КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

У цыганок [Мирча Элиаде] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Мирча Элиаде У цыганок

В трамвае жара была еще гуще, удушливей. «Ты везучий человек, Гаврилеску», — поздравил он себя, поспешно устремляясь в другой конец вагона, к месту у открытого окна. Расположившись, он вытащил носовой платок и обстоятельно отер лоб и щеки. Затем заложил платок между шеей и воротом рубашки и принялся обмахиваться соломенной шляпой. Сидящий напротив старый господин с жестяной коробкой на коленях все это время сосредоточенно наблюдал за ним, как бы силясь вспомнить, где он мог его видеть, и наконец сказал:

— Нет, какова жара! Право, такой с девятьсот пятого не было!

Гаврилеску с некоторой укоризной покачал головой, не переставая обмахиваться.

— Жарко, я с вами согласен, — ответил он. — Но если человек культурный, для него это мелочи жизни. Полковник Лоуренс, например. Вы слышали о полковнике Лоуренсе?

— Не приходилось.

— Жаль. Впрочем, я и сам о нем услышал не так давно. Если бы он изволил сесть в этот трамвай, я бы уж его порасспросил. Люблю вступать в разговор с культурными людьми. Эти юноши, сударь мой, были, безусловно, студенты. И какие блестящие способности! Мы вместе ждали на остановке, и я присутствовал при их беседе. Они говорили именно о полковнике Лоуренсе и о его похождениях в Аравии! А память, Бог ты мой! Сыпали наизусть целыми страницами из его записок! Там была одна фраза, которая запала мне в душу, очень красивая фраза, про жару в этой самой Аравии, как она налетела на полковника и хватила его по темени наподобие сабли. Жаль, что я не запомнил слово в слово. Эта кошмарная аравийская жара хватила его по темени. Саблей по темени — ну прямо-таки сразила наповал….

Тут Гаврилеску заметил, что кондуктор, улыбаясь, протягивает ему билет. Он посадил шляпу на голову и стал рыться в карманах.

— Прошу прощенья, — пробормотал он. — Вечно этот бумажник куда-то запропастится.

— Ничего страшного, — с неожиданным благодушием возразил кондуктор. — Время есть. Цыганок еще не проехали…

И подмигнул, обернувшись к старому господину. Тот побагровел, так и вцепившись пальцами в свою жестянку. Гаврилеску выудил между тем банкноту, и кондуктор, ухмыляясь, начал отсчитывать ему сдачу.

— Позор, — прошипел старый господин. — Как только дозволяют…

— Да, разговоров много, — сказал Гаврилеску, снова используя шляпу как веер. — И правда, дом, кажется, недурен, а какой сад!.. Какой сад! — повторил он, восхищенно качая головой. — Смотрите, уже показался, — добавил он, пригибаясь к открытому окну.

Несколько пассажиров как бы ненароком тоже приблизили лица к окнам.

— Позор! — повторил старый господин, сурово глядя прямо перед собой. — Как только не воспретят!

— Ореховый сад, причем старый, — продолжал Гаврилеску, — оттого такая тень. Я слышал, что орех растет лет тридцать-сорок, прежде чем начнет давать тень. Верно ли?

Старик сделал вид, что не слышит. Тогда Гаврилеску повернулся к одному из соседей, который глубокомысленно смотрел в окно.

— Ореховый сад, и лет ему полсотни самое малое, — доложил он. — Оттого и тень. По такому пеклу, как сейчас, это одно удовольствие. Счастливцы они там…

— Счастливицы, — поправил его сосед, потупясь. — Цыганки.

— Вот именно, — подхватил Гаврилеску. — Я езжу этим номером три раза в неделю. И, даю вам слово чести, не было случая, чтобы обошлось без разговора о них, об этих самых цыганках. Но кто-нибудь знаком с ними лично? Я всегда спрашиваю себя: откуда они тут взялись?

— Они тут испокон веков, — сказал сосед.

— Уж двадцать-то лет точно, — вмешался чей-то голос. — Когда я только-только переехал в Бухарест, оно уже здесь стояло, заведение. Правда, сад в те времена был куда больше. Еще не построили лицея…

— Как я уже имел честь вам сообщить, — снова вступил Гаврилеску, — я езжу этим номером регулярно три раза в неделю. Я, с позволения сказать, учитель музыки. Я говорю «с позволения сказать», — пояснил он, натянуто улыбаясь, — потому что я не создан для этого. У меня артистическая натура…

— Так я вас знаю, — вдруг оживился старый господин. — Вы — господин Гаврилеску, учитель музыки, вы мою маленькую внучку учили на рояле, лет, наверное, пять-шесть назад. То-то я все думаю — какая личность знакомая…

— Вы совершенно правы, — подтвердил Гаврилеску. — Я даю именно уроки музыки, приходится разъезжать на трамвае. Весной, когда еще не начало припекать и ветерок, это одно удовольствие. Сядешь вот таким манером у окошка, едешь, а по сторонам сплошь сады в цвету. Как я уже имел честь вам сообщить, по этой линии я езжу три раза в неделю. И всегда слышу разговоры о цыганках. Я не раз задавал себе вопрос: «Гаврилеску, — говорил я себе, — цыганки так цыганки, ради Бога, но откуда у них столько денег? Такой дом, хоромы, можно сказать, такой сад со старыми деревьями, это же миллионное дело».

— Позор! — снова выпалил старый господин, отворачиваясь с брезгливым выражением.

— И потом я задавал себе еще другой вопрос, — вел Гаврилеску дальше свою мысль. — Судя по тому, сколько зарабатывает ваш покорный слуга, по сто лей за урок, мне понадобилось бы дать десять тысяч уроков, чтобы сколотить миллион. Но, видите ли, дела обстоят не так просто. Предположим, что я наберу двадцать часов в неделю, все равно мне потребуется пятьсот недель, то есть почти десять лет, и, кроме того, двадцать учениц со своим инструментом. А проблема летних каникул, когда у меня остается от силы две-три ученицы? А каникулы на Рождество и на Пасху? Все эти потерянные часы надо вычесть и из миллиона. Так что пятьсот недель по двадцать часов и двадцать учениц со своим инструментом — это мизер, нужно гораздо, гораздо больше.

— Что верно, то верно, — поддакнул один из пассажиров. — В наши дни публика к фортепьянам поостыла.

— Ах! — вскричал вдруг Гаврилеску, хлопая себя шляпой по лбу. — Я же чувствовал, что мне будто чего-то не хватает, только не понимал, чего. Папка! Я забыл папку с нотами. Заговорился с мадам Войтинович, тетушкой Отилии, и оставил у них папку… На что это похоже!.. — запричитал он, выпрастывая носовой платок из-за ворота и упихивая его в карман. — По такому пеклу давай-ка, Гаврилеску, тащись обратно трамваем на Преотесскую… — Он со слабой надеждой покрутил головой по сторонам, словно ожидая, что его кто-нибудь удержит. Потом решительно встал. — Был очень рад познакомиться, — сказал он, приподнимая шляпу и слегка кланяясь.

Он торопливо прошел на площадку как раз в ту секунду, когда трамвай затормозил. Внизу его ждал тот же зной и запах расплавленного асфальта. Он тяжело пересек улицу, чтобы подождать трамвая в обратную сторону. «Гаврилеску, — прошептал он, — внимание! А то прямо как старик. Распустился — что это еще за дыры в памяти? Я повторяю: внимание! Ты не имеешь права. Сорок девять лет для мужчины — самая пора…» Однако он чувствовал, что совсем размяк, и поддался соблазну упасть на скамью, на самом солнцепеке. Вытащил платок и стал отирать лицо. «Это мне как будто что-то напоминает, — сказал он себе для поддержания духа. — Небольшое усилие, Гаврилеску, ну-ка, напряги немного свою память… На скамейке, без гроша в кармане. Жара была полегче, но тоже лето…» Он оглядел пустую улицу, закрытые ставни, опущенные шторы в домах, словно покинутых навсегда. «Все умные люди на водах, — подумалось ему. — На днях увезут и Отилию». И тут он вспомнил: это было в Шарлоттенбурге, он сидел, как и сейчас на скамейке, тоже на солнце, только тогда он был голодный и без гроша в кармане. «Когда ты молод и предан искусству, что тебе эти мелочи жизни», — со вздохом подумал он. Поднялся и сделал несколько шагов по мостовой, посмотреть, не видно ли трамвая. При ходьбе зной как будто ощущался меньше. Он вернулся на остановку и, прислонясь к стене дома, снова попытался поднять ветерок своей шляпой.

Метрах в ста выше по улице темнел настоящий оазис. Через чью-то ограду перехлестывали, нависая над тротуаром, ветви густых и раскидистых лип. Гаврилеску завороженно смотрел на них, весь во власти сомнений. Он еще раз проверил, не идет ли трамвай, и наконец сорвался с места, стараясь шагать пошире и держаться в тени домов. Вблизи липы оказались не такими густыми. Но все же из сада ощутимо веяло свежестью, и Гаврилеску со вкусом подышал, слегка запрокинув голову. «Что бы липам быть в цвету, как месяц назад», — мечтательно подумал он, потом приблизился к воротам и заглянул сквозь их решетку в сад. Мощенные гравием дорожки были еще влажны после полива, виднелись клумбы с цветами, а в глубине — небольшой прудик, окруженный фигурками гномов. В ту же минуту он услышал позади сухое громыханье трамвая и обернулся. «Слишком поздно! — воскликнул он, цветя улыбкой. — Zu spat!» — сказал он еще, вскидывая руку и долго махая шляпой вслед трамваю, как в давние времена на Северном вокзале, когда Эльза, бывало, уезжала погостить на месяц к своим, в село под Мюнхеном.

Затем без спешки, благоразумно отправился на следующую остановку. Дойдя, он снял пиджак и приготовился ждать, и тут его настиг горьковатый запах орехового листа, растертого в пальцах. Он огляделся. Он был один, ни души в поле его зрения. Он не посмел взглянуть на небо, но чувствовал над головой все тот же белый, раскаленный, ослепительный свет, а дышащий огнем тротуар обжигал рот и щеки. Тогда он покорно поплелся вперед, держа пиджак под мышкой, надвинув на лоб шляпу. Когда вдалеке показалась богатая тень ореховых деревьев, у него с силой забилось сердце и ноги сами пошли быстрее. Уже у самого сада его снова нагнало металлическое улюлюканье трамвая. Он остановился и приветственно сорвал с головы шляпу. «Слишком поздно! — воскликнул он. — Слишком поздно…»


Вступив под тень орехов, Гаврилеску попал в такую неправдоподобную прохладу, что от неожиданности заулыбался. Как будто его разом перенесло в горы, под сень леса. С почтительным удивлением оглядывал он высокие деревья, каменную ограду, заросшую плющом, и незаметно им овладевала бесконечная грусть. Столько лет проезжать мимо на трамвае и ни разу не сойти, не полюбопытствовать, каков этот сад вблизи. Он медленно зашагал, откинув голову назад, лицом к верхушкам деревьев, пока не оказался у калитки, а там, словно давно его карауля, навстречу вышла девушка, юная, красивая и очень смуглая, с монистом на шее и с большими золотыми кольцами в ушах.

Взяв его за руку выше локтя, она сказала вкрадчиво:

— К цыганкам барин пожаловал?

Улыбнулась ему ослепительно, губами и глазами, и, видя, что он колеблется, легонько втянула за рукав во двор. Гаврилеску последовал за ней, как во сне, но, сделав несколько шагов, остановился, будто хотел что-то сказать.

— Что, не желает барин к цыганкам? — спросила девушка, еще больше понижая голос.

Она бегло и цепко заглянула ему в глаза, потом взяла за руку и стремительно повела к скрытой в зарослях бузины и сирени убогой хибарке, никак не соответствующей месту. Открыла дверь и подтолкнула его вперед. Гаврилеску обступил непонятный сине-зеленый полумрак, словно в окошках были цветные стекла. Снова взвыл, приближаясь, трамвай, и этот металлический вой так нестерпимо резал теперь ухо, что Гаврилеску сжал виски в ладонях. Когда все стихло, он увидел прямо перед собой старуху, которая восседала у низкого столика за чашечкой кофе и смотрела на него не без любопытства, как бы дожидаясь, пока ему полегчает.

— Кого твоя душа нынче просит? — сказала она. — Цыганку, гречанку, немку…

— Нет, нет, — перебил ее Гаврилеску, остерегающе выставив руку. — Только не немку.

— Тогда цыганку, гречанку, еврейку, — поправилась старуха. — Триста лей, — предупредила она.

Гаврилеску значительно улыбнулся.

— Три урока музыки! — воскликнул он, начиная шарить по карманам. — Не считая трамвая туда и обратно.

Старуха пригубила свой кофе и задумалась.

— Ты музыкант? — вдруг спросила она. — Тогда тебя тут ублажат.

— Я — свободный художник, — отвечал Гаврилеску, вытаскивая из одного кармана брюк по очереди несколько скомканных носовых платков и методично перекладывая их в другой. — Пусть я, с позволения сказать, учитель музыки — моим идеалом всегда было чистое искусство. Я живу духа ради… Прошу прощенья, — добавил он конфузливо, помещая свою шляпу на столик и начиная выгружать в нее содержимое карманов. — Когда надо, никогда не нахожу бумажника..

— А спешить некуда, — успокоила старуха. — Время раннее. Третий час…

— Прошу прощенья, что позволяю себе вам возразить, — возразил Гаврилеску, — но боюсь, что вы ошибаетесь. Дело идет к четырем. В три у меня только кончился урок с Отилией.

— Вечно тут что-то с часами, — посетовала старуха, снова погружаясь в задумчивость.

— Ах, наконец-то! — вскричал Гаврилеску, победоносно предъявляя ей бумажник. — И представьте, был там, где ему положено.

Он отсчитал банкноты и подал старухе.

— Проводи во флигель, — приказала старуха, поднимая глаза.

Гаврилеску почувствовал на своей руке чье-то прикосновение и, дернувшись в испуге, увидел подле себя ту девушку, что зазывала его у калитки. Он пошел за ней, оробелый, неся на сгибе локтя шляпу со всем своим скарбом.

— Запоминай хорошенько, — сказала девушка, — и не перепутай: цыганка, гречанка, еврейка…

Они пересекли ореховый сад, миновав большой дом под красной черепичной крышей, который Гаврилеску видел с улицы.

Девушка приостановилась, искоса взглянула на него и весело фыркнула, ничего не говоря. Гаврилеску как раз начал рассовывать по карманам то, что сложил в шляпу.

— Ах! — сказал он. — Я свободный художник. Будь моя воля, я остался бы здесь, в этих кущах. — И он шляпой указал на деревья. — Я люблю природу. В такую жару, как сегодня, иметь возможность подышать чистым, прямо-таки горным воздухом, побыть в холодке… Но куда мы идем? — спросил он, видя, что девушка направляется к какому-то деревянному заборчику и открывает калитку.

— Во флигель. Куда старуха велела…

Она подхватила его под руку и втянула в калитку, за которой тонули в бурьяне клумбы с розами и лилиями. Духота снова усилилась, и Гаврилеску забеспокоился, чувствуя себя обманутым.

— Я строил себе иллюзии, — пробормотал он. — Я шел сюда ради прохлады, ради природы…

— Погоди, вот войдем во флигель… — ободрила его девушка, кивая на какое-то ветхое, по видимости нежилое строение, видневшееся поодаль.

Гаврилеску нахлобучил шляпу и удрученно последовал за ней. Но когда они вошли в сени, у него так сильно забилось сердце, что он приостановился.

— Я волнуюсь, — сказал он. — С чего бы это?..

— Не пей слишком много кофе, — шепнула девушка, распахивая дверь и легким толчком загоняя его внутрь.

Сколь велико помещение, определить было трудно, потому что полумрак, творимый сдвинутыми шторами, не позволял понять, где кончаются стены и начинаются ширмы. Гаврилеску двинулся вперед, ступая по коврам, которые делались все толще, все мягче, уже вроде бы не ковры, а перины, и с каждым шагом сердцебиение его усиливалось, так что наконец он в страхе замер, боясь сделать еще хоть шаг. В ту же минуту его захлестнул прилив счастья, как будто он снова был молод и весь мир принадлежал ему, и Хильдегард тоже принадлежала ему.

— Хильдегард! — воскликнул он, оборачиваясь к своей провожатой. — Я не думал о ней двадцать лет. Как я любил ее! Это была женщина моей судьбы!..

Тут он обнаружил, что рядом никого нет. И тотчас же его ноздри защекотал вкрадчивый, нездешний запах, вслед за тем раздались хлопки, и в комнате стало таинственным образом светлеть, как если бы кто-то медленно, очень медленно раздвигал штору за шторой, постепенно впуская свет летней послеполуденной поры. Тем не менее ни одна из штор не шелохнулась, это Гаврилеску успел заметить, прежде чем увидел в нескольких шагах от себя трех юных дев, которые хлопали в ладоши и смеялись.

— Вот мы, кого ты выбрал, — сказала одна из них. — Цыганка, гречанка, еврейка…

— Еще посмотрим, как ты кого угадаешь, — сказала вторая.

— Посмотрим, как ты угадаешь, которая цыганка, — подхватила третья.

С Гаврилеску свалилась шляпа, он уставился на них в упор, окаменев, невидящим взглядом, будто узрел нечто сквозь них, сквозь ширмы, сквозь стены.

— Пить! — прохрипел он вдруг, берясь рукой за горло.

— Старуха прислала тебе кофе, — отозвалась одна из дев.

Она скользнула за ширму и вернулась с круглым деревянным подносом, на котором стояла чашечка кофе и кофейник. Гаврилеску схватил чашечку, опрокинул ее одним духом и отставил с вежливой улыбкой.

— Страшно хочется пить, — повторил он.

— Это будет погорячей, прямо из кофейника, — предупредила дева, наливая чашку. — Пей потихоньку.

Гаврилеску отхлебнул, но кофе был таким горячим, что он обжег губы и, обескураженный, опустил чашку на поднос.

— Пить хочется, — взмолился он. — Если бы можно было немного воды…

Две другие девы скрылись за ширмой и тут же вышли с подносами, ломящимися от снеди.

— Старуха прислала тебе варенья, — сказала одна.

— Варенья из розовых лепестков, — прибавила другая. — И шербет.

Но Гаврилеску разглядел крынку с водой и, хотя рядом с ней стоял стакан толстого, дымчато-зеленого стекла, обеими руками сгреб крынку и припал к ней. Он пил долго, с бульканьем, откинув назад голову. Потом перевел дух, опустил крынку на поднос и вытянул из кармана платок.

— Милые барышни! — воскликнул он, принимаясь отирать лоб. — Как же мне хотелось пить! Мне рассказывали про одного господина, полковника Лоуренса…

Девы со значением переглянулись и дружно залились смехом. На этот раз они смеялись от души, расходясь все больше и больше. Сначала Гаврилеску смотрел на них в недоумении, потом лицо его осветилось широкой улыбкой, и наконец он рассмеялся тоже, отирая лицо платком.

— Позвольте и мне задать вам один вопрос, — заговорил он, отсмеявшись. — Очень хотелось бы знать, что это на вас нашло?

— Мы смеялись, потому что ты нас назвал барышнями, — сказала первая. — Это у цыганок-то.

— А вот и нет! — возразила вторая. — Не верь ей, она тебе скажет! Мы смеялись, потому что ты перепутал и выпил из крынки вместо стакана. Если бы ты налил, как все люди, в стакан…

— Не слушай ее! — вступила третья. — Она придумает! Кроме меня, тебе никто не скажет. Мы смеялись, потому что ты струсил.

— А вот и нет! А вот и нет! — загалдели две другие. — Это она тебя так подначивает, это она тебя так на храбрость испытывает!

— Струсил! Струсил! — твердила третья.

Гаврилеску сделал шаг вперед и торжественно воздел руки.

— Милые барышни! — произнес он тоном оскорбленного. — Я вижу, вам неизвестно, с кем вы имеете дело. Я не какой-нибудь там. Я — Гаврилеску, свободный художник. И прежде чем я докатился до уроков, с позволения сказать, музыки, и у меня была своя мечта поэта… Милые барышни! — с пафосом продолжал он, выдержав паузу. — Двадцати лет от роду я узнал и полюбил Хильдегард!

Одна из дев пододвинула ему кресло, и Гаврилеску сел с глубоким вздохом.

— Ах! — начал он после долгого молчания. — Зачем вы напомнили мне трагедию моей жизни? Вы ведь уже поняли, надеюсь, что Хильдегард так и не стала моей женой? Случилось нечто, нечто ужасное…

Вторая дева подала ему чашечку кофе, и Гаврилеску стал пить маленькими глотками, в задумчивости.

— Случилось нечто ужасное, — повторил он наконец. — Но что? Что могло случиться? Любопытно, что я не помню. Это правда, я не думал о Хильдегард очень много лет. Я свыкся с утратой. Я говорил себе: «Гаврилеску, что было, то прошло. Либо искусство, либо счастье». И вдруг давеча, как я вошел к вам, я вспомнил, что и я знал благородную страсть, я вспомнил, что я любил Хильдегард!..

Девы переглянулись и забили в ладоши.

— Все же права была я, — сказала третья. — Он струсил.

— Да, — согласились две другие. — Ты была права: он струсил…

Гаврилеску поднял глаза и смерил их долгим, меланхолическим взглядом.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду…

— Ты боишься, — вызывающе бросила первая, выступая вперед. — Ты сразу струсил, как только вошел…

— То-то у тебя в горле пересохло, — сказала вторая.

— То-то ты все время виляешь, — подхватила третья. — Сам нас выбирал, а теперь боишься угадывать.

— Я все-таки не понимаю… — попробовал защищаться Гаврилеску.

— Тебе было велено угадывать, — перебила его третья, — которая из нас цыганка, которая гречанка, которая еврейка.

— Попробуй теперь, если говоришь, что не трусишь. — предложила первая. — Угадай. Которая цыганка?

— Которая цыганка? Которая цыганка? — эхом вторили ей две другие.

Гаврилеску усмехнулся и снова смерил их взглядом.

— Это мне нравится, — сказал он, вдруг приходя в хорошее расположение духа. — Вы, стало быть, думаете, что, раз я свободный художник, значит, я витаю в облаках, значит, я понятия не имею, как выглядит цыганка…

— Опять он виляет, — перебила его первая. — Отгадывай.

— Стало быть, вы, — упрямо продолжал Гаврилеску, — вы считаете, что мне недостанет воображения хотя бы на то, чтобы представить, как выглядит цыганка, тем более когда она молода, красива и в натуральном виде…

Потому что он, разумеется, с первого же взгляда понял, кто из них кто. Та, что выступила вперед, совсем нагая, очень смуглая, с черными волосами и глазами, была, без сомнения, цыганка. Вторая, тоже нагая, но в сквозной, зеленоватых тонов накидке и в золотых сандалиях, имела кожу неестественной белизны, отливающую перламутром. Она не могла быть никем иным, как гречанкой. Третья, безусловно, была еврейка: ее бедра плотно охватывала длинная, до полу юбка вишневого бархата, грудь и плечи оставались открыты, а богатые, огненно-рыжие волосы были высоко подобраны и уложены в замысловатую прическу.

— Ну же, угадывай! Которая цыганка? Которая цыганка? — закричали разом все три. Гаврилеску поднялся с кресла и, простерев руку к деве нагой и смуглой, торжественно произнес:

— Только потому, что у меня артистическая натура, я принимаю ваш вызов, хотя это форменное ребячество. Извольте, вот — цыганка.

В ту же секунду — он и глазом моргнуть не успел — его подхватили с двух сторон и закружили, завертели, что-то напевая, насвистывая, приговаривая. Только голоса доносились как бы издалека.

— Не угадал! Не угадал! — долетало до него, как сквозь сон.

Он упирался, пытаясь вырваться из рук, втянувших его в недобрый, колдовской хоровод, но это было выше его сил. Он чувствовал запах разгоряченных юных тел, веяние тех нездешних, вкрадчивых духов, в голове отдавались глухие удары пляшущих по ковру девичьих ног. Еще он чувствовал, что хоровод постепенно влечет его между кресел и ширм в глубину комнаты, но через некоторое время отказался от всякого сопротивления и больше уже ничего не помнил.

Очнувшись, он приподнялся на локтях и увидел перед глазами ту самую нагую и смуглую: она сидела, поджав ноги, на ковре у дивана.

— Я долго спал? — спросил он.

— Не спал вовсе, — успокоила его смуглая. — Вздремнул.

— Но что же, Бог ты мой, вы со мной сделали? — простонал он, поднося руку ко лбу. — У меня что-то с головой.

Он с напряжением огляделся. Комната была как будто не та, и все же он узнал асимметрично расставленные между креслами, оттоманками и зеркалами ширмы, поразившие его с самого начала. Он не мог уловить, как они устроены. Иные, очень высокие, почти под потолок, можно было принять за стены, если бы их боковые створки, загибаясь, не выступали на середину комнаты. Иные, в таинственной подсветке, казались неплотно завешенными окнами, выходящими во внутренние пространства дома. По некоторым, в диковинной, многоцветной росписи, живописно струились шали и кружева, словно бы отгораживая нечто вроде альковов разной формы и величины. Но довольно было присмотреться к одному подобному алькову, как обнаружилось, что это оптический обман, что на самом деле две-три ширмы, составленные вместе, замыкает лишь отражение в большом золотисто-зеленоватом зеркале. Как только Гаврилеску понял, что это обман, комната тут же завертелась вокруг него, и он снова схватился за голову.

— Что, Бог ты мой, вы со мной сделали? — повторил он.

— Ты не угадал, кто я, — с печальной улыбкой шепнула смуглая. — Хотя я нарочно говорила тебе глазами, что не я цыганка. Я — гречанка.

— Греция! — воскликнул Гаврилеску, срываясь с дивана. — Бессмертная Греция!

Его усталость как рукой сняло. Он слышал удары своего сердца, все звонче и звонче, необыкновенное блаженство мягко сотрясло его тело.

— Когда я был влюблен в Хильдегард, — заговорил он восторженно, — я мечтал только об одном, о нашем путешествии в Грецию.

— Недотепа, — вздохнула гречанка. — Надо было не мечтать, а любить ее…

— Мне было двадцать лет, а ей не исполнилось и восемнадцати. Она была хороша… Мы были красивой парой, — добавил он.

И тут обнаружил, что на нем странный костюм: нечто вроде шаровар и коротенькая туника золотистого шелка. Он недоверчиво всмотрелся в зеркало, как бы сомневаясь, он ли это.

— Мы мечтали поехать в Грецию, — наконец сказал он более спокойным тоном. — Нет, это было больше чем мечта, мы уже строили планы, решено было ехать в Грецию скоро после свадьбы. И тут что-то случилось… Но что, Бог ты мой, случилось? — спросил он сам себя, берясь руками за виски. — Такой же жаркий летний день, как сегодня, мучительный летний день. Я увидел скамейку и двинулся к ней, и тут почувствовал, что жара хватила меня по темени, саблей — по самому темени… Нет, это она полковника Лоуренса, это я слышал сегодня от студентов, когда ждал трамвая. Ах! — возопил он в тоске. — Мне бы сейчас рояль!

Гречанка живо вскочила с ковра и, беря его за руку, шепнула:

— Иди за мной!

Она повела его между ширм и зеркал и через некоторое время так ускорила шаг, что Гаврилеску не поспевал за ней иначе, как бегом. Он попытался было остановиться, перевести дух, но гречанка не отпускала его руки.

— Поздно, поздно, — проронила она на бегу, и снова ему показалось, что голос доносится до него из далекого далека, как свист ветра.

Однако на сей раз он не потерял сознания, хотя им приходилось лавировать между бесчисленными диванами и мягкими подушками, огибать сундуки побольше и поменьше, накрытые коврами, зеркала разных размеров, а иногда и причудливых форм, озерцами возникавшие перед ними, как будто их нарочно только что разложили на самом ходу. Наконец, пробежав коридор, образованный двумя рядами ширм, они вылетели в большую, ярко освещенную комнату. Там, опершись о крышку рояля, их поджидали подруги гречанки.

— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.

Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.

— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.

Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:

— Почему так долго?

— Он вспоминал про Хильдегард.

— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.

— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.

— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.

— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.

— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…

Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.

— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!

Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.

— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.

— И что теперь? — спросила рыжеволосая у подруг.

— Подождем, посмотрим, что скажет старуха, — предложила гречанка.

— Если еще ждать, он вообще ничего не угадает, — сказала та, что в накидке.

— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза… Но я смирился. Я сказал себе: «Гаврилеску, такая твоя планида. Либо искусство, либо счастье…»

— Видите? — заговорила рыжеволосая. — Его снова заносит, а потом он не будет знать, как выбраться.

— Воля рока! — вскричал Гаврилеску, воздевая руки и оборачиваясь к гречанке.

Та смотрела на него с улыбкой, заложив руки за спину.

— Бессмертная Греция! — возгласил он. — Я так тебя и не увидел!

— Ну, будет, будет! — закричали две другие, наступая на него. — Ты лучше вспомни, кого выбирал…

— Цыганку, гречанку, еврейку, — пропела гречанка, со значением заглядывая ему в глаза. — Ты же сам нас пожелал и сам нас выбрал…

— Теперь только угадай, — подзадоривала рыжеволосая, — и увидишь, как будет хорошо!

— Которая цыганка? Которая цыганка? — загомонили все три, беря его в кольцо.

Гаврилеску увернулся и встал, облокотясь о крышку рояля.

— Стало быть, так, — выждав паузу, начал он, — такие у вас тут порядки. Вам все равно, свободный ли художник, простой ли смертный, вам подавай одно: отгадывать, которая цыганка. А с какой стати, скажите на милость? Кто дал приказ?

— Это такая здесь игра, у цыганок, — робко пролепетала гречанка. — Попробуй, правда. Не пожалеешь.

— Но мне-то сейчас не до игр, — с жаром возразил Гаврилеску. — Я вам про трагедию моей жизни, а вы… Да, да, я теперь ясно вижу: если бы в тот вечер, в Шарлоттенбурге, я не зашел с Эльзой в пивную… Или даже если бы зашел, но был бы при деньгах и мог сам расплатиться, моя жизнь приняла бы другой оборот. Однако денег, увы, не было, и заплатила Эльза. А назавтра я исходил весь город, чтобы достать несколько марок, вернуть ей долг. И не достал. Все приятели, все знакомые разъехались на каникулы. Было лето, была ужасная жара…

— Снова он трусит, — прошептала рыжеволосая, потупясь.

— Послушайте, я еще не досказал! — заволновался Гаврилеску. — Три дня я не мог раздобыть денег и каждый вечер заходил на квартиру, где жила Эльза, чтобы извиниться, а потом она приглашала меня в пивную. Если бы по крайней мере я был тверд и не принимал ее приглашений! Но посудите сами: мне же хотелось есть! Я был молод, я был хорош собой, Хильдегард была далеко, на водах, а мне хотелось есть. Признаюсь вам, бывали дни, когда я ложился спать без ужина. Жизнь свободного художника…

— Ну, и что теперь? — в упор спросили его девы. — Время-то идет, время идет.

— Что теперь? — переспросил Гаврилеску, разводя руками. — Теперь тепло и приятно, и мне нравится тут у вас, потому что вы молоды и прелестны и стоите передо мной наготове, только и думая, как бы попотчевать меня вареньем или кофе. Но меня больше не мучает жажда. Теперь я чувствую себя хорошо, я великолепно себя чувствую. «Ну-с, Гаврилеску, — говорю я себе, — эти барышни чего-то от тебя ждут. Доставь же им удовольствие. Если они хотят, чтобы ты угадал, кто из них кто, угадывай. Но только внимание! Внимание, Гаврилеску, потому что, если ты опять обознаешься, они поймают тебя в свой хоровод и будут кружить до утра…» — Разулыбавшись, он обогнул рояль и встал за ним, как за барьером. — Стало быть, вы хотите, чтобы я вам сказал, которая цыганка. — Извольте, сейчас и скажу…

Девы с видимым волнением выстроились в ряд, не говоря ни слова, поедая его глазами.

— Извольте… — повторил он, помедлив.

Засим, внезапно выбросив руку, он мелодраматическим жестом простер ее к той, что перламутрово мерцала сквозь накидку, и выжидательно замер. Троица окаменела, как будто отказываясь верить глазам.

— Опять мимо, — наконец нарушила молчанье рыжеволосая. — Что с ним такое?

— Былое разворошил, — сказала гречанка. — Сбило оно его, увело, заморочило.

Та, которую он принял за цыганку, выступила вперед, подобрала поднос с угощеньем и, пройдя мимо рояля, обронила чуть слышно, с улыбкой грусти:

— Я — еврейка…

Потом скрылась, молчаливая, за одной из ширм.

— Ах! — воскликнул Гаврилеску, хлопая себе ладонью по лбу. — Как же я сразу не понял! По глазам, в них было что-то от дали времен. И этот прозрачный покров, который ничего не скрывает, но непременно покров. Все, как в Ветхом завете…

И тут рыжеволосая расхохоталась.

— Не угадал, барин! — выкрикнула она. — Не угадал, которая цыганка…

Провела рукой по волосам, качнула головой и рассыпала по плечам рыжие пылающие пряди. Медленно прошлась по кругу, прихлопывая в ладоши и напевая. Затем приказала, встряхивая гривой волос:

— Скажи ему, гречаночка, как бы оно было?

— Если бы ты угадал, было бы чудо как хорошо, — тихо прошелестела гречанка. — Мы бы тебе пели, мы бы тебе плясали и провели бы тебя по всем покоям. Было бы чудо как хорошо.

— Чудо как хорошо, — отозвался Гаврилеску с элегической грустью.

— Говори, гречаночка! — понукала цыганка, останавливаясь напротив них, но не переставая хлопать в ладоши и отбивать такт босой ногой по ковру.

Гречанка скользнула к нему и заговорила на ухо быстрым шепотом, то покачивая головой, то прикладывая пальцы к губам, но Гаврилеску не удалось разобрать ни слова. Он слушал ее, улыбаясь, с рассеянным взглядом, время от времени роняя: «Чудо, чудо как хорошо!..» Топот босой ноги по ковру отдавался в его ушах все сильней, глухим, будто из-под земли идущим гулом, пока этот неведомый и шалый ритм не стал ему невмоготу, и тогда он отчаянным усилием подсел к роялю и ударил по клавишам.

— Теперь ты говори, цыганочка! — услышал он голос гречанки.

Но вместо слов на него надвинулось громыханье, точно цыганка плясала на огромном бубне с бронзовым дном, и минуту спустя он почувствовал, как она жарко дышит за его спиной. Гаврилеску пригнулся к роялю и налег на клавиши с такой силой, почти с яростью, словно хотел разворотить их, выцарапать ногтями и прорваться, целиком войти во чрево инструмента, а потом еще дальше, еще глубже…


Он забылся, унесенный какими-то незнакомыми мелодиями: он мог бы поклясться, что никогда даже не слышал их, но они исторгались из памяти сами собой, как давние, забытые воспоминания. Он играл долго, а когда опомнился, в комнате было пусто и почти темно.

— Где вы? — крикнул он, в испуге поднимаясь с табурета. Несколько помедлил, направился к ширме, за которой скрылась еврейка, и снова крикнул:

— Куда вы попрятались?

Потом, тихонько ступая на носках, словно думая застать дев врасплох, пробрался за ширму. За ней оказалась как бы другая комната, переходящая в извилистый коридор. Комната была устроена странно, потолок висел неровно и низко, а стены кривились зигзагами, то пропадая, то появляясь из темноты. Гаврилеску сделал шаг-другой наугад и остановился, прислушиваясь. Ему почудилось, что как раз в эту минуту мимо него, очень близко, прошелестели по ковру шаги.

— Где вы? — позвал он.

Послушал свое эхо, присматриваясь к темноте, пока ему не померещились в недрах коридора три жмущихся к стене фигурки. Он пошел туда на ощупь, с вытянутыми руками, однако довольно скоро понял, что потерял направление, потому что коридор как будто вильнул в сторону и увел его влево.

— Напрасно вы прячетесь, все равно я вас найду! — громко пригрозил Гаврилеску. — Лучше выходите добровольно!..

Но сколько он ни напрягал слух, сколько ни вперял глаза в полутьму коридора, ничего больше уловить не удалось. Да и коридор был что-то уж чересчур душный, так что Гаврилеску решил вернуться в комнату с роялем, от которой отошел не более чем шагов на двадцать-тридцать, и ждать там. Снова вытянув руки, он осторожно отправился назад, но почти тут же наскочил на ширму и в испуге отпрянул. Он дал бы голову на отсеченье, что каких-нибудь три минуты назад ширмы здесь не было.

— Да что вы, в самом деле! — заволновался он. — Пропустите же меня!

Ему почудились в ответ легкие смешки и шепоток, и это несколько его приободрило.

— Вы, может быть, думаете, что я испугался, — начал он после краткого молчанья, стараясь говорить небрежно и весело. — Позвольте, позвольте! — поспешно добавил он, как будто опасаясь, что его перебьют. — Если я согласился играть с вами в прятки, то только из жалости. Открою вам правду: мне стало вас жалко. С самого начала, когда я увидел вас, наивных девчушек, запертых здесь, в каком-то сомнительном сарае, я сказал себе: «Гаврилеску, эти малышки хотят над тобой подшутить. Сделай вид, что ты попался. Пусть они думают, что ты не можешь угадать, которая цыганка. Такая у них игра…» Такая игра! — крикнул он, как мог громче. — А теперь мы уже вдоволь наигрались, выходите!

Он прислушался с застывшей улыбкой, правой рукой касаясь ширмы. Из темноты к нему приблизились быстрые шаги. Он обернулся и растопырил руки.

— Попалась! — крикнул он. — Посмотрим, которая попалась. Уж не цыганка ли?

Но ему пришлось долго попусту махать руками, а тем временем стихли даже малейшие шорохи.

— Ничего, — сказал он, словно не сомневаясь, что из темноты его слушают. — Можно и подождать. Я вижу, вы еще не поняли, с кем имеете дело. Смотрите, потом будете жалеть. Я бы вас поучил игре на рояле. Обогатил бы вашу музыкальную культуру. Объяснил бы вам «Песни» Шумана. Что это за прелесть! — воскликнул он с чувством. — Что за божественная музыка!

Жара между тем ощутимо усилилась, и ему пришлось смахнуть пот со лба рукавом туники. В полном замешательстве он двинулся влево, цепляясь за бесконечную ширму. По временам останавливался и напрягал слух, потом пускался дальше, прибавляя шагу.

— Черт меня дернул связаться с девчонками! — вдруг вспылил он, приходя в ярость. — Пардон! Я сказал «девчонки» из деликатности. Хватит церемоний. Вы прекрасно знаете, кто вы такие. Цыганки, вот вы кто. Невежество. Никакой культуры. Хоть одна из вас знает, где находится Аравия? Хоть одна из вас слышала о полковнике Лоуренсе?

Ширма тянулась и тянулась, и чем дальше, тем невыносимей делалось пекло. Он скинул с себя тунику и, со злостью утершись ею, перебросил через голое плечо, как полотенце. В который раз нащупывая ширму, он наткнулся, против ожидания, на гладкую прохладную стену и прильнул к ней, раскинув руки. Он простоял так долго, переводя дух, потом медленно, впритирку поволочился вдоль стены. Через некоторое время он обнаружил, что обронил тунику, и, поскольку нечем стало промокать обильный пот, решил пустить в дело шаровары. Но стоило ему вылезти из штанин, как он почувствовал на плече чье-то прикосновение и с коротким криком метнулся в сторону.

— Пропустите! — завопил он. — Пропустите, кому говорят!

И снова кто-то или что-то, существо или предмет, он не взялся бы определить, коснулось его лица, плеч, и тогда он занял оборону, вслепую размахивая над головой шароварами. Жара донимала его все сильнее, пот струйками стекал по щекам, дыхание перехватывало. От одного слишком резкого взмаха шаровары вырвались у него из рук и улетели далеко в темноту. Гаврилеску мгновенье постоял, судорожно сжимая пальцы в кулак, как будто надеясь, что это ошибка и что шаровары еще можно удержать. Он вдруг осознал свою наготу и съежился, упал на четвереньки, пригнув голову, словно бегун перед стартом.

Дальше он продвигался ползком, шаря руками по ковру, теша себя надеждой найти шаровары и поминутно натыкаясь на предметы, распознавание которых давалось с трудом: то, что он принимал поначалу за пузатый сундучок, оказывалось тыквой огромных размеров, завернутой в шаль; диваны при тщательном ощупывании превращались в бельевые корзины, нагруженные газетами, а их подушки и валики — то ли в мячи, то ли в чехлы от зонтиков, набитые опилками; впрочем, разбираться было некогда: под руку попадались все новые предметы, которые приходилось ощупывать. Иногда на пути возникала тяжелая мебель, и Гаврилеску благоразумно полз в обход, потому что не видел ее истинных габаритов и боялся опрокинуть на себя.

Он не знал, сколько времени провел в пути вот так, на карачках и по-пластунски. От мысли найти в потемках шаровары он отказался. Что досаждало ему больше всего, так это духота. Точно его занесло на чердак крытого жестью дома в разгар послеполуденного зноя. Ноздри обжигало раскаленным воздухом, и предметы вокруг заметно нагревались. Он был мокрый как мышь и то и дело устраивал привалы: падал на ковер, разбрасывая руки, и лежал, как распятый, пыхтя и отдуваясь.

Один раз он даже задремал и очнулся от неожиданного дуновения, как будто где-то открыли окно, впуская ночную сырость. Но очень скоро он распознал, что это веет чем-то другим, не имеющим подобия, неназванным, и мороз прошел у него по коже, остудив капли пота. Что было после, он не помнил. Он испугался собственного крика и обнаружил, что опрометью несется в темноте, налетая на ширмы, сшибая зеркала и множество мелких вещиц, прихотливо разложенных по коврам; временами он спотыкался и падал, но быстро вскакивал и снова наддавал ходу. Потом он заметил, что стал перепрыгивать через сундуки и огибать зеркала и ширмы, и по этому признаку понял, что достиг зоны, где мрак рассеялся и возможно различать контуры предметов. Он вылетел в коридор, в дальнем конце которого, на необыкновенной высоте, манило светом летнего заката окно. В коридоре было жарко сверх всякой меры. Он останавливался все чаще, тылом ладони смахивая пот со лба, со щек. Дыхания не хватало, сердце колотилось на разрыв.

Почти у самого окна путь ему преградили устрашающие звуки: голоса, смех, шум отодвигаемых стульев, словно бы целое общество вставало из-за стола и направлялось прямиком в его сторону. Он увидел себя: голый, тощий, кожа да кости — когда он успел так отощать? И при этом — что за новости — с безобразно обвислым животом! Времени отступать не было. Он ухватился за первую попавшуюся портьеру и попытался ее сорвать. Ончувствовал, что портьера вот-вот поддастся, и, упершись коленями в стену, всей тяжестью откинулся назад. И тогда произошло что-то странное. Портьера начала сама, со всевозрастающей силой, тянуть его на себя, и минуту спустя он уже был прижат к стене. Как ни пытался он высвободиться, бросив ее, выпустив из рук, все было напрасно, и очень скоро она связала его, туго обвила со всех сторон, накрыла с головой. Снова стало темно и нестерпимо душно. Гаврилеску понял, что долго не выдержит. Задыхаясь, попробовал крикнуть, но горло было сухое, одеревенелое, и звуки глохли, как в войлоке.


Он услышал голос который показался ему знакомым:

— А дальше, барин? Говори, что дальше.

— Что говорить? — прошептал он. — Все. Я вам все сказал. Мы с Эльзой приехали в Бухарест. Денег не было. Я стал давать уроки музыки…

Он приподнял голову с подушки и увидел старуху. Она сидела у столика и держала на весу кофейник, собираясь снова наполнить чашки.

— Нет, благодарствую, мне больше не надо! — удержал он ее, выставив руку. — С меня на сегодня хватит. Боюсь, что не буду спать ночью.

Старуха налила себе и опустила кофейник на уголок стола.

— Ну а дальше? — настаивала она. — Что делали? Что было?

Гаврилеску надолго задумался, обмахиваясь шляпой.

— Дальше мы стали играть в прятки, — заговорил он несколько другим тоном, построже. — Конечно, они не знали, с кем имеют дело. Я серьезный человек, преподаватель музыки. Я зашел сюда с чисто познавательной целью. Меня интересует все новое, неизведанное. Артистическая натура! Я сказал себе: «Гаврилеску, вот случай расширить свой кругозор». Я не думал, что меня втянут в наивные детские игры. Вообразите, вдруг я сказался совершенно голым и услышал голоса, я был уверен, что с минуты на минуту… Нет, вы только вообразите…

Старуха покачала головой и пригубила кофе.

— Уж как мы твою шляпу искали, — сказала она. — Обыскались, девушки весь дом перевернули, пока нашли.

— Да, я виноват, признаю, — продолжал Гаврилеску. — Я не подумал, что, если не угадаю, кто из них кто, при свете, придется бегать за ними и ловить их в потемках. Меня не предупредили. И, повторяю, когда я оказался совершенно голым и почувствовал, что портьера завивает меня как смертные пелены, даю вам слово чести, она запеленала меня как в саван…

— Уж как мы намаялись, пока тебя одели, — сказала старуха. — Ты никак не давался…

— Я вам говорю, эта портьера меня запеленала как в саван, захлестнулась вокруг меня и запеленала так туго, что я не мог вздохнуть. А тут еще жара! — повысил он голос, сильнее махая шляпой. — Удивляюсь, как это я не задохнулся!

— Жара, жара, — подтвердила старуха.

В ту же секунду издали донеслось громыханье трамвая. Гаврилеску приложил руку ко лбу.

— Ах! — вздохнул он, тяжело поднимаясь с дивана. — Как летит время. Я заговорился, то да се, а ведь мне надо еще поспеть на Преотесскую. Представляете, я забыл папку с нотами. Я уже раз говорил себе сегодня: «Внимание, Гаврилеску, а то прямо как… прямо как…» Да, я сказал себе что-то в этом роде, точно уже не помню…

Он пошел было к двери, но вернулся и, слегка поклонясь, изобразил прощальный привет шляпой.

— Очень приятно было познакомиться.

Снаружи его ждала досадная неожиданность. Хотя солнце зашло, духота стояла хуже чем в послеполуденные часы. Гаврилеску снял пиджак, перекинул через плечо и, старательно обмахиваясь шляпой, пересек двор и вышел за ворота. Отдалившись от тенистой ограды, от деревьев, он погрузился в горячие испарения мостовой, в запах пыли и расплавленного асфальта и зашагал, ссутулясь, удрученный, глядя под ноги. На остановке никого не было. Ему пришлось голосовать, чтобы трамвай подобрал его.

Вагон был пуст, и все окна стояли настежь. Он занял место напротив юноши в одной рубашке и, завидя приближающегося кондуктора, полез за кошельком с мелочью. Тот нашелся, вопреки ожиданию, быстрее обычного.

— Невиданная жара! — воскликнул он. — Даю вам слово чести, хуже чем в Аравии. Не знаю, говорит ли вам что-нибудь имя Лоуренс, полковник Лоуренс?..

Юноша взглянул на него с рассеянной улыбкой и отвернулся к окну.

— Который может быть час? — спросил Гаврилеску кондуктора.

— Пять минут девятого.

— Вот беда! Я застану их за ужином. Они могут подумать, что я нарочно вернулся так поздно, чтобы подгадать к ужину. Вы понимаете, мне не хотелось бы, чтобы они подумали, будто я… Вы понимаете… С другой стороны, если я скажу, где я был, мадам Войтинович — особа любопытная, она меня продержит с расспросами до полуночи.

Кондуктор улыбнулся и подмигнул юноше.

— А вы скажите мадам, что были у цыганок, вот увидите, она вас ни о чем не спросит…

— Ах нет, это невозможно. Я ее хорошо знаю. Она дама любопытная. Лучше я ничего не скажу.

На следующей остановке вошла компания молодых людей, и Гаврилеску пересел поближе к ним, чтобы лучше слышать разговор. Улучив, по его мнению, подходящий момент, он выставил вперед руку.

— Разрешите, я вам возражу. Я преподаю, с позволения сказать, музыку, но я был создан для другого…

— Улица Преотесская, — раздался голос кондуктора, и он, вскочив и откланявшись, поспешно пересек вагон.

Он побрел потихоньку, обмахиваясь шляпой. Перед домом 18 остановился, поправил галстук, провел рукой по волосам и вошел. Медленно поднялся на второй этаж и, набравшись духу, позвонил долгим звонком. Тут его нагнал юноша, с которым он ехал в трамвае.

— Какое совпадение! — удивился Гаврилеску, видя, что юноша направляется к той же двери.

Дверь распахнулась, и в проеме встала женщина, еще молодая, но с бледным увядшим лицом. На ней был фартук, в руке — баночка с горчицей. При виде Гаврилеску она нахмурила брови.

— Что угодно? — спросила она.

— Я забыл свою папку, — робко начал Гаврилеску. — Мы заговорились, и я забыл. У меня были дела в городе, и я не мог вернуться раньше.

— Не понимаю. Какую еще папку?

— Если они сели за стол, не надо их беспокоить, — торопливо продолжал Гаврилеску. — Я знаю, где я ее оставил. Там, подле рояля.

Он попытался боком протиснуться мимо, но женщина не двинулась с места.

— Кого вам надо, милостивый государь?

— Госпожу Войтинович. Я — Гаврилеску, учитель Отилии. Не имел чести до сих пор с вами познакомиться, — добавил он вежливо.

— Вы ошиблись адресом, — сказала женщина. — Это дом восемнадцать.

— Позвольте, — с улыбкой возразил Гаврилеску. — Я посещаю эту квартиру пять лет. Я, можно сказать, член семьи, я бываю здесь три раза в неделю…

Юноша слушал их разговор, прислонясь к стене.

— Как, вы говорите, ее зовут? — вмешался он.

— Госпожа Войтинович. Она доводится тетушкой Отилии, Отилии Панделе.

— Здесь таких нет, — заверил его юноша. — Здесь живут Джорджеску. Вот эта дама — жена моего отца, урожденная Петреску…

— Будь добр, веди себя прилично, — отрезала женщина. — Приводишь тут в дом всяких…

И, круто повернувшись, ушла в глубь коридора.

— Прошу прощенья за эту сцену, — сказал юноша, пытаясь улыбнуться. — Это третья жена моего отца. На ее плечах — ошибки предыдущих браков. Пятеро братьев и одна сестра.

Гаврилеску слушал его в волнении, обмахиваясь шляпой.

— Сожалею, — сказал он. — Искренне сожалею. Я не хотел ее огорчить. Правда, я выбрал неподходящее время. Люди ужинают. Но, видите ли, у меня завтра утром урок на Дялул-Спирий. Мне понадобится папка. Там Черни, вторая и третья тетрадь, ноты с моими личными пометками на полях. Поэтому я всегда ношу их с собой.

Юноша смотрел на него, все еще улыбаясь.

— Я, кажется, непонятно выразился, — произнес он. — Я хотел сказать, что здесь живем мы, семья Джорджеску! Уже четыре года.

— Это невозможно! — воскликнул Гаврилеску. — Я был здесь каких-нибудь несколько часов тому назад, я давал урок Отилии с двух до трех. Потом побеседовал с госпожой Войтинович…

— В доме восемнадцать, второй этаж, по улице Преотесской? — явно подначивая, спросил юноша.

— Именно. Я прекрасно знаю этот дом. Могу сказать вам, где стоит рояль. Я проведу вас к нему с закрытыми глазами. Он в гостиной, у окна.

— У нас нет рояля, — возразил юноша. — Попытайте счастья этажом выше. Хотя, уверяю вас, и на третьем этаже вы таких не найдете. Там живет капитанское семейство, Замфиры. Может быть, на четвертом? Мне очень жаль, — добавил он, видя, что Гаврилеску слушает его в испуге, все судорожнее махая шляпой. — Я был бы не прочь иметь соседкой некую Отилию.

Гаврилеску постоял в нерешительности, испытующе глядя юноше в глаза.

— Благодарю вас, — выдавил он наконец. — Я попытаюсь и на четвертом. Хотя даю вам слово чести, что в три с четвертью пополудни я находился здесь, — и он твердой рукой указал на коридор.

Он стал подниматься по лестнице, тяжело дыша. На четвертом этаже, прежде чем позвонить, долго отирал пот с лица. Раздались семенящие шажки, и дверь открыл мальчуган лет пяти-шести.

— Ах! — воскликнул Гаврилеску. — Боюсь, что я ошибся. Я ищу госпожу Войтинович…

— Госпожа Войтинович жила на втором этаже, — любезно сообщила молодая женщина, показавшаяся за спиной мальчугана. — Но она уехала в провинцию, насовсем.

— Давно она уехала?

— О да, давно. Осенью будет восемь лет. Она уехала сразу, как Отилия вышла замуж.

Гаврилеску потер лоб, потом взглянул женщине в глаза и улыбнулся сколько мог учтивее.

— Я думаю, тут какое-то недоразумение, — сказал он. — Я говорю про Отилию Панделе, лицеистку шестого класса, племянницу госпожи Войтинович.

— Я их обеих хорошо знала, — кивнула женщина. — Когда мы сюда переехали, Отилия только-только обручилась, это было после той истории, ну, сами понимаете, с майором. Госпожа Войтинович не давала согласия, и правильно делала, слишком большая была разница в возрасте. Отилии и девятнадцати не исполнилось, совсем девочка. Слава Богу, она встретила этого Фрынку, инженера Фрынку, не может быть, чтобы вы о нем не слышали.

— Фрынку? — повторил Гаврилеску. — Инженер Фрынку?

— Ну да, изобретатель. О нем и в газетах писали…

— Изобретатель Фрынку, — протянул Гаврилеску. — Это любопытно. — Погладил мальчугана по головке и, слегка поклонившись, добавил: — Прошу меня простить. Вероятно, я ошибся этажом.

Юноша курил и поджидал его, прислонясь к двери.

— Узнали что-нибудь? — спросил он.

— Дама с верхнего этажа утверждает, что она вышла замуж, но я вас уверяю, это недоразумение. Отилии нет еще семнадцати, она в шестом классе лицея. Мы беседовали сегодня с госпожой Войтинович, затронули массу вопросов, и она мне ничего не сказала.

— Интересно…

— Более чем интересно, — подхватил Гаврилеску, осмелев. — Поэтому, даю вам слово чести, я ничему не верю. Но, в конце концов, что тут настаивать? Ясно, что это недоразумение… Я лучше зайду завтра утром…

И, кивнув на прощанье, он стал решительно спускаться по лестнице.

«Гаврилеску, — прошептал он, оказавшись на улице, — внимание, ты распустился. Голова стала дырявая. Путаешь адреса…» Как раз подходил трамвай, и он прибавил шагу. Только усевшись у открытого окна, он начал ощущать легкое движение воздуха.

— Наконец-то! — воскликнул он, обращаясь к сидящей напротив даме. — А то прямо как… — Но заметил, что не знает, как кончить фразу, и смущенно улыбнулся. — Да, — начал он сызнова, немного погодя. — Я давеча говорил одному знакомому, что прямо как в Аравии. Полковник Лоуренс, если вы о таком слышали…

Дама, не отрываясь, глядела в окно.

— Теперь час-другой, — переменил тему Гаврилеску, — а там и ночь. Я хочу сказать, стемнеет. Ночная свежесть. Наконец-то… Можно будет дышать.

Кондуктор выжидательно остановился перед ним, и Гаврилеску принялся рыться в карманах.

— После полуночи можно будет дышать, — обратился он к кондуктору. — Какой длинный день! — добавил он, нервничая, что роется слишком долго. — Сколько перипетий!.. Уф, слава Богу! — воскликнул он, извлекая на свет бумажник.

— Не пойдет! — сказал кондуктор, возвращая ему сотенную. — Обменяйте в банке.

— А что с ней такое? — удивился Гаврилеску, вертя бумажку в руках.

— Изъяты из обращения год назад, вот что. Обменяйте в банке.

— Любопытно! — протянул Гаврилеску, внимательнейшим образом изучая банкноту. — Сегодня утром она была хороша. И у цыганок их принимают. У меня было еще три таких, и у цыганок их прекрасно приняли…

Дама слегка побледнела и, демонстративно поднявшись, перешла в другой конец вагона.

— Не надо было говорить о цыганках при даме, — попенял ему кондуктор.

— Но все же говорят! — защищался Гаврилеску. — Я три раза в неделю езжу этим трамваем и даю вам слово чести…

— Да, правда, — перебил его один из пассажиров. — Мы говорим, но не при дамах. Это вопрос приличия. Особенно сейчас, когда они придумали завести иллюминацию. Да, да, муниципалитет уже дал согласие; они устроят иллюминацию в саду. Я, в общем-то, человек без предрассудков, но огни вокруг подобного заведения считаю провокацией.

— Любопытно, — заметил Гаврилеску. — Я ничего не слышал.

— Газет не читаете, — вмешался другой пассажир. — Позор! — воскликнул он, повышая голос. — Как только дозволяют!

Несколько человек обернулись, и под их укоризненными взглядами Гаврилеску опустил глаза.

— Поищите, может быть, у вас есть другие деньги, — предложил кондуктор. — Если нет, придется сойти.

Весь красный, не смея поднять глаз, Гаврилеску снова полез в карманы. К счастью, кошелек с мелочью оказался сверху, среди платков. Гаврилеску отсчитал, сколько положено, и подал кондуктору.

— Вы мне дали только пять лей, — сказал кондуктор, суя ему под нос ладонь с монетами.

— Да, до Вама-Поштей.

— Все равно докуда, билет стоит десять лей. На каком вы, сударь, свете живете? — начал распаляться кондуктор.

— Я живу в городе Бухаресте, — парировал Гаврилеску, с достоинством поднимая глаза. — И езжу трамваем по три-четыре раза на дню, и делаю это в продолжение многих лет, и всегда я платил пять лей…

Почти весь вагон с интересом следил теперь за их спором. Некоторые даже подсели ближе. Кондуктор раз-другой подбросил монеты на ладони, потом пригрозил:

— Если вы не хотите доплатить, я вас ссажу на первой же остановке.

— Трамвай еще когда подорожал, года три-четыре как, наверное… — заговорили в вагоне.

— Пять лет назад, — уточнил кондуктор.

— Даю вам слово чести… — с пафосом начал Гаврилеску.

— Тогда сходите, — оборвал его кондуктор.

— Лучше доплатить, — посоветовал кто-то. — До Вама-Поштей пешком далековато.

Гаврилеску порылся в кошельке и достал еще пять лей.

— Интересные дела творятся в этой стране, — сказал он вполголоса, когда кондуктор отошел. — За одну ночь меняются порядки. Точнее, за шесть часов. Даю вам слово чести… Но, в конце концов, что тут настаивать? День был кошмарный. И, что еще серьезнее, мы не можем обойтись без трамвая. Я по крайней мере вынужден им пользоваться по три-четыре раза на дню. Все-таки урок музыки — это сто лей. Вот такая бумажка. А теперь, оказывается, и она не годится. Надо идти в банк менять…

— Дайте ее мне, — предложил один пожилой господин. — Я завтра обменяю у себя в конторе…

Он вынул из бумажника новую банкноту и протянул Гаврилеску. Тот бережно взял ее и стал разглядывать.

— Красивая, — похвалил он. — Давно такие в обращении?

Несколько пассажиров с улыбкой переглянулись, и один сказал:

— Да уж года три…

— Любопытно, что я до сих пор таких не видел. Я, правда, несколько рассеян. Артистическая натура, знаете ли…

Он спрятал банкноту в бумажник и отвернулся к окну.

— Вот и ночь, — прошептал он. — Наконец-то!

Только сейчас он почувствовал, как устал, и, подперев голову рукой, закрыл глаза. Так он просидел до Вама-Поштей.


Он долго возился с ключом — тот никак не входил в скважину. Пришлось жать на кнопку звонка, стучать в окна столовой, сначала тихо, потом сильнее и, наконец, колотить в дверь кулаком. Скоро в доме по соседству из темноты открытого окна появился мужчина в ночной сорочке и хрипло крикнул:

— Что вы тут буяните, сударь? В чем дело?

— Простите, — ответил Гаврилеску. — Я не знаю, что там с моей женой. Она не открывает. И замок испортился, я не могу войти в дом.

— Ас какой стати вам в него входить? Вы кто такой?

Гаврилеску приблизился к окну и отвесил поклон.

— Хотя мы соседи, — сказал он, — я, кажется, не имею удовольствия вас знать. Моя фамилия Гаврилеску, я живу здесь с женой, Эльзой.

— Значит, вы ошиблись адресом. Здесь живет господин Стэнеску. Но он сейчас в отъезде, уехал на воды…

— Позвольте, — запротестовал Гаврилеску. — Мне очень жаль, но я вынужден вам возразить. Вы, вероятно, что-то путаете. Здесь, в доме номер сто один, живем мы, Эльза и я. Пятый год.

— Да уйметесь вы, господа, когда-нибудь? Дайте же спать! — раздался чей-то голос. — Какого черта?

— Тут один утверждает, что он живет в доме господина Стэнеску.

— Я не уверяю! — возразил Гаврилеску. — Это мой дом. И я никому не позволю… Но сначала я хочу знать, где Эльза, что с ней…

— Спросите в комиссариате, — предложил кто-то со второго этажа.

Гаврилеску испуганно задрал кверху голову.

— Почему в комиссариате? Что случилось? — крикнул он в волнении. — Вы что-то знаете?

— Ничего я не знаю, я спать хочу. А если вы тут всю ночь будете выяснять…

— Позвольте, — перебил Гаврилеску. — Я тоже хочу спать, я, можно сказать, очень устал. Жара, как в Аравии! Но я не понимаю, что с Эльзой. Почему она не отвечает? Вдруг ей стало дурно и она лежит там без сознания?

И, вернувшись к своей двери, с новой силой обрушил на нее кулаки.

— Я разве не сказал вам, сударь, что никого нет дома? Что господин Стэнеску уехал на воды?

— Вызовите полицию! — завопил визгливый женский голос. — Немедленно вызовите полицию!

Гаврилеску перестал стучать и прислонился к двери, тяжело дыша. Он вдруг почувствовал полное изнеможение и сел на ступеньку, зажав виски в ладонях. «Гаврилеску, — сказал он себе, — внимание, случилось что-то очень нехорошее, а они не хотят тебе говорить. Усилие, Гаврилеску, напряги память…»

— Мадам Трандафир! — воскликнул он. — Как же я не вспомнил с самого начала! Мадам Трандафир! — громко позвал он, вставая и устремляясь к дому напротив. — Мадам Трандафир!

С верхнего этажа сказали, уже несколько сдержаннее:

— Пусть спит спокойно…

— Но это срочно!

— Пусть спит спокойно, царствие ей небесное, ее давно уже нет.

— Как нет? — опешил Гаврилеску. — Я говорил с ней сегодня утром.

— Разве что с её сестрой, Екатериной… А мадам Трандафир умерла, тому будет пять лет.

Гаврилеску постоял оторопело, потом сунул руки в карман и вытащил свои носовые платки.

— Интересные дела, — прошептал он.

Медленно повернулся, взошел на три ступеньки дома номер 101, подобрал свою шляпу, еще раз подергал за ручку двери, после чего спустился и нетвердым шагом пошел прочь. Он шел волоча ноги, без мыслей, машинально утираясь платком. Трактир на углу был еще открыт, и, потоптавшись возле, он решил войти.

— Только вино, — встретил его мальчишка-половой. — В два закрываемся.

— В два? — удивился Гаврилеску. — Но сколько же сейчас времени?

— Два и есть. Третий час.

— Страшно поздно, — шепотом, больше для себя, сказал Гаврилеску.

Когда он подошел к стойке, ему показалось, что он узнает фигуру трактирщика.

— Вы случаем не господин Костикэ? — спросил он с бьющимся сердцем.

— Он самый, — подтвердил трактирщик, пристально вглядываясь в него. — Я как будто тоже вас знаю, — добавил он, помолчав.

— Наконец-то… а то прямо как… — начал было Гаврилеску, но потерял нить и смолк, конфузливо улыбаясь. — Я бывал здесь когда-то, — с трудом выговорил он, — у меня тут были знакомые. Мадам Трандафир.

— О, царствие ей небесное!

— Мадам Гаврилеску Эльза…

— Да уж, бедная мадам Эльза, она натерпелась, — подхватил трактирщик. — До сего дня неизвестно, что произошло. Полиция искала его несколько месяцев, никаких следов, ни живого, ни мертвого. Как сквозь землю провалился… Бедная мадам Эльза, она пождала-пождала и уехала к своим в Германию. Распродала имущество и уехала. Имущество — так, одно название, жили бедно. Я тоже все прикидывал тогда, не купить ли мне пианино.

— Стало быть, она уехала в Германию, — в мучительной задумчивости сказал Гаврилеску. — Давно она уехала?

— Давно, давно. Как Гаврилеску пропал, несколько месяцев спустя. Осенью будет двенадцать лет. В газетах даже писали…

— Интересные дела, — лихорадочно зашептал Гаврилеску, начиная обмахиваться шляпой. — А если я вам скажу, если я скажу, что не далее как сегодня утром, и даю вам слово чести, что я не преувеличиваю, что сегодня утром я с ней разговаривал… Больше того, мы обедали вместе. Я могу вам сказать и что мы ели на обед.

— Неужто она вернулась? — спросил трактирщик, вытаращив на него глаза.

— Нет, она не вернулась. Она вовсе и не уезжала. Это просто недоразумение. Я сейчас немного устал, но завтра утром я все расставлю по местам…

Он поклонился и вышел.

Держа в одной руке шляпу, в другой платок, он сонно брел, подолгу отдыхая на каждой скамейке. Стояла ясная безлунная ночь, и на улицы уже выплеснулась свежесть садов. Сзади его нагнала извозчичья пролетка.

— Куда, барин? — спросил извозчик.

— К цыганкам, — ответил Гаврилеску.

— Садитесь, докачу за пару двадцаток, — пригласил извозчик, придерживая лошадь.

— Очень сожалею, но я не при деньгах. У меня осталась сотня с мелочью. А сотня — это только за вход к цыганкам.

— Какое там, — со смехом возразил извозчик. — Сотней не обойдетесь.

— Я столько платил сегодня днем, — заверил Гаврилеску. — Доброй ночи, — добавил он, продолжая свой путь.

Но пролетка пустилась за ним шагом.

— Душистый табак, — заговорил извозчик, втягивая в ноздри воздух. — Из генеральского сада. Я потому и люблю здесь ездить по ночам. Есть седоки, нет седоков, я заворачиваю сюда всякую ночь. Страсть как люблю цветы!

— У вас артистическая натура, — сказал Гаврилеску с улыбкой, садясь на скамейку и прощально махая рукой.

Однако извозчик подогнал пролетку поближе, вытащил кисет и стал скручивать цигарку.

— Люблю цветы, — повторил он. — Лошадей и цветы. Я по молодому делу кучером служил на похоронных дрогах. Вот была жизнь! Шестерка лошадей, черные с позолотой попоны и цветы, цветы, пропасть цветов. Эх, где она, молодость, где оно все! И я старик, и кляча у меня одна, и таскаюсь я по ночам, как проклятый… Стало быть, к цыганкам? — переспросил он немного погодя, попыхивая цигаркой.

— Да, по личному делу, — поспешил объяснить Гаврилеску. — Я к ним заходил сегодня, и после вышла какая-то неразбериха.

— Ох, эти цыганки… — сокрушенно протянул извозчик. — Если бы не цыганки, — добавил он, понизив голос. — Если бы не они…

— Да, — поддержал Гаврилеску. — Вот и все то же говорят. Я имею в виду, в трамвае. Когда трамвай идет мимо сада, только и разговора, что о цыганках…

Он поднялся и зашагал дальше, пролетка потащилась за ним.

— Свернемте здесь, — предложил извозчик, указывая кнутом на переулок. — Маленько срежем… И мимо церкви проедем. Там тоже табак. Он, правда, не то что генеральский, но все равно вы не пожалеете…

— У вас артистическая натура, — задумчиво повторил Гаврилеску.

У церкви они остановились подышать благовонным воздухом.

— Как будто там еще что-то, кроме табака, — заметил Гаврилеску.

— Да там каких только не бывает цветов! Особенно если похороны, так тут уж нанесут! И под утро от них самый запах… Я частенько важивал сюда покойников. Вот жизнь была!..

Он с посвистом тронул и снова пустился следом за Гаврилеску.

— Осталось всего ничего, — сказал он. — Садились бы уж.

— Сожалею, но у меня нет денег…

— Дадите мелочью. Садитесь…

Гаврилеску, немного поразмыслив, с натугой взобрался в пролетку. Но стоило ей взять с места, как он уронил голову на спинку сиденья и мгновенно заснул.

— Да, золотые деньки, — начал извозчик. — Церковь была богатая, клиентура отборная… Эх, дело молодое…

Однако, обернувшись и увидев, что седок спит, он стал тихонько насвистывать, и лошадь пошла живее.

— Приехали! — громко объявил он, слезая с козел. — А ворота заперты.

Он стал трясти ворота, и Гаврилеску, вздрогнув, проснулся.

— Ворота заперты, — повторил извозчик. — Придется позвонить.

Гаврилеску надел шляпу, поправил галстук и вылез из пролетки. Затем он начал искать свой кошелек с мелочью.

— Будет, не ищите, — остановил его извозчик. — В другой раз сквитаемся… Я все одно тут подожду, — объяснил он. — В такой час если и подвернется седок, то не иначе как здесь.

Гаврилеску приподнял на прощанье шляпу, после чего направился к воротам, отыскал кнопку звонка и нажал. Мгновенно распахнулась калитка, и, проникнув во двор, Гаврилеску пошел на дрожащий сквозь кусты огонек. Его робкий стук остался без ответа, тогда он сам толкнул дверь. Старуха за столиком спала, уронив голову на руки.

— Это я, Гаврилеску, — зашептал он, осторожно тряся ее за плечо.

И, пока старуха, позевывая, просыпалась, начал:

— По вашей милости вышла полная неразбериха…

— Поздно пришли, — сказала старуха, протирая глаза. — Никого не осталось. — Но, приглядевшись к нему, узнала. — А, это опять ты, музыкант. Есть для тебя немка. Она у нас бессонная…

В который раз у Гаврилеску забилось сердце и озноб прошел по коже.

— Немка? — переспросил он.

— Сто лей, — сказала старуха.

Гаврилеску стал рыться в карманах, но у него так сильно задрожали руки, что, раскопав среди платков бумажник, он выронил его на ковер.

— Прошу прощенья, — сказал он, с трудом нагибаясь. — Я немного устал. День был кошмарный.

Старуха взяла банкноту, поднялась и указала ему с порога хибарки на большой дом.

— Смотри не перепутай, — сказала она. — Ступай прямо по коридору и отсчитай семь дверей. Как дойдешь до седьмой, постучи три раза и скажи: «Это я, меня прислала старуха».

Зевнула, прикрывшись ладошкой, и захлопнула за ним дверь.

Со стесненным дыханием Гаврилеску тихо пошел к дому, отливавшему серебром при свете звезд. Поднялся по мраморной лестнице, отворил дверь и на минуту замер в нерешительности. Перед ним тянулся слабо освещенный коридор, и Гаврилеску услышал, как снова заколотилось, на разрыв, сердце. Сам не свой вступил он в коридор, вслух считая двери, мимо которых проходил, и очнулся, только когда услышал собственный голос: «Тринадцать, четырнадцать…»

«Гаврилеску, — прошептал он, останавливаясь в замешательстве, — внимание, ты опять все перепутал. Не тринадцать, не четырнадцать, а семь. Так сказала старуха, отсчитать семь дверей…»

Он хотел было вернуться и начать счет снова, но через несколько шагов почувствовал, что ноги подкашиваются, и, трижды постучав в первую попавшуюся дверь, вошел. За ней оказался большой салон, просто, почти скудно обставленный, а у окна, выходящего в сад, тенью стояла юная девушка.

— Простите, — через силу произнес Гаврилеску. — Я обчелся.

Тень отвернулась от окна, приблизилась к нему, мягко ступая, и запах забытых духов мгновенно ожил в его памяти.

— Хильдегард! — воскликнул он, роняя из рук шляпу.

— Как ты долго, — сказала девушка. — Где я тебя только не искала…

— Я был в пивной, — забормотал Гаврилеску. — Если бы я не зашел с ней в пивную, ничего бы не было. Или если бы у меня было хоть сколько-нибудь денег… А так заплатила она, Эльза, ну, и я, как честный человек… ты понимаешь… а теперь уже поздно, да? Слишком поздно…

— Не надо придавать этому значения, — сказала девушка. — Пошли.

— Но у меня больше нет ни дома, ничего. Сегодня был кошмарный день… Я заговорился с мадам Войтинович и забыл папку с нотами…

— Ты всегда был рассеян, — прервала она его. — Пошли…

— Но куда? Куда? — чуть ли не закричал Гаврилеску. — В моем доме поселился какой-то, я забыл его фамилию, но совершенно незнакомый мне человек… И хоть бы он был дома, чтобы мы могли ему объяснить… Так нет, он уехал на воды…

— Идем же, — позвала девушка, сплетая свои пальцы с его и увлекая за собой в коридор.

— Но у меня и денег нет, — упавшим голосом признался Гаврилеску. — И как нарочно, когда денежная реформа и подорожал трамвай…

— Ты все такой же, — смеясь, сказала девушка, — всего боишься…

— Из знакомых никого не осталось, — не унимался Гаврилеску. — Все разъехались по курортам. А мадам Войтинович, у которой я мог бы одолжить, говорят, уехала насовсем в провинцию… Ах, моя шляпа, — спохватился он, поворачивая было назад.

— Оставь, — сказала девушка. — Она тебе больше не понадобится.

— Да почему же? — Гаврилеску попытался высвободить руку. — Это очень хорошая шляпа, почти новая.

— О чем ты? — удивилась девушка. — Тебе все еще мало? Ты не понимаешь, что с тобой происходит, что уже произошло? В самом деле не понимаешь?

Гаврилеску заглянул ей в глаза и вздохнул.

— Я немного устал, — сказал он. — Прости меня. День был кошмарный… Но теперь мне как будто лучше…

Девушка повела его за собой — через двор, через калитку, которую не пришлось больше открывать, — и так же легко втянула в пролетку, где на козлах ждал их, подремывая, извозчик.

— Но я клянусь тебе, — начал шепотом Гаврилеску, — даю слово чести, что я без гроша…

— Куда, барышня? — подал голос извозчик. — И как вас везти? Шагом или пошибче?

— Поезжай к лесу, длинной дорогой, — велела девушка. — И не гони. Мы не торопимся.

— Эх, дело молодое, — вздохнул извозчик и с посвистом тронул.

Она держала его руку в своих, но голову откинула на спинку сиденья, лицом к небу. Гаврилеску смотрел на нее, неотрывно, силясь понять.

— Хильдегард, — наконец не выдержал он. — Со мной и правда что-то творится, а что, я не знаю. Если бы я не слышал собственными ушами, как ты говоришь с извозчиком, я подумал бы, что это мне снится.

Девушка повернула к нему голову и улыбнулась.

— Снится, всем нам снится, — сказала она. — Так это начинается, похоже на сон…


Париж, 1959 г.