Милорадович (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Александр Бондаренко МИЛОРАДОВИЧ


«Молодая гвардия», 2008

ПРОЛОГ

По свидетельству современников, в первую ночь по вступлении на российский престол императора Николая I Санкт-Петербург являл собой картину жуткую и для столицы могущественной империи необычайную.

«Площадь вся была обставлена войском, на ней горели огни, я подумал: "Точно военное время"», — рассказывал, отвечая на вопросы следствия, полковник Федор Николаевич Глинка[1].

«Мороз к вечеру усилился. На дворцовом дворе развели костры.

Дворцовая, Адмиралтейская и Сенатская площади представляли вид только что завоеванного города: на них также пылали костры, около которых гвардейские солдаты отогревались и ели принесенную им из казарм пищу. По окраинам этих площадей протянуты были цепи застрельщиков, никого посторонних, без особенного разрешения коменданта, не пропускавших. В нескольких местах на углах выходящих на площадь улиц стояли караулы и при них заряженные орудия. По всем направлениям площадей и смежным улицам ходили пешие и разъезжали конные патрули, и эти меры военного времени продолжались всю ночь», — воспоминал генерал-лейтенант Владимир Иванович Фелькнер, в 1825 году бывший прапорщиком лейб-гвардии Саперного батальона[2].

«На Исаакиевской площади кроме Конной гвардии на всю ночь было оставлено еще несколько полков. Перед каждым мостом было выставлено по два орудия. Полки расположились биваком и зажгли костры. Со всех сторон был виден свет этих бивачных огней», — добавлял барон Василий Романович фон Каульбарс, тогда штабс-ротмистр лейб-гвардии Конного полка[3].

«Ночь с 14 на 15 декабря была не менее замечательна, как и прошедший день…» — с предельной лаконичностью отметил и сам император Николай Павлович[4].

Казалось, что войска охраняют город от нового возмущения — но, скорее, они обеспечивали тайну того, что происходило в эти часы на площадях и улицах столицы, на льду замерзшей Невы.

«В ночь по Неве, от Исаакиевского моста до Академии художеств и дальше к стороне Васильевского острова, сделано было множество прорубей, величиною как только можно опустить человека, и в эти проруби к утру спустили не только трупы, но (ужасное дело) и раненых, которые не могли уйти от этой кровавой ловли. Другие ушедшие раненые таили свои раны, боясь открыться медикам и правительству, и умирали, не получив помощи, — писал на основании имевшихся в его распоряжении служебных документов Михаил Максимович Попов, дослужившийся в Третьем отделении Собственной его императорского величества канцелярии до чина тайного советника. — Не менее неприятно то, что полиция и помощники ее в ночь с 14 на 15 декабря пустились в грабеж. Не говоря уже, что с мертвых и раненых, которых опускали в проруби, снимали платье и отбирали у них вещи, даже убегающих ловили и грабили»[5].

На Сенатскую площадь, где спешно засыпали снегом алые пятна замерзшей крови, сгоняли солдат мятежных полков — московцев, лейб-гренадеров и гвардейских моряков — строили их в молчаливую, оцепеневшую колонну, чтобы вести в Петропавловскую крепость. В Зимний дворец, волей нового государя превращенный в огромную съезжую, уже начали свозить первых арестованных бунтовщиков: К.Ф. Рылеева и А.Н. Сутгофа, князей С.П. Трубецкого и Д.А. Щепина-Ростовского… Александр Бестужев, вскоре ставший известным всей читающей России как писатель Марлинский, явился во дворец сам. В числе первых был приведен и гвардии капитан князь Е. П. Оболенский, «уличенный, — как тогда написал Николай I своему старшему брату цесаревичу Константину Павловичу, — в убийстве Милорадовича, или, по крайней мере, в нанесении ему штыковой раны»[6] … Наверное, по этой самой причине «…князь Оболенский был приведен со связанными руками; император обругал его»[7].

В ту самую ночь — долгую, страшную и бессонную — в одной из офицерских квартир в казармах лейб-гвардии Конного полка, расположенных в нескольких сотнях метров от Сенатской площади, умирал военный генерал-губернатор Санкт-Петербурга генерал от инфантерии граф Михаил Андреевич Милорадович. Умирал прославленный герой, человек, который создал недавнее двоевластие в России и фактически сделал все от него зависящее, чтобы восстание 14 декабря совершилось. Когда же стало ясно, что «бунт гвардии» не приобретает должного развития, то граф оказался единственным генералом, который смог бы увести с площади мятежные войска — именно это его и погубило…

Вскоре после полуночи Милорадовичу было доставлено письмо от императора, сознательно пославшего его на смерть:

«Мой друг, мой любезный Михаил о Андреевич, да вознаградит тебя Бог за все, что ты для меня сделал. Уповай на Бога так, как я на него уповаю; он не лишит меня друга; если бы я мог следовать сердцу, я бы при тебе был, но долг мой меня здесь удерживает. Мне тяжел сегодняшний день, но я имел утешение ни с чем не сравненное, ибо видел в тебе, во всех, во всем народе друзей; да даст мне Бог Всещедрый силы им за то воздать, вся жизнь моя на то посвятится.

Твой друг искренний

Николай.

14 декабря 1825 года»[8].

«С глубоким чувством, и даже усиливаясь приподняться, умирающий отвечал: "Доложите его величеству, что я умираю, и счастлив, что умираю за него!" Когда ему прочли самое письмо, он поторопился взять его из рук читавшего, прижал к сердцу и не выпускал до минуты своей смерти», — так написал официальный историк барон Модест Андреевич Корф — кстати, лицейский товарищ Пушкина…[9]

Письмо привез двоюродный брат государя — генерал от инфантерии принц Евгений Вюртембергский[10], командовавший в Отечественную войну 4-й пехотной дивизией, которая отважно сражалась при Бородине, Красном и Кульме под знаменами генерала Милорадовича. Вот что вспоминал принц: «На мою долю выпало отвезти от императора письмо к моему боевому товарищу графу Милорадовичу. Грустная картина, мне представившаяся, никогда не изгладится из моей памяти. Граф Милорадович, изумлявший всех нас своим хладнокровием на полях битв, не изменил себе и на смертном одре. Здесь он уже не мог казаться фанфароном, за которого его так часто принимали, это был герой в истинном значении слова, каким он и должен был быть всегда, чтобы встретить смерть так спокойно. Со слезами на глазах подал я ему письмо.

"Я не мог получить этого письма из более достойных рук: ведь мы связаны с вами, принц, славными воспоминаниями", — сказал Милорадович.

На мое искреннее сожаление о постигшем его несчастии и на высказанную надежду видеть его здоровым он отвечал:

"Зачем поддаваться надежде! Внутренность моя горит!.. Смерть, конечно, не совсем приятная гостья; но видите, я умру так, как жил, с чистой совестью".

По прочтении письма Милорадович сказал:

"Охотно умираю за императора Николая… Меня успокаивает мысль, что не от руки старого солдата пал я… Прощайте, принц!.. До свидания в лучшем мире!.."»[11]

Наверное, все было именно так; а может, и не совсем так — и даже, быть может, все было совершенно по-иному, совсем наоборот.

Недаром же Николай I изволил начертать на полях рукописи барона Корфа: «За верность всего этого рассказа я не ручаюсь»[12].

Легенды, анекдоты и сплетни тесным кольцом окружили имя Милорадовича еще со времен Альпийского похода, если не раньше, и в огромном количестве осели не только на страницах мемуарной, но и научной, исторической литературы. Кстати, можно задать вопрос, кто из современных ему полководцев и военачальников был так же окружен легендами? Только Суворов! Ни Багратион, ни Раевский, ни даже знаменитый Ермолов не дотягивали до этого уровня… Да и в другие времена российской истории таковых тоже по пальцам перечесть.

Последние же две с половиной недели жизни графа — с 27 ноября по 14 декабря 1825 года —вообще всё запутали, век спустя существенно изменив официальное отношение к блистательному генералу, буквально вычеркнув его славное имя со страниц истории на три четверти XX столетия… Потому перед автором, стремящимся написать возможно более полную и всестороннюю биографию Михаила Андреевича, стоит трудная задача «отделить злаки от плевел», подлинные события от придуманных, а также определить мотивацию некоторых поступков героя, совершенно не понятных нашему современнику. Велик, конечно, соблазн обойти, умолчать или оправдать какие-то негативные моменты, что нередко, вольно или невольно, делают биографы, потому как избранный человек для пишущего не просто интересен, но и дорог, любим, близок. Однако на «отретушированном» портрете граф наверняка уже не будет тем самым Милорадовичем, которым восхищались одни и которого осуждали другие, человеком, еще при жизни награждаемым не всегда лестными эпитетами. В «оправдательном» варианте о нем нельзя будет говорить как о фигуре, чья роль в истории еще не получила должной оценки. Вот почему, стремясь к объективности, автор старался максимально использовать как многочисленные воспоминания современников, изданные в свое время и частично переизданные недавно, так и чеканные формулировки историков далекого XIX столетия — какую бы оценку ни давали они личности и поступкам Михаила Андреевича.

«Благоговея к памяти Суворова, Россия особенно уважала тех, кого отличал великий полководец, и потому со времен Италийского похода имя Милорадовича было у нас именем народным. Описывать примеры бесстрашия, хладнокровия Милорадовича среди губительного огня битв значило бы исчислять бессчетные сражения, в коих он участвовал в продолжение четверти века, с Шведской войны в 1789 году до взятия Парижа в 1814 году», — отозвался о нем известный историк, генерал-лейтенант А.И. Михайловский-Данилевский[13].

«Милорадович пользовался славой храброго генерала, но я не имел повода в том удостовериться. Иные полагали его даже искусным полководцем; но кто знал лично бестолкового генерала сего, то, верно, имел иное мнение о его достоинствах», — писал генерал от инфантерии, вошедший в историю под честно заработанным на поле брани именем Муравьев-Карский[14].

В начале своего боевого поприща, юными офицерами, оба они были достаточно близки к генералу Милорадовичу, что не могло не сказаться на их последующих карьерах.

А это два документальных свидетельства того времени:

«Военный губернатор Киева, пользуется большой популярностью, но не очень хороший генерал; в военном искусстве никогда не делал больших успехов; прежде был адъютантом маршала Суворова, и это во многом способствовало его возвышению. В начале войны с турками командовал авангардом и там получил чин полного генерала. Дурной человек, проевший все состояние», — писал один французский агент перед вторжением Великой армии Наполеона в Россию[15].

«Военачальник, озаривший славой побед два царствования и в начале третьего запечатлевший своей кровью свою верность к престолу, герой Милорадович — которого оплакивает монарх и Отечество, — служил сорок пять лет царям и Отечеству, лета сии представляют ряд беспрерывных заслуг» — говорилось в некрологе графа[16].

Таковы мнения современников — по-своему односторонние, но чем их больше, тем нагляднее и достовернее получается общая картина. И вот уже на основе многих свидетельств и воспоминаний возникает объективная точка зрения историка:

«Храбрый военачальник, кумир солдат, Милорадович не отличался ни гениальностью, ни особенно просвещенным умом; но это был, в полном смысле, боевой генерал и прекрасный исполнитель на поле битвы самых опасных и важных поручений главнокомандующих… Недаром же так высоко ценил его гениальнейший из наших полководцев Суворов; не напрасно же оказывал к нему самую нежную приязнь старик Кутузов… Не чуждый некоторых недостатков, тщеславия, мотовства и самонадеянности, Милорадович тем не менее и как человек заслуживал вполне любовь и уважение всех знавших его людей: простота в обращении, доброта и своего рода прямодушие были его отличительными свойствами»[17].

«Трудно найти человека, имеющего характер счастливее графа Милорадовича, который рожден, кажется, любимцем всех, кто его знает. Веселый и будто бы несколько беспечный характер его, ласковое, непринужденное обращение, снисхождение ко всякому, а особливо непритворное расположение делать добро заставляют всех, кто только знает графа Михаила Андреевича Милорадовича, любить и почитать его»[18].

Судьба нашего героя принадлежит одному из наиболее интересных и романтических исторических периодов, предельно насыщенному событиями: Альпийский поход, Аустерлиц, Отечественная война, заговор декабристов… Милорадович был деятельным участником многих из них, ярким и блистательным исполнителем воли государя, главнокомандующего — порой при совершенно невозможных обстоятельствах, так что судьба России несколько раз воистину оказывалась в его руках. Хотя не он завязывал гордиевых узлов, зато часто лишь он способен был их разрубить… Впрочем, в последние две с половиной недели его замечательной жизни все происходило совершенно по-другому.

Понятно, что главным содержанием жизни нашего героя была война:

«Многие, посещая Милорадовича, замечали, что мебели, картины и статуи бывали у него беспрестанно переставляемы с одного места на другое. На вопрос о перемене Милорадович отвечал: "Войны не будет… Мне скучно: я велю все передвигать в доме — это меня занимает и тешит"»[19].

Однако, как военный писатель, знаю, что рассказывать про боевые действия нелегко, да и читать о них достаточно утомительно. Подробное «Die erste Kolonne marschiert… die zweite Kolonne marschiert…»[20] увлекает только специалиста. К тому же представители противоборствующих сторон нередко по-разному трактуют состоявшиеся события — и каждый, даже проигравший, — в свою пользу. Поэтому в описаниях былых кампаний мы также прибегаем к воспоминаниям и запискам, фрагменты которых, пусть просто поставленные в подбор, без особенных комментариев, позволяют составить «мозаичную картину» более объективную, наглядную, увлекательную и понятную, нежели «батальное полотно», предлагаемое учебниками.

Впрочем, достаточно предисловий — пора переходить к делу. «Бог мой!» — как любил говаривать наш Милорадович, рискнем! Мы знаем, то, что нужно, у нас обязательно получится — следует только очень стараться и, понятное дело, не трусить. В конце концов сам граф Михайло Андреевич всегда поступал именно так, ибо страха он вообще не ведал.

«Однажды в разговоре графу Милорадовичу кто-то сказал: "Вы поступили очень смело". Милорадович отвечал ему: "Я иначе никогда не действую, я исполнил свой долг"»[21].

Короткий этот пролог закончим следующей оценкой:

«Монархи русские считали Милорадовича лучшим перлом в своей короне: император Павел — осыпал его крестами, звездами, лентами; император Александр I, в довод своего особенного благоволения к отличной службе Милорадовича, сопричислил его к чинам, состоявшим при своей особе; император Николай, в первые часы по воцарении, в собственноручном письме благоволил назваться его другому император Александр II торжественно почтил вековой юбилей со дня его рождения…

Суворов, Кутузов, Барклай — твердо верили в его доблести»[22].

Забыть такую оценку автору просто нельзя: как мы уже сказали, выбранный герой для пишущего и дорог, и любим, и близок.


ЧАСТЬ I «БУДЕТ СЛАВНЫМ ГЕНЕРАЛОМ…»

Глава первая. ГЁТГИНГЕНСКИЙ СТУДЕНТ

«Сербы, именуя сами себя Срби или Србли, известны в Европе с шестого столетия по РХ[23]. С того времени распространились они по всей древней Иллирии (нынешним Сербии, Боснии, Герцеговине, Черногории, Далмации, Славонии, Кроации и пр.)»[24].

«Все Милорадовичи по происхождению своему сербы. Они водворились в Южной России в начале прошлого [XVIII] столетия»[25].

«В Сербии было семейство, состоящее из многих сыновей, которые все были в военной службе и на войне. Все они пали и только один уцелел. Возвратясь на родину, первым делом его было помолиться за спасение свое в сражении перед алтарем Всемогущего промысла. Пробыв некоторое время в доме родительском, он опять вернулся в Белград служить своему отечеству. Возвратясь, он был представлен султану, который его спросил: "Ну что же, — родители были довольны увидеть тебя?" — "Я им был мил, а они мне были рады!" — "Ну, так будь же Милорадович!" — ответил ему султан»[26].

«Малороссийская фамилия Милорадович, как показано в свидетельстве правителей и советников республики Рагузской, посредством фамилии Храбреновичев, производит свою фамилию от сербских графов Охмукевичев. Произошедший от сего рода Михаил Ильич Милорадович с братом своим Гавриилом и Александром Ильичом прибыл в Россию в 1711 году»[27].

«…Происходит из рода древнего. Предки его всегда отличались преданностью к России. Один из них, пользуясь большим уважением соотечественников, содержал до 20 тысяч [воинов] и храбро сражался с турецкими войсками за пользы россиян. Признательный Петр I пригласил его в Россию и пожаловал богатыми поместьями в Малороссии»[28].

«Милорадовичи вышли в Малороссию из Сербии около 1713 года, в числе трех братьев: Александра, Михаила и Гавриила. Случилось так: в начале 1711 года Петр Великий, готовясь к войне с турками, искал искусных агентов для возбуждения последних против мусульман. Одним из таких агентов вызвался быть серб Михаил Милорадович. В ответ на предложение Милорадовича — служить царю Головкин, в письме от 3 марта 1711 года, отвечал, что царь, "познав искусство и верность Милорадовича в воинских делах против врагов христианского имени и святого креста, определил его полковником христианских войск"…»[29]

«Петр I… за военные заслуги пожаловал Михаила Милорадовича Гадячским полковником»[30].

Красиво, романтично и предельно ясно — за исключением, разумеется, мудрого султана, придумавшего фамилию «Милорадович». По призыву царя-реформатора отважные и благородные единоверцы пришли на службу Российской империи, братскому народу… Все так, да не совсем так.

«Видя в Милорадовиче человека способного, царь решил дать ему полковничий уряд в Малороссии, надеясь, что бездомный выходец постарается заслужить эту милость… Прибыв в Гадяцкий полк бедняком, Милорадович поставил себе главной целью — нажиться. В этом отношении полковничьи уряды были самыми выгодными местами для наживы…»[31]

Нет смысла рассказывать о многочисленных злоупотреблениях гадяцкого полковника, которого от всей души ненавидели разоряемые им казаки. Место было более чем «хлебное» — недаром же в 1726 году, «как только умер Михайло Милорадович, младший его брат Таврило немедленно направился в Москву — искать там гадяцкого полковничества»[32]. Это было очень непросто, и удалось ему только с помощью жены — «служительки от двора князя Меншикова». Счастье оказалось недолгим, уже через два года Гаврилу отрешили от должности и отдали под суд, а в 1730 году он умер, но материальное благосостояние и видное общественное положение «клана Милорадовичей» оказалось обеспечено. Как известно, в России во все времена было гораздо легче выбраться наверх, нежели упасть вниз, — естественно, для этого необходимо вскарабкаться до очень высокого уровня.

Возможно, вслед за тремя легендарными братьями на Русь приехали и другие их родственники, ибо в не очень внятных генеалогических описаниях отец нашего героя именуется внучатым племянником Михаила Ильича. Но есть и иная версия, так сказать, соответствующая положению: «От этого-то Михаила Ильича и произошла та ветвь фамилии Милорадовичей, которая, благодаря заслугам знаменитого генерала Отечественной войны Михаила Андреевича, приобщила графскую корону к своему дворянскому гербу… Единственный сын Михаила Милорадовича от брака его с дочерью генерального есаула Бутовича Ульяной — Степан Милорадович был бунчуковым товарищем[33]»[34].

У Степана, в свою очередь, было шестеро сыновей, из которых нас интересует только один: «Андрей Степанович Милорадович, сын бунчукового товарища Степана Михайловича Милорадовича, от брака сего последнего с Марией Ивановной Гамалей, родился в царствование императрицы Екатерины I в 1727 году»[35].

Карьеру Андрей Степанович сделал весьма успешную: «…по окончании образования в Киевской духовной академии начал службу в Малороссии и в 1747 году уже получил звание бунчукового товарища; в 1749 году определен поручиком и лейб-компании гренадером[36]. Семилетняя война с Пруссией доставила ему случай явить первые опыты храбрости, и он приобрел несколько чинов на поле чести, в сражениях при Пальциге, Кунерсдорфе и при осаде Кольберга»[37]. «Участник турецких войн Екатерининской эпохи и кавалер ордена святого Георгия 3-й степени, достиг высокого положения наместника Малороссии»[38]. Скончался он в 1798 году, в чине генерал-поручика.

Работая над биографией, нередко задаешься вопросом: что именно легло в основу того или иного блестящего жизненного успеха, что подтолкнуло произошедшие события? Как-то не верится, что стремительный взлет человека — пусть даже очень талантливого, деятельного и работоспособного — начался ни с того ни с сего. Мол, просто разглядело его мудрое начальство… В обыденной жизни начальство чаще всего двигает посредственность, с ней спокойнее.

Время сглаживает подробности и детали, а потому столь интересно узнавать потаенный смысл событий…

Вот дневниковые записи статского советника Якова Яковлевича Штелина о дворцовом перевороте 1762 года: «4 часа пополудни [29 июня]. Приезд в Ораниенбаум генерал-лейтенанта Суворова и Адама Васильевича Олсуфьева с отрядом гусар и конной гвардии. Голштинский генералитет, со всеми обер- и унтер-офицерами и прочими войсками, отдают им свои шпаги и тесаки, после чего их объявляют пленными и заключают в крепости…

30-го числа в 3 часа пополудни. Василий Иванович Суворов делает общую перекличку всем офицерам и нижним чинам. Из них русские, малороссияне, лифляндцы и прочие здешние ранжируются на одну сторону и приводятся к присяге в дворцовой церкви, а голштинцев и других иноземцев ведут к каналу, сажают там на суда и перевозят в Кронштадт.

2 июля. Гусарский полковник Милорадович составляет именной список обер- и унтер-офицерам и перечневый — рядовым и назначает к квартирам офицеров по их желанию охранный караул из гусар»[39].

Переворот, случившийся еще до рождения будущего графа, сам по себе интереса для нашего повествования не представляет, однако именно он свел двух людей, которых впоследствии прославят их сыновья. Очевидно, степень причастности генерала Василия Ивановича Суворова к заговору была достаточно велика — недаром же его сын Александр, еще в январе 1762 года командированный в столицу из действующей армии, в августе был произведен в полковники и принял под свою команду Астраханский пехотный полк. Астраханцы несли караульную службу в Санкт-Петербурге в то время, когда Екатерина II короновалась в Москве.

Законных прав на российский престол Екатерина Алексеевна не имела, и цареубийство отнюдь не вызывало того всенародного одобрения, о котором писала сама императрица: «Целый день продолжали раздаваться среди народа крики радости, и беспорядков вовсе не было… В течение следующих двух дней радостные крики продолжались, но не было ни излишеств, ни беспорядков, вещь весьма необыкновенная в таком большом волнении»[40]. Свержению Петра III радовалась только определенная часть столичного общества, а к остальной массе вполне применимо пушкинское: «Народ безмолвствует», хотя и сказанное совсем по иному поводу. К тому же вблизи Петербурга, в Шлиссельбургской крепости, был заключен законный государь Иван VI — Иоанн Антонович. В такой обстановке столицу империи можно было доверить только самому надежному человеку. Знать, Екатерина Алексеевна крепко верила в генерала Суворова, раз перенесла это доверие и на его ничем в то время не прославленного сына, которому затем, как известно, благоволила всю свою жизнь.

Выяснить, какие чувства и угрызения совести испытывали участники дворцового переворота, равно как и все причастные к оному, нельзя ни по документам, ни по мемуарным свидетельствам. Подобные тайны уносят с собой в могилу, но они же связывают друг с другом живущих. Не случайно, видимо, Андрей Милорадович подружился с Суворовым-младшим, почти своим ровесником, — а то уж слишком просто выглядит все в официальных биографиях: «Со времени поступления Андрея Степановича Милорадовича под начало Суворова между начальником и подчиненным завязались приятельские отношения»[41]. Пройдет время, и Александр Васильевич станет патронировать Михаилу Милорадовичу, который под его командованием вступит на боевое поприще.

Есть версия, что великий полководец предсказал нашему герою его блистательную судьбу. «Суворов, видя Михаила Милорадовича ребенком в доме друга своего Андрея Степановича Милорадовича, сказал ему о сыне: "Милорадович будет славным генералом"»[42].

Было так или не было — вопрос спорный. Возможно, те же слова Суворов говорил всем своим друзьям и сослуживцам, да только их сыновья или военными не стали, или в службе не преуспели, а потому несбывшееся пророчество забылось… Сохранилось ведь еще одно суворовское предсказание: «Давыдов, как все дети, с младенчества своего оказал страсть к маршированию, метанию ружьем и проч. Страсть эта получила высшее направление в 1793 году от нечаянного внимания к нему графа Александра Васильевича Суворова, который при осмотре Полтавского легкоконного полка, находившегося тогда под начальством родителя Давыдова, заметил резвого ребенка и, благословив его, сказал: Ты выиграешь три сражения! Маленький повеса бросил псалтырь, замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество великого человека»[43].

Так писал в «Некоторых чертах из жизни Дениса Васильевича Давыдова» легендарный поэт-партизан, коего мы не раз еще встретим на страницах нашего повествования. В его же «Встрече с великим Суворовым» слова гениального полководца выглядят иначе: «Это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет!»[44] Как бы то ни было, в год смерти генералиссимуса Давыдов еще только стал юнкером, да и выигранных сражений в его биографии не было — только отдельные стычки с неприятелем…

Итак, «…граф Михаил Андреевич Милорадович родился в год, славный победами, 1770-й, когда Суворов пожинал лавры на полях Оттоманских; а через двадцать восемь лет Милорадович, в чине генерал-майора, уже сопутствовал Суворову в Италии»[45].

Звучит красиво, однако на самом деле все было совершенно не так.

Во-первых, «…год рождения графа Михаила Андреевича по актам неизвестен, хотя за наиболее достоверное мы принимаем 1 октября 1771 года»[46], — указывал известный военный историк, и, действительно, именно 1771 год считается датой рождения Милорадовича.

Во-вторых, Суворов тогда еще ни с какими турками не воевал. «За весь 1770 год ему только дважды — под Опатовым и Наводницею — удалось захватить и разбить жестоко польские банды… Суворов начинает усиленно хлопотать о переводе его в армию против турок… Перевод не состоялся, и Суворову вместо боевых подвигов пришлось заняться устройством карантинов, перекапыванием дорог на своем участке и т. п., в виду появления в тылу главной армии заразительной болезни, вроде чумы»[47]. Так что на Дунае Александр Васильевич оказался только в 1773 году.

Кстати, не лишним будет заметить, что Суворов был произведен в генерал-майоры лишь 1 января 1770 года, когда ему было уже 40 лет. По тем временам достаточно поздно. Хотя его 44-летний друг Андрей Степанович тогда вообще пребывал в бригадирском чине — между полковником и генералом — и сражался с турками, командуя бригадой из Ярославского и Севского пехотных полков.

Неясности с датами рождения казались тогда делом обыкновенным. «Михаил Андреевич родился в 1770 году. По обычаю того времени, он,

Как богатых бар потомок,
Был сержантом из пеленок», —

писал в биографическом очерке Николай Семенович Лесков[48]. Ошибившись в дате рождения, великий русский писатель упоминает и не совсем точные по сути слова безвестного стихотворца: по-настоящему богатые баре записывали своих потомков в гвардию. Все дело было в том, что, согласно соответствующему указу Петра Великого, никто не мог стать офицером, не пройдя солдатской службы. Однако вскоре отцы дворянских недорослей придумали записывать своих чад в полки с рождения — а то и еще раньше, так что те, подрастая в своих поместьях, числились на действительной военной службе, получали чины и к совершеннолетию выходили в офицеры. Андрей Степанович записал сына в некий армейский полк, а в какой именно — сведений не имеется. Вообще, о начале жизни будущего графа известно очень мало. Матерью его была племянница белгородского епископа — Мария Андреевна, урожденная Горленко, а родился он вроде бы на Украине. По крайней мере, в формулярном списке штаба Отдельного гвардейского корпуса указано, что Милорадович происходил «из дворян Полтавской губернии»[49].

Рождение сына оказалось для Андрея Степановича счастливым знамением: как раз в эти дни он наконец-то был произведен в генералы, а 22 октября 1771 года фельдмаршал П.А. Румянцев докладывал императрице Екатерине II:

«Того же дня [20 октября] на рассвете генерал-майор Милорадович своими, сперва легкими действиями, служившими к обращению на себя внимания, одержал поверхность над неприятелем при городе Мачине, а 21-го числа, переправившись с корпусом на сопротивный берег, атаковал неприятеля в его Мачинском лагере и, выгнав оного, овладел городом, знатным числом пушек и всем тут бывшим военным снарядом»[50].

Успех был серьезный — «об этой победе императрица Екатерина II даже сообщала в письмах Бьелке и Вольтеру»[51].

Затем, в составленном для государыни обзоре кампании 1771 года, граф Румянцев писал так: «Генерал-майор Милорадович подвигнут был до того наибольшим желанием подать собою пример храброго и преусердного службе офицера, что, изнемогая обложною и жестокою болезнью, стремился однако ж со всею доброю волею исполнить свою экспедицию»[52].

В общем, сын рос, отец воевал, и эти события до определенного времени не имели между собой никакой связи.

Между тем отношения Андрея Степановича с Суворовым, громившим мятежных поляков, оставались самые дружеские, о чем свидетельствуют сохранившиеся короткие письма полководца, подобные следующему:

«Милостивый Государь мой Андрей Степанович.

При отъезде моем цалую Вас! Не забудь меня. Благодарствую Ваше Превосходительство за Вашу благосклонную дружбу. Остаюсь с совершенным почтением

Милостивый Государь мой

Вашего Превосходительства

покорнейший слуга

Александр Суворов»[53].

Вскоре генералы встретились на Балканском театре военных действий и оказались вполне достойными друг друга: «Героями сражения при Козлуджи[54] бесспорно можно назвать Суворова, Озерова[55] и Милорадовича. Поражение неприятеля было полное и, чтобы воспользоваться последствием победы, необходимо было продолжать наступление к Шумле и разбить визиря с остатками его армии»[56].

«В награду за войну 1771—1774 годов Милорадович, между прочим, в день мирного торжества, в силу статуса, получил орден святого Георгия 3-й степени, а кроме того — село Вороньки в Лубенском уезде»[57].

Ну вот, подвиги отца напрямую коснулись сына: это были те самые Вороньки, об украшении и усовершенствовании которых Михаил Андреевич заботился всю жизнь, куда мечтал уехать после отставки, чтобы на покое провести последние годы своей бурной жизни… Не сбылось!

Тем временем карьера старшего Милорадовича уверенно шла по восходящей линии.

«В 1779 году Милорадович произведен был в генерал-поручики и вскоре назначен правителем только что учрежденного Черниговского наместничества, которым управлял более 15 лет и был единственным, так как подобное наместничество существовало сравнительно недолго и было заменено учреждением Малороссийской губернии»[58].

И еще такой момент, который, возможно, является очередной легендой, хотя о нем пишут все биографы графа:

«Чтобы показать, как любил Андрей Степанович Милорадович своего единственного сына Михаила Андреевича, достаточно сказать, что, получив орден святого Александра Невского, он просил императрицу вместо этой награды перевести его сына из армии в лейб-гвардии Измайловский полк. Екатерина согласилась, и Михаил Андреевич был записан в Измайловский полк, а Андрею Степановичу вскоре вторично пожалована была Александровская лента»[59].

Различные просьбы о замене награждения действительно случались, хотя и не часто — несколько реже, чем о них рассказывалось… К тому же государи нередко выполняли просьбу, не отменяя и награды.

«16 ноября 1780 года он зачислен подпрапорщиком в лейб-гвардии Измайловский полк, то есть любимейший полк императрицы Екатерины II, так как измайловцы были первые, по времени, ее сторонники при вступлении ее на престол»[60].

Утверждение насчет любимого полка императрицы весьма сомнительно. Измайловцы, хотя и первыми поддержали мятежную жену императора Петра III — кстати, только потому, что полк ближе всех прочих находился к Петергофскому тракту, по которому следовала в столицу Екатерина Алексеевна, — однако никакого последующего значения в полковой истории этот факт не имел.

Впрочем, более подробный рассказ о лейб-гвардии Измайловском полку и об измайловцах у нас впереди…

«Не находясь еще на действительной службе, юноша Милорадович 4 августа 1783 года произведен в сержанты»[61].

Думается, здесь будет не лишним разъяснить непростую систему унтер-офицерских чинов, существовавших во второй половине XVIII столетия.

«Ближайшими помощниками ротного командира являлись, конечно, все субалтерн-офицеры[62] и все унтер-офицеры… Унтер-офицеры состояли из сержантов, подпрапорщиков, каптенармусов и фурьеров.

Число сержантов в роте находилось в прямой зависимости от числа ее рядов, и их полагалось от трех до четырех, но налицо обыкновенно было всегда не более двух, так как остальные бывали или в отпусках и командировках, или же рапортовались больными. Старший из сержантов в роте выполнял должность, соответствующую обязанностям нынешнего фельдфебеля…

Затем, с 1762 года, по повелению императора Петра III, является в роте фельдфебель, который утверждался в этом звании не иначе, как по выбору Его Величества, а число сержантов в каждой роте было сокращено до двух.

За сержантом в ротном управлении следовал подпрапорщик. До 1730 года всякий унтер-офицер, чтобы достичь звания сержанта, должен был предварительно быть произведенным в подпрапорщики; но с этого года начали производить в сержанты прямо из унтер-офицеров, а подпрапорщика получал лишь тот, кто подавал надежду быть офицером своего полка. При Екатерине II в этот чин производились только дворяне, дежуря и исполняя другие обязанности службы наравне с унтер-офицерами…

На обязанности сержанта лежало обучение чинов роты фронта. По хозяйственной же части прямым помощником ротного командира был каптенармус. Он заведовал ротной амуницией, обмундированием и обувью.

К самому младшему унтер-офицерскому чину можно отнести фурьера. Их полагалось по одному на каждую роту. В строю фурьер исполнял должность жалонера[63], по внутреннему же управлению роты — каптенармуса.

…Когда же в 1762 году эта отрасль перешла в руки каптенармусов, они, наравне с прочими унтер-офицерами, стали как бы помощниками фельдфебеля.

Что же касается капралов, то они хотя и не были унтер-офицерского звания, но считались непосредственными начальниками своей части. Капралов в роте полагалось по числу капральств. Это число в описываемую эпоху менялось от четырех до шести»[64].

Итак, двенадцати лет от роду Михаил стал сержантом славного лейб-гвардии Измайловского полка. При том сын правителя Черниговского наместничества отправился отнюдь не в Санкт-Петербург, где квартировала немногочисленная тогда по своему составу Российская императорская гвардия, но поехал в Европу — получать образование.

* * *

«Публичных ученых заведений тогда в России почти не было, был только в Петербурге Кадетский корпус, и в Москве университет, но ни в тот, ни в другой высшее дворянство детей своих не отдавало, основываясь на предрассудке или на некоторых предубеждениях против сих заведений, может быть, и несправедливых… И так почти все дворянство воспитывалось дома, кроме весьма малого числа богатейших, посылаемых в чужие края»[65].

«Сперва обучался он в Кёнигсбергском университете, под руководством знаменитого Канта, потом провел два года в Гёттингене, откуда для усовершенствования в военных познаниях послан родителем в Страсбург и Мец, где особенно прилежал в фортификации и артиллерии»[66].

Спору нет, звучит все это прекрасно. Теперь, по логике вещей, следовало бы рассказать о прославленных учебных заведениях, о знаменитых профессорах и особо об Иммануиле Канте, основоположнике немецкой классической философии, — однако известно, что девять проведенных в Европе лет не оставили в душе и памяти Михаила сколь-либо заметного следа.

«Михаил Милорадович получил образование за границей, но оно было поверхностным и незаконченным»[67], — тактично говорится в дореволюционной Военной энциклопедии.

«Образование его было самое поверхностное; не видно, чтобы где-нибудь он прошел и кончил курс наук основательно. Напротив того, проведя несколько лет за границей, он не усвоил себе даже основательного знания иностранных языков и, впоследствии, особенно любя говорить по-французски, Милорадович беспрестанно делал самые забавные ошибки»[68].

В общем, пушкинское «с душою прямо Гёттингенской» — явно не про него. Но что делать, ежели наша книга посвящена не философу или поэту, а прославленному военачальнику?

Для нас в данном случае гораздо важнее, что «…за границу Михаил Андреевич отправился с двоюродным своим братом Григорием Петровичем, сопровождаемые дядькой или гувернером Иваном Лукьяновичем Данилевским[69]. Это был Академии Киевской студент богословия, который обязался при поездке в Немецкую землю Григория Петровича обучать его катехизису, наблюдать за уроками, преподаваемыми другими профессорами в университетах, и неотступно следить за нравственностью и поведением своего питомца»[70]. Те же обязанности Данилевский, соответственно, выполнял и по отношению к Михаилу.

С сыном его наставника — Александром Михайловским-Данилевским — судьба впоследствии свяжет Милорадовича на всю жизнь. Какие, однако, интересные «цепочки» выстраиваются уже в самом начале нашей книги: В.И. Суворов — А.С. Милорадович — А.В. Суворов — М.А. Милорадович; И.Л. Данилевский — М.А. Милорадович — А.И. Михайловский-Данилевский… Подобных «цепочек» вытянется на протяжении этого повествования еще немало… Люди того времени умели не только дорожить дружбой, но и передавать ее из поколения в поколение, а также считали своим долгом помогать сыновьям, племянникам, внукам тех, кого они по-тогдашнему обычаю именовали своими «благодетелями».

Считается, что в европейских университетах двоюродные братья выучились: «…французскому и немецкому языкам — фундаментально, арифметике — всех частей, геометрии, географии, истории, архитектуре гражданской и военной и юриспруденции, а также рисованию, фехтованию и музыке "на скрипицу" и "на клавир"»[71].

За время непродолжительного обучения в военных школах в Страсбурге и Меце — порядка двух месяцев в каждой, «…наш будущий Баярд особенно оказал прилежание в фортификации и артиллерии»[72].

Ну, прилежание — прилежанием, а вот отзыв современника, сражавшегося под командованием Михаила Андреевича в 1812 году, о качестве его военного образования: «Милорадович, по возвышенности духа, был истинный Баярд; по недостатку приготовления, беспечности и избалованному счастью не дорожил наукой. Он совершенно ее не знал; и у него всегда должно быть другому, который бы управлял целою пьесой. Его можно сравнить с хозяином, который дает волю приказчику — всем располагать, но который берет на себя только трудное и опасное»[73].

Приведенная оценка представляется не только образной, но и не однозначной, в чем ее особенная для нас ценность. Стоит заметить, что и в том, и в другом случае Михаила Андреевича уподобляют легендарному благородному французу, «рыцарю без страха и упрека» Баярду (1473—1524) — под этим почетным прозвищем генерал Милорадович был известен как по всей русской армии, так и в самых широких кругах общества.

«По окончании курса военных наук в Меце ездил он в Париж, где был представлен Людовику XVI и королеве Марии-Антуанетте»[74].

Подробности этого представления не известны, но ясно, что ни о каком индивидуальном приеме речи быть не могло — определенно, шестнадцатилетний Михаил находился в числе нескольких десятков счастливцев, удостоенных высочайшего внимания. Но кто бы мог тогда предполагать, что до начала трагических событий, перевернувших судьбы Франции, Европы и всего мира, оставалось уже менее десяти лет? И разве думал тогда гвардейский сержант, что следующий раз он окажется в «столице мира» лишь через три с половиной десятилетия, приведя сюда свои победоносные полки…

Замечательный русский писатель и историк Николай Михайлович Карамзин во время своего пребывания в Париже в 1790 году не сразу усваивает все историческое значение тех грандиозных явлений, очевидцем которых ему приходилось быть. «Можно ли было ожидать, — недоумевает он, — таких сцен от зефирных французов, которые славились своей любезностью и пели с восторгом: "Для любезного народа счастье добрый государь"»[75]. А что мог предвидеть юный сержант, посетивший Францию за несколько лет до того?

«Обогащенный плодами европейского образования, Милорадович, возвратясь в Россию, был произведен в прапорщики Измайловского полка»[76].

Так судьба Михаила Андреевича соединилась с Российской императорской гвардией.


Глава вторая. ГВАРДЕЕЦ

Гвардия — одна из романтических составляющих давно ушедшей эпохи. В памяти возникают петровские «потешные», подвиги при Нарве, Аустерлице и Кульме, придворные балы и громкие дуэли, дворцовые перевороты, Сенатская площадь… История гвардии — это история Российской империи. Созданные Петром Великим лейб-гвардии Преображенский и Семеновский полки, вынесшие основную тяжесть Северной войны, послужили ядром для формирования и новой армии, и всей государственной машины. Гвардейские солдаты и унтера — как дворяне, так и представители иных сословий — выходили в полевые полки обер-офицерами; офицеры и сержанты ездили с дипломатическими поручениями к иностранным дворам и ревизовали губернии; гвардейские офицеры и генералы могли быть назначены на любую государственную должность. Гвардия охраняла монарха и его семью. Но это была и политическая сила: в XVIII веке государи вступали на трон, опираясь исключительно на гвардейские штыки…

Так, при поддержке гвардии превратилась в самодержавную императрицу племянница Петра I Анна Иоанновна — герцогиня Курляндская. В первый же год своего царствования она учредила два гвардейских полка — Конный и Измайловский, ставший третьим полком в пешей гвардии. «Сформирование полка было поручено генерал-адъютанту графу Левенвольду[77]; ему в помощь был дан шотландец Кейт, а все офицеры были выбраны из прибалтийских дворян. Такое предпочтение немцам было знамением эпохи, так как во главе правления стоял всесильный Бирон[78]»[79].

Данное положение известно всем историкам, и никто из них почему-то никогда не пытался его опровергнуть, механически перенося из книги в книгу. Вот что утверждает наш современник, серьезный исторический писатель: «Принципы формирования Измайловского полка вполне укладываются в прекрасно знакомую историкам традицию деспотических режимов — создание военно-политической опоры на иностранцев»[80].

Но если взять «Список чинам лейб-гвардии Измайловского полка в важнейшие эпохи его существования»[81] и посмотреть записи, относящиеся ко дню основания полка (22 сентября 1730 года), то узнаем, что полковником в нем был граф Карл Густав Левенвольде, подполковником — шотландец Джеймс Кейт, а кроме майоров Иосифа Гампфа и Густава фон Бирона находим еще Ивана Шилова. Дальше — больше. Капитанами служили Дмитрий Чернцов и Иван Толстой. Капитаны прусской службы фон Тетау и Гордан, а также Штегентиен, барон Бауер, Латур, Лаврентий де Лакруа и Лефорт — не все выходцы из Остзейского края. Если же брать капитан-поручиков, они все великороссы: князья Крапоткин, Друцкой и Волконский, а также дворяне Гурьев, Павлов, Кологривов, Дмитриев, Ильин, Данилов, Дурнов и Рославлев. Исключение составил только Кранман. Командиры рот и субалтерн-офицеры, то есть те, кто непосредственно общался с солдатами и имел на них наибольшее влияние, тоже были русскими.

Вот так разрушается легенда об «остзейском» полку… Теперь обратимся еще к одному общему заблуждению — утверждению, что в гвардии царили самые аристократические, великосветские нравы.

Известный издатель и литератор Фаддей Венедиктович Булгарин, в начале XIX века служивший в Уланском Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича полку, вспоминал: «В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках был особый тон и дух. Этот корпус офицеров составлял, так сказать, постоянную фалангу высшего общества, непременных танцоров, между тем как офицеры других полков навещали общество только по временам, наездами. В этих трех полках господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшей французский язык, почиталось неприличием говорить между собою иначе, как по-русски… Конногвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства и жили по-армейски»[82].

К тому же времени относятся воспоминания конногвардейского офицера Мирковича, в будущем — генерала от кавалерии: «Только в двух полках, Преображенском и Семеновском, было тогда более порядочное общество офицеров… Общество офицеров остальных полков было посредственное, так что в общественном мнении армейские артиллерийские офицеры стояли выше гвардейских пехотных. В кавалерии отличались обществом офицеров только кавалергарды и лейб-гусары, куда поступала вся знатная и богатая молодежь. Кроме упомянутых четырех полков, офицерский состав представлял сборище молодых людей, малообразованных и чуждых столичных обществ»[83].

Можно возразить, что такое положение вещей наблюдалось в армии спустя два десятилетия после описываемых событий, когда и гвардия существенно увеличилась по количеству полков, но сомнительно, чтобы за это время Измайловские офицеры столь «опростились». Наоборот, именно в конце галантного восемнадцатого столетия русское дворянство, к которому принадлежало и все гвардейское офицерство, старалось забыть грубые патриархальные привычки своих предков, спешно приобретая светский лоск и изысканные манеры… Так что Измайловский полк, несмотря на свою принадлежность к старой гвардии, все же был полком несколько иным, нежели Преображенский и Семеновский. Хотя, как можно понять из вышеприведенных воспоминаний Булгарина, и здесь встречались свои аристократы.

«Возвратясь в Россию, Михаил Милорадович имел большой успех в обществе в качестве красивого, ловкого танцора и веселого и остроумного собеседника. Общество наше тогда было очень нетребовательно. Да если припомним Онегина, то и в позднейшие времена у нас:

Кто по-французски совершенно
Мог изъясняться и писать.
Слегка мазурку танцевать
И кланяться непринужденно.
То про такого свет решил.
Что он умен и очень мил[84]

следовательно, понятно, что милое невежество молодого графа нисколько не помешало ему в свете»[85].

Если учесть, что идет речь о юном гвардейском прапорщике — этот первый офицерский чин Михаил получил 4 апреля 1787 года, — которому, как начинающему офицеру, следовало бы денно и нощно постигать азы службы, то характеристика звучит более нежели оригинально. Но вряд ли автор очерка особо погрешил против истины — свидетельством тому может быть следующий исторический анекдот: «Служа в Измайловском полку прапорщиком, Милорадович услышал, что одного из товарищей его называют лучшим танцором. Милорадович сказался больным, заперся в своей комнате, нанял первого балетмейстера того времени и не выезжал со двора, пока не превзошел в танцах своего соперника»[86]. Забавно!

А вот анекдотов про ревностное отношение Милорадовича к службе на тот период почему-то не сохранилось…

Однако «…было бы слишком поверхностным смотреть на танцы, единственно, как на простое препровождение времени. В педагогическом отношении танцы не менее, если не более, нужны, чем простая гимнастика. Танцами развивается то, что никакая иная гимнастика дать не может: умение стоять, держать руки, сидеть и ходить по-человечески… Преподавание танцев служит лучшим средством к развитию тела, для поддержания физической и духовной стороны человека в постоянно здоровом и нормальном состоянии. Развивая силу и ловкость, танцы, как и гимнастика, тем самым оказывают благотворное влияние и на духовную сторону человека: они поддерживают спокойное расположение духа, вселяют бодрость, смелость, предприимчивость»[87].

И еще одна легенда — впрочем, ничем не подтвержденная: «Возвратясь при Екатерине из-за границы, он заказал себе триста шестьдесят пять фраков; все тогдашние щеголи напали на него, и он уехал в малороссийскую свою деревню»[88].

Общественный статус гвардейского офицера был тогда чрезвычайно высок. Вот что писал однополчанин Милорадовича Е.Ф. Комаровский[89]: «Ко мне подошел гофмаршал князь Ф.С. Барятинский и сказал мне:

— Вы можете остаться обедать за столом императрицы.

Сие мне было очень приятно. Какой шаг давал в царствование императрицы чин гвардии офицера! Я был тогда наравне со всеми, и мой полковой командир И.И. Арбенев, который в сержантском моем чине не хотел и знать меня, теперь обедает за одним со мной столом, и у кого же — у российской императрицы. После обеда он первый подошел ко мне и просил меня ездить к нему запросто на обед или на вечер, как я хочу»[90].

Кстати, одновременно с Милорадовичем в полку служили известные впоследствии военачальники, герои Отечественной войны 1812 года А.Н. Бахметев[91] и А.А. Бибиков[92], будущие знаменитые государственные деятели А.Д. Балашов[93] и В.В. Ханыков[94], братья С.Л. и В.Л. Пушкины — отец и дядя великого поэта, и многие другие…

Квартировал полк на левом берегу реки Фонтанки, в Измайловской слободе. Здесь «…каждая рота поместилась на особой улице, получившей наименование номера роты. Люди размещены были в просторных светлицах»[95].

«В заботливости своей о гвардии император Петр III задумал построить вместо деревянных светлиц — каменные казармы»[96], но не успел. В 1766 году Екатерина II подписала указ, чтобы «Лейб-Гвардии полкам вместо нынешних деревянных светлиц построить каменные домы»[97], да только и тут не сбылось, так что в каменные здания измайловцы перебрались только при Александре I.

Для полноты картины уточним, что в то время «…у гвардейцев сохранились мундиры без лацканов, отличающиеся цветом воротника по полкам: в Преображенском полку воротник был красный, в Семеновском — светло-синий, в Измайловском — зеленый; в двух последних с 1786 года появилась красная выпушка по краю воротника…

На левом плече мундира нижние чины носили погон с бахромой и вензелем Екатерины: …в Измайловском [полку] погон желтый, вензель красный»[98].

Существовавшие в то время штаты гвардейской пехоты были утверждены еще Петром III, 13 марта 1762 года. (Интересно, что сколь бы ни обвиняли этого несчастного императора во всех грехах и откровенном слабоумии, а также в том, что вся его деятельность носила антироссийский характер, но именно он во многом определил направления и внутренней, и внешней политики Екатерины II.) Согласно этому штату, пешие полки гвардии были «переформированы в двухбатальонные из одной гренадерской и пяти мушкетерских рот в каждом… В гренадерских ротах положено иметь по 179 человек, в мушкетерских по 146; в полку всего 1857 человек с нестроевыми»[99].

В гвардейском полку были «полковник, подполковник, премьер-майор, секунд-майор. Капитанов — 12, поручиков — 12, подпоручиков — 14, прапорщиков — 10. Фельдфебелей — 12, сержантов — 23, каптенармусов — 12, фан-юнкеров или подпрапорщиков — 10, фурьеров — 12, капралов — 72, гренадеров — 300, мушкетеров — 1200, барабанщиков — 26, флейтщиков — 14»[100]. Несколько позже происходило переименование офицерских чинов с сохранением их общей численности.

Вот, очевидно, и все, что можно сказать о начале действительной службы будущего графа и генерала от инфантерии Михаила Андреевича Милорадовича. Обычно ведь об обер-офицерах известно очень и очень мало. Да и вообще, о тогдашнем Измайловском полку мы знаем гораздо меньше, нежели о Преображенском и Семеновском, его более аристократических собратьях.

«К сожалению, за этот период приходится отметить некоторый упадок дисциплины и распущенность при исполнении служебных обязанностей, — говорится в истории лейб-гвардии Преображенского полка. — При полном равнодушии к подобному печальному состоянию со стороны начальствующих лиц, неудивительно, что с каждым днем распущенность эта возрастала. Дело дошло до того, что нередко караульных офицеров можно было встречать на улице, свободно разгуливавших по-домашнему, то есть в халатах, а их жен, надевавших мундир и исполнявших обязанности мужа. Кутежи и дебоши гвардейской молодежи начали принимать колоссальные размеры…»[101]

«Гвардия составляет позор и бич русской армии; но императрица, которая обязана была ей своей короной, любит ее и потворствует ей, — писал граф Ланжерон[102]. — Офицеры состоят из всего, что есть наизнатнейшего и богатейшего в России среди высшего дворянства, а сержанты принадлежат к дворянству второстепенному.

Вельможи или лица, пользующиеся высокой протекцией, никогда почти не служат в России в обер-офицерских чинах; родители записывают их, в самый день рождения, сержантами в гвардию; в 15 или 16 лет, а иногда и ранее, они становятся офицерами или по старшинству, или по протекции, живут у себя или в Москве, или в деревне; если же они находятся в Петербурге, то лишь едва-едва занимаются службой и, дослужившись до чина капитана, выходят в отставку бригадирами или переходят в армию полковниками»[103].

Перспективная судьба Милорадовича определена здесь достаточно верно. Действительно, не прошло и года, как 1 января 1788-го — «во всей гвардии производство было один только раз в год 1 января»[104] — он был произведен в следующий чин подпоручика гвардии. Это было равно армейскому капитан-поручику или, позднее, штабс-капитану. Михаилу было 16 — в этом возрасте великий Суворов, служивший в Семеновском полку, не стал еще даже и капралом.

…Между тем далеко не всё в пределах Российской империи было так прекрасно, как это казалось. Продолжалась «вторая [Турецкая] война (1787—1791), победоносная и страшно дорого стоившая людьми и деньгами»[105]; весьма неспокойно было в Польше, находившейся в «состоянии маразма и хронической анархии»[106] и неумолимо приближавшейся к своему второму разделу; тучи сгущались еще и на северо-западном направлении. XVIII век начался для России Северной войной со Швецией — теперь становилось похоже, что войною со Швецией он и закончится…

* * *

«Возраставшее могущество России, приобретавшееся ею во время второй Турецкой войны, не могло нравиться Франции и Англии, которые вследствие этого и не переставали возбуждать несогласия между Петербургским и Стокгольмским кабинетами. Кроме того, шведский король Густав III, "имевший личную неприязнь к императрице Екатерине за ее резкие отзывы о нем и движимый тщеславным чувством проявить себя героем", получив от Турции денежную помощь, в которой ему отказали другие державы Европы, хотел отблагодарить Порту за ее услугу и, "задавшись невероятной мыслью возвратить все прежние приобретения России от Швеции, Густав III не стеснялся в выборе предлога к войне"»[107].

«Шведский король… придравшись к неисправному, по его мнению, салюту русских кораблей шведской эскадре, предъявил России дерзкие требования, а вслед за тем объявил войну. 36-тысячная шведская армия под начальством самого короля вторгнулась в русскую часть Финляндии и осадила Нейшлот»[108].

«Когда началась шведская война, все выдающиеся военные люди находились на юге, в армии Потемкина. Выбор остановился на графе В.П. Мусине-Пушкине[109], хотя о нем сама же Екатерина писала князю Потемкину, что сидел в военной коллегии "аки сущий болван", не "растворяя" уст "ниже муху с носу не сгонит"»[110].

Под стать командующему оказалась и армия, составленная из плохо обученных войск и каких-то случайных формирований — вплоть до Гатчинского батальона цесаревича Павла. В нее был включен и гвардейский отрад. «В состав Финляндского корпуса вошло по одному батальону от каждого полка гвардии, а от Конного — три эскадрона. Еще в начале июня Екатерина, предвидя войну со Швецией, дала повеление полковой канцелярии, дабы один батальон от каждого гвардейского полка был готов к выступлению при первом требовании»[111].

«1-й батальон и часть третьего ходили до Выборга (первый сухопутно, а третий на галерах)»[112], — значится в истории лейб-гвардии Измайловского полка.

Михаил служил в 1-м батальоне и участвовал в походе.

«Сын ваш по внезапному походу, имея нужду в деньгах, просил меня снабдить его 500 рублями, которые я ему и дал, и его и мой поступок не считаю происшедшим против Вашего благоволения»[113], — писал Андрею Степановичу Милорадовичу П.В. Завадовский[114].

Внимание на это письмо следует обратить по двум причинам. Во-первых, в нем, пожалуй, впервые отражена та самая бесконечная проблема, которая пройдет через всю жизнь нашего героя — финансовая. Недаром же скажет он на смертном одре: «Ну, кажется, теперь я расквитаюсь со всеми моими долгами»[115]. Хотя, скорее всего, это легенда, однако об обозначенной проблеме мы будем вспоминать на протяжении всей нашей книги…

Во-вторых, очень интересен сам человек, ссудивший подпоручика деньгами. Петр Васильевич, сослуживец старшего Милорадовича в Турецкую войну, происходил из бедных малороссийских помещиков. Стремительный взлет ему обеспечило внимание Екатерины II, которая предпочла его светлейшему князю Потемкину-Таврическому… Хотя фаворитом Завадовский пробыл очень недолго, он остался в числе высших сановников империи и в 1788 году имел чин тайного советника и возглавлял Государственный банк, будучи притом еще и директором Пажеского корпуса, и председателем комиссии по сооружению Исаакиевского собора — список можно продолжить… Понятно, что этот человек мог оказывать не только материальную поддержку.

Кстати, в отличие от сына Андрей Степанович сразу же рассчитался с долгом, о чем свидетельствует следующее письмо Завадовского, подтверждающее также предположение о «сильной протекции»:

«Возвращенные вами пятьсот рублей я получил и с удовольствием сыну вашему пособлять всегда буду не токмо в нуждах сего рода, но и во всяком другом случае, где помощь моя быть нужна ему может, ибо по старой нашей дружбе всякого добра желаю ему от искреннего сердца. Одну мне только волю Вашу знать притом нужно, какой предел в надобности его положите, и до какой степени одолжения мои по оным быть Вам угодны могут на будущее время, потому что хотя сие лето пройдет у нас считаю без дальнего грома, но, может быть, на будущее продолжится»[116].

Прекраснодушное старшее поколение! Петр Васильевич думал, что деньги нужны Михаилу только на личные военные расходы… Хотя общество тогда жило войною и разговорами о войне.

«Король шведской, если ему удачи не будет, намерен принять веру римско-католическую и жить в Риме партикулярным человеком, — эту фантастическую сплетню записал в своем дневнике 13 июля 1788 года адъютант Потемкина М.А. Гарновский[117], добавляя: — Гвардейские батальоны и эскадроны выступили уже в поход»[118].

Заметим, что вскоре имя Гарновского оказалось теснейшим образом связано с Измайловским полком. На средства, полученные от спекуляций и иного жульничества, полковник выстроил огромный дом на углу Фонтанки и Вознесенского проспекта. После того как при Павле I незадачливый делец был арестован и помещен в Петропавловскую крепость, а здание, именуемое «домом Гарновского», конфисковано, здесь устроили офицерские квартиры полка…

«Выступив из Петербурга, гвардейский отряд, не доходя Выборга, был остановлен у села Красного, где Татищеву[119] было приказано ожидать дальнейших распоряжений Главнокомандующего. Здесь отряд был усилен гарнизонами из городов, двумя батальонами из неспособных церковных причетников[120] и праздношатавшихся крепостных людей, а также казачьим полком, сформированным из ямщиков.

Вся численность этого корпуса не превышала 14 тысяч человек»[121].

Боевые действия развивались ни шатко, ни валко, хотя тот же Гарновский и записывал в дневнике: «Шведы везде от нас бегут и почти уже все перебрались за реку Кюмень, в свою границу»[122].

«Король шведский, поручив осаду Нейшлота бригадиру Гастферу, сам перешел границу у Аберфорса и направился к Фридрихсгаму. Узнав об этом, Мусин-Пушкин начал стягивать свой корпус к Выборгу и приказал Татищеву с гвардейским отрядом перейти к станции Кнуте и расположиться там лагерем… В начале августа лагерь под Кнуте посетил цесаревич, приехавший в армию из Выборга, чтобы лично обозреть шведские позиции, и 10 числа делал смотр гвардейскому отряду»[123].

«Приезд цесаревича в армию сопровождался немедленной ссорой с графом Мусиным-Пушкиным; водворившийся в главной квартире разлад поддерживался Штейнвером[124], находившим, кроме того, обильную пищу для критики, сравнивая состояние наскоро собранных в Финляндии войск с порядками, принятыми в гатчинских войсках»[125].

Наследник престола 34-летний Павел Петрович существенной роли в государственной жизни не играл, выхода на авансцену ему предстояло ждать еще долгих восемь лет. Все это время цесаревич продолжал копить ненависть против матери, погубившей его отца и узурпировавшей престол, равно как и против всей созданной ею системы…

Известно, что история развивается по спирали, и при кажущемся повторении драматические события нередко превращаются в фарс. Король мечтал о реванше за Северную войну, отбросившую Швецию на европейские задворки, — но обратного хода для этого недавно еще могущественного государства не было.

«Самонадеянный потомок Карла XII… готовясь овладеть Фридрихсгамом, был остановлен неповиновением собственных войск. 25 июля шведы исчезли из-под крепости, к немалому удивлению и радости осажденных… Неожиданным образом Густав очутился в оборонительном положении, но граф Мусин-Пушкин, к несчастью, не сумел воспользоваться благоприятными обстоятельствами, и потому поход 1788 года на сухом пути кончился только тем, что шведы очистили только всю занятую ими территорию русской Финляндии»[126].

«Таким образом, участие гвардейских батальонов в походе 1788 года ограничилось только одними движениями»[127].

Вот, пожалуй, весь рассказ о первом годе кампании. Вообще, «война 1788—1790 годов со Швецией прошла бесцветно, серьезных столкновений с неприятелем не было. Наши полководцы Мусин-Пушкин и Салтыков воодушевить своей армии не в состоянии были и не сумели составить смелого и умного плана кампании»[128].

Впрочем, официоз всё может подать в нужном ключе: «Первая война (1788 г.), кроме морских сражений, была оборонительная: четырнадцать тысяч россиян мужественно отразили нападения 36-тысячной армии, которой начальствовал сам король Густав III»[129]. Впечатляет.

* * *

В 1789 году война со Швецией продолжилась, и в ней вновь принимали участие измайловцы — «первый батальон и гренадерские роты»[130], которые на этот раз побывали в нескольких боях. Неизвестно почему, но Милорадович в этот поход не пошел. Неизвестно также и то, как он жил и чем занимался, оставаясь в Петербурге. Зато, судя по приведенным ниже письмам, жил он на широкую ногу, не слишком заботясь о завтрашнем дне.

А.С. Милорадович — Г.П. Милорадовичу, 25 июня 1789 года:

«Прошу увидеть жительство сына моего и в чем надобность есть советами Вашими подправить. Сказывают, может быть и правда, пребывание и обороты его в доме подобны как проезжему через город человеку, экономия его без журнала, а сколько на что захватить удается с кармана…»

А.С. Милорадович — Г.П. Милорадовичу, 30 июля 1789 года:

«При сем решился я с крайним неудовольствием послать к Михаилу Андреевичу семьсот пятьдесят рублей, да пред сим мною выданным многим числом сверх определенных в годовое содержание полторы тысячи рублей. Вы, любезный друг, увидите из письма к нему, что сие сделано от меня в последнее…»[131]

Вопрос: 1500 рублей — это много или мало? Обратившись к истории Преображенского полка, можно узнать, что в 1780—1799 годах подполковник гвардии получал в год 1556 рублей, а подпоручик, каковым был тогда Михаил Андреевич, — 192 рубля[132]. Тут уже все понятно.

А вот еще одно послание, на сей раз уже — Андрею Степановичу.

П.В. Завадовский — А.С. Милорадовичу, 14 октября 1789 года:

«Сын ваш имел необходимость заплатить в роту, в сем не его вина, а случай непредвиденный приключил таковой убыток. На сию нужду дал я ему семьсот рублей, не затрудняясь: раз потому, что в образе его жизни не вижу мотовства, во-вторых, что без расплаты нельзя бы ему отъехать и пользоваться свиданием с родителем»[133].

Письмо это вызывает определенные сомнения и даже заставляет подозревать нашего героя в лукавстве — что это за убыток, который нужно оплатить немедленно? Подобное было не в духе того времени, когда процветало казнокрадство, узаконены были «безгрешные доходы» — за счет экономии на снабжении людей и лошадей, а при сдаче полка, батальона или роты нередко вскрывались воистину фантастические злоупотребления. Но можем ли мы сегодня понять то, в чем не сумел или не пожелал разобраться Завадовский? Так что оставим подозрения при себе. Тем более, думается, что на службе у Михаила все было хорошо — недаром же 1 января 1790 года 18-летний Милорадович был произведен в поручики гвардии. В этом чине он и отправился в новый поход.

«В 1790 году 1-й и 2-й батальоны с гренадерской ротой и егерской командой снова двинулись в поход, под начальством лейб-гвардии Измайловского полка секунд-майора Арбенева, в Финляндию и направились на Вильманстранд»[134].

«Хотя императрица не желала обидеть графа Мусина-Пушкина, "понеже я ему персонально обязана", но терпение государыни все-таки истощилось. В 1790 году командование войсками, действовавшими в Финляндии, было поручено барону Игельстрому[135], под главным начальством графа Ивана Петровича Салтыкова[136]»[137].

Боевые действия той кампании заключались в нескольких эпизодах, причем не все из них оказались удачны для русских. Но все же «3 августа 1790 года мир был заключен между Россией и Швецией, военные действия в Финляндии прекратились, и гвардейским батальонам было предписано прямыми путями возвратиться в Петербург. В начале сентября месяца они все уже были на своих местах в столице»[138].

Хотя роль Милорадовича в этих двух кампаниях совершенно неизвестна, однако биографы графа могли с полным основанием утверждать, что «в первых обер-офицерских чинах молодому гвардейцу довелось, как говорится, понюхать пороху: он участвовал в двухлетней войне со Швецией»[139]. Этот факт записан и в его формулярном списке.

Последние годы царствования императрицы Екатерины II — времена для России не лучшие. Вся придворная жизнь вращалась вокруг ее фаворита — генерал-фельдцейхмейстера светлейшего князя Платона Зубова (1767—1822), по возрасту своему бывшего всего лишь на четыре года старше Михаила Милорадовича. Все, кто мог себе это позволить, — крали. Структуры, созданные Петром I и той же Екатериной II в лучшую пору ее царствования, разваливались. Между тем стороннему наблюдателю казалось, что все замечательно, и многих подобная жизнь вполне устраивала.

Служба в гвардейском полку, открывавшая блистательные перспективы, привлекала очень и очень многих. Достаточно сказать, что «в 1795 году в Измайловском полку находилось две тысячи унтер-офицеров и две тысячи рядовых»[140]. Это вместо 1857 нижних чинов — с нестроевыми — по штату.

«Все общество в последних годах ее царствования утопало в роскоши, и прежняя дешевизна была совершенно забыта. Торговцы и магазинщики не знали пределов тех цен, которые они назначали для покупателей, видя изменение мод и фасонов чуть ли не ежемесячно. К этому времени от всякого порядочного человека, а в особенности от офицера гвардии требовались прежде всего "изящная внешность и одежда с прическою"… Кутежи и дебоши гвардейской молодежи начали принимать колоссальные размеры. Не было конца рассказам о выбитых окнах, о купчихах, до полусмерти напуганных гвардейцами, и проч.»[141].

Вряд ли вся эта знаменитая «гвардейская лихость» помогала службе. «В 1793 году приехал в Петербург князь Н.В. Репнин[142]; он вступил в командование Измайловского полка и сделал смотр оному. Князь нашел полк так запущенным, что приказал составить образцовую команду…»[143]

Составили, показали пример всем прочим. А «в 1794 году возникло в Польше безначалие: Российские войска, находившиеся в Лифляндии и в Минской губернии, были подчинены князю Репнину»[144], который отправился в Польшу «и восстановил там тишину». Понятно, что «образцовая команда» приказала долго жить, что вряд ли кто заметил…

Непримиримым противником происходящего был великий князь Павел Петрович.

«Еще до своего вступления на престол император Павел I имел предубеждение к Екатерининской гвардии, так как, по его понятиям, все шло вразрез с требованиями военного быта… Что особенно его возмущало — это изнеженность и роскошь, господствовавшие в то время между офицерами гвардии, которые довели то и другое до такой степени, что ходили по улицам в шубах с муфтами и выезжали из дома не иначе, как в рыдванах, запряженных четвернею цугом и с гайдуками на запятках»[145].

Цесаревич представил своей державной матери записку с предложениями о реорганизации гвардии: «Гвардию нахожу весьма великой и весьма неспособной ко всякому делу… Вовсе быть без нее нельзя, ибо как достоинство, обычай, так и привычка глаз всех делают ее необходимой, ибо в безделицах опасно идти против обычая и привычки. Разве не чувствительным образом… Для всего сего мысль моя о ней такова. Оставить названия всех полков и мундир оных, но довести пехотные три [полка] нижеследующим образом для того, чтоб под всяком не было более баталиона, составленного из гренадерской и четырех мушкетерских рот, и так сохранится сим обычай имен… А дабы дух своевольный вывести из нее, раздающийся от праздной и одноместной жизни, то каждый год посылать их в разные места с прочими на ревю, и сим средством будут они от марта месяца до августа в походе, в сии пять месяцев не до своевольства будет, а остальные семь пройдут в отдыхании да в сборах. Конную [гвардию] же можно оставить, как и была, ибо оной не много, с некоторыми только переменами. Офицеров же гвардии производить, как и ныне, но наличных, а тех, которые вновь производиться будут, то жаловать армейскими прапорщиками и вести армейскими чинами»[146].

Никакого действия записка эта не возымела.

Павла I до сих пор изображают сумасшедшим тираном, что было выгодно и англичанам, которых пугал союз Российской империи и Французской республики, и нашим соотечественникам, коим очень не нравились реформы, направленные на наведение порядка и централизацию власти. Конечно, его характер весьма испортился за время правления матушки, но идиотом он не был, это уж точно.

«Как-то цесаревич Павел Петрович пожелал видеть Суворова; тот вошел к нему в кабинет и начал проказничать. Цесаревич сурово его остановил и сказал: "Мы и без этого понимаем друг друга"»[147]. Слова эти подтвердятся впоследствии…

«В августе месяце 1796 года вздумалось офицерам нашего полка дать праздник своим знакомым, и для того наняли дачу по Петергофской дороге… Барону Г.А. Строганову поручено было украшение залы и ужин. На меня возложили полицейскую часть на счет приезда и разъезда экипажей. Несколько офицеров назначены были для приема гостей, коих было до 150 особ; вся дача была иллюминована, и в заключение праздника сожжен был огромный фейерверк, и когда в щите загорелся вензель императрицы, со всего полка собранные барабанщики били поход, и полковая музыка играла. Праздник вообще был прекрасный, и долго о нем говорили»[148].

Очевидно, для офицеров лейб-гвардии Измайловского полка это было последнее яркое событие Екатерининской эпохи.

* * *

Все изменилось в одночасье. «Вечером [5 ноября 1796 года] около девяти часов цесаревич с великой княгиней Марией Федоровной прибыли в Зимний дворец, наполненный людьми всякого звания, объятыми страхом и любопытством и ожидавшими с трепетом кончины Екатерины. У всех была дума на уме, как замечает современник и очевидец, что теперь настанет пора, когда и подышать свободно не удастся. Великие князья Александр и Константин встретили родителя в мундирах своих гатчинских батальонов… Хотя Екатерина еще дышала, но уже чувствовалась близость новой злополучной эры!»[149]

Новая эра началась на следующий день.

«Почти никогда перемена на российском престоле не вела за собой таких изменений в жизни русской армии, как последовавшее 6 ноября 1796 года восшествие на престол императора Павла I»[150].

«В минуту восшествия императора Павла I на престол, как следует, всем войскам приказано было присягать на своих полковых местах, а роту гренадер послать во дворец за знаменами, где они всегда находились; тогда же нам объявлено было, что император принимает на себя звание полковника Преображенского полка, наследника, великого князя Александра Павловича назначает полковником Семеновского полка и военным губернатором петербургским, Аракчеева[151] — комендантом, а великого князя Константина Павловича — полковником Измайловского полка. Полк наш собрался на большом проспекте, который идет мимо церкви[152]. Первый, посланный из дворца, ошибкою сказан, что полк должен идти на Дворцовую площадь. Мы уже и прошли несколько улиц, как бывший наш секунд-майор Кушелев встретил нас, возвращаясь из дворца, и воротил назад. Весь полк пустился бежать на парадное место…»[153]

Как видно, все начиналось с неразберихи, однако Павел Петрович постарался быстро навести порядок во всей империи. Он «…вступил на престол с твердым намерением исправить во всех отраслях управления вкравшиеся злоупотребления и недостатки»[154]. Прямой наследник императора Петра III, Павел всю свою сознательную жизнь готовился царствовать — чувство это подогревало в его сердце его окружение. Теперь ему было 42 года, и он очень спешил…

«Император Павел I, следуя обычаям своих предшественников, на другой день после кончины Екатерины II, изволил назвать себя полковником гвардейских полков и присоединил еще титул шефа и предоставил полковничье звание и другим членам своей августейшей Фамилии. Пароль, отданный Великим Князем Александром Павловичем 7 ноября 1796 года, гласил: "Его Императорское Величество Павел Петрович принимает на себя шефа и полковника всех гвардии полков"»[155].

«На другое утро, 7 ноября, император начал обычное гатчинское препровождение времени, перенесенное теперь в Петербург. В девятом часу Павел Петрович совершил первый верховой выезд по городу в сопровождении цесаревича Александра Павловича, а затем, в одиннадцатом, присутствовал при первом вахтпараде или разводе. С этого дня вахтпарад приобрел значение важного государственного дела и сделался на многие годы непременным ежедневным занятием русских самодержцев»[156].

Столичные жители этого поначалу не поняли и не оценили.

«Достойно примечания, что народу на площади было очень мало, и сие небывалое зрелище в Петербурге, — чтобы сам император, едва вступивший на престол, присутствовал при разводе, — никакого приметного действия не произвело, и как будто это всегда случалось. Император был разводом нашим доволен и изъявил свое благоволение, что нас очень ободрило, а радость великого князя была неизреченна»[157], — вспоминал полковой адъютант лейб-гвардии Измайловского полка Евграф Комаровский.

Лихорадочное нетерпение угодить новому монарху — это очень по-русски! — охватило ближайшее окружение государя.

«На другой день был тоже развод Измайловского полка, и великому князю [Константину] хотелось, чтобы некоторые командные слова были уже по-гатчински, и чтобы все офицеры имели на параде трости и с раструбами перчатки. Когда я к нему явился в 5 часов утра, он мне приказал тотчас отправиться искупить сии вещи, и чтобы они находились на полковом дворе, а он туда приедет в 8 часов; развод же назначен был в 11. Сия комиссия была самая затруднительная, ибо где найти столько тростей и перчаток, и когда еще все лавки заперты, а в ноябре месяце рассветает только в 7 часов по полуночи. Я просил его высочество, чтобы он пожаловал несколько из своих ездовых в мое распоряжение, на что он согласился; я разослал их по всем перчаточникам, а сам поехал по Гостиному двору. К счастью моему, лавочникам в эту ночь что-то не спалось: все лавки были открыты очень рано, и мне удалось вовремя исполнить поручение, чем великий князь был очень доволен. Правду сказать, что офицеров при полку было налицо тогда очень немного…»[158].

Только что казалось, что Россия благоденствует «под се-нию Екатерины», — и вот уже все сразу спешно перестраивается на Павловский, гатчинский лад. Конечно, привыкать к новым требованиям было очень нелегко.

«По принятии же престола императором Павлом I, тотчас заведены были вахтпарады по примеру прусских, как были в Гатчине. Как никто из гвардейских офицеров не имел понятия об оных, то в первые дни их императорские высочества, также комендант, плац-майор и плац-адъютанты водили офицеров за руки для показания каждому своего места. Вообще вся служба изменилась»[159].

Заветной мечтой Павла Петровича была совершенная реорганизация гвардии и введение во всей армии новых порядков, уже примененных им в своей так называемой гатчинской армии. Новые правила должны были не только изменить службу, обмундирование и т. д., но касались даже частного образа жизни военнослужащих. На первом же вахтпараде, происходившем в первый день царствования, были объявлены некоторые из этих правил. Прежде всего, ни один офицер ни под каким предлогом не мог являться нигде иначе как в мундире; офицерам запрещалось ездить в закрытых экипажах, а дозволялось только ездить верхом или в санях и дрожках; предписывалось всякому носить пудру, косичку или гарбейтель…

Новый государь не только вводил новые правила, но и привел новых людей. В первую очередь — так называемых «гатчинцев».

«Император Павел I, будучи великим князем и генерал-адмиралом, имел при себе в Павловске и Гатчине несколько батальонов морских, которые одеты были и выучены совершенно по образцу Фридриха II; из сих батальонов сформированы были также несколько эскадронов тяжелой и легкой кавалерии. Сие маленькое войско должно было служить образцом всей русской армии при вступлении Павла I на престол — что в сем случае немедленно и исполнилось»[160].

«На четвертый день после восшествия на престол императора Павла мы видели зрелище совсем нового для нас рода, это было вступление гатчинских и павловских батальонов в Петербург. Войска одеты были совершенно по-прусски, в коротких мундирах с лацканами, в черных штиблетах[161], — на гренадерах шапки, как теперешние Павловского полка, а на мушкетерах маленькие треугольные шляпы без петлиц, а только с одною пуговкой. Офицеры одеты были все в изношенных мундирах, а так как цвет их был темно-зеленый и, вероятно, перекрашен из разноцветных сукон, то все они полиняли и представляли вид пегий… Когда войска вошли в алиниеман на Дворцовой площади, император сам сказал:

— Благодарю вас, мои друзья, за верную ко мне вашу службу, и в награду того вы поступаете в гвардию, а господа офицеры чин в чин»[162].

Так совершилось слияние гатчинских войск с гвардией.

«Павел Петрович видел… в гатчинских войсках верный залог будущего возрождения российской армии, нуждавшейся, по его мнению, в коренном преобразовании в гатчинском духе»[163].

Павловские военные реформы принято категорически осуждать, несмотря на то, что многое, введенное в конце XVIII века, до сих пор сохранилось в нашей армии. Например, «император Павел поднял значение знамен (до той поры считавшихся амуничной принадлежностью). Он указал знаменам служить бессрочно (до того служили 5 лет)»[164]. Даже нынешние разводы подразделений Президентского полка на Соборной площади в Кремле — не что иное, как Павловский вахтпарад, с неизбежным прусским «гусиным шагом».

Считается, что «…в военном деле вся деятельность Павла I сводится в первую очередь к искоренению реформ ненавистного ему предыдущего царствования»[165], но ведь на то у императора были веские причины.

Император Павел не мог не заметить, что войско, вследствие разных посторонних обстоятельств, далеко не во всех отношениях соответствовало тем строгим началам воинского порядка, которые имел в виду Петр Великий. Императрица в последние годы мало входила в управление полками, предоставив их начальникам полную свободу действий, поэтому каждый полк имел свои порядки, которые менялись с назначением нового командира полка. Определенного не было ничего; управление, хозяйство и служба зависели от произвола. Вкравшиеся беспорядки могли быть искоренены только решительными мерами — солдатский быт нуждался в улучшениях; в дисциплине недоставало определенности взаимных отношений между военнослужащими. Все это было поводом к тем преобразованиям, которые произведены в войсках императором Павлом I.

За образец он взял прусскую армию, которая по уровню дисциплины, порядка и организованности была лучшей в Европе. Можно вспомнить суворовское «русские прусских всегда бивали», однако армии мирного и военного времени имеют между собой многие существенные различия. Недаром же четыре года спустя, отправляя Суворова в Альпийский поход, «…император Павел, вопреки своим взглядам и принципам, сказал ему: "Веди войну по-своему, как умеешь!"»[166].

Так что стремление «…быстро и круто поставить гвардию и вообще весь военный персонал на ту суровую ступень, которой так гордились войска Прусского строя»[167], отнюдь не было «прихотью тирана», и в деле этом ему должны были помочь верные, испытанные гатчинцы.

«С какой радостью великие князья увиделись со своими сослуживцами, и с какой печалью мы должны были считать их своими товарищами! На всех нас напало какое-то уныние. Иначе и быть не могло, ибо сии новые наши товарищи не только были без всякого воспитания, но многие из них самого развратного поведения; некоторые даже ходили по кабакам, так что гвардейские наши солдаты гнушались быть у них под командой»[168].

«Нечего и говорить, что это малоизвестное "иноземное" войско, служившее до сих пор лишь мишенью для острот и насмешек и ставшее теперь примером для изучения новой службы, не могло быть особенно приятно богатым, знатным и изящным баловням Екатерининского века»[169].

«Дико было видеть гатчинских офицеров вместе со старыми гвардейскими: эти были из лучшего русского дворянства, более придворные, нежели фрунтовые офицеры; а те, кроме фрунта, ничего не знали; без малейшего воспитания, и были почти оборыш из армии… Однако ж несколько было из них и благонравных людей, хотя без особливого воспитания, но имеющих здравый рассудок и к добру склонное расположение»[170].

Нетрудно понять, что конфликт между гвардейцами и гатчинцами состоял не в принадлежности к «военным школам» — суворовской и прусской, или, тем паче, не упирался в национальный вопрос, как это было с несчастными голштинцами Петра III, — отправленные на родину, они утонули в бурных водах Балтийского моря во время кораблекрушения… Нет, здесь, скорее, был конфликт между старинным родовым и новым служилым дворянством, появившимся при Петре I и постепенно оттеснявшим аристократию от вершин управления государством. Впрочем, умные аристократы понимали, что в таковых условиях они должны не полагаться на свои громкие имена и заслуги предков, но просто ни в чем не уступать неофитам.

«Сии пришлецы, которые навсегда сохранили название гатчинских офицеров, никогда не смешивались с нами; но они были нашими учителями. Я прилежно занялся службой и вскоре признан был хорошим фрунтовым офицером», — вспоминал семеновец князь Щербатов[171].[172]

Но большинству гвардейцев заниматься экзерцициями не хотелось.

«Однажды вечером потребован я был прямо к государю, — вспоминал полковой адъютант лейб-гвардии Семеновского полка князь Волконский[173], — прибыв, нашел в передней товарищей своих, адъютантов полков лейб-гвардии Преображенского — Толбухина, Измайловского — Комаровского и Конной гвардии — Н.Н. Леонтьева, которые тоже были требованы к его величеству; всех нас позвали вместе к его величеству; государь, подошед к нам, сказал:

— Господа, до меня доходят слухи, что господа офицеры гвардии ропщут и жалуются, что я их морожу на вахтпараде; вы сами видите, в каком жалком положении служба в гвардии: никто ничего не знает, каждому надо не только толковать, показывать, но даже водить за руки, чтобы делали свое дело; кто не хочет служить — поди прочь, никого не удерживают, я хочу, чтобы каждый знал свою должность; ежели кто из вас услышит вновь от кого ропот, то приказываю вам таковому отрезать ухо и ко мне принести; подите и объявите о сем вашим начальникам и товарищам, господам офицерам, каждый по своему полку»[174].

Нет сомнения, что эта государева шутка наделала немало переполоху в рядах и без того уже изрядно встревоженной гвардии.

«Образ нашей жизни офицерской совсем переменился; при императрице мы помышляли только, чтобы ездить в общество, театры, ходить во фраках, а теперь с утра до вечера на полковом дворе; и учили нас всех, как рекрут»[175].

«Строгая дисциплина, приказание всем приписанным к полкам явиться по первому зову, с опасением, в противном случае, быть исключенными, изгнание шуб, муфт и вообще роскоши и добросовестное исполнение служебных обязанностей по всем правилам военного артикула — вот начало осуществления тех видов, к которым Государь так стремился, еще будучи Наследником. По выражению Московского Главнокомандующего князя Долгорукова, "все военные с этих пор должны были в мороз и стужу, в жару и вихрь выносить то, что могли делать только черти да кадеты"»[176].

«Но Павловские военные преобразования касались не одной внешности войск: они шли глубже… Высшим чинам армии, не исключая и фельдмаршалов, также пришлось учиться и знакомиться с тайнами гатчинской экзерциции. Введение старого прусского военного устава сопровождалось новыми требованиями по службе, так что старые генералы оказались настолько же несведущими, как и вновь произведенные прапорщики»[177].

Государь постарался положить предел и «заочной службе». Когда в 1796 году, 25 декабря, по воле императора Павла Петровича все малолетние из полков гвардии были исключены, в Конной гвардии было их следующее число: корнетов — девять, каптенармусов — 199, вахмистров — 252, гефрейт-капралов — 420, вице-вахмистров — 252, капралов — 259, квартирмистров — 150 человек. Кстати, по штату в этом полку было порядка полутора тысяч человек.

«Нижние чины из дворян произведены либо отставлены. Солдатский состав гвардейских полков ничем больше, разве что чисто физиономическими качествами, не отличался от армии»[178].

Петровская практика обязательной для дворян солдатчины ушла в небытие. Чтобы получить офицерский чин, следовало либо закончить кадетский корпус, либо послужить в полку юнкером. Все же до конца искоренить практику «заочной службы» у Павла I не получилось — не сумел этого сделать и Александр I, в годы правления которого недоросли по-прежнему продолжали числиться в полках — конечно, не в столь огромном количестве, как «при бабушке».

Основным желанием нового государя было заставить каждого строго исполнять свои обязанности. Тотчас по восшествии на престол император издал уже давно приготовленный им воинский устав, в подробностях определявший как обязанности военных чинов, так и все условия военной службы. Он сам наблюдал за точным исполнением предписанных им правил, вникал в самые мелкие подробности, требовал службы неуклонной, ревностной, щедро награждал за усердие и исправность и примерно наказывал за малейшее отступление от введенного им порядка.

«Совершенный переворот в военной службе, преобразование русской армии как во внешнем ее виде, так и в устройстве в прусское войско времен Фридриха II, суровая строгость, заменившая мягкое правление предшествующего царствования, все вводимые новости или, лучше сказать, обращение во многом за полвека назад, сделало сильное на всех впечатление, большое число военных, особенно в гвардии, оставили службу, еще более за малейшие ошибки были отставляемы или выключены»[179].

«Главной целью обучения становилось точное, до самых мельчайших подробностей, воспроизведение уставных форм и механическое движение при соблюдении самого строгого равнения и держания дистанции и интервалов…

Экзерциция занимает все время, эволюции же и маневры отрядов небольшого состава, разнообразные по содержанию, поучительные для войск и низших начальников, уступают место линейным учениям больших отрядов на ровной однообразной местности, учениям, сводящимся к приемам механической дрессировки»[180].

Наводя порядок по прусскому образцу, государь перенимал все, без разбору. Русская армия вновь возвращалась к устаревшей «линейной тактике».

За образец был принят прусский устав. Согласно прусской тактике, стрельба считалась главным средством поражения противника. Следствием было то, что развернутый трехшереножныи строй занял первенствующее место перед прочими строями. Удар в штыки считался делом второстепенным, потому и строй для действия холодным оружием был подчинен требованиям стрельбы. Стремление к усовершенствованию развернутого строя привело к строгим требованиям равнения, сохранения направления при движении, точности, пунктуальности в размере шага.

Итог оказался печален. «Нужно признать, что армия времен императора Павла, как боевое орудие, была несравненно хуже подготовлена, чем армия эпохи императрицы Екатерины II. Воспитание войск в царствование императора Павла было еще в худших условиях, чем обучение, так как ему не придавали никакого значения, да для него и не оставалось времени»[181].

Впрочем, не стоит забывать, что на военные реформы Павла Петровича мы смотрим, в основном, глазами его недоброжелателей. Но был и иной взгляд.

«Приведу пример материальный. В арсеналах стоят еще, вероятно, громоздкие пушки Екатерининских времен на уродливых красных лафетах. При самом начале царствования Павла и пушки, и лафеты получили новую форму, сделались легче и поворотливее прежних. Старые артиллеристы, в том числе люди умные и сведущие в своем деле, возопили против нововведения. Как-де отменять пушки, которыми громили врагов на берегах Кагула и Рымника! Это-де святотатство. Самый громкий ропот, смешанный с презрительным смехом, раздался, когда вздумали стрелять из пушек в цель! Этого-де не видано и не слыхано! Между тем это было первым шагом к преобразованию и усовершенствованию нашей артиллерии, перед которой пушки времен очаковских и покоренья Крыма ничтожны и бессильны»[182].

Понятно, что «…полки гвардии все были переформированы. Лейб-гвардии Преображенский из 4 батальонов четырехротных — в 3 батальона пятиротные; лейб-гвардии Семеновский полк и Измайловский из 3 батальонов четырехротных — в 2 батальона пятиротные; гренадерские две роты Преображенского полка составили особый гренадерский батальон; две же роты гренадерские, одна Семеновского и одна Измайловского полков составили сводный гренадерский батальон.

Егерский батальон Преображенского полка и две егерские роты, одна Семеновская и одна Измайловская, составили особый гвардейский егерский пятиротный батальон. Бомбардирская рота Преображенского полка с пушкарскими командами Семеновского и Измайловского полков составили артиллерийский гвардейский батальон»[183].

Таким образом, гвардия начала увеличиваться вновь, чего не наблюдалось со времен Анны Иоанновны, сформировавшей лейб-гвардии Измайловский и Конный полки.

Говоря о павловских преобразованиях, нельзя обойти вниманием и столь важный по тем временам вопрос, как форма одежды.

Вопрос обмундирования сделался почти главным в служебной деятельности каждого: офицер, хорошо одетый и усвоивший все тонкости обмундировки, мог смело рассчитывать на благоволение государя и, наоборот, относящийся к этому небрежно не мог избегнуть его гнева…

Император желал видеть войска Петербургского гарнизона одетыми по-новому — в темно-зеленые кафтаны нового покроя. Но так как ни в городе, ни в комиссариате такого сукна на всех не хватало, государь приказал перешить носимые светло-зеленого сукна мундиры по образцу гатчинских, а поскольку покрой старых мундиров был распашной и не позволял застегиваться на все пуговицы донизу, то и приказано было застегивать их только на две средние пуговицы. Шляпы приказано сделать по образцу гатчинских, обшив края белою тесьмою, и вместо сапог сделать суконные черные штиблеты.

«По воскресным и праздничным дням, после вахтпарада, все военные вообще должны были находиться, при выходах в церковь их величеств, в башмаках, застегивая мундиры на три крючка против средних пуговиц.

На вахтпараде же носили, с 1 ноября по 1 марта, мундиры, застегнутые на все пуговицы; в большие морозы оберроки, то есть такие же мундиры один на другом… шпаги носили в левой фалде, а шарфы по мундиру, в перчатках с крагенами и тростями. С 1 марта по 1 июня мундиры застегивали на средние две пуговицы, шарфы носили по камзолу и шпаги на боку; с 1 июня по 1 сентября мундиры застегивали на крючки против средних пуговиц, шарфы также по камзолу и шпаги на боку. Батальонные командиры и все обер-офицеры и солдаты носили тогда летние штаны, а генералы и младшие штаб-офицеры и адъютанты носили всегда лосины, штаны и ботфорты; с 1 сентября по 1 ноября носили мундиры застегнутыми на две пуговицы, как в марте месяце»[184].

Форма одежды установилась в общих чертах следующая: кафтан, переименованный в мундир, был темно-зеленого сукна с зеленым отложным воротником, круглыми сшивными обшлагами и медными пуговицами. Камзол и штаны — белые, башмаки — тупоносые; поверх чулок надевались штиблеты, которые были двух родов: вседневные — черные суконные и парадные — белые полотняные; галстук — красный, с белой обшивкой; шляпа с белой обшивкой, медной пуговицей и тремя зелеными висящими кистями. Во время ненастной погоды надевалась шинель из серого сукна с отложным зеленым воротником. Полк от полка отличался цветом петлиц и кисточек на клапанах рукавов… Кроме того, существовало еще то различие, что в Преображенском полку волосы на висках убирали в три, в Семеновском — в две и в Измайловском — в одну буклю.

Впрочем, перечислить все перемены в формах обмундирования за время царствования Павла Петровича нет никакой возможности.

Жизнь, между тем, шла своим чередом.

«2 декабря все полки гвардии и бывшие в столице армейские полки построены были от Зимнего дворца до Невского монастыря, и удивленным петербургским жителям представилось зрелище, которое еще недавно не приснилось бы самому смелому воображению: из монастыря, при сильном морозе, двинулась в одиннадцать часов утра печальная процессия с останками Петра III, а за гробом шествовали пешком в глубоком трауре их величества и их высочества. В шествии участвовал также и граф А.Г. Орлов-Чесменский[185]; ему повелено было нести императорскую корону!.. 18 декабря останки Петра III и Екатерины II были преданы земле»[186].

«В начале 1797 года вся гвардия пошла в Москву для коронования императора…»[187]

Стоит отметить, что император Павел I, несмотря на всю свою строгость и требовательность по службе, относился к гвардейским офицерам чрезвычайно милостиво. Если небрежность и незнание службы вызывали его гнев, то, с другой стороны, имевший счастье вызвать удовольствие государя мог всегда рассчитывать на его благорасположение и щедрые награды. Относительно наград — Павел Петрович, в особенности в первое время своего царствования, можно сказать, не раздавал их, а осыпал ими.

Сейчас гораздо больше говорят о репрессиях императора Павла — и зачастую весьма сгущают краски. Все, например, знают, как полк якобы был сослан в Сибирь. Однако, «…по уверению князя [Павла Петровича] Лопухина, пресловутой ссылки целого полка — как говорят, Конной гвардии, — с плац-парада прямо в Сибирь никогда не было: это один из тех злонамеренных вымыслов, коими так щедры насчет императора Павла»[188].

В отношении поощрений государь был гораздо более справедлив.

«Однажды проезжал он мимо какой-то гауптвахты. Караульный офицер в чем-то ошибся.

— Под арест! — закричал император.

— Прикажите сперва сменить, а потом арестуйте, — сказал офицер.

— Кто ты? — спросил Павел.

— Подпоручик такой-то.

— Здравствуй, поручик!»[189]

Что значит — офицер знал правила службы!

И еще — свидетельство современника: «Летом во время пребывания двора в городе Павловске, а осенью в городе Гатчине, по одному батальону от каждого гвардейского полка ходили туда на месяц для содержания караула, и я проводил там время довольно весело»[190].

Вот так! Самые «заповедные» Павловские места — а там весело…

…Рассказывая о начале царствования императора Павла Петровича, мы словно бы позабыли про нашего героя. Как же отнесся к происходящему Милорадович, кстати, еще в первый день 1796 года ставший капитаном гвардии?

Михайловский-Данилевский писал, что граф в ту пору «…решился покинуть службу, и уже просьба его была написана, но убеждениями отца моего, коего советами руководствовался, он отменил свое намерение»[191]. Может, это и так, но не исключено, что Александр Иванович несколько преувеличил роль своего отца в жизни прославленного полководца. Слишком контрастно выглядит следующее замечание: «Когда после Екатерины II на престол вступил император Павел, то исполнительность и расторопность Милорадовича на разводах и экзерцициях, которые, как известно, страстно любил этот государь, быстро обратили на него внимание императора. В 1797 году Павел произвел Милорадовича в полковники, а менее чем через год — в генерал-майоры и назначил шефом Апшеронского мушкетерского полка. Таким образом, выходит, Михаил Андреевич Милорадович был генералом, имея всего двадцать семь лет…»[192]

Ругать императора Павла и его военные реформы принято, но критика эта не во всем объективна. В «Российском архиве» помещен обзор «Русские генералы в войнах с Наполеоновской Францией в 1812—1815 гг.», куда включено 550 фамилий. Из перечисленных только двенадцать человек стали генералами при Екатерине II, зато 117 —в том числе князь П.И. Багратион, М.Б. Барклай-де-Толли, граф П. X. Витгенштейн, Д.С. Дохтуров, П.П. Коновницын, граф А.И. Остерман-Толстой — получили чин от Павла Петровича[193]. Значит, их заметил, выбрал и отличил именно этот государь. Свидетельствует о многом!

Хотя говорят и про то, что «…большая часть генералов, преимущественно отличившихся в войне 1812 года, были исключены в царствование Павла, как то: Беннигсен, Тормасов, Сакен, Ламберт, Коновницын, Дохтуров, Багговут, Ермолов и др.»[194]. Да — и исключались, и возвращались, что объясняется прежде всего неуравновешенным характером императора Павла.

Пожалуй, наиболее сложными — но весьма показательными — были его взаимоотношения с великим Суворовым.

«6 февраля 1797 года отдан был после вахтпарада следующий приказ, похоронивший собою представителя русской военной славы: "Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь его императорскому величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, то за подобный отзыв отставляется от службы"»[195].

«К Суворову новый император не чувствовал особого расположения. Он не считал его выдающимся полководцем, слепо разделяя взгляды своих прусских учителей на Суворова как на грубую, но "счастливую" силу, и в подвигах его находил больше отрицательных, чем поучительных сторон. Так, например, образцовый Пражский штурм он "не почитал даже действием военным, а единственно закланием жидов". Вместе с тем, в глазах Павла Суворов являлся олицетворением столь ненавистной ему старой екатерининской армии; и в силу одного этого, даже если бы императору и не были известны резкие отзывы Суворова о "прусских затеях", было очевидно, что Суворову не может быть места в рядах "обновленной" гатчинской армии»[196].

Может, оно и так — но почему ж тогда немногим более, чем через год, император вновь пригласил Александра Васильевича в Петербург?

«Наконец, государь дождался прибытия Суворова, но состоявшееся немедленно свидание не привело к умиротворению взаимного неудовольствия. Павел Петрович делал фельдмаршалу разные намеки с целью убедить его проситься снова на службу, но тщетно; Суворов же в ответ заводил длинный рассказ про Измаил, Прагу и всячески подвергал испытанию терпение своего царственного собеседника. Суворов, конечно, не мог принять мирной службы на немыслимых по его разумению началах и потому уклонялся от этой чести, прикрываясь обычными приемами свойственного ему одному чудачества… Во время вахтпарада дело пошло еще хуже: Суворов подсмеивался над окружающими, проявлял умышленное невнимание; он отворачивался от проходивших взводов и не замечал, что государь, желая сделать ему приятное, производил батальонное учение не так, как обыкновенно, а водил его скорым шагом в атаку. Наконец, Суворов сказал князю Горчакову: "Не могу, брюхо болит", и уехал до конца развода, не стесняясь присутствием государя»[197].

Знать бы, кому еще простил бы Павел Петрович подобное поведение? И можно ли после того утверждать, что государь не ценил Суворова?

«В два года после смерти Екатерины II русская армия совершенно преобразовалась по наружному образованию и составу»[198].

* * *

Михаил Андреевич стал шефом Апшеронского полка 27 июля 1798 года, а 31 октября полк стал называться «мушкетерским генерал-майора Милорадовича», потому как в тот самый день «полки получили наименования по шефам»[199].

Подобное переименование — серьезная ошибка Павла I. Петр I, формируя регулярные полки, вначале также называл их по именам полковников, но потом, «…чтобы солдаты больше полюбили знамена, под которыми они сражались, он дал русским полкам имена русских земель, и в полку были знамена с гербом той земли, именем которой назывался полк. Через это солдат почитал себя принадлежностью государства, так как он служил в полку, носившем имя одной из частей государства; а когда полки прозывались именами генералов, те же солдаты считали, что они принадлежат этим генералам»[200].

«Апшеронский, 81-й пехотный… полк принадлежит к числу славнейших полков русской армии; 9 июля 1724 года, из находившихся в Персидском походе частей войск: одной роты гренадерского Зыкова полка, четырех рот Великолуцкого и четырех рот Шлиссельбугского полков, сформирован был двухбатальонный полк, названный Астрабадским пехотным полком. 7 ноября 1732 года новый полк был переименован в Апшеронский»[201].

В боевой летописи полка — подавление восстания в Дагестане в 1725 году, «Донская экспедиция» и взятие Азова в 1736-м, походы в Крым в 1736—1739 годах, Шведская война 1741—1743 годов; в Семилетнюю войну апшеронцы отличились при Гросс-Егерсдорфе, Цорндорфе, Пальциге, Куннерсдорфе и взятии Берлина, а после того было еще два похода в Польшу и две турецкие войны, причем во второй из них полк, под знаменами Суворова, дрался при Фокшанах, Измаиле, Рымнике… Без сомнения, это был один из лучших боевых полков.

«Все войска были расписаны на 12 дивизий или инспекций, и Апшеронский полк попал в Литовскую инспекцию; вслед за тем от полка отделены гренадерские роты, которые вместе с двумя гренадерскими ротами Муромского полка образовали сводно-гренадерский батальон под командой Апшеронского полка подполковника Дендригина[202]».[203] Полковая квартира находилась тогда в старинном польском городке Ровно. «Город был грязен»[204].

Граф Ланжерон говорил о переходивших в армию гвардейских офицерах, что «…в 20 или 25 лет они отправляются командовать полками, поправлять там свое состояние, уплачивать свои петербургские долги, царствовать в провинции и выжидать чина генерал-майора»[205]. Насчет двадцати лет он несколько утрировал. Зато в павловское время в каждом полку появился шеф в чине генерал-майора. Шефы эти нередко командовали бригадами, куда входил полк, но чаще — не имели других должностей.

«Император Павел ввел шефов полкам… Шефы имели непосредственное отношение к своим полкам; они обыкновенно жили в местах их расположения, имели от полка особого адъютанта (шефского); старший штаб-офицер в полку назывался командиром полка, управлял строевыми и хозяйственными его делами, докладывая обо всем шефу»[206].

«В России полковые командиры, вышедшие из гвардии, часто не имеют ни малейшего представления о службе в мирное время и еще менее пригодны для боевой службы. Между тем почти все полки раздаются подобным образом; на десять полковых командиров приходится по меньшей мере 4 или 5 на гвардию и только 5 или 6 на армию»[207].

«Хотя некоторые офицеры армии и имеют образование и отличной службой могли бы надеяться на высшие чины, но 30 тысяч телохранителей, имеющих 800 адептов на все лучшие звания, преграждают им путь…

Преимущество двух чинов перед армией 800 офицеров есть зло неизъяснимое, 10 лет службы не всегда достойному и образованному человеку дают чин полковника, подчиняя неопытному старого, поседелого в боях воина, и сей рассадник штаб-офицеров, наводняя армию старшими чиновниками, отнимают у прочих ревность к службе, порождая зависть и взаимную ненависть»[208].

Командиром Апшеронского полка был подполковник С.Т. Карпов, которого через год заменил Иван Никитич Инзов (1768—1845), прибывший в полк почти одновременно с Милорадовичем. Если про Карпова мы ничего фактически сказать не можем, то Инзов, безусловно, впоследствии стал одним из самых известных генералов Александровской эпохи. Имя его на слуху, но только по одной причине: Иван Никитич был Бессарабским наместником в то время, когда в Кишиневе находился ссыльный поэт Александр Сергеевич Пушкин.

В гвардии Инзов не служил — он начинал в Сумском легкоконном полку, где был произведен в корнеты, и вскоре перешел в Московский гренадерский полк. В отличие от Милорадовича, имевшего за плечами недолгий Шведский поход, Иван Никитич изрядно повоевал и с турками, и с поляками. Понятно, что по своим заслугам и опыту именно он должен был бы стать полковым шефом, но всё определили происхождение и связи Михаила Андреевича. Отношения между этими людьми никогда бы не сложились, если б не счастливый характер Инзова, его жизненный опыт и навыки настоящего строевого офицера, командира.

«Отчуждение всякого самолюбия, при уме простом, но здравом, строгой отчетливости и правоте, во всем его руководствовавшей, равно заставляли Репнина и Милорадовича, Кутузова и Каменского, Чичагова и Тормасова, Барклая-де-Толли и Беннигсена, Рудзевича и Сабанеева, людей совершенно противоположных между собою, чтить Инзова уважением и от всех подчиненных привлекали ему любовь и преданность безграничную»[209].

«Инзов, в чине подполковника, переведен был в Апшеронский полк в 1798 году. "Ничто, — говаривал впоследствии Инзов, — не поразило меня столько в моей жизни, как противоположность, найденная мною между князем Репниным и Милорадовичем, особенно между образом жизни их. У одного — великолепие и пышность боярина Екатерининского века, торжественные выходы и приемы, для всех занятий определенные часы и минуты. У другого (Милорадовича) — все вверх дном: ночь, обращенная в день, день, обращенный в ночь".

Вскоре, однако ж, Инзов привык к образу жизни своего шефа, а на кровавых пирах смерти в Италии и Швейцарии они заключили тесный союз дружбы»[210].

«Он был единственным гостем и человеком, с которым Милорадович на всяком шагу должен был встречаться по делам и хозяйству полка, и даже по делам жизни: потому что он любил советоваться с этим мужем опыта, хотя и не всегда следовал советам его. Инзов и Милорадович были решительно два противоположных полюса: один степенный, часто до холодности; слишком осторожный и оттого иногда копотливый, и хлопотун по службе. Другой пылкий, летучий; оттого часто неосторожный, действовавший более на авось, не терпевший хозяйственной и мелочной части полка; всем этим заправлял Инзов…

Инзов был всегда, во всех смыслах этого слова, застегнут на все пуговицы; Милорадович — часто на распашку… один надевал шляпу по форме, другой с поля… Зато уж Милорадович бывал подтянут, затянут, как картинка, а Инзов ходил распустив полы.

…Инзов любил Милорадовича, а тот уважал и, порой, побаивался его, как старого опекуна. Солдаты ценили и любили и того и другого, и, по меткой разборчивости здорового русского ума, перекрестили обоих по-своему: Инзова называли батюшкой игуменом, а Милорадовича — залетною птицей»[211].

Вот тут, впервые за все наше повествование, мы вспомнили солдата — простого солдата, на котором держится армия и без которого даже самые блистательные полководцы оставались бы частными людьми.

А что мы знаем про этих солдат — «чудо-богатырей», по меткому суворовскому определению? В современном представлении они являются чем-то сродни былинным витязям. Однако на самом деле все было совсем не так.

Система комплектования армии нижними чинами была введена Петром I. «В 1699 году был объявлен призыв 32 тысяч даточных — первый в России рекрутский набор»[212].

«Рекрутская система несомненно была для своего времени прогрессивным явлением. Ее введение позволило создать постоянную регулярную армию, имевшую типовое вооружение и форму и содержавшуюся на средства государства… Однако наряду с положительными чертами рекрутская система имела существенные недостатки. При этой системе государство было вынуждено содержать большую в численном отношении армию, отягощавшую бюджет страны. Хотя численность войск в мирное время всегда была велика, она была всегда недостаточной для военного времени. В ходе войны приходилось прибегать к усиленным наборам… Вторым недостатком рекрутской системы являлось то, что при длительных сроках службы армия постоянно имела в своем составе больше солдат старших возрастов, чем молодых»[213].

Рекрутский набор открывал «сдаточным» — крестьянам, мещанам, представителям иных сословий — дорогу в новую жизнь. Дело было не только в том, что они отправлялись служить куда-то за тридевять земель, участвовали в войне. Главное, что у каждого русского солдата — как позже у французского, по образному выражению Наполеона, — «в ранце лежал маршальский жезл». Каждый солдат мог заслужить — боевой отвагой, безупречным исполнением обязанностей, своими знаниями — офицерский чин, а с ним вместе и дворянское достоинство.

Младший сын императора Павла I великий князь Михаил[214] так оценит этот русский демократизм: «Где солдат, поступивший из моих крепостных людей, может через год сделаться мне равным и иметь сам крепостных людей?»[215]

Однако система рекрутского набора в условиях крепостного права имела и еще один очень существенный недостаток.

«Так как рекрута берут у помещика навсегда и таким образом обстоятельство это уменьшает его доход, то можно ясно представить себе, что помещик отдает самого худшего. Если среди его крестьян или слуг есть неисправимый вор, то он отсылает его; за неимением вора он отдает пьяницу или лентяя; наконец, если среди его крепостных находятся одни лишь честные люди, то он выбирает самого слабосильного… Когда полковой командир получает человека маленького роста, некрасивого и слабосильного, то он может надеяться, что это честный человек; но если он получает красивого, высокого и сильного человека, то это наверное негодяй»[216].

Такое не очень приятное открытие. У нас-то все пишется, что рекрутов определяли «в очередь», путем жребия. Но ведь даже Суворов не отдавал своих крестьян в солдаты, а покупал рекрутов на стороне. Кто ж поверит, что для службы продавали лучших? Хорошо известны и помещичьи угрозы: чуть что — «забрить лоб», «отдать под красную шапку»… Недаром же в русских народных сказках солдаты, как правило, оказываются большими прохиндеями — такой не то что «суп из топора» сварит, но и черта объегорит!

«Стать под Государевы знамена вменяют в наказание провинившемуся гражданину, тогда как он должен быть представитель славы своего Отечества. Давно уже в армиях замечена взаимная нелюбовь солдата к офицеру, а последнего к своим властям; одна война пробуждает в русском солдате народный дух; тут истинное славолюбие руководствует каждым, общий труд и свист свинца равняет всех, заставляя забыть притеснения»[217].

«По этому составу и по выбору этих рекрут, которые без малейшего исключения или негодяи, или приходящие в отчаяние от сдачи в набор, можно заключить, что русские солдаты должны быть самыми худшими солдатами в мире, а между тем они могут быть наилучшие»[218].

Это признавали все современники.

«Русская пехота — это стена, — писал генерал-поручик барон Вильгельм Васильевич Шульц[219]. — Быть может, на земле нет нации более способной к войне, чем русская… Русские солдаты по темпераменту суровы, по предрассудку — храбры, по привычке — послушны, а совокупность этих качеств каждой личности составляет основание каждого воина»[220].

Оказавшийся во время осады Очакова в рядах потемкинской армии известный европейский кондотьер принц де Линь[221], утверждал, что русский солдат — «…это образец исполнительности, выносливости и послушания. Я еще не встретил ни одного пьяного солдата, не видел ни одного вольнодумца, не слышал ни о ссорах между солдатами, ни о небрежении к службе. К сожалению, никто с солдатами не занимается, никто о них не заботится»[222].

В последней оценке, думается, есть некоторый перегиб. Хотя в войсках не было воспитательных органов, зато о новичках заботились старослужащие солдаты — «дядьки», земляки; их до седьмого пота обучали и муштровали унтера; в многочисленных походах солдаты постоянно общались с офицерами и генералами, делившими с ними трудности и опасности.

Система взысканий была жестокая и самая примитивная, соответствующая суровому духу времени и грубым нравам тогдашнего общества.

«Наказанием для русских солдат служат побои. Но от них они не делаются ни менее храбрыми, ни менее верными»[223].

Между прочим, если в прусской армии считалось, что солдат должен больше бояться палки своего капрала, чем пули врага, то в русской армии наказание нужно было заслужить. Хотя это было и несложно, но все-таки…

«Палки и побои; побои и палки были одним ultima ratio, одними двигателями всего упрощенного по сему военного механизма. Палками встречали несчастного рекрута при вступлении на службу, палками напутствовали при ее продолжении и с палками его передавали в ожидавшее его ведомство после отставки. Побои — число их, и род палок входили в неотъемлемое право какого бы то ни было начальника, и в каком он чине ни был. Солдат был собственностью, принадлежностью каждого! Били его и ефрейтор, и унтер-офицер, и фельдфебель, и прапорщик и так далее до высочайшего. Не было ему суда, и всякая жалоба вменялась ему в вину, и он наказывался, как бунтовщик!»[225]

Такие вот нравы господствовали в армии крепостнической России. И все-таки, даже в подобных условиях тот далеко не лучший человеческий материал, что собирался в рекрутских наборах, превращался в «чудо-богатырей», удивлявших мир своими подвигами. Как это происходило, мы расскажем далее — ведь впереди война. Приближался 1799 год…


Глава третья. АЛЬПИЙСКИЙ ПОХОД

«1799 год принадлежит к числу тех достопамятных эпох отечественной истории, которыми Россия вправе гордиться. Это год славный и для русского оружия, и для русской дипломатии. Император Павел I стал во главе грозного союза, ополчившегося против Французской республики. Судьба целой Европы, можно сказать, решалась в кабинете российского монарха»[226], — написал полковник Милютин (1816— 1912)— будущий граф, военный министр и последний по времени производства генерал-фельдмаршал.

Европа уже давно воевала против республиканской Франции. В начале 1792 года Австрия и Пруссия пожелали отобрать у своей охваченной революционной смутой соседки несколько провинций. Их поддерживали Англия и роялисты, находившиеся на территории Франции и вне оной. Однако, как скажет поэт Кондратий Рылеев: «Народ тиран-ствами ужасен разъяренный!»[227] — и потому к концу следующего года оккупированная территория была освобождена, а вскоре революционный пожар вообще вырвался за пределы Франции — на земли Бельгии, Голландии и далее…

«Республика, несмотря на малочисленность своих сил, в сравнении с восставшим против нее грозным союзом, не только не избегала войны, но как будто сама вызывала всю Европу на бой; она искала войны, как средства, которым надеялась, может быть, поправить внутреннее свое расстройство. Директория Французская мечтала даже о новых завоеваниях и предположила действовать везде наступательно»[228].

«Еще в государствование Екатерины II, Суворов желал идти против французов, но императрица медлила явною войной… "Матушка! — писал он к государыне по вступлении в Варшаву. — Вели идти против французов"»[229]. Как известно, столица Польши покорилась «чудо-богатырям» 25 октября 1795 года.

«Настал и 1798 год. Мы стали уже забывать о походе к сумасбродным французам, куда отец русских воинов Александр Васильевич Суворов нас бывало приготавливал; не знали и где он жил, не ведали, жив ли он, здоров ли? Но каждый вечер мы, собираясь в сборной избе за получением приказаний, вспоминали его и творили Господу Богу о нем молитву»[230].

«Первоначальная политика Павла I, стремившаяся исключительно к мирным целям, в два года времени преобразилась в совершенно противоположную»[231].

«Политика Павла Петровича не лишена была также и ахиллесовой пяты, открывшей скоро дверь к спасению Европы ценою русской крови, но без всякой для империи пользы, а именно: правительство заявило намерение, оставаясь в твердой связи с союзниками, "противиться всевозможными мерами неистовой французской республике, угрожающей всю Европу совершенным истреблением закона, прав и благонравия"»[232].

Если обратиться к последующей истории, то можно сказать, что «…спасение Европы ценою русской крови, но без всякой для империи пользы» легло в основу политики и Александра I, и Николая I, и Александра II — с его походом на Балканы, и Николая II, ввязавшегося в Мировую войну… В том, чтоб Россия воевала с Францией, более всего была заинтересована Англия, привыкшая чужими руками разрешать конфликты на континенте. Союзником России считалась Австрия — наш традиционный союзник, который из разу в раз нас традиционно же и предавал.

«Все члены коалиции преследовали в предстоящей войне с Францией определенные материальные цели, и только Россия стремилась "принудить Францию войти в прежние границы и тем восстановить в Европе прочный мир и политическое равновесие"»[233].

«Решив оказать поддержку Австрии, Павел I повелел 13 июля 1798 года сформировать из войск, расположенных в Брест-Литовской и Смоленской инспекциях, особый корпус под начальством генерала от инфантерии Розенберга[234], которому было предписано собрать войска у Брест-Литовска и находиться в готовности выступить в Австрию по первому приказанию. В состав корпуса вошел и Апшеронский полк…»[235]

В корпусе было семь пехотных, один гренадерский и два егерских полка, четыре сводно-гренадерских батальона, шесть донских казачьих полков, две артиллерийские роты — 24 орудия. Всего насчитывалось 20 601 человек.

«Корпус Розенберга… был уже с августа месяца в полной готовности к походу; но выступление его надолго замедлилось по вине австрийцев, хотя сам же Венский двор неоднократно просил императора Павла ускорить выступление вспомогательного корпуса за границу. Причиной такого замедления были недоразумения, возникшие относительно довольствия русских войск»[236].

Немцы — народ экономный, тратиться не любят. В те времена бытовало мнение, что «…нет ни одного солдата, которого было бы легче кормить, чем русского: он сам месит и печет свой хлеб в печах, устраиваемых им же в земле, когда ему доставляют муку; если же продовольствие состоит из сухарей (ржаные, очень черствые и черные сухари), то он разрезает их на маленькие кусочки, величиною с орех и считает их для себя еще лучшим кушаньем и приготовляет из них похлебку с различными овощами. Эти ржаные сухари, хотя немного и кислые, на вкус нисколько не неприятны; сверх того, они очень питательны, не крошатся и сохраняются очень долго. Русский солдат настолько привык к ним, что сладкий пшеничный хлеб, как утверждают, ослабляет его. Хотя русские и любят крепкие напитки, но они легко обходятся без них и не жалуются, когда их нет; они совершали походы, не получая ни пива, ни водки»[237].

А вот что вспоминала легендарная «кавалерист-девица»[238], встреча с которой предстоит нам достаточно скоро:

«Улан предложил мне три больших заплесневелых сухаря; я с радостью взяла их и положила в яму, полную дождевой воды, чтобы они несколько размокли. Хотя я не ела более полутора суток, однако ж не могла съесть более одного из этих сухарей, так они были велики, горьки и зелены»[239].

Вот так кормили русского солдата… Впрочем, не стоит грешить на старину: официальная точка зрения на снабжение продовольствием служилого человека у нас и сегодня не слишком переменилась. Улучшение может упираться только в хорошего начальника. «Розенберг объявил, что не перейдет границу, пока не будет обещано производить его корпусу достаточное содержание, — о чем в то же время известил посла российского в Вене и донес самому императору Павлу. Государь, вполне одобрив образ действий генерала Розенберга, повелел ему [12/23 сентября] распустить войска и расположить их по квартирам до тех пор, пока не получит от австрийского комиссара удовлетворительного ответа»[240].

Конечно, все понимали, что поход будет, и 15/26 сентября войскам был проведен инспекторский смотр, который «произвести… император повелел генерал-майору барону Аракчееву. Результаты смотра оказались настолько блестящи, что Павел I, вообще не щедрый на похвалы, послал генералу Розенбергу такой рескрипт: "Узнав о состоянии корпуса, вам вверенного, повелеваю всем шефам полков и сводных гренадерских батальонов командирам, в команде вашей состоящим, изъявить Мое благоволение и признательность; солдатам же объявить, что, уверен уже будучи в их непоколебимой верности, усердии и храбрости, уверен заранее и в предъидущих новых подвигах и победах их на истребление врагов веры и благоденствия всемирного. Да будет честь Мне, хвала Отечеству и слава им"»[241].

«18 октября апшеронцы вступили в границы Римско-Императорских владений. Возможно, что это выступление в поход спасло Милорадовича от тех превратностей судьбы, которые постигли многих в царствование императора Павла»[242]. Несколько оригинальное утверждение! Разве отставка явилась бы для генерала большей «превратностью» нежели Суворовский переход через Альпы, воистину превзошедший человеческие возможности?

«В Австрию корпус Розенберга выступил двумя колоннами, состоявшими каждая из двух отделений; Апшеронский полк, поступивший в состав первой колонны генерал-лейтенанта Львова[243], шел во втором отделении генерал-майора Ферстера[244]. Согласно выданному австрийскими властями маршруту, русские войска должны были следовать в Австрию на Люблин, Краков, Брюн и Креме»[245].

Походов в нашем повествовании будет очень много, рассказывать о том, как шли, малоинтересно, а потому обратимся к несколько иным событиям…

* * *

Война требовала боевых военачальников, а не «паркетных» генералов.

«Император Франц, не находя, видно, между своими полководцами достойного противостоять французским предводителям армии, обратился с просьбой к союзнику своему, императору Павлу I, дать ему в Главнокомандующие его армией никогда не побежденного фельдмаршала, графа Суворова-Рымникского, жившего тогда под присмотром капитана-исправника в Новгородской своей деревне»[246].

«Всей Европе был известен этот наиболее прославившийся из русских генералов, особенно со времени последней Польской войны. В Австрии же он приобрел громкую известность еще раньше, когда во вторую Турецкую войну, вместе с принцем Кобургским[247], одержал две блестящие победы, доставившие полное удовлетворение национальному самолюбию»[248].

«Фельдмаршал Суворов — один из самых необыкновенных людей своего века. Он родился с геройскими качествами, необыкновенным умом и ловкостью, превосходящей, быть может, и его способности, и ум. Суворов обладает самыми обширными познаниями, энергическим, никогда не изменяющим себе характером и чрезмерным честолюбием. Это великий полководец и великий политик, несмотря на сумасбродства, которые он себе позволяет. Еще не видав его, я постоянно слышал, будто он сумасшедший.

Ознакомившись с Суворовым лично, я могу сказать, что он с таким совершенством разыгрывает сумасшедшего и сделал себе такую привычку прикидываться им, что привычка эта обратилась у него во вторую натуру; он разыгрывает сумасшедшего, но в действительности весьма далек от него»[249].

«Всё говорит, что это был человек высокообразованный, хотя сохранивший природное чутье, основанное на непосредственном знании людей и вещей. Он много работал, но скрывал это, чтобы сильнее поражать воображение своих солдат, во всем стараясь казаться вдохновленным»[250].

«Суворов — высший выразитель русского воинского духа и военного таланта»[251].

«Однажды, разговаривая о самом себе, Суворов сказал окружавшим его: "Хотите ли меня знать? Я вам себя раскрою: меня хвалили цари, любили воины, друзья мне удивлялись, ненавистники меня поносили, при Дворе надо мною смеялись. Я бывал при Дворе, но не придворным, а Эзопом, Лафонтеном: шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который был при Петре Первом и благодетельствовал России, кривлялся я и корчился. Я пел петухом, пробуждал сонливых, утомлял буйных врагов Отечества…"»[252]

«Император Павел изъявил свое согласие на просьбу Франца II[253]. Послан был курьер за графом Суворовым»[254].

«1799 г. февраля 4. С.-Петербург

Сейчас получил я, граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании венского двора, чтобы вы предводительствовали армиями его в Италии, куда и мой корпус Розенберга и Германа[255] идут. И так по сему и при теперешних европейских обстоятельствах долгом почитаю не от своего лица, но от лица и других предложить вам взять дело и команду на себя и прибыть сюда для отъезду в Вену.

За тем есм вашим благосклонным

Павел»[256].

«Облобызав рескрипт, Суворов прижал его к ранам своим, немедленно отслужил молебен в сельской церкви и, готовясь к неимоверным подвигам, продолжал отличаться оригинальностью, отдал следующий приказ старосте: "Час собираться, другой отправляться…"»[257]

«Фельдмаршал немедленно приехал в Петербург, где он принят был публикой с восторгом»[258].

«Суворов повергнулся 18 февраля к стопам Императора. Подняв престарелого героя, Павел I возложил на него большой крест святого Иоанна Иерусалимского. "Господи, спаси царя!" — воскликнул тогда фельдмаршал. "Тебе спасать царей!" — отвечал император. "С тобою, государь, — возразил Суворов, — возможно"… Завистники утверждали, что победитель неустроенных войск турецких и польских утратит всю свою славу перед искусными вождями французов. Нелепые отзывы доходили до Суворова: он отомстил тайным врагам — делами»[259].

«Еще в марте месяце пронесся между нами слух, что отец наш Суворов поехал в Вену и будет начальствовать нами и австрийскими войсками. Радость наша в том была невыразимая — молитвы к Богу усердные и благодарность к царю-государю несказанная. Всё ожило, всё, от старика до молодого, пришло в бодрость. Ведь мы душою любили Александра Васильевича, любили по-прежнему, по-старому, и надеялись быть непобедимыми под его властью; и только под его одним начальством воины русские могли быть страшны врагам своим»[260].

Слух о суворовском назначении еще только достиг русских войск, а полководец уже был на подъезде. 8/19 марта он писал: «Два дня назад прибыл я к австрийским войскам и нашел их в полных успехах. Российские прежде шли тихо, но потом сделали марш 88 миль в 19 суток, в горах, в непогоду, по последнему зимнему пути и разлитии рек»[261].

«Согласно рапорта… от 29 марта, в Апшеронском полку значилось: по списку: штаб и обер-офицеров — 49, нижних чинов — 1507, а налицо: штаб офицеров — 2, обер-офицеров — 46 и нижних чинов — 1470, итого — 1516»[262].

«Суворов прибыл к армии, в Валеджио, 4 апреля»[263].

«Суворов знакомился в Италии с генералами, посредством представления генерала Розенберга. Он стоял навытяжку с закрытыми глазами и, кого не знал, открывши глаза, говорил: "помилуй Бог, не слыхал! познакомимся!" Когда дошла очередь до младших, Розенберг говорил: генерал-майор Милорадович! "А, а! Это Миша! Михайло!" — Я, Ваше Сиятельство! — "Я знал вас вот таким… (сказал Суворов, показывая рукою на аршин от пола), — и едал у вашего батюшки, Андрея, пироги. О! да какие были сладкие!.. Как теперь помню и вас, Михайло Андреевич: вы хорошо тогда ездили на палочке! О! да как же вы тогда рубили деревянною саблею! Поцелуемся, Михайло Андреевич! Ты будешь герой! Ура!" — Все мое усилие употреблю для того, чтоб оправдать доверенность Вашего Сиятельства! — сказал сквозь слезы Милорадович»[264].

Вот она, та самая «цепочка»: Суворовы — Милорадовичи! Признаем, что Александр Васильевич всегда старался «порадеть родному человечку», чему подтверждением — произведенные в генерал-майоры 15-летний сын полководца Аркадий[265] и 19-летний племянник Андрей Горчаков[266]. Демонстративно отличив сына своего друга, Суворов покровительствовал ему и далее.

«Немедленно в австрийские полки были командированы русские офицеры-инструкторы — для "научения таинству побиения неприятеля холодным ружьем" и "отучения от ретирад". С той же целью и для ознакомления с основами Суворовской тактики отданы были приказами по армии краткие наставления для действия в бою»[267].

Инструкция А.В. Суворова о способах действия в бою: «Надо атаковать!! — холодное оружие — штыки, сабли! Смять и забирать, не теряя мгновения, побеждать все, даже невообразимые препятствия, гнаться по пятам, истреблять до последнего человека. Казаки ловят бегущих и весь их багаж; без отдыху вперед, пользоваться победой!»[268]

«Австрийцы были обижены этими распоряжениями: часть австрийских генералов, и в числе их недавний победитель Шерера[269], барон Край[270] — открыто выражали неприязнь к Суворову и русским»[271]. «Одни взглянули на это как на оскорбление, другие — как на глупость»[272].

Изначальное непонимание между союзниками весьма опасно, однако известно, что хуже союзников может быть только отсутствие таковых…

«Суворову пришлось несколько дней оставаться в Валеджио, прежде чем предпринять наступательное движение. Пользуясь этим временем, генерал-квартирмейстер маркиз Шателер[273] вздумал предложить фельдмаршалу сделать рекогносцировку. Такое предложение было вовсе не по вкусу русскому полководцу; с досадой отвечал он Шателеру: "Рекогносцировка! Не хочу; они годны только для трусов, чтобы предостеречь противника; а кто захочет, тот и без них всегда отыщет неприятеля… Колонны, штыки, холодное оружье, атаки, удар… Вот мои рекогносцировки!"

Такой урок был нелишним для австрийцев, которые до крайности были пристрастны к рекогносцировкам и демонстрациям: под видом рекогносцировок они ощупывали неприятеля, не решаясь атаковать его; делая демонстрации, они раздробляли свои силы и нигде не могли наносить настоящего удара»[274].

«Суворовская военная система не порождена обстоятельствами, а родилась из особенностей его военного дарования. Главная ее основа — человек и духовная его сила; главные атрибуты — энергия, смелость, быстрота, простота… Основным условием своей теории Суворов ставил боевое воспитание и обучение войск; устава он не изменял, ибо не мог и не считал нужным; все внимание обратил на применение уставных правил к практике; на внешних требованиях не останавливался; обучение за цель не принимал. Он напирал на развитие в людях отваги и упорства, на воспитании солдатского сердца в самоотвержении, в закалке его до притупления инстинкта самосохранения, до парализования впечатлительности ко всякого рода неожиданностям»[275].

Суворов считал: «Не довольно, чтоб одни главные начальники были извещены о плане действия. Необходимо и младшим начальникам постоянно иметь его в мыслях, чтобы вести войска согласно с ним. Мало того: даже батальонные, эскадронные, ротные командиры должны знать его по той же причине, даже унтер-офицеры и рядовые. Каждый воин должен понимать свой маневр»[276].

«Существенные основания Суворовской тактики заключались в следующем:

Войска, двигаясь в походе обыкновенно рядами, перестраивались с приближением к неприятелю в колонны повзводно (на полных дистанциях) справа и слева; потом, подходя уже под неприятельские выстрелы, строили фронт захождением повзводно. Пехота становилась в две линии, с небольшими интервалами между батальонами; кавалерия располагалась поэскадронно или подивизионно позади второй линии пехоты или на флангах ее.

В таком порядке войска шли навстречу неприятелю. В случае наступления со стороны последнего войска никогда не должны были ожидать его на месте; напротив того, им приказано было, чтобы, подпустив противника под сильный огонь картечный и ружейный, сами двинулись вперед в штыки. Наступление производилось всей линией, с барабанным боем, музыкой, с распущенными знаменами; подходя под картечные и ружейные выстрелы, войска бросались вперед бегом, чтобы миновать черту действия картечи. Самый удар производился также беглым шагом с криком "ура!" Вторая линия следовала в 200 шагах за первой. Кавалерия выжидала удобного случая броситься на фланги неприятеля, а казаки всегда готовы были позади пехоты или кавалерии, чтобы довершить поражение противника: лишь только последний начинал колебаться или отступать, казаки высыпали вперед, с гиком, визгом, обскакивали неприятеля в тыл, преследовали его и забирали пленных.

В этом состоял весь механизм знаменитой тактики Суворовской»[277].

Но и наш противник воевал не по шаблону, не по-старинному.

«Французская военная система, благодаря которой Франция с успехом противостояла Европе такое долгое время, родилась из обстоятельств и сложилась под их влиянием. В начале революции анархия, охватившая Францию, разрушила в войсках дисциплину; армия в настоящем смысле перестала существовать, и открывшаяся война доказала это воочию. Стали приискивать средства и нашли указания на полях сражений. Следовало избегать правильного боя и заменять крупные столкновения рядом мелких стычек; задирая неприятеля, тревожа его беспорядочным огнем, учащать усилия и в массах людей находить для этого способы. При революционном возбуждении, а особенно при терроре, дело не могло стать за людьми, и они поступали под знамена в большом числе. Правда, не было ни средств, ни времени для обмундирования, снаряжения, обучения людей, и против неприятеля приходилось высылать не солдат, а свежих рекрут, но это оказывалось достаточным в виду новопринятого образа действий… Был введен рассыпной строй и колонны, требующие меньшей дрессировки людей, в стрелки рассыпали целые полки, колонны походили на кучи; действовали налетами, занимали неприятеля малой войной»[278].

«Вот несколько любопытных строк из письма, найденного на груди немецкого офицера, убитого в сражении при Йене[279]: "…если бы вопрос заключался только в физической силе, мы скоро бы оказались победителями. Французы малы ростом, тщедушны: один немец может одолеть четырех из них. Но в огне они становятся сверхъестественными существами. Ими овладевает неподдающаяся описанию ярость, которой и следа не найти в наших солдатах"»[280].

* * *

«10 апреля Багратион первым открыл боевые действия, взяв, совместно с отрядом австрийских войск, крепость Брешию»[281].

Итак, на страницах нашей книги появился князь Петр Иванович Багратион (1765—1812) — «заклятый друг» и извечный соперник нашего героя. Он был известен Суворову отнюдь не по батюшкиным пирогам, и потому вот как они встретились при прибытии Александра Васильевича к армии:

«"Князь Багратион!" — проговорил Розенберг. Тут отец наш Александр Васильевич встрепенулся, открыл глаза, вытянулся и спросил: "Князь Петр? Это ты, Петр? Помнишь ли ты… под Очаковом!., с турками!.. В Польше!.." — и с распростертыми руками подвинулся к Багратиону, обнял его, поцеловавши в глаза, в лоб, в уста, сказал: "Господь Бог с тобою, князь Петр!.. Помнишь ли? А?.." — Нельзя не помнить, ваше сиятельство, — отвечал Багратион с слезами на глазах, — нельзя не помнить того счастливого времени, в которое служил под командою вашею»[282].

Князь Петр начинал службу отнюдь не в гвардии, но сержантом в Кавказском полевом батальоне. «В 1783 году Багратион выступил в первый поход против чеченцев и затем несколько лет участвовал в боевых действиях Кавказской армии. В 1788 году принял участие в штурме Очакова. В 1794 году воевал под началом Суворова в Польше… Участие в кампании 1794 года, веденной под руководством опытного полководца, имело для Багратиона важное значение, явившись школой для выработки в нем тех боевых приемов, которыми впоследствии он всегда старался подражать своему великому учителю Суворову; вместе с тем это дало последнему возможность подметить в Багратионе талант военачальника-партизана и дать способностям его надлежащее применение»[283].

«Война упорная требовала людей отважных и решительных, тяжкая трудами — людей, исполненных доброй воли. Суворов остановил на нем свое внимание, проник в него, отличил, возвысил! Современники князя Багратиона, исключая одного Милорадовича, не были ему опасными. Сколь ни умеренны были требования Суворова, но ловкий их начальник, провожая их к общей цели, отдалил столкновение частных их выгод…»[284]

Обратим внимание на слова «исключая одного Милорадовича» — здесь все сказано, в них ключ взаимоотношений! Будучи старше по возрасту, Багратион стал генералом в начале 1799 года, почему и считался младше Милорадовича в чине — а это в те времена много значило…

Между тем главные силы союзной армии двинулись форсированным маршем к реке Адде, и 11/22 апреля Суворов писал фельдмаршал-лейтенанту Мелассу[285]: «До сведения моего доходят жалобы на то, что пехота промочила ноги. Виною тому погода. Переход был сделан на службе могущественному монарху. За хорошею погодою гоняются женщины, щеголи да ленивцы. Большой говорун, который жалуется на службу, будет, как эгоист, отрешен от должности. В военных действиях следует быстро сообразить — и немедленно же исполнять, чтоб неприятелю не дать времени опомниться. У кого здоровье плохо, тот пусть и остается назади. Италия должна быть освобождена от ига безбожников и французов: всякий честный офицер должен жертвовать собою для этой цели. Ни в какой армии нельзя терпеть таких, которые умничают. Глазомер, быстрота, натиск! — этого будет довольно!»[286]

«При селении Лекко последовал кровавый бой, в котором Милорадович обнаружил необычайную находчивость, быстроту и храбрость — отличительные свойства его дарований, развившихся еще сильнее в школе гениального Суворова»[287].

Это сражение, более известное как сражение на реке Ад-де, происходило с 15 по 17 (26—28) апреля. Отряд князя Багратиона действовал на левом фланге противника, отвлекая внимание от центра, куда Суворов наносил главный удар.

«Вскоре первые две колонны ворвались в город, но встретили здесь такое упорное сопротивление, что Багратион вынужден был просить подкрепления. Граф Суворов отправил к Лекко Милорадовича с гренадерским батальоном Дендрыгина. Собрав, откуда можно, обывательские подводы, Милорадович посадил на них солдат и, около 4 часов пополудни, прибыл к Лекко. Помощь поспела вовремя… Русские войска опять перешли в наступление и вторично заняли Лекко. Ночь остановила сражение, продолжавшееся 12 часов»[288].

«В четыре часа пополудни увидел я приближающийся ко мне поспешно с генерал-майором Милорадовичем гренадерский батальон подполковника Дендрыгина, который, собравшись не доходя до города, присоединился ко мне. Я отрядил его к правой стороне к мосту, дабы пресечь путь стремившегося неприятеля переправиться на другую сторону реки…»[289]

«Нельзя не упомянуть про прекрасный поступок Милорадовича в бою при Лекко. Будучи старше Багратиона в чине и прибыв к нему на помощь с батальоном, он предоставил Багратиону кончить дело, обещавшее успешный исход, сказав при этом, что здесь не место считаться старшинством. Суворов лично благодарил Милорадовича за его поступок, упомянул о нем в донесении государю и объявил в приказе по армии»[290].

«На другой день после разбития французов дневали, а на следующий рано утром пошли с Милорадовичем и сделали сильный переход вправо, а князь Багратион пошел влево. Тут погода сделалась дождливая, солнце уступило свое место ненастью. Наши сухари стали киселем, подстать старым бабам, а не нашим храбрым гренадерам, как называл нас Милорадович»[291].

«На следующий день Милорадович показал новые опыты искусства и мужества своего. Французский генерал Серюрье[292], отрезанный от армии своей, заперся в Вердерио, который обнес крепкими окопами. 17 числа [апреля] союзные войска с трех сторон напали на замок. Неприятель тщетно защищался. Предводительствовавшие атаками, особенно Милорадович, ободряя солдат личным примером неустрашимости, принудили неприятеля, наконец, положить оружие и сдаться вместе с генералом Серюрье военнопленными»[293].

«Император Павел I, получив донесение Суворова о победе на реке Адде, отправил фельдмаршалу рескрипт такого содержания: "Реляцию вашу получил: благодарил Бога; благодарю вас и храброе Мое воинство, в нем же слава Моя и России. Господин майор Румянцев скажет вам о радости Нашей и доставит знаки благоволения Нашего удостоенным вами: украсьте их оными и руководствуйте их мужеством в дальних подвигах ваших. Побеждайте и восстановляйте Царей".

Суворов пожалован был бриллиантовым перстнем с портретом Императора, Милорадович — орденом святой Анны 1-й степени; все нижние чины получили по серебряному рублю»[294].

Боевой дебют генерала Милорадовича во всех отношениях оказался блистательным. Его поступок был очень высоко оценен современниками.

«К славе нашего Отечества, это не один пример: Багратион, после блистательного отступления своего без ропота поступивший под начальство Барклая в Смоленске; Барклай, поступивший под начальство Витгенштейна в Бауцене; Витгенштейн, поступивший снова под начальство Барклая во время и после перемирия; и прежде сего, в Италии, под Лек-ко, — Милорадович, явившийся под команду младшего себя по службе Багратиона, — представляют возвышенность в унижении, достойную геройских времен Рима и Греции!»[295]

В те дни фельдмаршал Суворов писал князю А.К. Разумовскому[296], чрезвычайному послу в Вене: «Адда — Рубикон. Мы ее перешли на грудях неприятеля, при Кассано (как здесь называют); слабейшей колонною разбили его армию, что отворило нам путь в Милан»[297].

«Неприятель утвердился в многочисленных крепостях Италии, ожидая свежих войск»[298]. Суворовская армия продолжала свое стремительное продвижение. Тем временем к ней ехал еще один волонтер.

«Чтобы придать более важности сей кампании и удовлетворить желанию великого князя Константина Павловича, государю угодно было позволить его высочеству находиться волонтером при графе Суворове. Для сопровождения великого князя в пути и для нахождения в армии при его особе назначен был из лучших генералов Екатеринина века генерал от кавалерии граф Дерфельден[299]»[300]. «Великий князь Константин Павлович ехал в Итальянскую армию под именем графа Романова»[301].

«Между тем, лишь только граф Суворов приехал к армии, как начались победы; всякий день бюллетень объявлял о каком-нибудь выигранном сражении, так что граф Дерфельден спустя несколько дней сказал мне:

— Надобно просить великого князя ехать скорее к армии, а то мы ничего не застанем; я знаю Суворова, теперь уже он не остановится»[302].

«26 апреля фельдмаршал прибыл в Вогеру к авангарду князя Багратиона, а через час сюда же приехал Цесаревич, Великий князь Константин Павлович»[303]. «По приезде в армию, мы нашли фельдмаршала в Вогере; это было поздно вечером; лишь только он узнал, что великий князь к нему пришел, граф Суворов выскочил из другой комнаты, подошел к его высочеству, поклонился ему об руку и сказал:

— Сын природного нашего государя.

Фельдмаршал был одет в коротком белом кителе; на голове имел род каски, на которой был вензель F II, на шее Мальтийский крест великого бальи[304], на широкой черной ленте, а глаз завязан черным платком; он не снял, вероятно, каски потому, что она придерживала перевязку. Его высочество обнял фельдмаршала, поцеловал и спросил:

— Что это у вас, граф Александр Васильевич, глаз завязан?

— Ах, ваше высочество, — отвечал фельдмаршал, — вчерашний день проклятые немогузнайки меня опрокинули в ров и чуть косточек моих всех вдребезги не разбили. (Казаки взяли в реквизицию где-то одну небольшую синего цвета карету. Граф Суворов ее увидел и приказал купить: в этой карете он всегда ездил запряженною парою лошадей, которых брали из ближайших деревень, и с кучером из мужиков, а кривой его повар стоял всегда лакеем на запятках.)

Потом, подходя к графу Дерфельдену, сказал: "не вижу". Великий князь назвал ему генерала.

— Старинный приятель и сослуживец, Вильгельм Христофорович! — сказал фельдмаршал, перекрестясь, поцеловал крест, который находился в Андреевской звезде; — нам должно, — продолжал он, — его высочество, сына природного нашего государя, — и опять поклонился об руку, — беречь более, нежели глаза свои: у нас их два, а великий князь у нас здесь один»[305].

«На другой день утром Суворов, в полном парадном мундире, со всеми чинами главной квартиры, представился великому князю и подал его высочеству строевой рапорт о войсках русских и австрийских»[306].

«Присутствие здесь государева сына не замедлило вдохнуть новое рвение в войска и произвело на население благотворное в отношении союзников влияние»[307]. Сказано со всем монархическим патриотизмом, хотя на самом деле — по крайней мере, поначалу — всё оказалось совершенно не так…

Для нас же великий князь Константин Павлович, во многом похожий на своего державного отца, представляет особенный интерес. Суворовский поход по-настоящему свел его с Михаилом Андреевичем, что определило судьбу нашего героя до последнего его дня — и даже сам этот день. Хотя нет сомнения, что он и ранее был хорошо знаком с шефом лейб-гвардии Измайловского полка.

«Генерал граф Милорадович, великолепный во всех его деяниях, по прибытии его высочества к корпусу генерала Розенберга, в котором Милорадович служил, подвел к великому князю прекрасную английскую лошадь; Сафонова[308] и меня, как бывших с ним однополчан, ссудил тоже английскими лошадьми»[309].

«В полдень [30 апреля] к авангарду прибыли великий князь Константин Павлович и генерал Милорадович»[310].

Как назло, в это время «Суворов приказал генералу Розенбергу… с частью его корпуса идти за [реку] По и овладеть городом Валенцей… это была операция совершенно частного характера; проведенная в непосредственной близости от главных сил французской армии, она не могла удаться и в лучшем случае вела лишь к тому, чтобы укрепиться на правом берегу По. Никто не знает, что должно было получиться из этой операции, и можно даже сказать, что она была во вкусе сражений на турецком театре войны, где они не имели другого значения, кроме взаимного уничтожения»[311].

Поначалу, когда авангард переправился за реку По, все развивалось успешно. «Жители Бассиньяны встретили Чубарова[312] с радостью и тотчас стали рубить дерево вольности»[313]. Не удивительно — «…по справедливости в начале войны можно было назвать общественное мнение авангардом французской армии. Но как с того времени все переменилось! Нигде не имела Франция столь много врагов, как в завоеванных ею землях»[314].

«Узнав о переправе русских у Бассиньяна, генерал Моро[315] немедленно двинул туда части дивизии Виктора[316] и Гренье[317] и сам поехал на место сражения… Положение авангарда Чубарова с каждой минутой становилось все тяжелее и тяжелее, а помощи не являлось. Тогда великий князь Константин Павлович сам поскакал к переправе и приказал генералу Милорадовичу с одним батальоном своего полка идти на выручку Чубарова. Милорадович бегом повел свой батальон на поле сражения и, придя сюда, пристроился к правому флангу. Вслед за тем подошли еще 2 батальона. В это время неприятель обходил наш отряд с обоих флангов; кавалерия — справа, а пехота — слева. Войска наши, отступая, отбивали все атаки французов. Но вот на ближайших высотах показалась колонна генерала Виктора, шедшего из Александрии.

"В такое критическое мгновение генерал Милорадович, в голове двух рот, с правого крыла бросается в ту сторону, где угрожает большая опасность. Взяв в руки знамя, он сам устремляется вперед и еще раз отбивает атаку неприятельскую" (Милютин). Дойдя до Бассиньяна, Чубаров занял позицию и держался здесь до самой ночи, отбивая все атаки»[318].

В полковой истории все изложено весьма сдержанно. На самом деле происходящее осложнилось тем, что Константин почувствовал себя полководцем:

«Великий князь сказал генералу Розенбергу: "Нечего мешкать, ваше превосходительство, прикажите людям идти вперед".

Генерал отвечал его высочеству: "Мы слишком еще слабы; не дождаться ли нам подкрепления?"

Великий князь возразил: "Я вижу, ваше превосходительство, что вы привыкли служить в Крыму; там было покойнее и неприятеля в глаза не видали".

Генерал Розенберг, оскорбленный до глубины души таким упреком, отвечал: "Я докажу, что я не трус", — вынул шпагу, закричал солдатам: "за мной!" и сам пошел первый вброд.

Сия поспешность имела самые дурные последствия»[319].

«Не думайте, чтобы француз был плохой воин; его надо бить умеючи. Нам случилось один раз видеть, что и у него вместо шерсти бывает щетина. Это было на берегу реки, когда с нами не было Суворова; вот мы почитай что не двое ли суток бухались с ним и что проку-то? — все дело было дрянь. Да спасибо нашему Милорадовичу, что хоть выручил, а то просто так француз расходился, что прямо к морде так и лезет»[320].

«Бригада Чубарова потеряла всю свою артиллерию и 2500 человек убитыми и ранеными»[321].

Последний штрих: жители Бассиньяно, недавно рубившие «дерево вольности», теперь «перерезали канат парома и даже из домов своих стреляли по русским»[322]. Что ж, на войне главное вовремя понять, кто победитель…

«Граф Суворов призвал меня к себе и сказал мне с грозным видом: "Я сейчас велю вас и всех ваших товарищей сковать и пошлю к императору Павлу с фельдъегерем; как вы смели допустить великого князя подвергать себя такой опасности? Если бы его высочество, — чего Боже сохрани, — взят был в плен, какой бы стыд был для всей армии, для всей России, какой удар для августейшего его родителя и какое торжество для республиканцев! Тогда принуждены бы мы были заключить самый постыдный мир, словом такой, какой бы предписали нам наши неприятели". Во все это время он ходил по комнате, а я молчал. Потом спросил он у меня, как велик конвой из казаков при его высочестве? Я отвечал: "20 человек при одном обер-офицере". Фельдмаршал, уже несколько успокоясь, продолжал: "Мало". Тотчас позвал адъютанта и приказал из своего конвоя отрядить сто казаков, при самом исправном штаб-офицере, и внушить им, что они должны быть телохранителями сына их императора»[323], — вспоминал граф Комаровский.

На другой день «…скрепя сердце, поехал великий князь к Суворову, тот с низкими поклонами и другими знаками почтения встретил его в передней, пригласил в кабинет и запер за собою дверь на замок. Через полчаса великий князь вышел с расстроенным лицом и в слезах; Суворов провожал его с низкими поклонами и, войдя в приемную, где ожидала свита его высочества, сердито обратился к адъютантам:

— Ах вы мальчишки! Вы будете мне отвечать за его высочество. Если вы пустите его делать то, что он теперь делал, то я отправлю вас к государю»[324].

«Фельдмаршал хотел было отдать приказ по армии и отнести всю неудачу сражения 1 мая к неопытности и лишней запальчивости юности, но тогда бы все узнали, что сие относится до великого князя»[325].

Суворов был опытным царедворцем, так что из его приказа от 3 мая вообще нельзя понять, что русские при Бассиньяно потерпели поражение. Зато была отмечена самоотверженность войск, названы герои: «Мужественный генерал-майор Милорадович, отличившийся уже при Лекко, видя стремление опасности, взявши в руки знамя, ударил на штыках, поразил и поколол против стоящую неприятельскую пехоту и конницу, и, рубя сам, сломил саблю; две лошади под ним ранено. Ему многие последовали…»[326] Ну а потом «…ночь разделила сражающихся. Неприятель, потерявши вдвое, отступил к Александрии, россияне переправились обратно через реку По»[327].

Может быть, именно тогда, а может, в какой-то другой раз или это вообще легенда, произошел следующий случай: «Милорадович переправлялся через реку в виду французов. Неприятель целил в Милорадовича, окруженного своими адъютантами. Милорадович вынул из кармана Анненскую ленту и, надев ее на себя, сказал: "Посмотрим, умеют ли они стрелять"»[328]. Было так или не было — однако известно, что играть со смертью он любил. Зато можно точно сказать, что, непосредственно участвуя в бою при Бассиньяно, Михаил выказал недюжинную личную отвагу — качество, в полной мере ему присущее, что будет доказано во всех последующих кампаниях. Подобное поведение было характерным для русских офицеров и генералов, которые в сражениях обыкновенно находились в первых рядах. К сожалению, эта ситуация имела и свою оборотную сторону:

«Я видел русских офицеров во всех опасных случаях, в которых сам находился вместе с ними, подающими пример храбрости и неустрашимости своим солдатам… Потеря офицерами была пропорционально на одну треть больше потери солдатами»[329].

О подвиге Милорадовича фельдмаршал даже написал князю Багратиону: «Между прочим, ваш приятель Милорадович колол штыками конницу, и иные последовали примеру»[330].

Сложно сказать, были ли эти молодые генералы приятелями хотя бы поначалу, но то, что Суворов поддерживал между ними «соревновательный дух», сомнения не вызывает. Достаточно прочитать его рапорт Павлу I:

«Генерала Багратиона, яко во многих случаях наиотличнейшего генерала и достойного высших степеней, наиболее долг имею повергнуть в высочайшее вашего императорского величества благоволение. Под ним генерал-майора Милорадовича, подающего о его достоинствах великую надежду…»[331]

Милорадович, как мы сказали, был старше, так что вряд ли он мог быть польщен подобными оценками. Нет сомнения, что это понимал и фельдмаршал.

Вот не совсем внятные солдатские воспоминания, тоже кое о чем свидетельствующие:

«Между всеми начальниками князя Багратиона Суворов отличал более прочих и говаривал об нем, что он "по мне будет!" — "Молодец! Молодец, Багратион!" — он везде его выхвалял и ставил первым.

А Милорадовичу однажды сказал: "Господин Милорадович! Я бы вам не советовал после бала ходить к разводу!" — "Виноват, ваше сиятельство, опоздал[332]. Так отвечал Милорадович"».

Бассиньяно было единственным несчастливым для нас сражением на Итальянской земле. Однако оно упрочило боевую славу Милорадовича, а Константин Павлович уже долго не пытался изображать полководца.

13/24 мая. «Сегодня пришло известие, что неприятель оставил город Казал[333], для занятия коего и командирован был г. м. [генерал-майор] Милорадович с полком своего имени и полком Барановского, а инженерному полковнику Гартингу поручено освидетельствовать того города крепостное строение и привести оное в оборонительное состояние»[334].

«Суворов пошел на Турин — столицу Пьемонта и главный узел сообщений северной Италии. Моро стал отступать на Геную, опасаясь вторичной встречи с Суворовым. 15/26 мая русские войска вступили в Турин и Александрию… Вся северная Италия была в течение одного месяца очищена от французов, сохранивших за собой лишь Геную и Ривьеру»[335].

«"Все войны между собою различны. В Польше нужна была масса; в Италии нужно было, чтоб гром гремел повсюду", — писал граф А.В. Суворов»[336].

Гром гремел, и его раскаты разносились по Европе. Начальник военного департамента граф Ф.В. Ростопчин[337] писал послу в Лондоне графу С.Р. Воронцову[338]: «Дела в Италии идут изумительно хорошо. Главный залог успеха, это презрение нашего солдата к французу. "Да они хуже поляков, а с турками и равнять не можно, давай их сюда!" Ожесточение ужасно, и после дела при Леки, где французский батальон сначала положил оружие, а потом стал стрелять в наших, французам не дают пощады»[339].

Если с противником все казалось ясно, то с союзниками возникали сплошные недоразумения.

«Одним из главных поводов к неудовольствиям и взаимным укоризнам было требование Венского двора, чтобы Суворов ничего не предпринимал важного, не испросив предварительно разрешения из Вены. Гофкригсрат[340] привык уже к тому, что генералы австрийские не отваживались сделать ни единого шага без положительного предписания из Вены; но полководец наш не мог подчиниться такому порядку»[341].

И опять, граф Ростопчин — графу Воронцову: «В Италии барон Тугут недоволен тем, что граф Суворов не берет приступом Мантуи, Тортоны, Александрии и пр. Он знает, что наши солдаты идут на приступ как на катанье с гор во время масленицы; но зачем же губить их тысячами? Война ведется с блестящим успехом в этой стране, и вы увидите из прилагаемой реляции графа Суворова, что французы дерутся плохо»[342].

«Прямая переписка австрийских генералов с венским кабинетом давала обширное поле интригам всякого рода. Зная это, Суворов не мог иметь никакого доверия к окружавшим его лицам; на каждого из австрийских генералов смотрел он с подозрением; в каждом видел врага своего и лазутчика»[343].

Плохо, когда нет согласия в союзном руководстве, но гораздо хуже, ежели эти проблемы доходят непосредственно до войск, превращая союзников во врагов, — подобное, кстати, вскоре проявилось в рядах вторгшейся в Россию «великой армии», состоявшей из «двунадесяти языков»…

«Австрийское провиантмейстерство совершенно не заботилось о сколько-нибудь исправном прокормлении русских войск, и нередко наши части по три дня оставались без хлеба, а мяса не видели по целым неделям. По этому поводу рассказывают такой случай. Во время одного из переходов группа солдат расположилась на берегу реки. Закусывали тем, что имели при себе, и смачивали горло водой, хлебая ее деревянными ложками прямо из реки. Наехал случайно Суворов. "Что, ребята, вы тут делаете?" — спросил он. "Итальянский суп хлебаем, ваше сиятельство", — отвечали солдаты. Суворов слез с лошади, подсел к ним, взял ложку, похлебал воды, очень похвалил итальянский суп и потом сказал, что "теперь совсем сыт, совсем сыт"»[344].

Однако русский солдат обладал совершенно уникальными качествами. Когда 5/16 июня французский генерал Виктор потеснил наших союзников у Пьяченцы, то, «…несмотря на сильную жару и на бывший до того утомительный ночной переход, русские не шли, а бежали на выручку попавшим в беду австрийцам. Многие из солдат падали от изнеможения, но вскоре вставали и опять шли. Суворов разъезжал между полками, и одно появление любимого вождя заставляло солдат забывать усталость и сон»[345]. «Страшный след обозначил их путь к Сант-Джиовано: люди целыми шеренгами падали от изнеможения, в подошедших ротах не насчитывалось и по 40 человек»[346].

С 6 по 8 (17—19) июня у реки Треббии произошло встречное сражение между союзными и французскими войсками.

«Успех уже решительно склонялся на сторону французов: объединив свои разрозненные до того времени атаки, они захватили австрийскую батарею у дер. Сармато; польская дивизия Домбровского[347] появилась у дер. Карамелло, грозя отрезать поколебленным рядам австрийцев путь отступления. В этот момент подоспел Суворов. Одного взгляда, брошенного с холма на поле сражения, было достаточно, чтобы ориентироваться. Два казачьих полка и австрийские драгуны понеслись вправо, против Домбровского: казаки Молчанова и Семерникова влево, на правый фланг неприятеля. Эта лихая атака приостановила наступление французов. Тем временем успели подойти головные батальоны пехоты авангарда»[348]. «Домбровский с польским легионом хотел обойти правое крыло наше: Багратион, прежде всех, встретил его штыками; Розенберг, подкрепленный Милорадовичем, атаковал и сломил в линии»[349].

На другой день «…сила удара Макдональда[350] разбилась о стойкость и искусство сопротивления; к 6 часам пополудни вся линия французов была отброшена обратно за Треббию. Суворов попытался перейти ее следом за противником. Но попытки эти были отбиты артиллерийским и ружейным огнем с того берега. Крайнее утомление войск заставило вновь перенести решение боя на следующий день»[351]. 8/19 июня французы отступили, потеряв около 16 тысяч человек, — на десять тысяч больше, чем союзники.

В реляции императору Павлу о сражении при Треббии Суворов писал:

«Отличившихся в делах против неприятеля осмеливаюсь повергнуть в высокомонаршую вашего императорского величества милость… Милорадовича, который, командуя двумя батальонами, атаковал неприятельскую пехоту, опрокинул ее и гнал за реку Треббию, поражая штыками, пленил при двух офицерах до ста рядовых»[352].

«За отличие в сражении при Требии [Апшеронский] полк получил "гренадерский марш"[353]»[354].

«Одиннадцатидневная операция Суворова… является классическим образцом действий по внутренним операционным линиям. И результаты ее соответствовали понесенным армией Суворова трудам: после неудачи Макдональда Средняя и Южная Италия были окончательно потеряны для французов; в Тоскане произошло восстание, великий герцог вновь призван во Флоренцию, во Франции — итальянские события вызвали сильнейшие опасения за пределами самой республики; Макдональд и Моро были отрешены от командования; генералы Виктор, Лапуап[355], Монришар[356] отданы под суд. Еще недавно второстепенный, итальянский театр приобрел характер решающего»[357].

Казалось, исход войны понятен, и не зря Суворов, «…прощаясь с Серюрье [в Милане], сказал, что надеется увидеться с ним в Париже»[358]. Такова была и государева точка зрения, которую Александр Васильевич сформулировал следующим образом: «Францию во Франции исправить, так высочайшее намерение»[359]. Однако присутствие России в Европе пугало наших союзников во все времена. «Спасение Европы ценою русской крови» их устраивало, но призрак возможного усиления России заставлял поступать даже вопреки своим интересам. Успешное суворовское наступление было фактически остановлено.

«Шесть недель пришлось провести в полном бездействии. Занимаясь ежедневно обучением войск, Суворов тщательно разрабатывал в часы досуга план отложенного им, но отнюдь не отмененного похода на Геную»[360].

«Робость Венского кабинета, зависть ко мне, как к чужестранному, интриги частных, двуличных начальников, относящихся прямо в Гофкригсрат, который до сего операциями правил, и безвластие мое в производстве сих прежде доклада на 1000 верстах, принуждают меня Вашего Императорского Величества всеподданнейше просить об отзыве моем, ежели сие не переменится. Я хочу мои кости положить в моем отечестве и молить Бога за моего государя»[361], — писал Суворов императору Павлу.

«Вынужденное бездействие Суворова было использовано французами»[362], которые в начале августа предприняли наступление через Генуэзские горы. Главнокомандующим армией был 30-летний генерал Жубер[363].

«Вместе с Моро и Сен-Сиром[364] Жубер выехал на высоту у Нови и тут увидел собственными глазами все расположение многочисленной армии союзников. Прямо перед ним в расстоянии не более двух верст с половиной — стояло до 9500 русских войск: в первой линии — князь Багратион, во второй, позади Поцоло-Формигаро — генерал Милорадович. За этими войсками, еще верстах в шести позади, виднелся лагерь у Ривальты, где осталось до 15 тысяч войска (6100 русских Дерфельдена и 8800 австрийских Меласса). Обратившись влево, к реке Орбе, Жубер увидел две длинные развернутые линии, упиравшиеся правым флангом к реке у Фресонары: тут были уже вместе войска Края и Бельгарда[365], составлявшие до 27 тысяч человек.

Итак, Жубер с 35 тысячами войска как будто нечаянно наткнулся на пятидесятитысячную армию Суворова, за которой еще оставались у Тортоны, на правом берегу Скриви, два корпуса…»[366]

«Еще до зари 4 августа Суворов двинул Края в атаку на левый фланг. Здесь пал Жубер, по первым выстрелам прискакавший в цепь. Командование принял Моро»[367]. «Седый Суворов позавидовал смерти столь знаменитой и велел мне написать в реляции, что он сражался с Жубертом, которого сам Бонапарт называл своим преемником. Вот лучшая ему эпитафия!»[368]

«Первая атака русских велась 10 батальонами, предводительствуемыми генералами Багратионом и Милорадовичем, и была направлена на фронт Нови и ближайших участков позиции. У французов было достаточно сил и времени, чтобы приготовиться к этой атаке и не испытывать никаких опасений. Русские повсюду были отброшены с большими потерями. Тогда Багратион сделал попытку с 4 батальонами обойти Нови с востока. Это движение совпало с маневром дивизии Ватрена. Она атаковала эти 4 батальона с фланга, частью отбросив их к остальным силам, частью приведя их в расстройство и вынудив отступить на Формигаро»[369]. «Храбрость Багратиона и Милорадовича тщетно направляла русских воинов, положение неприятеля было слишком выгодно, и упорство его было отчаянное»[370]. «Апшеронский и Бутырский полки мужественно держались, несмотря на подавляющее большинство неприятеля. Апшеронский полк, предводимый своим храбрым генералом Милорадовичем, несколько раз ходил в штыки, заставляя неприятеля отступать. Во время одной из этих атак был тяжело ранен командир полка полковник Карпов; его место заступил подполковник Инзов»[371].

«Багратион, несмотря на отчаянную храбрость своих войск и поддержку, оказанную Милорадовичем, не смог подняться на высоты и после кровопролитного боя в самом Нови и на склоне высоты вынужден был прекратить атаку и спустить свои войска вниз»[372].

«Князь Петр Иванович Багратион говорил: "Я имел приказание выманить неприятеля из гор на плоскость, и тихо оттягивал назад к боевой линии; французы напирали сильно, и их подчивали мои егеря порядком. Три раза, один за другим, посылал я к Александру Васильевичу своих адъютантов и ординарцев с донесением о ходе сражения, и наконец послал с просьбою о позволении начать натиск; но посланные мои не возвращались; неприятель, заняв довольное пространство места, мною ему данного, остановился, производил с стрелками моими сильную ружейную и пушечную пальбу. Все это заставило меня ехать к самому Александру Васильевичу; один из посланных мною встретился мне на пути, доносил: "Граф спит, завернувшись в плащ". — Что бы это значило? — гадал я; помилуй Бог. Уж жив ли он? — и ускорил бег моей лошади. Впереди колонн корпуса Вилима Христофоровича [Дерфельдена. — А. Б.] стоял круг генералов — я к ним, и вижу невдалеке: Дивный [ А.В. Суворов. — А. Б.] лежит, закутавшись в свой старинный плащ. — Лишь в ответ Дерфельдену сказал я одно слово, как Александр Васильевич откинул с себя плащ, вскочил на ноги. Сказал: "Помилуй бог! Заснул. Крепко заснул… пора!" — А он, по-видимому, вовсе не спал, а вслушивался в слова господ генералов и приезжающих с битвы адъютантов и обдумывал о предстоящем деле. Расспросив меня наскоро о ходе сражения и взглянув на позицию неприятеля, он ту ж минуту повелел мне и Милорадовичу вступить в бой".

Битва открылась по всей линии, исключая левого фланга армии; там были австрийцы, тысяч до пятнадцати — и там было тихо. Корпус Дерфельдена вступал в сражение по частям на подкрепление Багратиона и Милорадовича»[373]. «Вскоре после перехода в атаку Багратиона и Милорадовича Суворов, став во главе дивизии Дерфельдена, выступил для поддержки этой атаки»[374].

Сражение, начавшееся рано утром, завершилось лишь к 18 часам — французская армия отступила под угрозой окружения.

В письме адмиралу Федору Федоровичу Ушакову (1743— 1817) фельдмаршал Александр Васильевич Суворов подробно написал: «Я спешу сообщить… о сильном поражении неприятеля. 4/15 сего месяца показался он на хребтах гор около Нови, состоявший в 37 000 человеках, и выстроился в боевой порядок, имея с левой стороны за собой Гавию, а правым крылом простирался к Серавалле. В таком положении был он атакован, совершенно разбит и обращен в бегство. Урон его простирался, по признанию самих французов, до 20 000 человек. На месте убито свыше 6000 человек, в том числе и командовавший армией генерал Жуберт, дивизионный генерал Ватрант[375] и бри[гадный] г[енерал] Гаро; в плен взято 4 генерала: генерал-аншеф Периньян[376], дивизионный генерал Груши[377], бригадные генералы Колли[378] и Партоно[379], а штаб, обер-офицеров и рядовых близ 5000; разбрелось за 4000 человек; пушек отбито 39, с порохом ящиков 48…»[380]

В послании к графу Ростопчину граф Суворов был предельно краток:

«Русский Бог велик… охают французы, усмехаются це-сарцы… а здесь, хоть и победно, но тяжело…»[381]

Полковник Комаровский подвел итог кампании: «С небольшим в три месяца мы прошли и очистили от неприятеля все владения Венецианской республики, всю Ломбардию и весь Пиемонт. В течение сего времени армия возвращалась от Турина назад до Пияченцы, где три дня продолжалась знаменитая баталия на трех реках: Тидоне, Требии и Нуре, и опять подошли к Турину»[382].

«После Новийского сражения Суворов мечтал о наступательном движении в Генуэзскую Ривьеру, но вместо того возникшие недоразумения с венским кабинетом заставили его просидеть в бездействии в городе Асти три недели…

Число лиц, желавших представиться великому фельдмаршалу, было всегда очень велико… Многих из представлявшихся Суворов приглашал на свои обеды, которые в таких случаях продолжались по несколько часов и во время которых фельдмаршал особенно поражал своим остроумием, знанием, странностями и проч.»[383].

«Уловив момент молчания, граф Милорадович рассказал анекдот, как два наши солдата поставлены были в Германии на квартиру к одной старушке, которая угощала их, как мать. Тронутые ее ласкою, солдаты изъявляли знаками свою благодарность, но, заметив, что она их не понимает, вскричали: "Куда старушка бестолкова? Кажется, говоришь ей по-польски, а она все 'нихтферштен'". "Знаешь ли, брат, — сказал один, — наденем мундиры и отдадим нашей доброй кормилице честь к ноге". Тотчас оделись, вытянулись и прокомандовали: "К ноге!" Старушка расхохоталась.

— Я, — продолжал рассказчик, — хочу непременно заставить искусного артиста выгравировать эстамп с изображени ем изумленной старухи и двух солдат, отдающих ей честь к ноге, и с надписью: "Благодарность русских солдат за гостеприимство".

Граф любил М.А. Милорадовича и, выслушав его рассказ, сказал:

— Любезный Михаил Андреевич! Этот анекдот русский; прибавьте к надписи еще и русскую пословицу: "Хорошо, кто хлеб-соль водит; а вдвое тому, кто хлеб-соль помнит", — и закончил: — Вот каковы наши чудо-богатыри!»[384]

Император Павел Петрович писал Суворову в рескрипте своем от 9 августа:

«"Примите в воздаяние за славные подвиги ваши; да пребудет память их в потомках ваших к чести их и к славе России…" В заключение высочайшего рескрипта было приписано: "Простите, победоносный Мой фельдмаршал, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский!"»[385]

«Император Павел I повелел гвардии и всем Российским войскам, даже и в присутствии своем, отдавать князю Италийскому, графу Суворову-Рымникскому все воинские почести, подобно отдаваемым Особе Его Императорского Величества»[386].

Весьма высоко оценил боевую деятельность русского полководца и неприятель: «За главу Суворова назначила Французская республика два миллиона ливров. "Ах, помилуй Бог, как дорого", — сказал он»[387].

Наградой генерал-майору Милорадовичу стало «высокомонаршее благоволение»[388].

Между тем «…отношения между союзниками испортились до такой степени, что их правительства решили впредь действовать обособленно. Русской армии надлежало перейти в Швейцарию, австрийцам остаться в Италии. Австрийцы всячески торопили русских, но в то же время чинили препятствия на каждом шагу… Находившийся в Швейцарии эрцгерцог Карл[389] выступил оттуда, не дожидаясь русских, и оставил на произвол судьбы под Цюрихом только что прибывший из России 30-тысячный корпус генерала Римского-Корсакова[390]. Предательский этот поступок имел самые печальные последствия.

28 августа русская армия, собравшись в Алессандрии, выступила в новый поход. Союзники расставались… Одних на высотах альпийских ждала слава, чистая, как снег тех высот, — слава Чертова моста и Муттенской долины. Других ожидал позор Маренго, Гогенлиндена и Кампо Формио… Каждому воздалось по делам его»[391].

* * *

Уже потом, возвращаясь в Россию, Суворов записал:

«Нам требовалось 15 дней, чтобы очистить Италию, но меня погнали в Швейцарию, чтобы там уничтожить. Эрцгерцог при приближении нового русского корпуса хотя и располагал армией, на одну треть сильнее русской, все же предоставил ей удерживать все занятые пункты и хладнокровно ушел, не помышляя о возвращении»[392].

«Швейцария составляла как бы центр расположения обеих враждебных армий. Не будучи сама воюющей стороной, она была тем театром, на котором государства Европы боролись за верховное господство»[393].

«Надобно при этом заметить, что Суворов не имел точных сведений ни о силах неприятельских, ни о местности нового театра войны. В том и в другом отношении положился он на австрийцев: по сведениям, доставленным от генерала Готце[394], фельдмаршал считал во всей Швейцарии не более 60 тысяч неприятельских войск. Относительно же местности, вероятно, русскому полководцу и на мысль не приходили все страшные преграды, ожидавшие его на пути через Сен-Готард»[395].

Будущий военный министр оказался здесь не совсем точен — князь Италийский писал императору Францу I: «Еще должен почтительнейше заметить, что корпус генерала Корсакова, за исключением кавалерии, которую невозможно использовать по условиям тамошней местности, состоит только из 24 тысяч человек, а русский корпус, находящийся в Италии, из 16 тысяч человек, следовательно, армии противника, которая по сведениям генерала Корсакова имеет 70 тысяч войска, мы противопоставили 40 тысяч человек»[396].

«Назначены были к нему офицеры австрийского Генерального штаба, знакомые с местностью в Швейцарии. Один из них, полковник Вейротер…[397] пользовался доверенностью фельдмаршала; он составлял в продолжение Швейцарского похода все диспозиции и проекты; он вел всю военную переписку; он же, сколько известно, присоветовал и выбор пути через С.-Готард»[398].

Перевал Сент-Готард — высота 2108 метров. «Какое значение для обеих сторон могло иметь обладание С.-Готар-дом? Мы имеем смелость утверждать: крайне незначительное, как бы предосудительным ни показалось такое мнение генеральным штабам армий»[399], — писал впоследствии знаменитый военный теоретик Карл Клаузевиц[400], поясняя, что в глубь Швейцарии вели и другие, более удобные и безопасные пути.

Очевидно, так, но будем исходить из того, как это считали в 1799 году:

«На театре войны гора Сен-Готард как в Италии, так и в Швейцарии есть ныне важнейший пункт, к удержанию коего нужно употребить все способы»[401], — предписывал Суворов графу Гадику[402], ибо «18 мая С.-Готард был уже во власти союзников»[403]. Вот только 14 августа они его потеряли…

«Чем далее шли мы от Александрии к Швейцарии, тем более климат изменялся, делался суровее, пасмурнее, холоднее; слишком часто мочил нас и крепко мочил дождичек, с пронзительным, холодным ветром. С переменою климата и жители проходимых нами мест изменялись, города, местечки и селения постройкою были хуже итальянских, — но люди в движениях своих были проворнее итальянцев, крупнее ростом и благороднее в лице — так мне казалось…»[404]

«Поход через Альпийские горы не представлял нам никаких выгод, ни такого изобилия в продовольствии, как Италия. Напротив того, в осеннее время, с беспрерывными дождями, а часто и снегом, без бараков, которые не из чего было сделать, армия находилась под открытым небом и питалась одним сыром и картофелем, от чего сделались болезни. Приятно, однако же, было видеть, с каким радушием встречали нас добрые швейцарцы: они выносили навстречу нашим солдатам вино, хлеб, сыр и фрукты»[405].

«4 сентября Суворов из Алессандрии прибыл в Таверну — у подножья Альп. Отсюда ему представлялось два пути на соединение с Корсаковым: кружной — в долину верхнего Рейна, и кратчайший — на Беллинцону, Сен-Готард, долину Рейсы — к озеру Четырех Кантонов. По представлению союзников-австрийцев, Суворов избрал этот второй путь с тем, чтобы, пройдя берегом озера на Швиц, действовать в тыл армии Массены. Однако австрийцы, советовавшие фельдмаршалу выбрать этот путь, утаили от него главное: вдоль озера дорог на Швиц не существовало, и русская армия неминуемо попадала в тупик»[406]. «По утверждению самого Суворова, он был убежден в том, что С.-Готардская дорога идет от Флюэлена, вдоль озера, в Швиц»[407].

Но это был, так сказать, главный сюрприз, и таковых австрийцы «подготовили» еще немало — более мелкого масштаба. Хотя, конечно, нелепо было бы считать, что все это делалось злонамеренно, с целью погубить русских. Нет, союзники просто не задумывались о том, чтобы их сберечь, действовали по известному принципу: «кони чужие, хомут не свой — погоняй, не стой». Уж ежели российские правители никогда людей не жалели, то чего тогда требовать от чужеземцев?! «Авось, прорвутся православные, нешто им!» — так, думается, можно выразить австрийскую точку зрения «на языке родных осин».

В результате исконно русского наплевательства с австрийской стороны «…расчет по продовольствию войск сделан ошибочный. Из соображения разных документов и данных видно, что первоначально Суворов предполагал взять с собой 14-дневный или, по крайней мере, 10-дневный запас провианта, но потом, вероятно, вследствие необоримых затруднений, ограничился 7-дневным»[408].

По словам участника похода, рацион этот был достаточно скромен: «Подойдя к горам, каждый из нас получил порцию сухарей, и этим запасом пришлось продовольствоваться чуть ли не все время странствования по голодной Швейцарии»[409].

6/17 сентября Суворов писал Францу I: «Я пришел сюда 4/15 числа: следовательно, сдержал свое слово; не без труда сделал я в 6 дней такой переход, на который считали нужным не менее 8 дней. Но здесь не нашел я ни одного мула и даже не имею никаких известий о том, когда прибудут они. Таким образом, поспешность нашего похода — осталась бесплодной; решительные выгоды быстроты и стремительности нападения — потеряны для предстоящих важных действий…»[410]

Австрийцы оказались правы: православные нашли, как вывернуться. Очень интересным представляется письмо Суворова императору Павлу I, датированное 9 сентября:

«В сем отчаянии не оставалось нам иного средства, как употребить вместо мулов казачьих лошадей, которое толико спасительное средство изволил к нашему общему утешению преподать его императорское высочество, благоверный государь великий князь Константин Павлович»[411].

Подумать только, никто из опытных военачальников и боевых офицеров не мог догадаться, а 20-летний великий князь сообразил сразу! Тонким политиком был фельдмаршал Суворов…

Очевидно, вся армия сразу узнала, кто принял столь гениальное в своей простоте решение: «Мысль [Константина Павловича] употребить казачьих лошадей под вьюки действительно была сообразна с обстановкой, ибо в горах спешенные казаки могли принести больше пользы»[412].

«Вместо обещанных 1429 мулов австрийцы заготовили 650; с провиантом они, кажется, тоже запоздали. После долгого ожидания решились, наконец, вместо недостающих мулов употребить для перевозки провианта и багажа 1500 казачьих лошадей»[413].

План действий Суворова был таков: «Во всей позиции неприятельской от устья реки Аар чрез кантоны Цюрих, Гларис, Швиц, Ури и Унтервальден самая сильнейшая часть есть левое крыло не только по числу войск, но и по естественным препятствиям, которые представляются наступающему от местности…

Можно с успехом атаковать только правое крыло неприятельской позиции. Хотя здесь местность весьма гориста, зато, по крайней мере, выгоды с обеих сторон одинаковы, а при нападении между озерами Люцернским и Цугским можно противопоставить неприятелю даже большее протяжение фронта. Выгода эта останется и в том случае, если силы, рассеянные ныне в кантонах Швице и Гларисе, присоединятся также к 30 тысячам, стоящим на Альбисе, которые тогда усилятся уже до 40 тысяч человек. К тому же нельзя не заметить, что в таком случае мы будем иметь дело только с 20 тысячами неприятельских войск, против которых можем выставить более 35 тысяч; эта часть неприятельских войск будет, разумеется, разбита и обращена в бегство; несколько тысяч пленных останутся в наших руках; затем мы нападем победоносно на остальные силы правого крыла его, приведем их в расстройство, в замешательство; упорное сопротивление сделается невозможным и последствием будет победа»[414].

«При этом подлинно чудесном переходе из Италии в Швейцарию, через Альпийские горы, Милорадович находился в корпусе Розенберга, который по предназначенному плану должен был следовать через Рейн и озеро Обер-Альп к Гризонам, обойти Урзерн и выгнать оттуда французов»[415].

Кажется, мрачная красота гор настроила Суворова на поэтический лад. Он писал государю: «На каждом шаге в этом царстве ужаса зияющие пропасти представляли отверстые и поглотить готовые гробы смерти. Дремучие, мрачные ночи, непрерывно ударяющие громы, лиющиеся дожди и густой туман облаков, при шумных водопадах, с каменьями с вершин низвергавшихся, увеличивал трепет. Там явилась зрению нашему гора Сен-Готард, этот величественный колосс гор, ниже хребтов которого громоносные тучи и облака плавают…»[416]

«Говорят, будто бы наши войска, изумленные необычайным для них зрелищем покрытых вечными снегами Альп, отказались идти далее: событие невероятное, почти невозможное!»[417] «Услышав негодование, Суворов предоставил им избрать любое: беспрекословно повиноваться ему или предать его земле у подошвы Сен-Готарда; велел рыть для себя могилу. "Здесь похороните меня, — произнес герой. — Вы более не дети мои — я более не отец вам — мне ничего не остается, кроме смерти!" Изумленные, растроганные солдаты, зная решительность вождя своего, бросились к нему с громкими восклицаниями: веди, веди нас! Подняли его на руки. "Вот, — говорит очевидец Фукс, — первый шаг Суворова к победам в горах Альпийских"»[418].

«Погода была ненастная, туман висел на горах, и как будто шла изморось. Нам, нагруженным провиантом, с непривычки трудно было подниматься в горы; люди беспрестанно отставали. Суворов, бывший при нашем отряде, объезжал тянувшиеся в горы ряды и говорил солдатам: "Молитесь Богу, ребята! Бог поможет! С нами Бог! Вперед, чудо-богатыри! Вот ты шаг ступил и ближе — все меньше остается!"»[419]

«Непривычные к горной войне, они медленно двигались к цели, то подсаживая один другого, то упираясь штыками. Приходилось ползти и карабкаться в сильную стужу по таким дебрям, заброшенным на недосягаемую высоту, по которым не ступала нога человеческая»[420].

«Если пехота беспрекословно исполняла сверхчеловеческую задачу и — самое смелое — высказывала беспокойство, то казаки, выбитые из седла и раздосадованные тем, что надо идти пешком, кричали Суворову:

— Куда ведешь ты нас, батюшка? На это генералиссимус отвечал:

— К славе!»[421]

Звучит красиво! Правда, можно и призадуматься: насколько нужна была казакам эта самая слава, да и как, вообще, они ее понимали?

Более реальной представляется следующая ситуация: «Суворов совершил неимоверный поход среди своего войска на лошади, едва влачившей ноги, в синем обветшалом плаще, который достался ему после отца и был известен под названием родительского, в круглой большой шляпе, взятой у одного капуцина. Ропот воинов, отчаянием исторгаемый, доходил до него: "Старик наш, — говорили они вслух, — выжил из ума: Бог весть куда завел нас!" — Суворов спрашивал: что они говорят? Ему отвечали: "Вы слышите сами". — "Да! — кричал он: — Помилуй Бог, они меня хвалят; так хвалили они меня в Туретчине и Польше". — И утомленные солдаты хохотали, забывали свою усталость, радостно повторяя слова Предводителя: Вперед! С нами Бог! Русское войско победоносно. Ура!»[422]

Однако начальник походной канцелярии Суворова статский советник Егор Фукс (1762—1829) утверждает нечто иное: «Слышал он иногда ропот своих воинов, отчаянием исторгаемый, и, скорбя о них, забывал самого себя. "Вперед — с нами Бог! Русское войско победоносно — ура!" Сии слова Героя — и все забыто»[423].

«Войска, назначенные для обороны Сен-Готарда, были размещены так, что три батальона, под непосредственным начальством Гюдена[424], находились на Сен-Готарде против Айроло; один батальон занимал Фурку; два батальона стояли при озере Обер-Альп; небольшой отряд на Кришпальте. Таким образом, французские войска расположены были как на главном пути, ведущем через Сен-Готард в Швейцарию, так и на тропинках, по которым можно было обойти главную позицию; но силы их были весьма недостаточны для упорной обороны занятых ими пунктов»[425].

«Из тогдашней переписки французских генералов обнаруживается… что как Массена[426], так и подчиненные ему начальники не подозревали плана союзников и наступления Суворова; во всяком случае они не знали ничего определенного ни о времени наступления, ни о направлении союзников, и были совершенно поражены появлением русских на С.-Готарде»[427].

«Утром 10 сентября оба русских корпуса направились к Сен-Готарду… Для облегчения атаки горы С.-Готард, занятой неприятелем, Розенберг должен был обойти позицию неприятеля справа. Дорога сначала проходила по узкой долине Бленьо, затем поднималась на горы, спускалась к реке, переходя с одного берега на другой. Войска двигались в следующем порядке: в авангарде шли Апшеронский полк, егерский батальон и 100 человек казаков под начальством генерал-майора Милорадовича…»[428]

Здесь Михаил Андреевич впервые выступил в качестве авангардного вождя — в той роли, которую он будет блистательно играть во всех последующих войнах.

«Когда мы перешли через Сен-Готард, великий князь послал меня поздравить фельдмаршала с совершением столь многотрудного и знаменитого похода, и что имя его приобрело тем незабвенную славу в истории. Граф Суворов принял сие поздравление со всеподданнической признательностью, как от сына природного своего государя, — это были его слова. При сем я прибавил ему от себя комплимент, но фельдмаршал мне отвечал:

— А Ганнибал? — он первый то же сделал»[429].

«10 сентября корпус наш выступил в поход… Здесь присоединился к нам с полком имени своего Милорадович, полный военного духа генерал, знаменитый в боях. Он стал в авангард с полком своим и несколькими егерями Кашина полка; мы шли 10-е, 11-е и 12-е число, то по узеньким тропинкам лезши на высочайшие горы, то спускаясь в пропасти; часто не видали тропинок; часто переходили вброд глубокие быстротоки, выше колен в воде, — а два раза и по пояс ее было…»[430]

«Проливной дождь, скользкая дорога, крутые спуски и подъемы на каждом шагу замедляли движение Розенберга.

В авангарде следовал Милорадович… Выступая ежедневно с рассветом, колонна шла почти безостановочно до самой ночи. Переходы были чрезвычайно утомительны… В этой стране, суровой и пустынной, на высоте 8 тысяч футов[431] над поверхностью океана, в холодную и бурную ночь, войска не имели даже хворосту, чтобы обогреться у бивачных костров… С рассветом 12-го числа колонна начала взбираться на снеговой гребень…»[432]

Егор Борисович Фукс писал в частном письме:

«Страх и трепет объемлют сердце при воззрении на сии над тучами и облаками возвышающиеся вершины гор, на которые должно подниматься. Каждый шаг скользит, а под пятой вижу неизмеримые пропасти. В виду всей гусем тянущейся армии полетел один наш офицер на лошади стремглав в сии преисподние пучины… Ужасные вихри разрушали и низвергали страшные камни, падение которых раздавалось громовыми ударами; шумные водопады так заглушали воздух, что в пяти шагах не слышал я иногда кричащего со всею силою ко мне спутника… Иногда в один день проходили мы все климаты и испытывали все возможные погоды; нередко на высоте горы, покрытой вечным льдом и снегом, все войско начинало от чрезмерной стужи и ветров костенеть; вожатые наши трепетали и наконец разбежались. Преданным нам на произвол судьбы, отверзала повсюду зев свой лютая смерть. Умереть долженствовало от холоду, от голоду, от падения громад камней, от ледяных глыб, от соединенной свирепости всех элементов…»[433]

«В три дня войска Розенберга прошли по трудной горной дороге около 75 верст. Несмотря на то, отсталых почти не было: если кто из молодых солдат начинал выбиваться из сил, товарищи подхватывали его ношу, чтобы дать ему оправиться. Многие из офицеров вовсе не имели ни вьюков, ни верховых лошадей: скатав шинель через плечо, они несли сами в узелке насущное пропитание и все походное свое имущество»[434].

13 сентября. «В 6 верстах от Тевеча казаки открыли передовые неприятельские посты и завязали с ними перестрелку; позиция неприятельского отряда располагалась на снежной седловине, между двумя высокими горами; здесь стояли два батальона. Генерал Милорадович с Апшеронским полком и казаками двинулся прямо; за ним шел с Азовским полком и егерским батальоном генерал Ребиндер[435]; Орловский же полк направлен по горе Криспальте, в обход левого фланга позиции. В резерве оставлен Новгородский полк.

Казаки сбили передовые французские посты, которые начали взбираться на гору; по пятам их шел Милорадович, имея впереди егерский батальон. Атакованный на горе авангардом, французский отряд отступил к озеру Обер-Альпу, где и занял новую позицию»[436]. «Отсюда выбить их было труднее, хотя войска Розенберга успели стянуться почти все и имели огромный перевес числа. Общая атака тремя колоннами по обоим берегам озера встретила упорную оборону и кроме того была затруднена болотистой местностью; однако Милорадовичу удалось сбить правое французское крыло. Это побудило неприятеля к общему поспешному отступлению; хотя он и пытался останавливаться еще на нескольких позициях, но деятельный Милорадович не давал ему утвердиться, и под конец отступление обратилось почти в бегство»[437]. «Рассказывают, что в одном месте… гора была так крута, что солдаты остановились в недоумении, как спуститься по ней. Тогда генерал Милорадович, со словами: "посмотрите, как возьмут в плен вашего генерала", покатился вниз — и за ним в тот же миг бросился весь Апшеронский полк»[438].

Было так или не было? Кто знает… Хотя вариантов рассказа об этом случае сохранилось несколько. Например, такой: «Здесь генерал Милорадович, начальствовавший передовым отрядом, на всяком шагу сражался с природой и побеждал врагов. Достигнув высоты одной горы, утесистой как стена, солдаты рассуждали: "как же спуститься нам". "А вот как", — сказал генерал, опрокинулся на спину и покатился с горы… Солдаты сделали то же и полетели за ним! У подошвы ожидал неприятель; он открыл жестокий ружейный огонь: но толпа храбрых, как будто ниспавшая с облаков лавина, обрушившись, смяла, раздавила и рассеяла неприятелей»[439].

А в следующем варианте рассказа вдруг появляется Свиты по квартирмейстерской части поручик Толь[440], в 1812 году ставший генерал-квартирмейстером 1-й Западной, а в 1813-м — и всей русской армии. «При переходе через Сен-Готард Толь находился при Милорадовиче. При спуске с крутой скалы в долину, защищаемую французами, колонна Милорадовича остановилась среди ужасов природы. Заметя колебание, Милорадович воскликнул солдатам: "Посмотрите, как возьмут в плен вашего генерала!" — и покатился на спине с утеса. Войско последовало примеру любимого начальника, но Толь был первый, кинувшийся за Милорадовичем. С тех пор Милорадович и Толь сделались самыми искренними друзьями»[441].

«Преследование продолжалось безостановочно целые шесть верст до селения Андермата (Урзерн), где французские войска, снова успевшие устроиться, были атакованы авангардом Милорадовича и опрокинуты с значительным уроном по направлению к Чертову мосту»[442].

Милютин писал: «Странно, что в истории войны 1799 года те именно события, которые с первого взгляда кажутся наиболее известными, остаются в действительности самыми темными. Много противоречий представляется в рассказах о переходе Суворова через Чертов мост»[443].

Мысль верная, только ничего странного нет. Те, кто писал реляции, вряд ли находились в первых рядах атакующих, да и общую картину происходящего в тамошних условиях обозреть было невозможно… Каждый из участников похода видел ее по-своему, запомнил что-то свое — и на основе этих рассказов, нередко противоречивых, создавалась история кампании.

«Спустившись в равнину, все войска построились в боевой порядок и совершенно неожиданно атаковали неприятеля. Несмотря на все мужество и стойкость противника, он был разбит и принужден отступать, оставив в наших руках 3 пушки и потеряв около 180 убитых. Во время преследования неприятеля взяты в плен один штаб-офицер и до 40 солдат. В Унзерне захвачен склад провианта и 370 тысяч патронов»[444].

«Преследование было так быстро, что французы едва успели небольшим только отрядом занять страшную теснину через Урзернский проход к Чертову мосту. Между тем войска Розенберга, подойдя к Урзерну, остановились на высоком уступе горы, чтобы стянуться и устроиться. Левая колонна Милорадовича, присоединившись еще на пути к остальным войскам, образовала левое крыло, в центре стали войска Ребиндера, а на правом крыле полк Мансурова[445]. Впереди всего боевого порядка, по краю обрыва, рассыпаны были егеря Сабанеева[446].

Пока русские строились и готовились к атаке, неприятель пробовал бросать в них гранаты; но выстрелы снизу вверх, на крутую гору, нисколько не могли вредить нашим войскам. Время подходило к вечеру, темные, тяжелые облака спускались все ниже и ниже на дно долины…»[447]

«На рассвете 14-го числа генерал-майор Мансуров с его и с занимавшим деревню Вейскирхен баталионом отряжен был на мост Тейфельсбрюк»[448].

«Встреченный в Урзернской дыре ружейными залпами и картечью, авангард Милорадовича остановился. Форсирование прохода привело бы к значительным и напрасным потерям. Суворов выслал две колонны в обход. Полковник Трубников с 300 человек взобрался на отвесные почти скалы над Урзернской дырой; майор Тревогин — с 200 егерями перейдя вброд Рейсу, по крутизнам стал заходить в тыл защитникам Чертова моста. Появление Трубникова, вызвав смятение в рядах французов, облегчило фронтальную атаку подземелья; гренадеры Милорадовича прорвались через узкий проход и по следам французов бросились на мост»[449].

«Вдруг слышим, что неприятель укрепился за каким-то Чертовым мостом. И точно, мы как будто опускались в чёртово гнездо: на каждом шагу натыкались на скалы и крутые обрывы, а внизу, в пропасти, реку ворочает, словно камни в пыль перемалывает.

Теснота такая, что двум человекам в ряд идти опасно: а где из щели ветром так и хватит, что не устоишь на ногах! Туман, словно кисель какой, — так и висит на плечах.

Однако с Чертова моста передние войска сбили неприятеля. Нам пришлось проходить уже по готовому мосту, около которого господа офицеры сами хлопотали и уцелевшие бревна связывали шарфами»[450].

«Старавшийся совсем испортить мост неприятель не допускается, на том месте поражается, падает в Русс, срывает остающиеся с лафета пушки и бросает в воду. Майор князь Мещерский 1-й[451] переходит на ту сторону через испорченной мост, переводит туда генерала и офицера с помощью шарфа, нижние чины за ними следуют по оставшемуся бревну, бегут за неприятелем, гонят и теснят везде по пути его»[452].

«Французы отошли к Альтдорфу. Суворов остановил свои войска у Вазена; несколько дальше продвинулся авангард Милорадовича, успевший потушить подожженный Лекурбом мост у Амстега»[453]. «15-го на рассвете, по изготовлении переправы, Милорадович с авангардом выступает вперед, гонит неприятеля и находит другой мост в Амштеге сожженным. Сие ни его, ни целой корпус не удерживает, все идут по тлеющим бревнам к Альтдорфу, принимают из французского магазейна несколько мешков муки и выгоняют из лагерей неприятеля. При сближении к Альтдорфу удерживается он на горах между стенами и на мосту перед оным; он защищает сии места пушкою»[454].

«Мы услышали впереди себя ружейные и пушечные выстрелы, и тогда охотники целого корпуса понеслись к месту сражения. Остальные войска шли ускоренным шагом. Мы увидали врага в нескольких колоннах под прикрытием двойной цепи своих стрелков. Милорадович и охотники, к нему прибывшие, ускорили шаг вперед. Неприятель встретил нас стойко и вступил в сражение. Но Милорадович, не любивший перестрелки и немецкой тактики, повел все войска свои в натиск со штыками и принудил врага отступить под прикрытием густой цепи своих стрелков; с нею хлопот было мало — она мгновенно была опрокинута и погнана»[455].

«Неприятель, достигши местечка Альтдорф, стал в нем твердой ногой и, пользуясь горным местоположением и строениями, вступил в жаркую битву. Но Милорадович сделал натиск и неприятель не устоял от штыков русских; преследуемый он бежал к стороне озера Люцерна, где и сел на вооруженные пушками лодки и отчалил от берега»[456].

И только тут выяснилось, что никакой дороги к Швицу вокруг Люцернского озера нет и что к тому же французы забрали все лодки. Пришлось спускаться в Муотенскую (Муттенскую) долину через перевал Росшток… Но это оказался тот вариант, о котором в народе говорится, что «из огня да в полымя».

«Положение русских войск в Муттенской долине действительно было ужасно: изнуренные неимоверным походом, почти босые, без всякой теплой одежды, несколько дней уже нуждались они в продовольствии»[457]. «Офицеры и генералы бедствовали чуть ли не больше, и солдаты охотно им помогали, чем могли: чинили обувь на привале, делились харчами из последних скудных остатков. Милорадович на привале съел у одного солдата спеченную из альтдорфской муки пригорелую лепешку, очень ее похвалил, поблагодарил хозяина и прислал ему взамен небольшой кусочек сыра — половину всего, что имел сам. Солдат не взял сыру, а вместе с другими своего десятка или капральства составил складчину, по сухарику с брата, и все это с кусочком сухого бульона, взятого с убитого французского офицера, отнес в узелке к Милорадовичу, который поблагодарил и принял»[458].

Рассказывали и так: «Милорадович подошел к огню, увидел спеченные лепешки, взял одну и начал кушать с величайшим аппетитом: "Бог мой! да это вкуснее пирога! слаще ананаса! чья лепешка?" Ему сказали. "Благодарствую! Я пришлю тебе за нее сырку!" И в самом деле, человек принес маленький кусок сыру и, отдавая ратнику, сказал: "Извини, что немного! Барин пополам разделил, больше нет, ведь вьюк наш отстал!" Ратник не взял сыру, говоря: "Умру с голоду, а не возьму!" Тогда весь круг бросился к сухарным своим мешкам; достали каждый по сухарю и всякого, кто что давал, завязали в платок и понесли Милорадовичу, который, все приняв, пришел сам благодарить их за то»[459].

«18-го числа (29 сентября) Суворов собрал у себя военный совет, на который приглашены были: великий князь Константин Павлович, все русские генералы и некоторые из штаб-офицеров… Все вместе вошли к фельдмаршалу. Суворов остановился, сделал поклон, потом зажмурил глаза и, казалось, собирал свои мысли. После минутного молчания вдруг окинул всех своим быстрым, огненным взглядом и начал говорить торжественно, сильно, с одушевлением: "Корсаков разбит и прогнан за Рейн! Готце пропал без вести, и корпус его рассеян! Елачич[460] и Линкен[461] ушли! весь план наш — расстроен!"»[462]

На пути русских стояла 60-тысячная армия генерала Массены.

Суворов говорил: «"Одна остается надежда на всемогущего Бога, да на храбрость и самоотвержение моих войск! Мы русские! с нами Бог!"…

Как будто искра электрическая пробежала во всех присутствовавших. Придя в какое-то восторженное состояние, Суворов продолжал: "Спасите честь России и государя! Спасите сына нашего императора!"… С этими словами бросился он к ногам великого князя и облился слезами. Все окружавшие приведены были в неизъяснимое волнение; никому еще не случалось видеть Суворова в таком расстроенном и встревоженном состоянии. Семидесятилетний полководец, испытанный в тысяче опасностей, непреклонный до упрямства, всегда изумлявший своей железной силой воли, — теперь плакал от горя…»[463]

«И с последними словами великий полководец пал к ногам Константина Павловича.

"Мы, — сказать прямо — остолбенели, и все невольно двинулись поднять старца-героя от ног великого князя; но Константин Павлович тогда же быстро поднял его, обнимал, целовал его плечи и руки, и слезы из глаз его лились. У Александра Васильевича слезы падали крупными каплями"»[464].

«Генерал Дерфельден первый заговорил от имени всех русских начальников: он ручался за неизменную храбрость и беспрекословное самоотвержение войска, готового безропотно идти всюду, куда поведет великий полководец. Слова эти были истинным услаждением для Суворова…»[465]

«Военный совет постановил — вместо Швица идти на Гла-рус и Кенталь. На арьергард Розенберга выпала трудная и почетная задача — прикрыть этот маневр от армии Массены, начавшей уже от Швица спускаться в Муттенскую долину»[466].

Багратион рассказывал: «Ту ж минуту Александр Васильевич, подошедши к столу, на котором была разложена карта Швейцарии, начал говорить, указывая по ней: тут, здесь и здесь французы; мы их разобьем и пойдем сюда…

"Михайло (Милорадович)! ты впереди, лицом к врагу! — Максим (Ребиндер)! Тебе слава!.. Все, все вы русские! — Не давать врагу верха; бить его и гнать по-прежнему! — Слава Богу! — Идите и делайте все во славу России и ее Самодержца Царя Государя". — Он поклонился нам и мы вышли»[467].

«19-го поутру передовые с обеих сторон пикеты имели перестрелку»[468].

«Сшибка загорелась сильно, но ненадолго; французы бежали с поля боя… Вслед за перепалкой Михаил Андреевич Милорадович приехал к нам с одним казаком; объехав нашу линию, велел собраться нам — и все слетелись к нему, как дети к любимому отцу. Он нам говорил: "Смотрите же, братья! Бить врага должно; вы для того только здесь, чтобы заманить врага к нам ближе. Стреляйте цельно, редко да метко! Налетов класть штыками на упокой и помаленьку оттягивать назад, когда будет приказано; слушайте барабана, смотрите на начальника; за храбростью в карман не лазить: ставь русскую богатырскую грудь на лицо, прямо!" Он тут ударил рукою по своей высокой груди и, простившись с нами, пожелал нам в поборники святого Георгия и уехал. "Вот богатырь — так богатырь!" — говорили ратники: "хват, молодец, наш брат русский! Начальник драгоценный!.."»[469]

«Пополудни в два часа неприятель, рассеяв своих тиральеров[470] впереди, сделал атаку начально на пикеты, потом на стоявшую впереди роту егерей и далее на расположенные за монастырем наши войска»[471]. «Горячий бой уже длился более двух часов, когда прибыли наконец на подкрепление авангарда остальные три полка: Милорадовича, Ферстера и Велецкого[472]. Это было уже часу в пятом по полудни. В то самое мгновение, когда неприятель был озадачен неожиданным переходом в наступление слабого авангарда Ребиндера, свежие войска русские с барабанным боем двинулись через первую линию. Предводимые неустрашимым Милорадовичем, они смело ударили в штыки и мгновенно опрокинули неприятеля»[473].

«Как только Ребиндер ударил на врага, — Милорадович с богатырским полком своего имени и с двумя другими полками (имен их не упомню), вырвавшись из второй линии, быстро, бегом бросился вперед. В мгновение враг на всех пунктах был опрокинут, бит пулями и штыками насмерть и преследован по пути к Швицу более пяти верст»[474].

«Сего дня было там в деле против нас 8 тысяч под командой генерала Мортье, число, нас гораздо превосходнейшее; из оного убито до 500, загнанных в реку потонуло более 100, взято в плен 70 да ранено за тысячу человек… Ночь пресекла сие сражение, и войска были поставлены в прежнюю позицию»[475].

«Михаил Андреевич Милорадович во время боя, при последнем натиске на врага и при преследовании его был впереди, и везде на виду у ратников»[476].

На следующий день сражение продолжалось, противник, имеющий превосходные силы, пытался наступать.

«Когда неприятель, увлеченный наступлением, уже достаточно близко подошел к нашим резервам, то передовая линия раздвинулась, и изумленным французам предстали грозные колонны русских войск. Но, вслед за тем, неприятель с музыкой продолжал наступление, а артиллерия его открыла по нашим войскам огонь картечью. Вдруг вся линия полков после залпа по французам на самом близком расстоянии, предводимая храбрым Милорадовичем, ринулась в штыки.

Совсем не ожидая перехода в наступление, неприятель пришел в полное смятение: его первая линия дрогнула и обратилась в бегство, а за нею и все остальные»[477].

«Четырехтысячный русский отряд не только отразил неприятеля, имевшего двойные силы, но, можно сказать, одержал над ними победу блистательную. Вся слава этого дня принадлежит Ребиндеру и Милорадовичу. Неприятель понес при отступлении довольно сильный урон: дорога была закидана телами, много французов потонуло при переправе через реку Муотту, человек 70 пленных с одним орудием остались в руках победителей»[478].

«Три дня— 18, 19 и 20 сентября —вел неравный бой в Мутгенской долине этот геройский арьергард. 4 тысячи, а затем 7 тысяч русских — оборванных, голодных, изнуренных — разгромили 15 тысяч солдат Республики. Массена едва избежал плена. В этих боях французы лишились 3 тысяч убитыми и ранеными, 2200 пленными, 2 знамен, 12 орудий… Тем временем главные силы армии карабкались по оледенелым кручам, до тех пор считавшимся недоступными. 20 сентября, сбив дивизию Молитора[479], армия собралась в Гларусе, где выждала присоединение арьергарда Розенберга»[480].

«Узнав, что все тяжести перевалили через гору Брагель, фельдмаршал послал генералу Розенбергу приказание отступить из Мутгенской долины. Но отступление нашего малочисленного корпуса в виду превосходных сил противника могло повлечь за собой большие потери; поэтому генерал Розенберг пустился на хитрость: он приказал жителям Швица заготовить провианта на 12 тысяч человек, которые будто бы должны вступить 21-го числа в эту деревню. Генералу Массене дали о том знать, и он целый день простоял на своей позиции в ожидании русских. Не видя их, он наконец сделал рекогносцировку в Муттенскую долину и тут убедился, что его обманули, и русский корпус беспрепятственно ушел»[481].

«Войска тронулись в путь ночью с 23 на 24 сентября. Милорадович шел в авангарде, за ним вьюки, потом остальные войска Розенберга и наконец Дерфельден»[482].

«Армия Суворова начала свой последний швейцарский переход. В арьергарде остался Багратион, без артиллерии и патронов, одними штыками отбивавший весь день 24-го атаки втрое сильнейшего противника»[483].

«Дорога, трудная сама по себе, сделалась совсем непроходимой от продолжительного ненастья. При начале подъема войска вязли в грязи, едва вытаскивали ноги, спотыкались и даже обрывались в бездны. Чем выше поднимались, тем круче и труднее становился подъем, а выпавший в ночь свежий снег совсем занес дорогу. Густые облака одевали всю поверхность горы, так что русские карабкались наобум, ничего не видя перед собой. Проводники разбежались и войска должны были сами искать дорогу, погружаясь в снежные сугробы. Вьюга немедленно же сметала все следы, и каждый солдат должен был пробивать себе новый путь. С высоты горы слышались на дне глухие раскаты грома, по временам сквозь густой, непроницаемый туман сверкала молния. Огромные каменья, срываемые бурей, с грохотом катились в бездны… Все без различия — солдаты, офицеры, генералы были босы, голодны, изнурены, промочены до костей. Каждый неверный шаг стоил жизни…

Целый день безостановочно колонна тянулась через хребет, и только авангард Милорадовича с частью вьюков сумел засветло спуститься к деревеньке Панике»[484].

Согласно рапорту Суворова, весь авангард генерал-майора Милорадовича — два егерских, мушкетерский и два казачьих полка — составлял 2586 человек[485]. Напомним, что в начале кампании в одном только генерал-майора Милорадовича мушкетерском полку налицо было 1516 человек. «Из состава полка выбыло: 6 обер-офицеров и 165 нижних чинов убитыми; 2 штаб-офицера, 13 обер-офицеров и 199 нижних чинов ранены и 40 без вести пропало — всего 425 человек»[486].

«Все войско, начиная от Суворова, представляло одно тощее, изнуренное лицо — все герои, ибо все боролись со смертью, каждый выставлял свою грудь»[487].

Казалось бы, следуя сформулированному Наполеоном закону: «Война сама себя кормит», русские должны были сполна вознаградить себя за все тяготы и лишения похода. Однако документы свидетельствуют об обратном. «Комиссар Фассбинд в своей рукописи, хранящейся в кантональном архиве, писал, что русские грабили лишь тогда, "когда жители Муотенской долины запрашивали с них втридорога, и голод их к тому принуждал"…

У них господствует строгая дисциплина, и нарушители ее строго наказываются. Офицеры были роскошно одеты и имели при себе много оружия. Русская пехота по виду своему не представляла ничего необыкновенного… Несмотря на ужасно длинные марши (от 300—400 часов), которые они сделали до нашей страны, они не казались сильно утомленными, потому что они бодро шли на неприятеля; они были также очень умеренны и скромны, ни священникам, ни церквам, ни женщинам не нанесли ни малейшего оскорбления, наоборот, они вели себя набожно и благочестиво…»[488]

«Так закончился знаменитый поход, в котором Апшеронский полк блистательно доказал, что установившаяся о нем репутация, как об одном из славнейших полков русской армии, вполне справедлива»[489].

28 октября «…император возвел Суворова в звание генералиссимуса и повелел воздвигнуть ему в Петербурге памятник; великому князю Константину Павловичу пожалован титул цесаревича, а все офицеры получили награды»[490].

«"Это много для другого, — произнес тогда император графу Ростопчину, — а Суворову мало: быть ему Ангелом", — и велел вылить бронзовую статую для украшения столицы, в память знаменитых подвигов…

Великий князь Константин Павлович за храбрость и примерное мужество получил от своего Августейшего Родителя титул Цесаревича»[491].

Это титул наследника престола. Известно, император гораздо больше доверял Константину, нежели его брату Александру, любимцу Екатерины II, которую Павел ненавидел. Не исключается, что государь хотел передать престол своему второму сыну… Между прочим, «…почти весь переход по Швейцарии, беспримерный по перенесенным трудностям, великий князь совершил пешком»[492].

Вскоре Суворов писал императору: «Я сделался стар и слаб… и одной прошу милости у всемилостивейшего государя моего, чтобы отпустил меня домой. Мы увидим, что будет с австрийцами, когда бич их Бонапарте возвратится в Европу»[493].

Взаимоотношения между союзниками были испорчены вконец, доверие утрачено напрочь — зато отношение императора Павла к Франции постепенно изменялось… В результате государь принял решение, отразившееся в соответствующем письме Суворову:

«Поздравляю вас, князь, с новым годом, скажу вам в ответ на письмо ваше от 16-го текущего, что обстоятельства требуют возвращения армии в свои границы, ибо виды венские те же, а во Франции перемена, которой оборота терпеливо и не изнуряя себя мне ожидать должно. Идите домой непременно. Вам доброжелательный друг

Павел»[494].

«Суворов получил Высочайшее повеление возвратиться в Россию и, читая в будущем, произнес: "Я бил французов, но не добил. Париж — мой пункт — беда Европе!"»[495]

Как видно, несмотря на изменение политических конъюнктур, отношение Александра Васильевича к Франции не изменилось — он понимал, что Республика принесет Европе еще немало бед. Однако в сложившихся условиях русским войскам следовало вернуться на родину.

«Удаление русской армии поразило как громом австрийцев, и они употребляли все усилия, чтобы изменить решение Павла I, но их старания оказались бесполезными. Да и сам Суворов не хотел уже иметь никакого дела с союзниками, которым более соответствовало название изменников»[496].

«Австрийский кабинет… вознамерился прислать князя Эстергази в главную квартиру, в Аугсбург, как особу, которой великий князь оказывал милости. Инструкция князя Эстергази состояла в том, чтобы склонить его высочество быть посредником между двумя императорами… Князь Эстергази привез от императора Франца две ленты военного ордена Марии Терезии: одну великому князю, а другую князю Суворову; два ордена на шею: князю Багратиону и Милорадовичу, и несколько орденов в петлицу, которые предоставлено было генералиссимусу возложить по его усмотрению»[497].

«При выступлении своем из Швейцарии в Богемию Суворов назначил Милорадовича дежурным генералом армии, и с тех пор он был всегдашним собеседником героя. Благодарность к нему Милорадович сохранил на всю свою жизнь. Суворов был кумир его»[498].

Думается, Суворов полюбил этого молодого генерала не только по причине дружбы с его отцом. «Будучи сам отважен до безрассудства, Суворов ценил это качество и в других. Генералы Дерфельден, Багратион, Милорадович и Кутузов были для него лучшими друзьями; всякий подвиг храбрости находил в Суворове первого и наиболее справедливого ценителя. При этом он не знал никакого различия в национальностях. С особенным уважением и любовью он относился к генералу Милорадовичу, которому даже подарил свой миниатюрный портрет, сделанный искусным итальянским живописцем; известно, что даже коронованные особы с трудом выпрашивали его портреты»[499]. «Суворов всегда отличал Милорадовича. В знак особенного благоволения Суворов подарил ему портрет в самом малом виде. Милорадович вставил его в перстень и на четырех сторонах его написал: "быстрота, штыки, победа, ура!" — всю тактику великого наставника своего. Суворов, увидя перстень этот, сказал: "Должно бы еще прибавить пятое слово: натиск, между штыки и победа, тогда тактика моя совершенно бы содержалась в этих пяти словах"»[500].

Русская армия отправилась в обратный путь.

«— Когда мы, — рассказывал Милорадович на обеде во дворце, в присутствии самого императора Александра I, — возвращались из Италии, то остановились в Праге; я был при Суворове дежурным генералом и должен был с ним всегда ездить в карете на обеды и вечеринки. Фельдмаршал имел небольшой круг знакомых, где по вечерам собиралось много молодых девушек; играли в жгуты, и Суворов изо всей мочи бивал их, за то и они ему платили той же монетой. За обедом он приказывал мне говорить в то время, когда он кушал, и продолжать начатую им речь. Однажды он рассказывал, как сорок лет тому назад стоял в Полтаве; вдруг ему подали кушанье, и он замолчал. Я сначала не знал, что говорить о полтавском его пребывании, но, вспомня, что в старые годы жила там старуха Кочубей, сказал:

— Его светлость, тогда страстно влюбленный в госпожу Кочубей, проводил у нее все вечера.

— Браво, браво! — воскликнул на это Суворов»[501]. «Памятен еще всем, служившим в Итальянском походе, тот великолепный и единственный пир, который дал Милорадович отцу войска и своему благодетелю в Праге, в Богемии. Суворов называл этот пир Лукулловым. На другой день после того обеда, говоря о пышности великолепия угощения, спросил он: "Есть ли в свете хотя один государь, который мог бы обогатить Милорадовича? Нет! У храброго нашего друга деньги, как сор, которые он беспрестанно из горницы выметает"»[502].

Император Павел с нетерпением ожидавший возвращения Суворова, писал ему собственноручно: «Не мне тебя, герой, награждать. Ты выше мер моих; но мне чувствовать сие и ценить в сердце, отдавая тебе должное. Благосклонный Павел»[503].

Однако совсем скоро отношение государя к полководцу переменилось…

* * *

Последняя опала и смерть генералиссимуса Александра Васильевича Суворова — отдельная тема, к нашему повествованию прямого отношения не имеющая. Она требует большого исследования, ибо здесь далеко не все ясно. Точно можно утверждать, что в мирное время популярный военачальник становится фигурой не только лишней, но и опасной — достаточно вспомнить М.Д. Скобелева или Г.К. Жукова. Причем их боятся не только властители, подозревающие в них своих соперников, но и оппозиционеры, видящие в них опору существующего режима. Очень возможно, что Павла I с Суворовым поссорили те, кто готовил цареубийство…

Невольной причиной опалы стал Милорадович — должность дежурного генерала, на которую его назначил Суворов, существовала при Екатерине II, теперь же была упразднена. В письме от 20 марта 1800 года император писал:

«Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границей имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава. То удивляяся оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас побудило сие сделать.

Павел»[504].

Назначенная торжественная встреча была отменена… Все происходившее далее достаточно подробно описано во многих источниках. Однако в исторической литературе порой говорится, что император проигнорировал похороны великого полководца. На самом деле это было не так.

«В числе поджидавших печальную процессию находился и государь с небольшой свитой, на углу Невского и Садовой. При приближении гроба Павел I снял шляпу; в это время за спиной его раздалось громкое рыдание, он оглянулся и увидел, что генерал-майор Зайцев, бывший в Итальянскую кампанию бригад-майором, плачет навзрыд… Государь не смог пересилить самого себя, и у него из глаз капали слезы. Пропустив процессию, тихо возвратился во дворец, весь день был невесел, всю ночь не спал и беспрестанно повторял слово "жаль"»[505].

Этот эпизод совсем не так описан Я.М. Старковым, скрывшим свое имя под псевдонимом «Старый Воин»: «Генерал-майор Алексей Дмитриевич Зайцев, бывший бригад-майором[506] и в 1800 году находившийся безотлучно при особе Государя Императора, рассказывал мне…» — к сожалению, каких-либо конкретных сведений ни об авторе этих строк, ни об упомянутом им генерале Зайцеве нам найти не удалось. «Я не утерпел и никак не мог себя удержать, громко зарыдал, — говорил Алексей Дмитриевич. — Государь обернул ко мне голову, взглянул и изволил сказать: "Господин Зайцев! Вы плачете? Это похвально; это делает вам честь; вы любили его?" У его величества из глаз слезы падали каплями»[507].

«В назначенный день вельможи, чиновники и все сословия двинулись к Александро-Невской лавре. Император, окруженный блистательной свитой, ожидал печальное шествие у Публичной Библиотеки и, по приближении гроба, снял шляпу, низко и почтительно поклонился праху знаменитого мужа, который прославил его царствование»[508].

«— Прощай!.. Прости!.. Мир праху великого! — сказал он в полный голос, отдавая низкий поклон усопшему, и все видели, как в эту минуту текли слезы по лицу Государя.

В воротах Лавры шествие затруднилось. Опасались, что высокий надгробный балдахин не пройдет под ворота и уже хотели было его снимать.

— Вперед! — закричал вдруг старый гренадерский унтер-офицер, ломавший все походы вместе с Суворовым. — Не бойтесь, пройдет! Он везде проходил!

И вот, по слову старика-инвалида, разом двинулись вперед, и действительно, колесница вместе с балдахином прошла на монастырский двор вполне благополучно»[509].

* * *

Эти петербургские события никак не коснулись нашего героя — сразу после похода полк его имени возвратился к прежнему месту дислокации…

«Год, проведенный Милорадовичем под начальством Суворова, был лучшей для него школой: в ней развилось его действительное призвание, в ней усвоил он ту удаль, ту предприимчивость, то замечательное умение привязать к себе солдат, которые впоследствии так далеко выдвинули его из рада современных русских генералов. С этого времени Милорадович вдруг становится популярным и в армии и в народе.

Император Павел щедро наградил Милорадовича за итальянскую кампанию: он дал ему орден святой Анны первого класса, пожаловал его командором ордена святого Иоанна Иерусалимского с присвоением ему при последнем пожаловании по тысяче рублей ежегодного дохода и наградил вдобавок орденом Александра Невского и проч.

Император австрийский и король сардинский, со своей стороны, спешили выразить свою признательность Милорадовичу; первый подарил ему осыпанную алмазами табакерку, а второй дал орден Маврикия и Лазаря большого креста.

В этом же походе Милорадович приобрел особое расположение и дружбу великого князя Константина Павловича, который вступил даже с ним в переписку и в своих письмах постоянно благодарит Милорадовича за его службу»[510].

«Апшеронский полк по возвращении из Италии расположился в Ровне; в самом городе находился полковой штаб и один батальон, а другой батальон размещен был по ближайшим селам. В Ровно жил и шеф полка Михаил Андреевич Милорадович, совершенно сроднившийся с апшеронцами на полях Италии и в горах Швейцарии; он знал не только всех офицеров полка, но и многих солдат; строевыми учениями занимался сам, и у него ежедневно обедала чуть ли не половина офицеров полка. Учения чередовались с балами, задаваемыми Михаилом Андреевичем, до которых он сам был большой охотник»[511].

Впрочем, думается, Милорадович в полковой истории несколько идеализируется — вряд ли он был столь старательным службистом, тем более — вдали от высочайшего двора.

Современник свидетельствует: «Милорадович любил подсмеиваться над старым полковником [Инзовым] за то, что тот, с невероятным терпением, по три часа сряду муштровал свою роту, свой батальон и, без гнева и страсти, одним и тем же голосом повторял: "отставь!", если прием ружейный исполнялся не чисто. Часто Милорадович, узнав о часе и времени такого учения, говорил своим: "Уж этот мне Иван Никитич!.. Он переделает гренадер моих в немцев!" — и, вскочив на прыгающего коня… он мчался на место, где тихим шагом, поодиночке или пошереножно, плавали усатые гренадеры. Подлетев к фрунту, Милорадович кричал: "Стройся!.. Гренадеры, вспомните Италию!.." и, составя на минуту фрунт, начинал ломать его на взводы, дробить взводы на отделения: крутил, мутил, переворачивал и, заметя подчас суматоху, восклицал нараспев густым басом: "Бог мой! Порядок в беспорядке: солдат должен быть на все готов!.." Часто оканчивал он очень удачно склейку фрунта, а иногда не мог сладить расклеенных частей и тогда, как и во многих случаях своей домашней жизни, говаривал: "Иван Никитич, поправить все!" — и уезжал домой»[512].

«Хотя бывший командир полка И.Н. Инзов… вспоминал про шефа, что "у него все вверх дном: ночь, обращенная в день, день, обращенный в ночь", но тем не менее полк был в блестящем виде; так, цесаревич Константин Павлович писал (29 сентября 1802 года) Милорадовичу: "…доведя в обучении и исправность во всех частях вверенного вам Апшеронского мушкетерского полка до желаемого Его Императорским Величеством совершенства… делает вам честь, яко начальнику, исполняющему долг свой с отличным усердием и знанием…" Подтверждает это и Высочайшее благоволение…»[513]

В Ровно Михаил Андреевич устроился со всем возможным комфортом, и его жилище достойно пространного описания: «Он занимал дом деревянный, довольно большой, с мезонином, пана Горецкого, один из лучших домов во всем городе. Чего не вытерпел этот мученик дом! По крайней мере раз в месяц изменялся вид внутренних комнат. Что бал, то новое преобразование! — вдруг исчезала целая стена; на место ее являлась колоннада. В другой комнате становилось одним или двумя окнами менее и одной дверью более. О диванах, зеркалах и прочем говорить нечего: все, как живое, почти ежедневно, прыгало с места на место, и все это устанавливал, прилаживал, примеривал сам Милорадович! У него было необыкновенное стремление к гармонии и симметрии, необыкновенно тонкий вкус. Он был великий охотник и мастер убирать свои комнаты. И эта охота зацелела в нем до последних дней жизни. Дурно прибранная комната наводила на него тоску, и часто, где-нибудь в гостях, говаривал он: "вот этот диван поставил бы я туда-то, а это зеркало повесил бы здесь". Но не подумайте, чтобы он привязан был душою к своим дорогим, часто драгоценным вещам. С истинной беспечностью запорожского воина обходился он со своей прекрасной мебелью. Возвратясь с полкового учения, которому всегда умел придавать вид малой войны или сражения, он, весь в пыли, забрызганный грязью, кидался на шелковые и бархатные диваны. Дорогие шали, которыми иногда закутывал себя более для щегольства (простуды он не боялся!), также немилосердно бывали измяты и запылены…

Кабинет… облит был весь каким-то роскошным и вместе с тем томным освещением… Почти все стены кабинета были зеркальные или тесно установленные зеркалами, которых рамы таились за богатой драпировкой из зеленой шелковой материи, искусно развешенной на золотых кольцах. По местам стояли белые алебастровые вазы, разливая прелестное лунное освещение. В других вазах… хранился душистый попурри и мускус, от которых невидимо курилось очаровательное благовоние… Прекрасный транспарант, занимавший почти всю поперечную перегородку. Освещенный с тылу, этот транспарант представлял картину с большим эффектом. Яркие блистательные краски так и бросались прямо в глаза. В нескольких отделениях представлялась история инков или, лучше сказать, сцены из романа Мармонтела.

Величественная природа Южной Америки, кацики в своих головных уборах и преследующие их испанцы в полурыцарских одеждах, с огнестрельным оружием… Подле транспаранта у перегородки стоял диван, одетый черным бархатом, распещренный красными (тогда была такая мода) иероглифическими фигурами и разными принадлежностями египетского быта. На правой руке, у стены, под большим зеркалом в золотых рамах, находился также шелковый диван, более покойный чем прежний и под цвет комнаты. На нем лежала измятая шаль и развернутая книга. Блеск от бронзы, золота и фарфора, густой аромат и томное, магическое освещение…

…Вдруг поднялась по всем углам тревога. Бронзовый арап, с отдутыми щеками, с белыми бусами на шее, стал водить в обе стороны глазами и качать курчавой головой, между тем как часы, которые держал он в охапке, трещали, готовясь бить. Другие часы, вделанные в вазу с цветами, стояли за стенкой в шелковой нише, третьи рисовались на бюро, четвертые, с курантами, висели на стене в соседней комнате, и еще одни, с флейтами, были в зале. Все они раскачивали свои маятники, шипя и тревожась перед исходом последних минут часа. И вдруг со всех сторон зазвонило, запело, заиграло и везде пробило: "одиннадцать часов"»[514].

…Часы отсчитывали последние минуты царствования императора Павла.


Глава четвертая. В АВСТРИЙСКИХ ВЛАДЕНИЯХ

«Император Павел, несмотря на всю свою строгость и вспыльчивость, любил солдата — и тот чувствовал это и платил Царю тем же. Безмолвные шеренги плачущих гренадер, молча колеблющиеся линии штыков в роковое утро 11 марта 1801 года являются одной из самых сильных по своему трагизму картин в истории русской армии»[515].

Так было… Но в официальной истории, а от нее — и в исторической памяти, остались совершенно иные картины. Не удивительно: за пределы императорского дворца выходит только нужная, скажем так, информация: «Вступление на трон Александра было приветствовано единодушными и искренними восторженными возгласами. Никогда еще большие чаяния не возлагались у нас на наследника власти. Спешили забыть безумное царствование»[516].

Очень похоже на описание переворота 1762 года, собственноручно сделанное Екатериной II. Хотя, действительно, спешили — но не так уж и многие. Князь Чарторижский[517], один из ближайших сподвижников нового императора, осторожно признавал: «Заговор, правда, был выражением почти единодушных желаний высших классов и большей части офицеров[518], но не так дело обстояло с солдатами. Строгости, безрассудные неистовства императора Павла обрушивались обыкновенно на чиновников, на генералов и старших офицеров. Чем человек был выше рангом, тем сильнее он подвергался всему этому. Но только в очень редких случаях прихотливая строгость Павла касалась солдат. Кроме того, солдатам постоянно раздавали после парада и учения хлеб, мясо, водку и деньги. Ужас, испытываемый офицерами, и наказания, которым те ежедневно подвергались, не заключали в себе ничего неприятного для простого солдата. Наоборот, солдаты видели в этом даже некоторого рода удовольствие за битье палками и дурное обращение, которое они постоянно терпели от офицеров… Солдатам нравилось, их забавляло то, что их император подвергал наказаниям и строгостям офицеров, в то же время при всяком случае обильно награждая войска за работы, бессонные ночи и всякие стеснения, которым они подвергались.

Одним словом, солдат, а в особенности гвардеец, при Павле чувствовал себя хорошо, был доволен, привязан к императору»[519].

К сожалению, Павловские реформы, не только торопливо проводимые, но и саботировавшиеся ближайшим окружением императора, в их осуществлении не заинтересованном, не привели к желаемой цели — наведению порядка в империи.

«Менее всего порядка было в военном ведомстве, где после Павловского режима наступила полная путаница, и, несмотря на благие намерения военного министра, генерала Вязьмитинова[520], ему не удавалось восстановить расшатанного. Дух войск был прекрасный, дисциплина была строгая, но генералы были, в большинстве, бездарные и бестолковые. Весной 1803 года государь приказал вернуться из Грузина Аракчееву и снова вступить инспектором всей артиллерии… Государю нужен был человек, преданный ему и близкий, чтобы серьезно заняться приведением армии в подобающий вид. Он и вызвал Аракчеева единственно для этой цели, в чем оказался вполне прав, так как за это время Аракчеев всецело предался своей специальности — артиллерии, которую вскоре и привел в блестящее состояние»[521].

Звучит не очень логично, а утверждение о бездарности павловских генералов вообще спорно, о чем мы уже говорили. Да и недаром же именно Аракчеева, фаворита убиенного императора, приблизил к себе Александр I для исправления положения дел — в отношении службы он четко следовал по отцовскому пути.

«Гатчинские порядки причинили Александру непоправимое зло; они привили ему увлечение фронтом, "мелкостями" военной службы, солдатской выправкой, одним словом, экзерцирмейстерство, парадоманию. Усмотрев в порядках, заведенных отцом, существенную сторону военного дела, Александр… довел в свое царствование выправку до небывалого совершенства»[522]. «Проявилась страсть к военной муштровке, столь любимой им еще во времена гатчинских вахтпарадов. Ведь эта страсть была отличительной чертой не только Александра Павловича, но и остальных его братьев»[523].

Все же в предшествующее царствование совершилась полная переформировка всего войска вообще, и первые плоды этой реформы должны были сказаться в настоящее царствование. Император Александр I пояснил, добавил и развил мысль августейшего своего родителя, и уже в первые годы его царствования всеобщий вид благоустройства, порядок, определенность показали все превосходство новых установлений.

Государь поспешил исправить и некоторые ошибки отца — например, «…через 17 дней после восшествия на престол Александр I вернул полкам прежние названия по наименованиям городов и земель империи»[524].

Вообще, «…начало царствования императора Александра было ознаменовано самыми блестящими надеждами для благосостояния России»[525].

«Апшеронский полк состоял в дивизии графа Ланжерона, который жил в Бресте, а все Волынские войска находились под главным начальством великого князя Константина Павловича, любившего Милорадовича как сослуживца в Италии, как любимца Суворова»[526].

Да, цесаревич Милорадовича любил, но он, генерал-инспектор всей кавалерии, главный начальник кадетских корпусов, председательствующий «воинской комиссии», на Волыни не начальствовал… А вот с Ланжероном судьба сведет Михаила Андреевича надолго, и этот внимательный и желчный наблюдатель немало о нем нам поведает.

Особо следует сказать еще об одном человеке, с которым пересеклись тогда пути нашего героя. Летом 1803 года в полк прибыли шестеро прапорщиков, окончивших курс в 1-м кадетском корпусе, — среди них был Федор Глинка[527].

«В Киеве услышали мы в первый раз о будущем нашем шефе — Милорадовиче. Там знали этого молодого генерала, одного из русских героев в Италии — обвешенного крестами (тогда это было редко), пылкого на войне, любезного, даже пленительного, в обхождении с прекрасным полом. Но еще более подробностей узнали мы о нем, проезжая Волынь. Там гремели обе его славы — военная и разгульная. Нам рассказывали, что, несмотря ни на какие дороги, рано весною и в позднюю осень, он любил скакать по-курьерски. Особенно удивлялись тому, что он никогда не дозволял тормозить своего экипажа, и с каждой горы, как бы крута она ни была, мчался во весь конский скок, приводя в трепет самых бестрепетных фурманов (извозчиков) — по большей части евреев…

Нам рассказывали также, что он любил музыку, охотно слушал русские песни и давал великолепные балы, на которых до упаду танцевал с живыми, прекрасными польками.

…Наконец мы приехали в Ровно, старинный польский городок. Вдруг пронесся плавным галопом через всю площадь статный ездок в генеральском мундире на гнедой английской лошади. Чепрак, залитый золотом, и множество крестов на груди сверкали на солнце. Высокий султан волновался над шляпою. Это был Мршорадович. За ним неслась его свита из адъютантов и ординарцев, пользовавшихся прекрасными лошадьми из его конюшни… Все эти особы ехали к шефу полка обедать. За обедом — так нам рассказывали — играли 24 музыканта из крепостных людей генерала. После обеда ездили опять верхами или катались с песенниками на лодках по озеру, окружавшему с одной стороны город. Вечером отправлялись на гербату (на чай) в замок к князю Юзефу Любомирскому. При чае всегда было чтение; читали по очереди вслух журналы, чаще какое-нибудь новое произведение французской литературы. Тогда еще не убивали время за картами. Игрывали на бильярде и в шахматы. Милорадович считался опасным бойцом с кием в руках и на шахматной доске. Везде он рисковал, везде делал смелые выходки, изумляя противников отвагою, а часто и успехом.

Вдруг раздавался в зале резкий звук смычка — и через минуту все общество кружилось в звонком вихре вальса или рисовалось в мазурке.

Много было патриархального в тогдашней военной жизни. Офицеры любили Милорадовича, солдаты обожали его»[528].

«Нас представили генералу после его обеда. Он лежал в мундире нараспашку на софе и курил трубку. Богатый янтарь дымился в устах его. Тут имел я время рассмотреть своего шефа, как говорится, с ног до головы, и вглядеться в лицо чрезвычайно значительное. В этом лице тотчас можно было угадать родовые черты серба. Но большой сербский нос не портил его лица, продолговато-округлого, тогда еще веселого, открытого. Русые волосы легко осеняли чело, слегка отененное думою. Он имел светлые, голубые глаза, которых очерк был продолговатый и взор ясный. Улыбка скрашивала губы узкие, даже несколько поджатые. У иных означает это скупость; в нем могло означать только какую-то внутреннюю силу, потому, что нескупость его слишком была известна! — Правда, по временам, и он бывал скуп, но надолго ли? После поездок в Белую Церковь всякий раз принимался он за хозяйство. "Знаешь ли (говорил он), как аккуратно живет генерал П… Вот хозяин! Я непременно стану жить так же. Он дал мне формы для заведения хозяйственных книг и по дому, и по деревне; у меня страшный везде беспорядок; но этого более не будет!.." И тут закипала работа. Переплетали книги, графили листы, распределяли должности между дворней и даже записывали расход и приход в продолжение двух, трех суток. Но скоро это прискучивало: книги валялись уже под столом, и старое шло по-старому»[529].

«Генерал отличался своею грудью. У него была, как говорят, грудь колесом. Красиво обозначалась она под мундиром, при стройной, щегольски затянутой талии. Он был только что разве среднего роста, но плечист.

…Окинув взором нас, молодых офицеров, и видя, что все мы были дробны ростом, Милорадович улыбнулся шутливо, не сардонически (он мог вспылить, рассердиться, но не умел язвить) и сказал: "Ну, Бог мой! (любимая его поговорка) теперь только нам нужна война! Война! А воины есть!"»[530]

«"Вы читаете по-французски?" — Читаю. — "Пожалуйте прочтите! (и подал мне книгу) Я долго сегодня читал. В горах Италии простудил я свои глаза: они часто воспаляются". — Я принял книгу. Это было описание какого-то плавания по Тихому океану и рассказы о быте и междоусобных войнах разноплеменных островитян-дикарей. Я начал читать звонко и приятно. По временам он прерывал чтение и заводил разговор. При сей верной оказии я выгружал все, чем наделило меня корпусное ученье, по части истории и географии. Мы говорили также о войне и политике, касались даже предметов философии… "Я очень вами доволен, — сказал генерал. — Приходите завтра обедать; мы познакомимся короче!"»[531]

Вот такие очерки оставил о своем начальнике Федор Глинка. По этим рассказам Милорадович совсем не кажется столь ограниченным человеком, как утверждали некоторые. Хотя Федор Николаевич был к нему очень пристрастен.

В первом номере журнала «Москвитянин» за 1844 год был опубликован его же непритязательный рассказ «Иванчук», названный по фамилии солдата, который, тоскуя по дому, дважды бежал из полка… Во второй раз военный суд приговорил его к телесному наказанию, что смутило весь город, — и лишь полковой шеф сохранял видимое спокойствие. Хотя «…в поведении Милорадовича заметна стала какая-то особенность. В почтовые дни, вместо того, чтоб, по всегдашнему своему обыкновению, диктовать бумаги вслух, декламируя и расхаживая по комнате или лежа, растянувшись на диване, он уединялся в уголок и писал, писал… Потом сам делал конверт, запечатывал его с особенной тщательностью и с надписью: "в Брест" или "С.-Петербург" — отдавал для отсылки. С почты приказал он также приносить бумаги прямо к себе…»[532].

Когда же солдата повели на казнь, генерал продиктовал полковому адъютанту: «"По предварительному сношению с высшим начальством, которое соблаговолило уважить представленные мною причины, я имел счастье исходатайствовать (это его любимое слово) рядовому из рекрут Иванчуку за вторичный побег его — прощение. Вследствие чего (опять его привычное в бумагах слово) виновного рекрута от телесного наказания освободить и переслать в дальнюю мушкетерскую роту. Полковому священнику рекомендовать сделать Иванчуку приличное отеческое увещание; а капитан *** имеет поручить его строгому надзору двух старых мушкетер, бывших со мною в Италии".

— Готово? Подай! — и тут размашистым почерком, с живописным крючком, подмахнул он: "Милорадович"»[533].

Что тут сказать? Истинное, деятельное милосердие, сочетаемое с громким театральным эффектом… Весьма характерно для Михаила Андреевича!

Федор Глинка оставил и такое воспоминание:

«Учтивый со всеми теми, которых он держал вдалеке от себя, Милорадович говорил всегда: "Вы". Слово "Ты" означало степень сближения с ним. Он часто приближал к себе офицеров своего полка, и говорил им "Ты". Но, подметив что-нибудь невыгодное в их нравах и поведении, переходил на "Вы". И это было знаком отдаления. Меня поставил Милорадович на точку: "Ты"»[534].

«В ноябре 1804 года полковник Инзов произведен был в генерал-майоры, с назначением командиром Киевского гренадерского полка, а Апшеронский полк принял полковник князь Александр Васильевич Сибирский 1-й[535]»[536].

* * *

Поводом к войне стала казнь принца французского королевского дома герцога Энгиенского[537], который до 1799 года командовал авангардом корпуса эмигрантов, а затем частным образом — правда, на английскую пенсию — жил в баденском городке Эттенхейм. Здесь, по приказу Наполеона, он был захвачен тайно перешедшим границу французским отрядом, доставлен во Францию, спешно осужден и расстрелян ранним утром 21 марта 1804 года.

«Россия громко протестовала против поступка первого консула, служившего доказательством полного забвения самых священных начал. Россия требовала объяснения, которое могло бы ее удовлетворить, хотя и было ясно, что подобного объяснения Франция дать не могла. Ответ не заставил себя долго ждать. Он был резок и оскорбителен. Министр иностранных дел Талейран, чтобы доказать неуместность выступления России по поводу казни герцога Энгиенского, напоминал, что во время смерти императора Павла Франция не позволила себе спрашивать какого-либо объяснения»[538].

Мемуарист, по понятным причинам, неточен — Бонапарт написал, что если б убийцы Павла I находились на территории Франции, он выдал бы их Александру. Это была откровенная издевка: цареубийцы находились в России, их никто не искал. Таким образом, Наполеон приобрел врага на всю жизнь.

В 1805 году в Европе началась новая война… Кроме России, в состав коалиции вошли Великобритания, Швеция, Королевство обеих Сицилии и все те же австрийцы. Боевые действия теперь развернулись на австрийской земле. Во главе нашей действующей армии был поставлен «старый, но хитрый генерал Михаил Ларионович Голенищев-Кутузов»[539].

«Кутузов, будучи очень умным, был в то же время страшно слабохарактерным и соединял в себе ловкость, хитрость и действительные таланты с поразительной безнравственностью»[540].

Некоторые историки называют его «любимым учеником Суворова» — Кутузов «правая рука Суворова, по собственному его выражению»[541]. Понятно, что Михаилу Илларионовичу было выгодно считаться «суворовским учеником» — быть может, он сам и поддерживал эту легенду. Но князь Италийский был один — как один оказался и князь Смоленский.

Апшеронский полк выступил в Австрийский поход в июле. «Численный состав полка по строевому рапорту генерала Кутузова от 26 августа был следующий: по списку: штаб офицеров — 7, обер-офицеров — 59, унтер-офицеров — 123, музыкантов — 57, рядовых — 1879, нестроевых — 141; подъемных лошадей — 169; больных: обер-офицеров — 1, унтер-офицеров — 5, рядовых — 48, нестроевых — 4; в командировке: обер-офицеров — 1 (поручик Юрасов), рядовых — 50, нестроевых — 7. Налицо: штаб офицеров — 7, обер-офицеров — 57, унтер-офицеров — 118, музыкантов — 57, рядовых — 1786, нестроевых — 130; подъемных лошадей — 139»[542].

«В 1805 году покойный Милорадович, перед началом кампании против французов, приехал в корпус и в классах хотел выбрать несколько кадет для своего штата. Я помню, как он обратился к полковнику Арсеньеву и сказал: "Ну, этого вы, верно, мне также не дадите" (указывая на меня), а тот отвечал: "Это у нас лучший ученик, которого мы готовим в артиллерию, а вернее в гвардию"»[543], — вспоминал гвардейский артиллерист Иван Жиркевич[544].

Видно, что подбором офицеров Милорадович занимался серьезно.

«Настроение господ передается крестьянам: на пути за границу войска встречают в деревнях радушный прием; современники, по словам Михайловского-Данилевского, должны помнить возгласы: "Забросаем Бонапарта шапками!"»[545]

Патриотизм и политграмотность крестьян умиляют! Между тем русскую армию ожидал серьезный противник. Французы словно бы взяли на вооружение суворовские принципы ведения войны, «…ибо совершенно им последуют: быстрота видна во всех их движениях, в походах они неутомимы, идут день и ночь излучистыми путями, обходят, окружают и внезапным появлением изумляют устрашенного неприятеля. Два только способа, которыми русские во времена Суворова сильно вредили неприятелю, французами почти не употребляются, а именно: штыки и ночные нападения… Но зато французы стреляют превосходно, почти всякий из их солдат есть искусный стрелок, заряжают они отменно скоро, и пули из рядов стреляющих батальным огнем сыплются как дождь.

Ружья их гораздо исправнее и лучше наших. Артиллерия французская действует также отменно исправно и метко… Французы наступают и отступают всегда колоннами, в том и другом движении производят беспрерывный огонь, охотники рассыпаются перед головами колонн и первые вступают в перестрелки с неприятелем… Конница французская весьма многочисленна и довольно хороша, только лошади несколько тяжелы, люди прекрасные, а особливо конные гренадеры и кирасиры, покрытые непроницаемыми латами. Более же всего отличается она конными егерями, которые весьма искусно стреляют с лошадей»[546].

«Армия Кутузова (40—45 тысяч человек) перешла 13 августа границу Австрии»[547]. «В 8 часов утра полки Черниговский драгунский, Малороссийский гренадерский, наш Апшеронский, роты артиллерии и пионеров свернулись в колонну и под начальством генерал-лейтенанта Эссена 2-го перешли за границу.

Солдаты были бодры, но на лицах их изображалась горесть»[548].

«На завтрашний день колонна наша пошла в поход, а я вместе с генералом М… остался в Ландсгуге, мы прожили почти две недели, пока все шесть колонн, составлявшие нашу армию, прошли мимо»[549]. Далее автор «Писем…» говорит о проживавших в поместье, где они квартировали, «прекрасной задумчивой графине М.», «скромной и всеми дарованиями украшенной княгине Л.» и «молодой, любезной графине Г.», утверждая, что они «достойны называться грациями». Что там было или чего не было, и почему генерал Милорадович так надолго задержался в этом поместье, сегодня никто уже сказать не может.

13 сентября Кутузов разделил армию на две части:

«Первая часть, состоящая из пяти колонн пехотных полков, следует под главным моим начальством; в оной командуют:

Первой колонной генерал-майор князь Багратион…

Второй колонной генерал-майор Милорадович.

Полки: Малороссийский гренадерский, Апшеронский, Смоленский мушкетерские»[550].

Австрийская кампания вновь свела этих гордых и самолюбивых соперников. «И то правда, что Кутузов имел необыкновенных помощников: князь Багратион и Милорадович командовали его пехотой, князь Витгенштейн[551] — конницей, а Ермолов[552] (в чине подполковника) артиллерией. Что за люди!»[553]

Вот и еще два знаменитых имени, которые пройдут через все наше повествование…

«Узнав о быстроте движений Наполеона из Булони к среднему Рейну, австрийское правительство просило Кутузова ускорить движение и выставило массу подвод. Кутузов, скрепя сердце, приказал идти форсированными маршами… Обогнав армию, Кутузов приехал 24 сентября (6 октября) в Вену, где был принят "торжественно, однако ж не с таким восторгом, как 6 лет перед тем Суворов"»[554].

2 октября. «Наконец ввечеру вчерашнего числа прибыли мы в город Браунау. Колонна наша под начальством генерала Милорадовича вступила в город с восклицанием: ура! Во всех полках играла музыка и пели веселые песни. Город Браунау, стоящий на берегу реки Инна, пограничный город между Австрией и Баварией, имеет прекрасные укрепления, но ни одного человека в гарнизоне, имеет много медных пушек в арсеналах, но очень мало исправных на валах…»[555]

«Пока мы стояли в Браунау, Главнокомандующий приказал назначать к нему с каждого полка на ординарцы офицера с одним унтером из дворян и по одному рядовому на вести… Рано утром ввели нас в огромную аванзалу и построили в две шеренги. Скоро зала наполнилась генералами и штаб-офицерами. Сзади нашего фронта была маленькая дверь, вроде потаенной, и оттуда, через полчаса, вышел Кутузов. Скромно пробравшись вдоль стены к правому флангу, сперва прошел он офицеров, разговаривая с некоторыми, а потом начал смотреть наш фронт. Я стоял по старшинству полка первый. Михайло Ларионович подошел ко мне, спросил мое имя и которой губернии. На ответ мой он вскричал: "Ба, малороссиянин!" — и, обратясь к Милорадовичу, промолвил: "Благословенный край, я провел там с корпусом мои лучшие годы, люблю этот храбрый народ!" Моему шефу генералу Дохтурову[556] он приказал оставить меня при главной квартире бессменным. Потом я узнал, что Кутузов часто посещал дом моего деда и нередко проживал у него дня по три и более»[557], — вспоминал Иван Бутовский (1784 —после 1857), бывший в 1805 году портупей-прапорщиком Московского пехотного полка.

Что ж, и Кутузов привечал родственников своих друзей…

* * *

Как ни спешила русская армия на соединение с австрийцами, она опоздала — 8 (20) октября, под Ульмом, капитулировали главные силы союзников, предводимые генералом Макком[558]. Австрийское командование впало в панику.

«Из Вены, не только от гофкригсрата, но и лично от императора сыпались и советы, и приказания; и те, и другие указывали, что в Вене не только жители, но правительство подвергалось действию страха; вместе с тем указывали они на явное желание рискнуть не только своими, но и русскими войсками для спасения Вены. От Кутузова сразу требовали "удерживать французов на каждом шагу" и притом не только "избегать поражений", но "сохранять войска целыми… не вступать в сражения". На это последовала всепочтительнейшая отписка, что пред Кутузовым такой противник, которого одними маневрами не удержишь»[559].

12 октября Кутузов отдал приказ: «Завтрашнего числа имеет быть поход в 6 часов пополуночи. Дивизии и бригады выступают левым флангом.

Впереди идет отделенная[560] бригада под командою генерал-майора Милорадовича…»[561]

Таким образом, с самого начала кампании Михаил Андреевич был определен в привычном уже ему качестве авангардного вождя.

«Наконец вышли мы из Браунау, и началось знаменитое отступление, которому и сам неприятель не отказал удивляться.

Глубокое осеннее время и беспрерывные дожди до такой степени разрушили дороги, что войска на третьем переходе от Браунау догнали отправленные вперед тягости, и по необходимости умедлилась скорость движения… В городе Ламбахе армия остановилась на один день, дабы тягостям дать время удалиться. Здесь достиг нас авангард неприятельский, и мы в царствование Александра I в первый раз сразились с французами. Мы занимали выгодное местоположение, войска нашего арьергарда противостали с наилучшим духом, потеря была незначительна… Авангард французский был не в больших силах, ибо войска, не имевши продовольствия, разбросались по дороге и производили грабеж.

При отступлении от Ламбаха войскам нашим дано следующее распределение:

Арьергард остался в команде генерал-майора князя Багратиона.

Под начальством генерал-майора Милорадовича состоял отряд, наименованный отдельной бригадой, которая, назначена будучи в подкрепление арьергарду, должна была находиться поблизости от оного.

Прочие войска разделены были на две дивизии и подчинены генерал-лейтенантам Дохтурову и Мальтицу[562]»[563].

«Во время ретирады этой неприятель не переставал теснить всеми силами арьергард князя Багратиона и принудил его отступать к отдельной бригаде Милорадовича. Имея в виду удержать напор французского авангарда, князь Багратион остановился в ночь на 24 октября (с 4-го на 5 ноября) на высотах близ Амстеттена»[564].

«Октября 24-го арьергард князя Багратиона при местечке Амштеттене атакован был большими силами. Невзирая на храбрость, с каковою дрались Киевский и Малороссийский гренадерские и 6-й егерский полки, несмотря на все усилия князя Багратиона, не могли они устоять против стремления превосходного неприятеля и, потерпев урон, приведены были в замешательство. Артиллерия сбита была с своих мест, и войска в нестройных толпах теснились на дороге. Лесистое местоположение скрывало от глаз неприятеля отряд генерал-майора Милорадовича, и, когда думал он только преследовать разбитый арьергард, встретил свежие, твердо ожидающие его войска»[565].

«Главнокомандующий повелел отдельной бригаде Милорадовича, состоявшей из 3 пехотных и 1 конного полка, подкрепить князя Багратиона. Михаил Андреевич с необыкновенной быстротой и мужеством устремился на неприятеля, достиг его и исторг из руки его окровавленный венец победы»[566].

«Мы стояли в две линии, вторая наша линия и резерв были у самого леса в лощине, так что неприятель не мог их хорошо видеть. Генерал Милорадович, помня наставления великого Суворова, что русский солдат должен доставить победу концом своего штыка, отдал приказание, чтоб гренадерский батальон его полка не заряжал ружей, а встретил бы неприятеля прямо грудью и холодным ружьем. В четыре часа пополудни дело началось: первая наша линия выслала стрелков против неприятельских, которые высыпали из лесу»[567].

«Он приказал коннице ударить на колеблющегося неприятеля, и Мариупольского гусарского полка подполковник Игельстром[568], офицер блистательной храбрости, с двумя эскадронами стремительно врезался в пехоту, отбросил неприятеля далеко назад, и уже гусары ворвались на батарею. Но одна картечь и одним храбрым стало меньше в нашей армии! После смерти его рассыпались его эскадроны, и неприятель остановился в бегстве своем… Я продолжал канонаду, между тем устроились к атаке гренадерские батальоны Ап-шеронского и Смоленского полков, и сам Милорадович повел их в штыки. Ободренные присутствием начальника, гренадеры ударили с решительностью»[569].

«Произошла невиданная до того времени в военной истории 30минутная штыковая схватка без единого выстрела. С обеих сторон дрались войска, проникнутые стремлением — не отступать ни на шаг. От ударов ломались штыки; русские солдаты хватали противника руками, душили, грызли…»[570]

«Мюрат[571] сделал нападение, но оно было отбито: на правом крыле — Бергом[572], на левом графом Витгенштейном… неприятель возобновил наступление, но был встречен штыками гренадеров Апшеронского и Смоленского полков. Произошла самая упорная схватка. Наши бились до истощения сил и, наконец, отбросили французов… По окончании боя, когда предводимые Бергом гренадеры, взяв ружья наперевес, преследовали отступающих неприятелей, ружейная пуля, уже на излете, ударила ему в нижнюю губу, выбила два зуба и остановилась во рту, не повредив его»[573].

«Смерть близехонько пролетела мимо меня. Вот как это было. Генерал Милорадович послал меня к графу Витгенштейну… Лишь только я сказал приказание и, возвращаясь назад, стал въезжать на высоту, как вдруг из рук моих ускользнула шпага, когда я ударил ею по лошади. Спеша к генералу, я хотел было оставить шпагу, но какое-то предчувствие понудило меня ее поднять. Лишь только я слез и, наклонившись, принялся за эфес, как вдруг ядро завизжало над самою головою моей лошади, и она вся затряслась, как лист. Место, на котором я остановился, было возвышено, и ядра летели недалеко от его поверхности. Если б не выпала из рук моих шпага и я не слез бы ее поднять, то Бог знает, что бы со мной было!..»[574]

Определенно, судьба хранила этих людей для будущих подвигов и деяний.

«Отпор, сделанный неприятелю, честь делает российским войскам. Окончание сего дела и прогнание неприятельской пехоты версты за 3 принадлежит российской пехоте. Наипаче два батальона, которые из резервного корпуса ударили в штыки, гнали неприятеля и взяли пленных некоторое число, в том числе и двух офицеров»[575].

«По окончании дела, уже в сумерки, генерал (Милорадович) послал донести Главнокомандующему, что неприятель прогнан за лес, и мы заняли гору. Я нашел его в лагере. Генерал Кутузов отменно был доволен вестью о победе…»[576]

«Мы провели ночь на поле сражения. Вместе со светом пошли мы назад, и вскоре появился неприятель, но преследовал не с тою, как прежде, дерзостью. С сего времени отдельная бригада генерала Милорадовича заступила место арьергарда, а войскам князя Багратиона приказано составить подкрепление, и они по справедливости имели нужду в некотором отдохновении»[577].

«После двухдневного похода арьергард мой под командой князя Багратиона был атакован многочисленным неприятельским корпусом. На корпус под вашим командованьем возлагалась обязанность поддерживать арьергард; корпус князя Багратиона был вынужден ретироваться к вам.

Здесь, господин генерал, вы возобновили сражение с полками, под вашим командованьем находящимися, — Смоленским, Апшеронским, Малороссийским и 8-м егерским. Два батальона гренадер под вашим и генерала Колюбакина[578] командованием, очень удачно ударили в штыки, и вам принадлежала слава закончить этот весьма ответственный день решительно в нашу пользу. Несколько батальонов противника были полностью смяты и отступили весьма далеко.

С этого момента вы составляли арьергард армии. Я должен вам отдать справедливость, что все то время, пока вы исполняли эту обязанность, я прекрасно был осведомлен через вас о всех действиях противника. Ваша бдительность не дала ему обойти вас, когда вы прикрывали мою позицию вблизи Мелька, вы вынесли кавалерийское сражение, когда я занимал позицию у Сен-Пельтена, сражение, о котором свойственная вам скромность не позволила говорить вам достаточно громко»[579], — писал впоследствии Милорадовичу генерал от инфантерии Кутузов.

«С сего времени, до самого Кремса, бригада наша оставалась в арьергарде. Тут-то наиболее претерпели мы беспокойства. Всякий день перестрелки с неприятелем и часто дня по два и более без хлеба, питаясь одним картофелем… Но прежде, чем достигнуть Кремса, Милорадович имел еще одно жаркое дело с французами у Мелька, где Мюрат успел догнать наш арьергард. Русские полки держались с замечательной стойкостью и отступили в полном порядке к С.-Пельтену»[580].

«Арьергард генерала Милорадовича остался при самом разделении дорог, дабы сколько возможно продлить неведение неприятеля о направлении нашей армии. Передовые посты наши из венгерских гусар довольно далеко впереди занимали между лесами выгодное расположение, и неприятель не мог видеть ни малочисленности нашей, ни занимаемого нами места. С передовых постов дано знать, что прислан парламентер, объявляющий желание французского авангарда переговорить о деле с генералом Милорадовичем… После довольно несвязного разговора и множества неуместных приветствий, на которые французский капитан отвечал предложением свести наши передовые посты, присоединяя обещание, что они в продолжение дня со стороны своей ничего не предпримут, Милорадович, исполненный мечтаний о рыцарских блаженных временах, когда на каждом перекрестке первый встретившийся выставлял себя за образец чести и добродетели, не дерзнул оскорбить рыцаря недоверием к словам его, и, как должно, не спросив его о имени, приказал снять посты.

Только что стали мы приближаться к своему лагерю, как получили известие, что когда оставили места свои войска, составлявшие передовую стражу, и начали собираться, неприятель напал на них в больших силах, преследует их не в дальнем уже расстоянии, и что вслед идет немалое число войск.

Вскоре появился неприятель и занял все окрестные возвышения, так что в виду его отступление делалось весьма опасным. Не выходя из лагеря, устроились мы в боевой порядок и приуготовились к отражению. Неприятель двинул сильную пехоту на правый наш фланг, ослабевший положением, и заставил нас обратить в ту сторону и силы наши и внимание, а в то самое время против левого крыла большим отрядом кавалерии произвел обозрение в тылу нашем, где не могло укрыться от него, что кроме войск князя Багратиона не имели мы другого подкрепления. По счастью нашему, неприятель не мог прежде вечера кончить обозрение, по той причине, что кавалерия его принуждена была сделать большой обход вокруг леса, мимо коего кратчайший путь лежал под выстрелами наших батарей. Итак, наставший вечер не допустил ничего предпринять решительного, и Милорадович избавился наказания за непростительную ошибку, которую надобно было поправлять потерею многих голов. Неприятель не застал бы головы у Милорадовича, ибо, невзирая на бесстрашие, она была в величайшем замешательстве. В полночь, разложив весьма большие огни, мы беспрепятственно отступили»[581].

Пространная эта цитата представляет особенный интерес, в данном случае характеризуя Милорадовича совсем не с лучшей стороны. Благородство души — качество замечательное, но оправдывает ли оно «потерю многих голов»? По счастью, Михаил Андреевич умел учиться на ошибках. Впоследствии, оставаясь в представлении современников все тем же «Русским Баярдом», он не проявлял уже излишней доверчивости, а потому ему по праву принадлежит честь практического исполнения блистательного «Тарутинского маневра» в 1812 году. Историк писал: «Кампания 1805 года — одна из самых красивых в истории военного искусства»[582]. Можно добавить, что в ряде своих моментов она явилась как бы генеральной репетицией Отечественной войны.

Между тем, как и пять лет тому назад, наши союзники продолжали двурушничать. «Император Франц послал к Наполеону графа Гиулая[583] с предложением перемирия. Кутузов об этом шаге австрийского правительства не был уведомлен. Перемирие не состоялось, так как Наполеон поставил первым условием удаление русских из Австрии»[584]. Предать русских австрийцы могли, однако остаться без нашей помощи боялись…

28 октября арьергард переправился за Дунай, мост через который был затем сожжен. Из французских войск на левом берегу реки находился лишь корпус под командованием маршала Мортье[585].

30 октября «…на другой день по прибытии в Креме заняли мы арьергардом предместье Штейн. Маршал Мортье, занявши виноградники, простирающиеся на крутизне гор над самым городом, с частью войск приблизился к самым воротам оного, и началась весьма горячая перестрелка»[586].

«В начале 8-го часа утра французский авангард, ночевавший в Обер- и Унтер-Лойбене, двинулся к Штейну и завязал бой с Милорадовичем. Мортье, бывший при дивизии Газана[587], был уверен, что имеет дело лишь с арьергардом Кутузова, и, задержанный упорным сопротивлением Милорадовича, поддержанного Штриком[588], сосредоточил против него всю дивизию Газана, послав в то же время Дюпону[589] приказание ускорить марш»[590].

«Увидев у самого берега занятую неприятелем деревню, желая сбить оного из выгодной его позиции, потребовал охотников. Тогда бывший по дороге назади Апшеронский гренадерский батальон обежал всех, прибыл ко мне. Я препоручил оному взять деревню и удерживать оную; стрелков же умножил из других батальонов для подкрепления егерей, оставил Малороссийского гренадерского батальону две роты под командой майора Гельмана на левой стороне дороги, две же роты для занятия в правой стороне гор в подкрепление егерей, оставив гренадерский Смоленский батальон и мушкетерский полковника Сакена на правой стороне дороги. Гренадерского Апшеронского батальона капитан Морозов, пошед от деревни с двумя ротами вправо, а штабс-капитан Манько с двумя ротами влево, взяли деревню с редкой решительностью и тем более опасностью, что неприятель был в домах, на крышах и дворах, который однако ж весь тут и истреблен холодным оружием и прикладами.

Между тем майор Платцов с егерями и майор Криштафович[591] с гренадерскими ротами и стрелками Смоленского батальона барона Сакена, выбив неприятеля с большой горы, храбро и решительно преследовал оного, выбивая из двух впереди гор, находящихся во флангах линии неприятельской. Тут началось самое упорное дело…»[592] — описывал сражение при Креймсе в рапорте главнокомандующему сам генерал Милорадович.

«Французы засыпали нас картечью из множества своих батарей. Мы несколько раз принуждены были отступать до самого города, и всякий раз генерал Милорадович, начальствовавший в сем деле, мужественно отражал неприятеля и по трупам его водил расстроенные полки свои вперед. Все запасные батальоны, находившиеся в городе Штейне под начальством генерала Эссена 2-го[593], вступили в дело. На долине и в горах бой продолжался с равным жаром. Теснота места усугубляла жестокость сражения. Пули сновали туда и сюда, как рои пчел. Ядра и картечи, шумя по горам, ссекали деревья и дробили камни. Людей било сучьями и ивернями…[594] Полк наш, сражаясь отчаянно, очевидно исчезал. Много офицеров было раненых, и многие, перевязав раны, возвращались в бой. Наконец уже к вечеру Уланиус[595] с егерями, а генерал Дохтуров с своей колонной ударили на неприятеля с тылу, и он весь частью потоплен, частью забран был в плен»[596].

«В сем сражении из нашего полка пал князь Сибирский, молодой, любезный человек, имевший чин подполковника: он стоил многих слез своему достойному брату. Еще убит недавно выпущенный из гвардии поручик Дмитриев. Получив две раны, он не переставал сражаться и в третий раз сражен пулею. Отличились в Апшеронском полку офицеры: Морозов, Албинский, Воронец, Скальский и Шушерин. Справедливость требует, чтобы не умолчать здесь об отличном подвиге рядового Музен-Каца — гренадерского батальона, роты капитана Морозова. Гренадер Музен-Кац, находясь в стрелках, в виноградном саду, отрезан был от своих товарищей. Французский офицер с четырьмя рядовыми нападают на него. "Сдайся" (пардон)! — кричат ему со всех сторон. Но храбрый гренадер не хочет принимать их требования, надеясь управиться со всеми пятью. Первым выстрелом убивает он офицера. Четыре солдата с бешенством на него бросаются. Начинается рукопашный бой. Музен-Кац колет штыком и бьет прикладом. Все четыре супротивника его, один за другим валятся бездыханно к его ногам. "Ура! — воскликнул Музен-Кац. — С нами Бог, злодеев нет!" — и, покрытый шестью ранами, возвратился к своей роте»[597].

Итак, «…у города Кремса отряд, вверенный Милорадовичу, дрался целый день. Бой кончился полным поражением французов»[598].

«Подвиг Милорадовича под Кремсом и Багратиона под Амстеттеном, предмет наших разговоров во время отдыха, были для меня лучшие образовательные впечатления того времени»[599], — вспоминал один из русских офицеров.

Избежав возможного окружения, армия Кутузова смогла остановиться на отдых в Кремсе, чтобы затем продолжать движение на Ольмюц для соединения с войсками генерала Буксгевдена[600], в боях еще не участвовавшими. Но тут союзники преподнесли нашим очередной «сюрприз».

«Вскоре после сражения получено известие, что неприятель овладел Веной без сопротивления. Малое число бывших там войск перешли на левый берег Дуная, но мост не истреблен по немецкой расчетливости… Редкий из немецких генералов не примет перемирия, и потому не отказано предложенное французами. В продолжение оного маршал Ланн[601] обманул стоящий на мосту австрийский пикет, и колонна французских войск бегом захватила мост…

По овладении мостом на Дунае неприятель имел свободную дорогу на Брюнн и возможность предупредить нас в следовании от Кремса, буде бы Главнокомандующий промедлил там несколько дней»[602].

«Сдача Вены заставила Кутузова ускорить соединение со второй нашей армией при Ольмюце. 3 ноября маршал Ланн настиг его в Голлабрюнне. Кутузов прибегнул к хитрости: вступил в переговоры с Мюратом и, получив акт перемирия, продержал его более двадцати часов. Между тем армия русская отошла на два перехода; Багратион с шестью тысячами воинов оставлен на жертву для спасения главных сил и, окруженный 40 тысячами неприятелей, проложил себе дорогу штыками, отбил одно знамя, взял в плен полковника, двух офицеров и 50 рядовых, присоединился к Кутузову с потерею двух тысяч человек»[603].

«Багратион и Милорадович попеременно сталкивались с французами; ни одно дело не обходилось без того, чтоб неприятель не отступал от наших в большом расстройстве»[604].

По мнению Алексея Петровича Ермолова, «…в особенном внимании [Кутузова] были генерал-лейтенант Дохтуров и генерал-майоры князь Багратион и Милорадович. Последние два доселе были одни действующие и наиболее переносили трудов; словом, на них возлежало охранение армии»[605].

Представляя 7/19 ноября Багратиона к чину генерал-лейтенанта и ордену Святого Георгия 2-й степени, хотя «третьего Георгия» князь Петр Иванович не имел, главнокомандующий писал государю: «…поелику же генерал-майор Милорадович старее его и хотя не имел случая так отличиться, как князь Багратион в последнем деле, со всем тем, во время сражения в Кремсе он выдержал весь огонь неприятельский с утра до самого вечера и не токмо не уступил свое место, но часто опрокидывал неприятеля на штыках и тем дал время зайтить нашим ему с тыла и решить победу, то не благо-угодно ли будет и сего храброго генерал-майора пожаловать в генерал-лейтенанты»[606]. Кутузов также представил Милорадовича к награждению орденом Святого Георгия — но 3-й степени.

Император Александр 1 находился при армии, а потому указ был им подписан уже на следующий день.

«По всевысочайшему приказу за отличную храбрость в действии против неприятеля произведены из генерал-майоров в генерал-лейтенанты князь Багратион и Милорадович»[607], — отдал приказ по войскам главнокомандующий.

«Отступление Кутузова на протяжении 600 верст проведено блестяще и во всемирной военной истории должно быть поставлено на второе место — сейчас же за Швейцарским походом Суворова»[608].

К сожалению, главное сражение Австрийской кампании было еще впереди.

* * *

И опять — передвижения войск, рассказывать о которых практически нечего.

«На место арьергарда поступила бригада генерала Милорадовича, и хотя неприятель вскоре догнал оную, но кроме перестрелок, не имевших никаких последствий, ничего важного не произошло»[609].

«Соединяясь с Буксгевденом (8 ноября), Кутузов дал отдых утомленным войскам»[610].

«На следующий день дали роздых, подле двух небольших деревень; в несколько минут улицы наполнились солдатами, несмотря на то, что оба императора и генералитет занимали некоторые дома; на главной, где проходило шоссе, разных полков нижние чины, гурьбой, ловили кур, и одна из них порхнула вверх и разбила окошко: там были Александр и Франц. Люди испугались: Милорадович, выбежавший оттуда, стал их стыдить, называя нахалами. Лишь начали солдаты расходиться, как показались у двери с веселым видом оба императора. Вместо ожидаемого наказания людям, что в виду своих императоров так дерзко полевали[611], император Франц приказал, чтоб тотчас отпустили во все полки винную порцию. Спустя час места куриного погрома остались впусте: все колонны были на марше»[612].

12/24 ноября русские армии и остатки австрийских войск объединились в Ольмюце. Ждали, что сюда придет противник, однако французы на выбранную союзниками позицию не спешили, зато очень скоро возникли трудности с продовольствием.

«Император Александр решил не выжидать, а действовать…

Назначив Кутузова номинально главнокомандующим, Александр Павлович фактически перенес на себя все обязанности его. Не видав войны и усвоив себе, благодаря слепому поклонению пруссаковщине, неправильные понятия о военном деле, государь, к несчастью, еще подпал под влияние некоторых австрийских генералов с Вейротером во главе. По складу своему ума и характера Александр Павлович любил систематичность, доведенную в своей точности до педантизма; у немцев того времени эти качества имелись в избытке…»[613]

Александр I решил двигаться навстречу неприятелю. Через неделю противники были уже готовы встретиться на поле близ Аустерлица.

«Французская армия подавала все признаки скорого отступления. Поэтому у нас решено было наступать, чтобы воспользоваться положением врага. Хотя и не ожидали встретить сопротивления, все же на всякий случай решили определить движение каждого корпуса. Это было поручено полковнику Вейротеру, так как он прекрасно знал местность, которую много раз объезжал»[614].

«19 ноября, около 10 часов ночи войска пришли на назначенные им биваки. На утро предстоял бой…»[615]

«В полночь с 19 на 20 ноября (2 декабря) собраны были у Кутузова в Кршеновичце главные начальники колонн, предназначенных для атаки неприятеля. Генерал Вейротер, разложив подробную карту окрестностей Брюнна и Аустерлица, приступил к чтению и разъяснению своей многоречивой диспозиции»[616]. «Кутузов, сидя в кресле, сначала задремал, а затем, по мере продолжения этого "урока географии" совершенно заснул»[617].

«Кутузов тотчас погрузился в глубокий сон, в чем и выразилась, в этом случае, вся его оппозиция плану, получившему уже одобрение Александра I. Граф Буксгевден слушал чтение стоя и, как замечает граф Ланжерон в описании этого совещания, наверное ничего не понимал. Милорадович молчал, Пршибышевский[618] стоял сзади, и один Дохтуров рассматривал карту»[619].

«Главную атаку надлежало вести на правое крыло неприятельской армии. Все войска были разделены на пять колонн: 1-я — генерал-майора Дохтурова — состояла из 25 батальонов пехоты, 2 рот батарейной артиллерии, пионерной роты и 2 ½ сотен казаков; 2-я — графа Ланжерона — 18 батальонов, пионерная рота и 2 ½ сотни казаков; 3-я — генерал-майора Пржибышевского — 17 батальонов и пионерная рота; 4-я — австрийского генерала Коловрата[620] (собственно ею командовал генерал Милорадович) 12 русских (в том числе три Апшеронских)[621] и 15 слабых австрийских батальонов, рота батарейной артиллерии и пионерная рота; 5-я — австрийского генерала князя Лихтенштейна[622] — 4 русских полка кавалерии и 32 австрийских эскадрона; князь Багратион командовал особым отрядом из четырех пехотных и 5 кавалерийских полков, 8 сотен казаков и 2 конных и одной пешей рот артиллерии. В резерве, под начальством цесаревича Константина Павловича, находилась вся гвардейская пехота и кавалерия»[623].

Казалось бы, все спланировано до мелочей, но потом началось…

«Еще до рассвета выступила армия, опасаясь, по-видимому, чтобы неприятель не успел уйти далеко. Войска на марше должны были войти в места, по диспозиции для них назначенные, и потому начали колонны встречаться между собою и проходить одна сквозь другую, отчего произошел беспорядок, который ночное время более умножало. Войска разорвались, смешались, и, конечно, не в темноте удобно им было отыскивать места свои. Колонны пехоты, состоящие из большого числа полков, не имели при себе ни человека конницы, так что нечем было открыть, что происходит впереди, или узнать, что делают и где находятся ближайшие войска, назначенные к содействию. Генерал Милорадович на моих глазах выпросил по знакомству у одного шефа полка двадцать гусар для необходимых посылок. К сему прибавить надобно, что ни одна из колонн не имела впереди себя авангарда»[624].

«С рассветом Кутузов выехал к Працену и остановился у 4-й колонны. Государь, сопровождаемый Кутузовым, еще до солнечного восхода подъехал к бивуаку генерала Берга (4-й колонны). Они сошли с коней и грелись у огня. — "Что, твои ружья заряжены?" — спросил государь у Берга. Когда Берг ответил, что нет, государь приказал зарядить ружья. Из этих слов Берг впервые узнал, что в этот день предстояло дело…

Сначала выступлению 4-й колонны в определенный час мешала проходившая перед ней кавалерия князя Лихтенштейна. Вскоре колонна очистила ей путь, но Кутузов, хотя и должен был по диспозиции идти вперед, стоял неподвижно, как будто угадывая готовимое Наполеоном прямо на него нападение и не покидая места, составлявшего ключ позиции.

Вдали послышались звуки здоровающихся полков, и голоса эти стали быстро приближаться по всему протяжению колонны. То ехали оба императора, окруженные блестящей свитой. Подъехав к Кутузову, государь спросил его: "Что ж вы не начинаете, Михайло Ларионович?" — "Я поджидаю, ваше величество; не все войска колонны еще пособрались". — "Ведь мы не на Царицыном лугу, Михайло Ларионович, где не начинают парада, пока не придут все полки". — "Потому и не начинаю, государь, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете, ваше величество", — докончил Кутузов.

Приказание было отдано»[625].

Очевидно, что в подобной ситуации Суворов пропел бы петухом или улегся бы спать под обветшалым родительским плащом…

«В авангарде колонны, с генералом Милорадовичем, шли два батальона Новгородского полка, а за ними гренадерский батальон Апшеронского полка, под командой капитана Морозова. Когда апшеронцы проходили мимо государя, то Милорадович напомнил им про подвиги в Италии и сказал: "Вам не первую деревню брать!"»[626]

Красиво, сомнений нет! Но почему Михаил Андреевич поставил в голову колонны именно новгородцев?! Этот полк понес ощутимые потери в боях — в том числе при Шенграбене, и был спешно доукомплектован молодыми солдатами…

«Полки этого отряда, каждый из трех батальонов, потеряли много людей на отступлении от Браунау, и в батальонах было не более как по 500 человек, но в них заключалась главная сила колонны, потому что бывшие у Коловрата австрийские батальоны состояли почти исключительно из необстрелянных рекрут»[627].

Известно, что «Высочайшим приказом 30 апреля 1802 года всем [мушкетерским полкам] повелено состоять из трех че-тырехротных батальонов — одного гренадерского и двух мушкетерских»[628]. Почему нельзя было поставить в авангард отборных гренадер, компенсировав численность боевым качеством?!

«Едва лишь два батальона Новгородского мушкетерского полка, составлявшие голову авангарда 4-й колонны, подошли к Працену, как совершенно неожиданно увидели прямо перед собою грозные массы французов, которых считали еще далеко. Застигнутые врасплох, атакованные превосходными силами, новгородцы не выдержали и побежали…»[629]

«Сказывали потом, что Государь арестовал за это весь [Новгородский] полк на 6 месяцев. У офицеров сняли темляки, а у солдат отобрали тесаки»[630].

А вот что рассказал о произошедшем граф Ланжерон: «В 7 часов утра [четвертая колонна] начала движение и шла левым флангом, имея русских в голове. Впереди шел Новгородский полк, а за ним Смоленский, Апшеронский и Малороссийский гренадерский и 12 батарейных орудий. Колонна шла повзводно, без приказаний, без предосторожностей, без авангарда, без разъездов; даже ружья не были заряжены и сделали это только в 300 шагах от противника. Говорят, при ней не было кавалерии; но разве генерал Милорадович не имел при себе адъютантов и ординарцев-казаков? Не мог разве он послать хотя одного из них осмотреть впереди лежащую местность? Разве он не мог сделать это сам? И что делали 500 кавалеристов конвоев государей и Кутузова? Что делали молодые адъютанты императора, его ординарцы и бывшие при них казаки, если 40 тысяч противника сосредоточились в тысяче шагов от этой колонны и никто об том не знал? Одного разведчика было достаточно, чтобы заметить расположение противника и спасти армию от поражения наголову, которое ее постигло. Слабая рекогносцировка, которую Кутузов приказал произвести генерального штаба майору Толю, была направлена на Кобельниц, по пути движения колонны, и ничего не сделано на правом фланге.

Милорадович говорил в свое оправдание, что он не получил никаких донесений из колонны Пржибышевского, шедшей впереди его, и потому не предполагал французов так близко; но разве это оправдание чего-нибудь стоит? Приказать произвести рекогносцировку дорог, где предложено идти и дать бой, и освещать свои фланги есть долг не только генерала, но вообще каждого офицера, командующего отрядом.

Если бы рекогносцировали позицию французов, если бы увидали, что они покинули ту, которую занимали накануне, чтобы захватить инициативу атаки, прорвать наш центр и занять высоты, от обладания которыми зависел исход сражения, то четвертая колона была бы остановлена и развернута в две линии близ Працена. Приказали бы повернуть и трем остальным колоннам, в это время едва начавшим движение. Он [Наполеон] сказал перед сражением и потом опять повторял, что если бы мы охраняли Праценские высоты, он нас никогда не атаковал бы. Если ему удалось воспроизвести свои намерения и одержать столь легкую победу, то он обязан ею в значительной степени ошибке генерала Милорадовича, подставившего ему свою колонну, а с нею и всю армию»[631].

Можно заметить, что утверждения генерала Ланжерона существенно расходятся с приведенными выше словами Ермолова. Но граф Александр Федорович буквально всю вину за происшедшее возлагает на Милорадовича. Достается при том и майору Толю, с которым мы уже встречались в Альпах, — кстати, он был любимым учеником Голенищева-Кутузова в кадетском корпусе. Граф осторожно критикует и главнокомандующего, и даже самого государя.

Между тем, в отличие от Ланжерона, Михаил Андреевич начальником колонны не был. «Милорадович командовал русскими бригадами, входившими в состав четвертой колонны, находившейся под начальством австрийского генерала графа Коловрата»[632]. В общем, не все так просто. Хотя, конечно, виноват…

«Не приняв мер к охранению движения, Милорадович ввел авангард в деревню Працен в походной колонне и не зарядив ружья, но едва успел авангард выйти из деревни, как был неожиданно встречен огнем 14-го пехотного полка. Новгородцы "не держались ни мало и обратились в бегство", смяли апшеронцев, и всё побежало назад, к тому месту, где несколько минут тому назад войска проходили мимо императоров»[633].

«Вся русская колонна была опрокинута на австрийскую и привела ее в беспорядок. Французы, предводимые Сультом и Бернадотом, развивали достигнутые успехи с быстротою, не позволившей союзникам собраться. Русские были отброшены на Крженовиц, австрийцы на Аустиерадт, и сражение с самого начала было безвозвратно проиграно… Напрасно Кутузов со своей свитой, император Александр и его адъютанты делали все, что могли, чтобы исправить столь ужасное поражение, которое в сущности было непоправимо, и восстановить порядок в войсках; им не удалось этого достичь. Император кричал солдатам: "Я с вами, я подвергаюсь той же опасности, стой!" — все было бесполезно: неожиданность и панический страх, бывший ее результатом, заставили всех потерять голову»[634].

«Только под Аустерлицем магическое влияние Милорадовича на солдат оказалось бессильным перед внезапностью удара и превосходством неприятельских сил на Праценских высотах»[635].

Итак, колонна разбита, все бегут, что делать?! Михаил Андреевич принял единственно верное решение, так что граф Ланжерон совершенно несправедлив в оценке его действий: «Милорадович… чувствовал свою ошибку и сделал все, что надо было, чтобы выказаться перед императором. Он был на великолепной скаковой английской лошади, скакал галопом по фронту; ездил взад и вперед под градом пуль и снарядов самым смелым образом; он кричал, клялся, ругал солдат и держался все время между ними и противником. Император был убежден более чем когда-либо, что Милорадович герой»[636].

Да, так оно и есть: не проявив полководческого таланта, Михаил Андреевич показал себя отважным командиром, и его последующие действия упрека не вызывают.

«Французы могли сосредоточить огонь своей артиллерии против нравственно уже расшатанной пехоты 4-й колонны. Милорадович, беззаботный до преступности вне боя, но незаменимый в бою, понял, что войска, не двигаясь с места, не устоят, и потому по завету Суворова повел контратаку. Французы остановились, развернули батальоны, встретили Милорадовича батальным огнем, а затем бросились в штыки»[637].

«Тут началось с четырьмя полками, имеющими под ружьем всего до 5 тысяч человек, и двумя австрийскими батальонами против 28 тысяч неприятеля (что потом известно было) самое упорное невероятное сражение, в коем Малороссийской гренадерский полк и Апшеронского мушкетерского полка гренадерский батальон два раза шли на штыки и сей последний под предводительством капитана Морозова отбил было два орудия»[638], — писал затем сам Михаил Андреевич в рапорте.

«Желая удержать неприятеля, Милорадович повел в дело десять русских батальонов, в том числе весь Малороссийский полк, но, после невероятных усилий, они были смяты… В то время как наши бились у Працена, генерал Берг взял из рук подпрапорщика одно из знамен своего полка и долго удерживал натиски французов. Бывшие подле Берга офицеры, в том числе адъютант его, пали, убитые или раненые. Пришед в изнеможение, он велел водить себя под руки и убеждал гренадеров стоять твердо, пока не получил две сильные контузии от ядер в левую ногу, за пятнадцать лет перед тем простреленную шведской картечью. Он упал почти замертво и был взят в плен»[639].

«К вечеру генерал Милорадович, под картечными выстрелами собрав рассеянную свою колонну, повел оную в Аустерлиц для приема патронов, которые все уже были расстреляны. Говорят, что против сей четвертой колонны, состоявшей не более как из 4 тысяч, французов было более 10 тысяч и сам Бонапарте, ибо он желал пробиться сквозь середину. Наиболее отражали мы неприятеля штыками, и хотя были весьма расстроены, однако ж удерживали место почти чрез целый день»[640].

«Милорадович, подкрепленный конницей князя Лихтенштейна и артиллерией российской гвардии, упорно отстаивал последнюю позицию у Аустерлица, пред лицом императора Александра. "Бог мой! — кричал он солдатам. — Гуще огня, ребята! Государь на вас смотрит!"»[641]

«Наши войска отступали в беспорядке по всем направлениям; не прерывался бой лишь в отряде князя Багратиона и в 4-й колонне Милорадовича, стоявшей впереди Аустерлица и прикрывавшей общее отступление. Апшеронский, Смоленский и Малороссийский полки целый день находились в бою и в конце сражения явились единственными оставшимися на поле боя русскими войсковыми частями… Император Александр I оставил Милорадовича впереди Аустерлица, а всем остальным войскам повелел идти к деревне Годьежицу. Поздно ночью к позиции Милорадовича подошел с отрядом князь Багратион»[642].

Все же граф Ланжерон придерживается своей точки зрения: «Если бы император имел в то время военный опыт, который он приобрел с тех пор, он увидал бы, что один Милорадович был причиной подобной катастрофы, отнял бы у него после сражения командование и предал бы суду: нельзя было быть более виноватым, чем он. Но вышло наоборот: Милорадович попал в большую милость, чем когда-либо… Государь не желал все-таки слишком шокировать общественное мнение, давая ему награду. Отговорились тем, что он был произведен вне правил в генерал-лейтенанты и что этого довольно»[643].

Думается, граф Александр Федорович не совсем прав. Вряд ли царь был столь наивен, чтобы не разглядеть главного виновника поражения. Да и в излишнем либерализме его вряд ли можно упрекнуть. Например, вернувшийся из французского плена генерал-лейтенант Пржибышевский, был разжалован в рядовые. Причем, по мнению того же Ланжерона, — не совсем справедливо.

Но, как бы там ни было, сражение было проиграно — и в том, думается, есть доля вины каждого из военачальников.

«В союзных войсках не было больше ни полков, ни главного корпуса; это были просто толпы, бежавшие в беспорядке, грабившие и тем еще больше увеличивавшие безотрадность этого зрелища. Я хотел соединить обоих императоров в одном месте, чтобы лучше обеспечить их безопасность, но это мне не удалось. Император Франц брел своей дорогой, поручая мне иногда передать от его имени утешение Александру. Оно заключалось всегда в одном и том же: он уверял нас, что уже переживал подобного рода несчастья, и, хотя в данный момент зло обрушивалось непосредственно на него, он все же далеко не терял надежд»[644].

Людям свойственно не признавать своих ошибок, винить во всем кого-либо другого или обстоятельства. Венценосные особы в этом плане исключением не являются. «Александр I говорил об итогах 1805 года: "Я сделал все, что зависело от сил человеческих. Если бы Макк не растерял армии под Ульмом, если бы король прусский объявил немедленно войну Наполеону, после нарушения французами нейтралитета его, если бы король шведский не затруднял движения войск на севере, англичане пришли вовремя на театр войны, и вообще Лондонский двор оказал более деятельности с той минуты, когда ему нечего было опасаться высадки французов, мы удержали бы Бонапарте, не дозволили бы ему сосредоточить против нас все силы его, и дела приняли бы другой оборот"»[645]. Если бы… если бы…

По наблюдению современника, «Аустерлицкая битва сделала великое влияние над характером Александра I — и ее можно назвать эпохой его правления: до того он был кроток, доверчив, ласков, а тогда сделался подозрителен, коварен, строг до безмерности, неприступен и не терпел уже, чтобы кто говорил ему правду; к одному графу Аракчееву имел полную доверенность, который по жестокому своему свойству приводил государя на гнев и тем отвлек от него людей, истинно любящих Россию»[646].

Зато низложенный французский император до конца своих дней гордился одержанной при Аустерлице победой. «Наполеон вспоминал уже на острове святой Елены: "Русская армия 1805 года была лучшей из всех выставленных когда-либо против меня. Эта армия никогда не проиграла бы Бородинского сражения"»[647].

А вот уже очевидная легенда на все ту же тему: «Спустя 15 лет, именно 20 ноября 1820 года, император Александр I, встретив во дворце генерала Милорадовича, сказал ему: "Помнишь, Михаил Андреевич, сегодня, за 15 лет, несчастный день для нашей армии?" — "Позвольте мне не согласиться с вашим величеством, — отвечал Милорадович. — Не могу назвать несчастным для армии день, где солдаты и офицеры дрались, как львы". Император улыбнулся и пожал руки храбрейшего из храбрых»[648].

Хотя эпизод этот, повторенный Михайловским-Данилевским и иными известными историками, растиражирован на страницах многих изданий, в нем нет ни грана достоверности. Но про то мы скажем в свое время…

Вернувшийся в пределы Отечества Апшеронский полк был включен в состав собранной против турок Дунайской армии. Ее главнокомандующим был генерал от кавалерии Михельсон[649], известный как победитель Пугачева.

«6 февраля [1806 года] составлено было расписание армии; Апшеронский полк, бывший в составе 10-й дивизии генерал-лейтенанта Милорадовича, находился в корпусе генерала от кавалерии барона Мейендорфа[650] и расположился в Ольвиополе.

Армия, состоявшая из 90 батальонов пехоты, 100 эскадронов регулярной кавалерии, 8 казачьих полков и 286 орудий, в общей численности не превышала, однако, 60 тысяч человек. Для пополнения значительного некомплекта войсковых частей, происшедшего от убыли в сражениях прошлого года и от развившихся болезней, в армию отправлено было значительное число рекрут… в Апшеронский полк, потерявший в кампании 1805 года 921 нижних чинов убитыми, ранеными и взятыми в плен, прибыло 1000 человек. Вслед за тем полковым командиром назначен был подполковник Аврам Аврамович Рейхель[651]»[652].

На юге начиналась новая война.


Глава пятая. «СПАСИТЕЛЬ БУХАРЕСТА»

Война России с Турцией была очень выгодна Франции. «9 августа 1806 года в Константинополь прибыл в качестве посланника генерал Себастиани[653]… Ему дана была инструкция пустить в ход все средства для вовлечения Турции в войну с Россией»[654]. Думается, особых усилий тут не потребовалось — в России также желали этой войны, которая, как надеялись, наконец-то поставит точку в чреде Русско-турецких кампаний, начатых еще Петром I.

«Сербское восстание [1804 года] вызвало в Александре I стремление освободить балканских христиан из-под гнета турок, присоединить к России Молдавию и Валахию, а из остальных [придунайских княжеств] образовать союз под покровительством России. Поводом к войне послужило закрытие Турцией (по настоянию Наполеона) проливов для русских судов и смена ею вопреки Ясскому миру преданных России господарей»[655].

«Протест России оставлен был без ответа. Тогда в октябре 1806 года Государь повелел генералу Михельсону с армией, собранной у Днестра, войти в придунайские княжества»[656].

«Для переправы через Днестр Михельсон разделил свою армию на три части: правое крыло переправлялось у местечка Жванца близ Хотина; центр или главные силы — у городов Могилева и Ямполя, а левое крыло — у Дубоссар. Войска, входившие в состав главных сил, также были подразделены на две части, из которых первой командовал генерал-лейтенант Милорадович, а второй — генерал-лейтенант граф Каменский 1-й[657]. Впереди их, в виде авангарда, шел отряд генерал-майора князя Долгорукова[658]»[659].

«В одной дивизии Милорадовича, в октябре месяце, показывалось 2850 человек кавалерии и 12 473 человека пехоты; но такого состава не имела ни одна из пяти дивизий, да и у Милорадовича едва ли состояло столько под ружьем. Было много больных; в войсках открывались побеги, которые усиливались по мере приближения армии к турецким границам, где беглые могли легко укрываться. Рекрутские же команды разбегались почти наполовину, так что Главнокомандующий доносил 6 сентября — "что рекруты здешнего края слабы здоровьем и неспособны к службе; особенно же господствует в них закоренелая страсть к побегам, так что никакие меры удержать их не могут". Михельсон просил не назначать ему рекрут из того района, который занимала армия»[660].

«Авангард армии и корпус Милорадовича, переправясь 11 ноября у Могилева, через Днестр, двинулись к Яссам…

Корпус Милорадовича вступил сюда 18 числа. Жители Молдавии чрезвычайно обрадовались прибытию русских войск, спасавших их от насилий со стороны турок… Не желая терять даром времени в переписках с пашами, генерал Михельсон немедленно сделал распоряжения относительно занятия Валахии, возложив исполнение этого предприятия на генерал-лейтенанта Милорадовича. "Избираю к сему ваше превосходительство, — писал Михельсон Михаилу Андреевичу, — яко опытность, храбрость и усердие ваше неоднократно отличались". Из войск Милорадовича образован был особый авангард под начальством генерал-майора Уланиуса; в состав его вошли: гренадерский батальон Апшеронского полка под командой майора Штерха, 6-й егерский полк, 4 эскадрона Белорусского гусарского полка, 300 казаков Донского Мелентьева полка, пионерная рота и по два орудия батарейного 8-го полка и Донской конной артиллерии.

23 ноября авангард Уланиуса и остальные войска Милорадовича выступили из Ясс и двинулись на Васлуй, Бырлад и Фокшаны к Бухаресту»[661].

Ошибочно было бы считать, что русским за Дунаем предстояла некая «военная прогулка» под восторженные рукоплескания туземцев[662]. «Еще 1 ноября Михельсон писал Милорадовичу, что рушукский Аян-Мустафа Байрактар[663] имеет намерение, даже без разрешения Порты, воспротивиться силой оружия занятию нами Валахии и Бухареста, где он собрал будто бы до 60 тысяч человек»[664].

По счастью, информация эта оказалась несколько преувеличенной.

«Узнав о приближении русских, рушукский Аян-паша выслал им навстречу из Бухареста отряд около 5000 человек, расположившийся на полдороге между Бузео и Бухарестом, в местечках Гладени, Катапка-Маре и Урзичени»[665].

Однако «Милорадович, доверяя преувеличенным слухам, передаваемым шпионами, не решался… идти далее вперед, прежде занятия Галаца, и потому, вместо движения к Бухаресту, лично отправился к отряду князя Долгорукова. Михельсон, указывая на то, что для занятия Галаца достаточно было выслать всего один батальон гусар с двумя орудиями, писал Милорадовичу от 6 декабря: "Я должен вашему превосходительству при сем заметить, что служба не терпит, чтобы подчиненные смели поступать в противность повелениям, увеличивая опасности, где оных нет, и упускали время, которое, потеряв, возвратить не можно".

Требуя занятия Бухареста, главнокомандующий говорил, что "всякое упущение времени и неисполнение моих предписаний я буду уметь взыскать"»[666].

Какой реприманд — на грани обвинения в трусости!

Сам Михельсон был человеком легендарной храбрости. «Несмотря на свои 70 лет, ходил в атаки с саблей наголо, показав себя перед смертью тем же лихим гусаром, каким был, когда гонял Пугачева от Казани до Царицына»[667]. Он наказывал: «Не смотреть на число неприятеля, но искать его везде; трус гонит, а молодец отрезывает; начальник должен во всяком деле быть примером»[668].

Кажется, с Милорадовичем ему жить душа в душу — и вдруг… Откуда ж взялась подобная нерешительная осторожность, ранее Михаилу Андреевичу не свойственная?!

Аустерлиц — поражение после победоносных кампаний XVIII века! В панике бежали те, кого еще недавно именовали «чудо-богатырями». В таком позоре в некоторой степени был виноват и он, Милорадович. Сознание этого, душевные переживания надломили нашего героя… Конечно, это предположение, ибо исповедальных бесед с сотоварищами он не вел, откровенных мемуаров не писал. Но вряд ли можно думать, что трагедия русской армии не ударила генерала в самое сердце. Требовалось время, чтобы это пережить, залечить нравственные раны; нужны были боевые успехи, чтобы возвратились вера в собственные силы и уверенность в подчиненных.

Кстати, после Аустерлица многие офицеры и генералы оставили службу. Думали — навсегда, оказалось — в подавляющем большинстве своем, — до 1812 года. В числе таковых был и поручик Федор Глинка…

Думается, Михаил Андреевич пришел в себя довольно быстро — даже самые тяжелые испытания, ломающие слабых, закаляют сильных. К тому же военная обстановка заставляла забывать все прочее.

«Генерал Милорадович вел корпус свой по направлению к Бухаресту. Положение сего обширного и многолюдного города было ужасно! Меч висел над главой его! — войска турецкие, подозревая валахов в тайной преданности России, положили твердое намерение, если не отстоят города грудью, предать его огню и разрушению, оставив русским одни развалины и пепел… Милорадович, живо чувствуя важность обстоятельств и времени, летит, а нейдет»[669].

«Милорадович приехал в Валахию гораздо раньше, чем его ожидали турки. С ним прибыли полки: Апшеронский, Олонецкий, Орловский, 5-й егерский, Белорусские гусары и два казачьих полка. Эти полки составляли авангард, начальником которого был Уланиус.

11 декабря, двигаясь из Бузео в Урзичени, Уланиус узнал, что из Бухареста выступили тысяча или полторы турок с Махмутом-Тираном во главе. Получив приказание Милорадовича атаковать их, Уланиус встретил турок около деревни Глодиани, в 7 или 8 верстах от Урзичени, вступил с ними в бой и опрокинул их»[670].

«Неприятель потерял более 400 одними убитыми, в плен же захвачено 10 человек и отбито два знамени; наш авангард пострадал весьма незначительно: в нем убиты один обер-офицер и 3 нижних чина и ранено 2 обер-офицера и 56 нижних чинов»[671].

«Отряд турок осаждал уже монастырь святого Пантелеймона, в котором заперлись сербы и князь Ипсилантий[672]. Милорадович, по прибытии к Фундени, выслал оттуда на освобождение сербов часть своей кавалерии, которая с возможной быстротой прибыла к осажденному монастырю, разогнала турок и, соединясь с сербами, двинулась к Бухаресту, примкнув к левому флангу отряда Милорадовича»[673].

«Подойдя к Колентинскому мосту, генерал-майор Уланиус тремя пушечными выстрелами известил жителей о своем прибытии. Утром 13 декабря к мосту подошла пехота авангарда и генерал Милорадович с частью своего отряда. После самого непродолжительного отдыха войска, переправясь через ручей Колентин, двинулись к Бухаресту. Для атаки неприятеля Милорадович построил свою пехоту в три каре, из которых войска Уланиуса, составив каре левофланговое, направились по расстилавшейся вокруг города равнине, в обход его с левой стороны…

Генерал-майор Уланиус послал в город гренадерскую роту Апшеронского полка и роту 6-го егерского полка, приказав им выбить турок из домов и монастырей, расположенных в левой стороне города. Несмотря на открытый турками сильный ружейный огонь, апшеронцы и егеря ворвались в Бухарест, где и закипел отчаянный бой. Дрались на улицах, в домах, в церквах… Невзирая на отчаянную оборону, защитники были выбиты со всех пунктов и погибли под штыками наших солдат. Одновременно с атакой каре Уланиуса остальные два выбили неприятеля из других частей города»[674].

«Милорадович, галопом, с саблей в руке, более храбрый, чем осторожный, влетел в город со своими гусарами, и в 4 часа вечера в Бухаресте уже не было ни одного турка. Милорадовича встретили как освободителя города, и действительно он был таковым»[675].

А вот еще что рассказывали: «Один наездник, видя Ми-лорадовича впереди войск и заметя его генеральский мундир, отважно подскакал к нему на несколько шагов, сделал пистолетный выстрел, к счастью, неудачный, и помчался назад. Милорадович, обращаясь к конвойным Белорусским гусарам[676], сказал: "Продайте мне коня этого молодца". Бело-русцы нагнали турка, закололи его и привели коня к Милорадовичу; сто червонцев были наградою гусарам за отвагу»[677].

Наверное, так и было — а может, придумано… Но вот это — еще хлестче: «Вечером арнауты[678] устроили Милорадовичу маленькую овацию, которая по своей идее достойна того, чтобы быть записанной для составления понятия о нравах этой варварской нации. Как только они узнали, что дом князя Гики назначен для русского генерала, они собрали все турецкие головы, отрубленные ими, и положили их в два ряда по лестнице, на дверях и в галерее дома; против каждой головы они поставили зажженный факел. Милорадович возвратился домой очень поздно и был провожаем арнаутами с большим триумфом. Видя издали иллюминацию, он был в восторге от нее, но когда он вошел во двор и увидел это ужасное зрелище, он на несколько минут потерял сознание. Он не захотел оставаться в этом окровавленном дворце и поместился там только несколько дней спустя, когда все было вымыто и вычищено»[679].

«Общая потеря наших войск при овладении Бухарестом не известна; но в каре Уланиуса, согласно его рапорту, убит 1 казак и ранены 41 нижний чин. Таким образом, победа Милорадовича над турками и взятие Бухареста спасли жителей от поголовного истребления»[680].

«Около 1000 турок были умерщвлены в городе или во время бегства, остальные без остановки бежали до Журжево.

Милорадовича упрекали, что он не пошел тотчас туда. Этот упрек не основателен. Его войска были измучены 100-верстным безостановочным походом, а от Бухареста до Журжево считается 88 верст; он мог пройти их только в два дня с большим трудом.

Эти два сражения: под Гладиано и Бухарестом — были первыми в этой долгой и жестокой войне. Они не понравились двору, который воображал, что три провинции эти будут заняты без ружейного выстрела. Милорадович, вместо того чтобы получить благодарность, которую он заслужил, получил замечание»[681].

Очень возможно, что в Петербурге тоже сказывался «комплекс Аустерлица» и что Милорадовичу не желали простить его прегрешений.

«До марта 1807 года корпус Милорадовича дальше не подвигался»[682]. Отрад барона Мейендорфа еще с декабря 1806 года осаждал знаменитый Измаил.

* * *

Франция и сама была не прочь вмешаться в войну России с Турцией. «Наполеон возобновил свои предложения Селиму III[683]: он предлагал ему послать через Боснию, Македонию и Болгарию 25 тысяч человек из армии Мармона[684], чтобы сражаться против русских на Днестре»[685]. От помощи турки отказались, однако опыт у своих союзников старались перенимать.

«Еще до своего вступления на престол Селим III убежден был в необходимости произвести реформу турецкой армии и флота. Селим и его сотрудники… выработали фирман, которым учреждался, под названием низами-джедид, целый корпус регулярной армии с разделениями и чинами на европейский образец, с точно определенным бюджетом»[686].

Так что война продолжалась с новой силой.

«С целью отвлечь часть неприятеля от Измаила и тем облегчить Мейендорфу овладение им, корпус графа Каменского наступал к Браилову, а генерал Милорадович со своими войсками двигался из Бухареста к Журже; Главнокомандующий же находился при последнем корпусе»[687].

Это было 4 марта; Паскевич[688], в ту пору штабс-капитан, вспоминал:

«Выступили мы при теплой погоде, по-летнему; но вскоре пошел дождь при холодном ветре, потом вместе с холодом снег и вьюга; степь замело, ничего различить было невозможно, проводники потеряли дорогу, по которой прошли передовые войска с Милорадовичем»[689].

«Едва стемнело, как пошел сильный дождь, продолжавшийся всю ночь; тем не менее русские войска, невзирая на сильный холод, не раскладывали огней, чтобы не дать тем знать неприятелю о своем приближении…

Милорадович подошел к Турбату, где был встречен большими силами турок. Казаки, завязавшие перестрелку с неприятелем, когда приблизилось каре, приняли вправо, к горам. Генерал Милорадович, продолжая наступление, открыл орудийный огонь, принудивший противника отступить в Турбат, где турецкая пехота укрепилась в домах, землянках, за плетнями… С каждой минутой сражение разгоралось; неприятель постепенно получал подкрепления, отрад его конницы показался со стороны Журжи и направился в тыл нашим войскам. Тогда генерал Михельсон отправил на подкрепление Милорадовича всю кавалерию, под начальством генерал-майора Ребиндера[690], который, атаковав и опрокинув турецкую конницу, гнал ее три версты по журжевской дороге.

Стрелки ворвались в Турбат, где и завязался упорный рукопашный бой. Уцелевшая часть турок отступила в окруженный глубоким рвом замок. Когда на предложение выйти и сдаться неприятель ответил выстрелами, то Главнокомандующий приказал подвезти батарейные орудия, начавшие ядрами громить замковые стены. Вскоре почти весь замок пришел в разрушение, и стрелки двинулись на штурм. Не более как в четверть часа замок был взят, и все защитники его погибли под штыками солдат. Так закончилось сражение 5 марта, ознаменовавшее наши войска еще одной победой»[691].

На следующий день части русской армии вновь имели успешное сражение большим турецким отрядом, вышедшим из Журжи, а затем, простояв три недели в Турбате, Михельсон возвратился к Бухаресту. Тем временем генерал Мейендорф разгромил под Измаилом отряд сераскира Пегливана[692].

Русские победы — точнее, собственные поражения — громовым эхом отозвались в султанском дворце.

«Янычары свергли Селима III и провозгласили султаном Мустафу IV[693]»[694].

«Селим пал жертвой коалиции солдатчины, простонародья и духовенства.

Новый султан дано уже был известен своей ненавистью к реформам. Он приписывал поражения османов тем европейским новшествам, которые уже были ими приняты. Вообще он был человеком посредственного ума и занят был только своими удовольствиями»[695].

«Новый султан решил действовать энергично и приказал визирю с 40-тысячным войском двинуться на Бухарест»[696].

«Узнав, что грозный Милорадович отозван на нижний Дунай, а в Бухаресте один Александр Федорович Ланжерон, одержимый лихорадкой, имеющий только 3000 здоровых солдат, верховный визирь, по убеждению валахских князей, решил переправиться в одном месте, у Журжи, и идти прямо на Бухарест»[697].

«Ибрагим-паша, разделив армию на два корпуса, 30 марта двинулся к Силистрии и Журже. Главный удар направлялся на корпус Милорадовича…

Узнав о движении главной турецкой армии… генерал Милорадович понял опасное положение своего корпуса. Главная опасность угрожала со стороны Силистрии, откуда неприятель, через город Обилешти, мог направиться к Бухаресту — и тогда наш малочисленный корпус, атакованный с двух сторон превосходными силами противника, должен был неминуемо потерпеть поражение. Но как до конца мая неприятель не двигался вперед, то тем временем Милорадович отправил все продовольственные припасы и войсковые тяжести в Урзичени, а больных, на подводах, отослал в Фокшаны. Паника, обуявшая жителей при известии о наступлении турок, была настолько велика, что вскоре город и окрестные села совершенно опустели, а бесконечные обозы с разным имуществом потянулись из Бухареста к Яссам и дальше, к границам Австрии. Ни уверения Милорадовича, ни полное спокойствие русских войск, остававшихся в городе и ближайших деревнях, не могли подействовать на валахов, твердо убежденных, что русских постигнет неминуемое поражение и поголовная гибель. В Бухаресте царили полный беспорядок и смятение»[698].

«Напрасно Милорадович старался рассеять опасения жителей, приказав везде играть музыке и давая балы в Бухаресте. Все это относили только к его беспечности. Никто из жителей не сомневался, что русские войска, стоявшие под Бухарестом, будут разбиты, отрезаны от сообщений и, конечно, принуждены будут сдаться. Тогда настанет грозный час расплаты с турками.

Но Милорадович был не из тех, которых тешат пустые забавы в ущерб дела. Он понимал всю важность обстоятельств и с напряженной энергией следил за каждым шагом противника, обдумывая план, способный расстроить все расчеты неприятеля»[699].

«Наконец, 29 мая, пришли первые вести о дальнейшем движении неприятеля… Невзирая на движение таких грозных сил, генерал Милорадович не только не унывал, но и надеялся еще разбить турок. В случае если бы корпусу, подавляемому численностью противника, пришлось отступать, то "…храбрость моих войск, — писал Михаил Андреевич генералу Михельсону, — соединит меня с корпусом графа Каменского"»[700].

«Смертная опасность угрожает Бухаресту в другой раз. Но генерал Милорадович, собрав до 5 тысяч войск, делает быстрый суворовский марш»[701].

«31 мая Милорадович собрал весь корпус в Бухаресте, выставив аванпосты из казаков на реке Сабаре, чтобы обмануть турок»[702].

«Выбор следования к Обилешти и меры, принятые в походе, в видах устранения всяких случайностей и неожиданностей, показывают, что Милорадович умел предвидеть все и соединить крайнюю осторожность с решительностью и смелостью, что так редко случается встречать в военном деле»[703].

«Зная, что сосредоточенный у Слобозеи неприятельский корпус не может в скором времени двинуться к Бухаресту, Милорадович решился направиться к Обилешти и атаковать сосредотачивающиеся здесь части турецкой армии…

С рассветом 2 июня он был уже в виду Обилешти. Численность передовых турецких сил не превышала 18 тысяч; остальные еще не успели подойти… Когда русские перестроились в боевой порядок и двинулись к неприятельской позиции, Али-паша с чрезвычайной стремительностью атаковал всей конницей своего корпуса наш левый фланг; несмотря на открытый нами сильный артиллерийский и ружейный огонь, турки одновременно обрушились на левофланговое каре и окружили стоявшие на левом фланге три эскадрона Белорусского гусарского полка, которым, однако, удалось пробиться сквозь окружившие их массы конницы, а атака на пехотное каре была отбита ружейным и артиллерийским огнем. С целью поставить неприятеля под перекрестный огонь в случае повторения нападения, Милорадович приказал двум правофланговым и Апшеронскому каре выдвинуться вперед. Турки поняли этот маневр и, сосредоточив сильный огонь по Апшеронским батальонам, атаковали оба правофланговые каре. Как раз перед первым каре неприятельская конница неожиданно встретила глубокий овраг, в котором и столпилась, не имея возможности выбраться на противоположную сторону. Этим обстоятельством воспользовалась наша артиллерия, начавшая громить турок картечью, а правофланговое каре расстреливало неприятеля во фланг. Понеся огромные потери, неприятельская конница кое-как выбралась из оврага и в полном беспорядке бежала, преследуемая нашей кавалерией. Тогда Али-паша выбрал новую позицию для боя, но Милорадович повел все каре на штурм: наши войска, штыками сбив противника с позиции, принудили его к отступлению на всех пунктах. В 2 часа пополудни сражение всюду завершилось, и неприятель, потерпев полное поражение, бежал… Турки потеряли до 3000 убитыми и ранеными, сверх того отбито у них три знамени, одна пушка, два тулумбаса и множество разного рода имущества»[704].

«После Обилештского сражения, увидя сильно изрубленного солдата Белорусского гусарского полка, Милорадович спросил его: "Сколько у тебя ран?" — "Семнадцать!" — был ему ответ. Тут же, на месте, Милорадович отсчитал гусару 17 червонцев, на каждую рану по одному»[705].

«Если Милорадович выказал смелость и решительность в атаке турок у Обилешти, то не менее выказал он энергии и предусмотрительности, прекратив преследование, и в тот же вечер форсированным маршем возвратился в Бухарест, куда он прибыл 3-го»[706]. К городу уже подступал Байрактар — известие о поражении заставило его отступить. «Если бы Милорадович одним часом опоздал прибыть к Бухаресту, город был бы ограблен и выжжен неприятелем»[707].

Однако о сражении при Обилешти говорили и другое. Генерал Ермолов писал, что Милорадович так ему рассказывал: «"Я, узнавши о движении неприятеля, пошел навстречу; по слухам был он в числе 16 тысяч человек; я написал в реляции, что разбил 12 тысяч, а в самом деле было турок не более четырех тысяч человек". Предприимчивость его в сем случае делает ему много чести!»[708] — иронизирует Алексей Петрович. Неужто «спасение Бухареста» — миф, придуманный самим Милорадовичем? Впрочем, злоязыкость Ермолова известна — в своих мемуарах он сумел сказать «доброе слово» буквально о каждом из военачальников…

Граф Ланжерон утверждает примерно то же самое, притом не подвергая сомнению заслуги Милорадовича: «Совершенно лишнее ему было раздувать этот успех бесполезной болтовней ради тщеславия. Никакой необходимости также не было писать в своей реляции, что турок было 12 тысяч, когда на самом деле сражавшихся было только 5 тысяч человек и они имели с собой только 5 пушек. У Милорадовича было такое же число людей и 37 пушек… В сражении при Обилешти у него было убито 30 человек, а у турок около 200 человек. В своей реляции число убитых турок он увеличил до 3 тысяч, тем более что это ничего не стоило ему. Они потеряли только одну пушку и 29 пленников, но ведь дело от этого не становится менее важным»[709].

Чему верить — донесению Михаила Андреевича, запискам его современников? Но почему никто из завистников или недоброжелателей сразу же не сообщил в Петербург, что количество разгромленных войск противника в несколько раз завышено Милорадовичем? Так что остается только гадать, как было на самом деле…

Однако в истории осталось следующее свидетельство: «Милорадович одержал знаменитую победу при Обилешти, напомнившую туркам громовые удары Румянцева и Суворова, и тем спас столицу Валахии»[710]. Да и Александр I отнесся к военачальнику самым милостивым образом: «Господин генерал-лейтенант Милорадович, в ознаменование мужественных подвигов и искусства, явленных вами во второй день минувшего июня при селении Обилешти, где вы, предводительствуя вверенным вам корпусом, благоразумными распоряжениями вашими разбили совершенно скопившихся там турок, коих число простиралось до 12 тысяч, и, при сем случае, досталось вам в добычу пять знамен и одна пушка, в предшествии же сему вы, вступив с порученными вам войсками в Валахию, супротивоборствовали неприятелю в покушениях его и, преодолев все преграды им противопоставляемые, заняли потом Бухарест и через то спасли сей город от неприятельского покушения, жалую вам золотую шпагу, алмазами украшенную, с надписью: "за храбрость и спасение Бухареста", в полном уверении, что вы, приняв сей новый опыт Моей к вам признательности, усугубите рвение ваше соделаться более достойным к изъявлению благоволения Моего, которое мне всегда приятно будет вам оказывать.

Пребываю вам благосклонный

Александр»[711].

С тех пор за «Русским Баярдом» утвердилось лестное прозвище «Спаситель Бухареста».

Однако на это звание нашлись и другие претенденты.

«Милорадович… молодой генерал, обыкновенно так рассеянный и внушавший опасение вследствие своей неопытности в военных операциях и часто смешной в своих личных делах, выказал деятельность, решительность и рассудительность, которые сделали бы честь и более старым генералам. Он оказал своему отечеству большую услугу, но в то же время это была единственная, которую он оказал во всю свою военную жизнь…»[712]

Обрываем цитату, чтобы выразить несогласие с автором слов о «единственной услуге», — вся наша книга доказывает, что таковых было немало…

«…Я знаю общее мнение армии и жителей Валахии, что Милорадович только следовал советам Уланиуса, который и составил план всей экспедиции. Верно, что Уланиус очень заносчив и хвастался этим, Милорадович никак не мог заставить его замолчать, но если даже этот план и был составлен Уланиусом, Милорадович все-таки имел большую заслугу, так хорошо и точно исполнив его»[713]. Вот с этим нельзя не согласиться — сколько блистательных, казалось бы, планов было провалено бездарным, робким исполнением! Далеко не обязательно, что генерал, составивший прекрасный план, сможет потом его выполнить…

Граф Ланжерон вспоминал, что, глядя на полученную Милорадовичем шпагу, Уланиус принародно заявил: «Я смотрю на мою шпагу, она очень хороша».

Подобное поведение военного человека достойно осуждения. Но, сколь ни прискорбно признавать, русские генералы никогда не жили между собой в ладу и согласии, а потому, столетие спустя, именно борьба амбиций и честолюбий во многом и привела к поражению Белого движения. По счастью, не амбиции все-таки были главными чертами в генеральских характерах, не ими определялись заслуги военачальников перед Отечеством.

«2 июня 1807 года Милорадович нанес туркам страшный удар под деревней Обилешти. В этом сражении Гейсмар[714] участвовал в чине подпоручика и… в течение всего боя внимательно соображал все передвижения турок — старался уловить, так сказать, характер их военных действий. Наверное, никто тогда не мог предполагать, что он 20 лет спустя, уже в качестве самостоятельного Главнокомандующего, даст туркам Бойлештское сражение[715], цель и последствия которого были те же, что и Обилештского, — а потому барон Гейсмар может считать себя достойным учеником генерала Милорадовича, усвоившим себе хладнокровие, мужество и быстроту своего "незабвенного учителя"»[716].

Какие блистательные офицеры проходили боевую школу под знаменами Милорадовича — Паскевич, Гейсмар! А сколько таких имен у нас еще впереди…

…Милорадович разгромил турок в тот самый день, когда в Восточной Пруссии, под Фридландом, барон Беннигсен[717] уступил поле боя французам. Кампания 1806—1807 годов оказалась для нас столь же неудачной, как и война 1805 года. 27 июня был заключен Тильзитский мир — постыдный для России, но ей необходимый. Мирные переговоры с турками начались за три дня до этого…

«Весь 1808 год прошел в бездействии и переговорах. Россия начала войну со Швецией. В Турции произведен очередной переворот, Мустафа IV низложен, а султаном провозглашен Махмуд II[718]. В Эрфурте состоялось свидание Александра I с Наполеоном. Между Россией и Францией заключен союз, и Наполеон, желая заручиться помощью России в блокаде Англии и назревающем конфликте с Австрией, согласился на приобретение Россией Молдавии и Валахии. Император Александр повелел Прозоровскому[719] вступить в переговоры непосредственно с Мустафой-пашой Рущукским (ставшим великими визирем) и требовать у него уступки Молдавии и Валахии (русско-турецкая граница по Дунаю) и протектората России над Сербией. Визирь уже согласился на эти чрезвычайно выгодные для России условия, но в ноябре был убит янычарами. Тем временем Англия и Австрия, ставшие врагами России после союза Александра с Наполеоном, убедили султана отвергнуть русские требования»[720].

Ну вот, в нашем тексте — впервые и ненадолго — появилось имя генерал-фельдмаршала князя Прозоровского.

«19 августа 1807 года генерал от инфантерии Михельсон умер и вместо него Главнокомандующим назначен фельдмаршал князь Прозоровский»[721].

Новый главнокомандующий был на восемь лет старше умершего. Ровесник Суворова, произведенный одновременно с ним в офицеры, но на пять лет раньше — в генералы, он стал фельдмаршалом только сейчас, при назначении.

«Несмотря на глубокую старость Прозоровского, император Александр вверил ему армию против турок, которые не раз были им побеждаемы при Екатерине. Ему было тогда семьдесят шесть лет; он страдал от подагры и хирагры, но еще имел дух бодрый, пылал усердием и, на закате дней, деятельно занимался службой, которая одна поддерживала угасавшую жизнь его»[722].

Человек опытный сразу обратился к вопросам жизнеобеспечения войск:

«Ввиду разразившейся в конце 1807-го и в начале 1808 года болезненности в войсках, князь Прозоровский обратил особенное внимание на доброкачественность пищи в войсковых частях и обязал корпусных командиров и других начальников инспектировать провиантские магазины, смотрители которых производили большие злоупотребления. Недоброкачественность продуктов, в связи с непривычными климатическими условиями, создала в войсках огромное количество больных, большей частью тифозной горячкой. В отчетах Апшеронского полка за второе полугодие 1808 года нам пришлось встретить поразительные цифры больных: офицеров — 16 и нижних чинов — 409; по-видимому, в это время болезнь приняла эпидемический характер»[723].

Государь принял и еще одно «смелое кадровое решение»: в Молдавскую армию получил приказание отправиться генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов, тоже совсем немолодой человек, который «…прибыл в главную квартиру в начале 1808 года, но, быв до того Главнокомандующим, тяготился своим назначением и вскоре, по неудовольствию с фельдмаршалом, определен в Вильну военным губернатором. Солдаты, расставаясь с ним, проливали слезы. Он, подобно Суворову, умел владеть сердцами: стоял за них горою; заботился об улучшении пищи храбрых воинов; ел с ними кашицу; часто посещал больных и раненых и с целью, в присутствии своем, давал волю речам, чтобы выведывать мысли солдат, узнавал их слабости и доблестные подвиги»[724].

Прозоровский «…жаловался на "интриги" подчиненных ему генералов, особенно Кутузова. Щадя самолюбие старика (просившего об отставке), Александр I перевел Кутузова губернатором в Вильну и в помощь Прозоровскому направил Багратиона»[725].

Это произойдет несколько позже, и судьба вновь сведет соперников, но на ином, чем прежде, уровне: князь Багратион, отличившийся в только закончившуюся войну со Швецией, носил уже чин генерала от инфантерии.

* * *

«В 1809 году генерал-лейтенант Милорадович находится в Большой Валахии, жил преимущественно в Бухаресте. Переговоры о мире с турками, начатые… Прозоровским еще в 1808 году, тянулись и первые месяцы 1809 года. В этом затишье Милорадовичу было довольно много хлопот. Они состояли в мерах по обеспечению вверенных ему войск продовольствием, в удобнейшем размещении их и в постоянной борьбе с кознями и интригами валахских бояр»[726].

«Все валахские бояре были, втайне, весьма враждебны русским интересам, зная, что Россия требует присоединения Дунайских княжеств к ее владениям»[727].

Проблем добавляло и то, что русское военное командование выполняло в Валахском княжестве многие административные функции. Вот что утверждал граф Ланжерон, обращаясь еще к началу кампании: «Михельсон был только солдатом и не имел понятия ни о политике, ни об администрации. Он был очень ограниченный и дрожал перед двором и всеми, кто только, как он подозревал, был там в милости. Уверенный, что Милорадович пользовался этой милостью, так как последний много сам о ней говорил и ему верили на слово, Михельсон совершенно подпал под его влияние и силу.

Милорадович, который знал науку управления не лучше Михельсона, имел больше смелости, гордости и упрямства, пленился дочерью одного из первых бояр Валахии по имени Филипеско, хотя она и не была красавицей, но ему она очень нравилась и он не разбирал, кому она принадлежит, нашим друзьям или врагам, а вскоре ее отец завладел всей администрацией. Константин Филипеско, наибольший враг русских, будучи самым скрытным и вероломным из всех валахов, воспользовался этой непростительной слабостью Милорадовича и, продав ему свою дочь (эта молодая девушка по своим хорошим качествам не заслуживала быть жертвой бесчеловечных расчетов своего отца, но она, по своей молодости и неопытности, понадеялась на обещание Милорадовича жениться на ней — обещание, которое он забыл, уже выезжая из Бухареста), овладел его доверием, а через него и доверием Михельсона. Ему удалось бросить подозрение в измене на Ипсиланти и удалить его»[728].

Вообще, по мнению Александра Федоровича, Милорадович был виноват буквально во всех накопившихся тогда трудностях. Но есть и иные утверждения: «В течение Турецкой войны обрисовалась личность Милорадовича как начальника, необыкновенно заботливо и неутомимо относившегося к всестороннему удовлетворению потребностей войск, и как благородного человека, который бесхитростно пресекал козни продажной администрации княжеств»[729].

Кажется, слово «бесхитростно», является здесь ключевым.

Историк пишет: «Князь Прозоровский давно уже имел подозрения относительно Филипеско и указывал на его неблагонадежность Милорадовичу, который, влюбленный в его дочь, казалось, был совершенно ослеплен хитрым греком, и потому всегда защищал его… Князь Прозоровский писал князю Багратиону от 5 августа: "Корпус Милорадовича отправьте к Галацу; а сам генерал Милорадович, когда хочет остаться в Бухаресте, то сие в его воле…"»[730]

Кажется, любовь — или страстное увлечение — оказалась для Милорадовича важнее интриг и войны… Другого военачальника на его месте не представишь!

«В Валахии начальствовал генерал-лейтенант Милорадович, и редкий день не было праздника, которые он делал сам и других заставлял делать для забавы своей любезной»[731].

Признаем, что характер у нашего героя был жуткий — впрочем, читателю это можно было понять и ранее — излишне пылкий, безоглядно увлекающийся, нерациональный и эгоистичный. Хотя в те времена рационалистов в военном деле было очень немного: недаром дерзкого оригинала Суворова солдаты беззаветно любили, а мудрого, методичного Барклая-де-Толли[732] — ненавидели. Иные историки, правда, утверждают, что «чудо-богатыри» не переносили генералов с нерусскими фамилиями. Фамилии ни при чем! Отважного Бистрома[733], такого же как и Барклай, эстляндского дворянина, солдаты между собой звали «генералом Быстровым».

У Михаила Андреевича был и еще один существенный недостаток, который мы также упоминали. Воспитанный на больших деньгах, неправедно нажитых его предками, он совершенно не знал им цены и не задумывался, каким образом достаются деньги другим людям. Если в Альпах он за съеденную лепешку отдавал солдату последний свой кусочек сыра, то в Валахии о возвращении долгов он совершенно не беспокоился.

«Греки просили Милорадовича об уплате должных им денег. "Заплачу, — сказал он, — когда возьму Константинополь"»[734].

Ладно, здесь-то можно предполагать, что денежная ссуда представляла собой замаскированную взятку, действия не возымевшую, почему Михаила Андреевича и просили ее вернуть, но вот происшествие, из ряда вон выходящее: «Один случай покажет всю бесчувственность этого бессовестного человека; мне его рассказывали очевидцы. Когда он начальствовал в Бухаресте, занял он у одного провиантского чиновника до 10 тысяч казенных денег. Вскоре другой чиновник приехал первому на смену и стал требовать сдачи. Тот убедительно умолял должника о заплате, представляя, что он рискует попасть под суд и быть разжалован. "Подожди, помилуй, неужели ты мне не веришь?" — всегда был ответ; последний же был — приглашение к себе на бал. Несчастный явился и в промежутке танцев стал посреди залы и воскликнул: "Знаете ли, господа, мы у кого? У злодея, у вора". С тем вместе вынул он пистолет и тут же застрелился. "Мой Бог (известная поговорка Милорадовича), — закричал он, — что это значит? Велите скорей вынести этого сумасброда". А после того, как бы ни в чем не бывало, принялся за мазурку»[735].

Поверим, что так и было. Понять Михаила Андреевича можно — мало кто подозревает в интенданте честного человека — вот только простить его за такое нельзя… А он ведь совершенно не был скуп: «Однажды купил Милорадович две шали за 600 червонцев; одну подарил знакомой ему боярыне. "А другую, — сказал он, — отдам первой хорошенькой девушке, какую встречу завтра на улице". Увидя на другой день прекрасную молдаванку, совсем ему незнакомую, он остановил ее и просил принять от него богатую шаль. "После того, — присовокупил он, — я никогда не видел этой девушки"»[736]. В этом тоже весь Милорадович…

Живя в Бухаресте, Михаил Андреевич вел обширную переписку с различными людьми — «князем Багратионом, а также с бывшим тогда военным министром графом Аракчеевым, с командиром отряда войск в Малой Валахии генералом Исаевым[737], атаманом Платовым[738], графом Ланжероном, с генералами Резвым[739], Энгельгардтом[740], с полковником Турчаниновым[741]… Милорадович хорошо владел саблей и далеко не боек был на бумаге; тем не менее письма его даже за один 1809 год, будучи весьма разнообразного содержания, довольно ярко вырисовывают нравственную его личность»[742]. К тому же помогают и понять происходившее вокруг.

Графу А.А. Аракчееву — 11 мая 1809 года:

«Император ко мне милостиво расположен. Мне ничего не остается более, как стараться и все усилия употребить заслуживать лестную и счастливую для меня обо мне мысль Всемилостивейшего Монарха и оказанные мне милости… Для начальника, единственно о общей пользе думающего, самая лучшая награда, ежели подчиненные его достойно за усердие их отличаются; сие ободряет всех вообще, дает вес и доверенность начальнику и способ находить достойных людей, охотно тогда с ним служащих. Я обязанным будучи, по многим причинам, служить Государю Императору нелицемерно и без малейшего пристрастия, пренебрегаю эгоизм, отдаю каждому справедливость и тем, кои против меня идут, угождая обстоятельствам, и не ищу для себя ничего. Сие доказал я во все время моей службы, и Ваше Сиятельство сами известны, что я о себе Вам ничего никогда не говорил. Следуя правилам сим, заслужил я любовь в подчиненных и здешнего народа, превозмогая всевозможные трудности, шиканы[743] и интриги от некоторых бояр, по корыстолюбию, а к несчастию, и наших протежирующих их, против меня существовавших, а может быть, и теперь существующих… Дружеское расположение ко мне Вашего Сиятельства служило мне много удержать верх над интригующими, которые боялись, чтобы я оным не воспользовался. Но я молчал, не наскучивая никому…»

Генерал-майору И.И. Исаеву 24 мая 1809 года:

«В секретном повелении Его Сиятельства ко мне… князь пишет следующее: "При сем прилагаю… копию с донесения от Действительного Статского Советника Родофиникина[744]; из содержания оного усматриваю я, что тут, кажется, кроются интриги генерал-майора Исаева 1-го; как он настоятельно сам ко мне писал, а равно и чрез вас, чтобы ему позволить идти в Сербию, но, не получа желаемого ответа, настроил сербов настоятельно меня именно об нем просить. Посему и поручаю я Вашему превосходительству таковое мое заключение ему сказать, и чтобы он от подобных интриг, если я не ошибаюсь, воздерживался. Довольно был я против его снисходителен, когда он сам послал от себя войска за Дунай без моего и вашего позволения, и я тогда молчал; ибо, чтобы войска сами туда пошли, как генерал Исаев утверждал, то сего быть не может, поелику республиканского духа в российских войсках и ни в каких регулярных не должно быть, и никакие войска, без приказания начальника, никуда идти не могут…"»

Князю А.А. Прозоровскому — 25 мая 1809 года:

«Давно уже мне известно, что в армии существуют интриги; эгоизм и корыстолюбие некоторых господ генералов руководствуют оными и все возможные средства употреблялись к достижению цели. Счастие, что справедливость Вашего Сиятельства была для них препона. С удивлением, однако ж, равномерно и с прискорбием видеть должно, что дерзость интриганов так велика, что они даже располагали назначение военных операций, сходно с злыми их намерениями. Тут ни общественной пользы, ни привязанности к начальнику, ни чести нет… В службе ничего не ищу, доселе ничего и ни у кого не просил; с удовольствием находиться буду в оной, равномерно без огорчения оставлю оную…»

Полковнику П.П. Турчанинову 4 июля 1809 года:

«С большим неудовольствием, прискорбием и с не меньшим удивлением слышу я, что генерал-майор Исаев отзывался на мой счет самым неблагопристойным образом; не меньшее всего, что старается взвести на меня подозрение в таких поступках, которые сами его самого обнаружили. Но всякой человек имеет свои правила. Пора кончить интриги. Вот мой ордер к нему: я настоятельно хочу, чтобы исследовано было все наиподробнейшее и чтобы наказаны были интриганты, особливо находящиеся под протекциею господина генерал-майора Исаева… Зло искоренять должно: оно слишком в армии нашей умножается…»

Полковнику П.П. Турчанинову 12 июля 1809 года:

«Я рад, что дошедшие до меня слухи ложны. Не люблю ни малейших беспокойствий и побочных неприятных дел… Надобно смотреть, чтобы общественное благо соблюдаемо было, и лицо каждого начальника не может иметь ни неприятелей, ни приятелей. Я, как занимающий важное место, по обязанности своей, не должен терпеть никакого зла и должен искоренять все злые намерения и зловредные поступки людей, единственно в свою пользу действующих, ворующих и грабящих собственное свое отечество…

Я получил отзыв генерал-майора Исаева и ни малейшего не имею подозрения. Сей генерал расторопен и полезен по службе. Сие для меня довольно, чтобы все для пользы его делать….»[745]

Генерал-майору И.И. Исаеву — 16 сентября 1809 года:

«Я, имев честь служить с Вами в самых труднейших обстоятельствах, с помощью Божиею, Вы и я изворачивались полезными успехами. Ныне сие паки быть должно. Бог с нами!.. Будьте со мной откровенны для общей пользы»[746].

На последние два письма стоит обратить особое внимание: Милорадович разобрался в наветах и не держит зла. Качество весьма редкое в начальниках…

Все интриги и трения завершились естественным путем. «Переговоры о мире не привели к желаемым результатам, и в начале 1809 года предполагалось открыть военные действия. Корпус генерала Милорадовича придвинулся к Дунаю и стоял в местечках Копочени, Мавродино, Негоешти, Будешти и других… а главные силы под начальством генерала от инфантерии Голенищева-Кутузова — в Фокшанах и его окрестностях… Согласно плану кампании, весной 1809 года надлежало овладеть турецкими крепостями Журжею, Измаилом и Браиловым и перенести театр военных действий на правый берег Дуная. Для овладения Журжею назначался корпус Милорадовича»[747].

«18 марта князь Прозоровский выехал из Ясс в Фокшаны, чтобы лично присутствовать при действиях корпуса Милорадовича против Журжи, взятием которой должна была начаться кампания.

Еще в начале марта Милорадович вступил в секретные сношения с рущукским пашой Ахмет-эфенди, который, находясь в немилости у султана, не хотел спокойно ожидать смерти, к которой был приговорен еще во время бунта янычаров. Ахмет-паша изъявлял желание перейти в Россию и в доказательство своей искренности советовал Милорадовичу атаковать слабоукрепленную Журжу, обещая не подкреплять ее войсками из Рущука… Он объявил, что "гарнизон Журжи был весьма слабый, укрепления во многих местах разорены, и вообще крепость в весьма дурном положении"»[748].

«Уже к 20 марта часть войск Валашского корпуса сосредоточилась в Бухаресте, откуда предполагалось открыть наступление, и того же числа прибыл сюда инженер генерал-майор Гартинг[749], под руководством которого приступлено к изготовлению лестниц, фашин, туров и прочих принадлежностей для штурма»[750].

«Но, как вы назначены от меня к сей экспедиции, — писал Прозоровский Милорадовичу, — то вы оною и распоряжайтесь, а я буду только зрителем»[751].

«22 марта весь корпус передвинулся в местечко Фалаш-ток, в 45 верстах от Бухареста. На другой день генералом Милорадовичем дана диспозиция к штурму. Весь корпус разделен был на шесть колонн… Всем войскам приказано было двигаться в полном порядке, с соблюдением возможно большей тишины: "Прибытие колонн к крепости должно произойти поутру, в 4 часа; я буду находиться на правом фланге, между первой и второй колоннами, и сигналом к штурму послужит ракета.

Резерву колонн находиться от последних не далее 200 шагов, чтобы в случае неудачи своевременно подкрепить и принять на себя отступающие войска.

Я знаю солдат, коими командую; в успехе не сомневаюсь, а в наблюдении порядка уверен. Господа генералы, командующие частями, все известны своими подвигами; дело солдат — следовать их примеру и повиноваться; малейший беспорядок может быть пагубен, и кто тому причиной будет вреден чести и славе полков; я люблю добрых солдат и истреблю виновников.

Когда ретраншамент[752] форштата[753] будет занят, тут наиболее соблюдать устройство: ни один не должен оставлять своего места; в улицах удвоить старание соблюсти порядок и поспешно достигнуть до крепости: — тогда победа, трубы, награды, успех, честь и слава!" Апшеронские батальоны шли во главе штурмующей колонны и первыми должны были броситься в атаку»[754].

«Суворовские нотки» звучат в приказе весьма явственно.

Штурм, как и намечалось, начался ранним утром 24 марта, но открыть кампанию блистательной победой фельдмаршалу Прозоровскому не удалось.

«Турки, защищавшие передовые укрепления, большей частью легли под штыками наших солдат, и только немногие успели спастись под защиту стен замка, высокий вал которого не остановил стремление русских войск; но, к сожалению, здесь явилась непреодолимая преграда дальнейшим успехам. Как оказалось, журжинские укрепления сильно разнились от укреплений, показанных на имевшемся у нас плане: глубокий двойной ров, о котором у нас ничего не знали, затруднял приступ, а лестницы оказались короткими. "Но храбрые солдаты, презирая опасность, втыкали штыки в контрэскарп[755] и взбирались по ним на вал"[756].

Однако, ошеломленные вначале отвагой русских, турки вскоре опомнились: ободренный прибывшим из Рущука на 17 судах подкреплением, гарнизон Журжи удвоил усилия, чтобы сбросить взобравшихся на стены смельчаков, и открыл по ним орудийный огонь картечью. Несмотря на то, что штурмующие колонны уже успели взобраться на стены, они тем не менее терпели страшный урон…

Между тем в Журжу каждую минуту прибывали свежие толпы неприятеля. При таких обстоятельствах, невзирая на видимые успехи наших войск, генерал Милорадович не счел возможным продолжать приступ, который мог повлечь за собой только совершенно бесполезную потерю людей, и приказал отступить колоннам; но разъяренные солдаты просили вторично вести их на штурм. Только сильный пожар в предместье крепости побудил русских к отступлению, которое и совершилось с поразительным порядком и спокойствием»[757].

«Хотя приступ к Журже не увенчался полным успехом, выведя из рядов до 700 человек убитыми и ранеными, тем не менее перевес результатов был, несомненно, на нашей стороне. Турки потеряли более 2000 человек, 32 знамени и 13 орудий, из которых 7, по невозможности их увезти, были испорчены»[758].

В неудавшемся штурме виноват, к сожалению, Милорадович — победа казалась столь очевидной, что он слишком в ней уверился.

«За два дня до штурма турецкий лазутчик, узнав о заготовлении штурмовых лестниц и фашин, успел, несмотря на принятые предосторожности, уведомить неприятеля о предстоящем штурме и объявить о тайных переговорах между Милорадовичем и начальником рущукских войск Ахметом-эфенди. Последний едва успел спастись… В Рущуке и Журже закипела усиленная деятельность.

Начальник войск, Хозрев Мегмет-паша, собрал для возвышения крепостного вала и углубления рва все население Журжи, и работа продолжалась днем и ночью до самого начала штурма. Вместо неожиданного нападения и легкого штурма пришлось встретить бдительный надзор и энергическое сопротивление. Всего же более повредило нам увеличение высоты вала и глубины рва, отчего лестницы оказались короткими»[759].

Увы, неприятель сумел переиграть Милорадовича в «тайной войне» — уверенные в победе, русские не заметили лихорадочных контрприготовлений!

«Баярд русской армии, незабвенный Михаил Андреевич Милорадович всю вину неудачного штурма принял на себя. В донесении главнокомандующему от 25 марта он писал: "Я знал, что успех покроет славой корпус, а неудача падет на меня. Будь я эгоист, то не решился бы на предприятие неверное; но на войне удаются иногда предприятия неверные: надобно на них отважиться".

Государь не только не прогневался на Милорадовича за отбитый штурм, но, напротив того, адъютанту его, привезшему донесение о сражении 24 марта, пожаловал бриллиантовый перстень, а генералу Милорадовичу повелел сообщить, что "неудача отнюдь не переменяет выгодных о нем мыслей Его Величества, об усердии его и знании военного искусства"»[760].

Кажется, «комплекс Аустерлица» прошел и в Санкт-Петербурге…

Признавая собственную вину, Милорадович подчеркивал, что его подчиненные воистину действовали безукоризненно. Позже он писал Аракчееву:

«Здесь слух, что офицеры, отличившиеся при взятии ретраншаментов под Журжей… не будут награждены. Я осмелюсь донести Вашему Сиятельству, что они совершенно заслуживают внимания и тем более надеялись награждения, что Его Сиятельство, господин генерал-фельдмаршал, рассматривая, исследуя наиподробнейше сие дело, отдал отменно-лестный для корпуса приказ и обещал исходатайствовать им оныя»[761]. Это и есть истинное благородство…

25 марта корпус генерала Милорадовича возвратился в Бухарест.

«В апреле 1809 года силы обеих воюющих армий были численно почти равны: около 80 тысяч человек с той и другой стороны. Но русские были закалены в боях, довольно хорошо снаряжены и состояли, при Главнокомандующем Прозоровском, под начальством таких вождей, как Кутузов, Милорадович, Марков[762], Воинов[763], Исаев, Платов, Засс[764] и французский эмигрант Ланжерон. Турецкая же армия, за исключением небольших регулярных частей, представляла собой какой-то сброд, а начальствовавший над нею великий визирь Юсуф[765], известный главным образом по тем поражениям, какие нанес ему Бонапарт во время Египетской кампании, был уже 80-летним стариком»[766].

Несмотря на это, «…не прошло и месяца после неудачи, как главные силы русской армии, под непосредственным начальством князя Прозоровского, 19 апреля штурмовали крепость Браилов, но штурм окончился полной неудачей, и войска наши понесли огромные потери. Новая неудача нашего оружия вызвала со стороны императора Александра I по поводу ведения войны в Турции вообще, и в частности относительно штурмов, ряд соображений… Государь советовал, миновав крепости, переправиться на правый берег Дуная, перенестись за Балканы и у ворот Константинополя предписывать условия мира. "С тех пор как переходят Альпы и Пиренеи, Балканские горы для русских войск не могут быть преградой!" — писал император Главнокомандующему»[767].

Совет государя — это приказ, требующий неукоснительного выполнения.

«Князь Прозоровский в половине июля приступил к необходимым приготовлениям для перехода через Дунай и составил новое расписание армии… Резервный корпус под начальством генерал-лейтенанта графа Ланжерона расположился в Валахии для охраны княжества от набегов со стороны турок в то время, когда главная армия будет оперировать за Дунаем. Корпус генерал-лейтенанта Милорадовича — в составе 12 батальонов, 2 полков кавалерии, роты конной и ½ роты батарейной артиллерии — сосредоточился у Обилешти с целью поддержки войск Ланжерона и стоявшего у Слободзеи отряда генерал-майора Жилинского[768], на случай вторжения турок в Валахию»[769].

Да, Прозоровский — не Михельсон: один корпус он оставлял для охраны княжества, другой — для поддержки охраняющих… Уж очень осторожен!

Из Петербурга казалось, что стоит лишь изменить тактику действий, — и окажешься у ворот Константинополя, а здесь, за Дунаем, в первую очередь приходилось решать иные проблемы. 18 июля Милорадович докладывал князю: «В лагерях, вообще в расположении моем умножаются болезни, большей частью лихорадки и горячки. Возможные предосторожности взяты и, сходно с повелением Вашего Сиятельства, поделаны выгодные шалаши и с нарами; пища прекрасная и квас в изобилии, равномерно учения нет, кроме неумеющих, и то слегка. Я сам лишь избавился от тяжкой болезни и чрезмерно ныне ослаб. Я приемлю смелость покорнейше просить Ваше Сиятельство повелеть купить у маркитантов водки для корпуса. Я бы сим не утруждал, но у меня ни собственной, ни экстраординарной суммы нет…»[770]

«Отправился я для осмотра конной артиллерии в Молдавской армии под начальством отличного долголетием фельдмаршала князя Прозоровского… Военные действия были прекращены на некоторое время. Я был свидетелем перехода войск в лагерь при Катени, знаменитый зарождением ужасных болезней в войсках и истреблением большого числа оных. Никакие убеждения не сильны были отклонить от занятия убийственного сего лагеря. Войска делали марши не более 15 верст и редко употребляли на то и менее десяти часов, ибо устроенные в большие каре и в середине оных имея тяжелые обозы, медленно двигались они, по большей части, без дорог. Фельдмаршал не переставал твердить, что он приучает войска к маневрам. Подверженные нестерпимому зною, войска очевидно изнурялись, и фельдмаршал, вскоре переселившийся в вечность, отправил вперед себя армию не менее той, каковую после себя оставил»[771].

«Приближаясь к могиле, почтенный военачальник приветствовал еще императора с завоеваниями; не слагал с себя лежащего на нем бремени; продолжал отдавать отчеты в своих военных распоряжениях и за несколько часов до кончины отправил курьера в Санкт-Петербург, но с трудом мог подписать имя, сказал посланному: "Когда ты будешь представлен военному министру, а может быть, и государю, объяви, что я умираю. Меня в то время не будет уже на свете. Рассказывай, что видел; лишнего не прибавляй".

Князь Прозоровский скончался в лагере, за Дунаем, близ Мачина, сохранив память до последней минуты своей жизни: читал сам отходную»[772].

Ситуация совершенно уникальная: на театре военных действий умирает от старости второй главнокомандующий… Кажется, Александр Павлович уж слишком увлекался «бабушкиными» генералами — славными героями давно прошедшей эпохи. Хотя маститый старец не достиг за Дунаем никаких успехов, государь «…в знак признательности к полезной Отечеству службе князя Прозоровского повелел всей армии носить три дня военный траур»[773].

* * *

«В августе 1809 года умер Прозоровский, и на место его поступил князь Багратион, друг и приятель Безака[774], который при нем еще более усилился. Все части военного управления и гражданское ведомство княжества лежали на его ответе, и все шло как нельзя лучше. Князь Багратион занимался только исключительно ведением войны. У него было не более 19 тысяч войска, и он действовал очень успешно»[775].

Милорадович писал князю Багратиону 21 августа: «Я имел честь получить записку Вашу с восхищением… Почтенный князь! я принимаю с благодарностью начало дружеского поведения Вашего, чувствую, что Вы для меня даете случай валахам отличиться и так с пользою службы и прежним Вы благодеяния народу и одолжение (?), искренно Вас любящего. Таким способом лестно быть у Вас. Одна теперь моя забота, что я не успею и догнать Вас, так скоро ведет Вас слава и так известна Ваша к ней дорога! От души Вас поздравляю и имею честь быть с истинным почтением и непоколебимой преданностью…»[776]

Генералы обменялись посланиями, крайне лестными по отношению друг к другу, однако вскоре за тем последовавшие события заставляют сомневаться в декларированной дружбе.

Багратион поспешил начать активные действия.

«По приказанию нового Главнокомандующего… Милорадович для ускорения марша переправился 21 августа через Дунай у Мачина. С приходом корпуса Милорадовича на правом берегу Дуная сосредоточилась армия численностью в 25 тысяч человек, и князь Багратион решил предпринять решительные действия к Силистрии для овладения этой крепостью»[777].

«Овладев Кюстенджи, князь Багратион с корпусом Платова пошел на Черноводы и, соединяясь с Милорадовичем, атаковал 4 сентября при Рассевате 15-тысячный турецкий корпус под начальством сераскира Хозрева-Махмута»[778].

«Учинил я распоряжение, дабы… 4-го числа авангард от корпуса генерал-лейтенанта Платова обошел Рассеват для пресечения неприятелю ретирады к Силистрии и отнятия у него способов к получению оттуда подкрепления; а генерал-лейтенант Милорадович двинулся бы вперед и таким образом, окружив место со всех сторон, атаковать в одно время неприятеля»[779].

«Передвижения корпусов производились с такой осторожностью, тишиною и порядком, что турки даже и не предполагали о близости русских»[780].

«Когда авангарды корпусов Милорадовича и Платова вступили в сферу неприятельского огня, турки открыли по ним сильный огонь из своих ретраншементов, а конница показывала вид готовности к нападению. В то же время, по береговой дороге в Черноводы, выслана была значительная часть турецкой конницы для угрозы правому флангу Милорадовича. Передовые войска обоих корпусов, остановившись на высотах, открыли перестрелку»[781].

«Милорадович, не прекращая движения, отделил для очищения своего правого фланга Сибирский гренадерский и Белорусский гусарский полки, которые и заставили турецкую конницу отступить берегом Дуная за окопы. В то же время остальные войска корпуса Милорадовича перестроились в четыре каре и стали на возвышенностях, саженях в 400 от неприятельских окопов, имея по флангам казаков… бывших в авангарде. Выставив на позицию все свои орудия, Милорадович открыл сильный артиллерийский огонь»[782].

Впечатляет. Однако есть версия, что все происходило несколько по-иному.

«"Егеря взяли 8 орудий, которых никто, — пишет Паскевич, — не защищал, ибо пехота при появлении казаков вместе с кавалерией, бросив ружья, разбежалась по островам, кустарникам и камышам Дуная. Весь день приводили пленных, и из всего корпуса едва 1000 человек успели спастись в Силистрию. У нас убыль не превышала убитыми и ранеными 60 человек".

Тем не менее дело под Россеватом было тогда, вероятно по политическим соображениям, названо "знаменитым сражением". Князь Багратион получил орден святого Андрея Первозванного и 50 тысяч рублей, а Платов и Милорадович были произведены в полные генералы»[783].

Возможно, именно так и произошло — Паскевича в зависти к Багратиону или Милорадовичу не упрекнешь. Да и желчным характером он не отличался… Но, как бы то ни было, главнокомандующий писал тогда императору: «Все отличные подвиги генерал-лейтенанта Милорадовича, который не только в нынешнее знаменитое дело, но и во все продолжение настоящей кампании, особливо в охранении Валахии самым малым числом людей от неприятеля, тогда яростью преисполненного, и в оборонении области сей обнаружил не только редкое усердие к пользе и интересам вашего императорского величества, но и знания, искусство и опытность единственно отличному генералу свойственные, побуждают меня всеподданнейше просить о награждении его следующим чином»[784].

Несмотря на видимую приязнь, отношения между этими выдающимися военачальниками были слишком сложными, что проявилось в ближайшее время.

Из лагеря за Дунаем Милорадович писал бывшему измайловцу генерал-майору Сафонову, коменданту Петропавловской крепости:

«Во всех моих крайних нуждах прибегаю я к вашему превосходительству — вы бы меня чрезмерно одолжили бы, если бы взяли на себя следующую комиссию: 1) купить мне один кивер с орлом; 2) две форменных шляпы; 3) одну пару форменных эполетов генеральских; 4) форменный шарф…

Военный министр граф Аракчеев подарил мне две пушки, которые еще в арсенале находятся. Сделайте мне милость, возьмите их к себе для отправления в Чернигов, я все убытки вам возвращу с великой благодарностью, о чем и сестрице[785] сейчас же пишу»[786].

Интересное послание! Государь только что утвердил некоторые изменения в форме одежды — и Михаил Андреевич уже стремится быть обмундированным по-новому; министр дарит пушки командиру воюющего корпуса — и тому «самовывозом» приходится их доставлять.

Вскоре в судьбе Милорадовича началась чреда изменений.

«19 сентября генерал Милорадович из-за разногласий с князем Багратионом, постоянным своим соперником во всей войнах, уехал в Валахию, где и принял начальство над резервным корпусом, командир которого граф Ланжерон прибыл в Силистрию и заступил место Михаила Андреевича»[787].

«Известие о сем назначении восхитило его. В первом порыве радости он сказал своему адъютанту Бибикову[788]: "Всего более радует меня, что я, как Главнокомандующий, вправе выдавать подорожные, и не должен буду более посылать за ними к Багратиону"»[789].

Впрочем, из подчинения князю Милорадович тогда еще не вышел, а их отношения все продолжали ухудшаться.

«Князь Багратион… предписанием от 24 декабря генералу от инфантерии Милорадовичу требовал приезда его в Гирсово, чтобы передать ему командование над корпусом, стоявшим в Болгарии и имевшим в данную минуту наибольшее во всей армии значение.

Милорадович, считая себя обиженным тем, что после смерти князя Прозоровского Главнокомандующим был назначен не он "спаситель Бухареста", а князь Багратион, до сих пор не бывший на Дунае, отказался принять предлагаемое ему назначение, ссылаясь на свою болезнь…

Быть может, не одно боевое соперничество вызвало в Милорадовиче его враждебность к князю Багратиону. Последний, как Главнокомандующий, не мог не обратить внимания на то, что Валахия, находясь под непосредственным начальством Милорадовича, не выполняла ничего, что на нее падало по разным поставкам для войск. В Валахском диване всеми делами распоряжался известный интриган грек Филипеско»[790].

По этому поводу князь Багратион писал графу Аракчееву: «Общий наш приятель Михайло Андреевич крепко виноват против меня. Он кричал и писал — я дам пример всем служить и повиноваться и т. п., на поверку вышло, что не хочет расставаться с мамзель Филипеско, в которую по уши влюблен. Любовь его — Бог с ним, пусть бы веселился, но отец ее наш первый враг, и он играет первую роль во всей Валахии. Наш приятель за него уцепился крепко, и способу нет никакого отделить, ибо что бы я ни затеял, тотчас турки узнают от Филипеско. Наш приятель влюблен до сумасшествия, и способа нет с ним ладить… Наш Михайло благословенный сделался от любви как дитя блаженный. Будет придираться, беситься, а в резон ввести не могу никак, ибо влюбленный человек лишается почти рассудка. Я вам говорю сие для того, что вы его любите, и я очень люблю; он добрый, благородный, честный и все хорошее имел, но теперь узнать невозможно его. Из доброго человека сделался самым настоящим интриганом валахским. Его надо отсюда вывести; со временем любовь пройдет — он же нам спасибо скажет, а между тем избавится и от разорений. Он должен в Бухаресте около 35 тысяч рублей — шутка ли? Истинно любя, его надо уволить: он очень желает, говорят, в Киев военным губернатором»[791].

Это перспектива, а пока «…корпус генерала Милорадовича, перешедший по случаю его болезни в командование графа Каменского, оставлен в Гирсово»[792].

Видно, что герой наш сильно запутался: любовь, интриги, служебные трения и материальные проблемы… Многое, кстати, можно понять из его приватного письма к графу Аракчееву: «Вы сами судить можете, сколь много требует обязанность моя объяснить все насчет Филипеско мне известное и оправдать его. Я препроводил к графу Румянцеву[793] прошения обоих греков, объяснил также некоторые обстоятельства, касающиеся бояр, кои необходимо нужно знать для открытия интриг, но умолчал о тех, где более наши замешаны, что я одному вам мог вверить. Одного назвал Безака, который так известен, что терять ему нечего. Мне бы приятно было, ежели бы назначено было следствие. Сей единый способ опровергнуть сильное действие денег и интриг с давнего времени, и столь тонко и осторожно производимых…»[794]

Не будем лезть в эти хитросплетения, в коих и современники разобраться не могли — даже полгода спустя Милорадович писал оправдательные письма Аракчееву и сменившему его на посту военного министра генералу Барклаю-де-Тол-ли — по крайней мере, поведение его нам достаточно понятно. Хотя выдержку из еще одного письма к Аракчееву привести необходимо: «Здесь подозревают, что князь Ипсиланти имеет тайным образом частое сношение с Валахией. Деньги — великие способы. В бытность мою в Бухаресте французский генерал Себастиани, проезжая через оный из Константинополя, сказал мне, что тотчас после Тильзитского мира князь Ипсиланти старался сыскать у Порты прощение и ее покровительство, но что Себастиани, узнав сие через своих доверенных, помешал ему в этом. Генерал Себастиани хотел о сем сказать покойному фельдмаршалу, к коему он из Бухареста отправился»[795].

Информация об Ипсиланти представляет определенный интерес и в случае достоверности реабилитирует Милорадовича. Но гораздо для нас важнее будет его знакомство с генералом Себастиани, героем Вены и Аустерлица…

Стоит отметить и то, что Милорадович пользовался расположением государя, который поручил ему формирование близ Могилева новой армии: «Назначив составить армию в числе 45 тысяч, начальство над оною, требующее непосредственных воинских достоинств, нахожу нужным поручить генералу опытному и искусному в делах военных. Измеряя важность сего поста известными Мне военными достоинствами вашими и многократными опытами отличных заслуг, вами ознаменованных, с удовольствием пользуюсь сим случаем доказать Мою к вам доверенность, препоручая командование оной вам»[796].

Но что-то не сложилось, и «…в апреле того же года, по высочайшему повелению была ему поручена должность киевского военного губернатора»[797]. Однако теперь недавно еще вожделенная должность Михаила Андреевича не привлекала — тянулся за ним изрядный «шлейф», а потому, отправляясь из Могилева в Киев, он сообщал графу Аракчееву: «Нахожусь в таком положении, что обязан просить содействия в получении мне увольнения от службы, ибо время не позволяет подать формальную челобитную. Я утруждал о сем государя, но не удостоился ответом. Чувствуя, что и время покажет, что я более заслужил милости и одобрения, нежели гнев, просился я в Петербург и в том получил отказ… Надеясь получить просимое увольнение, сего же дня спешу в Киев. Неусыпно стараться буду исполнить долг, сколько человеку возможно, но между тем прошу всепокорнейше ваше сиятельство употребить милость и доверенность к вам всемилостивейшего нашего государя в благодетельствующий поступок, и испросите мне увольнение от службы. Сие вам легко, я же для службы более не гожусь, быв один раз напуган, всего боюсь и нет более во мне той решительности и твердости, которая одна нужна против сплетней, иначе настоящей службы быть не может»[798].

* * *

Прощаясь с Молдавской армией, заметим, что ее руководству трагически не везло. «В русском штабе, столь блестящем в начале кампании, начались раздоры. Прозоровский в свое время требовал отозвания Кутузова; Багратион добился отозвания Милорадовича. Сам Багратион был отозван на основании полученных в Петербурге донесений о беспорядке, царившем в его армии»[799].

Об отзыве Петра Ивановича существует несколько версий.

«Неудачная осада Силистрии и возвращение русской армии на левый берег Дуная вызвали неудовольствие императора Александра на князя Багратиона, который вследствие этого просил об увольнении его от звания Главнокомандующего; просьба Багратиона была принята»[800].

Когда «…к Силистрии подходила уже другая половина армии великого визиря, русские же войска ниоткуда не могли ожидать себе подкрепления. Завязывать новый бой при подобных условиях представлялось Багратиону безрассудным; он решил отступить за Дунай и приостановить военные действия, рассчитывая возобновить их весной, с новыми, более значительными средствами и по вновь составленному им плану. Об этом он донес в Петербург, но там его заподозрили в нерешительности и робости, и в марте 1810 года был назначен новый Главнокомандующий»[801].

«Наступала осень. Надлежало перейти обратно на левый берег Дуная, но в Петербурге требовали, чтоб армия непременно зимовала на правом берегу. Багратион не мог этого исполнить и впал в немилость. К падению его споспешествовали Милорадович, Ланжерон и другие, с которыми он не ладил. Они не могли прямо осуждать Багратиона, известного и государю, и России, и сваливали всю вину на Безака, заставлявшего их, александровских кавалеров, стоять по часам в своей передней, между тем как он пировал и любезничал с молодыми вельможами — Воронцовым[802], Бенкендорфом[803] и другими»[804].

Версия представляется сомнительной: Воронцов и Бенкендорф были слишком придворными людьми, чтобы не понимать значение того же Михаила Андреевича и в угоду мелкому тщеславию проявлять к нему хоть какое-то неуважение. Слишком дорого это могло бы им статься!

«В течение 1809 года Россия еще вела войну на Балканах и не особенно удачно, благодаря старости и дряхлости Главнокомандующего, князя Прозоровского. Его сменили скоро, заменив князем Багратионом, имевшим частные успехи. Затем был назначен Главнокомандующим юный и талантливый Н.М. Каменский[805], который сразу поставил дело на твердую ногу, и можно было надеяться на скорое окончание войны с Турцией»[806].

И ведь опять не повезло!

«Граф Николай Михайлович… покушался взять приступом Рущук, но принужден был отступить с потерей убитыми и ранеными до 8000 человек»[807].

Вспомним, что «…после неудачного штурма Журжи генерал Милорадович, восхваляя войска за их доблесть и мужество, всю вину принял на себя.

Совершенно обратное сделал граф Каменский 2-й. Этот баловень слепого счастья… впервые потерпел крупную неудачу и свалил всю вину на солдат, обвинив их перед императором Александром I в трусости. Приказ, отданный Главнокомандующим, содержал в себе незаслуженные обвинения и упреки, которыми истинный виновник неудачного штурма осыпал храбрые русские войска, имея единственной целью выгородить себя»[808].

«Умер Главнокомандующий граф Каменский; пустые слухи приписывают смерть его разным неосновательным причинам, но вероятно, что неудачи в гордых его замыслах, как то: штурм рущукский и пр., потрясли дух и слабое его телосложение и ускорили смерть»[809].

Кто же должен был продолжить войну? «Вся наша армия дрожала от страха иметь начальником графа Каменского[810] или Милорадовича. Это был единственный страх, который ей доступен. Я не разделял их опасений, ибо только что приехал из Петербурга, где узнал наверное, что ни один из этих генералов не обречен заставлять нас краснеть за свои промахи»[811].

«Еще молодой герой боролся со смертью, как Михаил Илларионович прибыл, по высочайшему повелению, в армию и вступил в права Главнокомандующего»[812].

Предоставим Кутузову завершать кампанию, а сами вслед за Михаилом Андреевичем отправимся к новому месту службы. Хотя, сославшись на мнение историков, скажем, что «в течение Турецкой войны обрисовалась личность Милорадовича, как начальника, необыкновенно заботливо и неутомимо относившегося к всестороннему удовлетворению потребностей войск, и как благородного человека, который бесхитростно пресекал козни продажной администрации княжеств»[813].

* * *

«29 мая [1810]. Прибыл новый военный губернатор киевский, Михаил Андреевич Милорадович»[814], — записал в дневнике митрополит Серапион[815].

«Киев поставлен на горах; под ним течет быстрый Днепр и красит картину города… Вообще город велик и хорошо устроен; он имеет 15 верст длины и много домов со вкусом»[816].

По прибытии Милорадович писал генералу Сафонову: «Я теперь в Киеве могу по всем обстоятельствам на опыте доказать усердие и ревность. Дел много — стараться буду исполнять, но не могу забыть моей тоски, почему мне в столицу не позволяют приехать? Пришли, душа моя, мне четырехместную и двухместную карету лучшей моды. Прости. Люби верного друга Милорадовича.

P. S. Своих денег мало, суммы никакой нет, прощай экономия»[817].

Вряд ли Михаил Андреевич думал, что в благословенной Малороссии его ожидает спокойная жизнь. Вот как описывал царившую в Киеве в начале XIX столетия обстановку известный мемуарист Филипп Филиппович Вигель (1786—1856): «Всего охотнее собирались поляки не у соотечественника своего, а у англичанина, который тогда был военным или генерал-губернатором киевским… Поляки, чуя уже близкое могущество свое в Петербурге, с каждым днем становились более наглы и надменны. Главный приют их был у Феньша[818]»[819]. «Настроение общества, господствовавшее при нем и несколько позже, значительно изменилось при Милорадовиче»[820].


Графу А.А. Аракчееву 5 июля 1810 года:

«В городе Киеве общественная война: мещане против солдат, русские против бывших поляков. Ссоры в судах и в обществе, но сие последнее более происходит от личностей только некоторых особ.

Солдатами я чрезмерно доволен; они с отличным усердием и веселостью работают, с ощутительным успехом и поспешностью, и дисциплина старанием генерал-майора Ермолова[821] так наблюдается, что даже в буйственных поступках мещан против солдат сии последние отдаляются, а иногда и страдают. Я взял надлежащие меры, следуя однако ж в точности гражданскому обыкновению, но давая вид полезной строгости, и надеюсь, что поселю между мещанами и солдатами дружбу, столь для общества полезную»[822].

П.А. Сафонову —17 июля 1810 года:

«В Киеве нашел я ссоры, сплетни — и так моя судьба только разбирать неприятности; много сие стоит мне чувствительности. Прощай, пожелай другу твоему покоя и верь в вечной дружбе твоего Милорадовича»[823].

И еще одно очень интересное послание Сафонову — от 7 августа:

«Бесполезный мой адъютант Аракчеев давно мне известен по своему дурному поведению и сколько ни желал его не посылать в Санкт-Петербург, но наконец согласился, снисходя на слезные и убедительнейшие просьбы. Теперь получаю я два раза извещения от графа Аракчеева, который пишет ко мне, чтобы я его непременно взял из Санкт-Петербурга, потому что он шалит и мотает. По сему принужден я отправить нарочного, дабы он непременно Аракчеева привез, и все комиссии, которые я дал Аракчееву, взял бы от него.

…Пожалуй, купи брильянтовых маленьких серег»[824].

Вряд ли адъютант с такой фамилией был личностью случайной, а что Милорадович терпел его, хотя он был «бесполезным» и «известен по дурному поведению», лишний раз свидетельствует, что наш герой умел ладить с «сильными мира сего». Просьбу о серьгах оставим без комментариев.

Вообще, вокруг Милорадовича было тогда — впрочем, как и всегда, — много интересного народа.

«Прибыв в Киев, я представился тогдашнему генерал-губернатору графу Милорадовичу; осмотрел в весьма короткое время город, но не был тогда ни в Печорском монастыре, ни в знаменитых пещерах, ни в киевских соборах… потому что эти предметы меня вовсе не интересовали…» — писал Александр Муравьев[825], с которым судьба сведет нашего героя в 1812 году[826].

Тогда при Милорадовиче состоял и «корнет Александров» — «кавалерист-девица» Надежда Дурова, оставившая о нем очень любопытные воспоминания:

«Станкович[827] получил повеление прислать одного офицера, унтер-офицера и рядового к Главнокомандующему резервной армией генералу Милорадовичу на ординарцы; эскадронному командиру моему пришла фантазия послать ординарцев самых молодых, и по этому распоряжению жребий пал на меня, как говорит Станкович, на юнейшего из всех офицеров. Хорошо, что я уже не так молода, как кажусь; мне пошел двадцать первый год [на самом деле — 26 лет. — А. Б.], а то я не знаю, что хорошего дождался бы Станкович, отправляя трех молокососов одних на собственное их распоряжение и на такой видный пост. Юнкеру Граве шестнадцать лет; гусару восемнадцать, а моя наружность не обещает и шестнадцати. Отличные ординарцы!

…Выбираются дни, что я с утра до вечера летаю на своем коне — Алмазе — или подле кареты Милорадовича, или с поручениями от него к разным лицам в Киеве. В последнем случае он посылает меня тогда только, когда тот, к кому надобно послать, проезжий или приезжий генерал; но когда он выезжает сам в карете или верхом, то всегда уже сопровождаю его я одна с моими гусарами, и никогда никакой другой ординарец не ездит за ним. Из этого я заключаю, что Милорадович любит блеск и пышность; самолюбию его очень приятно, что блистающий золотыми шнурами гусар на гордом коне рисуется близ окна его кареты и готов по мановению его лететь, как стрела, куда он прикажет.

…Сегодня было заложение инвалидного дома. По окончании всех обрядов все мы обедали в палатках; день был до нестерпимости жарок. Прежде еще присутствования при заложении дома Милорадович объехал в сопровождении всей свиты своих ординарцев все крепости, что составляло верст двадцать»[828].

По этим описаниям можно понять, что в Киеве Михаил Андреевич жил на широкую ногу и со всем возможным комфортом. А вот — описание генерал-губернаторского дворца: «Просторный деревянный дворец, построенный Елисаветой Петровной, во вкусе всех публичных зданий ее времени»[829]. «Дворец строение огромное — залы большие и прекрасный сад; в нем живет военный губернатор и часто дает роскошные праздники. Музыка почти ежедневно забавляет публику его сада — и он всегда наполнен»[830].

«30 августа. По случаю царских именин, был у военного губернатора М.А. Милорадовича хороший фейерверк, продолжавшийся более ½ часа, с пушечной пальбою. И народу была тьма до полночи. И был у губернатора бал и угощение велие всем.

1 сентября. Было освящение на новой Оскольдовой могиле церкви, заложенной ровно за год перед сим. Освящение совершено митрополитом с двумя архимандритами, Никольским Киприаном и братским Иоакимом, и с четырьмя старцами, при собрании вельмож и всех первых чиновников. После обедни все приглашенные накануне отправились к настоятелю Никольского монастыря на обед, человек до 40; в том числе М.А. Милорадович и Д.П. Трощинский[831]»[832].

И опять — внимательный взгляд Надежды Дуровой:

«Вчера был концерт в пользу бедных; Милорадович подарил по два билета всем своим ординарцам, в том числе и мне. Концерт был составлен благородными дамами; главной в этом музыкальном обществе была княгиня X***, молодая, прекрасная женщина и за которой наш Милорадович неусыпно ухаживает. Я не один раз имела случай заметить, что успех в любви делает генерала нашего очень обязательным в обращении; когда встречаюсь с ним в саду, то всегда угадаю, как обошлась с ним княгиня: если он в милости у нее, то разговаривает с нами, шутит; если ж напротив, то проходит пасмурно, холодно отвечает на отдаваемую нами честь и не досадует, если становимся ему во фронт, тогда как в веселом расположении духа он этого терпеть не может»[833].

Далее автор воспоминаний рассказывает, как Михаил Андреевич решил осчастливить доблестных апшеронцев и, объявив обществу, что это — юнкеры[834], завел толпу солдат в бальную залу. Ничего хорошего из того не вышло, и генерал-губернатор поспешил отправить однополчан на свежий воздух.

Казалось бы, все наладилось, но «…в скором времени в жизни Милорадовича произошло какое-то особенное обстоятельство, о котором умалчивает большая часть его биографов и о котором мы узнаем только из его формуляра: в сентябре 1810 года Милорадович, по прошению, был уволен от службы»[835].

«Милорадович как бы предвидел неприятности, испытанные им еще в Валахии, и в мае писал Барклаю-де-Толли:

"С новыми местами новые будут у меня неприятели; к несчастью везде встретиться могут люди, в коих алчность к наживе истребляет все другие чувствования; сии люди будут конечно против меня. Но чем ускромить их дерзость — одна доверенность сие сделать может. Надеяться же мне оной иначе нельзя, как точнейшим исследованием всех моих поступков, открытием истины во всей ее чистоте, тогда покажется дерзость интригантов и неуместная моя деликатность, и я льстить могу себя удостоверением, что найдут меня таковым, каковым должен быть русский офицер, любящий честь, службу и Государя…"»[836]

«Милорадович пробыл в отставке всего только около двух месяцев: 20 ноября принят вновь на службу, вторично определен киевским губернатором и опять назначен шефом Апшеронского полка»[837].

…Кстати, следовало бы сделать небольшое отступление, чтобы сказать несколько слов о появившемся вдруг генерале от инфантерии Барклае-де-Толли.

Он и действительно, появился «вдруг», хотя, пройдя войны с турками, шведами и поляками, стал генерал-майором еще в 1799 году — почти 42-х лет. Отличился в несчастливую кампанию 1806—1807 годов, был замечен государем, произведен в генерал-лейтенанты, а после войны со шведами — 20 марта 1809 года — награжден чином генерала от инфантерии. 18 января 1810 года Михаил Богданович был назначен военным министром.

Понятно, что отношение Милорадовича к «выскочке», каковым считали Барклая-де-Толли многие, было достаточно сложным, хотя представить тому стопроцентные доказательства невозможно. «Из всех его писем нельзя не вывести самых приятных заключений о его отношениях к начальникам, сослуживцам и подчиненным»[838] — такую оценку дает эпистолярному наследию Милорадовича великий русский писатель Николай Семенович Лесков…

В общем, все вновь пошло по накатанной колее.

П.А. Сафонову — 26 марта 1811 года:

«По последней почте просил я тебя взять на себя труд принять деньги по аренде, о чем и писал я к министру финансов. Теперь же прошу тебя наиубедительнейшее, выкупя брильянты мои из ломбарда, паки оны в ломбард положить на шесть месяцев, а деньги употребить на заплату в казенной лавке всех вещей, мною там заказанных, и на доставку оных ко мне. Вещи заложи на шесть месяцев. Между тем я, имев много горелки в деревне, буду стараться, дабы оная была продана и тогда удовлетворю всех кредиторов, имея на душе и на сердце должные мною тебе деньги, коими ты меня дружески одолжал, сам нуждаясь. Таким образом, кажется мне, брильянты будут шесть месяцев в целости, лавка удовлетворена, и вещи ко мне будут доставлены…»[839]

Денег нет, но это досадное обстоятельство не мешает жить на широкую ногу. Французский граф де Лагард оставил описание губернаторского бала: «Сады были иллюминованы до самого низу гор, и в чащах деревьев спрятаны были хоры музыки, которые сообщали этой прекрасной ночи какой-то волшебный колорит. За несколько дней перед тем разосланы были гонцы к дамам из общества, которые почти все теперь в деревнях. Генерал открыл бал с одной из прелестнейших особ, каких я видел в жизни, г-жой Давыдовой, рожденной Аглаей де Грамон. Ужин был великолепен. В два часа ночи был концерт, в котором соперничали между собой на виолончели и скрипке Ромберг и Лафон. Потом танцевали до света. В девять часов утра подан был в сад завтрак»[840].

Ну а «…генерал-майору Паскевичу, по высочайшему повелению, поручено формировать в Киеве Орловский пехотный полк, которого он наименован шефом»[841]. С этим полком нашему герою не раз придется встречаться на полях сражений Отечественной войны. Но это — впереди, а пока, как пишет историк, «…киевляне считали золотым веком время, когда Милорадович был военным губернатором.

"Всегда справедлив, всегда добр, всегда весел, он был страхом преступников, надеждой угнетенных, душою общества"»[842]. А между тем…

«Никто не помнит такого жаркого лета. Пожарам нет числа: каждую ночь с какой-нибудь стороны рдеет небо. В одном месте горят слободы; в другом пылают стога и скирды сена. Там, на краю горизонта, сгорают леса, и пламя льется рекою. Во многих местах горят поля, и земля на аршин глубиною выгорает. Случается, что огонь, растекаясь по степям, выходит к селениям и зажигает их. — Не один Киев; сгорает Бердичев и Житомир, горит Волынь и Малороссия. Здесь, в Киеве, загораются многие дома, еще не достроенные: горят те, в которых печей совсем не топят; и такие строения занимаются огнем, в которых вовсе нет печей.

Все это подает повод к разным догадкам и сомнениям. Полагают, что есть поджигатели; что они составляют особого рода секту или тайное общество; что выпущены из Польши, из герцогства Варшавского, где наперсник Н[аполео]на, злобный Д[а]ву[843], готовит во мраке молнии для поджигания священных городов России.

Но здешнее начальство смотрит неусыпными очами. Все меры приняты; все предосторожности взяты»[844].

«28 июля, в исходе 1 часа за полночь был пожар во дворце у военного губернатора, аки бы от зажогу, и сгорел правый со въезду корпус»[845].

«Страшнее всех был известный пожар на Подоле. В тесных, изгибистых улицах всё горело. По обе стороны пылали здания; под ногами тлела из бревенчатого накатника мостовая; сверху сыпались горячая зола и огарки, высоко взвиваемые крутым, порывистым вихрем, может быть, возбужденным разрежением воздуха от сильного развития огня. И в этой буре свирепеющего пламени и дыма, на статном коне, с обожженным лицом, в мундире, покрытом звездами и орденскими знаками, в шляпе с высоким пером, которое не раз загоралось, отличался один человек: он всем распоряжался, его все слушались. Это был Милорадович!»[846]

«Генерал Милорадович, известный непоколебимым мужеством своим в сражениях, ободряя жителей и поощряя войско, являлся везде, где огонь и опасность усиливались. В одном тесном переулке пламя, обойдя его кругом, опалило ему щеку, волосы и мундир. Едва он мог ускакать по горящим развалинам»[847].

«На другой день большая часть дворца, служившего помещением для военного губернатора и его штата, уже вмещала в себе до пятидесяти беднейших семейств, лишившихся последнего приюта в пожаре. Их кормили и оделяли первыми потребностями»[848].

«Пожары угасают: раскаленное небо покрывается благотворными облаками и дарит землю спасительным дождем. — Как несчастны они! бедные жители сгоревшего города!.. Целые семейства гнездятся в развалинах, в погребах; шалаши почитаются выгоднейшим жилищем. Многие роются в пепле, ища сами не зная чего!..»[849]

«Следуя непринужденно развитию характера своего во всей его полноте, Михаил о Андреевич в то же время давал балы и веселил целый Киев. Занятия его были слишком разнообразны. Часто в один и тот же день он принимал просителей и местным, отчасти ему природным, наречием разговаривал с добродушными малороссиянами, приходившими из дальних сел просить у него расправы; потом охотно и, так сказать, с любовью, занимался разведением нового сада, ездил верхом, заходил в келью к схимнику Вассияну и, к вечеру, давал в полном смысле блестящий бал, где часто бывал сам первым в мазурке и всегда радушным угостителем всех и каждого»[850].

«Сентября 2-го. Вчера появилась здесь комета. Звезда сия необычайного вида. Думают, что она имеет собственный свет. Сия небесная странница усугубила страх в народе. Ее почитают предвестницей великих переворотов, кровопролитной войны. Всего естественнее жителям земли желание читать в небесах судьбу свою»[851].

Это была «огромная яркая комета 1812 года» — предвестник грядущий войны. Но мирная жизнь еще шла своим чередом. 30 января в Киеве была торжественно открыта гимназия.

«По просьбе визитатора[852], тайного советника Чацского[853], митрополит совершал литургию в лавре. Императорский устав, данный гимназии, был внесен в великую лаврскую церковь с торжественной процессией… В 3-м часу дня последовало само открытие. Перед гимназией стояли цехи с знаменами и городская милиция на конях, и играли в литавры»[854].

Нашего внимания заслуживает речь, «говоренная господином тайным советником, Киевским губернским дворянским маршалом графом Адамом Ржевуским (1760—1825):

«Господин военный губернатор! Ты, исполняя звание героя, когда Тебя под сенью почтения и чести общественной славой оружия Твоего приобретенной, повелел Великий и Всемилостивейший наш Монарх в сем граде и в сей области исполнять долг хранителя мира, Ты сии минуты, похищенные у военной славы, умел соделать полезными для сограждан и любезными потомству. Прими пред лицом всех засвидетельствование моей благодарности и признательности. Ты благоволил подкрепить слабые мои намерения и желания исполнить долг мой, в качестве в оное время, губернского маршала, дабы Киев мог наконец узреть давно желанное в нем открытие гимназии. Без Тебя что могли бы произвесть мои желания, мои труды и та скудная часть принесенного мною на сей предмет иждивения? Знаменитые люди разными стезями стремятся ко славе. Одного звук военной трубы на поле брани провозглашает героем и великим вождем: иной спокойными тихими стопами, но не заграждаемыми никакой препоною, шествует к тому ж храму славы, а измеряя общественное уважение не почестью, но отзывом предубежденного и часто не умеющего судить воина, достоин тем большей чести, чем менее звучна его слава, чем более нужно ему в самом себе побуждений к добродетели: когда рог хвалы, благоприятствующий одним браноносцам, молчит о сих домашних трудах общественного чиновника, больших, может быть, но верно не столь приятных и тягостью превосходящих те, коими герой стяжал себе лавры бессмертныя…»[855]

«Потом военный губернатор взял устав, лежавший на бархатной подушке, и вручил директору. В 7-м часу, уже зажженным свечам, сели за стол богатый; и было обедающих более ста. Когда пили за здоровье государя, был 101 пушечный выстрел»[856].

В мае в Россию приехала знаменитая мадам де Сталь[857] — личный враг Наполеона.

«В Киеве я познакомилась с русским гостеприимством. Губернатор генерал Милорадович окружил меня любезными заботами. Он был адъютантом Суворова и так же, как и тот, неустрашим. Он вселил в меня больше веры в военные успехи России. Такой веры у меня до той поры не было… В Милорадовиче я увидела настоящего русского человека, пылкого, храброго, доверчивого и не зараженного духом подражания, под которым иногда у его соотечественников скрывается их народный характер. Он рассказывал мне много о Суворове… По-моему, русские имеют гораздо больше общего с народами Юга или Востока, нежели Севера. По природе своей они жители Востока. Генерал Милорадович рассказывал мне про один полк калмыков, который стоял гарнизоном в Киеве. Начальник отряда этих калмыков пришел однажды к Милорадовичу и признался, что ему очень тяжело проводить зиму в городе, и он хотел бы получить разрешение перейти со своим отрядом в соседний лес. Ему не могли отказать в этом незатейливом удовольствии, и он двинулся со своим отрядом по снежным сугробам и расположился в повозках, служивших им одновременно и хижинами»[858].

Все казалось мило и патриархально. Вот только «…дружеское настроение, вывезенное императором Александром из Эрфурта, давно уже сменилось резким недовольством. Разлад между двумя империями, первой причиной которого было занятие герцогства Ольденбургского, с каждым днем принимал все более тревожный для спокойствия Европы характер; нужна была лишь искра, чтобы возгорелся общий пожар… Все предвещало неизбежную войну»[859].

Мирная жизнь завершилась 12 (24) июля.


ЧАСТЬ II. СВЯЩЕННОЙ ПАМЯТИ ДВЕНАДЦАТЫЙ ГОД

Глава шестая. РЕТИРАДА

12 (24) июля 1812 года произошло то, чего все давно ожидали, к чему торопливо готовились и Франция, и Россия: Великая армия начала переправу через реку Неман. Война, которая будет наречена Отечественной, стала продолжением Наполеоновских войн, которые сотрясали континент с конца XVIII столетия. В основе всего лежало столкновение экономических интересов Великобритании и Франции, тщеславные устремления Наполеона и оскорбленное самолюбие Александра I, подогреваемое памятью о судьбе отца, дерзнувшего заключить антибританский союз с французами… Война была не нужна Франции, охранявшей европейские побережья от английского проникновения и воевавшей на Пиренеях; война была не нужна России, по политическим мотивам вынужденной сокращать свою европейскую торговлю и воевавшей с Персией и мятежными кавказскими племенами… Война была нужна только Англии, а потому она началась.

Как всегда, к долгожданной войне в России подготовиться не успели.

«В 1812 году проводилось три [рекрутских] набора. По чрезвычайному 82-му набору (2 рекрута с 500 душ) предполагалось собрать 70 тысяч человек. Вслед за ним начался 83-й набор (по 8 рекрутов с 500 душ)… В ноябре 1812 года был проведен 84-й набор из расчета 8 рекрутов с 500 душ… Таким образом, страна только за один год должна была поставить почти 420 тысяч рекрутов»[860].

«Проведенный в 1812 году 83-й рекрутский набор сопровождался резким снижением требований к поставляемым рекрутам: принимались люди ростом не ниже 2 аршин 2 вершков[861], возрастом от 18 до 40 лет. Военная коллегия разрешала "допустить к приему в рекруты людей, имеющих такого рода телесные пороки или недостатки, кои не могут служить препятствием маршировать, носить амуницию, владеть и действовать ружьем"»[862]. Далее следует столь жуткий список допускаемых недостатков, что и говорить не хочется. Недаром же «…в журнале [Государственного] совета, при рассуждении о рекрутских наборах между прочим сказано было: "Российское войско до сих пор было единое в Европе, храбростью своей и верностью к государю и отечеству отличающееся; но теперь едва ли с надлежащей основательностью может быть подтверждаема сия доблесть оного. Прежде всякий полководец смело мог отважиться на великие и трудные подвиги; но теперь, зная бессилие и тщедушность вновь набираемых воинов, не в состоянии ничего особенно важного предпринять"»[863].

Численность армии достигала 622 тысяч человек, однако войска, с весны собранные у западных границ, составляли лишь ее треть —210—220 тысяч[864]. Они были разделены на 1-ю и 2-ю Западные армии, стоявшие в районах Вильно и Волковыска. Киевское направление прикрывала дислоцированная на Волыни 3-я Резервная Обсервационная армия. Молдавская армия, переименованная в Дунайскую, готовилась действовать в принадлежавших Франции Иллирийских провинциях[865]. Единого главнокомандующего не было — хотя Александр I ожегся при Аустерлице и не желал брать на себя командование, но и поставить кого-либо во главе всего войска не спешил. Главнокомандующему передавалась власть, равная почти что государевой, — присваивая офицерские чины, он тем самым даже возводил отличившихся в дворянское достоинство. Делиться властью императору не хотелось — слишком дорого она ему досталась и казалась не такой прочной… Поэтому каждая из армий имела своего главнокомандующего.

Во главе 1-й армии стоял военный министр генерал от инфантерии Барклай-де-Толли; во главе 2-й — генерал от инфантерии князь Багратион. Оба они, «…хотя в разных родах, обладали великими военными качествами, из которых последнее было — самая блистательная храбрость, ознаменовавшая многолетнее военное поприще того и другого. Оба наши полководца в неустрашимости и военной опытности не уступали ни одному из лучших маршалов Наполеона. Барклай-де-Толли при равных с князем Багратионом достоинствах имел более его познаний в военных науках, мог искуснее его соображать высшие стратегические движения и начертать план военных действий, но князь Багратион на поле сражения, которое мог обнять глазом, был неподражаем в своих мгновенных вдохновениях, угадывал верно намерения неприятеля и умел противодействовать успехам даже самого Наполеона». Стоит ли уточнять, что князь Петр Иванович ревновал к Барклаю, который «…был моложе, но, как военный министр, брал у него первенство. Император приказал князю Багратиону сообразовать все действия 2-й Западной армии с действиями 1-й и следовать всем распоряжениям ее Главнокомандующего. Это ставило Барклая-де-Толли с Багратионом в странное, неестественное соотношение, и ко вреду самых военных действий могло только раздражать и усиливать их взаимную неприязнь»[866].

Старшинство Багратиона составляло одиннадцать дней!

Великая армия переправилась через Неман. Пишут, что она форсировала реку, однако «форсировать» — переправляться под воздействием противника, а все шло беспрепятственно. Получив известие о начале вторжения, главнокомандующий 1-й Западной армией приказал отходить к Вильно. Если учесть, что в этом губернском городе, где находился штаб армии, пребывал и Александр I, то можно понять, что без его согласия ничего не происходило… Войска отступали, ограничиваясь арьергардными стычками.

По всей России принялись лихорадочно делать то, что следовало сделать гораздо раньше. 30 июня Милорадович писал черниговскому предводителю дворянства действительному статскому советнику Н.М. Стороженко[867]:

«Государю императору благоугодно из обывателей бывшей польской Украины, заключающейся ныне в двенадцати уездах Киевской губернии, да четырех — Каменец-Подольской, образовать Украинское казачье войско в четырех полках…

Приступив к образованию сего войска, я обращаюсь к вашему превосходительству со всепокорнейшей просьбой подкрепить и вашими приглашениями ко вступлению в формируемые казачьи полки из известных вам отставных и в милиции служивших офицеров, для скорейшего совершения сего полезного и Государю императору весьма угодного дела, приказав желающим вступить в оные явиться ко мне в Киев»[868].

Стремительно двигаясь вперед, Наполеон «вбил клин» между отходящими Западными армиями — но и только. Навязать сражение и разбить их поодиночке не удалось. Тем временем войска 3-й армии, подавшиеся назад в первые дни вторжения, перешли к наступательным действиям и 4 июля вошли на территорию Варшавского герцогства, изрядно перепугав поляков, свято веривших в непобедимость и счастливую звезду французского императора…

«11 июля военный губернатор Милорадович объяснил митрополиту, что государь назначил его, Милорадовича, Главнокомандующим над армией, изготовляемой между Калугою, Волоколамском и Москвою, и давал читать только что полученный им высочайший о сем рескрипт»[869].

Государь писал: «По нынешнему положению военных обстоятельств, признал Я нужным соединить все четвертые рекрутские батальоны и предназначил место средоточия их в Калуге; куда уже следуют 42 батальона из депо 1-й линии, которые формировались в Стародубе, Новгородсеверском, Конотопе, Ромне, Сумах, Змиеве и Изюме; также 18 кавалерийских эскадронов, из Новгородасеверска, Конотопа, Ромна и Сум; артиллерийских рот 9 пеших и 5 конных, из Глухова и Брянска. Да сверх оного находившиеся 9 батальонов и 8 эскадронов в Рославле и Дорогобуже; и 4 в Торопце — ныне получают равномерно повеление идти в Калугу, что и будет составлять всего 55 батальонов, 26 эскадронов и артиллерийских рот 9 пеших и 5 конных.

Поручая вам начальство над сими войсками, повелевая отправиться в Калугу, где и имеете вы заняться расположением оных между Калугою, Волоколамском и Москвою и заблаговременным учреждением там продовольствия их.

Что касается до составления из оных войск полков, бригад и потом дивизий, то препоручаю вам стараться приискать себе хороших помощников от отставных штаб-офицеров и генералов, о коих делайте мне немедленно ваши представления.

Сей предмет соделывается тем более важным в настоящем положении дел, что войска под начальством вашим должны будут служить основанием для образования общего большого воинского ополчения, которое признали Мы нужным произвесть ныне же в государстве нашем.

Давно Мне известная ревностная служба ваша подает повод надеяться, что вы исполните сие новое поручение с отличным усердием и потщитесь оправдать сей знак Моей к вам доверенности»[870].

По штатам от 12 октября 1810 года пехотные полки состояли из трех батальонов, батальон — из четырех рот. Первая рота именовалась гренадерской, три другие в гвардейских и гренадерских полках — фузилерными, в мушкетерских (с 1811 года — пехотных) — мушкетерскими, в егерских полках—егерскими. 1-й и 3-й батальоны считались действующими, 2-й — резервным, и при выступлении полка в поход, отрядив часть своих людей на доукомплектование других подразделений, оставались в местах дислокации. В поход уходили также гренадерские роты 2-х батальонов, сводившиеся в сводно-гренадерские бригады в корпусе, дивизии—в армии. В конце 1811 года к каждому пехотному и егерскому полку был приписан 4-й батальон, именуемый резервным или егерским, трехротного состава. Они находились в рекрутских депо, где новобранцы проходили подготовку перед отправкой в линейные части[871]. Весной 1812 года запасные и резервные батальоны начали объединять в пехотные дивизии, которые затем были распределены по трем армиям. Теперь эта работа приобретала особое значение.

Как мы уже знаем, Милорадовичу было приказано сформировать 55 батальонов пехоты, 26 эскадронов кавалерии, 9 пеших и 5 конных артиллерийских рот. По штату военного времени батальон составлял порядка 700 штыков; «нормальное число сабель в эскадроне, — как писал Габаев, — было 150»; в артиллерийских ротах было по 12 орудий. Получалось 38 500 штыков, 3900 сабель, 168 орудий — целая армия!

«Военное министерство пыталось развернуть под Москвой второлинейную армию под командованием Милорадовича, численностью в 100—120 тысяч человек, которую называли "вторая стена"»[872]. Но можно ли за месяц сформировать и подготовить армию из рекрутов и запасных офицеров? Поэтому в документах скромно указывается, что генерал формировал «резервный корпус».

Михаил Андреевич поспешил к месту назначения. Правда, он успел еще заехать в Москву, хотя Калуга лежит аккурат на пути от Киева к оной, да и дорога от Калуги до древней столицы не так уж близка. Князь Вяземский[873], прекрасный поэт, почему-то вошедший в литературу только как друг Пушкина, писал:

«Милорадович был проездом в Москве и обедал у приятеля своего и моего свояка князя Четвертинского[874]. Я также был на этом обеде. Милорадович предложил мне принять меня к себе в должности адъютанта. Разумеется, с охотою и признательностью принял я это предложение. Он тогда должен еще был ехать в Калугу для устройства войск, но вскоре затем, приехав в действующую армию, вызвал меня из Москвы»[875].

«Я видел его в Москве почти за месяц до Бородинского дела. Он плакал, читая о смерти Кульнева[876], и называл смерть его смертью завидной»[877].

Шеф Гродненского гусарского полка погиб 20 июля в бою близ деревни Боярщина. Молва нарекла его первым павшим в Отечественную войну русским генералом, хотя еще 13 июля при Островной был убит командир пехотной бригады Окулов[878]. Но Кульнев был популярен, еще со шведской войны считался лучшим арьергардным командиром, так что печальную славу приписали ему.

Неудача под Боярщиной была единственной в чреде боев, которыми 1-й корпус генерал-лейтенанта Витгенштейна, действуя на правом фланге русских войск, закрыл французам дорогу на Петербург. Тем временем на левом фланге 3-я армия генерала от кавалерии Тормасова[879] нанесла поражение неприятелю под Брестом и Кобриным, а после сражения при Городечне остановилась на реке Стырь, и бои здесь фактически завершились. 1-я и 2-я Западные армии продолжали отступление, уходя из-под ударов французов, и готовясь к соединению друг с другом… Они встретились у стен Смоленска, задержали противника двухдневным сражением 4—5 августа и стали отходить к Москве.

«Вскоре… прибыл в Калугу бывший Киевский военный губернатор, генерал от инфантерии Милорадович… Признательные калужане, — пишет Зельницкий[880], — по старинному русскому обычаю поднесли сему вожделенному гостю хлеб и соль; с сердечным надеянием на храбрость его изъясняли радость свою и надежду о защищении их города. Сей истинный последователь славы бессмертного Суворова, будучи в сильном чувствовании, произнес к гражданам: "Все сделаю для вас, что будет угодно Богу; не пожалею самой жизни"»[881].

Нельзя думать, что все делалось на голом месте: «Приготовления начались уже с 1810 года. В области военной два человека сделали очень многое. То были Барклай и Аракчеев. Они неустанно работали для приведения в порядок всех отраслей русской армии. Работа была не из легких. Многие открыто выражали недовольство, но железная воля Алексея Андреевича и методичный и спокойный Барклай сделали, что могли, не обращая внимания на критику и интриги»[882].

«17 июля последовало предписание калужского губернатора земскому суду о выделении 106 подвод для рекрутского депо; 21-го — об отводе пастбищ для 274 лошадей и об отводе квартир для корпуса войск, формируемого генералом Милорадовичем»[883]. Не оставались в стороне от происходящего и местные жители.

«Для корпуса Милорадовича дворянством дано по пуду муки и четверику овса с души…» — записал в дневнике генерал-лейтенант князь Волконский[884].[885]

К Калуге стекались резервные войска. Пришли, например, восемь эскадронов кавалерии и четыре артиллерийские роты из расформированного Смоленского резервного корпуса. Судя по тому, что пехота корпуса осталась сдерживать неприятеля, а кавалерия была отослана, качество ее было невысоко. Кто ж из военачальников станет отдавать хорошие войска?

Сформировать батальоны и эскадроны было даже не полуделом — их следовало подготовить к тому, чтобы сразу вести в бой, так что поспешать в ущерб качеству подготовки было нельзя. Михаил Андреевич сутками не слезал с коня, объезжая стоянки полков, проводил смотры прибывающих войск — работа напряженная, хлопотная, но рутинная. Повсюду наблюдалось одно и то же: не хватало оружия и боеприпасов, отсутствовали пушки, снаряды и транспорт. Учить рекрутов зачастую было некому, массы людей пребывали в бездействии.

«Ближайшие к нам войска в Калуге — малые числом, слабые составом, и начальствовавший ими генерал от инфантерии Милорадович по единообразному одеянию называл их воинами»[886], — саркастически писал генерал Ермолов, начальствовавший штабом 1-й Западной армии.

Впрочем, в Петербурге рассуждали, что Михаил Андреевич как-нибудь да сумеет, он все выдержит. Однако — не выдержал…

«В августе 1812 года Милорадович заболел глазами, он не мог переносить света и двое суток сидел с завязанными глазами в темной комнате. На третий день ему докладывают о приезде курьера из армии. Не в состоянии будучи читать, он приказал адъютанту объяснить ему содержание привезенных бумаг.

Это были письма Барклая-де-Толли и Ермолова… Тот и другой, именем Отечества, просили Милорадовича спешить с резервами к Вязьме и соединиться с армией прежде решительного сражения, ожидаемого со дня на день. "Глазная боль моя вдруг исчезла, я сорвал повязку с глаз, велел отворить ставни у окон, начал диктовать распоряжения, посадил резервы на подводы и в 6 дней явился с ними в Гжатск!" — говорил Милорадович флигель-адъютанту Данилевскому[887]»[888].

Может, это тоже легенда, хотя глаза у него начали болеть еще среди сверкающих альпийских снегов. Сухим и жарким летом 1812 года над дорогами стояли облака пыли, и генералу ежедневно приходилось скакать через серые тучи. А сколько всякой заразы могло обнаружиться в большом скоплении людей, сдвинутых войной с насиженных мест, во что превращались реки и колодцы! В общем, то, о чем Михаил Андреевич рассказал, вполне могло быть.

Тем временем государь наконец-то решил назначить главнокомандующего.

«Русские очень уважали своего полководца Барклая-де-Толли, но после неудач в начале похода он должен был уступить начальство известному генералу князю Кутузову… Мне довелось видеть князя накануне его отъезда. Это был старец весьма любезный в обращении; в его лице было много жизни, хотя он лишился одного глаза и получил много ран в продолжение пятидесяти лет военной службы. Глядя на него, я боялась, что он не в силе будет бороться с людьми суровыми и молодыми, устремившимися на Россию со всех концов Европы. Но русские, изнеженные царедворцы в Петербурге, в войсках становятся татарами, и мы видели на Суворове, что ни возраст, ни почести не могут ослабить их телесную и нравственную энергию. Растроганная, покинула я знаменитого полководца»[889].

М-me де Сталь изложила официальную версию — с реальной подоплекой событий мы знакомимся постепенно.

«На первой станции, в Ижоре, князь Кутузов встретил курьера из армии. Имея разрешение распечатывать привозимые оттуда бумаги, он узнал здесь о падении Смоленска и сказал: "Ключ к Москве взят!"»[890]

Военный министр докладывал главнокомандующему: «Почтеннейше доношу, что, находя позицию у Вязьмы очень невыгодной, решился я взять сего дня позицию у Царево-Займище на открытом месте, в коем хотя фланги ничем не прикрыты, но могут быть обеспечены легкими нашими войсками. Получив известие, что генерал Милорадович с вверенными ему войсками приближается к Гжатску, вознамерился я здесь остановиться и принять сражение, которого я до сих пор избегал». Но несколькими строками ниже Барклай писал: «Войска, которые ведет генерал Милорадович, хотя и свежи, но состоят из одних рекрут, следственно, неопытны и малонадежны, почему полагаю лучшим их поместить в старые полки, а Милорадовичу дать в команду 2-й корпус 1-й Западной армии»[891].

Михаил Илларионович подписал предписание о передвижении «резервного корпуса» к Дорогобужу: «Нынешний предмет состоит в преграде пути неприятельскому в Москву, к чему, вероятно, и все меры командующими нашими армиями предприняты. Но, зная вас с войсками, вашему высокопревосходительству вверенными, в расположении от Москвы до Калуги, поставлено в виду войскам иметь вторичную стену против сил неприятельских на Москву по дороге от Драгобужа, в той надежде, что вы, расположив войска, вам вверенные, сообразно сему предмету, противопоставите силам неприятельским их мужество и вашу твердость с тем, что найдет враг наш другие преграды на дороге к Москве, когда бы, паче чаяния, силы 1-й и 2-й Западных армий недостаточны были ему противостоять»[892].

Михаил Андреевич действовал по-суворовски.

«От генерала от инфантерии Милорадовича получено известие, что с войсками, сформированными им в городе Калуге в числе 16 тысяч человек, большей частью пехоты, поспешает прибыть к армии. Сняв ранцы и с пособием подвод, пехота проходила не менее сорока верст в сутки», — писал начальник штаба 1-й Западной армии[893]. Где же недавняя язвительность Ермолова? Очевидно, совершенный марш отмел сомнения в качестве подготовленного пополнения. Однако 16 тысяч — это не ожидаемые сорок с лишним…

Хотя современники тогда называли и несколько иные цифры.

Московский главнокомандующий граф Ростопчин писал князю Багратиону: «Милорадович с 31 тысячей славного войска стоит от Калуги к Можайску. У меня здесь до 10 тысяч из рекрут формируется…»[894]

«Под Бородином пришел к нам г[енерал] Милорадович с подкреплением, состоявшим из 8-ми или 10 тысяч пехоты», — вспоминал Муравьев-Карский[895].

Если уж наши генералы и квартирмейстеры точно не знали численности «резервного корпуса», то противник — тем более, хотя был извещен о его наличии.

«Император получил определенные и подробные сведения о русской армии. Кутузов прибыл к ней 29-го. На пути к армии и потом, при отступлении он проезжал через Гжатск. Милорадович, как говорили, присоединился к армии с 50 тысячами человек и большим количеством орудий. Император исчислял это подкрепление в 30 тысяч человек»[896], — вспоминал генерал де Коленкур[897].

18 августа к армии прибыл светлейший князь — этого титула он был удостоен за победу над турками — Голенищев-Кутузов. По прибытии он писал Ростопчину: «Не решен еще вопрос: потерять ли армию или потерять Москву? По моему мнению, с потерей Москвы соединена потеря России». И далее: «Теперь я обращаю все мое внимание на приращение армии, и первым усилением для оной будут прибывающие войска Милорадовича, около 15 тысяч составляющие»[898].

Вскоре полководец переменит свою точку зрения и скажет, что «потеря Москвы не есть потеря России».

Из «Журнала военных действий 1-й и 2-й Западных армий» за 19 августа: «Армия, пройдя город Гжатск, расположилась лагерем при деревне Ивашкове. При сем месте присоединился генерал Милорадович с новыми войсками, прибывшими из Калуги»[899].

Главнокомандующий доносил государю, обосновывая свое решение: «Я нашел, что многие полки от частых сражений весьма истощились… Я принял намерение недостающее число людей пополнить приведенными вчера генералом Милорадовичем, и впредь прибыть имеющими войсками, пехоты — 14 587, конницы — 1002 человека, так, чтобы они были распределены по полкам… Для удобнейшего укомплектования велел я из Гжатска отступить на один марш и, смотря по обстоятельствам, еще на другой, чтобы на вышеупомянутом основании присоединить к армии отправляемых из Москвы в довольном количестве ратников. К тому же местоположение при Гжатске я нашел невыгодным. Усилясь таким образом… в состоянии буду для спасения Москвы отдаться на произвол сражения…»[900]

Император Александр I отвечал: «Соображаясь с присланными от вас рапортами, нахожу: 1) Что наличное число людей в армиях показывается кавалерии и пехоты 95 734 человека, поступают из корпуса Милорадовича 15 589, собранных из резервных мест 2000, что и составляет 113 323 человека; сверх того не включены в рапортах находящиеся в отдельных отрядах полки, с коими уповательно число армии составлять будет 120 тысяч человек. 2) Мнение ваше, полагающее донесение о состоянии неприятельских сил в 165 тысяч увеличенным, оставляет меня в приятной уверенности, что вышеозначенное число усердных русских воинов, под предводительством опытного и прозорливого полководца, поставит префаду дальнему вторжению наглого врага, и, увенчав вас бессмертной славой, передаст имя ваше потомству, как избавителя Москвы, а вверенное вам воинство украсится вечными лаврами»[901].

Хотя государь и пребывал «в приятной уверенности», однако реальная обстановка была гораздо сложнее, нежели ему представлялось издалека — достаточно сказать, что между армиями и Москвой регулярных войск не было.

Не стоит уточнять, как распределились прибывшие войска — ограничимся рапортом, представленным корпусному командиру генералом Неверовским[902], дивизия которого понесла ощутимые потери при обороне Смоленска: «Прибывшие на укомплектование вверенной мне 27-й пехотной дивизии корпуса господина генерала от инфантерии Милорадовича 5-го пехотного полка в команде штабс-капитана Денфера нижние чины хорошо выучены, и даны им все нужные первоначальные правила, равно и одеты исправно»[903].

Что ж, ясно, что Милорадович сумел выполнить невыполнимую задачу…

* * *

«Генералу Милорадовичу вверяется начальство над 2-м и 4-м корпусами (Багговута[904] и графа Остермана[905]). Таковы были первые распоряжения Кутузова по прибытии в Царе-во-Займище»[906]. Этот приказ под номером первым Михаил Илларионович подписал 18 августа.

Под номером вторым им был подписан приказ совсем иного содержания: «Сегодня пойманы в самое короткое время разбродившихся до 2000 нижних чинов. Таковое непомерное число отлучившихся от своих команд солдат доказывает необыкновенное ослабление надзора господ полковых начальников. Привычка к мародерству сею слабостию начальства, возымев действие свое на мораль солдата, обратилась ему почти в обыкновение, которого искоренить предлежать должны самые строгие меры. Главное дежурство 1-й армии отошлет пойманных сего дня бродяг при списках в полки, которых на первой раз предписываю оным наказать строжайшим образом. Засим имею я надеяться, что господа полковые начальники для пользы службы и собственной чести возьмут меры и старания к прекращению сего вкравшегося уже в большой степени вреда. В будущее же время таковые пойманные по жеребью будут казнены смертью»[907].

Приказ свидетельствует: дисциплина в отступающем войске ослабла и подавленные ею инстинкты, присущие той далеко не лучшей части населения, которая попадала в солдаты, проявились во всей силе. Две тысячи нижних чинов — три батальона! Что ждало армию в случае продолжения отступления?..

Михаил Андреевич получил под свое начало 2-й и 4-й пехотные корпуса. В состав 2-го корпуса входили 4-я дивизия генерал-майора принца Евгения Виртембергского и 17-я — генерал-лейтенанта Олсуфьева[908]; в состав 4-го — две дивизии под командованием генерал-майоров Бахметевых: Николай Николаевич[909] командовал 11-й дивизией, Алексей Николаевич[910] — сослуживец Милорадовича по Измайловскому полку, соратник по Шведской и Турецкой войнам — 23-й. 4-я, 11-я и 17-я дивизии каждая состояла из двух пехотных, одной егерской — это двенадцать батальонов, и одной полевой артиллерийской бригады; 23-я дивизия — из трех пехотных и одного егерского полков — восемь батальонов. Во 2-й корпус входил также Елисаветградский гусарский полк, а в 4-й — Изюмский гусарский и сводно-грена-дерская бригада. Всего — более 20 тысяч человек.

До генерального сражения оставались считаные дни… Местом для оного было определено поле в районе небольшого — всего двадцать пять дворов — села Бородина, стоявшего на Новой Смоленской дороге.

Силы сторон оказались приблизительно равными, хотя долгое время в нашей историографии подчеркивалось наличие заметного численного превосходства противника. «Всего с ополчением было у нас налицо около 110 тысяч человек и 750 орудий; у французов же считалось 160 тысяч и до 1000 орудий, а затем еще разные части, шедшие к ним на подкрепление», — вспоминал Муравьев-Карский[911].

«В соединенных армиях насчитывалось около 115 тысяч регулярных войск, из них до 15 тысяч новобранцев-рекрутов, около 10 тысяч казаков и свыше 31 тысячи ополченцев» — написано в предисловии к книге «Бородино. Документальная хроника». Но если «регулярных войск», то при чем здесь иррегулярные казаки, а тем более — ополченцы, менее половины из которых имели ружья?

Далее в тексте указано: «Артиллерия соединенных русских армий располагала 640 орудиями. Неприятельская армия достигала 130 тысяч… Превосходя русских числом регулярных войск, армия Наполеона уступала количеством орудий и имела всего 587 пушек»[912].

Однако в энциклопедии «Отечественная война 1812 года» в статье «Бородинское сражение» написано: «Российские войска насчитывали около 150 тысяч человек (113—114 тысяч регулярных войск, около 8 тысяч казаков и 28 тысяч ратников ополчения при 624 орудиях). В состав регулярных войск входили 14,6 тысячи новобранцев, приведенных генералом Милорадовичем. Великая армия имела в строю около 135 тысяч человек при 587 орудиях»[913].

В книге же «Правда о войне 1812 года» численность русских войск вообще поднимается до «160 тысяч (вместе с казаками и ополченцами)», количество орудий — «648 против 587». Но силы Наполеона определяются в те же 130 тысяч человек[914].

Хорошо еще, что само расположение места, где произошло генеральное сражение Отечественной войны, сегодня — в отличие от мест многих иных баталий — не вызывает сомнений.

«Позиция, в которой я остановился при деревне Бородине в 12 верстах вперед Можайска, одна из наилучших, которую только на плоских местах найти можно, — доложил Главнокомандующий. — Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить искусством. Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, тогда я имею большую надежду к победе. Но ежели он, найдя мою позицию крепкой, маневрировать станет по другим дорогам, ведущим к Москве, тогда не ручаюся, что может быть должен идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся…»[915]

Было весьма сомнительно, что Наполеон не станет атаковать — император-полководец привык решать судьбу кампаний в генеральном сражении. К тому же обходя русскую позицию, он неминуемо подставил бы фланги. Так что сражение на избранной Михаилом Илларионовичем позиции неминуемо должно было состояться. Хотя она была далеко не столь блестящей и потому совсем не такой для нас выгодной, как он это утверждал, да и полностью оборудовать ее перед сражением, к сожалению, не удалось.

«На конце правого фланга в лесу, в засеках и укреплениях находились три егерских полка под командой полковника Потемкина[916], которые по обстоятельствам не были в деле и имели от канонады весьма малый урон. Далее, к центру, II корпус Багговута из 2-й и 4-й пехотных дивизий. С ним в линии IV корпус генерал-лейтенанта графа Остермана-Толстого, из 11-й и 23-й пехотных дивизий. Сими войсками начальствовал Милорадович. Центр составлял VI корпус из 7-й и 24-й пехотных дивизий под предводительством генерала Дохтурова; далее, к левому флангу расположен был VII корпус генерал-лейтенанта Раевского[917] из 12-й и 26-й пехотных дивизий. Конечность левого крыла состояла из 27-й пехотной дивизии Неверовского и сводной гренадерской дивизии генерал-майора Воронцова. В резерве находились: III корпус генерал-лейтенанта Тучкова[918] (из 1-й гренадерской и 3-й пехотных дивизий), V корпус, в котором состояла гвардия, коею командовал генерал-майор Лавров[919], 2-я гренадерская дивизия и вся почти вообще кавалерия, состоящая при армии, ибо весьма небольшое количество оной расположено было в линии и на флангах. Резервная артиллерия была весьма сильная. Войска донских казаков находились на правом крыле. Двадцать тысяч человек прибывшего за два дня Московского ополчения разделены были по корпусам, сохраняя состав свой, в котором они образованы были, и употреблялись для принятия раненых и присмотра за ними»[920].

Итак, Михаилу Андреевичу было поручено начальствовать над войсками, прикрывавшими Новую Смоленскую дорогу — основной путь к Москве; в центре позиции стоял 6-й корпус генерала Дохтурова; левым флангом начальствовал генерал-лейтенант князь Горчаков 2-й, племянник Суворова.

Уже на поле к Милорадовичу прибыл новый адъютант — князь Вяземский.

«Наконец нашел я Милорадовича и застал его на бивуаке, пред разведенным огнем. Принял он меня очень благосклонно и ласково: много расспрашивал о Москве, о нравственном и духовном расположении ее жителей и о графе Ростопчине, который, хотя и заочно, распоряжениями своими и воинственным пером, воюющим против Наполеона, так сказать, принадлежал действующей армии. Поздравив меня с приездом совершенно кстати, потому что битва на другой день была почти несомненна, он отпустил меня и предложил мне для отдыха переночевать в его избе, ему ненужной, потому что он всю ночь намеревался оставаться в своей палатке»[921].

* * *

«Настал наконец ужасный день! Скрывавшееся в тумане солнце продолжило до шести часов утра с обеих сторон обманчивое спокойствие»[922].

«В 5 часов утра солнце рассеивает туман… Бьет барабан, и каждый полковник громким голосом читает своему полку прокламацию императора.

Мы слушаем, тесно сомкнувшись ротами… Император возвещает нам, что столь желанный день битвы, наконец, наступил, что победа зависит от нас; победа необходима, чтобы доставить все нужное, получить хорошие зимние квартиры и ускорить возвращение на родину. "Сражайтесь так, — говорит он нам, — как вы сражались при Аустерлице, Фридланде, при Витебске, при Смоленске". Пусть самое отдаленное потомство ставит себе в образец наше поведение в этот день, пусть о каждом из нас будут говорить: "Он был в великой битве под Москвой!" Тысячекратные возгласы: "Да здравствует император!" были ответом на это лаконическое приглашение»[923].

«Застонала земля и пробудила спавших на ней воинов. Дрогнули поля, но сердца спокойны были. Туча ядер, с визгом пролетавших над нашим шалашом, пробудила меня и товарищей. Вскакиваем, смотрим — густой туман лежит между нами и ими. Заря только что начинала зажигаться…»[924]

«С рассветом дня маршал Даву, грянув из 120 орудий артиллерии залпом, повел пехотные колонны свои в штурмовую атаку нашей укрепленной позиции перед деревней Семеновской, а вице-король Италианский сделал решительный удар корпусом своим на село Бородино, чтобы чрез его ворваться в центр соединения наших армий по почтовой дороге, отнявши мосты на реке Колоче, в самом селе Бородине находившиеся»[925].

«В шесть часов утра началась атака против правого нашего фланга на село Бородино. Менее нежели в четверть часа лейб-гвардии Егерский полк был опрокинут и в замешательстве прогнан за реку, так что не успел истребить моста, и вслед за ним неприятельские стрелки появились на правом берегу и понудили снять батарею, оборонявшую мост; 1-й егерский полк, подкрепив гвардейских егерей, прогнал неприятеля и в то же время занял Бородино, но, чтобы по удалении от прочих войск не подвергнуть их опасности, приказано было оставить селение, и егеря, отойдя за реку, сожгли за собою мост. Действие на сем пункте ограничилось одной перестрелкой»[926].

«Наскоро оделся я и пошел к Милорадовичу. Все были уже на конях. Но, на беду мою, верховая лошадь моя, которую отправил я из Москвы, не дошла еще до меня. Все отправились к назначенным местам. Я остался один. Минута была ужасная… По счастью, незнакомый мне адъютант Милорадовича предложил мне свою запасную лошадь. Обрадовавшись и как будто спасенный от смерти, выехал я в поле и присоединился к свите… Вскоре потом ядро упало к ногам лошади Милорадовича. Он сказал: "Бог мой! видите, неприятель отдает нам честь". Но, для сохранения исторической истины, должен я признаться, что это было сказано на французском языке, на котором говорил он охотно, хотя часто весьма забавно неправильно», — писал Вяземский, замечая, что «…привычка говорить по-французски не мешала… генералам нашим драться совершенно по-русски. Не думаю, чтобы они были храбрее, более любили Россию, вернее и пламеннее ей служили, если б не причастны были этой маленькой слабости»[927].

Впоследствии князь Петр Андреевич изобразил произошедшее в стихах:

…Только подошли мы ближе
К средоточию огня,
Взвизгнуло ядро и пало
Перед ним, к ногам коня,
И, сердито землю роя
Адским огненным волчком,
Не затронуло героя,
Но осыпало песком.
«Бог мой! — он сказал с улыбкой,
Указав на вражью рать, —
Нас завидел неприятель
И спешит нам честь отдать»[928].

А Михаил Андреевич описал действия своего адъютанта в жанре сухой канцелярской прозы: «Находясь при мне весь день, был мною посылаем в самый жестокий огонь и отличился храбростью; при чем убита под ним лошадь, а другая ранена»[929]. Это строки из представления «Московского ополчения корнета князя Вяземского» к ордену Святого Владимира 4-й степени, который тот и получил…

«Перед каждым сражением Милорадович одевался, как на бал. В полном мундире, во всех орденах, в шляпе с высоким султаном, являлся он пред боевыми колоннами на статном коне и, разговаривая с солдатами, рисовался как будто на параде, когда ядра летели над головами и картечью осыпало ряды. Он ничего не ел перед сражением, продолжавшимся иногда по многу часов, голод и жажду утолял трубкой. Кто-нибудь из ординарцев возил за ним кисет. "Набей мне трубку", — сказал он высокому красивому ординарцу и подал докуренную трубку. Трубка, набитая до половины, выпала из рук ординарца: ядро сорвало ему голову!! Другой ординарец проворно соскочил с лошади, снял кисет с руки убитого, набил трубку и подал генералу, который солдатским языком бодрил ряды и продолжал преспокойно курить, как у себя дома»[930].

Войска правого крыла, которым начальствовал Милорадович, продолжали оставаться в бездействии, хотя постоянно пребывали под огнем.

«В сражении под Бородином Милорадович разъезжал на поле смерти как в своем домашнем парке: заставлял лошадь делать лансады, спокойно набивал себе трубку, еще спокойнее раскуривал ее и дружески разговаривал с солдатами. "Стой, ребята, не шевелись! Держись, где стоишь!.. Я далеко уезжал назад: нет приюта, нет спасения! Везде долетают ядра, везде бьет! В этом сражении и трусу нет места!" Солдаты любовались такими выходками и добрым видом генерала, которого знали еще с итальянских походов… Пули сшибали султан с его шляпы, ранили и били под ним лошадей; он не смущался: переменял лошадей, закуривал трубку, поправлял свои кресты и обвивал около шеи амарантовую шаль, концы которой живописно развевались по воздуху»[931].

Имя Михаила Андреевича вообще было окружено легендами, но участие его в Бородинском сражении — одна сплошная сказка.

«Генералы наперерыв друг перед другом становились на местах, где преимущественно пировала смерть. Завидя Барклая-де-Толли там, где ложилось множество ядер, Милорадович сказал: "Барклай хочет меня удивить!" Поехал еще далее, под перекрестные выстрелы французских батарей и велел себе подать завтрак»[932].

Утверждение, что генералы рисковали жизнью по-пустому, следует отмести. Было, что бросился в атаку со знаменем в руках и исчез среди разрывов генерал-майор Тучков 4-й[933]; было, что увлек за собой батальон и погиб генерал-майор Кутайсов[934]; со шпагой пошел на французские штыки и был взят в плен израненный генерал-майор Лихачев[935], дивизия которого обороняла Центральный редут; в контратаке на Семеновских флешах был смертельно ранен князь Багратион — но это были оправданные поступки, продиктованные обстановкой. А чтобы просто так становиться на самых опасных местах… Не прапорщиками же, которым не терпится выказать свою храбрость, они, в конце концов, были!

Барклай, четко и безукоризненно выполнивший план Александра I по отступлению вглубь страны, принял на себя и всю ответственность. В войсках его нарекли предателем, а император публично выразил недоверие, поставив во главе объединенных армий генерала от инфантерии Кутузова.

И вот, облаченный в парадный мундир, при всех орденах, с черно-красной Владимирской лентой через плечо, Михаил Богданович появлялся на самых опасных участках сражения, подолгу оставался под огнем, наблюдая за действиями войск, сам водил полки в атаку. Свита его редела с каждым часом; погибли два адъютанта, под генералом были убиты четыре лошади, но он не получил ни единой царапины. Солдаты встречали Барклая-де-Толли громким «ура!». Мужественным своим поведением генерал отмел все обвинения в измене.

Некоторым казалось, что он искал смерти, но так это или нет, знал только сам Михаил Богданович. Скорее всего, он просто находился именно там, где ему следовало быть, — на ключевых пунктах сражения.

Еще ожидая подхода Милорадовича с резервами, Барклай предлагал для него должность корпусного командира — ту самую, на которую Михаил Андреевич был определен в 1806 году… Из этого можно предполагать, что министр был не самого высокого мнения о полководческих талантах Милорадовича. Возможно, это была объективная оценка: недаром впоследствии Михаил Андреевич отказался принять под свое командование армию, уступив ее Барклаю.

«Милорадович славился своей чрезмерной храбростью, его называли русским Мюратом, но он не был способен к командованию армией», — писал интереснейший мемуарист Александр Булгаков[936], с которым мы скоро встретимся[937].

Предположение «Барклай хочет меня удивить» едва ли можно допустить — ведь это Милорадович выходил на поле боя при полном параде, а Михаилу Богдановичу страсть к внешним эффектам свойственна не была. С чего ж она взялась? И под какие «выстрелы» мог поехать Михаил Андреевич, если неприятель сосредоточил свой огонь по стоящим каре? Да и до того ли было ему, чтобы где-то завтракать?

«Барклай-де-Толли и Милорадович в эти минуты были путеводными звездами в хаосе сражения: все ободрялось, устраивалось ими и вокруг них»[938], — записал поручик конной артиллерии Павел Граббе[939], адъютант Ермолова. Сказано красиво, но, думается, это куда более соответствует истине.

Есть такое утверждение: «В пылу сражения Милорадович давал червонцы тем из нижних чинов, которые не убивали пленных, а приводили их живыми»[940].

Но мог ли он находиться в тылу, куда ведут пленных? До них ли ему было? И что, разве отправляясь на сражение, генерал набивал карманы червонцами?

«Весь Бородинский бой — это лобовая атака французскими массами русского центра — батареи Раевского и флешей Багратиона. Жесточайшее побоище длилось шесть часов без всякого намека на какой-либо маневр, кроме бешеного натиска с обеих сторон…»[941]

Около 6 утра французы взяли село Бородино, откуда вскоре были выбиты… Примерно в то же время противник атаковал Семеновские флеши — потом их назовут «Багратионовы», которые занимали 2-я сводно-гренадерская дивизия графа Воронцова и 27-я пехотная — Неверовского. Атака была отбита. Вторая атака на флеши последовала около 7 часов, третья — в 8 и продолжалась час. При ее отражении был ранен штыком Воронцов, сказавший: «Сопротивление моей дивизии не могло быть продолжительно: дивизия исчезла не с поля сражения, а на поле сражения»[942]. Сразу началась четвертая атака, вслед за ней, около 10 утра, пятая… Тогда же в центре позиции во второй раз была атакована Курганная высота — первая атака была в 9, и 30-й линейный пехотный полк, предводимый бригадным командиром генералом Боннами[943] ворвался в Большой редут. Русская позиция была рассечена, и многим показалось, что, как и обещал Наполеон, над Бородинским полем восходит солнце Аустерлица… Воодушевленный противник готовил уже шестую атаку на флеши, почти сглаженные артиллерийским огнем.

«Я, заметя, что неприятель с левого крыла переводит войска, дабы усилить центр и правое свое крыло, немедленно приказал двинуться всему нашему правому крылу, вследствие чего генерал от инфантерии Милорадович отрядил генерал-лейтенанта Багговута со 2-м корпусом к левому крылу, а сам с 4-м корпусом пошел на подкрепление центра», — докладывал князь Кутузов[944].

Шестая атака на флеши была отражена подоспевшим подкреплением… Тем временем генералы Ермолов и Кутайсов, остановив расстроенный батальон Уфимского пехотного полка, повели его в атаку на Курганную высоту. К ним присоединялись солдаты других полков, и дружным ударом русские ворвались на батарею. Все находившиеся здесь французы, за исключением Боннами, были переколоты штыками. Опасаясь, что сейчас его чин не произведет достаточного впечатления, израненный бригадный генерал назвался Неаполитанским королем.

«Во время сражения разнесся слух у нас, что взят был в плен Мюрат; но после оказалось, что принят был за него генерал Бонами. Не помню, с кем ехал я рядом: мой спутник спросил ехавшего к нам навстречу офицера, знает ли он, что Мюрат взят в плен? "Знаю", — отвечал тот»[945].

Никто не видел, как погиб граф Кутайсов. Кутузов считал, что эта смерть помешала полной победе: 28-летний начальник артиллерии единственный знал весь ее боевой порядок, и немалая часть орудий осталась не задействована.

В 11 часов началась седьмая атака на флеши, которая была отбита через полчаса. Тем временем на левом фланге полякам удалось вытеснить с Утицкого кургана полки 3-го пехотного корпуса. «Когда корпус Багговута отправлен был с правого крыла армии на старую Смоленскую дорогу, где Тучков 1-й сражался с Понятовским[946], первый достиг к нему Олсуфьев. Решась сбить неприятеля, занявшего Утицкий курган, Тучков атаковал его с фронта, велев графу Строганову[947] ударить слева, и Олсуфьеву, с Вильманстрандским и Белозерским полками — с правой стороны. Неприятель был оттеснен, и, пока Строганов поражал его с высоты кургана из 6 орудий, Олсуфьев принял начальство вместо Тучкова, смертельно раненного. Вскоре прибыл Багговут, но между тем Олсуфьев отразил новое стремление неприятеля обойти курган влево и удержался на позициях»[948].

В половине двенадцатого противник, создав почти трехкратное превосходство, предпринял восьмую атаку флешей. Контратаку возглавил князь Багратион, но был смертельно ранен…

«Войска, несколько часов кряду с мужеством оные [укрепления] защищавшие, должны были, уступив многочисленности неприятеля, отойти к деревне Семеновской и занять высоты, при оной находящиеся»[949].

Тогда начальство над левым флангом принял генерал Дохтуров, его место в центре позиции заступил Милорадович.

«Корпус Остермана… в продолжение всего утра был бездействующим зрителем кипевшего боя, не принимая в нем участия, но после полудня был переведен к центру, на место почти уничтоженного 7-го корпуса Раевского. Тут он подвергся самому сокрушительному действию неприятельского огня — выстрелы с обеих сторон были так часты, что не оставалось промежутков между ударами»[950].

«Милорадович ввел в дело дивизию Алексея Николаевича Бахметева, находившуюся под его командой. Под Бахмете-вым была убита лошадь. Он сел на другую. Спустя несколько времени ядро раздробило ногу ему. Мы остановились. Ядро, упав на землю, зашипело, завертелось, взвилось и разорвало мою лошадь. Я остался при Бахметеве. С трудом уложили мы его на мой плащ и с несколькими рядовыми понесли его подалее от огня…»[951]

В то время, когда русские сдерживали натиск на левом фланге и в центре, Кутузов предпринял наступательные действия на правой оконечности своих войск. Здесь в резерве стояли 1-й кавалерийский корпус генерал-лейтенанта Уварова[952] — 27 эскадронов, сотня и 12 конных орудий, и отдельный казачий корпус генерала от кавалерии Платова — 50 сотен и 12 конных орудий Донской артиллерии. Все это было направлено в обход правого фланга французов. Внешне атака представлялась блестящей — под командой Уварова состояла вся гвардейская кавалерия, за исключением кирасир. Хотя оттянуть часть французских войск от левого нашего фланга, как надеялся Кутузов, не удалось, все же Наполеон на два часа приостановил атаки в центре, а готовая идти в бой Старая гвардия осталась в резерве… Михаил Илларионович был недоволен результатами рейда, утверждая, что «…казаки, кои вместе с кавалерийским корпусом должны были действовать и без коих неможно ему было приступить к делу, в сей день, так сказать, не действовали…»[953] Исследователи обычно опускают окончание документа[954]: «…из-за дурных распоряжений и нетрезвого состояния»[955] атамана…»

Споры, насколько активны были действия кавалерии не совсем понятны, — чтобы уяснить суть, достаточно обратиться к спискам потерь. Так вот, при Бородине 1-й кавалерийский корпус потерял убитыми двух унтер-офицеров и 18 рядовых, ранено — 12 унтеров, 47 рядовых и двое нестроевых, а 20 рядовых пропало без вести. В состав корпуса входило шесть полков. Для сравнения: в одном только Мариупольском гусарском полку, входившем в состав 3-го кавалерийского корпуса, было убито 8 унтеров и 155 гусар, а ранено 9 и 26… Все же думается, что в оценке — или недооценке этой «диверсии» Кутузов оказался не совсем прав: новую атаку Курганной высоты Наполеон решился предпринять только в 14 часов.

«В 4-м часу французский кавалерийский корпус генерала Коленкура[956], имея приказание пробиться к главной, центральной нашей батарее, известной под именем батареи Раевского, смело приблизился к ней и понесся на войска графа Остермана. "Наша пехота, — приводим слова Барклая-де-Тол-ли, — встретила их с удивительной твердостью, подпустила на 60 шагов и открыла такой деятельный огонь, что неприятель был опрокинут и искал спасения в бегстве". Кавалерийские полки преследовали и гнали неприятельскую конницу до самых резервов…»[957]

«Центр и левый фланг нашей армии были опоясаны непрерывной цепью неприятельских орудий, батальным огнем и перекрестно действовавшим. Это было приготовление к решительной атаке центра. Было около четырех часов, когда массы пехоты и конницы двинулись на нас. Тогда закипела сеча, общая, ожесточенная, беспорядочная, где все смешалось, пехота, конница и артиллерия. Бились, как будто каждый собою отстаивал победу. Последний конный резерв, кавалергарды и Конная гвардия атаковали в свою очередь и смешались с конницей неприятеля. То была решительная, грозная минута в судьбе России. Весы побоища склонялись видимо в пользу завоевателя. Центральная батарея и начальник ее, Лихачев, засыпав ров и поле телами нападающих, с тыла взятые, достались неприятелю…»[958]

Судьба генерал-майора Лихачева, героя Кавказской войны, схожа с судьбой генерала Боннами. Он также оказался в плену — однако вопреки своему желанию, ибо хотел погибнуть. В конце 1812 года Петр Гаврилович был освобожден нашими войсками, но вскоре умер… Атаковавший редут дивизионный генерал барон де Коленкур нашел здесь свою могилу: по приказу Наполеона, убитого картечью генерала захоронили на Курганной батарее[959]… В 1839 году здесь же был перезахоронен прах князя Багратиона — теперь, очевидно, генералы лежат почти рядом.

«Скоро разбитые остатки полков составили новую стену, готовую на новый бой. Благоприятствовавшее победе мгновение невозвратно минуло для императора… Он не решился ввести в убийственный пролом последнюю свою надежду, для довершения (по моему мнению) несомненной, ему только знакомой, но на этот раз не узнанной им, манившей его тогда, победы»[960].

«В это же время явился на сцену и генерал Милорадович. С необыкновенной быстротой, скача сам впереди, подвел он сильные батареи на картечный выстрел и начал осыпать завоеванный люнет целыми дождями картечи; уцелевшую ж линию оборотил на оси в косвенное положение и унес фланг ее от неприятеля. Наши выгоды в этом пункте восстановились»[961].

«Впоследствии французы, овладев батареей Раевского, пытались еще несколько раз сломить 4-й пехотный корпус, все еще представлявший грозный фронт, но все их атаки не имели успеха. Войска этого корпуса удержали свое место до конца битвы»[962].

Все же, «…пехота наша на левом фланге, предводимая Милорадовичем, Коновнииыным[963] и графом Остерманом — генералами испытанной неустрашимости, — при чрезвычайных усилиях должна была оставить в руках неприятеля потерянные укрепления, и большие встречая затруднения в действии, невзирая на все то, успела твердостью своею оборону нашу сделать менее сомнительною», — рассуждал потом с определенной осторожностью Ермолов[964].

Проглядывая сквозь тучи дыма, над полем светило клонившееся к закату солнце. Это было Московское, а не Аустерлицкое солнце — французам не удалось не только прорвать оборону, но даже и существенно потеснить русские войска. Самый напряженный день 1812 года близился к вечеру, битва неизбежно подходила к своему завершению, а две весьма поредевшие, обескровленные армии оставались стоять друг против друга… Фортуна не отдала своего явного предпочтения ни одному из полководцев, и оба объявили Бородино победой.

«Около пяти часов пополудни атаки прекратились. Продолжались только канонада с обеих сторон и перестрелка между цепями застрельщиков. Ясно было, что армии расшиблись одна об другую, и ни та, ни другая не могут предпринять в остальные часы дня ничего важного.

Увидев остановившегося позади центра Кутузова со свитой, я подъехал туда и, подозванный Толем, был представлен ему. Он послал меня тогда поздравить начальников войск с отражением неприятеля и предварить о наступлении на него наутро… В центре Милорадович выслушал меня и приказал доложить, что он берется (если угодно будет Главнокомандующему) отнять без большого урона центральную батарею. Действительно, ничто столько не доказывало крайней степени изнеможения неприятеля, как бесполезное обладание этой важной точкой нашей позиции, куда не были даже подвинуты их батареи. Наконец сумерки и потом давно желанная ночь спустились и покрыли мраком навсегда увековеченные поля, человеческой жатвой покрытые», — вспоминал генерал Граббе, главнокомандующий войсками на Кавказской линии и в Черномории в 1837—1842 годах, то есть в то время, когда там служил поручик Лермонтов, автор стихотворения «Бородино»…[965]

* * *

Князь Кутузов представил Милорадовича к ордену Святого Георгия 2-й степени, однако государь начертал на рапорте: «Алмазные знаки Александра Невского»[966].

Хотя «алмазные знаки» — мелкие алмазы, украшавшие звезду и знак ордена, считались как бы высшей его степенью, ибо официально таковой у него не было, но как был Милорадович Александровским кавалером, так и остался — этим орденом его наградили еще в 1799 году. Это было обидно. «Однажды, рассказывая с жаром о Бородинской битве, он говорил: "Как град сыпались на нас ядра, картечи, пули и бриллианты!"»[967] Милорадович говорил не только о себе: «алмазные знаки» вместо «святого Георгия» получил также Дохтуров, а Коновницыну вообще дали шпагу с алмазами… Все представления Кутузова к награждению генералов за сражение при Бородине «Георгием» или «Владимиром» выше 3-й степени Александр I заменил более низкими орденами, шпагами, очередным чином. Ермолов вместо ордена Святого Александра Невского, второго по значению, получил орден Святой Анны 1-й степени — самый младший из «первостепенных» орденов. Исключением оказался Барк-лай-де-Толли, в отношении которого Главнокомандующий просил государя определить награду по собственному своему усмотрению, — он единственный получил Святого Георгия 2-й степени… Это объясняется тем, что государь был очень недоволен сдачей Москвы. Самому князю Голенищеву-Кутузову, поспешившему доложить о победе при Бородине и 30 августа 1812 года получившему чин генерал-фельдмаршала, очень повезло.

Однако есть нечто гораздо более важное, чем официальные награды. Говоря о Бородинском сражении, М.В. Семевский утверждает: «С этого, кровавой памяти, славного для чести русского солдата дня начинается длинный ряд доблестных подвигов Милорадовича. Отныне он, вместе с другими сподвижниками Кутузова, в том числе и Ермоловым, становится кумиром солдат и вполне народным русским героем. Исчислять подвиги Милорадовича в эту эпоху значило бы повторять самые блистательные страницы истории Отечественной войны»[968].

* * *

Победу — ежели она была таковой — необходимо было закрепить, для чего следовало сбить французов с занятых позиций и обратить вспять. «Князь Кутузов действительно готовился к бою на следующий день и писал графу Ростопчину: "Сегодня весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божией, русское войско не уступило в нем ни шагу… Завтра надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую Святыню, с новыми силами с ним сразиться". Барклаю-де-Толли велено было распорядиться приготовлениями на следующий день, а ординарец послан объехать все линии войск, поздравить их с отражением неприятеля и объявить, что "завтра атакуем"»[969].

Вскоре боевой задор прошел, уступив место трезвому расчету, и Кутузову стало ясно, что атаковать поутру некем и нечем.

«В ночь на 27 августа с Бородинского поля тронулись к Можайску сначала артиллерия, затем пехота и конница. В 8 часов утра Наполеон обозрел поле битвы и, лично удостоверившись в отступлении русской армии, около полудня двинулся за ней, выслав по корпусу на Рузу и Борисов»[970].

«Когда мы пришли в Можайск, город казался уже опустевшим. Некоторые дома были разорены; выбиты и вынесены были окна и двери. Милорадович увидел солдата, выходящего из одного дома с разными пожитками. Он его остановил и дал приказание его расстрелять. Но, кажется, это было более для острастки, и казнь не была совершена. Мы расположились в каком-то доме, оказавшемся несколько более удобным. Генерал продиктовал мне приказы по отделению войск, находившихся под его начальством и остававшихся еще в Подольске. Тут же пригласил он меня с ним отобедать, извиняясь, что худо меня накормит… Милорадович был обыкновенно невзыскателен в своих житейских потребностях. Да к тому же, щедрый и расточительный на деньги, иногда оставался он без гроша в кармане. Рассказывали, что во время походов, бывало, воротится он в свою палатку после сражения и говорит своему слуге: "Дай-ка мне пообедать!" — "Да у нас ничего нет", — отвечает тот. "Ну, так дай чаю!" — "И чаю нет". — "Так трубку дай!" — "Табак весь вышел". — "Ну, так дай мне бурку!" — скажет он, завернется в нее и тут же заснет богатырским сном. Он был весьма приятного и пленительного обхождения, внимателен и приветлив к своим подчиненным… После этого минутного знакомства мы всегда с ним оставались в хороших отношениях»[971].

28 августа главнокомандующий отдал следующий приказ по армиям: «По случаю раны, полученной генералом от инфантерии князем Петром Ивановичем Багратионом, 2-я Западная армия впредь до Высочайшего повеления поступает в командование генерала от инфантерии Милорадовича, к коему и всем чинам, оную армию составляющим, с получения явиться»[972].

«Разбитая армия Багратиона поступила к Милорадовичу. Милорадович встретил штаб его длинной и несвязной речью, делал колкости памяти покойного Багратиона и настоятельно требовал указать ему того, к кому князь всего более имел любви и доверенности, дабы именно в лице сего последнего мог он доказать князю истинное свое великодушие и любовь к тому, кого любил и уважал — враг его»[973].

Звучит уж очень отрицательно… Но князь Багратион в то время был жив; в войсках его уважали и любили, поэтому любое неосторожное слово в его адрес могло показаться «колкостью» — а неосторожных слов в то воистину жуткое время, думается, всеми говорилось более, чем достаточно…

Войска отходили под прикрытием арьергарда, порученного Платову. Это решение вызывает недоумение: хотя казаки несколько раз отличились при отступлении от границ, сам Матвей Иванович проявил себя не лучшим образом. После Смоленска он начальствовал арьергардом объединенной армии, но 14 августа Барклай его от командования отстранил[974]. Атаман убыл в Москву и возвратился уже в канун Бородинской битвы… Характеристика, данная Кутузовым Платову после сражения, нам известна, но все же ему был поручен арьергард.

Кроме казачьего корпуса, в отряд вошли 4-й, 30-й и 48-й егерские, Волынский и Тобольский пехотные и Изюмский гусарский полки, а также — конная рота Донской артиллерии. По перечисленным наименованиям отряд выглядел вполне внушительно, но уточним, что Тобольски полк только при Бородине потерял убитыми 248 человек, пропавшими без вести — 34 и ранеными 133, тогда как ранее, при Смоленске, — 84 нижних чина убитыми, 282 — ранеными и 55 пропавшими без вести; потери Волынского полка при Бородине оказались еще большими — 240 убитых, 109 раненых и 151 пропавший… Арьергард оставался на Бородинской позиции до 4 часов утра 27 августа, после чего двинулся вослед за армией к уездному городу Можайску — князь Кутузов приказал его удерживать.

«Большая потеря в армиях и необходимость сблизиться с подкреплениями, формировавшимися за Москвой, вызвали приказание Кутузова отступать за Можайск, тем более что, следуя за нами, Наполеон ослабевал в силах. Несмотря на чрезвычайное утомление, войска с грустью приняли весть об отступлении.

Но куда отступать — на Москву или Верею и Боровск? Вот вопрос, над которым приходилось задумываться.

"Надобно идти по Московской дороге, — сказал князь Кутузов. — Если неприятель и займет Москву, то он в ней расплывется, как губка в воде, а я буду свободен действовать, как захочу"», — вспоминал Михайловский-Данилевский[975].

Кажется, в этом свидетельстве впервые звучит мысль Кутузова о возможности сдачи Москвы. Пока она высказывается предположительно: «если и займет», даже как-то легкомысленно: «я буду свободен»… Однако Александру Ивановичу стоит верить: в то время он состоял адъютантом при светлейшем.

Кстати, ведь это сын того самого Ивана Лукьяновича Данилевского, который некогда возил юного Мишу в Гёттинген и Кенигсберг, — мир тесен, и не случайно…

Вряд ли кто кроме Кутузова допускал в тот момент возможность сдачи древней столицы. Тем более — без боя.

«Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет», — без всякого сомнения заявлял Московский главнокомандующий в своих «афишках»[976].

Кутузов эту уверенность поддерживал. 30 августа он писал Ростопчину: «Войска мои, несмотря на кровопролитное бывшее 26 числа сражение, остались в таком почтенном числе, что не только в силах противиться неприятелю, но даже ожидать и поверхности над оным»[977].

На деле обстоятельства складывались далеко не лучшим образом. Хотя оборонявший Можайск арьергард был поддержан двумя кавалерийскими корпусами, но, будучи «жарко атакован» французским авангардом, удара не выдержал и город сдал, откатившись к селу Моденову, — в трех верстах от расположения главных сил. Противник фактически «сел на хвост» Кутузову.

Из «Журнала военных действий 1-й и 2-й Западных армий»:

«Главнокомандующий, поручив арьергард генералу от инфантерии Милорадовичу, приказал подкрепить оный полками егерскими 11-м и 36-м, пехотными: Бутырским, Томским, Софийским и Либавским и [23-й] батарейной ротой Гулеви-ча, так что сильно наступавший неприятель был повсюду опрокинут и должен был податься несколько верст назад»[978].

Вот что рассказывал о тех событиях сам Михаил Андреевич: «После сражения при Бородине поручили мне начальство над второй армией, которая так была расстроена, что почти не существовала, а арьергард по причине контузии Коновницына отдали Платову. Неприятель напирал очень сильно. Платов сопротивлялся плохо, и неприятели 27-го числа почти не вошли в наш лагерь, посему послали туда Раевского. 28-го вечером я лежал в избе, как пришел ко мне Барклай-де-Толли и просил именем отечества, чтобы я принял начальство над арьергардом. Я приехал в оный вечером, принял команду от Раевского, и так как армия была в близком расстоянии, то я решился на другой день дать сильный отпор неприятелю, чтобы между тем армия имела время и возможность, отступив более, исправиться в нуждах своих. Действительно, на другой день поутру, то есть 29 августа, я был сильно атакован, сражался весь день и к вечеру принудил неприятелей отступить с поля сражения. Пленные сказали мне, что генералы их заметили, что в наш арьергард прибыл другой начальник. 30-го и 31 августа я так мало отступил, что армия находилась за мною уже в 40 верстах, чему князь Кутузов насилу поверил, и, следовательно, могла без всякой опасности предаваться покою. Мало-помалу приближались мы к Москве»[979].

«После Бородина большой арьергард армии вверен был Милорадовичу. Августа 28-го прислал он в главную квартиру просить квартирмейстерского офицера. Из состоящих при нем один был ранен, а подполковник Чуйкевич занемог. Карл Федорович[980] откомандировал меня в арьергард, где и находился безотлучно при Милорадовиче… Несколько раз в день должно было доносить Главнокомандующему о положении арьергарда. Рапорты Милорадовича писались мною под выстрелами, иногда по его диктовке», — вспоминал Александр Щербинин[981], бывший в 1812 году прапорщиком квартирмейстерской части[982].

«Через несколько дней после Бородинского боя Киселев[983] был откомандирован от полка в должность адъютанта к Милорадовичу… Нам неизвестно, каким путем состоялось назначение Павла Дмитриевича адъютантом к Милорадовичу, хотя из заметки Киселева, помещенной в его коротенькой автобиографии, видно, что он сам этого желал. Так, он говорил: "Я покинул их (товарищей в Кавалергардском полку) с сожалением, чтобы сделаться адъютантом одного генерала, пользовавшегося блестящей репутацией и при котором я намеревался изучать войну".

Но ожидания Киселева не сбылись, как видно из последующих слов той же заметки: "Эта цель не была достигнута, и так как мне следует говорить только о себе, то я умолчу о том, кто во многих отношениях сделал мне более зла, чем добра…" В чем состояли причины неудовольствия Киселева на Милорадовича, мы не знаем, а вдаваться в догадки не желаем»[984].

«В течение всей войны Киселев продолжал быть адъютантом Милорадовича, и эта-то служба была причиной его возвышения, дав ему возможность сделаться более известным императору Александру Павловичу: Милорадович тяготился не только письменной отчетностью, но и подробным словесным докладом; в его же штабе только Киселев оказался способным толково докладывать государю, — таким образом он получил возможность беседовать с Александром I, всегда остававшимся довольным его докладом»[985].

Впрочем, проблемы в арьергарде были не только с отчетностью.

«Его сердце равно было прочим благородным его качествам; но беспечность прикрывалась всегда любезностью его характера. До меня не было в авангарде ни устройства, ни продовольствия: это не дело Милорадовича. С моим прибытием все получило новый вид. Генерал Корф, командовавший передовой цепью, обрадовавшись изобильному корму людей и лошадей, скачет к Милорадовичу с полной благодарностью. Но едва он высказывает содержание речи своей или ближе, излияние чувств его, как Милорадович, с обыкновенным и торжествующим своим тоном, сказал ему: "благодарите не меня, а Маевского: он кормит и вас, и меня". Одной этой черты достаточно уже для похвалы Милорадовича; он свое брал себе, а целое уступал подчиненному»[986].

«Генерал Милорадович, 29 августа, по просьбе князя Кутузова, стал во главе арьергарда нашей отступающей армии. "С его появлением, — пишет Паскевич, — в эту трудную минуту арьергардом неприятель был всегда удерживаем до самого конца кампании, там, где Главнокомандующий приказывал остановить неприятеля. Это доказывает тотчас. 29 августа Милорадович отступает. Ему сказано было, что армия отступит 25 верст; но она отступила всего 17. Вдруг видит Милорадович, что он подходит к нашей армии, а в это время Кутузов присылает сказать, чтобы, ради Бога, остановить неприятеля. Когда так, сказал Милорадович, то я хочу ночевать в деревне. Мы уже две версты отступили от этой деревни. Вперед! И точно: после кровавого боя мы заняли эту деревню, отбив ее у неприятеля. Тут полки бригады Потемкина, не принимавшие участия под Бородином, сие славно дело сделати"»[987].

«Арьергардные дела происходят ежедневно», — докладывал Кутузов[988].

«Храбрость войск арьергарда под искусным Вашего Высокопревосходительства командованием отдаляет от армии беспокойство. Теперь приближающимся нам к Москве, где должно быть сражение, решающее успехи кампании и участь государства, на некоторое время неприятеля удержать должно, сколько возможно», — от имени главнокомандующего писал Милорадовичу генерал Ермолов[989].

* * *

«Светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет; и готов хоть на улицах драться», — уверял москвичей Ростопчин.

По диспозиции, предложенной генералом от кавалерии Беннигсеном, исполнявшим обязанности начальника главного штаба объединенных армий, войска заняли растянувшуюся на четыре версты позицию между изгибом Москвы-реки и Воробьевыми горами. Она была не намного меньше, нежели при Бородине, но армия теперь была другая, обескровленная, а за спиной, вместо ровного поля, были овраги, большая река и огромный город, что исключало возможность маневра, перегруппировки сил. В сражении на такой позиции можно было либо победить, либо погибнуть. Последнее представлялось гораздо более вероятным.

«Милорадович, командуя передовыми войсками, принимает все удары на свой щит. Здесь составляется совещание об участи Москвы»[990].

Совещание состоялось ввечеру 1 сентября, войдя в историю как «Совет в Филях». В этой деревне, в избе крестьянина Фролова, князь Голенищев-Кутузов, произведенный государем в генерал-фельдмаршалы, но того еще не знавший, собрал высших чинов армии. Это были корпусные командиры — Остерман-Толстой, Дохтуров, Уваров, Раевский и исполнявший обязанности командира 3-го пехотного корпуса Коновницын, а также — главнокомандующий 1-й армией Барклай-де-Толли, начальники штабов Беннигсен и Ермолов, генерал-квартирмейстер Толь. Присутствие атамана Платова и дежурного генерала полковника Кайсарова[991] вызывает споры между историками, ибо протокола заседания не велось, а запись в «Журнале военных действий» столь скупа, что в ней не упомянуты даже несомненные участники совета Раевский и Уваров[992].

«В армии всем казалось весьма странным приглашение на совет Раевского, а не Милорадовича. Милорадович, командуя арьергардом, был начальником Раевского, был старше его чином и находился в числе тех немногих первенствующих генералов, мнением которых князь Кутузов особенно дорожил. В настоящее время слишком известно, что Кутузов собирал совет не для решения каких бы то ни было вопросов, а исключительно из политического приличия. В разговоре с принцем Виртембергским он высказал убеждение, что ему одному, без посторонней помощи, надлежит решить участь Москвы и дальнейшие действия русской армии. При таком убеждении, конечно, Милорадович был полезнее в арьергарде, чем в Филях, в военном совете»[993].

Мнения о том, следует или нет давать сражение на избранной позиции, разделились — но не потому, что собравшиеся военачальники думали розно. Всем было понятно, что ни позицию, ни Москву удержать не удастся, зато армия, потерявшая при Бородине до 50 тысяч человек, вообще будет разбита. Не знаем, например, насколько был искренен государев любимец Уваров, предлагавший идти навстречу французам, атаковать и с честью погибнуть, — при Бородине у него была такая возможность, однако 1-й кавалерийский корпус потерял всего лишь 40 нижних чинов…

«Не решился я, как офицер, не довольно еще известный, страшась обвинения соотечественников, дать согласие на оставление Москвы и, не защищая мнения моего, вполне не основательного, предложил атаковать неприятеля… С неудовольствием князь Кутузов сказал мне, что такое мнение я даю потому, что не на мне лежит ответственность», — с подкупающей откровенностью писал впоследствии Ермолов[994].

На карту поставлены судьбы Москвы, армии и России, а генерал озабочен мнением соотечественников о своей персоне… Недаром Пушкин назвал его «великим шарлатаном»[995]! «Один умный человек сказал, что Ермолов, в понятиях русских, не человек, а популяризированная идея. Когда в верхних слоях давно уже наступило в отношении к нему полное разочарование, масса все еще продолжала видеть в нем великого человека и поклоняться под его именем какому-то воображаемому идеалу»[996].

По счастью, большинство генералов менее всего были озабочены своей ролью в истории, а потому «…положено было пройти чрез Москву, предоставив неприятелю занять ее без боя; нам же перейти к югу, чтоб удержать сообщения с плодородными южными областями нашими, из которых мы могли бы получить продовольствие и подкрепления… Кутузов… выслушав всех и не открыв свое мнение, решился пройти чрез Москву на Рязанскую дорогу и к исполнению сего немедля дал приказ, к чему тотчас же приступлено было»[997].

Итак, отступать без боя… Но как? Вероятность сражения у стен Москвы оставалась весьма велика — причем из всех возможных зол это представлялось наименьшим. Чтоб отступить, 70-тысячной армии следовало пройти через Москву.

«Еще издали завидите вы золоченые купола московских церквей. Москва стоит среди равнины; ведь и вся Россия не что иное, как огромная равнина, и потому, подъезжая к большому городу, вы даже можете не заметить его обширности. Кто-то справедливо заметил, что Москва скорее деревня, нежели город. Все смешалось там: лачужки, дома, дворцы, базары, подобные восточным, церкви, общественные учреждения, пруды, рощи и парки…» — с восторгом писала m-me де Сталь, увидевшая город за считаные недели до пожара[998].

Через город, где все смешалось, следовало провести пехоту, кавалерию, артиллерию и многочисленные обозы — в том числе с ранеными, что требовало немалого количества времени. К тому же многие из московских жителей только теперь осознали опасность и спешно покидали Москву, так что улицы были забиты обывательскими обозами… Бой в городе привел бы не только к гибели тысяч мирных граждан и полному разрушению Москвы, но к катастрофе всей армии. На улицах каре против кавалерии не выстроишь, и батарею, чтобы сдержать пехоту картечным огнем, не установишь — каждому придется сражаться за себя, и превосходящий противник станет просто давить всей массой, вытесняя обороняющихся. Отступающая армия превратится в неорганизованные толпы, которые будут побиваемы на улицах, в домах и во дворах…

Французов следовало остановить у Московских застав и держать там до тех пор, пока русская армия не проберется через лабиринт московских улиц — но как?

Граф Ростопчин в Фили приглашен не был. Еще ничего не зная о решении Кутузова, «бешеный Федька», как нарекла его Екатерина II, взывал к москвичам: «Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со Крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на трех горах. Я буду с вами, и вместе истребим злодея»[999].

Долго ли могло это ополчение противостоять закаленным наполеоновским батальонам? По опыту предшествовавших войн французы знали, что взятие неприятельской столицы становится последним аккордом боевых действий… То, что Москва столицей Российской империи не являлась, мало кого смущало — все были настроены на скорый отдых и мгновенное обогащение.

Единственной реальной силой, находившейся между Москвой, армией и вражескими полчищами, был арьергард генерала Милорадовича, составлявший не более чем 20 тысяч человек.

«Первого сентября прислали ко мне приказ о сдаче Москвы, с тем чтобы я "почтил сражением древние стены столицы" и тем выиграл бы время к допущению обозов и тяжестей выехать из города», — об этом граф Милорадович рассказал флигель-адъютанту Михайловскому-Данилевскому в 1818 году[1000]. «Это выражение взорвало Милорадовича. Он признал его макиавеллистическим и отнес к изобретению собственно Ермолова»[1001]. «Прямодушный, откровенный герой, он без сомнения готов был пасть в упорном бою, защищая Москву; но вид сражения представлялся ему насмешкою над ним и не почтением, а скорей оскорблением древних стен столицы»[1002].

Письмо было доставлено в крестьянскую избу, где Михаил Андреевич возлежал на большой куче соломы, наваленной на полу, с дорогим янтарным чубуком в руках, и беседовал с одним из своих адъютантов и квартирмейстером Щербининым, примостившимися по краям той же кучи. Милорадович возмущался:

— Прикажи мне князь Кутузов драться — и я бы дрался до последнего человека. Прикажи он отступать — я, скрепя сердце, отступил бы. Но здесь не сказано ровным счетом ничего, кроме того, что вся ответственность возлагается отныне на меня одного, а сдача Москвы черным пятном ложится на мое имя!

Решив ехать поутру к главнокомандующему отказаться от начальствования над арьергардом, Михаил Андреевич улегся спать… Утром ни о чем подобном не было и речи — отважный русский генерал был готов выполнять свой долг, прекрасно сознавая, что ему следует сделать невозможное или умереть.

Зато в тот самый час к его арьергарду направлялся генерал Ермолов.

«Князь Кутузов послал меня к генералу Милорадовичу, чтобы он сколько возможно удерживал неприятеля или бы условился с ним, дабы иметь время вывезти из города тяжести. У Дорогомиловского моста с частью войск арьергарда нашел я генерал-лейтенанта Раевского, которому сообщил я данное мне приказание для передачи его генералу Милорадовичу»[1003].

Хотя обвинять в трусости Ермолова нельзя, однако на глаза пылкому Милорадовичу он решил пока не попадаться… Но тому уже было не до него.

* * *

«Поутру я получил на французском языке письмо от князя Кутузова к маршалу Бертье для доставления оного на французские передовые посты, в котором по принятому на войне обычаю русские больные и раненые, находящиеся в столице, поручались в покровительство завоевателей. Это письмо еще рано отсылать, подумал я, и расположил арьергард свой в боевой порядок с тем, чтобы дать упорнейшее сражение. Скоро, однако же, многочисленные французские колонны показались отовсюду и начали меня обходить со всех сторон: одна из них была уже близ Воробьевых гор, в то время как я находился за шесть верст впереди Москвы. Дабы неприятели не так скоро завладели Воробьевыми горами, то я послал туда небольшой отряд с тем намерением, чтобы маскировать и ввести неприятеля в обман, будто там много войск», — рассказывал граф Милорадович[1004].

«Арьергард, сильно теснимый, приближался быстро к Москве. Полковники Сипягин[1005] и Потемкин, находившиеся при Милорадовиче, давали ему разные советы, каким образом дать отпор неприятелю. Милорадович ехал молча. Вдруг приказал он адъютанту поехать к лейб-гвардии гусарскому полку и потребовать офицера, который объяснялся бы хорошо на французском языке…»[1006]

«Чем опасность больше, тем я становлюсь пламеннее, — рассказывал граф Милорадович. — Презрев все даваемые мне советы, я обратился с гордым, торжествующим лицом к моим адъютантам и закричал: "Пришлите мне какого-нибудь гусарского офицера, который умеет ловко говорить по-французски". Когда приехал таковой офицер, то я сказал ему с тем же надменным видом: "Возьмите это письмо, поезжайте на неприятельские аванпосты, спросите командующего передовыми войсками короля Неаполитанского и скажите ему моим именем, что мы сдаем Москву и что я уговорил жителей не зажигать оной с тем условием, что французские войска не войдут в нее, доколе все обозы и тяжести из оной отправлены не будут и не пройдет через нее мой арьергард. Посему скажите, чтобы он, король Неаполитанский, сейчас приостановил следование колонн… Есть ли же король Неаполитанский не согласится на сие предложение, то объявите ему, — сказал я грозным голосом, — что я сам сожгу Москву, буду сражаться перед нею и в ее стенах до последнего человека и погребуся под ее развалинами". Слова сии изумили всех предстоящих, мой адъютант де Юнкер сказал мне: "Mon Général, on ne brave pas l’armée française". — "C'est à moi àla braves, — отвечал я, — et à vous de mourire"[1007]»[1008].

Удивительный рассказ! Генерал словно бы наблюдает себя со стороны, откровенно любуясь. Причем это повествование адресовано лишь одному слушателю — запись его увидела свет только в конце XIX столетия. Зато в боевых донесениях, которые принадлежали истории, Михаил Андреевич ограничивался двумя или тремя строками… Определенно, мнение потомков мало заботило графа, но перед теми, кто находился рядом, он желал предстать во всей красе.

Парламентером к начальнику французского Генерального штаба маршалу Бертье[1009] был отправлен гвардейский штабс-ротмистр Федор Акинфов[1010].

«Меня проводили к командовавшему аванпостами, генералу Себастиани, который спросил, чего я желаю. Услышав, что имею поручение к королю Неаполитанскому, отвечал, что все равно могу ему сообщить. На отзыв мой, что не имею приказания адресоваться к нему и не смею никому передавать моего поручения, кроме короля Неаполитанского, к которому послан, генерал Себастиани приказал вести меня к Мюрату.

Проехав мимо пяти кавалерийских полков, стоявших развернутым фронтом "ан эшикьэ", перед пехотными колоннами увидел я Мюрата, блестяще одетого, с блестящей свитой. По приближении моем приподнял он свою шитую золотом с перьями шляпу, и, когда подъехал к нему я, был окружен его свитой. Тут он закричал, чтобы нас оставили, и, по удалении свиты, положа руку на шею моей лошади, сказал мне: "Господин капитан, что вы мне скажете?" — вероятно, в ожидании, что я имею гораздо важное поручение…»[1011]

В рассказах наличествует определенная путаница: Милорадович сказал, что письмо за подписью Кутузова было адресовано князю Невшательскому, по словам же Акинфова письмо, подписанное дежурным генералом Кайсаровым, предназначалось Мюрату. Удивляться не приходится — вокруг такое творилось! Да и общей картины эти разночтения не меняют: Милорадович во что бы то ни стало должен был остановить неприятеля, а князь Кутузов, лично или через кого-то, просил французское командование позаботиться об остающихся раненых…

Известно, что судьба тысяч наших раненых воинов, оставленных в Москве, — одна из самых черных страниц в истории 1812 года и биографии светлейшего князя Смоленского. Традиционно принято обвинять в их гибели французов, словно бы покинутая жителями древняя столица России не была сознательно обречена на уничтожение. Фельдмаршал хотел сделать Москву могилой Великой армии — коварный этот план был выполнен сполна, пожар оказался для армии врага гораздо губительнее всех ранее бывших сражений. Однако…

«По прежним распоряжениям, все больные и раненые препровождались мимо Москвы, и, когда ей не угрожала еще опасность, от нее отклоняли неприятное зрелище нескольких тысяч страждущих. В городе Гжатске Кутузов переменил мое распоряжение о больных и раненых и разосланным от себя офицерам приказал отовсюду свозить их в Москву: их было до 26 тысяч человек. В последнюю ночь я послал к коменданту, чтобы он объявил раненым, что мы оставляем Москву и чтобы те, кто был в силах, удалились. Не на чем было вывезти их; правительство, не предупрежденное, не имело уже к тому ни малейших средств, и следствием неблагоразумного приказания Кутузова было то, что не менее 10 тысяч человек осталось в Москве», — писал генерал Ермолов[1012].

«В госпиталях было до 25 тысяч больных и раненых, из коих часть сгорела в общем пожаре города»[1013].

Маршал Мюрат сказал штабс-ротмистру Акинфову, что «…напрасно поручать больных и раненых великодушию французских войск; французы в пленных неприятелях не видят уже врагов»[1014]. Звучит страшным каламбуром — во время пожара французы не только не пытались выносить русских раненых из горящих домов, но даже расстреливали дома, в которых они находились, из орудий. В полном смысле, поручать раненых великодушию французов было напрасно…

В конце концов Неаполитанский король согласился на предложение и сказал, что «…пойдет так тихо, как нам угодно, с тем только, чтобы Москва занята была французами в тот же день… Он послал приказ всем передовым цепям остановиться и прекратить перестрелку; меня же спросил, знаю ли я Москву, и на ответ мой, что я уроженец московский, просил сказать жителям Москвы, чтобы они были покойны, что им не только никакого вреда не сделают, но никакой контрибуции не возьмется и всячески будут стараться о их безопасности»[1015].

Как видно, все французы — от солдата до маршала — были уверены, что с занятием ими Москвы война завершится. А русское командование думало только о спасении армии — Кутузова не заботила ни судьба Москвы, ни участь остающихся в ней раненых. Спасти же армию был должен генерал Милорадович.

«Выслушав ответ, привезенный Акинфовым, Милорадович сказал: "Видно, французы рады занять Москву; возвратитесь к Мюрату и в дополнение условия предложите перемирие до 7 часов следующего утра, чтобы обозы и отсталые успели выйти из Москвы, в противном случае остаюсь я при первом мнении, и буду драться в Москве"… Мюрат согласился беспрекословно»[1016].

«Через несколько минут возвратился мой посланный и привез радостную весть, что не только Неаполитанский король согласился на мое предложение и приказал остановить вход войск в Москву до тех пор, как обозы и тяжести из оной увезены будут и мой арьергард пройдет, но что они и Наполеон сам, находившийся близ короля, меня благодарят за мое предложение, что будто я уговорил жителей не жечь города. Я отправил Уварова и Васильчикова[1017] назад для устроения по возможности порядка на улицах Москвы, а сам, оставшись некоторое время на позиции, начал помалу с оной сходить и прошел город, способствуя жителям спасаться из оного»[1018].

«Прекрасная столица под лучами яркого солнца горела тысячами цветов — группы золоченых куполов, высокие колокольни, невиданные памятники. Обезумевшие от радости, хлопая в ладоши, наши, задыхаясь, кричат: "Москва! Москва!" …Лица осветились радостью. Солдаты преобразились. Мы обнимаемся и подымаем с благодарностью руки к небу; многие плачут от радости, и отовсюду слышишь: "Наконец-то! Наконец-то Москва!"»[1019]

«Многие, виденные мною столицы, Париж, Берлин, Варшава, Вена и Мадрид, произвели на меня впечатление заурядное; здесь же другое дело: в этом зрелище для меня, как и для всех других, заключалось что-то магическое. В эту минуту было забыто все — опасности, труды, усталость, лишения, и думалось только об удовольствии вступить в Москву»[1020].

* * *

«В 3 часа пополуночи армия, имея только один Драгомиловский мост к отступлению, выступила одной колонной и в самом большом порядке и тишине проходила Москву. Глубокая печаль написана была на лицах воинов, и казалось, что каждый из них питал в сердце мщение за обиду, лично ему причиненную»[1021].

В «Диспозиции 1-й и 2-й Западным армиям на 2 сентября 1812 года», подписанной генерал-майором Ермоловым, было указано: «Подтверждается всем корпусным, дивизионным и прочим начальникам, чтобы во время прохода войск через Москву ни один человек или нижний чин не смел отлучаться из своих рядов, каковых, буде окажется, тотчас велеть заколоть, господа же начальники за всякие беспорядки при проходе через Москву ответствуют строжайшим взысканием»[1022].

Приказ беспрецедентный: убивать каждого, покинувшего место в строю. Но Кутузов понимал, что без принятия строжайших мер не французская, но русская армия «расплывется, как губка в воде»…

«Назначение Ингерманландского драгунского полка в военную полицию, исполнение обязанностей которой требовало крайне напряженной деятельности… дало возможность совершить подвиг, без преувеличения скажем, единственный в истории русской армии. Подвиг этот — "устройство прохода войск через город и Москву-реку", причем, благодаря "разумным распоряжениям" полковника Аргамакова, были переправлены не только войска, но и до 40 тысяч жителей. Конечно, подвиг этот не принадлежит к числу боевых, но тем не менее его следует отнести к числу выдающихся»[1023].

«Кутузов 2 сентября в девятом часу поутру стал выступать через Москву за Москву. С возвышенного берега Москвы-реки у Драгомиловского моста мы смотрели на веяние отступавших наших знамен. Кутузов ехал верхом спокойно и величаво, а полки наши, объятые недоумением, тянулись в глубоком молчании, но не изъявляли ни отчаяния, ни негодования. Они еще думали, что сразятся в Москве за Москву. По удалении Кутузова я возвратился домой с братьями, с некоторыми знакомыми офицерами и с генералом Евгением Ивановичем Олениным[1024]. На вопрос наш: "Куда идет войско?" — был общий спартанский ответ: "В обход". Но в какой обход? То была тайна предводителя»[1025].

«Приехавши к Яузскому мосту, суматоха была здесь невероятная, мы застали тут графа Ростопчина, который в мундирном сюртуке, в эполетах, с нагайкой в руках прогонял всех и старался очистить мост… Свидание было сухое. Ростопчин начинал говорить, но Кутузов не отвечал, а приказывал скорее очищать мост для прохода войск. От Яузского моста до Коломенской заставы движение народа, смешанного с войском, произвело некоторые беспорядки: ломали кабаки и лавки… Но все было тут же приведено в порядок и город очищался понемногу», — вспоминал ординарец главнокомандующего князь Александр Голицын[1026].[1027] Сам граф Ростопчин писал о том же совершенно по-иному:

«Мой ординарец возвратился и сказал мне, что Милорадович с нашим арьергардом проехал по Арбату и что за ним должен следовать неприятельский авангард. Я сел на лошадь и поехал к Рязанской заставе… Приехав к заставе, я с трудом мог пробраться: столько столпилось карет и войск, спешивших выйти из города. В ту минуту, когда я выезжал за заставу, раздались три пушечных выстрела, разгонявшие толпу. Выстрелы эти были знаком, что неприятель занял столицу, и возвестили мне, что я уже больше не градоначальник»[1028].

«Проходя через город, мы на каждом шагу убеждались, что Москва была почти совсем пуста: в домах — никого и ничего: жители почти все выбрались, а запоздавшие уходили вместе с нами целыми семьями. Все казенное имущество было вывезено на подводах, а обыватели сами спасали все, что могли. Барки с хлебом и казенным имуществом на Москве-реке были сожжены и затоплены. Лавки представляли полный беспорядок. Купцы зазывали солдат и предлагали, просили брать все, что приглянется; "пусть наше добро достанется лучше вам, чем французам", — говорили они»[1029].

«Наш 1-й егерский полк, составляя задний отряд арьергарда Милорадовича, имея за собою несколько сотен казаков, отступал последним пред неприятельскими вольтижерами. Смятение москвитян было трогательно даже твердым душам воинов, испытавших ужасное Бородинское побоище пред тем за шесть дней. Сердца наши замирали от горести при виде злополучия обитателей древней столицы Отечества нашего… Тут старцы, согбенные бременем лет и болезнь-ми, едва живые брели, спотыкаясь, упрекая смерть и проклиная жребий свой, доведший их последние дни жизни до позорного бедствия Отечества. Там родители, обремененные ношами своего порождения и самого нужного имущества, подавляемые изнурением и гонимые страхом, ускоряли уход от ужасных врагов своих, падая шаг за шагом. Я видел несчастных младенцев, в скоропостижной общей беде родителями утраченных, на пути раздавленных скакавшими на уход колесницами…»[1030]

«Между тем Милорадович, нимало не расположенный жертвовать без пользы любезным телом своим, спешил догнать пехоту. Он достиг головы колонны ее, когда она приближалась к Кремлю. В это время Нащокин[1031] возвратился с известием, что король Неаполитанский принимает предложение и остановил наступательное движение.

Милорадович опередил тогда пехоту и поехал со своей свитой к Драгомиловской заставе, от которой в 7 верстах назначил ночлег арьергарду. Проехав Кремль, мы увидели два батальона Московского гарнизона, оставлявшего Москву с музыкой. Милорадович обратился к командовавшему гарнизоном генерал-лейтенанту Брозину[1032] с следующими словами: "Какая каналья велела вам, чтобы играла музыка!" Брозин отозвался, что когда гарнизон оставляет крепость по капитуляции, то играет музыка, "так сказано в уставе Петра Великого".

— А где написано в уставе Петра Великого, — возразил Милорадович, — о сдаче Москвы?..»[1033]

Можно предполагать, что разговор этот был гораздо жестче. Бравурные звуки музыки, перекрывающие звуки рыданий, крики, стоны тысяч людей, — что можно придумать нелепее и кощунственнее?

«Самое тягостное зрелище представляло множество раненых, которые длинными рядами лежали вдоль домов и тщетно надеялись, что их увезут. Все эти несчастные были обречены на смерть»[1034].

«Надо было видеть, какое впечатление произвело сие на войско! На поле сражения солдат не раз видит остающихся товарищей и извиняет иногда недостаток средств к их спасению. В Москве же — все способы успокоить раненого воина, жизнью жертвующего для спасения отечества, и между тем в Москве, где в гордых, под облака возносящихся чертогах спит сладким сном богач, в неге вкушая покой, воин, который твердой грудью своей защищал богача, кровью омывает последние ступени его чертогов или последние истощает силы на каменном помосте двора его!»[1035]

Граф Воронцов, раненный на Семеновских флешах, распорядился снять с телег огромного обоза свое подготовленное к вывозу из Москвы имущество и загружать их ранеными — но эти три с половиной сотни спасенных были каплей в море… Мы же знаем, что в России людей никогда не ценили.

«Итак, 2-го город без полиции, наполнен мародерами, кои все начали грабить, разбили все кабаки и лавки, перепились пьяные, народ в отчаянии защищает себя, и повсюду начались грабительства от своих… Выходящие из Москвы говорят, что повсюду пожары, грабят дома, ломают погреба, пьют, не щадят церквей и образов, словом, всевозможные делаются насилия с женщинами, забирают силой людей на службу и убивают. Горестнее всего слышать, что свои мародеры и казаки вокруг армии грабят и убивают людей… Армия крайне беспорядочна во всех частях, и не токмо ослаблено повиновение во всех, но даже и дух храбрости приметно ослаб с потерей Москвы…»[1036]

«Мы совсем вышли из опустевшей Москвы, где только в церквах толпился народ…»[1037]

Все пишут разное, но никому нельзя не верить: на улицах огромного города один видит одно, другой — другое; чей-то маршрут пролегал мимо церквей, кому-то пришлось ехать рядом с кабаками. Только совмещение всех фрагментов может дать реальную картину произошедшего…

«Наступил час вечерен. Колокола молчали. Узнав, что ночные удальцы московские, говоря просто, собирались ухнуть на добычу и на грабеж, расторопный граф Ростопчин приказал запереть колокольни и обрезать веревки. Вдруг, как будто бы из глубокого гробового безмолвия, выгрянул, раздался крик: "Французы! Французы!" К счастью, лошади наши были оседланы. Кипя досадою, я сам разбивал зеркала и рвал книги в щегольских переплетах… С конным нашим запасом, то есть с сеном и овсом, поскакали мы к Благовещению на Бережки. С высоты их увидели Наполеоновы полки, шедшие тремя колоннами. Первая перешла Москву-реку у Воробьевых гор, вторая, перейдя ту же реку на Филях, тянулась в Тверскую заставу, третья, или средняя, вступала в Москву через Драгомиловский мост… У Каменного моста, со ската кремлевского возвышения, опрометью бежали с оружием, захваченным в арсенале, и взрослые, и малолетние. Дух русский не думал, а действовал»[1038].

«При вступлении в Москву авангард Мюрата смешался с казаками нашего арьергарда. Французы были поражены безлюдностью города и по пустым улицам приближались к Кремлю. Человек 500 простонародья захватили в арсенале оружие и заняли Никольские ворота, желая преградить путь неприятелю к соборам и царским чертогам; французы двинулись к арсеналу, откуда их встретили выстрелами, так что Мюрат велел выстрелами из орудия разогнать толпу. Один крестьянин кинулся на офицера, бывшего при орудии, прикладом раздробил ему череп и зубами начал рвать ему лицо; конечно, неизвестный герой пал тотчас, в свою очередь, мертвым»[1039].

«Молча, в порядке, проходим мы по длинным, пустынным улицам, глухим эхом отдается барабанный бой от стен пустых домов. Мы тщетно стараемся казаться спокойными, но на душе у нас неспокойно: нам кажется, что должно случиться что-то необыкновенное. Москва представляется нам огромным трупом; это царство молчания…»[1040]

«Французам потребовалось 12 недель для того, чтобы от Ковно дойти до Москвы; из выступивших из Ковно свыше 280 тысяч человек достигло Москвы не более 90 тысяч человек»[1041]. Можно сказать, что до Москвы Великая армия дошла на последнем издыхании… Хотя для русских это вряд ли было утешением.

* * *

«Милорадович выехал за город и вдруг увидел двух польских улан, а за ними конницу, двигавшуюся наперерез Рязанской дороги; он тотчас поскакал к польским уланам. Удивленные появлением русского генерала, они остановились и на вопрос: "Кто ими командует?" — почтительно отвечали, что начальник их генерал Себастиани, едущий вслед за ними. Милорадович понесся по направлению, где должен был встретить французов, и увидел Себастиани, который был с ним коротко знаком в Бухаресте и радостно вскричал: "Bonjour, cher Miloradovitz!"[1042] — "Се ne sont plus les beaux jours de Bucarest[1043], — отвечал Милорадович. — Вы поступаете вопреки народному праву. Я условился с Неаполитанским королем о свободном выходе арьергарда из города, а ваши войска уже заслоняют дорогу". — "Я не получил от короля никакого уведомления, — отвечал Себастиани, — но, зная вас, верю вашему слову". Он приказал дивизии остановиться параллельно Рязанской дороге, по которой свободно прошли последние войска арьергарда и обозы»[1044].

Штабс-ротмистр Акинфов представляет все по-иному: «Узнав от меня, что аванпостами командует Себастиани, которого Милорадович знал по случаю проезда его из Константинополя чрез Бухарест, он сам поехал к неприятельским аванпостам, спросил генерала Себастиани и, обрадовавшись друг другу, предложил ему не проливать крови в день их свидания и что он так отступит 4 версты. Не смею утверждать справедливости этого, быв тогда во фронте, а не при Милорадовиче, но знаю, что мы точно отступили с арьергардом 4 версты, продневали без сражения и даже целый день не садились на лошадей…»[1045]

«Милорадович, искусно и мужественно… отстояв Москву от ускоренных движений неприятеля, остановился в Панках, на Рязанской же дороге»[1046]. «Дорога и поля были загромождены экипажами. Тысячи карет, колясок, фур, телег теснили друг друга, спеша от неприятеля…»[1047]

Казалось, что все уже осталось позади…

«Часу в пятом я прошел через город и, расположившись в нескольких верстах от оного, от усталости вошел в избу и лег, — рассказывал Михаил Андреевич. — Но через несколько минут вбежал ко мне генерал Панчулидзев[1048], объявив, что два командуемых им полка драгун едва вышли из заставы, как их окружили неприятели, и что они находятся теперь позади неприятельской цепи. Я послал к генералу, командующему французским арьергардом, требовать их освобождения, но вдруг потом сел сам на лошадь и поскакал вперед. Я проехал неприятельскую цепь без одного адъютанта и без трубача к великому удивлению находившихся тут польских войск, которые смотрели на меня с изумлением…

Я громко требовал начальствовавшего тут генерала. Явился Себастиани, которого я знавал в Бухаресте, начал говорить, что Франция и Россия должны жить всегда согласно и в мире, но я ему отвечал, что нельзя думать о прекращении войны, видя Москву в руках французов: и едва окончил слова сии, как скомандовал нашим драгунским полкам "по три направо" и вывел их за нашу цепь, равно и множество тянувшихся тут частных обозов»[1049].

Есть несколько свидетельств как про первую, по выходе из Москвы, так и про эту встречу Милорадовича и Себастиани. Хотя возможно, что очевидцы, за давностью лет и множеством последующих событий, разделили одно свидание пополам… Ведь сам Михаил Андреевич о первом свидании Михайловскому-Данилевскому не рассказывал. Что ж, очередная легенда…

«Мы могли видеть, как через заставы, расположенные в стороне от нас, из пустеющей Москвы непрерывной вереницей тянулись небольшие русские телеги, причем в эти первые часы французы их не тревожили… Далее, мы отсюда наблюдали, как в крайних предместьях Москвы уже в нескольких местах подымались столбы дыма, являвшиеся, по мнению автора, следствием господствовавшего там беспорядка…»[1050]

Войска только покидали Москву, а там, по свидетельству Карла Клаузевица, уже начинался пожар. Масштабов грядущей трагедии еще никто не мог предполагать — и французам, мнившим себя победителями, и отступающим русским войскам казалось, что наконец-то наступило долгожданное затишье…

«На другое утро в седьмом часу поскакал он [Милорадович] на аванпосты и там согласился с своим приятелем [Себастиани] приостановить действия до 7 часов вечера. Но как в это время было уже совершенно темно и луна не светила, то в существе армия выиграла еще целые сутки, а всего 36 часов, в продолжение которых совершено отступление со всеми огромными обозами и парками, прикрыв вместе и спасавшихся с достоянием своим московских жителей. И этим Россия обязана бессмертному подвигу Милорадовича. Фанфаронство, составлявшее черту в характере его, внушило ему мысль к спасению армии. Провидение употребляет иногда слабости и самые пороки людей для достижения великих целей своих…» — констатировал Щербинин[1051].

Да, характер графа Милорадовича был весьма сложен и противоречив — но армия-то была спасена!

«2 [сентября]. Наконец, оставив город, генерал Милорадович с арьергардом расположился в виду оного пред селением Карачаровым… Главная квартира была в селе Жилине. В ночь начался пожар в городе…»[1052] «Я проходил Москву в арьергарде Милорадовича и в ту же ночь видел ее в пламени»[1053]. «Мы увидели громадные столбы дыма, а вслед за этим целое море огня. Москва пылала, объятая пламенем со всех сторон»[1054].

«В Москве осталось много имущества артиллерийского депо, которого нельзя было поднять за отсутствием подвод. Также остались в Москве 608 старинных русских и 453 турецких и польских знамен и более 1000 старинных штандартов, значков, булав и других военных доспехов; почти все они сгорели»[1055].

Оставим историкам спорить, кто именно спалил Москву, но подтвердим, что Кутузовский план выполнялся неукоснительно.

А вот какую благостную картину воспроизвел князь Голицын: «Будучи отправлен к Милорадовичу, я догнал главную квартиру на привале, под вечер, уже в деревне Лом. Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления, и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, то, ударив себя по шапке, сказал: "Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю". Кутузов на другой день старался собрать усталых и, не дожидаясь более одних суток, перешел в Красную Пахру, на среднюю Калужскую дорогу… В Пахре главная квартира была несколько дней; тут расстался с армией Барклай-де-Толли, на место которого назначен был Тормасов»[1056].

Удивительна психология русского человека! Кутузов сдал Москву и тут же преспокойно «давал наставления» мужикам. Барклай спас армию, но «…во время проезда его через Калугу толпа выбила стекла в его карете и кричала: "Смотрите, вот едет изменник!"»[1057] Почему?!

Михаил Илларионович выполнял свой тайный план, Михаил Богданович, взяв по болезни отпуск, уехал в свое имение, а Михаил Андреевич продолжал руководить арьергардом, и легче ему ничуть не стало.

«Армия наша совершенно спокойно дошла до селения Красной Пахры, но, нашедши позицию неудобной, следовала далее на Вороново и далее до Тарутина. Арьергард расположился в селе Красной Пахре, наблюдаемый до того весьма слабым, ничего не предпринимавшим неприятелем, и потому довольно оплошно размещены были передовые наши посты. Не были высылаемы разъезды. Недалеко от лагеря, отделенного непроходимым оврагом, находился прекрасный господский дом с обширным садом…»[1058]

«Господский дом был впереди лагеря. Удобность жилья и отдаленность неприятеля побудили Милорадовича расположиться в доме. Два полка башкирские «les amours du Nord»[1059], как называли их французы, находились далеко впереди дома этого по направлению вправо, откуда должно было ожидать появления неприятеля. Милорадович считал себя обеспеченным. Однажды утром, когда он еще не был одет, он видит из окна французских уланов, разъезжающих позади низкой каменной ограды, окружавшей сад. Адъютант Юнкер бросился пеший с частью эскорта занять неприятеля, между тем как другие седлают лошадей. Французы в недоумении медлят атакой. Тем временем Милорадович со всем штабом и эскортом спасаются. Амуры неизвестно куда улетели, не дав даже выстрела.

Неприятель начал большими силами теснить арьергард, который отошел на один марш, между тем как отступила несколько еще и главная армия»[1060].

Все обошлось, хотя Милорадович проявил удивительное легкомыслие.

«Армия, отошед от города 15 верст, остановилась и пребыла в сем положении трое суток. Между тем на аванпостах происходили малые сшибки, и обозы беспрестанно тянулись на Боровской перевоз. Посем отошли к селу Кулакову, переправясь через Москву-реку на Боровском перевозе»[1061].

«Тотчас после прохода через Москву генерал Милорадович покинул арьергард, командование которым перешло к генералу Раевскому; состав арьергарда тоже подвергся изменению, вследствие чего автор вернулся в распоряжение главной квартиры», — пишет Карл Клаузевиц[1062].

Покинул арьергард и прапорщик Щербинин. «На рассвете 4 сентября изготовил Милорадович рапорт князю Кутузову о положении дел в арьергарде. Я вызвался везти его. Мне становилась нестерпима временная командировка моя. Целую неделю я питался только чаем. У Милорадовича стола не было. Его наперерыв откармливали Сипягин и Потемкин…»[1063]

Как раз в эти дни произошел следующий романтический эпизод: «Во время опустошения неприятелем окрестностей Москвы генерал Милорадович узнал, что вблизи находится деревня графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской[1064]. Чувствуя уважение к славному герою века Екатерины II, Милорадович закрывал совершенно войсками своими деревни ее, спас от разорения мирных обывателей и не допустил врага попрать могилу знаменитого победителя. Признательная дочь принесла герою достойную благодарность, подарив драгоценную саблю, подаренную Великой Екатериной отцу ее, графу Алексею Григорьевичу, за истребление турецкого флота при Чесме»[1065].

Однако сабля была подарена позднее, и мы о том расскажем в свое время.

«Отдача Москвы французам поразила умы. Солдаты предались унынию. В самом деле, странно, каким образом, после столь постыдного, три месяца длившегося отступления, столицей Вашей овладел доведенный до крайности неприятель… Генералы в бешенстве, а офицеры громко говорят, что стыдно носить мундир. Солдаты уже не составляют армии. Это орда разбойников, и они грабят на глазах своего начальства… Расстреливать невозможно: нельзя же казнить смертью по несколько тысяч человек на день? Всюду каверзы. Беннигсен добивается главного начальства. Он только и делает, что отыскивает позиции в то время, когда армия в походе. Он хвастает тем, что один говорил против оставления Москвы, и хочет выпустить о том печатную реляцию… Князя Кутузова больше нет — никто его не видит; он все лежит и много спит. Солдат презирает его и ненавидит его…» — так описывал происходящее граф Ростопчин в своем письме императору[1066].


Глава седьмая. «DU SUBLIME AU RIDICULE…»

Император Наполеон в то время еще не уразумел, а потому и не сказал знаменитое свое «Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas»[1067], однако жизнь чередовала события именно таким образом. После трагической сдачи Москвы последовало одно из самых оригинальных приключений Милорадовича — оно не только стало известным России и Европе, но и вошло в историю 1812 года.

Ожидая начала переговоров, французы не оставляли русскую армию в покое, и она постоянно находилась в боевом соприкосновении с противником. Говоря, что Милорадович покинул арьергард, Клаузевиц не совсем точен: достаточно многочисленный замыкающий отряд был разделен пополам, и Михаил Андреевич оставался его главным командиром. Под его началом собралась когорта замечательных генералов.

«Пехотой арьергарда командовал принц Евгений Виртембергский, деливший с солдатами труды военные, и столь же уважаемый за свою блистательную храбрость, сколько любимый за кротость в обращении. Имея в предмете одну службу и исполнение обязанностей, он, казалось, вовсе не помнил о своем высоком роде»[1068].

«После Бородинского сражения Корф[1069] с предводимыми им войсками поступил в арьергард Милорадовича и командовал всею его конницей до прибытия Кутузова в Тарутино… Корф имел несколько блистательных дел с французами»[1070].

«Костенецкий[1071] был усердным помощником Милорадовича в арьергардных делах от Можайска до вступления русской армии в Тарутинский лагерь»[1072].

«Редкий день проходил в отряде Милорадовича без боя и самого деятельного участия Потемкина в огне. Самым усердным помощником Милорадовича являлся всюду Потемкин, и когда войска арьергарда по ночам покоились, он бодрствовал, занимаясь с Милорадовичем, не знавшим сна и покоя, распоряжениями к наступавшему дню… Везде войско видело Потемкина впереди, везде ревностным исполнителем повелений Милорадовича, бывшего повелителем храбрейших»[1073].

Так писал историк и участник событий. Но это — только первые лица, а ведь были еще и командиры дивизий, командиры бригад, шефы полков…

Приказание от 4 сентября 1812 года: «Имею честь донести, что его светлость, определив завтра с армией следовать фланговым маршем, не может согласиться, чтобы весь арьергард перешел на сей берег реки, ибо неприятель без затруднения откроет движение наше и тем предприимчивее действовать будет, дабы, отвлекая в подкрепление арьергарда, умедлить скорость движения. Его светлость предлагает, буде необходимо не нужно будет оставаться всем войскам на той стороне, 8-й корпус переправить за реку, а войскам, собственно арьергарды составляющим, остаться на том берегу и сколько можно долее… Армия прежде 6 часов не сойдет с лагеря так, чтобы не приметно было ее движение, а потому и присутствие неприятеля должно быть елико возможно до некоторого времени удалено…

Начальник главного штаба генерал-майор Ермолов»[1074].

Согласно плану, разработанному еще до сдачи Москвы и хранившемуся в глубочайшей тайне, русская армия должна была оторваться от неприятеля, дезориентировав его относительно направления своего движения.

«После совета [в Филях] был призван военный полицмейстер армии Шульгин[1075] и дано ему повеление всех гнать на Рязань. Другое еще лицо было вытребовано: генерал-интендант Ланской[1076]. "Распорядись продовольствием" — были слова Кутузова. "Но куда мы пойдем? На Рязань трудно, ибо все запасы наши — по другому направлению, около Калуги, которая, по всему, есть центральный пункт". — "А разве тут на Рязань ничего нет?" — "Быть — будет, если прикажете, но жалко и опасно, как бы то не пропало и долго до нас не дойдет". — "Подумаю, ты приди ко мне завтра, когда мы придем на место". К этому краткому разговору и к мысли, изъявленной еще на Бородинской позиции, нужно отнести весь концепт флангового марша на Подольск и дальнейшие действия.

Это одно поставляет Кутузова на ряду первейших полководцев, ибо соображения и исполнение оных превосходны»[1077].

«Из Москвы мы пошли сначала на Рязань, но после двух переходов по этому пути свернули проселком на старую Калужскую дорогу. Теперь стало ясно, чего хочет наш светлейший, — загородить неприятелю путь в южные, богатые хлебом губернии»[1078].

Судьба армии вновь оказалась доверена Милорадовичу. Думается, что вряд ли кто из наших военачальников смог бы совершить то, что сумел сделать он, ибо кроме первостепенных командирских качеств и боевого опыта, тут нужен был еще и тот самый дерзкий, авантюрный характер, за который упрекали Михаила Андреевича иные современники. Надолго, очевидно, засело в памяти у генерала дело при Мельке в 1805 году, когда излишней своей доверчивостью он не только провалил хитроумный кутузовский план, но и чуть было все не сгубил — теперь условия были примерно те же.

«3 сентября Милорадович стоял еще с арьергардом в Вязовке и имел разговор с Мюратом»[1079]. Вот что рассказывал он Михайловскому-Данилевскому: «Я устроил арьергард в боевой порядок и, объезжая передовую цепь, увидел впервые Неаполитанского короля: сближаясь понемногу, мы подъезжали друг к другу. "Уступите мне вашу позицию", — сказал он. "Ваше величество", — отвечал я. "Я здесь не король, — прервал он, — а просто генерал". — "Итак, г-н генерал, — продолжал я, — извольте ее взять, я вас встречу. Полагая, что вы меня атакуете, я приготовился к прекраснейшему кавалерийскому сражению: у вас конница отличнейшая, а сегодня решится, которая лучше, ваша или моя: местоположение для конного сражения выгодно, только советую вам с этой стороны не атаковать, потому что здесь болота". И после сего я повел его туда, что его крайне удивило»[1080].

Чтобы решиться на такой контакт, надо было пользоваться воистину бешеной популярностью у своих солдат. В те дни, когда в воздухе буквально витало слово «измена» — в предательстве подозревали не только Барклая, но и самого Кутузова, — военачальник, встречающийся с противником за передовой цепью, мог даже поплатиться жизнью. Понятно, что встреча происходила не на виду у всей армии, но ведь хоть кто-то да видел, и, значит, слух о ней должен был разлететься по всем полкам в считаные часы.

«На следующий день противники опять съехались в передовой цепи, и Мюрат предложил арьергарду отступить без боя; на это Милорадович ответил отказом и, в свою очередь, предложил Мюрату личным осмотром убедиться в причине такового…»[1081] — обрываем историка на полуслове, ибо дальше следует вообще фантастический эпизод, о котором лучше расскажет лично Милорадович: «…поехали мы через нашу цепь: король немного оробел и оглянулся на свиту свою, оставшуюся позади. "Не бойтесь ничего, — сказал я, — вы здесь безопасны"…

Я показал ему часть моей позиции, он просил меня уступить ему часть деревни, бывшей впереди оной, а потом всю деревню, на что я согласился»[1082].

«Милорадович уступил деревню, удерживать которую не представлялось необходимым…»[1083] Но когда маршал хотел проехать далее упомянутой деревни, Михаил Андреевич его удержал, «…указав ему на наших гренадер, сказал, что этим храбрым солдатам неприятно будет, есть ли они увидят нас вместе»[1084].

Ну да, будто бы гренадеры не узнавали их издалека или с кем-то путали!

«Генерал Милорадович не один раз имел свидание с Мюратом, королем Неаполитанским. Из разговоров их легко было заметить, что в хвастовстве не всегда французам принадлежало первенство. Если бы можно было забыть о присутствии неприятеля, казалось бы свиданье их представлением на ярмарке или под качелями. Мюрат являлся то одетый по-гишпански, то в вымышленном преглупом наряде, с собольей шапкой, в глазетовых панталонах. Милорадович — на казачьей лошади, с плетью, с тремя шалями ярких цветов, не согласующихся между собою, которые, концами обернутые вокруг шеи, во всю длину развевались по воле ветра. Третьего подобного не было в армиях!»[1085]

Итогом этих встреч и переговоров было то, что начальник французского авангарда напрочь потерял бдительность, чем и воспользовался начальник русского арьергарда: отходящая армия оторвалась от противника и… исчезла! Неаполитанский король был одурачен, обведен вокруг пальца, выставлен на всеобщее посмешище! Вот уже действительно, «du sublime au ridicule…». Свершить подобное было под силу только Милорадовичу, к которому маршал Мюрат не мог не проникнуться доверием всей душой, ибо, как уже сказано, «третьего подобного не было»… При этом француз не мог не отдать должного воинскому искусству русского арьергардного начальника, и по этой причине их последующие отношения оставались столь же доверительны.

«7 [сентября]. Армия продолжала свое движение на старую Калужскую дорогу и заняла лагерь при деревне Красной Пахре на левом берегу реки Пахры. Генерал Милорадович, оставив полковника Ефремова с значащим отрядом кавалерии и частью пехоты на правом берегу реки Москвы при Боровском перевозе, дал ему повеление на случай приближения неприятеля отступать к Бронницам и тем заставить его думать, что главная наша армия отступила в сем же направлении. Сам же генерал Милорадович со вверенным ему арьергардом двинулся скрытно влево, распространяясь партиями своими по разным дорогам, ведущим к Москве, по которым никакого не открыл неприятеля»[1086].

Так начинался знаменитый Тарутинский маршманевр, в результате которого французы оказались фактически заперты в полусгоревшей, окруженной «летучими отрадами» Москве, а русская армия получила возможность отдохнуть, организоваться, пополнить свои ряды и подготовиться к переходу в наступление. Противник никак не мог ожидать, что отступление наших войск будет осуществляться в западном направлении — навстречу его движению. Но при отсутствии сплошного фронта подобный маневр стал вполне возможным.

«Тем временем, когда вся армия наша пробиралась от Боровского моста к городку Подольску и Красной Пахре, на Рязанской дороге пред французским авангардом оставался один Донской полк, отступавший по Коломенскому тракту в таком порядке, как следовало прикрывать арьергард большой армии ретировавшейся. Король Неаполитанский Мюрат, туразя за этим казацким полком, оказал весь свой мишурный гений, подобный его театральному наряду. Наконец, 5 сентября и тех потерял из виду, ибо они рассеянно отлетели в сторону своей армии к Серпуховской и Калужской дорогам, оставив Рязанскую чистой; так что после такого достославного преследования армии русской, состоявшей из нескольких сотен казаков под предводительством войска Донского полковника Ефремова, он, Иоахим Мюрат, медлил полтора суток, не зная, куда девалась наша армия и что с ней…»[1087]

«До сих пор получаю я сведения об успехе моего фальшивого движения, ибо неприятель последовал частями за казаками, — доносил Кутузов Александру I. — Сие дает мне ту удобность, что завтра армия, сделав фланговый же марш 18 верст на Калужскую дорогу и послав сильные партии на Можайскую, весьма озаботить должна тыл неприятельский. Сим способом надеюсь я, что неприятель будет искать мне дать сражение, от которого на выгодном местоположении равных успехов, как при Бородине, я ожидаю»[1088].

«Неизвестность направления, избранного князем Кутузовым, озабочивала Наполеона, и он не трогал своей армии из окрестностей Москвы»[1089].

* * *

«Тут светлейший решился, сделав фланговый марш, закрыть Калужскую дорогу, по которой шли к нам транспорты с продовольствием. Переход сей, несмотря на близкое расстояние неприятеля, совершен был беспрепятственно, и армия, остановясь несколько времени в Подольске, достигла Красной Пахры, принадлежащей графу Салтыкову. Тут, выбрав позиции, укрепились, имея авангард свой, разделенный на две части, под командою однако же г-на Милорадовича; одна из оных заняла селение Мостовое на реке Десне, а другая — на Пахре, близ деревни, принадлежащей г-ну Мамонову, на дороге от Подольска. Во все время отступлений передовые наши посты беспрестанно брали пленных без малейшей с нашей стороны потери. От Красной Пахры отступила армия к Воронову и потом к Тарутину за реку Нару, где по сие время обретается»[1090].

Противник потерял русские войска всерьез и надолго: 10 сентября Наполеон был вынужден направить на поиски исчезнувшего противника корпуса Понятовского и Бессьера[1091], подчинив их маршалу Мюрату… В конце концов французам удалось настичь отступающих — это были не основные силы, но арьергардные отряды генерала Милорадовича, имевшие целью связать неприятеля боем, дезориентировать и задержать его продвижение. 17 сентября арьергард дрался под Чириковым, 19-го и 20-го —близ Вороново, 21-го—у Винькова, 22 сентября — при Спас-Купле или Чернишне…

«В день моего приезда мы имели жаркое арьергардное дело с Мюратом, под Чириковым… В продолжение сражения Милорадович повернулся ко мне с намерением что-то приказать, как в то же мгновение пролетело мимо него ядро так, что если бы он остался в прежнем положении, то был бы непременно им поражен. "Je vois que Vous me portez bonheur"[1092], — было его первое ко мне слово. Приязнь и доверенность его с этой минуты меня не оставляли», — вспоминал вновь возвратившийся к арьергарду поручик Граббе[1093].

«Мы переходим к 18 сентября; ибо к этому только времени, после беспрерывных заблуждений, продолжавшихся слишком две недели по занятии Москвы, французы едва успели открыть прямой след нашей армии, или, лучше сказать, нашего арьергарда, все еще не постигая цели направления той и другого… Генералу Милорадовичу доложили о прибытии парламентера. Это был польский ротмистр; он привел походную повозку графа Альфреда Потоцкого, взятого накануне в плен. Между тем польские фуражиры старались вкрадываться в деревню, лежавшую вблизи передовых наших караулов, но никем не занятую. Заметив это, Милорадович сказал парламентеру: "Вчера поляки дрались очень хорошо! Храбрым людям надобно есть. Скажите вашим, что я позволяю им фуражироваться в этой деревне и не прикажу их трогать". Польский офицер был в восхищении. Но в самом деле дозволено только то, в чем почти нельзя было отказать, ибо арьергард наш, сражавшийся накануне до двух часов ночи, сам имел нужду в отдохновении, и не для чего было заводить драку за пустую деревню. Однако этот поступок сделал большое впечатление на поляков»[1094]. Милорадовича называли «Русским Баярдом», сравнивали с Ричардом Львиное Сердце, о его благородстве ходили легенды… Сложно, однако, определить, сколько в его поведении было безотчетного порыва, искреннего чувства, и сколько — трезвого расчета, столь необходимого военачальнику. Боевую школу он проходил под знаменами Суворова и Кутузова, людей уникальных и весьма неоднозначных по личным своим качествам. Анализируя его поступки, вызывавшие восхищение и удивление даже у противника, видишь, что и в самых благородных порывах Михаил Андреевич не поступал вопреки интересам службы и Отечества. Хотя, быть может, это также определялось исключительно рыцарскими свойствами его натуры, а не каким-то тайным расчетом…

«Милорадович завязал жаркое дело с Мюратом, который несколько раз переменял пункт атаки, но не имел успеха и к вечеру отступил немного. На следующее утро Милорадович объезжал войска и, сжалясь над неприятельскими ранеными, лежащими на поле сражения, позади нашей передовой цепи, поскакал к французским пикетам и сказал им, что позволяет перевезти раненых и прислать подводы за ними. Мюрат пригласил Милорадовича на свидание, благодарил его за попечение о раненых и завел речь о прекращении войны; но едва намекнул он, что пора мириться, — получил от Милорадовича следующий ответ: "Если заключим теперь мир, я первый снимаю с себя мундир"»[1095].

Хотя, кто его знает, что было на самом деле, что — додумано, а что могло являться просто позой…

«Под Вороновым авангард наш стоял в боевой осторожности. Но к нам всякий день приводили пленных, которые шли к нам в сети, не ожидая встречи с нами на коммуникационной своей линии. Милорадович принимал их милостиво и щедро дарил на словах деньгами и всеми потребностями. В один день он приказал мне напоить и накормить приведенную партию пленных и дать им по червонцу на брата. Не зная еще манеры Милорадовича, я говорю его дворецкому: "отпустите им все назначенное". Но дворецкий, улыбаясь, сказал мне:

— Вы всякий день будете иметь подобные приключения, и если по неосторожности употребите свое, то в век не получите назад. Наш генерал не имеет сам ни гроша, и часто бывает, что он, после сильных трудов, спрашивает поесть. Но как чаще всего у нас нет ничего, то он ложится и засыпает голодный без упрека и без ропота»[1096].

«Генерал от инфантерии Милорадович, проникнув в замыслы неприятеля и имея в тылу своем трудную переправу, приказал всей пехоте отступить за село Вороново, а кавалерии стараться удерживать стремление неприятеля, что генерал-адъютант барон Корф и исполнил с большим успехом, невзирая на сильные неприятельские батареи, и ввечеру только отступил к селению Воронову, близ которого устроив на выгодных местах свою артиллерию, воспретил неприятелю следовать далее»[1097].

«В этот день пуля сшибла эполет Милорадовичу. Он, не переменяя ни вида, ни тона, провозгласил только: "итак, наконец, первый раз в моей жизни, осмелилась пуля прикоснуться ко мне", указывая на свой эполет»[1098].

Но есть воспоминания и совсем иного толка: «Одна неприятельская батарея вредила нашей коннице. Милорадович хотел ознаменовать свое появление в дело овладением орудий. Каким-то глупым, гнусливым и осиплым голосом приказал он одному эскадрону Литовского уланского полка скакать через лес и взять неприятельскую батарею; но эскадрон этот состоял всего из 30 человек, чего Милорадович не предвидел, и потому, увидя горсть всадников, тронувшуюся в лес для овладения орудиями, он приказал всему полку атаковать. Полк пустился, но в нем было не более 200 человек. Тогда Милорадович приказал еще казачьему полку за ними следовать… Милорадович никак не предполагал, чтобы неприятель догадался занять лес стрелками для защиты своей артиллерии от внезапного нападения… Французы свезли свою батарею. Литовцы сами возвратились с уроном»[1099].

Можно понять, что Муравьев-Карский Милорадовича очень не любил, а почему — не знаем. Нас гораздо больше волнует вопрос, насколько он объективен.

«В "Записках Н.Н. Муравьева (Карского)", помещенных в "Русском архиве", много говорится о графе Михаиле Андреевиче Милорадовиче, и эти места "Записок" произвели на нас неприятное, удручающее, гадливое впечатление.

Автор "Записок", бросающий здесь комьями грязи в легендарного героя русского народа, — сам крупный, даже весьма крупный государственный деятель… И вдруг этот суровый воевода, в своих "Записках" топчет в грязь, унижает, как будто силится сорвать ореол славы с героя, которого почти сто лет чтило, — нет, этого мало — боготворило три поколения и боготворит большинство четвертого — который, воистину, богатырь народный»[1100].

…Есть, впрочем, свидетельство, что бой при Воронове Михаил Андреевич до конца не довел. «Храбрость считал он идеалом добродетели. Потому, не любя лично князя Багратиона, он уважал его и был глубоко поражен его смертью. Известие о кончине князя Багратиона получил Милорадович во время арьергардного дела близ села Воронова. Он прослезился и, чего никогда с ним не случалось, уехал с поля сражения, не дождавшись окончания дела. Весь тот вечер он был мрачен, исчислял подвиги князя Багратиона и не переставал хвалить его, хотя издавна находился с ним во вражде»[1101].

Вопреки всей сложности их взаимоотношений, историческая память народа объединяла имена этих двух героев:

«Он [Милорадович], кажется, такого же благородного и неустрашимого свойства, как и достойный вечного сожаления друг его Багратион»[1102].

«Между тем уже отыскана и занята была знаменитая позиция у села Тарутина. Армия расположилась на оной, но искусство не успело еще сделать ее неприступною. Для сего нужно было время, а неприятель, получив новые подкрепления, напирал с сильным стремлением. Должно было положить предел его дерзости, и фельдмаршал поручил сие сделать генералу Милорадовичу»[1103].

«Милорадович при отступлении подвергся сильным нападениям Мюрата при Воронове и Спас-Купле, причем обе стороны приписывали успех в деле себе: Мюрат потому, что подался вперед, а Милорадович — что отступил в порядке.

22 сентября Мюрат в третий раз атаковал Милорадовича у Винькова, но также безуспешно и должен был даже отступить. Милорадович остался на позиции, прикрывая, таким образом, Тарутинский лагерь»[1104].

«22 сентября… показывается авангард французов в числе 30 тысяч пехоты и кавалерии к деревне Чернышне, впереди оной стоял также отряд русский в числе одного 4-го корпуса под командой Милорадовича; неприятель был встречен российской батареей; ни превосходство их сил, ни жестокий огонь их артиллерии и ни напор их егерей не могли сдвинуть с места русских! Егеря наши, сошедши к ним в кусты, брали их штаб- и обер-офицеров в плен, по большей части их ранивши штыками; так и до вечера удержали за собой место, и от оного уже неприятелю не удалось более следовать вперед, ибо сзади оного в пяти только верстах находилось и Тарутино, где вся армия стояла»[1105].

И опять — «du sublime au ridicule»: «Никто из генералов не дразнил так французов, как удалый авангардный начальник. Милорадовичу только там и весело, где свистят пули; его всякий раз встречали и провожали с пальбою, а он все-таки оставался целехонек. Ну правда, Милорадович говорил, что его и смерть боится. Мюрат был храбр, а все за Русским Баярдом не угоняется. Мюрату в каком-то деле вздумалось под выстрелами русских часовых кушать кофе. Милорадович выехал также за нашу цепь; на ту пору пули посыпались на него со всех сторон, но не помешали ему заметить удальство Неаполитанского короля. "Бог мой! — вскричал он. — Что это? Уж не хочет ли Мюрат удивить русских?.. Стол!., и прибор!.. Я здесь обедаю"»[1106].

Давно ли рассказывали про обед под ядрами французских батарей на поле Бородина — в пику Барклаю? Есть ли хоть сколько-то правды в этих легендах? Но что стоит отметить — современники упорно связывают имена Милорадовича и Неаполитанского короля. Вот что писал тогда сэр Роберт Вильсон[1107], британский представитель при штабе князя Кутузова:

«Мюрат приезжал первоначально на форпосты для свидания с генералом Беннигсеном, который нескромным образом подал к тому повод. С тех пор виделся он случайно с генералом Милорадовичем, который командует нашим авангардом; он питомец Суворова и сотоварищ незабвенного Багратиона.

Мюрат говорил, сколько нужен мир, и что он лично желает оного как король, долженствующий управлять своим государством. Милорадович отвечал: "Сколько вы желаете мира, столько мы желаем продолжения войны; впрочем, если бы и император захотел, то русские не захотят, и правду сказать, я на их стороне". Мюрат заметил на то, что можно будет искоренить предрассудок народный. "О! нет, — отвечал Милорадович, — не в России, у нас народ страшен, он в ту же минуту убьет всякого, кто вздумает говорить о мирных предложениях"… Нет человека, способнее иметь переговоры с сими людьми, как Милорадович. Уловки его дают ему превосходство над Мюратом, а отличная его храбрость и неограниченная доверенность к нему войска заставляют самого неприятеля иметь к нему уважение»[1108].

Приятно читать такой отзыв — особенно после всех тех гадостей, что сэр Роберт писал про светлейшего князя Кутузова…

* * *

Марш-маневр завершился 21 сентября, когда под прикрытием арьергарда главные силы беспрепятственно достигли находившегося на берегу реки Нары села Тарутина, в 84 километрах от Москвы, где был создан укрепленный лагерь.

«Армия вступила на позиции при Тарутино, начали делать флеши, о чем генерал Беннигсен отдал приказ еще вчера вечером. После полудня была слышна сильная канонада в арьергарде, которым командовал генерал от инфантерии граф Милорадович. Мы потеряли мало людей и ни одного офицера. Она закончилась в нашу пользу. Было взято в плен четыре сотни французов. Огонь прекратился лишь с окончанием дня. Ночь прошла совершенно спокойно, мы плотно поели», — записал в дневнике прапорщик Николай Дурново[1109]. Из последней фразы можно понять, что, как говорится, жизнь налаживалась…

«22-го числа в армии при селении Тарутино производились земляные работы для укрепления позиции. Неприятель с жестокостью возобновил атаки против нашего авангарда; генерал Милорадович отражал их мужественно. Невозможно было уступить одного шагу, ибо позади на большое пространство к стороне лагеря продолжающаяся покатость оканчивалась речкой, и неприятель, овладевши возвышениями, мог видеть всякое движение в нашем лагере, а по речке расположив передовые посты, препятствовать водопою. Во время сражения со стороны нашей сохранен был отличный порядок. Неприятель, переменяя направление атак своих, всегда был предупреждаем силами соразмерными, которые, соединясь с чрезвычайной быстротою, не допустили воспользоваться малейшей выгодой; резервы не вступали в дело. Генерал-майор Шевич[1110], с искусством распоряжаясь кавалерией на правом фланге, выиграл даже некоторое расстояние; французские кирасиры не могли сдержать стремительного нападения нескольких эскадронов гвардейских наших улан»[1111].

Так началось то знаменитое трехнедельное стояние в Тарутинском лагере, которое совершенно различным образом подействовало на две воюющие армии.

«Сентября 23-го главная квартира армии нашей стала в деревне Леташевке, а арьергард — пред левым берегом р. Нары, имея аванпосты у ручья Чернишны, за которым стоял авангард короля Неаполитанского Иоахима Мюрата»[1112].

«Мы стали на Калужском тракте близ деревни Тарутино. Насыпаны редуты и батареи. Войска заняли укрепленный лагерь, можно было наконец не спеша и передохнуть. В лагере открылся настоящий рынок; маркитанты навезли все необходимые для жизни припасы. Начальником арьергарда был генерал Милорадович»[1113].

«На месте, где было село Тарутино, и в окрестностях оного явился новый город, которого граждане — солдаты, а дома — шалаши и землянки. В этом городе есть улицы, площади и рынки. На сих последних изобилие русских краев выставляет все дары свои. Здесь, сверх необходимых жизненных припасов, можно покупать арбузы, виноград и даже ананасы!., тогда как французы едят одну пареную рожь и, как говорят, даже конское мясо! На площадях и рынках тарутинских солдаты продают отнятые у французов вещи: серебро, платье, часы, перстни и проч. Казаки водят лошадей. Маркитанты торгуют винами, водкой… Отдых, некоторая свобода и небольшое довольство — вот все, что тешит и счастливит военных людей!»[1114]

Отдых — отдыхом, но про войну в этом лагере не забывали ни на минуту.

Из письма Роберта Вильсона лорду Каткарту[1115]. 27 сентября (9 октября):

«Неприятель, находясь прямо против нашей позиции, стоит смирно и подвергается ежедневному огорчению, видя, как казаки таскают фуражиров их — 43 кирасира и карабинера взяты в прошедшую ночь и 51 сегодня поутру.

Маршал Мюрат просил лично генерала Милорадовича, чтоб его кавалерии было позволено фуражировать по левую и по правую стороны французского лагеря, но Милорадович отвечал: "Как можно, чтобы вы лишили нас удовольствия брать, как кур, лучших кавалеристов французской армии?"»[1116]

«Между тем войска под командой генерала от инфантерии Милорадовича, стоявшие во все сие время впереди, всякий день отделяя свои партии, забирали по нескольку сот лучших неприятельских солдат, рассеявшихся по деревням для фуражирования. Квартира генерала сего всегда наполнена была множеством пленных, которых подробно допрашивая, отправляли в главное дежурство. Вот каким образом несметные ополчения Наполеона разрушились сами собою, как огромные глыбы весенних снегов»[1117].

«Здесь был перелом войны. Все успехи, следствие первоначального преимущества неприятеля над нами, были им приобретены, но с тем вместе и истощены. С нашей стороны все неизбежные жертвы были принесены: грозное и твердое отступление, бессмертными битвами ознаменованное, возвысило дух армии; новые подкрепления спешили к ней, отовсюду подвозы всякого рода водворяли и поддерживали изобилие, даже самую роскошь, в лагере, доставившем давно желанный и надежный отдых войскам. Тлевшая уже народная война вспыхнула и объяла истребительным своим малым огнем французскую армию. Партизаны начали свое дело. Каждый день стоит французам не менее трех сот человек при фуражировках… Цель перед Наполеоном убегала недостижимая. Мир — было слово для нас забытое и непроизносимое, непоколебима надежда на твердость Александра. Русский октябрь тешил и обманывал лучшими своими днями сынов Запада и Юга Европы, в сердце раздраженной и поднявшейся России проникших. Попытки вступить с Кутузовым в переговоры обращены в новую для врага сеть хитрым полководцем-дипломатом, которого, по слову Суворова, и Рибас[1118] не обманет»[1119].

Для переговоров Наполеон избрал генерала Армана де Коленкура, бывшего посла в Петербурге, но герцог Виченцский, изначальный противник этого похода, не отказал себе в удовольствии передать императору слова Александра I, сказанные при прощальной аудиенции: война может быть закончена лишь тогда, когда пределы России покинет последний французский солдат. Переговоры, считал Коленкур, невозможны.

Наполеон желал мира — любой ценой, только бы честь была спасена, как сказал он генералу графу Лористону[1120], отправляя его в ставку русского фельдмаршала. Под «честью», очевидно, он прежде всего имел в виду свою стремительно разваливающуюся армию… В 1811 году Лористон и сменил герцога Виченцского на посту в Петербурге, но не был так близок к царю, как Коленкур, а потому надеялся на успех своего предприятия.

«Французы прислали генерала Лористона, чтобы просить свидания с Кутузовым. Последний поручил князю Волконскому заменить его в этой беседе»[1121].

«Князь Волконский и Лористон, окончив разговор и собираясь уже уезжать, поворачивали лошадей, вдруг встретили с французской цепи Мюрата, а с нашей — Беннигсена и Милорадовича. "Долго ли длиться войне?" — спросил Мюрат. — "Не мы начинали войну!" — отвечал Милорадович. "Как Неаполитанский король, — продолжал Мюрат, — я нахожу, что ваш климат суров!" — После короткого незначительного разговора генералы обоюдных войск возвратились в свои авангарды; на наших аванпостах ежедневно разъезжал Милорадович, рисуясь на стройном коне вдоль своей цепи; то же самое делал Мюрат»[1122].

«Костюм Мюрата был совершенно особенный. Он — в расшитых золотом зеленых панталонах и красных сапогах. Его мундир был также очень богатым. Огромный султан венчал его большую шляпу. Одним словом, он имел вид скорее шута, чем короля. Его свита была одета более благопристойно, но без всякой изысканности»[1123].

Вечером 23 сентября русский главнокомандующий все-таки принял французского посланника. К этой встрече в лагере подготовились основательно: батальоны были рассредоточены на большой площади, повсюду, даже там, где не было никаких войск, горели костры, на ужин солдатам выдали дополнительную винную порцию, было приказано «песни петь и веселиться»… Соответствующим образом подготовился к встрече и Кутузов.

«Мы в первый раз увидели Кутузова в мундире и в шляпе. Эполеты он попросил у Коновницына — его собственные ему казались не довольно хороши. Но и Петр Петрович был не франт, лучше бы обратиться к Милорадовичу»[1124].

Не сказав посланнику Наполеона ни да, ни нет, Михаил Илларионович очень аккуратно намекнул, что, по его личному мнению, лучше бы «да», и обещал незамедлительно известить Александра I о предложениях французского императора. Французы стали ждать желаемого, тогда как русские нечувствительно поддерживали в них ложную уверенность.

«На другой день совершенное спокойствие в лагере неприятельском заставляло думать, что ожидается прибытие больших сил. Напротив, от сего дня, на некоторое время, без всякого условия, прервались действия, и не сделано ни одного выстрела. Господа генералы и офицеры съезжались на передовых постах с изъявлением вежливости, что многим было поводом к заключению, что существует перемирие»[1125].

«25 [сентября]. Армия остается на позиции при Тарутине. Хотя перемирие не было заключено, командующие авангардами условились между собой прервать военные действия на некоторое время. Неаполитанский король подъехал к нашим аванпостам, не подвергаясь ни малейшей опасности. Милорадович точно так же подъехал к французским»[1126].

Заметим, что русские военачальники бдительности не теряли. «Князь Кутузов не предполагал, что Наполеон атакует Тарутинский лагерь, но тем не менее принимал меры осторожности и по этому поводу писал Милорадовичу: "По случаю теперешнего бездействия можно заключить, что неприятель делает некоторые скрытные приготовления, а как позиция наша окружена большей частью обширнейшими лесами, то желаю, чтоб вы подтвердили казачьим полкам, содержащим передовую цепь и делающим разъезды вправо и влево, сколь можно делать оные далее, подслушивая ночью, не прорубается ли неприятель лесами, делая себе сквозь оные новые дороги"»[1127].

Но Михаил Андреевич и сам не успокаивался: «Генерал Милорадович доставил из авангарда 27-го и 28-го числа пленных 4 офицера и 346 рядовых»[1128].

…Между тем за многими событиями мы совсем потеряли из виду поручика Апшеронского полка Федора Глинку. Пора бы о нем вспомнить!

Выйдя в отставку осенью 1806 года, адъютант Милорадовича поселился в небольшом Смоленском имении Сутоки, привел в порядок свои военные дневники — и через два года они были изданы под названием «Письма русского офицера о Польше, австрийских владениях и Венгрии с подробным описанием похода россиян против французов в 1805 и 1806 гг.». Отставной поручик начал писать стихи — их публиковал журнал «Русский вестник»; он стал писать статьи — тоже не без успеха… 1812 год перевернул эту творческую жизнь.

Раздался звук трубы военной,
Гремит сквозь бури бранный гром:
Народ, развратом воспоенный,
Грозит нам рабством и ярмом! —

заявил Федор Глинка в стихотворении «Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии» — ему определенно нравились длинные названия, сразу же излагавшие всю суть произведения, — и отправился к армии. Глинка писал, что произошло это сразу после того, как он получил послание от полкового шефа. Прочитав письмо на ступеньках своего дома, он, как был, вскочил на коня и, бросив усадьбу и все имущество, в том числе и находившиеся там свои бумаги, поспешил к армии. По дороге Федор наблюдал бой у стен Смоленска; обозревал поле сражения с колокольни церкви Рождества Пресвятой Богородицы в селе Бородине… Затем он сопровождал раненого брата и потому нашел Милорадовича только в Тарутинском лагере… Хотя другой вариант его же рассказа противоречит легенде о «личном вызове»:

«Я приехал сюда также с тем, чтоб непременно определиться в полк. Но мне надо было найти генерала, который, зная прежнюю мою службу, принял бы бедного поручика хотя тем же чином, несмотря на то что все свидетельства и все аттестаты его остались в руках неприятеля и что на нем ничего более не было, кроме синей куртки, сделанной из бывшего синего фрака, у которого от кочевой жизни при полевых огнях полы обгорели. Я пошел к генералу от инфантерии Милорадовичу, живущему в авангарде впереди Тарутинской позиции. Он узнал меня, пригласил в службу; и я уже в службе — тем же чином, каким служил перед отставкой и каким отставлен, то есть поручиком, имею честь находиться в авангарде, о котором теперь гремит слава по всей армии»[1129].

Как оно было на самом деле — не суть важно. Гораздо важнее, что отныне Глинке суждено было находиться при Милорадовиче до последнего его дня.

А в это время из далекого Стокгольма восторженная мадам де Сталь писала светлейшей княгине Екатерине Ильиничне Голенищевой-Кутузовой: «Будьте так добры сказать генералу Милорадовичу, что я готовлю ему лавровый венок, как достойному сподвижнику своего полководца»[1130].

Казалось бы, война замедлила свой ход и даже остановилась в ожидании высочайшего решения. Но это только казалось, потому как ни на день не прекращались боевые действия «малой», партизанской войны, и порой всего один шаг разделял не только великое и смешное, но также жизнь и смерть…

* * *

«Простояли мы около двух недель довольно покойно. Партизаны наши продолжали ловить неприятельских фуражиров, отбирать у них транспорты и уничтожать приходящие отряды на подкрепление. Все крестьяне в окрестностях Москвы были в полном восстании против французов, что ознаменовалось страшными с обеих сторон бесчеловечно-зверскими жестокостями, такими, каким многие, кроме свидетелей, не стали бы верить. Наконец, около конца сентября случилось в присутствии моем любопытное происшествие, имевшее последствия решительные…»[1131] — а далее Александр Муравьев, бывший в 1812 году квартирмейстерским подпоручиком, рассказывает, как однажды поутру он «случился на аванпостах» с казачьими штаб-офицерами — «пили чай»…

«Вдруг видим мы, что на возвышенность поднимается с неприятельской стороны огромная конная толпа, впереди которой находился Murat, король Неаполитанский, командующий всем неприятельским авангардом… Murat, один, отделясь от своей свиты, выезжает вперед на прекрасной белой лошади, разодетый, в парадном мундире с золотом и длинными белыми перьями на треугольной шляпе. Он въехал на возвышение и, взведя свою зрительную трубу, стал оттуда рассматривать расположение наших войск. Мы все трое с негодованием вскричали в один голос, что это неслыханная смелость и дерзость, и вдруг Сысоев[1132] закричал своему ординарцу: "Лошадь!" Сейчас подвели ему черкесскую его серую лошадь, и он, с одной нагайкой в руках, вскочил на нее и помчался к Мюрату, который сначала не заметил его, но в довольно уже близком расстоянии, услышав топо