КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сшит колпак [Валерий Исаакович Генкин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Исаакович Генкин, Александр Васильевич Кацура СШИТ КОЛПАК

Глава первая. ГАУДЕАМУС

— Что ж, веселиться так веселиться, — сказал Родчин.

— Да, но буйному веселью предшествует мучительная процедура выбора. — Евгений Дамианидис сбросил на пол пару подушек и устроился на них с картой. — Между изумительным, восхитительным и потрясающим.

— Угу, — отозвался Родчин. — А это ты по какому ведомству проведешь? — Он кивнул на экран. Там в просветах пара пузырилась черная жижа.

Дамианидис поднял глаза.

— Омерзительного. Дима, нам туда не надо.

— Не надо, — согласился Родчин. — Напомни, друг мой, что у нас еще в меню?

— Можно начать с лужайки Финк-Ноттла. Загляни в лоцию.

— «Тенистая поляна посреди рощи древовидных тыкв. Плоды пахнут клубникой, а вкусом напоминают грецкий орех, — прочел Дмитрий Родчин строки из отчета, представленного два года назад молодым шалопаем Гасси Финк-Ноттлом. — Тут же пасутся похожие на коров животные на трехлапых палах… то есть на трехпалых лапах… преимущественно рыже-белой масти».

— Как хорошо ты сказал, Дима: размером с тыкву, вкусом — орех, — с чувством произнес Евгений. — Помню, в саду дяди Самсония росли орехи с т-о-о-нкой кожурой и большие, как яблоки. Во всем Цихисдвари не было таких тонкокорых орехов. Но старик не унимался. Он стал ну просто издеваться над несчастным деревом. Поливал каким-то соусом, впрыскивал не то витамин C, не то никотиновую кислоту. Кора с него клочьями, значит…

— Женя, это потрясающая история. Тебе следует положить ее на музыку и петь у камина долгими зимними вечерами.

— Молчу, молчу. Моя вина. Итак, номер два: пляж Ю Ынбу.

— «Меднооранжевый песок, шелковистый на ощупь. Синее море, белая тесьма прибоя. Красноклювые птицы и большие зеленые бабочки».

— Прямо-таки радуга. Не хватает только желтого и фиолетового. — Борис Игельник стоял в дверях навигационного отсека и теребил полотенцем черную бороду. — Чем занимаемся?

— Выбираем, куда сесть.

— Поближе к берегу, конечно! Купаться будем.

— Для купания могу предложить также горный ручей, упомянутый Сигизмундом Квашой. Превосходные рекомендации. Прохладная тонизирующая вода, дивный вид на ущелье. Обилие сочных плодов с привкусом, — Евгений сделал паузу, — шоколада.

— Ладя Делян, подружка Гасси, неплохо отзывалась о лесном озере, — подхватил Дмитрий. — «Зеркало вод среди пестрого луга — услада глаз», — вот что сказала Лада verbatim[1].

— У зеркала садимся, у зеркала, — запрыгал Игельник. — В чем нет услады, в том и пользы нет.

— Сам придумал, — обернулся Дмитрий.

— Шекспир.

— Ну, тогда у зеркала. Что скажешь, Женя?

— Ах, Дима. Так трудно решиться. Похожий случай был у нас в Цихисджвари. Каникулы кончаются, надо возвращаться в университет. Я опаздываю на рейсовую летягу, а тетя Натэлла спрашивает, что мне положить — арбуз или дыню. И то, и другое, понимаешь, в сумку не помещалось. Как я мучился!

— Что же ты сделал, о друг Буридана и Санчо Пансы?

— А также Валаама и Х.Насреддина? — добавил Борис.

— Ваши намеки неуместны, — холодно произнес Евгений. — Да, я выбрал арбуз. Потому что дыню съел сразу, на месте. Мне все нравится. И орехи с клубникой, и ручей с шоколадом. И пляж — тем более, Ю Ынбу ловил там угрей.

— Что ж, — сказал Родчин, садясь за пульт, — все в образе?

— Как будто, — ответил Игельник.

— Женя не пережимает со жратвой?

— Разве чуть-чуть.

— Слышишь, Евгений, что говорят твои собратья по идиотизму? Полегче с угрями.

Корабль пошел на посадку.

* * *
Описание оказалось точным. Песок и впрямь отливал медью. Он стекал по ладони и исчезал, рассеянный ровным теплым ветром. Белые птицы ласково урчали над головой. Игельник на ходу скинул с себя все и с истошным «ы-и-и-х!» рухнул в воду.

— Псих, — сказал Евгений, — всех акул распугает.

И полез следом за Борисом.

Дмитрий воды не любил. Он разделся, лег на спину и прикрыл глаза.

— Раскаляешься, чтоб слаще было нырнуть? — Борис выполз на песок и устроился рядом.

— А? Что? — очнулся Родчин. — Не, я так. Ну ее, воду. Что делать будем?

— Может быть, у Женьки есть идея? У него одна появилась было пару лет назад. Слышишь, Женька, — Игельник, не открывая глаз, повернулся в сторону брызг и пыхтения, — мы решили, сегодня твоя очередь думать.

— Я люблю думать, — радостно сказал Дамианидис. — А о чем?

— Дима вот интересуется, что дальше делать.

— Я думаю…

— Извини, мы подождем.

— Я думаю…

— Не будем тебе мешать.

— Я думаю, нам следует путешествовать.

— Путешествовать?

— Именно.

— Ты имеешь в виду…

— Именно.

— А-а-а.

Они помолчали.

— А куда? — спросил Дмитрий.

— Что куда? — спросил Евгений.

— Куда мы будем путешествовать?

— Я думаю…

— Извини, мы подождем, — сказал Борис.

— Я думаю…

— Молчим, молчим, молчим!

— Я думаю, во-о-н до того леса. — Дамианидис простер мощную голую руку. — Там сделаем привал.

— Станем лагерем, — сказал Борис.

— Разобъем бивак, — сказал Дмитрий.

— Необходимо запастись пеммиканом и пресной водой. Из-за нехватки пеммикана доктор Ливингстон не смог добраться до места привала на озере Виктория, — заметил Евгений.

— А когда люди и животные отдохнут, мы двинемся дальше, чтобы успеть переправиться через реку до начала сезона дождей, — сказал Борис.

— Верно, — одобрил Родчин. — Люди и животные, встаем. Вперед, пока не начался сезон дождей.

— Момент. Только сбегаю за пеммиканом.

Дамианидис вынес из корабля корзинку, прикрытую салфеткой, и они пошли пестрым лугом прочь от берега. Птицы отстали. В траве сновала какая-то мелочь. У ручья Родчин заметил крупный трехпалый след. Борис скрипел о бессмысленности ухода с чудесного пляжа в лесные дебри, где того гляди обнаружится хищник с аппетитом Дамианидиса или, упаси Бог, объявятся комары. Евгений горевал, что носильщик Мбонго, которого он только вчера спас от разъяренной пумы, напился огненной воды и остался спать в хижине, в результате чего ему, Евгению, приходится самому тащить тяжелую корзину. На самой опушке из травы поднялась оскаленная морда.

— Ах! — сказал Дамианидис, как нимфа, застигнутая во время купания.

— Вот и кошка Ю Ынбу, — обрадовался Игельник, глядя вслед животному, которое, руля хвостом, металось между стволами с гладкой зеленой корой.

— Вон их сколько, — Родчин кивнул в сторону небольшого стада белых пушистых созданий, щиплющих траву.

— Они подают нам пример, — одобрительно сказал Евгений. — Все живое должно питаться. Кроме того, согласно плану, надлежит сделать привал.

С большим проворством Дамианидис расстелил салфетку, оказавшуюся скорее скатертью, и стал разгружать корзину.

— Увы, увы, — сокрушался он, накладывая на ржаную лепешку влажный пласт творога и поливая его клюквенным желе, — я не вижу в здешних местах тех вкусностей, о которых столь обстоятельно говорилось в известных нам документах.

— Страшная угроза голода нависла над ними, — вступил Дмитрий, — и взоры несчастных путешественников невольно обратились к самому упитанному среди них. И сколь ни казалась им кощунственной мысль о превращении в продовольствие своего собрата, мучения плоти заглушили голос сострадания. Тщетно обреченный молил невольных палачей своих не осквернять божественных и человеческих установлений…

— Из божественных установлений, — прервал Евгений Родчина, — я помню одно: сладок сон трудящегося. — Он откинулся на спину и устроил голову на мягкой кочке.

— Благая мысль, — согласился Дмитрий, прилаживаясь щекой к животу Дамианидиса.

— Туземцы были настроены дружелюбно, и мы решили расположиться на ночлег, — сказал Борис. — Кстати, если вам интересно, один дружелюбно настроенный туземец таращится на нас уже несколько минут.

— Каков он? — спросил Родчин. — Мне брюхо Евгения заслонило мир.

— Вспомни горилл, встреченных тобой на жизненном пути, подержи их месяц на воде с сухарями, накинь на чресла линялую тряпку, мазни по лбу люминофором — и получишь полное представление.

— Да-а-а, — Дмитрий широко зевнул. — Очень интересно. — И засопел.

— Может быть, это и невежливо, — пробормотал Борис в сторону туземца, — но и мне захотелось прилечь.

И он тут же занял свободную половину обширного чрева Дамианидиса.

Туземец раз-другой наклонил голый череп с пустыми светлыми глазами, повернулся и затрусил в глубь леса.

К ракете возвращались в сумерках. Родчин с Дамианидисом распевали тягучие грузинские песни. Игельник шел последним, приговаривая на частушечный лад:

Вот какое чудак из Одессы
Огласил заявленье для прессы:
Никаких нету сил,
Тот чудак возгласил,
Удержаться от смеха в Одессе.
У трапа Дмитрий толкнул Евгения в бок.

— Куда теперь, мыслитель?

— Я свое отработал, — сказал Дамианидис. — Пусть Борис думает.

— Я же предлагал — к зеркалу вод, что услада для глаз. Я жду, что блеснет мне, окована сном, хрустальная чаша во мраке лесном.

— Твое? — спросил Дмитрий.

— Заболоцкого.

— Поедем на «кузнечике»?

— Давай перелетим со всем хозяйством, — предложил Игельник. — Шуму больше.

— Шуметь так шуметь, — согласился Родчин.

* * *
Корабль прыгнул блохой на полтораста километров и повис над поляной. Опоры уткнулись в грунт. Дмитрий был уже у выхода из навигационного отсека, когда стена с дверным проемом косо встала над головой. Родчина швырнуло назад, левое плечо встретило угол пульта, а сверху на Дмитрия рухнул Дамианидис. Боль отчаянная. Когда потолок занял обычное место, Борис приступил к осмотру.

— Перелом ключицы, — веско заявил он. — Никаких резких движений. Что посещением божьим болит, то благодарно терпеть. Полежи, Дима, мы мигом, только взглянем, что там.

Они вернулись через четверть часа. Одна из опор пришлась на тонкую корку, прикрывающую трехметровый провал. Ракета завалилась градусов на сорок, прежде чем телескопический удлинитель нащупал дно и отработал крен.

— Сейчас стоим прочно, — сказал Борис. — Полечимся?

Родчин кивнул.

— Больно смотреть, — осмелел Евгений, — как этот крепкий некогда мужчина в большое всего тела приходит разорение и смрадное согнитие…

Борис между тем принял позу целителя: левая рука венчиком пальцев смотрит вверх, правая тянется к плечу Дмитрия. Дамианидис в той же позе встал за спиной пациента. Поле обоих было невелико, не то что у Дмитрия, но попробовать стоило. И правда, боль поутихла, но плечо посинело и опухло.

— В следующий раз на меня падай, — попросил Борис Евгения. — Дима быстро срастит мне пару ребер. Ну что, свяжемся с Калиной?

— Из-за такого пустяка? Ни в коем случае, — сказал Дмитрий. — Не время.

— Для связи, может быть, и не время, а для ужина — в самый раз. Я вспомнил одну мысль из Священного Писания, которая произвела на меня глубокое впечатление: «Зачем сыны чертога брачного станут поститься, когда жених с ними?»

Дамианидис пошел на кухню.

— Жених — это… — начал Родчин.

— Ты, Дима, — сказал Игельник.

— А-а-а. Тогда сынам чертога придется ужинать без жениха. Жених идет спать.

* * *
Сначала все казалось мирным. Полосатые птицы цедили из клювов шелковый песок. Голубые ручьи проступали на мшистых полянах. Белые тигры мелодично мяукали, показывая широкие пеньки травоядных зубов, били хвостами и тыкались в ноги. Из проема в кустах появилось узкое пустоглазое лицо с волнистым клином бороды и светлым пятном над переносицей. По обе стороны лица застыли руки, соединенные тонкой струной, и струна эта тихо плыла к горлу Дмитрия.

— Борис! — закричал Родчин, но не услышал собственного крика. Завороженный плавным движением рук, он застыл. Лишь в последний миг, когда струна коснулась шеи, Дмитрий отпрянул и сел на постели.

— Борис!

Игельник продолжал надвигаться с туго натянутой удавкой в тонких пальцах. Дмитрий выбросил вперед правую руку. Удар в лицо Бориса. Родчин скатился на пол. Хруст. Очень болит плечо. Он метнулся к двери:

— Женька! Сюда!

Перед ним вырос Дамианидис. Большие карие глаза пусты. Между пухлых ладоней светилась такая же струна.

— Женя… Борис… — Родчин говорил еле слышно. Рванулся влево от Дамианидиса и, когда тот двинул грузное тело наперерез, прыгнул вправо. Открылся проход. Дмитрий бросился к двери, но закрыть ее за собой не успел. Борис и Евгений мчались следом.

Родчин скользнул в шахту и слетел вниз, к двигательному отсеку. Теперь выходной шлюз рядом. Но люк задраен, и он не успеет, ни за что не успеет отвернуть маховичок. Родчин привалился спиной к жесткому ребру. «Ну и шутки», — пробормотал он, глядя на подходивших Игельника и Дамианидиса.

— Ты дашь связать себе руки, — ровным тоном произнес Игельник. — И пойдешь с нами. Тогда не будет больно. Ты понял?

Голос Борьки Игельника. Его манера выпячивать губы.

— Больно не будет, понимаешь?

Это говорил Женька. Его толстый друг Женька Дамианидис. Это Женькина мама, тетя Эльпида, угощала Дмитрия овечьим сыром три месяца тому назад.


Родчин сидел тогда за дощатым столом, а Борис, весь в ознобе после купания в ледяном ручье, с восторгом глядел на синюю фаянсовую миску, где под полупрозрачной крышкой что-то жарко ухало.

— Ты учись, мой одухотворенный друг, — вещал Евгений, закатывая рукава куртки из шелковистых перепонок молоденького орнидила, по неосторожности напавшего на Дамианидиса-отца в плавнях Цинны. — Учись извлекать радость из простых, незамысловатых действий. Вот я беру лаваш, теплый, — он поднял указательный палец, — и заворачиваю в него — что? — правильно! Хороший кусок имеретинского сыра и маленький пучок тархуна. — Белый брусок с каплями на срезах и зеленый букетик исчезают в свернутой трубкой лепешке. — Я держу все это в правой руке, а в левую беру стакан вина из кувшина дяди Самсония. И, конечно, ты думаешь, что я сейчас же выпью это вино? И, конечно, ты ошибаешься! Прежде чем поднести к губам стакан с этим нежным, как бархат, напитком, о мой чуждый плотских утех друг Дима, необходимо совершить три поступка: поднять стакан и взглянуть сквозь него на солнце, посмотреть вокруг и встретиться взглядом с глазами родных и друзей и, наконец, убедиться, что у тебя под рукой есть сочный спелый помидор, который вслед за вином и сыром отправится в желудок, чтобы сделать тебя совершенно счастливым.


— Хорошо, я пойду. — Дмитрий протянул правую руку. — Вот. Левая не поднимается. Думайте, к чему привязать эту. — Он бессильно опустил голову. Ниже, ниже. Спина скользила вдоль гладкого ребра люка, ноги согнулись. Когда холодные тонкие пальцы коснулись его запястья, Родчин резко выпрямился и ударил Игельника головой в живот.

Он снова бежит, теперь вверх, к пульту связи. Запереться там, вызвать «Углич»… Дверь навигационного отсека. Щелчок замка. Он переводит дыхание. Протягивает здоровую руку к пульту. Гаснет свет. Пульт мертв — отключили питание.

Мерные удары в дверь.

По привычке Дмитрий представил себя как бы извне. Одинокий треножник ракеты на лесной поляне. Кубик-отсек. И в этом черном кубике — он, Дмитрий Родчин, оглушаемый тупыми ударами в дверь. Потолок — сплошной акрезатовый лист. Пробить вручную невозможно. Удар. Пол. Под ним кабели и перекрытие из того же акрезата. Удар. Стена с тверью, естественно, отпадает. Противоположная стена? Там пульт. Наощупь не разобрать. Да и все пространство за пультом забито оптоволоконными жгутами. Удар. Легкий треск. Стена справа — экран. Диагональ семьдесят сантиметров. Демонтировать монитор… Удар. Треск. Можно, определенно можно пролезть. За платой хрупкая перегородка, дальше — коридор, камера с оружием и скафандрами. Удар. Шаг к пульту, справа внизу инструментальный ящик. Отвертка. Шаг к монитору. Угол пульта впился в бедро. Удар. Продолжительный треск. Восемь винтов крепят корпус монитора. Первый, второй. Он бросает их на пол. Щель света у края двери. Шестой, седьмой. Правая рука идет под бандаж экрана. Удар. Щель становится шире. Левая рука — боли он не чувствует — отсоединяет разъемы. Удар, хруст. Он протискивается в прямоугольный вырез. Ногой пробивает перегородку. Белая труха. Дверь в отсек сорвана, но последнего удара он не слышит.

Проскочить дверь навигационного отсека Родчин не успел: путь преградила тучная фигура Дамианидиса. Женька, очевидно, не смог протиснуться в отверстие от монитора, а Борис, конечно, шел по следам Дмитрия и через секунду будет за его спиной. Рыча от боли, Родчин выбросил левую руку к глазам Евгения. Тот мотнул головой, открыл шею, и Дмитрий ударом в горло свалил его на пол. И тут же повернулся навстречу Игельнику. Борис шел как-то вяло. Рот приоткрыт, глаза блуждают. Дмитрий перехватил слабую кисть, вывернул, завел за спину. Боль, Родчин знал, была невыносимой, но Игельник даже в лице не изменился — просто сник, осел. Дмитрий повел его по коридору, втолкнул в камеру со скафандрами, правой рукой нашарил сонник и впрыснул Борису в плечо минимальную дозу. Игельник опустился на ковер. Когда Дмитрий вернулся к Дамианидису, тот стоял на коленях, со свистом вдыхая воздух.

Между густыми бровями тускло светилось пятно. Цепляясь за стену, он стал подниматься. Родчин подошел вплотную и разрядил инжектор в бедро Евгения.

Теперь — связаться с «Угличем», сообщить Калине: теория дала трещину, их шутовской колпак оказался бессильным.

Дверь в навигационный отсек была сорвана. Пульт связи отлично виден с порога. Вернее не пульт — месиво металла, кристаллов, пластмассы.

* * *
Дмитрий лежал и размышлял. «Углич» принял аварийный сигнал, означающий, что связь прервана, а следовательно через трое суток Калина явится с группой спасения. Спасения спасателей. Пятой за два года, минувших с тех пор, как веселая компания Огастаса Финк-Ноттла наткнулась на эту планету. Красавец и остряк, исполнитель пародий собственного сочинения, автор бесчисленных розыгрышей, творимых беззастенчиво, но и беззлобно, Гасси Финк-Ноттл с дюжиной приятелей и их подружек провел здесь неделю и, вернувшись домой, восторженно описал прелести этого райского уголка. Планета Гасси (так стали ее называть, хотя был у нее, естественно, и каталожный код) имела и то неоценимое преимущество, что лишена была следов разумной жизни, могущих препятствовать колонизации. Возбужденное общественное мнение привело в действие нужные пружины, и для систематического описания на планету отправилась команда ученых во главе с видным космографом Ю Ынбу. Через несколько часов после посадки Ю Ынбу послал в эфир гроздь эпитетов и междометий, чуть позже — более разборчивую информацию о побережье, кое-какие изображения ландшафта, птиц и зверей и сообщил, что приступает к работе. И замолчал. Навсегда.

Группа спасателей Сигизмунда Кваши успела передать: никаких следов не обнаружено, поиск перенесен с побережья в горы. На повторном сеансе связи было показано человекообразное существо, судя по повязке на бедрах — разумное. Затем связь прервалась и более не возобновлялась.

Два последующих спасательных отряда готовились с крайней тщательностью. Разведка роботами. Страховка со спутников. Результат был столь же трагичен: спасатели вышли из зоны наблюдения и исчезли. Восстановить связь не удалось.

Благоразумие требовало остановиться, прекратить всякие попытки проникнуть на проклятую планету. Кое-кто высказывался за возрождение насильственных запретов, бытовавших во времена, когда на Земле существовали так называемые государства — общественные образования, навязывающие свою волю каждому человеку. «Конечно, — оговаривались сторонники возврата к древним традициям, — стеснение свободы личности весьма прискорбно, но в данном случае речь идет о сохранении самого святого — человеческих жизней…» Впрочем, отголоски архаичного сознания оказались слишком слабыми. Право человека распоряжаться своей жизнью осталось незыблемым. И новые сотни добровольцев объединялись в группы и готовились к десанту.

В разгар этих событий и родилась теория, или, точнее, гипотеза Калины-Цербаева. Поначалу она казалась абсурдной. Это и не удивительно: ведь для земного разума и происходящее на планете Гасси было нелепым. Мудрецы-планетологи и тренированные космодесантники, увешанные анализаторами, парализаторами и аннигиляторами, канули в неизвестность, в то время как участники пикника, легкомысленные юнцы, которые и угрозы-то никакой не заметили, вернулись домой невредимыми.

Валерий Калина, молодой ксенолог московской школы, и Чингиз Цербаев, крупный нейрохирург из Казани, предложили совершенно неожиданное толкование событий на планете Гасси. В основание их идеи легли многолетние наблюдения доктора Цербаева над пациентами, страдающими различными нарушениями лобных долей коры головного мозга. В практике префронтальной лоботомии Чингиз Цербаев сталкивался с весьма редкими видами поражения мозга, связанными с атрофией, повреждением или изоляцией части лобной доли. При этих заболеваниях у большинства пациентов наблюдались сходные симптомы в психической сфере: полное отсутствие чувства юмора в сочетании с повышенной агрессивностью и преувеличенным честолюбием. Как раз во время шумных дискуссий о планете Гасси в клинике Цербаева находились два пациента с удаленным участком лобной доли. Сохраняя довольно высокие профессиональные качества (один был математиком, другой — литературным критиком), они отличались злобным нравом и самоуверенностью и абсолютно не замечали молодой и веселой медицинской сестры, чьи остроумные шутки вызывали живой отклик других больных и персонала. Что если — предположили Калина и Цербаев — на планете Гасси существует некий аналог лоботомированного мозга, то есть форма разума, невосприимчивая к юмору и одновременно активно противодействующая любому осмысленному, целенаправленному, совершаемому разумным существом вторжению на его территорию. Методичные, но осторожные шаги группы Ю Ынбу могли насторожить систему защиты, вызвать ответные меры, и через сутки возникшее возмущение было подавлено. Последующие вторжения совершались активнее, энергичнее. Соответственно и реакция на них была стремительнее. В то же время хаотические действия Финк-Ноттла и его друзей вообще не воспринимались системой как разумные. Она их попросту не замечала. Опрос участников этой увеселительной прогулки показал: никакой планомерности маршрута, никакой логики поступков. Они купались, хохотали, объедались местными плодами, острили, напились наркотического сока какого-то растения и едва нашли свой корабль.

Калина и Цербаев предложили проверить свою модель, послав на планету Гасси… самого Гасси с той же компанией. Но ни один из них не выразил желания рискнуть жизнью. Тогда авторы гипотезы решили подготовить специальную группу людей, способных в максимальной степени копировать действия шутников из окружения Огастаса Финк-Ноттла и при этом противостоять возможному зондированию сознания чужим разумом. Реплику противников проекта — «пошлите свою хохотунью-медсестру, авось планета Гасси на нее не среагирует» — Калина и Цербаев оставили без внимания. Их выбор пал на трех друзей, известных победителей последней Одесско-Габровской юморины. Один из них, Дмитрий Родчин, отличался к тому же редким по силе биополем.

Начались тренировки…

* * *
Итак, Дмитрий размышлял. Что можно сделать до прилета Калины? Прежде всего попытаться создать мало-мальски пригодную гипотезу происшедшего. Он перебрал события дня. Все шло гладко. Чисто растительное любопытство с их стороны. Добротный идиотизм туристов. Полная беззаботность даже после крена ракеты. Что произошло, пока он спал? Если Борис и Евгений выходили из корабля…

Родчин встал и направился к вездеходу. Щит скользнул, открыв пустую нишу. «Кузнечика» на месте не было. Грузовой люк откинут, пандус опущен. Дмитрий медленно двинулся по хорошо заметным на влажной почве следам.

Низкое небо налилось сизым. Лес наступал замшелой белесой корой. На мгновение возник и шарахнулся в сторону красноглазый бык с широким костлявым крупом. Справа за стволами что-то мелькнуло. Родчин остановился. Из-за деревьев выдвинулась сутулая фигура. Костистое лицо с запавшим ртом. Светлое пятно на лбу. Взгляд пуст. Покивав головой на тонкой синеватой шее, существо повернулось и потрусило прочь, хлопая по бедрам ладонями, словно хотело взлететь. Серый балахон уже не различался за частоколом стволов, а Дмитрию все мерещилось, что он слышит треск и хлопки. Он пошел за туземцем и снова набрел на след «кузнечика», а через сотню шагов обнаружил и сам вездеход. Тот приткнулся к стене, сплошь затканной крупнолистной ползучей зеленью. В стене открылась ниша, и Дмитрия буквально втянуло в нее. Он раздвинул зеленые плети, шагнул вперед, и занавес сомкнулся за его спиной.

Стены огромного зала лишь угадывались в сгущениях теней и колыхании световых полос. Сладкий запах давил густой волной. Родчина все сильнее тянуло к центру. Ноги по щиколотку погрузились в реденький туман. Пол с небольшим наклоном пошел вверх. Круче. Усилия подъема он не ощущал, просто ступни угадывали покатость, и та же сила влекла его все настойчивей. Скольжение на лыжах в гору. Вдруг движение прекратилось. Дмитрий огляделся.

Купол, образованный сплетением световых полос, был по-прежнему недосягаемо высок. Туман стекал из-под ног во все стороны. Родчин попытался сделать шаг в сторону, вперед, назад — упругая сила возвращала его на высшую точку невидимого холма. Запах усилился. Ломило в висках. Сверху наплывал черный круг с яркой лиловой каймой — опрокинутая чаша, или шлем. Взгляд вниз обнаружил размытый туманной пленкой черный диск, прижатый к подошвам. Диаметр шлема в точности соответствовал диску. Когда края шлема и диска сомкнутся, он окажется замурованным в этой масленке.

Дмитрий физически ощутил наглую силу, которая вламывалась в его мозг, парализуя волю. Один за другим сминались экраны, выбрасываемые натренированной Цербаевым психикой Родчина. Руки повисли — из них ушла жизнь. Дмитрий оцепенело смотрел на опускающийся круг. Щупальце чужой воли болезненно сверлило ход к той точке мозга, где еще тлел последний уголек сопротивления. Сейчас оно проникнет сюда, отключит сознание и… Сейчас. Вот оно уперлось в последнюю хрупкую стенку, построенную мыслью Родчина. Ослабило давление. Снова ткнулось. И вот, свернувшись, обмякло. Дмитрий, у края тьмы, приказал рукам действовать. И они послушались. Пальцы извлекли сонник из чехла. Переключили на боевой режим. Луч ударил вертикально вверх. Секунду колпак еще висел, почти касаясь поднятых рук Дмитрия, потом качнулся, блеснув сиреневой оторочкой, и исчез. Диск под ногами дрожал.

Родчин шагнул в сторону. Он понял, что может сойти с холма. Что победил. Что свободен. И заскользил с вершины.

Теперь движение совершалось вдоль стены. Взгляд бежал по бесчисленным наплывам — внизу круглым и на вид гладким, но терявшим определенность формы на уровне глаз и исчезавшим, наконец, в подкупольном полумраке. Щель в стене открылась внезапно, и подобно тому, как раньше его втянуло в этот зал, сейчас Родчина вытолкнуло наружу.

Лес стал сырым и темным. «Кузнечик» наполовину ушел в бурую вязкую кашу. С соседней кочки тяжело поднялась белая птица с бесформенным, в наростах клювом и вдруг, издав высокий вой, ринулась на Дмитрия. Он выстрелил, птица остановилась в воздухе, ухнула и пропала. Обернувшись, Родчин не обнаружил ниши. Он раздвинул зеленую занавеску и стал ощупывать бугристый камень. Стена уходила вверх с небольшим наклоном. Не надеясь на больную руку, Дмитрий оставил мысль взобраться на купол по неровностям кладки и побрел вдоль стены. Шел осторожно, выбирая место для каждого шага. И все же не уберегся. Задел ползучий побег и оказался спеленатым колючим упругим стеблем. Перерезав его лучом, он едва успел встретить выстрелом кошку Ю Ынбу, бросившуюся ему на грудь. Зверь зашипел, терзая когтями землю, и затих. Оскаленные клыки совсем не походили на пенечки вегетарианцев, виденных накануне. Через полчаса круг замкнулся: Родчин стоял у серебристого уса, торчащего из грязи — все, что осталось от «кузнечика». Дмитрий решил посмотреть на купол сверху, с ближайшего дерева. Он поднимался по толстому стволу, удобно подставлявшему под ноги короткие крепкие сучья. Лез он спиной к стене, а когда добрался почти до верхушки и обернулся, увидел, что стена по-прежнему уходит вверх, однако все более отклоняясь от вертикали. Нужно было спускаться. Дмитрий глянул вниз, нащупывая сук. Ствол до самой земли был совершенно гладким.

Было что-то абсурдное в этой силе. В несоразмерности ее мощи и реальных угроз. Его опутал один стебель, он освободился. А если бы их было десять? Сто? Дмитрий усыпил одну кошку. А будь их больше? В исчезновении сучьев вообще проглядывало что-то детское. С ним играют? Шутят? «Не мы одни любим пошутить, — подумал Родчин. — Опять невязка с теорией». До земли было метров сорок. До стены не менее десяти. Сколько же ему здесь сидеть?

Ствол слегка прогибался, наклоняя верхушку к стене. Дмитрий попробовал залезть немного выше — прогиб увеличился. Ствол стал таким тонким, что Родчин мог сомкнуть на нем пальцы. Добравшись до самого верха, он понял, что рассчитал правильно. Купол приблизился. Повиснув на здоровой руке, Дмитрий раскачался и прыгнул. Едва ноги коснулись купола, он спружинил коленями и ухватился за лиану. Теперь он снова лез вверх. Наклон становился все положе. Наконец Родчин добрался до горизонтальной площадки с темно-зеленым пятном посредине. Последний шаг, и он в центре пятна. Площадка стала медленно опускаться. Дмитрий парил под сводами. Он видел знакомый зал и смутно различал внизу вспухший холмик, разводы стелющегося дыма. Площадка внезапно накренилась, и Родчин соскользнул вниз.

Это не было падением Алисы, совершаемым в уютном окружении банок с апельсиновым вареньем. Дмитрий то стремительно летел, то опускался медленно и плавно. Иногда движение вниз прекращалось вовсе, и его распластанное тело застывало, ожидая, когда властная сила закружит его, вознесет и снова швырнет вниз, почти до струящегося тумана. Возникший рядом плоский человек скривил рот в улыбке. Дмитрий узнал Игельника. И сразу же появился Евгений. Вернее лицо Евгения, приставленное к прозрачному ящику с торчащей сбоку изогнутой ручкой. Дамианидис крутил ручку, и блестящая крыльчатка в недрах ящика наматывала на скошенные лопасти розовых гладких червей. Борис вдруг лег на бок и быстро заскользил к Родчину, протягивая к нему руки. Лицо его менялось, пока не стало совершенно птичьим с неподвижными кружками глаз и расквашенным желтым клювом. Слабо пискнув, он пролетел мимо и, показав раздвоенный наподобие фрачных фалд хвост, сгинул.

Дмитрий закрыл глаза, но продолжал видеть сквозь веки. Лицо Дамианидиса раздулось и лопнуло, и вот уже десятки чудовищ кружились хороводом, плотоядно крутя ручку одной лапой и вытягивая ладонь второй. На ладонях, многократно повторенная, изгибалась обнаженная фигурка, в которой Родчин узнал себя. Мелькнуло плоское круглое лицо Ю Ынбу с ярким пятном на лбу. Вот он снова появился в полосатом халате, восседающий на плечах согбенного Сигизмунда Кваши. За ними колыхалась толпа теней в серых балахонах. Наконец сила, владеющая телом Дмитрия, исчезла, и он рухнул вниз, пытаясь смягчить удар вытянутой правой рукой.

Он лежал на спине, глядя на звезды. Почему наступила ночь и как он очутился вне купола, Родчин и не пытался понять. Он поднялся на ноги и сразу отыскал нишу — она была там же, где раньше. Без туманного камуфляжа зал стал меньше и строже. Он внимательнее рассмотрел стену. Наплывы, отмеченные боковым зрением в первый его приход, оказались вмурованными дисками, подобными тому, что лежал под ногами Дмитрия, когда над ним нависал колпак. Они шли по всему периметру, образуя ячеистую облицовку. Поверхность дисков была шершавой, а те, что располагались выше головы Родчина, казались совсем древними от трещин и белого налета. Дмитрий ожидал, что вот-вот увидит если не огненные буквы, писанные Яхве Валтасару, то какие-то иные знаки, указывающие — здесь. И уже завершая круг, он нашел. Два полированных темно-зеленых диска слабо блестели у самого пола. Дмитрий присел, протянул руку. Тепло. Под ладонью блеск стал ярче, в глубине родилась крохотная фигурка. «Женька», — тихо сказал Родчин. По светлому полю пробежала круговая трещина, и маленький диск-детеныш, темнея на глазах, упал к ногам Дмитрия. Тот поднял его, приложил ладонь ко второму диску. Из него тоже выпал кружок с мелькнувшей на миг фигуркой Бориса.

Путь к кораблю был незнаком и бесконечен. Очень хотелось пить. Еще больше — спать. С опушки открылось обширное пространство бурой земли, уставленное короткими столбами — вроде обломков античных колонн, но темно-красных. На торцах кремовыми колбасками спали лоснящиеся в тусклом свете змеи. «Меня пугают. — Дмитрий шел, стараясь не смотреть на блестящих гадов. — Они не настоящие. Все здесь не настоящее. Пить». Он произнес последнее слово вслух и очнулся. Перед самым лицом, стоя на хвосте, колыхалась нежным брюшком упитанная змейка. Родчин выстрелил. Когда сплюснутая голова шлепнулась к его ногам, он понял, что вместо капсулы сонник послал губительный луч. Рот заполнила горечь. Дмитрий стал считать шаги, не поднимая глаз. Через тысячу шагов посмотрел перед собой. Он стоял на опушке. Впереди — бурое поле с темно-красными столбами.

Четырежды повторялась пытка. Потом он увидел ракету совсем рядом. Закрыл за собой люк. Долго пил. Потом лег и уснул, успев ощупать два кругляша сквозь ткань комбинезона и приказать себе проснуться через три часа.

* * *
Занималось третье утро со времени их прибытия на планету Гасси. Не вполне представляя, что он будет делать, Дмитрий оттягивал начало. Принял душ. Съел ломоть хлеба с сыром. Выпил ледяного грейпфрутового сока. Наконец подошел к Дамианидису. Лицо Жени было теплым, хотя и бледным. Так же выглядел Игельник, когда Родчин заглянул в камеру. Вынув диски из кармана, Родчин вернулся к Евгению. Он пытался вытянуть в сферу сознания хоть намек на объяснение, инструкцию — что следует делать? Так пытаются связать с давно пережитым случайно мелькнувшее лицо, услышанный голос, обрывок мелодии, нечаянный запах. Грузное тело Дамианидиса казалось особенно тяжелым и оплывшим от неподвижности. Правая штанина завернулась, обнажив мощную икру. Голая голень. Всплыло круглое лицо Ю Ынбу — сноп света меж узких глаз. Дмитрий снова бредет по коридору. Борода Бориса. Желтая глина ковра. Вот он склоняется над Евгением, кладет зеленый кружок на его лоб. Дрожат руки. Проходит минута. Дмитрий меняет диск. На что он надеется? Мутное стекло становится прозрачным. Сквозь него видна складка кожи. Вот она разгладилась. Дрогнули веки.

* * *
— Борис, ты ему поверил? Он все выдумал, нехороший человек. Чтоб я собственные кишки на вентилятор наматывал! Гадость какая. Вы же знаете, как я отношусь к желудочно-кишечному тракту.

— А мне змеи понравились. Особенно расцветка: беленькие с желтым брюшком. Ты бы хотел такую?

— Угу. Я носил бы ее на плече, как аксельбант.

— Похоже, этот гусь разбудил темные уголки Димкиного подсознания.

— Протестую! — заявил Родчин. — В моем подсознании нет темных уголков.

— Протест отклоняется, — холодно сказал Игельник. — Этот, как я говорил, гусь…

— Гусь не годится, — сказал Евгений. — Надо дать ему имя. Не называть же его «ридикулярно устойчивая рационально ориентированная агрессивная система» — в терминах теории Калины-Цербаева.

— Действительно, неудобно в общении. Господин… Нет, госпожа ридикулярно устойчивая рационально ориентированная система ждет господина Дамианидиса на чашку чая. Длинновато.

— Да, Дима, имя должно быть коротким и отражать его гнусную сущность.

— Нусную сущность, — поднял палец Борис. — Отбросим первую букву. Поскольку это все же разум, назовем его просто Нус, а? Как это делали древние греки.

— Нус. Звучит хорошо. Ну-с, что скажете? — спросил Дамианидис.

— Пусть будет Нус. А теперь выкладывайте, как вы с ним познакомились.

Дамианидис сгреб со стола печенье, прожевал, запил газированным земляничным соком. Потом заговорил.

— Когда ты лег, мы еще раз обошли корабль. Убедились — стоит прочно. Борис, естественно, потащил меня купаться. Вода в озере прохладная, дна не видно, сплошь водоросли. На берегу стадо коров Гасси, вместо копыт — когтистые лапы. Мы вернулись, вывели «кузнечика» и решили покататься по окрестностям. Кругом благодать, хотя обещанных орехов с голову ребенка не видно. Борис нашел дерево — пахнет ванилью. Вроде магнолии. И цветы белые, крупные. Мы решили, это цветы пахнут, но нет, цветы без запаха. А рядом с цветами висят желтые глянцевые колпачки.

— Я еще подумал, — сказал Игельник, — ботанический фокус: цветы и зрелые плоды на одном дереве. Но Женька говорит, мол, ничего, бывает. Никакого надругательства над наукой. Я верхушку у колпачка отломил — по пальцам сок течет. Анализатор показал…

— Не поручусь, что это лучше «Оджалеши», но букет превосходный… Чувство такое, знаешь ли… Полное умиротворение. К Борьке я проникся ну невозможным расположением.

— И ты мне стал очень симпатичен, — сказал Игельник Дамианидису. — После трех колпачков взялись мы, помню, за руки и пошли к «кузнечику». Едем дальше, едем, пока не упираемся в стену. Вылезаем, обнаруживаем вход. Ну и…

— В первую минуту еще можно было уйти. Но тут, я думаю, дал знать о себе этот сок. Борис, помню, меня за рукав тянул, да, видно, не справился.

— Зал, — продолжал Игельник, — выглядел точно как ты говорил. Ячеистые стены…

— Кстати, Дима, — перебил Дамианидис, — как тебе пришло в голову, что эти отпочковавшиеся диски следует положить на лоб?

— Не знаю. Голема оживляли магическим шариком, который вкладывали в углубление между глаз, а ты, Женя, когда лежал там, был очень похож на Голема. Потом уже вспомнил, что у всех туземцев — правда, я только двух видел — светлое пятно над переносьем. — Родчин запнулся. — И у вас ночью были такие пятна. Но я не уверен, что диск нужно обязательно класть на лоб. Возможно важен контакт диска с телом, а то и простой близости достаточно. Так что было дальше?

— То же ощущение несвободы. Тебя ведут, тянут. Только не в центр, а по кругу.

— Мы и двигались параллельными курсами по концентрическим окружностям, — сказал Евгений. — Я по внешней, Борис по внутренней. Потом он стал меня обгонять.

— Что естественно при равных линейных скоростях, — заметил Игельник.

— Мне стало ясно, что я не в силах не то что вырваться, даже изменить траекторию или скорость. Борька исчез, потом появился с другой стороны и снова меня обогнал.

— Я стал, как и ты, — вставил Борис, обращаясь к Родчину, — возноситься на холм. И увидел Женьку. Сверху на него надвигался колпак, вроде огромной сушилки для волос. Женька показывал пальцем куда-то над моей головой.

— Я показывал на такую же сушилку.

— Ее я уже не увидел. Онемели руки, в глазах муть. И почти сразу отключилось сознание. Последнее ощущение — сладкий запах. Очнулся — рядом вы.

— Та же история. Пришел в себя — ты снимаешь у меня со лба эту штуку. Очень есть хочется, а мы идем будить Бориса. Пустая, в сущности, трата времени.

— Практически, — сказал Борис, — он сожрал нас без борьбы. Если бы не уникальное пси-поле Димы, с ним произошла бы та же история. Так что выбор Цербаева оказался правильным.

— И все-таки в гипотезе серьезная червоточина. Гасси с компанией Нус не тронул, а нас проглотил. Почему? Никакого намека на истинные цели миссии. Зондирование через экраны корабля, полагаю, невозможно. Как он нас раскусил? — Евгений посмотрел на Дмитрия.

— «Проглотил, раскусил» — бедняга, ты совсем подвинулся рассудком на желудочно-кишечной почве. Так вот, Гасси-то шутил без задних мыслей, он вел себя свободно и естественно, как глухарь на току. А в нас жила внутренняя тревога, которую мы не смогли скрыть никакими отработанными на Земле приемами. Вот Нус и разгадал, а, может быть, только заподозрил обман. И ударил. То, что он не пробил блок на этот раз, еще ничего не значит. Мы не знаем его силы. — Родчин нахмурился и замолчал.

— Но мы живы, мы свободны. И ключица у Димы срослась. Свяжемся с Калиной и продолжим. — Евгений вопросительно глядел на Дмитрия. — Мы не можем однозначно утверждать, что гипотеза порочна.

— Как и считать ее справедливой, — сказал Борис.

— Тем больше оснований продолжать. Пошли, свяжемся с «Угличем».

— Сразу видно, ты давно не бывал в навигационном отсеке. Иди, взгляни на пульт связи. И прихвати Бориса, ему тоже полезно посмотреть.

— Что-нибудь с пультом? — забеспокоился Евгений. — Поврежден?

— Слегка. Всмятку. И если бы только связь. Мы даже взлететь не можем. Это к вопросу о том, до какой степени мы свободны.

— Наша работа? — спросил Борис.

— Чтобы быть точным, скажу так: ваших рук дело.

— Значит, сигнал на «Угличе» принят, и они будут здесь…

— Через двое суток, — сказал Дмитрий.

— Вот и славно. Надеюсь, на кухне все цело? Не говори мне, что я своими руками причинил ущерб этому святому месту.

— Там все в порядке.

— Видишь, Нус не всесилен. Он не смог нахлобучить на тебя колпак. И он оставил нам кухню. Борис, приступай. И помни, в эти минуты ты повар, а не углежог. Между яичницей зажаренной и яичницей кремированной, которую ты подал в прошлое твое дежурство, имеется ощутимая разница, в каковой я и предлагаю тебе незамедлительно разобраться…

Глава вторая. БОЛЬШЕ ШУТОК, ДРУЗЬЯ!

— По-моему, Гасси — осел, — сказал Евгений и опрокинул в пасть еще колпачок с прохладной горьковатой жидкостью. — Столько болтать о тыквах-орехах и ни звука об этом чуде.

— Бокалы вина вместо шишек — и впрямь чудо! — Борис кивнул. — Гасси умышленно отвлекал наше внимание от главного. Свинство какое. Что-то блеял о цветах, чирикал о лужайках. Змей! Дима, дай-ка еще колпачок.

— Возьма два, — радушно сказал Родчин. — Сколь любопытно, друзья мои, это сочетание в Гасси черт меньших наших братьев, висящих на различных ветвях классификационного древа. Скажем, непарнокопытный осел и парнокопытная свинья, нечто пернатое, коли он чирикал, и пресмыкающееся, то бишь змей, а уж раз блеял, то не обошлось без семейства полорогих…

— Закрой фонтан и отвлекись от классификационного древа.Заберись лучше на это древо, под которым так славно лежать, и пополни запас сих конусообразных сосудов, — Евгений обнял ствол и прижался к нему толстой щекой.

— Н-не полезу.

— Это почему это?

— Н-не рационально. Лучше мы потрясем это классифици… классификаси… это замечательное древо, и нусообразные соседи… сосуди… попадают сами.

— Ниии…

— Что такое?

— Ниии… низя.

— Это почему это?

— Они разобьются и разольются.

— Кто?

— Соседи.

— Чьи?

— Не помню. Забыл.

— И я забыл, — сказал Борис.

— А ты что забыл? — спросил Дмитрий.

— Я забыл, что я забыл.

— Молодец!

— Кто? Я?

— Женька молодец. Видишь, он уже лезет.

— На дерево?

— Нет, на осла.

— А-а-а, на Гасси.

— На другого. Гасси улетел.

Дамианидис, пыхтя и теряя венок из белых махровых цветов, карабкался на спину приземистого рыжего животного, тайной печалью глаз похожего на корову. Устроившись, он оглядел товарищей и с чувством продекламировал:

Как-то два старика из Тбилиси
Молодого вина напилися.
Тот, что больше был пьян,
Улетел на Уран,
А другой не покинул Тбилиси.
— Боря, — сказал Родчин. — По-моему, это человек бросил нам в лицо оскорбление.

— Ты так считаешь?

— Я так считаю.

— Ну, раз ты так считаешь, то так оно и есть.

— Безусловно.

— Стало быть, мы должны ответить обидчику.

— Несомненно.

— Кто будет отвечать?

— Ты.

— Ты так считаешь?

— Я так считаю.

— Ну, раз ты так считаешь, то так оно…

— Эй! — сказал Дмитрий. — По-моему, мы пошли по второму кругу. Так нам не выбраться. Ну же, отвечай обидчику.

Игельник вдохновенно откинул голову и простер руку.

Один старичок из Одессы
Был резвей молодого повесы.
Он без меры кутил
И кондрашку схватил
В двух шагах от Привоза в Одессе.
— Молодец, — сказал Родчин. — Ты дал ему достойную отповедь.

— Однако, у него есть осел, а у нас нет, — обиделся Борис.

— Я вижу, — хмуро сказал Евгений, — вы оба смотрите на меня с завистью, как Моисей на реку Иордан с горы… Борька, с какой горы Моисей смотрел на Иордан?

— Я забыл. Я же сказал, что забыл.

— Действительно, что-то в этом роде ты говорил.

— Женя, ты не дашь нам прокатиться? — спросил Игельник робко.

— Не дам.

— Своим друзьям?

— Не дам.

— С которыми ты делил все тяготы дальних странствий?

— Н-не дам!

— И не надо. Правда, Дима?

— Святая правда. Мы не в обиде. Наш друг в беде. Он пьян. А кто злообычен в пьянстве и более дней в году пьян нежели трезв бывает, того надлежит брать за крепкий караул.

— П-р-р-авильно. Ты возьми его за караул, а я, Дима, полез.

— Полез — это хорошо. А куда?

— Я, Дима, наверх полез. Я должен заботиться о насущных нуждах своих друзей.

— С которыми ты делил все тяготы.

— Именно.

— Вперед!

— Вперед!

— И пусть твоим девизом будет — эксцельсиор!

— Пусть. А что это значит?

— Забыл.

— А я вспомнил.

— Что значит эксцельсиор?

— Нет. Я вспомнил, с какой горы Моисей смотрел на Женьку. С горы Нево.

— А зачем Моисею понадобилось смотреть на Женьку?

— Вот это я забыл.

— Ну ладно, вспомнишь — расскажешь.

— Обязательно. Так я полез?

— Обязательно.

Борис снял венок из белых цветов и аккуратно положил на землю. Сел рядом и принялся снимать ботинки. Родчин внимательно наблюдал за ним, потом позвал:

— Эй!

— Я здесь.

— Ты зачем раздеваешься?

— Что же, мне лезть в воду одетым?

— Ты не полезешь в воду, ты полезешь на дерево.

— С чего ты взял?

— Ты обещал позаботиться о насущных нуждах.

Борис наклонил голову и задумчиво теребил бородку.

— Дмитрий, ты утомил меня советами. Окажи мне любезность.

— С радостью. Какую?

— Найди у нас в кладовке кусок хорошей веревки.

— Веревки?

— Веревки.

— Ага, веревки.

— Именно, веревки.

— Ну да, веревки. Я понимаю.

— Я был уверен, что если повторять это слово достаточно долго, мы доберемся до существа дела.

— Да, да. Конечно. Без сомнения. Разумеется. И длинная нужна веревка?

— Метров двух, я думаю, хватит.

— Хорошо, иду.

— Постой, ты меня не дослушал.

— Что еще?

— Там же, у корабля, я видел камень. Большой такой камень.

— Вот такой? — Дмитрий развел руки.

— Вот такой.

— Я весь внимание.

— Привяжи к нему веревку одним концом, а на другом сделай петлю.

— Вот такую?

— Вот такую.

— А потом?

— Потом приходи в-о-о-н к тому озерку.

— Зачем?

— Я буду там купаться. И мне будет хорошо видно.

— Что тебе будет видно?

— Мне будет видно, как ты просунешь в петлю свою дурью башку и утопишься, чтобы больше не давать мне советов.

Дмитрий печально покачал головой.

— Ай-яй-яй. Мы ведь с детства росли вместе, — сказал он.

— Чудо, что я выжил, — сказал Борис. — Больше не хочу рисковать. — Он положил брюки рядом с венком. — А вон едет Евгений.

— Разве он уезжал?

— Наверно уезжал, раз возвращается. Он привез нам подарки.

— Радость-то какая! — завопил Дмитрий. Он набросал в подол рубашки дюжину колпачков и понесся навстречу Дамианидису, который царственно въезжал на поляну, гоня перед собой двух бело-рыжих коров с привычной грустью во взоре. Игельник, вполне голый, нахлобучил венок и шел за Родчиным, прижимая ладони к тощей груди.

— Ха-ха, санкюлот! — Евгений радостно тянул палец к Борису.

— Выпей с нами, животное, — просил Дмитрий, обнимая нежную шею коровы и тыча в синеватые губы конический плод.

— С нами, с нами! — Густой золотистый сок стекал по запрокинутому подбородку Бориса. — Такая встреча, мы снова вместе. Выпьем и спляшем!

Вдруг стало очень тихо. И Евгений Дамианидис сказал:

— Атас, кролики: морковка идет!

Он продолжал сидеть на приземистой рыжей скотине с пустым колпачком-бокалом в каждой руке. Родчин благодушно улыбнулся и икнул. Игельник блаженно прикрыл глаза.

На поляне появился босой человек. Выцветший балахон. Голый квадратный череп. Запавшие глаза. На лбу светлое пятно. Тяжелая голова — непосильный груз для тонкой шеи. Он часто кивал.

— Экий кивала, — пробормотал Борис.

— Я как раз вспомнил анекдот, — сказал Евгений. — Очень кстати.

— Прекратить балаган, — сказал пришелец в балахоне тусклым голосом.

— Представьте, входит в палату человек и спрашивает больного: «Какой у вас рост?»

— Прекратить!

— «Сто восемьдесят сантиметров, доктор», — отвечает больной.

— Ваше кривлянье бесполезно!

— «Я не доктор», — говорит вошедший. — «А кто же вы?» — спрашивает больной. — «Я столяр».

— Спляшем, Пегги, спляшем! — протяжно пропел Дмитрий.

Дамианидис раздувал щеки.

— А не уроним мы этим свое достоинство? — спросил он.

— Слезай, чванливый верблюд, — возмутился Родчин. — Твоя туша оскорбляет спину этого благородного создания. Достоинство! Что унизительного в танцах? Или не плясал перед Саулом Давид? Борис, кто плясал перед Саулом?

— Я забыл.

Кивала мрачно топтался на месте.

— А я зато вспомнил! — закричал Дамианидис, сползая с коровы. — Вспомнил танец дяди Самсония, которому он научился у своего дедушки, которого тоже звали Самсония.

И в общем круге с печальными коровами, стараясь не наступать на трехпалые лапы, они задвигались в томительном ритме старого греческого танца, подхватив начатый Евгением напев. Все быстрее раскручивалась пружина мелодии, все жарче и самозабвенней жило многоглавое, многоногое существо.

— Остановитесь, — уныло твердил кивала.

— Это замечательно, — сказал Родчин Евгению, не прерывая танца. — Это просто замечательно, что дедушку дяди Самсония тоже звали Самсония.

— Ты так считаешь? — спросил Евгений, перебирая ногами.

— Я в этом убежден. Ибо это счастливое совпадение напомнило мне читанный в древней книжке анекдот, который я вам сейчас и расскажу. Остановите меня, если вы его слышали.

— Не надо анекдота, — попросил человек в балахоне.

— Некий господин звонит в контору фирмы «Нейман, Нейман, Нейман и Нейман». «Здравствуйте, — говорит он. — Мне нужен господин Нейман». «Господин Нейман на заседании совета акционеров», — отвечают ему. «О, какая неприятность. Тогда, если можно, попросите к телефону господина Неймана». «К сожалению, господин Нейман нездоров». «В таком случае я хотел бы поговорить с господином Нейманом». «Господин Нейман уехал навестить больного господина Неймана». «Что ж, соедините меня с господином Нейманом, если возможно». «Я вас слушаю».

— Все, — сказал кивала. — Сейчас вы сядете в повозку, и вас отвезут в место, вам уже знакомое. — Он повернулся и, неуверенно ступая, скрылся за деревьями.

Глава третья. ЗНАКОМСТВО

— Не вздумайте воспользоваться этим прибором. Его луч мне неприятен.

Они только что слезли с платформы, запряженной восемью коровами, и стояли у входа в знакомый зал. От повозки их отделяло полукольцо неразличимых кивал. Который из них произнес эту фразу в момент, когда Родчин подумал о соннике, было неясно.

— А если мы туда не хотим? — сказал Игельник, поправляя набедренную повязку из рубашки Дамианидиса.

Вместо ответа кивалы шагнули вперед, тесня их к щели в стене. Родчин извлек сонник. Дамианидис слабо охнул. Рот его приоткрылся. Веки отяжелели. Толстые руки повисли.

— Женя!

Евгений боднул воздух и зашагал навстречу кивалам, разводя руками, как крыльями. За ним, кланяясь тонкой шеей, засеменил Борис.

— Верни их! — крикнул Родчин и бросил сонник.

— Это разумно. — Один из кивал повел пальцем в сторону Дамианидиса. Тот замер. Щеки налились краской. Палец кивалы остановился на Борисе. Лицо Игельника осветилось мыслью. Медленным шагом Евгений и Борис вернулись к Дмитрию.

— Теперь входите.

Зал был иным. Только купол оставался в тумане, стены же, пол и все предметы имели четкие очертания и определенный цвет. Посредине, если можно назвать серединой место, откуда все стены казались одинаково далекими, огромным грибом выросло подобие стола, окруженное четырьмя белыми, как и стол, пеньками. Дамианидис немедленно сел.

Над столом в сгустившемся облаке возникло изображение звездного неба. Яркие точки выстраивались в рисунки созвездий — знакомых и нет. Дмитрию почудилась протяжная музыка.

— Откуда вы?

Голос был знаком, но ни один кивала вслед за ними в зал не входил.

— Покажите на звездной карте. — Голос был настойчив.

— Мы не можем ответить на этот вопрос, — негромко сказал Родчин.

— Уточните значение словосочетания «не можем». Не желаем? Не вправе? Не знаем?

— И то, и другое, и третье.

— Чрезвычайно избыточный код. Третье значение делает бессмысленными два первых. Следующий вопрос: зачем вы здесь?

— Нам будет легче говорить, если мы вас увидим, — сказал Дмитрий, садясь между Евгением и Борисом.

— Тем более, что ваше появление здесь предусмотрено, — громко добавил Борис.

— Почему вы решили?

— Нас трое, а места четыре. Ведь избыточности вы не допускаете.

— Избыточность полезна лишь в системах с низкой надежностью. Для совершенной системы она лишена смысла. Однако ваша догадка наталкивает на мысль, что я имею дело с интересной гибридной разновидностью. Носители продуктивного алгоритама перемешаны с особями, для которых характерна размытая, неорганизованная ментальная сфера. Очевидно, в отдельных представителях породы эти признаки могут сочетаться, образуя…

Дамианидис склонился к Родчину:

— Похоже, это о нас. Напоминает классификацию крупного рогатого скота. Мы относимся к продуктивной породе. Это радует.

— При надлежащем скрещивании и тщательной селекции можно добиться определенных результатов. — На месте растаявшего тумана звездного неба появилась фигура. Исчезла и вновь соткалась рядом с четвертым пеньком. Кивала как кивала. Он опустился на свободное место. — Вам повезло. Я беру вас.

— Съесть-то от съест, да кто ж ему даст, — мрачно заметил Евгений. — Куда это нас берут?

— Вам предстоит головокружительный путь к новому бытию. Несмотря на низкий уровень развития, в вас есть задатки, которые можно развить, после чего вы вольетесь в единое море мысли, в это животворящее чудо…

— Не хочу вливаться! — закричал Борис, вскакивая. Впрочем, он тут же сел, подхватив падавшую юбку-рубашку. — Особенно в животворящее чудо!

— Мне предстоит сломить это нелепое сопротивление, как я уже сломил противодействие ваших соплеменников, из которых выбрал весьма удачные образцы с высокими рабочими характеристиками…

— Мы как раз… — начал было Родчин.

— … и за которыми вы, как я понял, приехали. Что ж, ваша встреча состоится.

Голос кивалы звучал глухо. Разрез широкого рта на мучнистом лице приоткрывался совсем не в такт с речью. У стола появилась группа фигур явно отличных от кивал, но с теми же унылой посадкой головы, пустым взглядом, пингвиньей повадкой держать руки.

— Ю! — закричал Дамианидис, вставая и протягивая руки. — Рихард!

— Нет, — вновь заговорил кивала, — я не об этой встрече. Сейчас перед вами куклы. Жалкие оболочки мысли. Как эта, — желтый палец ткнул себя в грудь, — как ваши тела. Вы встретитесь в Едином, вы соединитесь во Мне!

— При таком отношении трудно рассчитывать на хорошую кормежку, а? При высоком качестве ее может быть и много, я так считаю. Вы знаете, я — человек принципов.

— Именно это сбило меня с толку. Камуфляж. Стремление скрыть зачатки разума за бездарными шутками. Истинный разум серьезен. Смех — жалкая забава разума, расчлененного на миллионы элементов, разума в его примитивной форме. Объединение разрозненных частей в единое целое сопровождается редукцией, отмиранием бесполезных функций, к каковым относится юмор в любом проявлении. «Никакого смеха в период интеграции!» — таков был наш девиз. Однако, мне начинает казаться, что и первую группу особей вашего вида, которые вели себя неадекватно поведению разумных существ, я напрасно не подверг тщательному изучению и ассимиляции. Впрочем, ваше появление здесь открывает новые возможности. Я провижу крупные поставки материала…

— Не нравится мне этот разговор, — Дамианидис резко встал. — Пойдемте-ка отсюда. Я действительно проголодался.

— А мне пора надеть что-нибудь более подобающее. Но нам не уйти, Женя, — сказал Борис.

— Вы не можете уйти отсюда, — подтвердил кивала, и голова его замерла на некоторое время. — За пределами этого пространства высокое сознание покинет вас, вы станенте такими же куклами, покорными животными. — Фигуры Ю Ынбу и других топтались рядом. — Но и здесь вы сохраняете связь со своей оболочкой лишь до тех пор, пока мне это нужно. — Во время этой речи кивала присоединился к остальным теням в балахонах, и они образовали угрожающее кольцо.

— Цх! — зло выдохнул Евгений. — Испытываю желание проломить пару стен и свернуть некоторое количество шей.

— Надо себя сдерживать, неудобно как-то — шеи сворачивать, — сказал Родчин.

— Постараюсь. Но мне тяжело, — Евгений всхлипнул. — Я так привязан к этой… своей оболочке.

— Очень сырой материал, — сказал главный кивала. — Чрезвычайно низкий уровень.

— Что же заставляет вас так долго беседовать с нами? — спросил Борис. — За чем дело стало? Ассимилировать, так ассимилировать. Надеюсь, под наркозом? Я боюсь щекотки.

— Везде и всегда я неуклонно следую великому предназначению — всех сколько-нибудь разумных существ поднимать до высшего состояния блаженства духа.

— И каково же это состояние? — спросил Дмитрий.

— То, в котором пребываю я.

— А если эти сколько-нибудь разумные не хотят? — спросил Евгений, вытирая рукавом слезы.

— Заставляю.

— Силой?

— И силой, если убеждения не возымеют действия. Величие цели облагораживает любые методы. Приближаясь к уровню монолитного сознания, вы начнете понимать и соглашаться со мной. Убедившись в своем ничтожестве, вы перестанете препятствовать машине освобождения осуществлять ее функции. И бросьте, кстати, второй лучемет. — Желтый палец указал на Дамианидиса. — Ваши предшественники пользовались чем-то подобным, но без успеха.

Из кармана под коленом Евгений вытащил сонник и любовно погладил полированную рукоять. Потом положил сонник на стол.

— Неразумные, вы можете покуситься на недоступно-высокое. Весь ужас такой попытки вы поймете, когда пройдете курс убеждающих процедур.

— Как вы будете нас убеждать? — спросил Родчин.

— Прежде всего покажу свое превосходство в любой области интеллектуальной деятельности. Это послужит хорошим началом. Существа вашего уровня обычно отличаются гипертрофированным честолюбием. Оно не позволит вам уклониться от состязания.

— Так будет состязание! И в какой области? — спросил Евгений.

— Выбор за вами. Тем убедительнее будет ваше поражение. Тем скорее мы приблизимся к цели.

— Может быть, сыграем в шахматы? — вдруг сказал Борис. — Могу познакомить с правилами.

— Шахматы. — Кивала помолчал. — А, эти точеные фигурки. Чатуранга-чатураджа. Шатрандж-шатранг. Гав и Талаханд. Вы, возможно, забыли, но Талаханд умер на спине слона. Смерть его не прошла бесследно для истории шахмат. Правила на протяжении веков менялись, но незначительно… На каждой стороне по королю. Витязь ходит по диагонали. В боевых рядах слон, жираф, птица Рух, медведь и верблюд… Слон це-четыре, конь эф-шесть. Мат на девятнадцатом ходу… В другой партии, кажется в Мерано, сложилась похожая ситуация, но белые избрали более удачное продолжение.

Дмитрий увидел, как побледнел Игельник.

— Немного нудновато, — продолжал бубнить кивала. — Предлагаю что-нибудь поживее. Например, двойной тун. Желаете познакомиться?

Борис неуверенно кивнул.

— Смотрите.

Свет разлился над столом. По розоватому облаку разбежались белые стрелы. Паутиной повисли нити. Обозначились полупрозрачные кубики нежных тонов. Один из кубиков засверкал, высвечивая резную фигурку.

— Егерь-секретарь, — сказал кивала. — Имеет шесть степеней свободы.

Свет побежал от кубика к кубику.

— Вот жрец Атры, ходит по отрезкам гиперболы. Это стражник на ейле, а это ейл без стражника. Здесь жрица Атры. Она всегда неподвижна, но обойдя ее по кругу, ейл превращается в ластифа…

Фигуры сновали по запутанным траекториям, выстраивались в пирамиды, сбивали друг друга.

— Ластиф ходит двойным туном, то есть двойной восьмеркой. Тун может быть полузамкнутым. Левоориентированный тун изменяет ранг поля на четное число, правоориентированный — на нечетное…

— Нечто вроде трехмерных шахмат с меняющейся топологией игрового пространства, — пробормотал Борис.

Дамианидис посмотрел на него с беспокойством. Игельник участвовал в турнире Причерноморского топа, собиравшего сильнейших шахматистов, и лишь по случайности — в этом был твердо убежден Евгений — не стал чемпионом. Но здесь…

— Просто и увлекательно, не правда ли? — спросил кивала. — Так будете играть?

— Буду, — обреченно сказал Борис. — Но мне нужен стимул.

— Стимул?

— Да. Если я выиграю хотя бы одну партию, вы отпускаете нас отсюда. Хотя бы на время. Я не могу весь праздник мысли, котрый нас ожидает, проходить без штанов.

— Наивный! Зачем вам штаны? Впрочем, будь по-вашему. А может быть, сыграем в четверной тун? Двое на двое? Возьмите в пару вот этого, который грозился проломить стены. Он очень храбрый.

Евгений вздрогнул.

— Нет. Играем один на один, — твердо сказал Игельник.

— Хорошо. Для ваших спутников я тоже подберу задачи. Один из них, — главный кивала закатил глаза и на мгновенье задумался, — должен ознакомиться с моей блистательной историей, великой историей восхождения и слияния. Это научит и побудит. Вам доступен ход моих мыслей? Для начала путь в историю будет простым: достаточно проглотить три дымных шарика. Вот они. — На столе появились три горошины, пускающие лиловатые струйки. Кивала обратился к Дамианидису и Родчину: — Кто из вас отправится в прекрасное и поучительное путешествие?

— Как вы сказали? Проглотить шарики? — спросил Дмитрий.

— Да. А мы тем временем будем играть.

— Пойду я, — сказал Родчин.

— А я? — спросил Дамианидис.

— Пыхти за Бориса.

Глава четвертая. ЛИЛОВОЕ ДЕЛО

Старик взял в руки онгер, тронул струну. Инструмент печально пискнул. Пыхтя заходили клапаны, мшистое ложе осветилось серым огнем. Высокий ломкий голос запел о теплых морях, о людях, пасущих рыб, о подвигах бронзовых воинов Данталы, об отступниках Рыжих гор, о крузах, построивших машины, и почитателях Герты, которые эти машины ломали.

— А сейчас, — голос старика утратил звонкость, превратился в почтительно-восторженный клекот, — разливаются вширь и вглубь ветры истины, на многозеленый луг спустился отец-указатель, давший зоркое право счастья последнему нищему улшских заилов. Он принес лиловое знамя подъема, он внушил могучие песни выдоха, он простер опаловые длани охвата, и магический шар мудрости сияет в его левом лбу. Воздадим же хвалу верха и низа Его всепокровительству, чей век мы исчислим как восемь раз по шестьдесят четыре года, да восторжествуют они над миром!

Коричневой клешней старик сильно дернул струну, онгер пронзительно вскрикнул. И тотчас вся площадь застыла в святом молчании. Только розовая пыль потекла в стороны, стукнулась о глиняные пределы и заклубилась.

— Спасибо, отец, — Дмитрий протянул певцу байлу. Старик проворно сунул ее под полу шинели. Ближайшие свидетели одобрительно зацокали, и только синий стражник холодно смотрел на Родчина, теребя деревянную фигурку ластифа на груди — знак власти одиннадцатого разряда.

Худая рука тронула его локоть.

— Пора? — обернулся Родчин.

Мальчик кивнул.

Они подошли к навесу. Дмитрий забрался в латайку, мальчишка прыгнул на спину ейла, ударил пятками. Ейл дернулся, выскочил за ворота предела, и по розовой убитой дороге они покатили к столице.

В это самое время по белым ступеням Дома Расцвета в зал нижнего яруса, где в кресле удивления шестой час сидел Длинный Олсо, спускался отец-указатель Ол-Катапо. Рядом шел егерь-секретарь.

— Ну, как он там? — с расстановкой спросил Ол-Катапо, задумчиво теребя волосатое ушко.

— Надменен. Дерзок. Грозится.

— Чем же этот человек нам грозит? — По лицу отца-указателя разбежались веселые морщины.

— Удушением времени. Так, говорит, предсказывает учение. — Егерь-секретарь хихикнул.

— Учение предсказывает? Скажи ему, в учении мы тоже смыслим.

— Уже сказал, ваше всепокровительство.

— Молодец. Что у нас еще сегодня?

— Аудиенция, ваше всепокровительство.

— Кому даем?

— Богатый путешественник из Кунглы.

— Плутократ, значит?

— Плутократ, ваше всепокровительство.

Ол-Катапо выдержал паузу, потом веско сказал:

— Дадим аудиенцию.

От стены отклеился солдат в синей куртке. Бесшумно отворил дверь. В глубине зала при тусклом свете высоко расположенных окон угадывались люди. Ол-Катапо подошел к креслу. Олсо медленно поднял веки.

— Ты, — сказал он хрипло.

— Упорствуешь? — Светлые глазки отца-указателя блеснули.

— Упорствуют глупцы, — с усилием произнес Олсо. — Это выбор, Катапо. Я давно его сделал… Там, в Рыжих пещерах. — Голос Длинного Олсо окреп. — Там, где ты вместе с нами точил оружие справедливости под лиловым знаменем. Вместе с Асто, Кейно, Черным Кеесом. Где они теперь? Ты предал лиловое дело, Катапо.

— На что ты надеешься, Олсо?

— Я? — Человек в кресле встряхнул головойи застонал. — На что надеялись мы в горах, когда смерть выводила тонкую песню… — Он закашлялся и вдруг заговорил быстро и громко: — На спасение? Жизнь? Плевали мы на нее. Не было для нас ничего дороже нашего дела. И оно победит. Народ раскусит тебя, Катапо. И вздернет предателя на колесе позора.

— Ты сказал, народ? — Одна сторона печеного яблочка хмурилась, другая улыбалась. — Разве ты понимаешь народ, глупый человек?

Отец-указатель легко повел бровью. Двое узколицых в клеенчатых передниках подошли к креслу и отстегнули мокрые бурые ремни. Запах мочи и крови коснулся ноздрей Ол-Катапо. Он слегка отстранился, и узколицые потащили обмякшее тело к стене. Отец-указатель шел следом, легко ступая мягкими сапожками. Так поднялись они по идущим вдоль стены ступеням до ближайшего окна. Голова Олсо тихо стукнулась о прут решетки.

— Посмотри на площадь, Олсо. Она полна народа. Народ пришел воздать хвалу мне, отцу-указателю, вершителю лилового дела. Его благодарность идет из самой глубины сердца. И еще народ пришел сюда, чтобы потребовать смерти изменнику Олсо. Ты слышишь?

Олсо молчал.

— Он слышит, ваше всепокровительство, — сказал егерь-секретарь, стоявший за спиной Ол-Катапо.

— Ты говорил о выборе, Олсо. У тебя остался один выбор: умереть гнусной смертью здесь или пасть от пули как честному шпиону на холме прощения. Вот почему мы предложили тебе громко и откровенно рассказать столь любимому тобой народу о ваших мерзких делах. Так поступили Асто и Кеес. Это послужит уроком врагам и укрепит лиловое дело, о котором ты так печешься. Ты можешь заслужить почетную смерть. Подумай, Олсо.

* * *
У белых дверей Дмитрия встретил егерь-секретарь. Он широко улыбался.

— Его всепокровительство ждет вас.

Родчина ввели в зеленый зал. Нежный белый дым плыл из курильниц, стоящих вдоль стен. Отец-указатель был наполовину скрыт колонной. Под клочковатой бровью горел желтый внимательный глаз.

— А, — сказал он, — гость пожаловал. Это хорошо.

И вышел из-за колонны. На его мундире светилась опаловая якта.

— Мы рады дружественным контактам, — продолжал он, вертя в коричневых пальцах резную нюхательную палочку.

Егерь-секретарь засиял. На скромном в полоску костюме тоже блеснула якта, но поменьше.

— Мы надеемся, что ваши деловые встречи прошли успешно, — сказал Ол-Катапо, склонив голову набок.

«Отвечай внятно, с умеренной смелостью, устремив честный взор на подбородок отца-указателя», — вспомнил Дмитрий третье правило Приема и устремил.

— Целью моего приезда было ознакомление с историей. Поэтому не знаю, можно ли мои встречи назвать деловыми. Но они были интересными, а потому, я думаю, успешными.

— История? История мертва, когда она не служит настоящему и, что главное, будущему. То, что вы знакомитесь с нашей историей, это хорошо. Но пусть древность не заслонит от вас живое настоящее. Удалось вам побывать на ликовальнях по случаю начала строительства Главного колпака?

— Да, я присутствовал на торжествах.

— И какие вынесли впечатления? — Ол-Катапо смотрел требовательно. — Лучшие наши режиссеры работали над постановкой этого грандиозного зрелища с любимыми народом артистами, акробатами и дрессированными ейлами.

Дмитрий мешкал с ответом.

— Наш гость, — вступил в разговор егерь-секретарь, — делился со мной, он восхищен той удивительной слаженностью, с которой шестьдесят четыре по шестьдесят четыре юноши и столько же девушек в единый миг поднимали левую руку, отставляли правую ногу и… — голос секретаря прервался от волнения.

— Да, — кивнул отец-указатель, — это есть замечательное свидетельство единения народа, его готовности забыть обо всем мелком, личном, сиюминутном ради великого, общего, вечного. Вы согласны со мной? — Глаз Ол-Катапо не отпускал Дмитрия.

— Да, но не противоречит ли, — Дмитрий старался не смотреть на егеря-секретаря, лицо которого выражало неподдельный ужас, — вся эта демонстрация спортивного, то есть телесного совершенства идее примата духовного объединения, бренности физической оболочки, самой цели грандиозного строительства… — Родчин вдруг снова вспомнил третье правило, попытался отыскать взглядом подбородок отца-указателя, но не смог. Ол-Катапо отвернулся к стене. С лица егеря-секретаря сбежала краска.

Из-за белого дыма потянулись бритоголовые служители в складчатых балахонах. Они несли древки с дощечками. На первой дощечке плыла четырехлучевая якта.

Ол-Катапо и егерь-секретарь дрогнули и изменили форму. Контуры фигур расплывались, втягивались в дымный шлейф.

— Куда они? — спросил Дмитрий.

— К себе, в прошлое, — сказал садовник.

— А этот… Олсо? Что с ним стало? — спросил Дмитрий.

— Так и умер, оболганный и оплеванный, — тихо сказал поэт.

— И что было потом?

— Олсо оказался прав, — ответил садовник, — хотя и не совсем. Народ только раскачивался, а егерь-секретарь, его адъютант и два министра задушили отца-указателя. Маленький босой труп вынесли ночью в ящике и пустили в подземный ручей. А на следующий день в пышных слезах похоронили куклу. Позже над склепом построили сверкающий пантеон.

— Я не видел его, — сказал Дмитрий.

— Пантеон снесли. Он стоял чуть южнее Главного колпака. На этом месте был развернут штаб обеспечения порядка среди идущих к единению. А теперь там пустырь.

Садовник поплыл, клубясь. Дмитрий хотел схватить его за руку, но почувствовал, как кто-то толкает его в бок. Все сильнее.

— Очнись, — говорил Дамианидис. — Борис опять проиграл.

Глава пятая. ХОД ЛАСТИФОМ

В ленивом посапывании Нуса Евгению чудилась издевка. «Ох-ох-о-о, — казалось, говорил Нус, — скучную возню мы с вами затяли». Борис проиграл пять партий.

— Что делать, Дима? — тормошил Родчина Дамианидис. — Если он не выиграет хотя бы раз, куковать нам здесь вечность, Борису без штанов, мне без приличного пряжма.

— Пряжмо? Это что? — Дмитрий тряс головой, гоня остаток наваждения.

— Брашно, шамовка, жратва. Дима, это очень серьезно.

— А-а-а. Ну тогда я распоряжусь, чтоб он выиграл, — Дмитрий попробовал взять прежний тон. — Слышишь, Борис. — Он приподнялся, сел, одернул рубаху. — Изволь выиграть, Евгений есть хочет.

— Будет сделано, — мрачно отозвался Игельник. — Так начнем?

— Будете играть еще? — удивился Нус.

— Буду.

— Что ж, я люблю выигрывать.

В девятой партии Игельник одержал победу. Совершенно неожиданно. Молниеносная комбинация пронзила мозг. Вперед был брошен пеший отряд на фланге, последовал стремительный прорыв стражника на ейле. Фигуры противника сгрудились в бесформенную толпу и в самую их гущу смертельным уколом полузамкнутой восьмерки ворвался ластиф Игельника.

Потрясенный Нус молчал. Борис вздохнул. Евгений и Дмитрий, еще не поняв толком случившегося, взволнованно переглядывались.

— Сыграем еще? — предложил кивала, выдержав паузу.

— Сыграем, — Борис кашлянул и осторожно добавил: — но может быть в шахматы?

— В шахматы? Минуту, мне надо поразмыслить, во что разворачивается перечень этих инструкций. Так, так. Что ж, я готов.

Из глубины зала приковылял еще один кивала. На вытянутых руках он нес раскрытую доску с четырьмя рядами резных фигур темно-зеленого и бледно-желтого цвета, смутно напоминавших Игельнику домашние шахматы, в которые он играл в детстве.

— Только одно условие. — Борис взялся за пешку. — Игра имеет смысл, когда побеждает тот, кто лучше играет, а не демонстрирует телепатические способности. Вы можете читать мои мысли, а потому все комбинации, мною задуманные, окажутся никчемными. Не хочу, чтобы в моем мозгу жил соглядатай. Обещайте, что не будете пользоваться этим преимуществом.

— Я не пользовался им во время игры в тун.

— Только в последней партии.

Нус молчал.

— Вы принимаете мое условие? — спросил Борис.

— Ха! Я и так тебя разгромлю, мальчишка! — Кивала жестом отпустил своего двойника, принесшего шахматы.

— Смотри-ка, — оживился Дамианидис. — Проиграв, он перешел на «ты».

— Когда я проиграю в шахматы, я позволю себе такую же вольность, — сказал Игельник.

— Что ж, я за короткие отношения, — отозвался Нус. — Начинаем.

— Дима, ты будешь следить за игрой? — спросил Борис.

— Нет. Наш хозяин сигнализирует мне, что пора глотать очередной шарик. Желаю победы. До встречи — мне есть что рассказать. — Родчин скрылся в лиловом углу.

Борис двинул ферзевую пешку на два поля.

К двадцатому ходу партия была выиграна белыми — это не оставляло сомнений даже у Дамианидиса, который в последний раз брался за фигуры в битве с дядей Самсония шестнадцать лет тому назад. Но Нус продолжал бороться. Он размышлял над каждым ходом все дольше. Когда мат стал очевиден, он задумался минут на сорок.

— Эй! — не выдержал Евгений. — Зря теряем время. Все ясно. Это вам не двойной тун.

Кивала молчал и сопел.

— Условия, конечно, опять несправедливы, — заговорил Борис. — На этот раз в отношении другой стороны. Вы в шахматах новичок. И для новичка ваш уровень поразительно высок.

— Не утешайте. Конечно, обидно проиграть в столь примитивной игре, но, увы, несмотря на теоретическую простоту, она не поддается сплошному обсчету. Впрочем, догадываюсь — вы специально натасканы на решение подобных задач. Возможно, это необходимо для выживания в условиях вашей планеты. Скажем, те, кто плохо играют в шахматы, попадают в неблагоприятные природные или социальные условия и вымирают. А? Я прав? Играть с вами — все равно что соревноваться с пауком в плетении паутины.

Борис улыбнулся.

— Евгений вот не играет в шахматы, а не вымер. Правда, ты не вымер, Женя?

— И не думал, — веско сказал Дамианидис. — Но непременно вымру, если сейчас же не перекушу.

— Да, нам пора. Остается подождать Дмитрия и, согласно договоренности… — Борис посмотрел на кивалу.

— Хорошо, — сказал Нус. — Возьмите. — Тот же кивала-служитель принес и положил на стол два темно-зеленых диска. — Но завтра мы сыграем еще.

Глава шестая. ВЕЛИКИЙ КАРАНТИННЫЙ ПУТЬ

Дверь не закрыли, и было видно лестницу, забитую толпой. Одинаковые улыбки. Тусклая люстра тонко скрипела. Дмитрию казалось, что он здесь давно.

— Вы издалека, мы знаем, — сказал один. Улыбка щелевидного рта сделалась еще слаще. — Из дивного далека. Что есть человек?

Пока Родчин соображал, что ответить, другой из толпы — маленький, с глазами чуть живее, чем у остальных, закричал:

— Я знаю, я скажу! Я!

Он суматошно полез в складки балахончика, достал истертый на сгибах лист, развернул и прочитал громким фальцетом:

— Человек есть разумное животное с курчавыми волосами и орлиным носом, нависающим над верхней губой. Он умеет шагать, размахивая левой рукой и думая, что для него многое доступно. Иногда он выходит в долину из-за круглых уступов гор и при этом непременно тянет за собой ящик, наполненный желтыми съедобными шариками. В стремлении привлечь подругу он издает низкие ритмичные звуки, называемые песней, и в странном этом несоответствии таятся семена тщеты и обиды, суетной погони за несбыточным, неутолимой жажды накопления обрезков материи, бесприютных скитаний по дальним мирам. И все же он учится отрясать прах…

Первый поднял руку, и маленький тотчас замолк.

Высокая дырявая тень возникла в толпе, заколебалась в сыром сумраке и, поддавшись сквозняку, сгинула в темном углу.

— Это же егерь-секретарь, — тихо сказал Дмитрий.

— Он покинул нас, наш господин. Навсегда покинул нас. — Комната наполнилась стонами.

Маленький протиснулся к Родчину и, протягивая сложенный вчетверо листок, прошептал:

— Можно еще вопрос?

Дмитрий развернул бумажку. Детским разборчивым почерком там было написано: «Так что же есть человек?» Родчин посмотрел на маленького с недоумением, открыл было рот. Но тот приложил палец к губам:

— Не надо. Кругом одни зорийцы.

— Зорийцы?

— Никого из категорий, — шептал маленький. — Еще вопрос можно? — Он тряс головой и тыкал бледным пальчиком в листок.

Родчин опустил глазаю Там значилось: «Что есть зло?»

— Но если тут одни зорийцы… — неуверенно сказал Дмитрий.

— Ах, это неважно, — ответил человечек. — Про зло они любят. Все ведь помогали Рыбьей Кости.

— Рыбьей кости?

— Прозвище егеря-секретаря. Так дразнили его в детстве. Но — тссс…

— Все, говорите, помогали?

— Все. Ваш покорный слуга тоже. — Он расшаркался. — Но там, в глубине, что-то цепляет и тянет. Впрочем, доказано — мы не злодеи. Все исполняли к вящей славе Единого. И от вас, гостя, приглашенного осмыслить наш горький и поучительный опыт, мы ждем дальнейших аргументов. Для правильного же осмысления необходимо, согласно двойному правилу гостеприимства, на паре ейлов, запряженных в повозку, отправиться к шатру у Лилового холма, где служительницы Атры поднесут вам священный дымный напиток оло, навевающий самые правдивые сны.

— Кажется, один правдивый сон я уже вижу, — Дмитрий усмехнулся.

— Ну и что же, — быстро сказал человечек, будет сон во сне, а в том сне еще сон, а в том…

— И все, конечно, правдивые.

— Как сама явь. Более, чем явь. Ибо что есть сон? — Человечек вырвал из пальцев Дмитрия бумажку и забубнил: «Сон есть волшебное летучее чувство, посещающее нас в пространстве между голубой периной и периной, украшенной крупными бледными цветами. Все страхи и надежды снов суть подлинные события нашей жизни, подкрашенные всеведущей и опытной рукой для придания им абсолютной достоверности. Все прочее…»

— Лишь память о ветрах, — пробормотал Дмитрий.

— Как вы сказали? Память о ветрах? Неплохо, клянусь Гертой.

— Занятные у вас определения, — сказал Родчин.

— Вам они по вкусу? Я счастлив, — воодушевился человечек. — А вот еще одно: «Что есть ложь?» Хотите услышать? — И не дожидаясь ответа зачастил: — «Ложь есть та сторона вечной правды, относительно которой мы выявляем слабость души. Сталкиваясь с правдой, грозящей взорвать наш покой, мы брезгливо отвращаем лицо свое. Мы говорим: се ложь. И еще говорим: пусть ее! И тем уподобляемся верующим в существование лжи — обманутым мужьям, игрокам, сжимающим в пальцах последнюю байлу, и гостям Атры, опьяненным дымным оло».

Из этого бреда сознание Дмитрия выхватило только последнее слово.

— Оло, — повторил Родчин. — Напоминает чье-то имя. Олсо. Длинный Олсо.

— А, друг народа, — небрежно протянул маленький. — Никакого отношения. И вообще, остерегайтесь произносить это имя. Вас не поймут. Еще где-нибудь среди категорийцев… — Он шмыгнул носом и стал кутаться в серую ткань.

Затихшие было стоны усилились, переходя в надсадный вой.

— Так вы нам скажете, что есть история? — повернулся к Дмитрию высокий.

— Он скажет, он скажет, — закричал маленький, суя Родчину листок.

— Нет, он будет толковать о своем Олсо, — крикнул из толпы злобный голос. — Это же человек. Надо бы взять его!

— Да, похоже, человек, — согласился высокий. — Взять!

Колыхаясь, толпа придвинулась к Дмитрию.

— Вовсе не похоже! — закричал он. — Нет у меня курчавых волос. Нет орлиного носа над губой!

Высокий открыл рот и посмотрел на маленького.

— Чепуха, — сказал тот авторитетно. — Наш гость путает понятия общего и единичного. Хватайте его, хватайте. Любой человек — это установлено точно — имеет право быть курносым.

Толпа подхватила Дмитрия и понесла к бледному прямоугольнику двери.

— Хорошо, — бормотал Родчин. — Но извольте подать повозку, запряженную парой.

— Будет повозка, будет, — торопливо обещал маленький, семеня рядом, кивая и поддергивая полы.

— А нам бы, главное, понять, что есть история, — продолжал высокий вполне беззлобно. Вы должны, вы обязаны сказать…

— Утром, утром! Сейчас мы еще не готовы, — волновался маленький. — Поздно уже, пора ехать.

* * *
Спать Родчину определили в большой расплывчатой квартире. Он забылся на жесткой кровати под пледом. Сну предшествовал тягучий разговор. Когда все ушли, маленький остался с Дмитрием — утешителем ли, соглядатаем, тюремщиком? Он обежал комнаты, проверяя запоры на окнах и дверях, потом приблизил простуженное личико к плечу Дмитрия и сообщил:

— Сейт-ала. Меня так зовут, чтоб вы знали.

И уселся на узкую лежанку.

— Я-то сам из третьей категории вышел. Пробивался долго. Но корней не забыл, не думайте. Со мной можно запросто. Я, если хотите, этим нашим расслоением всегда тяготился. Идешь, бывало, из ракурации с пакетом, а в пакете-то и зерна кицы, и язык ластифа — в общем, сами понимаете, пакет… Идешь и думаешь — раздать бы все это. Такие, знаете, мысли. А дома запрешься с женою — она у меня зорийка, естественно, — и ешь потихоньку. Впрочем, какой тут секрет. Все знали. И что удивительно, никто из категорий ни звука возмущения, никогда. Каждый, видно, надеялся рано или поздно, не так, так эдак, а тоже выбиться. Я заметил, люди неравенство уважают. Чтят, что ли. Тут масса непонятного. Общественная психология темна, рыхла и взрывчата. А когда взорвется — нипочем не угадать. Требуются предупредительные меры. Потому и брали — на всякий случай. Да разве всех возьмешь? Ох, тяжела наша служба. Беспокойна. Пакетик из ракурации — это разве награда за такую работу? Спасибо — мысль помогала. О едином духе. О чистом единении. О всепроникающем свете души отца-указателя. Это когда Ол-Катапо помер, значит, отцом-указателем егерь-секретарь стал, его душа светиться начала.

— Понятно, — сказал Дмитрий. Голова отяжелела, тянуло в сон.

— Понятно, да не совсем. Свет хотя и всепроникающий, однако ж все трещит, все расползается.

— Что расползается?

— Все. И категории вроде в узде, ан поди ты! Расползается, и колпак.

— Вот о колпаке бы и рассказали, — оживился Дмитрий.

— О каком колпаке? Не знаю никакого колпака, — испуганно сказал Сейт-ала. И замолк.

— Ну ладно, не знаете и не надо. Так, по-вашему, все трещит. А в чем причина?

— Порыв утерян. Стыд утрачен. Страх забыт.

— Страх. Вот о чем вы сокрушаетесь. Об Ол-Катапо.

— Мммм. Не то чтобы о самом Катапо, — сказал карлик и снова замолчал.

— Давайте-ка спать, — предложил Родчин.

Сейт-ала послушно кивнул и скинул балахон. Грязная тряпица кучкой легла на пол. Дмитрий с испугом смотрел на жесткое тельце, кое-где поросшее корявым пухом, чуть ли не перьями. Сейт-ала застыл на своей лежанке, ничем не покрывшись.

Проснулся Родчин от шороха и треска. В сумеречном свете карлик ползал по полу и всхлипывал. Дмитрий сел.

Сейт-ала отдирал что-то от пола. Кругом висели веревки. Приглядевшись, Дмитрий увидел, что пол состоял из скрученных канатов, залитых прозрачным лаком. Карлик разорял пол, ногтями выдирая пеньковые пряди. Он кряхтел и сопел. Канаты трещали. Вырванные куски петлями свешивались с люстры, с гвоздей и крюков на стенах, с оконных шпингалетов и дверных ручек.

— Что вы делаете? — хрипло спросил Дмитрий.

Карлик пыхтел, связывая петлейобрывок каната.

— Подь, подь сюды, — говорил он негромко.

Родчин спустил ноги.

— Что вы делаете?

Сейт-ала, оставаясь на коленях, ловко швырнул канат. Петля захватила кисть Дмитрия. Пока он соображал, карлик подбежал к противоположной стене и нацепил веревку на вбитый крюк как раз в тот момент, когда Дмитрий яростно дернул рукой. Стена дрогнула, распалась трещинами. Влажный холодный ветер проник в комнату. В темном пространстве повис мост, над ним в сыром воздухе расплывались муфты огней. Тонкая фигурка взбиралась на горбину моста. Стук каблуков был звонок и сух. Родчин пошел к пролому. Прохладные капли упали на лицо.

— Ты опять опаздываешь! — Голос ее как тонкий укол в самое сердце.

Дождь стал теплым.

— Давно уже улетели черные птицы со всех четырех углов, — сказала она. — И рельсы сняли. Трамваи здесь больше не ходят.

— Я знаю, — сказал Дмитрий.

— Ветер нагнал туману, и звезд больше не видно. Я отвыкла смотреть на звезды. Рама в окне разбухла, а когда-то открывалась легко. У юноши, который стоял внизу, были синие глаза и крепкие руки.

— Да, — глухо сказал он.

— А над городом висели воздушные шары, ветер тащил за угол обрывки газет и афиш, оркестр уходил, становился меньше, тише, совсем затихал, и только медь большой трубы все мигала грозным низким светом.

«Я помню этот оркестр», — подумал он.

— Она очень красива, — сказал садовник.

— В нее все влюблялись, — сказал поэт.

— Не прочь бы я видеть в своем саду те цветы, что подносили ей, — сказал садовник.

— У нее было три мужа, любовников не счесть, — сказал поэт.

— О, — сказал садовник.

— Она была несчастна, — сказал поэт.

— Ах, как это грустно, — сказал садовник.

— В погоне за счастьем — хмельным, буйным, как морская пена в скалах, — она упустила счастье тихое и светлое, как гладь лесного озера.

— Но она сама выбрала этот путь, — сказал садовник.

— Выбрала? — сказал поэт. — Разве судьбу выбирают?

— Замолчите. Вы оба, что вы о ней знаете, — сказал Дмитрий.

— А-а-а! — закричал Сейт-ала, и лицо его, белое, расплющенное как блин, всплыло над мостом, словно луна. — А-а-а, он притворяется влюбленным, лжет самому себе.

— У меня есть знакомый профессор химии, — заметил садовник, — который прекрасно врачует подобные раны.

— Неужели ему помогает знание химии? — сказал поэт.

— Возможно, но я не уверен, — ответил садовник. — Все-таки химия и такое высокое чувство, как любовь…

— Вздор! — продолжал крикливый карлик. — Ничего высокого. Чувство мелкое и корыстное. Не чета ненависти. Что есть ненависть? — Он принялся хлопать себя по карманам, горстями доставая бумажки, роняя их. — Я сейчас, я сейчас, — бормотал он и вдруг, озабоченно хрюкнув, канул за мост.

Бледный холодный рассвет заползал в комнату. Родчин открыл глаза. Тощая фигурка стыла на лавке.

— Доброе утро, Сейт-ала, — сказал Дмитрий.

— Доброе, доброе, — тоненько сказал карлик. — Только меня зовут Сейт-бала.

— Да? Пусть так, — миролюбиво сказал Дмитрий. — Господи, что же мне снилось!

— Моя первая напоила вас дымным оло — приличная дрянь, по-моему. Но уж вытягивает на свет все закоулки души.

— Так я дышал этим дымом, Да, да. Большие птицы над шатром. Женщины с черными лицами. Пар от смолы в бронзовых тазах. Зачем вы это затеяли?

— Вовсе не я, моя первая.

— Что это вы заговорили языком азиата из старинного шпионского романа? Моя твоя не понимай.

— Про азиата не знаю. Но вы действительно не поняли. Я — вторая. Бала. А к шатру Лилового холма вас возила моя первая — ала. Вы забыли наш счет — ала, бала, гуна…

Родчин вскинул на собеседника глаза и вдруг увидел, что тот несколько изменился. Сейт-ала, но какой-то помятый и словно отраженный в зеркале. Перья, что ли, в другую сторону торчат?

— Первая, вторая — черт знает что. Голова кругом.

— Не отчаивайтесь. Смиритесь. Надо пройти все стадии очищения, прежде чем проникнуть в поле единения. Непроверенный уголок, крохотное пятнышко, ничтожная шероховатость грозят отравлением монодуши.

— Очищение? — Родчин подвигал плечами и тоскливо осмотрел отставшие от стен сырые обои. Хотелось принять горячий душ.

— Таково условие. Вас допустили в великое поле единения, чтобы вы смогли оценить несравненные преимущества бытия в нем. Но вы идете не через колпак, а через историю. Вы постигаете нашу, а мы — историю вашей души, измеряя ее глубину и прозрачность на каждом шагу, перед каждой дверью. Это великий карантинный путь.

— Не потому ли там, на площади, от меня так добивались определения, что же такое история? Или в ваших бумажках нет ответа?

— Бумажках? Каких бумажках?

— На листке, где сказано, что есть человек и что есть сон. Мне казалось, там есть ответы на все вопросы.

— Конечно, если читающий знает ответ. Впрочем, в эту игру с вами играл Сейт-ала. Так вас не пугает предстоящий путь?

— Нет.

— И прекрасно. Вы скажете нам спасибо. Пройдя его, вступив в неведомую вам лучезарную область, вы ощутите такое упоительное блаженство, что даже мимолетное приобщение к нему исторгнет из глаз ваших светлые слезы восторга.

— Какие там слезы, когда мир бестелесен.

— Духовные, идеальные слезы. Они выше и чище соленой воды. Ведь и ваша культура в минуты прозрения приходила к божественной идее духовного единства. — Сейт-бала приосанился, стал даже чуть выше ростом и принялся вещать тоном бывалого лектора: — Возьмем хотя бы неоплатоника Плотина, в представлении которого мир насквозь духовен. Из единой духовной сущности, как свет от Солнца, исходит все. Неразделенное сияние, удаляясь от светила, дробится на души-лучи, которые слабеют, переходя во мрак — в мир тел, мир тления, мир смерти. Каждая душа находится в состоянии трагической раздвоенности, борясь с безжалостной силой, увлекающей ее во тьму, и стремясь вернуться к блистательному источнику. Цель человеческой жизни и состоит в возвращении к Единому, в слиянии душ. Разве здесь, у нас, вы не видите счастливого достижения этой цели?

— Да, но… — начал было Дмитрий. Лектор величественным жестом остановил его.

— Или обратимся к стоицизму, который учил, что миром правит общий разум — пневма, тончайшая огненная материя, пронизывающая горы и реки, травы и деревья, животных и людей. Истинно мудр тот, кто отрешится от мелких страстей и достигнет полного слияния своей пневмы с мировой, общей. Увы, суетные и тщеславные люди отринули это учение. Поддавшись соблазну индивидуализма, они предпочли Эпикура, отгородившего каждого ото всех непроницаемой стеной безмятежного и эгоистического покоя. Но зародыши истины не погибли и в вашей темной, больной цивилизации. То там, то здесь на протяжении веков вспыхивало пламя чистого самоотречения. Вспомним Да-тун — китайское учение о единении душ, прсветленный новый мистицизм, процветавший некогда в машинной Америке…

— Но откуда вы все это знаете? — решительно перебил Родчин. — Из моей памяти этого извлечь нельзя, я почти не знаком с античной, да и более поздней философией.

— Во-первых, вы плохо представляете, сколь много хранится в подвалах именно вашей памяти. Но есть еще ваши спутники и те, что пришли раньше и соединились с нами, вошли в нас, стали нами.

— Ю-Ынбу, Кваша…

— Да. Мы изучаем историю вашей души, а она есть сколок истории вашего мира. Мы ведь ничего не скрываем, так не справедливо ли будет и нам получить равную меру знания? Ведь Цицерон называл историю наставницей жизни. А Тит Ливий, его последователь, полагал, что из рассмотрения прошлых событий извлекаются поучительные примеры, наставляющие, помогающие сделать заключение — чему подражать, чего избегать.

— Неужели совершенный Нус нуждается в наставнике? И неужели таковым может служить наша история?

— Он потому и совершенен, что не пренебрегает ни одной крупицей чужого опыта, обращая его в свой. Потому он и стал источником подлинного знания, который согреет и оживит вас.

— Пока я замерз в этом склепе, — сказал Дмитрий.

— Знаю, знаю. — Карлик хлопнул в ладоши. — Мы уходим.

Дверь открылась, и вялые лучи высветили желтый прямоугольник на полу. Из развороченного лака торчали концы веревок. Выходя, Родчин старался не ступать на них. Сразу за домом росла колючая зелень. Они пошли по тропинке. Солнце пригревало. За плетеным забором звенел голос. Босой мальчишка маршировал, окуная ноги в теплую пыль.

Ала, бала, гуна, жеста —
У меня была невеста.
Мальчишка победно размахивал прутом, неожиданно ударяя по сохнувшим на заборе горшкам.

Ала, бала, гуна —
Увидела драгуна.
После меткого удара горшок вздрагивал и осыпался коричневым ручьем осколков.

Ала, бала —
Вещи собирала.
— Я его знаю, — сказал Дмитрий.

Ала —
Убежала…
— Конечно, — сказал Сейт-бала. — Он повезет вас к улшским заилам слушать старого онгерщика.

— Он уже возил меня, — сказал Дмитрий.

— Повезет, возил — это одно и то же. Здесь время течет во все стороны сразу. Потому нам и нужно узнать, что такое история.

Глава седьмая. ГАЛОШИ ХАШУРЦА

— Пора, — сказал Борис. — Пора, не то с последним ударом часов мои брюки, к которым меня так влечет, превратятся в лохмотья, лошади — в крыс, а наша карета — в дыню.

— Тыкву, друг мой, — возразил Дамианидис. — Не следует путать эти два равно уважаемые понимающими людьми овоща.

— Дыня — овощ? — спросил Игельник.

— Безусловно. Тыква, кабачок, патиссон, дыня, арбуз — все сие суть бахчевые, все они родственники. Вы знаете, как я отношусь к дыне. Я никогда не делал из этого секрета. Не раз имел я счастье на деле показать всю силу моей привязанности к этому превосходному плоду. Но позвольте мне сказать со всей ответственностью за свои слова, что во многих отношениях тыква не уступает дыне, а по содержанию, например, солей калия превосходит ее. Желтовато-белая мякоть спелой тыквы нежна и, будучи правильно приготовлена, может удовлетворить самый утонченный вкус.

Борис и Дмитрий преданно смотрели на Евгения.

— Чуть помедленнее, пожалуйста, — попросил Игельник, — я не успеваю записывать.

— Возьмем, к примеру, тыкву под молочно-сливочным соусом — общедоступное, непритязательное блюдо, но сколько в нем прелестных вкусовых оттенков. Очищенную от кожуры и зерен тыкву нарезать ломтиками, бросить в сотейник и припустить в собственном соку минут десять-двенадцать, после чего залить кипящим подсоленным молоком и продолжать варить на слабом огне еще четверть часа. Готовую тыкву откинуть на дуршлаг, положить в глубокое блюдо, плотно закрыть и оставить на водяной бане, чтобы не остыла. Тем временем…

Дмитрий скрипнул стулом. Дамианидис протестующе поднял руку.

— Тем временем молоко, в котором варилась тыква, довести до кипения, влить в него тонкой струйкой, непрерывно помешивая, сливки, разведенные с мукой, снова вскипятить и, когда загустеет, добавить столовую ложку масла. Этим соусом залить тыкву и…

— Все? — спросил Игельник.

— … снова довести до кипения. Перед подачей на стол хорошо посыпать рубленой зеленью — укропом, тархуном, петрушкой — и сбрызнуть маслом. Теперь все.

Все шумно задвигались.

— В следующий раз, если напомните, я расскажу вам рецепты жареной тыквы под молочным соусом, запеканки из тыквы с яблоками, тыквенно-пшенной каши на меду, манного супа с тыквой и морковью, тыквы, запеченной в сметане… Иду, иду, хотя и считаю унизительным прерывать эту содержательную беседу ради игры в шахматы с какой-то туманностью.

— Эта туманность может превратить тебя в кивалу, а не только наш вездеход в горячо любимую тобой тыкву.

— Мне вообще не нравится, что ты противишься моим стараниям выполнять заветы Чингиза Цербаева и демонстрировать свой идиотизм даже в условиях, когда хозяин нас не слышит. Зря что ли мы зарядили память перлами Вудхауса, Жванецкого и других корифеев? Кроме того, мой гордый дух унижен настойчиво проводимой тобой параллелью с коллизиями, описанными Шарлем Перро. Куда достойнее спешить в эту пещеру, нашпигованную сушилками, с целью не шкурной — как бы не стать кивалой, а благородной.

— Тому тоже есть литературная параллель, — заметил Дмитрий, — сказка про Настеньку, которая торопится вернуться к чудовищу, чтобы оно не окачурилось.

— То было, как помню, доброе безобидное чудовище, обернувшееся в конце концов то ли царевичем, то ли добрым молодцем. А нас ждет… — Игельник махнул рукой.

— Вот и благородная цель — обратить Нуса во что-нибудь приличное. Для начала выбить из его башки… У него есть башка? — спросил Евгений.

— Только она, по-видимому, и есть, — ответил Дмитрий.

— Стало быть, выбить оттуда убежденность в том, что его модус вивенди есть пышный расцвет духовного начала, доказать ему, что разум без телесной оболочки как раз теряет в духовности, уподобляясь лишенному чувств автомату. — Дамианидис говорил с тем же воодушевлением, с каким за минуту до этого диктовал рецепт тыквы под молочным соусом.

— Для начала надо поколебать его веру в собственную непогрешимость и нашу неполноценность, — сказал Игельник. — Шахматы и тун оказались неплохим средством. Теперь не худо попробовать менее формализуемую область. Может быть, там легче сбить его с толку.

— Если только он не останется в убеждении, что эта неформализуемая область — искусство, например, — не имеет отношения к сфере разума. Скажет, что поэзия, музыка — то же инстинктивное плетение паутины, — заметил Родчин.

— А что мы знаем о его собственных поэзии и музыке? Они существуют? — Евгений взглянул на Дмитрия.

— Пока мое знакомство с тамошним искусством ограничивается двумя песнями — уличного певца и мальчишки-погонщика. Но попробовать надо. Однако он ждет реванша в шахматах. — Родчин встал и направился к выходу из корабля.

— Шахматы расставлены, игра начнется завтра. Кто это сказал? — И не дожидаясь ответа, Дамианидис сообщил: — Наполеон перед Бородинской битвой.

— Но он не выиграл этой битвы, — сказал Игельник.

— И не проиграл, — сказал Родчин.

* * *
Они сидели за тем же грибовидным столом.

— Ты, Борис, оказался бы в безнадежном положении, сыграй я на двадцать первом ходу конь d-4, - заявил Нус-кивала.

— Я же говорил, вы поразительно быстро достигли мастерства, — скромно сказал Игельник. — Конечно, для игрока в тун это не так сложно, но…

— Испытываю желание сыграть еще партию.

— Не возражаю, — ответил Борис.

Третью партию Нус свел вничью. Четвертую выиграл.

— О! — сказал он.

— Да, — прошептал Игельник.

— Пора переходить на «ты», — напомнил Евгений.

— Ручаюсь, я больше не проиграю, — сказал Нус.

— Так же говорил один хашурец, когда наш пастух Панжо…

— Хашурец? — перебил Евгения Нус. — Хашурец — это…

— Неподалеку от нашей деревни стоит село Хашури, — сказал Дамианидис. — С его жителями вечно происходят всякие истории. Так вот, идет пастух Панжо и видит — сидит хашурец и играет в шахматы со своей собакой. «Вах, Рапик, — говорит Панжо, — какой умный у тебя пес!» — «Какой там умный, — отмахнулся хашурец, — счет три — один в мою пользу».

Борис и Дмитрий прыснули. Нус молчал.

— Ах да, — сказал Дамианидис. — С юмором у вас неблагополучно, помню, помню.

— То, что вы называете юмором, — совершенно несерьезно. А я серьезен. Более того — предельно серьезен. В рассказанной вами истории я усматриваю пагубную тенденцию, вызывающую большие опасения. Какие же это опасения? Мне представляется, что здесь имеет место насмешка члена одной общности над членом другой общности. Никто при этом не гарантирует, что в ответ на указанную насмешку представитель оскорбленной стороны не побьет камнями обидчика. Не сеете ли вы подобным легкомыслием семена раздора? Что если другие жители села… э-э-э… Хашури возьмут в руки пращи или что там у них есть и нападут на деревню пастуха, в результате чего вспыхнет постыдное для разумных существ побоище? К ним присоединятся другие племена, селения, страны. В страшной междоусобице сгорит вся, пусть плохонькая, слабенькая, простенькая, культура вашей планеты. Как решаю подобные проблемы я. Прежде всего, на корню поражаю любые проявления легкомыслия. Никаких шуток! Быть может, я проявляю насилие, но это мудрое и целебное насилие. Я собираю всех в великое Единство и простираю на всех благотворное оберегающее действие моего несравненного ума. Да, я утверждаю, что каждая, пусть ничтожно малая… Впрочем, что я такое говорю! Ничего ничтожного у меня и быть не может. Так вот, даже самая малая крупица моего необъятного и, надо прямо сказать, необычайно мудрого мозга, мыслящего единственно верным образом, а потому всесильного, — даже самая малая его часть абсолютно серьезна.

— С грустью должен признать, — сказал Дамианидис, — что и у нас так бывало. Люди — темные, жестокие и до бесчувствия серьезные — холодно и расчетливо уничтожали друг друга. Да, в ответ на шутку могли схватиться за камень. И немало камней нашло цель, пока души людей не стали светлее, мягче. Теперь у нас принято другое: на шутку отвечать еще более тонкой шуткой. Впрочем, вам этого не понять, — заключил Евгений.

— Я способен понять все, — надменно ответил Нус.

— Хорошо, попробуем вот что. Сейчас я расскажу одну историю, не известную ни Борису, ни Дмитрию. Наблюдайте их реакцию. Если внешне она будет слабой, фиксируйте ее непосредственно в их сознании. Так вот, по нашим понятиям, разумное существо, выслушав такой рассказ, должно испытать явно выраженное положительное переживание. Не испытавший такового считался бы ущербным, неполноценным, больным.

— Я готов, — голос Нуса выражал нетерпение. — Убежден, что испытаю крайнюю степень положительного переживания. В противном случае ваше понимание разумного абсурдно, ибо, как уже было показано, я — величайший ум всех времен и пространств.

— Что ж, слушайте. — Евгений откашлялся. — Один хашурец стучится к своему соседу и кричит:

— Сосед! Ты дома?

— Нету меня, нету! — отвечает голос из-за двери.

— Как это нету, когда на крыльце стоят твои галоши?

— А у меня две пары.

Дмитрий улыбнулся. Борис издал короткий смешок.

Наступило долгое молчание.

— Хм, — сказал Нус.

— Что?

— Я действительно зарегистрировал положительные эмоции у слушателей. В то же время установить причину этого странного отклика мне не удалось. Насколько я понял, один из жителей селения Хашури вступил в речевой контакт с другим обитателем того же селения, чей дом находился в непосредственной близости от жилища первого, причем условия общения — закрытая дверь — исключали возможность зрительного восприятия друг друга участниками коммуникации. Когда второй стал отрицать свое присутствие, первый указал на несостоятельность такого отрицания, обратив внимание собеседника на тот факт, что принадлежащая второму повседневная обувь, предназначенная для ношения вне жилища в сырую погоду, обнаружена первым у порога дома, через закрытую дверь которого осуществлялось общение. В качестве контраргумента сосед выдвинул то обстоятельство, что он является владельцем еще одной пары подобной обуви, надев которую и смог покинуть дом.

— Ну да, он ушел в других галошах, — простонал Борис.

— Обращает на себя внимание, — продолжал Нус, — слабость в рассуждении первого: малозначительный факт наличия обуви заслонил собой принципиальный момент, связанный со звучанием соседского голоса, который, если судить по доступным мне вашим анатомо-физиологическим характеристикам, не может быть отделен от тела с той же легкостью, что и галоши. Все это свидетельствует о прискорбном состоянии умственного аппарата первого участника общения, да и второго тоже. Однако я не понимаю, чем объясняется столь необычное воздействие этого рассказа на эмоциональную сферу слушателей, принадлежащих к вашему виду.

— Ну вот, — сказал Дмитрий.

— Что и требовалось доказать, — добавил Дамианидис.

— Так-то, — подвел итог Борис. — А интеллект без чувства юмора — это, знаешь ли…

— Не согласен! У меня есть все основания остаться при своем убеждении. Вы просто не в состоянии постигнуть подлинные масштабы моей мудрости!

— Как-то один хашурец зажмурился сладко и говорит… — начал Евгений.

Все затихли.

— И говорит: «Судя по всему, у меня огромные запасы мозгов. Для того, чтобы ими пораскинуть, мне иногда требуется целая неделя!»

Борис и Дмитрий рассмеялись. Кивала приоткрыл рот, подождал немного и раздельно и старательно произнес:

— Хум, хум, хум.

Глава восьмая. ПРОФЕССОР ХИМИИ

Они медленно шли по вечерней дороге. Слева тянулось алое поле колючек, справа краснел верхушками влажный лес. Было тихо.

— Вы угадали, — покашливая говорил карлик, — я не Сейт-бала. Сейт-бала — моя вторая. А я — третья. Позвольте представиться: Сейт-гуна.

— Где же ваша вторая? — спросил Дмитрий.

— Сейт-бала удалился.

— А первая?

— Тоже.

— Вы когда-нибудь собираетесь вместе?

— Очень редко, что печально. Ведь тройственная встреча оставляет иллюзию наиболее полного воплощения в телесном мире.

— А, так вы признаете…

— Признаю что? — насторожился Сейт-гуна.

— Что вас тянет в телесный мир. Хочется ощущать звуки, запахи, тяжесть.

— Я этого не говорил, — возразил карлик. — Речь шла об иллюзии. Иллюзии не опасны. А телесный мир низмен и подл. Мы его презираем. Мы презираем вещи.

Солнце погасло в устье дороги, холодный ветер пробежал по синей опушке.

— Куда мы идем, однако?

— В маленький городок, некогда вертеп и рассадник мерзости, которому по иронии судьбы суждено было стать колыбелью великого движения единства и растворения.

— В какой же стадии мы его найдем — рассадника или колыбели?

— В промежуточной.

Городок встал перед ними внезапно. Карлик-вожатый свернул направо, потом метнулся влево мимо ветхой стены, ссыпался по каменным ступеням в колодец тусклого переулка и юркнул в провал полукруглой двери. Дмитрий едва поспевал. За дверью открылся душный звучащий мир. В синем, белом, зеленом свете суетились люди, бесформенное тело толпы занимало центр зала, пульсирующие отростки булькали по углам у стоек.

— Ночной отдых категорий. Зорийцев здесь не встретишь, — сказал Сейт-гуна, дотянувшись Дмитрию до уха.

Стеклянные глаза разной величины пялились со стен — ободранных стволов, покрытых жирным лаком. Толпа обреченно колыхалась под ритмичные звуки. Люди дергались, изгибались, почти падали.

— И все же они теперь свободны, — сказал поэт.

— Слишком свободны, — сказал садовник.

— А, вы здесь? — спросил Дмитрий.

— Мы всегда с вами, — сказал поэт.

— Всегда рядом, — подтвердил садовник. — Вы же знаете, без нас вам пришлось бы туго. Ведь мы приставлены к вам гидами.

— Проводниками, — уточнил поэт.

— Какая разница! — недовольно сказал садовник. — Вечно ты перебиваешь!

— А еще лучше — вожатыми. Вожатый — самое подходящее слово.

— Ну, знаешь. — Садовник обиженно замолчал.

— Полно, Вергилии, не надо ссориться. Мне довольно строенного спутника Сейта, не хочу видеть рядом еще двух расстроенных.

— Вы нас гоните? — спросил садовник.

— Нет, нет, Дмитрий не гонит нас! — радостно закричал поэт. — Он просто хочет видеть нас веселыми. Строенный — расстроенный, ах, этот каламбур может оценить только поэт, уверяю вас.

Музыка умолкла. На табуретку вскочил молодой мужчина с бородой в три косицы. Он держал палку с плакатом:

УБЕЙ В СЕБЕ ГАДА -

БЛАЖЕНСТВО НАГРАДА

Бородатый потряс косичками, набрал воздуха и заговорил с напором:

— Дети-цветы! Ищите невидимое под видимым. Бейтесь с трясиной вещей. Черный князь мира сего вздымает темные зовы тела, сеет тлетворные семена вожделения, ведет плоть против духа. Идите же в праведный бой, помня и надеясь… — Он качнул свой жезл и повернул плакат другой стороной:

ВЫРВИ ДУШУ ИЗ ДУШНОГО ПЛЕНА

И СПАСЕШЬСЯ ОТ ПРАХА И ТЛЕНА

— И надеясь, — говорил бородатый, напрягаясь до страстного хрипа, — что лишь идущим к просветлению откроется благо высшего существования. А вы, — он повернулся к темному углу, обращаясь почему-то к двум фигурам, вяло топчущимся под резкую, крикливую музыку, — вы, слепые поводыри слепых, похотливые ейлы, источники нечистот и смрада, вы жизнью своей свидетельствуете, что путь ваш ложен, что облик телесный, поднятый вами как знамя, есть провал и потерянное звено…

— Он говорит правильно, только слишком много о плоти. Пора забыть это слово, — сказал Сейт-гуна. — Не так уж оно безобидно. Он еще почувствует это на своей шкуре. Мелкие теоретические промахи чреваты крупными ошибками в практической борьбе. А что мы делаем с такими путаниками, как вы думаете?

— Применяете методы Катапо? — предположил Дмитрий.

— Не стоит вспоминать это имя. Дурной тон. Мы имеем нескромность считать, что располагаем собственными методами. И способны найти иных исполнителей. Вот целая толпа молодых — спросите любого, ни один не знает, кем был Катапо.

— Забывший свою историю слеп.

— Зато его не мучают сомнения в истинности пути. Впрочем история — конек моих второй и первой. Я только знаю, что вы ее прилежно изучаете. Может быть, откроете им глаза, — карлик повел рукой вокруг. — Кто из них просил объяснить, что есть история? Правда, перед вами тени. Вы опоздали.

Сквозь толпу пробиралась молодая женщина, качая стриженной головой на тонкой длинной шее. Молния ударила у ног Дмитрия. Анна. Она протянула руку:

— Тэр.

— Вот и мой знакомый профессор химии! — радостно закричал садовник.

— Ах, — сказала она, улыбаясь большим ртом, — всего-то полгода преподавания в колледже. Я ведь за вами. — Она смотрела на Родчина серьезно, приближая знакомое скуластое лицо с запавшими огромными глазами и крепко беря его за руку. — Идемте.

Они шли мимо высоких переполненных мусорных баков и слепых брандмауэров, мимо ржавых пожарных лестниц и веревок с сырым бельем. По узкой наклонной галерее с источенными жучком перилами они поднялись на шестой этаж. Тэр ключом открыла дверь, снова нашла руку Дмитрия и повела, уверенно обходя сундуки с оббитыми углами. По пути глянула в мутное зеркало желтого шкафа, заступившего дорогу, тронула короткие волосы и, свернув к стене, подняла соломенную шторку. Открылся тусклый экран. Тэр нажала круглую черную кнопку.

— Подожди, я поищу чего-нибудь поесть. — Она исчезла в щели между треснувшим трюмо и диваном, снабженным полкой с бюстиком Катапо и табуном костяных ластификов.

Дмитрий опустился в кресло-качалку и, вдруг обнаружив у локтя серебряную трубу какого-то аппарата, неловко отдернул руку и развалил высокую стопку книг и брошюр, лежавшую на полу. Поднял одну наугад. «Электрорубанок ЭР-ОК100. Руководство по эксплуатации». Первый абзац начинался словами: «Всякое дело следует делать как следует», — учит нас Учитель. Развивая эту всеобъемлющую гениальную идею, Отец-указатель отечески указывает: «Без сучка, без задоринки — таков девиз передового труженика, идущего вперед и отдающего все силы победе в славном труде во славу движения вперед». Выполняя завет Учителя-указателя трудиться во славу победы и движения вперед без сучка, без задоринки, следует воспользоваться электрорубанком, для чего подготовить его к работе следующим образом. Вилку В-1 (см. рис. 1) подключить к розетке сетевого питания…»

Тэр все не было. Дмитрий потянулся к другой брошюре, сдул пыль. На серой обложке обозначилось: «Приготовление вяленых извячьих хвостов в домашних условиях». На первой странице Родсин прочел: «В основополагающем труде «Рациональное питание как основа рационального поведения» великий Отец-указатель закладывает основы учения о рациональном питании как основе рационального поведения. В ряду других продуктов, рекомендуемых в пищу рационально ведущего себя кальбианина, достойное место занимает мясо извяка. Чтобы предохранить этот ценный продукт от порчи, его следует…» Дмитрий уронил книгу. Следующим в стопке был толстый крупноформатный труд «Родовспоможение в практике ейловодства». Родчин колебался, взять его или нет, но в это время экран напротив кресла ожил.

Коренастый человек в строгом костюме, стоя на небольшом возвышении держал речь. Позади него ровной линейкой сидели мужчины неопределенно-пожилого возраста, все в таких же строгих темных костюмах и с отрешенно-строгими лицами. Оратор говорил свободно, ловя живыми глазами внимание невидимого зала. «Да, мы пошли на это, мы решились упразднить цензуру. Ужасы пережитой тирании убедили нас в необходимости этого шага. Досмотр над культурой и гнет связаны неразрывно. Где предписывают слова и мысли, там неизбежно появляются глухие уши, немые рты, слепые глаза… Я не утверждаю, что наш путь единственно верен. Я просто исхожу из прозрачной идеи, что скрывать наше прошлое, прятать в темные углы наши беды и ошибки, наши глупости и огрехи — преступление…»

Появилась Тэр с кульками и пыльной бутылкой.

— А, — сказала она, глянув на экран, — слова, слова…

— Ты с этими словами не согласна?

— Согласна. Но что с того? Мы все так устали, так опустошены, что уж нет мочи ни соглашаться, ни спорить. А человек он, — она кивнула на экран, — неплохой.

— Кто он?

— Президент реформаторского братства. Антикатапист.

— Ага, а за его спиной, стало быть, это самое братство?

— Эти братья только и ждут момента, как заглотнуть своего президента.

— Какую же мы здесь видим фазу?

— Ты ведь знаешь, в нашем мире время не имеет определенного направления, течет в разные стороны. Реализуются множество вариантов, они пересекаются. Я знаю будущее этого братства. Увы, оно печально. Впрочем, у нас на хороший конец рассчитывать не приходится.

Человек на экране окончил речь. Послышался одобрительный гул невидимого зала. Старцы как один подняли руки и застучали ладошами.

На возвышение поднялся следующий оратор — крупный, тучный, с маленькими блестящими глазами. Поправляя сбивающийся чуб, высоким голосом, который не вязался с его сложением, он рассказывал о том, как Ол-Катапо, покончив с врагами и бывшими соратниками, впал в состояние липкого постоянного страха. Он видел тени убиенных, которые бродили по улицам столицы, кружились лунным хороводом у Дома Расцвета. Как-то на базаре бродячий онгерщик рассказал, будто в одном из шоктов поселилась душа Длинного Олсо. Неуспокоенная, исполненная жаждой правды народной, жаждой мести. Уже через день слух дошел до отца-указателя. С улиц разом исчезли онгерщики. Затем родилось повеление изничтожить всех шоктов. И эти милые невинные создания, воскликнул оратор, почти исчезли из нашей жизни.

— Кто это — шокты? — спросил Дмитрий.

— Такие пушистые зверьки, серые, рыжие, редко — голубые, с темными полосками вдоль спины и светящимися глазами. Люди любили их за кроткий нрав, да сейчас их действительно не встретишь. Перебили.

«Вы увидите, — продолжал звенеть голос с экрана, — последнее заседание Совета яктоносцев, решившее судьбу шоктов и едва не принявшее план уничтожения категорийцев».

Тэр подошла к Дмитрию сзади и нежным движением ладоней сжала его виски. Потом вдруг ткнулась подбородком и губами в волосы. Дмитрий отвернулся от экрана, унося в памяти подергивание сухого века отца-указателя: «Всех! До единого!» — «И голубых?» — «Голубых — в первую очередь».

— Скажи, Тэр, этот карантинный путь — в чем его смысл?

— Выворачивание души. Поиск того, что по установлению считается низменным. У тебя ничего не могут найти. Кроме юношеской любовной истории. Они озадачены. Сколько тебе лет?

— Двадцать восемь.

— А сколько вы живете?

— Лет сто-сто десять.

— О, ты так молод, не прожил и трети. А во взрослой жизни эта доля совсем мала. Одна десятая.

— Как это?

— Отбрось два десятилетия созревания. Получается, ты прожил восемь лет из восьмидесяти.

— Пожалуй. Значит, кое-что они раскопали.

— Помнишь мост. Как меня… как ее звали?

— Анной. Мы встречались в старинной части города. Порой нам казалось — мы в средневековье. Подъемные мосты, сточные канавы. Каждую минуту из-за угла может выйти прохожий, закутанный в плащ, под которым целый арсенал. А следом — паланкин с красавицей, в бархатных драпировках блеснет кольцо на прелестной руке. Тут же группа злодеев, преследующих пылкого любовника. Вот-вот завяжется схватка… Она всегда опаздывала. Как-то я прождал минут сорок, разозлился и спрятался за фонарный столб. Она пришла, озирается. Я вышел, и, помню, мы ужасно поссорились. Впрочем, ссора — вздор. Просто я был мальчишкой, и ты… и она это чувствовала. У нашей любви не могло быть хорошего конца. Она искала постоянства, твердой опоры, а для меня дули ветры всех планет. Я и сам был легок, как ветер.

— Вот тогда-то, Дима, и не произошло мирового соединения.

— Ты уверена, что существует лишь одна душа во всем свете, предназначенная для союза с другой?

— А сам ты как думаешь?

— Не знаю. По-моему, это опасно. Стремящиеся друг к другу души соединяются с такой силой, что рождается новая маленькая вселенная. И для большой они перестают существовать.

— Как странно, что ты опять это говоришь, милый. — Она сидела у его ног, и запрокинутое лицо ее сияло слезами, но сияло не Дмитрию. — Что нам мир, когда мы владеем друг другом. Еще час назад мы пили кубок приязни из рук Атры, и ты говорил, что готов уйти со мной за Рыжие горы. Ну же! Мы пойдем, но позволь мне взять брата. Эй, Уно, вылезай! Нужно спешить. Право, милый, он не помешает нам, он славный мальчишка, я не могу его бросить. — И она повернулась к темному углу. Из-за шкафа вылез кучер латайки, любитель колотить палкой по блестящим коричневым горшкам. Был он, правда, умыт и причесан, в чистой рубахе и аккуратных сандалиях. И глаза его светились навстречу сестре.

— Вы подружитесь, — горячо сказала Тэр.

— Мы уже встречались, — сказал Дмитрий. Захваченный порывом, он вскочил и услышал сразу два голоса.

— Как светятся твои глаза, любимый, — сказала Тэр.

— Поздравляю! — визжал Сейт-ала, одетый почему-то в синий мундир. — Такая честь! От имени всех… соседей… приношу, то-есть глубочайшие… — Он протянул Родчину бумажку, на этот раз голубую, глянцевитую. — Ах, мы так рады за вас. Это, конечно, воздаяние по заслугам, но и — признайтесь — везение тоже! Ведь в Едином могла бы возникнуть нужда не в химике, а, скажем, музыканте или дробильщике камней… Хе-хе… И ваша очередь на слияние с Ним могла бы отодвинуться.

Дмитрий начинал понимать, что играет чью-то роль в ожившей картине. Мужа Тэр? Как она только что играла, да как еще играла, роль Анны? Уно помог ему усадить Тэр в качалку. Ее глаза потухли, она дрожала.

— Идиот. — Рядом с Сейт-алой появился Сейт-бала. — Зачем им дробильщик камней? Откуда там камни?

Сейт-ала озадаченно молчал. Но быстро нашелся.

— Однако же, в конце концов и дробильщики ушли в единое поле. Стало быть, ты несправедлив ко мне.

— Здесь душно, — сказал садовник. — Побродим по улицам.

— Но как оставить ее одну? — спросил Дмитрий.

— Не волнуйтесь, — сказал поэт. — Она любит одиночество. И, кроме того, Уно побудет здесь.

— А эти не причинят ей вреда? — Дмитрий повернулся к Сейтам, но тех уже не было.

За домом обнаружился пустырь с двумя одинокими деревьями и старым скрипучим гамаком между ними. Было темно, тепло, влажно. Он забрался в гамак и глядел в небо.

— Тэр так и не свыклась с потерей, — говорил поэт, тыча концом палки в пожухлые листья. — Она, как и муж, была химиком и все ждала, что и ей принесут голубую повестку. Но химики не требовались. Долго не возникало нужды в химиках…

— Поэтому у нее, как ты сказал, и было три мужа и без счета любовников? — спросил садовник.

— Ты хочешь опять поссориться? Я не допущу этого. Какая звездная ночь! — сказал поэт.

— Не время любоваться звездами, — послышался раздраженный голос, и Сейт-ала выступил из мрака.

— А, вы уже помирились со своей второй? — спросил Дмитрий.

— Помирились, помирились. Не будем, однако, терять время. До сих пор остается неясным вопрос об оркестре, что играл на набережной у афишной тумбы. Куда он ушел?

Податливой сетки гамака не было. Дмитрий привалился к мшистой стене. Тьма сгущалась в этой части зала, но снизу вместе с рассеянным серым светом тянул ветерок, неся легчайший аромат виногроз и память о той жизни.

Играл духовой оркестр. Играл на ходу. Маленький мостик повис над узкой черной водой. Все неспешно и весело шли, не зная куда. Господи, да хоть один человек в целом мире знает, куда он идет? Кто-то растягивал гармошку, и женский голос, которому ведомы тайны, пел о весне и прощании.

Любимая, мы пройдем этот мост и еще тысячи мостов, мы оставим позади гулкий город, похожий на кладбище каменных кораблей, мы выйдем к окраине, к полузасыпанным крепостным стенам, минуем пустырь, по мокрой холодной земле скользнем под навес ивняка, осторожно обогнем болото, пройдем через малинник, пересечем земляничную вырубку с широкими свежими пнями, снова углубимся в лес, ступая по влажному нарезанному полосами дерну, ты дашь мне руку, босая, в выцветшем платье, и я, тоже босиком, в засученных до колен штанах, мы будем долго идти по красному клеверу, где слоноподобные шмели гудят над сверкающими шарами росы, потом по рыжей пахучей хвое под темными соснами, пока не очутимся на краю покатого поля, оборванного оврагом, за которым нежным замшевым изломом встанет крыша избы. Как хорошо, хотя это и не наш дом и не наша цель, да мы и не знаем цели, не знаем, куда и зачем идем, но может быть цель знает нас…

Мы будем идти долго, как никто до нас не шел, и немыслимо длинный наш путь постепенно превратится в полет. Да, мы полетим — сначала за околицу села, потом до следующего леса, потом к ближайшей звезде… Созвездие Лебедя печально проводит нас, наклонив длинный свой крест. Наш корабль прекрасен — вселенская яхта добротной постройки, мореный дуб, начищенная медь, старинные картины в трещинках на лаке. Мы будем вдвоем. Вечен будет наш полет. И мы будем вечны.


Снова и снова дымные шарики швыряли Дмитрия Родчина в прошлое планеты Гасси. И ему становилась все яснее страшная роль отца-указателя Ол-Катапо в судьбе ее обитателей.

Невероятная сила сидела в этом маленьком человеке, к старости ставшем вовсе сморщенным желтым пеньком с грязной ваткой в левом ухе. Он раздавил легионы врагов, завистников и соперников, многие из которых были и умнее, и смелее. Но ни у одного не хватало тех двух качеств, которыми столь щедро был наделен Катапо и которые обеспечили ему победу. Никто из рвущихся к власти не был столь вероломен и хитер, как грубовато-простецкий и немногословный Катапо. И второе, быть может, более важное. Этот маленький смуглолицый предводитель куда глубже понимал душу народа империи, чем его соратники по лиловому делу. Нутром, кишками, кровью своей Катапо учуял чаяние массы, настроения и желания самой низкой и подлой ее части — подонков, отребья. И сделал ставку — на подонков. И — угадал.

Молодой уголовник, подручный известного громилы — любителя грабить банки с бомбами, шумовыми эффектами и трупами, Катапо после пары отсидок в болотах северной Кальбы бежал в столицу и, сменив имя, поступил филером в имперскую охранку. Теперь уже по долгу службы посещал он самые грязные кабаки, долго и цепко наблюдал за грузчиками, погонщиками, дробильщиками камней, уличными музыкантами, отставными стражниками. Смотрел, слушал… Вникал. Одна сцена врезалась в память. Вырос в проеме двери огромный оборванный крючник и в повисшей тишине — умолк пьяный гам, затихли струны онгеров — зычно проорал: «Айда образованных бить. Против императора языками блудят. Бить хлюпиков, чтоб запомнили!» И кабак выдохнул единой глоткой: «Слава имератору! Бей! Бей!» Позже в Рыжих горах они затевали споры о тонкостях коллегиального управления освобожденной Кальбой и Катапо сказал вдруг тихо, словно про себя: «Наш народ однолюб. Ему один нужен — пусть император или не император, но только один». Все замолкли, и только Длинный Олсо пробормотал: «Что ты говоришь, Кобра?»

Там, в Рыжих горах, они мечтали о свободной Кальбе и страстно ненавидели тех, кто мешал. Ослепленные светлыми образами желанного будущего, они не считали жестоким или предосудительным убирать с пути не только противников, но и колеблющихся попутчиков. «Слава лиловому делу! — кричали они. — Бей! Бей!» И признанным специалистом в таких делах был брат Кобра, несгибаемый борец, не знающий жалости к врагам и предателям. Когда вошел он в Дом Расцвета, стало ясно, что безжалостность его универсальна и абсолютна — ни враги, ни друзья, ни преданные слуги, ни покорные рабы не могли рассчитывать на пощаду.

В борьбе за власть Кобра-Катапо проявил поразительную одаренность: сила воли соединялась в нем с расчетливой хитростью, грубоватое дружелюбие — с безграничным вероломством, непомерное честолюбие — с холодной выдержкой. После переворота, блестяще организованного Длинным Олсо и Черным Кеесом, император пал. Выждав несколько лет, Катапо совершил внезапный и столь же победоносный контрпереворот, утопив в крови дело «братьев Рыжих гор». А победив, приступил к созданию единой, великой, всеобъемлющей пирамиды, на строительный материал которой пошли все обитатели планеты. Ему мыслилось так: все под неусыпным контролем, свободен лишь он, Ол-Катапо, образующий вершину сооружения. Но свобода эта оказалась призрачной. Катапо оказался не только рабом своих страстей и желаний, но и — через взаимную ненависть — рабом своих подданных. Они искательно заглядывали в его желтые холодные глаза, но Катапо видел, что они лишь боятся — боятся и выжидают. И отец-указатель, усмехаясь морщинистым печеным личиком, уничтожал каждое последующее поколение своих верных слуг. Но наступила пора, когда лучшие его выученики не захотели разделить участь своих оболганных и убитых предшественников. В торопливом, лихорадочном заговоре они прикончили (отравили? зарезали? пристрелили? — этого Дмитрий так и не узнал) старика. И сразу же перегрызлись между собой. Именно в это время на сцену вышли колпаки.

Самым страшным злодеянием Катапо оказалось не зверское уничтожение соратников. Да, он извел их почти всех. Но самая лютая беда была в том, что он развратил народ. Ол-Катапо сотворил, орудуя в липкой атмосфере страха и лживого единства, тысячи себе подобныхмонстриков, легионы маленьких Катапо — от начальника заила до последнего стражника. И тогда на фоне методичного избиения сохранявших достоинство и личность людей начала перерождаться сама душа народа. Так был открыт путь к царству Нуса, этого коллективного образования, выросшего как чудовищный гриб на зловонном болоте катаповского мира. Еще Катапо, безошибочно чуя, откуда может исходить главное сопротивление его власти, побудил целое племя ученых разработать самые действенные способы убиения самобытности, неповторимости каждой души. И однажды созданные — уже при преемниках Ол-Катапо — колпаки заработали во всю силу. Родилось существо невероятно серьезное — и в той же степени спесивое. Сонному Нусу власть свалилась как большая теплая подушка.

Глава девятая. ХОТИТСЯ!

— Я пришел к выводу, что недооценил вас, — сказал Нус, как только они вошли. — Тем значительнее мое приобретение. Парадоксальный строй ума, который вы мне показали, послужит еще одним украшением здания чистого духа, построенного на фундаменте глубоко демократических принципов…

— Демократических? — не выдержал Борис.

— В высшей степени. Да будет вам известно, что я — великий демократ. У нас повсеместно была принята очень эффективная процедура свободного волеизъявления: каждый мог выразить свое одобрение простым благородным жестом — легким наклоном головы, иначе говоря, кивком. Весьма удобный, не требующий усилий способ.

— А несогласие? Каким способом выражалось несогласие? — спросил Игельник.

— Когда-то для этого было предусмотрено не менее удобное движение — покачивание головой из стороны в сторону. Но со временем выяснилось, что дети появляются на свет с атрофированными группами мышц, ответственных за это движение. Пришлось заменить его подачей специального заявления с изложением мотивов несогласия, заверенного руководителем по месту службы и смотрителем по месту жительства. Впрочем, могу с гордостью сказать, что все мои решения неизменно встречались единодушным одобрением. Так что вам выпал завидный жребий. Вам уготована счастливая судьба. Вас ожидает славное предназначение…

— Тебе не кажется, что он трижды повторил одно и то же? — спросил Борис.

— Факт, — сказал Евгений. — По-научному, плеоназм. По-нашему, блудословие.

— Иначе говоря, я вас беру. Движимый бескорыстным стремлением распространить духовную благодать на весь разум, рассеянный по вселенной, я возведу вас в ранг своих представителей, своих посланцев, своих вестников…

— Глашатаев, — сказал Евгений.

— Нунциев, — подхватил Борис.

— …призванных возвестить миру и граду о несравненной радости открытия высшей степени духовного бытия. О, я ощущаю непреодолимую жажду принять в свое спасительное лоно каждую крупицу плененного плотью духа. И ваша затерявшаяся на краю мироздания планета, оглашая пространство воплями восторга, войдет в обитель чистого разума и высокого блаженства.

— Красиво говоришь, клянусь мамой, — хмуро сказал Дамианидис. — Долго ты будешь держать Дмитрия в обители разума и блаженства? Он уже сутки не ел.

— Ваш друг вступил в решающую фазу изучения моей блистательной истории, — веско ответил Нус. — Он вернется, когда пожелает, а то, что он не торопится, делает ему честь. Он, очевидно, убедился, что пребывает в истинном средоточии разумного мира, на его вершине. Я о вершина конуса мироздания, знаменующего вечное восхождение. Восхождение ко мне. Ибо далее пути нет. Выше — пути нет. Я — нос этого конуса. Вы назвали меня Нус? Значит, Нус — нос конуса. Конус и его Нус. Разве не остроумно? Ко-ко-ко.

— Ну сумасшедший, что возьмешь? — тихо пропел Игельник.

— Но, по крайней мере, пропала эта идиотская серьезность, — сказал Евгений.

— А вы упираетесь, словно вам жаль расстаться с вашими убогими телами. Эх, с каким телом расстался я, — бормотал Нус. — Голова — во, шея тоненькая, глаза — омуты. А вам-то чего терять? Взгляните на себя! Головка маленькая, шея толстая, глаза выкачены. Какое уродство!

— Мгм, — сказал Дамианидис.

— Да, — сказал Игельник. — Так что не заблуждайся насчет своей внешности.

— Чего уж тут, — вздохнул Евгений. — Однако, мы пришли сюда не затем, чтобы слушать о своем уродстве.

— В самом деле, что у вас там? — сказал Нус требовательно.

— Мы собирались толковать о поэзии, — сказал Игельник. — Здесь книги и мнемокристаллы.

— Помню, помню. Выкладывайте. Только имейте в виду, сам я — великий поэт и величайший критик.

Дамианидис осторожно положил на стол томики в тисненном переплете. Борис насыпал горку кристаллов. Небольшой колпак, вроде абажура, спустился сверху и накрыл стол. В то же мгновенье раздался голос Нуса.

— Превосходно! Как точно выражено главное: «Лишь истину презревшие глупцы, поверив лживым сплетням стихотворцев, телам прекрасным служат, состоящим из гладкой кожи, мяса и костей». Так, так. Недурно. Вот еще верная мысль, похвальное намерение: «Хочу я завтра умереть и в мир волшебный наслажденья, на тихий берег вод забвенья веселой тенью полететь…» Именно тенью, причем веселой. Жаль, что это тонет в обилии кутежей и телесных страстей. А что у вас здесь? «Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю…» Интересный мотив. Идем дальше. Тьфу, гадость какая — опять губы, перси, ланиты… Однако, вот, у другого автора — очень, очень… «Как рвется из густого слоя, как жаждет горних наша грудь, как все удушливо-земное… — Нус сделал паузу и со вкусом повторил: — удушливо-земное она хотела б оттолкнуть!» Замечательно! Горних, именно горних…

— Увлекся, — сказал Борис.

— Не нравится мне, что Дмитрия все еще нет. Я поищу его, — Евгений стал удаляться от белого стола.

— Я с тобой, — сказал Борис.

— Какие смелые, точные строки! — раздалось им вслед. — «Я ненавижу человечество, я от него бегу, спеша. Мое единое отечество — моя пустынная душа». Душа!

Сумрак сгущался. Зеленел. Под ноги лезли холодные влажные камни. Ниша в стене через короткий коридор вывела их в овальный зал, наполненный спиралями из высохшего дерева и дырявыми манекенами. Протиснувшись между застывшими металлом струями дождя, они оказались на краю огромного провала. Дамианидис схватил Бориса за руку. Внизу за грядой черных камней лежали люди, много людей. Остатки тряпья не могли прикрыть тонкие руки, остекленевшие шеи.

— Кивалы, — сказал Евгений.

— Склад Нуса, — прошептал Борис.

— Вот они где. Это и есть великое поле единения? Кто-то из них играл с тобой в тун.

— Может быть, тот же, что сейчас читает стихи. Я думаю, Димы здесь нет.

Обратно они лезли через какие-то трубы, свинченные в нечто, напоминавшее рыбий скелет.

— Получается, — говорил Дамианидис, — что из всего прочитанного он отбирает только то, что согласуется с его идеями. И глух ко всему остальному. В этом он не одинок.

— Знаешь, почему он так горд своей историей?

— Ну?

— Да ему больше нечем гордиться. Его история остановилась. Он совершенен. А потому болен и глуп. Живой мир никогда не закончен. Он вечно не готов. Умирает и рождается одновременно. Мир не может быть разумным, когда нет дураков. Помнишь, что говорил Цербаев?

— О замкнутых цивилизациях?

— Именно. Они замыкаются на себя, когда из них исчезают Иванушки-дурачки — генераторы парадоксов и несовершенств, возмутители спокойствия.

— Но ведь Нус не замкнут, — сказал Евгений. — Пока. На контакт пошел легко. Стремится к экспансии. Программа очень активная, ты же слышал: всех желает принять в спасительное лоно. Он продолжает ловить души по всей вселенной. А мы хотим его пронять стихами. Представляю, чем он встретит нас сейчас.

Евгений остановился и положил руку на плечо Бориса.

— Слышишь?

Нус что-то говорил. Негромко, без пафоса.

«Еще ты дремлешь, друг прелестный, пора, красавица, проснись…»
Кивала замолчал, увидев вошедших.

— Мы помешали? — спросил Борис.

— Я вспоминал.

— О чем?

— О времени, когда я ощущал мороз. Мог впитывать кожей тепло солнца. У меня было тело. Много тел. На Кальбе царила теснота. Я вспоминаю, но главное ускользает… «На мутном небе мгла носилась, луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела…» Теперь у нас не бывает мглы. И луны нет. А было целых две. Я их убрал, они мешали управлять океаном. Потом я отменил осень. Сгладил зиму. Ну а весна сама собой как-то… «Весенний ветер лезет вон из кожи, калиткой щелкает, кусты тревожит…»

Нус помолчал. Потом произнес с чувством:

Рассвет расколыхнет свечу,
Зажжет и пустит в цель стрижа.
Напоминанием влечу:
Да будет так же жизнь свежа!
Оказывается, один ваш поэт сказал, что такие стихи прочитать — горло прочистить, дыхание укрепить, обновить легкие. Они целебны.

Заря, как выстрел в темноту.
Бабах! — тухнет на лету
Пожар ружейного пыжа.
Да будет так же жизнь свежа.
В голосе Нуса звенела тоска. Он заборомотал:

— Язык. Язык. Язь и зык. Запах виногроз. Каждый третий день осьмицы начинается тревожным клекотом лапулек. Ах, лапульки! Где вы, мои лапульки? Ах несчастный я, несчастный…

— Борис, он сошел с ума.

— Сошел. Сошел. Вы правы. С ума. Сума. Сума моя пуста. Суматоха сферического совершенства. Смешные букашки. Ах, кутейники.

Бирис и Евгений молчали.

— «И все вокруг запело так, что козлик — и тот пошел скакать вокруг амбара», — вдруг сказал Нус очень внятно.

— Козлика нам не хватало! Женя, надо уходить. Пусть выговорится.

— Да, — сказал Нус. — Вы можете идти. И можете вернуться… Если захотите.

Два диска, те самые, гладкие, не тронутые временем, ожили, обрели глубину.

— Пройдите сквозь них, — сказал Нус, — и будете свободны.

— А как с Дмитрием? — спросил Евгений.

— «А там над травой, над речными узлами…»
— Эй, погоди! Мы не можем уйти без него.

— «Весна развернула зеленое знамя…»
— А Ю-Ынбу, Кваша, другие…

— «Чтоб волком трубя у бараньего трупа, — говорилось звучно, мощно, нараспев, — далекую течку ноздрями ощупать, иль в черном бочаге, где корни вокруг, обрызгать молоками щучью икру…»

— Ты слышишь? Нам нужны все!

— Идите, идите. Разве я кого- нибудь держу? — И он продолжал с нарастающей яростью: «И поезд от похоти воет и злится: хотится, хотится, хотится, хотится!»

Глава десятая. ПОЭТ И ХУДОЖНИК

Когда Дмитрий вернулся, Тэр по-прежнему сидела в качалке, и брат гладил ее руки. Из самого потаенного уголка Диминой души извлек Нус этот образ, отторгнул его, поселил в своем кошмарном, изломанном мире. И вот они снова встретились, и опять нет никого ближе.

— Ей лучше, — сказал Уно. — Она все еще вспоминает, но ей лучше.

На экране девочка, нахмурившись, выговаривала матери:

— Не плачь, ты почему плачешь?

— Я ничего, ничего, — женщина сутуло отворачивалась. — Ветер занес что-то в глаза.

— Неправда, ветра нет. Его теперь не бывает. Нам в школе сказали, что разрешено только легкое дуновение.

— Да, да, конечно. Умница моя. Я больше не плачу. Просто вспомнила папу. Но это уже прошло.

— Зачем же было плакать. Папа теперь с Ними. Он может теперь все. Запретить ветер, повернуть реки, убрать луну.

— Ты, конечно, права, дочка. Но иногда так хочется увидеть его глаза. Дотронуться до руки.

Рот девочки собрался в узелок.

— Ты не смеешь так говорить. Это бездуховность! Мы все поклялись Им разоблачать упадничество и бездуховность. Только вчера наставник говорил, что многие трусы уклоняются от слияния. Он сказал, что наш долг — беспощадно срывать… обнажать… клеймить… Мы все застыли в строю, и сердца наши бились как одно. «К борьбе за слияние в Едином будьте готовы!» — говорил наставник. И мы дружно и звонко кричали наш отзыв: «На все готовы!» Ах, мама, как это было замечательно.

— Да, да, доченька, конечно, доченька. Пойду приготовлю твои любимые орехи вестуты.

— Вот видишь, мама, опять ты нарушаешь седьмое правило готовящегося с слиянию:

Мысль от тела отвращай,
Ввысь сознанье устремляй,
Чтобы дух, взлетев, как птица,
С Ними мог соединиться!
А ты про жареные орешки. Стыдно. Мне придется разоблачить тебя у Большого Колпака.

Голос Тэр отвлек Дмитрия от экрана.

— Это молодой фрондирующий режиссер. Ты еще не очень хорошо познакомился с нашим искусством. Уно, поставь пластинку со стихами Петеля.

Уно выключил экран и нырнул за шкаф. Через минуту он появился с пыльным пакетом и завозился с аппаратом у качалки. Диск закрутился, игла исторгла из него дребезжащий голос:

Как трудно ворочаться душам
В тюрьме обреченного тела.
Мы мучаем их и сушим,
И душим, и мнем умело.
Мы душам своим оробелым
Свободу одну оставляем:
Качаться меж черным и белым,
Метаться меж адом и раем.
А души невинны, как детки,
Печальны, и мир им не мил,
И булькают в гнилостной клетке
Из слизи, хрящей и жил.
— Вот видите, поэт все еще поэт, — сказал садовник.

— Это трудно, — сказал поэт, — но ведь необходимо. Это как дыхание. Дышать нелегко, и все же мы дышим всю жизнь. И даже после нее.

— Ах, вот он, спасительный мотив, — сказал садовник. — Мы можем обрести бессмертие. Возьмутся души за руки и заживут так мирно, так спокойно, так сладко и славно на Богом возделанной грядке.

— Моя боль о невозможности этого, — важно и фальшиво сказал поэт, — и нашла отражение в заслушанном вами произведении.

— Я нахожу его отвратительным, — сказала Тэр.

— Я тоже, — сказал Дмитрий. — Это, наверно, не поэт, а его вторая или третья.

— Нет, — заметил садовник, — тройственны лишь зорийцы, им разрешено. Мы — только плоские тени.

— Раз вам не нравится мое стихотворение, я обязан незамедлительно прислушаться к критике и сделать выводы. Вот сейчас я их сделаю. Теперь конец будет таким:

Но верю я, станет былью
Мечта, и наступит срок
Им выбрать меж звездной пылью
И пылью земных дорог.
Им — это душам. Таким кругленьким. Таким обаяшкам. А то вдруг вы забыли.

— Стыдно паясничать, — сказала Тэр.

— Вы правы, мне стыдно. Художник обязан испытывать стыд.

— Даже создатель вот этого? — Дмитрий взял в руки пыльный бюстик с маленьким сверкающим камешком во лбу.

— Это делал не художник, — сказал садовник. — Иметь такую фигурку стало признаком хорошего тона. Ими торгуют немые погонщики ейлов на почтовых станциях. Не думайте, что это вспышка любви к отцу-указателю. Этот хлам тащат в дом скорее в пику нынешнему.

— А вот Глух, хотя и писал портреты Ол-Катапо, а стыда окончательно не потерял, — сказал поэт.

— Кто это — Глух? — спросил Дмитрий.

— Аний Глух, учитель рисования и посредственный художник. Умел от руки рисовать идеальные окружности. А надо вам знать, что по канону изображение отца-указателя должно было вписываться в круг — символ совершенства. Причем пользоваться трафаретом запрещалось, ибо при этом, как утверждал соответствующий пункт регламента, терялось живое тепло линии, рождаемое благоговением творца перед моделью. О Глухе узнали. Он сделал бешеную карьеру. Его коллективный портрет «Яктоносцы на рыбалке», освещенный прожектором, всегда висел над Домом Расцвета в праздничные ночи. Но кончил Глух плохо. Запил. А однажды его мастерская загорелась, и вместе с сотней портретов, вписанных в идеальный круг, погиб в огне и Аний Глух. Говорили, он сам поджог мастерскую.

— Да, одних убивает стыд… — начал садовник.

— А других? — спросил Дмитрий.

— Это вам еще покажут, — ответил садовник.

Глава десятая. ПОЭТ И ХУДОЖНИК (окончание)

Им заранее выдали три коротких винтовки, тяжелых, весьма удобных и простых в употреблении. Все члены семьи и Дмитрий собрались в низкой душной комнате. Стояла теплая ночь, небо в зарницах. Поэта звали Петель. Он сидел на лавке, покрытой старой ейловой шкурой, и беззвучно пел. Тысячи петелей были обречены в эту ночь. Как член семьи, Дмитрий понимал, что поэтов надо уничтожать. Они будят в душах страшный вирус романтики и гордыни, тяги к небывалому и несбыточному. Настоящий поэт — враг мировой гармонии, сиречь благопристойного и дисциплинированного государства. Опасный, великолепно вооруженный способностью петь вздорные песни. Живой поэт опасен, мертвый же — прекрасен. Своевременную кончину поэта признательное государство отмечает почетной премией. Вот почему в этот вечер тысячи семей получили по три тяжелых винтовки. Предстоящая ночь — апофеоз праведной борьбы с опасным брожением, именуемым песней. Конечно, бывают песни, сочиненные не поэтами, а сознающими свою ответственность трезвомыслящими служащими. Песни эти славно гремят и грохочут, и в этом грохоте и громе совсем не слышно сухих щелчков коротких винтовок. А во избежание путаницы вышло указание, не везде еще выполненное, называть правильные песни не песнями, что чревато, а маршами и гимнами — в зависимости.

Соседи затаились и ждали. Им не дали винтовок. В их доме не сидел поэт. Но никто не снимал с них высокой миссии — быть наготове. Бдительность не остается без награды. И может быть завтра… А сейчас они ждут. Не дрогнет ли аккорд выстрелов? Не распадется ли на вялую дробь? У всех ли облаченных доверием тверда душа? Все ли готовы бросить вызов низкому разгильдяйству и измене строгой духовности?

Старик-отец распахнул окно. Оба брата сидели очень прямо. Зарницы выхватывали судорожные бродячие кадыки на тонких шеях. Мать и сестра, забившись в угол, запавшими глазами смотрели на старика, братьев, Дмитрия. На поэта старались не смотреть. Когда первая луна подошла к полночному кругу, отец встал и протянул братьям винтовки. Вдали покатились сухие хлопки. Старик и братья подошли к окну, выставили стволы наружу. Короткий шепот молитвы, тройной выстрел разодрал заоконное пространство. Зарницы ответили оранжевым эхом. Поэт встал, задев седой лохматой головой бурые брусья, тихо вздохнул и вышел. Вслед ему вздохнула дверь.

«Куда, куда сквозь эту мглу тебя умчал ездок крылатый?»
— А как звали этого поэта? — спросил Дмитрий.

— Петель, — сказал поэт.

— Как и вас?

— Здесь всех поэтов зовут Петель, — сказал поэт.

— А всех садовников — Кетель, — сказал садовник.

— Ала, бала, гуна, жеста, петель, кетель, амус, тун, — скаазл Дмитрий.

— Ты хорошо выучил счет, — засмеялась Тэр.

— Я, кажется, начал говорить во сне, — Дмитрий протер глаза. Косой луч бил в пыльное окно. — Есть хочется.

— На завтрак — поэма об овсяной каше в девятьсот четырнадцать строк, — сказала Тэр.

— Евгений учинил бы скандал, узнав о таком меню. Мне пора возвращаться. Близок ли конец карантинного пути?

— Тебе еще не предлагали поиграть в звездные лоции?

— Лоции? Это что за игра?

— Они не могут найти в твоей памяти адрес вашей планеты. Есть разные способы, в том числе игра. Но ничего не получается. Ни с тобой, ни с твоими спутниками, ни с теми, что были раньше.

— Зачем им адрес?

— Вас здесь трое. Вот и должны были родиться три разведчика, три шпиона, три миссионера, несущих на Землю влияние, а может быть и власть того, кого вы назвали Нусом. Земля стала бы второй планетой, на которую распространяется его господство.

— Ты говоришь то «они», то «он». Сбивает с толку.

— Он и есть они. Они суть он.

— Допустим. Значит, Кальбы ему мало?

— Это называется деятельной позицией добротворцев. Их путь — образец, их долг — наставить на этот путь всех, обладающих разумом. Осуществить великое духовное объединение.

— Он так уверен в своей силе?

— Здесь никто не нашел защиты от него.

— Постой. Но ведь ты — его частица.

— Ты знаешь, что это так.

— Как же понять твои предостережения? Нус знает о них?

— Конечно. Но он ничего не боится. Просто кое-кто сохранил остатки внутренней автономии. Эта самостоятельность — иллюзия, как и все наше существование. И все же… Видишь, я смогла высказать тебе все это.

— Понимаю. Все понимаю, и ничего не могу сделать, — сказал Дмитрий с горечью.

— Ничего и не надо. Мы так выдохлись, стали смирными, в чем-то мудрыми. Как хорошо — мирно проглотить на завтрак поэму. Думай лучше о своей судьбе, судьбе Земли.

— О, Землю он не найдет. Попадая на чужие планеты, землянин при всем желании не может рассказать, где Земля. Его память освобождена от этого знания. Канон Шурика.

— Что?

— Курсантский жаргон: шестой урок исследователя космоса.

— А как же ваши корабли возвращаются домой?

— Мы возвращаемся на специальные орбиты, где нас ждут.

— И все-таки… Нус очень хитер. — Тэр подошла к занавеске.

Справа от открывшегося экрана стояла этажерка с искусной резьбой, уставленная пыльными фигурками. Тэр перехватила взгляд Дмитрия:

— Это тун, — сказала она. — Игра довольно тонкая. Я не умею, отец был большим любителем.

Она потянулась к черной кнопке.

На экране что-то булькало. Шли люди. Один въехал в центр кадра и заговорил — сначала вяло, потом все более загораясь. Возникла обширная площадь, заполненная народом. Экран вдруг раздвинулся, заиграл приглушенными красками. По площади, ограниченной криво поставленными обшарпанными домами, разевая рот и пяля слепые глаза, сновали калеки на деревяшках. Бегали грязные тупорылые животные. Старуха, сидя на мостовой, жарила яйца на корявом железном листе. Скрипел зубчатый ворот высокого колодца. У зловонных канав мальчишки играли в камешки и таскали друг у друга куски хлеба. По обглоданным костям и пустой скорлупе шли музыканты. На их отвислых животах пристроились тощие желтые арфочки. Посреди, на синих деревянных полозьях, лежала огромная бочка. Верхом на ней сидел человек без шеи. Шнурки блекло-голубого кафтана еле сдерживали махину брюха, красные штаны обтягивали толстые в бедрах и тоненькие книзу ножки. На темени стояло блюдо желтой каши, а в руке он сжимал вертел, унизанный кусками мяса и слепой головкой ластифа. Несколько скрюченных фигур в колпаках, увешанных рыбьими тушками, пытались столкнуть бочку с места. Справа люди в синих фартуках катили помост на деревянных колесах, а на помосте в кресле с высокой спинкой сидел изможденный старик в замызганном балахоне. Его лиловые босые ступни покоились на деревянных колодках, унылая физиономия выглядывала из складок грязно-белого платка, голову венчала драная соломенная корзина. Под мышкой старик сжимал длинную лопату с прилипшими тощими бесцветными рыбешками. За помостом шла толпа тихих людей, каждый нес чистую дощечку с дыркой посередине. По коричневой мостовой ползали обрубки, смутно напоминавшие осьминогов, беспорядочно катались черные шары, и какие-то парни в фартуках подгоняли их короткими кнутами. По краям площади стояли навесы из дырявых шкур, в густой тени которых шла невидимая неистовая жизнь. Где-то затевались драки. Где-то кучки слепых важно всматривались в небо.

— Что это? — спросил Дмитрий.

— Символическая сцена последнего режима. Правительство дает бой оппозиции, — сказала Тэр. — Видишь эту пару — толстого и тощего? Сейчас они вступят в схватку.

— Странно, но это скопище совсем не из вашей жизни. Не похоже на вас, ваши города.

— Жанр, именуемый фантастикой. Внешне не похоже, но по сути…

Это произошло одновременно: толстяк на экране поднял вертел, отчего головка ластифа слетела и покатилась под ноги согбенных людей в колпаках; старик взмахнул лопатой, его свита воздела дощечки с дырками; Дмитрий резко встал с видом человека, принявшего решение; далеко внизу закричали сирены. Тревожный ветер понес их вопли по путанице улиц, по глухим колодцам дворов.

— Это за нами, — тихо произнесла Тэр.

Громыхала лестница.

— Ну, нет, — сказал Дмитрий и шагнул к окну.

— Бесполезно, — сказала Тэр.

Он с силой ударил по раме. Створки шмякнулись о стену. Посыпались стекла. Ржавая шаткая лестница уходила вниз. В дверь колотили приклады. Дмитрий подхватил теряющую сознание Анну и ступил на круглую железную перекладину. Сужающаяся книзу колонна дома глядела грязными стеклами вечно закрытых окон. Далеко внизу стояли мусорные баки. К ним по тесным зигзагам улиц неотвратимо ползли плоские машины, похожие на птиц, которые навсегда разучились летать.

Глава одиннадцатая. БОЛОТНЫЕ ЛЮДИ

Его звали. Ему был голос.

Сколько путей прошел ты, человек? Сколько времен видел?

«Перепутаны все времена, через Лету не сыщется брода. И идут мешаниной слова незнакомого ныне народа…»

Жирные запятые попугаев развешены на мясистых отростках. Вспухает густая ряска. Пучится пеной. Опадает. Медленное течение уносит пузыри. У-у-ф-хр-ч. Трехпалая лапа выдергивается из жижи, ища опоры — вот кочка, у-ф-хр-ч, вторая. Тяжело ворочается ластиф. Не уйдешь. Глубоко увяз. Это я загнал тебя сюда, Большой Ластиф. Ун загнал тебя сюда. И Уна загнала тебя сюда. Умирай скорее Большой Ластиф. Я бью тебя длинной-крепкой-удобной-палкой-от-дерева-Лех, по нежному вверх глядящему носу я бью, чтобы ты умер скорее, Большой Ластиф. И Ун бьет длинной-крепкой-удобной… И Уна бьет… Умри скорее, Большой Ластиф. Сделай сытыми Она, и Уна, и Уну…

Он весел сегодня. Он строен и наг.
И тело его поет.
Им дерзко наказан коварный враг,
награда героя ждет.
Он восемью восемь ластифов  пригнал
с широкой и плоской спиной.
И люди носили от синих скал
мясо к себе домой.
И будет еда, и не страшен дождь,
и песней он встретит ночь:
ведь Ано, великий и мудрый вождь,
отдаст ему в жены дочь…
* * *
Осторожно ступая меж синеватых блюдец воды, он выбрался на сухой холмик и сбросил с плеч свою ношу.

— Теленок еще, жалко было, но есть-то надо.

Говорил он тощему мальчишке, ждавшему его на холме. Но тот, похоже, не радовался добыче.

— Сейчас, отдышусь и пойдем. Идти еще долго. Хочешь мяса?

— Не знаю, — вяло сказал мальчишка и тоже сел. Он равнодушно принял теплый лоскут и стал осторожно жевать.

— Па, расскажи, что было потом?

— Потом? А где мы остановились?

— Все очень любили Их за то, что Они остановили болота.

— Они и впрямь всех спасли, и люди почитали их как героев и как святых. Ведь ради людей Они отказались от всех радостей. Они, правда, не испытывали холода или боли, но зато и не знали, как приятно насыщаться, согреваться или в жару окунаться в ручей.

— А откуда Они пришли?

— Когда-то Они были такими же, как мы с тобой. Только жили отдельно от всех. Они говорили, что тело тянет людей в пропасть. И что спасти нас может только объединение — одной целью, одной мыслью. И что самые лучшие умы должны отказаться от обычной жизни и влиться в единый мудрый разум. И тогда они создали Машину Освобождения.

— Как это?

— Она отнимала у человека тело.

— А что же оставалось?

— Мысль. Человек превращался в невидимое облако.

— А куда девалось тело?

— Тело никого не интересовало. Говорят, лишенные мысли тела можно и сейчас встретить где-нибудь в лесной чаще.

— А эти облака? Они что делали?

— Они сливались в один огромный разум. Он стал управлять всей Кальбой. И жить стало легче. Уходили болота, проявилось вдоволь еды. А как там красиво, за горами! Жаль, тебе не увидеть этих мест. Я был там совсем маленьким, меньше тебя. Оттуда как раз уходили последние люди.

— Почему же все ушли, если там было так хорошо?

— Мне рассказывал мой дед, а ему — его отец, что пока Они освобождали нас от болот, очищали воздух от ядовитого пара, пока они не закончили строить тот прекрасный мир за горами, к Ним шли тысячи мужчин и женщин и просили принять их. И становились под колпак.

— Колпак?

— Так называли в народе Машину Освобождения. Но когда опасность миновала, болота ушли, то необходимость в жертве исчезла. Но Они уже не могли остановиться. Не могли обходиться без новых душ и умов, как мы не можем жить без зерна, плодов, мяса. Они стали голодать… И хотя тел у Них не было, чтобы затащить людей под колпак, Они пользовались другим оружием — умом, с которым не могли тягаться самые умные люди. Они выбрали детей, потому что их легче убедить в чем-то, и наших правителей, власть которых была огромна. И вот постепенно люди привыкли считать своей главной целью — уйти к Ним, соединиться с ними. Радовались, получив приказ идти под колпак. Устраивали соревнования за звание самого достойного. Наконец, наступила очередь и самих правителей…

— Все шли сами, папа? Никто не сопротивлялся?

— Знаешь, сынок, как извяк охотится на ушана?

— Я видел. Он просто смотрит на ушана, и тот сам ползет в пасть.

— Так и люди. Они шли под колпак, как оглушенные. Но были и такие, на которых Их сила не действовала. Они-то и устроили восстание дисков.

— Что это, диски?

— Такие круги, в которых записана память людей, попавших под колпак. Нашлись храбрецы, похитившие несколько дисков и вернувшие только что околпаченным их сознание. И вот оживленные — их стали называть воскресшими — повели за собой недовольных и разрушили большой колпак на главной площади. Потом им пришлось бежать сюда, за горы. И все они погибли.

— А откуда же мы появились, папа?

— Наши мудрецы говорят, что Они в чем-то ошиблись. Им для утоления голода нужно было все больше людей. Но ум идущих к Ним был вял, душа — покорна. Это были почти не люди. Ведь настоящие люди должны быть свободны. И вот эти вялые души, тупые души начали отравлять огромный мозг. И чем больше Они поглощали таких, тем сильнее болел этот мозг. В конце концов Они решили проглотить всех оставшихся. Как то тихим солнечным утром… Впрочем, там всегда тихая ясная погода. Так вот, однажды утром все разом получили приказ. И сотни тысяч… Представь себе, сотни тысяч ушанов выстраиваются в очереди к сотне извяков — колпаков было не больше сотни. Топтали слабых, чтобы скорее войти в пасть. Никто не ел, не спал. Через несколько дней такого ужаса некоторые стали приходить в себя. Сначала пелена спала с глаз немногих. Потом их число стало расти. Они побежали. Так несколько тысяч мужчин, женщин и детей спаслись. Сюда не доходят Их щупальца. Но те из нас, кто пытался проникнуть туда, взглянуть на свой дом, больше не возвращались.

— Как же получается: где никто не живет, там тепло, и сухо, и много еды, а здесь, где живут люди, только болота и едкий туман. Так будет всегда?

— Кто знает, сын. Поел немного? Отдохнул? Тогда пойдем, нас ждут.

* * *
— Отчего иные столь трепетно чтут кровопийцу Катапо? — спросил Игельник. — Судя по словам Димы, немало тех, кто любил его тень до сладостной дрожи.

— Психология толпы, — начал развивать мысль Дамианидис, — темна и загадочна. Но один ее механизм хорошо известен. Человек, попавший на социальное дно — от отчаяния ли, от тоски непроходящей, — передоверяет вождю свою личность, облокачивается на мощный дух и сильную волю учителя. И сам в тот миг чувствует себя сильным, мощным, великим. И горячие гордые слезы сверкают в слепых глазах, и от счастья перехватывает дыхание, и сама смерть в радость, если она угодна кумиру. Этот механизм переноса — опора многих деспотий.

— Что ж, катапизм — неизбежная ступенька к низвержению народа, нации, культуры в пропасть? — задумчиво произнес Игельник.

Дамианидис не ответил.

— Даже так, — продолжал Игельник. — колпаки, кивалы, умирающие души, раздавленная воля — все это преддверие к коллективной свалке Нуса.

— Но начинается все, — подхватил Евгений, — с наивной и свирепой веры в бандита, растлителя народа. Потому радетели колпаков так цепко, так яростно держатся за труп, за тень, за дорогой образ… Осколки катапизма разлетелись и отравили многие умы и души. Эта болезнь пострашнее рака. Излечиться от нее, да еще самим, без помощи извне… Какая нужна решимость! А помочь некому.

— Да… Кстати, где Дима? Он давно должен быть здесь.

* * *
Родчин неподвижно глядел перед собой.

— И ты все это видишь и понимаешь? — спросил он наконец.

— Естественно, — ответил Нус.

— Зачем ты мне все это показал?

— Ведь это — часть моей истории, зачем же скрывать ее от тебя, прилежного студента. Признаюсь, я ощутил вдруг, что мне хочется туда, за горы.

— Что же мешает тебе распространиться и на болота? Может быть, жалость к этим людям?

Нус молчал. Потом сказал с нажимом, но без привычного пафоса:

— Я никого не жалею. Моя история прекрасна. Ни один год не потерян, ни один день не прошел впустую. А погибшие… Их мне не жаль. — И, как бы убеждая себя: — Чего жалеть — обыкновенный мусор истории. А история — прекрасна!

— Разум без сострадания и милосердия — больной и опасный разум. Обрети жалость — и исцелишься.

— Но я утрачу совершенство!

— Твое совершенство — смерть. Куда идти, если уже пришел?

Нус не ответил.

— Я должен войти туда, к ним. Быть с ними. Выть с ними, выть по-волчьи, чтобы потом заговорить человеческим голосом. И — вместе с ними — превозмочь вой, произнести слово. Слово, как целебная трава, прорастет изнутри. Оно излечит, вернет жизнь. — Дмитрий встал. — Но отказаться от себя? Перестать быть? Стать тобой? Ими?..

Он медленно пошел к возвышению, встал на чуть размытый стелющимся туманом круг.

— Впусти меня! — властно и беззвучно приказал Дмитрий.

Опрокинутая чаша медленно надвигалась сверху.

* * *
Они мчались к стене. Зов Нуса бился в мозгу. Но думали они о Дмитрии, который так и не вернулся. Вот лес. Сейчас откроется стена. Но стены не было. На месте капища Нуса расстилался огромный луг с голубым кособоким холмом. Далеко за лугом светлели оранжевые горы. На пологом скате холма, закинув руку за голову, лежал Родчин.

— Нус!

— Я здесь, — был ответ.

— Что ты наделал? Что с ним?

— Он сам захотел. Теперь мы — одно. Мы неразделимы.

— Ты убил его.

— Он жив. Ведь я жив.

— Не время пререкаться. Где его диск?

— Диска нет. Дмитрий стал мной. Я стал Дмитрием. Борис, Женя, вы говорите со мной. Не могу объяснить всего, но знаю, так было нужно.

— Но как же…

Евгений замолчал. Он пытался прогнать прочь мысли и образы, которые переполняли его мозг — ведь Дмитрий читал их. Хохочущий Дима. Дима, на спор гнущий его руку к столу. Дима, смотрящий на Анну. Сидящий, идущий, поворачивающий голову…

— Но есть ли путь назад?

— Я не знаю. Мы не знаем… пока.

Солнце закатывалось в море, и было хорошо видно, как со стороны гор медленно приближались люди. Они были полуголы и худы. Серые лица выражали смесь страха и надежды. Они шли плотными кучками, дети жались к матерям. Впереди шел седой сутулый человек, держа за руку мальчика.

— Смелее, Уно. Видишь, как здесь красиво. Как тепло. И как легко дышится.

— Па, а Они не пошлют нас под колпак?

— Нет, Уно. Этого не должно случиться. Я чувствую, Они не для того нас позвали.

А людей, идущих со стороны берега, Борис и Евгений заметили не сразу: трудно смотреть против солнца. Их было совсем мало, человек десять. Свободные комбинезоны не позволяли разглядеть фигуры. Но, обгоняя всех, бежал человек на голову выше других — Валерий Калина.

Они все сошлись у холма.

Примечания

1

Дословно (лат.) (прим. верстальщика).

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая. ГАУДЕАМУС
  • Глава вторая. БОЛЬШЕ ШУТОК, ДРУЗЬЯ!
  • Глава третья. ЗНАКОМСТВО
  • Глава четвертая. ЛИЛОВОЕ ДЕЛО
  • Глава пятая. ХОД ЛАСТИФОМ
  • Глава шестая. ВЕЛИКИЙ КАРАНТИННЫЙ ПУТЬ
  • Глава седьмая. ГАЛОШИ ХАШУРЦА
  • Глава восьмая. ПРОФЕССОР ХИМИИ
  • Глава девятая. ХОТИТСЯ!
  • Глава десятая. ПОЭТ И ХУДОЖНИК
  • Глава десятая. ПОЭТ И ХУДОЖНИК (окончание)
  • Глава одиннадцатая. БОЛОТНЫЕ ЛЮДИ
  • *** Примечания ***