КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Дочь полковника [Ричард Олдингтон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Олдингтон Дочь полковника

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Джорджина Смизерс, дочь полковника Фредерика Смизерса и Алвины, его супруги, единственный их ребенок, не умерший в нежном возрасте, была расстроена и сердита. Конечно, мама — хозяйка забывчивая, хотя в молодости, обожая лисью травлю, ни разу не забыла и не спутала, когда и где съезжались охотники. Но редко выпадала неделя, чтобы она вспомнила все, что следовало купить или сделать для дома. И чем дольше она жила, чем меньше у нее становилось забот, тем больше она забывала. И в эту субботу Джорджи лишь сию минуту обнаружила, что мама забыла не только про фунт датского масла и сухой крем Бэрда, но и про новозеландскую баранью ногу, обойтись без которой было уж никак нельзя. Теперь Джорджи предстояло либо все воскресенье слушать ворчанье отца, для поддержания в себе военного духа евшего по-прежнему только мясо, а также жалобы кузена Роберта (живущего у них родственника Алвины, эдакого постаревшего Уилла Уимпла, чаще именуемого просто «кузен»), кушавшего сливы только с кремом, либо сесть на велосипед и проехаться семь миль до Криктона и семь обратно.

В двадцать шесть лет Джорджи вопреки угрызениям своей англиканской совести начинала испытывать смутную обиду, что ее назначение в жизни — быть маминой дочкой на посылках и милой папиной помощницей. Джорджи чтила отца и матерь своих, и особенно отца, такого душку, все еще галантного с девицами и дамами, кроме собственной жены. Но если ты занята — например, обметываешь швы новой нижней юбки или читаешь очередной выпуск захватывающего романа, — трудно сохранить безмятежность духа, когда тебя отрывают и гонят в Криктон. К тому же она терпеть не могла ездить на велосипеде. Людям с их положением следовало иметь автомобиль, пусть даже «форд» или самый маленький «остин». И неудивительно, что, надевая перед зеркалом шляпу, Джорджи поймала себя на том, что сердито хмурится.

Конечно, она не была занята ничем особенно интересным, да и вообще ничем, а просто сидела в гостиной перед тлеющим поленом в камине, который порой начинал неприятно дымить, стоило ветру разыграться в трубе, и, сложа руки, думала, каким тоскливым бывает январь после окончания рождественских праздников. И все-таки приятно располагать собственным временем, пусть даже для не очень веселых мыслей. К тому же в любую минуту может произойти что-то волнующее, хотя, как честно признала Джорджи, смущенная собственным бунтом, случалось это крайне редко. Но ведь может прийти с визитом новый священник из Клива — а ей так хочется познакомиться с ним! Или заглянет Китти Колберн-Хосфорд договориться о сборе девочек-скаутов. А потому она имела право почувствовать досаду, когда папа открыл дверь и по его лицу она сразу поняла, что мама опять про что-то забыла.

По безмолвному соглашению, как это принято в семейной жизни, родители, когда надо было отдать распоряжение Джорджине, служили друг другу ординарцами. Если полковнику требовалось, чтобы Джорджи убрала его комнату (особая честь, ласково оказываемая ей одной), или если он умудрялся так запутать леску, что распутать ее могли только женские пальчики, в комнату амазонкой влетала Алвина: «Деточка, ты нужна папе! Скорее беги к нему». Если же Алвина что-то забывала, ей приходилось отрывать Фреда от какого-нибудь его занятия, чтобы он явился вестником радости. Как бы они ни ссорились и ни расходились во мнениях — а этому конца-краю не было, — в такой услуге они друг другу не отказывали практически никогда.

* * *
Волос Джорджина не стригла. Папа и мама единодушно решили, что «новая мода» (уже десятилетней давности) и неженственна и безобразна. А потому она расчесывала их на прямой пробор и укладывала на затылке довольно-таки нелепым узлом. Джорджина небрежно натянула на голову шляпу — старую и немодную. Это она знала. Хотя и не подозревала, что даже в лучшие свои дни шляпа ей совсем не шла. Ее вкус в вопросах одежды был не то, чтобы плохим, но несформированным и детским. Папа и мама считали, что «юность Джорджи следует беречь» — весьма удобное средство, к которому прибегают все классы, чтобы снять с себя ответственность за воспитание и образование детей, обрекаемых, по сути, на вечное рабство in statu pupillari[1]. В результате Джорджи при фигуре взрослой женщины сохранила ум, привычки и чувства шестнадцатилетней девочки. Хотя она добилась, что ее юбки по длине и покрою более или менее соответствовали современным, ее одежда сохраняла что-то странно детское. Башмаки на низком каблуке, черные чулки, синяя шерстяная юбка и безобразная блузка выглядели на ней так, словно она донашивала костюм сестры-школьницы, из которого та преждевременно выросла. «Практичная» шляпа знаменовала, так сказать, последнюю соломинку, которая сломала спину кокетливости.

На свое лицо Джорджина посмотрела с неодобрением. Открытое лицо, безмятежное лицо, которое явно не прячет никаких глубин. Кожа красноватая, слегка загрубелая от зимних ветров и спартанских омовений. Чуждая косметике. Рядом с серебряной щеткой, гребенкой и ручным зеркалом на ее туалетном столике не стояли и не лежали баночки, тюбики, разноцветные коробочки и флакончики — радость Женской Души. У нее был один тюбик ланолина и один, почти пустой, флакон «Фуль-Нана», подарок лондонской развращенной столицей тетки, которая старалась видеться со своими провинциальными родственниками как можно реже. Папа, обладавший широким опытом общения с дамами легкого поведения, содрогнулся бы до самых глубин своей благородной военной души, если бы его жена или дочь прибегли к этим орудиям вечной погибели — рисовой пудре и губной помаде. Черт побери, сэр! Пудрятся и мажутся лондонские шлюхи, сэр! Запах рисовой пудры и вкус помады были довольно хорошо знакомы галантному офицеру. Но — не у него в доме! Тут он был тверд. Уж будьте любезны! Мужчина, знаете ли, может себе кое-что позволить, и все такое, знаете ли, но семейная жизнь должна быть чиста. Вот так.

Нет, лицо вовсе не было дурным — ни в нравственном, ни даже в эстетическом смысле. Это лицо дышало здоровьем во всех смыслах, включая и некоторый оттенок честной глупости. Лоб, подбородок, скулы вполне приемлемы. Зубы отличные и вызывающе белые, точно их выбелил ординарец полковника. Брови, глаза, детски серые глаза, уши не вызывали никаких нареканий. И все же ни Джорджи, ни ее отец не могли поверить, что она миловидна. Почему? Увы, откуда у нее взялись эти пухлые и уже чуточку отвислые щеки тамбурмажора? Но даже щеки могли бы кое-как выдержать критику, если бы не нос. В нем заключалась вся трагедия. Какой повивальных дел бесенок присобачил этот крупный мужской нос в центре девичьего лица? Нос, который был для нее источником вечной горечи не меньше, чем для Сирано, но она не могла дать выход своим оскорбленным чувствам с помощью шпаги. Бедняжка Джорджи! Как она ненавидела этот нос! А особенно зимой, когда он имел обыкновение краснеть и увлажняться!

Внизу у топящегося камина собрались коротать время до чая остальные члены семьи. К чаю никого не ждали. Смежив веки, дыша размеренно и громко, полковник обдумывал военную операцию, а «Морнинг пост» соскользнула на пол между его расслабившихся колен. Алвина сидела в кресле выпрямившись, точно твердой рукой направляла лошадь к изгороди — пусть только попробует заартачиться! Она читала в «Дейли мейл» отчет о пленарном заседании Лиги Наций, время от времени испуская безапелляционнопрезрительное «гм!» или «фу!». Кузен, семейная интеллектуальная звезда, с сожалением убеждался, что кроссворд решается слишком уж легко. Джорджи распахнула дверь. Все три головы обернулись к ней. Глаза полковника моргали быстро и недоуменно.

— Так я поехала, мама.

— Хорошо, деточка. Но как ты долго собиралась! Надеюсь, ты успеешь вернуться до темноты.

— Да-да, конечно. Но ты уверена, что это все?

— Ну разумеется.

— Совершенно уверена? Поехать еще раз будет уже поздно.

— Разумеется, я уверена, — ответила Алвина, выпрямляясь в кресельном седле еще больше, и засмеялась. Возможно, когда-то смех этот и был очаровательным, но теперь в нем появилось что-то жесткое, вымученное, кудахтающее. Он словно провозглашал неопровержимую истину: прочие люди — либералы, лавочники, большевики и так далее — бесспорно забывают, но память Алвины, подлинный продукт Британской империи, ни на какие провалы не способна.

— Джорджи, — произнес полковник с обычной размеренной властностью, — по шоссе не езди! Хулиганы за рулем — это просто бич. Мы не хотим, чтобы тебя принесли домой на носилках.

— Хорошо, папа! — Лишние две мили по проселкам… ну да ничего. — До свидания. Я должна лететь!

— До свидания. Только осторожнее, деточка.

Джорджи чуть было не хлопнула дверью. Как старики любят тянуть и мешкать! Жалко, что у нее так мало молодых знакомых. Почему-то почти все ее друзья были старше ее. Все-таки подло, что она практически незнакома ни с кем из блестящего кружка Марджи Стюарт… но, правда, Стюарты очень богаты… Так хотя бы с кем-нибудь из жутко странных, неприятных, зато интересных людей, которые летом приезжают на воскресенье к мистеру Перфлиту. (Мистер Перфлит был местным интеллигентом.) Джорджи злобно налегла на педали, пробивая стену ветра. Да, подло сидеть взаперти со стариками, которые ничего уже не хотят — только расположиться поудобнее, тянуть время и разговаривать о прошлом. Но тут ее ожгло сострадание, и ей стало совестно. Ведь для них это тоже жутко, даже еще больше. С обычной своей смутностью так и не повзрослевшего подростка она ощутила ужас, беспомощность и горечь старости — обызвествление артерий, одрябление плоти, жиреющей или высыхающей так, что выступают все кости. Лицо превращается в морщинистую маску, прежде ясные глаза тускнеют, энергия и интересы убывают, угасают, и самая личность в долгом трагичном диминуендо утрачивает связь с действительностью, тупеет, и человек становится неразумно упрямым, бесчувственным. Джорджи вздрогнула и быстрее закрутила педали, чтобы избавиться от этих мыслей. Какой малый срок им остается! Как это низко — злиться, что они посягают на ее жизнь, мечтать о том, чтобы вырваться из дома, увидеть новые лица, познакомиться с новыми людьми, болтать, кататься, наслаждаться всеми радостями и, может быть, — тут она порозовела, хотя никто не мог подслушать ее мыслей, — может быть, выйти замуж за приличного человека, обзавестись детьми. Ведь они же так добры с ней, так ее любят! У нее есть ее девочки-скауты, она может приглашать к чаю кого пожелает, у нее есть карманные деньги, она гостит у родственников — правда, тоже уже немолодых… Ей дано… ну столько всего! И очень дурно, что она злится только потому, что ничего не происходит, что ей скучно, а мама забывает, а папа и кузен все время просят ее о всяких мелких услугах: конечно, они легко бы обошлись без ее помощи и обращаются к ней просто из нежности, просто ища ее общества. Словно прокатиться на велосипеде в дурацкий Криктон и обратно ради тех, кто тебя любит, уж такое большое наказание!

Джорджи крутила педали в исступлении раскаяния и жертвенности. Она сполна испытала утешительную силу самоуничижения и твердо решила, что уж в это воскресенье, пусть льет дождь, пусть воет буря, она обязательно пойдет в церковь к ранней службе, а не проваляется в постели все утро, как прошлые два… нет, три воскресенья!


Пять минут спустя после того как дверь за Джорджи закрылась, Алвина нарушила тишину, хлопнув себя по колену амазонки, хотя и костлявому, с восклицанием:

— Ну вот! Я ведь знала, что забыла про что-то!

Полковник раздраженно заморгал: его уже дважды отвлекли от серьезных размышлений после второго завтрака!

— Так что же на этот раз? — спросил он с некоторым раздражением.

— Бутылку соуса к мясу.

— А! — с упреком вскричал кузен. — Алвина! Я же специально напоминал тебе и вчера и сегодня!

— Право же, Алвина, — раздраженно сказал полковник, словно впервые произнося слова, которые последние тридцать лет повторял по меньшей мере раз в неделю. — Тебе следует внести в ведение хозяйства какую-то систему. Сохранять счета, составлять списки необходимых покупок.

Алвина выпрямилась в седле и фыркнула пренебрежительно.

— Просто нелепо, что Джорджи вынуждена тащиться на велосипеде в Криктон в любое время и в любую погоду, потому что ты не желаешь хоть что-нибудь помнить. Ты совсем не думаешь о девочке.

Словно киноковбой, летящий галопом, Алвина выстрелила с седла, поразив цель метко и беспощадно.

— Если бы о Джорджи думали, — сказала она, — половина дохода семьи не тратилась бы на букмекеров и бессмысленные поездки в Лондон и у Джорджи был бы маленький автомобиль. Не говоря уж…

— Ну-ну, — деловито вмешался кузен. — Тише, тише. Опять вы, голубки, принялись клевать друг друга!

Эту милую шутку он придумал в те давние времена, когда любовная ссора чуть было не положила конец помолвке Фреда и Алвины. Кузен весьма гордился тем, что благодаря его усилиям был все-таки заключен брак, оказавшийся столь благополучным — в целом.

Полковник сердито взглянул на Алвину поверх очков, которые надел только для этого разговора. Он знал по опыту, что не может тягаться с Алвиной в домашних стычках, вопреки всем своим свершениям на плацу и поле брани. Он снял очки, дважды невнятно буркнул, словно из презрения не желая преследовать обращенного в бегство, да к тому же ничтожного, врага и вернулся к своим размышлениям.

2

Сагу о Смизерсе, Муза, поведай, спой мне куплетик о сыне Мейворса.

Черные туманы спускаются с горы. Духи убитых стенают в ветре. Подайте мне арфу, пусть струны трепещут! Нет более Оскара, погибли сыны Фингала!

* * *
Аристократична ли фамилия Смизерс? Возможно, она значится в «Дебретте» и, несомненно, внесена в Золотую книгу армейских списков. Тем не менее она ближе безвестным тремстам, оборонявшим Фермопилы, чем нью-йорскским Четыремстам семействам, этим crime de la crème[2]. Правда, Смизерс тяготеет более к честным ремеслам, чем к блеску герцогских и графских корон, но два поколения в армии способны сотворить чудо. Полковник Смизерс был, бесспорно, джентльмен. Когда он шел военно-подагрической походкой, чуть вразвалку, на ногах его звенели невидимые шпоры, и даже дома вставали по стойке «смирно», а деревья отдавали честь. Отдаленный мотивчик шарманки тотчас преображался в гренадерский марш. Смизерс был воплощением истинного армейского духа.

Фред Смизерс увидел свет на воинском транспорте вследствие небольшого арифметического просчета то ли маменьки Смизерс, то ли богини Луцины. В детстве он никакими особыми способностями не поражал, но родители с гордостью подмечали в нем явную склонность к военной карьере. Он при первой возможности сбегал от латинских склонений и спряжений к ручьям, в долины, на холмы. «Градус ад Парнассум» внушал сему британскому Ипполиту невыразимое отвращение. Атрибутами его божества были винтовка и шомпол. С той тонкой градацией чувств, присущей лишь прирожденному охотнику-спортсмену, он умудрялся любить лошадей и собак нежнейшей любовью и вести беспощадную войну с дикими обитателями лесов, лугов и речек от куропаток до форелей, а в более поздние годы — от тигров до лисиц. Однако с тех пор, как миновала золотая пора детства и рогаток, он больше никогда не сражал синиц и не покушался на жизнь заматерелых котов, сколь ни обильна и ни соблазнительна была эта дичь. Он свято соблюдал все благородные требования охоты и травли: кротких и робких косуль бил из ружья с телескопическим прицелом; кабанов колол пикой, пренебрегая более нежными и сочными хрюшками родных вересков; над кряквами изволил чинить расправу дробью пятого номера, но к лисицам, пусть они и родственницы собак, брезговал прикасаться и предоставлял расправу с ними братоубийственным зубам.

Тодхантера он не штудировал, как и Евклида, выглядевшего новехоньким, предпочитая посылать пули в мишени, а не рассчитывать их траектории. Поэтому об артиллерии речи быть не могло. Для гвардии или кавалерии он был слишком беден и поступил в пехоту, а ссылка на весьма дальних и еще более сомнительных кельтских предков обеспечила ему направление в шотландский батальон. И уж тут-то мой благородный юноша вдоволь нащеголялся в юбочке и других столь же национальных принадлежностях формы «бравых молодцов», столь любимых королевой Викторией, — одним из тех, кому она в утешение после бесславного поражения в Крыму дала всемилостивейшее позволение «носить усы».

Юбочка и привлекла внимание Алвины на параде в Олдершоте. Амазонка, наводившая жуть на тихих мужчин, которые предпочитали есть баранину, добытую к столу не их руками, она дала клятву, что выйдет только за настоящего охотника-спортсмена и солдата. И Джорджина явилась довольно неказистым плодом их целомудренной страсти. Еще удивительно, что она появилась на свет без лисьего хвоста, вожделенного трофея любителей лисьей травли.

Во всей Британской империи не сыскалось бы места, где бы доблестному офицеру не довелось маршировать, муштровать подчиненных, стрелять птиц, охотиться и сражаться за родную страну. Тупым концом пики для кабана он сломал себе два ребра; играя в поло, он упал с лошади и сломал руку; фуззи-вуззи ранил его копьем в бедро, а братец бур раздробил ему лопатку меткой пулей магазинной винтовки Маузера. Тем не менее, хотя он добросовестно платил долги с двухлетней задержкой, продвижение по служебной лестнице шло туго, и в 1910 году он вышел в отставку на половинное жалованье всего лишь капитаном, получив на прощание утешительный чин майора.

И что дальше? Без малого пять лет он проживал в Бате, снимая скромный домик, а Джорджина посещала школу и училась, как оставаться юной. Вернее же, ничему не училась, пока ее сберегали юной.

Первое августа 1914 года обернулось для Смизерса великим днем. Когда он узнал, что европейская война уже несомненно началась, он гарцевал по улицам Бата на невидимом скакуне, и невидимые шпоры звенели еще громче обычного. Его терзали лихорадочные опасения, как бы Англия не «опозорилась», оставшись в стороне. Нет, за международной политикой Британской империи он никогда особенно не следил и весьма смутно представлял себе, что, собственно, произошло и почему. Просто он чувствовал, что Англия должна сражаться и это будет для нее очень хорошо — ведь Смизерс снова окажется при деле.

Объявление войны омолодило Смизерса. Никакая прививка доктора Воронова не могла бы оказать столь магического действия. Несколько недель он взвешивал, не отправиться ли ему в Ирландию защищать государственный корабль от дьяволов Редмонда, стать чем-нибудь вроде адъютанта у Смита, но европейская война была куда предпочтительнее. Вечером 4 августа, когда они засиделись допоздна, слишком обрадованные, слишком опьяненные вступлением Англии в общую схватку, он сказал Алвине:

— Повеселимся и поживимся! Китченер сумеет устроить войну подлиннее.

Утром в следующий же понедельник Смизерс уже стучался в разные двери военного министерства, встревоженного и обеспокоенного, — возможно, оно более сознавало критическую важность своих обязанностей, чем чувствовало себя готовым исполнять их. От его услуг оно отказывалось упорно, но он предлагал их еще упорнее. Военному министерству он был известен — и не с лучшей стороны. Но взять его им все-таки пришлось. И тут же встал вопрос — а что с ним делать? К счастью, кто-то вспомнил про горячую любовь Смизерса к животным — подтвержденную множеством шкур, голов и лисьих хвостов. И его назначили ремонтером, а затем — номинальным начальником ветеринарного госпиталя для лошадей и мулов. О, Смизерс выполнил свой долг с честью! Как и Алвина, которая в госпитале буквально затравливала раненых, пока они не выздоравливали. И даже как Джорджина, забранная в добровольческий медицинский отряд, чтобы отскребать полы и мыть посуду во имя Общего Дела.

Но и лучшим друзьям приходится расставаться. Счастливые военные годы на полном подполковничьем жалованье пронеслись слишком уж быстро, и Смизерс вновь оказался на покое. Образование Джорджины было «завершено», и возвращаться в Бат не имело смысла, а потому Смизерс купил обширный, хотя и обветшавший дом на гребне холма над Кливом. Эта прекрасная загородная резиденция, имеющая то-то, то-то и т. д., с участком земли площадью 1 акр 2 рода, безобразным клином вторгалась в поместье сэра Хореса Стимса, баронета. «Омела» в свое время, вероятно, служила приютом овдовевшим супругам былых владельцев поместья, а затем дом с прилегающей землей был отчужден от него в легкомысленной манере старозаветных помещиков. Когда сэр Хорес приобрел поместье, в «Омеле» проживала престарелая дама, которая наотрез отказывалась продать свою обитель и ему, и кому угодно другому, а также и производить в ней какие-либо починки. Она заявляла, что до ее смерти дом простоит. И он простоял, но требовал большого ремонта. Сэр Хорес это знал и не сомневался, что никто его за назначенную цену не купит. Коммерческая проницательность взяла верх над жадностью к земле и феодальной гордостью. Он упрямо торговался. А тут явился невинный сердцем Смизерс, взглянул, одобрил и купил — на половину отцовского наследства, легкомысленно и без проволочек.

Сэр Хорее и рассвирепел, и почувствовал уважение к Смизерсу — такое полнейшее отсутствие коммерческой проницательности было для него попросту непостижимо. Ему даже в голову не приходило, что в мире есть люди, которые не только ее лишены, но и питают к ней презрение. По сравнению со Стимсом, Смизерс сразу обретает симпатичность. Финансовые маневры Хореса вызвали бы у него отвращение — будь он способен их понять. Но что из всего этого вышло? Смизерс служил своей стране в рядах ее армии — быть может, без особого толка, но всю жизнь и порой с прямой опасностью для этой жизни. Теперь «на закате дней», как страховые компании называют старость, он обитал в английской загородной руине, располагая примерно шестьюстами фунтами в год. Хорес же прибрал к рукам по меньшей мере три поместья, некогда предназначавшиеся для того, чтобы вскармливать и покоить воинов, защитников трона, — и все благодаря топленому жиру и смазке. В конечном счете надменная позиция Смизерса, не снисходившего ни до чего не достойного джентльмена, привела к тому, что был он наемным убийцей в международных ссорах камберуэлского торговца и его приятелей.

А ему самому это когда-нибудь в голову приходило? Скорее всего, нет. Умение мыслить среди достоинств Смизерса не числилось. Но отношения между ним и Хоресом сложились любопытные. Смизерс любил охоту на фазанов, но дичь принадлежала Хоресу. Смизерс любил удить, но рыба существовала лишь с любезного позволения Хореса. Смизерс и Алвина, закоренелые, хотя и убеленные сединами лисоубийцы, и теперь с наслаждением помчались бы за сворой по полям, но, если в конюшнях сэра Хореса скребли копытами пол двадцать благородных скакунов, службы Смизерса отличала лишь меланхоличная пустота, кое-где затянутая паутиной. Так вот, когда сэр Хорес узнал, что Смизерс не только отобрал у него лакомый кусок, но еще и старых кровей настоящий полковник регулярной армии, это произвело на него впечатление. Сам он носил звание не то капитана, не то королевского рыцаря, не то лорда-хранителя лейб-гвардии, не то еще какое-то, но оно было заработано не на поле брани, а представляло собой камуфляж, прятавший его от мобилизации и присвоенный ему благородной страной, жаждавшей уберечь его, дабы не лишиться бесценной лепты, которую он вносил как член Имперского правления по топленому жиру и сливочному маслу.

Находящийся под впечатлением Хорес незамедлительно пригласил полковника и миссис Смизерс отобедать у него. Вначале он ошибочно полагал, что Смизерс не только достойно входит в военную касту, но и богат, то есть принадлежит к сельской знати. Однако Хорес был проницательным не зря: слушая бесконечные военные воспоминания своего гостя, он скоро обнаружил, что тот нищ, и, естественно, утратил к нему всякое уважение. Пусть Смизерс разговаривал с Китченером на равных — Хорес обводил вокруг пальца людей и почище Китченера. К тому же манеры Смизерса вызывали у него раздражение: он и сам хотел бы обладать такими, но что-то у него не получалось. На первой охоте он поставил Смизерса справа от себя, а кузена слева. И Хореса порядком взбесило, что ему удалось подстрелить только одного из десяти его собственных фазанов, а кузен уложил трех из пяти, полковник же, паля направо и налево, добыл девять из десяти. Собственных фазанов Хореса, как вам это нравится? А ведь каждый выводок обходился ему по меньшей мере в соверен!

По простоте сердечной Смизерс пришел от Хореса в восторг и сказал Алвине, что он превосходный малый. Внимательно проверив принципы Хореса, полковник убедился, что он глубоко предан Королю, Отечеству и даже Церкви. Сам Смизерс особенно Церкви не прилежал, но считал ее очень полезным институтом для женщин и прочих низших чинов. Как и Хорес. Убедился Смизерс, что и в рабочем вопросе Хорес занимает крайне здравую позицию. В жировой промышленности назревала забастовка, и Хорес нервничал. Он сказал Смизерсу, что положение крайне серьезно, что он (Хорес) будет разорен, а Отечество окажется на грани катастрофы, если ему придется каждую неделю платить каждому своему рабочему на два шиллинга больше. А Смизерс сказал, что Отечество, конечно, подожмет хвост, а выход только один: перестрелять всех этих агитаторов вроде Как Его Бишь Там? вздернуть всех до единого, да повыше! А Хорес, вспомнив вовремя правильную интонацию, объявил, что рабочие, черт побери, выдаивают Отечество досуха. И Смизерс еще больше уверовал, что Хорес — превосходнейший малый.

Но хотя сэр Хорес не взял назад разрешения удить его рыбу, стрелять фазанов, он Смизерса более не приглашал, а обедать — раз в год. Смизерс не мог понять причины. Чем он обидел сэра Хореса? Конечно, во всем виновата Алвина! Беда же заключалась в том, что, совершая в жизни разные ошибки, он, в частности, не удосужился постичь суть коммерческой проницательности. Иначе бы он знал, что коммерческая проницательность, пусть даже она купается в золоте, никогда не станет тратить деньги и любезность на людей, с которых взамен ничего получить нельзя.

Вот так закат дней Смизерса, английского джентльмена, охотника-спортсмена, мастера лисьей травли, любителя рыбной ловли, окутался серой скукой. Он спасался от нее, ставя по телеграфу, правда, мизерные суммы, но зато часто, на лошадей, которые не могли не прийти первыми, — и обычно проигрывал. Спасался он от нее, иногда вырываясь на сутки в Лондон скоротать вечерок у себя в клубе. С кем коротал Смизерс эти вечера? Он был пожилым человеком, но… О, овдовелая подушка Алвины! О, неотразимое обаяние бесед с отставными адмиралами и генералами, чьи длинные волосы прилипали к жилетам Фреда, а рисовая пудра оставляла следы на его рукавах.

Жизнь была скучна и для Алвины, а для Джорджи так очень скучна. Где были охотничьи балы, званые вечера у соседей, блестящее общество — все то, о чем она грезила? Где были катание на коньках, лисья травля, поездки на скачки, праздники у самых знатных фамилий графства, гольф, бридж, автомобильные прогулки? Шестьсот фунтов годового дохода — вполне исчерпывающий ответ. И где были молодые люди, воздыхатели дочери полковника, расцветшей как роза, прелестная роза? Джорджи не была хотя бы хорошенькой, Джорджи не была богатой, а тысячи и тысячи молодых людей заполняли бесчисленные ряды могил, или жили на две сотни фунтов в год без всяких надежд на будущее, или они были богаты, и она никогда с ними не встречалась, или они были никчемны и хотели, чтобы их содержали, или были разбросаны по всему миру от Гондураса до Гонконга, от Лабрадора до Малаккского пролива, управляя Величайшей Империей Мира, или трудились в гиблых местах (с годовым отпуском каждые три-пять лет) за тысячу фунтов в год и умирали, а в лучшем случае обзаводилисьжелчным цветом лица и больной печенью — и все, дабы нефть, копра и кофе, каучук и чай, металлы и минералы без оскудения поступали оптом в распоряжение Хореса, Великого Патриота, и его приятелей. Как старого полковника не призывали к себе могущественные лорды и сыплющие золотом цезари, так ни единый младой Лохинвар не прискакал за Джорджи.

3

Супруга и дщерь полковника Смизерса смотрели на посещение церкви самым подобающим образом — как на долг и в то же время удовольствие. Некоторая тягостность этого долга (тщательно скрываемая) подслащивалась для них возможностью разглядывать модные платья, обмениваться приветствиями с соседями, а то даже и приглашениями. Полковник не разделял их благочестивого усердия. Пора парадов, в том числе и церковных, для него миновала. Впрочем, было бы несправедливо назвать его свободомыслящим. Строгий блюститель военной дисциплины, он с подозрением относился к любой свободе, а его воздержание от мыслительных процессов не было аскетическим только потому, что процессы эти никогда не доставляли ему никакой радости. Если он иногда и посещал церковную службу, то, подобно сэру Хоресу, лишь для поддержания по-своему полезного института. Когда же Церковь не спешила исполнить свой патриотический долг? Когда же она не ополчалась на беспорядки и вредные требования рабочих агитаторов?

Преподобный Генри Каррингтон, магистр искусств, уже имел некоторый опыт с новыми приходами. Когда он только приехал в Клив, то ничуть не удивился, что в первое воскресное утро церковь оказалась почти полна. Он не поспешил сделать вывод, что ему досталась паства, отличающаяся редким религиозным рвением. Правда, отчасти он оказался тут потому, что его приверженность доктрине «низкой» церкви должна была послужить противоядием от замашек прискорбно «высокого» англокатолика (порожденного конгрегационализмом), который оскорбил благочестие части прихожан, куря во время службы ладаном, повесив в церкви распятие и называя причащение «мессой». Нет, мистер Каррингтон прекрасно понимал, что заполненные скамьи объясняются просто желанием взглянуть на нового священника. Монотонность сельской жизни Клива, Мерихэмптона и Падторпа мало чем разнообразилась. Кроме субботнего футбола или крикета на дорогостоящем спортивном поле сэра Хореса да редких концертов, на которых местные таланты изощрялись в гнетущей сентиментальности и еще более гнетущем юморе, занять досуг было нечем — только томиться бездельем, спать и сплетничать. Новый священник дал, так сказать, приходу поразвлечься после долгих-долгих дней тягостного однообразия.


Когда под лязгающий звон единственного колокола Алвина с Джорджи вошли в церковь, там стояла студеная благопристойная тишина. Никто не стучал подошвами, не толкался, не плевался, не скрипел стульями, не шептался громогласно — ни намека на кощунственные нарушения благочиния, на языческую суматоху, которую все еще можно наблюдать в епархиях Южной Европы под властью римских суеверий. Тут вы вступали в Дом Господа, и дух Нокса не давал вам об этом забыть. Сам Фальстаф увял бы в подобной обстановке и повел бы себя безупречно. Священный покой нарушался лишь слабым шуршанием, старательно приглушенным кашлем и непростительным шлепком упавшего на пол молитвенника. Мистер Каррингтон вышел из ризницы в отлично накрахмаленном стихаре, и прихожане чинно, солидно, благолепно приняли позы надлежащего внимания.

Искания были чужды душе Джорджи Смизерс. Вопросы «как?» и «почему?» или «откуда?» и «куда?» ее никогда не смущали. Она их вообще не ведала. Ее естественная детская любознательность была успешно искоренена штампованными ответами, мягким неодобрением, ласковыми, но беспощадными насмешками. При взгляде на великолепие безоблачного ночного неба Джорджи не полагалось благоговейно шептать: «Безмолвие этих бесконечных глубин поражает меня ужасом!» или даже: «Вот величайшая из загадок!». Ей бы сразу дали понять, что она ломается или говорит глупости. Не ломаться и не говорить глупостей, это значило бы, например, сказать: «Ой-ой-ой! Поглядите-ка на эти мигалки-мерцалки, до чего же они сегодня ярко блестят, верно?» Именно так и подобало — принижать.

Родись Джорджи готтентоткой, она следовала бы всем положениям готтентотства покорно и без всякого любопытства. В ней, бесспорно, не таились ни тяга к независимости, ни бунтарство. Принадлежа по рождению к обедневшему сословию с претензией на аристократизм, она принимала его правила, обычаи и предрассудки, не споря и ни в чем не сомневаясь. Апатичное приспособление к среде обитания. Из нее вышла бы «хорошая» жена и «хорошая» мать потому лишь, что она никогда ничего не просила бы, кроме того, чего требовали для нее предрассудки ее класса, того, что она должна была получить и без просьб. И пожалуйста, не думайте, будто она — действительно такая уж чертовски редкая окаменелость, как вы, возможно, склонны полагать. Собственно говоря, таких Джорджи куда больше, чем Смеральдин. Первым нравится воображать себя вторыми, но факт остается фактом: Джорджи — довольно-таки унылое правило, а Смеральдины — прелестное исключение. Миру следует внушить со всей убедительностью, что за пределами Мэйфера живет заметно больше людей, чем внутри него.

Так как же на самом деле некрасивая Джорджи относилась к богослужению? Да примерно так же, как хорошенькая (тоже сидевшая в церкви) Марджи Стюарт, несомненно обитавшая на периферии Мэйфера, — то есть внешне с чинным вниманием, а внутреннее полнейшим равнодушием. В сущности, Марджи была той же Джорджи, только более богатой, искушенной и, возможно, менее целомудренной Джорджи. Бесспорно, панталончики Марджи носила несравненно изящнее и частенько на миг их показывала, но будь у Джорджи подобные возможности, презрела бы она их? Основное различие между Джорджи, провинциальной немодно одетой простушкой, и Марджи, воплощением элегантности с окраины Мэйфера, заключалось вот в чем: Джорджи, не сопротивляясь, позволила воспитать из себя кроткую строительницу Империи потому лишь, что так было принято в очень большом секторе среднего класса, к которому она принадлежала, а Марджи воспротивилась потому лишь, что так было принято в ее совсем небольшом секторе. Каждая приспособилась к своей среде обитания, иными словами, к предрассудкам своего непосредственного окружения. Но очень-очень сомнительно, что Марджи была «оригинальнее», «просвещеннее» или «современнее» Джорджи. Во всяком случае, когда мистер Каррингтон шел по проходу с обычным своим благочестивым достоинством, Джорджи и Марджи думали об одном и том же — о платьях.


Но вот мистер Каррингтон начал службу, и тут проявилось различие между ними. У Марджи Стюарт было много знакомых мужчин, и с изрядной их частью она флиртовала. Джорджи видела мало мужчин и не флиртовала ни с одним. В результате, если Марджи выставляла свою сексуальную привлекательность напоказ и с порядочным успехом, сексуальность Джорджи сводилась к одной немой потребности, которую она заглушала респектабельностью, благовоспитанностью и инфантилизмом девочки-скаута. Но полагать, будто Джорджи не нуждалась в мужчине, было бы столь же неверным, как полагать, будто она четко и ясно сознавала это. Марджи Стюарт относилась к священникам примерно так же, как знатные дамы XVIII века к лакеям — то есть не признавала в них «мужчин». Джорджи была слишком наивна для таких великосветских нюансов. Нет-нет, она не планировала флирта с мистером Каррингтоном, который отправлял себе службу, ни о чем не подозревая. И уж, конечно, не представляла себя в постели с ним. Она почувствовала бы себя запачканной, если бы вообразила, что лежит в постели с каким-нибудь мужчиной, разве что в ночь после свадьбы — события, которое с годами, увы, словно бы не приближалось, а удалялось. Нет, в «реакции» Джорджи на священника не было ничего определенного или вульгарного. Просто она нашла, что служит он «очень-очень интересно», даже захватывающе, и поспешно пересмотрела равнодушное или даже пренебрежительное отношение к духовным пастырям, которое восприняла от своего бравого родителя. Верная Джорджи не отреклась от убеждения, что убивать — благороднейшее занятие для мужчины, тут верх взяла дочерняя преданность. Но разве служение Богу не уподобляется служению его величеству? Разве архиепископ не стоит на ступенях трона? А потому не является ли молитва наилучшим и ближайшим заменителем убийства? Разве стихарь это не Божий мундир? Правда, духовные лица редко скакали за сворой, стреляли фазанов или даже удили рыбу, но ведь не потому что не одобряли. Многие в этом смысле были отличнейшими малыми, а если они воздерживались от занятий, которые, по мнению всех здравомыслящих людей, в первую очередь доказывают право человека быть Центром Вселенной, то лишь из-за отсутствия необходимых средств и отчасти потому, что слепое Общественное Мнение требовало от них такого отречения. В любом случае, хотя Бог и не был богом Спортивной Охоты и Рыболовства (непонятный пробел в священных вдохновенных им книгах!), он в первую очередь был богом Воинств. Сам мистер Каррингтон, бывший армейский капеллан, мог бы, буде он того пожелал, приколоть к стихарю слева военный крест. Божьи воины были воинами короля, а если мистер Каррингтон и воздерживался от того, чтобы собственноручно сражать новоявленных гуннов или черномазых туземцев, то его предшественники имели обыкновение жечь людей, с ними не согласных. Из чего неопровержимо следовало, что мистер Каррингтон был не только первоклассным священником, но и Мужчиной…

За дверями церкви после окончания службы Алвина и Джорджи были втянуты водоворотом соседских приветствий. Они было направились к поджидавшей их Марджи Стюарт, но попали в лапы старой миссис Исткорт, стовосьмидесятифунтовой глыбы моногамности и матриархальности, таившей в себе неведомый, но, видимо, неистощимый запас масляной злобности. Она не устрашилась январского ветра, чтобы возвысить свою бессмертную душу и поглядеть, каков новый приходской священник. А теперь бросала вызов воспалению легких, стоя рядом с надгробной плитой XVIII века, украшенной грубовато вырезанным черепом, косой и песочными часами (ей бы больше пристало находиться не возле плиты, а под ней), и стараясь извергнуть максимум клеветы за срок, еще оставленный ей безответственным Провидением. Ее сопровождал сын, бесхребетный, писклявый юнец лет пятидесяти, покорный пленник ее воли и завещания. Миссис Исткорт говорила жалобным масляным голосом, словно бы взывавшим: «Послушайте милую, добрую, благожелательную старушку, которую годы сделали лишь симпатичнее!» Но голос и тон находились в столь явном противоречии со всем, что она заявляла, и с жуткой злобностью ее лица — лица разжиревшей ведьмы, что никого не обманывали. Она положила руку на локоть Джорджи словно бы ласково, но с беспощадностью колриджского Старого Моряка.

— Деточка, как поживаете? О здоровье вас спрашивать не нужно: вон как вы разрумянились, и личико у вас такое свеженькое!

Это была рассчитанная шпилька, потому что от морозного ветра щеки и нос Джорджи обрели неприятный багровый оттенок. Но прежде чем вознегодовавшие мать и дочь успели предпринять под прикрытием сладких улыбок сокрушительную контратаку, миссис Исткорт со стремительностью опытного ветерана многих кампаний зашла с тыла.

— Как вам показался наш новый священник? Староват, пожалуй, как по-вашему?

Негодование, которое вспыхнуло в Джорджи, когда подвергся осмеянию цвет ее лица, теперь получило новую пищу, и она восстала на защиту Галахада, которым столь неосмотрительно обзавелась во время утренней службы. Мистер Каррингтон староват! Конечно, его густые волосы тронуты сединой, но ему никак не больше сорока пяти лет! И Джорджи сказала с опрометчивой горячностью:

— По-моему, он чудесен! Первый настоящий священнослужитель из всех, кто перебывал в здешних приходах. По-моему, молитвы он читал ве-ли-ко-леп-но, а его проповедь…

Миссис Исткорт никому не позволяла говорить долго и только выжидала случая пустить черную отравленную стрелу:

— А да, голос у него красивый, не правда ли? Но, знаете, деточка, говорят, он был актером, да, актером, и священником стал только потому, что на сцене не имел никакого успеха. И ведь теперь рукополагают кого угодно, не правда ли?

Алвина не упустила такой возможности и сказала с воинственным смешком:

— Ну все-таки до торговцев свининой дело не дошло, верно?

Удар был хорош: деньги Исткортам — в какой бы сумме они ни исчислялись — принесла небольшая коптильня окороков. Миссис Исткорт осклабилась с сокрушительной злобой. Но, естественно, столь искушенный тактик не стал отвечать фронтальной атакой. Она повернулась к Джорджи и крепче стиснула пальцы на ее локте, когда девушка попыталась отойти к Марджи, которая явно теряла терпение.

— Я так рада, что вам нравится мистер Каррингтон. Не сомневаюсь, что он очень хороший человек и, говорят, претерпел столько несчастий в своей жизни! По слухам, первая жена сбежала от него, спилась и умерла, а затем ему пришлось сбежать от второй жены — жуткой женщины, танцовщицы. Бедняжка! Мы должны по-соседски немножко облегчать ему жизнь. Конечно, он теперь вдовец, и как было бы прекрасно, если бы он женился на какой-нибудь из наших милых девочек. Я считаю, что приходскому священнику жена совершенно необходима, вы согласны?

Джорджи побагровела от смущения. Старая ведьма с сатанинской ловкостью проникла в ее мысли. И теперь миссис Исткорт, конечно, оповестит всех и каждого, что Джорджи бесстыдно «бегает» за священником. Она онемела от стыда и бессильного гнева. Миссис Исткорт выпустила локоть Джорджи и понизила голос до театрального шепота:

— Но, говорят, у него есть Деньги! Вот почему он мог взять приход. И старый скряга, сэр Хорес, тоже кое-что на этом сбережет.

Тут из церковных дверей, надевая цилиндр, появился сэр Хорес. Миссис Исткорт торопливо простилась со своими собеседницами и прямо-таки влюбленно заковыляла к стимсовским миллионам. Алвина и Джорджи, поспешившие следом за Марджи, которая уже ушла, успели расслышать:

— Как поживаете, сэр Хорес? Я как раз говорила про то, скольким приход обязан вашей щедрости…


Алвина с Джорджи чуть не припустили бегом, догоняя Марджи Стюарт, которая, безусловно, была светлым пятном в их серенькой жизни. Добродушный родитель Марджи — каучуковый бум позволил ему уйти на покой с весьма приличным капиталом — ни в чем ее не стеснял. У нее было много денег и собственный автомобиль. Миссис Стюарт вела в Лондоне светскоесуществование, но Марджи искренне нравилась сельская жизнь и большой дом, который ее отец арендовал у сэра Хореса. Она даже зимой прикатывала на субботу и воскресенье, обычно привозя друзей. Хорошенькая модно одетая блондинка двадцати двух лет — то есть слишком юная, чтобы оказаться под прямым воздействием Войны, которая для нее была древней историей наравне с Тиром и Вавилоном, церковь она посещала только по просьбе папочки, а папочка просил ее об этом только потому, что никак не хотел портить отношения с сэром Хоресом, который твердо стоял на том, что высшие классы обязаны показывать благой пример во всем, включая и веру.

Марджи шла рядом с молодым человеком лет двадцати, томно, но очевидно дувшимся на нее за погубленное утро. Увидев женскую половину семьи Смизерс, Марджи остановилась.

— А, здравствуйте! Как это вы умудрились вырваться от среброустой бабуленьки? — И продолжала, не дожидаясь ответа: — Ах, какой зануда этот Каррингтон! Я дождаться не могла, когда он кончит бормотать.

Второй камень раздробил зеркальную заводь сладких фантазий Джорджи, и этот удар она еле перенесла. Миссис Исткорт — понятно. Но Марджи! Добрая, чуткая, терпимая, а главное, элегантная светская Марджи! Это ужасно. Неужели мистер Каррингтон не такой внушительно достойный, не такой обаятельный, как ей казалось? Или все уже «догадались», и Марджи ее поддразнивает?

Даже не подозревая, как ошпарили сердце Джорджи слова, сказанные просто, чтобы умиротворить молодого человека, Марджи продолжала без передышки:

— Я недавно читала в какой-то книге про людей, которые отдавали романы переплетать под молитвенники. Если этот старый драндулет и дальше будет также еле-еле ползти, придется и мне подыскать переплетчика.

Это кощунство ударило Алвину и Джорджи, как электрический ток, и первая поспешила переменить тему:

— Вы здесь надолго?

— Нет, только до понедельника. Ах, я же не представила вам мистера Брока! Миссис Смизерс и Джорджи Смизерс — мистер Брок!

Молодой человек был леденяще нелюбезен. Джорджи заметила, что юбка Марджи стала еще короче и позволяла вдоволь любоваться прелестными шелковыми чулками. Манто она оставила незастегнутым, и Джорджи с вожделением разглядывала сумочку за пять гиней — последнюю новинку моды, хотя Марджи обращалась с ней точно со старым кошельком ценой в два шиллинга. Они дошли до перекрестка, и наступил предвкушаемый миг. Марджи поколебалась, но доброта взяла верх над здравым смыслом.

— Совсем забыла! Вы не заглянете завтра к чаю?

Приглашение было принято с почти неприличной быстротой и благодарностью. Но они обожали пить чай у Марджи.

* * *
— Что это за фантастические чучела? — осведомился мистер Брок, едва чучела отошли достаточно далеко.

— Армия и отставка, — Марджи уже раскаивалась. Странно, как мы связываем себя с людьми, оказывая им одолжения, которые вовсе оказывать не хотим. Тщеславное ощущение своего превосходства над благодетельствуемыми.

— Я даже не знал, что такие люди еще сохранились.

— О да, и их не так уж мало. Ты про них не знал, потому что носа не высовывал дальше своей компании.

— И скучны, наверное, до зубной боли.

— Ну… пожалуй, да, — уступила Марджи. — Но Джорджи мне скорее нравится. Она, в сущности, очень милая, только до жути ограничена и, конечно, закомплексована. Мне их всех очень жалко. Папочка говорит, что полковник Смизерс отдал жизнь служению Империи и ничего за это не получил.

Мистер Брок насмешливо процедил:

— Он все еще выписывает из Индии любимые приправы?

— Они жутко бедны. Папочка говорит, что у них навряд ли есть и тысяча в год. Как они на это существуют, вообразить не могу.

— Очень-очень интересно. Но зачем тебе понадобилось разыгрывать мисс Мэтти и губить завтрашний день, приглашая их к чаю? Или этого утра мало? Так по-крэнфордски. Гостить у тебя за городом, Марджи, сплошная пытка. Не понимаю, почему я приехал. Все твоя жуткая сексапильность, наверное.

4

Когда сэр Хорес Стимс вступил во владение своим поместьем, он пришел в ужас, увидев, как приходский священник возвращается со станции в обыкновенной фермерской тележке. Это был злополучный пастырь Мерихэмптона, чей приход приносил в год девяносто фунтов, пополнявшиеся тридцатью фунтами из фонда, учрежденного королевой Анной для помощи беднейшему духовенству. Поскольку пастырь Мерихэмптона был женат, имел троих детей и не хотел, чтобы они голодали, он с мужественным благоразумием арендовал участок земли и сам его обрабатывал. Но с какой стати сэр Хорес окаменел от ужаса? Ведь служители Божьи, начиная от святого Петра (рыбака) и святого Павла (мастера-палаточника) и кончая современными монашескими орденами, трудились руками своими, и это ничуть не убавляло им святости. Но в системе мироздания сэра Хореса духовенство было лишь составной частью хитроумного механизма сохранения богатых богатыми, и, по его мнению, от духовных лиц, трудящихся в поте лица своего, толку было много меньше, чем от тех, кто соблюдал джентльменский декорум. Со свойственной ему энергией сэр Хорес быстро нашел выход из положения. Он убедил престарелого и относительно богатого пастыря Падторпа удалиться на покой, а затем отремонтировал дом при церкви, получил разрешение объединить два прихода, так что доход священника поднялся до 310 фунтов в год, к которым он присовокупил еще 90 фунтов ежегодно при условии, что занятия сельским хозяйством будут оставлены. Они были оставлены с облегчением, но затем пастырь двух приходов с горечью обнаружил, что сменил труд фермера на унизительную кабалу, — сэр Хорес намеревался вернуть потраченные деньги монетой пресмыкательства.

Оставался Клив, где приход приносил несколько больше — около 150 фунтов. Сэр Хорес добавил к ним еще сто и отдал приход бывшему конгрегационалисту, из которого можно было веревки вить, потому что бедняга не знал, куда ему деваться. Но в силу аристократической традиции никому не нравился священник-неджентльмен, и уж тем более пытавшийся замаскировать свое плебейское происхождение всякой англокатолической ерундой, какой только успел набраться. И он ни от чего не предохранял, так как рабочий люд ходил в методистскую молельню, откуда того и гляди мог угодить в лапы либералов. Местное же благородное сословие либо вовсе обходилось без церковных служб, либо отправлялось в Мерихэмптон. Сэр Хорес огорчился, но духом не пал. Он добился, что англокатолического конгрегационалиста куда-то перевели… и обнаружил, что не может найти ему замены. Двести пятьдесят фунтов вкупе с сэром Хоресом отпугнули немногих претендентов на приход. В конце концов сэр Хорес спас положение, — а себе 100 фунтов в год, — назначив Каррингтона, вдовца с собственным состоянием.

Насколько миссис Исткорт соблюдала точность в своих тонких инсинуациях? Был ли он профессиональным актером? Ну-у, в студенческие годы в Оксфорде он был членом драматического общества и дискуссионного клуба, благодаря чему приобрел (и сохранил) хорошо поставленный голос. И действительно, он был дважды женат — но оба раза на женщинах незапятнанной репутации. Одна умерла родами вместе с ребенком, другая не так давно погибла в автомобильной катастрофе. Каррингтон отказался от многообещающей карьеры — его вот-вот должны были сделать каноником — и удалился в деревню, в надежде на скорое воссоединение со своими женами там, где нет ни воздыханий, ни браков.

Когда Марджи Стюарт позвонила ему утром в понедельник и пригласила его на чай, он тут же согласился.

Этим Марджи навлекла на себя град бесполезных упреков мистера Брока, доведенного до отчаяния. Но Марджи, раз уж она все равно испортила день, с опрометчивым великодушием пригласив мать и дочь Смизерс, решила с помощью этого чая разом покончить со всеми местными занудами. Потерпеть разок и обеспечить себе покой на ближайшие приезды.

Мистер Брок истошно вопросил:

— Но, Марджи, зачем тебе вообще приглашать этот жуткий зверинец?

— А затем, что, живя в деревне, знакомство приходится поддерживать со всеми или ни с кем, а папочка считает, что это необходимо. И их надо иногда приглашать, иначе они обижаются. Трудность заключается в том, чтобы не дать себя впутать в их пустопорожние, но жутко ядовитые скандальчики и взаимную вражду.

Мистер Брок вздохнул. Он чувствовал, что ему придется порвать с Марджи или, во всяком случае, больше не сопровождать ее в деревню.


Как и следовало ожидать, званый чай удался не особенно. Местным обитателям не понравились лондонские друзья Марджи, глядевшие на них сверху вниз. Приятельницы Марджи не скрывали, как их забавляют старомодные костюмы Алвины и Джорджи, их «наивность». Местный доктор и управляющий сэра Хореса делали, что могли, но чувствовали, что атмосфера накаляется. Алвину невыразимо шокировало, что «молодежь» пьет коктейли в половине пятого, а каждое слово мистера Брока ставило ее в тупик. Она спросила, стараясь любезно выбрать интересный для него предмет разговора:

— Полагаю, вы можете вдосталь наслаждаться футболом и крикетом?

— Боже великий! Этого мне на всю жизнь хватило в Винчестере и Оксфорде.

— В Оксфорде? Так, значит, вы гребец!

Мистер Брок дико озирался в поисках помощи.

— Постарайтесь, чтобы сэр Хорес пригласил вас поохотиться у него. Мой муж был в восторге — так отлично все устроено.

В отчаянии мистер Брок попытался переменить тему.

— Какого вы мнения о Ситуэллах?

— О силуэтах? — переспросила Алвина, недоуменно кудахтнув.

Мистер Брок, ахнув от ужаса, бежал из гостиной с невнятным: «Простите, забыл наверху платок!» и не вернулся. Алвина подумала, что нынешние молодые люди становятся все более странными и совсем отбились от рук. Во время бегства мистер Брок опрокинул бокал, который кто-то поставил на пол, но не извинился и даже не замедлил шаг. Она повернулась к Марджи и спросила, думает ли та побывать на дешевой распродаже. Мисс Лентон, старая дева с железной волей и с небольшим, но ничем не обремененным состоянием, жившая одна в коттедже, пыталась получить бесплатную консультацию у доктора. Ах, врачи такие прекрасные, такие самоотверженные люди! Она прямо обожает слушать, как они рассказывают о своей работе! Доктор отразил ее натиск с ловкостью испытанного бойца и пригласил как-нибудь зайти к нему в приемную «для подробного осмотра». Друзья Марджи, сбившись в кучку, исступленно говорили о русском балете, Джозефине Бейкер, Ривьере, автомобилях — о чем угодно, лишь бы поддержать разговор. Джорджи, бледноватая, с темными кругами под глазами покорно слушала управляющего, который обличал нестерпимые замашки арендаторов. Марджи в трепете обходила гостиную, задерживаясь то тут, то там, и молила Бога, чтобы эта мука поскорее кончилась. И вот, распахнув дверь, лакей доложил о мистере Каррингтоне. Все обернулись, даже мистер Перфлит, втолковывавший принципы психоанализа пустоголовой, но очаровательной лондонской девице с интригующе накрашенными губами.

Чинная невозмутимость Джорджи сослужила ей теперь хорошую службу. Она никак не ждала, что знакомство с мистером Каррингтоном подстерегает ее в столь близком будущем, и ее сердце екнуло. Она следила за ним, делая вид, будто не упускает ни слова в томительных разглагольствованиях управляющего — этим искусством она владела в совершенстве: слишком уж папа любил повторять одни и те же истории о своем военном прошлом. Мистер Каррингтон оказался, правда, чуточку старше, чем ей вообразилось, зато казался даже красивее и величавее, чем в церкви, а его низкий глубокий голос, решила она, звучал как колокольный звон, пленяя и завораживая.

Вскоре Марджи подвела к ней Каррингтона и представила их друг другу. Джорджи покраснела и вскочила. В первую минуту она едва не утратила дара речи от смущения, затем почти профессиональное спокойствие Каррингтона оказало свое воздействие, и она принялась словоохотливо (для нее) рассказывать про девочек-скаутов и всякие местные события. Каррингтон следил за ней с любопытством. У него возникло смутное ощущение, что эта девочка чего-то от него ждет. Но чего? Однако в любом случае он обязан ей помочь. Жаль, что девушка с такой прекрасной фигурой настолько… ну все-таки хорошенькой ее назвать нельзя. Но, совершенно очевидно, она сохранила нетронутой свою девичью чистоту. А это уже немало в нынешние дни, когда английская молодежь впала в прискорбную языческую распущенность. Но что же все-таки ей от него нужно? И он спросил наугад:

— Вы участвовали в каких-либо церковных начинаниях?

Джорджи снова покраснела.

— Нет… ну… то есть… конечно, церковь я посещаю регулярно… но… я была бы очень рада участвовать, если можно…

Ее смущение его озадачило. И он решил, что мягкая шутка придется к месту.

— Ну, мы попробуем что-нибудь подобрать. В заседаниях Материнского общества вы ведь пока участвовать не можете, не так ли?

И вновь Джорджи залилась краской. Теперь настала очередь смутиться Каррингтону. Он почувствовал, что слова его не только прозвучали глупо, но вообще были неуместны в устах священнослужителя. А Джорджи воскликнула, очертя голову:

— Ах, мне так хотелось бы делать что-нибудь для детишек. Я обожаю маленьких!

В доме Смизерсов половые проблемы не обсуждались, а если они и всплывали, то окутанные изящным, но непрозрачным флером. Мысль о том, что Джорджи нужен муж, упоминанию не подлежала, но было принято считать, что «Джорджи обожает маленьких». Не вкладывался ли в это тончайший намек, что Джорджи хотела бы завести собственного — потенциальные женихи возьмите на заметку? В любом случае отсюда неопровержимо следовало, что стигийские поля сексуальности молодую женщину могут прельщать только и исключительно обретением прелестного младенчика — разумеется, законнорожденного. Младенец освящал все. Смизеровская чистота всегда поддерживалась на внушительном уровне. Как-то Алвина с неудовольствием заметила, что бантамские петухи кузена непристойно посягают на ее родайлендских кур. А куры, сердито подумала Алвина, полагаясь на былой опыт, куры теперь начнут нести мелкие яйца! Помекав и побекав, она застенчиво поручила Фреду попросить кузена, чтобы он запер своих пернатых донжуанов, что ее посол с надлежащей серьезностью и исполнил. Поскольку бантамы были слишком мелки, чтобы их похотливые поползновения могли увенчаться успехом, ситуация сложилась на редкость гротескная. Мистер Каррингтон, естественно, ничего про бантамов не знал, но в басенках о младенчиках разбирался. Как и положено священнику. Хотя многих духовных лиц бедность, к сожалению, вынуждала практиковать контроль над рождаемостью, басенки о младенчиках оставались в ходу — вместе со множеством других, благодаря которым такое множество аспектов английской жизни кажется иностранцам всего лишь скучным воплощением избитых прописей.

Каррингтона вывело из равновесия трогательное простодушие этого «Я обожаю маленьких!». На мгновение смизеровская маска чинной вожатой девочек-скаутов соскользнула, открыв реальную сущность. Каррингтон не мог решить, то ли она развязна, то ли абсолютно и глупо наивна. Но тут же взглянул на ее покрасневшее ничего не ведающее лицо и перестал сомневаться. Он знал, как хочется девушкам, чтобы кто-нибудь пообещал купить им моток голубых лент, но собственные несчастья помешали ему разглядеть, насколько пуста жизнь девушек, подобных ей. Он вдруг подумал, что, наверное, есть тысячи и тысячи девушек вроде Джорджи, чьи несостоявшиеся мужья рассыпались в прах под монументами Славы. Он вновь испытал ту же бессильную жалость и сомнение в Божьей благости, которые охватывали его, когда ему ежедневно приходилось погребать обездоленных мужей этих обездоленных девушек.

Немое мучительное обоюдное смущение длилось почти минуту, а в сознании Каррингтона эхом отдавалась подоплека этого «Я обожаю маленьких!». Наконец он сказал нерешительно:

— Мне кажется… Я уверен, что мы можем подыскать… что вы можете подыскать… что я помогу вам найти… э… занятие в приходе, которое будет вам интересно. Работы всегда очень много, куда больше, чем вы полагаете. Но… Короче говоря, не зайдете ли вы ко мне на днях выпить чаю, и мы тогда все обсудили бы?

— С большим удовольствием.

— Когда вы свободны?

— Все дни, кроме четверга. По четвергам у меня в три — девочки-скауты.

— Так приходите в среду к четырем. По-моему, кекс моей экономки должен вам понравиться.

5

Сырые ветры с Атлантики гнали и гнали нескончаемые дождевые струи. Сквозь летящую пелену туч смутным мокрым пятном пробивалось слабое северное солнце, но его свет тут же преображался в тусклые сумерки. Неясно поблескивали асфальтовые шоссе, и редкие автомобили опасливо ползли, словно на четвереньках. Проселки превратились в лужи среди размокшей глины с промоинами на уклонах и россыпью камешков на ровных местах. Заботливый отец семейства, не упускающий случая сообщить своим детям полезные сведения, мог бы с пользой провести дождливые часы, объясняя геологические законы, управляющие этой миниатюрной эрозией. Но Джорджи не пополнила своего образования, пока спускалась по дороге к дому священника, закованная с ног до головы в броню из тонкого клеенчатого плаща, блестящих галош и зонтика, по которому отбивали унылую дробь сыплющиеся с вязов крупные капли. Ранние сережки покорно помахивали на ветру овечьими хвостиками, но их канареечно-желтый цвет стал теперь серым. Юные, еще в морщинках, листки первоцвета, неумышленно вторгшиеся во владения сэра Хореса, выставляли напоказ свою удивительно искусственную зелень. У всех прошлогодних ягод шиповника с красных носов свисали капельки, точь-в-точь как у самой Джорджи. Весь мир состоял из сырости, дождевых струй и скользкой глины.

Хотя Джорджи была, увы, глуха или слепа к наглядным проповедям природы, настроение ею владело скорее религиозное, и она ощущала, что во всем есть своя хорошая сторона. Шла она торопливо, наследственным военным шагом, рассеянно сжимая ручку зонта с совершенно излишней силой. Голову она слегка склонила набок в задумчивости, которая уносила ее в сторону какой-то дальней нирваны. Она думала о том, что скажет мистеру Каррингтону, и пыталась вообразить, что он скажет ей. Проселок слился с улицей. Эркер миссис Исткорт, словно по замыслу некоего великого тактика сплетни, был расположен так, что открывал максимум обзора, обеспечивая максимум укрытия. Недобрые люди, которые встречаются повсюду и даже среди соседей благожелательнейших Исткортов, поговаривали, что миссис Исткорт, садясь вязать у окна в святом смирении перед своими немощами, располагала занавеску таким образом, что со своего наблюдательного поста могла обозревать все селение. Джорджи отвернула голову от дома Исткортов и миновала его почти бегом. Спицы продолжали механически вязать, но очки миссис Исткорт мало чем уступали цейсовскому телескопическому перископу. Она следила за Джорджи на дороге, провожала взглядом глянцевитые очертания ее плаща, пока та быстро шла вдоль высокой живой изгороди из остролиста, окружавшей дом священника, и успела заметить, как над калиткой мелькнул складываемый зонтик. Юркнув в калитку, Джорджи вздохнула с неосознанной радостью и позвонила. На этот раз ей все-таки удалось пробраться незаметно мимо этой хитрой подлой старухи! И как раз в ту же секунду миссис Исткорт голосом беспредельной материнской нежности позвала сына:

— Мааар-тиин!

Разумеется, миссис Исткорт дала сыну имя святого, прославленного милосердием.

— Что, мама?

Порабощенный последней волей и завещанием юнец, который вот уже тридцать лет тщетно облизывался на независимость, оставил с истинно сыновней покорностью свою «работу» (он зажигал море, художественно прижимая раскаленную кочергу к деревянной дощечке) и вошел в гостиную.

— Вскипяти мне чашечку чая, милый, а потом принеси мои сапожки и тепленькое пальтецо, которое подарила мне миссис Саксби. Мне полезно будет немного пройтись.

— Но, мама, там же так сыро и холодно! Ведь доктор говорил, что вам никак нельзя выходить в дождь, рискуя воспалением легких.

Миссис Исткорт ласково улыбнулась сыновней заботливости.

— Миленький, уж побалуй свою бедную старую мать. Мне так мало осталось быть с тобой, помогать тебе, а дальше я лишь в силах поддержать тебя моим крохотным состояньицем. Я уж чувствую, что этой жестокой зимы мне не перенести! (Фразу эту с соответствующими сезонными изменениями миссис Исткорт произносила с 1905 года. Скончалась она, потягавшись жизнестойкостью с Вольтером и королем Карлом Вторым.) Так какая разница, на этой неделе или на той? И я все думаю о нашем милом священнике. Бедняжка, как ему должно быть одиноко и скучно в такую погоду! Навестить его — добрососедский долг. Иди-иди, миленький, делай, что тебе говорят.

Мартин послушно пошел, прикидывая, какая еще пакость затевается теперь.


Когда Джорджи дернула дверной звонок, мистер Каррингтон сидел у себя в кабинете и читал «Зритель» — журнал, который ценил за незыблемость взглядов и пристойную серьезность стиля. Его обязанностью, говорил он, было следить за всеми проявлениями наиболее современной мысли. Дребезжание звонка почему-то заставило его ощутить, что это невинное приглашение, столь же невинно принятое, было вызовом общепринятым правилам приличия. Ему не следовало приглашать Джорджи на чай совсем одну (когда же, ну когда же перестанет он упускать из виду, что он теперь вдовец!), словно попавшую в беду деревенскую простушку. Для девицы из такой семьи это почти оскорбление. Ему следовало нанести им визит, познакомиться с ее отцом, а затем пригласить ее на чай вместе с матерью. Почему, собственно, не могли они обсудить, чем ей лучше всего заняться в приходе, в присутствии ее матери? По спине у него пробежали мурашки: есть в этом что-то… да-да, что-то от тайного свидания… Дверь отворилась.

— К вам мисс Смизерс, сэр.

Они обменялись рукопожатием и положенными приветствиями. Мистер Каррингтон лихорадочно отбрасывал мысль за мыслью. Позвонить мисс Стюарт? Уже поздно, да и вообще она в Лондоне. Сервировать чай в саду? В середине зимы?.. Какое неприятное положение… Что будут говорить в приходе?.. Ах, до чего же неудачное начало… Ах, как нехорошо… остается только поскорее с этим разделаться и держаться как можно официальнее.

Он позвонил, приказал подать чай и сел подальше от Джорджи. Она явно была очень смущена. Мистер Каррингтон нервно провел пальцем под воротничком. И отчаянно ринулся в беседу:

— Ваши занятия с девочками-скаутами отнимают у вас много времени?

— О нет. Все это очень просто, а занятий всего одно в неделю. Летом, конечно, времени требуется больше, когда проводится ежегодная неделя лагерной жизни. Но это очень интересно. И в прошлом году погода стояла чудесная.

— Но не слишком ли опасно детям жить в палатках? Они не расхварываются?

— Конечно, бывает, маленькие негодяйки простуживаются, но ведь это им очень полезно.

— Простуживаться?

Джорджи с недоумением посмотрела на священника. Неужели он ее поддразнивает на манер кузена?

— Нет, конечно. Я имела в виду — жить в палатках.

Разговор иссяк в песках интеллектуальной апатии. К счастью, в эту минуту был подан чай и послужил желанным отвлечением. Молоко? Сахар? Сколько кусков? Хлеб с маслом или кекс? Но Джорджи решила взять быка за рога:

— Так ужасно мило с вашей стороны, мистер Каррингтон, что вы предложили найти для меня какие-нибудь обязанности в приходе…

Мистер Каррингтон еле сдержал дрожь. Зачем, ну зачем в порыве никому ненужной жалости он допустил подобную опрометчивость? Словно эта девица его загипнотизировала! Столько непреодолимых трудностей… Нет, он просто обезумел, если хоть на секунду вообразил, будто в маленьком селении он может поручать какие-то обязанности незамужней девушке его круга… Что? Что она говорит?

— Видите ли, мне же почти нечего делать — только помогать маме в домашних заботах. Ну и довольно часто ездить на велосипеде в Криктон с ее поручениями, хотя, по правде, я этого терпеть не могу. Я вчера вечером поговорила с мамой и папой, и они оба очень одобряют, чтобы я взяла на себя какие-нибудь добровольные обязанности, конечно, приличные для леди, — так мама сказала. Да, и мама еще сказала: не придете ли вы выпить у нас чаю на той неделе. Во вторник.

— С удовольствием. С большим удовольствием, — пробормотал бедняга, совершенно сбитый с толку.

— Мама сказала, что я могла бы учить матерей, принадлежащих к трудящимся классам, как ухаживать за маленькими…

Мистер Каррингтон поежился. Опять эта злосчастная тема! Его почему-то охватило смутное недоумение: за что Господь обрек его на иссушающую бездетность?

— …Но ведь это как-то уж слишком смело, правда? Я ведь только выполняла обязанности санитарки в медицинском отряде и навряд ли могу их чему-нибудь научить.

— У нас есть патронажная сестра, — сказал мистер Каррингтон. — Боюсь, ни она, ни матери не захотят, чтобы им давали советы со стороны. Нужно соблюдать крайнюю осторожность, чтобы не задеть естественное самолюбие бедняков.

Джорджи испытала легкое разочарование, и, главное, она ничего не понимала, уловив, что мистер Каррингтон отверг ее план почти с облегчением. К тому же в доме Смизерсов «естественное самолюбие бедняков» во внимание не принималось — женщина, ведущая хозяйство и растящая трех детей на тридцать шиллингов в неделю, должна была, по мнению Смизерсов, с почтительной благодарностью выслушивать советы невежественной девушки, если та принадлежит к сельской аристократии. В социальной системе Смизерсов «неимущие» штатские находились примерно на положении нижних чинов: любые указания вышестоящих надлежит слушать с руками по швам. Джорджи продолжала:

— Папа сказал, что тут, конечно, есть вдовы и сироты солдат, павших на войне, а может быть, и инвалиды. Он полагает, что им было бы приятно получать помощь от дочери офицера.

— Но что вы могли бы для них делать?

Джорджи растерянно запнулась и умолкла. Будь она способна к самоанализу, то обнаружила бы, что ею руководило не стремление взять на себя те или иные обязанности, но неосознанное желание под их предлогом сблизиться с обаятельным священником. Она играла в женскую игру с детской неуклюжестью, усугублявшейся тем, что сама она этого не понимала. Мир окостеневших иллюзорностей, которому Джорджи позволили себя подчинить, строжайшим образом возбранял и самоанализ и самокритику. Если Джорджи и была наделена такими способностями, то в небрежении они совершенно зачахли. Она бурно отрицала бы, что, сама того не зная, всего лишь пользуется естественным правом женщины немо и обиняком предлагать себя Наиподходящему Мужчине. В мире неограниченного выбора мистер Каррингтон, безусловно, не был бы Наиподходящим Мужчиной, но кто еще оставался в жалком мирке Смизерсов? Мужчин в нем не хватало даже острее, чем снарядов в 1914 году. И не существовало брачного министерства, которое позаботилось бы восполнить недостачу. Все это Джорджи либо не учитывала, либо отказывалась признать. Ее восприятие происходящего было подсознательной уловкой: она испытывала жаркое счастье при мысли о «новом интересе» в своей жизни, и ее охватила странная грусть, оттого что священник только находил новые и новые трудности, а предлагать ничего не предлагает.

Каррингтон не замедлил воспользоваться ее молчанием. Сократовской ясностью мысли он отнюдь не обладал, но все же туманно ощущал истинную подоплеку ситуации. Но как выпутаться, он толком не знал, так как прежде с девами, обуянными жаждой потрудиться на приходской ниве, разделывалась его жена. Чисто по-мужски он решил спастись бегством и произнес официальным тоном:

— Я много об этом размышлял и молился. Разумеется, дорогая мисс Смизерс, у меня и в мыслях нет отвратить вас от трудов милосердия. Напротив, мой долг — с благодарностью принять всякую вашу помощь, которая будет содействовать тому, чтобы приход этот приблизился к Богу. Но я убежден, что поспешность и опрометчивость тут противопоказаны. То, что вы предлагаете, — прекрасно, но… э… на мой взгляд, не очень практично. И я хотел бы, чтобы вы сохранили эту готовность, но разрешили бы мне рекомендовать, как именно могли бы вы применить свои силы, когда я лучше узнаю здешние нужды. Я ведь тут чужестранец в чужом краю, не знаю ничего или почти ничего ни об этих местах, ни о живущих здесь людях и виню себя за то, что необдуманно поторопился и ввел вас в заблуждение, будто могу теперь же прибегнуть к вашей помощи. Молитесь, чтобы вам было дано указание, и оно будет дано. Быть может, вы преклоните колени возле вашего стула и мы вместе вознесем молитву к престолу небесного милосердия о ниспослании вам поддержки и просвещения намерениям вашим.

Они опустились на колени, и священник начал:

— Господи, Отец наш Небесный, Всемогущий вовеки…

Но тут новая и плохо обученная служанка легонько постучала в дверь и вошла. Она в ужасе замерла, сообразив, что суетно нарушила моление священника и овечки его стада.

— Ой! Вы уж извините, сэр!

Мистер Каррингтон и Джорджи кое-как поднялись с колен. Священник сказал строго, но не сердито:

— Что вам, Энни?

— Прошу прощения, сэр, но вас спрашивает миссис Исткорт с сыном.

Преобразись священник у нее на глазах в злобно ухмыляющегося мистера Хайда, Джорджи не испытала бы такого ужаса. Но мистер Каррингтон не знал, что такое миссис Исткорт, и испытал глубокое облегчение. Почтенная дама! Спасительница. Точка в женском облике, кладущая конец невыносимо неловкой и тягостной ситуации.

— Проводите, проводите их сюда!

Миссис Исткорт, бесшумно проковыляв по коридору следом за Энни, тщетно пыталась углядеть в дверную щель, что происходит в гостиной. Теперь она переступила порог, опираясь на палку, точно дряхлая Злая Фея, явившаяся наложить губительное заклятие на юную жизнь в колыбельке — на куцый глупенький роман бедной Джорджи. И Джорджи не сумела скрыть ни смущения, ни горькой досады. Выбит из колеи был и мистер Каррингтон — как муками, которые причинила ему первоначальная неудачная тактика, так и тем, что его перебили, когда он ходатайствовал за Джорджи перед Иеговой. Он так ревностно предался исполнению этой священной миссии, что волосы у него слегка растрепались. И впечатление возникало самое двусмысленное. Миссис Исткорт прямо-таки замурлыкала от злорадства. Только ради таких минут и стоило жить!

— От всего сердца надеюсь, мистер Каррингтон, что вы простите меня, старуху, за вторжение, — сказала она. — Я никак не думала, что у вас Джорджи. Ваша бедная мама, надеюсь, не расхворалась, деточка?

— Нет. Она совершенно здорова, благодарю вас.

Миссис Исткорт изящно изобразила изумление, которое яснее всяких слов сказало: «Так почему же ее тут нет? Почему ты распиваешь чаи наедине со священником, бесстыжая?»

Вслух же она произнесла:

— Ах, я очень рада! Милая миссис Смизерс всегда так ко мне добра. Жаль, что она не навещает меня почаще. Небольшие знаки внимания наших добрых соседей, мистер Каррингтон, великое дело для людей нашего с вами возраста, не правда ли?

Мистер Каррингтон убито согласился. Он прикинул, сохраняется ли еще надежда, что его сделают каноником… Миссис Исткорт неопределенно повела рукой в сторону Мартина и Джорджи.

— У этой молодежи (Мартин, между прочим, был старше священника) зато всегда столько занятий! И все им рады. Старость не радость, э, мистер Каррингтон?

— Почему же? — твердо произнес тот. — Она может быть и радостной, если мы исполнили свой долг и сохранили душевные привязанности.

— Как вы красиво это выразили! — воскликнула миссис Исткорт с дьявольским восторгом. — Как раз то, что я всегда чувствовала и только не могла облечь в слова. Я часто повторяю Мартину, насколько я убеждена, что окружена одними друзьями. Я принимаю во всех такое искреннее участие и неколебимо верю в добрососедские отношения. Мы с Мартином пришли вас навестить, потому что Мартин подумал, как вам должно быть одиноко в такой дождь без друзей. Ведь я не знала, что вы подружились с мисс Смизерс. И так быстро! Вы просто счастливчик! Меня она навещает куда как редко.

Священнику не понравились ни ее слова, ни тон. Он сказал:

— Мисс Смизерс пришла поговорить со мной по моей просьбе, предполагая взять на себя какие-нибудь обязанности в помощь… помощь приходу. И я…

— В помощь приходу! Да что это с вами, Джорджи? С каких это пор вы начали интересоваться…

Священник перебил ее:

— Я собирался сказать, что по размышлении вынужден был попросить ее пока подождать: я не вижу, чем она могла бы заняться сейчас. Но я обещал сразу же поставить ее в известность, как только… э… возникнет нужда в ее помощи.

Миссис Исткорт просияла своей ангельской улыбкой.

— Но какая прекрасная мысль! Я всегда говорю, что духовные лица — это руководители и наставники прихожан, а потому им необходимо иметь помощницу, которая взяла бы на себя женскую их часть. Как чудесно, если…

Джорджи внезапно встала.

— Боюсь, мне пора, мистер Каррингтон. Мама просила меня не очень задерживаться. Благодарю вас за вашу доброту и советы. Теперь я поняла, что не вполне отдавала себе отчет в трудностях, связанных с тем, чем я хотела заняться. До свидания.

— Но, может быть, вы еще посидите?

— Нет. Я должна идти. Вы не забудете про мамино приглашение? Во вторник?

— Разумеется, приду. И с большим удовольствием.

Мистер Каррингтон проводил Джорджи до двери, и они опять обменялись рукопожатием. В нем было что-то окончательное, перечеркивавшее робкую мечту Джорджи, и вместе с тем — легкое сочувствие. Священнику было искренне жаль девушку.

Пустив наугад еще несколько стрел, миссис Исткорт удалилась в свой черед, в целом довольная делом рук своих, хотя и предпочла бы, чтобы мистер Каррингтон сопротивлялся с большей энергией. А он смотрел, как она, опираясь на палку, удаляется вперевалку по улочке, и Мартин несет над ней большой зонт. Он было воскресил в памяти Моисеев завет: ворожею не оставляй в живых, но отогнал эту мысль, как негуманную. Но что, как не дух Отца Зла, подтолкнуло старуху на подобные язвящие инсинуации? Конечно, она увидела, как Джорджи прошла мимо, и ее визит вовсе не был случайным совпадением. Жениться на Джорджи Смизерс! Вот ведь на что она намекала! Но он же разговаривал с этой девушкой второй раз в жизни и… Какая нелепость! Тем не менее, если старая ведьма распустит сплетни, бедной девушке придется плохо, а ему самому, пожалуй, еще хуже.

Он взвешивал, какой образ действий избрать. Бесспорно, он допустил пустячную, но прискорбную ошибку. Теперь важно держаться со Смизерсами так, словно ничего не произошло, обходиться с ними точно так же, как с остальными прихожанами. Но, разумеется, неловкости не избежать… Мысли его вновь обратились к миссис Исткорт. Вот уж живое опровержение теории, будто мы обязательно любим то, что интересует нас больше всего остального. Миссис Исткорт явно питает жадный интерес к другим людям и их поступкам — иначе как объяснить ее почти сверхъестественное проникновение в их чувства. Но почему использовать эту способность лишь на то, чтобы причинять боль и вредить? Почему обличье ласковой старушки прячет такую мелочную злобность? Или для миссис Исткорт сплетни и гадости — то же, что алкоголь для запойного пьяницы? Лучшее в нем с отвращением восстает против унизительной страсти, но противиться ей он не в силах. Запойная сплетница! Опьяняющая себя хитрыми жалящими намеками и распусканием ядовитых выдумок. Но почему? Какие тайные унижения и обиды вымещает миссис Исткорт на ни в чем не повинных людях? Ведомо это лишь Богу, решил он, упуская из виду, что отгадку, возможно, следовало искать в родителях миссис Исткорт и ее муже. Пути Господни неисповедимы! Священник вздохнул и вновь взял «Зритель».


Джорджи почти бежала домой под дождем, вошла через черный ход и поднялась прямо к себе в комнату. В шляпе и плаще она кинулась на кровать и разрыдалась. Слезы просачивались у нее между пальцев и впитывались в подушку. Вскоре ей стало легче и она даже удивилась, почему плачет. Плакать — стыдно. Уж тем более беспричинно. Она тщательно умыла лицо ледяной водой, но оно все-таки сохранило некоторую припухлость. К счастью, особой наблюдательностью Смизерсы не отличались, а лампы у них были только керосиновые. Джорджи помогла кузену решать его вечерний кроссворд и рано легла спать.

6

Две-три недели миссис Исткорт проводила время восхитительно: навещала всех, кого могла, и подробно обсуждала «неприличное поведение» Джорджи и священника, как она выражалась. Ее плодовитая фантазия, какой мог бы позавидовать любой репортер бульварной прессы, преобразила невиннейшие простейшие факты в скандальнейшее происшествие. Свой рассказ и примечания к нему она приспосабливала к тем, кто слушал ее в данную минуту, и, увы, почти все они алчно принимали ее ложь за чистую монету. Обычно она начинала с восхвалений собственной гражданской совести, добродетельности и «добрососедских чувств», перемежая их сетованиями на нынешнее удручающее падение нравов по сравнению с моральным совершенством восьмидесятых годов прошлого века. Как правило, это ее вступление принималось холодно — слушающие хорошо знали миссис Исткорт, а в 1880 году мало кто из них был взрослым. Затем она заручалась их симпатией, указывая, что «благопристойное поведение» сугубо необходимо молодым женщинам и пожилым вдовцам, особенно носящим духовное звание. Она говорила, что Джорджи начинает бегать за мужчинами — «бедные ее родители, право, я обязана открыть им глаза» — и обхаживает новогосвященника. Что при кажете думать о девушке, которая открыто позволяет себе подобное в богобоязненном приходе, где царит дух добрососедства? Мало этого! Мерзкий старик, уже дважды овдовевший, тут же понял что к чему и, воспользовавшись ее слабостью, заманил девушку к себе в темный дождливый вечер, полагая, что в такую погоду никто ничего не увидит. Одному небу известно, чем бы это кончилось, если бы побуждаемая духом добрососедства и дурными предчувствиями (ниспосланными, конечно, самим Провидением!) миссис Исткорт не отправилась навестить священника, словно ее вела туда невидимая рука. Хотя ее пытались не впустить, она вся во власти долга все-таки вошла и застала «эту парочку» в весьма и весьма компрометирующей позе. Нет-нет, она не может описать, что именно она увидела. Есть вещи, о которых порядочные женщины не говорят. И уж тем более — в присутствии Своего Родного Сына. (Сигнал Мартину благодарно подхихикнуть.) Однако она надеется — твердо это утверждать она, к несчастью, на себя не возьмет, — она надеется, что ее своевременное появление успело помешать ХУДШЕМУ.

Только у Марджи Стюарт достало духа ответить: «Какая чепуха, миссис Исткорт», но миссис Исткорт тут же с ней поквиталась с помощью упоминаний о родственных натурах и темных намеков на то, что рыбак рыбака…

Миссис Исткорт даже нанесла визит мистеру Перфлиту, которого не терпела, и который, в свою очередь, считал ее горестным образчиком того, во что может превратиться прелестная женщина — кислой старухой с омерзительными материнскими замашками. У него как раз пил чай доктор Маккол, шотландец, сочетавший цинизм медика с цинизмом батальонного врача. Он умел быть приятным с больными и влиятельным матронам в округе нравился больше, чем пациентам попроще. Утверждать, что в решение проблем безработицы и перенаселения он вносил особенно заметный вклад, было бы невеликодушно, однако особых усилий в обратном направлении он также не прилагал. Перфлит и Маккол очень холодно выслушали намеки миссис Исткорт на необходимость принятия мер «по поводу священника и мисс Смизерс» и на то, что принять их должны именно они. После довольно-таки резкой стычки с мистером Перфлитом, лавры в которой разделились примерно поровну, миссис Исткорт удалилась в сильном раздражении. Поспешно проводив незваную гостью, Перфлит вернулся к доктору и вновь достал виски и содовую, которые успел укрыть от ее глаз. На ручку сифона он нажал со всей энергией, оставшейся после боя. Струя содовой плеснула ему на руку и на стол.

— Черт! Ну и стерва эта старуха!

— Не так много содовой. Спасибо. Меня она скорее забавляет. Какой сыскной талант! И какая великолепная злоба! С каким наслаждением она выслеживала беднягу Каррингтона и его птичку.

— Неужели вы считаете, что в ее гнусной болтовне есть тень истины?

— Не берусь судить. Дыма без огня… как вам известно. Но почему бы и нет? Как свидетельствует мой профессиональный опыт, среди трудящихся сословий в наших краях девственницу старше шестнадцати лет вы не отыщете.

— Трудящихся? Да, конечно. У них иная мораль, чем у нас, среднего сословия. Они почти столь же эмансипированы, как аристократия, если она эмансипирована. Впрочем, они более блудодеи, чем прелюбодеи. Если девушка понесла, все вероятные отцы бросают жребий, кто на ней женится. Не так уж плохо задумано. Ну конечно, если они все уже женаты, девица теряет репутацию.

Маккол, набивая трубку, слегка покачал головой.

— Да, картина, в общем, похожая. Но я не стал бы исключать и прелюбодеяний. Развод стоит дорого, и обычно они обходятся кулаками.

— Но к высшему слою среднего сословия с его тупой чопорностью это не относится, и уж особенно, когда речь идет о тех, кто победнее. Я видел Каррингтона всего два раза, но он мне показался весьма и весьма пристойным типом священника. Глуповат, разумеется, впрочем, это от него и требуется, — но порядочен. Ну а Джорджи Смизерс мне чертовски жаль. Недавно она мне встретилась — вернее, шла по дороге впереди меня: отличная фигура, размашистый шаг…

— Бежала на свидание с попиком, как намекала добрейшая старая гадюка?

— Вовсе нет. Но есть в ней что-то трогательное. Миловидной ее назвать нельзя, и, естественно, она не моего романа, но из нее вышла бы хорошая жена и мать. Она будет преданно благодарна любому мужчине, который сделает ей честное предложение, — как и почти всякая женщина. Она совсем поспела для мужа, для детей, а пышные словеса и идиотские общественные условности не позволяют ей познать то, для чего предназначила ее природа. И что будет с ней дальше? Спелость перейдет в перезрелость, увянет, иссушится. И станет Джорджи Смизерс кислой старой девой, и будет отравлять мир вокруг себя, как милейшая старая ведьма, которая только что побывала тут.

— И вы собираетесь рекомендовать, чтобы она обзавелась незаконнорожденным младенцем?

— Нет. Ей, я считаю, следуетжить согласно ее нравственным правилам — что, вероятно, нелегко, — но я не считаю, что эти правила следовало навязывать ей и таким, как она. Положение сквернее некуда, Маккол. Вот перед вами нормальная, здоровая, очень порядочная девушка, которая нуждается в утешительной радости и следствии этой радости — в младенце. Это же с первого взгляда видно. Что может быть более естественным и разумным в подобном случае? Она же не из тех девиц, которые предусмотрительно носят в сумочке презервативы. Она создана для семейной жизни.

— Боюсь, вашей Джорджи не на что надеяться. Статистики, искуснейшие жонглеры, заявляют нам, что на наших островах женщин сейчас минимум на миллион больше, чем мужчин. Прибавьте к этому десятки тысяч женщин с небольшим доходом, которые селятся в странах, где жизнь дешевле, и охотятся за шейхами на всех европейских курортах… Поколение Джорджи потеряло миллион мужчин. Так кто же на ней женится? Для нее просто нет подходящих женихов.

Перфлит наклонился вперед и хлопнул себя по колену:

— Совершенно верно! Девушки ее поколения, помышляющие о мужьях, практически обречены на безбрачие. Трудящиеся сословия как будто находят выход из положения, но ведь они куда человечнее нас. В их жизнь никто не вмешивается. Если вдруг родится ребенок, что же — не повезло, но града камней не последует. Но у Джорджи Смизерс нет в этом захолустье никаких шансов встретить подходящего мужчину. А если бы такое и произошло, ее бы затравили, опозорили, а возможно, и заставили бы наложить на себя руки.

— Ну и что же вы намерены предпринять?

— Черт побери! А что я могу? Как ни жаль — ровным счетом ничего. На мой взгляд, такой пышущей здоровьем девушке, как Джорджи, требуется по меньшей мере двое детишек. Путь они будут и не слишком красивыми, зато достаточно здоровыми, а уж материнские заботы им обеспечены. Черт побери, да заведи она их, ее следовало бы вознаградить кругленькой суммой и медалью. Все-таки хоть что-то в противовес ордам трущобных оборвашек и многочадию католических семей — пятнадцать отпрысков, и все больные. Джорджи это евгенический клад. И ведь вся мерзость в том, что будь у нее две тысячи в год, так отбою бы не было от молодых прохиндеев, которые дали бы ей все, в чем она нуждается, лишь бы она взяла их на содержание. Б-р-р!

Маккол расхохотался.

— Видели бы вы себя сейчас! Беситесь из-за горестей вселенной и Джорджи Смизерс! Чувства юмора, вот вам чего не хватает.

На мгновение мистер Перфлит словно бы и правда пришел в бешенство, но затем тоже начал смеяться, хотя и не так громко.

— Признаю, — сказал он, — что чувство юмора — почти исключительная привилегия шотландцев. Но, как шотландец, вы, естественно, лишены патриотизма.

Маккол тотчас возразил, что патриотизм — исключительно шотландская добродетель и была ввезена в Англию вместе со всеми прочими добродетелями в обозе Иакова VI. Шотландцы, намекнул он, преобразовали никчемную и отсталую нацию в творцов империи. Однако мистер Перфлит стоял на своем.

— Я ведь сказал «патриотизм», Маккол, а не «национализм». Убеждение, что Шотландия über alles[3], восхищения у меня отнюдь не вызывает. И под патриотизмом я подразумеваю патриотизм, а не национализм. Патриотизм — это живительное чувство коллективной ответственности. Национализм же — глупый петух, который кукарекает на вершине своей навозной кучи и призывает к тому, чтобы шпоры стали подлиннее, а клювы засверкали бы. Боюсь, что национализм входит в число многих даров, которые Англия преподнесла миру, хотя он прекрасно мог бы без них обойтись.

— Одного без другого не существует, — возразил Маккол, бессознательно утрируя свой шотландский акцент. — Если у человека есть чувство коллективной ответственности, так уж он будет стоять за родную страну и в правом и в неправом деле. Человеческую природу так просто не изменишь. А пока она остается такой, как есть, всегда будут войны; и пока будут войны, люди будут воевать.

Мистер Перфлит крепко сжал виски.

— Мне кажется, что-то такое я уже слышал, Маккол. Но я не могу одним махом опровергнуть десяток ошибок. Что это такое — «человеческая природа»? Не воевать — это тоже «человеческая природа», как и воевать. Вот-вот вы мне сообщите, что птица своего гнезда не пачкает, а я отвечу, что оно достаточно запачкано и без моей помощи.

— Справедливо, но какое все это имеет отношение к Джорджи Смизерс и ее неудовлетворенным потребностям? Неужто вы не можете обойтись без мировой войны, доказывая, как печальна участь еще одной старой девы?

Мистер Перфлит вздохнул.

— Вы прекрасный человек, Маккол, но жуткий собеседник. Каждой своей фразой вспугиваете зайца, но ни за одним не бросаетесь вдогонку. — Он помолчал. — По-моему, Фукидид первым сделал опасное открытие, что государства можно персонифицировать в подозрительных, готовых к драке баб. Я просто постулирую верность человечеству, а не верность воображаемому нечто под названием «Англия» или «Британия» в шлеме и с трезубцем. Меня больше заботит Джорджи Смизерс, реальная женщина с реально исковерканной жизнью, чем изображение одной из любовниц Карла Второго.

— Но при чем тут любовницы Карла Второго? — с интересом спросил Маккол, не желая упустить что-то пикантное.

— А, пустяки! — нетерпеливо ответил Перфлит. — Некая мисс Стюарт позировала для фигуры Британии. Не берусь даже точно утверждать, что она свела доброго короля Карла с пути истинного. Но только Британия увенчана лаврами, а все Джорджи скучны, неудовлетворены и несчастны.

Маккол сардонически покачал головой.

— Доминионы независимы, Южная Африка настроена враждебно, Ирландия утрачена. Египет утрачивается, Индия скоро будет утрачена. Торговое главенство мы потеряли — вспомните про безработицу! С Британской империей покончено.

— Так что? С какой, собственно, стати должны Тутинг-Бек и Падторп экспортировать своих сынов, дабы диктовать Аллахабаду, Каиру и Найроби, что им надлежит делать, как думать и чем быть? И разрешите спросить вас, доктор Маккол, сколько главенство в торговле принесло лично вам? Пока вы практиковали во Франции, Британия милостиво вознаграждала вас пятнадцатью шиллингами с пинком ежедневно плюс полевые за то, что вы перевязывали раны Ее Доблестных Сынов, сражавшихся за полшиллинга в день. Нет, не перебивайте! Я знаю, что вы скажете: что они сражались не ради денег, но из патриотизма, чувства долга, любви к родине. Две минуты молчания! Вы и остальные миллионы «выполнили свой долг». А результат? Истребление целого поколения мужчин, горе их женщин, абсолютно бессмысленный «мир» и обогащение благородных сердцем людей вроде нашего приятеля Стимса.

— Но и мне это выгодно! — возразил Маккол. — Стимс щедро и без проволочек платит мне за визиты к его супруге, которая, кстати, никакими особыми болезнями не страдает.

— Мне стыдно за вас. А вам, неужели вам не стыдно быть прихлебателем и блюдолизом у какого-то Стимса? Где ваша шотландская гордость? Продали ее в придачу к своему королю и пустошам с пернатой дичью? Но вообще денежные мерки тут не приложимы. К финансовым доводам я прибег только, чтобы вбить истину в вашу упрямую шотландскую башку. Подлинное богатство любой страны — это ее мужчины и женщины. Если они дурны, несчастны и больны, то совершенно не важно, насколько богат сэр Хорес, — страна бедна.

Маккол зевнул и выбил пепел из трубки.

— Пожалуй, мне пора. Ого! Уже почти семь. Я люблю вас слушать. Перфлит. Конечно, далеко не так, как вы сами любите себя слушать, но люблю. Я с вами не согласен, но у меня возникает иллюзия, будто жизнь и правда стоит того, чтобы размышлять о ней. Сам же я считаю, что она — сплошная ошибка, и чем скорее мы столкнемся с пресловутой блуждающей звездой, тем лучше. Жизнь — зло.

— Вздор! — ответил Перфлит. — Чистейшее манихейство. Ересь, устаревшая полторы тысячи лет тому назад. Нам выпал миг осознания в вечности, во всем сознанию противоположной. Капелька здравого смысла, добрая воля и малюсенькая доза бескорыстия могли бы претворить старушку Землю в земной рай и для нас и для наших преемников. Есть две породы предателей, внушающих мне особое отвращение. Во-первых, самодовольные сукины дети, бубнящие, что все прекрасно в этом лучшем из миров, и молящиеся о продлении нашего беспримерного процветания. Во-вторых, брюзгливые скептики вроде вас, нудящие, что все бессмысленно, что человеческая природа никогда не изменится, что чем скорее все это кончится, тем лучше. Уж лучше бы вы все разом с оглушительным треском застрелились бы и перестали хныкать.

Маккол засмеялся.

— Если бы вас подвергли психиатрической проверке, Перфлит, на предмет установления, в здравом ли вы уме, боюсь, послушав такие ваши разглагольствования, вас не признали бы нормальным.

— Да, вероятно. Но пока еще я ни единого миллионера не оскорбил настолько, чтобы меня упрятали в приют для умалишенных. А в случае необходимости вы же подтвердите ясность моего рассудка!

Маккол с улыбкой покачал головой.

— Это сгубило бы мою профессиональную репутацию. Ну-с, мы, как обычно, разобрались и с Англией и со Вселенной. А теперь пора садиться за ростбиф с картофелем, которые вам, мой милый, купили шахты Уэльса и прядильные машины Ланкашира.

— Знаю. Но было бы лучше питаться хлебом и сыром наших собственных полей и лугов.

— Однако проблему Джорджи Смизерс мы как будто не решили, а?

— Джорджи всего лишь одна из бесчисленных жертв этого мерзкого хаоса. Жертва на дьявольском алтаре стимсизма. В перенаселенной стране лишние женщины обречены на адово существование. Что может быть более жалким, чем старая дева поневоле? От души желаю им всем приятных совокуплений без зачатия. Детей им всем иметь, конечно, нельзя. И так уж милых крошек развелось слишком много. Но раз уж по инициативе сэра Хореса Стимса потенциальные мужья Джорджи либо перебиты, либо разосланы блюсти его торговые интересы во всех уголках нашей необъятной Империи, то, по моему глубокому убеждению, Джорджи следует натянуть сэру Хоресу нос, заведя любовника, а то и нескольких, если она захочет и сумеет их найти. Зачем заводить миллионы шлюх, лишь бы Джорджи сохранила воображаемую добродетель, которая ей вовсе не нужна?

— Ухожу, — объявил Маккол. — Вы абсолютно безнравственны. Я потеряю половину пациентов, если станет известно, что я выслушивал подобную крамолу и не вышвырнул вас в окошко.

— Почтенные сюртуки и котелки! — Перфлит злокозненно усмехнулся. — Люди вроде вас — подлые нравственные трусы. Ради своего так называемого хлеба насущного вы готовы подлизывать любые плевки. В глубине души вы же прекрасно знаете, что я прав, пусть я кудахчу много лишнего, точно старая наседка. Но признаться даже себе боитесь. А уж тем более — что-то предпринять. Лень и трусость!

Перфлит проводил гостя до садовой калитки, перед которой стоял автомобиль врача, и кивнул на звезды в морозном небе:

— Рядом с ними наш могучий интеллект и ниспровергательные идеи выглядят глуповато, а?

Маккол пытался завести остывший мотор.

— А?

— Так, ничего. Прощайте, сэр Бездеятельный Скептик. Удачи с вашими ядами и скальпелем! А я пошел домой. Бр-р! Ну и холодина!

Мотор внезапно взревел и заработал. Маккол крикнул:

— Бывайте! На днях еще загляну!

Перфлит бегом вернулся в дом и встал поближе к пылающему камину. Потом позвонил. Вошел слуга, бывший его денщик.

— Что у нас нынче на обед, Керзон?

— Суп, сэр, жареная треска, курица и десерт.

— Курица? Хорошо, подавайте, как только все у вас будет готово. И подогрейте бутылочку бургундского, шамбертен одиннадцатого года.

— Слушаю, сэр.

Мистер Перфлит опустился в кресло у огня и с оптимистической надеждой воззрился на будущее человечества. Затем, минуты две спустя, ему в голову пришла здравая, отрезвляющая, но не слишком приятная мысль, что, запивая курицу бургундским, быть оптимистом легче, чем ужиная хлебом с маргарином и согреваясь жиденьким какао. Что, впрочем, не помешало ему кушать с обычным аппетитом и взыскательным одобрением.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

В погожие воскресные утра, если только было не очень холодно, мистер Том Джадд выходил совершить небольшую, исполненную достоинства прогулку. Если небо и после чая было ясным, а воздух достаточно теплым, мистер Джадд выходил прогуляться еще раз, уже с миссис Джадд и детьми. Однако утро было священным временем соблюдения мужского достоинства и приготовления обеда — последнее, разумеется, женщинами. Если же воскресное утро было холодным или сырым, мистер Джадд оставался в постели с присущим ему достоинством.

Церковь мистер Джадд посещал редко, а молельню — никогда. Ходившие в молельню не были по его предположениям друзьями пива, сам же мистер Джадд, лишь этим напоминая Босуэлла, любил пропустить кружечку в приятном обществе. Однако никто, ни его духовные пастыри, ни светские наниматели, не осмеливался осведомиться о религиозных взглядах мистера Джадда. В мистере Джадде ощущалось достоинство, сверх-эмерсоновское доверие к себе, не допускавшее никакой фамильярности, никаких посягательств на его личность. Даже мобилизационные власти почувствовали это, и до конца войны он оставался незаменимым и неподлежащим призыву. Такое избавление от жестокостей военной службы укрепило достоинство мистера Джадда и усугубило ясность и хладнокровность суждений, тогда как менее взысканные судьбой люди были склонны терять контроль над собой и предаваться пусть справедливому, но, к сожалению, бессильному гневу.

Внешне мистер Джадд походил на прямоходящего, чистоплотного и умного кабанчика. Невозможно определить, было ли это защитной маскировкой, стремительно выработавшейся в его роду в согласии с дарвиновским принципом приспособления к окружающей среде, или же саксы, предки мистера Джадда, от долгого общения со свиньями сами обрели свиноподобность. В любом случае он был истым нордическим блондином. Его щетинистые золотые волосы были коротко острижены, в голубых глазках рассудок мерцал, точно бешенство северных воинов, а линия, проведенная вертикально вниз от вздернутого кончика его курносого носа, угодила бы в глубину плотного округлого брюшка.

Тайна значительности мистера Джадда объясняется просто. Он был старшим мастером и внушительной частью мозга небольшой фабрички в Кливе. Без него — или кого-нибудь вроде него — все предприятие быстро пошло бы прахом. Но весьма маловероятно, чтобы кто-нибудь еще стал бы работать с такой спокойной энергией и деловитостью за три фунта в неделю и десятифунтовую премию к Рождеству. Мистер Джадд заведовал производством и был оптимистом. Остальную часть мозга обеспечивал его счетно-финансовый друг, мистер Рейпер, заклятый пессимист, который мужественно боролся с ежегодным уменьшением прибылей. Мистера Джадда счетные книги не интересовали: его обязанностью было производить товар; мистера Рейпера не интересовало производство: его обязанностью было аккуратно вести бухгалтерский учет и ценой сверхчеловеческих усилий добиваться положительного сальдо. Но вдвоем эти деревенские Гог и Магог держали на своих плечах рушащуюся фабричку, пока ее номинальный владелец шнырял туда-сюда на автомобиле и совершал аристократично-тартареновские подвиги вместе с сэром Хоресом Стимсом. Честное и джентльменское распределение труда.

По неписаному и необлеченному в слова договору мистер Джадд в эти воскресные утра почти всегда встречал на прогулке мистера Рейпера, и дальше они шли вместе, ведя серьезную беседу. Подобно университетским профессорам и кадровым офицерам они в этих случаях никогда не говорили о делах, а посвящали прогулку умственному и нравственному усовершенствованию. Вот почему как-то в воскресенье на исходе апреля они шествовали рядом по недавно заасфальтированному шоссе между Кливом и Мерихэмптоном, игнорируя поток автомобилей, в день Господень превращающих сельские дороги в миниатюрные Пикадилли. Мистер Рейпер гулял в будничном черном сильно поношенном костюме. Цифры в счетных книгах до того терроризировали беднягу, что он боялся тратить собственные деньги. Худое веснушчатое озабоченное лицо рассекала линия прямых, хотя и клочковатых усов, которым, видимо, удалось некогда свершить чудо партеногенеза, ибо стекла его очков сверху опушали две точно такие же полоски волос, только поменьше. Шел он, нервно заложив за спину бледные веснушчатые руки, — озабоченный Наполеон сельской промышленности. Зато мистер Джадд был одет, как царь Соломон во всей славе его. Великолепный сочно-коричневый готовый костюм в четкую салатную полосочку, несравненные цвета загара штиблеты, которые вовсе не скрипели, но возвещали о его приближении, псевдопальмовая трость с набалдашником поддельного агата, фетровая коричневая шляпа на номер больше, чем следовало бы, и пенковая трубка, поражающая экстравагантными размерами мундштука из искусственного янтаря. По округлостям его жилета извивалась большая и, может быть, золотая цепь, демонстрируя почтительно и изумленно взирающему миру два брелока и соверен с профилем королевы Виктории в прихотливой оправе.

Некоторое время оба молчали — мистер Джадд восхищался собственной элегантностью и красотами весны, а мистер Рейпер производил в уме роковые арифметические действия. Затем оба с интересом понаблюдали, как набитый лондонской аристократией «форд» нетерпеливо сигналил в гуще возбужденно мечущихся коров, которых гнал на пастбище пастух в грязных сапогах верхом на мотоцикле. Когда этот небольшой эпизод завершился, мистер Джадд глубоко вдохнул душистый сельский воздух (пренебрегая бензиновыми парами) и произнес:

— Как вижу, газеты, мистер Рейпер, сообщают про еще одно жуткое убийство.

— Жена науськала молодого парня спрятаться за кухонной дверью и заколоть ее мужа штыком?

Мистер Джадд кивнул с величайшей серьезностью.

— Просто не знаю, куда идет страна. Ведь третье жуткое убийство в этом году!

— Четвертое, мистер Джадд, четвертое. Убийство в курятнике, шайка ипподромных жучков зарезала жертву бритвами, ну, и полицейский.

— А-а! — провозгласил мистер Джадд, с наслаждением попыхивая трубкой. — Про полицейского-то я и забыл. Погодите-ка. Уайтчеплское анархистское убийство, так?

— Нет, мистер Джадд. То еще под Рождество было. А с полицейским — в феврале. Про которое я толкую. Да вы же помните! Нашли его на Эпсомском шоссе, и Скотленд-Ярд так в потемках и бродит.

— Как же это я забыл? — с благодушным самодовольством заметил мистер Джадд. — И ведь следил за ним с большим интересом. Вы же знаете, у меня родственник в полиции служит.

— Да, — ответил мистер Рейпер не без нетерпения, так как выслушивал сообщение об этом интригующем факте почти каждое погожее воскресенье на протяжении пятнадцати лет. — Хорошенькое дело! Полиция всей страны не может уберечь своего же человека и не способна отыскать его убийцу. Не удивлюсь, мистер Джадд, если у этого убийцы есть рука где-нибудь наверху!

Мистер Джадд слегка вздрогнул — большой «даймлер» промчался близковато от него — и с тревогой обвел взглядом мирные луга, зеленеющие сочной весенней травой, пасущихся коров и пересекающиеся шпалеры вязов, тополей и ив.

— Да неужто, мистер Рейпер?

— Вот-вот, мистер Джадд. На днях сэр Хорес сидел у хозяина, так я слышал его собственные слова: «На карту поставлены интересы страны, — говорит. — Знали бы вы, что творится за кулисами в парламенте, — говорит, — вы бы спорить не стали», — говорит. Как хотите, мистер Джадд, а без иностранного заговора тут не обошлось. Немцы там, большевики, да и кое-кто нашей же плоти и крови с ними стакнулся.

Даже штиблеты мистера Джадда застонали от дурных предчувствий и патриотической горести. Однако сам он покачал головой.

— Нет, мистер Рейпер, такому я о Нашей Стране не поверю. Пусть дела обстоят скверно, да не настолько все-таки. Но, конечно, всем нам следует бдеть. Лично я полагаю, что полицейский этот пал жертвой вражды.

— Какой еще вражды? — кисло осведомился мистер Рейпер.

— Полиция, — произнес мистер Джадд с сокрушительной многозначительностью, — расколота! Мой родственник в Хоптоне…

— Из-за чего же она раскололась-то?

— А! — Мистер Джадд вновь покачал головой. — Служебная тайна. Мой родственник никаких подробностей приводить не стал. Только и сказал: «Попомни мои слова, — сказал, — полиция расколота». Потому-то никого и не арестовали: одни против других работают.

— Так чего еще и ждать? — отрезал мистер Рейпер, черно завидовавший столь именитому родству. — Кого они набирают-то! Но ведь этих двоих они за убийство мужа арестовали все-таки.

Мистер Джадд ничего не ответил и только громче запыхтел трубкой.

— Не удивлюсь, — продолжал мистер Рейпер, — если жена выйдет сухой из воды. Мы-то, конечно, с вами знаем, мистер Джадд, что это она его заставила. Но благородный дух Нашей Страны восстает против того, чтобы вешать женщин.

Мистер Джадд был так потрясен, что остановился и поглядел на мистера Рейпера с глубокой озабоченностью.

— Оправдать ее! Так она же виновна ничуть не меньше негодяя, сгубившего их семейный очаг. Попомните мои слова, мистер Рейпер: если ее отпустят на все четыре стороны, нам, женатым, уж больше нельзя будет спать спокойно!

И, воздав таким образом должное духу Борджа, как оказалось, обитавшему в миссис Джадд, он зашагал дальше с мрачным видом прозорливца.

Эти утренние прогулки по обычаю, раз и навсегда установленному мистером Джаддом, приводили их к мосту через ручей примерно в ста шагах за крутым поворотом шоссе. В дни детства мистера Джадда мост был каменный, шестнадцатого века, и опирался посередине на большой выведенный ромбом устой. В парапете по его сторонам находились треугольные ниши, где было очень уютно сидеть летним вечером, когда обомшелые старые камни еще хранили дневное тепло. В те времена в глубокой зеленой тени под мостом еще повисали против течения щуки и крупные окуни, а ниже в заводях водились голавли. Тихо струилась летняя вода, над ней толклись поденки, и внезапно хлюпающее чмоканье возвещало, что какую-то неудачницу проглотил голавль. Над ручьем метались ласточки, иногда стремительно проносясь под пролетом. Как хорошо мистер Джадд знал это место! Мальчишкой он творил тут подвиги с помощью лески и крючка (в те времена на ужение никаких запретов не существовало), а нынче предавался солидному созерцанию. К несчастью, новый поток автомобилей смыл старинный мост, хотя он был на редкость надежным, и некий мистер Гулд, дешевый подрядчик и спекулянт недвижимостью, соорудил на его месте неказистый стальной мост на бетонных опорах. Построен он был на столь скорую руку, что постоянно нуждался в ремонте, а потому ежегодно обходился в сумму, которой хватило бы на починку и укрепление старого моста так, чтобы он следующие десять лет никаких забот не потребовал бы.

Мистер Джадд сожалел об утрате своего моста, но склонил голову перед наступлением науки и транспортных средств. Утешением ему служили четыре величественных вяза, которые за тридцать лет словно бы вовсе не изменились, разве что стали еще великолепнее и раскидистее, еще равнодушнее к зимним бурям. Мистер Джадд любил свои вязы. Конечно, они не были «его» в юридическом смысле слова, но они были его, поскольку он понимал их, любил и наслаждался их видом с того дня, как развертывались первые весенние почки, и до того, как опадали последние осенние листья. Даже зимой он с удовольствием слушал, как гудят их стволы под ударами ветра, или разглядывал четко вырисовывающийся на фоне холодного неба сложный узор их ветвей, сучков и прутиков. Еще дед мистера Джадда был фермером, и он иногда сожалел, что утратил связь с землей. Деревья и особенно «его» вязы как-то возмещали ему это отчуждение.

В это воскресенье, выходя из дома, мистер Джадд не сомневался, что вязы уже оделись молодыми листочками, и предвкушал, как будет курить трубочку и беседовать с мистером Рейпером под трепещущим золотисто-зеленым пологом. Но гражданское возмущение прискорбным разгулом преступности в стране отвлекло его мысли от вязов, и теперь он вдруг остановился как вкопанный.

— А где вязы? Куда они подевались? — В его голосе звучала душевная мука. Мистер Рейпер, которого красоты природы ничуть не трогали, ответил невозмутимо:

— Срубили по распоряжению совета. Мост опять подгулял, ну и мистер Гулд объяснил, что, дескать, корни разрушают бетон, а с листьев капает, вот покрытие и портится.

Мистер Джадд уставился на открывшуюся его взору картину гибели и разрушения. Четыре огромных пня, каждый шириной с добрый стол, еще плакали соком почти у самой земли. Молодые листочки на поломанных ветках ниспровергнутых великанов уже подвяли. Мистера Джадда охватила странная тоска, словно от его жизни беспощадно отсекли большой кровоточащий кусок.

— Значит, мои вязы Гулд срубил? Ставлю пенни, сукин сын на них давно глаз положил, вот задарма и разжился. Черт бы его подрал!

Чертыхался мистер Джадд весьма редко, свое достоинство забывал еще реже, и мистер Рейпер был поражен этим взрывом. А также шокирован.

— Ну, — произнес он с нотой торжествующего пессимизма в голосе, — чего еще и ждать от нашего совета? У Гулда в нем двое родственников, а половина остальных — его дружки-приятели. И вязы эти он, ясно, давно облюбовал. Древесина-то ядреная.

— У вязов? Только на гробы и годится, — грустно ответил мистер Джадд. — Убийство это, мистер Рейпер, самое настоящее убийство. Плохой был для нас день, когда Гулд гробовщиком заделался.

— В первую очередь, мистер Джадд, мы должны считаться с транспортными нуждами Нашей Страны. Так мне хозяин сказал. И все деревья на английских дорогах придется убрать. Чем скорее, тем лучше, вот что он говорит. Сколько мы налогов платим на содержание дорог в порядке. Убрать их все, говорит он, чтоб национальные дороги были безопасными для национальных автомобилистов, которые их оплачивают.

Мистер Джадд водворил погасшую трубку в открывшийся от отчаяния рот, который теперь ему удалось закрыть. Он резко повернулся на каблуках и зашагал прочь. Мистер Рейпер последовал за ним, так и не сумев понять, почему его спутник вдруг расстроился.

Мистер Джадд гневно бормотал себе под нос:

— Срубить вязы у моста… я еще мальчишкой… на Михайлов день тридцать три года сравняется… Да кто он такой, мистер Гулд, хотел бы я знать?.. Голоштанник… родного отца ограбил… Когда я был мальчишкой, отсюда до Криктона вся дорога в деревьях была…

Они начали взбираться по пологому склону к Кливу, и мистер Джадд, шествовавший с неизменным достоинством, внезапно с непривычной резвостью отскочил в сторону — из-за поворота вылетел мотоциклист с прекрасной дамой позади и беззаконно срезал угол. Мистер Джадд обратил свой гнев на мотоциклиста и его даму, которые уносились прочь под дробные взрывы, словно стреляла французская семидесятипяти-миллиметровка.

— Молоко еще на губах не обсохло, а туда же! Носятся по дорогам как очумелые. Нет чтобы матери помочь с воскресным обедом! Запретить это надо, вот что!

— Эта манера сидеть позади, — сказал мистер Рейпер, — является национальной угрозой и снижает престиж наших женщин в глазах иностранных наций. Заголяют ноги от Лэндс-Энда до Джон-о-Гротса. Чего уж тут удивляться, что мы так долго не могли победить на войне, мистер Джадд.

Мистер Джадд невнятно буркнул в ответ, словно не считал нужным разбираться в сложных и абстрактных логических построениях. Он раскурил трубку и вновь обрел величавое достоинство. Однако судьба, редко ограничивающаяся одним ударом, уже подготовила для него второй, и более чувствительный.

Неторопливо приближавшаяся к ним фигура теперь окончательно сбрела облик полковника Смизерса, который для укрепления здоровья четким шагом спускался с холма, а затем медленным четким шагом поднимался обратно. Лиззи, дочка мистера Джадда, была в услужении у Смизерсов. Алвина, подобно многим и многим учителям и наставникам, «обучала» Лиззи искусству, в котором сама была не слишком сильна — ведению хозяйства. Но мистер Джадд питал к полковнику Смизерсу то «значительное уважение», какое наш именитый натурализовавшийся критик мистер Т.-С. Пим испытывает к крохотной горстке избранных туземных авторов. Он — то есть мистер Джадд — умел распознать истинного джентльмена.

Когда они поравнялись с полковником, и мистер Джадд и мистер Рейпер припоцняли шляпы. Иными словами, они вскинули правые руки, словно готовясь отвесить придворный поклон, крепко вцепились в поля своих шляп, а затем, точно вдруг разбитые параличом, чуть-чуть сдвинули шляпы к затылку и тут же водворили их на прежнее место с неловким смущением. Полковник в ответ приложил к собственной шляпе указательный и средний пальцы правой руки, оттопыривостальные три под углом в сорок пять градусов — приветственный жест, достойный командующего корпусом.

— Отличное утро, мистер Джадд.

Полковник считал мистера Джадда несколько выше чином по сравнению с мистером Рейпером.

— Доброе утро, сэр. Чудесная погодка, сэр.

Полковник пошел цальше, но эта встреча властно напомнила мистеру Рейперу о трудной и деликатной миссии, к выполнению которой он еще не приступал. Посмотрев на мистера Джадда, он кашлянул и насупился от неловкости. А мистер Джадд словно бы вновь полностью обрел безмятежность духа и снисходительно следил за бесстыжей коровой, которая тщетно кокетничала с на редкость угрюмым и равнодушным быком. Мистер Рейпер кашлянул еще раз и начал дипломатично подводить разговор к скользкой теме.

— Вы, значит, не знали, что вязы посрубали?

— Нет, — коротко ответил мистер Джадд. Он не хотел, чтобы ему напоминали о вязах.

— А странно, — философским тоном задумчиво произнес мистер Рейпер, — как мы ничего не знаем про всякую всячину, хотя она уже давно всем и каждому известна. Возьмите, к примеру, американцев. Мы же ничего не знаем, чем они там у себя занимаются.

— Завтракают, наверное, — прозаично ответил мистер Джадд. — У них ведь время от нашего отстает.

— А деревья у них там есть замечательные, — продолжал мистер Рейпер, даже вспотев от отчаянных умственных усилий. — Я частенько разглядываю рекламки калифорнийского кларета «Большое дерево». Ну те, где дилижанс проезжает дуплистый ствол насквозь. По-моему, это самое большое дерево на всем свете.

— Можете мне поверить, мистер Рейпер, — с неколебимой твердостью ответил мистер Джадд, — это одно только американское хвастовство и пыль в глаза. Завидуют они Англии, мистер Рейпер, точно самые отпетые иностранцы, хотя сами-то наполовину англичане. Картинка, она что? Кто хочет картинку-то нарисует. Мы что ли, не могли бы нарисовать нашу фабрику размерами с Букингемский дворец и зоопарк, вместе взятые? Вот если бы американцы прислали сюда одно такое дерево, да с дилижансом и с упряжкой, мы, может, им и поверили бы. И не сомневайтесь, мистер Рейпер, нет в мире других таких деревьев, как английские.

Мистер Джадд, которому довелось лишь четыре раза пересечь границы родной страны, говорил с апломбом пресыщенного любителя кругосветных путешествий. Мистер Рейпер почувствовал, что исполнение его миссии только все больше затрудняется. И ринулся напролом.

— И еще странно, — продолжал он с мрачным пессимизмом, — как человек не видит, что у него под носом творится.

— Да неужто? — с сомнением произнес мистер Джадд. — Может, конечно, такие люди и есть. Лишенные, так сказать, природной наблюдательности.

— Вот, к примеру… — Мистер Рейпер теперь обливался горячим потом. — Вот, к примеру, вы и ваша Лиззи.

— А Лиззи тут при чем? — Мистер Джадд прожег собеседника взглядом, но, вопреки постулированной своей природной наблюдательности, ухитрился не заметить его смущения.

— Нездоровится ей, верно?

— Желудок расстроился, — твердо заявил мистер Джадд. — От жирного и сладкого. За обе щеки уписывает, точно сирота голодная. Ну вот кишки-то, я ей толкую, и вздуваются, а держать ничего не держат. Ложка касторки да умеренность, так все живо пройдет!

— А если тут не в расстройстве дело?

Мистер Джадд немного удивился.

— Так еще-то что может быть?

— Она вот с вашей хозяйкой вчера к доктору ходила по этой причине.

— Это еще что такое! — негодующе вскричал мистер Джадд. — Кидают денежки на докторские капли, а мне ни слова! Хм!

— Не в желудке тут причина, — смущенно сказал мистер Рейпер.

— Так в чем же? — Мистер Джадд был сбит с толку этими темными намеками. Но мистер Рейпер шарахнулся в сторону:

— Вечером вчера я видел миссис Джадд, и она попросила сказать вам. Сами-то они с Лиззи вам сказать опасаются. Она боится, как бы вы ее из дома не выгнали.

— Кого — из дома? — Недоумение мистера Джадда перехоцило в изумление и досаду.

— Лиззи.

— Чтоб я выгнал из дому родную дочь! Не понимаю даже, как такое может сказать человек, у кого свои дети есть. Да вы меня хоть озолотите, мистер Рейпер, но я этого не сделаю.

— А вы верно знаете, мистер Джадд, что не выгоните, что бы там ни случилось?

Мистер Джадд поднял руку, словно готовясь торжественно произнести нерушимую клятву, но в путаницу его мыслей пробралось внезапное подозрение.

— Она что? Надерзила миссис Смизерс и получила расчет?

— Нет, — осторожно ответил мистер Рейпер, вроде бы нет. Только не берусь утверждать, что от места ей не откажут.

Мистер Джадд запыхтел трубкой чуть испуганно.

— Не хотите же вы сказать мне, мистер Рейпер, что моя дочь… что моя дочь воровка?

Последнее слово он произнес через силу. Мистер Рейпер был шокирован и огорчен.

— Нет, мистер Джадд, нет, нет, нет. Конечно, Лиззи никогда бы… Но что вы сказали бы, если бы она ждала ребенка?

Мистер Джадд встал как вкопанный и вынул трубку изо рта.

— Ждет ребенка?

— Да, ждет ребенка?

— Лиззи?

— Да, мистер Джадд.

Пол минуты мистер Джадд созерцал янтарное великолепие своего мундштука невидящим взором. Однако какую-то мысль он, видимо, из него почерпнул и, вновь сунув трубку в рот, раз десять глубоко затянулся. С каждой затяжкой удивление и озабоченность заметно шли на убыль, сменяясь безмятежностью. Ярдов двадцать мистер Джадд прошел в молчании, а мистер Рейпер, успевший впасть в отчаянное волнение, семенил рядом. В конце концов мистер Джадд изрек приговор с невозмутимостью оракула:

— Ну так он на ней женится, и все тут.

Вспотев еще больше, мистер Рейпер выпалил:

— Да не может он на ней жениться-то.

— Это еще почему?

— Потому что у него жена и трое детей.

От такого удара мистер Джадд пошатнулся — во всяком случае, в душе. Телесная его оболочка продолжала курить и идти вперед размеренной полной достоинства походкой. Но он молчал. Мистер Рейпер тревожно на него поглядывал, а затем остановился перед своей деревянной калиткой. Мистер Джадд машинально остановился рядом с ним, но не прервал своих глубоких и словно бы тяжких размышлений. Мистер Рейпер воззвал к нему:

— Вы ведь от нее не откажетесь, мистер Джадд, верно? Вы ее из дома не выгоните?

Мистер Джадд пропустил его слова мимо ушей. Или просто их не услышал. Внезапно он стукнул пальмовой тростью об асфальт.

— Я одного стерпеть не могу: как это моя дочь оказалась такой дурой, что не поняла, какая к ней хворь прицепилась. Расстройство желудка, как бы не так!

И он удалился широким шагом, а мистер Рейпер смотрел ему вслед, разинув рот от удивления.

2

Если мисс Джадд предалась греховной страсти в жажде стать предметом общего внимания, она не ошиблась в расчете. Следующие несколько дней в округе только о ней и говорили. Пади она жертвой зверского убийства, соверши поджог, ограбь королевскую почту, получи наследство от богатого новозеландского дядюшки или окажись нежданно-негаданно ludus natureae[4], сельской Салмакидой, двухголовой свиньей, волосатой девой — толков ходило бы немногим больше. Лишь такие нечеловечески сенсационные свершения могли бы принести ей известность похлеще, чем слухи, что она готовится стать матерью без надлежащего любезного разрешения светских и духовных властей.

Кого человек соединил, никакой Бог да не разлучит.

Что способно яснее свидетельствовать о жадной тяге к жизни, о поэтической потребности срывать покровы привычности с обыденных явлений, столь характерной для обитателей этих трех приходов, чем их жгучий интерес к совершенно как будто бы нормальной беременности? Сторонний наблюдатель, изъеденный нынешним духом скепсиса и циничного безразличия (столь излюбленного авторами желтопрессных филиппик против католических прелатов), сей пресыщенный житель столиц, возможно, был бы несколько удивлен теми нескончаемыми пересудами, порожденными таким будничным, таким естественным, таким повсеместным событием, примеры коего встречаются постоянно и в самых темных глубинах исторических времен.

Мистер Рейпер поделился захватывающей новостью с миссис Рейпер; миссис Рейпер поделилась ею с миссис Этвуд (которая брала стирку, так как мистер Этвуд частенько и буквально и фигурально напивался в лежку); миссис Этвуд поделилась ею с супругой почтмейстера, а та под секретом сообщила ее почтмейстеру, а тот бросился с ней к почтальону, который отправился разносить ее вместе с письмами.

Миссис Исткорт проведала про нее прежде всех, то ли благодаря таинственной вергильевской богине Сплетни, то ли с помощью какого-нибудь расторопного бесенка, услугами которого можно заручиться, написав и подписав кровью ужасный договор с Князем Тьмы — естественно, в твердом уповании, что в нужную минуту его признает недействительным Юридическая Комиссия при Тайном Совете Иеговы Августа и Иисуса Цезаря.

Интерес этот, как без труда установил бы любой беспристрастный следователь, отнюдь не был проникнут только духом сердечной доброты и бескорыстной радости, что вот еще одна молодая женщина успешно приступила к выполнению благодетельной функции, от которой зависит будущее рода человеческого. Собрались ли они с ветвями оливы и мирта, с дарами золота, ладана и смирны, восклицая: «Узрите, девственница понесла, laeti adoremus[5]»? О нет! И даже отвергнув такие обряды, как варварские и вредные, они не доставили ее, ликуя, к обители Венеры Пандемос под вдохновенные звуки: «Cras amet qui numquam amavit, quique amavit cras amet»[6].

Они единодушно ее осудили, толкаясь, ринулись вперед, чтобы первыми бросить камень, дабы не могло возникнуть и мысли, что среди них кто-то не без греха.

Да уж, не дано было мисс Джадд гордо ходить по сельским дорогам, выставляя живот и твердя про себя: «Раба твоя нашла милость в глазах одного из сильных Израилевых, и Господь отверз ложе сна ее. Будь благословенно имя Господне!» Наоборот, с поникшей головой, исплаканными глазами, трепеща всеми членами, пробиралась она из смизеровской Валгаллы к поруганному очагу родительского дома, где мистер Джадд сидел в молчании и курил, погруженный в тяжкие размышления о глупости девчонки, которая вообразила, будто у нее расстроился желудок, хотя всего-то навсего она забеременела.

Почтальон питал нежные чувства к Мэгги, кухарке Стюартов. Судорожно крутя педали велосипеда под встречными ударами одного из тех свирепых ветров, которые словно тщатся сдуть Британские острова в Северное море, он предавался размышлениям на две разные темы одновременно. Во-первых, досадливо гадал, почему чертово правительство скупится на мотоцикл для демобилизованного бедняги, который должен во всякую погоду мотаться по всяким дорогам. Но, главное, он прикидывал, рассказать Мэгги про Лиззи или воздержаться. Конечно, выслушает она такую новость с восторгом и будет благодарна ему, если услышит ее от него первого. С другой стороны, приключившаяся с Лиззи беда явно могла стать лишней помехой собственным его грешным поползновениям. До сих пор, как откровенно признавался он себе, ухаживания его особого успеха не имели. Правда, когда он стучал в заднюю дверь, открывала ему обычно Мэгги, опережая обеих горничных. Но, может, она просто торопилась первой получить почту (ей еженедельно приходило письмо вроде бы от молодого человека) или же немного скрасить монотонность своих кухонных обязанностей легкой болтовней с одним из спасших Англию героев. Как бы то ни было, его намеки она пропускала мимо ушей, а прямое приглашение как-нибудь погулять вместе категорически отвергла. Нет, лучше ничего ей не говорить!

Они поздоровались с чопорной церемонностью, предписываемой обычаями их сословия.

— Доброго вам утра, мисс.

— И вам того же, мистер Филпот.

— Ну и ветрюга же нынче!

— Да, наверное, скоро дождь пойдет.

— Вот, пожалуйста: семь писем, две открытки и книжная бандероль. И что мисс Стюарт со всеми этими книжками делает? Откуда ей время взять, чтобы прочитать их все?

— Вот и видно, как много вы знаете про господскую жизнь, мистер Филпот. Они ж голову себе ломают, чем бы время занять. Им ведь работать не надо, не то что нам. И ничегошеньки не умеют. Не представляю даже, как бы они без нас управлялись. Мисс Марджи сама просто младенец беспомощный. За нее все другие делают, даже одевает ее горничная! А уж ведет себя, мистер Филпот! Сидит у молодых людей на коленях, пьет коктейли эти. И ведь такая хорошенькая…

Мистер Филпот с неуклюжей галантностью не упустил удобного случая.

— Я против мисс Стюарт ничего не скажу, но только, если уж про красоту говорить, так от вас, мисс, глаз не оторвешь!

Мэгги польщенно хихикнула.

— Ну вот опять! Сами же знаете, что говорить так говорите, а думать не думаете.

— Именно, что думаю. Ей-богу. В кино я тут одну дамочку видел. Грета Гарбо — ее так зовут. Ну прямо ваш портрет, только вы покрасивей будете.

Мэгги сделала движение, словно от такого ни с чем не сообразного комплимента собралась захлопнуть дверь у него перед носом, и желание подольше насладиться ее обществом взяло верх над благоразумием.

— Э-эй! Погодите, мисс. У меня для вас новость. Как по-вашему, что мне сказал почтмейстер, когда я выезжал?

— Ну?

Мистер Филпот понизил голос до трагического шепота:

— Слыхали про Лиззи Джадд?

— Нет. А что?

— Вроде бы миссис Джадд сказала миссис Рейпер, а та еще кому-то сказала, а те уже почтмейстеру, что Лиззи ждет ребенка!

— Да что вы такое плетете, мистер Филпот?

— Сущая правда, провалиться мне на этом месте, мисс. И у Джадда и у полковника сейчас такое делается!

— И ей всего семнадцать. Вот дрянь!

Мистер Филпот заметно смутился и пробормотал:

— Так ведь, знаете…

Но Мэгги перебила его, в возбуждении несколько утратив благоприобретенную в услужении правильность речи:

— А ктой-то это? Он чего — жениться не хочет?

— Говорят, полицейский в Данторпе.

— Он?! Так ведь он семейный и с детьми.

— Говорят, что он.

— Ох подлец! Выгнать его должны со службы. А уж Лиззи-то! Так осрамить старика-отца, и мать, и миссис Смизерс — за ее-то доброту! Привязать ее к телеге да высечь. А потом отправить в исправительное заведение. Вот уж дрянь!

И Мэгги с добродетельным негодованием хлопнула кухонной дверью, оставив своего поклонника в горьком одиночестве на воющем ветру.


— Естественно, мы должны немедленно ее рассчитать, — объявила Алвина, выпрямляясь, и презрительно фыркнула, как надменная лошадь.

— Почему? — простодушно осведомился полковник. Алвина взглянула на него с внезапным и страшным подозрением, для которого не было ни малейших оснований. Это «почему» вовсе не означало, что полковник имеет непосредственное касательство к оплошности мисс Джадд. В его старческом мутнеющем сознании жило твердое убеждение, что нравственность подчиненных офицера не касается, но что он обязан постараться выручить их, если они вляпаются в какую-то историю. Лиззи как бы нарушила субординацию в пьяном виде, и ему надлежало быть заступником обвиняемой перед военным судом Алвины. Однако сама Алвина смотрела на дело иначе.

— Как ты можешь задавать такие глупые вопросы, Фред? Во-первых, это скандал на весь приход, и оставить ее — значит одобрять и прикрывать безнравственность. И подумай о Джорджи. Разумеется, она ничего про это не знает, но если Лиззи останется, скрыть подобного не удастся. И я не потерплю, чтобы моя дочь спала под одной крышей с проституткой!

— Ну, ну, это, пожалуй, уж слишком! — возразил полковник, по-отечески привязавшийся к Лиззи. — Не спорю, вела она себя плохо, скинула узду и все такое прочее, но все-таки опозорить ее перед всем приходом за первый проступок — это слишком жестоко. И жестоко по отношению к Джадду и его жене: люди они честные, приличные и знают свое место.

— Меня это не касается. Ей следовало раньше о них подумать. Я рассчитаю ее немедленно!

Не слушая робких возражений полковника, Алвина направилась на кухню. Лиззи чистила картошку к обеду. Лицо у нее было бледным, опухшим, испуганным. Она настолько погрузилась в тягостные размышления, что забыла встать при появлении Алвины. Добродетельный василиск устремил на грешницу леденящий взгляд.

— Ну?

Лиззи растерянно вскочила, расплескав воду из тазика, но этого Алвина словно не заметила.

— Прошу прощения, сударыня. Я не видела, как вы вошли.

— Я пришла сказать, что с этой минуты вы уволены, — сказала Алвина, в каждом дюйме Смизерс. — Вот ваше недельное жалованье. Приготовите и подадите обед, вымоете посуду и немедленно уйдете. Причину мне вам объяснять незачем. Вы опозорили себя и своих родителей, и ни в одном приличном доме вас держать не станут.

Лиззи испустила жалобный вопль, залилась слезами и горестно уронила голову в картофельные очистки на столе. Алвина торопливо ретировалась, но с прощальным залпом:

— Вы поняли? Ни одной ночи здесь вы больше спать не будете!

Еще один жалобный вопль подтвердил, что Лиззи поняла.


— Я очень хотел бы как-то утешить вас в этом незаслуженном горе, мистер Джадд, — сказал священник.

Миссис Джадд всхлипнула в кончик носового платка.

— Вы, сэр, очень добры, — внушительно ответил мистер Джадд, — да только что уж тут сделаешь-то. Сама себе постель постлала, извиняюсь, конечно, что при вас такое слово сказал, самой на ней и лежать.

В третий раз за десять минут этого тягостного визита милосердия мистер Джадд вытащил из кармана трубку и тоскливо на нее поглядел. Затем, в убеждении, что смолить табаком в присутствии духовных лиц не положено, он неохотно вернул ее в карман. Священник заметил его маневры.

— Пожалуйста, курите, мистер Джадд. Я ничего против не имею.

— Раз так, сэр… Спасибо, сэр… Так я побалуюсь табачком.

И он принялся набивать трубку с почти непристойной торопливостью.

Священник продолжал:

— Я сожалею, что вынужден коснуться случившегося, мистер Джадд. Я понимаю, как вам должно быть тяжело, и искренне вам сочувствую.

Трубка раскурилась, и мистер Джадд удовлетворенно крякнул. Несколько смущенный таким gaffe[7], он попытался замаскировать его назидательной фразой, смысла которой священник не сумел постичь.

— Одно меня бередит, сэр, что она себя такой дурой показала.

— Я говорил с сэром Хоресом, Джадд, и он охотно… э… окажет воспомоществование и… э… устроит ее в больницу при работном доме, когда подойдет время.

Мистер Джадд внимательно его выслушал, словно взвешивая каждое слово.

— Я весьма обязан сэру Хоресу и вам, сэр, за ваше беспокойство, но девушка — пусть она и дура — имеет право у себя дома опоры искать. Я сам могу о ней позаботиться, и мне ничего не надо ни от сэра Хореса, ни от кого там еще. Конечно, лучше бы по-другому было, но раз моей дочери рожать ребенка, так пусть рожает в моем доме, а не в работном. Я ни в один работный дом не заглядывал, и мои дети обойдутся.

Мистер Джадд говорил с непривычным жаром, и священник, видимо, смутился. Он начал путаное объяснение с извинениями, но мистер Джадд только пыхнул трубкой.

— Да ничего, сэр. Вы же помочь хотели. Мы, конечно, в господа не лезем, как некоторые, но гордость и у нас имеется.

Мистер Джадд быстро докурился до благодушия — достоинства он ни на йоту не утратил. Священник зашел с другой стороны:

— Я беседовал с… с другой виновной стороной. Он искренне раскаивается и поручил мне сообщить об этом вам и сказать, что он готов на любое возмещение.

— Низкий он человек… — начала было миссис Джадд, но супруг тотчас ее перебил:

— Предоставь уж это мне, мать. Хватит тут баб и без тебя.

Миссис Джадд покорно всхлипнула и с сожалением закупорила фонтан своего красноречия и гнева.

— Опять-таки спасибо вам, сэр, — объявил мистер Джадд, — только я не вижу, какие тут могут быть возмещения. Это же не война и не военные долги.

— Я подразумевал не деньги, — поспешно сказал священник, — но искреннее желание исправить причиненное зло.

— Исправить? — переспросил мистер Джадд, несколько сбитый с толку. — И чего же он думает исправлять?

— Но если вы и она дадите согласие, он на ней женится.

— Женится на ней! — повторил мистер Джадд, окончательно запутавшись. — И как это он думает жениться?

— Да, я знаю, он зарабатывает только тридцать шиллингов в неделю, но он готов немедленно сочетаться с ней браком, подзаработать и зажить своим домом, когда родится ребенок.

— Да как же… — вскричала было миссис Джадд.

— Тише! — судейским тоном произнес мистер Джадд. — И кто же это хочет с ней сочетаться?

— Как кто! — в свою очередь изумился священник. — Да разве вы не знаете? Отец ребенка, Том Стратт.

Мистер Джадд откинулся на спинку кресла и вновь заставил умолкнуть свою не столь осмотрительную супругу.

— Том Стратт, э? Ну, что до меня, пусть женится, а она совсем уж идиотка будет, коли упустит такой случай вернуть себе доброе имя. Скажите ему, чтоб пришел со мной поговорить, а сами так, может, сделаете в церкви объявление, сэр.

— Но прежде надо спросить Лиззи.

— Ну, она против не будет, сэр.

— Но вы ее спросите?

— Лучше скажите Тому Стратту, чтоб он ее спросил. Если она «нет» ответит, значит, я старый дурень.

Когда священник ушел, миссис Джадд наконец смогла разразиться потоком слов, то и дело повторяя «да кто б подумал» и «где ж это слыхано?» и «так, значит, она с двумя гуляла, срамница».

Мистер Джадд докурил трубку в полном безмолвии, не слушая голос, который, как он знал по долгому опыту, редко произносил что-нибудь, стоящее внимания. Наконец выбил пепел о каблук и ткнул мундштуком в сторону супруги, чтобы подчеркнуть весомый итог своих размышлений:

— А она не такая дура, как я было поверил.


Крутя педали на обратном пути из Криктона, Джорджи Смизерс сердито супилась. Ветер переменился: теперь он дул с северо-запада, уже не так сильно, хотя и стал более холодным. Впереди над горизонтом громоздились рваные тучи — великолепное изваянное из водяных паров изображение Трои, гибнущей в огне. В зеленой щетине скошенных лугов жадно шныряли скворцы, и молоденький жеребенок, отпрыск деревенской рабочей лошади, щеголяя нелепо длинной бахромой волос над копытами, тяжеловесно резвился под матерински глупым взглядом разжиревшей кобылы. Ивовые сережки уже растрясли свою яркую пыльцу — золотые крошки-женщины в преддверии пожилого возраста. Но во всех рощах трепетали и плясали юные зеленые листики. Только осмотрительные великаны-дубы да вязы в созвездиях черных почек еще прятали будущую листву от поздних заморозков. И птичьи трели под широким куполом небес! Прелестные звенящие ноты, такие чистые, такие прозрачные. Рябинник тщится перепеть рябинника, черный дрозд — черного дрозда, и забыты голодные поколения птенцов, которых предстоит высидеть и вырастить. Прелестная северная весна, напоенная дождями, такая прохладная, такая девственная, такая непохожая на жаркую чувственность более южного апреля там, где всех певчих птиц поубивали…

Но в Джорджи все это не будило особого отклика. В ее весьма убогом духовном багаже крылья отсутствовали вовсе. Она видела — и не видела, слышала — и не слышала. Великие непостижимые силы бесплатно играли перед ней несравненный спектакль, но, что касалось ее, они с тем же успехом могли бы собрать свой реквизит и отправиться восвояси. Возможно, она заинтересовалась бы закатом, если бы его объявили как военный факельный парад — всего полкроны за вход. Резвящийся жеребенок, на свою беду, не был гунтером и, следовательно, никакого внимания не заслуживал. Состязание черных дроздов и рябинников в охотничьем календаре не значилось, а потому Джорджи не следила за его ходом. Душа ее от природы принадлежала всему военному и спортивной охоте, а потому почти все к ним не относящееся было ей чуждо. Даже мистер Каррингтон, хотя в ее сердце еще таились смутные сожаления, уже был почти разжалован из временного чина Божьего воина в более низкий, зато постоянный чин небесного лоцмана. За последний месяц Джорджи дважды воздерживалась в воскресенье от посещения церкви.

Нет, Джорджи была не Матерь-Земля, предающаяся буйным, веселым и непристойным грезам. В лучшем случае она теперь пребывала в сумерках Венеры. И уже начинался процесс иссыхания — обычный удел лишней буржуазной девушки, расстающейся с молодостью. У нее не было денег, чтобы, злоупотребляя современными транспортными средствами, бесцельно носиться из места в место, что теперь стало обычной подменой жизни у паразитических классов. С другой стороны, нужда не заставляла ее работать, найти же себе полезное занятие у нее не хватало ума. А раз собственной жизни у нее не было, ей весь мир представлялся безжизненным. Бессознательно, но неизбежно она одевала все вокруг своей хиреющей заурядностью. Простодушие и наивная покорность школьным дисциплинирующим идеалам мешали ей найти тоскливое утешение в тайном пьянстве — во всяком случае, пока. Пока… Да, пока еще под тусклым пеплом пряталась искорка жизни, которая могла бы разгореться веселым, пусть и маленьким огоньком, раздуваемая ласковым мужским дыханием. Какой-то изуродованный, но благой физический инстинкт все еще пытался разворачивать листья под бессолнечной тяжестью благопристойного образа жизни…

Джорджи вошла через черный ход, чтобы сразу сложить покупки на кухне. На вершине высокого вяза распевал черный дрозд — самозабвенно, упоенно, но она его не слышала. В кухне сгустилась мгла, и призрачный свет за бледным прямоугольником окошка не мог ее рассеять. Джорджи продвигалась ощупью, недоумевая и сердясь. Где Лиззи? Почему не зажжена лампа и не готовится обед? Внезапно она замерла: в темноте кто-то жалобно шмыгнул носом. Она вгляделась и различила на столе какую-то бесформенную груду — голову и плечи Лиззи, оплакивающей свои грехи среди картофельных очистков. Джорджи вскрикнула:

— Это вы, Лиззи?

Вместо ответа послышался горький всхлип.

Джорджи подошла к столу.

— Что случилось? Почему вы сидите тут и плачете в темноте?

Лиззи разразилась икотными рыданиями до непотребности прописного раскаяния и горя.

— Прекратите этот вой! Немедленно прекратите! — самым властным своим тоном распорядилась Джорджи, словно наставляя девочек-скаутов в служении Королю и Отечеству. — Так в чем дело? Скажите!

Джорджи потрясла Лиззи за плечо.

— Не могу, мисс, не могу! — И рыдания возобновились с ужасающей силой.

Такая животная неистовость страданий ошеломила и испугала Джорджи. Да и кто из нас не испытал бы того же на ее месте? Раковая скорлупа дочери полковника дала трещину, пробитая совсем человечным сочувствием. Джорджи погладила Лиззи по голове. «Прости, я больше не делаю вида, будто я выше тебя, и от всей души хочу тебе помочь!» — сказало ее прикосновение. Вслух же она произнесла:

— Бедная Лиззи! — И, продолжая поглаживать вздрагивающий от рыданий затылок, добавила: — Ну скажите же, что случилось? Конечно же что-нибудь можно сделать? А как я вам помогу, если вы мне не расскажете?

Лиззи подняла голову. Хорошо еще, что темно и мисс Джорджи ее не видит — такую зареванную!

— Хозяйка мне отказала, мисс. И чтоб я сегодня же убиралась. Как посуду перемою. — И голова Лиззи вновь рухнула на руки в холодные картофельные очистки.

— Отказала вам! Но почему? И сегодня же? Не понимаю. Я пойду поговорю с мамой.

— Не надо, мисс! Пожалуйста, мисс!

— Но ведь вы же не хотите мне ничего объяснить.

— Про такое вам и знать-то не положено, мисс. А уж прикасаться ко мне и подавно. Я ведь скверная грешница.

И новые потоки слез.

— Ну как вы можете быть скверной грешницей? Просто еще одна мамина истерика. Ну успокойтесь, Лиззи, расскажите мне все по порядку, и я беру маму на себя. Это же буря в стакане воды, я не сомневаюсь.

— И вовсе нет, мисс. Вы бы меня тоже выгнали, если бы знали.

— Ничего подобного! Но если вы не скажете, я сейчас же схожу за мамой.

— Пожалуйста, ну, пожалуйста, мисс, не спрашивайте!

— Я жду.

Лиззи сглотнула.

— С вашего разрешения, мисс, у меня ребенок будет…

— Но вы же не замужем!

— Да, мисс. Я скверная грешница.

И Лиззи вновь неутешно разрыдалась.

Джорджи судорожно прижала ладонь к губам. Нежданное признание взбудоражило ее так, что она почти могла бы потягаться с отчаявшейся Лиззи. Две жившие в ней Джорджи восстали друг на друга. Социальное существо — дочь полковника, благовоспитанная барышня, добровольная жертва нравственного кодекса своего круга — с брезгливостью отстранялось от Лиззи, нечистой, преступницы, уступившей неузаконенным объятиям и понесшей запретный плод. Тяготеющий над ней искусственный кодекс воспрещал благовоспитанной барышне оскверняться прикосновением к блуднице, пусть всего лишь взглядом — так блаженных богов не положено оскорблять зрелищем смерти. Но внезапно эту каменную стену привитых верований и предрассудков начали таранить варварские орды подавляемых инстинктов. В плотной тьме кухоньки, пропитанной тяжелым запахом бесконечной стряпни, Джорджи изведала подлинные чувства. Она ощущала, как колотится ее сердце. Она испытывала почти телесное родство с Лиззи, женскую паническую жалость ко всем попавшим в тиски неумолимого закона продолжения рода. Ревность, зависть, жалость, отвращение, нежность вели в ней отчаянную борьбу. Она пыталась отогнать их, но ее собственная плоть исходила завистью к этой ничтожной замызганной судомойке. Как! Эта щекастая девчонка с глупыми голубыми глазищами и белобрысыми патлами показалась мужчине желанной и понесла! Безнравственно — да, соблазнение, быть может, злоупотребление ее невежеством… и все же ее пожелали! А Джорджи ни один мужчина никогда не желал… Ах, как бы она положила конец неприличным заигрываниям! Да, и даже теперь муштровка взяла бы верх, и она положила бы им конец. Мужчины инстинктивно знали это. Благовоспитанной барышне надлежит сочетаться законным браком или иссохнуть в девстве. О бессилие бунта и ревнивой зависти! Все эти Лиззи продолжают жить, а Джорджи погибают. Она гневно и пристыженно пыталась заглушить внутренний голос, настойчиво нашептывавший, что для Джорджи Смизерс было бы куда лучше сидеть сейчас на месте Лиззи Джадд, опозоренной, напуганной, рыдающей, но зато сполна исполнившей назначение женщины, чем стоять в стороне от нее и быть выше всего этого — быть целомудренной благовоспитанной девицей, которая с негодованием обрывает всякие неприличные поползновения еще до того, как они обретут реальность. Пусть трагедия, но насколько больше в ней жизни, чем в предстоящем ей самой никчемном благопристойном будущем, которому придавали что-то постыдное торопливые, тайно урванные радости Дочерей Альбиона. Она увидела себя как чудовищную аномалию — мирская монахиня против воли, жертва, истерзанная на алтаре великого бога Соблюдения Приличий, никому не нужный товар на рынке рода людского. Знала ли она, что в древнем Вавилоне все это было устроено куда разумнее?

Джорджи наклонилась и нежно провела рукой по волосам Лиззи — обе они знали, что хотя бы на этот миг человеческое начало в ней восторжествовало над благовоспитанностью. Лиззи схватила ее руку и поцеловала.

— Ох, мисс Джорджи, мисс Джорджи! До чего же тяжело, когда все против тебя, а ведь я ничего плохого не думала, я не знала…

Джорджи отняла руку, отпугнутая этим свободным проявлением чувств. Не трогай меня! Я целомудренна, я играю по правилам… И все же она продолжала жалеть Лиззи.

— Но разве это уж так важно, если вы уйдете сейчас, Лиззи? Ведь все равно вам придется уйти очень скоро, когда…

Ложная стыдливость помешала ей докончить «…родится ваш ребенок».

Лиззи, которая почти уже выплакалась, ослабла от слез, но немного успокоилась.

— Нет, важно, мисс! Хозяйка говорила со мной так сердито, а ведь она всегда была очень доброй, учила меня. И дома буду я сидеть на кухне, а мать начнет меня точить, какая я бесстыжая, а отец знай будет дымить трубкой и на меня даже не посмотрит, только дурой обзовет. Это же такой срам, мисс. Отец сейчас не так чтоб очень зол, мисс, только он всегда до того гордился, что я у полковника работаю, и, если меня теперь выгонят, он меня убьет, ну просто убьет.

Лиззи тут немножко преувеличивала: никаких кровавых замыслов против своей дочери мистер Джадд, разумеется, не лелеял. Но Лиззи ощущала себя жертвой, на которую ополчилась вся вселенная.

— И еще, мисс, я-то думала, если останусь тут до своего срока, то и из жалованья отложу, и приданое пошью, а то ведь, как он родится, мне же не управиться…

Внезапно у них над головой резко задребезжал колокольчик черного хода — дринь-дринь-дринь! Джорджи вздрогнула: дребезжание болезненно задело ее нервы.

— Что это?

— Кто-то звонит в заднюю дверь, мисс. Пойду посмотрю.

— Вся заплаканная? Кто-то с ацетиленовым фонарем. Не ходите. Может быть, он уйдет.

Несколько мгновений тишины, и снова, еще пронзительнее и настойчивее — дринь-дринь-дри-инь!!

— Господи! — сказала Джорджи. — Сейчас спустится мама узнать, почему не открывают дверь. Не вставайте, Лиззи. Я сама схожу.

Джорджи отворила заднюю дверь и увидела неясный силуэт мужчины, придерживающего велосипед со слепяще-ярким ацетиленовым фонариком.

— Выключите фонарик! Что вам надо?

— Извините, мисс. Можно я с Лиззи поговорю одну минутку?

— Нет. Она себя плохо чувствует! — И Джорджи уже собралась захлопнуть дверь, но неясный силуэт не отступил.

— Будьте так добры, мисс. Мне с ней надо поговорить. Меня послал мистер Каррингтон, чтобы я с ней поговорил и спросил ее сегодня же вечером.

— Вас послал мистер Каррингтон! Как вас зовут?

— Том Стратт, мисс.

— А зачем мистер Каррингтон вас послал?

— Дело очень важное, мисс. Мне надо спросить Лиззи сегодня же.

— О чем?

— Извините, мисс. Лучше я ей самой скажу.

— Лиззи очень расстроена. Она почему-то плакала, и мне кажется, ей сейчас трудно будет разговаривать даже про поручение мистера Каррингтона.

Том Стратт про себя закипал. Ну до чего же тупоголовыми бывают господа! Отчаявшись, он выпалил:

— Ну, мисс, раз уж вы хотите знать, так мистер Каррингтон строго-настрого велел, чтоб я нынче вечером спросил Лиззи, согласна она пойти за меня или нет.

На миг Джорджи утратила способность говорить и двигаться, но затем схватила Тома Стратта за куртку и втащила его за порог.

— Входите же, входите! Лиззи! Пришел Том Стратт спросить, пойдете ли вы за него замуж. Я так рада, так рада! — Дрожащими пальцами Джорджи зажгла свечу. — Ну вот! Побыстрее поговорите с ним и тут же ложитесь спать. С мамой я все улажу и ужином займусь сама. Спокойной ночи!

И к собственному изумлению и смущению она поцеловала Лиззи в горячую, липкую от слез щеку.

Тридцать секунд спустя Джорджи влетела в тускло освещенную гостиную, где Алвина сидела с «Дейли мейл», по обыкновению прямая как палка, а полковник был погружен в глубокие размышления о некоторых аспектах Афганской кампании.

— Мама!

На нее поднялись глаза не только Алвины, но и полковника: настолько непривычными были раздражение и гнев в голосе Джорджи.

— Что случилось, деточка?

— Как ты могла так жестоко выгнать Лиззи? Это ужасно!

Алвина рассердилась так, словно перед сворой, уже почти догнавшей лису, вдруг выросла изгородь из колючей проволоки.

— Я отказала ей потому, что она опозорилась, и я не желаю терпеть у себя в доме такую тварь.

— Пусть даже опозорилась, но почему мы должны ее наказывать, когда и так все в приходе против нее? Это нечестно, мама!

— Совершенно верно, — сказал полковник. — Я же тебе то же самое говорил, Алвина.

Но Алвина поскакала прямо на изгородь, крепко натянув поводья.

— В этом доме хозяйка я, Джорджи, и решать мне. Я отказываюсь держать у себя бесстыдную проститутку.

Джорджи топнула ногой.

— Мама! Да выслушай же меня! Мистер Каррингтон прислал Тома Стратта — наверное, он отец — просить Лиззи выйти за него замуж немедленно. Позволь ей остаться на три недели, а потом уйти без скандала. В любом случае сегодня она никуда не пойдет. Я велела ей лечь спать. А сейчас я пойду займусь ужином.

И Джорджи хлопнула дверью, оставив Анвину кипеть от удивления и злости.

— Молодец! — сказал полковник, втайне восхищенный этим бунтом против матриархата. — Девочка совершенно права. Оставь ее в покое, Алвина. Но я рад, что этот Стратт не стал увиливать. Черт побери, я сделаю им один общий подарок и к свадьбе и крестинам.

— Насколько мне известно, — презрительно сказана Алвина, — отец этого ребенка женатый полицейский. Видимо, у вашей протеже имелась дополнительная стрела в колчане. И, может быть, не одна.

Это сопровождалось жгучим взглядом, и полковник, с полным на то основанием, оскорбился. Он встал с той быстротой, какую позволяли его немощи, и негодующе хлопнул себя по бедру.

— Честное слово, Алвина, ты становишься невозможной, невозможной!

И дверь хлопнула еще раз.


— Sub Dio[8], — сказал мистер Перфлит, старательно произнося латинские слова без малейшего намека на английский акцент, — наши мысли яснее и гибче, утверждал англиканский богослов семнадцатого века.

— А? — рассеянно отозвался Маккол, с помощью вилки приводивший в порядок один из своих безупречных травяных бордюров. — Какой богослов?

— Забыл, если и знал. Кто-то из этих ученых и добродетельных мужей. Может быть, кембриджский доктор Генри Мор.

— Никогда о нем не слышал, — сказал Маккол, придавая голосу оттенок пренебрежения, какое мы все тщимся испытывать к тому, чего не знаем. — Впрочем, меня воспитывали в пресвитерианской вере, а мы не очень высокого мнения об англиканских богословах.

— Вы, шотландцы, — строго произнес мистер Перфлит, — до такой степени одурманены самовлюбленностью, что никаких мнений, кроме как о самих себе, не имеете. Держу пари, вы веруете, что Господь носит тартановые юбки и тишком попивает. Англиканская церковь насчитывает немало великих людей.

— Меня религия не интересует. — Маккол вырвал корень одуванчика с такой истовостью, словно искоренял ересь. — Я верую в факты.

— Факты очевидны, а потому веровать в них ни вам, ни всем прочим людям нет никаких причин. Вера требуется только там, где реальные доказательства отсутствуют. Ха-ха, вот вы и попались, Маккол!

Доктор крякнул и продолжал орудовать вилкой.

— Но Джереми Тейлоры ушли в прошлое. — Мистер Перфлит вздохнул. — Если бы наш приятель Каррингтон произнес проповедь, хоть на десять процентов столь же ученую, красноречивую, вдохновенную и поэтическую, как надгробное слово в честь графини Карбери, прихожане объявили бы, что он свихнулся, а сэр Хорес Стимс тут же потребовал бы, чтобы он покинул здешние места. Впрочем, это чисто академическая тема, поскольку ничего подобного не предвидится… Но объясните, Маккол, почему вы трудитесь в своем саду, а не нанимаете кого-нибудь, чтобы только наслаждаться результатами?

Маккол выпрямился и потянулся.

— Мне нравится эта работа. Поразмяться всегда полезно. И я экономлю на жалованье постоянного садовника.

— Глас Абердина! Садовник вам вполне по карману, и лучше сэкономьте время на культивирование запущенного интеллекта. Поскольку Божественная Несправедливость наградила меня деньгами сверх всех моих нужд, я согласен уделять часть излишка тому, чья нужда велика, — а именно Тому Стратту — в обмен на его работу, сам же посвящаю досуг более высоким предметам.

— Чушь! — объявил Маккол с фыркающим смешком. — Более высокие предметы! Нечего сказать. Да вы же только обрываете вершки и засоряете ум избытком книг и за одну неделю набалтываете больше ерунды, чем все прочие здесь за год. Куда бы лучше вам немножко поработать в поте лица!

Мистер Перфлит весело поглядел в бледно-голубое небо и блаженно втянул носом чистый весенний воздух.

— Меня не удивило бы, — произнес он задумчиво, — если бы это бессмысленное пресмыкательство перед Матерью-Землей оказалось епитимьей, наложенной на вас свыше за то, что вы набиваете ее лоно трупами. Но я прощаю вас, Маккол. Прелестные весенние дни располагают к милосердию. Да и в любом случае я всегда предпочту шотландца-материалиста шотландцу-метафизику.

— Дэви Юм… — внушительно начал доктор, но болтливый Перфлит тотчас его перебил:

— Да, кстати, о милосердии — в смысле христианской добродетели: вчера мне повстречалась эта жуткая эндорская ведьма, матушка Исткорт.

— Ужасная старуха. — Маккол даже вздрогнул. — Вот кого бы я прооперировал! И что же она наговорила? Ничего хорошего, как легко представить заранее.

— С места в карьер понесла злобный вздор про злополучную Лиззи Джадд. Про это вы ведь слышали?

— Еще бы! Всю неделю, кого ни встречу, обязательно спросят, правда ли, что я установил беременность бедной девочки. Я отвечал, что обязан хранить профессиональные тайны. Но вам скажу — дальше ведь это не пойдет? — что ее привела сюда мать и пожаловалась, что у девочки желудок расстроился. Я только поглядел на нее, прижал стетоскоп куда следует и услышал, как бьется сердце пятимесячного эмбриона — хорошо, дальше некуда. Все они на один лад. Я вам уже говорил, только вы не пожелали мне поверить, что тут ни одной девственницы старше шестнадцати лет не найти.

— Возможно-возможно, — с глубоким благодушием отозвался мистер Перфлит. — Aima Venus genetrix[9]. Но ради чего, с одной стороны, делать вид, будто ничего не произошло, пока все остается шито-крыто, а с другой, ради чего поднимать такой шум, когда открываются грешки честной дурочки вроде Лиззи Джадд? Лицемерие — отвратительнейшая штука, Маккол.

— Так уж заведено в мире, и, возможно, иначе нельзя. В конце-то концов жизнь — игра и требует правил. Если люди начинают открыто нарушать ее правила, они подлежат наказанию. А если они нарушают их тайно, без сомнения, куда лучше для всех притворяться, будто они эти правила свято соблюдают.

— Не согласен! — отрезал Перфлит. — Категорически. Жизнь меньше всего игра, какие бы понятия не прививались в привилегированных школах. Жизнь — игра! Бог мой, что за гнусная и дегенеративная позиция! Жизнь — это редчайший дар, уникальнейшее стечение обстоятельств. Это…

— Ладно-ладно, — умиротворяюще перебил Маккол. — Мы уже об этом рассуждали и, полагаю, будем еще многократно рассуждать, пока не рассоримся или не сойдем в могилу.

— Я никогда не ссорюсь, — надменно объявил Перфлит. — И не понимаю, какой в этом смысл. Природной злобности во мне нет, или же она преобразилась и замаскировалась под желание не мешаться в чужие дела. Я заранее разрешаю всем не соглашаться со мной, и я огорчаюсь, а не мерзко злорадствую на исткортский манер, если с моими ближними случается какая-нибудь беда.

— Всеконечно! — заметил доктор язвительно. — Если бы только весь остальной мир мог достичь тех же кристальных, головокружительных и свободных даже от намека на эгоизм несравненных высот, что и мистер Реджинальд Перфлит, в каком обитали бы мы раю!

— Не хамите, Маккол! — сказал Перфлит. — Но заранее даю вам разрешение безвременно отправить меня на тот свет в лучшей своей профессиональной манере, если вы когда-нибудь поймаете меня на том, что я по-исткортски беспричинно сею ненависть, злобу и вражду в мире. Как по-вашему, что сказала мне эта беспардонная дряхлая Алекто?

— О чем?

— О Лиззи, разумеется.

— Не сомневаюсь, что она не придерживалась только фактов.

— Вот именно. Начала она с того, что сообщила мне с помощью всех эвфемизмов истой леди, что Лиззи в положении. Я ответил, что мне это известно. Она гнусно ухмыльнулась и выразила уверенность, что я осведомлен и в том, что Лиззи отъявленная потаскушка и позволяла вольничать с собой, по крайней мере, половине мужчин в приходе. Я воспринял сию инсинуацию глазом не моргнув и ответил, что для меня это новость. Тогда она сказала, что отец ребенка женатый человек, имеющий детей, и за эту историю его выгоняют. Это верно?

— Не думаю. Мамаша, миссис Джадд, что-то такое намекала на полицейского, но меня это не удивило. Эти сельские Цезари отнюдь не выше подозрения. И места он не лишится.

— Превосходно. Затем старушенция весьма обиняком и туманно дала понять, как я сообразил только потом, что вы предложили вызвать аборт, но потерпели неудачу.

— Черт! — в бешенстве воскликнул Маккол. — Это же подсудная клевета! Я этого ей так не спущу. Подам на нее иск.

— Не подадите. Это не клевета, поскольку письменно она не зафиксирована. А если вы предъявите иск за распространение порочащих сплетен, я ведь не смогу показать под присягой, что, собственно, было сказано. Да и какие присяжные признают виновной такую добрую и милую старушку?

Маккол свирепо выругался себе под нос, а Перфлит продолжал:

— Затем она начала крайне сложные и взвешенные построения, осторожненько давая понять, что ребенок, быть может, зачат полковником Смизерсом, что подтверждается, намекнула она, следующими фактами: Лиззи не была тотчас уволена, а Джорджи что-то чересчур и не слишком прилично интересуется ее положением. Я ответил, что у стариков, как и у старух, детей не бывает, да и в любом случае такой джентльмен, как Смизерс, до прислуги не снизошел бы.

— И что она ответила?

— Похвалила меня за то, что я во всем нахожу светлую сторону, и добавила: «Но вы, мужчины, всегда стоите друг за друга — по причинам, известным лишь вам одним».

— То есть вам дали понять, что грядущим событием мы, возможно, обязаны не только Смизерсу, но и вам?

— Вероятно. И бедняжка Лиззи превращается в подобие ящика Пандоры, полного неузаконенных любовных утех. Затем матушка Исткорт обронила намек, что Джорджи и Каррингтон (чьи отношения, видимо, не выдержали бы и самой поверхностной проверки) стакнулись между собой, чтобы принудить Тома Стратта жениться на Лиззи и тем самым замять дело.

— А что, Том Стратт собирается на ней жениться?

— Вообще-то да, но, конечно, никто его не принуждал. Он признался мне, что был ее любовником. Про полицейского он, по-моему, ничего не знает. И не узнает, если только не повстречается с миссис Исткорт или ее обаятельным отпрыском.

— Вероятно, тут и зарыта собака, почему вы вдруг прониклись таким отвращением к работе в саду и столь же вдруг решили заручиться услугами Тома Стратта?

— Ну, — виновато начал мистер Перфлит, чуть было не покраснев, — у бедняги есть в неделю всего тридцать жалких шилингов, которые он выдирает у какого-то скаредного кособрюхого фермера. Ведь кто-то же должен ему помочь. Он пришел ко мне узнать, не найдется ли для него какой-нибудь работы вечером. Откровенно описал мне положение дел, как оно ему представляется, и сказал, что хочет по-честному подзакониться. Сказал, что Джорджи Смизерс собирается помочь Лиззи шить ребенку приданое — бедняжка Джорджи! — и попробует подыскать ей швейную работу. Я прочел ему лекцию о проблеме перенаселения…

— Естественно!

— …и сопроводил ее здравыми советами касательно контроля над рождаемостью, а затем обещал ему, если он возьмется поддерживать мой сад в порядке, еще тридцать шиллингов в неделю…

— Тридцать шиллингов в неделю, а садик ваш величиной с носовой платок! Ему же больше двух вечеров в неделю никак не понадобится! Вы просто мот! Из-за вас нам всем придется платить лишнее.

— Вот и чудесно, — самодовольно отозвался мистер Перфлит.

— И не настолько вы богаты, чтобы так швыряться деньгами, — продолжал Маккол, чья бережливая душа никак не могла оправиться от такого потрясения. — Вы слишком уж поддаетесь влиянию минуты. Почему вы не поговорили со мной или с нашим пастырем? Мы бы попросили сэра Хореса сделать для них что-нибудь.

— Каррингтон был у него. И этот жалкий скряга как будто обещал оплатить расходы по помещению ее в работный дом! Черт бы его побрал! — в порыве негодования вскричал мистер Перфлит.

— Что же, Перфлит, вы отличный малый, хотя без царя в голове, а к тому же опасный анархист… — Маккол нерешительно умолк, раздираемый страшнейшей внутренней борьбой. — Но мне не нравится, что все это падает только на ваши плечи. — Он кашлянул. — Вот что: если вы назначите сроком год, при условии, что Стратт прежде не найдет места получше — я с ним завтра об этом поговорю, — я готов буду вносить пять шиллингов в неделю, чтобы облегчить ваше финансовое бремя.

Мистер Перфлит испустил восторженный вопль и, высоко подпрыгнув, вскинул руки к небесам.

— Внемлите, отче Зевес и все вы, бессмертные боги! Шотландец предлагает свои деньги просто так! Jam redeat Virgo![10] Да будешь ты благословен, Маккол, ты преображен!

И мистер Перфлит выбежал из сада чуть ли не вприпрыжку, все еще призывая богов засвидетельствовать чудо. Недоумевающий Маккол некоторое время слышал его радостные клики, удаляющиеся по дороге.

3

Хотя кузен в свое время был спортсменом и остался образцом британского джентльмена, он каким-то образом был обделен той физической красотой, которая по божественному праву положена обеим этим вершинам человеческого совершенства. Быть может, как и очень многие ему подобные, он просто в зрелые годы обрюзг, а виски подкрасило его лицо. Голова у него походила на розовое яйцо, установленное на твидовом яйце побольше. Руки и ноги бугрились ожиревшими мышцами. Лицо его было ярко выраженного аристократического типа, столь утешительного для ницшеанствующих поклонников евгеники. Нижние веки нордически голубых глаз были припухлыми, как у ищейки, а выбритые брыластые багровые щеки отвисали почти как у того же более благородного животного. Клочковатые пшеничные усы, предательски подкрашенные, — не нашлось благодетеля, который порекомендовал бы ему пить из кружек, безопасных для этого украшения верхней губы, уныло свисали над мятым ртом, который он с поразительным упорством держал слюняво полуоткрытым. Его аристократически крупные кисти были почти такими же волосатыми, как у айна.

Кузен, он же Роберт Смейл, гордился своей голубой кровью. Он был чистопороден. Ни капли смешанной крови в его жилах. Хорошая порода, любил он повторять, сразу видна в человеке и животном, в лошади, гончей и женщине. Ничто не сравнится с истинной леди, у подлинной мэм-сахиб соперниц нет. Кузен был младшим сыном одного из Смейлов старшей ветви. Знатоки генеалогий все еще не могут прийти к согласию относительно происхождения этой аристократической, хотя и не озаренной титулом фамилии. Некоторые утверждают, что некогда она писалась Смерк, затем в сороковых годах прошлого века преобразилась в Смайл, а с девяностых стала Смейл. Другие придерживаются мнения, что изначальная форма была «Смел». Но так или иначе, кузен был истый джентльмен с небольшим унаследованным состоянием, которое благодаря неподражаемому умению запутывать дела он свел к полуторастам фунтам годового дохода. Он влачил образцово бесполезную жизнь, подолгу гостя то у одного, то у другого члена семьи, более обеспеченного, чем он. Но почти все эти родственники отошли в мир иной, предварительно поспособствовав удлинению среднестатистической продолжительности жизни. И теперь он навсегда водворился у Смизерсов полуплатным гостем. Смизерсы гордились этим, потому что его чистокровность подчеркивала благородство их собственного происхождения.

Если бы им занялись вовремя, из него мог бы выйти очень недурной плотник или каменщик. Каким образом такое случается в семьях без единой капельки смешанной крови, объяснить невозможно, но факт остается фактом: в кузене захирел несостоявшийся ремесленник. Как прирожденный джентльмен с независимыми средствами, он коммерческой выгоды из своих склонностей и сноровки не извлекал. Зато удочки, мух и блесны он изготовлял для себя собственноручно; собственноручно ловил голавлей, окуней и щук; сам делал из них чучела, как заправский таксидермист, и весьма реалистично подвешивал их в стеклянных ящиках собственной конструкции с картонными задниками, которые собственноручно расписывал подводными пейзажами с камешками и водорослями. Лошадиные копыта он превращал в пресс-папье, и именно благодаря ему юный Исткорт приобщился к искусству выжигания кочергой по дереву — столь общее восхищение вызвал его шедевр — копия фритовского «Дня дерби», выполненная на крышке кухонного столика. Из крыльев бабочек он сотворял внушительные британские флаги и помещал их под стеклом в аккуратные рамки, а последние годы работал над экраном из покрытых лаком почтовых марок: ряды медальонов с портретами членов королевской семьи при всех, положенных их рангу, регалиях. Вот так он, не жалея времени, огранивал алмазы в булыжники, которые затем преподносил родственникам на день рождения или к Рождеству. Дом Смизерсов был захламлен этими плодами изысканного вкуса. Отсюда и репутация кузена как таланта в семье.

Свое существование он влачил с грузной медлительностью замученных работой батраков и землекопов, но был лишен их грубого простодушия. Собственная его грубая бесчувственность облекалась в форму тяжеловесного и бесцельного поддразнивания. Заходить слишком далеко с Алвиной он остерегался: как-никак она была кровной родственницей Смейлов, а к тому же у него не хватало быстроты, чтобы парировать ее ответные колкости. Зато с полковником и Джорджи он давал себе полную волю и ронял шуточки с олимпийских высот хрипловатым голосом сквозь джентльменскую кашу во рту. Большой любитель вкусно поесть, он по мере сил заставлял Алвину быть тут на высоте. Кузен любил начинать день с обильного завтрака — жареная или копченая рыба, яичница с грудинкой, поджаренный хлеб с мармеладом и неограниченное количество душистого крепкого сладкого чая. Заполнив желудок этой гнусной варварской смесью, он обретал силы для дневных трудов.

Поддразнивание Джорджи или Фреда во время еды превратилось в почти обязательный обряд. Джорджи, разумеется, принимала прохаживания по своему адресу в должном спортивном духе, и все же, вопреки такому превосходнейшему воспитанию, она еще не достигла той степени бесчувственности, когда грубые уколы перестают ранить. Кузен последним в трех приходах почуял, что между Джорджи и Каррингтоном существует что-то вроде безмолвной симпатии, но уж когда он до этого дознался, то принялся обсасывать столь благодатную тему без всякого милосердия. Обороняясь от кузена, полковник неизменно поглощал утреннюю трапезу под прикрытием газеты. Однако Алвина, разливавшая чай, прямая как палка, лишала такого утешения и Джорджи и себя.

— Какова программа на сегодня, Джорджи? — небрежно осведомился кузен, тонко изображая, будто в сухой пустыне их жизни ежедневно происходили какие-то события.

— Такая же, как обычно.

— А мне казалось, что вы с матерью званы на чай?

— И правда! — воскликнула Алвина. — А я чуть было не позабыла. Джорджи, почему ты мне не напомнила, что мы сегодня пьем чай у мистера Каррингтона?

— Ого-го! — Кузен вяло попытался состроить лукавую мину. — Охота на очаровательного попика еще продолжается?

Джорджи внутренне поежилась. Будь она менее порабощена бессмысленным культом глупого стоицизма, то давным-давно взбунтовалась бы и срезала кузена так, как он того заслуживал. Но смертно погрешить против кодекса Смизерсов? Утратить чувство юмора и разозлиться на простую шутку? Орудовал кузен гнутой и очень тупой булавкой, а чувство юмора Джорджи залубенело от постоянных злоупотреблений им, однако это непрерывное подкалывание причиняло настоящую боль. Джорджи очень хотелось, чтобы он оставил ее в покое. Тем не менее с обычным своим отсутствием любопытства она не спросила себя, почему благовоспитанные люди столь вульгарно невосприимчивы к чужим чувствам. И все же порой она с неясным удивлением замечала, что кузену и Алвине словно бы нравится причинять ей боль, а суровый блюститель дисциплины за газетой очень редко приходил ей на выручку. Эти непрерывные неуклюжие прохаживания по поводу Каррингтона особенно ее задевали потому, что она представала такой нелепо-смешной. Все было настолько мимолетным, что они могли бы попробовать забыть, как пыталась она сама. Однако они никак не желали простить ей такого отступничества от идеальной позы истинной ледии мэм-сахиб — она сделала мужчине несколько невинных неуклюжих авансов и была столь же неуклюже отвергнута. Побейте ее камнями!

— Я и не знал, что нынешние священники такие веселые попики, — продолжал кузен с тупым самодовольством. — В дни моей молодости это был совсем другой народ. Верные опоры церкви и государства.

— Мистер Каррингтон верный служитель церкви, — сказала Джорджи, — но он не верит в восстановление римских мишурностей, уничтоженных Реформацией.

Столь (для Джорджи) ненормально интеллектуальная фраза была заимствована из одной из «серьезных» бесед с ее духовным наставником. Кузен хихикнул.

— Римские мишурности! Но флирт же в их число, по-моему, не входил.

— Он флиртом не занимается.

— Да неужто? — произнес кузен со слоновьей игривостью. — Рад, рад это слышать. Уж кому и знать, как не тебе. Хе-хе-хе!

— Он весьма почтенный человек, — изрекла Алвина серьезным тоном. — Но его легкомысленно поставили в ложное положение.

Джорджи чуть-чуть покраснела.

— Почтенный? — повторил кузен, подцепляя большой кусок мармелада. — Разрешите усомниться. Нет, естественно, я имею в виду не его нравственные устои. Ведь Джорджи ручается за них. Но я утверждаю, что он ненадежен, и не думаю, чтобы сэр Хорес со мной не согласился.

— Но почему? — спросила Алвина. — Он же, во всяком случае, куда лучше предыдущего.

— Ах, того! — сказал кузен. — Ну, тот был грязной личностью. Каррингтон джентльмен, но немножечко большевик. Как-то он попался мне навстречу с этим подлейшим пролазой Перфлитом — не выношу мерзавца, — и Перфлит принялся за свои агитаторские штучки: заявил, что дома в деревне в препаршивом состоянии и что Крей-ги должен был бы со стыда сгореть — вина-то его, раз он своим рабочим не доплачивает.

— Не может быть! — вскричала Алвина. — Перфлит это сказал? Надо добиться, чтобы он убрался отсюда, если он сеет крамолу! Вы только подумайте! Вчера мне повстречалась деревенская девчонка, так она даже не подумала книксен сделать! Уж я ее отчитала! Но что сказал мистер Каррингтон?

— Я своим ушам не поверил, — ответил кузен, выпучивая небесно-голубые глаза. — Он сказал: «Я этого не отрицаю, но что мы можем изменить?»

— Ах нет! — вскричала Алвина. — Этого он не говорил!

— Сказал, сказал. А Перфлит добавил: «Будь мы похрабрее, я бы призывал к восстанию, а вы обличали бы оба эти злоупотребления с кафедры». Но Каррингтон покачал головой и ответил: «Мой долг как пастыря заботиться лишь о духовных нуждах, а главное, не подливать масла в огонь раздоров».

— Прекрасно! — одобрительно заметила Алвина. — Я рада, что он поставил этого социалиста на место.

— Ну-у не совсем… — с неохотой сказал кузен. — Перфлит его немножко срезал. «Пасите моих овец, э? Но зачем же кормить их требухой?»

— Вульгарная скотина!

— Но, мама, — с отчаянной смелостью вмешалась Джорджи, — согласитесь, что в словах мистера Перфлита есть доля правды, ведь так? Конечно, грубить мистеру Каррингтону он не должен был, но почему бы Крейги и не платить рабочим побольше. А многие коттеджи очень обветшали, и запах в них ужасный!

— Платят им более чем достаточно, — отрезала Алвина, — таким пьяницам и бездельникам! И коттеджи как коттеджи. Не во дворцах же им жить и не в домах джентльменов. И у них там ничем не пахло бы, не живи они как свиньи.

— Но, мама…

Джорджи перебило появление горничной, которая принесла письма на серебряном подносе. Алвина забрала их и начала раздавать — письмо Джорджи, счета и сообщения букмекеров полковнику, письмо ей самой. Пока они читали, кузен продолжал разглагольствовать в пустоту.

— Эти разговорчики о трудящихся классах и условиях их жизни просто выше моего понимания. Живется им куда лучше, чем нам, им ведь не нужно поддерживать родовое достоинство, и они вечно бастуют, чтобы им повысили заработную плату. Я вот не бастую. А вдруг мы забастовали бы, чтобы ее не платить, что тогда, э? Но мы слишком мягкосердечны, а правительство трусит. В конце-то концов для чего и существует рабочий класс, как не для того, чтобы работать? Клянусь…

— Ах! — возбужденно перебила Алвина, — послушайте! Джоффри Хантер-Пейн пишет из колоний, что приезжает в полугодовой отпуск и хотел бы погостить у нас — он ведь сирота.

Все уставились на Алвину с глубоким интересом — наконец-то что-то произошло или хотя бы должно было произойти.

— Джоффри Хантер-Пейн? — повторил кузен. — Минуточку… Он же не Смейл, верно?

— Только косвенно, — ответила Алвина. — Его мать из рода бедфордских Хантеров вышла за Корки Пейна, гвардейского офицера, дальнего родственника адмирала.

— Так, значит, он наш родственник? — спросила Джорджи.

— Свойственник, и очень дальний, — ответил кузен. — Никакого кровного родства со Смейлами. Адмирал был с ними в свойстве через жену, родственницу твоей матери, Алвина.

— И что ж ты думаешь делать? — осведомился Фред.

— Он пишет, — продолжала Алвина, пропуская вопрос мимо ушей, — что дела у него идут отлично, но он стосковался по воздуху Старой Родины. И думает купить автомобиль.

— Как чудесно! — сказала Джорджи. — Сколько ему лет, мама?

— Эге! — с ехидцей воскликнул кузен. — Как вижу, поповскому носу висеть на квинте!

И тут же он чуть не покраснел из-за своей неприятной оплошности. Поповский нос. Каким образом сорвалось у него с языка это вульгарное обозначение жареной куриной гузки? Впрочем, этого Джорджи не заметила. Ему таки удалось наконец вывести ее из себя.

— Ах, да замолчите же, кузен! С какой стати, стоит мне с кем-нибудь познакомиться, как вы стараетесь все испортить и представить меня дурочкой?

Кузен осел как проткнутый пузырь, и полуоткрытый рыбий рот придал ему удивительно глупый вид, как бывало всегда, если кто-нибудь давал ему сдачи, пусть даже и очень слабо. Полковник сказал, не обратив на них ни малейшего внимания:

— Мы должны оказать ему гостеприимство, Алвина. Он трудится во имя Империи. Когда он намерен приехать?

— В августе или сентябре. Я напишу ему сегодня же, что мы будем очень рады видеть его у себя. Джорджи, ты не поможешь мне перебрать белье?


Про Лиззи и ее дела под кровом Смизерсов больше ничего не говорилось. Да и вообще общий интерес к положению Лиззи (да будет ей стыдно!) заметно поугас с появлением на сцене Тома Стратта. Никакой мелодрамы больше не предвиделось, негодующие родители не изгнали падшую грешницу, добродетельная хозяйка не отказала ей от места без предупреждения, а впереди не маячили ни рожденный в работном доме подзаборник, ни позорное существование на каких-нибудь городских улицах, но всего лишь законный брак постфактум, а потому история утратила всякую пикантность. На словах все отдавали должное Тому, хотя втайне приход злился на него за такой пресный конец многообещавшего события. Если бы Лиззи довели как следует, она могла бы сервировать им захватывающий ужас детоубийства или бы даже кинулась Офелией в заросший прудик. Предложение законного брака, подкрепленное оглашением в церкви, вынудило умолкнуть Алвину — к большому удовольствию полковника. С последнего раза, когда ему удалось взять верх над своей властной супругой, миновало почти два года, и он испытывал глубокое торжество подкаблучника, которому против обыкновения выпал случай вырваться из-под давления матриархата. Он даже позволил себе как-то остановить мистера Джадда, возвращавшегося с фабрики, — честь, к которой мистер Джадд был весьма чувствителен.

— Джадд, — сказал полковник тоном, каким обращался к достойным рядовым, — я хочу с вами поговорить.

— Слушаю, сэр.

И мистер Джадд слушал полковника с куда большим почтением, чем сэра Хореса или даже собственного нанимателя.

— От души рад, что эта история кончилась так благополучно. Девочке пришлось бы чертовски скверно, если бы Стратт вздумал увильнуть.

— Что же, сэр, — бодро ответил мистер Джадд, — снявши голову, по волосам не плачут. Было, да быльем поросло, вот что я скажу. Оно, конечно, сэр, я для нее о другом думал, знаете ли, но уж лучше черствая краюшка, чем совсем ничего.

— Хм! — произнес полковник, несколько обескураженный этим потоком сельской философии. — Ну, все хорошо, что хорошо кончается, э? Я собирался сказать, что миссис и мисс Смизерс никак не смогут присутствовать при церемонии, но я намерен быть в церкви и сделать Лиззи небольшой свадебный подарок.

— Вот уж это доброта так доброта, сэр! — с чувством объявил мистер Джадд. — И куда больше, чем девчонка заслужила. Вы уж извините меня, сэр, только, будь побольше таких джентльменов, как вы, ладу было бы куда больше!

Столь почтительная и заслуженная хвала была полковнику весьма приятна, но, естественно, он от нее отмахнулся.

— Ну-ну! Рад помочь. — Он понизил голос. — Жаль, Джадд, что это случилось в моем доме, — ведь у меня дочь. Однако я считаю, что на мне лежит определенный долг. И Лиззи пока останется у нас, чтобы не пошли пересуды, будто мы ей тотчас отказали, А домой вернется за день до венчания. Вы не против?

— Чего уж лучше, сэр. Не будет дома зря мельтешить, — ответил Джадд с признательностью. — Чувствительно вам благодарен.

— Вот и отлично. Всего хорошего, Джадд.

— Всего хорошего, сэр. И еще раз спасибо, сэр.

Вечером мистер Джадд чуть не свел с ума свою благоверную, рассыпая полные достоинства, но смутные намеки на аристократические связи и покровительство. В конце концов он снизошел до объяснения: Лиззи с позором не выгнали только благодаря высокому мнению полковника о нем (мистере Джадде). Миссис Джадд вытаращила глаза и забыла плюнуть на горячий утюг, который держала.

— Фу-ты ну-ты! — произнесла она с невыразимым презрением. — Ты и твой полковник! Да это же все мисс Джорджи уладила. Мне Лиззи сама сказала. Так будет важностью-то надуваться!

Мистер Джадд слегка растерялся и полез в карман за спасительным табачком.


Но для Джорджи, чья жизнь была пределом скудости и пустой шелухой, сомнительный перезвон свадебных колоколов не исчерпал случившегося. Эти минуты рядом с девушкой, рыдающей в пароксизме страдания, пусть неприглядного, но овеянного тайной, вывели Джорджи из ее вялой безучастности. Во сне она бродила вверх и вниз по лестницам, по бесконечным коридором и через сводчатые арки и колоннады выходила к темным водоемам, качавшим чашечки кувшинок. Иногда за ней гнались, иногда гналась она. Иногда она оказывалась в какой-то комнате, и на ней почти не было одежды, а мистер Каррингтон, и миссис Исткорт, и кузен смеялись или бранили ее. Как-то после бесконечных томительных блужданий она повстречала Лиззи, и та с насмешкой всунула ей в руку тряпичную куклу, а она стиснула набитое опилками туловище с пронзительным ощущением стыда и благодарности. А порой к ней прижимались смутные мужские фигуры, как она ни сопротивлялась в тисках кошмара, и при пробуждении с нее спадала невыразимая тяжесть — слава богу, это был сон!

Когда она не спала, над всеми ее мыслями тяготела Лиззи, иногда вызывая чопорную брезгливость, но куда чаще властно к себе притягивая. И она искала общества Лиззи, насколько у нее хватало духа, — давая ей полезные советы или помогая с шитьем. Во всяком случае, именно на эти предлоги она ссылалась, говоря с родителями и кузеном. Они верили, ибо по опыту знали, как приятно благодетельствовать без малейшего стеснения для себя. Но Джорджи отдавала себе отчет, что притягательность заключалась в чем-то ином, далеко не столь четком и благовидном. Раза два, пользуясь отсутствием остальных, она пробиралась на кухню и садилась шить вместе с Лиззи.

Теперь, «прикрыв грех», Лиззи почти полностью обрела душевное спокойствие. Лицо у нее оставалось бледноватым и осунувшимся, но ела она за двоих, и ее полнеющей фигуре уже становилось тесно в узком черном платье. Каждый вечер к ней на часок заезжал Том Стратт, но ждала она его без всякого нетерпения. Джорджи искоса поглядывала на нее: кладет стежок за стежком и что-то напевает себе под нос. Как нелепо, что вот-вот эта нескладная девчонка станет замужней женщиной и матерью! Джорджи чудилось, что ее прислуга владеет какой-то важной тайной, которую упорно продолжает скрывать.

— Лиззи?

— Что, мисс?

Джорджи собиралась спросить: «За что они в вас влюбились?» Но оробела и сказала только:

— Передайте мне белые нитки.

Лиззи протянула ей катушку.

— Завтра я кончу их обметывать и тогда скрою для вас остальные.

— Спасибо, мисс.

Длительная пауза.

— Лиззи?

— Что, мисс?

— А вам… а вы рады, что выходите замуж?

Лиззи хмыкнула и утерла нос рукой — привычка, за которую ей часто нагорало от мистера Джадда.

— Да, мисс, — ответила она без малейшей радости, но как положено. Теперь, когда взрыв чувств в темноте отодвинулся в прошлое, Лиззи вновь держалась с почтительной тупостью, не допуская Джорджи до себя.

— То есть вы действительно счастливы и считаете дни?

— Да, мисс.

Джорджи вздохнула. Но, помолчав, попыталась еще раз:

— Лиззи?

— Да, мисс?

— Вы влюблены в Тома?

— Да, мисс.

— Нет, я спрашиваю: вы по-настоящему в него влюблены или выходите замуж, чтобы поправить все?

— Не знаю, мисс.

— Не знаете!

— Нет, мисс.

— Но, Лиззи, если вы в него не влюблены, то не должны выходить за него замуж, что бы там ни было.

— Не должна, мисс?

— Лиззи! Вы же знаете это не хуже меня. По-вашему, вы и он будете счастливы?

— Надеюсь, мисс.

— Но вы не уверены? Вы говорите с таким сомнением!

— Да нет, мисс. Том говорит, что он теперь наверняка будет зарабатывать по три фунта в неделю, так как мистер Перфлит нанял его садовником по вечерам.

— Мистер Перфлит предложил Тому вечернюю работу?

— Да, мисс.

— Но, Лиззи, я ведь не только о деньгах говорила. А про то…

Тут мужество вновь изменило Джорджи, а Лиззи ничем ей не помогла. Снова наступило долгое молчание. Внезапно Джорджи не выдержала:

— Лиззи, но что вас толкнуло на «это» без венчания и с двумя мужчинами?

— Не знаю, мисс.

Некоторое время они шили в молчании. Затем Джорджи собрала свою работу и ушла к себе в комнату, а там села у окна и просидела так, пока совсем не смерклось.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Лиззи выходила замуж, ей предстояло обзавестись собственным семейным очагом, и это привело к весьма удивительным побочным следствиям. Две фракции вступили в борьбу столь же яростную, как интриги против Расина или американская торговая война. Превзойти ее мелочной ожесточенностью мог разве что богословский диспут. Лидерами партии Лиззи были Джорджи и полковник, мистер Перфлит, Каррингтон, Марджи и все фабричные, кроме тех, кому слишком уж приелось самодержавие мистера Джадда. В антилиззитах числились такие грозные противники, как сэр Хорес и леди Стимс, мистер Констант Крейги, миссис Исткорт и сын, преподобный Томас Стирн (методистский проповедник), фермер, которому не повезло с Лиззи, местные полицейские силы, свято блюдущие идею товарищества, и те фабричные, которые не желали мириться с джаддовским режимом. Материала для Великой Смуты более, чем достаточно.

Цели лиззитов были четкими, но труднодостижимыми. Как-то:

1. Обеспечить молодой парочке в глазах общества то, что на языке банкиров зовется респектабельностью и без чего жизнь в сельском приходе невыносима, а уж для батрака и подавно.

2. Добиться, чтобы Том сохранил свою работу, вопреки неодобрению сэра Хореса, волхованиям миссис Исткорт и следующему весьма прискорбному совпадению: нанимателем Тома был тот самый фермер, который попробовал соблазнить Лиззи в неподходящий момент.

3. Найти для них домик, вопреки недоброжелательной позиции землевладельцев.

4. Назло врагам превратить свадьбу в торжественное событие, а не стыдливое прикрытие греха блудодея и блудодейки.

В таких-то войнах мышей и лягушек растрачивается энергия великого имперского народа.

Том и Лиззи, столь странным образом возведенные в casus belli[11], несли свой крест со стоической тупостью, играя в этой сваре великих держав роль доблестной маленькой Бельгии. Вначале успех явно склонялся на сторону Тройственного союза. Управляющий сэра Хореса весьма сожалел, но сдать коттедж будущим новобрачным никак не мог. Три пустующих? В ближайшее же время они понадобятся для собственных служащих сэра Хореса. Фермер весьма сожалел, но времена настали тяжелые, и налоги он сумеет заплатить, только если уволит Тома с предупреждением за неделю. Женское целомудрие миссис Исткорт вставало дыбом при мысли, что распутницу, быть может, всеобщую наложницу, навяжут приходу в качестве респектабельной матроны с кольцом на пальце. Если кое-кто из людей общества, намекала миссис Исткорт, и поддерживает Лиззи, так, конечно, у них есть свои веские причины. Как иначе заткнешь ей рот? И въедливый шелест: «Знаете, говорят, будто Перфлит…» и «Нетрудно понять, почему старик-полковник и его дочка…» Словом, Тому и Лиззи как будто предстояло начать семейную жизнь среди гадкой шумихи и без видимых средств к существованию.

Мозг Антанты, мистер Перфлит, и Джорджи, ее вдохновительница, проводили совещание за совещанием. Джорджи с изумлением обнаруживала в мистере Перфлите качества, о которых прежде не подозревала. До этих пор его неиссякаемое красноречие и эрудиция вызывали у нее некоторое раздражение. Он вслух осуждал бессмысленное убийство животных, явно предпочитал сидеть и болтать языком, вместо того чтобы усердно гоняться за мячами и шарами, а потому она не могла не усомниться в его умственных способностях. Всем своим существом Джорджи ощущала, что подобный человек может быть только бесхребетной никчемностью, а то и вовсе дегенератом.

В большом расстройстве заметно обескураженная Джорджи отправилась посоветоваться с Перфлитом в одно прекрасное майское утро, когда по голубой равнине небес, точно пасущиеся олени, медленно скользили прихотливые облачка. Сравнение это не пришло в голову Джорджи, когда она затворяла за собой парадную дверь «Омелы», но его тотчас сделал мистер Перфлит, который как раз тогда же вышел через стеклянную дверь в сад после завтрака. Накануне вечером Лиззи со слезами излила Джорджи свои новые тревоги, и Джорджи обещала помочь. Лишь уверенность, что мистер Перфлит — несгибаемый лиззит, толкнула ее ухватиться за эту соломинку. Она открыла калитку и почти тут же наткнулась на мистера Перфлита, который в домашних туфлях и цветастом халате поглаживал возле клумбы свою кошку.

Мистер Перфлит пожал ее руку как-то рассеянно и словно не услышал ее церемонного «здравствуйте». Его мысли были заняты более высокими материями.

— Монтень, — задумчиво произнес мистер Перфлит и продолжал, пока Джорджи тщетно спрашивала себя, кто такая эта Монтень, — Монтень говорит, что не мы их ласкаем, а они ласкаются о нас. Как по-вашему?

Опасливость, вечно подогреваемая полковником и кузеном, помешала Джорджи сообразить, что под «они» мистер Перфлит подразумевал кошек. Она сказала:

— Я, право, не понимаю.

— Очень правдоподобно, — размышлял вслух философ, — и порой мне казалось, что это относится и к женщинам. Между женщинами и кошками существует родство, потому-то поэты всегда обзаводятся кошками, если более благородное безумие им не по карману. Кошки и женщины греются у наших очагов, но не удостаивают нас откровенностью. А почему? А потому, что ласкаются о нас. Вы согласны?

Эта невнятная чепуха поставила Джорджи в тупик, но у нее возникло смутное подозрение, что мистер Перфлит позволил себе какую-то грязную французскую шуточку, и она решила дать отпор.

— Ни о чем подобном я никакого понятия не имею, — отрезала Джорджи со всем целомудрием чистой девочки-скаута. — Я пришла спросить, не сумеете ли вы как-то помочь бедным Тому и Лиззи.

— О-о! — Перфлит тотчас пробудился от утренней философской задумчивости. — Что еще произошло? Новый претендент заявил отцовские права на эмбрионального мессию во чреве Лиззи?

Джорджи покраснела — как может мистер Перфлит говорить такие гадости? — но объяснила положение вещей со всей доступной ей четкостью. Мистер Перфлит слушал внимательно, порой задавал деловые вопросы, а его взгляд эстетически оценивал Джорджи, избегая лица — ляпсуса, допущенного Жизненной Силой, но одобряя очертания грудей, талии, ляжек, изящество пальцев и лодыжек, а также и намек на атлетическую крепость бедер. Тут она завершила перечень новых бед, постигших Лиззи…

— Красота, — прожурчал мистер Перфлит, — это залог счастья.

— Что?! — вскричала Джорджи.

— Ничего-ничего, — поспешно ответил Перфлит. — Так, значит, чудовища добродетели угрожают и без того не слишком радужному будущему наших юных друзей? Разлагающая сила избытка добродетельности поистине ужасна, дорогая моя мисс Смизерс. Остерегайтесь ее, умоляю вас. А особенно она вредоносна, когда опирается на экономическую мощь, как в данном случае.

— Какие странные вещи вы говорите! — заметила Джорджи, чуть не рассмеявшись на эту бородатенькую шуточку девяностых годов, которая для нее прозвучала наисмелейшим парадоксом. — Но что делать?

Мистер Перфлит с упреком остановил ее, подняв ладонь. Он был намерен выговориться. Если Джорджи ищет у него помощи, то пусть заплатит за нее, внимая ему. Мистера Перфлита мало трогало, понимает Джорджи его или нет. Он просто наслаждался звуком собственного голоса. И сам себе аплодировал.

— Терпение! Секрет любого успешного действия заключается в исчерпывающем предварительном исследовании проблемы, которую предстоит решить.

По правде говоря, мистер Перфлит уже точно знал, что именно он посоветует и что сделает сам, но не собирался лишать себя удовольствия.

— Да-да, — покорно сказала Джорджи, словно готовясь выслушать очередную военную побасенку полковника.

— Вы когда-нибудь предавались медитациям на тему экономики этой сельской общины?

Сердце Джорджи совсем упало. Что такое экономика? И ведь медитации — это какое-то восточное неприличие, а предаются ему низшие касты в Индии? Мистер Перфлит благодушно взял ее под руку, не заметив, в какой вверг ее трепет, и начал прохаживаться с ней по аккуратно подбритому газону. Иногда он жестикулировал свободной рукой, и Джорджи с ужасом обнаружила, что под пышным халатом скрывается пижама!

— Она, — произнес Перфлит благоговейно, — представляет собой дьявольскую тайну и всегда заставляет меня вспоминать слона, который поддерживает мир, стоя на черепахе. Но на чем стоит черепаха? Жрецы политической экономии такого вопроса попросту не допускают.

— Но разве слоны стоят на черепахах? — удивленно осведомилась Джорджи. — Черепаха же будет раздавлена?

— Совершенно верно, — ответил Перфлит, полагая, что Джорджи пошутила над его аналогией, а вовсе не восприняла ее буквально. — Это логичный вывод. Однако черепаха, целая и невредимая, продолжает стоять ни на чем. Поразительно! Я живу в довольстве, вы живете в довольстве, как и Маккол, Крейги и Каррингтон. Стюарты живут богато, а несносный Стимс купается в животной роскоши, достойной Тримальхиона. Жуткая пирамида, мисс Смизерс.

Джорджи поискала взглядом пирамидально обрезанный тис, но нигде его не увидела. И сообразила, что мистер Перфлит говорил о других пирамидах.

— Но, по-моему, пирамиды вовсе не жуткие. Когда папа был в Египте…

— Никто из нас, — перебил Перфлит, — никакой практической пользы не приносит, кроме Маккола, который усердно трудится, снижая цифру народонаселения. Я мог бы сделать исключение и для собственных скромных стараний в сократическом духе, но предпочитаю считать себя бесполезным, абсолютно бесполезным.

И мистер Перфлит скромно вздохнул.

— А!.. — произнесла Джорджи в полном изумлении.

— Вы очень добры, — сказал мистер Перфлит и благодарно сжал ее локоть, не подозревая, каким сладким волнением отозвалось в ней это соприкосновение с мужчиной. — Но нет! Я паразит. Хотя в свое оправдание сошлюсь, что представляю собой блоху и покусываю политически экономическое тело в надежде вызвать в нем целительную ярость. А наш друг Каррингтон — пиявка, что же касается гнусного Стимса, то он — анаконда, объевшаяся Империей.

— Мистер Каррингтон вовсе не пиявка, — с негодованием возразила Джорджи. — Он делает много добра!

— Спасая души от апоплексии, э? Ха-ха! Но я собирался спросить вас о другом: как, черт побери, мы все умудряемся жить?

И мистер Перфлит остановился как вкопанный, обратив на Джорджи торжествующий взгляд, словно говоря: «Вот отгадайте эту прелестную загадку!» Джорджи почувствовала, что его довольно костлявое колено прижалось к ее ноге. Она трепетно отодвинула ногу. Мистер Перфлит, не заметив, что их ноги соприкоснулись и он как бы покусился на ее девичью честь, продолжил прогулку и свои рассуждения.

— Вы, разумеется, ответите: сельское хозяйство! — объявил Перфлит, прибегая к излюбленному приему всех ораторов. — И я готов признать, что кое-кого из нас сельское хозяйство действительно содержит. Но в Англии дела с ним обстоят плохо, даже если на девяносто процентов воркотня фермеров и необоснована. Как-никак в прошлом году Стимсу его образцовая ферма принесла пятьсот фунтов убытка… Кстати, он по этому поводу поднял самый непристойный шум, пытался представить себя прямо-таки благодетелем всего человечества. Лицемерный выжига добродушно забывает тот факт, что он получает в год несколько тысяч фунтов арендной платы за фермы, дома и землю, и фермеры оказываются в кабале у банков как раз потому, что первые сливки с их труда снимает он.

— Лиззи… — вставила Джорджи, пытаясь вернуть его к делу.

— Но, — неумолимо продолжал Перфлит, — как же остальные, число которых много превосходит тех, кто держится сельским хозяйством? Фабрика Крейги, которая, между прочим, заложена Стимсу… Это нелепый анахронизм, мисс Смизерс, хранит патриархальные порядки. То есть Крейги нанимает рабочих, не состоящих в профсоюзе, благо тут он их еще может найти, и платит им на полкроны, а то и на пять шиллингов больше, чем получают батраки в этом графстве. Он селит их, бесспорно дешево, в этих двух рядах отвратительнейших лачужек. Вы заметили, что по меньшей мере двадцать пять человек вынуждены жить на площади, величиной с половину дома, в котором проживает сам Крейги, в такой тесноте, что стоит кому-нибудь кашлянуть на одном конце улочки, как на другом у бабушки Бертон от испуга вываливается вставная челюсть?

— Я ничего не знаю о социализме, — сказала Джорджи. — Том Стратт…

Перфлит легонько погладил ее пальцы, чтобы она замолчала. Его ладонь была прохладной. Джорджи не могла понять, почему подобная фамильярность не только ее не возмутила, но даже была ей приятна.

— Совершенно очевидно, — продолжал Перфлит, — что он еще держится только благодаря этим особым обстоятельствам. Забастовка уничтожила бы фабрику, а потому рабочие не бастуют. Но все равно выжить ему не удастся. Под Криктоном открывается новая фабрика. Она его прикончит.

Мистер Перфлит теперь ласково сжимал ее руку: ему всегда легче думалось, когда ему удавалось взять за руку внимательную, пусть и глупенькую представительницу прекрасного пола.

— Вот почему, — сказал он, слегка помахивая свободной рукой, — нет ни малейшего смысла устраивать Тома Стратта на здешнюю фабрику, даже если бы его согласились туда взять, о чем нечего и думать.

— А! — сказала Джорджи, испытывая горькое разочарование, что вся эта невнятная болтовня свелась к негативному выводу. — Так что же им, бедняжкам, делать?

Он ободряюще сжал ее руку, и она вновь ее не отдернула.

— План кампании, — сказал Перфлит, снисходя в своих метафорах до уровня развития военного интеллекта, — крайне сложен. Мы должны вести атаку на трех фронтах одновременно. Вы, дорогая моя («мисс Смизерс» он не добавил), должны взять на себя расквартирование армии.

— Какой армии?

— Мистера и миссис Стратт с грядущим пополнением семейства. Марджи Стюарт ведь ваша приятельница?

— Да. Но при чем…

— Она сейчас здесь?

— Да.

— Превосходно! А теперь слушайте. — И мистер Перфлит опять сжал ее руку, но на этот раз с удовольствием заметив, что рука эта прохладна, изящна и пробуждает приятные ощущения. — Когда я как-то отправился сыграть на бильярде с милейшим спекулянтом Стюартом, я обратил внимание, что сторожка у ворот пустует. Так вот: отправляйтесь к Марджи, заручитесь ее сочувствием — сыграйте на струнах благородной жалости и прелести благодеяний и добейтесь от нее обещания предоставить сторожку Тому и Лиззи. Стюарт в отъезде, а после того, как Лиззи с Томом водворятся там, ему уже трудновато будет выкинуть их на улицу, ха-ха-ха!

— Какая отличная мысль! А мне и в голову не пришло…

— Интеллект, дорогая моя, интеллект! — сказал Перфлит с глуповатым самодовольством. — Это наше единственное оружие. Только так хитроумные Одиссеи способны одолеть этих сельских Аяксов. Ах! Если бы мы только могли покончить с гнусной Библией и возродить эллинизм! Какой это был бы ренессанс! Цель, достойная того, чтобы посвятить ей жизнь! Гомер! Гомер — вот где спасение!

Джорджи была так шокирована, что вырвала у него свою руку, и тут же смутилась: ведь таким образом она подчеркнула, что они прохаживались под руку. Мистер Перфлит сохранил полную невозмутимость.

— Кстати, а вы читали Гомера? Если хотите, я одолжу вам моего Бутчера и Ланга. Зайдите на минутку, пока я поищу.

Джорджи не знала, как поступить. Нравственный кодекс Клива возбранял благовоспитанной девушке входить в дом, где ей хотя бы минуту предстояло пробыть наедине с мужчиной. Именно так Марджи безвозвратно сгубила свою репутацию, хотя, как ни странно, ее это нисколько не заботило. А тем временем Перфлит уже увлек Джорджи в гостиную и, расписывая великолепие Гомера, отыскал на полке нарочито архаизированный перевод «Одиссеи». Открыв книгу наугад, он принялся читать гекзаметры с той невероятной монотонностью, которой литературные снобы пытаются придать себе значительность на манер У.-Б. Йетса. Без всякой задней мысли он напал на страницу с очень поздней интерполяцией, повествующей о том, как Афродита и Apec попались в сеть Гефеста под громовой хохот бессмертных богов. Мистер Перфлит читал с упоением. Но, случайно подняв глаза, сразу умолк, ошеломленный ужасом в глазах Джорджи. Она мало что поняла, кроме одного: он читал про то, как мужчина и женщина лежат вместе в одной постели!

— Богини, — непринужденно заметил мистер Перфлит, — предпочли при сем не присутствовать, как мне следовало бы вспомнить.

И вежливо поклонился Джорджи, которая уже не сомневалась, что он совсем свихнулся. И поспешила встать.

— Не торопитесь так!

— Боюсь, мне пора. Мама меня уже ждет.

— Какая жуткая штука семья! — с глубоким чувством произнес мистер Перфлит. — Каждый ее член мешает остальным делать то, что им хочется, и они называют это любовью!

— Право же, мистер Перфлит, вы говорите такие странные вещи! И вы так мне и не сказали, как, по-вашему, можно помочь Лиззи и Тому с остальным.

Мистер Перфлит, словно Феджин, погладил нос с таинственным видом.

— Не тревожьтесь. Я этим займусь.

— Ну так до свидания.

— До свидания. Можно я зайду на неделе сообщить вам положение дел?

— Да, конечно. Приходите к чаю.

Мистер Перфлит поморщился.

— Терпеть не могу чайные баталии! Я загляну около шести, вы пригласите меня пройтись по саду, и там я представлю мой доклад.

И безмолвно условившись о свидании наедине, они расстались. Мистер Перфлит проводил Джорджи до калитки, благодушно журча о флоксах, гвоздиках и нимфах. Он, кладя начало своему эллинистическому ренессансу, все-таки настоял, чтобы Джорджи взяла Гомера. Она взяла книгу так, словно от прикосновения крещеных пальцев переплет мог вспыхнуть серным пламенем.


Через несколько шагов Джорджи столкнулась с кузеном, которого в эту минуту хотела видеть меньше кого бы то ни было. Он смерил ее негодующим взглядом.

— Глаза меня не обманули, и ты действительно вышла из сада этого невежи Перфлита?

— Он не невежа.

Бедняжка Джорджи! Почему она такой неблагодарностью встречала щедро изливаемые на нее нежные заботы? И почему ей никогда не удавалось защититься?

— Что ты там делала? — вопросил кузен, сверля ее взглядом. И Джорджи с ужасом почувствствовала, что краснеет. Запнувшись, она ответила:

— Я… я заходила за книгой.

И подумала: «Я же лгу!»

— За какой книгой?

— Не знаю… Вот за этой.

Кузен сурово забрал у нее книгу, словно предвидя, что это окажутся произведения маркиза де Сада, а вернее, Джеймса Лавберча, который, несомненно, во всех отношениях был кузену ближе.

— Гомер! Зачем он тебе понадобился?

— Я… Он срочно нужен Марджи, и она попросила меня зайти по дороге…

— Хм! — изрек кузен, неохотно возвращая книгу. — Ну что же. Но мне не нравится твое знакомство с подобным типом. Перфлит — мерзкий выскочка. На днях вечером я проходил мимо трактира, так он, слово благородного человека, сидел там, пил и гоготал с Джаддом и другими рабочими. Потянуло в родной хлев, не иначе.

Джорджи промолчала. А думала она о том, что мистер Перфлит, хотя и эксцентричен и даже не всегда ведет себя прилично, все же не лишен привлекательности. Ее бросило в жар при мысли, что она позволила ему пожимать и гладить ее руку. А кузен, чувствовала она, человек невежественный и навязчивый, хотя он и джентльмен голубых кровей. Джорджи решила прочесть гадкую книгу мистера Перфлита и узнать, почему этот Гомер ему так нравится.

2

Подобно многим другим старым бабам, Перфлит был врожденным сплетником. Если природа и наградила его интеллектом, неразборчивое пожирание всех и всяческих книг успело этот интеллект сгубить, так что жил он практически во власти слащавой сентиментальности, которую ошибочно именовал «идеализмом». Его показная доброжелательность на самом деле была лишь средством, обеспечивавшим ему опосредствованные переживания и эмоции. Инстинкт самосохранения был в нем развит столь сильно, что собственной жизни ему не требовалось, а удачно помещенный отцовский капиталец позволял со стороны наблюдать кишащую хищниками арену человеческого цирка. Деньги для мистера Перфлита как бы не существовали. Послушать его, так он вообще представления не имел, что это за штука. Однако в запертом ящике его бюро покоились аккуратнейшие сведения о его капиталовложениях и доходе, а также систематизированная переписка с его маклером и банкиром, не говоря уж о внушительной подборке аннотированных ежегодных отчетов различных компаний. Умело манипулируя вкладами, сей прекраснодушный идеалист ежегодно увеличивал свой доход, а редкая сноровка в уклонении от налогов, замаскированная искусной позой наивного профана в денежных вопросах, помогала ему брать все барьеры налогового управления в ежегодных состязаниях между бюрократией и рантье. Щедр он бывал под влиянием минуты и тут же раскаивался в своем порыве, но удовлетворенное тщеславие возмещало все. Если бы он анализировал свои побуждения (чего за ним не водилось), то назвал бы свои благотворительные траты капиталовложением в жизнь. Они дарили ему чувства, которых так просто он в себе не находил.

Тупоумные обитатели Клива судили о мистере Перфлите по себе, а потому неверно. Этот слегка слезливый педант с хорошо подвешенным языком ввел их в полное заблуждение. Они презирали его эрудицию, потому что сами были невежественны, хотя мистер Перфлит, несомненно, заслуживал их уважение, если в том, чтобы мысленно перепахать акры и акры классических писаний, есть что-либо достойное уважения. Он извлекал все возможные выгоды из положения рантье, которое само по себе уже афера, а они считали его опасным ниспровергателем основ. И ни разу не задумались над тем, с какой брезгливостью мистер Перфлит избегал всякого труда. Его вампирический интерес к чужой жизни они истолковывали как францисканское милосердие. Они так и не сумели понять, что свой идеализм он держит в царстве слов, а в практических делах остается хватким реалистом. Все лавочники тешились приятной иллюзией, будто получают с мистера Перфлита по счетам, как с самых видных людей в округе, тогда как с помощью своего хорошо вымуштрованного слуги он неизменно оставлял их в дураках. Он жил вдвое лучше Смизерсов, хотя тратил относительно меньше. Обдирали же как раз воинственного Смизерса, который был неколебимо убежден, что не родился еще лавочник, который сумел бы его провести.

Мистер Перфлит наслаждался своей ролью великого посредника в драматической истории Тома, Лиззи и их покровительницы Джорджи. Ведя эту похвальную интригу, он с наслаждением смаковал свою роль бога, являющегося в заключение греческой драмы, чтобы навести полный порядок. Решительно все было ему на руку. Устроив Стратта на фабрику в Криктоне, он экономил безрассудно обещанные тридцать шиллингов в неделю. Макиавеллиевскими уловками он наносил поражение фракции Исткортов и Стимсов и в то же время приятно щекотал свои нервы, флиртуя с Джорджи. Флирт этот до самого последнего времени был почти бессознательным. Пожалуй, мистер Перфлит испытывал некоторое влечение к мужчинам, но он был слишком труслив, чтобы дать волю подобным наклонностям, а потому оставался холостяком и флиртовал со множеством женщин, которые обычно видели в нем что-то вроде милой комнатной собачки и принимали знаки его внимания только за неимением лучшего. Такое положение вполне устраивало мистера Перфлита. С женщинами он ощущал себя в полной безопасности — и получал от них все, что ему требовалось. Свои дилетантские упражнения мистер Перфлит окружал непроницаемым мраком скрытности и в душе считал себя бескорыстным благодетелем особ женского пола — возможно, что и вполне справедливо.


Истомив свой худосочный мозг начальными строфами прерафаэлитского Гомера, Джорджи оставила свою первую и единственную попытку воспарить в эллинизм. Она постучалась, но ей не открыли. Однако мистер Перфлит настолько ее взбудоражил, что она не сразу оставила надежду сподобиться интеллектуальной жизни. И зашла в комнату отца посоветоваться с ним, потому что он все-таки предавал ее реже, чем все остальные. Спальня эта являла дикий хаос охотничьих и рыболовных принадлежностей, а также самых неожиданных сувениров, в которых не всегда был способен разобраться даже сам полковник. Если неудобно крупный и слегка траченный молью бородавочник, несомненно, знаменовал удачную охоту в Африке, то о каком событии должны были напоминать два веера с несколько европеизированными гейшами, прыщеватый метеорит и сломанная слоновой кости чесалка для спины? Да, полковник встал бы в тупик, если бы от него потребовали ответа, как они к нему попали и почему он их хранит. Полки и большой стол были завалены бумагами вперемешку с коробками из-под воротничков, акульими зубами, блеснами, пулями дум-дум, счетами и вызовами в суд графства. Многие листы были покрыты аккуратно выписанными столбцами фамилий и цифр. Как-то раз Фреду Смизерсу довелось участвовать в крикетном матче армейской и флотской команд, и он все еще продолжал играть в эту благородную и интеллектуальную игру, но уже на бумаге. Он вел собственную статистику отбитых и пойманных мячей во встречах местных команд, ибо однажды обнаружил совершенно возмутительную ошибку в официальных цифрах. В этой мешанине кое-где виднелись и переплеты, в том числе — толстой тетради. Уже несколько лет полковник писал книгу, которую намеревался озаглавить «Моя жизнь и мое время», а затем изложить в ней все свои ратные и охотничьи подвиги, не забывая разоблачать корыстную тупость высших чинов, которые все непонятно почему, но единодушно отвергали советы и содействие Фреда Смизерса. К этому времени он успел написать: «Я родился в… 25 февраля 1859 года». И, не сумев вспомнить, какой это был день недели, завяз в самом начале своего великого труда. Все попытки раздобыть старинный календарь и установить день окончились неудачей, и, хотя он несколько раз отправлялся в Лондон навести справки в Британском музее, ему никак не удавалось добраться до Блумсбери. Впрочем, никакого значения это не имело, потому что, говоря о своей книге — а говорил он о ней часто, — полковник в заключение всегда внушительно постукивал себя по лбу и изрекал: «Это все тут, все тут, мой милый!» И там это оставалось.

Когда вошла Джорджи, ее отец тщательно линовал перенумерованные листки. Крикетный сезон был в полном разгаре, а он еще не приступил к своим записям. Сбоку стопкой были сложены газетные сообщения о крикетных матчах.

— Можно на минутку, папа?

Полковник обратил на нее смутный взгляд человека, который вынужден оторваться от важнейшей умственной работы из-за глупого женского каприза.

— Что такое?

Джорджи замялась, опасаясь почти неизбежной насмешки.

— Все книги внизу я перечитала, а из библиотеки ничего не прислали. Не дашь ли ты мне что-нибудь из своих?

Подобно многим нравственным мужчинам, Фред Смизерс собрал небольшую, но очень им ценимую коллекцию порнографических книг и открыток, которые приобретал в столь разных угодьях библиофильства, как Гибралтар, Симла и Черинг-Кросс-роуд. Хранилась коллекция под замком в ящике бюро, навеки запертом в углу спальни. Ни Алвина, ни Джорджи, ни кузен ничего про это сокровище не знали.

Полковник не открыл бюро и не пригласил дочь выбрать какую-нибудь книгу из заветного ящика. Самую такую мысль он отверг бы с добродетельным негодованием и сказал только:

— Что-нибудь, наверное, найдется. Посмотри сама.

— Я бы хотела хорошую книгу, — объяснила Джорджи, извлекая из хаоса несколько печатных произведений.

— А? Но у тебя же есть Библия и молитвенник.

— Я не про то, — неловко возразила Джорджи. — Мне бы хотелось что-нибудь… Не просто чтиво, а настоящую хорошую книгу.

— Я чтива в руки не беру, — с суровым достоинством произнес полковник. — И ничего подобного ты тут не найдешь, можешь быть уверена.

— Да нет же! — воскликнула Джорджи, сразу проникаясь женским смирением. — Я не то хотела сказать, папочка. Я… ты мне не посоветуешь, какая из твоих книг, по-твоему, будет мне полезна?

Умиротворенный полковник не без труда поднялся на подагрические ноги и принялся ворошить бумаги, но безрезультатно.

— Хм! Лучше бы твоя мать, Джорджи, не трогала моих вещей. Уж конечно, она тут рылась. Куда девалась эта чертова книга? Отличная штучка, дорогая моя. Куда же это я… А! Вот она.

И полковник торжествующе извлек на светпотрепанную книжку в бумажной обложке, озаглавленную «Охотники Озарка». Его дочь покорно приняла из его рук это глубокомысленное произведение, сказав с благодарностью:

— Спасибо, папа!

В поразительно теплый для мая день мистер Перфлит отправился рапортовать Джорджи Смизерс о своих успехах. По какой-то причине, которую он не потрудился себе объяснить, оделся он с особым тщанием — элегантный серый костюм из тонкой шерсти, голубая рубашка и голубой мягкий галстук. Он даже взвесил, не эксгумировать ли свой университетский блейзер, но его удержала мысль, что надеть блейзер, даже чтобы угодить женщине, с его стороны было бы недостойным лицемерием. Да и особой причины или желания угождать Джорджи у него не было, просто он инстинктивно приспосабливался к женским предрассудкам. Что всегда полезно.

Джорджи была одна в саду «Омелы» и слегка покраснела, когда они обменялись рукопожатием. Он заметил, что она надела свое воскресное платье и старомодный кулон с мелкими жемчужинками. Мистер Перфлит был в превосходном расположении духа, что у него всегда сопровождалось особой болтливостью. Они медленно прогуливались по дорожкам между подстриженных кустов, и мистер Перфлит упоенно разглагольствовал.

— Ну-с, — начал он со смешком, — по-моему, мы утерли им носы. Все договорено. Вам удалось заручиться согласием Марджи относительно сторожки?

— Да. Она сказала, что сразу же напишет отцу, а Том и Лиззи пусть селятся там, как только поженятся.

— Превосходно!

— Но как им быть с мебелью?

Мистер Перфлит обдумал этот вопрос в молчании.

— Мне кажется, это уж дело их родни. В конце-то концов мы их выручили в главном, не так ли? Но я сгораю от нетерпения рассказать вам, что мне удалось сделать.

Джорджи молчала. Ее охватило то ощущение пустоты и никчемности, которое испытываем все мы, когда происходит то, что мы предвкушали с таким нетерпением. Неясное томление, которое пробудили в ней неосторожные прикосновения мистера Перфлита, ловко замаскировалось под озабоченность судьбой Тома и Лиззи. Чувства, побудившие ее разыскать кулон и надеть свое лучшее платье, остались ей непонятны, но она понимала, что испытывает разочарование, и упрекнула себя за утрату прежнего интереса к своим протеже. Джорджи и мистера Перфлита разделяла стена неловкости, рожденной неосознанным желанием. Хотя у обоих оно было слабым и приглушенным. Уныло некрасивое, глуповатое лицо Джорджи охлаждало вялую похотливость мистера Перфлита, а ее немножко отталкивал человек, так бесстыдно жонглировавший идеями. Словно ангел-хранитель в белоснежном одеянии нашептывал ей: «Этот мужчина тебе не подходит, дорогая моя». Джорджи ощущала что-то сатанинское, что-то почти ницшеанское в этом болтливом и сентиментальном бонвиване.

Мистер Перфлит вдруг обнаружил, что находится не в лучшей своей форме. Сам себе ангел-хранитель, он мысленно предостерегал себя от обременительных альянсов. Чудесное настроение, с которым он приступил к разговору, уже поугасло. Он почувствовал, что его остроумие не так уж смешно, но тем не менее продолжал:

— Вы бы, наверное, предположили, что Каррингтон меня раскусит. Не тут-то было!

— Но при чем здесь он? — изумленно спросила Джорджи.

— Ха-ха! В подобных запутанных делах, дорогая моя, стратегия требует, чтобы материальной победе предшествовала бы моральная. Я отправился к Каррингтону, потому что хотел положить конец махинациям гнусной ведьмы Исткорт. Теперь поняли?

— Но что может сделать мистер Каррингтон? — сказала Джорджи, с тревогой вспомнив, какое тягостное поражение потерпела она сама.

— Очень много. Потребовалась масса усилий, но льщу себя надеждой, что мы победно заручились поддержкой церкви. Мы с ним жутко долго вели, как он выразился бы, задушевную беседу. Я подчеркнул, что жизнь в этих приходах постоянно отравляется беспочвенными и злобными сплетнями. Намекнул, что и сам он от них пострадал. Затем я перешел к Тому и Лиззи, нарисовал трогательную картину их простодушных любовных забав — естественно, не упомянув про бравого полицейского, — а затем спросил, можно ли допустить, чтобы исткортский ядовитый газ искалечил их юные жизни. Я настаивал, что на нем лежит священный долг помочь не только им, но всему его приходу.

Мистер Перфлит улыбнулся — лукаво, сказал бы он сам, самовлюбленно, сказали бы другие.

— И как вы думаете, что он намерен сделать? Ха! Ха!

— Что?

— Прочесть проповедь на тему милосердия к ближним и добрососедской любви. Я особенно настаивал на добрососедстве, потому что наша местная Ата с таким лицемерием злоупотребляет этим словом. А в качестве текста проповеди он намерен прочесть весь эпизод с женщиной, взятой в прелюбодеянии. Ха-ха-ха! Как было бы прекрасно, если бы они все по очереди сбежали, начиная со старших, но, увы, надежды на это мало. Ха-ха!

— О! — Джорджи была сильно шокирована. — Не кажется ли вам, что вы не должны были обманывать мистера Каррингтона? Не следует шутить со священными предметами.

— Вздор! Кто шутит со священными предметами? Что плохого, если он изобличит один из наиболее очевидных и упорных грехов своей паствы? А если у него не хватило ума самому до этого додуматься, почему бы мне и не подбросить ему парочку свежих идей? И все это во имя священного дела верной стратегии, дорогая моя.

Джорджи покачала головой, но не сумела найти опровержение софистике мистера Перфлита. Внезапно он хохотнул несколько нарочито и поглядел на Джорджи с добродушной злокозненностью.

— Соль же заключается в том, что матушка Исткорт будет потом сыпать намеками, будто у него есть своя причина быть терпимым в подобных делах.

Джорджи побагровела. Она почувствовала, что Перфлит довольно ядовито намекает на нее. Но у нее не было силы преодолеть свое смущение. И в эту секунду над кустами мелькнуло малиновое лицо кузена под обвислыми полями твидовой шляпы.

— Боже великий! — огорченно ахнул Перфлит. — Смейл! Быстрее, пока этот невыносимый зануда нас не увидел! Спрячемся где-нибудь.

Они, пригибаясь, юркнули за кусты.

— Сюда! — шепнула Джорджи, увлеченная возможностью поиграть в прятки. — Я покажу вам мое убежище.

В глубине неухоженного смизерсовского сада прятались полуразвалившиеся службы, некогда возведенные из развалин большого елизаветинского амбара. Туда никто никогда не заглядывал. Высокая дощатая дверь сарая вся прогнила, боковая дверца из крепких брусьев висела на одной петле.

Войдя следом за Джорджи, Перфлит оказался в глубоком сумраке, пропахшем пылью, истлевшей соломой, паутиной и мышами. Он споткнулся о сломанную тачку.

— Т-с-с! — прошипела Джорджи. — Он вас услышит!

— Я ничего не вижу, — жалобно шепнул Перфлит и, морщась, погладил голень. — Тут темно, как в преисподней.

— Сюда! — Джорджи взяла его за руку и повела в дальний темный угол сарая. За останками телеги, хранившимися тут, быть может, лет двадцать, грубо сколоченная приставная лестница вела на сеновал. Джорджи ловко вскарабкалась по ней. Мистер Перфлит не отставал, почти задевая носом ее пятки.

Наверху Джорджи вновь взяла его за руку.

— Осторожнее! Идите по балкам. Настил между ними — одна труха.

В легкой панике мистер Перфлит робко вступил на свою балку, опираясь на твердую руку бывшей девочки-скаута. Так они добрались до низенькой арки, занавешанной мешковиной, которую Джорджи откинула. Перфлит очутился в квадратной каморке, куда еле просачивался свет из зарешеченного оконца под потолком. На полу лежал коврик.

— Ну вот, — произнесла Джорджи почти нормальным голосом. — Тут нас не найдут. Сюда никто не заглядывает.

— Это и есть ваше убежище?

— Да. Я сюда забираюсь, когда дома становится уж совсем невыносимо. Незаметно проскользнуть внутрь очень просто. Как и уйти… — Она запнулась. — Мне не позволяют курить, но тут я иногда выкуриваю папироску в грустном одиночестве. Вы на меня не наябедничаете? — умоляюще докончила она.

— Я не настолько низкий негодяй! — Мистер Перфлит протянул ей свой портсигар.

— И про это место никому не скажете?

— Ну конечно!

— Честное благородное слово?

— Parole d’honneur[12].

Мистер Перфлит чиркнул спичкой, и огонек, подставленный Джорджи под защитой ладони, выхватил ее лицо из серого сумрака. Вид ее крупного носа неприятно покоробил мистера Перфлита. Но ее подбородок, которым она случайно задела его пальцы, оказался приятно гладким и нежным. Они уселись рядом на коврике. Прятки среди кустов, ощущение веселой игры, запретная папироска в запретнейшей из ситуаций — наедине с мужчиной — все это рассеяло смущение Джорджи. Словно бы сидеть и курить рядышком с мистером Перфлитом в полутьме душного сарая было и вполне естественно, и приятно. Кончики их папирос рдели, как два уголька.

— Вы сумели устроить Тома куда-нибудь? — спросила она. — И так благородно с вашей стороны дать ему еще и работу в вашем саду.

Мистер Перфлит неловко кашлянул.

— Да, я нашел Тому очень хорошее место, но, боюсь, ему будет уже не до сада.

— Но почему?

— Видите ли, как я вам уже говорил, найти для Тома что-нибудь здесь — задача безнадежная. Наши противники слишком сильны. Но, как мне было известно, Маккол накоротке с директором новой криктонской фабрики. Он даже вложил в нее кое-какие деньги. Разумеется, он сразу загорелся идеей устроить туда Тома рабочим. Обо всем уже договорено. Для начала Тому будут платить пятьдесят пять шиллингов в неделю, а в недалеком будущем, возможно, и семьдесят.

— Ах, как я рада! Но чем это помешает ему ухаживать за вашим садом?

— Ну-у-у… — Мистер Перфлит явно слегка запутался со своим объяснением. — Э… Ему же придется каждый день ездить на велосипеде в Криктон и обратно, так что возвращаться он будет очень усталым. При таком приличном заработке ему вряд ли захочется тратить силы еще и по вечерам. Естественно, если он все-таки решит немного потрудиться днем в субботу, я буду ему платить за час по профсоюзным расценкам.

— Как вы добры! — восторженно воскликнула Джорджи. — По-моему, вы все устроили самым чудесным образом. Я непременно объясню Лиззи, что она всем обязана вам!

Мистер Перфлит нащупал ее пальцы и ласково их пожал.

— Ничуть! Собственно говоря, обязана она этим только вам, и вам одной. Если бы не ваше горячее к ней участие, мы, прочие, вряд ли загорелись бы желанием ей помочь.

Джорджи блаженно порозовела. Ее так редко хвалили! По правилам Смизерсов, ей следовало радоваться, когда ее хотя бы не бранили. И она позволила мистеру Перфлиту задержать ее руку в своей. Перфлит погасил папиросу и убрал очки в карман, не отпуская Джорджи. Увещевания невидимого советника у него в душе не связывать себя стеснительными альянсами пропали втуне. Он не столько ощутил, сколько догадался, что Джорджи вся дрожит. В густом сумраке они переговаривались вибрирующим шепотом.

— Да, — продолжал мистер Перфлит с мурлыкающей убедительностью, несколько чрезмерной в данном случае, — вся заслуга, какова бы она ни была, принадлежит вам, и только вам.

Джорджи почувствовала прилив счастья, радостного удовлетворения, словно свершилось чудо, оправдавшее ее до сих пор никчемную жизнь. Однако смизерсовский кодекс предписывал немедленно оборвать мистера Перфлита, тем более что он, вполне вероятно, просто подсмеивается. Только ей ужасно хотелось, чтобы он продолжал!

— Ну что вы! Я же ничего не сделала!

— О нет! Я ведь слышал, как вы заступились за Лиззи, когда ваша матушка намеревалась ее выгнать, и, должен признаться, восхитился вами.

— Но как вы узнали?

— Сказать?

— Ну, пожалуйста!

— Если уж приходится признаваться, то от Джадда. Он сначала полагал, будто Лиззи выручил ваш батюшка, но она объявила, что ее заступница — вы.

— Напрасно она проговорилась…

— Разумеется, — вкрадчиво продолжал мистер Перфлит, — я, как вы понимаете, гляжу на это под несколько иным углом. — Он выпустил руку Джорджи, ловко обнял ее за талию и вновь завладел той же рукой. Она не воспротивилась. — Тем больше причин, — продолжал он, слегка вибрируя, — восхищаться вами.

— О?..

— Мы живем в странные времена, — задумчиво добавил мистер Перфлит. — А впрочем, любое время, наверное, кажется странным тем, кто живет в нем. Возьмите историю с Лиззи. Ведь, в сущности, это квинтэссенция всего полового вопроса.

— О?

Мистер Перфлит придвинулся чуть теснее и продолжал доверительным тоном:

— В дни войны многие свихнулись, но даже еще грандиознее число тех, кто решил больше ни на какую удочку не попадаться и должен все для себя определять сам. Далее имеются молодые шаловливые идиоты, которые, видимо, вознамерились дразнить пуритан и пустились во все тяжкие… или хотя бы делают такой вид.

Джорджи слушала его голос, не различая слов, не улавливая их смысла. Она была точно кошечка, против воли завороженная хриплой любовной песнью пожилого кота. Сказать правду, мистер Перфлит быстрее достиг бы своей цели — будь у него такая цель — с помощью молчания, а не слов. Но он говорил, ибо, в сущности, ничего другого делать не умел, он говорил, ибо принадлежал к людям, для которых слова — единственная реальность, и еще он говорил, чтобы внушить себе, будто у него есть-таки цель. Он не влюбился в Джорджи, она его даже не привлекала — женщины вообще привлекали его весьма условно и поверхностно. По мере сил он пытался обольщать их, но без малейшей страсти или пыла, только чтобы удовлетворить свое тщеславие и потребность властвовать над кем-то, а может быть, и бархатную жестокость. Джорджи в его объятиях удерживало лишь физическое соприкосновение с ним, но оно совсем ее парализовало непонятно сладкой истомой. В то же время ей было крайне не по себе — и не столько от смущения, сколько от инстинктивного недоверия к Перфлиту. При всей его вылощенности этот пустозвон действовал на нее скорее отталкивающе, извергаемые им идеи шокировали ее и оскорбляли. Наивная до невежества, она была неспособна понять даже себя, а уж тем более мужчину подобного типа, но здоровое начало в ней еще не совсем угасло, и он внушал ей чувство, похожее на отвращение. И все же в сумраке старого сарая, куда вливались душистые волны теплого весеннего воздуха, у нее не нашлось силы воспротивиться обвивавшей ее руке Перфлита, сладкому пожатию его пальцев. Ум ее был ввергнут в смятение, действовали лишь физические ощущения. Ангел-хранитель поспешно ретировался в более пристойное место, в последний раз с ужасом и возмущением призвав верную дщерь Армии и Церкви не допускать, чтобы ее ласкал мужчина, чьи намерения были — если они вообще у него были — самыми нечестными. Голос Перфлита звучал, звучал, звучал, и к собственному изумлению Джорджи поймала себя на желании грубо его оборвать: «Замолчите же и поцелуйте меня!» Однако она промолчала и продолжала ждать в дурманящей истоме.

— С другой стороны, — продолжал Перфлит с довольно комичной медовостью в голосе, — есть очень много людей и вроде вас, которые были вскормлены на иной, менее рациональной морали и, к сожалению, все еще за нее цепляются. — Он притянул ее поближе, почти опрокидывая на себя, и она с тревожным предвкушением наперекор стыду неловко положила голову ему на плечо. Перфлит искренне удивился такой пылкой покорности, и, облекись мелькнувшая у него мысль в слова, он сказал бы: «Ах черт! Девица меня возжелала!» Такое признание его неотразимости ему польстило. Или же… Он чуть не вздрогнул от внезапного подозрения, — уж не дразнит ли она его? И осторожненько сдвинул ладонь на ее левую грудь. Ого! Сердце так и колотится! Ну просто жужжит как динамо-машина. Мужское тщеславие, самое жалкое проявление самолюбия, требовало, чтобы он развил успех. У него даже возникло что-то похожее на желание.

Джорджи наклонила голову. Перфлит перевел дух, принял бесшабашное решение и поцеловал ее в шею чуть ниже уха. Он не без гордости уловил ее экстатическое содрогание. Однако насладиться даже самым простым ощущением он мог только через слова, а потому пробормотал невнятно:

— Бледный алебастр — нет ничего прелестней.

Джорджи уловила, что он назвал ее прелестной, но продолжала благоразумно отворачивать голову. Перфлит мягким движением повернул ее лицо к себе и поцеловал полураскрытые губы. Поцелуй был принят послушно и безответно — Джорджи только вздрогнула и испустила судорожный вздох. Перфлит даже позавидовал ее неопытности. Поцелуй явно прожег ее насквозь, а вот более просвещенные особы женского пола, которых ему доводилось обхаживать, принимали такую увертюру как нечто само собой разумеющееся и нередко сердились, что он не торопится перейти к финалу. Сам он пока особого пыла не испытывал. Ну-с, а дальше что? Он вновь припал к ее губам с поцелуем, на этот раз затяжным, чтобы дать себе время поразмыслить. И уловил ответный поцелуй — очень робкий, но несомненный. Отлично.

«Добродетель, — мысленно объявил Перфлит, — сама себе награда. Но как вознаграждается добродетель в подобном случае? Я нахожусь в том же затруднении, что и Панург, ибо ни разу в жизни мне не довелось познать честной женщины. То есть с дозволения ее мужа. Один ложный шаг — и хрупкая чаша стратегии разлетится вдребезги. Какая прелестная смесь метафор!»

В этом недоумении он прибегнул к древнему гамбиту, которым пользовался уже столько раз, что ему даже стало неловко. Нежно пощекотав щеку Джорджи кончиками пальцев, он прожурчал с точно отмеренной дозой страстной хрипловатости:

— Какой обворожительный эпидермис! Я мог бы часами длить такое прикосновение… — Краткая многозначительная пауза. — Повсюду. Как будто собирая букет с розой в середине.

«Боже! — подумал он. — Какие только глупости не приходится говорить! Но они, видимо, их ожидают. Влияние бульварного чтива на искусство обольщения!»

Джорджи молчала. В ее душе мистическое триединство — дочь полковника, церковная овечка и девочка-скаут — вопияло в один голос: «Это неприлично! Немедленно прекрати! Оттолкни его! Ты допустила, чтобы он тебя поцеловал. Сейчас же встань и отчитай его…» Но тут Перфлит опять ее поцеловал, и по всем ее членам разлилась сладостная нега. Руки и ноги отказывались подчиниться. «Да сиди ты тихо! — требовали они. — Пусть это не кончается. Не мешай ему! Мы ждали этого так долго, так долго!»

«Черт побери! — размышлял Перфлит между поцелуями. — Да она же голубая девственница! Rara avis[13]. Будь я пресловутым кузеном, так вырезал бы большой крест на прикладе моих обольщений. И для нее настал jour de gloire[14]. Лучше особенно далеко не заходить — к чему ненужные осложнения? Период предварительных исследований a tatons[15], так сказать. О ее Америка! Ее Новый Свет!»

Мистер Перфлит вел исследования с большой осторожностью. Как ни странно, Джорджи не только не сделала попытки его оттолкнуть, но даже способствовала ему легкой расслабленностью. Веки ее были сомкнуты.

«Мы всегда щадим их стыдливость куда усерднее, чем они защищают ее от оскорблений. Вот почему негодяи — самые удачливые донжуаны. Я и сам чуточку негодяй».

Всюду под его пальцами ее плоть поеживалась и трепетала от страха и блаженства.

«Ее волнуемая полнота! — подумал он с оттенком сатиричности. — О черт! Я все-таки подлец. Но золотой век миновал, и в этих вещах мы утратили пасторальную простоту».

Мистер Перфлит гордился своим умением ласкать. Шли минуты. Джорджи утратила всякое понятие о времени. Она возносилась все выше и выше в прозрачном воздухе ощущений к какой-то невообразимой вершине. Внезапно она вся конвульсивно напряглась, и у нее вырвался долгий вздох — аааах! Перфлит даже испугался. Он замер, вглядываясь в ее белое лицо, почти неразличимое в полутьме. Ему было жарко. Волосы у него прискорбно спутались, обе руки ныли, а одна нога совсем онемела. Все это он с большой досадой осознал как-то вдруг и только теперь.

«Растрачивание физической энергии без всякой пользы для себя! — подумал он. — Право, я филантроп, а вернее, филожен. Но будет ли она благодарна? Следовало бы! В конце-то концов я же ее не облиззил. Она вкусила своего пирога и сохранила его целым».

Эти философские размышления прервал резкий толчок. Джорджи с силой отбросила его руки и вскочила. Она замерла в дальнем углу каморки спиной к нему и прижала ладони к лицу. Перфлит внезапно обнаружил, что старый сарай пропах плесенью. Прихрамывая — затекшая нога ему почти не повиновалась, — он подошел к Джорджи и, нежно положив ей руку на плечо, спросил с отеческой заботливостью:

— Что с вами, моя дорогая? Вам нехорошо?

Джорджи отняла ладони от лица.

— Ах, как я могла? Зачем вы?.. Почему я вам позволила?..

«Вот она — добродетель! — негодующе воскликнул про себя Перфлит. — Ты чуть ли не прямо требуешь пирога. Твой покорнейший слуга сотворяет чудо — ты и вкушаешь пирог и сохраняешь его, а затем вместо благодарности поносишь чудотворца. Не выйдет, милая моя! Я тебе этого не спущу».

Он оскорбленно снял руку с ее плеча и произнес строго:

— Вы ведь не протестовали. Я несколько раз предоставлял вам возможность остановиться, но вы ею так и не воспользовались. И как будто получали удовольствие. Я бы даже сказал, что вы сами напросились!

— Ах! — вскричала Джорджи с тем неистовым негодованием, которым мы встречаем разоблачение истинной подоплеки наших побуждений. — Ах, какая же вы скотина!

«Ругань, — сказал себе Перфлит, — обычное прибежище тех, кому нечего возразить. Но эту разъяренную женскую душу необходимо утихомирить. Девица способна закатить сцену, что было бы прискорбно. И даже выплакаться родителям, что поставило бы всех в крайне неприятное положение». И его ладонь вновь нежно опустилась на ее плечо.

— Тише-тише, — произнес он убаюкивающе. — Зачем же так? Я вовсе не хотел вас обидеть, а просто указал, насколько вы ко мне несправедливы. Вина ведь лежала бы равно на нас обоих, если бы о вине вообще могла идти речь. Но сюда мы забрались по воле случая, и, клянусь, у меня в помышлении не было, пока вы не… Но не важно! И вообще не мы первые, не мы последние.

— Но это же дурно! — воскликнула Джорджи. — Очень дурно и унизительно! Зачем только я вам позволила!

Перфлит позволил себе в темноте довольно гаденькую улыбочку.

— На вашем месте, моя дорогая, я отнес бы все это к категории и естественного, и неизбежного. Ведь, если на то пошло, вы всего лишь испытали то, что девушки обычно испытывают много раньше.

— Но ведь, — с отчаянной решимостью произнесла Джорджи, — приличная девушка должна сохранить себя для мужа чистой! Мы даже не помолвлены, да я и не хотела бы… Я в вас совсем не влюблена.

«Tant mieux[16], — подумал Перфлит. — Выйти из этого полового лабиринта будет немногим труднее, чем войти в него. Да и в любом случае я только слегка оглушил Минотавра, но не убил его».

— Тем лучше, — мурлыкнул он вслух тоном ублаготворенного любострастия. — Никаких обязательств вы на себя не взяли, да и вообще ведь ничего не произошло. А на мою сдержанность вы можете неколебимо положиться: чем бы я ни был, но, слава богу, я все-таки не джентльмен!

— Я чувствую себя такой падшей, такой запачканной! — вопияла бедняжка Джорджи. — Мне так стыдно! Я никогда-никогда не сумею этого забыть…

«Какой комплимент, будь это правдой! — подумал неугомонный Перфлит. — А впрочем, если она впервые прокатилась по озеру Киферы, то может и запомнить эту прогулку. Но пора кончать!»

Он обнял Джорджи за плечи и привлек к себе. Она почти не воспротивилась.

— Вздор, моя дорогая! Ничего стыдного тут нет. А что до умения забывать, так вам же известно, что именно это — главный и величайший талант Женщины?

Она попыталась высвободиться, и он ее поцеловал. И вновь эта мимолетная ласка парализовала в ней Стремление к Добродетели.

— Вам не в чем раскаиваться, уверяю вас, — сказал Перфлит. — Лишь миг забвения… Не огорчайтесь: нет ничего более естественного, более неизбежного. Как научиться плавать. Только много приятнее. Вашим образованием пренебрегали, но, если мне будет позволено высказать свое мнение, для начала вы попали в хорошие руки, а возможности в вас заложены немалые, да, немалые, я не льщу. Вам следует больше бывать на людях. Однако чурайтесь женщин, которые проявят к вам излишний интерес. А теперь расстанемся друзьями…

— Который час? — перебила Джорджи.

Мистер Перфлит был уязвлен. Вот и мечи жемчуг чувственных радостей и красноречия перед… перед дочерями полковников! Словно отослать свои стихи в «Дейли мейл» — толку ровно столько же. Однако на часы он посмотрел.

— Почти половина восьмого.

— Ой! — вскрикнула Джорджи. — Скоро обед! Мне надо идти. Что скажет мама?

Она вывернулась из-под его руки с поспешностью и, как ему почудилось, равнодушием, почти грубыми. Как женщинам чужда деликатность! Как сильна власть que dira-t-on![17]

Они торопливо и неуклюже пробрались по балкам к приставной лестнице и слезли в душное темное безмолвие амбара. У двери Джорджи остановилась и шепнула:

— Я должна бежать! Вы сумеете сами выбраться из сада?

«Спешит избавиться от меня, точно пресыщенный супруг от своей благоверной!» — подумал Перфлит, а вслух ответил:

— Разумеется. Но на прощание скажите, что мы по-прежнему друзья.

— Да-да, — нетерпеливо шепнула она и шагнула за порог.

Он поймал в темноте ее руку и поцеловал.

— Прощайте! А вернее — до свидания.

— Прощайте… Ой!

— Что такое?

— Ваша странная книжка…

— Так что же?

— Я ведь должна вернуть ее вам.

Словно слепящий зигзаг молнии озарил мозг мистера Перфлита. «Господи! — подумал он. — Ну непременно они назначают следующее свидание. Она явно на меня нацелилась!»

— Зачем же? — небрежно обронил он. — Оставьте себе. На память.

— Нет! — шепнула Джорджи. — Я ее принесу… в следующую среду. В четыре.

И не дав ему времени ответить, она чмокнула его куда-то в нос и бесшумно побежала по темной дорожке.

Возвращаясь домой в приятном весеннем сумраке, мистер Перфлит предавался одновременно такому количеству размышлений, что невольно задумался и о том, почему еще никто не изобрел машины для прямой записи мыслей, чтобы синхронно запечатлевать все изысканные построения, успевающие возникнуть в отшлифованном уме за четверть часа. Правда, они были несколько обрывочны, так как в темноте он то и дело сходил с тропки в высокую луговую траву. Она была вся в росе, и он чувствовал, как намокают его носки над ботинками. У него мелькнуло мучительное подозрение, что отвороты прекрасной пары брюк, возможно, погублены навсегда — и все из-за Добродетельности! Открывая дверь своего дома, он дважды чихнул. Боже великий, уж не простудился ли он? Но что поделаешь, с горечью заключил он, за все всегда платят мужчины.

3

В понедельник три прихода пробудились в разные утренние часы, но с единым восхитительным убеждением, что история Тома и Лиззи отнюдь не завершилась так пресно, как можно было опасаться.

Произошло много всего.

Фракция Стимс — Исткорт весьма разгневалась, узнав о перфлитских махинациях, лишивших их великолепного случая испортить жизнь и Тому и Лиззи, дабы оберечь целомудрие других малых сих. Миссис Исткорт объявила, что Перфлита надо бы вымазать дегтем, обвалять в перьях и под барабанный бой изгнать из прихода. Но, увы, намекнула она, общественный дух и почитание нравственности ушли в небытие вслед за добрым королем Эдуардом.

Пребывавший у себя в поместье сэр Хорес пришел в ярость. Грошовый интеллигентишка сует нос в приходские дела! Опекать простой сельский люд — это прерогатива аристократии, а без любителей ловить рыбку в мутной воде на манер Перфлита мы уж как-нибудь обойдемся! Сэр Хорес был возмущен до самой глубины своей (замызганной) души. Что и выразил доктору Макколу, который с истой шотландской лояльностью последнее время перестал бывать у Перфлита.

И наконец проповедь.

Мистер Каррингтон взошел на кафедру, храня суровый, но глубоко спокойный вид. Своим звучным выразительным голосом он прочел о женщине, взятой в прелюбодеянии. И сумел придать этому эпизоду такую внушительность, что мистер Перфлит, который явился в церковь, отступив от одной из самых лелеемых своих привычек, тут же принял решение непременно перечитать все четыре евангелия — а вдруг в них все-таки обнаружится что-то стоящее?

Завершив чтение столь пространного вступления, священник помолчал, и люди, искушенные в тактике проповедников, готовы были хоть под присягой подтвердить, что его пастырский взгляд сначала остановился на миссис Исткорт, затем на сэре Хоресе, а затем и на всех прочих, кто заповедям вопреки злословил ближних.

После чего он произнес краткую, но на редкость энергичную проповедь, и мистер Перфлит с удовольствием распознал в ней мысли, которыми успел поделиться со священником во время их знаменательной беседы. Ему весьма польстило, что хотя бы раз в жизни его интеллектуальные семена пали не на бесплодную почву.

Для зачина мистер Каррингтон указал на красоту и обаяние этой истории, словно излагая Великую Весть, евангелист достиг неизмеримых высот на крыльях Божественного Озарения. Но что это за весть? Это Весть о Божественном и Человеческом Милосердии. Под милосердием же надлежит понимать не букву, не милостыню, небрежно или даже щедро творимую, но дух братской любви между людьми, истинный дух добрососедства и помощи ближним. (На последние слова миссис Исткорт отозвалась скромной ухмылкой добродетели, знающей себе цену.) К своему горькому сожалению, проповедник обнаружил в Кливе прискорбное отсутствие вышеупомянутого духа вопреки всем велеречивым заверениям в обратном. (Лицо миссис Исткорт стало надменно-неприступным.)

— Случайно ли, — продолжал священник, — Господь наш избрал из всех человеческих слабостей именно эту, дабы указать нам на долг истинного милосердия, когда и слова, и мысли, и поступки — едины? Фарисеи, чванные толстосумы, рьяные поборники формы в религии, въедливо и тупо соблюдающие букву, пытались расставить ловушку Господу нашему, сошедшему в мир научить род человеческий поклоняться Богу в духе, в истине. Они привели к Нему жалкую женщину, грешницу, взятую в прелюбодеянии, и с жадным нетерпением ждали, чтобы Он явил себя, избрав либо оправдание, либо осуждение. И как же поступил Господь наш? Он писал перстом на земле и сначала ничего не ответил. Почему? Или это и был урок милосердия? Господь наш хотел вразумить нас, указав, что простая слабость неразумной плоти не столь грешна, как злорадное нетерпение, с каким самодовольные лицемеры спешат творить расправу над заблудшими и несчастными ближними своими. Господь наш указал, как вслед за Ним и великий поэт Данте Алигьери, что грех от избытка Любви менее гневит Бога, чем грехи, порождаемые отсутствием Любви.

(Тут мистер Каррингтон сделал паузу, и в наступившей тишине сэр Хорес неодобрительно кашлянул, а миссис Исткорт пренебрежительно фыркнула.)

— И в наше собственное время, в нашем собственном селении не были ли взяты женщины в прелюбодеянии? — истово возгласил мистер Каррингтон. — И не наблюдаем ли мы почти непристойную торопливость в стремлении осудить? Забвение всякого милосердия в спешке первым бросить камень? Фарисеи хотя бы прислушались к голосу собственной совести, сказавшей им, что никто между ними не без греха. «Они стали уходить один за другим, начиная от старших». Но мы, погрязшие в грехе больше их, таких сомнений не ведаем. Мы стремимся опередить других в осуждении, уповая таким способом укрыть от Всеведущего Бога постыдный свиток собственных заблуждений и грехов!

Не мне, смиренному и грешному служителю Творца моего, подвергать сомнению Его Мудрость и Справедливость. Мне ли осуждать тех, кого Он прощает? И я не ищу оправдывать то, чего Он не оправдывал. Но мой долг — напомнить вам, как Господь наш прямо указал, что в Его глазах грех против доброты человеческой много чернее плотских грехов. «Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши». Прошу вас, братья мои, поразмыслите над этим в сердцах ваших и спросите себя, не погрешили ли и вы в последние дни и недели против духа в защиту буквы? И в чудовищной гордыне не объявили ли, что вы-де — без греха, раз, тесня других, ринулись первыми бросить камень в злополучную женщину, взятую в прелюбодеянии? Не сомневайтесь: в Судный день жребий этой грешной, но раскаявшейся женщины будет легче, чем жребий осудивших ее фарисеев.

А теперь во имя Бога-отца…

Едва проповедь закончилась, как громко зашаркали подошвы, зашуршали молитвенники, зашептали возбужденные голоса. Миссис Исткорт, исполнясь сугубого величия, встала и под охраной своего юного отпрыска, который краснел и ухмылялся от смущения, негодующе засеменила вон из церкви. Сэр Хорес апоплексически багровел от кашля — чтоб этому наглому попу ни дна ни покрышки: читает мораль тем, кто повыше него, и потакает низшим классам! Столпы добродетели обменивались взглядами презрительного осуждения. Джорджи и Алвина недоумевали, но мужественно считали, что проповедь чему-то учит. Мистер Перфлит блаженно хихикал, укрывшись томиком «Кандида», который принес вместо молитвенника.

По завершении службы сэр Хорес, совсем уже фиолетовый, выпучив глаза, ринулся вслед за Каррингтоном в ризницу, и прихожане, замешкавшиеся, чтобы подслушать, вскоре были ублаготворены нарастающими звуками спора. Наконец сэр Хорес вышел из ризницы: цвет лица у него по-прежнему напоминал перезрелую свеклу, но вид был победоносный — мистер Каррингтон объявил о своем намерении отказаться от прихода.

За несколько дней до этого он узнал, что вакансия каноника все еще свободна и ждет его.

Однако скандальная большевистская проповедь и «увольнение» священника (как благоугодно было счесть это Кливу) тотчас увенчались еще более пикантным и интересным эпизодом, почти идеально сочетавшим непристойность с моральным назиданием.

Эпизод этот, в сущности, следовало бы рассматривать, как суровое предупреждение тем, кто поддается соблазну и, проповедуя, толкует Слово Божье слишком уж широко, не считаясь с Мудростью Веков и воспитанием, которое получают ученики закрытых аристократических школ.

В ночь на понедельник Лиззи, обливаясь слезами, точно Ниобея, бежала из дома Смизерсов, оставшись глуха ко всем почти униженным мольбам Джорджи остаться, и с рыданием пала на грудь недоумевающего мистера Джадда, который в растерянности особенно горячо пожалел, что миссис Джадд, плодясь и размножаясь, не ограничилась одними сыновьями.

Воспламененный неверным истолкованием теперь уже прославленной проповеди кузен в тот же вечер прямолинейно, если не сказать грубо, покусился на попачканную добродетель Лиззи. Раз уж, рассудил кузен, теперь даже Церковь чертовски терпима и смотрит сквозь пальцы, как шалая кобылка рвет постромки, так почему бы ей опять их не порвать? Особенно в компании человека аристократических кровей и воспитания, который, разумеется, способен научить девочку тому-сему, о чем деревенские увальни и понятия не имеют. В конце-то концов, крутила же она сразу, черт побери, и с молокососом Страттом и с полицейским! Темпераментная штучка, ничего не скажешь!

И, проникнув на кухню в благоприятный, по его мнению момент, кузен изъявил свою мужскую волю и милость без особых обиняков. К чему всякие экивоки с прислугой? К его изумлению, а затем и парализующему ужасу, Лиззи отразила его поползновения с яростью, которую следует рекомендовать всем прекрасным дамам, буде они попадут в подобное положение. (Он накинулся на нее внезапно, точно бука, которым ее пугали во младенчестве, и Лиззи потеряла голову от страха.) Она расцарапала ему лицо и впилась зубами в подушечку большого пальца — способ обороны не только обескураживающий, но и чрезвычайно болезненный. Затем она стиснула кузена в таких крепких объятиях, что он пошевельнуться не мог и чуть не задохнулся, а сама принялась пронзительно звать на помощь. Кузен вырывался, восклицая:

— Да ну же… черт возьми… какого дья… ты меня… задушишь… говорят тебе… О господи!

Последнее восклицание, продиктованное не столько благочестием, сколько отчаянием, он испустил, когда в кухню влетела Джорджи, следом за которой там появилась Алвина, а в отдалении, прихрамывая, замаячил озадаченный Фред.

— Кузен!

— Кузен!

Его родственницы вложили в эти два слога столько удивления, упрека, брезгливости, презрения, ужаса и осуждения, что кузен почувствовал, как краснеет до корня своего позвоночника. Впоследствии он пожаловался в клубе приятелю, чье сочувствие прятало ехидную насмешку: «Дьявольски неловкое положение, э?» Лиззи внезапно разжала объятия — так внезапно, что кузен еле устоял на ногах, и хлопнулась навзничь на пол, «чуть не в родимчике», как со смаком рассказывала потом миссис Джадд.

— Что тут происходит? — осведомился добравшийся наконец до кухни полковники поспешно отвел взор от некоторого беспорядка в костюме Лиззи, который Джорджи «поправляла» с сестринской заботливостью.

— Что?! — рявкнула Алвина, держась даже прямее, чем когда-то в седле. — Да ничего, кроме одного-единственного, на что вы, свиньи-мужчины, только и способны.

И она удалилась со всем величавым достоинством, которое ей удалось приобрести, тщательно подражая покойной королеве-матери.

Полковник искренне расстроился: хорошенькое дельце под собственной твоей крышей! Он властно приказал кузену покинуть кухню. Впрочем, истекающий кровью, запыхавшийся злополучный Аполлон был только рад удрать подальше от такой ведьмы Дафны. Затем Фред и Джорджи принялись успокаивать Лиззи, но та не собиралась упускать шанса стать героиней мелодрамы. И продолжала закатывать истерику за истерикой с пронзительностью, почти превышающей человеческие возможности, а затем объявила, что сейчас же уйдет. Угрозы, обещания, мольбы, улещивания, призывы — все было тщетно. Заручившись таким козырем против «знати», Лиззи не желала лишаться положенного ей скандала.

Полковник отослал Джорджи спать и удалился на покой сам. Разоблачаясь с обычной своей медлительностью, он размышлял и часто покачивал головой. Скверное дело. И жаль, что Алвина с Джорджи все видели. Придется поговорить с Джаддом и Страттом — пусть заткнут девчонке рот. Нельзя допустить до скандала. Кузен должен будет извиниться перед всеми. И лучше ему на время уехать, пока Том с Лиззи не заживут своим домом.

Но худа — даже такого мелкого и грязноватого — без добра не бывает, что Фред и сообразил, когда забрался под одеяло. После всех намеков Алвины по его адресу — и чертовски мерзких к тому же! — забавно, что грешником-то оказался кузен! Полковник хихикнул, так им и надо с их фамильной гордостью! Нет, сэр, попался-то не Фред Смизерс, как бы они его там ни третировали, не Фред Смизерс, полковник по милости Божьей и недосмотру его величества, а кузен! Роберт Смейл, эсквайр. Джентльмен самых голубых кровей.

Полковник задул лампу и, похихикивая, подтянул одеяло под двойной подбородок. Хе-хе! Самых что ни на есть голубых кровей!

4

Джорджи и Перфлит встретились вновь под грузом добрых намерений.

Мистер Перфлит взвешивал все очень серьезно. И продолжал взвешивать днем в среду. Он был счастливым обладателем весьма вместительного и покойного кресла с пюпитром как раз на такой высоте, что мистер Перфлит мог предаваться чтению в сладостной безмятежности без унизительной физической необходимости держать книгу на уровне глаз. Перед ним на пюпитре стоял великолепно изданный «Золотой осел». (Естественно, в тюдоровском переводе — мистер Перфлит как-то вступил в переписку с покойным Чарлзом Уибли по одному весьма ученому вопросу.) Томик был открыт на сказке об Амуре и Психее. Но его взгляд то и дело отвлекался от очаровательной прозы, столь мило гармонировавшей со свиданием, которое очень и очень провинциальная Психея назначила своему далеко не юному и упирающемуся Амуру. Мистер Перфлит взвешивал.

Несомненно, в бедах наших лучших друзей всегда есть что-то отнюдь нас не огорчающее. С другой стороны, беды наших злейших врагов могут содержать полезное предупреждение. Мистер Перфлит взвешивал злосчастное положение Роберта Смейла, эсквайра, который в это самое утро отбыл скрыть свой позор и стыд в уединении небольшого, но фешенебельного курорта на восточном побережье. Угрюмо упираясь, с несгибаемым мужеством оспаривая каждый дюйм уступаемой территории, Лиззи все-таки была вынуждена оставить свою позицию оскорбленной добродетели, готовой отстаивать себя до последнего шиллинга последнего мужчины. Какого, собственно, она требовала возмещения, так и осталось неясным, но, несомненно, весьма и весьма внушительного: по меньшей мере судебное преследование за изнасилование, солидный куш по гражданскому иску, униженные извинения, чем публичнее, тем лучше, и полицейское предписание, обязывающее кузена до конца жизни носить отличительный знак, знаменующий его преступление, — особую одежду на манер еврейского лапсердака, которую целомудренные девы оплевывали бы, или, скажем, алую букву, от которой молодые матроны отвращали бы негодующий взор.

Чувства мистера Джадда вошли в берега много быстрее. В первом порыве негодования он смело заявил, что «надо бы его публично охолостить!», однако вскоре покорно согласился с пожеланием полковника «поправить дело и положить конец сплетням». Тем не менее потребовались объединенные усилия мистера и миссис Джадд, Тома Стратта, Джорджи, полковника и Маккола (его призвали для врачебного засвидетельствования насилия, но по его категорическому заявлению он ничего не обнаружил), чтобы Лиззи, скрепя сердце, перестала помышлять об отмщении, которого, естественно, требовала Женская Стыдливость вкупе с Женской Утонченностью Чувств. Наиболее чувствительный удар боевой диспозиции Лиззи нанесли, безусловно, решимость Маккола остаться под знаменами своего класса и его по-шотландски доблестный отказ от любого вмешательства. Мистер Джадд и полковник продемонстрировали немалый стратегический талант, отражая атаки миссис Исткорт, чьи скандальные инсинуации грозили появлением на сцене адвоката, после чего в действие вступила бы машина Закона и остановилась бы лишь тогда, когда не осталось бы больше денег, чтобы поддерживать ее на ходу.

Полковник, невозмутимый, хладнокровный и особенно спокойный под огнем неприятеля, сумел вырвать победу из чугунных челюстей поражения. Лиззи приняла письменное извинение кузена (которое сохранила навсегдавместе с брачным свидетельством — два неопровержимых доказательства своей респектабельности); приняла она и десятифунтовую банкноту, причем с наивным удовольствием, так как впервые видела такие деньги и ничего не слышала о взятках за покрытие преступления; после чего от души и полностью простила (хотя и не забыла) то, что в конечном счете было всего лишь еще одним, хотя и излишне бурным, признанием ее чар. А в четверг ей предстояло стать, тра-ля-ля, законной супругой мистера Стратта.

Все, а особенно мистер Джадд, лихорадочно предвкушали облегчение, которое принесет та минута, когда таинство брака возложит всю ответственность за эту косоглазенькую Елену только и исключительно на Тома Стратта. С ним, разумеется, ни о чем не советовались, и никакого участия в улаживании щекотливого дела он не принимал, хотя будущая теща и приказала ему пустить в ход все его скудное влияние на Лиззи, чтобы принудить ее согласиться на предложенные условия.

Все эти сведения мистер Перфлит почерпнул из прозрачного ручья приходских сплетен, несколько их исказившего. И теперь, сидя в удобном кресле перед раскрытой книгой и с легким щемлением под ложечкой ожидая появления Джорджи, он не читал, а раздумывал над последними событиями. Длинными пальцами он вяло постукивал по подлокотнику и напоминал слепок с бронзового Ришелье в церкви Сорбонны — только без эспаньолки и величавости.

Доводы против обременительных альянсов становились все неотразимее. Естественно, Человек с Тонким Умом и Чувствами никогда бы не опустился до бычьей грубости кузена. И все же вокруг ловушки, ловушки… Да, Джорджи — не Лиззи, бесспорно, бесспорно… Но под кожей сестры они. (Даже для Имперского Поэта метафора просто непристойная, подумал в сторону мистер Перфлит.) Странно, очень странно, продолжал он размышлять, насколько Секс в реальной жизни отличается от Секса в книгах. Принимая во внимание, как бессовестно женщины используют себя ради пошлейших материальных целей, не приходится удивляться тому, что столь чутковпечатлительный человек, как Пейре Видаль (на мгновение мистер Перфлит отождествил себя с Пейре Видалем), потерял рассудок и с такими неудобствами бегал по Провансу — местности жаркой и каменистой, — вообразив себя волком… или спасаясь от волка? Встать и уточнить эту деталь мистеру Перфлиту было лень. А соблазнители XVIII века? Казанова и герои эротических французских романов? Отъявленные врали! Собственный опыт мистера Перфлита свидетельствовал, что среди цветов обязательно прячется змея, а горечь обязательно отравит разгар восторгов. Женщины лишены чистоты намерений, присущей мужчинам. Ах, если бы… Но они либо обдают тебя презрением, как ничтожнейшую из игрушек; либо мерзко шантажируют — исподтишка и обиняками; либо навязывают тебе знаки внимания, которые обнажают интимную тайну перед всем светом и приводят к жутчайшим осложнениям; либо они настолько осторожны, что ты их вовсе не видишь; либо, как в данном случае, они не более и не менее как пытаются женить тебя на себе. Мистер Перфлит содрогнулся. Нет, быть холостяком крайне опасно! Нельзя ли вступить в фиктивный брак с какой-нибудь незадачливой особой женского пола, которая за небольшое вознаграждение (например, в пять фунтов) согласится затем исчезнуть навсегда? Ни в коем случае! Риск слишком велик. Мистер Перфлит вздохнул и подумал, что теперь вряд ли возможно принять, как в королевской Франции, сан аббата, не обрекая себя на гнусно аскетическую жизнь и стеснение свободы.

Он встал, вздохнул еще раз, выпил коньяку, почти не разбавив его содовой, и принялся задумчиво жевать гвоздичку. В душе у него теплилась надежда, что, может быть, Джорджи все-таки не придет — душевный покой более чем возместил бы утрату не очень ценного издания довольно посредственного перевода.


Размышления Джорджи, хотя заметно менее длинные и не столь эрудированные, также были сугубо благоразумными. Но она пребывала в странном состоянии духа. События последних недель, бесспорно, явились для нее большим потрясением, но встряска эта пробудила ее к некоему подобию живой жизни. С изумлением она осознала, что все время, пока эти отвратительные ужасы творились и с ней и вокруг нее, она ни разу не испытала скуки. Унылая Джорджи, неохотно и вяло ездившая на велосипеде в Криктон и обратно, почти изгладилась из ее памяти. Теперь все время занятая новыми мыслями, планами, эмоциями она в почти счастливом смятении буквально не чувствовала земли у себя под ногами. Что-то все время происходит — и будет происходить. Своих девочек-скаутов она совсем забросила.

Тем не менее ее больно ранило и напугало нежданное открытие, что под внешним декорумом семейного и общинного существования прячется вязкая тина темных желаний, затхлых интриг и бесцельной злобы. Какие свиньи — мужчины! Какие омерзительные свиньи! Их ничто не интересует, кроме… нет, даже наедине с собой Джорджи не хотела уточнять, кроме чего именно. А женщин они просто презирают. И обходятся с женщинами самым жутким образом. Взять хоть бедняжку Лиззи! И Джорджи при мысли о бедняжке Лиззи пробудила в себе праведный гнев. Либо они сухие, сдержанные и эгоистичные, как мистер Каррингтон. Либо, как Реджи (Джорджи мысленно уже называла мистера Перфлита «Реджи», что исполнило бы его самыми дурными предчувствиями, стань это обстоятельство ему известным), они фривольны, чувственны и уклончивы, без малейшего понятия о том, в чем заключается истинное и прочное счастье. Либо… но тут Джорджи пришлось прервать перечень мужских недостатков, ибо в запасе ни одного конкретного примера у нее не осталось. И потому она вновь принялась разбирать особенности мужского поведения вообще и поведения Реджи в частности.

В одном она была уверена твердо: никогда и ни за что не допустит она повторения того, что произошло один-единственный раз по какой-то необъяснимой случайности. Это было дурно, это было унизительно, это было… Джорджи строго запретила себе думать об этом. Дурно, унизительно… и, словно грезя наяву, она вновь пережила все, что произошло. Конечно, будь для Реджи это серьезно… если бы только! Как жутко счастливы могли бы они быть! Поселились бы в его нынешнем доме после возвращения из-за границы, где они экономно проведут свой… Так удобно — она сможет каждый день навещать папу и маму. А от этого его грубого молчальника-слуги они избавятся и наймут хорошую горничную открывать двери и прислуживать за столом, когда они будут устраивать званые чаепития или небольшие обеды, — во всем, что касается приема гостей, она сумеет многое перенять у Марджи. И хозяйство она возьмет целиком на себя — и лавочников, и сад, чтобы Реджи, ни о чем не заботясь, мог бы читать, и читать, и читать. А она приглядит, чтобы пыль с книг стиралась, как следует, и составит каталог — тогда он сможет найти любую нужную книгу сразу. Исткортов они принимать не будут, но она заставит Реджи быть вежливым с сэром Хоресом и мистером Крейги — ведь в конце-то концов наш долг быть внимательными к людям и делать жизнь друг друга приятнее! «Нет, сэр Хорес! — Она вообразила, как говорит это, одетая в строгое, но элегантное вечернее платье. — Нет, мой муж сам не танцует, но я знаю, ему приятно, если я танцую, а уж тем более с таким старинным нашим другом, как вы!» И конечно, сэр Хорес пригласит нас пострелять с ним фазанов, и Реджи будет в восторге. Какой мужчина не придет в восторг от такого приглашения? А если она будет вести дом очень, очень экономно, быть может, им удастся завести пару приличных гунтеров. В душе Реджи, разумеется, завзятый любитель охоты и лисьей травли. Это же у каждого англичанина в крови…

Но, конечно, если он не смотрит серьезно на… тогда всему конец. Никаких фривольностей она не потерпит. Унижения с нее довольно! Но конечно же он понимает — как же иначе? — насколько лучше быть серьезным. Зачем ему и дальше влачить дни в тоскливом одиночестве, не озаряемом ни ружьем, ни лисицей? И пожалуй, толкающем его к нечистым, падшим женщинам? Зачем ему все это, когда настоящее прочное счастье стучится — так деликатно, но и так откровенно! — в его двери?

* * *
Вот почему, когда после полудня зарядил сильный дождь, Перфлит радостно воспрянул духом, а Джорджи расстроилась, словно Господь отказал ей в своем благословении. Как она сошлется на желание прогуляться, когда льет как из ведра? А впрочем, кузен, слава богу, в отъезде, и ей, быть может, удастся ускользнуть незаметно.

Вновь на выручку ей пришли зонт, клеенчатый плащ и крепкие практичные ботинки с калошами. Вновь она заспешила по мокрой дороге между живыми изгородями, только на этот раз полностью развернувшиеся листья трепетали под легким ветром и стряхивали на землю водопады капель. Раззолоченные лютиками луга обрели оттенок тусклой горчицы, зато зелень зонтичных, вздымающихся под изгородями прибоем в рваной пене цветов, стала в сыром мягком свете более сочной и темной. Проходя мимо рощицы, Джорджи заметила, что время колокольчиков кончилось. К счастью, на этот раз ее путь не вел мимо обители любви к ближним, где пребывала миссис Исткорт, — Перфлит жил в другой стороне. Впрочем, особого значения это не имело, так как с недавних пор миссис Исткорт и Перфлит раззнакомились. Местное общество питало надежду, что решительный бойкот принудит Перфлита покинуть эти места навсегда, но покуда эксперимент особого успеха не принес, ибо Перфлит даже не догадывался, что к нему повернулись спиной, и лишь благодарил богов за их милость: последние дни зануды перестали допекать его визитами.

Принадлежала ли к занудам Джорджи? О, безусловно, считал он. Зануда из зануд, особенно в подобных обстоятельствах. Так зачем же поощрять ее? Вот именно — зачем? Какое тяжкое бремя доброта! Как усложняет жизнь отсутствие эгоизма! «Я слишком альтруистичен, — размышлял Перфлит, плотнее закутываясь в теплый плед уютного существования холостого рантье. — Слишком, слишком альтруистичен! Мне следует выдвинуть лозунг: не покупайте английские товары, но будьте эгоистичнее! Превосходная идея». Он начал проглядывать каталог букиниста, скупавшего в редакциях неразрезанные экземпляры присланных на рецензию книг. Подобно многим и многим британским библиофилам, Перфлит предпочитал приобретать даже самые последние новинки у букинистов — без сомнения, для вящей поддержки начинающих авторов. Ему блистательно удалось сохранить тридцать шиллингов в неделю, и соблазн потратить на себя вдвое большую сумму был непреодолим. За полуоткрытым окном умиротворяюще шуршал дождь и звонко падали капли с деревьев и карнизов. Что может быть лучше своевременного ненастья!

И тут он услышал стук калитки, прозвучавший в приглушенном царстве дождя как-то особенно громко и властно. Несколько секунд спустя за окном проплыл верх зонта. Ну да! Ну да! Решимость женщины, вышедшей на сексуальную тропу войны, неописуема! Мистер Перфлит безмолвно воздел руки к небу. Женская решимость! Его мысли отравило внезапное недостойное подозрение: уж не знает ли она, что в среду Керзон во вторую половину дня выходной? (Дворецкий Перфлита носил фамилию Керзон.)

Он пошел открывать дверь. Истинное мужество требовало объявить с каменным лицом: «Нет дома!» И закрыть дверь мягко, но неумолимо. Однако в последнюю секунду мужество ему изменило, и он, пожимая обе ее руки, включая ручку зонта, воскликнул с сердечностью, весьма его удивившей:

— Входите, входите же! Очень рад вас видеть. Как вы любезны, что принесли мне солнечный свет в такую хмурую погоду. Чулочки, надеюсь, не намокли? Так идемте же, идемте!

Джорджи столь убедительно нарисовала себе образ мистера Перфлита — а точнее, Реджи, — изнывающего в тоскливом одиночестве, положенном холостякам, что была удивлена и даже обижена его веселостью и безмятежностью. Особенно безмятежностью. Повеселеть он мог потому, что к нему пришла Та, кто сделает золотыми все его грядущие дни. Мистер Перфлит был облачен в одеяние бенедиктинского монаха, излюбленный его костюм в определенных случаях, и эта почти категоричная декларация безбрачия подействовала на Джорджи угнетающе, словно ее недвусмысленно отвергли. Не так уж приятно было ощущение прочного уюта и налаженного комфорта, в котором мистер Перфлит прямо-таки купался. В камине тихонько потрескивали поленья, распространяя ровно столько тепла, сколько требовалось в дождливый день на исходе весны. В воздухе веяло благоуханием дорогой сигары, а на подносе возле рояля красовались кофейник с одной чашкой (с кофейной гущей на дне), графинчики с портвейном, коньяком и хересом, а также бутылочка бенедиктина. Одна ликерная рюмочка (чистая) и шарообразный бокал из тончайшего стекла, еще хранящий золотистую каплю коньяка. Комната выглядела безупречно прибранной, особенно в сравнении с захламленными комнатами ее дома, где царил военный закон. Книги же были чисто вытерты — почти до неприличия, и расставлены в строгом порядке.

Разговор завязывался с трудом. Перфлит, хлопоча, чтобы заполнить зияния, отыскал для нее подушку, которая была ей не нужна, и осведомился, не выпьет ли она чего-нибудь. Коньяку? Нет? Хереса или портвейна? Нет? Рюмочку бенедиктина? Так, может быть, коктейль? Нет? Чая он не предложил, а Джорджи так жаждала своей привычной чашки чая! (Что Керзон днем в среду отсутствует, ей известно не было.) Но она взяла предложенную большую турецкую папиросу, и, сидя в креслах друг напротив друга, они силились поддерживать разговор. Джорджи особенно остро ощущала, что для Реджи все это несерьезно. И тем не менее…

И тем не менее лед постепенно таял. Почти собачья инстинктивная подозрительность, которой было отмечено начало этой их встречи, когда они, так сказать, обнюхивались, вздыбив загривки, бегая глазами, беззвучно порыкивая и бессмысленно виляя хвостами, сменилась почти дружеской теплотой. Мистер Перфлит выпил хересу, Джорджи передумала и тоже выпила хересу. Вскоре ее покрасневшие щеки, заблестевшие глаза и необычная словоохотливость засвидетельствовали, что пить вино она не привыкла, особенно днем. Мистер Перфлит выпил еще хересу. Джорджи почувствовала, что в Реджи, хотя он и несерьезен, есть что-то очень милое, даже обаятельное. Но, разумеется, вновь терпеть унижения она не собирается. Это твердо. А Перфлит? Он не мог не заметить с законной гордостью, насколько эта девица переменилась к лучшему, соприкоснувшись с подлинной интеллигентностью, — она ведь словно все по-настоящему понимает и соглашается с ним! И право, без шляпы, спиной к свету она недурна, очень-очень недурна. Вновь он одобрил ее формы — во всем, что относилось к значимым женским формам, мистер Перфлит был отнюдь не кубистом. Но, конечно, никаких связывающих альянсов, никаких, так сказать, бесплодных усилий любви. И все же… И все же…

И все же каким-то образом — абсолютно неясно, почему и как — Бутчер и Ланг были низведены до статуса Галеотто. Каким-то образом — почему? как? — мистер Перфлит вдруг обнаружил, что закрыл окно, опустил штору, и сарайное унижение повторилось, но полнее и много удобнее в покойном его кресле. Ангел-хранитель вмешиваться не стал — возможно, у него, как у Керзона, был выходной. А изящно раскинувшаяся среди нимф над камином мистера Перфлита Диана кисти Буше (предположительно) с аппетитно розовыми округлостями улыбалась и взмахивала легким серебряным луком, словно приветствуя Торжество Целомудрия. Багряные головни в камине дышали сочувственным теплом и внезапно рассыпались в экстазе ярких искр.

Наступила неизбежная пауза, переход от прилива к отливу — волна откатывалась, и галька тоскливо шуршала, точно вздохи угасающего желания. А вернее, подумал мистер Перфлит, точно пересыпающиеся горошины в бычьем пузыре на палке шута. Он был ошеломлен собственной глупостью и покорностью, с какой позволял себя эксплуатировать. Почему он разрешил альтруизму взять верх над благоразумием? Почему подал столь опасную милостыню? Почему по-дурацки поднял «Веселого Роджера» над мирным и невзрачным суденышком? «Помрачение рассудка!» — пробормотал он про себя и несколько раз повторил эту формулу, как заклинание, способное стереть случившееся, во мгновение ока перенести Джорджи с его колен к ней в комнату так, словно ничего не произошло и ему нечего опасаться. К несчастью, заклинание не подействовало. Джорджи не унеслась по воздуху, и он начал ощущать ее вес — непривычное и даже болезненное давление на бедра и голени. Его ягодичные мышцы слегка подрагивали от утомления, от нервности, от истощающей пустоты, когда даешь, ничего взамен не получая. Ситуация и смешная и противная. Нет, нет, больше — ни за что! Сколько же она весит? Десять стоунов? Одиннадцать? Тонну? Да встанешь ли ты наконец, черт подери! Он скосился на ее лицо. Джорджи словно бы уснула. Веки ее были плотно сомкнуты, щеки пылали румянцем, губы приоткрылись, нос выглядел огромным и просто уродливым на столь близком расстоянии и в подобный момент. Из запасников памяти мистера Перфлита вырвались строки Хейвуда: «Когда б содеянное мы могли разделать!»

Джорджи шевельнулась, и он поспешно отвел глаза, не чувствуя в себе сил сейчас встретиться с ней взглядом, — ведь если это окажется взгляд собственницы, он ее возненавидит! Что такое она говорит? Что она шепчет?

— Реджи!

Его тело сотряс малярийный озноб. Реджи! Боже великий! От блуда и прочих смертных грехов…

— Что, милая?

— Реджи, это же дурно, грешно… Мы одинаково виноваты, но… — Ее голос стал вкрадчивым до святости. — Вот если бы у нас было право

Перфлит растворился в панике. Рассудок и хитроумие сдались врагу. Он утратил дар речи и способность соображать. Жениться на Джорджи! Таинство брака долженствует… О Бог, о Монреаль! Выручите меня, Парки, и больше никогда, никогда…

— Ведь правда, Реджи?

Так или иначе, но заткнуть ей рот необходимо! В отчаянии, преодолев прилив удивительно острого отвращения, он ее поцеловал. Во всяком случае, целуясь, она уже не может вздыхать «Реджи!», точно какая-нибудь героиня Мари Корелли. Жаль, что поцелуй — не кляп.

Джорджи высвободилась и попыталась заглянуть ему в глаза. Обойдется! Со спартанской стойкостью он устремил взгляд на догорающие головни. Несколько секунд она сохраняла полную неподвижность, потом резко встала. Вздох облегчения, вырвавшийся из недр мистера Перфлита, был непритворен, но неучтив. Он озабоченно попробовал размять затекшие ноги. Джорджи неловко надела шляпу. Перфлит заметил, что руки у нее дрожат, а лицо такое, словно она вот-вот расплачется. Перфлит ожесточил свое сердце. Освободившись от тяжелого физического бремени, он почувствовал себя много увереннее, почти хозяином положения. Отпускать ее в таком состоянии нельзя! Да и вообще всегда лучше избегать сцен.

— Посидите еще! — сказал он с притворным радушием.

— Мне пора, — глухо ответила Джорджи. — Я…

И, к величайшему расстройству Перфлита, она заплакала — не театрально, не демонстративно, а просто залилась слезами, иногда по-детски всхлипывая. Перфлит оказался перед неразрешимой дилеммой. Добродушие сенсуалиста боролось в нем с эгоизмом. Чувствовать себя причиной этих детских слез было жутко, но способ их осушить казался куда более жутким. Перфлит женат! И женат на Джорджи Смизерс, невежественной дурочке, потомственной любительнице лисьей травли! Что за потешные Gütterdémmerung![18]

— Послушайте! — забормотал он. — Не надо! Ну, пожалуйста… Я дико сожалею. Какое ужасное фиаско. Знать бы мне, что вы…

Джорджи печально высморкалась в сырой платочек, который еще никогда не выглядел таким маленьким, бесполезным, никчемным. С усилием она собрала в кулак весь свой стоицизм.

— Ничего. Не беспокойтесь. Пустяки. Сейчас все пройдет.

Перфлит шагнул к ней, словно собираясь обнять ее за плечи.

— Пожалуйста, не прикасайтесь ко мне, — сказала она, и у него недостало смелости поступить наперекор.

Джорджи еще раз высморкалась, жалко шмыгнув носом.

— Ну вот! — произнесла она с фальшивой бодростью медицинской сестры. — Все и кончилось. Прошу прощения. Я совсем не хотела…

— Это я должен просить и прошу у вас прощения. Мне и в голову не приходило. Нет-нет, погодите! Я вас так не отпущу. Вдруг кто-нибудь заметит, что вы… Садитесь же, садитесь!

Он насильно усадил ее в кресло и трясущейся рукой налил ей рюмку хереса. Затем поднял штору и приоткрыл окно. Дождь превратился в туманную изморось, и в комнату ворвалась трель дрозда. Ее звонкость была равнодушной и бесчеловечной, точно ледяной кристалл, преобразившийся в звук. Эта прозрачная чистота и полное отсутствие какого бы то ни было чувства словно претворили то, что произошло, в смутную фантазию.

— Этот дрозд прелестен, — заметил Перфлит с притворным спокойствием. — Что за холодный комментарий к поэтической школе птиц и пива, как вам кажется?

— Да, — ответила Джорджи, которой ничего не казалось, тем более что она впервые услышала про такую школу.

Перфлит продолжал журчать, все больше обретая обычную самоуверенность. Он болтал, выжимая из своей говорильной машины все, на что она была способна. Джорджи слушала, отвечала одним-двумя словами и даже засмеялась на замечание, достаточно пошлое, чтобы оно могло показаться ей смешным. Но, когда она вновь собралась уходить, он не стал ее удерживать. Дьявольское напряжение.

— Не могу ли я одолжить вам еще какую-нибудь книгу? — спросил Перфлит, провожая Джорджи к двери и почти раболепно стараясь смягчить и успокоить ее.

— Нет, спасибо. Я… у меня мало свободного времени для чтения.

— Ну, если так… Но помните, они всегда к вашим услугам, если вы передумаете.

— Спасибо.

Они остановились перед входной дверью, и пальцы Перфлита уже сжали ручку, но тут он замешкался. Галантность, элементарная вежливость, простая человечность восставали против того, чтобы они расстались так хмуро, почти враждебно. Внезапно он облапил Джорджи и неуклюже, словно застенчивый племянник, чмокнул ее сначала в одну щеку, потом в другую.

— Ну вот! — воскликнул он. — Я дико виноват и прошу прошения. Я вовсе не хотел, чтобы вы загрустили!

Джорджи засмеялась, но невесело.

— Все пустяки. Пожалуйста, больше об этом не говорите.

— Что же… Послушайте… э… а не встретиться ли нам снова в ближайшее время? Не мог бы я с вами увидеться на будущей неделе, например?

Джорджи внимательно на него посмотрела. Нет. Больше унижений она не потерпит. Никогда! Неужели он думает, что она и теперь?..

— Не зайдете ли вы к нам выпить чаю… с мамой и со мной… во вторник?

Перфлит распознал и упрек, и решимость. Сердце его вспорхнуло как птичка. Стоит проскучать часок, чтобы заключить почетный мир в этой войне против его свободы.

— Во вторник? Превосходно! С величайшим удовольствием.

— Ну так до свидания.

— До свидания.

Мистер Перфлит смотрел, как она удалялась по дорожке. Высокая крепкая девичья фигура в глянцевом дождевике. Жаль, жаль… Когда Джорджи вышла за калитку, он ей помахал, но она не ответила.

Мистер Перфлит закрыл дверь, постоял, задумчиво потирая подбородок, поднялся наверх, вымыл руки, спустился вниз, закурил, опять потер подбородок, но еще более задумчиво, налил себе порядком коньяку с содовой и вернулся к приключениям Амура и Психеи.

5

Бракосочетание Тома и Лиззи, мистический обряд, который каким-то образом сделал совсем белым то, что было совсем черным, прошло довольно серо и всех разочаровало, хотя и могло обеспечить много забавных и поучительных наблюдений антропологу, который посвятил бы себя изучению магических ритуалов и церемониальных одежд, упорно сохраняемых цивилизованным обществом. Местная знать была представлена скупо — собственно говоря, только Фредом Смизерсом и Перфлитом. Полковник даже поиграл с мыслью, не ошеломить ли приход, явившись в церковь при всех регалиях с рядком медалей на груди, но чуткое благородство джентльмена тотчас ему подсказало, что одеться так дозволительно, только если невеста принадлежит к высшим сословиям и выходит за военного. Он, как и Перфлит, извлек на свет визитку и цилиндр. Причем в обоих случаях оказалось, что костюм стал тесноват: полковник приобрел свой в 1912 году, а Перфлит — в дороговизну 1919 года. Кроме того, Керзон в спешке подал Перфлиту вместо цилиндра шапокляк. Жуткий этот промах Перфлит — охнув от ужаса — обнаружил у входа в церковь. Впрочем, публика попроще плохо разбиралась в подобных тонкостях и взирала на эти образчики роскоши и элегантности высших классов с благоговейным одобрением.

Лиззи трепетала от волнения и выглядела неприлично толстой, а белая фата только подчеркивала красноту ее разгоряченного лица. Том неловко переминался с ноги на ногу: точь-в-точь жертвенный телец, разубранный для алтаря и смутно ощущающий, что вот-вот произойдет что-то неприятное. Шафером был почтальон Мэгги, которая уже пошла путем всех Лиззи. Он попраздновал заранее и осрамился, упорно и громко икая на протяжении самой важной и священной части обряда. Только мистер Джадд и выглядел и чувствовал себя «очень даже недурственно», как он выразился. На нем был черный костюм, который он надевал на похороны — публичную церемонию, весьма им одобряемую, поскольку она сочетала достойное изъявление чувств с назидательными примерами того, как опасна жизнь в стране, где не хватает полицейских. Но раз уж свадьбы принято считать радостным событием, мистер Джадд надел розовый галстук с жемчужной булавкой, парадные коричневые штиблеты и цепочку с брелоками, которые выставил напоказ именно так, как полковник хотел бы щегольнуть своими медалями. Невесту он вручил жениху почти с непристойной поспешностью и радостной улыбкой. Хихикающие подружки невесты образовали футуристическую композицию из очень коротких юбок и очень розовых ног. Мистер Каррингтон выглядел озабоченным: он узнал, что сэр Хорес вступил в переписку с епископом, а вопрос о сане каноника, к несчастью, еще не был окончательно решен.

Когда новобрачные смущенно вышли из дверей церкви, их осыпали конфетти, но довольно вяло.


Перфлит вернулся домой в крайне угнетенном состоянии. Этот фарс явился словно предзнаменованием судьбы, возможно, уготованной и ему. На него нахлынули дурные предчувствия. Сказать, что в нем проснулась совесть, было бы преувеличением — весьма сомнительно, что у него вообще была совесть, — однако исполнявший ее обязанности инстинкт самосохранения пробудился с неистовой силой.

Расставаясь с Джорджи накануне, он полагал, что спасен, — Джорджи убедилась, что этой лисе удалось улизнуть, и отозвала гончих. Пребывая в столь приятной уверенности, он думал только о том, как облегчить ей фиаско, но затем у него было время поразмыслить, и к нему в душу закралось страшное подозрение, что Джорджи вовсе не смирилась. Чем больше он обдумывал это приглашение на чай, которое столь опрометчиво принял, тем меньше оно ему нравилось. Зачем Джорджи понадобилось припутывать сюда Алвину? Конечно, их отношения, как благовоспитанной матери и благовоспитанной дочери, исключают доверительные признания… И все же — как знать? Женщины умеют обмениваться сведениями самым таинственным образом и, если между ними нет прямого соперничества, всегда действуют как союзницы. С одной женщиной он уж как-нибудь да сладит. Но с двумя?.. Неизвестно, во что, собственно, он дал бы себя втянуть. Представив себе Джорджи, все семейство Смизерсов, их друзей и знакомых, а также то, что они собой знаменуют, Перфлит ужаснулся легкомыслию, с каким он попытался немножко скрасить Джорджи ее жизнь. Перед его внутренним взором проплывали картины расплаты — одна другой ужаснее, и он даже вспотел от страха.

К воскресному утру он успел навоображать столько жутких возможностей, что даже осунулся и чувствовал, что нервы у него вот-вот совсем сдадут. Доставленные с утренней почтой ящик вина и толстый пакет с книгами от букиниста нисколько его не отвлекли. Керзон не преминул заметить упадок его духа и, с солдатской проницательностью определив возможную причину, подмешал ему в чай солидную дозу английской соли, обычную армейскую панацею для меланхоличных новобранцев. Перфлит в рассеянии успел выпить половину этой омерзительной смеси, прежде чем осознал ее омерзительность. Тут его прошиб холодный пот: а вдруг Джорджи во всем призналась полковнику и Керзон, привыкший бездумно повиноваться старшим чинам, дисциплинированно пытается его отравить? Он позвонил Макколу, чтобы посоветоваться с ним о симптомах и исповедаться во всем, но доктор, всегда чуткий к капризам именитых пациентов вроде сэра Хореса и его супруги, поручил горничной ответить, что он уехал и неизвестно, когда вернется.

В полном отчаянии Перфлит обратился за утешением к книгам, но они утратили весь свой аромат. Музы чураются неспокойных сердцем, и даже Диана Буше, казалось, глядела на него с презрительной угрозой, словно готовя ему судьбу Акте-она. Инстинктивное стремление обратиться в бегство выгнало его из дома на свежий воздух. Утро было теплое, ясное, листья шептались под легким ветром, луга радовали взор изумрудной зеленью, по дороге неслись автомобили, но мистер Перфлит, весь во власти черного панического ужаса, не замечал даже ослепительно сияющего солнца. Он сворачивал с тропинки на тропинку, выбрался на какую-то дорогу и в конце концов очутился у моста через речушку. Там он узрел мистера Джадда, который в заключение воскресного променада с горькой покорностью судьбе созерцал пни своих вязов и задумчиво поплевывал в воду. Когда Перфлит поравнялся с ним, он оторвался от своего занятия и весело сказал:

— Доброго вам утречка, сэр.

— Доброе утро, Джадд, — ответил мистер Перфлит унылым голосом.

— Вот денек так денек! — восторженно продолжал мистер Джадд. — Кабы не женщины и не эти вон автомобили, так был бы чистый рай! Английская погодка, сэр, другой такой нигде не найти!

Перфлит был склонен согласиться с ним, особенно в части, касавшейся женщин и английской погоды, однако сказал только:

— Да, пожалуй, погода недурна. Я как-то не обратил внимания.

Лицо у него стало таким унылым и тревожным, что даже мистер Джадд что-то заметил. Тут по мосту, рыча моторами и хрипло гудя, один за другим загрохотали легковые автомобили, мотоциклы и парочка грузовиков. Инстинктивно мистер Перфлит и мистер Джадд зашагали обратно.

— Извините, сэр, за вольность, — начал мистер Джадд, — да только вы нынче что-то плохо выглядите.

— Нет-нет, просто расстроен немножко, да и устал.

— А! — сочувственно произнес мистер Джадд. — Чему тут удивляться, сэр? Вы же с утра до ночи над книжками сидите, сэр, — а их у вас вон сколько! — ну и добром это не кончится. Вредное дело, вот что я вам скажу. Не по-людски так-то. Еще чудо, как вы не помешались или не угодили в больницу со скоротечной чахоткой.

И мистер Джадд устремил на Перфлита сочувственно-благожелательный взгляд.

Перфлит засмеялся. Общество мистера Джадда уже принесло ему облегчение. Соприкосновение с людьми, ведущими простую жизнь, исполненную простой мудрости, дарит покой — ходил же Сэмюел Батлер в зоологический сад!

— Ну а что, Джадд, делали бы на моем месте вы?

Мистер Джадд взвесил этот вопрос с обычной своей тяжеловесной серьезностью.

— Что же, сэр, будь я джентльменом с состоянием да ученым книжником вроде вас, так прошел бы в парламент.

— В парламент! — воскликнул Перфлит, как всякий мыслящий человек, питавший отвращение к духовной трясине практической политики. — И что бы вы там стали делать?

— А! — многозначительно произнес мистер Джадд. — Сначала бы я, сэр, ничего делать не стал. Осмотрелся бы, прислушался, разобрался во всех их закулисных штучках. Ведь из-за них-то, сэр, Страна и идет ко дну.

— Ну а узнав, что сделали бы?

Вопрос был не из легких, и мистер Джадд вновь призадумался.

— Собрал бы все факты, сэр, и передал бы их в Скотленд-Ярд.

— Ну а если бы оказалось, что и Скотленд-Ярд причастен к закулисным штучкам?

От такого кощунственного предположения мистер Джадд охнул, но мужественно ответил:

— Тогда бы я сообщил их «Джону Буллю», сэр. А уж он бы задал им перцу и помог бы спасти Страну.

Перфлит почувствовал, что у него недостанет духа сломать и эту последнюю соломинку, за которую ухватилась вера мистера Джадда в человеческую натуру и Страну, а потому он промолчал и не стал намекать, что и популярная пресса может быть причастна к закулисным штучкам. А мистер Джадд продолжал убедительным тоном:

— Ну, раз вас в парламент не влечет, сэр, так почему бы вам не жениться? Поверьте слову, сэр, человек понятия не имеет, что такое деятельная жизнь, пока не обзаведется женой и детьми.

— В том-то и беда! — доверительно сообщил Перфлит. — Как раз этого я и хочу избежать.

— Неужто, сэр? — Вежливость не позволила мистеру Джадду высказать свое мнение или задать наводящий вопрос. Перфлит помолчал и решился. Посоветуйся с оракулом Джаддом, точно Панург с Трибуле. Эта литературная аналогия еще больше его подбодрила и убедила, что к нему возвращается душевное равновесие.

— Что бы вы сказали, Джадд, если бы я вам признался, что запутался с одной девушкой и не знаю, как выпутаться?

— Запутались с девушкой! — изумленно повторил мистер Джадд. — Вот уж о ком бы я ничего такого не подумал бы, сэр. Право слово.

И мистер Джадд покачал головой с глубокой укоризной.

— Дело в том, что она как будто твердо решила женить меня на себе, а я… э… я по глупости дал ей кое-какой повод и поставил себя в чертовски неловкое положение.

— А! — произнес мистер Джадд, вновь обретая безмятежность. — Так вы это не про нашу Лиззи?

— Лиззи? Боже мой, конечно нет!

— Рад слышать, сэр, — виновато отозвался мистер Джадд. — Раз она вышла замуж и устроилась, так хватит ей повесничать. Знаете, сэр, я просто диву даюсь, как мужчины все кружат около нее, все кружат, точно мухи над дохлятиной. Прямо привораживает их, не иначе. Сначала полицейский, потом Том, а после еще мистер Смейл, хоть ему-то в его годы пора бы и остепениться. Я так понимаю, сэр, это и есть то самое, что зовется «роковой дар красоты».

— Dono infelice di bellezza, — прожурчал Перфлит ту же фразу в ее первозданном итальянском виде, подавляя смешок, чтобы не обидеть мистера Джадда. — Нет, это не Лиззи, хотя и жаль. Она не замужем и принадлежит… э… к моему сословию. Ну и мне сдается, что сейчас я стал объектом ее матримониальных намерений.

— Хм! — Мистер Джадд задумался. — Прошу прощения, сэр, но эта барышня, что — под сердцем носит?

Мистер Перфлит вскинул руки, словно открещиваясь даже от мысли о чем-либо подобном.

— Боже великий, нет, конечно!

— И вы никак себя не связали, сэр? Ничего не говорили, ну там про свадьбу, что, дескать, потолкуете со священником о разрешении на брак? Или что пора бы вам зажить своим домком?

— Нет. Ни о чем подобном, безусловно, и речи не было.

— И кольца ей не дарили? И писем подсудных не писали?

— Нет, Джадд, ни словечка, ни единой побрякушки, ни единой буковки.

— Это вы ловко, сэр! — с восхищением произнес мистер Джадд. — Вот уж не подумал бы, что у вас сообразительности хватит после всех ваших книжек-то. Только, коли уж вас мое мнение интересует, так, на мой взгляд, никакие присяжные ей ничего не присудят, особенно, как она под сердцем не носит. — И мистер Джадд подкрепил свой приговор, с мудрой торжественностью запыхтев трубкой.

— Но я же вовсе не иска опасаюсь, — с некоторым раздражением возразил Перфлит. — Об этом и вопроса не встает. Опасаюсь я…

И он замолк, стараясь понять, чего, собственно, он опасается.

— Так чего же, сэр? — подбодрил его мистер Джадд.

— Я опасаюсь, как бы она с помощью матери не сумела поставить меня в ложное положение, представив все так, будто я ухаживал за ней с серьезными намерениями. Вы ведь знаете, Джадд, что такое женщины!

Мистер Джадд сочувственно кивнул.

— Женщины, сэр, удивительные создания, удивительные! Только одно средство и есть — не потакать им. Стоять на своем и не потакать. Это они ценят, сэр, и ничего другого не желают. А вот стоит вам поддаться, пойти у них на поводу, ну и проживете жизнь подкаблучником, сэр.

Перфлит не сомневался, что так оно и будет, если он оставит хоть малейшую зацепку, и содрогнулся при этой мысли.

— Так, значит, Джадд, вы не верите в женскую свободу?

От избытка чувств мистер Джадд даже остановился.

— В женскую свободу? Да какого еще рожна им надо? В парламент они пробрались? Пробрались. Добились, что пивные полдня стоят закрытые и цена на пиво до небес подскочила? Добились. Все наши деньги к рукам прибирают, так или не так? И курят, и ноги заголяют, да еще в розовых чулках, как эти потаскушки на свадьбе Лиззи, и бесчинствуют, как хотят. А Страна гибнет, сэр. Я всегда говорил, место женщины — дом!

Оглушенный этой бурей красноречия и оригинальных мыслей, Перфлит и не попытался отвечать, но, когда они прошли несколько десятков шагов и мерное попыхивание трубки сказало ему, что к мистеру Джадду вернулось обычное спокойствие, он спросил:

— Но что вы мне посоветуете, Джадд? Будьте откровенны. Я действительно тревожусь и просто не знаю, что делать.

Мистер Джадд поразмыслил.

— Дайте-ка мне разобраться толком, сэр. Вы запутались с этой барышней и опасаетесь, как бы она и ее мамаша не поймали вас и не потащили бы в церковь, пока вы и опомниться не успели, так, сэр?

— Да. Абсолютно верно, Джадд.

— Что ж, сэр. Я, конечно, этой барышни не знаю. А то, может, сказал бы вам: «Вперед, сэр, к победе!» Численность-то населения нужно поддерживать, сэр. Но раз уж вы чувствуете как чувствуете, остается одно: сбежать.

— Сбежать! — в изумлении повторил Перфлит.

— Я как-то в газетке прочитал стишок, ну, прямо про это, — задумчиво произнес мистер Джадд. — Только вот запамятовал. Что-то там про «снова в бой». Но если рассудить здраво, сэр, то коли вы не можете остаться тут и отбиться от них, так выбор у вас один: сбежать. Уж если барышня положила на вас глаз, а вы за ней поухаживали, так пусть она ничего под сердцем не носит, но все равно они с мамашей в вас пиявками вопьются. И уж вам не отбиться, разве что в погребе запереться да распустить слух, будто у вас тиф. Только они все равно заявятся вас выхаживать. Лучше сбегите, сэр, и не возвращайтесь, пока все не уляжется.

— Джадд! — воскликнул мистер Перфлит. — Какой ваш самый любимый табак?

— Махорка, сэр, — недоуменно ответил Джадд. — Которая потемней, с негритянской головой на пачке.

— За мной фунт, — объявил Перфлит, горячо пожимая ему руку. — Всего хорошего и спасибо за совет.

— На здоровье, сэр, — вежливо ответил мистер Джадд. — Всегда рад подсобить ближнему в беде.


Утром в понедельник Джорджи получила письмо. Доставил его старший сын мистера Джадда, заявивший горничной, что должен отдать его только в собственные руки. Гласило оно следующее:

«Дорогая Джорджи!

Я дико сожалею, но боюсь, крайне досадная contretemps[19] лишает меня удовольствия выпить чашечку чая с вами и миссис Смизерс во вторник.

Мой дядя, Джордж Банбери, серьезно занемог в Париже и призвал меня к своему одру. Долг требует, чтобы я подчинился, ибо в прошлом все семейство Банбери часто оказывало мне неоценимые услуги. Когда дядюшка поправится, на что я искренне уповаю, я повезу его в Зальцбург для укрепления здоровья. (Говорят, Моцарт крайне благотворен для хроников.) А потому, боюсь, отсутствие мое будет длительным.

Надо ли упоминать, как я огорчен, что вынужден отказаться от вашего приглашения и приятной беседы за чайным столом.

Мои наилучшие пожелания миссис Смизерс, полковнику и, разумеется, вам.

Искренне ваш,

РЕДЖИНАЛЬД ПЕРФЛИТ».

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Как Национальная Гордость, так и Принцип Вселенского Благоволения получили бы полное удовлетворение, если бы можно было категорически утверждать, что все обитатели Клива отвечали высоким нравственным требованиям таких духовных вождей общества, как сэр Хорес Стимс, миссис Исткорт и мистер Смейл. К несчастью, приходское стадо — которое мистер Каррингтон намеревался с такой неохотой покинуть в ближайшем будущем во имя Долга и сана каноника — включало помимо белоснежных агнцев не только пестрых и пятнистых овец вроде Джорджи и Перфлита, но и семейство истинно черных козлищ.

Ригли не были уроженцами Клива, но принадлежали к той менее солидной и статичной части населения, которая благодаря таким дарам Прогресса, как дешевый транспорт и мировая война, все более и более начинала теснить природных йоменов, оставаясь варварски неуязвимой для цивилизующего воздействия танцев вокруг майского шеста, народных песен и сельских ремесел. Впрочем, и остальные жители Клива обходились без всего этого, ибо сэр Хорес твердо верил, что всякое баловство только портит бедняков. Но даже если бы в приходе и ставили майский шест, Ригли не стали бы оцивилизовываться, усердно прыгая вокруг этого живописного фаллического символа. Религия в традиции Ригли не входила. И никто их на путь истинный не наставлял вследствие одного любопытного обстоятельства. Хотя домишко их завершал шеренгу коттеджей, в которых Крейги содержал своих рабочих, стоял он на крохотном участке, где смыкались границы трех приходов — Клива, Мерихэмптона и Падторпа. А посему каждый из трех приходских священников считал, что ответственность за души Ригли лежит не на нем, а на двух его собратьях, и все они равно не желали обречь себя на неминуемую неудачу, поджидавшую того, кто рискнул бы проповедовать Слово Божье в этом заповедном уголке.

Никто не знал тайны происхождения ни мистера, ни миссис Ригли, но в одном никто не сомневался: миссис Ригли родилась цыганкой. Поэтому она внушала величайшую неприязнь и ужас всем кливлянам, насчитывавшим в своем роду хотя бы два поколения, а особенно — мистеру Джадду, ибо он принадлежал к надменнейшей из всех надменных аристократий, к привилегированной верхушке рабочего класса. Цыгане, которым негде приклонить главу, которые открыто якшаются с мытарями и грешниками, не могут не возмущать лучшие чувства христианской общины. Не исключено, что эта дружная враждебность и неприязнь — сколь бы ни обоснованные — немало поспособствовали поразительной черности как самой миссис Ригли, так и всех Ригли, вместе взятых.

Цыганку в миссис Ригли можно было узнать с первого взгляда. При всей своей бесспорной, а с безнравственной точки зрения и прельстительной полноте, она казалась жилисто-крепкой, как дрок на открытом всем ветрам обрыве. Бездонной хитрости черные блестящиеглаза, черные слегка кудрявые волосы и смуглота довершали впечатление. Занимаясь домашним хозяйством, что ей крайне претило, она выглядела редкостной неряхой — ветхий, посеревший, замызганный халат, нечесаные сальные волосы, всклокоченным нимбом осеняющие угрюмо-яростное лицо. Но когда ей выпадал случай показать себя in fiocchi[20], приход ахал и таращил глаза на яркую пестроту ее шалей и шляпок, шикарность ее юбок, вызывающе глубокий вырез блузки и обилие пудры и помады. Прибегая к силе убеждения, она становилась такой вкрадчиво-льстивой, что многие вполне почтенные люди (увы!) серебрили ей ручку очень и очень щедро. Когда же она чувствовала себя оскорбленной или желала настоять на своем, мало кому удалось бы превзойти ее в виртуозности и непристойности бранных эпитетов. Все соседки трепетали перед ней и, как истинные леди, не пытались отвечать ей той же монетой (что почти неминуемо обрекло бы их на бесславное поражение), а гордо отмалчивались.

Как ни удивительно, столь великолепное создание не нашло для себя никого лучше мистера Берта Ригли, безобразного, смахивающего на хорька замухрышки с неукротимой тенденцией пополнять род человеческий. Возможно, решающей оказалась как раз эта тенденция, а возможно, цыганскую кровь в ней воспламенили его лукавство и незыблемая нечестность. Их усилиями (не исключая некоторой помощи со стороны) на свет были произведены все разновидности детей и подростков, какие только известны науке: чумазые, вопящие младенцы, рыженькие девочки с темными глазами и черноволосые мальчики с голубыми глазами, белобрысые юнцы и длинноногие еще нескладные брюнетки. Однако при такой поразительной физической разнокалиберности их объединяла одна общая фамильная черта — все они были на редкость искусными ворами и воровками. Даже младенцы, едва научившись ползать, уже норовили стянуть что-нибудь у других младенцев, а дети постарше широко практиковали весь спектр мелких краж. До водворения Ригли в Кливе этот вид преступлений против частной собственности был там почти неизвестен. Но сразу же с их появлением бродяги, которые прежде вели себя с образцовой честностью, принялись опустошать приход. Полиция была поставлена на ноги, несколько ни в чем не повинных, но неимущих людей, которые пешком перебирались из одного работного дома в другой, подверглись аресту и получили суровые приговоры, однако кражи не прекратились. То мистер Джадд лишался юного кабанчика, зеницы своего ока, то груши Марджи в одно прекрасное утро оказывались не только обобранными, но и варварски обломанными, то огородик полковника, которым он очень гордился, так как сам в нем не работал, являл собой в лучах зари миниатюрное подобие поля битвы на Сомме. Яйца, куры, молоко, овощи, фазаны, куропатки, кролики, зайцы исчезали самым таинственным образом, и хотя охота на бродяг велась с неугасающим беспощадным рвением, эпидемия не стихала. Безмолвная агония мистера Перфлита, лишившегося всей своей клубники и спаржи, не поддается описанию.

Как ни странно, мистер Крейги, более или менее невольный домохозяин Ригли, никакого ущерба не терпел. Ничего не пропадало и во владениях сэра Хореса, который, сам того не подозревая, был покровителем Ригли, во всяком случае, косвенно. Это аристократическое, пусть нечаянное и неосознанное покровительство было веским доказательством чар и хитроумия Бесс Ригли. Мать большого и быстро увеличивающегося семейства, она, несомненно, была обязана как-то питать своих чад, тем более что их отец при всей своей нечестности оказался никчемным неудачником. Миссис Ригли не собиралась сложа руки глядеть, как ее дети голодают. В благодетельную силу образования она не слишком верила — сама читала и писала с большим трудом, — а потому посягательства государства в этой сфере внушали ей только подозрения и побуждали часто и ловко менять адреса, чтобы ускользать от внимания школьных инспекторов. Для своих детей она желала не холодно-абстрактных и сомнительных даров грамотности, но весомых и приятных материальных благ. Она обучала их всему, что знала сама. Уроки эти они усваивали с природной сметливостью и, как уже говорилось, весьма успешно претворяли в жизнь. Однако таких пополнений семейного бюджета при всей их уместности было недостаточно, и на протяжении многих лет миссис Ригли оказывалась перед необходимостью вносить свою лепту. Многоплодные дамы, чьи мужья терпят неудачи или получают за труды недостаточное вознаграждение, выбирают карьеру уборщицы или берут стирку. Но миссис Ригли эти занятия не прельстили. Быть может, дикая цыганская кровь, омывавшая ее мозг, была менее вязкой, чем у более респектабельных людей, но как бы то ни было, она сумела подметить некоторые особенности цивилизованного общества, опирающегося на Закон и освященного Религией. По ее наблюдениям для бедняков лучший способ сохранять свою бедность заключался в том, чтобы честно и усердно выполнять какую-нибудь очень нужную, но неприятно полезную работу — например, стирать грязное белье или убирать чужие дома за шиллинг в час. Ну совсем как на войне, где солдат за честь сражаться на передовой вознаграждался шиллингом в день и всяческими тяготами, но получал два фунта, полевые и добавку на горючее, если свято помнил, что на завтрак генерал предпочитает оксфордский мармелад. Далее, женская интуиция подсказала ей, что без Капитала, этого священного фетиша, вынуждающего бедных простаков трудиться на нас, есть только один достаточно легкий способ обзавестись деньгами — развлекать мужскую половину человечества или потакать ее порокам. А потому к ремеслу корыстной сирены миссис Ригли обратилась без особого размаха, но очень энергично.

Немедленно возникает вопрос: неужто мистер Ригли знал об этом и флегматично мирился с приработками супруги? К несчастью, ранняя история семейства Ригли покрыта мраком неизвестности. Впервые они возникли в дешевом и совсем не фешенебельном предместье Криктона, где мистер Ригли каждое утро обязательно уходил искать работу и каждый вечер пунктуально возвращался, не обретя ничего, кроме крепкого запаха пива и махорки. Вследствие этого миссис Ригли весьма прилежно трудилась на ниве наемной сирены и, подобно сказочному пеликану, питала свой выводок как бы собственной плотью. Мистер Ригли был так занят поисками работы и так расстраивался, не находя ее, что не замечал, сколь часто миссис Ригли в лучшем своем наряде исчезала из дома на несколько часов. Он еженедельно брал у нее некоторую сумму на текущие расходы, даже «спасибо» не говоря, однако люди слышали, как он воздавал должное чудесному умению своей Бесс «укладываться» в пособие по безработице.

Как именно это произошло, осталось неясным, но одно несомненно: в процессе самопожертвования во имя прокормления семьи миссис Ригли свела близкое знакомство с мистером Джереми Гулдом, родственником того Гулда, который срубил вязы мистера Джадда. Этот мистер Дж. Гулд оказался очень податливым на цыганскую болтовню и вкрадчивую лесть — настолько, что, насладившись беседой с миссис Ригли за стойкой большого, но низкопробного трактира, он уплатил за комнату наверху, дабы продолжить разговор в более спокойной и интимной обстановке. Почти сразу же Ригли-младшие защеголяли в обновках, а жареная колбаса с вареной картошкой под бутылочное пиво перестала быть редким событием.

Однако миссис Ригли, наблюдая цивилизованное общество, успела подметить, что зарабатывать ремеслом сирены много легче, если умеешь не только потакать человеческим слабостям, но и внушать страх. Примерно тогда же, когда мистер Дж. Гулд уже дорого дал бы, лишь бы как-нибудь избавиться от Бесс Ригли, она вдруг воспылала к нему назойливой страстью и одновременно обнаружила, что совесть ее обрела особую чувствительность. Нет, сказала она, расстаться с ним она не в силах: он у нее в крови. А когда мужчина попадает в кровь настоящей женщины, с ней в неистовом желании сохранять свое не сравнится даже тигрица, у которой отняли тигрят. Тут же она намекнула, что страсть возвысила ее душу. Совесть понуждает ее рассказать мужу про недавнего незнакомца, про неотразимого чаровника, победившего ее добродетель. И конечно, ей следует признаться во всем миссис Гулд. К чему утайки и обман? Она не стыдится его, она гордится им и жаждет, чтобы весь свет узнал, что ей выпал счастливый жребий найти среди мужчин Истинного Мужчину.

В тупом отчаянии мистер Дж. Гулд обратился за помощью к своему кливскому родственнику, а тот пустил в ход все свое влияние на «совет», этот таинственный конклав, считающийся всемогущим в делах прихода. Последовали разные совещания и еще всякая всячина, а в заключение Ригли перебрались в один из коттеджей мистера Крейги. Мистер Ригли тотчас получил пост, подчиненный юрисдикции «совета». От него требовалась приятная работа на свежем воздухе, отлично подходившая для выпускника аристократической школы или любого другого необразованного человека с утонченными вкусами: он должен был содержать в порядке тротуары и проулки в селении. В теплое время года обязанности эти были почти идеальными, а с наступлением холодов хрупкое здоровье мистера Ригли постоянно вынуждало его оставаться дома. В приходе многие зарились на этот пост, так как «совет» платил чуть ли не втрое больше того, что получали батраки, а работа была несравненно легче. И он рассматривался как награда за редкую добродетельность и пресмыкание перед помещиком. Велико же было негодование, когда такая синекура, да еще ассоциировавшаяся с праведностью, вдруг досталась мистеру Ригли, даже не уроженцу прихода, не говоря уж о том, что он никогда не снимал шапки перед сэром Хоресом. Но Гулды и «совет» преодолели все препятствия, а сэр Хорес одобрил совокупность их решений, даже не подозревая о существовании такого вот мистера Ригли.

Однако скромный достаток, пусть и пополняемый удачными находками старших детей, миссис Ригли не удовлетворял. Возможно, призвание наемной сирены тоже было у нее в крови, и, даже купаясь в золоте, она все равно практиковала бы это ремесло, как талантливая любительница. Но так или иначе, вскоре после переезда в Клив миссис Ригли купила в рассрочку велосипед и принялась катать в Криктон за покупками, на которые расходовала массу времени, — но не денег, так как домой обычно возвращалась, не только не потратившись, но, напротив, с заметно большей суммой, чем брала с собой. Мистер Ригли отсутствовал целый день, в поте лица (не слишком обильном) зарабатывая честным трудом на жизнь себе и своему необъятному семейству, а потому, естественно, ничего не знал об этих поездках.

Когда миссис Ригли, вся разнаряженная, отправлялась в путь на чистеньком сверкающем велосипеде — вымытом и протертом за шиллинг кем-нибудь из детей, ее великолепием можно было любоваться без конца. Расчесанные, завитые в тугие кудряшки черные волосы прикрывала сине-фиолетовая шляпа, а под ее полями покачивались серьги-обручи из поддельной золотой филиграни. Канареечного цвета джемпер смыкался с отлично скроенной юбкой (куда лучше тех, которые носили Джорджи и Алвина); ярко-розовые чулки были ниже щиколотки скрыты туфлями из отличной кожи. Двойная нитка крупных фальшивых жемчужин на шее удивительно гармонировала с кольцами, сверкавшими искусственными брильянтами самой чистой воды. В холодную погоду наряд довершало еще котиковое манто из кролика. Но в любую погоду обручальное кольцо перекочевывало с пальца в сумочку. Ее простодушный цыганский ум приписывал этому символу брачных уз мистические свойства. Снимая кольцо, она словно бы на время разводилась с мистером Ригли и освобождалась от всех обязательств по отношению к нему. Возвращая же кольцо на его законное место, она вновь становилась в глазах Бога и людей мужниной женой.

Когда нам улыбается удача, принимать ее надо с благодарностью, но и недоверием, выискивая в коварных дарах богов ту хитрую ловушку, которую они с усмешкой подготовили на нашу погибель. Однажды, когда Бесс Ригли во всем своем блеске отправилась в Криктон, ее узрел Гарри Ривз, пожилой фермер, довольно зажиточный, женатый и отец троих детей. Вначале Бесс решила, что ей привалила удача — найти дружка с деньгами совсем рядом с домом. И она продолжала так думать даже тогда, когда цыганская кровь должна была бы предупредить ее, что удача эта отягощена проклятием. Беда, короче говоря, заключалась в том, что фермер страстно в нее влюбился, а она — в него. То есть, точнее сказать, что страсть и непосредственная финансовая выгода настолько ее ослепили, что она утратила понятие, в чем заключаются ее истинные интересы, и не сумела заглянуть подальше вперед. Как бы то ни было, произошло экстраординарное событие: фермер Ривз, бросив свою землю и семью, бежал в соседнее селение с Бесс Ригли, которую сопровождали наспех отобранные пять-шесть представителей ее младших детей.

Об этом драматическом событии приход впервые услышал из уст самого мистера Ригли. Особой популярностью мистер Ригли там не пользовался. Он жил себе да поживал, а на его губах играла легкая улыбочка, ужасно раздражавшая приход: словно он непрерывно торжествовал, что завидный пост достался ему. В первые дни знакомства миссис Ригли с фермером Ривзом — заметный светский успех — улыбочка мистера Ригли стала, пожалуй, еще более вызывающей.

В два местных питейных заведения мистер Ригли заглядывал редко. Видимо, деликатность мешала ему мозолить своей удачей сотню алчущих завистливых глаз, а к тому же Бесс всегда держала в доме бутылку шотландского виски. Перед очередной велосипедной поездкой она наполняла доверху большую карманную фляжку, остальное же предоставлялось в полное распоряжение мистера Ригли.

Так каково же было общее изумление, когда в один прекрасный вечер мистер Ригли внезапно вторгся в избранный круг завсегдатаев «Лани»! Отсутствие шляпы, всклокоченные волосы, одежда, выпачканная словно от падения в лужу, остекленелый взгляд — все это, как и еще многое другое, указывало на степень смятения его духа.

Пошатываясь на нетвердых ногах, он еле добрел до стойки и сипло пробурчал:

— Пинту джина мне!

— А? — в растерянности осведомился трактирщик.

— Ага, рюмку пива, самую большую, и поживее.

— Э-эй! — гневно сказал владелец «Лани». — Ты что, смеяться сюда пришел?

— Повежливей, повежливей, — окрысился мистер Ригли. — Чем язык распускать, налил бы, да побыстрее!

Тяжело рухнув на стул, он посмотрел по сторонам оторопело-скорбным взглядом.

— Чего это ты, Берт? — с живейшим любопытством вопросили два-три голоса. — Беда стряслась или что?

— А пошли они все! — загадочно провозгласил мистер Ригли. — Дадут мне выпить наконец?

— Налей ему пинту пива, Джо, — посоветовал кто-то, и трактирщик неохотно подчинился, не спуская бдительных глаз с редкого клиента. Полные радостного предвкушения, что мистера Ригли постигла немалая неприятность, сгорая от нетерпения узнать, какая именно, посетители сомкнулись вокруг него плотным кольцом, и впервые в жизни он оказался средоточием внимания и мимолетной лести. Одним глотком он осушил две трети пинтовой кружки, утер свои жалкие клочковатые усы и вновь поглядел по сторонам, но уже свирепо, как-то странно и угрожающе дергая головой и всем телом. Вначале он оставался глух к участливому хору и дружеским вопросам: «С чего это ты, Берт, старина?», и «Уж нам-то ты можешь рассказать, приятель! Мы же тут все свои!», и «Давай, Берт, не тяни!» И только либо бурчал, либо вопил: «А пошли они все!»

— Да кто пошли-то? — наперебой восклицали голоса.

— Она и он.

— Какие она и он?

— Да Ривз. Дайте только мне его изловить, я уж сверну ему поганую его башку. Налей выпить!

— Так что фермер Ривз тебе сделал-то?

Вновь изнемогши при мысли об утраченных заработках миссис Ригли, мистер Ригли вскочил, грохнул стеклянную пивную кружку об пол и стиснул кулаки.

— Сбежал с моей женой, вот что!

На мгновение зал «Лани» обрел сходство с палатой общин в тот момент, когда оппозиция на задних скамьях заявляет о себе. Вопли «Так ему и надо!» перемежались взрывами непристойного хохота.

— Молодчага Ривз!

— Вон его!

— Погодите!

— Выпить ему налейте!

— Чтоб мне пусто было!

— А пошли они все!

— Ты-то с кем вчерашнюю ночку провел?

— Рога-то не чешутся?

Окутанный алкогольными парами, разбитый горем мистер Ригли возмутился таким бессердечным отношением к своему несчастью и набросился на тех, кто стоял поближе. Трактирщик нырнул под стойку, ухватил его за воротник, встряхнул, вышвырнул на улицу с криком «Нализался! Вон отсюда!» и захлопнул дверь. К окнам прильнули хохочущие физиономии: всем хотелось взглянуть, что будет дальше. Мистер Ригли некоторое время сидел на земле, потирая затылок и бормоча себе под нос. Мимо, резко свернув вбок, пронесся автомобиль, и мистер Ригли поднялся на ноги. Погрозив трясущимся кулаком развеселой компании за стеклами, он нетвердой походкой побрел к своему разрушенному и опустелому Домашнему Очагу.

2

Когда непрерывные усилия миссис Ригли смазать черствый ломоть существования ее детей хоть капелькой джема привели к вышеизложенному бурному эпизоду, Джорджи в Кливе не было. Она уехала, а вернее, была ласково, но твердо отправлена немножко отдохнуть и приятно провести время у Эмпсом-Кортни, родственников Алвины, проживавших на южном побережье в собственном доме, носившем название «Бунгало Булавайо».

Причина заключалась в том, что Джорджи что-то поскучнела, закисла, расхандрилась и решительно не держала хвост пистолетом. Даже полковник заметил, что она только ковыряет свой фураж, а не уписывает его за обе щеки с благовоспитанным равнодушием, как полагалось бы. Алвина, которая сама никогда не болела, бессознательно считала, что любое нездоровье — это либо притворство, либо следствие глупого легкомыслия, а потому и в том и в другом случае обходиться с больным следует холодно-пренебрежительно. Фред же все еще аккуратно пополнял свою дорожную аптечку и обожал прописывать лекарства против всякой хвори. Недуг Джорджи он определил, как «легкую малярийку», хотя Джорджи никогда малярией не болела и, насколько было известно, ее в жизни не укусил ни единый москит. Но Фред уверился в своем диагнозе, ибо на другой день после того, как Джорджи получила письмо Перфлита, у нее немного поднялась температура, сопровождавшаяся ознобом. Полковник немедленно отослал ее в постель и закатил ей такую дозу хинина, что у нее два дня трещала голова, и конечно, она выкинула бы, если бы была в соответствующем положении.

* * *
В первую минуту Джорджи приняла письмо за чистую монету: некто Перфлит (более уже не Реджи), вынужденный уехать по неотложному семейному делу, вежливо написал, выражая свои сожаления и прочее, и прочее. Но по некотором размышлении, еще раз внимательнее прочитав и перечитав письмо, она уловила в его тоне что-то неприятное, какую-то издевательскую насмешку самого дурного вкуса. На какого дядю Банбери он ссылается? Мать Перфлита (упокой Господь ее душу) в девичестве была мисс Уилкинс, и Джорджи ни разу не слышала от него или от других про этих Банбери. И при чем тут Моцарт? Речь же идет не об уроках музыки? Да, в письме было что-то пренебрежительное и одновременно веселое — словно он был о ней невысокого мнения и только обрадовался, что уезжает и может не пить чая с Алвиной и с ней. Она пошла с письмом в сад и вновь перечла его, сидя под большим каштаном на «деревенской» скамье (то есть сколоченной из нарочно подобранных кривых досок). Щеки ее медленно побагровели и запылали, когда ей стало ясно, что Перфлит попросту сбежал от нее. Да, совершенно очевидно, что он испугался, как бы не связать себя… А она-то… Стыд и отчаяние словно пронизывали ее насквозь. А-а-а… как ужасно, как унизительно! И какое слабоволие!

Листья каштана нежно шелестели под ветром, веселые солнечные зайчики пробирались сквозь колышущуюся крону и рассыпались по нестриженой траве, где весной крокусы и нарциссы распускались словно сами по себе. Приходящий садовник подстригал лужайку. Его заслоняли деревья, но она слышала стонущее жужжание косилки, которое завершалось лязгом ножей, когда ее поднимали с травы, чтобы начать новый ряд. Этот привычный, в сущности, мирный и сонный звук показался ей теперь печальным, почти зловещим. Столь же печальным и назойливым было посвистывание полковника, который выводил средние результаты крикетных матчей, аккомпанируя себе нескончаемым повторением «Если б жили в мире только ты да я». Ах, если бы, если бы, если бы он перестал свистеть! У Джорджи не было сил встать и уйти — слишком она расстроенна, слишком несчастна! Она попыталась ни о чем не думать, но ее мысли упрямо возвращались к Каррингтону и Перфлиту, ко всему тому унизительному и отвратительному, в чем она оказалась повинна. Ах, если бы умереть вот сейчас, сию секунду, чтобы избавиться от всего этого! Она даже удивилась, обнаружив, что терпеть Перфлита не может и никогда не могла — противный надутый коротышка, напускающий на себя важность! И правильно сказал кузен, что Перфлит — мерзкий выскочка! Да, выскочка, которого пора бы хорошенько осадить… И она принялась рисовать себе встречи и разговоры с ним, в которых победоносно ставила его на место, сокрушительно показывала ему, какое он ничтожество и как она его презирает за гнусное поведение с женщинами… Но тут мысль о гнусности его поведения вновь заставила ее залиться жгучей краской.


Результатом суток душевных терзаний, упреков по своему адресу и бессонной ночи явилась малярия, столь искусно излеченная полковником. От лошадиной дозы хинина Джорджи и правда стало плохо, так что она даже испугалась. Ее преследовали странные и неприятные фантазии. Конечно, Бог карает ее за то, что она позволила Перфлиту вести себя столь дурно. А она слышала, что те, кто допускает подобное, либо сходят с ума, либо заражаются какой-то неприличной болезнью. И вот теперь для нее наступила расплата. С другой стороны, размышляла она, Лиззи с ума не сошла, хотя вела себя куда более дурно. Эта мысль чрезвычайно ее ободрила (воздействие хинина ослабевало), и хотя она сразу же постаралась отогнать от себя столь грешное утешение, тем не менее минуту-другую у нее хватило смелости думать, что, быть может, небольшое приключение с мистером Перфлитом все-таки не такой уж неслыханный и черный грех.

Собственно говоря, Джорджи претерпевала ускоренный процесс самоуничижения, точно неустойчивая валюта, которую непродуманно и слишком поспешно перевели на золотой стандарт «какой положено быть благовоспитанной девушке». Процесс протекал крайне болезненно и для души, и для ума. Самоупреки — это пытка для плохо защищенного сознания, хотя более закаленный и грубый мир ведать не ведает об этих безмолвных, но беспредельных страданиях. Джорджи, все еще одурманенная хинином, лежала в кровати, принуждая себя взглянуть в лицо двум-трем фактам, хотя все ее воспитание восставало против этого. Она откровенно призналась себе, что делала авансы Каррингтону и Перфлиту; призналась, что позавидовала Лиззи и решила если и не последовать ее примеру, то, во всяком случае, как-то убежать от своего затянувшегося тоскливого полудетства; призналась и в том, что благодаря Каррингтону, Лиззи и Перфлиту (особенно, увы, Перфлиту!) жить ей стало гораздо интереснее, а теперь почему-то вернулась прежняя пустота. Что произошло бы (гадала она), если бы совесть не принудила ее напомнить Перфлиту, что он упустил намекнуть хотя бы на помолвку? Но об этом лучше не думать. Несомненно, она согрешила и сбилась с пути истинного, как заблудшая овечка, за что и была справедливо, хотя и сурово, наказана. Покайся и впредь не греши…


Но Джорджи не было позволено тихонько лежать в постели и бороться с ангелом Божьим. Как всегда, в краю милосердия нашлись добрые и благочестивые праведники, готовые пренебречь собственными удобствами ради больных и страждущих. Естественно, едва миссис Исткорт прослышала, что Джорджи слегла с температурой, она по собственному почину полностью и от всего сердца простила ей все обиды, которые претерпела от нее во время истории с Лиззи. К тому же следовало разузнать кое о чем, имевшем общественный интерес, — о мистере Смейле, например, и о неожиданном отъезде мистера Перфлита.

Джорджи почти виновато оторвалась от самокопания, когда дверь распахнулась и Алвина произнесла с бодрым оптимизмом, который особенно неприятен больным:

— Я привела к тебе гостью, Джорджи.

В дверь вплыла облаченная в серый шелк необъятная женская фигура, словно злобный мастодонт, протискивающийся в пещеру к вящему ужасу ее доисторического обитателя, и знакомый, ненавистный масляный голос произнес:

— Что я такое слышу, деточка? Нездоровится? Ай-ай-ай! И в такую чудную погоду!

— Пустяки, — сказала Алвина с бодрым кудахтаньем. — Легкая простуда. Еще два дня, и она будет гулять и веселиться, как всегда.

Джорджи невольно подумала, что у ее матери довольно странные представления о веселье, но она промолчала. Миссис Исткорт, постукивая тростью, заколыхалась через комнату и положила белую отвратительно-пухлую руку на лоб Джорджи, которой почудилось, что ей облепляют лицо сырым тестом. Вздрогнув, она отвернула голову.

— А! — произнесла миссис Исткорт, с большим удовлетворением заметив это инстинктивное брезгливое движение. — Жар еще держится. И как это вы могли простудиться, деточка? На месте вашей милой мамочки я бы перепугалась. Стоит Мартину прихворнуть, я не отхожу от него ни днем, ни ночью, пока он не поправится.

Алвину задел намек, что она не ухаживает за Джорджи, но она не нашлась, что возразить: ответы, так и просившиеся на язык, были слишком грубы, чтобы оскорбить ими слух сестры во Христе, которая благочестиво пришла навестить болящую. А потому она не сказала ничего. Миссис Исткорт, пыхтя, опустилась в кресло спиной к свету и прямо напротив Джорджи. Она прекрасно видела, как Джорджи не терпится, чтобы ее оставили в покое, а потому тотчас решила посидеть подольше. Она провела ладонью по внушительной, затянутой в корсет груди с выражением глубочайшей жалости к себе, а потом сказала:

— Ох-хо-хо! От этой жары мне совсем худо с сердцем, но ведь по-добрососедски, деточка, я никак не могла позволить, чтобы вы тут лежали одна-одинешенька — и словом вам перемолвиться не с кем. Нынче я сказала Мартину за вторым завтраком: «Право, я должна пойти навестить бедненькую Джорджи Смизерс на одре болезни, я всеми костями чувствую, как я ей нужна!» И вот я тут, деточка, готовая вас развлекать и веселить.

— Очень любезно с вашей стороны, — ответила Джорджи, которую под сверлящим взглядом миссис Исткорт охватила парализующая слабость.

— Я принесу вам чашечку чая, — сказала Алвина.

— Ах, пожалуйста, не надо! — воскликнула миссис Исткорт. — Я не могу допустить, чтобы вы затруднялись из-за меня. К тому же мне кажется, это вредно для моего сердца.

Но Алвина уже исчезла. Она прекрасно знала, что миссис Исткорт, не предложи она ей чаю, будет рассказывать всем встречным и поперечным: «Представьте себе, дорогая моя, я пришла в такую жару, не щадя своего бедного сердца — оно так колотилось! — а они даже не предложили мне чашечки чая!»

Джорджи чуть не закричала: «Мама, вернись!» На мгновение ее охватила слепая паника ребенка, который в зоопарке отстал от матери и вдруг оказался в тигрятнике. Миссис Исткорт, ну, пожалуйста, не кусайте меня очень уж сильно, миссис Ягуар-Исткорт!

— Ах, деточка, — начала миссис Исткорт, чьи брыли действительно придавали ей сходство со старым ягуаром, — что-то тут не так! Кто же простужается в августе? Доверьтесь мне, и я буду так счастлива, так счастлива вам помочь!

— Откуда вы это взяли? — сказала Джорджи с вымученным смехом, вся внутри сжавшись. — Совершеннейший пустяк. Легкая простуда и больше ничего.

Миссис Исткорт ласково покачала головой, словно говоря: «Если бы вы только мне доверились, деточка, как легко и быстро можно было бы все поправить!»

— Я чувствую, вы переутомились, — продолжала миссис Исткорт со зловещим мурлыканьем в голосе. — Столько всего произошло в последнее время, не так ли? И вы потрудились на славу, не жалея себя. Я с самого начала считала, что с вашей стороны было так благородно, так по-добрососедски сердечно столько хлопотать из-за вашей горничной и ее дружков. Конечно, в мои дни барышням не полагалось знать о подобных вещах… Да, кстати, деточка, а как поживает милый мистер Смейл?

— Хорошо, благодарю вас.

— Все еще отдыхает у моря?

— Да.

— Как долго! Словно ему так там понравилось, что он решил вовсе не возвращаться. Ха-ха! Вот было бы забавно!

— Он приедет на следующей неделе, — сказала Джорджи в бессильной ярости.

— Да неужто? Что же, деточка, рада за вас. Вам с ним найдется о чем поговорить, что порассказать друг другу, не так ли? Я очень привязана к милому мистеру Смейлу, он такой безупречный джентльмен! А вы знаете, еще один ваш добрый друг покидает приход навсегда?

«Ах, — подумала Джорджи. — Неужели и Реджи уехал навсегда? Значит, он все-таки был немножко в меня влюблен!»

Вслух она сказала:

— Нет. А кто это?

— Мистер Каррингтон, преподобный Каррингтон. Не хочу делать вам больно, детка, но после этой его возмутительной проповеди (никакой деликатности!) я сразу поняла, что долго он в Кливе не останется. У нас тут есть свои недостатки, но ни модернисты, ни атеисты нам в нашей церкви не нужны!

— А куда он уехал? — неосторожно спросила Джорджи.

— Боюсь, деточка, вам будет очень трудно его выследить, но я постараюсь вам помочь и все узнаю. Конечно, он заявил, что получает сан каноника, но я не верю. Старается отвести всем глаза, как я вчера сказала сэру Хоресу.

И миссис Исткорт блаженно улыбнулась, вспомнив про сэра Хореса и его миллионы. Джорджи промолчала. Она взмокла от испарины и готова была убить Алвину — ну сколько можно ходить за чаем? И вообще, почему просто не приказать горничной подать его? Что там еще говорит миссис Исткорт?

— Вы в последние дни виделись с милой Марджи Стюарт?

— Нет… — Джорджи вдруг сообразила, что уже давно не была у Марджи, не считая того раза, когда попросила ее содействия в интриге мистера Перфлита.

— Такая милая девочка, несмотря на ужасные манеры и, боюсь, — нравственность. Но сейчас это, кажется, в моде. Только не понимаю, как она терпит этого ужасного мистера Перфлита. Ах, простите, деточка, я и забыла, что вы с ним теперь так дружны!

— Я просто раза два говорила с ним о месте для мужа Лиззи, — неловко ответила Джорджи, тоскливо чувствуя, что краснеет под сверлящим взглядом миссис Исткорт.

— А я-то думала, что вас водой не разольешь! — воскликнула миссис Исткорт со зловещим хихиканьем. — Кажется, и он тоже уехал. И я полагала, что уж вы сможете объяснить мне почему.

— Нет, я… я ничего не знаю… С какой, собственно, стати? Я узнала, что он уехал, только когда он мне написал.

— А, так он вам написал? — Миссис Исткорт, разумеется, не упустила столь счастливой возможности. — Так неужели он не объяснил, куда он уехал и почему?

— Он написал, просто чтобы извиниться, что не сможет прийти к нам на чай, так как должен уехать к больному дяде в Париж.

— Так вы все-таки знаете, почему он уехал!

Джорджи побагровела от смущения. Надо же так глупо проговориться!

— Поехал в Париж навестить больного дядю! — продолжала миссис Исткорт. — А я и не знала, что у него есть дядя! Мне всегда казалось, что он воспитывался в сиротском приюте, если не в каком-нибудь исправительном заведении для малолетних преступников.

Тут появилась служанка с огромным серебряным подносом, на котором красовался чайный прибор, чашки и тарелки с бутербродами и домашними булочками.

Подобно многим и многим людям с положением, Алвина почти всегда угощала своих врагов заметно лучше, чем друзей. Однако вовсе не из преувеличенного христианского милосердия, а всего лишь потому, что боялась насмешек своих врагов больше, чем ценила удовольствие и благодарность друзей. Бесспорно, она обладала врожденным талантом светской хозяйки. По правилам игры, принятым в Кливе, миссис Исткорт оглядывала угощение придирчивым взглядом генерала, прибывшего с инспекцией, и в то же время воркующим голосом уверяла, что ради никому не нужной старухи вовсе не стоило так затрудняться. Весь ритуал обе опытные ветеранши проделывали с быстротой и небрежностью старого католического священника, служащего мессу в чаянии скорого обеда, о котором думает и скучающий причетник.

Джорджи совсем обессилела, утихшая было головная боль вновь стала свирепой. Миссис Исткорт неторопливым голоском бедной старушки тоном благочестивого смирения и святости роняла слова, полные самой ядовитой, самой исступленной злобы. Джорджи казалось, что два дьявола в сером шелке барабанят молотками по ее вискам. Даже Алвина заметила, как она побледнела, и ухитрилась выставить миссис Исткорт вон раньше, чем той хотелось бы. Будь ее воля, старая ведьма, без сомнения, продолжала бы сыпать пакостями и отравленными шпильками, пока не заснула бы от утомления, и Алвина заставила ее уйти чуть ли не силком. А потому нежное ее прощание с Джорджи было вдвойне ехидным и злым.

Мартин в гостиной тем временем поддерживал оживленный, но односторонний разговор с полковником, который отправился со своей конной пехотой в весьма длинный рейд по Южной Африке. Дамы вошли, когда он объяснял:

— Ну так я вскочил на моего гнедого, поскакал к Китченеру и заявил наотрез, что от этого Френча я подобных штук терпеть не намерен, изволите ли видеть…

К большому сожалению полковника, Мартин торопливо с ним распрощался. По всем правилам этикета, принятого сливками Клива, к калитке двинулась церемониальная процессия, и миссис Исткорт зашептала Алвине:

— Бедненькая Джорджи, как она плохо выглядит! Куда делся ее прелестный румянец! Дорогая моя, я убеждена, что ее что-то гнетет. Я всегда заставляю Мартина делиться со мной всеми его маленькими секретами: ведь возможность довериться родителям для детей такая отрада, не правда ли? Я убеждена, что Джорджи очень помогло бы, если бы она излила вам свои девичьи горести. Мне совсем, совсем не нравится ее вид. Помнится, я сама и выглядела так, и чувствовала себя точно, как она описывает, когда я ожидала милого Мартина… До свидания, дорогая, до свидания.

Алвина онемела от ярости и досады. Миссис Исткорт удалялась переваливающейся походкой жирной утки, и она смотрела ей в спину, словно творя магическое заклинание, которое испепелило бы старуху на месте, а полковник все еще вежливо держал шляпу в руке.

— Свинья старая! — мстительно сказала Алвина. — Так бы и выдрала ей все волосы, какие у нее остались!

— А? — недоуменно и шокированно произнес полковник. — Что такое?

Алвина, не ответив, быстро зашагала к дому.

Примерно в ту минуту, когда миссис Исткорт вышла за калитку, доктор Маккол вывел свою быструю двухместную машину на небольшую, но очень аккуратную подъездную аллею, отходившую от его крыльца, прокатил между двумя рядами сальвий и кальцеолярии и повернул радиатор в сторону «Омелы». Глядя на дорогу, он размышлял. В кармане у него покоилось письмо, полученное утром от доверчивого Перфлита, который еще не осознал предательства Маккола и, видимо, испытывал непреодолимую потребность сообщить кому-нибудь свой секрет — вопреки неоднократным гордым заверениям, что он не джентльмен!

Вот что он писал:

«606, Рассел-сквер Блумсбери,

Лондон

Дорогой Маккол!

Куда вы, черт побери, запропастились последние дни? Я всячески старался повидать вас до отъезда, но подобно Ваалу вы либо охотились, либо спали, либо путешествовали. От души надеюсь, что сие означает лишь, что вам удалось успешно объединить оба ваши конька — любовь и ритуальные убийства.

А нужны вы мне были как отец-исповедник. По правде говоря, я умчался из Клива бешеным галопом, так как поставил себя в весьма неловкое, если не сказать, гибельное положение по отношению к нашей юной приятельнице la fille du regiment[21], о которой мы не раз беседовали. По глупой доброте душевной я ополчился на защиту нашего юного Иосифа, сиречь мистера Стратта, и его любезной красавицы. Это привело к свиданиям с Юной Знатной (?) и Добродетельной (??) Девицей, имя же ее ты ведаешь. Не могу объяснить вам, какой Асмодей в меня вселился, но факт остается фактом: она весьма откровенно напрашивалась на милые интимности, в каковых я ей по глупости, но милосердно, не отказал. Разумеется, ничего серьезного: так, розыгрыш гамм. Но у нее оказался дьявольский темперамент, сочетающийся с непристойной страстью к прочности и респектабельности. Во время второго нашего тайного посещения кладовки с вареньем она с чертовской серьезностью вдруг задала весьма недвусмысленный вопрос. Естественно, я произвел ловкий обходной маневр и стоически выдержал последовавшие слезы и упреки.

Добродетель, если не тщеславие, до того возобладала над радостями новых и восхитительных откровений, что она не только явно выказала решимость продолжать лишь после получения официальных заверений, скрепленных Церковью и Государством, но и прямо пригласила меня встретиться с грозной мамашей, заядлой любительницей лисьей травли. Под влиянием минутной слабости я принял приглашение, но зрелые размышления и обращение к поистине гениальному оракулу убедили меня, что мне не следует более пробираться в сии заповедные угодья, если я хочу в целости сохранить свой пышный рыжий хвост блаженного безбрачия. И я бежал, быть может и бесславно, но с благоразумной поспешностью.

В моем прощальном письме — кстати, по-своему, бесподобном перле, — я дал понять, что буду банберировать в Париже и Зальцбурге. На самом же деле я затаился здесь, в доме ученого и любезного друга, англокатолика ошеломительного целомудрия, который уверовал, что наступил благоприятнейший момент для моего обращения на путь истинный. Я позабавился, весьма огорчая и шокируя сего почтенного Аристида, дважды (под предлогом покаянной исповеди) поведав ему, что произошло, со всеми жуткими подробностями и многими пикантными приукрашиваниями. Он полагает, что я уже совсем близок к Богу.

Лондонское общество очень мило, но стало таким сверхкультурным, что не считает нужным читать даже те новые книги, которые разносит в пух и прах столь остроумно и высокомерно. Здесь же все овеяно высокой духовностью, ибо мой приятель — что-то вроде первосвященника новоявленного культа, цель которого заключается в том, чтобы римский папа был признан английским королем. Я, разумеется, всецело „за“ и останусь тут, пока в Кливе все не уляжется. Надеюсь, вы будете моим лазутчиком и сообщите мне, когда барышня настолько отвлечется от своего гнусного плана, что я смогу спокойно возвратиться к моим ларам и пенатам.

Прощайте, милый бес!

Р. П

Маккол прочел и перечел скромную эпистолу, каллиграфически начертанную аккуратным мелким перфлитовским почерком, ценой неимоверных усилий выработанным под почерк Торквато Тассо. Многие свои литературные аллюзии мистер Перфлит тратил на этот практичный шотландский интеллект совершенно зазря, но самые факты весьма и весьма заинтересовали Маккола: ему более чем любопытно было узнать, как к ним относится сама Джорджи. Естественно, врач должен быть чертовски осторожен, но и в этой профессии небеса предоставляют кое-какие возможности. Во всяком случае, почему бы и не заехать туда на чашку чая?

3

Отдыхать в «Бунгало Булавайо» у своих родственников Джорджи отправилась по совету Маккола. Алвина и Фред были согласны в том, что доктор был на редкость внимателен, а его отказ прислать счет за свои визиты и вовсе поразил их самым приятным образом. Едва он увидел Джорджи, распростертую на постели с головной (а может быть, и сердечной) болью, как повел себя самым благородным образом. Его доброта не ограничилась каждодневными визитами и двумя подробнейшими осмотрами, исчерпавшими все возможности. Хотя ни он, ни Джорджи ни разу не упомянули Перфлита или прочие мелкие осложнения, она почувствовала, что он понимает, как тяжело приходится девушкам. В ней пробудился восторженный интерес к медицине, включая хирургию, и к полной высокого самопожертвования жизни, на которую добровольно обрекали себя члены этой профессии ради блага человечества. Врачи, говорила Джорджи, похожи на благородных рыцарей: они не только говорят, но делают дело и обращают свое бескорыстное служение не на какие-то суеверия, но на истинное улучшение жизни. (Она взяла почитать номер «Ланцета».)

Маккол обсудил состояние Джорджи с ее родителями, не сухо и профессионально, но с человечной проникновенностью, с доброжелательной проницательностью, столь характерными для сельских врачей.

— Нет, миссис Смизерс, — сказал он, — у Джорджи ничего сколько-нибудь серьезного нет. Я дважды провел исчерпывающее обследование, чтобы окончательно убедиться, и даю вам слово, такой абсолютно здоровой, прекрасно сложенной, с отличной кровью девушки мне еще видеть не приходилось.

— Рад слышать, — объявил полковник. — Терпеть не могу болезненных женщин. Истинное наказание.

Алвина одарила его надменно-подозрительным взглядом, а затем с дружеской теплотой осведомилась у Маккола:

— Но в таком случае, что вы все-таки у нее нашли, доктор?

Маккол кашлянул и заговорил медленно, тщательно выбирая слова:

— Она вполне здорова, то есть в физическом смысле. Но психологически… да, именно психологически не все обстоит идеально. Полковник, которому приходилось нести ответственность за многих подчиненных, поймет, что я имею в виду. Вся суть в моральном состоянии, полковник, а?

— Да-да, — важно подтвердил полковник, хотя совершенно не понимал, о чем говорит Маккол. — Моральное состояние, вот именно, моральное состояние.

— Поэтому, — продолжал Маккол, — ни в лекарствах, ни в других видах лечения ни малейшей нужды нет, а, полковник?

— Ни малейшей, конечно, конечно, — сказал полковник. — Моральное состояние, да, моральное состояние!

— Но что же нам делать? — спросила Алвина.

— В определенном смысле вы вообще ничего сделать не можете, — сказал Маккол. — По-моему… э… по-моему, она перенесла какое-то душевное потрясение…

«Каррингтон!» — подумал полковник; «Это животное, кузен!» — подумала Алвина.

— Но главное, — продолжал Маккол, — как бы это выразить? Ей необходим какой-нибудь интерес в жизни, занятие, развлечения. Как справедливо выразилсяполковник, суть в моральном состоянии. Я бы рекомендовал ей поехать куда-нибудь отдохнуть, переменить обстановку — так, недельки на две, а потом, когда она вернется домой, я буду катать ее на моем автомобиле, чтобы у нее было иногда какое-то отвлечение.

И Алвина, и полковник рассыпались в благодарностях прямо-таки слащавых — доктор вновь решительно отказался прислать счет — и визит к Эмпсом-Кортни был решен тут же на месте. Спрашивать мнения Джорджи нужды не было: мамочка, если не папочка, лучше знает, что ей полезно. Маккол ответил Перфлиту весьма кратко:

«Уайт-Уиллоу, Клив.

Дорогой Перфлит,

благодарю за письмо. Барышня, о которой вы упомянули, теперь поручена моим профессиональным заботам. По моему мнению, она перенесла большое потрясение и оправится от него еще не скоро. По моему мнению, во всех отношениях вам в ближайшее время возвращаться не стоит. Я сообщу вам, когда, по моему мнению, все уладится.

Искренне ваш

Малкольм Маккол».

Мистер Перфлит ответил шаловливой телеграммой (без подписи).

«ВАЛЯЙТЕ ЖЕЛАЮ УДАЧИ»

Джорджи, собственно, «Бунгало Булавайо» не так уж и манило, но, с другой стороны, уехать из Клива она была рада. Альвина очень за нее тревожилась: в последнюю неделю перед отъездом Джорджи дважды спускалась к завтраку какая-то бледная, осунувшаяся, с темными кругами под глазами. Алвина чувствовала, что девочка страдает из-за отсутствия развлечений, и приглашала к чаю кого только могла. Как тяжело, что Джорджи ничуть ей не благодарна, думала она и даже сетовала на это вслух.

«Бунгало Булавайо» было расположено очень живописно на хорошо дренированной меловой подпочве в одной из самых аристократичных и почти не испорченных Жемчужин нашего южного побережья — с видом на Ла-Манш и всего в пяти минутах от церкви и почты, благо автобус останавливается почти у самых дверей. Прежде тут была деревня, но она сгинула под натиском превосходных вилл, удивительно комфортабельных и снабженных всеми современными удобствами. Над длинным рядом бунгало и коттеджей вставали зубцы серых меловых утесов, подножье которых не слишком нежно омывали высокие весенние приливы, а вершины были обезображены тройным рядом загородных резиденций. Между этими последними виновато приютились два довольно ветхих отеля с весьма современными ценами и пансион «Трезвость». К ста двадцати большим домам примыкали сто двадцать пять теннисных кортов. Имелось там поле для гольфа на восемнадцать ямок, а семьдесят две деревянные купальни позволяли обитателям этого райского места наслаждаться всеми прелестями морских купаний с комфортом и строгим соблюдением приличий.

Словом, место, будто на заказ созданное для Джорджи и всех ей подобных в Великобритании, и она получила бы от своего пребывания там большое удовольствие, будь Эмпсом-Кортни помоложе и поподвижнее. В «Бунгало Булавайо» обитали мистер Эмпсом-Кортни (шестьдесят восемь лет), который всю свою долгую и полезную жизнь обеспечивал правосудие зулусам и басуто, питавшим органическое отвращение к имперской законности; а еще миссис Эмпсом-Кортни (шестьдесят два года), которая хранила незыблемую верность мужу на протяжении тридцати восьми лет и еженощно молилась за Империю; а еще мисс Эмпсом-Кортни (семьдесят лет), старшая сестра мистера Кортни, которая ревностно вносила пожертвования на Лигу военных моряков и в годы мировой войны связала триста двадцать две пары толстых не знающих сноса шерстяных носков для Нашей Армии в тропиках. Кроме того, мисс Эмпсом-Кортни состояла членом местного комитета Общества защиты животных от жестокого обращения и питала живейший интерес к исправительным школам. Все галстуки ее брата были изделием ее рук, а носки ее вязки обеспечивали ему обильный урожай мозолей.

Они были добры, очень добры. Просто поразительно, до чего добрыми бывают такие люди, хотя даже еще поразительнее их нудность и глупость. Но — у неимеющего отнимется и то, что не имеет. И с Эмпсом-Кортни сбылось по-реченному: тот жалкий умишко, какой у них был, щедро излился в сточные трубы Империи, и теперь они влачили нудное существование — отправленные на покой призраки несбывшегося прошлого, получеловеки, которых оставил в наследство следующим поколением Джо Чемберлен. В теннис никто из них уже давно не играл, а всем их знакомым было за пятьдесят, и Джорджи так до конца ее визита и не пришлось вынуть из футляра свою ракетку. Мистер Эмпсом-Кортни сыграл было с ней в гольф, но в результате у него разыгрался радикулит, и на несколько недель он был вынужден забыть об этом развлечении. Мисс Эмпсом-Кортни научила ее вязать галстуки («Милочка, как вам будет приятно дарить их вашему будущему мужу!») и свозила ее в исправительную школу, где Джорджи чуть не стало дурно от жалости к злополучным жертвам филантропии. Мистер Эмпсом-Кортни весьма обстоятельно беседовал с ней об Империи и Нашем Общем Долге продолжать и дальше нести ее бремя, но это было так похоже на беседы полковника, что Джорджи боялась заснуть. Зато купалась она с огромным удовольствием, отправлялась в долгие одинокие прогулки над морем, собирая букеты из колокольчиков, васильков и других полевых цветов. Она чудесно загорела, и темные круги, порой появлявшиеся у нее под глазами, стали почти невидимы. Дважды в неделю она писала домой и ответила на письмо Маккола, полное добрых советов и веселых шуток.

Однако наибольшую радость в «Бунгало Булавайо» ей доставляли автомобиль и радиоприемник. Тому, кто по возрасту принадлежит Веку механических игрушек, очень тяжело их не иметь. Итальянская Джорджи шестнадцатого века страстно мечтала бы о картине кисти Тициана, о гобелене с историей Амадиса, о флорентийских шелках и генуэзской парче, о филигранных украшениях, обезьянке и кинжале в драгоценных ножнах, о поэте школы мессера Бембо, и четках редкостной работы, и лютне, и поклоннике. Наша британская Джорджи двадцатого века ничего этого не хотела — за исключением, пожалуй, шелков, обезьянки и поклонника, хотя последние двое принесли бы больше неприятностей, чем радости, разве что поклонник оказался бы с серьезными намерениями. Зато она страстно хотела бы иметь хорошую охотничью собаку, охотничью лошадь, и быстрый автомобильчик, и граммофон, и радиоприемник, и маджонг, инкрустированный перламутром, и электричество, и клюшки для гольфа, и новое ружье, и всякие кухонные приспособления, и большую куклу-талисман, и зажигалку, и модную сумочку и… и по меньшей мере тридцать пять всяких других новейших игрушек, больших и маленьких, довольно дешевых и очень дорогих. Наиболее желанными были, пожалуй, автомобильчик, граммофон и радиоприемник. Содержание лошади требует денег, клюшки для гольфа бесполезны, если не с кем играть и вам не по карману взносы в приличный клуб (то есть такой, который не принимает в число своих членов торговцев, их жен и вообще низшие сословия), а кухонные приспособления обретают смысл только в твоей собственной кухне.

И в «Бунгало Булавайо» Джорджи проводила много блаженных часов в наушниках. Приемник был детекторный, самый убогий, антенна плохонькой, и звук поэтому очень слабый. Однако Джорджи наловчилась справляться с настройкой, контактами и заземлением, так что время от времени ей удавалось расслышать, что передают. Лекции и классическая музыка ей не нравились, но «детский час» и легкая музыка вызывали у нее блаженный восторг. Особенно она любила поздно вечером слушать «Савойских Орфеев». Она упивалась еле различимой, почти призрачной игрой оркестра, залихватскими ритмами (словно далекая весть с планеты музыкальных кретинов) и думала, как хорошо было бы танцевать сейчас в «Савойе» в ярком свете люстр, озаряющих зал, полный настоящих джентльменов во фраках и дам в вечерних туалетах…

А мистер Эмпсом-Кортни катал ее в автомобиле. Осмотрительность, присущая юристам, усугублялась в нем охлаждающим воздействием возраста, и он всячески внушал Джорджи Золотое Правило — Безопасность Прежде Всего! Последняя соломинка слепого упрямства, за которую извечно цепляются состарившиеся люди, состарившиеся империи, состарившиеся боги. Мистер Эмпсом-Кортни никогда не ездил быстрее двадцати миль в час, а потому был грозной помехой практически для всех других машин на дороге и постоянно оказывался на волоске от гибели. Всякий раз после этих мучительных секунд, когда сердце, дыхание и все существо Джорджи замирали в ожидании, казалось бы, неизбежного столкновения, мистер Эмпсом-Кортни, храня надменную глухоту к крикам, ругани и оскорблениям встречного шофера, растолковывал ей, как принцип Безопасность Прежде Всего вновь помог ему избежать последствий небрежности и невежества «этого субъекта». И Джорджи верила, хотя в голове у нее мелькала мысль, что сама она ездила бы быстрее, будь у нее автомобиль.

Вернувшись в Клив, она с большой тоской вспоминала купание и радиоприемник. Ей не было известно, что в дни ее отсутствия не единожды собирался семейный совет в решимости дружными усилиями подыскать для нее развлечения и приятные занятия. Маккол указал, что Джорджи, возможно, захочется посещать художественную школу в Криктоне — очень недурную, насколько ему известно, и числящую в ученицах почти исключительно девушек из «приличных семей». Сначала Алвина одобрила этот план — в ней жило смутное воспоминание о той эпохе, когда английским барышням полагалось играть на арфе, носить локоны-колбаски, обожать офицеров, воевавших в Испании с Наполеоном, и рисовать акварельными красками. Но возник вопрос о расходах, который благополучно уладила мысль о нежелательности писания обнаженной мужской натуры. Было решено, что Джорджи «поучится живописи» у кузена и что ее картины, если они не окажутся достаточно скверными, можно будет послать на выставку в Королевскую академию. Кроме того, кузен владел таинственным искусством, неведомым послевоенному миру, которое он именовал «кристолеографией». Вы прилепляли фотографию к стеклу, мазали стекло какими-то химикалиями, затем раскрашивали фотографию по ту его сторону в соответствующие цвета, удаляли фотографию с помощью еще каких-то химикалий и получали прелестную картинку. Про себя кузен решил, что кристолеография больше «подходит» Джорджи, чем акварели.

Возможности маленького автомобиля обсуждались весьма широко, но заметно оскудевший вклад в банке и два года долгов лишили Смизерсов перспективы даже самого малюсенького из автомобильчиков. Полковник «от души считал, что было бы очень хорошо купить девочке эту штуку… ну, которую слушают», но Алвина настояла, что приличные люди свои дома антеннами не уродуют, а самый дешевый громкоговоритель стоил тогда сорок фунтов. Впрочем, Маккол несколько разрядил атмосферу в вопросе о машине, обещав иногда заезжать за Джорджи и брать ее с собой на вызовы. Покупку радиоприемника отложили на неопределенное время, зато полковник и кузен втихомолку заказали (в кредит) миниатюрный бильярд, о чем давно подумывали, — каждая здоровая духом и телом молодая девица должна уметь прилично играть на бильярде. Полковник кроме того вызвался научить Джорджи «читать топографические карты», а когда это предложение вызвало (со стороны Алвины) ледяной прием, напомнил, что еще есть безик. Тут запротестовал кузен: сейчас приличные люди играют только в бридж, и вообще он часто удивлялся, почему они не могут составить партию дома — посадив Джорджи четвертой. С чем полковник от души согласился: черт побери, девочке следует научиться бриджу — в армии все приличные офицеры большие его знатоки. На том и порешили. После чего Алвина сказала, что, конечно, устраивать настоящие приемы и званые обеды они из-за мотовства некоторых людей не могут, тем не менее чаще приглашать гостей на чай она постарается. Маккол назвал этот план превосходным и обещал непременно бывать у них.

Джорджи была растрогана такой заботливостью, но вскоре обнаружила, что участвует в развлечениях и играх, чтобы не огорчать стариков, доставляя удовольствие им, а не себе. Тридцать-сорок лет, разделявшие их, были слишком широкой пропастью, и никакие самые добрые намерения не могли перекинуть через нее мост. Джорджи впала в прострацию, которую несколько рассеивала инстинктивная и чисто физическая антипатия к Макколу, впрочем, не мешавшая ей кататься с ним в автомобиле, когда он за ней заезжал. Она пребывала в таком мрачном унынии, что даже миссис Исткорт не очень возражала против этих автомобильных прогулок. Более того: едва подметив, насколько Маккол неприятен Джорджи, миссис Исткорт тотчас подумала, что из них вышла бы прекрасная пара, и принялась самоотверженно работать в этом направлении.

4

Мистер Ригли, хотя, возможно, и не шел в сравнение с мистером Перфлитом в качестве Тонко Чувствующего Человека, без сомнения, был Человеком Чести. И самым уязвимым местом этой чести была его супруга. Согреши сам мистер Ригли — предположение вовсе не мыслимое — он, подобно наделенному божественным правом монарху, отвечал бы только перед Богом. Миссис же Ригли, кроме Бога, отвечала еще и перед мужем, — причем Бог и муж были почти двуедины. Утверждать, что мистер Ригли неукоснительно придерживался кальвинистских догм, было бы преувеличением: как мы убедились, он с готовностью предоставлял жене любую законную (лишь бы доходную) свободу. Но от длинной вереницы неведомых, хотя, конечно, благоухавших святостью предков — кальвинистов, мистер Ригли унаследовал бесценный дар всегда быть правым, знать по наитию (если не прямо через откровение), что установления Божеские и Человеческие всегда тождественны его личным интересам, а также убеждение, что незыблемая праведность дает ему власть поступить со своей грешной половиной, как ему заблагорассудится. Он сразу же занял несокрушимую позицию. Он был готов простить и забыть, если миссис Ригли незамедлительно вернется под его кров (естественно, прихватив с собой все добытое у фермера Ривза). И он даже не отказывался предоставить ей прежнюю полноту свободы вкупе — таковы были его доброта и терпимость — с разрешением и впредь время от времени привечать фермера Ривза при условии, что она останется под указанным кровом и будет вносить свою лепту в обеспечение мужа и детей земными благами.

Беседуя с преподобным Томасом Стирном, священнослужителем самых высоких принципов и сектантского уклона, мистер Ригли до некоторой степени прибегал к фигуре умолчания. Материальные интересы вообще упомянуты не были, зато мистер Ригли не скупился на краски, описывая горе и печаль, воцарившиеся в доме, покинутом женой и матерью. Когда же мистер Стирн мягко попенял ему за потакание цыганским подвигам миссис Ригли, он совсем изнемог от мук и изумления: да он же впервые о них слышит! Но, конечно, пастырь напраслины возводить не станет. И если только миссис Ригли изъявит согласие получить прощение, он ручается, что ничего подобного не повторится. Преподобный Стирн растворился в милосердии и обещал свою помощь. Однако его разговор с миссис Ригли протекал бурно и результатов не дал. Она не скупилась на не слишком лестные эпитеты, объяснила, что он, в частности, «евангельская вонючка», «паршивый сукин сын из подворотни» и «красноносый святоша», а также приписала ему множество других неапостолических свойств в выражениях, цитированию не поддающихся. Мистер Стирн перечитал «Чудовищное правление женщин» Джона Нокса и добрыми библейскими словами изобличил с кафедры как миссис Ригли, так и ее непотребного любовника (однако воздержавшись от упоминания имен). Мистер Ригли, прежде в подобных эксцессах не замечавшийся, усердно посещал молельню — дважды в воскресенье — и с такой наглядностью демонстрировал свое духовное преображение, что, казалось, уже вполне мог бы выступить с публичным оглашением поучительного списка своих былых грехов перед членами одной их тех сект, которые предпочитают проводить свои собрания на открытом воздухе. Но хотя мистер Ригли заручился сочувствием и моральной поддержкой тех, кто, как, например, миссис Исткорт, принадлежали к иным религиозным толкам, возвращения миссис Ригли под супружеский кров это ничуть не приблизило. Мистер Ригли все острее ощущал, насколько серой и безрадостной стала его жизнь, а впереди ему виделись лишь тяжкий нескончаемый труд и нищета.

Дела действительно шли из рук вон плохо. За младшими детьми, лишенными забот любящей матери, теперь приглядывала одна из старших сестер, которую призвала домой категорическая телеграмма, так что она лишилась лучшего места, какое только ей удалось получить за всю ее жизнь, — места младшей горничной. Строгие старшие горничные и кухарки успели вышколить ее, внушить ей уважение к чистоте и порядку, и теперь она к вящему раздражению своих близких принялась школить их. Прежде чем войти в собственный дом, мистер Ригли вынужден был снимать сапоги и оставлять их у порога задней двери; ему не разрешалось плевать даже в огонь; он не получал ни глотка виски, а после самого невинного посещения трактира не знал, куда деваться под градом язвящих поношений; лучшие куски получали дети, которые каждое утро аккуратно посылались в школу, хотя к немалому утешению мистера Ригли частенько сбегали по дороге, доказывая, что у него есть достойные наследники. Хуже того: на имя миссис Ригли продолжали поступать счета, и ее отчаявшийся муж вынужден был свыкнуться с мыслью, что неправедные судьи нашей страны возлагают ответственность за ее долги на него. Все выглядело настолько беспросветным, что он от безнадежности готов был, подобно Саулу, пасть на свою мотыгу или перерезать себе горло собственным садовым ножом.

Он чувствовал, что настала пора принять какие-то меры — и побыстрее. Его душераздирающие, пусть и неграмотные письма оставались без ответа, и вот однажды в субботу он прошел пешком восемь миль, чтобы увидеться с беглянкой. Однако двое детей, с которыми он вступил в переговоры, поведали ему, что мамка уехала в кино с «папкой» и прочими детьми, а их возьмут в кино на будущей неделе, и что едят они очень хорошо, и «папка» надарил им много всяких хороших игрушек — вот погляди!.. Когда мистеру Ригли открылась вся эта роскошь, в которой ему столь жестоко отказывали, его отцовское и супружеское сердце чуть не разорвалось от горя, но он вынужден был удалиться несолоно хлебавши. Неделю он раздумывал, а затем рано поутру вышел из дома, положив в один карман хлеб с сыром, а в другой — половинку увесистого кирпича.

Некоторое время он болтался по улочкам, не зная, что предпринять, и опасаясь, что Бесс и фермера Ривза вместе ему никак не одолеть — фермер, хотя и сластолюбец, мускулатурой обделен отнюдь не был. Мистер Ригли выпил пинту пива, однако решимости не обрел и в глубокой озадаченности прошел селение из конца в конец. Но Господь, упование праведника, ему поспособствовал. Когда он вновь направился к коттеджу Греха, навстречу ему показалась запряженная резвым жеребчиком, заляпанная грязью двуколка с миссис Ригли и фермером. Миссис Ригли блистала нарядом и, как говорится, вся сияла. Мистер Ригли еще издали отчаянно и обличающе замахал руками, крича, чтобы они остановились. Миссис Ригли что-то сказала фермеру, и тот разразился презрительным хохотом по адресу мистера Ригли. Оскорбленный до глубины души Человек Чести и Тонких Чувств выхватил из кармана половинку кирпича и с исступленной энергией швырнул ее в направлении двуколки. Направленный Божественным Провидением кирпич сокрушил левую скулу фермера Ривза именно в ту секунду, когда автомобиль Маккола, украшенный присутствием Джорджи, почти поравнялся с жеребчиком. Последовала поразительная по своей хаотичности сцена. Фермер Ривз, обливаясь кровью, рухнул без чувств на дорогу; миссис Ригли перемежала вопли отчаяния кощунственными эпитетами по адресу своего законного супруга; проходивший мимо школьник на каникулах воскликнул, не сдержав восхищения: «Отличный бросок, сэр, отличный!»; из соседних домов высыпали люди, ухватили жеребчика под уздцы и окружили распростертого на земле прелюбодея; Маккол остановил автомобиль и с чемоданчиком в руке начал проталкиваться к пострадавшему; Джорджи следовала за ним по пятам. Мистер Ригли простоял несколько мгновений, пораженно созерцая сперва с изумлением и радостью, а затем с тревогой и ужасом недвижное и, видимо, мертвое тело, после чего повернулся и бежал, весь бледный и трепещущий.

Все говорили разом, задавали вопросы, не получали ответа, испускали бесполезные восклицания. Миссис Ригли продолжала вопить и сыпать проклятиями, на редкость сочными в своей непристойности, которая заставила Джорджи содрогнуться даже больше, чем вид крови, пролитой штатским. Маккол начал распоряжаться. Четырем из вездесущих безработных он приказал отнести фермера Ривза в ближайший дом, а пятый получил распоряжение отвести занервничавшего жеребчика назад в конюшню. Миссис Ригли он сурово велел замолчать. В ответ она назвала его низким бесчувственным скотом, залилась слезами и попросила, чтобы ее похоронили в одной могиле с возлюбленным. Тем временем доктор отослал Джорджи в автомобиль дожидаться его там.

Джорджи не очень нравилось сидеть одной посреди незнакомого селения — как они все смотрят! Тем не менее их неодобрительное разглядывание она выдержала с полным достоинством: почему-то, сидя в автомобиле, преисполняешься пренебрежения к шарящим по тебе глазам, какого невозможно почувствовать, если сидишь просто на придорожном камне. Маккол отсутствовал очень долго — во всяком случае, так показалось ей. Наконец он вернулся с сердитым лицом и завел автомобиль излишне резко.

— Я этими людишками по горло сыт, — сказал он. — Живут, как свиньи, а страховой врач — их раб. И даже «спасибо» не услышишь.

— Но как он? — робко осведомилась Джорджи. — Он не убит? Нет?

— Господи, конечно нет! Пришел в себя еще при мне. Но ничего хорошего: сломана челюсть, и, боюсь, он может лишиться глаза.

— Ах! — Джорджи благовоспитанно содрогнулась при мысли о чужой боли. — Бедненький, как ужасно! Почему тот другой решился на такую страшную вещь?

Маккол заколебался — обязан ли врач просвещать? Ну, ей не помешает узнать кое-что о подлинной жизни: может, научится в будущем остерегаться вкрадчивых подлецов вроде Перфлита.

— Камень бросил Ригли, муж этой женщины, — сказал он медленно. — А бросил он его в человека, который содержит ее и часть их детей.

— Ах, как ужасно! — повторила Джорджи, вновь благовоспитанно содрогнувшись. На этот раз от девичьей стыдливости.

— Разве вы ничего про это не слышали? Да, ведь вы уезжали! Скандальнейшее было происшествие.

— Она… она оставила своего мужа, — спросила Джорджи, еле дыша от волнения, — и поселилась у другого мужчины?

— Да.

— Как ужасно она поступила! И каким мерзавцем должен быть этот другой! И какое горе для бедненького Ригли! Разумеется, — продолжала она добросовестно, — я не одобряю, что он пытался вот так убить этого другого, но считаю, в подобных случаях есть все оправдания. А вот женщина, я считаю, должна понести наказание. Только дурная женщина способна на такой поступок.

— Хм? — Маккол, вспомнив о Перфлите, скосил глаза, но увидел лишь выражение абсолютно добродетельного негодования. — Не думаю, что ее можно как-то наказать, но не удивлюсь, если Ригли получит три месяца за нанесение телесных повреждений.

— Не может быть! Вы правда так думаете? Но неужели они не поймут, как должен он был любить ее и страдать, если решился на подобное.

— Ну, не знаю. Видите ли, мистер Ригли тоже не такая уж ходячая добродетель, и его жена, если захочет, может устроить ему крупные неприятности.

— Какая жалость! Это ведь до ужаса несправедливо! Ну пусть он пил, но все-таки, я считаю, у нее не было права вот так его бросить!

Джорджи стояла за серьезность намерений и за то, чтобы люди с серьезными намерениями держались вместе, пока смерть их да не разлучит. И совершенно очевидно, раз уж отыскать мужчину с серьезными намерениями не так-то просто, бросать его ради другого, чьи намерения могли оказаться вовсе не серьезными, значило поступить с глупой и мотовской нерасчетливостью. Маккол подумал, что она принадлежит к породе жен с бульдожьей хваткой.

— Нет, дело не в пьянстве, хотя не сомневаюсь, что этот джентльмен не откажется от стаканчика крепкого напитка. Я имел в виду что-то, к чему закон относится более сурово.

— Но что же?

Маккол снял руку с рулевого колеса и потер рукавицей подбородок.

— Мне трудно найти подходящие выражения, но по слухам… и я не сомневаюсь в их истинности… этот добродетельный супруг, которого вы так жалеете, не брезговал жить на безнравственные заработки своей жены.

— Безнравственные заработки? — спросила Джорджи с приятным волнением, заинтригованная тем, что и заработки могут быть безнравственными. — А что это такое?

— Вы правда не знаете?

— Нет.

Маккол присвистнул.

— Чтоб мне пусто было! Значит, все еще одна половина человечества не ведает, как живет другая!

— Я знаю, что я ужасно невежественная, — жалобно сказала Джорджи, — но как может девушка узнать что-то о жизни, безнравственности и других важных вещах? Спрашивать папу и маму мне не хочется, хотя у меня столько вопросов! А другие девушки только глупо хихикают, а священники всегда говорят, что приличных девушек следует отгораживать от мира. Но я не хочу, чтобы меня отгораживали от мира, я хочу знать о нем!

— Ну что же, вполне естественно, — заметил Маккол, несколько удивленный таким взрывом. — Но мне казалось, — добавил он злокозненно, — что вы должны были много почерпнуть у нашего общего друга Перфлита.

Джорджи густо покраснела.

— Он говорит невозможную чепуху, я считаю его подлым человеком и не хочу его больше видеть! Никогда!

«Ого, — подумал Маккол, — вот, значит, как далеко зашло, а? Уж слишком она щедра на уверения!»

А вслух он сказал, старательно глядя на дорогу перед собой, чтобы дать ее румянцу схлынуть:

— Проступок мистера Ригли, который, по-моему, рассматривается законом довольно сурово, заключается в том, что он позволял жене иметь дело с другими мужчинами, брать у них деньги и отдавать часть этих денег ему.

Осмыслить все это сразу Джорджи не удалось.

— Я не совсем поняла. Я… Вы хотите сказать, что миссис Ригли делала это… с другими мужчинами… за деньги?!

— Да.

— Ах! И он знал? И брал эти деньги?

— Как он мог не знать? Он же видел, что его жена всегда при больших — для женщины этого сословия — даже очень больших деньгах, и ему было известно, что заработать столько честным трудом она никак не могла.

Джорджи тщетно подыскивала слова, чтобы выразить весь свой гадливый ужас и изумление. Принадлежность к сельской знати чревата среди прочих теневых сторон убогостью словарного запаса, так что чувство, вызванное волосом в супе, и священный ужас перед кровосмешением приходится изливать в одних и тех же выражениях.

— По-моему, это жутко отвратительно! — воскликнула она. — Это… это низко!

— Да уж не высоко, — хладнокровно согласился Маккол.

— Просто поверить не могу! — негодовала Джорджи. — Я думала, это делают только самые ужасные уличные женщины, но ведь Ригли состоят в браке, у них есть дети! Их надо выгнать из Клива!

— Ну так они переберутся куда-нибудь еще и натворят там вещей похуже, — философски заметил Маккол. — И хотя их приемы слишком уж прямолинейны, уникальной парой я их никак не назову.

— Как! Неужели, по-вашему, есть и другие такие люди? Не верю!

— Милая барышня, — с легким раздражением ответил Маккол, — я ничего обидного сказать не хочу, но вы крайне не осведомлены о жизни.

— Да, я знаю. — К Джорджи вернулось все ее смирение. — Но я просто не в силах поверить, что это правда.

— Тем не менее это так. Многие мужчины карабкаются наверх по ступеням своих мертвых любовей. Многие незаслуженно успешные карьеры прячут темные тайны. Я вовсе не утверждаю, что подобное можно найти среди честных простаков, среди людей, на чьей порядочности держится мир. Конечно, ничего подобного и помыслить нельзя о людях вроде Каррингтона, или Джадда, или большинства обывателей в здешних приходах, но, как вы видите, Ригли есть и тут. А в мире карьеризма, так сказать, они не только не исключение, но почти правило.

— В мире карьеризма? — пробормотала Джорджи с недоумением.

— Я имею в виду мир или сферы, где люди существуют почти только благодаря своей пронырливости и хитрости. И другие сферы, где они пролагают себе путь любой ценой — и достойной и недостойной.

— Но вы же сказали, что Ригли серьезно нарушали закон! Почему же они не в тюрьме?

Маккол вздохнул. Устало и с некоторым нетерпением.

— Вы же не думаете, что люди в мире драгоценностей и автомобилей будут вести себя с наглым бесстыдством Ригли? На все есть своя манера. Например, начинающий предприниматель знакомит свою хорошенькую жену с влюбчивым, но влиятельным давно утвердившимся человеком и не слишком интересуется, о чем они беседуют, лишь бы его новой фирме была оказана поддержка там, где следует.

— А! Предприниматели! — произнесла Джорджи с великолепным презрением военной аристократии к тому, о чем она не имеет ни малейшего понятия.

— И не только предприниматели. Хотя у преуспевших дельцов возможностей больше, раз у них денег больше. Но те, кто помудрее, соблюдают сугубую осторожность. Я убежден, что они тратят массу времени, увертываясь от нежелательных авансов. Так издатели прячутся от назойливых дам за бастионами рассыльных и преданных машинисток.

— Вот теперь вы говорите такую же чепуху, как мистер Перфлит! — вскричала Джорджи. — Я вам не верю.

— Хорошо, не верьте. Кстати, женские чары бывают достаточно сильны и без «этого», как вы выражаетесь. Но разница не принципиальна. Мало найдется мужчин, которые могли бы искренне поклясться, что никогда не извлекали выгоды из сексуальной привлекательности своих жен. Даже самые бескомпромиссные политики приобретают голоса избирателей с помощью обворожительных улыбок и обаятельности своих жен!

— Политика в нашей стране полностью поражена коррупцией с тысяча девятьсот шестого года, — провозгласила Джорджи, без стеснения присваивая одно из любимейших изречений полковника.

— Быть может, — хладнокровно ответил Маккол, притормаживая, так как они приближались к «Омеле». — Но даже непорочная Армия не составляет исключения. В чины ведь производят далеко не всегда в соответствии с заслугами.

— Этому я никогда не поверю!

— В таком случае, — возразил Маккол, — боюсь, вы не очень внимательно читаете газеты и не осведомлены в благородном искусстве закулисных интриг.

5

Неделикатные макколовские изобличения ввергли Джорджи в легкую тошноту и совсем уж беспросветное уныние. Правда, в истории с Ригли путь нравственного попустительства оказался не таким уж гладким, но, увы, с горечью приходилось признать, что, не пади миссис Ригли жертвой романтической страсти, они безмятежно продолжали бы свой образ жизни, пока их дети не подросли настолько, чтобы взять родителей на содержание, превратив Грех из необходимости в приятное развлечение. Еще горше было думать об обвинениях, которые Маккол бросил в адрес более или менее высших, а точнее, преуспевающих классов. Поверила она ему не совсем, как не совсем верила в Божественное Провидение, но не могла не думать о его словах. Что за мир!

Она приняла твердое решение быть с этих пор чистой и отправилась послушать проповедь locum tenens[22], который временно замещал Каррингтона. Он оказался обрюзглым толстячком с алкогольно-красным лицом, хранившим выражение робкой растерянности, вполне понятной, если учесть, что он вечно пребывал под мухой и в вечном страхе лишиться за это сана. Джорджи не обрела ни малейшего утешения, ибо служитель Божий так боялся кого-нибудь задеть, что о таинствах своей веры говорил с извиняющимся видом, а большую часть проповеди посвятил невнятным истолкованиям символического смысла отдельных частей церковного облачения. На его счастье, никто почти ничего не расслышал, иначе миссис Исткорт, уж конечно, обвинила бы его в попытке отравить их души ядом папизма.

Джорджи очень сожалела, что мистер Каррингтон уехал столь внезапно, как бы бросив ее в самый разгар сражения с Силами Зла. Но стычки с сэром Хоресом становились все бурнее, и Каррингтон поспешил отбыть, лишь бы избежать скандала, который явно провоцировал сэр Хорес, чтобы насолить попу, имевшему наглость пойти ему наперекор. Джорджи, если воспользоваться ее собственным слащавым выражением, «совсем расклеилась» и вопреки всем хорошим манерам и стоицизму вожатой девочек-скаутов много часов проводила в своем «убежище», тоскливо бездельничая. Она не воспряла духом даже от веселых поддразниваний кузена, который вернулся из своего изгнания, точно охолощенный осел, тщетно стараясь придать себе высокомерный вид. Программа развлечений и приятных занятий осуществлялась с беспощадностью, которая сокрушила бы менее стоический дух. Но даже Джорджи порой бывала готова сорваться на визг, когда кузен призывал ее к усладам кристолеографии, или Алвина выходила из себя за бриджем, тонкости которого Джорджи никак не могла постичь, тем более что играть ей совершенно не хотелось.

Но, пришла она к выводу, такова жизнь. И если она терпит наказание, так за то, что позволила гнусному Перфлиту унижать себя и даже потакала ему. Автомобильные прогулки с Макколом практически прекратились, и его научный интерес к интригующей пациентке угас столь же быстро, как и вспыхнул. Два-три разведывательных поползновения в направлении дальнейших унижений получили столь категоричный отпор, что Маккол написал Перфлиту очень теплое письмо, извещая объект вечного презрения Джорджи, что он может вернуться без всяких опасений. Как нехорошо расклеиваться, думала она, в такую чудесную погоду, но, с другой стороны, трудно не расклеиться, если нет возможности заняться чем-нибудь интересным. Она обнаружила, что ее все время тянет поплакать и даже пристрастилась лить тихие утешающие слезы у себя в убежище.

Ах, если бы началась новая мировая война и опять пробудила все лучшие свойства нации! Она тут же поступит во вспомогательный медицинский отряд, и конечно, не пройдет даже трех военных лет, как ее заботам поручат целый госпиталь. Она станет безоговорочно и беззаветно служить делу нации, будет трудиться до кровавых мозолей, отдавать всю себя самоотверженному выхаживанию раненых героев, чтобы вернуть их здоровыми, полными сил туда, где их ждет работа истинных мужчин — на линию огня. Любые притязания на фамильярность (не говоря уж об унижении!) со стороны ли врачей, санитаров или выздоравливающих она будет пресекать сначала мягко — ведь многие всего лишь поддадутся тоске по материнской или сестринской любви, — но если они их не прекратят, то затем и сурово. И все же… Скажем, произойдет следующее… Высокий красавец и безупречный джентльмен с передовой, тяжко раненный, когда, сподобившись Креста Виктории, он со шпагой в руке бросился в атаку во главе своих солдат. Нет, пусть он лучше будет кавалеристом, они же все — прекрасные наездники и всегда самые чистоплотные, самые образцовые из военных. Да, и его принесут на носилках, бледного, но ужасно красивого, и он откроет ясные синие глаза, когда она наклонится над ним, и прошепчет: «Со мной все кончено, сестра. Не тратьте на меня времени. Лучше займитесь моими храбрыми подчиненными». А она скажет: «Вздор, капитан Далримпл! (Разумеется, прочитав его имя в сопроводительной бумаге.) Вздор, через шесть месяцев вы снова будете на фронте». И глаза его зажгутся надеждой и доблестью, жарким стремлением воина вновь вернуться на поле брани. Но, конечно, на самом деле он будет при последнем издыхании и не умрет только потому, что Джорджи, преданно ухаживая за ним все дни и ночи (разумеется, неусыпно заботясь и обо всех остальных своих пациентах), в последний миг вырвет его из когтей смерти. И ему будет становиться все лучше и лучше, он уже сможет сидеть, перейдет с жидкой пищи на твердую и, опираясь на ее руку, попробует с веселой мужественной улыбкой сделать первые нетвердые шаги с помощью трости. Конечно, никаких фамильярностей не будет, но порой его смеющиеся синие, но такие по-мужски властные глаза вдруг взглянут на нее так, словно он хотел сказать что-то, но сдержался, как всегда поступает в подобных обстоятельствах благородный человек. Но перед тем, как уехать, чтобы вновь сражаться за Великое Дело, он возьмет ее за руку и скажет нежно:

«Мисс Смизерс, я обязан вам жизнью!»

А она скажет:

«Вздор, капитан Далримпл, вы обязаны ей своему превосходному организму».

«Нет-нет! — скажет он. — Только ваши ревностные заботы и, если мне будет позволено сказать это… — Тут его голос музыкально понизится, — …ваше лестное во мне участие дали мне силы выздороветь».

А она ничего не ответит и только опустит глаза, а он спросит, можно ли ему писать ей и будет ли она отвечать, и она неохотно даст согласие, но предупредит его, что у нее всегда очень много неотложных дел, и он будет писать ей два раза в неделю, а она будет отвечать. А потом три-четыре года спустя, когда Война завершится Блистательной Победой, она будет сидеть одна в своем уютном служебном кабинете, укрывшись от сцен слишком уж бурного ликования, как вдруг дверь распахнется, и молодой загорелый гусарский полковник с орденами на груди и сияющими глазами перешагнет порог.

«Мисс Смизерс! Джорджи!»

«Полковник Далримпл!..»


— Джо-о-орджи! — донесся из сада пронзительный голос Алвины. — Джо-о-орджи! Где ты?

Джорджи поспешно выбралась из сарая и за кустами проскользнула в сад под аккомпанемент все более визгливых и раздраженных «Джо-о-орджи!».

— Я здесь, мама. Что случилось?

— Где ты была? Я тебя повсюду искала. Джоффри Хантер-Пейн прислал телеграмму: он в Марселе и едет прямо к нам.

— Всего-то… — произнесла Джорджи с некоторым сердцем.

— Всего-то? — повторила Алвина с укоризненным кудахтаньем. — Чего же еще! Родственник и гость! И твой отец настаивает, чтобы мы приняли его не просто по-родственному, но как собрата-офицера! Идем. Ты мне поможешь все для него приготовить.

— Хорошо, мама, — покорно ответила Джорджи. Капитан Далримпл со всеми своими глазами и прочим канул в грустное небытие, но, входя следом за Алвиной в дом, Джорджи обнаружила, что злится куда меньше, чем ожидала, и даже «расклеенность» заметно исчезла. Все-таки занятие, и можно чего-то ждать, пусть не более чем неведомого родственника из колоний, получившего отпуск.

Алвина прикидывала, когда им следует ожидать Джоффри, исходя из опыта былых счастливых дней, когда она следовала за воинским транспортом на пароходе прославленной компании «П. и О.». Из Марселя (расположенного, как с неодобрением вспомнила Алвина, в области, где преобладают всякие итальяшки и греки) до «Гиба» (знаменитого родной архитектурой и отличными отелями) — два дня; от «Гиба» до Тилбери еще два. Накинуть день и ночь в Лондоне и турецких банях — мужчины всегда мужчины. Следовательно, приедет он почти через неделю.

Разгоряченная после жаркой беседы с мужланом-лавочником, который нагло и без малейших разумных оснований потребовал, чтобы по счету шестимесячной давности было уплачено немедленно, а не то он им больше ничего отпускать не станет, Алвина возвратилась к решению сложной задачи: она пыталась «разбирать белье», одновременно диктуя Джорджи еженедельный заказ разным лавочникам. Обе сердито раскраснелись от непрерывных стычек, неминуемо возникающих, когда две женщины стремятся организовать одно и то же дело и каждая убеждена, что у нее это получается лучше, чем у другой. Они даже не услышали, как зазвонил входной звонок. Внезапно в дверь просунулась голова служанки.

— Извините, мисс, миссис. Мистер Хантер-Пейн в гостиной.

— А? — вскрикнула Алвина так резко, что служанка даже отдернула голову, словно уклоняясь от метательного снаряда. — Боже мой!

— А вы уверены, что это действительно мистер Джоффр и Хантер-Пейн? — спросила Джорджи.

— Да, мисс.

— Я спущусь и займу его, мама. Как это он так быстро доехал? Нелли, пойдите скажите полковнику и мистеру Смейлу, что приехал мистер Хантер-Пейн. Мама, постарайтесь побыстрее выйти к нему, а я тихонько ускользну и займусь его комнатой.

Алвина поглядела ей вслед без всякого удовольствия. Развязность нынешней молодежи! Девчонка только что из детской и уже командует собственной матерью! И Алвина испустила презрительное раскатистое фырканье, нечаянно, но великолепно изобразив лошадь над кормушкой с овсом.

Спускаясь по лестнице, Джорджи придала лицу надлежащее выражение и отшлифовала надлежащую вступительную фразу. Она пойдет к нему совсем близко и скажет с легчайшим оттенком упрека за такое внезапное преждевременное появление: «Здравствуйте, мистер Хантер-Пейн! Я Джорджи Смизерс. Как вам удалось так быстро добраться сюда из Марселя?»

Но в драме жизни обычно нет никакого смысла заранее оттачивать свою роль. Дверь Джорджи открыла, но ни войти, ни заговорить она не сумела. Посреди комнаты лицом к ней стоял капитан-полковник Далримпл ее грез, высокий, широкоплечий молодой человек в элегантнейших брюках гольф, какие только Джорджи доводилось видеть. Лицо его было, пожалуй, чуть пухловато, но зато покрыто интереснейшим совсем бронзовым загаром. Нос безобразием не уступал собственному носу Джорджи, уши были великоваты, зубы — так себе, но зато голову покрывала почти байроническая шевелюра густых каштановых кудрей, а глаза синевой лишь чуть-чуть не дотягивали до воображаемого идеала. Мичманские беспощадно подстриженные усики темнели под ноздрями полудюймовой полоской жесткой щетины.

— Привет! — сказал молодой человек, прерывая тишину, в которой они почти полминуты молча смотрели друг на друга. — Я Хантер-Пейн. А вы, наверное, Джорджи.

— Да, — ответила Джорджи растерянно, почти смиренно. Она не знала, как ей говорить с этим колониальным Гермесом в брюках гольф. Они молча обменялись рукопожатием, и Джорджи опустилась в кресло почти в полуобмороке. Подобного смущения она не испытывала, даже когда Маккол производил свой подробный осмотр. Заранее заготовленная фраза машинально сорвалась у нее с языка:

— Как вам удалось так быстро сюда добраться?

— Мне жутко надоел пароход, — сказал он весело (именно так, как сказал бы это полковник Далримпл, подумала Джорджи), — ну и в Марселе я прыгнул в аэроплан на Лондон. Приземлился в Кройдоне вчера в четыре. Купил чертовскихороший подержанный «бентли» и нынче утром прикатил сюда за два часа с четвертью. Недурно, а? Учитывая, что я же не знал дороги. Да, кстати, в Англии теперь на дорогах все время столько машин?

— Да… думаю, что так, — запинаясь, ответила Джорджи, сама не зная, что и о чем она думает, ощущая только звук его голоса (такой приятный и мужественный, такой непохожий на перфлитовский высоковатый интеллектуальный писк!) и собственное трепетное смущение.

— Один тип в «санбим-шесть»… — начал Джоффри, но тут в гостиную вошел Фред Смизерс. Как ни странно, брюки гольф, глаза и голос ничуть не поколебали его душевного равновесия. И свою подготовленную речь он отчеканил без запинки.

— Мой милый мальчик! — сказал он, истово сжимая руку Джоффри, дабы выразить то сдержанное, но глубокое чувство, которое при встрече непременно испытывают братья в Строительстве Империи. — Рад вас видеть, и в добром здравии притом. Добро пожаловать на Старую Родину! В гостях хорошо, а дома лучше, э? Считайте этот дом своим родным кровом, пока вам в нем будет нужда. Я знавал вашу милейшую матушку. Красавица была, а уж посадка! Так и летит впереди всей охоты… Ну садитесь же, мой милый мальчик, садитесь и рассказывайте все свои новости. В вашем округе все обстоит благополучно? Никаких неприятностей с туземцами, да и вообще, э? Я чертовски интересуюсь, как там теперь и что, знаете ли…

Трудно сказать, как долго продолжался бы этот несколько бессвязный монолог. Старик был сильно возбужден и тоже немножко грезил наяву: словно бы под отчий кров возвратился тот сын, которого у него никогда не было. И эта смутная фигура заметно заслоняла от него реального Джоффри, отвечала именно так, как следовало, и полковник почти не воспринимал готовые клише Джоффри, его надлежаще почтительные «сэр», словно подчеркивавшие безупречность его манер. Но полковника перебило появление кузена, которому тоже не терпелось произнести собственную небольшую речь о том, как лучшие сыны Страны поддерживают славные традиции, и добро пожаловать, добро пожаловать на родину! Затем вошла Алвина, несколько разгоряченная, раздраженная, заносчивая… Но гиацинтовые кудри и широкие плечи покорили и ее (хотя и не подобно coup de foudre[23], который поразил Джорджи немотой), так что она тоже забыла приготовленную речь. Вместо того чтобы обдать его (в лучшей клив-исткортской традиции полунамеков) кисло-сладким удивлением: как необыкновенно скоро он приехал, она неожиданно для себя тоже только выразила удовольствие, что видит его у них. Бесспорно, Джоффри обворожил всех, и столь же бесспорно, хотя он был явно доволен, такой ласковый прием его ничуть не удивил.

Джорджи, словно в полусне, слушала обмен комплиментами, ни слова не понимая, и робко поглядывала на материализовавшуюся Мечту в элегантном твидовом костюме. Взглянуть ему в глаза она не решалась, хотя они не были ни неприлично дерзкими, ни даже слишком выразительными. Собственно говоря, они отличались той корректной, истинно джентльменской степенью отсутствия какого бы то ни было выражения, которая всегда словно бы граничит с идиотизмом, но никогда эту границу не преступает. Нет, Джорджи просто чувствовала, что стоит их взглядам встретиться, и она покраснеет с видом жалобного обожания, свойственного тоскующим пуделям… Она вдруг заметила, что Алвина хмурится на нее и вскидывает голову — нетерпеливо, по-лошадиному. Боже мой! Ведь комната не готова… Джорджи вскочила с такой виноватой торопливостью, что наступила кузену на большой палец, вынудив этого страдающего мозолями джентльмена испустить пронзительный вопль и прервать весьма красноречивые рассуждения о родственных связях Хантер-Пейнов, Смейлов и других старинных аристократических семейств. С торопливым «извините, кузен» Джорджи, заалев, выбежала из гостиной.

— Что такое с девочкой? — раздраженно сказал кузен, нянча пронизанную болью ступню. — Она придавила меня, как ломовая лошадь.

— Я дала ей поручение, — холодно оборвала его Алвина.

Дверь за Джорджи закрылась мягко, без малейшего стука — так осторожно, словно во искупление недавней неуклюжести она придержала ручку; прижатые к горящим щекам ладони сказали ей, как она покраснела. Наверху в свободной комнате, которую про себя она уже называла «комнатой Джоффри», на нее испуганными глазами посмотрела из зеркала почти багровая Джорджи.

— Дура! — прошептала она. — Идиотка неуклюжая! Уродина!

И она дернула себя за нос так, словно хотела выдернуть его с корнем и заменить на изящный белоснежный носик маркизы Помпадур или на прямой греческий нос, слывущий у знатоков образцом красоты, хотя сама Джорджи считала такие носы слишком холодными и несколько мужеподобными. Но как все-таки тяжело, если ты родилась с носом, как… ну да, как у старой лошади, которую пустили на подножный корм. «Может быть, — подумала Джорджи, — не будь мама такой лошадницей, нос у меня был бы больше похож на человеческий!» Ее глаза наполнились слезами досады, горечи и жалости к себе, и ей тут же пришло в голову, что она, когда плачет, становится уж совсем безобразной. А ведь в романах героини в слезах всегда выглядят обворожительными, да и герой уже тут как тут, исполненный сочувствия и с изящным кружевным платком наготове.

— Дура! — повторила она и добавила без всякой логики: — Не будь дурой!

Тут она вспомнила, что у Джоффри нос тоже «фамильный», как выражалась Алвина, снимая с себя всякую ответственность за эстетические изъяны своих порождений и их нюхательных придатков. «Будь я мальчиком, — уныло подумала Джорджи, — это было бы нестрашно. Он же красавец!» И тут же спохватилась, что не помнит точно, какой у Джоффри нос, да и все лицо, так как в ее мыслях он еще не вполне отделился от полковника Далримпла. Надо будет незаметно, но по-настоящему разглядеть его. А раз нос у него фамильный, так, может быть, и ее нос не так уж плох… Почти утешившись, она позвонила и с помощью служанки постаралась сделать его постель насколько возможно удобнее.


Такого волнующего вечера в «Омеле» Джорджи не помнила. Приготовления к обеду велись с беспрецедентным великолепием, чтобы достойно почтить благородного сына Империи, который, к сожалению, даже не заподозрил, что ему предлагают банкет, и только с надеждой подумал, что не всегда же они едят так скверно. Улучив удобную минуту, полковник выскользнул из дома и вернулся из трактира с бутылкой виски и бутылкой так называемого портвейна. Увы, ему пришлось уплатить за них наличными, не то он купил бы куда больше. Осторожно пробираясь обратно, — чертовски неудобно, если старуха Исткорт или ей подобные увидят, как он несет бутылки, — он скорбел о своем неумении экономить и сожалел о поездках в Лондон и о слишком уж многочисленных ставках «на верняк», который обходится так дорого. Как было бы приятно угостить мальчика коктейлем, пристойным кларетом, а после обеда — добрым старым портвейном и коньяком… И да, черт побери, в честь его приезда следовало бы раздавить бутылочку шампанского! Укрыв бутылки в угловом буфете в столовой, полковник вернулся в гостиную и сказал, что от жары у него побаливают старые раны и за обедом ему надо быть поосторожнее.

Подстрекаемая Джорджи, Алвина решилась на неслыханную роскошь. Из выстланного зеленым сукном ларчика, хранившегося у нее под кроватью, было извлечено лучшее серебро — собственность Алвины, прискорбно поубывшая в количестве со дня ее свадьбы. Заботам Нелли был поручен обеденный сервиз из белого фарфора с пышным красным узором и позолоченными краями — под угрозой ужасного возмездия, если он потерпит хоть малейший ущерб. Джорджи где-то откопала розовые колпачки из гофрированной бумаги на серебряные подсвечники. Это подвинуло Алвину добавить к худосочным бараньим котлетам, с неохотой отпущенным угрюмым мясником, еще и цыпленка. Нелли получила распоряжение обезглавить топором самого юного из петушков, но она отказалась наотрез и явно вознамерилась превзойти Лиззи по части «родимчика». И Алвина сама доблестно совершила этот подвиг. Жертва же в дальнейшем оказалась очень для своего возраста жесткой. Джорджи нарезала в саду цветов и, поднимаясь к себе переодеться, думала о том, как элегантно выглядит стол — чистая белая скатерть, серебро, лучшие рюмки, колпачки и самые красивые розы возле прибора Джоффри. Но затем она с грустью обнаружила, что ее единственное «приличное» вечернее платье стало ей тесновато. Значит, она совсем распустилась и мало двигается. Но, может быть, теперь, когда ей есть с кем совершать прогулки… Свои ожерелья она недолюбливала и надела старомодный золотой кулон с жемчужинками. Мистер Перфлит и его замашки были очень далеки от ее мыслей: она даже не вспомнила — такова женская безмятежная способность забывать все несущественное, — как не в столь же давнем прошлом надевала этот же самый кулон, собираясь подробнее обсудить дела Лиззи. Не вспомнила она и про Лиззи, хотя эта сирена была совсем уже на сносях.

Во время обеда Джоффри много смеялся, болтал и снял с плеч полковника большую тяжесть, мимоходом сообщив, что пьет за едой только виски с содовой — французских вин он терпеть не может, все они на его вкус сплошной уксус.

— Поддерживаю! — заявил кузен, впиваясь жаждущим взором в бутылку, которую полковник предусмотрительно поставил подальше от него. — Нечего тратить деньги на иностранную бурду и обогащать иностранцев, когда наш собственный экспорт оставляет желать лучшего!

— Но чтоб они покупали у нас, мы должны покупать у них, — ответил Джоффри с тонкой политико-экономической улыбкой и посмотрел на Джорджи, уловила ли она, в чем тут соль.

— Вздор и чепуха! — безапелляционно заявил кузен. — Имперская торговля, мой милый, вот что! И кому это знать, как не вам?

— Я убеждена, — сказала Алвина, тактично меняя тему, — что ваша жизнь, это жизнь настоящего мужчины. Служба в армии и развитие наших огромных заморских владений — это работа для мужчин!

— Да, — серьезно произнес Джоффри, принимая комплимент. — Развитие отсталых наций лежит как будто почти только на англичанах.

— Да, да! — от души согласились его собеседники.

— Правда, — продолжал он с подобающей джентльменской скромностью — не чваниться же вслух! — вы можете сказать, что управление плантациями — это ничего особенного, и не совсем…

— Нет, нет! — раздались общие протесты, а Алвина добавила, что по ее давнему времени оно требует настоящих мужчин, но ее никто не услышал.

— Не скажу, что это такая уж трудная работа, — скромно объяснил Джоффри, — зато интересная. Книжная наука и все такое прочее там ни к чему. А нужно нам умение приказывать, внушительность, свойственные лучшему типу выпускников закрытых школ. Взять хоть меня: в технические подробности я не вхожу, для этого у нас там есть шотландец, зато я постоянно осматриваю плантации. Естественно верхом.

— А как вы одеваетесь? — спросила Джорджи трепетно, словно ожидая услышать описание сказочного великолепия.

— Обычно. Солнечный шлем, легкие брюки, краги. И всегда беру хлыст потяжелее. Туземцы отлично понимают, что это такое, и могу вас заверить, на наших плантациях никто не бездельничает.

— Браво! — сказал полковник. — Браво! С ними только так и можно. Если их не заставить, работать они не будут, и ради их собственных интересов мы должны устроить так, чтобы их заставляли. Какой нам толк развивать страну, чтобы туземцы бездельничали и жили за наш счет. Правительство вечно им попустительствует.

— Странное дело! — сказал Джоффри. — За месяц или два до отпуска у меня был разговор с одним знакомым, он прежде жил во французских колониях на севере Африки. Так он сказал, там такие мерзости творятся, что ему просто тошно стало, и он уехал. Вы не поверите! Он рассказывал, что они там не только не сохраняют положенной дистанции между белыми и туземцами, а якшаются с ними, и белые женщины сидят в одних кафе с туземными шейхами!

— Не может быть! — вскричала Алвина. — Неужели? Какая гадость! Но ведь у них же там вечно бунты?

— Он говорит, что нет, — неохотно ответил Джоффри, — хотя мне что-то не верится. Но, конечно, они же в этой игре новички, а не ветераны вроде нас. Насколько я понял, они попросту не понимают, что такое жизнь в колониях. Англичанин, когда кончает дневные дела, прыгает в ванну, а потом теннис или гольф — и в полную силу. А этот мой знакомый говорит, что французы просто сидят со своими женщинами и болтают всякую чушь про Париж, театры, музыку и эти их грязные книжонки… прошу прощения, миссис Смизерс!

— Ха-ха-ха! — захохотал полковник. — Ни во что не играют, а сидят с женщинами и болтают про?.. Ха-ха-ха-ха! Еще виски, мой мальчик? Нет? Ну так, когда дамы нас оставят… — Тут он сдвинул брови и, словно рассерженный индюк, забормотал что-то в сторону Алвины, но беззвучно. — …мы выпьем рюмочку портвейна.

Джоффри поспешил открыть перед ними дверь.

— Не сидите очень долго, — шепнула Джорджи. — Когда папа начинает какую-нибудь свою историю…

— Хорошо! — Джоффри взглянул на нее — ей даже не поверилось — не просто с товарищеским лукавством, но с восхищением. И совсем изумил ее, добавив: — Я бы предпочел сразу пойти с вами в гостиную.

Джорджи ответила ему взглядом, в котором крайнее изумление мешалось с безграничной благодарностью, и выскочила за дверь.

Кузен рассказал пару непристойных престарелых анекдотов. Джоффри продекламировал бородатый лимерик, еще не добравшийся до «Омелы», и полковник начал длинную историю сложнейших маневров, с помощью которых взял верх над бюрократами в депо конского запаса. Три четверти часа Джоффри терпеливо его слушал и вдруг хлопнул себя по бедру.

— Простите, что перебиваю вас, сэр, но я оставил «бентли» на дороге снаружи. У вас в гараже найдется для него место?

— Тц! Тц! — раздраженно прищелкнул языком полковник в досаде, что его прервали, а главное — что у него нет гаража. — Время еще есть. Так о чем это бишь я?

— С вашего позволения, сэр, — твердо сказал Джоффри, — я бы хотел поскорее убрать его под крышу. Роса сейчас выпадает сильная.

— Ну хорошо, — буркнул полковник. — Вы, нынешняя молодежь, цацкаетесь со своими проклятыми автомобилями, словно они ценнее лошадей. Идите найдите мою девочку, она вам покажет, куда ее убрать.


— Боюсь, это всего лишь старый сарай, — виновато сказала Джорджи, усаживаясь в автомобиле рядом с Джоффри. — У нас нет ни гаража, ни автомобиля, а я так бы хотела уметь им управлять.

— Я вас в два счета научу ездить на этом драндулете. Проще простого. Немножко смелости — и все.

— Правда научите? Чудесно! Я так мечтала… сейчас направо. Да, в ворота. Подержать створку?

— Нет, я проеду. Прямо вперед?

— Да, по старой дороге… Остановитесь!

Джорджи выпрыгнула на землю и потянула на себя дверь сарая, совсем провисшую на заржавелых скрипящих петлях. Сверхчеловеческим усилием Джорджи сумела ее открыть, не призвав Джоффри на помощь.

— Боюсь, это всего лишь старый сарай, — повторила она.

— Ничего лучше и не требуется! Да тут места хватит на десяток машин.

Он выключил мотор, погасил фары и с усилием закрыл старую дверь.

— Замечательно! — сказал он, когда они шли назад к дому под мягким летним небом в туманных облачках звезд, под могучими темными вязами, тихо шелестящими невидимыми листьями. — Просто замечательно снова оказаться в Англии!

— Наверное.

— Видите ли, в тех краях до того порой бывает одиноко!

— Такая там глушь?

— Три мили до ближайшего дома и двадцать пять — до ближайшего города. Только его и городом не назовешь.

— Ах, как вы иногда должны тосковать по родному дому!

— И по дому, но больше по человеческому обществу. Конечно, у женатых все по-другому, но бедным холостякам приходится туго. Знаете, вы ведь первая девушка, то есть белая девушка, которую я увидел за два года.

— Неужели?

— Странно, а? За столом я прямо глаз от вас отвести не мог: платье такое воздушное, золотой кулон. Вы на меня не рассердились?

— Я… ну, конечно нет… но я даже не заметила… я…

— Естественно, вы обо мне даже не думали, а я вот невольно подумал, сколько мы, такие, как я, теряем, потому что лишены общества благовоспитанных девушек. Как-то грубеешь.

— Ах нет, ничего подобного… я…

— Вы не обиделись, что я это сказал?

— Конечно нет! За что?

— Спасибо. Я… я надеюсь, мы будем настоящими друзьями, пока я тут. До чего любезно, что ваши родители меня пригласили!

— Я уверена, что будем, — сказала Джорджи, и слова эти прозвучали как песнь победы. — Что нам может помешать?

Она вбежала в гостиную со звонким смехом, от которого кузен брезгливо поморщился, Алвина сверкнула глазами поверх очков, а полковник подумал, что, уж если у человека нет сына, все-таки приятно видеть подле себя счастливую дочку.

6

Точно конклав суровых колдунов, мистер Джадд, мистер Стратт и доктор Маккол сидели в жалкой парадной комнатенке коттеджа Тома, ожидая, когда появится на свет вклад Лиззи в мировое народонаселение. Маккол подавлял раздражение. Его совет, что Лиззи следует отправиться в больницу графства, неожиданно для него был принят в штыки и самой Лиззи, и мистером Джаддом. Возражения Лиззи были иррациональны: в больницу отправляют, если только доктор думает, что ты умрешь, а если он и не думает, так в больнице тамошние звери тебя обязательно уморят, потому как интересуют их только всякие смертельные опыты на пациентах. Мистер же Джадд, как известно, был противником всех таких институтов чисто из принципа. К тому же грядущий внук появлялся на свет при достаточно сомнительных обстоятельствах, и вовсе ни к чему, чтоб его потом обзывали еще «нищим пащенком» и «приютским отродьем». Так рассуждал мистер Джадд, который неизвестно почему, но упорно считал все социальные услуги благотворительностью и напрямую связывал их с приютами, богадельнями и работными домами. И вот Лиззи разрешалась от бремени у себя дома, точно знатная леди, но при полной и прискорбной нехватке всего необходимого. К тому же новая патронажная сестра, нервничая, по неопытности вызвала доктора слишком рано, но не настолько, чтобы он мог успеть съездить куда-нибудь еще. Миссис Джадд, вновь и вновь впадая в пароксизм отчаянного, но бессмысленного желания как-то чем-то помочь, то принималась греть на кухне воду, и кипяток с оглушительным шипением выплескивался на плиту, то усаживалась на верхней ступеньке, накидывала передник на голову, затыкала уши и ждала, не потребуется ли наконец кликнуть доктора наверх.

Погода и фабричные новости были уже полностью исчерпаны, и Маккол в сердитом молчании оглядывал парадную комнату, которую Лиззи усердно старалась сделать покрасивее, располагая недостаточным для того материалом. Линолеум на полу щеголял узором из зеленых квадратов под кафель с прихотливыми, но нечеткими ярко-желтыми арабесками на них. Эта цветовая гамма, сама по себе жутковатая, мучительно дисгармонировала с обоями, где сочносиреневые банты удерживали гигантские розовые пионы на нежно-лиловом кружеве трельяжа. Мебель, пожертвованная молодым их родителями, мешалась с той, которую Лиззи по своему вкусу отобрала из эдвардианских запасов криктонского старьевщика. В результате глиняная головка мексиканской девушки с реальной папиросой во рту стояла на ветхом, но благородном комодике конца восемнадцатого века, а два новеньких скрипучих плетеных кресла соседствовали с шестью гнутыми орехового дерева стульями из гостиной Джаддов. Маккол, обставивший свое жилище мебелью под семнадцатый век и поддельными шератоновскими гарнитурами, естественно, имел право взирать на это прискорбное безобразие с гордым презрением и почти уайльдовской печалью.

Том Стратт сидел на самом неудобном стуле, ссутулившись и зажав руки между коленями. Мистер Джадд, внешне исполненный тихого достоинства, внутренне весьма взволнованный и возбужденный, попыхивал трубкой, изредка поскрипывая креслом. От вонючего дыма у Маккола запершило в горле — сам он при исполнении профессиональных обязанностей никогда не курил, — и его одолел кашель.

— Что это за порох вы курите, Джадд?

— Махорку, сэр. Вообще-то я не совсем этот сорт курю, но мне ее мистер Перфлит подарил. Фунт, когда уезжал, и еще фунт на той неделе, когда вернулся.

— Ах так! Ну, он мог бы преподнести вам что-нибудь не настолько опасное для ваших и чужих легких. Может, откроем окно?

— Том! — сказал мистер Джадд, продолжая курить и безмятежно игнорируя намек, слишком уж по его мнению бесцеремонный. — Открой окно, оба открой, да пошире. Просто диву даюсь, сэр, как внимательный наблюдатель со стороны, до чего же доктора свои мнения меняют. Когда я совсем сосунком был, про приходских врачей тогда еще и не слыхивали, а лечил старый джентльмен, приезжал из Криктона в двуколке. Он мне хорошо запомнился, потому что у него борода была по пояс, и от нее табачком и коньяком разило ну прямо до небес. Так вот, сэр, как сейчас помню, он моей старушке-матери, ныне покойной, строго-настрого наказывал: «Миссис Джадд, — говорит, — хорошенько ребенка закутывайте, а окна держите закрытыми. Чтоб его не продуло на сквозняке», — говорит. А теперь, выходит, все как раз наоборот. Доктора стоят за свежий воздух, как они его называют. А по мне — напрасно это. Я всегда с закрытыми окнами спал и буду спать. Утром идешь на работу, а у чистой публики в спальнях все окна настежь. Это же называется искушать Провидение, сэр, да и полиции лишняя работа — какое грабителям-то облегчение.

— Хм! — буркнул Маккол. — Так вы полагаете, вашим легким нипочем, что вы отравляете их не только скверным табаком, но еще и углекислым газом вашего собственного дыхания?

— Откуда мне знать-то, сэр? — бодро отозвался мистер Джадд. — Коли я никакого вреда не чувствую, так и не жалуюсь… — Тут он так громко рыгнул, что виноватое покашливание не замаскировало неприличный звук. — Прошу прощения, сэр, прошу прощения. Мать опять к чаю луку нажарила, а он о себе всегда знать дает.

— Попробуйте мятные лепешки с содой или просто щепотку соды в теплой воде, — проворчал Маккол.

— Это вот еще одно, чего я не поддерживаю, — вежливо сказал мистер Джадд, — прошу у вас прощения, сэр. Всякие там лекарства. Наркотики эти самые. Опаснейшая штука, сэр. И еще привыкание. В газетах только и читаешь, как, значит, киноактрисы и люди из самого из наивысшего общества попадают в благотворительные больницы, потому что перебрали их, а то и руки на себя накладывают, отвыкнуть не могут. Нет уж, сэр, ничего такого я в жизни не глотал, разве что пилюльку-другую или лайонскую микстурку от спины. Вот это, доложу я вам, чудесное средство, а, Том?

— Не знаю, — ответил Том. — Папаша нас всегда анисовыми каплями отпаивал. Как своих лошадей то есть.

— Все одно — наркотик! — определил мистер Джадд. — Ты, малый, держись лайонской микстурки для наружнего и внутреннего употребления, гарантированно без примеси вредных веществ.

Маккол брюзгливо, точно колдун другого племени, не пожелал вести дискуссию с этими светилами меньшего масштаба и в ответ на слова Тома и мистера Джадда лишь невнятно буркал или пренебрежительно фыркал. Как тяжело человеку, получившему научное образование, иметь дело с тупоголовыми невеждами! Он с надеждой прислушался, не простучат ли шаги сестры, торопящейся позвать его, но его ушей достиг лишь приглушенный вопль Лиззи, которая от боли кусала простыню. Мистер Джадд тоже его услышал и весь передернулся, однако мужественно постарался поддержать разговор.

— Вы, наверное, слышали, сэр, что миссис Ригли-то вернулась к своему законному хорьку?

— Нет! — воскликнул Маккол, внезапно проникаясь интересом. — Да неужели? Впрочем, этого следовало ожидать. Плохой был день для Клива, когда им позволили здесь поселиться.

— Ваша правда, сэр, — торжественно сказал мистер Джадд. — И попомните мои слова: дальше еще хуже будет. Я вот подстерег одного из их пащенков, извините на грубом слове, сэр, когда он моего Берта подбил отрясти яблоню полковника Смизерса. Схвати я их, оба у меня ремня попробовали бы. Ничего себе баловство для сына почтенного человека! Ну да в следующий раз Берт прежде два раза подумает.

— А вы случайно не знаете, как и почему миссис Ригли вернулась домой? — спросил Маккол.

— Что же, сэр, я до сплетен не охотник, — объявил мистер Джадд, устраиваясь в кресле поудобнее с истинным удовольствием завзятого любителя сплетен. — Только, конечно, все мы в мире живем, и ушей себе не заткнешь, верно, сэр? Дело вроде бы так обстояло: после того, значит, как вы посмотрели фермера Ривза, он глаза лишился, и миссис Ригли слишком тяжко стало на него глядеть. А старая миссис Ривз, его супруга, все время ему письма слала, чтоб он домой возвратился, и две его дочки каждый Божий день туда являлись и скандалы закатывали, а дети орут, а миссис Ригли ругается на чем свет стоит. Ну сущий ад, одно слово, сэр. И поговаривают, сэр, — тут мистер Джадд понизил голос до трепетного шепота, каким только и повествовать о немыслимых безднах порока, — поговаривают, что она с Ригли втихомолку помирилась, а оставалась только, чтоб выжать у Ривза денег побольше. Одна, значит, видимость была, сэр. И по мне, оно так и было: мне мой Берт рассказывал, что у них много всякой новой музыки для граммофона, то есть в коттедже у Ригли, а я своими глазами видел одну из девчонок в новехонькой шляпе и юбке. Так откуда бы у них деньги взялись?

— Возможно, очень возможно, — сказал Маккол. — Скверная это семейка.

— Что верно, то верно, сэр, — согласился мистер Джадд и слегка подпрыгнул, потому что сверху донесся совсем уж мучительный стон. — Ну так или не так, но она оставалась у Ривза, пока деньги не кончились. А может, он ей давать перестал. Ну и два дня назад кого-то из детей, которые дома оставались, непонятная хворь одолела, то есть они такой слух пустили. Миссис Ригли шасть к преподобному Стирну и давай расписывать, как она, дескать, согрешила, а теперь кается, и совесть ей твердит, что место ее с больным дитяткой, так, может, он, преподобный Стирн, значит, потолкует с ее мужем, чтоб она к нему вернулась. Ну и вернулась, сэр… — быстро докончил мистер Джадд, услышав стук торопливых шагов на лестнице, — вернулась как ни в чем не бывало, только вдвое нахальнее!

Дверь распахнулась, и миссис Джадд произнесла голосом, от волнения переходившим в прерывистое блеяние:

— Простите, сэр, вы там требуетесь, сэр. Ох, побыстрее, сэр, уж так она мучается!

Маккол поднялся, очень неторопливо, очень спокойно, поискал в своем чемоданчике то, что ему вовсе не требовалось, и сказал с невозмутимостью, которая его негодующим слушателям представилась верхом черствости:

— Времени еще предостаточно, миссис Джадд, спешить некуда. Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы было побольше горячей волы, и принесите ее мне, когда я распоряжусь.

Мистер Джадд с Томом остались одни в комнате, которая казалась ужасно пустой и враждебной. Мистер Джадд покашлял, чтобы не утратить достоинства, а затем набил трубку довольно-таки дрожащими пальцами.

— А странно, что мисс Джорджи не заглянула справиться, — сказал он нетвердым голосом. — Ты не забыл сказать Нелли, Том, чтоб она ей сказала?

— Сказал. И ей сказал, и почтальону, чтоб он сказал Мэгги: Лиззи просила ее оповестить. А Нелли сказала, что мисс Джорджи занята, потому как к ним гость приехал.

— А! — отозвался мистер Джадд. — Верно, тот джентльмен, которого я видел. В костюмчике с брючинами, как два пивных бочонка. Надо надеяться, что он возьмет за себя мисс Джорджи, пока она не пожелтела вся и не закисла. Только могла бы она и про Лиззи вспомнить! Ну да чего от господ и ждать-то?

Ответить Тому было нечего, и некоторое время они молчали, прислушиваясь. Мистер Джадд заерзал в кресле.

— Жизнь, — произнес он, от волнения пускаясь в философствования, — жизнь странная штука, Том. Рождаемся, помираем, а больше-то никто ничего и не знает, даже ученые умники в Кембриджах да Оксфордах. Матерью девушку сделать труд невелик, а вот быть хорошим мужем и отцом не так-то просто. Любовь крутить можно, я против ничего не скажу. Природа она свое берет. Но это капля меда в чаше с отравой, Том. Ну, не то, чтобы семейная жизнь отравой была, но только она и не один только мед. Она на человека обязанности накладывает. Вот, Том, что ты чувствуешь, когда вот-вот станешь отцом своего первого сына?

— А почему вам втемяшилось, что обязательно будет мальчик? — спросил Том, старательно уклоняясь от отчета в своих чувствах.

— Мальчик, мальчик, а то кто же… ш-ш! — Мистер Джадд умолк и прислушался, но сверху доносилось лишь редкое пошаркивание да всхлипывания миссис Джадд на верхней ступеньке лестницы. Мистер Джадд продолжал: — Есть тут одно обстоятельство, так что ты не сомневайся.

Щадя Тома, мистер Джадд не стал уточнять, что это за обстоятельство, но, когда миссис Джадд в начале недели спросила, откуда ему известно, что будет обязательно мальчик, мистер Джадд ответил с величавой категоричностью: «От двух отцов только мальчики родятся!»

Том встал и принялся нервно расхаживать по тесной комнатке. Мистер Джадд следил за ним с живым научным интересом.

— А сам ты схваток не чувствуешь, Том?

— Нет, — сухо ответил Том. — Не чувствую. Но раз вам так приспичило, я вроде как озноб чувствую и одно думаю: поскорее бы все кончилось, и благополучно.

— Говорят, — задумчиво произнес мистер Джадд, — что доподлинный отец всегда схватки чувствует, как роженица, где бы он ни находился.

— А я вот не чувствую, — почти огрызнулся Том.

— Сам-то я тоже никогда их не чувствовал, — великодушно сообщил мистер Джадд, — но знавал людей, которые говорили, что чувствовали. Но я-то на одном стою: когда дело до женщин доходит, мужчина и не разберет, на каком он свете. Послушаешь, как они языками мелют, ну и думаешь — решето, все наружу сыплется. А чуть у них секрет какой появился, так молчат что рыбы. Да проживи человек хоть тысячу лет и становись умней с каждым годом, пенни ставлю, первая же девка, которая захочет, его сразу облапошит и вокруг пальца обведет.

— Ага, — рассеянно отозвался Том, все еще тревожно меряя шагами пол.

— Ш-ш! — воскликнул мистер Джадд. Они прислушались, и Том возобновил свои метания.

— На твоем бы месте, Том, — благодушно посоветовал мистер Джадд, — я бы сел да успокоился. Ну что толку восьмерки выписывать, будто ты полицейский и не туда смотришь.

— И я бы на вашем сидел да посиживал, — кисло отпарировал Том. — Да только я же на своем!

— Жаль, что твои папаша с мамашей сюда не пожаловали. Пора бы уж сменить гнев на милость, как-никак первый их внук рождается. Вот бы и посидели все вместе по-семейному. Не по-человечески это, на свою плоть и кровь зуб держать.

Том буркнул что-то невнятное. Ему не нравились напоминания, что его родители возражали против того, чтобы он женился на Лиззи — «на гулящей девчонке без царя в голове», как выразилась его мать, — хотя, скрепя сердце, кое-какую мебель они им и отдали.

— Придут еще, куда они денутся, — пробормотал он.

— Что же, — сказал мистер Джадд, опасаясь, не уронил ли он свое достоинство, обратив внимание на столь язвящее отсутствие, — потеря невелика, не при тебе будь сказано, малый.

— Да ничего, — ответил Том, сам не зная, что именно он имеет в виду, но смутно и тоскливо ощущая, будто все пошло вкривь и вкось. Стать мужем и отцом в двадцать один год, не видеть впереди ничего, кроме добродетельного однообразия, размеченного сменой лет, точно придорожными столбами, — перспектива не из самых приятных. Да уверен ли он хотя бы, что младенец, который вот-вот сделает первый вдох, действительно его? Медлительный мозг Тома поздновато осознал, что с самого начала все думали только о Лиззи, о ее репутации и будущем, и никто не подумал о нем. Кроме его родителей, но от них он слышал только попреки. В конце-то концов больше ли он виноват, чем Лиззи? Это же она напросилась, и ничего слушать не желала, когда он ее предупреждал. И вот теперь они на всю жизнь угодили в ловушку… Может, лучше было бы махнуть рукой и не спешить подзакониваться?.. Он спохватился, что мистер Джадд продолжает говорить.

— Да, — произнес мистер Джадд, словно размышляя вслух, — странно все это. Мы же не просили, чтоб нас родили, а вот родились, а как немножко осмотрелись да устроились, бац! — уже детьми обзаводимся, которые не просили, чтоб мы их рожали. Вот так и идет, день за днем, год за годом, а их у тебя все больше и больше. Иной раз хозяйка не точит тебя, а улыбается, только чаще у нее стирка, и она на каждое слово огрызается, как старый пес, которого глисты замучили. А ты все работаешь, все надеешься, что вот дети подрастут, будут твою старость покоить, а пока приносить по пятницам пару-другую шиллингов, все хозяйке помощь. И вдруг ты и ахнуть не успел, а они уже сами за то же взялись. Вроде бы нет тут никакой цели, что ты там ни говори!

Том прямо-таки застонал. Мистер Джадд с мучительной точностью излагал его собственные мысли.

— Тем не менее, — продолжал мистер Джадд уже веселее, — я такого мнения держусь: никудышная та душа, которой ничто не в радость.

Прислушавшись, не идет ли кто-нибудь, мистер Джадд с заговорщицким видом извлек из кармана бутылочку.

— Я по дороге в «Оленя» заскочил, — сообщил он конфиденциально, — и взял четвертинку рома. В жизненных трагедиях ничего лучше рома нет. Сбегай-ка на кухню, Том, — только прежде посмотри, не там ли мать, — да притащи пару стаканчиков, горячей воды и сколько-нибудь сахару.

Пыхтя от умственного напряжения, мистер Джадд смешал в двух стаканах ром с водой и отхлебнул из одного с критическим видом.

— Не довоенный, конечно, а ничего! — произнес он свой приговор. — Ну, удачи твоему сыну, а моему внуку, Господь его благослови, хотя и явился он непрошеный.

— Удачи, — повторил Том.

— Я что всегда говорю? — продолжал философствовать мистер Джадд. — Что толку к сердцу принимать и себя изводить? Твержу матери, твержу. И что ж ты думаешь? Как об стенку горох, будто я и не говорил ничего. Колготится, изводится что утром, что днем, что вечером. То есть, если бы я ей спуску давал. Но у меня — шалишь! И ты последи, чтоб Лиззи не начала тебя поедом есть. Не то уж тебе спасения не будет. Разве что глухим прикинешься, так она тебя живо раскусит.

— Да как их остановишь-то? — возразил Том.

— Твердость! — назидательно произнес мистер Джадд. — Как говорится, железная перчатка на бархатной руке. Потачки не давать, да и посмеяться не грех. Запомни мои слова, Том: нюхать тухлую рыбу пользы нет, и верить, что фунтовые бумажки на крыжовнике растут, тоже толку мало. Хорошему, солидному человеку жизнь нужна хорошая, солидная, без ерунды. По сторонам не глазеет, делает свою работу и никому ничего не должен. Нынче как? Тут помогите, там подсобите, да еще государственные вспомоществования — нет, это не по мне. Кто себя уважает, тот сам себе помогает и ни у кого помощи не клянчит — ни у Господа Бога, ни у лорд-камергера, ни у самого короля, долгого ему царствования!

— А как же… — начал было Том, но тут дверь распахнулась, и вошел Маккол, держа на руках одеяльце, в котором извивалось что-то вроде красной безволосой мартышки самых преклонных лет. Мистер Джадд и Том уставились на нее как завороженные.

— Ну вот, Стратт! — произнес Маккол с фальшивой бодростью, протягивая сверток Тому. — Приветствуйте своего первенца. Это девочка, и мать велела непременно вам передать, что она хочет назвать ее Джорджиной в честь мисс Смизерс.

— Девочка! — воскликнул мистер Джадд и в ужасе попятился. — Девочка! Опять кому-то солоно придется, помяните мое слово!

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Джорджи влюбилась, влюбилась по-настоящему, беззаветно и бесповоротно. Порой Природа устраивает все словно бы самым превосходным образом — особенно, когда готовит очередную пакость. Давай Джорджи еженедельно объявление «требуется» в самых дорогих газетах и рассматривай десятки кандидатур не находящих себе применения выпускников аристократических школ, которые «любят развлечения на свежем воздухе, умеют управлять автомобилем, ездят повсюду и занимаются чем угодно», все равно никого лучше Джоффри она для своей вакансии не нашла бы. Обременяй ее темперамент Жанны д’Арк, она услышала бы небесные голоса, твердящие кротко, но категорично: «Джорджи! Будь миссис Джоффри Хантер-Пейн». И возложи Небеса на нее этот долг, с какой охотой она повиновалась бы!

Но с Небес не донесся ни единый голос.

И — что было куда досаднее — Джоффри все не делал и не делал ей предложения.

С другой стороны, разве подобная сдержанность не была в конечном счете еще одним слагаемым суммы его совершенств? Не крылся ли дополнительный (хотя и излишний) опознавательный признак истинно английского джентльмена в том, как он предоставлял событиям медленно развиваться от прецедента к прецеденту, и не заключил скоропалительную помолвку (которую благородство уже не позволило бы ему расторгнуть), не уверившись до конца в своих чувствах и в чувствах Джорджи.

Справедливости ради следует заметить, что сама Джорджи была слишком счастлива своим счастьем, чтобы вынашивать пошлые матримониальные планы, — пожалуй, что и зря, ибо даже лучшие из мужчин нуждаются в некотором понукании. Однако все вокруг заняли провокационную позицию кретинического любования юной парочкой, а про себя ожидали решительного предложения руки и сердца с лихорадочным нетерпением, которое становилось невыносимым. Джорджи для счастья было довольно, что они с Джоффри «друзья». И ведь это самый верный путь, не правда ли? Сначала друзья, затем истинные друзья, затем старые друзья, понимающие друг друга без слов, затем робкое и, предпочтительно, неуклюжее признание — и далее к флердоранжу и «пока смерть нас да не разлучит».

Во всяком случае, так это представлялось Джорджи.

Друзьями они стали в первый же вечер знакомства, а взаимопризнанного статуса настоящих друзей достигли примерно через полмесяца. Разумеется, точные расчеты тут неуместны, но все-таки дальнейшие полтора-два месяца должны были вознести их на высоту старых друзей, понимающих друг друга без слов, а уж с нее Джоффри было бы затруднительно пойти на попятную. Джорджи бесспорно располагала временем в избытке, хотя в чисто тактическом аспекте было бы лучше, если бы Джоффри приехал в отпуск на родину в начале весны, а не в начале осени. Летние месяцы более благоприятны для неторопливо развивающихся романов, которые только и созревают в идеальные брачные союзы. По крайней мере, так считала Джорджи, и конечно, она имела полное право управляться со своими сердечными делами на собственный лад.

Она была честной девушкой и хранила немалую толику наивной веры в человеческую натуру.

Вначале Мать-Природа вкупе со всем человечеством словно всячески старалась содействовать ее счастью. Сырое лето сменилось чудесной золотой осенью с тем легким морозцем по утрам, который, как ей беспощадно внушили в детстве, она очень, очень любила. Задолго до полудня белые озера густого тумана поднимались с лугов и полусжатых полей, легкой сизой дымкой растворяясь над пологими лесистыми холмами. Жужжание и полязгивание жнейки, кружащей по двадцати акрам дальнего поля, повисали в тихом воздухе, точно обрывки знакомой мелодии, успокаивая и ободряя. Стрижи, которые все лето с писком носились над дорогами и выделывали стремительные зигзаги вокруг колокольни, уже улетели, но, когда рассеянный солнечный свет золотил клонящийся к закату день, телеграфные провода унизывали ласточки — непрерывно умножающиеся ряды бойких щебетуний в черных фраках, белых жилетах и красноватых галстучках. Вязы сменили свой густо-зеленый летний наряд на тускло-желтый, буки вызывающе облачились в червонную парчу, дубы покрылись медным румянцем, а одинокий клен запылал алым пламенем. Ивы уже сбрасывали пожухшие дротики, а каштаны устлали землю широкими разлапистыми листьями. Вечером солнце опускалось за горизонт в торжественном кардинальском пурпуре, и летучие мыши беспокойно метались в забеливающем звезды тумане, точно охваченный паникой кавалерийский разъезд.

Все это пьянило Джорджи, будило в ней ликующую радость и легкий смутный стыд. Она не могла понять, действительно ли эта осень несравнимо великолепнее всех предыдущих, или же эта магическая неведомая в прошлом красота возникала потому, что созерцала она ее вместе с Джоффри. Странно, как она раньше не замечала, насколько интересно все вокруг! Забавно, что шум дурацких жнеек и сноповязалок кажется музыкой, что ласточки надели фраки, а летучие мыши уподобились кавалерийскому разъезду! И совсем уж непонятно, отчего такие нелепые пустячки дарят ей ощущение необъятного счастья, кипения жизни и… ну… блаженной безмятежности, тихого покоя. Разумеется, она никому об этом не говорила, даже Джоффри. Ведь даже он мог счесть ее глупенькой фантазеркой, а если и нет, то вдруг бы он ненароком проговорился кузену, обрекая ее смиренно сносить нескончаемые назойливые шуточки. А Джорджи чувствовала, что не сумеет быть смиренной — таким все было великолепным, таким… таким… ну просто тип-топ. Она то и дело строго себя одергивала, потому что принималась петь, даже когда шила.

У нее возникали и еще более странные фантазии. Когда она срезала в саду георгины и хризантемы для столовой, ее охватывало желание прижать их к губам — глянцевые почти без запаха георгины и пушистые хризантемы с их густым осенним ароматом. Ни с того ни с сего ей приходило в голову, что деревья, наверное, живые, что надо только покрепче обнять гладкий ствол бука, прижаться к нему щекой — и можно будет различить очень мерные, очень приглушенные биения сердца. А потом ей начинало казаться, что стоит только раскинуться в траве, озаренной солнцем, как его яркие лучи пропитают ее насквозь, а вокруг валом встанет темная земля, и все ее существо преобразится в сплав золотого огня и темной земли. Нет, она не решалась обнимать деревья и ложиться в траву. Вдруг кто-нибудь подсмотрит и будет смеяться над ней. Но как-то вечером, когда они с Джоффри стояли рядом на лужайке, он подсунул руку ей под локоть — старым друзьям это дозволяется, — и ее поглотила волна экстаза. Они смотрели вверх на узкий серп молодого месяца, и Джорджи почудилось, что она ощущает мощный полет Земли в пространстве, ощущает, как все поля, дома, леса, дороги и люди с непостижимой величавостью и быстротой, кружась, несутся среди звезд. Она боялась заговорить, и глаза ее наполнились сладкими слезами. Джоффри молчал, и они стояли такпочти пять минут, пока неповторимое ощущение богоподобного полета не пошло на убыль. Что испытывал Джоффри, осталось ей неизвестным, но внезапно он взял ее руку и поцеловал, — еще ни разу он не позволял себе такого знака нежности, — а затем повернулся и ушел, словно его что-то испугало. Джорджи кольнула щемящая тоска, хотя прикосновение его горячих губ к ее руке вызвало в ней восторженный трепет.

Ах, если бы он остался! Ах, если бы он… но что, собственно, если бы? Ей нестерпимо хотелось сжать его лицо в ладонях, посмотреть на него и… да, и одарить тем чистым обожанием, которое она сберегла для него. Каким счастливым могла бы она его сделать! Но терпение, всему свое время.

Ангел-хранитель, донельзя довольный, расхаживал, гордо выпятив грудь и разгоняя бесенят, которые пытались нашептывать: «А как же Маккол и эти… ну, ты знаешь?», «А как же Каррингтон, э?», «А как насчет того, чтобы попить чайку у Перфлита? Хе-хе-хе!»


Впрочем, вряд ли нужно упоминать, что причудливые и нездоровые фантазии занимали лишь очень малую часть ее времени и мыслей. Чаще она оставалась нормальной здоровой английской девушкой, всегда готовой принять участие в любой игре. И все были с ней удивительно добры. Бог, как оказалось, отнюдь не лишенный порядочности, поразил миссис Исткорт обострением ревматизма — она была прикована к постели и, как ни брюзжала, вмешаться не могла. Полковник появлялся, когда был нужен, и исчезал, когда не был нужен. Кузен, видимо, получил жесточайшие инструкции, так как не осмеливался и рта раскрыть. Алвина, как ни дорого это ей стоило, тщательно сохраняла суперобложку почти изнемогающей благостности, освободила Джорджи от всех домашних обязанностей и даже дважды сама съездила на велосипеде в Криктон, лишь бы не прервать импровизированный теннисный матч на убогой неровной лужайке. Перфлит и Маккол благородно держались в стороне, и Перфлит был даже готов поставить пять против одного, что Джорджи станет невестой еще до Рождества, и два против одного, что она выйдет за Джоффри в ближайшие полгода. Маккол, обстоятельно взвесив все «за» и «против», отказался заключать такое пари. Мистер Джадд с неиссякаемым оптимизмом съездил в Криктон, где в чаянии скорой свадьбы купил новую шляпу и еще один брелок.

Весь приход проникся к мисс Джорджи чувством, более всего походившим на рождественскую открытку, и желал ей всяческого счастья, точно она была малиновкой среди пышных сугробов на фоне старинной английской колокольни.

Внезапно Джорджи словно вживе обрела чисто теоретическую прерогативу непогрешимости средневековых монархов. И даже при еще большем отсутствии проницательности — будь такое возможно — нельзя было не заметить, что Англия в пределах этого прихода ждет, чтобы она исполнила свой долг, и не пожалеет на его исполнение никаких ее денег. Через два-три дня после приезда Джоффри, когда ему вздумалось все утро проваляться без пиджака под «бентли», обливаясь потом и покрываясь смазкой в иллюзорной надежде повысить мощность мотора, Джорджи укатила на велосипеде в Криктон. Вернулась она после долгого отсутствия с грудой пакетов, прятавших тюбики, флакончики и баночки. Позже Алвина с ужасом обнаружила, что прежде девственный туалетный столик Джорджи осквернила косметика, но железным усилием воли она принудила себя промолчать. Опасаясь упустить что-нибудь существенное, Джорджи приобрела все средства стать красавицей, о каких только ей доводилось слышать, — от глицерина и огуречной воды, которые по восторженным отзывам Лиззи были незаменимы при цыпках, до «бесподобного крема-невидимки мадам Бернгард», некогда небрежно упомянутого пропащей лондонской тетушкой. Джорджи даже захотелось написать этой почти легендарной родственнице и попросить у нее совета, но по зрелом размышлении она решила положиться на собственную женскую интуицию и не пачкать любви почти наверное нечистыми рекомендациями низменной похоти.

Невозможно даже с примерной точностью оценить, какую роль тут сыграли (и сыграли ли вообще) все эти разнообразные комбинации топленого сала тонкой очистки и духов, а какую — душевное состояние Джорджи, а то и незаметная деятельность желез внутренней секреции, но факт остается фактом: она, пусть временно, совсем преобразилась и стала почти хорошенькой. И объяснялось это отнюдь не только переменой в манере одеваться. Бесспорно, отказ от черных чулок в пользу tête-de-nigre[24] и бежевых из искусственного шелка пошел ей много к украшению, как и туфли не столь практичного, зато более эротического фасона, чем прежние. Опять-таки почти новые платья, которые щедрая Марджи не только подарила ей, не слушая никаких возражений, но и целые два дня самоотверженно распускала и подгоняла к более полной фигуре Джорджи, поразительно выигрывали в сравнении с гардеробом перезрелой школьницы, который предпочитала для нее Алвина. И решительно все, кроме той же Алвины и кузена (они, впрочем, не решились высказать свое осуждение вслух), очень одобрили новую прическу Джорджи, придуманную Марджи, которая заплела ее волосы в две косы и изобретательно закрутила их двумя аккуратными спиралями над ушами. Мода, конечно, тут и не ночевала, но что еще можно придумать для девушки, которая боится остричься? Да и в самый раз как для Клива, так и для дикаря, только что покинувшего какой-то жуткий аванпост Империи, расположенный весьма и весьма далеко к востоку от Суэца.

Все это, несомненно, помогло, но главное чудо было в том, что изменилось само лицо Джорджи. Во всяком случае, такое возникало впечатление. Оно больше не приводило вам на память раскрашенных гипсовых херувимов, дудящих в трубы. Что смягчило его контуры и придало нежность цвету этих излишне пухлых щек? Топленое сало тонкой очистки, ощущение непреходящего счастья или невидимые руки ангела-хранителя, массировавшего их, пока она спала? Конечно, объяснение могло заключаться и в пудре, но в любом случае даже нос ее перестал пылать здоровым румянцем деревенской молочницы, причинявшим ей столько мучений, и обрел более чинную гармонию формы и цвета. Детские глаза и губы остались детскими, но теперь они что-то обещали. Совиная тусклость глаз сменилась блеском, а губы… обман ли это зрения, или они безмолвно «сами „созрели вишни“ возглашали»? Если вы считали Джорджи просто ребенком-переростком, вы сказали бы, что за одну неделю она обрела юную женственность, а если она представлялась вам взрослой женщиной, к сожалению, сохранившей всю неуклюжую подростковую угловатость, вы решили бы, что она выглядит помолодевшей на пять лет.

И только Джоффри абсолютно не замечал этого современного добавления к «Метаморфозам» Овидия. Он дважды проходил полный курс научного укрепления и развития памяти (второй раз для того, чтобы вспомнить позабытое после первого) и, естественно, был до идиотизма ненаблюдательным. Сидя за обеденным столом в свой первый вечер в «Омеле», он воспринимал Джорджи только как «белую девушку своего круга». Только, так сказать, своим темным первобытным нутром, а вовсе не с помощью разума. Когда он сообщил Джорджи, что она первая белая и прочее, и прочее, он не совсем лгал. Его слабые неловкие попытки завязать интрижку с той или иной супругой того или иного собрата по строительству Империи неизменно завершались жалкой неудачей. На пароходе он, когда не спал, просаживал деньги в покер, нырял в бассейне или играл во всевозможные палубные игры с другими пассажирами мужского пола. Пассажирки же почти все были обремененные заботами матери семейств с желчным цветом лица. А потому в тот первый вечер Джорджи и правда показалась ему ослепительной красавицей. Но, разумеется, это ослепление долго сохраняться не могло. В первые же дни восхищенное упоение обычной английской жизнью поугасло, и Джоффри перестал уподобляться жителю лесной глуши, впервые ступившему на мощеную мостовую. Разъезжая в своем «бентли», он видел других женщин, в том числе и очень миловидных, а потому все вызванные его появлением до необъяснимости чудесные перемены в Джорджи только-только позволяли ей кое-как удерживать позиции, случайно занятые в первый вечер.


Однако Джорджи ощущала чудо не в том, что стала почти хорошенькой (этого она почти не осознавала), и даже не в своей радости или поразительном открытии окружающего мира. Завораживало ее сближение с Джоффри. Не забывайте, что у нее не было братьев и практически ни единого знакомого молодого человека одного с ней воспитания. Конечно, это счастливо избавило ее от соприкосновения с большим количеством глупости и от необходимости уступать бесцельному стремлению властвовать, тем не менее целое полушарие человечества оставалось для нее неведомым и манило своей загадочностью. Поскольку можно с полным основанием утверждать, что все ее существо было настроено на то, чтобы Джоффри ей понравился, нисколько не удивительно, что он ей нравился, и даже очень. Но ее это удивляло, как удивляло кузена, который не раз и не два вмешивался за столом в их веселую болтовню — такую непохожую на былое молчание или отвратительные поддразнивания! — и говорил что-нибудь вроде: «Конечно, я слышал про симпатию с первого взгляда и все-таки, хоть убейте, не понимаю, как вы еще находите, о чем поговорить!» И Джорджи умоляюще смотрела на Алвину, и Алвина галопом налетала на кузена, отгоняя его в немоту, словно была могучим жеребцом, а он — жеребцом-замухрышкой, покусившимся на ее любимую кобылу.

Джоффри не говорил ей всякие гадости про жизнь и человеческое поведение, как Маккол, и не прикасался к ней так, что она чувствовала себя запачканной. Джоффри любил поразглагольствовать, но в отличие от Перфлита не нашпиговывал свою речь намеками, цитатами и идеями, которые она не улавливала и не понимала. Собственно, Джоффри нравились только идеи, ставшие совсем сухими и стерилизованными от долгого употребления. Не страдал Джоффри ни профессиональной осторожностью, ни тем более пуританской узостью, обязательной для рукоположенных священников. Смешно было и подумать, что тет-а-тет за чаем он использует только для того, чтобы рухнуть на колени и прикрыть молитвой такое отступление от приличий. С другой стороны, Джоффри воздерживался от унижающих поползновений. И вообще от каких бы то ни было поползновений. Он столь скрупулезно удерживался в рамках, предписанных настоящим друзьям, что Джорджи, будь она покорена чуточку меньше, наверное, испытала бы некоторое разочарование. Более того, выпадали минуты, например в том приятном полузабытьи, которое предшествует сну, когда Джорджи с изумлением ловила себя на мысли, что вовсе не испытала бы ни малейшего унизительного чувства, вздумай Джоффри последовать примеру мистера Перфлита. Жизнь бывает для девушки очень и очень непонятной.

Они много катались на автомобиле. За рулем Джоффри щеголял клетчатой слегка сдвинутой на ухо кепкой с очень большим козырьком и впадал в уныние всякий раз, когда их обгонял владелец более мощного мотора. Он не забыл своего обещания научить ее управлять автомобилем. Но Джорджи, как ни старалась, плохо справлялась с этой премудростью. Джоффри часто должен был накрывать ее руки на руле своими, чтобы избежать столкновения, и это переполняло ее восторгом, но почему-то парализовало. Ощущая крепкое равнодушное нажатие его ладоней — его мысли были сосредоточены только на дороге, — она забывала обо всем и хотела только одного: пусть он подольше держит ее руки и не отпускает. Кроме того, она путалась в педалях: нажимала на акселератор, когда хотела сменить передачу, и на тормоза, когда хотела прибавить скорость. В результате Джоффри не раз приходилось хватать ее за щиколотку. Джорджи жалела только о том, что ее лицо тотчас вспыхивало. Но несмотря на все это, Джоффри непонятливо оставался настоящим другом и ни словом, ни намеком не выражал желания стать старым другом, понимающим все без слов. Жизнь бывает для девушки очень трудной.


Джоффри заявил, что лужайка слишком тесна для тенниса, и им следует перейти на часовой гольф. И вот они с Джорджи отправились на «бентли» в Лондон и перекусили в «Трокадеро», куда Джоффри захаживал во время войны, когда приезжал в отпуск. И Джорджи спросила, очень робко, очень смущенно:

— И вы… вы всегда бывали тут один?

— Нет, — ответил Джоффри, слегка нахмурившись. — Обычно я бывал тут с другими отпускниками.

— Но разве вы… вы ни к кому не были привязаны?

— Ну-у, — признал Джоффри, — собственно говоря, была одна девушка…

Джорджи даже вздрогнула от внезапной спазмы ревности.

— …мне казалось, что я немножко влюбился. Вы ведь знаете, как это случалось в дни войны.

— Она была очень красивая?

— Так себе, — ответил Джоффри с мужским вероломством. — Вообще-то миленькая, но я, право, забыл, как она выглядела. Ха-ха-ха!

— Но разве она не была вам очень дорога?

Джоффри поколебался, а затем решил последовать примеру Джорджа Вашингтона — в определенной степени.

— Собственно говоря… — Он поколебался. — Ну-у… одно время мы были помолвлены.

Еще один спазм.

— …но все кончилось само собой. Помните, как это бывало в дни войны.

— Я была с мамой, — просто сказала Джорджи.

И тут Джоффри стал очень милым и объяснил, что это все ничего не значило, и он даже забыл, как ее звали. Очень жалко, что он тогда еще не был знаком с Джорджи. Странно, как иногда не встречаешь именно тех, с кем хотелось бы познакомиться. И Джорджи согласилась и пожалела, что войны почти не видела, но мамин госпиталь находился бог знает в какой глуши, а работы было столько, что знакомиться не хватало времени. А Джоффри сказал, что это чертовски обидно и что ему ужасно не хватало настоящей девушки-друга, чтобы думать о ней в окопах, и, честное слово, он в жизни еще не встречал такой милой и свойской девушки, как она. Джорджи была ужасно рада и счастлива и почему-то почувствовала себя «ближе» ему, но все-таки малюсенький неприятный осадок остался: он ни слова не сказал о помолвке и даже не намекнул, что они понимают друг друга без слов.

Из «Трокадеро» они отправились в магазин, и Джоффри купил самый дорогой набор принадлежностей для часового гольфа, какой только там нашелся, хотя Джорджи и уговаривала его, что нехорошо тратить столько денег. Но Джоффри объяснил, что получает в год восемьсот фунтов, а «там» и половины не расходует, а к тому же, когда вернется, вскоре начнет получать тысячу. И Джорджи стало холодно и грустно при мысли, что он «вернется туда», хотя тысяча в год ее немножко ободрила: ведь сейчас, подумала она, многие женятся, имея куда меньше. Она подробно расспросила Джоффри о расходах, об условиях жизни «там» и пришла к выводу, что такой суммы на двоих более чем достаточно. Хотя взаимного понимания между ними еще не было, она не сомневалась, что Джоффри должен знать о ее чувствах к нему: сказал же он, что в жизни не встречал такой милой и свойской девушки, как она. И он совершенно прав, что не торопится. Ведь если они объявят о своей помолвке, ему уже нельзя будет оставаться у них — спать в одном доме со своим fiancé[25] не полагается, даже под охраной собственной матери. Конечно, это вздор и чепуха, люди теперь смотрят на веши гораздо шире, но мама и папа сочтут, что Джоффри следует уехать, а не то миссис Исткорт примется говорить всякие гадости.

Возвращались они вечером. Джоффри сосредоточился на том, чтобы по меньшей мере на минуту побить свой предыдущий рекорд, а Джорджи, откинувшись на сиденье, следила, как медленно гаснут в небе разноцветные отблески заката. Как чудесно лететь так, словно по воздуху, со стремительной не меняющейся скоростью. Впереди вьется черная лента шоссе, а навстречу несутся луга, деревья, дома и вдруг оказываются далеко позади. Джоффри такой замечательный шофер! Как она ему доверяет! До чего же это непохоже на жуткое ползание в автомобиле по окрестностям «Бунгало Булавайо»! «Безопасность прежде всего» — брр! Когда они, весело завывая клаксоном, подкатили к «Омеле», ей взгрустнулось. Ах, если бы они могли мчаться вот так вечно — настоящие друзья, и никаких сложностей, тревог, пугающих интимностей!

Джоффри и Джорджи очень устали и отправились спать рано. Кузен ушел трудиться над своим колоссальным патриотическим экраном из марок, который теперь предназначал в подарок Джорджи на свадьбу, Фред и Алвина остались одни в гостиной среди нелепой смеси морских пейзажей маслом кисти неведомых мастеров, выцветших акварелей двоюродных бабушек, больших современных кресел, старинных парчовых стульев и множества разношерстных сувениров на мраморных столиках с витыми ножками у стены.

Алвина, водрузив на нос очки, занялась шитьем. Полковник размышлял — против обыкновения с открытыми глазами, — устремив взор на расписанный цветами экран перед пустым камином.

— Они как будто очень довольны своей поездкой, — словно без задней мысли сказала Алвина, кладя стежок за стежком.

— Да, — ответил полковник, не отводя глаз от цветов, которые бесспорно составили бы великолепнейший букет, будь они живыми. — Очень недурно, что Джоффри купил Джорджи набор для гольфа. Будет полезная разминка для нас всех. Не забыть выбрать время, чтобы помочь им завтра выровнять лужайку.

— И не думай! — категорически возразила Алвина.

— Это почему же, сударыня? — саркастически осведомился Фред.

— Да потому, что они предпочтут быть вдвоем, — не без ехидства отрезала Алвина.

— Хм… — Фред поугас и продолжал разглядывать цветы. А ведь похоже на свадебный букет Алвины… Он с легким удивлением, но с полной покорностью судьбе подумал, как мало оправдались надежды, с какими он в то утро входил в церковь. Тоненькая ясноглазая девушка со звонким голосом, на которой он женился, превратилась вот в эту ядовитую старуху, которая сидит сейчас возле него и тычет своей иголкой с дьявольским упорством.

— А если хочешь знать почему, — мстительно нарушила молчание Алвина, — то потому, что они влюблены.

Это прямолинейное заявление встревожило полковника.

— Что ты! Что ты! — возразил он. — Не могло же это уже зайти так далеко!

— Не знаю, что, по-твоему, значит «так далеко», — отрезала Алвина, — но всякий, кто не корпел бы над дурацкими крикетными отчетами, заметил бы это давным-давно!

— Но ведь еще и месяца не прошло! — вскричал бедняга полковник, даже не пытаясь защитить себя от этих жестоких инсинуаций.

Алвина надменно фыркнула.

— Какое значение это имеет? Я знаю, о чем говорю.

— Но как ты можешь знать? Джорджи тебе что-нибудь сказала?

— Как будто нужно говорить! — Алвина фыркнула еще раз. — Разве ты не заметил, как девочка изменилась, какой у нее счастливый вид?

— Ну пожалуй, — признал Фред. — Но что это доказывает?

Алвина воткнула иглу в шитье и положила его себе на колени.

— Когда двое молодых людей не расстаются утром, днем и вечером, когда они без умолку разговаривают за завтраком, обедом и ужином, а потом уходят вместе, чтобы продолжить разговор, когда молодой человек смотрит телячьими глазами на девушку, а она распевает день-деньской или сидит тихо, как мышка, и мечтает, — что это все означает, как по-твоему?

Полковник потер кончик могучего носа.

— Да, вроде бы так, — уступил он.

— Конечно, так, — отрезала Алвина, снова беря шитье. Наступило короткое молчание, затем полковник сказал:

— Так что же нам следует делать?

— Пока, естественно, ничего. Джоффри вполне приличная партия, дальний родственник, а потому никаких справок нам наводить не надо, и вполне обеспечен. Если он настолько нравится Джорджи, что она готова выйти за него, это ее дело.

— Но ты считаешь, это не опасно? — с тревогой спросил полковник.

— Что опасно?

— Я имею в виду, не опасно им так свободно оставаться наедине? А вдруг… э…

— Вздор! — решительно заявила Алина. — Джоффри — джентльмен, а девочка — леди. Кроме того, она абсолютно невинна и чиста, уж я-то знаю. Малейшая вольность ее шокировала бы до глубины души.

Неповоротливый штабной ум полковника некоторое время переваривал эту информацию.

— Ну, если так, — сделал он вывод, — и ты убеждена, что она скоро выйдет замуж, то не следует ли тебе… э… дать ей кое-какой совет, а? Мне бы не хотелось, чтобы моя маленькая девочка была напугана и шокирована в первую брачную ночь.

— Когда речь идет о твоей дочери, ты невыносимо сентиментален, как все глупые старики, — уязвила его Алвина. Неизвестно почему, у нее все внутри восставало при мысли, что ей придется «давать советы» Джорджи в подобного рода вещах. Это обязанность мужа, а не матери!

— И все-таки я полагаю, — продолжал полковник с обычной тяжеловесностью, однако в его голосе появилась та несгибаемая властность, которой Алвина к своей досаде всегда невольно уступала, — подготовить ее необходимо. Я вовсе не требую, чтобы ты ранила ее… ее целомудрие. Но я полагаю, тебе следует иногда обронить намек-другой, знаешь ли. Указать ей кое на что с женским тактом, а?

— Не преждевременно ли? — растерянно возразила Алвина.

— Ты только что утверждала обратное, — сказал Фред. — Если ты убеждена, что они поженятся, то я убежден, что девочку необходимо немножко подготовить.

— Ну хорошо, я с ней поговорю, — буркнула Алвина.

Наступило новое молчание. Тишину теперь нарушали только шорох материи в руках Алвины, постукивание ночных осенних бабочек о стекла там, где занавеска не была задернута, да хриплое старческое дыхание Фреда.

— А в доме без Джорджи будет пусто, — медленно произнес он.

— Хм! — отозвалась Алвина, не слишком довольная этим косвенным упреком по ее адресу. — Ей уже давно пора выйти замуж и обзавестись собственным домом. Не будь эгоистом.

— Да-да, — торопливо пробормотал полковник. — Да-да. Конечно, нельзя быть таким эгоистом.

Снова наступило молчание, и полковник снова предался созерцанию нарисованных цветов. Куда Алвина девала брильянтовую брошь, которую он подарил ей к свадьбе? А да! Потеряла на пароходе, когда возвращалась из Кейптауна. Ну в то время, когда она дьявольски интересовалась этим лекаришкой. Взять да и потерять самую дорогую реликвию их счастливых дней — как это на нее похоже!

— Жаль мне, — произнес он вслух, — что мы больше ничего не можем сделать для девочки.

— В каком смысле?

— В смысле денег и вообще. Я рад был бы дать ей приличное приданое и… и положить на ее имя какой-нибудь капитал.

— Ну раз не можешь, так не можешь.

— Боюсь, я позволял себе кое-какие лишние траты, — с сожалением сказал старик, — а уж армия совсем не расщедрилась.

— Чего же ты ждал от политиков? — Алвина задала этот риторический вопрос с удивительно злобным ударением на последнем слове.

— Я ничего не ждал, — спокойно ответил полковник. — И ничего не получил, даже ордена Бани, хотя почти у всех моих однокашников по Сэндхерсту он есть.

Алвина промолчала. Ей надоело утешать полковника, потому лишь, что его обошли этой почетной наградой, отсутствие которой терзало его куда сильнее, чем мысль о бедности.

— Но все-таки, — сказал он, приободрившись, — что-то мы сделать могли бы.

— Что?! С нашим доходом, со всеми нашими долгами?

— Я брошу курить, и, как только Джоффри уедет, — ни капли виски! — решительно заявил Фред.

— Само по себе это прекрасно, — признала Алвина, — но экономия будет невелика. А как с игрой на скачках и с Лондоном?

Полковник стукнул кулаком по костлявому колену.

— Больше ни единой ставки… После следующей недели — тут уж выигрыш абсолютно верен. И мы могли бы занять еще фунтов сто под вторую закладную на дом.

— Хм? — с сомнением произнесла Алвина.

— И, — объявил полковник в припадке великодушия, — я откажусь от членства в клубе.

Алвина уставилась на него в немом изумлении. Клуб, причина стольких слез и ссор! Клуб, знаменовавший для полковника последний отблеск воинской славы! Клуб, ежегодный взнос в который — двадцать гиней — причинял такие муки! Он откажется от клуба! Конец поездкам в Лондон и свиданиям с раздушенными генералами и адмиралами!

Она молча клала стежок за стежком, а полковник в глубокой задумчивости разглядывал цветы. В конце концов он зевнул и встал — неуклюже и скованно, как деревянная кукла.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Меня что-то в сон клонит.

— Спокойной ночи, — ответила Алвина, не поднимая головы от шитья.


Джорджи уже засыпала, когда в ее дверь властно постучали. Она с тревогой приподнялась на постели.

— Войдите, — испуганно сказала она. — Кто это?

— Только я.

— Мама! Я тебе зачем-нибудь нужна?

— Нет, деточка. Я просто…

Недоумевая, Джорджи ждала продолжения. Алвина сделала над собой титаническое усилие.

— Джорджи!

— Я слушаю, мама.

— Если ты когда-нибудь выйдешь замуж, не забывай, что некоторых очень неприятных вещей избежать нельзя. Просто не обращай внимания. Я не обращала.

И она исчезла.

2

Джорджи и Джоффри усердно трудились, выравнивая лужайку для того, чтобы часовой гольф мог служить источником удовольствия, а не оставался всего лишь священнодействием. Джорджи лишний раз убедилась, насколько Джоффри «неподражаем»: работать с ним было так приятно! Он всегда точно знал, что нужно делать, и делал это отлично, а ей поручал что-нибудь интересное и не очень трудное. Если она допускала промах, он не сердился и не смеялся над ней, но подходил и исправлял — так мягко и терпеливо.

Работая, они разговаривали. Джорджи заметила, что почти всегда соглашается с Джоффри. А если не соглашалась, у них завязывались жутко интересные споры, неизменно завершавшиеся тем, что он убеждал ее в справедливости своей точки зрения. С легким удивлением она обнаружила, что об очень многих предметах у нее своего мнения вообще не было, а потому стоило Джоффри упомянуть, что именно он считает верным, и она сразу же видела, насколько он прав. А обо всем том, что ей представлялось непререкаемым и где не было места для ереси, Джоффри — о радость! — придерживался точно тех же мнений, что и она сама.

Они беседовали о религии. Джоффри сказал, что его она трогает мало — хочешь не хочешь, а «там» вскоре убеждаешься, что в мире чертовски много такого, о чем их преподобия ничего не знают, да и Библия помалкивает. А к тому же, черт побери, есть Наука — нельзя же верить в историйки про Адама и Еву и про Иону в чреве китовом! Джорджи была немножко шокирована и сказала, что думать следует не о букве, а о духе религии, и без Бога никак нельзя, потому что должно же быть у всего начало, и вообще людям необходимо в жизни что-нибудь такое.

— Вот именно, — согласился Джоффри. — Я как раз к этому вел. Образованным людям вроде вас или меня нет никакой необходимости верить во всю эту древнюю чушь, но низшим классам она обязательно нужна. Помогает дисциплинировать их. Учит знать свое место. Только миссионеры хуже зубной боли. Вбивают туземцам в голову черт знает что.

— Я всегда думала, что миссионеры просто глупые любители совать нос в чужие дела, — отозвалась Джорджи, орудуя совком.

— Жуткие зануды, — сказал Джоффри и, взяв лопату, принялся бить по земле почти с садистической энергией, словно по миссионерскому затылку. Он даже запыхался немножко и остановился перевести дух.

— Неужели вы ни во что не верите? — спросила Джорджи, с благоговейным ужасом обнаруживая такую бездну безверия в таком красавце.

— По-моему, вера тут вообще ни при чем. Что-то мы знаем, а чего-то не знаем, но какой смысл верить в старые сказочки, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть? Человек должен по мере сил жить честно, исполнять свой долг перед Империей и зарабатывать достаточно, чтобы полностью обеспечивать себя и своих близких. Конечно, — великодушно признал он, — для женщины это может быть и по-другому. Если религия помогает ей не сбиваться с пути, так я вполне «за».

— Прежде я часто ходила в церковь, — заметила Джорджи, усердно копая.

— А теперь нет?

— Ну иногда, чтобы доставить удовольствие маме, — с бодрой убежденностью солгала она. — Вы ведь знаете, как пожилые люди смотрят на все это.

— Мои родители скончались, — произнес Джоффри с надлежащей грустью. — Если бы они были живы!

— Бедняжечка! — нежно сказала Джорджи и с затеплившейся надеждой добавила: — Как вам, наверное, одиноко!

— Случается, — ответил Джоффри, не уловив намека. Джорджи вздохнула. Воцарилось недолгое молчание.

— Очень много людей, — сказал затем Джоффри, — считают, что поэзия — сплошная чушь.

Джорджи собралась было от души согласиться, но спохватилась и произнесла только:

— Неужели?

— Но я не согласен, — твердо объявил Джоффри. — Естественно, всякую старомодную муть никто по своей воле читать не станет. По-моему, Шекспира перехвалили, как вам кажется?

— Ах да. Я его не выношу. В школе мы все время учили из него что-нибудь, и я его возненавидела. Но Киплинга я люблю.

— Отличный поэт! — сказал Джоффри. — Мне всегда нравилось это место… Как оно там? Черт, забыл! Ну вы знаете, про этого типа с пулей в селезенке. Настоящая поэзия!

— Да-а, — с сомнением согласилась Джорджи. — А мне всегда нравилась «Книга джунглей». Вы Рикки-Тикки-Тави помните?

— Еще бы! Но как вы много читаете!

— Нет, я читаю жутко мало, — возразила Джорджи. — По правде говоря, я не очень люблю книги. Всегда предпочту погулять или сыграть, например, в теннис.

— Я тоже, — согласился Джоффри. — Но я считаю, образованный человек должен иногда прочитывать книжку-другую. А там иногда такая бывает жара, что пошевельнуться трудно, и только остается, что читать.

— Я люблю живопись, — сказала Джорджи, чтобы оправдаться и сменить тему на более безопасную: в области литературы Джоффри был явно выше нее на целую голову.

— А? Боюсь, я в ней ничего не понимаю. Правда, у меня был один знакомый, совершенно на ней помешанный, — ходил в Национальную галерею, собирал открытки — ну, там Боттичелли и все такое прочее.

— Нет, я этих старых мастеров терпеть не могу! — сообщила Джорджи. — Я думала про Уайли — он пишет такие прелестные картины с военными кораблями, верные до мельчайших деталей, папа говорит. И есть еще художник, не то Маллинс, не то Маггинс, который пишет скаковых лошадей: они выглядят совсем как живые — кажется, они вот-вот сойдут с холста на землю. Ну чудесно!

— Да, — сказал Джоффри. — По-моему, я видел их в иллюстрированных газетах. А знаете, я испугался, что вам нравятся эти кубисты.

— Ой! — вскрикнула Джорджи. — Как вы могли! Я ни одной такой картины не видела, но, по-моему, они ужасная гадость.

— Ну, для иностранцев они, может быть, и в самый раз, — сказал Джоффри, демонстрируя широту взглядов, — но англичане подобного не потерпят. Может, мы не такие уж умники и не такие уж артистические натуры, но у нас хватит здравого смысла не попасться на такую удочку. Как они могут быть приличными художниками, если не способны рисовать вещи так, чтобы они были похожи на себя, верно?

— Ну конечно!

— Вот что мне в вас нравится, — начал Джоффри, переходя на другую сторону лужайки, — так это ваш здравый смысл. Вы умны, современны, хорошо одеваетесь и все такое прочее, но вы стараетесь держаться подальше от пакостных лондонских компаний.

Джорджи поглядела на него с безмолвным обожанием — столько похвал, причем искренних, в одном коротеньком замечании!

— Конечно, к настоящему высшему обществу они не принадлежат, — продолжал Джоффри. — Просто устраивают так, что попадают во все газеты. Никчемные бездельники, прожигатели жизни — и только. Грязная пена, оставленная войной. Скоро Стране станет от них тошно, и их вышвырнут вон. И чем раньше, тем лучше. Империю создали мы, и мы удержим то, что наше. Мы не станем надрываться до кровавого пота ради компании таких безнравственных вонючек. Возьмите, к примеру, сына Старика…

— Какого старика? — перебила Джорджи.

— Старик — директор моей акционерной компании, — внушительно сказал Джоффри. — Ему принадлежит больше половины акций, да, собственно, он компанию и основал. Получает годового дохода восемь, а то и десять тысяч, если не больше. Ну так он послал сына учиться в какой-то университет, а тот связался там с пакостной компанией… ну, вы знаете, с дегенератами.

— Дегенератами? — недоуменно повторила Джорджи.

— А, это такая гнусность… я вам не могу объяснить, — поспешно сказал Джоффри. — Как бы то ни было, этот молокосос наотрез отказался заняться делом на плантациях и болтается в Лондоне, пробует пристроиться куда-нибудь актером. С его-то возможностями!

— Как ужасно для бедного отца, — вознегодовала Джорджи.

— Вот так-то! — заключил Джоффри, хотя Джорджи не совсем уловила, что именно было так. А попросить, чтобы Джоффри объяснил, она не успела — из дома вышла Алвина и позвала их пить чай. Но Джорджи все равно чувствовала, что разговор у них был чрезвычайно интересный и поучительный. Как все-таки хорошо, когда у тебя есть умный собеседник!

* * *
Умение вести интеллектуальные разговоры было отнюдь не единственным победительным свойством, которое Джорджи открыла в Джоффри. Он, подобно ей, разделял широко распространенную, но по сути своей мистическую страсть ко всяким механическим приспособлениям — этому индустриальному колдовству белых. Гигантское умственное усилие, ценой которого Джоффри извлек себя из болота религии, было потрачено практически зря, так как он тут же угодил в куда более древнюю и миазматическую трясину магии. Преклонение же перед механическими игрушками находило неизменный отклик в душе Джорджи, где оно неразрывно сплелось с извечной женской страстью к побрякушкам.

Обнаружить, что Джоффри — типичный машинопоклонник, не составило бы большого труда: со своими идолами он куда больше возился, чем пользовался ими, и стоило ему купить очередное механическое чудо, как он тут же начинал подумывать о следующем. За кратчайший срок он совершенно преобразил «Омелу». Полковник просил его считать их дом своим, и он вел себя соответствующим образом. Он обзавелся патефоном и не пожалел времени, чтобы разобрать его и снова собрать, проделав это с полнейшим успехом, чем и доказал свой механический гений. Джорджи и он провели много счастливых часов над каталогами пластинок, решая, что купить в Криктоне. И Джоффри вовсе не ограничился танцами и песенками из последних музыкальных комедий. Наоборот, он обогатил их собрание «Шествием гномов» Грига, вагнеровским «Полетом валькирий» и замечательнейшим исполнением «Сердце красавицы» Верди итальянским тенором в нью-йоркской Метрополитен-опере. Первую пластинку он купил, потому что, как он выразился, эта музычка даст три очка вперед любой другой, остальные же две были приобретены из соображений иного порядка — они (слава механике!) отличались не только громкостью, но и рекордной чистотой записи. Полет валькирий был прекрасно слышен за триста ярдов, а итальянский тенор разносился почти на четверть мили. По вечерам в тех редких случаях, когда патефон не подвергался искусному анатомированию, Джоффри ставил фокстроты и учил Джорджи танцевать под благодушным взглядом полковника. Алвина не желала не только танцевать, но и слушать. Джоффри тщетно пытался найти для нее пластинку, запечатлевшую сцены охоты. И даже преподнесенный ей великолепный и сугубо британский «Лис-Ренар» мистера Мейсфилда не умиротворил ее. Она сказала, что лисья травля дело слишком серьезное, чтобы служить долгогривым поэтам темой для насмешек.

Но лишь глубочайшая материнская заботливость и высочайший дар самообладания помешали Алвине взорваться, когда Джоффри вдруг как-то днем вошел в дом с огромным мотком сверкающей медной проволоки и неведомым аппаратом, который показался ей чем-то вроде дьявольского и очень сложного телефона. И, не подумав хотя бы спросить разрешения, Джоффри превратил обитель джентльмена в пошлейшего вида пригородный дом, водрузив над ним бесстыдную антенну. Джорджи в полнейшем восторге умоляла Алвину не сердиться. Алвина плотно сжала губы, отправилась (что для нее было истинным подвигом) в долгую одинокую прогулку, но стоически промолчала. Этот радиоприемник неизмеримо превосходил древний ящик в «Бунгало Булавайо», но Джорджи не получила от него того удовольствия, которого ждала, потому что Джоффри никогда не бывал удовлетворен приемом и все время возился с лампами и прочим, чтобы его улучшить.

Джоффри весьма огорчало и мучило отсутствие электричества и телефона в «Омеле». Как-то утром, застав полковника в саду одного, Джоффри со всей тактичностью коснулся этой темы.

— Отличное утро, сэр.

— Превосходное, — ответил полковник, вслушиваясь в отдаленную дробь выстрелов сэра Хореса и его гостей. — Очень жаль, мой мальчик, что мы не можем предложить вам никакой охоты. Лучше дня, чтобы постоять с ружьем, и не бывает.

— Ну что вы, сэр! Наверное, что-нибудь в этом смысле мы скоро придумаем. Но я вот что хотел сказать: наверное, вам очень неудобно обходиться без телефона? Мне вчера пришлось поехать на почту, чтобы позвонить в Криктон.

— Сожалею, что вам пришлось затрудняться, — мягко сказал полковник, — но телефон для меня просто перевод денег. Видите ли, мне не с кем разговаривать, да и со мной тоже некому.

— Жутко полезная штука для покупок и всего такого прочего, — объяснил Джоффри.

Полковник покачал головой. Он был не намерен сознаваться, что не может позволить себе обзавестись телефоном, какую бы пользу это ни принесло ногам Джорджи и памяти Алвины.

Джоффри переменил тему.

— Я на днях заметил у речки очень недурную электростанцию с проводкой в поместье. Почему бы вам не договориться с владельцем и не провести электричество сюда? Можно было бы столько тут всего установить! Я бы сам мог сделать практически все, что требуется, если бы только у нас был ток.

— Очень любезно с вашей стороны, мой мальчик, очень любезно, но нет. — Полковник скорбно покачал головой и продолжал доверительным тоном: — Собственно говоря, я был в отличнейших отношениях со Стимсом, но потом моя жена с чертовской нетактичностью его обидела, в обычной своей манере. Впрочем, он все равно не дал бы согласия. Один из тех типов, кому деньги ударяют в голову, если вы понимаете, что я хочу сказать. Он считает, что речка принадлежит ему вся только потому, что около мили она протекает по его земле, и ему в голову не пришло бы позволить кому-нибудь еще пользоваться его электрическим током.

— А вы предложили бы платить ему, — посоветовал Джоффри.

Полковник всю жизнь страдал этой неизлечимой болезнью — предлагал платить за то, что было ему совершенно не по карману, но на этот раз он решительно отказался. Он сказал, что слишком стар для недоразумений с соседями, а тем более богатыми. Пусть это остается птичкам помоложе и похрабрее вроде миссис Исткорт. И Джоффри неутешно удалился с пустыми руками и, чтобы утешиться, повез Джорджи в кино, а точнее — Джорджи и кузена.

Джоффри предпочитал кино театру. Объяснял он это тем, что кино и современнее, и живее, но на самом деле его пленяла механическая сторона. Он сказал Джорджи, что, будь у него больше денег, он бы и сам занялся этим делом — будущее за кино, а театр давно уже мертв и вообще рухлядь. Правда — хотя об этом он умолчал — раза два-три он ездил в одиночестве в Лондон и оставался там ночевать, чтобы «посмотреть представление». И возвращался он за полдень усталый, но довольный, весьма неопределенно отвечая на вопросы, какое представление он смотрел.

Для Джорджи кино было наслаждением, хотя звуковые фильмы еще пребывали в далеком будущем. Ни полковник, ни Алвина не «возражали» против кино как такового, оно их просто не интересовало. А ходить в кино с кузеном Джорджи терпеть не могла. В самых трогательных местах он обязательно отпускал такие глупые и гадкие замечания! Но одна она выбиралась туда почему-то редко. И скучно, и в деревне настолько свыкаешься с однообразием, что всякое нарушение привычной рутины требует больших усилий. А теперь они с Джоффри смотрели все «новые» фильмы, добиравшиеся до Криктона. Новыми они были для них, поскольку Криктон отставал от Лондона настолько же, насколько Лондон — от Нью-Йорка.

Отправлялись они туда почти всегда днем, потому что у Джорджи было неспокойно на душе: а вдруг маме и папе не понравится, что она уезжает с Джоффри вечером и возвращается около полуночи? Иногда Джоффри воспринимал фильм весьма критически и указывал на всевозможные недостатки, которые она не заметила. Но чаще она их не видела и после его объяснений. Она от души смеялась над комическими лентами — там все так забавно дрались и падали! Затаив дыхание, вся красная, следила за сыщиками, преступниками и таинственными незнакомцами, увлеченно смотрела мелодрамы из великосветской жизни, а сентиментальные костюмные фильмы глубоко ее трогали. Но им всем она предпочитала те, где действие происходило на Диком американском Западе или в Мексике; индейцы, пальба, отчаянные погони, похищения, конные атаки, герои и злодеи, выхватывающие револьверы из расшитых седельных сумок, — бах! бах! бах! — и героиня, которую красавец с волевым подбородком в последний миг спасает от участи хуже смерти. Она стискивала руку Джоффри, ахала от возбуждения во время погонь и конных схваток, дрожала от ужаса, когда герой и героиня должны были вот-вот погибнуть, и проливала искренние слезы над всеми трогательными и грустными эпизодами. А какой восторг переполнял ее, когда кулак юного героя впечатывался в челюсть несостоявшегося насильника и негодяй кувырком летел на землю! Ей так хотелось закричать «ура!». И что-то даже сильнее восторга охватывало ее, когда стройный красавец с болтающимися у пояса пистолетами, с твердым подбородком и чудесными глазами стремительно бросался к героине и заключал ее в объятия. Они глядели друг другу в глаза, а потом она трепетала, и закрывала глаза, и поднимала к нему лицо, и он целовал ее; противные оборвыши на дешевых местах свистели и улюлюкали, и по экрану плыли буквы «Конец», и зажигался свет, прежде чем Джорджи успевала утереть глаза и высморкаться. Еще и поэтому она терпеть не могла ходить в кино с кузеном — он принимался дразнить ее, подшучивал над тем, что у нее глаза на мокром месте, а чем она виновата, если они устают от мелькания на экране? Но Джоффри всегда был жутко тактичен, притворялся, будто ничего не заметил, и один поддерживал разговор, чтобы дать ей время прийти в себя. Она чувствовала, что кино — величайшее изобретение всех времен, подлинно великое искусство, прямо доходящее до сердца. Она очень гордилась этой фразой.

Они обсуждали фильм на обратном пути, стараясь неопоздать к обеду, — Джорджи так любила кино, что без всякого огорчения жертвовала ради него чаем. Они рассматривали фильм с разных точек зрения и все же почти во всем соглашались. Джоффри интересовала техническая сторона — каким способом оператор снял тот-то или тот-то кадр, как они умудрились передвинуть камеру, не смазав изображения, почему крупный план обычно много более эффективен, чем панорамирование? Он даже подумывал, не пожертвовать ли ему частью отпуска и не вернуться ли «туда» через Калифорнию, чтобы провести недельку в Голливуде среди великолепия всяческих механических приспособлений и игрушек. (Впрочем, Джорджи об этом своем желании он не говорил.) Ее же, как кинокритика, интересовала только человеческая и моральная сторона. Ей нравились строгая нравственность, прямая назидательность, проповедь великих извечных человеческих чувств: истинной любви, мужественности, несгибаемой твердости, материнской любви, святости домашнего очага. Она чрезвычайно строго судила мужчин, которые играли сердцем девушки или понуждали ее поступить против его велений. И даже еще строже — женщин-вамп. Показывать зрителям, что подобные женщины вообще существуют, было бы преступно, если бы не то обстоятельство, что они всегда оказываются посрамленными. Она говорила так, словно киноперсонажи были не тенями на огромном белом листе, изготовленными циниками ради денег, а живыми людьми. Но в конце-то концов выглядели они совсем живыми, камера же не способна лгать.


И все же, несмотря на такую близость и родство душ, дни шли, а Джоффри не делал ни единого шага к конкретному блаженству брака или даже к менее конкретному, но почти столь же утешительному взаимопониманию без слов. Полковник и Алвина обменивались вопросительными взглядами и смутно ободряющими фразами о странностях современной молодежи — но что поделаешь, они должны решать сами. Алвина было намекнула, что Фред бы мог «поговорить» с Джоффри, но полковник решительно уклонился от столь опасной атаки в лоб. Кузен теперь работал над своим шедевром с меньшим пылом и поспешностью, все чаще позволял себе сатирический тон. А Клив уже прямо потешался. Как! Джорджи на несколько недель заполучила мужчину в полное свое распоряжение, без единой соперницы, и все еще не сумела подцепить его на крючок? Рохля, не достойная сочувствия. Пусть чахнет в старых девах, так ей и надо! Даже сама Джорджи порой немножко теряла терпение, немножко тревожилась, немножко поддавалась грусти. А вдруг у него есть другая? Все эти поездки в Лондон! Правда ли, что он забыл ту девушку? А вдруг она «вамп» и обладает роковой властью над мужчинами, притягивает их, как огонь бабочек, вынуждая отречься от истинной любви? Джорджи ненавидела неясные образы эфемерных, но торжествующих соперниц, теснившиеся в ее воображении. И жутко жалела, что Марджи в Лондоне. Но ничего, она скоро приедет и не поскупится на полезные советы…

Причины сдержанности мистера Хантер-Пейна были, в сущности, крайне просты. Самая простая и главная заключалась в том, что он вовсе не был влюблен в Джорджи по уши, как она в него. Ему весьма льстило ее откровенное обожание, и, бесспорно, о ее чарах и талантах он составил себе более высокое мнение, чем другие ее знакомые, годившиеся в женихи. Но он не отличался силой чувств и вообще не был способен влюбиться в кого бы то ни было с беззаветной сосредоточенностью Джорджи. В конце-то концов, с какой стати было ему разыгрывать донкихота и жениться на девушке без гроша за душой и почти некрасивой потому лишь, что она взяла да влюбилась в него? Уж конечно, десятки красавиц — и с деньгами, будут счастливы заполучить в мужья столь великолепный образчик человека неразумного, подвид брит, колониз. Естественно, она бы рада-радехонька — ведь все выгоды на ее стороне! Она приобретет все и ничего не потеряет, выйдя за такого во всех отношениях молодца, но что приобретет он, кроме не слишком миловидной обузы, какой бы добродетельной и обожающей она ни была? Впрочем, и эти превосходные качества, доведенные до избытка, ничего особенно хорошего не сулят. Тем не менее решительного «нет» Джоффри себе не говорил. Он считал, что ему пришло время жениться, и если до конца отпуска более подходящей кандидатуры не отыщется, то, пожалуй, сойдет и Джорджи. Может попасться и хуже. А пока она счастлива, так зачем торопиться? В конце концов он решил, что пару недель попутешествует один на автомобиле и заглянет к кое-каким родственникам Старика.

На исходе сентября дожди и сильные ветры прогнали медлившее солнце и сильно попортили великолепную выставку разноцветных листьев. Затем наступила последняя передышка перед унылой монотонностью зимы — несколько тихих чуть туманных дней и легкого морозца. Джорджи и Джоффри отправились в пешую прогулку, так как «бентли» поправлялся в мастерской после искусных экскурсов Джоффри в его нутро.

Оба надели твидовые костюмы и вооружились палками. Джорджи шла в старой паре практичных ботинок — земля после дождей совсем раскисла, но шляпа на ней была новая и модная, как жакет и юбка, сшитые портнихой Марджи, щегольские и очень ей к лицу. Джоффри сразу сказал, что выглядит она отлично, и твидовый костюм для нее самое оно.

Они шли сначала по проселку, потом свернули в луга и добрались до реки у самой границы поместья сэра Хореса. Туманный густой воздух хранил такую неподвижность, что, казалось, настала минута прощания, конец чего-то, а не переход к иному, не начало. Поля юной озимой пшеницы и перезрелой сахарной свеклы дышали сыростью и поблескивали каплями растаявшего инея. Хохлатые долгоногие чибисы чинно расхаживали по влажной земле или кружили над ней большими стаями, посверкивая белыми брюшками в косых солнечных лучах, карканье пролетающего грача казалось угрожающе-громким. Еще не опавшие бурые листья недвижно свисали с мокрых веток. Порой без видимой причины одинокий лист бесшумно срывался, планировал вниз, и его уносила река. Или же он оставался лежать на сырой куче своих предшественников, неотличимый от них. Общую неподвижность нарушали только птицы, жесткий камыш, мерно покачиваемый течением, да еще сама неторопливо струящаяся, подернутая рябью, мягко журчащая река. Время от времени издалека доносился сухой треск — где-то фермеры стреляли кроликов.

Джорджи ощущала все это с невыносимой остротой, и ей хотелось плакать. Словно жизнь и свет потихоньку покидали землю — потихоньку, но неумолимо, — и все беспомощно погружалось в тоскливую апатию зимнего мрака и смерти. Не будет больше ни солнца, ни ясного неба, ни цветов, ни нарядной зеленой листвы. Ей чудилось, что уже никогда не настанет новая весна, что дождь, холод, туман и унылый сумрак воцаряются навсегда. Апреля ждать так долго! А Джоффри уедет прежде, чем наступит апрель.

Они сели рядом на поваленном дереве. Джоффри, мигая, смотрел на затуманенное солнце — размытый золотистый мазок в серо-голубом небе. Джорджи чертила концом палки по размякшей глине тропинки. Она сказала:

— Как быстро пролетели последние недели!

— А верно! Но во время отпуска это всегда так.

— Вам будет… вам будет очень тяжело… когда надо будет вернуться… туда?

Джоффри потянулся и слегка зевнул, не открыв рта.

— В чем-то да, а в чем-то нет. Конечно, пожить в Англии — отличное дело, и просто замечательно, что ваши родители и вы так хорошо меня приняли. Время я провел потрясающе. Но мне нравятся тропики и тамошняя жизнь. Взять бы с собой туда то, что мне больше всего нравится в Англии, и я был бы совсем счастлив.

Слова «взять с собой то, что мне больше всего нравится в Англии» заставили Джорджи внутренне затрепетать, хотя и были туманны. Она подняла на него глаза, но он сосредоточенно смотрел на воду, закручивающуюся у стеблей камыша, а про нее словно бы забыл. Она сказала:

— Но что вам в Англии нравится больше всего?

— Ну вы знаете. Приятная жизнь, и люди, и автомобили, и все такое прочее. Там, например, автомобиль ни к чему: дорог мало, и те скверные. А люди распускаются. Если бы из Англии все время не приезжали новые, так, честное слово, мне иногда кажется, что старожилы обленились бы на манер туземцев и ничего не делали бы. Трудно объяснить, а здесь это вообще выгладит нелепо, но есть в тропиках что-то, что расслабляет человека. Они уже словно и не англичане вовсе, понимаете, что я имею в виду? Утрачивают нравственную твердость, и им уже все равно, зарабатывают они деньги или нет.

— Да-а, — произнесла Джорджи. Он заговорил не совсем о том, чего она ждала, на что надеялась. Умолкнув, она провела палкой глубокую борозду в грязи.

— Вы ведь уедете еще до весны, — сказала она наконец.

— Ага. В конце февраля или в начале марта.

— Нам вас будет очень не хватать.

— Спасибо. Мне, конечно, очень приятно, что вы это говорите.

— Мне вас будет очень-очень не хватать.

— Правда? Большое спасибо, что вы так сказали. Послушайте, если бы вы позволили… ну… Я уже давно хочу задать вам один вопрос, но все боялся.

Сердце Джорджи взлетело вверх и словно рухнуло, точно автомобиль, подпрыгнувший на переломе дороги. Неужели? Наконец-то!

— Глупенький! — Она засмеялась. — Так что же это такое страшное, о чем вы хотите меня спросить?

— Ну-у… — протянул Джоффри виновато. — Боюсь, вы сочтете меня чересчур самонадеянным и все такое прочее, но мне жутко хочется, чтобы вы дали мне одно обещание.

Сама того не сознавая, Джорджи прижала руку к груди — у нее перехватило дыхание. Нос истым стоицизмом дочери полковника она ничем себя не выдала и сказала самым спокойным и обычным голосом:

— Разумеется, я буду рада сделать все, что в моих силах.

— Это жутко мило с вашей стороны. По правде говоря, я все думал, какое это было бы одолжение, если бы вы мне писали — раз в месяц или около того и рассказывали бы мне, чем дышат в Англии. Там, вы знаете, чувствуешь себя совсем отрезанным от мира.

Джорджи засмеялась. Смех получился жалобный, но очень мужественный.

— Разумеется, я буду писать.

Они вновь смолкли.

И вдруг Джоффри сказал:

— Знаете что!

— А?

— По-моему, вы преотличная девушка и любой другой дадите два очка вперед.

— Я ужасно рада.

— Я еще ни одной не встречал, которая мне так бы нравилась.

— Неужели? И даже девушка, с которой вы были помолвлены во время войны?

— Она? Это давно кончено. И вы совсем другая.

— Как так — другая?

— Ну-у, не знаю… Свойская и все такое прочее. Ну знаете, такая девушка, которой можно доверять.

— А!

Джоффри взял ее руку и зажал в своих ладонях. Оба смотрели на закручивающуюся воду, мутную, но подернутую золотом заходящего солнца. Они были донельзя смущены.

— Послушайте, — прервал молчание Джоффри.

— Что?

— Можно я вас поцелую?

— Зачем?

— Ну-у… не знаю. Просто… можно, а?

Джорджи повернулась и поглядела на него. Ей вспомнилась заключительная надпись одного из фильмов, которые они смотрели вместе: «Ее глаза были звезды, сияющие обещанием». И тут же — крупный план заключительного поцелуя.

Джоффри довольно неуклюже обнял ее и поцеловал. Джорджи зажмурила глаза и одной рукой вцепилась в твидовый лацкан его пиджака, как умирающий грешник — в крест. Затем Джоффри сказал без особого волнения:

— Не пора ли нам вернуться? Не то вы простудитесь.

— Да, — ответила Джорджи срывающимся голосом. Она встала и с изумлением обнаружила, что у нее подкашиваются ноги и вся она точно тает.

Домой они шли, держась за руки, и почти все время молчали.

Вечером, когда они танцевали под наблюдением полковника и кузена, патефон внезапно замедлил вращение диска, скорбно постанывая. Джоффри кинулся к нему и начал крутить ручку.

— Знаете, — сказал он раздраженно, — это ведь жуткое занудство: все время останавливаться и подзаводить его. Жалко, что у нас совсем нет знакомых. Соберись мы компанией, и танцевать было бы веселее, а кто-нибудь стоял бы у машинки и все время ее подкручивал.

— Марджи вернулась, — заметила Джорджи. — И, по-моему, не одна. Она меня просила, чтобы я как-нибудь привела вас к ней. Может быть, заглянем туда завтра и позовем их всех к нам на вечер?

— Преотлично, — ответил Джоффри, опуская иглу на пластинку.

3

Светские таланты Маржди Стюарт отличались определенным своеобразием. Ей нравилось заполучать на свои субботние спектакли пару-другую звезд. Однако наблюдательностью она не блистала, и частенько приглашенные полузнаменитости друг друга совершенно не выносили. Их она окружала разношерстной компанией молодых людей и девиц, приглашенных в последнюю минуту по телефону более или менее случайно и по большей части сочетавшихся между собой так плохо, что взаимное жгучее омерзение звезды заодно распространяли и на хор. А затем Марджи горько сетовала, как люди не умеют ценить того, что для них делают, и удивлялась, почему полузнаменитости редко принимали второе ее приглашение. Какая-то темная загадка! Порой она даже начинала подозревать, что более искушенные и давно утвердившиеся охотницы за знаменитостями стакнулись между собой и ведут против нее черные интриги.

Марджи уже успела испробовать спорт, аристократию, адвокатуру и сцену. Но ее королевские адвокаты никогда не занимали сколько-нибудь видного места на газетных страницах, а их младшие коллеги принадлежали к бережливому типу и до Криктона ехали третьим классом, а там пересаживались в вагон первого класса, чтобы выйти из него на следующей станции, где их ждал автомобиль. В сценический период ее гостиная напоминала общую гримерную непризнанных талантов или, точнее, приемную театрального агента, полную нетерпеливых искателей ангажемента. Ей не хватало грубости и пристрастия к алкоголю, чтобы преуспеть с эфебами Спортландии, а голубая аристократия не желала иметь с ней ничего общего. Лучшее, что ей удалось раздобыть, была вдовствующая титулованная дама из Нортумбрии и промотавшийся ирландский граф, чей дом сожгли шинфейнеры. Но ничего хорошего из этого не вышло: вдовствующая дама повернулась к графу спиной, ибо он в свое время был замешан в бракоразводном процессе и выступал свидетелем против ее родной племянницы.

Пока мистер Перфлит, бежав от Цитеры, пребывал в лондонском изгнании, он заманил Марджи в мир искусств. Мистер Перфлит с полной откровенностью признался, что в Англии занятие искусством никогда доступа в свет не открывало — во всяком случае, до тех пор, пока старческий маразм не обезвреживал художника и не делал его абсолютно неинтересным. Но, прибавил он, взобраться по черной лестнице знаменитости — штука тоже недурная: ведь заметную часть светских газетных сплетен поставляли, а то и писали, эти же самые художники. Перфлит не ввел Марджи в круг интеллектуальных англокатоликов, о которых он столь восхитительно поведал Макколу. Это удовольствие он приберегал для себя — маленькое развлечение в зимние месяцы. И вообще они были слишком серьезны и образованны, чтобы терпеть Марджи, а кроме того, всегда делали вид, будто приходят в бешеную ярость, если их фамилии мелькали на столбцах «светской хроники», чего вожделела Марджи. Подобно Джорджи, по несколько иному поводу, они воспринимали это как унижение.

И потому Перфлит повел Марджи менее высокими путями. А так как Марджи была богата, щедра, имела автомобиль и не скупилась на горячительные напитки, она скоро обрела то, что именуется собственным кружком. В ту субботу, когда Джорджи и Джоффри навестили ее в поисках партнеров для танцев, Марджи собрала свой зверинец, не посоветовавшись предварительно с непогрешимым Перфлитом. А он, едва вошел в гостиную, с первого же взгляда увидел, что Марджи вновь допустила один из своих неподражаемых gaffes[26]. Почетными звездами были Поэтесса из Хэмпстеда, наделенная хрупкой гениальностью и зычно-мелодичным голосом, и дюжий Пародист из Челси. Поэтесса состояла в браке с дипломированным бухгалтером, но, хотя они обитали в одном большом особняке, несколько запущенном, друг друга они видели редко, и ЕГО никогда не знакомили с ЕЕ друзьями. Насколько все понимали, бедняга никак не мог оправиться от потрясения, вызванного тем, что его супруга выпустила сборник стихов, «достойных Китса и обещающих новые чудесные взлеты», и теперь спивался с помощью «собачьей морды» — вульгарной смеси джина и пива почти в равных долях. Друзья Поэтессы сожалели об этом из чисто научной любознательности. Никто никогда не видел ее без шляпы, причем всегда одной и той же или же ни на йоту не отличающейся от всех предыдущих и последующих. И друзья прямо-таки умирали от желания спросить у мужа, носит ли она шляпу и в постели, и в ванной — разумеется, если она вообще принимала ванны.

Пародист был могучим детиной с на редкость длинными руками и по-обезьяньи выставленными вперед челюстями, между которыми наружу пробирался до удивления тихонький, почти пискливый детский голосок. Он носил костюм из грубого твида, от которого разило торфом, и рубашку, зеленую, как бильярдное сукно, в доказательство своей преданности Ирландскому Делу. Хотя почему Ирландское Дело было столь дорого человеку безупречного восточно-лондонского происхождения, остается непроницаемой тайной. Но дорого оно Пародисту было, так дорого, что помешало ему принять хоть какое-то активное участие в блаженной памяти Мировой Войне. Потерпев довольно скверное фиаско в качестве лирика, он снискал необыкновенный успех, выпустив томик пародий на тех поздних викторианских поэтов, которые еще смутно маячили в памяти Просвещенной Публики. Собственно говоря, родилась эта книга как сборник прочувствованных стихотворений, «призванный доказать, что великие традиции английской поэзии живы и ныне». Однако чуткий критик, которому была показана рукопись, изрек: «Опубликуй их как пародии, старик. Подкинь парочку-другую юмористических штучек и публикуй как пародии». Неизвестный Поэт не пренебрег намеком и стал знаменитым Пародистом.

Вначале Пародист весьма благоволил к Поэтессе и даже написал, что во всей английской поэзии… нет, во всей мировой литературе мало что может сравниться с ее прославленным сонетом «Я не должна к тебе прийти, но ты, мой милый…». Однако, заподозрив затем, что она предает Ирландское Дело, он свирепо ее спародировал. Поэтесса была так потрясена, что на три месяца уехала в Бат оправляться там среди ласковых забот довольно престарелого, но всезнающего критика. Ее поклонники пришли в ярость. Как несколько неясно выразился тогда один из них: «Горилла говорит, что Мадонна сама в саже».

В ту минуту, когда Джорджи и Джоффри, pur sang[27] филистеры, практически вломились к Марджи без приглашения, обременив ее новыми заботами, хотя она уже и так не знала, что ей делать, Поэтесса восседала в одном углу, Пародист — в противоположном, а между ними циркулировала прелестная нынешняя молодежь, изо всех сил стараясь, чтобы веселье кипело, несмотря ни на что. И девы, ах нет, девицы, стриженные «под фокстрот» или еще короче, и молодые люди в элегантно приталеннных пиджаках, которые надменно морщили носы и томно кулдыкали, как холощеные индюки, пили коктейли, переходили с места на место, отпускали оскорбительные замечания так, чтобы их непременно услышали, целовались по диванам и вообще вели себя так, как положено сливкам культуры.

Марджи почувствовала, что веселье достигнет накала подлинной вакханалии, если общество разберется, какие две воплощенные невинности к нему присоединились. В отчаянии она — с поразительной безошибочностью — подбросила Джорджи Перфлиту, и ее молящий взгляд сказал: «Ради всего святого, не подпускайте к ней остальных!» Перфлит понял ее мучения и успокоительно кивнул. Джоффри она увела на диванчик в дальней оконной нише, куда взгляд Джорджи не доставал, и втянула его в разговор, который поначалу то и дело иссякал, но вскоре оживился, а затем стал вовсе увлекательным.

— Вы удивительно хорошо выглядите, — галантно сказал Перфлит, даже глазом не моргнув и искренне забавляясь смущением Джорджи. — Как вам это удалось? Право же, на фоне этих химер вы — просто Ефросина в твиде.

— Спасибо! — резко сказала Джорджи. — Но вы могли бы и не смеяться надо мной.

Перфлит запротестовал:

— На такую подлость я, дамочка, не способен, если мне позволено заимствовать реплику у персонажа Шоу.

Джорджи промолчала и обвела взглядом людское кишение вокруг, откинув голову, как она надеялась, под надлежащим углом пренебрежительного презрения. Но Перфлита это не остановило.

— Любуетесь дрессированным зверьем Марджи? Редкостная коллекция, не правда ли?

— Я не люблю делать поспешные выводы о людях, — сказала Джорджи. — Но мне они не очень нравятся. Кто они такие?

— Интеллигентствующий сброд, сумевший протащить свои фамилии в газеты. Болтливая старая гусыня, в поношенном римском шлеме вон там у камина — знаменитый поэт. Могучий юноша с зеленой грудью, смахивающий наручную гориллу, тоже знаменит: пишет несмешные пародии, якобы очень ядовитые. А прочие — случайно надерганные образчики la jeunesse dedoree[28], пряничные сверхчеловеки, с которых уже давно успела стереться позолота. Плюгавцы и плюгавочки, как я их называю.

Джорджи не знала, что сказать. Как обычно, половина того, что говорил мистер Перфлит, только раздражала ее своей непонятностью. Тут она заметила, что молодой человек и женщина у противоположной стены бесцеремонно ее разглядывают. Оба прихлебывали коктейль. Молодой человек, высокомерно откинув голову, манерно курил папиросу, которую держал так, что его рука была повернута ладонью наружу на дамский лад. Молодая женщина сказала громким пронзительным голосом, явно рассчитанным на то, чтобы Джорджи ее услышала:

— По-моему, она безобразна до кипения.

Ответа молодого человека Джорджи не разобрала. Он как-то странно кулдыкал, и получилось что-то вроде:

— Нонтакотравакон!

Джорджи захлестнули обида, гнев и почему-то стыд. Она почувствовала, что краснеет, и не знала, куда девать глаза, так как парочка продолжала ее разглядывать и явно прохаживаться на ее счет.

— Милейшая юная ангелица, э? — добродушно осведомился Перфлит. — Нежные семнадцать лет, и уже добралась до третьего любовника. Они нынче раненько пускаются во все тяжкие.

— По-моему, она груба и невоспитанна, — сказала Джорджи, все еще пылая румянцем.

— Бесспорно, бесспорно, — согласился Перфлит. — Просто поразительно, как быстро они усваивают гвардейские манеры. Но либо так, либо оказаться белыми воронами.

— А что сказал этот молодой человек? — спросила Джорджи. — Я не расслышала, он так странно говорит!

— Мне кажется… — ответил Перфлит, — учтите, я не поручусь, но мне кажется, он намеревался сказать: «Но не такая отрава, как он» — то есть я. Впрочем, точность моего перевода не гарантирую. Надо бы проконсультироваться у туземного толмача.

Тут поднялся уж совсем оглушительный шум. Кто-то, чтобы не дать веселью угаснуть, вылил остатки коктейля за зеленый воротник Пародиста, и все ринулись послушать, что он скажет при таких интересных обстоятельствах. В результате взору Джорджи открылось зрелище, до тех пор заслонявшееся от нее лесом ног и туловищ: на диване в объятиях друг друга лежали молодой человек и молодая женщина с очень растрепавшимися волосами. Дама демонстрировала широкую черную подвязку в рюшках и обширное пространство шелковых розовых трико.

— Ай! — вскрикнула Джорджи.

— Что такое? — с некоторой тревогой спросил Перфлит. — В чем дело?

— Они там… эти двое…

— Какие двое? А, вы имеете в виду этих двух поклонников Астарты на диване? Пустяки! Вы скоро с этим свыкнетесь. Скажите спасибо, что они хотя бы разнополые.

— Какой ужас! — пробормотала Джорджи. — Как Марджи может приглашать подобных людей! Я пойду скажу, чтобы она их уняла.

Тут жрица любви чуть откинулась вбок и отвесила джентльмену солидную оплеуху, а он уткнулся в сгиб локтя и прохныкал:

— Не будь же такой садисткой, Джоан!

А Джоан ответила:

— Врешь! Ты только этого и хочешь, гомосексуальное ничтожество, мазохист! — И, спустив ноги на пол, она принялась невозмутимо пудриться.

Пораженная ужасом, Джорджи готова была кинуться на поиски Марджи, чтобы предотвратить скандал, но Перфлит решительно усадил ее на место.

— Сидите тихо и не кипятитесь, — сказал он. — Нас это не касается, и если Марджи не считает нужным возражать, так и не вмешивайтесь. Унять этих эксгибиционистов совсем нетрудно: просто не надо на них смотреть — и только.

Джорджи шокированно молчала в тисках изумления и ужаса, а Перфлит продолжал сыпать у нее над ухом тем, что считал блестками остроумия. Джорджи его почти не слышала и, конечно, не улавливала в его словах никакого смысла. Она оглядывалась по сторонам в поисках Джоффри: пусть он скорее уведет ее из этих садов Армиды, царства мимолетной любви. Но Джоффри нигде не было видно. Что он делает? Куда он пропал? И где Марджи? О чем она думала, когда приглашала таких жутких людей? Жизнь, подумала Джорджи, стала невыразимо страшной. Сначала Лиззи с ее многомужеством, потом Перфлит с его… унизительными замашками, потом доктор, которому, право же, никакие следовало доверять раздетую девушку, потом эти Ригли и вот теперь эти жуткие двое — они же нисколько не стесняются не только щеголять невоспитанностью и грубостью, но и проделывать на глазах у всех такое, чего порядочная девушка не решится допустить и в полном уединении. Какое счастье, что она не привела с собой мамы! Тогда бы ее знакомству с Марджи сразу пришел конец, а ведь не может быть, что Марджи хотя бы знает — и уж тем более одобряет — то, что тут происходит. Да и вообще это, наверное, прискорбная случайность — двое сумасшедших затесались… Но, к ее вящему ужасу, не успела эта парочка освободить диван, как его тотчас заняла другая и недвусмысленно продемонстрировала все признаки самой интимной близости. Совсем уже невыносимо, какой-то омерзительный кошмар! Джорджи повернулась к Перфлиту, который взирал на новую парочку с благодушным сарказмом, и сказала твердым голосом:

— Будьте добры отыскать мистера Хантер-Пейна.

— А?

— Будьте добры отыскать мистера Пейна и прислать его ко мне… Того, с кем я приехала. Я хочу, чтобы он проводил меня домой.

— Боюсь, я его не узнаю, даже если и найду, — холодно ответил Перфлит. — Не торопитесь так, рано или поздно он сам найдется.

Джорджи намеревалась повторить свою просьбу более решительно, но тут к ним подошла девушка с удивительно золотыми коротко подстриженными волосами, удивительно худыми искусно подрумяненными щеками и огромными молящими глазами. Она выглядела такой плоской и тоненькой, одежда ее была такой воздушной, что Джорджи невольно представилось, как порыв мартовского ветра уносит ее, словно сорванную с чьей-то головы шляпу. Она курила сигарету в длинном голубом мундштуке.

— С кем это вы, Реджи? — спросила она.

— Разрешите, я вас познакомлю, — ответил Перфлит, даже не привстав. — Джорджи Смизерс — Долли Кейсмент. Она вашего толка, Долли, — добавил он злокозненно.

Долли мгновенно опустилась на диван и взяла Джорджи за руки.

— Милая! — вскричала она. — Я просто умирала от желания познакомиться с вами!

— Со мной? — в недоумении переспросила Джорджи.

— Ах, не притворяйтесь! Я столько о вас слышала! Верно, Реджи?

— На меня не ссылайтесь, — сказал Перфлит. — Вы отлично знаете, что я вам про нее ни слова не говорил.

— Ну какая же он свинья, правда? — весело сказала девица, прижимая руки Джорджи к себе так, что Джорджи почему-то смутилась. — Мужчины отвратительны, правда?

— Иногда, — согласилась Джорджи.

— Я знала, что вы это чувствуете! — Она вновь притянула к себе руки Джорджи. — Едва я вас увидела, как подумала: «У нее такой чуткий, такой утонченный вид, что она, конечно, не-на-ви-дит мужчин!» Не смейтесь так, Реджи!

— Но я уверена, что вы не могли обо мне ничего знать, — сказала простодушная Джорджи. — Вот только если Марджи…

— О Марджи! — Мисс Кейсмент умудрилась вложить в эти два слога сокрушительное презрение. — Знаете, милая, она с гнильцой, нет, честное слово. Я только что видела, как она у окна за гардиной болтает с мужчиной, словно безумная. От-вра-ти-тель-но!

«Джоффри!» — подумала Джорджи, и ее уколола ревность. Вслух она сказала:

— Ну если не Марджи, то, право, не знаю, кто еще мог бы…

Девица возвела вверх молящие фиалковые глаза и показала тоненькую модильяниевскую шею, переходившую в очень плоскую грудь.

— Дайте подумать… А да! Вы, наверное, знакомы с Хетер Солсбери?

— Нет, — сказала Джорджи.

— Нет? Как это вам удалось? Ах, поняла: конечно же вы принадлежите к тому кружку! Значит, я слышала о вас от леди Трентон.

И она придвинулась так тесно, с такой мольбой уставилась в глаза Джорджи, что та почувствовала себя даже еще более неловко, чем Алиса в толпе зверушек. Перфлит веселился, глядя на них, хотя ни единой улыбкой не выдал своего ликования.

— Нет, — Джорджи растерянно покачала головой. — Боюсь, я о ней даже не слышала.

— Так, значит, вы — не наша? — вскричала мисс Кейсмент, отбрасывая руки Джорджи к ней на колени и меряя ее негодующим взглядом. Перфлит решил, что пора вмешаться.

— Оставьте, оставьте, Долли! Мисс Смизерс жила вдали от света и не способна отличить Колетт от Кокто.

Мисс Кейсмент встала, посмотрела на Джорджи с самым утонченным hauteur[29] и отошла от них.

— Какая странная особа! — сказала ошеломленная Джорджи. — Но она удивительно хорошенькая, правда?

— Удивительно, — сухо согласился Перфлит. — Я называю ее лилией Недуга, возросшей из тайного ила. Одной из лилий Лес… Боже великий, что вы тут делаете, Мейтленд?

Последние слова были обращены к человеку с усталым немолодым лицом, который, улыбаясь, остановился возле них. Перфлит познакомил их и шепнул Джорджи на ухо:

— На войне был несгибаем — даже Военного креста не получил.

Мейтленд сел на место, которое только что освободила мисс Кейсмент, но не стал ни сжимать руки Джорджи в своих, ни прижиматься к ней. Джорджи почувствовала к нему искреннюю благодарность: ей уже казалось, что в этом странном, в этом перевернутом вверх тормашками мире никто ничем другим не занимается.

— Извините мое любопытство, если оно неприлично, — сказал Перфлит, — но я очень хотел бы узнать, как вы сюда попали. Вот уж никак не ожидал встретить вас среди этой банды.

— Нелепо, верно? — со смехом согласился Мейтленд. — Но, видите ли, Стюарт был начальником адъютантского отделения штаба моей дивизии. На днях я встретился с ним в клубе, и он пригласил меня приехать сюда в любую удобную мне субботу. Я не знал, что он куда-то отбыл. Но, должен сказать, его дочь была удивительно любезна и радушна.

— О, она здоровая натура, — сказал Перфлит. — Эта вечеря любви не совсем в духе ранних христиан, просто очередной взбрык от избытка молодых сил. А так она очень милая девушка, не правда ли, Джорджи?

— Очень милая, — согласилась Джорджи без особого жара.

Где, где Джоффри? Что они там делают?

— Веселенькое зрелище, — заметил Перфлит, обводя взглядом гостей, которые от коктейля к коктейлю вели себя все более развязно. — Как должно теплеть у вас на сердце от созерцания мира спасенной демократии.

— Честно говоря, мне все это чертовски безразлично.

— Неужели? — вопросил Перфлит. — А я так питаю к происходящему живейший социологический интерес. Мне чудится, что время от времени до меня доносится отдаленный грохот повозок, съезжающихся к гильотине, пусть и метафорической.

Джорджи недоумевала. О чем, собственно, он говорит? Однако ее сосед, видимо, понял.

— Вы оптимист, — сказал он. — У кого, по-вашему, хватит духа ими править?

— О, — небрежно обронил Перфлит, — неизбежное tiers état[30], гнусная чернь, порнофильствующий пролетариат.

— В очень раннем возрасте я стал принципиальным зрителем, — сказал Мейтленд. — И мне абсолютно все равно, что они делают. Пусть их.

— Какой вы превосходный столп Империи, — съехидничал Перфлит. — Придется доложить о вас в генеральный штаб. Но если серьезно, Мейтленд, чего вы хотите, о чем вы думаете?

Мейтленд предложил Джорджи папиросу, она отказалась, и он закурил сам.

— О чем я думаю? — медленно произнес он. — Пожалуй, думаю я много, но не хочу, чтобы об этом знали. Я думаю, что наиболее полное нравственное банкротство, известное истории, — тысяча девятьсот четырнадцатый год — оказалось на редкость благоприятным для буйного роста человеческого бурьяна. Я думаю, что у таких, как я, выход только один: стать пропавшим без вести, предположительно убитым. А хочу я, чтобы меня оставили в покое.

— Тихо сойти в желанную могилу? — сказал Перфлит. — Ну, ну! Я не принадлежал к вам, героическим мальчикам, и, признаюсь, мне любопытно поглядеть спектакль.

— На здоровье, — ответил Мейтленд, пожимая плечами. — Не думаю, что вы увидите хоть что-то, стоящее внимания. Какое значение имеет, как они блудят и какая грязь питает их тщеславие?

На Джорджи этот разговор подействовал угнетающе, и ей не понравилось, что ее сосед употребил слово, приличное только в литании. Слава богу! Вон Джоффри и Марджи! Наконец-то! Она вскочила с дивана.

— До свидания. Вон мистер Пейн. До свидания.

— Кто эта милая дурнушка? — спросил Мейтленд, глядя, как она идет к Марджи и Джоффри.

— Дочь армейского офицера в отставке, — сказал Перфлит. — Ну, знаете, родилась в казарме, росла в траншее. Одно время я подумывал, не спасти ли ее — чисто безнравственным способом, разумеется. Но она безнадежно добродетельна.

— Она что, помолвлена с этим мясистым типом в галифе?

— A-а! Это одна из наших местных жгучих тайн. Месяца полтора назад я предлагал поставить пять против одного, что к этому времени она уже будет официально с ним помолвлена. Но пока ни звука. Видимо, она разыграла свои карты с предельной бездарностью. Казалось бы, даже такая дурочка, как Джорджи, могла бы вбить гвоздь в лоб этого Гинденбурга.

— Он словно бы очень заинтересовался нашей хозяйкой.

— А верно, черт побери! — Перфлит оживился. — Как похоже на нашу очаровательную Марджи! Мужчина для нее начинает существовать, только если на него претендует другая женщина. Нет, право, эта американизация Англии заходит слишком далеко!

3

Джорджи вышла из ярко освещенного холла в непроницаемую тьму туманной октябрьской ночи. Джоффри взял ее под локоть, и они, спотыкаясь, побрели между рядами кустов к дороге, где мрак не был таким густым. Но и там он не отпустил ее локтя. Совсем недавно ее пронизал бы блаженный трепет, но теперь ей чудилось, что связавшее их «нечто» дало трещину, если не разлетелось вдребезги. Она даже предпочла бы, чтобы он к ней не прикасался, но оттолкнуть его у нее не хватало силы. Конечно, можно было ограничиться поверхностным заключением, что она ревновала. Однако все ли исчерпывалось ревностью? В ее смятенных мыслях царил полный хаос, и она ничего толком не понимала.

Полагаться Джорджи могла только на инстинктивные побуждения. Попытайся она объяснить их лукавому Перфлиту, он без труда опроверг бы ее детские доводы — и все же что-то в ней не поддалось бы никаким убеждениям. Мелкотравчатый разврат, который ей только что довелось наблюдать, не только шокировал дочь полковника с вдолбленными в нее предрассудками и узостью, но и возмутил все потенциальные слагаемые подлинной женщины. Эти тисканья, эта поза пресыщенной сексуальной изощренности не только смущали ее, но и вызывали в ней брезгливое раздражение. Самым же ужасным оказалось то, что Джоффри как будто упивался всем этим не меньше, чем коктейлями, которых поглотил изрядное количество. Едва они вышли на дорогу и перестали спотыкаться на каждом шагу, он заговорил громким наспиртованным голосом;

— А я рад, что мы туда сегодня заглянули. Отличная вечерушка! Уж не помню, когда я так веселился.

Джорджи невольно вздрогнула. «Кто-то наступил на мою могилу», — подумала она машинально, но ничего не сказала.

— Нет, вечерушка что надо, — продолжал Джоффри алкоголически громко. — А вы видели, как тот тип вылил коктейль за шиворот другому типу? Я думал, ну, умру от смеха. Сверх всякого!

Джорджи поежилась. Любимая фразочка из репертуара Марджи…

— Я вас там нигде не видела, — сказала Джорджи. — Что вы делали?

— Да так, развлекался. А знаете, ваша подруга Марджи — преотличная девушка и любой другой даст сто очков вперед.

— Да, — ответила верная Джорджи, хотя и с легким сомнением.

— Сначала мне было показалось, что она задавака. Ну, знаете, высший свет и все такое прочее, но она сразу сменила пластинку, чуть увидела, что мне начхать. По-моему, она жутко милая.

Он не добавил, что договорился с Марджи отправиться завтра на «бентли» выпить где-нибудь чаю. Ну бросит она своих гостей на два-три часа, так что?

— О чем вы разговаривали?

— Да обо всем понемножку. Она жутко много знает про лондонские театры, и про актеров, и про всяких писателей. А знакомых у нее — навалом. Я себя прямо провинциалом почувствовал. И знаете, там ведь были сплошь разные знаменитости. Марджи мне много чего порассказала, чуть не про всех про них. А веселятся — ну до упаду. Я слышал, что люди высшего круга теперь придерживаются самых широких взглядов и все такое прочее, но даже не представлял, как они умеют дать себе волю. Нет, преотличная вечерушка. А Марджи просто до жути симпатичная: пригласила меня приехать к ней в Лондон — она меня там всюду сводит.

Не будь Джоффри на три четверти пьян, он, конечно, не был бы столь прямолинейно груб и не выдал бы себя столь глупо. Но половина тормозов у него перестала работать, и он выбалтывал все, что приходило ему в голову. Джорджи озябла, и ее охватила тоска. Как запанибратски говорит он о «Марджи»! Как восторгается «грязной пеной, оставленной войной», которую изобличал, разравнивая лужайку! Почему он так внезапно и так круто переменил точку зрения? Не потому ли, что прежде «пена» не желала его знать, а теперь приняла как своего? Нет-нет, не может быть! Джоффри не такой! Да и, в конце-то концов, Марджи, наверное, только из дружбы к ней была особенно приветлива с Джоффри.

Они подошли к повороту дороги, где под сплетением древесных ветвей, с которых медленно падали капли, темнота была чернильной. Наглость и джин взыграли в новом приемыше Велиала: он без околичностей притянул Джорджи к себе и принялся ее целовать, шаря по ней руками. Он обдавал ее лицо горячим спиртным дыханием и так крепко обнимал одной рукой, что ей стало больно. Куда девался почтительный, нежный Джоффри, который так сладко поцеловал ее, когда они сидели на упавшем дереве? И все же в ином настроении, при иных обстоятельствах Джорджи, возможно, «разрешила» бы ему такие вольности. Но теперь она не сомневалась, что он не удержался не потому, что она ему дорога, а просто насмотревшись на подобное у Марджи. «Это ведь похоть, а не любовь!» — подумала она грустно и чопорно. О Джоффри, Джоффри! Тем не менее она его не оттолкнула — ведь она-то его любила! И только грубо недвусмысленное, хотя и неуклюжее, посягательство настолько ввергло ее в панику, что она вырвалась от него.

— Джоффри!

— Да не ломайся! — сипло буркнул Джоффри. — Давай, а? Кому от этого какой вред?

Джорджи в исступлении топнула ногой.

— Не прикасайтесь ко мне! Не смейте! Если бы вы любили меня, хотели бы на мне жениться, тогда бы… ну, тогда бы… Но это же не так. Вы просто думаете, что я такая же, как эти твари… О-о!

И, окончательно ввергнув его в смятение, она разрыдалась. Внезапный пыл Джоффри мгновенно угас, и, неловко опустив руки, он старался разглядеть в темноте ее лицо.

— Ну послушайте… — бормотал он. — Ну не надо. Я ужасно сожалею. Я вовсе не хотел… Ну перестаньте же. Я… я прошу у вас прощения, ну правда же…

— Так отвратительно, — рыдала Джорджи. — Хуже чем… чем любое унижение. Вы ведь не могли не знать, как дороги мне были. А я верила, что вы такой замечательный… такой непохожий… такой благородный… И… и я думала, что тоже вам дорога. Вот бы… ах, умереть бы сейчас!

Джоффри стоял столбом и молчал. Он не знал, как поступить, что говорить, и только злился про себя: скорей бы она замолчала, перестала закатывать ему сцену! До чего занудны эти тупые деревенские простушки! Уж конечно, Марджи ни за что не позволила бы себе так смехотворно и жалко распуститься! Тем не менее где-то в глубине его грыз стыд. Если бы ему не было стыдно, возможно, он что-нибудь придумал бы и как-то спас положение.

Джорджи медленно пошла в сторону «Омелы», все еще всхлипывая. Джоффри брел на полшага позади. Дважды он попытался остановить ее, начинал, запинаясь, извиняться, но оба раза всхлипывания тотчас сменялись рыданиями, и он больше не рисковал. Таким печальным манером они добрались до калитки. Тут Джорджи вытерла глаза и героическим усилием взяла себя в руки. Неожиданно нормальным голосом она сказала:

— Идите в гостиную к папе и маме. Только ничего им не говорите. Им незачем знать. А я спущусь через минуту.

— Хорошо, — покорно отозвался присмиревший Джоффри.

Джорджи действительно сошла в гостиную через пять минут, промыв покрасневшие глаза и припудрив опухшее в багровых пятнах лицо. Но все равно даже Фред и Алвина почувствовали что-то неладное. И это впечатление только укреплялось от неловких пауз и еще более неловких стараний Джоффри, по-хмельному бледному, поддержать разговор, хотя глаза у него оставались мутными и испуганными. Вскоре Джорджи сказала, что очень устала и пойдет ляжет. Четверть часа спустя Джоффри пожелал Алвине и Фреду доброй ночи и отправился в свою комнату. На минуту он задержался у двери Джорджи. Им овладела хмельная мысль, что стоит войти к ней, извиниться — и «все будет тип-топ». По правде говоря, к нему отчасти вернулось недавнее настроение, и он оптимистически надеялся, что она даже разрешит ему провести ночь у себя в спальне. Он тихонько повернул ручку, но, к своему удивлению и огорчению, обнаружил, что дверь заперта. Постучал два раза — легонько, чтобы не услышали внизу, но Джорджи не откликнулась. Он поколебался, состроил в темноте гримасу и пошел к себе.


Внизу полковник побрел на негнущихся ногах проверить, запер ли Джоффри входную дверь и заложил ли засов. Не запер и не заложил. Алвина вышла в переднюю и зажгла две свечи. Полковник взял один подсвечник и принялся поправлять фитиль обгоревшей спичкой.

— Что это с ними? — спросил он. — Мне показалось, что девочка расстроена.

— Любовная ссора, — с фальшивой бодростьюпредположила Алвина. — Завтра утром помирятся.

Фред бросил спичку, всмотрелся в фитиль куда внимательнее, чем того требовали обстоятельства, открыл рот, словно собираясь что-то сказать, но промолчал. Алвина со своей свечой направилась к лестнице, но на второй ступеньке оглянулась через плечо.

— Все уладится, — сказала она. — Милые бранятся, только тешатся. Повздорили и забудут.

— Наверное, ты права… — начал Фред и вдруг мучительно закашлялся. — Черт побери, — прохрипел он, ловя ртом воздух. — Когда же эта чертова простуда от меня отвяжется? Так еще ни разу не бывало. Вся грудь болит.

4

Было бы мелодраматично утверждать, будто Джорджи за одну ночь утратила всю недавно обретенную миловидность. Не менее псевдоэффектным и лживым было бы заявление, что она тут же и полностью отказалась от своих надежд на Джоффри, от всех связанных с ним планов и смирилась с тернистым путем добродетельного стародевичества. И ведь пальмовая ветвь мученицы семейного очага на миг оказалась вполне в пределах досягаемости, и она не схватила ее только из-за опасливости ангела-хранителя, который в несвоевременном припадке целомудрия с крикливой категоричностью восстал против того, что советовал ее просвещенный инстинкт самосохранения. Впусти она Джоффри, когда он поскребся в ее дверь, Джорджи, бесспорно, могла бы лишиться формальной беспорочности, зато он поставил бы себя в дьявольски трудное положение. Совратить дочь дальних и почтенных родственников, принявших его с радушием, которое было им совсем не по карману! Не ясно, как бы он сумел вырваться из такого капкана. В веру шаловливых поклонников сиюминутных радостей и сластолюбия он обратился столь недавно, что совесть его не успела вовсе отмереть. И даже если бы он попытался тихонько улизнуть на манер шаловливых молодых джентльменов, семейный конклав и угроза воззвать к Старику тотчас его образумили бы. Но в этом была вся Джорджи: сплошные добрые намерения, ни малейшего понятия о тактике, вечное стремление соблюдать абстрактные заповеди и полное неумение приводить свои нравственные понятия в соответствие со своими же житейскими интересами.

Возлюбленный мой протянул руку свою к двери. Когда Джоффри подергал ручку, Джорджи лежала в кровати. Когда он постучал в первый раз, она стояла в одной ночной рубашке, переплетя пальцы, а руки с совершенно излишней судорожностью прижимая к груди, и отчаянно урезонивала разбушевавшегося ангела. Когда он постучал во второй раз, она искала халат. А когда она тихонько приотворила дверь, он уже ушел. Чем твой возлюбленный отличен от того возлюбленного?

Всю долгую беспокойную ночь в душе и мозгу Джорджи шла хаотичная битва смятенных противоречивых чувств и кощунственных мыслей. Она ни разу не погрузилась в полное забытье, но и ни разу полностью не очнулась, а словно все время оставалась в каком-то горячечном отупении. Она разыгрывала бесчисленные сцены между собой и Джоффри, сочиняла бесконечные диалоги, которые запутывались и обрывались. Опять и опять она переживала вечеринку и возвращение домой, иногда виня себя, но чаще испытывая страстное негодование против Джоффри и даже еще более жгучее — против Марджи. Преувеличение, неизбежное при ночных бдениях, терзало ее образами ужасной, постыдной катастрофы. И дважды в своих душевных метаниях она вскакивала с постели, чтобы бежать к Джоффри и попросить у него прощения. Если бы это произошло не так, если бы только они могли вернуться к нежности и почти серьезному взаимопониманию того поцелуя у реки! Оба раза она возвращалась в кровать и с беспощадным прозрением обвиняла Джорджи Смизерс. Кто она такая, чтобы негодовать на Джоффри после Каррингтона, после Маккола и, главное, после Перфлита? И затем с почти бодлеровской гадливостью к самой себе она вдруг подумала, что если Джоффри ее предаст, то почему бы порой и не навешать Перфлита в дождливые дни? Она гневно приказала себе успокоиться и под конец перестала метаться, но больше от утомления, а не потому, что ее сморил сон.


К завтраку Джорджи спустилась поздно даже для воскресного утра, и вид у нее был абсолютно измученный. За столом она увидела одну Алвину, доедавшую поджаренный ломтик хлеба с мармеладом за развернутой воскресной газетой.

— Где Джоффри? — быстро спросила Джорджи, не сумев скрыть тревогу.

Она заметила, что Алвина выглядит усталой и обеспокоенной.

— Он уехал спозаранку в своем автомобиле и сказал, что вернется только вечером, — равнодушно ответила Алвина. — И не захотел, чтобы я тебя разбудила. Надеюсь, он справится со своим скверным настроением. Мне стыдно за вас обоих: тревожить своими ссорами отца, когда он болен!

— Болен? — изумленно повторила Джорджи. — Как? Что с ним?

— Его простуда перекинулась на легкие, — резко ответила Алвина. — Он все время жалуется на сильную боль в груди и спине. Я послала девчонку за доктором.

— Бедный папа! — воскликнула Джорджи, преисполняясь раскаяния. — Как грустно! Я сейчас же пойду к нему.

— И не думай, — отрубила Алвина с ревнивой властностью. — Садись и ешь — завтрак и так уже совсем остыл. Он сейчас спит, и я не хочу его тревожить, пока не придет доктор.

Джорджи принялась за полухолодную колбасу в застывшем жире и яичницу из яйца, вероятно знававшего лучшие времена. Алвина возвратилась к газетным ужасам, и Джорджи ела молча, в задумчивости не замечая вкуса, а потом выпила несколько чашек крепкого еле теплого чая, чтобы прогнать головную боль.

В определенном смысле, размышляла она, болезнь папы — тоже вина Джоффри, хотя побуждения у него были и самые лучшие. Какой хаос внес он в их тихую жизнь! Папа нездоров, ее собственное сердце разбито, кузен все еще дуется и не встает с постели, а мама чернее тучи и поглядывает над газетой, точно гром из-за морей. А ведь, когда Джоффри изложил ей свой план, она была так счастлива! И еще подумала, как это любезно с его стороны, как он внимателен к ним всем.

Джоффри тронула грусть, с какой полковник говорил об охоте на фазанов и холодности, возникшей между ним и сэром Хоресом. Посоветовавшись с Джорджи, Джоффри поехал в Криктон и отправил длиннейшую телеграмму Старику. Старик не вполне дотягивал до масштабов Стимса, но они, фигурально выражаясь, не раз плавали на одном корабле под Веселым Роджером. И три дня спустя явился лакей из «господского дома» с письмом: мистер Хантер-Пейн приглашался на обед. А за обедом Джоффри так успешно изобразил молодого строителя Империи и с таким тактом представил дело полковника, что вернулся с приглашением на следующую охоту в поместье сэра Хореса Стимса — и не только ему, но и Фреду «с супругой или дочерью». Радость полковника была просто трогательной. Он тут же пустился рассказывать длинную историю о том, как провел шесть часов по пояс в воде на затопленном рисовом поле и настрелял огромное количество птиц, а затем сбился на охотничий анекдот о сэре Гекторе Макдональдсе и короле Тедди, после чего до ночи укладывал патроны в патронташи, чистил ягдташи и проверял ружья. Он потребовал, чтобы Джоффри взял лучшее — его собственное — ружье, а Джорджи вручил ружье кузена, второе по качеству. Сам же удовольствовался ружьем Алвины, хотя, как он выразился, к дамской пукалке привыкнуть сразу не так-то просто.

Заветное утро выдалось сырое и пасмурное, собирался дождь, а полковник слегка простудился. Алвина умоляла его не рисковать здоровьем ради одного дня охоты, но он только оскорбился намеку, что на исходе седьмого десятка его здоровье уже не то, каким было сорок лет назад. И удовольствие Фред получил огромное. Он поздоровался с сэром Хоресом сердечно, без тени обиды, а только с непринужденностью воспитанного человека, что вызвало у плутократа обидное ощущение собственной ничтожности. Из ружья Алвины полковник все равно подстрелил ошеломляющее число фазанов, шагая по высокой мокрой траве и сырым чащам с неугасающей бодростью. Однако вечером он уснул за столом, повествуя о забавном эпизоде поразительной длины и сложности, так что Алвине пришлось уложить его в постель. А теперь он и вовсе слег с простудой, грозившей затянуться на всю зиму. Джорджи знала, что это означает: пусть Алвина сейчас не пустила ее наверх, но когда полковник болел, ухаживала за ним одна Джорджи. Почему-то присутствие Алвины раздражало больного — у него даже поднималась температура. Полковник как-то признался Джорджи наедине, что от треклятой профессиональной бодрости Алвины у него всегда возникало ощущение, будто он рожает — ощущение, сказал он, чертовски неприятное и странное.


Джоффри вернулся только в десять вечера в чудесном настроении, но с неприятным предчувствием холодного приема, которое томит школьника, улизнувшего с занятий гимнастикой. Утром он умчался подальше и в одиночестве позавтракал в Оксфорде, а к трем часам вернулся в Клив и заехал за Марджи. Они отлично прокатились, выпили чаю, а потом вернулись к ней, и он остался обедать. Веселились все жутко, и Джоффри завладел диваном, а потом и Марджи — после того, как его свирепо отвергла юная девица с фиалковыми глазами, указавшая, в частности, что он гнусная жаба и мужчина в придачу. Джоффри уже влюбился в Марджи по самую макушку. Вот это девушка! Он чувствовал, что она понимает его по-настоящему. В отличие от Джорджи — где уж ей с ее провинциальностью! А какой контраст! Разве могла Джорджи хоть на миг выдержать сравнение? Марджи была хорошенькой, прелестной, красивой, обворожительной. Одета восхитительно, следит за модой, чертовски умна, взгляды самые широкие, объятия распахнутые. И богата — две тысячи в год уже теперь, а еще наследство! Как будут все там ошарашены, если он вернется с такой женой! Да ведь если он женится на Марджи, можно будет обзавестись собственной плантацией или же, что куда лучше, остаться в Англии насовсем. Великолепнейшая перспектива! Он ни разу не спохватился и не спросил себя, что он может дать взамен. Как ни разу не задумался над тем, что ее готовность тотчас предаться амурным радостям не только выдавала обширный опыт, но и, быть может, указывала, что Марджи отнюдь не так жаждет связаться с ним брачными узами, как он с ней. Но когда же истинная Любовь задавалась такими вопросами? Ну а Джорджи… Теперь она в его глазах была просто жеманной недотрогой, да к тому же лишенной всякой привлекательности. Ему было стыдно вспомнить, что он делал ей некоторые авансы, но оправдание не замедлило найтись: все-таки он приехал в Англию после очень долгого отсутствия и жизни вдали от цивилизованных мест…


Дверь «Омелы» оказалась закрытой на засов, а в окнах по фасаду не мерцало ни единого огонька. Деревенский идиотизм! Только подумать, не впускают его в дом, хотя еще и десяти нет! А он-то заставил себя уйти, хотя вечерушка только-только началась, и какая вечерушка! Сердце у него защемило, и он отогнал от себя мысль, что в эту самую минуту Марджи, возможно, водворилась на диван с зеленой гориллой — по-видимому, единственным нормальным мужчиной в этой компании, не считая его самого. Он позвонил с пьяным ощущением своего превосходства и значимости. Вскоре за полукруглым стеклом в верхней части двери заколебались отблески движущейся свечи, заскрипел засов, дверь отворилась, и перед ним предстала Алвина, почему-то в полной форме старшей госпитальной сестры.

— Ш-ш-ш! — произнесла она, прижимая палец к губам.

— А? — воскликнул Джоффри, глядя на нее с тупым недоумением.

— Ш-ш-ш! — повторила она. — Фред опасно болен. Доктор только что ушел: он сказал, что ему необходим полный покой.

— Болен! — произнес Джоффри все так же тупо. — А что с ним такое?

— Двустороннее воспаление легких. Входите, но только тихо. Вы поставили свой автомобиль на место?

— Нет. Пусть стоит, где стоит — какая важность? Я очень, ну просто жутко сожалею. Надеюсь, что не серьезно?

Алвина уже закрыла дверь, и они переговаривались шепотом в освещенной свечой полутемной передней. Его вопрос остался без ответа.

— Вам будет очень трудно снять башмаки тут и пройти к себе на цыпочках? Он спит, и будить его не следует. Джорджи сидит с ним.

— Ну конечно! — Джоффри вновь был сама почтительность и благовоспитанность. — Но, послушайте, если ему так плохо, то мне лучше бы сразу уехать.

— Нет-нет! Ложитесь спать, а завтра будет видно, как он. Доктор обещал приехать пораньше. Фред страшно огорчится, если будет думать, что вас из-за него выгнали. Вы ведь знаете, он смотрит на вас почти как на сына. Спокойной ночи. Свеча вон на столе.

— Спокойной ночи, — шепнул Джоффри. Фраза, что на него смотрят как на сына, ввергла его в неприятное смущение.


Маккол приехал в восемь утра — час для него очень ранний, но по-своему он питал симпатию к Фреду Смизерсу. Утро было темное, дождливое, завывал ветер, неся с собой зимний холод. Джорджи одна в столовой ждала конца осмотра, и все ей казалось унылым и печальным. Джоффри еще не выходил из спальни, а кузен, сердито побродив по комнатам, удалился к себе. Наконец она услышала на лестнице шаги матери и доктора. «Где Джорджи?» — спросил он, а Алвина ответила: «Наверное, в столовой». Потом они попрощались, и Маккол добавил что-то ободряющее. Секунду спустя он вошел, сел к столу рядом с ней и оперся подбородком на руку.

— Как он сейчас? — тревожно спросила Джорджи. Маккол не ответил на ее вопрос и некоторое время рассеянно потирал подбородок.

— Вот что, Джорджи, — сказал он медленно, сочувственно глядя на нее, — в этом доме теперь положиться можно только на вас. Смейл — бестолковый дурень, а ваша мать так занята, разыгрывая из себя никуда не годную начальницу госпиталя, что ей не хватает времени посмотреть правде в глаза. Придется это сделать вам.

— О чем вы? — запинаясь, спросила Джорджи.

— А вот о чем. Ваш отец болен очень серьезно. Оба легкие в сквернейшем состоянии и… ну, он уже не молод. И ведь он переносил воспаление на ногах не один день. Меня следовало позвать давным-давно. А теперь слушайте. Вы должны будете превратить дом в больничную палату — ему так плохо, что везти его никуда нельзя. Во-первых, вам нужна опытная сиделка. Ну да это я беру на себя. Затем, вы должны немедленно выпроводить отсюда Смейла и Пейна. Они тут будут только мешать. Далее, вам потребуется дополнительная помощь на кухне — думаю, Лиззи сможет на некоторое время расстаться со своей дочкой. Ну, во всяком случае, я что-нибудь придумаю. И вы по мере возможности не должны допускать к нему вашу мать. Понимаете? Находите для нее какие-нибудь занятия, давайте ей поручения, но, кроме вас и сиделки, ему не следует никого видеть.

По щекам Джорджи ползли слезы.

— Он так опасно болен! Он умрет?

Маккол снова злобно потер подбородок, словно намереваясь протереть его до дыр.

— Все висит на волоске, — ответил он. — Может быть, нам удастся его вытащить, но… Во всяком случае, даю вам слово, что сделаю для него все, что в моих силах, но обманывать вас было бы нечестно: надежда есть, однако очень слабая. Не говорите никому, и уж тем более ему самому… Мы должны всячески его подбодрять. И не разрешайте ему разговаривать. Мне очень жаль… Я… я поеду позвоню сиделке. Помните, спасти его можете только вы. А этих двух дураков гоните сейчас же! А я… до свидания. Заеду в два.

И Маккол бежал. Джорджи уткнула лицо в ладони и попыталась кончиками пальцев загнать слезы обратно. Вот до чего дошло! Пока… нет, думать об этом невыносимо. Какой эгоистичной она была, какой дурной! Как ужасно… она впустила бы Джоффри в спальню, а за стеной умирал бы ее отец! Только бы, только бы он не умер! Какое значение теперь имеют все эти раздражавшие ее мелочи? Он всегда был таким добрым, таким ласковым на свой смешной старомодный лад. А она чуть было его не предала! Перфлит… эта вечеринка… Джоффри — как больно ему было бы…

Она решительно выпрямилась. Ему не станет легче, если она будет сидеть тут, лить слезы и сентиментальничать. Чтобы спасти его, надо браться за дело. «Помните, спасти его можете только вы». Так сказал доктор, и он говорил серьезно. Она вытерла глаза, смяла мокрый платок в комочек и сунула в карман. Сначала надо заставить этих двоих уехать.


Сердито ворча, кузен упаковал чемоданы и отбыл. Джоффри неловко выслушал ее объяснения и извинения и столь же неловко расстался с ней без единого теплого слова или обещания, почти не скрывая, что только рад поскорее уехать. Она ждала в передней, надеясь, что, выходя, он скажет что-нибудь, даст ей какую-то цель, заставит ее почувствовать, что она ему дорога, что она ему нужна, что он вернется, что он не забудет. Она услышала, как он прошел в свою комнату уложить вещи. Протекла вечность. Дверь наверху скрипнула, и он вышел. Раздался стук: он поставил чемоданы, чтобы закрыть дверь. И зашагал по коридору, удаляясь от нее, спустился по черной лестнице в кухню, чтобы напрямик пройти к сараю. Джорджи напрягла слух. Она услышала урчание заработавшего в отдалении мотора, затем автомобиль запрыгал по немощеной дороге в сторону шоссе. Проезжая мимо дома, Джоффри поставил вторую передачу, набирая скорость, проскочил ворота, нажав на клаксон, выехал на шоссе, и шум мотора медленно замер вдали. Наступила глубокая тишина. Только несколько дней спустя Джорджи обнаружила, что он забрал с собой и патефон, и пластинки, и радиоприемник.


Маккол заехал в два и привез сиделку, заехал в пять с Лиззи и заехал еще раз в девять. Он посмотрел на полковника, борющегося за каждый вздох, на Алвину в ее нелепой форме, на Джорджи, бледную, измученную, и поманил их обеих за собой, оставив Фреда на попечение сиделки. Внизу он повернулся к Алвине.

— Миссис Смизерс, — сказал он вкрадчиво, — завтра нам потребуется вся ваша помощь. Послушайте моего совета… Я знаю, что уступаю вам в опыте ухода за больными, но врач все-таки врач, не правда ли?

Алвина польщенно кудахтнула.

— Так что вы рекомендуете, доктор?

— Мне кажется, вам следует немедленно лечь, чтобы утром быть свежей. Мне кажется, вы будете необходимы нашему больному именно тогда.

— Будь по-вашему. Идем, Джорджи.

— Простите. Одну минутку. Мне хотелось бы дать Джорджи кое-какие простейшие указания на ночь. Спокойной ночи, миссис Смизерс. Спокойной ночи.

Алвина неохотно отправилась к себе. Маккол и Джорджи молча стояли лицом друг к другу.

— Ну так что же? — спросила Джорджи, поднимая на него глаза.

— Если бы, оставшись, я мог принести хоть малейшую пользу, я бы остался, — виновато сказал Маккол. — Ночью должен наступить кризис. Если он выдержит, то почти наверное поправится… — Он умолк и кашлянул. — Сиделка очень хорошая — я забрал ее от другого больного. И… э… о расходах не беспокойтесь… э… Можете давать ему все, чего он попросит. Я приеду завтра в восемь. До свидания.

Он вдруг нагнулся и неловко поцеловал ее в лоб.

— Хорошая вы девушка, — сказал он и вышел.

Джорджи молча вернулась в комнату полковника и села у изголовья напротив сиделки. Старик дышал все более тяжело — болезнь прогрессировала, и Джорджи беспомощно смотрела на него. Если бы она могла поделиться с ним воздухом, который так легко струился к ней в легкие! Время от времени сиделка проводила по его губам перышком, смоченным в коньяке с молоком. Полковник то засыпал, то начинал что-то бормотать, глядя перед собой невидящими глазами. Он бредил и не узнавал даже Джорджи. Она вслушивалась в его бормотание.

— Отлично скачет, сэр! Перемахнул через яму с водой, черт побери! А? Что такое? Вздор, я и слышать не хочу об отставке! Прикажите им подвезти пушки. Я этого не потерплю. Не потерплю. Что? Не понимаю, что происходит. Мне кажется, я ранен, но… Вестовой! Вестовой! Скажите им… А, вот вы, сэр! Мы не можем их бросить, сэр. Разрешите мне начать атаку, сэр… По-моему, вестовой, надо вызвать для меня носилки, но помните, я приказываю… Нет, сэр, я мог допустить ошибку, но я сделал все, что мог, и не щадил себя… Бедная Джорджи, я мог бы лучше о ней позаботиться.

Так он бредил час за часом, мешая войну и лисью травлю, и Джорджи, и какие-то эпизоды своего прошлого, о которых она ничего не знала и не могла уловить их смысла. Это бормотание перемежалось с минутами жуткой немоты, когда он страшно хрипел, невидящие глаза закатывались, а пальцы все обирали и обирали одеяло. В конце концов он погрузился в тяжелую летаргию. Джорджи на цыпочках подошла к сиделке и шепнула:

— Он как будто заснул. Как по-вашему, кризис миновал?

Сиделка только покачала головой, обмакнула свежее перышко в чистый коньяк и провела им по губам полковника.

— Жаль, что у нас нет кислорода, — шепнула она. — Но теперь уже поздно.

— А! — воскликнул полковник с неожиданной силой. — Убирайтесь к дьяволу, сэр! Говорю вам, она моя дочь!

Прерывистые хрипы вдруг оборвались.

— Он уснул! — прошептала Джорджи с надеждой. Сиделка взяла лампу под темным абажуром и поднесла ее к лицу полковника. Она повернулась к Джорджи:

— Сходите позовите вашу мать, деточка.

Джорджи остановилась на лестничной площадке. Она увидела, что стекла большого светового люка над холлом стали грязно-серыми, и услышала ровный перестук дождевых капель. Неужели уже светает? Ночь казалась вневременной — нескончаемой и все же очень короткой. Ее лихорадило от долгой бессонницы и тревожного напряжения, однако ошеломление еще не прошло, и все, кроме непосредственных ощущений, было словно в густом тумане. У нее было только одно желание: закрыться ото всех у себя. Как невыносимо даже подумать, что вот сейчас она скажет Алвине: «Папа умер». И должна будет выслушивать совершенно ненужные стенания Алвины и упреки: почему ее не позвали раньше! В глубине коридора она видела черноту там, где была дверь Алвины, с узенькой полоской света внизу — словно кто-то подчеркнул ее по линейке фосфорным карандашом, подумалось ей. В смутном свете ранней зари лестничные перила казались незнакомыми и враждебными, словно привычные дневные перила куда-то исчезли и их место заняли их злые двойники, ночная стража. Она услышала шаги сиделки в спальне, а из кухни, вплетаясь в монотонное ворчание дождя, доносились какие-то слабые звуки. Все казалось отдаленным и нереальным, но тем не менее более близким и более реальным, чем ее собственная жизнь…

Она постучала в дверь Алвины и вошла, не дожидаясь ответа. Алвина тщательно поправляла свою форму, стоя перед очень плохо освещенным зеркалом. «Как глупо, как глупо! — думала Джорджи. — Почему мы всегда должны думать о том, чтобы одеваться в согласии с какими-то требованиями? Теперь потребуется траур…» И мелькнувшее в ее мыслях слово «траур» обожгло ее, заставляя наконец осознать, что произошло.

— Ну, как наш больной сегодня утром? — спросила Алвина с сокрушительной бодростью, которая, однако, не замаскировала ужаса, с каким она посмотрела на отчужденное белое лицо Джорджи.

Джорджи сказала, не отвечая на вопрос:

— Сиделка тебя требует.

Потом она пошла к себе в комнату и заперлась там. В окно с незадернутыми занавесками вливался непривычный свет зари, и комната, такая прибранная с застеленной кроватью, выглядела холодной и оскорбленной, словно сердилась на ее отсутствие. Окно всю ночь оставалось открытым, и дождь залил подоконник, так что по обоям под ним словно тянулись черви сырости. Джорджи подошла к окну и выглянула наружу. Она услышала дальние крики петухов и погромыхивание молочных бидонов на повозке с какой-то фермы. Небо было пасмурно-свинцовым, а мир вокруг — промоченным насквозь, глянцевитым от сырости. Высокие, почти совсем обнаженные деревья роняли капли на разбухшую землю, и вода струйками стекала на их затопленные корни. Последние хризантемы почти все полегли, и грязь налипла на густые мохнатые лепестки.

Как мгновенно все произошло, как быстро и страшно рухнула вся ее жизнь! Всего четыре дня назад она упивалась таким счастьем, так верила, что поцелуй Джоффри — это обещание без слов, что между ними все ясно и жизнь будет чудесной! И вдруг… словно кто-то, кому она доверяла, посмотрел на нее взглядом дьявола и обрушил ей на лицо удары кулаком.

— Я не верю в Бога, — произнесла Джорджи вслух. — Не верю. Не ве-рю!

Даже если Джоффри «вернется», это будет бесполезно. Не может же она оставить маму совсем одну. Теперь, если Джоффри и произнесет заветные, так жадно ожидавшиеся слова и попросит ее стать его женой, она скажет, она должна будет сказать «нет».

5

На похоронах все заметили, какой больной и несчастный у Джорджи вид, как быстро она утрачивает иллюзорную миловидность, подаренную приездом Джоффри.

— Бедная девушка! — шепнул мистер Джадд супруге, думая о Лиззи, забывшей свой дочерний долг. — Вот она-то по отцу горюет.

— А! — прошептала миссис Джадд. — И может, она даже думать не думает про молодого джентльмена, который взял да уехал, бросил ее в беде?

— Хм! — хмыкнул мистер Джадд и сосредоточил внимание на погребальной службе, известной ему в мельчайших подробностях. Но удовольствие от похорон, украшенных британским флагом и большим количеством прелестных прощальных цветов от сэра Хореса (не присутствовавшего на церемонии), было для мистера Джадда совершенно испорчено тем, что покойный носил чин полковника. Оно конечно, но мистер Джадд предвкушал что-то куда более грандиозное и пышное, не понимая, что полковник был всего лишь отставным офицером на пенсии, без состояния и связей, а потому криктонский гарнизон никак не мог отрядить в Клив знаменосца, взвод для прощального залпа и трубача. И над могилой полковника не прогремел Последний Сигнал.


Траур Джорджи выглядел почти так же скверно, как она сама: старое платье, поспешно перекрашенное в черный цвет, старая велюровая шляпа, обвязанная полоской дешевого крепа, старые черные бумажные чулки и старые практичные ботинки. Смизерсы теперь были не просто благородно бедны, они были нищими. Даже прежде чем гроб был вынесен из дома, уже посыпались счета и угрожающие письма, скоро превратившиеся в лавину, повергшую Джорджи в смертельный ужас. Откуда им взять столько денег? Десять фунтов сюда, двадцать фунтов туда, сорок фунтов сюда… итог был сокрушительно велик. А ведь они лишились и пенсии полковника!

Алвина предалась слабости и сентиментальности. Она часами сидела, глядя на медали полковника и перечитывая старые пожелтелые письма, а когда Джорджи приходила к ней с новой пачкой писем и новыми тревогами, она говорила:

— Вскрой их сама, деточка. Неужели ты не можешь избавить меня от этих мелких забот? Все уладится. Бедняжка Фред!

И она начинала плакать, так что Джорджи приходилось сначала утешать ее, а уж потом браться за эти ужасные письма. Некоторые ставили ее в полный тупик — особенно то, которое было подписано «Мейбл», начиналось с игривого вопроса, почему пишущая последнее время совсем не видит полковника, а заключалось категорическим требованием «десяточки на расходы». И письмо от какого-то адвоката, в котором упоминался ребенок, нуждавшийся в деньгах, чтобы начать самостоятельную жизнь. Все это было страшным и непонятным.

Затем в дверь начали звонить лавочники и спрашивать Алвину. И всякий раз, когда служанка докладывала о них, Алвина заливалась слезами и отсылала ее к мисс Джорджи — пусть этим займется она. И Джорджи занималась — очень успешно. Терпеливо и вежливо она выслушивала очередное нагловато-угрожающее требование, сопровождавшееся предъявлением счета, «по которому уже давно пора было уплатить» и произносила коротенькую ответную речь. С видом оскорбленного достоинства она говорила, что, разумеется, все будет сполна уплачено, но они должны понять, если хоть сколько-нибудь разбираются в подобных вещах, какое время отнимут необходимые юридические формальности, прежде чем движимое и недвижимое имущество полковника Смизерса поступит в распоряжение наследников (она очень гордилась этой фразой), а тогда семейный поверенный займется всем необходимым. И с этим она отправляла их восвояси. Если они и пытались возражать, то виноватым тоном.

Но сама Джорджи не представляла, что им делать. Никаких денег они ниоткуда не получали, а требования денег с них все росли, росли, росли. Она слала одно настоятельное письмо за другим в нотариальную контору, которая в какой-то мере вела весьма малодоходные дела полковника, и в конце концов к ней оттуда прислали клерка. Это был выходец из лондонских низов, который состарился в атмосфере сухой циничности Закона и, казалось, извлекал извращенное, хотя и меланхоличное удовольствие, когда сообщал всевозможные неприятные вещи и предупреждал о почти неминуемой катастрофе. Однако в проницательности ему нельзя было отказать, и уже через десять минут он понял, что Алвина твердо решила свалить всю ответственность на Джорджи, и, сидя с ними у стола, заваленного счетами, документами и письмами, он обращался только к Джорджи.

— Завещание? — сказал он в ответ на тревожный вопрос Джорджи. — У меня тут есть с него копия, мисс. Поглядите, если желаете. Все коротко и ясно: пожизненный доход с имущества вдове, а все остальное — единственной дочери. Душеприказчики — генералы, ныне покойные. А потому придется этим заняться Фирме.

— Это создает большие затруднения? — спросила Джорджи.

— Преодолимые, мисс, преодолимые, но… — Клерк кашлянул довольно-таки грозно.

— Но что? — спросила Джорджи.

— Видите ли, мисс, насколько мы можем судить, имущества только-только хватит на уплату долгов, да и то не наверное. Покойный не умел вести дела, и нам было нелегко определить общую сумму долгов, но она велика, мисс, очень велика.

— Значит, — мужественно сказала Джорджи, — у нас ничего нет? Вы это имеете в виду?

Клерк протестующе поднял ладонь — совершенно так же, как Глава Фирмы в важных случаях.

— Ничего подобного я в виду не имею, мисс. Пожалуйста, не делайте преждевременных заключений. Мне поручено сообщить следующее: Фирма делает все, что может, и ускорит процедуру елико возможно. Но я ввел бы вас в заблуждение, мисс, если бы внушил надежду, что вам можно рассчитывать на имущество покойного. Долги поглотят его все или почти все.

— Ну так, значит, у нас ничего нет! — нетерпеливо воскликнула Джорджи.

— Погодите минутку, мисс, не торопитесь! Во-первых, мебель, оцененная в четыреста пятьдесят фунтов и принадлежащая вдове, согласно дарственной, учиненной по всем правилам в тысяча девятьсот пятом году. — Он обернулся к Алвине. — Это, сударыня, когда вы продали акции для уплаты проигрышей на скачках и ваши поверенные настояли, чтобы мебель перешла в вашу собственность.

— Да? — надменно произнесла Алвина. Она давным-давно об этом забыла.

— Далее, — продолжал он, — имеются сто пятьдесят фунтов годового дохода, принадлежащего вдове независимо. И та пенсия, на которую она имеет право как вдова офицера регулярной армии. И еще сто фунтов в год, мисс, завещанные вам вашей бабушкой с материнской стороны, которые в согласии с вашим распоряжением до сих пор выплачивались покойному.

Когда же это, с недоумением подумала Джорджи, она отдала распоряжения, кому выплачивать этот доход, если она даже не подозревала, что он у нее есть? Наверное, та бумага, которую папа попросил ее подписать в день ее рождения, когда ей исполнился двадцать один год. Как странно, что он это сделал!

Клерк снова кашлянул.

— Имеется еще парочка частных выплат, но ими займется Фирма, — сказал он. — Пока же приняты меры для продажи дома, но вряд ли за него удастся выручить что-нибудь сверх закладной. Ну и конечно, мисс, будет реализовано все, что можно реализовать, если таковое отыщется.

— Но как же нам жить? — спросила Джорджи. — Можем ли мы получать те доходы, про которые вы упомянули?

— Фирма поручила мне сказать, мисс, что они рекомендуют вам подыскать небольшой удобный коттедж где-нибудь в окрестностях за двенадцать шиллингов шесть пенсов в неделю, не дороже. Елико возможно быстро они попытаются продать ненужную вам мебель, и вырученная сумма, естественно, поступит в распоряжение миссис Смизерс. Полагая, что вы сейчас, возможно, стеснены в средствах, Фирма готова выдать вам аванс в пятьдесят фунтов в счет будущих получений при условии, что вы обе поставите свою подпись вот на этой расписке с обязательством принять ответственность за все расходы Фирмы, которые не покроет имущество покойного. Вот извольте, мисс.

Джорджи и Алвина беспомощно переглянулись, Алвина кивнула, они расписались, и Джорджи были вручены пятьдесят фунтов.

— Вы поняли, мисс? Эти деньги не для уплаты долгов, а для вашего собственного употребления. Вы уже не можете делать долги от имени покойного, а потому мне поручено предупредить, чтобы вы за все платили наличными и жили бы, так сказать, очень экономно. И поскорее подыщите себе коттедж.


Насколько Джорджи — довольно смутно — поняла из слов клерка, кто-то должен был приехать к ним, чтобы «взять на себя» обязанности душеприказчика. Клерк предупредил ее, чтобы никто ни к чему не прикасался, ничего не уничтожал, угрожая жесточайшими юридическими карами. Но Джорджи подумала, что в бумагах ее отца, возможно, есть такое, что он не предназначал для посторонних глаз. Едва клерк уехал, она взяла отцовские ключи и заперлась в его комнате, которая выглядела унылой, покинутой и жалкой, как все комнаты умерших. Там стояла тягостная тишина, и пыль уже припорошила разбросанные бумаги и сувениры, которые теперь казались такими же бесполезными и убогими, как хлам в лавке старьевщика. Джорджи чуть-чуть приоткрыла окно, чтобы впустить внутрь свежего воздуха.

Разбросанные бумаги, решила она, вряд ли содержат что-нибудь совсем личное. Если что-то и требует спасения от любопытных глаз, то лишь укрытое в ящиках бюро. Некоторое время Джорджи возилась с его полукруглой крышкой, не зная, как она открывается. Но в конце концов сумела ее поднять и увидела груды писем. Она проглядела несколько и обнаружила, что они утомительно однообразны: «Согласно представленному счету…», «Просим Вас обратить внимание на вложенный счет, давно подлежащий уплате…», «Незамедлительно обратив внимание на вложенный счет, что помогло бы нам привести в порядок наш баланс и позволило бы оказать…» Она оставила эти горы свидетельств о просроченных платежах и занялась ящиками. Два были набиты обработанными во всех подробностях результатами крикетных матчей. В третьем лежали газетные вырезки — описания скаковых лошадей и оценки их шансов. Четвертый оказался пустым, если не считать палочки сургуча и тоненькой пачки оплаченных счетов.

В верхнем ящике справа покоилась толстая тетрадь, в которой полковник собирался описать свою жизнь и приключения, и множество топографических карт, военных приказов, бланков для донесений и инструкций. В ящике под ним хранилась чистая бумага, которой полковник пользовался для своих статистических крикетных выкладок. Пока Джорджи не нашла ничего, что оправдало бы такой обыск. Но третий ящик сверху ей не удалось открыть ключом, подходившим ко всем остальным. По-видимому, он был снабжен новым замком. Один за другим она принялась пробовать ключи на двух плотно увешанных кольцах. Большинство ключей на них — от полевых офицерских сумок и штабных сейфов — давным-давно превратились в бесполезные памятки утраченного прошлого. Но в конце концов замок все же щелкнул, и Джорджи выдвинула ящик.

В глаза ей бросилась пухлая сигара. К ней был ленточкой привязан листок с надписью: «Дана мне его величеством покойным королем Эдуардом VII, тогда еще принцем Уэльским на полковом обеде в сентябре 1895 года. Фред Смизерс». Джорджи благоговейно уложила сигару в чистый конверт, чтобы хранить ее как семейную реликвию. Но последующие находки приводили ее во все большее недоумение и тревогу. Сначала коробочка со странными изделиями из тонкой резины непонятного назначения. Затем большой конверт, из которого выпали три конверта поменьше: в каждом лежало по локону разных оттенков, и на каждом было написано женское имя — все три разные. Чернила давно выцвели. Из плотно свернутой толстой бумаги выпал золотой медальон с прядкой белобрысых волосиков. Изнутри на бумаге было написано: «Джорджи, в два года». Джорджи спрятала медальон у себя на груди.

Дальше пошло что-то уж совсем невообразимое, вызывавшее боль и стыд. Связки старых писем — листки, исписанные угловатыми женскими почерками и начинавшиеся «Мой любимый Фред», или «Фредди, дусик», или «Гадкий мой мальчишечка»; надписанные фотографии молодых женщин, одетых по всем модам от 1880 по 1915 год; обширная коллекция почтовых открыток и фотографий, при одном взгляде на которые Джорджи залилась жгучей краской, хотя что-то понудило ее посмотреть их все до единой, и в заключение — маленькая коллекция книг, очень своеобразных и пикантных, в большинстве своем иллюстрированных на редкость откровенными гравюрами.

Последний ящик, который Джорджи открыла с лихорадочной быстротой, был абсолютно пуст.

Она растерянно опустилась в отцовское кресло, глядя на содержимое третьего ящика, которое разложила на полу перед собой. Что ей делать со всем этим? Оставить их так нельзя, никак нельзя. Вдруг они попадутся на глаза маме. Или — хуже того — какому-нибудь бесцеремонному противному представителю юридической фирмы, и он воспользуется ими, чтобы очернить память папы! Но каким способом уничтожить их, чтобы никто ничего не заметил, и как скрыть пепел от подозрительного взгляда Алвины? Она просидела так очень долго, тщетно изыскивая способ скрыть эти компрометирующие предметы от насмешливого и нетерпимого мира. Наконец ей пришла в голову спасительная мысль. Она пошарила вокруг, пока не отыскала большой лист оберточной бумаги и моток шпагата. Затем аккуратно завернула книги, открытки, письма и прочее, перевязала плотный, почти квадратный пакет шпагатом и запечатала все узлы сургучом. На пакете она вывела крупными печатными буквами: «Строго личное. Уничтожить, не вскрывая, после моей смерти. Джорджина Смизерс».

Она заперла все ящики и опустила крышку бюро. Послушала у двери, нет ли кого-нибудь в коридоре, прижимая пакет к груди, виновато проскользнула к себе в комнату, заперлась и спрятала пакет в сундук, где хранилась ее большая, но почти пустая шкатулка для драгоценностей.

И все эти дни Джорджи ни разу даже не вспомнила про Джоффри? Напротив, она много думала о нем — и еще больше после того, когда решила, что, если он все-таки попросит ее стать его женой (перспектива, она чувствовала, маловероятная), долг потребует, чтобы она ему отказала. Папа, конечно, поручил бы маму ее заботам: ведь он всегда был ей опорой, и теперь, после его кончины, Джорджи призвана всячески поддерживать его высокое понятие о Долге. И все же ей было больно, что Джоффри не приехал на похороны, и еще больнее, что он уехал, не сказав ей ни слова на прощание, а потом не прислал ни единого письма, ни единой строчки. Ведь это так бездушной… ну, недостойно джентльмена — таким вот образом сбежать из жизни другого человека. Она ничего не могла с собой поделать и часто гадала, чем в эту минуту занят Джоффри, и хочет ли он еще, чтобы она писала ему, когда он вернется «туда».

Впрочем, Джорджи была очень занята, дни летели за днями, заполненные множеством дел, — но от Джоффри по-прежнему не было никаких известий. Из Лондона приезжал нотариус, а теперь начали появляться люди, осматривавшие дом — подойдет ли он им, и обычно отправлялись восвояси, недовольно сетуя, какой он ветхий и какого ремонта потребует. А она объехала все окрестности в поисках подходящего коттеджа. Когда же нашла, начались хлопоты с укладкой вещей, и отбором мебели, и мамой, которую никак не удавалось убедить, что они просто не могут обременить себя каким-нибудь безобразным громоздким шкафом или комодом оттого лишь, что это вещь двоюродной бабушки, носившей фамилию Смейл. И еще ей пришлось поехать с Алвиной в Лондон к нотариусу, чтобы выслушать множество сухих, хотя и благожелательных, советов и узнать, что остатки «имущества», реализованные и обращенные в акции, принесут всего лишь двадцать дополнительных фунтов в год. И она была вынуждена извиниться перед нотариусом, потому что Алвина внезапно вспылила и потребовала, чтобы ей объяснили, куда девались их деньги: они принадлежат к благородному сословию, и у них всегда были деньги, и у них должны быть деньги — так где же они?! А с глазу на глаз нотариус сказал ей, что они должны быть рады, получив хоть что-нибудь. И эти несколько сотен сохранились только потому, что несколько старых офицеров, узнав, что вдова и дочь остались без всего, великодушно аннулировали векселя, полученные от полковника. Джорджи не совсем поняла, что они, собственно, сделали, но тем не менее попросила нотариуса поблагодарить офицеров от ее имени, и он сказал, что обязательно передаст им ее благодарность…


Назад в Криктон они возвращались на последнем поезде в третьем классе. Вагон был полон рабочими с большими корзинами инструментов. Они сплевывали и перебрасывались шутками, которые Джорджи не понимала. Алвина подремывала в уголке, и шляпа съехала ей на нос самым нелепым и вульгарным образом. А когда, совсем измученные, они добрались до Криктона, им еще предстояло взять свои велосипеды, зажечь противные керосиновые фонарики, которые никакие желали зажигаться, и ехать по грязи сквозь туман к полуопустошенному дому.

Служанка оставила для них на столе холодный ужин, и возле одного прибора лежало письмо, адресованное Джорджи. С первого взгляда она решила, что оно от Джоффри, и незаметно спрятала его в карман. Во время ужина Алвина с большой бестактностью совсем забыла про сон и начала строить всевозможные многословные планы их будущей жизни в коттедже. Она будет делать то-то, а Джорджи — то-то, а это и то они будут делать вместе и станут жить счастливо и уютно. Разумеется, Джорджи была рада, что мама ободрилась и повеселела. Ведь отсюда следовало, что Джорджи исполняла свой Долг не так уж напрасно. Но когда же все-таки Алвина замолчит и пойдет спать? Визгливый совсем старческий голос и громкий кудахтающий смех отдавались в висках Джорджи невралгической болью. И ведь ей так хотелось остаться наконец одной и прочесть письмо Джоффри. А вдруг, несмотря ни на что, еще не все потеряно? А вдруг каким-то образом все уладится? Если она ему по-настоящему дорога, так конечно же он согласится, чтобы «туда» с ними поехала и Алвина доживать немногие оставшиеся ей годы?

* * *
Джорджи заперлась у себя и вскрыла конверт.

Да, от Джоффри! Она прочла:

«Дорогая Джорджи!

Я жутко расстроился, узнав о кончине полковника два-три дня назад, и только пожалел, что не могу быть вам ничем полезен. Ведь к этому времени все было уже позади, а высловно бы хотели, чтобы я уехал, и потому я почувствовал, что никакой пользы вам от меня быть не может. Я всегда буду помнить, как преотлично вы все приняли бездомного сироту, когда он приехал в Англию!

Я все думаю, что вы теперь будете делать? Прилагаю адрес конторы в Сити. Если вы напишете туда, мне перешлют.

Последние две-три недели я путешествовал на автомобиле и жуткое получил удовольствие, хотя погода была не самой лучшей. Все-таки мы сумели порядком объездить Англию, а теперь отправляемся с „бентли“ во Францию прокатиться по Ривьере. Под „мы“ я подразумеваю Марджи и себя. Вот еще одно, за что я никогда не сумею поблагодарить вас в должной мере, — за то, что вы познакомили меня с Марджи. Если бы не вы, я мог бы с ней вовсе не встретиться и лишился бы самого потрясающего, что только можно пережить. Она правда же жутко потрясающая.

Я пишу вам обо всем этом, потому что вы мне почти как сестра — вот что я чувствую. Знаете, ведь у меня нет никаких близких родственников, и было бы ужасно мило, если бы вы позволили мне думать о вас как о моей сестре и все вам поверять. Вы позволите?

Сказать по правде, Марджи ставит меня в тупик. Хотя она дала мне все, что только может женщина дать мужчине, она всякий раз смеется, когда я ее спрашиваю, когда мы поженимся. Она ничего мне не отвечает, а говорит: „Я тебя просто воспитываю, а если тебе приспичило жениться, возвращайся и женись на Джорджи!“ Но я знаю, вы бы сочли это невозможным. Я с самого начала чувствовал, что вы и я — как брат и сестра и что ни вы, ни я ничего другого не ждали и не хотели. Во всяком случае, так было со мной. И конечно, Марджи шутит, и ничего больше. Рано или поздно она должна же понять, что у нас нет другого выхода, как пожениться.

Если не считать этой тревоги, которая, я думаю, пройдет сама собой, я чувствую себя превосходно и очень счастлив. Надеюсь, и вы тоже. Кажется, я тут писал только про себя, а про вас ничего даже не спросил. Но я надеюсь, вы сообщите мне свои новости в обмен на мои. Пожалуйста, напишите и сообщите мне, что вы делаете и каковы ваши планы на будущее.

Смейл вернулся к вам или он уехал насовсем? В любом случае поклонитесь ему от меня, когда увидите его.

Мой самый горячий привет миссис Смизерс (чье радушие я никогда не забуду) и самый нежный и (можно?) братский привет вам самой.

Всегда ваш

Джоффри.

P.S. Оказывается, в спешке сборов я забыл пижаму и щетку для волос. Вас не очень затруднит выслать мне их по приложенному адресу? Огромное спасибо! Дж.»

Джорджи торопливо пробежала письмо стоя. Потом села поближе к свече на тумбочке и перечла его — очень медленно и внимательно. После чего аккуратно уложила назад в конверт, а конверт заперла в шкатулке для драгоценностей рядом с большим пакетом писем и прочего из бюро полковника. Когда она надела ночную рубашку и уже собралась лечь, она пристально посмотрела на свое отражение в зеркале, подняв свечу так, чтобы лицо было полностью освещено. Потом она задула огонек, отдернула занавеску, чтобы открыть окно, и забралась на кровать.


На исходе апреля мистер Перфлит почувствовал, что Лондон ему прискучил и пора бы перечитать буколических поэтов на лоне сельской природы. Он отправил Керзона в Клив привести коттедж в порядок, а сам на следующий день покинул Лондон на автомобиле, остановившись перекусить в некой гостинице, которая, как он слышал, специализировалась на возрождении местной простой и здоровой кухни. Своему приятелю, знатоку-гастроному, он послал открытку с кратким, но не подлежащим апелляции приговором: «Сочно, но грубо. Р. П.»

День был истинно очаровательный… да-да, он положительно должен был прибегнуть к этому истертому, неверно употребляемому прилагательному! Нежный воздух, мягкий солнечный свет, подернутая дымкой ширь лугов, деревья, разворачивающие почки, живые изгороди, точно зеленые волны с белыми гребнями цветущего боярышника, даже однообразное вышедшее из моды птичье пение — все слагалось в очарование, в скромное, но бесспорное очарование английского пейзажа весной. Во всяком случае, так думал мистер Перфлит, стоя на вершине кливского холма рядом со своим автомобилем и оглядываясь окрест. Ни вульгарно-открыточных эффектов заката, ни гнусных пасущихся на первом плане академических коров, ни — самое прекрасное — злокачественных поселян. Сдержанность, приглушенность, гармоничные переходы одной гаммы в другую, изящество соразмерности. Обычный тупой и безвкусный любитель пейзажей посмотрел бы вокруг с полным равнодушием — мало живописности. Но, черт побери, что они подразумевают под своей живописностью? Нечто пошло-очевидное, броское по форме или колориту, или гнетуще-сентиментальное. Неподправленная природа, размышлял он, редко дарует удовлетворение. В лучшем случае она может только следовать хорошей школе обезьянничать ее стиль.

Он потратил некоторое время, стараясь точно датировать пейзаж, которым любовался. Совершенно очевидно: английская школа пейзажа между 1770 и 1840 годами и, пожалуй, акварель. Да-да, несомненно, акварель, ибо только акварель способна «поймать» эти набухшие влагой белые облака с темной обводкой, а также пестроватость далей. Тернер слишком, почти до пошлости, очевиден. Слишком мученик и раб «живописности». Может быть, Констебл? Да-да, во многом, в очень многом — Констебл, но с чем-то от Боннингтона в решении среднего плана, а на переднем плане — чистый Кроум. Ну а эти всклокоченные ивы у подножия холма вносят экзотическую ноту и совершенно в духе Коро. Банальнейшая аналогия, но раз Коро вздумалось специализироваться на пушистых ивах ad nauseam[31], то попробуйте-ка не вспомнить про него, когда в пейзаже обнаруживается фрагментик законченного Коро?..

Мистер Перфлит осознал, что вверх по длинному склону въезжает темная фигура на велосипеде. Женщина. Ах черт! Джорджи Смизерс возвращается с покупками из Криктона в эту их жалкую лачужку за Кливом. Перфлит не видел ее несколько месяцев и теперь не спускал с нее глаз. Она продолжала приближаться, но, видимо, о чем-то глубоко задумалась — он заметил, как она вздрогнула, когда внезапно его узнала. Заметил он и ее убогий полутраур, и то, как побагровело ее лицо от трудного подъема — или от смущения. Когда она, тяжело вертя педали, поравнялась с ним у вершины холма, он приподнял шляпу, шагнул вперед и сказал:

— Здравствуйте, Джорджи! Как поживаете?

Она прерывисто дышала от напряжения, словно твердо решив не спешиваться и не предоставлять ему возможности завязать разговор. Во всяком случае, она не ответила на его приветствие, а только коротко кивнула, точно клюнула, и проехала мимо. Там, где шоссе пошло под уклон, она перестала налегать на педали и предоставила велосипеду катиться самому. Мистер Перфлит смотрел на ее удаляющуюся фигуру, пока на повороте ее не заслонила живая изгородь. А тогда он надел шляпу, раза два кивнул и сказал вслух:

— Бедная Джорджи!

Эпилог

ВХОДЯТ БИМ И БОМ
Бумажный кораблик луны, подсмотренный Шелли, запутался в густой кроне одинокого векового вяза и никак не мог высвободиться. Казалось, что росинки звезд вот-вот посыплются вниз. Или же, наоборот, — что блестки великолепнейшего фейерверка застыли в туманном эфире до скончания времен. Две звезды Большой Медведицы, нацеленные на Полярную звезду, слали и слали лучи, с утомительным однообразием промахиваясь на несколько градусов по мишени, которую по широко бытующему убеждению они поражают всякий раз с абсолютной точностью. Соловей монотонно подражал Тоти Даль Монте.

Пошел двенадцатый час вечера, заключавшего день на исходе весны, возможно, день дерби в послевоенной Англии. Снопы света, отбрасываемые фарами многочисленных автомобилей на шоссе в отдалении, сшибались в жутковатые сияющие фантомы — точно глубоководные рыбы бились на фосфоресцирующих лучах по правилам средневековых турниров. Время от времени бурканье клаксона или кашляющий скрежет сменяемых передач перебивали пение соловья, но не заставляли его умолкнуть. Поперек неба ползла странная ноющая звезда, которую оба релятивиста совершенно справедливо сочли аэропланом, совершающим ночной полет.

Бим и Бом сидели друг против друга внутри футбольных ворот на небольшом лугу, примыкающем к обширному парку. Сэр Хорес Стимс, смазочный магнат скрепя сердце пожертвовал этим ни на что ему не нужным клочком земли для поддержания благородного спортивного духа сельских оболтусов. По столь торжественному случаю русские клоуны надели соответствующие костюмы. Бим облачился в рубашку с узором из черно-красных ромбов, галифе и белые теннисные туфли; алая охотничья куртка, спортивные трусы и бутсы составляли наряд Бома. Из того же уважения к английскому вкусу оба водрузили на голову обычные белые клоунские колпаки. По колпаку Бима вилась надпись «крейсер Нарр», а буквы СЕВШП на колпаке Бома означали «Собственный Его Величества шотландский полк». Оба клоуна жадно жевали бутерброды, извлекая их из бумажного мешочка, и пили светлое бутылочное пиво а meme le goulot[32]. Ели и пили они с вульгарным смаком. Но вот Бим вздохнул и сказал:

— Так как же?

— Что — как же?

— Да все это. Зачем мы тут в краю буржуя Болдуина? Знаешь, Бом, что-то мне не по себе. Боюсь я этих кровожадных беляков. Что, если сюда нахлынет банда охотников на лисиц? Они же вмиг прикончат нас своими страхолюдными пиками!

Бим поковырял в пролетарских зубах сухим от чопорности стебельком аристократической английской травы.

— Мы обладаем дипломатической неприкосновенностью, считаются с ней беляки или нет. Мы — эпилог.

— И можем радоваться жизни?

— Э нет! По-моему, в Англии это не разрешается. У них это не принято. Верх неприличия. Они создали гигантскую организацию, чтобы ничего подобного не допускать. Лорд Бди-и-Души, лорд-камергер, виконт Ханжа, граф Мель и принц Клюв — все состоят членами тутошнего ОГПУ. Охолостят они тебя, Бим, если схватят. Держи-ка свои скользкие шуточки при себе, дружок.

Бим содрогнулся, поспешно удостоверился, что все его при нем, и захныкал:

— Придумал бы ты, Бом, как нам отсюда выбраться. Ты же знаешь, как я не хотел быть миссионером в стране дикарей! И зачем нам поручили вести пропаганду? Жутко опасно, да и скучно, по-моему, аж до зубной боли.

— Так-то так, но не забывай, что они здесь на редкость отсталые. Даже в церковь еще ходят! Потому-то и должны мы собираться тайно при луне. В конце-то концов, английским интеллигентам приходится куда хуже, чем нам. Здесь же все перевернуто с ног на голову.

Бом, торопливо побулькивая, отпил полбутылки и провел ладонью поперек своей широченной ухмылки. Бим засунул руку в галифе, почесался и зевнул.

— Ну и пусть их! Почему бы англичанам не превратить весь свой остров в музей Девятнадцатого Века?

— И превратят. У тебя, Бим, глаза на лоб вылезут, расскажи я тебе хоть половину того, что здесь творится!

— Вылезут, не вылезут, только мне не интересно.

— Извини, Бим, но мы обязаны довести дело до конца. Автор объяснил мне свои намерения, и я обещал, что мы все выполним. А к тому же посмотри, сколько пива он нам дал!

АНГЛИЙСКИЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ ДОМА
Внезапно вяз отпустил луну, и она вырвалась на волю, гоня перед собой пену легкой дымки. Соловей наконец заткнулся — по меньшей мере на два часа позже закрытия местных питейных заведений. Электрические лампы, которые отбрасывали надменные отблески на темное селение из всех окон господского дома, разом погасли: его богатый, но экономный владелец обзавелся единым выключателем, чтобы в полночь тушить все лампы в доме одним щелчком. Бережливость — мать достатка.

Бом попросил Бима заметить это обстоятельство:

— Внимание! Владелец поместья залил лучины. Этот пучеглазый лангуст с рожей такой красной, словно его долго варили в собственном соку, является замечательным, хотя и далеко не единственным лихим представителем британских финансовых громил и скупщиков краденого. Подобно раку-отшельнику он необыкновенно преуспел в искусстве запихивать свою жирную белую задницу в чужие раковины. Но он куда менее щепетилен и редко ждет естественной кончины законного владельца. Хватай сразу — вот его девиз. И он хватает. Сэр Хорес — баронет, Бим. Ты только подумай, Бим! Это значит, что он один из тех, кто сумел вскарабкаться на самый верх, Бим. Если он застигнет нас в полночь между штангами своих ворот за противозаконным распитием пива, мировой судья и оглянуться не успеет, как засадит нас в колодки. Ты и представления не имеешь, Бим, что такое ба-ро-нет! Он отвалил по меньшей мере тысячу червонцев за герб — ну там на темном поле рука в чужом кармане, обремененная сомнительным прошлым. Из чего следует, Бим, что он аристократ, один из национальных лидеров.

— Ага, понял! — отозвался Бим. — Интеллигент. Меньшевик в духе Шоу, так, что ли?

— Нет, Бим. Не интеллигент. Интеллигентность у них не в чести. Они прилежат высоким цилиндрам и низким хитростям. Э-эй, Бим! Слушай меня, а на пиво не налегай, не то заснешь. Как во множестве сходных случаев, фундамент вон того исторического дома заложил сын нищего военного авантюриста, который присоединился к крестовому походу Вильгельма Подзаборника. В доме продолжали обитать его потомки, живя и охотясь на земле, за которую платили военной службой или щитовыми деньгами. Сэр Хорес, кстати, всегда откупался щитовыми деньгами, и в частности, с четырнадцатого по восемнадцатый год. Тут я позволю себе отступление, которое, возможно, удивит тебя, Бим. А именно: этот самый пейзаж, в котором (или на котором?) мы сейчас сидим, послужил натурой для вербовочного плаката с красочным английским селением и надписью: «Стоит ли сражаться за все это?» Мне поручено говорить, что ответ гласит: «О конечно! Но не для того, чтобы все это забрал Хорес». Улавливаешь, Бим?

Внезапно вырванный из пивной дремы Бим не сумел выдать сладкое всхрапывание за виноватое покашливание.

— Я очень устал, Бом.

— Внимание, Бим! Поставь бутылку! Сию же секунду! Ты не должен спать, слышишь? Ущипни себя, не то я тебя ущипну — и как следует! Кретин, паршивец, пивопийца, штрейкбрехер! К орудиям, отродье сонной брачной постели!

— А, ла-адно, Бом! Не взъедайся на меня, Бом.

— Не взъедайся! Вот закалю твой позвоночник, тогда будешь знать, братец. Ну-ка сядь прямо и слушай! Дом этот перестраивался трижды: когда в царствование Елизаветы его из крепостицы превратили в загородную резиденцию, после того как его сожгли копейщики Эссекса и, наконец, в одна тысяча семьсот шестьдесят пятом году, когда владелец разбогател на английском сельском хозяйстве. А вот индустриализации, проводимой вигами, семейство, на свою беду, всячески противилось. Последний отпрыск сего благородного рода, круглый сирота, в дни войны был адъютантом генерала особой нравственности. В двадцать первом году настал его черед получить lettre de cachet[33], обрекавший его на изгнание. Сейчас он в Мюнхене подвизается, как сомнительный специалист по интерьерам. Дом молодой помещик продал — почти даром, потому что был круглый дурак и угодил в лапы мошенников, не говоря уж о жутком экономическом спаде. Тут является господин хороший Хорес и хватает дом с непринужденной грацией акулы. Любуйся: наш торговец топлеными жирами и смазкой, который смазку для осей продает в пачках, как маргарин, а маргарин — в больших жестянках, как смазку для осей, водворяется в господский дом с правом держания поместий Падторп, Клиз-на-Холме и Мерихэмптон, с правом соки и саки, с правом чинить суд и расправу над местными ворами — ну почему бы ему не набросить петлю на собственную шею? — и еще со всякими феодальными правами и привилегиями, которые я запамятовал. На сей второй Эдем, сей королевский трон, сию самой природой сложенную крепость он в год, возможно, тратит в нынешней монете (главным образом бумажной) эквивалент полумиллиона червонцев в золотых рублях — курс можешь уточнить по телефону на Лондонской бирже. А все почему? А потому что спекулировал достоянием других людей, жизнями других людей, работой рук и мозга других людей; потому что покупал дешево, а продавал дорого; потому что не положил живот на алтарь Отечества, укрывшись среди тех, кого оно предпочло держать при себе; потому что практиковал всяческое жульничество, фальсификацию, узаконенный обман и умелую подмену доброкачественного товара никудышным; потому что был интендантом или поставщиком провианта Имперских сил Его Величества, несущих службу за морем. Только не помысли, о Бим, будто я порочу Его Священное Величество. Король, в отличие от его милости, не уступит в честности никакому другому христианину…

— По-твоему, это комплимент, Бом?

— …и с аркебузой управлялся истинно по-королевски. Тра-та-та, бей, бей, не жалей. Ах, если бы Его Величество из любви к нам, его верным подданным, милостиво соизволил пустить в ход эти меткие левые и правые в своей палате лордов, торжественно собравшейся в узаконенном порядке! Господа, здоровье короля! Благослови его Бог!

— Блсвитегог! — отозвался Бим. — А не выпить ли нам пивка за его здоровье, Бом? Троекратно и еще трижды?

— Нет! Поставь бутылку! Поставь, кому говорю! Без сомнения, о Бим, сэр Орис, как он порой в забывчивости произносит собственное имя на трущобный лондонский манер, уже надоел тебе до смерти, не меньше, чем мне самому. Но тут полумеры не подходят. Только не помысли, о Бим, будто руководствуюсь я в этом деле собственным недовольством. Объявляю, что я неповинен ни в малейшей собственной или личной ненависти, ни в малейшей злобной зависти как к его особе, так и к его богатству. Если отбросить манию наживы и маргарин, он не такой уж плохой человек. Прилепился к жене своей и дает приданое служанкам своим, секретаршам, стоит тем понести; аккуратно посещает церковь, с усердием и благочестием направляет стопы свои к аналою; облегчает участь бедняков, лепту свою по всем правилам вручая надзирателю работного дома; когда же наступает Рождество, когда любовь к ближнему и милосердие смягчают все сердца, каждому своему арендатору без исключений он дарит по кролику из собственных обширных угодий. И гордыня его не чрезмерна: обходителен он и учтив со всеми людьми. Речет он фермеру своему поутру: «День добрый, Джайлс! Как поживаешь, любезный? Как здравствует Марион, моя сестра во Христе, а твоя пухлая женушка? Однако, любезный, надлежит мне обойтись с тобой по справедливости. Право есть право. И коли ты к Михайлову дню не внесешь положенную с тебя арендную плату, нас рассудит закон, и должен ты будешь со чадами своими убраться на все четыре стороны». Наступает День Господень, и милорд выходит подышать душистым вечерним воздухом. Но что он зрит? Под одной из собственных его изгородей мужчина и девица вздумали поиграть в скотинку о двух спинках. Без промедления наносит он добрый удар по заду мужлана увесистой своей дубовой палкой. «Вставайте, ты, шелапут, и ты, распутница! Как! Вы оскверняете День Господень любострастнием и блудом? Подзаборников задумали плодить на моей законной земле под собственной моей изгородью? Поспешите связаться священными узами брака, а не то… — у нас в стране, хвала Творцу, еще есть Закон — а не то стоять твоему домишке пусту! Теперь же прочь! И знайте, что Господь видит ваш блуд!» Но более того: однажды, отправившись укромным путем по законной своей надобности, повстречал он плачущее дитя — быть может, им самим зачатое, кому дано знать? — и, дабы положить конец его хныканью, из одного лишь сострадания и по доброте душевной сей человеколюбец одарил дитя полновесным пенни, имеющим хождение во всех пределах королевства!

— Пресвятая Богородица! — молвил Бим. — Поистине обходительный лорд, веселого нрава и сострадающий беднякам. И дивлюсь я, Бом, почему владыка наш король не почтил его каким-нибудь высоким титулом и не приблизил к своей августейшей особе.

— Если бы ты, Бим, слушал, что я тебе толкую, не ляпнул бы ты такую глупость. Разве я не сказал тебе, что Хорес — баронет? И не воображай, что Хорес только и делал, что хлопотал на своей смазочной фабрике, спекулировал на бирже да разыгрывал простецкого английского помещика былых времен. Он был превосходным вербовщиком, а достойная строгость его обращения с теми, кто пытался увиливать от военной службы, прикрываясь своими убеждениями, отвечала лучшим традициям британского правосудия и вызвала потоки восторженных славословий на страницах Патриотической Прессы. От ордена Британской Империи до мирового судьи был лишь шаг — давно положенный знак признания столь богатой одаренности. Подстрекаемый совестью, опасавшейся за политические свободы страны, Хорес сделал щедрый взнос в фонд правящей партии, и в следующем же списке награжденных по случаю дня рождения монарха его фамилия появилась среди наследственных рыцарей Англии, Chevaliers sans peur et sans reproche[34], «за выдающиеся самоотверженные услуги, оказанные стране во время войны». Пророчествую: когда Его Величество издаст указ о выборе рыцарей и почтенных горожан в палату общин, сэр Хорес выставит себя от этого избирательного округа в защитники интересов местного населения, с которыми столь тесно сплетены его собственные интересы. Кавалер ордена Британской Империи, мировой судья, баронет, член парламента — на какие еще высоты не сумеет вознестись этот смазочный Кавдор, этот нечистый на руку Гламис? Да, благородным будет его титул, как благороден он сам.

АНГЛИЯ СИ Я, СВЯЩЕННЫЙ ОСТРОВ СЕЙ
— Бим, под моей русской блузой — которой, кстати, на мне нет — бьется английское сердце. Сердце сердца моего, чем больше было бы оно, тем больше я б положил к ее ногам. Но отделаться от Хореса я никак не могу, Бим. Подобно непостижимой Афанасиевой формуле, он не един, но множественен. Имя ему легион. Британия — шлюха, а Пресса — ее сводня. Пусть Спор и содрогнулся от стыда, Хорес не содрогнется. Он и его дружки околдовали девку. Эти гнусные волшебники удрали с награбленной на войне добычей в чужие родовые замки, и ни единый рыцарь Красного Креста не протрубит вызова у решетки подъемного моста. Век, век, Горацио! Так впадем же в маразм, а затем и забудем все.

ИХАВОД — СЛАВА ТЕБЕ, ГОСПОДИ!
Вдруг Бом хихикнул — и заохал, зафыркал, закашлял, подавляя хохот.

— Ну и дураки же мы с тобой, Бим!

— Что верно, мастер Дэви, милок, то верно! — воскликнул Бим с фальшивым восторгом милейшего старика Пегготи. — Самые что ни на есть. Природно-сковородные джентльмены. А почему, собственно?

— Трудная задачка, Бим. Что тут причина — воздух ли, пейзаж ли, пиво ли? Или окрестное население? В любом случае мы, два веселых дурака, бесспорно, повинны в могильной серьезности, которая сделала бы честь «Столпу» или судье Высокого суда. Ты когда-нибудь читал «Столп», а, Бим? Самая серьезная газета в мире, Бим, — с традицией, с ореолом претенциозного глубокомыслия и чопорного достоинства. Старомодный благовоспитанный английский джентльмен слегка беззубый, слегка лишившийся волос на окостенелой макушке и даже в жгучей панике хранящий незапятнанными свои белейшие крикетные сумки. Рисуя портрет Хореса, я не претендую на оригинальность, Бим. Хорес вездесущ — Homo esuriens[35] двадцатого столетия во всем его розовом совершенстве. Он наследник всех веков, временная вершина эволюции, высшее воплощение человеческого величия, тот, для кого, Бим, существует видимый мир. Хоресы повсюду, куда ни глянь. В этом-то и заключается их важность. В Лондоне наш конкретный Хорес совсем теряется среди орды господ с толстыми чековыми книжками. Каюсь, порой я серьезно взвешивал, а не избавиться ли от всех Хоресов разом, но всякий раз меня пугала мысль о полном истощении запасов веревок и пуль. Катастрофическое положение на рынке пеньки и свинца! Против Хореса qua[36] Хореса я ничего не имею. Жить он имеет право не меньше меня. И даже больше, поскольку я-то никогда не смазывал ни ось колесницы Марса, ни ладони служителей Геральдической палаты. Мерзкая его вездесущность — вот что меня доводит. От него некуда деваться. Он правит курятником. Он, так сказать, der Mond und der Sonnenschein[37], священная альфа, чековая омега, мистическая троица эф, ша, пе. Хорес ограбил радугу. Он Фафнер — вот уж адский червь так адский червь!

Бим замурлыкал мотив из «Сумерек богов».

— Именно, именно, — сказал Бом. — Но (как я уже упоминал, пользуясь несколько иной символикой) где Зигфрид, черт бы его побрал? Non est inventus[38]. Луг, на котором мы сидим, Бим, несколько веков тому назад был оттяпан от общинных английских земель самым бесхитростным способом: обнесен изгородью и украшен надписями: «Вход воспрещен под страхом судебного преследования!» Когда простодушные поселяне, издавна привыкшие пасти там своих тощих коровенок, осликов и гусей, привлекли внимание к этой краже, повалив изгородь и попировав овцой тогдашнего предшественника Хореса, их сослали в Ботани-Бэй с позорным клеймом на честных мужицких лбах. Восстановить справедливость никто не явился, и навряд ли появится теперь. Таков путь мужчины к девице, Бим, который, как загадочно учит нас Святое Писание, не оставляет следа. Прошу прощения у Писания, но след он оставляет — в обоих случаях. Хорес ныне джентльмен, Бим, а джентльмен в наши дни это тот, кто практикует мужественные забавы чужих предков. Свою пальбу по фазанам Хорес оправдывает благовоспитанными намеками на текущую у него в жилах норманнскую кровь. Вспомнил бы, что ли, судьбу Вильгельма Рыжего! Но, предположим, этим полнокровным аристократам смазочных фабрик охота потребна, как выход для бешеной их энергии. Так почему бы Хоресу не давать ей выхода, вышибая кокосовые орехи на ярмарках? Здоровое развлечение, Бим. Обеспечивает не только нравственное развитие, но и военную подготовку к бомбометанию. Фазанов же Хорес мог бы содержать на птичьем дворе, где им самое место, и развивать свою нравственность вкупе с интеллектом, мастерски сворачивая им шеи. А селение, которое, как ты не видишь в темноте, неудобно скучилось у автотрека, именуемого радиальным шоссе, смогло бы тогда расползтись по охотничьему заказнику Хореса.

— Бом! — перебил Бим. — Ты, конечно, извини меня, старина, и все такое прочее, но, говоря между мной, тобой и штангой, я ведь все это и раньше слышал. Не крадешь ли ты репки у волшебников?

— Волшебники светлы, хоть самый светлый меж ними пал, — тотчас нашелся Бом. — Я просто набросал тебе краткую, но точную историю этого сельского микромира, этого уголка английского луга, который навеки отчужден. Хорес в здешних местах большая шишка. Он тут вся стрелковая команда, а прочие существуют лишь в той мере, в какой им это любезно разрешают Хорес и Лидделл — «О гражданских правонарушениях». (В одну такую же прекрасную ночь, Бим, мы проведем симпозиум по Лидделлу, чтоб черт побрал его горностаевую мантию!) Злополучный и многодетный арап при здешней церкви, который марает лицо и руки мукой и подслащивает голос, дабы доказать, что он нордических кровей, ходит перед Хоресом на задних лапах. Приход-то принадлежит Хоресу! И что Хорес прозвенит мошной, то арап сыграет на органе. Жить тут кое-как можно, только не переча Хоресу. А ведь, собственно говоря, сам Хорес мало что и сделал. Производство смазки наладил его покойный папаша из Камберуэла, а Хорес получил все тепленьким по наследству и только что улучил удобную минуту во время Великой Аферы во имя Спасения Свободы. Хорес — пигмей, стоящий на плечах камберуэлского великана. Если бы не папаша, зарабатывал бы он хлеб своим горбом. И все же Хорес лучше слабого в коленках слизняка, которого выжил из имения предков. Ты ведь, конечно, разделяешь общее предубеждение, будто кинед выше пафика? Но почему, во имя Катулла, понадобилось Хоресу кругом загадить это чертово место? Ответь мне!

— А я почем знаю? — уныло сказал Бим. — Спроси своего дядьку с радио. Повесь Хореса, взорви Хореса, прокляни Хореса, делай с Хоресом, что хочешь, но только заткнись, и давай поскорее уберемся отсюда. Мне мнится, что край неба на востоке посветлел, и скоро звонким криком шантеклер восславит первый луч сияющего Феба. Если Хорес поймает нас тут, он прикажет привязать нас к столбу, и арап оскальпирует нас ножом для обрезания. Клянусь небесами, Бом, я трепещу за тебя. Неосторожный, опрометчивый, тщеславный человек, в какую гибельную бездну ты вверг себя, а заодно и меня, доверчивого товарища твоих радостей и печалей? Что, если за тем вязом укрывается Хорес с отрядом скаутов и их маленьких помошниц, которые с восторгом забьют нас насмерть своими крепкими дорожными палками? Ты разглагольствуешь про Англию, Бом, но ты ее не знаешь! Разве ты не читал в «Известиях» о свежих английских зверствах? Смоемся, Бом, а? Ну идем же!

— Ты преувеличиваешь, Бим. Сколь ни прискорбной может показаться моя мягкость, но я не верю, будто буржуи и правда такие кровожадные, какими их описывают «Известия». (Только ни в коем случае не повторяй этого даже в уединении своей камеры!) Ей-богу, я уже начинаю питать к Хоресу что-то вроде нежности! Вот сейчас мне было его жаль. Он и его дружки уже устроили черт те какой хаос, а скоро, гляди, заварят кашу и похуже. Да, кстати, странно, как Хорес все время провоцирует меня на аллегории бесстыжего воровства. Сейчас, например, он представился мне плюгавым наглым Геркулесиком, который украл дюжину коней-людоедов царя Диомеда. Уздечки перепутались, кони беспокоятся, рвутся и все чаще зловеще скалят багряные зубы. Как Хорес ни пыжится, как ни бахвалится, на самом деле он трясется от страха. Перетрусил хуже маменькина сынка в разведке. Что угодно заплатил бы, лишь бы настали тихие времена. Безопасность прежде всего! Но самый безопасный путь домой бывает самым окольным. Хорес обабился, Бим. Прошли те дни, когда он палил бороды. Люди неминуемо его раскусят, и ему все труднее будет проделывать свои фокусы под лозунгом: «Ихавод. Слава тебе, Господи!» Восстанет ли Проулок Старья в ответ на мольбы покойного Уильяма Блейка или же назло ему, и воздвигнет ли Новый Иерусалим на этом коровьем пастбище, предсказывать не берусь. Так или иначе, время Хореса истекло. К несчастью, он прибрал к рукам все государственные институты, и, возможно, низвергнуть его удастся, когда уже будет поздно. В любом случае положение этого драгоценного камешка в оправе из дождей очень и очень серьезно. Даже не спросив их мнения, Хорес принудил его обитателей вложить все их деньги до последнего пенса в собственную его ставку на международном дерби. Но Хорес вышел в тираж. Хорес теперь — последний аутсайдер, сломанный тростник. Но я боюсь этого смазочного Самсона. Вдруг он обрушит всю лавочку? Разлагающийся микромир этих трех приходов — весьма зловещее предзнаменование. Ты меня понимаешь, Бим?

— Извини, Бом, я не слышал, что ты там бормотал. Ой, Бом, уже светает, и вон там у изгороди я вроде бы заметил какое-то подозрительное движение. Никак маленькие помощницы скаутов с ножами и с шарфами душителей в руках! Идем же, Бом! Чего ты ждешь?

Против обыкновения Бим оказался прав: свет явно ринулся на решительный штурм темноты. Поднявшийся юго-западный ветер хлестал домишки, с печальным воем завихряясь вокруг них. Поднялись с юго-запада и тучи, глашатаи очередного затяжного дождя. Бедный Аскот!

Вне себя от страха Бим рывком поднял Бома с травы и потащил за собой к поджидавшему их аэроплану. В мгновение ока он забрался в кабину и скорчился там в три погибели. Но Бом, уже поставив ногу на лесенку, оглянулся на свинцовобурые луга, на скученное селение, безмолвное и тоскливое под хмурым рассветным небом. Он взмахнул рукой:

— Прощай, — произнес он громко. — Прощай на долгую разлуку…

Примечания

1

В состоянии несовершеннолетия (лат.).

(обратно)

2

Сливкам сливок (фр.).

(обратно)

3

Превыше всего (нем.).

(обратно)

4

Игрой природы (лат.).

(обратно)

5

Поклонимся в радости (лат.).

(обратно)

6

Пусть любят те, кто прежде не любил, любившие пусть любят еще больше (лат.).

(обратно)

7

Светский промах (фр.).

(обратно)

8

Под открытым небом (лат.).

(обратно)

9

Благодатная Венера Прародительница (лат.).

(обратно)

10

Уже вернулась Дева (лат.).

(обратно)

11

Повод к войне (лат.).

(обратно)

12

Честное слово (фр.).

(обратно)

13

Редкая птица (лат.).

(обратно)

14

День славы (фр.). Цитата из „Марсельезы“, национального французского гимна.

(обратно)

15

На ощупь (фр.).

(обратно)

16

Тем лучше (фр.).

(обратно)

17

Что скажут люди (фр.).

(обратно)

18

Сумерки богов (нем.).

(обратно)

19

Помеха (фр.).

(обратно)

20

При всем параде (ит.).

(обратно)

21

Дочери полка (фр.)

(обратно)

22

Местоблюстителя (лат.).

(обратно)

23

Удару грома (фр).

(обратно)

24

Голова негра (фр.).

(обратно)

25

Женихом (фр.).

(обратно)

26

Светский промах (фр.).

(обратно)

27

Чистокровные (фр.).

(обратно)

28

Обеззолоченной молодежи (фр.).

(обратно)

29

Высокомерием (фр.).

(обратно)

30

Третье сословие (фр.).

(обратно)

31

До тошноты (лат.).

(обратно)

32

Прямо из горлышка (фр.).

(обратно)

33

Королевский указ о заключении в тюрьму или ссылке (фр.).

(обратно)

34

Рыцари без страха и упрека (фр.).

(обратно)

35

Человек алчный (лат.).

(обратно)

36

Как (лат.).

(обратно)

37

Луна и солнечное сияние (нем.).

(обратно)

38

Ничего не придумано (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   3
  •   4
  •   5
  • Эпилог
  • *** Примечания ***