КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Жить не дано дважды [Раиса Александровна Хвостова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жить не дано дважды

НЕОКОНЧЕННАЯ ЮНОСТЬ

1.

— Мама!.. Мамочка!

Я зарываюсь лицом в пушистый мех старенькой маминой шубки, замираю у нее на груди от щемящего счастья. Не понимаю, как я так долго жила без нее — прежде мы дня не могли находиться в разлуке.

Я не понимаю этого целых три минуты. С того момента, когда командир роты Величко вызвал меня из класса и сказал: «Казакова, приехала ваша мама. Раз…» Я рванулась к выходу, но капитан Величко остановил: «Разрешаю, — он посмотрел на часы, — тридцать минут. В сквере…» Я опять было рванулась к выходу, но он приказал: «Оденьтесь!» Кажется, он понимающе улыбнулся. А я схватила шапку, шинель и пустилась по коридору. Одевалась на бегу, как по тревоге.

— Оленька! — шепчет мама. — Доченька.

Поднимаю голову, и тихие мамины слезы капают мне на лоб.

Мы садимся на скамью, чудом пережившую две военные зимы. Деревянную, почернелую от непогод и недосмотра. Была поздняя осень — сухая, прозрачная. Старый дуб над головой отливал червонным золотом. Мне вдруг показалось, что ничего этого нет — ни войны, ни разлуки, ни роты. Мы сидим с мамой на даче под Москвой, и я ей рассказываю про отметки, про девчонок, про Сережку. И мама гладит рукав моего синего пальтеца. Сейчас она вздохнет и скажет: «Растешь ты, опять рукава коротки».

Мама гладит рукав, вздыхает и говорит:

— Ты так возмужала, моя девочка, стала совсем взрослой. Выросла…

— Мало, — смеюсь я. — Самая крайняя в строю. Замыкающая. Меня так и зовут — Маленькая.

Я смеюсь, но мне совсем не смешно. Просто я не хочу, чтобы мама поняла, как мне больно ее видеть такую — постаревшую, поседевшую. Она совсем молодая была до войны. Только глаза прежние.

— Это ничего, — утешает мама, — обе мы с тобой маленькие.

Дома меня звали — «профессорчик» и еще «перчик» — за мою изобретательность в озорстве. Это я унаследовала от старшей сестры Танюши. Как-то она там, в Ленинграде? Я знаю, Танюша сильная — недаром она чемпионка многих видов спорта и офицер. Но блокада… Вот Ната совсем другая — серьезная, сдержанная, даже немного суховатая. Мы с младшим братом Платончиком даже завидовали ей. Он и я — очень дружная пара, хотя между нами разница в десять лет. Наверное, за последний год вытянулся…

Мама говорит:

— Очень. Твое пальто ему немножко переделала — и впору. Все боится, что война без него окончится.

Смешной мальчишка — ему только семь лет. Война, конечно, без него кончится. Я боюсь, как бы война не кончилась без меня. Подумать, уже целый год учимся…

Мама говорит:

— Ната все в том же госпитале работает. Ценят ее там. За нее я спокойна. А папа и ты…

Папа у меня военный инженер. Я успокаиваю маму — он в безопасности. Но мама, конечно, не верит — какая там безопасность на фронте. Она ничего не говорит, но смотрит на меня растерянно. Только одну минуту смотрит она растерянно, но я успеваю понять, как ей трудно остаться без семьи. Семья для нее — все. Мама никогда не умела для себя жить. Она вся — в нас. А нас нет около нее. Счастье еще, что живы.

Я вдруг чувствую себя сильнее, обнимаю за худенькие плечи, прижимаю к себе и шепчу, что все будет хорошо. Очень, очень хорошо. Я не знаю, как именно, но утешаю. Только теперь мне понятен мамин подвиг и мамина жертва. Ведь она по образованию врач. Хирург. Но работать ей не пришлось — жена военного, этим все сказано. Бесконечные переезды вслед за отцом — с детьми, со скарбом. Понадобилась вся ее энергия, вся ее молодость, чтобы сохранить семью. Плохо, что мы понимаем это, лишь став взрослыми.

Мама сказала:

— От тебя незнакомо пахнет — шинелью, войной. Так плохо, когда от девочек пахнет войной. — У мамы дрогнул голос.

— Не надо, мамочка!

Она откинулась на спинку скамьи:

— Родителям очень трудно, Оленька. Я была сейчас свидетельницей такой сцены, ожидая тебя…

Они ехали одним поездом из Москвы — моя мама и полковник. Но познакомились только в вестибюле — мама шла пешком с вокзала, а полковника подбросила какая-то машина. Полковник забирал свою дочь домой. Мужественное лицо, высокий рост, на выпуклой груди ордена и планки ранений. Как уж ему удалось добиться демобилизации дочери, мама не знала. Полковник сказал, что сам из госпиталя, посадит дочь на поезд — и поедет в часть.

Встретились они радостно. Забавная такая девчушка — тоненькая, хрупкая, с простоватым личиком. Поцелуи, объятия, возгласы. Потом полковник отстранил дочь, достал из кармана пачку бумаг и, потрясая ими, что-то сказал. Девчушка вдруг побледнела, отступила, резко сказала — нет. Нет и нет. Больше от нее полковник ничего не добился. Мама поняла, девушка отказывается от демобилизации.

Они не попрощались. Девушка повернулась и ушла. Убежала вверх по лестнице, грохая подковками сапог. Полковник скомкал бумаги, кинул в угол и пошел к двери, ссутулив спину. Сквозь стеклянную дверь мама видела: полковник остановился на ступеньке, тяжело поднял руку и вытер что-то с лица. Может быть, — слезу.

— Мамочка, у нее родинка на правой щеке — у этой девушки?

— Да… Кажется….

— Маринка!.. Это же Маринка, мамочка! А такая тихонькая…

Поступок Маринки меня взволновал. Я была всецело на ее стороне. А мама, конечно…

— Ты, Оленька, уехала в разведшколу, не посоветовавшись со мной. Сама решала…

— Мамочка…

— Я не ставлю тебе в вину, доченька. Ты моя дочь, и я поступила бы так же.

— Мамочка, — шептала я от растерянности и счастья. — Мама… Ты у меня такая замечательная. Такая хорошая.

— Ну, ну, — улыбнулась мама. — Мамы все замечательные, когда вы вдали от них. — И перевела разговор: — От Сережки письма получаешь?

Я даже ответить не смогла, только головой качнула. От Сережки я так давно не получала писем. И не могла бы получать — он не знает, где я. Только домой может написать, но раз мама спрашивает, значит, дома нет.

— Заходила к его матери перед отъездом…

Я с надеждой смотрю на маму. Не дышу.

— …тоже не пишет.

Я молчу. Сережка — это, как заноза в сердце. Иногда нестерпимо болит, иногда ноет, но всегда со мной. А вот сейчас поворошили ее — и сил нет. Где он, Сережка?

2.

Их было двое мальчишек, сверстников Наты. Высокий и худой Сережка, приземистый крепыш Мишка. Они дружили чуть не с детства, дружили крепко, по-мужски, и были полной противоположностью друг другу — цыгановатый Сережка и белокурый, курносый Мишка. Разница не только во внешности, они и характерами до удивления не походили один на другого. Сережка — немного замкнутый, стеснительный, в глазах умная смешинка. Мишка — шумливый, все чувства у него наружу, добродушная улыбка никогда не сходила с его лица.

Я и Ната познакомились с ними на Быковском пруду. Это было немногим больше года до войны, мы тогда всей семьей жили на даче в Удельной. Очень скоро мы все четверо подружились, и мальчишки стали бывать у нас чуть не ежедневно. Сережке явно нравилась Ната. Наша Ната нравилась всем мальчишкам и даже взрослым ребятам. Я на нее могла часами смотреть, такая она красивая — сероглазая, чернокосая, тонколицая. А Мишка вдруг признался, что хочет со мной дружить.

Так у нас смешно получилось. Сережке нравится Ната, Нате не нравится Сережка. Ната не любит мальчишек, своих ровесников, они для нее — пацаны.

Я нравлюсь Мишке, но мне Мишка не нравится. Я сама такая же озорная и шумная, мне нравится серьезный Сережка.

Я так и сказала Мишке:

— Ты мне не нравишься — я не хочу с тобой дружить. Я хочу дружить с Сережкой.

У Мишки стало совсем несчастное лицо. Он что-то сказал насчет душевной травмы на всю жизнь. А я ответила: «Подумаешь, Гамлет!..»

На другой день после этого разговора Сережка вызвал меня в сад. Была весна, пора цветения сирени, и наш сад был в белой и сиреневой пене. Я так обрадовалась, что сломала ветку самой красивой сирени — белой, персидской — и подала Сережке. Вот тут Сережка мне все и объяснил: сказал, что я девочка, совсем и не понимаю, что делаю. Он не может со мной дружить: я ему не нравлюсь, а обманывать он не может. И еще всякие серьезные вещи говорил, даже про то, что мне надо получше учиться.

Я обиделась, потому что я и так хорошо училась. И не виновата, что мне нравится Сережка. Пусть ему не нравлюсь. Сейчас не нравлюсь, а потом понравлюсь. Все это я сказала ему. И Сережка нашел мудрое решение — мы не будем дружить, но будем друзьями. То есть товарищами.

Это было почти победой, я гордилась собой. Но Ната меня побранила — я ей все рассказываю, а она мне не все. Считает маленькой, хотя разница у нас в два года.

— Девочка не должна первой предлагать дружбу, — сказала Ната.

— Но, — возразила я…

Ната не стала слушать. Она стала воспитывать меня. Словом, я поняла: девочка должна ждать, когда мальчишка сам скажет ей о дружбе. Я не согласилась — как бы тогда Сережка узнал, что я хочу с ним дружить?.. Но Ната сказала, что я просто девчонка и ничего не понимаю.

«И пусть не понимаю, — решила я. — Зато мы с Сережкой друзья, как товарищи».

Мне было очень хорошо с Сережкой. Ему со мной, наверное, тоже. Он все чаще уводил меня в парк, в лес, на пруд или в Москву, на шумные улицы. Мы говорили и говорили о своих учителях, о своих классах, кружках, вечерах. И о книгах, и о фильмах, А иногда молчали, продираясь сквозь лесную чащу или людской поток на московских улицах. Через дорогу Сережка вел меня за руку, как старший. Он так ко мне и относился — покровительственно, добро. Смотрел, чтобы кто ненароком не обидел, не толкнул, чтобы со мной чего не случилось.

А я любила дразнить его. То затеряюсь в гуще улицы — мне нетрудно, я маленькая. То нарочно повисну на суку, где-нибудь повыше, чтобы он меня спасал. То тонуть в пруду стану. Да мало ли чего можно выдумать! Сережа скоро понял, что я нарочно, но все равно волновался — озорство могло окончиться бедой. За эти проделки Сережка звал меня «вредной».

Летние месяцы пролетели. Пошли мы в школу, стали реже видеться. А я уже не могла без Сережки. Все на свете становилось неинтересным. Учились мы в разных классах. Он — в десятом, я — в восьмом. Стала я запускать уроки, стала неважные отметки получать.

Сережка ничего не говорил. Может, и ему без меня было теперь все неинтересно. Только стал он после школы приходить к нам, мы вместе уроки делали. Он — свои, я — свои. Только он успевал еще в мои тетрадки заглядывать: то укорит за грязь, то заставит заново задачу решать.

Сам он хорошо знал и математику и физику. Увлекался радиотехникой, занимался в радиокружке. И я за ним. Скоро мы уже вместе ходили в кружки, вместе выполняли его комсомольские поручения, читали одни книги. Ходили на каток или катались на лыжах.

— Сережка, — спросила я один раз, — мы с тобой еще дружим как товарищи?

В черных Сережкиных глазах пропали извечные смешинки.

— Нет, — сказал он серьезно, — я дружу с тобой как с девочкой.

Я легла на стол, на все тетрадки и книжки, чтобы лучше видеть Сережкины глаза.

— Я тебе уже нравлюсь?

— Да.

И покраснел, как девчонка. Я запустила руку ему в чуб — чуб жесткий, кудрявый, смоляной — и перевернула чернильницу на скатерть.

Сережка сказал маме — это он виноват, что испортил скатерть. А я почему-то промолчала, может быть, струсила немного. И потом, нравилось, что Сережка соврал из-за меня. Он и не соврал, он сказал полуправду — ведь из-за него я перевернула чернильницу. Маме я потом призналась и сказала, почему так получилось. Мама слушала внимательно — она всегда слушает нас внимательно, — но я видела, что глаза у нее смеются. У мамы глаза особенные: в них все видно.

3.

И снова цвела сирень — белая и фиолетовая. В саду надрывались соловьи. Другой раз собственного голоса не слышишь. Где тут уснуть! А в окно заглядывает долгая, почти белая, как в Ленинграде, ночь. Да и нельзя спать, можно пропустить свет Сережиного фонарика. Нам не позволяют видеться. У Сережки ответственные экзамены, он кончает десятилетку. И мы встречаемся ночью. Потихоньку. Это даже интересней.

Я прыгаю через окно — из тепла постели в росную прохладу травы. Вздрагиваю. Но теплый Сережкин пиджак, накинутый на мои плечи, согревает. Мы беремся за руки и крадемся по тропинке вдоль дома, чтобы не разбудить папу и маму, чтобы не услышала Ната. В ее окошке почти всегда свет, она тоже кончает десятилетку и много занимается.

Мы пробираемся в конец сада, в беседку, поросшую высокой и густой сиренью. Садимся на низкой скамеечке рядом и говорим. Обо всем, что случилось за день, — у нас теперь так, мы все, до мелочи, пересказываем друг другу. Или мечтаем о будущем. Или забираемся в далекие звездные миры и спорим. Сережка считает, что люди обязательно доберутся до звезд. Я не совсем верю — ведь даже свет, у которого самая большая скорость, идет от звезд десятки и сотни миллионов лет. Но Сережка всегда переспаривает, потому что он умнее, он знает больше меня. И я горжусь, что Сережка такой умный и всезнающий.

Но иногда мы себя ведем, как первоклашки. Лезем через забор на чужие дачи за сиренью — в своем саду не хватает! Большей частью вылазки проходили благополучно, только раз на собаку налетели, и она прокусила полу Сережкиного пиджака, который был на мне. Совсем немножко, я заштопала — было незаметно. Один раз нарвались на хозяина. Он решил, что воры и закричал — караул!

А потом мы не знали, куда деваться с ворованной сиренью. Домой не понесешь — спросят, где взяли. Но однажды придумали — подкидывать в чужие окна. Пусть люди потом думают, что хотят, но это, должно быть, приятно: проснешься утром, а у тебя на окне охапка сирени.

В одну из таких ночей Сережка поцеловал меня. Помогал мне слезать с чьего-то забора и — поцеловал. Я заплакала. Даже не знаю отчего, мне нисколечко не было обидно! Даже стало так хорошо, будто выросли крылья, и взлетела я к звездным мирам, опередив скорость света, как предсказывал Сережка. Я еще не знала, что от счастья тоже плачут. И всезнающий Сережка тоже не знал. Он так растерялся, что еще раз поцеловал меня.

— Я тебя очень люблю, Оленька, — сказал Сережка.

Я размазывала по лицу слезы:

— Н-на-в-всегда-а?

Сережка поднял глаза к потемневшему небу. Я тоже. Над головами у нас горели неярким светом две звездочки, близко одна от другой.

— Вот когда эти звездочки перестанут быть вместе, тогда и мы расстанемся!

Я захотела уточнить:

— А сколько они еще будут вместе?

— Может быть, сто тысяч лет, а может, миллион миллионов лет.

Меня эта цифра вполне устроила.

Я по характеру такая — всегда счастливая. Не умею быть несчастной. А в ту весну от счастья просто не знала, куда деваться. Все в жизни было таким радостным, таким великим, что не умещалось во мне. Тихие подмосковные леса, прозрачный Быковский пруд, тугой запах сирени, соловьи и солнце, и моя необъятная любовь. Я не столько скучала по Сережке, сколько жалела — с утра до ночи за книгами. Скорее бы уже кончились его противные экзамены. В дни экзаменов я волновалась больше, чем он, и решила в эти дни встречать его у школы. А в остальные дни стала уезжать с утра в Москву, чтобы заполнить время, — бродила там по улицам. Сначала не обращала внимания где, а потом увлеклась. В Москве нет двух одинаковых улиц, двух похожих домов, двух одинаковых людей. То дом — махина, то — скособоченная избушка. То узкая средневековая улочка, то широчайший проспект. То скучный дворик-колодец, то яблоневый бульвар. В эти дни, пока Сережка сдавал экзамены, я познавала Москву. Полюбила ее и почувствовала себя частичкой Москвы. Я не знала раньше, что можно так нежно любить город.

В день сдачи экзамена Сережка устраивал отдых до вечера. Тогда мы вдвоем бродили по Москве до последней электрички. Ночная Москва в свете уличных фонарей и витрин была еще нарядней и сказочней.

Но вот — и конец. Сережка успешно спал экзамены. Я прыгала от радости. И за Нату тоже была рада. В доме у нас такой шум стоял — ужас. Все были взволнованы, говорили, делились планами. Мама так помолодела от счастья, что казалась нам не мамой, а старшей сестрой.

Когда дом затих, кто уезжал в город — уехал, кто оставался — лег спать, мы с Сережкой удрали в сад, в нашу сиреневую беседку. Только тогда Сережка сказал, что уезжает через неделю. Я знала, что он уедет, он уже выбрал давно военно-техническое училище, но не знала, что так скоро уезжать. Только сейчас поняла, как мне будет плохо без Сережки, он для меня самый дорогой человек.

Сережка утешал: два года пролетят быстро, он будет приезжать на каникулы. Когда я кончу десятилетку, поступлю в институт. Потом он закончит училище…

Всю эту неделю обсуждали свое будущее, тревожились, как бы не отвыкли за время разлуки один от другого, клялись в вечной любви. Временами грустили, временами озоровали — мы были такие молодые оба, только-только вступили в юность. А юность не умеет долго печалиться, радостное начало у нее берет верх.

Пришел и день прощания — 22 июня.

Я поднялась чуть свет в ожидании Сережки, а он почему-то запаздывал. Было солнечное, светлое воскресное утро. Поселок просыпался поздно. Первыми зашумели детишки на соседней даче. Я заглянула через забор. Девочка лет восьми — в белом сарафанчике, с белым бантом в волосах — хохотала, чуть повизгивая, над братишкой. Мальчик — в отцовской, наверное, шляпе, с тросточкой в руке важно шествовал по тропинке, выпятив живот, прихрамывая. Кого-то он изображал.

Я поднялась на террасу и тут увидела Сережку, перебегавшего железнодорожную линию. Мелькнула белая рубашка и белые тапочки, ветер ворошил его смоляной чуб. А весь он был таким легким и стройным, таким дорогим — я как-то совсем по-новому смотрела на Сережку. Я радовалась, что Сережка — мой. В эту минуту он стал мне еще роднее.

Сережка от калитки что-то прокричал. Я не расслышала, но рассмеялась. Что он может крикнуть? «Здравствуй, вредная!»

С нижней ступеньки Сережка крикнул:

— Оленька, война!

На этот раз я расслышала. Но то, что он сказал, было такой нелепостью. Я, смеясь, воскликнула:

— Что-что?!

Сережа стоял уже рядом. В глазах его не было смешинки, черным огнем горели его глаза.

— Война, Оленька.

И я поверила. Кинулась к репродуктору, включила. Суровый и гневный голос Левитана подтвердил печальную новость. Мы стояли рядом, перед черной тарелкой на стене, и молча слушали рассказ о том, как на советские города сбрасываются бомбы — на дома, на людей. На тех, кто вчера вечером строил планы, как лучше провести выходной день… Многие, наверное, не успели даже проснуться….

Но я вдруг просияла:

— Сережка…. Они просто дураки — эти фашисты. Понимаешь? Мы же их сразу побьем, как белофиннов. И даже быстрее. Через два месяца, или через три. На кого они полезли.

Сережка кивнул согласно. В те годы только и было разговоров о нашей мощи и о том, что если Германия нападет на нас, то мы ее разобьем за два-три месяца. У нас дома часто говорили об этом.

Из комнаты выбежала мама — непричесанная, в кое-как накинутом халатике, — она постояла, послушала репродуктор, и вдруг у нее подкосились ноги, хорошо, что рядом стул стоял. Она растерянно заговорила:

— Ну, как они могли?.. Ну, как они посмели?.. Это же…

Мы с Сережкой стали ее утешать — тем же, чем себя утешали: война ненадолго.

На следующий день Сережа должен был уехать в училище. Он пришел проститься уже поздно вечером. Не постучал, как обычно в окно, а зашел в дом. Глаза его горели каким-то особым блеском; он был возбужден и даже, можно было подумать, обрадован. Сережа понимал, что придется ему воевать и испытать свою смелость, волю, закалку — все те качества, которые мальчики находят в себе, когда становятся самостоятельными. Он простился с мамой, нагнулся над спящим Платончиком, но поцеловать его, наверное, постеснялся. Ната, прощаясь с Сережкой, шутила: «…воевать таких младенцев не пустят, можешь не надеяться».

В саду стояла необычная тишина: не доносились звуки оркестра из Быковского парка, не слышно было голосов гуляющих дачников. Все замерло. И вдруг ночное небо над Москвой располосовал яркий луч. Сломавшись, он исчез куда-то, и вслед за ним быстро забегали узкие яркие столбики прожекторов зенитных батарей и, скрещиваясь, заметались вдали… Забили зенитки, снаряды, разрываясь на мельчайшие звездочки-брызги, казалось, хотели разорвать небо на клочки. Совсем над головой пронеслись ястребки в сторону Москвы.

Я прижалась щекой к Сережиной бархатной курточке. Сжималось сердце от предчувствия чего-то страшного и непоправимого, по моим щекам, падая на губы, побежали капельки-слезы… Первые слезы войны. А Сережа без конца твердил: «Ты пиши, Оленька….»

4.

Враг у ворот Москвы.

Мне сейчас трудно собрать воедино разрозненные впечатления и чувства тех дней. Или теперь мне так кажется, или на самом деле, тогда каждое чувство жило отдельно, само по себе, и какое было тяжелее — сказать невозможно.

Одиночество. Что может быть хуже на шестнадцатом году? День за днем, неделя за неделей я была одна. Одна с Платончиком — пятилетним братиком. И от этого мне еще труднее, я в ответе за его жизнь — перед ним самим, перед собой, перед мамой, перед целым миром. Большая и всегда шумная наша дача опустела: папа на фронте, мама и Ната работают в госпитале где-то на другом конце Москвы, товарищей и подруг тоже разметала война. Я одна с Платончиком в большом доме, занесенном снегом. Холод. Кажется, весь мир промерз.

Я прежде не понимала, что есть холод. А теперь холод преследовал постоянно — стены в комнатах покрыты белым мохом. Мы с Платончиком ютимся в самой маленькой, сжигаем в печке забор, огораживающий дачу от дороги. Как ни экономим, забор быстро уменьшается. В конце концов, мы разжигаем печурку только тогда, когда надо вскипятить чай и подогреть промерзший хлеб, если еще удастся его получить. Может быть, холод не так донимал бы нас, не будь голода.

Чувство голода не оставляло ни на минутку, даже во сне. Ничего не было, кроме пайка хлеба. За хлебом огромные очереди… Ладони у меня исписаны химическими карандашами. Цифры меняются по мере приближения очереди. Я по целым дням не умываюсь — смоются номерки. И все-таки мы с Платончиком часто оставались без хлеба. Но и тогда, когда хлеб был получен, я старалась накормить досыта брата.

Дети в те дни повзрослели, Платончик не плакал, не капризничал, не жаловался. Только один раз потекли у него слезы, когда мы нашли на кухне мертвой нашу собаку. Что было делать: кормить нам ее было нечем. Я тоже тогда заплакала: накануне мы не достали хлеба, и неизвестно — достанем ли сегодня.

Но в этот день все равно был праздник — приехала мама. Не просто было добираться до нашей дачи, дачные поезда почти не ходили, и мама могла лишь два раза в месяц приезжать к нам. Ее приезд был праздником — и потому, что это мама, и потому, что она привозила нам два-три пайка хлеба, сбереженного для нас, а иногда и по куску сахара на душу. И я сразу становилась маленькой — съедала свою долю, поверив, что мама сыта. А потом, когда мама уезжала, мучила совесть.

Мы часто вспоминали Танюшу. В блокадном Ленинграде люди умирали от голода, об этом мы знали, и чувство тревоги за Танюшу никогда не проходило. Это чувство особенно обострялось, когда мы сами испытывали голод. Мы знали — ей во много раз хуже.

Несколько раз мы с Платончиком ездили к маме в Москву. Казалось, нет больше на земле города, так полюбившегося мне весной. Засыпанный снегом, с развалинами и маскировочными сетями, темный, с забитыми или завешенными окнами, с сиренами тревог и бомбоубежищами. Это был чужой, незнакомый город и все-таки родной до боли. Враг у ворот Москвы — от этих слов щемило сердце. Невозможно было жить в бездействии. Мне стыдно было жить в бездействии.

Единственной большой радостью были Сережкины письма, заполненные любовью, надеждами на скорую победу. Сережка где-то под Тулой, в училище. Я знала по сводкам — Тула не сдается, хотя враг уже в пригороде. Сережа писал, что пришлось быть в боях. Мне и перед ним было стыдно — разве можно сейчас ничего не делать? Когда враг у ворот Москвы, когда враг забирает и рушит наши города. Нельзя!

Мимо нашей дачи шли эшелоны. День и ночь, ночь и лень. Из Сибири, из Средней Азии, с Дальнего Востока. На платформах машины, пушки, танки. В теплушках — люди в серых шинелях. Одни проходили мимо нашей станции, другие останавливались, выгружались. Тогда на несколько часов в нашем поселке становилось многолюдно, шумно. Потом они уходили на запад, на фронт, до которого рукой подать. Шло сосредоточение сил под Москвой.

Однажды на ночевку в нашей даче расположился штаб. Дом ожил — топились печи, входили-выходили люди, бряцали винтовки и котелки. Вечером нас кормили с Платончиком «шрапнельной» кашей, заправленной душистой тушенкой. И к ночи, когда двери перестали стучать, а Платончик спал сытым сном, я решилась.

Я открыла дверь в гостиную. Над столом несколько командиров. У самого старшего в петлицах было две шпалы.

— Товарищ майор, — сказала я, — возьмите меня на фронт.

Командиры выпрямились. Кто улыбался, кто кивал головой. У майора брови поползли наверх. Я торопилась.

— Кем хотите, возьмите. Я все могу. У меня по стрельбе второе место в школе. А в классе я первая… Честное слово!

— Доченька, — устало сказал майор, — тебе учиться надо.

— А мы не учимся. У нас школа не работает.

Кто-то другой, не майор, сказал:

— А у нас не детский сад. Молочка у нас не водится.

У меня навернулись на глаза слезы.

— Я только ростом маленькая, в маму. Мне много лет.

Потом рассердилась, но все-таки стала упрашивать:

— Я стирать могу, радиоприемники умею собирать… Ну, хоть санитаркой возьмите. Пожалуйста…

Полковник отрицательно качнул головой:

— Нельзя, девочка.

Я целую ночь проплакала возле Платона.

А утром, когда часть ушла на фронт, мы, как прежде, прятались во время бомбежки за толстой кухонной дверью — нам она казалась непроницаемой для осколков — и спорили, сколько было взрывов. Почему-то всегда счет у нас расходился: у Платона было больше, у меня — меньше. В километре от нас находился Быковский аэродром, его все время бомбили. Мы к этому совсем привыкли и прятались больше для забавы.

Но мысль попасть на фронт уже не оставляла меня. Я только не знала, как это сделать. А под Москвой уже началось наступление. Без меня.

Однажды мама вместе с хлебом и сахаром привезла «Правду».

— Прочитай, — сказала она, — про Таню.

Я прочитала про девушку, почти мою ровесницу — Зою Космодемьянскую. На всю жизнь запомнила я статью и эту фотографию — мертвая девушка с веревкой на шее лежит на снегу. Все старалась рассмотреть ее лицо, прочитать в застывших чертах ее последние думы.

Я примеривала себя к ней, придирчиво спрашивала себя: а могла бы я так — ходить на задания, молчать под пытками? Выходило — могу. Только не могу вот добиться, чтобы меня взяли на фронт.

Я поехала в райком комсомола, полная решимости отстоять свое право воевать. Но перед дверями секретаря было столько народу, что я почувствовала вдруг себя маленькой и никчемной. А когда вошла в кабинет, и вовсе оробела. Тем более, что секретарь поднял на меня красные от усталости глаза и иронически спросил:

— Тоже на фронт?

Я покраснела. Глупо. По-девчоночьи. Зло сказала:

— Да!

Он протер глаза, будто в них попали песчинки. Сказал почти раздраженно:

— А здесь кто будет работать? Вот госпиталь задыхается без рабочих рук! Хочешь помочь стране — иди туда.

И я согласилась. Я подумала, что этот уставший парень, секретарь райкома, тоже, наверное, просится на фронт, а ему тоже в раздражении отвечают: «А здесь кто будет работать?».

5.

Теперь стало не так голодно. В госпитале меня кормили. Часто свою пайку хлеба отсылала Платончику, он жил пока у маминой подруги. И немцев погнали от Москвы, стало веселее на сердце, снова казалось — война ненадолго: быстро враг дошел до Москвы, но еще быстрее покатился обратно.

Плохо было одно — все реже приходили письма от Сережки, все короче и деловитее они становились. Хотя каждое начиналось по-прежнему: «Здравствуй, любимая вредная!» Писал — день и ночь занятия, что скоро конец учебе и их отправят на фронт. Писал, что одна мысль у него — бить врага. Бить и бить. Ни о чем другом думать не может.

А почерк писем — размашистый, торопливый. От письма до письма жила во мне тревога: а вдруг Сережка полюбил другую? А может, и не полюбил, просто вдалеке стал забывать?

А тут расстроила одна история.

Лежал у нас летчик — без обеих ног. Года двадцать два-двадцать три ему было. Милое русское лицо — чуть курносое, сероглазое. Он хорошо держался. Некоторые становились обозленными, проклинали весь свет за увечье или капризничали. А он был спокоен, приветлив, немного печален — таил все в себе. Мы понимали, какая в его душе боль. Полюбила его Лида — медицинская сестра, девушка замечательной красоты и душевной чистоты.

Я сама видела, как светлело лицо летчика, как оживали его глаза, когда в палату заходила Лида. И он оставался таким, пока она была рядом. По ночам, когда госпиталь затихал, они подолгу разговаривали. О чем — никто не знал.

Однажды Лида сказала мне — мы как-то особенно сдружились, — что все решено: они поженятся, как только летчика выпишут из госпиталя. Это должно было произойти днями.

Как-то ночью я заглянула в палату. Тусклая лампочка освещала большую комнату, уставленную кроватями. Кажется, все спали. Я хотела прикрыть дверь, как услышала шепот:

— Оленька…

Вгляделась в полумрак — летчик. Он поднял руку, позвал к себе. Я подошла.

— Вам плохо? Почему не спите?

— Нет, Оленька, мне хорошо, — спокойно и грустно улыбнулся он. — Я слышал голос комиссара минут десять назад. Он здесь?

— Здесь.

— Позовите его, Оленька!

Ничего особенного в его просьбе не было, но мне почудилось в ней что-то недоброе. Хотела дождаться, когда комиссар выйдет из палаты, — и если не спросить, то хотя бы по лицу его понять, о чем говорил с ним летчик. И не дождалась — как приткнулась у двери бельевой, так и уснула сидя. Я очень уставала: стирала, мыла посуду, писала раненым письма, разносила обеды по палатам, читала книги, штопала белье, мыла полы. Мне очень хотелось хоть немного помочь — и раненым, и обслуживающему персоналу, всем было трудно.

Проснулась — Лида меня сжала в объятиях. Она уже заступила на смену. Веселая, счастливая. Видно, успела уже повидаться со своим летчиком. Шепнула мне на ухо, что его выпишут в конце этой недели. Я вспомнила о комиссаре, открыла рот и — ничего не сказала.

В коридоре прогремели костыли.

— Сестрица! — позвал раненый Лиду.

Начался обычный госпитальный день.

Вечером я ушла домой. Восемь километров по глубокому снегу в рваных валенках. Начиналась метель. Я ругала себя — можно было не идти, дома меня никто не ждал. Но было предчувствие, что есть письмо от Сережки.

Письмо не пришло. В доме застоявшийся нежилой холод. Забор кончился, топить нечем. Одеревенелыми пальцами сжимала ручку и писала Сережке:

«…что бы ни случилось с тобой, ты мне будешь самым дорогим…»

Утром я собралась в Москву. Добралась во второй половине дня. Сначала к Платончику — отнесла ему пайку хлеба. Потом в госпиталь — к маме и Нате, мы больше месяца не виделись. И только поздно вечером заглянула к Сережке домой узнать у матери, нет ли писем. Там я заночевала: писем не было, а Сережкина мама не отпустила меня. Чуть не до утра проговорили. Пили жиденький морковный чай и говорили о Сережке. Мне даже радостно стало — как будто он с нами сидел.

В госпиталь я вернулась на другое утро. Едва вошла в коридор, почувствовала — что-то случилось. Ходячие больные толпились группами. Мелькнуло растерянное лицо нянечки. Я добежала до дежурной — вскрикнула: Лида плакала и хохотала. Кто-то пытался ее чем-то напоить, но колбочка билась о зубы, и жидкость стекала по подбородку. Кто-то тронул меня за руку — нянечка, зовут на кухню.

На кухне я все узнала. Летчик попросил выписать его в тот день, когда Лида не будет дежурить: она молодая, красивая, зачем ей калека?

С Лидой я встретилась только в полдень. Она была спокойна и угрюма. Она даже некрасивой стала. В руках у нее два подносика с лекарствами.

— Помоги, — попросила она.

Я взяла подносик и вошла вслед за ней в палату — не в ту, где лежал летчик, а в другую. В этой палате лежали два немецких летчика. Один — белобрысо-бесцветный, лет тридцати, второй — совсем мальчик, лет семнадцати, похожий на белокурого херувима. Лида молчаливо обходила койку за койкой — подавала порошки, таблетки, микстуру. Добралась до немцев. И вдруг с непостижимой ненавистью она сказала:

— Травить бы вас, а не лечить, гады…

Мальчик испуганно улыбнулся, а белесый прикрыл глаза. Они не поняли ни слова, они угадали по голосу. Я укоризненно посмотрела на Лиду — разве можно так? Все мы ненавидим врага, все мы готовы воевать с врагом. С тем врагом, у которого нет лица, только гремящая маска. А эти двое — искалеченные. Не верилось мне, что враг так обыкновенен, похож на человека. Наука ненависти дается не сразу.

Вечером мы с Лидой сидели на диване в коридоре. Сидели, тесно прижавшись друг к другу, и молчали. Горе ее было слишком свежо, чтобы говорить о нем.

Она только сказала:

— Я все равно найду его. Разыщу, где он, и привезу.

Я ей верила, она найдет, это — Лида. Я бы тоже нашла Сережку, случись с ним такое…

Мне пришлось вскоре уйти из госпиталя — тяжело заболела мама.

6.

Мама болела долго — у нее был брюшной тиф, — поправлялась медленно. От худобы она стала совсем маленькой. Даже волосы отрастали медленно. Ее демобилизовали, но она возвратилась на работу в госпиталь — вольнонаемной. Она сама удивлялась, что выжила, говорила: «Меня спасли дети. Мне необходимо было ради них жить». А когда вернулась на работу в госпиталь, сказала нам: «Я должна, девочки мои, что-то делать для Родины в такой трудный час».

Если должна мама, то разве не должна я? Я снова ходила в райком комсомола, ходила в военкомат. Меня отсылали — иди учись. С осени в школе начались занятия. Не было тетрадей — писали, кто на чем мог придумать. На каких-то бланках. На старых книгах. На газетах. Здание не отапливалось. А мы все кое-как были одеты. Но учились старательно. Повзрослели очень, поняли многое.

После долгого перерыва пришло от Сережки письмо с дороги, ехал на фронт. Писал, чтобы я не волновалась, если письма будут приходить неаккуратно: там еще меньше будет времени. И о любви писал: что, «испытанная огнем и невзгодами, она станет еще крепче».

Письмо пришло в декабре. Через несколько дней, накануне Нового года, я прочитала запорошенное снегом объявление на стене школы о наборе на курсы радистов при клубе Осоавиахима. Объявление было написано на газетном листе фиолетовыми чернилами. И это почему-то вселило в меня уверенность, что тут не откажут. И верно, меня приняли.

С утра — занятия в школе. Вечером — на курсах. Промежуток между ними уходил на дорогу — училась в Удельной, а курсы — в Москве. Потом полночи добиралась до дому. И так изо дня в день. Наградой была надежда попасть в конце концов на фронт. И потом мне нравились и занятия радиотехникой, и изучение азбуки Морзе. К радиотехнике меня приохотил Сережка, и казалось, так я ближе к нему.

Учеба на курсах радистов мне давалась легко. С первого дня. И девочки — у нас были одни девочки — отнеслись ко мне уважительно, выбрали старостой. Мы успешно учились, у всех было одно желание — скорее попасть на фронт. И это нас сразу сдружило, несмотря на разный возраст и разные характеры.

Самой старшей была Сима Дуничева. Ей шел двадцать второй год. Опыта жизненного больше, чем у нас всех, вместе взятых. Она для нас была старшей сестрой. Все девчонки доверяли ей свои сердечные тайны, спрашивали совета. Удивительно, как у нее хватало терпения — выслушивать, одобрять или отрицать, наставлять. И при этом никогда не проговориться никому о наших девичьих тайнах.

Подружилась я с Леной Денисенко. Лена у нас была особенная — артистка. Еще не настоящая артистка, она училась в балетной школе. Говорили, что она очень талантлива и будет танцевать в Большом театре. Сама Лена об этом меньше всего говорила. Только сказала раз, что родители против ее занятий на курсах радистов. Родители у нее — какие-то крупные ученые, а она — единственная дочь. Лена была на редкость справедливой, она решала все наши споры.

Самой красивой была Нина Мельниченко — яркая, веселая. Но Лениной красоте мы отдавали предпочтение — высокая, тоненькая, льняные волосы, голубые глаза, плавные движения. Рядом с Леной Нина проигрывала в изяществе. А самой некрасивой мы считали Катю Кулакову — наверное, за ее курносый в веснушках нос, а скорее всего за тихую неприметность. Она никогда громко не разговаривала, не смеялась. Отвечала вполголоса, застенчиво улыбалась и была круглой отличницей. Она старшая в большой многодетной семье.

Лена Сорокина покоряла нас здоровьем и эрудицией. Рослая, крупнотелая, с ярким румянцем. Черные волосы, небрежно разбросанные по плечам. И феноменальная память. Все, что когда-то Лена прочитала, услыхала или увидела, она запоминала. Мне даже страшно становилось за нее — ведь это непомерный груз. Но Лена несла его легко и свободно раздавала. Когда по вечерам, случалось, выключали электричество, Лена в темноте рассказывала нам удивительные истории о разных странах, островах, океанах, путешественниках, королях и разбойниках. Мы замирали — так это бывало интересно.

Больше всего мы подтрунивали над Маринкой Семеновой, над ее простоватым добродушием. Может быть, потому, что Маринка сама над собой подсмеивалась — ничего-то в ней выдающегося нет. И правда, училась Маринка средне — ни хорошо, ни плохо. Внешне была обыкновенна — ни красива, ни уродлива — только родинка на щеке выделяла ее. Все мы ждали подвигов, а она посмеивалась над собой: какая она героиня, наверное, так и не сумеет ничего сделать. Но мы любили Маринку.

Прошло месяца полтора. Мы все чаще разговаривали об отправке на фронт, спрашивали учителей, ходили к начальнику курсов. Никто ничего не мог или не хотел нам сказать. Мы даже немного пали духом, и вдруг…

— Казакова!.. К начальнику курсов!

Я выпускаю из замерзших пальцев ручку ключа и, притопывая на ходу подшитыми валенками — и в валенках коченеют ноги, — бегу в канцелярию.

— Разрешите?

— Прошу! — отозвался голос начальника. — Входите, знакомьтесь — капитан Родионов.

Капитан Родионов был так высок, что я почувствовала себя маленькой и смешной. Неловко подала руку, ладонью вверх.

— Садитесь, — сказал Родионов. — И слушайте… Идет набор в военную школу младших радиоспециалистов-разведчиков. Вас как старосту прошу — продумайте кандидатуры. Только добровольно. Тех, у кого большое желание…

Я хотела сказать, что все девочки учатся добровольно и у всех желание. Но капитан Родионов не дал сказать, он поднял ладонь, и я закрыла рот.

— Объясните… Работа, после окончания школы, будет тяжелой, опасной. Или нет!.. Вы, товарищ Казакова, назовите фамилии начальнику курсов, а мы их вызовем и побеседуем. Вот так!

Я, вскочив на ноги, вытянула руки по швам.

— Товарищ капитан! Прошу в первую очередь записать меня. — Я хотела сказать это очень решительно, но голос дрогнул от волнения, осел. Шутка сказать, когда еще такой случай представится! Я справилась с волнением, твердо произнесла:

— Я давно это решила!

— Вот как, — рассмеялся капитан Родионов. — Позвольте узнать, как давно, если я вам только сообщил?

Мне даже жарко стало, но я не сдавалась:

— Предчувствие такое было.

Капитан Родионов весело рассмеялся.

7.

Не могу сказать конкретно, чего мы ожидали от новой школы. Хотя говорили об этом подряд двое суток, пока поезд увозил нас в глубь страны, в далекий тыл. Каждая выкладывала то немногое, что знала о работе в тылу врага по газетам, вплетались эпизоды из прочитанных приключенческих романов и свои соображения. Но главным, по-моему, была жажда подвига.

Только Маринка больше слушала, чем говорила. А если говорила — немного растерянно и чуть иронически:

— Счастливые вы, девчонки, смелые. Я, наверное, ничего не смогу.

Один раз даже Катя Кулакова спросила:

— Зачем же ты согласилась ехать?

Маринка прижала указательным пальцем родинку, собрала лоб в гармошку и ответила вопросом:

— Разве бы я могла не поехать?

Словом, добрались мы до разведшколы в боевом настроении. И все было хорошо до тех пор, пока формировалась рота — экипировали нас, знакомили с командиром, старшим лейтенантом Величко, с помкомвзвода сержантом Дуничевой, разбивали на взводы. А дальше было все непонятно — строевая подготовка, физическая подготовка, политзанятия, Дисциплинарный устав и всякие предметы, которые, на наш взгляд, разведчику были ни к чему. При чем тут, скажите пожалуйста, строевой шаг или застланная без морщинки постель? Зачем нам нужно знать — сколько суток за что полагается или как обращаться к старшему по званию? Радиотехника, парашютное дело, азбука Морзе и другие спецпредметы, — с ними мы еще мирились, они, конечно, понадобятся. Но если исключить ненужные занятия, спецпредметы можно пройти быстрее. Шутка сказать, учиться десять месяцев — да за это время война может кончиться!

Но совсем мы пали духом, когда выяснили, что наша рота направляется в подсобное хозяйство школы. Тут нам даже вредительство померещилось. Идет война, армии нужны отважные разведчики, а мы пашем землю, роем грядки, сеем зерно, сажаем картофель.

— Разве это правильно, товарищ старший лейтенант, — сказала я однажды Величко, а дальше выложила соображения нашей роты.

Величко слушал внимательно. Ни разу не перебил. Человек этот был большой душевной доброты и чрезвычайной строгости. Чем больше мы узнавали его, тем больше уважали. В роте с первых дней был образцовый порядок — и без особого нажима. Потом-то я узнала, что он вовсе не военный, он — педагог, агроном, преподавал до войны в сельскохозяйственном институте. Этой-то его специальности и обязаны мы назначением на подсобное хозяйство.

Выслушал меня старший лейтенант и сказал:

— Вечером поговорим.

Вечером он говорил для всей роты:

— Я понимаю, товарищи, ваше желание — быстрее попасть на фронт. Законное желание — ваше и всех граждан Советского Союза. Может быть, сомневаетесь? Спросите сержанта Дуничеву, сколько она подавала рапортов с просьбой командировать в действующую армию? Ей отвечают: то, что вы делаете, тоже нужно фронту. Я отвечу тем же — то, что вы делаете сейчас на подсобном хозяйстве, нужно фронту. Понятно я говорю?

Все молчали, хотя были не согласны.

Вдруг поднялась Лена Денисенко — наш комсорг.

— Разрешите спросить, товарищ старший лейтенант?

— Спрашивайте.

Всех нас красноармейская форма огрубила, сделала старше. А Лена в сапогах и шинели осталась изящной и юной.

— Наверное, так и есть, — сказала она, — наверное, нужно, чтобы наша рота была прикомандирована к подсобному хозяйству. Но я не понимаю, какую пользу конкретно приносим мы фронту?

Старший лейтенант кивнул:

— Я понял вас… Вы знаете, что в стране тяжело с продуктами. Так? Так, — ответил он сам себе. — Мы обеспечим школу необходимым количеством овощей, зерна. Значит, мы высвободим это количество овощей, зерна для фронта. Арифметика проста.

Мы опять молчали. Я даже не заметила, как поднялась тихая Катя.

— Курсант Кулакова… Разрешите спросить, товарищ старший лейтенант?

— Спрашивайте.

— Как же будет с учебой?

— Как у всех, товарищи. Нашей роте срок учебы не увеличивается.

Мы облегченно переглянулись.

— Та же программа плюс работа на подсобном хозяйстве.

Все-таки мы были подавлены. Старший лейтенант Величко улыбнулся.

— Попросим сержанта Дуничеву спеть.

У сержанта Дуничевой было милое русское лицо — мягкое, доброе, немного грустное. Мы уже знали, что она безнадежно влюблена в одного капитана — преподавателя нашей школы и поэтому просится на фронт. Откуда нам стало известно — не знаю, она нам, конечно, ничего не говорила. А мы втайне сочувствовали ей и симпатизировали. Надо сказать, относилась она к нам с большой заботой — старалась устроить получше, где можно — сделать послабинку.

Сержант взяла гитару, склонилась к ней ухом и тронула пальцами струны, сосредоточенно вслушиваясь. Потом выпрямилась и мягко запела. Голос у нее был непрофессиональный, негромкий, но красивого тембра, душевный. Слезы наворачивались на глаза.

Многое в жизни бывает,
Мир так велик и широк…
Я вдруг вспомнила, что от Сережки больше не было писем — после того, с дороги на фронт. И он даже не знает, где я. Если и напишет, то только домой. А пока мама переправит, много времени пройдет.

…Кто Родину любит, тот знает
Только одну из дорог.
Я вспомнила прощание с Сережкой. Времени только-только, чтобы добраться до станции, а он все стоит, все уйти не может. И все убеждает: «Ты пиши, Оленька… Я тебя очень люблю, — и ты пиши…» А потом, когда уходил, ни разу не оглянулся. Бежал и не оглядывался. Рубашка надувалась парусом на спине, мелькали белые тапочки. Влетевшая на платформу электричка закрыла его от меня. Когда поезд ушел, на перроне стоял… «Сережка! — закричала я. — Сережка!» Это был не Сережка. Мальчишка, наверное, мой ровесник — в белой рубашке и белых тапочках…

Постепенно мы втянулись в распорядок школы, свыклись с мыслью, что нужно учиться всему. Да и философствовать особенно не приходилось — свободного времени совсем не стало. Двенадцать — четырнадцать часов в день занятия, между уроками — пятиминутные перерывы. К отбою валились с ног от усталости, а по ночам снились точки-тире, тире-точки. Больше всего времени уходило на прием и передачу.

Когда пришло время распределения, сами поразились, как быстро пролетели десять месяцев.

8.

Глубокая осень. На дубах еще держится редкая, пожухлая листва. В лучах неяркого солнца листья отблескивают червонным золотом. Мне напоминают они детство: мамино обручальное кольцо. Я смотрю на ее руки — кольца, конечно, нет. И Сережки нет. И нам с мамой через десять минут расставаться.

Я говорю:

— Вчера сдала последний экзамен. Самый трудный — по радиотехнике. Комиссия пять человек, два майора и три капитана. Больше трех часов спрашивали. — Я смеюсь. — Сказали потому, что маленькая. Не верили в меня.

— Сколько? — спрашивает мама. Так она спрашивала, когда я возвращалась из школы и когда не было еще войны.

Я показываю пятерку. Мама кивает. Вдруг она возвращается к тому разговору, который сама прервала.

— Это не твоя вина, что так случилось — мы не попрощались перед твоим отъездом. Я не могла тебе сказать…

— Мамочка…

— Я не смогла тебе сказать, как ты дорога, не…

Я перебила:

— Завтра уже распределение, ты удачно приехала, мамочка!

Мама тихо спросила:

— Оленька, тебя пошлют в тыл врага?

Я не знаю, что сказать: лгать я не умела, а правду сказать…

— Только правду, родная моя. Когда знаешь правду, всегда легче.

— Да, мама. Если мне доверят.

Она гладит мое лицо и говорит:

— Тебе доверят… И я горжусь тобой. Хотя мне трудно. Но если Родине надо… Жить не дано дважды, Оленька, если ты чего не успеешь в жизни сделать, то уже никогда не сделаешь. Человек после смерти своей живет тем, что сделал при жизни. Будь смелой и честной, девочка моя, но не отдавай жизнь зря. Жизнь надо отдать, когда другого выхода нет. Человек нужен Родине живым. И чистым, и честным…

Мама сощурила глаза на голубое небо. От глаз побежали ранние морщинки. У меня невольно сжалось сердце: что с ней будет, если я не вернусь?

— Я вернусь, мамочка.

Я сама верила в ту минуту, что вернусь. Хотя бы ради мамы. И ради Сережки. И Сережка вернется. И папа останется жив.

— И еще, — сказала мама, — не попадай в плен. Лучше смерть, чем плен. Плен — это всегда позор… и несчастье…

Мы долго молчим, прижавшись друг к другу. Не очень долго, конечно, стрелка маминых часиков отсчитывает последние минуты. Мама гладит загрубевшими ладонями мое лицо, и я чувствую, как она сглатывает слезы. Она ни за что не заплачет при расставании. Она будет плакать потом, добираясь до вокзала, в поезде на Москву.

Мама не плачет. Я стою в подъезде и смотрю, как она уходит — маленькая, в потертой шубке. Она не оглядывается, она сильная, моя мама. Может быть, она уже плачет.

Я плачу тоже. После доклада старшему лейтенанту Величко.

— Товарищ старший лейтенант!.. Казакова возвратилась после получасовой встречи с матерью!

Тут из меня выливаются слезы. Просто так льются, сами по себе. Старший лейтенант Величко кладет мне на голову руку и мягко говорит:

— У нашей маленькой, оказывается, ненастная погода?

Я улыбаюсь сквозь слезы, рукавом гимнастерки промокаю глаза и бегу на последние занятия. Завтра распределение. Я вдруг пугаюсь: а что если эти слезы зачтутся мне?

Дело в том, что не все, окончившие школу, попадут в тыл врага. Только самые стойкие, самые выдержанные. В эти месяцы проверялись наши характеры — привычки, мысли, увлечения. Например, одну девочку оставили радистом при части только потому, что она любила поесть. У нее это была просто страсть — она даже просилась дневалить на кухне.

И не только эту девочку не отправили потом на задание — кто-то тайны не умел хранить, кто-то неустойчив характером, кто-то жаден до тряпок. Мало ли как у таких повернутся мысли в тылу врага, где нет ни командиров, ни учителей, ни товарищей. Командование должно быть уверено в том, кого посылает, что он и наедине с собой останется честен, смел, устойчив.

Вот почему сейчас я испугалась за свои слезы…

Но старший лейтенант кивнул:

— Я знаю все, Казакова. Я беседовал с вашей мамой, прежде чем вызвал вас… Ваша мама героиня, Казакова.

— Спасибо! — воскликнула я от радости. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?

— Идите!

Словно на крыльях, помчалась я вверх по лестнице.

На втором этаже столкнулась с нашей ротой. Занятия окончились. Я подстроилась к Маринке и шепнула ей на ухо:

— Я все знаю. Не переживай. Тебя теперь наверняка пошлют в тыл.

Маринка благодарно улыбнулась. Но лицо так и осталось грустным. Конечно, нелегко это — расстроить отца, отправляющегося на фронт. Может быть, увидеться им никогда не придется. Теперь никто ничего не может знать заранее.

БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

1.

Новый, 1944 год…

Мы его встретили дома. То есть в части, куда нас отправили из разведшколы и куда мы прибыли 26 декабря. Это была действующая часть, покидали мы ее тогда, когда уходили на задание. Но с задания — опять сюда.

Стол — как в довоенное время. Готовили сами, пекли, жарили, варили, солили. У своих хозяек — мы жили в селе — одолжили посуду, вилки. Даже вино было — старшина принес. А мужчин не было, если не считать вестового нашего командира, раскудрявого и развеселого баяниста Ванюши. Под Ванюшин баян мы и танцевали, и пели, и грустили. Каждой было о ком вспомнить в новогоднюю ночь. Я вспоминала Танюшу, Нату, Платончика — как они без меня? Вспоминала Сережку — может быть, домой уже письмо от него пришло? Может быть, мама ждет мой новый адрес, чтобы переслать его?

Таня Захарова вдруг прислонилась к моему плечу щекой, всхлипнула, смахнула пальцем слезу.

— Папу жалко… Он нам на Новый год бо-о-льшущий пирог пек.

С Таней я подружилась в дороге. В школе ее мало знала, она из другой роты. Даже не знала, как ее фамилия. Только удивлялась — такая красивая девушка, похожая на цыганку, глаза чуть не на все лицо — жгучие, черные, блестящие. Кожа на лице смуглая и нежная. А в дороге мы с ней подружились, и она все рассказала. Она действительно цыганка. Отец у нее был шеф-поваром в «Метрополе», два брата — артисты балета. Сама Таня, как и я, не кончила школы.

Отец Тани погиб в ополчении под Москвой в 1942 году. Таня тяжело переживала утрату.

— Ты отомстишь за него, Танечка, — сказала я и обняла Таню за плечи. — Мы все отомстим за него. Только бы скорее на задание.

За музыкой мы не слышали, как подошел майор Киселев.

— Вы что носы повесили?

Он смотрел на нас сверху вниз прищуренными глазами. Он вовсе не щурился, просто у него были такие веки — большие, тяжелые, а взгляд, как у Сережки, со смешинкой. Поэтому, казалось, что майор все время щурится. Мы ему в первый же день прилепили кличку — Прищуренный, и уже только так называли между собой.

— Скоро на задание, товарищ майор? — спросила Таня.

Майор улыбнулся:

— Не совсем скоро, девушки. Не торопитесь поперед батьки в пекло.

Кажется, Катя Кулакова спросила:

— А что мы будем делать?

Прищуренные глаза майора смеялись.

— Что будете делать? — переспросил он. — Выйдете замуж и…

— Замуж! — ахнула Маринка. — Почему замуж?

Майор откровенно смеялся.

— Чтобы не засиделись в невестах. Состаритесь, кто вас возьмет?

Девушки рассмеялись — нам до старости еще лет сто прожить надо. Только Лена Денисенко осталась серьезной — видимо, за шуткой она чувствовала правду. А румяная Лена Сорокина спросила:

— И нашу Маленькую выдадим?

— Маленькой — самого большого жениха найдем, — пошутил майор. — Весь фронт перевернем — найдем.

Мы опять хохотали. Больше всех — веселый Ванюша-баянист. Он стал уговаривать майора, чтобы и ему невесту оставили. Неизвестно, когда война кончится, и он, Ванюша, тоже может состариться.

Шутка, как всякая шутка, забылась. Тем более, что уже на следующий день майор Киселев вызывал нас к себе, по одной, долго беседовал. Обо всем расспрашивал — о настроении, о родных, о близких. Предупреждал о том, как тяжела жизнь разведчика, и что мы можем в любой момент отказаться, если почувствуем неуверенность в себе. Никто не отказался — даже Маринка, вечно неуверенная в себе.

С этого дня в документации штаба исчезли наши фамилии. Взамен остались номера и клички. Я числилась сотрудником секретной службы под номером тридцать один, по кличке — Маленькая. Мы понимали — начинается главное, ради чего мы здесь. Вечером я, Таня и Маринка — мы жили в одной избе — спорили, строили предположения, как нас будут забрасывать в тыл.

Но тыл оказался далеко. Утром вошел к нам Прищуренный и с порога приказал:

— Собирайся, Таня, замуж пойдешь.

Она ничего не спросила, молча стала собираться. Майор разрешил проводить лишь со двора — место пребывания Тани отныне секрет, мы не должны ни искать ее, ни выспрашивать. Таня крепко обняла меня на прощание, мы расцеловались.

Трудно мне расставаться с Таней.

Мы стояли с Маринкой у ворот и думали — кто теперь на очереди.

— Ну, невесты, кто на очереди? — услышали мы с Маринкой веселый голос майора два дня спустя. — Здравствуйте!.. Кому замуж не терпится? Признавайтесь.

Прищуренные голубые глаза, смеясь, скользили с Маринки на меня, с меня на Маринку. А мы обе молчали, не понимая, шутит майор или серьезно говорит.

— Давай, Оля, ты собирайся. Жених тебя высмотрел…

Я как-то смешно разволновалась — каков он, мой жених? Ясно, что жених — это напарник, вероятно, нас вдвоем забросят в тыл. У ворот стояла машина — время было позднее, в темноте я силилась разобрать, кто в машине, но увидела лишь шофера. «Жених» появился минут десять спустя, из дома, у которого мы затормозили. Высокий мужчина с чемоданчиком в руке. Он сел рядом с шофером, и мы поехали дальше.

Вскоре мы опять остановились. Майор велел выходить с вещами. В домике светилось окошко. У калитки майор сказал кому-то: «Добрый вечер!» — и я разглядела темную женскую фигуру. Мы вошли в дом и оказались в светлой чистой комнатке.

— Раздевайся, Оля, — сказал Прищуренный, — у двери вешалка. Не стесняйся. Знакомься со своим «мужем».

В глазах майора прыгали озорные огоньки. Я медленно повела взгляд от майора. Чтобы взглянуть на напарника, пришлось закинуть голову: так он был высок. Кажется, Прищуренный выполнил свое обещание и выбрал мне самого высокого «мужа». Первое впечатление приятное: светло-каштановые вьющиеся волосы, очень яркие, но слишком глубоко посаженные, голубые глаза, прямой крупный нос, тонковатые, но красивого рисунка губы. Лет ему, на мой взгляд, не больше двадцати пяти.

Он протянул мне руку и назвался:

— Василий, — и чуть улыбнулся. — А ты — Оля. Я тебя уже знаю.

Я тоже улыбнулась с облегчением. Посмотрела в глаза майора, и он понимающе мигнул. Потом сказал:

— Ну, отдыхай пока. Знакомься с хозяйкой. Василий будет жить в соседнем доме, но вместе бывать необходимо все время. Чтобы привыкнуть. Об остальном поговорим завтра. Пошли, Василий.

И они ушли. Кто-то тихо постучался. Вошла пожилая женщина, кажется, та самая, что встретила нас у калитки. У нее были поразительно черные, по-молодому живые глаза. Марфа Даниловна — хозяйка дома — сказала, что мне у нее будет спокойно, живут они с мужем вдвоем, сын на фронте.

2.

Что такое легенда?

Легенда — новая биография разведчика. Нужно на время забыть, кто ты и что ты в действительности, а помнить то, что тебе предложили. Даже во сне помнить.

Первое знакомство с легендой произошло на следующий же день.

Василий, по документам, мой муж. Имя ему менять не будут, так и останется Василий, потому что он возвращается в родное село. Основная канва его биографии тоже сохраняется. Василий накануне войны уехал из села в Полтаву в учительский институт. Правда, когда началась война, Василия призвали в армию — он окончил минометное училище. Но поскольку родные с начала войны ничего не знают о Василии, эта часть биографии исключается.

По легенде — Василий оказался непригодным по состоянию здоровья к службе в армии. Он продолжал учиться в институте. Когда немцы оккупировали город, он женился на мне и переехал жить в дом к моим родителям. Родители мои — бывшие кулаки, которых, конечно, обидела Советская власть. Мои родители с нетерпением ждали прихода немцев. Они их встречали хлебом-солью.

Мы с Василием счастливо жили при немцах. Но вот положение на фронте изменилось, советские войска стали наступать. Василий боялся, если русские возьмут Полтаву — может так случиться, что его мобилизуют. Он не хотел воевать. И вот, когда Советская Армия была на подступах к Полтаве, Василий решил уехать с женой в Молдавию к родным.

Однако проехать в Молдавию, в село Василия, оказалось делом непростым ввиду войны, ехали долго, потому что приходилось останавливаться в городах и населенных пунктах для проверок. Весь наш путь следования был отмечен соответственной пропиской в наших паспортах. Родные Василия, естественно, ничего не должны знать о том, что мы с Василием — не муж и жена.

— Вот вкратце ваша легенда. Подробности мы еще разработаем, — закончил Прищуренный. — Все понятно, Оля? Василий уже знаком с легендой, поэтому я тебя спрашиваю. Тебе понятно?

Я подумала: «Пока, да».

— А как с документами, товарищ майор?

— Документы мы подработаем. А вот насчет имени — имя тебе решили дать Марина. Нравится?

— Ага!.. Буду вспоминать Маринку!

Майор кивнул:

— Значит, договорились… Теперь о работе. Вы — самостоятельная группа. Василий — глава вашей группы. Ты, Оля — радист и шифровальщик. Идете на задание легально — с документами, не скрываясь. Жить будете открыто. Помните — ваше дело только разведка и передача сведений. Никаких диверсий. Ясно? О результатах работы диверсионных групп будете нам сообщать, это обязательно. И если будет необходимо, дадите летчикам ориентир. Не побоишься, Оля, вызывать на себя огонь авиации? Ну, ну… Я знаю — ты храбрая.

Я спросила:

— А вербовки на месте, товарищ майор?

— Вербовка возможна, но разрешается это делать только старшему. Радист, Оля, с завербованными не должен быть знаком. Не столько радист с ними, сколько они с радистом. Случись что с радистом, группа окажется обескровленной. Вся разведка ни к чему — кто передаст наблюдения?.. Ты же, Оля, это все изучала в разведшколе? Ясно?

— Ясно.

— А тебе, Василий, мы дали имя «Кудрявый». Подходит?

Василий все время сидел, уперев безразличный взгляд в стенку. Он и теперь не перевел глаза, только двинул плечом и бормотнул:

— Какая разница?

— Ну, если разницы нет — так и запишем.

Майор как-то испытующе посмотрел на Василия. Выжидательно. Но тот не изменил позы. Он не задал ни одного вопроса — может, все, о чем говорил Прищуренный, ему было уже известно и потому неинтересно? Мне не хотелось о нем плохо думать, он руководитель и мой «муж». От того, как я отношусь к настоящему Василию, зависит, насколько удачно я сыграю роль жены. И потому все стараюсь разгадать ею, представить, как он поведет себя на задании. Можно ли на него положиться в тяжелую минуту, — все может случиться на задании. А он, как нарочно, замыкается.

Нам обоим готовила моя хозяйка — пожилая женщина с молодыми глазами. Утром Василий пришел завтракать, и мне не понравилось, что слишком уж бесцеремонно держался: называл хозяйку бабкой, тыкал ей, хватал руками картошку и чавкал.

Я подвинула ему вилку и вскользь заметила:

— Мою хозяйку, Василий, зовут — Марфа Даниловна. Она пожилой человек, ей надо говорить — вы.

Василий прочавкал картофелину и сказал:

— Ничего, мы — не благородные.

Я не сдержалась:

— Дело не в благородстве, а в элементарной культуре. Ты в институте учился, офицерское училище закончил — можно было научиться вести себя.

Василий неожиданно не обиделся. Но то, что он сделал, было еще хуже. Он стал бахвалиться, напирая на — я. Вот я — это человек, а вот ты — соплячка. Вот я — так за мной все девки, а ты — мелкота, кому нужна. Вот я — руководитель, а ты — пешка. Что я скажу — ты будешь слушаться. И так далее. Мне стало противно. Я даже хотела рассказать Прищуренному, но потом подумала и решила — не может он это всерьез говорить, наверное, просто куражится. Обиделся он на мое замечание. Не может быть, чтобы он был плохой. Выбрало же его командование, руководителем группы поставило, значит достоин.

Вечером в сопровождении Прищуренного пришел старший лейтенант — шифровальщик. Застенчивый и очень молодой. Он даже не фамилию свою назвал, а только имя — Володя.

— Чем больше потрудитесь сейчас, ребята, тем легче будет на задании. Помните: солдат капли пота не считает!

Василий сидел с непроницаемым лицом. А я вдруг подумала — вот бы на его месте оказался Сережка! У меня сердце забилось от такого немыслимого счастья, — в самом деле, почему бы и Сережке не захотелось стать разведчиком? На войне все возможно. И возможно даже встретиться.

3.

Майор Киселев так гонял нас, что порой казалось — уже не пот, а кровь выступает каплями сквозь поры. Долго не давалось мне искусство шифрования — это было непостижимо разуму, и я однажды пришла в отчаяние, решив, что и не освою тайну шифра. Старший лейтенант Володя вновь и вновь начинал со мной с азов. И вдруг — пришло прозрение, я поняла. Сразу стало легко и интересно заниматься.

Изо дня в день Прищуренный вдалбливал в меня чувство ответственности. Он не уставал повторять:

— Помни, Оля, одно: ты будешь выполнять особое правительственное задание в тылу врага. От того, как быстро и четко будет налажена связь, зависит и успех задания и, как правило, жизнь других людей.

Он заставлял меня в самых немыслимых условиях разворачивать рацию и вести связь. Давал, например, такое задание: под боком злейший враг радиста — пеленгатор, а надо срочно связаться и передать радиограмму так, чтоб не быть запеленгованной.

— Ну, Оля?

Смеющиеся глаза Прищуренного следили за моими действиями. Я то и дело оглядывалась на них, проверяя себя: «Так!», «Так!», «Нет, не так!» — читала я в его взгляде. У него были удивительно отзывчивые глаза. Я даже сказала об этом Василию, но он откровенно рассмеялся: «Влюблена ты, — говорит, — в своего Прищуренного». «Дурак!» — ответила я, а он разобиделся и хотел пожаловаться Прищуренному — как я смею оскорблять старшего по званию. Василий по званию лейтенант, а я после разведшколы стала сержантом. Но почему-то не пожаловался. Почти каждый день Прищуренный давал задания: рация в хате, протянуть антенну так, чтобы он не смог ее найти. Я часами выдумывала всякие варианты. Однажды аккуратно отклеила полоску бумаги в окне, спрятала в щель антенну и снова заклеила. Заставила Василия искать — не нашел. Прищуренный почти сразу нашел.

В другой раз я выглядела во дворе немецкий провод, протянутый от дома через весь двор, на нем хозяйка белье вешала. Я зачистила конец провода и подключила к нему антенну. Все равно Прищуренный нашел — пощурился, пощурился и прилип веселым взглядом к антенне. Помню, прятала рацию в валик дивана; а антенну прицепляла к медной шишечке на обивке. Прищуренный нашел.

Я обижалась — прямо по-девчоночьи. И один раз сказала:

— Конечно, вы полжизни провели в разведке — вот и находите.

Прищуренный негромко спросил:

— А ты уверена, Оля, что тот, кто будет действительно искать — во вражеском тылу, не провел тоже полжизни в разведке?

Нет, в этом я не была уверена и потому продолжала искать головоломные комбинации.

Заниматься приходилось много. С утра мы втроем — майор, Василий и я — разрабатывали легенду. Я никогда не была в Полтаве, Марина — жена Василия — выросла там. Мне нужно было знать Полтаву так же, как я знала свой подмосковный поселок, в котором стоит наша дача.

Медленная и кропотливая работа. По картам, по альбомам, по фотографиям надо было запоминать улицы, дома, кинотеатры, клубы. Нет, не просто названия — как выглядит улица, на которой я жила, как выглядит улица, на которой стоит горисполком, как выглядит сам горисполком, что в доме с горисполкомом и так далее. Как в калейдоскопе мелькали: школы, парки, мосты, магазины, памятники, театры. Я должна была назубок знать не просто фамилии известных в Полтаве людей — артистов, партийный и советский актив, известных учителей и передовиков производства, — я должна была знать их в лицо. Этого требовала легенда.

Потом началось наше с Василием путешествие в Молдавию. Мы с ним должны были знать города и села, дороги и поселки, которыми проезжали. Не так подробно, но так, как их знает человек, проезжавший там. Где стоят немцы, где — румыны, где — итальянцы, комендатуры и фамилии начальников комендатур, где ставили отметки в наших паспортах. Для того, чтобы не засыпаться, а засыпаться можно на пустячке.

Я задавала десятки вопросов. Понимала, как важна мельчайшая деталь. А Василий почему-то молчал. То ли все ему понятно, то ли все безразлично. Он оживлялся, когда начинал о себе говорить. Он почему-то все хотел внушить мне уважение к своей персоне. Чем только вызывал антипатию. Несмотря на образование, в нем было много примитивного, темного, животного. О мире у него были туманные представления. Это и неудивительно — кроме учебников в институте и училище, он ничего не прочитал. Он даже газетами не интересовался. Сводки Информбюро слушал с непроницаемым лицом. Я начинала понимать, что за его непроницаемостью — пустота.

Не сказать ли Прищуренному, думалось мне не раз. Но я молчала. Прищуренный — умный человек, если он готовит Василия — значит, считает нужным. И еще боялась, что Прищуренный подумает, будто я испугалась задания и ищу отговорку. К тому же, особенно долго размышлять над Василием было некогда — слишком много работы.

А у меня еще не ладилось дело со связью. Нужно было стереть почерк, то есть научиться работать на ключе ровно — так, чтобы раз услышавший меня, не узнал в следующий раз. А у меня заедало почему-то тройку: ти-ти-ти-та-та. Тянуло. И я по нескольку часов в день вела тренировочную передачу с узлом связи.

В короткие просветы времени между занятиями я уходила за село в кочагуры. Здесь было тихо, мирно, безлюдно. Поскрипывал снег под ногами, ветер обдувал голые маковки кочагур с редкой сухой травкой. А я тихонько напевала любимые песни. Очень скучала по песням. И еще — по девчонкам. Так хотелось с ними увидеться, я почему-то надеялась, что они тоже когда нибудь придут на кочагуры. Иногда даже мерещились в белой дали знакомые фигуры. Но кочагуры оставались по-прежнему пустынны.

4.

Кончились занятия. Ушел Прищуренный, за ним ушел Василий — до обеда осталось полчаса. Я накинула пальто, потянулась за пуховым платком и замерла с ним в руках.

— Таня?.. Маринка?.. Ой, девочки!

Они смеялись. Я обнимала их, встряхивала, опять обнимала и все твердила:

— Вот здорово, девочки! Вот молодцы, девочки! — кружила их по комнате. — Я так хотела вас найти! Как вы меня разыскали?

Огромные цыганские Танины глаза сияли. Она говорила:

— Мы же разведчики. Мы выследили Прищуренного. Понимаешь, он ходит еще в один дом, и мы с Маринкой не знали — в каком ты. А вчера Маринкина хозяйка говорит: «В том конце села, у тетки Марфы, девушка маленькая поселилась, и тоже в гражданском ходит». Мы с Маринкой спрятались в вашем дворе, еле дождались…

Маринка перебила:

— Смешная ты, Оля, в гражданском. Маленькая…

Это правда, в военной форме я солидней выглядела, а как переоделась, самой на себя стало противно смотреть — девчонка. Таня увидела, что я огорчилась, стала рассказывать, как они с Маринкой отыскали друг друга, как встречаются.

— А не боитесь Прищуренного?

Маринка лукаво рассмеялась:

— Что ты, у нас отличный наблюдательный пункт!.. На Таниной квартире. Танин дом на краю села, у дороги в штаб, из окна видно все. Когда майор выезжает на дорогу к моему дому, я бегу домой — огородами. Совсем близко. И встречаю его.

— Ой, девочки, как хорошо! — повторила я. И вдруг спросила:

— А тебя, Маринка, «женили»?

Маринка пропела:

Некрасивая я, бедна.
Плохо я одета.
Никто замуж не берет
Девушку за это.
Но получилось не очень весело, и Маринка сказала:

— Не надеются на меня, наверное.

Таня горячо возразила:

— И чего ты, Маринка, на себя наговариваешь? Мнительная ты!

Я подумала, что я тоже, наверное, мнительная — придумала про Василия и нервничаю. А вот сейчас, когда девочки рядом, я спокойна. Хорошо, что нашлись девочки.

Мы теперь встречались каждый день. Конечно, потихоньку от Прищуренного. Уходили на пустынные кочагуры — там пели, дурачились. Мы все-таки были совсем девчонки, болтали обо всем на свете, кроме главного — о задании. Тут мы не отступали от железного закона разведчика — о задании никому ни слова, ни другу, близкому, ни отцу родному. Я только спросила Таню о ее руководителе группы.

— Максим?.. — спросила Таня и убежденно сказала: — По-моему, настоящий человек. А твой Василий?

Я не успела ответить. Маринка, шедшая впереди, вдруг закричала:

— Девочки! Девочки! Скорей!..

Мы кинулись со всех ног. Маринка стояла у просевшего холмика, ничем не похожего на холмики кочагур. Маринка нервно зашептала:

— Здесь что-то зарыто, девочки! Может, клад?.. Конечно, немцы удирали, зарыли. Ценности. Или секретные документы. А, девочки?

Мы с Таней знали, что Маринка неудержимая фантазерка. Но поддались: действительно, вдали от села, в пустынных кочагурах что-то зарывали. Неспроста зарывали. От волнения у меня дыхание остановилось. Таня осипшим голосом сказала:

— Побежали ко мне за лопатами. У хозяйки в сарае есть.

Через пять минут мы рыли — молча, сосредоточенно. Взмокли лица. Земля-то жесткая, промерзшая. От волнения не чувствовали ни волдырей на ладонях, ни усталости. Без отдыха копали, откалывали мерзлые куски земли. Не помню, сколько мы так копали, докопались до лошадиного копыта.

С минуту немо смотрели на него, тяжело дыша, не отирая струившийся по лицу пот. Меня медленно разбирала злость — даже не знаю на кого: на Маринку, на себя, на всех нас. Я вздрогнула от Таниного хохота. Она еле держалась на ногах от смеха. Она смеялась не столько над нашей находкой, сколько над моей злостью и Маринкиной растерянностью.

Неудачи преследовали нас в тот день.

Маринка ушла к себе — приближалось ее время работы с узлом связи. Я пошла к Тане. Почистились у нее, умылись, причесались. Таня поставила на стол тарелку с мандаринами, высыпала в блюдце сахар, приготовила стаканы — хозяйка обещала нам чай через десять минут. Я чистила мандарин и поглядывала в окно — на штабную дорогу, как вдруг услышала за дверью знакомые шаги.

— Таня…

— Лезь под кровать, Оленька!

Я послушно нырнула за кружевной подзор кровати.

Вошел Прищуренный. Неторопливо снял шинель, шапку. Прошел к столу, за которым сидела онемевшая Таня. Сел на скамью, на мое место с недочищенным мандарином.

— Как, Таня, дела идут?

— Ничего… идут, — еле просипела Таня. — Хорошо идут, товарищ майор. Очень…

— Угощать будешь?

Голос у Прищуренного ровный, доброжелательный. Я даже представила его глаза в тяжелых веках — синие, веселые, ничего не упускающие из поля зрения, и сильно пожалела Таню. Мне бы тоже было нелегко.

— Вот… мандарины… — сказала Таня.

— Какая ты рассеянная, Таня, — легко упрекнул ее Прищуренный. — Смотри, один мандарин лежит недочищенный, а ты другой чистишь. И зачем-то два стакана на столе — может, меня ждала в гости? Увидела в окно, что я иду, и поставила, да?

— Да…

— Но ведь я не шел мимо этого окна, Таня, я шел мимо вон того.

— Я… не понимаю, товарищ майор.

— Не умеешь маскироваться, Таня, — так же дружелюбно сказал майор и встал. — Пусть вылезет твоя Оля.

Он надел шинель, шапку.

— Ладно, черти, встречайтесь. Но аккуратнее, чтобы в штабе не заметили, иначе головы оторвут и вам и мне.

Сапоги Прищуренного загрохотали к выходу.

— А наблюдательных пункта нужно иметь здесь два, поняла, Таня?

Я из-под кровати крикнула:

— Спасибо, товарищ майор!

5.

Возвращаясь от Тани, я столкнулась с девушкой в шинели. Чем-то знакомым и родным повеяло от ее кудрявых, цвета сухой соломы, волос, падающих из-под шапки, и ярко-голубых глаз. Я уже прошагала мимо, как что-то толкнуло меня к ней.

— Клава?! — девушка обернулась. — Клавочка!

Я повисла у нее на шее. Клава высокая и тонкая. Задумчивая и неслышная. «Белая березка» — прозвали мы ее еще на курсах радистов при Осоавиахиме в Москве. Такая она казалась нам неземная, необычная рядом с шумными своими сверстницами. Она не думала о подвигах, робко улыбалась, когда мы вслух мечтали о десантах, партизанах, разведке. Негромко и чуть завистливо говорила: «Счастливые вы, девочки, не боитесь».

И все-таки, когда мне поручили наметить кандидатуры для разведшколы, я включила в список Клаву. Поколебавшись, в последнюю очередь. Клава училась добросовестно, упорно, хоть нелегко ей давалось радиодело. И еще жила в этой робкой душе великая ненависть к врагу, разрушившему семью, дом. Дом их рухнул в один из первых налетов на Москву, под развалинами погибла мать, осталась младшая сестра, которую Клава, уезжая в разведшколу, поместила в детский дом. От отца не было вестей с начала войны.

В школе наши койки стояли вместе. Но особенно с Клавой я не дружила — слишком уж разные у нас характеры. Я люблю людей волевых, шумных, горячих. Но, встретив ее на дороге, я очень обрадовалась и повела к нам. В нашу компанию. Первое время она стеснялась Василия и Максима. Но с Максимом скоро подружилась — с ним нельзя не подружиться. А от Василия держалась в стороне, он неожиданно для нас всех встретил Клаву враждебно.

Клава рассказала, что почти все наши девочки на задании или готовятся к заданию. Только она одна не у дел, и это тревожит ее. Может, ее просто отправят на передовую? Передовая Клаву пугала, она боится стрельбы. А вдруг ее оставят в тылах? Это тоже ужасно…

Василий слушал-слушал, усмехнулся криво, хамоватым тоном, обычным для него, спросил:

— Зачем же ты пошла в разведшколу, раз трусишь, как заяц?

Клава прижалась ко мне, в плечо мне билось ее испуганное сердце. Она прошептала:

— Я за маму им…

И столько у нее было в голосе ненависти, столько горя. Мы все ненавидели врага — да разве врага любят? — но такой непримиримости, как у Клавы, ни у кого не было.

Позднее, когда все разошлись и мы с Василием остались одни, я кинулась на него с кулаками:

— Ты просто животное… Грубое, злое!.. Если ты посмеешь еще дразнить Клаву…

У меня не нашлось убедительных слов, и я опять налетела на него с кулаками.

— Но-но! — угрожающе произнес Василий и попятился. — Я тебе не Максим. Не спущу.

— Да ты Максимовой подметки не стоишь!

Не знаю, чем бы закончилась эта стычка, если бы в дверь не постучали. Стучали громко, по-хозяйски — так никто из своих не стучал. Не дождавшись разрешения, в комнату, как к себе домой, вошла девушка в форме. Девушка была незнакомая.

— Здравствуйте! — громко сказала она. — Я — Нинка. Связная. Не слыхали?

Голос у нее был низкий, хрипловатый — не то простуженный, не то прокуренный. Шайка лихо заломлена, шинель под офицерским ремнем — без морщиночки.

— Не слыхали про Нинку?

Конечно, слышали!.. О бесстрашной связной в нашей части ходили легенды Об ее лихости, о проделках по ту и по эту сторону фронта. Об ее наградах и взысканиях. Я не раз мечтала с ней встретиться. И, наверное, оттого, что встреча произошла так неожиданно, я онемела. Василий первым опомнился.

— Кто про тебя не знает!..

Нина самодовольно улыбнулась, одарила Василия взглядом, от которого тот кочетом закружился возле нее. Потом они быстро подружились. Ничего, я думаю, между ними не было: Василий ходил за ней, как пришитый, а ей, видимо, нравилось — парень он видный, красивый, хоть и неотесанный. Да и она была грубоватая, разбитная, — могла ругнуться, могла блатное словечко вставить.

В тот раз Нина пришла познакомиться, — может быть, придется держать с нами связь. Мы ей понравились, и она почти все свободное время проводила с нами. Иногда вдруг исчезала — по вечерам.

— Где была? — спрашивал Василий.

Нина хохотала:

— В Крюкове. У танкистов. Отрывные ребята.

Василий мрачнел. Мы переглядывались. И Нина хохотала:

— Что мне? В рай, что ли, готовиться? Загорать как вы? Хлопнут немчуги — а ты еще не все видела!

Жизнь Нине представлялась коробкой конфет, лежит перед тобой раскрытая. Бери — ешь в свое удовольствие. Она нам рассказала о своих многочисленных поклонниках: один — хочет жениться, другой — возле себя держать, третий — грозится убить, четвертый…

Мы никогда не могли всех упомнить. О заданиях она никогда не рассказывала. Об этом узнавали от других. Дошел до нас слух, что у Нины уже два ордена Красной Звезды. Поспорили — правда или нет. Спросили у самой. Нина отмахнулась: «А!». Потом Прищуренный подтвердил слух.

Нам казалось, Нина из озорства пошла в разведку. Такой у нее характер — любит, чтобы нервы щекотало. Но тихая Клава не согласилась с нами, один раз спросила:

— Ты не боишься немцев?

Нина уставилась на нее черными маслинами глаз. Молчала. Непривычно долго и серьезно. Переспросила:

— Боюсь?.. Разве, когда ненавидят, боятся?.. Я им в глаза смеюсь!

— Как же ты выходишь оттуда целой? — спросила Маринка.

— Вот так! — ответила Нина и состроила Василию глазки.

Василий, довольный, захохотал — ничего не понял.

Нина сказала:

— А ты — идиот.

Василий окрысился, но Нина уже не смотрела на него. А я вдруг подумала: у Василия нет отношения к врагу никакого — ни хорошего, ни плохого. Поэтому он такой — ни рыба, ни мясо. Открытие не очень обрадовало меня, днями нам с ним вылетать в тыл.

А Нина зло говорила:

— Я там у немцев такого навиделась, девчонки, чего здесь и не снилось. Я бы их — как вшей! — подряд давила.

Клава доверчиво раскрыла голубизну своих глаз. И Нина сказала только ей, непривычно мягко:

— Ты не переживай… Как попадешь к ним, сразу перестанешь бояться.

Они подружились с этой минуты — тихая Клава и отрывная Нинка.

6.

Потом все завертелось.

Утром пришел майор Киселев и с ним полковник — начальник отдела штаба фронта.

— А-а, — узнал меня полковник, — это ты, сосулька?

— Бывшая сосулька, товарищ полковник!

— Ну, бывшая, — согласился благодушно полковник и сказал Киселеву: — Представляешь, майор, однажды вваливается ко мне вот эта сосулька с командой таких же сосулек…

Я смеюсь, вспоминая. Мы, группа разведчиц, полдекабря разыскивали по фронтовым дорогам свою часть. Почти не спали, почти не ели, промокли и вымерзли. Действительно, походили на сосулек к тому времени, когда нашли штаб части.

Я хоть и смеюсь, но не спускаю глаз с полковника — недаром он пришел. И полковник сказал:

— Ну-ка, допрошу вас, молодожены, с пристрастием!

Это был последний экзамен. Полковник долго и дотошно выспрашивал меня и Василия о задании, проверял, насколько мы владели легендой, как знаем обстановку по ту сторону фронта, насколько освоили румынский язык, помним ли приказы германского командования.

Я мучительно переживала ответы Василия. Он заикался, спотыкался, потел. Я почти желала, чтобы полковник раскусил этого фрукта. Но Василий в общем отвечал правильно. Полковник только сказал: «Больше уверенности в себе». И, попрощавшись, ушел.

После обеда нам привезли экипировку — гору одежды, из которой предстояло выбрать на себя и подготовить по фигуре — платье, пальто, костюмы. Исходя из легенды, у нас должно быть много барахла.

Едва закончила с этим делом, снова пришел майор и сказал:

— Зови Василия.

Был уже поздний вечер, у меня забилось сердце — едем. Не утерпела, спросила:

— Товарищ майор, а… зачем?

Майор мигнул синим глазом.

— Тебе ясно приказание?

— Так точно, — крикнула я и помчалась за Василием. В соседнем доме светилось окно. Я постучала. Отогнулся уголок занавески, к стеклу приник глаз Василия и долго ощупывал темноту. Пока я не рассердилась и не стукнула ладонью по стеклу. То ли он увидел, то ли догадался, что это я. Пошел открывать. Открывал — кряхтел, ругался, три запора — не пустяк. Открыл наконец.

— Боишься — украдут тебя?

— Не твое дело, — огрызнулся Василий. — Чего надо?

— Прищуренный зовет.

Василий пришел скоро. Майор сказал:

— Садись… Дело такое. Утром придет ПО-2 и доставит вас на аэродром. Я вас там встречу. Парашюты привезут примерно через час. Все ясно?

Мы кивнули.

— Василий, принеси те вещи, что берешь с собой.

Василий вышел. Прищуренный сказал мне:

— Давай, Олечка, твои документы, фотографии, письма. Все.

Я выложила на стол красноармейскую книжку, комсомольский билет, стопку писем. Фотокарточки задержала в руках. Одна любительская: накануне войны папин знакомый снял всю семью на даче, возле цветника. Папа, мама, Платончик, Танюша, Ната и я — совсем девчонка. Вторая — кабинетная карточка. Сережка — тоже снялся накануне войны, перед отъездом в училище. Жесткий чуб — я даже почувствовала пальцами, какой он жесткий, черные глаза — умные, усмешливые, снисходительные.

Положила перед майором обе фотографии. Прищуренный спросил мягко:

— Так и не пишет?

— Нет… — И поторопилась заверить: — Он напишет, товарищ майор. Обязательно. Я приеду с задания, и будет письмо.

Майор по-отцовски добро сказал:

— Непременно напишет, Оленька.

Майор аккуратно завернул все в бумагу и спрятал во внутренний карман шинели. А мне стало немножко сиротливо — впервые рассталась с документами, письмами, фотографиями. Но тут пришел Василий с огромным чемоданом. До полночи перебирали вещи — каждая должна отвечать легенде, ни одна не должна вызвать подозрения.

Потом привезли парашюты. Прищуренный придирчиво их оглядел. Упаковали рацию с питанием, к ней комплект батареек. Еще один комплект положили Василию в чемодан. Предварительно проверили, как лучше каждому приторочить вещи. Я должна была прыгать, имея при себе рацию, небольшой чемодан и сумку. Василий — большой чемодан и мешок с вещами.

Словом, провозились до утра. Времени не осталось, чтобы посидеть перед дорогой, поговорить по душам — как хотел сделать Прищуренный. Я подумала, что даже хорошо. Потому что неприязнь к Василию за хлопотами прошла. Держался он хорошо — энергично, без суеты, вдумчиво, — мне стало неловко от своих прежних мыслей о нем. Бывают и такие люди — пока не дойдет до цела, кажутся и лодырями и трусами. А в деле открывают, на что они способны.

На рассвете ПО-2, севший за кочагурами, доставил меня и Василия на аэродром. Здесь нас,как обещал, встретил майор и отвел в общежитие летчиков. В небольшой комнате расположились до десятка мужчин разных возрастов.

— Знакомьтесь, — сказал майор, — ваши попутчики.

Попутчики были все одинаково одеты: ватные штаны, телогрейки, туго перепоясанные, у всех оружие. «Идут нелегально, — поняла я. — Вероятно, диверсионная группа». Вначале они стеснялись меня, но скоро освоились, познакомились, дружно провели день. Даже Василий не старался выделиться. Из десантников мне больше всего понравились двое: Алеша-радист, мой ровесник, и Соколов — пожилой, немного суровый человек. Чубастый Алеша все развлекал меня побасенками, веселыми историями, а Соколов старался получше накормить — борщ нальет пожирнее, сахару в стакан положит больше. И все молча.

Так мне было хорошо с ними. Как-то тепло и уверенно. Я бы с удовольствием пошла с ними на их нелегкое задание. Только иногда подкрадывалось какое-то чувство — вроде чего-то я не доделала. И тут же проходило. Но, когда в полночь мы шли к самолету, вспомнила — Василий. Хорошо ли я все-таки сделала, что не сказала о нем Прищуренному? Он — мудрее, он бы лучше рассудил, как быть. Теперь поздно, времени на рассуждение нет… Может быть, сказать?

Но поправить уже ничего было нельзя. Я самоуверенно решила — справлюсь одна.

Светло-голубой «Дуглас» почти сливался с заснеженным полем аэродрома. Майор крепко обнял и поцеловал меня, потом Василия. Взревели моторы, я прижалась к окошку. Последнее, что увидела, — Прищуренный. Он стоял, приложив к виску ладонь.

— Смотри! — крикнула я Василию. — Прищуренный отдает нам честь!

Но под самолетом лежала уже ночная земля, голубоватая от снега.

Скоро под крылом засверкали огоньки, похожие на праздничный фейерверк. Кто-то сказал:

— Пролетаем линию фронта.

Из кабины вышел пилот, заглянул в оконце, ушел. И опять вышел… И еще раз… А потом сказал спокойно:

— Товарищи, требую соблюдать дисциплину. Машина неисправна — придется прыгать. Выбрасываться будете поочередно, в порядке, установленном раньше. Приготовьтесь.

Соколов спросил:

— Можете сказать место нахождения самолета?

— Да… От линии фронта отошли на сто километров. Ориентировочно — район Ново-Украинки.

— Приготовиться! — скомандовал Соколов. И я поняла, он командир диверсионной группы. — Радисты, вперед!

Диверсионная группа прыгала первой, поэтому я стала в конец. Василия не было. Два плафона едва освещали шеренгу людей. Но я увидела — там, впереди, кто-то рвался, пробивался к двери, но его оттеснили.

— Василий, назад!

Он, наверное, и не слышал меня. Соколов, подталкивая в спину, поставил Василия передо мной, а меня взял за руку и вывел вперед, к Алеше.

Длилось это минуту-две, но мне казалось вечность, пока прозвенел второй звонок и открылся люк.

— Пошел!

Я только успела подумать, что еще ни разу не прыгала — прыжок с самолета мы изучали теоретически, — как Алеша впереди меня провалился в черную бездну. И уже, ни о чем не думая, шагнула вслед за ним.

Сильно встряхнуло — это раскрылся парашют. Я машинально подтянула лямки и крепко ухватилась за стропы — так нас учили. Было почти не страшно. Внизу, совсем близко, белел Алешин парашют. Что сверху — не видно за куполом. Слева черный, на фоне ночного неба, силуэт самолета с яркими языками на моторах. Да ведь он горит — наш самолет!.. Самолет вдруг ткнулся носом вниз, вспыхнул и свечой пошел к земле.

Взрыв я не слышала, только видела костер на снегу — огневой, дымный, пронизанный сине-красно-зелеными вспышками, — рвались трассирующие пули. Все ли успели выпрыгнуть? Спасся ли экипаж? И вдруг ясно представила: ее — в группе летчиков, стоявших на аэродроме. Чернокосая девушка с непокрытой головой — шлем был пристегнут к полевой сумке. «Твой коллега, — сказал Прищуренный, — стрелок-радист». Неужели не спасся экипаж?!

Приближалась земля. Я согнула ноги в коленях, напряглась — и все-таки толчок о землю был сильный. Но тут же подтянула стропы, и купол сник грудой белого шелка.

— Привет! — крикнул издали Алеша.

Я собрала парашют и потащила на голос. Кто-то еще сел невдалеке. И еще. Остальных не было видно.

— Ну, вот, — сказала я чуть не плача, — выполнили задание!

— Да-а, — протянул Алеша, — жалко летчиков.

— Думаешь, не выпрыгнули?

Алеша молча отстегнул лопатку, я последовала его примеру. Земля была вязкой от стаявшего снега, налипала на лопаты, на руки, на сапоги. Мы вырыли одну яму, сложили в нее оба парашюта и снова зарыли, затоптали, закидали вязкой грязью.

Кто-то шел к нам — трое или четверо. Алеша взялся за автомат. Настороженно вслушивались, всматривались. Впереди идущий прихрамывал.

— Свои! — сказал суровый голос.

Сердце у меня радостно забилось — Соколов.

— Как рация? — спросил Соколов. — Связаться сможешь? Быстро?

— Смогу, смогу!

Я присела на корточки, раскрыла сумку. Алеша отломил палку, прикрепил к ней антенну и держал так в вытянутой руке. Я волновалась — слушают ли меня там, мы должны приземлиться позже, позже начать связь. Но нажала на ключ, ярко мигнула индикаторная лампочка передатчика.

— Работает?

— Да.

Соколов протянул текст, я зашифровала и стала передавать в Центр о случившемся. Радиограмма спрашивала как быть?.. Разведчики тихо сидели на корточках вокруг, курили в рукав, ждали ответа. Ответ был краток: обеим группам соединиться под командой Соколова и идти обратно через линию фронта.

7.

К концу вторых суток решили уходить — оставаться дальше в районе упавшего самолета опасно, нас, вероятно, уже искали немцы. Уходили молча, с тяжелым сердцем — не хватало одного разведчика и экипажа. Ждали, искали, опять ждали.

Больше нельзя.

Соколов в последний раз спросил Василия:

— Не вспомнил?

— Нет, — сказал Василий.

Я почему-то была уверена, он помнит. Он должен был прыгать последним и помнить, остался ли кто в самолете, прыгали ли за ним летчики. «Не помню», — твердил он. Он держался спокойно, уверенно, как человек с чистой совестью. Может быть, я напрасно его подозреваю — он прыгал, как положено, а последний разведчик или прыгнул неудачно или заблудился.

Путь к линии фронта оказался нелегким. Шли в обход, через овраги и целину, кустарниками и рощицами. Это удлиняло путь, но напрямую идти было рискованно. Все лишнее побросали, я несла только рацию, Василий — продукты. На пятый день выяснилось: продуктов мало, а идти еще много. Соколов велел собрать остатки и сам делил на привалах сухари и сахар.

Этой ночью мы услышали пулеметную перестрелку, еще далекую, неразборчивую. Приближалась линия фронта.

Соколов сказал мне:

— Теперь иди следом за мной, не отставай ни на шаг.

Наверное, потому, что связь с Центром держала я, а не Алеша.

Но Соколов и Василию приказал:

— Идешь вслед за радистом.

У меня Василий уже не вызывал недоверия. Мало разговаривал, но наравне со всеми нес тяготы перехода, держался хорошо. И я уже поверила, что ничего плохого он не совершил. Просто испугался в горящем самолете — не храброго десятка человек, потому не помнил ничего.

Утром, переходя ручей, напоролись на двух немецких солдат. Один быстро сообразил — кинулся на землю и стал отползать за холмик. Он уже поливал нас из автомата, а второй все еще метался на поляне. Чья-то пуля уложила его. А первый продолжал стрелять.

Соколов приказал короткими перебежками отступать к лесу, из которого мы только что вышли. Я помчалась и вдруг — споткнулась, упала, хотела подняться, но не смогла. Кто-то упал рядом.

Соколов.

— Ранена?

— Кажется, нога. Онемела…

— Садись мне на спину. Живей!

Он стал на колени, я крепко схватилась за его шею. Короткими перебежками, падая и поднимаясь, дотащил он меня до леска.

Рана была не сквозная. Соколов молча и ловко наложил повязку. Еще не улеглась перестрелка, а я держала связь — сообщила, где мы находимся, что ночью будем переходить линию фронта.

Линию фронта прошли благополучно — на нашей стороне нас ждали. Меня несли по очереди. Вместе с «Северком», с рацией я не желала расставаться. Ни за что. Или выйдем вместе, или вместе погибнем. Что я такое без нее или она без меня?

В санчасти мне перевязали рану.

Врач сказал:

— Рана касательная: скоро плясать будешь.

И вот я дома — отмытая от недельной грязи, счастливая. Хозяйка Марфа Даниловна суетится вокруг, украдкой вздыхает. Прищуренный сидит у постели, держит мою руку в своей, а в уголках синих глаз и доброта, и радость, и боль. Я только теперь догадываюсь, как ему, учителю, трудно всякий раз отпускать питомцев на ту сторону. Будь его воля, сам бы за всех ходил.

Мне хочется ему сказать что-то очень доброе. А что — не знаю. И я говорю:

— А мы вас зовем — Прищуренный.

Он смеется. Я засыпаю. И даже во сне чувствую блаженство от чистоты постели, белизны простынь, тепла дома и радости возвращения.

…И СНОВА В ТЫЛУ ВРАГА

1.

Лиза вбежала в дом, точно за ней гнались. Прихлопнула за собой дверь и уперлась в нее затылком. Губы шевелились, а слов не было.

— Чего ты? — икнул пьяный Василий. — Ч-чего?

Я кинулась к Лизе, дала ей напиться. Зубы стучали о кружку.

— Марина… Ох, Марина… — зашептала Лиза. — В Саланештах, где жандармерия… повесили парашютистов. Молоденькие…

Лиза всхлипнула. И вдруг заплакала в голос.

Я схватила пальто и выбежала на улицу. «Кто? Кто? Кто?» — била в виски кровь. Дышать было нечем, но я все бежала. А вдруг это Максим с Таней… Мы вместе летели на задание. В одном самолете. Максим и Таня должны были прыгать после меня и Василия. Я бежала, забыв обо всем, кто я, где я, зачем оказалась по эту сторону фронта.

Было скользко и вязко, чавкала под ногами грязь — особенно на деревенской улице. Я все равно бежала до площади с виселицей, с трупами. Я потом поняла, почему так бежала — где-то в глубине сердца жила надежда, что еще не все потеряно, еще можно помочь Максиму и Тане.

Последний дом, поворот и…

— Мальчики!

Мальчики… Я сразу узнала их. День до вылета мы провели вместе на Кировоградском аэродроме. Они тоже ждали вылета — четверо мальчишек-москвичей. Они ушли из десятого класса в разведку, а теперь шли на какое-то серьезное задание. Шли нелегально. И немножко этим кичились — четыре мальчика из одного класса.

Они и резвились по-школьному. Подтрунивали друг над другом, устраивали каверзы один другому. А больше всех доставалось тихому, чернявому пареньку — он, как и я, не успел вырасти.

Длинноногий и тощий Кольчик начинал:

— Слушай, Мишка! Зачем тебе вторая финка? Ну, одна — я понимаю. Если посчастливится — встретишь немца, пронзишь!.. А вторая?

— Поросят резать, — подкидывает смешливый Димка и хохочет. — В тылу ждут — не дождутся Мишку.

— Не-ет, — тихо улыбается Миша. — Ноги тебе, Кольчик, укорочу, когда прятаться надо будет.

— Ах, так! — угрожающе рычит Кольчик и вдруг прыгает на Мишку. Миша, не ожидавший нападения, падает. Кольчик тоже падает. Димка закатывается тоненьким смехом и едва не садится на включенную электроплитку. Вольчик по-спортивному прыгает между Димкой и плиткой, Димка падает на Кольчика с Мишкой. Минут пять — каша, из четырех голов и восьми ног.

Мы с Таней смеемся, хотя уже нет сил смеяться. Мы смеемся весь день и еще — полночи, до посадки в самолет. Потом — в самолете.

В свалке Миша за что-то зацепился и порвал брюки. Кольчик сочинил стихи:

Ну вот, на место не попал —
Уж брюки новые порвал.
Вернешься, скажет старшина:
«А не получишь ни шиша!»
— Как так? — хохотнул Димка. — Он, пока приземлится, без штанов останется. А ты, Кольчик, говоришь — старшина не даст.

— Не даст! — подтверждает Вольчик. — Будет Мишка в исподних.

Миша расстроенно прилаживает на коленке оторванный треугольник.

Приладил, улыбнулся, уперся подбородком в ладони и неожиданно запел — высоким, чистым голосом, похожим на девичий.

Не для меня весна придет,
Не для меня Дон разольется,
И сердце радостно забьется
Восторгом чувств — не для меня…
Кольчик, Вольчик и Димка подхватили. Они пели слаженно, красиво. Мы с Таней прижались друг к другу, пригорюнились. Даже гул моторов не мешал. Наоборот, казалось — моторы аккомпанируют.

— Еще, мальчишки! — попросила Таня, когда они смолкли.

Миша послушно завел про «Синенький, скромный платочек…», но раздался звонок, из кабины вышел инструктор-парашютист.

— Первая пара, приготовиться!

Мы торопливо обнялись с Таней. Максиму пожала руку. Мальчишкам помахала:

— До свидания, мальчики! До встречи на земле!

…Вот как мы встретились, мальчики!

Весенний ветерок перебирал на лбу Вольчика белесую прядку, трепал вырванный треугольник на Мишкиной коленке. У Кольчика почему-то не связаны руки. Четверо мальчиков-москвичей, не закончивших десятый класс. Им некогда было учиться, они не могли учиться — решать задачи, писать диктанты, когда их родную землю топтал остервенелый враг.

— У-у-у, сволочи! — погрозила я кулаком жандармерии, разместившейся в бывшей школе.

Весь свой гнев, все горе свое, всю ненависть вложила я в это ругательство. Не на тех ведь напали. Не на тех. На нашей земле страхом не возьмешь. На нашей земле рождается вместо страха лютая ненависть. Неистребимая.

Я некстати вспомнила о Василии, плечи у меня опустились. Но тут же снова расправила их. Василий — падаль. От него, живого, несет трупным смрадом, измена никому не приносила счастья. А на нашей земле свободу несут не Василии.

Обратно я едва плелась от усталости, от потрясения, от гнева.

Но этому дню не суждено было еще кончиться.

Домой я пришла в сумерках и, как ни странно, застала Василия, причем — одного. Он все время пьянствовал с кучкой дружков — то сам к ним ходил, то их сюда волок. А тут — дома, и один, и пьет чай. Держит в растопыренных пальцах блюдце и со свистом тянет в себя кипяток. Втянет, чмокнет от удовольствия, шмыгнет носом и снова тянет. Удивительное дело — попал в свою среду и потерял то немногое из культуры, что приобрел было в армии.

— Где Лиза? — спросила я.

— Пленным мамалыгу понесла, — усмехнулся Василий. — Поискать среди них своего мужика.

— Пленным? Каким пленным?

— А обыкновенным… У шоссе встали, разрешили покормить.

Я больше не чувствовала усталости. Кинулась к буфету, нашарила кусок мамалыги, несколько комков сахару, завернула все в полотенце и побежала на край села.

Там, на небольшой полянке, сбилось в кучу до трехсот человек. Изможденных, с потухшими глазами, оборванных — в остатках шинелей или телогреек, в пиджаках, а то и просто в гимнастерках. Десяток женщин стояли поодаль и горестно смотрели на этих людей. То, что принесли женщины, и третьей части пленных не накормить.

Вдруг пленные зашумели, зашевелились. Конвойные заорали. Я не сразу поняла в чем дело. Десятки страшных, изможденных рук потянулись ко мне.

— Девочка, дай… Дай! Дай! Девочка!

Я почувствовала, как у меня зашевелились волосы от ужаса. Пленные напирали, конвоиры их били прикладами. Но один прорвался вперед — в офицерских брюках, рваной майке. Он протянул руку с пустой консервной банкой. Банка прыгала вместе с рукой. Босые ноги пленного тонули в топкой грязи, перемешанной со снегом.

Я подняла глаза и встретилась с его глазами — огромными, чистыми, синими. Ему было не больше восемнадцати. Как Сережка. Я протянула ему сверток. Но подскочил конвоир, толкнул его.

— Этот нельзя! — закричал конвоир.

Я встретилась снова взглядом с синими глазами пленного и кинула ему сверток. Поймал сверток конвоир. Тогда синеглазый пленный поднял руку и влепил конвоиру пощечину. Мгновение. Автоматная очередь… и… Я зажмурилась. А когда открыла глаза, конвоир бешено топтал сапогами, втаптывал в грязь мамалыгу, сахар, мертвую голову пленного.

Домой меня привезла Лиза. Она и отхаживала меня целую ночь. Спасибо Лизе, доброй и робкой сестре Василия. Она оказалась единственным человеком в этой огромной и скотской семье, прижившейся в оккупации. Из пяти братьев Василия и Лизы ни один не был на войне. Только Лизин муж воевал, и она говорила об этом шепотом. Боялась, что немцы рассчитаются за него и с ней, и с детьми.

В эту ночь я так и не смогла заснуть. Мучила мысль, почему перед вылетом я так и не решилась сказать Прищуренному о Василии, о своих сомнениях.

Наверное, потому что у меня не было перед вылетом недоверия к Василию. Он вел себя на «большой земле» не лучше и не хуже других. Если и не герой, то и не трус — уже это одно хорошо. А тут еще и радость возвращения, и быстро зажившая рана, и то, что Максим с Таней готовились на задание, а я отчаянно завидовала.

Через несколько дней Прищуренный спросил:

— Как, Оля, себя чувствуешь? Можешь лететь в тыл?

— Конечно! — воскликнула я без раздумья. — Конечно, товарищ подполковник.

Я вспомнила, как мы с Таней прикручивали Прищуренному по второй звезде на погоны. Очень радовались за новоиспеченного подполковника, я и Таня прыгали, Максим — поцеловал его, Василий сказал — поздравляю и ушел. Он вообще тогда мало бывал с нами, мало разговаривал, был задумчив. Я не мешала ему — пусть подумает, есть о чем. Возможно, пример дружбы, готовность каждого пожертвовать ради другого собой, взаимовыручка, то есть все то, с чем Василий впервые в жизни тесно соприкоснулся во время перехода нашей группы через фронт, заставили его серьезно пересмотреть свои поступки.

Я вспомнила, что в самолете, уже перед выброской, я еще и еще спрашивала себя, глядя на перекошенное лицо Василия (его мутило), правильно ли я сделала, не поделившись ни с кем.

Я прыгала первой — так положено радисту. Без радиста группа не может работать. Когда раскрылся купол парашюта и я смогла оглядеться, не увидела Василия. Не мог же он повиснуть у меня над головой так, что я не смогу увидеть из-за своего купола его парашюта. Даже если он прыгнул следом, он должен быть чуть левее. Самолет уходил влево. Василия не было. И только у самой земли увидела оторвавшийся от самолета силуэт купола, далеко от места моего приземления.

Земля была рыхлая, толчок получился мягким. Но я приземлилась возле дерева и, когда гасила купол, он накрыл, как шапкой, крону. Я растерялась от неожиданности. Но помощи ждать неоткуда, а ночь светлая — белый купол виден издалека. Тем более, что где-то поблизости, ночью трудно сориентироваться, мерцал огонек и заливисто лаяла собака. Я вынула финку, отрезала стропы, по частям срывала цепкий парашютный шелк. Времени на это ушло много, близился рассвет. Хорошо хоть, что земля была мягкой, яму вырыла без усилий. Закопала парашют, взяла вещи в руки и пошла искать Василия.

Искала около часа. Уже пришла в отчаяние: топтаться по вспаханному полю — оставлять следы, и без Василия нельзя. Я тихонечко свистнула — молчание, окликнула по имени — молчание. На востоке серела полоска рассвета. Я повернулась и — вскрикнула от испуга: рядом за кустом, чуть не рукой достать, неподвижно сидел человек.

— Василий?!

Он не шелохнулся. Он сидел клушкой, распахнувшей крылья.

— Что с тобой? Ударился? Где парашют?

— Н-ни-ч-чего, — пролязгали зубы.

Василий сидел на парашюте, прикрыв его полами пальто.

— Дурак! Подлец! Скотина безмозглая! — шипела я в отчаянии.

— Копай яму…

Я толкнула его в спину. Он послушно поднялся и стоял, как пень. Я рыла, а он стоял в оцепенении. Я сама закопала его парашют. Затоптала яму, присыпала сверху рыхлой землей. Остатки земли — парашют занимает много места — развеяла по полю.

Вдруг Василий нагнулся, взял свой чемодан и пошел, чуть не побежал. Молча, не оглядываясь. Я за ним. Но скоро выдохлась, стала отставать.

— Василий, остановись! Надо закопать рацию!

Он остановился. Поставил чемодан у ног, стал оглядываться. Было почти светло, проглядывалась группа деревьев и дорога за ними. Василий двинулся к деревьям. Остановился возле самого толстого дуба и так же, ни слова не говоря, стал лихорадочно копать яму. Я помогала.

Когда яма была достаточно глубока, Василий сказал:

— Давай рацию…

Закопали рацию, с ней запас батареек.

Василий взялся за свой чемодан. Я — за свой. Он двинулся к дороге. Я — следом. Пройдя с километр по булыжному шоссе, он остановился, подождал, чтобы я поравнялась, и сказал:

— Вот что, Ольга, я работать не буду.

Я сжимала в кармане пальто пистолет.

— Я буду жить дома. Спокойно. Надоела мне ваша война… А ты, как хочешь — я тебя не выдам, но и ты меня в свои дела не путай… Ясно?

Чего уж яснее!.. Пистолет жег мне пальцы. Но я говорила себе: «Спокойно, Оля, спокойно». Но разве можно быть спокойной? Я чуть не задохнулась от ненависти:

— Сволочь ты, шкура подлая!.. Думаешь, отсидишься? Никогда еще предатель не уходил от расплаты!

— А, брось ты, — отмахнулся Василий. — Я никого не предаю. Работай одна…

Я вытащила руку из кармана — онемевшие пальцы в красных полосках от металла. Я бы могла его убить — и убила бы, если бы не крохотная надежда на то, что еще не все пропало.

— С легендой как быть?

Василий благодушно ответил:

— Это мне не помешает… Живи у нас. Только рацию в дом отца не таскай…

Остаток пути мы проделали молча.

О чем думал Василий, мне неизвестно. А я думала об одном — выдаст он меня или не выдаст? И решила — не выдаст. Не из благородства, конечно, — какое благородство у предателя! — из трусости не выдаст. Побоится, что и его притянут вместе со мной.

2.

Молдавское село… Неприглядным оно мне показалось в раннее утро. Серые голые деревья. Серые после зимних невзгод домики, мазанные и беленные с лета, а сейчас облезшие. Едва просохшая тропка на дороге, покрытой месивом из снега и грязи. Довольно большое село — начиналось оно метрах в ста от шоссе, а кончалось километра через два, упираясь другим концом в лес.

Дом Василия оказался почти у леса. К счастью, не встретили ни одного человека, было слишком рано, а может, обезлюдело селение за войну. Из немногих труб тек дымок, пахнущий кизяком. У предпоследнего дома Василий остановился, подождал меня и первым вошел. Минут пятнадцать стоял невообразимый шум — я до конца никогда не могла сосчитать, сколько же человек в этой семье, — Василия целовали, обнимали. Меня не видели. Только ребятишки у печи с удивлением таращились.

Наконец пожилой человек, рослый и сильный, похожий на Василия — отец, подумала я, — спросил:

— А кто это?

Василий оторопело рассматривал меня с минуту, видимо, приходя в себя.

— Это?.. Это моя жена, Марина.

В доме наступила тишина…

Определили нас жить к Лизе — сестре Василия. Статной и красивой женщине, только робкой или запуганной. Синие, как у Василия, глаза, но смотрят так, точно просят — не обижай. Дом у Лизы — по соседству с родительским — большой, добротный, но запущенный. Трудно без мужа. Она обрадовалась Василию — поможет брат.

Только куда там — Василий поможет. Весь день до поздней ночи из отцовского дома неслись пьяные вопли. Пять братьев с женами да многочисленные дружки Василия пили с утра. Но не это меня тревожило.

Тревожила мысль: где пристроить рацию, чтобы связаться с Центром. И еще — куда Василий прилет спать.

Лиза постелила на широкой кровати. Все лучшее положила, что у нее имелось, — пышные подушки, холщовые простыни, расписное одеяло. Я кусала губы, чтобы не заплакать. И все порывалась сказать Лизе — постели мне отдельно. Не сказала. Просидела у окна до прихода Василия. То ли был он сильно пьян, то ли забыл о моем существовании. Разделся, лег, захрапел.

Сидеть больше не было сил, ведь предыдущую ночь мы не спали. Я тихонько, не дыша, подошла к кровати и легла поверх одеяла, на самый край. Проснулась от того, что кто-то сдавил мне плечи. Василий… Я села и, что было силы, отхлестала его по щекам. Он грязно выругался, завернулся в одеяло.

Остаток ночи я просидела у окна.

Днем, когда мы остались с Лизой одни, я сказала:

— Стели мне, пожалуйста, на полу. Я… не жена Василию.

Лиза отшатнулась. Голубые испуганные глаза наполнились ужасом.

— Кто же… ты?

— Я не могу тебе этого сказать, Лиза. — Я старалась ее успокоить. — Ничего страшного нет. Но и знать никто не должен. Даже ваша семья.

Лиза не успокоилась. Она стала белее стены. Но я все-таки сказала то, что должна была сказать:

— Сделаешь плохо мне, сделаешь плохо себе и своим детям. У тебя, Лиза, муж на фронте?

Лиза только кивнула, голос отказал. Она поправляла и поправляла каштановую прядку на лбу. Я сказала:

— Я тебе верю, Лиза. А больше мне не с кем здесь поговорить.

Я поколебалась напоследок. Мысленно проверила все возможности и убедилась еще раз: другого выхода нет — нужно использовать Лизу. Единственный человек, которому можно доверять. Хотя бы потому, что она не захочет ставить под угрозу мужа, себя, детей. По мимолетным Лизиным вопросам я еще вчера поняла — она ждет-не дождется наших, в отличие от своей семьи. Потому ей и живется трудно, братья и родители не хотят ей помогать — большевичка.

— Скажи, Лиза, ты не слышала, есть ли здесь партизаны?

Лиза из бледной стала пунцовой.

— Н-е-ет, — нерешительно протянула она. — Говорили, был какой-то отряд… Или разбили, или ушел куда…

— А нет ли человека, который знает точно?

Лиза колебалась. Она боялась.

— Не бойся, Лиза. Я только жить у вас буду — и все… Мне нужен такой человек. И он есть, вижу по тебе.

Лиза сдалась. Она рассказала: в соседнем селе Борах, в километре отсюда, живет сапожник Степан Дибан. Говорят, он — партизан, но живет дома. Дом у него стоит даже не в селе, а чуть на отшибе, в лесу. Добротный дом, Степан хороший сапожник. Только сейчас некому и не из чего шить модельную обувь. До войны он был активистом в своем селе.

— Большая у него семья?

Лиза сказала:

— Нет, вдвоем с женой.

У меня от волнения ладони задрожали — это же то, что мне нужно.

— Как мне его найти, Лиза? Самой пойти? Он, может, разговаривать с незнакомой не захочет?

Лиза еще поколебалась, но теперь совсем немного.

— Я приведу его к вам, Марина.

— Это не опасно?

— Нет. Он и прежде к моему ходил. И потом навещал — спросит про нужду, помочь чем-нибудь.

Я расцеловала Лизу.

— Спасибо тебе.

Она улыбнулась, робко, виновато.

— Чего уж… Знаю, помочь тебе больше надо, а боюсь. Всего я боюсь, Марина. И всех. Скоро уж наши-то придут, а?

— Скоро, Лиза, может, очень скоро. Вот и давай им поможем.

Но прошла еще неделя. Лизе с трудом удалось пару раз вырваться в соседнее село — работала она с утра до вечера да еще батрачила в родительском доме на всех.

Василий все эти дни напролет пил. Совсем потерял человеческий облик. Пропивал наши деньги, выданные на разведку и на жизнь. Денег разведчикам давали много, чтобы не голодать, чтобы иметь возможность, когда необходимо, нанимать машины, приобретать вещи. Не случайно я была по легенде дочкой куркуля, уж «папа» выдал нам на дорогу. Деньги по положению находятся у руководителя.

Словом, Василий запил-загулял. На четвертый день к нам постучался жандарм. Сказал отцу Василия: если сынок не явится на прописку, его арестуют.

— Слышь, — сказал Василий. — Собирайся в жандармерию.

3.

До жандармерии или, как ее называют по-румынски, сигуранцы, расположенной в центре Саланешт, четыре километра. Все четыре километра прошли молча. Хотя волновались одинаково: все ли в документах, как надо, не придерутся ли к чему, не откажут ли в прописке. Волновались одинаково, хотя причины для волнения были разные. Для Василия прописка значила — спокойное житье, а для меня — возможность выполнять задание.

Сигуранца — каменное здание за высоким забором. У ворот две молдавские повозки, похожие на русские телеги, только с низкими бортами. Несколько молдаван в высоких каракулевых шапках внимательно слушали жандарма, что-то объяснявшего им. Румынский жандарм — в ядовито-зеленом мундире, в смешных обмотках до колен — почему-то оглядывался все на пустое крыльцо.

Я чувствовала, что бледнею от страха. Взглянула на Василия, а он не лучше меня. Протягивает наши паспорта жандарму трясущимися руками. Жандарм кивнул на крыльцо и сказал, что паспорта сдают самому шефу.

Мы поднялись на крыльцо, я взялась за ручку двери и — дверь сама распахнулась. Молодая, нарядно одетая женщина, высокая и стройная, легко сбежала по ступенькам вниз. Жандарм у ворот стукнул каблуками ботинок, взял под козырек и замер.

Женщина небрежно кивнула ему.

Наверное, она… Лиза мне рассказала, что у шефа жандармерии — русская жена, очень красивая, родом из Одессы. Надо бы собрать о ней сведения.

— Пошли, что ли, — прохрипел Василий.

Дверь оставалась распахнутой, и он шагнул в прихожую. У окна стояли две скамьи, стол. За столом сидел сержант. Василий протянул ему паспорта, но сержант показал рукой на следующую дверь. За этой дверью потянулся длинный коридор, а в конце его — приоткрытая дверь, узкая полоска солнца лежала на затоптанном полу.

В кабинет шефа сигуранцы Василий пошел один, так полагалось по деревенским законам — жена голоса не имела. Василий оставил дверь открытой, я села так, чтобы видеть и слышать, что произойдет в кабинете. Василий приближался медленно, словно ноги вязли в дорожной грязи и на сапоги намотался пуд глины.

Только когда он подошел к столу, я увидела шефа жандармерии. Мне стало холодно, и я плотнее натянула на плечи платок — такое жуткое впечатление производил этот человек в румынском мундире. Маленькая птичья головка на гусиной шее, непомерно длинный и тонкий нос, срезанный подбородок с тонкими, длинными губами. И, как чужие на этой головке, огромные черные глаза с острым и властным взглядом.

Шеф молча слушал длинное и путанное объяснение Василия. Мне так и хотелось крикнуть Василию: «Идиот! Не сумел сделать единственное дело». Шеф открыл тонкогубый рот, и я не поняла, он это сказал или кто-то другой. Густым басом, от которого заложило уши, и я не могла разобрать слов. Показалось, что шеф говорит на каком-то незнакомом языке. Я напряженно вслушивалась. И вдруг открыла: шеф говорит по-румынски.

Наконец, Василий вышел.

— Идем, — сказал он почему-то шепотом.

Мы вышли. На солнце я увидела лицо Василия в мелких бисеринках пота.

— Где паспорта?

— Зачем-то оставил у себя. Известит, когда прийти.

Василий даже улыбнулся мне снисходительно, но не очень уверенно.

Путь до дому опять проделали молча. Василий шел впереди, негромко насвистывая, щурил глаза на яркое по-весеннему солнце. Благодушествовал оттого, что опасность позади.

На подходе к селу я окликнула его:

— Василий!

Он остановился, удивленно поглядел на меня — с тех пор, как мы приземлились на этой земле, я его не называла по имени.

— Чего тебе? — не без любопытства спросил он.

— Давай откопаем рацию.

Он свистнул и зашагал вперед.

— Послушай, Василий…

Он остановился:

— Тебе нужно — иди, откапывай!

— Я не найду!

Это была правда. Вчера я почти весь день пробродила в том месте, где мы приземлились, прошлась взад-вперед дорогой, которой шли в село. Но раскидистого дуба, под которым зарыта рация, не нашла. Вернее, нашла целый десяток дубов-близнецов. Не рыть же землю под каждым.

— Не найдешь — тем лучше.

И пошел дальше. Я нагнала его.

— Послушай, Василий, ты думаешь, что ты делаешь? На что ты рассчитываешь? Ведь наши наступают. Они могут быть здесь и через месяц, и завтра.

— Никогда!

— Почему ты думаешь — никогда? Наступление развивается. Наши придут…

— …а ты не выдашь меня, как не выдаю я тебя.

Я онемела — так вот на что он рассчитывает в крайнем случае.

— Ну, не-е-т… — Я задохнулась от ненависти. — Я тебя не пощажу!.. А ты меня не выдашь. Побоишься. У этих — я тебя за собой потащу. А ты доживешь до наших — тебя расстреляют.

Белыми от ненависти стали его глаза. Он грязно выругался и ушел. Я брела не торопясь, спешить некуда. От безвыходности хотелось плакать. По ту сторону фронта волнуются — задание срывается. Прищуренный, наверное, ходит сам не свой. Маринка, Клава, Нина бегают на узел связи к Вере, не нашлась ли я. А я вот тут — есть я и нет меня.

Как в бреду, прожила я еще три дня. Лиза бегала к Степану, не застала его. Я ломала голову, как найти «Северок», как найти помощника, за что зацепиться. На восьмой день я увидела на виселице мальчишек-москвичей и пленных. Девятый день лежала в постели — меня лихорадило, бредила. На десятый — пришел Степан.

— Марина, — робко позвала Лиза, войдя в комнату, — пустить к вам Степана?

— Степана? — открыла я глаза. — Какою Степана? Ах, Степана!.. Сейчас я, Лиза, только оденусь…

Все мои болезни сразу прошли.

4.

Мы молча разглядывали друг друга.

У Степана непомерно широкие плечи. От этого, наверное, он кажется низкорослым. Крепкая мускулистая шея и тяжелые руки. А лицо, как у всех силачей, доброе, открытое. Ласковые серые глаза.

Я улыбнулась. Улыбнулся и Степан. Потом мы признались друг другу, что впечатление от первой встречи было самое благоприятное.

Степан напрямую спросил:

— Так вы, Марина, ищете связи с партизанами? Или вам просто нужно помочь — верный человек нужен?

Я промолчала, не решив еще, как разговаривать с ним. Сердцем я чувствовала, что Степану можно довериться. Но вот так сразу!

— Можете на меня положиться, — просто сказал Степан. — Помогу, сколько в моих силах. Я не выдам вас.

— А откуда вы знаете, что меня можно выдать?

Степан чуть удивленно посмотрел на меня.

— Вижу, что вы от наших… Как вам это объяснить? Молоды вы очень, Марина, не знаете еще людей….

Степан тоже был не старик — лет тридцать пять, тридцать шесть. Но мне, по моему возрасту, казался пожилым человеком. И, может быть, этот довод оказался самым сильным. А скорее всего безвыходность. Раздумывать не приходилось. И я призналась.

Рассказала про измену Василия, про зарытую радиостанцию и про то, что без помощи не смогу выполнить задания. Но я не сказала о том, что мы с Василием должны были представлять самостоятельную группу разведки. Даже намекнула — за мной есть люди, но они сейчас не могут выйти мне на помощь. Истинное положение вещей Степан узнал много позже, когда в село пришли наши.

Степан и не допытывался. Он понимал — говорю столько, сколько можно и нужно, чтобы ввести его в курс дела.

— С чего же начинать, Марина? — деловито спросил Степан.

— Надо отыскать, где зарыта радиостанция, и откопать ее.

— Хорошо, — сказал Степан. — Сегодня же ночью зайду за вами. Будем искать, где она зарыта. Я даже приблизительно угадываю место…

— Это не все, Степан, надо подумать о том, куда деть рацию. Где бы найти безопасное место, чтобы можно было держать связь?

— А у меня на чердаке. Тепло, светло, сухо. Дом на отшибе. Лес. Лучшего не найдешь.

Я готова была расцеловать его.

— Степан, но вы понимаете, чем это вам грозит, если…

Степан поднялся.

— Значит, ждите за полночь.

В точно назначенное время Степан царапнул по оконному стеклу ногтем, я вышла.

Он сунул мне в руки плетеную корзинку.

— В случае чего — по крыжовник.

— Сейчас крыжовник?

— За кустами. Там рядом заброшенный сад — пропасть крыжовнику. Крестьяне его выкапывают для своих дворов.

Я поняла — ранняя весна, самое время пересаживать кусты. А что ночью — так, ясное дело, чужой крыжовник, воруем. Какое наказание может быть за воровство кустов?

— Вы умница, Степан, — прошептала я.

Степан не откликнулся, может, и не слыхал.

Как ни странно, но ночью я лучше сориентировалась на местности. Наверное, потому, что зарывали рацию почти ночью. Или Степан вывел меня в этом месте, не знаю. Только я сразу узнала этот дуб-великан, он совсем не походил на своих собратьев. В пять минут все разрыли, вытащили и снова зарыли. Рацию я положила в свою корзинку, батарейки Степан положил в мешок.

Я двинулась к шоссе, но Степан, смеясь, окликнул:

— Марина, а крыжовник?

Про крыжовник я на радостях забыла.

Мы врезались в густой кустарник. Степан быстро накопал, груду кустов, набил ими свой мешок и мою корзину.

— Теперь пошли, — сказал он. — Для убедительности посадим днем с Верой. — И пояснил: — Вера — это моя жена. Ей доверять можно, Марина. Она люто ненавидит врага. Сынишка у нас…

Голос Степана дрогнул, и у меня сжалось сердце.

— Убили его?

— Умер, Марина. От дифтерита. Вот она и считает — убили враги. Они нормальную жизнь нарушили, — трудно вздохнул Степан. — Шестой годик пошел бы…

— Других нет?

— Нет… Не хочет Вера, пока враг на нашей земле.

Шли напрямик, шоссе осталось в стороне. Тишина стояла такая, что не хотелось думать про войну, про врага. Но рядом со мной шагало большое человеческое горе, и я все прибавляла и прибавляла шаг. Быстрее дойти, развернуть рацию, связаться с нашими, начать работать. Быстрее потому, что и от меня зависело освобождение этой земли от неволи, от смерти и крови. Перед глазами маячили мальчишки-москвичи. Пленный мальчик — офицер с мертвыми синими глазами. Никакой пощады убийцам!

Я сказала:

— Наш квадрат, Степан, сейчас белое пятно на карте. Наши части наступают, а командование не имеет никаких сведений о тылах противника. Воинских частей тут нет?

— Здесь нет, — ответил Степан подумав. — У Дубоссар, на переправе, стоят. Кажется, скопление сил идет. Немцы, румыны.

— Выясним…

Не заходя в дом, пробрались на чердак.

Степан зажег свечу, я огляделась — дверь плотно закрыта, окно занавешено. Степан уже обо всем подумал, кажется, мне повезло с ним.

Несколько минут — и радиостанция надежно упрятана в кукурузе, ею забито полчердака, составлена и зашифрована радиограмма. В ней все: предательство старшего, гибель четырех разведчиков, просьба разрешить работать самостоятельно. Наконец, включила «Северок», взялась за ключ — и не увидела красного глазка индикаторной лампочки.

У меня руки задрожали, глаза застлало туманом, — что случилось с моим «Северком»? Как всегда в трудную минуту, я сказала себе: «Спокойно, Оля, спокойно». Надо успокоиться и подумать. Успокоиться и подумать. Может быть, рация и не повреждена. Прежде всего следует проверить питание. Правильно ли я подключила питание?

Я разрыла кукурузу и увидела отключенный проводок.

— Вот и все, — спокойно сказала я Степану, сидевшему рядом на корточках. — Отключилась батарейка. — Зачистила концы, соединила и замигал красный глазок, в эфир понеслось: «Бес», «Бес», «Бес», «Бес» — ровно пять минут. Ровно пять минут тревожная мысль держала меня в холодных тисках — услышат ли меня сразу. Могут и не услышать — это бывает. Наконец, переключила на прием и — «Алло», «Алло»… — откликнулся Центр.

— Наши, Степан!.. — ликую я. Степан спокойно кивнул, он не понимает моего ликования, ему кажется — нормально, что есть связь.

Я не чувствовала ног под собой от радости. Подумать, как все хорошо: рация есть, помощник есть. Задание будет выполнено и без Василия. Завтра днем мы со Степаном идем на разведку в Дубоссары. Я представила себе прищуренные синие глаза подполковника Киселева, когда перед ними положили мою радиограмму. Они полны тревоги и радости. Тревоги от того, что я попала в трудное положение из-за измены старшего. Радости — что я все-таки жива и здорова.

5.

Первая разведка Дубоссар ничего особенно интересного не принесла.

Городок маленький, но какой-то несобранный — без традиционного центра, одинаково одноэтажен и однообразен. Летом, может, Дубоссары и красивы — тонут в зелени. А в ту раннюю весну деревья были голыми и унылыми.

Весь день мы со Степаном пробродили по городку, я учила его элементарным навыкам разведки. Чаще всего мы встречали немцев. Военных в желто-зеленой форме, обмотках, фуражках типа конфедераток было совсем мало. Значит, в Дубоссарах больше немцев, чем румын. Надо приглядеться к знакам на петлицах и на машинах, определить количество проводов и кабеля, присмотреться к технике, к офицерским чинам, попадавшимся нам в поле зрения. Почти наверняка определяем: в самих Дубоссарах базируется немецкий стрелковый полк и румынский батальон связи.

— Здорово, — восхитился Степан.

— Я училась этому, Степан, — возразила я. — Но эти предположения надо проверить. Даже если у нас нет сомнений. Походим еще, посмотрим.

У переправы творилось что-то непонятное — скопление румынских и итальянских частей. Немцы в незначительном количестве. Нет сомнения, что «союзнички» переправляются на ту сторону Днестра. Дело нешуточное, переправа должна крепко охраняться. Где-нибудь неподалеку зенитные точки, — надо разведать.

— Попытаемся, Степан, прогуляться вверх по течению?

— Спытаем, — соглашается Степан. — Держи меня под руку.

Степан закачался, замахал руками. Пьяное блаженство разлилось по его широкоскулому лицу.

— Жинка! — заорал он. — Желаю гулять дальше!

Я подхватила:

— Горе ты мое!.. Да хватит тебе куражиться, айда до дому.

— Желаю гулять бе-берегом!

Но не прошли мы и ста метров таким образом, как нас остановил румынский солдат — нельзя дальше.

На обратном пути из Дубоссар Степан сказал:

— Ладно, Марина, не отчаивайтесь. Завтра я один тут разведаю.

Я согласилась.

— Надо, Степан, дать точный ориентир для подавления зениток. Сумеете? Расстояние придется на глаз определить.

— Попытаюсь, — не очень уверенно сказал Степан.

— А давайте потренируемся.

Мы уже шли лесом к дому Степана, вокруг ни души. Мы оба шумели и смеялись над ошибками Степана, но он — прилежный ученик, скоро все понял.

До Степанова дома добрались в темноте. Я прошла сразу же на чердак. Зажгла свечку, припасенную Степаном, составила радиограмму и, связавшись с Центром, отстучала ее на ключе. Потом приняла ответ из Центра, расшифровала. Приказ — взять работу старшего на себя и по мере сил развернуть сбор сведений. Просили осветить город Григориополь. А по части помощника — на мое усмотрение.

Чувство у меня было такое, будто слетала к своим. Даже кончики пальцев дрожали от радости. Кубарем скатилась по чердачной лестнице, вихрем ворвалась в дом.

— Степан, Степан! Где вы?

Вдверь просунулось озабоченное лицо Степана.

— Чего-нибудь случилось?

— Случилось!.. Случилось, Степан, мы начали работу.

Степан добро улыбался.

— Ну что ж, бог нам в помощь, — пошутил Степан. — Хотите чайку — Вера вскипятила.

— Давайте попьем чайку, раз Вера вскипятила! И давайте, Степан, знакомьте меня с Верой и…

— Вот она я. Здравствуйте, Марина.

Вера улыбалась, а в темных глазах ее не пропадала грусть. Высокая — на полголовы выше мужа, статная, опрятная, от нее сразу стало светлее в комнате и уютней. Тем более уютней, что на улице задул холодный и мокрый ветер.

— Я вам и постель приготовила, Марина, — сказала Вера. — Погода разыгралась, не приведи бог.

После чая, когда Вера ушла спать, а мы со Степаном обсуждали, как начать разведку Григориополя, я спросила Степана: есть все-таки партизанский отряд поблизости или нет?

— Был, Марина, и нету больше.

Степан рассказал, что случилось с партизанским отрядом.

Отряд был небольшой, из местных жителей-энтузиастов. Сами собрались, сами и договорились, что и как. Собрали немного оружия — у кого что нашлось. Только не нашлось настоящего командира, с подпольем партийным не удалось связаться. Побродили по лесам и оврагам без дела, да и расползлись — чего слоняться зря. Затосковали по домам, по семьям. Остался Степан с горсткой товарищей — обидно было до слез, а ничего не придумали — последними ушли.

Я знала, такое иногда случалось в тылах, особенно в этих местах. Советская власть на основную территорию Молдавии пришла лишь в 1940 году, а в 1941 Молдавия уже была оккупирована немцами и румынами. Война на молодую Советскую республику обрушилась сразу, стремительно, население осталось в глубоком вражеском тылу. Вполне возможно, что не удалось здесь организовать крепкий подпольный центр, а с ним и партизанское движение, какими они были в других зонах оккупации — в Белоруссии, на Украине, в Крыму и других местах.

— Стыдно жить: Марина, — тяжело сказал Степан. — Соберемся дружки — мужики здоровые — отводим друг от друга глаза. Прятал у себя пленного, тот поправился, ушел куда-то. Подобрал раненого красноармейца, когда наши еще отступали, — умер, рана в живот была.

Девок в Германию в прошлом году забирали, мы их из-под носа у румын увели… Только все это не дело для меня. Вот я и обрадовался, когда Лиза сказала про тебя.

Степан молчал, улыбнулся:

— Ты мне приказывай, что надо, все сделаю… Мне ведь перед тобой, Марина, стыдно. Девочка ты — на такую опасность пошла, а я, как у Христа за пазухой, живу — и в ус не дую. Понимаешь ты меня?

Еще бы!.. Мне тоже вот было стыдно и больно, что кто-то умирает, а я ничего не делаю для Родины. Степана я понимала. Не понимала я Василия — наверное, это и невозможно, понять психологию предателя. Ну на что он рассчитывает?

На что? Ведь наши наступают! Неужели надеется, что Молдавию оставят по-старому румынам? Или надеется с ними уйти? Или думает отсидеться, оправдаться тем, что не выдал меня врагу? Так наши ему этой «доброты» не простят!

Степан словно подслушивал мои мысли, или думали мы одинаково. Он сказал:

— Вы, Марина, не судите о нас тут по Василию. Все они — кулацкая душа, при румынах жили зажиточно, им Советская власть ни к чему. Только Лиза у них человек, и та запугана. В батрачках у них всю жизнь. Муж ее — дружок мой. При нем они ее боялись трогать, а сейчас в страхе держат… Андрей, как наши отходили, с ними ушел. А я замешкался в дороге, в Кишинев ездил. Пока до дому добрался — наши далеко ушли. Теперь вот и стыдно — как им в глаза посмотрю, когда придут?

Мы долго молчали. Я уже собралась было идти спать, как Степан спросил:

— Расскажите, Марина, про армию. Провожал бойцов в петлицах, встречу в погонах…

И я стала рассказывать о Советской Армии. Чуть не до рассвета проговорила. А когда легла спать, вдруг представила себя на месте всех людей, оставшихся в оккупации, и мне стало страшно.

6.

Два дня спустя, когда я в сумерках пробралась к дому Степана, он встретил меня на пороге громогласным возгласом:

— А-а-а, М-мариночка, здравствуйте!

Как-то нелепо взмахнул руками, тоненько засмеялся.

Я отшатнулась.

— Да вы пьяны, Степан!

Сердце бешено заколотилось — только этого мне и не хватало.

— Пьян! — подтвердил Степан. — П-после купания!

К счастью, выбежала Вера.

— Входите, входите, Марина! — певуче скороговоркой заговорила она. — Не пьет ведь — скосило от полстакана. Сейчас я его крепким чаем отпою. И вы погреетесь с дороги.

— Погреетесь! — блаженно улыбаясь, подтвердил Степан. — Извините.

Вера быстро накрыла на стол, налила мне чая, а Степану одной черной заварки. Степан хлебнул, поморщился. Вера сурово сказала:

— Пей! Что Марина о тебе подумает?

— По-подумает, — согласился Степан и почти залпом опорожнил кружку крутого, черного кипятку.

Глаза его светлели, трезвели.

— С чего это вы, Степан, выпили?

— С купания! — откликнулась за него Вера. — Днестр переплывал!

Я ахнула:

— Это зачем же?!

— Затем, — сказал тихо Степан. — Невозможно пробраться к переправе. Я и поплыл — две зенитные точки засек…

Степан совершенно трезво выложил мне данные наблюдений. Очень ценные данные. Я взглянула на часы и помчалась на чердак: приближалось время связи с Центром. Данные Степана очень кстати.

Под утро в стороне Дубоссар рвались бомбы, гремели зенитки, тявкали пулеметы. Утром к Степану пришел старик — какой-то дальний родственник из Дубоссар и рассказал: переправа разбита, берег искрошен. Мы со Степаном понимающе улыбнулись. А старик строил догадки: почему-то в Дубоссарах стали скапливаться вражеские части, переправа-то разбита?

Я уже поняла почему: враг отступает на ту сторону Днестра, будет там укрепляться. Теперь у него осталась только одна переправа на этом участке — в Григориополе. Надо идти туда и как можно быстрее. У меня уже созрел план разведки, я с нетерпением поглядывала на старика: скоро ли уйдет?

Вера поняла.

— Дедушка, — сказала она, — отдохните с дороги.

И они вышли вместе.

— Марина, — сказал Степан. — Сегодня воскресенье, в Григориополе большой базар. Туда крестьяне со всех деревень едут.

Ясно, чем больше народа, тем больше возможности проникнуть без подозрения в недозволенные места. Вчера я весь день провела в Григориополе, кружилась в районе переправы, но обнаружила лишь одну зенитную точку. Не может быть, чтобы переправа так плохо охранялась. Или зенитки хорошо замаскированы, или они на той стороне Днестра — выяснить необходимо сегодня же.

Степан выслушал меня внимательно. Потом серьезно сказал:

— Все выясним.

— Неужели опять в воду? Ведь ледяная она!

— Ледяная, — спокойно согласился Степан. — Надо — так надо.

Пошли мы врозь.

Я шла проселками и лишь километрах в трех от города вышла на шоссе Дубоссары — Григориополь. Увидела то, что и ожидала, — на Григориополь двигались воинские части. Немцы, итальянцы, румыны, — либо пешим ходом, либо на конях.

Я попросилась на повозку с румынскими солдатами и спокойно въехала в город.

Городские улицы забиты. Все улицы текут в одном направлении — к переправе. А до самой переправы не пробиться: машины, лошади, телеги, люди — вплотную друг к другу. Раздавить могут.

И все-таки я пробую пробиться — не к самой переправе, а чуть в сторону, на берег. Но результат, как и вчера, — одна зенитная установка. Вся надежда на Степана.

Я вернулась в город. Григориополь значительно больше Дубоссар. С большой городской площадью, с двухэтажными зданиями в центре. Шла, разглядывая встречных, запоминала по профессиональной привычке разведчика маловажные для других приметы: неожиданный поворот, пролом в заборе, лавочку. Привычно отыскивала глазами офицеров, знаки на петлицах или околышах, знаки на машинах.

Уже на выходе из города внимание привлекла небольшая девичья фигурка. Как магнитом потянуло. Я прибавила шаг. Девушка завернула за угол — в тесную грязную улочку. Но, заворачивая, она оглянулась, я встретила растерянный взгляд цыганских глаз. Таня!

Не больше секунды мы смотрели в глаза друг другу, но мне казалось — вечность. Целая вечность, оставленная по ту сторону фронта, где все мои близкие и родные. О которых я не то чтобы забыла, а оттеснила на время в дальний тайник сердца. Разведка требует собранности.

Мы опустили глаза и — разошлись.

Обратный путь мне показался втрое длиннее. Вспоминалось все самое больное: измена Василия, мое одиночество до встречи со Степаном, гибель мальчиков-москвичей, смерть пленного. Было нестерпимо жаль всех. И себя — тоже жаль. Находит на человека иногда такое настроение.

Но скоро быстрая ходьба, прозрачный и прохладный воздух, а заодно и молодость взяли свое. Я весело рассмеялась громогласному приветствию пьяненького Степана, который стоял на крыльце и улыбался. В доме он сообщил, что нащупал две зенитные точки на том берегу и одну на этом, ту самую, что и я нашла. Жизнь не так плоха, возле меня такие люди — Вера, Степан, Лиза. А Степан говорил, что их много, что он найдет верных людей, сколько мне понадобится.

…«Бес», «Бес», «Бес» — отстукивала я пять минут ключом свои позывные. Потом поймала: «Алло», «Алло». И послала в эфир шифровку. Ее получат в Центре. Подполковник вглядится в текст прищуренными глазами, скажет одобрительно: «Работает Маленькая». Он отправит шифровку по назначению, и командиры склонятся над картой, высчитывая координаты. Эти координаты получат летчики…

Нет, не напрасно живет во вражеском тылу агент тридцать первый, по кличке «Маленькая».

Василию я сказала:

— Дай немного денег — нужно для работы.

Он поставил на стол кружку с огуречным рассолом и глянул исподлобья. Верно, мутило с похмелья. Хмыкнул:

— Хм… Больше ты ничего не хочешь?

— Хочу.

— Например?

— Например?.. Расстрелять тебя своими руками.

Василий выругался, глотнул рассол, сморщился.

— Руки коротки. — Отпил из кружки еще. — Не дам денег.

— Ворюга… Мало что предатель, еще и ворюга!

— Да я тебя!..

Он двинулся на меня, подняв кулак. Я сунула руку в карман, хотя пистолета там не было, — оружие мы прячем вместе с рацией, — просто попугать Василия. И он опустил кулак. Но мы стояли друг против друга, вперив один в другого ненавидящие взгляды. И Василий отступил, глаза забегали.

— У-у-у! — И вдруг сунул в лицо кукиш. — Вот получишь деньги! — И завернул семиэтажную брань, сопровождавшую меня до ворот.

Я не могла успокоиться до дома Степана. Вера, встретившаяся во дворе, кинулась ко мне.

— Мариночка, что случилось? — И позвала: — Степан, Степан!

Я рассказала.

Степан почесал затылок, протянул расстроенно:

— Да-а…

Вера задумалась на минуту, сказала:

— Черт с ним! С Василием. Он свое еще получит.

— А деньги? — спросила я. — Где возьмем деньги?

Деньги нужны были позарез. Мы со Степаном ходили окрестными селами, близкими городками, толкались среди народа — слушали, наблюдали. Это не могло не вызвать подозрения. И мы придумали: Степан займется своим ремеслом — будет шить чувяки. Кожу на чувяки надо? Надо. Где ее купишь? У крестьян или на базаре. Вот уже и причина, чтобы ходить всюду, не вызывая подозрения. А чувяки продавать надо? Надо. Вот еще причина, чтобы обдурить жандармов.

Нужны деньги, хоть немного для начала.

Я была убеждена, что Василий даст. Для себя я не просила — кормили меня, хуже не придумаешь. Если бы не поддержка Веры и Степана, я бы ног не носила. Лиза, ставя передо мной миску с мамалыгой, виновато отводила глаза — из отцовского дома проникали сюда запахи мяса, печеного теста, жареной картошки. Но и Лизе, видно, оттуда не слишком перепадало — дети ее были худенькими, полуголодными. Она все ждала, что Василий даст ей денег на поросенка, обещал, когда мы приехали. Так и не дал — родной сестре.

Но я почему-то была уверена — на работу он даст. Не мог забыть же, что деньги — не его. Смешно сейчас вспомнить: если он изменил Родине, то почему должен щепетильничать по части денег?.. Вера права — Василий свое получит за все. Но деньги-то нужны сейчас!

Вера, неслышно ступая, вышла во вторую комнату. Вернулась не скоро, в обнимку с какими-то вещами.

— Вот, возьмите, — сказала хриплым, осевшим голосом. — Поменяете на кожу. Для начала хватит.

Новое детское пальтишко. Желтые крепкие ботиночки с чуть побелевшими носками. Два костюмчика — серый и синий.

— Вера! — крикнула я. — Как же вы, Вера! — И сказала решительно: — Не возьму.

Вера плакала. Степан что-то уж очень старательно моргал.

Вера сказала:

— Возьмите, Мариночка. Пусть и Андрейка мой… участвует в борьбе.

…А наутро мы пошли со Степаном на базар в Григориополь. Обменяли вещи на кожу, поделили ее. Я свою долю положила в корзину, с которой ходили за кустами крыжовника, когда мы со Степаном отрыли радиостанцию. Степан свою кожу завернул в мешковину. Домой мы возвращались разными путями.

Я пошла дорогой, ведущей в обход аэродрома. С шоссе не видно аэродрома, подойти близко невозможно. Степан посоветовал в обход. Там дорога идет по взгоркам, может быть, оттуда я что и увижу. Он оказался прав. По эту сторону находились ангары, но все они были пусты. Возможно, самолеты на задании. На поле стояло два самолета: в одном нетрудно было узнать «раму» — немецкий разведчик, второй, одномоторный, оказался незнакомой марки. Придется не раз пройтись этим путем, чтобы разведать все.

Вечером Степан встретил меня далеко от дома. Я встревожилась:

— Что-нибудь случилось?

Степан виновато улыбнулся.

— Не-ет, — сказал он тихо. — Не мог дождаться… Вы, Марина, говорили — надо вызнавать про секретные части?

Я насторожилась. Да, конечно. Я говорила об этом Степану. Потому что сама получила такое задание — по возможности выявлять секретные подразделения противника. И такое задание получили все разведчики, отправляющиеся в тыл противника.

Степан рассказал:

— Под Тирасполем живет один молдаванин — мы с ним подружились в отряде. Связным был. Я пошел к нему с базара… Ну, посидели, поговорили. Сокрушались насчет того, что сидим без дела. А он вдруг говорит: «Давай сделаем дело одно? В Тирасполе готовится диверсионная группа. Против наших, Степан! Два дня выслеживал. А что дальше? Хотел к тебе идти, хорошо, что сам пришел…»

— Он не спугнул их, Степан?

Степан пожал плечами.

— Не знаю… Спросил у него: «Почему думаешь, что диверсанты?» «А потому, — говорит, — что ходят в штатском и при оружии, пальто оттопыриваются, — ясно, пистолеты в задних карманах брюк. И хозяин дома, где они живут, говорил — радиостанция у них»… Пришлось мне, Марина, намекнуть ему, что этим делом займутся, кому следует, а он туда чтобы больше не ходил…

— И вы не пошли, Степан?

Степан помялся, но ответил прямо:

— Не утерпел, Марина, сходил. Знал, что надо раньше с вами посоветоваться, а пошел. От нетерпения. Да вы не беспокойтесь, я аккуратно. Дошел до Тирасполя, Полевую улицу сам нашел — молдаванин этот точно сказал, как попасть. А дом сорок три и вовсе легко найти было…

Степан старался рассмотреть в темноте мое лицо — как я приму его провинность? Я сказала:

— Вы просто молодец, Степан.

Степан, оживившись, продолжал:

— Так я спрятался возле того дома — час, наверное, простоял — ничего не увидел: дом как дом, занавески на окнах. Сунулся в дом напротив, будто сапожника знакомого ищу. Хотел разговориться с хозяйкой, да неразговорчивая оказалась. Спрашиваю: «Этот сапожник Лупан в доме держит военных квартирантов, может, знаете?» «Не знаю, — отвечает. — Напротив живут — не то военные, не то еще какие, так и этак одетые ходят. Только хозяин не сапожник»… Больше ничего не узнал, Марина.

У меня сердце дрожало в груди. «Если случится узнать место расположения разведывательных частей, — говорил Прищуренный, — смотрите не упустите. И главное, срочно сообщите».

— Нам придется, Степан, заняться этим. Будем следить, кто их посещает, куда они сами ходят. Неплохо бы познакомиться с хозяином дома… Подумаем еще за ночь, как действовать. Непременно надо уточнить: живут они в том доме или только приходят на занятия.

Мы молчали.

— Словом, до завтра, Степан.

И мы расстались.

7.

Степан не вернулся из Тирасполя — ни вечером, ни ночью, как мы договорились.

Мы решили, что первую разведку произведет он. Потому что, во-первых, мне надо разведать аэродром, а во-вторых, паспорта — мой и Василия — все еще находились в жандармерии. Почему-то нас не вызвали за ними; я не шла по известной причине — не попадаться лишний раз на глаза, Василий же ни о чем думать не хотел. Если я напоминала, он отвечал бранью. Ему и без паспорта хорошо — а если мне надо, не барыня, могу и сама дойти. Первым пошел Степан — удостовериться, действительно ли существует такая группа, узнать о ней, что можно. А потом решать — идти мне в Тирасполь или нет.

Поздно ночью, закончив связь с Центром, я ушла, решив наутро двинуться по Степановым следам. Но утром оказалось — пропали туфли. Я пришла в них ночью, поставила в сенях — и вот их нет. Обшарила весь дом — внутри и снаружи, все перетрясла и в печь слазила. Пропали. Не могли же их украсть — мои стоптанные туфлишки. Степан еще собирался подбить каблуки и носки, да не собрался.

Достала вторые — на них каблуки с аршин, далеко не уйдешь. Снова стала искать, а солнце уже высоко поднялось — время уходит. Хоть плачь, и спросить не у кого: Лиза на работе, дети и Василий в том доме. И я вдруг поняла — Василий спрятал.

Я вспомнила. Ночью мы столкнулись с ним во дворе. Откуда-то возвращался и, кажется, не пьяным. Увидел меня, усмехнулся: «Бегаешь всеми ночами. Гляди, Степанова Верка набьет морду. Ревнущая, как черт!» Я обозлилась: «Твое дело — десятое!» «А если нет, — куражился Василий. — Если я желаю права мужние предъявить?» — «Ты уж попробовал раз, можешь еще попытать счастья, если физиономии не жалко».

Я вошла в дом. Лиза и дети спали. Я сняла в сенях туфли, задвинула их в угол и в чулках пошла к себе. Слышала, как Василий чего-то возился в сенях: входил, выходил, чиркал спичками и, наконец, ушел, видимо, захватив мои туфли.

Я кинулась в соседний двор. Из дома — шум, гвалт. Попросила ребятишек позвать Василия. Он вышел на крыльцо, закачался:

— А-а-а, дорогая женушка пожаловала — милости просим!

— Где туфли, мерзавец?

— Ну-ну, — сказал он и сузил глаза. — Ну-ну!

Подумал, покачнулся, плюнул сквозь зубы и вошел в дом. Через секунду оттуда вылетели мои туфли.

Мне некогда было возмущаться. Я забежала к себе домой за плетеной корзиной, в которой лежала пара чувяк, сшитых Степаном, и — на дорогу.

До самого Григориополя шла проселками. За Григориополем вышла на шоссе и попросилась в машину с солдатами. Так безопаснее и быстрее. Опасно в такую даль забираться без паспорта. Можно было бы попросить пропуск в жандармерии, но на это уйдет день и неизвестно, получишь ли — пропуска в Тирасполь выдаются неохотно. Успокаивала сама себя тем, что если остановит патруль, скажу правду — паспорт в жандармерии, справьтесь.

Тирасполь — небольшой город. Но в отличие от Дубоссар и Григориополя — по-городскому шумный, многолюдный. Много военных, главным образом — немцев. Но были румыны и итальянцы.

Я поняла — смешно думать, что в таком городе можно так просто найти Степана, даже если он жив и здоров. Единственная надежда, что он сидит в засаде на Полевой улице, возле дома сорок три и увидит меня сам.

Полевая, как объяснил Степан, на другом конце города. Несмотря на усталость, я пошла быстро, как ходят занятые люди. Надо как можно меньше обращать на себя внимание. Только на Полевой я замедлила шаг, сдвинула платок на самые глаза.

Улица окраинная, малолюдная. Домишки все одинаковые, тесно лепятся один к другому. Разница лишь в том, что одни имеют двор побольше, видно, побогаче владельцы. В таких дворах и дома понаряднее. Крыльцо крашеное, стены свежевыбеленные. А иные, кажется, от сиротства прижались плотнее, чтобы от непогоды друг дружку прикрыть.

На этой улице не останешься незаметной. И я, чтобы оправдать свое здесь появление, вошла в первый попавшийся двор.

— Чего тебе, девочка?

Навстречу шла немолодая женщина.

— Купите чувяки.

— Не надо нам, — сказала женщина, но протянула руку, чтобы посмотреть. — Почем?

Я заломила какую-то непомерную цену. Женщина охнула и вернула мне товар. Выходя из калитки, увидела номер дома — 39. Близко. Теперь можно не смотреть на номера, достаточно отсчитать от тридцать девятого два дома.

Остановилась у приоткрытой калитки и постучала: хозяева не услышат, но если есть собаки, они отзовутся. И оглядеться можно, пока стучишь. Дом этот побогаче других. Добротнее. На улицу два окошка с белыми занавесками.

Собак, видимо, нет. Я осторожно вхожу во двор. Когда хозяева держат квартирантов, сами они живут где-нибудь в пристройке. Отыскала глазами в углу двора флигелек с одним окном. Как бы озираясь, окинула взглядом дом и флигель — антенны нет. Из флигеля выбежала женщина.

— Тебе кого? — спросила она по-молдавски.

— Купите чувяки, — полезла в корзину. — Недорого отдам. Смотрите, сшиты хорошо и кожа крепкая. Знаете, как теперь кожу доставать? Другой раз бывает — гниль одна, батя и шить, говорит, противно. А эта такая…

Придуриваюсь, разыгрываю из себя простушку и тяну время — если здесь группа, должна быть рация, а где рация — там антенна. Я долго шарю в корзине, потом показываю из нее носок чувяка.

Женщина не выдержала:

— Да дай посмотреть!.. Не отниму. Протягиваю один чувяк.

Женщина вертит его, разглядывает так и этак, надевает на ногу. Хорошо.

— Давай другой!

— А вы этот, тетенька, снимите…

Женщина в сердцах плюет, но снимает чувяк с ноги. Я прячу его в корзинку и передаю ей другой, С другим та же церемония. Ищу антенну — нет ее. Неужели тот молдаванин ошибся? Тогда почему не пришел вовремя Степан?

— Вот глупая, — говорит женщина. — Дай оба померить.

Я протягиваю первый чувяк и смеюсь. Она подозрительно смотрит на меня:

— Ты чего это? Обманываешь, что ли?

— Мы не обманываем никогда, тетенька, — пытаюсь я обидеться. — Давайте назад чувяки.

Но женщина не отдает, чувяки действительно хороши — Степан шил.

— Сколько тебе?

Мне смешно — окно дома, выходящее во двор, имеет форточку. Форточка распахнута. К ней прикреплена длинная тонкая палка, на конце палки кусок провода Антенна! Как я не увидела ее сразу?

Торопливо называю какую-то цифру. Женщина удивленно вскидывает глаза: чувяки, очевидно, стоят много дороже.

— Постой здесь, — сказала она. — Принесу деньги.

Двор сам по себе небольшой, но за флигелем начинается сад — густой, пустынный. Из него можно вести наблюдение за домом.

— Вот деньги, — вернулась хозяйка. — Принеси еще пару, размером больше. Старику моему…

Я мотнула головой в сторону дома:

— А здесь кто живет? Вы им покажите мои чувяки, может, закажут. Уж заодно бы…

— Нет-нет, — перебила женщина. — Там военные, им не надо.

Дверь дома открылась, хозяйка меня подтолкнула.

— Иди, здесь нельзя быть…

Но я считала деньги. Считала, сбивалась и начинала сначала.

По двору шел мужчина средних лет, среднего роста, в темно-сером пиджаке, но в сапогах военного образца. Он внимательно посмотрел на меня, на хозяйку, снова на меня и молча проследовал в конец двора.

— Какой же он военный? — громко спросила я.

Хозяйка зашикала, зашептала:

— Кто их разберет!.. Говорят — военные, ходят в гражданском, а оружие носят. Немецкие офицеры к ним ходят. Иди, дочка, иди — тут чужим нельзя. Заругаются.

Она подталкивала меня в спину.

— Иди, иди. А чувяки-то не забудь, принеси для моего старика.

Уже у калитки я услыхала хрипловатый мужской голос:

— Кто это?

А что ответила женщина, не услышала. Шла — почти бежала. Дело ясное — в сорок третьем доме на Полевой живут диверсанты. Но где Степан?

В этот вечер я пропустила время связи. До Боров от Тирасполя путь немалый. Я чуть не под утро постучалась в Степаново окно. Кто-то раздвинул занавески, поднес глаза к стеклу?

— Вера, — позвала я, — откройте.

Окно распахнулось, раздался смущенный смешок.

— Степан?!

— Собственной персоной, Марина.

8.

Степан нашел отличный наблюдательный пункт — на той стороне Полевой улицы, чуть наискосок от дома сорок три. Забитый наглухо дом, разрушенный сарай. Из сарая хорошо просматривалась улица, но здесь могли Степана увидеть прохожие. Самое удобное место — чердак. Правда, сидеть приходилось в три погибели согнувшись, зато все вокруг, как на ладони.

В течение дня Степан выяснил: в доме сорок три живут трое мужчин. Двоим лет по двадцать пять, третий — пожилой. Во дворе, в пристройке, разместились хозяева — пожилая женщина и старик. Старик все копошится в саду, а старуха занята бельем, ведрами, метлами.

Те, трое, одеты в гражданское, но на старшем военные сапоги. Карманы оттопыриваются, вероятно, пистолеты носят. В город не выходят, только раза два во дворе на солнышке грелись. Зато к ним приходили двое — немецкий майор и мужчина в гражданском. Майор и гражданский вышли часа через три.

Степан решил проследить за ними. Если люди идут, они куда-то придут. Куда?

Около часа петляли те двое — сворачивали то вправо, то влево, иногда выходили на ту улицу, которой уже шли, и поворачивали в другую сторону. Иногда останавливались закурить, чтобы дать себя обогнать случайному прохожему, и опять шли. Степан сначала отчаялся — так он с ними никуда не придет. Но скоро понял: немецкий майор и человек в гражданском двигаются в одном направлении — к центру города.

Степан измучился вконец — боялся себя обнаружить, боялся их потерять. И терял — то свернут, пока он вжимается в подворотню, то перейдут дорогу, а ему транспорт перережет путь. Чуть под автомашину не попал на одном перекрестке — отделался синяком на бедре. Но чем ближе к центру, тем легче. Народу больше, можно ближе подойти. Меньше угроза обратить на себя внимание.

Наконец вышли в центр. Пересекли площадь и направились к подъезду большого дома из серого камня. По тротуару, перед подъездом, прогуливался немецкий солдат с автоматом. Он долго и придирчиво проверял пропуска у обоих, майор даже потерял терпение, что-то сердито крикнул часовому. Тот возвратил пропуска и взял под козырек.

Тротуар перед домом почти безлюден. Редко-редко кто из пешеходов, слишком торопящихся, проскочит мимо. А напротив, у кинотеатра, толпы народа: мундиры трех армий, штатские пиджаки, пестрые платья. Надвигалась темнота, в кинотеатре зажглись огни. Степан затерялся в уличной толпе. Если в дом вошли, то из него должны когда-то и выйти.

Выходили не те, которые нужны были Степану. Незадолго до первого сеанса в подъезде показался человек в гражданском, тот самый, который был с майором, но на этот раз один. Он легко сбежал по ступенькам — прямой, с развернутыми плечами, даже гражданский костюм не мог скрыть военной выправки.

Майора все не было. Степан уже жалел, что упустил штатского, хоть бы его проследить. Кончился и второй сеанс. Улицы мгновенно обезлюдели. Оставаться дальше на своем посту было опасно. Степан ушел.

Он хотел было пойти домой, понимал, что я его жду и беспокоюсь. Но все-таки счел за лучшее остаться в городе. Пока дойдет до дому и обратно в Тирасполь — пройдет много времени. Оставшись, он сможет с утра пораньше продолжить наблюдение. Степан заночевал у какого-то товарища, а вместе с рассветом был уже на наблюдательном пункте.

Больше трех часов томился Степан. То нестерпимо начинало ломить спину, то затекала до онемения нога. За шиворот сыпалась какая-то труха с дряхлого потолка. В «сорок третьем» было, как вчера: трое вышли во двор, постояли, пожмурились на раннее солнце, прошлись по очереди за сарай и скрылись в доме. Старуха бряцала ведрами, старик протащил лопату и грабли в сад.

Только часам к десяти в калитку вошел вчерашний майор. Он шагал неторопливо, спокойно. Но чем ближе подходил к дому, тем чаще останавливался. То достанет платок, высморкается и оглянется, то вынет из кармана зажигалку, высечет огонек и прикурит дымящуюся сигарету, а тем временем кинет взгляд назад. Поравнявшись с сорок третьим домом, майор снова достал зажигалку, будто повернулся спиной к ветру, и огляделся. Вошел в калитку и прикрыл ее плотно.

Степан приготовился долго ждать — разогнул спину, протянул ноги. Он ошибся — майор вышел через несколько минут. Вернее, выскользнул из калитки, а по тротуару мимо сорок третьего дома прошел так, словно идет издалека.

Пока Степан гадал: пойти за майором или вести наблюдение за домом, в сорок третьем снова открылась калитка — вышли трое. Они направились в ту же сторону, что и майор. У одного из молодых что-то тяжелое в зеленом чехле, у остальных в руках по небольшому чемоданчику.

Теперь дело ясно — надо идти следом. На всякий случай он притворился пьяным. Окраина города, народу немного, дома, заборы — в одну линию, спрятаться негде.

Благополучно миновали городские улицы, вышли на проселок. Степан вздохнул с облегчением: здесь густые заросли придорожного кустарника — легче маскироваться.

На проселке трое жильцов из сорок третьего дома догнали майора, пошли рядом. Пожилой сорвал с ветки молодой, клейкий листик, поднес к носу. Что-то сказал спутникам, те засмеялись.

Майор махнул рукой вправо, и все четверо свернули на весеннюю зелень травы. Прошли метров пятьсот. Остановились на ровной полянке. Тот, что нес тяжелый груз в зеленом чехле, осторожно опустил его на землю. Майор что-то говорил, размахивая руками.

Степан полез следом по-пластунски — от куста к кусту. Остановился метрах в ста от полянки, в лощинке, отгороженной кустарником. Новый наблюдательный пункт по сравнению с предыдущим, на чердаке, был куда приятнее.

Ноша, когда ее расчехлили, оказалась небольшим ящиком. Радиостанция — понял Степан. Тот, что нес радиостанцию, развернул антенну, надел наушники. Двое других стояли друг против друга, слушали, что говорил майор. Майор взмахнул рукой, и двое стали бороться. Странная это была борьба. Один изловчился, достал из-за пазухи веревку, повалил противника и вмиг связал его.

Потом майор показывал незнакомые Степану — любителю борьбы — приемы, и те двое колотили друг друга, потом оба стали колотить третьего — радиста, включившегося по приказанию майора в занятия. Потом они учились поджигать шнур. Потом кидали ножи в клочок белой бумажки, закрепленной на молоденькой осине. Когда группа возвращалась в город, Степан, к огорчению своему, не мог последовать за ней. Пятьсот метров по-пластунски — это зеленая рубаха с белым воротом, зелено-серые брюки вместо серых. Пришлось идти домой окольными тропами, чтобы не задержали в пути.

9.

Маленький «Северок» в большом эфире пробивался к своим. Его тоненький прерывистый голос услышали.

В эфир полетела радиограмма следующего содержания:

«Пункте четыреста одиннадцать готовится выброске советский тыл диверсионная группа составе трех человек. Ведем наблюдение. Их посещает немецкий офицер чине майора и человек гражданском костюме национальности неизвестной. Они приходят из немецкой воинской части, находящейся пункте четыреста одиннадцать площади три-б против кинотеатра. Ждем указаний. «Маленькая».

Где-то, далеко-далеко, радист со звездочкой на пилотке принимает мою шифровку. Шифровальщик — тоже в пилотке со звездочкой — расшифровывает текст. Прищуренный щурит глаза и, опережая шифровальщика, читает текст — белесые кустики бровей ползут вверх. Может быть, он воскликнет: «Здорово работает девчонка!»

Мне очень хотелось, чтобы подполковник Киселев понял, как нелегко мне здесь, и похвалил. Человеку очень нужно, чтобы его похвалили, у него удесятеряются силы. Но язык радиограммы скуп — лишнее слово, лишняя возможность быть запеленгованной. Я знаю, ответ будет предельно кратким и предельно точным, но я все равно догадаюсь — хвалит меня Прищуренный или нет.

Ответная радиограмма пришла в ту же связь:

«Прибудет связной для фотосъемки членов группы. Сообщите время и место встречи разрывом на две связи и сменой шифра. Со связным должна встретиться Маленькая. Помощник видеть связного не должен. Пароль: «Снимите платок, уже тепло». Отзыв: «Я поняла, сейчас сниму». Приметы связного сообщим следующую связь. Продолжайте наблюдение площадью три-б. При встрече связным соблюдайте строгую конспирацию».

Связного оберегали от всяких неожиданностей — вот почему командование требовало, чтобы время встречи я сообщила в один сеанс, а место встречи, сменив шифр, во второй. Если вражеский радист и перехватит радиограмму, он все равно ничего из нее не поймет. По этой же причине мне сообщили о посылке связного сейчас, а приметы дадут в следующую связь.

Мне было тревожно и радостно. Связной — не просто связной. Он посланец с того берега, на котором горят пятиконечные звезды, колышутся красные знамена, живут дорогие сердцу люди. Я так истосковалась по своим, я еще не знала по-настоящему, как это дорого — Родина.

И еще я гадала — кто будет он, мой связной?

Мы со Степаном решили: наблюдение за группой и за домом на площади будет вести он один. До Тирасполя путь далек, я не смогу вовремя начинать связь с Центром, которая сейчас очень важна. Почему важна — и я не сказала Степану, и он не стал спрашивать: раз не говорю, значит, так надо.

На следующее утро Степан ушел в Тирасполь.

Я вышла почти вслед за ним поискать место встречи.

Нашла укромный уголок — неподалеку от города, между железнодорожной линией и шоссейной дорогой. Место это глухое, труднопроходимое. Высокий густой кустарник — век ищи — не найдешь.

Время встречи определили — через два дня. То есть, начиная с третьего дня — ежедневно. Путь в тыл не прост, мало ли что может задержать связного, полагается ждать несколько дней. Часы назначили с десяти до двенадцати утра — по дорогам в это время идут и едут местные жители по своим делам, связному легче пройти незамеченным.

Вечером я дважды связалась с Центром. В первый сеанс передала обычным шифром данные о месте встречи, во второй — запасным шифром — время.

Теперь оставалось только ждать.

10.

Степан взобрался на свой наблюдательный пункт, окинул неторопливым взглядом сорок третий дом, Полевую улицу — ничего не изменилось здесь. Хозяйка то и дело пробегала по двору: из флигеля в сарай, из сарая во флигель. Белела рубаха старика в саду. Скоро вышли и те трое — постояли на солнышке, покурили, чему-то посмеялись и вернулись в дом. Потом прошел в калитку человек в гражданском с выправкой военного. Он шел менее опасливо, чем майор. Не оглядывался, не хитрил. Вошел в калитку и даже не притворил ее за собой.

Потом долго никого не было. И Степан решил пойти в центр города, к дому на площади, посмотреть, что там делается.

Город жил своей обычной жизнью. Военные и штатские на улицах, военные и штатские у кинотеатра в ожидании начала сеанса. Последнее было на руку Степану — он даже занял очередь за билетами.

В доме напротив в подъезде все также дежурил немецкий часовой, все также придирчиво проверял документы входящих. Они были в немецкой форме, редко в гражданской. И среди них по-прежнему ни одного румына и ни одного итальянца.

Часа через два Степан решил снова пройти на Полевую, посмотреть, нет ли чего нового в сорок третьем доме. Он пересек площадь, зачем-то оглянулся и увидел в подъезде, рядом с солдатом, желтовато-зеленый мундир. Ого! Это что-то новое. Нельзя уходить. Степан вернулся к кинотеатру.

Пока он переходил площадь — румынский мундир исчез. Вошел в здание или его не пустил часовой? Вдоль улицы шли румынские офицеры — трое, двое, один. Попробуй угадай — есть среди них тот, что хотел войти в серый дом на площади!

Еще около часа Степан наблюдал. То прислонялся, подобно праздному зеваке к колонне, то становился в очередь, то вливался в толпу выходящих с сеанса. Мундира не было. И торчать здесь больше невозможно — могут обратить внимание те же бездельники у кинотеатра, охотящиеся за девочками, могут заметить из окон верхних этажей в сером доме.

Степан уходил. Останавливался, чтобы найти спички и закурить, ронял платок из кармана, чтобы поднять его и оглянуться. Он был уже на порядочном расстоянии, когда увидел «румынский мундир», сходящий со ступеней. «Мундир» уходил в противоположную сторону.

Степан протер глаза. Шеф сигуранцы в Саланештах?! Что может быть общего между румынской жандармерией и немецкой засекреченной частью? Немцы не очень-то доверяли румынам. Степан шел и все время думал об этом, не мог успокоиться. Может быть, померещилось, со спины разве узнаешь?

Допоздна просидел Степан на чердаке. В сумерках прошел знакомый майор в калитку сорок третьего дома. Вышел скоро. Вслед за ним и Степан покинул свой наблюдательный пункт — ночью уже ничего не случится, а от усталости, от неудобного сидения ломило тело, нестерпимо хотелось спать.

Следующий день Степан встречал на чердаке. Рассвело, взошло солнце, вышли во двор хозяева, занялись своими обычными делами. А те трое почему-то все не появлялись. И к ним никто не шел. Степан решил — может, день отдыха у них, надо попытать счастья на площади около кинотеатра.

Здесь его ждал сюрприз. Едва Степан пристроился в хвост очереди за билетами, как увидел румынский мундир, взбегающий по ступеням. Часовой долго читал пропуск, а маленький румын с прямой, тощей спиной, с маленькой головкой в «конфедератке» на длинной шее ждал. Шеф?!

Румын пропал за дверью.

Через полчаса он вышел в сопровождении немецкого майора, того самого, что ходит в дом сорок три на Полевой улице. Сомнений больше не было — это шеф жандармерии Ионеску.

Майор небрежно пожал ему руку, Ионеску почтительно согнул спину. Минуты две он смотрел вслед майору и пошел в обратную сторону.

Степан, чуть поколебавшись, пошел за шефом. Он понимал, как это важно узнать, почему шеф жандармерии вхож в дом на площади. Значит, он сотрудничает в немецкой разведке? Но ничего больше выяснить не удалось: шеф подсел в кабину какого-то грузовика и укатил. Позднее Степан не мог простить себе этой оплошности — идти нужно было за майором.

Степан вернулся на Полевую улицу. Едва он поравнялся с сорок третьим домом — окошко с шумом распахнулось, и в нем показалась хозяйка с тряпкой в руках. Степан на ходу кинул взгляд в комнату, через ее голову, и ничего не увидел — пустые стены.

— Что, соседка, — услышал Степан за спиной певучий женский голос, — уехали квартиранты-то?

— Уехали, уехали! — ответил озабоченный старушечий голос.

Степану стало жутко — неужели прозевал?

Он дошел до конца улицы и вернулся. В доме распахнуты оба окна, занавески сняты. Три кровати с пустыми матрацами. Старуха моет пол.

Степан прошел мимо. Что теперь делать? Как выяснить, куда девались квартиранты? Переехали или ушли в наш тыл?

Степан вернулся — может, старуха, если знает что, проговорится.

— А что, тетенька, — остановился Степан под окном, — не сдаете квартиру? У вас, говорят, жили…

— Жили, жили, — откликнулась хозяйка, шлепая босыми ногами по мокрому полу и плюхая тряпкой — Съехали. Только других пришлют. У нас квартира особая. Сказали — пришлют, жди.

И, так как Степан не уходил, добавила:

— Нет, не сдаю.

Степан стоял.

— Что это у вас за жильцы — все меняют квартиры, — сказал он недовольно.

Хозяйка подняла на Степана внимательные, серые глаза.

— А про это ни тебе, ни мне знать не положено.

11.

Сообщение Степана ошеломило меня.

Что делать? Первой мыслью было сообщить в Центр о пропаже, чтобы не высылали связного. Но потом, чуть успокоившись, рассудила: до прибытия связного полтора суток, надо пойти в Тирасполь и самой постараться разведать, где группа.

— Степан, у вас есть готовые чувяки?

— Да, Марина…

Степан был до того обескуражен случившимся — винил себя во всем, — я стала его утешать.

— В работе разведчика всякое случается, Степан, — не надо убиваться. Вы в состоянии вернуться в Тирасполь?

— Да-да, — поспешно ответил Степан. — Все, что надо, Марина…

— Тогда пошли.

До Тирасполя не один десяток километров по прямой, а мы шли проселками, что еще прибавило немало пути. Но идти напрямик, поздней ночью, было слишком рискованно. Особенно мне, без паспорта и пропуска.

Мы почти бежали. Степан не знал, почему я так спешу, но не спрашивал. Следующей ночью с нашего аэродрома поднимется самолет со связным на борту. Если группа исчезла бесследно, надо сообщить в Центр.

К восьми часам утра мы подошли к Тирасполю. Остановились у ручейка, в стороне от дороги, чуть отдохнуть, напиться, привести себя в порядок. Утро было чистое и тихое. Ручеек мирно журчал в покрытых первой травкой берегах. По-южному синее небо. Если бы не чужие мундиры на дороге, могло показаться, что войны нет.

Степана я оставила у кинотеатра — наблюдать за серым домом. А сама пошла на Полевую улицу.

Знакомый дом в два окна. За стеклами белые занавесочки.

Сердце екнуло — а вдруг Степан не разобрался, вдруг здесь все по-старому? Даже калитка на запоре.

Постучалась — негромко для начала. Но калитка вдруг распахнулась, словно за ней ждали. Я инстинктивно отшатнулась.

Вышла хозяйка — в темном платке на голове, с сумкой в руках.

— Тебе чего?

— Вот, — полезла я в корзину, — чувяки принесла, вы просили.

— А-а-а, — узнала меня хозяйка. — Я-то уж позабыла. Зайди.

Я нарочно испуганно глянула во двор.

— А эти, ваши… Не заругаются? Такой был сердитый дяденька.

— Нету их, нету. Уехали.

У меня сердце упало. Но я нашла в себе силы продолжить игру.

— А они, тетенька, не вернутся?

— Да нет, говорю же, совсем уехали!

Это старуха прокричала из глубины двора.

Она скрылась во флигеле, но тут же вышла.

— Сколько тебе за них?

Я безразлично ответила:

— Как в тот раз.

Не считая, сунула деньги в корзину. Хозяйка прихлопнула калитку, подняла сумку, поставленную на земле, пошла рядом со мной. Что-то она говорила про картошку, про хлеб,жаловалась на тяжелую жизнь. Я почти не слушала. Где группа?

Степана в условленном месте — у кассы кинотеатра — я не нашла. Не было его и в толпе праздных гуляк.

Чтобы не привлекать к себе внимания и чтобы видеть подъезд с немецким часовым напротив, я подошла к театральной тумбе, оклеенной пестрыми афишами. Я сразу же заметила, что с другой стороны остановились двое в серо-зеленых мундирах.

— …такая собачья жизнь, — сказал ломкий юношеский голос на чистейшем русском языке.

Я скосила глаза: рядом никого, кроме тех двоих, не было. Но чтобы немец говорил так чисто по-русски… Я вцепилась в афишу взглядом. Власовцы?

— Уйду я, — продолжал тот же голос. — Вот только на фронт кинут — уйду к своим.

— Эх, ты, теленок. О чем раньше думал? — произнес второй глухим, басовитым голосом. — Вышку дадут! Зря только погибнешь.

— А, может, и не дадут? Штрафной заменят.

— А-а-а. Один черт.

Кто-то положил мне руку на плечо. Я вздрогнула, сердце провалилось.

— Все хорошо, я их нашел… — ласково прошептал Степан.

— Тссс…

Я быстро взяла Степана под руку. Мы прошли до подъезда кинотеатра, повернули обратно и кромкой тротуара обошли рекламную тумбу с той стороны. Двое немецких лейтенантов молча курили сигареты. Один — Сережкин ровесник, другой — на год или два старше. Гнев и жалость переплелись. Легче умереть, чем так… Доведись до меня такое — я бы или жива не была, или ушла к своим. Как бы свои ни отнеслись — они свои…

Мы ушли, удаляясь от центра в сторону, противоположную Полевой улице. Понемногу прихожу в себя. И вдруг, осененная мыслью, останавливаюсь.

— Погодите, Степан. Погодите… Так вы их нашли?

Степан счастливо улыбается:

— Нашел… Совсем просто нашел… Только вы ушли, вижу — майор выходит. Я ту же самую тумбу стал изучать, скосил глаза — майор пересекает площадь. Я стою, он идет, я стою, он идет. Прямо на меня…

Степан тихо смеется.

— Душа, Мариночка, перекочевала в пятки. В груди — ничего, один страх. Идет майор на меня. Идет мимо меня. Тут я перевел дыхание и понял — майор идет на улицу за кинотеатром. Привел… Одного я видел, старшего, — куда-то выходил, вернулся скоро, с большим свертком. Может, новоселье справляют.

Степан сиял от счастья.

— Почему они сменили квартиру? — спросила я сама себя вслух. — Степан, как вы думаете, не спугнули мы их? Или это тактика, конспирация?

— Не-е, — подумав, ответил Степан. — Если бы спугнули, они так просто не ходили.

Уже в сумерках подошли мы к неприметному домику за деревянным забором на узкой окраинной улочке. Здесь поселилась группа.

12.

Только распрощавшись со Степаном, подумала: где же провести ночь? Возвращаться домой не имело смысла — ночи не хватило бы на дорогу туда и обратно. А в десять утра нужно быть на месте встречи. И нужно хоть немного поспать — я просто валилась с ног от усталости. Наконец, придумала. В той же рощице, между железнодорожным полотном и шоссе, можно отлично устроиться.

И правда, кустарниковая рощица укрыла меня — наломала веток, постелила на них платок, накрылась пальто, мгновенно уснула. Проснулась в полночь от холода. Только начало весны, у нас, в Подмосковье, еще, наверно, лежит снег.

Ну что ж, раз нельзя спать, можно посидеть, подумать, привести события и мысли в порядок. Значит так: группа найдена, это отлично. Но место для засады, из которой можно было бы сфотографировать вражеских разведчиков, не подготовлено — это плохо. Связной будет зря терять время, а времени у него в обрез. То есть у нее, связная — девушка.

Так сообщили из Центра: девушка — в белом платке и синем пальто, с дорожной сумкой. В нашей части только две связных — Нина и Аня. Аню я не знала, никогда не видела. Поэтому мне очень хотелось, чтобы это была Нина, лукавая, озорная, грубоватая. И я забыла, что там, «дома», Нина мне не очень нравилась за разбитной нрав, хотя я откровенно завидовала ей. Но сейчас Нина была самым дорогим человеком, хотя бы потому, что идет от наших.

Подготовила фразу, которую связная должна запомнить и передать Прищуренному: «Установлено — шеф саланештской жандармерии посещает дом на площади, продолжать ли наблюдение?» Чем меньше сведений, переданных по рации, тем лучше — меньше возможности у врага засечь разведчика.

Становилось все холоднее, я куталась в платок и легкое пальтецо, прыгала на месте и пробовала ходить, но кустарник был слишком густ.

Мысли от связного перекинулись к дому. К нашей даче под Москвой. Верно, на сирени уже набухли почки. Я совсем отчетливо увидела ступеньки на террасу и на них маму. Мама!.. В той самой старенькой шубке, в какой видела ее в последний раз, только не постаревшую, а молодую, какой она была до войны. Милая моя мама! Твое письмо ждет меня в части — полное тревог, забот и гордости. А может, и не одно письмо — может, два, и три, и четыре. Потому что ждать трудно: когда пишешь, кажется, беседуешь с родным человеком, чувствуешь его около себя.

Может быть, меня ждут не только мамины письма. И Сережкины. Ну, не письма — письмо, маленький треугольник со штампом «Военное» и с обратным адресом: «Полевая почта № …» Обязательно полевая почта, а не госпиталь. Понимаешь, Сережка, мне будет легче, если полевая, или пусть — госпиталь. Только, чтобы было письмо.

Все время, что я в тылу, не позволяю себе думать о близких. Нельзя думать, когда у тебя такая тяжелая жизнь и ответственная работа. А тут вот, в ночной рощице, не могла удержаться — разволновала предстоящая встреча со связной.

Холодная ночь шла на убыль. Блекли звезды, серело небо, на востоке разгоралась заря. Наконец, брызнуло солнце, и земля ожила. Засверкали росинки на траве, защебетали и запорхали птицы. Я даже не предполагала, что их столько здесь. Прогудел над ухом полосатый шмель, прямо в ладонь плюхнулась конопатая божья коровка.

Божья коровка, дам тебе хлеба.
Божья коровка, полети на небо.
Слышится мне свой собственный голос из детства. Я счастливо улыбаюсь. Улыбаюсь. Улыбаюсь… И вздрагиваю. Раскрываю непонимающие глаза — высокое солнце ласково пригревает землю. На часах — девять. Вскакиваю на ноги и соображаю: связная появится лишь через час. То есть, нужно ждать через час, с десяти до двенадцати, несколько дней подряд, если она не придет сегодня, и завтра, и послезавтра.

Охватывает беспокойство — как она, моя связная, приземлилась, как добирается, подходит, ищет. Чем ближе минутная стрелка к десяти, тем тревожнее. Последние минуты приходится держать себя в руках, стиснув зубы. Ох…

За спиной — хруст сухих прошлогодних листьев, шорох раздвигаемых кустов. Я всматриваюсь из укрытия — синее пальто, белый платок, сумка… Нина! — рвется в крике сердце. Но я зажимаю его ладонью и негромко говорю:

— Снимите платок, уже тепло.

— Я поняла, сейчас сниму!

Все!!!

Продираясь сквозь кусты, душу в объятиях Нину. Она хохочет. Мы валимся на землю.

— Сильна-а, Пуговица! — дразнит меня Нина. — Как мы говорили? Мала Пуговица, а нужна. Так?

Я ничуть не обижаюсь, и непонятно — почему там, у своих, я обижалась на эту шутку. На шутки вообще неумно обижаться.

— Слушай, Ольга, давай пока пожрем, а?

Нина вытаскивает из сумки немецкую колбасу, молдаванские хлеб и сало, — это ей в дорогу так дали. У меня заныло в желудке — почти сутки ничего не ела, и вообще со дня приземления в тылу жила впроголодь.

— Нина, ну как там у нас?!

Нина протягивает мне ломоть хлеба с салом. Говорит неожиданно мягко:

— Ешь, ешь, — все расскажу. Отощала ты… И не Пуговица, а Кнопка стала. — Она надкусила свой ломоть, прожевала. — В общем все по-старому. Все приветы шлют. Татьянка с Максимом вернулись — живы-здоровы. Тоже привет шлют.

Нина привирает — никто не знает, с кем на связь она идет. Не знала и сама Нина, у нее лишь место и время явки, пароль. Это, чтобы обезопасить разведчика, на тот случай, если связного задержат. Да и связному тогда легче — не запутается, не выдаст нечаянно. Не знает он, с кем идет на связь.

Нина привирает, а мне хорошо. Потому что, если бы наши знали, они непременно послали бы приветы. Можно считать даже, что приветы посланы.

— Тут как делишки? — спрашивает Нина с полным ртом. — Мне командование дало двое суток.

— Двое суток? — у меня кусок застрял в горле. — Тут неделю идти до линии фронта!

— Идти? — Нина щурит глаза. — Когда это я пешком ходила тут? Подвезут.

— Кто?

— Немцы. На легковой машине. Не знаешь, что ли, им приказ такой — транспортировать с удобствами связную советской разведки, старшину Советской Армии Рябухину. Шик, Кнопочка!

Нина хохочет, наверное, у меня смешная физиономия — я ошеломлена и восхищена. Она настоящая героиня — Нина Рябухина. Я впервые узнала ее фамилию.

— Так как тут? — спрашивает Нина.

Коротко рассказываю о случившемся, огорчаюсь, что не удалось подготовить место для засады, откуда можно сфотографировать.

— Да чего там, — прерывает Нина. — Пошли, поищем.

Мы выбираемся из рощицы на дорогу.

13.

— Вот он, — сказала я Нине, — предпоследний. Но за углом не улица, глухой тупичок.

Нина присела под калиткой завязать неразвязанный шнурок на туфле. Болтала, громко смеялась и заглядывала в щель. На той стороне улицы показались две фигуры — мужчина и женщина.

— Прохожие, — сказала я негромко, и громко: — Что за шнурки у тебя!

— Проклятые!.. Через каждые два шага развязываются…

Нина поднялась, и мы прошли дальше. Мужчина и женщина были уже далеко — мы юркнули в тупичок, густо поросший молодой акацией. Тупичок был глухим, ни одна калитка не выходила в него. Заборы высокие, гладкие.

Нина скомандовала:

— Лезь мне на плечи! — Видя, что я не решаюсь, прикрикнула: — Не интеллигентничай, лезь!

Я вскарабкалась на плечи, край забора оказался на уровне груди. За забором пара яблонь, сбрасывающих нежный цвет, и негустой еще, в молодой зелени, виноградник. Небольшой плетень огораживал эту часть виноградника от другого — того, который нам нужен.

Я спрыгнула на землю. Мы пошептались и приняли решение.

Снова я на Нинкиных плечах, подтягиваюсь и сажусь верхом на забор. Одной рукой держусь, другую протягиваю Нине — она, как альпинист по отвесной скале, лезет, упираясь в гладкую стену. Прыгать с забора в сад опасно — нашумим. Нина подает мне руку, я тем же способом, как Нина поднималась, спускаюсь. На земле крепко ставлю ноги, и Нина спускается мне на плечи.

Пересечь виноградник, перебраться через низкий плетень — дело двух минут. Еще две-три минуты понадобилось, чтобы отыскать удобное место. И вот мы стоим на коленях, прикрытые виноградной лозой, перед нами — клочок двора и часть дома с крылечком Тишина, пустота. Так мы сидим десять минут, и двадцать, и сорок, и час.

И конца не видно нашему сидению. Ноги — не свои. Мы уже и присаживались на корточки, и приседали на пятки, и снова становились на колени. Я пришла в отчаяние от неудачи. Неужели связная уйдет, не выполнив задания? По моей вине.

Приближался вечер, тень от дома закрыла двор.

На исходе второго часа дверь распахнулась, на крыльцо вышли…

— Они! — вцепилась я в Нинино плечо. — Они!

Первым шел пожилой мужчина в гражданском костюме и сапогах военного образца. Он спустился со ступеньки и повернулся лицом к двери, из которой вышли двое молодых. Нина щелкнула несколько раз затвором фотоаппарата. Подождала несколько минут: не повернется ли первый к нам лицом? Но они вдруг быстро проскользнули к калитке.

Мы посидели еще минут десять. Смеркалось. Двинулись в обратный путь прежней дорогой через виноградники и забор, в глухой тупичок.

Я была подавлена неудачей, а Нина смеялась.

— Все очень хорошо, Кнопочка-Пуговица! Двое — как на семейном портрете.

Ночь мы провели в той же рощице. Пожевали хлеба с салом и колбасой, легли в обнимку на постель из ветвей. Уснули мгновенно и почти одновременно проснулись ночью от холода. Дурили, боролись, стараясь разогреться. Потом проговорили до самого утра. Нина рассказывала про все, что произошло за это время в части. В лицах, в голосах — просто артистка! — представляла мне знакомых и незнакомых.

И меня вдруг охватила нестерпимая тоска — захотелось к своим, хоть ненадолго, хоть на пять минут. Освободиться от настороженности, от опасности. От тягостного чувства тревоги. Может быть, усталость и волнение последних дней сказались.

Взошло солнце, и мы отправились снова в город.

День этот ничего существенного не принес. В виноградник проникнуть не удалось: там копошилась женщина, верно, хозяйка дома. Мы несколько раз возвращались на эту улицу — окна дома, калитка закрыты, а кофта женщины все белела в зелени виноградника.

Только в полдень прошел нам навстречу немецкий майор — немолодой, белесо-рыжий, сухой. Нина, будто невзначай, столкнулась с ним, состроила глазки и блеснула озорной улыбкой. Майор сухо извинился, поправил какую-то невидимую морщинку на кителе и зашагал дальше, так и не узнав, что шальная девочка сфотографировала его.

Теперь у меня развязался шнурок на туфле. Я присела посреди тротуара, оглянулась: майор вошел в калитку предпоследнего дома.

— Это, должно быть, он! — воскликнула я. — Их майор!

— Ну и отлично! — беззаботно отозвалась Нина. — Топай живее, Кнопочка, мне пора уходить.

Я проводила Нину за город, на шоссе. Почти всю дорогу Нина болтала и смеялась, перемигивалась со встречными солдатами, строила глазки офицерам и неслышно щелкала затвором фотоаппарата.

— Зачем они тебе? — удивлялась я.

— А, пригодятся! — щурила Нина глаза, полные ненависти. — Там разберутся.

Я откровенно завидовала ее умению, ловкости, с какой она мгновенно перевоплощалась. Мне бы так!

У выхода из города нас нагнал немецкий грузовик с каким-то грузом в кузове. Нина встала на его пути, широко раскрыв руки, сияя улыбками. Машина остановилась. Водитель что-то сказал сидящему рядом ефрейтору. Тот послушно покинул кабину, перебрался в кузов.

— Что я тебе говорила? — шепнула Нина, обнимая меня. — Приказ!

Я крепко-крепко прижалась к ней, поцеловала.

14.

Через день получила приказ из Центра — прекратить наблюдение за группой.

— Почему? — поразился Степан.

Может быть, впервые за время нашей работы он задал вопрос, который не стоило задавать. Уж очень обидно бросить так, на полпути.

Поэтому я ответила столько, сколько можно было:

— Группу передали в другие руки, Степан… Не понимаете? Наша с вами задача — наблюдение, сбор сведений. А группой будут заниматься разведчики с другой задачей — войти, скажем, в систему немецкой разведки. Они выяснят время и место выброски группы, выслеженной нами. Но и этим разведчикам придет приказ — отойти: группой займутся следующие разведчики. У них будет, примерно, такая задача: скажем, идти по следам группы, дать ей возможность перейти линию фронта и там задержать. Или, наоборот, не дать перейти на нашу сторону. Ну, и так далее…

Я увлеклась, только теперь как бы увидела нашу неприметную и большую работу. Сколько разведчиков пошло на службу к немцам ради того, чтобы иметь возможность заглянуть в секретную документацию или выспросить по дружбе у штабиста, когда и в каком месте будет выброшена группа. До поры, до времени, а может, и до конца войны, о том, почему эти люди с немцами, знают единицы. Народ считает их продажными, чурается, а порой оскорбляет. Предатель — ненавистнее самого врага. Эти люди терпят, молчат и делают свое великое дело. А ведь они девчонки и мальчишки — моего возраста, или серьезные люди, отцы семейств, или старики, прожившие кристально чистую жизнь. Но когда надо для Родины — они идут на все.

Примерно неделю спустя я приняла радиограмму, от которой хотелось петь и плясать.

С шумом скатилась по лестнице вниз, влетела в распахнутую дверь, обняла оторопевшего Степана и поцеловала.

— Поздравляю нас, Степан — вас и себя! Читайте.

Степан пробежал глазами сначала по листку, потом прочитал каждое слово в отдельности и опять все снова вместе. На клочке бумаги было расшифровано:

«Группа встречена полностью. Обезврежена. Поздравляю успехом».

Степан сложил на груди свои могучие руки и тихо-тихо произнес:

— Это большая награда, Марина. Спасибо.

— Здорово, да? Знаете, Степан, я всегда думала, что, наверное, очень приятно получить какую-нибудь награду.

Маленький листок радиограммы я прижала обеими руками к груди и дрогнувшим голосом, совсем тихо прошептала:

— Это очень большая награда.

— Вера! — во весь голос позвал Степан жену. — Где ты, Вера? Давай что ни есть на стол — праздник сегодня!

Скоро вошла Вера, неся в руках чугунок с дымящейся картошкой. Милое лицо ее было светлым и грустным.

— Что, — спросила она, — или наших слышно?

Наших еще не было слышно. Но фронт заметно приближался. Заметно по тому, как спешно отступали вражеские соединения за Днестр и укреплялись на том берегу. Как увеличивался поток каких-то странных беженцев, и прибавлялось машин и повозок с ранеными. Как суматошно и растерянно металась огромная семья Василия и светились затаенной радостью глаза Лизы, ожидавшей с советскими войсками мужа.

Несколько дней назад, возвращаясь домой, у порога я наткнулась на чью-то обувь. Кто-то пришел чужой? Еще в сенях я услышала громкий разговор и, открыв дверь, поняла, что речь шла обо мне — увидев меня, все замолчали. Я спокойно, как будто ничего не случилось, поздоровалась. Кроме сидевших за столом Василия и Лизы, на лавке у двери раскрасневшаяся, сердитая, видно, еще не остывшая от шумного разговора, сидела жена старшего брата Нюра. Никто не ответил мне. Лиза спрятала глаза, нагнувшись к сидевшему у нее на коленях сыну. Василий посмотрел на меня зло и тоже отвел взгляд в сторону. Молчание длилось недолго. Нюра вдруг быстро вскочила с лавки, подбоченилась и, наступая, закричала неожиданно визгливым пронзительным голосом:

— Ты что же это делаешь, а? Муж дома сидит, а жена ночами шляется! Паскудница этакая, всю семью нашу опозорила. Не успела приехать, как снюхалась с кем-то, шашни завела… То по целым дням пропадала, а теперь и ночевать не приходишь!.. Где была?.. Говори, с кем шлялась?

Я невольно попятилась к печке. И, поняв сразу что произошло, — меня тут судили, как загулявшую жену, — успокоилась. Этого надо было ожидать — родные Василия не раз давали мне понять, что не простят частые поездки без мужа по соседним городам. «Изменница-жена» все же лучше, чем если бы они подозревали правду. Только бы не сорваться… Надо молчать, как можно дольше молчать. Нюра выпалит весь свой запас и уйдет, если я ей не отвечу. Но стоит ответить — зарядится снова, и тогда не жди хорошего конца.

А Нюра все наступала, громко кричала и размахивала руками:

— Тебя Василий подобрал неизвестно где, обул, одел, в семью свою привез, а как ты ему отплатила?! Выгнать тебя к чертовой матери и делу конец, — заключила она и неожиданно успокоилась. Видимо, тирада бранных слов была предисловием к этому заключению.

Я стояла у печки, крепко сжав руки за спиной, и спокойно смотрела на Василия и Лизу. Василий шарил по карманам, ища спички, изредка посматривал на меня и Нюру и зло усмехался, противно скаля зубы с зажатой в них самокруткой. Лиза прятала глаза, вздрагивая от резких выкриков Нюры, и нервно поглаживала волосы на висках. Мне было жаль ее.

Нюра опять закричала что-то про их честную семью, про меня — «подлую бабу» и еще много оскорбительного и мерзкого. А я, сжав зубы, молчала, стараясь не вникать в смысл грязных бранных слов.

Без стука открылась дверь, и вошел отец Василия. Высокий, сухой, с седыми, давно не стрижеными прядями волос и большим ястребиным носом, он всегда возбуждал во мне неприятное чувство и напоминал какую-то хищную птицу. При виде его Нюра замолчала и отступила в сторону, как бы уступая ему место.

— Пришла? — спросил отец, прищуривая глаза. — Где шлялась-то, спросили?

Василий выругался, зло фыркнул. Он-то знал, что не любовные дела заставили меня не ночевать дома. Но чувство зависти, злобы и ненависти труса к смелому и где-то в глубине души тревожное чувство сознания, что он будет расплачиваться когда-то за свою трусость, заставили его поддержать… нет, не поддержать, а натравить отца и Нюрку на меня.

— Небось офицерика румынского нашла…

Но от моего, полного презрения, взгляда глаза его заметались, он отвернулся, встал, зацепив ногой табуретку, и, бросив ругательство, вышел.

А Нюра и отец долго еще кричали и ругали меня всякими грязными словами.

Лиза догадалась, почему я могла не ночевать дома. Но страх не давал ей заступиться за меня. Что скажет отец, если она, жившая давно без мужа, заступится за гулящую сноху? Будут говорить — сама такая… И она продолжала молчать, низко опустив голову.

Как жестоки могут быть люди! Вот Нюра, она готова меня ударить, а за что? Ей-то ведь я ничего не сделала… За честь семьи стоит? Нет. Просто я не их поля ягода.

Долго, до поздней ночи, «пробирали» меня они. Попрекнули и куском мамалыги и местом в Лизином доме. На все оскорбления я молчала, только сжимала кулаки за спиной. А Василий, совсем, видимо, успокоив свою совесть, подливал масла в огонь — поддакивал Нюрке и отцу. Как низок был он в моих глазах! Я смотрела на его злое, с бегающими глазами лицо и невольно вспоминала, как жал ему на прощанье руку «Прищуренный», и Василий, гордо подняв голову, самодовольно улыбался. «До чего же ты низок, — думала я. — Как же ты сможешь посмотреть в глаза нашим?»

День ото дня приметнее наступление наших войск и отступление немцев. Все эти дни мы со Степаном в дороге. Столько нужно посмотреть, столько запомнить, что к ночи мозги начинало ломить. А тут еще за нами остался дом на площади в Тирасполе. Там тоже чувствовалась суета, правда, более организованная. Я со дня на день, потом — с часу на час ждала, что секретная часть исчезнет.

И это случилось. Однажды утром в подъезде серого дома не оказалось часового, хотя еще поздней ночью он стоял. Я спешно сообщила в Центр. Что делать: искать часть или не следует? Последовал приказ — секретной частью больше не заниматься, перейти на основное задание, то есть сбор сведений о передвижении и скоплении противника.

— Опять кому-то передали? — спросил Степан.

Я утвердительно кивнула.

В этот же день в Григориополе взлетела на воздух переправа, вместе с зенитными точками, вражескими частями.

Мы втроем — Степан, Вера и я — тискали друг друга кулаками на радостях. Потом я полезла на чердак передать в Центр результаты бомбежки.

Позже Василий спросил:

— Твоя работа — Григориополь?

Поразительнее всего не то, что его это не радовало, а то, что не возмущало. Ему было абсолютно все равно, есть переправа, нет ее. Кто на земле останется хозяином — мы ли, наши ли враги. Лишь бы ему, Василию, привольно жилось. Ничего не делать, ни за что не отвечать, сорить денежками, поить дружков. Не знаю, какое предательство хуже — то, что по убеждению, или то, что по равнодушию.

Но страх уже придвигался к нему вплотную. Он начинал думать о предстоящей расплате. Верно, поэтому стал третировать меня на каждом шагу, доводя порой до неистовства.

Вера и Степан, которым я жаловалась, настойчиво звали к себе. Но я знала — осталось несколько дней, и не хотелось ничего менять — нечаянно можно навлечь подозрения и на себя, и на них. Обидно «гореть» в последние дни. Решила терпеть, меньше бывать в Лизином доме.

15.

Все меньше на дорогах румын и итальянцев, все больше становится немцев, они постепенно оседают в ближайших деревнях. Вот уже заняли Степановы Боры — только дом Степана свободен, верно, потому, что стоит на отшибе. Но и в нем могут поселиться. Надо уносить рацию. А куда? Можно сейчас неплохо устроиться в лесу. Надо только приготовить убежище.

Но ничего не успела — ни приготовить, ни сделать. Так молниеносно стали развиваться события.

Прибежала Вера. Я испугалась — Вера никогда не переступала порога Лизиного дома из-за ее семьи. Но еще ничего не случилось. Кроме того, что в доме Веры и Степана расположился какой-то немецкий штаб: хозяев выгнали в сарай, а у крыльца поставили часового.

Плохое еще не случилось, но могло случиться каждую минуту. Вздумай кто из солдат прогуляться на чердак, Вере и Степану не миновать беды. Да и я не могла представить, чтобы мой «Северок» угодил к врагу. За это время привязалась к нему, как к живому.

Степана мы встретили недалеко от дома. Спокойный и дружелюбный, он ничем не выдавал своего беспокойства. Да и Вера держалась молодцом. Милое лицо было строгим, но не испуганным.

— Марина, — сказал Степан. — Немцы дважды лазили на чердак. Боюсь, понадобится им кукуруза…

— Надо вынести немедленно рацию, Степан!

Степан кивнул:

— Я уже придумал. Скажу, племянница пришла, просит кукурузу… Хорошо?

— Очень!.. Только прошу вас, Степан, будьте осторожны.

Степан взял большое ведро и неторопливо, по-хозяйски прошел двор. Часовому на крыльце показал на чердак, показал, как сыплется кукуруза в ведро, показал на сарай, откуда выглядывали мы с Верой. Солдат махнул рукой — лезь!

Все также неторопливо Степан прошел к чердачной лестнице и стал подниматься, громыхая ведром.

Не больше пяти минут находился Степан на чердаке, но нам с Верой показалось — вечность. Мы, затаив дыхание, ждали, когда покажутся его тяжелые сапоги. Мне померещилась засада. Нашли рацию и засели в ожидании, кто придет за ней. Вера потом признавалась, что тоже думала о засаде. Наконец на лестнице показались Степановы сапоги.

Степан так же по-хозяйски прошел двор. Вошел в сарай, поставил на пол ведро и вытер пот со лба.

«Северок» я пристроила на груди под пальто, батарейки сложила в ведро, засыпав сверху кукурузой.

— Провожу вас, Марина, — сказал Степан.

Я отказалась — одной мне проще дойти.

— Приходите завтра, Степан, скажу, что передаст Центр. Может, кончим работу: вблизи фронта мы не работаем.

Километр пути показался длиною в жизнь. Вот прошли два немецких солдата, увлеченных спором, но один проводил меня взглядом. Вот румынский унтер поиграл глазами навстречу. Незнакомая женщина с ребенком почему-то оглянулась. А помимо всего — просто тяжело было нести.

Во двор Лизиного дома я почти вбежала. Счастье, что у нас нет никаких постояльцев, и Лизин двор почти пуст. Поднялась прямо на чердак — пыльный, запущенный. В маленькое оконце едва пробивался свет. Но и его было достаточно, чтобы разглядеть среди хлама и мусора старую плетеную корзину. Делом одной минуты оказалось сунуть туда «Северок» и батарейки, закидать тряпьем.

Лиза, против обыкновения, была дома с младшим сыном. Она не разогнулась, натягивая ребенку на ноги чулочки, только спросила:

— Это ты на чердак лазила?

Я не ответила. Как ей сказать, что рация на чердаке и что о ней не должен знать Василий? Сказать надо.

— Ну вот, Лиза, наши близко. Скоро мужа встречать будешь.

Лиза села рядом с ребенком, опустила на колени тяжелые рабочие руки. Помолчала.

— Нет его в живых, Марина, чувствует мое сердце…

Я обняла Лизу, мне на руку упала теплая Лизина слеза.

— Лиза, ты меня очень выручила вначале — выручи напоследок.

У Лизы испуганно округлились глаза.

— Рация на чердаке…

Глаза Лизы стали почти черными. Она вдруг зашептала горячо:

— Марина, голубушка… Только ненадолго, ладно? Прошу тебя!.. Дети у меня, Марина…

Ночью связалась с Центром и получила приказ — закончить работу, ждать прихода наших. Оставалось надежно спрятать рацию.

Где? Закопать в лесу.

Утром я прихватила корзину с рацией и батарейками, уместилась еще и лопатка, вышла из ворот, но не успела сделать и трех шагов, как село заполнил знакомый шум. Тарахтели повозки, грохотали грузовики, бряцало оружие, выкрики и кудахтанье последних кур — в село входили немцы.

Я кинулась в дом. Едва захлопнула дверь, как во дворе надрывно залаяла собака, потом протяжно взвизгнула и замолкла навсегда.

Лиза слова не могла вымолвить. Руки ее мертво обхватили ребенка. А я металась с корзиной по комнате — куда ее? Вот уже по ступенькам шаги, вот уже кто-то взялся за ручку двери — я сунула корзинку под кровать.

Еще шевелился кружевной подзор, когда вошел немецкий солдат. Не помню, какой он, молодой или старый, худой или толстый. Запомнилась мне деликатная улыбочка самому себе. На нас с Лизой он не обращал внимания. И вообще чувствовал себя, как дома. Он открыл дверцы буфета, сначала нижние, потом верхние, пошарил по полкам. Ничего не нашел. Повел глазами по комнате — тоже ничего стоящего не обнаружил.

И вдруг шагнул к Лизе. У Лизы лицо стало совсем зеленым, а глаза умерли от страха. Она, кажется, перестала дышать, когда немец стал на колени у ее ног и спокойно, мягко, по-родительски стянул с детских ножек шерстяные чулки. Ребенок заплакал, и это был единственный звук за все время, что в дом вошел немец.

Немец улыбался. Ребенок плакал, а он улыбался, засовывая в карман шерстяные детские чулочки. Что я знала до сих пор о ненависти? Ничего, пока не столкнулась лицом к лицу с врагом.

Над кроватью висели две простые полки, завешенные цветастой занавеской. Немец взобрался сапожищами на кровать, аккуратно раздернул шторки и обстоятельно проверил все уголки — ничего. Тогда он слез с постели, пригнулся, чтобы заглянуть под кровать.

Лиза вскинула ребенка на руки и опрометью кинулась за дверь.

— Герр офицер!

Немец не без любопытства посмотрел на меня. Ах, как бы мне сейчас пригодилось Нинино умение — лукавить и ненавидеть. Я могла только ненавидеть. Слепыми от ненависти глазами смотрела сквозь немца и ничего не могла придумать. Потом, будто спала пелена с глаз, я увидела печь, подтопок с кучей тряпья. Есть! Выхватила из подтопка трехлитровый бидон с медом — единственное Лизино богатство.

Немец открыл крышку, ткнул пальцем в янтарную гущу, облизнул палец и деликатно улыбнулся.

— Данке шейн, фройлин!

Он взял бидон и, аккуратно притворив за собой дверь, вышел.

Я опустилась на скамью и горько заплакала. От ненависти. От бессилия.

Теперь уже шум движущихся войск не прекращался ни на минуту. День и ночь, ночь и день двигались по шоссе отступающие немецкие части, измотанные русской зимой, весенними боями, беспутицей. Неожиданно разыгралась метель, дороги развезло, машины прочно застревали в грязи, и солдаты шли пешком, измокшие, грязные, промерзшие, обмотанные ворованным тряпьем.

В нашем селе, почти не видевшем немцев в оккупацию, теперь все время толклись подразделения, располагавшиеся на отдых. Одни уходили, на их место приходили другие — еще более замызганные, еще более злые. Не переводились они и в Лизином доме. Входили, раздевались, чуть не догола, били вшей.

Наверное, в глазах у меня отражались все чувства — ненависть, презрение, радость, торжество. Один, помню, здоровый рыжий солдат вдруг оторвался от своего занятия и двумя пальцами ткнул мне в глаза:

— У-у, большой бандит!

И почему-то ретировался за спины вшивых дружков.

Василия словно подменили. Все куда-то бегал — озабоченный, трезвый, злой. Вдруг явился в немецкой форме — рукава кителя едва прикрывали локти, отчего сразу стал похож на всех этих общипанных фрицев. Лизе он сказал, что поступил возничим в какую-то немецкую часть.

Теперь я по-настоящему боялась Василия. Боялась, что он, уходя с немцами, выдаст меня. Трус-то он трус, но кто может знать, каков запас подлости сидит в нем. А обидно гибнуть накануне прихода наших.

Я бы давно покинула Лизин дом, Степан и Вера звали к себе, но я не могла бросить рацию, спрятанную в подвале с картошкой. И унести ее не могла при такой ситуации.

В один из ближайших дней я застала Василия, торопливо упаковывающего чемодан, — тот самый, с которым он прилетел сюда.

— Уходишь, значит?

Он ненавидящими глазами взглянул на меня.

— Тебе-то что? — и вдруг жалобно добавил: — Не тебе судить.

— Судить тебя народ будет!

Он не успел выругаться — открыл и закрыл рот. Вошло все огромное семейство. Старуха-мать с воем кинулась к сынку на шею — завыла, запричитала. Василий вдруг тоже начал всхлипывать. Сморкнулся в пальцы, вытер их о брюки… О! До чего гадок предатель.

Василий ушел с последней частью, проходившей мимо окон. Выскочил из дому, сопровождаемый материнским воем, вскочил на последнюю повозку — только его и видели. У меня даже сердце заныло: неужели уйдет от возмездия?! Но в глубине души оставалась вера — не уйдет. Нет, не уйдет. Встретимся мы еще. И я оказалась права. Встреча произошла в скором времени.

Весь день я слушала приближающиеся звуки боя, совсем близкие. Знакомые голоса пулеметов и автоматов, натруженный вой мин и тяжелое уханье орудий. Ночью фронт подошел к селу. От шоссе слышался частый треск автоматных очередей, прочерчивали темноту взрывы трассирующих пуль, рвались ракеты.

К утру бой затих. Жители, осторожно выбравшиеся из закупоренных домов на улицу, увидели за селом серо-зеленые немецкие мундиры. Я металась в тревоге: неужели наши отступили? А может быть, наступление на этом участке фронта остановилось и надолго? К вечеру пришло решение перейти линию фронта.

Решение не совсем разумное. Я это отлично понимала. Но страх остаться надолго во вражеском тылу без дела был сильнее разума.

Едва стемнело, я полезла в погреб с картошкой за рацией и не нашла своего «Северка» на том месте, где спрятала. Еще раз разрыла картошку. Еще и еще. Вправо и влево. Потом уже рылась, где попало, хотя было очевидным — рации нет, кто-то унес ее. Кто? Конечно, Василий, больше некому. Хоть напоследок напакостил. И как он узнал? Неужели Лиза сказала? И куда он дел рацию?

Чуть позже пришла способность рассуждать, я поняла — Василий куда-нибудь спрятал «Северок». С собой он, конечно, не мог его взять. И немцам его не отдал, иначе меня арестовали бы. Просто перепрятал, чтобы хоть как-то напакостить на прощание. До полночи я обыскивала дом, огород, чердак. Расспрашивала родителей Василия и даже ближайших соседей — не видел ли кто Василия с большой корзиной. Нет, никто не видел. Лиза помогала искать, она клялась, что словом ему не обмолвилась, что он, наверное, сам подглядел, куда я прятала.

Остаток ночи не смыкала глаз. Где искать?

Утром пришла старенькая-старенькая прабабушка Лизиного мужа. Она еле двигалась на дрожащих слабых ногах. Я молча смотрела на нее. Прабабушка за то время, что я жила у Лизы, ни разу не приходила к нам. Дом ее стоял на том конце села — легко ли старухе пройти два километра!

Прабабушка, поддерживаемая Лизой, добралась до стула, села, устало отдышавшись, сказала:

— Вася… Перед самым отъездом ходил в моем винограднике с лопатой и корзиной. Копал ли, нет — не знаю… Врать не буду, а ходил.

Я так и вскинулась:

— Бабушка, а где он ходил, вы помните? Можете показать?

Прабабушка встала на дрожащие ноги.

— А пойдем, внученька!

Не буду рассказывать, как мы шли, — долго, трудно. У меня сердце лопалось от нетерпения. Наконец дошли.

Сантиметр за сантиметром обошла я тот участок, на котором прабабушка видела Василия, и еще три участка вокруг. Никакого следа — ни бугорка, ни рассыпанной земли. Не удивительно — он прошел отличную школу у Прищуренного. Мог ли подполковник предполагать, как использует знания ученик?

«Ну, нет! — грозила я кулаком невидимому Василию. — Так тебе это не пройдет! Нет, не пройдет».

Я решила ночью перейти линию фронта — просить у наших помощи в поисках пропавшего «Северка». Теперь мне и вовсе нечего было делать в немецком тылу.

Ночью я неслышно поднялась с постели, прислушалась — тихо в доме, тихо на улице. Где-то очень далеко ухали орудия. Я заторопилась — накинула пальто на плечи, сунула босые ноги в туфли на каблуках. Те, бескаблучные, превратились в опорки. И на цыпочках вышла из дому.

Прижимаясь к плетням и заборам, прячась за выступами домов, останавливаясь от малейшего шороха, вслушиваясь в ночь до ломоты в ушах, прошла большую половину села. Теперь взять вправо, говорят, на краю села немецкие пулеметы.

Чьими-то огородами выбралась на зады села. Прямо передо мной расстилалось кукурузное поле — где вспаханное, а где с торчащим от прошлого года бодыльем. Придется ползти, а расстояние не меньше двух километров.

И я ползу. Ползу и ползу. Чувствую саднящую боль в коленях и ладонях, облепленных плохо просохшей землей. За полем — овражек. За овражком — виноградники. В виноградниках наши… А полю нет ни конца, ни края. Внезапно, чуть левее себя, слышу бряцанье металла и лающую немецкую речь. Забираю правее. Еще правее. Земля из-под рук ползет вниз. Овражек.

Поднимаюсь и падаю, нога попала в какую-то яму. Вытаскиваю ногу, ощупываю — целая, а туфли нет. Лезу в яму рукой, вытаскиваю туфлю — без каблука. Просто выть хочется с отчаяния — сколько так пройдешь.

Хромая, сползаю на дно овражка. Здесь должен быть ручей — нестерпимо хочется пить, хочется смыть с рук и лица налипшую глину. Я вслушиваюсь в тишину ночи и улавливаю тихое журчание по правую руку, за кустами.

Раздвигаю кусты — прямо передо мной блестит вся в звездном серебре черная вода. Медленно склоняюсь, опускаю руки, и встревоженные звезды выскальзывают из пальцев. Глина отмывается трудно, но все-таки отмывается. Вымыть лицо или напиться? Пить — язык от жажды стал шершавым.

Я зачерпнула в горсть звездную россыпь, потянулась губами к ледяной влаге — и звездное небо опрокинуло меня, больно придавило к земле. Еще секунда — руки накрепко связаны за спиной, во рту кляп.

Единственное, что успела подумать, — конец.

Я не рвалась, не сопротивлялась, не пыталась уйти. И не потому, что все равно бессмысленно, что меня раздавят, как букашку, при малейшей попытке сопротивляться. Нет, не потому.

Меня охватило тупое равнодушие, какого я не знала еще в своей невеликой жизни. Шла — потому что в спину упиралось дуло автомата. Когда оно переставало упираться, останавливалась. Я бы могла так стоять до бесконечности — мне было все равно. Даже то, что мне пришел конец.

НА МОЕЙ ПИЛОТКЕ ЗВЕЗДОЧКА

1.

Солдат, взяв под козырек, обстоятельно докладывал: как, в каком месте и в какое время задержал меня.

— Видали, товарищ майор, птичка, — перепорхнуть захотела? — Майор — маленький, толстенький, добродушный, похожий на большой мячик, — переводил серые круглые глазки с меня на солдата, с солдата на меня.

— Вы чего смеетесь? — сердито спросил майор.

Я действительно смеялась — от радости. Хотя здорово устала и неловко было стоять в туфлях без одного каблука, со связанными руками.

— Может, она тронутая, товарищ майор? — предположил солдат. — Кляп вытолкнула… Я ее матом, а она — смеется.

Это правда. Какое-то время я шла равнодушная ко всему на свете. Но шли мы далеко. Из-за моей хромоты медленно. От кляпа заныли челюсти. Я стала сердиться. Потрогала языком, кляп не крепкий — взяла и выплюнула. Солдат заметил…

Я рассмеялась.

— Ты же свой! — повернула я голову к солдату. — У тебя на шапке есть звездочка?

Я, оглянувшись, в темноте разглядела — свои. Даже звездочку на шапке разглядела. А может, и придумала. Что разглядишь в кромешной тьме?

Майор сказал солдату:

— Развяжите ей руки.

Развязывал он куда медленнее, чем связывал. Наконец, распутал веревку, я с наслаждением сжала и разжала затекшие руки. С неменьшим наслаждением села, когда майор кивнул на лавку рядом с его столом. Мне сейчас все доставляло наслаждение. Эта необжитая землянка с яркой керосиновой лампой, земляные нары с лежавшими на них не то солдатами, не то офицерами. И боец, схвативший меня в овражке. И этот кругленький майор.

— С кем я говорю?

Майор свел реденькие светлые брови.

— В вашем положении не задают вопросы, а отвечают. Ваша фамилия?

— Простите, товарищ майор, я не могу отвечать, пока не узнаю, с кем говорю.

Добродушный майор, наверное, очень устал, он крикнул:

— Кто вам, наконец, нужен?!

К счастью, в землянку вошел незнакомый подполковник. Он усмехнулся, глядя на взъяренного майора, ласково сказал:

— С задания? — и не дождавшись ответа, посочувствовал: — Трудненько добирались. Вид у вас…

Мне стало жалко себя, даже захотелось всплакнуть. Вот почему я сухо сказала:

— Прошу доставить меня в отдел контрразведки дивизии.

— Так и сделаем, — мягко согласился подполковник. — Только утром. Сейчас умоетесь, поедите, выспитесь. Утром доставим…

Утром я прошла под конвоем двух автоматчиков через село, в котором не сразу узнала Саланешты, занятые нашими. Неудивительно, что я не узнала их: хромающую, в грязном пальто и грязном платье — как ни чистилась, отчиститься не удалось, — вели меня мимо нашил подразделений. Солдаты улюлюкали вслед, выкрикивали обидные слова. Но больше всего я расстроилась, когда проходила мимо разведчиков — в желто-зеленых пятнистых маскировочных накидках. Они ничего не кричали — для них предатель — не диковина: всего насмотрелись в рейдах по вражеским тылам. Они только смотрели вслед. Они так смотрели, что хотелось закричать: «Я тоже разведчица!»

Штаб дивизии расположился в доме, который занимала румынская жандармерия и который до войны был просто школой.

Командир дивизии был занят, солдатам-автоматчикам приказали подождать. Из-за двери комдива доносились голоса — мужской, женский. Громкий смех. Во мне разгоралась обида — некогда комдиву, барышню какую-то развлекает. И я представила себе эту барышню — расфуфыренную, раскрашенную.

Неожиданно дверь распахнулась, вышла молодая женщина. Рослая, красиво причесанная, подтянутая. На погонах старшинские нашивки. Но больше всего меня поразили ее руки — крупные, белые. На ногтях маникюр, отливающий перламутром. С самой войны не видела маникюра.

— Войдите! — приветливо сказала она и придержала рукой дверь, пропуская меня вперед.

Я шла, хромая — проклятый каблук! Оторвать второй почему-то не приходило в голову. Я шла и все смотрела, как завороженная, на блестящий маникюр красивой старшины. Немыслимая вещь!

С комдивом разговор был короток. Он выслушал то немногое, что я могла сказать, и приказал старшине проводить меня к начальнику контрразведки.

— Дай ей во что-нибудь переодеться! — крикнул комдив вслед.

Автоматчиков,доставивших меня в штаб дивизии, не было за дверью, и я облегченно вздохнула. Клава — так звали старшину — провела меня в свою каморку, дала военную юбку, гражданский свитер, легкие сапожки — не то военные, не то гражданские. Помогла дочистить пальто.

— Я верну вам, — с благодарностью сказала я Клаве. — У меня все есть. Как только доберусь до своих — верну.

Клава беззаботно махнула рукой. Она мне все больше теперь нравилась. И я даже отважилась спросить:

— Неужели вы здесь, на фронте, сделали маникюр?

Клава рассмеялась, протянула мне руки.

— А, правда, красиво? Сама не насмотрюсь. — Добавила: — В Москве. Только из командировки.

Я забыла про маникюр. Так и подалась к ней.

— В Москве?! — Она мне казалась просто волшебницей. — Вы были в Москве?! Какая она — Москва? То есть, теперь какая стала?

— Как была, — ответила Клава. — Такая, как была. Людная, светлая. Почти все вернулись из эвакуации… А вы что, москвичка?

— Да, — сказала я, расцветая от счастья. — Понимаете, я — москвичка.

Клава понимающе кивнула. Она крепко пожала руку мне перед дверью начальника контрразведки. Уходя, помахала рукой.

У начальника контрразведки я тоже недолго задержалась. Выслушав меня, он сказал: во-первых, я напрасно ушла из села, село занято за время моих злоключений нашими; во-вторых, пошлет со мной лейтенанта Васильева и двух солдат на поиски «Северка».

— Прихватите румынские штыки. Они острые и длинные — можно глубоко прощупать землю. Машину дам до села. Устраивает?

— Устраивает!

Румынские штыки действительно легко входили в землю на глубину до тридцати сантиметров. Достаточно, чтобы обнаружить наспех зарытую корзину. Работали вчетвером — до седьмого пота. Шаг за шагом прощупывали землю в том винограднике, по которому, как говорила прабабушка, ходил Василий, и в трех, которые прилегали по соседству.

Уже садилось солнце. Сине-розовые сумерки надвигались на село, а поиски не дали результатов. Присели покурить, отдохнуть, решить, что делать дальше. Поспорили — лейтенант и двое молодых солдат. Кто за то, чтобы сегодня еще искать, кто предлагал завтра продолжить поиски, со свежими силами.

Щуплый, белобрысенький солдатик достал из кармана черный шелковый кисет с красной вышивкой «Коля».

— Ничего уже сегодня не найдем, все искололи!

Он решительно воткнул лезвие в землю, и — штык не ушел в почву. Звякнул от напряжения, прогнулся дугой.

Мы все вскочили и, ни слова не говоря, принялись копать. Уже через минуту показалась плетеная ручка. Солдаты уцепились за нее и вытянули корзину. Я лихорадочно выкидывала из нее тряпки.

— Есть!

В руках у меня блестел полированной коробкой милый «Северок». Целый и невредимый.

— Такая я удачливая, ребята! — сказала я, прижимая «Северок» к груди. — Мне всегда здорово везет!

Двое солдат и лейтенант, одинаково молодые, смущенно улыбались.

Может быть, я им казалась хвастуньей? Но откуда им знать про меня, если мы только сегодня познакомились и, быть может, никогда не увидимся. А мне действительно везет.

2.

Нет, вы что хотите говорите, — а мне везет. Едва машина остановилась у какого-то домика, на крыльцо вышли два офицера. Один из них был…

— Товарищ подполковник! — кинулась я обнимать Прищуренного. — Товарищ подполковник!.. Товарищ подполковник…

А больше ничего не могу сказать. Подполковник Киселев тоже разволновался. Приподнял за локти, поцеловал в обе щеки.

— Олечка! Милая ты моя… Жива-здорова? — в прищуренных глазах его синие смешинки, отцовская нежность. — Ну, значит, все в порядке.

А я все твердила:

— Товарищ подполковник… Товарищ подполковник…

Какие слова замечательные — товарищ подполковник, — можно вслух сколько угодно произносить. Прищуренный ласково улыбался. Кто был на фронте, понимает, как велика солдатская дружба, как велико чувство привязанности к людям, с которыми свели тебя дороги войны. Не знаю, обрадовалась бы я тогда маме так, как ему. Хотя мама для меня — самый дорогой человек.

— Садись, Олечка! — Прищуренный ласково подтолкнул меня к своей машине. — Садись, отвезу тебя к друзьям.

— Товарищ подполковник… Ой, как хорошо быть дома, товарищ подполковник!

Из-под тяжелых век понимающие глаза.

— Где же ты была, Олечка! — улыбается Прищуренный. — Мы тут с ног сбились в поисках, — не случилось ли чего?.. Степан с Верой помогали — расстроились бедняги. На Лизу напустились оба. Та перепуганная: «Вечером, — говорит, — спать легла, а утром постель пустая». Куда тебя занесло?

Я смеюсь — теперь все действительно выглядит смешным — и рассказываю, как меня «пленил» советский солдат.

Прищуренный спрашивает:

— Куда Василий девался?

А вот это совсем не смешно. Я рассказываю о Василии, и волна гнева захлестывает меня. Неужели этот подлец уйдет от расплаты?

Прищуренный не отвечает сразу, кажется, что-то вспоминает или соображает. Но потом говорит сквозь зубы:

— Кажется, не уйдет.

Он долго смотрит на мелькавшие за дорогой сумеречные поля, виноградники. Молчит.

— А у меня для тебя сюрприз, — говорит он вдруг загадочно. — Угадай, какой?

Взбудораженные мысли рисуют нечто невообразимое. Может, мамочка приехала… Может, сестру Танюшу перевели в нашу часть… Может, папа служит где-то рядом… Самое затаенное держу про себя — боюсь подумать. Но вслух говорю:

— Сережка…

Белые брови Прищуренного вскидываются на лоб.

— Откуда ты знаешь, Олечка?

— Я не знаю. Я…

— Понятно! — серьезно кивает Прищуренный. — Сердце подсказало.

Сумерки уже настолько густые, что мне трудно разглядеть лицо Прищуренного — не смеется ли? Но по голосу угадываю — не смеется.

— Приехал он на второй день, как вы улетели… Встретился он где-то в пути с нашим врачом, случайно узнал о тебе. Самовольную отлучку человек совершил — не застал. Письмо оставил…

Мы молчим какое-то время. Прищуренный не мешает мне думать. Собственно, я не думаю, два чувства — счастье и горе — борются во мне. Счастье, что Сережка жив и здоров — был, во всяком случае, месяц назад. И горе, что могли встретиться и не встретились. Два дня отдалили нашу встречу на неизвестное время. Двумя днями раньше был бы он, или на два дня позже начали бы вылет — и мы бы встретились.

Но чувство счастья взяло верх: все-таки Сережа нашелся. Он искал меня, значит, помнит, любит. Значит, ничего не изменилось.

Что-то он написал в своем письме?

Уже в темноте подъехали мы к небольшому домику в два окошка, затянутых маскировочными шторами.

Подполковник крепко застучал в стекло, крикнул:

— А ну, подружки-дружки, встречайте найденыша!

Таня перелетела через ступеньки крыльца, задушила меня в объятиях. Обняла и замерла.

— Давай… поцелуемся…

Голос меня не слушался. Расцеловались. Расплакались. Рассмеялись. Вошли в освещенную комнату, снова обнялись.

— Вот мы и опять… вместе… — наконец заговорила я. — Где Максим?

Таня опомнилась, захлопотала.

— Помыться тебе надо!.. Вещи твои здесь… Скоро они вернутся… Вот мыло и полотенце…

Таня прижалась ко мне смуглым влажным от слез лицом.

— Олечка…

3.

Вот они — письма. Немного школьный, разбросанный мамин почерк; знакомый и незнакомый, отвердевший что ли, почерк Сережки. Я перебираю треугольнички, сворачиваю и разворачиваю их, так мне легче представить каждого. Прочитываю поочередно адреса. Заглядываю то в конец, то в начало писем. Стану читать одно, потом переметнусь к другому. Я не знаю, какому отдать предпочтение, и потому сама себя путаю.

В конце концов, замираю над Сережкиным письмом. Оправдываюсь тем, что мама — дома, а Сережка — на войне.

«Здравствуй, моя Вредненькая! Надеюсь, ты осталась — вредной, ты ведь захочешь назло фашистам вернуться с задания? Я очень верю в это, иначе не знаю, как бы смог жить дальше, узнав, где ты, родная моя, шальная девчонка. Трудно мне сейчас…

Представляешь — еду в часть из госпиталя (немного пообожгло, тушил склад с боеприпасами, дома не знают, и ты не пиши им), еду я, значит, всякими попутными средствами, вплоть до собственных нижних конечностей. Где-то, где, теперь и не вспомню, присоединяется ко мне военврач — не молодой и не старый дядя. Симпатичный на вид.

Ну, вдвоем всегда лучше, чем одному… Едем мы с ним, идем, голосуем на дорогах, постепенно разговариваемся: кто откуда и кто куда. Понравились друг другу — знаешь, как на фронте бывает? — и давай один перед другим открываться. Он свое, я свое. «Есть, — говорю, — у меня девчонка, ростом с ноготок. Маленькая, — говорю, — а страшно вредная. Ждать обещала. Но дождется ли? Совсем ребенком была, когда расставались. Такая одна не останется. С виду, может, и не очень приметная, а брызжет из нее свет — праздничным фейерверком».

Доктор спрашивает: «А что, у вашей девушки слово не твердое?»

Я так рассердился: «Как это, не твердое?! Да она, — говорю, — такая вредная характером, что назло всем дождется!»

Доктор спрашивает: «Так чего вы сами себя изводите?»

«Тоскую очень. В госпитале почти месяц лежал с завязанными глазами — не знал, буду видеть или нет, — так до галлюцинации доходил: видел ее наяву, смех слушал. Даже разговаривал. Больше года не переписываемся, так сложились дела: то не мог писать из части, то не хотел писать из госпиталя. Только перед выпиской отправил несколько строк. Может, и нет ее дома. Не сможет она сидеть дома в такое время».

Тут доктор ударился в лирико-философские рассуждения: о величии вашего, женского, пола. О духовной силе, спрятанной в хрупкую оболочку. Рассказал, какие у них в части смелые и милые девчата, как он восхищается ими и жалеет их. Трудно девушкам, а держатся.

«Вот, — говорит, — одна перед самым моим отъездом вернулась из тыла с простреленной ногой. К счастью, легко отделалась. Такая крохотуля, как ваша, с ноготок. Косточки воробьиные. И все приставала: «Милый доктор, мне лежать некогда — на задание идти. Вы меня получше лечите». Глаза огромные, серые, — такие чистые, вся душа в них светится. Я ей говорю: «Сержант Казакова…»

Понимаешь, Вредненькая, в этот раз я так и не узнал, что сказал тебе доктор. Я чуть душу из него не вытряс. Ухватился за борта шинели, трясу и приговариваю: «Казакова?.. Вы сказали — Казакова? Серые глаза? Душа в них светится?»

А доктор спокойненько говорит: «Если вы из меня, Сережа, сделаете кровавый бифштекс, так никогда не узнаете — та ли Казакова! Казаковых на белом свете… Ольга, что ли?»

«Ольга! — кричу. — Михайловна! Казакова!»

Прочел бы, Оленька, про такое в книге — не поверил. Я сам себе не верил. Понимаешь? Я загнал славного доктора — так торопился к тебе. Рассчитал — явлюсь на сутки позже в свою часть, пусть потом хоть штрафбат. Мне обязательно нужно было увидеть тебя, узнать — любишь ли?

Подполковник Киселев сказал: «Она вернется, Сережа».

Я изумился: «Откуда вам известно мое имя?!»

«Фотокарточка ваша у меня вместе с Олиными документами».

Значит, все по-прежнему. Вредненькая! Напиши сейчас же, как вернешься, солдат мой смешной.

Подошла машина. Еду. Целую. Твой Сергей».

Сережка, Сережка… Как тебя не хватало там!

Я откладываю в сторону Сережкино письмо. Берусь за мамино.

«Милая доченька моя! От тебя все нет и нет писем — я догадываюсь, где ты. Но от этого мне только трудней. Так я тоскую по тебе, родная, так бы прижала к сердцу. Как маленькую.

Я почему-то все время вижу тебя маленькой — глазастой, курносой, с золотыми кудряшками. И во сне ты мне такая снишься. А вот возмужавшей, в шинели, какой видела тебя в последний раз, в разведшколе, не представляю. Наверное, потому, что для матери взрослые сыновья и дочери — всегда маленькие дети.

Ни в чем не упрекаю тебя, моя девочка. Ты помнишь, я не отговаривала, наоборот, сказала, что на твоем месте поступила бы так же. Но я мать. А материнскую тоску ничем не уговорить. Сердце болит и болит. Тревожится, отчаивается, надеется. Я очень надеюсь, что ты вернешься. Выполнишь честно свой долг — и вернешься. Только так я себе мыслю нашу встречу, моя родная. Мы уже говорили об этом при расставании.

Дома все хорошо, не волнуйся за нас. Была проездом Танюша, ехала в Сибирь за своими девочками. После блокады ее узнать трудно, но по-прежнему озорная и веселая. Платончик гордится своими сестрами — все трое немцев бьют! Приедешь — не узнаешь своего братика. Вымахал, но худенький, уж очень подвижной.

Папа жив и здоров. Прислал недавно письмо — удивляется, что ты не пишешь. Я ему не говорила, где ты. На войне и без того трудно.

Целую тебя, моя милая, обнимаю. Крепко надеюсь, что письмо ты, в конце концов, прочтешь. И как только прочтешь, немедленно напишешь.

Еще раз целуем. Мама».
Я долго сижу, придавленная счастьем. Счастье, оказывается, тоже трудная штука. Оглушает.

Потом возвращаюсь к письмам — читаю и перечитываю, перечитываю и читаю. Мысленно пишу ответы — пока только мысленно. Надо сначала освоиться со счастьем. Привыкнуть к нему. Потом я напишу — завтра или послезавтра. Длинные-предлинные письма маме, Сережке, сестричкам и братику. И папе. Папе я не напишу про вражеский тыл — на войне и без того трудно. Это я знаю. Нередко здесь человеческая жизнь зависит от настроения.

4.

Вот уже который вечер мы собираемся за столом, рассказываем, слушаем. Больше мне приходится рассказывать. Таня с Максимом вернулись много раньше. Маринка и Клава еще не были на задании. В части больших изменений не произошло. Все новости выложили в один день.

Я вспоминаю полузабытые подробности. Мне даже нравится их вспоминать, потому что у Маринки глаза становятся завистливыми, а у Клавы — испуганными. Маринка по-прежнему завидует находчивости других и не верит в свою, а Клава всего боится.

И вообще мне хорошо. До того хорошо, что я немножечко — самую малость — чувствую себя героиней. Может быть, из-за того, что Таня смотрит на меня восхищенными глазами, точно она совершила меньше. А в глазах Максима мне чудится плохо скрытое обожание. Да я и другого слова не подберу взгляду Максима.

И вообще Максим… Он берет продукты сухим пайком, бегает по селу в поисках масла, яиц, кур, готовит нам обеды. Он подсовывает мне лучшие куски, а когда я возмущаюсь, тихо говорит:

— Ешь, Оленька: ты сильно похудела. Твоя мама пишет…

Вот так! Максим успел списаться с моей мамой. Консультируется с ней. Мне и смешно, и чуточку лестно, хотя Максим останется для меня только другом. Он и сам это, кажется, понимает.

Максим не может простить Тане, что она, встретившись со мной в Григориополе, прошла мимо.

Таня и без того казнится:

— Если бы я знала, что Олечка осталась одна, я бы подошла. Несмотря ни на что!

— Нужно было хоть несколькими словами переброситься, — возражает Максим. — Спросить, не нужна ли помощь. Так по-товарищески полагается…

Прищуренный сидит тут же, но не вмешивается в наш спор. Он и сам нарушает правила общения разведчиков тем, что собрал нас за один стол. Существует на свете закон товарищества. Как и в каких случаях пользоваться им — разведчику может подсказать только интуиция.

Максим, нападавший на Таню, защищает ее:

— Она всю ночь проплакала после встречи с Олечкой.

Я вспоминаю, что тоже расстроилась. Но в то же время у меня потеплело на душе от того, что где-то рядом работают невидимые друзья.

— А Нине я обрадовалась, как лучшему другу. Она и вправду хорошая девушка…

Все почему-то примолкли, отвели глаза. Вот уже который раз — стоит мне заговорить о Нине, все отводят глаза. Я считала, Нина — на задании, все хотела спросить, когда она вернется.

Сейчас спросила в упор:

— Говорите, что с Ниной?

И по тому, как тревожно забилось сердце, поняла — случилось несчастье. Поняла раньше, чем Прищуренный разжал крепко стиснутые зубы.

— Нина погибла.

Я обвела всех тревожным взглядом.

Вдруг Клава всхлипнула:

— Сволочи… Гады… Сволочи… Всех в порошок…

Я вспомнила: Клава же подружилась с отчаянной связной Ниной.

— Как это было? — чуть слышно спросила я.

— Смалодушничал кто-то из наших…

— Почему не скажете — кто? — вскинулась Таня.

— …и под давлением вызвал ее на связь, — закончил Прищуренный. — А кто — придет время, узнаете.

Я гладила пальцем звездочку на пилотке. Красную звездочку на моей пилотке. Девушки носили береты. И у меня был берет, но я выпросила себе пилотку — на пилотке отчетливее выделяется красная пятиконечная звездочка. Я не расставалась с пилоткой даже сейчас, за столом, пилотка со звездочкой лежала на моих коленях. Надо побывать во вражеском тылу, в логове врага, где за красную звездочку пытают и расстреливают, чтобы научиться дорожить ею.

Я гладила пальцем звездочку на пилотке, чтобы скорбь превратилась в холодную ненависть. Надо ненавидеть врага — холодно и расчетливо, — только так можно победить его.

Таня опередила мой вопрос:

— Товарищ подполковник, скоро на задание? Мы прямо, как на курорте здесь.

— Скоро, — ответил без улыбки Прищуренный. — Скоро, мои дорогие девочки.

Мы вскинули на него глаза — разведчику полагается два месяца отдыха, и командование стойко выдерживает этот срок.

Прищуренный пояснил:

— В некоем квадрате, по нашим предположениям, находится немецкая разведывательная часть, Олечка, которую ты выследила в Тирасполе и которую мы было потеряли. Вероятно, отправитесь втроем — с Таней и Максимом.

Мы трое переглянулись.

Маринка обиженно произнесла:

— А я опять останусь?

— А я? — почти беззвучно прошептала Клава.

Прищуренный невесело улыбался.

— Всем на этот раз найдется дело… И чего вы носы повесили? Ну-ка, песню!

Я глянула в синий прищур повеселевших глаз подполковника и неохотно начала — первую, что подвернулась на память, песню:

Дан приказ — ему на запад,
Ей — в другую сторону.
Все подхватили:

Уходили комсомольцы
Защищать свою страну.
Слово за словом, строка за строкой — и мы втянулись в песню, в ее грустный и бодрый ритм. Я напевала: «…если смерти — то мгновенной, если раны — небольшой…» А в глазах стоял Сережка, каким я его видела в последний раз — бегущим через рельсы. Мальчишески тонкого, сверкающего белой рубахой, надутой парусом, белыми тапочками. Какой он теперь — мне не удалось увидеть.

Я с завистью смотрю на Прищуренного. Он видел Сережку, разговаривал с ним. Может быть, на прощанье жал Сережке руку?

— Товарищ подполковник, — шепчу я, — вы жали Сережке руку?

— Да, — прошептал в ответ Прищуренный. — Я проводил его до машины.

Песня без нас сбилась, скомкалась.

— А какой он теперь?

— Как на карточке твоей. Только чуть постарше… Хороший парень он, Олечка.

— Очень хороший, товарищ подполковник! Вы еще не совсем знаете, какой он хороший!

— И ты про него не все знаешь! — дразнит Прищуренный. — Знаешь, что он — старший лейтенант?

— Сережка?

— Сережка!

Все слышали наш разговор. Но я и не таюсь — пусть знают о Сережке.

Танины глаза сияют от моего счастья. А Максим темнеет лицом, отворачивается.

5.

— Товарищ сержант, вас вызывают в штаб на одиннадцать ноль-ноль!

Посыльный вытянулся передо мной, словно я генерал.

— Чего вы тянетесь, — недовольно пробормотала я. — И больше ничего не передали?

Значит, что-то случилось. Тогда почему не пришел Прищуренный? Разведчика зовут в штаб в чрезвычайном случае.

До штаба — на окраине села — почти бежала. Но у входа остановилась — на крыльце стоял часовой. Не для необходимости, а по привычке все запоминать, припомнила — здесь прежде не было часового.

Я сказала — меня вызывают, не знает ли он, куда пройти. Часовой молча выслушал, молча пожал плечами — ничего, мол, не знаю.

Я разозлилась:

— Чего тогда здесь стоишь?

Солдат равнодушно сказал:

— Шпиона, что ли, привели.

Я побежала по коридору и постучалась в первую дверь. Никто не ответил. Снова постучала — сильнее. Дверь приоткрылась.

— Тебе чего? — спросил солдат с автоматом на груди.

— Меня вызыв…

Я осеклась. В двух шагах от двери, на стуле, сидел Василий. Наши взгляды встретились на один миг, и Василий отвернулся. Опустил голову.

Страх — это все, что я увидела в его взгляде. Животный страх, страх загнанной собаки. Да и вид у него был нашкодившей собаки — ободранный, грязный, ссутуленный.

Гнев ударил в голову. Все вспомнилось за один миг. Хотелось задушить его своими руками. Задушить за подлость, чтобы не оскверняла такая мразь землю.

— Пройдите, товарищ сержант! — негромко, но настойчиво сказал солдат. — Не полагается.

Если бы он знал, этот солдат, кого сторожит, забыл бы про магическое солдатское слово — полагается, не полагается.

Я прошла через комнату в соседнюю дверь. Увидела за столом Прищуренного и только почувствовала, как глубоко врезались ногти в ладони. Едва расправились пальцы.

— Ну вот, Маленькая, — сказал незнакомый голос, — узнали, небось, напарника?

За столом у окна сидел пожилой полковник. Перед ним лежали какие-то бумаги.

— Еще бы не узнать, товарищ полковник! Задушить хотела…

— Ишь вы какая! Сердитая… А вот он тут плакался, чуть чернильницы через верх не пролились. Ошибся, говорит.

— Ошибся?! Это он-то ошибся?!

Я оглянулась — руки Василия, вылезающие из короткого немецкого кителя, мелко дрожали.

— Он что, товарищ полковник, перебежал от немцев?

— Где там, — махнул рукой полковник. — В плен попал.

Полковник задал несколько вопросов, видимо, он готовил документы для трибунала. Ответы мои записал. Потом спросил:

— Вы хотите ему что-нибудь сказать?

— Да.

Мы трое прошли в первую комнату. Руки Василия запрыгали. Он втянул голову в плечи, кажется, ждал удара. Больших усилий стоило мне, чтобы не дать ему по щеке.

— Так кто оказался прав? — спросила я тихо. Василий молчал.

— Если мое слово что-нибудь значит, — сказала я громко, — я буду просить, чтобы тебя расстреляли. Не место тебе среди людей.

Василия едва поставили на ноги, чтобы вывести. Шел он шаркающей, немощной походкой. Трус есть трус. Он и умереть не сумеет по-человечески.

Забегая вперед, скажу — Василия приговорили к расстрелу, но заменили штрафным батальоном. Там он и погиб, не знаю, со славой или бесславно. Скорее последнее. Такие не способны совершить подвиг, они убивают себя трусостью. Но и та уже польза была, что его смерть оставила другому жизнь.

Когда Василия увели, полковник сказал:

— Есть для вас и повеселее новость, Маленькая.

Я замерла — вдруг в отпуск, в Москву, хоть на один день.

Полковник сказал:

— Вам присвоено внеочередное звание — старшина. Это раз. А второе — вы представлены к награждению орденом Красная Звезда.

— Служу Советскому Союзу!

Подумать только, у меня будет орден, Красная Звезда. Не маленькая звездочка на пилотке, а большая красная пятиконечная звезда на груди.

Возвращалась из штаба вместе с Прищуренным. Он не поспевал за мной — так меня несли ноги от радости. Хотелось скорей к девочкам, поделиться, выговориться. Прищуренный то и дело окликал меня:

— Я ведь старик, Оленька, пожалей!

Я смеялась, ну, какой же он старик! Совсем молодой, свой парень, только вот годы… И мне было жаль, что Прищуренному уже тридцать пять. Молодым быть лучше.

Он догнал меня и взял под руку. Я опять смеялась — трудно мне приноровиться к его длинным ногам. Был весенний полдень, солнце слепило и ласково грело. И хотелось беспричинно смеяться. Собственно, когда у тебя хорошее настроение, для смеха всегда найдутся причины. Я уже придумывала, что бы это такое выкинуть сегодня с Максимом — мы опять измываемся над ним, — что-нибудь такое, чего еще не было.

— Послушай, Оленька…

Подполковник замедлил шаг, посмотрел на меня сверху вниз своим прищуром. Казалось, он колеблется. И это было странным потому, что подполковник Киселев никогда не колебался: если надо — надо.

— Дело такое… У тебя еще полтора месяца отдыха. Если ты не захочешь, тебя не пошлют. Но майор Воронов…

— Какое отношение имеет ко мне майор Воронов?

— Ты же разведчик, Оленька, — упрекнул Прищуренный, — вырабатывай в себе терпение. Так вот, майор Воронов просил поговорить с тобой. Его квадрат — белое пятно. Сведений оттуда не поступает…

— Я пойду с Таней и Максимом?

— Нет. Ты пойдешь с другим разведчиком. Опытным.

Я нахмурилась, мне так хотелось идти с моими друзьями. Я их знала, могла на них положиться во всем. А новый… Кто его знает, какой он, не окажется ли Василием? Я понимала, что Василий — редкий выродок. Но достался же он мне!

— Прежде чем согласиться, подумай хорошо. Задание трудное. Всего две недели назад там арестована группа.

«Оля, подумай — будет очень тяжело, могут арестовать так же, как и тех, что были перед вами. Земля чужая — это тебе не Украина, где свои люди кругом. Арестуют, будут бить и пытать, мучить… И никто не сможет помочь… а тебе всего восемнадцать лет, жить-то хочется?..

А разве им не хотелось жить — тому пленному молоденькому офицеру, которому тоже не больше восемнадцати, помнишь, Оля, его — босого на снегу, в одних брюках и рваной майке, протягивающего консервную банку, помнишь его синие чистые глаза, как синее свободное небо, и совсем мальчишеский вьющийся чуб?

Его убили потому, что он хотел жить. Жить стоя, а не ползком. И тем четверым мальчишкам-москвичам, убежавшим из десятого класса на фронт, куролесившим на аэродроме перед вылетом, — один из них тогда порвал брюки, и вы смеялись до коликов — мальчишкам, которых ты увидела через несколько дней висевшими один возле другого на свежевыструганной виселице, — им разве не хотелось жить?»

— Я согласна, товарищ подполковник. Но почему майор Воронов просит именно меня?

— В этом квадрате сейчас находится какая-то немецкая разведывательная часть. Надо установить — не та ли, из Тирасполя? И потом, он знает, как ты справилась с заданием одна. Нужны проверенные в деле разведчики.

— Я согласна.

— Не торопись. Вечером я познакомлю тебя с майором Вороновым. Поговоришь с ним. Обдумаешь. Решишь. Поняла?

Я кивнула, хотя все уже решила.

6.

Вошел майор Воронов, пожал мне руку.

— Следом идет твой напарник.

Я вспыхнула от волнения.

— Скажите, наконец, товарищ майор, кто он?

Майор Воронов спокойно — он всегда спокоен — возразил:

— Сейчас увидишь, познакомишься… Да не волнуйся так, твой напарник — настоящий человек. Помнишь, все кругом говорили о радистке Клаве, этой девчурке?

Я помнила. Радистка Клава — пятнадцатилетняя девчонка — вылетела на задание с напарником. В воздухе их парашюты разнесло так далеко, что старший искал Клаву двое суток. Клава по легенде была его дочерью. А он холостяк, и привязался к ней, как к дочери. На исходе вторых суток старший пошел в село поискать ее. И не дошел. За околицей он увидел двух полицаев, тащивших упирающуюся девчонку. Подробностей никто не знал, знали только, что полицаи пропали, а напарник с радисткой пришли в село одни.

Рассказывая об этом, девчонки вздыхали — каждой хотелось иметь надежного напарника.

Я сказала:

— Конечно, знаю про Клаву. И что?

— А то, — хитро посмотрел карим глазом майор, он всегда так смотрит. — А то, что старший вашей группы — Клавин напарник…

Майор не успел договорить, я не успела удивиться — в дверь чуть слышно постучали.

— Входи, Федор, входи!

Вошел.

— Здравствуйте, капитан Сараев!

— Здравствуйте, старшина Казакова!

— Вот как официально, — отозвался майор Воронов. — А между тем вы брат и сестра.

Я с облегчением вздохнула: и потому, что мой руководитель такой опытный разведчик и мужественный человек, и потому, что мы только брат и сестра.

Майор тут же познакомил нас с легендой. Она оказалась предельно простой. Мы — брат и сестра. Наши родители — пособники немцев, отец ходил в старостах в селе под Харьковом. Накануне прихода русских Федор и Женя (так звали теперь меня) уехали с немцами. Федор работал возничим, а Женя на кухне. Но воинская часть, к которой мы пристали, направлена на фронт, и мы сами по себе поехали дальше в тыл.

Легенда простая, но разработка сложна. Опять зубрила я улицы и переулки, площади, парки и кинотеатры, фамилии стахановцев и знаменитых артистов. Харьков — это посложнее Полтавы. И снова занятия по спецделу, по парашютному делу, по радиотехнике. Меня даже обучали образу мыслей девушки-мещаночки — колечки-медальончики, альбомы с дикими стишками, трогательные фотографии с надписями, вроде: «Люби меня, как я тебя, и будем мы на век друзья». При этом я не совсем дура — десятилетку кончила в Харькове.

Больше всего нам с Федором нравились занятия под открытым небом. Небо было, как синька. Солнце яркое, зелень веселая. Была у нас облюбована лужайка, где мы стреляли, бросали гранаты, развертывали связь. Я стреляла из револьвера хорошо, но тщеславие требовало — лучше надо, хотелось Федора обогнать.

Он все делал отлично. Его небольшие, даже с виду не барские, руки не знали покоя. Они все время что-нибудь мастерили, если даже выпадал час отдыха. Причем делал он все спокойно, неторопливо, будто между прочим.

Однажды майор Воронов спросил:

— Ну что, Оля, освоилась ты с Федором Сараевым?

— Да, — сказала я уверенно. Но тут же не очень уверенно добавила: — Почти… Товарищ майор, почему он такой — мрачный, что ли?

Голоса Федора Сараева, если его не спросить о чем-то, можно не услышать по целым дням.

— Такой уж характер, Оля. Да и горя хлебнул. Родителей у него расстреляли, а сестру — на глазах растерзали. Совсем девчонка еще была. Он видел, но ничего поделать не мог, нельзя было обнаружить себя. Привыкай к нему, человек редкой доброты.

И все-таки молчаливость Федора наводила на меня тревожные мысли. Кто знает, что он думает про себя. Иногда бранила себя — не все же, как Василий.

Пятнадцатого мая мой день рождения.

Не просто рождения — совершеннолетия.

Вошел Федор, сказал:

— Поздравляю, старушка! — и протянул из-за спины букет полевых цветов.

Я была поражена: Федор и цветы! И не забыл про мой день рождения. А чего только я про него не думала. Так на душе стало светло — это же счастье, что я иду с Федором в тыл.

И, чтобы как-то вознаградить его за свою настороженность, доверилась.

— Как ты думаешь, Федор, если мы хорошо выполним задание, меня примут в партию?

Федор посмотрел на меня задумчивыми серыми глазами.

— Ты уже написала заявление?

— Да…

— Покажи, если хочешь.

Я протянула листок и из-под руки Федора стала читать, будто не сама писала:

«…прошу принять кандидатом в члены ВКП(б), а в случае моей гибели — считать коммунистом».

Мысль о вступлении в партию пришла давно. Я не раз думала о том, как высоко и почетно быть коммунистом. Ведь только тот может стать им, кто не только любит свою Родину, но и сделал для нее что-то, отдал часть своей жизни за ее расцвет, ее честь и свободу.

Мне хотелось быть рядом с людьми предельно чистыми, честными, связанными одним стремлением. Знала я, как многие из тех, кто шел на верную смерть, просили, как о самом заветном — принять их в партию посмертно. Я вспоминала свою, совсем еще не длинную жизнь. Достойна ли я, пусть решат те, кто оценит мою работу на задании — больше ведь я ничего не успела сделать. И если этого еще будет мало, я буду стараться сделать все, чтобы сочли достойной Впереди еще много трудного… да я и не ищу легкой дорожки.

Вспомнилось, как вступала в комсомол. Я до сих пор краснею, когда вспоминаю, как долго не могла ответить на вопрос: кого зовут всесоюзным старостой. Как можно было забыть о Калинине?! А ощущение шероховатой обложки серенькой книжечки, лежавшей в моей руке?

— Если хочешь, — сказал Федор, — я дам тебе рекомендацию. Кто еще даст? Комсомол и…

— Прищуренный… То есть подполковник Киселев. — Я восхищенно смотрела на Федора. — Федор, но ты меня еще не знаешь…

— Знаю, Оля. Потому и просил тебя в радисты.

Вот как, Федор сам просил меня! Плохой же я буду коммунист, если не научусь разбираться в людях.

Скоро пришел майор Воронов.

— Поздравляю, Оля!

Майор поцеловал меня в лоб и протянул плитку шоколада.

— Живи столько, сколько тебе захочется.

— Ой, товарищ майор, мне хочется жить долго-долго!

Майор Воронов скупо улыбнулся, кивнул в знак согласия и добавил:

— Завтра в ночь вылетаете.

Именинный обед, который приготовил Максим, был и прощальным.

Потом весь вечер мы собирались. Тщательно готовили снаряжение и не менее тщательно вещи, которые надлежало взять с собой, в том числе кучу дурацких альбомов: два или три — мои фотографии рядом с никогда не виденными «друзьями»-немцами, столько же со стихами, сочиненный мной дневник, безделушки — вроде слоников и копилочек. Тяжесть страшная. А нужно.

В день вылета я встала рано: не спалось. Одела все, в чем вылетать на задание, подошла к зеркалу. Передо мной в синем в горошек платье стояла маленькая, тоненькая девушка. Густые длинные волосы падают на плечи, серые, с косым разрезом глаза в мохнатых ресницах… «Это уже не Оля, это — Женя, — подумала я, — завтра Оля перестанет существовать».

На аэродром прилетели в середине дня, и нас провели в землянку. Когда мы шли мимо стоянок самолетов, из-за плоскостей машин поглядывали на нас техники и мотористы. Они знали, что за люди прилетели на маленьком ПО-2. Не первый раз появляются вот такие, в гражданской одежде, а потом ночью спецрейсом самолет уходит с ними за линию фронта.

В землянку вошел летчик, поздоровался. Сообщил, что полетит с нами он, самолет — Р-5. Мы обрадовались: маленький «кукурузник» идет почти бесшумно, можно прыгать метров с пятисот, точность приземления почти обеспечена. День тянулся долго. Мы уже успели подружиться с летчиком, его звали Сашей, и он принес мне плитку трофейного шоколада и пачку леденцов.

— Приземлишься, будешь где-нибудь лежать, дожидаться рассвета, вот и займешься.

К вечеру почему-то стало очень грустно. Где-то сейчас моя мамочка? Я села писать письмо:

«Милая, родная моя мамочка! Вот и снова я перед вылетом «туда». Как хотелось бы сейчас увидеть тебя, моя «ма». Ты жди меня, очень сильно жди — это, говорят, помогает тем, кто хочет вернуться. Мне так хочется вернуться. Немножко тревожно. Но я не боюсь, нет. Ведь я уже много пережила. Передай папе, что бы со мной ни случилось, я останусь честной перед Родиной, и все, что в моих силах, сделаю для нее. Мамочка, моя родная! Неужели твои руки больше не обнимут меня?.. Пора. Ждите меня! И Сереже, если не вернусь, передайте, что до самой последней минуты вспоминала его. Но я обязательно вернусь. «Вредная» не может не вернуться».

Пришел майор Воронов.

— Федор, Оля, забирайте снаряжение, пойдем к летному полю, там будем ждать.

Сели под кустиками. Темно. Только кое-где звездочки. Вот те две — наши с Сережкой.

— Товарищ майор, что это за две звезды над горизонтом?

— Это, кажется, Сатурн и Юпитер. А что?

— Да так. Нравятся они мне.

ИСПЫТАНИЕ

1.

Федор расстелил пальто, и мы улеглись рядышком, свесив головы над обрывом. Внизу проходит шоссейка. Удобное место, чтобы оглядеться, сориентироваться. Нам видно все — нас не видит никто. Мы надежно укрыты высотой и буковой рощицей. В этой рощице, зарыто все наше снаряжение — рация, батарейки, оружие. Так решил Федор — закопать оружие, оно нас может ненароком выдать.

Светает. Снизу, с шоссе, слышится нарастающий скрип. Медленно катит телега, возница не погоняет, наверное, дремлет. Волы тоже, кажется, дремлют: едва передвигают ногами.

Проехала телега — дорога пуста.

Взошло солнце, и роща ожила, загомонила птичьими голосами. Поползли в траве букашки всякие, засновали муравьи. У меня под рукой маленький муравьишко кружился вокруг мертвой мухи, поднатужился, но не смог сдвинуться с места — муха зацепилась крылом за травинку. Пришлось работяге помочь. Он обрадовался и потянул находку по тропинке — тоненькой ниточке, проложенной, наверное, самими муравьями.

Я вспомнила про плитку шоколада, подаренную на аэродроме летчиком. Достала ее из кармана пальто, развернула.

— Хочешь, Федор?

— Спасибо, я лучше покурю, — и полез в карман за сигаретами.

Вдруг вдали что-то застрекотало. Самолет?.. Нет, стрекот перерастал в треск, быстро нарастал, забивая все иные звуки вокруг. Прямо под нами промчались мотоциклисты в направлении фронта.

Треск мотоциклов разбудил шоссе. Скоро прошла грузовая машина с пятью немецкими солдатами в кузове — тоже в сторону фронта. На небольшой скорости прокатила вторая группа мотоциклистов, а за ними — колонна грузовиков, набитых солдатами.

Я всматриваюсь до рези в глазах — не может быть! Откуда взялись на околышках эти знаки?

— Федор, ты видишь — «Эдельвейс»?

— Считай пока машины.

— Считаю… Двенадцать! Федор, откуда взялась здесь егерская дивизия «Эдельвейс»?

— Надо думать, — сказал медленно Федор, — после разгрома дивизии в Крыму она наскоро переформирована и брошена на этот участок фронта…

«Эдельвейс» — подумать, какое название для горнострелковой дивизии. Название гордого и поэтического цветка. Говорят, он цветет очень редко. А может, его просто редко видят? Эдельвейсы растут высоко в горах, покрытых вечными снегами.

Весь день мы пролежали в рощице над обрывом. И весь день в сторону фронта двигались машины с солдатами в свежем обмундировании. Значит, — после переформирования частей. Стягивают все подразделения. Фронт подошел к румынской границе… Румынию они, конечно, не хотят отдавать.

Солнце уже клонилось к западу. Начало седьмого.

— Пошли, — сказал Федор, поднимаясь. — Пора.

Где-то рядом, если мы правильно приземлились, село Ивановка. Мы сделаем вид, что только-только сошли с попутной машины. Мы прошли километра два в сторону, противоположную фронту. Вдруг почти отвесный спуск вниз, в самый центр села. Сердце у меня испуганно забилось, когда тропинка привела нас в большой двор, полный немецких солдат. Я скосила глаза на Федора, — как всегда, он спокоен, угрюмоват.

Двор молчаливо рассматривал нас, двух пришельцев. Чтобы как-то разрядить обстановку, я попросила:

— Битте тринкен.

Один из солдат принес кружку с холодным суррогатным кофе. Пить не хотелось, но делать нечего — выпила. Вернула кружку.

— Данке.

— Пожалуйста…

Холодок пробежал по спине — власовцы? Пожалуй, это хуже, чем просто немцы.

Оказывается, мы попали во двор немецкой комендатуры. В открытом окне дома показалась офицерская фуражка. Офицер поманил нас пальцем. У меня отяжелели ноги. А Федор оглянулся, словно проверяя, нас ли именно зовет немецкий офицер или кого другого. Потом кивнул, взял меня за локоть, и мы пошли к дому.

Офицер на сносном русском языке попросил предъявить документы.

Федор, как всегда, медленно и обстоятельно расстегнул пиджак, полез во внутренний карман, достал завернутый в бумагу сверточек, развернул, еще обтер об себя невидимую пыль с паспортов и, наконец, протянул их немцу.

Немецкий офицер неторопливо рассматривал наши паспорта — фотографии, печати, фамилии, штампы прописки. Листал странички, проверяя, видимо, идентичность записей мест прописки.

Я смотрела на немца во все глаза. Старалась угадать, чем это может кончиться. То ли луч заходящего солнца так упал, то ли офицер так повернул голову — я вдруг отчетливо увидела у него под носом большую волосатую родинку. Стало смешно и легко. Кажется, я рассмеялась, немец поднял глаза, джентльменски поклонился, он по-своему понял мой смех. Черт с ним! Главное — он тут же возвратил Федору паспорта.

Но пригласил зайти в дом — до этого мы стояли под окном.

Федор немногословно и спокойно рассказывал легенду. Под конец попросил коменданта — немецкий офицер оказался комендантом, — содействовать нам в прописке на новом месте, этим занималась румынская жандармерия.

— Почему вы хотите именно здесь остановиться? — спросил комендант.

Я не дала Федору раскрыть рот:

— Мы надеемся, что дальше немцы не отступят… Не пустят сюда противных большевиков. Не правда ли, герр комендант?

«Герр комендант» поплыл в очаровательной улыбке, он красиво склонил голову, что могло значить и согласие, и очарованность его моим умом. Я во всю разыгрывала придурковатую барышню.

Как умела — кокетничала, улыбалась и отводила глаза в сторону, боясь встретиться с ним взглядом.

Позднее, когда комендант вышел, пришел солдат с охапкой сена, кинул ее на пол, хмуро сказал:

— Здесь спать будете.

Мы с Федором переглянулись. А когда солдат вышел, Федор спросил, скорее себя, чем меня:

— Та-ак… Это что же — гостеприимство или недоверие?

Поздно вечером зашел на минутку комендант и попросил сдать ему паспорта на ночь. Мы оба поняли — недоверие. Стало немного не по себе. Но я посмотрела на спокойного Федора и с благодарностью подумала, как хорошо мне с ним. Спокойно, как с мамой.

Я «обворожительно» улыбнулась и спросила:

— Вы нас арестовываете, герр комендант?

— О, нет, Шеня! — рассыпался в словах и улыбках «герр комендант». — Разве такой чудный девишка!.. О, простая формальность!

Мы почти не спали ночь. Неужели провалились, не начав работу?

Утром снова появился сияющий комендант, рассыпался в любезностях и, извинившись, вернул паспорта Федору.

— Можете идти искать квартиру. А Шеню оставьте со мной…

Я только сейчас увидела его противные мелкие глазки, казалось, истекающие маслом. Может быть, перестаралась вчера, и он черт знает, что решил? Но деваться было некуда, надо играть роль… И я целых два часа болтала глупости, хихикала, пока вернулся Федор.

— Собирайся, Женечка. Целый дом снял, хозяйка живет в соседнем селе у дочери.

Комендант любезно проводил нас до ворот и там, прощаясь, выразил надежду, что в скором времени будет нашим гостем.

Словом, все обошлось хорошо. Домик оказался настоящей находкой — совершенно изолированный, правда, страшно запущенный, свыбитыми стеклами, плохо притворяющейся дверью. Но умелые руки Федора сделали наше жилье уютным. На следующий день Федор сходил в жандармерию, и нас без проволочек прописали.

Можно было разворачивать работу.

2.

— «Рон», «Рон», «Рон»… — посылаю я позывные в Центр.

Через пять минут переключаюсь на прием.

— «Жант», «Жант», «Жант», — слышу ответ…

Первая радиограмма получилась длинноватой. Нужно было сообщить о благополучном прибытии, о переброске на фронт неожиданно объявившейся здесь дивизии «Эдельвейс», о расположенном неподалеку аэродроме.

Ответ был передан тут же — разведать аэродром и передать данные.

С утра мы с Федором отправились на прогулку. Обозревать окрестности, как выразился он.

Ночью я отстучала лаконичную радиограмму:

«Южнее Ивановки восемь километров направлении Прута — аэродром. «Мессершмидт — сто одиннадцать» — сорок пять самолетов. Ангары южной части аэродрома. «Учитель» — кличка Федора.

В ответ приняла короткое «ЩСЛ», что значило: принято, даю квитанцию.

На следующую ночь еще короче радиограмма:

«Севернее Минешт пять километров пункт двести двадцать девять — склады бомб».

Нелегко дается то, что заключено в скупые строчки радиограммы. Сколько выдумки, выдержки, изворотливости требуется. И все Федор.

Спокойно, неторопливо находит он наилучшие решения той или иной задачи. Я это заметила, когда мы устанавливали рацию. Ломала-ломала голову, куда бы протянуть антенну — и чтобы не заметил ее никто, и чтобы соответствовала лучшим техническим нормам. Федор пришел, осмотрелся исподлобья — у него выпуклые надбровия, отчего кажется, что он всегда глядит исподлобья, — взял антенну в руки и потянул ее по-над краем железной крыши.

Все большим уважением я проникалась к Федору, даже немножко, по-девчоночьи, побаивалась его. Как побаиваются любимого учителя или отца. Почти не возражала ему, когда он говорил — надо сделать то-то и так-то, потому что он знал лучше. Старалась не вызывать его недовольства и потому все, что ни делала — стирала или готовила обед, собирала сведения или составляла радиограмму, все старалась делать так, чтобы лучше уже невозможно было сделать.

Неделю мы осваивались на новом месте. Потом стали думать о работе.

Для меня дело скоро нашлось. В селе висело объявление: на молокозавод требовалась уборщица. Молокозавод — неподалеку от Ивановки, на молочной ферме. Я пошла справиться, и меня тут же приняли.

А Федор все не мог ничего подобрать. Перебрал всякие варианты и остановился на одном — шить чувяки. Так я узнала, что всеумеющий Федор умеет и сапожничать!.. Конечно, хорошо шить чувяки и возить их по ближайшим селам, на базар в Корнешты. Когда-то чувяки Степана крепко нам помогли. Но требовалось разрешение румынской жандармерии. И Федор выжидал — не попадется ли что еще, — не хотелось лишний раз появляться в этом несимпатичном заведении.

С молочного завода я возвращалась вечером. Уставшая — ноги не шли. Первое время мне трудно приходилось. От зари до зари мыла полы, крутила сепаратор, таскала бидоны. Однажды шагала домой, как всегда, едва волоча ноги. И вдруг — куда усталость девалась — над головой прошли краснозвездные машины.

— Федор! — влетела я вихрем в дом. — Федор! Наши пролетели! — Тяжелый грохот выгнал на крыльцо — бомбардировщики один за другим ныряли в пике, сбрасывали бомбы и выходили из пике, прежде чем раздавался взрыв. «Ястребки» ходили круг за кругом, расстреливая аэродром.

— Это мы, Федор! — выплясывала я дикий танец. — Это мы с тобой Федор! Мы! Мы!

Федор — мой угрюмый гриб-моховик — хохотал.

На столе — завернутый в полотенце ужин. Теперь, когда я работаю, Федор готовит сам. Старается все по дому сделать до моего прихода. Я понимаю — жалеет.

Но мне все-таки неловко — мужчина выполняет женскую работу.

Ночью я держала связь с Центром:

«Оргеев прибыла пехотная дивизия. Опознавательный знак — голова оленя. Штаб — улица Кагаза. «Учитель».

На следующую ночь:

«Аэродром разбит — ни одного уцелевшего самолета. Строения разбиты. Бомбы легли в цель».

И еще на следующую:

«Двадцать четвертого мая из Унген сторону Бельцы прошло два эшелона. Первый — тридцать вагонов боеприпасов, двадцать две цистерны горючим, двадцать четыре платформы танками, двенадцать вагонов вооружения. Второй — тридцать три платформы танками, пятнадцать платформ автомашинами, три вагона солдатами».

3.

Мы работали с Федором не за страх, а за совесть. Изо дня в день шли в Центр данные о противнике. Все это очень хорошо. Но к самому важному мы еще не подступались: где и как искать секретную немецкую часть — не ясно, не за что зацепиться даже. Я отчаиваюсь, Федор не теряет присутствия духа. Только предупреждает — действовать очень осторожно, за такое любопытство не поздоровится. Можем влипнуть, еще ничего не узнав.

Я стараюсь сблизиться с работницами на молокозаводе — может проговорятся. Но сближение не очень налаживается. Во-первых, меня чураются за интеллигентность, хотя с сочувствием относятся, жалеют — маленькая, слабенькая, не по силам такая работа. А во-вторых, женщин настораживают мои катания по селу с комендантом, и опять жалеют — слаба характером, а до добра эти катания не доведут.

Я действительно катаюсь с комендантом. «Герр комендант» сдержал слово. Однажды, когда мы с Федором сидели за ужином, дверь отворилась, и вошел комендант, без стука. Вот скотина! Он нас с Федором и за людей не считает.

Наверное, у меня были очень злые глаза. Комендант как-то запнулся на пороге. Встал, растерянно озираясь.

Выручил, как всегда, Федор:

— Проходите, господин Адлер, — сказал он спокойно. — Садитесь.

Я опомнилась. Состроила обворожительную, на мой взгляд, улыбку.

— Герр комендант отужинает с нами?

— Нет, — резко сказал Адлер и присел на краешек стула, предварительно проведя по сидению пальцем.

Замараться боится. Мне попалась на глаза волосатая родинка под длинным тонким носом, впечатление, что она вот-вот вылезет из ноздри.

Адлер побагровел.

— Над чем Шеня смеется?

Я просто хохотала и краем глаза ловила настороженные глаза Федора.

— Ох, умора, герр комендант!.. Представляете, меня сегодня заставили корову доить… Умора! Я же не знаю, с какой стороны к ней подойти. Вы бы видели, герр комендант. На молокозаводе все тоже смеялись…

Адлер несколько успокоился, краска отлила от лица.

— О, Шеня работает?

— Да, герр комендант! Вот Федор не может найти работу. Вы не поможете — к нам на молокозавод?

Адлер даже изволил пошутить:

— Разве Федор умеет доить корову?

— Умеет, герр комендант! Вы не знаете нашего Федора — он все умеет. Но не любит коров. Он любит лошадей — и работал уже в немецкой части возничим. Устроить бы его развозить молоко.

— Я буду посмотреть… Если Шеня будет хорошей девушкой и поедет с комендантом в воскресенье кататься, я устрою Федора.

Теперь я побагровела от злости. Вот гад, вымогатель.

И не очень мне хотелось кататься с ним, видела я эту забаву: повозка, накрытая красным ковром, на козлах власовец. Летят, сломя голову, деревенской улицей, пугают ребятишек, давят кур.

Я посмотрела на Федора — пусть он решает.

— Да, — сказал Федор неторопливо, — Женя поедет с вами кататься, господин Адлер. Я надеюсь, вы не уроните мою сестру с повозки?

Адлер осклабился:

— О-о, конечно, нет!

И я каталась с Адлером несколько раз. Но если мои товарищи по молокозаводу оправдывали меня — молодостью, мягким характером, интеллигентностью, то кучер коменданта — звали его Семен — никак, видно, не оправдывал. Глядел на меня иногда с неприязнью, иногда с открытой ненавистью. А звал — барышня. «Барышня, комендант прислал за вами повозку… Барышня, заедем за комендантом…»

Я терпела. Что-то мне нравилось в этом вечно угрюмом, неулыбающемся человеке. Чувствовала в нем русскую душу, хотя он добросовестно служил у коменданта — был у него за кучера, за возничего, за денщика, за повара. Словом, за все и про все. Я никогда не видела Семена без дела. Пришла даже шальная мысль — хорошо бы как-то наладить контакт с ним: Семен много разъезжает с комендантом, бывает даже в Яссах и Кишиневе, куда нам с Федором пока нет ходу.

Вербовкой помощников занимается старший. Это не дело радиста.

Но Федор, видимо, сам думал о том же, потому что сказал, ничего не объясняя:

— Хорошо бы прощупать Семена… Непонятно, как он попал к немцам. Явно ненавидит их.

Скоро подвернулся удобный случай. И, хотя прямого приказа от Федора не было, я решила воспользоваться случаем.

Ранним воскресным утром Семен ехал мимо нашего дома — все в той же повозке, только без ковра. Я накинула платок на плечи, шагнула к двери — и только тогда посмотрела на Федора вопросительно. Он кивнул, и я выбежала за ворота.

— Семен, вы куда едете?

— За сеном, — не обернулся Семен.

— Возьмите меня с собой.

— Садитесь, — буркнул Семен.

Но лошадей не попридержал, и мне пришлось на ходу прыгать.

Все село проехали молча. Молчали и на дороге — вдоль кукурузного поля. Было жарковато, июньское солнце припекало. Небо слепило синевой.

Я не знала с чего начать. Семен явно не хотел помогать.

Наконец спросила:

— Семен, у вас остались в России родные?

Семен так долго молчал, что я уже не надеялась получить ответа.

— Да, — не оборачиваясь, сказал он. — Остались… Жена. Дочка четырех лет.

— Где они?

— В Смоленске.

Наверно, велика была тоска Семена, если он вдруг заговорил сам:

— Когда уходил на фронт, дочке год был. Папа — говорила… А жена молоденькая — чуть постарше вас. Когда уходил, вцепилась в меня, плачет… Еле руки ее оторвал от себя. Потом Смоленск немцы заняли. Потом…

Семен тяжело вздохнул:

— Ничего о них не знаю.

Подъехали к скирде. Семен проворно накидал воз сена. Оно было прошлогоднее, чуть затхлое, но на солнце быстро восстанавливало аромат травы и цветов.

Семен присел на край скирды, достал кисет, свернул самокрутку.

Глубоко затянулся, выдохнул. Сумрачно смотрел на тлевший огонек. Я опять не знала, как к нему подступиться. И он снова заговорил, сам.

— Под Ростовом попал в плен. Ранили в обе ноги. — Сделал глубокую затяжку. — Взяли меня в обоз — много наших пленных находилось на лошадях. Потом Адлер…

Я осторожно спросила:

— Как же считается — служите в армии?

— Нет, не служу… Я подписку не дал. У них подписка — вроде присяги… Я не дал. И не дам. Не заставят.

— А я вас власовцем посчитала.

Семен испытующе посмотрел на меня. Спросил:

— Ну и что — разочаровалась?

— Нет, — ответила я, чуть поколебавшись.

Семен взялся за вожжи, и мы пошли рядом.

— Не понимаю вас… Молодая девушка — чего сунулась к немцам? Думаете, нужны им — тому же Адлеру?.. При случае пустит по рукам… Я бы на вашем месте не так жил.

— А как?

— Как все. Небось, Харьков наши освободили. Были бы теперь у своих — учились бы… Эх! — перебил сам себя Семен.

Показался наш дом с маячившим у калитки Федором — тревожится, наверное. Долго мы ездили.

— Федор не работает?

— Нет… Заходите к нам, Семен, Федор будет рад.

— Зайду, — просто согласился Семен.

У калитки стоял Федор. Я утащила его в дом и пересказала весь наш разговор с Семеном.

А под вечер каталась с Адлером. Бешено неслась вдоль села повозка, покрытая ковром. Люди выглядывали из окон, из-за калиток. Шарахались куры и собаки. Прятались ребятишки. Если бы «герр комендант» догадывался, как я его ненавижу в это время! Я спросила:

— Герр комендант, где вы получили крест?

— Под Курском… Я командовал карательным отрядом. Шеня знает, что такое карательный отряд?

— Ох!

Кажется, Адлер не услышал стона, а может, стон и не вырвался сквозь сцепленные зубы. Каратель!.. Плюс ко всем прелестям, он еще и каратель! За грохотом коляски я слышала лязг металла, залпы, проклятия и стоны сгорающих в своих избах женщин и детей. Мертвые пепелища заставали в тех селах, в которых были каратели. Полубезумных, случайно уцелевших людей, рывшихся под обгорелыми балками, — им еще мерещились голоса родных.

Проклятый убийца!

Я с трудом разжала зубы.

— Герр комендант, у меня закружилась голова. Отвезите меня домой.

— О да, — галантно согласился Адлер. — Шеня совсем побелела!

Семен с шиком подкатил повозку к дому.

4.

Где же все-таки искать секретную часть?

В зоне нашего наблюдения множество армейских штабов. Любой из них может вызвать подозрения, навести на ложный след. В прифронтовой полосе штабы охраняются усиленно, пропуска, документы проверяются тщательно, значит, только на эти признаки полагаться нельзя.

Но и отметать начисто штабы в поисках секретной части нельзя, основываясь на том, что штабные носят знаки отличия своих родов войск. Разведывательная часть в целях конспирации может пользоваться любыми знаками отличия. Может и менять их по нескольку раз.

Следовательно, надо найти знакомые лица — майора или того штатского, которые приходили в Тирасполь к диверсантам. Но, во-первых, именно майора и именно штатского могло не оказаться уже в части; во-вторых, в лицо я знала только майора, штатского видела в спину — длинная, прямая спина военного; в-третьих, надо хоть приблизительно знать, где искать; наконец, в-четвертых, здешняя часть могла быть и другой частью.

Ни Федору, ни мне не удалось пока ничего прощупать. Ничего не мог сказать и Семен, хотя прилагал усилия к тому, чтобы что-то разведать, Адлер мало был связан с воинскими подразделениями, еще реже были у него дела в штабах.

Семен после короткого разговора с Федором согласился работать с нами. Правда, он ничего не знал — кто мы, сколько нас. Федор даже меня скрыл — только сестра. Связь держать через Федора. И все. Так безопаснее для него самого и для нас с Федором. И Семен привозил очень ценные и точные данные после наблюдения. Поначалу мы их перепроверяли, а потом почти полностью доверились ему. Я говорю почти, потому что такова служба разведчика: контролировать даже самого себя.

Но недаром я счастливая. Случайная встреча на дороге дала нам в руки крепкую нить.

Было это ранним утром. На зорьке. Я едва поспевала за торопящимся Федором — на молокозаводе строго насчет опозданий, могут и уволить. Внезапно над плечом у меня возникла серая морда — я рванула Федора за рукав, и мы прижались к придорожному буку. Еще секунда — и коляска смяла бы нас.

Красивая коляска — двухколесная, на рессорах, сверкающая черным лаком, таких в нашем районе ни у кого не было. Она покатилась бесшумно дальше, по мягкому грунту, оставляя за собой пыльный шлейф.

Не одну коляску разглядела я, прижавшись к буку, — черные выпуклые глаза седока пригвоздили меня к месту.

Кто же это мог быть?

Когда рассеялась пыль, Федор схватил меня за руку и потащил за собой, почти бегом — мы могли опоздать.

Весь день мучительно вспоминала: чьи это глаза промелькнули в коляске, где я их видела? И кому могла принадлежать коляска?

Вечером, возвращаясь с работы, спросила Федора:

— Кто это с таким шиком чуть не задавил нас?

— Их светлость — шеф сигуранцы.

Шеф?.. Шеф?! Шеф!!!

— Федор! — схватила я его за руку. — Это же он!..

Шеф жандармерии в Саланештах! Его видел Степан в подъезде дома на площади. Там помещалась тогда секретная часть…

Даже спокойный Федор заволновался:

— Ты не ошиблась, Женечка?

— Что ты, Федор! Такого достаточно раз увидеть — внешность редкая. Просто он очень быстро промелькнул…

— Ну что ж, подумаем, — сказал медленно Федор.

За ужином мы обсуждали все за и против, что может нам дать эта встреча.

— Он не мог тебя узнать, Женечка? — спросил обеспокоенно Федор.

— Ну не-ет! — рассмеялась я. — Он же меня ни разу не видел. Паспорта сдавал Василий. А шеф видел только фотокарточку — паспорта нам не вернули.

— Нет, постой, — перебил Федор. — Сейчас вспоминаю, что-то мне такое рассказывал подполковник Киселев о твоем паспорте?

Я напомнила:

— Мой паспорт оказался у немецкой шпионки…

Прищуренный мне тоже рассказал редкую в жизни разведчиков историю. Мой фальшивый паспорт был так здорово сделан, что шеф саланештской жандармерии — собаку съевший в таких делах — принял его за настоящий и передал немецкой разведке. Еще до моего возвращения с первого задания в освобожденной Одессе контрразведка задержала немецкую шпионку с моим именем и с моим паспортом. Только фотокарточка была приклеена другая. Тогда же заинтересовались шефом саланештской жандармерии и выяснили любопытные подробности.

Ионеску — бывший советский подданный, по национальности румын. Вскоре после революции работал в Одесском ЧК, потом в НКВД. Был даже каким-то крупным работником. Где-то в тридцатых годах он внезапно исчез — попался какой-то немецкий шпион, от которого нити тянулись в одесское НКВД, к Ионеску.

Всплыл Ионеску в оккупированной Одессе, но под теперешней фамилией. Дважды его пытались взять — в Одессе и в Саланештах. Но Ионеску — матерый волк, он бесследно исчезал и, спустя какое-то время, вновь всплывал в прифронтовой полосе со своей жандармерией.

— У таких типов редкая профессиональная память, — задумчиво сказал Федор. — Предположим, что в этот раз он не узнал — быстро пролетел. Но в другой раз может и узнать, Женечка. Тебе надо быть настороже.

— Хорошо, — сказала я беспечно, — постараюсь не попадаться ему на глаза. Но честное слово, Федор, он не может помнить меня.

Если бы я только знала тогда, как ошиблась.

5.

Вошел Федор, задержавшийся сегодня на работе. Следом — Семен, рот — полумесяцем до ушей. Сейчас у него хорошее лицо — русского парня, у которого не зря прошел день и которому повеселиться от души не грех. Таким он входил и в свой дом в Смоленске, где его ждали — жена, похожая на девочку-подростка, и дочка, лепечущая первые слова: «мам-ма», «пап-па». Наверное, и жена его полюбила вот таким — с улыбкой полумесяцем, со смешинками в карих с золотинкой глазах, простодушного и открытого парня. Счастье, что она не знает, и, может быть, никогда не узнает теперешнего Семена — хмурого, замкнутого, отчужденного. Семен становился улыбчивым лишь после большой удачи.

— Ну, вот, Женя! — шумит он. — Понимаешь, какая штука? Переправа в Унгенах взлетела!

Мне должно быть безразлично, потому что для Семена я — просто сестра Федора. И мне безразлично.

— Вы-то чему радуетесь?

Семен шумит:

— Глупая ты еще девчонка — одни кавалеры немчики-румынчики у тебя на уме!.. Наши разбомбили, наши, наши, — напирает он на «наши».

— Ну и разбомбили… А немцы новую там же наведут.

— А вот и не там! Новую они… — Семен прикусывает язык — чуть не проболтался. Я смеюсь, а он ругается: — Вертихвостка ты!

Когда Семен уходит, Федор говорит:

— Передашь, Женя, нашим — новую переправу наводят южнее…

Я записываю, добавляю к тому, что собрано для сегодняшней радиограммы в Центр. Потом этот клочок бумаги с записями Федор уничтожит собственноручно.

На крыльце знакомые шаги. Едва успеваю спрятать листок — входит Адлер. Когда он застает вот так, врасплох, мне трудно спрятать ненависть. Меня прямо тошнит от моего «кавалера». Каратель проклятый!

Говорят же, бог шельму метит. Нарочно не придумаешь такой гнусной рожи. Узкая, длинная. Кожа грязно-прыщеватая. Источающие масло маленькие глазки не поймешь какого цвета. И длинный, тонкий рот, в уголках которого всегда пузырьки слюны. Да еще эта родинка с пучком волос под носом.

Адлер проводит пальцем по сиденью стула, морщится, но сажает свой тощий отутюженный зад.

Я думаю про себя: все, что есть отвратительного в роде человеческом, сосредоточилось в нем — фашистском отродье. Потому я так люто и ненавижу его.

— …устает Женечка, — слышу голос Федора. — Работа тяжелая, а она слабенькая…

Поднимаю глаза, улыбаюсь как можно игривей:

— О, это восхитительно, что герр комендант решил навестить нас!

«Герр комендант» оживает. Закидывает ногу за ногу, хохочет, брызжа слюной. Хотя ничего смешного еще не произошло.

— Шеня разрешит посмотреть своему воздыхателю этот альбомчик?

— Разумеется, герр комендант! Что за церемония? Наш дом — ваш дом. Берите и смотрите…

Прошлый раз я приготовила альбом со стишками. Мы прочитали его с «герром комендантом» от корки до корки. Мы страшно хохотали: он — над трогательными строчками: «О, это поразительно, что русские барышни увлекаются любовными стихами! Совсем, как немецкие барышни!» Я хохотала над его тупостью — он явно не отличает стихов от стишат.

Сегодня мы смотрим альбом с фотографиями периода оккупации немцами Харькова. Вот я с обер-лейтенантом танковых войск…

— Представляете, герр комендант, такой душка… — дальше идет трогательный рассказ о «белокурой бестии», о том, как мы познакомились и как расстались.

А вот — я и летчик.

— Милейший юноша… Барон! — Я старательно округляю для изумления глаза. — Такой влюбленный в меня! — И дальше повествование, не менее трогательное, о летчике-бароне, который пришел взамен обер-лейтенанту.

А на следующей странице — я, обер и летчик. У меня перехватило дыхание. Завралась — а ведь, кажется, вызубрила, среди ночи могла рассказать.

Выручает Федор. Заглянув через мое плечо в альбом, поправляет:

— Девичья память — короче воробьиного носа… Ты забыла, что с бароном тебя познакомил обер-лейтенант незадолго до отъезда?

— Ну, конечно же! — хохочу я. — Совсем забыла… Мы познакомились — и все. А когда обер-лейтенант уехал, Курт — то есть летчик, стал ухаживать за мной.

Адлер тоже хохочет.

Несколько страниц в альбоме занято моей персоной. Я — в анфас, я — в профиль, я — в пояс, я — в рост, я — с букетом, я — с собакой.

Удивительно пошлые снимки — большой мастер тот фотограф, которого привел ко мне майор Воронов. Настоящий ярмарочный пушкарь — все фотографии в виньетках. Даже в сердце, похожем на пикового туза. Тогда в горячке я не разглядела хорошо, а вот сейчас смогла оценить в полную меру.

Дальше шли фотографии «семейные». Мнимый папа — кулацкая морда с дремучей бородой; мнимая мама — тоже не приведи бог. Где их только отыскали! Потом — папа, мама, Федор и я. Снова я и немецкие офицеры.

Адлер был доволен, Адлер хохотал.

— Люблю изучать русскую жизнь! Когда я командовал карательным отрядом…

Федор придвинул Адлеру стакан с чаем.

— Выпейте, господин Адлер! — Федор знает, как я не выношу напоминание Адлера о его карательной деятельности. Мало — не выношу, я с трудом удерживаюсь от грубости.

Адлер вдруг заторопился:

— О, премного благодарен. И Шене тоже. Но мне пора спешить… Я пришел с делом…

— Да-да, пожалуйста, герр комендант!

— Не хотела бы Шеня поехать со мной на аэродром? Завтра вечером?

— На аэродром, герр комендант?

— На аэродром, господин Адлер?

К аэродрому посторонних не подпускали на пушечный выстрел. Это мы с Федором хорошо знали. После бомбежки стали охранять даже дальние подступы. Аэродром восстановили, но что за машины и сколько их ни мне, ни Федору, ни Семену узнать не удалось. Что замышляет Адлер?

— О, нет! — захохотал Адлер. — Никакой угрозы нет. Со мной на вечер офицеров…

— О, герр комендант!.. — защебетала я. — О, я так буду счастлива провести вечер в обществе немецких офицеров… Я готова ехать завтра. Только упросите моего брата. Он так не любит, когда я хожу без него…

Адлер картинно выпятил тощую грудь в подбитом ватою кителе.

— Но со мной! Со мной, Шеня, я хочу думать, Федор отпустит!

Федор хлебнул остывший чай из стакана, но не сразу проглотил. Оценивая обстановку, волновался за меня. Но ведь надо — второго такого случая не представится!

— Разумеется, господин Адлер, с вами я отпущу Женечку. Только с условием — не очень поздно. Она и так устает. И потом, вы сами привезете ее домой…

— О, да! Можно не сомневаться!

В поздних летних сумерках к дому подкатил Адлер на новенькой коляске, с запряженными в нее белыми лошадьми.

— О-о, герр комендант, какая прелесть! — воскликнула я слишком восторженно. — Не правда ли, Федор?

Федор, вышедший меня провожать, исподлобья оглядел коляску, лошадей, кучера на козлах.

— Да-да, Женя, прекрасный выезд приобрел господин Адлер.

Адлер даже порозовел от похвалы.

— А Семен где? Не заболел?

Только тогда я обнаружила, что на козлах не Семен. На козлах — немецкий солдат. Всю мою напускную веселость ветром сдуло. Но как можно веселее спросила:

— Правда, герр комендант, почему нас везет не Семен?

— Разве есть разница? — пожал плечами Адлер.

— Просто я привыкла, что он нас возит.

— Семен занят немножко хозяйскими делами.

— Угу, — кивнула я.

Федор не проронил ни звука. Понимаю — он тревожится, но уже ничего нельзя было поделать. Не ехать — вызвать подозрения. Больше того — потерять, может быть, единственную возможность попасть на аэродром. А все-таки почему нет Семена? Домашние дела? Но ими мог заняться любой другой из солдат. Что это — случайность или злой умысел?

Восемь километров резвые кони проскакали мгновенно. Из-за быстрой езды не разговаривали, что было очень кстати. Тревога мешала мне обрести нужный тон.

После формальности с пропусками, Адлер показал кучеру, где встать, попросил меня подождать минутку и прошел к небольшому домику на краю летного поля. Очень кстати — под деревьями, окаймлявшими первую часть поля, стояли самолеты.

«Раз, два, три, четыре…» Двадцать два — это на поле. Может быть, в ангарах тоже есть? Как узнать? И как узнать марку? Самолеты незнакомые. Очевидно, новые бомбардировщики. О них запрашивал Центр. Надо запомнить внешний вид. Но как это сделать? Очень просто — сравнить с прежними. Кстати, с ближайшего самолета снята маскировочная сетка.

Медленно, медленно, будто от скуки, приставляя носок к пятке, пятку к носку, приближаюсь к цели. Успела пройти туда и обратно, когда подошел Адлер.

— Как вы долго, герр комендант, — сказала я капризным тоном. — Нельзя оставлять даму одну.

— О-о, прошу прощения, Шеня, — Адлер взял меня под руку. — Немножко задержал старый товарищ. Вы извините меня?

— Охотно, герр комендант!

Адлер приблизил ко мне голову.

— Одна маленькая просьба будет к Шене. Совсем пустяковая.

— С величайшим удовольствием выслушаю, герр комендант!

— Не зовите меня герр комендант. Называйте по имени Арнольд.

— Пожалуйста, Арнольд!

— Очень мило!

Сумерки медленно-медленно сгущались и как-то внезапно превратились в ночь. Я почти потеряла ориентировку — в какой дом мы вошли. Низкие потолки, узкие окна, длинная комната, посреди накрытые столы, сдвинутые один к другому. Несколько офицеров, разбившись на группки, лениво переговаривались в ожидании ужина.

Не сразу разглядела в дальнем углу стола, затемненном абажуром, двух женщин. Одна сидела ко мне в анфас — крупная, с грубым красным лицом, с бесцветно-белыми перьями вместо волос. Правда, подробности разглядела чуть позже, а тогда увидела эти перья, намекавшие на принадлежность к женскому полу, и лейтенантские погоны. Другая — в легком темном платьице, волосы по плечам.

Обе, кажется, не заметили моего прихода. Были увлечены разговором.

Адлер что-то шепнул двум подошедшим офицерам по-немецки, и те загоготали. Я почувствовала себя чужой, неприкаянной. Хотелось плюнуть и уйти. «Держись, старшина Казакова, ты — на работе. Что растерялась перед надушенным скотством? Вспомни — грязные и вшивые, уносили ноги за Днестр. А эти еще, может быть, и не унесут своих вшей за Прут. Ты должна позаботиться об этом, старшина Казакова, агент номер тридцать один, по кличке «Маленькая».

Я тряхнула головой. Метнулись по плечам красивые густые волосы. Сделав восторженно глупое лицо, громко спросила:

— Герр обер-лейтенант, могу вас просить познакомить со мной присутствующих?

Офицеры рассматривали меня с неприкрытым любопытством.

— О-о! — протянул Адлер изумленно. — Зачем так официально, Шеня? И потом, я думаю, легче представить вас присутствующим.

Адлер взял меня за локоть, вышел на середину и по-немецки представил: Женя — дочь старосты из-под Харькова, бежала от большевиков и живет с братом в Ивановке.

Мужчины окружили нас. Женщины, любопытствуя, прервали разговор и повернули головы. Та, что в темном легком платье, со знакомыми, кажется, глазами. Глаза эти почему-то стали увеличиваться, увеличиваться — и вдруг метнулись в сторону…

Маринка!

— Вам, Шеня, я вижу, понравилась эта девушка? Хотите, подойдем?

— Нет, нет, — неторопливо сказала я. — Нет. Я ошиблась. Она очень похожа на мою харьковскую подружку. Такая же худенькая, темненькая, волосы до плеч. Такая, знаете ли, хохотушка была… Наверное, бедняжка, не успела уйти. Теперь уж ее замучили большевики. Раз жила в оккупации — значит, враг. Моих родителей тоже…

Теперь прилично умолкнуть, почтив молчанием память «родителей».

Маринка!

С кем она здесь? В качестве кого? Когда ее забросили в тыл?

— А кто эта девушка? — спросила я, отмолчав положенные минуты. — С кем она здесь? Почему сидит одна?

— Эта дефушк есть руссиш, — с трудом подбирал слова немец. — Эт-та дефушк есть арбайтеи куфня…

За столом я долго не решалась поднять глаза на Маринку, то есть Галю. Вспомнила Маринкину нерешительность, ее неверие в себя. Беспокоилась за нее…

Адлер усиленно подливал мне вино.

— Ой, ну что вы, Арнольд? Меня Федор разбранит, если я приеду пьяная!

— Не посмеет раз… разбри… раз…

Адлер так и не справился с трудным словом. Счастье, что он не забывал и себе подливать. Язык у него уже заплетался. Но глаза с трезвым вниманием следили за мной. «А что, если все это маскарад? — мелькнула тяжелая мысль. — Если это очная ставка с Маринкой?»

Невольно поднимаю глаза и встречаю спокойный Маринкин взгляд.

Улыбаюсь ей через стол и громко говорю:

— А знаете, вы удивительно похожи на одну мою подружку!.. Вас, кажется, Галя зовут?.. Так вот, Галя, вы очень похожи. Только ее Маринкой звали.

Маринка усмехнулась:

— А где теперь ваша подруга Маринка?.. Ах, да, вы что-то уже говорили…

— Да, я рассказывала — моя Маринка осталась в Харькове. Она была такая нерешительная. Не верила в себя. Вот и осталась. Наверное, ее уже большевики замучили…

— Конечно, замучили, — кивнула Маринка. — Если она осталась. Но она могла и уйти. Бывает, что человек внезапно обретает веру в себя… Ну, может, не до конца. Но верить начинает… так мой один знакомый говорил. Он тоже у большевиков остался.

— А вы откуда родом, Галя? Здешняя?

— Не-ет, — протянула Маринка. — Я тоже с Украины. Из-под Киева.

— Совсем одна?

— Совсем одна.

— А знаете что, Галя, приходите ко мне с братом. Вы мне очень понравились. Будем дружить?

Я протянула через стол руку. Маринка положила свою. Кто-то приподнял меня за плечи. Завели патефон. Танцевать не хотелось.

— Если разрешит герр комендант…

Герр комендант пьяно хохотнул. Пришлось идти танцевать.

Кто бы подумал, что танцы могут стать наказанием? Женщин было только трое, приходилось танцевать без передышки. «Кавалеры», основательно подвыпившие, носились оголтело под музыку, орали, наступали на ноги.

Я, наконец, вырвалась из чьих-то объятий и выскочила за дверь вздохнуть на свежем воздухе. Внизу под крыльцом вдруг раздался приглушенный стон — я отпрянула к двери. Напрасная тревога, кто-то освобождался от обильного ужина.

Я вернулась, чтобы как-то уговорить Адлера ехать домой.

Адлер спал, распластав руки по залитому столу. Вот и отлично.

Я снова выскочила за дверь — какой-то тип ловил меня за руки, — шагнула в темноту, остановилась. Ничего не видно. Постояла, пока стала различать силуэты домов и деревьев. Пошла почти наугад, ориентируясь больше чутьем, чем памятью. Вышла прямо на коляску Адлера с дремавшим в ней кучером. Еле растолкала его, объяснила, что делать.

Солдат ушел за Адлером. Я пошла было следом — там Маринка, от этих скотов всего можно ожидать. Но скоро услышала женские голоса, остановилась.

— До свидания, фрау Эльза! — крикнула где-то во тьме Маринка.

В ответ раздалось грубое:

— Привет!

Через несколько минут солдат приволок бесчувственного Адлера, и мы уехали.

6.

— Это слишком рискованно… — упорно повторяет Федор. — Тут риск не только завалить работу, но и потерять жизнь прежде, чем что-то удастся выяснить.

— Федор, но у нас другого выхода нет!

Федор молчит. Другого выхода действительно нет. Мы сообщили командованию о шефе и получили приказ — вести наблюдение. День проходит за днем, а мы ни на шаг не продвинулись вперед. Если не считать еще одной встречи на дороге.

Дело в том, что на молокозаводе у меня появились обязанности. Нет, я все еще оставалась уборщицей, но теперь меня посылали, как самую грамотную, то в подразделения, то в небольшой поселок, где была интендантская контора, оформлять документы, вернее, счета на молоко. Конечно, ходила с удовольствием, хотя после прогулки предстояло до полночи возиться с грязной посудой.

Однажды увидела на дороге знакомую коляску с серыми лошадьми. Шеф сидел вполоборота к проезжей части шоссе и разговаривал с каким-то мужчиной в гражданском. Этого штатского я не разглядела, только отметила — высокий, в коричневом костюме. Если бы сосредоточила внимание на нем, пошла следом, когда он простился с шефом, все получилось бы иначе.

Если бы! Разведчик — только человек, обыкновенный, которому суждено ошибаться. Тогда все мое внимание было обращено на шефа.

Я споткнулась у коляски. Вскрикнула и присела, растирая лодыжку. Естественно получилось — вывихнула ступню.

— Что с вами?

Я подняла глаза и чуть снова не вскрикнула — от испуга. Огромные глаза шефа как бы всосали меня всю. Пожалуй, меня хватило только на один глаз, второй, казалось, смотрел в сторону — а нет ли ему работы?

— Вам куда? — спросил он низким басом.

— В Ивановку.

— Садитесь…

Я мгновение колебалась, — вспомнила наказ Федора не попадаться шефу на глаза. Но ведь все равно уже попалась: если узнал, так узнал. Влезла, села рядом. Кони понесли.

— Вы что, постоянный житель Ивановки?

Шефу не приходилось повышать голос, а я должна была прокричать.

— Нет… Мы с братом недавно… приехали… — и в нескольких словах изложила легенду.

Шеф вертел птичьей головкой на стариковском тощем теле. Когда он поворачивался ко мне, я леденела под взглядом глаза-паука. Я даже чувствовала, как из меня уходит кровь.

— Вот мой дом, господин шеф!

Шеф придержал лошадей, я сползла на землю.

— Очень вам благодарна!

— Приятно было познакомиться!

Я подождала, когда уляжется пыль от колес, и побежала на молокозавод. Федор был в отъезде, и до вечера одна мучилась сомнениями. Только дома поведала ему о происшедшем.

— Зачем? — спросил спокойно Федор. — У тебя был план?

Я промолчала. Какой там план, когда я чуть не умерла со страха? Просто мне не терпится — надо же выполнять задание Центра. В конце концов, и эта встреча может пригодиться.

— Пойми, Женя, разведчик не имеет права горячиться. У тебя в характере скверная для нашего дела черта. Рисковать можно и даже нужно, только с расчетом. Знаешь русскую пословицу: поспешишь — людей насмешишь!

— Федор, — говорю я тихо, — ты до войны учителем работал?

Федор чуть опешил.

— Да…

— Я почему-то давно думаю об этом. И кличка у тебя «Учитель». Ты был хорошим педагогом, Федор, правда? Тебя ребята любили?

Федор не любил разговаривать о себе. Поднялся, молча пошел во вторую комнату. Но на пороге оглянулся, поймал мой виноватый взгляд, скупо улыбнулся.

У Семена я выпытала все, что он знал о шефе. Жена шефа — красавица-одесситка. Вдвое моложе его. Чтобы не скучала, он часто приглашает гостей. Адлер тоже там околачивается, — неравнодушен к жене шефа. Но далеко не заходит, видимо, остерегается мужа. Семен давно удивляется: почему Адлер, немецкий офицер, боится Ионеску, румынского майора? Все знают, румыны у немцев не в большой чести. А вот Адлер боится, даже голос у него глохнет, когда говорит с шефом. В народе всякие страсти рассказывают про Ионеску. Кто к нему в руки попадал, тот живым не выбирался.

Все это я передаю Федору. Вижу, как наполняются его глаза тревогой. Я все же предлагаю — надо проникнуть в дом шефа. Только там можно найти конец нити, ведущей в секретную немецкую часть.

— Введет меня Адлер. Познакомит барышню, скучающую в деревне, с милой супругой шефа…

Федор молчит — обдумывает, взвешивает. Наконец возражает. Это слишком большой риск. Правда, другого выхода у нас нет, а время идет.

— Одно условие, Женя…

Радостно и испуганно бьется сердце. Все-таки опасно.

— Не будешь горячиться — это раз. Будешь все рассказывать мне — это два. Если почувствуешь опасность, уйдешь — это три.

— Ты же сказал — одно условие, — смеюсь я, — а выставил три!

— Ну, три! — чуть приметно улыбнулся Федор, и его лицо удивительно просветлело. — Запиши для радиограммы…

Через час я уже выстукиваю:

«Отдельный маршевый батальон номер четыреста восемнадцать формировался в Яссах. Состав девятьсот человек. Вооружен автоматами МР-43, пулеметами МГ-42. Выбыл на русский фронт. Станцию Унгены прибыло четыре эшелона боеприпасами — авиабомбы, снаряды, патроны. Учитель».

Получаю квитанцию о приеме радиограммы и короткую радиограмму. Расшифровываю:

«Хорошо работаете. Сорок восьмой».

Сорок восьмой — майор Воронов.

Я кубарем скатываюсь с чердака.

— Что случилось? Почему так шумишь?

— Хорошо работаем! — прыгаю я, размахивая листком. — Хорошо ра-бо-та-ем!

Федор читает радиограмму. Невольно выпрямляется, лицо чуть торжественное — точно перед строем, когда объявляют благодарность. Я притихаю. В думах Федор мысленно произносит: «Служу Советскому Союзу».

Да, мы служим Советскому Союзу.

7.

Следующий день — воскресенье.

Я с утра жду Адлера. Выглядываю в окно, выбегаю на террасу, даже выхожу за ворота. Каждый приход Адлера — мука. Но сегодня я сгораю от нетерпения.

Наконец он появляется. Я успеваю принять позу: сажусь у окна, откидываюсь на спинку потертого стула и смотрю тоскующими глазами вдаль.

— Шеня!.. Я и моя коляска в вашем распоряжении!

Адлер шумен, надушен, оживлен.

Я делаю страдающую мину и чуть слышно говорю:

— Надоело…

Адлер не понял.

— О-о, прошу Шеню извинить вашего покорного слугу. Дела задержали. Сейчас я буду искупать свою вину. Мы покатаемся.

Я «капризничаю».

— Мне надоело кататься! Все одно и то же, одно и то же. Ужасная скука, Арнольд. Сколько можно так жить? У меня нет подруги.

— Подруги? Что такое подруга? Ах, друг женский! — Адлер кивает. — Понимаю… Но Шеня разве не подружилась с дефушкой Галя?

Маринка, моя Маринка? Как она там? Федор строго-настрого запретил встречаться.

— Что вы, герр комендант! — презрительно фыркаю. — Стану я дружить с такой деревенщиной, герр комендант!

— Зачем герр комендант, Шеня? А где же — Арнольд?

Я складываю на груди руки.

— Арнольд… Ну, пожалуйста! Познакомьте меня с культурной молодой женщиной или девушкой. Неужели нет у вас такой знакомой?

— Гм… Гм…

— Ну, пожалуйста, Арнольд! Вспомните…

В уголках губ Адлера вздуваются пузырьки, мелкие глазки жмурятся, кажется, сейчас он замурлычет. И он мурлычет:

— М-мар-рго…

— Что-что? Марго?

Адлер кивает.

— Жена шефа.

Разыгрываю восторг, вскакиваю со стула, хлопаю в ладоши — он подвозил меня на своей коляске.

Рассказываю про знакомство с шефом. И мы сговариваемся: сегодня к вечеру Адлер повезет меня к Марго.

Весь день уходит на сборы. По словам Адлера, Марго известная модница: «Большой вкус имеет Марго!» Мне приблизительно известен вкус женщин, подобных Марго, и я тщательно продумываю свой туалет: мне нужно понравиться. А поэтому я должна быть одета в ее вкусе. Так Федор сказал. Но что именно надеть, он посоветовать не смог.

Примерила несколько платьев и остановилась на синем в мелкий горошек. Неярко, модно, хорошо сидит. Долго возилась с бантом на груди — все не завязывался красиво. Неожиданно выручил Федор — бант лег, как надо. «Сестре косы заплетал», — сказал он тихо и печально.

Долго мудрили над волосами. Густые, непокорные. Что с ними делать? Наконец взбила пук надо лбом, на немецкий манер. Кажется, это больше всего подойдет. Федор поморщился, но в конце концов одобрил. Чуть припудрилась, чуть подвела губы и брови. Из зеркала на меня глядела незнакомая девушка — фифа препротивная! С досады показала ей язык.

Приехал Адлер и рассыпался в комплиментах. Значит, наряд выбран удачно.

Я выглянула в окно, увидела на козлах Семена и обрела прекрасное настроение. Сразу нашла нужный тон с Адлером. В сердце вселилась уверенность, что все пройдет отлично.

У ворот жандармерии Семен красиво придержал коней, и они остановились, круто выгнув лебединые шеи. Адлер молодцевато спрыгнул и подал мне руку. Мы пошли в ворота с румынскими часовыми, миновали здание жандармерии и подошли к дому с высоким резным крыльцом.

Вот когда стало страшно. Ком застрял в горле. Чтобы успокоиться, сделала вид, будто заинтересовалась архитектурой дома. Две-три минуты — и я свободно впорхнула по ступенькам, увлекая за собой Адлера. Я уже владею собой, мысль работает четко.

В прихожей нас встретила молоденькая прехорошенькая молдаванка — в белом передничке и белой наколке. Видимо, горничная. Марго — настоящая барыня.

Горничная вела нас через анфиладу комнат, заставленных дорогой и красивой мебелью. Я было встревожилась, но скоро заметила вышитые уголки салфеток, подушки с птичками и кошечками. Успокоилась. Марго — то, что я и предполагала.

Наконец нас встретила хозяйка. Я ее узнала сразу — пышная блондинка, но тем не менее стройная. Красавица. Глухое темно-красное платье, сильно затянутое в талии, оттеняло матовую белизну крупного лица.

Адлер запетушился, подскочил как-то боком, наодной ноге, клюнул слюнявым ртом руку. Марго поверх Адлера — он ей чуть выше пояса — внимательно рассматривала меня: по-женски въедливо, критически. Я состроила восторженные глаза — что было нетрудно, потому что красотой Марго нельзя было не восторгаться. То ли это моя восторженность, то ли я сама, а может, то и другое понравились Марго. Она широко и радушно улыбнулась. И сразу стало видно, что никакая она не барыня, обыкновенная простушка, играющая в аристократку. Мне стало жаль ее: «Зачем она, такая красавица, продалась этому поганому жандарму?» Мне даже почудилось что-то трагическое в ее судьбе.

Но это продолжалось до тех пор, пока Марго не заговорила, — тут из нее полезла обыкновенная дура.

— Глупышка! — кивала она на меня. — Ваша Женечка — половина ребенка. Она еще не видела свет — и вот прозябает со своим блаженным братцем в глуши. Привозите ее почаще…

Адлер успел выложить Марго мою биографию, и Марго расчувствовалась. Она строила планы, как меня лучше устроить в жизни, размахивая руками, возбужденная вином и неожиданным развлечением. Ей, видно, самой жилось прескучно.

Адлер слушал, кивал, поддакивал. А глазки его струили и струили масло. Он забыл обо мне. Он забыл обо всем на свете.

— Знаете, майн фройнд… — щеголяла Марго парой немецких слов, обращаясь к Адлеру.

И мне казалось, от Адлера вот-вот останется масляное пятно — так он млел. Мне стало душно — от июньской жары, от глупости, от откровенного скотства.

К счастью, вошел шеф.

Он вошел неслышно — шаги тонули в коврах, остановился позади моего стула. Особым чутьем разведчика я почувствовала его присутствие еще раньше. Глаз-паук жег мне затылок. Но я не оглядывалась. Не «увидела» шефа до тех пор, пока он не шагнул из абажурных сумерек в круг света. Тогда я встала и протянула ему руку.

— Здравствуйте, мой спаситель!

— Здравствуйте, прекрасная незнакомка! — Шеф улыбнулся одними губами. Глаза у него не улыбались. — Как ваша нога?

— Совсем зажила, господин Ионеску! Я в тот же день пошла на работу. Брат просил передать его благодарность. Я очень рада, что познакомилась с вашей женой. Милая, чудесная Марго…

Все это я вытряхнула Ионеску под сосущим взглядом огромного, черного до синевы глаза. И вытряхивала бы еще, если бы шеф не перевел глаза на Адлера. Второй глаз, видимо, неусыпно следил за женой. Когда Марго потянулась за бутылкой, чтобы подлить себе вина, шеф перехватил ее руку — полную, белую, в ямочках. Задержал в своей.

— На сегодня, по-моему, женщинам достаточно.

Марго глухо сказала:

— Ты мне ничего не рассказал про встречу с Женей.

— С Женей? Эту девочку зовут Женей?.. Забыл.

Раскаты его голоса подавляли. В ушах у меня стучали молоточки.

Шеф сел рядом с женой, и горничная тотчас вошла с чистым прибором. Марго наполнила его рюмку, положила на тарелку кусок жареной рыбы. Он поблагодарил — чуть кивнул головкой с носатым клювом. И мне опять стало жаль Марго: «Зачем она продалась этому противному жандарму?»

Конец ужина прошел шумно. Шеф громогласно рассказывал анекдоты, довольно остроумно шутил, охотно и громоподобно смеялся. Но глаза его при этом жили сами по себе — они не смеялись. Они прощупывали, жгли. Может, я еще не привыкла к этому необычному взгляду?

Когда прощались, шеф мило сказал:

— Приходите почаще, Женя. Моя Марго тоже скучает.

— Обязательно приходи, — Марго уже говорила мне «ты». — Господин Адлер, вы привезете Женю ко мне… хотя бы завтра. Хорошо, милочка?

«Милочка» растаяла от радушия хозяев. Рассыпалась в благодарностях.

Марго пошла проводить до выхода. Снова мы шествовали через анфиладу комнат с дорогой мебелью и дешевыми салфеточками и подушечками. Адлер шел позади, Марго оглянулась на него и зашептала в ухо:

— Ты, милочка, не теряйся. Как старшая говорю — держись за этого немчика. Мой, как видишь, тоже не бог весть что, а живу. Когда бы я так устроилась?

Горничная открыла дверь, и я с удовольствием вдохнула свежий ночной воздух. Удивительно, что мир остается прекрасен даже тогда, когда в этом мире живет нечисть.

8.

В течение недели я четырежды была у Марго — так она меня полюбила, дня не могла прожить. Толку от этих посещений было немного. Однажды столкнулась в дверях с уходившим итальянским офицером. Один раз какая-то румынская семья ужинала. Обычно встречи с Марго были наполнены разговорами о нарядах. Я не могла понять — зачем человеку столько вещей, пусть даже очень редких, бесценных, единственных в своем роде. Если Марго проживет еще сто лет — и то не износит своих платьев.

Это я спросила более вежливо, чем думала.

Марго просто просияла:

— Глупышка ты, моя милочка! Я тоже такой была — чуть не подохла в оккупации. Все имущество, что на себе… Ионеску сделал меня барыней…

А дальше шли нравоучения, как жить. Мне было нестерпимо скучно. Пыталась навести Марго на разговор о шефе, но Марго неохотно говорила о нем. Видимо, он угнетал ее даже в свое отсутствие, — чего она, по своей глупости, вероятно, не понимала.

Одну из таких наших бесед прервал своим появлением Ионеску. Напомнил об ужине. Сели за стол и молча принялись поглощать отваренную курицу с рисом.

Шеф за весь вечер почти не взглянул на меня — ухаживал за супругой, говорил, как нестерпимо он устает, опять рассказывал анекдоты. Откуда он их черпал в таком количестве! Марго сияла, видимо, шеф был далеко не равнодушен к своей глупой и красивой супруге. Марго бросала на меня победоносные взгляды — вот как надо устраиваться!

— Ион, — проворковала она нежно, — давай хорошо пристроим Женечку. Бедняжка все одна и одна. Этот дикий братец ее изведет.

Не знаю, почему Марго решила, что Федор — дикий братец, что он обязательно должен свести меня в могилу.

— Давай, дорогая, — сказал он не менее нежно, насколько мог быть нежным его громкий голос. — За кого мы ее выдадим?

Марго цвела:

— Арнольд Адлер… Скажи ему — чего он тянет? Правда, Женечке он не по душе. А Курт Вассер? Или вот, — Марго шлепнула себя по лбу, — этот русский…

— Как интересно, — перебила я. — Русский офицер? Или гражданский? Гражданского мне не надо!

Марго открыла рот и — закрыла. Под взглядом шефа. Один глаз-паук смотрел на Марго, другой — на меня.

— А знаете, Женя, мне кажется, я вас где-то видел.

Только бы не выдать себя. Только бы не поддаться леденящему ужасу. Неужели Федор был прав?

— Очень может быть! — весело отозвалась я. — Такого частого гостя в доме можно приметить…

Марго тоже рассмеялась.

— Он так всегда смешно шутит, Женечка, когда в настроении!

— Да нет, — сказал шеф. — Я вас видел где-то до знакомства.

— А-а-а! — протянула я. — На дороге, наверное!

И со смехом рассказала, как шеф едва не задавил меня.

— Наверное, тогда, — согласился шеф.

У меня сердце подпрыгнуло от радости.

— А может, и нет.

Снова ледяной ужас.

— В общем, не помню… Вы уже уходите, Женя?

— Да, — сказала я, — Федор не любит, когда я задерживаюсь.

Марго и шеф проводили меня до крыльца. У крыльца стояла коляска шефа.

— Садитесь, Женя…

Неужели он сам повезет? Арест?

Шеф кликнул кого-то из солдат и по-румынски приказал отвезти меня домой.

Всю дорогу я пыталась собрать мысли и не могла. Так и вошла к Федору — растерянная, испуганная. Выложила все, как ни на есть, даже про страх.

— Плохо, сестричка, — сказал неожиданно ласково Федор. — Как видишь, я был прав. У этих людей профессиональная память.

Я попыталась успокоить его и себя.

— Может быть, он все-таки не узнал, Федор?

— Не очень верю. Хотя и допускаю, как исключение…

— Твоя первоочередная задача сейчас — выяснить, вспомнил ли тебя шеф. Значит, придется бывать у них. Другого пути нет. Да и прерывать так сразу отношения, после намека, опасно. Даже если он тебя не помнит, твое непоявление у Марго вызовет ненужные нам подозрения. Поняла?

— Да.

Но Федор повторил еще.

— Первоочередная задача — выяснить, узнал ли тебя шеф. Только тогда мы будем думать о будущих планах.

Мы помолчали. Около Федора удивительно спокойно, мысли становятся в строй. И я уже размышляла не об угрожавшей опасности, а о невыполненном до сих пор задании Центра.

— Федор, как же насчет секретной части?

Он ответил не сразу.

— Ты поняла мою задачу?

— По-ня-ла! — протянула я недовольно.

— Вот и действуй… Секретную часть найдем без него.

— Как?

— Я, кажется, напал на след… Разговорился с сержантом из жандармерии. Слово за слово — шеф бывает в имении… Есть тут имение удравшего румына. Я на него внимания не обращал, думал — обычный штаб. Зачем шефу ездить в армейский штаб?

— Ты же молодец!

Глаза Федора выглянули из-под дремучих бровей. Когда глаза его выглядывают, сразу видно, какой добрый и красивый человек он.

9.

Днем попыталась выспросить свою товарку по молокозаводу, пожилую, усталую женщину: существует ли на самом деле имение?

— А, есть, — подтвердила она, — тут до сорокового года жил румын. Богатый был…

— Где он сейчас?

— Румын?.. Сбежал в Америку.

— Кто в этом имении сейчас?

— Да бог его знает…

Федору больше повезло.

Начал он с того, что поменялся с другим кучером и повез молоко в имение. Привез. Там стоял отдельный румынский дивизион на переформировании.

Дальше путь Федора лежал в Фалешты — небольшой городок.

Раннее летнее утро. Жаркое солнце еще не разогнало ночную прохладу. Тележка чуть подпрыгивала по укатанной дороге, бежавшей между кукурузных полей, высоко уже поднялись кинжальные листья. Стояла удивительная тишина, мирная, светлая. В такое время хорошо думается.

И Федор думал. Где же, наконец, затаилась эта немецкая разведка, должна же она как-то обнаружиться? Знать бы, хоть приблизительно, ее местонахождение.

Федор нашел батальон связи в Фалештах, в который вез молоко. Сдал, получил квитанцию. И поехал на вокзал — потолкаться, понаблюдать.

Я уже несколько раз была в Фалештах, была на вокзале и приносила оттуда ценные данные. Вокзал оживленный, постоянно прибывают и убывают воинские эшелоны.

Федор впервые попал в Фалешты. На вокзале он застал лишь состав с ранеными. На перроне сновали врачи и сестры в белых халатах, железнодорожники, легкораненые громыхали костылями, распространяли запах йодоформа.

В этой сутолоке Федор незамеченным проскользнул на перрон и увидел только хвост уходящего в сторону Бельц поезда, остальные пути были свободны.

Он подосадовал на неудачу. Вернулся на вокзальную площадь, где стояла повозка с пустыми бидонами. Пора возвращаться. Сел. Тронул лошадь. Повозка свернула в боковую улицу, и тут ее обогнала сверкающая лаком коляска. Шеф!

Федор вожжанул лошаденку, и она потрусила вслед за резвыми лошадьми Ионеску.

Коляска выехала на центральную улицу. И очень скоро остановилась у углового дома — двухэтажного, длинного. Красивый, срезанный по углу подъезд с колоннами, верно, бывший особняк богача.

Федор остановился в некотором отдалении, слез, укрылся за бидонами, делая вид, что переставляет их.

У подъезда дежурил немецкий часовой. Шеф протянул ему что-то, видимо, пропуск, и тот долго рассматривал его. Кинул взгляд на шефа, может быть, сравнивая фотографию с оригиналом. Когда часовой возвратил пропуск, шеф что-то крикнул жандарму на козлах, и коляска откатилась в боковую улицу.

Стоять дальше тут с повозкой рискованно. Улица почти безлюдна. Федор отогнал повозку тоже в боковую улицу, только в противоположную той, куда отъехала коляска шефа. Затем зашагал на центральную улицу. Прогулялся по ней взад-вперед — спрятаться некуда. Рискнул вернуться назад. Применил уже испытанный способ — изобразил пьяного. Шатаясь, привалился к дереву, что напротив подъезда, и съехал по нему на землю. Тут и «проспал» около двух часов, рискуя лишиться повозки и получить выговор на молокозаводе.

В подъезд входили и выходили штатские и военные. Было их немного — от силы десяток. Часовой так же тщательно проверял пропуска. Наконец, вышел шеф, сел в коляску и уехал. Федор пьяно поднялся. Больше ему все равно ничего не узнать. Что часть — секретная, почти нет сомнения. А та ли эта часть, пролежи он хоть неделю под деревом, не выяснит.

Требовалась моя помощь. Я знала в лицо немецкого майора и тех, что ходили к диверсантам на Полевую улицу.

Мы с Федором радовались, хотя понимали, что радоваться еще рано. Все-таки не было полной уверенности, что в угловом доме — разведывательная часть. Там могло расположиться и другое учреждение. И если даже это секретная часть, то та ли, которую мы ищем?

Обнадеживало, что шеф вхож в этот дом. Но он мог быть вхож и в другие дома, занятые немцами.

На следующий день я поехала с Федором в Фалешты. Отпросилась на молокозаводе якобы за покупками. К сожалению, эта поездка не прибавила ничего.

В боковой улице за домом с часовым я обнаружила пустой, заброшенный с давнего времени ларек. Удобно устроиться в нем. Подъезд благодаря усеченной форме дома виден, как на ладони. Просидела более четырех часов, но ни среди военных, ни среди штатских не нашла знакомых.

Надо искать начало нити в доме шефа.

10.

Федор не возражал — надо, но не хотел, чтобы я это делала. И все из-за моей горячности.

Я действительно горячилась, — где-то рядом нить этого путаного клубка, а мы не протягиваем рук, чтобы поискать. Мало того, Федор делает все эти дни, чтобы я не попала в дом шефа: то придумывает какое-нибудь дело, то вежливо намекает Адлеру на мое слабое здоровье.

Расцениваю поведение Федора, как излишнюю осторожность. Опасно? Так все опасно, и главное то, что мы находимся по эту сторону фронта. Добро бы еще была возможность вести наблюдение за угловым домом в Фалештах. Но до Фалешт не близкое расстояние, и с завода мне не разрешают часто отлучаться. Два раза я ходила в город с документами, прогуливалась мимо дома, однажды посидела около часу в будке, воспользовавшись сэкономленным временем, — подвезли до города румынские солдаты. Но результаты были все те же.

Вот почему я ослушалась Федора и пошла к Марго, получив однажды записку.

«Женя, посылаю за тобой коляску. Сегодня у нас интересные гости. Приезжай обязательно, познакомлю с холостыми. Марго».

Правда, записка доставила мне немало беспокойств. Я только-только вернулась с работы и собиралась готовить ужин. Я выглянула в окно — черная лакировка коляски тускло светилась в сумерках. Глянула за дверь — от ворот шел жандарм. И Федора дома нет, не вернулся еще. «Неужели арест? — мелькнуло в голове. — Шеф меня узнал и решил арестовать».

Жандарм протянул записку, а я минуты две не могла ее прочитать: буквы прыгали перед глазами.

Что ж тут раздумывать? Это, может быть, единственный подходящий случай. Не упускать же его!

Я черкнула Федору несколько слов, чтоб не ждал рано, и поехала.

К счастью, опоздала. Из дома шефа уже неслись громкие голоса гостей. Звенели вилки и рюмки. Ужин в разгаре. Когда такое оживление, легче войти в свою роль.

Марго кинулась обнимать и целовать. Я совсем затерялась в ее пышных формах. Наконец, она подтолкнула меня к столу:

— Господа!.. Вот та милая девушка Женя. — И в свою очередь стала представлять сидящих: — Барон фон Эккер… Михаил Петреску и мадам Петреску… Господин Негруци… Князь Палицын…

Ого! Князь! Больше я не слыхала имен, сосредоточившись на этом имени.

Меня посадили между князем и каким-то обер-лейтенантом — я его не запомнила почти. Лишь к концу вечера внезапно обнаружила, что он молод, белокур и недурен собой. Все мое внимание поглотил сосед справа — князь Палицын.

Надо сказать, что я в жизни не видела живых князей. Правда, и жизни-то у меня тогда было — восемнадцать лет. Но я твердо верила, что всех князей, и вообще весь класс эксплуататоров, уничтожила революция. А вот тут живой князь. Может быть, он русский, может, другой славянской национальности. Болгарин, скажем…

Я хлебнула для храбрости полрюмки слабенького виноградного винца и спросила:

— Вы какой князь — русский?

Он не без любопытства взглянул на меня. Лицо у него было тонкое, правильное, почти красивое, вот только окаменевшее какое-то. Глаза серые, холодные. На минуту они потеплели.

— Да, — сказал он. — То есть не совсем…

— Как это не совсем? — легкомысленно рассмеялась я. — Русский или не русский?

— Видите ли, меня ребенком увезли из России. По национальности я русский.

Этот русский говорил с заметным акцентом, не то румынским, не то немецким.

— А-а-а, — протянула я. — Белоэмигрант?! У вас, наверное, имения были в России? Теперь там или музеи, или колхозы.

Князь промолчал. Он вообще, кажется, словоохотливостью не отличается, молчит, ест, пьет, когда вокруг шумят на трех языках.

— А вам не хочется домой? В Россию?

Князь не ответил — не услышал или сделал вид, что не услышал. Он сосредоточенно разрезал ломоть ветчины, при этом ловко, с необычайным искусством манипулировал ножом и вилкой. Легко, точно касался лишь пальцами, а нож и вилка работали сами. Мне всегда трудно дается этот процесс — нож соскальзывает и скрипит по тарелке, вилка проткнет насквозь кусок, хоть зубами стягивай. Да и другие за столом не отличались изяществом движений. Несомненно, князь был настоящий.

Я засмотрелась на его руки — сухие кисти, с тонкими, но крепкими запястьями. Руки не выглядели женственными, в них чувствовалась сила.

— А мне, знаете ли, господин князь, совсем не хочется домой. Здесь веселее…

Князь чуть приметно кивнул. Я даже разозлилась: подумаешь, князь! Элементарно невежлив. С ним дама разговаривает, а он молчит!

Я переключилась на Марго.

— Марго, вы просто очаровательны сегодня! — крикнула я через стол. Все даже притихли на мгновение. — Я хоть не мужчина, но тоже влюблена в вас. Вам очень идет это платье. Давайте выпьем!

Марго потянулась ко мне с рюмкой. Мы чокнулись.

— По-русски, — сказала она растроганно. — Только русские умеют пить. Правда, князь?

Князь чуть пожал плечами.

— Возможно.

— Где ваш муж, Марго? Я соскучилась по нему. Вы не ревнуете?

— Нет, Женечка! Для моей подружки…

Последнее слово Марго потонуло в аплодисментах.

Я так и не поняла — было ли остроумным то, что сказала Марго, или гости — круглые идиоты. В этом шуме я услышала вопрос:

— Вы давно из России, Женя?

— На много лет позже, чем вы!

За столом снова зааплодировали.

И тут вошел шеф.

— Веселье в разгаре! — сказал он, голос его перекрыл шум. — Здравствуйте, дорогие гости! И Женечка здесь — что-то вы нас стали забывать?

Я открыто посмотрела в глаза шефа и удивилась: в них светилась приветливость гостеприимного хозяина. Шеф повертел носатой головой, покивал каждому гостю в отдельности и сел рядом с бароном.

— Ион, — впервые назвала я его по имени, — мы только что выпили с вашей женой. Она вас ко мне ревнует. Давайте с вами выпьем!

Шеф с готовностью протянул рюмку и чуть многозначительнее, чем это следовало в данном случае, сказал:

— За нашу встречу, Женя!

— За встречу, Ион!

Узнаю ли я когда-нибудь: вспомнил шеф, где видел, или нет?

11.

Надо было выждать. Проговорится же он, наконец. Но в том-то и беда, что я никогда не умела ждать. С детства так. И разведка не научила терпеливости. Да и настроение было отличное. Почему бы не поиграть?

— А я вас видела на днях, Ион… В Фалештах. С братом ездили. Вы вышли из подъезда одного дома с колоннами. С вами был еще немецкий офицер. У вас в руках — портфель.

Я ущипнула себя за ногу под столом: «Не зарывайся, старшина Казакова!»

Шеф спокойно сказал:

— Очевидно, возил документацию.

Я наивно увеличила глаза:

— Документацию? Какую?

Глаз шефа стал пауком. Страх переполнил меня.

— Вы слишком любопытны, Женя… Ну, а вы что делали в Фалештах?

— Следила за вами!

— Гм… Оригинально. Такая тихонькая девочка… А впрочем, именно тихони…

— Что вы, Ион, я хотела пошутить, будто вы были на свидании.

— Что-что, — изумился шеф. — Я был на свидании?

— Ну да, — придуривалась я. — Ведь все знают, что вы любите Марго…

Гости опять расшумелись, развеселились. Им понравилась шутка. Я хохотала громче всех, хотя страх сжимал сердце. Совсем с ума сошла!

— Значит, шутите?.. Это хорошо! Шутка проясняет мысль.

Нужно было немедленно прекратить эту дурацкую игру. Но инициатива уже перешла в руки шефа. Он смотрел с непонятной усмешкой, кажется, он не верил мне.

— В Фалешты вас сопровождает брат, боится, чтобы не обидели?

Я кивнула.

— А к нам пускает одну — не боится?

— Нет.

— И вы не боитесь?

— И я не боюсь, Ион. Чего мне бояться?

— Меня хотя бы.

— И вас не боюсь, дорогой господин шеф! — я старательно дурачилась, но по глазам шефа чувствовала — не верит. — И вот князя не боюсь, хотя никогда еще не видела русских князей. Первый раз, а он со мной не разговаривает. Потому что плебейка, да?

Вмешалась Марго:

— Женя, ты имеешь такого интересного соседа в лице князя. Если бы ты знала, чем он заним…

— Марго, — перебил шеф, — пожалуйста, салат!

Он послал жене такой ясный взгляд, что та сникла, съежилась.

— Пожалуйста, дорогой…

Я глупо привязалась к князю, — так, на мой взгляд, должна была сделать Женя, которой все невдомек.

— Чем же вы изволите заниматься, господин князь?

Князь приоткрыл было рот, но шеф опередил его:

— Князь Палицын занимается эвакуацией в тыл русских беженцев.

— В чей тыл? — снаивничала я. — В большевистский?

— В наш, — коротко сказал князь.

— Это интересная работа?

— Чрезвычайно, — процедил он.

— А где вы живете, господин князь, далеко?

— Очень!

— Нет, правда, нам не по пути?

— В Фалештах.

— Не по пути, — вздыхаю я. — Завидую — хороший город Фалешты. Магазины, кино. Так весело…

Я болтала без передышки, а подспудная мысль работала, анализировала. Что ж, по крайней мере теперь ясно — шеф мне не верит. Почему?.. Вот о чем надо, как следует, подумать. Может быть, он все-таки знает, что Марина, жена Василия, и Женя, сестра Федора, — одно лицо? Почему он тогда не арестовывает? Или он просто догадывается, что я — это не я, и выжидает. Но зачем тогда раскрывает передо мной карты? Или он просто шутил? Но ведь он почти ничего не сказал словами. Недоверие шефа я почувствовала. А может, он дал это почувствовать в надежде на испуг? Вот я испугаюсь и прибегу в жандармерию каяться, исповедоваться. А что, если ничего этого нет: ни подозрения шефа, ни выжидания, если все это одни мои догадки? Бывает, человек проложит в своих мыслях тропку, уводящую от дороги, и идет по ней, не замечая ошибки…

Марго встала из-за стола. Почти все уже гости разбрелись по углам, разбились группками, пристроившись в креслах и на диванах. Я поднялась тоже и вышла вслед за Марго из столовой. Комната, коридорчик, спальня.

— Давай, милочка, освежимся, — предложила Марго. — Ужас, до чего душно, как в парилке. Бери…

Она придвинула ко мне духи, пудру, помаду. Сама надушилась, подкрасилась, поправила волосы, без умолку болтая:

— Ты имела спесивого соседа, этого князька поганого… Видела, как пыжится? Всегда такой, будто он мне одолжение делает, что ест и пьет за моим столом… Нахал, а еще князь! Немцы с ним носятся, он и воображает… С Ионом немцы больше носятся, но он не дерет нос!

Я сказала:

— Подумаешь, что он может делать такое у немцев, чтобы они носились с ним? Так, наверное…

Марго замахала руками:

— Ну, не скажи, милочка, не скажи! Он тут у них главный… — Она на минуту замялась, но искушение взяло верх. — Я тебе скажу, ты ведь порядочная… Этот князь тут у них главный по шпионам!

Марго сделала огромные и таинственные глаза:

— Есть у немцев такая часть — учат на русских шпионов.

— А где это учат? — спросила я страшным шепотом, будто готова умереть от страха и любопытства. — Прямо в жандармерии?

Марго покровительственно рассмеялась:

— Что ты, разве при жандармерии готовят шпионов? Жандармерия для того, чтобы ловить шпионов, моя милочка.

— Ну, а барон? — все еще шепотом допытывалась я. — У него такой таинственный вид. Он тоже при шпионах?

— Барон — интендант. В Бельцах служит. Подружись с ним — полезный человек. Все достанет…

— Марго! — послышался из-за двери могучий бас шефа. — Князь уходит, хочет проститься!

— Иду! Иду, милый!

Марго прижала палец к губам. Я тоже приложила и качнула головой: молчание.

Шеф испытующе поглядел на нас. Я восторженно заболтала:

— Ах, Ион, страшно завидую вашей жене! У нее такие чудесные туалеты! Что значит заботливый муж! Прелесть, какие у нее вещицы. Я так люблю все красивое: и людей, и вещи, Ион…

Тут я прикусила язык. Увидела спину человека в штатском — слишком прямую спину и слишком стройную для штатского походку. Точно такую, как мне запомнилась еще по Тирасполю. И костюм темно-серый. Этот костюм, кажется, видела совсем недавно. Где? На дороге, когда подвернула ногу у коляски шефа. Человек шел в тот угол, где сидели барон и пожилая чета Петреску, чтобы проститься. Он склонился, не сутуля спину, к руке мадам Петреску, и стал виден его тонкий профиль. Князь Палицын!

Человек в штатском из немецкой разведки — князь Палицын! Просидела рядом весь вечер и, если бы не случай, так и не узнала бы, с кем сидела.

Я была так взволнована, что Марго — спасибо ее глупости — прошептала:

— Никогда не показывай мужчинам, что они нравятся!

Я кивнула — хорошо, не буду показывать. Когда князь подошел приложиться к руке Марго, а по пути и к моей, я прощебетала что-то о князьях, сказала, что польщена таким знакомством, что надеюсь… Ну, и так далее..

На дороге шеф пожал князю руку и предупредил:

— Жан, я заеду за вами утром… К началу занятий…

Вскоре и я простилась, сославшись на позднее время. Уехала в коляске шефа.

12.

— «Рон», «Рон», «Рон»…

Пять минут кажутся бесконечностью. Длинными, как зимняя дорога. Просто терпения нет. Я совершаю проступок — через четыре минуты переключаюсь на прием. В наушниках — шуршащая тишина — неужели не слушают? И вдруг — тоненький писк, полетели тире и точки.

«Жант», «Жант», «Жант».

Наконец передаю:

«Фалештах улица Михая дом тринадцать обнаружен объект номер один. Охраняется часовыми, охрана усилена. Доме шефа обнаружен русский князь Палицын, служащий объекта. Палицын сын эмигранта. Шефа наблюдали входящим в здание вместе с Палицыным. Сообщите как действовать. Учитель».

Вот и все. Несколько строчек шифрованного текста — плод многодневной и трудной работы, завершающейся сегодня.

Остаток ночи мы провели с Федором.

Он был не меньше меня взволнован открытием. Теперь уже не оставалось сомнений — в доме со срезанным углом и красивым подъездом помещается немецкая разведывательная часть. Та самая, которую мы разыскиваем. И все-таки…

Все-таки могло быть и не так. Князь мог служить и в другой части, той самой, которую мы ищем, а не которую нашли. Ошибка может дорого стоить, поэтому еще раз контроль и контроль.

Едва забрезжил рассвет, мы с Федором пошли на завод.

Я обмотала голову платком: «Герр управляющий… Герр управляющий… — стану я хныкать. — Нестерпимо болят зубы… Так болят зубы, герр управляющий… Отпустите к врачу в Фалешты. Там прекрасный доктор, герр управляющий. Я боюсь других врачей»…

Управляющий — круглый, маленький человечек, страдающий одышкой, — отпустит. Он терпеть не может, когда ноют. «Благодарю вас, герр управляющий!» — скажу я жалобно и побегу искать повозку Федора.

Все разыгралось, как по нотам. Герр управляющий, наконец, осатанело выпятил глаза и заорал: «Черт бы вас всех побрал! Убирайтесь!»

Я убралась. Федор уже ждал — он погрузил самое первое молоко, чтобы пораньше выехать. План готов: я спрячусь сразу в будке или ларьке, что стоит на боковой улице. Федор быстренько сдаст молоко, оставит где-нибудь в тихом переулке повозку и приберется ко мне. Рабочий день начинается в девять, едва ли шеф и князь приедут раньше.

Ровно в девять — минута в минуту — подкатила лакированная коляска шефа. Из нее легко выпрыгнул князь и помог шефу. Коляска откатила за угол, князь и шеф вошли в подъезд.

Пока часовой проверял пропуска, вышел немецкий офицер. Взял под козырек, потом протянул руку шефу и князю. Обменялись какими-то фразами и разошлись: князь с шефом скрылись за тяжелой дверью, офицер свернул за угол — прошел мимо нашей будки.

Я вцепилась Федору в руку.

— Он!

— Кто?

— Майор!

— Но этот же — подполковник?

Я снова зашептала:

— Он!.. Его я узнаю из тысячи. Сколько раз видела.

— Возможно, — согласился Федор. — Он мог получить новое звание. И все-таки…

Я шепнула:

— Проверю.

— Мне пора… Если шеф и князь задержатся, не жди. Но этого майора или подполковника дождись обязательно.

Федор ушел, я осталась одна. Ох, и трудно сидеть в этой проклятой будке, когда хочется летать, или скакать, или хохотать. Только подумать, как все хорошо получилось!

Шеф и князь вышли часа через полтора. Подошли к коляске. Шеф взобрался на сидение, пожал руку князю, ткнул пальцем в спину жандарма и укатил. Князь прямой, нештатской походкой вернулся в дом.

А немца все не было. У меня затекло тело от однообразной позы, менять положение нельзя: или меня увидят с улицы, или я не увижу улицу. Во рту пересохло, захотелось пить. Потом начало поташнивать от голода. Будка накалилась на солнце, стало нечем дышать. День клонился к вечеру, а проклятого немца все не было. В глазах рябило от бессчетного количества лиц, промелькнувших мимо будки.

Но вот потянуло дымком немецких сигарет. Кто-то совсем рядом закурил, но кто — не видно. Кусок тротуара за домом не просматривается из моей будки.

Неожиданно — как всегда бывает, когда долго ждешь, мелькнул в щели околыш офицерской фуражки. Пока я проморгалась — заметила спину в серо-зеленом кителе. Вот уже видна и вся фигура.

Как заставить его повернуться!

Все-таки я счастливая. Офицер поднес сигарету ко рту и остановился. Погасла! Он сунул руку в карман галифе, вытащил зажигалку, встал вполоборота, спиной к легкому летнему ветерку и прикурил. Минуту, не больше, он так простоял. Но этой минуты мне было достаточно: подполковник — бывший майор.

Я улучила момент, когда улица на мгновение опустела, выбралась из засады и припустилась бегом.

Федор был уже дома. Готовил ужин.

— Он?

— Он!!!

— Садись поешь, — Федор накрыл на стол.

Я не могла есть. Рвалась к рации.

— Рано еще, — возразил Федор спокойно.

Просто удивительно, как этому человеку удается в радости и в бедах сохранять спокойствие.

Федора не переспорить. Я покорно села за стол, и волчий аппетит навалился на меня. Федор кормил жареной курицей. Потом налил чаю и высыпал из кармана горсть конфет. Он просто кудесник, мой Федор. Все время старается скрасить мне жизнь — побольше сделать домашней работы, подсунуть кусок получше. То яблоко принесет, то конфет. А я еще фыркаю на него: конечно, трудно разным темпераментам и разным возрастам мирно ужиться рядом. Мы никогда не говорим об этом, но мы крепко, по-братски любим друг друга. Такая любовь рождается лишь в трудной жизни.

Наконец, я на чердаке, держу в руках ключик-клопик. Отстукала короткую радиограмму, вобравшую в себя напряжение многих дней. Что-то мне ответят?

«Командование фронтом благодарит вас за работу. Дальнейшие действия отношения объекта номер один: наблюдение снять. Продолжайте работу по информации обстановки вашего квадрата. Сообщите отношение к вам шефа. Большим приветом сорок восемь».

Только теперь чувствую смертельную усталость. Я едва волочусь вниз. И в те несколько минут, что Федор читает радиограмму, засыпаю на стуле, положив голову на стол.

13.

Что ответить командованию: мешает нам шеф или нет? Если он узнал меня — мешает. Если не узнал — не мешает. Нам с Федором он больше не нужен. Его вместе с разведывательной частью передали уже следующей группе разведчиков. Но если мы ему с Федором нужны — тогда другое дело. Но как это узнать? Как заставить шефа проговориться?

В жаркий полдень я бреду, прячась в тени деревьев, дорогой на Фалешты. «Герр управляющий» послал меня с документами, которые надо оформить в воинских частях. Фалешты — ни город, ни село, застрял в своем развитии на полпути. Но там скопление немецких и румынских частей.

Я шлепаю босиком по пухлой пыли обочины дороги. Туфли связала пояском, перекинула через плечо. Хорошо, когда удается выбраться с осточертевшего молокозавода: там сумрак и сырость, бьет в нос кислота. А на улице живет щедрое солнечное лето.

Догоняет звонкий цокот подков о булыжное шоссе. Я оглядываюсь — шеф. Яркие летние краски сразу меркнут, накатывает тревога. Узнал или не узнал?

— Добрый день, Женя! — рокочет шеф, взмахнув приветливо рукой. — Фалешты? Садитесь — подвезу.

Шеф протянул мне руку и помог взобраться в коляску. Я села, он натянул поводья и лошади понеслись рысью.

— Прокатимся на пару, — весело воскликнул шеф. — Так, кажется, говорят русские?

— Так, — подтвердила я. — Вы, Ион, прекрасно знаете русский язык. Где учили?

— Давно учил, Женечка. Еще в лицее.

— Ну и практика, конечно. Вы с Марго говорите по-русски. Давно вы с ней встретились, Ион?

Шеф покачал носатой головой.

— Ох, эти женщины!

— Да нет, Ион, если тайна — не рассказывайте. Тайны надо хранить глубоко в себе. Правда, Ион?

— Правда… А вы, Женя, умнее, чем стараетесь казаться. Плохо, когда женщина не в меру умна.

— Я вам не нравлюсь, Ион?

Огромный черный глаз испытующе посмотрел на меня.

— Да нет, нравитесь… Скажите, вы не бывали в Саланештах?

Под тоненьким белым в зеленую крапинку платьем бешено билось сердце. Мне казалось — видно сквозь платье, как оно бьется.

— Не помню, Ион… Мы с Федором чуть не пешком прошли Молдавию с немецкой частью. Может, и Саланешты проходили. Вы, Ион, не были в Харькове? Мне теперь тоже кажется, что я вас видела, может быть, там?

Черный глаз паучьи вцепился в меня — не было сил выбраться из его тенет.

— Не был, — сказал шеф. — А вы с Федором давно из Харькова?

— Ушли перед приходом русских.

— Только с ним вдвоем?

— Да.

— Вы, Женечка, по секрету, были замужем?

— И не по секрету, Ион, не была… Вы допрашиваете меня, Ион?

Шеф хохотнул:

— Не обижайтесь, Женя!

Лошади давно уже брели шагом. Справа, среди деревьев, мелькнул ручей. Мне сразу захотелось пить. Попросила шефа остановить коляску, спрыгнула. С наслаждением опустила руки в прохладу прозрачной воды. Я напилась, умылась. Сунула в воду пыльные ноги, вымыла их, надела туфли.

Шеф стоял рядом.

— Поехали, Ион?

Шеф не шевельнулся.

— Неподалеку от Саланешт — село Боры. Там прекрасный родник — его даже святым сделали. Вы не были в Борах, Женя?

Я посмотрела двумя глазами в его глаз-паук и вызывающе сказала:

— Нет, не была, господин шеф!

Терять было нечего — шеф прекрасно знал, где он меня видел: на фотографии того паспорта, который сплавил немецкой разведке. Если он и колебался прежде, то сейчас знает точно.

— Странно, господин шеф? — Я смотрела в упор, и шеф отвел глаза. — Что я не знаю святого родника?.. Не люблю святых мест, — там полно всяких святош. А мне нравится грешная жизнь, господин шеф!

Шеф пошутил:

— Вы — грешница?

— Да. Но в определенных рамках.

— И как велики эти рамки?

— Мой секрет, господин шеф!

Я дурачилась. Меня успокоила ясность.

— Видите ли, Ион, я люблю жизнь так, что живу каждой клеточкой своего существования. Чтобы она была большой и красивой, чтобы она все пережила…

— Вы собираетесь очень долго жить, Женечка?

Я покровительственно сказала:

— Вы не так поняли меня. Ион. Я собираюсь прожить не долго, а много — это разные вещи… А вы, конечно, хотите долго прожить?

Шеф весело сказал:

— Конечно. Как и всякий другой, кроме вас. Правда?

— Нет, я бы тоже очень хотела долго жить, если получится… Но мне сначала надо много прожить.

— Вы, кажется, опасный человек, Женя?!

— Ничуть… Во мне очень мирные желания, Ион.

14.

За время этой пикировки мы сели в коляску и успели добраться до Фалешт. Шеф высадил меня около интендантской части и помахал, отъезжая:

— До свидания, Женя!

— До встречи, Ион!

«До последней встречи!» — мысленно поправила я себя. Теперь я знала, что мы с Федором ответим командованию и какой получим приказ.

Командование предлагало вопрос о шефе решать самостоятельно. Но если мы точно установили, что шеф узнал меня, — немедленно убрать.

И мы решили — убрать.

Хотя не все еще было ясным в поведении шефа. Почему он тянет, чего выжидает? Вот он узнал меня. В селе возле Саланешт у меня был муж, здесь, в Ивановке, у меня брат. Там была Марина, здесь — Женя. Или он хочет поймать нас с поличным?

Забегая вперед, скажу. После войны разбирали захваченные архивы румынских жандармерий: протоколы, письма, дневники и прочие документы. Только тогда я нашла объяснение поведению шефа жандармерии Ионеску.

Федор оказался прав — профессиональная память не подвела шефа. Он узнал меня сразу, в ту же встречу, когда я сделала вид, что подвернула ногу. Он узнал не только потому, что держал в руках мой паспорт, а и потому, что видел меня и самолично выслеживал возле Лизиного дома. Ему нужно было знать, что я собой представляю: подниму я скандал из-за невозвращения паспорта или нет? Он, конечно, боялся не скандала, а шума. Русские разведчики живо пронюхали и передали бы нашей контрразведке — если паспорт пропал, значит, он для чего-то понадобился врагу.

Тогда почему Ионеску не принял сразу меры?

Он не совсем понимал, кто я? Легкомысленная бабенка, сбежавшая от законного мужа с Федором и сменившая имя и фамилию, — тогда это было делом плевым, — или же я птица поважнее. Но в том и другом случае — ценная находка для шефа. Если сбежала от мужа, значит, боюсь разоблачения. Меня легко запутать и заставить работать на немцев. Да, господин шеф жандармерии Ион Ионеску поставлял не только документы немецкой разведке. Он поставлял ей и агентов. Ну, а если я нечто большее — советский разведчик, диверсант или связной партизан, тогда Ионеску представят к награде.

Вот почему шеф выжидал.

Работать дальше он нам не даст — это было ясно. Следовательно, решение напрашивалось одно — убрать.

Федор взял на себя эту нелегкую задачу. Мне поручалось бывать в эти дни у Марго и выяснять, куда шеф собирается в ближайшие дни. И в зависимости от этого выбрать наиболее удобный маршрут.

Предварительный план был таков: на месте остановки шефа Федор напоит до невозможности жандарма, ездившего с шефом. Если Ионеску окажется без кучера — тем лучше. Федор остановит коляску и выстрелит.

Вечером, возвращаясь с завода, я встретила Адлера. Он ехал в коляске с Семеном на козлах. Моментально созрело решение.

— О, Арнольд, как хорошо! Не согласились бы вы сопровождать меня к шефу? Я давно не видела Марго…

В уголках длинных губ запузырились слюни, глазки коменданта изошли постным маслом.

— О-о, Шеня?.. Шеня может распоряжаться мною по своему усмотрению. Я всегда есть ее верный рыцарь…

Семен озорно подмигнул с козел. Он хотя и не знал обо мне ничего, но, несомненно, догадывался. Марго набросилась на нас с упреками:

— Ну почему, почему, милочка, ты так редко ездишь ко мне?! Арнольд, почему вы не привозите ко мне Женю? Вокруг ни одной порядочной женщины — просто ужас, поговорить не с кем!

У Марго в запасе оказалось уйма новостей и сплетен. Трудно было найти начало и конец, определить, где кончается первое и где начинается второе. Но все, о чем она говорила, не интересовало меня. Я ахала и охала, всплескивала в изумлении руками и таращила глаза в восхищении. А сама думала, как свести болтовню Марго на шефа. Иногда она любит похвастаться, как своим барахлом, знанием мужниных дел.

На всякий случай начала:

— А шефа опять нет, Марго? Бедняжка он…

Марго замахала руками, захохотала. Придвинулась со стулом ближе.

— Ох, милочка!.. — еле выговорила она. — Ох, Женечка!.. Если бы ты только знала, как насмешил меня вчера Ион? Смехота одна!

После пятиминутного извержения междометий и восклицаний Марго перешла к сути.

— Нет, ты могла бы иметь бледный вид, если бы Ион вовремя не понял, что ошибся! Представляешь, он тебя принял за одну замужнюю женщину. Очень, говорит, похожа!.. Ох-ха-ха! Женечка!.. Ты — и замужняя женщина! Говорю Иону — в таких вопросах советуйся со мной. Не набитая же дура!.. А он, Женечка, хохочет… Самому смешно, как вспомнит, что решил — будто ты беглая жена, а не Женя.

Марго скаламбурила и, обессиленная смехом, упала головой на стол.

— Ох, и бывает же!.. Он интересное рассказал — у каждого человека есть двойник. И не один, говорит, может быть и три, и четыре…

Горничная внесла ужин. Марго все болтала. Адлер плотоядно глядел на оживленную Марго. Я все смеялась и смеялась — будто гора с плеч!

Но где-то в подсознании проверяла — врет ли Марго? Не похоже, для такой умной лжи она слишком глупа и непосредственна. Нет, Марго не врала. А шеф? Что если он лгал Марго? Зачем?

Пришел шеф. Вошел, как всегда, бесшумно, остановился в дверях — я это чувствовала затылком. Потом медленно прошагал к столу, сел рядом с женой. Когда гостей немного, он всегда садится рядом с ней.

— Ион, так за кого вы меня приняли?

Шеф выкатил на Марго огромные, синей черноты глаза:

— Уже проговорилась?! Ай-ай, ну что за народ эти женщины! Арнольд, не доверяйте женщинам, они в конце концов губят мужчин. Вчера поделился с женой, сегодня знает ее подруга, а завтра будет знать вся лучшая половина земного шара.

— Ион, — произнесла Марго нежно, — ну какое тут преступление, что я поделилась с Женей? Мы хоть посмеялись вволю! Зачахнешь тут от скуки.

— А что, Ион, — полюбопытствовала я, — сильно я похожа на ту женщину?

— Чрезвычайно! — пророкотал шеф. — Но я припомнил: волосы у нее черные и не такие густые, как ваши… Простите меня, пожалуйста. Замотаешься, чего не померещится… И вас потому и выспрашивал, а вы обижались, колкости мне говорили…

— Разве?

— А что, не помните?.. Ну ладно,мир?

— Мир, Ион!

Рюмки наши встретились. Я смеялась, чуть мы его не прикончили, так-то, господин шеф, обходятся ошибки!

Скоро мы уехали с Адлером, Марго не отпускала, прятала меня в объятиях. Но я сослалась на усталость. И действительно устала от напряжения последних дней.

Федор не ложился, ждал меня. Я, не переодеваясь, стала рассказывать и прибирать в комнате. Он, как всегда, молча дослушал до конца. И после еще молчал.

— Ты уверена, Женечка, что это все так?

— Конечно!

— Смотри… Я полагаюсь только на твое впечатление, сам проверить не могу.

— И не надо, Федор!

Федор с видимым облегчением заключил:

— Что ж, тем лучше… Не будем терять на него времени, оно слишком дорого. Командование ждет сведений.

Потом добавил:

— Все-таки, Женечка, не забывай об осторожности.

Я легкомысленно воскликнула:

— А когда разведчик забывает об осторожности?

15.

— О-о, Шеня! Какая встреча! — обрадовался Адлер. — Откуда вы? — С некоторых пор я стала избегать Адлера. Нервы, что ли, расшатались или надоел мне — только с каждым разом все труднее становится держать нужный тон. Его слащавая улыбка приводила меня в неистовство. Но кто мог подумать, что здесь, в роще среди бела дня околачивается немецкий комендант?

Правда, выстрелы из револьвера услышала еще с опушки и поняла, что развлекаются немцы. Но прошла целый километр через кукурузные поля, под полуденным солнцем и не хотелось возвращаться на дорогу. Манила прохлада рощи, ее светлый ручей. «Обойдется как-нибудь!» — решила я самонадеянно. И вот — Адлер!

День ото дня он становился нахальнее и назойливее, все труднее удавалось держать его на расстоянии.

Обладатель железного креста решил, верно, что с него достаточно платонической любви и начал энергичное наступление.

— Это вы стреляли? — спросила я, чтобы как-то отдалить минуту обычных объяснений Адлера.

— Я… Тренировка есть немного.

— Вам в комендатуре тренировок не хватает?

Адлер не понял.

— Я немножечко в дерево стрелял. А Шеня не хочет пострелять?

Не сразу ответила. Четкая и свежая мысль пришла в голову: «Вот бы и убить его!» Но тут подосадовала на себя, закрыла глаза: «Распускаешь нервы, старшина Казакова!»

Адлеру сказала:

— Давайте постреляем. Давно не тре-ни-ро-ва-лась!.. — Он посмотрел недоуменно. — В школе у нас был стрелковый кружок.

С этого и началась тяжелая ошибка: вместо того, чтобы заговорить Адлеру зубы и благополучно добраться до дому, я пошла вслед за ним в глубь рощи.

Внезапно Адлер замедлил шаг и положил мне на плечи руки. Я вздрогнула.

— Чего, девочка Шеня, пугаешься? — зашептал он. — Шеня не надо пугаться Арнольда… Умная девочка Шеня станет любить глупого Арнольда…

Я стряхнула его руки с плеч, пошла вперед.

— Вот здесь! — окликнул меня Адлер.

Правее стояло дерево с приколотой белой бумажкой. Бумажка прострелена в нескольких местах.

— Неплохо стреляете. Давайте теперь я!

Адлер ухватил меня за руку, потянул на траву:

— Сначала отдыхать будем с Шеней… Сначала… Потом стрелять…

Ненависть и ужас сделали меня сильной. Я выдернула руки и с издевкой сказала:

— Ну, нет! Потом вы и вовсе не дадите мне пострелять!

— А если я дам… пострелять, тогда…

Адлер выжидающе умолк. Надо было выпутываться из этой истории, уйти из рощи. Но гнев не лучший советник: «Заставь его сделать по-своему! Отбери у него оружие!» — шептал злой голос.

— Ну, тогда…

Я тоже многозначительно умолкла. Даже смогла улыбнуться смущенно.

Адлер подлетел к дереву, сменил на нем листок бумаги. Вернулся. Вынул пистолет из кобуры, зарядил его — я помню все мелочи, как дрожали у него пальцы от нетерпения — и передал мне.

— Стрелять надо так, — Адлер вытянул мою руку. — Не надо торопиться.

Я выстрелила. Еще выстрелила.

— Посмотрим.

Адлер послушно побежал. Я шла следом.

— О-о, Шеня большой молодец!

Адлер повернулся и схватил меня в объятия. Слюнявый рот присосался к шее. Правая рука с пистолетом оказалась у его затылка. Я ткнула его рукояткой в затылок. «Убью! Всю обойму выпущу в башку…»

Адлер взвыл и отпустил меня. Лицо, искаженное злостью. Глаза под дулом. «Убью!»

Адлер отступил, прикрывая лицо руками. Длинный подбородок противно дрожал.

Если бы этот гад не испугался!

Но он взвизгивал от страха. Палач, каратель, уничтожавший беззащитных женщин, стариков, детей. У него тряслись руки — руки убийцы.

И я выстрелила. Еще выстрелила. И еще. И уже не осталось патронов, а я все нажимала на гашетку. Уже Адлер не дышал и вместо лица была кровавая масса, а мне все хотелось его убивать. На нем сосредоточилась тогда моя великая ненависть, не находившая выхода.

Разум одержал верх с большим опозданием. Теперь можно казниться вечность, но ничего уже не переделаешь, немца не воскресишь. А я бы сейчас воскресила: последствия будут тяжелые — и для нас с Федором, и для работы. Все знают о моих взаимоотношениях с Адлером, и в первую очередь спросят с меня. Потом с Федора. Потом с Семена… Нет, пожалуй, с Семена спросят больше, чем с меня.

Сволочь!.. Гад!.. Сволочь!.. Паразит!..

Других ругательств не могла придумать. Если бы Адлер не полез ко мне, ничего бы не случилось. Арестуют меня, Федор останется без радиста, — он без радиста, как без рук, ни к чему вся разведка.

Думай не думай, ругайся не ругайся — не вечность тут стоять.

Как убрать эту падаль с поляны?

Я сняла поясок с белого в зеленую крапинку платья, привязала к руке Адлера, потащила. Почти с места не сдвинула — тощий, маленький, а тяжелый.

Прошло немало времени, пока удалось оттянуть труп за кусты. Дрожал каждый мускул от усталости и напряжения. Но не отдыхать же! Отвязала поясок — не забыть выстирать в ручье, — отыскала сучок с острым концом. Больше руками, ногтями, чем сучком, вырыла ямку — закопала револьвер. Сбегала к дереву — сорвала бумажку, подобрала по дороге окурок сигареты.

Вернулась к трупу — обшарила карманы. Вынула документы, спички, пачку сигарет, сняла награды. Спички натолкнули на счастливую мысль — накидала на труп хворосту и подожгла. На дым, если его и увидят, никто не придет — в роще без конца жгут костры. Да и дыма большого не будет — хворост сухой.

Остановилась поодаль — все во мне дрожало. Но мысль работала удивительно четко. Оглядела все вокруг — не обронила ли чего, не забыла ли. Нет…

Пошла не в сторону Ивановки, а назад — к Фалештам. Там неподалеку от дороги ручеек. По нему потом через северную окраину рощи можно выйти на шоссе. Все нормальные люди ходят из Фалешт по шоссе…

На молокозавод я уже не вернулась — сил не было, да и Федор, наверное, повез по частям вечерний удой.

Федор пришел уже в темноте. Чиркнул спичку, зажег лампу, взглянул на меня, сел на край кровати.

— Ну, что случилось?

Я бы на месте Федора убила меня. А уж кричала бы — это точно. Федор молча посмотрел документы, сказал:

— Поди спрячь в рацию.

Я пошла. Вернулась.

— Федор, Семена могут арестовать.

— Знаю… Он скоро должен прийти, подумаем.

Семен пришел поздно — около двух. А через полчаса Федор проводил его за село, откуда начиналась тропа в Рышканский лес. Там, по имеющимся у него сведениям, базировался партизанский отряд. Федор снабдил его револьвером и нашим личным паролем, с которым мы могли прийти к партизанам.

16.

Первые два дня были подозрительно тихими. Теперь все вызывало подозрения. В самом деле, почему нас не беспокоят, меня и Федора, если пропал комендант и его кучер? Мы с Федором прошлись пару раз мимо комендатуры — там стояла благодатная тишина: сидели за столом служащие, стрекотала машинка.

На третий день поздним вечером в ворота шумно постучали. «Все! — решила я. — Пришли забирать!» Посмотрела на Федора.

Федор спокойно сказал:

— Возьми себя в руки.

И спокойно пошел к воротам. Я остановилась на террасе, прислушалась, кажется, двое немецких солдат.

— Семена — кучера не видел, хозяин?

И спокойный голос Федора:

— Дня три назад был.

— А вчера, сегодня не был?

— Не был… Случилось что?

Солдаты не удостоили ответом. Ушли.

— Из комендатуры? — спросила я, переводя дыхание.

— Да.

Помолчали.

— Приготовь необходимое, на случай, если придется уходить.

— Хорошо.

Я повесила у двери пальто, поставила под ним легкие туфли.

— Убрать рацию, Федор?

Все равно я не держала связь — передавать в Центр нечего, в связи со сложившейся ситуацией наблюдения пришлось прекратить.

— Пока не надо.

И еще три дня нас никто не тревожил.

Через три дня в село наехало много немецких офицеров. Они обшарили все село, все окрестности. Пришли с обыском и к нам. Это было ночью — едва успела накинуть халатик — и теперь сидела на краю постели с гулко бьющимся сердцем. Кажется, оно стучало в ушах и мешало слушать, что делается в доме, во дворе. Рацию мы перепрятали — в конце двора, в крапивник, едва в Ивановку съехались немецкие офицеры. Но сердце все-таки колотилось. А вдруг? Вдруг найдут? Вдруг они знают, кто убил Адлера?

Только под утро убрались незваные гости. Спать мы с Федором все равно не могли. Решили идти на работу.

Адлера, видимо, не нашли, потому что спустя три дня после обыска пришел немецкий обер. Вопросы, которые он задавал Федору, показали, что немцы подозревают в убийстве Семена. На следующий день приезжих офицеров в Ивановке не было — наверное, ночью уехали.

Я в эти дни извелась. Не из-за страха, что арестуют — хотя не очень хотелось отведать немецкого застенка, — из-за того, что вынуждены прекратить всякую работу. За нами могла быть слежка. Мы старались пораньше уйти на завод и попозже вернуться.

Женщины-работницы судачили:

— Чего-то ты, Женька, похудела, побледнела? Избегалась вся.

— Ох, девка, пропала бы ты, если бы Федор не держал в ежовых рукавицах… По Адлеру, что ли, убиваешься?

Про Адлера здесь поговорили первые дни и перестали. Будто так и полагалось, чтобы коменданты пропадали среди белого дня. Больше говорили о Семене — уйдет или не уйдет. Когда стало понятно, что Семен ушел, успокоились. Появилась другая новость: ее передавали друг другу шепотом. Дошептали и до меня: на аэродроме передохли все, как есть летчики. Отравились обедом. Только пятеро остались живы, но ослепли. А русская девчонка, не иначе — партизанка, что работала на кухне, пропала. Сбежала, может быть, к партизанам…

Маринка! Милый мой человек, обретший веру в себя! Удалось ли тебе действительно уйти, или это только выдумка людей, которым хочется, чтобы ты непременно спаслась?

Федор мгновенно пресек мои попытки узнать что-либо о Маринке. Но разрешил в ту ночь связаться с Центром и передать командованию короткую шифровку о результатах диверсии на аэродроме. Где-то он успел добыть точные сведения — умерли двадцать восемь, трое при смерти, семеро — потеряли зрение.

Переждали еще два-три дня. Федор приказал снова отстукать в Центр короткую радиограмму. Как ни рискованно, но сведения, самые основные, передавать надо. Наши развивают наступление, немцы собирают силы.

«В районе Унген большие оборонительные работы. Железобетонные доты и дзоты. Окопы полного профиля. Работает по мобилизации местное население. Учитель».

Мысль о Маринке не давала мне покоя. Если бы не такое положение, я решилась нарушить правила и запросить Центр. Но сейчас и думать не приходилось.

Вечером меня ждала записка Марго.

«Женечка, приходи. Посылала за тобой два раза — не было дома. Может, и ты уже нашла новую подругу, а? Прогадаешь, милочка. Приходи обязательно. Марго».

Что значит — прогадаешь? Может быть, нашли Адлера, может быть, напали на мой след? Марго хочет предупредить меня или заманить? Хотя зачем ей заманивать, если у шефа есть подозрения? Он может просто арестовать меня.

Надо идти. Федора нет, откладывать визит к Марго нельзя. Я действительно у нее не была с тех пор, как убила Адлера, это само по себе подозрительно. Переоделась и пошла в Фалешты — семь километров невелик путь. Мне повезло. Только вышла на шоссе — военная машина, посадили в кузов. Еще не было темно, когда я очутилась в объятиях Марго.

Выглядела она тоже неважно — уставшее лицо, поблекшее. Но тараторила по-прежнему, без передышки.

— И что ты можешь сказать, милочка, за такую жизнь? Подохнешь тут в одиночестве. Никто не приходит, как Адлер пропал… Надо подумать, немец и — пропал! Мне-то хоть его не очень жалко, а страшно. Я еще ладно — меня тут жандармы защитят, если партизаны пожалуют. А Ион?.. С одним жандармом на козлах? А то и вовсе один! Ничего слушать не хочет! Тут еще отравили летчиков — девчонка сбежала…

Молодец, Маринка! Значит, действительно сбежала.

— Ион злой… Мотается где-то день и ночь. Ищет. Аж позеленел — представляешь?

Марго неожиданно всхлипывает по-бабьи, некрасиво кривит рот:

— Что это за жизнь, Женечка? Сиди и бойся!..

Мне нисколько не жаль эту красивую дуру. Если и наскочат на нее партизаны — так воздадут по заслугам. Мне сейчас жаль Федора, вернулся домой, застал вместо меня записку и волнуется.

Сдержанный Федор расцвел лицом, когда я вбежала в дом, из-под мохнатых бровей глянули повеселевшие глаза. Сказал просто:

— Ну, и хорошо. Пора связь начинать.

Он подал приготовленную радиограмму:

«Шоссе сторону фронта проследовал стрелковый румынский полк. Вооружен автоматическими винтовками ФЖ-42, станковыми пулеметами МГ-37. Отдельный немецкий стрелковый батальон переброшен из Корнешт на Кишинев, вооружен реактивными ружьями «Панцерштрек-43». Учитель».

Счастье, что история с Адлером благополучно закончилась, можно работать. Сейчас, как никогда, нужны сведения нашей армии. Готовится большое наступление. Все дороги забиты войсками, техникой, обозами, ползущими в сторону фронта. Интенсивно работала наша авиация — разбила новую переправу через Прут южнее Унген, систематически бомбила аэродром.

Хорошо!

17.

Мы с Федором перестали бывать в Фалештах. Почти забыли про дом с усеченными углами и красивым подъездом. Про заброшенный ларек «Пиво — воды», из которого удобно наблюдать за домом. Мы ведь свое дело сделали — нашли разведывательную часть, сообщили командованию. Кто-то продолжает работу. Кто? Этого нам не дано знать.

Но если бы я однажды вспомнила все. Если бы ненароком забралась в будку… Не знаю, осталась бы я жива или нет. Может, и не осталась, застав там двух парней, почти ровесников. А может быть, посчастливилось — если бы на смену им пришла девушка — тоненькая, с огромными цыганскими глазами или долговязый немецкий офицер с неповторимым носом — огромным и заостренным.

Как бы они были рады мне — Максим и Таня, принявшие от нас с Федором эстафету!

Задание Максима и Тани строго засекречено. Малейший просчет — и все, что с таким трудом проделано другими разведчиками, превратится в прах. О цели их прибытия в партизанский отряд, базировавшийся в Рышканском лесу, знали два человека — командир отряда и один из руководителей подпольной партийной организации, действовавшей совместно с партизанами.

Так, сведения об «объекте номер один», собранные мной и Федором, из Центра были переданы в Рышканский лес. Здесь Максим, используя наши данные, совместно с командиром отряда разработал план действия, который несколько раз проверили и перепроверили. Наконец, пришли к выводу, что к работе разведчиков придется подключить нескольких партизан, не объясняя им цели. Слишком велик риск завалить дело.

Цель задания Максима и Тани — связаться с нашим разведчиком, работающим на «объекте номер один». Это было не так просто сделать — связь давно потеряна, пароли уже утратили действенность. Пользуясь ими, можно было добиться одного — подозрительного недоверия у разведчика.

Максим решил идти на личное знакомство. Это было очень и очень не просто.

Разведчики всегда насторожены. А тот, с которым Максиму предстояло связаться, был особенно осторожен — Максима предупредил еще Прищуренный. Он же сообщил приметы: черные, слегка вьющиеся волосы, карие глаза, длинный овал лица, при ходьбе откидывает левую руку, привычка надкусывать верхнюю губу. По национальности он туркмен, но немцы принимают его за фольксдойча с Поволжья.

Приметы не слишком выдающиеся. Максим рассматривал его фотографию, пытался уловить что-нибудь примечательное и не смог. Слишком уж обыкновенное лицо — удлиненное, широконосое, близко поставленные глаза.

Словом, приходилось довольствоваться немногим, что было в распоряжении Максима. И эти немногие приметы раздали четверым партизанам, которые должны были помогать вести наблюдение. А когда найдут человека в немецкой офицерской форме, схожего с описанной внешностью разведчика, тогда наблюдение поведет сам Максим, запомнивший его по фотографии.

Все так и случилось. Заброшенная будка в боковой улице рядом с домом, где помещалась немецкая часть, еще раз выручила разведчиков. Скоро партизаны донесли Максиму, что разыскиваемый им немецкий офицер обнаружен. Тогда засели в будке Максим и Таня.

Когда Максим убедился, что немецкий офицер — тот самый разведчик с фотографии, в засаде осталась Таня. Ее дело было следить за ним, когда, в какое время, с кем выходит разведчик из дома и заходит в него. А Максим стал разведывать те места, куда ходят офицеры немецкой разведки, чтобы выбрать наиболее удобное место для знакомства.

Такое место скоро нашлось. Офицеры разведслужбы, в том числе и тот, который интересовал Максима, ужинали в маленьком ресторанчике.

Максим тоже стал каждый вечер ужинать здесь. Точного плана не было, его невозможно было придумать — неизвестно еще, как сложатся обстоятельства. А сразу навязываться в знакомые нельзя — разведчик может решить, что его прощупывают немцы, тогда вообще все пропало. Обнадеживало Максима лишь то, что разведчик должен ждать связного от наших, не зная, кто он.

Коротенькая радиограмма полетела в Центр из маленькой землянки в Рышканском лесу:

«Алмаз найден, разрешите продолжать? Путеец».

Алмаз — кличка разведчика. Путеец кличка Максима. Радиограмму отстучала Таня. Она же приняла ответ в одно слово:

«Продолжайте!..»

Алмаз ужинал в ресторанчике ежевечерне. Поужинав, сейчас же уходил. Другие офицеры оставались — пили ром, шумели. А он уходил. Максим думал о том, как бы его приучить для начала к себе? Скоро придумал, подметив, что Алмаз, прежде чем войти в зал, заходит в туалет вымыть руки.

В следующий вечер Максим, опередив Алмаза, сунул руки под кран. Кран был один, потому пришлось поневоле ждать. Максим не видел, смотрит ли на него разведчик, но все-таки повернул чуть голову — так, чтобы тому, если смотрит, был виден его профиль с громадным носом. Максим впоследствии уверял, что вспомнил наши с Таней издевки: «Самое выразительное в тебе, Максим, — это нос»!

В тот вечер Максиму везло. Ом нарочно замешкался у зеркала и вышел парой минут спустя после Алмаза. Войдя в зал, увидел — полно, все столики заняты, лишь возле Алмаза свободный стул.

— Разрешите? — Максим взялся за спинку стула.

— Пожалуйста, — буркнул Алмаз и уткнулся в тарелку, которую ему принесла официантка.

Ужин прошел в молчании, если не считать извинения Максима за оброненную вилку. Вилку Максим уронил нарочно, чтобы разведчик еще раз взглянул на него. Но тот только кивнул в ответ на извинение, не подняв глаз. «Крепкий орешек!» — подумал Максим с восхищением и досадой.

Два следующих дня не принесли удачи. Правда, в туалетной у крана сталкивались, а сесть за один стол не удавалось. По одному стулу оказывалось в разных местах. На третий вечер Максим поздоровался. Ответит или нет? Ответил. На четвертый день они снова сидели за одним столом.

Разведчик больше молчал или отвечал односложно. Болтал Максим — вперемежку на русско-немецко-румынском языках, — о погоде, о шеф-поваре. «Разоткровенничался» и сказал, что он русский, окончил берлинскую школу для власовцев.

Алмаз был непробиваем.

Максим пришел в отчаяние. Появление его в форме немецкого офицера в этом ресторанчике, всегда переполненном немцами, далеко не безопасная затея. Надо было решиться и идти напропалую.

В следующий вечер Максим — сесть за один стол с Алмазом снова не удалось — поднялся, едва встал разведчик, вышел вслед за ним из ресторана. Нагнал на улице и пошел рядом.

Алмаз, казалось, нисколько не удивился поведению Максима. Но и никак не выразил одобрения его поведению. Просто шел и просто молчал.

— Мне нужно поговорить с вами, — сказал наконец Максим. — Удобно ли это на улице?

— А почему нет?

— Где мы можем встретиться?

— Мы каждый день встречаемся.

— Нужно встретиться для дела.

Алмаз вдруг повернулся и резко сказал:

— О месте вы могли сами позаботиться.

Максим несколько опешил от такого неожиданного откровения. Он ждал чего угодно, только не этого.

— Значит вам ясно, кто я?

Алмаз отрезал:

— Нет.

Прошли молча целый квартал. Кто заговорит первым? Заговорил Максим:

— Когда и где мы встретимся? Уходит понапрасну время.

— Завтра. В десять вечера у шоссе на Бельцы. Где начинается роща.

Они приложили руки к фуражкам и разошлись в разные стороны… Максим потом говорил, что летел на опушку рощи, как на первое свидание, — ведь можно было считать, что связь налажена. Самое трудное позади. Шел, почти не остерегаясь. Партизан, посланный вперед, давно уже разведал место встречи, и, случись что непредвиденное, давно бы предупредил Максима.

Без двух минут десять, до опушки — рукой подать.

Из-за поворота почти бесшумно выскочил черный «Оппель», заскрежетал тормозами, сбавляя ход, но не остановился и скрылся вдали. Максим едва успел заметить, как от машины в кювет отбросило человека.

— Костя! — закричал Максим и кинулся к упавшему. — Костенька!

Это был Костя, шестнадцатилетний партизан. Любимец отряда, веселый и бесстрашный мальчишка. Перед уходом из лагеря он зашел к Тане в землянку и строгим командирским тоном сказал: «Вам задание: к нашему с Максимом возвращению чтоб была московская сводка». «Будет исполнено!» — дурачась, Таня стала по стойке смирно.

Как же это его?

Костя пришел на место встречи за час до срока. Тихо и осторожно обошел он далеко вокруг место встречи. И вдруг… За одним из деревьев, совсем рядом, увидел немецкого офицера. Первое, что он подумал: «хвост». Потом сообразил — может, это тот, что должен прийти на встречу? Но почему он следит за мной?

Костя решил сделать вид, что ничего не заметил и, посвистывая, пошел в сторону. Шел и чувствовал — «тот» идет следом. Тогда Костя повернул к шоссе, перепрыгнул неглубокую канаву и оглянулся. Офицера не было. Но Костя чувствовал, что он где-то рядом. Было еще не темно, но как Костя ни старался разглядеть все кругом, он никого не увидел.

По шоссе в сторону Фалешт шла машина. В это время на другой стороне показался Максим. Увидя его, Костя решил, что надо немедленно предупредить Максима об офицере. И он кинулся через шоссе… Костю ударило в голову. Он тут же, не приходя в сознание, умер на руках у Максима.

Оба, Максим и Алмаз, стояли над трупом Кости с обнаженными головами.

Разговор их был краток. Максим передал приказ командования — держать связь с ним. Условились о новой встрече.

Максим понес Костю в лагерь на руках. Знал он — война не без жертв, успел потерять многих друзей. Но к смерти привыкнуть не мог. Тем более, когда она нелепа, и в этой нелепости некого винить, кроме войны.

Плачущая Таня передала в Центр коротенькую шифровку о том, что связь налажена с Алмазом. За колонками цифр ей чудилась алая Костина кровь, мальчика не получившего последней сводки о войне.

18.

— Федор, — говорю я, сдерживая рвущееся дыхание. — Сиди, не оглядывайся. В окно подсматривают. Прикрути немножко лампу…

Только что было все хорошо. Я листала потрепавшуюся украинскую книжицу без начала и без конца, не столько читала, сколько мечтала. Наши перешли в наступление. Скоро мы с Федором будем у своих. Своих… Майор Воронов. Подполковник Киселев — Прищуренный. Таня с Максимом, Маринка, Клава. И письма, письма. Много писем. От Сережки, конечно. От мамы обязательно. От папы, может быть. От Платончика, Наты.

Я улыбалась… В щели между плохо задернутой занавеской и открытой рамой — чьи-то глаза из-под козырька кепи.

Заставила себя продолжать улыбаться. Уткнулась в книгу. Федор, прикрутив огонь, продолжал читать немецкую газету. Так мы просидели час.

— Пора спать, Женечка! — громко сказал Федор и поднялся.

Он вышел во двор. Я разобрала постель, подошла к окну — никого в густой тьме за рамой. Но мне показалось — рядом кто-то дышит. Стараясь выглядеть спокойно, на случай если за мной следят, захлопнула створки, задвинула шпингалеты, плотно задернула шторы. Федора все не было.

Он вернулся минут через десять. Сказал спокойно:

— За нами следят, работу временно прекращаем. Как быть с рацией?.. Передавай молнией. Дождись ответа.

Счастье, что вход на чердак из сеней.

Я взлетела по лестнице, развернула рацию. Рядом положила «лимонки». Ни себя, ни рацию не отдам. Еще и этих сволочей положу.

Тревожно мигала индикаторная лампочка. Пять минут — целых пять минут посылала в эфир тревожные сигналы. Но еще длиннее оказались десять минут ожидания, пока услышала свои позывные.

— «Рон», «Рон»… «Работу свернуть. Рацию, оружие зарыть. Самим уходить Рышканский лес партизанам. Новый пароль: «Не дадите ли нам стакана воды, очень пить хочется». Ответ: «Для вас воды не держим, сами нуждаемся». Прибытие партизанам сообщите по их рации. Воронов».

Быстренько расшифровала, дала квитанцию и, нарушив закон радистов-разведчиков, отстукала привет — 73 с.

Так я закончила последнюю связь. Свернула сумку с рацией и батарейками. Сорвала антенну, в кровь исцарапала руки, — они предательски дрожали.

Тихо спросила Федора, караулившего внизу у лестницы.

— Можно выносить? Приказ закопать рацию и оружие.

— Выноси.

Федор взял сумку, я — «лимонки» и наши пистолеты.

Перед тем как толкнуть ногой дверь, сказал:

— Если что, Женя, — от легенды ни на шаг.

Наверное, у меня стало испуганное лицо. Федор добавил:

— Успокойся, сейчас уйдем.

И Федор опустил сумку, запер дверь — лучше выждать.

Мы потушили свет, просидели два часа впотьмах. Потом Федор ушел один копать яму. Долго не возвращался — мне уж что только не мерещилось — схватили, убили. Но вернулся — рыть пришлось очень тихо, чтобы не наделать шуму.

Осторожно вынесли все. В яме был постлан брезент, уложили на него свое снаряжение, прикрыли. Зарыли, затоптали, закидали сухим быльем. «Похоронили», — подумалось мне, и слезы навернулись, трудно расставаться с милым моим «Северком».

Федор сказал:

— Проберись в дом — тихо. Возьми пальто и хлеб. Мой пиджак. Я покараулю.

Я пробралась в темноте в дом, протянула руку за пальто у двери и — услышала грохот колес. Смолкли около калитки. Затаилась: «Что бы это могло быть?»

Тяжелые ботинки застучали по террасе, острый лучик карманного фонаря скользнул по стене и ослепил.

— Вот она! — сказал кто-то по-румынски.

Кто-то поставил на стол фонарь. Я видела трех жандармов и Федора со скрученными назад руками.

Федор был во дворе, когда подъехала повозка, он мог легко уйти. Почему же он не ушел? Не захотел оставить меня?

Я медленно надевала пальто, ни на кого не глядя.

Двое из тех жандармов — молодые ребята — обыскивали дом. Делали они это не очень тщательно, сверкали в усмешке зубами, а третий, видимо, за старшего, покрикивал на ребят. Потом он обыскал Федора, положил его документы к себе в карман. Подошел ко мне, я, наверное, побледнела — неужели меня обыскивать станет? Жандарм сунул пальцы в карман пальто, раздвинул полы — на белом в зеленую точечку платье не было карманов. Тогда он сказал по-русски:

— Возьми для него пальто.

Я взяла. Потом кинулась к комоду за расческой — слепо шарила руками, хваталась за нее несколько раз и не могла найти. Подумала с горечью: «Нужна ли теперь расческа?» — и тут же нашла ее.

Во дворе стояли еще два жандарма — целый эскорт снарядили.

За селом нас настиг рассвет. Он быстро набирал силу — креп, розовел восходящим солнцем. Дрожали на утреннем ветерке порозовевшие листья кустов и деревьев, золотились зеленью кукурузные поля. Синее бездонное небо горело на востоке. В природе все, как было, легко и свободно.

Свободно!

Только познавший плен может оценить свободу.

А наши думают, что мы свободны. Что ушли к партизанам. Они станут ждать весточки из Рышканского леса — радиограммы, что добрались благополучно.

Радиограммы не будет.

Майор Воронов по десять раз станет забегать на узел связи: «Есть что-нибудь?» А ответ все один: «Ничего нет, товарищ майор!»

Потом дадут задание группе разведчиков — узнать, где мы. Они узнают и доложат. «Взяли…»

Прищуренный при встрече будет укоризненно смотреть в глаза майора Воронова — как это не сумел сберечь! Хотя прекрасно знает — майор Воронов тут ни при чем. Все я.

Если бы я ускользнула из дома, когда подъехала повозка, мы оба — Федор и я — были бы на свободе. А теперь и Федор из-за меня… Всякие неприятности случались только из-за меня.

СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ

1.

В тесном коридорчике, за грохотом кованых румынских ботинок, Федор успел шепнуть:

— Только легенда!

Я с благодарностью взглянула — он еще и утешает, когда по моей вине арестован.

Дверь открылась, и нас втолкнули в кабинет шефа.

— Какие у вас грубые люди! — сказала я громко. — Доброе утро, Ион!

Шеф вытянул навстречу клювастую головку.

— Вы не у меня в гостях. Здесь жандармерия. И перестаньте, наконец, играть. Понятно?

— Нет, господин шеф. Я надеюсь, недоразумение…

— Я тоже — на-де-юсь… — Повернул голову к Федору. — Фамилия, имя, отчество.

Федор неторопливо и обстоятельно отвечал на все анкетные вопросы. Вот кончатся эти вопросы, и шеф задаст вопрос, который прояснит, за что нас взяли. Но шеф крикнул жандарма и приказал увести Федора.

На пороге Федор задержался, повернулся ко мне, сказал:

— Ты не волнуйся, Женечка. Это недоразумение, и господин шеф сумеет разобраться… Не вздумай плакать, тут какая-то ошибка.

— Разберусь, разберусь, — усмехнулся шеф, короткий срезанный подбородок под огромным носом совсем исчез в складках шеи.

Я вздрогнула от отвращения — как это раньше не замечала ужасного оскала!

— Фамилия, имя, отчество? Отвечала, как можно веселее:

— Сараева… Имя вам известно, господин шеф, Евгения. Отчество — как и Федора — Михайловна…

Шеф покосился одним глазом — у меня язык прилип к гортани:

— Извольте отвечать без лишних слов… Национальность.

Кончилась анкета. Я собрала все силы — что-то сейчас он спросит? Но шеф снова крикнул жандарма и велел увести.

Посадили в какую-то крошечную камеру, совершенно пустую. Несмотря на жаркий день, в ней было сыро и холодно. Постелила пальто, выбрав угол почище, села. А что дальше будет?

Необходимо собраться с мыслями. Прежде всего — за что нас могли взять? Может, шеф наврал, может, он все-таки узнал меня? Ну, а если он узнал — чтобы арестовать, ему нужны какие-то причины. Впрочем, им не нужны причины, они могут арестовать — и все. Кто там станет спрашивать, за что? Но все-таки за что-то нужно арестовать. Может, подозрения пали на нас в связи с последними событиями: убийство, бомбежки важных объектов?

Перебрала все обстоятельства и не нашла. Конечно, подозрения должны на кого-то пасть, но почему именно на нас? Может, нашли закопанные парашюты и теперь проверяют тех, кто недавно тут поселился? Может быть, и так. Но скорее всего — где-то мы допустили ошибку. Где и когда?

Словом, можно было гадать сколько угодно и ничего не угадать. Разгадка у шефа. А он почему-то не вызывает. Кончился день, прошел вечер, наступила ночь. Я дремала, вжавшись спиной в угол, вздрагивала от каких-то видений, и снова наваливалась тяжелая дрема.

Наконец кончилась бесконечная ночь. В конце под потолком глянул косой лучик солнца, где-то там, далеко и близко, щебечут птицы, воздух прохладен и чист, ветер перебирает листья. Душная тоска подкатила к горлу. Нет, нельзя ей поддаваться!

Поднялась, вытянулась так, что хрустнули кости.

Да, надо проверить — нет ли каких улик на мне: записки, метки пошивочной фабрики или чего другого. Сняла платье — порядок, какая-то иностранная марка, вывернула пальто — немецкая марка. Но, что это завалилось за подкладку полы? Встряхнула — спички.

Сразу все вспомнила: на аэродроме, в ожидании вылета, решили перекусить. Я взяла из рук майора Воронова коробок, светила, пока он отыскивал пакет с продуктами. Потом, наверное, машинально сунула коробок в карман, карман протерся.

Вытащила спички — фабрика № 1, Башкирия, на этикетке портрет Героя Советского Союза Виктора Талалихина. Ох, нашли бы этот коробок при обыске!.. Что же с ним сделать? Съесть? Коробок полон спичек. Как же от них избавиться?

Стучу в дверь. Вошел жандарм — попросилась в туалет. Жандарм повел меня через двор. Зашла, закинула крючок, поглядела в щель — жандарм стоял в пяти-шести шагах, рассматривал на руке часы, наверное, новые. Я просунула руку в отверстие и забросила коробку дальше под пол.

Только теперь облегченно вздохнула — как все-таки разведчику надо быть предельно осторожным. Малейшая неосмотрительность ведет к катастрофе. Спички могли дать в руки врагу неопровержимые улики — откуда на оккупированной территории советские спички? Здесь забыли, как они выглядят!

В полдень меня ввели в кабинет шефа.

— Ну что, Ион… Простите, господин шеф, вам удалось разобраться?

Шеф обошел стол, встал передо мной, вперив оба страшных глаза. Мне казалось, жизнь медленно уходит из моего тела. Но я еще улыбалась трясущимися губами.

— Да, — выдохнул он. — Да.

И влепил пощечину.

— Парашютистка? — прошипел он.

— Нет.

Пощечина.

— Парашютистка?

— Нет.

Пощечина.

— Парашютистка?

— Нет.

Пощечина.

— Снять отпечатки!

Шеф сел за стол.

Вошел жандарм, стал снимать отпечатки пальцев — большого и указательного. Засмеялся вдруг, сказав по-румынски:

— Пальчики благородные.

Я стояла спиной к шефу. Щеки горели, разбитые губы саднило. Горло сжимали спазмы. Меня еще никогда не били! Но я держала высоко голову. Пусть этот гад не думает, что я боюсь или что меня можно так легко испугать.

Жандарм ушел.

— Садитесь, Женя, или Марина, или еще как там вас зовут, — почти дружелюбно сказал шеф. — Надеюсь, вы поняли — запираться не стоит. Мы заставим говорить любыми мерами. А меры эти — не для барышни. Покрепче вас не выдерживали.

— Не понимаю, о чем вы…

Шеф нетерпеливо перебил:

— Отлично понимаете!.. Просто так человек не станет менять имена и фамилии. Вы в селе возле Саланешт…

— Но я никогда не была в Саланештах.

— Неужели вы поверили, что я не узнал вас? Я думал, вы умнее.

Крикнул:

— Хватит! Говори — парашютистка?

— Нет!

Шеф обошел вокруг стола, впившись в меня глазами-кровососами. Сейчас ударит.

— Парашютистка?

— Нет.

Пощечина.

— Парашютистка?

— Нет.

Пощечина.

Шеф шипел и бил, бил и шипел. Бил по голове, по плечам, по спине, по зубам. Бил железными кулаками — шеф жандармерии Ионеску славился жестокостью.

Но выбивал только одно:

— Нет!.. Нет!.. Нет!..

Я кричала, чтобы заглушить боль и унижение, чтобы он понял — меня не сломить. Я почти ликовала — он ни черта не знает, шеф жандармерии, ни черта! И никогда не узнает! Никогда!

2.

Допрос длился пять суток. Пять дней и пять ночей — почти без передышки. Утомленного шефа сменяли его подручные — на то время, что он принимал гостей дома, целовал пышную красавицу Марго, спал. А меня били, били, били.

Уже не было боли. Не было моего тела. Левый глаз не видел, волосы покрылись кровавой корой. Жестким стало изорванное платье — еще недавно в зеленую точечку. Временами угасала мысль. Жило во мне только одно яростное сопротивление — его нельзя было растоптать, окровавить, изуродовать. Оно было недосягаемо для кулаков палачей. Его можно было только убить вместе со мной.

Но меня почему-то не убивали. Надеялись выбить признание. Хоть ложное, но только, чтобы шефу заработать награду от своих хозяев. Шутка ли, в его владениях такие диверсии, а преступников нет.

— Нет!.. Нет!.. Нет!.. — твердила я разбитым ртом.

На шестой день вывели меня во двор. На солнце. Меня затрясло в ознобе. Клацали зубы, и ничем нельзя было унять дрожь.

Скоро жандармы вывели во двор пожилого мужчину — в темном костюме и молдаванской шапке. Следом вышел шеф. Повертел птичьей головой, подошел ко мне:

— Стой и смотри. Буду рассчитываться с партизаном.

Я разглядела правым глазом мужчину — следов побоев незаметно. Держался он с достоинством — прямо, спокойно. Как Федор.

Федора я не видела, не знала, что с ним, — может, уже и в живых нет. Если они меня истязают, то что говорить о Федоре.

— Сними сапоги! — приказал шеф мужчине.

Тот сел на землю, стянул сапоги, размотал портянки. Портянки сунул в голенища сапог, сапоги аккуратно поставил вместе. Встал.

Шеф медленно засучивал рукава.

Подошел к мужчине. Размахнулся. Ткнул кулаком в лицо.

Человек беззвучно грохнулся на спину. Шеф подошел и пнул его ботинком в окровавленное лицо. Еще раз пнул… И еще… Лицо стало месивом. Человек захрипел, захлебываясь кровью. А шеф бил ботинком — все по одному месту, по кровавому месиву бил, бил, бил. Ухая, как мясник. Ботинки, обмотки, брюки его были залеплены кровью.

Наконец он вырвал у жандарма винтовку и разрядил ее в неподвижное тело.

Меня рвало.

— Смотри!.. Будешь весь день стоять тут и смотреть! — он отдал винтовку жандарму, достал из кармана носовой платок, вытер лицо и руки. — Может быть, теперь вспомнишь.

Шеф неторопливо прошагал по двору, скрылся в дверях жандармерии. «Нет!.. Нет!.. Нет!..» — кричал во мне внутренний голос. Сказать это громко не смогла, горло будто сдавили клещи, язык не шевелился. Только зубы стучали и все тело дрожало в ознобе — мне было нестерпимо холодно под жарким солнцем.

Лишь вечером увели меня со двора. Не знаю, как выстояла весь длинный день. Тело нестерпимо болело, каждая клеточка в отдельности саднила, кровоточила. Ломило кости, ноги стали дубовыми. Держала меня на ногах святая ярость. Казалось, ненависть всей Руси к ее извечному врагу собралась во мне.

Ночью тихо приоткрылась дверь, вошел жандарм, судя по голосу, молодой. Что-то положил возле меня на пол.

— Хозяйка, — шепнул он и исчез.

Я потрогала — кусок хлеба и сало. Есть я не могла, мучила жажда и мучил холод, я все не могла согреться. Куталась в коротенькое пальтецо, стонала, проваливалась в бредовую дрему. Вдруг вспомнила — хозяйка. Что за хозяйка? Никаких хозяев я не знала. Странно. Не подвох ли тут — что за хозяйка в жандармерии?

Потом в памяти всплыло сытое белое лицо, пухлые руки в ямочках. Марго? Кто же, кроме нее, может быть хозяйкой в жандармерии. Что ж, для Марго это немалый подвиг, а риск явно большой. С чего она так? Страхуется — на случай, если попадет в руки нашим?

Я попыталась жевать — нестерпимая боль. И все-таки сквозь боль надо поесть. «Надо поесть», — слышу я чей-то бесконечно дорогой и почему-то полузабытый голос. «Надо поесть, а то никогда не вырастешь большой». Мама?! «Как ты сюда попала, мамочка? Родненькая моя!» — я тяну руки, тяну и — вскрикиваю от боли. Разбитые руки ударились об стену. Не пойму — сон это или бред. Мне становится немножечко легче — не стучат зубы, спал немного жар, будто теплые руки коснулись лба. Надо немного поесть… Остаток ночи я сосу сало, разминаю хлеб — жевать невозможно.

С первыми лучами солнца меня выводят во двор.

Подвели к убитому партизану и поставили. Глаза запухли так, что почти не вижу, — узенькие щели остались. Но постепенно они приоткрываются, и я вижу у ног труп в лужах черной запекшейся крови. Я завидую ему — хорошо ничего не видеть, не чувствовать. Это блаженство — упасть и умереть.

Я бы упала. Раз уж была на грани обморока. Но всплыло мамино лицо. «Ты обещала — не отдавать жизнь понапрасну…» Я покачалась на жидких ногах и устояла.

Мама… Мамочка моя! Что бы только я не отдали, чтобы почувствовать на себе твой ласковый заботливый взгляд. Твои руки залечили бы мои синяки и ссадины… Но надо держаться! Собрать все силы и стоять, не опустив головы. Я вернусь, моя родная! Они слабее меня… Мне поможет любовь твоя, я должна быть сильнее их, чтобы ты, мама, не лила слез. Ты знаешь: я выполню свой долг с честью и до конца. Ты отдала Родине самое дорогое — свою дочь, и будешь вправе гордиться ею.

3.

Следующие ночь, день и ночь не трогали меня.

Наутро восьмого дня появился жандарм.

— Выходи.

Думала опять на допрос — пальто и туфли остались в камере. Вывели во двор. Кроме меня, там уже было человек десять арестованных. Первый, кого я увидела, — Федор. Он рванулся навстречу, но жандарм перегородил дорогу, толкнул его назад. Лицо худое, изможденное — два раза в день по кусочку мамалыги с водой, еда не для мужчин, — но следов истязаний не заметно, только на подбородке черный синяк. Я нашла в себе силы обрадоваться, что Федора, который арестован из-за меня, меньше били.

Еще попыталась улыбнуться ему — не знаю, что получилось из этой попытки, но лицо Федора побледнело, вытянулось, губы задрожали. Глаза его показались безумными. Он что-то забормотал-забормотал, я силилась услышать, но ничего не поняла. Что же это такое творится с Федором — с моим старшим братом, таким всегда спокойным и выдержанным?

Я стояла, прислонясь к стене, не держали ноги от слабости и боли. Ступни иссечены, распухли.

— Господи, да куда же она пойдет такая! — воскликнул горестный женский голос. — Упадет через десять шагов.

Поискала глазами ту, о которой сожалел женский голос, и не нашла. У всех был вид плохой,но никто не собирался падать.

Тем временем жандармы строили арестантов парами, связывали им правую и левую руки Впереди был Федор, перед последней парой поставили меня одну. Открыли ворота, конные жандармы окружили нас, и мы двинулись.

Смутно помню начало пути — моментами теряла сознание от боли в ступнях. Спотыкалась, каждый шаг мог быть последним. Но чьи-то руки всякий раз поддерживали. Наконец, боль потеряла остроту, стала тупой и привычной. Я шагала, шагала, шагала, оставляя на дороге кровавые следы.

Так прошла я восемь километров вместе со всеми. Вместе со всеми вошла в село Романы. В жандармерии мужчинам разрешили сесть посреди двора. Только здесь я разглядела, что позади меня шли две женщины — одинаково круглолицые и чернобровые. Поначалу показалось — двоится в глазах, такие они одинаковые. Это их рукам я обязана, что не упала в пути. Женщин заперли в сарай. А меня повели к шефу.

Допрос был коротким:

— Параш-ш-шютист?!

— Нет.

Удар в лицо.

— Параш-ш-шютист?!

— Нет.

Удар по голове.

— Параш-ш-шютист?!

— Нет!

Хлыстом по пяткам.

Наконец меня вывели и заперли с женщинами. Там уже стояла моя порция мамалыги и кружка с водой.

— За что они тебя так, господи? — воскликнул знакомый уже мне голос.

Я не ответила. Мне теперь всюду чудились соглядатаи. Молчать и молчать. Мало ли что можешь сказать в полубеспамятстве. Я размачивала мамалыгу в воде.

Одна из женщин оторвала подол у нижней юбки, кое-как забинтовала мои ступни. Я не поблагодарила, боялась рот раскрыть.

Пришел жандарм, приказал выходить.

Увидел забинтованные ноги.

— Снять!

Женщины вскрикнули — по их спинам прошлась плеть. Снова я впадаю в короткое беспамятство на первых порах от жгучей боли, словно дорога устлана битым стеклом. Снова меня поддерживают руки женщин, снова остаются на дороге кровяные следы моих ступней.

К вечеру добираемся до следующей жандармерии.

— Женечка! — кидается ко мне Федор.

Но его отталкивает жандарм.

— Не сметь!

Меня уводят в здание жандармерии. На допрос.

Когда я возвращаюсь, женщины, прижавшись друг к другу, спят на земляном полу. Я опускаюсь в угол и долго сижу, подтянув колени, избитые ступни держу на весу. Когда я засыпаю, ступни касаются пола — я просыпаюсь от боли.

С утра все повторяется — боль и беспамятство, женские руки, отупение. В полдень жандармерия — допрос, снова дорога. До вечера. Вечером жандармерия — допрос. Избитую кидают в сарай к женщинам. А утром снова….

Потерян счет дням и жандармериям. Только потом узнала, что их было на нашем пути двадцать девять! И что этот путь и эти жандармерии были еще не самым худшим. Худшее впереди. А тогда стлалась и стлалась передо мной дорога — клочок пыльной земли, обрезанный ногами впереди идущих. Не было солнца, не было лета и садов. Не было желаний и мыслей. Было одно — ярость. Назло им выстоять, выжить. Немыслимо сказать даже, как она держась там — в больном и синюшном теле, которое просвечивало сквозь лохмотья.

К голове боялась притронуться — не было больше моих пышных густых волос. Был колтун из крови и грязи. А когда в одной из жандармерий мне запустили в голову тарелку, колтун стал и липким.

4.

А это случилось уже в одной из предпоследних жандармерий.

Меня привели к шефу на квартиру, где пировала дикая компания. Все были пьяны, и все были в восторге от предстоящего развлечения. Молодой румын в штатском подкручивал патефон с одной и той же румынской песенкой. Он будто боялся, чтобы не наступила тишина. Как только пластинка подходила к концу, штатский передвигал мембрану и вертел ручку.

Не знаю, сколько времени ему пришлось крутить. Знаю — долго. Допрашивали всей компанией. Издевались всей компанией — один хотел перещеголять другого. Выплескивали вино в лицо. Тушили на лбу папиросы. Один наступил коваными ботинками на пальцы ног. Другой положил мои руки на стол и бил по ним кулаками. А нежный голос румынской певицы все пел о любви.

Может быть, меня бы тогда добили. Они зверели от собственной жестокости. Они пытались погасить ненависть в моих глазах и не могли. Разве можно погасить ненависть? Кто-то ткнул пальцами в глаза. Я вскрикнула — ослепят же!

И вдруг голос из потемок:

— Не смейте, сволочи!

По ту сторону стола, за прикрытой дверью сверкнули безумием глаза Федора. Мне стало сразу дурно. Больше я ничего не помнила.

Утром я увидела Федора впереди колонны — арестованных все прибавлялось в каждой жандармерии. Федор хромал. Под ухом запекшаяся рваная рана. В этот день Федор не оглядывался на меня. Лишь во дворе следующей жандармерии поняла почему: лицо Федора — сплошной синяк.

— Плохой твой брат, девонька! — сказала одна из женщин. — Заболел головой.

Я не поняла:

— Почему головой?

— Заговаривается…. Мужики передавали: нормальный-нормальный, а то глаза дикие и болтает несуразное.

Слова женщины потрясли меня — верилось и не верилось. Федор такой стойкий. А болезненный вид, а лихорадочный блеск глаз, которые я сама подмечала? Только этого нам с ним не хватало — ведь проговориться может.

Женщина будто подслушала:

— Сам себя, говорят, старается остановить, боится, видно, сказать лишнее. Как начнет находить, просит: потрясите меня, ребята, испугайте…

— Его пытают!

— Хуже чем пытают! — воскликнула женщина. — Его на тебя смотреть заставляют, когда тебя пытают…

Так вот оно что! Теперь понятно, откуда взялся вчера Федор.

Пройдет немного времени, пока я узнаю все. Начиная от жандармерии в Талаештах до последнего этапа, его держали в соседней комнате с той, в которой меня избивали. Надеялись, что он не вытерпит моих истязаний. И он не вытерпел, только не так, как хотелось того палачам. Они-то уж от этой пытки ничего не выиграли.

В гестапо принимали любезнее, чем в румынских жандармериях. На самом первом допросе добренький, кругленький майор с иезуитской тонзурой на шарообразном черепе предупредил об ожидающих неприятностях. Надо сразу признаваться. И все. Тогда отправят в Германию. С комфортом. Буду обеспечена на всю жизнь.

Добренький майор добренько вздохнул и развел в бессилии руками — этакое неслыханное упрямство, — он сожалел, что придется принимать иные меры.

Да, он сожалел об этом даже на следующий день, когда меня ввели в его кабинет на допрос. Он улыбался и сожалел, что ему пришлось взять перчатки — тонкой кожи, черного цвета, они лежали на краю стола, — и хлестать меня по избитому жандармскими кулаками лицу. Хлестал он со знанием дела — из рассеченной кожи снова капала кровь. Но перчатки он не замарал. Нет. Он не ударил дважды по одному и тому же месту.

А почему, собственно, перчатки унизительнее, чем кулаки?

Не знаю. Знаю одно — в гестапо рассчитано все так, чтобы наплевать тебе в душу. Вся система на этом построена. Может, потому и ненависть моя стала лютее. Казалось бы, там, в жандармериях, ненависть достигла предела — невозможно уже больше ненавидеть. И вот, оказалось, возможно.

Допрашивали разные гестаповцы и в разных кабинетах. У каждого была своя система, свой особый прием. Но у всех одинаковое любезное обращение и перчатки на краю стола. Только между делом загоняли под ногти тонкие металлические пластинки, красивые, никелированные, похожие на женские безделушки; или подвешивали за связанные назад руки к красивым металлическим кольцам, ввернутым в потолок.

Естественно, что вам становилось дурно, и вас, простите, тошнило от дичайшей боли в пальцах, или у вас раздувались подушками плечи. В этом виноваты вы сами, а они — вежливые гестаповцы, они только работают, только выполняют свой долг перед фатерляндом.

Семь дней и семь ночей длился в гестапо допрос. Гестаповцы сменялись, я оставалась бессменной. В памяти появились провалы: то помнила себя в одном кабинете, то вдруг обнаруживала себя в другом; помнила, что меня вздергивали на кольца, и вдруг видела свои пальцы в дверной щели; разговаривал со мной майор, но напротив оказывался белесый и длиннолицый обер-лейтенант.

В минуту просветления пугалась — не сболтнула ли что в беспамятстве? Вначале беспокоилась о Федоре — как он, а потом забыла о нем. Вдруг мне привиделась первомайская демонстрация в Москве и послышался папин голос: «Страна моя, Москва моя — ты самая любимая…» Однажды маленькую папа взял меня с собой на демонстрацию.

И еще я путала двух оберов — оба высокие, оба сухощавые, оба подтянутые, от обоих пахло одинаковыми парижскими духами. Только один был белес, а другой — брюнет, с длинным носом и усиками а-ля Гитлер. Я бешено ненавидела эти усики. И все-таки путала его с белесым. Наверное, потому, что оба на допросах вгоняли мне под ногти пластинки.

Один из оберов — так и не помню который — подвел меня раз к большому зеркалу, не помню ни одного кабинета с зеркалом, и сказал:

— Взгляните на себя, мадемуазель. Может, после этого у вас появится охота говорить?

Я посмотрела.

Стекло отражало нечто, мало похожее на человека. Не было лица — студень, с едва видными щелями на месте глаз и рта. Не было волос — бесформенная, слепленная кровью, грязная кошма. Не было плеч и шеи — кровоподтечные опухоли. Не было рук — распухшие болячки.

Я поднесла руки к глазам — не поверила зеркалу.

— Будете говорить, мадемуазель?

— Нет.

Перчатки по лицу.

Нет!.. Нет!.. Нет!.. Я не буду говорить. Это не я — в том зеркале полуголый, распухший, синюшный комок плоти. Это не я.

С последнего допроса меня унесли.

Последний допрос длился двое суток. Меня держали двое суток на ногах под мощной электролампой.

Потом в камеру пришел один из оберов и прочел на ломаном русском языке приговор: смерть через повешение. И я облегченно вздохнула — кончились допросы. Это просто счастье, что кончились допросы. Перчатки, дверные щели, пластинки, кольца под потолком, электрические лампы.

И я заснула сном человека, выполнившего до конца свое трудное дело. Еще не провалившись в дремоту, подумала: «Как Зоя Космодемьянская»… Еще с той первой заметки в «Правде» я хотела во всем походить на свою землячку, московскую школьницу Зою.

5.

Но когда, через три дня, в камеру вошел гестаповец и приказал выходить, я поняла, что совсем не хочу умирать. Едва дотащилась до двери, от двери по коридору — до выхода в подъезд, от подъезда — до машины.

Нет, это был не только результат полуторамесячных побоев, пыток, голода. Хотя и это тоже. Но я откровенно не хотела умирать. Впереди шла, покачиваясь вместе со мной, виселица с четырьмя повешенными мальчишками-москвичами. Мальчишек нет, а жизнь есть. Меня не будет, а жизнь останется.

«Мамочка моя родненькая, спаси!» — твердила я про себя, как молитву. И при каждом повороте сердце обрывалось — сейчас. Сейчас остановится машина и… Машина без остановки пересекла незнакомый мне румынский город Фальчиу. Наконец остановилась у вокзала. Нет, еще не сейчас, не сию минуту.

В вагоне узнала — везут зачем-то в соседний город Бырлад.

Клетка-одиночка, тоскливая, как колодец. Зарешеченное узкое окно. Что-то веселое перестукивают колеса — совсем не погребальное. А из-за стены мне чудится бормотание, чудится имя «Женя!» Или это колеса так выстукивают: Же-ня, Же-же-ня.

Минутная стоянка, и отчетливое «Женя» — бормотание, тяжелый мужской плач. Неужели Федор?

Я упросила солдата-румына, он дал нам ночью поговорить пять минут. К счастью, Федор пришел в себя.

— Плохо мне, Женечка. Все время боюсь, что сболтну, подведу тебя.

Федора тоже было не узнать, гестапо обработало его крепко. О смерти сказал мимоходом — приговор ему вынесен. И я поняла — о приговоре мне он не знает, он только боится навлечь на меня большую вину. И я смолчала. Не знает, так лучше. Пусть не знает до последнего момента.

Поезд остановился на перроне, и снова пришлось собрать все силы, чтобы идти. Здесь-то, наверняка, конец.

Конец!.. Чему конец? Небо синее над головой. Ветер в деревьях. Люди. Жизнь. А мне конец!

Два немецких солдата с автоматами ведут меня.

Два немецких солдата с автоматами ведут Федора.

А навстречу колонна русских военнопленных. Не люди — тени. Их тоже убьют. Их уже убивают — медленно, жестоко, повседневно. Кому хуже — нам с Федором или им?

И вдруг из колонны:

— Держись, девочка!

Нет, их не убьют. Их будут убивать, но их не убьют. Как нельзя убить народ. Наш народ. Советский. И меня не убьют, и Федора не убьют.

Будто прибавилось мне силы. Я спокойно села в машину, по бокам — два солдата. Федора увезли на другой машине.

И снова — одиночная камера, четыре шага туда, четыре шага обратно. Четыре — туда, четыре — обратно. И так весь день — туда и обратно. На больных ногах. Нельзя сидеть, нельзя поддаваться слабости. Когда меня поведут на казнь, я пойду на своих ногах, как Зоя, не покажу им страха. Я думаю о собственной казни, почти как не моей. Где-то в подсознании продолжает жить убежденность, что меня еще не убьют, что мой конец еще не наступил.

И все-таки удары сердца оглушают, когда открывается дверь камеры, — утром и вечером. Пока нет. Пока это мамалыга и вода. Хожу туда и обратно по камере, нельзя давать себе ослабнуть. И умирать не хочется. Не очень страшно, а все равно не хочется. Противно болтаться на веревке. Убили бы сразу. Сразу… Они убьют меня сразу. Я их заставлю — убить сразу. Когда поведут вешать, я побегу — они будут стрелять…

Ухают зенитки над городом — наши. Авианалет.

Рвутся неподалеку бомбы. В оконце видны пламя и дым. Еще бомбы. Еще. И еще.

— Еще! — кричу я. — Еще! Еще!

Может быть, наши ворвутся в город до того, как меня казнят?!

А может, на тюрьму упадет бомба и меня убьет — назло фашистам?! А может быть, от бомбежки рухнут стены, и я убегу?!

Еще!.. Еще!.. Еще!..

Грохают зенитки. Воют бомбы.

Близко. Рядом. Над головой.

Длинный протяжный вой. Я успеваю подумать — это моя. И падаю в угол.

Наступила глухая тишина. Ватная.

На фоне огня высоко взлетали балки и кирпичи. Взлетали и задумчиво падали — в кромешной тишине. Мир уснул или оглох… Почему такая тишина — огненная, дымная, рвущаяся?

Я коснулась уха и поняла — оглушило. И еще поняла — жива. И еще поняла — свобода. Там, за грудой кирпичей и балок, свобода. Надо встать и пройти несколько шагов.

Встала и пошла на свет пожарища. Я хотела очень быстро идти, но мешала непонятная слабость. Почему? Я ощупала себя — правый бок совсем без платья, теплый и липкий. Ноги все труднее переставлялись. Все-таки добралась до забора — прислонилась, перевела дыхание.

В пламени недалекого пожара — совсем светло. Все светлое, только я черная. Вернее, правая сторона — вся текучая. Текло с головы, с шеи, с плеча. Вырван бок, рваная рана в бедре, ступня без пальца. Я прижала обе ладони к ранам. Смотрела, как сквозь пальцы утекает кровь. Всхлипнула и поползла по забору вниз.

Очнулась — яркое солнце било в глаза.

Чьи-то мягкие руки приподняли голову, разжали зубы. Холодная вода наполнила пересохший рот. Но сглотнуть я, кажется, не успела — потеряла сознание. Потом еще несколько раз вырывалась из тьмы — то звездный купол над головой, то сумерки, не то начало дня, не то конец. Однажды увидела шевелящиеся губы — полные, красивые.

Окончательно очнулась, как потом поняла, на третьи сутки.

Я лежала в солдатском одеяле, постланном прямо под стеной госпитального здания. Госпиталь рядом с тюрьмой наши не тронули. Кто-то перевязал меня, умыл. И тут увидела над собой милое девичье лицо с полными губами — сестра-румынка.

Хотела попросить воды и не смогла. Пересохшие губы шевелились, а звука не было. Она мягко приподняла мне голову и напоила.

Внезапно заболели раны — каждая в отдельности и все вместе. Саднило, жгло, дергало, рвало. Если бы был голос, наверное, кричала. Но голоса не было — только слезы. А слезы — плохое болеутоляющее средство. И я опять, к счастью, потеряла сознание.

6.

Я часто теряла сознание, но тем не менее видела, что происходит вокруг, — немцы удирали. Госпиталь готовили к эвакуации, выносили во двор оборудование, матрацы, тюки. Стали выносить раненых. А где-то далеко, может быть, на подступах к городу гремели орудия.

Наши!.. Наши!.. Ликовало все во мне в минуты просветления. Идут наши!.. Но потом боль снова толкала меня в небытие. И снова, спустя какое-то время, я возвращалась к свету и слушала неутихающий бой. Госпитальный двор раз от разу все больше пустел. Уходят немцы.

Я тогда, конечно, не знала, что Советская Армия перешла в наступление на всем участке, что был взят город Яссы, что наши форсировали Прут и идут по территории Румынии. Вернее, я не знала подробностей, но знала, что наши уже в Румынии, раз удирают немцы, раз грохочут орудия.

Все та же румынская сестра время от времени склонялась надо мной, заглядывала в глаза с сочувствием, давала пить. Только она одна интересовалась мной. И мне надо было ей сказать одно слово — спрячь. Только одно слово, чтобы спастись, но слова не было, как я ни силилась. Заплакала от обиды, и сестра мягкой рукой отирала на моем лице слезы.

В самом деле, ей ничего не стоило в этой эвакуационной кутерьме спрятать меня в подвал. До прихода наших. Если бы мне дождаться прихода наших, я бы тогда осталась жива. У немцев я умру. Так или иначе: оправлюсь от ранений — повесят, не оправлюсь — мое счастье. Я не хочу — ни того ни другого. Я хочу к своим. Пусть даже умру, но только у своих.

В тайной надежде смотрела на то, как выносят с опустевшего двора остатки имущества. Может быть, забудут? Или просто бросят? Зачем я им, в самом деле, нужна, почти мертвая!

У самых глаз остановились начищенные немецкие сапоги. Постояли. Лающий голос — верно, того, кому принадлежали сапоги, — распорядился:

— На носилки!

Второй голос неуверенно возразил:

— Кажется, подохла!

Один сапог отделился и толкнул меня в плечо. Боль сверкающей молнией врезалась в мозг, и все погрузилось во тьму.

Очнулась от покачивания и перестука колес — еду, в проклятый мир, от своих. Что делать? Что же делать? В вагоне, кажется, ни души — одни матрацы и тюки. Дверь открыта — впопыхах, наверное, не закрыли. Вдруг в дверь полетели осколки, за насыпью рвалось здание, кажется, склад боеприпасов. Миновали рвущееся здание. Но грохот взрывов не утихал — наши идут. А поезд с сумасшедшей скоростью увозит меня от наших.

Взрыв. Такой, что в ушах опять тишина. Оглохла? Вагоны с ходу поползли друг на друга. Скрежет железа и вой снарядов. Нет, не оглохла!

Не чувствуя боли, подползла к открытой двери. Из вагонов вываливаются раненые, отталкивая их, выпрыгивают врачи, сестры, санитары. Перекошенные от ужаса лица, вылупленные глаза. А наши самоходки идут к шоссе, поливая землю огнем. Немцы падают. Падают, падают.

«Так их! Так их! Так их!» — голоса не было.

Внезапно хлынул дождь. Взрывы и дождь, дождь и взрывы. И тела — мертвые и копошащиеся. Мертвы те, что топтали своих же раненых, продираясь к шоссе. Живы те, что не могли обогнать здоровых.

К вечеру бой утих. Отодвинулся в сторону. Дождь прошел. Снизу слышались стоны.

Я сжала зубы и вывалилась из вагона. Потеряла сознание, но, кажется, ненадолго. Когда открыла глаза, было также сумеречно. Теперь ползти, ползти и ползти.

Воронки, трупы, грязь. Сколько препятствий на пути. Но надо ползти. И я ползу. Иногда падаю в грязь лицом, когда сознание темнеет, но и в полубессознательном состоянии ползу. В сторону шоссе, к уцелевшему домику. Там, конечно, есть погреб, я спрячусь в нем.

Бинты размотались. Тянутся по грязи, только затрудняют и без этого нелегкое движение. На них наматывается грязь. Я отдираю бинты и снова ползу — почти нагая — по грязи. Иногда хотелось вытянуться — застыть. Но я говорила себе — наши. И ползла. Всю ночь — до рассвета.

На рассвете, когда бой снова вернулся сюда, я последними усилиями подняла крышку и по лесенке скатилась вниз головой в подвал. Как упала, уже не помнила. Не знала и того, сколько времени пролежала без сознания.

Очнулась — над головой гремел бой. Хотелось пить, мучительно, будто внутри у меня пожар. Я лизала холодный пол, но от этого лишь сильнее томила жажда.

Совсем рядом застрочил пулемет.

Не то пулемет перестал строчить, не то я опять провалилась в темноту.

Следующее, что я запомнила, — яркое солнце в небе, зеленые листья над головой.

— Жива, братцы! Смотрите, глаза открыла!

Надо мной склонилось молодое, закопченное, светлозубое лицо. На глаза надвинута пилотка с пятиконечной звездой. Еще я успела разглядеть на погоне крошечный танк с наведенной пушкой. «Свои… Танкисты…» И впала в многодневное беспамятство.

О том, как танкисты завернули меня в плащ-палатку, как двое сели на броню, держа на руках, на весу, чтобы оградить от толчков, как выбирал дорогу на бездорожье водитель, — об этом я узнала много дней спустя в медсанбате.

Долго не понимала, где я, — белые бинты белые простыни, белые люди с заботливыми и тревожными глазами. Я не знала, что ходила по тонкой ниточке между смертью и жизнью.

ЭПИЛОГ

Когда шла война, каждый из нас думал: те, кто останется жить, будут очень счастливы. Потому, что нет большего счастья, чем мир на земле.

С тех пор прошло много лет… Судьбы наши сложились по-разному. Но все мы, пережившие войну, победившие смерть, никогда не забываем тех, кто не дожил до светлого дня Победы.

Недавно я побывала в Молдавии, там, где Оля Казакова выполняла свое первое задание. Когда наша машина стала приближаться к Дубоссарам, я уже еле сдерживала волнение. Волновалась потому, что Оля — это я. Потому, что здесь мне, семнадцатилетней девушке, пришлось испытать все то, что испытала Оля в моей повести.

У братской могилы в Дубоссарах мы с Максимом с трудом сдерживали слезы. Читали долгий список павших смертью храбрых, прикрывших эту землю от врага, и вспоминали Маринку и Нину, Федора и Клаву, и еще многих наших разведчиков. Разве мы сможем их когда-нибудь забыть?

Белокурая, голубоглазая, пугливая Клава… Вскоре после того, как я ушла с Федором на задание, Клаву направили с группой подрывников в один из районов Прикарпатья.

Они должны были взорвать мост через Днестр, который немцы усиленно охраняли, — он имел для них большое значение.

Диверсионную группу обнаружили. В неравном бою часть разведчиков погибла. Но мост был взорван. Это сделали три подрывника, оставшихся в живых. Клава их прикрывала.

В разведотделе штаба фронта у одного из пленных немецких офицеров нашли фотографию Клавы. Она лежала, запрокинув голову, чудесные кудри рассыпались вокруг венком. На груди темнели пятна крови. Даже мертвая Клава была красива. Немец сфотографировал ее «для коллекции», как он выразился. На обороте карточки стояла надпись на немецком языке: «Русский солдат».

От пленного узнали и подробности гибели Клавы.

Не дожила и Маринка до своего совершеннолетия… Так и осталась в нашей памяти маленькой девочкой-романтиком — другой я ее представить себе не могу, хотя и понимаю, что все то, что она успела сделать за свои семнадцать лет, не каждый сможет за большую долгую жизнь.

Марина погибла, выполняя второе задание, ушла она с группой в леса Венгрии. После взрыва большого немецкого склада боеприпасов разведчикам пришлось сделать большой переход. Дважды попадали они в окружение, но выходили с боями. И в одном из них, на глазах у Маринки, был убит один из разведчиков, ее ровесник. Он тяжело умирал на ее руках. Маринка видела, как с каждой каплей крови уходила его жизнь, и понимала, что здесь, в лесу, очень далеко от своих, ничем ему нельзя помочь, загоралась еще большей ненавистью к тем, кто убил этого парнишку и многих других, не успевших даже еще понять, что же такое жизнь.

Разведчики обнаружили еще один склад. Когда закладывали мины, ребята вынуждены были принять бой, и часовой механизм на «взрыв» не успели поставить.

После тяжелого перехода у всех силы были на исходе — Маринка это знала. И когда ей показалось, что ребята могут не выдержать, и тогда задание будет сорвано, она подобралась к минам и там подорвала себя гранатой.

С Таней мы встретились во Внуковском аэропорту, куда я прилетела со своим экипажем, — после войны я стала штурманом. Татьянка моя!

У нее последнее задание было тяжелым. Командовала она разведгруппой в лесах Трансильвании. Разведчики помогли устроить побег большой группе военнопленных из концлагеря. Таня выводила их к линии фронта по топким болотам, шли по пояс в ледяной воде. Многие пленные настолько были слабы, что приходилось класть их на самодельные носилки и тащить волоком.

Вернулась Таня с отмороженными ногами, начало сдавать сердце. Очень скоро она уехала в Москву.

Год 1970. Ашхабад.

Мощный залп расколол тишину весеннего дня. Я вздрагиваю и поднимаю глаза. Взметнулись в небо огромные каменные лепестки тюльпана-обелиска. Сквозь зелень деревьев они кажутся светлыми и легкими. На гладкой поверхности розового камня блестят, как слезы, тоненькие дорожки дождевых капель. Трепещет пламя вечного огня, словно хочет вырваться из темных плит гранита, а рядом — горы живых цветов. Это павшим.

Я стою немного поодаль, так мне легче — хочу побыть немного одна. И у меня в руках розы. Темно-пунцовые, с капельками дождя на бархатных лепестках. Я вспоминаю о тех моих друзьях, кто сейчас не может взять их в руки, потрогать влажные нежные лепестки, ощутить живой запах — запах весны, жизни.

Каждый год девятого мая мне приносят цветы. Пионеры, студенты, воины. И просто неизвестные женщины — чьи мужья и дети остались там, на чужой земле… Эти цветы предназначены им. И я отношу их к обелиску. Так сделала бы и Оля Казакова. Я не расстаюсь с ней потому, что невозможно расстаться со своей юностью. И с другими героями моей повести, — как не расстаются с товарищами по оружию. Хотя, пусть простит мне читатель, я вынуждена была изменить многие имена. И может быть, пройдет еще много лет до того времени, когда можно будет назвать их.

День Победы. Этот день стал для меня самым дорогим. Мне кажется, только с этого дня я по-настоящему стала ощущать радость жизни, полноту своего счастья, любовь. И так будет всегда, так должно быть.


Ашхабад, 1971 г.


Оглавление

  • НЕОКОНЧЕННАЯ ЮНОСТЬ
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  •   7.
  •   8.
  • БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  •   7.
  • …И СНОВА В ТЫЛУ ВРАГА
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  •   7.
  •   8.
  •   9.
  •   10.
  •   11.
  •   12.
  •   13.
  •   14.
  •   15.
  • НА МОЕЙ ПИЛОТКЕ ЗВЕЗДОЧКА
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  • ИСПЫТАНИЕ
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  •   7.
  •   8.
  •   9.
  •   10.
  •   11.
  •   12.
  •   13.
  •   14.
  •   15.
  •   16.
  •   17.
  •   18.
  • СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  • ЭПИЛОГ