КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Только самые близкие [Вера Александровна Колочкова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Вера Колочкова Только самые близкие

«…Бог сотворил человека правым,

а люди пустились во многие помыслы…»

( Ветхий Завет, Книга Екклесиаста, гл.7.)
Сон вспорхнул и отлетел быстрой испуганной птицей, будто невидимый кто подошел, тронул за плечо – вставай… Мария открыла глаза, привычно оторвала голову от подушки и начала подниматься, неуклюже вытаскивать себя из теплой ямы продавленного тяжестью ее грузного тела матраса. Она всегда, сколько помнит себя, так просыпалась – сама себе будильник. Как деревенский петух, в шесть утра. Так уж привыклось смолоду, с самого детства. Да и в радость были эти утренние подъемы – кто рано встает, тому бог подает. Это сейчас от них ни толку, ни прежней радости нет – отвернулся от нее, видно, бог–то. А иначе для чего мужа, Бориску, взял и прибрал к себе, а ее здесь оставил, совсем одну… Маета ж чистая. Потому как исчезла в ней с уходом Бориски земная необходимость, а богу — ему там, наверху, и заботы нет, что она будет делать с этими утренними часами, такими, бывало, приятно–суетливыми, наполненными чудесными запахами свежезаваренного чая да исходящих нежной румяностью только–только вынутых из духовки сдобных булочек, да тихим ворчанием притянувшегося на горячий хлебный дух Бориски, да радостным бормотанием улыбчивой девчонки–дикторши из маленького телевизора, что примостился на холодильнике. Не для себя же теперь эти булочки печь, в самом деле…

Горестно сгорбившись и свесив с кровати ноги, она уставилась в темное окно за узорчатой белой занавеской — сырое, холодное, ноябрьское. Другим бы и в радость поспать в такое утро, а ей – хоть глаза выколи. Поплакать хоть, что ли, — может, не все еще слезы утекли. « Эх ты, Бориска, Бориска… Что ж ты меня так подвел, бессовестный? Все же на том сходилось, что я раньше должна была прибраться, потому как несправедливо это. И моложе ты меня на целых десять лет, и здоровьем крепче — как твердый малосольный огурец бегал, молодой да ядреный. Шестьдесят пять – какой такой возраст для мужика? А вот поди ж ты… И откуда он только взялся, тот проклятущий тромб, раз – и нет человека. Живешь, живешь себе и не знаешь, каким именем твоя смерть будет называться… И что мне теперь прикажешь, дорогой Бориска, как жить, куда себя приспособить? Вот горе–то… — тихо проговорила Мария вслух, обращаясь к холодно–серому мокрому окну. – Хожу теперь по огромной квартире одна из угла в угол, аукаюсь, и нет мне нигде места…».

От пролившихся быстрых слез стало совсем уж неуютно и зябко, а может, это в квартире так холодно – плохо батареи еще топят, тепло экономят перед зимой. Вздохнув, она снова забралась под одеяло, удобно пристроила себя в знакомые, давно уже изученные изгибы продавленного матраса, закрыла глаза и начала вспоминать…

— … Какая ж ты старательная у нас, Машенька! Не санитарка, а просто золотой подарок судьбы! И все–то ты успеваешь, и морду не кривишь, и злобность профессиональная в тебе начисто отсутствует!

— Ой, да что вы, Софья Андреевна… На кого ж тут злиться–то? На больных людей, что ли? Они ж не виноваты, что свой горшок сами вынести не могут! Им–то ведь еще горше от этого.

— Ну да, ну да… Просто странно как–то. Я вот больше сорока лет в медицине и до начальников каких–никаких умудрилась дослужиться, а такую санитарочку впервые вижу. Добрая санитарка – это как еврей–колхозник, уж поверь мне… А семья у тебя большая, Машенька? Муж у тебя кто?

— А мужа нет, Софья Андреевна. Не получилось как–то, некогда было…

— Так ты одна совсем?

— Нет, не одна. Я с мамой живу. Вернее, мачеха она мне… А еще с сестрицей младшей, по отцу сводной, и с дочкой ее. Много нас, кое–как в квартире помещаемся – по головам ходим…

— Не замужем, значит… Эх, и куда только мужики смотрят? И я вот своего Бориску никак женить не могу! Не хочет, зараза, и все тут! Слишком я его опекала да любила всю жизнь, шагу ступить самому не давала, совсем испортила. Когда поняла свою ошибку, уж поздно было. Тридцать лет балбесу, а все по разовым бабам прыгает да под моей юбкой прячется! Пристроить бы его вот за такую, как ты… А тебе сколько лет, Маруся?

— Да много. Сорок уже.

— Да… И в самом деле много. А жаль!

— Да не расстраивайтесь, Софья Андреевна! Женится еще ваш сын. Он у вас красивый такой парень, видный…

— А ты где его углядеть успела?

— Так он приходил как–то сюда, в больницу, спрашивал у меня, как вас найти. Я его прямо до вашего кабинета и проводила. Вот тогда и разглядела…

А через неделю Бориска сам нашел ее в больнице. Она издалека его приметила – идет по коридору весь растерянный, головой вокруг вертит, как птенец, из гнезда выпавший…

— Извините, а вы не подскажете, где мне найти Машу Потапову?

— Я Маша Потапова.

— Вы?! — разочарованно выдохнул он и отстранился даже, с испугом вглядываясь в ее широкое простое лицо со стянутым белой косынкой лбом и красными от работы щеками.

— Ну да, я… А что? Вас Софья Андреевна за мной прислала, наверное? Я слышала, инсульт у нее…

— Да…Да, мама меня за вами прислала. Вы не могли бы к нам зайти сегодня? Она очень просила, чтоб вы пришли!

— Конечно! Конечно, зайду! А как она?

— Плохо. Вся правая половина тела парализована. Лежит вот…

— Так а в больницу–то почему ее не привезли?

— Да не хочет она! Уперлась – и все тут. Всю жизнь, говорит, в больнице провела, а умирать, говорит, дома буду… А вы точно придете? А то я подрастерялся как–то – все из рук валится, она сердится…

— А вот прямо сейчас и пойду! Домою только нижний коридор, да ординаторскую еще…

— Спасибо вам, Маша.

Он церемонно поклонился и пошел прочь по блестящему, только что вымытому ею линолеуму больничного коридора. « И впрямь недоразвитый мужик, — подумала она, глядя на его согнутую спину и узкие женские плечи. – Ишь как идет – будто упасть боится… А личико красивое, нежное, как у бабы…»

Уже через полтора часа она, глотая жалостливые слезы, сидела на стульчике у постели Софьи Андреевны, пытаясь изо всех сил разобрать и сложить в слова эмоциональные, с трудом издаваемые ею плавающие невнятные звуки, и гладила ее тихонько по правой руке, безвольной сухой плеточкой лежащей поверх одеяла.

— Софья Андреевна, да вы не торопитесь так, успокойтесь… Вы говорите помедленнее…

Что? А–а–а… Ну–ну, поняла… Пожить у вас… Кому пожить–то? А–а–а… Мне пожить! Понятно… Работа? Какая работа? Нет? А–а–а… С работы уйти? Мне? Вы хотите, чтоб я прямо вот тут у вас жила? И за вами ходила? Ой, не волнуйтесь так, пожалуйста! Поняла я, поняла… Что ж… Хорошо, Софья Андреевна… Я завтра же уволюсь и перееду к вам…А сейчас давайте–ка я каши сварю да белье поменяю… И проветрить надо – душно тут у вас…

Так она и поселилась в одночасье в этой огромной пятикомнатной квартире с высокими потолками и большими арочными окнами, и прожила в ней следующие положенные жизнью тридцать пять лет – вроде много, а как пролетели–то незаметно… А тогда, в первый же свой проведенный здесь день, устав от хлопот по уборке–стирке–готовке и присев на тот же стульчик возле кровати Софьи Андреевны, она вдруг услышала старательно ею произнесенное:

— Иди к нему…

— Что? Что вы говорите?!

— Иди к нему! – сердясь и краснея, с трудом проговорила Софья Андреевна, показывая здоровой рукой в сторону Борискиной комнаты. — Ну?!

— Что вы… Зачем это? Он спит уже, наверное! — забормотала она испуганно, хотя как–то сразу поняла, для чего она ее туда посылает…

— Иди! Ну! Он же ждет.

— Да как же, Софья Андреевна, неправильно это…

— Иди, иди, Машенька! Он и в самом деле ждет – говорили мы с ним…

На ватных ногах, ничего не видя перед собой, дошла до двери Борискиной спальни и даже потучала–поскреблась вежливо дрожащей рукой. Сглотнув от волнения воздух, потянула на себя дверную ручку, тихо вошла и остановилась, пытаясь сквозь темноту разглядеть хоть что–то.

— Ну, чего ты, как не родная… — прозвучал из другого конца комнаты его грустно–насмешливый голос. – Раздевайся, ложись давай. Матушку мою все равно не переспоришь. Знает ведь, что я теперь ей возразить не смогу… Иди сюда, Маша…

— Так, наверное, не надо ничего такого, Борис… Давайте я вот тут в кресле лягу, оно же раскладывается, кажется…

— Как это – в кресле? Нет уж! Ты чего, испугалась? Не бойся!

— Ну что вы…

— И перестань выкать! Я тебе кто? Я тебе с сегодняшнего дня муж, можно сказать, а не посторонний какой человек! Вот такие дела, Мария моя ненаглядная… Иди сюда! Ну?

— Я не могу так…

— Как?

— Вот так, сразу…

— О, господи… Что ты как девчонка малолетняя – цену себе набиваешь, что ли? Или… Постой! У тебя вообще мужик–то был когда–нибудь?

— Нет…

— О, господи! Вот это я влип так влип…

Даже сейчас, по прошествии долгих тридцати пяти лет, она покраснела и стыдливо уткнулась в подушку, вспомнив ту первую их с Бориской ночь. Какой же она неуклюжей бабой оказалась — и смех, и грех… А Бориска молодцом проявился и сразу духом будто воспрял, настоящим мужиком себя почуял рядом с ее перепуганной неуклюжестью, и обращаться с ней стал этак свысока да ласково–насмешливо, как со своей, с близкой… Софья Андреевна просто нарадоваться на него не могла. А только по–настоящему жениться Бориска не захотел ни в какую. Уж как мать его уговаривала, как сердилась — нет, и все. Это уж потом он сподобился, когда померла она. Так уж сложилось — надо было обязательно пойти да и расписаться… Они ведь пять лет уже вместе прожили, пока померла Софья Андреевна. Привыкнуть она к нему успела, полюбила даже. И Бориска быстро привык к обиходу, к пирогам да к чистым рубашкам, и к характеру ее тихому да беззлобному. Куда пошел да откуда поздно заявился — никогда у него не спрашивала, как другие бабы делают. А только как померла Софья Андреевна, маетно ей стало там жить. Испугалась чего–то. А что? Было ведь чего бояться–то. Бориска – парень видный, мог бы запросто себе какую–никакую молодуху в дом привести. Вот и пошла она к своим советоваться – как же ей теперь дальше свою жизнь определять… А мачеха с сестрицей Надей на нее вдруг глаза вытаращили – ты чего, мол, Мария, с луны свалилась? Они еще год назад ее, оказывается, из квартиры выписали. Настенька, дочка Надина, тогда замуж вышла, и мужа ее прописывать никак не хотели – народу, мол, и так много на их убогих квадратных метрах числилось. Вот они ее и вычеркнули и даже не сказали ничего. Чужая она им, одно слово. Как ни старалась своей стать, а все равно чужая. Вернулась от них – заплакала, потом Бориске все и рассказала, как есть. Вот тогда он и решился на все это – и женился, и прописал в хоромах своих пятикомнатных. Сгоряча, конечно, решился, от обиды на ее родню: раз, мол, такие вы сволочи, так нате вам. Раз метров квадратных своих пожалели, вот и обзавидуйтесь теперь — у Марии, жены моей, этих самых метров будет — хоть выбрасывай. Только вот фамилию свою взять не разрешил, так и жили дальше: он – Онецкий, она – Потапова… Такой он и был, Бориска, весь в этом. Царствие ему небесное, хороший был мужик. Только что ж ей теперь в этих метрах–то делать, блудить в них, что ли, как в лесу, целыми днями… Такая квартира огромная – и она одна в ней всего и прописанная…

Тяжко вздохнув, она медленно разомкнула набрякшие от слез веки. В комнате было уже совсем светло, как может быть светло туманным ноябрьским утром: тускло–серо да неприютно, какой уж там свет…

В тоскливую тишину квартиры вдруг ворвалась пронзительно–трескучая музыка дверного звонка – надо же, пришел кто–то. И про нее вдруг вспомнили – надо же. А она лежит тут, слезами подушку мочит и даже булочек утренних не напекла — вот стыдоба какая. Гости к ней, а у нее и булочек нет…

***

— Тетя Маша, случилось что? Почему не открывали так долго? – спросил от порога Славик, аккуратно расстегивая молнию на мокрой кожаной куртке. — Я уж волноваться начал…

— Заходи, Славик. Сейчас я чаю сделаю…

— Да я ненадолго, тетя Маша. Я, собственно, на минуту, по делу…

— Проходи на кухню! Я сейчас. Какие дела от порога делаются?

— Да? Ну, хорошо…

Славик аккуратно снял начищенные до блеска ботинки, так же аккуратно поставил их на полочку – носами к стене, пяточка к пяточке… Пригладив у зеркала реденькие прядки длинных, будто салом смазанных волос, продольно закрывающих большую шишковатую лысину, прошел на кухню и сел на стул, предварительно со вниманием осмотрев его сиденье.

Почему–то не любила она Борискиного племянника. Вот не любила – и все тут. Сама себе не могла объяснить этой своей неприязни. Вроде мужик как мужик – молодой, аккуратный, вежливый… Потому и старалась изо всех сил всегда быть с ним поласковей – не дай бог, догадается…

— Славик, тебе чаю покрепче? А может, ты есть хочешь? Так я быстро яичницу спроворю!

— Нет, тетя Маша, не надо яичницу. Я вот, собственно, зачем пришел… Надо бы с квартирой что–то срочно решать, тетя Маша.

— А что решать? – оторопело уставилась она на него.

— Ну, вы же здесь одна теперь прописаны… Мало ли! Случись с вами что — и пропадет квартира…

— Ну да, ну да… — согласно закивала она ему, наливая заварку в большую чашку с яркими золочеными цветами.

— Это хорошо, что вы все правильно понимаете, тетя Маша. Квартира эта моя по всем законам, так ведь? Всегда в ней только Онецкие жили! И бабушка с дедушкой мои, и дядя мой… Вы–то вообще случайно здесь оказались. Кто ж думал, что дядя Борис раньше вас… И предполагать не могли… Просил же его – приватизируй быстрей да завещание напиши! А он все — потом, потом…

— Да что–то я не припомню, Славик, чтобы он тебе обещал чего. Ты и племянником–то ему только двоюродным приходишься. А я здесь, слава богу, уже тридцать пять лет живу…

— Ну и что? – напрягся вдруг Славик. — Что вы этим хотите сказать?

— Да ничего, ничего… Ты прописаться, что ль, хочешь?

— Ну да… Как член семьи. А потом приватизировать ее сразу на меня надо… Чего ее по долям делить? Хлопоты одни… Я вот уже и бланк специальный заполнил, вам только расписаться надо – вот тут и вот тут…

— А меня куда, Славик? На кладбище свезти?

— Ну, зачем вы так? Как были прописаны в ней, так и будете прописаны. Как жили, так и будете жить. Даю вам слово порядочного человека…

— Хорошо, Славик. Вот сорок дней отведем по Борису, дядюшке твоему, и пойдем – пропишу я тебя.

— Так это что, через месяц только?

— Выходит, через месяц.

— А раньше нельзя?

— Нет. Соберемся все на поминки – только самые близкие, – тогда и решим…

— Да что, что решим–то? И так ведь все понятно! – начал раздражаться Славик. – У дяди Бори, кроме меня, и нет больше никого!

— Вот и хорошо, вот и ладно… Ты пей чай, Славик! Остынет…

— Да некогда мне! Тетя Маша, я ведь к вам с другого конца города еду не просто так… На улице дождь, между прочим, и холодно! Мне что, больше делать нечего? А вы – чай… Давайте лучше сходим в паспортный стол, от вас заявление примут – и все…

— После, Славик, после…

Он снова с силой провел рукой по приглаженным на шишковатой лысине волосам, будто пытался впечатать их туда намертво, выпил залпом остывший чай, улыбнулся ей через силу одними губами.

— Ну, хорошо, тетя Маша. Спасибо, пойду я…

Вот не любила она его! Вроде и прав он во всем, и в самом деле у Бориски он один и есть племянник, хоть и двоюродный, а не лежит душа… Потому и уперлась с этой пропиской – сроду так ни с кем не вредничала. И вообще, у нее и своих племянниц двое имеется – Настенька и Ниночка, дочки ее сестер сводных, Нади и Любы… Может, им тоже надо…

Проводив Славика, она вернулась на кухню, села за стол, снова задумалась. Вот ведь как господь рассудил странно — и Надю, и Любочку давно уже к себе прибрал, а она все живет и живет. А ведь старше их на пять лет почитай, и нянькой им обоим честно выслужила…Ее тогда уже десятилетнюю отец из деревни привез в новую свою семью – у него на заводе квартиры в новом доме для передовиков производства распределяли, а с ней, с Марией, семья получалась уже как бы и многодетная. И дали им тогда не просто комнату в коммуналке, как всем, а целую квартиру. Да еще и двухкомнатную — настоящая роскошь, невиданное счастье по тем бедным временам. Хотя и не понимала она тогда ничего такого, в деревне выросла с самого своего рождения, и школу–четырехлетку там же закончила. В тягость ей была вся эта городская жизнь, так хотелось в свои родные вятские Фалёнки вернуться… Отец ее туда, к дедушке с бабушкой, совсем крохой привез, потому как померла его первая жена, ее, стало быть, родная мать, в родах. Как довез живую – одному только богу известно: молока–то ему в роддоме дали в дорогу, да скисло оно сразу. Бабушка рассказывала — и не надеялись, что она выживет. Отец, как ее привез, так больше и не появился в деревне ни разу, только письма слал, в которых с гордостью новой женой похвалялся, учительницей музыки – профессия для деревни по тем временам и правда неслыханная. И про народившихся в новом браке дочек–погодок писал – Наденьку и Любочку… А через десять лет и сам заявился — чтоб, значит, в город ее с собой увезти. Она тогда впервые его и увидела. И было это в мае сорок первого года…

А в начале июня все они в новую двухкомнатную квартиру и въехали: и отец, и новая жена его, большеглазая и худосочная музыкантша с неприлично тонкой осиной талией, по моде перехваченной узеньким фасонистым поясочком, и сестренки ее сводные, Наденька с Любочкой, хорошенькие пухлые девочки с белыми бантами – красота просто неописуемая. Она среди них смотрелась, как их фалёнская коза Сонька среди пасхальных куличей. Тяжело и неуютно ей было среди них – в деревню хотелось… Хотя мачеха, надо отдать ей должное, приняла ее хорошо. Не как родную дочку, конечно, а скорее, как наперсницу да в хозяйстве помощницу. Разница–то в возрасте у них – и пятнадцати лет не было. А в некоторых вопросах она и вообще попроворнее мачехи была. Да и не в некоторых, а во многих. И то — чего с нее, с музыкантши, стребуешь… Так что когда отца с первых дней войны на фронт забрали, вся забота по выживанию легла на ее тяжелые крестьянские плечи: и чтец, и жнец, и на дуде игрец… Хотя на дуде нет, пожалуй. Какой уж там игрец – она к мачехиному пианино и близко подойти робела. Пыль с него смахивала – руки от страха дрожали. А когда Надя или Любочка музицировать за него под руководством мачехи садились – аж обмирала вся от благоговения: надо же, такие маленькие пухлые у них пальчики, а как ловко туда–сюда по беленьким лаковым досточкам бегают, прямо загляденье одно…

Потом, правда, пришлось им пианино продать. Есть совсем нечего было. Ртов–то много, а работала она одна – на отцовском заводе снаряды делала целыми сутками. Мачеха тоже с ней сунулась работать – да где там… На третий день уже в обморок от усталости свалилась, на этом вся ее работа и закончилась. А ей, Марии, хоть бы что – сказалась деревенская закалка. Все свое детство и за огородом, и за коровой ходила, и летом босиком по земле бегала, и зимой в лапоточках–то тоже спокойно не прогуляешься…

Похоронка на отца пришла в конце сорок четвертого. Она на заводе была две смены подряд, не знала ничего. Домой кое–как от усталости притащилась, а там – горе… Мачеха лежит на кровати бледно–синяя вся, не живая почти, а Наденька с Любочкой вокруг нее суетятся, уревелись все от страха. Решили – померла их мамка.

Ну что с нее возьмешь — музыкантша, она и есть музыкантша! Нет чтоб о детях подумать — улеглась, переживает… У других, значит, не горе, а у нее одной – горе. Пришлось ей тогда, после двух–то рабочих смен, и с мачехой отваживаться, и кашу девчонкам варить, и сопли им вытирать, и за водой на дальнюю колонку идти… Так и тащила потом их всех на себе много лет, как Фалёнская их лошадь Фрушка. Хорошая была лошадь, крепкая… Ее поначалу их школьный учитель по–мудреному Фру–Фру назвал – в книжке про Анну Каренину такое имя вычитал – так, говорил, лошадь ее полюбовника звали… Хороший мужик был учитель–то, грамотный. Из тех еще, из графьев. Когда она с отцом уезжала, все говорил – учись там дальше, Маруся, в городе неученому трудно. Да где там… Какая ей с ними была учеба, надо ж было кормить–одевать как–то всю ораву. Мачеха хоть и поднялась потом быстро, а характер от переживаний у нее сильно испортился — капризная стала да нервная. Чуть что не по ней, тут же краснеет и визгливо кричать да трястись начинает – смотреть тошно… Ну да ничего. Сама дурой безграмотной осталась, зато сестренки образование получили: Наденька техникум пищевой закончила, а Любочка так и вообще в институте выучилась, еще название у него мудреное такое – никак она его не запомнила. И жили не хуже всех, чего уж там, и Любочку замуж по–людски выдали, и свадьбу умудрились сыграть, и даже приданое какое–никакое справить, чтоб ей к мужу в дом не с пустыми руками войти, как сироте казанской… Потом вот дочка у нее родилась, Ниночка. А Наденька без мужа родила – и тоже ничего. Крепенькая такая девчонка получилась, Настей назвали. Так и жили – она с мачехой в одной комнате, Надя с Настей – в другой… Это потом им всем тесно стало, когда Настена подросла да начала потихоньку Надю к ним в комнату оттеснять. Вот тогда они ссориться и начали: Надя на мачеху сердится, мачеха – на нее, на Марию… Так что она даже и с охоткой к Софье Андреевне с Бориской тогда переехала. Вещи собирала – Настена визжала от радости… А потом они вообще ее выписали, и прошлось Бориске на ней жениться, чтоб сюда прописать. Вот и получается — нет худа без добра… А через год и мачеха померла. И Наденька с Любочкой совсем молодыми померли. Сейчас в той квартире Настя со своей семьей так и живет — троих детей нарожала от своего Николая. А вот у Ниночки – Любочкиной дочки – вообще деток нет. Зато живет богато да красиво – так только в кино показывают. Муж у нее этот… Забыла, как это по–модному… А, бизнесмен. Вот как. А видятся они с ней редко, племянницы Настя с Ниночкой. Можно сказать, и вообще не видятся. Да и то – для чего им, она и не обижается вовсе. Они ж девки грамотные, зачем им около старухи сидеть. Было бы у них все хорошо – и слава богу…

***

— А, это вы, мама… Проходите…

Настя захлопнула за вошедшей в тесную прихожую свекровью дверь и заторопилась на кухню, откуда по всей квартире разливался запах подгорающего на сковородке лука.

— Черт… Забыла огонь убавить… — всплеснула она полными дряблыми руками и, сунув руку в варежку–прихватку, быстро сняла сковородку с огня, чтобы отправить ее чуть подгоревшее содержимое в огромную кипящую кастрюлю с борщом. – И принесла ее опять нелегкая, — тихо приговаривала она, соскребая ложкой со сковородки остатки борщевой приправы, – итак никакой радости в жизни не вижу, еще и с ней общайся теперь… Ходит сюда подарком судьбы, командует, как у себя дома…

— Идите, мама, на кухню… — стараясь изо всех сил придать голосу побольше сладости, крикнула она в сторону прихожей. – В комнате Николай после ночной смены спит…

Свекровь, пыхтя, протиснулась в узкий кухонный проем, тяжело опустилась на хлипкую белую табуретку.

— Ой, задохнулась совсем, пока к вам на пятый этаж поднялась… Ступеньки у лестниц такие высокие! Сейчас уж таких не делают нигде…

— Да, дом у нас старый, довоенный еще, – повернулась к ней от плиты Настя. – Зато полезно – гимнастика каждый день!

— Да что–то не впрок тебе та гимнастика–то, девка. Вон как раздобрела да разрыхлилась – рано ведь еще, молодая вроде…

— Да какая молодая, что вы, мама! Мне в этом году уже пятьдесят будет. И троих детей родила – тоже на комплекции сказалось… И питаемся мы не ахти как – суп да хлеб, и вся наша еда. Денег же нет совсем!

— А что, Николаю так зарплату и не дали?

— Нет. Пятый месяц уже пошел – и ни копейки. Я скоро с ума сойду…

— Так он же не виноват!

— Да кто его обвиняет–то? – со звоном опуская на кастрюлю с борщом крышку, в сердцах произнесла Настя. – Никто и не обвиняет… А только жить совсем без денег я не умею. Нервы уже измотаны до последнего! Ждешь, ждешь эту его зарплату, и конца краю не видно, как будто и не будет ее никогда… И увольняться теперь обидно – в этом я его понимаю… Уволится – вообще ничего не дадут. Получится – за спасибо на работу ходил…

— А права не имеют! Ты что! Как это не дадут?

— Сейчас времена другие, мама, бесправные. В ваше время такого не было – и радуйтесь себе потихоньку…

— И что теперь делать?

— А не знаю! Руки опускаются. Девки вон на зиму раздеты совсем, каждый день с меня деньги на обновы требуют. А где я им возьму? Из колена выколю? Хотела опять у Нинки денег поклянчить, да она уехала куда–то… Вечно ее дома нет! Вот ее Гошке свобода – води баб – не хочу!

— Так у твоей Нинки сроду и денег–то не выпросишь. Сестра называется…

— Ну да, это так. Денег она давать не любит. Сунет какие–нибудь обноски свои, и радуйтесь… Хотя девки мои и этим бывают счастливы. У нее обноски–то все фирменные, в дорогущих магазинах купленные, не с китайского рынка!

— А Костик, сынок твой любимый, почему не работает? Тридцать лет уже обалдую – все никак в жизни определиться не может!

— Ну, Костик… Он же работу не может по специальности найти…Сейчас с работой вообще не просто! Найти–то, конечно, можно, да только нормальные деньги не везде платят… Зато он халтурит где–то. И денег на продукты мне все время подкидывает. Нет, Костика вы не обижайте, он у меня хороший…

— Давай, защищай любимого сыночка! Мужик все равно должен каждый день на работу ходить! А он у тебя, смотрю, все ночами где–то блыкается…

— Зато муж у меня каждый день на работу ходит! А толку? Денег как не было, так и нет. Вот и живем – переругались все к чертовой матери. А Костика моего не трогайте! У парня даже и угла своего здесь нет. Девки его к себе в комнату не пускают, а с нами ему и самому неловко…Живет, как пасынок приблудный, спит за шкафом в нашей с Николаем спальне… И с женитьбой не везет парню — все невесты какие–то без места попадаются. А если с местом – так мой Костик им и не нужен вовсе, им богатого подавай…

— Да, тесно у вас…

— Не то слово, что тесно! Ужас просто! А если девки еще и замуж повыскакивают? А мужиков с готовыми квартирами сейчас и днем с огнем не сыщешь! Что тогда? Сюда их приведут?

— Слушай, а эта твоя тетка, сестра материна… Мария, кажется? У которой муж недавно помер… Она ведь одна осталась? И квартира там вроде большая…

— Ой, я не знаю… Там ее муж, наверно, распорядился ей как–то…

— Да ничего не распорядился! Когда по матери твоей годину справляли, я к ней подсаживалась, все выспрашивала… Они там вдвоем с мужем тогда были прописаны, и все, и больше никого. И приватизировать вроде не собирались… Ты узнай у нее как–нибудь!

— И в самом деле… Я как–то и не думала никогда…

— О чем ты не думала, мамочка? – спросил заглянувший на кухню Костик. – Думай меньше – голове легче… Привет, бабуля! А пожрать у нас что–нибудь найдется? Пахнет вкусно…

— Да, да, сынок, садись, я борща наварила! Сейчас налью…

— Кость, а ты бабку Марию–то помнишь? Сестру старшую бабы Нади? – повернулась к нему свекровь.

— Это у которой недавно муж умер? А как же! Страшная такая старушенция с длинным носом крючком… Помню, конечно. А что?

— Да мы тут с твоей матерью рассуждаем про ее квартиру…

— А что такое?

— Да нельзя ль туда прописать кого? Там же у нее такие хоромины огромные! Я сама–то не знаю, не бывала ни разу, но говорят – шибко замечательная квартира, аж пять комнат…

— Ой, а мы же с ней нехорошо тогда поступили, с тетей Машей–то… — задумчиво протянула Настя. – Мы ведь ее тогда выписали и не предупредили даже… Помните? Чтоб Колю вашего прописать…

— Помню! И что? Мой Коля на тебе иначе и жениться не хотел! Не мой, говорит, ребенок, и все! Я кое–как его тогда к вам сюда и спровадила…

— Это я, что ли, не его ребенок? – насмешливо спросил Костик, увлеченно размешивая сметану в багровой жиже борща. – А, бабушка?

— Ой, дура я старая… Чего брякаю сижу – сама не знаю!

— Да ладно… Мам, а эта тетка твоя, она и в самом деле тогда обиделась?

— Да нет… Не знаю даже… А вообще, она и необидчивая вовсе. Я ведь сильно вредная да беспокойная росла, а она ничего – все от меня терпела… Да если честно, она одна и занималась мной – маме да бабушке некогда было. И покрикивала я на нее, и капризами изводила – все сносила! И все только Настенька, да деточка, да лапушка…И готовила, и стирала, и деньги тайком совала…Вообще–то хорошая она тетка, безотказная. Не знаю, почему мама с бабушкой ее своей так и не признали… Надо как–нибудь съездить к ней, попроведать. И про квартиру эту выяснить заодно…

— Да ладно, мам, не стоит. Зачем? – тихо произнес Костик. – Если вы так нехорошо с ней поступили, я думаю – не стоит тебе даже и заикаться про эту ее квартиру… Тем более, они наверняка ее давно уже в собственность оформили да завещали какому–нибудь мужниному родственнику…

— Как это – не стоит? – колыхнулась на своем хлипком стуле свекровь. – Ты что это говоришь такое, Костька? Поезжай, Настена, завтра же и поезжай…

— Так с чем ехать–то, мама? Мне даже и гостинца ей купить не на что! Может, вы мне хоть немного денег взаймы ссудите, а?

— А у меня откуда? Ты чего говоришь–то, окстись… Вон, с сыночка своего деньги справляй! Сидит на шее спиногрызом, а отец на него работай…

— Бабушка, а как твой геморрой? Болит? – с преувеличенным вниманием, резко перебив ее на полуслове, спросил вдруг Костик, явно пытаясь придать голосу побольше родственно–трогательной заботы.

— Ой, болит, Костенька… — сморщила губы свекровь. – Ни днем от него покою не вижу, ни ночью… Врагу не пожелаю…

Во всех подробностях она начала рассказывать о мельчайших оттенках своих болезненных ощущений, не замечая, как по макушку погрузился в свои мысли заботливый внук, как с опасливой укоризной уставилась на сына Настя, испуганно прижав ладонь к губам. Поймав на секунду его насмешливо–отсутствующий взгляд, свекровь тут же и осеклась на полуслове, вскинулась обиженно:

— Да ты никак смеешься надо мной, Костька?

— Да не смеется он, мама, что вы… — загородила сына мощным туловом Настя. – Какой тут смех может быть! И у меня вон тоже геморрой не на шутку разыгрался…

— Да? – обрадовано повернулась к ней на стуле свекровь. — Правда?

— Правда, правда…

— А и то, а и пора! – с удовлетворением констатировала старуха. – Чай, не девушка уже молоденькая, узнаешь скоро, почем фунт старости–то продается…Вот вспомнишь теперь меня! Ну и ладно, ну и хорошо, пойду я, нето…

Она тяжело сползла со стула, опираясь о край столешницы, поковыляла на отекших ногах в прихожую. Настя проводила ее до дверей, вернулась на кухню к Костику.

— Мам, как ты ее терпишь столько лет, я не понимаю? Полное ведь убожество! Ты посмотри только, как мало этой старушке нужно для счастья — чтоб у другого такая же болячка была. А особенно у близкого… Эх, мерзок человек по сути своей…

— Да ладно тебе, сынок! Жалко, что ли? Надо ж мне было ей приятное сделать. А то вообще отсюда никогда бы не ушла… Пусть порадуется немного! Когда мне плохо, ей всегда хорошо. Вот и приходится болезни себе придумывать всякие разные…

— Да… Женскую мудрость, ее умом не измерить…

— Хотя иногда так охота бывает по ее старой башке треснуть, аж руки чешутся! Ты ж знаешь, у меня б не задержалось… Да только с Николаем связываться неохота, он же за свою мамашу нас всех всмятку собьет, а тебе опять больше всех достанется!

— Мам, а что, он и правда не отец мне?

— Костик! Да что ты говоришь такое!

— А что? Может, мне так думать приятнее… А борщ классный, мамуль! Просто произведение искусства! Спасибо, я пойду. Мне позвонить надо…

— Так в комнате же отец спит!

— Да я тихо…

Он осторожно вошел в родительскую спальню, где стоял за большим шкафом и его маленький, почти детский диванчик, остановился около разложенной тахты, на которой спал отец. Не заставленное мебелью пространство комнаты только и позволяло стоять вот так, и бедному глазу не было куда упереться, только сюда – то есть в это выползающее из–под несвежей майки отвратительно–волосатое пузо, в это красное спящее лицо с открытым широко ртом, издающим противные булькающие звуки, идущие, казалось, из самой глубины отдыхающего от тяжелой физической работы организма и периодически прерывающиеся, будто еще немного, еще чуть–чуть – и задохнется этот противный мужик навсегда, и не будет у него, наконец, никакого такого отца, рабочего человека Николая Трофимыча… Постояв так минут пять и вдоволь насладившись своей неприязнью, он протянул руку, подхватил с полки старой лакированной «стенки» какую–то неказистую металлическую вазочку и, подняв ее высоко над головой, с удовольствием разжал пальцы. Вазочка, издав положенный ей при ударе о деревянный пол резкий дзинькающий звук, со звоном быстро покатилась под тахту, словно пытаясь поскорей скрыться от идущего сильными потоками в разные стороны брезгливого Костикова нахальства.

— А? Что? – испуганно открыл глаза отец, непонимающе уставившись на Костика.

— Вставай, пап. Футбол по телевизору скоро, а ты еще не ел…

— Ага! Точно, футбол же сегодня! А что, мать опять борща наварила? Чесноком пахнет…

Он резво подскочил со скрипнувшей жалобно тахты, потянулся, обдав Костика запахом немытого мужицкого тела и, громко скребя пальцами по волосатому животу, отправился на кухню, влекомый доносящимися оттуда съестными плотными запахами. Сняв трубку со старого телефонного аппарата, Костик на память набрал номер и, слушая длинные гудки, заранее улыбнулся и даже сладко потеплел глазами — на всякий случай, чтоб голос получился таким, каким надо, нежным и дружески–просящим.

— Здравствуй, моя золотая девочка Инночка! Здравствуй, дорогая! Узнала?

Выслушав ответ золотой девочки, он громко и довольно расхохотался, с опаской оглянувшись на дверь.

— Ну, конечно, моя прелесть, конечно же, мне от тебя всегда что–нибудь нужно! Умница ты моя… Да, золотко, конечно же, сволочь… Да, и засранец тоже… Ладно… Ладно…Учту…Да?

Он снова расхохотался, покивал еще головой, поулыбался ласково и, наконец, посерьезнев, деловито произнес:

— Инночка, узнай мне по базе адресок один… Потапова Мария Степановна… Да… И данные о жилплощади… Собственность или муниципалка, и сколько там народу прописано… Давай, жду…

По–прежнему прижимая трубку к уху, он медленно подошел к окну, начал вглядываться в мутные серо–синие ноябрьские сумерки. Оторвав от растущего на подоконнике цветка герани багровый лепесток, задумчиво растер его в пальцах и помахал ими перед носом, вдыхая непритязательно–классический мещанский аромат. Услышав, наконец, в трубке тот же голосок, быстро развернулся от окна и бросился к столу, схватив на ходу с полки карандаш и старую, случайно завалявшуюся здесь же газету.

— Так, пишу… Понятно… Муниципалка… Прописаны двое… Потапова и Онецкий… Ну, теперь уже одна Потапова, значит… Замечательно…Что? А, это я так, тихо сам с собою… Да, да, солнышко, я стал интересоваться старушками! Отклонения у меня такие! Сплошные комплексы! Заинтересовался вот геронтологией… Ах ты, моя остроумница!

Ладно, с меня причитается… Нет, не буду ждать, когда постареешь… Сделаю исключение. Ну все, пока, Инночка, до связи…

Положив трубку, он старательно оторвал от газеты написанный на ее белом поле адрес, аккуратно сложил полученную полоску в квадратик и сунул в карман рубашки. Снова набрав по памяти номер и уже не стараясь придать голосу никакой сладости, даже несколько грубовато произнес:

— Привет, Серега! У меня к тебе дело… Сговоримся – в долю возьму… Мне срочно девчонка из твоих нужна. Смышленая. И чтоб вид у нее был нормальный. Ну, в смысле, не ваш, не профессиональный… Да без разницы – блондинка, брюнетка… Мне не по этому делу! Главное – чтоб вид был скромный и приличный. Да откуда я знаю, где найдешь? Ищи, думай… В твоем хозяйстве телки всякие есть… Кадров своих не знаешь? Кадры в наше нелегкое время, Серега, решают все! Ну, давай, думай…Жду…

Положив трубку, он медленно вернулся к окну; сунув руки в карманы брюк, стоял, задумавшись и сузив глаза, медленно покачиваясь худым жилистым телом взад–вперед. Словно очнувшись от доносящихся нарастающей волной с кухни криков, косо усмехнулся и чуть потеплел глазами, с ленивым интересом вслушиваясь в отчаянные материнские причитания:

— А когда жрать садишься за этот стол, ты о чем–нибудь думаешь?! Ты спросил у меня хоть раз, откуда я деньги на этот хлеб взяла, сволочь? Сын у него, видишь ли, не работает!

— Не ори! Я что, виноват, что мне зарплату не платят? Я что их, ныкаю от тебя, эти деньги проклятые, что ли? – громко возмущался отец.

— Ой, все, не могу, не могу больше! Совсем вы меня изничтожили все! — громко рыдала мать. – Девки только и требуют от меня без конца, все им дай! И шмотки, и деньги на учебу, а где, где я возьму? И жрать каждый день все за этот стол садятся не по одному разу! И мама твоя приходит меня погрызть каждый день – еще и ублажай ее тут!

— А ты мою маму не трожь! Слышь, ты? Только еще раз про маму услышу, в лоб получишь, поняла? Лучше сыночка своего работать заставляй, дармоеда…

— Что? Это кто у нас тут дармоед, интересно? Пришел сюда на все готовое, еще и права качает, посмотрите на него!

— Я пришел?! Да ты сама меня сюда приволокла, когда Костьку нагуляла с кем–то! Прикрыла мной, дураком, грех свой блудный, зараза… Как дам сейчас в лоб, сразу узнаешь, кто здесь дармоед, а кто Николай Трофимович…

— Сволочь… Вот сволочь! – злобно прошептал Костик, глядя на дверь комнаты. – Дебил толстопузый! И сестрички, две лахудры, примолкли…Нет, чтоб за мать заступиться…

Он медленно пошел к двери, продолжая вслушиваться в стремительно восходящий по крутой спирали кухонный родительский скандал. Обернувшись на прозвучавшую за спиной требовательно–призывную трель телефонного звонка, тут же развернулся, бросил в трубку нетерпеливо:

— Да! Да, Серега, слушаю… Нашел? Как зовут, говоришь? Саша? Что ж, имя неплохое… Не хохлушка–молдаванка, надеюсь? Они ж оттуда прут косяками целыми… Да ладно, ладно, верю… Смышленая? Ага…Ну что ж, подойдет! Завтра я заеду, договоримся… Ну все, Серега, пока. Пойду своих разнимать, а то морды друг другу вот–вот расквасят – води их потом по больницам…

***

Странно, почему она всегда так боится летать на самолете? Просто ужас охватывает от одного вида этого монстра, остроносого чудовища с маленькими наивными окошечками, все внутри схватывается и застывает, как в морозильной камере — сопротивляется организм, и все тут. Просто отключает все свои функции и ждет, когда эта пытка опасного между небом и землей зависания кончится — такая вот странная фобия… То ли дело поезд. Едешь себе, смотришь в окошечко, мысли всякие хорошие думаешь… И страха никакого нет. Случится что, так хоть на земле–матушке умрешь, а не где–то в пространстве душа твоя затоскует да заблудится, ища выхода…

Нина отодвинула в сторону белую занавесочку, уставилась на проносящиеся за окном унылые осенние пейзажи. Нет, не впечатляет, лучше и не смотреть… Самое противное время — эта поздняя осень. Последние буйные желто–багряные аккорды музыки умирающих листьев давно уже отзвучали, а зима со своей белой торжественной радостью не тропится. И настроение соответствующее – такое же унылое и серое. И зачем она сорвалась из своего санатория на целую неделю раньше, может, и не надо было… Это Гошка ее с толку сбил, поганец. Хотя он–то тут при чем, он вообще, можно сказать, подвиг совершил – сам позвонил и честно все рассказал: звонила, мол, тебе твоя двоюродная сестра Настя, говорила, что муж у тетки какой–то вашей вчера умер… Она тогда отмахнулась от этой информации досадливо — подумаешь, какая еще тетка. Это потом ее торкнуло – какая… Золотая у них теперь с Настькой тетка–то, с огромной шикарной квартирой в самом центре города, можно сказать, козырная пиковая дама, а не тетка… И надо непременно ее, квартиру эту, без суеты и спешки прибрать к рукам, пока никто не прочухал. Там очень, очень неплохо даже можно устроиться… Сколько ж ей еще болтаться между небом и землей, как в том самолете, и бесконечно бояться этого придурка Гошки, который, она давно это знает, вот–вот готовится ей сказать – прости, мол, дорогая, пришла пора расстаться, потому как жену молодую хочу себе завести, которая родит мне, наконец, сына или дочку…

Ну не смогла она родить, что теперь делать — не всем же такое удается. Видно, господь радости земные не всей кучей на одного человека сваливает, а распределяет по справедливости: тебе – материальное благополучие, тебе — деток рожать, тебе – над другими властвовать… Вот хотя бы взять их с Настькой: в такой убогости живет ее сестрица, а детей себе аж троих наплодила. Спрашивается – зачем … А у нее, у Нины, все есть, а ребеночка бог так и не послал. Уж казалось бы, что она только не делала — и обследовалась–лечилась, и по санаториям всяким ездила, а толку — никакого. Теперь вот бойся, что какая–нибудь ушлая молодушка объявит Гошке о своей беременности, и все. И кончится на этом ее, Нинина, благополучно–сытая богатая жизнь, в которую она вросла всем своим существом и привычками и которую может вот так взять и потерять запросто. Даже подумать страшно – сердце сразу заходится… Что ей тогда – работать идти? Гошка–то особым благородством никогда не блистал и содержать бывшую жену уж точно не будет – ему это и в голову не придет…

А работать она не может. Во–первых, ни одного дня в своей жизни утром по будильнику не вставала да строгим распорядком время свое не насиловала — еще чего не хватало. Во–вторых, она слишком уж в себе не уверена, чтоб хоть какую–то карьеру сотворить. А в–третьих – слишком ленива, чтобы в работе да в карьере этой каким–то образом и нуждаться. Ее вообще в своей бездельной жизни все устраивает, все нравится до безумия… Нравится целыми днями по дорогим бутикам шляться, испытывая сладостное удовольствие от трепетной суеты вокруг своей персоны девчонок–продавщиц, торопливо несущих ей в примерочную кабинку шикарные наряды и щебечущих наперебой льстивые свои речи, нравится сидеть часами в модерновых дорогих кафешках, разглядывая подолгу таких же, как она, профессиональных бездельниц, нравится ходить босиком по теплому и гладкому паркету их двухуровневой красивой квартиры, из которой ее в одночасье могут взять и выставить с чемоданами, да, черт побери…. Она ж не виновата, что устроена так — ничего ей, кроме безделья, не надо. Да и не безделье это вовсе, а счастливое ощущение в себе пространства и неспешно перетекающего в нем, как теплый песок меж пальцев, времени… А еще – это счастливое ощущение свободы от ненавистной суеты и спешки, от постоянной, продиктованной обществом надуманной необходимости – куда бы себя приложить повыгоднее да попрестижнее… Она вообще может часами на диване сидеть и ничего не делать — ей хорошо, и все. Просто она время свое так живет, можно сказать, бережно – каждую минутку со вкусом и послевкусием пережевывает.А Гошка смотрит и шипит раздраженно: «Растение…»

А раньше ему все это нравилось. Раньше он ее любил, очень любил. И она ему по наивности своей верила. Верила даже в то, что ради безопасности его бизнеса надо всю недвижимость на его родителей оформлять… Вот же дура была. Надо было хоть на черный день себе что–то откладывать, а не тратить бездумно направо и налево. Деньги, деньги, как к вам привыкаешь… Вас уже и ощущать начинаешь по–особому, издалека, шестым каким–то чувством. А иначе почему у нее в голове щелкнуло, когда Гошка ей про этот Настькин звонок рассказал? Она сразу и не поняла – почему… А как поняла, тут же вещички свои в сумочку покидала — и на вокзал. Надо, обязательно надо прибрать к рукам этот кусочек, эту теткину шикарную квартиру… Правда, и Настька будет претендовать, конечно, знает она эту халдейку — всю жизнь с нее деньги тянет, не стесняется. И не задумывается никогда – какое ей, Нине, в сущности, дело до ее многодетных трудностей, и почему она должна отдавать свои шикарные шмотки тупым ее дочкам, которые о настоящей цене этих тряпочек даже и не догадываются? Обязана, что ли?

А про тети Машину квартиру она все знает. Случайно. Левчик, Гошкин друг, такой же хитрый бизнесменчик, одно время к ней сильно приценивался, хотел старичков на меньшую жилплощадь переселить, дав им немного денег в отступное – на наивность их рассчитывал. Место–то классное: тихий центр, дом – крепкий такой толстостенный особнячок, все кругом в зелени… Он тогда и цену реальную этой квартиры называл – она аж обалдела от такой суммы. И не призналась почему–то, что хозяева — ее дальние родственники… Словно подсказало ей тогда что внутри – молчи, мол. Хотя и расчетов на эту квартиру абсолютно никаких не было, кто ж думал, что тети Машин муж так быстро на тот свет отправится, он же моложе ее намного… А оно вон как вышло – старушка взяла да и осталась одна в хоромах своих неприватизированных, сама себе теперь хозяйка. Кого захочет, того и пропишет. А Настька–то и не знает, что квартира эта тети Машиным мужем никому не завещана. Может, и удастся ее вообще отодвинуть, навесив лапши на уши…

А тете Маше она должна теперь стать самой близкой родственницей, чтоб ближе и некуда. Как приедет – в тот же день к ней пойдет с гостинцами, с соболезнованиями, все как полагается. Эх, надо было раньше этим заниматься, да кто думал–то, что все так обернется… А надо, надо было думать, предполагать надо было варианты. И почему умной становишься так поздно, когда годы к роковому и неизбежному полтиннику приближаются? Видно, у всех баб так с возрастом происходит – красота уплывает куда–то, растворяется в пространстве, сколько ее ни удерживай, бегая по дорогим салонам, а место ее законное разум занимает, чтоб не пустовало оно зря…

Вздохнув, Нина достала из дорожной сумки красивый кожаный несессер с туалетными принадлежностями и, с силой захлопнув дверь своего комфортно устроенного СВ–купе, направилась в туалетную комнату. Как надоел этот поезд… Надо было все–таки самолетом лететь, уж перетерпела бы как–нибудь. Трясись теперь в замкнутом пространстве еще целую ночь…

Ступив ранним утром на перрон вокзала в родном городе, она поежилась брезгливо, глядя на суетящуюся вокруг толпу встречающих–провожающих, и быстро пошла в сторону привокзальной площади, где, как обычно, собирались частные водилы–извозчики. Через десять минут, радуясь отсутствию не успевших образоваться в этот ранний час пробок, хорошенькая серебристая «Ауди» лихо вывезла ее на широкий проспект, в самом конце которого, недалеко от центрального городского парка, возвышался полукругом родной дом, резко выделяющийся на фоне старых допотопных построек элитной спесью — и огромными лоджиями, и необычной формы большими окнами, и даже цветом песочно–розовым, стильно–благородным и притягивающим глаз. « Не буду звонить Гошке, что приехала, появлюсь сюрпризом. Может, обрадуется? Хотя это вряд ли… — размышляла она, глядя в залитое дождем лобовое стекло. – А вдруг он не один? Тогда надо было раньше звонить! Вот идиотка. Конечно, надо было раньше, еще с вечера…»

Сюрприза, конечно же, не получилось. Вернее, получился, только в самом плохом, карикатурно–классическом варианте. Она долго и безуспешно пыталась открыть своими ключами хитрый замок, нажимала отрывисто на кнопку звонка и снова с раздражением ковырялась в замочной скважине… Так и есть, он там не один. Уже сорок раз, наверное, на нее в экран монитора посмотрел…

Достав из сумки мобильник и сделав вызов, Нина улыбнулась как можно приветливее в глазок камеры и показала пальцем на телефонную трубку около своего уха – иди, мол, возьми свой телефон, не бойся…

— Привет! — сразу и неожиданно ответила трубка Гошиным голосом.

— Гошенька, открывай и не бойся ничего! Что ты, как маленький? Ну, хочешь, я в сторонку отойду и глаза закрою?

— А чего такого мне нужно бояться? — с вызовом, на какой–то визгливой бабской ноте проговорил Гоша. – Почему это, собственно, я тебя должен бояться?

— У тебя кто? Ксюша или Наточка? Пусть выходит спокойно и идет себе, я вообще отвернулась и от двери даже отошла, видишь?

Она и в самом деле отошла подальше, услышав шевеление открываемого с той стороны замка. Дверь тут же быстро открылась, длинноногая Гошина секретарша Ксюша порхнула мимо нее, как большая белая птица, обдав с ног до головы сексапильной волной вызывающе–цветущей юности. «Вот сучка… — выругалась тихонько, глядя ей вслед. – Зря я тебя так долго прикармливала да удобряла всячески — думала, совесть да женскую солидарность в тебе, как цветочек, выращу…» Войдя, наконец, в квартиру, улыбнулась устало стоящему в дверях кухни Гоше:

— Ну, здравствуй… Приехала вот… Девочку твою нечаянно напугала. Так по лестнице вниз сейчас припустила – как бы ноги на каблучищах не переломала!

— Да! Вот такой я сволочь! Такой вот неверный! И что?

— Такой, такой, — устало начала стягивать с себя влажную от дождя куртку Нина. — Кто ж спорит–то?

— Да? Тебе не нравится? – продолжал визгливо наступать на нее Гоша. – Так давай что–то уже будем решать! И прямо сейчас решать – чего ждать–то?

— Ну почему сразу решать? И почему сразу не нравится? Я вообще этого не сказала…

— А что, нравится, что ли?

— И этого я не говорю…

— А что, что ты тогда говоришь?

— Да ничего, Гошенька… Я вообще молчу. Понимаешь? Мол–чу…

Он резко развернулся в дверях, взмахнув тяжелыми кистями пояса красивого бухарского халата, ушел в спальню. Нина медленно прошла в большую гостиную, устало бросила тело в мягкие и ласковые диванные подушки. Увидев перед собой на низком столике открытую и едва початую бутылку «Вдовы Клико», приподнялась на локте, выбрала из двух стоящих рядом высоких стаканов тот, которому так и не посчастливилось запечатлеть на своем стеклянном боку следов ярко–красной Ксюшиной помады, наполнила его до краев прозрачной, одуряюще пахнущей богатством и роскошью жидкостью. Выпив все до дна, снова откинулась на подушки и, закрыв глаза, стала ждать, когда отойдет–отхлынет от головы мерзкая и тошнотворная обида на Гошку. А может, и не обида это вовсе… А может, и не на Гошку, а на саму себя… О, вот и дверь хлопнула – на работу ушел. Она встала, медленно прошлась по квартире, пытаясь ощутить себя, наконец, на своей законно–привычной территории. Дома было хорошо, как на родине. Все свое, близкое кругом, до боли родное… Вот на этой каминной полке из малахита всегда отдыхает глаз, над дизайном этих причудливо собранных гардин она целый месяц грузилась – всю голову себе изломала. А ковер этот снежно–белый и пушистый она всегда собственноручно чистит – никакому сервису не доверяет…Нет, не может она все это потерять в одночасье, не может, и все. Если уж и терять, только взамен на что–то. Может, не такое роскошное, но хотя бы достойно–приемлемое…

«Сейчас отдохну, приму ванну и поеду к тетке, — решила она, подходя к столику и наливая себе еще шампанского, – Или нет… Сегодня никуда не поеду. Не хочется! Сидеть около старухи мало радости… Успею еще – подушки поправлять, печально подносить лекарство… Как там дальше у Пушкина? А, вот! Вздыхать и думать про себя: когда же черт возьмет тебя? Хм…Точнее, пожалуй, и не скажешь…»

Рассмеявшись громко и пушкинскому и своему собственному остроумию, она, на ходу раздеваясь, лениво направилась в душ и, ощутив на теле упругие ласкающие его струи, решительно произнесла вслух: « А я и завтра не поеду! Вот! Завтра я — к Олежке… Соскучилась по мальчику своему – сил нет. Как он без меня тут жил, интересно? И за съемную его квартиру пора платить…А вот послезавтра – это уж обязательно… А что делать? Противно, а надо. Но только послезавтра…»

***

— Здравствуйте, бабушка! Не узнали? Я Костя, сын Насти, племянницы вашей…

Мария растерянно лупила глаза на белобрысого, улыбающегося широко и приветливо парня, стоящего по ту сторону двери. За спиной его, скромно потупив глаза, стояла маленькая, чернявая, похожая на голодного галчонка девочка в легкой коротенькой ярко–красной курточке. Надо же, Костик, Настенькин сынок… Конечно, она его помнит, как же… Только он–то каким ветром здесь оказался, интересно. Вроде и не знался с ней сроду и даже не смотрел в ее сторону, когда им, родственникам, выпадал вдруг жизненный случай всем вместе собраться – в основном на проминках, конечно… Ей даже всегда казалось, что он и не знает, кто она такая – скользнет по лицу равнодушным взглядом, и все. Вроде как забрела и забрела посторонняя бабушка помянуть усопшего, подумаешь… Да и на Борискиных похоронах его не было. Точно не было, она бы запомнила…

— Здравствуй, Костенька, здравствуй. Как же не узнаю–то? Узнаю, конечно. Ну, заходи, и кралю свою приглашай… Спасибо, что вспомнил про меня, старуху…

— Да что вы, бабушка! Я всегда про вас помнил! И мама моя тоже часто вас вспоминает добрым словом. Это вы зря, бабушка…

— Да вы проходите, ребятки! Сейчас чай будем пить! Жалко, что я булочек–то сегодня опять не напекла… Раздевайтесь да проходите на кухню, я сейчас… — засуетилась радостно Мария, засеменила торопливо по коридору, соображая на ходу, чем бы таким угостить повкуснее неожиданных гостей. — Эх, а ведь, как назло, и нет ничего такого… — с досадой пробормотала она, заглядывая в непривычное ее хозяйскому глазу пустое нутро холодильника. — В магазин–то давно уже не ходила, совсем дом забросила, балда старая…

— Бабушка Маша, познакомьтесь, это Саша – невеста моя! – Заходя следом за ней на кухню и ведя за руку девушку, гордо проговорил Костик. – Красивая, правда?

— Красивая, да… — закивала приветливо головой Мария, разглядывая девушку. — Худая уж больно только, в чем и душа держится… Вот мода нынче какая, а? На иную посмотришь – вроде еще и в куклы не наигралась, а уже заневестилась…

— И то правда, бабушка! Говорю ей, говорю… — весело затараторил Костик. – Девчонки сейчас все как с ума посходили – на диетах сидят, косточки свои нам, мужикам, демонстрируют. А на фига нам сдались их мослы, правда? Нам мясо подавай, да чтоб посочнее да пожирнее! — проговорил он уже в сторону девушки, нежно обнимая ее за выпирающие острыми косточками хрупкие плечики.

— Так, говоришь, вспоминает меня мать–то? – кротко переспросила Мария, когда они чинно уселись за наспех накрытый к чаю стол.

— Конечно, бабушка! Все время вспоминает. Вот недавно мне рассказывала, как вы с ней в детстве возились, как характер ее капризный терпели… А что, мама правда была такой? Как–то не верится даже!

— Да, было дело, Костенька… — рассмеялась тихо Мария. – Горячая росла девка, хулиганистая – оторви–да–брось, как говорится. Помню, так в школе подралась – от платья живого места не осталось! А в ту пору новую школьную форму купить – проблема целая была. Пошли мы с ней в магазин , купили материалу да и сшила я ей за одну ночь украдкой новую… Чтоб, значит, мать с бабкой ничего не прознали. Боялась она их. Наденька, сестрица моя, тяжелая на руку была: чуть что, могла такого подзатыльника дать – враз глазыньки выскочат. А бабка – так та еще с войны нервной болезнью болела, сразу трястись да криком кричать начинала… Вот и приходилось мне покрывать Настины проказы. Ой, да если все вспоминать да рассказывать – никакого времени не хватит… Она ведь однажды чуть в колонию не угодила, мать–то твоя! Уж дело прошлое, расскажу… Взяла да дочку генеральскую из соседнего дома поколотила, чуть не изувечила… Не понравилось ей, видишь ли, что та расфуфырой ходит да на машинах катается. Так возненавидела девчонку – аж тряслась вся. И чего удумала, поганка – в подъезде на нее напасть, исподтишка, чтоб на хулиганов потом свалить… Накинула ей на голову одеяло да так отметелила – будь здоров! Два ребра сломала. Генерал тогда всю милицию под ружье поставил… А Настена, когда домой прибежала, глянула – а поясочка–то от платья ситцевого на ней и нет! Развязался да и там остался поясочек–то, в генеральском подъезде. Вот тут она ко мне за помощью и кинулась. Ревет, трясется вся от страха… А я тогда ситцу–то этого целый рулон на всю семью отхватила и всем платья такие пошила, и себе тоже… Сохватала я свое платье – и давай бечь к тому генералу. Я это, говорю, вашу девчонку побила, я! Видите, и платье мое! И поясочек тот мой, в вашем подъезде потерянный…

Не поверил тогда мне генерал, конечно, а только заявление свое из милиции забрал. А мне условие поставил – будешь, говорит, тетка, у меня в квартире теперь до конца своей жизни бесплатно полы драить… А что делать? И драила. Целых два года пришлось мне потом ходить к ним вечерами да всю черную работу делать. Они и обращались со мной, как с прислугой, особенно дочка их зверствовала. Что ж, пришлось терпеть. Потом, когда сюда переехала, Софья Андреевна запретила мне к ним ходить… Или вот еще помню…

— Да, да, бабушка, очень интересно…Очень…А знаете, мы ведь к вам с просьбой пожаловали! – удачно изловчился Костик, вставив в образовавшуюся паузу произнесенную деликатной скороговоркой фразу. — Может, вы нам с Сашенькой поможете?

— Так какая такая со старухи помощь? – растерялась от неожиданности Мария. — Чего я могу–то? Конечно, если сумею… А что случилось у вас?

— Да вот, Сашенькино общежитие на ремонт закрыли… Она ведь студентка, в университете на филфаке учится. А квартиру снимать сейчас жутко дорого, у нее и денег–то таких нет. Я бы помог, конечно, да сам сейчас без работы… В общем, безвыходное у нас положение, бабушка Маша!

— Так вам денег, что ль, надо?

— Да нет, почему сразу денег… — поморщился нетерпеливо Костик. – Может, просто Сашенька поживет у вас какое–то время, а? Месяца два–три, не больше? А там, глядишь, и придумается чего–нибудь. Работу найду, жилье снимем… А?

— Да господи, Костенька! Конечно, пусть поживет! А я, дура старая, и не поняла сразу… Нет чтоб самой предложить! Пусть живет, конечно! И мне веселее будет!

— Ну, вот и хорошо, бабушка. Саша у нас девочка добрая, она с вами и посидит, и побеседует долгими зимними вечерами… Да, Саша? – повернулся он к девушке.

— Да… Конечно… — тут же встрепенулась та, испуганно подняв на него большие карие глаза, и улыбнулась одними губами, будто через силу.

— Стесняется! – пояснил торопливо Костик. – Скромная она у меня, бабушка Маша…

— Это хорошо, Костенька! Хорошо, что скромная. Сейчас такие девки все оторвы пошли – палец в рот не клади! А пожениться–то вы когда планируете?

— Да какое там пожениться, бабушка, что вы… Да мы хоть завтра бы, а толку? Жить ведь все равно негде! У нас дома каждый квадратный сантиметр на строгом учете… Да и родители мои ругаются каждый день – слушать невозможно!

— А отчего ругаются–то, Костенька? – понуро уперев в ладонь сморщенную щеку, покачала головой Мария.

— От безденежья… Отцу зарплату на работе вот уж четвертый месяц задерживают, Ирку с Катькой, сестренок моих, вот–вот из их платных институтов повыгоняют… Мама от отчаяния просто с ума сходит, знаете ли.

— Ой, да что ты! Ну и времена нынче пошли… — вздохнула Мария. – Мне вот Славик недавно рассказывал – ему тоже зарплату как–то задерживали…

— А кто у нас Славик? – равнодушно–осторожно вставил свой вопрос Костик.

— Славик–то? Да мужа моего, Бориски, племянник, — махнув рукой, пояснила Мария и торопливо продолжила: — Так вот, они на своей работе взяли да в суд подали на хозяина и заставили его деньги–то им заплатить! Правда, он потом все равно их всех повыгонял…

— Славик, Славик… — собрав складками лоб и напряженно уставившись прищуренными глазами на Марию, быстро проговорил Костик. – Что–то я не припомню вашего племянника…

— Так ты и не видел его никогда, Костенька…

— Да? Жаль… А знаете, интересно было бы пообщаться – родственники как–никак! Он моего возраста?

— Нет, что ты! Старше тебя намного! Под пятьдесят ему, как и матери твоей… Вчера вот как раз сюда приходил, насчет прописки решить…

— И что?

— Что, Костенька?

— Ну… Прописали?

— Да нет… Нет пока! Не решила я еще. Вот поминки по Бориске моему соберу, позову вас всех, только самых близких, тогда и решим, что да как…

— Да–а–а, бабушка… Видите, как получается грустно? Вроде и родственники мы с вашим Славиком, а даже и не видели друг друга никогда… Нехорошо это как–то… Может, мне позвонить ему, а? По телефону хоть познакомиться?

— Да нет у меня его телефона–то, Костенька. Он как–то все сам сюда наезжает. Редко, правда…

— А адрес? Адрес есть?

— Ой, есть. Конечно, адрес есть! Я ему каждый праздник открытку цветную отправляю! Сейчас принесу… Сашенька, а ты почему чай не пьешь? Может, тебе горяченького подлить? – ласково обратилась она к сидящей в напряженной позе с прижатыми к худеньким бокам локотками девушке.

— Нет, спасибо… — снова будто вздрогнула Сашенька, бросив испуганный взгляд на Костика.

— И когда у нас состоятся поминки, бабушка? — протягивая Марии свою чашку, переспросил Костик. – Вы лучше мне еще чаю налейте…

— А посчитать надо! Вот уж две недели прошло, как Бориска помер… Значит, где–то перед Новым годом сорок дней его душе и будет. Да я вам позвоню попозже, тогда все и обскажу подробненько!

— Да не звоните, бабушка. Еще на папашу моего нарветесь. Он сейчас совсем злой – даже пива купить не на что… Обхамит – мало не покажется! Мы вот что сделаем… Я сейчас у вас частым гостем буду – нужно же мне невесту свою навещать, верно? Вот и скажу потом матери про поминки, чтоб он не знал…

— Хорошо, Костенька! Конечно, раз так… Бедная моя Настена… А может, мне ей деньжонок немного подкинуть, а? У меня есть на книжке, мы с Бориской давно еще начали себе на старость откладывать… А что? Я бы дала! Много ли мне одной теперь надо?

— Нет, нет, бабушка, не надо! Что вы, она обидится! Неудобно ей…

— Ладно, я сама с ней поговорю. Вот придет на поминки и поговорю… Где ж это видано – четыре месяца без денег! Почему она сама–то ко мне не пришла? Она ж от меня в детстве никакого отказу не знала… Забыла совсем, наверное…

— Ладно, бабушка, спасибо вам за все. За чай, за привет, за ласку… Пошел я. А Сашеньку мою не обижайте, ладно? Смотрите – она уже ни жива ни мертва сидит!

— Да бог с тобой, Костенька! Как же можно–то? Такое дите обидеть – лучше совсем на свете не жить!

— Ну да, ну да… — усмехнулся, подмигнув весело девушке, Костик, – вот видишь, а ты боялась…

Он встал из–за стола и, еще раз приобняв Сашу за плечи, поцеловал в макушку. «Надо же, ласковый какой паренек… Как над дитей трясется над невестой–то, поди ж ты…» — умилилась на них Мария.

Проводив до двери Костика, она вернулась на кухню, села напротив улыбающейся напряженно Сашеньки.

— Ты есть хочешь? Я сейчас суп куриный буду варить, а пока давай яичницу с салом сделаю. Будешь?

— Нет, я не хочу… — тут же замотала головой девушка.

— Да ты не стесняйся меня, деточка. Мне ведь только в радость, что ты у меня поживешь! Одной–то совсем, совсем плохо… Пойдем–ка я тебе комнатку твою покажу!

У меня там чисто, и занавески я новые недавно повесила…

Она провела Сашу в небольшую комнатку, оклеенную веселенькими дешевыми обоями с яркими белыми пятнышками ромашек на зеленом лугу, в самом деле чистую и уютную, похожую на девичью наивную светелку.

— Вот здесь и будешь жить… Видишь, и шкафчик для одежды тут есть, и стол для занятий твоих! Нравится?

— Да! Очень нравится! — согласно закивала головой Сашенька. – Здорово как! И окно такое большое, необычное… И места много!

— А здесь везде много места, Сашенька. Вся квартира такая огромная – как в лесу блудить можно. Пойдем, я тебе покажу…

В полупустых, не обремененных лишней мебелью комнатах везде ощущалась, бросалась в глаза хозяйская любовь к чистоте и минимализму: старинный паркет матово поблескивал надраенными мастикой дубовыми планками, встречавшиеся изредка узорчатые салфетки топорщились белоснежной наивной крахмальностью, даже крупные дождевые капли на промытых до блеска оконных стеклах казались чистыми и прозрачными, красиво, будто играючи, перетекали из одной в другую. Сам воздух в квартире, казалось, был до блеска отмыт детским мылом и мочалкой, отдавал природной свежестью чистоты, не испорченной запахами химических «освежителей». Проведя гостью по пространству своих владений с лепными высокими потолками, большими арочными окнами и широкими коридорами, дважды переходящими в уютные холлы–полуниши с поместившимися в них маленькими дендрариями из комнатных растений, она снова усадила ее за кухонный стол и принялась таки готовить обещанную яичницу, не слушая робких Сашиных возражений.

— Тебе обязательно надо хорошо кушать, деточка… Посмотри, какая ты бледная! Прямо смотреть на тебя больно!

— Так я просто не накрасилась сегодня… — оправдывалась Саша. — А есть я и правда не хочу! Не привыкла в такое время…

— Почему? Сейчас как раз самый обед! Вот съешь–ка яичницу, а на ужин я что–нибудь повкуснее сделаю! Или супа тебе наварить? Ты что больше всего любишь?

— Не знаю… — пожала худенькими плечами Саша. – Я все ем. Что глазами вижу, то и ем…

— Вот и умница! Не привередница, значит. А с Костиком–то давно невестишься?

— Да… Нет… Ну, в общем, не так уж давно… А что?

— Показалось мне, будто побаиваешься ты его. Или нет?

— Нет. Что вы. Он хороший. Он добрый. И это, как его… Заботливый, вот!

— Ой, не знаю, деточка… Я думаю, трудно тебе за таким мужиком жить будет… — неожиданно вздохнув, присела напротив нее Мария.

— Почему?!

— Да уж больно он на моего Бориску в молодости похож. Тот такой же ласковый был, как теленок. Тридцать лет мужику стукнуло, когда познакомились, а все словно только–только от мамкиной титьки отпал. И воспитанный вроде, и лицом красавец, а дите дитем: оторвется от юбки и прыгает козликом на свободе до первой жизненной неурядицы, которую решать к мамке бежит, а сам – ни–ни…

— Нет, что вы, Костя не такой… Он хороший…

— Так а я говорю разве, что Бориска у меня плохой был? Совсем даже не плохой! Тут дело в другом, деточка.

— А в чем? – озадаченно моргая густыми ресницами, уставилась на Марию Саша.

— А в тебе… У тебя–то самой хватит терпения с маминым сыночком жить? Настена ведь с Костиком тоже как с писаной торбой всю жизнь носится — мне Надя рассказывала… И в детстве его сверх меры баловала, и даже дралась с кем–то, говорят! Мне легче было – я своего Бориску как за ребеночка приняла, так и держала, этим и жила… Как передала его мне с рук на руки покойная его матушка Софья Андреевна, царство ей небесное, так и отслужила ему верой и правдой полные тридцать пять лет… И мамка, и жена, и домработница – все во мне ему сошлось! И прожили счастливо…

— Ну так и хорошо же?

— Хорошо–то хорошо, да не всякая сможет так–то жить! Вот у Софьи Андреевны тогда ума хватило сообразить, что именно в мои руки Бориску передать надо – правильно она меня разглядела, умная была женщина… А тебя Костик с матерью своей знакомил?

— Нет…

— Тогда сама соображай, что к чему! Ты, видно, девочка хорошая, только молодая еще да глупенькая. Жалко ведь будет – пропадешь ни за грош… Такому мужику надо всю себя посвятить до остаточка, тогда и жизнь какая–никакая семейная получится. А иначе – и не начинать лучше! Понимаешь?

— Понимаю. Какая вы мудрая, тетя Маша…

— Да какая там мудрая, что ты… В твоем–то возрасте я дурней дурного была! Только одну черную работу и знала – трое ртов на мне значилось. Забот – выше крыши: всех обуть–накормить, мачеху полечить, девчонкам–сестрам образование дать… Только успевай–поворачивайся! Это уж когда мне сорок стукнуло, я с Бориской–то жить начала… Да и тогда еще дура–дурой была, ничего не понимала. Махала и махала себе тряпкой — санитаркой работала сразу на трех работах, много ума не надо… Это потом уж Софья Андреевна, когда пять лет перед кончиной своей парализованной лежала, стала со мной всякие умные разговоры разговаривать да книжки себе вслух читать заставляла… Так и умерла у меня на руках. Бориска тогда убивался – сил нет! Ровно как дитя малое, в лесу брошенное… Уткнется мне в грудь и плачет, плачет… Да жалостно так, главное! Я его понимала. И успокаивала, и по головке гладила…

— Понятно… — тихо произнесла Саша, протыкая вилкой яичный желток и наблюдая, как желтое его аппетитное нутро медленно разливается по запеченному в белке большому куску розового бекона.

Ей вдруг страстно захотелось есть, так, что задрожало, затряслось все внутри, и наполнился мгновенной слюной рот. «Надо же, давно у меня такой аппетит не просыпался! — подумала она, вонзаясь зубами в горбушку ржаного, подогретого на сковородке хлеба и примериваясь глазами и вилкой к куску бекона. — А я думала, во мне все земные человеческие желания давно умерли… А тут, надо же, голод проснулся…»

Поздним вечером, завернувшись с головой в одеяло и уткнув нос в жесткую, пахнущую лавандой крахмальную наволочку, она снова подумала вдруг – эк же ее угораздило–то. Вроде во все игры уже наигралась, а вот в шпионку пока не довелось… Поначалу она даже обрадовалась – подумаешь, старушку надо подурить немного, делов–то. Привыкать ей, что ли… Это ж, получается, целый месяц отпуска, а может, и два, и три… Отдохнуть можно от всех этих козлов вонючих, обряжающих ее в короткие юбочки да заставляющих изображать нимфетно–конфетную невинность себе на потребу. А один так вообще идиот — красную шапочку на нее напяливает и заставляет прыгать вокруг, припевая : « А–а! В Африке горы вот такой вышины. А–а! в Африке реки вот такой ширины…» Да она бы миллион раз проплясала и пропела бы ему про эти самые горы и реки, если б не знала, что за свинство последует по окончании этого дурного спектакля! И не свинство даже, а зверство… Она ж не виновата, что и в самом деле на ребенка похожа: худая, маленькая, черная, как галка, будто скопированная с той девчонки из скандальной группы, которая на пару с подружкой пропела всему миру своим сексапильно–хрипловатым голоском: «Нас не догонят…» Эх, милая…Догонят, еще как догонят…

В общем, наградила природа фактуркой – спасибо не скажешь. Скоро двадцать лет стукнет, а с виду и двенадцати не дашь, и рост никакой, и ручки–ножки тонюсенькие, и глаза наивно–испуганные всегда… «Лолита недоделанная», как называет ее Танька, коллега по древнейшей профессии, суперпышнотелая ее противоположность, с которой они вместе вот уже два года снимают квартиру на окраине города – не сами, конечно, снимают, Серега за нее платит, работодатель их чертов. Он их вообще ото всех особняком держит, говорит – вы у меня товар штучный, только на особых любителей рассчитанный… А любителей этих на их с Танькой разнополюсные плоти находится – несть числа. Такое впечатление, что весь мужицкий мир состоит из одних только любителей–придурков…

Так что когда она узнала, что от нее всего–то и требуется — Костику подыграть, изображая приличную, но бедную девушку–студентку – обрадовалась даже. Наверное, слово «студентка» с толку сбило, как будто взяла и открылась на миг страничка из прошлой ее жизни… Так, лучше не вспоминать. Нельзя. Лучше над ролью своей новой подумать. Значит, будем дурить старушку… Очаровывать, вызывать сочувствие и жалость, желание непременно помочь двум бедным бездомным влюбленным… А вообще, тут вроде как и напрягаться особо не надо. Видно же – наивная эта бабушка Маша, сразу на жалость повелась. Костик все правильно рассчитал, разложил по полочкам… Хорошая она, добрая. Про ожидающие ее «в замужестве» трудности так забавно начала рассказывать, кормить–поить от души… А вообще, жалко ее. Интересно, а если эта бабуля и в самом деле здесь ее пропишет, они ее потом убьют, что ли? Наверняка так и задумали, квартира–то вон какая шикарная. От Сереги, например, всего ожидать можно, уж кто–кто, а она–то знает… А ведь точно убьют, как она этого сразу–то не поняла…

Так. Стоп. Не жалеть. Нельзя ей. У нее задача определена – и все. А что потом – ее не касается. Как Костик велел, так она и будет делать – корчить из себя бедолагу–студентку, чтоб прониклась старушка, чтоб полюбила ее, как родную внучку, да прописала у себя побыстрее… И нельзя, чтоб жалость проснулась, как давеча аппетит. Нельзя ей, при нынешней ее жизни, такие сопли пускать. И вообще – лучше здесь пожить засланным казачком, чем прыгать вокруг всяких уродов в дебильной красной шапочке. В отпуске она здесь… И поэтому — спать… Спать… Утро вечера мудренее, как тетя Маша говорит… Оно ведь для всех мудренее, даже для таких сволочных засланных казачков, как она…

***

Две рыхлые старые тетки в сильно траченных временем драповых пальтишках скучно сидели на скамеечке у подъезда, одинаково сложив на коленях ручки в грубых вязаных варежках, переругивались тихо. Однако на подошедшего к подъездной двери Костика отреагировали быстро, одновременно повернув к нему из цигейковых воротников головы.

— Вы к кому? – дружным слаженным хором проявили свою бдительность тетки, цепляясь за него любопытными глазками.

Костик обернулся, улыбнулся им приветливо, даже сделал небольшой шаг в сторону скамеечки, развел руки в стороны:

— Да вот, я по объявлению пришел…

— Это по какому такому объявлению? От кого? — подозрительно сузив один глаз и подавшись к нему всем корпусом, спросила одна из теток, с виду поменьше и побойчее, и вопросительно взглянула на свою товарку, ища поддержки.

— По какому объявлению? Да тут у вас квартиру меняют, посмотреть надо, — на ходу импровизировал Костик, подходя поближе.

— А кто это у нас меняется? – озадаченно переглянулись меж собой тетки. – Вроде как не слышали мы…

— Онецкие, из сорок третьей квартиры, — быстро подсказал им Костик, присаживаясь на край скамеечки. – А скажите, квартира–то у них хорошая? А то, может, я зря…

— Онецкие? Славка с Лидкой? Меняются? Да вы что? – захлебнулись неожиданной информацией тетки. – Это ж надо… Слышь, Сергеевна, чего творят…

— И не говори, Федоровна…А что, на большую они поди меняются–то? – уткнулась в Костика прищуренным любопытным глазом Сергеевна – та, что пошустрее. – На меньшую–то им зачем…

— Ну да, на большую.

— Ты смотри, Федоровна, чего затеяли, а? И куда это им еще больше–то? Итак вдвоем в двухкомнатной живут, как баре…

— Да–а–а, и откуда у людей деньжищи такие берутся? Чай, ведь не дешево нынче меняться–то! — протянула задумчиво Федоровна.

— Откуда, откуда! – подскочила шустро на скамейке, повернувшись к ней, Сергеевна . — Понятное дело, откуда! Славка – он же скупердяй страшенный, совсем Лидку, видать, голодом морит… Я вот слышала, он ей даже на чулки деньги выдает только раз в месяц, представляешь? А если баба вдруг раньше времени чулки порвет, ей что, с голыми ногами зимой ходить, что ли? И ребеночка ей родить тоже не дал, изверг…Все попрекал, что из простых она…

— Да ты что, Сергеевна? А я такого и не слыхала даже! Тебе кто рассказывал?

— Да Зинаида из сорок второй квартиры! К ней тогда Лидка–то поплакать пришла после аборта… Говорит – Славка–то ее прямо в дверь чуть ли не силой вытолкнул, когда она забеременела. Иди, говорит, в больницу, избавляйся от своего отродья, и все тут… Еще, говорит, не хватало род Онецких пролетарской кровью портить. Вот так прямо и сказал – пролетарской кровью! Мне как Зинаида рассказала, я прям захолонула вся от возмущения!

— Да, Славка – он такой. – Закивала согласно головой Федоровна. – Всю жизнь из себя барина гнет, даром что невидный совсем, как белый прыщ…Вот уж не приведи господи за таким мужиком прожить!

— Ага. И Лидку его шибко жалко. Идет, бывало, по двору – тень тенью, только что на ровном месте с ног не валится. Вот ведь как бывает, а? Вроде и непьющий ей достался, и некурящий, и копейку зазря не потратит, а жизнь у бабы – хоть завтра в гроб с удовольствием ложись…

— Ну так и взял бы себе которую голубых кровей, чего над бабой издеваться?

— Да кто за него пойдет, Федоровна, ты что? Где он такую найдет? У него ж, кроме барской спеси, за душой и нет ничего, да еще и сам не красавец писаный. Только и может, что Лиду простотой попрекать! А сам у нее на шее сидит!

— Как это?

— Так он же не работает нигде!

— Да ты что? А как они на одну зарплату живут? Еще и меняться вздумали!

— Почему на одну? Лида–то на двух работах работает. Совсем извел бабу, сволочь…

— И не говори, Сергеевна, — снова кивнула головой Федоровна, поправляя на голове толстый платок. – Говорю же — не мужик он вовсе, а как есть белый прыщ. Начнешь его ковырять — еще хуже будет…Хотя, говорят, он и впрямь барских кровей, Славка–то… — И, повернувшись к Костику, миролюбиво спросила: — А у тебя, милок, семья–то большая?

Пить–скандалить не будете? У нас здесь тихо вообще–то, молодежи мало…

— А дом у вас, смотрю, старый, — задумчиво повернул к подъезду голову Костик.

— Старый, милок, очень старый! Довоенный еще. И квартирки маленькие да неуютные, и трубы текут вовсю…Так что ты подумай хорошо, прежде чем меняться решишь!

— Спасибо, я подумаю, конечно же! — простецки улыбнулся им Костик, поднимаясь со скамейки. – А на каком этаже квартира?

— А на третьем, милок, на третьем, — замахали ему в спину руками тетки. – Иди–иди, он дома один сейчас, Славка–то. Лида со второй смены не пришла еще…

Надавив на кнопочку звонка, Славик отступил на шаг в сторону, улыбнулся приветливо в мигнувший яркой световой точкой дверной глазок.

— Вам кого? – послышался за дверью глухой подозрительный мужской голос.

— Я к Вячеславу Онецкому! Откройте, пожалуйста, я от тети Маши…

Дверь лязгнула нетерпеливо замками и приоткрылась слегка, явив Костику лысоватого маленького мужчинку в серой пижаме. Был он абсолютно никаким внешне, но очень уж сердит лицом. «Прыщ белый…, — вспомнилось Костику меткое выражение сидящей внизу на скамеечке Федоровны. – Ай да бабка, глаз–алмаз…», — усмехнулся он про себя, проговорив вежливо:

— Здравствуйте, Вячеслав. А меня зовут Константин, я внук тети Маши Потаповой. Ваш, так сказать, дальний родственник…

— И что? Что вам здесь нужно? С тетей Машей стряслось что–то? Так я третьего дня у нее был…

— Нет, с тетей Машей все в порядке, к счастью. Вот, просто решил с вами познакомиться, поговорить…

— О чем? О чем это я с вами должен говорить, не понимаю!

— Да есть у нас с вами, Вячеслав, одна общая тема. Только не на пороге же ее обсуждать, право…

— Заходите.

Славик отступил на шаг в маленькую прихожую, шире распахнул дверь. Подставив вошедшему гостю небольшую скамеечку, указал на нее приглашающим жестом, сам же примостился на допотопной желтой тумбочке с высокими ножками.

— Я вас в комнату не приглашаю, простите. У меня не прибрано… — недовольно пробормотал он, украдкой разглядывая Костика. – Слушаю внимательно, как вас там, забыл…

— Константин. Можно просто Костик…

— Да, да, извините, я сразу не запомнил. Так что у вас ко мне? Только покороче, пожалуйста.

— Я, собственно, о тети Машиной квартире с вами хотел поговорить, Вячеслав. Вы ведь на нее тоже каким–то образом претендуете, так надо полагать?

— Ничего себе – каким–то образом! – моментально вскипел Славик. – Вы что это себе позволяете, молодой человек? И вообще, с кем разговариваете, отдаете себе отчет? Моя фамилия — Онецкий, между прочим! И в той квартире, в которой сейчас оказалась прописанной ваша родственница, всегда жили только Онецкие, и никаких Тютькиных там сроду не водилось! Понятно вам это? И если моему дяде Борису вдруг пришла в голову блажь жениться на прислуге, то это еще не значит, что я, Вячеслав Онецкий, должен теперь отдать ее кухаркиным детям…

О–о–о! – с глумливым уважением протянул медленно Костик, разглядывая сердитое лицо Славика. – Вон оно даже как…

— Да, вот так! И зарубите себе на носу, молодой человек, – времена «отобрать и поделить» давно и безвозвратно прошли, сегодня этот номер у вас не пройдет! И ваша тетя Маша, к счастью, понимает это гораздо лучше, чем вы!

— Ну, это мы еще посмотрим, что и как понимает наша тетя Маша, — засмеялся радостно Костик. – Я ведь что? Я ведь хотел просто договориться по–джентельменски…

— Не о чем мне с вами договариваться, слышите? Еще чего не хватало – договариваться я с вами начну…

— Со мной, то бишь с кухаркиным внуком, так надо полагать? – подняв брови и сияя холодными голубыми глазами, радостно спросил Костик.

— А хотя бы и так! Чего с вами церемониться? Поиграли мы в свое время с плебеями и хватит. Допустили до власти кухарок… Вот и получили сплошной геноцид. Слава богу, времена меняются…Теперь каждый должен, обязан даже знать и понимать, наконец, свое место!

— О–о–о, как все запущено… — снова хохотнул удивленно Костик. – Вы мне, господин Вячеслав, еще про вырождение генофонда расскажите, про дворянскую вашу белую косточку… Только знаешь, ты особо–то не выпучивайся, прыщ белый… Если это ты и есть тот самый оставшийся генофонд, то лучше б тебе, конечно, поторопиться с процессом окончательного вырождения… Тоже мне, дворянин пархатый…

Славик задохнулся было гневом, потом поднялся со своей облезлой тумбочки и шагнул к двери, открыл ее рывком и, картинно выставив руку в сторону, проговорил–провизжал пафосно:

— Пошел вон отсюда, плебей! Немедленно вон! Во–о–о–н!

— Ну и дурак ты, дядя, – усмехнулся, выходя из квартиры, Костик. – Я ведь и правда хотел тебе кусочек кинуть на бедность в виде отступного, а теперь и не получишь ни хрена…

Выйдя из подъезда, он улыбнулся и подмигнул заговорщицки продолжающим сидеть на дневном посту теткам, пошел мимо них своей осторожной кошачьей походкой.

— Так меняться–то надумал иль нет, милок? – крикнула вслед ему Сергеевна.

— Нет, тетка, не буду, — обернулся к ней весело Костик. — Больно сосед ваш ненадежным оказался, знаете ли. Он же на учете в психушке давно уже числится… Говорят, у него мания величия образовалась – болезнь такая психическая…

— А что это значит–то, сынок?

— Да вот, скоро себя Наполеоном каким объявит или Сталиным, к примеру…А вы не знали? Устоит у вас тут «Архипелаг ГУЛАГ» да будет всех по этажам гонять – никому мало не покажется! Так что вы с ним поосторожнее…

— А–х–х… — только и взмахнули руками Сергеевна с Федоровной и алчно переглянулись, жадно заглотив вожделенную интересно–вкусную информацию. Будет, будет что теперь рассказать возвращающимся вечером с работы домой соседям….

***

… Вот так и живу, тетя Маша… Не знаю, что со мной завтра будет…

Нина вздохнула, горестно опустила плечи и уставилась на свои ухоженные гладкие руки с ярко расписанными длинными ногтями, словно оценивая досадную их неуместность на старенькой, с годами застиранной льняной скатерти в розово–белую клеточку.

— Вот так и живу, — снова повторила она, поднимая голову и осторожно заглядывая в глаза сидящей напротив тетки.

Мария смотрела на нее потерянно, моргала жиденькими белесыми ресницами и молчала – робела очень, не решаясь заговорить. Ниночка – она ж такая красивая, умная, гордая — настоящая королевна. А вот сидит тут перед ней, чуть не плачет… Что она может ей посоветовать–то, еще брякнет чего не так — насмешит только. А надо ведь что–то сказать, вон как ждет…

— Ниночка, так вроде все хвалили мужика–то твоего. Мне Любочка, когда жива еще была, говорила – хорошо все у вас, богато…

— Ну, что богато, это правда, тетя Маша, – словно обрадовавшись тому, что тетка наконец вступила в разговор, улыбнулась Нина, – да только разве в одном богатстве дело? Понимаете, не любит он меня больше. Да и деток у нас нет… Прогонит он скоро меня из своего богатства, тетя Маша. Уже почти прогнал…

— Да как же, Ниночка! Что ты! Прав у него таких нету! Где ж это видано – жену прогонять на улицу, с которой четверть века вместе прожил! Нет, нету у него никаких прав!

— Есть, тетя Маша, есть. И с этим уж ничего не поделаешь. Они, богатые–то, знаете, какие хитрые все? Все законы на их стороне. Вот и не знаю теперь, куда деться… К Насте пойти? Так у нее у самой повернуться негде, сами знаете…

— Ой, Ниночка… Так ты ко мне приходи! Я что, я только рада буду тебе помочь. Только ведь и жить тебе со мной, со старухой – мало радости!

— Ну, что вы, тетя Маша! Я всегда к вам хорошо относилась. И мама моя вас уважала. Она мне часто рассказывала, как в войну вы их с тетей Надей и с бабушкой спасали, как хлеб свой отдавали…

— Правда? – молодо засияла глазами Мария, будто растворилась в них в один миг тусклая пленка старости. – Правда? Любочка обо мне вспоминала? Неужели?

— Конечно, тетя Маша! Очень часто вспоминала!

— Надо же…

Она задумалась надолго, глядела в пространство радостными высветленными глазами, тихо улыбалась сама себе, водя по скатерти старческими, сморщенными в желто–коричневые складки руками. Нина смотрела на нее озадаченно: странная какая старушка – совершенно непредсказуемые реакции…

— Теть Маш–а–а… — пропела она ласково, дотронувшись ноготками до ее плеча. — Так вы сказали – я могу у вас пожить? Или нет?

— Ой, прости, Ниночка, задумалась я, — быстро встрепенулась Мария, виновато улыбаясь. – Не обращай внимания! Стало со мной такое случаться в последнее время, будто пропадаю куда–то…

— Так можно?

— Конечно, Ниночка, конечно! Когда захочешь, тогда и переезжай…

— А вы меня пропишете, тетя Маша? А то неловко как–то в неопределенности висеть, да и проблемы без прописки всякие начнутся…

— Пропишу, Ниночка, пропишу! А как же! И тебя, и Настену…

— И Настьку?! А ее–то зачем? Ее не надо! У нее таких проблем нет – пусть о ее судьбе муж печется, раз троих детей наделал…

— Ну, не знаю, Ниночка. Вы сами решайте. Скоро вот поминки буду устраивать по Бориске, соберетесь за одним столом, только самые близкие, и решайте… Как решите, так я и сделаю. Кого скажете – того и пропишу…

— Поминки, говорите? – задумалась Нина, нервно постукивая ногтем о фарфоровый край большой чайной чашки. – А раньше что, нельзя решить?

— Так не по–людски как–то, Ниночка… Еще душа Борискина здесь живет, не велит он мне раньше–то…

Нина ласково улыбнулась, подалась вперед,приготовившись мягко и ненавязчиво возразить и уже подбирая в уме немудреные слова, как в прихожей скромно, на одной ноте вдруг тренькнул звонок: пришел кто–то.

— Вы гостей ждете, тетя Маша? – повернулась она к ней удивлено.

— Нет, Ниночка, никого не жду… Это Сашенька с занятий вернулась, наверное. Сейчас все вместе и пообедаем…

— Какая Сашенька? – вздрогнула и напряглась Нина, удивленно уставившись на тетку. – Она кто? Она здесь живет, с вами?

— Ну да. Живет. Правда, третий день всего…

— А откуда она взялась?

— Так это же Костенькина невеста! У нее в общежитии студенческом ремонт затеяли, вот он и попросил ее приютить на время… Да ты не переживай, Ниночка! Случись что – всем места хватит!

— А вы ее не прописали случайно, тетя Маша?

— Нет… А разве надо? Она ж ненадолго… — уставилась на нее Мария, обернувшись от дверей кухни.

— И не вздумайте! Вы что?! Вы ж ее не знаете совсем! А вдруг она аферистка какая–нибудь?

— Ой, что ты, Ниночка, какая там аферистка! Птичка–синичка маленькая да робкая… Да ты сейчас сама увидишь! Пойду открою – замерзла, наверное, девчонка…

Через минуту она, обнимая за худенькие плечики и ласково заглядывая сбоку в лицо, привела из прихожей перепуганную Сашу и, протянув руку в сторону Нины, церемонно произнесла:

— Познакомься, деточка, это моя племянница Нина. Красивая она, правда? Садись, сейчас обедать будем…

«Так, вот уже и деточка у нас тут появилась… — неприязненно разглядывая Сашу от черных блестящих вихорков до худых острых коленок, подумала Нина. — Быстро, однако, Костька соображает, уже и шалаву какую–то успел привести, место теплое забил… Тоже мне, невеста… У Костьки – невеста! Обхохотаться можно… Господи, что же я неуклюжая такая! Надо было сразу сюда бежать, а не с Олежкой два дня в постели кувыркаться. Вот уж во истину говорят: время – деньги…»

— Девочки, мойте руки. Сашенька, доставай хлеб, тарелки… Жаркое получилось – пальчики оближете! – радостно суетилась вокруг них Мария. – Сейчас только подогрею чуток…

— Пойду я, пожалуй, тетя Маша, — медленно поднялась из–за стола Нина.

— Как же это, Ниночка… А обедать?

— Спасибо, не хочу. На диете я, да и времени нет, итак я у вас засиделась! Так когда, вы говорите, на поминки приходить? Где–то через месяц получается? Ну, я еще к вам заеду, уточню. И не раз еще заеду, и не два…И продуктов привезу, чтоб вы питались получше… Обязательно заеду! — повторила она выразительно, глядя на Сашу прищуренными злыми глазами, отчего та моментально будто скукожилась вся, втянула черную голову в плечи, как голодный сорочий птенец.

— Заезжай, Ниночка, заезжай! Порадуешь старуху… — засеменила за ней в прихожую Мария. – Какая ж ты все–таки красавица у нас писаная, и одета прямо как девки из телевизора, которые вереницей по длинной широкой доске ходят… Забыла, как зовутся… Модницы, что ль?

— Ладно, тетя Маша, до свидания… — засмеялась, не сдержавшись, Нина. — Я и правда еще заеду, ждите…

Олежка ждал ее внизу, сидел в машине расслабленно, откинув назад причесанную волосок к волоску русую голову. « Господи, красота какая… — залюбовалась им издали Нина. – Мое, мое творение… Красивый ухоженный мальчик в блестящей красным лаком машине… А что? Мое, конечно, творение!» Тут же ей вспомнилось вдруг, каким она его тогда, два года назад, подобрала с панели практически: мальчишка стриптизом перебивался да ходил по рукам богатеньких старушонок, которые передавали его с рук на руки, как резиновую игрушку в красивой коробочке. А она из него настоящего мачо сделала – «красавца писаного», как бы тетя Маша сказала. Одела–обула, квартиру сняла, машину вот шикарную купила… А потом влюбилась до безумия, даже и сама не заметила, как…

Она медленно пошла к машине, продолжая любоваться шикарной картинкой, которая по праву принадлежала ей, только ей одной и никому больше. Услышав ее дробный нетерпеливый перестук ноготками по лобовому стеклу, он испуганно поднял голову, улыбнулся ленивой, будто сонной улыбкой — боже, как она ее любила, эту улыбку! Как хотелось ей в этот момент скинуть противный, уродливый горб за плечами — мерзкую эту двадцатилетнюю разницу в возрасте — и улыбнуться ему в ответ такой же сладкой улыбкой юной кошечки, счастливой и беззаботно–сексапильной… Только нельзя. Возраст – штука жестокая и никаким манипуляциям не поддается, сколько по салонам ни ходи, сколько под нож пластического хирурга ни ложись. Он все равно из какой–нибудь малюсенькой щелочки возьмет да вылезет в самый неподходящий момент и прокричит о себе громко, и неважно, каким способом – жестом ли, выражением ли глаз, или, того хуже, приливом–отливом подло–климактерическим…

— Ну, что? – насмешливо–грустно спросил Олег, когда она села в машину и потянулась было чмокнуть его в гладко выбритую щеку. – Охмурила–таки старушку, заботливая племянница? Пропишет она тебя?

— Пропишет, пропишет… — усмехнулась Нина, неловко отстраняясь. – А ты бы не очень–то над всем этим хихикал, дорогой! Такие квартиры – они на дороге не валяются…

— Нин, а зачем это тебе?

— Что – зачем?

— Ну, квартира эта… Ты и так все можешь себе позволить, абсолютно все можешь купить. Меня вот, в том числе…

— Олежек, ну что ты говоришь такое! Обидно даже.

— А чего тебе обидно? Как есть, так и есть…

— Глупенький! Я ведь тебе помочь хочу! Чтоб и у тебя когда–нибудь свое жилье было…

— Ага. Помогал волк ягненку…

— Ладно, поехали. Опаздываю я, – грубо перебила его на полуслове Нина, сосредоточенно впихивая руки в узкие лайковые перчатки. – У меня сегодня еще куча дел…

— Ну, хорошо, куча так куча… — так же холодно процедил сквозь зубы Олег, быстро поворачивая ключ зажигания.

— Ты что, обиделся? – удивленно повернулась к нему Нина. – Олежка, я и правда опаздываю… Прости! А квартира эта мне и в самом деле очень нужна! И не только из–за тебя…

Он молча вырулил из тихого дворика на проезжую часть, спросил холодно, глядя прямо перед собой:

— Куда везти–то?

— В «Маргариту» — у меня сегодня массаж… Я за месяц вперед туда записалась, я не могу опаздывать! Ну не сердись!

— Да ладно… — повернулся он к ней. – А что за массаж? Какой–то особенный, что ли?

— Ну да… Говорят, за один сеанс килограмм веса уходит… И именно с тех мест, с каких надо…

— Понятно. Тебя забирать оттуда?

— Не надо. Я потом машину поймаю. Езжай домой, отдохни… Я позвоню вечером, ладно?

А может, и приеду, если Гошка на дачу свалит!

Она постаралась легко, по–девичьи выпорхнуть из машины, но лучше б и не старалась – все равно смешно получилось. Помахав ручкой от помпезно–белоснежной двери дорогого салона, торопливо вошла внутрь, на ходу развязывая длинный шарф.

Ну почему, почему так жизнь по сволочному устроена, выруливая на проезжую часть, в который уже раз с отчаянием подумал он, продолжая по инерции мило улыбаться одними только губами, словно приклеилась к ним эта фальшивая улыбка, как пластырь — сразу и не отодрать… Как так получилось, что он, сильный и здоровый мужик, сидит на содержании у богатой бабы, плюется, чертыхается, себя презирает, а все равно сидит. Хотя какая разница, за что себя презирать, за нищету или за продажность — все едино , все одинаково мерзко… И вообще — это только кажется, что у альфонса работа легкая. Кто так считает, тот не пробовал спать со старой теткой изо дня в день, быть безвольной игрушкой в ее руках и при этом ненавидеть и презирать самого себя… И он не виноват, что жизнь его так сложилась, что лишила даже того малого, что другим дает.

А если лишила самого малого, значит, за собственную продажность надо от нее, от жизни, побольше взять — в качестве компенсации, так сказать. И вообще, ко всем этим прелестям — ночным клубам, казино, фирменным тряпкам, дорогой, экологически чистой еде, каждодневному и плавному перетеканию из одного ненавязчивого комфорта в другой очень быстро привыкаешь, катастрофически быстро. Попробуй потом, уйди обратно в нищету… Хотя иногда так жутко становится, будто взрывается внутри что–то – так себя зауважать хочется и настоящей жизнью пожить хочется, мужицкой, а не бестолково–продажной… Он даже стал как–то побаиваться этих внутренних взрывов, как будто они отдельно, сами по себе в нем происходят. Эх, ну и распорядилась же им насмешливая матушка–природа : и красоту дала, и тело аполлоново, и причиндалы все нужные честь по чести, а вот настоящего твердого мужицкого характеру – пожалела… А может, он сам себе такое оправдание выдумал, не зря же внутренним презрением так часто стал мучиться. Нет, надо что–то с собой делать…Непременно надо что–то делать. Хотя что, что он сейчас может сделать? Только одно пока и может – к девчонкам сходить. К таким же, к продажным, как и он сам…Пожалеть, помочь, выслушать…Среди своих как–то полегче себя чувствуешь. По крайней мере, сам себя поменьше презираешь…

А Нина – она ничего. Просто несчастная да нелюбимая баба, и все. Она и сама в этой богатой жизни с коготками увязла. У него хоть выбор есть – плюнуть на все да в честно–трудную жизнь уйти, а у нее и этого уже нет… Может, поэтому и несчастнее она намного…

***

Настя приехала навестить тетку в тот же день, ближе к вечеру. Мария, разглядев в глазок любимую племянницу, торопливо открыла замок и, распахнув дверь, с трудом выдохнула ей навстречу, держась за грудь:

— Господи, да не может быть! Настена…

— Здравствуйте, тетя Маша! Не ждали? – решительно шагнула через порог мощным туловом Настя. – А я вот мимо проезжала – дай, думаю, зайду…

— Настенька, да как же я тебе рада! Проходи, проходи, милая… Какой день у меня сегодня праздничный – с утра Ниночка заходила, теперь вот ты…

— Что? – насторожилась Настя. – Нинка сегодня была здесь?

— Ну да, ну да…

— Вот коза, а? Везде без мыла пролезет… А что ей надо–то было, теть Маш?

— Так пожить она у меня попросилась, Настенька… Плохо она с мужем живет, ой, плохо…

Да ты проходи, сейчас чай пить будем! А может, поужинаешь с нами?

— С кем это, с нами? У вас гостит кто–то, что ли?

— Ну да, гостит… — вдруг замялась Мария.

— Кто?

— Да девушка одна… Ты проходи на кухню, садись! Я потом позову ее, покажу тебе, — многозначительно произнесла она, искоса взглядывая на Настю и суетливо накрывая стол к чаю.

— А что, тетя Маша, Нинка и прописать ее просила?

— Ну да… А что такое, Настенька?

— Вот сволочь… Да вы не верьте ей, тетя Маша! Врет она все про своего Гошку! Мужик как мужик. Рассудительный, хваткий, богатый. Не то что мой Колька — нищета хренова…

Уж кого жалеть надо, так это меня, горемычную. Четыре месяца уже в дом ни копейки не приносит, представляете? Как живу еще – сама удивляюсь! И у Нинки денег не допросишься. Сунет сумку со старыми шмотками, и отстаньте от нее…

— Да, Настенька, я знаю про твоего Колю, мне Костик рассказывал. А только ты Ниночку не ругай…

— А где вы Костика видели, тетя Маша? – озадаченно уставилась на нее Настя. – И когда?

— Так он был у меня три дня назад…

— Зачем?

— Так… В гости приходил… — снова замялась Мария. — И невесту вот свою привел – Сашеньку…

— Что? Какую такую невесту? – выпучила на нее и без того круглые глаза Настя.

— Говорю же тебе – Сашеньку! Она студентка, Настенька, ей жить негде. Да чего ты испугалась так? Она славная девочка, скромная, воспитанная… И застенчивая очень – ты уж не пугай ее, ладно?

— А где она?

— Там, в комнате. Я ее потом позову, сама увидишь…

— Да? Ну ладно, — растерянно моргая белесыми ресницами, медленно произнесла Настя, –поглядим… А Нинку вы что же, и в самом деле у себя пропишете?

— Так мне ее жалко, Настенька…

— А меня не жалко? Вы что, теть Маш! Да я так и одного дня не жила, как она живет! Вы посмотрите, на кого я стала похожа! Мне еще и пятидесяти нет, а уже место в транспорте уступают! Старуха старухой…И разнесло меня на одной картошке с хлебом — видите, какая толстая?

— Так ты всегда крупной была, Настенька! И дитей росла пышкой румяной, и в девках прыгала – кровь с молоком… Да и сейчас грех тебе жаловаться, такой статной бабой оформилась, троих деток родила…

— Да… Родить — дело нехитрое. А вот куда их потом пристроить, этих деточек? Девки уж заневестились вон, а женихов с квартирами сейчас днем с огнем не найти. Проблема целая. А у вас вон какие хоромы – и пустые стоят…

— Так ведь все вам со временем достанется, Настенька! Я их на тот свет, хоромы–то эти, с собой не унесу.

— А как, как достанется–то, тетя Маша, если вы Нинку к себе пропишете?! Думаете, она со мной делиться будет, что ли? Ага, как же…

— Ну так я и тебя пропишу, чего ты!

— Правда?!

— Конечно! Кого скажете, того и пропишу. Вот соберетесь на поминки моего Бориски и решите все ладом да миром… Вы ведь мне все дороги, все самые близкие – и ты, и Ниночка, и детки твои… А Ниночку ты не обижай, вы ж сестры все–таки, хоть и двоюродные. Ваши матери–то сильно меж собой дружили да друг за дружку держались…

— Ладно, тетя Маша, ладно. Разберемся как–нибудь. Вы лучше постоялицу свою кликните, посмотреть на нее хочу — что за невеста такая без места у Костеньки выискалась…

— Насть, ты только не обижай ее, ладно? Знаю я тебя…

— Да не буду, не буду…

— Сашенька! – крикнула громко в сторону коридора Мария. – Иди сюда, Сашенька! Слышишь?

— Здравствуйте… — робко улыбаясь и приглаживая жесткие черные вихорки, нарисовалась в дверях тоненьким изваянием Саша.

— Вот, Сашенька, познакомься. Это Настя, племянница моя, Костина мама.

— Н–да… — критически оглядев Сашу с головы до ног, только и произнесла Настя. – Налейте–ка мне еще чайку, тетя Маша… Выпью еще чашечку да и пойду, пожалуй…

— А ужинать, Настён? – разочарованно протянула Мария. — Посидели бы, поговорили…

— Так некогда мне. Дома семьища не кормлена, сами понимаете… Ты не проводишь меня до автобуса, девушка? А то сумки у меня тяжелые, самой не допереть…

— Конечно! Конечно, проводит! – обрадовано махнула рукой в сторону Саши Мария и, обращаясь к девушке, торопливо проговорила: — Иди оденься быстрей, чего стоишь, как пенек… Давай, давай, подсуетись…

Через полчаса они, составляя довольно–таки странную пару, вышли из подъезда и дружненько направились в сторону автобусной остановки. Саша, сделав несколько робких попыток взять из рук Насти одну из больших хозяйственных сумок, оставила, наконец, свою затею, услышав ее снисходительное:

— Да ладно, развалишься еще! Ножки–то вон как две спички…А тебя что, правда сюда Костька привел?

— Да…

— И надолго?

— Не знаю… Как Костя скажет…

— Так ты и впрямь студентка, или лапшу вешаешь старухе на уши вместе с Костькой?

— Ну да… То есть, нет… Студентка, конечно…

— А учишься где?

— В университете, на филфаке…

— Училкой будешь, значит?

— Ну почему училкой? Совсем даже не обязательно.

— Да ладно… Мне без разницы… А к нам почему в гости не ходишь? Раз невестой назвалась, так пришла бы, познакомилась по–людски! Костьку–то моего любишь, нет?

— Люблю…

— Понятно. Ладно, пусть будет так. Ну, спасибо, что проводила, вон мой автобус как раз идет! До свидания, девушка, будь здорова…

Настя с трудом впихнула свое большое неповоротливое тело в автобусные двери, грудью протаранила стоящих в проходе людей и, запыхавшись и согнав с одноместного сиденья скромную молодую женщину с книжкой в руках, рухнула на него всей своей тяжестью, на ходу пристраивая на коленях огромные сумки. «А Костька–то молодец! — обдумав ситуацию до конца, окончательно вынесла она свой вердикт после третьей остановки. – Явно что–то задумал провернуть для себя с тети Машиной квартирой, не спроста эту девку туда приволок. Тоже мне, невеста. Размечталась. Да Костька еще такую себе найдет, что никому и во сне не снилось — богатую, красивую… А пока пусть и эта в невестах походит, раз ему так надо. Он у меня умный да хитрый – может, и получится у него что…И пусть. Я только рада буду…»

***

Саша проснулась от знакомого уже, щекочущего ноздри запаха свежеиспеченных булочек, который, странным образом смешиваясь с холодным, проникающим в комнату их форточки осенним воздухом, наполненным терпкой и вкусной влагой, создавал иллюзию покоя, любовно–семейного уюта и теплоты. Как же, наверное, бывают счастливы люди, которые так просыпаются изо дня в день, из утра в утро, всю жизнь… Потягиваются под теплым одеялом и счастливо улыбаются сами себе, и запахи эти вызывают у них обыкновенную человеческую радость, а не сердечную боль… Господи, чего ж она печет эти булочки каждое утро?! Зачем…

Откинув теплое одеяло, Саша вскочила на ноги, вздрогнула худеньким телом, ощутив на коже пупырчатое прикосновение холодного воздуха, пробравшегося за ночь в комнату, и, закутавшись в толстый махровый халат, пошла навстречу сладким ванильным запахам, на ходу затягивая потуже пояс.

— Доброе утро, тетя Маша! Опять булочки печете? Запах такой стоит…

— Какой, Сашенька? – повернулась к ней от плиты раскрасневшаяся Мария. – Плохой разве?

— Нет, что вы… Наоборот, обалденный просто! Жизнью пахнет, счастьем…

— Да? Ну, вот и хорошо… Садись давай, ешь, пока горячие!

— Ой, мне так неловко, тетя Маша… Я у вас уже две недели живу, и каждое утро вы чуть свет встаете, мне булочки эти печете…

— Так я привыкшая, Сашенька! Что ты! И Бориска мой был привыкший… Тоже вот так вставал с утра на запах да приходил ко мне сюда…

— М–м–м… Как вкусно… — закрыв от удовольствия глаза, впилась Саша зубами в хрусткую горячую корочку. – Ничего вкуснее в жизни не ела…

— Так чего ты в сухомятку–то, – засуетилась над ней Мария, – вон чай свежий с травками заварен, вон сливки теплые…

— Спасибо, тетя Маша! Господи, какая ж вы хорошая…

— А мама твоя, Сашенька, не пекла разве?

— Пекла. Только по–другому…

— Как это, деточка?

— Ну, это у нее называлось «разоставок»… То есть она весь день, с утра до вечера стряпала–пекла, чтобы много–много было пирогов и чтобы надолго хватило – на неделю целую… И мы с сестрами должны были всю неделю только эти пироги и есть, чтоб на другие продукты денег не тратить… Экономила она так. Троих нас одна растила, отец рано умер, я еще в школу не ходила. Как мы ненавидели этот самый «разоставок», тетя Маша, если б вы знали! Если утром просыпались от запаха пекущихся пирогов, настроение сразу портилось…

— Так вы что, голодали, что ль?

— Нет. Не то чтобы голодали, деньги у нас всегда были… Просто мама старалась одевать нас получше других, все деньги на это тратила. А себе при этом во всем отказывала. Вроде как стыд для хорошей матери, если ребенок плохо одет будет! А все кругом восхищались этой ее самоотверженностью, знаете ли…

— А когда ребенок плохо ест — это не стыд, что ли?

— Так этого же не видит никто…

— Да? Чудно как ты говоришь, деточка…

— Почему чудно? Мама, знаете, как говорила? Никто не оценит то, что ты съел, а вот что на тебе надето – сразу оценят… Главное, мол, то, какой тебя люди видят! А то, что все видят, главный результат материнской заботы и есть… Хм… Как смешно… Материнство на результат… Да и во всем у нас так было… — вяло махнула рукой Саша.

— Не знаю, не знаю… — с сомнением покачала головой Мария, — мне в войну тоже досталось этого горюшка, троих–то поднимать. Тут уж не спрашиваешь, нравится кому или нет – лишь бы в голодный детский желудок было чего запихнуть! А уж во что одет – это дело десятое… Ох, и трудно приходилось!

— Так вы это для них делали, для близких, не для себя же… А наша мама все время как будто свой собственный подвиг совершает, повышенные социалистические обязательства выполняет, как трактористка знатная, или ткачиха… И цель себе высокую поставила – нас в люди вывести и непременно чтоб высшее образование дать, и образцово–показательно замуж выдать, чтоб нами только гордиться можно было, и никак иначе! Понимаете? Чтоб не нам было хорошо, а чтоб ей – гордиться! Три дочки, выведенные в люди, три медали на груди… А по–другому – никак. Я, когда в университет поступать ехала, уже знала определенно — не поступить нельзя! Вот нельзя, и все тут…

— Так поступила же?

— Ну да, конечно…

Саша вздохнула тяжело и уставилась в чашку с остывшим чаем, горестно опустив плечи и покачиваясь тихонько всем телом. Помолчав немного, снова подняла на Марию глаза и проговорила жалобно:

— А вот если б не поступила, тетя Маша, а? Я бы вернуться к ней уже не смогла…

— Да почему, Сашенька?

— Как вам объяснить… Иногда человек просто не может обмануть вложенные в него ожидания тех, кого он любит. Вот не может, и все! Потому что он для них –потенциальная медаль! И несет он в себе эти ожидания, как тяжкий груз, а потом ломается… Тянет его к земле этот груз, понимаете? И сбросить его не может, потому что любовь близких потерять боится. И имя этому человеку – Синдром! Синдром несбывшихся надежд на получение этой медали…

— Ой, не понимаю я, Сашенька, о чем ты так мудрено толкуешь. Не было у меня деток своих, бог не послал… Может, от того и не понимаю. А только одно скажу – мать своих детей всякими любит. И героями, и нелюдями, и черными, и белыми! Для нее дите и есть дите – какая разница, как там у него чего получилось… А если и не сложилось чего – так таких только крепче еще любят! Я вот помню, когда сестра моя, Надя, в подоле Настю принесла, мать на нее шибко сердилась! Мачеха моя, значит… И кричала, и ругалась по–всякому, только что из дома не выгоняла. Тоже ей стыдно перед людьми было. А я, наоборот, радовалась! Дите малое в доме – такое счастье… Я и Настю, как свою, родную, полюбила, и выводилась с ней с маленькой, как со своей дочерью… Мачеха все на меня ругалась, что балую я ее — последнее с себя отдаю. Вроде как нельзя этого… А я, даже когда сюда переехала, все норовила тайком от Софьи Александровны с Бориской ей туда вкусненького отвезти. Ей ведь тогда и шестнадцати еще не было…

— А своих почему себе не родили, тетя Маша, раз так детей любите?

— Так я поздно замуж–то вышла, деточка, уж за сорок мне было. А Бориска мой младше меня на десять лет, вот за ребенка мне и сошел! Я его и полюбила…

— А он? Он вас полюбил? Или только за служанку–кухарку держал, как вы мне рассказывали?

— Любил! Любил, конечно. Только по–своему. По привычке, что ли… Как мамку любят дети балованные – чтоб поесть всегда вкусно было, чтоб дома тепло и чисто, чтоб рубашка свежая да глаженая была каждое утро… Не мог он без меня. Значит – любил…

— Да–а–а… Уникальная вы женщина, тетя Маша…

— Ой, помню, пятьдесят лет мы ему отмечали – вот смеху–то было! Дата ж круглая, и вроде как тожество устраивать надо, домой всех созывать, и друзей, и знакомых, и сослуживцев… А дома я, старая да некрасивая жена! Раньше–то он никого не приводил, стеснялся меня, видно, а тут уж ничего не поделаешь – надо… Повел, помню, в магазин – платье модное выбирать. А на меня чего ни надень – все как на старом да корявом пеньке смотрится… Пугало пугалом! Он глядит на меня, сердится, прямо извелся весь начисто! Кое–как я тогда его успокоила: такой, говорю, для твоих знакомых, Бориска, стол накрою, что про жену твою и не вспомнит никто – некогда будет! Так и получилось почти…

— А что, и правда не вспомнили?

— Ну да, я уж расстаралась… Нашлась, правда, одна дамочка вредная. Уставилась на меня своими глазищами, чуть дырку не просверлила! А потом еще и на кухню ко мне притащилась, всякие мудреные вопросы задавать начала да говорить по–умному — вроде как намекала, что Бориски я шибко недостойная…

— А вы?

— А что я?

— Ну, что вы ей ответили?

— Да ничего! Чего ей ответишь? Пьяная она да злая была, хоть и молодая да красивая…Я и не обиделась даже. Она ж, бедная, и сама того не понимает, что за злобой красоту ее и не разглядит никто! Так что пусть мелет… Ой, да мало ли я их видела, полюбовниц–то Борискиных, деточка… Помню, он однажды на юг, к морю поехал, по санаторной путевке. Он, знаешь, страсть любил по югам–то этим шастать! И собирался всегда долго, прихорашивался да чистился – я с ног сбивалась… Ну вот, приехал он тогда из своего санатория, а где–то через недельку к нам барышня с чемоданами заявилась. Видная вся из себя такая, кудрявая, изнеженная… Наврал он ей там, на югах–то, что неженатый, мол…

— А вы что?

— А что я? Не гнать же ее на улицу в чужом городе! Что было делать? Может, и правда, думаю, любовь у них большая приключилась да пора мне законное место освобождать… А потом смотрю – н–е–е–т… Белоручка, смотрю, барышня–то. С такой мой Бориска враз оголодает да захиреет, не пара она ему… Ну, я и встала твердо ногами на свей законной кухне, начала кастрюлями греметь — будто сержусь шибко… А она посмотрела на меня, на Бориску, на устройство всего нашего быта и собралась быстрехонько, уехала восвояси — Бориска–то и сам вздохнул с облегченнием. Такие мужики, как Бориска мой, вне дома–то всегда ухари, а как проголодаются да рубашка несвежей станет – уж все, тут и ухарство закончилось, и к мамке под бок побыстрее надобно…

— Господи, какая ж вы мудрая, тетя Маша… И добрая… Сами даже не понимаете, какая вы есть настоящая ценность…Другая б на вашем месте… А вы…

Огромные Сашины девчачьи глаза вдруг начали заполняться влагой , затуманились маленькими синими озерцами – стоит раз моргнуть, и закапают по худым смуглым щекам прозрачные слезы… Будто спохватившись, она вздохнула поглубже и принялась пить большими глотками остывший чай, по–детски держа в обеих руках красную в белый цветочек чашку.

— Да это ты у меня самая хорошая, Сашенька! – обернулась к ней от плиты Мария. – Тоже, нашла в старухе ценность… Ешь лучше вон булочки мои…

— Да я и так уже четыре штуки умяла, теть Маш!

— И травяного чаю тоже побольше пей. Он у меня хороший, от всех болячек лечит! Помню, в войну мы травами только и спасались… Мачеха моя тогда шибко заболела, когда похоронку получила – прямо сама не своя сделалась. Сидит, помню, уставится в одну точку и покачивается взад–вперед… Вот я ее травами и лечила!

— И что? Вылечили?

— Да как тебе сказать… Вроде она потом и ходить стала, и разговаривать… Только странно как–то : говорит–говорит быстренько так, а потом покраснеет и на крик да на драку переходит. Девчонки шибко ее боялись… Это хорошо еще, что квартира у нас двухкомнатная была. Я с мачехой стала вместе жить, а они отдельно, в другой комнате, подальше от всего этого безобразия… Она когда в буйство свое входила, я крепенько этак вставала в дверях да и не выпускала ее из комнаты! Ох, уж и доставалось мне… Наденька, та побойчее была, а вот Любочка сильно боялась! Может, потому и замуж рано выскочила да уехала от нас… А Надя замуж так и не вышла, только дочку родила, Настеньку мою ненаглядную…

— А вы так с мачехой в одной комнате до конца и жили, как Александр Матросов? Все грудью на амбразуру бросались?

— Ну да, пока сюда не переехала… А ты давай не подсмеивайся над старухой, ты ешь лучше! Тебе надо! Всего–то и недельку покушала хорошо, а уже щечки зарумянились, глазки заблестели… Хоть на девушку стала похожа, в самом деле. А то как дите голодное ходишь, прямо смотреть больно!

— Так это не от еды, тетя Маша, это от любви… Меня ведь никто и никогда просто так не любил…

— Да как же, деточка, что ты! Не может такого быть! А Костик?

— А… Ну да… Костик, это да, это конечно… — сникла Саша и сжалась в твердый костлявый комок, будто ушло из ее тела все теплое и живое, растворилась, исчезла яркая синева из глаз, и лицо будто подернулось вмиг серой пылью…

— А ты на учебу не опоздаешь, деточка? Заговорила я тебя сегодня.

— Да, тетя Маша. Сейчас пойду.

— Да одевайся теплее! Мерзнешь поди в своей модной тужурке! И что за одежонка у тебя непонятная – как в такой обдергайке не замерзнешь… Мне вот завтра пенсию принесут, купим–ка мы тебе что–нибудь зимнее, а? Ты пригляди там себе, а то я вашу моду и не понимаю вовсе! А если денег не хватит, так и с книжки снимем…

***

— …Ой, Насть, привет! Ты почему без звонка? Могла ж запросто меня не застать! Заходи, я сейчас, только клубнику с лица смою… Проходи пока в комнату!

Нина порхнула легким ветром в ванную, оставив Настю одну в огромной прихожей с мягким красным диванчиком, уютно спрятавшимся под внушительных размеров искусственной пальмой. «Надо же… Мои дети и летом клубнику досыта не едят, а она ею в декабре морду свою старую намазывает… — неприязненно подумала Настя, с трудом наклоняясь, чтоб расстегнуть молнию на ботинках. — Черт, заело, как назло…Выбросить бы эту старую обувку к чертовой матери да новую купить, так ведь не на что…». Злобно пыхтя, она разогнулась, чтоб вдохнуть в себя побольше воздуху и, разозлившись от этого еще больше, решила вдруг: «А вот не буду! В таких домах все в уличной обуви ходят! У них, у богатых, так принято, говорят… Вот и я не сниму! Что я, хуже их, что ли?!»

Сняв пальто, она решительно направилась в гостиную, с удовольствием прошлась грязными ботинками по нежной белизне ковра – вот так вот вам , и мы не лыком шиты… Проходя мимо каминной полки, остановилась на секунду, уважительно провела рукой по причудливому серо–зеленому рисунку малахита. Красота…

— Ну, Настька, ну, ты даешь…

Нина встала в дверях, снисходительно улыбнулась, внимательно разглядывая сестру.

— А что? Что такое?! – развернулась к ней Настя всем своим тяжелым туловом, приготовившись к решительному отпору и одновременно трусовато скосив глаза на грязную дорожку следов на ковре.

— Ты почему на себя такую юбку напялила, Насть?! Это же ужас! Шелковая, широченная, да еще и длина невразумительная… Это что, такое покушение на элегантность? Где ты ее только откопала…

— Да ладно, — облегченно вздохнув, махнула рукой Настя, – под пальто все равно не видно! Да и вообще, какая мне разница…

— Тебе надо юбки носить до середины икры, четкого геометрического покроя и обязательно из плотного материала! Из твида, например…

— Да где я тебе эти самые твиды возьму? Я и слов–то таких не знаю… Они ведь и денег стоят немалых, наверное! Прости уж, сестрица. Что есть, то и ношу.

— Не обижайся, чего ты… Если хочешь, я тебе куплю…

— Да ладно! Ничего мне не надо. Интересу нет. Замуж мне выходить, что ли? Я вообще–то, Нин, о другом поговорить пришла…

— Понятно. Сейчас поговорим. А как же? Конечно, поговорим, давно пора. Ты пьянствовать–то будешь? – спросила Нина, направляясь к красивому бару в глубине комнаты.

— А давай! За рюмкой и разговор шибче пойдет. Только ты мне сладенького налей, винца вкусненького какого–нибудь.

— Ну, винца, так винца… — задумчиво проговорила Нина, внимательно разглядывая содержимое бара. – А может, ликерчику, раз так сладенького хочется? Вот тут у меня «Бейлиз» есть…

— Ну, давай этот свой… Как там бишь его? Ликер, вино – все равно одна хрень!

— Одна, конечно, одна! – подходя к столу с бутылкой ликера и двумя стаканами, согласно закивала головой Нина. – Садись, Настенька, выпьем с тобой за встречу…

Они чинно чокнулись высокими стаканами, выпили молча. Настя долго прислушивалась к себе, закатив глаза и положа руку на мощную грудь, потом чмокнула смачно:

— Эх, хороша, зараза! Живет же буржуазия… А мы все по водочке дешевенькой ударяем, и то по большим праздникам… Хорошо живешь, Нинка! Богато все у тебя, красиво да вкусно. Непонятно только, зачем на чужое добро заришься…

— На какое – чужое? – подняла на нее удивленные глаза Нина. – Ты что имеешь ввиду, Насть?

— А то и имею! Зачем тебе вдруг тети Машина квартира понадобилась? Приехала к ней, разжалобила старуху… Зачем тебе ее метры квадратные сдались, у тебя и своих вон – девать некуда!

— Да каких своих, Настя! Тут моего и нет ничего…

— Как это?

— А вот так! Все принадлежит Веронике Павловне, моей обожаемой свекровушке. А я тут только прописана, и все…

— А как так получилось–то?

— А так. Проворонила я все, идиотка доверчивая… Ну, машина у меня еще есть, драгоценности кое–какие, шубы, денег притыренных втихаря немного, а больше – ничего. Так что давай с тобой акценты правильно расставим: я не зарюсь, я претендую…

— И все равно – зачем тебе, Нин? Пусть это все свекровкино, живешь–то тут ты, а не она! И еще сто лет проживешь, какая разница?

— Насть, ты не понимаешь… У нас ведь с Гошкой детей нет…

— И что?

— А то! У него все разговоры в последнее время только к этому сводятся. Тоска у него, видишь ли, по наследнику вдруг образовалась. Так что стоит только какой–нибудь молодухе, которая посмышленее, ситуацией проникнуться – и все! Этот поезд уже не остановишь и даже в последний вагон не впрыгнешь… А самое обидное знаешь, Насть, что?

— Что?

— А то, что не нужен ему никакой ребенок вовсе. Уж я–то знаю… Он же эгоист до мозга костей, страстный себялюбец и сволочь, каких свет не видывал. У него в погоне за деньгами крыша уже поехала, а ему все больше и больше надо! И остановиться уже не сможет. Так бывает, когда люди, кроме бесконечной алчности, уже и не ощущают ничего…

— Не понимаю, Нин… А ребенок–то тут при чем?

— Ты знаешь, Насть, алчность – это ведь не совсем красивое чувство… Вернее, совсем некрасивое. А нам надо, чтобы вокруг нас все пушисто и белоснежно было! Вот ему наследник и стал нужен – алчность свою прикрыть. Не для себя, мол, стараюсь, а токмо ради потомства своего драгоценного, потому и любые пакости мои пусть оправданы будут…

— Понятно…

— Так что, Настенька, вот–вот я отсюда и вылечу, как пробка из шампанского.

— Да ну, Нинк! Мне кажется, ты преувеличиваешь трагедию. Все равно Гошка от тебя откупится! Квартирку какую–никакую купит небось…

— Насть, давай с тобой будем здраво рассуждать. Нет, не так! Давай по совести, вот как… Согласись, я ведь тебе хорошо помогала все эти годы. А из некоторых ситуаций ты без меня и вообще бы не выкрутилась. Помнишь, как я Костика твоего из мокрого дела, практически из дерьма, вытаскивала? Он ведь тогда вообще в главных подозреваемых ходил… Ты не хочешь спросить, сколько зелененьких бумажек из меня тогда адвокат вытянул? Нет? А девчонок твоих кто в престижные институты пристраивал, куда и на платной основе поступить трудно? А кто все эти годы одевает их, как моделей? А если мы посчитаем все взятые у меня «в долг» деньги? Отступись, Настя! Не ссорься со мной! Будь умнее – не плюй в колодец… А я как помогала, так и буду помогать. И отступное тебе хорошее дам…

Нина замолчала и вся подалась вперед, просительно, будто снизу вверх, заглядывая в Настино лицо и сведя красиво нарисованные брови жалким домиком. Настя протянула руку к бутылке, налила себе приличную порцию ликера и медленно выпила одним большим шумным глотком. Со стуком поставив на стол стакан, сложила большие пальцы рук между указательным и средним и, резко выкинув вперед две получившиеся смачные фиги, не без удовольствия произнесла:

— А вот это ты видела? Ты что меня, совсем за дуру держишь? Я ведь узнавала, сколько теткина квартира по нынешним ценам стоит! Можно сто адвокатов на эти деньги нанять! Так что извини, Ниночка. Это ты отступись. Пожила в хоромах, и будет с тебя! Я тоже хочу! Это я буду там со своей семьей жить! Хватит нам по головам ходить, мы тоже люди… Ничего себе, захотела всю квартиру прихамить!

— Насть, тетя Маша меня ведь все равно пропишет, она мне обещала уже…

— Так и мне обещала! Она и моих всех туда без звука пропишет, так что тебе одной особо и не светит ничего…

— Настька, ты не понимаешь… Мне очень, очень нужна эта квартира! Я ж не виновата, что у меня детей нет, что с Гошкой так все по–свински складывается… Да и вообще, влюбилась я, Настька! В молодого парня совсем, представляешь? Прямо сама себя потеряла…

— Иди ты!

Вытаращив от удивления глаза, Настя отвалилась грузным телом на спинку дивана и громко расхохоталась, тряся враз побагровевшими от выпитого ликера некрасиво отвисшими щеками.

— Ну, Нинка, ну, ты даешь… Вот уж не ожидала от тебя такого! Говорят, у мужиков седина в бороду да бес в ребро, а у баб, видно, совсем в другое место… Ой, не могу!

Она снова захихикала хрипло и непристойно, колыхнулась рыхлым телом, замахала в изнеможении руками.

— Насть, прекрати! Чего ты ржешь, как лошадь? Посочувствуй лучше, ты ж сестра мне. И вроде как тоже женщина… У меня, можно сказать, горе, а ты…

— Ой, сочувствую, Нинка, сочувствую! И правда – горе тебе… Сколько хоть лет–то ему?

— Двадцать восемь.

— И что ты с ним делаешь, с дитей с этим?

— Ну, не такое уж он и дитя… Насть, прекрати… Я же серьезно с тобой разговариваю!

— Ой, не могу… Ладно, Нинка, не обижайся. Я ж понимаю – всякое в жизни случается… А Гошку твоего я давно уже подозревала — не мужик он! Больно телом тяжелый, рыхлый да злой – такие в корень не идут… А ты–то, ты–то как могла на такое пойти, я удивляюсь? Вроде вся из себя интеллигентная фря такая…

— Да! Вот так! Взяла да и променяла на пошлую сексуальность всю свою фрю–интеллигентность! Собрала ее в кучку и выбросила к чертовой матери туда, за борт, в набежавшую волну, как в той песне поется… И не жалею. Мне скоро полтинник по седой голове стукнет, а я в настоящей любви и минутки не прожила… Правильно это? Мне ж тоже простого человеческого счастья хочется…

— А Гошку что, не любила разве?

— Сама же говоришь – не мужик он. Всего–навсего доллар ходячий. Я не спорю, любовь к деньгам – это песня особенная, и где–то талантливая даже, но по большому счету не то, совсем не то…

— А твой молодой, он что, тоже тебя любит?

— А сама ты как думаешь?

— Не знаю… Сомнительно мне. Это что ж получается – будто бы я взяла да и закрутила любовь с парнишонкой, к примеру, как мой Костька… Да ну! Какая такая любовь со старой теткой?

— Ну, вот и не спрашивай, раз сама все знаешь! Конечно, не любит, это и так ясно. Я и не претендую, что ж… Я просто для себя хотела… Купить его хотела себе теткиной квартирой, понимаешь? Пожить немного мечтала в человеческой радости…

Нина, поморщившись, болезненно сглотнула застрявший в горле тяжелый ком, замахала ладонями перед широко открытыми, вовсю приготовившимися пустить первую слезу глазами. Схватив свой стакан с остатками ликера, быстро поднесла к дрожащим губам, некрасиво и громко лязгнув об его край зубами. Настя смотрела на нее по–бабьи жалостливо, молчала. Потом, хлопнув ладонями по жирным ляжкам, рельефно обтянутым тонким шелком немодной юбки, решительно произнесла:

Ладно, Нинка, не реви! Чего я тебе, чужая, что ли… Раз так – поделимся по справедливости.

— Это как? – уставилась на нее вмиг высохшими глазами Нина.

— А пополам! Пропишемся в теткиной квартире вдвоем, потом приватизируем ее да и продадим, а деньги – поровну… Я свою долю сыночку отдам, а ты своего мальчонку себе прикупишь…

— Ну что ж, тоже вариант… — согласилась Нина, задумчиво покачивая головой. – Только мы с тобой, Настька, одно щекотливое обстоятельство не учли…

— Это какое?

— А такое! Сидим тут, делим шкуру… А тетка–то наша пока что жива и здорова, вот в чем дело!

— Да, ты права, лет пять она еще точно протянет…

— И еще одно обстоятельство меня сильно пугает, Насть.

— Ну?

— Костик–то твой, смотрю, самостоятельно в это мероприятие вклиниться хочет, и без нас. А от него всего можно ожидать! Если задумал чего – на полпути не остановится, рука не дрогнет…

— И не говори, Нин! Ты знаешь, я иногда и сама его боюсь. Вроде посмотришь – ласковый, как теленок, да обходительный — сплошное золото, а не сын! А бывает, задумается, и лицо у него такое страшное делается – прямо мороз по коже идет… Да и то – я ведь ничегошеньки про его жизнь не знаю! Может, он бандит какой… И все равно — лучше моего сыночка нет никого на свете. Я ж ему мать… А твой–то паренек из каких? Из порядочных, надеюсь?

— Да он из бедных, Насть, Олежка мой. Его одна мать всю жизнь растила, у них даже и квартиры своей никогда не было. Жила с ним в вечных прислугах по очень богатым домам, он и насмотрелся, как люди живут… Теперь и в бедности жить не может и в богатство его шибко никто не пускает – характер не тот… Да и воспитание, знаешь… Барский вкусный кусок для изгоя – он ведь пользы не приносит, только во вред идет. На красоту я его запала, Насть! А еще больше — на возможность купить себе эту красоту… Потому и нужна мне теткина квартира. Уж на квартиру–то он обязательно клюнет…

— А Костька мой знает про твоего Олежку?

— Нет. По крайней мере, не должен.

— Ну и слава богу! И ты своему про Костьку тоже ничего не говори. Вот когда мы с тобой вдвоем пропишемся, тогда уж и сообразим, что нам дальше делать. Сначала приватизируем, а потом нам Костька с твоим Олежкой и пригодятся…

Они переглянулись понимающе и вздохнули одновременно. Разлив остатки ликера по стаканам, выпили, не чокаясь, будто помянули кого мысленно. И, не сговариваясь, разом перешли на другие темы – о погоде, о здоровье, о магнитных бурях, о сумасшедших ценах, о трудностях перехода женских своих организмов к самому тяжелому периоду жизни — старости, когда просто панически хочется счастья, еще и сильнее даже, чем в зеленой и глупой юности…

***

Какой странный, бесснежный выдался нынче декабрь – на удивление просто. И все равно хорошо – звонко, стыло, весело… Небо, обычно по–зимнему хмурое, ни с того ни с сего распогодилось вдруг, открылось радостной синевой навстречу холодному и яркому солнцу – с ума сошла природа, будто перед зимними вьюгами решила еще немного побаловаться да сгульнуть напоследок – эх, была не была, однова живем…

Саша, подняв воротник коротенькой курточки и спрятав руки в карманы, медленно шла к знакомой уже скамейке в конце бульвара, постоянному месту их тайных с Костиком «шпионских» встреч. Очень медленно шла. Как на голгофу. Потому как на душе было совсем, ну просто категорически паршиво. И даже хмельная музыка разгулявшегося декабря не спасала, не вызывало обычных радостных эмоций и яркое солнце, бьющее игриво в глаза, не освежал тяжелую голову прозрачно–холодный и по–зимнему вкусный воздух. А жаль, день–то какой чудесный… Таких дней в году – по пальцам пересчитать…

Когда–то раньше, в той еще жизни, она прекрасно умела настраивать себя, как хорошую скрипку, на любую погоду, умела радостно окунуться с головой в любое природное явление, пусть даже самое малокомфортное, с удовольствием впускала его внутрь и шла рука об руку с ветром, с проливным дождем, с колючим вьюжным снегом… Потому как только снаружи и жизнь, и погода – дерьмо, а там, внутри у себя, она сама себе хозяйка, там у нее свои праздники. Это снаружи она может скакать в короткой клетчатой юбочке да белых бантах перед осоловевшими похотливыми мужиками, это снаружи она, как ей казалось, может сколько угодно обманывать доверчивых старушек, а там, внутри – нет. Вот поэтому и споткнулась. Заплюхалась в себе самой так, что все актерские способности пропали куда–то напрочь, и не получается уже ничего, даже самого дурного спектакля не получается. Потому как лицедействовать перед жестокими развратными козлами – это одно, а перед простодушной, так искренне полюбившей ее старушкой — совсем, совсем другое… Вот незадача, черт бы ее побрал… И главное, Костикуэтого никак не объяснить. Он и без того на злобу весь изошел – почти месяц она там живет, а дело с мертвой точки так и не сдвинулось.

Она медленно подошла к скамейке и, усевшись на холодное сиденье, растерянно повертела вихрастой головой, выглядывая Костика. Опаздывает, однако, ее «жених» драгоценный. Что–то на него не похоже…

— Девушка, а вас не Сашей зовут? – услышала она над головой насмешливо–вкрадчивый голос и вздрогнула от прикосновения холодных и твердых его пальцев, обхвативших шею в жесткое кольцо. – Это не вы сейчас так до боли задумчиво шли по шоссе и сосали сушку, а?

— Нет, шпион Иванов живет этажом выше… — прохрипела Саша, изо всех сил пытаясь разжать его плотно лежащие на своей шее руки. – Пусти, больно же…

— Ах ты, моя остроумница, – встряхнул ее за хрупкие плечики Костик. Обойдя скамейку, уселся рядом, подвинулся плотно и, деловито потерев руки, произнес: — Ладно, воробышек, шутки в сторону… Давай, отчитывайся о проделанной работе. Что там наша старушенция, разродилась на что–нибудь, наконец?

Саша поморщилась страдальчески, отодвинулась слегка и, еще глубже втянув голову в плечи, уперлась взглядом в большую кучу из собранных сухих грязных листьев.

— Ну? Чего молчишь? – подтолкнул ее плечом Костик. – Давай, слушаю…

— Мать твоя приезжала еще два раза… — вяло произнесла Саша, продолжая внимательно разглядывать скрученные, будто покореженные листья. – Ты, кстати, почему ее не предупредил, что там твоя невеста живет? Я в первый раз растерялась, как дура…

— Да ладно! Мать — это ерунда. Мать меня вообще не волнует. А мадам Нина? Приезжала еще?

— Да. Она часто ездит. Продукты всякие дорогущие привозит. И на меня все время волком смотрит, будто я зверь какой…

— Черт! Суетится, значит, наша мадам. Надо же… Молодец, кто бы мог подумать… А ничего новенького она старушке не втюхивала кроме своего злыдня Гошки? Не помнишь?

— Да нет, ничего такого… Ой, а ты знаешь, кто ее туда привозит? Я первый раз увидела – глазам своим не поверила. Думала, случайно его машина тут оказалась. А потом смотрю – точно, он…

— Кто? – насторожился вдруг Костик.

— Да один наш клиент, из постоянных! Ну, не наш с Танькой, конечно, у нас с ней другой контингент… Он к кругим Серегиным девчонкам ходит. Так вот, девчонки рассказывали, что будто бы он профессиональный жиголо, старушек богатых обслуживает, а к ним просто так забегает — отдохнуть от вредных трудов да пожаловаться–поплакаться по–приятельски – коллеги же все–таки… Ему все девчонки нравятся. И он жалеет всех… И никогда ни одну из них не унизил…

— Хм… А что значит, не унизил? Как это можно, интересно, проститутку унизить? Все равно что мертвого минералкой лечить…

— А по–твоему, проститутка – и не человек уже?

— А ты что, по–другому считаешь? – издевательски — весело хохотнул Костик, игриво подтолкнув ее плечом. – Ну, расскажи давай, как тебя, к примеру, унизить можно? А?

— Да что ты вообще обо мне знаешь–то? – подняла на него грустные глаза Саша. – Ты и не представляешь даже, как в это дерьмо попасть легко…

— Почему не представляю? Вполне представляю. Вы сами в него летите со всех концов на запах денег, только и всего. Это ведь издали деньги красиво и одуряющее пахнут, а вблизи – кому как… Для тех, кто поумнее, они вообще запах теряют как таковой, а для таких, как вы, дерьмом и пахнут! Что хотели, то и получили… И барахтайтесь теперь в этом. Унижают их, видите ли…

— Так я ж не о физическом, я душевном унижении говорю…

— О! Сколько я новенького сегодня узнаю, боже мой! У проститутки, оказывается, и душа еще есть? Как интересно! И у тебя есть?

— Есть. У меня — есть. А у тебя — нет. И можешь сидеть тут и изгаляться надо мной, сколько угодно. Только особо не старайся, ладно? Душу – ее все равно унизить нельзя, если только она сама этого не захочет…

— Ладно, хватит. Лирическое отступление началось и на этом закончилось, – вдруг грубо оборвал ее на полуслове Костик. — Так что, говоришь, за парень мадам Нину возит? Опиши–ка мне его поподробнее!

— Молодой совсем, красивый такой, ухоженный с головы до ног, сладкий и блестящий, как леденец на палочке. И лицо почти детское, наивно–грустное и доброе, будто немного обиженное. Лицо бедного Пьеро… Да Серега его знает – он частенько к девчонкам приходит, что–то вроде праздника им устраивает. А зато я один раз видела, как он Нину в машину усаживал – совсем другое у него было лицо! Такое прянично–счастливое, как у мальчика–колокольчика, щелкни по лбу – и зазвенит от радости. Удачно притворяется, наверное…

— Да? Ну, хорошо, если так… Разберемся… А как зовут этого Пьеро, помнишь?

— Да. Олегом его зовут. А Нина, я слышала, его Олежкой называет…

— Ладно, понял. Хорошая информация. Молодец. Теперь давай главное выкладывай – старуху уломала на свое официальное вселение?

— Нет пока…

— Как это – нет? Ты что? Идиотка…

Он подскочил со скамейки и, больно ухватив рукой за подбородок, поднял вверх ее лицо, долго смотрел в него, отстранившись, льдисто–голубыми неживыми глазами, будто изучая впервые.

— Саш, может, ты не поняла чего? А? Как это – нет? Там тебе делов осталось – на чуть–чуть совсем… Она же носится с тобой, как потерпевшая! У тебя возможностей официально прописаться на ее жилплощади уже давно больше, чем у всех родственников, вместе взятых! Старушке же просто самую малость капнуть на мозги осталось — и все. В чем дело–то?

— Не могу я, Костик… Понимаешь, не могу…Жалко мне ее… Ну, не смотри на меня так! Ты… Ты не понимаешь…

Она отдернула от лица его руку, опустила голову и совсем по–детски заплакала, сжавшись в комочек и выкрикивая сквозь рыдания торопливо и невнятно:

— Она добрая! Она булочки эти мне каждое утро… Ты не понимаешь! Она всех любит! Она вас всех, всех одинаково любит! Она… Нельзя с ней так, Костик! Я не могу! Чем дальше – тем больше не могу! Прости… Отпусти ты меня лучше, Костик…

Костик долго и ошарашенно смотрел на нее во все глаза, будто сказала она что–то совсем уж неприличное, из ряда вон выходящее, или вдруг взяла и залопотала что–то на непонятном ему языке — на китайском, например, или на суахили… Даже в мертвых его глазах–льдинках промелькнуло на миг что–то насмешливо–озорное, еще немного – и расхохочется весело…

— Так. Приехали. Опять у нас что–то новенькое. Перед нами неизученное наукой явление, господа! Называется — шлюха–философ. Я зачем тебя туда притащил, дурочка? Мысли думать? Или в старческом маразме копаться? А? Твоя задача была – развести старушку на жалость. Потом оформить свою задницу там официально. И все! А про любовь рассуждать – задачи не было. Поняла? И надо сделать так, как тебе большие дяденьки приказали. Потому что выбора у тебя другого нет. Серега ж убьет тебя, если что, дурочка… А на твое теплое местечко в два счета другого воробышка найдет — помоложе и посексапильнее. Только свистни – прилетит целая стая! Или того хуже — заставит, как всех, под фарами стоять, или на ночных трассах тусоваться… А там тебя быстренько копытами потопчут, потому как фактурка у тебя не та. Ты ж у него в приличных условиях существуешь, вот и научилась мысли всякие гонять про душевное унижение. И вообще, мы с ним в этом деле в доле… Так что у тебя выхода нет, поняла? И не реви. Не смеши меня… Сейчас ты встанешь и пойдешь доводить дело до логического конца, если жить хочешь. А ты ведь хочешь жить, правда, Саша? Так что завтра утречком бери святую старушку под белы рученьки да веди оформлять свое законное проживание на святой ее территории…

— А потом ты ее сразу убьешь, да? Или не сразу? – подняв на него заплаканные глаза и заикаясь от коротких всхлипов, тихо спросила Саша.

— Заткнись, дура! Не твоего ума дело… — шикнул на нее испуганно Костик, воровато посмотрев по сторонам. – Твоя задача – штампик правильный в паспорте получить и ждать…

— А чего ждать? Когда вы ее красиво убьете? А потом я подпишу вам какую–нибудь генеральную доверенность, да? А потом вы и меня…

— Саш, ты чего? Детективов начиталась, что ли? Такую дурь несешь! Я думал, ты умнее…

— Я не люблю детективов. Вообще их не читаю никогда…

— А что ты читаешь?

— Достоевского…

— А! Ну, все! Понятно теперь! Боже, как я сразу–то не допер… Кому рассказать, не поверят. Это ж надо! Шлюха — и с книжкой Федора Михалыча в руках… Нет, точно не поверят! Хотя в этом что–то есть, пожалуй…

Прищурив глаза, он удивленно и внимательно начал разглядывать ее заплаканное лицо со всех ракурсов, будто киношный режиссер, открывший неожиданно в заурядной, в общем–то, актрисульке необыкновенный талант перевоплощения и не понимающий совершенно, что ему теперь с этим открытием делать…

— Так я, выходит, для тебя кто? Самый настоящий Родион Раскольников, да? Дурень с больными мозгами, задумавший старушку убить? Тварь я дрожащая, иль право имею? Так, что ли? А ты, значит, у нас теперь Соня Мармеладова. И на панель пошла не по собственной корысти, а исключительно ради голодных деточек, которым надо срочно хлебушка принести. И что у нас там дальше по сюжету, а? Не пора ли мне уже бухнуться на колени и каяться начинать? Ты давай, подсказывай мне, а то вдруг я чего не так сделаю…

— Отстань… — устало произнесла Саша, глубоко вздыхая и откидываясь на спинку скамейки. – Хватить ерничать…

— Согласен. Хватит. Перейдем к нашим баранам, госпожа Мармеладова… Времени–то у нас с тобой совсем мало осталось. Когда, говоришь, старушка поминки по усопшему мужу устраивать собирается?

— Послезавтра…

— Как? Это что, один день остался? Черт… Ты давай, подсуетись, Сашенька! Ты же умница у нас, как оказалось… Фантазируй лучше, придумывай что–нибудь! Слушай, а может, тебе беременность изобразить? А что, очень жалостливо получится! Бедный беременный воробушек… И с ребеночком будущим податься ему совсем некуда… А? А я завтра приду, подыграю… Тебе как лучше? Чтоб я был коварным «поматросил–и–бросил» или наоборот, придурковато–счастливым? Главное, чтоб старушка прониклась!

Чтоб полностью была уверена в правильности своего поступка! У тебя получится, Саш.

Она тебя уже безумно любит. Ты же рядом! А такие старушки, они, как собачки – любят только тех, кто рядом…

— Нет, Костик… Она всех, всех вас любит одинаково. И прописать вас всех готова, и тебя, кстати, тоже. Отпусти меня, Костик! Ну, пожалуйста… Не смогу я… Тебе ведь и так свой кусок достанется, чего ты…

— А мне кусок не нужен. Мне весь пирог нужен. И хватит ныть…

Резко выбросив руку, он неожиданно схватил Сашу за черные вихорки и с силой дернул ее голову назад. Сильная короткая боль – и что–то хрустнуло в затылке, разошлось колкими иглами по предплечьям – не столько и больно, сколько страшно…

— Так. Слушай меня сюда, — стараясь приветливо улыбаться в сторону проходящей мимо их скамейки парочки, злобно проговорил он. — Не сделаешь – убью. Сделаешь – еще и денег потом дам… Тебе ведь нужны деньги, правда? Серега не дает, а я дам… Давай, иди… Я приду завтра…

Он поднял ее со скамейки за волосы, грубовато подтолкнул сзади в спину. Саша быстро пошла прочь, потом побежала испуганной трусцой, на ходу вытирая слезы. Редкие прохожие удивленно оборачивались ей вслед, жалостливо провожали глазами в горестно согнутую спину и шли дальше, каждый по своим делам — не догонять же эту странную девочку, в самом деле… Смешно же – бежать по бульвару следом за маленькой плачущей девочкой…

Костик тоже долго смотрел Саше вслед, пока мелькающее красное пятнышко ее куртки не скрылось из виду. Вот же не везет как. Прямо роковое зависание между небом и землей, черт… Ничего не получается! Даже идентифицировать себя – и то не получается. Вот кто он? Не бандит и не честный гражданин, и вообще никто. Для бандита — трусоват слишком. Проходил эти университеты, знает уже – не его это дело. И на честного никак не тянет. Не умеет на зарплатные крохи жить. Попробовал однажды, не получилось. Да и папаша родненький хороший пример показал, как ценится нынче честно–дебильный труд… Можно, конечно, и бизнесом каким зарабатывать, так опять же ума коммерческого, чуткого да изворотливого, бог не дал, и лень в этом напряжении каждый день существовать… А тут такой случай подвернулся, и на тебе — девка дурой оказалась. А может, наоборот, слишком умной. Обидно… Все же так хорошо складывалось, и черные риэлтеры ситуацию до сих пор не прочухали… Конечно, он бы сам не пошел старушку убивать. Мало специалистов, что ли, — да это бы и Серега смог… Даже если б и не сложилось чего — он вообще в этом деле сбоку припека. В бабушкиной квартире Серегина девка прописана, вот с них с обоих и спрос по интересу. А он кто — он убитый горем бабушкин внучок, и все…

А вообще, еще не вечер. Может, и срастется все, как задумано было, чего это он запаниковал раньше времени. Надо же, девка–то и в самом деле смышленая оказалась, быстро все просекла. Есть, есть в ней что–то такое, чего и глазу не видно, и руками не достать… Сила какая–то внутренняя. Наверное, она и есть, ее величество душенька пресловутая, святая да неподкупная. Да, прокололся он с девкой… Надо было какую–нибудь тварь продажную в это дело брать, до денег алчную. Так опять старушенция ее вмиг бы распознала – та еще кисельная праведница. А девка–то и впрямь зацепила его чем–то, оттого и злит. Так бы и переломал все косточки к чертовой матери… Не была бы проституткой – точно влюбился бы. Или убил бы…

Он еще раз вздохнул, потом решительно выдернул из кармана куртки телефон, быстро нашел в памяти нужный номер и, дождавшись ответа, проговорил в трубку деловито:

— Теть Нин, разговор к тебе есть. Да, важный. И срочный тоже… Там напротив твоего дома кафешка есть… Давай…

***

Нина тихо злилась, сидя в дальнем углу неуютного дешевого кафе за маленьким столиком, покрытом несвежей клетчатой скатертью, поворачивала в руках стакан с отвратительно теплой минералкой. Все ее здесь раздражало до крайности: и непритязательная публика, поедающая с важным видом жирные свиные отбивные, и плебейский запах жареного лука, и покушения бедняцкого интерьера на особое дизайнерское решение – все! Еще и Костька, засранец, заставляет себя ждать. Интересно, зачем она ему понадобилась так срочно, денег, что ль, будет просить… Так вроде не похоже, слишком уж голос в телефонной трубке нагло звучал, таким голосом не просят, таким только приказывают. И вообще – неспокойно на душе как–то. Да еще и кафешка эта вонючая на нервы действует…

— Добрый вечер, дорогая тетушка, — раздался вдруг над самым ухом вкрадчивый голос Костика. – Заждалась? Прости, ради бога…

Нина вздрогнула, подняла к нему сердитое лицо. Указав на стул рядом, коротко произнесла:

— Так. Садись и давай сразу к делу. Коротко и о главном. Мне здесь сидеть, знаешь ли, совсем не в кайф…

— Что, место не для твоего престижу? А по мне, так очень даже ничего…

— Костик, у тебя максимум десять минут. Давай уже излагай проблему, только покороче.

— Ах, вот так, да? Ну что ж, давай… Я, Нин, про твоего мальчонку пришел пошептаться. Славный такой мальчик, красивенький… Дорогой, наверное? Да?

— Да, красивый. Согласна, — не меняя брезгливо–отрешенного выражения лица, немного помолчав, в тон ему ответила Нина. – И дорогой. Ты же знаешь, я не люблю плохого и дешевого…

— Ну да, ну да, — тут же закивал головой Костик. – А Гошка как к твоим развлекухам относится? Ему тоже, надеюсь, нравится? Так вы бы его, Олежку–то, усыновили вместе, и дело с концом…

Нина ничего не ответила, долго и задумчиво смотрела в наивно–наглые Костиковы глаза. Отпив из высокого стакана теплой минералки, скривила брезгливо губы, потом улыбнулась снисходительно:

— А ты никак шантажировать меня вздумал? Да, Костик?

— А хоть бы и так…

— Ну давай, чего ж… По всем, так сказать, правилам жанра. Чего ты хочешь–то?

— Нин, к бабульке не лезь…

— А–а–а… Вон оно что. Как мне это сразу в голову не пришло? Твоя доходяжная шлюшка около тети Машиного дома меня с Олежкой,, наверное, и увидела. Понятно. Ну, и что? А может, это мой водила?

— Да нет, Нин. Он не водила. Он у нас зайчик — по старушкам — попрыгайчик, вот он кто. И не спорь, я успел все справки навести. А еще он у нас по совместительству знаешь кто? По юным шлюшкам — от старушек — отдыхайчик…

— В смысле?

— А в том смысле, что отрывается классно после любви–работы. Душой, так сказать, от тебя отдыхает…

Костик усмехнулся глумливо, скользнул взглядом по Нининому лицу, по плечам, по ухоженным с прекрасным маникюром рукам и продолжил:

— Хотя знаешь, я бы на его месте и не кочевряжился так сильно… Ты у нас тетка еще ух, какая! Прямо хоть сейчас на панель выпускай, иль к шесту ставь в стриптиз–баре…

— Ладно, Костик, не отвлекайся, – быстро перебила его Нина, изо всех сил стараясь удержать на лице маску снисходительного равнодушия. – Повтори еще раз и более внятно, чего ты от меня хочешь?

— В общем, ты отплываешь от бабкиной квартиры красиво в сторону, а я Гошке про твоего зайчика, так и быть, ничего не скажу.

— А ты думаешь, Гошка меня таки взревнует, что ль? – усмехнулась Нина. – Тоже мне, нашел Дездемону…

— Не знаю, Нин. Может, и не взревнует, конечно. А только никогда не простит, если узнает, куда его политые бизнесменским тяжким потом бумажки зелененькие уходят…

— Кость, а тебе не стыдно?

— Мне? Стыдно? Ой, не смеши меня, тетушка. Я и словов–то таких еще не выучил, ты что! Книжек давно уже не читаю, деградирую себе помаленьку…

— Послушай меня, Костя… Ну ты ж не такой! Я же знаю. Ты ж мальчишкой рос замечательным! Романтичным таким, все в облаках витал… Что с тобой случилось, скажи? Я помню, каким ты был в десять, в шестнадцать лет… Тебя же в школе взахлеб хвалили, а твоя мать, помню, от гордости страшно пыжилась, аж глаза из орбит выскакивали. А читал, к слову сказать, сколько! Тебя ж от книжки не оторвать было… Куда все это подевалось, а? Почему ты ни к какому занятию так и не сумел приспособиться?

— Тетечка, а ты сама–то к какому занятию приспособилась?

— Я? Ну, не знаю… Я просто живу, и все…

— Нет, тетечка, ты не просто живешь, а хорошо живешь! Хорошо жить – это очень замечательное занятие, тут я с тобой полностью согласен. Я, пожалуй, для себя его тоже и выберу…Не все же мне по земле ползать, в дерьме всяком копаться. Вот как сейчас, например. Да чего там! Все прежние романтики сегодня в духовных бомжах оказались, не я один такой… Тебе просто повезло больше – ты вовремя к Гошке присосалась, как клоп. А мне вот богатой бизнес–вумен, к сожалению, на пути не встретилось. Так что я иду другим путем, как видишь…

— Ну да, плюнуть в колодец, конечно, легче. Раз уже напился и вода больше не нужна…

— Это ты о чем, тетечка?

— Кость… А ты помнишь, как я тебя пять лет назад от колонии спасла? Или забыл?

— Так тогда не доказали же ничего…

— Потому что не захотели, вот и не доказали! А не захотели, потому что я денег много дала, кому надо. За тебя, за зайчика–попрыгайчика… Ты хоть знаешь, сколько? А из чьего кармана, догадываешься? Или тебе напомнить? А девчонку ту ведь точно тогда ты убил…

— Тише, Нина. Не надо так волноваться… Я все прекрасно помню. И знаю — чего, сколько и откуда. Ты от меня благодарности ждешь, да? Или искреннего раскаяния – чтоб голову пеплом? Хм… Странный сегодня день какой–то, прямо сразу с утра не задался. Все от меня ждут безумных поступков, да чтоб непременно с душком достоевщины… К чему бы это?

— Нет, Костик, я никакого раскаяния от тебя не жду. Что ты! Я здравого смысла хочу. Хотя, может, немного благодарности к нему приложить тоже не помешает.

— Ну и глупо. Я считал, ты поумнее у нас будешь, тетушка. Где ты вообще этих здравомыслящих да благодарных видела? Хоть одного назови! Благодарность – она только свеженькой может быть, когда петух, который в задницу клюнул, еще далеко не убежал… А как убежит – благодарность тут же и протухает, и мгновенно в неприязнь преобразуется к тому, кто тебе недавно помог… Не любят люди быть благодарными, не умеют просто. И это нормально. Ты вот Гошке своему сильно благодарна, что он тебе на добрых два десятка лет райскую жизнь обеспечил?

— Так я ж ему жена!

— А я тебе племянник! И что? Благодарность – она вообще штука бестолковая и опасная.

— Да уж. Как говорится, не делай добра…

— Ну почему сразу так категорически, Нин? Ты ж не за свой счет добро делала, а за Гошкин! Так что и мне, выходит, пора настала его отблагодарить…

— То бишь меня заложить?

— Ага… Ну так что, по рукам, что ли? Сушишь весла от старушки?

— Нет, Костик. Не хочу. И тебе не советую к Гошке с этим лезть – для него все это уже не так актуально, как ты думаешь.

— Ну и дура ты, Нина.

— Спасибо на добром слове…

— Да пожалуйста, дорогая тетушка. Тебе как лучше – чтоб я Гошке на сотовый позвонил или прямо в офис к нему заявился? По–моему, лучше в офис – у него там секретарша–нимфеточка всегда такой обалденный кофеек варит…

***

— Сашк, ты это откуда? Что с тобой? Дрожишь вся… Замерзла, что ли? Заходи быстрей…

Танька испуганно таращила на нее глазки–пуговки, глубоко спрятанные в розово–белой пухлости нежного детского лица, пыталась изо всех сил запахнуться поглубже в короткий шелковый пеньюарчик, отороченный нежными перышками. Туго натягиваясь от усилий, он всего–навсего чуть сходился на ее жирной груди, открывая глазам белые, как сметана, мясистые ноги. Странно, но и на нездоровую эту полноту тоже находились любители, и довольно много любителей – из тех, видно, что и в самом деле только говорят о красоте худых женщин, а на самом деле… Сама же Танька довольно легко управлялась со своим неповоротливым телом и даже ловко умела танцевать арабские танцы, сексуально и далеко не по–восточному сотрясая всеми своими складками, и пухлые ее щеки забавно топорщились при этом от легкой девчачьей улыбки, как два висящих на ветке и готовых вот–вот сорваться на землю спелых румяных персика. Забавно, конечно, было смотреть, как перекормлено–розовая малолетняя пышка зазывно трясет бедром – «любители» иногда помирали со смеху…. Было ей всего шестнадцать лет отроду, и была она доброй, смешливой и беззаботной. Для своих «любителей» называлась красивым именем Фаина и жила в этой квартире, как и Саша, «на всем готовом», то есть денег на руки не получала ни копейки. Серега часто наезжал к ним с ревизией, одобрительно–умильно трепал Таньку за отвислые щечки, приговаривая: «У–у, пыша моя…» Сашу же осматривал всегда критически и требовал еще «подсушиться» — похудеть, то есть. «Тебе должно быть двенадцать лет, поняла? — оглядывая со всех сторон ее хрупкую фигурку, твердил он каждый раз. – А если надо будет, и меньше должно быть!»

Клиентов он направлял к ним сам. В основном это были солидные чистенькие дядечки с развратно–вонючими глазами или вообще старички достопочтимые, исходящие слюной от страстных Танькиных танцев. Вот встретишь такого старичка на улице – и не подумаешь даже… Сколько они с Танькой «стоили» – они не знали. Любители рассчитывались напрямую с Серегой, он же держал их здесь «просто по доброте душевной», как он сам говорил, и доставались им только никчемные подарочки в виде коробок конфет, заколочек, колготок и прочей дребедени. Серега всегда звонил заранее и предупреждал о приезде очередного дядечки–клиента, даже имя его говорил , уважительно называя Иваном Петровичем или Львом Абрамовичем, например… А Саша уже знала, во что для этого конкретного любителя нимфеток надо обрядиться – или в пышную кисейную юбочку, или в детское платьице в клеточку с Микки–Маусом на кармашке, или в детские панталончики с кружавчиками… Хорошо, хоть памперсы напяливать не заставляли, и то, как говорится, хлеб.

— Таньк, а ты еще больше растолстела, пока меня не было! — улыбнулась ей приветливо Саша, целуя в пухлую щеку.

— И не говори! Прет и прет меня куда–то, скоро в дверь не пролезу. А ты насовсем пришла или так, в гости?

— Сама не знаю, Таньк… — махнула рукой Саша, снимая на ходу ботинки и быстро проходя в маленькую гостиную. Поджав под себя ноги и продолжая трястись, она уселась в самый угол дивана, снова превратилась в маленький и жалкий черный комочек.

— Ну, чего ты, Сашк? – идя следом за ней, жалобно тянула Танька. – Побили тебя, что ли? Ты у кого хоть живешь–то?

— Не спрашивай меня ни о чем, Танька. Плохо мне. Влипла я, понимаешь? Здорово влипла…

Она содрогнулась, звонко простучала — проклацала зубами и затихла, устало откинув голову на спинку дивана.

— Может, ты выпить хочешь, а? Согреешься…

— Таньк, ты же знаешь, я вообще не пью…

— А сейчас надо! Ты посмотри на себя – желто–зеленая вся, как банан. Что у тебя случилось–то?

— Что случилось? – эхом повторила за ней Саша, прикрывая глаза.

А правда, что у нее случилось? Что же это произошло с ней, в самом деле, такое страшное, как же оказалась она на этом убогом желтом диване, в этой проклятой развратной квартире, как попала в руки этому парню с льдистыми голубыми глазами… Что с ней произошло такое, что так сильно хочется умереть сию минуту? Как тогда, два года назад, когда приехала в этот большой город из своего богом забытого рабочего поселка, и вся ее старательно распланированная мамой жизнь рухнула в одночасье, и мечты о вожделенном университетском филфаке рухнули, куда она ехала поступать со своим четверочно–пятерочным аттестатом и выданными на скромное абитуриентское житье деньжонками. Так и не дошла до приемной комиссии – украли в поезде сумку со всеми немудреными девчачьими пожитками, и с документами, сложенными аккуратно в полиэтиленовый мешочек на самом дне. И паспорт там был, и аттестат, и деньги. И что делать, куда идти… Обратно домой — нельзя. Мама, когда провожала, уже сама для себя и «поступила» ее в университет, и даже будущим ее распорядилась на полгода вперед. Ты, говорит, Александра, после вступительных экзаменов домой–то уж не езди, чего туда–сюда мотаться — только деньги зазря тратить. Потом, в зимние каникулы, и приедешь. А лучше – в летние… Ну как она могла взять и вернуться — конечно же, не могла. Потому что знала — это позор для матери. Она ведь всю себя им посвятила и достойна похвалы, а не позора. Не могла она ее подвести. Хотя, наверное, и в самом деле глупо все это, а вот не смогла, и все тут. Сутки целые просидела на вокзале в остобенело–полуобморочном состоянии, пока Серега ее не приметил. Подсел рядом общительный мужичок в джинсовой бейсболочке, спросил ласково:

— Эй, ты потеряла кого, что ль? Чуть не плачешь сидишь… Может, помочь чем? Хочешь, я тебя накормлю?

— Хочу… Я и правда есть очень хочу… — пожаловалась она ему тогда. – Я уже сутки ничего не ела. У меня сумку с деньгами, со всеми документами украли…

Так и оказалась она здесь, у Сереги, в этом странном борделе, заняла место сбежавшего накануне «воробышка», маленькой девочки–забавы… Думала, тоже скоро сбежит. Через год. Даже рассчитала все, разложила по полочкам – как приедет к матери на летние якобы каникулы, как возьмет в школе дубликат аттестата, как новый паспорт себе выправит, как сдаст все экзамены на вожделенный филфак… А самое главное, все ведь и получилось так, как она задумала: и съездила, и дубликат получила, и даже дома ловко наврала про то, как хорошо она учится, как подрабатывает вечерами в университетской библиотеке и с какими приличными девочками живет в общежитии – мать ею очень даже довольна осталась. Всему поселку потом ее успехами хвасталась…

Все, все у нее тогда получилось…

Первым экзаменом на филфаке сочинение было. Когда в списках увидела законную свою пятерку, думала, умрет от счастья. А вторым – литература… И билет ей хороший попался. И бодренько так отвечать она пошла… Да только в этом месте кончилось ее везение самым неожиданным образом — пока она к столу шла, на место прежнего экзаменатора другой сел, тот самый, любитель Красной Шапочки… Рухнула перед ним на стул ни жива ни мертва, смотрит во все глаза, ничего понять не может. И он тоже вытаращился на нее удивленно–насмешливо, улыбнулся гаденько в козлиную свою бороденку… Потом огляделся воровато по сторонам, перегнулся через стол и тихонечко так спросил: «Санька, а чего ты тут делаешь, а?» Она ему билет протягивает, лепечет растерянно : «Я поступаю… Вот билет мой… Я готовилась…» А этот козел старый снова глаза вытаращил, смотрит непонимающе, будто перед ним и впрямь живая Красная Шапочка сидит, и шепчет возмущенно: « Ты? Поступаешь? Ты что, Санька, совсем с ума сошла?! Иди отсюда, Санька… Иди давай… Я вечером приду – готовься лучше…» Потом ведомость взял и, возмущенно хмыкнув, старательно вывел ей «неуд» и расписался размашисто, и снова задребезжал похабным своим хихиканьем…

Она из университета вышла и света белого не увидела. То ли день на дворе, то ли ночь, непонятно — чуть под машину не попала. Обратно к Сереге поехала – сдаваться. А что делать… Не ляжешь ведь и не умрешь. Эх, если бы только можно было – лечь да умереть. Все равно ж нельзя, все равно и глаза откроются, и желудок еды потребует, и организм – исполнения физических функций… Хорошо еще, что Серега на ее место нового воробышка не нашел. Куда бы она делась тогда? К матери поехала? Это после своего красивого вранья? Смешно…

А потом уже ничего стало, терпимо. Она и смирилась даже. Как есть так и есть, чего уж теперь. Со временем и чувства стали пропадать начисто: и вкус еды понимать перестала, и запахов не слышала, и даже цвет куда–то пропал – кругом будто одно черно–белое кино, фильм ужасов с актрисами–травести… И голова пустой стала, как барабан. Иногда только взорвутся вдруг строчками в мозгу выученные когда–то стихи, или цитата какая из любимого Достоевского вдруг вползет в голову, как змея, и сидит там долго и мучительно…

А теперь снова все закрутилось калейдоскопом. Зачем, господи… Зачем ей тети Машина искренняя до глупости любовь, в которой она оказалась, как в теплом коконе, и согрелась вдруг вопреки своей воле, зачем эта постоянная ноющая боль в сердце, зачем умопомрачительные запахи свежих булочек по утрам, зачем, скажите… Что ей теперь со всем этим делать…

— Са–а–а–шк, ну чего ты молчишь? Сидишь, как мертвая, в одну точку уставилась… Страшно же! Ну чего с тобой, Сашк… — снова заныла над ухом Танька и приготовилась всплакнуть, и даже голос уже взметнулся до самой высокой ноты.

— Тань, скажи, а тебя любил кто–нибудь, а? Вот чтоб по–настоящему, за просто так? – будто очнувшись, резко повернулась к ней Саша. – Родители твои кто?

— Да ну, о чем ты… Можно сказать, что и нет… — легко махнула рукой Танька. –А чего ты вдруг про родителей?

— Да так… Я вот раньше всегда считала, что мама меня очень любит. И мечтает , чтоб я кем–то стала, чтоб успехов в жизни добилась – тоже от любви. Понимаешь, я думала, что она для меня самой этого всего хочет! Чтоб мне хорошо было! А теперь вот думаю – нет. Потому что я, сама по себе, без жизненных успехов для нее никто, понимаешь? Никто. Обуза просто. Позор даже… Ей мои успехи нужны как доказательство ее материнского подвига, понимаешь? Не я, Саша, родненькая кровиночка, а я, Саша, как доказательство!

Саша замолчала, будто захлебнулась горечью произнесенного, долго смотрела перед собой пустыми измученными глазами, потом тихо продолжила:

— Ты знаешь, иногда по телевизору показывают, как несчастные, убитые горем родители, со слезами глядя в камеру, умоляют вернуться домой своих сбежавших детей. Им ведь и в голову не приходит, отчего они сбегают! И почему на улице, в голоде и в холоде им лучше, чем с ними…

Танька слушала ее внимательно, смешно сморщив в толстую складочку узкий лоб, смотрела, не мигая, маленькими глазами–пуговками. Потом усмехнулась вдруг горестно, совсем по–бабьи легонько покачала головой и злобно проговорила:

— Какая ж ты глупая все–таки, Сашка! Да что ты понимаешь вообще? Любит мама, не любит мама… Вот ты говорила, у тебя отец рано умер, да? А отчим у тебя был? Нет? А у меня был! И насиловал меня с тринадцати лет! А в четырнадцать я умудрилась еще и забеременеть. И мама меня за волосы отвела на аборт. А после этого у меня с гормонами что–то нарушилось, толстеть начала катастрофически… А когда мне пятнадцать исполнилось, они с отчимом решили, что долг свой родительский уже окончательно выполнили и дружненько выпнули меня из дома! Так что не надо мне тут жаловаться на свою плохую маму, поняла? Мама ее, видишь ли, недостаточно любит! Да мне бы такую маму, господи… Дура ты, Сашка, дура!

Уронив голову в ладони, Танька разрыдалась громко и отчаянно, заставив Сашу испуганно вжаться в угол дивана. Надо же… А она всегда думала, что у веселой и беззаботной Таньки было такое же веселое и беззаботное детство, и только крайние тяжкие обстоятельства привели ее сюда…

— Тань, прости, а? – тихонько тронула она ее за плечо. – Я ж не знала, Танька…

— Ладно, проехали, — махнула рукой Танька, резко перестав рыдать. – Да я и не вспоминаю об этом никогда, как будто это вовсе и не со мной было… Ладно, Сашка, это ты меня прости. Расскажи лучше, где пропадаешь–то?

— Да понимаешь, Серега со своим приятелем меня к делу одному определили, шпионкой как бы… Надо было старушку наивную развести, чтоб она меня сильно пожалела и в квартире своей прописала…

— Ну?

— Вот тебе и ну… Не смогла я.

— Расколола, что ль, старушка тебя?

— Нет. В том–то и дело, что нет… Ты знаешь, она такая оказалась… Даже не знаю, как объяснить. Святая, что ли? Рядом с ней так хорошо! Как будто настоящей жизнью живешь, а не в дерьме этом… Понимаешь, она любит всех просто так. Просто за то, что они есть, и все. И еще, знаешь, она мне булочки каждое утро печет…

Саша тихо всхлипнула и заплакала, завыла–запищала на тоненькой ноте, как потерявшийся лесной звереныш. Теперь уже Танька уставилась на нее испуганно и непонимающе:

— Сашк, ты чего это? Не врубаюсь я. Старушка какая–то, булочки… Ну, понятно, любит она всех… Что с того–то?

— А то… Понимаешь, у нее душу глазами видно… Я не могу тебе объяснить, как это, но вот видно, и все! Она, знаешь, такая живая и теплая…

— А у других что, душу не видно?

— Нет. Не видно. У других она кирпичами заложена. Толстой кирпичной непробиваемой кладкой. И все смотрят на мир через нее, а мира не видят. То есть видят, конечно, только каждый — свое… Родственники тети Маши – ее большую квартиру, мама моя – героическое свое материнство, Серега — двух смешных кукол в нашем лице…

— А у тебя? У тебя самой разве не заложена душа кирпичной кладкой?

— И у меня — заложена. Разница только в том, что я ее вижу, эту стенку, ощущать начала ее больную тяжесть. А они – не видят. Не чувствуют, как она растет каждый день, прибавляет себе по кирпичику…

— Ой, Сашка, не знаю, что тебе и сказать, — вздохнула горестно Танька. — Одно только знаю–с такими мыслями нечего тебе тут делать. Погибнешь ты тут. Ты вот что… Поезжай–ка ты к матери, Сашка…

— Таньк, я ж говорю тебе…

— Да глупости все это! Глупости! Это у моей матери душа непробиваемым железобетоном обложена да намертво укреплена ржавой арматурой, а у твоей всего лишь стена кирпичная – подумаешь! Что ты, простить ей не можешь? Она ж не понимает ошибки своей, ей же вслух про нее никто и никогда не говорил! Она ж искренне про себя думает, что самая хорошая мать на свете! Вот и поезжай к ней, объясни все сама… Она поймет. Может, не сразу, конечно, но поймет. Да хотя бы задумается, и то хлеб. И вообще, кто–то ведь должен вытащить первый кирпич из стены. Почему не ты? Обязательно поезжай, Саш! Да мне б такую–то маму… Господи, да разве я бы здесь была? Сама своего счастья не понимаешь… Вот ты смогла же в себе разглядеть эту стенку? А почему думаешь, что твоя мать на это не способна?

— Так мне же тетя Маша помогла…

— А ты маме своей помоги. Она же мама тебе, самый близкий человек на свете, ближе и некуда.

— Нет, не смогу я, Танька. Не смогу пока. Сил нет. Потом, может… И вообще, уже в такой клубок все завязалось…

— Ты только с Серегой не связывайся, Саш! Или сделай все, как он хочет, или уезжай отсюда. Не зли зло… Если что не по его сделаешь, он ведь и меня отсюда в два счета вышвырнет, разбираться не станет, что да как. А куда я пойду? Мне идти некуда…

— Ладно, Таньк, пойду я. Меня тетя Маша потеряла уже, наверное. Волнуется, в окошко смотрит…

— А маму ты прости, Сашк. Когда есть кого прощать – жить еще можно. Эх, счастливая ты…

— Пока, Танька. Какая ты добрая, оказывается. И умная. А я и не знала раньше, и не замечала ничего… Почему мы с тобой раньше так не говорили, а?

— Так чего говорить–то! У каждого ведь свое. Мы с тобой не подруги — всего лишь товарищи по несчастью, носители толстых кирпичных кладок, как ты говоришь…

***

— Сашенька, деточка, слава богу! Я уж извелась вся. На улице темным–темно, а тебя все нет и нет! Иди, мой руки, я пока ужин разогрею.

— Я не хочу, тетя Маша…

— Так не ела же ничего целый день! Вон бледная какая! Съешь хоть котлетку?

— Нет, не надо.

— Устала? Ты сиди, я тебе сейчас сюда чай принесу!

— Не надо, тетя Маша. Вы посидите со мной просто так…

Притянув за руку, она заставила ее сесть рядом с собой на диван, спрятала замерзшие руки в подтянутых к подбородку острых коленках, уткнулась в теплое мягкое плечо Марии холодным, как у щенка, носом.

— Ну, чего ты… — погладила ее по черным вихоркам Мария. – Взгрустнула чего–то… Давай–ка лучше подумаем с тобой, чем на Борискиных поминках всех угощать будем. Они ж все собираются прийти… Сегодня вот Ниночка опять заезжала, да не одна, с кавалером каким–то. Поди ж ты… Еще и с мужем не развелась, а кавалера себе нашла! Красивый такой парень, из себя весь гладкий да сытый, как барчонок. Глаза только шибко грустные. А Ниночка у нас хоть и красавица, а все одно рядом с ним мамкой смотрится… И все, знаешь, сбоку на него взглядывает, будто просит чего. Пойдем, говорит, Олежек, я тебе квартиру тети Машину покажу… А он как зыркнет на нее! Ох, и жалко мне ее почему–то стало… И стыдно за бабу… Бориска–то мой тоже помладше меня был да покрасивше, а только я вокруг него жалкой мышкой не трусила…

— А еще кто был?

— А Славик еще приходил. Вот знаешь, деточка, грех признаться, а не люблю я его… И сама не знаю, почему! Вроде со всех сторон правильный мужик и говорит все верно, к слову не придерешься, а будто неживой он. Будто ни посмеяться, ни поплакать не умеет, а просто висит портретом на стенке… Вроде и есть человек, и нету его. Тоже на поминки придет, сказал. Я уж ему ничего не стала про то говорить, что Настену с Ниночкой прописать у себя хочу. Не поймет, боюсь. Рассердится. Хотя чего сердиться–то? Мне ж им тоже помочь хочется, за всех сердце болит… И вам с Костенькой тоже подмогнуть надо… Ты чего это вздрогнула так? Испугалась будто…

— Да нет, ничего, теть Маш. Просто не согрелась еще.

— У тебя не озноб ли случаем? Дай–ка лоб пощупаю… А горло не болит?

— Нет. Ничего у меня не болит. Тошнит только.

— А ты не беременная ли часом, девка? А? Осунулась, гляжу, похудела… Поди уж сообразили себе ребеночка–то? Если так – ты мне скажи! Тогда надо и питаться по–другому, и свежий сок пить каждое утро… А чего? Я сделаю! У меня морковки много припасено. А ребеночка сюда потом привезете, я водиться буду, пока ты на свои занятия ходишь! Я умею, ты не волнуйся…

— Да не беременная я, тетя Маша! – в отчаянии вскрикнула вдруг Саша и заколотила себя кулачками по поджатым к подбородку коленкам. – Никакая я не беременная! Я не могу больше просто! Я жить не хочу, тетя Маша…

Изогнувшись, она маленькой пружинкой соскочила с дивана и, словно враз потеряв силы, изломалась, съехала на пол, глухо ударившись худыми коленками. Потом, будто кто в спину толкнул, бросилась лицом в подол тети Машиного платья и затряслась мелко, заходили ходуном хрупкие плечики, и все никак не получалось у нее вдохнуть, набрать в себя побольше воздуху, и непонятно было, то ли плачет она, то ли задыхается…

— Сашенька, деточка, что ты? – испуганно запричитала над ней Мария. – Что ты говоришь страшное такое… Случилось что? В университете твоем, да? Экзамен какой не сдала? Так и подумаешь! И делов–то! Потом сдашь! А может, ну ее вообще, эту учебу? А то ведь смотреть на тебя жалко, исхудала совсем, кожа да кости… Чего тебе в ней, в учебе–то этой? Вот я живу, сроду не учена, и ничего…

— Да не учусь я нигде, тетя Маша! Не учусь, понимаете? И никакая я не студентка, и не Костикова невеста! Я самая обыкновенная проститутка! — чуть приподняв искаженное плачем лицо и вытянув веревочками жилы на тонкой шейке, прокричала–прорыдала Саша и тут же снова упала головой в ее колени, зашлась в новом приступе отчаяния.

— Господи, помилуй… Что ты говоришь, деточка…

— Да, тетя Маша, врала я вам все! Сволочь я последняя, казачок засланный… Вы гоните меня отсюда в шею, тетя Маша…

— Ну что ты, деточка… Ты поплачь, если тебе надо, я не буду ни о чем спрашивать… Поплачь… Сколь надо, столь и поплачь…

Жилистыми, коричневыми от старческих веснушек руками Мария гладила ее по непослушно–жестким вихоркам на затылке, по плечам, по спине, ощущая под ладонями жалкую худобу девчачьих лопаток и мелкое горячее дрожание ее маленького тела, и тоже плакала. Она и не поняла толком, что такое сказала сейчас эта девочка, и никаким образом не вошла в нее жестокая информация, прошла мимо сердца, мимо души, не задев их даже и краешком. Плакала она от того лишь, что Саша плачет, и оттого, что бог не посылает ей разумного совета, как успокоить и утешить эту маленькую девочку, которую выбрало для любви ее сердце, и вся жизнь, вся судьба которой, она это сейчас совершенно точно знала, зависит от нее, лежит, скукожившись от горя, в ее старческих руках… И сделай она, Мария, сейчас неправильно, скажи что неправильно, и не поднимется никогда с колен эта девочка – жалкая, маленькая, любимая… Господи, дай же ей, старухе, разума… Не подведи, господи…

— Саш, ну какая же ты проститутка–то, дурочка! – ровным и веселым голосом, которого и сама от себя не ожидала, произнесла вдруг Мария. – Ты посмотри на себя–то! Они ж и не такие вовсе, проститутки эти самые… Они все девки справные, толстомясые, с нахалюгой в глазищах да с титьками торчком… И веселые – мужиков завлекают да песни охальные поют! А ты уревелась вон вся…

Саша, враз перестав плакать, подняла на нее красное зареванное лицо, уставилась непонимающе, икнула громко.

— Какие песни, теть Маш? Не поняла я…

— Охальные!

— Это какие, значит?

— Ну, с матюками там всякими, с припевками визгучими… Ты вот умеешь такие песни–то петь?

— Нет, не умею…

— Ну, и какая ты после этого есть проститутка?

Саша снова икнула и улыбнулась нерешительно, почему–то быстро нарисовав в уме картину, как она пляшет в красной шапочке вокруг старого развратника–профессора с университетского филфака и выдает ему не детские и кокетливые стишата про африканские горы и реки, а охальные песни с матюками и визгучими припевками… Она хихикнула нерешительно и, посмотрев на улыбающуюся тетю Машу, в следующий уже миг расхохоталась звонко и по–девчачьи бесшабашно, прогнувшись вспине и откинув далеко назад голову. Не удержавшись, со всего размаху рухнула на спину и снова зашлась в приступе смеха, не успевая вовремя глотнуть воздуху, как пять минут назад, когда плакала…

Отсмеявшись и вытерев слезы, она снова забралась на диван, прижалась к теплому боку Марии и вздохнула так, будто сбросила с себя некую тяжесть, потом проговорила тихо:

— Ну, вот, и сказала все, и так тому и быть… Это все правда, тетя Маша. Я ведь уже два года вот так живу, в ужасе этом… Только я не буду рассказывать, как так получилось, ладно?

— Ладно…А мама твоя знает?

— Нет, что вы! Она тоже думает, что я в университете учусь. И страшно гордится этим обстоятельством… Не могу же я ей правду сказать, гордыню ее поранить…

— Нет, Сашенька, неправда твоя, деточка, — гладя ее по голове, тихо проговорила Мария. — Это ты не мамкину гордыню боишься поранить, а свою…

— Да нет же, теть Маш…

— А ты послушай меня, Сашенька, что я тебе скажу. Это же ты не можешь к мамке приехать да сказать все, как есть, значит, и гордыня твоя, а не мамкина…

— Да я боюсь просто…

— А чего боишься–то? Что она любить тебя не будет? Ну, может, и не будет! Это уж кому какие силы на любовь–то даны. А в мамке твоей слепая любовь, видно, живет, и свои глазыньки еще не открыла… Ты ей прости! Не понимает она пока ничего, не может принять твоего плохого. Вот когда глазыньки у ее любви откроются, тогда и увидит, что плохое у дитенка – это ее собственное плохое и есть. А ты ей сама помочь должна и не бояться ничего! Иначе и у твоей любви глаза не откроются… Меня вот не испугалась же?

— Ну – вас! Это ж совсем другое дело… А к маме я пока все равно не поеду, не смогу. Сомневаюсь я, что вообще смогу ей объяснить что–то. Да и трудно мне. Как будто через что–то такое переступить надо…

— Как – через что? Через гордыню и надо! Это трудно, конечно. Понимаю…А только иначе никак нельзя! Иначе она и не разглядит никогда своего ребенка, так слепой и останется. Ты уж пожалей ее, деточка. Помоги ей…

— Да, тетя Маша. Обязательно помогу. Только не сейчас. Может, потом…

— Ну, потом так потом. А мать хотя бы в душе прости. Не виноватая она ни в чем – слепая просто… Я много лет уж на свете живу и на всяких матерей сполна нагляделась. Редко какая из них зрячей–то бывает… Ты вот что, Сашенька! Оставайся–ка ты у меня пока. А там видно будет. И начинай все с самого начала. Хочешь — в университет свой поступай, а не хочешь – так на работу какую иди…

— Спасибо вам, тетя Маша. Только экзамены в университет летом будут, а на работу меня не возьмут без прописки…

— Да боже мой! Что ж я тебя, не пропишу, что ли? Да завтра же и пойдем…

— Нет! Нет, что вы! Нельзя этого, нет…

— Чего ты так испугалась, Сашенька? Вот, опять задрожала… Чего это ты?

— Так вы же всего не знаете… Я и сказать вам ничего не могу… Нельзя вам меня прописывать! Никак нельзя! Этот Костик ваш… И Серега… Они… Они…

— Что, Сашенька?

— Да не могу я сказать, теть Маш! А только прописывать меня сюда никак нельзя! И вообще…Вы бы никого к себе пока не прописывали… Боюсь я за вас!

— А что? Думаешь, смерти моей ждать будут? Из–за квартиры искушаться? Так и будут, конечно. Знаю я… А только и мне помочь всем хочется, они ж мне свои, близкие… И Настену я с младенчества выпестовала, и Ниночке больно уж счастья бабского, смотрю, хочется, и Костик не у дела до сих пор мыкается и злится от этого. Все я про всех понимаю, Сашенька, и всех мне жалко. И даже Славика жалко, хоть и не люблю я его, прости меня, Господи, и ты, Бориска, прости за своего племянника…А только, знаешь, приму я твой совет, деточка, и в самом деле приму. Никого здесь прописывать не буду. И пусть меня простят мои близкие! Потому как они какую–никакую, а жизнь свою живут. А тебе ее сначала начинать надо.

— Что это вы задумали, тетя Маша? Не понимаю… Говорю вам – нельзя меня здесь прописывать…

— А здесь я и не буду. Я эти хоромы обменяю на скромную квартирку, там мы с тобой вдвоем и проживем. А на деньги от обмена тебя и в университете выучу, и в люди выведу. Ну, что, согласишься жить со старухой под одной крышей, иль не захочешь?

— Да что вы такое говорите, тетя Маша! Не соглашусь… Что вы! С вами так хорошо, вы ж мне как подруга… Только не верится, что так все получится, как в сказке. Или как в кино… Не бывает так…

— Бывает, деточка. Все бывает. Ты ведь хочешь, чтоб так было?

— Хочу…

— Значит, и будет. Ой, Саш, а что это у нас со временем? Неуж два часа ночи? Давно спать пора, а мы с тобой и разносолы для поминок Борискиных не обсудили и списков для магазина не написали… Опять я половину продуктов забуду купить, балда старая! Давай–ка спать ложись, а утречком встанем пораньше да хозяйством с тобой и займемся!

— Теть Маш, а ведь завтра утром сюда Костик заявится…

— Так и пусть заявится! А ты на него – ноль внимания. Некогда, мол, тебе, и все тут! Не бойся ничего больше, Сашенька…

Мария долго не могла уснуть. Сердце болело. Сильно очень. Ворочалась в постели с боку на бок, все думала да прикидывала в голове, превозмогая резкую боль, как бы ей половчее да побыстрее обернуться с обменом этим, да как объяснить решение свое Настене да Ниночке, да Славику еще… Не поймут они ее, конечно. Сердиться будут. Потом решила — да ничего, пусть. А Костика она завтра вообще за дверь выставит. Тоже – пусть. Ишь чего удумал… Плохо только, сердце никак не успокоится — то колотится, чуть из груди только не выскакивает, то замирает совсем. Нельзя ей болеть–то сейчас. Никак нельзя…

А Саша спала так крепко и сладко, как не спала вот уже два года, с той самой ночи в поезде, когда украли у нее сумку с документами. Снилась ей довольная ею мама, и хорошо снилась, радостно так – тоже впервые за два года…

***

А Нина этой ночью вообще не спала. Не пыталась даже и лечь. А зачем — все равно бы заснуть не смогла… Сидела на своем до боли комфортном диване, надиралась в одиночку шампанским да оплакивала свой исчезающий, уплывающий из–под ног, да и из–под рук тоже уютный мир, свое уходящее беззаботное бытие – что там с ней дальше будет, неизвестно…

Гошка ушел из дома еще с вечера, хлопнув от души тяжелым монолитом двери так, что дрожь прошла по всем стенам и завалилось отчаянно на пол, разбилось в мелкие осколки большое зеркало в прихожей – плохая, говорят, примета. Только куда уж хуже–то. Надо же, а она и не ожидала от него таких крутых эмоций, Костик–то прав оказался… Так и стоит теперь все это зверство перед глазами…

— …Нин, неужели это все может быть правдой? – трагическим шепотом спрашивал Гоша в который уже раз, подходя вплотную к дивану. – Неужели ты меня так мерзко обманывала? А я, дурак, думал, что ты меня любишь… Во идиот, ага? Думал, если свалю от тебя, то страдать заставлю… А ты…

— Ну что я, Гош? Что я? Ты же последние пять лет во мне женщину вообще перестал видеть! Разве не так?

— Так это… Я ж работаю, сама знаешь…

— Ну да. На девочек у тебя всегда время есть.

— Да при чем тут девочки?! Ты что? Они у всех есть, девочки эти, они мне вообще по статусу положены. А только я б тебя никогда не бросил, Нин! Рука бы не поднялась. Не знаю, почему. Может, потому, что уверен был в тебе, как в китайской стене.Детей бы на стороне родил – это да! А от тебя бы никогда не ушел. А ты…

— Господи, опять! Да что я, Гош? Железная, что ли? Мне же тоже любви хочется, как и тебе, между прочим! А решил уходить – так и уходи! Не заплачу…

— Не–е–т, дорогая… — подскочил снова к дивану Гоша, скривил злобно и без того некрасивые губы, выкатил на Нину желтоватые, в красных ярких прожилках белки, — нет, дорогая, ты заплачешь! Ты обязательно заплачешь! Потому что жить в этом доме со своим альфонсом я тебе не дам, и не мечтай даже… Здесь вообще ничего твоего нет, можешь убираться к нему в снятую на мои деньги квартиру! Вон отсюда, поняла? Завтра приду, чтоб духу твоего больше здесь не было! И тряпочки все свои уноси, и баночки, и всю остальную хрень, чтоб не пахло больше здесь тобой, слышишь?

— Гош, погоди… Послушай… Да успокойся ты, наконец! — пыталась прорваться Нина через поток мутно–желчного, брызжущего в нее горячей струей гнева. — Давай поговорим без эмоций, по–деловому…

— Ах, ты еще и по–деловому хочешь? Вот сука… Я тебе повторяю – здесь ничего твоего нет! Здесь все мое! И фактически, и юридически. Если б я сам от тебя решил уйти, я бы все тебе оставил. Легко. А так – нет! Чтоб какой–то альфонс… Да мне как твой Костик позвонил… Я до сих пор нормально выдохнуть не могу, ей богу!

Он рухнул без сил в кресло, начал с трудом втягивать в себя воздух, широко и некрасиво раздувая ноздри и мотая всклокоченной головой из стороны в сторону, как уставший от боя старый боксер.

— Гош, а я ведь здесь прописана вообще–то… — испуганно и тихо проговорила, почти по–девчоночьи пропищала Нина, забившись с ногами в угол дивана. — Куда я пойду, Гош? Мне идти некуда… Я в суд пойду, я адвокатов найму…

— Давай… — устало махнул ей из кресла Гоша. – Давай, нанимай, трать последние деньги… Сама ж понимаешь – бесполезно все это…

— Гоша, не надо так со мной, прошу тебя. Мне ведь и в самом деле идти некуда!

— Слушай, Нин, — поднял он вдруг на нее вмиг остывшие от гнева глаза, — а ответь мне на один вопрос… Ты ребенка мне родить не захотела или правда не смогла?

— Не знаю, Гош… — помолчав, тихо ответила из своего угла Нина. – Теперь я и сама уже не знаю. Не смогла, потому что и в самом деле не захотела, или не захотела, потому что не смогла… Не нужен нам был ребенок, Гош. Потому он и не решился у нас родиться, не захотел прийти ни к тебе, ни ко мне…

— Ну, это ты за себя говори. За меня не надо.

— Да тебе он еще больше не нужен, чем мне, Гош! Ребенок – он ведь не приложение к бизнесу, не показатель успешности на жизненном экзамене, он живая, самостоятельная душа …

— Понятно. Значит, это ты не захотела.

— Господи, как с тобой говорить трудно. Никогда мы друг друга не понимали…А теперь, значит, я одна виноватой осталась. А я ведь, между прочим, тоже человек! У меня свое мироощущение есть…

— Да ты дура, Нин, а не человек. Поняла? Вот и оставайся теперь со своим мироощущением. Другая бы на твоем месте помалкивала в тряпочку, жила бы себе потихонечку на мужнины капиталы без всяких фокусов…Ну ладно, пойду я. А ты собирайся давай потихоньку. Даю тебе неделю. Хватит? И чтоб абсолютно все свое барахло отсюда вывезла, поняла? А завтра адвоката пришлю – бумаги на развод подпишешь…

Он тяжело поднялся из кресла, еще раз встряхнул головой и, не взглянув больше в ее сторону, вышел из гостиной в прихожую. От уханья захлопнувшейся двери и звона осыпающегося на пол стекла вздрогнуло все внутри, будто разбилась душа на такие же мелкие осколки и потекла из нее потихоньку, и утекала всю ночь, до самого по–декабрьски неприютного рассвета…

Она пыталась было пойти вещи собрать, да не смогла. Шикарные тряпочки не давались в руки, валились на пол, будто смеялись ей в лицо, дразнили ускользающей роскошью. Вот этот белый шикарный пуловер она привезла из Англии, а этот безумной красоты кашемировый шарф – из Парижа, а вот в этом платье с открытыми плечами она познакомилась в баре с Олежкой… Олежка, Олежка, счастье мое, как дорого за тебя пришлось заплатить и что, что теперь с ней будет… Костик, за что… Почему ж ты сволочью такой вырос, бывший хороший мальчик, и будь проклята эта тети Машина квартира, это пятикомнатное чудо с высокими потолками и арочными окнами в центре города, которое всех свело с ума и которым так страстно захотелось ей вдруг искусить Олежку, купить его себе раз и навсегда… Как же она сумела так влюбиться в него, господи, что потеряла всяческий женский разум, кинула всю себя ему под ноги, как кидает ошалевшая старуха стодолларовую бумажку на сцену юному стриптизеру…

***

Яркое солнце из утреннего окна било в глаза нетерпеливо, расходилось под сомкнутыми веками красно–оранжевыми кругами, требовало яростно: « Вставай, Сашка, вставай…» Саша перевернулась на спину, вытянулась в струнку, по привычке с шумом вдохнула побольше воздуху и поняла вдруг – на улице ночью выпал снег. Она прочувствовала, тут же ощутила в себе эту необыкновенную вкусно–холодную радость первого по–настоящему зимнего дня, пахнущую недозрелым арбузом и первозданной свежестью хрупкого нежного снега, и праздником , и еще бог знает чем хорошим и значительным…

Только горячими булочками сегодня почему–то не пахло. Непривычно как–то. «Эк мы дружно проспали сегодня с тетей Машей!» — подумала она, одним прыжком вскакивая с постели и подходя к окну. Так и есть. Лежит, родименький, светится радостной белизной… Красота! И солнце светит, и мир прекрасен. И еще. Самое главное. Ей! Не надо! Туда! Возвращаться! Никогда! Вот так…Закинув руки за голову, она прогнулась назад и постояла так минуту, задержав дыхание, словно боясь отпустить застрявшее в ней нежным комочком счастье. А разогнувшись, запрыгала по комнате козликом, замерзнув от ворвавшегося в открытую форточку первого зимнего ветерка – счастье–то счастьем, да холодно ж, однако…

«Тетя Маша! Вы меня почему не разбудили?» — крикнула она звонко в сторону кухни, пробегая в ванную и на ходу высвобождая голову из узкого ворота свитера. Не услышав ответа, остановилась в нерешительности и замерла, слушая непривычно–пугающую утреннюю тишину, потом на цыпочках тихо прошла по длинному коридору, заглянула, недоумевая, в кухонное большое и такое всегда уютное пространство, как магнитом притягивающее запахом горячих сдобных булочек и заботливой радостной суетой тети Маши. « В магазин пошла? Меня не захотела будить? Странно…» — промелькнула в голове быстрая мысль и ушла, оставив после себя ощущение противной тревоги, будто чего–то нехорошего, уже вписавшегося и в эту подозрительную тишину, и в непривычный глазу оставленный с вечера беспорядок из невымытых чашек, засохшего хлеба на тарелочке, капающей монотонно из крана воды… Так же, на цыпочках, она тихо прокралась к комнате тети Маши, постояла, напряженно вслушиваясь. Потом осторожно потянула дверь на себя, просунула в щель голову и пропищала совсем уж по–детски жалобно: «Теть Ма–а–а–ш…» Услышав доносящиеся из глубины комнаты странные звуки, похожие на едва сдерживаемые рыдания, пошла им навстречу и остановилась в испуге. Мария лежала на своей кровати, вытянувшись в струнку, внимательно и сосредоточенно глядела в потолок. Лицо ее было мокрым и бледным, крупные капли пота стекали по лбу, по вискам, пропадали в жиденьких, склеившихся жалкими прядками влажных волосах. Одна такая прядка прилипла к щеке около чуть приоткрытых, отдающих мертвенной голубизной сморщенных губ, изломалась хилой болезненной стрелочкой. Дышала Мария тяжело и отрывисто, и не дышала даже, а просто пыталась изо всех сил втянуть в себя воздух, который быстро застревал где–то на полпути и выталкивался обратно с шумом, похожим на глухие мучительные рыдания. Переведя взгляд от потолка на замершую в ужасе у ее постели Сашу, хотела сказать что, да снова застыла в мучительном полувдохе, застекленела плеснувшими болью глазами. «Теть Маш, да что это с вами?! – прошептала–прокричала Саша, протягивая к ней ручки–палочки и не решаясь подойти поближе. – Вам плохо, да? А что надо делать–то, теть Маш?! Ой, я не знаю…» Она в отчаянии закрутила головой, бросилась к двери и со всего размаху захлопнула ее, потом, будто испугавшись громкого звука, снова вернулась к постели, беспомощно развела руки в стороны, присела около Марии на корточки: «Ой, теть Маш, а что надо делать–то? А лекарства у вас где лежат? Господи ты боже мой…» Подскочив на ноги, она тут же принялась быстро и суетливо хватать, осматривать вещи на прикроватном столике, и все тут же падало у нее под руками, все шумно и бестолково валилось на пол, словно сердясь на ее испуганную нерасторопность. Мария, следя за ней отрешенно–страдальчески, чуть приподняла с одеяла сморщенную дорожащую руку и тут же бессильно уронила ее обратно, опять уставившись в потолок. «Ой, так надо скорую вызвать, наверное! Да ведь, теть Маш? Правильно? Я сейчас! Подождите!» — сообразила, наконец, Саша и опрометью бросилась в прихожую к находившемуся там с незапамятных времен старому черному аппарату. Схватив тяжелую эбонитовую трубку и с трудом втыкая трясущийся палец в нужные дырочки, принялась накручивать неповоротливый, западающий от старости диск, и все никак не могла приноровиться к этому занятию, и никак не получалось у нее наконец таки взять и услышать в трубке длинные и желанные гудки вызова.

Вздрогнув всем телом от резко прозвучавшего короткого дверного звонка, тут же бросилась было и к двери, не отпуская трубки от уха и чуть не уронив на себя тяжелый аппарат, потом, погрозив в сторону двери пальцем, опять начала вслушиваться в непонятные щелканья и шорохи в старой трубке. Звонок тренькнул снова, казалось, уже более требовательно и нетерпеливо, словно подгоняя – ну, чего ты там… Положив трубку рядом с аппаратом, Саша метнулась к двери и, не глядя в глазок, быстро крутанула рычажок замка, выдернула из спасительного паза дверную цепочку. В два прыжка вернувшись к трубке, снова прижала ее к уху.

— Ой не знаю гудка нет скорую срочно надо быстрей помоги… — истерически — визгливой скороговоркой выпалила она показавшемуся в дверях Костику и потянула к самому его лицу трубку. – Там… тетя Маша там… умирает не дышит совсем я боюсь ой мамочки помоги…

Костик отстранился, потом молча схватил из ее рук трубку, подержал в руке растерянно, будто не зная, что с ней делать и удивляясь необычной ее внушительной тяжести, и даже осторожно поднес на секунду к уху. Потом, словно очнувшись, небрежно бросил на рычажок аппарата, повернулся решительно к Саше.

— Так. Спокойно. Не ори. Веди, показывай, что там стряслось… — подтолкнул он ее за плечо. — Сейчас разберемся…

— Костик, так скорую же… — умоляюще протягивая к аппарату руки, продолжала визгливо голосить Саша. – Надо же быстрей, быстрей же надо…

— Все! Хватит, я сказал! Заткнись, уши режет! Разверещалась тут… – прикрикнул он на нее и грубо толкнул в спину. – Не работает телефон, не видишь, что ли? Сломался! Ему в обед уже сто лет… Где старуха? В спальне у себя?

Он быстро прошел в комнату к Марии, остановился у ее кровати, долго разглядывал, жестко прищурившись, ее неживое лицо, потом произнес еле слышно:

— Черт… Черт, как не вовремя…

Наклонившись пониже, он послушал ее короткое осторожное дыхание, досадливо оттолкнул мельтешащую под руками и продолжающую причитать Сашу:

— Ой, Костик, она, слава богу, дышит… Только тихонько совсем! А я зашла, она и дышать не могла вовсе, только всхлипывала так страшно… Ты вызови скорую быстрей, Костик…

— Бабушка, здравствуйте! – снова наклонившись к самому лицу Марии, громко и внятно проговорил, почти прокричал Костик. – Вы меня слышите, бабушка?

Мария медленно приоткрыла тяжелые веки, устало взглянула ему в лицо, будто умоляла не кричать, не забирать оставшийся вокруг нее воздух этой натянутой обеспокоенностью…

— Что, бабушка, заболели? Как же вы так, а? – продолжал громко выкрикивать ей, как глухой, Костик.

Мария мучительно напрягла лицо и, глядя ему в глаза, вдруг выдохнула с трудом, едва слышно:

— Уходи…

— Что? Как это?! – опешил от неожиданности Костик и отпрянул, удивленно и насмешливо распахнув льдисто–голубые глаза. – Что вы такое говорите, бабушка! Как это – уходи? Вы меня не узнали, что ли? Я Костик, внук ваш, помните? А это вот Сашенька, невеста моя, она у вас здесь живет…

— Сашу…оставь…ты…уходи… — из последних сил напрягаясь, снова четко проговорила Мария и сумела даже слабо махнуть рукой в его сторону. В следующий момент дыхание ее вновь пресеклось, лицо исказилось прежней болью, горестно сомкнувшей губы в жалкую морщинистую ниточку.

— Ой, опять… — испуганно прошептала Саша. – Костик, смотри, она опять задыхается! Давай скорую вызовем, что ты стоишь…

— Так, погоди, я что–то не понял… Почему она на меня рукой машет, а?

Разогнувшись, он долго и внимательно смотрел на испуганно замолчавшую Сашу. Очень долго смотрел, словно пытался проткнуть насквозь твердым голубым стеклом льдистых немигающих глаз. Потом усмехнулся жестко:

— Ну, чего молчишь, шлюшка мерзкая? Раскололась таки старушке? Дурочка непонятливая…

— Костик… Костик… Я не хотела… Оно само так получилось… — заплакала–задрожала Саша и испуганно попятилась к двери, одновременно пытаясь выглядывать из–за его спины на задыхающуюся Марию. – Костик, погоди, ей же плохо…

— Так. Пошла–ка ты вон отсюда…

Он шагнул к ней широко, протянул руку, сжал пребольно за ушами жесткие, как клещи, пальцы и, положив по–хозяйски ладонь на стриженый затылок и брезгливо морщась, поволок через коридор в прихожую.

— Пошла–пошла отсюда…

— Так позвонить же надо, Костик… — лепетала Саша, морщась от боли и высоко поднимая плечи. – Погоди… Скорую же надо…

— Без тебя разберемся, шлюшка. Иди давай отсюда…

Он с силой вытолкнул ее на лестничную площадку, так, что она чуть не влетела худеньким телом в дверь соседней квартиры, выпнул вслед, как два мячика, ее детские ботинки со шнурками, оказавшиеся под ногой. Захлопнув дверь, быстро вернулся в комнату к Марии и, подставив стул, уселся у ее постели.

— Ну что, плохи наши дела, бабушка? – заговорил полунасмешливо–полужалеючи. — Сашенька вот говорит, скорую вам вызвать надо! Добрая у нас девочка Сашенька, да, бабушка?

— Ты…куда…Сашу…позови… — с трудом проговорила Мария, тяжело дыша. — Сюда…ко мне…

— Сашу вам? Да, бабушка? А Сашу нельзя… Нет больше Саши, бабушка. И не было никогда. Забудьте… А скорую я вам вызову. Обязательно вызову. Только сначала вы мне пообещаете кое–что, правда? Ведь мы договоримся, да, бабулечка?

— Сашу… Сашу… — продолжала твердить Мария, словно не слыша. – Сашу мне позови…

— А давайте мы с вами, бабулечка, вот как поступим… Сделаете для меня — сами понимаете, что — и будет вам ваша Сашенька! А не сделаете – что ж, тоже неплохо… Одной шлюхой на свете меньше, одной больше — всего и делов–то!

Мария, продолжая шумно задыхаться, повернула к нему искаженное ужасом и болью лицо, смотрела жалко и просительно. Губы и подбородок ее приобрели совсем уж синюшный оттенок, мокрый от испарины лоб бугрился глубокими желто–серыми складками, маленькая набухшая жилка на виске билась быстро и отчаянно, словно изо всех сил сопротивлялась уходящей из ее тела жизни.

— Ну? Решайтесь же, бабулечка! Согласны? Кивните головой, я пойму! А потом я сразу и скорую вызову, и на ножки вас врачи поднимут, и сходим мы с вами тут же этими ножками куда следует, и пропишем здесь того, кого я скажу… Да, бабуля?

Он так увлекся, что поначалу и не понял, не услышал даже, как по всей квартире разливается резкий, неуклюже–дребезжащий скрежет дверного звонка довоенного еще образца. Противный такой старый скрежет, уже отживший свой век, таких звонков сейчас и нет ни у кого… А еще в дверь стучали. Так сильно тарабанили в нее кулаками и подошвами ботинок, что, казалось, она вот–вот выпадет в прихожую, и в огромную квартиру забегут с улицы люди, много людей… Вскочив со стула, он заметался по комнате, как перепуганный заяц, потом бросился в прихожую, торопясь и дрожа руками, кое–как справился с замком и с ходу распахнул настежь дверь, в которую тут же и влетел здоровенный мужик в белом халате, уставился на него сердито – врач со скорой, похоже…Из–за его плеча выглядывала хорошенькая, тоже сердитая медсестричка в белой кокетливой шапочке–пилотке и еще какой–то мужик в пижамных штанах – сосед старухин, скорее всего.

— Вы почему, собственно, не открываете? – строго начала ему выговаривать медсестричка. — Вот оштрафуем сейчас за ложный вызов, тогда будете знать! Где больная?

— А… Да, извините, конечно… Это там, первая дверь направо… — только и развел руками Костик. – Простите, я растерялся просто…

Он подошел к распахнутой настежь входной двери, выглянул на лестничную площадку, чтоб извиниться перед потревоженным соседом, и совсем собрался было закрыть ее обратно, как вдруг увидел на лестничной площадке пролетом ниже съежившуюся от холода дрожащую Сашу. Она стояла, обхватив себя руками–палочками, смотрела исподлобья, не мигая, прямо ему в лицо, будто и не боялась совсем…

— Ты скорую вызвала?

— Я, конечно. Кто ж еще? Куртку мою кинь…

— Обойдешься. Топай так. Ничего, добежишь по морозцу…

Закрыв дверь, он побрел по длинному коридору квартиры, заглядывая во все комнаты, слово искал в них еще одного без вины виноватого, на которого можно было бы сбросить свою злобу на так хреново сложившиеся вдруг жизненные обстоятельства. Обидно же, черт… Заглянув в комнату Марии, проследил зачем–то, как сестра старательно выпускает воздух из большого одноразового шприца с мутно–коричневым лекарством и идет с ним к постели Марии, приговаривая про «ничего страшного», про «полегче будет», про «все пройдет», как пишет что–то на маленькой бумажке, сидя за столиком, верзила–врач….

— С ней кто–то останется, молодой человек? — спросил врач, увидев его в дверях. – Мы ее решили не забирать, у нее инфаркта нет, просто очень сильный сердечный приступ…

— Да, да, конечно, я останусь…

— А вы кто?

— Я? Я внук…

— Ну, вот и хорошо. Она сейчас долго спать будет, завтра к обеду только проснется. А потом нужно врача из поликлиники вызвать. Инфаркта хоть и нет, но возраст опять же…

Понятно?

— Да, все понятно, спасибо…

— Вот и ладно. Ну, тогда будь здоров, внук…

***

Она плавала в теплой и вязкой темноте уже давно, непривычно давно. Темнота окутывала ее со всех сторон, проникала в сердце, в голову, наваливалась плотной тяжелой тенью на тело и словно уговаривала вкрадчиво: куда ж ты так торопишься, побудь еще здесь, со мной, не надо тебе туда… А потом взяла и отступила сразу, и выбросила ее из своего теплого нутра навстречу пляшущим красным кругам, пугающе летящим на нее с бешеной скоростью – страшно так…

Мария быстро открыла глаза, испуганно вжала голову в подушку. Красные летящие круги тут же и отступили, но почему–то со страшной скоростью вертелось все вокруг и здесь, в ее комнате: и потолок ходил ходуном вместе с люстрой, и шкаф вслед за ним поднимался куда–то вверх по безжалостной спирали, и яркое солнечное окно, и закрытая дверь… «Так это ж у меня голова кружится!» — догадалась Мария и снова чуть прикрыла глаза, изо всех сил пытаясь остановить страшный калейдоскоп. Словно повинуясь ее желанию, потолок и в самом деле установился на свое законное место, навис обычным белым квадратом с вычурной лепниной посередке, и окно положенным ему образом уже впускает в комнату свет, а не пляшет сумасшедшим солнечным зайчиком… Подняв с подушки голову, она попыталась даже и встать, выбраться–выкарабкаться из продавленной в поролоне ямки, да не тут–то было. Тело не слушалось. Задрожало от жуткой слабости, голова сама собой опрокинулась на подушку и даже потолок снова предательски сдвинулся с места, грозя начать свою бешеную пляску. «Ладно, ладно, буду лежать…» — испуганно решила Мария, замерев. Тут же ее пробил холодный пот, окончательно пригвоздив к постели новой волной слабости, нехорошей, тошнотворно–дрожащей… Что ж это с ней такое, господи? И голоса какие–то доносятся словно издалека, или кажется ей? Нет, не кажется, знакомые голоса–то. Только странные какие… Вон вроде Настенька кричит–скандалит, повизгивает даже. А этот громкий голос на Ниночкин похож. А этот, на одной злобной нотке, Славиков… Господи, ну конечно — они ж все на Брискины поминки собрались… Все пришли, как и обещали… Только самые близкие… А она тут разлеглась, как колода, и не готово у нее ничего. И Сашеньки где–то нет, и голоса ее не слышно. Неуж и в самом деле выгнали девчонку? Нет, надо обязательно суметь встать, что же это…Как же, она не позволит…

Мария снова осторожно подняла голову, попыталась приподняться на локте и с размаху полетела вверх, вместе с набравшим бешеную скорость потолком, вместе с появившимися перед глазами красно–оранжевыми кругами. Как страшно…Как страшно ее туда уносит… Боже…И голосов уже не разобрать…

— …Да ты всю жизнь как сыр в масле катаешься, Нинка, как тебе не стыдно! Еще и хахаля своего сюда привела, бессовестная! — уже в который раз повторяла одну и туже фразу Настя, с неприязнью глядя на скромно усевшегося в уголке старого дивана красивого парня, который смотрелся с сидящим рядом с ним Костиком почти принцем заморским. Потерялся совсем с ним Костик–то, заморыш–заморышем сидит ее кровиночка…

— Настя, успокойся, наконец! Ну что ты кричишь, как торговка базарная. Мы же с тобой обо всем давно договорились…

— А вот фиг тебе! Обдурить меня решила с подходцами своими жалостными? Нет уж! Она, вишь ли, влюбилась на старости лет! Да не нужна ты вовсе хахалю своему! Сама не видишь, что ли? И даже с тети Машиной квартирой не нужна. Вон он как на тебя презрительно смотрит! Тоже мне, купить она его хочет…Да слабо тебе, Нинка, такого хахаля прикупить! Я же вижу – он парень себе на уме… А что, не так, что ли? Чего молчишь–то, Костька?!

— Мам, успокойся… Ты молодец, все правильно говоришь, только не кричи, ладно? Давайте цивилизованно все решим, без базара… — тихо проговорил Костик, вставая с дивана и подходя к матери, стоящей монументом посреди большой гостиной. Обняв за полные плечи, он ласково провел ее к креслу, усадил, тронул успокаивающе за руку и медленно подошел к сидящей в другом кресле Нине, остановился перед ней задумчиво.

— Тетечка Ниночка, а ведь мама права, знаешь ли… — ласково ей улыбаясь, тихо проговорил он. – Почему это ты вдруг захотела половину себе забрать? Еще и маме голову задурила… Несправедливо, однако. Бабулечка ведь всех обещала прописать, правда? И маминых троих деток в том числе…

— Да не разрешат ей прописать столько народу, Костик! Я узнавала…

— Может быть, может быть. Поэтому я и предлагаю прописать здесь кого–то одного, а лучше всего, человека со стороны, абсолютно незаинтересованного, для объективности будущего решения, так сказать. Он потом сам и квартиру приватизирует, и продаст, и комиссионные свои получит. А деньги мы поделим по справедливости, и тебя, тетечка Ниночка, не обидим…

— Ну так давай вот Олега и пропишем! – встрепенулась ему навстречу Нина.

— Какого Олега? Вот этого? – мотнул головой в сторону дивана Костик. – Ты что, меня совсем за идиота держишь? Какой же он незаинтересованный? У него тут интерес огромный, двойной и тройной, абсолютно шкурный…

— Слышь, ты! – вдруг тихо подал голос молчащий до сих пор Олег. – Заткнись, а? Ничего мне тут вашего не надо. И вообще – слушать вас всех противно… Сожрать готовы друг друга… Тоже мне, близкие родственники! Да вы больше на крысиное стадо смахиваете…

— А не твое дело, понял? Ты кто вообще такой, чтоб нас тут учить? – взвизгнула из своего кресла Настя.

— Насть, тише…И ты, Олег, помолчи, пожалуйста. Я же тебе помалкивать велела, не помнишь разве? Вот и сиди тихонько, пока люди договариваются, – с тихим шипящим раздражением повернулась к своему приятелю Нина, и, обернувшись к Костику, уже другим, спокойно–деловым тоном продолжила: — В таком случае, мы здесь, Костик, прописываемся вдвоем с твоей матерью, и все. И приватизируем потом квартиру пополам. По крайней мере, это будет справедливо…

— Да где, где справедливо–то?! – снова подскочила из своего кресла Настя. – Ни котенка, ни ребенка у тебя, а половину – отдай? Да фиг с маслом! Я всю жизнь от себя отрываю, хлеба досыта не ем, троих детей на ноги ставлю, а ты? Сама для себя и жила только! Вот и хватит! Иди–ка теперь, поработай, как я. Все теперь сполна получишь, без Гошки–то. Сидит тут, фря накрашенная, — по справедливости ей…

— Мам! Мама! Прекрати, чего ты… — пытался усадить ее снова в кресло Костик.

— А чего она?! – оттолкнула его могучей рукой Настя. – Меня прямо зло сразу берет, когда она начинает за справедливость тут толковать…

— Насть, давай по делу, а? Все равно ведь сегодня этот вопрос решить надо. Ты успокойся, пожалуйста! А о справедливости мы с тобой потом поговорим. Завтра…Ты ж ко мне завтра приехать хотела, денег взять на оплату учебы девочек, так ведь? Вот и поговорим…

— Какая ж ты все–таки сволочь, Нинка, — тихо и горько прошептала Настя, опускаясь, будто падая без сил в кресло и тут же сникая, как потерявший свою начинку воздушный шарик. — Какая сволочь…Всех своими подачками купить хочешь…

— Вот и хорошо. Вот и ладно. Конечно же сволочь, Настенька…

— Нет, я вообще не понимаю, что здесь происходит? Вы что все, с ума посходили, что ли? — раздался из дальнего угла гостиной возмущенно–громкий голос всеми забытого Славика, сидящего аккуратно–пряменько на своем стульчике. – Вы чего тут делите? Оно что, все ваше? Квартиру эту мой дед получал, профессор Онецкий, еще при Сталине… И здесь всегда Онецкие жили! Потомственные медики, между прочим!

— И ты, что ль, потомственный медик? Что–то не похоже… — окинула Славика презрительным взглядом Настя. – Ты, скорее, на дворника смахиваешь, иль на вахтера какого…

— Да, я не медик! Но я – тоже Онецкий! А ваша родственница вообще здесь ни при чем! Кто ж мог предположить, что она дядю Бориса так нагло переживет?

— Да уж, действительно… Совсем обнаглела старушка… — тихо и зло усмехнувшись, пробормотал удивленно Олег.

— А ты вообще помолчи! Маргинал презренный! И все вы… Набежали тут… Плебеи…

— А сам виноват! – снова взвилась–трепыхнулась в своем кресле Настя. – Надо было вовремя прописываться–то! А теперь уж поздно, батюшка! Теперь наша тетка тут одна числится. Потому и фиг тебе! Да и подумаешь, барин какой нашелся! Онецкий он… Сам–то на себя прежде посмотри! Еще и обзывается!

— Тихо, тихо, мама… — снова раздраженно пытался урезонить ее Костик. – Ты успокоишься сегодня или нет?! Мешаешь же только…

— А тетя Маша меня все равно пропишет, поняли? Она мне обещала! Она мне отказать не посмеет! И не надейтесь даже… — обиженно продолжил Славик. – Она–то как раз все понимает…

— Господи, мы так никогда ничего не решим… — вдруг громко выдохнула с тоской Нина. — Хоть трое суток будем сидеть и рвать друг друга на части, а так ничего и не решим! Давайте уже будем определяться как–то, что ли… Время–то не на нас работает! И вообще, я этим врачам не верю…

— В каком смысле? – уставилась на нее озадаченно Настя.

— А в таком! Никакой у нее не приступ, а самый настоящий инфаркт. Просто в больницу ее везти не захотели – старая потому что… Нам обязательно сегодня надо прийти к какому–то решению! Торопиться надо! Как вы не понимаете этого, удивляюсь… Развели тут базар…

Настя, Костик и Славик замолчали, сидели, смотрели на Нину, глубоко задумавшись и нахмурив лбы, подсчитывали в уме все свои плюсы и минусы и возможные варианты этих самых плюсов и минусов. И только Олег смотрел на свою женщину с ужасом. Во все глаза смотрел, будто видел ее впервые. Надо же, а ему всегда казалось, что он просто жалеет ее, такую одинокую и абсолютно не деловую, так наивно и по–детски испуганно убегающую от наступающего призрака старости, такую безысходно–богатую и никем не любимую, такую трогательно–незащищенную…

Первым нарушил молчание Костик. Встал с дивана, вышел на середину комнаты, окинул всех своим странным, ледяной голубизны с примесью легкомысленной смешинки взглядом:

— Ну что ж, господа плебеи, начнем все с самого начала. Значит, так. Голубых кровей дворян из списка исключаем. Случайно затесавшихся в него презренных альфонсов – тоже…

***

Мария очнулась от легкого будто прикосновения – хватит, мол, спать, вставай… Осторожно открыла глаза, уставилась в потолок. Вроде не кружится больше. И окно не такое солнечно–яркое, а серовато–сумеречное уже, и тоже на месте стоит, слава богу. А только сил никаких опять нет, даже и рукой пошевелить трудно. И дышать опять трудно… Господи, а это кто в углу комнаты сидит, тихо так, то ли смотрит приветливо, то ли улыбается жалостно… Сашенька?! Нет, не Сашенька. Кто же это… Две размытые будто тени, и не видно ничего…

— Здравствуй, Машенька.

— Господи, Наденька! Любочка! Как же вы…

— А мы к тебе, Машенька. Ты не гони нас. Поговори с нами, Машенька…

— Да как же вы здесь, сестренки вы мои дорогие…

— Да ты не бойся нас. Расскажи лучше, как ты тут…

— Да видите, живу до сих пор. И вас похоронила, и Бориску своего похоронила, а все живу! Приболела только – вздоху нет совсем…Осталась одна в хоромах огромных, деточек ваших с ума свела. Очень уж они искушаются… Слышите вон, как кричат друг на друга?

— А ты прости их, Машенька. Они и сами не знают, чего творят… Трудно им, понимаешь? Не знают они ничего, не ведают… И научить некому! Нет здесь учителей таких, каждый сам себе учитель. И мы ведь не знали! Не помнишь разве? И мы ведь раньше души твоей светлой не видели, не пытались даже и разглядеть ее. Тоже за призраками гонялись да искушались на них зазря. Вот и дети наши любовь свою, богом даденную, вырождают по капельке, запихивают ее в себя, в самые темные уголки, подальше да поглубже…

— Нет, неправильно это, девочки. Любовь, она по наследству не передается, она на всех одна, только каждый в себе ей жить разрешает, как ему выгодно. Кто глаза ей закрывает, кто уши, а кто вообще с ног на голову ставит, оттого ему все наоборот и видно. Как вот Костик, внучок твой, Наденька…

— Да знаю я все, Машенька. Прости ты ему. Он ведь и сам себе не рад, бедный…

— Так а я разве не прощаю? Всю жизнь прощаю, тем и живу. А только натворят они сейчас делов с искушением, ой, натворят… Перессорятся все наквозь! Сколь греха–то на душу возьмут…И как помочь им, не знаю. Надо бы встать да пойти к ним, да и объяснить все, как есть. Я ведь решила с квартирой–то этой Сашеньке помочь…

— Ты правильно все решила, Машенька. Только учти – не услышат они тебя. Глухие, слепые, жадные, как и все вы тут… В гневе они сейчас. Пожалей ты их…

— А как? Присоветуйте!

— Так мы за этим к тебе и пришли, Машенька. Пойдем с нами! Тем и детям нашим поможешь, пока не поздно, и в искушение их не введешь — ссориться–то им не из–за чего будет …

— А разве так можно? Я б ушла, конечно, только можно ли?

— Можно, Машенька, можно.

— А как же Сашенька–то? Мне ж о ней позаботиться надо. Нет, девочки, не могу я ее оставить…Она ж мне ближе всех близких, так уж получилось почему–то. Нет, нет, сестренки дорогие, не пойду я с вами! Нет… Всю жизнь вам отслужила, как могла, а теперь – нет! У меня здесь дела поважнее будут. У меня здесь еще Сашенька…

Она хотела еще что–то сказать им, получше объяснить про маленькую, попавшую в большую беду девочку, да не успела — проснулась вдруг от резкого стука открывшейся в ее комнату двери.

Они вошли гуськом, встали дружненько у ее кровати: вот Славик, вот Настя с Ниночкой, вот Костик, — бессовестный такой, и как прийти–то сюда посмел… А вон в дверях остановился и Ниночкин парнишка. Тоже, что ль, прописаться захотел? Смотрит на них так испуганно…

— Тетя Маша, мы все решили! Вы нас слышите, тетя Маша? – громко и торжественно, с неуместным пафосом заговорила Нина.

— Да тихо ты. Не кричи так, я ж не глухая, — сухо и внятно произнесла Мария и осторожно отняла голову от подушки, и замерла, глядя в потолок: — Надо же, не кружится! Отпустило вроде…

Не обращая ни на кого больше внимания, она стала деловито вытаскивать себя из постели, опустила на пол ноги, поднялась и, немного постояв, тихонько поковыляла к двери — надо же было жить, надо же было исполнять задуманное вопреки всему здесь происходящему, вопреки удивленным лицам и возмущенным взглядам, провожающим ее в спину…

— Теть Маш, а вы это куда? — оторопело произнесла Настя. – А мне Костик сказал, что вы тут помирать совсем собрались…

— А вот не дождешься, Настенька, — полуобернулась к ней с улыбкой от дверей Мария. – Я решила, знаешь, еще пожить. Дел у меня много оказалось несделанных…

— Вот это да! Вот это класс, — улыбнулся ей весело от дверей Нинин парнишка. – А они тут так торопились, знаете… Прямо перегрызлись все! Молодец, бабуля! Так их всех, так…

— Да помолчи ты, придурок! — вдруг злобно, на визгливо–истерической нотке огрызнулась на него Настя. – Вы его не слушайте, тетя Маша! Вы лучше послушайте, что мы порешали с квартирой–то вашей!

— А где Саша? – страдальчески сморщившисьот ее громкого голоса, снова повернулась к ним Мария. – Костик, это ты ее прогнал, я знаю…

— Да, бабушка, я прогнал. А вы что, меня не поняли тогда? Так я и повторить могу – или Саша — вам, или прописка – мне…

— Ах ты, сволочь, — вдруг тихо проговорил в его сторону Олег. – Только и можешь, что старух пугать да с девчонками воевать… — и, обращаясь уже к Марии, тут же добавил уверенно: — Не беспокойтесь, бабушка! Найду я вам вашу Сашу. Очень даже легко найду…

— Ой, и правда! Найди, милый! Прямо сейчас и найди! – обрадовано потянула к нему руки Мария. – А я уж рассчитаюсь с тобой, ты не сомневайся…

— Да не надо мне ничего, бабушка. Что вы… Лучше вы козла этого из дома гоните быстрее, — мотнул он головой в сторону Костика, — а то он вам тут все обвоняет насквозь…

— Слышь, ты… За козла ответишь, — холодно и злобно сверкнул на него голубым глазом Костик. – А ну пошел отсюда, слышь?

— А ты не распоряжайся тут, Костенька! – сердито и громко вдруг произнесла Мария. –Пока я еще здесь хозяйка! И хозяйкой здесь и останусь! Понятно? Передумала я прописывать вас у себя! Всех передумала! Вот так я решила! А теперь уходите все. Некогда мне тут с вами…

— Тетя Маша, вы что… — совсем тихо и удивленно–обиженно прошептала Нина. – В своем ли вы уме, тетя Маша? Может, вам врача вызвать? Чего вы несете–то?

— Я тебе вызову! – весело обернулся к ней Олег. – Не видишь – совсем выздоровела бабуля? Прямо на глазах просветление произошло! Молодец, бабуля, уважаю…

— Замолчи, Олег! Тебя никто не спрашивает! Ты ведешь себя просто безобразно! Да и вообще — ты забылся, по–моему! — взорвалась вдруг Нина давно уже сдерживаемым раздражением.

Олег медленно повернул к ней красивую голову и снова улыбнулся широко и бесшабашно, как улыбаются свободные, не боящиеся потерять чужое к себе расположение люди.

— Забылся, говоришь? – медленно двинулся он к Нине. – Да, ты, пожалуй, права. Действительно, забылся. Давно забылся. И себя забыл… Спасибо, помогли вспомнить. От вашей крысиной грызни и мертвый себя вспомнит…

Он медленно взял ее за руку, вложил в раскрытую ладонь аккуратную связочку ключей и так же медленно–осторожно накрыл ее маленькими ухоженными Ниниными пальчиками с идеальным маникюром. Нина заморгала жалко и растерянно и, будто опомнившись, вцепилась мертвой хваткой в рукав его дорогого пиджака, заговорила быстро, почти захлебываясь:

— Олежек…Олежек, прости. Ну не надо, прошу тебя. Ну, что ты…Да ну ее, эту квартиру! Олежек, милый, я тебе что–нибудь другое придумаю, ну погоди…

— Господи, смотреть тошно, — глядя на нее, покачала головой Мария. – Это ты не в своем уме, Ниночка. Это тебе врачанадо… Уводи ее быстрее, Настена! Пусть не позорится. И подите уже все, устала я от вас…

А поздним вечером Мария обнимала в прихожей, прижимала к себе дрожащую и плачущую от счастья Сашу, гладила ее по черным жестким вихоркам, улыбалась, слушая звучащий торопливой звонкой музыкой ее говорок:

— Я так испугалась, теть Маш…Так испугалась… Вам так плохо было…А еще врач со скорой сказал, будто сердце у вас слабое… Я пришла утром, а они меня не пустили! Этот, Славик ваш, от двери меня оттолкнул, а Костик сказал, что вы умерли…Ой, как хорошо, что вы живая, теть Ма–а–аш! – заплакала она вдруг, уткнувшись ей в плечо.

— Да что ты, Сашенька, не плачь… Поживем еще! И некогда нам с тобой плакать–то! Дел у нас с тобой невпроворот… Завтра вот сразу обменом займемся. А ты, паренек, поможешь ли нам с обменом–то? А? Я почему–то тебе верю… И за Сашеньку тебе спасибо…

Олег, стоя в дверях, мотнул утвердительно головой, наблюдая за ними с улыбкой. Потом развернулся и вышел из квартиры, тихонько прикрыв за собой дверь. Как не помочь, конечно, он им поможет. И даже с удовольствием поможет. Какие ж они обе хорошие, сердцем друг друга нашедшие — смешная бабулька да маленькая чернявая девчонка–соплюшка, случайно потерявшаяся в большом городе. Друг другу самые близкие…

Что ж, и ему, стало быть, себя теперь искать надо. То есть начинать учиться жить в простоте да в разумной аскезе, но с головой и сердцем, как живут эти две счастливые женщины – старая да малая. И еще – с любовью…

***

Через полгода, сидя за новеньким письменным столом в небольшой уютной квартирке старого дома на зеленой городской окраине, Саша писала матери длинное–длинное письмо. Большие круглые буквы ложились на бумагу торопливо и ровно, словно давно ждали того часа, когда созревшие в Сашиной голове мысли и чувства найдут материальное отражение в этих ровных красивых строчках: «…А вчера я, мамочка, наконец–то и в самом деле поступила на вожделенный филфак, на дневное отделение… Хотела, правда, на вечернее, да тетя Маша не разрешила. Ты прости меня за глупые страхи, мамочка. И за вранье прости, и за гордыню… Только сейчас понимаю, как это здорово – уметь тебя любить, прощать и ничего не бояться. А теперь я расскажу, что случилось со мной за эти ужасные два года…»

Саша подняла от письма голову, задумчиво уставилась в сиреневые сумерки за окном. Было слышно, как шумит на ветру плотной листвой тополь, как первые крупные капли дождя упали на жестяной карниз, как на кухне ворчит на Олега тетя Маша, безуспешно уговаривая съесть хотя бы еще одну горячую булочку. Ну что ему, трудно, что ли? Понятно, что с работы пришел уставший, но она же старалась! Тоже, булочки лишней испугался… Зимой ее от Костика с Серегой отбивать, жизнью рискуя, не испугался, а тут булочку лишнюю съесть не может, видите ли. Ну что за характер такой у мужика, а? Вот объясните…