КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Моя нестерпимая быль [Юрий Осипович Домбровский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Домбровский Моя нестерпимая быль

Когда жестокий приговор удалит меня, не допуская никого взять меня на поруки, — моя жизнь будет находиться в этих стихах. Они навсегда останутся при тебе, как мое поминание.

Вот когда ты на них взглянешь, ты снова и снова увидишь то самое главное, что было посвящено тебе. Земля может забрать себе лишь мой прах, принадлежащий ей. Но дух мой — он у тебя.

А это моя лучшая часть. Поэтому ты утратишь лишь подонки жизни, добычу червей. Мой труп, подлую жертву разбойничьего ножа, слишком низкую, чтобы ее еще вспоминать.

Единственно драгоценным было то, что содержалось во мне. И вот оно с тобой.

74 сонет В. Шекспира (подстрочный перевод Ю. Домбровского)
Стихотворения

«Я не соблюл родительский обычай…»

Я не соблюл родительский обычай,
Не верил я ни в чох, ни в птичий грай
Ушли огни, замолк их гомон птичий,
И опустел иконописный Рай.
Взгляни теперь, как пристально и просто
Вдали от человечьих нор и гнезд
Глядят кресты таежного погоста
В глаза ничем не возмутимых звезд.
Здесь сделалась тоска земли близка мне,
Здесь я увидел сквозь полярный свет,
Как из земли ползут нагие камни
Холодными осколками планет.
Могила неизвестного солдата!
Остановись, колени преклоня,
И вспомни этот берег ноздреватый,
Зеленый снег и на снегу — меня.
Здесь над землей, израненной и нищей,
Заснувшей в упованьи наготы,
Я обучался кротости кладбища
Всему тому, что не умеешь ты.
Зима 1941 г.

«Медлительный еврей с печальными глазами…»

Медлительный еврей с печальными глазами
Мне говорит о тайнах бытия:
Как человеком сделалась змея,
Накормленная райскими плодами.
Все спит кругом, — нет третьего меж нами,
Но ты со мной, бессонница моя!
Он мудр и тих. Все библии изведав,
Ведет он неуклонно речь свою,
Как сделал из Молчалина змею
В комедии премудрый Грибоедов.
Все спит кругом — никто не слышит бреда,
Никто не слышит сказку про змею.
Мой Господин! Ты знаешь жизнь мою:
Мой скорбный путь и грустную победу.
Ты дал мне ум, велел мне плод отведать.
Стать хилым и похожим на змею.
Теперь я стар! Спаси ж меня от бреда,
А бурю я любую простою!

«Я вновь один…»

Я вновь один, и есть Барон,
И есть разбросанные корки,
И крики западных ворон
Вокруг украденной махорки;
Сухая сука, две шестерки,
И вор, по прозвищу Чарльстон.
Вот он мне ботает про то,
Как он подпутал генерала,
Как дочь несчастного бежала,
Его хватая за пальто.
А он приплясывал, смеясь,
Плечами поводил картинно
И говорил: «Отстань, падлина,
Я честный вор, отлипни, мразь!»
Она сбежала от отца
И по банам его ловила,
Потом сто тысяч закосила
И отмолила, откупила
И задарила молодца.
Я все прослушал до конца
И призадумался уныло:
Зачем любви нужна могила
И тяжесть крестного венца?
Зачем сознанью подлеца
Всегда одно и то же мило:
«Она страдала и любила,
И все прощала до конца!»
Как мне противен разум мой,
Мое тупое пониманье.
Он не потащится с сумой,
Он не попросит подаянья.
Но как его ты не зови,
Он все пойдет своей дорогой
Сорвать с поруганной любви
Венец блестящий и убогий!
О ложь! О милое ничто!
Любви прекрасное начало.
Тот край, где дочка генерала
По людным улицам бежала,
Хватая вора за пальто.
Дай мне, сияя и скорбя,
Моей любви шепнуть неловко:
«Я все простил тебе, дешевка…
Мне очень трудно без тебя!»

Мыши

Нет, не боюсь я смертного греха,
Глухих раскатов львиного рычанья:
Жизнь для меня отыщет оправданье
И в прозе дней, и в музыке стиха.
Готов вступить я с ним в единоборство,
Хлыстом смирить его рычащий гнев
Да переменит укрощенный лев
Звериный нрав на песье непокорство!
В иных грехах такая красота,
Что человек от них светлей и выше,
Но как пройти мне в райские врата,
Когда меня одолевают мыши?
Проступочков ничтожные штришки:
Там я смолчал, там каркнул, как ворона.
И лезут в окна старые грешки,
Лихие мыши жадного Гаттона.
Не продавал я, не искал рабов,
Но мелок был, но одевал личины…
И нет уж мне спасенья от зубов,
От лапочек, от мордочек мышиных…
О нет, не львы меня в пустыне рвут:
Я смерть приму с безумием веселым.
Мне нестерпим мышиный этот зуд
И ласковых гаденышей уколы!
Раз я не стою милости твоей,
Рази и бей! Не подниму я взора.
Но Боже мой, казня распятьем вора,
Зачем к кресту ты допустил мышей?

«Я по лесам один блуждал…»

Я по лесам один блуждал,
О камни жесткий хлеб ломал.
Когда же не хватало сил,
Лопатою его рубил.
Затем лопатою рубил,
Что сам старателем служил.
Был жесток этот черный хлеб
Высокий дар моих судеб,
И горше не было сумы
Под плоским небом Колымы.
До смерти был один прогон
Все перепутала нелепость.
Мой враг взлетел, как будто крепость,
Своим подкопом поражен.
Убийца — я,
                убитый — он,
Ложась в сугроб легко и слепо,
Лицом, ободранным, как репа,
Смущенно улыбался он.
И тишина со всех сторон,
И темнота ночного склепа.
И вот лежит в сугробах он
От стужи жесткий, ломкий, синий,
Легчайший, словно алюминий,
Несуществующий, как звон.
Лежи, нарушивший закон,
И разлетающийся в иней.
Здесь каждый прав со всех сторон
Навеки, присно и отныне!
Затем была еще пурга
В круженьи месяца и снега.
От брега до другого брега
Ходила с бубнами Яга.
Я б в бурю не прогнал врага,
Но друга я лишил ночлега.
Его наутро принесли,
Он жил до окончанья суток.
Был бред таинственен и жуток…
Мы постояли и ушли.
Лежи, случайный гость земли,
Она таких не любит шуток!
Другого друга на руках
Я нес, покуда жил, а были
Мы на краю земли, и выли
Над нами сосны в облаках.
Над нами сосны в облаках,
Как волки раненые, выли.
Друзья нас палками лупили,
Чтоб мы стояли на ногах,
Чтоб болью пересилить страх,
Чтоб ноги нас опять носили.
— Хорошие ребята были:
Шел человек, остался прах.
— Но мы молчали, как в могиле,
И нас оставили впотьмах.
Я через час стряхнул свой сон,
Пошел, — а там, в снегу, осталась
Не человек, одна усталость.
Я шел и думал: что же он?
Был человек, остался сон,
Воспоминание осталось
Да сосен дальний перезвон.
К чему жалеть такую малость?
Но возвратился и понес
Сам обмороженный до кости.
Зачем? Не знаю. На погосте
Есть незастроенный откос
Там воронье играет в кости,
И вьюги, словно рой стрекоз,
Жужжа, садятся на погост.
Спи, разрешивший свой вопрос!
Спи, нет, не попрошусь я в гости.
Над кладбищем твоим мороз,
И нет ни жалости, ни злости
От скорбного холма до звезд.
Спи, в смерти ты нашел приют,
Мне и такого не дают!

Баллада

Не потому, что с нею мне светло,
А потому, что с ней не надо света.
И вот на маленький помост
Восходит старый шут.
Я точно знаю, кем он был
И как его зовут.
И с биографией его
Частично я знаком.
И песни я ему писал
Блудливым языком.
Его пластинки я верчу
С любимой вполпьяна,
Когда разведать захочу,
О ком грустит она.
Когда ж кругом и дождь, и грусть,
И нету никого,
Я повторяю наизусть
«Безноженку» его.
И если в ресторане джаз,
И в рюмках вихрь огня,
Какой-то старый пес Дуглас
Все лезет на меня.
Когда же шансы у меня
На жизнь невелики,
И если милая змея
Мне не подаст руки,
И я сквозь наигрыш и спесь
Так точно вдруг пойму,
Что жизнь ушла, и вот я весь,
Не нужный никому,
Что только глупость трубит в рог,
Что замок мой во сне,
Что много у любви дорог,
Но ни одной ко мне;
Что только сон да крепкий чай
Еще меня берут,
Тогда я крикну: «Выручай
Меня, потертый шут!
Соседи спят, в постели ночь,
На сердце лай собак,
Но ты способен мне помочь,
Кривляка и пошляк…
Явись ко мне и упокой
Безногую мечту…
И как отходную ей спой
„Магнолию в цвету“!»

Солдат — заключенной

Много ль девочке нужно? — Не много!
Постоять, погрустить у порога,
Посмотреть, как на западе ало
Раскрываются ветки коралла.
Как под небом холодным и чистым
Снег горит золотым аметистом
И довольно моей парижанке,
Нумерованной каторжанке.
Были яркие стильные туфли,
Износились, и краски потухли,
На колымских сугробах потухли…
Изувечены нежные руки,
Но вот брови — как царские луки,
А под ними как будто синицы
Голубые порхают ресницы.
Обернется, посмотрит с улыбкой,
И покажется лагерь ошибкой,
Невозможной фантазией, бредом,
Что одним шизофреникам ведом…
Миру ль новому, древней Голгофе ль
Полюбился ты, девичий профиль?
Эти руки в мозолях кровавых,
Эти люди на мертвых заставах,
Эти, бьющиеся в беспорядке
Потемневшего золота прядки?
Но на башне высокой тоскуя,
Отрекаясь, любя и губя,
Каждый вечер я песню такую,
Как молитву, твержу про себя:
«Вечера здесь полны и богаты,
Облака, как фазаны, горят.
На готических башнях солдаты
Превращаются тоже в закат.
Подожди, он остынет от блеска,
Станет ближе, доступней, ясней
Этот мир молодых перелесков
Возле тихого царства теней!
Все, чем мир молодой и богатый
Окружил человека, любя,
По старинному долгу солдата
Я обязан хранить от тебя.
Ох ты время, проклятое время,
Деревянный бревенчатый ад!
Скоро ль ногу поставлю я в стремя
И повешу на грудь автомат?
Покоряясь иному закону,
Засвищу, закачаюсь в строю…
Не забыть мне проклятую зону,
Эту мертвую память твою;
Эти смертью пропахшие годы
Эту башню у белых ворот,
Где с улыбкой глядит на разводы
Поджидающий вас пулемет.
Кровь и снег. И на сбившемся снеге
Труп, согнувшийся в колесо.
Это кто-то убит „при побеге“,
Это просто убили — и все!
Это дали работу лопатам
И лопатой простились с одним.
Это я своим долгом проклятым
Дотянулся к страданьям твоим.»
Не с того ли моря беспокойны,
Обгорелая бредит земля,
Начинаются глупые войны
И ругаются три короля?
И столетья уносит в воронку,
И величья проходят, как сны,
Что обидели люди девчонку,
И не будут они прощены!
Только я, став слепым и горбатым,
Отпущу всем уродством своим
Тех, кто молча стоит с автоматом
Над поруганным детством твоим.

«О, для чего ты погибала, Троя…»

О, для чего ты погибала, Троя,
И выдуман был Одиссеем конь?
Каких изменников, каких героев
Испепелил бенгальский твой огонь!
Зачем не откупилася от тлена
Свечением своих бессмертных риз
Похожая на молнию Елена
И был забыт лысеющий Парис!
А может быть, влюбленные для вида,
Они милуются, обнажены,
Лишь на картине юного Давида
Две декорации с одной стены;
И юноша, исполненный отваги,
Лишь в те минуты юн и именит,
Когда в устах ослепшего бродяги
Его шальная молодость звенит.
Истлели все: и рыцари, и Боги,
Растертые в один летучий прах…
Пустынный вихрь ходит по дороге
И чью-то пыль вздувает в лопухах.
Гудит, гудит, расходится кругами,
Вновь возвращается на прежний путь…
И словно пыль скрипит под сапогами,
Мозг Одиссея и Елены грудь.
Но сброшенное волей бутафора
На землю, где убийство — ремесло,
Чудовищное яблоко раздора
За тысячелетья проросло.
И вот опять похищена Елена,
Да только чья Елена — не поймешь!
Опять сзывает хриплая сирена
Созревшую к убою молодежь.
Уступленная недругу без боя
И брошенная, как троянский конь,
Европа бедная, покинутая Троя,
Ты погибаешь, на коленях стоя,
Не испытав железо и огонь.
Владивостокская пересылка,

Вторая речка. Осень 1940 г.

«Генерал с подполковником вместе…»

Генерал с подполковником вместе,
Словно куры, сидят на насесте,
Взгромоздились на верхние нары
И разводят свои тары-бары,
Тары-бары, до верху амбары,
А товары — одни самовары.
Говорят о белом движеньи
И о странном его пораженьи,
О столах, о балах, о букетах,
О паркетах и туалетах.
Отягчен своей ношей костыльной,
Прохожу я дорогой могильной.
Боже правый, уж скоро полвека
На земле человек, как калека,
В Освенцимах при радостных криках
Истребляешь ты самых великих.
Ты детей обрекаешь на муки,
Ты у женщин уродуешь руки…
И спокойно колымская замять
Погребает их страшную память.
Не ропщу на тебя, но приемлю
Талый снег и кровавую землю.
Но зачем, о всевышний садовник,
Пощажен тобой глупый полковник?
В час, когда догорает эпоха,
Для чего ты прислал скомороха?

Надпись на книге

И я умел сажать Иуду
В ему принадлежащий ад,
И я не удивлялся чуду,
Которым женщину творят.
И все сминая, всем ликуя,
И я бывал в числе таких,
Что словно раковину морскую
Тугую створку рвут у них.
Но счастлив я, что к изголовью
Твоих, о ненависть! — могил
Со Всепрощающей Любовью
Я никогда не подходил.
Что все пройдя, все принимая,
И отрешенный от всего,
Я не искал иного Рая
Помимо Ада моего!

Украденное фото

…Не сводя изумленного взора
И впадая почти в забытье,
Смотрит вор, как струится на вора
Золотое сиянье ее.
Улеглись лиловатые тени
Возле светом прорезанных глаз.
Ты ей дал тишину на мгновенье,
Но от смерти ее ты не спас.
Ты не спас ее ни от всезнанья,
Ни от добрых и слабых людей,
От томительного ожиданья
Возле чьих-то высоких дверей.
От приятной и колкой язвительности
Прокуроров и их секретарш,
От стыда, от позорной действительности,
Похоронный играющей марш!
От улыбочек: «Вы еще молоды!»
От советов: «А мненье мое
Выходили бы замуж, вы золото…»
От презренья и гнева — двух молотов,
Разбивающих сердце ее.
Отчего же ты не дал ей силу
Обнажающей мысли нагой?
Отчего, опускаясь в могилу,
Ты все щели закрыл за собой?
Ты ведь знал: жизнь голубит хорошеньких,
Но таких распинает она!
Что ж ты все улыбаешься, брошенка,
Опереточная жена?

«Больница. Черный каганец…»

Больница. Черный каганец
Все обливает желтым лаком.
Мне надоело наконец
По суткам говорить со всяким.
Подобный школьному ножу,
Я перегнулся и лежу.
А надо мной сидит старик
С лицом, приученным к обидам,
Он думает: а вдруг я выдам
Его кощунственный язык?
Старик, да будь же ты умней,
Не лезь, пожалуйста, в бутылку!
Спокойно ты поедешь в ссылку
Справлять столетний юбилей!
Но до возможности такой
Еще осталась четверть века:
Не мучай, дурень, человека,
Дай мне, пожалуйста, покой!

«Так мы забываем любимых…»

Так мы забываем любимых
И любим немилых, губя,
Так холодно сердцу без грима
И страшно ему без тебя…
В какой-нибудь маленькой комнате
В далеком и страшном году
Толкнет меня сердце: «А помните…»
И вновь я себя не найду.
Пойду, словно тот неприкаянный,
Тот жалкий, растрепанный тот,
Кто ходит и ищет хозяина
Своих сумасшедших высот.
Дойду до надежды и гибели,
До тихой и мертвой тоски,
Приди ж, моя радость, и выбели
Мне кости, глаза и виски!
Все вычислено заранее
Палатою мер и весов
И встречи, и опоздания,
И судороги поездов,
И страшная тихость забвения,
И кротость бессмертной любви,
И это вот стихотворение,
Построенное на крови…

«Есть дни — они кипят, бегут…»

Есть дни — они кипят, бегут,
Как водопад весной.
Есть дни, они тихи, как пруд
Под старою сосной.
Вода в пруду тяжка, темна,
Безлюдье, сон и тишь,
Лишь желтой ряски пелена
Да сказочный камыш.
Да ядовитые цветы
Для жаб и змей растут…
Пока кипишь и рвешься ты,
Я молча жду, как пруд!
(В карцере.)

Змея

Когда-нибудь увижу я,
Как из седого океана,
Крутясь, поднимется змея
И встанет, изгибаясь пьяно,
Как гривой рыжею махнет,
Зевая с чоканьем глубоким,
И в буре потрясенных вод
Лиловой молнией блеснет
Ее разгневанное око.
Ее тугая чешуя
В мельчайшем бисерном мерцаньи,
Блеснет на материк струя,
Цвет, не имеющий названья.
И волн крутой водоворот
Вокруг змеи начнет крутиться,
И океанский пароход
В далекой бухте загорится.
Она дохнет — и чайка вмиг
Падет, сгорев до самой кожи,
Под раздвоившийся язык,
На острие копья похожий.
Она взглянет туда-сюда,
Раздует горло, словно кочет.
И разъяренная вода,
Хватая камни, заклокочет.
И не поймешь в тот миг, в тот срок,
Змея ли смотрит исподлобья
Иль небо хлынуло в песок,
А черт нашел свое подобье.
Но гибнут, гибнут корабли,
Как бабочки в кипящей влаге,
И на другой конец земли
Несет их вымокшие флаги.
И океан, кидаясь ввысь,
Шлет на борьбу своих чудовищ,
Моля змею: «Остановись!»
Да разве черта остановишь?
То изгибаясь, как шаман,
То превращенная в прямую,
Она обходит океан,
Вся изгибаясь и танцуя.
И где бы не прошла она,
Горя в своем величьи яром,
Везде и камень, и волна
Становятся багровым паром.
Но все конец имеет свой,
И то особенно, что плохо
Змея ложится под водой
На всю грядущую эпоху.
Горит и гаснет чешуя,
В траве подводной и высокой.
И спит усталая змея
Опять до наступленья срока.
Спи ж, спи до будущих времен,
Пока в надзвездной диктатуре
Не будет вынесен Закон
О новом наступленьи бури.
Владивосток. Осень 1940 г.

Надпись на фото

(Сонет)
Моя тоска вступила в год седьмой.
Лесами с Осетрово до Тайшета
Меня влекла, гнала твоя комета,
И ночью я беседовал с тобой.
Ты мне была и счастьем, и судьбой,
И сумерком, и ясностью рассвета.
Не тронута и до дыры запета,
Как рельса, прогудевшая отбой.
Так за годами годы шли. И вот
Все прояснило, в горечи невзгод,
В блатных напевах, в сказке о наседке
(О гадине, что давят напоказ)
Я прочитал, что Бог тебя упас
От рук моих и от петли на ветке.

Кампанелла — палачу

«Ласточка» — смирительная рубаха

О пытка! Я ль тебя не знаю!
Со мной ли ты была слаба!
Стирая кровь и пот со лба,
Я, как любовник, припадаю
На чресла острые твои,
Но страшен пыл твоей любви!
Твои пеньковые объятья,
И хруст взбесившихся костей,
И поцелуи, и заклятья
Все то, что не сумею дать я
Иной любовнице моей.
Узлом завязанное тело,
Душа, присохшая к кости…
О! До какого же предела
Тебе, изгнанница, расти?
Взмахни ж крылом и будем рядом,
Все выше, дальше, чуть дыша,
И вот пред Господом с парадом
Идет мертвец с зеленым взглядом,
И постаревшая душа.
Они идут — огнем палимы
Два вида сущностей иных.
И громко славят серафимы
Условным песнопеньем их.
А там идет еще работа,
Кипит последняя борьба,
Палач, издерганный до пота,
Отбросил волосы со лба.
Он встал, взыскательный маэстро,
И недоволен, и суров,
Над жалкой гибелью оркестра
Своих веревочных станков.
Ну что ж, здоровая скотина,
Чего там думать? Вот я здесь!
Возьми, к огню меня подвесь,
Сломай мне ребра, жги мне спину!
Не бойся, тешь собачью спесь,
Веревка сдаст — найдешь дубину!
И будь спокоен — вот я весь,
Не обману и не покину!

«Какая злобная собака…»

Какая злобная собака
Ты, мой сосед — товарищ Грозь.
Я много видел и однако
Такой мне видеть не пришлось!
Всегда встревоженный и хмурый,
С тяжелой палкой у плеча,
Ты молча смотришь из конуры,
Весь содрогаясь и рыча.
И только кто погреет спину,
Кто встанет к печке, как к стене,
Ты вздыбишь черную щетину
И заколотишься в слюне.
Ты кинешь громы и проклятья,
О доски палкою стуча,
Кляня всех немцев без изъятья
И всех евреев сообща!
И снова мир стоит на месте,
Но как тому не повезло,
Кто, как и я, в своем аресте
Лишь мировое видит зло.
Он ходит грустный и печальный
И был бы несказанно рад,
Узнать, что кто-то персональный
В его несчастьи виноват.
Хожу, сижу, с судьбою споря,
Тяну наскучившую нить,
И кроме вечных категорий
(Добро и зло, земля и море)
Увы! Мне некого винить!

Чекист

Я был знаком с берлинским палачом,
Владевшим топором и гильотиной.
Он был высокий, добродушный, длинный,
Любил детей, но выглядел сычом.
Я знал врача, он был архиерей;
Я боксом занимался с езуитом.
Жил с моряком, не видевшим морей,
А с физиком едва не стал спиритом.
Была в меня когда-то влюблена
Красавица — лишь на обертке мыла
Живут такие девушки — она
Любовника в кровати задушила.
Но как-то в дни молчанья моего
Над озером угрюмым и скалистым
Я повстречал чекиста. Про него
Мне нечего сказать — он был чекистом.

Реквием

Где ты, где ты, о прошлогодний снег?
Ф. Вийон
Животное тепло совокуплений
И сумрак остроглазый, как сова.
Но это все не жизнь, а лишь слова, слова,
Любви моей предсмертное хрипенье.
Какой дурак, какой хмельной кузнец,
Урод и шут с кривого переулка
Изобрели насос и эту втулку
Как поршневое действие сердец?!
Моя краса! Моя лебяжья стать!
Свечение распахнутых надкрылий,
Ведь мы с тобой могли туда взлетать,
Куда и звезды даже не светили!
Но подошла двуспальная кровать
И задохнулись мы в одной могиле.
Где ж свежесть? Где тончайший холодок
Покорных рук, совсем еще несмелых?
И тишина вся в паузах, в пробелах,
Где о любви поведано меж строк?
И матовость ее спокойных век
В минуту разрешенного молчанья.
Где радость? Где тревога? Где отчаянье?
Где ты, где ты, о прошлогодний снег?
Окончено тупое торжество!
Свинья на небо смотрит исподлобья.
Что ж, с Богом утерявшее подобье,
Бескрылое, слепое существо,
Вставай, иди в скабрезный анекдот,
Веселая французская открытка.
Мой Бог суров, и бесконечна пытка
Лет ангелов, низверженных с высот!
Зато теперь не бойся ничего:
Живи, полней и хорошей от счастья.
Таков конец — все люди в день причастья
Всегда сжирают Бога своего.

«Наседка»

Когда нам принесли бушлат,
И, оторвав на нем подкладку,
Мы отыскали в нем тетрадку,
Где были списки всех бригад,
Все происшествия в бараке,
Все разговоры, споры, драки,
Всех тех, кого ты продал, гад!
Мы шесть билетиков загнули
Был на седьмом поставлен крест.
Смерть протянула длинный перст
И ткнула в человечий улей…
Когда в бараке все заснули,
Мы встали, тапочки обули,
Нагнулись чуть не до земли
И в дальний угол поползли.
Душил «наседку» старый вор,
И у меня дыханье сперло,
Когда он, схваченный за горло,
Вдруг руки тонкие простер,
И быстро посмотрел в упор,
И выгнулся в предсмертной муке,
Но тут мне закричали: «Руки!»
И я увидел свой позор,
Свои трусливые колени
В постыдной дрожи преступленья.
Конец! Мы встали над кутком,
Я рот обтер ему платком,
Запачканным в кровавой пене,
Потом согнул ему колени,
Потом укутал с головой:
«Лежи спокойно, Бог с тобой!»
И вот из досок сделан гроб,
Не призма, а столярный ящик.
И два солдата проходящих
Глядят на твой спокойный лоб.
Лежи! Кирка долбит сугроб.
Лежи! Кто ищет, тот обрящет.
Как жаль мне, что не твой заказчик,
А ты, вмороженный в сугроб,
Пошел по правилу влюбленных
Смерть обнимать в одних кальсонах.
А впрочем: для чего наряд?
Изменник должен дохнуть голым.
Лети ж к созвездиям веселым
Сто миллиардов лет подряд!
А там земле надоедят
Ее великие моголы,
Ее решетки и престолы,
Их гнусный рай, их скучный ад.
Откроют фортку: выйдет чад,
И по земле — цветной и голой
Пройдут иные новоселы,
Иные песни прозвучат,
Иные вспыхнут Зодиаки,
Но через миллиарды лет
Придет к изменнику скелет
И снова сдохнешь ты в бараке!

Убит при попытке к бегству

Мой дорогой, с чего ты так сияешь?
Путь ложных солнц — совсем не легкий путь!
А мне уже неделю не заснуть:
Заснешь — и вновь по снегу зашагаешь,
Опять услышишь ветра сиплый вой,
Скрип сапогов по снегу, рев конвоя:
«Ложись!» — и над соседней головой
Взметнется вдруг легчайшее, сквозное,
Мгновенное сиянье снеговое
Неуловимо тонкий острый свет:
Шел человек — и человека нет!
Убийце дарят белые часы
И отпуск в две недели. Две недели
Он человек! О нем забудут псы,
Таежный сумрак, хриплые метели.
Лети к своей невесте, кавалер!
Дави фасон, показывай породу!
Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер,
Служил Вождю и бил врагов народа.
Тебя целуют девки горячо,
Ты первый парень — что ж тебе еще?
Так две недели протекли — и вот
Он шумно возвращается обратно.
Стреляет белок, служит, водку пьет!
Ни с чем не спорит — все ему понятно.
Но как-то утром, сонно, не спеша,
Не омрачась, не запирая двери
Берет он браунинг.
                            Милая душа,
Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!
В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,
И часовой растерянно и прямо
Глядит на неживую простоту,
На пустоту и холод этой ямы.
Ему умом еще не все обнять,
Но смерть над ним крыло уже простерла.
«Стреляй! Стреляй!» В кого ж теперь стрелять?
«Из горла кровь!» Да чье же это горло?
А что, когда положат на весы
Всех тех, кто не дожили, не допели,
В тайге ходили, черный камень ели
И с храпом задыхались, как часы?
А что, когда положат на весы
Орлиный взор, геройские усы
И звезды на фельдмаршальской шинели?
Усы, усы, вы что-то проглядели,
Вы что-то недопоняли, усы!
И молча на меня глядит солдат,
Своей солдатской участи не рад.
И в яму он внимательно глядит,
Но яма ничего не говорит.
Она лишь усмехается и ждет
Того, кто обязательно придет.
1949 г.

«Меня убить хотели эти суки…»

Меня убить хотели эти суки,
Но я принес с рабочего двора
Два новых навостренных топора.
По всем законам лагерной науки
Пришел, врубил и сел на дровосек;
Сижу, гляжу на них веселым волком:
«Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком…»
— Домбровский, — говорят, — ты ж умный человек,
Ты здесь один, а нас тут… Посмотри же!
— Не слышу, — говорю, — пожалуйста, поближе!
Не принимают, сволочи, игры.
Стоят поодаль, финками сверкая,
И знают: это смерть сидит в дверях сарая:
Высокая, безмолвная, худая,
Сидит и молча держит топоры!
Как вдруг отходит от толпы Чеграш,
Идет и колыхается от злобы.
— «Так не отдашь топор мне?» — «Не отдашь?!» —
«Ну сам возьму!» — «Возьми!» — «Возьму!..» —
«Попробуй!»
Он в ноги мне кидается, и тут
Мгновенно перескакивая через,
Я топором валю скуластый череп
И — поминайте как его зовут!
Его столкнул, на дровосек сел снова:
«Один дошел, теперь прошу второго!»
И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!

Утильсырье

Он ходит, черный, юркий муравей,
Заморыш с острыми мышиными глазами;
Пойдет на рынок, станет над возами,
Посмотрит на возы, на лошадей,
Поговорит о чем-нибудь с старухой,
Возьмет арбуз и хрустнет возле уха.
В нем деловой непримиримый стиль,
Не терпящий отсрочки и увертки,
И вот летят бутылки и обертки,
И тряпки, превращенные в утиль,
Вновь обретая прежнее названье,
Но он велик, он горд своим призваньем:
Выслеживать, ловить их и опять
Вещами и мечтами возвращать!
А было время: в белый кабинет,
Где мой палач синел в истошном крике,
Он вдруг вошел, ничтожный и великий,
И мой палач ему прокаркал: «Нет!»
И он вразвалку подошел ко мне,
И поглядел мышиными глазами
В мои глаза, — а я был словно камень,
Но камень, накаленный на огне.
Я десять суток не смыкал глаза,
Я восемь суток проторчал на стуле,
Я мертвым был, я плавал в мутном гуле,
Не понимая больше ни аза.
Я уж не знал, где день, где ночь, где свет,
Что зло, а что добро, но помнил твердо:
«Нет, нет и нет!» Сто тысяч разных «нет»
В одну и ту же заспанную морду!
В одни и те же белые зенки
Тупого оловянного накала,
В покатый лоб, в слюнявый рот шакала,
В лиловые тугие кулаки!
И он сказал презрительно-любезно:
— Домбровский, вам приходится писать…
Пожал плечами: «Это бесполезно»!
Осклабился: «Писатель, вашу мать!..»
О, вы меня, конечно, не забыли,
Разбойники нагана и пера,
Лакеи и ночные шофера,
Бухгалтера и короли утиля!
Линялые гадюки в нежной коже,
Убийцы женщин, стариков, детей!
Но почему ж убийцы так похожи,
Так мало отличимы от людей?
Ведь вот идет, и не бегут за ним
По улице собаки и ребята,
И здравствует он, цел и невредим,
Сто раз прожженный, тысячу — проклятый.
И снова дома ждет его жена
Красавица с высокими бровями.
И вновь ее подушки душат снами,
И ни покрышки нету ей, ни дна!
А мертвые спокойно, тихо спят,
Как «Десять лет без права переписки»…
И гадину свою сжимает гад,
Равно всем омерзительный и близкий.
А мне ни мертвых не вернуть назад
И ни живого вычеркнуть из списков!
Алма-Ата. (Рынок.) 1959 г.

Известному поэту

Нас даже дети не жалели,
Нас даже жены не хотели,
Лишь часовой нас бил умело,
Взяв номер точкою прицела.
Ты в этой крови не замешан,
Ни в чем проклятом ты не грешен,
Ты был настолько независим,
Что не писал «открытых писем».
И взвесив все в раздумьи долгом,
Не счел донос гражданским долгом.
Ты просто плыл по ресторанам
Да хохмы сыпал над стаканом
И понял все и всех приветил
Лишь смерти нашей не заметил.
Так отчего, скажи на милость,
Когда, пройдя проверку боем,
Я встал из северной могилы
Ты подошел ко мне героем?
И женщины лизали руки
Тебе — за мужество и муки?!

Амнистия

(Апокриф)
Даже в пекле надежда заводится,
Если в адские вхожа края.
Матерь Божия, Богородица,
Непорочная дева моя!
Она ходит по кругу проклятому,
Вся надламываясь от тягот,
И без выборов каждому пятому
Ручку маленькую подает.
А под сводами черными, низкими,
Где земная кончается тварь,
Потрясает пудовыми списками
Ошарашенный секретарь.
И кричит он, трясясь от бессилия,
Поднимая ладони свои:
— Прочитайте вы, Дева, фамилии,
Посмотрите хотя бы статьи!
Вы увидите, сколько уводится
Неугодного Небу зверья
Вы не правы, моя Богородица,
Непорочная Дева моя!
Но идут, но идут сутки целые
В распахнувшиеся ворота
Закопченные, обгорелые,
Не прощающие ни черта!
Через небо глухое и старое,
Через пальмовые сады
Пробегают, как волки поджарые,
Их расстроенные ряды.
И глядят серафимы печальные,
Золотые прищурив глаза,
Как открыты им двери хрустальные
В трансцендентные небеса;
Как крича, напирая и гикая,
До волос в планетарной пыли
Исчезает в них скорбью великою
Умудренная сволочь земли.
И глядя, как кричит, как колотится
Оголтевшее это зверье,
Я кричу:
             — Ты права, Богородица!
Да прославится имя твое!
Колыма. Зима 1940 г.

Мария Рильке

Выхожу один я из барака,
Светит месяц, желтый, как собака,
И стоит меж фонарей и звезд
Башня белая — дежурный пост.
В небе — адмиральская минута,
И ко мне из тверди огневой
Выплывает, улыбаясь смутно,
Мой товарищ, давний спутник мой!
Он — профессор города Берлина,
Водовоз, базарный дровосек,
Странноватый, слеповатый, длинный,
Очень мне понятный человек.
В нем таится, будто бы в копилке,
Все, что мир увидел на веку.
И читает он Марии Рильке
Инеем поросшую строку.
Поднимая палец свой зеленый,
Заскорузлый, в горе и нужде,
«Und Eone redet mit Eone»
Говорит Полярной он звезде.
Что могу товарищу ответить?
Я, делящий с ним огонь и тьму?
Мне ведь тоже светят звезды эти
Из стихов, неведомых ему.
Там, где нет ни время, ни предела,
Ни существований, ни смертей,
Мертвых звезд рассеянное тело
Вот итог судьбы твоей, моей:
Светлая, широкая дорога
Путь, который каждому открыт.
Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…

Песня, которую мы пели в лагере, спалив Б(арак) У(силенного) Р(ежима) в 1952 году

Старые куплеты всем известны,
Новые совсем неинтересны.
        В новом БУРе мы сидели,
        Песни старые не пели,
        И вели одну и ту же речь
                                    Жечь!
Был из круглых бревен БУР построен,
В толщине удвоен и утроен:
        Двери, будто бы ворота,
        В коридоре встанет рота,
        И на окнах черный переплет
                                          Вот!
Был хозяин БУРа старый мерин,
Был в своих решетках он уверен.
        Он задвинет все засовы
        И пошел гулять по новой,
        Молдаванок щупает подряд
                                          Гад!
Что ж, гуляй, и мы гульнем, пожалуй!
Трое нас, а я веселый малый.
        Вылезаю из кормушки
        В коридор, сгребаю стружки,
        Ну а спички у меня всегда
                                       Да-да!
Сделали что надо — и сидим.
Пробирается сквозь доски едкий дым.
        За стеною шепот, шорох,
        БУР горит, как будто порох,
        Оголтелый попка в доску бьет
                                             Вот!
Чтоб с проклятым не сгореть сараем,
Мы из пола доски выдираем.
        Эй, дубинушка, подернем!
        Выбивай железо с корнем!
        Трое мы выходим из огня
                                     Ну, сучня!
Треск и блеск сквозь дым и пламень бурный!
Волкодавом воет пес-дежурный!
        А сучня качает воду
        На горящую колоду
        И рычит сквозь зубы на меня
                                      Эх, сучня!
Ради этой экстренной напасти
Собрались все органы и части.
        И стоит на шланге
        Волк в майорском ранге,
        Воет и качает головой.
                                   Вой!
Стекла рвутся,тили-бом!
Догорает кошкин дом!
        Духи бегают с ведром,
        Заливают кошкин дом!
Не спасти вам кошкин дом
Ни багром, ни топором,
Ни шалангой, ни ведром!
       Тили-бом да тили-бом,
       Догорай ты, кошкин дом!
Трое мы в наручниках стоим,
Трое молча на огонь глядим.
       Как пылают сучьи гнезда,
       Как летят чины и звезды
       И срывают их погоны с плеч
                                      В печь!
Ты гори, моя лучинушка, пылай!
Догорай, пиратский сытый рай!
       Их казенные шалманы,
       Их бездонные карманы,
       Случки и попойки до зари
                                    Все сгори!
При жизни автора стихотворения не печатались. Их подборка в основном сделана самим Юрием Домбровским.

В последнее время часть стихотворений напечатана в сборнике «Средь разных имен» (сост. В. Муравьев), альманахе «Конец века», журнале «Юность» (№ 2, 1988 г.).

К. Турумова-Домбровская


Оглавление

  • «Я не соблюл родительский обычай…»
  • «Медлительный еврей с печальными глазами…»
  • «Я вновь один…»
  • Мыши
  • «Я по лесам один блуждал…»
  • Баллада
  • Солдат — заключенной
  • «О, для чего ты погибала, Троя…»
  • «Генерал с подполковником вместе…»
  • Надпись на книге
  • Украденное фото
  • «Больница. Черный каганец…»
  • «Так мы забываем любимых…»
  • «Есть дни — они кипят, бегут…»
  • Змея
  • Надпись на фото
  • Кампанелла — палачу
  • «Какая злобная собака…»
  • Чекист
  • Реквием
  • «Наседка»
  • Убит при попытке к бегству
  • «Меня убить хотели эти суки…»
  • Утильсырье
  • Известному поэту
  • Амнистия
  • Мария Рильке
  • Песня, которую мы пели в лагере, спалив Б(арак) У(силенного) Р(ежима) в 1952 году