КулЛиб электронная библиотека 

Рассказы [Джеймс Гровер Тэрбер] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Тербер Джеймс Рассказы (Перевел с английского Самуил Черфас)

Тайная жизнь Уолтера Митти

— Идем на облако! — голос Командира прозвенел разломом льдины. Он в полной форме. Расшитая пышным галуном белая пилотка лихо сдвинута на холодный серый глаз.

— Невозможно, сэр! Зарождается ураган, и если вы спросите мое мнение…

— Я не спрашиваю вашего мнения, лейтенант Берг! — отрезал Командир. Включить прожекторы! Поднять обороты до 8500! Входим в облако!

Цилиндры застучали чаще: та-покета-покета-покета-покета-покета. Командир бросил взгляд на обледеневающее стекло кабины пилота. Он прошелся вдоль ряда сложных приборов, время от времени поворачивая ручки регуляторов.

— Включить вспомогательный # 8! — приказал он.

— Вспомогательный # 8 включаю! — повторил лейтенант Берг.

— Полную мощность на турель # 3! — выкрикнул Командир.

— Даю полную мощность на турель # 3!

Экипаж склонился над рабочими пультами. Каждый выполнял свою задачу в рвущем воздух гигантском восьмимоторном гидроплане военно-морских сил. Они поглядывали друг на друга и усмехались: "Наш Старый Черт прорвется, говорили они. — Старый Черт ада не испугается!"

… - Сбавь скорость, — попросила миссис Митти. — Куда ты так гонишь?

— Ммм? — промычал Уолтер Митти, ошарашено взглянув на свою жену в соседнем сидении.

Она показалась совершенно незнакомой, как та женщина, что кричала ему что-то из толпы.

— У тебя скорость пятьдесят пять миль, — сказала жена. — Я не люблю, когда больше сорока, а ты разогнался до пятидесяти пяти.

Уолтер Митти подъезжал к Уотербери в молчании. Рев SN-202, одолевающего шторм, какого не знали пилоты за двадцать лет существования военно-морской авиации, затихал в никому не ведомых просторах его сознания.

— Опять на тебя нашло: смотри, ты весь, как пружина, — сказала миссис Митти. — Сходил бы к доктору Реншоу, чтобы он тобой занялся.

Уолтер Митти остановил машину у дома, где его жена собиралась сделать прическу.

— Не забудь купить калоши, пока я буду в парикмахерской, — напомнила она.

— Мне не нужны калоши, — ответил Митти.

Она спрятала зеркальце обратно в сумочку.

— Ну, сколько можно, — сказала она, выходя из машины. — Ты же не мальчишка.

Он слегка нажал на газ.

— Почему ты не надеваешь перчаток? Ты их потерял?

Уолтер Митти полез в карман, достал перчатки и надел их, но, как только жена отвернулась и зашла в дом, а он подъехал к семафору с красным светом, снова их снял.

— Не задерживай движения, брат! — гаркнул полисмен, когда загорелся зеленый.

Митти поспешно натянул перчатки и рванул вперед. Какое-то время он бесцельно кружил по улицам, а потом на пути к стоянке проехал мимо больницы.

… - Это Веллингтон Мак-Миллан, банкир-миллионер, — тихо сказала ему хорошенькая медсестра.

— Да? — ответил Уолтер Митти, медленно снимая перчатки. — У кого история болезни?

— У доктора Реншоу и доктора Бенбоу, но есть еще два специалиста: доктор Ремингтон из Нью-Йорка и мистер Притчард-Митфорд. Он специально прилетел сюда из Лондона.

Дверь открылась в длинный холодный коридор, и показался доктор Реншоу. Он выглядел обеспокоенным и усталым.

— Как дела, Митти? — спросил он. — У нас тут запарка с Макмилланом: банкир-миллионер, к тому же личный друг Рузвельта. Третичный обстетроз дуктального тракта. Вы бы на него не взглянули?

— Охотно, — согласился Митти.

В операционной ему шепотом представили врачей:

— Доктор Ремингтон, доктор Митти, мистер Притчард-Митфорд, доктор Митти.

— Я читал ваш труд по стрептотрикозу, — сказал ему Притчард-Митфорд, пожимая руку. — Великолепная работа, сэр.

— Спасибо, — поблагодарил Уолтер Митти.

— Я не знал, что вы сейчас в Штатах, — пробурчал Ремингтон. — Знаете, вызывать Митфорда и меня ради третичного, когда вы здесь… Ну, всё равно, что в лес дрова возить.

— Вы очень добры, — сказал Митти.

Громадный замысловатый аппарат со множеством клапанов и проводов, подключенный к операционному столу, ожил в эту минуту: покета-покета-покета…

— Новый анестезатор забарахлил! — воскликнул ординатор. — Никто на всем Востоке не знает, как его наладить.

— Успокойтесь, господа, — произнес Митти низким холодным голосом.

Он подскочил к аппарату, который сейчас сменил мелодию: покета-покета-покета-пип-покета-покета-пип. Пальцы его осторожно касались блестящих рычажков.

— Дайте мне авторучку! — резко потребовал он.

Кто-то подал ему авторучку. Он вытащил из аппарата неисправный поршень и поставил на его место перо.

— На десять минут этого хватит, — сказал он. — Продолжим операцию.

Подбежала медсестра и что-то шепнула Реншоу. Митти заметил, как тот побледнел.

— Развивается кореопсис, — нервно сказал Реншоу. — Вы возьметесь, Митти?

Митти взглянул на него и на робко сжавшуюся фигурку Бенбоу, который что-то пил, и на суровые неуверенные лица двух светил.

— Если вы готовы уступить мне место, — согласился он.

На него накинули белый халат, он поправил маску и натянул перчатки, медсестра подала ему сверкающие…

… - Сдай назад, чудила! Ты что, не видишь тот "бьюик"?

Митти нажал на тормоз.

— Глаза протри, ты въехал на чужую полосу, — набросился на Митти дежурный по стоянке.

— Прости, шеф, — пробормотал Митти и начал осторожно выруливать задним ходом из полосы "Только выезд".

— Ладно, вылезай, я сам ее оттарабаню, — сказал дежурный.

Митти вылез из машины.

— Эй, ключ дай!

— Прости, шеф, — сказал Митти, отдавая ключ зажигания.

Дежурный, согнувшись в три погибели, влез в машину и с презрительной ловкостью водворил ее на законное место. Все они нахалы, думал Митти, шагая по главной улице. Решили, что всё знают. Однажды за Нью-Милфордом он попытался снять цепь, а та намоталась на ось. Пришлось вызывать техпомощь, чтобы размотать. Как ухмылялся тот мальчишка механик! С тех пор, когда надо было менять цепь, миссис Митти всегда отправляла его в мастерскую. В следующий раз, подумал он, я надену на правую руку перевязь, чтобы они видели, что я сам не могу заменить цепь. Он пнул кусок грязи на тротуаре.

"Калоши", — произнес он про себя и стал искать обувной магазин.

Снова выйдя на улицу с коробкой калош под рукой, Уолтер Митти стал вспоминать, что еще поручила ему жена. Она дважды напомнила ему о чем-то еще до того, как они выехали из дому в Уотербери. Он так не любил эти еженедельные поездки — всегда что-нибудь получалось шиворот-навыворот. Он отчаянно вспоминал, о чем же просила жена: салфетки "Клинекс", зубная паста "Свиб", бритвенные лезвия? Нет. Зубная паста, зубная щетка, сода, карборунд, инициатива и референдум? Он сдался. Но она-то вспомнит: — Где это как-оно-называется, что я тебе велела купить? — спросит она. — Не рассказывай мне, что ты забыл название.

Мимо пробежал мальчишка-газетчик, выкрикивая что-то о суде в Уотербери.

… - Может быть, это освежит вашу память? — окружной прокурор внезапно пододвинул тяжелый автомат к спокойно отвечающему свидетелю. — Вам приходилось видеть эту штуку раньше?

Уолтер Митти взял автомат и со знанием дела осмотрел.

— Это мой "Уэбли-Викерс 50.80", — спокойно ответил он.

По залу суда пронесся возбужденный гул. Судья постучал молотком, призывая к порядку.

— Я полагаю, вы отлично владеете всеми видами огнестрельного оружия? ехидно спросил прокурор.

— Я возражаю! — воскликнул адвокат Митти. — Мы доказали, что наш подзащитный не мог произвести этот выстрел. Мы доказали, что в ту ночь четырнадцатого июля его правая рука была на перевязи.

Уолтер Митти на секунду поднял руку, и ехидные прокуроры замолкли.

— Я мог бы убить Грегори Фитцхерста с расстояния в триста футов из оружия любой марки одной левой рукой, — сказал он спокойно.

Зал ахнул. Разразился невероятный шум. Над всеобщим бедламом взвился надрывный крик женщины, и в тот же миг очаровательная брюнетка упала ему в объятия. Окружной прокурор грубо ударил ее, но Митти, даже не вставая с кресла, обрушил мощный кулак на самый кончик его подбородка:

— Мерзавец!

… - Бисквиты для щенят! — громко сказал Митти сам себе. Он остановился. Из туманного зала суда всплыли дома Уотербери и снова обступили его.

Проходившая мимо женщина рассмеялась:

— Ты слышала, — обратилась она к спутнице, — этот мужчина громко сказал сам себе: "Бисквиты для щенят!"

Уолтер Митти заторопился. Он зашел в магазин, но не в первый попавшийся, а в маленькую лавочку на другом конце улицы.

— Мне нужны бисквиты для совсем маленьких щенят, — обратился он к продавцу.

— Какого сорта, сэр?

Лучший в мире стрелок на миг задумался:

— Там на коробке написано: "Щенята встречают нас радостным лаем".

Жена закончит прическу минут через пятнадцать, подумал Митти, взглянув на часы, если волосы удачно покрасят; только иногда что-то не получается с волосами, когда их красят. Она не любит появляться в гостинице первой; она хочет, чтобы он уже ждал ее там.

В холле он нашел большое кожаное кресло, обращенное к окну, положил калоши и бисквиты на пол рядом, взял со столика старый номер "Либерти" и погрузился в кресло. "Может ли Германия победить весь мир воздушными налетами?" Уолтер Митти рассматривал снимки бомбардировщиков и разрушенных улиц.

… - Юнец Ралей от обстрела сильно перетрусил, сэр, — сказал сержант.

Капитан Митти взглянул на него сквозь спутанные волосы.

— Пусть выспится, — ответил он устало. — И другие тоже. Я полечу один.

— Но это невозможно, сэр! — взволнованно возразил сержант. — Вести этот бомбардировщик можно только вдвоем, и зенитки лупят будь здоров. К тому же, здесь оперирует звено истребителей знаменитого фон Рихтмана.

— Кто-то должен уничтожить этот склад боеприпасов, — сказал Митти. — Я полечу. Рюмку бренди?

Он налил по рюмке себе и сержанту. Война громыхала и выла вокруг блиндажа. Она колотила в дверь. Затрещало дерево, и по комнате разлетелись щепки.

— Теперь почти в точку, — беззаботно заметил Митти.

— Огневое окаймление приближается, — доложил сержант.

— Живем лишь раз, — едва заметно улыбнувшись, ответил Митти. — Верно, сержант?

Он налил еще бренди и выпил одним глотком.

— Никогда не видел, чтобы бренди пили как вы, сэр, — сказал сержант. Прошу прощения, сэр.

Капитан Митти встал и взял на плечо свой тяжелый автомат "Уэбли-Викерс".

— Сорок километров сквозь ад, — заметил сержант.

Митти выпил последнюю рюмку бренди.

— А где сейчас не ад? — спросил он мягко.

Пушечный огонь усилился; доносился стук пулеметов, и где-то рядом грозно зазвучало покета-покета-покета огнеметов. Уолтер Митти подошел к двери блиндажа, напевая: "Рядом с тобой, белокурая…" Он обернулся и помахал сержанту рукой:

— Будь здоров!

… Что-то ударило по плечу.

— Я ищу тебя по всей гостинице, — сказала миссис Митти. — Почему ты спрятался в этом старом кресле? Ты подумал, как я тебя найду?

— Всё сходится, — неопределенно сказал Митти.

— Что? Ты купил это как-оно-называется — бисквиты для щенят? Что у тебя в коробке?

— Калоши.

— Почему ты не надел их в магазине?

— Задумался, — ответил Митти. — Ты можешь себе представить, что я иногда думаю?

Жена взглянула:

— Когда вернемся домой, смерю тебе температуру.

Они вышли через дверь-вертушку — дверь насмешливо скрипнула. До автостоянки было два квартала. У магазина на углу жена сказала:

— Я что-то забыла купить. Сейчас вернусь, подожди минутку.

Минутка тянулась и тянулась. Пошел дождь с мокрым снегом. Уолтер Митти зажег сигарету. Он стоял у стены магазина и курил… Потом он распрямился и свел пятки вместе.

… - Не надо повязки на глаза, — сказал он с презрением, сделал последнюю затяжку и щелчком отбросил окурок. Чуть заметная улыбка играла на его губах. Он стоял лицом к направленным на него ружьям, прямо, не шелохнувшись, вызывающе гордый и надменный, не сломленный и не разгаданный до самого конца.

Интервью с леммингом

Усталый ученый, пешком путешествующий по горам Северной Европы, тяжело бросил рюкзак и собирался сесть на камень.

— Поосторожней, приятель, — произнес голос.

— Простите, — пробормотал ученый, с интересом отмечая, что к нему обратился лемминг. — Должен признаться, — добавил ученый, садясь рядом, что меня несколько удивляет ваша способность разговаривать.

— Вы, люди, — сказал лемминг, — всегда поражаетесь, когда другие животные могут то же, что и вы. В то же время животные могут многое из того, что вам недоступно. Ведь даже для того, чтобы застрекотать, подобно последнему сверчку, вам нужны жилы быка или лошадиный волос.

— Да, мы животные несамостоятельные, — признал ученый.

— Вы удивительные животные, — сказал лемминг.

— Мы, в свою очередь, всегда считали вас весьма удивительными. Буквально таинственными.

— Ну уж если мы занялись определениями на букву "т", — резко заявил лемминг, — то позволь мне приложить несколько к твоему виду — тупые, тщеславные, трусливые…

— Вы находите наше поведение малопонятным?

— Воистину да. Вы убиваете, мучаете, морите голодом и унижаете себе подобных. Вы уничтожаете природу, губите животных, заливаете землю бетоном, вы…

— Эй, — прервал ученый, — так ты всю ночь можешь перечислять наши грехи и ошибки.

— Всю ночь и весь день до четырех часов, — поправил лемминг. — Всю свою жизнь я посвятил изучению высших животных и знаю почти все, что стоит знать о вас.

— Так, значит, ты изучаешь мой вид, — начал ученый.

— Я знаю, что вы глупые, гадкие, грубые, — сказал лемминг, — хитрые, хищные, хвастливые, коварные, кровожадные…

— Постой, отдохни, — перебил ученый. — Да будет тебе известно, что я долгие годы изучаю жизнь леммингов. И мне ясно все, кроме одного.

— Чего именно?

— Не могу понять, — признался ученый, — почему вы, лемминги, вдруг срываетесь с места и топитесь в море.

— Забавно, — сказал лемминг. — А мне как раз не ясно, почему вы, люди, этого не делаете.

А дома лучше!

Если вас вдруг потянуло в чужие страны, и вы не хотите, чтобы страсть к путешествиям погасла в вас насовсем ещё до всяких путешествий, не заглядывайте, ради Бога, в книжицу под названием "Карманный переводчик — Франция. Издательство Коллинз". Меня угораздило купить её в Лондоне. Книжку написали, чтобы научить англичан изъясняться по-французски в поезде, в гостинице, в недоумении, в разлуке и где хотите. Думаю, что приобретение это столь же похвально — я бы, увы, добавил, сколь и печально — и для американцев. Мне подобные помощники в поездках уже встречались, но ни один не навёл такого беспросветного, безнадёжного и безысходного уныния, как "ваш друг Коллинз".

Здесь на каждой странице вы найдёте список английских выражений, расставленных одно под другим лесенкой, словно стих. А рядышком скачет по ступенькам французский перевод. Откроем первую страницу: "Порт прибытия". Начало, вроде, вполне сдержанное: "Носильщик, здесь мой багаж!" — "Porteur, voici mes bagages!" Но с этой минуты несчастья посыплются на вашу голову дождём и градом и будут длиться до самого конца, где разверзнется ад. Фраз, относящихся ко всяким горестям, в книжке в три раза больше, чем повествующих о приятных обстоятельствах. Вообще-то, мой жизненный опыт показал, что такая пропорция вполне справедлива, но избави меня Бог от терний, воспетых в сумрачной поэме Коллинза. Я опущу здесь французский перевод, хотя бы потому, что у людей, попавших в такие неудобные и нелепые обстоятельства, все иностранные языки мгновенно улетучиваются из головы, и они начинают взывать на родном английском. Выражения, как я упомянул, расположены в книжечке одно под другим, но здесь я поставлю их рядом (если хотите, можете переставить как вам угодно).

Настоящие беды начинаются с канцоны, озаглавленной: "Таможня". Здесь вам предстоит выучить: "Я не могу открыть чемодан" "Я потерял ключ" "Пожалуйста, помогите мне закрыть чемодан" "Я не знал, что за это нужно платить" "У меня нет таких денег" "Я не могу найти носильщика" "Вы не видели носильщика с номером 153?"

Последний вопрос кажется мне литературным шедевром, потому что скупыми средствами в нём зримо изображён турист, затерявшийся среди горы сумок и дюжины таможенников и ищущий отчаявшимся взором того единственного из, по меньшей мере, ста пятидесяти трёх носильщиков. Мы чувствуем, что носильщика с номером 153 ему не найти, и этот мотив печали кладёт последний трагический штрих.

Наш турист, потеряв ключи и не найдя носильщика (но сопровождаемый, я полагаю, своей женой), садится, наконец, в поезд до Парижа, и приходит время идти в вагон-ресторан, хотя от воспоминания, во что таможенники превратили его чемодан, вскрывая без ключа, он должен был потерять всякий аппетит. Теперь до меня доносится ворчливый голос его супруги. "Кто-то занял моё место" "Простите, сэр, но это место — моё!" "Я не могу найти билет" "Я оставила билет в купе" "Я схожу за ним" "Я забыла перчатки (кошелёк) в вагоне-ресторане". Здесь звучит горькая нота обречённости, так знакомая всем путешествующим за рубежом.

Потом следует глава: "Спальный вагон", начинающаяся не предвещающим ничего хорошего вопросом: "Что случилось?" и заканчивающаяся мольбой: "Можно мне открыть окно?" "Откройте, пожалуйста, это окно!" Мы понимаем, что никто, конечно, не сумеет открыть окна и турист со своей супругой задохнутся. В таком состоянии они прибывают в Париж, и сцена на запруженном перроне написана с восхитительной экономией средств: "Я что-то забыл(а) в поезде" "Свёрток, пальто" "Палку, плащ" "Зонтик, фотоаппарат" "Манто, чемодан". Растеряхи в полной растерянности.

Теперь приходит очередь энергичной интерлюдии о путешествии в самолёте, и это одно из моих любимейших мест в сей быстролётной и грустной драме: "Пожалуйста, забронируйте мне место в самолёте, который вылетает завтра утром". "Будет ли в самолете какая-то еда?" "Прилетим ли мы вовремя?" "Воздушная яма" "Эта болтанка когда-нибудь кончится?" "Меня тошнит". "У вас есть бумажные мешки?" "Шум просто ужасный" "У вас есть вата?" "Когда же приземление?" Прочитав столь выразительный пассаж, я немедленно отказался от самолёта и облегчил себе жизнь, направившись в Париж через Ла-Манш.

Теперь мы открываем главу "Гостиница", где всё идёт от плохого к хуже некуда: "Разве вы не получили моего письма?" "Я отправил его вам три недели назад" "Я просил номер на нижнем этаже" "Если вы не сможете предложить мне ничего лучшего, я поищу другую гостиницу" "Горничная никогда не приходит на звонок" "Я совершенно не мог заснуть из-за шума" "Я получил телеграмму. Я должен срочно выехать". Начинается паника, которую не успокаивает даже появление горничной: "Вы — горничная?" "Здесь нет полотенца" "Простыни сырые" "В номере не прибрано" "Я здесь видел(а) мышь" "Вы должны поставить мышеловку". (Я уверен, что мои отважные читатели, всё еще не отказавшиеся от поездки во Францию, просто сгорают от любопытства узнать, как же всё-таки будет по-французски "мышеловка"? Не стану вас томить: это "souriciХre" — но всё же лучше захватите её с собой). Теперь адские колокола слышны громче: "Эти туфли не мои" "Лампочка перегорела" "Радиатор слишком горячий" "В номере холодно" "Здесь сквозняк" "Вы принесли грязное бельё. Замените!" "Мне это не нравится" "Это несъедобно. Унесите назад!".

Вижу, как жена туриста рассерженно шагает (без туфель) прочь от гостиницы и, вполне резонно, книжица следует за ней, сперва к "Гидам и переводчикам": "Вы задаёте слишком много вопросов" "Я вам больше ничего не дам" "Я вызову полицию" "Он может уладить дело".

Она поднимает глаза на "Вывески": "Вход" "Вход бесплатный" (вдруг бальзам на душу, но не очень-то обольщайтесь!) "По траве не ходить" "Купаться воспрещается" "Кататься на велосипеде запрещено" "Остерегайтесь карманных воров" "Остерегайтесь шулеров" "Осторожно, злая собака!" "Сторож", "Швейцар" "Закрыто" "Закрыто от… до…" "Закрыто по воскресеньям и праздничным дням" "Только для сотрудников" "Занято" "Посторонним вход воспрещён".

Потом в разделе "Как пройти": "Я заблудился" "Я ищу…" "Меня обокрали" "Этот человек меня ограбил" "Этот человек преследует меня по пятам". Теперь она спешит в "Дамскую парикмахерскую", где, для разнообразия, сперва всё идёт как по маслу, пока вдруг: "У вас вода, как кипяток. Вы меня обварите!"

Она отправляется по магазинам, но и здесь нет покоя: "Вы меня обсчитали" "Я купила эту штуку два дня назад, но она уже не работает" "Здесь поломано" "Здесь порвано" "Это не мой размер". Теперь — в ресторан перекусить и взбодриться чашкой чая: "Салат несвежий" "Сплошной жир" "Запах какой-то странный" "Не взяли ли вы с меня слишком много?" "Пока я ела, кто-то стащил мой кошелёк" "Я забыла в уборной очки (часы, кольцо)".

Разъяренная, она выбегает на улицу, а её муж, я думаю, опрометью бросился за ней из гостиницы, не глядя по сторонам. Поэтому, естественно, произошёл "Несчастный случай". Чтение этой скорбных стансов должно удержать слабодушного — о, нет, даже человека с отважным сердцем — у домашнего камина, в милом уюте: "Произошёл несчастный случай!" "Немедленно вызовите полицию" "Здесь есть врач?" "Вызовите скорую помощь" "У него серьёзная травма" "Её переехала машина" "Его сбили с ног" "Спина, позвоночник" "Лицо, палец" "Нога, голова" "Колено, бедро" "Ссадина, синяк" "Шея, нос" "Плечо, запястье" "У него перелом руки" "Он сломал ногу" "Растяжение связок" "Вывих кисти" "Большая потеря крови" "Обморок" "Он(она) без сознания" "У него обгорело лицо" "Опухоль" "Принесите холодную воду" "Помогите мне его перенести" (Пока заботятся о нём, о ней, кажется, совсем забыли — но ведь её всего лишь переехала машина).

Теперь мы застаём мужа и жену в номере их жуткой гостиницы, обоих в постели, оба близки к истерике. Эта сцена озаглавлена "Болезнь": "Мне плохо, мне очень плохо, вызовите врача" "У меня болит…" "У меня всё болит" "Спина, грудь" "Ухо, голова" "Суставы, почки" "Лёгкие, живот" "Горло, язык" "Покажите язык" "Сердце пошаливает" "У меня сильная боль в этом месте" "Он плохо спит" "Он не может ничего есть" "У меня расстройство желудка" "У неё жар" "Я простудился" "У меня насморк" "У него высокая температура" "У меня кашель" "Вы сможете выписать мне рецепт?" "Что мне делать?" "Мне нужно соблюдать постельный режим?" "Мне уже лучше" "Когда вы придёте навестить меня?" "Желтуха, ревматизм" "Бессонница, солнечный удар" "Обморок, припадок" "Хрипота, ангина" "Лекарства, микстура" "Припарки, тёплое питьё" "Столовая ложка, чайная ложка" "Лейкопластырь, сенна" "Йод". Последний убийственный мазок йода, по моему — мастерский мазок.

Наша чета, наконец, опять на ногах, потому что путешественники, волей не волей, должны быть люди крепкие — и мы встречаем их (в состоянии крайней замороченности и разбитости) в следующем разделе "Общеупотребительные слова и выражения": "Вам нужно помочь?" "Нужно, не нужно" "Хватит, продолжайте!" "Посмотрите сюда" "Посмотрите туда" "Посмотрите вверх" "Посмотрите вниз" "Почему, как?" "Потому что" "Вот это" "Где, когда?" "Здесь, там, никогда, иногда, всегда" "Этого слишком много", "Этого слишком мало" "Это дорого" "Это дёшево" "Кто, что, чей?"

Можно представить себе, как вокруг, над и под несчастными супругами мечутся Валькирии. "Я вызову полицию" "Позовите полицейского!" "Я останусь здесь" "Помогите! Пожар!" "Вы мне поможете?" "Кто вы?" "Не знаю" "Я не желаю с вами разговаривать" "Оставьте меня в покое" "Хватит" "Вы ошибаетесь" "Сейчас же убирайтесь вон!" "Я тут ни при чём" "Это был не я" "Что я делал?" "Что я должен был делать?" "Я ничего не делал" "Позвольте мне пройти!" Книга несётся к безумному концу трагедии: вступают в полный голос все струнные и духовые: "Куда мы идём?" "Куда вы идёте?" "Куда они идут?" "Подойдите и посмотрите".

"Где Британское консульство?"

Гобои издают последний отчаянный крик, и занавес опускается.

Ну, что — поехали во Францию?

Величайший человек мира

Оглядываясь с высоты нынешнего 1950 года на всё, что случилось тогда, остается лишь удивляться, как это не произошло гораздо раньше: ведь еще со времен Китти Хок Соединенные Штаты Америки слепо расставляли себе замысловатый силок, в котором должны были раньше или позже запутаться. Да и как было избежать, что в один прекрасный день не спустится с небес на ревущей машине национальный герой малого ума, низкого происхождения и без достаточных душевных качеств, чтобы выстоять перед неудержимыми валами славы, готовыми обрушиться на любого авиатора, пробывшего в небе дольше и улетевшего дальше других. И Линдберг, и Берд, к счастью для благопристойного облика нации в глазах восхищенного мира, были джентльменами, и другие наши знаменитые авиаторы — тоже. Они пронесли свои лавры с достоинством, выдержали сокрушительные шторма известности, взяли себе прелестных жен, обычно из хороших семейств, и незаметно удалились в частную жизнь и радости, которые могло принести их большое или не столь уж большое состояние. Ни одно недостойное происшествие не запятнало в глазах мира тех совершенств, которые он видел в своих героях, им же вознесенных на коварные вершины славы. Но исключение из правил, конечно же, должно было случиться, и случилось оно в июле 1937 года, когда Джек Смурч (по кличке "Кореш"), работавший когда-то помощником механика в гараже в Уэстфильде, штат Айова, вдруг совершил беспосадочный кругосветный перелет на потрепанном одномоторном моноплане "Брестхавенская Стрекоза III".

Никто до Смурча в истории авиации и не помышлял о таком полете. Никто и не думал всерьез, что тут можно использовать нелепый вспомогательный плавающий бак для бензина, изобретение полоумного учителя астрономии из Нью-Гемпшира, доктора Чарльза Льюиса Грэшема, к которому Смурч отнесся с полным доверием. Когда этот малосимпатичный, тощий и хмурый двадцатидвухлетний парень из гаража впервые объявился в начале 1937 года на Рузвельтовском аэродроме и, медленно пережевывая кусок прессованного табака, заявил: "Я этих пилотов тыканых всех уделаю", газеты упомянули о планах полета на двадцать пять тысяч миль немногословно и не без иронии. Специалисты по аэронавтике и механическим транспортным средствам отвергли идею с порога, намекая, что это — шутка и насмешка над обществом. Ржавый, побитый и отлетавший свое самолетик просто не оторвется от земли, а вспомогательные баки Грэшема ни на что не пригодны, и вообще всё похоже на дешевый розыгрыш.

Смурч, однако, навестив свою подружку в Бруклине, коробочницу с картонажной фабрики, о которой он впоследствии отзывался "моя пупочка", на рассвете памятного дня 7 июля 1937 года беззаботно забрался в свой чудной самолетик и взлетел, взяв с собой лишь галлон самогонного джина и шесть фунтов салями.

Когда парень из гаража затарахтел над океаном, газеты вынуждены были сообщить уже вполне серьезно, что неизвестный молодой человек — его фамилию печатали с самыми нелепыми ошибками — действительно предпринял самоуверенную попытку облететь мир на разболтанной одномоторной штуковине, доверившись дозаправочному устройству спятившего учителя, но когда через девять дней крохотный самолетик появился, без единой посадки, над заливом Сан-Франциско и, чадя и чихая, но чудесным и непостижимым образом оставаясь в воздухе, взял курс на Нью-Йорк, аршинные заголовки, уже давно потеснившие с первых страниц все другие новости — даже сообщение об убийстве губернатора Иллинойса — разрослись до невиданных размеров, а материалы растеклись на двадцать пять, а то и тридцать колонок. Впрочем, можно было заметить, что в отчетах об эпохальном полете почти ничего не говорилось о самом авиаторе. И совсем не из-за недостатка фактических сведений о герое — скорее из-за их избытка.

Репортеры, ринувшиеся в Айову, чтобы раскопать всю подноготную великого человека, едва только Смурча заметили с французского берега у городка Серли-ле-Мер, тут же обнаружили, что его жизненная история совсем не для печати. Мать Смурча, угрюмая кухарка в летнем ресторанчике туристского лагеря в окрестностях Уэстфилда, на все расспросы о сыне сердито отвечала: "Туда и дорога, чтоб ему потонуть!" Отец отсиживал где-то за кражу подфарников и пледов из автомобилей туристов, а слабоумного братца, недавно сбежавшего из заведения для малолетних правонарушителей в Престоне, штат Айова, уже разыскивали в западных городах за кражу бланков почтовых переводов. Эти ошеломительные открытия всё еще всплывали на поверхность, когда "Кореш" Смурч, величайший герой двадцатого века, с помутневшими глазами, подыхающий без сна и оголодавший, вел свою дурацкую тарахтелку над теми самыми местами, где сейчас раскапывали неприглядную историю его частной жизни, и направлял свой путь к Нью-Йорку, в объятия славы, равной которой не удостаивался ни один человек его времени. Газетам надо было сообщить хоть что-то о достижениях и жизненном пути юноши, но что они могли рассказать? Разумеется, не подлинные факты, потому что великая народная любовь к юному герою распространилась подобно огню по траве, еще когда он был над Европой, на полпути вокруг земного шара. Поэтому писали только, что он скромный, молчаливый и светловолосый парень, что его любят друзья и любят девушки. Единственный снимок Смурча, на котором он стоял у макета автомобиля в дешевой фотографии увеселительного парка, отретушировали так, что хамоватый коротышка стал выглядеть вполне пристойно, а его кривую ухмылку разровняли в приятную улыбку. Таким образом правду убрали подальше с глаз его восторженных соотечественников, которые и не догадывались, что семейство Смурчей наводило страх и ужас на своих соседей в захолустном городке Айовы и что от самого героя, благодаря его прошлым подвигам, в Уэстфильде не чаяли избавиться. Репортеры разузнали, что однажды он пырнул ножом директора школы, не до смерти, правда, но пырнул, а в другой раз его сцапали с напрестольной пеленой, которую он спёр в церкви, стукнув ризничего горшком пасхальных лилий. И за каждое из этих дел он исправно отсиживал.

Большие власти в Вашингтоне и в Нью-Йорке тайно молились, как бы кощунственно это ни казалось, чтобы милостивое провидение припасло беду для ржавого истрепанного самолетика и его блистательного пилота, неслыханный перелет которого поверг весь мир в истерические восклицания осанны. Власти понимали, что лучи славы немедленно высветят прирожденное нутро хулигана, совершенно неспособного выстоять перед таким излиянием чувств. "Я надеюсь, — сказал государственный секретарь на одном из многих заседаний кабинета при закрытых дверях, где обсуждался этот национальный кризис, — я надеюсь, что молитва его матери будет услышана", — имея в виду слова миссис Эммы Смурч: "Чтоб ему потонуть!" Увы, было уже поздно: Смурч перепрыгнул через Атлантику, а затем через Тихий океан, как через мельничные пруды, и 17 июля 1937 года в 15 часов 3 минуты мальчишка из гаража блестяще посадил на три точки свой дурацкий самолетик прямо на Рузвельтовском аэродроме. Разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы чествования величайшего пилота в истории авиации ограничились немноголюдным скромным приемом. На Рузвельтовском аэродроме его встречала такая изысканная и пышная церемония, что она повергла в изумление весь мир. К счастью, однако, измотанный и обессилевший герой лишился чувств. Его вытащили из самолетика и тайком уволокли с поля, так что он не успел и рта раскрыть. Таким образом, ему не удалось смутить торжественность первой встречи, отмеченной высоким присутствием министров внутренних дел и флота, мэра Нью-Йорка Майкла Дж. Мориарти, премьера Канады, губернаторов Фаннимана, Гроувса и Критчфилда, а также целого ряда высокопоставленных европейских дипломатов. Смурч не успел очухаться и до грандиозного собрания в городской ратуше на следующий день. Его поспешно доставили в уединенную лечебницу и положили в постель. Между тем, величайшие умы страны постановили собрать тайную конференцию официальных лиц города, штата и правительства, на которую надлежало пригласить Смурча и там внушить ему, как подобает вести себя герою.

В тот день, когда малорослому механику разрешили, наконец, встать и одеться, и когда он впервые за две недели смог набить рот табаком, ему позволили принять газетчиков, чтобы, так сказать, устроить проверку. Но Смурч не стал дожидаться вопросов.

— Мужики, — сказал он, и корреспондента "Таймса" передернуло, — мужики, можете сказать своим чудакам из разных стран, что я натянул Линдберга, ага? И, да, я вставил этим двум лягушкам!

Под "двумя лягушками" он имел в виду двух доблестных французских летчиков, которые месяцем раньше попытались совершить перелет всего через половину земного шара, но, к несчастью, пропали без вести над океаном. Представитель "Таймса" набрался смелости вкратце объяснить Смурчу приемлемые формулы ответов на вопросы в таких ситуациях. Он объяснил, что не следует произносить заносчивых фраз, принижающих достижения других героев, в особенности, героев других стран.

— Кончай, парень! — оборвал его Смурч. — Я их уделал, да? Я им всем воткнул! Так и скажу об этом. Так он об этом и сказал. Ни слова из столь потрясающего интервью не было, конечно, напечатано. Напротив, газеты, послушные тайному директорату, который был учрежден для этого случая из государственных мужей и редакторов, сообщили задыхающемуся в нетерпении миру, что "Джеки", как его вдруг стали называть, согласился лишь сказать, что он чрезвычайно счастлив и что любой смог бы сделать то же самое. Корреспондент "Таймса" написал, что Джеки со скромной улыбкой возразил: "Боюсь, что мое достижение несколько преувеличивают". Этих газетных статей герою, конечно, не показывали, и такое ограничение отнюдь не умерило растущей зловредности его характера. Ситуация и в самом деле принимала серьезный оборот, потому что Смурч бурчал: "пора отсюда сматывать", и его нельзя было более скрывать от нации, жаждавшей узреть своего идола. Да, это был самый отчаянный кризис, вставший перед Соединенными Штатами со времен гибели "Лузитании".

И вот во второй половине дня двадцать седьмого июля Смурч, как по мановению волшебной палочки, оказался в конференц-зале, где собрались мэры, губернаторы, правительственные чиновники, психологи-бихевиористы и редакторы. Он одарил каждого рукопожатием своей вялой влажной лапки и короткой нелюбезной ухмылкой.

— Порядок, ага? — сказал он

Когда Смурч уселся, встал мэр Нью-Йорка и с очевидным пессимизмом попытался объяснить, что следует говорить и как себя вести, когда его представят всему миру, а закончил свою речь высокой похвалой доблести и целеустремленности героя. За мэром выступил губернатор Нью-Йорка Фанниман и, трогательно объяснившись в преданности, представил Кеймерона Споттисвуда, второго секретаря американского посольства в Париже, которому поручили обучить Смурча этикету официальных церемоний.

А небритый герой сидел в кресле, расстегнув рубашку, мял рукой свой замызганный желтый галстук, посасывал самокрутку и слушал с ухмылкой.

— Я усёк, — вдруг заговорил он. — Хочешь, чтобы я там стоял, как пацан, да? Хочешь, чтобы хрюкал перед ними как поросенок на задних ножках, как ваш Линдберг, да? А фиг тебе!

У всех перехватило дыхание, пронесся вздох и сдавленный шепот.

— Мистер Линдберг, — начал сенатор Соединенных Штатов, побагровев от гнева, — и мистер Берд…

Смурч, чистивший ногти складным ножиком, опять подал голос:

— Берд? Этот дурдон пузатый?

В комнату вошел еще один человек. Все встали, кроме Смурча, который продолжал возиться с ногтями и даже не поднял глаз.

— Мистер Смурч, — строго произнес чей-то голос, — Президент Соединенных Штатов!

Кое-кто полагал, что присутствие высшего представителя исполнительной власти несколько укротит нрав юного героя, и Президента, благодаря немалому содействию прессы, удалось тайно доставить в неприметный зал.

Воцарилась тяжелая и мучительная тишина. Смурч поднял глаза и сделал Президенту ручкой.

— Порядок, дядя? — спросил он и начал скручивать новую сигаретку.

Тишина сгущалась. Кто-то сдержанно покашлял.

— Чего мы тут потеем, мужики! — сказал Смурч и расстегнул еще две пуговицы, открыв волосатую грудь со словом "Сади" в татуированном сердце.

Высокие и важные персоны в комнате, вставшие перед лицом самого серьезного кризиса в новейшей американской истории, обменялись обеспокоенными взглядами. Никто не знал, что делать дальше.

— Кончай, мужики, волынить, — сказал Смурч. — Когда я там должен потрепаться на вашей ассамблее? А навар будет, да? — и он недвусмысленно потер большим и указательным пальцем.

— Деньги! — воскликнул, побледнев, потрясенный сенатор штата.

— А ты за так хотел? — спросил Кореш и пустил щелчком окурок за окно. — За так не обломится. Большие доллары надо! — И он стал сворачивать новую сигаретку.

— Большие доллары! — повторил он, хмуро разглядывая рисовую бумагу.

Он откинулся в кресле и одарил каждого из государственных мужей по отдельности кривой ухмылкой, насмешкой зверя, знающего свою силу, улыбкой леопарда, спущенного с поводка в зоомагазине.

— Давай, мужики, пошли где прохладнее, — сказал он. — Парите меня тут, как в курятнике.

Смурч встал, подошел к открытому окну и стал разглядывать улицу с высоты девятого этажа. До него долетали слабые крики мальчишек-газетчиков, и он расслышал свое имя.

— Эй, пацаны! — заорал он и с хохотом перегнулся через подоконник. — Слушайте меня! Вы им там скажите… — кричал он вниз.

Плотную группу мужчин, напряженно сгрудившихся за ним, вдруг словно пронзила безумная искра. Казалось, прозвучал безмолвный приказ. Но ни единый звук не нарушил мертвую тишину. Чарльз К.Л. Брандт, секретарь мэра Нью-Йорка, оказался к Смурчу ближе всех. Он вопросительно взглянул на Президента Соединенных Штатов, а побледневший и мрачный Президент коротко кивнул. Брандт был высок, крепок и когда-то играл полузащитником за "Ратгерсов". Он шагнул вперед, схватил величайшего человека мира за штаны и левое плечо и выбросил в окно.

— Боже, он выпал из окна! — воскликнул какой-то остряк-редактор.

— Пойдемте отсюда, — сказал Президент.

Несколько человек подскочили к нему, и он быстрым шагом удалился в их сопровождении к боковому выходу. Издатель "Ассошиэйтед пресс", привыкший к таким ситуациям, взял руководство на себя. Он резко приказал части присутствовавших уйти, а другим — остаться, быстро изложил версию случившегося, которой надлежало появиться в газетах, послал двух человек на улицу, чтобы они проследили, чем кончится трагедия, велел сенатору разрыдаться, а двум конгрессменам — изобразить нервный приступ. Одним словом, он умело подготовил сцену к гигантскому действию, которое должно было последовать. Предстояло сообщить потрясенному горем миру печальную историю о безвременной случайной смерти, постигшей исключительно выдающуюся и ослепительную личность.

Похороны были, как вы помните, самыми изысканными, церемонными и торжественными из состоявшихся когда-либо в Соединенных Штатах Америки. Монумент на Арлингтонском кладбище с чистой беломраморной стелой и вырезанным на постаменте простеньким самолетиком до сих пор притягивает к себе исполненных глубокого почтения паломников. Все нации мира воздали возвышенную хвалу маленькому Джеки Смурчу, величайшему герою Америки. В назначенный час вся страна проводила его двумя минутами молчания, и эту трогательную церемонию соблюли даже ошарашенные обитатели Уэстфилда в штате Айова — об этом позаботились агенты Департамента юстиции. Одному из них специально поручили стоять с печальным видом в дверях летнего ресторанчика в лагере для туристов сразу же за городом. Здесь, под его строгим взглядом, миссис Эмма Смурч склонила голову над двумя шипящими на сковороде бифштексами — склонила голову и отвернулась, чтобы тип из секретной службы не заметил на ее губах кривой и странно знакомой ухмылки.

Девять иголок

В Колумбусе, штат Огайо, где есть у меня пара друзей-приятелей, случилось три года назад одно забавное происшествие. Жаль, что меня при этом не было!

Вроде бы мистер Альбатрос стал однажды утром рыться в домашней аптечке и обнаружил в ней пузырек с патентованным средством, которое его жена принимала от живота. Так вот, мистер Альбатрос был человеком очень опасливым и страшно боялся всяких патентованных средств, впрочем, как и почти всего другого. А еще недели за две до того он вычитал в бюллетене для потребителей, что как раз это средство может навредить здоровью. Он тут же велел супруге выбросить остатки снадобья и больше никогда его не покупать. Она пообещала, но потом он обнаружил в аптечке другой пузырек с этим же средством. Человек он был вспыльчивый и, как рассказал мне об этом один приятель, заорал: "Я сейчас выбросил в окно всю эту гадость вместе с аптечкой!" Думаю, чтобы посмотреть на это зрелище, стоило приехать в Колумбус хоть с края света!

Нисколько не сомневаюсь, что добрая треть мужей с радостью открутила бы аптечку от стены и вышвырнула в окно, хотя бы потому что обычно туда понапихано столько таинственных бутылочек и штук непонятного назначения, что одно их число неизменно ошарашивает и повергает в гнев представителей сильного пола в Америке. И английская, и французская, и все прочие аптечки, вероятно, куда проще наших. Из-за американской привычки всё сохранять и никогда ничего не выбрасывать, даже пустых пузырьков, малые пространства наших аптечек столь же захламлены всякой всячиной, как и необъятные пространства наших чердаков. Я еще не встречал аптечки в этой стране, где было бы меньше ста пятидесяти, а то и двухсот предметов: от зубного эликсира до борной кислоты, от бритвенных лезвий до пербората натрия, от лейкопластыря до кокосового масла. Даже самая аккуратная хозяйка постоянно откладывает расчистку аптечки, оправдываясь тем, что всегда есть дела поважнее или поинтереснее. Как раз в квартире такой жены и такого мужа я недавно и влип в историю.

Эта пара пригласила меня на выходные, и загостился я так, что в понедельник утром не в силах был бодро вскочить и бежать на работу. Они встали и пошли на работу, а я, вот — нет. И провалялся чуть не до полтретьего. Лицо мое было в пышной мыльной пене, а раковина полна горячей воды, и тут я порезался. Ухо порезал. Редкий мужчина умудряется порезать себе ухо во время бритья, а мне это удается: наверно потому, что на чистописании в первом классе меня долго учили роскошному спенсеровскому росчерку пером, который производится вольным взмахом руки. Ухо находится в крайне неудобном месте и, если его порезать бритвой, истекает кровью очень обильно. Скорее от злости, чем от боли я дернул дверцу аптечки, чтобы посмотреть, нет ли в ней кровоостанавливающего карандаша, и оттуда с верхней полочки выпал черный пакетик с девятью иголками. Конечно, его туда положила супруга моего приятеля. Пакетик упал в мыльную воду в раковине, сразу раскрылся, и девять иголок закружились по воле вод. Я, как нетрудно понять, был не в той физической и умственной форме, когда можно пуститься на поиски девяти иголок в мыльной воде. Вообще, ни один джентльмен в мыльной пене и с порезанным ухом не в лучшей форме для каких бы то ни было занятий, даже если речь идет о девяти тупых предметах.

Просто выдернуть пробку в раковине и спустить эти иголки в слив мне показалось неразумным. Мысленному взору представился засор в системе и канализации, меня стал одолевать смутный страх короткого замыкания и других несчастий (я ровным счетом ничего не знаю об электричестве и, пожалуйста, оставьте меня в покое и не пытайтесь мне что-то объяснить). Я осторожно пошарил в раковине, и вот держал в правой горсти четыре иголки, а в левой — еще три. Но двух оставшихся иголок я не мог найти! Если бы я соображал быстро и ясно, я бы и пробовать не стал. Разве можно вообразить нечто более неуклюжее, чем намыленный мужчина с кровоточащим ухом, обремененный четырьмя мокрыми иголками в одной руке и еще тремя — в другой? Он может только стоять и смотреть. Я хотел переложить иголки из левой руки в правую, но не знал, как снять их с левой руки: иголки просто прилипли к ней. В конце концов, я стер иголки ванным полотенцем, которое висело на штанге над ванной: это было единственное полотенце, которое я смог обнаружить. Потом я вытер руки о ванный коврик и стал искать иголки в полотенце. Искать семь иголок в махровом полотенце занятие, скажу вам, преутомительнейшее, и удалось мне найти только пять из них. Считая те две, что остались в раковине, теперь недоставало уже четырех. Меня охватил ужал при мысли о том, что может случиться с человеком, если он станет вытираться этим полотенцем, или мыть лицо в этой раковине, или погрузится в эту ванну, если только я не найду пропавших иголок. Да-а, найти их так и не удалось. Я сел на край ванны и задумался. Наконец, я решил, что не осталось ничего другого, как завернуть полотенце в газету и забрать с собой. А также оставить друзьям записку и объяснил в ней как можно подробнее, что, в ванне, может быть, остались две иголки, и еще две, может быть, остались в раковине, и что им нужно проявить осторожность.

Я осмотрел всю квартиру, но не обнаружил в ней ни карандаша, ни ручки, ни пишущей машинки. Я нашел какие-то клочки бумаги, но ни одного орудия письма. Не знаю, откуда взялась у меня эта мысль: может, из кинофильма, а, может, вычитал ее в каком-то рассказе, но я решил, что послание можно написать губной помадой. Должна же в доме, где есть жена, быть и губная помада, и где ей быть, как не в аптечке? Я вернулся к аптечке и стал рыться в ней, ища губную помаду. Заметил я под кучей других предметов то, что показалось мне металлическим колпачком от губной помады, ухватил его двумя пальцами и осторожно потянул. Но тут все предметы в аптечке заскользили: бутылочки посыпались со звоном в раковину и на пол; брызнули красные, бурые и белые жидкости; запели, застучали и задребезжали маникюрные напильнички, ножнички, бритвенные лезвия и всё прочее. Я покрылся духами, перекисью водорода и холодным кремом.

Целых полчаса ушло на то, чтобы собрать обломки на полу посреди ванной. Я и не пытался положить хоть что-то обратно в аптечку: я верил, что рука и дух хозяйки дома окажутся тверже, чем у меня. Перед тем, как покинуть руины (так и не добрившись) я оставил записку, о том, что я боялся, что в ванну и раковину попали иголки, что я собрал их полотенцем, что я позвоню и всё им объясню — вывел я это йодом с помощью зубной щетки. Стыдно сознаться, но я до сих пор не позвонил: у меня не хватило ни духа, ни слов объяснить, что случилось. Боюсь, что друзья думают, будто я нарочно разгромил их ванную и украл полотенце. Впрочем, в точности этого не знаю, потому что они мне тоже больше не звонили.

День, когда прорвало плотину

Этот забавный рассказ — из цикла шутливых воспоминаний известного американского юмориста и карикатуриста Джеймса Тэрбера о городке его юности Колумбусе, штат Огайо.

Впрочем, описанное в нём возникновение паники вполне можно прочесть и как очерк социальной психологии.

Сколь охотно выбросил бы я из памяти всё, чего натерпелась наша семья, и я вместе с нею, во время наводнения в Огайо в 1913 году. Но никакие страхи, суматоха и смятение, которые нам довелось тогда пережить, не изменят моих чувств к родному штату и городу. Сейчас у меня всё устроилось, и как хотел бы я, чтобы Колумбус оказался здесь со мной! Но если кто-то желал ему провалиться в тартарары, то именно я в тот жуткий и грозный полдень в 1913 году, когда прорвало плотину, а точнее, когда все вдруг поверили, что ее прорвало. Событие породило столько благородства и столько низости!

Дедушка в моих глазах вдруг вознёсся до величественных высот, и на всю жизнь остался для меня в этом сиянии, хотя, как выяснилось потом, он просто ничего не понял: бесстрашие его, Натана Бедфорда Форреста, как раз и было для нас самой страшной опасностью, потому что спастись мы могли только немедленным бегством, но дедушка решительно отверг этот путь и, размахивая саблей, громовым голосом возвещал: "Пусть мерзавцы только подойдут!"

А сотни людей уже неслись мимо нашего дома в панике, вопя: "На восток! Бегите на восток!" Пришлось нам оглушить дедушку гладильной доской. С тяжелым и неподвижным телом старика на руках — росту он имел добрых шесть футов, а весил сто семьдесят фунтов — мы, не пройдя и полумили, оказались чуть ли не последними, и, когда бы дедушка вдруг не пришел в себя на каком-то углу, сгинуть бы нам в ревущих водах, конечно, если бы на самом деле гнались за нами ревущие воды.

Позже, когда паника улеглась, а народ с разбитым видом разбредался по домам и конторам, бессовестно преуменьшая расстояние, на которое от них удалился, и выдумывая самые неправдоподобные причины, побудившие к бегству, люди знающие объяснили, что, если бы плотину на самом деле прорвало, вода на западной стороне поднялась бы самое большее еще на два дюйма, а эта сторона и так уже ушла в воду на тридцать футов, как и прочие речные городки нашего штата во время страшного весеннего наводнения двадцать лет тому. На восточной же стороне, где жили мы и где случилось великое бегство, и вовсе никакой опасности не было. Вот если бы вода поднялась на девяносто пять футов, только тогда достигла бы она улицы Высокой — нашей главной дороги, отделявшей западную сторону от восточной, и затопила бы восточную сторону.

Опасности, в общем, было не больше, чем для котенка у теплой печки, но какое пронзительное отчаяние, какая беспредельная безнадежность охватили обитателей восточной стороны, когда, как огонь по траве, понёсся крик: "Плотину прорвало!"

Сколько самых достойных, почтенных, ироничных и трезвомыслящих мужей города бросили своих жен, стенографисток, домашние очаги и служебные кабинеты и ринулись что есть мочи на восток. Немного еще найдется таких пугающих кличей, как: "Плотину прорвало!" У кого хватит сил прислушаться к голосу разума, если прозвучит этот тревожный горн, хоть до плотины целых пятьдесят миль?

Слух о том, что плотину прорвало, разнёсся в Колумбусе в полдень 12 марта 1913 года. Улица Высокая, наша главная торговая улица, мирно гудела мирными голосами дельцов, что-то сбывавших, считавших, предлагавших, насупавших, и уступавших.

Дориан Коннигуэй — знатнейший адвокат на всем Среднем Западе — убеждал языком Юлия Цезаря комиссию по коммунальным службам, что если уж он принял решение, легче будет сдвинуть Полярную звезду с ее места на небосводе, чем его с занятой позиции.

Кто-то хвастал, кто-то разводил руками от удивления.

И тут вдруг один человек побежал. Он, может быть, просто вспомнил в тот миг, что обещал жене не опаздывать, и понял, что уж безнадежно опоздал. Что бы там его ни клюнуло, а бросился он со всех ног по улице Широкой прямо к ресторану "Мраморный", где мужья у нас встречаются с женами.

Потом еще кто-то побежал: может быть, мальчишка-газетчик от хорошего настроения. Тут поскакал трусцой плотный конторский джентльмен, и через десять минут уже всё на улице Высокой понеслось. Громкое бормотание постепенно приняло форму ужасного слова: "плотина". "Плотину прорвало!" Так кто же первый облёк этот страх в слово — старушка в котиковом пальто, регулировщик или мальчишка — как знать и какая разница? Две тысячи человек понеслись. "На восток!" — вздымался крик — "Прочь от реки! На восток, там безопасней! На восток! На восток! На восток!"

Черные людские ручьи понеслись по всем улицам, ведущим на восток; эти ручьи, вытекавшие из магазинчиков, контор, шорных лавок и кино, вбирали струйки домохозяек, детишек, калек, слуг, собак и кошек, выскакивавших из домов, мимо которых с воплем и ревом несся главный поток. Люди выбегали, оставив огонь в очагах, еду в кипящих кастрюлях и двери нараспашку. Я, правда, помню, что мама успела потушить огонь, взяла с собой дюжину яиц и две булки хлеба. Она решила добраться до Мемориального зала в двух кварталах от нас, подняться наверх, где в пыльной комнатке собирались ветераны и где были сложены боевые знамёна и декорации для спектаклей. Но наплывающие толпы с криками: "На восток!" увлекли и ее, и нас всех. Когда дедушка пришел в себя на Пасторской, он обратился к бегущей толпе с пылом пророка мстителя, взывая стать стройными рядами и дать отпор взбунтовавшимся псам. Но потом и до него дошло, что прорвало плотину, и он тоже заревел громовым голосом: "На восток!" Одной рукой он подхватил ребенка, другой — щуплого чиновничка лет сорока, и мы стали догонять тех, кто улепетывал впереди нас.

На гребне людской волны сверкали пожарные, полицейские и офицеры в парадной форме: у форта Хей как раз в тот день был парад. "На восток!" — пропищала, как дудочка, девчушка, пробегая мимо крыльца, на котором подрёмывал полковник инфантерии. Привыкший к мгновенным решениям, обученный беспрекословному подчинению, офицер соскочил с крыльца и, ринувшись во весь дух с трубным зовом: "На восток!", вмиг обогнал девчушку. Вдвоем они очень скоро опустошили все дома на улочке. "Что случилось? Что случилось?" — пытался уразуметь перехвативший полковника толстяк. Офицер сдал назад и спросил у девчушки: "Что случилось?" "Плотину прорвало!" — выдохнула малышка. "Плотину прорвало!" — проревел полковник. "На восток! На восток! На восток!" Вскоре он уже бежал впереди всех с выдохшейся девочкой на руках, а вокруг него собралась трехсотенная рота беглецов из квартир, лавок, гаражей, дворов и подвалов.

Никому так и не удалось подсчитать, сколько же человек увлекло великое бегство 1913 года, потому что паника, размахнувшаяся на шесть миль от завода в Винслоу до южной окраины Клинтонвилля, утихла столь же мгновенно, как и взметнулась, а расхристанная орава рассыпалась на группки и быстро растеклась по домам, оставив за собой тихие и мирные улицы. Ревущее, рыдающее, суматошное бегство длилось-то всего часа два. Кое кое-кому удалось рвануть до самого Рейнольдсбурга в двенадцати милях, человек пятьдесят добежали до сельского клуба в восьми милях, а большинство, выбившись из сил, махнуло рукой или стало карабкаться на деревья во Франклиновском парке в четырех милях. Восстановили порядок и окончательно развеяли страх военные, которые гудели в рупора с грузовиков: "Плотина цела!" Сперва смятение и паника от этого только усилились, потому что многим в страхе слышалось: "Плотина сдала!" — значит сама официальная власть подтверждала реальность катастрофы.

А солнышко всё это время спокойно светило, и нигде не было ни малейшего признака вторжения вод. Случайный визитёр на аэроплане, глядя вниз на мечущиеся массы народа, едва ли сумел бы сообразить, что там стряслось. Такого наблюдателя мог бы охватить особенный ужас, как при созерцании "Марии Селесты", брошенной экипажем среди спокойного моря с мирно горящим в камбузе огнем и палубами в тихом солнечном свете.

Моя тетушка, Эдит Тэйлор, как раз была в кино на Высокой, когда звуки пианино в оркестровой яме (показывали У.С. Харта) потонули в нарастающем топоте ног, а над топотом вздымался несмолкаемый крик. Пожилой мужчина рядом с ней что-то забормотал, выскочил из кресла и припустил рысцой к выходу. Это спугнуло всех: через мгновенье зрители столпились в проходах. "Пожар!" — завопила дама, которая весь век прожила в ожидании, что сгорит в театре — но голоса снаружи были громче и яснее: "Плотину прорвало!" — закричал кто-то. "На восток!" — взвизгнула низенькая женщина перед моей тетушкой. И они рванулись на восток — толкая, давя, хватая друг друга, сбивая женщин и детей, выкатывались, истрепанные, из зала и разбегались по улице. А в кино Билл Харт продолжал нести с экрана какой-то отчаянный вздор, а храбрая пианистка наяривала: "Греби! Греби! Греби!", а потом: "В моём гареме". На улице бурлил поток, проносясь мимо мэрии: кое-кто карабкался на деревья, а одна женщина даже забралась на статую "Мои сокровища", откуда бронзовые фигуры Шермана, Стэнтона, Гранта и Шеридана взирали с холодным безразличием на ошалевший город.

"Я побежала по Штатной на восток до Третьей, а по Третьей до Городской, а по Городской — на восток, — писала мне тетушка Эдит. — Посередине улицы меня обогнала поджарая дама с суровым взглядом и решительным подбородком. Несмотря на крики, я еще толком не сообразила, в чем дело. Я старалась держаться наравне с той дамой, а это стоило мне немалых усилий, потому что, хотя даме было под шестьдесят, она оказалась прекрасной бегуньей в отличной форме. "Что случилось? — спросила я, задыхаясь. Она быстро глянула на меня, а потом опять вперед и прибавила ходу. "Не спрашивайте у меня, спросите у Господа!" — ответила она.

Я так выдохлась, пока добежала до авеню Гранта, что доктор Мэллори — ты помнишь доктора Мэллори, похожего на Роберта Браунинга? — да, доктор Мэллори, которого я обогнала на углу Пятой и Городской, теперь обогнал меня. "Настигла!" — крикнул он, и я была уверена, что она (а кто "она", я понятия не имела) нас действительно настигла, потому что слова Мэллори всегда так убедительны. Я не понимала, что он имел в виду — только потом узнала: за ним бежал мальчик на роликах, и шум роликов казался ему шипением настигающей воды. Мы, наконец, добежали до женской школы на углу Пасторской и Городской, и тут он рухнул в предощущении, что холодные пенные волны Сайото сейчас окатят его и унесут в небытие. Мальчишка на коньках прошуршал мимо, и тут доктор Мэллори, наконец, сообразил, от чего он всё время убегал. Глянув назад на улицу и не обнаружив ни малейших признаков воды, он, тем не менее, передохнув, вскочил через пару минут и снова затрусил на восток. Он догнал меня на авеню Огайо, где мы оба перевели дыхание. Мимо нас пробежало человек, пожалуй, семьсот. Смешно сказать, но все были пешие: ни у одного не хватило смелости задержаться хоть на минуту и завести свою машину.

Тогда, кажется, все машины надо было еще заводить ручкой, так, наверно, поэтому".

Наследующий день город занимался своими обычными делами, будто ничего не случилось, но на счет шуточек — Боже упаси! Только года через два с лишком можно было обиняком упомянуть плотину в разговоре. И даже теперь, двадцать лет спустя, еще много тех, кто вроде доктора Мэллори, хранят каменное молчание, если кто-то ненароком намекнет в разговоре на тот День Великого Дёра.

И еще ночные ужасы

Одно из происшествий, которое прежде других приходит мне на ум, когда я обращаю взор вспять к своей юности, это то, что случилось в ночь, "когда папа стал Биллом". Вы скоро поймете, почему я и другие члены нашего семейства вспоминаем о происшествии только этими словами. Жили мы тогда в Колумбусе, штат Огайо, по Лексингтон авеню, 77. В первые годы девятнадцатого века Колумбус победил Ланкастер в борьбе за положение столицы штата большинством всего в один голос, и с той поры ему вечно чудится, что кто-то дышит в затылок: такое вот странное состояние муниципальных умов, как, впрочем, и умов рядовых граждан. Колумбус — это такой город, где может случиться что угодно, и где что угодно действительно случалось.

Папа спал в комнате на втором этаже рядом с комнатой моего брата Роя, которому тогда было около шестнадцати. Папа обычно ложился в полдесятого, а вставал в пол-одиннадцатого в знак протеста против патефона "Виктрола", на котором мы, трое мальчишек, гоняли до обалдения Нэта Уиллса: "Кто мрачную тайну откроет, как умер наш преданный пёс…". Мы крутили эту пластинку столько раз, что иголка заездила ее чуть не насквозь, застревала в бороздке и без конца повторяла: "жрал мясо подохшей коняки, жрал мясо подохшей коняки, жрал мясо подохшей коняки". Эти неотвязные повторы и поднимали папу с кровати.

Впрочем, в ту именно ночь мы пошли спать с ним примерно в один час и не устраивали большого шума. Рой, кстати, вообще в тот день из постели не вылезал по причине озноба. Недуг не был столь серьезен, чтобы довести до бреда, а мой брат, не тронулся бы умом и в смертельной горячке. Впрочем, еще перед тем, как лечь, он предупредил папу, что "на него может найти".

Сон у Роя был легкий, и пробудившись часа в три ночи, он решил изобразить (как он объяснил позднее "для баловства"), что на него "нашло". Он встал, прокрался в комнату к отцу и тронул его за плечо: "Вставай, о Билл, твой час пробил!" — изрек он гробовым голосом. Папу звали не Билл, а Чарли. Был он высоким, в меру нервным, добродушным джентльменом, предававшимся тихим радостям и любившим, чтобы всё шло мирно да гладко. "Ммм?" промычал он в сонном недоумении. "О Билл, о Билл, твой час пробил, вставай!" — холодно повторил брат, блестя глазами. Папа вскочил с кровати по другую сторону от сына, бросился прочь из комнаты, закрыл за собой дверь и завопил, чтобы мы все к нему бежали.

Нам как-то не хотелось верить, что спокойный и благоразумный Рой напугал отца таким вздором. Мой старший брат Герман пошел обратно спать, никак не отозвавшись о случившемся. "У тебя был дурной сон", — сказала мама отцу. Это вывело его из себя. "А я говорю тебе, что он назвал меня Биллом и сказал, что мой час пробил!" Мы пошли к комнате Роя, открыли дверь и на цыпочках подошли к кровати. Рой спал сном праведника: сразу было ясно, что никакой безумной горячки у него нет.

Мама пристально посмотрела на отца.

— А я говорю, что это он сделал! — прошептал отец.

От нашего присутствия в комнате Рой, наконец, вроде бы проснулся и (как мы узнали гораздо позднее) был удивлен и потрясен.

— Что случилось? — спросил он.

— Ничего, — ответила мама, — просто папе приснился кошмар.

— У меня не было никакого кошмара, — сказал отец медленно и твердо.

Стоял он в старомодной ночной рубахе с разрезом на боку, странно висевшей на его высокой худощавой фигуре. Ситуация, прежде чем мы махнули на нее рукой и разошлись по спальням, скорее не разъяснилась, а, как это часто бывало у нас в семье, обострилась. Рой потребовал объяснить ему в чем дело, и мама невнятно пересказала то, что сказал ей отец. Тут глаза Роя засветились.

— Папа всё перепутал: было как раз наоборот! — сказал он. — Это я услышал, как папа встал с постели, и тогда спросил его, в чем дело. "Я всё устрою, — якобы ответил папа. — Билл внизу".

— Кто такой Билл? — спросила мама у отца.

— Не знаю я никакого Билла и ничего подобного не говорил! — раздраженно возразил он.

Никто из нас (кроме Роя, конечно) ему не поверил.

— Тебе приснилось, — сказала мама, — иногда бывают такие сны.

— Ничего мне не приснилось, — сказал отец.

Он уже был на взводе и стоял перед зеркалом на комоде, расчесывая свои волосы парой щеток: кажется, причесывание его всегда успокаивало. Мама рассерженно заметила, что стыд и срам взрослому человеку вскакивать среди ночи и будить больного ребенка только потому, что он (взрослый мужчина и отец) дрыхнул и увидел дурной сон. А надо сказать, что у отца действительно бывали иногда кошмарные сны, и снилось ему обычно, что гонятся за ним Лилиан Рассел с Президентом Кливлендом. Мы повздорили еще с полчаса, после чего мама постелила папе в своей комнате. "Все в порядке, мальчики", — сказала она твердо и закрыла дверь. Я еще долго слышал папино ворчание, прерываемое время от времени односложными сомнениями мамы.

Месяцев через шесть нечто подобное случилось уже между моим отцом и мной. Тогда он спал в соседней со мной комнате. Полдня после обеда я тщетно пытался вспомнить название города Перт-Амбой. Вроде бы, ничего сложного, но я перебрал в памяти все другие города, и даже слова и фразы вроде терракота, Валла-Валла, коносамент, вадемекум, хоки-поки, преамбула и Шуман-Хайнк, но Перт-Амбой оставался неуловим. Ближе всего к нему была, пожалуй, терракота, но и та — не слишком уж близко.

Даже в кровати, я всё еще мучился этой головоломкой и, лежа в темноте, позволил разгуляться нелепейшим фантазиям, будто такого города вовсе нет, как нет и самого штата Нью-Джерси. Я всё повторял и повторял слово "Джерси", пока оно не стало казаться совсем идиотским. Если вам когда-то случалось лежать ночью без сна и повторять одно и тоже слово тысячи, миллионы и сотни тысяч миллионов раз, вы поймете мое состояние. Я стал думать, что в мире нет ничего, кроме меня, и множество других столь же диких мыслей лезло в голову.

Постепенно от этой несусветности мной овладела тревога. Я стал подозревать, что можно свихнуться и от такого пустейшего дерганья ума, как бесплодный поиск терра-фирмы Пиггли-Виггли Горгонзола у Триумфальной Жанны д'Арк Святого Моисея в Пенатах. Мне вдруг неудержимо захотелось хоть с кем-то перемолвиться словом. Я чувствовал, что дурацкое и опасное смешение мыслей и фантазий зашло уже слишком далеко, и если я тотчас не найду названия этого городка и не засну, то и впрямь могу свихнуться. Поэтому я встал с кровати, пошел в комнату, где спал отец и потряс его. "Уг-мм?", — промычал он. Я потряс сильней, и папа, наконец, проснулся с отблеском сна и настороженностью в глазах.

— В чем дело? — хрипло спросил он.

Взгляд у меня, видно, и вправду был дикий, а волосы, всегда непослушные, ночью торчали, как у монстра.

— Что там? — спросил отец, приподнимаясь и готовясь соскочить с другой стороны кровати.

У него, наверно, мелькнула мысль, что все его сыновья рехнулись или вот-вот рехнутся. Теперь я вижу, как всё было похоже на ту ночь, когда Рой сказал, что папа Билл, и час его пробил. Но тогда я вовсе об этом не помнил.

— Слушай, — сказал я, — назови мне несколько городов в штате Нью-Джерси. Быстро!

Время было около трех ночи. Папа встал так, чтобы кровать оставалась между ним и мной, и стал натягивать штаны.

— Можешь не одеваться, — сказал я. — Просто назови несколько городов в штате Нью-Джерси.

Быстро одеваясь — я заметил, что он надел башмаки без носков прямо на босу ногу — отец стал перечислять дрожащим голосом разные города в Нью-Джерси. Как сейчас вижу, как он тянется за пальто, не сводя с меня глаз.

— Ньюарк, — произносил он, — Джерси-сити, Атлантик-сити, Элизабет, Патерсон, Пассаик, Трентон, Джерси-сити, Трентон, Патерсон…

— Это из двух слов, — перебил я.

— Элизабет и Патерсон, — сказал он.

— Нет, нет! — настаивал я раздраженно. — Это город с одним названием из двух слов, как "вверх тормашками".

— "Вверх тормашками?", — переспросил отец, медленно двигаясь к двери и улыбаясь слабой натянутой улыбкой, которая — как я понимаю теперь, но не понимал тогда — должна была меня успокоить.

В двух шагах от двери он вдруг прыгнул к ней и ринулся в холл так, что фалды пальто и шнурки на башмаках полетели за ним. Это бегство меня ошарашило. Я понятия не имел, что ему показалось, будто я не в себе; я только понял, что это он сам не в себе: может быть не совсем проснулся, и сейчас за чем-то гонится во сне. Я бросился за ним и схватил у двери в мамину комнату. Я слегка встряхнул его, чтобы совсем разбудить и как-то объясниться.

— "Мери! Рой! Герман!" — вопил отец.

Я тоже стал призывать братьев и маму. Мама рывком распахнула дверь своей спальни, и тут мы сбились в кучу и что-то кричали разом в полчетвертого утра: папа был полуодет, без носков и рубашки, а я — в пижаме.

— Что тут у вас на этот раз? — мрачно спросила мама, растаскивая нас в стороны.

Она, к счастью, всегда запросто управлялась что с отцом, что со мной, и никакие наши слова и поступки ее никогда не пугали.

— Посмотри на Джемми! — кричал отец. (В волнении он всегда называл меня Джемми).

Мама посмотрела на меня.

— Что случилось с отцом? — потребовала она ответа.

Я сказал, что не знаю, что он вдруг встал, оделся и выбежал из комнаты.

— Куда ты собрался идти? — холодно спросила его мама.

Она посмотрела на меня. Мы посмотрели друг на друга, тяжело дыша, но уже спокойнее.

— Он что-то болтал о Нью-Джерси среди ночи. Он пришел ко мне в комнату и попросил назвать города штата Нью-Джерси.

Мама посмотрела на меня.

— Это был обычный вопрос, — объяснил я. — Я хотел вспомнить название одного города и не мог заснуть.

— Вот видишь! — торжествующе сказал отец.

Мама на него не посмотрела.

— Идите оба спать, — велела она. — Не желаю вас больше сейчас слушать. Только не хватало одеваться и бегать по дому среди ночи!

Она вернулась в свою комнату и захлопнула за собой дверь. Папа и я отправились обратно спать.

— С тобой всё в порядке? — спросил он.

— А с тобой?

— Ладно, спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Герман спросил за завтраком, что там у нас стряслось, но мама не позволила продолжить обсуждение.

— Поговорим о чем-то более разумном, — предложила она.

Кошка пташку сторожит…

В понедельник вечером мистер Мартин купил пачку сигарет "Кэмел" в самой людной табачной лавке на Бродвее. Был как раз театральный час, и в лавке столпилось человек восемь. Продавец даже не поднял на него глаз. Мартин быстро опустил пачку в карман плаща и вышел на улицу. Если б кто-то из служащих "Ф и Ш" увидел, что он покупает сигареты, у того глаза полезли бы на лоб от удивления, так как всем было доподлинно известно, что мистер Мартин не курит и никогда не курил. Но никто его не заметил.

Ровно неделю назад Мартин принял решение, что миссис Улгайну Бэрроуз нужно стереть. Слово "стереть" ему очень понравилось, потому что означало не более, чем исправление ошибки — в данном случае ошибки мистера Фитуайлера. Все вечера прошлой недели Мартин работал над планом, изучая его во всех аспектах. Вот и сейчас по дороге к дому он снова продумывал свой план. В сотый раз он пытался выявить и устранить любую неточность или неясность. Разработанный проект был прост и отважен, но сопряжен с немалым риском, и подвести могло любое звено цепочки. А ведь в том и была вся хитрость замысла, чтобы никому и в голову не пришло предположить в этом осторожную и аккуратную руку Эрвина Мартина, начальника канцелярии "Ф и Ш", о котором сам мистер Фитуайлер сказал однажды: "Человеку свойственно ошибаться, но мистеру Мартину — нет". Никто не должен был предположить его руку, если он, конечно, не попадется на горячем.

Попивая дома молоко из стакана, Мартин опять, как и все семь предшествующих вечеров, рассматривал свое дело против миссис Улгайны Бэрроуз. Начал он с самого начала. Ее квакающий голос и ослиный регот впервые осквернили кабинеты "Ф и Ш" 7 марта 1941 года (у Мартина была железная память на даты). Старый Робертс, начальник отдела кадров, представил ее как вновь назначенного советника по специальным вопросам при президенте фирмы мистере Фитуайлере. Эта женщина сразу же вселила в Мартина ужас, но он и виду не подал, протянул ей свою сухую руку, смерил сосредоточенным изучающим взглядом и одарил подобием улыбки.

— Что, — спросила она, бросив взгляд на его стол с бумагами, — волокём быка из болота?

Вспоминая этот момент за стаканом молока, он поёжился. Надо сосредоточиться на ее преступлениях в качестве советника по специальным вопросам, а не на мелких странностях характера. Сделать это ему, однако, было очень трудно, хотя он выслушал собственное возражение и согласился с ним. Изъяны этой женщины беспорядочно толпились и шумели в его уме, словно самочинно явившиеся свидетели. Уже почти два года она просто изводила его. В вестибюле, в лифте, даже в его собственном кабинете, куда она заскакивала, как цирковая лошадь, постоянно разносились обращенные к нему дурацкие вопросы: "Волокём быка из болота? Скубём горох? Катим бочку — ждем грозу? Огурчики засолили? Кошка пташку сторожит?"

Джо Харт, один из помощников мистера Мартина, объяснил ему, что значил весь этот вздор: "Она, наверно, болеет за бейсбольную команду Доджеров, а их комментатор "Рыжий Цирюльник" любит вставлять по радио такие фразочки — нахватался их где-то на юге. Джо попытался объяснить одну-две: "Скубём горох"- значит что-то вроде "Зададим им жару!", "Кошка пташку сторожит" — "У нас порядок!" Мистер Мартин не без труда выбросил всё это из головы. Это страшно раздражало, иногда сбивало с мысли, но он был слишком основательным человеком, чтобы решиться на убийство из-за такого детского вздора. К счастью, думал он, перебирая основные пункты обвинения миссис Бэрроуз, он сдержал себя и ни разу не сорвался.

Внешне он всегда сохранял выражение вежливого терпения. "Мне кажется, вам эта женщина даже симпатична", — заметила как-то мисс Пард, еще одна его помощница. Он лишь улыбнулся в ответ.

Судейский молоток стукнул в уме мистера Мартина, и слушание дела возобновилось. Миссис Улгайне Бэрроуз было предъявлено обвинение в преднамеренных, злостных и многократных попытках подорвать эффективность системы "Ф и Ш". Ее появление и продвижение к власти требовало компетентного и основанного на фактах анализа по существу вопроса. Мистер Мартин узнал всю историю от мисс Пард, от которой, кажется, ничего нельзя было скрыть. По ее словам, миссис Бэрроуз встретилась с мистером Фитуайлером на каком-то вечере, где она вызволила его из объятий крепко сложенного пьянчуги, который спутал президента "Ф и Ш" с отставным футбольным тренером, знаменитым на всем Среднем Западе.

Тогда же престарелого господина и озарила мысль, что эта женщина обладает всем необходимым для поддержки его собственных талантов и для гарантии успеха фирмы. Уже через неделю он представил ее персоналу "Ф и Ш" как своего советника по специальным вопросам. И в тот же день просунула ногу в дверь Неразбериха. После того, как мисс Тайсон, мистеров Брандиджа и Барлетта выгнали с работы, а мистер Мунсон сам надел шляпу и гордо удалился, позднее известив письмом, что оставляет свой пост, старый Робертс набрался смелости поговорить с мистером Фитуайлером. Он обратил внимание главы фирмы на то, что в отделе мистера Мунсона "возник некоторый беспорядок", и, возможно, было бы предпочтительней вернуться к прежней системе.

Фитуайлер ответил, что ни в коем случае, что он твердо верит в идеи миссис Бэрроуз. "Только нужно дать вызреть, дать немного времени, чтобы они вызрели", — добавил он. Мистер Робертс ушел ни с чем. Теперь Мартин подробно рассмотрел все изменения, привнесённые миссис Бэрроуз. Мадам начала с того, что отбила несколько камешков по карнизам, и вот замахнулась кайлом на самый фундамент здания.

Теперь, подытоживая, Мартин подошел к той самой второй половине рабочего дня в понедельник, 2 ноября 1942 года — ровно неделю назад. Тогда, в три часа пополудни, миссис Бэрроуз запрыгнула к нему в кабинет и ухнула: "Бууу! Огурчики солим?"

Мартин лишь взглянул на нее из-под зеленого козырька и не сказал ни слова. Она стала расхаживать по кабинету, разглядывая его своими лошадиными на выкате глазами. "Вам что, в самом деле нужны все эти картотеки?" — вдруг грозно спросила она. У Мартина сердце ёкнуло в груди. "Каждая из этих картотек, — ответил он спокойным голосом, — в системе "Ф и Ш" незаменима". Она заржала: "Скубём горох!", и направилась к двери. А уже оттуда рыкнула: "Во, сколько мусора развели!" У Мартина больше не оставалось сомнений, что перст судьбы указывал на его драгоценную канцелярию. Кайло взметнулось вверх и замерло перед первым ударом. Гром еще не грянул — он еще не получил по наущению этой бесстыжей дамы голубого конверта от обожаемого мистера Фитуайлера с нелепейшими распоряжениями, но никаких сомнений в том, что такой конверт поступит, у него не оставалось. Поэтому действовать надо было быстро: одна драгоценная неделя уже прошла. Мистер Мартин встал в своей гостиной, всё еще со стаканом молока в руке. "Господа присяжные, — сказал он самому себе, — для этого нетерпимого в человеческом обществе лица я требую смертной казни".

На следующий день мистер Мартин ни в чем не отклонился от своего обычного распорядка. Правда, он слишком часто протирал очки и однажды стал точить уже заточенный карандаш, но даже мисс Пард ничего не заметила. Будущая жертва попалась ему на глаза только один раз: она прошествовала мимо него в вестибюле, бросив свысока: "Приветик!" В пять тридцать он, как обычно, направился домой и, как обычно, выпил стакан молока. Никогда в жизни он не пил более крепких напитков, если не считать имбирного пива. Покойный Сэм Шлоссер, олицетворявший собой букву "Ш" в названии фирмы, несколько лет назад даже отметил с похвалой его трезвость и воздержанность. "Наш самый продуктивный работник не пьет и не курит, — сказал он. — И результаты налицо", а сидевший рядом мистер Фитуайлер одобрительно кивнул.

По дороге к Пятой авеню у Сорок шестой стрит Мартин всё еще вспоминал об этом красном дне своей жизни. Он вернулся домой, как обычно, в восемь вечера. К четверти девятого он, как обычно, отужинал и просмотрел финансовую хронику в "Сан". По обыкновению после ужина он выходил на прогулку. И на этот раз он пошел по Пятой авеню своим обычным шагом. Его рукам в перчатках было влажно и жарко, а лбу — холодно. Он переложил "Кэмел" из плаща в карман пиджака, подумав при этом, что, возможно, сигареты создадут лишь ненужную напряженность. Миссис Бэрроуз курила только "Лакис". У него была мысль сделать несколько затяжек "Кэмел"(после того, как он ее сотрет), загасить сигарету на пепельнице, держа в пальцах ее перепачканную помадой "Лакис", и сбить гончих, проведя по следу этой красной чертой. Но мысль, пожалуй, не из лучших: потребуется время, да и он сам может слишком громко закашляться.

Мартин никогда прежде не видел дома на Двенадцатой-вест, в котором жила миссис Бэрроуз, но имел о нем достаточно ясное представление. К счастью, она рассказывала каждому встречному-поперечному о своей чудненькой на втором этаже квартирке в восхитительном трехэтажном доме из красного кирпича. Швейцара там нет: только жильцы на втором и третьем этажах. По дороге он понял, что придет туда еще до девяти тридцати, и подумал, не сделать ли крюк до Сорок пятой, чтобы подойти к дому не раньше десяти: менее вероятно, что в это время кто-то будет заходить или выходить. Но так возникла бы уродливая петля на прямой линии его замысла, и он отбросил эту идею. В любом случае, нельзя ведь заранее предугадать, когда люди будут заходить или выходить из дома. Риск был велик в любой час. Если он вдруг с кем-то встретится, то просто придется навсегда перевести дело по стиранию Улгайны Бэрроуз в разряд архивного хранения. Точно так же, если у нее в квартире окажется еще кто-то. В таком случае он лишь скажет, что проходил мимо, узнал ее очаровательный дом и решил заглянуть.

Мартин повернул на Двенадцатую стрит в восемнадцать минут десятого. Он разминулся с прохожим, потом с какой-то разговаривавшей парой. Когда он подошел к дому, никого за полквартала не было видно. Мгновенно он поднялся по лестнице ко входу на площадку перед квартирами и нажал звонок под табличкой: "Миссис Улгайна Бэрроуз". Когда щелкнул замок, он быстро вошел в дверь и прикрыл ее за собой. Лампочка, свисавшая на цепочке с потолка, казалось, горела устрашающе ярко. На лестнице никого не было. В коридорчике справа открылась дверь. Он быстро подошел к ней на цыпочках.

— Смотрите-ка кто к нам пожаловал! — заухал громовой голос миссис Бэрроуз, а ее ржущий смех раскатился, как эхо от выстрела. Он проскользнул мимо, как футбольный нападающий, отодвинув ее в сторону.

— Эй, кончай толкаться! — сказала она, закрыв за собой дверь.

Они очутились в гостиной, где, как показалось мистеру Мартину, горело сто ламп.

— Что на тебя напало, скачешь, как козел?

Он почувствовал, что не в состоянии вымолвить ни слова: у него перехватило дыхание, и сердце словно застряло в горле.

— Да, я… — наконец, выдавил он.

Она болтала и хохотала, пытаясь помочь ему снять пальто.

— Нет, спасибо, я положу его здесь.

Он снял пальто и положил на стул у двери.

— Да сними ты шляпу и перчатки: ты же в гостях у дамы!

Он положил шляпу на пальто. Миссис Бэрроуз выглядела крупнее, чем ему казалось раньше. Перчаток он не снял.

— Я тут мимо проходил. Узнал — есть еще кто дома? Она расхохоталась еще громче:

— Нет, мы с тобой одни. Чего ты бледный, как простыня, чудак? Что на тебя нашло? Давай, пунш сварганю.

Она пошла к двери.

— Виски с содовой будешь? А говорили, ты не пьешь…

Она обернулась и еще раз смерила его удивленным взглядом.

Мистер Мартин сжался:

— Виски с содовой — то, что надо, — услышал он свой голос, а с кухни доносился ее хохот.

Мартин быстро окинул взглядом гостиную, ища оружие: он полагал, что-нибудь подходящее здесь найдется. Вот железная подставка и кочерга у камина, а в углу — гимнастическая булава. Не подойдет. Нужно иначе. Он зашагал по комнате. Подошел к столу: на нем лежал металлический нож для разрезания бумаги с фасонной ручкой. Острый? Он потянулся к ножу и опрокинул медный кувшинчик. Посыпались марки, и кувшинчик с грохотом полетел на пол.

— Эй, — завопила из кухни миссис Бэрроуз, — что ты там опять скубёшь горох?

Мистер Мартин странно хохотнул, взял нож и попробовал его кончик о запястье. Нож был тупой. Это не годилось.

Когда миссис Бэрроуз появилась с двумя бокалами, Мартин, так и не снявший перчаток, внезапно понял, что его фантастический замысел сработал: сигареты у него в кармане, приготовленная ему выпивка — всё это было совершенно невообразимо. Где-то в глубине ума шевелилась и прорастала смутная идея.

— Да сними ты перчатки, ради Бога, — сказала миссис Бэрроуз.

— Я всегда ношу их дома, — ответил он.

Идея стала расцветать странным волшебным цветком. Миссис Бэрроуз поставила бокалы на кофейный столик у дивана и присела.

— Двигай сюда, чудак, — позвала она. Мистер Мартин подошел и сел рядом с ней. Он долго возился, вытаскивая сигарету из пачки "Кэмел", но всё-таки справился. Она со смехом поднесла ему спичку.

— Ну, — сказала она, — подавая бокал, — такого во сне не увидишь: ты с сигаретой и с рюмкой виски.

Мартин неуклюже затянулся и отхлебнул из бокала.

— Да я всю жизнь пью и курю!

Они чокнулись.

— От этого старого балабона Фитуайлера свихнуться можно, — сказал он и опять отхлебнул. Вкус был мерзкий, но Мартин не поморщился.

— Как вы можете! — воскликнула она совершенно изменившимся тоном. — Вы оскорбили нашего хозяина!

Миссис Бэрроуз мгновенно до кончиков ногтей превратилась в советника президента компании по специальным вопросам.

— А я готовлю бомбу, — сказал Мартин, — от которой старый осел залетит дальше ада!

Он отпил лишь чуть-чуть некрепкого коктейля: от этого люди так не меняются.

— Вы что, колетесь или травкой балуетесь? — спросила миссис Бэрроуз очень холодно.

— Героин употребляю, — ответил мистер Мартин. — Вот набухаюсь по самые жабры и выпущу дух из старого жмота.

— Мистер Мартин! — выкрикнула она вставая. — Хватит этого. Немедленно убирайтесь отсюда!

Мартин отхлебнул еще, постучал сигаретой о поднос и бросил пачку "Кэмела" на кофейный столик. Потом он встал, и она тоже стояла, уставившись на него. Он отошел, надел шляпу и пальто.

— Ни слова об этом, тсс! — пригрозил он, приложив палец к губам, и миссис Бэрроуз осталось лишь выговорить:

— Да ну?

Мистер Мартин положил руку на дверную ручку:

— Кошка пташку сторожит! — прошептал он, показал ей язык и вышел.

Никто его не увидел.

Мартин вернулся домой пешком задолго до одиннадцати. Никто не видел, как он входил. Он почистил зубы, выпил два стакана молока и почувствовал воодушевление. Не от выпивки, потому что он не был пьян, да и прогулка давно развеяла всякие последствия виски. Он лег в кровать и полистал журнал. Около полуночи он заснул.

На следующее утро, как обычно, около восьми тридцати мистер Мартин пришел в контору. А без четверти девять ворвалась миссис Улгайна, до этого раньше десяти не появлявшаяся.

— Я немедленно докладываю мистеру Фитуайлеру, — выкрикнула она, — и если он отправит вас в полицию — вы это заслужили!

Мистер Мартин взглянул не нее с выражением непомерного удивления:

— Простите?

Миссис Бэрроуз всхрапнула и выскочила из комнаты, а мисс Пард и Джо Харт так и остались стоять с открытыми ртами.

— Какая муха ее укусила? — недоуменно спросила мисс Пард.

— Понятия не имею, — ответил мистер Мартин, возвращаясь к работе.

Помощники взглянули на него и друг на друга. Мисс Пард встала и вышла. Она медленно прошлась мимо закрытой двери кабинета мистера Фитуайлера. Там, за дверями миссис Бэрроуз вопила, но не ржала. Мисс Пард не могла разобрать, что она кричит, и вернулась к своему столу.

Через сорок пять минут миссис Бэрроуз вышла из кабинета президента и зашла в свой собственный, захлопнув за собой дверь. Лишь через полчаса Фитуайлер вызвал мистера Мартина.

Начальник канцелярии, опрятный, спокойный, внимательный, стоял перед столом старика. Фитуайлер был бледен и нервничал. Он снял очки, поиграл ими, издал горлом непонятный звук.

— Мартин, — сказал он, — вы работаете у нас уже более двадцати лет.

— Двадцать два года, сэр, — уточнил Мартин.

— За это время, — продолжил президент, — ваш образ жизни и ваши, гм, манеры были примером для подражания.

— Надеюсь, что это так, сэр, — сказал Мартин.

— Да, конечно, — мистер Фитуайлер протер очки, — не могли бы вы рассказать мне, что вы делали вчера вечером после работы, Мартин.

Мистер Мартин позволил себе оставаться в изумлении не более секунды.

— Конечно, сэр, — сказал он. — Я пришел домой с работы. Затем сходил в ресторан Шрафта поужинать и вернулся. Я рано лег спать, а перед сном почитал журнал. Заснул я около одиннадцати.

— Да, конечно, — снова сказал мистер Фитуайлер.

Он помолчал, подыскивая слова, которые должен был сказать начальнику канцелярии.

— Миссис Бэрроуз, — наконец выговорил он, — миссис Бэрроуз работает очень много, она очень упорно трудится. Мне крайне горько сообщить вам, что у нее случился тяжелый нервный срыв, принявший вид комплекса преследования в сочетании с тяжелой галлюцинацией.

— Мне очень жаль, сэр, — сказал мистер Мартин.

— Миссис Бэрроуз представилось, — продолжил мистер Фитуайлер, — что вы посетили ее вчера вечером и вели себя, м-да, недостойно. Он поднял руку, чтобы предупредить возмущенные возражения.

— Такова природа этих душевных болезней, — продолжал мистер Фитуайлер. — Больной сосредоточивает внимание на самом неподходящем и самом невинном человеке как, м-да, на источнике преследования. Это трудно понять неспециалисту, Мартин, и я проконсультировался по телефону с моим психиатром, доктором Фитчем. Конечно, он не сделал определенного заключения, но высказал некоторые обобщения, подтверждающие мою догадку. Я предложил миссис Бэрроуз, когда она закончила сегодня утром свой, м-да, рассказ, обратиться к доктору Фитчу, потому что я сразу предположил, что у нее именно такое состояние. К сожалению, она пришла в бешенство и потребовала, чтобы я немедленно вызвал вас на ковер. Возможно, вы еще не знаете, Мартин, но миссис Бэрроуз предполагала произвести реорганизацию вашей канцелярии, с моего одобрения, конечно, только с моего одобрения. Поэтому именно вы, а не кто-то другой, пришли ей на ум — но тут судить доктору Фитчу, а не нам. Так что, Мартин, мне кажется, миссис Бэрроуз уже едва ли сможет принести пользу нашей компании.

— Я чрезвычайно огорчен, сэр, — сказал мистер Мартин.

Тут, будто пущенная катапультой, в дверь кабинета влетела миссис Бэрроуз.

— Так этот гадёныш пытается что-то отрицать? — завопила она. — Нет, ему это так не пройдет!

Мистер Мартин встал и осторожно подошел поближе к стулу мистера Фитуайлера.

— Вы пили и курили в моей квартире, — громыхала она на Мартина, — и вы это знаете! Вы называли мистера Фитуайлера старым балабоном и говорили, что, когда набухаетесь героином по самые жабры, выпустите из него дух! Она перевела дыхание, и какая-то новая искра вспыхнула в ее выпученных глазах:

— Если бы вы не были таким серым паскудным человечком, я бы могла предположить, что вы всё это сами придумали. Вы показали мне язык и сказали: "Кошка пташку сторожит!". Вы знали, что мне никто не поверит, если я расскажу. Ах ты, черт, до чего ловко!

Она громко истерически заржала и вновь впала в ярость. Она смерила мистера Фитуайлера огненным взглядом:

— Вы что, не видите, старый осел, как он нас обвел вокруг пальца? Вы что, не понимаете его подлой штучки?

Но мистер Фитуайлер уже тайком нажимал на кнопки под столешницей, и служащие "Ф и Ш" сбегались в кабинет.

— Стоктон, — распорядился мистер Фитуайлер, — пожалуйста, проводите, с Фишбайном миссис Бэрроуз домой. И вы, миссис Пауэлл, тоже пойдите с ними. Стоктон, когда-то игравший в футбол в школьной команде, заблокировал миссис Бэрроуз, когда она пыталась приблизиться к Мартину. Вдвоем им удалось вытолкать ее за двери в вестибюль, где уже собралась целая толпа стенографов и рассыльных. Она всё еще осыпала мистера Мартина запутанными и бессвязными проклятиями. Гвалт, удаляясь по коридору, постепенно затих.

— Мне жаль, что так случилось, — сказал мистер Фитуайлер, — выбросьте всё это, пожалуйста, из головы, Мартин.

— Да, сэр, — согласился мистер Мартин, и, предваряя заключительные слова шефа "Покончим с этим", сам сказал: — Словно ничего и не было.

Он вышел, закрыл за собой дверь, легко и быстро пересек вестибюль, вошел в канцелярию обычной медленной походкой и с выражением сосредоточенного внимания направился к картотеке В-20.

Леди в ловушке

Иные врезки, которые бывают в газетах перед статьёй, порой занятней и содержат больше пищи для ума, чем сама статья. Такой пассаж встретился мне недавно в наблюдательной и сострадательной "Нью-Йорк таймс". Там написали: "Когда самка крота попадает в капкан, самец приходит в столь сильное волнение, что умирает с голоду".

Моя жена прочла это вслух укоризненным тоном, ясно давая понять, что самцы любого вида, включая мой собственный, ни на что не способны, и могут разве что отдать концы, если их спутница окажется в ловушке, или связанной по рукам и ногам, или с кляпом во рту, или запертой в одёжном шкафу. Я заговорил прежде, чем её язык успел излить весь скопившийся на нём яд.

— Крот — очень верный друг, — заторопился я. — Обрати внимание, что он не пользуется этой неповторимой возможностью, чтобы сбежать к бурундучихе, обитающей на дубе. Нет, он предано остаётся рядом с несчастной, думая о своей мамочке и сокрушаясь о её судьбе.

— Да станет тебе горевать этот котяра! — буркнула она. — Здесь не написано, что он "сокрушается", здесь сказано "приходит в волнение". Конечно, это писал мужчина: вот и решил, что трагедия у самца страшнее, чем у самки. Беда самца в том…

— Беда самки в том, — поспешил объяснить я, — что она вечно попадает в ловушки. Никогда не забуду той ужасной промозглой ночи на Третьей авеню, когда мы с тобой не могли поймать такси, и вдруг непонятно откуда взялась какая-то машина и тормознула прямо перед нами, а с заднего сидения поднялся мужчина, открыл дверцу и сказал: "Садитесь, пожалуйста!". Не успел я тебя удержать, как ты уже прыгнула внутрь, и я, конечно, должен был полезть за тобой. Оказалось, что мы сели в машину жуликов, а галантный джентльмен, который нас пригласил, был на самом деле бандитом.

— Он был не бандитом, а простым карманником, — уточнила жена. — Кстати, он высадил нас у дома и ничего не украл, а вот ты пытаешься подменить предмет разговора.

— Тебе тогда просто повезло. Мне удалось забраться между этим типом и тобой, иначе осталась бы ты и без денег, и без своей норки. Самка всегда должна избегать дверей, которые перед ней услужливо открывают, особенно если за ними какой-то непонятный субъект или воришка.

— Всё о чем думает крот-самец, видя свою подругу в капкане, — продолжила жена, совершено проигнорировав моё предупреждение, — это кто завтра подаст ему обед. В страдалице он видит не свою любимую, а кухарку. Самец знает, что как только он доест остаток крекеров и допьёт молоко — и виски — и перед ним встанет вопрос о том, что надо что-то готовить — это уже конченный самец. И подохнет он не с горя, а от своей беспомощности. Надеюсь, ты ещё не забыл день, когда…

— Не хочу к этому возвращаться, — ответил я сухо, прекрасно понимая, о чём она.

Она вспомнила, как я высыпал сухие пшеничные хлопья в верхнюю секцию пароварки, налил вниз воду, поставил пароварку на газ и получил на завтрак вместо пропаренного блюда — только пар. Моя жена не могла разговаривать со мной о недотёпах мужского рода, не сваливая все их промахи на мою голову, но это, как я понял из разговоров с друзьями, лишь недостойная уловка, к которой прибегают в спорах все жёны.

Через пару дней, когда она отправилась на машине к парикмахеру в Торрингтон, я решил тайком исследовать содержимое нашей кладовки и кухни, чтобы в следующий раз, когда она скажет: "Мужчина никогда не знает, где что лежит", удивить её безупречным владением диспозицией всех продуктов. В тот день у нашей кухарки был выходной, и мне пришлось хозяйствовать самому. Я решил исходить из предположения, что мамочка попала в капкан, и я должен приготовить себе обед без помощи всякой самки. Опыт обнаружил, к моему ужасу, что средний муж вполне способен заблудиться на собственной кухне. Возьмем, к примеру, не меня, а гипотетического мужа по имени Джон, у которого жена где-то застряла.

Войдя на кухню, он будет поражён не только новым для него зрелищем, но и неведомой ему чистотой, а, забредя в кладовую, ахнет при виде всех ящичков и шкафчиков. За первой дверцей, что он потянет, обнаружится не съестное, а лишь полки с пустыми фужерами, бокалами, стаканами и рюмочками, которых, как ему кажется, хватило бы для пятнадцати персон жаждущих виски, шерри, коктейлей, вина и простой воды. За следующей дверцей отдыхают двести тарелок в обществе судков из зелёного стекла. Потом, бледнея, он очутится в окружении страшных деревянных блюд непонятного назначения и чудовищных супниц. Он поймёт, что продолжить подъем ему не по силам, и откроет пару буфетных дверок у самого пола, а там его ждёт засада из шинковок, сбивалок и каких-то предметов, бряцающих грозным железом и звонкой медью. Он опустит руку во тьму пещеры и выудит оттуда вафельницу. Поспешно захлопнув дверцу, он начнёт вытаскивать подряд все ящички, набитые ножами и ложками.

Тут он поймёт, что надо, наверно, найти холодильник, со временем преуспеет в этом и, беспомощно заглянув внутрь, попадёт пальцем во что-то липкое и холодное. Наконец, он извлечёт на свет божий головку салата в сырной салфетке и два яйца. Яйца почему-то покатятся по кухонному столу, и он сунет их себе в карман.

Теперь он вспомнит о кофе, но найдёт только полку с изюмом, кукурузной мукой, лапшой, рисом, смесью для торта и пекарским порошком. Тут же рядом обнаружатся ваниль, специи, соус тобаско и бутылка "Уорчестершира". Земля уходит у него из под ног. Через десять минут он всё же найдёт кофе в банке, на которой написано "Кофе", поставит её на стол, снимет крышку и с удивлением обнаружит, что зачем-то кладёт в эту банку два яйца, где они больше не катятся. Он чувствует, что сделал что-то не так, вспоминает, как гениально Христофор Колумб решил задачу устойчивости яйца, тюкает кончиком по столу и получит лужицу желтка с белком. Яйцо, однако, всё равно не будет стоять как ему положено: оно протекает. Муж оставляет второе яйцо в банке с кофе и начинает искать кофейник с ситечком. Это приводит его обратно в тёмные, населённые металлом бездны, где таится вафельница. Там кофейника нет, и он вспомнит, что тот уже давно приказал долго жить, оставив себе на смену юную кофеварку.

Он совершенно не знает, как обращаться с этой неприступной красавицей, и со вздохом отказывается от кофейного счастья, решив заменить его консервированными персиками. Чтобы добраться до персиков, ему придётся выгрузить на пол семнадцать других банок. Теперь возникает вопрос о том, как открыть персики, и он станет рыскать по всем ящикам, ища открывалку. Найти её он не сможет и смутно вспомнит о существовании в доме электрических открывалок. Обшарив взглядом стены, он замечает "Миксмастера", но тайный внутренний голос шепнёт ему, что класть консервную банку в миксер не надо, это нехорошо… Тут голод пройдёт сам собой.

Проект сотворения хоть какого-то блюда отвергается, потому что возникает куда более неотложная задача: как избавиться от того мерзкого, что оставило после себя яйцо, чтобы жена после возвращения ничего не заметила. Он пытается убрать треснувшее яйцо, совсем раздавливает его, начинает искать тряпку и находит что-то аккуратно сложенное на спинке стула. Вытерев этим измазанные руки, он развернёт тряпку и обнаружит, что это — её любимый передник. В панике он сгребает разбитое яйцо передником. На столе остаётся размазанный след, и поэтому он выльет стакан воды и протрёт стол передником ещё раз.

Теперь надо решить, что же делать с передником. Муж, живущий в деревне, просто взял бы лопату и похоронил его где-нибудь за домом, но ведь Джон до мозга костей — горожанин. Ему приходит в голову безумная мысль, что передник можно спрятать в мусорном баке, но смутное понимание полезности вещей сдержит его руку. Он поспешит в гостиную, чтобы сунуть передник в корзину для бумаг, а на задворках его ума уже зреет ужасный порыв смыть следы своей вины. Он вытаскивает передник из корзины, идёт наверх, напускает в ванну горячей воды и топит в ней передник.

Теперь у него в руках капает комок, который уже никак не высохнет до её возвращения. Увы, каждый муж должен будет искать выход из этой ситуации сам. Иной слабодушный попытается спрятать мокрый передник за плащом в стенном шкафу или даже под чистыми пижамами в комоде. Более смелый, как я, расстелит эту тряпку на радиаторе или подвесит на щипчиках к ванной занавеске.

Горький опыт научил меня, что невозможно что-то спрятать от женщины, если только она сама это от себя не спрячет. Хозяйка помнит, где лежат разные мелкие штучки, но солидные вещи, вроде вафельницы, кладёт сама не зная куда, и, вдруг обнаружив такой предмет в тайном закоулке, вы так обрадуете её сердце, что она, может быть, простит вам передник. Я бы, впрочем, просто убрал эти семнадцать консервных банок с пола, вытащил бы яйцо из кофе и положил его обратно в холодильник.

Машина, которую мы толкали

Разные сочинители, а среди них Линкольн Стефенс и Гертруда Атертон, живописуют в своих биографиях землетрясения, которые довелось пережить их семьям. Мне о землетрясениях рассказать нечего, потому что моя семья такой беды не знала, но то, что случалось с нами в Колумбусе, стоит, пожалуй, нескольких землетрясений. Никогда не забуду содроганий нашего старого "Рео": заводился он, только если потолкать его изрядный кусок, а потом резко отпустить сцепление.

Когда-то его мотор раскручивали обычной ручкой, но он прослужил нам столько лет, что соглашался ехать лишь после того, как его потолкают, а потом отпустят сцепление. Одному человеку, конечно, было с этим не справиться, и за дело брались, порой, впятером, а то и вшестером, смотря по тому, какой уклон и можно ли упереться в дорогу ногами. У этой машины сцепление и тормоз находились, почему-то, на одной педали, и если двигатель всё же удавалось запустить, он быстро глохнул, и всё нужно было начинать сначала.

Моему отцу это расталкивание в печенках сидело: из-за него он часто опаздывал на работу, а машина ему не нравилась, даже когда была новой. Он, как и я, в машинах совершенно не смыслил и не доверял всем маркам подряд, во всяком случае тем, что выпускали лет двадцать или тридцать тому. Мальчишки по дороге в школу могли назвать любой встречный автомобиль: "Томас Флайер", "Файрстон Колумбус", "Стивенс Дерея", "Рэмблер", "Уинстон", "Уайт Стимер" и так далее, но мне эта наука не давалась.

Изо всех машин меня интересовала, пожалуй, лишь одна: та, что была у чудака по кличке: "Готовьтесь, люди!" Он разъезжал по городу в большом "Красном Черте" с задней дверью. "Готовьтесь, люди!" был старый худой неряха с дикими глазами. Он шатался по городу и ревел глубоким голосом в мегафон любому встречному: "ГОТОВЬТЕСЬ, ЛЮДИ! СТРАШНЫЙ СУД ГРЯДЁТ!" Грозный призыв мог прогреметь в самый неожиданный момент и в самом невероятном месте.

Помню раз, когда Монтель ставил "Короля Лира" в нашем театре, "Готовьтесь, люди!" вторил своим ревом с балкона визгливому голосу Эдгара, пышным речам Короля и декламациям Шута. Театр был погружен во мрак, громыхал гром, а за кулисами вспыхивали молнии. Нам с отцом так и не удалось дослушать до конца эту сцену, которая звучала примерно так:

Эдгар: Тому холодно. — О, до-де-до-де, до-де! Спаси тебя Боже от вихрей, звезд разрывающихся и поглощающих… О, как донимает меня злой дух!

(Раскат грома)

Лир: Ты отдал всё своим двум дочерям и стал таким?

"Готовьтесь, люди!": Готовьтесь, готовьтесь!

Эдгар: Сидел на кочке Пилликок, сидел на бугорке… Ай-ай-ай-ай-ай!

(Сверкание молнии)

"Готовьтесь, люди!" Страшный суд грядет!

Шут: Эта холодная ночь превратит нас всех в шутов и безумцев!

Эдгар: Берегись злого духа, почитай родителей…

"Готовьтесь, люди!": Го-товь-тесь!

Эдгар: Тому холодно!

"Готовьтесь, люди!": Страшный суд грр-яя-дет!

Наконец, его выставили за двери, всё еще орущего. Такое в театре тех дней случалось не часто.

Но вернемся к машине. Одно из моих самых веселых воспоминаний о ней, это когда брат Рой набрал на кухне всяких штуковин, замотал их в брезент, подвесил под машиной и протянул веревочку так, что если ее дернуть, брезент развяжется и все железки с грохотом покатятся по дороге.

Рой замыслил это мелкое коварство, чтобы напугать отца, постоянно ждавшего, что машина вот-вот взорвется. Всё шло как по маслу. Минуло уже двадцать пять лет, но, честное слово, такого перепуга у меня больше в жизни не было. А случись опять, так и не пережил бы, наверно. Рой дернул за веревочку как раз посередине чудной послеобеденной прогулки по Брайден Роад, не доезжая до Восемнадцатой. Отец снял шляпу, прикрыл глаза и наслаждался прохладным ветерком. Загрохотало так, что и вообразить невозможно: ножи, вилки, открывалки, сковородки, крышки, шинковки, половники и яйцебойки рухнули с одним протяжным громом.

— Останови машину! — закричал отец.

— Не могу, — ответил Рой, — у нее выпал мотор.

— Боже правый! — выдохнул отец, который, конечно, не раз воображал, как такое случается, или, во всяком случае, как оно грохочет, когда случается.

Увы, в конце концов, нам пришлось возвратиться и всё подобрать, и даже отец мог отличить детали мотора от кухонных штуковин. А моя мама не могла бы отличить, и мама ее мамы — тоже. Моя мама, например, думала, что опасно ездить на машине без бензина: от этого пригорали клапана или что-то в этом роде.

— Не смейте ездить по городу без бензина! — кричала она нам вслед, когда мы выезжали из дому.

Бензин, масло и вода были для нее примерно одним и тем же, а жизнь от этого становилась непонятной и полной опасностей. Больше всего она опасалась патефона "Виктролы" — у нас была одна из первых моделей, еще тех дней, когда напевали: "Садись, Джозефина, ко мне в самолет, я твой, Джозефина, отважный пилот…" Она воображала, что "Виктрола" может взорваться, а все объяснения, что в патефоне нет ни бензина, ни электричества, ее больше пугали, чем успокаивали. Она могла лишь предположить, что там внутри запрятан какой-то новоиспеченный непроверенный аппарат, готовый взорваться в любую минуту, из-за чего мы все станем жертвами и мучениками этого Эдисона с безумными глазами. С телефоном она еще кое-как уживалась, но только не во время грозы, когда почему-то всегда снимала трубку с рычага, и та болталась на проводе.

Эти странные и безосновательные страхи пришли к ней вполне естественно, потому что ее мать прожила свои последние годы в ужасном подозрении, будто электричество капает невидимыми каплями по всему дому. Если выключатель включен, утверждала она, ток течет из пустых патронов. Она ходила по всему дому и вкручивала лампочки, а если они загорались, быстро и с опаской щелкала выключателем на стене и возвращалась к своему шитью, довольная тем, что ей удалось закрыть не только расточительную, но и опасную течь. И ничто на свете не могло разубедить ее в этом.

А нашего бедного "Рео" ждал ужасный конец. Мы однажды оставили его на улице, где ходил трамвай, слишком далеко от тротуара. Дело было поздно ночью, и на улице было темно. Первый же трамвай, которому наша машина загородила путь, набросился на нее, как терьер на кролика. Он отъезжал и вновь набрасывался на нее немилосердно, отпускал и опять схватывал через мгновение. Шины хлопали и лопались, бамперы грюкали и хрякали, руль вылетел, как призрак, скрывшись, с печальным свистом, в направлении Франклин Авеню, болты и всякие ерундовины разлетались, как искры с огненного колеса. Что это было за зрелище! И сколь печальное для всех (кроме кондуктора трамвая, который был просто убит)! Кое-кто падал ниц и рыдал.

Именно эти рыдания и расстроили нашего дедушку. Всё перепуталось у него в голове. Машин или чего-то такого он никогда и не видел, а по общей суматохе и рыданиям решил, что кто-то умер, и разубедить его было невозможно. Целую неделю мы пытались отвлечь его, но он упорно твердил, что грех, стыд и позор для семьи так долго откладывать похороны.

— Да никто не умер, это нашу машину раздавили! — кричал ему мой отец, в тридцатый раз пытаясь объяснить старику, что случилось.

— Он напился? — спросил дед сурово.

— Кто напился? — переспросил отец.

— Зенас, — ответил дед.

Теперь он нашел имя для покойника: это был его брат Зенас, который и в самом деле помер, но не от того, что водил машину в состоянии опьянения. Зенас умер в 1866 году. Когда началась гражданская война, это был чувствительный поэтического склада юноша двадцати одного года, и он решил податься в Южную Америку — "просто, — как писал он оттуда, — пока всё это здесь не кончится". Вернувшись после войны он подхватил хворь, от которой в тот год сохли каштаны, и отдал Богу душу. Это был единственный случай в истории, когда к больному вызвали агронома для опрыскивания, и наша семья очень переживала: ведь больше ни один человек в Соединенных Штатах не заболел этим растительным недугом.

Так вот теперь, когда дедушка, так сказать, понял, кто же умер, с ним стало очень трудно жить в одном доме, как будто ничего не случилось. Он бушевал и грозил пожаловаться в Комиссию по здравоохранению, если тотчас не устроят похорон. Мы понимали, что что-то нужно делать, и, наконец, уговорили приятеля отца Джорджа Мартина вырядиться в костюм восьмидесятых годов и назваться дядюшкой Зенасом, чтобы успокоить помутившийся разум дедушки. Самозванец был франтоват и внушителен, с бачками и высокой бобровой шапкой, будто сошел с дагерротипного снимка Зенаса в нашем альбоме. Никогда не забуду той ночи сразу после ужина, когда Зенас вошел в нашу гостиную. Дедушка топал взад и вперед, высокий и ястребоносый. Вошедший протянул навстречу старику обе руки.

— Глем! — воскликнул он.

Дедушка медленно обернулся, посмотрел на незваного гостя и фыркнул.

— Ты кто такой? — спросил он глубоким раскатистым голосом.

— Я - Зенас! — воскликнул Мартин. — Братишка твой Зенас, здоровый, как скрипочка, и веселый, как доллар!

— Братишка ты, черта лысого! — прорычал дед. — Зенас помер от каштановой хвори еще в шестьдесят шестом.

Дедушку иногда озаряли внезапные и совершенно неожиданные моменты кристального сознания, повергавшие нас в смущение пуще его чудачеств. В тот вечер, еще перед тем, как пойти спать, он понял, что у нас разбили машину и что именно из-за этого в доме весь переполох.

— Папа, она вся рассыпалась на куски, сказала ему моя мама и очень выразительно изобразила происшествие.

— Я так и знал, — проворчал он. — Я ведь говорил вам тогда: покупайте "Поп-Толедо".

На обочине неба

Когда Чарли Дэшлер объявил, что собирается жениться на Дороти, друзья предупредили его: "Зайдёт у тебя ум за разум!", на что Чарли, любивший порой щегольнуть рифмочкой, заметил: "Не сразу, не сразу, а фраза за фразой". Странный, надо сказать, ответ, а всё потому, что Дороти еще с пяти лет привыкла кончать предложения, начатые другими. Иногда она кончала их неправильно, что раздражало говорившего, а иногда правильно, что раздражало его еще больше.

Вот, например, гость их семейства начинал: "Когда Уильям Говард Тафт был…"

— Президентом! — раздавался восторженный писк Дороти.

Говоривший, может быть, действительно хотел сказать "Президентом", а, может быть, он хотел сказать "молод", а, может быть, "Председателем Верховного суда Соединенных Штатов". Как бы то ни было, гость спешил надеть шляпу и удалялся. Подобно большинству мам и пап, родители Дороти не сознавали, как досаждают другим манеры их доченьки. Скорее всего, они считали ее забавной или даже необыкновенной умницей. Быть может, еще в раннем детстве, когда мама позвала: "Давай, Дороти, поешь…", а та вставила: "шпинат, радость моя", мама тут же позвонила папе в контору и рассказала ему об этом, а он пересказал это в тот же день всем встречным-поперечным, и на другой день, и на другой день за другим днем.

Дороти подросла и стала прехорошенькой, а потому еще опаснее. Молодых людей тянуло к ней, как мух на мед. Чувства в них бурлили, но ум тупел. Ей было уже почти восемнадцать, а она всё поучала: "Не "позжее", милый, а "позднее" — "позжее" ты меня большее не увидишь". Обожатели терпели, не в силах вырваться из пут ее чар, но время шло, а поскольку ее интересы оставались скорее ментальными, чем сентиментальными, путы потихоньку слабели, и они уплывали к не столь требовательным, пусть и не столь грамотным подругам.

Чарли Дешлер был, однако, человеком стремительным, готовым сбить с ног любого, кто бы ни стал на его пути, так что он обручился с Дороти и женился на ней в мгновение ока, не слушая никаких отговоров и считая их лишь проявлениями ревности. Поэтому о Дороти он не знал почти ничего, кроме того, что она хороша и ясноглаза, и ему желанна.

Став женой, Дороти обрела простор для применения своих талантов: она пристрастилась исправлять рассказы Чарли. Он много путешествовал, многое повидал и чудесно обо всём рассказывал. Дороти, пока была невестой, жадно слушала его истории, а поскольку ничего подобного в ее жизни не случалось, она не могла понять, когда он ошибался относительно времени или места, или лица. Поэтому изредка поправляя форму глагола, она особенно не докучала. Чарли говорил правильно и уж, конечно, "позжее" и "позднее" не путал: вот еще одна причина, почему он не раскусил Дороти сразу.

После женитьбы я не заходил к ним довольно долго, потому что любил Чарли, и мне было бы горько увидеть, как он приходит в чувство от наркоза ее чар и начинает ощущать первую боль реальности. Когда же я, наконец, зашел к ним, то обнаружил всё, чего опасался. За обедом Чарли стал рассказывать об их совместной поездке на машине, но я так и не понял, куда они поехали и в каких городах побывали, потому что не успевал Чарли открыть рот и сказать: "На следующий день мы выехали рано и проехали двести миль до Фэрвью…", как Дороти поправляла его: "Я бы не сказала, что мы выехали рано, потому что мы выехали не так рано, как в первый день, когда мы встали около семи. И проехали мы сто восемьдесят миль, потому что я посмотрела на счетчик, когда мы отправились".

— Ну, во всяком случае, когда мы добрались до Фэрвью, — пытался продолжить Чарли, но Дороти его останавливала: "Разве мы доехали в тот день до Фэрвью, милый?" Дороти никогда не говорила Чарли, что он не прав, а спрашивала, не могло ли быть иначе, но значило это одно и то же, потому что, если он отвечал: "Я совершенно уверен, что доехали", она возражала: "Нет, это был не Фэрвью, мой милый" (она называла "милыми" всех, с кем не соглашалась).

Пару раз, когда я навещал их или когда они заходили ко мне, Дороти позволяла Чарли дойти до самого важного места какого-нибудь интересного происшествия и тогда, как подскочивший сзади игрок, лихо подсекала его у самой линии ворот. А для нервов и ума это ведь самое страшное.

Некоторые мужья, когда жены перебивают их, выходят из игры благодушно и даже с гордостью и позволяют им закончить рассказ, но это мужья — уже потерпевшие поражение. А Чарли поражений не признавал, но от подножек жены утрачивал интерес к таким разговорам и начинал понимать, что с этим надо что-то делать.

Тут он нашел совершенно замечательный выход: в конце второго года супружества, когда к ним приходили гости, Чарли вдруг начинал затейливый рассказ о сне, который он видел, зная, что Дороти не станет поправлять его собственные сны. Сны были единственной частью жизни, принадлежавшей только ему.

— Мне казалось, что я веду самолет, — говорил он, — сделанный из кусков проводов и старой кожи. Взлетев в спальне, я хотел направить его к Луне, но на полпути к Луне мне встретился некто, похожий на Деда Мороза, только одет он было почему-то в форму таможенника. Он подал мне знак остановиться: он тоже летел в самолете из телефонных проводов. Поэтому я повернул к облаку.

— Здесь, — сказал он мне, — вам запрещено пролетать к Луне, если вы тот самый человек, который придумал свадебный торт.

Тут он показал мне торт в форме жениха и невесты в момент венчания: маленькие фигурки жениха, невесты и священника из крутого теста были прочно заделаны в вафельный круг с хрустящей корочкой…И так далее.

Любой психиатр сказал бы вам, что Чарли на верном пути к безумию в форме мономании. Нельзя ведь жить в фантастическом мире снов ночь за ночью, день за днем и сохранить разум. Материальная сущность жизни Чарли потихоньку таяла, и он переселился в мир теней. А поскольку мономания такого рода часто приводит к повторению одного и того же рассказа, воображение Чарли скудело и, в конце концов, он стал повторять несчетное число раз один и тот же первый сон со странным полетом к Луне на аэроплане из телефонных проводов. Тяжело было смотреть на него, и мы все были глубоко опечалены.

Месяца через два Чарли пришлось отправить в лечебницу для душевнобольных. Когда его увозили, меня в городе не было, но Джо Фульц, поехавший с ним, написал мне, как было дело. "Там ему, кажется, сразу понравилось, — писал Джо. — Он успокоился, и глаза стали лучше. (В последнее время они были у него дикие и загнанные). Конечно, — продолжал Джо, — он, в конце концов, избавился от этой женщины".

Через пару недель я заехал в лечебницу навестить Чарли. Он лежал на койке, на большой остекленной веранде, изможденный и похудевший. На стуле у койки сидела она, ясноглазая и жаждущая победы. Я был огорчен, застав ее здесь, так как надеялся, что Чарли, наконец, удалось найти убежище от своей жены. Казалось, он совсем обезумел. Он тут же начал рассказывать о своем полете на Луну и дошел до места, где человек, похожий на Деда Мороза, велел ему остановиться. "Он тоже был в самолете из телефонных проводов, — рассказывал Чарли, — а поэтому я повернул к обочине…"

— А вот и нет! Ты повернул не к обочине, а к облаку, — бросилась в атаку Дороти. — Там не могло быть никакой обочины, потому что это небо. Значит, ты повернул к облаку.

Чарли вздохнул, чуть шевельнулся и посмотрел на меня.

Дороти тоже посмотрела на меня с очаровательной улыбкой.

— Вот видишь, какой он путаник. Вечно рассказывает эту историю неправильно!

Ночь, когда рухнула кровать

Половодье моих ранних дней в Колумбусе, штат Огайо, достигло высшей точки, наверно, в ту ночь, когда у папы рухнула кровать. Об этом, конечно, легче рассказать (но не в пятый или в шестой раз, на что жаловался один мой приятель), чем написать, потому что невозможно передать в достоверности все краски той невероятной ночи, если не опрокидывать стулья, не хлопать дверьми и не лаять собакой.

Вечером папа решил пойти спать в мансарду подальше ото всех нас, потому что в ней можно было спокойно думать, а мама была очень против. Старая кровать, говорила мама, там еле держится, и если она рухнет, папу может насмерть пришибить тяжелой спинкой. Но отговорить папу было невозможно, и в четверть одиннадцатого он закрыл за собой дверь и поднялся в мезонин по узкой винтовой лесенке. На той кровати обыкновенно спал дедушка, когда жил у нас, но несколько дней назад он куда-то пропал. Он имел привычку исчезать дней на шесть, после чего возвращался в дурном настроении и ворчал, что на федералистов напала целая прорва этих болванов, а у армии на Потомаке всё пойдет коту под хвост.

Тогда гостил у меня мой нервный кузен Бриггс Билл. Он всё боялся, что вдруг во сне перестанет дышать. Ему втемяшилось, что если он не будет просыпаться ночью каждый час, то задохнется. Поэтому он ставил будильник, чтобы просыпаться каждый час до самого утра, но я уговорил его бросить эти штуки. Он ночевал со мной в одной комнате, и я сказал, что сплю очень чутко, и сразу проснусь, если он перестанет дышать. В первую ночь он устроил мне проверку (я так и знал), и когда по моему ровному дыханию решил, что я уже заснул, начинал надолго задерживать своё дыхание. Но я, конечно, не спал и тут же окликал его. Это немного развеяло его страх, но для верности он всё же поставил склянку с камфарным спиртом на столик у изголовья: если я не разбужу его, и он окажется при смерти, то вдохнет камфару, а камфара, известно, и мертвого поднимет. Бриггс у нас в семействе был не один с заскоком. Старая тетка Мелисса Билл (она умела свистеть, как мужчина, заложив два пальца в рот) жила с предчувствии, что ей суждено умереть на Южной Высокой, потому что она родилась на Южной Высокой, и замуж вышла на этой же улице. А ещё была тетя Сарра Шоф. Та ложилась в страхе, что ночью явится грабитель и зальет ей под дверь хлороформ трубочкой. Чтобы избегнуть такой беды — а она боялась больше хлороформа, чем потерять свои богатства — тетушка всегда укладывала деньги, серебряную посуду и всякие ценности аккуратной стопкой перед дверью своей спальни и оставляла записку: "Это всё что у меня есть. Берите, но, пожалуйста, не пускайте в спальню хлороформ, потому что это всё, что у меня есть." А тетя Грейс Шоф тоже свихнулась на грабителях, но готовилась ко встрече с ними с большей стойкостью. Она была уверена, что грабители забирались в ее дом сорок лет подряд, а то, что ничего в нем не пропало, совсем не доказывало обратного. Она всегда рассказывала, что спугнула их как раз в ту секунду, когда они собирались что-то цапнуть, и запустила им вслед туфлей. Укладываясь спать, она собирала туфли и шлепанцы по всему дому и складывала их в кучу, чтобы были под рукой. Она гасила свет но через пять минут уже вскакивала с криком: "Послушай! Там кто-то стоит!" Муж ее махнул на всё рукой еще в 1903 году и крепко спал или делал вид, что спит. Во всяком случае, он никак не реагировал на ее дерганье и ворчание. Тогда она вставала сама, шла на цыпочках к двери, чуть приоткрывала ее и запускала туфлей с одной ноги в сторону прихожей, а с другой ноги — в другую сторону. Иногда за ночь она разбрасывала всю обувь, а иногда — одну всего одну пару.

Но я отклонился от замечательного случая той ночью, когда на папу рухнула кровать. К полуночи мы все уже были в постелях. Очень важно, чтобы вы представляли себе, как у нас располагались комнаты, а в них — домочадцы: потому что без этого вы дальше ровным счетом ничего не поймете. В верхней фасадной комнате (прямо под папиной мансардой) находились мама и мой брат Герман, который иногда напевал во сне, чаще всего: "Идем мы по Джорджии маршем" или "Христово воинство, вперед!" Бриггс Билл и я были в комнате рядом, в комнату брата Роя от нас надо было пройти через прихожую, а в прихожей ночевал наш бультерьер Рекс. Я же спал на армейской раскладушке: это была такая штука с ровной средней частью и двумя опускавшимися концами, как у раздвижного стола. Спящему лучше было не сползать на эти концы, когда они были подняты, потому что тогда раскладушка совсем опрокидывалась и захлопывалась со страшным грохотом. Вот это как раз и случилось часа в два ночи. Моя мама первая, вспоминая эту сцену, произнесла фразу: "В ту ночь, когда у папы рухнула кровать".

Спал я мертвым сном, и разбудить меня было очень непросто (Бриггсу я, конечно, наврал). Поэтому я сообразил, что' случилось, только когда железная раскладушка вывалила меня на пол и сама улеглась на мне. Я, ничуть не пострадав, так и продолжал лежать калачиком, а раскладушка возвышалась надо мной, как балдахин. Я не проснулся — может быть, только чуть-чуть — и опять провалился в сон. Но грохот мгновенно разбудил мою маму в соседней комнате, которая тут же решила, что случилось самое страшное, и большая кровать наверху рухнула на папу. Поэтому она вскрикнула: "Поднимайтесь сейчас же к бедному папочке!" Вот от этого крика, скорее даже не от крика, а от грохота раскладушки, проснулся брат Герман, который спал с ней в комнате. Он подумал, что с мамой припадок и закричал, чтобы успокоить ее: "Мама, ты здорова!" Так они и перекликались несколько раз: "Идите наверх к бедному папочке!" "Мама, ты здорова!" Теперь уже проснулся Бриггс, и я стал смутно понимать, что стряслось, но еще не успел сообразить, что лежу под раскладушкой, а не на ней. Бриггс из испуганных криков понял только, что он задыхается, а мы все стараемся привести его в чувство. С тихим стоном он схватил склянку с камфарой, но вместо того, чтобы понюхать, вылил ее на себя. В комнате завоняло камфарой. Бриггс стал ловить воздух, как тонущий, потому что от едкой жидкости ему и впрямь перехватило дыхание. Он выскочил из кровати и стал пробираться к окну, но набрел на то окно, что было наглухо закрыто. Рукой он выбил стекло, грохнувшее со звоном на тротуар перед домом. Вот тут-то я попытался встать и испытал то невообразимое и жуткое чувство, которое только и может возникнуть, когда кровать оказывается не под, а над тобой!

Еще не выбившись из сонного тумана, я, в свою очередь, решил, что весь шум от того, что меня отчаянно пытаются вызволить из этого невиданного и опасного положения.

"Освободите меня, — заорал я — освободите!" Кажется, мной овладел кошмар, будто я похоронен в шахте. "У-ух!" — выдохнул Бриггс, раскачиваясь в парах камфары.

В этот момент всё еще кричащая мама, за которой бежал всё еще кричащий Герман, пытались открыть дверь на мансарду, чтобы подняться и извлечь тело папы из под обломков. Но дверь была заперта и не поддавалась. Мама отчаянно дергала и колотила ее, отчего шуму и стука только прибавлялось. Рой и пёс тоже выскочили: один с вопросами, а другой с лаем.

А папа был дальше всех, крепко спал и проснулся только теперь от стука в дверь. Он решил, что в доме пожар и крикнул: "Иду, иду!" медленным и сонным голосом — ему надо было немало времени, чтобы очнуться. Маме, всё еще считавшей его погребённым под кроватью, почудился в этих словах траурный и отрешенный голос человека, идущего на зов Создателя. "Он умирает!" — вскрикнула мама.

"Со мной всё в порядке!" — завопил Бриггс, чтобы успокоить ее. Он решил, что беспокойство мамы вызвано его близостью к смерти. Я, наконец, отыскал выключатель, зажег свет, открыл дверь нашей комнаты и помчался с Бриггсом туда, где были все. Пес, всегда недолюбливавший Бриггса решил, что это Бриггс всему виной, и бросился на него, а Рою пришлось отшвырнуть и крепко держать Рекса. Мы слышали, как папа осторожно вылезает из кровати наверху. Рой могучим рывком распахнул дверь на мансарду, и папа спустился по лестнице, сонный и недовольный, но живой и здоровый. Мама, увидев его, расплакалась, а Рекс завыл. "Что тут, ради Бога, случилось?" — спросил папа. Наконец, мы всё разложили по клеточкам, как гигантскую головоломку. Папа простудился, потому что ходил босиком, но никаких более тяжких последствий не было. "Я рада, — сказала мама, — которая во всём стремилась отыскать светлую сторону, — что там не было твоего дедушки".

Ночь, когда явилось привидение

Привидение появилось у нас в доме ночью 17 ноября 1915 года и вызвало такой переполох, что я до сих пор жалею, почему я не пошел спать и не дал ему вволю порезвиться. Из-за этого привидения мама зашвырнула туфлю в окно соседа напротив, а кончилось тем, что дедушка ранил полицейского. Я уже сказал, как мне жаль, что я вообще обратил внимание на те шаги.

Они послышались примерно в четверть второго ночи — ритмичные частые шажки вокруг нашего обеденного стола. Мама спала в одной комнате наверху, а брат Герман — в другой. Дедушка был в мансарде, в той самой кровати орехового дерева, которая однажды, как вы помните, рухнула на моего папу. Я только что вышел из ванной и яростно растирался полотенцем, когда услышал эти шаги: шаги человека, быстро топающего вокруг обеденного стола. Свет из ванной падал на ступеньки лестницы, которая вела прямо в столовую на первом этаже.

Тускло блестели тарелки на полках для посуды, но самого кухонного стола я не видел. Шаги всё двигались и двигались вокруг стола и ритмично поскрипывала доска, когда не нее наступали. Я сперва подумал, что это вернулся папа с братом Роем: они уехали в Индианополис, и мы их вот-вот ждали. Потом я решил, что это грабитель, и лишь после этого мне пришла мысль, что там — привидение.

Послушав минуты три, я на цыпочках подошел к комнате Германа.

— С-ссслу-шай, — прошипел я в темноте и потряс его.

— Авв-ррр, — огрызнулся он безнадежно-унылым тоном сторожевого пса, ждущего каждую ночь, что его потревожат.

Я объяснил ему, кто я такой.

— Там внизу кто-то есть!

Он встал и пошел со мной к лестнице. Мы прислушались. Ни звука. Шаги прекратились. Герман со страхом посмотрел на меня: я был в одном ванном полотенце вокруг пояса. Он повернулся, чтобы пойти спать дальше, но я сжал его руку с шепотом: "Там кто-то есть!"

Вновь послышались шаги: будто вокруг обеденного стола бегал человек, а потом они устремились к нам наверх, тяжело ухая, по два сразу. Внизу лестницы всё еще горел бледный свет, но мы никого не видели: мы только слышали шаги. Герман бросился в свою комнату и захлопнул дверь. Я тоже захлопнул дверь на верху лестницы и подпер ее коленом, а, постояв так, опять медленно ее приоткрыл. Ничего и никого не было. Вообще ни звука. И никто из нас больше никогда не слышал привидения.

От хлопанья дверей проснулась мама и выглянула из комнаты.

— Мальчики, что вы там делаете? — строго спросила она.

Герман с опаской высунулся из спальни.

— Ничего, — хрипловато ответил он.

Вид у него был зеленый.

— Что это там внизу бегало? — спросила мама.

Так значит она тоже слышала эти шаги! Мы просто остолбенели.

— Грабители! — инстинктивно выкрикнула мама.

Чтобы успокоить ее, я спустился на несколько ступенек.

— Пойдем вниз! — позвал я Германа.

— Я останусь с мамой, — ответил он. — Она очень взволнована!

Я отступил на площадку.

— Чтоб никто из вас ни шагу! — прикрикнула мама. — Сейчас вызовем полицию.

Телефон у нас был внизу: я не понимал, как мы в таком случае сможем вызвать полицию, и мне совсем не хотелось, чтобы к нам явилась полиция. Тут мама приняла мгновенное и немыслимое решение: она распахнула окно своей спальни, выходившее на соседский дом, схватила туфлю и запустила ею в окно напротив через узенький проход между домами. Зазвенело стекло в спальне, где пенсионер-гравер Бодуэлл почивал со своей супругой. Здоровье Бодуэлла в последние годы несколько расстроилось, и на него порой "находило". Впрочем, что-нибудь находило почти на всех наших знакомых и соседей.

Была безлунная ночь. Два часа. Низко стелились темные тучи. Мгновенно в окне появился Бодуэлл, что-то крича, брызгая слюной и грозя кулаком. "Надо продать дом и вернуться в Пеорию", — донесся голос миссис Бодуэлл. "Грабители, — кричала мама, — грабители в доме!" Ни Герман, ни я не решились объяснить ей, что это не грабители, а привидение, но ведь она испугалась бы привидения еще больше, чем грабителей. Бодуэлл сначала думал, что грабители оказались в его собственном доме, но потом успокоился и вызвал к нам полицию по спаренному телефону у своей кровати. Когда он отошел от окна, маме вдруг неудержимо захотелось зашвырнуть туда и вторую туфлю, не потому что в это было зачем-то нужно, а просто потому, что, как мама позже объяснила, только тогда она почувствовала, какая это радость запустить туфлей в соседское окно! Я ее удержал.

Полиция появилась с достойной всяческих похвал быстротой: целый форд-седан с фараонами, два мотоциклиста и еще одна караульная машина с фараонами и репортерами. Они забарабанили в нашу парадную дверь. По стенам, по двору, по проходу между нашим домом и домом Бодуэллов заметались лучи фонариков. "Откройте! — потребовал грубый голос. — Мы из полиции!" Я хотел сойти вниз и впустить их, раз уж они приехали, но мама и слышать не об этом не могла. "Ты совсем голый! Тебя сразу убьют!" Я обмотался полотенцем еще раз.

Наконец, полицейские приложились плечами к нашей тяжелой парадной двери с толстыми, со скошенной кромкой стеклами и проломили ее. Я слышал, как трещит дерево и звенит стекло на полу прихожей. Их фонарики плясали по прихожей, лучи нервно скрещивались в столовой, вонзались в коридоры, проносились вверх по парадной лестнице и сбегали по черной. Они выхватили и меня наверху в наряде из полотенца. Грузный полицейский скачками взлетел по лестнице.

— Ты кто такой? — спросил он.

— Я здесь живу, — ответил я.

Старший офицер обратился к маме:

— Здесь никого нет, леди, — сказал он. — Сбежали, наверно. Как они выглядели?

— Их два или три было, — сказала мама. — Кричали что-то, таскали, дверями хлопали.

— Забавное дело, леди, — заметил полицейский. — А вы окна и двери изнутри плотно закрыли?

Внизу топали другие фараоны. Ходили по всему дому: рывком открывали двери, рывком высовывали ящики, окна хлопали, стулья падали с глухим стуком. Полдюжины полицейских показались во мраке верхнего коридора и стали что-то искать на полу: отодвигали кровати от стенок, срывали одежду с вешалок в шкафах, стаскивали чемоданы и коробки с полок. Один из них вытащил откуда-то старую цитру

— Эй, погляди, Джо, — позвал он и провел широкой лапой по струнам.

Фараон, которого назвали Джо, взял гитару и повертел в руках.

— Что это? — спросил он у меня.

— Это старая цитра, на которой спала наша морская свинка, — ответил я.

Мы в самом деле завели когда-то морскую свинку, и она не хотела нигде спать, кроме как на цитре, но мне совсем не следовало этого говорить. Джо и другой фараон долго смотрели на меня, а потом положили цитру обратно на полку.

— Никого здесь не было, — сказал полицейский, обратившись а маме. — Этот парень, — объяснил он другим, ткнув в мою сторону большим пальцем, — с вывихом, а леди, видать, истеричка.

Они кивнули и, ничего не сказав, поглядели на меня. В краткую минуту тишины мы услышали скрип в мансарде: это дедушка ворочался в кровати.

— Что там такое? — рявкнул Джо.

С полдюжины фараонов рванулись к двери на мансарду, прежде чем я успел что-то объяснить. Я знал, что если они ворвутся к дедушке без предупреждения или даже с предупреждением, ничего хорошего не получится. Теперь он был в той фазе, когда думал, что отряды генерала Мида под непрерывными ударами Стоунолла Джексона дрогнули и даже начали разбегаться.

Когда я добрался до мансарды, обстановка там уже сильно осложнилась. Дедушка решил, что полицейские были теми самыми дезертирами из армии Мида, попытавшимися спрятаться у него в мансарде. Он выскочил из постели в длинной фланелевой ночной рубахе поверх длинного шерстяного белья, в ночном колпаке и кожаной жакетке на груди. Фараоны, конечно, сразу поняли, что разъяренный седой старик здесь живет, но не успели и рта раскрыть.

— Прочь, жалкие трусы! — гремел дедушка. — Назад в строй, заячьи души!

С этими словами он с размаху влепил затрещину офицеру, нашедшему цитру, от чего тот растянулся на полу. Другие стали отступать, но недостаточно быстро. Тогда дедушка выхватил пистолет из кобуры поверженного и пальнул. От выстрела, казалось, затрещали балки чердака, а дым заполнил всю мансарду. Фараон выругался и схватил деда за плечо. В общем, все мы опять оказались внизу и заперли дверь от старика. Он пальнул в темноте еще пару раз и пошел спать.

— Это — наш дедушка, — объяснил я Джо, едва переведя дыхание. — Он думает, что вы — дезертиры.

— Ага, — согласился Джо.

Фараонам не хотелось уходить, не приложившись еще к кому-нибудь, кроме дедушки: этой ночью они явно оказались в дураках. Кроме того, им очевидно не нравилась обстановка: чувствовался в ней — и я их хорошо понимаю — какой-то подвох. Они снова стали рыться в вещах. Ко мне подошел репортер с тонким осиным лицом. Я стоял в маминой блузке, потому что не смог найти ничего другого. Репортер посмотрел на меня со смесью подозрения и интереса.

— Ну, расскажи, мальчик, что тут на самом деле стряслось? — спросил он.

Я решил быть с ним откровенным.

— У нас в доме привидение, — объяснил я.

Он долго смотрел на меня, будто я был игральным автоматом, в который он напрасно бросил монету, а потом отошел. За ним ушли фараоны, а тот, в которого попал дедушка, шел с перевязанной рукой, изрыгая святотатственную брань.

— Я у сейчас у этого хрыча пушку отберу!

— Ты? А кто с тобой пойдет?

Я сказал, что сам завтра принесу пистолет в отделение.

— Что случилось с этим полицейским? — спросила мама.

— Его дедушка ранил, — сказал я.

— Почему? — удивилась мама.

Я объяснил, что тот показался ему дезертиром.

— Надо же! Такого милого молодого человека.

На следующее утро за завтраком дедушка был свеж как огурчик и сыпал шутками. Мы сперва думали, что он всё забыл, но он всё помнил. За третьей чашкой кофе он глянул на Германа и на меня.

— Чего это фараоны к нам ночью заявились и всё вверх дном перевернули?

Мы так и сели.

Пес, который всех перекусал

Никому в жизни не пожелаю иметь столько собак, сколько их было у меня, и всё же приносили они больше радости, чем огорчений, если только не считать случая с эрдельтерьером по кличке Маг. Мороки с ним было больше, чем с сорока четырьмя или сорока пятью другими вместе взятыми, хотя минуты острейшей неловкости были связаны не с ним, а с его мамашей из породы шотландских терьеров, которую звали Дженни.

Эта дама подарила нам шесть щенков в платяном шкафу нью-йоркской квартиры на четвертом этаже, а кроме них, сверх всяких ожиданий, еще и последнего, седьмого, на углу Двенадцатой и Пятой авеню во время прогулки, на которую она неистово рвалась. Была у меня когда-то и француженка-пудель, получившая приз. Не какая-то маленькая, беленькая и тихая девочка, а здоровенная черная пуделиха. Ее стошнило на заднем сидении по дороге в Гринвич на собачью выставку. Вокруг шеи на ней был резиновый нагрудник. На полпути, когда мы ехали через Бронкс, разразилась гроза, и я раскрыл над ней легкий зонтик, скорее от солнца, чем от дождя. Дождь колотил яростно, и вдруг водитель завернул в гараж, где столпились механики. Заехали мы так быстро, что я забыл прикрыть собаку зонтиком, и до сих пор с омерзением ощущаю на себе их презрительно ненавидящие взгляды, особенно у одного жилистого работяги, когда он подошел узнать, что нам нужно, и увидел меня с пуделем. Все механики и прочие двуногие той же нетерпимой породы ненавидят пуделей за фасонную стрижку, особенно за помпончики, которые оставляют у них на ляжках, чтобы у животного был шанс получить награду.

Но с эрдельтерьером, как я уже сказал, дело было хуже, чем с прочими моими собаками. Вообще-то, он и не был моей собакой: однажды летом я вернулся с каникул и обнаружил, что брат Рой купил его в мое отсутствие. Крупный, тучный, злобный пес вел себя так, будто считал меня в семье посторонним. Принадлежность к семье давала небольшое преимущество, потому что ее членов он кусал чуть реже, чем чужих. Тем не менее, за годы, что он был у нас, пес успел перекусать всех, кроме мамы. Впрочем, однажды он бросился и на нее, но промахнулся. Это случилось в тот месяц, когда у нас вдруг появились мыши, а Маг наотрез отказался с ними воевать. Ни у кого не было таких мышей, как тогда у нас. Они вели себя совсем как ручные, даже как дрессированные, и так подружились с нами, что когда мама однажды пригласила вечером друзей по клубу "Фриралирас", в котором состояла с отцом уже двадцать лет, она поставила на кухне блюдечки с едой, чтобы мыши там поели и не докучали нам в гостиной. Маг оставался на кухне с мышами. Он разлегся на полу и сам на себя рычал: злость у него была не на мышей, а на людей в соседней комнате, на которых он бы с радостью набросился. Мама один раз заглянула на кухню, посмотреть, как там дела. Дела шли отлично, но ее просто взбесило, что Маг растянулся на полу, не проявляя к мышам ни малейшего интереса. Мышки ринулись к маме гурьбой — и она шлепнула псину. Тогда он бросился на нее, но промахнулся. Мама утверждала, что он сразу же извинился. Она говорила, что Маг всегда сожалеет, когда покусает кого-то, только мы не могли понять, как она это узнала, потому что в поведении пса не было и намека на раскаяние.

Каждый раз на Рождество мама посылала коробки конфет всем, кого покусал наш пес: в списке набралось уже больше сорока имен. Никто не мог понять, почему мы от него не избавимся. Я тоже этого не понимал, но мы от него не избавлялись. Подозреваю, что Мага пару раз пытались отравить: по крайней мере, вид у него иногда бывал отравленный, а старик майор Меберли еще и стрелял в него у отеля "Сенеки", но Маг дожил почти до одиннадцати лет, и даже когда уже почти не мог двигаться тяпнул одного конгрессмена, который зашел по делу к моему отцу. Мама не любила этого конгрессмена: она говорила, что, судя по гороскопу, доверять ему нельзя (он родился под знаком Сатурна, когда Луна была в созвездии Девы), но и ему она послала коробку конфет на Рождество. Конгрессмен эту коробку вернул, подозревая, вероятно, какой-то подвох. Мама убеждала себя, что если пес его покусал, то это к лучшему, хотя отец как раз из-за этого не смог стать членом одной важной деловой ассоциации. "А я ни за что не состояла бы с ним в одной ассоциации, — говорила мама — и Маг сразу его раскусил".

Мы кормили Мага поочередно, чтобы он ко всем нам относился хорошо, но это не помогало, потому что настроение у него не улучшалось даже после еды. Никто не мог понять, в чем дело, но в чем бы дело ни было, пес, поев, раздражался пуще прежнего, особенно по утрам. Рой тоже часто бывал с утра не в духе, особенно до завтрака, и однажды, когда он сходя по лестнице увидел Мага, задумчиво жующего утреннюю газету, запустил ему в морду грейпфрутом и тут же вскочил на стол, раскидав миски, серебро и опрокинув кофейник. Маг в первом свободном прыжке перелетел через стол и ударил в медную сетку перед газовым камином, но тут же вскочил на лапы, настиг Роя и яростно куснул его за ногу. На том он счел свой долг исполненным: больше одного раза за один раз Маг никого не кусал. Мама всегда приводила этот довод в его пользу и доказывала, что пес вспыльчив, но не злопамятен. Она вечно защищала Мага и, я думаю, любила за то, что он был нездоров. "Он слабенький", — говорила мама жалостливо. Это было неправдой: пес, может быть, действительно был нездоров, но силен ужасно.

Однажды мама сходила в отель "Читтенден" на сеанс целительницы, которая приехала в Колумбус читать лекции о "Гармонических вибрациях". Она решила выяснить, можно ли наделить гармоническими вибрациями пса. "Это крупный рыжевато-коричневый эрдель", — объяснила мама. Женщина сказала, что ей никогда не приходилось исцелять собак, но посоветовала маме проникнуться мыслью, что пес не кусачий и никого больше кусать не будет. Мама прониклась этой мыслью буквально со следующего утра, когда Маг тяпнул разносчика льда, но сочла, что виноват был сам разносчик. "Если бы вы думали, что пес вас не укусит, то он бы вас не укусил", — объяснила ему мама. Тот потопал из дому, яростно громыхая вибрациями.

Раз утром, когда Маг без особого интереса и несильно укусил меня, я схватил его за короткий толстый хвост и поднял в воздух. Нельзя было сделать ничего глупее, и когда я в последний раз виделся с мамой месяцев шесть назад, она повторила, что так и не поняла, какой бес тогда вселился в меня. Я этого тоже не понял, но что черт меня дернул — это точно. Пока я держал пса на весу за хвост, он не мог меня достать, но извивался, дергался и рычал так, что долго таким образом мне его было не удержать. Я отнес его на кухню, бросил на пол и успел захлопнуть дверь как раз в тот миг, когда он всей силой ударил в нее. Но я забыл о черной лестнице, а Маг спустился по ней и бросился на меня из-за угла в гостиной. Мне удалось вскарабкаться на полку камина над топкой, полка со страшным треском рухнула, с нее полетели огромные мраморные часы, несколько ваз и я сам тяжело грохнулся на пол. Маг так перепугался от грохота, что пока я поднимался на ноги, успел куда-то исчезнуть. Мы не могли его нигде отыскать, хотя свистели и кричали повсюду, пока не наведалась к нам под вечер почтенная миссис Детуайлер. Магу уже случилось когда-то ее укусить, и она рискнула войти в гостиную лишь после клятвенных уверений, что пес сбежал. Не успела она усесться, как, грозно рыча и скребя пол когтями, из-под кушетки возник Маг, где он тихо прятался всё это время, и снова тяпнул ее. Мама осмотрела укус, приложила к нему листок бараньей травы и стала убеждать миссис Детуайлер, что это всего лишь небольшая ссадина. "Он просто ткнулся в вас мордой", — объяснила она. Миссис Детуайлер ушла, тем не менее, в очень скверном настроении.

На Мага доносили много раз, но отец тогда был на должности в муниципалитете и в дружеских отношениях с полицией. Фараоны, однако, к нам заглядывали: один раз, когда Маг искусал миссис Руфус Стертевант, а в другой — лейтенанта-губернатора Маллоя, но мама объясняла им, что виноваты были не Маг, а сами покусанные. "Когда Маг к ним приближается, — объясняла мама, — они начинают кричать, и это выводит собаку из себя". Полицейские предположили, что не плохо бы пса привязать, но мама сказала, что для него — смертная мука сидеть на привязи, и когда его привязывают, он отказывается есть.

На Мага за едой стоило посмотреть! Поскольку пытавшиеся протянуть к нему руку, когда он лежал на полу, сильно рисковали, миску с едой ставили на старый кухонный столик, рядом с которым была скамейка. Я помню, что Горацио, дядюшка моей мамы, считавший себя третьим человеком среди ветеранов "Мишинери Ридж", прямо плевался от возмущения, что мы подаем собаке еду на столе, потому что боимся поставить миску на пол. Он заявил, что не боится никаких псов на свете и, если мы дадим ему миску, поставит ее прямо на пол перед ним. Рой сказал, что если бы дядя покормил этого пса на земле перед битвой за Мишинери Ридж, то считался бы уже не третьим, а первым человеком в своем городе. Дядя Горацио пришел в ярость.

— Приведите его! Приведите его ко мне сейчас же! — орал он, — и я покормлю его прямо на полу!

Рой был целиком за то, чтобы дать дяде такую возможность, но мама и слышать об этом не хотела. Она сказала, что Мага уже покормили.

— Я снова покормлю его! — кричал дядя, и мы очень долго его успокаивали.

В последний год Маг почти всё время проводил на дворе. Ему почему-то не хотелось сидеть дома: наверно из-за множества связанных с домом неприятных воспоминаний. Во всяком случае, загнать его туда было не просто. В результате мусорщик, разносчик льда и посыльный из прачечной и близко к нашему дому не подходили. Нам приходилось таскать мусор на угол, самим носить белье в прачечную и встречать разносчика льда в квартале от дома. Через какое-то время мы придумали оригинальный способ загонять пса в дом, чтобы запереть его там, пока снимают показания газового счетчика и производят тому подобные нужные операции. Маг боялся только грозы. Гром и молния пугали его так, что он просто лишался чувств (думаю, что когда рухнул камин, ему показалось, что это была гроза). При звуках грома он мчался прямо в дом и прятался под кроватью или в одежном шкафу.

Поэтому мы смастерили громовержную машину из узкого куска жести с деревянной ручкой на конце, и когда мама хотела загнать пса в дом, она яростно трясла этой штукой. Гром получался отличный, но думаю, что это было самое странное из изобретенных когда-либо бытовых устройств! Маме такие упражнения немалого стоили.

За несколько месяцев до смерти Магу стали являться видения. Он вдруг медленно поднимался с пола, глухо рычал и с угрозой выступал негнущимися лапами навстречу неизвестно чему. Иногда Это появлялось чуть правее или левее от посетителя. С продавцом щеток однажды случилась истерика, потому что Маг вдруг забрел в комнату, подобно Гамлету, идущему за призраком отца. Взгляд его сосредоточился на чем-то чуть левее несчастного, который стоял как вкопанный, пока Маг не оказался в трех медленных, но неотвратимых шагах от него. Тогда он завопил. Маг, рыча непонятно на что, проследовал мимо него в прихожую, но продавец продолжал стоять и вопить. Мама, кажется, окатила его холодной водой из кастрюли, чтобы он замолк: так она усмиряла нас, когда мы затевали драку.

Скончался пес внезапно однажды ночью. Мама хотела похоронить его на семейном участке под мраморной плитой с надписью вроде: "Пенье ангелов усладит твой покой", но нам удалось убедить ее, что это будет против закона. В конце концов мы просто закопали его у глухой дороги и прикрыли гладкой доской. На доске я написал на латыни несмываемым карандашом: "Cave Canem" — "Осторожно, злая собака".

Мама была очень довольна классической простотой и достоинством этой эпитафии.

Призыв

Я покинул университет в июне 1918 года, но не мог попасть в армию из-за зрения так же, как мой дедушка не мог попасть из-за возраста. Он появлялся на призывном пункте несколько раз, снимал пальто и грозил спустить шкуру со всякого, кто осмелится сказать, что он слишком стар. От разочарования, что его не направляли в Германию (слать всех подряд во Францию, считал он, смысла нет), и от поисков по всему городу влиятельных заступников он слег. Ему хотелось командовать дивизией, и что его не брали даже рядовым, совсем его доконало. Когда он слег, его брат Джейк, лет на пятнадцать младше, просиживал с ним ночи, опасаясь что дедушка может уйти из дому, даже не одевшись. Дедушка считал этот присмотр дуростью, но Джейк не мог спать по ночам уже двадцать восемь лет и поэтому был самым подходящим человеком для такого бдения.

Так он просидел две ночи. В третью дедушка постоянно просыпался, открывал глаза, смотрел на Джейка, снова закрывал их и хмурился. В четыре утра он увидел брата глубоко спящим в кожаном кресле у кровати. Если Джейку удавалось заснуть, сон его был непробуден, и поэтому дедушка смог встать, одеться и уложить Джейка в свою постель, так и не разбудив. Когда тетя Флоренс зашла в комнату в семь, она застала дедушку в кресле с мемуарами У.С. Гранта, а Джейка — спящим в его постели.

— Он присматривал за мной, пока я спал, — сказал дедушка, — а теперь я присматриваю за ним, пока он спит.

Это, наверно, было вполне справедливо.

Нам не хотелось, чтобы дедушка блуждал по ночам, между прочим, и потому, что он пару раз проговорился, будто собирается в свой родной Ланкастер пожаловаться там старому товарищу, то есть самому генералу Уильяму Текумсеху Шерману. Мы понимали, что разыскать Шермана дедушка не в силах, а, кроме того, боялись, что он отправится туда на электрической коляске, которую мы купили моей бабушке. Она, ко всеобщему изумлению, научилась здорово с ней управляться и разъезжала по всему городу. Дедушка тоже был весьма удивлен и слегка возмущен, видя как она залезает в свою каталку и мчится с места в карьер. Это была ее первая триумфальная транспортная победа над дедушкой за пятьдесят лет супружеской жизни, и он твердо решил сам научиться водить эту штуковину. В молодости он был знаменитым наездником и приближался к машине, как к дикой кобылице. Лик его бледнел, а рот изрыгал проклятия. Он лихо вскакивал в коляску, будто она могла выпрыгнуть из-под него, если сразу надежно не усесться. Сперва он сделал несколько небольших кругов, заехал на бордюр тротуара и на газон. Мы все убеждали его бросить это занятие, но дух дедушки был неукротим.

— А ну, двиньте ее под зад, чтоб она на дорогу выскочила! — грозно командовал он.

Мы выталкивали коляску обратно на улицу, и дед делал новую попытку. Руль он сжимал с яростной силой — чтобы проучить электрическую мерзавку — и она начинала возить его кругами. Невозможно было его уговорить не выходить из себя и держать руль легко. Ему представлялось, что если не применять силу, зловредная машина выбросит его из сидения. А человек, который в пять лет (так он нам, во всяком случае, рассказывал) управлял четырехконной жнейкой мистера Мак-Кормика, не мог позволить, чтобы его выбросила на дорогу какая-то электробегалка.

Отговорить деда было невозможно, и мы брали его в малолюдный парк Франклина с широкими аллеями и часами пытались втолковать разницу между управлением лошадью, телегой и электрической коляской. Он всё время ворчал и не мог избавиться от мысли, что стоит ему сесть за руль, как машина, так сказать, прядает на него ушами. Через несколько недель он всё же научился проезжать пару сот ярдов по прямой, но если надо было сделать поворот, он крутил руль слишком быстро или слишком сильно и наезжал на дерево или на клумбу. Мы его не оставляли одного и не позволяли выезжать на коляске из парка.

Как-то утром, когда бабушка уже совсем собралась на базар и позвонила в гараж, чтобы ей подали коляску, оттуда ответили, что дедушка ее уже забрал. Вот появилось дел для всех! Позвонили другому дедушке Уиллу, он выкатил свой "Лозье", и мы стали охотиться за нашим дедом по всему городу. К счастью, еще не было семи, и машин было мало. Поехали мы сперва в парк Франклина, полагая, что он мог укатить туда, чтобы окончательно сломить непокорный дух коляски. Пара ранних прохожих видела длинного старика с белой бородой, сыпавшего проклятиями из крошечной электрокаляски. Мы пошли по извилистому следу и, наконец, обнаружили его в четырех милях на Нельсон Роад. Дедушка стоял посреди дороги и что-то кричал, задние колеса его транспортного средства намертво засели в колючей проволоке какого-то забора, а два рабочих и фермер пытались его вызволить. Дедушка извергал тирады возвышенного гнева на электричество. О, чего только он ему не желал и где только его не видал!

Ладно, вернемся к войне. Призывная комиссия Колумбуса, к счастью для себя, никогда не вызывала дедушку, иначе ей пришлось бы записать его в армию. Рассказывают случаи, когда восьмидесятилетним, а то и девяностолетним старикам присылали по ошибке повестку, но с нашим дедушкой как-то обошлось. Каждый день он ждал призыва, но так и не дождался. Увы, мой собственный опыт оказался совсем иным. Повестки приходили мне чуть не каждую неделю, хотя от службы меня освободили в первый же раз, когда я предстал перед врачами. Может быть, они так и не убедились, что я — это я, или писарь что-то напутал и никто распутывать не стал. Как бы то ни было, чуть не каждый понедельник мне приходила повестка с приказом явиться для освидетельствования в среду в 9.00 в Мемориальный зал. Придя во второй раз, я попытался объяснить докторам, что они уже освободили меня от службы.

— Вы в моих глазах — одно сплошное пятно, — объяснил я, снимая очки.

— А ты для меня — вообще ничто! — отрезал доктор.

Каждый раз надо было раздеваться и бродить по залу в обществе рассыльных, а также сыновей президентов банков, клерков и поэтов. Освидетельствованию подлежали наши сердца и легкие, затем ноги и, наконец, глаза. Глаза всегда шли в последнюю очередь. Едва глянув на меня, глазник говорил:

— Да куда тебе в армию с таким зрением!

— Я и сам знаю, — соглашался я.

Потом через неделю-другую опять приходила повестка и всё начиналось сначала. В девятый или десятый вызов я взял в руки один из валявшихся на столе стетоскопов и вдруг оказался не в ряду призывников, а в ряду врачей.

— Добрый день, доктор! — кивнул мне один из них.

— Добрый день! — вежливо отозвался я.

Конечно, это произошло до того, как я разделся: вряд ли меня приняли бы за доктора в голом виде. Меня направили, а, точнее, меня вынесло общим потоком в кабинет, где проверяли грудную клетку и легкие, и я избавил пожилого врача Риджуэя от половины работы, осматривая каждого второго призывника.

— Вы мне очень помогли, коллега, — признательно сказал он.

Большинство обследуемых я находил годными к службе, но иногда освобождал одного-другого, просто чтобы не казаться странным. Сперва я велел каждому задерживать дыхание и произносить: "ми-ми-ми-ми-ми", пока не заметил, что доктор Риджуэй с интересом на меня поглядывает. Сам он просил их сказать: "ух", а иногда ни о чем не просил. Однажды я наткнулся на парня, который, как обнаружилось позднее, проглотил часы, чтобы врачи подумали, будто у него внутри что-то не в порядке (очень распространенная хитрость: глотали гвозди, шпильки для волос, пили чернила и что хотите, лишь бы увильнуть). Я понятия не имел, какие звуки можно услышать в стетоскоп, и поэтому тиканье часов меня сперва не удивило, но я всё же решил обратиться к доктору Риджуэю за консультацией, потому что никто из призывников больше не тикал.

— У него что-то тикает внутри, — сказал я доктору.

Он посмотрел на меня с удивлением и нечего не ответил, а потом выстукал его, приложил ухо к груди и, наконец, воспользовался стетоскопом.

— Здоров, как доллар! — заключил он.

— Послушайте ниже, — попросил я его.

Парень показал на свой живот, а Риджуэй свысока смерил его презрительным взглядом:

— С этим обращайся к брюшному, — сказал он и отошел.

Через несколько минут к этому парню подошел доктор Блайт Бэлломи и послушал. Он не сморгнул глазом и не изменил мрачного выражения лица:

— Вы, молодой человек, проглотили часы, — сухо сказал он.

Призывник покраснел.

— Нарочно? — спросил он доктора неуверенно и смущенно.

— Этого я не знаю, — ответил тот и пошел осматривать других.

Я проработал в призывной комиссии почти четыре месяца, пока мне не перестали приходить повестки. Я не мог уехать из города, а поскольку продолжал в нем жить и безотказно являлся на освидетельствования, хотя осмотрами занимался я сам, то считал, что обвинять меня в уклонении от призыва оснований нет. Днем я был зазывалой в парке с аттракционами. Управляющим там был долговязый диковатый малый по имени Байрон Лэндис. Несколько лет назад он из озорства взорвал динамитом комнату отдыха в ратуше. Ему нравилось вылить ведро воды на спящего, а однажды его чуть не арестовали за прыжок с самодельным парашютом с крыши страховой компании.

Раз утром он спросил меня, не хочу ли я прокатиться с ним на новом "Алом торнадо": крутых и волнистых "русских горках". Я не хотел, но боялся, что он может подумать, будто я боюсь, и я пошел кататься. Было десять утра, и поэтому в парке никого не было, кроме рабочих, уборщиков и концессионеров в рубашках без пиджаков. Мы залезли в длинную гондолу и, пока я высматривал, кто придет и покатит нас, мы вдруг поехали. Я обнаружил, что Лэндис сам управлял снарядом. Выскочить было уже поздно, мы со стуком и тряской въехали на первый крутой подъем, а потом полетели с другой стороны стремглав вниз под углом и со скоростью восемьдесят миль в час.

— Не знал, что ты умеешь водить эту штуку! — гаркнул я на ухо напарнику, когда мы взлетали по шестидесятиградусной дуге прямо в космос.

— Я тоже этого не знал! — гаркнул в ответ он.

Под грохот и ужасающий свист воздуха мы рухнули в непроглядную Пещеру Тьмы, вырвались из нее и снова провалились у Прыжка Моногана, названного так, потому что рабочий по имени Моноган вынужден был прыгнуть отсюда, когда, во время испытания горок, оказался между двумя несущимися друг на друга тележками. Катание, хотя кончилось удачно, оставило во мне неизгладимый след, и не будет даже преувеличением сказать, что добавило в мою жизнь остроты. Благодаря ему я кричу во сне, ненавижу лифты, хватаюсь за аварийный тормоз в машине, которую ведет другой, лежа, ощущаю себя птицей в полете, а в иные месяцы мой желудок не принимает никакой пищи.

В последние два вызова в призывную комиссию я опять стал осматриваемым, потому что мне надоело быть осматривающим. Ни один из врачей, бывших так долго моими коллегами, меня не узнал, даже доктор Риджуэй. Когда он осматривал мою грудь в последний раз, я спросил, не помогал ли ему раньше другой врач. Он вспомнил, что правда, помогал.

— А он не был на меня похож? — спросил я.

Доктор Риджуэй посмотрел.

— Вроде нет, — сказал он. — Тот был повыше.

(Во время освидетельствования я был без ботинок).

— Хороший пульмонолог, — заметил Риджуэй. — Он ваш родственник?

Я подтвердил, и он направил меня к доктору Куимби, осматривавшему меня уже раз пятнадцать. Куимби дал мне какой-то простой текст для чтения.

— Да куда тебе в армию с таким зрением! — сказал он.

— Я и сам знаю, — согласился я.

Как-то поздним утром, вскоре после последнего освидетельствования, я проснулся под звон колоколов и вой сирен. Он становился всё громче, безжалостней и неотвязней: так пришло перемирие.

Университетские дни

Я сдал экзамены по всем предметам, кроме ботаники — осилить ботанику я никак не мог. Это потому, что надо было по несколько часов в неделю сидеть в лаборатории за микроскопом, уставившись на клетки растений, а я не мог разглядеть и самого микроскопа. Мне ни разу не посчастливилось увидеть в микроскопе клетку, что доводило профессора до белого каления. Он расхаживал по лаборатории, довольный студентами, постигшими искусство изображения сложной и, как мне рассказывали, чрезвычайно увлекательной структуры цветочных клеток. Но тут доходила очередь до меня, а я стоял как пень.

— Ничего не вижу, — мычал я.

Профессор сперва терпеливо объяснял, что нет человека, который не смог бы разглядеть клетку в микроскоп, но потом вскипал и начинал кричать, что я вижу не ее не хуже других и просто дурака валяю.

— Всё равно, цветы под микроскопом утрачивают часть своей прелести, — говорил я.

— Красоту цветов мы в этом курсе не проходим, — уточнил он. — Нас интересует только то, что я называю их механикой.

— Хорошо, — соглашался я, — только я всё равно ничего не вижу.

— Нужно постараться.

Я старательно прикладывал глаз к микроскопу и опять ничего не видел, кроме молочно-туманной субстанции. А ведь моему взору должно было предстать живое и неутомимое движение растительных клеток с четко различимыми границами.

— Я вижу что-то вроде молока, — говорил я профессору.

Это потому, что ты не навел микроскоп на резкость, объяснял он, и наводил его для меня, то есть, для себя. Я опять смотрел в микроскоп, и опять видел только молоко.

Наконец, я получил разрешение на "зачет с отсрочкой", как его называли, и через год сделал еще одну попытку. (Там обязательно надо было сдать экзамен по одной из биологических дисциплин, иначе останешься без диплома). Профессор вернулся из отпуска загорелый как негр, сияющий и полный энтузиазма до конца своих дней объяснять студентам устройство клеток.

— Ну, — радостно взглянул он меня на первом лабораторном занятии, — теперь-то мы эти клетки разглядим?

— Несомненно, сэр.

Студенты и справа, и слева, и спереди от меня видели клетки. И они не только их видели! Они, как ни в чем не бывало, зарисовывали их в свои блокноты. Я, разумеется, ничего не видел.

— Попытаемся, — сказал профессор мрачно, — произвести все возможные регулировки микроскопа, известные человечеству. Призываю Бога в свидетели: я наведу эту линзу так, что вы увидите в нее клетки, или уйду из университета. За двадцать два года, что я отдал ботанике, еще не было случая…

Он оборвал фразу, потому хотя трясся с ног до головы, как Лайонел Бэрримор на сцене, и силился сдержать этот приступ: стычки со мной отнимали у него много здоровья.

Мы перепробовали все возможные регулировки микроскопа, известные человечеству. Лишь один раз мне явилось нечто, кроме черноты и знакомого молочного тумана: с радостью и изумлением я увидел разноцветное созвездие точек, крапинок и кружочков. Я поспешно зарисовал их. Инструктор, заметив мое оживление, подошел от соседнего стола с улыбкой на устах и бровями, поднятыми в радостной надежде. Он взглянул на мой рисунок.

— Что это такое? — спросил он голосом, в котором прорезался визг.

— То, что я увидел, — ответил я.

— Нет, нет, нет, вы ничего такого не увидели! — выкрикнул он высоким голосом, совсем потеряв самообладание, и, прищурившись, заглянул в микроскоп. Голова его вздернулась.

— Это ваш глаз! — закричал он. — Вы установили линзу так, что она стала отражать, как зеркало! Вы зарисовали свой глаз!

Другим предметом, который я тоже не любил, но с которым как-то управлялся, была экономика. В расписании она шла сразу после ботаники, что никак не способствовало усвоению мной ни той, ни другой. У меня в голове они перемешивались, но не совсем так, как у того студента, что приходил на экономику прямо из физической лаборатории. Тот студент был полузащитником в футбольной команде. Звали его Боленцевич. Тогда футбольная команда Университета штата Огайо была одной из лучших в стране, а Боленцевич был одной из ее сверкающих звезд. Чтобы иметь право играть, надо было успевать по предметам, что было нелегко, потому что, если он был и не глупее осла, то явно не умнее. Профессора большей частью смотрели на звезду с прищуром и сквозь пальцы. И ни из них один не делал больше подсказок и не задавал более простых вопросов, чем профессор экономики, долговязый и робкий мистер Бассум. Однажды, когда мы проходили тему "Транспортная сеть и система сбыта" и наступила очередь Боленцевича отвечать, профессор спросил:

— Назовите виды транспорта.

Ни проблеска света не мелькнуло в широко раскрытых глазах полузащитника.

— Ну, назовите мне любые виды транспорта, — попросил профессор. — Я имею в виду любое средство или способ для перемещения из одного места в другое.

У Боленцевича был вид человека, подозревающего, что его ведут в западню.

— Вы можете назвать любое транспортное средство, движимое паром, электричеством или даже лошадью, — настаивал профессор. — Хотя бы то, которое мы выбираем для дальних поездок на суше.

Наступила глубокая тишина, в которой все неловко заерзали, включая Боленцевича и мистера Бассума.

Мистер Бассум вдруг прервал тишину удивительнейшим образом: "Чу-чу-чу-чу-чу" произнес он тихим голосом и густо покраснел, с мольбой поглядывая на аудиторию. Все мы, конечно, как и мистер Бассум, хотели, чтобы Боленцевич не отставал от группы, потому что до игр в Иллинойсе, самых напряженных и самых ответственных в этом сезоне, оставалась всего неделя. "Ту-ту-ту-ту-у-у-у…" послышался чей-то глухой стон, и мы в отчаянии подняли глаза на Боленцевича. Еще кто-то издал звук, похожий на тот, с каким паровоз выпускает пар. Мистер Бассум сам внес в эту сцену завершающий штрих:

— Динь-динь-динь! — сказал он с последней надеждой.

Боленцевич уперся взглядом в пол, пытаясь мыслить. Он морщил лоб, тер ручищи и сильно покраснел.

— Как вы приехали в колледж в этом году, мистер Боленцевич? — спросил профессор. — Чуфф-фа, чуфф-фа, чуфф-фа!

— Мине папа послал, — ответил футболист.

— А какие средства вы использовали, чтобы поехать? — спросил Бассум.

— Мине стипендию дадуть, — выдавил смущенный полузащитник низким хриплым голосом.

— Нет, нет, — сказал Бассум. — Назовите транспортное средство. На чем вы приехали?

— На поезде, — ответил Боленцевич.

— Совершенно правильно, — сказал профессор. — А теперь, мистер Наджент, не сможете ли вы рассказать нам…

Но муки, которые я претерпевал на ботанике и экономике (хоть и по разным причинам), были ничто по сравнению с моими терзаниями в спортзале. И думать об этом противно. Там не разрешали играть или делать упражнения в очках, а я без очков почти ничего не видел. Я натыкался на тренера, горизонтальные брусья, студентов из сельскохозяйственного колледжа и висящие железные кольца. В общем, получались одни толчки и никакого толка.

А еще, чтобы поставили зачет по физкультуре (без него тоже не давали диплома), надо было сдать плавание. Я ненавидел бассейн, не хотел лезть в воду, терпеть не мог тренера и не умею плавать до сих пор. Я просто договорился с другим студентом, чтобы он переплыл бассейн под моим номером (978). Это был спокойный, дружелюбный блондин под номером 473. Он бы и в микроскоп за меня охотно посмотрел, если бы это можно было подстроить. Еще мне страшно не нравилось, что при записи в спортзал нужно было раздеться и голым отвечать на вопросы, а я никак не мог чувствовать себя счастливым, отвечая в голом виде на множество вопросов.

И всё же мне повезло больше, чем одному долговязому парню с сельскохозяйственного, которого передо мной подвергли перекрестному допросу. Каждого студента спрашивали, из какого он колледжа: искусств, инженерного, коммерческого или сельскохозяйственного.

— Из какого ты колледжа? — рявкнул инструктор на малого передо мной.

— Университет штата Огайо! — без запинки отрапортовал он.

Не этот сельскохозяйственник, а совсем другой, но очень на него похожий, вдруг решил записаться на курс журналистики, решив, наверно, что если его ферма окончательно прогорит, то можно и в газете поработать. Он не понимал, конечно, что лучше бы ему упасть спиной во весь рост на набор столярных инструментов. Хаскинс не был создан для журналистики, потому что страшно смущался, когда надо было с кем-то заговорить и совершенно не мог овладеть пишущей машинкой, но редактор газеты этого колледжа закрепил за ним коровник, овчарню, конюшню и вообще весь факультет животноводства. Студент разбирался в животных, но материалы получались скучными и бесцветными. На жалкую заметочку он убивал полдня, потому что охотился на машинке за каждой буквой. Время от времени он приглашал на эту охоту помощников. Труднее всего почему-то для него было отловить буквы "С" и "Л". Редактору это в конце концов осточертело.

— Слушай, Хаскинс, — напустился он однажды, — почему мы не имеем от тебя сих до пор хоть одного жареного материальчика о конюшне? У нас двести лошадей: больше, чем в любом университета, кроме Пердью, а мы до сих пор не прочли о них ничего стоящего. Так что, чеши, брат, на конюшню и без острого не возвращайся!

Хаскинс поплелся, вернулся уже через час и что-то шепнул редактору на ухо.

— Быстро гони заметку, — оживился редактор. — Верняк! Это станут читать.

Хаскинс засел за работу и через пару часов принес отстуканный на машинке лист: двести слов о какой-то свалившейся на лошадей болячке. Первая фраза была проста, но увлекательна: "Случалось ли вам видеть нарывы на спинах лошадей в конюшне нашего факультета животноводства?"

Университет штата Огайо располагался на казенной земле, и поэтому два года военной подготовки в нем были обязательны. На занятия брали старые спрингфильдские ружья и овладевали тактикой гражданской войны, хотя уже шла первая мировая. Каждое утро в одиннадцать часов тысячи младшекурсников рассредоточивались по территории и вели наступление на корпус химического факультета. Неплохая подготовка к битве при Шило, но не имевшая ни малейшего отношения к тому, что творилось в Европе. Кое-кто подумывал, что за этим кроются немецкие деньги, но вслух такого не говорили, а то сами бы оказались в тюрьме как немецкие шпионы. Это был период грязных мыслей, отмеченный, я думаю упадком высшего образования на Среднем Западе.

Солдата из меня никогда бы не вышло. Студенты на этих занятиях были почти все мрачны и безразличны, а я вообще ни на что не годился. Однажды генерал Литтлфилд, командовавший нашим корпусом, вдруг возник передо мной на полковых учениях и сказал как отрезал: "Вы — самое большое несчастье этого университета!" Я всё же думаю, что он имел в виду мой тип, а не меня лично. На занятиях я был середнячком, но поскольку каждый год заваливал экзамен по военной подготовке и должен быть повторять курс, то оказался единственным старшекурсником в форме. В этой форме, пока она была новой, я выглядел как кондуктор пригородного поезда, но когда она полиняла и стала тесной, стал походить на комичного рассыльного из старой пьесы, что не способствовало подъему моего боевого духа. И всё же, благодаря неустанным упражнениям, я чуть не стал отличником строевой подготовки.

Однажды генерал Литтлфилд выбрал из всего полка нашу роту и, видно, решил перемешать всё в ней так, чтобы и следа от строевого порядка не осталось. Поэтому он выстреливал команды с такой быстротой, что мы и расслышать не успевали: "повзводно правое плечо вперед! повзводно левое плечо вперед! повзводно кругом! повзводно равняйсь стройся правое плечо вперед в три шеренги шагом марш!" и так далее. Уже через три минуты сто девять человек маршировали в одну сторону, а я, совершенно один, маршировал прочь от них под углом сорок градусов.

— Рота, стой! — гаркнул генерал. — Вот единственный солдат, который правильно выполнил команду!

На следующий день генерал Литтлфилд вызвал меня в свой кабинет. Когда я вошел, он орудовал мухобойкой. Я молчал, и он молчал. Мы долго молчали. Думаю, он просто забыл, кто я такой и зачем он меня вызвал, но не хотел этого признать. Он пришиб еще пару мух, пристально вглядываясь в каждую перед взмахом мухобойки.

— Застегнуть шинель! — резко скомандовал он.

Воскрешая сейчас это событие в памяти, я понимаю, что он имел в виду меня, а не муху, на которую пристально смотрел, но я продолжал стоять. Еще одна муха села на бумагу перед генералом и потирала задние лапки. Генерал осторожно поднял мухобойку. Я беспокойно дернулся, и муха улетела.

— Ты ее спугнул! — пролаял генерал Литтлфилд и сурово взглянул на меня.

Я извинился.

— Это не спасает положения! — отпарировал генерал с холодной военной логикой.

Я не знал, чем я могу помочь: разве что пригласить еще несколько мух к его столу, но ничего не сказал. Он выглянул в окно на дальние фигуры моих сокурсников, продвигавшихся по территории университета в направлении библиотеки. Наконец, он объявил, что я свободен. Я ушел. Он, видно, либо забыл, кто я, либо, зачем он меня вызвал. Может быть, он хотел извиниться за то, что назвал меня самым большим несчастьем университета, а, может быть, объявить благодарность за блестящие достижения в строевой подготовке накануне, но в последнюю минуту передумал. Не знаю и, честно говоря, какая мне разница?


Оглавление

  • Тайная жизнь Уолтера Митти
  • Интервью с леммингом
  • А дома лучше!
  • Величайший человек мира
  • Девять иголок
  • День, когда прорвало плотину
  • И еще ночные ужасы
  • Кошка пташку сторожит…
  • Леди в ловушке
  • Машина, которую мы толкали
  • На обочине неба
  • Ночь, когда рухнула кровать
  • Ночь, когда явилось привидение
  • Пес, который всех перекусал
  • Призыв
  • Университетские дни