не сомневается опытный таёжник.

— Да я сам, — отказывается Король, отходя от рюкзака. И ушли они втроём.

Сижу в палатке, пересчитал сопротивление, перерисовал кривые начисто, нанёс точки скрытых контактов по обе стороны известняков, и то — хлеб. Лежу, размышляю: ехать или нет? Бросать ВЭЗы — ой как не хочется, оставить измерения на неопытного Бугаёва — боязно: а вдруг что не заладится? Потеряем дорогое время. Да и за наблюдаемой кривой следить надо, мало ли что она выкинет. Ладно, решаю, с утра сделаем точку, а там видно будет. Незаметно и закемарил. Разбудил радостный вопль Суллы:

— Мужики! — орёт, не уважая чуткий сон начальника. — Бутылку принёс!

Сашка, затихший было в мешке, ожесточённо забарахтался, торопясь расстегнуть неподатливые палочки-пуговицы, вылез в одних трусах и рванул, малявка-алкаш, на призыв. Слышу, и остальные радуются. Ну, Король! Сорвёт завтрашнюю работу, налижутся вшестером из одной бутылки вусмерть — не встанут утром. Вот и оставь их без пригляду. Нет, не поеду. Выполз тоже. Костёр уже горит вовсю, и все вокруг с горящими жаждой глазами, а виновник закостёрья разливает на глазок, боясь ошибиться лишней каплей, и у меня спрашивает:

— Иваныч, где твоя посудина?

— Мне, — мужественно отказываюсь, — не надо: у меня аллергия на спиртное.

— Как это? — удивляется Стёпа неизвестному вредному влиянию лекарства.

— А так, — объясняю, — чем больше выпью, тем больше хочется.

— Во! — встревает один из бугаёвских бичей. — И у меня так: нажрусь до зелёных чёртиков, а всё мало. — Он, наслаждаясь, медленно высосал мизерную порцию, долго вытряхивал в рот последние капли, с удовольствием облизал повлажневшие губы и заварил в несполоснутой кружке крепчайший чифирь. — Как-то, — продолжает, — до того осточертели гады, что стал их ловить, чтобы придушить поодиночке. Где там, выскальзывают, вдруг из маленьких превратились в больших, ходят по тёмным улицам как ни в чём не бывало, шатаются из стороны в сторону. Сейчас, думаю, я хоть одного заделаю. Встал за угол дома, жду. Как только он вырулил из-за угла, хвать за глотку, а он, подлюга, не предупреждая, хрясь чем-то по башке — искры из глаз посыпались и сознание отключилось. — Борец с нечистой силой взял настоявшийся, укрепляющий нервную систему напиток, отхлебнул, выплюнул попавшие чаинки. Остальные тоже принялись за крепкий чай, и я — на него у меня аллергии нет. — Да, — продолжает добровольный трепач. — Очнулся в вытрезвиловке. Оглядываюсь, лёжа на спине, какая-то необычная, не наша — нашу я до последнего ржавого пятна на грязном потолке изучил. А тут — чисто, стены выкрашены в чертячий цвет, под высоким потолком матовые лампы еле светят, лежаки цементные, накрытые тоненькой клеёнкой, никто не блажит, не орёт, не матерится, и все лежат голые — и мужики, и бабы, с неприкрытой срамотой. Холодрыга — ужасная! Перевернулся набок, поджал колени к животу, да разве собственным растраченным теплом согреешься? Башка болит, раскалывается, аж дёргает. Пощупал — здоровенный шишак и кровавая короста сверху. Ничего себе, матерюсь, огрел, чертяка! Кое-как поднялся на ноги, голые ступни на цементном полу скрючились, ищу, чем бы накрыться — ничего нет, всю одёжку, чтобы больные не удрали, спрятали в каптёрку. Какие-то новые методы выздоровления на нас испытывают. Остальные лежат себе на спинах, синие, а не мёрзнут. Ткнул в бок одного, другого — холодные как лёд и не шевелятся. Вот нажрались! Подошёл к столу, где стояли какие-то банки с какой-то жидкостью, может, думаю, опохмелка какая. Нюхнул из одной и чуть опять не отключился, а во второй — знакомый запашок, приятный. Палец обмакнул, лизнул — точно, он, родимый. Перекрестился на всякий случай, глотнул взасос, тепло потекло по нутру — кайф! В ёмкости не меньше литра, корешам тоже можно уделить. Но сначала, конечно, сам согрелся как следует, а когда и стены, и потолок, и кореша нормально поплыли в глазах и стало очень тепло, принялся вливать в глотки лежащим, чтобы и они, болящие, согрелись и оклемались, а то одному скучно: не поболтать, не чокнуться, не обняться. Всем досталось, и мне осталось, допил остатки и снова залёг на лежанку, пусть теперь вытрезвляют. — Рассказчик долил в чифирь кипятку и отставил настаиваться по второму разу. — Очнулся во второй раз, смотрю, врач у стола проверяет банки, тоже, наверное, опохмелиться хочет, а нечем. Взял нож, ещё какую-то блестящую штуковину, подошёл к ближнему голышу и всадил прямо в брюхо. Я со страха как ойкну, он поднял голову, успокаивает меня: «Погоди чуток, этого вскрою и за тебя возьмусь». У меня опять из башки через глаза искры посыпались. «За-а-чем?» — заикаюсь от страха, и хмель без опохмелки пеленой сползает. «Как зачем?» — удивляется, глядя исподлобья. — «Надо же узнать, отчего ты сдох!» «А чё», — оторопел я, — «я сдох?». «Посмотри», — советует, — «на себя, сам поймёшь». Посмотрел — вполне приличный вид, как у всех в бане. «Может, от гриппа?» — подсказываю, резаться-то и сдохлому не хочется. «Выясним», — обещает и уходит в какую-то каморку. А я как спрыгнул с лежанки, как рванул в дверь на улицу, захочешь — не догонишь. День яркий, народ ходит, а я зажал ладонью муди и чешу что есть силы к себе на хату. Бабы смеются, и не всякая отворачивается, мужики гогочут, кричат вслед: «Что, муж застукал?». — Парни мои смеются, представляя кросс голышом. — Вот до чего доводит, — досказывает гриппозник, — эта самая… как ты назвал, начальник?

— Аллергия, — подсказываю.

— Во-во, она самая. — Ещё немного посмеялись, пообсудили историю тяжёлой болезни и разошлись.

Утром окончательно решил, что надо ехать. Вызвал в кабинет Бугаёва, внушаю, что мне надо по требованию Короля отлучиться на базу для передачи материалов на день, может, на два, и ему, Михаилу, придётся заканчивать ВЭЗы. Сегодня один сделает в моём присутствии, а остальные — самостоятельно. Когда кончит, пусть переезжает на Детальный-2 заканчивать естественное поле и захватит мои вещи, потому что я сразу приеду к нему. Ещё раз, на бумаге, повторили технику и методику наблюдений ВЭЗ, и он, не возражая, ушёл, а мне — стыдно. Зову Суллу. Приходит с весёлыми глазами, открытой улыбкой, бодрый и подтянутый, любо-дорого смотреть на парня, чувствующего тайгу родным домом. Даю и ему наказ: после ВЭЗ переезжать в базовый лагерь и помочь до конца сезона маршрутникам. Сашку пусть возьмёт с собой на случай подмены кого-либо. Кличу ординарца, объясняю ситуацию и ему, он не возражает, только просит разрешения поработать с прибором — разрешаю. Всё! Распоряжения отданы, концы подрезаны, а уходить не хочется.

На третьей точке зондирований получился похожий график, только финт уполз дальше — то ли мощность известняков за поперечным разрывом увеличилась, то ли контакт выположился вверху, но это не важно, важно то, что известняки на ВЭЗ представляются крупным единым телом. Михаил работал спокойно и уверенно, без дёргания и, главное, без сомнений. Успокоенный, я попрощался с братвой и сиганул в лагерь, собираться. А что собираться-то, когда всё в рюкзаке ещё с вечера? Времени осталось, хоть отбавляй. Послонялся по лагерю, попил чаю, пожевал без аппетита сухарей с утренней застывшей кашей, привёл в порядок одежду, надел вместо растоптанных и разорвавшихся кед выходные нечищеные кирзачи. Чего, думаю, тянуть? Хуже нет, как ждать собственного отъезда. Взвалил рюк на плечи и, не спеша, потопал на буровую.

Как ни тормозил, а пришёл около трёх. Рву дверь будки на себя:

— Можно? — и сразу понимаю, что нельзя: сидят за столом друг перед другом двое, морды красные, глаза влажные, на столе хлеб нарезанный, солёная горбуша накромсанная, крупная луковица и эмалированные кружки пустые. Бутылёк спрятали, знают, что на работе пить нельзя. И мне потому не предлагают, не дают ошеломить редкой интеллигентской болезнью, у них-то точно никакой аллергии не бывает. Твёрдо решаю, что ни за какие шиши не буду ни техруком, ни главным, никакого здоровья не хватит квасить и в поле, и в командировках, и на конференциях, и после бани…

Король сам вылез из-за стола, ничего, не шатается, только лыбится от внутреннего удовольствия, за ним — и Димка, оба здороваются.

— Пора, — говорит Роман и намеревается взять в углу хорошо набитый рюкзак. Я, конечно, молодецки перехватываю лямки и волоку наружу, в одной руке — свой, во второй, могучей — его, тяжеленный. А Дмитрий добавляет ещё один, плотный и подмоченный, не иначе, как с рыбой. Знатно отоварился шеф, не зря съездил в поле. Лёгкой серной, нет — лёгким серном вскакиваю в кузов, принимаю рюки и устраиваюсь на боковой решётчатой скамейке ГАЗ-63 у кабины. Кузов заставлен ящиками с керном и пробами, пришлось ноги взгромоздить на них так, что коленки оказались на уровне ушей. Ничего, плохо ехать — лучше, чем хорошо идти. Из десятиместной палатки бегут двое, согласные со мной. Король с Дмитрием ещё о чём-то переговорили — времени им на рабочий разговор не хватило за бутылкой! Главный, но короткий как не главный, залез в кабину, остающийся поднял руку облегчённо, мотор взревел, и мы покатили по новой дороге, которую вскоре — я не то, что верю, я просто знаю — продолжат до Уголка и заасфальтируют.

Довезли меня до самой конторы. Вытряхиваю на землю обстуканные на плохой дороге кости, и Король вылазит из кабины.

— Василий, — говорит, — ты вот что: готовь материалы по участку к передаче нам.

Я и без напоминания сделал бы, а сейчас для понта бормочу:

— Да я как… Коган должен…

Роман усмехается:

— Не знаешь, что ли? Когана нет.

— Куда он девался? — удивляюсь, оглоушенный невообразимой новостью. — А как же месторождение на Детальном?

Король не усмехается, а ржёт:

— Уволился и уехал, когда узнал, что первая скважина пустая, — и ко мне по делу: — Ждать, когда вы разберётесь с техруками, некогда. Материалы — твои, никто их лучше не знает — тебе и передавать.

Опять я мнусь, слегка пришибленный, никак не могу опомниться, что все мы в партии осиротели без единственного мыслителя.

— Мне, — объясняю, — ещё надо ВЭЗы кончать, чтобы проследить известняки.

— Не тяни, — приказывает как своему подчинённому, — когда управишься?

— Через два дня, — беру на себя, как обычно, предельные сроки.

— Хорошо, — соглашается. — Как кончишь, оформляй — и прямо ко мне. Не забудь про ореолы и обязательно приложи подробную объяснительную записку. Договорились? — Куда деваться — конечно, договорились.

Рабочий день давно кончился, окна в конторе темны и пусты, двери на запоре, Банзая давно уволили по сокращению административных штатов. Пошёл я восвояси. И дома никого. Открыл дверь, зажёг свет, пахнуло застоявшимся нежилым духом. На столе малюсенькая писулька: «Спасибо за приют. М.» Спасибо за спасибо, ну и слава богу, что нет. Не осталось у меня никаких сил ни на невесту, ни на Лунную. Разогрел кашу с тушёнкой из последней оставшейся банки, навернул, запил пустым кипятком и на боковую. Долго не мог заснуть, привыкая к мягкой постели и непроизвольно выискивая удобное положение для костей. Ясно, что Марье, т. е., Маше неудобно стало мозолить глаза злоязычному бабью, вот и ушла. Завтра схожу в больничку, выяснимся, дело поправимое, но вот зачем меня Король выдернул с участка? Не мог разве на буровой сказать о передаче материалов, там бы и о сроках договорились, и не надо было бы ехать сюда и терять драгоценное время. Не жалеют начальнички ни сил, ни времени подчинённых. Ему что — наклюкался, рыбы набрал и домой, а мне, бедолаге, — мотайся туда-сюда по его капризу. И когда эта маята, наконец, кончится, когда я, наконец, замру Розенбаумом за камеральным столом над моделями? Всё, и начальником отряда, мальчиком на побегушках, не хочу быть. Хватит, откажусь — только оператором.

Если все летние дни были хотя бы в полоску, зеброй, то этот — сплошь чёрным, сажистым. Густо темнеть начало с лаборатории, в которую я помчался первым делом. Начальник лаборатории на моё запыханное требование немедленно выдать анализы наиважнецких проб строго и равнодушно посмотрел поверх очков, сползших на кончик носа, не отвечая, полистал какой-то журнал и сообщил пренеприятнейшее известие о том, что таких проб на сжигание вообще не поступало. При-е-ха-ли! Как так, завожусь, их должен был сам Рябовский сдать. Начлаб ещё раз спокойно посмотрел на меня, но уже через очки и пошёл наружу, а я, не отставая, за ним, и там, под навесом, мы и обнаружили несчастные пробы, отобранные моими трудовыми мозолистыми руками и вынесенные горбатой пролетарской спиной. Их, объясняет, надо оформить как полагается, и недельки через две-три получите результаты, если начальник партии наложит резолюцию о срочном исполнении заказа. Ушёл он в лабораторию, а я поник в полнейшей прострации, и только одна мысль метрономом лупит по мозгам: передачи материалов не будет, не будет и моего месторождения. Выходит очкарик, подаёт бланк, но, видя мою беспомощность, заполняет сам торчащим за ухом чернильным карандашом, проверяя номера проб, написанных Сашкой на мешках. Идите, советует, к Шпацерману.

У Шпаца — Зальцманович. Здороваюсь, буркая.

— Поздравь, — говорит начальник, показывая глазами на Сарнячку. — Сарра Соломоновна приказом по экспедиции назначена исполняющим обязанности техрука партии.

Вот и ещё одна тёмная полоска приложилась к лабораторной.

— Сочувствую, — не уточняю кому и кладу на стол заявку.

— Ненормальный! — вскипает новая мыслительница и выскакивает за дверь. Я никак не реагирую, у нас с ней давно установились прочные отношения, которые никакими должностями не изменишь. Трудно ей, дуре, будет со мной, умным, нельзя, чтобы подчинённый был умнее начальника.

— Да… — тянет Шпац, провожая глазами неуравновешенного технического помощника. — Шмыганули жиды — слышал? — остался старый еврей, — он хмыкнул, не разжимая рта.

— А кто ещё, кроме Когана? — интересуюсь, жалея, что Сарнячка не шмыганула.

— Трапер с Рябовским, вся техническая троица. Чёрт с ними, — отметает дезертиров мощной рукой. — Что за пробы? — берёт заявку в руки. Объясняю суть дела, сообщаю требование Короля о срочной — в пять дней — передаче материалов по участку Угловому.

— Иначе, — пугаю, — не избежать неприятностей от экспедиции, а может быть и от Управления.

— А-а, — опять мотает рукой, — неприятности обязательно будут, если не кончим участки. Как там у тебя, надолго застряли?

Обещаю — опять обещаю! проклятая доля начальника участка! — завершить работы за неделю — дней за десять, если не помешает снег.

— Вот, — подтверждает он, — если… Так что, давай-ка возвращайся на участки, а передачей материалов займётся Зальцманович, ей по должности полагается.

Я молча соглашаюсь, а он, наверное, не знает, что плохо иметь умного подчинённого.

— Вы, — прошу смиренно, — скажите ей сами, пока я здесь. И Королю сообщите на всякий случай по телефону.

— Ладно, — соглашается, — позови Сарру, — ставит резолюцию на заявке и отдаёт мне, а я опрометью бросаюсь выполнять важное распоряжение. Да и подумать надо, как быть в новой матовой ситуации. Только в дверь…

— Подожди, — останавливает начальник и молчит, бесцельно перекладывая бумаги на столе. Собрался с духом и мажет новую чёрную полосу на моём дне: — Не будет тебе квартиры как обещал, — и глаза прячет. — Профком, партком и комсомол отказали, а я не сумел отстоять. Однокомнатную отдали Зальцманович, остальные — семейным. — Поднял глаза: — Говорил я тебе — женись! Тем более что и невеста есть. Чего тянул? — нападает, защищаясь. — Твёрдо обещаю, — продолжает, но зуб ногтем не дерёт, так я ему и поверил во второй раз, — в следующем доме обязательно будет, своей властью дам, — мог бы и сейчас, думаю, да не захотел с новым техруком ссориться, — только женись. — Стою, слушаю с опустошёнными мозгами и скрючившейся душой и ничего не хочу: ни месторождения, ни квартиры, ни невесты, ничего… оставьте, наконец, меня в покое, а то чокнусь. Вышел молча от щедрого начальника, не умеющего держать слово или не считающего обязанным держать его для подчинённого, и побрёл, оплёванный, старческой шаркающей походкой в камералку. Поздоровался чуть слышно. Без Коганши и Траперши стало пусто и очень тихо — никакого жужжания. Гляжу, Розенбаум со своими двумя техниками уже, счастливец, дремлет. Дверь в техруцкую келью приоткрыта. Заглядываю:

— Вас вызывает начальник. — Больше мне здесь делать нечего. Выхожу в коридор, а навстречу — старая любовь: Алевтина. Увидел её, и как молнией по башке.

— Алевтина Викторовна! — ору, забыв про все предательства. — У вас есть анализы по пробам, что вы отбирали на Угловом по детализационным маршрутам?

— Что так срочно? — улыбается дружески — ну, женщина! — Даже не поздоровались.

— Здрасьте, — отвечаю послушно, — так есть?

— Не знаю, — морщится, — пойдёмте, узнаем в лаборатории. — Да, — сообщает в нетерпении, — я теперь старший геолог.

— Поздравляю, — говорю без энтузиазма. Мне её повышение до фени, мне анализы позарез нужны. Оказалось — есть! Ура!.. Ура!.. Заявку, что подписал Шпац, скомкал и выбросил.

— А что случилось-то? — любопытствует женщина. — Почему такая спешка? — интересуется старший геолог. Я смеюсь, мне радостно, сейчас для меня все люди хорошие: и она, и Сарнячка, и Шпацерман…

— Месторождение, — подмигиваю, — наклёвывается.

— Ещё одно? — ехидничает.

Подожди, злюсь за сравнение, скоро не так запоёшь, товарищ старший геолог, это я тебе говорю, лучший начальник отряда. Проглотил обиду, прошу полевые журналы, чтобы расписать анализы по маршрутам и пикетам и вынести на свою схему. Для нанесения маршрута понадобятся и свои журналы, не забыть бы. Пошли в контору, беру журналы и больше мне здесь делать нечего. Только намылился на выход, Шпац выходит из кабинета.

— Зайди. — У него сидит и. о. техрука, шваркнула по мне жёлтым взглядом и отвернулась. — Король, — сообщает начальник то, что я и без него знаю и в чём не сомневался, — требует, чтобы ты подготовил и передал материалы, поскольку знаешь хорошо. — Сарнячка тоже разжала ядовитую пасть, обнажила клычки и дарит настоящую новость:

— Дрыботий с Антушевичем настаивают, чтобы ты занялся проектированием на следующий год и был бы автором геологического отчёта за два года, — скромно потупляется и тихо добавляет, — вместе со мной.

Сам не ожидая, я расхохотался, и чем больше глядел на их недоумённые постные рожи, тем больше ржал, захлёбываясь нервным смехом. Надо же — всем я, оказывается, нужен, везде нужен — во всех дырках затычка, что они без меня? Нуль с минусом! Ничего не могут. Еле унялся, глаза вытираю, говорю покровительственно:

— Вы пока решите между собой, чем мне заняться, а я пойду собираться, — и уже на выходе Шпацерману: — На машине не подбросите?

— В ремонте, — цедит сквозь зубы.

— И на том спасибо, — благодарю, вспомнив, что видел, как сломанный газик резво выкатил за ворота.

Собраться мне, холостому и вольному — дело минутное. Вскинул на плечи почти не разобранный рюк, и давай бог ноги из этого змеепитомника, проверить, как там мои будущие семейные кандалы. Открываю дверь в знакомый цех по ремонту человеческих деталей, вижу, плетётся по коридору знакомая до боли в колене фигура.

— Ксюша! — зову. Лениво оборачивается, зевает, аж скулы разъехались наперекосяк.

— А-а, это ты, Лопушок? Пришёл устраиваться на зиму?

— Ага, — подтверждаю догадку доброй сестры, — есть местечко потеплее?

— Есть, — радует, — в реанимации свободно.

— Придержи, — прошу, — лет через пятьдесят приду.

— К тогдашнему времени, — не жмотится, — я тебе теплее местечко приготовлю — деревянное с красным крепом.

— Договорились, — соглашаюсь и меняю интересную тему на более интересную просьбу: — Будь другом, позови, — прошу, делая скорбные глаза, — Марью. Срочно надо. — А зачем срочно, не знаю. Что скажу-то? А-а, ладно, думаю, спрошу про экзамены, волновался, мол, как сдала сессию. Может, какие задачки по математике и физике надо помочь сделать?

— Вам, мужикам, — ворчит Ксюша, — всегда нас срочно надо, а потом в упор не видите. Сейчас поищу, — и уходит. Через пяток долгих минут возвращается, не спеша: — Не может — на операции.

Вот и ещё одна тёмная полоска в сегодняшнем беспросветном дне. Как это не может, злюсь, когда родной жених пришёл по срочному, неотложному делу, не пожалел своего дорогого времени? Сломя голову должна бежать, повиснуть на шее, горячо шептать в ухо, что рада, что любит… стоп, стоп — разогнался, идиот! На такие слова придётся отвечать своими, а мне ещё материалы передавать, и квартира умыкнулась. Другие, вон, хирурги, перекуривают во время операции, бросив истекающего кровью недорезанного пациента на произвол судьбы, а она, видите ли, не может. Цаца какая!

— Чё передать-то? — обрывает невесёлые мысли Ксюша.

Встряхиваю кудрями, разросшимися опять как попало, собираю волю в… Почему её собирают в кулак? Посмотрел на свой — много не поместится, да и на отшибе от основного тела зачем-то. Нет, я собираю её, я чувствую, чуть повыше пупка, в месте с красивейшим названием — солнечное сплетение, там она у меня отныне будет, железная, покоиться. Собираю и небрежно прошу:

— Передай, — говорю, цедя весомые слова сквозь непреклонно сжатые зубы; одного у меня, правда, нет, и сквозь дырку просачивается лишнее, — что я не приходил. Всего вам, — и ухожу в полной уверенности, что обязательно сообщит о том, что приходил её чокнутый, а невеста обязательно примчится в приют, чтобы узнать, хотя бы из женского любопытства, зачем приходил. Я, знаток женских душ, никогда не ошибаюсь. Шестеро меня бросили, а уж сколько я — и не перечесть… Усмехнулся весело, освобождённо, и прямиком в тайгу. Торопиться, думаю, не буду, как бы ещё не случилась какая-нибудь чёрная полоса, приду затемно, в темноте цвета не различишь.

Иду, сам себе хозяин-барин, привычно отмеряю циркулем немереные метры-километры, посвистываю, радуясь, что ухожу от затхлой цивилизации в мир природной гармонии, а она, гармония, вот она, прёт через дорогу, не обращая никакого внимания ни на шумы, ни на запахи цивилизации, ни на длинную фигуру двуногого цивилизованного зверя. Движется коротким поездом к ручью, не спеша, смешно переваливаясь на неуклюжих коротких ножках и с чувством собственного достоинства, целая семейка: впереди толстенная большая барсучиха, а за ней в ряд, носом в хвост переднего, четверо толстеньких малышей. Морды чёрные, вытянутые, с рыльцем, богатые серебряные воротники, по крупу — полосы. Идут себе, не отвлекаясь на цивилизованную суету, у них дела поважнее — набрать побольше веса да переспать зиму без голодовки в уютной норе. Пристроиться бы шестым, и никаких тебе хлопот. Придержал ход, пропустил семейку, и опять привычно наддал, совсем разучился ходить медленно.

Свернул на геологическую дорогу, идти вольготно, легко, несмотря на то, что дорога полого лезет вверх вдоль склона. Внизу, среди кустов, обнажилась длинная поляна, на которой стоят в рядок стожки сена, заготовленные каким-то домовитым аборигеном для домашней скотинки, да только дикой о том невдомёк. Стадо грациозных косуль, играя зайчиками белых подхвостных зеркал, пристроилось к стожкам, выщипывая невысохшую травку. Они хорошо видели, что у меня нет ружья, и не боялись на таком расстоянии. Отщипнут и, пережёвывая, внимательно смотрят на безопасного человека, повернув на длинной шее притуплённую голову с большими округлёнными ушами. Самцы красуются маловетвистыми вильчатыми рогами, и у всех цвет начал меняться с тёмно-ржавого на серо-бурый. Я остановился, смотрю, они не выдержали моей угрожающей неподвижности и медленно, с достоинством, высокими прыжками удалились в чащу, ведомые старым самцом. Хорошо на душе! Мне с моими длинными ходулями можно бы и за ними. Подпрыгнул для проверки повыше и подвернул лодыжку. Козёл, ругаю себя, безрогий, тебе беречь надо ценное здоровье пока не передал материалы, а ты по дурости дёргаешься!

К Дмитрию не зашёл — быстро темнеть стало, а я — не Сулла, посветлу спотыкаюсь, а в темноте недолго и грохнуться мешком с костями. В лагере у нас тихо, но не так, как в камералке. Там — гнетущая, давящая тишина, а здесь — уютная, успокаивающая.

— Здорово, мужики! — кричу, и во всех палатках зашумели, полезли наружу как тараканы, думают, наверное, что я тоже бутылёк притаранил. Не дождётесь, аллергетики! Принёс, но только свежий хлеб, настоящие — не консервированные — помидоры и огурцы, кочан капусты, пяток луковиц и, что совсем понтово — укроп и петрушку, а ещё целых три кила свежей картошки — ешь, братва, не хочу, витаминный салат, поправляйся. Радости у пацанов больше, чем от бутылки.

— Как дела? — и мне по-начальнически удаётся спросить у Михаила.

— Нормально, — отвечает спокойно, — кончили.

— Давай журнал, — сиплю, а в умном лбе напряжённая жила задёргалась с гулом: неужели всё? Хватаю журнал и в палатку, зажигаю иллюминацию из двух свечей и нетерпеливо считаю сопротивления и строю кривые. Мама мия! Какие они закорюченные у горы! Представил, как бы я дёргался со схемой, стараясь получить что-нибудь получше. Хорошо, что отсутствовал. Конечно, надо бы сделать не восемь коротких симметричных ВЭЗ, а десятка три односторонних комбинированных по обе стороны известняков, но где взять время? Успокаивает то, что большие дела никогда не делаются без больших недоработок. Главное есть — я доказал, что известняки прослеживаются, и неглубоко, на каждом профиле, и пусть кто-нибудь возразит — голову оторву!

Без всякого удовольствия, в спешке, почавкал салата с варёной картошкой и снова засел за проклятущие бумаги. Часа три устряпал на то, чтобы разнести спектральные анализы в журналы и на схему детализационных маршрутов. Профили Хитров к местности не привязал, и пришлось мне — всё мне, господи, когда я, наконец, займусь нормальной сонной работёнкой, кое-как совместить маршруты и профили по собственной привязке при магнитной съёмке. Ореольчики-то есть, родимые, не сказать, чтобы уж очень, но есть. Средние по содержанию и вытянутые редкой цепочкой вдоль глубинного разрыва, они никак не намекают на крупное месторождение. Без геофизики чёрта с два догадаешься. Полюбовался малость, как они удачно улеглись на оси проводимости в центральной зоне низкого сопротивления, и решил, поскольку сна ни в одном глазу, сочинить черновик объяснительной записки. Холодно. Сашка спрятался в мешок с головой и давно сопит в оставленную узкую щёлочку. Растопил для комфорта печь и принялся за сочинение. Это я люблю, сгущёнкой не корми, а дай вволю посочинять и пофантазировать. Не прошло и двух часов, как объяснительная была готова. Посмотрел на часы — о-го!! — четвёртый. А спать не хочется. Как бы не заболеть бессонницей. Ещё раз прочитал, отредактировал и с сожалением спрятал с остальными бумагами и журналами в полевую сумку. Не спится, хоть убей. Потренировался ставить подпись, надо, чтобы выглядела просто, но элегантно, а у меня как ни выпендривался, всё получается «Лопух…» с закорючкой. Вздохнул тяжело: ну, кто поверит серьёзному документу с такой подписью? В раздражении забрался в мешок и мгновенно уснул.

А спал ли? Дремал, наверное, с открытыми глазами и ушами, потому что чуть забрезжило светом, я очнулся как от болезненного забытья, быстро оделся, собрался, сходил повторить Бугаёву и Сулле прежние распоряжения о перебазировках и ходко двинул в посёлок. Пришёл сразу после обеда и плотно засел за свой стол. Ни Шпацермана, ни Сарнячки нет, Олег сообщает, что уехали в экспедицию. Слава богу, никто не помешает. Перво-наперво принялся за сводную схему комплексной интерпретации геофизических данных. Скопировал, высунув от усердия кончик языка, на кальку свою обтёртую и замусоленную рабочую схему, добавил две рекомендуемые для начала скважины по обе стороны поперечного разрыва и отсиньковал два экземпляра — Королю и себе на память. Потом принялся оттачивать текст. Черновик-то готов, много времени для окончательной подчистки не понадобилось, и потом — чем больше чистишь, тем больше портишь. К трём часам остановился, спешу к Анфисе Ивановне, она у нас и швец, и жнец, и машинистка. Долго упрашивать не пришлось, сели рядком — я диктую, она стучит по клавишам, за час с небольшим кончили. Тоже — 2 экземпляра. Начальства нет, и все разбежались по домам раньше времени, а я держу в подрагивающих руках свою первую печатную работу и счастливо улыбаюсь. Скоро, очень скоро её напечатают во всех толстых геологических журналах и во всех учебниках, по ней будут учить лопоухих студентов как правильно искать крупные месторождения с помощью передовых геофизических методов. Придётся помотаться по различным конференциям и симпозиумам, наверное, и в демократические страны пошлют с братской помощью, надо будет купить фрак, хотя бы поношенный, новые кеды, может, наконец, талон на ботинки дадут. Брекфасты всякие, фуршеты… Носки ещё надо, а то все продырявленные. Назначат главным экспертом Министерства по геофизическим поискам — сплошные командировки, сопьюсь как все главные… Тогда уж точно выделят однокомнатный фешенебельный коттедж с удобствами во дворе. Куплю мягкое кресло и засяду мыслить. Исправил в тексте несколько опечаток, а больше и делать нечего. Окончательно — всё!

Марья — не Машенька, а Марья! — не пришла. И не думает о полусвихнувшемся женихе, все мысли о лекарствах да ядах. И вообще: известный научный сотрудник и неизвестный фармацевт как-то не сочетаются. Была бы родственной душой, почуяла бы, что я здесь, и примчалась. Ну, и я к ней не пойду, нечего раньше времени баловать. Бабы, они только и ждут, когда можно будет на шею взгромоздиться. Не пойду — выдохся до изнеможения. Шкура от костей отстаёт. Попробовал оттянуть — и правда, отпустил — хлопнула как резинка. Зевота начала одолевать на нервной почве. Ухайдакали сивку длинные дороги. Посмотрел в зеркало — и правда, седина сплошь пробилась, потрогал — пыль на пальцах. И шевелюра не торчит по-боевому, как раньше, а улеглась покорно вперёд по-Вась-Васевски. Да, кончились наши младые годы. Разделся и, не умываясь — хоть в этом доставить себе удовольствие, — грохнулся в постель и по-настоящему заснул.

К Королю притопал к восьми, отдал материалы, и мы вместе обстоятельно поразбирались в них. Приятно разговаривать с умным человеком. Не сомневаюсь, что у него такое же мнение. Сообщает как равному партнёру, что и в коренных породах есть аномальные концентрации рудных минералов, а это — наилучшее подтверждение скрытого оруденения. Будем бурить, обещает, проверять твои рекомендации, и солидарно жмёт на прощание руку.

Не заходя в контору, рванул на участки.

- 5 -

Дальше, собственно говоря, и рассказывать-то не о чем: всё хорошее случилось, а плохое кому интересно? У каждого и своего взахлёб.

У Бугаёва пробыл четыре дня, осталось нам всего-то на день, когда с утра разразилась поздняя осенняя гроза да ещё какая! Всё небо затянуло тёмными тучами, и плыли они как-то непонятно: в разные стороны и вразброд. Порывистый ветер часто менял направление, трескучий гром разрывал уши, а молний не было видно — обычное явление для осени. Дождь хлестал целый день и почти всю ночь с завидным постоянством. Всё вымокло и замолкло. На рассвете дождь перешёл в изморось и прекратился, тучи внезапно быстро рассеялись, небо очистилось, и сильно похолодало. Дождевая вода замёрзла сосульками на деревьях, а воздух стал прозрачным и опьяняюще чистым. К обеду солнце, расщедрившись, так пригрело, что хрустальные украшения заблестели и потекли, и опять наступила прохладная осень. Ни о какой работе в этот пятый влажный день и речи не могло быть. Оставил их кончать завтра, а сам, оскальзываясь на мокрой тропе и собирая на себя остатки влаги с веток, заспешил к маршрутным подопечным, пообещав Бугаёву прислать Горюнова, а им надо послать кого-либо на базу за машиной, вывезти вьюками всё имущество на буровую и — до дому, до хаты. Можно сказать, что этот конец я подчистил. Если не случится тайфуна или землетрясения. Чавкаю сапогами по грязи и, радуясь, вслушиваюсь в приятный скрежещущий рёв бульдозера, прорывающегося по новой дороге на Уголок. Может, удастся поприсутствовать при забурке первой скважины, а что будет не одна и не две, нисколечки не сомневаюсь, вернее, не даю воли сомнениям. У будки на буровой притормаживаю — как не заглянуть к соратникам по борьбе за богатства недр! Смотрю, Дмитрий со своим геологом копошатся в керне, всё ещё надеясь, наверное, найти хоть что-нибудь похожее на промышленную минерализацию. Зря стараются — сизифов труд, ребята! Свинью вам подложил горе-мыслитель и не какую-нибудь, а племенную. Не пачкайте руки, берегите для настоящего месторождения.

— Здорово! — подхожу, приветливо лыбясь. — Что новенького в недрах?

— Всё старенькое, — отвечает, пожимая руку будущей знаменитости. — Забурились прямо в аномалию, с самого забоя и по всему стволу прёт сильная колчеданная минерализация и бедная рудная. Зайдёшь?

— Нет, — отказываюсь с сожалением, — не успею к своим засветло.

— Слушай, — сообщает преприятнейшую новость, — на твоём участке я буду вести работы.

— Ура-а! — кричу, радуясь. — Как на площадке: я — тебе пас, а ты — с разгибом хлесть кола прямо в руду. Смотри не промахнись. — Дмитрий смеётся, довольный удачным сравнением.

— Какой пас будет, — отвечает, и мы оба смеёмся, довольные и встречей, и комбинацией на участке.

— Ладно, — прощаюсь с сожалением, — побежал. Увидимся в посёлке. — Спешу и думаю: Димка не подведёт.

Успел вовремя: моим молодцам осталось на два дня, сделаю контрольные маршруты, и можно благополучно отчаливать. Горюн на месте, разжёг около своей односпальной кельи костерок и, согнувшись в три погибели, что-то помешивает в котелке.

— Угостите? — подхожу. Он оборачивается, и медленная улыбка озаряет забронзовелое за лето лицо, почти скрытое пышной сединой.

— Здравствуйте, — протягивает руку. — Представьте себе, я только что думал о вас.

— Лёгок на помине, — характеризую сам себя. — Услышал, что вспоминаете, и вот он — я. — Профессор щурит добрые смеющиеся глаза под нависшими седыми лохмотьями бровей.

— Как оно ничего?

— Как и всегда, — отвечаю, — никакой прибыли, одни убытки, — хлопаю себя по животу, и мы оба смеёмся, радуясь общению. — Да-а, — сообщаю как бы между прочим: — Материалы по участку передал, развязался, вот-вот бурить начнут.

— Поздравляю, — совсем светлеет лицом Радомир Викентьевич, — а вы говорите — убытки.

— Схожу к Кравчуку, — смущаюсь я, — и вернусь, хорошо?

— Жду с нетерпением, — отвечает он и принимается хлопотать у костра.

Кравчук рвёт и мечет, понося на чём свет стоит своих бичей и техников, а надо бы и себя в первую очередь. В этом сезоне они, расслабившись на прежних лаврах, изрядно подзапурхались: проваландались на рыбалке, пробузили на бормотушке и конопле, потеряли время на Детальном, в посёлок шастали не раз — вот и пожинают не те плоды. Пришлось оторвать от приятного занятия.

— Кончаешь? — спрашиваю, хорошо зная от парней, что и за неделю не управятся, если не нахимичат, на что передовики — мастаки.

— Не твоё собачье дело! — огрызается в сердцах. — Тебе-то что?

— Очень даже что, — отвечаю, — перевыполнишь план, дадут тебе талон на ботинки, а они большие размером, мне отдашь, — и улыбаюсь как самому близкому другу. А он:

— Ага, — ухмыляется зло, — держи карман шире! Найдётся кому отдать и без тебя. — Никакого уважения к товарищу! — Чего пришёл? — Лаконично объясняю, что на послезавтра забираю лошадей для вывоза Бугаёва, которого будет ждать машина. Дмитро насупилось, поёрзало зубьями, но нагадить не решилось, услышав о машине, согласилось и ушло в палатку, не желая разговаривать с настоящим передовиком, перехватившим знамя соцсоревнования.

У профессора вовсю бурлит кастрюлька, выдыхая умопомрачительные запахи рябчатины. Ради такого ужина можно и пострадать — умыться. Умолол две миски густого макаронного варева и ещё бы смог, да стыдно. Похоже, истощённый организм пошёл на поправку. Налопавшись, забрались ползком в одноместную брезентовую ярангу и тесно улеглись, отдуваясь, поверх спальных мешков. Самое время для доверительной беседы.

— Слышали? — начинает, как всегда, социолог.

— О чём?

— О Сталине?

— Чего о нём слышать-то? Он давно умер.

— Не скажите, — профессор пошевелился, укладывая голову поудобнее для долгого разговора. — Такие как он и после смерти живут, накрыв мрачной тенью всю деятельность созданной ими бюрократической партии, оболваненные рядовые члены которой на всю жизнь преданы вождю, а не идее, о которой ничего толком не знают, кроме, разве, одного: что она верная и непобедимая. — Он чуть помолчал и сообщил: — В посёлке говорят, что после долгого перерыва состоялся съезд компартии — девятнадцатый, неужели не слышали?

Отвечаю, нисколько не заинтересовавшись всесоюзным событием, только вспомнив, что так и не встал на комсомольский учёт:

— До нас слухи не дошли. Я и в посёлке, когда дважды был наскоком, ничего не слышал. А что?

Профессор поворачивается лицом ко мне, а я к нему, в темноте лиц не видно, только слышится дыхание, и мы становимся похожими на тайных заговорщиков.

— Я рад, — говорит главный, — что вы аполитичны. А случилось то, что я ждал всю жизнь и не надеялся услышать. — Я замер, жду продолжения. — На съезде со специальным докладом выступил новый генсек Хрущёв, бывший юродивым при дворе вождя и талантливо игравший роль рубахи-парня, этакого простака Ивана-дурачка. — Радомир Викентьевич усмехнулся. — Вот вам и современное продолжение русской народной сказки. Всех облапошил Никитка, и сам стал царём. Да ещё и не побоялся восстать против хотя и мёртвого, но живее всех живых благодетеля, обвинив лично его в массовых репрессиях и создании репрессивного государственного аппарата, подчинённого только вождю. Понятно, что после смерти пахана настала пора взвалить все грехи на безгласного и отмежеваться самим, не меньше его замаранным кровью миллионов безвинных. — Один из них глубоко и прерывисто вздохнул и продолжал: — Но Хрущёв пошёл ещё дальше и предложил — и его поддержали! — осудить культ личности, т. е., культ любого партийного вождя, и перейти к коллективной ответственности. Иванушка-то оказался не такой уж дурак: править будет он, а отвечать за все грехи — партбратство.

Меня, сытого и полусонного от сытости, все эти вожди, генсеки, съезды, культы и другая подобная шелупень абсолютно не щекотят, я ещё живу своим убогим внутренним миром.

— Вы думаете, что-нибудь изменится? — спрашиваю, чтобы поддержать заинтересованность затенённого оратора.

Он немного помолчал, обдумывая ответ, и решительно возразил:

— Вряд ли. Наш народ за много веков рабства привык, что за всё в ответе царь-батюшка, нам противопоказана демократия, потому что у нас каждый сам себе царь и воевода и никогда не согласится, хоть убей, с мнением такого же как он соседа. Без царя или вождя мы передерёмся, перестреляемся, сделаем ещё одну кровавую революцию и — конец русскому народу. Да и генсеки наши управлять не по-сталински не могут, не выучены, и образованием не блещут. — Тайный лектор тихо рассмеялся. — Получается почти по Марксу: низы изменений не хотят, а верхи не знают, какие нужны. Я не имею в виду вшивую интеллигенцию, которой всё всегда не по нутру. — Профессор ещё помолчал, собираясь с нелёгкими мыслями. — Вероятно, ослабнет, хотя бы временно, цензура для культуры, чтобы унять горластых писак, разрешат культурные сборища для выпуска вонючего пара, обязательно вернут почти нормальное судопроизводство, но под контролем и с решающим словом парторганов, появятся всякие парткомиссии, освободят, как и брали, без суда и следствия тех, кто проштрафился по мелочам, по недоказанным наветам товарищей, за мелкое вредительство и производственно-экономические упущения…

— И вас реабилитируют, — обрадовался я, с трудом перебарывая усыпляющую дрёму.

— Никогда! — почти крикнул профессор. — Никаких реабилитаций не будет. Разве вы не знаете, что КГБ не ошибается? Таких как я, доматывающих второй и третий сроки, запрячут подальше и создадут все условия, чтобы побыстрее подохли. Особенно тех, кто так и не осознал своих ошибок, никого не предал и не раскаялся. Кстати, я не говорил вам, что хорошо знаю вашего соперника за обладание вашей врачихой? — Он тихо рассмеялся, показывая, что «обладание» надо принимать за шутку.

— Марата?

— Да, его. Одним из самых жестоких был «кумов». И он меня, кажется, вспомнил. — Радомир Викентьевич поелозил, меняя позу. — Так что для вас, молодых, ничего не изменится, не надейтесь. — А мне и не надо надеяться, мне вошкотня наверху — до лампочки, мне бы вот ботинки как-нибудь заполучить. — И культу — быть, под пустословный благовест отрицания.

— Чего там, — успокаиваю старикана, — живы будем — не помрём! — И он, слышу, хмыкнул, соглашаясь с народной мудростью.

— Как у вас дела с синей? — меняет тему, и лучше бы не менял, лучше бы и дальше травил про культ. Нехотя каюсь, что никак, что неуловимая невеста не желает объявляться, жду-жду, а не приходит.

— А сами? — укоряет профессор. — Искали её, ходили к ней?

— Конечно! — возмущаюсь подозрениями. — Целых… один раз. На операции, видите ли, была и выходить не захотела. Что я, специально, что ли, должен караулить её? У меня и поважнее дел по горло!

— То есть? — возмущается и Радомир Викентьевич. — Вы, зрелый мужчина, предпочитаете ждать, когда любимая женщина придёт к вам сама? Так надо вас понимать? Вы что, хотите мимоходом решить важнейшее дело жизни? Абсурд! Должны, просто обязаны специально караулить и искать встреч и не один раз, а столько, сколько понадобится, чтобы она сказала «да». Придётся мне, — грозится, — в сваты записаться. Или сами справитесь?

— Конечно, справлюсь, — хорохорюсь, не представляя, как я,битый жизнью мужик, буду признаваться в любви девчонке. Может, письмо послать, как Татьяна Ларина? Я пишу без ошибок. Чтобы замять щекотливую тему, рассказываю о Сарнячке, умыкнувшей и квартиру, и техническое руководство вопреки желаниям Шпацермана и, конечно, меня.

— О какой потере сожалеете больше? — спрашивает профессор.

— Конечно, о квартире, — отвечаю, не задумываясь. Он смеётся.

— Я так и думал, — и добавляет серьёзно: — А Шпацерману не очень-то доверяйте. Не уверен, что назначение Зальцманович прошло без его согласия. Ему удобнее иметь в технических помощниках безвольную и тупо подчиняющуюся всем его распоряжениям Зальцманович, чем не в меру инициативного и своенравного Лопухова… — Он ещё что-то говорил, кажется, утешал, но я уже выключился.

Околев за ночь в профессорском вигваме, с утра, потеснив молодняк, захватил четырёхместку с печуркой, оборудовав спальные места на двоих. Если не я, то кто позаботится о здоровье профессора? Предзимье, не обращая внимания на наше запоздание, пёрло напропалую. По утрам роса, выпавшая с вечера, замерзала. Кругом было бело от жёсткого инея. Открытая земля покрывалась тонким льдистым панцирем, под которым оставались мелкие нерасторопные пузырьки воздуха. Засохшая жёлто-бурая трава искрилась яркими блёстками, а сучья и стволы деревьев обматывались матовым налётом. В северной тайге зима приходит быстро: вчера ещё было лето, а сегодня уже вокруг снег и может не растаять. Холодно и ничего не хочется делать. Лежать бы в спальном мешке, пока зимние украшения не потекут под солнцем тонкими струйками, с трудом втискиваясь в промёрзшую землю, и думать, как принести большую пользу советским людям и стране в целом. Жалко, что от дум, как ни напрягайся, а лучше жить никто не станет: закон фундаментальной науки. И вообще, академиками давно установлено: кто много думает, тот мало делает, они на этом постулате собаку съели.

Два дня с Сашкой уматывались на контролях, а потом ещё два мёрзли по утрам и парились днём в беспрерывной ходьбе на увязке контрольных пунктов. Мы кончили, и парни кончили, и кончился наш полевой сезон. А Кравчук всё ещё материт своих, бог ему в помощь. Горюн вывез Бугаёва, видел, как они погрузились на машину, а теперь вывозит пробы.

Мои уговорили напоследок сходить за брусникой. Веня надыбал целое красное море, клянётся, что и грейдером не выгребешь. Мне она ни к чему, ягоду я люблю собирать вдвоём: я стою столбом с посудиной, а кто-то рвёт. А тут поддался на уговоры и тоже поплёлся за компанию. Думаю, надо же чем-то побаловать семью, дитю с сахарком очень полезно, да и жене стоит сменить усушено-утрушенные химвитамины на естественные. Пижоны носят цветы, а я бухну ведро отборной бруснички без мусора, ну, не ведро, конечно, полведра набрать бы, и то не чета цветковому венику, который на следующий день зачахнет, а ягодки — ешь, заешься, на всю долгую зиму хватит, если меня сдерживать. Пока собирал, уделался вдрызг: штаны на коленях — красные, руки по локоть — тоже. Если бы кто-нибудь свистнул в обратный путь, когда у меня была треть ведра, я бы первым последовал за ним, но никто даже и не рыпался, и пришлось драть мерзкую ягоду засоченными скользкими пальцами, опускаясь всё ниже и ниже: сначала стоя, потом втрипогибель и, в конце концов, лёжа на животе. Лучше бы я цветы принёс. Но ведро-то набрал! Не боги, оказывается, брусничку собирают!

Воодушевлённый немыслимым подвигом, я совсем раздухарился и, пока мужики собирали барахло во вьюки, пошёл с Сашкой на Уголок за лимонником. Конечно, не столько за ним, сколько посмотреть, как там, бурят или ещё нет, может, уже пьянствуют, празднуя вскрытие руды, а главного виновника, как всегда, пригласить забыли. Я — не гордый, я сам приду, не отмажетесь, друзья-геологи. Пришли, а там — мёртвая тишь. Дорогу, правда, сделали, но буровая всё ещё сверлит на Детальном. Можно было бы и бросить, а они, хитрецы, метры для премии нарабатывают. Кузнецова не видел, да и некогда мне с ним рассусоливать — я зачем сюда припёрся? За лимонником. Вот и торопимся с Сашкой мала-мала набрать да до темноты отвалить. С веток срывать любо-дорого, не надо ни на корточки вставать, ни на пузо ложиться, и берёшь не по ягодке-две-три, а кистями. Быстро отоварились по ведру и — назад. Ну, если, думаю, теперь Марья, т. е., Маша, не захочет за меня замуж, то я прямо и не знаю, чем ещё приманивать. Лимонник нам на первых супружеских порах ой как понадобится! Опытные парни говорят, что он мужскую силу увеличивает и женщину взбудораживает, никак не устоит, так и бросается на шею мужику, даже на мою, тощую и жилистую. Как бы не свернула в запале, и не переборщить бы, а то вдруг — двойня, да две девки — матушки родимые! Сразу придётся разводиться по случаю двойного брака. Мне геофизики нужны, а не Сарнячки.

С первым вывозным караваном ушли все, остался на нашей половине лагеря я, один-одинёшенек в единственной палатке. Оно и понятно: капитан покидает корабль последним. От нечего делать пошёл пообщаться с хорошими соседями, а там тоже только один — наилучший.

— Скоро кончаете? — царапаю ему по-дружески душу, а он молчит, складывает пробы в мешки и как будто не замечает дорогого гостя. — Ты, — успокаиваю его, — сильно не переживай, я как передовик получу ботинки — тебе отдам, носи на здоровье.

— Шёл бы ты со своими ботинками… — грубо отправляет туда, куда даже Макар телят не гоняет на пастьбу. Я его понимаю и прощаю: с пьедестала никому не нравится слазить. Что ж, не хочет — не надо, сам буду носить, мне к свадьбе нужнее. Больше заняться нечем. Собрался с духом и перебрал ягоду, освободив от мусорных веточек и листочков, попробовал, конечно — мерзятина! — росла бы в сахаре, ещё куда ни шло, а так… Опрокинет Машка всю бордовину мне на голову, и лимонника не понадобится. Послонялся, послонялся, сварил, налопался, завалился — не жизнь, а рай. Облако бы помягче для моих костей, но и на этом счастливо в ночь перебрался.

Рано утром разбудил грохот беготни по крыше палатки. Что за нахал? Осторожно встаю, пистолет-автомат в руке, выглядываю — рябчики! Штук десять: и на палатке, и у костра что-то выклёвывают, а кругом — батюшки-светы! — белым-бело. Вовремя пришла матушка-зима. Скорей топить печь! Пришлось согнать вестников — пурхнули по-над белой землёй и скрылись в деревьях. Как-то там в избушке профессор, трудно ему придётся теперь, скорее бы уж уходил в леспромхоз. А он, как ни в чём не бывало, весёлый и бодрый от весёлой погоды и близкого конца мотания по тропам, пришёл через час — очевидно, вышел затемно, и мы в два рейса вывезли остатки. Дальние заснеженные сопки курились, предвещая сильные ветра, на реке появились мощные забереги, ручей наш укрылся прозрачной ледяной коркой, озябшие кусты и деревья поскрипывали, постанывали под холодным ветром с туманом, — всё предвещало наступление зимы.

— Долго вам ещё? — спрашиваю, зная, что не от него зависит, а от экс-передовика. — Через реку скоро не перейти будет, — беспокоюсь.

— Ничего, — улыбается, не отпуская мою руку, — забереги собьём. Судя по всему, за три-четыре дня управлюсь. Успею к вашей свадьбе? — смеётся. — Дождётесь посажённого отца?

Шофёр настойчиво засигналил, торопя, — быстро темнело. Я вспрыгнул на подножку, кричу:

— Берегите себя! — и грожу: — Без вас никакой свадьбы не будет! — Он поднял в прощании руку, и таким, благословляющим, запомнился на всю жизнь. Может, и перекрестил, разве в темноте разглядишь.

Прикатили почти в одиннадцать ночи. В пенале — хлад и запустение, в углах поселились пауки, а Марья, которая не хочет больше быть Машей, не приходила. Вот тебе и сватовство с брусникой, и медовый месяц с лимонником. Завтра схожу и окончательно узнаю, какие у неё планы в отношении нас, а сегодня — поздно: ночные выяснения отношений да ещё на смене суток никогда не приносят ничего хорошего.

Утром не успел открыть дверь в контору, как сразу всем начальникам понадобился: Шпац зовёт к себе, Сарнячка требует, чтобы потом явился к ней. Господи, как они здесь мучились, бедные и бестолковые, без меня! Захожу к начальнику.

— Тебе Коган давал задание на Угловой участок? — спрашивает, пристально всматриваясь в меня, как будто не доверяя самому честному из всех честных сотрудников партии, включая его.

— А то? — отвечаю. — Кто ещё?

— Тащи, — требует.

— Чего тащить? — не понял.

— Задание, чего, — злится он.

— Так он на словах задал, — объясняю, — когда Детальный оформляли. А помните, — вдруг вспоминаю, — вы сами подписывали задание Хитрову на подготовку профилей, когда мы уходили искать Колокольчика? Вспомните, там и подпись Когана была.

— Зови, — командует.

— Кого зови? — не сразу врубаюсь.

— Хитрова.

— Павел, — спрашивает у притопавшего рыжего, — где задание на Угловой?

— У меня, — недоумённо отвечает Хитров, — в папке.

— Неси. — Внимательно прочитал принесённое задание, написанное мною, ещё тщательнее рассмотрел подписи — и вблизи, и издали, и сбоку, проверяя, не подделаны ли, а потом сунул к себе в стол. — У меня пока побудет. Ты иди, — гонит Павла и, выпроводив, опять уставился на крайнего. Крутит в толстых пальцах карандаш и давит взглядом удава на кролика. Только я давно уже не лопоухий — вон как сработал с двумя подписями — не отвертишься. Хотел-то всего-навсего подшпорить топографов, а вышло? Что вышло, я никак не мог докумекать.

— Пиши, — приказывает, — объяснительную на имя Дрыботия, — когда и как ты получил задание на Угловой, на какой комплекс методов и в каких объёмах. В конце укажи, что сделано.

— Ладно, — соглашаюсь. — А в чём дело-то?

Он сдвинул и без того почти сросшиеся исчерна-чёрные лохматые брови, нервно пошатался на скрипучем стуле и объясняет, злясь:

— Дело в том, — говорит, — что участок не зарегистрирован как объект работ этого года, и на него нет разрешения от экспедиции. Дрыботий грозится намылить нам обоим холку и объёмы не принимать к оплате до тех пор, пока приёмная комиссия, председателем которой он будет сам, не установит целесообразность детальных работ на участке. Уразумел, партизан? Будут результаты?

— Они уже есть, — уверяю, — ещё какие, премии некуда будет складывать. Разве Король плохие потребует?

Шпац, разряжаясь, смеётся, убеждённый последним доводом.

— Смотри, Мюнхгаузен! От тебя всё зависит.

Я и без него знаю, что здесь всё зависит от меня — Мюнхгаузена и дон Кихота. На лаконичный документ, где ни словом не упомянуто о сногсшибательных результатах, мне понадобилось каких-то десять минут. Отдал Шпацу, и инцидент на том был исчерпан. Как раз заявились парни, и мы дружно принялись сдавать-складировать шмотьё, аппаратуру и оборудование и пропурхались с увлекательным занятием до обеда. Обедал, наконец-то, в привычной обстановке — в ресторане. Даже стеснялся попервоначалу, но, назаказывав местных фирменных блюд: рассольник по-ленинградски, шницель по-киевски, компот по-узбекски и салат почему-то ни по-каковски, а просто и смачно — «Ришелье», успокоился. Поболтать только не с кем по душам — Ленки нет, в декрете, сообщили подруги. И как это они, бабы, так быстро умудряются? Куда торопятся? Не успеешь жениться, уже — на тебе, нянькайся, папуля. И всё без спроса и согласования. После обеда по завету Архимеда завалился на кровать. Не привыкший к перегрузкам слабый организм отпустил тормоза, и в контору пришлось заявиться к двум. Тут же, чтобы испортить желудок, налетела техручка:

— Я ж тебе сказала, чтобы ты зашёл, — шипит, выставив клычки, — сколько можно ждать?

— Извини, — плетусь за ней, — заставлять ждать — один из немногих моих недостатков. Я и сам себя иногда заставляю ждать. — Зашли в её келью.

— Вот, — подаёт полубумаженцию без заглавия и подписей — я таким дулю больше поверю, а в ней напечатано, что начальник отряда Лопухов В.И. назначен исполнителем и автором проектно-сметной документации по работам партии в следующем году. А чуть ниже, что он же с техруком Зальцманович С.С. утверждаются авторами геологического отчёта за этот год. Что они, хотят сделать из меня Фигаро? — Распишись, — требует Сарнячка, — что ознакомлен и согласен.

— А кто тебе, — смотрю на неё строго, — сказал, что я согласен? — и отодвигаю бумаженцию. — Втёмную подписывать не буду, — и сам про себя думаю, что чёрта с два ещё где-нибудь подмахнусь, хватит копить против себя компроматы. — Объекты для проектирования я сам выберу? — интересуюсь на всякий-який.

Она напыжилась, даёт понять, что взлетела выше с моего шестка.

— Мы с Дрыботием, Антушевичем и Гниденко уже выбрали по рекомендациям геологов-съёмщиков. Тебе осталось только обосновать наш выбор.

Лихо! — внутренне киплю, не отражая пара на спокойном лице. Они выдумали, а я доказывай, что не горбатый, и делаю встречное разумное предложение:

— Раз ты выбрала, так и кропай геологическую часть, а я — технико-экономическую. Лады?

Сарнячка сразу смякла.

— Дрыботий с Антушевичем хотят, чтобы ты всё сделал. — Ага, разгоняю соображалку, хотят проверить, чего я стою, а потом Сарре под зад, а меня в техруки. Понятно, надо им помочь.

— Тогда, — говорю, — окончательно не согласен.

Со злости она вся пошла жёлто-коричневыми щитомордниковыми пятнами, зловеще выставила клычки и шипит:

— Так и передать?

— Так и передай, — неумолим будущий настоящий техрук. — И про отчёт скажи, — наглею заодно, — что мы с тобой договорились: ты сочиняешь про детальные участки, я — про маршрутную съёмку, и Розенбаума нельзя обижать — мужик ночей не досыпает, — хотел добавить, что добирает на работе, но вежливо смолчал, — старается, в конце концов, он тоже начальник отряда и тоже имеет право на отчёт. Согласна? — порыпайся, злорадствую, и ты.

Она опять сжалась.

— Антушевич с Дрыботием настаивают, чтобы ты был основным автором, а я — по маршрутной магниторазведке. — Теперь совсем ясно: меня проверяют.

— Не согласен, — опять стараюсь помочь оценщикам.

— Так и сообщить? — чему-то радуется она.

— Так и сообщи, — насупливаюсь я. На том и разошлись, поделив поровну очки первого раунда, а то, что будет второй, не сомневаюсь.

Успокаиваясь, привёл рабочее место в порядок, приготовил полевые материалы к обработке, а в четыре часа втихую смылся мыться в баню, пока там не скопилась мыльная голытьба. Не идти же к невесте неухоженным, подумает ещё, что подсовываю ей неряху, пора привыкать к воде. Вась-Вась не сказал ни слова, обкорнал побольше, зачесал по-бандитски вперёд и выпроводил, даже не приложившись к моему бутыльку — наверное, тоже начал новую жизнь. Отдохнул в последний раз не вовремя в постельке на всю катушку, часа три с гаком, и, повздыхав, жалея вольна молодца, начал готовиться к наиважнейшему событию в нелёгкой жизни сейчас и, наверное, потом. Перво-наперво прикинем сальдо-бульдо, с каким-таким вступаю в семейный колхоз. Начнём с зарплаты, она у меня — бешеная, если не учитывать вычеты за всё про всё и прибавить невыплаченные премии. Невеста, услышав, пожалуй от радости в обморок грохнется. Пожалею, не скажу, пусть будет моя трудовая семейной тайной, а то заначки не сделаешь. С имуществом — похуже: проигрыватель с пластинками и … всё? Неужели за два трудовых года ничего не нажил? Огляделся — ни-че-го! — шень-ки! Да, брат, вкалываешь как вол, а гол как сокол, и воплощённых в дереве и металле трудов не видать. Ладно, успокаиваю себя, вот получу Ленинскую, и всего накупим: кресло, стеллажи… чёрт! Совсем забыл, что я от премии откажусь для закупки оружия угнетённым трудящимся неразвитых стран для их борьбы за мир. О-хо-хо! Хорошо, что с гардеробом у меня полный ажур, не стыдно невесте показать. Один новый костюм, почти ненадёванный и неглаженый, чего стоит. Ну и что, что один! Было б два, второй бы пылился почём зря. В семье надо экономно жить: всё лишнее на чёрный день откладывать, все женатики так делают. Рубах зато целых две, одна так вообще стильная — ковбойка заношенная, а вторая совсем недавно была белой. Трико есть с пузырями на коленях, не каждый может похвастать. Маек и трусов — не считано и не стирано, мне на год и одной пары хватает, пока не разлезутся. Носков тоже тьма, но целых нет. Что я, виноват, что они такие нежные? Негусто, конечно, но и не пусто, не голый приду. Да если хорошенько покопаться под кроватью и за печкой, ещё что-нибудь ценное найдётся. Простыней у меня… они казённые, как и наволочки, не в счёт, с клеймом фиолетовым, их не утащишь. Полотенца тоже помечены. Можно, конечно, клейма выстричь, а можно и повременить с женитьбой, пока не прибарахлюсь. Поднакопить всякого приданого, тогда и в омут с головой. Идея! Нет, нельзя, профессор силком женит. А-а, да что я разволновался? Скажу невесте, что всё повыбрасывал: и дорогое имущество, и заграничное шмотьё, потому что привык новую жизнь начинать с нуля. В конце концов, не в барахле счастье, а в том, что у неё буду я. На том и прекратил инвентаризацию.

Говорят, женщина любит ушами — говори, говори ей с утра до вечера всякие приятности, она и не заметит, что в доме шаром покати. И ничего просить не будет, если стихи будешь читать. Надо свои охмуряющие тезисы подготовить да и прорепетировать нелишне. Может, рубануть прямо, не лукавя: «Я тебя люблю!» — и Вася! Стоп, стоп, присказка ни к чему, а то подумает, что двое Васей любят, начнёт расспрашивать про второго и первого забудет. Лучше просто: «Я тебя люблю!» И всё, что ли? Нет, пожалуй, этой лапши маловато, надо ещё что-то добавить. Ах, да: «Выходи за меня замуж!» Вот, теперь в тютельку, полный гарнир. Всё, текст готов, осталось заучить как следует. Заодно решил и мимику освоить, встал перед зеркалом и, напыжась, громко, как доклад, произнёс утверждённый текст. Многие толкуют, что от любви глупеют, но такой глупой рожи, что в зеркале, я ещё не видел. От огорчения опять грохнулся на кровать, бормочу скептически: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж…» Примитив! Чистая бодяга! Всё равно, что: «Привет, как твоё здоровье?» Вот прадеды наши, те умели объясняться в любви. «Мадам! Я у ваших ног, скажите скорее „Да!“, иначе я прострелю изнемогающее от любви к вам сердце!» Чёрт! Пистолеты всё ещё в Париже… да и Марья ещё не мадама. Тогда так: «Прекрасная Мари! Я у ваших стройных ножек с раскоканным сердцем, и только вы его можете склеить. Скажите в темпе „Да!“, иначе я окочурюсь, и все расходы на похороны лягут на ваши прелестные плечи». Надо будет что-нибудь взять подстелить, когда буду ложиться у её ног. Костюм-то один, ладно, если скажет «да», тогда отчистит, а если от ворот поворот, придётся самому. Может, штаны снять и аккуратно повесить на спинку стула, прежде чем ложиться? О-хо-хо и а-ха-ха! Сколько лишних забот. Пойду с неподготовленным текстом, что-нибудь экспромтом сморожу, за мной не станется. Лишнего, конечно, не брякну, у меня каждое слово взвешено, никаких весов не хватит, зевальник раззявлю — само польётся, не удержишь. Где-то у профессора одеколон был. Ага, вот он, в тумбочке, настоящий — «Тройной». Знаю я себя: разволнуюсь и употею так, что от упоительных запахов мухи сдохнут. Как бы и невесту не отпугнуть. Сейчас для профилактики обильно смочим подмышки, где много шерсти, можно и в другом месте, где она есть, ещё слегка, чуточек, помажем за лопоухами и готов, как огурчик маринованный. Фу, какой отвратный дух! Как после недельного запоя. Помахал фалдами смокинга, избавляясь от излишних миазмов и — в путь, в омут.

В родном хирургическом коридоре порхает какая-то пигалица в белом халате. Еле уловил.

— Сестричка, — окликаю. Поворачивается — и никакая не сестричка, скорее, дочка, и жиденькие косички торчат из-за ушей. — Позови, — прошу, — Машу.

— А она в отгулах, — сообщает, — я её подменяю.

Ну, нет, пугаюсь, мне такой подмены не надо, вызовут ещё на линейку. Отдаю ей пионерский салют и рву когти подобру-поздорову к тётке, ловить неуловимую суженую. Свет в окошках есть, но дверь на запоре. Стучу — бесполезно, грохочу — кто-то идёт, дверь слегка приоткрывается, и в щели видны нос и насторожённые глаза.

— Чего надо?

— Мне бы, — лопочу, — Марью на чуток, минуток на пяток.

— Она здесь больше не живёт, — и дверь так быстро захлопнулась, что нос еле успел убрать.

— А где она живёт? — спрашиваю дверь, но та молчит.

Нет невесты, как в воду канула. Зря только костюм надевал, одеколонился, причёску сделал а ля Лондон-бэби. Пойти, что ли, прошвырнуться по ситям, невест посмотреть и себя показать на танц-толчке? Хожу там, где посветлее, гляжу поверх голов, девки около так и шастают, но ни одна не обратилась пошло: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж». Видно, отпугивает их мой байроновский вид, не привыкли к хорошим костюмам с элегантными галстуками и почти новым ботинкам, требующим срочного ремонта, пугаются бабоньки. Смотаться, что ли, в киношку? Всё равно вечер потерян. Как раз давали мою любимую комедь «Волгу-Волгу», которую я видел раз сто. Присмотрю, думаю, какую-нибудь симпатяшку, сяду рядом, а в темноте ей на ушко: «Я вас искал всю жизнь!» — она и обомлеет от радости. Так и сделал. А мымра отворачивается в другую сторону, к соседу, и чуть ли не на весь зал: «Коляня, тут один ищет твоего кулака». Тогда я обомлел, но совсем не от радости, оправдываюсь, что не в ту сторону повернулся, и сматываюсь из кина пока цел. Иду, оглядываясь, чтоб не догнали, и вспоминаю с облегчением: если не везёт, так не везёт, и не рыпайся, и это невезение лучше всего переспать.

Сарнячка умотала жаловаться, и я целый день спокойно и тщательно обрабатывал на чистовую материалы электропрофилирования по Угловому. В обед сбегал в больничку, но там в их отделении никто не знает Марьиного нового адреса, и всё, что узнал, это то, что вроде бы у неё занемогла мать, и дочь собиралась к ней. Вот так: у неё заболела мать, а мне стало легче — нашлась беглянка, можно заказывать марш Мендельсона.

К концу рабочего дня приехал Кравчук, закончивший маршрутные мытарства. Спрашиваю, где Горюн, отвечает, осклабясь, что догоняет с оставшимся барахлом, не поместившимся на машине. Совсем стало фартово! От радости, что все нашлись, решил навести марафет в пенале, а для поддержания духа врубил на полную мощность Первый Чайковского. За взвывами оркестра не сразу и расслышал стук в дверь. Маша?!

— Входи! — ору, нарисовав на морде приятную прощающую улыбку. Входит … Шпац.

— Горюнов не заходил? — спрашивает, оглядывая комнату.

— Пришёл уже? — спрашиваю в свою очередь, стирая дурацкую улыбку.

— Лошади, — отвечает, — стоят неразвьюченные, у Марты повод весь копытами истоптан, а передние ноги порезаны ремнём. Горюнова нигде нет. — У меня и сердце остановилось, стены поплыли, и пришлось сесть на стул.

— Я сейчас! — кричу в ужасе и начинаю торопливо напяливать полевую одежду. — Вы подготовьте пока машину, а я — быстро. — Он, не говоря ни слова, вышел, и я почти следом бегу, чуть не забыв вырубить Чайковского. На ходу уже прихватил спальный мешок. Обычно неторопливый и несговорчивый шофёр, копавшийся в моторе нашей потрёпанной ласточки, услышав, в чём дело, не стал кочевряжиться, что-то подвернул, захлопнул капот и, сев за руль, с одного качка завёл мотор. Я, не мешкая, забрался с мешком в кузов, Шпац подал мощный аккумуляторный фонарь, сам влез в кабину, и мы покатили в мрачную неизвестность.

Далеко ехать не пришлось. Горюн лежал прямо на дороге примерно в двух километрах от въезда в посёлок, лежал на правом боку, вытянув правую руку, в которой, вероятно, удерживал повод, и Марта, прежде чем решилась уйти и увести караван, долго топталась на месте, о чём свидетельствовали многочисленные копытные вмятины, а потом некоторое время тащила хозяина, цепко удерживающего длинный повод, пока ей не удалось вырвать его. На разлохмаченной седине, покрытой грязью и пылью, запеклась крупными сгустками потемневшая кровь. Поставив рядом включённый фонарь, я опустился на колени и приложился ухом к груди. Там было тихо. Потрогал запачканные ладони — холодные. Приподнял склонённую к груди голову, кое-как дрожащими руками стёр поданной шофёром тряпкой грязь и кровь и увидел на левом виске дырочку, из которой, освобождённая от пробки, засочилась кровь. На другой стороне головы такая же дырочка обнаружилась за ухом.

— Его убили! — взвыл, теряя самообладание. — Гады!! Кто? Убью!!!

Нагнувшийся рядом Шпацерман умело прикрыл смотрящие на нас с недоумением глаза. Шофёр с грохотом открыл задний борт.

— Давай, лезь, — приказывает начальник, — примешь у нас.

Со второй попытки, шатаясь на ослабевших подгибающихся ногах, соскальзывая с колеса, мешком перевалился через борт в кузов, расстелил пригодившийся мешок у кабины, и мы втроём с трудом уложили тяжёлое тело. Борт закрыли, все уселись по местам, и катафалк отправился в обратный скорбный путь. Сидя прямо на полу кузова и придерживая голову профессора, я неудержимо и неутешно плакал, и мыслей никаких не было.

Встретил нас Хитров, очевидно, предупреждённый начальником. Лошади были развьючены и поставлены в конюшню. Вдвоём со Шпацерманом мы занесли Горюна в Красный Уголок и уложили на длинный стол президиума.

— Я останусь здесь, — говорю, хватаясь за стул.

— Не выдумывай! — прикрикнул начальник. — Иди домой, опомнись, — и силой выставил меня за дверь, а её запер на ключ.

Лёжа на спине, никак не мог ни на чём сосредоточиться — одна мысль метрономом забивала все: этого не может быть, я сплю… Если бы! Не знаю, сколько времени провёл в прострации, только в дверь вдруг настойчиво застучали и открыли, не дожидаясь разрешения. Вошли двое в одинаковых серых кепках, одинаковых чёрных плащах с поясами и чёрных отглаженных брюках.

— Горюнов здесь проживал? — спросил один, внимательно вглядываясь в меня.

— Да, — отвечаю растерянно, — а в чём дело?

Но они, не объяснив, подступили к профессорской кровати, один открыл тумбочку и выбрасывал, внимательно рассматривая, всё, что в ней было, на кровать, а второй потрошил чемодан, что лежал под кроватью. Наворотив гору, они завернули матрац вместе с вещами и постелью сначала с одной, потом с другой стороны, проверяя, нет ли там чего, обшарили висящие на гвоздях над кроватью одёжки и, не обнаружив ничего интересующего, подошли ко мне.

— Встань у дверей, — приказывает один. Я встал, и они сделали то же с моими вещами, а потом перевернули вверх дном всё, что было в комнате и, не обменявшись ни словом, спокойно помыли руки под умывальником и ушли. Сердце колотилось так, что я отчётливо слышал его стук. Так вот оно как бывает… Как ни странно, но наглый визит нелюдей в чёрном помог прийти в себя. Ничего не прибирая, вышел, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Прошёлся до конторы, а в Красном Уголке горит свет. Торопясь, зашёл и прямиком к закрытым дверям, но там стоял ещё один чёрный.

— Нельзя, — заступил он мне дорогу.

— Кто там? — спрашиваю, волнуясь. — Что там?

Он улыбнулся.

— Бабки приводят покойника в надлежащий вид.

— Я принесу одежду? — спрашиваю разрешения.

— Неси, — разрешает.

Выбрал из разбросанного на кровати белую рубаху, нижнее бельё, носки, снял со стены костюм.

— Давай, — протягивает руки охранник. — Тебе туда нельзя, — и уносит внутрь, захлопнув за собой дверь.

— Лопухов! — окликает из приотворённой двери кабинета Шпацерман. — Зайди.

Захожу. У окна, разглядывая ночную темноту, сидит ещё кто-то в кожаной куртке. Поворачивает голову — Марат! Сам начальник чёрной банды. Вот это почёт профессору. Здороваюсь. Он молча кивает и снова отворачивается, как будто лишний.

— Прочитай и распишись, — подвигает Шпацерман к краю стола какую-то рукописную бумагу. Читаю: «На основании судебно-медицинской экспертизы установлено, что смерть Горюнова Радомира Викентьевича, ссыльного поселенца, наступила в результате обширного инфаркта…»

— Как, — ору, — от инфаркта?!

Марат от окна спокойно отвечает, не повышая голоса:

— Так надо для государственной безопасности.

И ничего не возразишь против такого весомого довода. Смотрю ниже: подписали: судмедэксперт — без подписи, а следом автографы Шпацермана, Хитрова и шофёра. Кое-как, сквозь слёзы злости и бессилия, накарябал и свой, но без закорючки, недействительный.

— И здесь, — не отстаёт начальник и подвигает другую бумагу, а в ней: «Обязуюсь причины смерти Горюнова Р.В. не разглашать» и те же подписи. Подмахнул, сжав зубы, и эту. Всё равно память никакими бумажками и запретами не уничтожить. — Хоронить, — сообщает Шпацерман, — будем на рассвете, не опоздай.

Вот так, даже проститься никому не дадут. Изверги! Даже мёртвого боятся.

— Можно мне, — прошусь, — помочь одевать?

— Скажи, что разрешаю, — снова подал голос Марат.

Заскакиваю в Красную мертвецкую. Две какие-то бабки — и не бабки вовсе, а здоровенные бабы — небрежно напяливают на профессора рубаху, не обращая внимания на стукающуюся о стол голову.

— Осторожней, вы! — рычу на них, подбегая и придерживая седую красивую голову настоящего мыслителя. Придерживаю и не узнаю. Профессор помолодел: морщины разгладились, черты лица помягчели, наконец-то, он нашёл настоящий умиротворённый покой.

— Ни-чё, — отвечает одна из баб, — он не обидится. — Втроём дело пошло спорее и, самое главное, аккуратнее. За окном загудела машина, въезжая во двор, грохнул задний борт, по коридору, приближаясь, заторопились напряжённые шаги, дверь широко распахнулась, и двое чёрных духов втащили гроб. Поднесли к столу, бросили рядом и удалились строем. Один вернулся с молотком и гвоздями.

— Я сделаю, — прошу. Тот, не отвечая, согласился и ушёл.

— Ну, что, — говорит одна из баб, — ложим с богом? — Я поставил гроб на два стула и забегал по комнате, выискивая, что подложить, чтобы профессору было мягче. Схватил лежащий в углу более-менее чистый спальный мешок из Кравчуковского имущества, аккуратно постелил на дно домовины обратной стороной вверх, а на него — красный сатин с президиумовского стола, что лежал, свёрнутый, на подоконнике.

— Теперь, — разрешаю, — можно. — Беру профессора за плечи, бабы — за ноги, и мы с трудом укладываем его в вечную кумачовую постель. Аккуратно расправил одежду, уложил руки на грудь, хотел поправить седину, сбившуюся на левый висок, но одна из баб заблажила:

— Не тронь, — и показывает глазами на дверь, — он приклеил.

Спрятали, сволочи, преступный след!

— Вы идите, — говорю бабам, — а я ещё побуду. — Наклонился над ним низко-низко и бормочу, еле сдерживая слёзы: — Простите, что не уберёг! Я помню всё, о чём говорили ночами как отец с сыном. Обещаю, что для меня всегда главным будет дело, а не чины и регалии. Вам не придётся за меня краснеть там, — и больше ничего сказать не успел. Вошёл чёрный и приказывает: «Давай, заколачивай, нечего тянуть». Накрыл я самого дорогого в мире человека крышкой, пообещав, что всегда он будет со мной рядом, всегда его совет будет главным, и аккуратно задолбил молотком по гвоздям. Ещё постоял и выбрел, шатаясь, на улицу.

Начинало по-осеннему медленно светать. Обнаружилось, что во дворе стояли, ёжась от холода, все наши ближние. Не увидел только Алевтину, Сарнячку и Кравчука. Ко мне подошли, встали рядом единой группой. Наконец, входные двери распахнулись, и трое чёрных и Шпацерман вынесли на руках гроб. Я подскочил, сменил начальника, и понёс последнее пристанище профессора к машине, чтобы отправить его в последний короткий маршрут. И вдруг случилось чудо! Я сам слышал, и другие слышали, оглядываясь, как заржали лошади в конюшне и застучали копытами, провожая любимого хозяина. Ну, как тут не навернуться слезам! Поставили гроб на машину, я без спросу залез следом, а за мной Хитров и двое духов. Шпацерман сел в кабину, и траурный катафалк медленно выкатил на улицу. Шофёр, за неимением прощального салюта, громко засигналил, и мы неспешно двинулись по просыпающимся улицам. Наши, которым запретили сопровождать, торопливо шли, почти бежали следом. Народ выходил из домов и понятливо провожал нас глазами. Люди подходили к отставшим и, наверное, расспрашивали из любопытства, кого хоронят так скрытно. Многие, заядлые рыбаки и охотники, хорошо знали нашего Горюна, знали и уважали умного человека за помощь, добрый совет, интересный разговор. Кладбище у нас расположено за другим концом посёлка, ехали долго, и всё больше жителей видело нас, и многие присоединялись к отставшим.

У ограды кладбища машина остановилась, и четверо своих, связанных тайной смерти усопшего, понесли гроб к готовой могиле, а чёрные архаровцы остались у калитки, не пропуская больше никого. Толпа всё росла и росла и, наконец, прорвав жиденький кордон, устремилась к нам и тесно окружила могилу. А мы уже опустили гроб вниз, бросили по кому земли и принялись, не торопясь, закапывать. Подоспевшие добавили свои комья, у меня отобрали лопату, и вскоре над могилой вырос аккуратный холмик. Один из духарей подошёл к Шпацерману и предупредил: «Никаких речей!» Кто-то взял меня под руку и прижался к боку. Я повернул голову и не удивился, увидев Машу. Обнял её за плечи, говорю:

— Он так хотел, чтобы мы были вместе, и вот его нет.

— Не говори так, — горячо возразила она, — он всегда будет с нами, — обрадовав тем, что мы думаем одинаково. И верно: почему только вожди должны жить после смерти, хорошим людям тоже надо.

Провожающие стали уходить, наши забрались на машину, остались мы с Машей как одно целое и Шпацерман.

— Ну почему понадобился инфаркт?! — взрываюсь я ни с того, ни с сего, взвинченный накопившейся нервной энергией.

— На убитого ссыльного, — глухо объясняет начальник, — надо заводить дело, искать убийцу, дело надолго зависнет, а так — естественная смерть, и дело — в архив.

— Но это подло! Безнравственно! — кричу я, не в силах сдержаться.

— Ты пока не знаешь реальной жизни, — чуть усмехается Шпацерман.

— Зато знаю, кто это сделал! — ору, совсем потеряв контроль над собой. — Так точно попасть в голову из дальних кустов можно только из винтовки с оптическим прицелом, а такая в посёлке есть лишь у…

— Замолчи! — заорал Шпацерман, повернув ко мне злое лицо. — Замолчи, — повторил он тише. — Горюнову не поможешь, а себе навредишь на всю жизнь. — Я остыл, но не согласен: если молчать, то ещё больше навредишь себе. — Пошли, — зовёт начальник, — нас ждут.

У калитки, когда Шпацерман поставил ногу на подножку, Маша говорит:

— Мы не поедем, мы пройдёмся, хорошо? — обращается ко мне, а я невольно отметил характерную женскую черту, уже проявившуюся в девчонке: сначала решить и сделать, а потом спросить согласия у мужика.

— Хорошо, — соглашаюсь и я, мне и самому не хочется ехать в скорбной толпе под участливыми взглядами наших бабонек.

Сначала шли молча, привыкая к новым отношениям, а когда вышли на улицу, я взял её под руку и, волнуясь и сбиваясь, рассказал правду о смерти профессора и про подлые бумаженции.

— Я их подписал, — твержу, захлёбываясь горькими признаниями. — Я тоже подлый, такой, как они, — подлый и грязный!

— Неправда! — прерывает Маша мои постыдные покаяния, заглядывая в лицо. — Если бы ты был подлым, я бы не шла с тобой сейчас рядом. — Довод мне показался убедительным. — Своими подписями ты никому не навредил, не надо только рассказывать об убийстве профессора ненадёжным людям.

Пожалуй, она права. Я начал понемногу успокаиваться, не зная, что тёмное пятно на совести так и останется на всю жизнь.

— Где ты пропадала? — капризно выговариваю, словно ревнивый муж. — Почему ушла из пенала? Почему не приходила потом? — Как приятно повредничать, забыв свои тяжкие вины. — Я так тебя ждал! — чуть не плачу, жалея себя. — Мне так много надо тебе сказать!

— Правда? — она обогнала меня на шаг и снова заглянула в лицо, проверяя по его выражению искренность моих причитаний. — Не сердись, — и спокойно рассказала, что ушла потому, что надоели подозрительные косые взгляды наших женщин, что не приходила потому, что постоянно дежурила по вечерам, набирая отгулы, чтобы съездить к матери, которая приболела, что последние дни была у неё и вернулась только вчера, что ушла от тёти, потому что та захотела сделать из неё домработницу, что…

— Машуля, — перебиваю её, — ты прости меня за допрос и невротическое брюзжание — день такой сегодня, сама понимаешь. Простишь? — Она только крепче прижалась ко мне. А не доходя до центра, вдруг потянула в переулок, и мы пошли, поднимаясь по пологому склону, пока не дошли до чистенькой мазанки с голубыми рамами и голубыми резными ставнями под добротной тесовой крышей.

— Здесь я живу теперь, — сообщила подруга и потянула за руку в калитку. На низеньком крылечке под козырьком приостановилась. — Хозяйку зовут Полиной Матвеевной, она — вдова, муж умер в этом году от силикоза, взрослые дети разъехались, осталась одна, вот и пустила меня. Пошли, — и уверенно толкнула дверь.

В кухне нас встретила пожилая крупная женщина со старческим лицом в мелких морщинах и молодыми, голубыми как весеннее небо, большими улыбчивыми глазами.

— Вот, — выставляет меня вперёд квартирантка, — знакомьтесь: Полина Матвеевна — мой очень хороший знакомый…

Ну, такого нейтрального определения я больше не потерплю и исправляю:

— То есть, жених, — и мы втроём немного смеёмся, причём, хозяйка — насторожённо, пристально всматриваясь в незваного гостя, Марья — смущённо, а жених — нахально.

— Зовут Василием, — продолжает невеста, — он — начальник отряда в геофизической партии, инженер, — характеристика очень внушительная, я даже смутился.

Хозяйка, не поделившись со мной впечатлениями от аттестации, по-свойски напала на постоялицу:

— Маша, — смотрит укоризненно, — почему не предупредила, что придёшь не одна? Я не ждала и ничего не приготовила.

— Ничего и не надо, — утешает проштрафившаяся, и я встреваю следом:

— Это мы виноваты, нам надо было прийти не с пустыми руками, — и вижу, что после таких моих слов рейтинг мой повысился. — Извините, — продолжаю, — сегодня у нас такой печальный день, но мы исправимся, — и поворачиваюсь, чтобы немедленно подтвердить слова делом.

— Вася, — окликает Маша, — возьми сумку.

И я тороплюсь в центральный магазин, уверенно помахивая семейной сумкой. Через час вернулся с переполненной торбой, из которой заманчиво выглядывали горлышки беленькой и красного. И у них на плите что-то настойчиво скворчало и булькало. Маша в фартуке, такая домашняя, симпатичная, раскрасневшаяся, приняла сумку и предлагает по-семейному:

— Тебе пока делать нечего, сходи, наколи дров побольше, если не трудно.

Мне — трудно? Да это моё любимое занятие в поле… если очень попросят. Целый час, наверное, вкалывал, с удовольствием ощущая возвращающуюся радость жизни.

Потом чин-чином, сидя за столом, накрытым белой скатертью, втроём помянули безвременно ушедшего в мир иной Радомира Викентьевича и неожиданно вылакали всю бутылку водки. Под отменную закуску как-то и не почувствовалось, да и истомлённая горем душа требовала нейтрализации скопившейся депрессии. Я, не торопясь, рассказал всё, что знал про жизнь профессора, женщины повсхлипывали и повздыхали, а я дал зарок всегда отмечать этот день как день памяти самого дорогого человека. Однако, чувствую, что глаза сами собой слипаются, и во всём теле пропало всякое сопротивление, да ещё зевота одолевает.

— Устал? — спрашивает Маша.

— Извините, — винюсь, — я эту ночь совсем не спал.

— И молчишь! — укоризненно пеняет невеста, встаёт, ловко расправляет свою постель у стены и предлагает: — Ложись, отдохни.

Уговаривать не надо, снял пиджак и ботинки, свалился как куль и тут же забылся.

Не проснулся, а очнулся, смотрю: за удвинутым к окну столом сидит ко мне боком ангел с длинными распущенными по плечам и спине волосами, вызолоченными заглядывающим в окно вечерним солнцем. Склонился над тетрадками, закусил нижнюю полную губу — так и хочется предупредить, чтобы не прокусил нежную розовую кожицу — и подводит итоги дневных добрых дел. В цветном халатике, руки до плеч голые, коленки — тоже, а ступни спрятал в меховые тапочки. И так мне хорошо, что не хочется ни шевелиться, ни, тем более, вставать, а хочется смотреть и любоваться. Неужели не сон?

— Ма-а-шень-ка-а, — произношу шёпотом, одними губами, но она услышала, повернула золотую голову и смотрит на меня отсутствующим взором затуманенных тетрадными думами синих с зеленцой глаз, почти тёмных, почти без зрачков и таких огромных, что кажется, заглядывает в самую душу — Ты, — чуть повышаю голос, — такая красивая, такая… — и спазм стиснул горло, — … родная, что мне страшно тебя потерять. — Глаза её сразу растуманились, вспыхнули синими лучами, лицо озарила солнечная улыбка. Она встала, подошла ко мне и опустилась рядом на пол. Ну, вот, подумалось мне некстати: не я, а она у моих ног, голыми коленками на полу, и ничего не подстелила. — Маша, моя Машенька, — говорю, а в сердце такая нежность, что никакими словами не передать, — я тебя очень, очень, очень люблю! — и слова эти оказались совсем не пошлыми, а очень даже кстати и очень, очень, очень верными.

— И я тебя, — отвечает еле слышно, легонько положив голову ко мне на грудь, — даже больше, чем очень, давно, с самой скалы.

Меня как молнией долбануло, даже дёрнулся, напугав Машу. Отстранил слегка её, недоумённо расширившую вмиг затуманившиеся глаза, вскочил с кровати, кричу восторженно:

— Маша! Машенька!! Выходит, что я два месторождения на скале нашёл: рудное и тебя! — успокоившись, подошёл к находке, сели мы на кровать в тесную обнимку, и я рассказал ей всю Угловскую эпопею, не забыв и про козни Хозяйки известняковой горы.

— Фантазёр ты, — треплет она, улыбаясь, мою роскошную шевелюру, — с тобой не соскучишься, — и, неудобно изогнувшись телами, обнявшись, мы впервые целуемся. Прошло много-много времени, прежде чем она, почти задохнувшись, пытается освободиться, но старается плохо, а я держу крепко, всё сильнее прижимая к груди горячее и податливое тело, и, не удержавшись, мы падаем на кровать, я — снизу, а она — почему-то сверху, и мне самому от волнения дышать нечем.

— Маша, — шепчу в самое ухо, — мы не так лежим, и я чего-то хочу, прямо умираю. Маша?

— Потом, Васенька, потом, — шепчет и она, перестав сопротивляться и вжимаясь в меня всё теснее и теснее, так, что я ощутил жар её грудей и услышал перебивчивый стук обоих сердец, — нельзя нам, ты забыл, какой сегодня день?

Я всё забыл! Только что клялся чтить память дорогого человека и чуть не осквернил её, да не когда-нибудь, а в день похорон, в день памяти. Подлеца — он и есть подлец, Маша была не права. Осторожно отстраняю её, цепляющуюся за мою шею обессилевшими руками,тяжело дышащую с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом. Радомир Викентьевич, наверное, заворочался в гробу от нашего бесстыдства.

— И правда, Маша, — соглашаюсь с окончательно сомлевшей девушкой. — Давай будем вставать.

А она уже не хочет, ей и так хорошо, но я неумолим, осторожно сваливаю разгорячённое тело на кровать и решительно встаю. Вот что значит настоящая сила воли! А она встаёт не сразу, некоторое время лежит, закрыв глаза и возвращаясь в нормальное состояние, потом поднимается, смущённо улыбается и застенчиво поправляет халатик, который как ни натягивай, а всё равно соблазнительные коленки, шея и руки снаружи.

— Будем пить чай, — смотрит на меня ясными невинными глазами, — со сгущёнкой. — Надо же! Запомнила мой неординарный англосаксонский вкус. Вообще-то я бы не прочь хватануть бокал шампанского для поддержания духа и штанов, но эля у них, конечно, нет. Надо будет запастись одним-двумя ящиками на всякий такой-сякой случай. Ладно, сойдёт и сгущёнка с чаем. Приоткрыв дверь из нашей комнаты, Маша бодро кричит в проём: — Полина Матвеевна! Как насчёт чая? — А та из кухни, наверное, слышала нашу возню:

— Уже готов, пейте.

— Нет, нет, — радуется постоялица, — все вместе и на кухне, ладно? — оборачивается ко мне, уже решив и позволяя присоединиться к решению. И мы дружным триумвиратом хлещем допинг со сгущёнкой, двое много и без причины смеются, то и дело заговорщицки взглядывая друг на друга, а третья улыбается, может быть, вспоминая свой первый чай, свой беспричинный молодой смех, свою молодую радость, переполнявшую душу и сердце. А может быть, жалея нас. После чая и того, что не случилось, вдвоём как-то стало стеснительно, одолела боязнь дотронуться друг до друга, и говорить стало не о чем — главное сказано, и не хочется валить сверху словесный мусор. Пошли гулять.

Конец рабочего дня, а народу на улицах немного. Редкие неторопливые прохожие и ещё более редкие пары с любопытством оглядывали нас с головы до ног, любуясь гармоничной парой — что она, стройная и фигуристая с русой косой до пояса, что он, статный красавец мосластого типа. Я, конечно, как и полагается, веду даму под руку, напрасно стараясь приспособиться к её мелкому шагу, отчего дёргаю то вперёд, то назад. Сколько нам ещё придётся походить так, чтобы приспособиться друг к другу.

— Просачковали мы с тобой сегодняшний день, — говорю, нисколько не жалея трудового дня. — Тебе не влетит?

Она смеётся:

— Сегодня воскресенье. Совсем ты замаялся, счёт дням потерял, бедненький.

И правда: в несчастье и в счастье ни дней, ни часов не считают. Вдруг вспомнилась разгромленная вдрызг хата, возвращаться на свалку ой как не хотелось! А придётся. Придётся копаться в вещах профессора… Не хочу!

— Маша, — нашёл выход из положения, — пойдём, приберёмся у меня, а то я один ничего толком не сделаю.

— Конечно, пойдём, — соглашается подруга, и зашагали быстрее.

В пенал прошмыгнули тайком, как воры, не хотелось, чтобы кто-нибудь застукал и пристал с расспросами и сочувствием. Когда открыл дверь и включил свет, Маша всплеснула руками.

— Господи! Да что же это такое!

Мне тоже обстановка не понравилась. Был бы один, расчистил бы путь к кровати, рухнул и переживал бы до утра. Но Маша не из тех, она — инициативная, сняла пальтишко и без промедления принялась перебирать-разбирать разбросанные вещи, складывать-укладывать и вдруг остановилась.

— Что будем делать с вещами Радомира Викентьевича?

Проблема. Я как-то и не задумывался на эту близкую тему.

— Давай, — предлагаю, — сложим в тюки, а завтра я отдам их Анфисе Ивановне на склад.

— Может, что оставишь себе? — спрашивает неуверенно.

— Нет, — категорически отвергаю мародёрство. — Мне, — оправдываюсь, — как-то не по себе пользоваться вещами умершего. А вдруг и ему это неприятно? Знаешь, — объясняю, — давным-давно вместе с умершим хоронили и его вещи, включая жену, и это было правильно.

— Ты, — подначивает, — имеешь в виду жену?

— А что? — кручу свою идею. — Мне, например, очень не всё равно, если ты выскочишь после моей смерти замуж, и кто-то будет тебя обнимать, целовать и ещё что-то нехорошее делать.

Она смеётся.

— Не бойся, мы умрём вместе, в один день и в один час.

— Согласен, — отвечаю, — только я утром, а ты попозже, вечером и какого-нибудь другого года. — Мы ещё хотели поспорить, кто и когда почиет в бозе, но в дверь постучали, я открыл — соседи, техник и его жена из епархии Кравчука.

— А мы, — оправдываются, — услышали шум и зашли посмотреть — не чужой ли кто. Что это у вас?

— Да вот, — объясняю, — поссорились немного.

— А-а, — тянут они заинтригованно, — ну, тогда не будем мешать, — и уходят, а мы прыснули со смеху, ничуть не сомневаясь, что ссор у нас никогда не будет, и рьяно принялись за дело. Я тоже участвовал, больше мешая, чем помогая, но в любом деле, известно, главное — участие, а не личный результат. Когда почитай всё кончили, осталось подмести сор да умыть руки и можно было сказать друг другу поздневечернее прости-прощай, Маша, умница, нашла за печкой два накрытых тряпками и завязанных ведра.

— Что в них? — спрашивает.

Ура! ликую, вот это удача!

— Совсем запамятовал, — каюсь радостно, — такой нынче день. Это мои таёжные подарки тебе. Понюхай сквозь тряпки, пахнет, и угадай.

Она, конечно, угадала:

— Брусника! Лимонник! Ой, спасибо!

Кую железо:

— Сама не донесёшь, я тебе помогу, — и счастливая одарённая не возражает. Ещё бы! Если бы мне ведро сгущёнки подарили да ещё и донесли до дома, я бы тоже не возражал.

Таранить-то, однако, пришлось через весь посёлок и почти всю дорогу оба кузовка мне одному, но я бы и ещё пару раз сходил туда-сюда, лишь бы не возвращаться в пенал.

— Полина Матвеевна! — орёт Маша, первой заскакивая в дом. — Мы по ягоды ходили. Принесли, принимайте, — и даёт дорогу носильщику.

Хозяйка отлипла от плиты, откуда ужасающе аппетитно несло печёным тестом, подошла вся в жару, тоже радуется ягодкам, а может, и нам тоже — у женщин никогда не поймёшь, чему больше. А добытчица торопится развязать тряпки, показать на треть усевшие лесные витамины.

— Вот! — и столько в голосе гордости, словно сама ползала по таёжному склону.

— Надо бы перебрать, — советует-предлагает хозяйка.

— Уже, — подаю голос и я.

— Тогда брусничку замочим холодной водой, а лимонник засыплем сахаром. Давай, хозяюшка, — улыбаясь, обращается к Маше, — действуй, а то я замаялась с пирогами, не отпускают ни на минуту.

Ещё раз — ура! Пироги я страсть как люблю, особенно с капустой и мясом побольше.

— А они с чем? — интересуюсь нахально, надеясь на третье «ура!»

— Всякие, — отвечает, — с горбушей и рисом, — фу-у! — яйцом и морковкой, — бе-е! — немного с творогом, — теплее! — есть и с мясом и капустой, — горячо! ура! — не знаю, кто какие любит.

— Я, — успокаиваю, — всякие люблю… особенно с мясом и капустой.

— И я, — вторит невеста, — всякие… особенно с творогом. — На тебе! Не успели сойтись, как вкусами разошлись. Придётся ей привыкать к моим, такая уж женина судьба.

С пирогами сам бог велит попьянствовать — пригодилось красненькое-то. Тем более что я многое возлагал на это неожиданное и весьма кстати пришедшееся застолье, главное, не окосеть самому и подпоить хозяйку, чтобы стала добрее и сговорчивее. Перед тем, как садиться за стол, произвёл разведку боем.

— Машуля, — говорю умильно, подходя к ней близко-близко и беря за руки, чтобы исключить отступление, — предлагаю тебе крайне выгодную финансовую операцию.

— Ты? — и улыбается, не веря, но всё же заинтересовалась: — Какую?

Так, думаю, надо до предела подавить возможное сопротивление и обнимаю её за плечи.

— Давай, — говорю, — будем платить за комнату вместе?

Она быстро откинула голову, повиснув в моих руках, и спрашивает удивлённо, не усёкши моей выгоды:

— Тебе-то какой резон? Ты же здесь не живёшь.

Я тут как тут:

— Так это легче лёгкого исправить. — Она сразу сообразила и молча улыбнулась, согласившись на верную экономию, но всё же пытается артачиться из женской вредности.

— Не знаю… — тянет, не спуская с меня загадочно улыбающихся незамутнённых глаз, — а что скажет Полина Матвеевна?

У меня и на это предсказуемое возражение продуман убедительный ход.

— Её я, — по-мужски беру на себя самое трудное, — уговорю.

Сломленная вескими доводами, Маша всё с той же загадочной улыбкой поцеловала меня, и мы, довольные взаимовыгодной сделкой, пошли к столу на кухню.

Когда осушили половину 0,7-литрового бутылька, я решил, что настала пора охмурять подшофевшую хозяйку. Поскольку всем мудрым стратегам ещё со времён Кощея Бессмертного известно, что самый прямой путь — это в обход, то и я начал заходить с фланга.

— Полина Матвеевна, — уважительно обращаюсь к осаждённой крепости, — вы заметили, что я некурящий и непьющий?

— А как же, — отвечает, — сегодня за день второй раз прикладываешься.

— Так, — оправдываюсь, — день сегодня такой, исключительный.

— У вас, у мужиков, — молотит почём зря, — все семь дней в неделю исключительные. — Ладно, думаю, зайдём с другого фланга.

— А вы, — напыжился, выставив мощную костлявую грудь, — слышали, что я начальник?

— Слышала, — отвечает, ухмыляясь, и — раз мне под ложечку! — только, вон, ботинки на начальнике драные.

Вот женщины! Всё видят, даже то, что я сам на себе не вижу.

— Так это третьи, — пускаю дымовую завесу, — специально надел, чтобы на кладбище новые две пары не измазать, — не вру, имея в виду, что одну получу от Кравчука, а вторую получу сам. Обидно стало на глупую бабу, что за старыми ботинками не хочет видеть моего светлого нутра.

— А вы заметили, — бросаюсь в атаку с новыми силами, — как лихо, по-хозяйски, справился с дровами?

— И это заметила, — почему-то смеётся хозяйка. — Что ж ты, хозяин, не насадил как следует топор на топорище?

— Так я торопился, — ну, ничем ей не угодишь! — Да я, — кипячусь в обиде, — лучший парень на деревне, да я…

— Вася, — перебивает встрявшая некстати невеста, ещё и лыбится как масляный блин, перестреливаясь хитрым взглядом с Матвеевной, — мы уже обо всём договорились.

Я и остолбенел дурак дураком, и уши завяли. Ну, женщины! Мужик ещё только-только нацелится на цель, соображая, как её лучше поразить, а женщина уже втихаря вжарила в десятку дуплетом — и за себя, и за него. Ржут, вон, довольные, что оболванили первого парня ни за что, ни про что. Покойный Радомир Викентьевич предупреждал, что не может быть равенства в семье, что это противно природе, поскольку в любом коллективе, даже в самом маленьком, обязательно заводится вождь. У нас, похоже, им будет Маша. Что ж, меня такой расклад ответственности устраивает, дома удобнее марьяжиться под каблуком, мне хватает забот и на отрядном участке, там я сам себе с усам. А сейчас смеюсь вместе с ними, вполне довольный одержанным фиаско.

— Значит, так, — отсмеявшись, ставит условия добровольно сдавшаяся сторона, — твои заботы, первый непьющий хозяйственный начальник — дрова и ремонты. И не вздумай сбежать! — грозит, нахмурив брови: — Найду и от души пройдусь по рёбрам вот этим, — показывает на внушительную кочергу, — и столько в глазах ненависти и злобы, что я верю: ни отвертеться, ни скрыться не удастся. Чтобы закрепить договор, разливаем остатки краснухи и бахаем во славу Бахуса, заедая пирогами. И всё — я законный квартирант у законной невесты.

Женщины остаются мыть посуду и обсуждать новые обстоятельства, а их виновник уходит в свою комнату, подходит к столу, за которым кусала губы Маша и смотрит, что её так напрягло. На обложке раскрытой книги — «Дифференциальное и интегральное исчисление». Ясно, мне это на один зубок. Сажусь и начинаю просматривать решённые задачки и те, что помечены в печатном задании. Увлёкся и чуть в досаде не столкнул навалившуюся сзади на плечи тяжёлыми грудями Машу. Она обняла меня за шею жаркими голыми руками, дышит в ухо и смотрит, что я уже успел решить. Задаёт вопросы, я отвечаю, но вопросов почти не слышу, а собственных ответов почти не понимаю. В таком захваченном положении не только никаких задачек по высшей математике не решишь, но и сколько будет дважды два забудешь. Да и поздно уже для задачек, для другого время настало.

— Завтра, — намекаю толсто, — на работу.

Она отстранилась.

— Жалко, — стонет, — что у нас не два выходных дня. Мне, — вздыхает, — к семи надо.

Я тоже встаю, обнимаю её, утешая:

— Я тебя провожу, — решаюсь на жертву, — мы всегда будем уходить вместе, — подхватываю её выше голых колен — приятно! — поднимаю на руки — не очень! Она от неожиданности вскрикивает: «Ой! Уронишь, дурной!» и цепко ухватывается за могучую женихову шею, а он несёт её и осторожно опускает на кровать. Говорят, жених обязан вынести невесту из ЗАГСа и занести в дом. Представляю себе его состояние, если невеста достанется крупногабаритная. Ещё задумаешься, стоит ли? Чего только ни напридумывают бабы для нашего испытания. Я, считай, экзамен сдал.

— Будем баиньки? — спрашиваю, надеясь на другой ответ.

— Свет, — шепчет, затравленно глядя на меня, — потуши, я разденусь. — Как это — потуши? А вдруг невеста с изъяном? Товар брать втёмную, всё равно что кота в мешке. Я, например, запросто разденусь при свете. Правда, не до конца, его тоже стыжусь показывать. Вздыхаю с сожалением от несостоявшегося стриптиза и тушу свет, а она, ну, совсем обнаглела: — Отвернись! — Может, мне ещё голову в мешок с котом засунуть? Но не перечу, лишь бы быстрее уместиться рядом. Наконец, слышу лёгкий скрип кровати, лёгкий вздох и долгожданное:

— Иди.

Уговаривать не надо, шмыгнул под одеяло, скромничая, в трусах, ощупываю рядом, а она даже в комбинации, в шёлковой, и руку мою отталкивает. А как не проверить, кто рядом? Бич у нас рассказывал, как ему по пьни девки, сговорившись, подменили красотку на уродину, так он, бедолага, после этого пить бросил. Всё ведь в темноте. Меня один раз только что надули, что стоит и во второй раз облапошить? Подложат Полину Матвеевну, и доказывай потом, что невзначай. За невзначай у нас голову оторвут, не говоря уж про что другое. Лежим-то спинами друг к другу, касаясь задами, а сзади они все одинаковые. Спрашиваю тихо:

— Маша, ты спишь?

— Почти, — отвечает бодрым голосом и поворачивается на спину. Я — тоже.

— Знаешь, — говорю, — Радомир Викентьевич постоянно наставлял, что надо жить полной жизнью сегодня, каждый час, каждую минуту, не оттягивая хорошее на будущее. Он вообще считал, что главное предназначение человека в жизни — продолжение рода, зарождение новой жизни. Может, послушаемся умного человека? — Маша повернулась набок, лицом ко мне, и уткнулась, не отвечая, куда-то в подмышку. Дыхание её было горячим и прерывистым. Я тоже повернулся к ней и успокаивающе поглаживал по голове, спине и ниже, под комбинацией.

— Васенька! — шепчет заполошённо, не поднимая уткнутой головы. — Я в первый раз.

Зато я — опытный. Осторожно, нежно, раздеваю её, отводя цепляющиеся слабые руки, и сам освобождаюсь от ненавистных трусов и … всё у нас получилось как надо, даже без лимонника. Так мы, не замедлившись, в день похорон профессора исполнили, смущаясь, главный его завет, и, думаю, он не заимел на нас зуб, а, наоборот, окончательно успокоился, дождавшись осуществления мечты видеть нас вместе.

Лежим на спине, передыхиваем, переживая случившееся и обвыкая с настоящей близостью не только душ, но и тел. И вдруг — что это? — слышу лёгкие всхлипы. Дотронулся до её щёк — слёзы! Она схватила мою ладонь и ну целовать — один раз, второй, третий… еле отобрал.

— Что с тобой? — спрашиваю.

— Не обращай вниманья, — тихо отвечает сквозь слёзы, — это так, от счастья. — Поворачивается ко мне и наваливается на грудь, прожигая своей насквозь, хватает влажными ладонями моё лицо и спрашивает страстно:

— Скажи, ты меня любишь?

— Машенька, — шепчу, обнимая за вздрагивающие плечи. — Я тебя люблю, — и целую в мокрые, жадно приоткрытые губы.

— Ещё!

— Я тебя очень люблю.

— Ещё! Ещё!

— Я тебя очень-преочень люблю. Но ты… не выходи за меня замуж.

Она так и отпрянула, села, прислонившись спиной к стене и бесстыдно обнажив свесившиеся груди, не замечает ничего, поражённая в самое сердце жестокими словами.

— Но почему-у? — стонет, и слёзы счастья сменились слезами неутешного горя.

Сел рядом, обнял за плечи.

— Ты ещё такая молодая, — лепечу не своими губами и не своим голосом.

— Мне уже восемнадцать, — возражает по-девчачьи, слизывая с губ текущие слёзы.

— Вот именно, — констатирую, как будто она призналась в страшном преступлении. — Тебе учиться надо, институт кончать, а выйдешь замуж за охламона — тяжеленько придётся: засосёт домашнее хозяйство, муж, дети…

— Когда они ещё будут? — перечит, так ей хочется за меня замуж.

— …надорвёшься, не потянешь учёбу. Зачем такие жертвы, кому они нужны? Закончишь институт и, если не раздумаешь…

— Никогда! Не надейся!

— …вернёмся ещё раз к этой теме. И вообще, знаешь, у меня созрело деловое предложение. — Маша непроизвольно фыркнула, вспомнив о предыдущем. Но я позволил себе великодушно не заметить фырка и продолжал излагать хорошо продуманную за несколько минут до этого идею: — В нашем институте, — объясняю, не торопясь, чтобы она отошла от стресса и хорошенько вдумалась, — были студенты, учившиеся по направлению предприятий, которые давали им приличную прибавку к стипендии, а те обязаны были по договору, отучившись, проработать на предприятии-доноре пять лет на должности, на которую их поставят. Мы им, денежным, завидовали и бессовестно занимали до стипендии без отдачи. — Маша вытерла ладошками щёки и нос, глубоко с надрывом вздохнула, и я понял, что можно переходить непосредственно к делу: — Хорошо бы, — втолковываю, — тебе заручиться поддержкой хирургини и узнать через неё — может, и тебе отломится такое направление от больницы.

— Зачем? — не понимает Маша. — Я и так учусь.

— А затем, — внушаю терпеливо и внятно, — что тебе, я вижу, не нравится фармакология и по-прежнему тянет в хирургию. Если получишь направление и добавку к стипендии, то можно будет перевестись на дневное обучение на хирфак. Первые два года на всех специальностях дисциплины общие, и потерянные полгода тебе зачтут. Может, что-нибудь придётся досдать, и в посленовогоднем семестре ты будешь там, где тебе хочется. Ну, как идейка?

— Не верится, — помолчав, тянет, загоревшись идейкой, — что дадут направление.

— Тогда я тебе его дам, — говорю решительно. — И добавку к стипендии.

— Ни за что!

Я начинаю злиться.

— Что ж, по-твоему, я, интеллигент с высшим образованием, должен маяться с безграмотной женой? — рублю наотмашь. — Чего ты, дурёха, боишься?

— Не хочу, — объясняет, — никому быть в тягость.

И я фыркаю:

— В семье, — поучаю молодуху, — так не бывает. В ней всегда кто-то кому-то чем-то обязан. Сегодня — я тебя выручу, завтра — ты меня, а иначе зачем она, семья?

— Мы, — вспомнила об обиде, — не семья.

На мелкие девичьи уколы я внимания не обращаю.

— Милая Маша, — уговариваю терпеливо как старший, — мне очень хочется, чтобы тебе стало хорошо, и тебе того же, естественно, хочется, давай, вместе осуществим нашу общую мечту, не меркантильничая попусту. Четыре года пролетят как миг, — мне, считаю, будет тогда тридцать, а она — всё такая же молодая, — и мы, даст бог, будем вместе. — Не тешь, старче, себя призрачной надеждой. — А пока будем встречаться на каникулах, я тебя на летних в тайгу свожу, познакомлю с Хозяйкой горы. Долгие расставания и редкие встречи или укрепят нашу любовь или … о другом и думать не хочется. Тебе скоро ехать на предновогодние зачёты?

Вздыхает так, как будто на каторгу.

— Через неделю.

— Вот и прекрасно. Разузнаешь всё в больнице, и тогда ещё раз вернёмся к деталям нашей идеи, хорошо?

Она опять вздыхает и теснее жмётся ко мне.

— Мне, — говорит, — как-то не по себе: столько случилось, и всё в один день — голова идёт кругом.

Я смеюсь, поняв, что одержал победу.

— Со мной не соскучишься.

Она меня целует, одобряя, а я:

— Надо бы, — говорю просительно, — закрепить наш договор, а?

Если бы не Полина Матвеевна, мы бы прокемарили ещё один выходной, не установленный, к сожалению, Верховным Советом. Бежали, торопясь, ёжась и зевая, по пустынным заиндевевшим улицам к больничке, и не было приятных ночных забот, а всё плотнее завладевали отупевшей от недосыпа башкой гнусные дневные. Проводив Машу почти до дверей, развернулся и в ускоренном темпе рванул к пеналу. Там ждала холостяцкая кровать, и, харкнув с высоты Эйфелевой башни на все вместе взятые производственные дисциплины, вредные для здоровья трудящихся всех стран, привычно шмякнулся на неё в одежде и сладко доспал то, что не удалось в супружеской постели. Но в начале десятого, как и полагается уважаемым ИТРам Союза, неуважаемым в нашей занюханной конторе, был на месте и опять оказался всем нужен. Понятно, что всех нужнее — Шпацерману. Снова пристаёт со своими гадючьими бумаженциями.

— Ознакомься, — резко подвигает по столу ко мне, а она не хочет двигаться, загибается одним концом, тормозится. Беру, читаю: «За самовольное проведение работ на участке Угловом начальнику партии Шпацерману Д.А. и начальнику отряда Лопухову В.И. объявить выговор».

— Ошибочка, — говорю, положив приятное извещение обратно на стол.

— Какая? — любопытствует дока в казённых бумагах.

— Надо было написать «стрелочникам Шпацерману и Лопухову», можно и без инициалов.

— Как ни называй, — сердится он, — а всё равно лезь в кузовок. Части годовой премии по твоей милости, как пить дать, лишимся. — Опять я подгадил с премией: непруха — она и есть непруха. — Ты вот что, — обращается обиженный первый руководитель, — не очень-то нападай на Сарру, не забывай, что она — женщина, — защищает второго руководителя. — Всем я досаждаю, всем неприятен, всем несу зло, даже, оказывается, и Змее Горынычне. Остаётся только хмыкнуть.

— Глядя на неё, — отбрыкиваюсь грубо и с намёками, — это очень трудно. Но я и не думал нападать, я только защищаюсь, — и это святая правда, если учесть, что бывает и активная оборона.

— Ладно, — прекращает тему Шпац, открывает ящик стола и достаёт маленькую коробочку и блестящие часы с блестящим витым браслетом. — Это тебе, — осторожно пододвигает по столу, — Горюнов оставил на сохранение, просил передать в случае чего. — Как зачарованный дикарь из джунглей Амазонии беру в руки ослепляющие часы неизвестной иностранной фирмы с умопомрачительной красной центральной секундной стрелкой и календарём, примеряю на руку — как на ней и были, полюбовался, сияя улыбкой не меньше часов, снимаю и осторожно кладу на стол. Открываю коробочку, а там — золотые серёжки с брызнувшими в глаза синью сапфировыми камушками. Ну, профессор! Он и о памяти позаботился. Мгновенно даю ещё одну мысленную клятву: она, память, на всю жизнь, и так тепло стало на сердце, что впору идти и просить дружбы у Сарнячки.

— Спасибо, — хриплю, забирая дары и упрятывая во внутренний карман пиджака.

— Не женился ещё?

— Уже, — говорю ложь как правду.

— Жди двухкомнатную, — радует щедрый начальник, — первая твоей будет… если отстоишь Угловой.

Я скептически усмехаюсь.

— Спасибо, — ещё раз благодарю, — вы мне и так две дали, больше не хочу.

Он ухмыляется.

— Ну, как знаешь, — и опять меняет разговор. — Строители сделали надгробие и оградку, съезди, обустрой могилу.

— Обязательно, — обещаю с готовностью, — вот только схожу, поцапаюсь с Сарнячкой, т. е., с Саррой Соломоновной, — и мы оба смеёмся, мы с ним — не в ссоре.

Робко стучу в гадюшник, захожу и, выполняя просьбу Шпаца, вежливо, изящно склонив породистый профиль, спрашиваю:

— Чего изволите, Сарра Соломоновна?

Начальство у нас поголовно не отличается массовой культурой, очевидно, должность обязывает к грубости, не составляет исключения и наш техрук.

— Не паясничай! — рычит на и без того затурканного подчинённого, только что схлопотавшего ни за что, ни про что выговор. — Тебя Дрыботий с Антушевичем вызывают. Срочно!

Ну, парень, думаю, ты делаешь успехи — уже не только своему непосредственному, но и экспедиционному начальству требуешься срочно, так, глядишь, скоро и министру понадобишься.

— А не подскажете ли, — вежливо допытываюсь, — за каким таким дьяволом я им понадобился? Может, хотят единовременную премию дать как лучшему начальнику отряда или талон на ботинки?

Она злобно фырчит:

— Ага! — подтверждает. — Держи карман шире! — Это можно. — Дадут, догонят и ещё добавят, — и, излив лишний яд, объясняет: — Будешь объясняться по проекту и отчёту.

Ясно! Вызов на ковёр, на неравную схватку — их двое и разряд выше, а у меня БГТО.

— Слушай, — говорю Сарнячке, — давай мотанём вместе, разом поставим все точки где надо. Как?

Она выпучила на меня жёлто-коричневые зенки, соображая, в чём подвох, не допёрла и согласилась:

— Едем на автобусе.

Можно и верхом, я не против. Представляю себе, как мы дружной парой въедем в экспедицию, она — в амазонке, я — в верховом смокинге, серебряные уздечки… Нет у неё, готов на любое пари, амазонки, а мой смокинг всё ещё не готов, ждёт последней примерки, а без них не тот эффект. Придётся ехать на автогробе.

Ублажив начальство, занялся неотложным делом. Бегом к строителям, которые делают дом, в котором обещана мне третья квартира, спрашиваю, показывают — бери, готово. Бегом к шофёру, тот, как всегда, возится с железным дромадёром. Объясняю, ссылаясь на начальника, без слов собирается, садится за руль. Подъезжаем к строителям, загружаемся и — на кладбище. Попросил остановиться у магазина, заскочил, взял «мерзавчик», полхлеба и кусок местной варёной колбасы. Приехали, стаскали на свежую могилу, стоим, отдуваемся. Шофёр спрашивает:

— Кто он тебе?

Понимаю, что спрашивает о родстве, но кто может определить его настоящую степень, если порой родные братья — лютые враги, а неродные люди — не разлей вода.

— Пока, — отвечаю, — до конца не понял. Не меньше, чем духовный отец и стерегущая каждый шаг совесть.

— Вроде бога, значит, — вполне понял водитель. — Хороший был мужик, настоящий, такие теперь на редкость. — Вот лучшая похвала профессору от простого народа.

— Ты прав, — подтверждаю с горечью. — Такие все там, откуда он выбрался к концу жизни, там скопились настоящие мужики.

— И верно, — согласился шофёр, — здесь всё больше рвачи навроде Хитрова с Кравчуком, да тихие хитрецы, как Розенбаум. Справишься сам?

— Угу.

Он пошёл к машине, а я принялся копать ямы под столбики. Слышу: мотор загудел, поработал и заглох, а шофёр вернулся.

— Я тебе помогу, — и мы вдвоём принялись слаженно обихаживать последнюю зону Радомира Викентьевича. Вдоль могилы вкопали скамейку, в головах установили сбитую из досок пирамидку с венчающей железной звездой, как у всех спокойных соседей. Чего-то явно не хватало, чего-то характерного для профессора. Походил, поприглядывался к другим монументам, но ничего подходящего не приметил. И вдруг в глаза бросился виток ржавой колючей проволоки, валявшейся за кладбищенским забором. То, что надо! Попросил у шофёра пассатижи, откусил клок, сплёл терновый венец и насадил на верхушку пирамиды: звезда в колючей проволоке.

— Здорово ты придумал, — одобрил шофёр. Выставляю на скамейку четвертуху, закусь, приглашаю:

— Помянем?

Он не кобенится, хотя и за рулём.

— Мир праху твоему, — говорю, обращаясь к могиле, — в долгожданной свободе, профессор, — и мы по очереди пьём прямо из горла и закусываем хлебом с колбасой, нарубленной топором.

— Почему ты назвал его профессором? — спрашивает после поминок шофёр, и я ему объясняю:

— Он был профессором социологии до заключения.

— Надо же! — удивляется водитель. — Никто и не знал. — Он встаёт, отряхивает крошки с колен. — Я — поехал, Айзикович и так раскричится. Ты — как?

— А я, — говорю, — останусь, покрашу всё и — домой.

— Тогда — бывай, — и он уезжает.

А я покрасил оградку и венок зелёным, пирамиду и звезду, естественно, красным и присел на лавку. В голове небольшой балдёж от водки, жалуюсь вслух:

— Зря вы, профессор, — памятую и верю, что душа его три дня караулит тело и, значит, прислушивается, — расщедрились на такие подарки, не заслужил я их. Не успели вы уйти в мир иной, а я уже нарушил обещание, не взял синюю замуж, сдрейфил, и не знаю, прав или нет, посоветоваться не с кем. Как вы ни старались, но из лопуха настоящего мужчины не получается. Знаю, а поделать с собой ничего не могу, такой уж уродился. Не зря у моего настоящего отца не было для сына ласковее слова, чем «говнюк». Так оно, к сожалению, и есть, — и слёзы навернулись на глаза, совсем ослаб нервами курилка. Утираю грязной ладонью и дальше жалуюсь: — На работе тоже не ахти, с начальством не лажу, веду себя как паршивый Чайльд Гарольд: на одно слово — два возражения, и гонор прёт, выговора собираю, потерял настрой на дело. Как мне вас не хватает! Как не хватает вашей конструктивной вздрючки! Посоветуйте, как не увильнуть по слабости с избранного пути? Вы учили: будь честным и бескомпромиссным в своём деле. Это я твёрдо обещаю. А вот в жизни… Как бы я хотел когда-нибудь стать таким как вы. — Вздохнул тяжко, чуть с пьяни не перекрестился, покрасил скамейку, постоял ещё праздно без мыслей с пяток минут и ушёл, так и не получив ответа, как жить дальше. Придётся теперь всё додумывать самому, набивать шишки и зализывать ссадины, стать, наконец, настоящим мужиком.

Приползаю усталый как вол домой, а жена дрыхнет, голубушка, без задних ног, и дела нет до ухайдакавшегося мужа. Хотел побить для учёбы, для острастки, что не встречает, не снимает сапоги, да лень. Присел рядом на краешке кровати, разглядываю, чего это я в ней необыкновенного нашёл, и не вижу ничего стоящего, кроме покосившихся башен грудей.

— Жена! — трогаю за плечо, — муж пришёл, мать твою, а ты дрыхнешь! — она испуганно открыла огромные синие озёра, согнала туманную дымку, улыбнулась, и я понял, что нет, не ошибся, ту нашёл. Потянулась гибким телом, обхватила несостоявшегося мужа за шею, поцеловала и отталкивает:

— Фу! Несёт-то как! Алкаш!

Объясняю, отстранившись, что весь день обустраивал могилу Радомира Викентьевича и пахну краской.

— Ври, — говорит, — да знай меру, вруша. А что ты там сделал? — интересуется. Рассказал, и про венок не забыл. — Выдумщик, — улыбается, — это лучше, чем врун, — и опять притягивает, целует и долго не отпускает, вся сомлев, и я в тонус. Еле-еле отлипли друг от друга.

— Расскажи, — прошу, — теперь ты про свои делишки.

— Ничего, — скромничает, — существенного не случилось — обычное дежурство, — но не выдерживает и сообщает главное: — Заведующая пообещала похлопотать о направлении. А вдруг выйдет, а? — загорается радостью и выплёскивает её на меня в безудержных поцелуях. Видно, ей эта процедура очень понравилась. — Я, — продолжает, — и подменять Дашу отказалась впервые, та даже удивилась, а я ей: по семейным обстоятельствам, у неё и глаза на лоб выкатились, — и опять в возбуждении целует. Не узнаю прежнюю сдержанную Марью в этой пылкой Маше. Как женщин меняет любовь, вернее, моя любовь! Даже умыться не отпускает, привести себя в домашний вид не даёт, уже и губы опухли, куска в рот не положишь, не разжуёшь. Поужинав втроём, мы вдвоём удалились в собственные однокомнатные апартаменты и попытались с часок порешать, зевая, задачки, но не выдержали утомления и рано улеглись спать. В эту ночь у нас было всего один раз как надо, а всё остальное время бездарно прокемарили.

По расписанию автобусик отходит в 6.30, но шофера не знают расписания и поэтому отправляются, как только коробочка заполнится до отказа. На всякий случай выскочил из дома ещё шести не было в надежде заполучить пару стоячих мест, оставив Машу добирать самые ценные утренние полчаса. Уже на дальнем подходе понял, что опоздал: все плацкартные места заняты, и прибывающий народ уминался на проходных стоячих. Скольких бедолаг с самого ранья вызывают разные выспавшиеся начальники! Залезаю в низкую дверь, складываясь в три погибели, смотрю — Сарнячка сидит у окна, а рядом с ней баба с пацаном, разметавшимся во сне на коленях. Мне бы так!

— Возьми меня на колени, — пожелав доброго утра, прошу техручку, но она только недовольно отвернула хищную голову к окну. Другая бы — и не одна — за счастье почла подержать первого парня на коленях у груди, впрочем, у неё её нету, может, поэтому и не хочет. Придётся Атлантом всю дорогу удерживать на плечах трясущуюся крышу. Не прошло и десяти минут, как мы заполнились до ручки и покатили, опередив расписание настолько же. Только отъехали, как стоящая впереди, у самой спины шофёра, тётка с малолеткой на руках, не выдержав напряжения и обессилев, недолго думая, усадила малыша на колени шофёру. Пусть, говорит, посидит немного, все руки оттянул. Водитель, сжав колени, чтобы не уронить пассажира, обернулся к ней и предлагает: «Садись и ты, держись за руль, а я за что-нибудь другое». Весь сонный автобус пришёл в восторг, заржав так, что стало свободнее, а тётке за находчивость уступили место.

До экспедиции дошлёпали молча — ну, не получается у меня контакта с этой, мягко говоря, неприятной то ли девушкой, то ли женщиной, то ли с чем-то средним! Мы одинаково и прочно не терпим друг друга, хотя я никогда никакого повода к вражде не давал. Бывает любовь с первого взгляда, бывает, наверное, и такая же неприязнь. Нет искры, хоть убей!

Заходим к Гниденке, тот встречает, щерясь, и не поймёшь отчего, то ли от радости, то ли злорадствует заранее. Я ничего хорошего от начальства никогда не жду и заранее напрягся, а надо бы расслабиться. Сбегал он к Дрыботию, зовёт на поединок без судей. Заходим — два угла ринга заняты: в одном — хозяин кабинета, в другом — Антушевич, два остались нам, а Стёпа, надо понимать, будет у них секундантом. Приветствуем друг друга, как и полагается по ритуалу, пожатием рук, и Антушевич делает первый выпад:

— Вы, — обращается ко мне, — почему отказываетесь от составления проектной документации? — Первый раунд начался.

— Я вовсе не отказываюсь, — уклоняюсь от апперкота, — я отказываюсь от предложенных объектов работ.

— Вон даже как! — удивляется Антушевич. — А вам не кажется, что у вас чересчур гипертрофированное и ничем не обоснованное самомнение? — проводит он запрещённый удар ниже пояса.

Но меня, если я завёлся, с ног не собьёшь.

— А вы, — отмахиваюсь, — хотите, чтобы я с чужого мнения обосновал работы, в которые не верю? Боюсь, что у меня ничего не получится, — ухожу в глухую защиту.

— Что значит — не получится? — заходит с фланга Дрыботий. — Есть распоряжение экспедиции, и вы должны его исполнять. Вы на работе на государственном предприятии, а не в частной лавочке, — метит прямо в челюсть.

Отражаю хук как могу:

— Конечно, я выполню ваше распоряжение, — держу защиту, — но оно будет некачественным, поскольку мне придётся указать, что проектные площади не являются выбором автора и дать им собственную критическую оценку, которая будет явно не в пользу обоснования работ. По-другому поступить не могу.

В тайм-ауте все молчат, оценивая слабые и сильные стороны противника. Я явно выигрываю по очкам. Первым опять суётся Антушевич:

— У вас что, есть альтернативный вариант? — спрашивает заинтересованно, как геолог геолога, у мужика явно над начальническими амбициями преобладает разумное начало, в отличие от быкоподобного Дрыботия с угнетённым правым полушарием.

— Конечно, — с готовностью сознаюсь и наношу свой разящий удар, если не нокаут, то нокдаун точно, — иначе бы я не возникал против, — и делюсь: — Считаю необходимым проектные работы сосредоточить на северо-востоке, на продолжении регионального глубинного рудоконтролирующего разлома, к которому приурочены известные месторождения района, а также новые рудопроявления Детальные-1 и 2 и Угловое.

— Мы такого не знаем, — упорствует Дрыботий, и я не спорю — с начальством не спорят, его, по возможности, игнорируют.

Опять молчим, забравшись в тупик. Этот раунд явно за мной. Моя напарница затаилась в углу, готовая в любой момент, как засадный полк на Куликовом поле, выскочить на подмогу. И снова в атаку бросается экспансивный Игнат, который Игнасий Осипович, который Иосифович. Но что это за атака? Он трусливо выпускает против меня секунданта. Такого ещё в практике бокса за всю его мировую историю не было.

— Что скажете, — никак не может опомниться от моего удара, — Степан Романович?

И Стёпа срывается с цепи и бросается в психическую атаку, колошматя воздух впустую.

— Есть, — бормочет на повышенных тонах, — инструкция и рекомендации по составлению проектной документации, которые никому не дано нарушать. — Это всё мимо: я никаких правил не знаю. — Есть, — тарахтит без остановки, — техническая дисциплина, — которую, оказывается, тоже нельзя нарушать. Дрыботий согласно кивает, а я отворачиваюсь, пропуская лёгкий удар, как будто впервые слышу. И вообще, распаляется Гниденко, ему ничего, как это ни странно, не известно о каких-то гипотетических разломах, не закреплённых никакими документами и картами, и в практике проектирования допускается использование только опубликованных материалов и прогнозных оценок, утверждённых Научно-техническими советами и совещаниями при главном геологе Управления, а не фантазии доморощенных оракулов — съездил мне по затылку, и я понял, что это он, белобрысый благодетель, по бюрократической дурости гонит нас на пустой север, а Дрыботий и Антушевич, положившись на него, сами не разобрались толком в наших проектных площадях. И отступать не хотят. Короче, третий раунд закончился без ощутимых ударов и, пожалуй, вничью, а весь бой — явно в мою пользу. Поражения никто не хочет признавать. Вот и Антушевич, взяв инициативу продутого боя на себя, в панике обращается к моей затаившейся верной союзнице:

— А вы что скажете, Сарра Соломоновна? — Она высунулась из угла и лупит что есть силы по своим:

— Если он сказал, что провалит проект, то так и сделает. Я его знаю.

А я до сих пор знал её не совсем.

Выслушав последний аргумент в мою пользу, Антушевич решает за судей:

— Мы сообщим вам своё заключение в приказе по экспедиции. Так, Орест Петрович? — Тот согласно кивает правым полушарием. — С проектом разобрались, — кисло улыбается главный геолог, — осталось разобраться с геологическим отчётом. Что в нём вас не устраивает? — обращается ко мне вежливо, решив, наверное, справиться со строптивцем не мытьём, а катаньем. Но я не только первый парень на деревне, но ещё и ушлый, меня голыми руками не возьмёшь, елейными речами не купишь.

— Хотелось бы, — отвечаю скромно, — всего-навсего, чтобы у важного документа, — строго смотрю на Стёпу, чтобы усёк, — был один ответственный автор-исполнитель, и чтобы он сам имел право распределить работу по участкам между другими. Тогда геологический отчёт будет представлять единый идейный кулак, а не растопыренные пальцы. Вот, пожалуй, и всё.

— Идейную сбивку отчёта, — влазит в серьёзный разговор шестёрка, — мы берём на себя. — Скромный какой, нет, чтобы прямо сказать: цензуру беру на себя.

— А вот это, — мгновенно возражаю, — меня ни в коей мере не устраивает. Вы вправе сделать какие угодно замечания и сколько угодно, их и вынести на обсуждение НТС, но отчёт должен быть, по моему мнению, авторским, а не колхозным.

Опешившие от смелого тявканья большой шавки руководители молчат, не готовые к быстрому разрешению кризиса.

— Он не согласен с вашим распределением участков по авторам, — делает очередной провокационный выпад моя союзница.

— Почему? — удивляется Осипович-Иосифович, подозрительно разглядывая меня.

Я к ответу готов — держите гранату со снятым взрывателем!

— Наша партия, — сообщаю новость, — несколько лет проводит экспериментальные работы по детальному геофизическому картированию. Полевые работы и камеральную обработку материалов постоянно выполняет более квалифицированный начальник отряда, чем я — Розенбаум, ему бы и карты в руки по отчётной документации наравне с техруком. Второе: я с самого начала был против неоправданно завышенной прогнозной оценки участка Детального-1, о чём можно судить хотя бы по моему выступлению на зимней конференции, — смотрю, Дрыботия аж передёрнуло, — поэтому, если мне навяжут отчёт по участку, вынужден буду высказать самое негативное отношение рекомендациям, поддержавшим, я знаю, эксперимент, — Дрыботия перекосило в другую сторону. — Вот теперь, — успокаиваю всех, — пожалуй, и всё.

Долго они в этот раз над своими ошибками не стали думать, над ними не думают, а стараются побыстрее замять.

— Ну, ладно, — поднимается Антушевич, давая понять, что несостоявшаяся экзекуция окончена, — мы и эту кризисную ситуацию постараемся решить, — ухмыляется, не солоно хлебавши, — и также сообщим вам соответствующим приказом. Вы — свободны, — радует меня, — а вы, Сарра Соломоновна, задержитесь.

Что самое главное после одержанной победы? Вовремя смыться непобеждённым с поля боя. И я рванул по длинному коридору на выход, но… не тут-то было! Сзади орут:

— Лопухов! — господи, обомлеваю, сжавшись. Опять? Мало им одного раздрая? Больше не выдержу и… расплачусь. Торможу и медленно оборачиваюсь, как подсудимый, которому вдруг заменили свободу на арест. Смотрю — кадровик, инвалид войны с палочкой. — Ты куда, — спрашивает, — домой?

— Ну! — не уточняю на всякий случай в здешнем непредсказуемом мире.

— Возьми с собой, — говорит, — вашего нового инженера. Подожди, он анкету заполнит.

— Я на выходе, — там мне спокойнее. Через десяток минут появляется мордастый брюнет с фиолетовыми глазами, явно не чистокровной славянской наружности со здоровенным чемоданом.

— Ты, что ли, — спрашиваю, — к Шпацерману надыбился?

— Да, — сознаётся.

— Как кличут?

— Фролов… Владимир.

— А я, — представляюсь, — лучший тамошний начальник отряда — Лопухов Василий. Со мной поедешь. Откуда вылупился?

— Из Московского геологоразведочного, — и грудь, петух, выпятил.

— Сам-то столичный?

— Не-е, — вмял грудь, — воронежский.

Ясно, понимаю, татары-злыдни расу испортили. Вот, ведь, как: сделай людямдобро, возьми их в плен, а они что вытворяют с нашей сестрой?

— Тяжёлый? — намекаю на чемодан, перевязанный, чтобы не расползся, верёвками.

— Не очень, — не сознаётся. Ну, и тащи сам. Иду впереди, а он сзади пыхтит, согнувшись набок и обтёсывая бедро чемоданом.

— Что там у тебя тяжёлое? — интересуюсь между прочим.

Он с облегчением ставит чемодан на землю, тяжело отдыхиваясь и вытирая пот.

— Да мать, — жалуется, — насовала банок с разным вареньем, яблоки да груши.

Эге, секу, надо помочь, и беру чемодан в свою мощную длань, минуток с пяток иду прямо, напрягаясь, а потом, постепенно загибаясь на сторону. Может, не зря стараюсь.

Володька оказался парнем удачливым: не успели мы выползти на дорогу, как подкатила попутка. Как только влезли втроём в кабину, я втиснулся в угол и, стукаясь мослами, забылся в оцепенелой полудрёме. Башка прямо раскалывалась, сжимаясь от истраченных мыслей, настроение было отвратным, как после поноса, и впереди ничего не светило. И что за дурацкий характер? Как что-нибудь стоящее сделаю, постою за себя, так без промедления начинаю копаться в старом белье, сомневаясь в совершённом и расстраиваясь самоедством. Хорошо Володьке — ни жены, ни производственной ответственности — пацан совсем, года на три моложе, зырит по сторонам, удивляется, наверное, как это при такой бешеной езде мы ещё не сверзлись в пропасть. Жалеет, что банки побьются.

Домчали к концу рабочего дня, слезли, тащу чемодан к себе, и хозяин идёт следом. Открываю пенальчик, приглашаю широким жестом:

— Заходи, не стесняйся, здесь будешь жить, со мной.

У Володьки, конечно, радости полные штаны, ещё бы: во-первых, с начальством, а во-вторых, в комфортных условиях без всяких там санобременений. Быстренько сматываемся к Шпацерману, знакомимся и оформляемся, потом к Анфисе Ивановне, берём новый застиранный комплект постельного белья с лиловой отметиной и — назад. Успели ещё унести на склад вещи профессора и сели передохнуть и освоиться.

— Чайку, что ли, попить? — произношу раздумчиво в пространство. Володька, не обращая внимания на тонкие намёки про толстые обстоятельства, принялся раскладывать постель, хотя спать ещё рано даже для меня. — Ты будешь? — спрашиваю дипломатично.

— Не-е, — тянет, занятый не тем, чем надо, — я потом.

Вздыхаю, не находя разумного взаимопонимания.

— А с чем потом будешь? — намекаю чуть-чуток яснее, и чокнутому понятно.

Он бурчит под нос:

— С вареньем, наверное, больше ничего нет, — и, наконец-то, поворачивается ко мне — слава богу, до жирафа дошло. — Слушай, — спрашивает неуверенно, — может, и ты с вареньем будешь?

— Да ну, что ты! — возмущаюсь. Не хватало ещё, чтобы пацан подумал, что начальник навязывается на сладкое. Ничего подобного, просто проверяю новичка на реакцию, а она у него явно замедленная, с такой геофизическим специалистом высокого класса не стать. — А у тебя какое? — интересуюсь так, из любопытства. Он хватает баул, с трудом развязывает верёвки, открывает и, торопясь, как будто я отказываюсь, достаёт стеклянные банки, плотно завязанные тряпками.

— Смородиновое… — начинает перечислять, — малиновое… а вот и клубничное. — Дальше можно и не перечислять.

— Если только, — размышляю вслух нерешительно, — с клубничным попробовать? — и тут же спохватываюсь: — Нет, — отказываюсь окончательно и бесповоротно, сглатывая сладко-клубничную слюну, — убей — не могу: невеста ждёт с чаем, обидится ещё, за другого выскочит. — Но, похоже, зря я грешил на его застопоренную реакцию: хватает литровую банку с крупными ягодами в красном соковом сиропе и суёт мне:

— Так возьми, — уговаривает слёзно, — и ешьте с невестой. Бери, тут ещё много. — Последние слова совсем расслабляют, и я соглашаюсь:

— Ладно, если ты настаиваешь, — беру драгоценный нектар и даю последние наставления:

— Один остаёшься, ночевать не приду, смотри, со спичками не балуй и варенья не переедай, а то золотуха будет.

К Матвеевне врываюсь, высоко вздымая банку с вареньем. Мужик, а тем более, приличный муж вообще обязан по вечерам являться с какой-никакой, а добычей, на то он и глава рода, иначе и ужинать просить неудобно. Маши ещё нет. Придётся ей отдельно порадоваться варёным ягодкам. Посоветовавшись, решили порадовать ударницу белорусскими варениками с картохой и луком. Я их тоже люблю, особенно с соусом из сгущёнки. Тесто и картошка, оказывается, уже готовы, и решения моего не надо, сидим, лепим. Сначала молчком, накапливая разговорные темы, потом обстоятельно рассуждаем о погоде, которая резко свернула к зиме, принёсшей холода, щипучие утренние морозцы и редкие ещё снега, таявшие на чёрной земле, и, наконец, заговорили о главном.

— Смотрю на вашу любовь, — начала Матвеевна, — и удивляюсь: недели не помиловались, а разбегаетесь. Ладно бы рассорились, а то по доброму согласию. Не боишься девку потерять — за пять лет много воды утекёт?

— Боюсь, — вздыхаю тяжело, аккуратно залепляя очередной вареник, — а что делать? Ей учиться надо.

Хозяйка неодобрительно хмыкает.

— Вот ещё выдумали! На чёрта бабе университеты? Пусть здесь учится, если приспичило, а я её лучше всяких профессоров обучу как содержать семью. Своих детей надо заводить, а не чужих лечить!

— Не хочет, — вру, жалуясь.

— Так ты рыкни по-мужчински! — сердится Полина Матвеевна. Опять вздыхаю как бесправная баба-молодка.

— Рыка нет.

— То-то и оно! — корит поучительница. — Без мужниного рыка, как ни старайтесь, семьи доброй не будет. Бабе нужен рык, чтобы чувствовала себя покойнее. — Надо будет, думаю, потренироваться перед зеркалом, только вряд ли что получится — для рыка нужен бас, а у меня лирический тенор, переходящий на высоких нотах в писк: срамота, а не рык. — Разными дорогами идёте, — зудит Матвеевна. Я тоже люблю поучать, особенно тому, чего не умею. — И на каждой разные люди, не знакомые ни тебе, ни ей. Разные дороги и встречи — разные судьбы, неужель невдомёк? Никакая любовь не выдержит! — Мне остаётся только вздыхать, что и делаю с усердием. — Парень ты, в общем-то, неплохой, — хвалит, подслащая горькую пилюлю, — непьющий, работящий, зарплата хорошая, я бы тебя одного ни за какие науки не оставила. А Машка — дура!

А дура легка на помине. Заскакивает весёлая, раскрасневшаяся от холода, красивая — аж жуть! Торопится пальто сбросить и орёт на всю Матвеевскую:

— Дали! Дали! Направление дали! — вытаскивает бумажку и машет в высоко поднятой руке. Потом в избытке чувств подскакивает к хозяйке и целует. Мне тоже достаётся … заодно. Вот и разошлись наши дороги.

За ужином подсмеивались над Машей, которая с завидным аппетитом, словно студентка, уминала углеводы, и вообще много смеялись, подшучивая друг над другом, но мне было грустно. Сладкого она, оказывается, вообще не любит, зря я старался с клубничным, и оттого стало ещё тоскливее. После ужина пошёл развеять грусть-тоску к дровам и долбал чурки всю оставшуюся светлую часть вечера, оттягивая возвращение в нашу комнату, чтобы не показывать глаз. А когда вернулся, Маша корпела над задачками, и я даже не подошёл, а улёгся на кровать по-нахальному и … заснул. Не знаю, сколько кемарил, тоскливые, как и счастливые, часов не наблюдают, разбудила студентка.

— Проснись, — толкает в плечо, — пора спать ложиться. Ночью-то что будешь делать? — Могла бы и не спрашивать. Быстренько разобрали супружескую постельку и улеглись, едва касаясь друг друга.

— Маша, — окликаю тихо, — ты довольна?

— Очень, — сознаётся и поворачивается ко мне, чтобы и я был довольным. Но я молчу. Тогда она, уловив моё тревожное состояние, говорит горячо: — Но если ты не хочешь, я не буду переводиться на дневной.

— Нет, нет, что ты! — убеждаю горячо. — Очень хочу, — и мы снова молчим, не подвигаясь друг к другу, как будто привыкая к разъединению. — Маша, — опять зову.

— Что? — спрашивает, сдерживая зевоту.

— Как ты думаешь, — задаю риторический вопрос, — будем мы через пять лет вот так же лежать вместе в одной постели?

— Обязательно, — не сомневается по молодости, не умея и не желая далеко заглядывать, — и днём, и ночью, по всем выходным дням, — сунулась привычно под мышку и задышала ровно и глубоко. А я ещё долго бдел, перелистывая страницы дня. Что-то беспокоило и тяготило, но что? Экспедиционная разборка? Нет, там я вёл себя молотком, держался достойно, по-профессорски, сражался не за себя, родимого, а за дело, за инициативу, за свободу в деле. Упрекнуть себя не в чем. Маша? Маша — отрезанный ломоть, с этим надо свыкнуться. Ей надо учиться, чтобы заниматься любимым делом. Не будет его, и любимый муж станет скоро нелюбимым. Осторожно поцеловал полуоткрывшиеся губы. Маша почмокала, потянулась и теснее прижалась ко мне. Может, ломоть-то недорезанный? Что же гнетёт? И вдруг понял: один! Я остался совсем один: ни мудрого наставника, ни верного друга, ни любимой женщины! Ни-ко-го!

Маша уехала через два дня, раньше намеченного срока, в нетерпении поскорее оформить направление в новую жизнь. В тот же день я сделал обратную рокировку в пенал, клятвенно пообещав Матвеевне не забывать, особенно перед получкой, и регулярно навещать, чтобы помочь по хозяйству. Больше всех отъезду Маши обрадовался Володька, заскучавший в одиночестве в забытой богом таёжной дыре с нависшими со всех сторон угрюмыми горами. Естественно, отметили возвращение блудного начальника отменным ужином, благо, напарник оказался завзятым кулинаром, да и мои кулинарные советы многого стоят, если к ним не прислушиваться. И обязательно — чай с клубничным вареньем. От пуза… И чего я искал на чужой женской стороне, дурень? Разве сравнишь холостяцкую вольготню с семейной каторгой? В общем, на следующий день я чувствовал себя как дома.

На работе тоже полный ажур. Из экспедиции прислали долгожданный приказ-график, из которого следовало, что авторами отчёта являются Зальцманович, Сухотина и Розенбаум, а я — ни при чём. Больше всего рад за Олега — наконец-то ему не надо впадать в зимнюю спячку. Исполнителем геологической части проекта назначена Зальцманович, а производственно-технической — Лопухов, просим любить и жаловать. Фактически я отстранён от творческой работы, и впору заводить очки, лучше с затуманенными стёклами, чтобы не было видно закрытых глаз. Прекрасно, сосредоточимся на моделировании, которое из-за недостатка времени совершенно забросил и думать не задумывался. Кроме того, на ближайшие два месяца мне вполне хватит, если не спешить, рутинной обработки маршрутной магнитной съёмки, да и завершающая переинтерпретация материалов по Угловому не помешает. Этого у меня никто не отнимет, не захочет отнять. А что, думаю, если и мне включиться в подпольный параллельный проектный процесс и состряпать инкогнито геологическую часть того проекта, который задумал? Вспомнил, что умный по-умному от лишней работы отлынивает, а дурня она обязательно найдёт, и решил, что стоит. Даже пальцы заныли, до того захотелось опробовать себя и утереть нос этим… ну, этим… всем! Придётся покорпеть по вечерам, так ведь всё равно заняться разведённому семьянину нечем. Володьку, бедолагу, Сарнячка засадила в помощь соратнику по отчёту, и он мучается, не понимая в ихней хитрой картировочной кухне ни едрени-фени. Мне вмешиваться нельзя — а хочется! — а то у парня мозги совсем перекособочатся и интерес к настоящей кухне пропадёт.

А тут ещё Кузнецов заявился, зовёт настойчиво — пойдём, постукаем по мячу, надо готовиться к районному кубку, который недавно собирались выиграть мордой в грязь. Вечернее время совсем сжалось. Дмитрий сообщает, как лицу заинтересованному, что первая скважина прошла больше 200 м, по всему стволу прут интенсивно скарнированные вулканиты и рудная вкрапленно-прожилковая минерализация, т. е., есть предпосылки ожидать на глубине рудные скарны с промышленными концентрациями. Ему, бедному, приходится постоянно дежурить на скважине, чтобы не пропустить исторический момент. Счастливец, мне бы его заботы.

После первого в этом году густого и мягкого снега у нас раздавали предновогодний ширпотреб и талоны на него, но мне ничего не обломилось. Чёрт с ними, с ихними ботинками, скорее бы вжарила настоящая зима с устойчивым снегом, чтобы можно было выбросить окончательно развалившиеся свои и погрузиться в валенки. Есть ещё, правда, яловики, но в этих щегольских железных ботфортах с белыми отворотами и ремешками много не находишь — ноги сдираются в кровь и мёрзнут не меньше, чем в драных ботинках. Придётся что-то приобретать на местной барахолке, торгующей исподтишка по воскресеньям. Господи, когда я, наконец, заработаю хотя бы на обувь? Если бы не эта забота, жизнь была бы прекрасна и необременительна. Бабоньки вовсю прикидывают содержание новогодней обжираловки и обпиваловки, а парни резко уменьшили производительность камеральной обработки, скапливаясь почти через каждый час в Красном Уголке, чтобы взбодриться никотином. Скоро наступит мой третий местный Новый год, какой-то он будет?

И вдруг, как гром среди ясного неба: «Вас вызывает…», нет, не Таймыр, — если бы! — а опять неугомонный Дрыбодан. До чего мстительный, никак не хочет мне простить демарша на конференции, поставившего под сомнение всю разработанную им геофизическую стратегию экспедиции. А тут ещё провал с оглушительным треском на Детальном-1… Приезжаю, окоченев в продуваемом и промерзаемом автобусике, в дырявых башмаках, как цуцик, ноги еле сгибаются, зубы выбивают похоронную дробь, и слова вымолвить толком не в состоянии. На этот раз Антушевич зовёт в свой уютный кабинетик, но как только вижу сидящего у окна своего злого демона, весь уют исчезает, и кабинетик превращается в угрюмую пыточную камеру. Кое-как поздоровался и даже получил ответ и приглашение сесть у стены, где обычно усаживают допрашиваемых и истязаемых.

— Что за материалы вы передали, — начинает кот Игнасий, — в геологоразведочную экспедицию?

Понятно стало, на чём будут ловить мышь коты, но зачем — неясно. Объясняю кратко, что по настоятельному требованию Короля передал некоторые материалы по Угловому.

— Какие? — расставляет лапы кот Орест.

Осторожно пищу:

— Схему интерпретации и объяснительную записку, — и осторожно отступаю от когтистых лап. — Никакой первичной документации, никаких физических полей и графиков и никаких секретных материалов не передавал. — Мышка не хочет в мышеловку, а коты не отступают:

— Вы не имеете права самостоятельно без разрешения экспедиции передавать любые материалы в стороннюю организацию, — выпустил когти кот Орест.

Мышь заметалась:

— Я этого не знал.

— Немедленно заберите и срочно доставьте нам, — поднял лапу и кот Игнасий.

Я сразу представил, как, вихляясь, иду к Королю, становлюсь на колени и слёзно выпрашиваю переданный навовсе опус, а он, глядя на меня сверху вниз с высоты своего низкого роста, двумя пальцами брезгливо берёт и отдаёт куцые материальчики и властно показывает на дверь, не желая больше знаться с несолидным трусливым соратником по умножению богатств недр необъятной Родины.

— Без вашего письменного требования я этого не сделаю. — И точка! Хватайте, грызите!

Дрыботий резко поднялся, очевидно, удовлетворённый финалом игры в кошки-мышки, приказал, не глядя на сжавшуюся мышь:

— Пишите объяснительную, — и вышел.

Антушевич бесцельно зашарил по столу руками, тоже давая понять, что открытая игра закончена.

Выхожу из уютной мышеловки, всего так и колотит. За что? Разве я что знал об их дурацких правилах? Шпац, скот, ни слова не сказал, не предупредил. Когда, наконец, меня избавят от должности стрелочника? Или она мне на роду написана? Раздражённый, вламываюсь в производственный отдел, прошу у Стёпы лист бумаги и на краешке свободного стола мараю сверху крупно: «Объяснительная», а много ниже — мелко: «О том, что передавать любые материалы в стороннюю организацию нельзя, я не знал», и скромная подпись: «Лопухов». Подумал, подумал, но фирменной закорючки не поставил, обойдутся.

— Где это вы такого техрука себе откопали? — кривится Стёпа, вызывая на доверительный разговор. — Ничего не знает, ничего сама не может.

— Не смей, — ору в ярости, — клепать на нашего технического руководителя! А то я такого скажу о вашем — уши завянут! — Ошарашенный Гниденко и пасть раззявил, не понимая, какая муха меня укусила. А я уже на выходе. Влетаю к Антушевичу, кладу, прихлопывая, листок на стол.

Он пробежал глазами и злорадно изрекает:

— Незнание законов не освобождает от ответственности.

А я ему, оборзев от беззакония:

— Спасибочки за разъяснение, гражданин начальник, — и выбежал в коридор. Пру по гадюшнику, ничего не видя, ничего не слыша, с единственной мыслью: поскорее выскочить, вдохнуть чистого воздуха и дать дёру подобру-поздорову на обратный автобус. Сразу разогнался было, как из открытой форточки орёт секретарша:

— Лопухов! Зайди к начальнику. — Ничего не поделаешь: на вызов начальника надо не только идти, но и ползти, если идти не в состоянии, как я сейчас. Чем-то он порадует? Чем ещё, как не добавленной нахлобучкой.

Захожу, робея, в большой кабинет босса.

— Можно? Здравствуйте.

— Здравствуй, — выходит из-за стола и даёт пожать руку. Мягко стелет — каково-то будет спаться? — Садись, — показывает на стулья у длинного приставного стола совещаний. Ясно: совещаться будем, как я дошёл до жизни такой. Сам садится напротив и пытливо смотрит на меня. — Досталось?

Хмычу:

— Терпимо.

А он вдруг как обухом по балде:

— Похоронил?

Я не сразу и допёр, о чём он.

— Ага, — отвечаю односложно, растерявшись.

— Настоящий был мужик, — хвалит начальник бывшего конюха, а у меня от нервного срыва дыхательный спазм прорвался и слёзы на глаза чуть не выступили, еле сдержал слабость. — Приходил ко мне, — объясняет, откуда знает профессора, — сразу после конференции, когда ты бучу устроил. Тогда мы долго, много и хорошо поговорили. Обо всём… — он ненадолго примолк, вспоминая, наверное, редкий хороший разговор. — И о тебе — тоже. — Вот тебе на! Ай, да Радомир Викентьевич! Меня приезжал защищать и ни гу-гу! Вот почему были непонятные звонки от Ефимова, так насторожившие бдительного Шпацермана. — Хвалил! — Он пересел за свой стол: неофициальная часть закончилась, начиналась — официальная. — А ты не оправдываешь характеристики прекрасного человека, поручившегося за тебя — выговоров нахватал, очередной зреет, — и показывает, приподняв, какую-то бумажку. Что в ней, не знаю, но предполагаю, что Дрыботий заранее состряпал приказ о награждении. — А вот, полюбуйся, и ещё про тебя, — достаёт из ящика стола и толчком отправляет по гладкой столешнице бумагу, которая, шипя и вздыбаясь, ложится прямо против меня. Читаю: «Заявление. Мы, нижеподписавшиеся…» — ба! знакомые всё фамилии: Хитров, Сухотина, Зальцманович, Кравчук и др., а выше перечислены все мои примечательные достоинства и даже те, о которых я не подозревал. Особенно поразили и озадачили «белогвардейские замашки». Нижеподписавшиеся на основании вышеперечисленного просят не назначать меня техруком. — Что скажешь? — спрашивает Сергей Иванович. А что сказать? Со мной и так всё ясно как божий свет.

— Со стороны, — соглашаюсь, — виднее. Вы не подскажете, — спрашиваю прилежно, — что определяют «белогвардейские замашки»? — и возвращаю обстоятельную кляузу дорогих товарищей.

— Рассказывай по порядку, — приказывает начальник, — чем ты им так насолил, что они вынуждены, — поднимает донос, трусливо свернувшийся вдвое, — писать такие заявления?

Быстренько пытаюсь собрать разбежавшиеся в обиде и недоумении мыслишки. Чем? Да ничем! Разве, вот, только:

— Я категорически против, — начинаю перечислять и свои весомые претензии нижеподписавшимся, — бесполезных зимних топоработ, фактически превращённых Хитровым в охоту на пушного зверя, — Ефимов крякнул и что-то пометил у себя в блокноте. — Сухотина, — разгоняюсь в клёпе, — слишком много времени и сил уделяет партийной работе, в том числе, райкомовской. Я вообще считаю, что общественная работа должна производиться в нерабочее время или с разрешения руководителя, — Ефимов хмыкнул, но ничего не записал. — Сарнячка, — продолжаю…

— Кто? — переспрашивает начальник.

— Ну, Зальцманович, — расшифровываю кличку, — претенциозно считает, что ей вообще начисто противопоказана полевая жизнь и полевые работы, а я думаю, что каждый инженер обязан отмолотить с прибором хотя бы по месячишку в сезон. Кравчуку я, извиняюсь, — совсем распоясываюсь, — набил морду за оскорбление «врага народа» Горюнова. Можно и ещё при желании что-нибудь припомнить…

— Достаточно, — останавливает нахмурившийся шеф. — До этого заявления я склонялся назначить техруком тебя…

— Избави бог! — с ужасом картинно отшатываюсь на спинку стула. — Я присоединяюсь к мнению товарищей.

— Не юродствуй! — прикрикивает Сергей Иванович. — Восстановил против себя половину партии, а туда же… Тебя послушать, так ты у вас в партии один святой.

— Так и есть, — подтверждаю скромно.

— С таким отношением к людям выше начальника отряда не прыгнешь.

— Меня это устраивает, — заклинило меня.

— Плох тот солдат… — начинает шеф.

— …который не хочет быть начальником партии, — заканчиваю я.

— Ты? — опешил большой начальник. — Хочешь стать начальником партии? Хозяйственником? — отклонил голову и издали оценивающе посмотрел на абитуриента. — А я-то считал, что тебя увлекает геофизика, и способности есть, — польстил мне и зря, потому что я начинаю наглеть.

— Я и не отрицаю своих способностей, — улыбаюсь снисходительно, — и хозяйственником, Шпацерманом, вовсе не хочу быть. В обозримом будущем, — объясняю начальнику экспедиции, — начальники партий должны будут для ради дела совмещать функции техруков и организаторов, а хозяйство спихнут на заместителей. Таким начальником я и стану… если вы меня назначите. — Ефимов ухмыляется, качая головой из стороны в сторону, наверное, удивляясь моим претензиям и наглости.

— Ну, парень, а ты, оказывается, ещё тот орешек! — Помолчал немного и сообщает прискорбную новость: — Но начальником тебе в ближайшее обозримое время не быть, — и опять смотрит на меня исподлобья и строго. — Кроме той, что ты читал, есть на тебя ещё одна бумага… — помолчал и грохнул: — …из КГБ. — От кого, от кого, но от них я доноса никак не ожидал и даже варежку раззявил от переполненных чувств. — Женишься? — ни с того, ни с сего интересуется моим семейным положением Сергей Иванович.

— Да не так, чтобы уж очень, — мямлю, застигнутый врасплох.

— А то, что у невесты отец — враг народа, знаешь?

Вот оно что! Мелко! Подло! Несолидно для такой организации.

— Да, — сознаюсь, — знаю, что он расстрелян в 42-м году, когда с товарищами бежал из плена, выбрался из окружения и вернулся к своим. Маше тогда было всего два годика, она и не видела отца ни разу, за что же её-то? Я, например, не считаю его виновным в том, что часто на войне случается и чаще всего не по вине солдат.

Ефимов нахмурился.

— Своё личное мнение держи при себе и не трепли языком понапрасну, ясно? — Я молчу: ясно-то ясно, а как промолчать, когда подозревают зря? Стать бессловесным гадом? Шипящим от бессилия гадёнышем? — В их представлении, — делится содержанием секретного документа Сергей Иванович из исключительного доверия ко мне, внушённого Радомиром Викентьевичем, и я это понимаю и ценю, — у тебя враждебная тяга к предателям и врагам народа, она является следствием твоего антисоветского мышления, развившегося, в том числе, и… в белогвардейские замашки, — начальник ухмыляется, радуясь совпадению ярлыков в заявлении нижеподписавшихся и в документе КГБ, — и поэтому выдвижение тебя на ответственные руководящие посты опасно. Вот так! На комсомольский учёт до сих пор не встал?

— Да какой из меня комсомолец? — досадую, защищаясь. — Дядя с бородой, стыдно с пацанами рядом…

— Скрытно приютил у себя в общежитии, — продолжает пересказывать содержание КГБэшного представления Ефимов, — настоящего, нераскаявшегося врага народа, постоянно встречался с ним наедине, по донесениям информатора, в полевых лагерях и о чём-то подолгу и скрытно беседовал, и не исключено, что вы готовили заговор против советской власти.

— Сарнячка! — произношу брезгливо.

— Что Сарнячка? — недоумевающее спрашивает Ефимов.

— Информатор. Горюнов предупреждал, что она осведомитель КГБ, а он в таких делах не ошибался. — У Сергея Ивановича треснул карандаш в стиснутых пальцах. Он встал, подошёл к окну, пряча от меня лицо. — Они его укокошили, — дополняю глухо.

— Кто они? О чём ты? — поворачивается начальник и опять садится за стол.

— КГБэшники, — утверждаю, не сомневаясь, особенно после скоропалительных похорон профессора. — Марат! — У Ефимова брови полезли на лоб от такого заявления, и я ему рассказал, как нашли Радомира Викентьевича с огнестрельной дыркой в виске, как тайно схоронили и какие заставили подписать бумаги. Сергей Иванович молча выслушал, насупясь, молча посидел, переваривая двойную неприятную информацию и, приняв решение, сказал:

— Ты, вот что, Василий. Прибереги при себе выдумки. Мало ли кто мог убить Горюнова, ты не видел. И Зальцманович не тревожь, Горюнов мог и ошибиться. Лучше скажи, что будем делать с этим? — поднимает заготовленный Дрыботием приказ. — Что ты там и кому напередавал без разрешения? — Рассказываю, как на духу, короткую историю быстрой передачи материалов по Угловому, не утаив и косвенного участия Шпацермана и нейтрального участия Сарнячки.

— Если бы я знал, — жалуюсь, — что такая передача не разрешена даже соседям-геологам, с которыми работаем бок о бок и постоянно обмениваемся неофициальной информацией, я бы ничего им не показал даже издали, — это я, конечно, крупно привираю.

Недолго размышляя, Ефимов зовёт звонком секретаршу:

— Дрыботия и Антушевича ко мне. — Те приходят, смотрят на меня подозрительно и враждебно и усаживаются против меня единым сплочённым фронтом. — У вас, что, — спрашивает шеф, — начальники отрядов запрашивают разрешения на передачу материалов геологам?

— Нет, — нехотя отвечает Дрыботий, почуяв, куда дует шефский ветер, — приказом передача материалов разрешена только техруком и только с разрешения экспедиции.

— Начальники отрядов поставлены об этом в известность? — настырно допрашивает Ефимов. Дрыботий пожимает плечами, смотрит на Антушевича, ища поддержки, но тот отводит глаза.

— Это входит в обязанности техруков.

— Проверили, — гнёт своё Сергей Иванович, — прежде, чем наказывать Лопухова? — Те молчат: отвечать нечего. — Игнат, — обращается начальник к Антушевичу, — принеси приказ, — а сам куда-то звонит. Из разговора становится ясным, что Шпацерману, просит найти приказ Когана по партии о передаче материалов. Тот ищет, а у нас все сидят в напряжённом молчании. — Нет? — переспрашивает в трубку Сергей Иванович. — Дай мне Зальцманович. — Гнетущая молчаливая атмосфера в кабинете накаляется. — Здравствуй, — говорит опять в трубку начальник, — ты знала о передаче материалов по участку Угловому Лопуховым? Так! А знала, что на это необходимо разрешение экспедиции? Нет? Ладно, — и кладёт трубку. Вошёл Антушевич и подаёт приказ по экспедиции. Ефимов внимательно читает и обращается к Дрыботию: — Почему здесь нет приписки, чтобы техруки довели приказ до сведения всех ИТР? — Дрыбодан кисло кривится, не желая признавать собственной недоработки.

— Они и без приписки должны знать. Что им, разжевать и в рот положить?

— Я этого не подпишу, — решительно отодвигает черновик Дрыбодановского приказа Ефимов.

— Я был против, — бормочет Антушевич, — можно было и без Лопухова договориться с Королём и переоформить акт передачи, если материалы этого заслуживают.

— Они не заслуживают, — упорствует Дрыботий с недоразвитым левым полушарием.

— Вам виднее, — не возражает начальник. — Подожди, — останавливает собравшегося уходить надутого главного специалиста. Тому больше всего, наверное, не нравится моё присутствие. — По ходу разговора, — говорит Сергей Иванович, — у меня возник ещё один вопрос. — Пара полубожков снова села и напряглась, чувствуя, что сегодня не их день. — Кто у нас выдаёт задания на проведение работ на участках?

— Техруки, — заладил одно и то же Дрыботий.

— Учёт ведётся?

— Должен вестись.

— Проверяли? — Молчат архаровцы. — За что мы недавно наказали Лопухова? — Дрыботий от негодования аж забрызгал слюной, скопившейся в уголках губ.

— За неразрешённое проведение работ на незарегистрированном объекте, — отвечает, как читает приговор.

— То есть, — уточняет Сергей Иванович, — Коган задания ему не давал, а он сам выбрал участок и самостоятельно, без его разрешения провёл на нём зачем-то дополнительные работы? — Во мне всё замерло. А ну, догадаются, докопаются до истины? Но главные специалисты предпочитают молчать. — Тебе, — обращается ко мне начальник, и я аж вздрогнул, — техрук задание на участок Угловой давал?

— А как же! — отвечаю уверенно. — Устно, на словах, вместе с заданием на Детальный.

— Что, — догадывается Ефимов, — Коган не зарегистрировал Угловой?

— В том-то и дело! — отвечает в сердцах Антушевич.

— И причём здесь Лопухов?

— Так Когана нет, — непроизвольно прорывается у Антушевича.

Ефимов недовольно заёрзал на стуле, взял надломанный карандаш, посмотрел на него, как на непонятную вещь, и бросил в мусорную корзину.

— И вы решили обезопаситься за счёт Лопухова? — Он переложил, негодуя, какие-то бумаги с одного края стола на другой. — Обожглись на Детальном, заранее дуете на Угловой? Кстати, под актом передачи Детального стоят только две ваши подписи, автографа главного виновника нет, он, очевидно, не любил оставлять лишние, так что отдуваться в Управлении за так называемое месторождение придётся вам, дорогие наши прогнозисты. — Рожу у Дрыботия свернуло набок, а глаза Антушевича беспокойно забегали по сторонам. — Приказ на Лопухова отменить в связи с необоснованностью обвинений.

Дрыбодан, смотрю, весь почернел.

— Один вы не подписали, второй отменили, — скрипит, скрежеща в ярости зубами, — давайте, — советует, изобразив ухмыляющуюся маску, — издадим третий: о назначении его, — и даже не глядит в мою сторону, — техруком?

Сергей Иванович рассмеялся.

— Я — за, да он — против.

Антушевич тоже заблеял вслед за начальством, намекая, что он во всей этой лопуховской истории ни при чём.

— Удивительный человек! — даже не постеснялся польстить герою.

— Вы к нему, — предупреждает начальник, — больше не приставайте — он в моём резерве. — Встаёт, протягивает мне через стол руку. — Иди, — говорит, — мы ещё потолкуем между собой и запомни: не сумеешь защитить себя — не сумеешь защитить и своих людей.

А те руки не подали и до свиданья, слава богу, не сказали.

Я ещё успел на вечерний рейс. Стою в переполненном удобном автобусике и радуюсь. Сидеть в нём плохо: ноги некуда девать — проход занят, а стоять — милое дело: упрёшься сверху и снизу, и никакие толчки по колдобинам не страшны. Повезло и со спутниками: в экспедицию ехал — сплошь были мерзкие сонные и злые рожи, а сейчас вокруг — сплошь приветливые и приятные лица. Даже шофёр попался не нервный. Товарищи, просит спокойно, не толкайте в спину, а то выдавите вместе с рулём через ветровое стекло, как поедете без меня?

Амнистии больше меня рад многодетный Шпацерман. Будет, обещает, в таком случае, премия, а мне больше всех! Как квартира! Мне тоже, конечно, приварок не помешает — ботинки, соберусь, куплю. А вообще-то, серпантин судьбы меня как-то не очень тревожит. Профессор учил: нос не задирай, не кланяйся и не зыркай на сторону, а делай любимое дело без оглядки, так, как хочется и как мыслится, награда всё равно достанется не тому, кто заслужил. Я из таких, и на премию особо хлебало не разеваю.

А её взяли и дали, и мне, заслуженному, досталось. Правда, выдали не всю, а часть, на ёлочные игрушки, и мне на ёлочные барахольные бахилы без шнурков хватит. Своих, сэкономленных на французском коньяке и алжирских фруктах, добавлю и со шнурками оторву. В ближайшее воскресенье, что за три дня до Нового года, выберусь как-нибудь на местный пихачок, — толчок — это когда ходят и толкаются, а у нас бабы сидят за двумя прилавками и пихаются, одетые в тулупы, — и заграбастаю канадские, коричневые на жёлтой микропоре с медными заклёпками. До пенсии хватит… заклёпок. А пока, в предвкушении стильной покупки, штудирую литературу по рудообразованию и, особенно, по физическим и механическим свойствам минералов, руд и пород. Проект по Угловому временно отложил, а занялся изучением справочников по условиям труда и нормам на наших видах геофизических и геологических работ. Пришлось заодно осваивать и технологию и нормирование строительства, транспортировки, лабораторных исследований — уйму полезных сведений для будущего начальствования нахватался. Пошёл к Шпацерману, и мы вместе, переругиваясь, выбрали те, что нас больше устраивали, с наибольшими осложняющими коэффициентами, те, что можно с трудом пропихнуть через экономические отделы экспедиции и Управления, отшлифовали обоснование для них и, особенно, для тех видов работ, которые заведомо делать не будем, а проверить их невыполнение практически невозможно. За два сжатых до предела дня справились, довольные друг другом.

И вот я купцом-гоголем на пихачке. Ещё издали бросаю соколиный взор и вижу: вот она — добыча! Чёрные, с задранными длинными носами, на резиновой подошве, прибитой деревянными гвоздями, сделанные в лучшем пельменном цехе текстильного комбината Министерства образования. Хватаю когтистой лапой и хищно рассматриваю — на Новый год, если не будет слякоти, хватит.

— Сколько? — спрашиваю, и ответа не слышу, потому что ястребиный взор узрел на дальнем конце прилавка пару ослепительно белых женских бурок с коричневыми союзками и узорными нашивками на голенищах, на невысоком каблучке, чтобы зимой было не так высоко шмякаться. Я — к ним.

— Сколько? — О-го! Добыча кусается. Роюсь во всех карманах, из которых целый один и — ура! — наскребаю нужную суммишку. Небрежно так, как не последние, вываливаю перед тёткой, хватаю беленькие в клюв и — дёру на ходулях, пока спекулянтка не пересчитала. А вдруг чутка не хватит? Но истошного вопля сзади не слышно, а у меня в руках роскошный новогодний подарок для Маши. Без ботинок я проживу, не первый год, а ей без таких совестно будет в городе перед студентками. Ура, ура и ещё раз — ура! Ай да Лопушок!

Вернулся и рассмотреть, общупать как следует не успел — а ну, как с дыркой? — Дмитрий ждёт, настоятельно зовёт пойти за кубком. Не отвертишься, хотя и неохота. В этот день я был в ударе — чуть не каждый второй всаживал в чужую площадку в высоком, сантиметров на сорок, а то и на все полметра, прыжке. Глазеющий от безделья народ от восторга гудел на каждый мой кол: «у-у-ааа!», подбадривал: «Давай, Лопух!» Особенно нравилось, когда я изящной ласточкой нырял за безнадёжными мячами — грохоту от мослов об пол было столько, что он заглушал оркестр на танцплощадке. Кто-то громко заметил: «Все гайки с резьбы сорвёт!». Ну и пусть! Зато кубок — наш! После нелёгкой победы и горячего душа так стало легко и вольготно, всю дорогу с Дмитрием переживали заново острые моменты и то, что, наконец-то, утёрли нос бывшим чемпионам-горнякам. А дома — чай с Володькой и клубничным вареньем, так и от сгущёнки отвыкну, а кальций мне надо, особенно чемпиону. А на кровати — бурочки-каурочки, любо-дорого, вздохнул, посмотреть.

В последние дни перед Новогодьем по-настоящему работали, но с прохладцей, двое — Шпацерман и его начальник отряда, а с остервенением — ещё двое: проектанты. Из техручьей клетушки то и дело доносилась специфическая женская склока на повышенных тонах с подвизгиваньем и взаимным едким поношением. Даже собранья перенесли на будущий год. И чего стараются зазря? Я-то не сомневаюсь, что цена их усердию — круглый нуль.

30-го, уже после обеда, Шпацерман зовёт к телефону. Ясно, думаю, Ефимов хочет поздравить свой ближайший резерв с наступающим. Поднимаю трубку, вежливо прикладываю к чуткой к начальническому голосу ушной раковине, которая соответствует фамилии и тихо зову:

— Алё! — А из неё как громыхнуло:

— Василий! — Дмитрий, оказывается, беспокоит занятого специалиста. — Готовь бутылку! — по голосу похоже, что ждать не стал.

— Что — пугаюсь, — промазали?

— Уже двадцать метров по руде идём, — радует радостным голосом. Непонятно, правда, почему тогда с меня бутылка, а не с них.

— И как, — интересуюсь деловито, — рудишка?

— Что надо! — хвалится моей. — Хочешь посмотреть?

— Ещё как! — сейчас бы побежал.

— Завтра мы с Королём едем туда, жди, с утра заедем за тобой. Пока!

Стою, обалдев, с зажатой в руке трубкой, из которой доносятся длинные гудки, рот раззявил, глаза от восторга вылупились, и сказать ничего не могу. Шпацерман понял по-своему, осторожно спрашивает:

— Опять выговор?

— Н-нет, — еле выговорил заплетающимся языком, который молотит почём зря только тогда, когда не надо. — Руду вскрыли на Угловом, промышленную.

— Ну, брат! — возрадовался начальник. — Пиши заявление на двухкомнатную.

— Новогодний розыгрыш! — кривится в скептической ухмылке Алевтина. Оказывается, и она тут, я и не заметил. Пусть, думаю, потешит себя напрасной надеждой, что бедной женщине остаётся? Я не злорадный, я оставляю ей эту радость, а себе заботу: что взять с собой? Опять же бутылка нужна, а мои финансы поют романсы. Как всегда, выручила добрейшая Анфиса Ивановна — дала под запись бутылку спирта. Не коньяк, конечно, но на бесконьячье и спирт пойдёт за милую душу. Главное, не что пить, а за что! Примчался домой и сразу как в лихорадке стал собирать рюкзак.

— Ты куда? — удивляется Володька. — На ночь глядя?

Я и опомнился, плюхнулся задом на кровать.

— Сегодня, — объясняю, растянув рот до ушей, — у меня самый-наисамейший праздник в жизни.

— Именинник, что ли?

— Точно! — соглашаюсь, — тюлька в тюльку: сегодня вскрыли руду на моём участке, на Угловом. Завтра еду с геологами смотреть.

— Слушай, — оживляется Володька, — надо отметить?

Сокрушённо развожу руками:

— Пуст как Диогенова бочка, даже с собой нечего взять, кроме бутылька спирта.

— Есть, — утешает, — я сегодня приобрёл на всякий случай, думаю, пригодится первого на больную голову, — и достаёт тёмную бутыль плодово-ягодной бормотухи. — А с собой, вот, возьми, я оставил, не отдал всё в общий котёл, — и выкатывает из тумбочки на стол десяток здоровенных бледно-зелёных антоновок. Потом лезет в наш междурамный холодильник и отчекрыживает для меня половину закопчённого сала. Володька — настоящий друг, не жмот, выручил именинника.

Как-то незаметно высидели всю 0,7-литровку. Я ему рассказал подробно, почти не загибая, об Угловом, о выговорах, о Маше — ни слова, а он, по-моему, ещё больше зауважал лихого и удачливого начальника отряда. Твёрдо обещаю, если захочет, по весне перевести в свой отряд. Он всеми руками и ногами — за!

Утром, в ожидании, дёргался по всей конторе как смазанный скипидаром, то и дело выскакивая за ворота, и когда, сокрушаясь, решил, что меня забыли, они соизволили прикатить аж в одиннадцатом часу на «козлике» вдвоём — Король и Кузнецов, и мы помчались к открытым запасам недр. Геологи и шофёр дорогой заспорили: какая команда — киевское Динамо или московский Спартак — лучше и кто станет чемпионом в этом году, а я глазел по заснеженным сторонам, не вслушиваясь, потому что футбольные страсти меня не трогали, и вообще спорт противопоказан по здоровью. В институте удавались только лыжные гонки за зачётом да и то потому, что я надыбал дыру в заборе, вокруг которого они проходили, снимал лыжи, проходил внутри напрямую к финишу, там надевал тяжёлые гнутые доски и, выждав, когда разрядники придут первыми, появлялся сам, запыхавшись, регулярно укладываясь в норму. Но скоро мою чемпионскую тактику подметили и другие заядлые спортсмены, удивляя преподавателей высокими результатами. Пришлось срочно, пока не засекли и не аннулировали зачёт, заболеть и освободиться по справке.

Когда прикатились, геологи сразу набросились на керн, который показывал дежурный геолог. Все трое, перебивая друг друга, запереговаривались, заспорили о минеральном составе руд и процентном содержании промышленной минерализации, а я мешаюсь и мёрзну, как бедный родственник, тоже беру в руки мою руду, разглядываю со всех сторон, ни бельмеса не вижу толком, и приходится верить на слово, надеясь, что не надуют, что на самом деле вскрыта настоящая руда. Как раз работяги подтащили, сгибаясь в три погибели, ещё один лоток со свежими цилиндриками. Специалисты зачмокали от удовольствия, задакали, заахали, вырывая друг у друга мокрую и грязную фактуру, дали и неспециалисту паршивый кусочек.

— На, держи на память, — щедро делится Кузнецов. Память оказалась тяжёленькой, с искрящими блёстками кварца, вкрапленных сульфидов и рудных минералов, красивой до бесподобия. Вот, думаю удручённо, и всё, что тебе досталось от твоего месторождения, даже обидно стало. Когда первый, второй и третий пылы прошли, перебрались за допингом в дежурку. Дмитрий на правах хозяина убрал со стола всё лишнее, застелил грубой обёрточной бумагой и выставил из рюка аж две бутылки спирта, несколько банок тушёнки, три крупных луковицы и пару буханок хлеба. Король первым влез за стол — на то он и король, и главное действующее лицо. Настала очередь моего триумфа. Достаю свою бутылку спирта — Король энергично потёр руки и радостно рассмеялся:

— Не многовато ли? — сомневается, вожделенно глядя на все три сразу. А я вслед — кусманище копчёного сала. Он как увидел, так и обалдел, хохляцкая природа взыграла, хватает в руки и к носу, нюхает и выдыхает широко открытым ртом, чуть слюнки не пустил.

— Под это, — не сомневается, — пожалуй, не многовато. — А я — главные козыри — яблоки. Тут уж Кузнецов обалдел, тоже хватает и нюхает.

— Наши, — надо же, узнал! — воронежские.

Короче, наклюкались братья-славяне, включая всех буровиков, до положения риз, и я трижды приложился к таёжному коктейлю из холодной родниковой воды со спиртом. Когда он кончился, буровики ушли, а геологи принялись за своё — терзать карты и разрезы, крыть всех и вся по матушке, отстаивая каждый с пенойу рта свою, единственно верную гипотезу происхождения и строения неубитого месторождения. Особенно ожесточённые споры вызвало место заложения следующей скважины. Спорили-спорили, ни до чего не договорились и решили, устав и окосев вдупель, бурить там, где я указал, за поперечным разломом. А я сижу молча на краешке скамьи, слушаю, и так мне стало грустно и тоскливо, что хоть вой на скважину. Нет моего Уголка, нет Хозяйки горы, нет бессонных ночей, нервных метаний, изматывающих профильных наблюдений, нет надежд и сомнений, ничего не осталось, кроме месторождения, которое ушло в чужие умы и руки.

— Кстати, — интересуюсь у Короля, — как будет называться месторождение?

Он весело хохотнул:

— Рано думать об этом. С Нового года поставим дополнительно две буровых, пробурим, тогда и определим, понадобится ли название. А ты как бы окрестил? — любопытствует.

— Лопуховским, — громко ржёт Кузнецов, но я не реагирую на пьяный трёп.

— Я бы, — предлагаю скромно, — назвал Новогодним.

— Точно! — снова орёт Дмитрий. — Назовём? — обращается к главному обзывале.

Тот тоже пьяно ржёт:

— Так тому и быть.

Всю обратную дорогу утомившиеся первооткрыватели успокоенно дремали, а меня дрёма не брала. Почему-то вспомнился Радомир Викентьевич, вся наша слаженная жизнь, вечерние разговоры, которые я, лопух, воспринимал в пол-уха и в пол-извилины. Очень хотелось верить, что сегодня-то он был бы мной доволен, и от этой мысли на душе полегчало, и тоска ушла. Много ли надо счастливому человеку? Хорошая работа и мир в семье — и всё это у меня есть.

Вернулись в вечерней темноте, в седьмом часу. Заскочил в пенал, схватил подарки и рванул к Маше, которая должна была вернуться ещё вчера, но почему-то не пришла к отложенному мужу, не отметилась, как полагается любящей жене. Но мы — не гордые, мы сами заявимся и порадуем и подарками, и визитом, и месторождением. Врываюсь в дом, кричу с порога:

— Ма-а-ша?

— А-у-у! — откликается. Слава богу, приехала. Сбрасываю кожух и валенки куда попало и вхожу в нашу комнату. Маша сидит в любимом мной детском халатике, почти закрытая, но вся угадываемая, и расчёсывает косу.

— Привет, — здороваюсь и целую, как и полагается в приличных устоявшихся семьях, в щёчку. — Ты когда прикатила?

— Вчера, — отвечает спокойно, полуоборачивается и чуть кривит пол-давно не целованные губы: — Но я так устала… — Понимаю…что ж, причина веская. — Как ты думаешь, — спрашивает задумчиво, — не обрезать ли мне ненавистную косу. Сейчас их никто не носит, сразу видно, что из деревни.

— Не смей! — запрещаю. — Будешь как все — чего хорошего? А с косой сразу бросаешься в глаза, особенно, в мужские, мои, например. — Она, польщённая, довольная, что не как все, смеётся грудным воркующим смехом, поддразнивает, интерес к себе подогревает. Только зря, меня к ней подогревать не надо, даже про лимонник забыл забытьём. — А я тебе, — улыбаюсь, радуясь, что сейчас обрадую, — подарки принёс.

— Покажи, — соскакивает со стула, чуть не завалив его, — люблю подарки. — Кто же их не любит… кроме меня. Я их терпеть не могу, потому что чувствую себя в чём-то ущербным, как нищим, которому подают, да и отдариваться надо.

— Это тебе от Радомира Викентьевича, — и кладу на стол синенькую коробочку. Она, затаив дыхание, осторожно открывает, и я вижу, как свет тёмно-синих глаз соединяется с лучами синих камней. Непроизвольная улыбка раздвинула полные девчачьи губы, на щеках появился лёгкий румянец, явно видно, что профессор угодил. Торопится выдрать свои медные висюльки с бледными стёклышками, вставляет горную синь, бежит опрометью к зеркалу. Я увидел её там, отражённую, и обалдел — до того невеста похорошела, что хоть сейчас под венец. — Ну, Маша, — говорю, не в силах отвести глаз от портрета, — сегодня ты в новогоднюю синюю ночь будешь сногсшибательной синью. Подожди-ка, — и тороплюсь в прихожую, хватаю бурочки-каурочки и — назад, кричу в дверях: — Закрой глаза! — Она, улыбаясь и взволнованно дыша — высокая грудь так и ходит, так и хочется прижать, повинуется, а я тихо ставлю снежные скороходы у её босых ног в разношенных тапках. — Можно! — командует кудесник, и её открытые глаза становятся до того большими, как у Мадонны Рафаэля, что аж страшно. — Это, — тихо сообщаю, — от меня. — Она, продолжая заворожённо улыбаться, спинывает тапки далеко в сторону и всовывает голые ноги в белую мечту любой женщины. Покрутила ногами, сидя и рассматривая, как сидят на ноге и как выглядят, встала, прошлась осторожно, примериваясь к каблучкам, потом выпрямилась, грудь вперёд, подбородок вверх, и засеменила походкой киношной дивы, вихляя оттопыренным задом. Так бы и схватил, стиснул в объятиях, да не пришлось, сама кинулась мне на шею и целует прямо в обветренные губы.

— Фу-у! — отшатывается, отталкиваясь с силой. — Наклюкался!

— А как же! — сознаюсь смело. — У меня как-никак, а вчера и сегодня — праздник на всю жизнь.

— Ага, — соглашается с едкой иронией, — такой, о котором Полина Матвеевна говорила, что каждый день у мужиков.

— Нет, — не обижаюсь, — такой, как у меня, бывает не каждый день, даже не каждый год, а всего раз в жизни, да и то не у всякого.

— Ну, давай, — поощряет, — ври, только шибко не завирайся.

— Я никогда не вру, — начинаю сердиться, — бывает, говорю неправду, но сейчас — правду и только правду, — и левую руку положил на сердце, с трудом вспомнив, в какой части груди оно находится. — На Угловом, — и, чуть помедлив для эффекта, поражаю, — пробурили промышленное оруденение! — и смотрю, не сильно ли, не опасно ли для здоровья я её поразил грандиозным сообщением, как громом. И вижу: не поразил. Чуть улыбнулась и переспрашивает для проформы, вся в каких-то своих сторонних мыслях:

— Правда? — и идёт не ко мне поздравить как следует, а к себе, что в зеркале. — Вот здорово! — рассматривает опять синюшки, трогая пальцами, чтобы убедиться, что они не только в зеркале. Потом полуоборачивается и вытягивает ноги в бурках, любуясь: — Где ты их взял? — Бог мой! Что ей, девчонке, за дело до каких-то неведомых месторождений, до неосязаемых запасов недр, когда в ушах — такая прелесть, а на ногах — такая удобная красота. Да пропади они пропадом все недра разом!

— Вот не знал, — труню юморно, — что ты такая модница.

— А ты? — возмутилась она, защищая цацки. — Посмотри на себя, на кого ты похож! Неужели нельзя было переодеться? — Пытаюсь миролюбиво ухватить её жадными руками, но она уворачивается, встаёт и пересаживается к столу, пряча бурки под свисающую скатерть.

— Не успел, — каюсь, хотя и не думал об этом, — спешил к тебе с подарками. — Вижу, смягчела, улыбнулась, опять проверив серёжки-радомирки в мочках и порадовавшись выставленным из-под стола буркам-васькам.

— Уже четверть девятого, — говорит, — когда успеешь?

— А куда? — недоумеваю. — ЗАГС уже закрыт.

— Как куда? — сердито повышает голос, давая понять, кто в нашем коллективе лидер. — К нам, в девять начало.

— Разве мы договаривались? — спрашиваю осторожно.

Она куксится, прикусывая нижнюю губу, и мне хочется прикрикнуть, чтобы ненароком не прокусила — зубы-то все целые и белые-белые.

— Я, — говорит обиженно, — думала, что ты пойдёшь со мной. — Она опять думала за меня, не привыкнув ещё по возрасту, что могут быть и другие мнения, отличные от её девчачьего эгоистического.

— Нет, — я твёрд как скала на Угловом, но если вцепится в шею и примется целовать, непременно сдамся, — я не пойду с тобой к эскулапам, не хочу быть отщепенцем, мне надо быть со своими. Давай, сделаем так: ты побудешь со своими, а я со своими, а в час я зайду за тобой, и пойдём домой, допразднуем семьёй, ведь Новый год — семейный праздник. Лады? — Но вижу, что не лады.

— Как хочешь, — отвечает намеренно равнодушно. — Ты тогда иди, мне переодеваться надо. — Вот, мы уже и чужие.

— Я тебя провожу, — но она молчит, изображая семейную ссору. — Да, — вспоминаю, — как дела в институте? — чуть не забыл со своим месторождением о её главном.

— Нормально, — отвечает холодно моим любимым словечком-определением. — Зачислят на четвёртый семестр, если сдам зачёты и экзамены по их курсу за третий. Поеду 2-го, чтобы всё успеть к началу занятий, и я — студентка, — и, забыв обо всём, затанцевала, завоображала. Я, конечно, под сурдинку, к ней, но… — Ладно, ладно, — останавливает, — мне некогда, смотри, уже половина.

Зима в эту новогоднюю ночь добирала годовой план — холодрыга стояла неимоверная да ещё с ветерком и позёмкой. Маша то и дело оттирала носопырку, а я прятал свой рубильник в поднятый воротник. Расстались у дверей «Скорой помощи» как хорошие знакомые. Прибежал к себе, подгоняемый морозцем. Володьки нет, наверное, вовсю помогает бабью. Парень никому ни в чём не отказывает, хоть паши на нём. Заторопился и я, чтобы и меня успели запрячь и поделились приподнятым настроением. Как раз успел к ответственной операции развешивания игрушек на верхней части ёлки. Снегурочка тоже хлопочет, обнажила прелестные клычки, спрашивает:

— Ты один? — Чего спрашивать, когда рядом никого.

— После второй, — обещаю, — нас у тебя в глазах будет двое.

Так, дружелюбно перепихиваясь незамысловатыми подковырками, дотянули, наконец, до десяти, когда вся страна, весь народ, который ещё в состоянии передвигаться, садится за празднично накрытые столы, чтобы прилично проводить старый год и подготовиться морально к встрече нового. На этот раз парадом командует Шпацерманиха, не спускающая глаз с мужа, и у неё не очень-то повольничаешь. Выпили по одной-другой, я — красненького, закусили разным цветным силосом да селёдкой, и — валите от опрятного стола на курево, трёп да танцульки, кто может. Старенькая радиола зашаталась в страстном танго, а я оказался в руках Сарнячки.

— Говорят — женишься? — допытывается старая любовь. Говорят, что кур доят, а мне перелётная досталась.

— Я, — отвечаю, пижонски ухмыляясь, — никогда не совершу такого серьёзного шага прежде, чем не обдумаю хотя бы лет пять.

У неё и интерес ко мне пропал, отлипла и хватает очкарика Альберта, чтобы ещё раз обсудить тематику отчёта. Смилостивившаяся командирша, сдавшаяся на уговоры начальника, разрешила хватануть ещё по 50, подогревая остывающий пыл. Потом пели революционные песни и кое-какие геологические, слов которых большинство не знало. Подвалила, как ни в чём не бывало, ухмыляющаяся парткляузница.

— Как ваше месторождение?

Я зла не помню, особенно сегодня.

— Рождается, — отвечаю. — Подождите минутку, — сбегал в камералку за именным керном. — Вот!

Она берёт.

— И это всё? — иронизирует, внимательно рассматривая сувенир опытным взглядом минералога.

— Нет, — огорчаю, — ещё досталось Королю и Кузнецову.

Но Алевтина не слышит, поняв, что в её руке на самом деле руда и с большой концентрацией рудной минерализации. Но она была бы не она, если бы не влила ложку дёгтя в мою бочку даже в такую ночь. Отдаёт керн и брюзжит:

— Не обольщайтесь: одна скважина — ещё не месторождение. И я, чтобы её успокоить, не портить ей праздника, соглашаюсь:

- Я и не надеюсь.

Обступили парни, оттеснили давнюю подругу, вмиг прорвали пелену затхлой насторожённости, загомонили разом, радуются, что опять все вместе и со своим любимым начальником, все тут, и я с ними. Да такие симпатяги, прям с кина о победителях соцсоревнований, и не скажешь, что таёжные работяги. В костюмчиках отглаженных, в рубашечках беленьких, в штиблетах начищенных, один начальник квасит ноги в яловых сапожищах. Правда, галстуков ни на ком нет, да и ни к чему они нам, известно ведь, что это принадлежность рабских конторских шестёрок, а нашим мощным выям привычна полевая свобода.

И вот, наконец, зовут к столу по-настоящему. Я жмусь с парнями на дальнем конце, подальше от всяких уважаемых товарищей, обсевших начальника.

— Товарищи! — встаёт тот со стаканом в руке, заполненным на сто грамм, и все встали следом с поднятым допингом. Радиола включена на Москву, а оттуда нас поздравляет Первый. Стоим, слушаем, плохо воспринимая обтекаемые фанфарные фразы, стараясь не пропустить боя курантов. И вот они бьют, и все считают. На двенадцатом Шпац успевает провозгласить своё: «С Новым годом, товарищи!», и все истово осушают стеклянные чары, веря, что это необходимо, что это пропуск в счастливый год. Я тоже верю. А потом пошёл безобразный жор, и мы с парнями не отстаём, стараясь зацепить всё, что с мясом. Наглотавшись, захотелось ещё славословия в нашу честь. Известно, что доброе слово способствует пищеварению, а злое вызывает язву. И тут настала очередь моей лопуховской песне. Шпацерманиха, наслышавшись, наверное, от смотавшихся за Урал подруг о моём удивительном даре произносить душещипательные тосты, требует:

— Давай, Василий, тебе слово, — и стучит вилкой по графину, требуя, чтобы все стихли и вняли разумному слову беспорочного юноши, не обременённого долгами совести. Пришлось подчиниться и сосредоточиться, как я умею в ответственные моменты героической биографии. Налил в рюмашку водки — была не была: если провалюсь, дам козла, сошлюсь на алкогольное помутнение.

— Друзья! — обращаюсь негромко, и то, что назвал не товарищами, уже настроило подзабалдевшую аудиторию, готовую к любым эмоциям, в мою пользу. — Вы знаете, — принижаю на всякий-який, — что я не умею говорить красно, так что не взыщите, если не оправдаю надежд. — Все замерли и с интересом уставились на меня. — Кончился ещё один год, а с ним и ещё один полевой сезон. Было всего понемногу, но кое-чего и в избытке: ледяные переброды и бесконечные крутяки, проливные дожди и изматывающая жара, кровососы-клещи и надоедливый гнус, кислотные борщи и каши и рыбная диета. Всё было против нас, но души наши были чисты и открыты друг другу, а помыслы направлены на помощь товарищу и всем. Мы были по-настоящему один за всех и все за одного. За сезон мы многое потеряли, — я выразительно похлопал себя по отощавшему брюху, и все дружелюбно засмеялись, — но нашли больше — мы приобрели таёжное братство. Давайте же выпьем за него и прославим, — и все поспешили тяпнуть давно налитое дразнящее зелье, а я укоризненно качаю головой, не выпив и не садясь. — Вы зря поспешили, я ещё не кончил, — и опять засмеялись и поспешили исправить ошибку и налить в чары по новой. — Братья, — продолжаю, намеренно не упоминая сестёр, — нам есть чем гордиться в прошедшем сезоне. По нашим данным геологами только что вскрыто мощное и очень богатое рудное тело, — и высоко поднимаю для общего обозрения керн, — которое, по их мнению, является частью крупного месторождения. — Стало так тихо, что я услышал дыхание сидящих. — Этим открытием мы навечно вписали нашу геофизическую партию в историю знаменательных геологических достижений в крае, нам есть чем похвастаться перед детьми и внуками. — Все дружно встали и мощно захлопали, славя себя, и даже старшие специалистки, кисло улыбнувшись, сложили ладошки, а поддатый начальник, вырвавшись из Шпацерманихиных цап, кричит:

— Лопухову — трижды «ура!», — и все, один раз вразнобой, а дважды единым трубным рёвом, рявкнули заздравицу и скорее за стаканы, а я урезониваю торопыг:

— Подождите надираться, я ещё не всё сказал, — и все с сожалением отставили бокалы и торопят: «Давай, кончай, а то иссохнем от жажды», а я, разохотившись, продолжаю: — Наступил новый год. Каким-то он будет? — и все призадумались: каким? — Хотелось бы, — высказываю своё пожелание, — чтобы не хуже ушедшего. — «Правильно, хотим такого же», понеслось с обеих сторон стола. — Чтобы в новом полевом сезоне профили были как аллеи в саду, погода — как на Черноморье, а жратва — как в лучших ресторанах Парижа, — «и выпивка тоже», добавил кто-то, — и чтобы найти нам ещё одно месторождение, а лучше — парочку, — все одобрительно загудели. — И пусть покой нам только снится, и как в известной песне: «И вновь начинается бой, и сердцу тревожно в груди, и каждый такой молодой, и юный …Шпацерман впереди». — И все полезли к расквасившемуся от удовольствия начальнику чокаться, а хитрый Хитров, подлизываясь, заблажил: «Нашему начальнику — ура», и его дружно поддержали — нам глоток не жалко, и я успел прокричать: — За наступающий новый полевой сезон! — но никому подогретого настроения не испортил, все ещё слабже запищали «ура» и поспешили осушить посудины, опасаясь, что вновь приторможу. Но я дал им взбодриться. Когда все жадно выпили и спокойно принялись за закусь, надеясь, что тостёр выговорился, я, так и не садясь, поднимая наполненную рюмаху: — А ещё, — говорю, — я хочу поднять тост за наших новых товарищей — операторов, которые в удачно закончившемся сезоне, самоотверженно трудясь на сложнейших участках, быстро освоили приборы и методики наблюдений и внесли весомый вклад в наши успехи. Большое вам спасибо, ребята, и низкий поклон за всё, за всё, — и я неуклюже поклонился в сторону порозовевших и опустивших глаза парней. И все опять дружно захлопали, а пацаны сгрудились вокруг меня, тянутся со стаканами, чего-то говорят, а я не слышу, облегчающие слёзы навернулись на глаза — совсем нервишки сдали, и стало мне как никогда хорошо и спокойно — я был среди своих, и сел, наконец, и сам с неохотой принялся за прозаическое ёдово. Радиола загромыхала «Брызги шампанского», а новогодний болтун, окосев с водки, нечаянно взглянул на часы и ужаснулся, разглядев с трудом, что минутная стрелка колеблется в пьяном угаре, шатаясь вокруг девятки.

На раздумья времени нет — ноги в руки и бегу к Маше. Успел минута в минуту, а её на выходе нет. И хорошо: хожу, выветриваю алкогольные пары, дышу усиленно пастью, снега поел. Наконец, минут через пятнадцать нарисовалась, из меня уже всё с избытком выветрилось, и зуб на зуб не попадает.

— Ну, ч-ч-то, п-п-ой-д-д-ём?

Видок у неё наисчастливейший: глаза сияют как серёжки, вместо бурок — белые лодочки, щёки подозрительно запунцовели, губы растянуты до ушей, пританцовывает на месте от нетерпения и молит:

— Побуду ещё немножко? У нас так весело… Приехал начальник КГБ, такой мужественный, в красивой форме с орденами и погонами, и не строгий…

— И ты с ним танцуешь? — догадываюсь невесело.

Она совсем зарозовела и отвела затуманившиеся глаза в сторону.

— Он, смешной, всё время меня приглашает. — С вами, соображаю, всё ясно-понятно. Утопляю несчастную морду в воротник, успокаивая себя тем, что хотя бы знатно проветрился, говорю ей:

— С Новым годом, Марья! — а она уже чешет, торопясь, по коридору на очередной танец.

Возвращаться с не поймёшь каким настроением в праздничную атмосферу нашего бала, не осчастливленного мужественным убийцей, не хотелось, и пошёл шататься по улицам, поздравляя всех встречных и радуясь чужому счастью.

- 6 -

Вот и опять ясный и тёплый апрель с волнующими запахами расцветающего багульника, день рождения Великого революционера нашей эпохи. Все бригады давно в поле, один начальник передового отряда подзадержался, но не по своей вине — опять понадобился Ефимову, опять поговорили по душам, опять были кое-какие старые предложения и решительные отказы, в общем, опять остались при своих-двоих.

Всю зиму меня дёргали туда-сюда, и вот, наконец-то, наступило полевое затишье.

А началось всё с конца января. Почти месяц я блаженствовал за письменным столом, набирая вес и избавляясь от лишней нервной нагрузки. Успел сделать черновики карт по Маршрутному и написать текст, а всё, что смог выдавить из себя по Угловому, выдавил ещё в прошлом году и причём до такой степени, что и смотреть на любимые материалы не хотелось. Не хотела на них смотреть и Сарнячка, поскольку Дрыботий внушил ей, что такого участка в экспедиции нет. Надо же, как иногда руководство, ослеплённое бумагами и правилами их оформления и прохождения, отстаёт от реальной жизни: на участке руду вскрыли, а у них его нет. Дурачьё! В общем, по отчёту к концу января я был чист как стёклышко.

Вдруг осчастливил звонком Гниденко, молит со слезами в тараторном голосе, выручай, мол, всю экспедицию, доделай толком геологическую часть проекта, а то, жалуется, я свихнусь с вашим тупым бабьём. Как не помочь лучшему другу? Советую взять у них накарябанную макулатуру и отдать мне, чтобы не знали, а самих спровадить куда-нибудь подальше на приёмку материалов. Замётано, радуется, считай, радует, что бутылка коньяка у тебя. На следующий день дружная парочка, гусыня да гагарочка, подались в дальний вояж, а я целый день и длинный вечер разбирался в их запутанных обоснованиях, распутывая клубок противоречий, и только приготовился к капитальной редакции, как к вечеру уже прикатил Кузнецов на «козле».

— Чё, — спрашиваю, — ещё кубок срочно надо?

— Ага, — смеётся. — Хватай шустрее материалы по Угловому, всё, что есть, и едем на матч с замминистра.

Ого! — думаю, противник нешуточный, но рассуждать и заранее дрейфить некогда. Беру давно смотанные в один рулон угловские бесценности — и в «козла». По дороге Дмитрий представил ихнюю команду. Вместе с почти-министром выступает начальник Управления геофизических работ, т. е., главный геофизик страны и двое сопровождающих их лиц неизвестной спортивной категории. Мои взаимно любимые руководители, Орест с Игнасием, тоже там, но за кого выступают, пока неясно.

Стремительной деловой походкой врываемся в королевский кабинет, а там — дым коромыслом: накурено, аж уши вянут. За длинным заседательским столом сидит-задыхается куча народу, но я цепким взглядом сразу вычислил замминистра посерёдке — все глаза и руки притянуты к нему. На вид дядька лет, эдак, под пятьдесят, в общем, старикан, но не одуванчик, крепенький, физия широкая, в крупных обветренных и опалённых солнцем морщинах, а под внушительным рубильником наишикарнейшие обкуренные пшеничные усы, свисающие вокруг рта по-запорожски. Зато на голове волос меньше, чем в усах. Сидит, сосёт сигарету, приподняв уголок рта, в котором она смолится, прищуривая глаз от дыма, и на меня зырит внимательными серыми глазами — не привык, наверное, видеть таких молодых и внешне привлекательных докладчиков. Я, конечно, бодро поздоровался, дав петуха, а он, кивнув бильярдным кумполом, даёт неожиданный пас:

— Ты чего такой лохматый?

Я, не задумываясь, отпасовываю:

— О вас этого не скажешь!

Он сначала опешил, хмыкнул неопределённо, потом заулыбался: мы, похоже, сыгрались с первого взгляда. Мне он, точно, понравился. Раз зовёт необидно на «ты», значит, вышел из нашего брата, из низов прорвался к олимпу. Пиджак снял, повесил по-нашенски на спинку стула и роется в чертежах крупными рабочими пальцами. Рядом сидит старшая копия Розенбаума, надо понимать — геофизический босс. Брюнетистые волосы на голове тщательно зализаны к затылку, умные залысины рекламно обнажены — знаем мы их обманчивый вид, нагляделись за три зимы. У нашего на широком безвольном подбородке продавлена вертикальная ложбина, а у этого её нет, очевидно, в божьем цеху спешили в конце квартала с планом и решили не утруждаться декоративной отделкой. У этого ещё толи золотые, толи позолоченные — у таких не разберёшь ни истинную цену внешности, ни истинный характер поступков — окуляры, неудобные хотя бы потому, что за их чрезмерной прозрачностью не спрячешь сонных глаз. Естественно, не курит, бережёт никому, кроме себя, не нужное здоровье. По внешнему лоску сразу видно — по одёжке встречают! — что мужик явно вылупился из столичного институтского инкубатора чиновников и вряд ли сумеет с ходу отличить потенциометр от магнитометра. Зато знает все ходы и выходы в Министерстве, короче, мне он с первого взгляда не понравился, от него так и несло удушливой гниденковщиной.

— Как зовут, — интересуется зам.

— Василием, — отвечаю скромно и на всякий случай добавляю: — Иванович.

— Вот что, Василий Иванович, — говорит, и все замерли, — выручай: твои начальнички, оказывается, — и бросает строгий взгляд на Дрыботьевско-Антушевичевский тандем, — ни черта не знают про геофизические работы на участке месторождения. Больше того — они не знают и где он находится. Позор! — Шестёрки, что рядом, усиленно строчат в блокнотах. — Придётся тебе рассказывать. Давай, присаживайся и объясняй подробнее, как ты умудрился в одиночку додуматься до скрытого месторождения, что и целым экспедициям-то не по уму, — и смотрит ехидно на Короля. Тут же начальник геологической экспедиции резво поднимается, уступая мне центральное место, а сам встаёт, как и полагается, на стремя за троном короля. Развернул я многажды разворачиваемые-сворачиваемые и изрядно потёртые многострадальные схемы и рассказал подробненько, как допёр до верного рудного прогноза, и как он выглядит в геофизических материалах.

— Ну, прямо самородок какой-то! — восхищается замминистра. — Ты кто по должности, техрук?

— Нет, — скромно опускаю голову, — начальник отряда. — Зам снова испепеляет взглядом парочку, а шестёрки пишут и пишут. — Вот вам, — поучает усатый, — яркий пример настоящего поисковика с талантом от Бога. — Это он зря: я атеист и божьего мне не надо. — Ножками надо, господа хорошие, больше ходить, ручками ковырять камушки и землицу, глазами смотреть. Прилипли к кабинетным стульям, совсем разучились мозгами шевелить, всё план да план… — и удручённо вздохнул, вспомнив, что план — всему нашему поисковому делу голова. — Трудно было? — обращается ко мне, чтобы на мгновение соприкоснуться с таёжным бытиём. — Сколько бригад на участке работало?

Но я ему не даю душевного отдохновения:

— Одна, я всё сам сделал, и металлометрию тоже.

— Кстати, — включился некстати Король, — по участку до сих пор нет топоосновы и спектральных анализов профильной металлометрической съёмки.

— Как так? — опешил замминистра, обнаружив в собственном хозяйстве преогромную дыру, заткнутую бумажным хламом. — Месторождение государственного масштаба, надо сосредоточить все усилия на участке, чтобы ускорить введение его в строй, а до сих пор нет ни того, ни другого? — Он всё вглядывался в наших ведущих специалистов, но те упорно не показывали глаз. — Ну, знаете ли, — продолжал возмущаться зам, откинувшись на спинку стула, — тут заведомым вредительством пахнет! — Все замерли, хорошо зная, чем пахнет, а шестерня всё шерстит и шерстит по блокнотам. — В чём дело?

Наши побагровели, употели, башками крутят, глаза отводят и молчат. Они всегда молчат, как я усёк у Ефимова, когда припечёт, у них хитрая оборонительная тактика такая — отмолчаться, не навредить себе лишним словом. Но сейчас на прямо поставленный вопрос не отмолчишься даже криво, надо что-то отвечать. Пришлось, конечно, более малодушному Антушевичу:

— Мы сегодня же разберёмся, наладим отстающие работы и доложим.

— Неделю сроку! — продолжает злиться запорожец, всасывая одну сигарету за другой, и к союзному геофизику: — Вам надо проконтролировать… — и чуть помолчав: — и вообще разобраться с экспедицией. — Тот согласно склонил представительную голову: он, похоже, тоже был из молчунов себе на уме. И ко мне: — Что-нибудь ещё хочешь сказать? — Конечно, ещё как хочу и показываю по среднемасштабной геологической карте свои задумки, где бы я продолжил поисковые геофизические исследования, расширив детальные работы вокруг месторождения, чтобы охватить всё рудное поле. — Зам внимательно выслушал и говорит: — Хорошо, мы обсудим твоё предложение. Думаю, оно стоящее. Что-нибудь ещё нужно? — А-а, думаю, была не была, и, обнаглев, говорю, покраснев для приличия:

— Мне бы талон на ботинки, не поможете? А то старые совсем развалились.

Большой начальник от мелкой неожиданной просьбы даже закашлялся, хватанув излишку табачного дыма, а начальник геологической экспедиции что-то написал на бумажке и подаёт мне:

— На, получишь у нас на складе.

Тут и мой благодетель соизволил рот раскрыть:

— Не надо, — отказывается за меня, — мы ему сами выдадим.

Но я уже ухватил писулю.

— Две пары, — говорю, — ещё лучше.

И все разом засмеялись, расслабляясь, и даже мои начальники скривились в ухмылке, а зам встаёт, протягивает мне через стол ручищу.

— Спасибо тебе, Василий Иванович, — прощается, — за самоотверженный труд. Надеюсь ещё услышать и увидеться. Будь здоров и береги ноги.

Выгребся с облегчением на улицу, уже изрядно стемнело. Холодные звёзды ледышками падали за шиворот, продирая насквозь, до самых костей, тонкую шкуру. Пока пёхом добрался до дома, почти околел, зато дома — теплынь, на краю печи под полотенцем гречка с тушёнкой преют, и горячий чай ждёт с ещё оставшимся вареньем, правда, черничным, но на бесклубничье и черника — ягода. Наелся, напился до отвала, пора и ответ держать. Когда, умаявшись, удобно умостились на кроватях, Володька интересуется:

— Ты куда это исчез после обеда?

— Да так, — отвечаю скромно, — пришлось спецрейсом смотаться к замминистра — потребовалась срочная квалифицированная консультация, — и рассказал, как было дело, призагнув, конечно, слегка, не без этого. Володька — простофиля, всему верит, ему врать с фантазией не интересно. Выслушал он меня, не поморщившись, и сообщает:

— Одна скважина на месторождении полностью прошла залежь, три идут по ней, а ещё пять буровых будут ставить дополнительно.

Вот тебе и раз! Я, первооткрыватель, ничего такого не знаю, а он, лёжа на кровати, в курсе.

— Откуда знаешь? — пытаю ревниво.

— Кравчук в камералке всем сообщил. — Володька повернулся на бок, лицом ко мне, и, скептически улыбаясь, добавил: — Говорил, что ты специально никого на участок не пускал, сам всё сделал, чтобы себе весь куш за первооткрытие захапать. — Вот гад! Сам кушочник и других такими считает. Всё «до сэбе!»

— И чё, поверили?

— Да кто ему поверит? — возмущается новый друг. — Болтун он и завистник, на всех клепает, без разбору. — Да и на гнусный роток не повесишь платок.

Потом мы слушали умиротворяющую «Лунную», вернее, я один, потому что на Володьку она влияет до того благотворно, что он задрёмывает на первых тревожных тактах и дрыхнет, пока не затихнет последний аккорд, после чего вздрагивает от тишины и просыпается, чтобы разобрать постель и заснуть основательно. На что уж я — любитель поспать, но за ним не угнаться. Вот у парня нервы! Обзавидуешься. Один, наверное, да и тот лежалищный и как канат.

Шпацерман тоже интересуется, зачем я понадобился замминистра, что и как там было. Рассказываю и ему, ещё чуток присочинив.

— Готовьте дырку, — предлагаю.

— Для ордена? — спрашивает с жадной надеждой.

Приходится уточнить:

— Сзади, в штанах, для клизмы. Дрыботию с Антушевичем влупили, надо надеяться, что часть инъекции они уделят и вам.

— За что? — возмущается ушлый начальник. Приходится разъяснить:

— За недотопопривязку и за недоанализы по Угловому.

— Чего торопиться-то? — ворчит. — Успеем к отчёту.

И опять приходится уточнять:

— Не успеете — неделю дали сроку на всё про всё. Сегодня обещали быть с утра вместе с Начальником Управления геофизических работ, так что гордитесь таким санобслуживанием. Да-а, — дополняю радость, — похоже, проект придётся переделывать: будем работать в этом сезоне не на севере, а на северо-востоке, в районе Углового и за ним.

Я всякого Шпацермана слышал: сдержанно строгого, сердито выговаривающего, кричащего, рычащего, но так матерящегося — никогда! Он перечислил без остановки всех: бога, всех святых и мать, дьявола и чертей, сук и нехороших женщин, половые органы и органы лица и ещё многое, чего моя память уже не могла вместить. А после того, как вспомнил всех, с дикой ненавистью перекинулся на меня, безвинного:

— Твоя, — кричит, — работа! Не получишь никакой квартиры, не надейся! Сам живёшь не по-людски и другим не даёшь!

Мне оставалось только вздыхать: я и сам знаю, что не умею жить и от этого мешаю другим. И ещё я знаю, отчего он так взвинтился. Не от предстоящего руководящего нагоняя, нет. Их он пережил за нелёгкую жизнь немало и свыкся с ними. Аркаша, как ласково звала его супруженция, пуще всякого начальства боялся Наташеньки почти в семь пудов весом, уж она-то снимет с него шкуру, если останется без мехов от Хитрова и приличной премии от муженька. А, похоже, так оно и будет. Хитрова-то надо срочно перетаскивать с охоты и магистралей северного, неутверждённого, участка — вся работа коту под хвост, в убыток — на опостылевший Угловой. А премии лишат, как пить дать, за задержку работ всё на том же Угловом, чтоб он провалился вместе со мной в тартарары.

— Мне, — спрашиваю смиренно, — можно идти?

— Вали к чёртовой матери! — рычит, и я быстренько отваливаю, пока не схлопотал по благородной физии, с него станется.

Через полчаса приехали, но кто? Антушевич, главный геодезист-меховщик с молодым инженером в зимней полевой одежде и главный геохимик-анализатор. Какая от них экзекуция? Хорошо, что Шпацерман не провертел зазря дырку в штанах, а то ещё простудился бы ненароком. Я дважды прошмыгивал по коридору мимо кабинета, но никаких криков и стонов не слышал. Не оправдались мои ожидания, хуже того: пострадал тот, кто очень хотел добра другим. И так всегда в жизни: стараешься, стараешься для соседа, а отдуваться приходится самому.

Топографы устроились в уголке камералки с Хитрованшей, анализатор ушёл в лабораторию, а меня окликнул любимый начальник и поманил пальцем. Неужели, думаю, в ассистенты приглашает? Вхожу в кабинет. Антушевич руку даёт, улыбается:

— Ну, что, — говорит, — Василий Иванович? Вы хотели сделать проект по Угловской площади, вам и карты в руки, — и ещё шире улыбается, доволен, что прищучил неуступчивого молокососа.

И отказаться причин нет, и возразить нечего, да и самому охота заняться проектом — вот и оказался последним в начальствующей сваре. Так и не удалось воспользоваться не купленными очками с затенёнными стёклами, так и не пришлось распустить ремень хотя бы на одну дырку. Дорогое время упущено, надо восполнять вечерами, а как, когда нам только что с боем отдали из экспедиции завоёванный в соцсоревновании бильярд. Все мужики, забыв о семейных обязанностях, первой любви, плачущих детях и стенающих супругах, здесь, в Красном Уголке, дуют почём зря пивцо или лакают красное винцо и с горящими глазами гоняют костяные шары по зелёному сукну, тщетно стараясь загнать хотя бы один в тесную лузу. Учились бы у меня, пока жив, я-то быстро освоил премудрую азартную игру, да и немудрено — настоящий талант проявляется во всём. Особенно мне удавались разящие удары напрямую, против которых не мог устоять ни один из противников. Мой кий, когда я его с ужасающей силой направлял в шар, обязательно проскакивал мимо, молниеносным копьём летел над столом и вертелом устремлялся на тушу врага. И быть бы тому пронзённым, если бы он не успевал увернуться, и тем самым признавал своё полное поражение. Поэтому никто и никогда не решался стоять против меня забрало в забрало. Но это ещё не всё. Для полной и безоговорочной победы мной разработан и припасён фирменный мастерский удар, который среди наших получил название «дать лопуха» и заключался в том, что шар, поддетый моим кием, стремительно летел в противника, с глухим шлепком ударял в грудь и оставлял внушительный синяк, по числу которых легко можно было сосчитать количество очков в мою пользу. В конце концов, убедившись, что со мной не сладишь, игроки единодушно выдвинули непревзойдённого мастера в почётные судьи, как это принято в игровых видах спорта, где судьями подвизаются незадачливые игроки с гипертрофированными амбициями. Я окончательно зазнался и судил только принципиальные матчи сильнейших в пользу слабейших, стоически снося возмущённые крики: «Судью на мыло!»

Однажды Володька, решив охладить мой чересчур разогретый пыл, затащил меня на каток, где с этой зимы начали давать поношенные в городе тупые коньки с ботинками. Ладно, думаю, пойду, посмотрю, как развлекается на льду нынешняя субтильная молодёжь. В наше время никаких таких катков и в помине не было. Мы наворачивали верёвками с палочками на валенки снегурки или самоделки из железных полос с деревянными щёчками, изготовляли прочный проволочный крюк, цеплялись за задний борт проносившейся мимо машины и катили по обледенелой дороге, пока не спотыкались на какой-нибудь выбоине и не пластались, разбивая в кровь колени и локти, а то и нос, и не бежали домой обмазываться зелёнкой, а, зализав раны, снова становились на стрёму по краю дороги в ожидании очередного тягача. Вот это было катанье! Не для нынешних слабонервных маменькиных сыночков.

Припёрлись, спрашиваю вежливо у тёханши-выдавальщицы:

— Есть коньки на лыжах?

А та ни капелюшечки не удивляется тонкому юмору, замёрзла, и всё опостылело, покаталась бы, что ли, для поднятия тонуса. Грубо так отвечает: как раз, мол, для тебя, долговязого, припасла лыжные размеры, и ещё ехидничает: тебе как, с палками? Выбросила 44-й, не пожалела, как раз на портянки. Володька, щёголь, напялил 41-й, выпендривается, что сидят как влитые, а у меня хлябают, но я тоже доволен. В случае чего, если сильно разгонюсь, можно будет легко сбросить и пятками затормозить. Обулись, встали, чувствую, что-то не то. Посмотрел на ноги, а они разошлись кренделем и прямо стоять никак не хотят, виляют сами собой, в валенках такого не было. Однако вышли на лёд, а там толпа, и ни одного мента для регулировки движения. Как только выкатились, так я сразу же начал выделывать замысловатые фигуры и ногами, и руками, и всем, что на шарнирах, но удержался, оперевшись внешними сторонами ботинок об лёд и положив полозья плашмя. Хорошо, что взял на размер больше, стоять так удобно. Володька умотал по кругу, бросил старшего товарища в неустойчивом положении, и уцепиться не за кого. Пару шагов кое-как сделал, изобразил руками крылышки самолёта и полетел, еле двигаясь и упорно сворачивая на сторону. Наверное, потому, что хвостового оперения нет. Потом всё же кое-как освоился, мчусь по кругу медленнее всех, главное, чтобы пацаны не сбили авиатора, если упаду — каюк, сам ни за что не встану. Володька дразнится, перед глазами и так, и сяк крутит, туда-сюда сам заворачивает, а не его разворачивает, и вдруг, лихач, как подпрыгнет, как крутанёт на 180 и задом поехал. Ах ты, думаю, воображала — нос задрала, и я так сделаю, ценой жизни, но сделаю и — р-разз! — на 45 градусов и тоже задом поехал, собственным, по льду. Мчусь к снежной бровке и чувствую, что штаны мокрые. Неужели?.. Вот позор-то! Хорошо, что имею высшее техническое образование, пока скользил, додул, что это лёд от трения тает и штаны мочит. А всё равно после этого не только в штанах, но и на душе неприятно. С облегчением скинул неустойчивые полозья, сдал тётке, та ворчит, что хотя и катался десять минут, которые показались мне всем вечером, всё равно сдерёт с меня за час. Я бы ей и за три дал, если бы сразу предупредила о трении. Больше меня никакими кренделями, даже со сгущёнкой и клубничным вареньем на каток не заманишь — не солидное это дело для первооткрывателя крупных месторождений.

Февраль проскочил как один день. Собственно, ни одного дня и не было, поскольку уходил я из дома по темноте, а возвращался домой при звёздах. И не пропал мой тяжкий труд, удалось за месяц сделать первую часть проекта, которая и самому понравилась, а ещё больше — Антушевичу с Гниденкой. Стёпа так вообще был в диком восторге. Ещё бы, ему не надо ничего править, дополнять, переделывать и лаяться попусту с бабами. А они, если зациклятся на чём, так уж насмерть, хоть кол на шестимесячной чеши. Не останавливаясь на достигнутом и не теряя темпа, принялся за вторую, производственно-расчётную часть и притормозил. Но не по собственной вине, а из-за нерадивости и расхлябанности помощников. Пришлось срочно собрать большой совет и сделать внушение: или они, т. е., Шпацерман, Сухотина и Хитров, возьмутся за дело, как требует сложившаяся с дефицитом времени обстановка, или мы останемся без финансирования на первое полугодие и не сможем начать полевые работы в мае. Внушение подёйствовало, Шпацерман обещал за просрочку спустить с каждого шкуру — не уточнил, правда, как будет спускать с себя: больно ведь! — и мы уже вчетвером заканчивали наиважнейший для каждой полевой партии документ. А я ещё в редких промежутках успел вместе с Кузнецовым и Королём сочинить статейку в «Советскую геологию» о научном открытии Новогоднего месторождения. Сочинили, собственно говоря, мы с Дмитрием, а Король взялся на правах соавтора протолкнуть через связи в центральный печатный орган, как это принято во всех экспедициях, где рядовые геологи отваживаются на авторское дело. Производство и настроение мне поднимали две пары ботиночек, новейшие китайские кеды и лыжный костюм, приобретённые на премию, которую нам всё-таки выдали и даже ничего не высчитали.

За всеми этими проектными хлопотами совсем забыл про Володьку. Позабыт-позаброшен, он с тоски повадился хаживать на танцульки в ДК и, конечно, по простоте душевной вляпался в капкан. Смотрю, приходит позже меня и, что хуже всего, перестал кухарить, а в последние дни и вовсе пропадает ночами неведомо где без увольнительной.

— Сын мой, — обращаюсь к нему ласково, — пора тебе, пока окончательно не загубил неокрепшую душу, покаяться и признаться, где тебя черти по ночам носят.

— Жениться, — сообщает, стесняясь, — надумал.

— Кто надумал, — спрашиваю по-отцовски строго, — ты или она?

Её нет, а он мнётся, увиливает, грешник, от исповеди.

— Надо, — вздыхает виновато, — приспичило.

Вот так! Докобелился! А чья вина? Конечно, моя: я не уследил, занимаясь собою, я не объяснил, основываясь на опыте, я не уберёг от женских липких тенёт.

— И не отвертишься? — спрашиваю с надеждой.

— А зачем? — удивляется он. — Мне она нравится. Знаешь, кто?

— Откуда мне знать? Ты у меня не консультировался, — отвечаю с обидой.

— Дочь председателя райисполкома.

Я аж присвистнул: ну и ловкач парень! Неизвестно ещё, кто кого запутал.

— Скоро? — вздыхаю с огорчением: опять буду один, да и где найдёшь здесь приличного кулинара с клубничным вареньем.

— На май, — радует, лыбясь. — Квартиру должны получить. Она — фельдшер детсада, очень нужный специалист для района, ей вне очереди дадут.

Слушаю и думаю: не таким уж простачком оказался простофиля Володька, лихо обошёл меня на повороте.

Неожиданно, нос к носу, столкнулся у входа в булочную с Марьей.

— Ты почему, — выговариваю сердито, — не в институте?

— Я не учусь больше, — отвечает тихо, глядя в сторону. Потом взглядывает затуманенным взором, ища поддержки, и объясняет почему: — У него много работы, ипо ночам, он очень устаёт, ему уход нужен, домашний уют… — Работёнка, думаю про себя, конечно, у него нервная. А она вдруг взрывается: — И не убивал он твоего профессора, он сам мне сказал, его дружки убили, такие же враги народа. Всем им не миновать возмездия, — хлипким металлом прозвучали в девчачьих устах заученные слова Марата. Меня аж всего скрючило от этих гнусных слов.

— Бывай, — говорю, — Марья, — повернулся и ушёл без хлеба как облитый помоями. Иду и думаю: до чего человеческая жизнь длинная — успеваешь наделать массу ошибок, и до чего она короткая — не успеваешь исправить и малую толику.

К середине марта проект общими согласованными усилиями закончили, и я смог записать себе в творческую карьеру ещё один жирный плюс. В экспедиции защитили на «ять», другого и быть не могло, когда в обосновании веско звучит решение НТС под председательством замминистра. Можно было надеяться и на такой же успех в Управлении.

Так и случилось. Собственно, и вопросов-то было больше по новому месторождению, к открытию которого, как всем было известно, я имел некоторое отношение, чем по проекту. Оформление заняло пару дней, и вот я в последний полдень перед возвращением в родные пенаты стою в вестибюле Военно-Морского госпиталя и спрашиваю у дежурной, как мне срочно увидеть знаменитых хирургов Жуковых.

- Тебе зачем? — спрашивает пожилая боцманша в морском кителе и колпаке-бескозырке.

— Я, — отвечаю важно, — ихний опытный экспонат: они от меня что-нибудь отрежут, а что-нибудь пришьют и отпускают на волю, чтобы посмотреть — выживу или нет. Сегодня как раз день подведения итогов.

Она, склонив голову набок, чуть исподлобья посмотрела на тощий, почти весь вырезанный экспонат, и пожалела по-женски:

— Не то они тебе вырезали.

— А вы, — спрашиваю вежливо, — что имеете в виду?

— Я бы, — не задерживается с ответом суровая справка, набирая номер внутреннего телефона и прижимая трубку к уху, — отрезала и то, и то, чтоб не базарил. — И в трубку: — Позовите кого-нибудь из Жуковых.

— Спасибо, — благодарю, — за вашу доброту. Только знаете что, — она отняла молчащую трубку, чтобы услышать меня, — я боюсь, как бы они потом не перепутали местами, пришивая обратно.

Она даже рот раззявила, представив, как это будет, и захохотала, довольная, но тут же смолкла, отвечая ожившей трубке:

— Вас тут спрашивают, — и добавила веско, явно в пользу понравившегося клиента: — Срочно, — прикрыла ладонью микрофон и спросила: — Ты — кто?

— Вася, — отвечаю.

Она чуть не прыснула в трубку и, давясь смехом, сообщает:

— Вась-Вася — а с той стороны провода слышу торопливый громкий голос Ангелины Владимировны. Вахтёрша вдруг присмирела, отвечает по-военному: — Есть! — и мне: — Приказано ждать… экспонат, — и, не удержавшись, засмеялась, вспомнив, наверное, о перепутанной пересадке. — Сядь там, — показывает на стул против амбразуры, чтобы я был под верным прицелом.

Минут через пятнадцать приходит Ангелина, подурневшая, с пузом.

— Василий! — радуется. — Как хорошо, что ты пришёл! Худой-то какой! — Ещё бы, думаю, я ведь не в положении, как она. — На, тебе, — торопится, — ключ и иди к нам, — объясняет как и куда идти, — а мы придём после шести. Всё! — не ждёт возражений. — Мне надо бежать, — и уходит плавной неторопливой походкой, бережа потомство.

— Что, — ухмыляется боцманша, — не стала вырезать и менять? — смеётся. — Приходи ещё, я тебе сама кое-что отчекрыжу. — И почему это все лекари только и думают о том, как бы что-нибудь вырезать, а не вылечить? Наверное, возиться с нашим братом неохота.

Двухкомнатная квартира Жуковых с высокими лепными потолками на третьем этаже старинного четырёхэтажного каменного особняка недалеко от госпиталя была стерильно вылизана и вычищена, всё аккуратно расставлено и развешано, всё в аккурате, во всём чувствуется характер хозяйки. Больше всего заинтриговали, естественно, письменный стол у окна со стопками книг и исписанных бумаг в папках, а чуть поодаль от стола — мечта всей моей неприкаянной в быту жизни — мягкое кожаное кресло и рядом — роскошный торшер. С другой стороны на резной этажерке, такой, какая должна быть у меня, немецкая радиола со всякими блестящими штучками и большим подсвеченным табло. Мне сразу расхотелось быть геофизиком и захотелось стать хирургом. На кухне тоже нет ни мусоринки, ни грязной посуды. Впрочем, и готовой еды тоже нет. Заглянул в чудо-холодильник «ЗИЛ», и там древнее оледенение. В большой камере потерялись десяток яиц, молоко в двух широкогорлых бутылках, ровный брикет масла, пожелтевший от долгого неупотребления, а в морозилке — две пачки пельменей, смёрзшихся в бетон. Да, догадываюсь, похоже, хирурги дома только ночуют да и то не всегда. Сразу расхотелось быть хирургом. Порыскал, нашёл плотную сумку и подался на главную улицу, названную, естественно, проспектом Ленина, где ещё раньше видел магазин с подходящей вывеской.

Влетаю заполошно, вижу что-то бело-розовое в ведре, кричу, торопясь, и указываю на ведро:

— Сколько? Как обзываются? — Молодка с постным лицом засохшего в оранжерее сорняка пробормотала какое-то несусветное замудрёное название, натощак не выговоришь, назвала вполне приемлемую цену. — Заверните, — делаю широкий жест в сторону бледных с капельками сбрызнутой воды, — три ведра. — У неё глаза стали зрелыми подсолнухами, оглядела шикаря в заношенном полушубке и малахае, на котором много раз сидели, и цедит презрительно сквозь сжатые тонкие губы:

— Одна штука… — и называет ту же цену. Ни черта себе! Цветочки! Дороже ягодок! Прикидываю личное сальдо-бульдо. Это надо же: одну штуку понюхать, всё равно, что слямать приличный обед в ресторане с борщом с плевком сметаны и котлетным шницелем с недожаренной картошкой как будто бы во фритюре да ещё с добавкой разлезшегося зелёного горошка. Замялся было, но отступать некуда. Выгребаю все командировочные, отсчитываю дорожные без провианта, а на остальные как раз десяток беленьких с розовой каёмкой как на блюдечке вышло. Завернула мне в плотную бумагу, щерится от радости, что сбагрила чуть не ведро дуралею, но и я на неё не в обиде: пускай пользуется, может, премию отвалят … цветами. Разве в цене дело, в деньгах счастье, когда их нет? Внимание человеческое дороже, особенно для женщины, уж я-то знаю.

Примчался обратно в квартиру, нашёл пустую двухлитровку, налил воды, поставил на главный стол, всунул жиденький веник, набрал в рот побольше воды и хорошенько освежил, так что и слюни повыскакивали. Ничего, утешаюсь, никто не видел, и, вообще, в моих слюнях масса полезных микроэлементов — я ведь зубы редко чищу, берегу эмаль. Сел в кресло, включил приёмник и жду, когда заявится хозяйка и обка…, т. е., обрадуется до без ума от радости, как тогда, на Новый год.

Наконец, идут. Одна входит. И сразу видит, и сразу глаза загораются ярким внутренним светом.

— Ну, Василий! Это мне? — и, не дожидаясь ответа, опрометью бежит к букету и нюхает так, что глаза закатываются. — Спасибо! — подходит уточкой, наклоняется и целует в щёчку. А я думаю, как дёшево достаются женщинам дорогие букеты. Входит и хозяин.

— Здорово, кавалерист! — Видит букет и, улыбаясь, иронизирует: — Какой же рыцарь без коня, худобы и цветов!

— Проголодался? — спрашивает у дорогого гостя хозяйка. — Вы посплетничайте, а я что-нибудь приготовлю на быструю руку.

Я пересел на диван, освободив хозяйское место, Константин Иванович грузно опустился в него, откинулся на спинку и положил на подлокотники белые крупные ладони с чуткими развитыми пальцами пианиста.

— Как дела таёжные? — спрашивает, налаживая светский трёп.

— Нормально, — отвечаю, — месторождение нашёл, — сообщаю так, как будто рубль нашёл.

— Здорово! — радуется без выражения радости медкрёстный. — Молодчина! — Для него моя находка — безликая абстракция, не трогающая душу. Хлопнул ладонями по здоровым коленям, то ли сокрушаясь, то ли утверждая: — А я, брат, докторской занялся. Вон сколько бумаги испортил, а никак с введения и общих положений не сдвинусь. Как думаешь, стоит?

— Ученье — свет, — поддерживаю его научный порыв.

Он встал, подошёл к столу, рассматривая и перекладывая исписанные листы.

— Если бы не Аня, — вздыхает тяжко, — ни за что бы не взялся. Легче в операционной пяток часов простоять, чем за столом час высидеть. — Я его очень даже понимаю: мне тоже больше по душе полевая работа. — Она и тянет половину, подстёгивая мою лень. Договорились, что после меня — её очередь. — Он усмехнулся: — Но думаю, что обгонит в предродовом отпуске. — Константин Иванович опять грузно уселся в кресло. — Вот такие наши дела, — и по довольному лицу видно было, что они ему нравятся. — Работёнки много, работников хватает, а настоящих дельных рук нет.

Вплыла Ангелина в фартучке на оттопыренном животе.

— Всё жалуешься? — она-то точно не умеет этого делать. Гордая женщина, потому и красивая. — Не слушай, Вася: прибедняется — всё у нас прекрасно и будет, — чуть порозовела, — ещё лучше. — Константин Иванович подошёл к жене, легонько приобнял за плечи, нежно поцеловал в щеку, а она вспыхнула навстречу голубизной небесных глаз. Они постояли так несколько секунд, нужные друг другу, думая, наверное, о скором прибавлении семейства. А мне было завидно и горько. Только-только жить начал, а уже так шарахнуло, да не один раз, что хоть начинай всё сначала, с белого листа. Но так, знаю, не бывает: грехи наши тяжкие, они же — ошибки, так и тянутся шлейфом до самой могилы, вызывая боязнь жизни. Ангелина отстранилась от мужа, смущённо поправила густые красивые волосы, стянутые пучком на затылке, грудным мягким голосом пригласила: — Пошли ужинать, пока не померли от голода.

Голодного и тощего решили побаловать докторской колбасой, горбушей горячего копчения, маслом, батоном и яичницей из двух яиц, хотя я их никогда меньше шести не употребляю.

— Ты ещё не женат? — хочет испортить обжоре аппетит хозяйка. — Кажется, у вас со… Снежиной, так? — что-то налаживалось? Или я ошибаюсь?

— Ошибаетесь, — вздыхаю, заглатывая яичницу одним махом. Не рассказывать же беременной женщине про её неналаженную любовь? — Наши корабли, — объясняю, — разошлись курсами.

— Бывает, — сочувствует Ангелина Владимировна, отрезая от яичницы ножом маленькие кусочки и засовывая их вилкой в красивый рот. — Хуже, если бы разошлись позже. — Она права, как пить дать. — У тебя было трудное лето? — Опять вздыхаю, принимаясь за батон с маслом и колбасой — рыбу оставляю хозяевам.

— Очень.

— То-то ты так отощал. Колено не тревожит?

— Не очень, — морщусь, с трудом заглотив колбасу с маслом на тоненьком кусочке батона, из экономии, наверное. Жуков перестал молотить мощными челюстями и тревожно уставился на экспонат. — Только когда много набегаюсь или на сырую непогоду, — успокаиваю хирургов, умалчивая о весеннем осложнении, вылеченном Марьей. Константин Иванович облегчённо хмыкнул и понёс наставительную ахинею:

— Давай почаще отдых, — если бы он был Шпацем! — старайся держать в тепле и сухости, — только об этом и думаю на профилях, — ни в коем случае не держи подолгу в мокрых и холодных штанах, лучше сними и пусть ветер обдувает, — как это я сам не догадался шпарить по маршрутам без штанов? Мошка поможет быстрому движению.

— Костя, — останавливает докторские наставления жена, — дай ему поесть, тогда он и без твоих рецептов здоровее будет. — Жуков сердито ткнул вилкой в горбушу. — У Пинчука, пожалуй, случай посложнее, как думаешь?

— Чего тут думать? — откликнулся хирург. — У него нагноение… но попытаться спасти ногу надо было, зря поторопились.

— А если нет? Большинство было за ампутацию.

— Я — против, — жёстко открестился от большинства Жуков, и если бы меня спросили, я стал бы на его сторону.

— Ты всегда поперёк всех, — жёлчно попеняла хирургиня, и они ожесточённо заспорили о неведомом Пинчуке, начисто забыв о госте. Я даже забеспокоился, как бы не поссорились всерьёз и не досталось бы третьему лишнему. Кашлянул пару раз в кулак, спрашиваю:

— А чай пить будем? — Константин Иванович оглянулся на помеху, опомнился-улыбнулся и успокаивает:

— Не бери во внимание. Мы так мало видимся наедине, что и поругаться всласть не успеваем.

И тут долго и настойчиво зазвонил телефон, окончательно обрывая приятное семейное занятие. Жуков пружинисто поднялся, вышел в прихожку, о чём-то говорил минуту-две и сообщает жене:

— Аня, надо идти: множественные переломы обеих ног, сам без сознания… — Ангелина Владимировна, не возражая, поднялась, говорит мне:

— Василий, распоряжайся здесь сам. Диван в твоём распоряжении, бельё найдёшь в шкафу, ложись, не жди, у нас есть ещё ключи. Извини, надо идти! — Они спешно оделись, помахали ручками: — Спокойной ночи! — и исчезли.

Стало тихо и неуютно, как в гостиничном номере «люкс», который видел в кино. Нет, здесь я не останусь. Поел, попил, на вопросы ответил, отметился и катись: у них своя жизнь, у меня своя, с ихней не пересекается. Визит вежливости, господа-товарищи, завершён, можете отчаливать. Пойду в свой геологический «люкс» на двадцать коек, две голландки для согрева и деревянный сортир с вентиляционными щелями во дворе. Выспаться я везде могу, проверено, а завтра с ранья рвану в свой обжитой таёжный угол с утверждённым проектом, а это не хухры-мухры, братья- и сёстры-хирурги. Медиком я ни за что не стану — ни за кресло, ни за радиолу, ни за пустой холодильник, ни за холодную квартиру. Я спать по ночам люблю. Положил ключ на стол, вышел и защёлкнул дверь на английский замок, сделанный в Туле.

Приехал вечером, утомлённый, развинченный, мёрзлый, с негнущимися коленями, захожу в пенальчик, а Володька, разомлевший, валяется на кровати и в ус, которого нет, не дует. Печка протоплена, в кастрюльке что-то преет, и начальник на плите фыркает, злится, закипая. Лафа! Хорошо в краю родном, не то, что в ихних необжитых апартаментах, где яичницу, и ту дают из двух чахлых яиц.

— Здорово! Ты чего дома? — спрашиваю, радуясь, что он дома, и с облегчением бросая на кровать пухлый потёртый портфель заядлого командировочного, одолженный у Шпаца. — Вытурила?

— Да нет, — отвечает, сладко потягиваясь, довольный, что не вытурен. — У нас тут сегодня районный траур, она с родителями на поминках.

— Кто же это такой важный концы отдал? — спрашиваю, нисколько не интересуясь народной скорбью.

Володька сел, улыбается:

— Начальник КГБ.

Тут и я сел на ближайший стул на ослабевших ногах, чувствую, и челюсть отвисла. Не ослышался ли?

— Кто?

— Я же говорю: начальник районной госбезопасности, — повторяет Володька, подозрительно поглядывая на своего начальника, близко к сердцу принявшего смерть неведомого контрразведчика.

— С чего это он? — удивляюсь, подобрав нижнюю губу. — Вроде бы совсем ещё молодой. Что говорят-то?

— На митинге официально объявили, — рассказывает чёрный вестник, — что погиб от пули врага народа и что всем надо сплотиться и быть бдительными, а в народе ходит другой слушок: сам застрелился.

Мне без разницы: застрелился или застрелили, главное — возмездие, как он и хотел, нашло врага народа. Сердце в груди гулко набирает победно-мстительный ритм, а я сам быстро одеваюсь и в дверь.

— Ты куда? — кричит вслед Володька, а у меня уже и след простыл, ведёт прямиком в больницу.

Сразу же в дверях отделения прилавливаю молоденькую незнакомую сестричку, прошу-молю:

— Позови, будь другом, Снежину, срочно надо.

— А Снежина, — оглоушивает, — давно уволилась, — и уходит, как будто ничего экстраординарного не случилось. До чего у нас, однако, подрастает равнодушная молодёжь!

Рву когти что есть силы к Матвеевне. Слава богу, дома! Влетаю, как оглашённый, с выпученными фарами, расхристанный, и ору с порога:

— Здрасьте! Где Марья? — Матвеевна шурует кочергой в печи и ни привета, ни ответа, словно я и не нарисовался вживую. Потом отложила кочергу, подкинула в пылающий зев поленище и буркнула, не поворачивая лица:

— Нету её… уехала к матери, — и, повысив голос и повернувшись: — Выучил девку, начальничек? Говорила я тебе? — и как заорёт: — Брюхатая она! У-у, сволочи вы все, мужики! — и опять за кочергу.

Мне её движение не понравилось, и я опрометью выскочил наружу. Иду к калитке, остываю. И чего прибежал, идиот? Что сказал бы? «Привет! Мне тебя жалко: выходи за меня замуж». А она: «До гроба буду я одна, ему я буду век верна!» Или: «Согласна. Тебе я телом отдана, ему навек душой верна!» Или ничего не сказала бы, заплакала от безысходности и отдала бы мне инициативу. И что? Как бы жили вместе и врозь напару? Т. е., втроём? Известно и прохиндею, что семья крепка тогда, когда её строят равные, на равных началах, а ещё лучше — объединённые общим делом, как Жуковы, а у нас что было бы? Кто в лес, кто по дрова! Если кто связался с другим вынужденно или по принуждению, или из жалости, то толку не будет, будет не семья, а брак, и очаг рассыплется от малейшего испытания. Враньё, что стерпится — слюбится: только стерпится. Марья любила его безотчётно и беззаветно, а меня — никак, ошибалась, и с этим ничего ладного не сочинишь. Или спешил выразить глубокие соболезнования по случаю безвременной кончины любовника-мерзавца? Венок надо было принести от скорбящих врагов народа. Когда ты, наконец, лопух безмозглый, станешь действовать по разуму, а не импульсивно, по чувствам? Всё! Считай, что и эта страница бездарной жизни перевёрнута, и лучше её не перечитывать.

Через несколько дней приехала не запылилась разносная комиссия во главе с Гниденкой. Обещанных Дрыботия и Антушевича нет, а вместо них — женщина-геофизик из опытно-методической партии и новый мужик-геолог из производственного отдела. Сарнячка так и вьётся вокруг них, ни одного клычка не видно, а что толку от её змеиного порхания? Приветственный стол-то не накрыт, водяра не стоит, как общий язык находить будут? Поделиться, что ли, опытом? Так на меня и свалит это благородное мероприятие. Нет, лучше я побуду на дальнем конце стола. Естественно, что сразу, с места в карьер, начали с повышенных тонов. Слышу, обсуждают ход, вернее, полную остановку отчёта, и неслаженный дуэт Сарнячки с Алевтиной, объясняющих, в чём проблема и как они из неё пытаются выкарабкаться. Стёпе на их жалобные сентенции наплевать, ему отчёт в срок нужен, иначе шею намылят за неудовлетворительное руководство. И наши занюханные материалы мало волнуют, их всё равно придётся принимать, они в план экспедиции идут. Позвали Розенбаума и развели ещё больший базар, где неумелых крикливых торговцев уже трое, а привередливый покупатель всё кобенится. Поднялась такая гвалтофония, что, как ни прислушивайся, ничего не понять. Пришлось вмешаться. Решительно иду к двери, открываю и сухо прошу, как требую:

— Нельзя ли потише? Здесь люди работают… — и ушёл на своё место под одобрительные взгляды женщин. Чем шмакорявее начальнички, тем больше у них пренебрежения к окружающим.

До вечера меня не тревожили, шерстили Розенбаума, пытаясь понять, как он и чем помогает геологическому картированию согласно заветам смывшегося лоббиста. А он и сам не знает и не понимает, что делает, а главное, что получает и как связать геоэлектрическую абстракцию с материальной геологией. При Когане было как? Олег чисто механически, не вдумываясь, полусонно выделял пласты по графикам и наносил на план, не утруждаясь ни корреляцией, ни петрографическим обоснованием. Потом Лёня или Боря брали полученную таким сермяжным способом лоскутную схему электрических объектов и тянули геоэлектрические границы как им заблагорассудится, ориентируясь на мелкомасштабную геологическую карту и геологические наблюдения при металлометрической съёмке. Если сопротивления внутри выделяемых горизонтов не укладывались в петрографический состав, резко менялись, не соответствуя геологическим данным, то добавляли якобы выявленные высокоомные добавки типа каких-нибудь брекчий или конгломератов, не задумываясь, что не обломки определяют величину сопротивлений, а цементирующий материал, а то и неизвестные прослои кремней или низкоомные, по потребности, глинистые сланцы или алевролиты. Ещё проще поступали с вулканитами, рисуя изометрические лепёшки сложной конфигурации, представляя их останцами размытых покровов сложного состава. Хуже всего приходилось Алевтине, которая под мощным напором волевого Когана, как когда-то на Угловом, должна была находить в бумажном или каменном материале объяснение роста или снижения сопротивления внутри однородных литологических горизонтов, и она, не умея долго сопротивляться, изыскивала какие-то мелкие камушки или редкие фондовые упоминания, которые давали обоснование смелым предположениям внедрителей геофизического картирования.

Не то стало с Розенбаумом. Этого рохлю бесхарактерная Алевтина не ставила и в грош. Известно, что успешным творческим содружеством является то, в котором есть ярко выраженный лидер. Олег никак не мог им стать по характеру. Добрейший по внешнему впечатлению малый, он везде и во всём занимал удобную нейтральную позицию, никогда не высовывался и никогда не отстаивал личной точки зрения. Любитель хорошо выпить, но не напиться, и, особенно, в охотку пожрать, причём так, что по крупному подбородку постоянно стекали из широкого рта жирные капли, и приходилась напоминать, чтобы утёр, а то противно смотреть, Альберт был завсегдатаем преферанса, пива и хорошей балагурной компании, в которой и сам мог отважиться на пару-тройку свежих анекдотов, и вообще считался у нас душой-парнем. Но для эффективной творческой работы, какой является геологический отчёт, требующий характера, смелости мысли, фантазии, интуиции, прочных знаний, недостаточно одной задушевности, и она порой даже вредна. Потому, когда в совместной работе сошлись двое заведомо ведомых, у них сразу всё пошло наперекосяк и напоперёк. Алевтина встала на дыбы и не захотела больше находить то, чего и в помине нет. А Олегу для самостоятельного соображения не хватало глубины знаний, навыка-опыта и насилия над обленившимся разумом, да и изначальный посыл интерпретации был у них гнилым. Они, следуя заветам драпанувшего учителя-идеолога, не желали признавать доминирующего влияния контактово-гидротермальных изменений и интенсивной трещиноватости пород на сопротивления, т. е., не хотели честно и мужественно отказаться от ложной идеи возможности геологического картирования с помощью электропрофилирования и магниторазведки. Бедолага не раз уже подходил ко мне за помощью, но как помочь горбатому стать стройным, если он этого не хочет? Он с удовольствием передал бы мне отчёт, но я до такой дурости, чтобы взвалить на себя чужие тернии, ещё не докатился. Больше всего бесцельной ругани было у него с Сарнячкой, которая никак не могла понять, что он хотел получить, поскольку и сам не знал этого, и сама не понимала, что надо, потому что вообще ничего не понимала и зациклилась на сроках, на которые её настропалил Гниденко. А тот, пользуясь мелкоруководящим положением, разносил троицу в пух и прах за несъедобный винегрет из геоэлектрических и геомагнитных неоднородностей, никак не увязывающихся с геологическими данными. Я всё ждал, что они подерутся-перегрызутся, но, к сожалению, выдохшись в словесной перепалке, они к вечеру примолкли. Скорее всего, Стёпа взвинчивался по инерции и по должности, доперев, наконец, что из этого картировочного занятия, как ни старайся, не выйдет ни черта, и, наверное, обрадовался, когда геофизическое картирование с этого года прикрыли до лучших времён, т. е., навсегда, а объёмы перекинули на освоение рудного поля нового месторождения. Накрутив хвоста подопечным, он успокоился и вышел ко мне. Рабочий день закончился, наши уже успели смыться, а я, по обычаю, замешкался-закопался и с сожалением смотрел на приближающегося прирождённого скучного бюрократа и чинушу.

— Как прошла защита в Управлении? — спрашивает. Другим чем-нибудь, например: как твоё здоровье, что читаешь, чем занимаешься новеньким? — он, конечно, поинтересоваться не мог.

— Нормально, — отвечаю сухо, — без сучка и задоринки.

А он с напыщенным апломбом вечно приниженной шестёрки, вырвавшейся из-под колпака начальства, давит на мою психику:

— Тебе надо заняться отчётом, у тебя получится, не то, что у этих тупиц.

Я, естественно, смущён и польщён высоким доверием и оценкой и отвечаю тем же:

— Тупицы, в первую очередь, те, кто назначил тупиц на эти должности и заставил заниматься непосильным делом. Боюсь, как бы не оказаться в их ряду. — Гниденко нахмурился от моей справедливой оценки его любимых руководителей, но не стал базарить попусту, решив привычно проглотить обиду и добиться своего, подмостив тупице:

— Хочешь, я переговорю с Дрыботием о назначении тебя техруком?

О-ё-ёй! Тоже мне — авторитет! Особенно для Дрыботия.

— Если ты с ним переговоришь, — не сомневаюсь, — то не видать мне техручества как собственных ушей. — Стёпа заулыбался, довольный, а я его ошарашиваю: — Кроме того, у нас с Сергеем Ивановичем другие планы в отношении меня. — Гниденко сразу превратился в чинушу с напряжённо застывшей рожей, пытающейся разглядеть на моём благородном лице наши планы. Для беспокойства-то у него, оказывается, были веские причины. Помолчав и поняв, что помочь мне, тупице, достигнуть предельных должностных высот он не в состоянии, делится наводящим административным секретом, о котором, наверное, знают все, кроме меня, тупицы:

— В экспедиции, — доверительно понижает голос, — вводится должность главного геофизика — в курсе? — смотрит пытливо, не разгадал ли наши с Ефимовым планы.

— Дельно, — одобряю инициативу экспедиции, — и что, есть претенденты на горяченькое местечко с горой обязанностей и кучкой прав? — не сомневаясь, что первый — он, Стёпа. А он не сознаётся, предпочитая пробираться под ковром, и, улыбаясь, сообщает ещё один, отвлекающий, секрет, тоже всенепременно известный всей сплочённой конторе экспедиции:

— Свищевский заявление написал, — и широко осклабился: — Да не выгорит ему: беспартийный до сих пор. Ты, надеюсь, в рядах?

— Не-а, — сознаюсь удручённо, радуя товарища. — А ты?

— Уже три месяца, — гордится Гниденко, поняв, что наши с Ефимовым планы ему не помеха.

— Вообще-то, — тушу его радость, — влиться не проблема, меня хоть завтра примут, — у Стёпы и тонкие уши от черепа отстали, и карие глазки превратились в свинячьи, злые, — мне, знаю, не откажут. — Такой подножки от лучшего друга он явно не ожидал и скис. Да и мне с ним до тошноты надоело. — Голова, — вру, — что-то раскалывается, пойду, подлечу чем-нибудь, — а его не приглашаю, а то и на самом деле чокнусь.

На следующее утро неожиданно заявился запалённый Димитрий, говорит, им с Королём послезавтра вылетать в Министерство с предварительными материалами по месторождению, давай, требует, твои готовые. Хорошо, что я заранее подготовил их к отчёту. Подался к Сарнячке, вытребовал для кое-какой редакции и переделки и отдал Кузнецову, попросив, чтобы вернул рукопись текста и чтобы никто из экспедиции не знал о новой передаче, а то на этот раз влетит поделом.

До обеда Гниденко с компанией мусолили полевые материалы моего отряда, а я всё старался сосредоточиться на моделировании, но так и не смог, ограничившись выборкой полезных записей и рисунков. За всю долгую зиму я так и не добавил ни строчки и теперь вряд ли что успею, хотя, чем чёрт ни шутит. Знаю по собственному опыту, что хорошая мысля приходит в любое время и в самом неожиданном месте, и для улавливания воробьёв завёл общую тетрадь, в которой и решил концентрировать наиболее светлые мысли. После обеда, когда делать ничего не хочется и время отдано тщательному перевариванию пищи, позвал дружок на малый коврик, чтобы испортить пищеварение. Захожу к ним и, опережая вопросы, сам задаю:

— Что, будем оформлять регистрацию и передачу материалов Углового? — Гниденко отчуждённо, не выспался, наверное, информирует:

— Сделано приказом по экспедиции от 25 декабря прошлого года.

— Как? — удивляюсь я безмозгло. — В бытность замминистра в январе ещё ничего не было сделано. — Стёпа молчит, не желая вдаваться в щекотливые подробности бумажного делопроизводства. А мне и не надо. Сделано — и с плеч долой.

— У нас, — перешёл предкомиссии на другую щекотливую тему, — возникли вопросы по так называемым, — морщится презрительно, — электрозондированиям на участке, которые выполнены в разрез с требованиями инструкции, и мы вынуждены их полностью забраковать.

— Согласен, — не возражаю, у Стёпы и морда вытянулась, и глазки насторожились, чувствуя подвох, — если бы я был в комиссии, то поступил бы точно так, — даже женщина-геофизик посмотрела на идиота с любопытством. — Если, конечно, следовать строго инструкции, которой не предусмотрены такие рельефные и геолого-геофизические условия, как у нас. — Сам себе соображаю: Стёпа решил потрепать нервишки сопернику и ждёт, что я упаду на колени и буду умолять пощадить бракодела. Не дождётся! Стёпа-недотёпа-недостёпа! Он явно не охотник и не понимает, что стрелять надо на взлёт, а вдогонку — дело пропащее. Тяжело вздыхаю и делаю логический вывод: — Придётся отзывать материалы передачи, извиняться за то, что набракоделил, и нет никаких скрытых известняков, выбуренных по данным недостоверных зондирований, и нет вообще никаких перспектив, несмотря на вскрытое месторождение, извините, мол, мы вас крупно надули. Как ты думаешь? — спрашиваю умного товарища. Женщина понимает мою игру, да и тот сообразил, что угодил в капкан, насупился, не зная, как из него выбраться без существенных потерь. А я продолжаю: — Конечно, я не возражаю. Только, что изменится? Месторождение уже есть, хотя и спрогнозировано не по правилам — извините, ума не хватило! — а вся последующая наша вошкотня с уже устаревшими, архивными материалами не прибавит нам лавров, а, наоборот, выставит в дурацком свете. Ещё раз повторяю: я согласен на всё. — Молчит Стёпа, сбитый с панталыку и с твёрдых позиций инструкции. И тогда женщина предлагает разумный выход:

— Надо, — говорит успокаивающе, — принимать и не становиться попусту в запоздалую позу. Да, не выполнены некоторые методические требования инструкции по размерам разносов, но, насколько я понимаю, Василий Иванович не задавался целью получить расчётные геоэлектрические разрезы, что, действительно, в наших условиях невыполнимо, а хотел получить качественный ответ на вопрос: есть ли скрытые известняки и если есть, то куда они продолжаются. Эту задачу он выполнил. Кстати, — оживилась она, — он очень интересно рассказывал на конференции про моделирование и обработку электропрофилирования не по инструкции. Мы опробовали его метод и получили прекрасные результаты. Мне бы хотелось просить Василия Ивановича как-нибудь, в приезд в экспедицию, проконсультировать нас. Можно? — обращается ко мне, начхав на насупившегося инструктомана.

— Конечно, — соглашаюсь я, польщённый обращением, а ещё больше обрадованный неожиданно обнаружившейся союзницей.

А Гниденко не унимается:

— Инструкция требует неукоснительного исполнения, кто бы что ни выдумал.

— Не потянешь ты, — бросаю зло, — главным геофизиком. — Женщина удивлённо поднимает брови, глядя на Гниденко, а он мне, тоже разгорячась:

— Это мы ещё посмотрим, кто потянет.

На том и закончилась наша пустая распря об ЭЗах, а в целом материалы по отряду получили компромиссную четвёрку и, главное, без предзастолья и послезастолья.

Всё, все прошлогодние концы подчищены, можно и в поле со спокойной душой собираться. В наших прошлогодних сплочённых рядах образовалась брешь — Фатов Валя женился и ушёл на заработки на рудник. Конечно, там платят немного больше — раза в три, доп-отпуск и доппитание, правда, есть ещё допсиликоз и доптуберкулёз, но они когда ещё доконают — годкам к сорока-сорока пяти, если раньше не придавит обвалом, не ухнешь в продушину или не сверзнешься с длиннющих мокрых и почти вертикальных лестниц. Его место у нас займёт Володька. Нашему мощнейшему отряду предстоит ответственная комплексная детальная съёмка всего рудного поля Новогоднего месторождения со значительным захватом флангов, для чего созданы шесть бригад: четыре электроразведочные и две магниторазведочные. Розенбауму для поднятия жизненного тонуса, потраченного впустую на отчёт, досталась маршрутная съёмка с четырьмя бригадами. Его освободили от отчёта, а сроки отчёта перенесли на ноябрь.

Апрель вовсю жарит и слепит до невольной улыбки. Надо спешить. Через тройку дней опять заявляется Кузнецов, приносит рукопись по Угловому — синьки остались в отчёте, придётся доделывать — и предупреждает, что сегодня тренировка, и он расскажет после, как там у министра было. Волей-неволей, а идти придётся — любопытство разбирает.

— Тебя можно поздравить, — говорит Дима.

— Спасибочки, — благодарю учтиво, — а с чем?

— С Ленинской, — смеётся весело, радуясь за меня, — с тебя причитается.

Но я не такой недотёпа, как некоторые Гниденки думают, и, конечно, не поверил.

— Почтой пришлют, — спрашиваю, — или под расписку нарочным?

— На блюдечке с золотой каёмочкой, — ещё пуще радуется соблазнитель, — сколько поместится.

— Негусто, — сокрушаюсь я. — Ладно трепаться-то, лучше расскажи, как там было.

Дмитрий успокоился, начал на ходу рассказывать:

— По деловому, — говорит. — Я докладывал. Дали двадцать минут, уложился в двадцать пять. А потом — вопросы, много вопросов, пришлось попотеть, Король помогал с ответами. — Дима улыбнулся: — Больше всего удивлялись тому, что богатейшее месторождение спрогнозировал рядовой инженер-геофизик, да ещё — молодой специалист. Министр тут же бросил упрёк начальнику Геофизического управления: «Ваша серьёзная недоработка, что он до сих пор рядовой». Когда все разошлись и остались зам, ваш начальник и мы с Королём, министр требует у Романа: «Давай список». Краем глаза, — продолжает Дима, — вижу на листке, который он протягивает министру, длинный заголовок, из которого уловил слова «кандидатов» и «на Ленинскую премию», а ниже столбиком шесть фамилий: Король, наш начальник экспедиции, главный геолог нашего краевого Управления, первый секретарь крайкома партии, моя фамилия и ваш Антушевич. «Так», — говорит министр, проглядев список, — «шестеро с ложкой есть, а где тот, что с сошкой, тот, который нашёл месторождение? Как его фамилия?» — обращается к сидящему рядом заму, и тот называет тебя: «Лопухов, самая настоящая и простая русская фамилия». «Он ещё молод и без стажа для такой серьёзной награды», — оправдывается покрасневший Король, — «мы его записали на значок первооткрывателя, вот», — и подаёт ещё один списочек, где всего три фамилии: его, моя и твоя. Называет геофизического начальника по имени-отчеству, я не запомнил как, говорит, что с ним согласовано. «Позиция геофизика мне совершенно непонятна», — отрицательно реагирует на согласование министр, а ваш геофизик объясняет, что о тебе отрицательно отзываются руководители экспедиции. «Это те», — ехидно спрашивает зам, — «что до самого открытия месторождения не знали, что делается на участке? Антушевича включили в список за то, что он не удосужился провести нормальную металлометрическую съёмку?» Король тут же вступается за друга: «Он — главный геолог экспедиции». «Как ты не поймёшь», — обращается министр к заму, — «ну, не пристало им, сплошь главным и начальникам сидеть на одной лавке с рядовым инженером. Не наш он, говорят, вот и спихнули, посадили своего. Поисковики, мать вашу так!» — он, конечно, выразился похлеще, уточняет Дима. «Забыли», — продирает их против шерсти, — «про живое дело, только и знаете, что делить между собой чужие заслуги да прокладывать маршруты по кабинетам!». Король ёрзает на месте, отворачивается, а с вашего начальника, что с гуся вода, сидит, задрав голову, и недвижимо смотрит поверх голов в стену, поблёскивая очками. — И я сразу хорошо представил себе лощёного Розенбаумовского двойника, а Дима продолжает рассказ: — «Камни привёз?» — спрашивает министр у Романа. Тот сразу ожил, вскочил. «А как же», — говорит, — «вон в углу, в рюкзаке», который я всю дорогу на горбу тащил, а в нём верных тридцать килограмм, не меньше. «Ладно», — останавливает Короля министр, — «потом посмотрим, сиди пока». Берёт чистый лист бумаги, переписывает заголовок с Королевской шпаргалки, а ниже вписывает первой твою фамилию, потом мою, а ниже номера 3, 4, 5, 6 в столбик, подчёркивает двумя жирными чертами, размашисто подписывает и отдаёт бумагу заму. Тот, не медля, ставит свою подпись и подвигает лист вашему очкарику, а он говорит, что подпишет, когда будут написаны все шесть фамилий. «Как хочешь», — не возражает министр, — «Мы своих претендентов внесли, а вы ниже вносите кого вам вздумается, хоть Папу Римского, хоть Черчилля», Так что, быть тебе, Василий, лауреатом. — Дмитрий смеётся, обрадованный и за меня, и за себя, конечно, тоже.

Примчался домой взапыхах от распирающей сногсшибательной новости, язык так и чешется, невмочь, а рассказать некому. Володька, гад, умыкнулся к своей крале и знать не знает о радостных мучениях товарища. Выйти, что ли, на крыльцо да заорать на всю вселенную с окрестностями? Послонялся в возбуждении по комнате, наталкиваясь на всё подряд, и вдруг вспомнил, что премиальных денег не дают, а отбирают в Фонд мира для вооружения борющихся за социализм стран, и враз успокоился. Сел на кровать, потом лёг, обдумывая приобретения и потери, а их ни с той, ни с этой из сторон и в бинокль не видно. Правда, тосковать-то особо не о чем: ботинки есть с запасом, новые кеды куплены, лыжный костюмчик висит на стене, ждёт зимы, так что гуляй, казак, тряси пустой мошной. Конечно, сотня-другая не помешала бы на лишнюю банку сгущёнки для укрепления расшатавшихся от волнений мослов, да и обмыть премию надо, а на что, если всё отберут? Совсем сник и для полного успокоения включил «Лунную».

На следующий день пришла другая новость: вызывает Ефимов. От их вызовов ничего хорошего не бывает, эти премий не дают, стараются зажать и получить сами, что ещё подлого придумали для бедного гусара в лыжном костюме и кедах? Среди нашего народа очень мало, как я погляжу, тех, кто живёт честно, не ворует, не обманывает, не присваивает чужого труда, их ласково зовут «идиотами» и люто ненавидят за то, что своим святым поведением и настроем к добру мешают жить нормальным людям. Я из этой любимой народом породы и ничего не могу поделать, я чужой в экспедиции, не прижился ни материально, ни духовно, мы «не сошлись характерами», как пишут при бракоразводных процессах, и нам надо разбегаться, а поскольку одному сделать это легче, то дело за мной. Почти три года и два полевых сезона ушли коту под хвост. Я, можно сказать без ложной скромности, стал опытным таёжником и специалистом, но ничему не научился в бытовой жизни, а пора — годы летят! — подумать и о себе, нельзя вечно стараться для всех, быть лопухом да ещё и с закорючкой. Тем более что для этого есть у меня и ещё одна потаённая новость: нежданно-негаданно получил хорошее письмо от Алёши Лыкова. Оказывается, они с Петром с прошлого года в Хабаровском управлении, работают в Опытно-методической экспедиции — во, размах! — читали нашу с Кузнецовым статью, — а я не читал и не видел, — и зовут меня от имени начальника к себе на место старшего инженера и руководителя темы по разработке геолого-геофизических моделей месторождений. Так бы и чесанул в новых кедах, но сжал себя в кулак и ответил, что обязательно приеду в сентябре, когда закончится моя трёхлетняя послеинститутская каторга. Ответного ответа, конечно, ещё не получил, но твёрдо знаю — уеду, чтоб глаза мои не видели здешнюю небратию-несестрию.

Так что, плевать я хотел с Эйфелевой башни на все их вызовы и накачки. Смело и независимо захожу в знакомую до последних трещинки и пятнышка пыточную, здороваюсь с Сергеем Ивановичем без руки, и экзекуторы не заставили себя ждать, оба налицо с противными физиями, и с ними зачем-то начальник партии, базирующейся неподалёку от экспедиции. Эге, мыслю, дело-то, видать, затевается нешуточное, без подмоги боятся не осилить. Не осилят, я в этом уверен на все 99, а один шанс, по доброте душевной, оставляю им.

— Присаживайся, — указывает Ефимов на ближайший к себе стул. От такого почёта, конечно, трудно отказаться, присел на самый краешек и замер, а он подсовывает узенькую бумажку с печатным текстом: — Читай. — Читаю: «Приказ: освободить от временного исполнения обязанностей техрука нашей партии Зальцманович С.С. и назначить исполняющим обязанности техрука Лопухова В.И. Подпись: Ефимов С.И.» Читал долго и слева направо, и сзади наперёд, переполняясь одновременно и гордостью, и горечью. Нет, решаю в конце концов, господа хорошие, билеты куплены и не на тот поезд.

— Отказываюсь, — говорю чуть захриплым голосом и смотрю укоризненно на Сергея Ивановича, который, по сути дела, меня предал, отдав из резерва. Кому тогда здесь верить? И вдруг осенило: не сами они придумали техрукскую рокировку, московский начальник им намекнул, сами бы они ни за что не согласились, и, утвердившись в этой мысли, ещё раз подтверждаю: — Не хочу! — и спрашиваю из любопытства: — И отчёт мне придётся писать?

Лишний начальник партии усмехнулся, решив, наверное, что я сдаюсь, и отвечает наставительно-покровительственно:

— У нас всегда геологические отчёты составляют техруки. — И в этот момент я вычислил его по голосу: это он, сидя в первом ряду, тихим и злым голосом ожесточённо хаял мои модели, отстаивая отжившую методу примитивных поисков с помощью металлометрии, как основного метода, и магниторазведки с естественным полем в качестве бесплатного приложения. Вспомнил и отвечаю коротко:

— А у нас не всегда! — Он опешил от такого наглого ответа, отшатнулся, как от прокажённого, смотрит на Дрыботия с Антушевичем, ища поддержки, а те помалкивают, знают, чья кошка мясо схавала.

Сергей Иванович вмешался в назревающий конфликт, объясняет мне:

— Ченцов Николай Петрович назначен главным геофизиком экспедиции, тебе придётся с ним тесно работать.

Чёрта с два, думаю, придётся, тем более тесно. И радуюсь, что Стёпа прогорел, сходить надо будет потом, полюбоваться на его постную рожу.

А новоиспечённый главный геофизик старается показать себя и опять пристаёт:

— Не понимаю, почему ты отказываешься от предложения, которому был бы рад любой молодой специалист.

Мне он начал надоедать со своим менторским тоном, и я взвился:

— Во-первых, — ершусь, — почему «ты», разве мы пили на брудершафт? — понимаю, что этим обидным для дяди замечанием навсегда приобрёл в нём врага. Теперь ретроградов против меня, новатора, трое, а с Гниденкой — четверо. Тем более надо бежать отсюда без оглядки, а пока ни в коем случае не смешиваться с ними, держаться особняком. — Во-вторых, — продолжаю непреклонно, — мне не нравится эта работа, а в третьих, не светит отвечать за чужие грехи. — Смотрю, у этого главного привычка, когда волнуется, дёргать левым плечом и той же щекой — нервный, что ли?

— Надо помочь, — зудит, — выбраться партии из тяжёлого отчётного кризиса.

За мной не залежалось:

— В чём же дело? — в ответ. — Возьмитесь, самое благое начало для главного геофизика экспедиции.

Сергей Иванович сердито прихлопнул ладонью по столу, заставив зашевелиться в испуге бумаги.

— Всё! — ставит точку. — Пиши, — приказывает мне, — под приказом: «Отказываюсь» и распишись. — Я сосредоточился, что есть воли, и кое-как накарябал, зато закорючка получилась умопомрачительная, второй такой не нарисовать ни в жисть. — Иди, — прогоняет начальник, — свободен.

Всем говорю:

— До свиданья, — но они молчат, не желая новой встречи.

До самых ленинских праздников занимался, высунув язык, снаряжением и отправкой бригад на участок. В этом году кардинально изменил тактику и занял чапаевское место позади наступающих, что позволило ничего не забыть и не потерять. В конце праздника, который у нас красный, позвонил Король и велел быть на следующий день в парадной форме во Дворце культуры, где соберутся знаменитые люди района — надо же: я — знаменитый! — по случаю ленинского дня рождения и чествования лауреатов с вручением им медалей и удостоверений.

— А тугрики? — интересуюсь с надеждой.

Смеётся:

— Тугрики уже отправили в Монголию.

Сразу и готовиться стал. Выстирал энцефалитную пару, вывесил на солнышко — пусть привыкает, достал синенькие чудо-кеды с белой подошвой, тщательно стёр пыль и поставил ожидать у кровати, а сам сунул в авоську заготовленные краски, кисти, молоток, топорик, стакан, кусман хлеба с очищенной луковицей и подался через магазин, где прихватил четвертушку, к Радомиру Викентьевичу с отчётом, который не надо было сочинять, не надо было отвечать за чужие грехи, а только за свои. Пришёл на кладбище, и так стало хорошо и спокойно, что хоть ложись рядом с профессором, и пропади всё пропадом. Всё рассказал самому близкому и самому живому человеку: и о синей, и о месторождении, и о премии, и о техручестве, и, со вздохом, о дальнем вынужденном отъезде, клятвенно пообещав навещать, а заодно подправил оградку и обелиск, выкрасил наново, выпил полчекушки в память, чуть надкусил хлеб, а остальное оставил, постоял, винясь, что не оправдываю надежд, и потопал, оглядываясь, восвояси, наперёд зная, что весь вечер проваляюсь на кровати под щемящие звуки «Лунной» и буду вспоминать, вспоминать…

В чистенькой энцефалитной робе и в сияющих летним небом кедах иду, не спеша, по главной улице, оглядываясь по сторонам и щурясь от яркого солнца. За плечами лёгкий рюкзачишко со сменным бельём и сапогами, а в душе необъятная и всеохватывающая радость.

Обгоняет знакомый техник-геолог из кузнецовских, хороший парень, настоящий таёжник и работяга до мозга костей.

— Чё это ты в такой день? — спрашивает.

— Надо, — отвечаю, и он не переспрашивает, знает это слово.

— А я, — сообщает, — на собачник, где медальки нашим поводырям раздают. Мужики говорили, что два грузовика «Жигулёвского» завезли, я и тешу прихватил, — хлопает по внутреннему карману пиджака. — Пойдём, засосём по паре и повалишь.

— Не хочется, — отказываюсь, — ты за меня.

Он смеётся:

— За мной не станет. Ладно, побежал, а то без меня всё вылакают и углы у Дворца уделают, — отошёл несколько шагов и оборачивается: — Слушай, тебя вчера на собрании тоже вроде бы выкликали?

— Ты ошибся, — смеюсь.

— А-а, — тянет он, — может быть. Так даванули по случаю ленинского дня рождения, что до сих пор в башке гудит как в трансформаторной будке, — и заспешил дальше.

А я свернул в переулок и пошёл на таёжную дорогу. Она для меня длинная, через всю жизнь, и впереди Terra incognita, и не дай боже новых открытий.

Finita la comedia.

Оглавление

  • Макар Троичанин Кто ищет, тот всегда найдёт
  •   Часть первая
  •     - 1 -
  •     - 2 -
  •     - 3 -
  •     - 4 -
  •     - 5 -
  •     - 6 -
  •     - 7 -
  •     - 8 -
  •     - 9 -
  •     - 10 -
  •     - 11 -
  •     - 12 -
  •     - 13 -
  •   Часть вторая 
  •     - 1 -
  •     - 2 -
  •     - 3 -
  •     - 4 -
  •     - 5 -
  •     - 6 -