КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Пароль — Родина [Лев Самойлович Самойлов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пароль — Родина

ОТ АВТОРОВ

Непрерывной чередой идут годы. Подрастают, становятся на ноги дети и шагают в жизнь, в распахнутый перед ними мир труда, творчества, дерзаний, борьбы. Седеют, старятся отцы и матери, передают эстафету молодежи и вместе с нею продолжают марш, начатый давным-давно, в дни своей мятежной, суровой и неповторимой юности.

Неповторимой?.. Нет, юность отцов повторяется в детях. И как хочется, чтобы в каждом событии, большом и малом, которые сохранила для нас память, они, дети наши, молодежь наша, сумели увидеть величественные приметы эпохи, прекрасные черты советских людей — патриотов своей социалистической Родины. Увидеть, понять — и стать продолжателями их скромных и героических дел.

Отшумели грозы Великой Отечественной войны. Тела, погибших за честь и свободу Советской Родины лежат сейчас в братских могилах, разбросанных на бескрайних просторах земли, бывшей когда-то полем боя, линией фронта. Но тысячи и миллионы патриотов прошли сквозь грозы, закалились в них и вернулись к обычной жизни, от которой их оторвала война. Бывшие воины, партизаны, подпольщики снова стали мирными тружениками своей Отчизны — в больших городах и далеких таежных селах, на шумных новостройках и предприятиях, в тихих, наполненных строгой сосредоточенностью учреждениях и лабораториях…

И везде вместе с молодежью — бывшие фронтовики, ветераны войны. В пиджаках, галстуках, спецовках, комбинезонах… Кажется, будто все прошлое забылось. Но нет!.. В дни праздников и юбилеев, а иногда и на семейных вечеринках, когда встречаются друзья и соратники, поседевшие, но не постаревшие душой, «бойцы вспоминают минувшие дни и битвы, где вместе рубились они». И как бодрят эти воспоминания! Трудные походы и стремительные атаки, суровая партизанская жизнь, налеты на вражеские гарнизоны, ночные переходы и вылазки в тылы фашистских войск, секретные явки, многокилометровые путешествия «на своих двоих» с фиктивными документами и пропусками, под чужими фамилиями, для встречи с руководителями партийного подполья — все это уже стало историей. Но советские люди черпают в героических фактах и эпизодах прошлого новые силы для новых дел. А все дела эти — служение Родине!

В этой повести будет названо много фамилий бойцов, партизан, подпольщиков. За каждой фамилией — живой или погибший товарищ со своей биографией, своей судьбой. Но все их биографии и судьбы в дни войны слились в одну, как сливаются отдельные ручейки и притоки в одну большую, полноводную и могучую реку.

Готовя книгу «Пароль — Родина» к переизданию, авторы переработали ее с учетом критических замечаний и пожеланий многих участников описанных событий, внесли необходимые дополнения, поправки и уточнения на основе более тщательного ознакомления с архивными данными, с новыми документами. Благодаря этому появилась возможность ярче осветить ряд интересных фактов, в частности касающихся деятельности командира сводного отряда Владимира Жабо и комиссара Михаила Гурьянова.

Большую помощь в подготовке настоящего издания оказали товарищи из Калужского обкома КПСС, Герой Советского Союза Н. А. Прокопюк, участники боев в Угодском Заводе А. М. Курбатов и С. В. Щепров, которым авторы приносят глубокую благодарность.

«ГУРЬЯНЫЧ»

Люблинский район столицы. Здесь, в микрорайоне печатников, берет свое начало прямая как стрела зеленая улица Гурьянова. Вдоль нее посажены липы. Как и сама улица, липы молоды, стройны. Они чуть слышно шелестят кронами и далеко по округе разносят мягкий, слегка пряный аромат.

Текст памятной доски скорбен и предельно лаконичен:

…Улица Гурьянова названа в 1971 году в память Героя Советского Союза, комиссара партизанского отряда М. А. Гурьянова, председателя Угодско-Заводского райисполкома, казненного фашистами в ноябре 1941 года.

1903—1941 гг.


Безулыбчатым и суровым выглядит Михаил Алексеевич на фотографиях сорок первого года. Война сделала его таким. С первых же дней войны Гурьянов в самом «котле событий». День его заполнен до отказа, тревогам, волнениям и заботам нет конца.

Гурьянов еще не закончил райисполкомовских дел, но уже боец партизанского отряда. Командиром отряда назначен молодой лейтенант, недавний пограничник, комсомолец Виктор Карасев. Карасев новый человек в здешних местах. Времени в обрез, фашист прет да прет. Михаил Алексеевич вместе с работниками райкома партии обстоятельно вводит лейтенанта в курс дела, знакомит с людьми, всячески помогает крепить дисциплину.

Иногда нет-нет да и сорвется у того или иного бойца партизанского отряда привычное «Гурьяныч». Так обычно «на гражданке» звали председателя Угодско-Заводского райисполкома. Но тогда другое дело, а сейчас нельзя, не положено, Теперь в каждом шаге, в каждом поступке — военная дисциплина!

«Гурьяныч». В это ласковое слово люди вкладывали сердечность и доброжелательство. Оно и понятно, ведь всю свою сознательную жизнь Михаил Гурьянов подчинил, поставил на службу людям. А жизнь его сызмальства была трудной, колючей. Мальчонкой пошел он в услужение к мелкому хозяйчику, владельцу местной чайной. Бывало, только и слышались сердитые окрики хозяина:

— Мишка, куда задевался, паскудник!

— Быстрее вертайся. Что, ноги отсохли?

А иногда доставались то подзатыльник, то зуботычина. Чего церемониться с пареньком из бедняков? Ради крохотного заработка для семьи, ради гривенника или пятиалтынного такой все стерпит. Спуска давать не надо! Пусть ценит доброту хозяйскую.

Два года работы в чайной явились для Михаила не только годами тяжелой, изнурительной работы и каждодневных унижений, но и большой подготовительной школой труда. Четырнадцатилетний подросток стал учеником токаря на Тушинском заводе, а с двадцати лет — рабочим на Манихинской суконной фабрике. В эти годы он уже был много повидавшим, бывалым человеком, умевшим распознавать и по-разному ценить людей.

А время шло. Крепла Советская власть. Вместе с ней мужал и креп Михаил Гурьянов, плечистый, атлетически сложенный юноша, большелобый, с пытливыми серыми глазами. Активного коммуниста заметили и выдвинули на самостоятельную работу: поначалу председателем сельского, потом поселкового Совета, а с января 1938 года руководителем исполкома Угодско-Заводского районного Совета. Здесь Гурьянов нашел себе дело по нраву и по плечу.

— Мы все его любили за неуемную энергию, за деловитость и хозяйскую хватку, а главное — за неиссякаемый оптимизм. Любил работать и умел других «зарядить».

Так характеризует «довоенного» Гурьянова его давний друг и соратник, один из секретарей Угодско-Заводского райкома партии, позднее секретарь подпольного райкома. Александр Михайлович Курбатов.

— «Гурьяныч» насквозь человека видел. Чем дышит, куда идет. Лихачества и бахвальства терпеть не мог. От таких, говорит, на версту дурным запахом несет, — рассказывают угодчане, вспоминая своего председателя.

Сколько было задумано, сколько претворено в жизнь! Бывало, допоздна засиживались в райкоме, обсуждая планы строительства, ввод новых предприятий, а то и просто так, за дружеской беседой, в спорах о прочтенной книге, о газетной статье, о будущем района.

Июнь 1941 года все отодвинул, пересмотрел, приостановил… Война!

Кое-кто сник, растерялся, ударился в панику при первых же неудачах. Враг непрерывно наступал. Горели захваченные города и села. Фронт приближался к Москве. Именно в эти дни сдавали экзамен на стойкость те, кто волей партии и народа находились в авангарде советских людей. Михаил Алексеевич был в их числе.

На одном из собраний актива района, незадолго до ухода партизан в лес, Гурьянов выступал особенно горячо и страстно. Глубокая вера звучала в его словах:

— Много перевидала и пережила наша Родина. С незапамятных времен посягали иноземцы на ее свободу. Рвались заполучить ее богатство. Не вышло. Зачем далеко в историю ходить за примерами? Вспомним годы интервенции, блокаду, гражданскую войну. Голодными, холодными были советские люди, а выдюжили, выстояли. Прочь погнали вооруженные до зубов армии беляков и интервентов. Так неужели же сейчас мы согнемся под фашистским игом? Покоримся? Не бывать тому! Фашистская военная машина что заведенные часы. Работает, пока пружина не на износе, пока завод есть. А мы — люди, создатели и творцы нового, социалистического государства. Землю, детей, свободу свою защищаем, и не было еще такого, чтобы машина власть над человеком заимела, подчинила себе, сломала. Не было такого и не будет!

Спокойно и деловито готовил людей Михаил Алексеевич на уборку урожая, строительство аэродромов, оборонительных сооружений и рубежей. Ничто не было забыто и упущено председателем… Сбор денежных средств и теплых вещей для Красной Армии, организация истребительных отрядов, закладка в лесу продовольственных баз… «Кто знает, сколько придется зимовать», — говорил он. В работе Михаил Алексеевич забывал об отдыхе, о сне, все время на людях, в гуще дел, Бывало, с ног валится от усталости, а на лице улыбка всегда дружеская, ободряющая.

— Давайте поднажмем, хлопцы. Подумаешь, не доспали. Потерпите малость, отоспитесь. Вот расшибем вражью нечисть, вышвырнем к чертовой матери, и спите, сколько душа захочет. Получите дополнительные отпуска за сверхурочные работы, погружу вас на теплоходы и айда в Сочи, а кому юг вреден — на Рижское взморье…

В середине октября 1941 года решением бюро райкома в районе был создан партизанский отряд. В этот отряд под командованием лейтенанта Карасева и вступил Гурьянов.

Первое время формально не занимая в отряде руководящей должности, Михаил Алексеевич все же сразу стал одним из его руководителей. Ему верили, его любили. Не было с его стороны ни крика, ни бравады, ни громких слов, ни боязни рядовой работы. Гурьянов участвовал почти во всех боевых операциях отряда, выполнял самые серьезные, самые ответственные поручения. Превосходно зная местность, он не раз ходил в разведку, сопровождал на Большую землю выходящих из окружения бойцов и командиров Красной Армии.

— С «Гурьянычем» как у Христа за пазухой, — говорили между собой партизаны, возвращаясь после разведки или с какого-либо другого боевого задания. — Он не только каждую тропку, каждое деревцо наперечет знает. И не гляди, что ишь каким здоровенным вымахал, идет по лесу — ветки не замает, лист не шелохнется…

Такой высокой репутацией следопыта и разведчика пользовался, пожалуй, только еще один человек в отряде, старожил здешних мест Яков Кондратьевич Исаев.

В ноябре решением Серпуховского окружного комитета партии Гурьянов был назначен комиссаром отряда. Он уже вынашивал план налета на фашистский гарнизон, расположившийся в Угодском Заводе.

Как мальчик, радовался Михаил Алексеевич, узнав, что командование Западного фронта выделило для участия в предстоящей операции отряд особого назначения под командованием капитана Владимира Жабо.

— С Красной Армией, хлопцы, бок о бок громить гадов будем.

208 бойцов регулярной армии прибыли в район расположения партизан. В налет на немецкий гарнизон Михаил Алексеевич пошел комиссаром партизанской группы. Сложную боевую операцию возглавили кадровые командиры. Но не было ни одного вопроса, по которому не советовался бы командир объединенного отряда капитан Жабо с угодско-заводским председателем, ставшим партизанским комиссаром.

Короткую, но яркую жизнь прожил «Гурьяныч». Приняв мученический конец, он до последних минут верил в победу советского оружия, советских людей.

18 февраля 1942 года трем партизанам Подмосковья: Космодемьянской, Кузину и Гурьянову было присвоено звание Героя Советского Союза. В мраморе памятников, в песнях и стихах, в названиях улиц и школ, в памяти советских людей Гурьяныч обрел бессмертие.

* * *
Все это — только краткое присловье. А подробный сказ еще впереди.

ГОД 1939-й…

В сентябре осень настойчиво стучится в двери природы. Стучится короткими, а то и затяжными дождями, порывистыми, резкими и холодными ветрами. Разноцветным и пятнистым становится зеленый наряд лесов и садов, проселочные дороги все чаще покрываются черной маслянистой грязью и непросыхающими лужами, а тучи, нависающие над землей, над скошенными полями, скрывают солнце, которое еще недавно сияло ярко и весело.

Но, бывает, выдадутся погожие деньки, и кажется, будто опять возвращается лето, жаркое, знойное, когда тянет выкупаться в речке или отдохнуть в тени, спасающей от солнцепека.

Таких не по-осеннему жарких дней в ту сентябрьскую пору 1939 года было немало. Разъезжая по окрестным колхозам, внимательными, влюбленными глазами оглядывая «поработавшие» поля, разговаривая с агрономами, председателями артелей, с партийным активом, выполняя множество маленьких и больших дел, чем всегда полна жизнь партийного работника, председатель Угодско-Заводского райисполкома Михаил Алексеевич Гурьянов и секретарь райкома партии Александр Михайлович Курбатов не раз ловили себя на мысли: «Эх, снять бы сейчас пиджак и рубашку, бездумно посидеть под легким теплым ветерком на берегу Угодки или побродить с ружьем по лесу… А то махнуть в темно-синий бор, где воздух напоен всеми запахами русской природы. До чего же хороши, благодатны эти места под Калугой с их широкими просторами, лесными массивами и привольными рощами, со знакомыми деревушками, прилепившимися то у самых дорог, то растянувшимися вдалеке, где-то за лесами, за много километров от железной дороги Москва — Калуга — Брянск».

Только сегодня Курбатов возвратился домой после трехдневной поездки по району. Вернулся поздно, около полуночи. Усталый, пропыленный и голодный, он все же сначала зашел в райком, чтобы забрать накопившиеся газеты и дома, перед сном, прочитать хотя бы самые важные новости.

Село Угодский Завод уже спало. Почти во всех домах был погашен свет, и только кое-где неуверенно светились огоньки, освещая маленькие распахнутые окна и вырисовывая на занавесках причудливые тени.

Жена привыкла к поздним и неожиданным возвращениям мужа из поездок по району. Она быстро приготовила ужин, а когда муж поел, спросила:

— Небось за газеты сядешь?

— Да, почитаю немного, — ответил, виновато усмехаясь, Александр Михайлович. — Ты ложись, отдыхай… Я недолго.

— Опять до утра просидишь?

— Нет, что ты!.. Устал я… Как Юрик?

На лице жены появилась мягкая улыбка.

— Молодец!.. Сегодня двойную порцию манной каши съел… Спит крепко…

— Ну, вот и отлично. Ложись, родная, а я почитаю малость и тоже лягу.

Листая газеты, Курбатов прежде всего разыскивал сообщения о событиях в Западной Украине и Западной Белоруссии, об освободительном походе Красной Армии. Передовые статьи, короткие заметки военных корреспондентов, очерки о встречах советских бойцов с польским, украинским и белорусским населением. Наиболее интересные места Александр Михайлович подчеркивал или обводил красным карандашом. Это была его давняя привычка бывшего учителя, пригодившаяся ему на партийной работе. Став секретарем райкома партии по кадрам, он, как и в прежние годы, когда просиживал за тетрадками учеников, теперь никогда не читал деловые бумаги, заявления, протоколы, газеты механически, а вдумывался в каждое слово, а то, что хотел сохранить в памяти или использовать на заседании бюро, в беседе, в докладе, обязательно отчеркивал красным или синим карандашом.

Новостей в газетах накопилось много, и Курбатов еще долго сидел за столом, забыв об усталости и обещании жене поскорее лечь спать. Читая корреспонденции, он пытался мысленно представить себе происходившие события и жалел (эх, не судьба), что не довелось ему стать их участником. Конечно, газеты рисовали общую картину, попадались интересные факты, примеры… Все это важно, нужно и, безусловно, пригодится для очередного доклада о международном положении, да и народ в селах интересуется, останавливает, спрашивает. Надо запомнить названия городов и рек: Станислав, Чертков, Перемышль, Сан… Вот бы побывать в Перемышле, осмотреть историческую крепость, поговорить с местными жителями, с нашими бойцами и командирами, принесшими освобождение от новоявленных «завоевателей мира» старинной польской земле.

Курбатов уже собрался было ложиться, когда услыхал негромкий стук в окно. Стекло легонько задрожало, и Александр Михайлович быстро распахнул ставни. В сгустившейся темноте он сразу же узнал своего давнего друга, председателя райисполкома Михаила Алексеевича Гурьянова.

— Заходи, гостем будешь, — предложил Курбатов.

— Поздновато. Если не очень устал, выйди на несколько минут, покалякаем.

Курбатов, стараясь не шуметь, вышел на крыльцо и пожал руку председателю РИКа. Высокий, широкоплечий, в полувоенной гимнастерке, без кепки, Гурьянов стоял, широко расставив ноги и приглаживая разлохматившуюся под ночным ветерком густую шевелюру.

— Извини, друг, — негромко сказал Гурьянов, — два часа назад вернулся из района, побывал во многих сельсоветах, в школах, вот и захотелось поделиться с тобой. Ведь завтра у нас заседание бюро, будем толковать о делах школьных и библиотечных.

— Да, в повестке дня эти вопросы, как мы их обычно называем, будут обязательно обсуждаться… Только уже не завтра, а сегодня, — добавил Курбатов и взглянул на небо. — Скоро рассвет, и петухам пора кукарекать.

— Значит, и ты только что вернулся? — уточнил Гурьянов.

— Да, успел кое-что перехватить и просмотреть газеты.

— Ты — молодец! А я старый пень, никак не укладываюсь в сутки.

— Ну, какой же ты пень! Ты — могучий дуб, весь пропитанный молодостью и силой.

— Кадры хвалишь? — рассмеялся Гурьянов. — Лучше расскажи, что интересного вычитал в газетах, а потом потолкуем о делах наших, местных. Пройдемся немного, а потом — на боковую… Завидую тебе, живешь семьей, а я — как был бобылем, так и остался… Ну, что там слышно о Западной Украине и Белоруссии? Порохом еще не тянет?..

Два друга еще минут сорок прохаживались по пустынным улицам Угодского Завода, обменивались новостями, а при расставании Гурьянов напомнил:

— Да, Александр, когда на бюро будем говорить о делах школьных и библиотечных, надеюсь, не промолчишь. Зима не за горами, а топлива для школ и библиотек еще полностью не заготовили… Так ты поддержи меня… Эх, двинуть бы и нам туда, в Западную Украину или Белоруссию, — неожиданно прервал он себя.

— Всему свое время и всякому свое место, — немного нравоучительно ответил Курбатов. — Ну, спокойной ночи! До встречи в райкоме.

— Будь здрав, Михайлыч.

И они разошлись, чтобы успеть поспать хоть несколько часов перед очередным, трудным и хлопотливым днем.

Да, многое хотелось бы узнать Курбатову, и многого он, конечно, не знал. Только через два года его новый товарищ, Виктор Карасев, побывавший в этих местах, рассказал ему немало интересного. Рассказал и о том, как осенью тридцать девятого года свел он заочное знакомство с офицером фашистской армии капитаном фон Бибером. С этим Бибером Карасеву пришлось встретиться еще, и совсем при других обстоятельствах.


Капитан Бибер был аккуратен, педантичен и брезглив. В первый же день, когда капитан поселился в квартире старого учителя Тадеуша Кияковского, он, путая польские и немецкие слова, вежливо предупредил пани Кияковскую, чтобы никто не нарушал установленного им режима.

По утрам капитан поднимался в девять часов. До этого часа, по его категорическому требованию, в квартире должна была царить абсолютная тишина. Спать Бибер ложился, как правило, ровно в двадцать три часа. Посвящая в свой распорядок дня старую хозяйку, «гость» оговорился, что — пардон, пани, — если с вечера к нему придет девица, в этом случае — еще раз пардон! — фон Биберу было бы весьма желательно, чтобы его хозяева, пани и пан Кияковские, ночевали у кого-нибудь из соседей или у родственников.

— Моей гостье будет неприятно видеть посторонних… Ферштеен зи?

Господин немецкий капитан изъявил также желание пользоваться ванной.

— Но я брезглив, пани, колоссаль брезглив…

Жена учителя поняла вежливый намек квартиранта и поторопилась купить по дешевке и поставить у себя в спальне подержанный рукомойник. Пусть уж пан офицер плещется в ванне сколько ему угодно.

Однако капитану победоносной германской армии фон Биберу не довелось в полной мере насладиться отдыхом в благоустроенной квартире Кияковских и насадить желанные порядки и «культуру» в старинном польском городе Перемышле. Прошло совсем немного времени, каких-нибудь две недели, и по улицам Перемышля, только уже в обратном направлении, снова шел в походном строю немецкий стрелковый батальон. Солдаты в серо-зеленых мундирах, в касках, с автоматами и ранцами за плечами, не глядя по сторонам, равномерно выбрасывали вперед ноги и громко стучали по мостовой железными подковами сапог.

Впереди шагал тонкий и длинный, как журавль, обер-лейтенант. Позади, в некотором отдалении от строя, медленно двигались, фырча моторами, три грузовые автомашины с различным имуществом и вещами солдат и господ офицеров. На машинах, поверх брезентов, развалились глазевшие по сторонам обозные и денщики.

Командир батальона капитан фон Бибер шел сбоку, по тротуару, но так же, как и его солдаты, с такой же деревянной четкостью и равномерностью выбрасывал худые, тонкие ноги, обутые в блестящие лакированные сапоги. В левой руке он держал замшевые перчатки, а правой все время одергивал на себе китель с серебряными пуговицами и погонами.

Капитан старался смотреть поверх голов встречных людей, так как, по, правде сказать, теперь не замечал в их взглядах должного уважения и покорности. Наоборот, в каждом взгляде ему чудилась недобрая усмешка и даже открытая неприязнь. Да, хорошо было входить в чужой город победителем, но плохо уходить не то побежденным, не то бесцеремонно вышвырнутым. Ничего не поделаешь, приказ!..

Оставляя Перемышль, в который входили войска Красной Армии, капитан фон Бибер торопился. По пешеходному мосту через реку Сан уже прошли на западный берег все немецкие части, находившиеся в городе, и батальон Бибера как бы завершал этот отнюдь не парадный и не очень приятный для гитлеровского командования марш.

Впрочем, то, что Бибер немного задержался и оказался в числе последних завоевателей Польши, убиравшихся в сентябре 1939 года из Перемышля, было ему даже на руку: он успел не только выполнить все приказы своего командования, но и не без пользы завершить некоторые личные дела. Эти «личные дела», упакованные в желтые кожаные чемоданы, сейчас находились на последнем грузовике под присмотром денщика Винке.

Уходя из квартиры Кияковского, Бибер благосклонно кивнул головой учителю и его жене, скромно стоявшим у парадной двери, и вышел на улицу, сопровождаемый хмурым денщиком. А через час или два Кияковский обнаружил, что вместе со своим бельем, парадным мундиром, несессером и книгой Адольфа Гитлера «Майн кампф» господин капитан упаковал в чемоданы и фамильные драгоценности семьи Кияковских: массивные золотые часы, несколько брошей с бриллиантами, обручальные кольца и даже старинное колье, которое в молодые годы носила пани Кияковская и теперь берегла в наследство своей дочери.

Тадеуш Кияковский, быстро нахлобучив шляпу, кинулся на розыски своего «благовоспитанного» квартиранта, неоднократно разглагольствовавшего о неполноценности славян и превосходстве нордической расы. Старику повезло: он увидел капитана фон Бибера, шагавшего с гордым, независимым видом по тротуару, и стал вежливо, даже слезно просить вернуть драгоценности. Кияковский то заскакивал вперед, преграждая дорогу офицеру, то семенил сбоку, кланялся и, всхлипывая и задыхаясь, молил:

— Проше пана… Герр капитан… Пожалуйста… Матка боска ченстоховска…

Но господину капитану гитлеровской армии не было дела ни до просьб и слез старого учителя, ни до авторитета ченстоховской божьей матери. Уход из недавно завоеванного Перемышля и приближение большевистской Красной Армии и без того испортили настроение капитана» А тут еще этот глупый старик вертится под ногами, мешает идти и привлекает к себе внимание жителей. Подумаешь, драгоценности… На кой черт они этому поляку!

На какую-то долю минуты выдержка изменила господину фон Биберу. Долго копившееся раздражение прорвалось наружу. Брезгливо поджав губы, он громко крикнул: «Wis!»[1] — хлестнул Кияковского перчатками по лицу. Старик отшатнулся и упал. Капитан прошагал дальше.

Кияковский медленно, с трудом поднялся и, не отвечая на расспросы окруживших его людей, молча слезящимися глазами глядел вслед Биберу и мял в руках свою старую, испачканную в грязи шляпу.

В это время с заднего грузовика соскочил денщик Бибера Винке и подбежал к Кияковскому, Окружавшие старика прохожие при виде немецкого солдата разбежались. А Винке, этот молчаливый и хмурый Винке, которого в семье учителя боялись и считали грубым, наглым и преданным лакеем своего хозяина, ободряюще похлопал Кияковского по плечу и негромко проговорил:

— Не печальтесь, пан Тадеуш. Капитан фон Бибер — свинья. Пусть он подавится вашим добром! — И вдруг совершенно неожиданно добавил: — Ничего, русские набьют еще морду Гитлеру!.. Ауфвидерзеен. До видзеня!..

Да, да, Винке именно так и сказал. Пан Тадеуш достаточно хорошо знал немецкий язык и понял все; точно и правильно. Но его не столько поразила неожиданная в устах денщика характеристика фон Бибера (свинья!.. Не только свинья, но и подлый вор!..), сколько фраза о русских и о Гитлере. Вот, значит, каков на самом деле этот денщик. Политик! И он тоже, оказывается, понимает, что должен же кто-то, в конце концов, набить морду Гитлеру, который обнаглел до того, пся крев, что хочет растоптать своим сапогом всех и вся… Молодцы русские! Хотя они и не воюют с Гитлером, но они пришли сюда и заставили убраться ко всем чертям этих наци, принесших Польше только унижение, горе и слезы.

Столько достойных поляков попало в тюрьмы! Сколько бессонных ночей провели матери, ожидая возвращения сыновей, тайком ушедших в далекие, неизвестные места! Сколько слез пролили поруганные, обесчещенные девушки, попавшие в руки пьяной солдатни! Но самое страшное — у себя дома, в своей Речи Посполитой, люди боялись разговаривать по-польски и прятали в погреба и в землю национальные флаги.

Здесь, в Перемышле, тоже было не сладко. И все же поляки оставались поляками и не хотели превращаться в быдло, работающее на немецких хозяев.

Исчезновение драгоценностей уже не стало казаться пану Кияковскому непоправимой потерей, и он даже притопнул ногой и пустил вслед гитлеровцам какое-то невнятное ругательство.

Обо всем этом пан Тадеуш, невысокий щуплый старик с большими висячими усами, вскоре сам рассказал советскому офицеру лейтенанту Виктору Карасеву и его однополчанам.

Когда стройный худощавый лейтенант вместе с другими советскими офицерами подошел к группе жителей Перемышля, вновь окруживших Кияковского, они на сей раз не разбежались. Наоборот, все расступились, пропустили офицеров вокруг и стали наперебой рассказывать о том, что немцы не считали поляков, украинцев и евреев за людей, а покидая Перемышль, грабили все, что могли. Будь прокляты фашистские псы, возомнившие себя господами всего мира! Хвала богу, что пришли русские…

Пан Тадеуш, держа Карасева за рукав гимнастерки, коверкая на свой лад русские слова, торопливо рассказывал о фон Бибере, об украденных фамильных драгоценностях, а потом попросил разрешения от имени польских и украинских жителей Перемышля пожать руки панам радзецким офицерам и пожелал, чтобы россияне поскорее скренцили глове[2] Гитлеру и всем биберам.

Старик, собственно, повторил слова, услышанные от денщика Винке, но выразился несколько деликатнее.

Искренне, радушно улыбаясь окружившим его жителям Перемышля, молодой лейтенант в свою очередь пожелал старику Кияковскому здоровья и благополучия. Что же касается Гитлера и всех биберов…

Карасев коротко пояснил, что Советский Союз, если на него фашисты не нападут, воевать не собирается. А сюда Красная Армия пришла, чтобы помочь своим кровным братьям — украинцам, а заодно, конечно, и полякам…

И днем и ночью двигались к Перемышлю части Красной Армии. Пехота, кавалерия, танки… Пыль клубилась на дорогах. Она оседала на придорожных деревьях и кустарниках, густо покрывала стволы орудий, броню танков, винтовки, лица и обмундирование бойцов.

Пыль, пыль, пыль… Советские бойцы и командиры наглотались пыли до предела; она превратила их лица в серую маску, сквозь которую просвечивали только глаза, высушила горло, хрустела на зубах и, казалось, проникала во все поры тела. Но это не могло омрачить того приподнятого настроения, в котором все находились последние дни. Все, что сейчас происходило вокруг, радовало, бодрило, вызывало гордость. Все казалось интересным, необыкновенным и захватывало своей стремительностью и новизной. Освободительный поход Красной Армии, пришедшей на земли Западной Украины, чтобы взять под защиту украинское население, брошенное на произвол судьбы бежавшим польским буржуазным правительством! И Виктор — елецкий паренек, недавний слесарь-паровозник, машинист, потом боец войск НКВД, курсант и, наконец, командир Красной Армии — вместе с тысячами таких же простых советских людей — участник этого освободительного похода. Кто знает, может, о делах сегодняшних будут когда-нибудь писать книги.

Карасеву казалось, будто кто-то невидимой рукой быстро срывал перед глазами листки календаря и каждый листок приносил с собой что-то новое, обогащавшее жизненным и военным опытом, заставлявшее по-новому вглядываться в происходившие события.

Биография Карасева складывалась совсем не так, как он рисовал ее в своих юношеских мечтах. Ученик железнодорожной школы ФЗО, Витя Карасев готовился стать паровозным машинистом, а потом, как и его отец, токарь, старый коммунист, хотел поехать в деревню, в колхоз, строить там новую жизнь. По многу раз в день над крышами школы ФЗО пролетали, гудя моторами, самолеты, в голубом небе парили, словно птицы, планеры… Друзья Виктора звали его в осоавиахимовский аэроклуб, на аэродром. Здесь учились, тренировались курсанты в комбинезонах. Здесь же Виктор впервые сел в кабину маленького, хрупкого планера. И вскоре с высоты, из-за облаков, с мальчишеской горделивой снисходительностью он поглядывал на бежавшие по земле поезда. Нет, не на паровоз, а на самолет!..

Однако в райвоенкомате его судьбу решили по-другому: призывная комиссия решила направить Виктора Карасева (ударника, отличника, пришедшего в райвоенкомат с комсомольской путевкой) в пограничное училище: пусть учится охранять советскую границу! Там, на границе, такие нужны: крепкие, волевые, с сильными руками и надежным сердцем, не боящиеся трудностей, умеющие и в буднях видеть романтику…

Председатель призывной комиссии, дружески напутствуя Карасева, ободряюще хлопал его по плечу:

— На передний край едешь, парень. Смотри, чтобы граница всегда на замке была.

И вот красноармеец Виктор Карасев — на границе. Поначалу было нелегко: ранний, чуть ли не на заре, подъем, строгая дисциплина — без разрешения ни шагу! — требовательные командиры, ежедневные, до обильного пота, занятия. И пустынные, будто на самом краю земли, места… Но потом, как и предсказывали «старички», Карасев втянулся. Вместе с привычкой пришла и привязанность к солдатскому быту. Увлекшись военным делом и романтикой пограничной службы, он учится, стоит на посту, лежит в секретах, готовится в офицерское училище. День за днем, месяц за месяцем… Он успевает в свободные часы проглатывать книги из библиотеки-передвижки, у него уже есть свой любимый герой, которому хочется подражать, быть на него похожим, — Феликс Эдмундович Дзержинский, благородный страж и рыцарь революции, ученик и соратник Ленина. Поэтический совет Владимира Маяковского — делать жизнь с товарища Дзержинского — начинал приобретать в мечтах молодого воина конкретные, почти осязаемые формы.

В 1938 году курсант Карасев прикрепил к петлицам новенькой гимнастерки квадраты лейтенанта пограничных войск. И листки календаря стали слетать с непостижимой быстротой.

Маневренная группа погранотряда на берегу Днестра. Живописный пятачок земли со звучным названием «Ливадия». Две четырехэтажные казармы, двухэтажный домик для командного состава, несколько подсобных помещений. Лес, холмы, виноградники… Здесь нет ни скалистых пустынных гор, ни бушующих ветров, ни северных буранов… Но и здесь всегда стоит настороженная тишина, черные, словно чернильные, ночи тянутся томительно долго, и плеск днестровских волн, особенно в дождливую непогодь, заставляет чутко прислушиваться к каждому шороху и крепче сжимать оружие.

У командира курсантского пулеметного взвода лейтенанта Карасева дел по горло. День и ночь — наряды, проверка постов и секретов, обходы контрольно-следовой полосы, учения. Отличный стрелок и пулеметчик, он стремится научить каждого бойца в совершенстве владеть оружием.

Здесь, на границе у Днестра, особенно пришелся ему по сердцу боец Илья Терехов. Невысокого роста крепыш, с остроносым, как у горца, лицом и черными, всегда блестящими глазами, комсомолец Терехов был, что называется, мастером на все руки. Эту сноровку и прилежность в труде он приобрел на Калужском машиностроительном заводе, где работал до призыва слесарем-сборщиком, а потом шофером. И здесь, на границе, молодой боец никогда не сидел на месте: то чистил винтовку, то мастерил доску для стенгазеты, то вертелся на турнике, то готовился к выходу на границу.

— Мы, калужские, на все мастаки! — не то шутливо, не то с гордостью, бывало, говорил Илья и хитро подмаргивал товарищам. — Если потребуется — и сыграем, и споем, и сработаем с огнем.

— Эй ты, калужский, — не раз окликали его товарищи — москвичи, туляки, ташкентцы, казанцы… — Не заносись больно.

Но говорилось это беззлобно, дружески. Терехов нравился бойцам, да и заносчивостью, честно говоря, не страдал. Правда, водились за Ильей грешки. Неугомонный, озорной, любил он иногда в нарушение воинского порядка сдвинуть лихо набекрень фуражку или превратить сапоги в немыслимую «гармошку», разрешал себе курение в неположенном месте и излишние шутки над товарищами. Ему попадало за это от командира отделения, от старшины. Замечания и наказания он принимал как должное навсегда обещал — искренне и горячо — исправить все свои штатские «пережитки».

…Лето 1939 года пробежало быстро. Наступила осень и, как на крыльях, донесла сюда, на границу, песню, которая в эти дни удивительно гармонировала с происходящими событиями.

Тучи над городом встали,
В воздухе пахнет грозой…
Действительно, в воздухе пахло грозой. Газеты, доставлявшиеся в маневренную группу, сообщали тревожные новости. Политработники, выступавшие перед бойцами с международными обзорами и политинформациями, развешивали карты и показывали квадраты, заштрихованные черными линиями. Истерические вопли новоявленного немецкого пророка и фюрера Гитлера становились все громче и истошнее. Германский фашизм, точно спрут, разбрасывал свои щупальца и тянулся к горлу Европы.

Первого октября 1938 года фашистский вермахт оккупировал часть Чехословакии — Судетскую область. Войска хортистской Венгрии (адмирал Хорти не хотел отстать от Гитлера) в ноябре вторглись в Словакию и захватили часть Закарпатской Украины. В марте 1939 года нацистские орды ворвались в чешские области, и уже 16 марта прибывший в Прагу Гитлер объявил Чехословакию германским «протекторатом Чехии и Моравии». В свою очередь адмирал Хорти оккупировал всю территорию Закарпатской Украины.

Коричневая рука фашизма с паучьей свастикой уже подбиралась к Бельгии, Франции, Нидерландам, Люксембургу…

1 сентября 1939 года Гитлер напал на Польшу. Вероломные союзники, Англия и Франция, никакой помощи Польше, вопреки своим обещаниям, не оказали и фактически предали ее. Сто десять французских и английских дивизий, которые могли преградить дорогу немцам, бездействовали. Продажные и преступные правители Речи Посполитой бросили страну на произвол судьбы и бежали за границу. Всего семнадцать дней потребовалось гитлеровскому вермахту, чтобы раздавить, растоптать польское буржуазное государство. Над Польшей нависла страшная угроза фашистского порабощения.

Гитлеровские полчища надо было остановить, Надо было оградить от захвата нацистами Западную Украину и Западную Белоруссию, исправить историческую несправедливость и помочь этим областям воссоединиться с Украинской и Белорусской советскими республиками, Надо было также помочь польскому народу, вызволить его из войны, защитить от фашизма и предоставить ему возможность жить мирной жизнью.

17 сентября 1939 года Советский Союз ввел свои войска на территорию Западной Украины и Западной Белоруссии. Начался освободительный поход Красной Армии.

К городу Перемышлю Карасев уже подходил командиром роты, имевшей на своем счету несколько боевых столкновений и стремительных ударов по войскам противника. Молодой командир роты чувствовал себя счастливым. У города Черткова во встречном бою он почти без потерь разбил и рассеял вражеские заслоны. На окраинах города Бучач рота с честью выдержала внезапный налет белопольской кавалерии. Дорвавшись в город Станислав, Карасев с группой бойцов, выполняя приказ Советского командования, бросился к тюрьме и освободил из камер политических заключенных. И когда худые, изможденные, заросшие густой щетиной люди в арестантских халатах обнимали и целовали его, он ощущал в сердце и радость и гордость и сам готов был целовать их — этих узников капиталистического мира!

…Пыль, хрустящая серая пыль… Перемышль все ближе. Дорога тянется через холмы и лощины с зеленым убранством, через леса и рощи, мимо незнакомых деревушек — весей. Ели, густо припудренные пылью, стройные белокожие березы, высокие сосны с густыми кронами. Как все это близко и знакомо! Закроешь глаза, и кажется, что ты в родных елецких местах, или в окрестностях Мичуринска, где учился и работал, где бывал в доме у Ивана Владимировича Мичурина, или на дорогах Подмосковья. И только голодные, измученные, оборванные люди по краям дорог, да слезы радости на глазах стариков, да приветственные возгласы молодежи на польском и украинском языках возвращают к действительности. И старухи. Они здесь какие-то странные: становятся на колени, низко кланяются, прикасаясь лбом к земле, а потом молитвенно складывают руки и крестят воздух, посылая свое благословение идущим и идущим мимо войскам.

И вот, наконец, река Сан, Перемышль — старинная крепость, о которой помнят русские солдаты, воевавшие с немцами в империалистическую войну. Это название не один раз слыхал и Карасев от отца и деда. Сколько голов здесь полегло, сколько жизней зря загублено. Не думал, не гадал елецкий паренек Витя Карасев, что ему придется своими глазами увидеть эти места. А вот — довелось.

Выполняя указания Генерального штаба Красной Армии, наши части выдвигались к демаркационной линии, а Перемышль в этой линии был одним из важнейших пунктов. Немецкие войска, изрядно пограбив местное население, спешно покинули город и по автодорожному мосту (железнодорожный был взорван, его фермы лежали в воде) перешли на западную сторону.

На первой же улице Перемышля к Карасеву подбежал один из расторопных военных почтальонов и протянул свежий номер газеты «Красная звезда».

— Товарищ лейтенант, газета!.. Еще горяченькая!.. О нас пишут!

Карасев развернул газету. Передовая статья…

«В эти исторические сентябрьские дни над прозябавшей многие годы в панском плену землей Западной Украины и Западной Белоруссии взошло по-весеннему яркое солнце освобождения».

Хорошо сказано! Именно по-весеннему светились лица всех этих людей — простых, приветливых, бесконечно счастливых. И именно эти, а если не эти, то примерно такие слова волновали советских воинов, когда они по-юношески восторженно оглядывались вокруг. И даже природа радовалась вместе с людьми. Она попридержала приход осени. Стояли последние дни сентября, приближался октябрь, но солнце светило ярко, тепло его лучей, пробираясь сквозь шинель и гимнастерку, согревало усталую спину. И это по-весеннему яркое свечение природы тоже отражалось на настроении всех бойцов и командиров — участников похода.

Да что разбираться в тонкостях собственных переживаний! На сердце хорошо, а это главное.

Еще находясь под впечатлением разговора с Тадеушем Кияковским, Карасев поднялся на мост через Сан. Неугомонный Терехов, успевший быстро — раз-два! — выкупаться в реке, весело доложил своему командиру, что «речка бурная, а вот сильно холодная. Против нашей Оки — мелковата. Простору нет». Сейчас река тихо, бесшумно плыла под мостом, изредка поблескивая в лучах заходящего солнца.

Карасев снял фуражку, подставив лоб легкому, еле ощутимому ветерку, и оперся о перила моста. На западной стороне, на холмистой возвышенности сновали немецкие солдаты.

Карасев пригляделся внимательнее. Гитлеровцы строили укрепления, рыли окопы, подкатывала к берегу орудия, устанавливали пулеметы. Несколько орудий уже стояли в специальных окопах с нацеленными на восточную часть Перемышля стволами; невдалеке строились в шеренги какие-то подразделения; позади, в Засанье, дымили походные кухни. И Карасеву показалось, будто он слышит резкие, отрывистые слова воинских команд.

Но нет, сейчас это ему только почудилось. Хриплые, лающие выкрики гитлеровских фельдфебелей и офицеров он действительно услышал, но значительно позже, через два года, когда с оружием в руках встретил наступавшего врага ни первой линии обороны советской земли, на ее границе.

ТАК НАЧИНАЛОСЬ

Теплый вечер чуть шевелит занавески на распахнутых окнах. Невдалеке угадывается лес, знакомый и нестрашный даже в непогоду. Звездное небо недвижно висит над Угодским Заводом. Где-то далеко, по дороге на Белоусово, темноту разрезают яркие, слепящие фары автомобиля.

Поздняя ночь, но райком партии еще заседает.Повестка дня не исчерпана. Весенний сев, укрепление отстающих колхозов, подбор кадров, состояние воспитательной работы в школах, организация пионерских лагерей, марксистско-ленинская учеба коммунистов, перспективы развития района… Как привычны и как дороги все эти «вопросы». Весна выдалась дружной, лето обещает быть жарким. А райком, опережая сроки, уже думает об осени, о поре, когда урожай ляжет в закрома…

Курбатов, сняв очки и протирая платком стекла, стоит у окна, слушает густой бас члена бюро председателя райисполкома Михаила Алексеевича Гурьянова и невольно любуется его могучей фигурой. Курбатову давно полюбился этот энергичный, жизнерадостный человек, скромный и общительный товарищ, прекрасный организатор, настоящий «хозяин района». Гурьянов всегда был деловит в работе и краток в речах, а когда спорил или сердился, сурово сжимал губы.

Сейчас Гурьянов говорит о самых обыденных, «текущих» делах и вдруг ввертывает в свою речь какое-нибудь заковыристое словцо или неожиданную шутку, и тогда усталые лица райкомовцев освещаются довольными улыбками.

Это была одна из особенностей председателя райисполкома — подавать пример и первым смеяться над собственными шутками. Глядя на него, невольно улыбались или заражались смехом и остальные.

Так же поступал Гурьянов при встречах с жителями Угодского Завода, с колхозниками в селах района. Даже самые острые вопросы не оставались без ответа — точного, исчерпывающего, а шутки и к месту сказанные поговорки или пословицы обычно бодрили, обнадеживали собеседников и заставляли улыбаться, а то и заразительно смеяться в лад председателю. Да, с ним, как и с Курбатовым, можно было всегда поговорить по душам, оба пользовались неизменным уважением и авторитетом.

И еще любили люди Гурьянова за то, что он никогда не носил с собой ни портфеля, ни папки. «Не бумажный я человек, — отшучивался он, если его просили записать что-нибудь, на всякий случай. — Память у меня хорошая, все запомню, ничего не забуду».

Курбатов закончил, наконец, протирать стекла, водрузил очки на место и снова подсел к столу, заваленному папками, бумагами и уставленному пепельницами с окурками. Да, Гурьянов прав, надо взять слово и поддержать Алексеича…

…Комсомолка Мария Конькова, невысокая сероглазая девушка со смешливым взглядом и быстрыми движениями маленьких рук, жила в подмосковном городе Люблино и работала обмотчицей на литейно-механическом заводе. Она уже успела «хлебнуть жизни»: была чернорабочей, домработницей, а потом круто повернула — пришла на завод и попросила направить ее в цех.

— Трудно будет, — сказал кадровик, критически оглядывая ее тоненькую, хрупкую фигурку. — Справишься?

— Справлюсь! — уверенно ответила Маруся. — Люблю, когда трудно.

«Люблю, когда трудно…» Эти слова стали ее любимой поговоркой и нерушимой нормой поведения во всех случаях жизни. А трудностей хватало! Нелегко давалась новая профессия. По утрам — зимой, когда трещал мороз и мела пурга, и летом, когда солнечные лучи слишком рано пробирались в комнату — тяжело было отрываться от сна и бежать на завод. Не сразу привыкла она к заводскому ритму, к непривычной работе. К вечеру ныли плечи и спина, усталость охватывала тело. А ей еще предстояло учиться, стать инженером. Да, да, инженером!.. Но пока не удавалось по-настоящему взяться за учебу. И не встретился еще на пути человек, с которым хотелось бы помечтать вместе и вместе помолчать то ли у берега реки, то ли в шумящем лесу, то ли в полутемной уютной комнатке.

Но жизнь только начиналась, и подруги не раз слышали звонкий голос Маруси, разносивший по цеху новую, только что слетевшую с экрана песню.

В воскресенье, 22 июня 1941 года, Маруся собиралась на коллективную прогулку за город и потому накануне, в субботу, тщательно отглаживала выходное платье. Почему-то именно эти незначительные детали: нарядное платье с оборками, утюг, гладильная доска — сохранились в памяти как дорогие признаки неожиданно исчезнувших мирных будней.


…Своей жизнью жили, своими делами занимались московские чекисты Дмитрий Каверзнев и Вадим Бабакин, и старожилы Угодского Завода механик райлесхоза Павел Артемьев, и инструктор райисполкома Яков Исаев, и начальник автотранспортной конторы Иван Токарев, и домохозяйки Елизавета Морозова и Зоя Исаева, и врач из села Белоусово Вульф Гусинский, и рабочий московского машиностроительного завода Михаил Муфталиев, и офицер Красной Армии Владимир Жабо, и многие, многие другие, кого потом свела в одну семью лихая военная година.

А их будущий товарищ лейтенант Виктор Карасев находился в это время далеко на границе. И не думал, не гадал он, что доведется ему попасть под Калугу и связать свою судьбу с подпольщиками и партизанами Угодско-Заводского района, о котором он ранее никогда не слыхал и даже не замечал этого названия на карте Подмосковья. Не думал и не гадал он, что придется ему встретиться в лесах Подмосковья с капитаном Владимиром Жабо — храбрым неустрашимым офицером, для которого, казалось, не существовало ничего невозможного.

Двадцать второе июня!.. Еще незадолго до этой даты лейтенант пограничных войск Виктор Александрович Карасев, только что назначенный помощником начальника штаба первого пограничного участка, в составе боевой группы форсировал Днестр. По ту сторону Днестра лежала солнечная, зеленая Бессарабия. Двадцать два года стонала она под игом румынских бояр и ждала часа своего освобождения.

Плодородны бессарабские Степи. Но мало радости приносили они крестьянам-молдаванам. Помещичий гнет, допотопная обработка собственных земельных клочков обрекли на голод и нищету многочисленные крестьянские семьи. «Аграрная реформа» и закон о свободной циркуляции земли отдавали крестьянские скудные наделы во власть кулаков.

По ту сторону Днестра советских воинов встречали как родных братьев, как освободителей, их прихода ждали долгие годы. Сколько приветствий, объятий, поцелуев выпало на долю каждого бойца и офицера — и не счесть… Девушка в нарядном вышитом сарафане, с тугими косами, обвитыми вокруг головы, что-то взволнованно и торопливо говорила Карасеву и протягивала кувшин с ключевой водой. В это же время лейтенанта тянул за руку старик, согнутый и худой, возможно отец или дед девушки. Старик показывал на побелевший след хлыста, уродовавший его лицо, и грозил кулаком в сторону отступавших королевских войск.

Возле советских бойцов собирались десятки людей, и в каждом их слове, жесте, в каждом взгляде можно было ощутить радость, любовь и надежду.

Правда, не обошлось и без «сюрпризов». Батальоны румынской королевской армии пулеметными очередями и ружейными залпами в разных местах встречали лодки, на которых через Днестр переправлялись советские войска. Но эти шальные огневые точки подавлялись очень быстро метким огнем советских стрелков. Бывало, что пулеметчиков снимали сами крестьяне, орудовавшие топорами, кольями и дубинами. Южная Украина, Бессарабия остались позади. Впереди — Прут. Большая река, она несет свой воды с хребта Черные горы, что на северо-восточном склоне Карпат, по южной Буджакской степи. А ближе к истоку Прута, в десятках километров от речной глади, белеет небольшой городок Бельцы.

Здесь и обосновался Бельцкий пограничный отряд. А еще дальше, уже на самом берегу, крутом и высоком, в утопающем в каштанах селе Старые Бедражи, встали часовые новой советской границы — заставы Бельцкого погранотряда.

…Маленький одноэтажный домик. Окна выходят в сад. Сквозь деревья проглядывается неширокая проселочная дорога. Прут совсем рядом. Сюда, в Старые Бедражи, он несет речную прохладу, столь приятную в знойные дни.

До чего же беспокойна, непоседлива жизнь солдатская. Сегодня — здесь, завтра — там. Еще не успел устроиться, обжиться на одном месте, а тебя уже ждет новое назначение. Приказ! Командованию виднее. Затянул снаряжение, застегнул шинель, пристроил на верхней полке плацкартного, а то и бесплацкартного вагона чемоданчик, чтобы не мешал, — и в путь-дорогу. Новые города, деревушки, реки, озера… Недавно купался в польской реке Сан, у Перемышля, а сегодня окунулся в воды величавого Прута.

По утрам Виктор обычно просыпается от ржания Регеры. Капризная вороная кобылица, подарок Краснодарского конзавода, Регера тянется к свежим, обрызганным росой листьям каштановых деревьев, растущих возле садовой изгороди. Регера у зовет хозяина и первая встречает его. Начинается трудовой день.

В то время начальником Бельцкого погранотряда был майор Иван Соловьев[3], опытный, бывалый офицер, отличный строевик, стрелок и наездник. Молодые офицеры были буквально влюблены в него и старались подражать ему во всем.

Виктору нечасто приходилось бывать в Бельцах. Куда чаще сам командир отряда наведывался в комендатуру, и всегда при встречах между молодежью и майором завязывались долгие, неторопливые беседы.

Майор Соловьев охотно рассказывал и о себе, и об интересных происшествиях на границе, о боевых эпизодах, о захваченных диверсантах и шпионах. Слушая его, Карасев и другие молодые офицеры завидовали удивительной способности майора безошибочно разбираться в людях. Солдат майор любил и знал «насквозь». Офицеров понимал с полуслова, А задержанных допрашивал легко, свободно, будто вел с ними непринужденный разговор, и, главное, сразу же угадывал, кто из них случайный нарушитель государственной «границы, а кто — вражеский лазутчик.

— Граница ошибок не прощает, — говорил Соловьев. — Настоящий пограничник должен быть не только смелым или, скажем, уметь метко стрелять. Это, конечно, обязательно. Но главное в том, что он должен всегда помнить: здесь и позади родная земля. Родина! Вот она — гляди, любуйся… И пограничник обязан охранять подступы к ней. Вроде ключа она дала ему и сказала: береги меня!

Пограничник должен быть, — продолжал Соловьев, — неутомимым ходоком, следопытом, должен любить и уметь читать природу. Куст слишком зелено расцвел, птичка не вовремя зачирикала, засвистела, вода у берега плеснула, лягушки неожиданно перестали квакать… Все надо слышать, видеть, понимать. У настоящего пограничника слух, как у профессора музыки. Ни одной фальшивой ноты не пропустит. А реакция должна быть мгновенной.

И Карасев, очень увлекавшийся умными и смелыми людьми, ни один совет Соловьева не пропускал мимо ушей.


Над Прутом поднимался большой ярко-желтый солнечный диск. Разгорался день, безоблачный, жаркий.

Послушная руке всадника, Регера медленно трусила вдоль берега, косясь большим немигающим глазом на серого жеребца, на котором ехал Соловьев. По ту сторону Прута было безлюдно и тихо.

— Спят еще, — усмехнулся Карасев, показывая рукой на противоположный берег.

Но лицо майора оставалось сосредоточенным и напряженным.

— Спят?.. А ну, вглядись как следует.

Действительно, чем внимательнее смотрел Виктор на румынский берег, там отчетливее ощущал безлюдие и пустоту, царившие там. Прозрачное кружевцо дыма не поднималось ни над одной из труб. Крестьянские дома, вросшие в берег возле самой реки, гляделись пустыми глазницами открытых ставен. Всюду были убраны занавески. Исчезли неизменные горшки с цветами. За ночь село словно вымерло.

— Ушли люди, — продолжал майор. — Ушли ночью, незаметно. Всех угнали в глубь страны. Приказ военных властей — немецких и румынских. Об этом приказе мы вчера узнали. Очищают пограничную полосу от гражданского населения. Значит, что-то готовят. Понятно?

Да, теперь все становилось понятным. Немцы, фашисты… Сейчас война бушевала где-то там, за рубежами Родины, но ее смрадное дыхание становилось все более ощутимым, горячим. И это обезлюдевшее пограничное румынское село, не означает ли оно, что не сегодня, так завтра…

От неожиданно натянутой узды Регера резко остановилась, попятилась назад и даже попыталась подняться на дыбы. Успокоив ее, Виктор еще внимательнее стал слушать майора. А тот продолжал разговор все так же неторопливо, не повышая голоса, словно рассказывал что-то хорошо знакомое, обыденное. Но это уже был не рассказ, не дружеское поучение, а приказ.

— Погранзаставы привести в боевую готовность. Усилить посты, особенно ночью. Сейчас каждую минуту следует ожидать засылки вражеских разведчиков, шпионской агентуры. Глядеть в оба. А если… — Майор, как это с ним часто случалось, не договорил начатой фразы. Но Карасеву и так все было понятно. Он уже не нуждался ни в приказаниях, ни в разъяснениях. Что-то не обычно тревожное подступило к сердцу, глаза глядели настороженно, в ушах слышался протяжный звон… Но внимание и воля уже были собраны в кулак.

Весь день лейтенант Карасев провел на заставах. Приказ о боевой готовности пограничники выслушали в суровой и торжественной тишине. В этот день — календарь показывал 20 июня 1941 года — даже такие общепризнанные весельчаки и балагуры, как киевлянин Тищенко, гитарист и острослов свердловчанин Коля Вальков и «нервный парень по Калуге» Терехов, были задумчивы и молчаливы.

В двадцать часов, когда синеватые тени сумерек легли на воды Прута и от налетевшего легкого ветерка зашумели каштаны, пост номер три первым сообщил на заставу о том, что на противоположном берегу появились небольшие группки людей в гражданской одежде.

В эту ночь на заставе мало кто спал. Не спал и лейтенант Карасев. Вместе с ефрейтором Ильей Тереховым (тот был переведен сюда вместе со своим командиром) в двадцать два часа по московскому времени спустился к самому берегу Прута, к месту, наиболее удобному для переправы, и залег в кустах. Вдоль берега пограничной реки затаилась невидимая цепочка постов. Погранзаставы — первая линия советской обороны — встали в ружье.

Безоблачное небо бесчисленными звездными точками отражалось на широкой глади Прута. Река дышала размеренно, негромко.

На румынском берегу ни звука, ни огонька. Тишина успокаивала и настораживала. Иногда казалось, что тревога, в которой жила последние дни и ночи граница, рассеется, исчезнет. Уж очень тихо было кругом. И река, неторопливо катившая воды, и молчаливый берег на той стороне вселяли уверенность в глубоком, нерушимом покое.

— Товарищ лейтенант, гляньте-ка вон туда, налево, — взволнованно зашептал Терехов.

Замечательные глаза у этого парня. Он и ночью видит как днем. Недаром сегодня он вместе с лейтенантом находится здесь, в наиболее уязвимом месте, в «ахиллесовой пяте» советского берега.

До рези в глазах вглядываясь в густую темноту противоположного берега, Карасев стал различать что-то похожее на огоньки. Огоньки то исчезали, то появлялись снова. Они двигались в воздухе, расползались по разным направлениям, похожие на маленьких светящихся паучков, возникающих откуда-то из глубины ночи.

— Что это, товарищ лейтенант? — Возле самого уха Карасева слышался торопливый шепот ефрейтора Терехова.

Карасев не отвечал. Не отрывая глаз, он еще долго вглядывался в эти странные огоньки, подбиравшиеся все ближе к реке, и потом ответил коротко, жестко и тоже шепотом:

— Техника, наверное, подходит. Вот оно что!..

Эта ночь, предпоследняя мирная ночь, им обоим казалась бесконечной, а когда чуть забрезжил рассвет и едва заметно стали проступать расплывчатые, смутные очертания берега и прибрежных зарослей, на реке послышался плеск. Он не был похож на привычный плеск набегавшей волны, на осторожный удар весла. Все отчетливее светлела река, освобождавшаяся от ночной темноты, и пограничники, наконец, заметили плывущую, наполовину затонувшую корягу. Подгоняемая ветерком, коряга медленно приближалась к советскому берегу. Иногда она кружилась на месте, иногда ее относило в сторону, но спустя секунду другую, послушная чьей-то невидимой руке, она снова «ложилась на курс» и снова продолжала путь к берегу.

Теперь пограничники, повинуясь внезапно возникшему чувству подозрения, все внимание сосредоточили на реке. Прошло десять, пятнадцать, двадцать минут. Коряга ткнулась о берег.

Терехов сделал движение, порываясь встать, подойти поближе и рассмотреть как следует невесть откуда взявшуюся корягу, но Карасев удержал его, положив руку на плечо.

Прошло еще несколько долгих, бесконечно долгих минут. Неожиданно поверх кустов, в месте, куда прибило корягу, совсем близко от пограничников, показалась мокрая, взлохмаченная голова человека, Он был стар. Его лицо землистого цвета вдоль и поперек изрезали глубокие морщины. Под густыми седыми бровями — большие серые глаза, внимательные, пытливые. С пиджака и штанов стекала вода.

Человек стоял, выпрямившись во весь рост, не таясь. Высокий, широкоплечий, с длинными сильными руками.

Оглядевшись вокруг и не увидев никого, неизвестный произнес протяжно, негромко, но внятно Несколько фраз:

— Братцы, родные… Кто тут есть?.. Отзовитесь!.. Свой я, христианин.

И медленно, размашисто перекрестился.

Рука Карасева снова прижала плечо Терехова. «Молчи! Жди…» — приказывала рука командира.

Дважды старик повторил: «Братцы… родные…» — и дважды ему никто не ответил. И тогда, убедившись, что поблизости никого нет, старик настороженно оглянулся вокруг, странная улыбка чуть тронула его большой рот и на мгновение обнажила желтые крепкие зубы.

Помедлив несколько секунд и удивленно пожав плечами, старик двинулся вперед и, раздвигая кусты, вышел на открытое место.

— Пошли! — тихо скомандовал Карасев. Он встал и шагнул навстречу старику.

За спиной пришельца, на сопредельном берегу уже погасли светящееся паучки. И Карасеву подумалось, что этот неожиданный гость, появившийся с той стороны, — гость войны. Эта мысль больно кольнула в сердце, но голос прозвучал как всегда резко и повелительно:

— Стой!.. Руки вверх!..

ПРИШЛА ВОЙНА

…На эстраде густого, заросшего зеленью парка играет духовой оркестр. Вдоль темных аллей протянуты провода с маленькими разноцветными фонариками. Они гаснут один за другим, снова зажигаются, опять гаснут, и кажется, будто красные, синие, оранжевые электрические лучики приплясывают в воздухе над толпой шумной молодежи, танцующей под старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Нежной свирелью заливается флейта, поет кларнет. Грудным, бархатным голосом выводит мелодию баритон. Словно издалека откликаются альты. Ритмично и негромко стучит барабан.

Виктор танцует с девушкой по имени Зоя. Он осторожно ведет ее в толпе, прислушиваясь к музыке и заглядывая в полуприкрытые глаза. Разноцветные огни фонариков отсвечивают в ее темных зрачках, маленькая рука легко лежит на его плече, и оба они улыбаются чему-то далекому, нездешнему. Как хорош этот теплый летний вечер, как приятно ласкает слух музыка, как спокойно и радостно на сердце!

Но что это? Что происходит в оркестре? Почему он звучит теперь резко, тревожно? Почему так громко сигналит труба? Со скрежещущим звоном лязгают медные тарелки, катится и катится барабанная дробь. Танцующие останавливаются. Музыканты, почему вы оборвали вальс. Зачем с такой силой бьет барабанщик?

…Удар. Еще удар… Карасев просыпается, ощущая обиду: так мучительно хочется спать, так жаль расставаться со сновидением, с музыкой, с Зоей…

Сильный взрыв потряс домик, от порыва ураганного ветра зазвенели стекла окон, заскрипели в палисаднике деревья. Испуганно заржала Регера, нетерпеливо бившая копытом о землю. Теперь Карасев отчетливо услыхал винтовочную и пулеметную стрельбу, взрывы гранат, далекий гул. Тревога! Хорошо, что он прилег на койку не раздеваясь. Скорее туда, на границу!..

Точно подброшенный стальной пружиной, Карасев выпрыгнул в распахнутое окно и чуть не сшиб коновода Смышляева, бросившегося будить командира.

— Скорее! — крикнул Карасев, вскакивая в седло.

Через мгновение он во весь опор мчался в штаб комендатуры. Густую темноту ночи разрывали сверкающие пулеметные очереди и винтовочные залпы. А когда воздух сверлил с железным шуршанием и свистом снаряд, через мгновение раздавался тяжелый удар, и земля, освещенная огненной вспышкой, вздрагивала и дыбилась. «Гаубица», — невольно подумал Карасев. Но иногда и вой доносились уже после того, как прогрохотал разрыв: вслед за гаубицами стреляли пушки.

Дорога была хорошо знакома Регере, и она не скакала, а летела, распластав в воздухе сильное, гибкое тело. Позади не отставал на своем жеребце Смышляев. Всего минуту назад он тоже крепко спал в палисаднике под грушей, опустившей к земле отяжелевшие ветви. В ночь с 21 на 22 июня Карасев почти до рассвета находился на границе и только недавно, всего какой-нибудь час назад, усталый, и проголодавшийся, добрался до своего домика, свалился на койку и мгновенно заснул. А сейчас, сидя в седле и подгоняя шенкелями Регеру, он не чувствовал ни сонливости, ни голода, ни усталости. Сердце тревожно стучало, в голове билась и обжигала мозг одна страшная мысль: «Война!.. Война!..»

Да, это была война. Она пришла с того, чужого берега. Оттуда били пушки и минометы, прерывисто строчили пулеметы, а по реке, еще не видные Карасеву, уже переправлялись лодки и паромы с румынскими и немецкими солдатами.

За те несколько минут, что Карасев скакал до штаба, все личное, домашнее, сердечное отодвинулось, рассеялось, исчезло, как исчез только что привидевшийся чудесный сон. Почему-то память подсказывала только последние слова майора Соловьева, сказанные еще вчера на берегу Прута. Пожимая руку Карасева, Соловьев, высокий, костистый, повернулся лицом к востоку и необычно взволнованно, с грустной торжественностью в голосе проговорил:

— Да, брат… Родина!.. Вон она, там… — Он вытянул руку, не замечая этого. — А нам велит быть здесь… Что же, постоим, если придется…

Какое-то предчувствие, видимо, томило майора, что-то тревожило его, и он замолчал, оборвав себя на полуслове. Но и то, что он успел рассказать, заставило сильнее забиться сердце Карасева.

Родина!.. Знакомые, родные, любимые елецкие места, где промелькнуло детство. Школа ФЗО в Мичуринске и Кочетовский железнодорожный узел, где началось отрочество… Тульские заводы, которые он охранял в ночных караулах, став красноармейцем… Полк НКВД в Москве… зеленый солнечный Киев… Широкая, убегающая вдаль лента Днепра… Мечты о будущем… Зоя… Все это — Родина.

Но сейчас, в эти минуты, на родной земле рвутся фашистские снаряды и бомбы, кромсают сады и виноградники, поджигают и поднимают в воздух крестьянские дома… Все, что вошло в плоть и кровь Карасева в семье, с детских лет, все, что пришло в сердце, в сознание вместе с армией, с комсомолом, с партией, в которую ой собирался вступать, — все это сконцентрировалось сейчас в одном, таком коротком и таком большом слове — Родина!

Вперед, Регера!.. И Регера несла его навстречу встающему новому дню — дню 22 июня 1941 года.

В комендатуре все было поднято в ружье. Передовые пограничные посты уже вели бой. Бледный комендант шагнул навстречу Карасеву и хриплым от волнения и усталости голосом крикнул:

— На первую заставу!.. Бойцы во дворе… Действуйте, товарищ лейтенант!..

Карасев быстро и коротко, по-уставному, повторил приказание и с группой солдат, уже ждавших его, поспешил на заставу.

Боевые участки первой заставы располагались юго-западнее села Бедражи, в районе моста через реку Прут. Выдвинутые вперед посты специально охраняли подходы к мосту и половину моста, примыкавшую к советскому берегу. Большой, массивный, он висел над водой, тяжело опираясь о речное дно, и уходил вдаль, на румынский берег.

Здесь кипел жаркий бой. На настиле первого пролета моста лежал, широко раскинув ноги, сержант Назарук и пулеметными очередями сметал вражеских солдат, пытавшихся продвинуться по мосту. На берегу в блиндажах, в зарослях и кустах по обе стороны моста залегли стрелки и два других пулеметчика — Кубатько и Бондаренко. Они встречали метким огнем лодки противника, приближавшиеся к берегу. С лодок трещали винтовочные и пулеметные выстрелы. Артиллерийские снаряды и тяжелые мины со свистом рассекали воздух и рвались та далеко позади пограничников, то за несколько метров до кромки воды. Перелет… Недолет… Фашистские артиллеристы пристрелялись плохо, и это давало возможность пограничникам держаться на месте, почти не неся потерь.

Но лодок и паромов становилась все больше, они шли волна за волною, и некоторым из них удалось пристать к берегу. Когда Карасев с бойцами подскакал к мосту, из нескольких лодок уже выпрыгивали на берег гитлеровцы. А на них уже набегали, кололи штыками, били прикладами и стреляли в упор бойцы-пограничники, поднявшиеся в штыковую атаку. Их была всего горсточка, молодых, необстрелянных ребят. На все они дрались так, будто уже не раз участвовали в жарких боевых схватках и все, что происходило сейчас на берегу и в воде, было им знакомо и привычно.

Отбив первую попытку противника высадиться на советский берег и захватить плацдарм, бойцы рассредоточились вдоль берега и открывали огонь, как только на реке показывались лодка или паром.

Вытерев вспотевшее, разгоряченное лицо, Карасев прижался к земле рядом с пулеметчиком Бондаренко. Всегда спокойный, даже несколько флегматичный, Бондаренко, казалось, не утратил этих своих особенностей и сейчас. Почти не шевелясь, лежал он у пулемета, хладнокровно посылал очередь за очередью и только изредка что-то шептал про себя и скрипел зубами.

В двух шагах от Карасева лежал Терехов. Вернее, не лежал, а вертелся на земле. Голова его непрерывно поворачивалась во все стороны, плечи то поднимались, то опускались, глаза лихорадочно блестели. Зная характер этого непоседливого бойца, Карасев был уверен, что Терехов нетерпеливо ждет очередной волны вражеских лодок и готов, не дожидаясь их приближения, сам кинуться в воду и плыть туда, на тот берег, чтобы бить, крушить все, что попадется на пути.

Больше всего поразил Карасева младший сержант Вальков. Щеголеватый и самоуверенный, он не раз, бывало, форсил перед товарищами, хвастался своим умением играть на гитаре и петь чуть в нос нарочито грустные, томные песни. Иногда казалось, что Вальков слишком влюблен в себя и готов, в ущерб учебе и службе, заниматься «артистической деятельностью», то есть художественной самодеятельностью. А сейчас Валькова не узнать. Ни щеголеватости, ни форса, ни улыбки. Лицо потемнело, скулы заострились… В штыковую атаку он поднялся одним из первых. А когда кто-то крикнул, что пулеметчик Назарук ранен или убит, Вальков подскочил к Карасеву и быстро, задыхаясь, проговорил:

— Товарищ лейтенант… Разрешите мне…

Но Карасев уже приказал Терехову:

— К пулемету!..

И Терехов побежал — именно побежал, а не пополз — к пулемету, и через минуту РДП[4] заработал так же уверенно, как и в руках Назарука.

На других боевых участках тоже не затихала стрельба. Везде противник, пытавшийся внезапно форсировать Прут и высадиться на наш берег, встречал упорное, ожесточенное сопротивление пограничников, принявших на себя первые удары войны.

Вода бурлила и кипела от пуль и снарядов. Солнечный шар уже висел в голубом, будто прозрачном небе, обливая землю по-летнему горячими лучами. А с земли к солнцу, к маленьким пушинкам-облачкам, проплывавшим в вышине, тянулись клубы пыли и смрадного дыма от горевших домов и крестьянских построек.

Командный пункт Карасева находился в блиндаже с правой стороны моста. Воспользовавшись короткой паузой, Карасев решил связаться по телефону с комендатурой, доложить обстановку. Больше всего его беспокоил мост. Пока что ни один снаряд, ни одна мина не зацепили мост… Это хорошо или плохо?.. Если фашисты сосредоточат большие силы, они, конечно, прорвутся через мост на танках или бронемашинах на нашу сторону.

В это время в блиндаж протиснулась длинная фигура майора Соловьева.

— Ну как, жарко? — спросил он, не здороваясь и останавливая жестом лейтенанта, приготовившегося рапортовать.

— Жарко, — ответил Карасев, понимая, что командира отнюдь не интересует температура воздуха.

Соловьев сразу же перешел на официальный тон.

— Докладывайте обстановку… Раненые?.. Убитые?..

Карасев доложил. Майор молча выслушал, снял фуражку, вытер платком лоб, лицо и шею под воротником гимнастерки, взглянул через бойницу на реку и только после этого приказал — все так же коротко, официально:

— Держаться?.. До последнего… Чтобы ни один живой фашист не попал на наш берег… Понятно?

— Так точно.

— Ну вот… — И, переходя на прежний дружеский тон, майор добавил: — Держись, Карасев. Бейся!.. Не вздумай отступать от берега. Когда надо будет — получишь приказ. Как бойцы? Орлы?

— Орлы!

Карасев коротко рассказал, как стойко дрались Назарук, Бондаренко, Терехов, Вальков…

— Хороших ребят мы с тобой вырастили, — задумчиво проговорил Соловьев. — Береги их. Эх, жаль Назарука.

Карасев промолчал, не зная, что ответить, да и надо ли было отвечать. Он вполне согласен с майором. Действительно, бойцы оказались стойкими, надежными, В эти трудные минуты никто не подвел, не спасовал. Все действовали быстро, но без панической суетливости, вкладывая в каждый выстрел всю свою ненависть к врагу и верность воинскому долгу. Нет, не зря трудились офицеры над воспитанием и боевой выучкой этих недавних заводских слесарей, колхозных трактористов, городских школьников. Не зря учили их ползать, бегать, стрелять, охранять границу. А главное — учили по-настоящему любить Родину и служить ей верой и правдой. Вот и сказались сейчас результаты будничных трудов.

С внезапно возникшим чувством нежности оба они, майор и лейтенант, подумали, что и впрямь любят, крепко любят этих ребят, вместе с которыми довелось теперь драться против фашистов, защищая первые метры родной земли.

— А ну, выползем на воздух, — предложил Соловьев и первым полез наружу. Они прилегли возле входа в блиндаж, и здесь Карасев высказал майору свои опасения насчет моста. Соловьев поморщился, несколько раз глухо кашлянул и лишь потом ответил:

— Ты не думай, что они плохо стреляют. Не такие уж они лопоухие. Эти сволочи боятся мост повредить. Он им самим нужен. Надеются, значит, что пригодится для переправы главных сил. А мы им — черта лысого!

Карасев понял значение этой фразы командира погранотряда. Мост был заминирован заранее и подготовлен к взрыву. На всякий случай. В опорах были сделаны специальные ниши-камеры, а в них лежали и, казалось, мирно подремывали толовые заряды. Концы магистральных проводов тянулись, незаметные постороннему глазу, в блиндаж, где находилась подрывная машинка, а возле нее всегда дежурил сапер — младший сержант Акулиничев. Впрочем, его почему-то почти никто не называл по фамилии, а окликал привычным и коротким словом: «Сапер!»

Но и этот блиндаж, и подрывная машинка, и сапер, медлительный и спокойный, ни у кого не вызывали мысли о том, что именно, здесь будет решаться судьба моста. Да и Карасеву всегда представлялось, что, если и разразится война, наши войска сразу же, перейдут на тот берег, создадут предмостные укрепления и будут воевать где-то там, на чужой территории, во всяком случае, не здесь, на своей земле. А все сложилось иначе, совсем иначе…

Горькая обида защемила сердце, но сразу же уступила место неожиданно вспыхнувшей злости.

— Значит — взорвем? — громко спросил он майора, пристально глядя на мост. — Такой мост?.. Красавец!..

— Да, взорвем, — уверенно и жестко ответил Соловьев. — Жду приказа. Как получу — взорвем к дьяволу, к чертям собачьим… У меня у самого сердце кровью обливается. Да ничего не попишешь.

Он приподнялся на локте и повторил:

— Жду приказа!..

Соловьев не успел закончите фразу и быстро сильной рукой придавил голову Карасева к земле. Четыре фашистских бомбардировщика, перелетев через реку, с воем пикировали на пограничников. Ухнули взрывы небольших бомб. Засвистели, поднимая фонтанчики воды и взвихривая прибрежный песок, пули крупнокалиберных пулеметов. Неподалеку врезался в землю осколок бомбы. Бойцы укрылись в окопах и блиндажах. Только с моста негромко, одиноко татакал пулемет.

Соловьев и Карасев невольно взглянули туда. Это стрелял Терехов. Перевернувшись на спину и пристроив пулемет так, что ствол его нацелился в небо, Терехов выпускал короткие очереди по фашистским самолетам.

— Зря патроны переводит, — недовольно проговорил Карасев.

— Нет, не зря! — отрезал Соловьев. — Их надо бить всем, что есть в руках… что стреляет. Кто там, на мосту?

— Ефрейтор Терехов.

— Молодец. Правильно действует. Хороший пример подает.

Фашистские самолеты, отбомбившись, улетели, Соловьев поднялся на ноги.

— Проверь, лейтенант, есть ли потери, — приказал он и опять напомнил: — А мост, как видишь, не бомбили. Думают вышибить нас отсюда и получить мост целехоньким… Не выйдет!..

Остаток дня, всю следующую ночь и весь новый день, 23 июня, пограничники почти не смыкали глаз. Лица их стали воспаленными, грязными, обмундирование на многих висело клочьями, но все они — и здоровые, и те, кто был ранен, но могли двигаться, держать винтовку в руках — оставались на своих местах и встречали огнем каждую попытку противника форсировать Прут. Эти попытки возобновлялись регулярно, с методической настойчивостью. Под прикрытием артиллерийского и минометного огня лодки и паромы отчаливали с той стороны и приближались к советскому берегу. Но уже с середины реки некоторые из них поворачивали обратно, а иные перевертывались, обнажая пузатые днища, и тогда над рекой неслись истерические вопли тонущих.

Днем 23 июня Карасеву пришлось еще дважды поднимать своих бойцов в штыковую атаку и сбрасывать в Прут вражеские десанты. Голова лейтенанта гудела от нестерпимой боли, в горле пересохло, гимнастерка просолилась от пота. В недолгие паузы, когда бой стихал (противник подтягивал и перегруппировывал свой силы), он, отказываясь от еды, ложился в изнеможении на землю и забывался коротким, тревожным сном. И каждый раз Карасеву очень хотелось забыть хотя бы на час, на минуту о войне, снова увидеть мирный летний вечер, густой зеленый парк, духовой оркестр, огни фонариков, танцующую улыбающуюся Зою… Но этот сон — увы! — не повторялся. Он стал далеким прошлым, как и вся его жизнь до вчерашнего дня, до начала войны.

…Недавно пограничники опять — в какой уже раз! — отбили очередную попытку противника высадиться на советском берегу Прута. Карасев взглянул на часы. Стрелка приближалась к восьми. Еще немного, и подойдут сумерки. К ночи, наверное, надо ждать нового десанта. Силы тают, ряды бойцов редеют, многих пришлось отправить в тыл (все, что находилось позади, за спиной пограничников, Карасев уже считал тылом), а регулярных войск что-то нет и нет. Долго ли придется ждать их? Удастся ли выстоять до подхода подкреплений?

Воспаленные от бессонницы и пыли глаза болели и слезились. Но Карасев непрерывно в полевой бинокль наблюдал за вражеским берегом. Ему все время казалось, что в районе моста концентрируется фашистская техника. Вон там, слева, в небольшом леске, кажется, заметно подозрительное движение. Доносится глухое и тяжелое гудение моторов. Танки!.. Если они двинутся по мосту…

Около девяти часов вечера в блиндаже сапера загудел зуммер полевого телефона.

— Товарищ младший сержант!

Сапер услыхал знакомый голос коменданта пограничного участка капитана Волкова. Тот говорил взволнованно и слишком громко, почти кричал:

— Слушайте меня внимательно… Передаю боевой приказ… Противник готовится к прорыву через мост… Мост взорвать… Да! Сейчас… Немедленно…

— Есть! — отчеканил Акулиничев, чувствуя, как кровь хлынула от лица и устремилась вниз, в ноги, и ногам в сапогах сразу стало и жарко и холодно. — Есть, будет исполнено!

Сапер словно уже давно ждал этой команды. Привычными движениями он быстро присоединил концы провода к зажимам подрывной машинки. Затем вынул из футляра специальный ключ, вставил его в гнездо, обхватил левой рукой кожух машинки и повернул голову к реке.

Впервые в жизни Акулиничеву, молодому советскому солдату, приходилось взрывать, уничтожать то, что было создано человеческими руками. Мост!.. Огромное сооружение, достояние его Родины… Это казалось диким, противоестественным. Но на той стороне гудят танки…

Сапер резко крутнул ключ — и через мгновение раздался мощный взрыв. Он грозно прогрохотал над рекой и гремящим эхом прокатился далеко окрест. Сжатый, будто спрессованный невидимой силой, воздух потряс землю, с глухим свистом ворвался в блиндажи и окопы. Бойцы увидели, как мост переломился надвое, его пролеты, поднятые воздушным вихрем, вздыбились и медленно, с тяжелым плеском рухнули в забурлившую воду.

Сапер шумно выдохнул воздух. Лицо его, моложавое и загорелое, стало бледным, а на лбу выступили крупные капли пота. Он тут же схватился за трубку телефона, чтобы доложить по команде, что приказ о взрыве моста выполнен.


Еще трое суток бойцы Бельцкого пограничного отряда держались на берегу Прута. Держались стойко, героически, упорно, несмотря на то что уже на многих участках отряда фашистским частям удалось вклиниться в нашу оборону и они двигались в глубь советской земли.

Для помощи линейным заставам командование сформировало конную группу. Поддержав огнем, штыками и шашками одну заставу, конная группа скакала на другую, с ходу бросалась в бой и уничтожала или добивала отдельные группы противника, высадившиеся на берег. Где становилось особенно трудно, где нависала угроза отхода, туда мчались кавалеристы. Мчались под непрерывным артиллерийским и минометным обстрелом, потеряв счет дням и часам.

По дорогам уже двигались и вступали в бой стрелковые, артиллерийские и танковые части Красной Армии. Оставшиеся в живых пограничники получили, наконец, возможность отойти в прифронтовой тыл на отдых. Но этот отдых оказался очень кратковременным. Большая часть пограничников была направлена на охрану коммуникаций и на борьбу с парашютными десантами гитлеровцев. А некоторые, наиболее отличившиеся в первых боях, по приказу командования готовились к отъезду в Москву для получения новых особых заданий. В числе уезжавших в Москву были ставшие теперь неразлучными лейтенант Виктор Карасев и ефрейтор Илья Терехов.

Уже в поезде, когда Карасев устроился и блаженно вытянулся на одной из верхних полок старого, скрипучего вагона, он подумал о том, что теперь-то уж наверняка отоспится всласть. И еще он подумал о том, что теперь, кажется, станет настоящим обстрелянным командиром. Уже понюхал пороху, и какое бы задание ни ждало его в Москве, на какой бы участок фронта его ни направили, везде он будет сражаться не щадя сил, до самой последней капли крови.

Вагон качался, скрипел и негромко полязгивал на стыках рельс. Когда Терехов притронулся к локтю лейтенанта, чтобы пригласить его почаевать, Карасев уже спал крепким сном.

В РАЙОНЕ ПОД КАЛУГОЙ

Двадцать шестого июля 1941 года в Москве с утра было жарко и безветренно. Прошел всего месяц с небольшим с начала войны, но неузнаваемо изменился облик города. Даже под лучами палящего солнца огромный город хмурился и молчал. Ни летний зной, ни безоблачное голубое небо не радовали его. Темные вздутые аэростаты еле заметно покачивались посреди парков и скверов столицы. Издали они казались диковинными слонами с причудливыми хоботами, выставленными напоказ: глядите, мол, и любуйтесь. Однако любопытных почти не находилось. К этому новому виду противовоздушной обороны уже привыкли. Люди больше смотрели не на «слонов», а на бойцов ПВО — девушек в солдатских сапогах, гимнастерках и аккуратных пилотках («И вам, дорогие, пришлось пойти в армию») и, вздыхая, поскорее проходили мимо. Только стайки ребятишек изредка бежали за аэростатами, да и то на лицах ребят чаще можно было прочесть не веселое удивление, не радость от неожиданной забавы, а озабоченность и тревогу.

Почти на всех московских окнах, как единый узаконенный наряд, виднелись скрещенные белые полоски бумаги.

Враг еще находился далеко, но ежедневные сводки с фронтов вселяли тревогу и беспокойство.

Виктор Карасев, давно не бывавший в столице, помнил ее многолюдной, шумной, веселой. И сейчас он невольно помрачнел и погрустнел. Его охватило неудержимое желание немедленно вернуться туда, где остались многие боевые товарищи, — на фронт, Каждый час, проведенный здесь, вдали от переднего края, казался молодому командиру непоправимой ошибкой. Он, молодой, здоровый человек, командир Красной Армии, уже побывавший в боях, почему-то находится в тылу, в городе, где не слышно выстрелов и где люди, правда, торопливо, озабоченно, но все же не пригибаясь, не прячась идут по своим делам.

Вот только к ночи город преображается. Плотная темь, без единого огонька, словно прижимает дома и улицы к земле и скрывает от вражеского взора. Окна наглухо закрыты маскировочными шторами. С погашенными фарами, изредка мигая синими глазками, медленно ползут автомобили. Прохожие бредут ощупью. А когда начинают сверлить воздух гудки и сирены, когда из репродукторов несется предупреждающий голос: «Граждане! Воздушная тревога!» — и гремят первые залпы зениток, стоящих в скверах, на площадях я даже на крышах домов, все преображается. Становится ясным, что война — здесь, рядом.

Да и тыл ли это? Враг уже под Смоленском. Его авиация ежедневно рвется к столице. Иногда прорывается и тогда бомбит что и где попало. Лишь бы поскорее сбросить смертоносный груз. Активизировалась фашистская агентура. В вагоне поезда рассказывали, что в Москве и ее пригородах вылавливают шпионов и диверсантов, одетых в милицейскую форму и в форму железнодорожников. Какой-то крепкий старик с крупным носом и прищуренными хитрыми глазами долго и нудно разглагольствовал на эту тему.

— Понимаешь, мил человек… Идет он, значит, при всей своей форме, вроде всамделишный русский. Представитель власти. Ну, его везде пропускают, иди, куда хошь. А он, значит, все выглядывает, глазами по сторонам зырк и зырк. А как ночь — ракеты пущает, немецкие аэропланы вызывает. Они летят и бомбят. Нашим вроде все невдомек, а немец, он хитрющий да сильный, знает, как воевать надо. Силища!..

Сосед молчал, а старик не унимался.

— Да разве нам против ихней махины устоять? — продолжал он, понизив голос до шепота. — В четырнадцатом против германца не устояли, а теперь куда попрешь? Германец уже недалеко. Может, он уже здесь, среди нас.

— Что вы, папаша, панику разводите! — не удержался Карасев. — Всякие слухи собираете и людей смущаете. — И вдруг зло в упор спросил: — Может быть, ваш язык позаказу болтает?

— Что ты, что ты, мил человек, гражданин командир, — испуганно отшатнулся старик. — Люди говорят — и я про то же.

— Мало ли что люди говорят. Кстати, документы у вас есть?

— Какие же в мои годы документы! — Старик стал шарить у себя за пазухой. — Что ж ты думаешь, я немец какой или вредитель? Чего ты ко мне пристал? — сердито закричал он и, схватив свой мешок, стал пробираться к выходу.

Карасев не задержал словоохотливого старика. Наверное, болтун — и все. Теперь попридержит язык. А может быть, следовало все-таки задержать его? Тот старик, недавно задержанный на границе, тоже с виду казался обыкновенным, своим…

Эти мысли не дают покоя, заставляют нервничать, торопиться… Скорее бы добраться до начальства и получить назначение.

…Длинным полутемным коридором шел Карасев к генералу, который должен был поставить задачу и проинструктировать лейтенанта. Карасеву показалось, что он прошагал не менее километра, пока, наконец, добрался до цели. Постучал. Услыхав короткое — войдите! — открыл дверь, вошел в кабинет и, как полагается, представился по всей форме.

Напротив генерала, по ту сторону массивного письменного стола, сидел… Карасев даже вздрогнул и невольно сделал шаг вперед… В некотором отдалении от стола да стуле, сгорбившись, сидел старик, месяц назад переплывший с корягой через Прут и задержанный на берегу. «Братцы, родные. Христианин я». Эти слова, услышанные тогда на границе, пришли на память Карасеву. Он удивленно посмотрел на генерала, потом перевел взгляд на старика.

Но старик то ли не узнал, то ли не захотел узнать лейтенанта, задержавшего его. Допрос только что закончился; арестованный тяжело поднялся, безразличный ко всему, грузный, согнутый, и не спеша направился к двери, где его уже ждал сержант, неслышно вошедший в кабинет по звонку генерала.

Старика увели.

Генерал пригласил лейтенанта сесть и, кивнув в сторону двери, сказал:

— Серьезная птица, с ядовитым клювом. Бывший белогвардейский полковник Иннокентий Ратников. Прикинулся простачком, рабочим лесопилки по фамилии Остапенко. Добровольно, мол, сбежал от фашистов на родину. А на поверку выходит другое. Имеет задание вербовать паникеров, уголовников и прочий неустойчивый элемент. Ну, и насчет разведывательных данных тоже, конечно. Ведь офицер все-таки, хотя и бывший. В общем, перешел границу, чтобы готовить пятую колонну в прифронтовой полосе. Немало таких птах выпустило фашистское командование, и немало их уже попало в наши руки.

Генерал вдруг хитро прищурился и добавил:

— Ведь этот тип — ваш крестник?

— Так точно. Сдался без сопротивления.

— Старо, как мир… С границы его привезли к нам. А тут уже ему приходится развязывать язык. Спасибо, лейтенант…

Генерал умолк и прикрыл глаза. Было заметно, что он очень устал и смертельно хочет спать. Но уже через секунду, другую, стряхнув оцепенение, сильно, с ожесточением растирая ладонями лицо, генерал заговорил снова:

— А теперь — к делу. В обстановке разбираетесь?

— Немного разбираюсь.

— Враг рвется к Москве. Принято решение: некоторых строевых командиров пограничных войск и чекистов-оперативников направить в подмосковные районы и поставить во главе истребительных батальонов. Видите, как дела складываются. Весь народ поднимается на защиту Родины. Эту огромную народную силу надо организовать и научить воевать. Воевать вместе с армией.

Генерал взял из деревянного стаканчика красный карандаш, подошел к стене и отдернул штору.

— Вот здесь — ваше место. — Генерал ткнул карандашом в какой-то кружок на большой, почти во всю стену, электрифицированной карте. Засветилась лампочка, и Виктор прочел надпись мелким шрифтом над кружком: Угодский Завод.

— Угодско-Заводский район, — медленно проговорил генерал. — Недалеко от Москвы, а еще ближе к Калуге. В соседнем кабинете вас ознакомят с характеристикой и особенностями этого района. А я скажу одно: через район на Подольск проходит Варшавское шоссе. Немцы, если им удастся прорвать фронт под Рославлем, будут двигаться по этому шоссе на Москву. Понятно?

Генерал прошел обратно к столу, но не сел, а продолжал говорить стоя:

— В Угодско-Заводском районе имеется крепкий партийный, комсомольский и советский актив. Хороший, боевой народ, и руководители стоящие. Кое-кого я знаю лично: председателя райисполкома, секретарей райкома, наших оперативников. Не отрывайтесь от людей.

Прервав самого себя, генерал коротко спросил:

— Вы, лейтенант, с какого года?

— Молодой я еще… Комсомолец.

— Молодость не укор. В свое время и мы командовали и комиссарили, а усов еще отрастить не успели. Гайдар — такого писателя знаете?

— Знаю.

— Так он совсем мальчишкой полком командовал. А Щорс? А Пархоменко?.. Э-э, да что говорить. В молодые годы можно горы ворочать, Только послушайтесь моего совета, держите крепкую связь с райкомом партии. Товарищи многое делают, ко многому готовятся. Они вам помогут во всем, а в случае чего — поправят. Ведь вы едете не только учить, но и учиться. Без партийной организаций вы ничего не сделаете, а дел вам предстоит немало. Представляете?

— Так точно. На месте разберусь, товарищ генерал.

— Коротко: примете на себя командование истребительным батальоном. Вы отвечаете за революционный порядок, и боевую готовность района. С первых же дней начнете борьбу с фашистской агентурой, с парашютистами, диверсантами и шпионами. В Угодском районе огромные лесные массивы. Недалеко от них давно живут немцы-хуторяне. Сами понимаете, всего этого нельзя не учитывать. Ну, а если придется…

В этом месте генерал сделал паузу и задумчиво посмотрел в окно. Карасев терпеливо ждал.

— Ну, а если придется, — продолжал генерал, — будете партизанить. Ясно?

— Ясно, — ответил Карасев, хотя, по правде сказать, полной ясности у него пока не было.

Генерал понял, что только привычка к дисциплине заставила так ответить лейтенанта, и поэтому стал коротко, хмурясь и покашливая, разъяснять, что это значит — партизанить и какую жизнь придется вести истребителям и партизанам.

— Впрочем, на месте вам станет яснее. Все необходимые указания и директивы получит райком партии. Да и мы не оставим вас без подмоги.

Карасев внимательно слушал генерала, но не мог подавить в себе чувства растерянности и даже обиды. Как же так получается? Он ждал, что его пошлют в действующую армию, на фронт, на передний край. Он надеялся, что ему дадут боевой отряд, хоть роту, хоть взвод, поручат совершить что-то необыкновенно важное, опасное, героическое. А тут — даже не обычное войсковое подразделение, а истребительный батальон из местных жителей. Многие, наверное, даже винтовки держать не умеют. Генерал говорит о партизанской войне, но эта еще неизвестно… Угодский Завод почти рядом с Москвой. А потом что значит партизанская война? С чем ее едят?

Генерал, по-видимому, заметил настроение пограничника.

— Вы получили боевое задание, трудное задание, — твердо сказал он. — Это тоже фронт и, может быть, даже потяжелее, чем фронт. Война только начинается…

Он крепка нажал Карасеву руку.

— Вы должны выехать поскорее. Действуйте. Желаю успеха! Надеюсь услышать о вас добрые вести.

Карасев по-уставному повернулся и вышел. Для рассуждений и переживаний просто не было времени.

…Из Москвы он выехал через час. Поезд шел без всякого графика. Он подолгу задерживался на полустанках, внезапно останавливался и, терпеливо попыхивая, ждал, когда пройдут эшелоны с танками и пушками. Войска и техника двигались к линии фронта.

На станции Обнинское Карасева ждали. Когда он выпрыгнул из вагона на безлюдный перрон, к нему стремительно подошел молодой человек в кителе без знаков различия и в армейских сапогах.

— Лейтенант Карасев? — не то спросил, не то утвердительно сказал он. — Будем знакомы. Младший лейтенант Николай Лебедев, старший оперуполномоченный Угодского райотдела НКВД. Приехал за вами. Вас ждут.

Коля Лебедев!.. С этого дня ненадолго, но прочно переплелась жизнь двух молодых офицеров-чекистов.

— Значит, Угодский Завод, — вслух подумал Карасев. — Раньше я о нем не слыхал.

— Районный центр, каких много на нашей калужской, подмосковной земле. От станции Обнинское всего тринадцать километров. Здесь проходит железнодорожная линия от Москвы на Сухиничи, не говоря уже о Варшавском шоссе. Особо важных объектов лет, но все же есть кое-какие предприятия местной промышленности, колхозы, совхозы, конечно, и всякие культурные учреждения. Работы хватает.

— Значит, поработаем…

…Помня наставления генерала, Карасев после короткого знакомства с начальником райотдела НКВД Василием Николаевичем Кирюхиным и начальником милиции Петром Алексеевичем Улановым попросил проводить его в райком партии.

— Может, отдохнете, устроитесь? — дружески предложил Кирюхин, плотный широкоплечий человек, еще молодой, но уже начавший понемногу лысеть. — А завтра — в райком.

— Нет, откладывать не буду.

— Действовать не значит спешить. Согласны?

В ответ на этот вопрос лейтенант молча пожал плечами и взялся за фуражку. «Что он, обстановки не понимает? — раздраженно подумал Карасев, который весь был полон энергии и желания поскорее действовать. — Или привык к месту, и ему кажется, что всему придет свое время?..»

— Ну что ж, пойдемте, — неторопливо согласился Кирюхин и тоже взялся за фуражку. — Товарищ Лебедев, если что потребуется, ищите меня у Курбатова.

Карасев с Кирюхиным вышли на улицу и направились к зданию райкома партии, которое помещалось совсем недалеко.

Чувство разочарования и внутреннего протеста не только не покидало Карасева, но даже усилилось после приезда в Угодский Завод. Что это — город, поселок, село? Длинные, деревенского типа улицы, деревянные дома, крытые железом, черепицей, а то и соломой, маленькие палисадники с покосившимися заборами, за которыми шумят на ветру деревья да шелестят кусты. Кругом тихо, безлюдно. Навстречу попадаются редкие прохожие. Изредка протарахтит грузовик, отгоняя в сторону медленно бредущую корову или стадо овец. У продовольственного магазина толпится группа мужчин и женщин с усталыми, встревоженными лицами.

Что же, вот здесь, среди «штатских», и сидеть ему, Карасеву, привыкшему к армейским порядкам, к четкой, рассчитанной до последней минуты воинской жизни? Где тут полки, батальоны, роты? Где, наконец, фронт?..

Впрочем, Карасев по пути в райком честно старался подавить разочарование и заставлял себя думать о том, что «все образуется» или «там видно будет».

В кабинете первого секретаря райкома партии из-за стола поднялся плотный мужчина среднего роста в гимнастерке под черным пиджаком и протянул руку.

— Алехов, — звучным голосом коротко отрекомендовался он. — Мы вас уже ждем. Очень рады. Знакомьтесь: товарищ Курбатов, товарищ Гурьянов, товарищ Мякотина…

Пожимая руки новым знакомым, вглядываясь в их лица, Карасев вспомнил слова генерала, сказанные в Москве: «Хороший, боевой народ… Кое-кого я знаю лично…» А что же в них боевого? Вот, например, эта женщина, маленькая, худощавая. Не ее ли имел в виду генерал? Ну, заседать в райкоме, выступать на собраниях или беседовать с доярками — дело для нее подходящее. А воевать?.. Или, например, этот Курбатов. Сухощавый, видно, еще не старый человек, в очках, в темно-синем костюме, С чуть заметными морщинками вокруг серых улыбчатых глаз. Взгляд мягкий, добрый, движения спокойные, неспешные. Похож на учителя. Наверное, даже в армии не служил и оружия в руках не держал, не то чтобы командовать или воевать… Председатель райисполкома Гурьянов, этот выглядит, правда, посолиднее. Высокого роста, косая сажень в плечах, большое удлиненное лицо, густая шевелюра над широким выпуклым лбом. Одет в полувоенный зеленый китель с чуть заметным белым подворотничком, в галифе и сапогах… В нем чувствуется что-то военное.

Все эти беглые впечатления Карасев фиксировал в сознании инстинктивно, мгновенно.

— Доехали нормально?.. Еще не устроились? Ничего, товарищ Кирюхин поможет, — проговорил Алехов. — Садитесь… вот сюда. Сразу же, не откладывая, поговорим об обстановке и, так сказать, о ближайших делах.

И Алехов стал излагать план, уже разработанный райкомом и утвержденный Московским комитетом партии.

В районе создан истребительный батальон под номером сорок восемь. Нужно этот батальон превратить в крепкое боеспособное подразделение, которое смогло бы обеспечить охрану района, прочесывание лесов, поимку вражеских диверсантов и парашютистов и, если потребуется, принять бой. В случае приближения фашистских войск истребительный батальон станет основным ядром будущих партизанских отрядов. Об этом в Москве уже говорено. Подробный разговор на эту тему состоится позже. Необходимую помощь Карасеву окажут товарищи Кирюхин, Уланов, Курбатов и Гурьянов, На последних двоих возлагается и партийная-политическая работа в условиях возможного подполья и партизанской жизни.

— Ну вот, я ввел вас очень коротко в курс дела, предварительно, так сказать, — заключил Алехов. — Надеюсь, что теперь будем встречаться часто. Непосредственную связь держите с Михаилом Алексеевичем и Александром Михайловичем.

Карасев вопросительно поглядел на Алехова: кто такой Александр Михайлович? Кто такой Михаил Алексеевич?

— Ах, да, вы еще не знаете, — улыбнулся Алехов. — С товарищем Курбатовым. Он и есть Александр Михайлович. А товарища Гурьянова зовут Михаилом Алексеевичем.

Курбатов, перехватив взгляд Карасева, слегка наклонил голову, и в глазах его, под очками, снова промелькнула добрая улыбка. Улыбнулся и Гурьянов. «Ничего, дорогой товарищ, — как бы говорила эта улыбка, — познакомимся, свыкнемся и поработаем вместе. Я хоть и невоенный, но кое-что тоже смыслю. Партийная работа ко всему приучает. Все будет в порядке!..»

Карасев в ответ тоже улыбнулся и еще раз крепко пожал протянутые ему руки Курбатова и Гурьянова.

— Да, кстати, — сказал Курбатов, оглянувшись на Алехова, — не мешало бы, как говорится, с ходу ознакомить нового товарища с происшествием, которое меня очень беспокоит.

— Ты о краже? — спросил Алехов.

— Да, история странная и подозрительная, — вмешалась в разговор Мякотина, второй секретарь райкома. Она несколько раз вставала со стула и, прихрамывая, ходила по кабинету. — Кирюхину и Соломатину надо бы поэнергичнее этим заняться.

— А что случилось? — поинтересовался Карасев.

— Вот она, какая история, — задумчиво проговорил Курбатов и после минутной паузы предложил: — Давайте выйдем на улицу, на место происшествия.

Карасев, недоумевая, поднялся и вслед за Курбатовым и Кирюхиным спустился по лестнице на улицу. На заборе, возле самого входа в райком, висела большая витрина, покрашенная белой масляной краской. Теперь она была пуста и болталась, покосившись, на одном гвозде, а ее стеклянные дверцы были распахнуты и чуть поскрипывали от легких порывов ветра. Внутри витрины на двух-трех сохранившихся кнопках виднелись обрывки картона. Видимо, кто-то торопливо срывал фотографии, находившиеся здесь за стеклом, срывал, не обращая внимания на то что в спешке он портят карточки.

— Что здесь было? — спросил Карасев.

— Фотографии знатных людей района, передовиков.

— Когда исчезли эти фотографии?

— Точно сказать не могу. Обнаружили мы кражу сегодня утром. Видите, все оставили, как было… Для пользы следствия.

— Кто же это мог сделать? Кому понадобились фотографии?

— Вот в том-то и дело, — ответил Курбатов, думая о происшествии, крепко тревожившем его. — Кто это сделал? Кому нужны карточки актива в такое время, когда гитлеровцы не так уж далеко?

— Скорее всего, тут действовала вражья рука, — хмуро проговорил Кирюхин. — На хулиганство не похоже. Подлец какой-нибудь.

— И я так думаю, — согласился Курбатов. — Но ведь этого подлеца надо найти. А где и как его найдешь? Сам он к нам не явится: здрасте, мол, это я украл карточки. А нужны они мне для того, чтобы…

Он замолчал и, пытливо вглядываясь в Карасева, добавил:

— Во всяком случае, мне хотелось, чтобы вы знали об этом странном и подозрительном происшествии и вместе с товарищами Кирюхиным и Лебедевым попытались найти какие-нибудь следы.

Когда два часа спустя Карасев остался один (ему отвели комнату в здании райотдела НКВД), он подумал о том, что тревога его новых товарищей понятна. Кража фотографий советского актива Угодско-Заводского района была, несомненно, совершена неспроста: это сделано иди по прямой указке фашистской разведки, заславшей сюда своих людей, или человеком, который ждал прихода врага, готовился стать предателем и хотел явиться к новому начальству не с пустыми руками. Расчет ясный и точный. Грязный палец предателя будет показывать снимки, а угодливый голос подсказывать: «Вот этот… Вот эта…»

Так перед Карасевом в первый же день приезда в Угодский Завод возникла загадка: кто совершил кражу фотографий? В чьи руки попали фотоснимки активистов района?

В коридоре послышались шаги, и в комнату неожиданно вошел Гурьянов. Своей крупной фигурой он как бы сразу заполнил небольшое помещение.

— Не ждали? — спросил он. — Я ненадолго… Знаете, я все о возможных партизанских делах думаю, аж голова разрывается. Партизаны — это тот же народ. А я всегда среди народа, такая уж должность у меня. Прикидываю, кто лучше подойдет, на кого положиться сможем, чтобы не ошибиться.

— А вы уверены, что непременно придется партизанить?

— Фронт совсем близко. Нам придется бить фашистов с тыла, чтобы помочь Красной Армии. В соседних районах тоже готовятся, а я на ус наматываю. В делах хозяйственных я не отставал, а в боевых уж подавно не хочется плестись в хвосте.

— Это мне по душе, — проговорил Карасев.

ПРОИСШЕСТВИЕ В ЛЕСУ

Знакомство с бойцами 48-го истребительного батальона началось утром следующего дня. Карасеву не терпелось посмотреть, как выглядят люди, которым, может быть, скоро придется надолго оставить семьи, привычную работу и стать лесными воинами, да и вообще хотелось поближе познакомиться с жизнью и бытом своих новых «земляков». Задолго до построения батальона Карасев вместе с Гурьяновым, Курбатовым, Кирюхиным и Улановым побывал на ткацкой фабрике, в леспромхозе, на крахмальном заводе. Везде он видел обыкновенных штатских людей, пожилых и молодых, в рабочих рубашках и спецовках, занятых своими обычными делами. Никаких «военных признаков» ни у кого Карасев не обнаружил, и лицо его становилось все более хмурым. «Вот так бойцы, — думал он, — что же я с ними буду делать, как воевать буду?»

Знакомил с угодчанами командира «истребителей» Курбатов, и Карасев не переставал удивляться тому, что каждого рабочего и служащего секретарь райкома знал не только по имени и отчеству, но знал многое о его семье, о заболевшей жене, об успехах сына или дочери в школе, о неполадках и трудностях на работе.

По тому, как рабочие обращались к Гурьянову и Курбатову, по их теплевшим глазам, грубоватой, но дружеской сердечности в разговорах с ним, по неизменному «А-а, Михайлыч, привет, Алексеич, хорошо, что приехал!» — Карасев понял, что секретаря райкома и председателя райисполкома не только уважают, но и любят. «Отличным комиссаром был бы», — думалось Карасеву, когда в десятый или двадцатый раз перехваченный тем или иным рабочим Гурьянов, останавливался на пути и, слегка наклонив голову, внимательно слушал собеседника.

А Карасев и его спутники терпеливо ждали, стоя несколько поодаль, чтобы не мешать откровенному разговору, разговору по душам. И лейтенант начинал еще яснее понимать, что ему многое следует перенять у коммуниста Курбатова, «глубоко штатского человека», как он охарактеризовал Александра Михайловича при первой встрече с ним в районном комитете партии. Поучиться надо и у Гурьянова, который был не только «хозяином» района, но и своим, близким каждому угодчанину.

— Чем вы недовольны? — спросил Кирюхин, заметив хмурое выражение лица Карасева.

Карасев ответил нехотя:

— Вид у людей больно гражданский… мирный.

— А они такие и есть, мирным трудом заняты, — заметил Гурьянов. — Военной науке на предприятиях и в колхозах не обучаются и солдатское обмундирование не получают.

— Да, люди все гражданские, мирные, — вмешался в разговор подошедший Курбатов. — И весь наш народ — он тоже мирный. Но уж если пришлось взяться за оружие, то воевать будет по-настоящему.

Они медленно пошли к центру села. Курбатов, видимо, задетый за живое, продолжал рассуждать вслух:

— Советский человек проверяется не по внешнему виду, хотя в армии, как я понимаю, внешний вид тоже имеет немаловажное значение. Но главное — в сознательности, в убежденности человека, в его готовности не пожалеть своих сил на общее дело. Иной тихий и незаметный рабочий или колхозник может в трудную минуту проявить такие боевые качества, что вы только ахнете от удивления. Так что не спешите с выводами, Виктор Александрович, не спешите.

— Правильно говоришь, Александр Михайлович, — поддержал Уланов. — К примеру, у нас, в милиции, иной выглядит гренадером, а ночью темноты боится. Зато какой-нибудь худющий невзрачный милиционер, на котором и обмундирование не всегда ладно сидит, может голыми руками схватить вооруженного бандита. Все дело в человеке!

— Вот, лейтенант, — заметил Гурьянов, — пришлось тебе целую лекцию выслушать. Наматывай на ус. Не обижайся.

— Я не обижаюсь, — ответил Карасев, понимая, что все сказанное товарищами — справедливо.

…В шесть часов вечера весь батальон ожидал встречи со своим новым командиром. Три роты выстроились на дороге, неподалеку от леса. По количеству бойцов каждая рота выглядела скорее взводом или даже отделением. Это сразу же заметил Карасев, начиная обход. Снова, как и утром, он всматривался в лица бойцов, но теперь почти все ему казались более стройными, подтянутыми и будто помолодевшими. Недвижно стояли они в строю и внимательно следили за каждым шагом командира. В первых шеренгах у бойцов были винтовки-трехлинейки и охотничьи ружья. В задних рядах почти ни у кого оружия не было.

— Товарищ лейтенант! Первая рота сорок восьмого истребительного батальона…

— Товарищ лейтенант! Вторая рота сорок восьмого…

Незнакомые люди, временно назначенные командирами, с военной выправкой и четкостью докладывали о построении рот. Карасев принимал рапорт, здоровался, прислушивался к нестройным ответам и шел дальше. Его сопровождали Гурьянов и Курбатов.

Подходя к третьей роте, Карасев невольно ускорил шаг. Эта рота, в отличие от других, выглядела очень молодо. Не будучи предупрежденным, лейтенант с удивлением смотрел на черноволосого юношу, рапортовавшего на ломаном русском языке:

— Товарищ командир!.. Камерад!.. Третий рота сорок восемь истребительный батальон…

Что за чудеса? Откуда взялось это обращение — камерад… Да и внешностью своей юноши и девушки, встретившие его здесь, мало походили на русских. Кто они такие?

Карасев перевел вопросительный взгляд на Лебедева, стоявшего в двух шагах позади, потом на Гурьянова, и тот, с трудом скрывая улыбку, пояснил:

— Здесь испанская молодежь, Виктор Александрович. Дети революционеров, сражавшихся и погибших под Мадридом, Гвадалахарой… В боях против фашистов. Золотые ребята. Они здесь у нас росли и воспитывались в детском доме. Хотят тоже воевать с фашистами. Ничего не скажешь, дело похвальное. Мы подумали, посоветовались и решили дать им такую возможность. Третья рота целиком укомплектована испанцами. Разрешите?..

Не дожидаясь разрешения, словно в подтверждение сказанного, Гурьянов поднял правую руку, сжал кулак и крикнул:

— Но пасаран!

В ответ взметнулись десятки рук, и призывный клич испанских бойцов: «Но пасаран» — прозвучал дружно и мощно.

Как-то сразу исчезли холодок и смущение от первой встречи, от первого знакомства. Еще командир не подал команду «вольно», но строй уже был нарушен.

Темпераментная молодежь окружила пришедших и закидала вопросами. Главным образом досталось Карасеву: ведь он только что с фронта, только что воевал!

Испанских юношей и девушек интересовало все: как на фронте? Где воевал командир? Скоро ли капут Гитлеру?..

Лейтенант старался как можно лучше и обстоятельнее объяснить молодежи, что война только начинается, что немцы пока еще идут вперед, захватывая километр за километром советскую землю, что предстоят очень трудные, очень тяжелые испытания, к которым надо тщательно готовиться.

Карасев сумел найти нужные слова о дисциплине, о суровой воинской дисциплине, без которой невозможна победа.

— А вы? — неожиданно спросил он притихшую молодежь. — Строй смяли, порядок нарушили. Служить — так служить. Воевать — так воевать.

Он сделал паузу и громко скомандовал:

— Становись!.. Равняйсь!.. Смирно!..

Продержав третью роту несколько минут в строю, Карасев дал команду «вольно», разрешил разойтись, и молодежь снова окружила его. К ней присоединились и остальные бойцы. Многие из них со снисходительной улыбкой наблюдали за шумливыми, жестикулировавшими испанцами.

— Говорливый народ, — проворчал Лебедев, предпочитавший больше делать и меньше говорить.

— Ничего, пусть поговорят, — успокоил молодого чекиста Гурьянов. — Ведь каждому фронтовика послушать хочется.

Ответив на вопросы, лейтенант перевел разговор на дела сорок восьмого батальона и заговорил о ближайших задачах.

Их было не так уж много, этих новых, конкретных задач: знать винтовку, изучить стрелковое дело, беспрекословно слушаться и выполнять приказы командиров. Вот пока и все.

Внимательно слушали бойцы. Посуровели, стали сосредоточенными лица. То, что некоторым, наиболее молодым и горячим, казалось увлекательной игрой, оборачивалось трудовыми военными буднями.

Сразу же после встречи с испанцами Гурьянов и Курбатов ушли в райком. Вместе с Лебедевым и Кирюхиным Карасев возвращался в райотдел НКВД.

Начался дробный летний дождь. Лужи, не высохшие еще со вчерашнего дня, пузырились от дождевых капель. Низкие сплошные облака заволокли небо.

— Надолго зарядил, — сказал Карасев. Он ловко перемахнул большую лужу и, остановившись, поджидал спутников.

— Проклятущая погода! — отозвался Лебедев и сердито зашлепал по луже, словно вымещая на ней свою злобу.

Настроение у Николая Лебедева с утра было неважное.

В райотделе НКВД лично ему было поручено расследовать дело о краже фотографий из витрины у здания районного комитета партии. Вся история с фотографиями казалась Николаю недостаточно серьезной, а потратить времени на нее придется немало. И это было обидно вдвойне, так как других дел у него накопилось невпроворот.

С огорчения Лебедев даже позабыл и только сейчас вспомнил и передал Кирюхину полученную директиву из Москвы о том, что 48-й истребительный батальон входит в подчинение начальника гарнизона города Серпухова Соколова, с которым предлагалось поддерживать непрерывную связь. Кирюхин быстро пробежал глазами бумагу и протянул ее Карасеву.

— Кто передал приказ? — поинтересовался Карасев.

— Ваш новый ординарец, товарищ командир. Лично из Москвы привез.

На сумрачном лице Николая промелькнула улыбка, он хитро прищурился и взял под козырек.

Ординарец? Что за новость?.. Карасев недоверчиво пожал плечами и ускорил шаги. На через несколько минут его недоверие как рукой сняло. Возле райотдела НКВД его встретил… Илья Терехов.

— Илюшка, черт!.. — только и смог выговорить Карасев и начал тискать и тормошить боевого пограничника, — Значит, тоже сюда? Спасибо генералу, ведь я его просил. Ну, как, доволен?

— А как же, — солидно ответил Терехов, пригладил волосы и поправил пилотку, смятую Карасевым. — Куда командир, туда и я. Прикомандирован, так сказать, для усиления боевой мощи. Вот только в Калугу заехать не пришлось, а у меня там зазноба. Может, командируете?

— Подождет твоя зазноба. Сейчас не до гулянок.

— Есть!..

…В эту ночь над угодским лесом долго кружил самолет.

Виктор Карасев, засидевшийся за письмом, отодвинул мелко исписанную страницу. Нарастающий гул летевшего самолета раздражал, отвлекал внимание.

Карасев вышел на крыльцо дома и начал внимательно вглядываться в темное беззвездное небо. Он пытался определить: наш или немецкий летчик так настойчиво и упорно кружит над лесным массивом, то опускаясь почти до вершин елей и сосен, то снова набирая высоту.

— Немец это, товарищ командир, — услышал Карасев уверенный голос Терехова, вышедшего следом за ним. — У немца выхлоп совсем другой, да и гудение, слышите, вроде осиного.

Илья опоздал со своими догадками. Все это слышал и во всем уже разобрался и сам лейтенант. Он опять вспомнил сейчас разговор с генералом в Москве и догадался о цели прилета ночного гостя. И время, и долгое кружение немецкого самолета над одним и тем же местом могли означать только одно — выброску парашютистов. Вот сейчас или минутой позже, выполнив задание, летчик резко наберет высоту и уйдет к себе за линию фронта.

Так и случилось… Прошло несколько минут — и затих где-то там, на западе, гул улетевшего самолета.

— Выбросил гадов и утек. Будьте здоровы, — послышалось бормотание Терехова.

— Ты что заметил? — спросил Карасев, зная, какие зоркие глаза у ефрейтора.

— Да разве в такой темноте заметишь? — огорченно ответил Илья. — Здесь без малого километров десять, а то и все пятнадцать будет. Надо людей поднимать, товарищ командир.

Получив разрешение, Терехов отправился выполнять приказание. Этот простой калужский паренек обладал не только зоркими глазами, но и удивительной зрительной памятью. «Шоферу экстракласса без этого нельзя», — говорил он обычно по этому поводу.

Вот и сейчас. Утром приехал, один раз прошелся по Угодскому Заводу и сразу же запомнил и улицы и переулки. Заприметил дома — бревенчатые и оштукатуренные, со ставнями и без них. Огорчился, что не видно «барышень» и поухаживать не за кем. Побеседовал с двумя-тремя повстречавшимися угодчанами и убедился, что по количеству жителей Угодский Завод ни с Калугой, ни с Москвой сравнить нельзя. В общем, освоился полностью.

Отряд бойцов-истребителей двинулся в путь, едва только забрезжило утро. Дорога оказалась нелегкой. Прошедшие дожди размыли землю, ноги скользили, разъезжались, будто на катке, а тут как на грех все чаще да чаще стали попадаться пни и колдобины. Люди спотыкались и чертыхались вполголоса. Громко разговаривать было запрещено. А на востоке все ярче разгоралось солнце. Его лучи штурмовали облачный заслон, рвались к земле.

Впереди отряда вместе с Карасевым шел Николай Лебедев.

Младший лейтенант знал все дороги, все нехоженые тропки, ведущие в чащу леса. Он сам и подобрал людей для этой лесной операции, первой боевой операции в истории 48-го истребительного.

Три часа назад, стоя возле здания райотдела, напряженно слушая гудение вражеского самолета, Лебедев мысленно прикидывал «на всякий пожарный случай», где кружит тот. В каком направлении, над какой частью леса? И сейчас, сверяясь с компасом, делая иногда неожиданные повороты то влево, то вправо, Лебедев уверенно вел отряд.

В лесу было еще темно. Проснувшиеся вспугнутые птицы, тяжело махая крыльями, пролетали совсем низко над головами, и тогда казалось, что лес недовольно шумит, удивляясь столь раннему приходу людей.

Прошло два часа с момента выхода отряда. Люди устали, шли молча, горбясь, внимательно разглядывая влажную землю, пытаясь обнаружить на ней следы приземлившихся немецких парашютистов.

Приземлились ли? А может, командиры ошиблись? Мало ли самолетов летает над лесом! Угодчане уже привыкли к ним. Но приказ есть приказ, и каждый из бойцов истребительного батальона старался выполнить его как можно лучше.

Однако бывалых пограничников — лейтенанта Карасева и ефрейтора Терехова — куда больше, чем земля, интересовали вершины деревьев. Когда было темно, они то и дело подсвечивали себе фонариком, внимательно вглядываясь в густые кроны елей и сосен, а сейчас, когда рассвело, шли, закинув головы, будто радовались восходу солнца, началу нового дня и готовились песней встретить его.

Но вдруг раздался резкий, повелительный окрик лейтенанта:

— Стой! — И маленький отряд замер на месте.

А секундой позже мускулистый, подвижной Терехов, ловко подтянувшись на руках, уже карабкался по стволу сосны.

Теперь и остальные бойцы увидели то, что приметил зоркий глаз командира-пограничника: небольшой кусок полотнища грязновато-серого цвета, как намокший тяжелый лист, висел на одной из веток.

Илья быстро спустился вниз. В руках у него оказался рваный лоскут парашютного шелка. Ефрейтор протянул находку командиру и четко отрапортовал, что верхние ветки сосны, на которых он только что побывал, немного поломаны, вроде как на них откуда-то сверху была сброшена тяжесть.

Однако сообщение Терехова показалось недостаточным Николаю Лебедеву. Он не спеша снял ремень, гимнастерку, разулся, поплевал на руки и полез наверх.

Лез он неторопливо, поминутно останавливался. Отдыхал секунду, другую и снова продолжал лезть. По сравнению с ловким Ильей Николай казался неповоротливым, неуклюжим, и Терехов даже иронически хмыкнул, видя его неловкие движения.

Но Лебедев продолжал взбираться выше и выше.

— Солидно лезет, — заметил Терехов. И это замечание вызвало смех у всего отряда.

Не дожидаясь возвращения Лебедева, Карасев начал тщательно осматривать местность. Но небольшая лесная полянка, где находился отряд, не сохранила никаких следов людей или, возможно, одного человека, совсем недавно побывавшего здесь.

— Эх, собачку бы! — мечтательно произнес пожилой боец Игнат Зубилин, рабочий крахмального завода, страстный охотник.

— А чего тут с собакой делать? — возразил Николай Гребешков, инструктор райкома комсомола. Невысокий, щуплый, черноволосый, он крепко сжимал в руках винтовку и, видимо, был наполнен ожиданием встречи с опасностью или таинственной неизвестностью.

— Собаке для нюха ориентир нужен, — рассудительно поддержал его один из бойцов. — А разве это ориентир? — Он ткнул пальцем в лоскут, снятый с дерева. — Небось до этой штуки фашист и не дотрагивался, болталась у него в небе за плечами. Собака тут ни к чему.

А тем временем Карасев и Терехов продолжали поиски. Ефрейтор первым обратил внимание на раскиданные на поляне полусожженные ветки, крохотные бугорки золы. Кто-то ночью зажигал костры. Кто и зачем?

О возникшем подозрении он шепотом сказал Карасеву. Тот внимательно выслушал его, кивнул головой и тоже шепотом приказал:

— Молчи!

А Лебедев уже был рядом. Он тяжело спрыгнул на землю и направился к Карасеву. Лицо стало хмурым и озабоченным.

— Ну что? — спросил лейтенант и вопросительно посмотрел на Николая.

— Ночью с дерева слез человек — ответил тот.

— И только-то!

Карасев был явно разочарован таким скудным итогом. Для подобного откровения незачем было лазить вторично: выброска парашютиста казалась бесспорной истиной. Но он промолчал и ждал дальнейших разъяснений.

А Николай натянул сапоги, надел гимнастерку и добавил, как бы поясняя сказанное раньше:

— Но вначале этот человек влез на дерево, а уж потом слез с него. — Увидев удивленные взгляды товарищей, он поспешил добавить: — Кто-то забрался на дерево, пользуясь «кошками». На «кошках» же он слез вниз. По всему стволу следы от них. Непрерывная лесенка следов.

Николай искоса поглядел на Терехова и «стрельнул» прямо в его адрес:

— Конечно, когда прыг да скок, многого не заметишь.

Илья даже вспотел от смущения. Такого «сюрприза» он никак не ожидал. А Лебедев продолжал спокойно и уверенно объяснять:

— Ветки действительно поломаны, но на очень незначительной площади. Можно почти безошибочно сказать, что был сброшен не человек, а какой-то предмет. Человек натворил бы куда большее опустошение там, наверху.

Николай показал на сосну, с которой только что спустился, и как бы подытожил:

— А позднее на дерево влез человек, снял предмет, который был сброшен с самолета, и осторожно спустился обратно, Следы «кошек» во время спуска глубже, чем когда человек лез наверх. И это понятно, так как ему пришлось держать и уносить с собой тяжелый предмет.

Выводы Лебедева были остроумны и просты. Бойцы отряда, совсем недавно добродушно подтрунивавшие над ним, сейчас с уважением поглядывали на Николая, а Карасев даже не смог скрыть своего восхищения.

— Молодец, Коля! — сказал он и крепко пожал ему руку.

Умело и старательно уходил враг, от места приземления. Вот набросанные, будто слетевшие листья, словно прошла по лесу буря. Разгребли, а под ними явственные вмятины от следов… В другом месте отпечаток ноги, а носок глядит в противоположную сторону.

Медленно, шаг за шагом — впереди Карасев, за ним Лебедев, третьим Терехов, несколько поодаль остальные бойцы — шел отряд по живой цепочке следов, кем-то торопливо, но умело укрытых.

Маленький капризный лесной ручеек преградил путь. Следы оборвались возле самой воды.

— Здесь мелко? — спросил Карасев.

— До пояса, — ответил Лебедев. — Но вода зверски холодна. Не рекомендую.

— А там… жилье далеко?

Николай помедлил с ответом, подошел ближе и сказал негромко:

— В двух километрах, на той стороне — Молчановские хутора немецких колонистов. Ближайший к лесу хутор Адольфа Вейса. Мы давно приглядываемся к нему. Стоит сейчас заглянуть.

— Здесь пойдем?

Николай отрицательно качнул головой.

— Нет. Влево подадимся. Лесом подберемся вплотную.

Николай не ошибся. Меньше чем за полчаса отряд вышел на опушку леса. В сотне метров от нее стоял домик Вейса, нарядный, беленький, с покатой крышей из красной черепицы.

Прозрачный, легкий дымок; поднимавшийся из трубы, как бы говорил о том, что хозяева находятся дома и будут рады гостям. Но это первое впечатление исчезло при виде высокого забора, за которым были укрыты дом, двор, огород и который надежно охранял хозяев от ненужных посетителей и нескромных глаз.

Старик Адольф Вейс принял «гостей» лежа в кровати. Его молодая, стройная и привлекательная жена сказала, что муж недужит уже третьи сутки: обострился ревматизм. На вопрос Лебедева, не заглядывал ли к ним за последние день-два кто-либо из посторонних, молодая женщина не успела ответить. Ее остановил властный и строгий взгляд мужа.

— Выйди, Мария. Я поговорю сам.

И женщина покорно вышла из комнаты, чуть слышно прикрыв за собой дверь.

После долгого и трудного молчания Вейс заговорил первый, ни к кому не обращаясь:

— Я отлично понимаю, что сейчас, когда фашистская Германия напала на Россию, когда немецкие армии находятся недалеко от Москвы, под сомнение берутся многие из тех, кто когда-то переселился из Германии.

Не обратив внимания на протестующий жест Карасева, старик продолжал:

— Я ничего не буду говорить в свою защиту. Моя жизнь за все эти годы служит порукой моей честности и преданности стране, которая гостеприимно приняла меня.

По-русски старик говорил чисто, почти без акцента, тщательно выговаривая каждое слово. Речь его отличалась некоторой высокопарностью, что не ускользнуло от внимания пришедших.

— Я хочу сказать другое. Вот вы молчите и слушаете меня, а сегодняшний ранний гость, побывавший до вас, все время говорил сам.

— Гость? Откуда? Кто такой? — быстро спросил Лебедев.

— Не знаю, — покачал головой Вейс. — Он пришел из леса, прямо через реку, вброд. Совсем незнакомый мне человек. В наших местах я его раньше никогда не видел.

— Один?

— Один.

— У него был какой-нибудь багаж?

Прежде чем ответить Лебедеву, Вейс внимательно подсмотрел на него, несколько секунд помедлил и сказал неуверенно:

— Да, был. Небольшой мешок, по-видимому, тяжелый. Он бережно поставил его на землю, когда пришел, и так же бережно поднял, когда уходил.

— О чем шел разговор?

— О войне, о немецком наступлении, о том, что Россия проиграла войну и что немецкие армии скоро войдут в Москву. Я ответил, что Россию победить нельзя, и как пример привел Наполеона. — Вейс сделал паузу, не спеша потянулся за трубкой, тщательно раскурил ее и только после этого продолжал: — А незнакомый человек пожал плечами и промолчал. Он, думаю, пытался уговорить меня в чем-то, очень торопился, поминутно поглядывал на часы и скоро ушел. Сказал, что все же через две-три недели вернется и продолжит разговор с представителем немецкой нации… то есть со мной.

— Куда он ушел?

— Туда! — Вейс показал в сторону, противоположную лесу. — Сначала, сказал, дело сделаю, а потом смогу разговоры вести.

Сообщение старика походило на правду — человек из леса. Карасев посмотрел на Вейса, потом перевел взгляд на Лебедева. Лицо младшего лейтенанта было напряжено, губы крепко сжаты.

— Опишите вашего гостя, — попросил Лебедев.

— Невысокий, лет сорока. Глаза большие, серые. Редкие светлые волосы. Вот, кажется, и все.

— Немец?

— Нет, русский.

— Во что он был одет?

— В синий плащ. Сапоги. На голове кепка, темно-коричневая.

Вейс отвечал уверенно, не задумываясь.

— Хорошо, спасибо! Мы примем меры.

Лебедев шагнул к старику и пожал ему руку.

— Не вставайте, не надо. До скорой встречи. Пошли, товарищи.

Казалось, что Николай торопился принять срочные оперативные меры и поэтому спешил уйти. Однако, выйдя на крыльцо дома, он остановился возле молодой хозяйки, сидевшей на ступеньках, и сказал полушутя-полусерьезно:

— По утреннему гостю скучаете, фрау Вейс?

Женщина посмотрела на него, и Николай увидел, что лицо ее залито слезами.

— По какому такому гостю? У нас отродясь гостей не бывало. Тошно здесь, ой, как тошно. Война пришла, горе такое, кругом слезы, а здесь будто за стеной каменной. Все как было. Час в час, минута в минуту. Никаких перемен. И совсем я не фрау. Полюбовница я, прислуга. Русская… сирота. Девчонкой попала сюда, да так и осталась.

Женщина шептала торопливо, лихорадочно, словно не могла больше таить в себе большого, томящего чувства стыда и горя.

— Вот как! — удивленно протянул Карасев.

— Мария!.. — донесся из комнаты властный голос Вейса.

Женщина вскочила со ступенек и вытерла глаза.

— Идите! — негромко, но повелительно сказал Лебедев. — И никакого разговора между нами не было. Понятно?

Мария бросила на Лебедева быстрый просящий и одновременно понимающий взгляд, кивнула головой и скрылась в дверях.

Направляясь к выходу, идя по тщательно выметенной, ровной, посыпанной желтымпеском дорожке сада, Лебедев убежденно говорил Карасеву:

— Никто к Вейсу, конечно, не приходил и не приезжал. Все это хитрый черт придумал, чтобы от себя подозрение отвести. Помнишь, как он посмотрел на меня, когда я спросил о багаже? Старик хотел узнать, хотел убедиться, что нам известно о лесном происшествии. В общем, так, командир, без тщательного обыска здесь не обойтись.

Бойцы отряда ждали возле калитки. Кое-кого из них сморила усталость, и они дремали, прикорнув у забора. Карасев присел на корточки, обдумывая предложение Лебедева.

— Ну так как же? — нетерпеливо спросил Лебедев. — Будем делать обыск?

— Надо бы с твоим начальством посоветоваться, с Кирюхиным.

— Времени у нас в обрез. Чего тут советоваться, когда, может быть, у нас в руках шпион или предатель. Если ничего не найдем, извинимся, и все. Если же найдем — сразу арестуем, а потом оформим. Время военное.

— Ну что ж, — согласился Карасев. — Ты здешний оперативник, тебе виднее. Командуй!

Лебедев приказал бойцам окружить всю усадьбу, выставил двух наблюдателей за лесом и окружающей местностью, а семь человек повел за собой в дом Вейса. Когда младший лейтенант снова распахнул дверь и, пропустив вперед Карасева, остановился на пороге, Вейс тяжело приподнялся на кровати и с удивлением и настороженностью посмотрел на пришедших. Мария испуганно прижала руки к груди и попятилась к печке, белевшей рядом с кроватью.

— У вас еще остались ко мне вопросы? — медленно спросил Вейс, не опуская глаз под испытующим взглядом раскрасневшегося и взволнованного собственным решением Лебедева.

— Да, гражданин Вейс, — ответил Лебедев.

— Гражданин! — горестно повторил Вейс, и в голосе его послышалась нескрываемая обида. — Гражданин!..

Но Лебедев уже овладел собой, голос его прозвучал сухо и деловито:

— Нам нужно осмотрев ваш дом, всю вашу усадьбу.

— Это — обыск?

— Да.

Вейс спустил ноги с кровати и, пыхнув трубкой, на мгновение прикрыл табачным дымом нахмурившееся и ставшее алым темное от загара и небритой щетины морщинистое лицо.

— Ваше право, — коротко бросил он. — Мария, выйди!

— Пусть останется здесь, — вмешался Карасев. — Начинайте, товарищи. Все тщательно осмотреть — в комнатах, прихожей, в сараях… Эту комнату мы проверим сами.

Бойцы вышли. Стало тихо, и в этой тишине слышалось только натужное, хриплое дыхание старика да негромкое металлическое постукивание настольных часов.

И Вейс, и Мария с напряженным вниманием наблюдали за тем, как Лебедев и Карасев обыскивали комнату, выдвигали ящики стола и комода, осматривали все углы, проверяли даже половицы.

— В этом, шкафу что? — спросил Лебедев.

— Ее спросите, — кивнул Вейс в сторону Марии.

— Там платье мое и белье всякое, — тихо пояснила женщина. — Распашонки и одеяльца ребеночка… умер он у меня…

— Откройте, пожалуйста.

Мария пошарила рукой поверх шкафа, нащупывая ключ, но, к своему удавлению, не находила его.

— Куда же он завалился?.. Адольф Карлович, вы ключ, часом, не брали?

— На что он мне? — пожал плечами старик. — Твой шкаф, твои тряпки…

Мария растерянно развела руками.

— Я уже давно туда не лазила. Больше недели. И не припомню, чтобы ключ со шкафа снимала…

В это время в комнату вошел Илья Терехов, в руках он держал «кошки», которыми обычно пользуются монтеры, взбирающиеся на телеграфные столбы.

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант? В большом сарае, в самом углу, под одной из пустых бочек нашли «кошки». — И он протянул их Карасеву.

В глазах Лебедева мелькнул радостный огонек. Не зря, значит, взбирался он на дерево, а потом решился на обыск.

— Это вы упражняетесь? — спросил он Вейса, безучастно глядевшего в окно.

— Куда же мне, в мои годы… Валяются в сарае, есть не просят…

— А это откуда?

На зубьях «кошек» острые глаза Карасева заметили маленькие свежие кусочки сосновой коры.

— Кто знает… В сарае дерева много.

— Почему же «кошки» были прикрыты бочкой?

— Не знаю. Вероятно, завалились и лежали там. Кому они нужны?

— Действительно, кому они нужны? — иронически переспросил Лебедев. — Хозяину виднее.

Вейс пыхнул дымом и ничего не ответил.

— Ну как, ключ нашелся? — подошел опять к шкафу Карасев.

— Нет… и сама не знаю… — прошептала Мария.

— Нужно шкаф открыть? — заинтересовался Терехов. — Разрешите, товарищ лейтенант, это пустяковое дело.

— Давай, Илья.

Терехов раскрыл перочинный ножик, сунул лезвие в скважину замка, несколько раз тряхнул дверцы и тут же распахнул их. В шкафу действительно лежало белье, висели женские платья, а в самом низу в беспорядке валялись детские пеленки, распашонки и тонкое голубое одеяльце.

— Господи, что же это? — всплеснула руками Мария.

Лебедев строго посмотрел на нее.

— Чему вы удивляетесь? — спросил он.

Она боязливо оглянулась на Вейса и промолчала. И только на повторный вопрос Лебедева неуверенно и очень тихо проговорила:

— Не пойму я ничего… Вроде здесь шарил кто-то.

— Кто же мог, кроме вас или мужа?

— А ему этот шкаф ни к чему.

— Проверьте, пожалуйста, все ли вещи на месте.

Дрожащими руками Мария стала перебирать белье и платье, а когда повернулась к Карасеву и Лебедеву, лицо ее было почти белым.

— Розовенького одеяльца нет… От покойного сынка осталось.

— Куда же оно могло исчезнуть?

— Ума не приложу… Адольф Карлович, вы, может, брали?

— Глупая женщина! — Под Вейсом заскрипела кровать. — Зачем мне детские пеленки или одеяла?

— И я так думаю. Только куда же оно делось, одеяльце? — В голосе ее послышалась злость. — Не вор же сюда забрался.

— Найдется, — успокоил ее Карасев, — Терехов, узнай, как там дела?

— Есть.

Терехов не успел выйти из комнаты. На пороге он столкнулся с Игнатом Зубилиным, позади которого толпились и другие бойцы.

Зубилин двумя руками держал какой-то небольшой квадратный предмет, тщательно завернутый в детское розовое одеяльце.

— Ага, нашлось-таки! — воскликнул Лебедев. — В хозяйстве ничего не пропадает.

Мария широко раскрытыми глазами глядела на дорогое ей одеяльце, а Вейс даже не пошевелился.

— Ставь на стол, — распорядился Карасев и начал развертывать одеяльце. В нем, оказался небольшой металлический ящик серо-зеленого цвета, в котором офицер без труда узнал портативный радиопередатчик германского производства.

— Вот теперь и выясняется, Вейс, кто вы такой… И не товарищ и не гражданин, а просто-напросто фашистский шпион.

Лебедев потрогал радиопередатчик рукой, будто проверяя его целость, затем спросил Зубилина:

— Где нашли?

Зубилин, как всегда, ответил медленно, не спеша, со всякими подробностями, которые, по его мнению, были очень важны.

— За большим сараем еще один сарайчик стоит… Маленький, плохонький, вроде избушки на курьих ножках. Н-да, заглянул я туда и, кроме дров рубленых, ничего такого не заметил. Ну, вроде искать здесь нечего. Вышел я из сарайчика и все же сомневаюсь. Глазами все поглядел, а руками ничего не пощупал. Нет, так не годится. И чтобы не сумлеваться, вернулся я. Опять гляжу, дровишки рядком уложены, всю стену загородили. А в одном месте почему-то плотности нет… то есть как бы порушено что-то. Стал я поленца раскидывать, немного сверху, немного с боков… И вдруг, мать ты моя родная! Ящик под руку попал.

— Какой ящик? — нетерпеливо спросил Лебедев.

— Да обыкновенный, из дерева с фанерой, в чем посылки отправляют. Ящик — это, конечно, не дрова, но на растопку вполне годится. Только какой же хозяин будет растопочный материал так далеко прятать? Ну, думаю, обязательно в этом ящике есть что-то.

— Покороче! — бросил Лебедев.

— А уж и конец скоро. Раскидал я дрова, вытащил ящик, а в нем эта штуковина оказалась. Тогда я ее осторожно, как ребеночка, взял на руки и доставил вам. Вот так!

— Возьмите свое одеяльце, — сказал Карасев, и чувство сожаления и горечи шевельнулось в нем, когда увидел, с какой силой и нежностью схватила одеяльце Мария и прижала его к груди.

— Все? — спросил Лебедев.

— Нет, — отозвался один из бойцов. — Зашел я по нужде в уборную ихнюю и решил на всякий случай осмотреть и это сооружение. И вот нашел под крышей, между досками. Хозяин здесь, видно, стоящий, у него в отхожем месте крыша двойная, а в середке пусто.

И он протянул Лебедеву длинный пистолет черного цвета, но несколько необычной формы.

— Ракетница! — коротко определил Карасев.

— Плохо же вы свой багаж прятали, — повернулся Лебедев к Вейсу. — Думали, хутор далеко, немцы близко, пусть все будет под руками?

…Когда арестованного Вейса, с силой сжавшего в руке свою прокуренную трубку, уводили из дому, он даже не оглянулся на Марию. Женщина, зябко кутаясь в платок, стояла на крыльце и молча глядела вслед своему хозяину и «мужу». И по лицу ее нельзя было понять — жалеет ли она старика или рада, что его арестовали, а ее избавили от постылой, мучительной жизни с этим властным, грубым и совсем чужим человеком. И только Лебедев, задержавшийся на крыльце, услышал ее исступленный шепот:

— Будь ты проклят, гад фашистский!..

Когда обо всем этом стало известно Гурьянову, он недовольно хмыкнул:

— Да, проглядели.

Он повернулся к Курбатову, присутствовавшему при информации Карасева, и задумчиво протянул:

— Знаю я этого Вейса. Нелюдимый хрыч. Никто у него не бывает. Хотя нет, навещают его два приятеля — одна пара гнедых, Панов да Меркулов. Они, кажется, какие-то агенты по делам снабженческим. Ну, об этом-то, надеюсь, Кирюхин знает.

К сожалению, оказалось, что Кирюхин и его сотрудники по райотделу НКВД знали, да не все. Знали, что Панов и Меркулов вечно брюзжат, всем недовольны, антисоветскими анекдотами пробавляются. Вот, пожалуй, и все. А Гурьянову было не до них — слишком много своих дел и забот накопилось.

Правда, Кирюхин и Лебедев сразу же кинулись искать «пару гнедых». Но оказалось, что оба они еще неделю назад вместе с семьями выехали из Угодского Завода и след их пока затерялся.

БУДУЩИЕ ПОДПОЛЬЩИКИ

Виктор Иванович Алехов медленно вошел в кабинет Курбатова, но не опустился, как это часто бывало, на стул или на маленький диванчик, стоявший возле окна, а присел на край стола и, поздоровавшись, сразу же закурил папиросу. Выглядел он хмурым, сосредоточенным. Обычно подвижный, стремительный, с жизнерадостным выражением лица, он производил сейчас впечатление человека усталого, согнувшегося под тяжестью забот, и даже в голосе его, громком и звучном, появилась хрипота, будто он в жаркую погоду залпом выпил ледяной воды и застудил горло.

Курбатов вопросительно поглядел на первого секретаря райкома: с чем тот пришел, что скажет? Так как пауза затянулась, Александр Михайлович тоже вынул из коробки папиросу, но, раздумав, не закурил ее, не желая чиркать спичкой и нарушать молчание. Через минуту спичка в пальцах Курбатова сломалась, и он отбросил ее в сторону, терпеливо ожидая начала разговора.

— Ты очень занят? — спросил, наконец, Алехов и попытался прокашляться.

— Дел, как всегда, хватает, — сдержанно ответил Курбатов. — Я нужен?

Алехов опять помолчал и потом вдруг предложил:

— Знаешь, что, давай пройдемся немного… потолкуем на воле…

Это неожиданное предложение удивило Курбатова, но, понимая, что Алехов позвал на прогулку неспроста, согласился:

— Что ж, не возражаю… Далеко пойдем?

— Нет, к лесу… Что-то больно душно здесь.

— Вот в июле была духота, — возразил Курбатов, складывая в ящики стола бумаги, — а теперь уже пахнет осенью… Ну, я готов.

Он запер ключом ящики стола и собрал в кучу карандаши и ручки.

— Тогда пойдем. Мякотину я предупредил, что скоро вернемся.

Они вышли на улицу, ответили на приветствия случайных прохожих, затем свернули в первый переулок налево и прямо через пустырь направились к лесу, густой темно-зеленой стеной окружившему Угодский Завод. Шли молча, и это молчание как бы подчеркивало необычность и значение предстоящего разговора. Только один раз Алехов оглянулся вокруг и сказал, будто подумал вслух:

— А пустырь этот мы так и не успели перепахать и засадить. Гурьянов мечтал…

И опять замолчал, только вздохнул и опустил голову.

На опушке леса, где пахло сырой хвоей и опавшими листьями, они присели под большой сосной и привалились спинами к ее стволу с красноватой шершавой корой.

— Не застудимся? — спросил Алехов, щупая землю рукой. — Сыровато.

— Не беспокойся, я к земле привык, — ответил Курбатов, понимая, что этот вопрос Алехов задал просто так, для приличия, а скорее всего, чтобы еще на минуту оттянуть разговор, ради которого он и задумал эту необычную прогулку.

Алехов сорвал подвернувшуюся под руку травинку, сунул ее в рот, пожевал и тут же выплюнул. Потом подобрал под себя ноги и повернул к Курбатову усталое воспаленное лицо.

— Вот что, Александр Михайлович, — негромко сказал он, будто подводил черту под многими мыслями, которые не давали ему покоя. — Пора нам подумать о завтрашнем дне. Он не за горами. Работенку придется перестраивать, и как можно скорее, а то, чего доброго, кое в чем и опоздать можем.

Курбатов молча кивнул головой.

— Дела, ты сам видишь, складываются трудные. Немцы наступают, и кто знает, сколько времени нам с тобой удастся еще просидеть здесь. Вчера я заезжал в штаб семнадцатой дивизии, интересовался обстановкой. Ничего утешительного. Надо быть готовыми ко всему.

— Так мы вроде и готовимся, — тихо отозвался Курбатов и полез в карман за папиросной коробкой. В горле у него сразу пересохло и нестерпимо захотелось затянуться горьковатым дымком, будто этот дымок мог успокоить и облегчить сердце. — Закуривай, — протянул он коробку собеседнику.

Алехов вытащил папиросу, помял ее в пальцах и тщательно продул мундштук.

— Да, конечно, готовимся, — согласился он. — Но, кажется, действуем слишком медленно и нерешительно. Как бы не опоздать, — снова повторил он.

— Ты это о чем? О партизанском отряде?

— И о нем.

— Давай прикинем. Члены бюро уже производят отбор людей в отряд. Подбирают самых лучших и крепких. Гурьянов, кроме того, занимается заготовками продовольствия. Кирюхину, Уланову и Карасеву мы поручили найти удобные места для баз, для постройки землянок. Карты добыли. Маршруты определили. Вот только насчет оружия плохо. С голыми руками в лес не отправишься.

— Насчет оружия уже все договорено. Завтра отправим людей в Москву на грузовиках. Они привезут все необходимое — винтовки, пистолеты, взрывчатку…

— Это очень хорошо. Карасев знает?

— Знает. Кое-что он наскребет и у себя в истребительном. Так что с оружием утрясется, надеюсь. В ближайшие дни в Москве будет специальное совещание по партизанским делам, там окончательно скажут, что и как делать.

— А кто поедет на совещание?

— Поедем я, ты, Гурьянов… и Карасев, конечно. Ведь ему предстоит командовать отрядом. Думаю я, Александр Михайлович, что Уланову придется взять на себя комиссарство в отряде.

— Непривычен он к такой роли, справится ли?

— Почему непривычен? Милицией он руководит неплохо. Старый коммунист, а в отряде тоже партийная работа, только в особых, боевых условиях. Если не потянет, поможешь, рядом будешь. А не справится или куда отзовут — комиссаром станет Гурьянов. Этот все выдюжит. Так на бюро и порешим.

— Ну, предположим, — согласился Курбатов. — Военным хоть и не был, но партийная работа везде и всегда остается партийной работой. Конечно, помогу, если понадобится… Справимся! — уже твердо закончил он.

— Не скромничай. Оба справитесь. Карасев, видимо, командир неплохой, но еще молодой.

Алехов притронулся к плечу Курбатова, и, заглядывая ему в глаза, спросил:

— Но главное, Александр Михайлович, в другом. Предстоит тебе большое, трудное дело.

— Не тяни, — попросил Курбатов. — Говори яснее.

— Яснее? А тут и так все ясно. Слушай меня внимательно. Если в Угодский Завод, в наш район, придут фашисты, партизанский отряд подастся в лес и будет выполнять свои задачи. Об этих задачах, как я уже сказал, мы узнаем на совещании в Москве и, очевидно, у командира семнадцатой дивизии, с которой придется не только держать связь, но и взаимодействовать, как выражаются военные.

— Это само собой разумеется. А что еще?

— А райком партии? О нем ты забыл?

Курбатов после этого неожиданного вопроса непроизвольным движением снял очки и сконфуженно заморгал близорукими глазами.

— Да, райком, — тихо повторил он и сам через секунду-другую ответил: — Райком должен жить и работать. В любых условиях и при любых обстоятельствах.

— Вот об этом я и хотел с тобой потолковать, — проговорил Алехов и вдруг порывисто вскочил на ноги.

— Ты чего? — удивился Курбатов.

— Да так… показалось, что кто-то ходит.

Алехов внимательно огляделся, затем обошел вокруг сосны, прислушался и, убедившись, что ему только почудилось, снова присел рядом с Курбатовым.

— Знаешь, нервы напряжены, — извиняющимся тоном сказал он, — и мне иногда мерещится черт знает что. Просто лес шумит.

— Нервы нам всем надо беречь для более важных дел, — задумчиво проговорил Курбатов. — А лес этот… Мы с тобой здесь, кажется, каждую дорожку знаем. Да и без дорог я, наверное, не заплутаю. Привык. — И сразу же возвратился к прерванному разговору: — Насчет райкома ты прав. Двух мнений быть не может. И новые задачи, в условиях подполья, тоже ясны, хотя, чего кривить душой, опыта ни у кого из нас нет… У тебя есть какие-либо соображения?

— Есть, конечно. И соображения, и даже директивы.

— Директивы? — Курбатов уселся поудобнее и добавил: — Тогда выкладывай…

— А директивы вот какие. В Серпухове создается подпольный окружком партии во главе с Васильевым. Знаешь такого? Николай Михайлович.

— Знаю.

— Пока позволит обстановка, руководство подпольем будет осуществляться, так сказать, параллельно — Московским комитетом и Серпуховским окружкомом. Ну, а если связь с Москвой прервется, все сосредоточится в Серпухове. Принято решение меня ввести в состав окружкома, так что, возможно, в ближайшее время мне предстоит отправиться в Серпухов. Мякотина, сам понимаешь, физически не сможет руководить партийным подпольем в районе. Женщина она, правда, энергичная, работник толковый, но уж больно приметна, да и передвигаться ей тяжело. Так что секретарем райкома придется стать тебе.

— И находиться в отряде?

— Да. Твоя база — отряд. Твоя работа — весь Угодско-Заводский район. Что скажешь?

Курбатов пожал плечами.

— Ты же сообщил, что есть решение, — так о чем говорить? Такие вещи не обсуждаются. Передай окружкому, что я готов.

— Хорошо. Иного ответа я и не ожидал. — Алехов опять притронулся к плечу Курбатова, слоено хотел подбодрить его, и добавил: — Заместителем секретаря подпольного райкома наметили Гурьянова. Как ты, согласен?

— Согласен? Еще бы! Лучшей кандидатуры и подобрать нельзя. Тем более что уверен — быть ему партизанским комиссаром.

Курбатов даже повеселел. Большой дружеской теплотой было проникнуто его отношение к председателю райисполкома. Неиссякаемую, кипучую энергию, подлинную партийность, скромность и удивительную чуткость к людям — все это давно подметил и оценил Курбатов в Гурьянове. С таким работать можно.

Алехов помолчал и неожиданно задал вопрос:

— Семью к эвакуации готовишь?

— Как все, так и я.

— Этим делом, эвакуацией семей партийного актива и партизан, мы займемся организованно. Надо все сделать без спешки, чтобы не привлекать излишнего внимания… Да, вот еще о Мякотиной…

— А что?

— О создании подпольного райкома будут знать пока только четыре человека: я, ты, Мякотина и Гурьянов. Попозже поставишь в известность Уланова, Кирюхина и Карасева, это неизбежно.

— Райком! — задумчиво протянул Курбатов. — Конечно, без бюро, без пленума и без обязательных заседаний?

— Естественно. Райком будете представлять ты и «Гурьяныч», под вашим руководством будут действовать связные и подпольные группы в сельсоветах… Но сначала о Мякотиной. Она, понимаешь, захочет временно остаться, даже, боюсь, обидится, что ее, мол, отстраняют от важного дела в такое трудное время, когда каждый человек нужен. Придется и мне и тебе с ней поговорить, а если заартачится — проведем решением бюро. Нечего оставлять ее здесь на верную гибель.

— Да, аргументами о возможной гибели ее мало проймешь. Женщина она решительная.

— Как-нибудь уломаем… Значит, Александр Михайлович, договорились?

— Договорились, Виктор Иванович.

— Тогда начинай действовать. Сегодня же обсудите с Михаилом Алексеевичем план работы. Намечайте, подбирайте и подготавливайте людей, которых надо будет законспирировать в наиболее крупных селах. Кандидатуры согласовывайте, а если сочтете нужным — решайте сами. Подумай, пораскинь мозгами, а через денек-другой мы с тобой на эту тему еще раз потолкуем. Я передам вам обоим адреса явок и пароли. Их придется держать в памяти, никаких лишних бумажек. Дополнительные пароли получим или сами придумаем. Ну, вот, кажется, и все… Что-то мы засиделись.

— Так мы же решили прогуляться, — пошутил Курбатов.

— Правильно. Будем считать прогулку оконченной. Подышали лесным воздухом, освежились, пора и за работу. Пошли, Александр Михайлович…

Так на плечи Гурьянова и Курбатова легла еще одна тяжелая, трудная и опасная обязанность — секретарей, руководителей районного комитета Коммунистической партии в условиях предстоящего, вероятно, уже близкого подполья.

Правда, на первых порах делами будущего подпольного райкома больше занимался Курбатов. Гурьянов почти все эти дни находился в районе. Гитлеровцы приближались. Надо было обеспечить эвакуацию людей, промышленных предприятий, спасение скота. Все это требовало личного участия, указаний, помощи, всего недюжинного организаторского таланта Михаила Алексеевича.

Гурьянов навещал и соседние районные центры. С секретарями райкома партии, с председателями райисполкомов, с командирами истребительных батальонов он договаривался о средствах связи, намечал мероприятия по эвакуации скота и ценных документов, рекомендовал, как и где наиболее целесообразно закладывать продовольственные базы для будущих партизанских отрядов. И надо сказать, что к его советам и рекомендациям «соседи» относились с таким большим вниманием, будто видели в нем старшего и более опытного товарища, который фактически не просто советует, а передает установки и директивы Москвы.

Конечно, сам о себе Гурьянов так не думал, но практически становился одним из организаторов подполья и партизанского движения в отдельных районах Подмосковья.

В эти дни Гурьянов и Курбатов с головой ушли в кропотливую подготовку подпольной сети. В районе они работали давно, людей знали лично: партийный и советский актив, беспартийных учителей, агрономов, колхозных бригадиров, рабочих леспромхоза, крахмального завода и их многочисленные семьи. В каждом селе они всегда были желанными гостями, их наперебой приглашали в дома поужинать, заночевать, зная, что с ними всегда можно поговорить по душам, пожаловаться на непорядки, попросить помощи. Как бы ни был занят Курбатов, но, если кто-либо из жителей района останавливал его и просил «потолковать маленько», Александр Михайлович обязательно выполнял просьбу: тут же на дороге в палисаднике, возле кузницы терпеливо выслушивал «разговор» или заходил в избы, отвечал на все недоуменные вопросы, а что нужно — записывал в блокнот, чтобы потом «провернуть» в райцентре. Любили его и за то, что был он приветлив, отзывчив, никогда не повышал голоса, даже когда сердился, а главное — за то, что слов на ветер не бросал и все свои обещания выполнял точно и быстро.

«Если Курбатов пообещал — будь спокоен, все сделает», — говорили о нем все, с кем приходилось ему сталкиваться. «Душевный человек… Партийный!.. — говорили другие, вкладывая в это слово не только большое уважение к секретарю райкома, но и к партии, которую он представлял, от имени которой действовал. — Этот — партийный!.. Не обманет, не подведет…»

Такие же отзывы можно было слышать и о Гурьянове. Как только он приезжал в какое-либо село, его сразу же окружали люди и с огромным вниманием выслушивали каждое его слово.

Зная людей, их имена и фамилии, их особенности и характер, Курбатов, не копаясь в списках и учетных карточках, а лишь посоветовавшись с Гурьяновым, мог мысленно заглядывать в каждый сельсовет, в каждый населенный пункт и намечать почти безошибочно своих будущих помощников. «Этот не в меру горяч и вспыльчив — не подойдет… Этот готов выполнить любое задание, но излишне шумлив, да и болтлив не в меру — тоже не подойдет… Эта женщина спокойная, степенная, в глаза бросаться не будет. Она, пожалуй, пригодится для дела, с ней можно потолковать… А этот может струсить, хотя от предложения работать в подполье не откажется…»

Так, постепенно, пока еще сидя в своем кабинете, урывками встречаясь и советуясь с Гурьяновым, Курбатов «путешествовал» по селам района, выбирал подходящих людей, придирчиво взвешивал все их личные и деловые качества, их достоинства и недостатки, заглядывал в душу каждого, понимая, что любая ошибка с его стороны потом, когда придут оккупанты, грозит провалом порученного ему партией дела и может стоить крови многим подпольщикам.

Обо всем, что касалось его самого, он сейчас и не думал. Но о других обязан был думать и беспокоиться и заранее хорошо законспирировать подпольщиков, сделать их незаметными в массе населения, обезопасить от случайных и ошибочных шагов.

— Тяжелую мы с тобой ношу на себя взвалили, — говорил как-то вечером Курбатов, заглянув на «огонек» в райисполкомовский кабинет к Гурьянову. — Веришь, голова ходуном ходит, гудит, окаянная, сладу нет. Ночью заснешь на час-другой, так, понимаешь, во сне то же самое снится: подпольщики, явки, фашисты…

Все это Михаил Алексеевич прекрасно понимал и сам. Осунувшийся и молчаливый, слушая секретаря, он думал сейчас о том, что крахмальный завод так и не удастся эвакуировать, что водонапорную башню, в которую вложено столько труда, придется, наверное, уничтожить — не отдавать же ее врагу, что в некоторые села он еще не заглянул и надо туда с утра податься… Дел бесконечно много, а время идет, идет, и каждый новый день приносит все ту же тревожную, хватающую за сердце весть: враг приближается!

— Ты устал, Михаил Алексеевич? — спросил Курбатов, заметив серые тени на небритом лице Гурьянова.

— По правде сказать — устал. Только отдыхать некогда. Скот меня беспокоит. Не хочу, чтобы немцы нашим мясом угощались.

— Успеешь угнать?..

— Постараюсь… А ты на меня в обиде, что пока мало помогаю тебе? — вдруг спросил Гурьянов, которому всегда казалось, что он работает мало и должен делать вдвое и втрое больше. Эту скромность и стремление всего себя отдать порученному делу особенно любил в Гурьянове Курбатов, да и все знавшие председатели райисполкома.

— Нет, что ты!.. Делаем общее дело. Лишь бы результат был. Ну, до следующей встречи!..

— Будь здоров.

Бывало и так, что с утра Курбатов брал кепку, плащ и уезжал в села готовить «точки».

Вчера он весь день провел в деревне Белоусово. Побывав в сельсовете, поговорив с колхозниками, обойдя несколько знакомых семей и ответив на множество самых разнообразных вопросов, уставший от хождения, разговоров и нервного напряжения, Александр Михайлович, как бы по пути, навестил Степаниду Михайловну Губанову. Уже немолодая, седеющая женщина со строгим выражением лица и крепкими рабочими руками ткачихи, она подметала пол в горнице и сердито стряхивала веник. Увидев на пороге Курбатова, Губанова выпрямилась и певуче проговорила:

— Здравствуй, товарищ секретарь. Заходи, гостем будешь.

— Спасибо, Степанида Михайловна. Посижу маленько, отдохну, если не возражаешь.

— Садись, садись… — Степанида всем говорила «ты». — Что-то я тебя давно не видала.

— Занят по горло… А уж попал в Белоусово, решил тебя навестить.

— Небось дело какое у тебя или просто так, старуху приветить решил?

— И приветить и о деле поговорить…

— Ну что ж… Можно и о деле… Только скажи раньше, фашист еще далеко?

Курбатов, присев к столу, не опустил голову под пристальным взглядом Губановой и ответил ей прямо и твердо:

— Недалеко, Степанида Михайловна… Совсем недалеко.

— Что ж ты, секретарь, теперь делать будешь? — спросила она в упор.

— Я-то?.. Мне дело найдется… А как ты?.. Уедешь или уйдешь куда?..

Степанида, не отвечая, поставила на стол крынку с молоком, положила на тарелку кусок свежеиспеченного хлеба, несколько яиц и пододвинула все это гостю.

— Ешь, секретарь… Подкрепляйся… — продолжала она и только после этого, выждав еще минуту, сказала: — Уходить?.. Нет, не собираюсь… Стара уже.

— А фашистов не боишься?..

— Может, и боюсь. Только от боязни проку мало. Я человек рабочий и кланяться им не собираюсь. А прожить — может, и проживу как-нибудь.

Она сурово сдвинула брови, поджала губы, поправила волосы на затылке и добавила твердо и решительно:

— Нет уж… Останусь дома и буду тебя дожидаться. Авось не заставишь себя долго ждать и опять в гости пожалуешь. А не ты — так «Гурьяныч» заглянет.

— Что ж, можно и так… В гости к тебе я, конечно, опять приду… И при фашистах, и после того, как Советская власть вернется…

— Ах, вот как!.. — коротко бросила Степанида, уловив смысл слов секретаря райкома. — Ну, если и при фашистах придешь — так мой дом для тебя всегда защитой будет. И Михаилу Алексеичу об этом скажи.

— Спасибо, Степанида Михайловна, большое спасибо… Только уж если приходить, так чтобы не зря.

Губанова оперлась локтями о стол и, пристально глядя в лицо Курбатова, предложила:

— Знаешь что, Александр Михайлыч… Я баба простая, и разговор со мной простой и короткий. Говори свой интерес, а я, что смогу, всегда сделаю. Ты ведь меня не первый день знаешь.

— Хорошо, товарищ Губанова, — согласился Курбатов, радуясь, что так скоро подошел к главной цели своего посещения. Слова «товарищ Губанова» прозвучали сухо, официально и вместе с тем торжественно.

— Поручайте, товарищ Курбатову — в тон ему ответила женщина. — Губанова не подведет.

Больше часа еще находился Курбатов в избе Губановой. Он договорился с ней, что она, не выказывая своей неприязни к фашистам, начнет высматривать и запоминать, какие части гитлеровских войск будут проходить через Белоусово и в каком направлении, разузнавать места расквартирования штабов, расположения орудий и огневых точек, выяснять настроения жителей, запоминать фамилии тех, кто с ненавистью встретит немцев, и тех, кто пойдет к ним в услужение.

— Значит, так, Степанида Михайловна, — негромко говорил Курбатов, — твой дом вроде как местом явки станет и для моих связных, и для связных партизанского отряда. Не возражаешь?

— Отчего же. Коли надо, так и будет.

— Укрыть людей сумеешь?

— Уж я-то схороню, ни одна живая душа не увидит.

— Смотри, Степанида Михайловна. Сама понимаешь, на что идешь.

Губанова ничего не ответила на это предупреждение, пригладила рукой волосы и предложила:

— Выкладывай дальше, секретарь, что еще-то надо А стращать нечего, я не пужливая.

И Александр Михайлович продолжал наставлять Губанову, подчеркивая, что ее главная задача, главная цель — осторожно, исподволь вести работу среди населения, внушать односельчанам уверенность в скорой победе Красной Армии и возвращении Советской власти, раздавать надежным людям или подсовывать во дворы, в избы листовки, газеты, сводки Совинформбюро, которые будут доставлять в Белоусово связные от Курбатова или Гурьянова.

— А как же я его узнаю, связного твоего? — спросила Губанова.

— Договоримся так. Если кто придет от меня, он скажет: «У вас сапог, хоть рваных, продать не найдется?» Ты ответишь: «Мужика в доме нет и сапог нет». Тогда присланный передаст привет от Михайлыча или от Алексеича, и ты будешь знать, что это — связной. Ну как, запомнишь? — спросил Курбатов, невольно любуясь суровыми, строгими чертами лица этой женщины.

— Не беспокойся. Запомню.

— Отлично. Если кого приметишь, пригодного для нашего дела, сообщи. Тебе же легче будет с помощниками.

— Это как сказать… Там видно будет. Но ты надейся и не сомневайся…

Курбатов крепко пожал жесткую руку ткачихи и вышел от нее с чувством облегчения и радости. Первый шаг сделан, первая «точка» поставлена. Лиха беда начало.

В Белоусове ему довелось встретиться еще с одним человеком — стариком Шаховым, который жил на окраине села вдвоем с женой. Завидев Курбатова, Шахов, старый солдат, воевавший с немцами еще в империалистическую войну, не то серьезно, не то шутя взял под козырек и не без ехидства спросил:

— Отступаем, товарищ начальник?

— Всему свое время, — уклончиво ответил Курбатов. — Придет время, и наступать будем.

— Так, может статься, вам для будущего наступления какая подмога нужна?

Шахов уже опустил руку и испытующе поглядел на секретаря райкома. Крепкий жилистый старик с темным морщинистым лицом и хитро прищуренными глазами, он отличался ехидным нравом и привычкой к крепкому соленому слову. Но ехидный нрав, иногда досаждавший председателю сельсовета или какому-нибудь неопытному районному работнику, и не всегда уместное ворчанье старика были только шелухой, под которой пряталась добрая, умная и преданная душа советского человека. Шахов был одним из самых рьяных активистов села Белоусова и не раз выполнил просьбы и поручения Гурьянова и Курбатова. И хотя зачастую с «местной властью» в селе он не ладил и критиковал порядки в сельсовете и правлении колхоза, все же за колхоз «болел нутром» и не раз говорил, что Советская власть — правильная власть, а партия «за всех крестьян и рабочих печется денно и нощно».

«А почему бы не использовать и Шахова?» — подумал вдруг Курбатов и сказал:

— От подмоги, Василий Иванович, мы никогда не отказывались. Только чем ты помочь сумеешь?

— Я-то?.. Старый солдат?.. — Шахов, казалось, обиделся и тяжело, шумно задышал, — Эх, Михайлыч, человек ты золотой, секретарь стоящий, а Шахова, видать, еще плохо знаешь. Да я… да мне бы…

— Постой, не кипятись, — прервал его Курбатов. — Я ведь не хотел тебя обидеть. Жена дома?

— Нет, ушла в лес за хворостом.

— Тогда зови в избу, там и потолкуем.

Василий Иванович Шахов стал второй «точкой» Курбатова в Белоусове. Он обещал прятать у себя партизанских связных, собирать «военную информацию», показывать дорогу на Москву попавшим в окружение советским бойцам и вообще помогать, чем только сможет.

— Вот хорошо, что я тебя встретил, — удовлетворенно сказал он Курбатову. — Теперь я тоже вроде мобилизованный. А уж я присягу знаю. Не зря буду небо коптить да немцам в рожи заглядывать.

— И я очень рад, — признался Курбатов, который встречу с Шаховым расценил как доброе предзнаменование. Вот они, простые советские люди, которые не хотят склонять головы перед фашистами и готовы с ними бороться, не щадя своей жизни. Сердце захлестнула горячая волна уважения и признательности к Шахову, когда тот, прощаясь, предложил:

— Дай-ка я тебя, Александр Михайлыч, обниму и поцелую. Не тебя обнимаю, а власть Советскую и партию нашу. Иди, дорогой, и действуй… А Шахов не сдрейфит… Даст бог, еще свидимся…

На следующий день, приехав в село Ивашковичи Трубинского сельсовета, Курбатов быстро договорился со своим давнишним товарищем по профессии беспартийным учителем Толпинским. Тот, выслушав предложение Курбатова, ответив коротко, но твердо:

— К твоим услугам, Александр Михайлович. Рассчитывай на меня.

В деревню Ступинка Трясского сельсовета через два дня переселилась Мария Григорьевна Жигачева, инструктор райкома партии. Уроженка Ступинки, прожившая почти всю жизнь в Угодско-Заводском районе, она поселилась у родственников, сообщив им, что к старости ее одолели болезни и ей «пора и на печке полежать». Курбатов условился с Жигачевой, что ее брат, энергичный и авторитетный в селе мужик, встретит немцев с почетом и даже, если удастся, станет старостой. «И немцы будут довольны, — решил Курбатов, — и ты будешь в безопасности, и мы выгадаем».

План Курбатова одобрили Алехов, Мякотина и Гурьянов, понимавшие, что в лице Жигачевой, если ей удастся законспирироваться, они будут иметь опытного партийного работника-массовика, а ее брат, возможно, пригодится для помощи партизанам.

День за днем, неделя за неделей… Впрочем, теперь работники райкома, да и все жители прифронтового Угодско-Заводского района считали время не днями, а часами. Где-то недалеко шли бои, гитлеровские войска рвались к Москве, и люди с жадностью читали каждое сообщение в газете, ловили каждый слух о положении на фронте, тревожно прислушивались к гудению самолетов в ночном небе и к далекой, похожей на гром канонаде. Некоторые рыли ямы, прятали в них свое домашнее добро и, стыдясь самих себя и своих детей, сжигали в печках книжки, журналы, плакаты и даже фотокарточки родственников, ушедших в Красную Армию. Иные по нескольку раз в день выходили на дороги, долго стояли, наблюдая, как идут во встречном потоке советские войска и разношерстные толпы беженцев, и, должно быть, решали, как быть: бросать ли все на произвол судьбы и уходить к Москве и за Москву или все же оставаться на месте: чему быть — того не миновать.

Прошло не так уж много дней, а Курбатов и Гурьянов с гордостью могли сообщить райкому и Серпуховскому окружкому, что в восемнадцати населенных пунктах района уже осели свои люди, оставившие незримую, но надежную цепочку партийного подполья. «Свои глаза, свои уши, свои сердца», — думал Курбатов, еще не представляя себе толком, как практически он и Гурьянов будут связываться с «точками» и руководить ими тогда, когда в села нахлынут оккупанты, зазвучит там чужая речь и застучат сапоги фашистских солдат, подбитые железными подковками. Всем сердцем жаждал он, чтобы этого не случилось, чтобы Красная Армия не допустила врага до родного района, но понимая, что этот трудный час вскоре пробьет, пытался представить себе и ночевки в лесу, и тайные встречи с подпольщиками — всю новую, еще не изведанную жизнь, полную опасностей, тревог и неожиданных испытаний.

Как-то на улице Угодского Завода Курбатову попался навстречу местный учитель Лавров. Невысокий хмурый старик лет под шестьдесят, с седой, почти всегда опущенной годовой, неразговорчивый, малообщительный, он многим казался человеком обиженным и даже враждебно настроенным. Некоторые жители за глаза называли его кулаком. На это были свои основания.

В прошлом Лавров проживал в Крыму и имел там собственные виноградники, которые он потом, кажется, продал, а может быть, их у него отобрали — никто ничего толком не знал, а доискиваться до истины не было нужды. Но угодчане, прослышавшие об этих виноградниках (целы плантации!..) и наталкивавшиеся на упорное нежелание учителя завязывать соседскую дружбу, окрестили его кулаком.

Лавров преподавал в сельской школе русский язык и литературу, но, кроме того, хорошо знал немецкий язык и, бывало, наезжая в Калугу или в Москву, покупал в букинистических магазинах книги на немецком языке и пополнял ими свою домашнюю библиотечку. В свободные вечера, водрузив иа нос старенькие очки, он читал эти книги — и сентиментальные романы из жизни немецкого бюргерства, и стихи и поэмы Шиллера и Гете, — уносясь в далекий мир прошлого.

С Курбатовым у Лаврова издавна установились сдержанные, но вполне корректные, даже дружелюбные отношения. При всей своей нелюдимости и нежелании сближаться с людьми старик охотно делился с бывшим коллегой, ставшим секретарем райкома, сведениями о немецких «новинках», вернее, «старинках», которые ему удавалось добывать, и даже однажды затащил Александра Михайловича к себе в дом и продемонстрировал ему всю свою библиотеку.

Лавров и Курбатов поздоровались и разошлись. И тут-то у Александра Михайловича родилась мысль о том, чтобы привлечь Лаврова к подпольной работе, использовав и его «кулацкую» характеристику, и его знание немецкого языка. Во враждебность Лаврова Курбатов не верил, как педагога, ценил и вообще считал его неплохим человеком. Конечно же, старик из Угодского Завода никуда не уедет, с немцами сможет установить хорошие отношения и даже пойти к ним на службу. Да, да, на службу — не в роли учителя, а в роли хотя бы переводчика. Почему бы не устроиться ему в какой-нибудь немецкий штаб, или в комендатуру, или в гестапо переводчиком! Такой переводчик, если захочет, сможет оказать немало услуг партизанам и подпольщикам.

Посоветовавшись с Гурьяновым, Курбатов в тот же вечер постучался в дверь дома Лаврова. Старик, церемонно поклонившись, провел неожиданного гостя в небольшую комнату, заваленную книгами, и, как всегда, не поднимая головы, предложил садиться.

— Не помешал? — спросил Курбатов, усаживаясь на скрипучий стул.

— Нет, почему же… Просто удивлен. Обычно меня начальство вниманием не балует.

— А вы не считайте меня начальством… Хотя, честно признаюсь, пришел к вам по делу.

— Я так и предполагал. — Лавров закашлялся и, пока кашлял с шумом и хрипом, искоса наблюдал за гостем. — Значит, по делу?

— Да, Николай Иванович… Мы с вами старые знакомые, я всегда уважал и ценил вас и вот теперь в трудное, лихое время хочу обратиться к вам за помощью.

— Гм… гм… Я же кулак, а может, даже антисоветский элемент… Так, кажется, про меня некоторые изволят выражаться?

— Все это — чепуха! — твердо сказал Курбатов. — Вы же знаете, что мы этой болтовне не верили и никогда вас не беспокоили. А теперь эта болтовня может и пригодиться.

— Понимаю, — медленно протянул после некоторой паузы Лавров. — Бывший кулак, поклонник немецкой культуры — кому же, как не ему, ждать от фашистов милостей, чести и почета!

— Вы угадали. Именно так я и думая.

— А не думали ли вы, уважаемый Александр Михайлович, что я все же русский, советский человек и мне моя земля, моя Родина дороже фашистской чести, будь она трижды проклята!

— Я в этом абсолютно уверен… Иначе не пришел бы к вам.

— Спасибо… Еще раз спасибо, что верите… Это, знаете ли, очень дорого… — Лавров разволновался, полез в карман за платком и долго кашлял и сморкался. Успокоившись немного, он тихо спросил: — Только чем я, старый да больной, могу быть вам полезен?

— Многим, Николай Иванович, очень многим. И прежде всего тем, что вы останетесь в Угодском Заводе и, когда придут фашисты, постараетесь заслужить их внимание и доверие.

— А я, поправде сказать, надумал эвакуироваться.

— Вот этого как раз и не следует делать. Вам надо остаться здесь, дома.

Лавров поднял голову, что он делал крайне редко, и испытующе поглядел на Курбатова.

— Задание дадите? — прямо спросил он.

— Дадим… Если согласитесь…

— А если я обману вас, предам?

В его вопросе прозвучали вызов и надежда.

— Нет, не обманете и не предадите. Мы вам верим и на вас надеемся, — ответил Курбатов, подчеркивая слово «мы».

— Кто это — мы? — снова спросил Лавров.

— Советская власть. Партия. Давайте говорить прямо, без обиняков: хотите вы нам помогать или не хотите?

Николай Иванович переплел пальцы рук и сжал их с такой силой, что хрустнули суставы, а кончики пальцев побелели. Он прикрыл глаза и долго молчал. Курбатову, пристально наблюдавшему за своим собеседником, на мгновение показалось, что он напрасно пришел сюда и затеял весь этот разговор. Но уйти, не получивши ясного ответа, уже нельзя было, и Александр Михайлович повторил свой вопрос:

— Хотите вы нам помогать или не хотите? Если не хотите — не беспокойтесь, я просто извинюсь за неудачный визит и уйду. И никто вас и пальцем не тронет. Гарантирую! А если хотите — давайте договариваться. На честное слово. На совесть. Без клятв я подписок.

Старик глубоко вздохнул и после небольшой паузы заговорил:

— Знаете, Александр Михайлович, вы даже сами не представляете, что вы сейчас со мной сделали… Перевернули, вывернули наизнанку и поставили лицом к лицу с собственной совестью… Не подумайте, что болтлив, но сейчас я испытываю потребность поделиться с вами своими мыслями… То, что вы мне предлагаете, — дело нелегкое, опасное, а я, конечно, не герой. Вы ждете от меня ответа, а я, как вам, наверное, кажется, колеблюсь. Может быть, и колеблюсь, не знаю… Но, поймите, бывает с человеком так: живет он обыкновенной, рядовой, серенькой жизнью, выполняет служебные обязанности, ест хлеб свой насущный и к концу дней своих начинает сознавать, что сделал он в сущности очень, очень мало. Революция, героика, романтика, кипение жизни — все это шло как-то мимо, само по себе, а он, этот человек, жил посреди кипения тоже сам по себе.

Курбатов внимательно слушал, не перебивая.

— И вот неожиданно наступает момент, когда человек может все перевернуть, все исправить и закончить свою жизнь совсем по-другому… Во всяком случае, достойно… Знаете, как у Николая Островского сказано, чтобы не было мучительно больно… И так далее… Так вот, пришел, кажется, и мой такой час… Вы как сказали, без клятв и подписок?

— Да.

Старик приложил руку к сердцу и, сдерживая торжественную дрожь в голосе, промолвил:

— А я готов и с клятвой, и с подпиской. Слушаю вас, Александр Михайлович.

Курбатов облегченно вздохнул и в знак признательности тронул собеседника за руку.

— Учить вас не буду, а просьба наша, если хотите, задание такое. Когда придут немцы, сделайте все, чтобы стать переводчиком в штабе или комендатуре.

— Вы уверены, что в Угодском Заводе расположатся столь высокие учреждения?

— Предполагаю. На худой конец, какая-нибудь канцелярия или управа будет. Поступите переводчиком, добейтесь доверия.

— А дальше что?

— Все, что узнаете, услышите, прочитаете, будете передавать нашим людям, которых я к вам буду посылать.

— Из неизвестного далека?

— Да… Со всех неизвестных вам мест. Кроме того, мы условимся, где вы сможете оставлять для нас свои письменные сообщения.

— Хорошо… Только неопытен я в таких делах.

— И я тоже… Обстоятельства научат… Я вас не тороплю. Подумайте, посоветуйтесь еще раз со своей совестью, а завтра я к вам загляну за окончательным ответом.

— Зачем откладывать на завтра то, что можно и должно решить сегодня! Считайте, что я ответ вам уже дал. Единственное, что меня беспокоит, — люди будут меня ненавидеть и плевать мне вслед.

— Может быть, дорогой Николай Иванович. Скорее всего, что так. Но ради дела придется потерпеть. Ведь не навечно же фашисты сюда придут. Скоро их вышибут отсюда, и тогда вам народ спасибо скажет.

Когда Курбатов уходил от Лаврова, ночь уже накрыла село плотной черной пеленой. Из окна лавровского домика светился огонек настольной лампочки. Оглянувшись, Курбатов подумал, что в темноте фашистской оккупации, наверно, множество таких огоньков будут светить партизанам и подпольщикам, всем советским людям, напоминая, что час их освобождения близок. От нахлынувшего радостного чувства Александр Михайлович даже начал насвистывать какой-то мотив, чего с ним раньше никогда не случалось.

С Мякотиной пришлось выдержать «бой». Она просила оставить ее в районе на подпольной работе в любом месте и в любой роли, настаивала, требовала и, наконец, обиделась.

— Что же я в трудный для партии момент все брошу и эвакуируюсь, как домашняя хозяйка?

— Эвакуируются не только домашние хозяйки, — уговаривал ее Курбатов. — Отвезете в Москву учетные карточки коммунистов, а там решат, как вас использовать. Впрочем, о чем толковать — решение бюро состоялось.

Мякотина скрепя сердце подчинилась.

Труднее оказалось сладить с инструктором райкома Татьяной Бандулевич. Молодая, энергичная, наполненная желанием быть на переднем крае борьбы, она категорически заявила, что ее место здесь, в подполье, и ни о каком отъезде она и слушать не хочет. В кабинет Курбатова она вошла быстрой, стремительной походкой, с блестящими глазами и упрямым выражением лица, готовая к резкому, решительному разговору. Но, встретив мягкий, улыбчивый взгляд Курбатова, сразу же успокоилась, притихла и даже как будто застыдилась. Это почему-то поколебало решимость секретаря. Бандулевич, конечно, очень подходящая кандидатура для работы в Угодском Заводе и селах Величковского сельсовета. Но чувство тревоги и беспокойства за судьбу этой девушки удерживало Курбатова от окончательного решения. Уступишь ее просьбам, согласишься и, не дай бог, погубишь и ее и порученное дело. Как же быть? Какое решение принять?

…Разговор с Бандулевич продолжался уже больше часа.

— Значит, ты все-таки хочешь остаться, Танюша?

Голос секретаря райкома звучит как будто издалека, но каждое слово девушка слышит ясно, отчетливо.

— Окончательно, Александр Михайлович. Останусь и буду работать. Вы — там, я — здесь. Для общего дела. И вам, и партизанскому отряду постараюсь помогать. Вы же сами это хорошо понимаете.

— Но ведь тебя знают как нашего работника. Вот беда в чем, — беспокоится Курбатов. — Любой может пальцем показать.

— Ну и что же! — встряхивает кудрями Таня. — Знают и любят. Думаю, что никто не выдаст.

Действительно, Таню знали многие. Знали девочкой-школьницей с маленькими косичками за спиной, знали комсомолкой, а потом коммунисткой на фабрике. Ее по-настоящему любили. Приветливая, отзывчивая, она, как и Курбатов, была желанным гостем в каждом селе, в каждом доме. К ней шли в райком как к своему, близкому, родному человеку.

— А Санька Гноек? — словно от зубной боли, морщится Курбатов. — Не мог же он сквозь землю провалиться.

— Уверена, что его нет в наших краях, — беспечно возражает Таня. — Сбежал Гноек. Подальше от фронта. Это на него похоже. Он же трус. Напугали его подозрениями, вот он и удрал, как бы чего не случилось.

Пожалуй, кое в чем Таня была права. Уже на следующий день после ограбления фотовитрины, висевшей у входа в райком, сотрудник райотдела НКВД Николай Лебедев высказал предположение, что это — дело рук Гнойка. В тот злополучный день, как выяснилось, Санька Гноек действительно стоял возле витрины и, не скрывая иронической, злорадной усмешки, долго и внимательно разглядывал фотокарточки, словно изучал каждый снимок. Но некоторые угодчане, видевшие Саньку за этим странным занятием, сообщили Лебедеву одну любопытную и подозрительную деталь. Санька скорее делал вид, что рассматривает фотокарточки, а сам больше наблюдал за дверьми здания райкома: кто входит и выходит, куда направляется, у кого в руках бумаги, а у кого винтовки… Чересчур долго топтался он возле райкома, куда раньше почти никогда не заглядывал.

Естественно, что подозрение пало на Александра Вишина — Саньку Гнойка, как обычно называли его односельчане. Кто знает, может, действительно здесь не обошлось без грязных рук Саньки Гнойка? Уж слишком скользким и непонятным был этот человек ничем не примечательной внешности, средних лет, с лысеющей головой, с бесцветными шариками-глазами, с одутловатыми, чуть отвисшими щеками.

Печальная «слава» шла по следам Саньки Гнойка. Был он отъявленный клеветник, подхалим и шептун. Работая агентам по снабжению в райпотребсоюзе, выполняя отдельные мелкие поручения — съездить, присмотреть, купить, — Санька, как правило, все свое свободное время (а его было очень много) посвящал писанию жалоб, обвинений, доносов на работников райкома, райисполкома, дирекции школы, крахмального завода, леспромхоза. Везде, по его мнению, сидели бездушные люди, бюрократы, хапуги, которым-де не место на руководящих должностях. Хороших, ценных работников (Санька имел, конечно, в виду собственную персону) они не замечают и не дают им хода… На его письма уже давно перестали обращать внимание, отмахивались от них, как от осенних назойливых мух, а Санька все писал да писал. В доносах, жалобах и клевете заключалась вся его «работа», вся «радость» его незавидной, на редкость ненужной жизни.

Люди постепенно стали забывать фамилию Саньки Вишина. Он часто исчезал из района на несколько недель и даже месяцев, но зато прозвище «Гноек» надежно сохранялось за ним.

Прямых улик у Лебедева, конечно, не было, одни подозрения, но он сгоряча, правда, с согласия начальства, решился «сыграть впрямую» и… просчитался. Он и сам понял это, когда на следующий день после кражи фотографий с ордером на обыск посетил холостяцкую каморку Александра Вишина.

— Ни за что обиду терплю. И подумать только, какому унижению подвергли, как в глаза людям смотреть буду, — жаловался хозяин. Обвислые щеки его подрагивали, редкие рыжеватые реснички торопливо моргали, и весь он своим видом напоминал сейчас старого, нашкодившего пса.

Конечно, никаких результатов обыск не дал. Фотографий и в помине не было. В тумбочке возле старой неубранной кровати с грязным бельем Лебедев нашел несколько порнографических открыток, тетрадку с непристойными стишками, но брать эту «продукцию» побрезговал. Открытки разорвал, а тетрадку швырнул.

— Уничтожьте немедленно эту гадость, старый пошляк! — сердито приказал он, и Санька Гноек тут же, в его присутствии, трясущимися руками рвал и бросал в печь свои «творения искусства».

Пришлось уходить ни с чем. А в эту ночь Александр Вишин из Угодского Завода исчез. Не стало Саньки Гнойка. Скрылся. Пропал.

Прав был Курбатов, когда говорил Тане, что Санька будто сквозь землю провалился. Поискали его один, два, три дня, да и оставили. Другие дела, другие заботы, куда поважнее, приносил с собой каждый новый день, каждый час.

Может быть, Таня и правильно сказала: испугался, сбежал Гноек… Придется, видно, удовлетворить ее просьбу, рискнуть…

— Значит, окончательно решила остаться здесь? Поработать при немцах? Ладно! Согласен! Только смотри, береги себя, пореже нос высовывай, благо он у тебя курносый, — попытался улыбнуться Александр Михайлович.

Он задумчиво поглядел в окно на знакомый пейзаж и вздохнул. А Таня, ободренная молчанием секретаря, продолжала уже более уверенно:

— За меня не беспокойтесь. Уж я-то не пропаду. Буду представительствовать здесь от райкома партии и райисполкома… Пока не расстреляют или не повесят, — вдруг невесело пошутила она.

От этих слов сердце Курбатова болезненно сжалось, и, чтобы скрыть не покидавшее его чувство тревоги, он даже слегка прикрикнул на Таню:

— Не болтай пустое!.. Ты нам нужна живая. — И тут же, устыдившись своей резкости, мягко добавил: — Собирайся, Танюша, да поскорее, переезжай к матери в Комарово. А перед отъездом мы еще потолкуем.

Когда Бандулевич вышла, Курбатов еще долго сидел за столом, сняв очки и откинувшись на спинку стула. В ушах у него звучали слова Тани: «Пока не расстреляют или не повесят…» Ведь они, эти слова, относились ко всем, кто в эти дни готовился остаться в подполье и бороться с оккупантами в тылу гитлеровских войск. И за всех за них — старых и молодых, коммунистов и беспартийных, но одинаково близких и дорогих — болело сердце секретаря подпольного райкома.

Когда вечером Курбатов передал Гурьянову свой разговор с Бандулевич, Михаил Алексеевич с минуту помолчал:

— Риск, конечно, очень велик. Но на нее можно положиться. Быть по сему. Только все же согласуем с членами бюро.

Бюро райкома партии единогласно утвердило кандидатуру Татьяны Бандулевич и поручило ей немедленно переезжать в село Комарово.

ПАРТИЗАНСКАЯ КЛЯТВА

Быстро слетают листки календаря. Уже больше месяца лейтенант Карасев находится в Угодско-Заводском районе. Усилиями его и товарищей из райкома партии 48-й истребительный батальон постепенно начал приобретать все необходимые качества боевого подразделения. Не без труда давались людям военная наука и сноровка. Но все же день за днем они учились умело обращаться с оружием, привыкали четко выполнять приказания командиров и теперь всегда чувствовали себя в состоянии боевой готовности. А это было самое важное, самое главное.

Всех огорчала нехватка пулеметов. Учебные и боевые винтовки, гранаты, саперные лопатки — вот и все, чем пока располагал батальон. «Москва не забудет… Москва подкинет», — говорили между собой бойцы и терпеливо ждали обещанного Москвой.

Занятия проходили не всегда гладко. Нередко лейтенант повышал голос, покрикивал на того или иного нерасторопного бойца, который сразу не мог понять назначения какой-нибудь части затвора или запаздывал со сборкой винтовки на целых полторы минуты. И, как правило, на помощь лейтенанту приходили комиссар батальона Якушин и секретарь райкома Курбатов. Петр Петрович Якушин — бывалый солдат, участник гражданской войны, воевал еще под Каховкой, где был ранен. Вместе с Курбатовым они спокойно объясняли рабочему крахмального завода или лесопилки, комсомольцу с ткацкой фабрики или пожилому бухгалтеру из райпотребсоюза, в чем его ошибка, как надо действовать, чтобы умело и быстро выполнить указание лейтенанта.

В такие минуты Карасев, успокаиваясь, вспоминал московский разговор в кабинете у генерала: «Вы едете не только учить, но и учиться, да, учиться!»

А учиться следовало многому…

Илья Терехов за месяц с небольшим превратился не только в образцового ординарца командира батальона, но и в заботливого друга.

Сколько раз в труде и в хлопотах лейтенант забывал о сне, о еде, и тогда ефрейтор со свойственной ему неуемной энергией и напористостью напоминал командиру о «жизненных функциях» и требовал «есть, пить и спать», как положено всем людям.

В эти напряженные дни во всем богатстве раскрылся характер замечательного калужского парня. Он тоже недосыпал, валился с ног от усталости. Но улыбка не сходила с его лица. Он как-то особенно легко и умеючи находил нужные слова и для хмурого пожилого бойца, и для бедового комсомольца, еще, может быть, не осознавшего полностью всей серьезности момента.

Любитель «высокого стиля» и «научных выражений», обладатель большого запаса шуток и анекдотов, Терехов не просто потешал себя и товарищей, а выполнял, как он, не без основания, считал, важное боевое задание. Чем веселее на душе — тем легче воевать. И Илья старался вовсю! Бойцы быстро привыкли к шуткам и репликам Терехова и не раз, бывало, просили его:

— А ну, разъясни, ефрейтор, что такое Рубикон и с чем его едят?

— Илья, выскажись, да позаковыристей.

— Согласен, — охотно откликался Илья. — Высокодоговаривающиеся стороны пришли к согласию в отношении обсуждения экстраординарных внешнеполитических проблем, вызываемых сложившейся ситуацией…

На лицах бойцов появлялись улыбки, слышались шутливые реплики, раздавался заразительный хохот.

— Давай, давай, Илья, на всю железку!..

…По утрам с реки Угодки тянуло сыростью и свежестью. Дни становились короче, густела темнота подмосковных осенних ночей.

Все тревожнее звучали по радио сводки Советского информбюро. Все чаще приходилось жителям Угодского района встречать людей — пеших, конных, реже на машинах, идущих и едущих на Восток, с захваченных врагом разоренных насиженных родных мест. Высоко в небе, иногда прямо над селом, вспыхивали скоротечные жаркие бон.

Пал Смоленск. Враг захватил Ярцево.

И вот однажды срочной телефонограммой из Москвы вызвали на совещание в Московский комитет партии руководителей партийных и советских организаций Угодского Завода, командира и комиссара 48-го истребительного батальона.

Снова Москва! Она еще более посуровела по сравнению с Москвой первых дней войны. На улицах — и в центре, и на окраинах — непрерывно попадались группы людей в спецовках, в ватниках, с лопатами, кирками, заступами. Москвичи шли к городским заставам строить оборонительные рубежи.

Фронт приближался к столице.

На совещание в Москву съехалось без малого сто человек.

В большом зале заседаний Московского комитета партии с товарищами, приехавшими из прифронтового Подмосковья, встретился представитель Центрального Комитета. Немногословен, но обстоятелен был его доклад. Докладчик не умалял трудностей момента, не пытался скрыть угрозы, нависшей над страной.

Невысокий, с внимательными глазами на гладко выбритом лице, в темной тужурке с отложным воротником, представитель Центрального Комитета партии говорил с той подкупающей душевной простотой, которая не каждому дается, но которая создает незримую крепкую связь между оратором и аудиторией.

— Вы все отлично понимаете, товарищи, как велика опасность, нависшая над нашей Родиной. Обстановка на всех фронтах и особенно под Москвой вам тоже известна. Воины Красной Армии, не щадя своей крови и жизни, героически бьются за каждую пядь родной земли. И трудом и оружием советские люди должны помочь Красной Армии остановить, а затем и наголову разбить фашистские орды. Как это сделать?

Он оглядел напряженные лица собравшихся в зале, поправил смявшийся воротник тужурки и пододвинул к себе бумагу, белевшую на красном сукне стола.

— Так вот, сообщаю вам, товарищи. Центральный Комитет нашей партии и Государственный Комитет Обороны приняли решение развернуть массовое партизанское движение на территории, временно оккупированной немцами, в тылу у врага. Партизанскую войну надо вести умеючи. Ее нужно подготовить и продумать во всех деталях. Самотек, поспешность, неподготовленность могут привести к гибели сотен и тысяч советских патриотов.

Вы все должны стать, — продолжал докладчик, — первыми помощниками Красной Армии, ее разведчиками и ударными отрядами. Вы обязаны поднимать на борьбу с врагом весь народ, от мала до велика, создавать такую обстановку, чтобы под ногами у захватчиков буквально горела земля. Возможно, всем вам придется уйти в леса, жить трудной, суровой партизанской жизнью, и все же, несмотря на предстоящие трудности, нужно наносить врагу удары днем и ночью, тесно взаимодействовать с частями Красной Армии, поддерживать и ободрять население. Пусть каждый ваш удар напоминает людям, что Советская власть жива и будет жить. Время пришло, товарищи. Медлить нельзя!..

В глубоком молчании разъезжались участники совещания из Москвы.

«Медлить нельзя!» — эта мысль не покидала Гурьянова, Курбатова и Карасева на протяжении всего обратного пути в Угодский Завод. Уже вырисовывался план действий. Медлить нельзя, но и излишнюю поспешность и нервозность тоже нельзя допускать. Надо все до мелочей продумать и подготовить.

В ту же ночь в райкоме партии состоялось совещание. Было решено: не откладывая ни минуты, ускорить формирование будущего партизанского отряда, быстрее закончить подбор людей. С оружием и боеприпасами все обстояло благополучно. Первый секретарь доложил, что всем этим Москва обеспечила партизан в достаточном количестве. На первое время хватит.

Костяком будущего отряда должны были стать лучшие, наиболее проверенные бойцы 48-го истребительного батальона; в этом вопросе расхождений не было. Тщательно рассмотрев и обсудив списки бойцов истребительного батальона, бюро райкома утвердило состав будущего партизанского отряда. Правда, он был по количеству штыков невелик, тем более что наиболее молодые и рвавшиеся в бой испанцы уже уехали в Москву для получения нового задания.

На тревожные вопросы Карасева ему ответили, что в скором времени маленький партизанский отряд значительно вырастет и укрепится. Подойдут группа Коломенской милиции Шивалина, отряд чекиста Бабакина и диверсионные отряды под командованием Пигасова и Каверзнева. Эти сведения привез Гурьянов, уже несколько раз побывавший в столице и в Серпухове.

— Не огорчайся, лейтенант, — сказал он Карасеву. — Подмога будет, и немалая. И людей нам дают и оружие подбрасывают, только воюйте, говорят, по-настоящему. Хорошие новости я привез и соседям, они рады-радешеньки.

Бюро райкома решило ускорить завоз всего необходимого для лесной партизанской базы, подготовить землянки, немедленно забросить в лес оружие, боевые и продовольственные запасы, взрывчатку.

— Мы еще бдительности как следует не научились, а это, пожалуй, главное, что сейчас требуется, — нервно постукивая по столу карандашом, говорил Курбатов. — Фашистский резидент Вейс под носом у нас работал, связь с врагами поддерживал, а мы не догадывались.

— Мы им занимались, — возразил Кирюхин.

— Знаю. Значит, недостаточно занимались. И Вишин удрал. Где-то отсиживается. Боюсь, чтобы какая беда из-за него не случилась.

Никто в эти минуты и не думал о том, что слова Курбатова станут вещими.

— Сейчас бдительность и осторожность особенно нужны, — поддержал первого секретаря Гурьянов. — От этого зависит многое: и успех будущих партизанских действий в районе, и жизнь советских людей.

…Темны октябрьские ночи. Спит лес. Стих ветер, разгулявшийся днем, и сейчас в лесу стоит тишина, глубокая, ничем не нарушаемая. Но вот где-то вдалеке скрипнул валежник. Глянул глазок карманного фонаря, погас, а через секунду снова блеснул тусклым бледновато-желтым светом.

Группа вооруженных, пестро одетых людей вышла на крохотную полянку, огороженную со всех сторон высокими деревьями.

Люди тяжело нагружены. За плечами у каждого доверху набитый рюкзак. В руках мешки, чемоданы, свертки.

— Здесь! — негромко скомандовал шедший впереди начальник районного отдела уголовного розыска Михаил Иванович Соломатин. И началась разгрузка.

И так каждой ночью, в дожди и непогоду, партизаны готовились к лесной жизни. Сюда, к месту будущей базы, сносили они оружие, боеприпасы, продовольствие. А малость отдохнув после изнурительного пути, брались за лопаты, пилы, заступы. Готовили жилье.

— Здесь будет город заложен назло надменному соседу, — нараспев декламировал неунывающий и неутомимый Илья Терехов, усиленно работая лопатой.

«Подземное царство» — так назвали партизаны свои будущие владения.

Невдалеке от базы протекала река Нара. Хорошо бы после трудовой ночи, перед возвращением в Угодский Завод, освежиться студеной водой. Но сейчас всем было не до этого, да и холодновато. Каждому хотелось поскорее вернуться назад, домой, в тепло, к семье, которую, возможно, через неделю-другую придется покинуть, и надолго.

И только закаленный Терехов ухитрялся каждый раз перед уходом из леса сбегать и разок-другой окунуться в Наре. Он несколько раз приглашал составить ему компанию всех, кто пожелает, я даже уговаривал «хоть разок искупнуться» Курбатова. Но Александр Михайлович, улыбаясь, отнекивался:

— Я не такой шустрый и не такой молодой.

Он устало опускался на землю, чтобы отдохнуть немного перед возвращением домой (впятеро, вдесятеро ближе, милее и дороже стал сейчас этот дом — с женой и сыном, с друзьями и знакомыми), и молча вглядывался в гущину леса. В четырех километрах на север от базы находилась деревня Чаплино. Там Курбатов подготовил две самые ближние явочные квартиры. Местная учительница Крутилева, невысокая, еще не старая женщина с усталым лицом и грустными глазами, согласилась «делать все возможное и невозможное». Этими словами она и определила свою будущую роль связной, разведчицы и хозяйки явочной квартиры. «Все, что узнаю — сообщу, кого нужно — спрячу, что потребуется — сделаю». И Курбатов не сомневался, что Крутилева действительно сделает все, что в ее силах.

В этой же деревне поселилась семья директора Тарутинской школы Терешина. Жена Терешина, энергичная «тетя Дуся», как звали ее все школьники, тоже заверила Курбатова:

— Вы не смотрите, что мы слабые да тихие женщины. — Она показала через окно на свою мать, Александру Яковлевну Селиванову, работавшую на огороде. — В такое время, в таком деле женщины могут крепко пригодиться. Так что не забывайте нас, приходите.

Приходите!.. И Александр Михайлович теперь думал о том, скоро ли ему придется впервые добираться до Чаплина и какими будут эта первые встречи с Крутилевой и Терешиной.

Места базирования партизанского отряда по поручению райкома партии были найдены старожилами здешних мест Кирюхиным и Улановым. По долгу своей службы (Кирюхин — начальник райотдела НКВД, Уланов — начальник районной милиции) они превосходно знали все «медвежьи» уголки своего района, и предложенные ими пункты бюро райкома приняло единогласно.

Специалистов-строителей среди партизан не было. Приходилось туго. «Эх, знал бы, обязательно строительный институт окончил», — говорил Гурьянов. И все же строили добротно. Медленно, но прочно.

Все старались будущие «квартиры» — и действующие, и запасные — сделать не только неприметными, но и удобными для жилья. Каждый понимал, что лесная жизнь может затянуться, что зима и весенняя сырость — неважные соседи, и поэтому трудились вовсю, чтобы «особняки» были поглубже, попрочнее да поудобнее.

Каждое толковое предложение расценивалось на вес золота.

Партизаны любовно отделывали нары, застилали их одеялами, запасались посудой, кухонной утварью. А однажды даже с полной серьезностью выслушали очередное предложение Терехова о том, что неплохо бы раздобыть «для комфорта» несколько ковров. Правда, «рационализаторское» предложение ефрейтора было категорически отклонено.

— Ты вот что, хан персидский, — остановил его Лебедев, — вместо того чтобы мечтать о коврах, лучше позаботься о дровах. Они нам наверняка сразу же пригодятся.

Терехов не обиделся и только отшутился:

— Какая проза — дрова! Я предпочитаю камины с пылающими углями. Но за отсутствием таковых могу припасти и дровишки. А ну, ребята, кто со мной?..

К тому времени партизанский отряд был уже укомплектован. Партизан было пока немного: коммунисты и беспартийные, пожилые и молодежь, бывшие солдаты и никогда ранее не державшие в руках оружия советские и партийные активисты и рядовые жители района. Все они любили жизнь. Любили свои семьи, свой труд и даже во сне никогда не видели себя бойцами или командирами, разведчиками или подрывниками. Но сейчас они люто ненавидели врага, пришедшего издалека, из фашистской Германии. Эта ненависть была так велика, что каждый, еще «не понюхавши пороху», уже готов был драться за свою родную землю, за свой родной дом, готов был к бою, подвигу и даже самопожертвованию. За молчаливой сосредоточенностью, деловым усердием или шутливыми репликами скрывались чувства, которые нельзя и не нужно было выражать громкими фразами. Все или почти все уже продумано, взвешено, каждый знал, на что решился и что его ждет впереди. Всем было коротко сказано, что опасность велика, фронт — вот он, почти рядом, и в любой день, в любой час может прозвучать команда:«На базу, в лес!»

А пока оставались считанные дни легального существования, в Угодском Заводе продолжались приготовления.

Подпольный райком развернул активную работу, Александр Михайлович Курбатов и Михаил Алексеевич Гурьянов уже несколько раз встречались со своими связными, вновь и вновь инструктировали их, как вести себя при немцах, как завоевывать доверие оккупантов и, главное, как на деле стать умелыми помощниками партизанского отряда и райкома. Всем были даны пароли, указаны места явок, основные и запасные «маяки». Свой инструктаж они заканчивали, как правило, тремя главными требованиями, предъявляемыми всем подпольщикам: сохранять конспирацию, не бояться трудностей и опасностей, действовать осторожно, но активно, даже при отсутствии связей с райкомом, А в случае провала (ведь всякое может случиться!) молчать даже под пытками.

Василий Николаевич Кирюхин, назначенный заместителем командира отряда по разведке, тоже не сидел сложа руки: приглядывался, кто из партизан лучше всего подойдет для роли разведчика, намечал места дополнительных «маяков» — дупло полусгнившего дерева на окраине леса, углубление под большим камнем в придорожном овраге, засохший колодец… Особенно тщательно он уточнял маршруты движения будущих разведчиков от базы в Угодский Завод, в села района, в Серпухов, Калугу и Москву.

И на Курбатова с Гурьяновым наваливались новые и новые заботы.

…Ранним утром одиннадцатого октября Виктора Карасева разбудил ефрейтор Терехов.

— Вставайте, товарищ командир. Гостей принимайте.

— Гостей? — Лейтенант вскочил и вопросительно уставился на Илью. — Каких гостей?

— Подкрепление пришло, — поспешил объяснить Терехов. — Ребята что надо.

Действительно, присланная из Москвы группа подрывников во главе с лейтенантом Новиковым выглядела отлично. Все бойцы были как на подбор — стройные, высокие, один к одному. Особенно выделялся Алексей Новиков, красивый молодой офицер атлетического сложения.

Вновь прибывшие имели задание — влиться в партизанский отряд, усилить его. Кроме того, группа должна была на случай оккупации немцами Угодского Завода в последний момент взорвать некоторые промышленные объекты района.

— Приказ, товарищи, ничего не поделаешь. Лучше уничтожить, чем врагу отдать, — словно оправдываясь, сказал лейтенант Новиков, видя, как нахмурились лица Гурьянова и Курбатова, когда он рассказал им о полученной задании.

Особенно тяжело переживал Гурьянов. Ведь сколько лет он вместе со всеми, можно сказать, по бревнышку, по кирпичику собирал и расширял хозяйство своего района, сколько построил зданий, предприятий, дорог… Неужели все эти труды народа пропадут, взлетят на воздух, сгорят в огне?..

Лицо Гурьянова при этих мыслях становилось пепельно-серым, и скулы обозначились так резко, что, казалось, вот-вот прорвут кожу на щеках.

К тому времени гражданское население в Угодском Заводе намного уменьшилось. Первыми уехали в тыл почти все семьи партизан. Война уже и сюда донесла свои горькие вести о том, что везде, куда вступает враг, всю свою ярость и злобу он в первую очередь вымещает на коммунистах, комсомольцах и на партизанских семьях, не щадя при этом ни старых, ни малых.

И вот наступил день 18 октября 1941 года, который надолго останется в памяти партизан. Именно в этот день было принято решение уходить в лес.

С утра особенно настойчиво и низко кружили вражеские самолеты над дорогами и над самим Угодским Заводом. Скоро от дозорных стало известно, что по Варшавскому шоссе отходят на восток части Красной Армии. Передовые подразделения гитлеровцев, пехота и мотоциклисты приближались к Угодскому Заводу.

Мора! Иначе будет поздно!

По плану, ранее принятому штабом, в одиночку и небольшими группами партизаны двинулись в лес. Старались уходить малоприметно, но кое-кого из них провожали все же безмолвные взгляды оставшихся родственников и жителей.

Слез почти не было. Крепкие объятия, последние рукопожатия, скупые слова: «До встречи, до скорой встречи!. Авось свидимся…» Тяжелые вздохи и хмурые взгляды…

Возле небольшого покосившегося домика стояла старая женщина, больная бабка одного из партизан. Она отказалась уехать из Угодского Завода. «Здесь родилась, всю жизнь прожила, здесь и помру», — говорила она, когда ей предлагали эвакуироваться.

Голова старушки была открыта, хоть и моросил надоедливый мелкий дождь. Платок сполз с плеч, и ветер трепал ее редкие седые волосы. Глаза старушки неотрывно смотрели на уходящих в лес партизан, а правая рука мелкими равномерными движениями крестила воздух.

Скрылся на опушке леса последний человек. К Гурьянову, который еще оставался с группой товарищей в селе, подошел Алексей Новиков и сказал, слегка понизив голос:

— Пора, товарищ.

— Да, пора! — с трудом выдохнул Гурьянов.

По знаку, поданному Новиковым, подрывники Домашев и Демидов направились выполнять первое боевое задание. Им предстояло самое тяжелое: взорвать то, что создавалось, строилось руками советских людей.

Один из объектов, намеченных к взрыву, находился в тринадцати километрах от Угодского Завода. Подрывники торопились. Если они не успеют, то им придется столкнуться с немцами. Кроме того, оба они не знали здешних мест, а незнакомая дорога, как известно, всегда вдвойне длиннее.

И как-то само собой получилось, что в минуты расставания оставшиеся жители Угодского Завода собрались вокруг своего председателя, своего «Гурьяныча», которого они любили и уважали. Раньше, бывало, на собрания послушать Гурьянова сходилось куда больше народа. А теперь? Мужчин почти не видно. Женщины, старики, дети… Вот в первом ряду стоит курносенькая беловолосая девчурка. Она округлила глаза и приоткрыла рот. Ей так интересно, что же дальше будет говорить или показывать этот большой дядя. Вон там вертится какой-то паренек в большой кепке на вихрастой голове. А вот другие ребята в кругу знакомых женщин.

— Товарищи, друзья… Мы уходим, чтобы продолжать борьбу с проклятыми захватчиками, — негромко, душевно говорил Гурьянов, вглядываясь в печальные лица людей и крепко пожимая протянутые руки. Но наша разлука временная. Мы вернемся, обязательно вернемся! Придет время, мы вышвырнем фашистскую гадину с нашей земли, раздавим ее и будем снова все вместе. Ведь дел-то у нас осталось сколько, не сосчитать. А когда придем, в братском кругу вспомним тяжелые дни нашей временной разлуки. Ждите, товарищи, держитесь. Знайте, что нет такой силы в мире, которая могла бы уничтожить, сломать Советскую Власть.

Люди слушали председателя, кивали головами, а некоторые женщины украдкой вытирали слезы, навертывавшиеся на глаза.

— Эх, «Гурьяныч», — тихо протянул кто-то, и в этом коротком возгласе Михаил Алексеевич почувствовал все, чем были полны сейчас сердца советских людей.

— До свидания, товарищи, до скорой встречи…

Гурьянов обнимал и целовал ребят, столпившихся у его ног, а некоторых высоко поднимал над собой.

— Живите, милые, растите, мамок в обиду не давайте…

И в этот момент, будто салютуя на прощание, глухо прозвучали один за другим два взрыва… Подрывники лейтенанта Новикова выполнили задание в срок.

Теперь пора было уходить в лес и остальным партизанам. Уже мчались по шоссе к Угодскому Заводу фашистские мотоциклисты. Уже катился по небу и приближался артиллерийский гул. Дорога каждая минута…

Гурьянов дал команду к отходу. Оставшиеся партизаны быстрым шагом двинулись к лесу.

Соединившись с группой Новикова, они обогнули реку, подались влево от первого партизанского «маяка» — места, где связные должны были оставлять свои донесения, сводки, предупреждения, и, наконец, оказались в партизанском районе — в маленьком, недавно возникшем городке под землею, в глубине лесного массива.

Лес как лес. На земле никаких следов. Обе землянки вровень с землей. Хорошо замаскированы. Дневной свет не проникает ни в одну из них. Посторонний человек может в двух шагах пройти мимо и не заметить «подземного царства».

Весь отряд разместился в двух землянках.

В стороне, примерно в четырех километрах восточнее, несколько совсем не приметных глазу запасных землянок — на всякий случай.

Партизанские посты размещались поодаль. От часовых, стоявших на постах, к землянкам тянулись прикрытые листвой и валежником веревки с подвешенными консервными банками. Самодельная партизанская сигнализация! По приказу командира отряда прибегать к ней следовало только в крайних случаях.

— Эх, и техника же! — не удержался от замечания Терехов. — Высший класс… На грани фантастики…

Не успел Гурьянов с друзьями спуститься в землянку, как их окружили партизаны: «Ну что там? Пришли немцы или их назад погнали?..»

Гурьянов обстоятельно, ничего не упуская, рассказал товарищам о последних часах и минутах пребывания в райцентре, о своем прощальном разговоре с оставшимися жителями села, о взрыве промышленных объектов, о немецких мотоциклистах, которые сейчас уже, наверное, хозяйничают в районе.

— Ребятишек жаль… — Он вдруг закрыл лицо руками. Странно и тяжело было видеть партизанам этого большого и сильного человека, на мгновение выдавшего свои чувства и переживания. — Всех жаль… все жаль… — глухо проговорил он, затем резко опустил руки, выпрямился и заключил: — Так что теперь — только биться… За все и за всех, товарищи!..

Партизаны слушали молча. Казалось, не десятки сердец, а одно большое человеческое сердце сжалось и замерло от боли. Лица словно окаменели, и только великая ненависть к врагу, к захватчикам читалась в глазах каждого человека.

— Надо отряд привести к присяге, — наклонившись к Карасеву, чуть слышно сказал Гурьянов, и лейтенант понимающе кивнул головой. Правильно говорит Алексеич. Сейчас слова присяги облегчат сердца людей и прозвучат особенно проникновенно и ободряюще. Партизанская клятва сама рвется из груди.

Уже вечереет. На небольшой полянке, в отдалении от землянок, выстроился весь отряд. Лучи заходящего солнца нет-нет да и прорвутся сквозь густую листву, и кое-кто с затаенной грустью глянет поверх деревьев на медленно плывущие облака, на такое знакомое, близкое, родное небо, которое сейчас, в эту минуту, стало еще ближе, еще роднее. Небо Родины! И словно отвечая на думы каждого, торжественно звучат слова партизанской присяги, которую негромко читает Гурьянов.

«…Даю священную клятву честно и преданно служить Родине, всеми силами бороться против фашистских захватчиков, отдать Родине, если потребуется, свою жизнь. И если я нарушу эту клятву, да покарает меня рука советского закона.

Кровь за кровь, смерть за смерть!»

Шумят деревья от ветра и шелестом своим будто вторят словам партизанской клятвы. У лесных завалов, опоясавших лагерь, и возле заминированных подступов к землянкам расставлены и стоят, поеживаясь на ветру, секреты.

РЯДОМ С ВРАГОМ

Невдалеке от Угодского Завода, у лесного урочища Ясная Поляна, председатель райисполкома Михаил Алексеевич Гурьянов заложил партизанскую продовольственную базу. Хотя база была хорошо замаскированна, продукты закопаны глубоко в земле и на местности никаких подозрительных следов партизаны не оставили, Гурьянов все время беспокоился. Ему казалось, что база может быть обнаружена немцами и разграблена, и тогда отряд остается без необходимых запасов продовольствия. Поэтому он несколько раз предлагал Карасеву наведаться на базу и проверить, все ли там в порядке.

Но Курбатов и Карасев медлили. Если уж идти на базу, рассуждали они, что, конечно, сопряжено с риском, то надо одновременно разведать, что происходит сейчас в районном центре — в Угодском Заводе. Без такой предварительной разведки нельзя предпринимать каких-либо боевых действий. А у партизан, что называется, зудели руки. Мысль о том, что где-то рядом обосновались и хозяйничают гитлеровцы, буквально не давала никому покоя. Раздавались даже нетерпеливые голоса: «Чего мы сюда пришли: прятаться или воевать?»

Партизанская база находилась: в ближайшем тылу гитлеровских войск, и, чтобы добраться до штаба нашей 17-й стрелковой дивизий или до Угодского Завода, связным приходилось тайком, с великими предосторожностями прибираться мимо вражеских постов и засад. Чаще и успешнее всего эту связь осуществлял партизанский разведчик Яков Кондратьевич Исаев. Он хорошо знал нехоженые лесные тропы, умело маскируясь, проползал за спинами гитлеровских часовых и успешно выполнял задания Гурьянова, Карасева или Курбатова. После каждой такой вылазки этот невысокий коренастый человек, доложив о выполнении задания, устало ложился в землянке на нары, а на расспросы друзей отвечал коротко и неохотно:

— Все что надо начальству сказано… Иди, иди, не люблю любопытных.

Разочарованные партизаны, беззлобно поругивая «великого молчальника», отходили в сторожу и ловили взгляды Карасева, Гурьянова, Курбатова или Уланова, хотя и они были не очень разговорчивы на эту тему.

Близкое соседство с противником как бы подхлестывало партизан, и все они до единого, ждали, когда же начнется настоящая боевая жизнь.

Конечно, и Карасеву и Курбатову тоже не терпелось поскорее начать воевать. Но им хотелось освоиться в новой обстановке, приучить бойцов к разумной осмотрительности, чтобы, когда придется, действовать наверняка.

А тут еще тяжело заболел комиссар партизанское отряда Уланов.

— Первая потеря до начала боевых операций, — шутил Гурьянов, не скрывая огорчения. И тут же с товарищеской заботой добавлял: — Болезнь в календарь не заглядывает. Расхворался — значит, лечиться надо. Придется тебе, брат, полежать в больнице.

Было решено отправить Уланова в Москву. Комиссаром стал Гурьянов, утвержденный Серпуховским окружкомом. Партизаны были очень рады такому назначению Алексеича, а сам Гурьянов со свойственной ему деловитостью лишь проговорил: «Что ж, раз нужно — так нужно», И, обращаясь к бойцам, шутливо добавил: «Теперь я ваше комиссарское начальство. Поимейте это в виду».

А «дело» приближалось.

Желающих идти в Угодский Завод нашлось много, но, посоветовавшись с Курбатовым и Гурьяновым, Карасев решил сам возглавить разведывательную группу и отобрал пять человек, которые казались ему наиболее подходящими для «пробы сил» и для успешного выполнения этого первого важного задания. В группу вошли командир подрывников боец-подрывник Домашев и два партизана из местных жителей — Челышев и Исаев.

Карасев очень рассчитывал на находчивость Якова Кондратьевича Исаева, Тот много лет жил и работал в Угодском Заводе, хорошо знал жителей, их настроения и характеры,изучил все пути к «дому» и мог безошибочно вывести группу к намеченному месту. В Угодском осталась семья Исаева. Жена и двое малолетних детей не успели эвакуироваться, и Исаев, естественно, очень беспокоился за судьбу своих близких. А Карасев надеялся при помощи жены Исаева, Зои Александровны, с которой Гурьянов договорился «глядеть и слушать», собрать некоторые необходимые разведчикам сведения.

— Пойдешь со мной, — сказал Карасев в ответ на просьбу этого спокойного человека с темными прищуренными глазами на строгом неулыбчивом лице.

— Спасибо, — тихо, но проникновенно ответил Исаев. — Не подведу.

В дождливую ночь Карасеву почти не спалось. Он долго ворочался на своем топчане, покрытом соломой, и, задремав на несколько минут, просыпался, продолжая думать об одном и том же: удастся или не удастся разведка? От ее успеха зависело многое: и моральное состояние отряда, и подготовка будущих операций.

Бои под Москвой приобретали все более ожесточенный характер. Гитлеровское командование подтягивало новые и новые силы и укрепляло группу своих армий «Центр». На Московском направлении было сосредоточено до 80 немецко-фашистских дивизий. И хотя авантюристический гитлеровский план войны «Барбаросса» уже трещал и ломался, все же угроза вражеского окружения столицы не только не отодвигалась, а, наоборот, становилась все более ощутимой и реальной.

С 20 октября постановлением Государственного Комитета Обороны Москва была объявлена на осадном положении. Многие промышленные предприятия и учреждения уже эвакуировались. Но Ставка Верховного Главнокомандования находилась в Москве и продолжала отсюда направлять усилия армии и народа на разгром врага. Только несколько дней назад удалось после многодневных ожесточенных боев остановить вражеское наступление на линии Волоколамск — Наро-Фоминск — Алексин. Но от Белева и Мценска советские войска отошли к Туле. Калугу пришлось оставить еще в ночь с 11 на 12 октября. Расстояние до Москвы на различных участках фронта постепенно сокращалось.

Глядя на карту, Карасев понимал всю сложность и опасность стратегической и оперативной обстановки. В такие минуты ему хотелось, чтобы его небольшой отряд, как по волшебству, превратился в мощное соединение, которое ударит по врагу с такой силой, что гитлеровцы немедленно побегут назад… И в эту ночь он несколько раз вставал, вглядывался в испещренную синими и красными линиями и стрелками карту и долго стоял над ней, поставив ногу на табурет и опершись рукой о колено. Потом выходил из землянки и, поеживаясь от ночной сырости и холодного ветра, прислушивался к близкому гулу. Сражения на подмосковной земле не затихали ни днем ни ночью.

По сведениям, которые в последний раз принес Исаев, в селе Тарутино расположился штаб какого-то немецкого армейского корпуса из группы армий «Центр». В Угодском же Заводе, по данным войсковой разведки, находились отдельные части и учреждения тыла корпуса. Командир 17-й стрелковой дивизии, с которой взаимодействовали партизаны, категорически предупредил, чтобы они, партизаны, о Тарутино и не помышляли. Что же касается Угодского Завода, то неплохо было бы уточнить, какие силы дислоцируются там и что собой представляет вражеский гарнизон, тем более что Михаил Гурьянов уже несколько раз предлагал ударить по немцам, «зажившимся» в этом районном центре.

Как только небо начало светлеть, разведчики тронулись в путь. Предстояло пройти около 30 километров. Ручной пулемет у Домашева, автомат у Новикова, винтовки и ручные гранаты у остальных — таково было вооружение отряда. У Карасева на ремне висел в желтой деревянной колодке большой маузер. Только это и отличало его от других разведчиков и придавало ему командирский вид.

Проводить товарищей вышли все партизаны. Они долго стояли у землянок, глядя вслед ушедшим, хотя рассвет еще не докатился до базы и темнота сразу же поглотила разведчиков.

Весь день без отдыха разведчики двигались по направлению к Угодскому Заводу. Растянувшись цепочкой, в затылок, они шли густым лесом, осторожно и быстро перебегали через дороги, обходили стороной лежавшие на пути деревни и, убедившись, что поблизости не видно и не слышно гитлеровцев, опять углублялись в лес. Карасев приказал: не курить, не кашлять, не задевать оружием за деревья. Поэтому все шагали молча, сосредоточенно, не позволяя себе окликнуть друг друга или перекинуться шутливым словцом. Впереди, наклонив голову и приподняв плечи, шел Исаев, за ним — Карасев и все остальные.

Осень уже была на исходе, но и зима еще не наступила. Кое-где на деревьях, на опавших листьях лежал тонкий слой снежной пелены; иногда в пути попадались сырые места с лужами после недавно прошедших дождей. Наверху метался холодный ветер и, ударяясь о стволы деревьев, заставлял их пошатываться, поскрипывать, а то и беспокойно шуметь ветвями.

Отсутствие снега радовало разведчиков, но когда под ногами начинала чавкать земля, они недовольно оглядывались: уж слишком заметно отпечатывались следы от сапог.

— Скоро Ясная Поляна, — почти беззвучно прошептал Исаев, обернувшись к Карасеву. — А вон там — гурьяновская продбаза.

Карасев разрешил остановиться, чтобы отдохнуть и закусить, но снова предупреждающе поднял руку!

— Тишина! Ни звука.

Уставшие разведчики подкрепились хлебом с салом, глотнули из фляжек воды.

— У, черт, — простонал Домашев, у которого заныли зубы от холода, но сразу смолк, увидев сердитые взгляды товарищей.

Вскоре Исаев и Лебедев ушли к продбазе, чтобы убедиться в ее сохранности и по возвращений успокоить Гурьянова.

Вернулись они примерно через час. Лебедев коротко доложил, что база цела, никаких подозрительных следов возле нее не обнаружено. Собственные же следы они с Исаевым постарались замести, для чего старательно затоптали их и засыпали опавшей листвой.

— «Гурьяныч» будет доволен! — сказал в заключение Лебедев и улыбнулся. Когда он улыбался, лицо его становилось по-детски непосредственным и приятным, глаза излучали свет, который свидетельствует, что обладатель этих глаз — человек прямой, искренний, с открытым и честным сердцем.

Карасев удовлетворенно кивнул головой. У него отлегло от сердца. На базе все в порядке, значит, и дальше все пойдет хорошо!..

Разведчики снова двинулись в путь и около трех часов дня вышли на опушку леса, за которым начиналась территория Угодского Завода. Здесь по приказу Карасева все залегли за деревьями и, приготовив оружие, стали наблюдать. Сумерки еще не наступили, и из леса хорошо виднелись улицы и дома, просматривались дороги, тянувшиеся через Угодский Завод на Черную Грязь, Высокиничи и Серпухов.

Весь поселок был забит немецкими войсками: у домов стояли грузовые автомашины и броневики; фашистские солдаты строем и отдельными группами ходили по улицам; по дорогам двигалась артиллерия и — с небольшими интервалами — автоколонны. Местных жителей разведчики не заметили.

По знаку Карасева к нему подполз Исаев и шепотом рассказал, как, с какой стороны лучше всего пробраться в село и где можно замаскироваться так, чтобы не обнаружить себя, но все видеть и слышать. По совету Исаева Карасев решил: когда стемнеет, выйти из леса, задами подползти к домику Исаева и, если там нет немцев, спрятаться в нем и оттуда вести наблюдение. Этот домик, небольшой, невзрачный, был удобен тем, что стоял вроде как на отшибе в ста метрах от здания райисполкома.

Темнота сгустилась и стала почти непроницаемой. Это было на руку разведчикам. Никем не видимые и не замеченные, они бесшумно вышли из леса и вскоре благополучно достигли большого полузасохшего дерева, одиноко стоявшего неподалеку от домика Исаева. Все ступали очень осторожно, невольно пригибались к земле и крепко сжимали в руках оружие.

План Карасева был прост: все залегают у дерева и ждут Исаева, который подбирается к собственному дому, где он прожил много лет, и проверяет, есть ли в нем гитлеровцы. Если в домике гитлеровцы или посторонние, разведчики попарно отходят обратно на опушку леса. В случае нападения отстреливаются и так же попарно уходят в глубь леса. Если же никакой опасности нет, все входят в домик и прячутся в нем до рассвета, когда можно будет начать наблюдение за немцами.

Больше всех, конечно, волновался Исаев. Уходя с партизанами в лес, он оставил здесь жену и детей. Увидит ли их сейчас? Что с ними сталось? Живы ли они…

Через две-три минуты Исаев возвратился и присел на корточки возле Карасева. Даже в темноте Карасев заметил каким белым стало лицо партизана.

— В доме никого, — прошептал Исаев трясущимися губами, сдерживая бившую его нервную дрожь. — Пусто. На дверях замок.

— А семья? — невольно вырвался у Карасева вопрос. Что мог на него ответить Исаев? Он так хотел застать свою семью. Где она? Что с ней?

Да, это была первая неожиданность, с которой пришлось столкнуться разведчикам, первая поправка к плану, который казался ясным и вполне выполнимым.

Но раздумывать некогда. Надо что-то делать.

Карасев сжал локоть Исаева, желая подбодрить его, и спросил:

— Пролезть в дом можно?

— Можно.

— Тогда веди!

Подойдя к домику — он теперь выглядел заброшенным полуразрушенным сараем, — партизаны обошли его вокруг и остановились под окном.

— Замка не снимать, — распорядился Карасев. — А ну, Исаев, разыщи вход, быстро!

Исаев нащупал в темноте какую-то задвижку, открыл ставни, и разведчики один за другим влезли внутрь, после чего хозяин дома снова закрыл окно и поставил задвижку на свое место. Минуту-другую все сгрудившись стояли в комнате, не решаясь сделать и шага, чтобы не зацепиться за мебель и не нарушить тишины. Глаза постепенно привыкли к темноте, и вскоре можно было различить деревенскую печь с полатями, стол, скамейку, шкафчик для посуды, железное корыто для стирки белья, старые валенки в углу…

Партизаны очень устали, продрогли, и каждому хотелось поскорее прилечь хотя бы на пол. Но все ждали распоряжений командира.

Пошептавшись с Исаевым и Лебедевым и точно определив расположение комнат и мебели в доме, Карасев распределил силы своего небольшого отряда так, чтобы он в любой момент мог обнаружить опасность и был готов к обороне, к бою. На чердак поднялся младший лейтенант Лебедев и залег возле маленького слухового окошечка. Вниз он спустил веревку, чтобы пользоваться ею в случае необходимости как сигналом. Конец веревки Карасев привязал к кисти своей левой руки. Легкое подергивание веревки должно было означать: «Внимание! Наблюдаю!» Резкий рывок означал приближение опасности.

Алексей Новиков и Василий Домашев расположились в сенях, возле входных дверей, запертых снаружи на замок. Карасев с Исаевым и Челышевым остались в жилой комнате, предварительно замаскировав окна попавшимся под руку тряпьем и мешками. Лебедеву и Челышеву было приказано дежурить и прислушиваться, что делается в поселке.

Наступила ночь. Пошел мелкий холодный дождь. Шум в поселке затих, только изредка слышалось гудение автомобильных моторов да раздавались чьи-то негромкие возгласы — очевидно, перекликались немецкие часовые.

Карасева клонило ко сну, но роившиеся в голове мысли каждый раз прогоняли дремоту, и он с удивлением ловил себя на том, что лежит на кровати с открытыми глазами и рассуждает сам с собой. О чем? Правильно ли он поступил, забравшись в этот пустой дом, куда в любой момент могут нагрянуть немцы? Что конкретно удастся выяснить, сидя взаперти? Может быть, послать кого-либо из разведчиков в село? Но куда, к кому? К Елизавете Морозовой, Нине Токаревой, к учителю Лаврову? Имеет ли он право сейчас рисковать хотя бы одним человеком из группы и ставить под удар подпольщиков в селе?

А дождь все стучал и стучал по крыше. Казалось, ветер продувал домик насквозь, хотелось завернуться в одеяло, в шинель и крепко заснуть, ни о чем не думать. Но сон, как назло, не приходил.

Рядом шевелился и непрерывно вздыхал Исаев. Карасев понимал, как тяжело тому.

— Ты не вздыхай, не отчаивайся, Яков Кондратьевич, — после мучительного молчания прошептал Карасев. — Жена куда-нибудь переехала с ребятишками. Найдется.

Исаев не ответил.

— Может, утром узнаем что-нибудь, — продолжал Карасев. — Спи… Спи…

Но лейтенант был уверен, что Исаев тоже не заснет. И действительно, спустя секунду-другую тот не то спросил, не то сам ответил на свои тревожные мысли:

— Неужто убили? Семья партизана. Вполне может случиться…

Карасев промолчал. Какой ответ мог дать он Исаеву!

А как там на чердаке Лебедев? Небось одному не очень весело.

Ступая на цыпочках, Карасев поднялся на чердак и присел рядом с Лебедевым. Тот лежал на боку, прислонив голову к стене возле слухового окошечка и прижав к себе обеими руками винтовку.

— Все в порядке?

— Какой же порядок? — с горечью ответил Николай. — Таимся, прячемся. В собственный дом открыто войти не можем.

— Что делать, — вздохнул Карасев. — Война!

— Ничего. — Лебедев даже скрипнул зубами. — Придет время, они тоже ночью будут вокруг собственных домов кружить. Придет такое время.

— Придет! — как эхо, отозвался Карасев, и они замолчали, каждый занятый своими мыслями.

Через полчаса Карасев спустился вниз и снова прилег отдохнуть. До рассвета оставалось немало времени. Все-таки ему удалось, наконец, задремать на два-три часа. Проснулся он от прикосновения руки Челышева. Бледный, с испуганными глазами, тот поманил командира к окну. Карасев прильнул к щели в окне и в серо-свинцовых полосах рассвета увидал, что метрах в 50—60 от дома расположились две немецкие походные кухни. Они еще не дымились. Возле них стояли, приподняв воротники шинелей, два солдата — часовые.

Появление походных кухонь и встревожило, и обрадовало Карасева. Плохо, конечно, что здесь, неподалеку от исаевского домика, будут разгуливать немцы. Но зато есть возможность подсчитать или хотя бы приблизительно определить численность гитлеровцев, а может быть, даже разобраться в родах войск.

Карасев приказал всем находиться наготове на своих местах, а сам поудобнее устроился у оконной щели и стал наблюдать. Утро приближалось медленно и неуверенно. Томительно тянулось время.

Наконец пришли повара, и вскоре из кухонь потянуло дымком. А еще через некоторое время к кухням строем подошли солдаты — не меньше роты. По всем признакам, это были пехотинцы. Переговариваясь и звякая котелками и ложками, они получали пищу и тут же, кто стоя, кто присев на корточки или подложив вместо сиденья куски дерева, с аппетитом поглощали ее. У Карасева невольно появилась во рту слюна: захотелось горячих щей.

Неожиданно кровь ударила в виски. Лебедев трижды резко дернул за веревку. Несколько гитлеровцев, наполнив котелки, направлялись к домику Исаева. Разведчики затаили дыхание. В абсолютной тишине, когда слышны удары собственного сердца, а каждый скрип половицы ощущается как громкий стук или взрыв, явственно прозвучал срывающийся голос Челышева:

— Товарищ лейтенант… пора стрелять…

Нетерпеливый, взволнованный Челышев терял контроль над собой и мог погубить всех.

Карасев повернул к нему злое, напряженное лицо и повелительным шепотом отрезал:

— Молчать!.. Без приказа не стрелять… Приготовить гранаты…

Челышев вытянулся, и Карасев даже испугался, что разведчик сейчас прищелкнет каблуками сапог и громко повторит приказание. Но Челышев уже справился с собой и молча застыл возле второго окна, держа наготове винтовку.

Гитлеровцы подошли вплотную к дому, расселись на завалинке и на ступеньках. Сквозь стены слышно было, как жадно солдаты хлебали и чавкали, изредка бросая короткие реплики и удовлетворенно рыгая.

Ближе всех сидел белобрысый солдат в каске, с автоматом на шее. Хлебая варево, он блаженно закрывал глаза, и, когда, сделав натужный глоток, открывал их, они с явным огорчением глядели на пустеющий котелок. Солдат что-то бормотал про себя и с сожалением покачивал головой.

Карасев уже видел гитлеровцев. Первый раз тогда, в 1939 гиду, с моста через Сан они казались издали механически марширующими и совсем неопасными фигурками. Второй раз, 22 июня 1941 года, он столкнулся с ними в бою на берегу Прута. Они принесли войну, огонь, смерть… Высокий долговязый офицер упал с первого же пистолетного выстрела, а солдаты, истошно выкрикивавшие непонятные слова, бежали обратно в воду, к своим лодкам. Сейчас, в третий раз, Карасев видел вражеских солдат совсем близко и мог разглядеть и обмундирование, и выражение лиц, и голодный блеск в глазах, и грязные руки, державшие ложки и ломти хлеба. Он слышал чужое дыхание, чужой язык, хриплый кашель, короткий самодовольный смех… И ему, как и Челышеву, нестерпимо захотелось просунуть в щель дуло автомата и полоснуть огненной строчкой эту чужеземную фашистскую сволочь, рассевшуюся здесь, на подмосковной земле. Но разум говорил: нет, жди, молчи, наблюдай!..

Через несколько минут к домику подошла еще одна группа солдат с котелками. Все ели, громко переговаривались, и никто из них, к счастью, не обращал внимания на домик и не делал попытки даже заглянуть в него или войти внутрь. И все же каждая минута казалась разведчикам, затаившимся в доме, вечностью.

Между тем Карасев прикидывал: одна полевая кухня рассчитана обычно у немцев на роту. Здесь две кухни. Значит, в Угодском Заводе сейчас находится не менее двух рот. Возможно, роты остановились на временный отдых, возможно, они собираются разместиться здесь на длительный постой. Вот ко второй кухне подошел строем еще взвод. У каждого солдата на поясе пистолет. Значит, это полицейская команда, отряд эсэсовцев или гестаповская охрана. Но где, в каких зданиях размещаются все эти подразделения? И обосновался ли здесь какой-нибудь штаб? Все это придется выяснить попозже, если представится возможность. Во всяком случае, ясно одно: Угодский Завод стал пунктом, через который движутся и где останавливаются фашистские войска. Останавливаются, вероятно, и штабы. Эти сведения сами по себе уже представляют для разведчиков, а значит, и для советского командования большую ценность.

Вскоре возле кухонь появились два офицера. Они прокричали команды, резкие, отрывистые, — солдаты построились и зашагали в центр села.

Разведчики облегченно вздохнули. Непосредственная опасность миновала, обстановка стала яснее. Но что делать дальше? Как выбраться из домика? «Как в мышеловке», — мелькнула мысль у Карасева, который понимал, что сейчас, при дневном свете, уйти незамеченными не удастся. Неужели же придется здесь томиться до вечера? Не случится ли за это время еще чего-нибудь непредвиденного?

В домике царила полная тишина.

Сигнал Лебедева — рывок веревкой — вывел Карасева из состояния усталой задумчивости. Он опять прильнул к щели окна и увидел несколько ребятишек, направлявшихся к лесу. Мальчики, натянув на головы кепки и большие отцовские шапки, проходили мимо домика. В этот момент лейтенант Новиков, желая принять более удобное положение (у него затекли ноги), неудачно повернулся и задел сапогом железное корыто, которое с грохотом упало на пол. Мальчики услыхали шум и, будто сговорившись, гурьбой бросились к исаевской избе. Облепив ее со всех сторон, они припали к щелям. Кто-то, очевидно, заметил партизан, так как до Карасева донесся мальчишеский возглас:

— Ребята!.. А тут люди…

Немецкие часовые, стоявшие у кухонь, молча следили за мальчиками. Поведение ребят им показалось подозрительным. Один из часовых, сняв с ремня винтовку с примкнутым штыком, направился к дому. Заметив его, ребята кинулись врассыпную, а разведчикам пришлось снова пережить несколько тревожных, опасных минут.

Немецкий часовой, подойдя к дому, обошел его вокруг, подозрительно поглядывая на окна и на крышу. Потом попытался сорвать замок и даже ударил несколько раз по скобам прикладом винтовки и валявшимся на земле поленом. Замок остался висеть на месте. Тогда гитлеровец ударил штыком в оконное стекло, и оно, жалобно зазвенев, рассыпалось мелкими осколками. Немец несколько раз ткнул штыком внутрь через раму, и его штык тускло блеснул в полумраке. Но Челышев успел пригнуться и спрятаться за стол, стоявший сбоку, у стены, а Карасев бесшумно шагнул за печку. Гитлеровец даже просунул голову в проем окна и дважды прокричал: «Wer ist hier?»[5] — но, никого не обнаружив, зашагал обратно.

Карасев почувствовал, как застывают на лбу капельки пота. На виске пульсировала и подергивалась какая-то жилка. В глазах, уставших в темноте, появилась резь. Выйдя из-за печки, он осторожно стал наблюдать за гитлеровским солдатом. Тот поговорил минуту-другую со вторым часовым, затем закинул за плечо винтовку и не спеша пошел в поселок.

Карасев оглядел друзей. Ему хотелось сказать им, что, может быть, сейчас, через минуту-другую, им всем придется принять бой — стрелять, колоть, бить прикладами, душить руками. Конечно, силы не равны, а держаться надо до последнего, как сказано в присяге… Но промолчал, так как по лицам партизан понял, что слова сейчас ни к чему. Что бы ни думал, что бы ни переживал в эти минуты каждый из партизан, он был готов к схватке — первой и, может быть, последней в его жизни.

Карасев — тот уже видел бой, огонь, смерть… Но все остальные… Как выдержат они это испытание?..

И словно в ответ на мысли Карасева послышался шепот Домашева:

— Сейчас позовет своих гансов. Что тогда будем делать?

— Не знаешь, что? — ответил за Карасева Исаев. — А это у тебя зачем? — Он ткнул пальцем в винтовку и гранаты. — Драться будем.

— Это и без тебя понятно. Только наши ничего не узнают. Для чего ж мы в разведку ходили?

Так вот о чем, не о смерти, а о выполнении боевого задания думал партизан.

— Тсс!.. — предупреждающе отозвался Карасев. Он почувствовал рывок веревки с чердака.

К задней стене дома, распластавшись на земле, подползал один из пареньков, убежавших при появлении немецкого часового. Приглядевшись к нему, Исаев тихо воскликнул:

— Да эта же Витя Душков…

— А кто он? — поинтересовался Карасев.

— Сирота. Родителей потерял давно. Жил в детском доме. Шустрый парень. Заводила и вожак наших угодских ребят.

— Сколько ему лет?

— Лет двенадцать.

Не замеченный немецким часовым, Витя подкрался к дому и откликнулся на шепот Исаева, которого сразу узнал и которому, видимо, очень обрадовался.

— Ну, что там, в селе, рассказывай, — торопил Исаев, после того как Карасев предупредил, чтобы мальчик был осторожен и в случае чего молчал: мол, никого не видел и ничего не слышал.

— Немцев, ух, много, — шептал Витя, прижавшись губами к щели. — Все дома позанимали. Одни уходят, другие приходят. На том краю пушки, три штуки.

— А танки есть?

— Не… не видел… Машины железные с пулеметами есть. Несколько штук.

— Где стоят?

— Возле почти, за сараями.

— Давно?

— Дней пять.

— Офицеров много?

— Ходят всякие… Пуговицы блестят… Да кто их разберет!

— А в каких домах офицеры живут?

— Не знаю. Вроде везде.

Наконец Исаев не выдержал и задал вопрос, который все время вертелся у него на языке.

— Где мои, не слыхал?

— Тетя Зоя и все ваши перебрались на ту сторону улицы.

У Исаева посветлело лицо. Появилась надежда, что все живы-здоровы.

— А жителей фашисты трогают? — спросил Карасев.

— Обыски делают. Вчера ночью кто-то кричал… Днем гнали трех мужиков и одну тетеньку. Говорят, вешать будут. По домам шуруют, все жрут и жрут.

Разговор пора было кончать. Карасев попросил Витю сходить к родственникам Исаева и предупредить, что дядя Яша жив и, если удастся, скоро к ним наведается. А если не придет сам, их навестит кто-нибудь другой и передаст привет от Яши.

— И еще хочу тебя попросить, — сказал Карасев, разглядывая круглое смышленое лицо Вити Душкова, к которому он почувствовал симпатию и доверие. — Приглядывайся, что в селе будет делаться, где что стоит, да запоминай.

Глаза Вити радостно блеснули.

— Дядя! Значит, я буду вроде как военный разведчик?

— Выходит, что так.

Витя Душков, как и все советские мальчишки, пионеры, зачитываясь книжками о Чапаеве и Буденном, Котовском и Чкалове, мечтал о героических подвигах и не раз видел себя то на коне впереди красной конницы, мчащейся на врага, то на танке, изрыгающем грохот и огонь, то на самолете, стремительно взмывающем в небо. Когда началась война, будущий герой несколько дней топтался возле штаба 17-й дивизии, надеясь, что кто-нибудь обратит на него внимание и возьмет в Красную Армию. Об уходе партизан в леса он узнал слишком поздно и чуть не заплакал от злости, что «опоздал» присоединиться к ним. И вдруг совершенно неожиданно ему предлагают стать разведчиком. У парнишки даже дыхание сперло от переполнившей его радости и гордости.

— Тогда я все сделаю… Только как же я вам буду сообщать?

— А ты гуляй иногда поближе к лесу. Вон там. Если надо будет, мы тебе посвистим, и ты нырнешь в лес.

— А вы далеко отсюда?

— Ну, это тебе знать не обязательно… Только делай все осторожно, втайне.

— Уж будьте уверены!.. А может, дадите мне наган?

— Эту штуку надо заслужить. Потом видно будет. Ну, будь здоров!

Витя так же осторожно отполз от дома и вскоре скрылся из вида. Прошло не более получаса, у кухонь опять стали собираться солдаты.

Карасев решил сам подняться на чердак и выяснить, в чем дело.

— Смотри… Смотри… — возбужденно зашептал Лебедев. — Все прут и прут, сволочи.

Карасев глянул через слуховое окошечко и увидел, что по дороге в Угодский Завод растянулась большая автоколонна. Впереди трещали мотоциклы, и мотоциклисты, вцепившись в рули, подпрыгивали на пружинивших сиденьях, как всадники в седлах. За ними ползли, неуклюже покачивая стальными боками, две бронемашины. Посреди двигались три легковых автомобиля с закрытыми лакированными кузовами. Колонну замыкали новые группы мотоциклистов и четыре броневика. Все это сразу заметил и подсчитал опытный глаз разведчика. Колонна, растянувшаяся не менее чем на километр, вползла в поселок и остановилась лишь тогда, когда легковые автомобили подъехали к зданию райисполкома. В полевые бинокли Карасев и Лебедев отчетливо видели, как из автомобилей вылезли, блестя серебряными погонами и нашивками, несколько военных и почтительно окружили высокого худого человека в длинной шинели, державшего в руке большой портфель.

— Генерал! — толкнул Карасева в бок Лебедев.

— Почему генерал? — недоверчиво спросил Карасев, не отрываясь от бинокля.

— Больно много на нем всякой шушеры. А офицеры так и увиваются вокруг него. Честное слово, генерал!

— Кажется, ты прав.

Немецкий генерал и остальные офицеры вошли в здание райисполкома, а несколько солдат стали вытаскивать из машин чемоданы, портфели и небольшие темно-зеленые сундуки и ящики. Похоже было на то, что в Угодский Завод прибыл какой-то фашистский штаб, и это, конечно, обрадовало Карасева. Такие сведения не могли не заинтересовать советское командование.

Теперь Карасев мог считать, что разведчики свою задачу почти выполнили. Оставалось поскорее выбраться из исаевского домика и благополучно дойти до партизанской базы. Все собранные разведданные надо немедленно передать через генерала Селезнева в штаб Западного фронта.

Но как выбраться из дома незамеченными! У кухонь все время толпятся гитлеровские солдаты, расхаживают часовые. Надо, дождаться темноты. Но и темнота не гарантирует безопасности.

Каждую минуту в дом могут вломиться в поисках ночлега фашисты.

Беспокойные, будто непривычно чужие, сумерки приближались медленно. Домик и вся прилегающая к нему местность постепенно погружались в тьму, как в глубокий, бездонный колодец. Разведчики находились на своих местах, сохраняя полную тишину.

Когда уже совсем стемнело, все собрались возле командира, который тихо отдавал приказания. Сначала в боковое окно вылезают Лебедев с Домашевым и тут же залегают, держа наготове ручной пулемет, чтобы в случае опасности прикрыть отход товарищей. Затем поочередно вылезают как можно тише и незаметнее остальные и парами уходят к опушке леса. Ни слова, ни звука. Огонь открывать только в случае преследования.

Все молча выслушали командира, и через минуту по знаку Карасева Лебедев легко, как кошка, выпрыгнул через разбитое окно и распластался на земле. Вслед за ним полез Домашев. Он был не так ловок, как Лебедев, и пулеметом задел торчавший в оконной раме осколок стекла. Осколок слабо звякнул и упал в комнату. Все замерли. Карасев, непрерывно наблюдавший за едва видимыми силуэтами гитлеровцев возле кухонь, попридержал за локоть приготовившегося Новикова и только через минуту, убедившись, что немцы ничего не видят и не слышат, подтолкнул его к окну.

Разведчики, один за другим тем же способом вылезли из домика и быстро стали отходить к лесу. Позади всех шел, вернее, пятился, с пулеметом в руках Домашев.

Несмотря на темноту, гитлеровцы все же, очевидно, заметили разведчиков, так как неожиданно открыли беспорядочную стрельбу из винтовок и автоматов. Над головами Карасева и его товарищей с тонким свистом понеслись пули, будто кто-то рассекал хлыстом воздух. С другого конца села в сторону леса ударил пулемет. Где-то загудели моторы.

Но разведчики уже достигли опушки и вскоре углубились в лес. Шагая впереди рядом с Исаевым, Карасев слышал за спиной частое и шумное дыхание своих боевых помощников.

ВСТРЕЧА С ГНОЙКОМ

Обратный путь на базу разведчики проделали сравнительно благополучно. Шли по узким, еле заметным тропам, пересекая глинистые дороги, когда на них не было движения, отклонялись в сторону от шоссе и крупных населенных пунктов и постепенно приближались к «дому». Все были наполнены радостным возбуждением, бодрящим чувством удачи, каждому хотелось говорить, делиться друг с другом своими мыслями и настроениями. Но все свято соблюдали приказ и шли в полном молчании, заново продумывая и переживая все, что произошло в Угодском Заводе. Сосредоточенно, наклонив, как всегда, голову, шел рядом с Карасевым Исаев; легко, будто хорошо выспались и отдохнули, ступали Лебедев и Новиков; почти бесшумно, изредка цепляясь сапогами за корневища, шагали позади Челышев и Домашев.

Возле старой Калужской дороги, тянувшейся от Тарутина, пришлось немного задержаться: к линии фронта двигались немецкие части. Разведчики залегли в придорожных кустах и наблюдали, как проходят в неровном строю, взвод за взводом, гитлеровцы, как волочатся позади неуклюжих грузовиков легкие пушки и минометы, медленно тащатся обозы. Челышеву не терпелось и на этот раз открыть огонь. Правда, он молча, одними жестами, выразил свое желание, но Лебедев выразительно постучал пальцем по своему лбу, и Челышев сконфуженно улыбнулся. Он и сам, конечно, понимал, что даже один выстрел с их стороны мог погубить всех.

А мысли Лебедева в это время, как это с ним не раз случалось, были заняты «посторонними вопросами». Он глядел на немцев и думал о… французах. Да, о французах. Он поймал себя на этой мысли и невольно усмехнулся.

Старая Калужская дорога! По ней двигались в 1812 году русские солдаты Кутузова, которые потом с помощью партизан прогнали «непобедимых» гренадеров Наполеона. Где-то здесь фельдмаршал Кутузов совершил свой знаменитый фланговый Тарутинский маневр. Сколько тысяч ног топтало старую Калужскую дорогу! Она стала свидетельницей исторических событий. Прошло больше ста лет. История повторяется в новых формах, в новых масштабах. Может быть, скоро придет час — и опять пойдут, побегут по всем дорогам нынешние иностранные захватчики под ударами армии и народа, поднявшихся на Великую Отечественную войну. Не ждет ли бесноватого фюрера судьба Наполеона?

Когда дорога опустела, разведчики быстро перебежали на другую сторону и двинулись дальше.

И только теперь стали чувствоваться усталость и голод. Напряжение давало себя знать. Люди шатались, спотыкались и буквально падали с ног. Всех клонило ко сну; сказывалась вчерашняя бессонная ночь. Продолжать путь в таком состоянии было опасно, и Карасев решил сделать небольшую остановку в селе Комарово, тем более что в это село к матери из Угодского Завода перебралась подпольщица и связная партизанского отряда Татьяна Бандулевич.

Карасев хотел повидаться с девушкой, зная, что эта встреча ободрит и поддержит ее. Он надеялся также получить от Тани сведения о настроениях местных жителей и поведении немцев.

Через Комарово шли дороги на Угодский Завод, Буриново и Серпухов. Немецкие части и транспорты, двигавшиеся по этим дорогам, не могли миновать Комарово. Значит, у Тани есть возможность многое видеть, подсчитывать, запоминать.

Только одно обстоятельство смущало командование партизанского отряда. Старший брат Тани Иван сразу же стал старостой села. Немцам чем-то приглянулся этот малоразговорчивый, еще не старый «хозяйственный мужик», пользовавшийся уважением своих односельчан. Спокойный, уравновешенный, с еле заметной хитринкой в серых, чуть прищуренных глазах, он был по душе многим, знавшим его, и жители даже обрадовались, узнав, кого оккупанты поставили верховодить.

Однако то, что Иван Емельянович Бандулевич быстро завоевал доверие фашистов и довольно энергично выполнял их распоряжения, беспокоило Гурьянова и Курбатова. Таня — подпольщица, связная, а ее брат — фашистский холуй! Из одной семьи, из одного гнезда, а как разошлись их пути. Не угрожает ли назначение Ивана безопасности Тани? Или, наоборот, за спиной брата старосты Тане легче будет работать?..

В село вошли рано утром. В потемневших от времени и непогоды избах, выстроившихся друг против друга вдоль единственной прямой улицы, еще спали. Первые, почти неприметные лучи солнца пробивались сквозь утренний густой туман. Уверенно ориентируясь по издавна знакомым приметам, Исаев довел разведчиков до избы Бандулевич и, убедившись в отсутствии немцев, поманил всех за собой.

В избе разведчики застали Таню и ее мать, седую женщину, встретившую неожиданных гостей без удивления и страха. Видимо, дочь уже успела подготовить старушку к возможному появлению «своих», и та сразу же начала хлопотать у печи и вытаскивать на стол скромные продовольственные запасы.

Таня очень обрадовалась разведчикам. Усаживая каждого, она гостеприимно предлагала не стесняться и устраиваться поудобнее. Ее бледное грустное лицо даже порозовело, и в глазах появился давно погасший блеск.

— Ну, как? — спросил Карасев, внимательно разглядывая отважную девушку, и Татьяна, брезгливо усмехнувшись, ответила:

— Тяжело и тошно. Но надо. Ничего не поделаешь.

— Соседи с расспросами не пристают? — поинтересовался Лебедев.

— Нет. Вернулась к родным — все. Да меня тут все знают, девчонкой еще по всем дворам бегала.

— Не выдадут?

— Думаю, что нет. Знают, конечно, что я — коммунистка, но, кажется, любят и уважают. Даже теперь нет-нет да и заглянет кто-нибудь поговорить, посоветоваться. Ведь все-таки я — райкомовская.

— В том-то и дело, что райкомовская, — задумчиво проговорил Карасев и, чтобы не оттягивать время, спросил: — Кто из ваших родственников еще живет в селе?

— Сестра с ребенком. Брат Иван с семьей.

— Здесь?

— Нет, его изба на краю села.

— Он теперь староста?

— Да… Ах, вот оно что!.. — Таня улыбнулась так светло и доверчиво, что Карасев почувствовал облегчение. — Не беспокойтесь, Иван не предатель. Он свой человек и делает то, что нужно. Передайте мои слова Курбатову и Гурьянову.

Карасев с Лебедевым переглянулись, а Таня, перехватив их взгляды, сдвинула брови и пояснила:

— Немцы ему доверяют, значит, и для меня польза будет. Иван делает вид, что старается выполнить все приказы их комендатуры, а сам обо всем предупреждает жителей, никого в обиду не дает. Кроме того, к нему наведываются партизаны из Высокиничского района.

— Из отряда Петракова? — обрадованно спросил Карасев. — Молодцы! Это все работа Гурьянова. Ему удалось установить связь с некоторыми соседними районами и о многом договориться. Значит, были ребята от Петракова? — еще раз переспросил Карасев.

— Да. Да… Брат Иван и петраковцам чем может помогает. Так что не думайте ничего плохого, товарищи.

— Твое слово, Таня, верное слово, — убежденно сказал Лебедев. — Раз так, значит, все в порядке.

— Да, да, — еще раз подтвердила Таня. — Вы послушайте, что я вам скалку. Почин — дороже денег. И я уже начала.

Бандулевич тронула Лебедева за рукав ватника и шепотом, горячо и взволнованно, как говорят о самом дорогом и сокровенном, добавила:

— К народу присматриваюсь, к молодежи, хотя ее и мало. Кое-кого я уже приглядела. Думаю, что скоро удастся сколотить подпольную группу и здесь.

— Не торопись, Таня, — предупредил ее Николай. — Подполье — дело серьезное. Надо бы тебе повидаться с Александром Михайловичем. Посоветуйся, послушай, что он скажет.

Таня кивнула головой.

— Я с ним держу связь. Вот его первый гостинец.

Она хитро прищурила глаз и вытащила из-под блузки аккуратно сложенный бело-серый листок бумаги, на котором крупным черным шрифтом выделялся заголовок: «К гражданам оккупированных советских районов. Дорогие товарищи!..»[6]

— Эти листовки уже путешествуют из дома в дом, из рук в руки. Вы мне побольше подкидывайте, читатели найдутся. И Петракову часть передам, поделюсь.

Таня бережно сложила листовку и, пряча ее под блузку, попросила:

— И немецкие листовки… Обращение к гитлеровским солдатам от патриотов Угодского района, на немецком языке, тоже давайте, не стесняйтесь. Недавно в селе ночевала какая-то команда, в избе брата и в других избах. Мне удалось подбросить несколько штук. Я видела, как один солдат, зайдя за сарай, читал обращение. Сердце у меня в эти минуты билось сильно-сильно… Я-то ведь знаю, что там написано. — И она процитировала на память: — «Немецкие солдаты! Мы спрашиваем вас: зачем вы пришли к нам?.. Мы спрашиваем вас, немецкие солдаты: кто развязал эту кровавую войну?..»

Лицо Тани раскраснелось, и вся она светилась радостным возбуждением, которое не мог погасить даже упрек Карасева:

— Зачем же вы их при себе носите? Это неосторожно. Какая-нибудь случайность — и беда неминуема. При себе не храните, — уже тоном приказа сказал он.

— Это само собой… Ничего, не беспокойтесь за меня. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Ни Лебедев, ни Карасев не откликнулись на ее слова, будто не слышали. Деловито стараясь переменить тему, Карасев осведомился:

— Какие новости?

Татьяна сообщила, что постоянного фашистского гарнизона в Комарове нет, иногда только останавливаются на короткое время проходящие части. Приезжала хозяйственная команда, солдаты шарили по домам. Искали продовольственные запасы, требовали шерсть. Иван сумел доказать, что почти всех овец немецкие части уже угнали или перебили, так что и шерсти взять неоткуда. Несколько дней назад на автомобиле приехал офицер с тремя автоматчиками, составлял список семей, у кого мужья, братья и сыновья служат в Красной Армии. И тут Иван сумел выкрутиться: кого записал умершим, кого сбежавшим и пообещал офицеру «все выяснить поточнее».

— Ненавидят здесь фашистов проклятых, — взволнованно говорила девушка. — Дай волю, с топорами пойдут и старые и малые. Ко мне иногда по старой привычке приходят, спрашивают, что делать… Говорю, ждать надо, терпеть. Народ у нас здесь крепкий. Его надо бы готовить, вооружать понемногу.

— Всему свое время, Таня, зачем сейчас на верную смерть людей слать? Пусть ждут, расплата не за горами. А за сведения большое тебе спасибо, — горячо поблагодарил Таню Лебедев. — Вернемся в лагерь, посоветуемся с комиссаром. А теперь, пока мы подкрепимся малость, выгляни, пожалуйста, на улицу, понаблюдай, что там делается. Мало ли что…

Лебедев как будто предчувствовал опасность. Не успели разведчики сесть за стол, как вбежала Таня и сообщила, что в село вошла большая группа фашистских солдат, сопровождающих обоз. Солдаты медленно движутся по селу и вот-вот покажутся.

И голод и усталость как рукой сняло, все вскочили на ноги и схватились за оружие. Уйти незаметно из дома уже нельзя было, так как стало совсем светло, а до леса надо было пройти не менее двухсот метров.

Карасев попросил мать Бандулевич быстро убрать со стола посуду с едой, а сам вместе с разведчиками засел в темном узком чулане.

— В случае чего, вы с матерью спасайтесь, бегите из дома, хотя бы в лес, — посоветовал он Тане, — а мы дадим бой. Приготовить гранаты!..

Потянулись бесконечно долгие минуты ожидания.

Однако гитлеровцы в Комарове не остановились. Обоз и солдаты медленно протащились мимо дома Бандулевич. Видимо, усталые и голодные, они с откровенной жадностью поглядывали на окна закрытых домов. Вскоре Таня постучала в чулан, а мать ее снова, что-то шепча про себя, не задавая никаких вопросов, начала расставлять на столе посуду.

Разведчики плотно поели, попили горячего чаю и, тепло попрощавшись с Татьяной и ее матерью, ушли из гостеприимного дома.

Задами, по еле заметной тропинке, Исаев довел товарищей до опушки леса. Карасев и Лебедев несколько раз оглядывались: не наблюдает ли кто за ними? Но никого, к своей радости, не заметили. Лишь у сарая возле избы Бандулевич еще долго виднелась в дымке одинокая фигурка подпольщицы Тани.

В лесном лагере разведчиков ждали с нетерпением и беспокойством, поэтому появление их было встречено с шумной радостью.

Вернувшихся окружили, обнимали, жали руки, наперебой засыпали вопросами. Еще бы, первая разведка в родные места! Каждому хотелось узнать, что слышно дома, как ведут себя немцы, кого удалось повидать из родных или знакомых.

Карасев с Лебедевым вначале старательно отвечали на каждый вопрос, шутили и смеялись вместе со всеми, но вскоре устали.

— Хватит! — решительно сказал Карасев. — Отдохнем, выспимся, тогда продолжим разговор.

— Правильно, — поддержал его Гурьянов, который особенно дотошно расспрашивал обо всем, что касалось его родного Угодского Завода. Комиссар был, конечно, огорчен тем, что не удалось более точно выяснить количество солдат и офицеров фашистского гарнизона, но успокаивал себя тем, что это была лишь первая вылазка, да и та не пропала впустую. Несомненно, что люди генерала Селезнева тоже не сидят сложа руки и в ближайшее время «подбросят» нужные сведения.

— Теперь подзаправьтесь и — спать, — распорядился Гурьянов. — Остальным — выполнять свои обязанности.

Не прошло и часа, как все шестеро разведчиков спали мертвецким сном.

А Таня? Проводив разведчиков, постояв с полчаса возлесарая, девушка вернулась домой. На сердце стало радостнее после того, как она повидалась со своими. И день обещал быть погожим, солнечным. Последние лохматые тучи медленно уплывали с неба.

Берегут, заботятся, сколько раз напоминали об осторожности! И чего боятся? Кругом свои, советские люди. Все, как и она, ждут не дождутся, когда вернется Красная Армия и вышвырнет фашистскую погань с родной земли.

Одна тревожная мысль гложет Таню. Кажется ей, что пока мало пользы приносит она, находясь в подполье. А хочется по-настоящему поработать, по-настоящему помочь. Ведь можно сделать куда больше, чем сейчас. Что-нибудь необыкновенное, героическое…

Комарово — родное село. Здесь она родилась, выросла, босоногой девчушкой по лужам шлепала. Все семьи наперечет знает. Кому же, как не ей, развернуть здесь, в родном селе, большую, кипучую работу подпольщицы! Пусть будет трудно, опасно… Ничего! Она справится, не подведет… А с теми пареньками и девчатами, которых Таня заприметила, преданными, смелыми, горячими, она обязательно поговорит.

Да, нужно подбирать и готовить людей… Об этом ей говорил и Курбатов, когда инструктировал на прощание.

…Ранним утром через село проползли вслед за тягачами семь больших тупорылых пушек. Через час мимо окон прошагала большая группа немецких солдат с автоматами и ручными пулеметами. Таня старательно подсчитала: семьдесят три солдата, два офицера… Вскоре проехал, глухо гудя мотором, большой серо-зеленый автобус, а за ним — четыре грузовика с солдатами. Все это надо запомнить, вовремя сообщить своим.

Днем удалось в три двора подбросить листовки. Пусть люди почитают… Позже на улице Таня остановила Лешу Курчаткина и пригласила заглянуть завтра к ней «на кружку чая». Леша понимающе кивнул головой — значит, придет… На этого парня можно положиться…

Сегодня, как и позавчера, когда совсем стемнеет, она отправится за хворостом на опушку леса и опустит в партизанский «маяк» очередное донесение — и о пушках, и о грузовиках с солдатами, и о листовках, и о Курчаткине. А может быть, и встретится с Герасимовичем — постоянным связным отряда.

С Герасимовичем Таня встречалась уже дважды, и оба раза возвращалась домой помолодевшей, возбужденной, радостно взволнованной. Федор Степанович не только передавал ей приветы от друзей, но и будто приносил с собой из лесу чистый, бодрящий воздух, которым легко было дышать. Невысокий, седоватый, необыкновенно подвижный для своего возраста («Мне уже от сорока и выше», — часто говаривал он), Герасимович умел сердечно улыбаться, добродушно шутить и самые трудные задания выполнять с большой охотой и даже с удовольствием. Добираться до Комарова было нелегко, к тому же у него пошаливало сердце — в свое время намахался топором старый лесоруб. Но, завидев Таню, он легко шагал ей навстречу, крепко пожимал руку, шутил, смеялся, будто пришел на свидание с любимой.

Когда Таня рассказывала все, что нужно было передать командованию партизанского отряда и подпольному райкому, улыбка сбегала с лица Герасимовича, он становился молчаливым и внимательным слушателем и только изредка вздыхал и с силой отшвыривал носком сапога обломки веток и засохшие листья. А на прощанье снова крепко жал руку, снова ободряюще улыбался и шутил:

— Небось скучать по мне будешь?

— Буду, Степан Федорович.

— Смотри, как бы твой муж не накостылял мне шею.

— А у меня еще нет мужа.

— Когда задумаешь сыграть свадьбу, не забудь меня позвать.

— Обязательно!

На второе свидание с Герасимовичем Таня пришла с ребенком на руках.

— Говорила, мужа нет, а наследство уже носишь, — пошутил Герасимович.

— Это сестры моей. Взяла для отвода глаз. Гуляю, мол, с ребенком.

— Хвалю, Танюша!.. И дело делаешь, и к ребенку приучаешься. Пригодится опыт. Жаль, конфетки у меня нет. Постой, кажется, где-то был кусочек сахара.

Он долго рылся в карманах и, когда наконец, нашел потемневший огрызок сахара, от удовольствия даже причмокнул языком.

— Пусть ребенку этому всегда будет сладко!

При воспоминании о Герасимовиче Таня повеселела и взялась за уборку.

Надо о многом посоветоваться с братом. А может, придет Курбатов, придут Герасимович или Александров. А то и Гурьянов. Приходите, родные, я вас надежно укрою, и вы мне советами поможете.

Прошел день, сгустились над селом сумерки, подобрался вечер. И все планы Тани спутались-перепутались.

А все началось с пустяка. Видно, вещее сердце у матери. Долго не отпускала она дочь за водой. Уперлась старая: «Сама принесу!» — да и только. И до колодца-то рукой подать, ста метров не будет, а не пускает.

Но Таня, которую с утра не покидало хорошее настроение, заупрямилась, схватила ведро, тряхнула головой и выскочила из избы.

Не спеша пошла она по знакомой, обычно такой многоголосой, веселой, а нынче безлюдной, словно вымершей, улице села. Где-то вдалеке слышна чужая речь, чужие шаги, чужой смех. Значит, опять пожаловали фашисты…

Таня уже набрала воды из колодца, подняла ведро, чтобы отнести его домой, и вдруг лицом к лицу столкнулась с Александром Вишиным — с Санькой Гнойком. Встреча была настолько неожиданной, настолько внезапной, что девушка не совладала с собой. Презрение, злобу, испуг — все это успел прочесть на лице Тани наблюдательный Санька.

Слишком хорошо знал Гноек Таню. Знал ее неподкупность, прямоту, преданность Родине. Ведь это она не раз вызывала его побеседовать и сурово, нелицеприятно выговаривала ему после получения райкомом его очередного клеветнического заявления.

Это она, Таня Бандулевич, говорила ему, что продолжать жить, так, как он живет, советский человек не имеет права. Каждый раз спрашивала, скоро ли он возьмется за ум, приложит руки к настоящему делу, прекратит писать доносы, кляузы и клеветать на честных людей. Нет, ничего не забыл Санька. Ни разговоров в райкоме, ни собственной трусливой дрожи во время домашнего обыска, ни ненависти к тем, кто искал его, подозревая в краже фотографий, в подготовке темного, грязного предательства.

Злорадное, мстительное чувство вспыхнуло в груди Вишина. Однако Гноек и виду не подал, что удивлен присутствием Бандулевич здесь, на территории, оккупированной немцами. Изобразив на лице заговорщицкую мину, он коротко спросил:

— Не успела?

— Да, — ответила она растерянно. — Застряла.

— Я тоже. А где же теперь все наши граждане — товарищи начальники?

— Какие начальники? — внешне безразлично переспросила Таня.

— Ну, эти самые, как их… Гурьянов, Курбатов… И энкаведешники…

— Откуда же мне знать? Я вот хозяйством занимаюсь, матери помогаю.

— Ага… Ага…

Гноек помолчал, вздохнул, огорченно покачал головой и прошел мимо.

«А может, действительно не успел уехать? — подумала Таня, глядя вслед удалявшемуся Гнойку. — Ведь одно дело ябедник, клеветник, а другое…»

Но сердце тревожно застучало. Пришла беда! Пришла беда!

Что-то надо было делать, что-то предпринять. Но что? Ведь сегодня все равно ничего не успеть. Если Санька предатель, он, наверное, уже следит. Нет, нет, надо ждать.

И приняв это, как уже потом оказалось, ошибочное, роковое решение, Таня, расплескивая воду из ведра, направилась домой.

— Санька Гноек объявился у нас в Комарове, — сказала Таня матери. Сказала будто между прочим, легко, беспечно, мимоходом — не хотела расстраивать старушку. И, сказав об этом, сразу же прошла в соседнюю комнату: ей не хотелось видеть испуганных глаз, слышать беспокойных вопросов матери.

ГОСТЬ ИЗ МОСКВЫ

Люди по-прежнему рвались в бой, жаждали «настоящего дела», а пока были только будни: скученность в землянках, частая смена караулов, постоянная забота о пище и долгие, нескончаемые разговоры о положении на фронте, о семьях, о сырости и холоде, которые стали ощущаться сильнее и сильнее. И ожидание. Что будет завтра, послезавтра?.. Какую борьбу с гитлеровцами сможет вести небольшой партизанский отряд, расположившийся под самым носом у немцев в их ближайшем тылу, неподалеку от переднего края?

Неизвестность и тревога томили партизан, и это, несомненно, накладывало отпечаток на их настроения и поступки.

На первых порах партизанские будни оказались не под силу некоторым пожилым, не привыкшим к походной жизни людям. Одни почти лишились сна, так как привыкли к домашним постелям и не могли спать вповалку на земляном полу или топчанах; другие страдали от ломоты и ревматизма; третьи маялись животом… Врач Вульф Гусинский прилагал немало сил, чтобы поддерживать здоровье каждого человека.

Наиболее молодые и горячие, представлявшие себе лесную жизнь в излишне романтизированном виде, откровенно считали, что «нечего без толку тратить время». Им казалось, что ничего не стоит ударить по немцам, разгромить их передовые части или хотя бы наделать шуму и паники — знай, мол, наших.

Может быть, это даст возможность частям генерала Селезнева перейти в наступление. Небось батальон капитана Накоидзе, через которого поддерживалась связь со штабом 17-й дивизии, тоже засиделся. Эх, будни, будни!..

Конечно, будни эти были тревожными, опасными. Вокруг находились фашистские войска, каждую минуту можно было ожидать появления карателей; связь с подпольщиками в селах района и с подразделениями Красной Армии налаживалась с трудом, новости из Москвы доходили случайно и редко… Все это угнетающе действовало на отряд, и Гурьянов и Курбатов уже несколько раз говорили с Карасевым, чтобы о каждом, даже маленьком деле подробнее информировать бойцов и тем самым убеждать их, что «подготовительный период» не пустая трата времени.

С первых дней оккупации в села района стали посылаться разведчики Шли они в одиночку или парами, иногда с оружием, спрятанным под пальто или ватниками, а иной раз безоружные, с палками в руках, под видом местных жителей, разыскивающих своих родственников, заблудившуюся скотину или желающих выменять варежки или носки на кусок хлеба и горсть пшена. Чаще других в разведку отправлялись Яков Исаев, Александр Александров («Дважды Саша» — шутливо называли его партизаны), Федор Герасимович, а иногда и заместитель командира отряда Василий Кирюхин. Они же выводили из лесов и переправляли в расположение 17-й стрелковой дивизии бойцов и командиров Красной Армии, вырвавшихся из немецко-фашистского окружения. «Окруженные» не только горячо, зачастую со слезами на глазах благодарили партизан за помощь, но и сообщали ценные сведения о дислокации и движении вражеских частей. Эти выходы в села, а также засады возле лесных дорог и Варшавского шоссе не только приносили в отряд свежий ветер, но и были продолжением той боевой работы, начало которой положила разведка в Угодский Завод.

Командование отряда все чаще узнавало, какие немецкие части накапливаются в лесах, населенных пунктах или движутся по дорогам, в каких селах имеются постоянные гарнизоны, где уже назначены старосты, как относится население к оккупантам. Все эти сведения немедленно отправлялись в Московский штаб партизанского движения, в окружком партии в Серпухов и командиру 17-й стрелковой дивизии Селезневу Связь с Серпуховом осуществляли специально выделенные для этого партизаны Толмачев, Карпиков и Соломатин, а до передового батальона дивизии, которым командовал капитан Накоидзе, чаще всего добирался, скрытно переходя линию фронта, партизан Павел Михайлович Артемьев.

Два этих коммуниста — плотный, широкоплечий, малоразговорчивый, но добродушный Михаил Иванович Соломатин, бывший начальник Угодского уголовного розыска, и низкорослый, будто вросший в землю, крепыш Павел Михайлович Артемьев, в мирной жизни механик райлесхоза, так же как и Исаев, стали главными связными командования партизанского отряда и подпольного райкома. Свою трудную и опасную работу они выполняли, казалось, как обыкновенное, вполне привычное дело. Но все знали, что пройти через гущину леса и малозаметными тропами подобраться к переднему краю, где зарылись в землю немецкие наблюдатели, пулеметчики и артиллеристы, лежать в темноте часами, выжидая удобный момент, чтобы добраться до своих войск, — это требовало риска, выдержки и самообладания.

С нетерпением ожидая как-то возвращения связных, Курбатов не удержался и поделился с Гурьяновым своими мыслями:

— Знаешь, друг, как отправляем их — душа болит.

— А ты не расстраивайся, — успокоил его Гурьянов, который и сам не меньше друга волновался за судьбу связных. — Ребята надежные.

— Ребята! — задумчиво повторил Курбатов. — Отцы семейств… Знаешь, что меня удивляет и трогает? Соломатин и Артемьев, Александров и Герасимович и, конечно, Исаев сами, наверное, не понимают, что они герои!

— Ну уж, и герои.

— А как их назвать иначе? В горячке боя застрелить несколько фашистов, захватить, предположим, пулемет — это героизм, спору нет. Но разве идти в одиночку, прячась и скрываясь, да еще зная, что тебя в любой момент могут схватить и расстрелять или повесить, — разве это легче, а не потруднее?

— Дорогой мой философ. — Гурьянов дружески обнял Курбатова и слегка прижал его к своей могучей груди. — Ты прав, конечно. Но раз надо — люди идут. На то они коммунисты, советские люди, партизаны. Ну, а сам ты? Тоже ведь герой — ходишь на связь, рискуешь попасть на первую же осину.

— Не обо мне речь, — сконфузился Курбатов. — Тоже придумал. Риск, конечно, есть… Не без того…

Да, Курбатов не только посылал связных и разведчиков, но и сам ходил на явки, чтобы лично узнать важные новости и дружеским словом и советом подбодрить подпольщиков. Застегнув на все пуговицы черное зимнее пальто, натянув по самые уши кепку и сняв очки (он приучался ходить без очков, так как без них лицо его сразу преображалось), он шел много километров по грязи и мокрому снегу то в одно, то в другое село, украдкой пробирался в нужную избу — «точку» — и там впитывал все, что могло пригодиться в работе. На случай непредвиденных обстоятельств — встречи с немцами, неожиданной облавы полицаев — Курбатов носил с собой фальшивый, но добротно сделанный паспорт на имя рабочего Алексея Михайловича Сергеева. На паспорте была по всем правилам приклеена фотокарточка «Сергеева», конечно, без очков, четко выделялись на положенных местах печати.

Только вчера «Сергеев», прошагав несколько километров на север от лагеря партизан, добрался до деревни Чаплино. Идти было трудно: дул не ветер, а ветрище, он яростно рвал полы пальто, холодил спину, руки, лицо, забивал дыхание. Подслеповато щурясь (жаль, очков нет), Александр Михайлович упрямо вышагивал метр за метром, стараясь отбросить от себя заботы и тревоги. Но мысль не папиросный окурок, не клочок бумажки, не пустая гильза: отшвырнул, и баста. Нет, голова была забита мыслями, и каждая казалась самой важной, самой главной и в первую очередь — вправе ли он, подпольный секретарь, идти к оставленным партизанским связным. Но кто пойдет, кто, если не он? Голова горела, гудела. Только у крайнего дома деревни Курбатов почувствовал, что по-настоящему промерз.

Зато каким теплом повеяло на него при встрече с Крутилевой и Терешиной, как обрадовались они! Обе женщины словно забыли, что жили теперь как в осажденной крепости и пугались каждого выстрела, каждого крика. Они наперебой угощали Александра Михайловича чаем и горячей пшенной кашей, а сами, поминутно поглядывая в окна, рассказывали, рассказывали…

— Мы тоже не лыком шиты, — медленно, взвешивая каждое слово, говорила Евдокия Терешина. В ее печальных глазах Курбатов видел волю и упорство русской женщины, готовой на любые жертвы ради общего дела. — Да, и мы не лыком шиты, — повторила она. — Применяем, так сказать, военную хитрость. Зачем самим глаза немцам мозолить? Вот мы и пускаемся на всякие уловки. Товарищ Крутилева (Терешина с нескрываемой гордостью подчеркнула это слово — товарищ!) несколько раз посылала свою дочку Люсю: погуляй, мол, вдоль бережка Нары, да погляди, нет ли там чего интересного. А то и до Тарутина дойди, не так уж далеко, всего десять километров. Люся хоть и мала еще, совсем девочка, но быстро сообразила, для чего нужны прогулки.

— Рано, очень рано теперь наши дети становятся взрослыми, — вздохнула Крутилева.

— Не вздыхай, не сокрушайся, Евгения Федоровна, — остановила ее Терешина. — Пусть взрослеют. Выживут — великую школу пройдут… Да, так насчет прогулок. Я свою мамашу тоже посылаю дышать свежим воздухом. Старушка — кто на нее обратит внимание! И вот вам, Александр Михайлович, результаты наших общих прогулок. Запоминайте: в здании Тарутинской школы стоит большой штаб какой-то немецкой части. Там много офицеров и генералов ихних. Поточнее, уж извините, не знаем. В самом Тарутине и танки, и орудия, и даже небольшие машины вроде танков. Люся уверяет, что это броневики или танкетки, ей-богу, я в этом не разбираюсь. Здесь, на бумаге, мы все вам обозначили: где что стоит и сколько.

— Насчет бумажек вы поосторожнее, — предупредил Курбатов.

— Знаем, знаем, — кивнула головой Крутилева. — У нас печка всегда топится, чуть что — в огонь… Но это еще не все. Мы поджидаем Нину, она тоже не с пустыми руками придет.

Курбатову очень хотелось повидаться с Ниной Васильевной Агеевой — она возглавляла группу подпольщиков в Рыжковском сельсовете. Какие вести принесет она — радостные или печальные? И не случилось ли что с ней самой?

Минут через двадцать появилась Агеева. В дом она вошла так, будто жила рядом, по соседству: пальто нараспашку, платок небрежно накинут на голову. Но, видимо, устала и продрогла она и от длинного пути, и от непрерывного нервного напряжения.

— Ну вот и я, — просто сказала она, сбрасывая пальто. Затем расцеловалась с Терешиной и Крутилевой, а Курбатову крепко пожала руку. — Значит, у вас сразу два гостя — я и Михайлыч. Ох, и похудели же вы, товарищ секретарь.

— Толстеть буду после войны, — отшутился Курбатов. — Худого легче ноги носят.

— Да, ноги теперь у нас основной вид транспорта. — Агеева зябко и нетерпеливо передернула плечами. — Далеко не ускачешь.

— А тебя, видать, ветром осенним здорово продуло, — забеспокоилась Крутилева.

— Не без того, — ответила Агеева, растирая покрасневшие руки. — Ничего, сейчас, отогреюсь чайком.. Угостите?

— А как же! Пока еще хоть воду новые господа не отобрали. Пей, Нина, озноб сразу пройдет.

— Спасибо. — Агеева налила горячий чай в блюдечко и с удовольствием отхлебнула. — Так быстрее согреюсь, — пояснила она. — Жаль, долго чаевничать не могу. Вам, Александр Михайлыч, я принесла новости.

— Не откажусь от них. Прошу!

— В деревне Маринке засел штаб фашистского полка. А примерно в восьмиста метрах южнее деревни стоят орудия. Подсчитать не удалось, но много. Судя по всему, артиллеристы постоят еще несколько дней, уж больно капитально расположились. Ну как вести, добрые?

Курбатов невесело усмехнулся.

— Будем условно считать их добрыми, вернее — полезными. В том смысле, что неплохо было бы непрошеных гостей потревожить.

— Вот именно, — оживилась Агеева, но сразу же помрачнела. — Одно грызет меня: начнут наши бомбить или обстреливать фашистов, — пусть от них во все стороны клочья летят! — но ведь бомба или снаряд глаз не имеют. А в селах — наши люди, женщины, детишки. Как уберечь их?

— Да, Нина Васильевна, — ответил Курбатов. — Хотелось бы наших людей уберечь от всяких бед и напастей. Но это не в наших силах. Ваши сведения мы постараемся уточнить и передадим куда следует. Могу заверить только в одном: наши летчики и артиллеристы стараются бить по немцам поточнее, так, чтобы своих не зацепить. Но на войне всякое бывает, что поделаешь. Советуйте людям во время обстрела или бомбежки прятаться в погреба, в ямы.

— Горе тлеет, беда пылает, — задумчиво проговорила Терешина и, чтобы скрыть волнение, встала и отошла к окну. — Как подумаешь, как поглядишь — сердце кровью обливается. Раньше я и не представляла себе значения этих слов, думала, что литературное сравнение — и только. А теперь иной раз физически ощущаю, как здесь становится горячо-горячо, — она прижала руку к груди, — и горит, и пылает…

Крутилева подошла к подруге, обняла ее за плечи и мягко заметила:

— Меня только что укоряла: не вздыхай, не печалься. А сама?.. Не береди душу, Дуся, ни к чему это.

— И то правда! — воскликнула Агеева. — Собрались три бабы и на одного мужика тоску нагоняют. Вы, Михайлыч, не обижайтесь, что я вас мужиком обозвала. Мужчина!

— Не обижаюсь… — рассмеялся Курбатов. — И вас всех хорошо понимаю…

Из Чаплина Александр Михайлович уходил с чувством большой благодарности к этим простым, скромным женщинам, не жалевшим себя и, как выразилась Терешина, ежедневно ходившим на острие ножа.

…Вскоре два события взбудоражили весь отряд. И если первое событие вызвало разноречивые толки, породило споры и совершенно противоположные настроения (у одних — подъем, у других — уныние и растерянность), то второе стало источником бодрости и всеобщей радости.

Командование отряда решило направить поближе к Угодскому Заводу группу партизан с заданием перестрелять собиравшихся на окраине села, у походных кухонь фашистских солдат, во всяком случае «наделать шуму» и, если удастся, вывести из строя походную немецкую радиостанцию. Наглухо закрытый серый автобус с радиостанцией стоял на краю села и был замаскирован сеном и ветвями деревьев.

Однако в нескольких километрах от базы, при выходе из лесу на большак партизаны неожиданно натолкнулись на крупный отряд фашистских мотоциклистов, которые открыли беспорядочную стрельбу из автоматов и пулеметов. Не подготовленные к такой встрече, партизаны не приняли боя, а, сделав несколько ответных выстрелов, поспешно отошли в глубь леса куда мотоциклисты, конечно, сунуться не решились. Удалось ли подстрелить кого-либо из гитлеровцев, никто сказать не мог, зато у партизан был легко ранен в ногу Соломатин. Он оказался первым пострадавшим от вражеской пули. Гусинский, ловко орудуя инструментами и бинтами, быстро оказал ему помощь.

Из этой первой и притом неудачной вылазки необходимо было извлечь полезные уроки. Командование отряда собрало бойцов и начистоту выложило все промахи и недостатки. Разведка слишком поздно заметила противника и тем самым подвела шедших позади товарищей. Бойцы недостаточно маскировались, некоторые переговаривались, кашляли… Отход был чересчур поспешным и неорганизованным. Прикрывать отход Карасев приказал двум автоматчикам — Устюжанинову и Новикову. Но только Устюжанинов держал немцев под огнем. У Новикова отказал автомат…

Что и говорить, хвалиться было нечем. Зато каждый понял, что на одном энтузиазме далеко не ускачешь: надо учиться воевать.

Поздним вечером, когда землянки были забиты до отказа, разговоры шли только об этом случае.

— Ну вот, — бубнил боец Павлов, молодой нетерпеливый парень, бывший милиционер. — Куда ни сунься — везде немцы. Куда попрешься и что сделаешь? Другое дело в армии: там все на виду, командиры обстановку знают, а уж если бой — так бой.

— А ты думал, что на каждом шагу будешь фашистов колошматить? — откликнулся Артемьев. — Ничего, первый раз ребята немного сдрейфили, во второй раз не растеряются.

— Правильно! Хоть пороху нюхнули, — поддержал Домашев, один из тех, кто рвался в бой. — Чего паниковать?

— Плохо только, что столкнулись недалеко от базы, — подумал вслух Соломатин. — В стороне — не страшно. А базу завалить нельзя.

Второе происшествие единодушно было расценено как победа всего отряда.

При встречах со связными командир стрелковой дивизии Селезнев несколько раз повторял:

— Нет ничего важнее разведки. Мы иногда, как слепые котята, топчемся, нам нужна, товарищи, ваша помощь. Работать на армию — ваш первейший долг. Давайте побольше всяких сведений, а если удастся, хватайте любого «языка».

Всем разведчикам поручили выявлять огневые точки и скопления вражеских войск и транспорта. Такие скопления были обнаружены в районе населенных пунктов Тарутино, Буриново, Комарово и других. Сведения о фашистских артиллеристах в Маринке, полученные Курбатовым от подпольщиц в Чаплине, Карасев поручил уточнить «дважды Саше» — бесстрашному чекисту и разведчику Александрову, умевшему, как и Герасимович, пробираться незамеченным в самые опасные места. Это задание он выполнил быстро и точно.

Все разведывательные данные были немедленно переправлены в штаб генерала Селезнева.

На следующий день партизаны внимательно прислушивались к артиллерийскому гулу и пытались даже подсчитывать количество пролетевших через Нару снарядов и последующих разрывов. Советские артиллеристы, точно рассчитав координаты и быстро пристрелявшись, разгромили и рассеяли и фашистский штаб, и батареи, прятавшиеся в лесу и готовившиеся к наступлению на Москву. На скопления гитлеровских войск и техники в других населенных пунктах и лесах налетели советские ночные бомбардировщики и тоже «дали прикурить».

От Селезнева пришла весточка — благодарность за хорошую разведку. Это стало почти праздником. Хотя главными «виновниками» добытых сведений были разведчики и подпольщики в «точках», каждый партизан считал и себя причастным к общему успеху.

— Вот это да! — восторгался боец Иван Челышев. — Дали фашистам жару! — Но тут же делал совершенно неожиданный вывод: — Это, брат, армия… Нет, надо в армию подаваться…

Такие настроения все больше беспокоили Курбатова, Карасева, Гурьянова, Соломатина — всех, кто составлял костяк отряда. А тут еще случай с Челышевым. Настоящее ЧП.

Видимо, мысль об уходе из партизанского отряда в Красную Армию крепко засела в голове Челышева, и его реплики были неслучайны.

Однажды Ивана Челышева послали на дальний пост, находившийся на значительном расстояния от базы. В назначенный час сменщик пришел на это же место, но Челышева не нашел. Напрасно боец исходил вокруг десятки метров, пытаясь обнаружить Челышева. Тот исчез и больше в отряде не появлялся.

— Неужели он струсил и дезертировал? — мучительно думал Курбатов. — Не верится. Челышев — горячий, неуравновешенный, но преданный боец, все время рвался в дело. Не похоже на то, чтобы он предал отряд.

— А может быть, его немцы захватили? — высказал предположение Исаев. — Всяко могло случиться.

— Это было бы самое худшее, — мрачно проговорил Гурьянов.

— Почему?

— Пытать будут… Не всякий выдержит…

Однако через несколько дней от разведчиков, державших связь с батальоном капитана Накоидзе, стало известно, что Челышев, перейдя линию фронта, упросил советских командиров взять его в Красную Армию и теперь уже сражается в одной из частей[7]. Как же в таком случае расценить его поступок — самовольный уход из отряда? Дезертир он или нет? Ведь дезертируют с фронта, а не на фронт.

Челышева никто не решался назвать впрямую дезертиром. Однако и оправдывать его поступок — значило поставить под удар партизанскую присягу, дисциплину и само существование отряда.

Пришлось Курбатову, Гурьянову и другим коммунистам поговорить с бойцами по душам, разъяснить им еще раз, что партизаны тоже находятся на фронте и всякий поступок, похожий на поступок Челышева, всякое нарушение дисциплины будут расцениваться как тяжкое преступление.

— И все-таки Челышев — дезертир! — категорически заявил Иван Токарев. Этот неутомимый разведчик и храбрый боец позволял себе иногда поворчать насчет «нехватки жратвы» или «проклятущего холода», но к дисциплине относился как к святая святых и не мог простить Челышеву его проступка.

— Конечно, желание служить в армий само по себе похвально, — говорил Гурьянов окружившим его партизанам. В отряде он пользовался непререкаемым авторитетом и его мнение имело решающее значение. — Но если каждый так свой патриотизм будет проявлять, как же мы выполним волю партии и Советской власти о партизанской войне? Нет, как говорится, всякому свое место.

— Я тоже хотел быть в армии, — признался Карасев, когда руководители отряда собрались в командирской землянке. — Переживал, когда послали сюда. Но раз надо… Надеюсь, что и нам еще придется повоевать… в открытую.

Курбатов прислушивался к разговору друзей и думал о том, что на нем, как на секретаре подпольного райкома, лежит особая ответственность за морально-политическое состояние, дисциплину и боеспособность партизанского в отряда. И еще больше тревожили его слухи, невесть откуда проникавшие в среду бойцов, о том, что немцы, мол, не так уж в селах зверствуют: колхозы не разгоняют, семьи партизан, пленных бойцов и командиров не трогают и даже милуют рядовых коммунистов. Явная ложь, к сожалению, прилипала к наименее устойчивым партизанам, и это обязывало комиссара отряда, секретаря райкома и всех коммунистов противопоставить ей, этой лжи и провокации, настоящую и страшную правду о фашистской оккупации. Курбатов и Гурьянов часто подсаживались к бойцам, беседовали о целях гитлеровской Германии в этой войне, рассказывали об известных им фактах зверств и издевательств фашистов над советскими людьми. Но не хватало местных фактов, которые были бы лучше и сильнее любой агитации.

Однако такие факты вскоре стали известны всем.

Двух партизан, Хомякова и Минаева, направили в родную деревню Овчинино, где проживали их семьи, с заданием выяснить численность немецкого гарнизона. В положенный срок ни один из разведчиков на базу не явился. В Овчинино были посланы другие разведчики, и вскоре они принесли страшную весть. Хомяков, оказывается, не посчитавшись с наказом командира, открыто, на виду у всех, сразу пошел в свою избу и остался там ночевать. Под утро в избу вломились немцы. Хомякова схватили и тут же, в селе, расстреляли. Минаев, который тоже хоронился в избе своих родственников, узнав о гибели Хомякова, пытался бежать в соседнюю деревню, но был кем-то выдан, схвачен и расстрелян.

Несколько фактов о зверствах фашистов сообщила в отряд и Татьяна Бандулевич через связного Герасимовича.

Гурьянов и Курбатов на сей раз собрали весь состав отряда и, переживая, волнуясь, подробно рассказали о гибели двух партизан от рук фашистских палачей. И как ни трагична была судьба Хомякова и Минаева, комиссар не мог не напомнить бойцам, что оба разведчика нарушили дисциплину, не соблюдали мер предосторожности и слишком долго задержались в своих домах.

— Вот вам ответ на слухи о том, что немцы никого не трогают, — говорил Гурьянов. — Нет, враг есть враг, пришел он на нашу землю, чтобы грабить и убивать нас. И если вы хотите, чтобы поскорее кончилась черная ночь фашистской оккупации, крепко держите в руках оружие, самоотверженно и мужественно выполняйте любое порученное вам задание. С фашистами сражается не только Красная Армия, с ними дерутся партизаны, борется весь народ. Надо верить в свои силы, верить в партию, слушать ее голос — и победа придет. Мы ее собственными руками завоюем.

Гурьянова слушали молча, но взгляды партизан и выражения их лиц говорили комиссару о том, что его слова не пропадают зря.

Такие беседы и собрания в отряде проводились неоднократно, и каждая из них оставляла в сердцах партизан глубокий след. А газеты и листовки, которые Артемьев и Исаев доставляли в отряд (они регулярно получали их в батальоне капитана Накоидзе и переправлялись с этой «почтой» через линию фронта), прежде чем попасть в руки связных для отправки в села района, с жадностью прочитывались бойцами и незримой нитью связывали их с армией, с Москвой, со всей страной, которая напрягала силы в борьбе с врагом.

«Смерть немецким оккупантам!» — этот лозунг очень быстро вошел в сознание, плоть и кровь партизан, и стремление превратить лозунг в действительность росло буквально не по дням, а по часам.

В один из обычных будничных дней Артемьев привел в отряд пожилого человека в черном пальто и поношенной шапке-ушанке. На его усталом лице молодо блестели темные, немного запавшие глаза, а голос, тихий, глуховатый, исходил, казалось, издалека.

— Флегонтов… Алексей Канидиевич… Отец был Канидом — имя редкое и на слух непривычное, а меня по настоянию матери наделили простым именем — Алексей.

Все это гость говорил медленно, негромко, с шутливой грубоватостью бывалого и уверенного в себе человека.

— Принимайте, коли не сомневаетесь. Я к вам от Яковлева, сиречь от Московского комитета партии… Вот мои мандаты… Читайте, а я покуда покурю…

Гость оказался уполномоченным МК партии, присланным для специального инструктажа партизан. Он привез с собой и письменную директиву за подписью секретаря МК о необходимости активизировать политическую работу среди населения и начать боевые действия — диверсии, поджоги фашистских складов, минирование дорог, налеты на мелкие гарнизоны и штабы гитлеровских войск. Сам Флегонтов имел за плечами давний опыт партизанской борьбы еще в годы гражданской войны и интервенции и теперь наставлял молодых партизан, как старый учитель наставляет своих учеников или молодых, впервые пришедших в школу педагогов.

— Устроились вы, прямо скажем, не в очень удобном месте, — говорил он. — Прикиньте сами: до немецкого переднего края всего каких-нибудь несколько километров. На вас наткнуться легко, а вам развернуться трудно. Но горе не беда. И в этом есть свои преимущества: и наши части близко, и к немчуре далеко ходить не надо. Главное — не обнаружить себя.

— Вот и сидим, как кроты, зарывшись в землю, — хмуро Проговорил Гурьянов.

— Э-э, нет, так не пойдет… Тихо сидеть и землю удобрять — какая же это партизанская борьба? Искусство заключается в том, чтобы и дело делать, и себя не выдать. Что же для этого нужно?

— Правило первое. Каждую операцию, будь то взрыв, или, скажем, налет, или захват «языка», надо тщательно готовить. Иметь четкий детальный план со всеми возможными вариантами. И только после того, как план стал ясен, как на ладони, действовать.

Правило второе, — продолжал он после небольшой паузы. — Никакой стрельбы, никаких встреч и стычек с фашистами вблизи базы, самый минимум — 8—10 километров отсюда. Иначе сами к себе непрошеных гостей накличете.

Правило третье. С народом связи не теряйте, за народ держитесь, но зорко приглядывайтесь, кто чем дышит. Не дай бог, на одного предателя или труса нарветесь, тогда хлопот не оберетесь.

— Тогда уж не хлопоты, а кровь, — сказал Карасев и поглядел на Курбатова и Гурьянова. Комиссар кивнул головой в знак понимания и согласия.

Видимо, в Московском комитете партии хорошо знали Гурьянова и Курбатова, надеялись на их политическую зрелость и активность, на организаторские способности, поэтому Флегонтов, излагая установки и требования МК, часто обращался к комиссару и секретарю райкома, словно желая еще раз убедиться, что они все поняли и будут действовать правильно, целеустремленно. По репликам и замечаниям обоих представитель Москвы убедился, что здесь все в порядке и на руководство партизанского отряда можно положиться.

— Вот командир печалится, будет ли нам какая-либо подмога, — кивнул в сторону Карасева Гурьянов.

— Да, нам бы еще людей и оружия, — откликнулся Карасев.

Беседа с Флегонтовым затянулась по поздней ночи. А утром Артемьев деловито натянул ватник и, спрятав за пазуху пистолет, повел гостя обратным путем через линию фронта в батальон капитана Накоидзе.

Партийная директива и инструктаж Флегонтова подхлестнули командование отряда. Карасев с Лебедевым засели за разработку плана вылазок в тылы фашистских войск, а Курбатов с Гурьяновым стали чаще ходить на явки с «цепочкой». Сведения, которые они приносили, радовали всех. Население относилось к оккупантам со скрытой ненавистью, с нетерпением ждало возвращения Советской власти, а пока, чем могло, оказывало поддержку армейским разведчикам и партизанам. Во многих селах колхозники выпекали хлеб для партизан, передавали им припрятанный, загнанный в глубь леса скот, охотно сообщали все, что интересовало «своих». Все чаще то там, то тут загорались немецкие автомашины, бочки с бензином, вспыхивали склады с военным имуществом… Это действовали не только специальные группы диверсантов, но и одиночки, не желавшие сидеть сложа руки. Особенно отличился Василий Иванович Шахов, тот самый старик с «вредным нравом», который в свое время предложил Курбатову «подмогнуть».

Несколько раз пытались Курбатов и Гурьянов пробраться в Белоусово, чтобы встретиться с Губановой и Шаховым, но каждый раз наталкивались на немецкие патрули и вынуждены были возвращаться. А старик, видимо не дождавшись «начальства», решил пока действовать самостоятельно, как подсказывала ему его совесть советского патриота.

Через Белоусово, лежавшее на Варшавском шоссе, проходило и останавливалось на ночевку много немецких автомашин и мотоциклов. Никто не обращал внимания на плохо одетого старика в поношенных, ставших рыжими сапогах. Сощурившись, разинув рот, он с любопытством разглядывал заграничные машины и вежливо снимал шапку перед каждым солдатом и офицером. Старик топтался возле машин, иногда выпрашивал сигареты и всегда изображал на лице уважение и подобострастие.

А наутро неизвестно почему некоторые грузовики, штабные автобусы, мотоциклы не могли сдвинуться с места, так как у них оказывались проколотыми покрышки и камеры, погнутыми или сломанными какие-нибудь детали.

Все объяснялось очень просто. Василий Иванович Шахов носил в кармане залатанных штанов старое сапожное шило и кусок «железки». При удобном случае, когда немецкие солдаты на короткое время отходили от машин, он вытаскивал и пускал в ход свои немудрящие диверсионные «инструменты» и нередко заставлял шоферов, чертыхаясь на чем свет стоят, заниматься ремонтом.

Старик рисковал ежечасно, ежеминутно. Он знал, что если его схватят с шилом в руке, — висеть ему на осине. Но старый солдат не хотел «прохлаждаться» и старался, чем мог, досадить оккупантам.

При отходе частей Красной Армии в селе, неподалеку от дома Шахова, остались два полевых телефона. Старик уволок эти телефоны и надежно припрятал их. Кто-то из жителей, из трусости или из угодничества, сообщил об этом немцам. Шахова вызывали в канцелярию гитлеровской воинской части и приказали сдать телефоны.

— Что вы, господин офицер, я их сроду не видел, — отпирался Шахов.

— Врешь, мерзавец!

— Не вру я… На что мне те телефоны?.. Пропади они пропадом… Со старухой своей я и без телефонов разговариваю… Зазря виноватите…

Шахов клялся, бормотал какие-то слова в свое оправдание, а сам тем временем зорко приглядывался к канцелярии. Эге, да тут, оказывается, немало всякого военного добра: две пишущие машинки, несколько чемоданов с бумагами, в углу ручные гранаты и возле них один на другом стоят ящики с пистолетными и автоматными патронами. Старик не зря считал себя знатоком военного дела — кое в чем он разбирался.

Офицер, не добившись результатов, послал в дом Шахова солдат для обыска. Все перерыли, все перевернули солдаты, но ничего не нашли. Тогда со злости они подорвали домик противотанковой гранатой (старый, трухлявый, он рассыпался в дыму и грязной, черной пыли), а самого Шахова потащили на расстрел.

— Будешь умереть, партизан! — свирепо закричал на него офицер и с силой толкнул к группе людей, стоявших возле избы, в которой размещался штаб. Их было пятеро. Четырех Шахов не знал, но по обмундированию догадался, что это пленные красноармейцы. А пятый бы свой, местный, белоусовский сапожник Константин Лисин.

— За что тебя? — тихо спросил Лисин.

— Со стариками воевать они мастаки, — сердито пробормотал Шахов. — А тебя за что?

— Сам не знаю… Думают, что партизан… Какая-то гнида в селе завелась и показывает пальцем.

— Замолщать! — громко закричал офицер и показал солдатам в сторону леса. Всех арестованных повели на окраину села. Здесь солдаты поставили на треногу пулемет, защелкали затворами и приказали пленным рыть яму.

— Ну что ж, — вслух подумал Василий Иванович. — Сам всю жизнь на себя работал, а теперь и могилу сам себе подготовлю.

Он деловито поплевал на ладони, толкнул в бок бледного обмякшего Лисина — тот что-то неразборчиво шептал про себя — и взял в руки лопату. Красноармейцы, покосившись на пулемет, тоже нехотя взялись за лопаты.

Пленные поработали минут десять-пятнадцать, не больше. Потом подкатил мотоциклист и что-то прокричал солдатам. Оказалось, что начальство приказало расстрел отложить, а пленных погнать на постройку моста.

— Отсрочку нам делают, товарищи, — тихо сказал Лисину и красноармейцам Шахов. — Так вы уж не зевайте… Разумеете?..

Несколько дней Шахов вместе с другими пленными работал на стройке моста, а однажды под вечер, отойдя в сторону, неожиданно согнулся в три погибели и, скатившись с насыпи, исчез на глазах зазевавшегося часового.

Но куда податься? Где и как скрыться от фашистской нечисти? Теперь он «меченый», и если где его увидят — не миновать ему пули или веревки.

Шахов добрался до окраины деревни и здесь, в одной из ям, приспособился жить. Ему удалось узнать, что его старуха ютится у кого-то из соседей, и это успокоило старика. Теперь все домашние заботы с него свалились, и он мог взяться за осуществление задуманного плана.

В одну из темных, непроглядных ноябрьских ночей загорелась изба, в которой помещался немецкий штаб и где недавно допрашивали Шахова. Огонь быстро пополз по бревнам, по стенам, осветив ближние дома зеленоватым, голубым, а затем и ярко-красным пламенем. Часовой, заметив пожар, дал выстрел в воздух и кинулся к огню, но был отброшен страшным взрывом, потрясшим всю деревню. Взрывы следовали один за другим, и в грохоте потонули крики и вопли гитлеровцев. Штабной дом взлетел на воздух вместе с десятком офицеров и солдат.

Дом поджег Василий Иванович Шахов, причем поджег с того угла, где, как он заприметил, в комнате лежали гранаты и патроны[8].

Так действовал старик Шахов, обещавший «подмогнуть», так действовали и другие советские патриоты. Слухи об их героических поступках неслись из села в село, как вестники радости и надежды, и зажигали сердца людей верой в скорое освобождение от фашистской оккупации.

БУДНИ

Молодой партизан комсомолец Павел Величенков совершил серьезный проступок. Посланный в разведку (поступили сведения о том, что по дороге на Тарутино должны пройти вражеские танки, надо было установить их количество), Величенков сорвал задание.

Больше трех часов пролежал он на животе, притаившись в придорожных кустах и ожидая появления танков.Парень устал, продрог и даже разозлился: потерял черт знает сколько времени, а результат — дырка от бублика. Мимо проносились легковые автомобили и грузовики с солдатами, иногда тащились обозы и кухни, но ни танки, ни пушки, как назло, не появлялись. Неужели так и придется возвращаться ни с чем?

Обозленный неудачей, Величенков собрался было отползать в лес и подаваться на базу, но задержался, увидев, что неподалеку у обочины остановился грузовик, из кузова выпрыгнули и стали разминаться солдаты (их было больше десятка), а шофер поднял капот и начал возиться у двигателя. У Павла Величенкова, парня смелого, но не очень дисциплинированного, буквально зачесались руки. «Эх, подкосить бы сейчас всю эту сволочь», — подумал он, забыв о категорическом приказе командира: ничем не обнаруживать себя и выполнять только то, что поручено. «Хоть одного или двух на тот свет отправлю, а остальных попугаю».

Величенков прицелился из винтовки в немецкого шофера и выстрелил. Шофер вскрикнул и свалился возле грузовика. Остальные солдаты мгновенно попадали на землю и открыли автоматный огонь по направлению, откуда раздался выстрел. Пули стали рассекать кусты и свистеть над головой разведчика. Величенков успел выстрелить еще два раза, но вынужден был поскорее уходить: одна из немецких пуль попала ему в мочку правого уха и оторвала ее. Острая боль пронизала все тело партизана. Горячая липкая кровь потекла за ворот телогрейки.

Величенкову удалось благополучно скрыться, так как немецкие солдаты его не преследовали и в лес не углублялись. Они еще несколько минут постреляли из автоматов, затем стрельба прекратилась.

На базе Величенков появился под вечер, бледный, дрожащий от холода и боли. Голова его была обмотана грязной тряпкой, на телогрейке и руках виднелись пятна крови. Чувствуя себя виноватым, он понуро стоял перед командиром отряда, переминаясь с ноги на ногу.

— Ты понимаешь, что натворил? — Лейтенант Карасев был зол до крайности и сердито поглядывал на испуганное лицо партизана. — Почему ушел раньше времени? Почему самовольно стрелял? Ты не только разведку сорвал, а и партизанский отряд под удар поставил. Да будь ты в армии, за такое дело…

— Виноват, товарищ лейтенант… Но я все же фашиста подстрелил.

— Подстрелил! А подумал ли ты, что мог за собой гитлеровцев притащить и завалить нашу базу? А? Отвечай же!..

Он все больше и больше сердился и повысил голос. Однако неожиданно смолк, почувствовав под столом легкий толчок в ногу. Михаил Алексеевич Гурьянов, присутствовавший при разговоре и не проронивший во время «разноса» ни слова, пытался таким способом успокоить и остановить командира. Карасев понял и махнул рукой.

— Иди к Гусинскому, пусть перевяжет. Мы поговорим еще… попозже…

Павел Михайлович Величенков, красивый русоволосый парень, гордившийся своей внешностью и молодцеватой выправкой, был до войны милиционером. Милицейскую форму он носил с щеголеватой самоуверенностью, а на коне гарцевал с лихостью завзятого рубаки-кавалериста. Служба в милиции была ему явно по душе, начальники его ценили, но поругивали за характер, не укладывавшийся в служебные рамки. Порывистый, несдержанный, вспыльчивый, Павел зачастую горячился и распалялся по пустякам.

В партизанский отряд Величенков пришел с большой охотой. «В армию не взяли, так я здесь повоюю». Однако его горячность и несдержанность мешали ему правильно осмыслить все, что на первых порах осуществляло командование отряда. Всю подготовительную работу, всю «хозяйственную кутерьму» он считал делом зряшным, нестоящим. Когда партизаны строили землянки, Величенков трудился вместе со всеми, но часто ворчал и поругивал за глаза, конечно, командиров. «Мы плотники или бойцы? — бубнил он, ни к кому не обращаясь. — Когда начнем фашистов бить? И в разведку не пускают. Горяч, видите ли. А может, я спокойных не уважаю!»

— Заткнись, Паша, — советовали ему. — Не разводи антимонию.

— Сами вы антимони… Куда это годится? Вчера прошусь — пошлите в разведку, а мне говорят: иди притащи солому. Ну, пошел я за этой чертовой соломой. А тут дождь проливной прихватил. Притащился я, как общипанная курица, мокрый, и все из-за чего? Из-за соломы…

К председателю райисполкома Гурьянову Павел Величенков относился не только с уважением, а с искренним восхищением. «Душа-человек», «Сердечный дядя», «Свой до последней пуговицы» — так отзывался Величенков о Гурьянове. Однако доставалось и тому.

— Михаил Алексеевич тоже в командирскую дуду дудит. «Зелен ты, Пашка, мальчишества в тебе много…» Так, может, мне по-стариковски на печку залезть? Не того сорта я, чтобы на насесте кукарекать.

Командирам пришлось крепко предупредить Величенкова; он на время притих и даже хозяйственные поручения стал выполнять быстро и добросовестно. Тогда по предложению Кирюхина Величенкова стали посылать в разведку. Ух, как загорались глаза у неугомонного Пашки, когда его снаряжали в далекий путь. Проползти ужом мимо немецких патрулей, проникнуть в деревню, занятую оккупантами, подбросить в избы листовки и газеты — все это увлекало, захватывало Величенкова настолько, что он порой забывал об осторожности. Вот и на сей раз, когда появилась возможность подстрелить фашиста, он забыл об инструктаже и «сорвался».

Случай с Величенковым тем более обеспокоил командование отряда, что аналогичный поступок недавно совершил всеми уважаемый опытный разведчик коммунист Герасимович. Герасимович и Шепилов, замаскировавшись под густыми елями, стояли на посту в 20—30 метрах друг от друга. Почти одновременно они заметили пять фашистских разведчиков, осторожно двигавшихся через густой лес. Очевидно, опасаясь за свои тылы, немцы прочесывали часть лесного массива. Шепилов, памятуя приказ, пропустил вражеских солдат, а Герасимович, которого вдруг охватило нервное возбуждение, вскинул свой канадский карабин и выстрелил. Выстрел гулко прокатился по лесу. Гитлеровцы, не открывая ответного огня, поспешно повернули назад и потащили за собой упавшего, видимо, тяжело раненного солдата и скрылись с глаз.

Выстрел всполошил весь лагерь. Партизаны по тревоге бросились на помощь своим дозорным. Герасимович встретил товарищей радостными возгласами:

— Я фашиста ухлопал!.. Я первый открыл счет!..

По распоряжению Карасева партизаны проверили лес и на опушке, неподалеку от лагеря, обнаружили окровавленный немецкий френч, пилотку, оцинкованную банку с патронами и лужу крови. Герасимович торжествовал:

— Не промахнулся! Хоть одного, а с нашей земли на небо отправил.

Но радость партизана быстро улетучилась, когда Гурьянов и Карасев взяли его в оборот. Герасимович долго хмурился и молча выслушивал упреки командира и комиссара, но, наконец, согласился:

— Да, товарищи, сплоховал я. Забыл, что лагерь наш близко. Не сдержался… Бить меня, дурака, надо. Но верьте, такое больше не повторится.

И вот теперь комсомолец Величенков повторил проступок коммуниста Герасимовича. Судить парня? Выгнать из отряда? Такие крайние меры пока применять не хотелось. Но надо было еще и еще раз поговорить со всеми о дисциплине в партизанской войне, о неуклонном выполнении приказов, о боевой организованности.

Через час в землянку к партизанам, где в углу примостился уже умытый и перевязанный Величенков, будто невзначай заглянул Гурьянов. В землянке было тесно. Выпало свободное время, и каждый из партизан занимался своим делом.

Ходики показывали семь часов. Трудное время — так обычно характеризовал вечерние часы комиссар отряда Михаил Алексеевич Гурьянов. Действительно, партизаны особенно остро испытывали по вечерам тоску по семье, по домашнему уюту.

Люди семейные, они десятилетиями привыкали к размеренному течению жизни: с утра уходили на работу, к вечеру возвращались домой, к жене, к ребятам, к заботам по хозяйству; вечерами слушали радио, помогали детям готовить уроки, вели обстоятельный разговор о делах международных или о нуждах своего села и района с заглянувшим на «огонек» сослуживцем, соседом, добрым приятелем.

На столе уютно попыхивал самовар, по дому привычно хлопотала жена, и все казалось устойчивым, неизменным. Но пришла война — и все сломалось. Правда, редко кто из партизан сетовал на тяготы лесной жизни, и все же Курбатов и Гурьянов отлично понимали, как тяжело их товарищам, как трудно каждому ломать себя, менять характер.

У входа в партизанскую землянку Михаил Алексеевич внезапно услышал громкие раскаты смеха, остановился, прислушался и одобрительно кивнул головой. «Коли смеются, значит, все в порядке». Переждав немного, он осторожно стал спускаться в «подземное царство».

В глубине, на нарах, тускло освещенных двумя небольшими керосиновыми лампами, кучно сидела группа партизан. В центре расположился ефрейтор Илья Терехов. Рядом с ним, сердито посапывая, устроился молодой чубатый партизан Федор Зубилин, спокойный, незлобивый парень, охотник и птицелов. На коленях у Терехова лежала гитара. Видно, до гитары дело еще не дошло, так как Илья «ораторствовал» увлеченно, размахивая руками:

— Я точно говорю, такое постановление было бы уже напечатано, да вот война помешала. Мне его в Калугу на консультацию присылали, но полного его содержания я, конечно, не помню. Мало ли бумаг приходилось подписывать…

Выждав, когда уляжется смех, и не обращая внимания на колючие реплики товарищей, Илья продолжал:

— В общем, так, в постановлении говорится о том, чтобы в Угодско-Заводском районе во время охоты закрывать все магазины и палатки, торгующие мясом и дичью. И это вполне правильно. А то что же получается? Пойдет, скажем, на охоту наш Федя. — Илья кивнул головой в сторону Зубилина. — Парень что надо, ружье, фляга с горилкой, сумка килограммов на двадцать пять. Ходит Федя по лесу, приглядывается, стреляет почти без промаха. Ну, может, и не вполне точно, но все-таки… Заряд дроби всадил одной бабуле в место пониже спины. Бабуля белье вешала, а охотнику из-за кустов не видно. Вот Федя и подумал: не то павлин, не то тетерев выглядывает — благо косынка на голове у бабули пестрая. Ну — и без промаха. А тут собачка метнулась, тявкнула. Разве в охотничьем раже разберешь? Тоже по ошибке собачку за лису принял, попало ей, бедняге. В общем, охота в полном разгаре. А пришло время назад в село возвращаться, сумка-то пуста, не сунешь же в нее бабулю или собачку?.. Что делать?

Илья замолчал и вопрошающе оглядел партизан, словно ждал от них ответа, но все молчали, улыбались, явно заинтересованные этим охотничьим сказом.

— Ты это брось, никогда со мной такого не случалось, чтобы я с охоты пустой воротился, — недовольно проговорил Федор Зубилин.

— Правильно, а почему? — подхватил Илья. — Ты, Федя, хоть и безбожник, но разок в неделю тебе не мешало бы помолиться пресвятой гастрономии. Это она тебя выручает, да и не только тебя, а все ваше охотничье сословие. У нас в Калуге был один дядя, из себя такой видный, симпатичный, и тоже насчет охоты слабость имел. И слава о нем как о великом охотнике по всему городу шла. Только однажды оконфузился дядя. И почему, спрашивается, пострадал? Мелочи не учел. Вернулся как-то домой с охоты, собрал соседей, вывалил из сумки пострелянную дичь, а она одна в одну, потрошеная, а на одном зайчонке даже на лапке ярлычок остался — семь рублей тридцать копеек. Это, значит, цена за килограмм. Недоглядел дядя, ну и, сами понимаете… Вот они, дела-то какие бывают.

Хохотали все, рассмеялся даже Федор, а Игнат Зубилин, отец Федора, только что собиравшийся заступиться за сына и оборвать Илью, — чего зря на парня нападаешь, благо язык без костей! — забыл о своем намерении одернуть ефрейтора, утирал глаза, натужно вздыхал и повторял:

— Вот бродяга, вот бродяга…

— Здравствуйте, товарищ комиссар!

Терехов первым увидел входившего Гурьянова, вскочил и, опустив гитару, как винтовку, к ноге, приветствовал его.

Когда Михаил Алексеевич подошел ближе, Илья шепнул ему:

— Рассказываю хлопцам всякие истории. Пусть посмеются малость, смех, он того… помогает. А то сидят, как сычи.

Гурьянов благодарно посмотрел на Илью. Вот он, оказывается, какой, не просто балагур и зубоскал, а делает это с расчетом, понимает, как нужен смех людям, у которых война отняла и дом и семью.

В противоположном углу землянки на маленьком самодельном табурете сидел и читал Павел Величенков. Парню было не по себе. Он глубоко переживал недавний командирский разнос. К тому же раненое ухо саднило, болело. Перебросившись несколькими фразами с Тереховым и окружающими его партизанами, Гурьянов подошел к Величенкову.

— Болит? — спросил он, показывая на забинтованную голову.

— Да нет, пустяк, царапина. — Величенков смущенно отвел глаза.

— Могло быть хуже. Сплоховал ты, Паша. — Михаил Алексеевич знал поименно каждого в отряде. — Как же так получилось? Парень ты аккуратный, не маленький, доверили тебе большое дело, послали в разведку, а ты ни с того ни с сего открыл стрельбу. Это же совсем другая статья, другое задание. Ты сам-то разве не понимаешь?

— Теперь я тоже понимаю, — вздохнул Величенков. — А тогда не утерпел. Вижу — прут, толстомордые. Грузовик, а за ним кухня дымит. Небось, в наших домах продукты поотнимали, ребятню без еды оставили… Вот и решил я: была не была.

Все это Павел Величенков выговорил одним дыханием. Книга, которую он только что читал или делал вид, что читает, упала на пол. Партизаны притихли, и по их хмурым, побледневшим лицам Гурьянов понял, что они не только сочувствуют, но кое-кто и оправдывает поступок товарища.

Собираясь с мыслями, Михаил Алексеевич нагнулся и поднял упавшую книгу. Это был роман Николая Островского «Как закалялась сталь».

— Хорошую книгу читаешь, — сказал он Величенкову. — Она многому учит. И закаляться учит, да так, чтобы каждый из нас крепче стали был.

Большой ладонью он стер пыль с обложки книги и протянул ее Величенкову. Тот молча взял книгу и тоже обтер ее рукавом ватника.

— Так слушай, что я скажу, — твердо проговорил Михаил Алексеевич. — Неправильно ты поступил, совсем неправильно. Ты же комсомолец, советский воин. Ты должен показывать пример дисциплины, образцово выполнять любой приказ, а ты вроде как в истерику ударился. Куда это годится? Все мы свой счет против фашистов имеем, но разве это значит, что каждый может действовать, как ему сердце подскажет или в голову взбредет? Пойми, мы же отряд, боевой отряд. Мы глаза и уши армии, нам многое доверено. Что же получится, если мы начнем поодиночке воевать, не считаясь с приказами командиров? Тогда нас, как куропаток, перестреляют. То, что ты фашиста убил, это, конечно, хорошо. А сколько новых танков прошло к Москве, узнал? Нет. А может, по твоему донесению командование фронта должно было бы сюда новую танковую бригаду подбросить — об этом ты подумал?

Михаил Алексеевич помолчал и заговорил снова, негромко, душевно:

— Был у меня брат. Сейчас ему сорок первый пошел бы. Лихой парень, вроде тебя, Паша. Семнадцати лет он на гражданскую войну ушел. Разведчиком служил, на польском воевал. И тоже не утерпел. Столкнулся с беляками, схватился один с тремя, ну, конечно… — Гурьянов вздохнул и не окончил начатой фразы.

— Значит, так, товарищи, договорились: воевать организованно. — Михаил Алексеевич взмахнул рукой, разрубая воздух. — Воевать с толком, с разумом, по-настоящему. А воевать нам есть за что. Возьмем для примера наш район, Угодско-Заводский… Сделали мы у себя много, ничего не скажешь. Школу построили, Дом культуры, поликлинику, новые дома, колхозы начали поднимать. Сколько еще работенки осталось — не сосчитать.

— Ничего, Алексеевич, — отозвался один из партизан. — Народная стройка — дело великое. Вот вернемся домой — обязательно перво-наперво дорогу до Тарутина дотянем. Без нее как без рук.

— А дом для пищекомбината? — вмешался другой партизан. — Без него не обойтись. О нем на исполкоме давно разговор шел.

Гурьянову было трогательно и радостно слушать, как простые советские люди, покинувшие захваченные врагом родные места, здесь, в лесу, в землянках, деловито, по-хозяйски обсуждают нужды своего района. И он, стараясь скрыть взволнованность, продолжил свою мысль:

— Все сделаем — и дорогу дотянем, и дома построим, и парк новый разобьем. Но для всего этого, для нашего будущего нужно научиться воевать. Чтобы никакой анархии, никакого самовольства в нашем отряде не было. Получил приказ — выполняй точно, без отклонений, в срок. И днем и ночью каждый из нас обязан помнить, что мы даже не на переднем крае войны находимся, а впереди переднего края.

И так велики были обаяние и авторитет этого человека, что слова его получили полное, единодушное одобрение всех, кто находился сейчас в партизанской землянке. И проступок Величенкова уже представлялся каждому куда более значительным и серьезным, чем до разговора с Алексеевичем.

Когда Гурьянов выходил из землянки, было совсем темно. Невдалеке виднелась фигура часового. Часовому было холодно, он постукивал о землю сапогами, то и дело принимался ходить вокруг деревьев, тер ладонями стынувшее лицо.

Морозная ноябрьская ночь сковала землю. Свежел ветер. На далекий желтый круг луны набегала быстрая стайка облаков.

Через два часа Михаил Гурьянов с небольшой группой партизан отправлялся на очередное боевое задание. Предстояло заминировать с двух противоположных сторон участок дороги, по которой, как было установлено разведкой, по ночам двигалась вражеская артиллерия.

— Мы им устроим «встречные перевозки», — шутливо говорил Гурьянов, прощаясь с Карасевым и Лебедевым. — Справа — взрыв, слева — тоже взрыв. А пока середку проверят, образуется плотная пробка. Пусть только наши летчики не зевают.

И он пошел вперед, высокий, крепкий, широкоплечий, твердо ступая по припорошенной снегом земле.

…На следующий день новое событие подняло на ноги всех партизан. Сначала было много тревоги и томительного ожидания боя, а потом, когда опасность миновала, всех словно прорвало: люди возбужденно смеялись, весело шутили и дружно подтрунивали над партизанским поваром Пинаевым.

А произошло вот что.

Под вечер, когда холодные сумеречные тени стали окутывать лес, Иван Гаврилович Пинаев собрался идти на свою кухню, которая размещалась примерно в километре от партизанских землянок. На кольях, вбитых в землю, висел объемистый котел, здесь же лежали заготовленные кучки дров и веток на растопку, хранилась кухонная утварь.

Иван Пинаев, старый солдат царской армии, георгиевский кавалер, последние годы специализировался в райпотребсоюзе «по снабженческой части». В партизанский отряд его сначала брать не хотели, и он всерьез обиделся.

— Старый конь борозды не портит, — доказывал Пинаев. — В ином разе бывалый больше молодого пригодится. Я как-никак старый вояка. И стрелять могу, и кашу сварить сумею.

— Что же ты молчал? — оживился Гурьянов, когда Пинаев упомянул про кашу. — Значит, кашеварить умеешь?

— Не повар я, скажем прямо, но в солдатской кормежке кое-что смыслю.

— Слушай, дед, партизанским шеф-поваром хочешь быть?

— Могу и поваром, даже без шефа, — согласился Иван Гаврилович. — Были бы продукты… Только от винтовки меня не отставляйте.

— Винтовку дадим, но твое главное оружие — черпак. Чем лучше накормишь, тем лучше воевать будем. По рукам, дед?

— По рукам!

Так Пинаев стал партизанским поваром.

В отряд он пришел в поношенных серых валенках и с небольшим узелком — белье, чашка, ложка. А под мышкой держал новые яловые сапоги, которые давно хранил для праздничных дней. Эти сапоги были его гордостью и слабостью. Он любил похвастаться добротной обновой, в свободную минуту натягивал сапоги на ноги и любовался ими как высоким произведением сапожного мастерства. И буквально никогда с ними не расставался: укладываясь спать, клал под голову, уходя из кухни, уносил с собой.

— Жадный ты, дед, что ли? — как-то сказал ему Гурьянов. — Или боишься, что у тебя украдут твое добро? Зачем с сапогами носишься, как черт с писаной торбой?

— Э-э, «Гурьяныч», — хитро сощурился Пинаев. — Не жадюга я и не из боязливых. Человек я хозяйственный, значит, и обувка всегда должна быть при мне. Развезет, к примеру, непогода, я валенки долой и сапоги на ноги… Да что вам мои сапоги дались! — вскипел он. — Все только ими и попрекают, будто другого интересу нет.

Так и не расставался Пинаев со своими яловыми сапогами.

И в этот день также, уходя на кухню, прихватил в одну руку мешочек с крупой, а в другую — сапоги. У Гаврилыча было хорошее настроение, и он решил угостить партизан гурьевской кашей с изюмом. Сам Пинаев был большой любитель этого деликатеса и не сомневался, что партизаны похвалят его кулинарное искусство.

Но — увы! — угощение гурьевской кашей не состоялось. Мимо кухни, перескакивая через поваленные деревья, промчался дозорный и бросился к штабной землянке.

— Немцы! — выпалил он, глотая воздух. — В лес идут.

Карасев выскочил из землянки и прислушался. Уже явственно доносился гул моторов, громыхнул выстрел, послышались голоса.

Второй дозорный, прибежавший следом за первым, доложил, что на опушке леса остановились две танкетки, а фашистская пехота, примерно человек 50, рассыпавшись, движется по направлению к землянкам. Знали ли гитлеровцы, что именно в этом месте базируются партизаны, или прочесывали лес на всякий случай, определить было трудно. По боевой тревоге все залегли за деревьями и приготовились к бою.

Однако в бой вступать не пришлось. Гитлеровцы дошли только до кухни Пинаева и, побыв там некоторое время, повернули обратно. Очевидно, все хозяйство партизанского повара они приняли за случайную стоянку, а глубже в лес идти не решились. Солдаты потоптались вокруг погашенного Пинаевым костра, разбросали кухонную утварь, постреляли на всякий случай из автоматов в лесную гущину, а котел с гурьевской кашей, горячей, уже готовой, унесли с собой.

Когда все успокоились, кто-то вспомнил про ужин и повара. Где он? Иван Гаврилович сидел на пне и яростно ругался, кроя на чем свет стоит войну и гитлеровцев.

— Что, дед, распалился! — спросил Карасев. — Каши жалко?

— Каша, каша! — огрызнулся Пинаев. — Кашу сварю новую. Сапоги мои, вот что!..

Громкий смех партизан окончательно вывел из себя и без того рассерженного повара.

— Да, сапоги, — чуть было не закричал он. — Унесли, проклятые. Чтоб им вместе со своим Гитлером сгореть на медленном огне!

Оказалось, что вместе с кашей гитлеровцы прихватили и знаменитые яловые сапоги Пинаева. Повар в суматохе забыл про них, когда удирал подальше от кухни, и теперь остался без парадной обуви.

Партизаны еще много дней посмеивались над Иваном Гавриловичем, и тот, наконец, не выдержал:

— Да пропади они пропадом, эти несчастные сапоги! Пусть ими Гитлер подавится. А я прохожу и в валенках.

Гурьянов пообещал при первой возможности достать Пинаеву такие же сапоги-скороходы, и это немного успокоило старика.

Правда, седьмого ноября, в день 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, Пинаев опять выглядел расстроенным. Он давно задумал явиться на праздничное собрание в новых сапогах (что такое собрание обязательно состоится, старик не сомневался), а пришлось пожаловать в валенках. Разве это не уважительная причина для расстройства и чертыхания!

…Ночь прошла спокойно. Утро выдалось ясное, морозное. В сухом воздухе сеялась снежная крупа. Каждый случайный звук в лесу отзывался звенящим эхом, и партизаны старались ходить осторожно, неслышно и разговаривали вполголоса.

Как горевали Курбатов и Гурьянов, что в отряде пока нет радиоприемника. Если бы услышать голос Москвы, лучшего подарка и не придумаешь. Но приемника не было. Пришлось ограничиться несколькими экземплярами «Правды», «Красной звезды» и листовками со статьями писателя Алексея Толстого — их подбросил политотдел 17-й дивизии через батальон капитана Накоидзе. Что ж, и это не так уж плохо, для доклада хватит, а чего нет в газетах и листовках, они, секретарь и комиссар, найдут в своих сердцах.

Сбор партизан был назначен в большой землянке на десять часов утра. К этому времени в лагерь успели вернуться бойцы, уходившие ночью на минирование дорог и в разведку. Теперь они брились и приводили себя в порядок. Уже в половине десятого землянка была набита до отказа, здесь утрамбовались все, за исключением стоявших на постах.

— Давай, — шепнул Гурьянов, подталкивая Курбатова.

Курбатов обменялся взглядом с Карасевым и поднялся с нар.

— Дорогие друзья, — сказал он, чувствуя, что волнуется и вот-вот потеряет нить своего выступления. В таких необычных условиях ему приходилось ораторствовать впервые. Найдутся ли у него слова, чтобы выразить чувству, которые сейчас переполняют его, партизан, всех советских людей!..

— Дорогие товарищи, — повторил он. — Самый лучший, самый светлый праздник нашего народа нам приходится встречать не в просторном клубе, не в уютных домах, а здесь, в лесу, в тылу немецко-фашистских оккупантов. Но вражеские орды, вторгшиеся на советскую землю, не могут отнять у нас радости отметить годовщину Октября. В эти минуты наши сердца бьются вместе с сердцами всех советских людей — на фронте и в тылу…

Курбатов говорил недолго — минут тридцать. Его слушали внимательно, сосредоточенно, как привыкли слушать докладчиков на торжественных собраниях, хотя ни праздничного убранства, ни торжественной обстановки сейчас не было и в помине. Даже простуженные партизаны и завзятые курильщики изо всех сил сдерживали кашель, чтобы не нарушить тишину. И только когда Курбатов стал зачитывать выдержки из статей Толстого, кто-то вздохнул, кто-то сдержанно кашлянул. А Курбатов негромко читал:

— «Мы даем битву в защиту нашей правды… Гитлер спустил с цепей всех двуногих чудовищ на тотальную войну против нас, чтобы уничтожить нас как нацию… За эти месяцы тяжелой борьбы, решающей нашу судьбу, мы все глубже познаем кровную связь с тобой и, все мучительнее любим тебя, Родина…»

— В самую душу заглянул, — вслух подумал Гурьянов.

— Верно!.. Крепко написал! — послышались голоса.

— И где только писатели слова берут, будто у них волшебный ларец есть и в ларце том полно слов, и все золотые, душевные…

Это проговорил Николай Лебедев. Глаза его горели, щеки раскраснелись; он расстегнул воротник гимнастерки — стало жарко — и привалился к плечу Величенкова. Тот тоже, казалось, забыл свои невзгоды и жил только тем, что услыхал сейчас от Курбатова. Впрочем и все остальные: и Карасев, и Гурьянов, и Устюжанинов, и Гусинский, и Карпиков, и Пинаев — возбужденные, взволнованные, готовы были слушать и слушать докладчика.

Праздничное собрание закончилось необычно. Боевые будни снова напомнили о себе. В тишине, когда Гурьянов зачитывал резолюцию — усилить удары по врагу, уничтожать оккупантов, сражаться до последнего дыхания, — в землянки вкатился знакомый гул авиационных моторов. Потом донеслись сильные взрывы: в лощине, неподалеку от штабной землянки, разорвались два снаряда и взметнули к небу большие комья промерзлой земли.

Партизаны выбежали из землянок.

— Наши бьют, — успокоил всех Карасев. — Из-за Нары.

— А вот это уже не наши. — Гурьянов закинул голову кверху и показал на голубеющий простор неба. — Глядите!

Над лесом шел воздушный бой. Два немецких «мессера», противно гудя, кружились возле двух советских бомбардировщиков, возвращавшихся из вражеского тыла по направлению к Серпухову. Один из бомбардировщиков внезапно задымил и стал снижаться.

— Подбили, сволочи! — зло крикнул Карпиков и поднял обе руки, сжатые в кулаки, будто хотел достать фашистских истребителей.

Очень быстро все самолеты — свои и чужие — скрылись из глаз. Чистое голубое небо недвижно висело над заснеженным лесом, в котором еще долго, не трогаясь с места, стояли партизаны и глядели вверх.

Через две-три минуты над лесом снова пролетели немецкие «мессеры» — в сторону Калуги. Прерывистый гул их моторов болью отдавался в сердце каждого партизана. По морщинистой щеке деда Пинаева сползла слеза. Все сделали вид, что ничего не заметили.

В этот день — такой праздничный и такой грустный! — несколько групп партизан уходили в разведку.

— В честь праздника! — напутствовал их Карасев.

— В честь праздника! — повторял Гурьянов, пожимая руки уходящим.

В знак ответного приветствия партизаны притрагивались к шапкам, ушанкам и отшучивались:

— Пусть Пинаев сготовит что-нибудь повкуснее. А мы не подкачаем…

Лес, еще недавно тихий, словно уснувший, снова сердито гудел. Он был наполнен громом и грохотом артиллерийской канонады. Снаряды рвались совсем неподалеку.

ЛЮБИТЕЛЬ КОМФОРТА

В первых числах ноября 1941 года в штабе 12-го армейского корпуса 4-й немецко-фашистской армии произошло удивительное событие. Неожиданно и таинственно пропал майор фон Бибер, опытный офицер и хороший службист. Правда, исчез он не из Тарутино, где расположился штаб корпуса, охраняемый усиленными стрелковыми и танковыми подразделениями, а из Угодского Завода.

В Угодский Завод Бибера командировал его непосредственный начальник полковник Кнеппель, поручив майору следить за передвижением корпусных частей и для инспектирования деятельности всех учреждений тыла. Генерал Шротт, командир корпуса, уже не раз высказывал беспокойство за безопасность своих тылов и даже на одном из оперативных документов наложил резолюцию:

«Полковнику Кнеппелю! Не забывайте о партизанах и возможных действиях десантов красных».

Надеясь на расторопность и энергию майора фон Бибера, Кнеппель послал того приглядывать за всем, что происходит в Угодском Заводе и вокруг него, действовать самостоятельно, конечно в контакте с гестапо и комендатурой, и регулярно докладывать обстановку в Угодско-Заводском гарнизоне.

Майор фон Бибер был очень доволен таким заданием. Чем дальше от глаз начальства — тем лучше. В Угодском Заводе фон Бибер никому фактически не подчинялся, проходящие части регистрировал, отмечал пути их следования и информировал в самых радужных тонах полковника Кнеппеля. Остальное время расхаживал по селу, часто отлучался надолго и никому не сообщал и не докладывал, куда и на какое время уходит или уезжает. Что ж, хорошо бы прожить так всю войну, которую штабисты пока еще называли кратковременной восточной кампанией или — короче — блицкригом.

Исчезновение штабного офицера всполошило все начальство. Майора Ризера, начальника немецкой комендатуры Угодско-Заводского района, затребовал к себе в Тарутино полковник Кнеппель. Разговор состоялся весьма серьезный. Скандальная история с Бибером довела обычно спокойного и сдержанного полковника почти до шока. Комендант уже давно не видел Кнеппеля в таком состоянии.

— Вы отвечаете за дисциплину. У вас что там, гарнизон или публичный дом? Если каждый офицер армии фюрера в погоне за идиотским комфортом и усиленной жратвой будет уезжать из своей части черт знает куда, некому будет воевать. Или, может быть, вы, Ризер, отправитесь, дьявол вас побери, на передний край? Так я могу вам это устроить!..

Полковник Кнеппель говорил негромко, сжимая и разжимая кулаки, но чувствовалось, что ему стоит огромного напряжения не кричать, не хлестать стеком здоровяка-коменданта. А Ризер стоял, вытянувшись, не сводя глаз с рассвирепевшего начальника, думая только об одном: скорее бы унести ноги. Будь проклят этот длинноносый обжора и хлыщ Бибер! Из-за него столько неприятностей.

— Простите, экселленц, — дрожащим голосом все же проговорил Ризер, — майор Бибер мне не подчинен.

— Не подчинен… — перебил его полковник. — Это ничего не значит. За порядок в гарнизоне отвечаете вы, и только вы! Запомните это!..

Спустя три часа, уединившись в комендатуре, в бывшем здании аптеки, Ризер готовил новый разносный приказ за подписью командира 12-го армейского корпуса генерала Шротта.

В то время ни Ризер, ни Кнеппель, ни генерал Шротт еще не знали о том, что похищение фон Бибера было подготовлено и осуществлено группой бойцов партизанского отряда, выполнявших задание командира 17-й стрелковой дивизии Селезнева — во что бы то ни стало раздобыть штабного «языка».

Когда по донесению одного из подпольщиков стало известно, что в ближайшие дни ожидается прибытие двух эшелонов с гитлеровцами, группа партизан-истребителей заминировала дорогу. А еще через несколько суток взлетел на воздух мост, похоронив под своими обломками не менее пяти грузовых машин, груженных продовольствием и теплой одеждой для мерзнувших в подмосковных просторах гитлеровских войск.

Идет война народная… И взлетали на воздух склады с горючим и боеприпасами, то там, то тут находили подстреленных или заколотых гитлеровцев. Мотоциклисты налетали на протянутый провод и расшибались насмерть. Через оставленных подпольщиков во многих оккупированных немцами населенных пунктах теперь уже регулярно распространялись сообщения Совинформбюро и листовки, выпущенные Политическим управлением Западного фронта на русском и немецком языках, обращенные к советским гражданам и к немецким солдатам.

Еще до того, как в Комарове побывали партизаны, возвращавшиеся из разведки в Угодский Завод, Таня Бандулевич, встретясь в условном месте, рассказала связному партизанского отряда Герасимовичу, что листовки путешествуют из дома в дом, из рук в руки.

— Вы мне их побольше подкидывайте, — попросила она, — читатели найдутся.

Эту же просьбу, слово в слово, повторила она Карасеву и Лебедеву, когда они, после разведки, побывали у нее дома.

Но самую важную новость при встрече с Герасимовичем Таня припасла к концу. К ней недавно прибегала ее подружка Соня, дочь лесника Самсонова, живущего недалеко от села Комарово, и жаловалась, что к ним в сторожку часто наведывается немецкий офицер с двумя солдатами, требует кормить его курицей, жареным салом и даже компотом, а потом, наевшись и напившись, ложится спать, не раздеваясь, в кровать, а семью Самсоновых прогоняет на печь. Соня, по ее словам, старается не попадаться на глаза этому «белобрысому дьяволу», но боится, как бы он не наделал беды.

Передав рассказ Сони Самсоновой, Таня не то посоветовала, не то спросила:

— Может быть, стоит этого любителя комфорта накрыть?

Связной обещал немедленно передать донесение Тани в отряд, а сам еще раз напомнил ей о наказе Курбатова и Гурьянова: не забывать об опасности, беречь себя.

За несколько часов до возвращения связного на партизанскую базу данные о немецком офицере — любителе комфорта были подтверждены самим лесником Самсоновым. Старик, державший связь с партизанами, пришел на лесной «маяк», находившийся в нескольких километрах от лагеря, и рассказал дежурному-партизану то же, что передала Бандулевич. Однако сведения старика отличались некоторыми важными подробностями.

Избушка Самсонова стояла на отлете от деревни, почти в лесу. Здесь, у сторожки, партизаны оставили «про запас» пять верховых лошадей. Однажды Самсонов заметил, что к сторожке приближаются немцы. Старик не растерялся: он быстро спрятал седла, а лошадей отогнал в лес. На расспросы переводчика обстоятельно и спокойно ответил, что советские солдаты и партизаны в лесу не появлялись («Где уж, разве им сейчас сюда добраться, господин начальник?»), а приблудившихся лошадей ему кормить нечем («Фуражу нет, господин начальник»), вот они и бродят вокруг да около.

Немецкий офицер, выслушав переводчика, процедил «зер гут», а затем вошел в сторожку и внимательно осмотрел ее. Ему, видимо, нравилось все: чистота в комнате, занавески на окнах, широкая кровать, застеленная белым покрывалом, дорожка на полу, посуда в шкафу. Зайдя за печь, он увидел забившуюся в угол дочь лесника Соню и удовлетворенно щелкнул языком. После этого стал что-то говорить переводчику.

Тот передал старику желание герра майора. Герр майор недоволен тем, что в деревне, где размещается его отдел штаба, слишком грязно, а у местных жителей не осталось ничего, что любит в меню герр майор. А он любит грибные супы, курицу, русское сало и на третье — кисель или сладкий компот из сушеных ягод. Возле дома он видел огороженный сеткой курятник и слышал кудахтанье кур. В сенях заметил несколько связок сушеных грибов. В шкафу, в банках, лежат пригодные для компота ягоды. Поэтому, решил герр майор, он будет сюда приезжать на отдых и надеется, что этот русский старик окажется умным, гостеприимным и сумеет удовлетворить все желания и угодить вкусам офицера непобедимой германской армии.

Забрав коней, немцы ушли. А офицер с тех пор повадился ездить в сторожку. Приезжает он обычно на автомобиле под вечер, ест, пьет и все рыскает глазами: а где же «медхен Сонья»? Но «Сонья» то лежит больная (на градуснике, заранее натертом шерстяной тряпочкой, блестящая полоска ртути все время держится на цифре 38,8), то уходит к фельдшеру в соседнее село. Майор сокрушенно качает головой и на ломаном русском языке желает старикам, чтобы их шене тохтер[9] поскорее выздоровела и составила ему за столом компанию. Затем он придирчиво проверяет белизну простынь и наволочек, даже нюхает их своим длинным носом, засовывает под подушку пистолет, кладет рядом, на табуретку, четыре гранаты и, не снимая мундира, ложится спать. Спит очень крепко, с громким храпом. Приезжающие с ним два автоматчика укладываются в сенях: один возле входной двери, другой, шофер — возле окна, выходящего на огород.

Утром майор долго моется в тазу с теплой водой (не по-русски как-то делает, говорил лесник, руки вымоет, а потом той же водой себе в морду плещет) и, плотно позавтракав, садится в машину и уезжает.

— Вот так и маюсь я с этими сволочами, — жаловался старик. — Обожрали насквозь. Хорошо еще, что пока Сонюшку не тронули да нас со старухой не покалечили. Понравилось, видно, русское сало да старухин компот.

Сведения лесника совпадали со сведениями Татьяны Бандулевич, и у руководителей отряда появилась возможность захватить живьем прожорливого немецкого майора.

— Как думаешь, стоит рискнуть? — спросил Карасев у Гурьянова.

— Безусловно!.. Селезнев получит наконец ценного «языка». Хорошо бы к самому празднику — к седьмому ноября.

— Только надо все тщательно обдумать и подготовить, — предупредил Гурьянов. — Риск — благородное дело, но этот риск надо свести к минимуму.

— Где-то я читал, что риск и смелость — родные брат и сестра, — вмешался Лебедев и тут же сконфузился: к месту ли его «ученость»?

— Будем действовать, — решил Карасев. — Предупредим капитана Накоидзе, чтобы ждал наших ребят, а «языка» сразу же доставим в штаб дивизии.

Командир отряда поручил установить тщательное и непрерывное наблюдение за сторожкой, связаться с лесником и договориться о помощи с его стороны.

— А не устраивают ли немцы ловушку? — высказал предположение Лебедев. — Уж слишком смелым выглядит этот майор. Отправляется на ночь в лес. А они, как известно, лесов очень боятся, стороной обходят.

— Дело не в смелости, а в нахальстве и наглости, — возразил Гурьянов. — Забрались под самую Москву, рассчитывают на скорую победу, вот и ведут себя как господа положения. И не думают, что получат по морде.

— Курицу жрет, шнапс хлещет, а гранаты все же держит наготове, — заметил Курбатов. — Да на автоматчиков надеется. А сил отказаться от теплой избы да хорошей пищи не хватает. И на Соню, подлец, метит.

Наблюдения за сторожкой и окружающей местностью подтверждали сведения лесника. Признаков немецких засад партизаны нигде не обнаружили, зато убедились, что гитлеровский майор аккуратно под вечер приезжает к Самсонову и находится у него до утра.

Для захвата «языка» была выделена специальная группа во главе с Карасевым. Уступая настоятельным просьбам ефрейтора Терехова, Карасев включил и его в группу. Терехову очень хотелось лично «подцепить» немецкого майора, но командир решил иначе: непосредственно брать и тащить майора будут боец Георгий Карликов, бывший угодский милиционер, человек высоченного роста и огромной физической силы, Василий Горбачев и Александр Александров. А Терехову вместе с партизаном Герасимовичем придется заняться автоматчиками: их надо прикончить сразу же, как только партизаны войдут в сени сторожки, причем сделать это тихо и быстро.

С лесником условились: когда немцы заснут, он должен осторожно открыть входную дверь (в случае чего, объяснить, что «вышел по нужде»), а потом, если все будет в порядке, посветить у окна керосиновой лампой. В «шнапс», который хранился в бутылях и охлаждался до приезда гостей в погребе, леснику поручили всыпать изрядную дозу измельченного снотворного порошка — люминала (хорошо, что такие порошки нашлись в походной аптечке у партизанского врача Гусинского).

Старик без колебаний и возражений принял все указания партизан и попросил только об одном: или забрать его потом с семьей в лагерь, или, для отвода глаз, связать всех — и старуху, и Соню — веревками. А там — как бог даст!..

В назначенный день, задолго до сумерек, партизаны тщательно проверили в разных направлениях лес и затем, замаскировавшись, залегли вокруг сторожки. План нападения и захвата офицера был разработан до мельчайших подробностей, каждый участник группы точно знал, что и как он должен делать. И все же, как и перед каждой боевой операцией, командир волновался.

В лес постепенно стали заползать сумерки. В холодном воздухе носились легкие снежные хлопья. Над кронами высоких сосен серело, темнело и исчезало хмурое, неприветливое небо. Растворялась в темноте и сторожка лесника, к которой были прикованы пристальные взгляды партизан.

Карасев взглянул на светящийся циферблат часов. Девять часов вечера. Московский диктор уже передал последние известия, сводку Совинформбюро, и теперь, наверно, в эфире звучит музыка. Может быть, кто-то поет нежные, хватающие за душу романсы или читает гневные и призывные стихи о мужестве, борьбе за честь и свободу Родины. Может быть, гремит над просторами волнующая боевая песня «Идет война народная, священная война…» В штабе фронта или в Ставке Верховного Главнокомандования офицеры, склонившись над картами, измеряют расстояние от переднего края до окраин столицы… В Управлении НКВД товарищи чекисты допрашивают захваченных шпионов и диверсантов…

Через тридцать-сорок минут на узкой лесной дороге между деревьями на секунду блеснул и тут же погас свет автомобильной фары. Вскоре мотор затрещал, зачихал совсем близко и внезапно, будто захлебнувшись, умолк.Мигнули глазки карманных фонариков. Три фигуры, отделившись от машины, направились к сторожке лесника.

Господин майор со своей охраной пожаловал на вечернюю трапезу и ночной отдых.

Больше двух часов лежали в засаде, почти не шевелясь, партизаны. До боли в глазах всматривались они в то место, где находилась сторожка, но в темноту леса сквозь зашторенные окна пробивались только тонкие, еле заметные полоски света. Потом исчезли и они. Приближалась решающие минуты.

Еще полчаса томительного ожидания. Еще час… И вот, наконец, за окном, выходящим на огород, вспыхнул и заплясал дрожащий язычок пламени. Через минуту он погас. Старик Самсонов точно выполнял полученные инструкции.

Партизаны поднялись, бесшумно подошли к сторожке и прислушались. Тишина. Из-за двери слышался тяжелый храп гитлеровских солдат. Значит, шнапс с люминалом подействовал хорошо.

Карасев осторожно приоткрыл входную дверь и включил карманный фонарик. Терехов и Герасимович с острыми ножами в руках проскользнули вперед, на мгновение замерли и в ту же секунду упали на спавших автоматчиков. Те даже не успели проснуться, только один из них глухо замычал и тут же затих. А Карасев с Карликовым, Горбачевым и Александровым, не задерживаясь, на носках шагнули в комнату.

Луч фонарика осветил широкую, двухспальную кровать, на которой лицом вверх, разбросав руки и ноги, храпел гитлеровский майор. Он проснулся только тогда, когда Горбачев с силой запихал ему в рот тряпку, а Карпиков сдавил кисти рук с конвульсивно дергавшимися пальцами.

— Свет! — скомандовал Карасев.

Самсонов выскочил из-за печки и поставил на стол огарок свечи. Лицо старика было бледным, губы что-то шептали, и он даже трижды перекрестился.

Карасев взглянул на офицера. Тот, вытаращив белесые выпуклые глаза, трясся мелкой дрожью и о ужасом глядел на вооруженных людей. Его пистолет и четыре гранаты уже перекочевали в карманы партизан.

С печи свешивались головы старухи и дочери лесника Сони. Карасев успел заметить, что лицо ее было испачкано сажей, и, догадавшись о хитрости девушки, улыбнулся. Она ответила ему слабой, неуверенной улыбкой.

Терехов, успевший обыскать карманы пленного, подал Карасеву бумажник. Развернув офицерское удостоверение, Карасев прочитал фамилию майора — фон Бибер! Эта фамилия ему показалась знакомой. Где он слышал ее?

И тут же память подсказала: 1939 год. Перемышль. Немецкие войска покидают Западную Украину. Только что по улицам Перемышля, а затем по мосту через реку Сан протопал последний немецкий батальон. Впереди шагал длинный, как журавль, обер-лейтенант, а сбоку по тротуару, деревянно выбрасывая ноги в лакированных сапогах, шел капитан — командир батальона. Фамилию этого капитана — фон Бибер! — все время с гневом и презрением повторял польский учитель Тадеуш Кияковский, пытаясь рассказать «пану радзецкому лейтенанту» Карасеву о случившемся несчастье. Да, старик Кияковский, мешая польские и русские слова, на чем свет проклинал своего квартиранта, любившего комфорт и философские рассуждения о превосходстве и величии нордической расы, а перед уходом укравшего у старого учителя все фамильные драгоценности.

Неужели это тот самый фон Бибер, хлестнувший перчатками по лицу польского учителя и прошагавший через мост на западный берег реки Сан? Правда, Кияковский называл фон Бибера капитаном. Но с тех пор прошло два года, и фон Бибер, возможно, выслужил новый чин.

Насмешливый огонек блеснул в глазах Карасева, и, нагнувшись к самому лицу «языка», он произнес несколько слов:

— Перемышль? Сан?.. Пан Тадеуш Кияковский.

Майор вспомнил. Утвердительно и даже, как показалось Карасеву, радостно закивал он головой.

Да, это был тот самый Бибер, с которым Карасев свел заочное знакомство еще в 1939 году в Перемышле. С тех пор капитан, видимо, без особых трудностей прошел или проехал по многим странам Европы, заслужил фашистский железный крест, чин майора и, наконец, попал под Москву, пополнив польское, чехословацкое или французское меню русскими блюдами. Он не изменил своим старым привычкам к обильной пище и комфорту. Возможно, майор надеялся в скором времени попировать в лучших русских ресторанах и понежиться на кроватях комфортабельных московских гостиниц. Но, увы! Здесь, на Восточном фронте, вся его карьера лопнула, как мыльный пузырь. Он попал в руки русских партизан и теперь лежит связанный и беспомощный, еле сдерживая рвущуюся из желудка тошноту.

«Бывают же такие неожиданные встречи», — подумал Карасев и сказал негромко Терехову:

— Старые знакомые!

Терехов так и не понял короткой и загадочной реплики командира, а у того не было времени сейчас рассказывать о давнем происшествии в Перемышле. Он подошел к леснику и пожал ему руку.

— Спасибо, отец, за помощь.

— Спасибо и зам, — ответил лесник, косясь на связанного майора. — Только как же теперь? С вами подаваться в лес?

— Нет, там помоложе и покрепче найдутся.

— Ну, а нам — пропадать?

— Зачем же? Будем надеяться на лучшее. — Он на минуту задумался. — Скоро сюда, наверное, немцы пожалуют. Начнут тебя допрашивать — тверди, что ничего не знаешь, напугался сам до смерти, да еще, мол, связали тебя, чтобы не успел донести на партизан.

По распоряжению Карасева всю семью Самсонова связали веревками (правда, не очень туго). Когда Терехов обвязывал дочь лесника Соню, он озорно оскалил зубы и не удержался от шуточных комплиментов:

— Эх, какую красавицу здесь оставляю. Лесную царевну!.. Простите, товарищ царевна, вам не больно?

— Больно! — пытаясь улыбнуться, ответила Соня.

— В таком случае, милль пардон, как говорят французы. Одним словом, приношу свои извинения. Ефрейтор Илья Терехов!

И он стал по стойке «смирно» — неугомонный, черноволосый, с тонким загорелым лицом и острым носом с горбинкой.

— Нашел время для шуток, — укоризненно заметил Горбачев. — Делай дело, а языком не трепись.

— Ну, вот еще, — обиделся Терехов. — Шутка всегда к месту, без нее пропадешь или засохнешь.

— Скорее! — прервал его Карасев. — Будьте здоровы. — Он поклонился семье лесника. — Еще раз спасибо, папаша!

Неожиданно майор заупрямился и не пожелал передвигаться на собственных ногах. Обозленный тем, что так бездарно попал в плен именно тогда, когда с часу на час ожидалось падение большевистской столицы и въезд фюрера в Москву, фон Бибер начал отчаянно сопротивляться. Тогда партизаны по приказу Карасева взяли майора «под локотки», но он повис на руках тяжелым грузом. Выход нашел могучий Карпиков. Без особых усилий он одним движением взвалил офицера на спину, как куль с мукой, и пошел вперед.

Через метров двести «езда» на спине надоела Биберу, и он покорно — «О, майн готт!» — пошел дальше сам, понурив голову и не глядя по сторонам.

Перед уходом Терехов и Киселев по распоряжению Карасева полностью «раскулачили» легковую машину майора, и она — без электрической проводки, с разбитым аккумулятором, сломанным управлением и проколотыми скатами — превратилась, как выразился Илья, в «гроб на колесах». В этот «гроб» запихнули трупы двух немецких солдат.

— Вот что, ребята. — Карасев неожиданно остановился. — Илья, — скомандовал он, — айда обратно. Развязывай свою лесную царевну и ее родичей. Незачем их на съедение фашистам оставлять.

— Правильно, командир! — прогудел Карпиков. — Отправим их к Паршутиным под Терехунь. Там и схоронятся.

На том и порешили.

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ ТАНИ

В условленном месте, недалеко от партизанской базы, Карасева и остальных участников ночной операции ждала специальная группа. Она должна была переправить захваченного «языка» через линию фронта и доставить его в штаб семнадцатой дивизии к генералу Селезневу. Выполнить это задание было поручено трем офицерам-чекистам, ставшим бойцами партизанского отряда, — Лебедеву, Кирюхину и Шепилову.

Лебедев внимательно сквозь темноту вглядывался в пленного. Длинноногий, с прыгающими губами и испуганными бегающими глазами, в мятой перепачканной шинели и нахлобученной по самые уши фуражке с высокой, на немецкий манер, тульей, он выглядел настолько смешно, что Лебедев не удержался и насмешливо проговорил:

— Гутен нахт, герр майор!.. Как вам нравится это приятное путешествие?

Вторую часть фразы фон Бибер не понял и беспомощно заморгал глазами.

— С непривычки его все тошнит, — отозвался Карликов, на могучую фигуру которого немецкий майор все время боязливо поглядывал.

— Да, это ему не в лесничевке сало жрать да шнапс попивать, — заметил Шепилов. — Ну что ж, не будем терять времени.

Коротко допросив пленного, разузнав основные необходимые данные об окружающей обстановке, Карасев распорядился:

— Давайте, двигайтесь.

Приняв пленного, группа двинулась к линии фронта. В лесу металась пурга, снежные хлопья слепили глаза, ноги проваливались в ямы и канавы, прикрытые свежей белой пеленой, посреди которой чернели силуэты деревьев. Но офицеры упорно шли вперед, ведя за собой спотыкающегося и дрожащего фон Бибера. Ему развязали ноги, а руки по-прежнему были скручены за спиной. Кляп изо рта вынули, но выразительными жестами предупредили, что при малейшей попытке кричать снова забьют тряпку в рот.

Для того чтобы добраться до сторожевого охранения передовых частей дивизии, надо было переправиться через реку Нара. Подступы к берегам Нары немцы во многих местах заминировали, поэтому приходилось, как потом, шутил Лебедев, «исполнять танец смерти». И все же до берега добрались благополучно, ни разу не натолкнувшись на гитлеровцев. От напряжения все взмокли и дышали как загнанные кони.

— Что же дальше делать будем? — прошептал Кирюхин и выругался.

Действительно, партизан ожидал неприятный сюрприз: Нара замерзла только у берега, да и то была покрыта тонкой кромкой льда. Дальше темнела чистая вода. О переходе по льду не могло быть и речи. Как же в таком случае переправиться на другой берег, где их ждали, где должен был находиться специальный пост, выставленный капитаном Накоидзе.

Лебедев спустился еще ниже к Наре, приложил руки рупором ко рту и протяжно, по-волчьи несколько раз завыл, длинно, надрывно. Сделал перерыв и завыл снова.

Именно так он должен был дать знать о себе и товарищах. Просигналить огнем опасно, кричать рискованно.

После воя все замерли с гулко бьющимися сердцами. В эти секунды решалась судьба задания. Если гитлеровцы услышат шум и заподозрят что-то неладное, пиши пропало: они сейчас же откроют огонь вдоль берега и начнут простреливать весь участок намеченной переправы. Видимо, понимал это и немецкий майор. Он стоял чуть дыша и испуганно поглядывал по сторонам.

В непрерывном верчении пурги будто потонули позывные Лебедева. И все же советские бойцы на том берегу Нары, ожидавшие партизан, услышали их сигнал.

Через несколько минут, когда партизаны уже стали обдумывать другой возможный способ переправы, из тьмы вынырнула маленькая рыбачья лодчонка, которую пригнал худой, длинный боец с винтовкой за спиной, в шапке со спущенным верхом. Он не спешил причалить к берегу. Поставив лодку поперек реки, деловито и спокойно поднялся, снял винтовку и приказал!

— Старшого ко мне!

Лебедев вышел вперед. Боец оглядел его и неторопливо стал задавать вопросы, будто делал это не под носом у врага, а в самых что ни на есть привычных условиях.

Убедившись, что здесь свои, боец быстро подогнал лодку к берегу и пригласил:

— Тогда сажайтесь… Только лодка больно мала. Попробуем, однако…

Все быстро уселись, а фон Бибер, которому теперь развязали руки, покорно опустился на указанное ему место возле Кирюхина.

Однако переправиться на лодке не удалось. Маленькая, дырявая, перегруженная (пять человек), она в трех-четырех метрах от берега тяжело осела до краев и затем v перевернулась. Все ее пассажиры оказались в обжигающе холодной воде. Лебедев сквозь зубы матерно выругался. Немецкий майор глухо вскрикнул и, захлебываясь, судорожно вцепился в Кирюхина. Кирюхин, опытный пловец, схватил фон Бибера за воротник шинели и свирепо выдохнул одно из немногих известных ему немецких слов: «Швайген!»[10]

Под ногами ощущалось дно. Вода у берега доходила только до груди.

Боец, пригнавший лодку, невозмутимо предложил:

— Пойдем вброд…

— Какая здесь глубина? — спросил Шепилов.

— Здесь не выше шеи будет, — успокоил боец. — В других местах поглыбже, а тута подходяще. Айдате за мной.

Толкая впереди себя пустую и полузатонувшую лодку и приподняв над водой голову с заснеженной шапкой-ушанкой, он пошел к своему берегу. За ним гуськом двинулись остальные. Кирюхин все так же держал за воротник шинели немецкого майора, который натужно дышал и, видимо, был даже благодарен русскому партизану за эту невольную поддержку и заботу. Он осторожно перебирал ногами, а иногда, оступившись, булькал в воде, поддерживаемый сильной рукой Кирюхина.

Вскоре вся группа выбралась на противоположный берег. Здесь их нетерпеливо ждал командир батальона капитан Накоидзе. Со всех «ныряльщиков» стекала вода и тут же замерзала тонкими сосульками, пар от дыхания вырывался из горла и, подхваченный холодным ветром, уносился прочь. Фон Бибер дрожал и лязгал зубами. Он несмело топал ногами в разбухших от воды сапогах и удивленно смотрел на советского офицера, который обнимал «руссише партизанен». Удивительный народ, эти русские: обнимаются в такое неподходящее время.

Уже наступил рассвет, когда партизаны с пленным немецким офицером попали в штаб дивизии. Здесь майор фон Бибер обсушился, согрелся кружкой горячего чая, выкурил подряд две папиросы, после чего почувствовал себя бодрее и спокойнее. На его лице с длинным носом снова появилось выражение напыщенной самоуверенности. Сидя перед начальником разведотдела, он даже позволил себе несколько театральных жестов: то вытягивал далеко вперед ноги, то вскидывал голову и, сощурив глаза, с нахальным любопытством поводил ею из стороны в сторону, то поправлял на плечах смявшиеся и потускневшие серебристые погоны. А потом заявил, что вообще разговаривать не собирается.

И все же в каждом его жесте, в каждой его фразе сквозил страх, настоящий животный страх. Под напускным спокойствием, под наглостью и бравадой скрывалась трусость. Перед тем как начать давать показания и вымаливать пощаду и жизнь в обмен за нарушение военной тайны и присяги своему фюреру, Бибер еще оттягивал время, ломался и кривлялся, как кривляется цирковой клоун, напяливший на себя надоевшую ему маску и выучивший на память бесцветные реплики в отведенной ему шутовской роли.

Начальник разведотдела штаба дивизии, немолодой усталый подполковник с покрасневшими от бессонницы глазами, отлично понимал, что пленный пока еще играет в благородство, но что при первом же нажиме с него слетит вся мишура и он развяжет язык. Подполковник терпеливо следил за актерскими жестами фон Бибера и выслушивал, наклонив голову, его нудные рассуждения на тему о величии национал-социализма, о силе германского оружия и скором падении Москвы.

Но вскоре вся эта канитель подполковнику надоела. Он подошел к пленному и негромко, но очень твердо и отчетливо сказал по-немецки:

— Перестаньте болтать чепуху. У нас мало времени. Война! Нечего прикидываться дурачком. Нам нужны точные и ясные ответы.

И, видимо не сдержав накопившегося раздражения, подполковник прикрикнул:

— К черту!

Окрик подействовал почти магически. Фон Бибер испуганно заморгал глазами, съежился и судорожно проглотил слюну…

Короче говоря, через несколько минут, правда, оговорившись, что у него нет иного выхода (последняя дань фальшивой театральности), фон Бибер подробно и толково ответил на все вопросы подполковника. А когда в комнату вошел командир дивизии генерал Селезнев, немецкий майор браво вскочил на ноги, прищелкнул каблуками и заявил, что своими показаниями он хочет помочь советскому командованию поскорее прекратить эту бесчеловечную войну, так как он в душе всегда был гуманистом и даже сочувствовал германским социал-демократам.

Селезнев усмехнулся, ничего не ответил и энергичным жестом предложил майору садиться.

Показания Бибера, обладавшего удивительной, почти феноменальной памятью (об этом он поспешил сообщить в начале допроса), представляли немалый интерес. Бибер как из пулемета наизусть цитировал выдержки из приказов Гитлера, из директив командования группы армий «Центр», перечислял наименования мест дислокации армий и корпусов, номера приказов, даты и другие данные.

Немецкий майор фон Бибер старательно выторговывал себе не только право на жизнь, но и право на относительный комфорт в предстоящем плену.

Спохватившись, что он выболтал слишком много, Бибер внезапно осекся. Больше он ничего не знает, ничего не помнит. И вообще его честь офицера и патриота великой Германии не позволяет ему раскрывать все планы немецкого командования.

Начальнику разведотдела, иронически сощурившему глаза, пришлось вновь несколько раз прикрикнуть на заартачившегося майора.

— Все это оставьте для мемуаров… если вам придется их писать, — резко заметил начальник разведотдела и спросил в упор: — Какая задача поставлена перед четвертой армией?

Бибер помялся немного, но все же ответил:

— Четвертой армии с подчиненной ей танковой группой было приказано нанести главный удар вдоль шоссейной дороги Рославль — Москва и прорвать оборону ваших войск в районе северо-восточнее Рославля. После прорыва армия должна частью сил прикрыться с востока, а главными силами двигаться в северо-восточном направлении; с целью обхода Вязьмы с юга и востока. Подполковник нетерпеливо прервал пленного:

— Это произошло месяц назад! Дальше!

Бибер сморщил белесые брови, видимо, вспоминая текст приказа фюрера, и продолжал, даже не ожидая дальнейших вопросов:

— По директиве командования группы армий «Центр» нашей армии во взаимодействии с девятой армией надлежало уничтожить окруженные в районе Дорогобуж — Вязьма ваши войска и по возможности быстрее высвободить моторизованные соединения для выполнения новых задач.

— Каких именно? — поинтересовался Селезнев.

— Развивать наступление с рубежа Калуга — Медынь в северо-восточном направлении с целью захвата и удержания дороги у Калуги до подхода в этот район двенадцатого армейского корпуса.

— И это давно известно. Нам нужны сведения о нынешних оперативных планах ваших войск.

Бибер проглотил слюну, теперь он опять очень торопился, словно боялся, что его кто-то опередит и первым даст показания, и одним дыханием выпалил:

— Офицеры из штаба рассказывали, что пехотные, моторизованные и танковые дивизии четвертой армии должны нанести удары севернее и южнее магистрали Москва — Минск и вдоль Варшавского шоссе на Подольск.

— Сколько дивизий в четвертой армии? — спросил генерал.

— Этого я не знаю. — Заметив недоверчивый взгляд генерала, Бибер добавил: — Думаю, что около двадцати.

— Уточните их задачу.

— Сильным ударом с фланга уничтожить красные части, обороняющие Москву, Облегчить действия наших танковых групп на флангах. А конечная цель, господин генерал, — Бибер заерзал на стуле, — взять вашу столицу. По приказу фюрера всякая капитуляция должна отклоняться.

Теперь, кажется, Бибер выговорил все. Лоб его покрылся испариной. Он заискивающе посмотрел на генерала, ожидая похвалы за свою откровенность, потом жадно глянул на графин с водой, стоявший на столе.

После того как пленному дали воды, начальник разведотдела задал ему новый вопрос:

— Штаб какого соединения дислоцируется в Угодском Заводе?

Сейчас было самое подходящее время проверить данные дивизионной разведки.

— Штаб двенадцатого армейского корпусах под командованием генерала Шротта, — негромко, неохотно проговорил Бибер, — находится в Тарутино. А в Угодском Заводе только тылы.

— Конкретнее.

— Всякие учреждения тыла, две роты охраны, гестапо, три взвода полевой жандармерии. Часто останавливаются части маршевых пополнений. Гарнизон довольно сильный, — неожиданно добавил Бибер.

Это сообщение полностью соответствовало донесениям разведчиков.

Хмуро посмотрев на пленного майора, Селезнев зло бросил:

— Бесчинствуете в Угодском Заводе, как и в других селах, мерзавцы. Беззащитное население расстреливаете, вешаете, сжигаете. Герои!..

Глаза Бибера округлились. Он поднял плечи и втянул голову, словно защищаясь от удара. Ноги его дрожали.

— Господин генерал, я клянусь вам… Никогда, ни разу. Я же солдат, а не… Но там гестапо, комендатура.

Подполковник перевел.

Шмыгнув носом и воровато оглядевшись по сторонам, Бибер шепотом добавил:

— Могу сообщить, но совершенно конфиденциально. Прошу учесть мою искренность. Гестапо и лично Ризер располагают многими фотографиями коммунистов и ваших советских, как их называют… активистов. Гестаповцы по ним разыскивает жителей… При наличии сходства… вы, конечно, сами понимаете… Но бывают и ошибки, случайности. Откуда эти фотографии попали в гестапо? Мне это, к сожалению, неизвестно. Вероятно, Ризер получил через какого-нибудь своего агента.

Сведения, которыми располагал Бибер, представляли несомненный интерес для штаба Западного фронта, потому Селезнев распорядился немедленно подготовить грузовую машину, и вскоре Лебедев, Кирюхин и Шепилов вместе с Бибером помчались в Москву.

* * *
Комендант Ризер еще не окончательно пришел в себя после головомойки, полученной у Кнеппеля. Весь запас ругательств, которыми располагал комендант (а этот запас был не мал), он обрушил на исчезнувшего штабного офицера фон Бибера. Из весьма неприятного разговора с Кнеппелем Ризеру больше всего запомнилась зловещая фраза полковника: «Может быть, вы, Ризер, сами отправитесь на передний край!» Нет, нет! Этого комендант не хотел. Не хотел определенно и категорически.

Осторожный, царапающий стух в дверь отвлек коменданта от его малорадостных размышлений. В комнату проскользнул Санька Гноек. Видимо, Санька был здесь своим человеком. Его впустили сразу, без пропуска, без звонков, без предупреждения начальства о посетителе, да и сам Ризер при виде Гнойка выдавил на лице нечто похожее на улыбку.

Санька прошел к столу, нагнулся к Ризеру и стал что-то торопливо, взахлеб нашептывать ему на ухо. Комендант одобрительно кивал головой. Информация заинтересовала его. Придвинув к себе блокнот, он-размашисто по-немецки написал на чистой странице два слова: Татьяна Бандулевич. Поставил восклицательный и вопросительный знаки и жирно подчеркнул. Затем выдвинул ящик и бросил на стол пачку старых, мятых и свежих, недавно отпечатанных фотографий.

— Показать! — отрывисто бросил Ризер, и Санька Гноек, быстро перебрав пухлыми пальцами несколько снимков, пододвинул к Ризеру один, с которого глядело лицо Тани Бандулевич.

— Гут! — буркнул Ризер. — Хорош…

Потом внимательно посмотрел на Гнойка и спросил:

— Коммунистка?

— Да!

— Ты уверен?

Получив вторичное заверение Гнойка, Ризер предупредил его:

— Все остается так же, как сейчас. Без перемен. Она от нас не уйдет, а мы будем ждать и следить. Нам нужны связи, нужда партизаны, понятно?

Комендант не дождался ответа на вопрос, понятен или непонятен его приказ. Разговор был окончен, донесение Гнойка принято, а с ним закончился и интерес Ризера к своему гостю.

Записав нужную, фамилию и отдав распоряжение, Ризер бесцеремонно повернул гостя лицом к двери и, сказав «мольодець», пихнул его в спину. У немецкого коменданта было слишком много дел.

Уже находясь возле двери кабинета, Гноек повернул в сторону Ризера обиженное лицо и спросил!

— А моя просьба? Я, кажется, заслужил…

— Гут, гут… Все в порядке — получишь форму завтра, — нетерпеливо перебил комендант, не поднимая головы от бумаг, разложенных на столе.

…Всю неделю Таня Бандулевич не выходила из дома. Каждый час казался ей вечностью. Каждый стук будоражил и без того напряженные нервы.

Предаст или не предаст? Эта мысль неотвязно мелькала в голове, будила ночью, когда истомленная бессонницей девушка забывалась на считанные минуты.

Предаст или не предаст?

— Что же ты так, Танюша? Совсем истаяла.

На глазах у матери все эти дни не просыхали слезы. Старушка ни о чем не спрашивала, не задавала никаких вопросов, она даже двигалась по комнате бесшумно, как привидение. В доме стояла почти осязаемая тишина.

Вернувшись домой сразу же после встречи с Гнойком, Таня сожгла в печи все, что могло в какой-то мере вызвать подозрение в связях ее с партизанами. И сейчас оставалось одно: ждать! Не бежать же из села, со своего боевого поста. Да и удастся ли бежать? Она даже не пошла к брату — поговорить, посоветоваться. Не хотелось расстраивать Ивана, ему и без того тяжко, каждый день как по канату ходит.

Таня боялась не только за себя. Если Гноек донес, за домом ведется наблюдение и, значит, каждый приходящий к ней человек может пострадать, погибнуть. И Таня желала только одного: никто, пусть никто не войдет, не постучится в их дом в эти страшные, бесконечно трудные дни.

Прошло несколько дней. Ризеру надоело выжидать.

Потеряв терпение, он решил арестовать Бандулевич и на допросах выпытать все, что она знает.

…В оконную раму кто-то негромко постучал. Таня сразу же вскочила с кровати (она лежала, не раздеваясь) и застыла посреди комнаты. Стук повторился, такой же негромкий, осторожный. «Неужели Герасимович?» — подумала Таня, испугавшись и одновременно обрадовавшись. И сразу мелькнула мысль: может быть, все ее страхи излишни, а встреча со связным сейчас здесь ей так нужна, она прибавит сил, бодрости.

Таня шагнула к окну и вздрогнула: в палисаднике темнело несколько фигур. Пригляделась внимательнее: солдаты, немецкие солдаты. И в ту же минуту дверь задрожала от сильных ударов.

— Мама! — только и успела вымолвить девушка.

Трясущимися руками старушка оттянула щеколду, и в дом ввалились гитлеровцы. Невысокий толстый офицер в пенсне включил карманный фонарик и, ткнув пальцем в сторону Тани, хрипло проговорил:

— Танья Бандулевич?..

— Да, я Бандулевич.

Таня поняла, что иного выхода нет, и сумела подавить в себе первый испуг. Голос ее прозвучал спокойно.

— Одевайсь…

Весь дом переворошили гестаповцы. Они не только рылись в шкафу, сундуках, но и с остервенением ломали их. Они не только листали книги, но и рвали книгу за книгой, страницу за страницей И над всем этим хаосом, нагромождением обломков мебели, бумаги и лоскутьев по воздуху плыл и медленно оседал пух вспоротых подушек и перин.

…Комендант Ризер самолично допрашивал Таню. Она стояла перед ним бледная, с потрескавшимися губами, с кровавыми ссадинами на лице и руках и всматривалась в следователя, словно хотела понять: что это за двуногое человекообразное существо беснуется перед ней, откуда у него столько злобы и ненависти? А двуногое существо в мундире фашистского офицера кричало, угрожало расстрелять на ее глазах мать и родственников. На лице Тани появлялось выражение грустной задумчивости, и, вздыхая, она пожимала плечами.

Два дня изощренных допросов и мучительных пыток не дали никакого результата. Таня стояла на своем, и ничто не могло сломить ее.

— Ничего не знаю. Связи с партизанами не держу. Где они — понятия не имею. Осталась здесь потому, что; мать больная.

— Но ты коммунистка!

— Да, коммунистка, — звучал высокий вибрирующий голос Тани, и в глазах ее лучился бесивший коменданта свет.

— Значит, все знаешь.

— Ничего не знаю.

Вот и все, что слышал Ризер от Бандулевич.

А ночью, когда избитая, окровавленная Таня лежала на холодной земляном полу сарая, ей все чаще и чаще приходили на память слова, которые обронила она, прощаясь с секретарем райкома Курбатовым: «Я буду здесь представительствовать… пока не расстреляют или не повесят».

Таня, Таня! Милая отважная русская девушка с темно-карими глазами и задумчивой улыбкой. Коммунистка, только что вышедшая из комсомольского возраста. Ты и не подозревала в ту минуту, какая страшная правда таилась в твоих словах…

Но ты знала, на что шла. Когда грянула война, ты хотела надеть шинель и уйти на фронт, в бой. А пришлось остаться здесь, затаиться и тоже вести бой. С вражескими слухами, с отчаянием, неверием, с домашним горем… Ободрять людей, вселять в них надежду, читать и перечитывать им строчки из сводок Совинформбюро, из подпольных листовок, собирать для партизан разведывательные сведения. И как счастлива была ты, когда видела светлеющие лица односельчан, чувствовала их крепкие рукопожатия и улавливала короткие, шепотом брошенные слова: «Спасибо, Танюша… Мы с тобой… С нашими…»

Ты думала, наверное: как жаль, что сделано очень мало… Как жаль, что не придется теперь поехать на учебу в Калугу, побродить во время отпуска по улицам и площадям Москвы… И тонкая, еще гнущаяся на ветру яблонька, что посажена твоими руками под окном родительского дома, если ее не срубят фашисты, покроется белой пеной, а потом и плодами уже без тебя… без тебя!..

Но, может быть, глядя не затуманенными ни страхом, ни слезою глазами на родные места, ты думала совсем о другом: о главном, что составляло смысл и назначение твоей короткой, простой и героической жизни. Ты думала о том, что отбушует пламя войны, мир и счастье опять вернутся на твою Родину, зацветут и зашумят подмосковные леса и сады. И печалилась ты, что не придется тебе увидеть красоту обновленной земли и услышать песни, которые ты так любила.

Может быть…

На третью ночь, усталый и обозленный, уверенный в том, что Бандулевич ничего толком не знает, а застряла здесь просто так, из-за глупого стечения обстоятельств, Ризер все же распорядился расстрелять ее.

Под утро наступающего четвертого дня три гестаповца повели девушку в лес. Они долго водили ее по лесу, меняли направление и требовали, как приказал Ризер, показать, где прячутся партизаны, где они хранят свои продовольственные запасы. Комендант все еще надеялся, что напоследок ему удастся хоть что-нибудь выведать у этой упорной русской девчонки.

Таня шла молча, высоко подняв голову и глубоко вдыхая морозный, напоенный запахом хвои воздух.

«Вот и все… вот и кончилась моя работа, — думалось ей. — Так и не успела я выполнить все поручения подпольного райкома партии, партизан. Как бы теперь не попался в лапы гестаповцев Герасимович. А брат Иван? А как же мама, как жить будет?..»

Таня узнавала знакомые места. Через три-четыре километра покажутся первые домики Угодского Завода. Партизанский лагерь остался позади. Где-то тут, неподалеку, продбаза. Таню ведут в том же направлении, но без дороги, наугад. Нет, и перед смертью она не скажет ни одного слова. Ни одного!..

Она шла, думала о своем и, только падая лицом вниз, услыхала треск автомата. Эсэсовцы стреляли ей в спину, на ходу.

Много суток лежала Таня Бандулевич в глухо гудевшем лесу, разметав руки, словно обнимая родную, поруганную фашистами землю.

В КАЛУГЕ

Уже дважды капитан Накоидзе передавал Карасеву через связного Артемьева просьбу командования 17-й стрелковой дивизии разведать местонахождение ближних фашистских аэродромов. На оборудованных неизвестно где вражеских аэродромах базировались «мессершмитты». Немецкие истребители перехватывали советские бомбардировщики, шедшие на бомбежку объектов противника или возвращавшиеся на свою территорию, и уже подбили немало краснозвездных машин.

Партизаны были свидетелями нескольких неравных воздушных боев, но то, что произошло вчера, особенно взволновало и расстроило всех.

Ранним утром над лесом на небольшой высоте медленно проплыли шесть советских бомбардировщиков. Тяжело груженные машины летели по направлению к Калуге. Всего три «ястребка» составляли их немногочисленный эскорт. «Ястребки» летели значительно выше своих «подопечных», и все же они были хорошо видны с земли; солнечные лучи серебрили сигарообразные фюзеляжи, искорками вспыхивали на плоскостях и вертикальном оперении.

Неожиданно откуда-то вынырнули черные силуэты «мессершмиттов». Их было не меньше пятнадцати. Они летели примерно на той же высоте, что и советские истребители, и прерывистый тяжелый гул их моторов врывался в мерный гул советских машин.

Все партизаны, свободные от нарядов и дежурств, выбрались из землянок и с замиранием сердца следили, что же произойдет там, наверху, в их родном, ныне таком тревожном, беспокойном небе. А над лесом уже закрутилась смертоносная карусель. Самолеты пикировали, скользили на крыло, пристраивались к хвосту противника, и поначалу казалось, что краснозвездных «ястребков» ничуть не меньше, чем «мессеров».

Бомбардировщики шли своим курсом, изредка огрызаясь пушечным и пулеметным огнем. Но силы были неравны. Вспыхнул и отвалил в сторону один бомбардировщик, за ним — другой. Беспомощно переворачиваясь с крыла на крыло, быстро понесся к земле следом за двумя подбитыми «мессерами» изрешеченный пулями крохотный «ястребок». Фашистские самолеты продолжали наседать, и, выполняя полученную с земли команду, советские бомбардировщики повернули обратно, так и не долетев до намеченной цели.

Когда Гурьянов, Курбатов, Карасев и Лебедев спустились в землянку, чтобы снова посоветоваться, как лучше и быстрее выполнить просьбу генерала Селезнева, перед глазами у них еще не потускнела картина только что закончившегося воздушного боя. Как же разыскать эти проклятые аэродромы? Сведения, поступавшие от разведчиков и связных, были малоутешительны: «Вражеские аэродромы не обнаружены». Но никто не сомневался, что они находятся где-то возле самой Калуги.

До города как будто совсем недалеко, всего километров 80 от партизанского лагеря, если считать по прямой линии на Тарутино. Но все эти километры уже в руках врага. Каждое село, каждый дом, каждый двор могут стать местом гибели партизанского разведчика. Да и кого послать? Какой смельчак сумеет выполнить столь рискованное задание — добраться до города, «засечь» аэродромы и одновременно установить, где сосредоточена немецкая наземная техника, на каких улицах, в каких помещениях разместились комендатура, полевая жандармерия, подразделения эсэсовцев и войсковой штаб? Эти сведения также очень интересовали советское командование.

Обсуждая каждую мало-мальски подходящую кандидатуру разведчика, партизанские командиры призадумались: оказалось, что в отряде коренных калужан было очень мало, всего четыре человека. Трое из них, пожилые люди, много лет проработавшие в Угодском Заводе, были совсем неопытными, необстрелянными партизанами и для выполнения серьезного разведывательного задания явно не подходили. Четвертый?.. Виктор Карасев обвел взглядом помрачневших собеседников и предложил:

— Может, Илью Терехова пошлем? Парень из Калуги, смекалистый, храбрый. На границе конспирацию и маскировку усвоил. Правда, чересчур разговорчив, но думаю, что в таком деле…

— Ты, Виктор, не прав в своей оценке. Илья не легкомысленный, — неожиданно возразил Михаил Алексеевич. — У Терехова твердый характер… Он смышленый, хитрый, а с хохотом да со смешком легче серьезное дело тянет.

Гурьянов подробно рассказал о своей беседе с партизанами в землянке после того, как Карасев распек проштрафившегося Павла Величенкова. Михаил Алексеевич повторил слова, сказанные тогда Ильей: «Пусть посмеются малость. Смех, он того… помогает. А то сидят, как сычи»…

— Нет, Илья парень стоящий, надежный и, думается мне, для такого дела, как разведка в Калугу, вполне подходящий, — убежденно закончил Гурьянов.

— Надо учесть еще одно обстоятельство, — вмешался Александр Михайлович. — У Ильи в Калуге старая бабка осталась и девушка знакомая, вроде как невеста. Зина. Ой недавно даже спрашивал меня, нельзя ли что узнать о них, где сейчас находятся, может, куда эвакуировались. Парень тревожится, только вида не показывает.

«До чего внимательны Гурьянов и Курбатов! Вроде только что познакомились с Ильей, а знают о нем не меньше, чем я, — подумал Карасев. — И о бабке, и о невесте в Калуге. Умеют они ключи к сердцу человеческому подбирать, узнавать самое сокровенное, самое заветное».

…Вызванный в землянку ефрейтор Терехов внимательно выслушал командирский приказ. Только по заблестевшим глазам его видно было, что задание ему по сердцу и он готов хоть сейчас отправиться в путь.

— Я старую Калужскую, как собственную пятерню, знаю, — убежденно заявил Терехов. — По грибы, бывало, за двадцать, а то и за тридцать километров отмахивал. Конечно, хорониться буду. Но все равно Ястребовку, Гурьево, Недельное не миновать.

— Старайтесь реже попадаться на глаза фашистам, — озабоченно посоветовал Курбатов. — Возраст у вас, скажем прямо, подозрительный. Такие, как вы, в армии служат или партизанскую войну ведут, немцы это прекрасно понимают.

— Коли попадусь, найду, что сказать. — Илья хитро прищурил глаз. — Скажу, что мне воевать надоело. Вот я домой и подался.

— Давай обдумаем этот вариант. Рядовой Илья Терехов — дезертир?

— Не рядовой, а ефрейтор, — серьезно поправил Илья. — Меньше выдумки — легче врать. Военные документы у меня при себе. На случай задержания все как есть выкладывать буду. Так, мол, и так. Воевал. Попал в здешние части, ну и не выдержало сердце, затосковал. Захотят по Калуге проверить, пожалуйста. Старуха бабка, если жива, признает.

— А невеста? — поинтересовался Карасев.

— Признать — признает, а любовь кончится, — чуть слышно ответил ефрейтор.

— Учтите, главные трудности начнутся на обратном пути, — предупредил Гурьянов. — Возвращение в Калугу еще можно объяснить, а обратный путь — едва ли.

После короткой паузы комиссар добавил:

— У нас нет связи с городским подпольем. Мы даже не знаем, существует ли оно. Но вы калужанин, знаете людей. Подумайте, прикиньте, к кому в случае крайней необходимости можно обратиться, и действуйте в соответствии с обстановкой.

Терехов уходил поздно ночью, когда все спали. На командирском совете было решено «калужское задание» хранить в тайне даже от партизан. Послали, мол, по делам — и все! Уходил Илья без оружия, в потрепанном пиджаке поверх солдатской гимнастерки, оставив Карасеву на персональное хранение карабин, наган и финский нож, с которым последнее время не расставался.

Погода благоприятствовала разведчику. Последние несколько дней не было ни дождя, ни снега, лесная дорога, сухая и подмерзшая не оставляла следов. Шагалось по ней легко. Вот когда пригодились Ивану его пограничные навыки и опыт. Со стороны могло показаться, что идет он неторопливо, медленного это было обманчивым впечатлением. Легкий, размеренный шаг, которым отмахивал Терехов километр за километром, был шагом опытного ходока, вышедшего в долгий и тяжелый путь.

Глаза Ильи свыклись с темнотой, и узкая лесная дорога проглядывалась теперь далеко впереди. План разведчика был прост. Двигаться ночью, с утра подаваться поглубже в чащу и залегать дотемна. Вблизи от города дождаться попутного грузовика, еще лучше телеги (с утра гужевой транспорт обычно тянется в Калугу), вглядеться как следует, чтобы не напороться на чужака, и ежели все в порядке — «оседлать». Таким образом добраться до первых калужских домов, а там ищи-свищи. «Растаю, как сон. Как утренний туман, — заверил Илья партизанских командиров. — Я ведь калужский шофер, не только переулки в городе, все закоулки, проходные дворы наперечет знаю».

…Путь до Калуги разведчик проделал за 57 часов.

За эти часы было всякое. Неподалеку от Гурьева Терехов едва не напоролся на группу немецких танкистов, устроивших привал почти у обочины дороги. Илью заметили и окликнули. Что делать? Бежать в глубь леса и вызвать погоню или идти напрямик и разыграть заранее продуманную роль дезертира?

Решение созрело мгновенно. Сделав вид, что не расслышал окрика, Терехов спокойным шагом продолжал свой путь и тут же на глазах озадаченных солдат метнулся за деревья и, пригибаясь, побежал в лес. Вслед ему раздалось несколько выстрелов, но погони не было: на шоссе заурчали танковые моторы, послышались слова команды, и солдаты кинулись к машинам.

А уже совсем недалеко от города Илья столкнулся со стариком в продранном полушубке и стоптанных порыжелых валенках.

— Здорово, дед! — дружелюбно окликнул его Терехов. — Куда топаешь?

— А ты куда? — недоверчиво спросил старик, не отвечая на вопрос.

— В город, — беспечно сказал Илья. — Нам не по пути?

— У каждого свой путь, — хмуро буркнул старик. — Чего тебя в Калугу несет?

— Меня сам господин комендант на обед пригласил, — отшутился Терехов. — Ты, часом, не его адъютант? Проводил бы.

— Ишь развеселился… — Старик зло сплюнул, поправил криво сидевшую на голове шапку и вдруг заковыристо выругался: — Чтоб тебя, гадюку ползучую, на части разорвало, Видать, ты свой путь выбрал. Ну и топай!..

Круто повернувшись, старик зашагал прочь.

Растерянный, смущенный, Илья долго смотрел ему вслед. Хотелось догнать, обнять сердитого старика. На душе стало веселее, словно разведчик услышал только что не ругань, а сердечные слова привета.

На третьи сутки, к семи часам утра, показался силуэт моста. Город лежал рядом. Теперь следовало свернуть налево, выйти на вокзальную площадь, а потом… Потом начиналось самое трудное, так как улица, где жила бабушка, находилась возле почты и дорога к дому проходила почти через весь город.

«Может, поначалу податься к Зине, она живет неподалеку». Но Илья отогнал эту мысль. В большом коммунальном доме почти все жильцы с первого до четвертого этажа знали Илью. Кто мог поручиться за то, что в дни тяжелой фашистской оккупации никто не переметнулся на сторону врага?

Терехов, уже изрядно продрогший и уставший, облюбовал удобное место вблизи шоссе, залег за соснами и стал наблюдать. Прошел час, а Илья все не решался выйти на дорогу. За это время в обе стороны пронеслось несколько легковых и грузовых машин, проехал обоз на конной тяге: откормленные першероны тянули тяжелые, груженные доверху телеги, а по бокам шла охрана; проскочил мотоциклист…

Наконец, представился удобный случай: на обочине остановился грузовик, шофер вылез из кабины и стал копаться в моторе. Илья решился. Он вышел на дорогу и попросил:

— Браток, не подвезешь ли в город?

Илья не был уверен, что перед ним русский, и напряженно ждал ответа.

— Не положено!.. — коротко бросил шофер, торопливо захлопнул капот,вскочил в кабину и дал газ.

Терехов сошел с дороги и побрел вперед. Через минуту он снова услышал тарахтение грузовика.

«Газик»! На таких машинах ездил и он до ухода в армию.

«Газик» приближался. Зоркие глаза пограничника усмотрели за стеклом кабины лицо водителя. Кажется, знакомый человек. Эх, была не была!

Илья шагнул из-за деревьев, вышел на дорогу и поднял руку. Шофер притормозил, и Терехов подошел вплотную.

— Семен Петрович!

— Илья!

Возгласы раздались почти одновременно, а секунду спустя старый коренастый мужчина, по-чудному, бочком вывалившийся из шоферской кабины, тискал Илью, хлопал его по плечам, поворачивал во все стороны и произносил одно и то же в третий, в пятый, в десятый раз:

— Илюша! Какими судьбами?

Семен Петрович Барыбин, давний инструктор областной школы водителей, обучал Терехова и десятки других молодых калужан шоферскому делу. Требовательный, но справедливый, он даже после выпуска своих питомцев следил за их успехами, будучи бессменным участником всех квалификационных и аттестационных комиссий.

Встреча со старым инструктором была для Терехова большой удачей. Он и не скрывал своей радости. И когда старик начальническим тоном скомандовал ему: «Садись за руль!» — и хитро, заговорщически подмигнул, Илья приободрился: он, кажется, обрел не только близкого друга, но и столь необходимого сейчас союзника.

Всего не обговоришь на коротком пути до вокзальной площади. Однако у Ильи не повернулся язык обмануть старика, оклеветать себя, назвавшись дезертиром. На вопрос Семена Петровича, как это он, солдат, пограничник, оказался возле оккупированной Калуги, Терехов пожал плечами и ответил неопределенно и уклончиво:

— Дела!.. Сердечные…

Семен Петрович понимающе хмыкнул и больше не расспрашивал, зато о себе, о нынешних бедах родного города рассказал охотно, не таясь, не скрывая своей ненависти и злобы к захватчикам. Со слов Барыбина получалось, что и в Калуге шла тайная война с оккупантами. «Жаль, что об этом ничего не знает наш комиссар», — думалось Терехову.

А старик торопился поделиться горькими новостями, всем, что наболело на сердцем:

— Вступили они в Калугу в ночь на двенадцатое октября. А уже утром и днем из многих квартир жильцов на улицы повыгоняли. Чтобы, значит, господам офицерам удобнее было… Да!.. И ихний комендант сразу объявился. И где, думаешь, устроился? В краеведческом музее!

— Это на Пушкинской? — спросил Илья.

— Да. У Каменного моста. Вверху комендант, внизу жандармерия. И сразу приказы посыпались. Всем жителям перерегистрироваться. Евреям желтые знаки на спине носить. На работу выходить и старым и малым. За невыполнение — порка, за повторное неповиновение — расстрел. Меня, старика, тоже не обошли. Я и так и сяк, глаза, говорю, плохие, а они, сволочи, револьвер к лицу. «Видишь?» — «Вижу!» — «Будешь на грузовике в управе работать, дрова из леса возить». Покорился. А на третий день… — Семен Петрович с опаской зашептал: — На третий день кое-кого из хозяев недосчитались. Помнишь столовую у висячего моста?

Как же Илье не помнить! Сколько раз он забегал в эту столовую, если оказывался со своей машиной невдалеке от железнодорожной насыпи.

— Так вот, затеяли там кутеж фашистские офицеры. Только пьянку начали… — Семен Петрович даже сплюнул от волнения. — Взрыв! Недокутили, значит, всей компанией в преисподнюю попали. И шито-крыто, виновник неизвестен.

— Не нашли?

— Куда там. Людей-то расстреляли много, ни в чем не повинных. Хватали на улицах, кто на глаза попадался.

— Сволочи! — коротко выругался Илья.

— Расстрелять или повесить — это у них вроде детской забавы, — с горечью продолжал старик. — Недавно арестовали двадцать человек, видать, донес кто-то… Повели на базарную площадь вешать в назидание остальным. По пути одному арестованному удалось сбежать. Так что же ты думаешь? Гестаповцы какого-то паренька из толпы вытащили и вместо того, сбежавшего, повесили, чтобы, значит, точную цифру соблюсти. Вот такие дела у нас творятся. — Семен Петрович тяжело вздохнул и умолк.

Машина подъезжала к вокзальной площади.

Калужская вокзальная площадь! Терехов даже не узнал ее. На ней громоздились развалины. На изуродованном фасаде самого вокзала висела вывеска со свастикой и с незнакомыми немецкими словами. Задрав вверх длинные жерла, стояли три зенитных орудия, а у входа на перрон и с другой стороны здания вокзала Илья заметил несколько танков, бронемашин и мотоциклов. Площадь была безлюдна, лишь у зениток прохаживались часовые в шинелях с поднятыми воротниками, в низко нахлобученных солдатских пилотках.

Дома, мимо которых неторопливо катился грузовик, почерневшие, с выбитыми стеклами, казались могилами. На этой всегда людной и шумной площади Калуги было тихо, немцы будто погасили все живое.

Один из часовых, заметив машину, мельком глянул на номер городской управы и безразлично продолжал свой путь: пять шагов вперед, пять — назад.

Очень скоро «газик» проехал мимо Баррикадной улицы.

— Я сойду, Семен Петрович, — не поворачивая головы, предложил Илья. Он продолжал сидеть за рулем, пристально глядя в запотевшее стекло кабины.

Решение сойти именно здесь, у Баррикадной, у Ильи возникло только что. Он вспомнил: этой улицей ездили ребята до войны на учебный Грабцевский аэродром Осоавиахима. Может быть, немцы его приспособили для своих машин?.. Хоть издали глянуть…

— Очумел, что ли? — сквозь зубы процедил Барыбин. — Здесь охраны полно. Аэродром недалеко.

«Ага, значит, я не ошибся, — подумал Терехов. А старик продолжал:

— Проедем еще немного подальше, свернем в переулок налево, там и сойдешь. К себе потопаешь или куда еще?

— К себе. Вот только не знаю, жива ли бабка?

— Жива старая.

— Одна или, может, кто въехал?

— Одна. Ваша хибарка господам не подходит.

Старик понял смысл вопроса Ильи и дал на него нужный ответ.

— А Зина?.. Зайчевская. Помните? Как она? — опять спросил Илья.

— Зина с фабрикой эвакуировалась. Тревожилась перед отъездом, что от тебя писем нет.

Терехов облегченно вздохнул. После всего услышанного им от Семена Петровича было радостно сознавать, что его подруга в безопасности.

Но вот и переулок. Простились молчаливо, крепким рукопожатием, как старые, верные друзья. Уже повернувшись, чтобы уходить, Илья услышал шепоток Семена Петровича:

— Загляну вечерком. Адресок знаю. Насчет работенки покумекаем и вообще потолкуем.

— Спасибо. Заходите обязательно.

Грузовичок, зафырчав, отъехал, и Терехов остался один.

Чувство одиночества, горечи и тоски с силой сдавило сердце Ильи. Когда человек возвращается в родные края, его обычно радует все: и узкая улочка, по которой когда-то бегал с обручем, а потом шагал на работу, и место первых встреч и свиданий с любимой, и скверик, что зеленел неподалеку от автобусной остановки… Кажется, даже булыжники на неровной мостовой, и те знакомы тебе и радуют глаз старожила… А сейчас город, в котором Илья родился и прожил свою недолгую жизнь, был совсем не похож на родную, милую Калугу. Израненная, искалеченная, закопченная… Разве это Калуга? Разве это город его детства, его юности?

Начали появляться прохожие. Они шли, понурив головы, почти прижимаясь к стенам домов. Русские люди, коренные калужане, избегали встреч с «завоевателями», ибо от них можно было по любому случаю ожидать всего: оскорбления, удара, выстрела. Стоять на месте нельзя. До дома оставалось еще пять кварталов, и Терехов понимал: чем раньше удастся добраться, тем меньше риска встретиться с гитлеровцами.

Начинался новый день. Солнце щедро, не по-зимнему слало лучи, и покрытая тонкой снежной коркой земля оттаивала, обнажалась, становилась сырой и мягкой.

Переулок выходил на улицу Ленина — центральную улицу Калуги. Другого пути к дому не было.

На повороте, в самом конце переулка, разведчик обратил внимание на вывешенное на заборе объявление военного коменданта. Окаймленное черной рамкой, объявление казалось траурным извещением.

«Граждане города Калуги ленивы и работают плохо. Те из граждан, которые не будут выполнять приказов городского головы и его помощников, будут отмечены и наказаны.

1. Граждане, которые недобросовестно работают или которые не работают назначенное количество часов, будут приговорены к денежному штрафу. Если деньги не будут уплачены, виновные будут подвергнуты телесному наказанию.

2. Те граждане, которые назначены на работы и не явились на них, будут подвергнуты телесному наказанию и не будут получать продовольствия от города.

3. Те граждане, которые уклоняются от работы вообще, будут высылаться из города.

Местный комендант».
Текст этого извещения читался с трудом, в нем чувствовалась какая-то не свойственная русскому языку скованность, окаменелость. «Наверное, перевод с немецкого», — догадался Илья и даже вспотел от внезапного приступа негодования и злости. «Ленивы и работают плохо…» Как мало и плохо знал немецкий комендант калужан. Терехов вспомнил общегородские и комсомольские воскресники. Сотни, тысячи жителей, и старые, и малые с кирками, лопатами, мотыгами шли добровольно, без принуждения, трудились, благоустраивая родной город. Парк, деревья на улицах — все это сделано руками калужан.

На одном из таких городских воскресников Терехов познакомился с Зиной Зайчевской, веселой, смешливой работницей швейной фабрики, ставшей потом ласковой и преданной подругой.

Илья тряхнул головой. Сейчас не место, не время для воспоминаний. Он — в разведке. Не просчитаться, не ошибиться, не вызвать подозрений. Молчаливо уступать дорогу фашистским солдатам и офицерам. Не удивляться ни новым названиям магазинов, ни разрушенным зданиям; безразлично проходить мимо развешанных на заборах приказов и объявлений, словно уже давно прочитанных и знакомых…

Нужна была железная выдержка, чтобы выполнять этот, данный самому себе, внутренний приказ. Пока все шло хорошо. Разведчик старался держаться поближе к заборам и домам, спокойно проходил мимо встречных, нигде не задерживался.

Первый раз выдержка изменила Илье, когда он оказался на центральной площади. Виселицы! Илья видел их впервые. На некоторых слегка раскачивались трупы. Не спеша Терехов прошел мимо и, скосив глаза, прочел надпись на русском языке:

«Партизаны! Такая участь постигнет каждого, кто будет мешать власти».

Как потемнело в глазах! Как задрожали руки! Кажется, окажись рядом фашист, Илья позабудет обо всем, бросится на врага и станет душить, рвать, грызть. Но он мгновенно подавил в себе чувство ненависти и злобы. Только крохотные бусинки крови выступили на губах.

Еще не раз больно сжималось сердце Ильи, пока он шел к родному дому. Неубранные баррикады на Советской и Кировской улицах; разрушенные здания гостиницы, почты, телеграфа; горы битого кирпича на месте гостиных рядов… Вот, наконец, и нужный тупичок. Здесь в каждом домике знавали Илюшку Терехова, рано схоронившего отца и мать, паренька хоть и озорного, но отзывчивого к беде товарища, внимательного к бабке — Матрене Ильиничне Ступеевой, вынянчившей внука.

Илья пониже натянул ушанку и направился к четвертому от угла одноэтажному дому.

Открыла бабка. Илья вначале даже не узнал ее. Маленькая, сморщенная, в низко повязанном платке, она напоминала монашку.

В доме было холодно. Дрова выдавали только тем, кто выходил на работу, а Матрене Ильиничне в сентябре сорок первого исполнилось семьдесят девять лет.

Старушка не заплакала, увидев внука. Она охнула, прижалась к его груди и зашептала не то слова радости, не то молитвы. Только в комнате, усадив Илью и примостившись рядом, бабка спросила негромко и строго:

— Ты, Илюша, как в город попал? Невдомек мне, по себе или по какому делу?

И на этот раз не повернулся язык у Терехова, чтобы солгать, возвести поклеп на себя перед родным, близким ему человеком. Не отводя глаз от лица старухи, он ответил коротко, словно выдохнул:

— По делу! Только ты знать ничего не знаешь, ведать не ведаешь, понятно?

— Понятно, — согласилась Матрена Ильинична и поднялась со стула. — Ты отдохни малость, а я чаек приготовлю.

Снова дома. Илья обвел взглядом комнату. Здесь он прожил без малого двадцать лет. Все как прежде. Маленький столик, за которым он обычно делал уроки. Аккуратно прибранный пузатый диван, портреты родителей на стене, а в углу начищенная до блеска божья матерь с Иисусом Христом — повод бесконечных конфликтов с бабушкой.

Матрена Ильинична негромко окликнула задумавшегося внука. В коридоре уже стояли таз и кувшин. Моясь холодной, только что принесенной из колодца водой, Илья пофыркирал и кряхтел от удовольствия.

А потом, за столом, его разморила усталость. Сказался долгий, тяжелый путь. Уже в полудреме Илья допивал стакан горьковатого морковного чая, слушал доносившиеся словно издалека причитания бабушки о злодейских делах фашистских извергов в городе, да так неожиданно и заснул за столом, опустив голову на скатерть.

Сколько прошло времени, он и сам не помнил. Проснулся от негромкого разговора. По старой солдатской привычке порывисто, одним махом, приподнялся и огляделся кругом. Лежал он на диване босой. Видимо, бабушка доволокла его сюда и стянула сапоги. У порога стоял Семен Петрович Барыбин и вытирал о подстилку ноги. Матрена Ильинична сидела в той же позе, на том же месте за столом. Все это время она стерегла сон внука.

За окном догорал день. В комнату заползали ранние осенние сумерки, и от них комната казалась меньше и ниже.

— Выспался? — В голосе гостя послышалась откровенная ирония, и Илья даже смутился.

— Был грех. Устал я, Семен Петрович.

— Счастливец. Спать можешь. А я — наоборот. За день измотаешься, как сукин сын, устанешь, тело ломит, глаза болят, а сна нет, не приходит. Всю ночь лежу, зубами скрежещу. На часок-другой забудешься — и все. Тяжело!

Семен Петрович как старый знакомый уселся за стол.

— Матрена Ильинична, есть у меня серьезный разговор с Илюшей. Может, куда сходишь по хозяйским делам? Ненадолго. И дверь снаружи на замок запри…

Молча кивнув головой, бабка вышла из комнаты. Минуту спустя послышалось, как заскрипел ржавый засов и щелкнул ключ в замке наружной двери.

— Давай начистоту, Илья, — решительно сказал Семен Петрович и пересел на диван. — Чего тебе в Калуге понадобилось, где был, что делал с начала войны? Отвечай!

— А по какому такому праву вы меня допрашиваете?

— По праву советского гражданина. Вот по какому.

Верил Терехов своему старому инструктору. Знал его как преданного, неподкупного человека, и хоть в партии Семен Петрович никогда не состоял, но всегда считал себя не только активистом, но и беспартийным большевиком.

— Таиться мне не к чему, — медленно заговорил Илья, — Служил я на границе, у Прута. Первыми мы фашистский удар приняли, а потом вместе со своим командиром я был переброшен сюда, в Подмосковье. Сейчас здесь воюю.

— Значит, в Калугу по приказу пришел?

Но Илья ничего не ответил на этот прямой вопрос старика.

— А зачем тебе Баррикадная понадобилась? Что там оставил? — не унимался Семен Петрович.

После короткого раздумья Илья решил разговаривать с Барыбиным более откровенно.

— Вот что, Семен Петрович. Уважаю вас как учителя, почитаю как отца, но если хоть слово из моего разговора вылетит на сторону, собственными руками задушу, а не я, так другие сделают.

Лицо Барыбина просветлело.

— Правильные слова. Только душить меня не придется. Мы, видать, с тобой одному делу служим.

— А если так… — И Терехов рассказал Барыбину, что его интересует в Калуге. — Может, действительно моя звезда счастливая и вы мне поможете.

— Помогу. Слушай меня, Сегодня в ночь готовится массовая облава в городе. Пройдут повальные обыски. На ноги поставлен весь немецкий гарнизон, вся жандармерия, полиция. Все, кто без паспортов или у кого сомнительные документы, после опознания будут высылаться в лагеря или расстреливаться на месте. Фашистские власти, вишь, забеспокоились: диверсии, убийства военных и гражданских чинов. Подозревают, что в Калуге начало действовать подполье, и хотят одним ударом уничтожить его. Слух есть, что и вокруг города партизаны немцам покоя не дают, даже сюда проникают. Понятно?

— Понятно.

— Может, хочешь узнать, откуда все это мне известно? — Барыбин тронул Терехова за плечо и слегка встряхнул. — Скажу, не побоюсь. Я работаю в гараже городской управы. Значит, и до меня кое-что доходит. Ответственным за сегодняшнюю ночную операцию военный комендант назначил городского голову Щербачева. Ты его должен знать, он в транспортной конторе работал.

— Щербачев, бухгалтер?

— Он самый, — вздохнул Семен Петрович. — Фашистский пособник, предатель. Ничего, мы и до него скоро доберемся.

Илья с уважением смотрел на старика. Вот, оказывается, какой он. Не опустил рук, не побоялся. В эту минуту Терехов вспомнил скупые рассказы комиссара партизанского отряда о большевистском подполье в Угодско-Заводском районе. Значит, всюду, куда вступили фашистские войска, возникает почти одновременно эта грозная сила народного сопротивления, тайная, неумолимая сила.

А Семен Петрович продолжал:

— Об аэродромах вокруг Калуги я могу кое-что вызнать. О Грабцевском ты уже знаешь, но есть еще два. К ночи все выведаю. А сам ты нос не высовывай. Нечего рисковать. И еще запомни. В городе много фашистской техники, ее все время подбрасывают, изо дня в день. Военный комендант Калуги — капитан Гебель, шеф жандармерии — Гонт. Оба — эсэсовцы, лютуют вовсю. Запомни и расскажи своим. Расправляются фашисты не только с неугодными им людьми. В музее уничтожены экспонаты, по портретам Циолковского стреляют из револьверов. А наши не сдаются. Сам убедись.

Барыбин вытащил из кармана измятую бумажку и протянул ее Терехову.

— Читай! По-русски, сволочи, объясняются.

Илья прочитал:

«Объявление.
В ночь с 6 на 7.XI провода германского телефона в Калуге были в нескольких местах перерезаны и, кроме того, были сделаны поджоги.

Это вредительство было сделано гражданами Калуги или с их ведома и с их помощью.

В наказание 20 граждан расстреляно. За каждое дальнейшее покушение наказание последует еще строже.

Калуга. 8 ноября 1941 года.

Местный комендант».
Илья вздохнул и возвратил зловещее объявление Барыбину.

— Гестапо! — только и сказал он.

— Вот и передай командирам. Общежитие и канцелярия гестаповцев находятся в седьмой школе.

— Спасибо, Семен Петрович. Жив буду, все передам. Слово в слово.

Илья пожал руку старику.

— Здесь тебе оставаться нельзя, — продолжал тот. — Малость стемнеет, и уходи.

— Куда?

— В гараж управы. — Прочитав удивление на лице Терехова, Семен Петрович пояснил: — Одна наша грузовая машина ночью идет к станции, тару отвозит. Сегодня фашистские солдаты и офицеры получают подарки фюрера. На станции подарки будут рассортировывать и грузить в машину. Понятно?

— Понятно!

— Шофер — Васька Кругликов. Холуй, трусливый парень. Немцы ему почему-то доверяют. Но он боится нас не меньше, чем фашистских хозяев, вроде как между двумя огнями мечется. Поедешь в его машине, а что дальше делать, объясню позже.

— Как же так, Семен Петрович? Ничего не увидел и уже сматываться?

— А тебе и видеть нечего. Все, что нужно, я тебе сказал, а остальное к ночи приготовлю… даже на бумажке. У меня помощники есть. Они лучше нас с тобой про аэродром знают.

Терехов и Барыбин договорились встретиться через два часа на углу тупика, недалеко от дома. Когда прощались, пришла Матрена Ильинична. Увидев гостя в сенях, старушка всполошилась:

— Что это ты, Петрович, так быстро?

— Дежурство у меня. Сама знаешь, какие сейчас порядки. Опоздаю — не помилуют.

Оставшееся время тянулось для Ильи бесконечно медленно. Он то и дело смотрел на ходики, мерно тикавшие на стене, принимался шагать взад и вперед по комнате, с тревогой и нетерпением наблюдал, как за окном густеет темнота.

Расставание с бабушкой было долгим и тяжелым. Матрена Ильинична ни о чем не расспрашивала, не уговаривала остаться. Дрожащей рукой она мелко и часто крестила внука, а потом, как и при встрече сегодня утром, припала к его груди и замерла — маленькая, худенькая, сникшая.

Семен Петрович уже ждал на углу.

— Возьми! — Он протянул Терехову квадратик картона, на котором было что-то написано и даже наклеена чья-то карточка. Темнота не позволяла разглядеть ни текста, ни фотографии.

— Пропуск в гараж слесарю Терехову, — пояснил Семен Петрович, — Все за тебя, черт, обдумал и физиономию твою из выпускной фотографии вырезал, сойдет. Покажешь, если патруль остановит.

Илья молча кивнул головой. Начиналось самое трудное и самое опасное.

Часы показывали восемь, когда они вышли на улицу Ленина. Кругом тишина, безлюдье. Сохранившиеся уличные фонари погашены. Темнота! Калужане уже заперлись в квартирах. Немецкие офицеры и солдаты, как правило, с наступлением темноты в одиночку не появлялись.

Патруль остановил Семена Петровича и Илью возле сквера. Карманный фонарик немецкого фельдфебеля выхватил из тьмы две фигуры, метнулся влево, вправо, будто разыскивая других прохожих, и замер вровень с лицом Ильи.

— Кто есть вы?

— Шоферы мы, на дежурство идем, — Голос Семена Петровича прозвучал спокойно.

Фельдфебель бегло просмотрел документы, фотокарточки, потом, ни слова не говоря, вернул их обратно.

— Марш арбайтен!

Фонарик погас, и спутники двинулись дальше.

Не доходя метров двухсот до гаража городской управы, Семей Петрович свернул в сторону и шепнул Илье:

— Осторожно, не стукнись.

Он сдвинул доску невысокого забора и пролез во двор. Терехов за ним. Пустырь! На нем кое-где полуразрушенные барачные здания, строения летнего типа; навалом, в разных местах, лежали листы ржавого железа, почерневшие от времени, и некоторые детали машин.

Семен Петрович уверенно повернул направо, потом еще раз направо, толкнул дверь покосившегося сарайчика и вошел внутрь. Илья, молча следовавший за своим спутником, поначалу ничего не мог разобрать. Темень, хоть глаз выколи. Наконец он увидел несколько скамеек, в углу накидано сено и тряпье. Больше ничего в сарае не было.

— Слушай, Илья. — Голос Семена Петровича понизился до шепота. Старик сел на скамью. Терехов продолжал стоять. — Ты, наверное, понял из всего того, что я тебе успел рассказать, что в городе нашлись люди, не склонившие головы перед врагом. Нас еще очень мало, не больше десятка. Где партийное подполье, не знаем, но оно, конечно, здесь есть, где-то рядом с нами. Мы ищем его и обязательно найдем. А пока прикидываем, как и куда силы применить, собираем сведения, нащупываем связи. Ведь ни радио, ни чего другого у нас нет. И оружия тоже нет.

Барыбин замолчал и тяжело вздохнул.

— Слушай, Илья, — повторил он. — Знаешь, как мы свою группу сколотили, с чего начали? Со спасения двух раненых командиров Красной Армии. Оба они — летчики. Поначалу укрыл я их у себя. Комнатушка у меня маленькая, в общей квартире. Туда, сюда, что делать? Решил кое-кому из соседей рассказать, помощи просить. Люди хорошие оказались, преданные Советской власти, помогли, подкормили, в общем, выходили ребят. А потом стали узнавать поподробнее и о самих немцах, их частях, технике, аэродромах. К немецким солдатам приглядываться стали. Есть среди них такие, что затаили зло против Гитлера, против гестапо. Мы все это на заметку. Ждем не дождемся случая, чтобы передать куда следует. Сведения ценные, вполне пригодиться могут. А тут встреча с тобой… Хороший случай, великая удача…

Семен Петрович извлек из-за пазухи небольшой пакет.

— Здесь все есть, и то, о чем ты меня спрашивал, и то, что мы сами наскребли, — продолжал Семен Петрович. — Бери, передашь по назначению. Сегодня, Илюша, ты из города уедешь на машине. Задерживаться тебе никак нельзя. Документы вовремя передашь, а главное, людей спасать надо. В доме у нас командиров держать больше нельзя. Сейчас народ разный живет, уже слушок пополз… Боятся. Сегодня ночью во время облавы в два счета накрыть могут. Мы уже который день ломаем голову: что делать? Беда в том, что наши люди в городе наперечет, да и путь по лесу к своим никому из нас не известен. Вовремя ты, Илюша, появился, ничего не скажешь, теперь вовремя и уходить надо.

— Уходить? — Илья недовольно передернул плечами. — А что здесь?

— Тебе нужны аэродромы? Они здесь. — Барыбин показал на пакет. — Летчики, которых мы выходили, помогли нам эти аэродромы на бумаге обозначить. Нужны другие сведения? Они тоже здесь. Бери — и поскорее добирайся к своим… К нашим… Нечего из себя героя разыгрывать, коли нас с тобой счастливая судьба свела. А если ты здесь голову потеряешь? Тогда и наши и твои труды прахом пойдут. Нет, двигай обратно — и все!

— Но как, Семен Петрович?

— Уже сказано тебе: на Васькиной машине. Он предупреждение от ребят получил. Давно они порываются его в расход пустить. Васька не то что предатель, а так, слизняк, трус. Угодлив больно.

— Вам виднее, Семен Петрович, — уже сдаваясь проговорил Терехов, а сам подумал: «Как же такому человеку, как Кругликов, доверять можно?»

Будто прочитав его мысли, Семен Петрович пояснил:

— В нашем деле без маневра нельзя. Васька услужлив, исполнителен, от политики далек. Ему бы деньгу зашибить да пожить веселее. Одним словом, иностранный легион. Фашисты Васькину психологию распознали, она им понятна. А то, что Васька пуще смерти нас, советских людей, боится, боится предателем прослыть, об этом им невдомек! Диалектика, брат!

Довольный собственным умозаключением, Барыбин прищелкнул пальцами. Пояснив Илье, где и когда ждать машину, старик неожиданно обнял его и расцеловал. Его колючие усы и небритые щеки щекотали лицо. До боли в сердце ощутил Илья, как близок и дорог ему этот простой смелый человек, на виду у врага выполняющий свой трудный патриотический долг.

Прощаясь, Семен Петрович предупредил:

— Там, где слезешь с машины, к тебе подойдут двое. Это те самые ребята, которых мы спасли. Помоги им добраться до своих. Они тебе скажут: «Привет от старика».

— Сделаю, Семен Петрович. Будь здоров, отец!

Илья остался один. Вскоре подошла грузовая машина. Фары ее были погашены, и Терехову, притаившемуся возле забора, она показалась огромным серым привидением, вынырнувшим из темноты. Чуть слышно отворилась дверца кабины, кто-то тяжело спрыгнул на землю, сплюнул и матерно выругался. Терехов стоял не двигаясь, затаив дыхание. Прошло несколько бесконечно долгих секунд.

— Кто есть? Долго в жмурки играть будем? — сердитым шепотом проговорил шофер.

Илья отделился от забора и подошел ближе. Сейчас, стоя почти вплотную, он хорошо различал Василия Кругликова. Здоровенный, широкоплечий, с круглым безбровым лицом, Кругликов не производил впечатления слабосильного и труса. Правда, он все время воровато оглядывался и, видимо, был напуган.

— Здравствуй, Вася. Принимай гостя, — шутливо приветствовал его Терехов, но тому явно было не до шуток.

— Идите вы все… — огрызнулся шофер. — Сами, сволочи, со смертью играете и меня туда же… Лезь наверх да ныряй поглыбже, и чтобы ни вздоха, ни чиха. Замри!

Терехова не пришлось упрашивать. Он ловко подтянулся на руках, перемахнул через борт, больно стукнулся головой о какие-то ящики, потом залез в один из них и прикрылся досками и брезентом.

Грузовик мчался по городу, петляя по улицам и переулкам. Трижды машину останавливали, снаружи глухо доносилась отрывистая немецкая речь, в которую вплетались односложные ответы и реплики шофера. Потом снова грузовик двигался дальше. Илья стукался головой и боками о доски, когда машину подбрасывало на ухабах, и думал о том, что даже такой, как Васька Кругликов, которому, видимо, живется вполне вольготно при новых хозяевах, пуще смерти боится товарищей. Боится гнева народного и поэтому скрепя сердце выполняет опаснейшее поручение подпольщиков.

Наконец машина остановилась.

— А ну, выходи, приехали! — недовольно прогудел Василий.

Внимательно оглядевшись, уже привыкнув к темноте, Илья увидел совсем недалеко от стоянки грузовика чернеющий лесной массив. Опытный глаз калужского старожила сразу определил место, где они находились. Примерно в километре от товарной станции. Рядом спуск в ложбину, а там прямая тропинка до леса, почти невидимая за кустарником и елями.

— Молодец, Вася! — не утерпел Илья. — Можно сказать, боевое задание отлично выполнил. Так и передай своим.

В ответ раздалось глухое урчание мотора. Песок и снежная крупа полетели в лицо. Василий Кругликов торопился побыстрее избавиться от немилого ему незнакомца, играющего со смертью.

Где же летчики? Каждая минута дорога.

Две фигуры вынырнули из темноты, и чей-то простуженный голос тихо произнес:

— Привет от старика!

— Порядок! — довольный откликнулся Терехов.

Потрогав рукой спрятанный на груди под гимнастеркой пакет с документами, Илья с привычной шутливой самоуверенностью сказал:

— Знакомиться некогда, товарищи. Ноги ходят?

— Ходят! — тихо ответил один из летчиков.

— Спину мою разглядите?

— Разглядим.

— Тогда я вперед, а вы — за мной. Только не отставайте.

Илья стал спускаться в ложбину. Два спутника молча последовали за ним.


Велико было удивление партизан, когда они увидели рядом с Тереховым двух незнакомых людей, изможденных, обросших, еле передвигающих ноги. Сдерживая переполнявшую его радость при виде Ильи, Карасев удивленно и строго спросил:

— Это еще что такое?

— Товарищ лейтенант, разрешите доложить, — ничуть не смущаясь, ответил Терехов. Он понял причину гнева командира. Приводить в партизанский лагерь посторонних людей без разрешения недопустимо. А он привел. — Прикажите покормить нас. — Терехов умоляюще взглянул на повара Пинаева, стоявшего неподалеку. — Пожую и все, как есть, доложу. А привел я летчиков наших. В Калуге хоронились. Еще пригодятся полетать над фрицами.

…Через полчаса Терехов обстоятельно доложил о своем походе в Калугу и с торжествующим видом протянул командиру пакет:

— Здесь все!… Не зря ходил.

Старик Барыбин не подвел разведчика. В пакете оказались очень ценные, хотя и примитивно сделанные чертежи, пояснения давали летчики. Советское командование будет довольно!

На следующий день двух офицеров, еще не совсем окрепших после ранения, партизаны перевели через линию фронта в расположение советских войск.

КОМСОМОЛКА ТРИФОНОВА

Александр Вишин появился на улицах Угодского Завода в форме немецкого офицера. Комендант Ризер сдержал свое обещание, и теперь Вишин щеголял оловянными пуговицами на шинели, узкими серебрившимися погонами и большой, тоже серебрившейся кокардой на новенькой фуражке с высокой тульей. Новоиспеченный «немецкий офицер» с наглым выражением пухлого, дряблого лица, с брезгливой и злорадной улыбкой, застывшей в уголках мокрых маслянистых губ, и впрямь походил на оловянного солдатика, недавно аляповато раскрашенного равнодушными невзыскательным кустарем. Даже в его походке появилось что-то оловянное — так тяжело переставлял он ноги в новеньких сапогах и будто не шел, а переваливался круглым туловищем вперед, подталкиваемый сзади невидимой рукой.

Многие не узнавали Вишина. Мало ли гитлеровских офицеров проходило теперь по улицам села. Жители обычно сворачивали в сторону, стараясь не попадаться на глаза еще одному «завоевателю». Но те, кто узнавал Вишина, от удивления широко раскрывали глаза, а потом, отойдя на большое расстояние, в сердцах плевались и шепотом или про себя ругали Саньку Гнойка самыми последними словами.

Какая-то сгорбившаяся старуха в грязном изодранном пальто на худых плечах столкнулась с Вишиным на улице неподалеку от здания аптеки, где теперь размещались полевая жандармерия и гестапо. Узнав в немецком офицере «своего», угодского, старуха от неожиданности и изумления остановилась, широко перекрестилась и протяжно проговорила:

— Господи Исусе… Санька!.. Никак он самый и есть…

Вишин на минуту задержался возле остолбеневшей женщины и, взмахнув плеткой, которую все время носил с собой, угрожающе прикрикнул:

— Но-но, старая ведьма… Какой я тебе Санька… Проглоти язык, а то я вырву его из твоей дурацкой глотки.

И он со злостью хлестнул плеткой по своему начищенному до блеска сапогу.

Старуха от окрика Вишина испуганно попятилась, еще раз молча перекрестилась и быстро засеменила прочь.

— Будь ты проклят, окаянный, — почти беззвучно прошептала она, когда Санька скрылся из глаз.

Да, Александр Вишин, по прозвищу Санька Гноек, превратился в гитлеровского лейтенанта. Пожалованный ему от имени фюрера чин он старался оправдать изо всех сил. Если раньше, до прихода оккупантов, Санька всю свою энергию посвящал мелким доносам, кляузам и клевете на советских людей, то теперь он посвятил себя новой, куда более значительной роли — предателя и палача, верного пса немецкого коменданта Ризера. Санька рыскал по селам Угодско-Заводского района, выдавал гестаповцам советских и партийных активистов, разыскивал в лесных загонах спрятанный от оккупантов скот, возглавлял политические облавы и сгонял население на дорожные и строительные работы. Плетка Саньки Гнойка не щадила никого — ни старого, ни малого. «Сгною!.. Расстреляю!..» — эти два слова непрерывно вылетали из его писклявого, а теперь охрипшего от крика горла, глаза-шарики наливались кровью, а иногда стоявшим перед ним жителям казалось, что он сейчас лопнет от натуги и переполнявшего его исступленного бешенства.

В селе Черная Грязь проживала колхозная активистка подпольщица Евдокия Солонинкина. Не хотелось ей уходить из родного дома, бросать насиженное годами место. «Авось перетерплю и своих дождусь», — говорила она односельчанам, которые предупреждали ее, чтобы «сидела тихо и никому на глаза не попадалась».

И надо же было случиться такому несчастью, что в Черную Грязь пожаловал Санька Гноек с отделением немецких солдат-фуражиров. В поисках запасов продовольствия и теплого белья Санька ходил из дома в дом и везде все переворачивал вверх дном. Пришел он и в избу Солонинкиной. Несколько минут Вишин молча, злорадно сощурившись, вглядывался в лицо побледневшей женщины, а потом усмехнулся и грязно выругался.

— Узнаю стерву!.. — злобно прошипел он. — В активистках ходила, на фотографиях красовалась, за Советскую власть агитировала… У-у, зараза!..

— Сам ты зараза, — не удержалась Солонинкина. — Зачем пришел?

— А вот сейчас узнаешь, зачем…

…Пятеро полупьяных гитлеровцев, приведенных Вишиным, сорвали с Солонинкиной платье, связали ей руки и повалили на пол. Громко, истошно закричала женщина, отбиваясь от солдат. Они избили ее, а потом, вытащив на улицу, голую, истерзанную, тут же расстреляли. Санька, наблюдавший за этой «операцией», плотоядно потирал руки, а когда труп Солонинкиной повис на дереве, щелкнул фотоаппаратом и как ни в чем не бывало зашагал в следующий дом.

В селе Ивашковичи Гноек появился неожиданно, в середине дня. Он сразу же направился в дом учителя Игоря Толпинского и, развалясь на стуле, предложил «обменяться информацией».

— Какой информацией? — вежливо спросил учитель, мучительно пытаясь угадать, знает ли что-нибудь Вишин о его встрече с Курбатовым и обещании помогать партизанам. Конечно, ничего этого Вишин не знал, но со свойственной ему наглостью решил, что при помощи учителя сможет найти следы тех, кто не желал подчиняться приказам и постановлениям новой власти и отказывался работать на «великую Германию».

— Мы с вами люди интеллигентные, — сказал Вишин, закуривая немецкую сигарету. — Поэтому, надеюсь, сразу найдем общий язык. Так сказать, русско-немецкий язык.

— Мне не ясно, что вы имеете в виду, — сдержанно ответил Толпинский. — Немецкого я не знаю, по-русски говорю хорошо. От разговора я, конечно, не отказываюсь. Но о чем пойдет речь?

— Речь пойдет о политике, о коммунистах…

— Вы ведь знаете, что я — человек беспартийный, к политике отношения не имею.

— Еще бы, — иронически воскликнул Вишин. — Беспартийный!.. А со всем райкомным начальством всегда за ручку здоровался, в президиумах заседал да грамоты получал…

— Я учил детей… — Толпинский положил обе руки на колени и опустил голову. — Я учил детей, — повторил он. — Если вас интересуют вопросы педагогики…

— Плевать мне на педагогику!.. — Вишин придвинулся вплотную к Толпинскому и бесцеремонно ткнул его плеткой в живот. — Вы здесь всех знаете, кто чем дышит, кто о чем думает. Вот и выкладывайте, если вам жизнь дорога. Партизаны здесь появляются?

— Вы пришли не по тому адресу. О партизанах я ничего не знаю. Еще раз напоминаю: я — только учитель.

— Ты советский холуй и враг великой Германий, — взвизгнул потерявший самообладание Вишин. — Значит, не хочешь?.. Не хочешь?..

«Интеллигентный» разговор Вишина с Толпинским закончился арестом учителя. Позже стало известно, что гестаповцы после пыток расстреляли его вместе с несколькими попавшими в их руки военнопленными.

Так «работал» на своих новых хозяев проклинаемый всеми угодчанами Санька Гноек. Не пощадил он и комсомолку Трифонову, заведующую молочнотоварной фермой, хотя в прошлом пытался ухаживать и даже, через соседей, набивался в женихи и предлагал ей «руку и сердце истосковавшегося по любви и семейному уюту человека».

Невысокая, миловидная, с задорной улыбкой на овальном-загорелом лице, с тонкими, сходившимися на переносье бровями, с острыми, по-мальчишески вздернутыми плечами, Маруся Трифонова всегда называла Саньку Гнойка «нераздавленной гнидой», а к его попыткам ухаживать за ней относилась откровенно насмешливо. Узнав, что он собирается свататься к ней (это было за несколько месяцев, до начала войны), Маруся в присутствии подруг расхохоталась и громко, со злостью заявила!

— Старый кобель!.. Да пропади он пропадом со своей любовью. Это же не человек, а тля трухлявая…

Эти слова, конечно, дошли до ушей Вишина, и с тех пор он старался не сталкиваться с Трифоновой. Но теперь, когда он стал важной персоной — немецким офицером, когда в его руках оказалась власть, когда появление его в каждом доме наводило страх и ужас на всех жителей, Вишин решил, что может снова встретиться с Трифоновой и покорить ее сердце если не внешностью и напыщенными речами, то, во всяком случае, новеньким мундиром и материальными благами. Ведь жилось сейчас людям голодно, холодно, а «господин офицер» мог обеспечить свою избранницу и продуктами, и деньгами, и даже, возможно, заграничными тряпками. Во всяком случае, теперь он, как думалось этому грязному человечку с мелкой, мстительной душонкой, представлял собой завидную партию для любой местной красавицы.

В избу Трифоновой Вишин пришел под вечер, когда в доме никого, кроме Маруси, не было. Изменив на сей раз своим обычным привычкам, Вишин не ударил ногой в калитку, не хлестнул выбежавшую навстречу собачонку плеткой, а вежливо постучался в дверь и, услыхав знакомый приятный голос: «Кто там, не заперто», — медленно, со слащавой улыбкой на лице вошел в комнату.

Маруся сидела у стола и зашивала дыры на старом, износившемся платье. Она удивленно вскинула брови и презрительно сощурилась. Огонек злости и гнева блеснул в ее сузившихся глазах, когда она, вместо приветствия, грубо бросила:

— Вот кого черт принес… То-то, слышу, собака разлаялась, чужой дух учуяла.

Вишин сделал вид, что его такое «приветствие» не задело, и с деланной вежливостью спросил:

— Можно мне с тобой поговорить?

— А о чем говорить? — Девушка отложила платье в сторону, воткнула в стол иголку и покачала головой. — Говорить нам не о чем. Иди, занимайся своими паскудными делами, а меня оставь в покое. Дверь недалеко, за твоей спиной.

— Ну к чему такая грубость, — попытался смягчить ее Вишин. — Я пришел к тебе с самыми лучшими намерениями. Ты ведь знаешь, что я… что ты… давно мне нравишься…

— Опять в женихи набиваешься?

— А почему бы и нет?.. Знаешь, еще Пушкин писал, что любви все возрасты покорны. Разреши присесть? Ведь я все-таки гость.

— Никакой ты мне не гость, — отрезала Маруся. — И про Пушкина зря языком болтаешь. Или, может быть, ты у того же Пушкина вычитал, что жених в фашистской форме из волка превращается в ягненка?

— То есть как в ягненка? — не понял Вишин. — Ты это про что?

— А вот про то… Про ягнят, коз, коров… Это ведь ты для немцев стараешься и у русских людей последнюю скотину отбираешь.

Вишин, не дождавшись приглашения, присел на стул и заложил ногу на ногу. Фуражку с лакированным козырьком он так и не снял.

— Ах, ты насчет скота, — проговорил он безразличным тоном. — Ничего не поделаешь — служба. Германской армии, которая принесла нам освобождение от большевистской каторги, нужен скот.

— Сам ты скот и еще хуже, — повысила голос Маруся. Она готова была вцепиться ногтями в это противное одутловатое лицо, плюнуть в эти бесцветные мутные глаза. — Продался, паскуда, фашистом стал, из русского в немца превратился и над людьми измываешься… Да я бы тебя собственными руками удушила, подлюгу атакую.

Вишин побагровел, тяжело задышал, но все-таки сдержался: он все еще надеялся на успех.

— Я тебе прощаю твои грубости и оскорбления, — с важностью проговорил Вишин. — Прощаю, потому что знаю: в тебе еще сидит комсомольский дух. Только ты это зря. Про комсомол теперь забудь, дорогая моя… Новые времена, новые песни.

— А вот и врешь. — Маруся резко встала со стула. — Твои новые времена скоро кончатся, а наши песни как рыли, так и останутся. Только ты их уже не услышишь. Наши расстреляют или повесят тебя как предателя и изменника.

Вишин тоже встал со стула и пристально уставился на девушку. Злоба клокотала в нем, и он, взмахнув плеткой, со свистом разрезал воздух.

— Хочешь, спою дорогому гостю… — предложила Маруся и вызывающе уперлась руками в бока. — Спою, самую новую…

И, притопнув ногой, с ненавистью глядя на стоявшего перед ней Вишина, она неожиданно запела чистым, звенящим голосом:

Ты скажи мне, гадина,
Сколько тебе дадено?..
— Замолчи, сволочь! — закричал Вишин и с размаху ударил плеткой по столу, с которого свалилось на пол Марусино шитье.

— А-а, не нравится, — закричала в свою очередь Маруся. — И что ты такой деликатный стал — хлещешь плеткой неповинныйстол, а не меня. Бей, гадина, или вались ко всем чертям собачьим!

На минуту в комнате воцарилась тишина, только слышно было хриплое сопенье Вишина и прерывистое дыхание Маруси Трифоновой. Они стояли друг против друга — два человека из разных миров, два врага — и ждали, что же произойдет дальше…

Первом нарушил молчание Вишин.

— А ты знаешь, — медленно процедил он, — что стоит мне сказать одно слово в гестапо — и тебя повесят. Комсомолка!.. И, наверное, с партизанами снюхалась.

Вспышка гнева, которая потрясла все существо Трифоновой, уже прошла, и теперь девушка почувствовала смертельную усталость и слабость. Она опустилась на стул и, глядя куда-то вдаль, мимо Вишина, горестно вздохнула. За окном качалось на ветру оголенное, безлистное дерево, и тень от него то набегала на стекла окна, то исчезала. Над крышей шумел ветер. Где-то прогрохотал грузовик, залаяли собаки. В комнате стало почти совсем темно.

— Ты поняла, что я сказал? — спросил Вишин, стараясь разглядеть выражение лица девушки.

— Поняла, — устало ответила Маруся. — Как же не понять… На то ты и Санька Гноек!..

— Значит, сознаешься, что помогаешь партизанам?

Санька уже забыл, что пришел сюда «по делам сердечным», и снова вошел в свою роль немецкого лейтенанта, лягавой ищейки коменданта Ризера.

— Дурак ты, Санька, — негромко откликнулась Маруся. — Партизаны управятся и без меня и тебя найдут без меня.

— Это мы еще посмотрим! — угрожающе прошипел Вишин, застегивая пухлыми руками пуговицы на шинели. — Сначала тебе придется поговорить с Ризером.

— Ну что ж, иди, выдавай… отрабатывай свои погоны и рейхсмарки…

Маруся теперь ни минуты не сомневалась в том, что Санька донесет на нее. Жалела ли она, что так враждебно, с откровенной ненавистью встретила Вишина? Не лучше ли было сделать вид, что заигрывает с ним и готова принять его ухаживания? Может быть, в этом случае была бы хоть какая-нибудь польза и для себя, и для партизан. Уже не раз Маруся ходила «гулять» в лес на встречи с посланцами Тани Бандулевич и получала от них листовки. Дважды садилась она на доживавшего свой век полуслепого коня — гитлеровцы не отобрали эту «альте шиндмере» — старую клячу — и уезжала подальше от Угодского Завода. Однажды ее чуть было не пристрелил немецкий патруль: не партизанка ли носится здесь на коне? Ей удалось отпроситься: искала, мол, заблудившегося мальчика да и сама заблудилась. А живу вон там, в Угодском, проверьте, пожалуйста…

— Иди, иди, — еще раз тихо и медленно повторила Маруся, не совладав с собой. — Не я первая, не я последняя… Только знай, что от советской пули тебе не уйти.

— Ты меня еще вспомнишь! — бросил Вишин.

— Конечно, вспомню. — Злость снова прорвалась в ней с огромной силой, и она почти закричала Вишину в лицо: — Вспомню, когда будут бить и пытать меня… Вспомню, когда будут расстреливать… До последнего вздоха буду помнить проклятого богом и людьми предателя Саньку Гнойка… И другие будут помнить!.. Так и знай!..

Она была близка к истерике.

Санька поднял плетку, но не ударил девушку. Он круто повернулся и, распахнув ногой дверь, вышел из избы. Лязгнула железная щеколда. Заскрипела калитка палисадника. Ветер ударился в потемневшие стекла окон.

…Через два дня комсомолка Маруся Трифонова была схвачена эсэсовцами. Больше ее никто не видел.

ПАРТИЗАНСКАЯ МЕСТЬ

Ноябрьские ветры продували лес. Водили хороводы желтые листья. Земля, запорошенная снегом и скованная легким морозцем, к середине дня подтаивала и гляделась в облачное небо небольшими темными лужами.

Ранним ноябрьским утром вернулся из Москвы, перейдя линию фронта, Николай Лебедев.

Лебедев вернулся один. Шепилов получил новое назначение, а Кирюхин заболел и лег в больницу.

Николай был переполнен впечатлениями от своей поездки в Москву. Хотя времени у него было совсем немного, он исходил всю столицу, беседовал со знакомыми и незнакомыми рабочими, служащими, ополченцами. И все говорили одно и то же:

— Не видать Гитлеру Москвы, как ушей своих. Не видать!

А этот фашистский белобрысый майор, которого они отвезли в Москву, оказался настоящим кладом. Командование просило передать партизанам большую благодарность за «языка» и поздравило с первыми успехами. Лиха беда начало!..

Но главное, что радовало и самого Лебедева, и всех партизан, — это указание Москвы готовиться к налету на немецкий гарнизон в Угодском Заводе и во всей боевой деятельности тесно взаимодействовать с передовыми частями Красной Армии. По сообщению Лебедева, в деревню Муковнино, находящуюся совсем недалеко от партизанской базы, скоро прибудут группы московских чекистов и «истребителей» и соединятся с партизанами для совместных действий.

— Вот это да! — радостно воскликнул Гурьянов и повернулся к Карасеву. — Не зря я тебе предлагал покумекать.

Действительно, Михаил Алексеевич не раз уже говорил Карасеву и Курбатову о том, что если для нападения на Тарутино нет достаточных сил и возможностей, то совершить налет на гарнизон в Угодском Заводе — дело вполне реальное. Уж очень Гурьянову хотелось побывать в родном ему райцентре, и не просто побывать, а и потрепать, а если удастся, то и уничтожить всю фашистскую сволочь, заполнившую ныне Угодский Завод.

— Ну что ж, — согласился Карасев. — Вот-вот подойдет подмога, совместно разработаем план… У тебя, Коля, все?

— Все… все…

Закончив деловую, так сказать, официальную часть своего доклада, Лебедев торжественным тоном заявил, обращаясь к Карасеву:

— А для тебя, Виктор, я имею особую новость, личную.

— Какую?

Карасев смущенно кашлянул и взглянул на улыбающегося Лебедева.

— А вот какую. Тебе присвоено очередное звание: старший лейтенант государственной безопасности. Поздравляю!

Партизаны тепло поздравили Карасева, а Илья Терехов, улучив удобный момент, шепнул командиру:

— Даст бог, и до генерала дослужимся.

Карасев рассмеялся и отмахнулся: «Да ну тебя, не об этом забота!»

Действительно, теперь росли настоящие заботы, увеличивалась ответственность. Инструкции и указания, переданные Лебедевым, были очень важными, можно сказать, первостепенными. Взаимодействие с частями, дравшимися на подступах к столице, подготовка к разгрому немецкого гарнизона, приход москвичей… Все это не только поднимало Карасева и его друзей по отряду в собственных глазах, они по-новому, с новой меркой и новой оценкой стали подходить ко всему, что делали и что им еще предстояло сделать. Теперь каждый из партизан чувствовал свой отряд не отдельной, изолированной маленькой кучкой народных мстителей, а составной частицей огромной армии советского народа, отстаивавшей от врага каждую пядь родной земли и готовившей завтрашний — неминуемый! — день победы.

Эти мысли и волновали, и радовали, и вдохновляли, И хотя партизаны Угодско-Заводского отряда, конечно, не знали всех планов и замыслов Ставки Верховного Главнокомандования, но они всем сердцем чувствовали, что час решительной битвы под Москвой приближается, и хотели в этой битве занять свое, пусть маленькое, но достойное место.

— Знаешь, Виктор, — сказал однажды Гурьянов, когда вместе с Курбатовым и Карасевым внимательно, в который раз, изучал карту Подмосковья. — Подмосковный фронт мне представляется стальной пружиной, огромной, тяжелой. Вот сжимается она, сжимается, а потом неожиданно развернется да как ударит!

В словах Гурьянова нашли отражение мысли, желания, мечты многих. Кто знает, может, все это сбудется и станет явью!.. Ведь вот она — Москва, Родина!..

Москва! Родина! Эти два слова звучали в сознании как призыв, как боевой пароль… В них ощущался высокий накал чувств, и главными из этих чувств, определявшими сейчас, в эти дни и часы, весь смысл жизни, были любовь и ненависть. Любовь к Родине и ненависть к врагу, к сотням, тысячам биберов, вторгшимся на родную советскую землю, чтобы опустошать ее, жечь, убивать и устанавливать проклятый «новый порядок».

Однако большие дела не должны были заслонять кропотливой, будничной, каждодневной работы партизанского отряда. И одним из первоочередных дел, намеченных партизанскими командирами, являлась расправа с Вишиным и Крусовым, с людьми, потерявшими честь и совесть, ставшими предателями своего народа.

Таня Бандулевич, Маруся Трифонова, Игорь Толпинский и, может быть, еще многие честные советские люди уже стали или могут стать жертвами предательства.

В коротком сообщении, только что полученном через партизанский маяк от Лаврова, назывались пока эти три фамилии: Бандулевич, Трифонова и Толпинский.

«Гноек ходит в форме гестаповца, рыскает по домам. Раньше, когда его искали после кражи фотографий, он тайно укрывался, а сейчас открыто посещает дом Крусова, такого же, как и он, гада и предателя».

Этими словами заканчивалось донесение Лаврова.

Гноек у Крусова. Это было ново, неожиданно и на многое проливало свет.

В партизанский отряд и раньше поступали сведения, что Крусов выслуживается перед немцами и выполняет разные поручения комендатуры. Бывший кулак, он уже не раз похвалялся, что теперь рассчитается «со всеми Гурьяновыми и его дружками». Пока до этого предателя просто «руки не доходили», но теперь, когда стало известно, что он скрывал у себя Саньку Гнойка, время пришло, медлить нельзя.

В глубоком молчании выслушали партизаны сообщение о гибели Бандулевич, Трифоновой и Толпинского. Марусю Трифонову и Толпинского знали немногие, но Таня…

Всем была знакома, дорога и близка эта приветливая светловолосая девушка, которая выросла-то почти на глазах. Однако тяжелее всех гибель девушек переживал Курбатов. Известие об их смерти словно придавило его. И без того худой, он еще больше сдал, будто почернел весь.

Александр Михайлович казнил себя за то, что согласился оставить Бандулевич в партийном подполье. К тому же сейчас, вместе с огромным горем и душевной болью, пришла и не давала ему покоя тревога о других оставленных в подполье людях.

Сколько труда и почти нечеловеческих усилий стоило создать конспиративную сеть, наладить явки, обеспечить заброску листовок, сводок Совинформбюро. С риском для жизни пробирались связные Курбатова к подпольщице Марии Жигачевой, еще недавно бывшей инструктором райкома. Эта пожилая женщина, похожая на усталую учительницу, кочевала по селам Трясского сельсовета, распространяла листовки с помощью брата, ставшего с согласия партизан старостой деревни Ступино, собирала ценные разведывательные данные.

Добирались связные и до Игоря Толпинского. Беспартийный учитель, он самоотверженно выполнял все задания райкома в деревнях Трубинского сельсовета, укрывал партизанских разведчиков и выходивших из окружения советских бойцов и офицеров и неоднократно помогал собирать для отряда продукты и теплые вещи. А теперь его уже нет. Погиб по доносу предателя.

В Белоусове работала Степанида Губанова, энергичная, резкая на слово ткачиха. Свое обещание Курбатову она выполняла смело и точно. Стоя на пороге избы, прохаживаясь по селу, обслуживая останавливавшихся на постой немцев, Губанова подсчитывала количество прошедших орудий, танков, выясняла расположение узлов связи. А по вечерам, навещая избы знакомых или «родственников», она рассказывала им правду о фашистских зверствах, поддерживала упавших духом, напоминала, что «Советская власть будет жить вечно, сколько бы фашисты ни лютовали».

В восемнадцати пунктах Угодско-Заводского района действовали подпольщики. И за всех за них сейчас болело сердце комиссара партизанского отряда Гурьянова и секретаря подпольного райкома Курбатова. Ведь каждый день, каждую минуту их подстерегали предательство, пытки, смерть.

Как быть?

Час спустя комиссар и командир партизанского отряда, уединившись в землянке, обсуждали, какие следует принять меры. Срочные меры! И командир, и комиссар сошлись на том, что не позднее завтрашней ночи надо разыскать и уничтожить предателей. С этим согласился и секретарь подпольного райкома. Промедление — смерти подобно.

Лучшие разведчики отряда Токарев и Исаев должны были сегодня же, в ближайшие часы, еще раз проверить и точно установить местопребывание обоих изменников и предупредить многих связных о необходимости соблюдать особую осторожность.

Рано темнеет в ноябре. Вокруг землянок выставлены многочисленные посты. Так уже заведено с первых дней пребывания партизан в лесу. На ночь — двойные посты, тройная бдительность.

Плохо спалось в эту ночь Александру Михайловичу Курбатову. События дня потрясли его, взволновали, лишили сна.

Набросив на плечи пальто, он вышел из землянки и увидел Колю Лебедева. Задумавшись, тот стоял возле дерева и курил в рукав ватника.

— Не спится? — Курбатов подошел ближе.

— Нет. Думаю.

— О чем?

— Эх, товарищ дорогой, разве расскажешь?..

— А что рассказывать. Разве я не понимаю. О Тане и Марусе думаешь… Потерпи! Расплатимся и за них, и за многих других.

Лебедев минутку помолчал, а потом заговорил так, будто продолжал давно начатый разговор.

— Вот оно как получилось… Война! Жили, трудились, строили, к чему-то стремились, а теперь что? На собственной земле, в собственном доме остаться нельзя. Виселица ждет. Семью бросай. В лесу прячься. Или помирай под пулей.

— Чего это ты о смерти заговорил?

Этот вопрос не то сердито, не то иронически задал Гурьянов, подошедший к ним из темноты.

— Не спится и мне, — пояснил комиссар. — Вышел подышать и услыхал, как чекист Лебедев помирать собирается. Про жизнь думать надо, а ты — о смерти.

— Не о смерти, а о жизни. Как подумаю, все во мне переворачивается. Вот возьми меня, комиссар. — Он впервые назвал Гурьянова на «ты». — Кто я? Прожил еще мало, мне всего двадцать шесть лет от роду. Стал офицером, чекистом, все время возился со всякой нечистью. И чем больше с ней возился, тем сильнее хотелось сделать нашу жизнь солнечной, чистой, светлой — такой, чтобы от радости дух захватывало, чтобы много было у всех счастья и любви… И сейчас я все время про любовь думаю.

Александр Михайлович и Михаил Алексеевич с удивлением слушали тихие быстрые слова Николая, делившегося своими сокровенными мыслями в такое, казалось, неподходящее время. Ночь. Лес. Опасность на каждом шагу. А он — о любви.

— Вы поймите меня… — Лебедев сильнее затянулся и устроился поудобнее. — Все думаю я, достаточно ли мы любили до войны свое дело, свою Россию, свою жизнь? Вот на меря, сознаюсь, редко такое находило. А теперь — будто озарило чем-то новым. И все я теперь вижу по-новому. И работу, и Родину, и семью… И жену по-новому люблю. Сильнее. Крепче. И ребенка, которого ждем… Жена ведь эвакуировалась беременной…

Гурьянов знал Николая Лебедева давно. За годы работы в Угодском Заводе он пригляделся к нему, успел оценить его преданность, честность, высокую принципиальность, готовность без рассуждений выполнить любое поручение, иногда поругивал его за излишнюю поспешность, в общем, знал как толкового, способного офицера. А оказывается, Лебедев не просто хороший и храбрый человек. У него — чудесная, богатая душа.

— Ты прав, Коля. Все теперь ценишь и любишь вдвойне.

— Вот, вот, — обрадовался Лебедев и быстро зашептал, горячо дыша в ухо комиссара: — Именно вдвойне. Вдесятеро. Даже этот богом заброшенный Угодский Завод. Подумаешь — город. До станции — и то тринадцать километров топать надо. А ведь все здесь родное, свое. И ничего не хочу отдавать: ни куска дерева, ни горстки земли…

Он глубоко втянул в себя воздух.

— Бывало, по-мальчишески мечтал я: Угодский Завод разрастется в большой город, станет таким большим и красивым, как… как… Эх, и драться же я буду, — неожиданно закончил он и стиснул руку Курбатова.

После разговора с Лебедевым Александр Михайлович и сам почувствовал себя бодрее и крепче. Что-то новое затеплилось и озарило его. Да, озарило! Лебедев нашел необычное, но верное слово. И Курбатову захотелось, чтобы это волнующее озарение, это чувство вдохновенной приподнятости не покидало его ни на минуту. Так легче будет жить и воевать.

Такие же чувства испытывал и Гурьянов. Сейчас он мог говорить, говорить, но, спохватившись, только вздохнул и прошептал:

— Эх, ребята!..

Прошла ночь. За ней миновал день, трудный день партизанских будней.

Возвратились в лагерь разведчики Токарев и Исаев и сообщили, что Крусов живет там же, где жил раньше, в небольшом собственном домике, недалеко от опушки леса, почти на окраине села. Что же касается Саньки Гнойка, увидеть его разведчикам не довелось. Люди рассказывали, что он живет на квартире в Угодском Заводе, но часто ночует у Крусова, которому покровительствует и которого всячески опекает.

И снова пришла ночь, ночь партизанской мести.

Было уже совсем темно, когда Гурьянов с Лебедевым и Токаревым пошли на выполнение боевого задания. Токарев шагал впереди. Сделав небольшой круг, он вывел товарищей на узкую лесную тропинку, ведущую прямо к селу.

Разведчики донесли точно: домик лесника Крусова, маленький, крепко сбитый, стоял на окраине, несколько поодаль от остальных домов; добраться до него не представляло трудности.

Осторожно, бесшумно перебегая от дерева к дереву, партизаны подошли вплотную к дому. Подошли и притаились. Неожиданно они услышали шум по другую, противоположную сторону дома. Отчетливо доносилось пофыркивание заводимого мотора, мелькал свет автомобильных фар, слышна была немецкая речь, в которую вплетались неразборчивые русские слова.

Что это могло означать?

Приготовив гранаты, по-прежнему хоронясь за деревьями и припадая к земле, партизаны обогнули дом и увидели возле крыльца грузовую машину. И дом, и люди были ярко освещены, словно вырваны из темноты, мощными автомобильными фарами. Вокруг машины суетились немецкие солдаты.

Токарев уже взялся за гранату, но Лебедев остановил его. Голос человека, находившегося в кузове машины и выкрикивавшего оттуда короткие распоряжения на русском языке, показался ему знакомым. Через секунду-другую над высоким бортом машины появилось лицо кричавшего. Это был владелец дома. При свете фар лицо его казалось серым, будто сделанным из плохо отесанного камня.

Теперь уже сам Лебедев рванулся вперед. Ему не терпелось схватить, уничтожить Крусова. Но Гурьянов крепко сжал плечо товарища.

— Санька! — зычно крикнул Крусов. — Куда ты делся, дьявол? Заснул, что ли? Тащи чемоданы, не в гости пришел…

Из дома вышел Александр Вишин, тот, кого Маруся Трифонова назвала «нераздавленной гнидой». Он был одет в немецкую офицерскую форму. На рукаве шинели виднелся паучий знак — свастика, на борте поблескивал какой-то значок.

Видимо, не только Санька Гноек, но и Крусов собирался покинуть свое логово, перебраться в более безопасное место, поближе к хозяевам.

Они что-то упаковывали, складывали, торопились, непрерывно переругивались между собой.

Теперь у Гурьянова отпали последние сомнения — именно у Крусова укрывался Санька. Вместе они выдавали гестапо советских людей. Пусть же партизанская кара падет на их головы. Пусть погибнут, как бешеные собаки, вместе со своими хозяевами.

Нельзя было терять ни минуты. Гурьянов уже собрался отдать приказ: огонь! Но в этот момент произошло такое, о чем впоследствии он не мог вспоминать без отвращения.

Санька Гноек обогнул машину и на какую-то долю секунды оказался в темноте, возле деревьев. И в это мгновение на него молча прыгнул Лебедев. Прыгнул, опрокинул и потащил в лес. Санька Гноек завизжал. Завизжал истошно, пронзительно, изгибаясь всем телом, дергаясь, цепляясь за все, что попадало под руки: за кусты, за траву, за землю.

Ему удалось вырваться из рук Лебедева, и он побежал, вихляя задом, обратно к машине, к немцам. Вслед ему полетели гранаты. Гитлеровцы заметались, закричали, но их крики заглушили очереди из автоматов. Ответные выстрелы были редкими и неточными.

Бой продолжался недолго. Внезапность нападения, гранаты и точный огонь партизанских автоматов решили дело в течение нескольких минут.

Словно привидения, Гурьянов и его друзья так же внезапно и незаметно, как и появились, исчезли в чаще леса. А возле дома лесника еще долго тлела покореженная машина и валялись вражеские трупы в зеленовато-серых мундирах. Среди них был труп Саньки Гнойка. Но и Крусов не ушел от возмездия. Он был впоследствии пойман, изобличен и понес заслуженное наказание.

НОВЫЕ БОЕВЫЕ ДРУЗЬЯ

Секретарь райкома Курбатов уходил из партизанского отряда в город Серпухов, в подпольный окружком партии. Помрачнел, погрустнел секретарь. Ох, как не хотелось ему именно сейчас покидать отряд, но что поделаешь, партийная дисциплина — прежде всего. Окружком уже дважды настойчиво требовал прибыть в Серпухов. Обстановка под Москвой становилась все тревожнее. Предстоял серьезный разговор с глазу на глаз. Больше оттягивать невозможно, надо идти! Не ведал Александр Михайлович, что налет на немецкий гарнизон в Угодском Заводе состоится в самое ближайшее время, что не успеет он обернуться.

Никто не знал, на короткий срок или надолго покидает Александр Михайлович угодских партизан. И сам он из-за этого неведения волновался. Успокаивало и бодрило лишь то, что на месте оставался такой великолепный партизанский вожак, как комиссар Гурьянов. Уж этот свое дело знает и ни в чем не подведет… Он-то уже бывал в Серпухове, даже до МК партии и Мособлисполкома добирался. А теперь пришла очередь его, Курбатова…

Поздно вечером друзья выбрались из землянки и подались немного в сторону. Хотелось остаться вдвоем, не спеша и обстоятельно поговорить о делах, о людях…

— Значит, так, Алексеич, — повел разговор Курбатов, поглубже засовывая руки в карманы пальто. — Настроение в отряде боевое, надо, чтобы оно не спадало, чтобы люди не скисали, не распускались. Это сейчас главное. Актив мы сколотили неплохой.

— Хороших ребят у нас не перечесть, — подхватил Гурьянов. — Возьми того же Андрюшку Устюжанинова. Золотой парень! А Карликов, Баранов, Алеша Семчук!.. В общем, опора есть.

— Сердце у тебя большое, Гурьяныч, — улыбнулся Курбатов. — Любишь ты людей. Так вот, поимей в виду. Наверное, скоро подойдут новые силы. Предполагаю так. Важно, чтобы и новички сразу же стали своими. Приглядись, пожалуйста, побеседуй с каждым, сдружи людей.

— Будь спокоен, — уверенно ответил Гурьянов. — Ребята ждут не дождутся подкрепления. Как родных братьев примем.

— Я тоже так думаю.

— Эх, жаль, что тебя вызывают в окружком. Хотелось бы вместе пощупать фашистам бока.

— А мне, думаешь, не хочется? — Курбатов остановился возле небольшой сосны и постучал варежкой по стволу. — А пока ты, Алексеич, действуй вместе с Карасевым.

— Погоди секунду!.. — Гурьянов закинул голову вверх. Над лесом на большой высоте гудел самолет.

— Думаешь, немецкий? — спросил Курбатов.

— Наверное… Выглядывает, подлец, что на дорогах и в лесах делается.

— Вот, кстати, ты и напомни нашим, чтобы были поосторожнее с огнем. Даже маленький дымок может привлечь внимание. А если немцы начнут бомбить лес — удовольствия мало.

— Добро, сделаю…

Кажется, уже переговорено обо всем, но Курбатов все еще медлил и не расставался с другом. Его тревожило отсутствие Герасимовича и Александрова. Оба разведчика ранним утром ушли из лагеря с ответственным поручением: выяснить место базирования Высокиничского партизанского отряда. С этим отрядом предполагалось установить связь для совместных действий.

Прошло уже много времени, а разведчики не возвращались. Так и не дождался их Александр Михайлович. Он попросил Гурьянова, если удастся, самому встретиться с Алеховым, а потом и с командиром высокиничских партизан Петраковым.

Уходя, Александр Михайлович простился с друзьями. Для каждого нашлось теплое слово, дружеский совет, доброе пожелание… И вот уже исчезли за деревьями Курбатов, и его проводник Соломатин, который должен был сопровождать секретаря в Серпухов. А на лесной тропке еще долго неподвижно стоял Михаил Алексеевич Гурьянов и неотрывно глядел вслед уходившему другу.

Курбатов волновался не зря. Герасимович и Александров задания не выполнили. Неподалеку от деревни Комарово они напоролись на немецкую засаду и были внезапно обстреляны. Оба бросились бежать, однако через минуту Александров, бежавший впереди, услышал вскрик и глухой стон. Герасимович упал. То ли он был ранен, то ли не выдержало больное сердце. Александров повернул обратно, чтобы помочь товарищу, но фашисты опередили его. Они первыми добежали до упавшего разведчика и быстро поволокли его за собой. Александров распластался на земле и стал посылать пулю за пулей в удалявшихся гитлеровских солдат. Но что стоил его пистолет, в котором опустела обойма, против немецких автоматов. Не видя второго разведчика, несколько гитлеровцев с разных сторон стали окружать место, где притаился Александров. Тому ничего не оставалось делать, как, кусая губы от сознания собственного бессилия, отползти к ближайшему оврагу, скатиться вниз и затем бежать в глубину леса. Помочь Герасимовичу он уже не мог, а о случившемся несчастье надо было поскорее доложить командиру.

До ночи блуждал Александров в лесной чаще, боясь навести гитлеровцев на партизанский лагерь. И только когда убедился, что вражеские солдаты ушли и опасность миновала, направился на базу.

Партизанский отряд потерял Герасимовича — неутомимого разведчика, душевного товарища, боевого друга, стойкого коммуниста.

…В эти дни партизаны усиленно готовились к зиме. Наступили первые морозы, и «лесовики» только теперь по-настоящему поняли, что не зря трудились перед уходом на базу и по-хозяйски подготовили для жилья свое «подземное царство».

Теперь во время скупого партизанского отдыха только и разговора было о гибели Герасимовича, о возвращении Терехова из Калуги, о подходе пополнения. Все понимали, что близится большое, настоящее дело, трудная боевая операция, и каждый с нетерпением ждал дня, часа, минуты, когда прозвучит команда: «В поход!»

В поход!.. Для этого надо бы переформироваться и соединиться с воинскими частями особого назначения. По указанию командования отряд временно перебазировался за линию фронта, в район деревни Муковнино. Там и произошла ранним ноябрьским утром эта долгожданная встреча.

Сердце Карасева, офицера-строевика, сильнее забилось при виде бойцов Красной Армии. Все они были в новом, ладно пригнанном обмундировании, с автоматами на груди, с пулеметами и даже с минометами в хвосте колонны. Выглядели бойцы бодро и с любопытством разглядывали встретивших их «лесных бойцов», о которых пока еще знали только понаслышке.

Это был батальон особого назначения Западного фронта. Еще 11 ноября командир батальона полковник С. И. Иовлев и его заместитель капитан В. В. Жабо повели своих бойцов с территории подмосковной дачи М. Горького для выполнения специального задания: проникнуть в ближайшие тылы противника, чтобы захватывать мосты, переправы, дезорганизовывать немецкую связь, нарушать вражеские коммуникации — и все это с целью облегчить действия ударной группировки нашей 49-й армии. В пути следования к линии фронта колонна Иовлева попала под ожесточенную бомбежку немецких самолетов и оказалась разорванной. К позициям 17-й стрелковой дивизии генерала Д. Селезнева Иовлев добрался со своим штабом и примерно полубатальоном бойцов. Остальные остались где-то в хвосте и вскоре должны были появиться здесь, на исходном пункте выхода в тыл фашистов.

Командир батальона полковник Иовлев радушно пожал руки партизанам, но от приглашения закусить и отдохнуть наотрез отказался. Полковник спешил. Поблагодарив за приглашение, он внимательно выслушал Карасева: старшему лейтенанту очень хотелось совершить налет на немецкий гарнизон в Угодском Заводе.

— Да, вам будет нелегко, — задумчиво сказал Иовлев. — Войсковые разведчики уже прощупывали немцев в Угодском Заводе и, конечно, напугали их. Сожгли автомашину с рацией, пошумели возле села и отошли. Думаю, что теперь немцы выставили крупные заслоны. Как бы вам не нарваться на эти заслоны и не провалить все дело. План налета вы разработали?

— Пока у нас есть предварительный план, — ответил Карасев. — Уже доложили свои соображения в Москву. Ждем подкреплений.

— Обязательно тщательно подсчитайте и распределите свои силы. Разведку делали?

— Так точно.

— Местность-то вы уж, надеюсь, знаете?

— Знаем, дорога знакома.

— Надо заранее позаботиться о путях отхода. Возможно, при отходе придется двигаться другим маршрутом. Смотря по обстоятельствам.

— Понимаю.

— Ручные гранаты у вас есть?

— Есть.

— Это хорошо. Пользуйтесь ими, когда будете нападать на дома, на скопления гитлеровцев или отбиваться от них. Только осторожно, чтобы в суматохе не зацепить осколками своих.

— Разумеется.

— Жаль, тороплюсь я и не могу посидеть с вами за планом налета, — проговорил Иовлев. — Но мои советы, думаю, вам пригодятся. Когда ввяжетесь в дело, действуйте стремительно, дерзко, не выпускайте из рук управления людьми. Да определите условные сигналы начала налета и выхода из боя. Наметьте пункт сбора, подумайте об эвакуации раненых.

— Спасибо, товарищ полковник, постараемся ничего не забыть.

Полковник задумался, как бы вспоминая что-то важное, о чем он не успел упомянуть, а потом, испытующе глянув на Карасева, спросил:

— Значение Угодского Завода вы себе представляете?

— Представляю, товарищ полковник.

— Угодский Завод — это узел дорог, идущих к линии фронта. Автомагистраль Брест — Москва. Снабжение немецких войск на участке Тарутино — Серпухов проходит через Угодский Завод. Соображаете?

— Соображаю.

— То-то же! Так что удар по Угодскому Заводу — дело важное и серьезное. Поэтому я беспокоюсь за вас и от души желаю вам успеха.

Он помолчал с минуту и добавил:

— С вами пока останется мой заместитель капитан Жабо. Вот он, прошу любить и жаловать.

Жабо сделал шаг вперед и молча приложил руку к танкистскому шлему.

— Капитан Жабо будет дожидаться подхода остальных бойцов нашего батальона и потом, если потребуется, пойдет по моим следам. А если я справлюсь сам, тогда Жабо и другие наши бойцы и командиры сумеют помочь вам. А теперь просьба: дайте мне проводника, хорошо знающего местность и, конечно, вполне надежного.

Карасев переглянулся с Гурьяновым, и тот уверенно предложил:

— Есть у нас такой — наш разведчик и связной Исаев. Яков Кондратьевич! — окликнул Гурьянов.

Исаев вытянулся по стойке «смирно» и спокойно взглянул на полковника Иовлева.

— Раз вы рекомендуете и ручаетесь, — сказал полковник, — значит, все в порядке. Доведете, товарищ Исаев?

— Доведу, товарищ полковник, не сомневайтесь. Куда прикажете?

— Все вам объясню.

Перед самым уходом Иовлев обратился к окружившим его партизанам с краткой, но горячей речью. Видимо, чувство любви к Отчизне и ненависть к врагу переполняли сердце этого уже немолодого офицера, поэтому его негромкий голос дрожал от внутреннего волнения. Он говорил о грозной опасности, нависшей над страной; о целях фашистов, прорвавшихся к самому сердцу Родины — Москве; о долге советских воинов и партизан при поддержке всего народа беспощадно истреблять захватчиков, не давать им покоя ни днем, ни ночью, чтобы у них горела под ногами земля… Каждая фраза полковника словно завораживала партизан, заставляла сильнее биться сердца. Все стояли не шевелясь, крепко сжимая оружие, — кто в пальто, кто в полушубке и валенках, кто в ватнике и сапогах. В абсолютной тишине слышалось только учащенное дыхание десятков людей, да иногда ветер, налетавший издалека, порывисто раскачивал отяжелевшие под снегом деревья.

— И еще об одном хочу вам сказать, — продолжал Иовлев, — вернее, посоветовать, как старый солдат и командир. Ваша боевая жизнь только начинается. Начинается в очень трудных условиях. Если вы хотите чего-либо добиться, зря не загубить ни себя, ни дело, которое вам доверено, помните о солдатской дружбе и о дисциплине. В них заложена основа победы. Где бы вы ни были, какие бы испытания ни выпали на вашу долю, чувство локтя товарища поможет вам все преодолеть. А дисциплина поможет быть стойкими и мужественными. Именно так воспитывались мы еще в годы гражданской войны и теперь сами воспитываем бойцов Красной Армии.

И он вытянул руку по направлению к шеренгам бойцов своего отряда.

— Все мы — сыны своего народа, своей социалистической Родины. Будем же, товарищи, биться так, чтобы не стыдно было нам ни перед собой, ни перед своими женами и детьми, ни перед потомками, которые будут жить счастливее нас! Желаю вам боевых удач!.. Смерть немецким оккупантам!..

Полковник вытянулся, отдал честь, приложив руку к ушанке, затем повернулся и четким шагом направился к ожидавшим его бойцам.

На второй день после ухода отряда Иовлева в немецкие тылы в деревню Муковнино подошли московские истребительно-диверсионные отряды. Один отряд возглавлял старший лейтенант государственной безопасности Дмитрий Каверзнев, высокий, плотный, широкоплечий человек, похожий на борца. Вторым отрядом командовал лейтенант Вадим Бабакин, казавшийся рядом с Каверзневым тонким, хрупким юношей с мягким взглядом и почти женственными движениями белых рук. Третий, укомплектованный рабочими Коломенского паровозостроительного завода, сотрудниками милиции и УНКВД, привел младший лейтенант милиции Шивалин.

Все три отряда имели задание Московского комитета партии создать мощный боевой отряд, в который должна была войти партизанская группа, чтобы вместе принять участие в разгроме немецкого гарнизона, расположившегося в Угодском Заводе.

Сводный отряд превратился в крупную боевую единицу. Теперь можно было вернуться на свою базу и начинать задуманную операцию.

Однако Карасев и командиры отрядов решили дождаться подхода остальных бойцов полковника Иовлева. Шли бойцы регулярной армии, а они были так нужны для успешного выполнения предстоящего налета на гитлеровцев.

Карасев надеялся, что Жабо с согласия командования поможет партизанам.

Ждать пришлось недолго. Уже под вечер следующего по возвращении на базу дня партизанские наблюдатели доложили, что невдалеке появились новые группы бойцов Красной Армии. Это были подразделения батальона особого назначения, оторвавшиеся от полковника Иовлева во время бомбежки.

Встреча была теплой и радостной. Капитан Владимир Владиславович Жабо, высокий светловолосый литовец, бывший командир кавалерийского эскадрона, и обнимал, и упрекал бойцов, так как из-за них ему пришлось застрять здесь, вместо того чтобы сейчас уже действовать, воевать. Но раз полковник приказал ждать вызова — надо ждать.

На просьбу Карасева не откладывать налет на Угодский Завод Жабо резонно ответил:

— Нет, нет… Поспешишь — людей насмешишь. Пока не получу сигнала от полковника — никуда не двинусь.

Такого же мнения придерживались младший политрук Лившиц, лейтенант Климов, сержант Казаков. Они тоже говорили, что под бомбежкой оторвались от полковника Иовлева, но надеялись, что он вскоре подаст о себе весть.

Чтобы не терять времени зря, Жабо предложил пока что детально разработать план нападения на гарнизон гитлеровцев в Угодском Заводе и вместе с Карасевым и Гурьяновым засел за работу.

В течение нескольких дней от полковника Иовлева не было никаких вестей. Оказалось, что он сумел с наличными силами полубатальона выполнить поставленную штабом Западного фронта задачу и в помощи своего второго эшелона не нуждался. 19 ноября 1941 года полковник Иовлев снова появился в деревне Муковнино и сказал, что будет двигаться к Москве, точнее — к штабу Западного фронта и после небольшого отдыха пойдет на выполнение нового задания.

— А как же быть с разгромом гитлеровцев в Угодском Заводе? — спросил Карасев. — Ведь вы, товарищ полковник, обещали помочь.

— Верно, обещал. Но все-таки надо спросить у начальства. Давайте свяжемся с генералом армии Жуковым.

Но связаться со штабом Западного фронта оказалось не так просто. Мороз, необычно суровый для ноября, крепчал уже третий день. Замерзшие батареи партизанской рация отказали, и радист напрасно бился и хлопотал вокруг своей аппаратуры. Жабо, Климов, секретарь партбюро батальона Сергей Щепров и, конечно, Карасев с Гурьяновым нетерпеливо подгоняли радиста и даже несколько раз чертыхнулись по его адресу.

Простой, очень удачный в боевой обстановке выход нашел сам радист. Он лег на снег спиной, расстегнул свой полушубок и положил на грудь злосчастные батареи. Бережно укутав их полами полушубка, радист долго лежал на заснеженной земле, а вокруг него стояли и ходили командиры, бойцы, партизаны.

— Ну как, скоро отогреются твои батареи? — несколько раз спрашивал Гурьянов.

— Грею, товарищ комиссар, — отвечал радист. — Как будет готово — доложу.

Утром 20 ноября полковник Иовлев получил, наконец, санкцию командования Западного фронта оставить на месте часть сил во главе с капитаном Жабо для совместных действий с партизанами.

— Приказ — закон для нашего брата войсковика, — сказал Иовлев. — Теперь давайте, други, договариваться, что к чему.

По предложению полковника Иовлева был сформирован сводный отряд из бойцов батальона особого назначения, в подразделения которого влились местные партизаны. Командиром сводного отряда Иовлев назначил капитана Жабо, комиссаром младшего политрука Лившица, начальником штаба — сержанта Казакова. Карасев возглавил партизанскую группу, Гурьянов остался ее комиссаром. На прощание полковник пожелал сводному отряду действовать напористо, энергично и по возможности беречь людей.

— Кроме комиссара, я вам оставляю нашего парторга Щепрова, — сказал Иовлев. — Он во всем поможет. Ну, счастливо!..

Иовлев со своими бойцами ушел, а Жабо сразу же собрал командиров и комиссаров на оперативное совещание.

— Итак, нас теперь немало, — удовлетворенно сказал Жабо. — Триста два человека. Помножим каждого на энтузиазм, патриотизм и внезапность налета. Если удастся наш план, тогда фашистам не сдобровать.

И ВЕЧНЫЙ БОЙ!..

И вечный бой!..
          Покой нам только снится.
Эти поэтические строки Александра Блока стали как бы жизненным девизом молодого литовского парня, шахтера и сына шахтера Владимира Жабо. Короткие, полные глубокого философского смысла, они выражали сущность характера Володи: трудолюбие, настойчивость, целеустремленность и влюбленность в революцию, раскрывшую перед всеми советскими людьми широкие и увлекательные дороги. Немногословный, скромный, с тихим голосом, с голубыми глазами на приветливом улыбчатом лице, Володя буквально преображался, если слышал брань или замечал, что кто-либо из ребят учится или работает спустя рукава. В такие минуты глаза его сердито щурились, и он, не скрывая гнева, покрикивал на провинившегося и забрасывал его множеством укоризненных и едких вопросов:

— Ты что это себе позволяешь?.. Забываешь, что ты — человек советский?.. Приучаешься матом прикрывать свою душевную пустоту?..

И удивительно — никто на Володю не обижался. Только иной раз провинившийся отмахивался: «Да ну тебя!» — и в свою очередь спрашивал:

— И в кого ты такой уродился, Вовка?

— В кого? В Советскую власть. Она наша общая мать, и ради нее я готов и на труд и на бой.

— Да с кем воевать-то?..

— Этого я не знаю. Но если придется, будь уверен, что в хвосте не окажусь.

Чувство сопричастности со всем, что происходило в стране, никогда не покидало Владимира Жабо, и он не мыслил себе жизни пассивной, бездеятельной или, как он выражался, никчемной.

— Есть, пить, спать — это всякий сумеет. А ты живи так, чтобы от тебя на земле след остался, чтобы ты был достойным сыном своей Родины. Иначе — грош тебе цена.

Посторонним могло показаться, что этот красивый статный парень произносит, как на митинге, какие-то возвышенные или высокопарные слова. А в действительности, в каждой такой фразе, в каждом поступке он раскрывался весь, целиком, и это невольно выделяло его среди многочисленных друзей и заставляло глядеть на Володю как на старшего или как на умудренного жизнью и опытом учителя и воспитателя. Все это происходило естественно, ненавязчиво и получалось как-то само собой: просто его любили и уважали.

— Эх, ребята, — говорил иногда Владимир Жабо. — Об одном я жалею: слишком поздно родился. Мне бы штурмовать Зимний, воевать в гражданскую, бить интервентов и белогвардейцев…

— Ну, в таком разе ты теперь был бы уже старый и нянчил внуков.

— Не беда! Растить детей и нянчить внуков тоже надо уметь… А не спеть ли нам, ребята? — неожиданно прерывал он самого себя. — Прогуляемся в клуб.

В небольшой комнате клуба, называвшейся почему-то гостиной, Володя садился к роялю, и его длинные тонкие пальцы, совсем не похожие на пальцы шахтера, быстро бежали по клавишам старенького рояля, начиная песню за песней: «Молодая гвардия», «Наш паровоз», «Мы красные кавалеристы»…

— Тебе бы кавалерийским эскадроном командовать и вести его в бой, а не слесарить на врубовой машине, — замечал кто-то.

— Если доведется — буду кавалеристом. Ворошилов тоже был слесарем, Будущее покажет.

И это будущее, которое уже стояло за гранью юности, показало, что от мечтаний до действительности — только шаг. Нет, не зря блоковские стихи всегда жили в нем и сопутствовали на всех трудных перекрестках яркой, но, к сожалению, короткой жизни Владимира Владиславовича Жабо.

Прежде чем в начале ноября 1941 года появиться в Москве, а затем отправиться в Подмосковье, на бывшую дачу Максима Горького, где размещался батальон особого назначения Западного фронта, Владимир Жабо уже прошел большой трудовой, военный и партийный путь. Из восторженного юноши-комсомольца, увлекавшегося поэзией и мечтавшего о подвигах во славу Родины, он превратился в кадрового военного, опытного командира-пограничника, офицера не только по должности, а и по призванию. Армейское обмундирование ладно сидело на его стройной фигуре, ремень туго затянут, а сапоги начищены до блеска.

В кармане его гимнастерки лежало предписание — отправиться в штаб батальона особого назначения и принять должность заместителя комбата по разведке. Пора бы уже на пригородный поезд, но Владимируобязательно хотелось побывать на Красной площади, у Мавзолея Ленина.

И вот высокий статный капитан пограничных войск, чуть прихрамывая и опираясь на гладко выструганную палочку, остановился напротив Мавзолея и долго, задумчиво наблюдал за сменой воинского караула. Четкие уверенные приемы солдат караула, отработанные до виртуозности, их мерный солдатский шаг порадовали сердце отличного строевика капитана Жабо. «Да, здесь, у Мавзолея Ленина, вождя революции, иначе нельзя», — подумал он, не замечая, что за ним внимательно наблюдает неизвестный человек в стареньком темном пальто и порыжевшей мятой кепке.

— Любуетесь, товарищ командир? — неожиданно спросил незнакомец. Был он худ, костляв, а голос звучал глухо, и как показалось Жабо, иронически.

— Любуюсь! — откровенно ответил Жабо. — Ведь это — Красная площадь. Ленин!..

В какое-то неуловимое мгновение по лицу незнакомца промелькнула растерянность, будто он ожидал совсем иного ответа. Но он тут же деланно улыбнулся и отрывисто проговорил:

— Правильно!.. Закурим?

— Нет, нет, здесь нельзя, — спохватился Жабо. Он быстро вынул изо рта трубку из красного дерева с искусно вырезанной головой Мефистофеля и, вытряхнув табак, спрятал в карман шинели.

— Нельзя так нельзя, — согласился незнакомец. — Площадь площадью и останется… А немцы уже под Москвой.

Этой неожиданной концовкой он как бы хотел поразить капитана, которого уже давно заприметил и по каким-то своим соображениям решил, что с ним стоит поговорить откровенно или, во всяком случае, познакомиться.

— Наполеон был не только под Москвой, а даже в самой Москве, — усмехнулся Жабо. — А чем все это кончилось?

— О-о, вы, оказывается, знаете историю? — удивился непрошеный собеседник. — Наверно, сейчас поясните популярно мне, что кто с мечом к нам придет, тот от меча и погибнет.

— Что ж, слова правильные и вещие. — И вдруг, с внезапно охватившей неприязнью, капитан спросил: — Вы — москвич?

— Предположим, — уклончиво ответил незнакомец.

— Почему — предположим? — продолжал допытываться Жабо. — Если не москвич, то откуда сюда пожаловали? И зачем?

— Если вас так интересует, могу удовлетворить любопытство. Из-под Смоленска я. Учитель истории. Бывший. Как немцы стали приближаться, я подался сюда, поискать родственников и работу.

— Документы при вас? — по старой пограничной привычке строго спросил Жабо.

— Документы?.. А как же, есть. Теперь без документов нельзя.

Он неторопливо полез в боковой карман пальто и протянул капитану паспорт и справку — небольшой клочок бумаги со штампом Смоленского горсовета.

Жабо быстро просмотрел документы: паспорт на имя Митрофана Ивановича Склярова, 1903 года рождения, русский, невоеннообязанный. Справка свидетельствовала, что Скляров эвакуировался из Смоленска в виду приближения линии фронта. Все вроде в порядке, но Жабо интуитивно чувствовал, что неприязнь к стоявшему перед ним человеку и подозрительность оправданы. Чем-то этот заросший густой щетиной случайный встречный был неприятен, и даже интонация его слов о том, что немцы уже под Москвой, была непонятной. Что он — радуется или печалится?

— Почему невоеннообязанный?

— Чахотка, капитан. И до чего же вы дотошный!

Чахотка. Уже давно это слово вышло из русской речи. Хотя, может, там, в Смоленске, оно еще живет.

— И московской прописки у вас нет, гражданин, — неожиданно заметил Жабо, листая паспорт. — Где же вы живете?

— Пока в Мытищах, не то в комнатке, не то в сарайчике. Все хочу устроиться по своей специальности или в ополчение податься.

— На какие же средства существуете?

— Вот именно — существую, а не живу. Были кое-какие сбережения, подходят к концу. А для армии — хворый. Брезгуют…

— Ну, в ополчение не только здоровяки идут, — перебил Жабо. — А вообще-то надо поближе с вами познакомиться, — закончил Жабо и… спрятал документы незнакомца в карман шинели. Он решил, что в такое тревожное время, раз возникло подозрение, надо человека проверить. В годы службы на границе сколько раз случалось, что первичное, незначительное подозрение потом приводило к разоблачению разветвленной сети вражеской агентуры.

В это время по площади проходил воинский патруль. Жабо поднял руку и окликнул старшего патруля — лейтенанта с седыми висками. Капитан попросил лейтенанта помочь доставить «учителя» в комендатуру НКВД. Тот охотно согласился. Пока они шли к площади Дзержинского, задержанный все время возмущался, что «хватают невинных людей», и замолчал лишь после того, как Жабо резко бросил:

— Фашисты недалеко. Понятно?!

— Понятно, понятно… — пробормотал задержанный. — Ведите, ваше дело такое.

В комендатуре НКВД Жабо сдал задержанного дежурному оперативному работнику, рассказал о случайной встрече на Красной площади, о возникших у него подозрениях, подписал протокол своих показаний и лишь после этого отправился к месту назначения. На прощанье майор госбезопасности со значком почетного чекиста на гимнастерке сказал:

— Примерно через недельку, если еще не уедете на фронт, загляните. Моя фамилия Карлов. Майор Карлов. Может быть, смогу вас проинформировать. Мой добавочный телефон — 3—45.

Уже сгущались сумерки, когда Владимир Жабо появился в кабинете командира батальона особого назначения Западного фронта полковника Иовлева и официально представился.

— Когда приехали? — спросил Иовлев, о котором Жабо слыхал, что тот — старый кадровый офицер, участник гражданской войны, и это обстоятельство заранее вызывало у Жабо симпатию и уважение к командиру. — Садитесь.

— Приехал еще утром, товарищ полковник.

— Почему же задержались? Поезд опоздал? Или в отделе кадров долго оформлялись?

— Нет, в отделе кадров все оформили быстро. Но потом я пошел на Красную площадь — когда там еще побывать придется, — и вот что приключилось.

Жабо рассказал Иовлеву обо всем, что произошло на Красной площади, и добавил:

— Если задержал невинного человека — придется извиниться. А на всякий случай проверка не помешает.

— Правильно, — согласился Иовлев. — Фашисты все время осуществляют массовую заброску своей агентуры. Нашим чекистам работы хватает… Ну, а теперь — к делу. С военкомом батальонным комиссаром Стригуновым, с начальником штаба майором Латышевым и секретарем партбюро политруком Щепровым встретитесь сегодня же. Они помогут вам поближе познакомиться с личным составом, с их боевой, политической и специальной подготовкой. Народ у нас как на подбор. Золотые люди. Отбирали индивидуально и тщательно. Ваше личное дело я тоже просматривал. Но лучше всего — рассказ живого человека. Так что, капитан, рассказывайте о себе.

К такого рода разговорам Жабо никак не мог привыкнуть. Рассказывать подробно о себе казалось неудобным — ведь все, что нужно, в личном деле записано… Но раз полковник просит или приказывает, надо подчиниться и как можно короче повторить основные сведения о себе. Это вполне естественно — ведь полковнику небезразлично, кто у него будет заместителем, как поведет себя в бою. Батальон-то лишь по названию батальон, а фактически это отборная часть особого назначения.

И Жабо, как можно короле и скромнее, стал рассказывать.

Родился он в Донбассе, в городе Алчевске, в 1909 году. Учился в Горнопромышленном училище, так как, следуя семейной традиции, собирался трудиться на шахте, где смолоду работали отец, брат и все ближайшие родственники.

— Я хоть и литовец по национальности, но фактически — потомственный русский шахтер, — не без гордости сказал он и заметил, как полковник удовлетворенно кивнул головой.

Закончив училище, Владимир работал на шахте слесарем по врубовым машинам, со всеми заданиями справлялся, когда требовалось — оставался на вторую смену. Но его не оставляла давняя мечта стать военным — кавалеристом или танкистом. Поэтому в 1929 году поступил в кавалерийское училище, где прошел отличную воинскую и политическую выучку. И весь дальнейший его жизненный путь связан с беспокойной военной службой, которую он, кстати, называл не службой, а более возвышенно — служением. Да так оно и было: служба означала выполнение определенных обязанностей, а служение требовало идейной убежденности, партийного понимания необходимости своего места в жизни, полной отдачи сил и знаний бойцам, которыми приходилось командовать. А командовал он сначала взводом в Харьковском пограничном училище (как он любил этих ребят — красных курсантов, и как они любили его — внимательного и требовательного, отзывчивого и строгого…), затем перекочевал на границу, где стал начальником маневренной группы погранотряда, а с декабря 1939 года, до начала Великой Отечественной войны, был начальником отделения штаба пограничного отряда.

Война уже бушевала вовсю, а здесь, на южной границе, было сравнительно тихо, не то что на Западе. Но кадровый военный, коммунист с 1931 года, Владимир рвался на фронт и стал осаждать начальство рапортами с просьбой отправить его на передовую. С такими же просьбами обращались многие его товарищи, многим отказывали: ждите, когда понадобитесь, а пока — ваше место здесь.

Но Жабо добился своего, и вскоре с южной границы был направлен на Запад и назначен заместителем командира 909-го стрелкового полка 247-й дивизии.

«И вечный бой!.. Покой нам только снится…» Теперь эти поэтические строки стали действительностью. День за днем, ночь за ночью, бой за боем…

— Вы, кажется, были ранены? — спросил полковник Иовлев.

Да, в одном из боев пулевое ранение вывело на некоторое время капитана Жабо из строя. Пришлось лечь в госпиталь. «Товарищ военврач, уже все в порядке, меня пора выписать», — не раз обращался Жабо к медикам. Но они уже привыкли к таким просьбам и внешне равнодушно отказывали. И когда врачи решили его выписать, Жабо, не теряя времени, поспешил за назначением. И вот в руках предписание — явиться в распоряжение командира батальона особого назначения Западного фронта на должность заместителя комбата. Неважно, что был заместителем командира полка, а теперь станет замкомбата. Но ведь это не просто стрелковый батальон, а особого назначения. Капитан понимал, что значат эти слова: «шуровать» во вражеских тылах, бить противника на его важнейших коммуникациях, вести разведку в самых трудных местах, где скапливается гитлеровская техника и живая сила… Поэтому, честно говоря, Жабо был вполне доволен полученным назначением.

Полковник внимательно слушал своего нового заместителя, затем перебил его вопросом:

— При каких обстоятельствах были ранены?

Именно об этом Жабо не хотелось говорить, чтобы не показаться нескромным. Поэтому он отговорился:

— Пуля, как говаривал Суворов, дура. Нашла меня и продырявила.

А в действительности было так.

Однажды «у незнакомого поселка, на безымянной высоте» подразделения стрелкового полка, отбив несколько ожесточенных атак фашистских танков и пехоты, заняли оборону и зарылись в землю. Бойцы окапывались, приводили в порядок оружие, готовили связки гранат и бутылки с горючей смесью. И все посматривали: не покажутся ли вновь немецкие танки и автоматчики?..

Прошел час томительного ожидания, и вот показались четыре фашистских танка, а за ними в отдалении бежали автоматчики. Наиболее дальнозоркие бойцы даже без биноклей могли разглядеть, что у автоматчиков рукава мундиров засучены по локоть, а на поясах болтаются гранаты с длинными ручками.

Капитан Жабо находился в первом батальоне, который прикрывал дорогу к густому лесу и раскинувшимся неподалеку строениям совхоза. Первыми же очередями из танковые крупнокалиберных пулеметов был убит командир батальона. Командование принял на себя Жабо. По его приказу бойцы пропустили над собой вражеские танки, затем гранатами и бутылками с горючей смесью подожгли их. Охваченные пламенем, машины с крестами на бортах завертелись, скрежеща сорванными гусеницами. А как только гитлеровские автоматчики приблизились, Жабо вскочил во весь рост и неестественно громким для себя голосом крикнул:

— Вперед, за мной! В атаку! Бей фашистскую сволочь!

Стреляя из автомата, он успел пробежать метров тридцать, но неожиданно споткнулся и упал, раскинув руки. Две пули попали ему в ногу, но он, превозмогая боль, при помощи связных продолжал управлять боем. И лишь когда уцелевшие остатки немецкого полка побежали назад и скрылись за бугром, капитан Жабо в изнеможении перевернулся на спину и закрыл глаза. Подоспевшие санитары отнесли его в медсанбат.

Всех этих деталей Жабо, естественно, не рассказал полковнику, но тот, видимо, уже угадал скромность в характере капитана и, улыбнувшись, подытожил:

— Значит, бой для вас не новость, А впереди у нас еще много боев. Пока устраивайтесь и готовьтесь. Через несколько дней выступаем. Только не удивляйтесь и помните об одном: мы будем и войсковиками, и диверсантами, и партизанами, и разведчиками. По обстоятельствам.

Прошло четыре дня. За это короткое время Владимир Жабо перезнакомился со всеми бойцами и командирами батальона и успел завоевать уважение и любовь своей внимательностью, отзывчивостью, умением дать дельный совет, откровенно побеседовать по душам.

— Видать, командир обстрелянный, — говорили о нем бойцы. — С таким можно воевать.

Однажды полковник Иовлев направил капитана Жабо в Москву, в штабе отдельной мотострелковой бригады особого назначения, чтобы ускорить доставку батальону зимнего обмундирования и станковых пулеметов. Выполнив поручение, Жабо решил наведаться в НКВД, чтобы узнать дальнейшую судьбу своего «крестника». Майор Карлов встретил капитана сияющей улыбкой.

— Очень рад видеть вас, дорогой капитан. Могу сообщить, что вы не ошиблись. Неплохую птаху захватили. А с ее помощью окольцевали и вторую.

Эксперты НКВД после обработки паспорта установили, что бланк — подлинный, но все записи в нем сделаны недавно, два-три месяца назад. Тщательный обыск в Мытищах, где «учитель» квартировал в избушке старухи пенсионерки, дал богатый «улов»: в небольшом чемоданчике помещались портативный, но мощный радиопередатчик, два пистолета с запасными обоймами, различные фальшивые справки из разных советских военных госпиталей, командировочные удостоверения, код, радиошифр и прочие шпионские документы.

Но самое главное заключалось в том, что задержанный «учитель» признался в недавно полученном задании немецкого абвера: в первой декаде ноября он должен был установить связь со вторым крупным фашистским агентом по кличке «Нибелунг». Его предполагалось перебросить в Москву с Запада, через оккупированную Белоруссию. «Нибелунга», одетого в форму капитана советских пограничных войск, надо было искать на Красной площади, неподалеку от Мавзолея Ленина, где даже теперь, в суровое военное время, всегда задерживались небольшие группы людей, главным образом командировочных, так сказать — транзитных. Пароль таков. «Учитель», подойдя к «капитану», которого в лицо не знал, задает вопрос: «Любуетесь, товарищ командир?» Отзыв: «Каждый советский человек, попадая в Москву, не может не побывать у Мавзолея».

Майор Карлов довольно рассмеялся и добавил.

— Ведь бывают же такие чудеса в решете. «Учитель» принял вас, товарищ Жабо, за своего напарника из абвера и задал вопрос, который совпал с первой частью пароля. Но ваш ответ, капитан, не совпадал с текстом отзыва, и шпион сразу понял, что ошибся. Хорошо, что вы его задержали, а у нас ему пришлось развязать язык.

— Ну и отлично, — обрадовался Жабо. — А то я думал, что придется извиняться перед честным советским человеком… А как же тот, второй?

— В том-то и дело, что оба разведчика не знали друг друга в лицо. Этим мы и воспользовались. Я на некоторое время превратился в «учителя» и стал посещать Красную площадь. А позавчера сыграл главную роль: появился мнимый капитан-пограничник, Я назвал пароль, получил отзыв, а затем с помощью наших сотрудников задержал шпиона. На гимнастерке «капитана» оказались два ордена — Красного Знамени и Красной Звезды и две медали — «За отвагу» и «За боевые заслуги». На первых же допросах мы выяснили, что «Нибелунг» пользовался личным доверием адмирала Канариса и имел задание подготовить несколько диверсий.

…В свой батальон Жабо возвращался в приподнятом настроении. Поручение полковника Иовлева выполнено успешно, а задержание вражеского лазутчика — несомненная помощь органам государственной безопасности и командованию Красной Армии. Теперь можно полностью отдаться прямым служебным обязанностям заместителя командира батальона особого назначения. Война еще только начинается!..

Полковник Иовлев тоже был доволен поездкой своего заместителя в Москву.

— А вы удачливый, — дружески улыбнулся он, — хотя в нашем деле удачливость сродни чекистскому и военному мастерству… А теперь взгляните на карту.

Красный карандаш полковника прочертил линию от Москвы в районы Подмосковья, в тылы немецко-фашистских войск.

РАЗВЕДКА МАРУСИ КОНЬКОВОЙ

Чтобы налет на фашистский гарнизон был внезапным и успешным, надо было не только убедиться, что на пути к Угодскому Заводу нет вражеских заслонов и засад, но и передвинуться поближе к селу. Разведчики «сработали» быстро: они донесли, что в лесу противника нет, путь свободен. Сводный отряд форсированным маршем перебазировался на новую стоянку в нескольких километрах от Угодского Завода.

Мороз уже ослабел, ветер стих, и в лесу среди высоких сосен, накрытых снеговыми шапками, временами наступала обманчивая тишина. В эти недолгие минуты тишины можно было подумать, что нет войны, а сюда, в лес, люди пришли на воскресную прогулку, чтобы вдоволь надышаться чистым, прозрачным, без единой пылинки, воздухом. Но вот начинали грохотать орудия — разгоралась артиллерийская дуэль, за пролетавшими самолетами катился, постепенно замирая, привычный гул, издалека доносилась стрельба: били станковые пулеметы. Потом все стихало, чтобы через полчаса, через час повториться снова.

На новой стоянке не было тех немногих лагерных удобств, к которым уже начали привыкать партизаны. Там были глубоко врытые в землю теплые землянки, кухня деда Пинаева, постоянные места перекура — все это стало привычным. Переход на новую стоянку все единодушно и правильно расценили как непосредственную подготовку к боевой операции.

Здесь, в двух километрах севернее хутора Ясные Поляны, в лесном массиве, где затаился отряд, состоялось второе оперативное совещание командного состава.

— Теперь поговорим о разведке, — предложил Жабо. — Полковник Иовлев прав. Мы же еще многого не знаем. Где и как расположены учреждения и войсковые силы немцев, каков распорядок дня в штабных отделах и канцеляриях? Мы даже недостаточно знаем обстановку в районном центре.

Возражений не было. Но кто, рискуя собой, сумеет собрать необходимые сведения в Угодском Заводе и доставить их в штаб?

— Какие будут мнения? — спросил Жабо и оглядел товарищей, с которыми ему предстояло вскоре идти в бой. В такие дни и часы перед боем каждый командир особенно остро замечает и выражения лиц, и жесты, и реплики своих подчиненных, пытаясь, вольно или невольно, определить душевное состояние и боеготовность каждого.

— Это дело надо обмозговать. — Михаил Алексеевич Гурьянов несколько раз кашлянул в ладонь и тихо добавил: — Охота мне самому побывать в селе. Вряд ли кто другой знает его так хорошо, как я. Оденусь поплоше, треух надвину, глядишь, и не приметят.

Но предложение Гурьянова наотрез отклонили все. Риск был слишком велик, ведь высокую фигуру председателя райисполкома знали буквально все.

— Нет, нет, — твердо заявил Жабо. — В военном деле боевая целесообразность важнее личных желаний и личной храбрости.

— Понимаю, — смущенно отозвался Гурьянов. — Правда, за себя я не боюсь, а в случае чего даром в руки не дамся. Ну что ж, видно, не придется мне пока поглядеть, какой гад в моем кабинете обосновался.

— Разведка крайне нужна, — вмешался Лебедев. — Но нашим ребятам и вам особенно, Михаил Алексеевич, в райцентре и носа показывать нельзя. Провалитесь в два счета. А по углам прятаться — какая польза?

— Нет, так не годится. Нужно походить, осмотреть, а не на брюхе ползать, — поддержал Каверзнев.

— Тут нужен не разведчик, а разведчица, — подумал вслух Жабо, — Есть у меня в отряде одна подходящая дивчина, толковая, смелая.

— Кто? — поинтересовался Карасев.

— Военфельдшер Ризо.

— Галина Ризо? — Карасев отрицательно качнул головой. — Нет, не подойдет.

Он только что видел Ризо и разговаривал с ней. Миловидная, стройная, тоненькая девушка с пышными, вьющимися волосами, она выглядела чересчур городской и была бы очень приметной там, в Угодском Заводе. А в задуманной разведке приметная внешность опаснее всего.

— Тогда, может, подойдет наша медсестра? — не то спросил, не то предложил лейтенант Бабакин. — Маша Конькова. Была обмотчицей Люблинского механического завода. Комсомолка. Храбрая, толковая. Такая не растеряется.

— Может, тоже писаная красавица, на которую все немцы заглядываться станут? — усмехнулся Лебедев.

— С лица — кому как, а душой и делом — красавица, — отпарировал Бабакин. — Предлагаю Конькову.

Кандидатура Коньковой после обсуждения («Не спасует?.. Значит, ручаетесь?..») была принята.

— Одного я боюсь, — предупредил Бабакин. — Маша отродясь не была в Угодском Заводе. Человек она сообразительный, находчивый, но ведь может получиться, что заплутается в незнакомых улицах и переулках. Обратится с вопросом не к тому, к кому следует, а это — конец.

Опасения лейтенанта Бабакина были основательны. И для того чтобы с разведчицей не приключилась беда, ее стали ускоренно «вводить в курс дела». Инструктаж был самый обстоятельный. Объясняли, как войти в райцентр, куда податься, какой стороной идти, в какой переулок свернуть. Инструктировали Карасев и Гурьянов.

Прежде всего Конькова должна была посетить дом Елизаветы Морозовой, сестры партизана Исаева, являвшейся связной отряда.

Жила Морозова на юго-восточной окраине, и для того чтобы попасть к ней, нужно было пройти половину села.

Не знали, не ведали тогда еще партизаны о том, что в доме у Морозовой разместилось одна из гитлеровских подразделений.

Маше подробно описали внешность Елизаветы, дали пароль к ней: «Привет от брата Яши!» По этой фразе Морозова должна была понять, кто такая и откуда пришла к ней доселе незнакомая молодая женщина.

22 ноября 1941 года, ближе к полудню, Конькова отправилась в Угодский Завод. Командир и товарищ Маруси Вадим Бабакин напутствовал ее:

— Дело серьезное, Маша, очень серьезное. Один неосторожный шаг — и тебя схватят. Держись уверенно, спокойно. Не бросайся в глаза, но и не особенно прячься. Долго в райцентре не оставайся. Ну, а коли беда случится… — Бабакин посмотрел на стоявшую перед ним невысокую худощавую девушку с внимательными блестящими глазами и повторил: — Коли случится беда — крепись. Молчи. Помни о нас и жди нас. Мы тебя выручим… постараемся выручить.

Чтобы Конькова ни внешностью, ни костюмом не привлекала к себе внимания, ее одели в ветхую крестьянскую одежонку, низко, по-деревенски, повязали грубошерстный платок. В таком виде можно было идти.

Карасев и еще несколько партизан отправились проводить разведчицу до окраины Угодского Завода.

День выдался холодный и сумрачный. С утра выпал снег. Деревья стояли запорошенные, изредка стряхивая на землю большие пушистые комья. Поднялся ветер, и от его пронзительного свиста на сердце стало муторно и неспокойно.

Обогнув Ясную Поляну, осторожно продвигаясь лесными тропами, партизаны подошли к опушке леса. Несколько южнее в надвигающихся сумерках вырисовывались очертания первых домов села. Дальше Маруся должна была идти одна.

Молчаливые крепкие рукопожатия, и девушка вышла на дорогу. Она шла неторопливо и непринужденно, слегка наклонив голову. Партизаны долго следили за Марусей, и в сердце каждого из них росло чувство благодарности к этой приветливой девушке, спокойно и смело идущей в самое пекло.

Подойдя к окраине Угодского Завода, Маруся остановилась у первого дома и, повернув голову в сторону леса, стала разглядывать опушку. Это встревожило партизан. Что произошло?

Но, постояв несколько секунд, словно прощаясь с друзьями, Конькова свернула в сторону и вскоре скрылась из глаз. Сумерки, медленно накрывавшие село, мешали ей ориентироваться в незнакомой местности, но одновременно и помогали, спасали от посторонних взоров.

В разговорах с партизанами, во время инструктажа все казалось таким простым и понятным, а на поверку получилось значительно труднее и сложнее. Конькову пугала каждая тень, настораживал любой звук. Однако надо было идти спокойно, уверенно, не колеблясь, не вызывая у редких прохожих никакого любопытства.

Налево — маленький переулок. По обеим сторонам его стоят невысокие одноэтажные домики. Значит, сюда. Колодец у самого поворота — ориентир.

Маруся вошла в переулок и неторопливо двинулась вперед. Навстречу ей показалось несколько немецких солдат. Поравнявшись с девушкой, один из них, с сигаретой во рту, сказал что-то, видимо смешное или неприличное в ее адрес, и все солдаты громко заржали. Но удивительное дело: если раньше, до этого мгновения, до этой встречи, она волновалась, то сейчас стала совершенно спокойной. Откликнувшись на солдатскую шутку, она засмеялась и прикрылась рукавом своей рваной шубейки — будто застеснялась.

Немцы, громко переговариваясь, прошли мимо. Куда же ей идти дальше?

Возле одного из домиков копошилась стайка ребятишек Может, подойти к ним, расспросить? Но Маруся сразу же отказалась от этого намерения. Ребята зашумят, будут наперебой объяснять, вызовутся проводить, привлекут внимание немцев.

Медленной походкой Конькова прошла мимо дома, и почти в ту же минуту из-за угла показалась пожилая женщина с бидоном молока. Маруся негромко спросила:

— Скажите, где живет Лиза Морозова?

Глаза женщин встретились. Может быть, Коньковой только почудилось, а может, так и было, что прохожая глянула на нее с любопытством, но приветливо, дружелюбно.

— Прямо и налево. Второй дом по левой сторону.

Сказала и прошла мимо, не замедлив шаг, не оглянувшись.

Все чаще и чаще стали попадаться гитлеровские солдаты. Со всех сторон они, как и Конькова, к ее ужасу, шли почему-то к дому Морозовой, располагались неподалеку от него, разбивались на группы, курили, перебрасывались отдельными отрывистыми фразами.

Что делать? Свернуть некуда. Пройти мимо? А дальше что? Как быть с заданием? Ведь ее с нетерпением ждут друзья-товарищи. И надо же было случиться такому: именно в доме Морозовой — немцы.

Будто свинцом налились ноги девушки. Однако так же неторопливо и спокойно, как шла до сих пор, все тем же размеренным, ровным шагом она приблизилась к дому и посторонилась, пропуская офицера, который вышел на крыльцо и то ли разглядывал, то ли подсчитывал притихших солдат.

Изобразив на лице откровенное любопытство и даже приоткрыв рот, Маруся дождалась, пока офицер спустился вниз, и тогда, не оглядываясь, поднялась по ступенькам, помедлила секунду и толкнула чуть приоткрытую дверь.

В большой горнице, где она оказалась, было шумно. В воздухе плавал густой терпкий дымок от сигарет. Вокруг стола сидело пять человек, одетых в военную форму, но с неизвестными Марусе знаками различия. (Уже потом она узнала, что это были младшие немецкие офицеры).

В углу возле печки, стояла женщина и разжигала огонь.

Конькова сразу узнала Лизу. Партизаны описали ее очень точно: немолодая, среднего роста, с седеющими волосами, с оспинками на лице, с небольшой, чуть приметной белой полоской от шрама возле левой брови.

Немцы прекратили разговор и оглянулись на вновь пришедшую. Доля мгновения решила все, и Маруся поняла это. Она стремительно подбежала к Морозовой, расцеловала ее в обе щеки и проговорила тихо, так, чтобы не слышали наблюдавшие за ней немцы:

— Лизанька, здравствуй! Привет тебе от брата Яши!

И Лиза поняла. Она крепко обняла девушку задрожавшими руками, обрадованно закивала головой начала быстро, быстро говорить о всякой всячине: о том, что ребята стали непослушными и носятся везде, как угорелые; что засолить огурцы так и не пришлось; что сама она простужена «и в груди все болит и болит»…

Один из немцев, невысокий толстый, поднялся из-за стола, шагнул к женщинам и бесцеремонно пальцем поднял кверху подбородок девушки.

— Вер ист дас?

— Племянница, — улыбаясь, ответила Лиза. — Из Корсакова!.. Трудно ей, одна осталась, всех на войне поубивали. Вот так и живет, горемычная, перебивается. — Лиза, всхлипнула, вытерла фартуком глаза, и Конькова даже удивилась и обрадовалась ее находчивости, смелости, хладнокровию.

Продолжение разговора грозило смертельной опасностью, но, к счастью, он был прерван. За дверью послышался повелительный резкий голос. Немцев вызывали на вечернюю поверку.

Гитлеровцы заторопились и, толкаясь, стали выходить наружу. Последним вышел толстый немец. На прощанье он фамильярно подмигнул Марусе и тяжелой рукой хлопнул ее по спине.

Женщины остались одни.

Ненавидящим взглядом проводила немцев Морозова. Но когда Конькова хотела ее о чем-то спросить, она приложила палец к губам и сказала нарочито громко:

— Где же это сынок запропастился? Пойдем поищем… Совсем мальчишка от рук отбился.

Уже на задах, за огородом Морозова рассказала, что в ее доме ночует офицер, командир комендантской роты. Каждый вечер в пять часов возле дома происходит проверка. Лиза предупредила, что если через полчаса Марусю увидят, то ее обязательно задержат, так как с наступлением темноты местным жителям строго-настрого запрещается выходить из дома.

Торопливо, шепотом, поминутно оглядываясь, но достаточно обстоятельно и подробно Лиза описала Коньковой, в каких домах в Угодском Заводе расположились немецкие офицеры, где находится штаб гарнизона, где канцелярии, какие здания занимают солдаты охраны.

И еще об одном, очень важном, рассказала Морозова — о режиме дня оккупантов. По ее словам выходило так, что только в час ночи в Угодском Заводе замирает жизнь. Почти до двенадцати часов работают гитлеровцы в канцеляриях. Все время носятся на мотоциклах и броневиках посыльные, патрули или дьявол их разберет, кто они такие.

Маруся внимательно слушала и запоминала. Она отлично понимала, что все эти мелочи, детали, факты имеют первостепенное значение в подготовке предстоящего налета.

Вскоре женщины распрощались.

— Иди, голубушка, иди, — торопила Лиза, — и передай нашим: ждем мы их… Как светлого праздничка ждем. Тяжело нам здесь жить, ох, как тяжело… Невмоготу больше.

Лиза закусила губы, чтобы не расплакаться, обняла и крепко расцеловала Марусю, а потом тихо побрела обратно.

Теперь путь к лесу казался куда короче и легче. Дорога уже была знакома. Маруся старательно избегала открытых мест, жалась к заборам и очень скоро добралась до опушки. Здесь ждали ее товарищи-партизаны.

Как дети, обрадовались они приходу Коньковой. Чего только не передумали за долгие два часа разлуки! И вот она снова с ними, утомленная, побледневшая, но живая. А Маруся только сейчас, оказавшись в относительной безопасности, среди друзей, почувствовала, что бесконечно устала. Ноги не двигались, все тело ломило, голову словно сжимали железные обручи.

— Ну как? — спросил Карасев, стараясь в темноте разглядеть выражение лица разведчицы.

— Все в порядке.

— Эх, и золотая ж ты моя! — вырвалось у Карасева.

Маруся невольно улыбнулась.

— Ну, пошли… Потом все расскажешь.

Маруся шла по темному лесу и чувствовала, как на сердце становится легко. Ведь боевой приказ выполнен точно и, кажется, успешно. И темень леса не казалась теперь такой густой, и обратный путь представлялся не таким уж длинным и трудным, и опасности, подстерегавшие на каждом шагу, не тревожили и не пугали.

«СВЯТАЯ ВОДИЦА»

Внимательно, не перебивая, слушали командиры групп рассказ разведчицы. Жабо вытащил из планшетки блокнот и записывал отдельные интересовавшие его детали. Когда Маруся закончила, он поднял голову, восхищенно посмотрел на нее и сказал со сдержанной похвалой:

— Молодчина! Хорошо поработала. Только запомни на будущее: если придется снова идти в разведку, экономь время. Выясняй, главное — и обратно! Мы уже тут всякое передумали. А теперь марш отдыхать!

Под утро Машу Конькову долго не могли разбудить. Свернувшись калачиком на соломе, с головой закутавшись в овчинный полушубок, она крепко спала, и сны ее были такие хорошие, такие далекие от действительности, что улыбка нет-нет да пробегала по исхудавшему утомленному лицу девушки.

— Маша, да проснись ты, вставай. Командиры требуют!

Она слышала сквозь сон чьи-то слова, но не было сил поднять веки. Наконец открыла глаза. Темно. Кругом товарищи. Неподалеку, возле дерева, с винтовкой в руке неподвижно стоит часовой.

— Что надо? — недовольно спросила она Терехова, разбудившего ее.

— Ну и горазда ты спать, — отозвался Илья. — Ворочаю, трясу — ни в какую. Вставай! Командиры требуют.

А командиры еще и не ложились. Все эти короткие часы, пока Конькова спала, они обсуждали и уточняли план предстоящей боевой операции. Красивое лицо Вадима Бабакина с тонкими правильными чертами за эту ночь стало матово-прозрачным. Он хмурился и почему-то виновато отвел взгляд, когда увидел Марусю.

Виктор Карасев встал и шагнул навстречу девушке.

— Дело вот какое. Сегодня ночью мы пойдем на Угодский Завод… на немецкий штаб. И вот, понимаешь, требуется еще кое-что перепроверить и уточнить… Не выспалась, бедная? — с огорчением спросил он.

Маруся вздохнула и зябко повела плечами. Она начала догадываться и нарочито бодро ответила:

— Еще успею отоспаться… Я нужна?

— Значит, так, Маруся, — решительно сказал Жабо. — Надо еще раз сходить в Угодский Завод. Ты уже там была. Нам обязательно нужно знать, что делается на другой половине села на северо-западной.

Последние слова Жабо произнес тоном приказа. Он внимательно посмотрел в лицо Коньковой, и в его глазах девушка прочла неприкрытую тревогу. Первый раз ей удалось вернуться благополучно. Удастся ли во второй раз?..

Так вот почему тревожно смотрел на Марусю Бабакин!

— Когда идти? — спросила она и даже попыталась улыбнуться. Марусе хотелось успокоить командиров, а главное, Вадима Бабакина, убедить их в том, что предстоящая вторая разведка не так уже страшна и что она, Конькова, уверена в успехе.

Идти надо было сейчас же, чтобы поскорее добраться до Угодского Завода, побыть там не более двух-трех часов и вернуться засветло обратно. Ведь после ее возвращения через короткий срок в этот день двинется весь отряд, и Коньковой придется шагать вместе со всеми в третий раз, но уже не в качеств разведчицы, а в качестве медицинской сестры. Так-то, Маруся!..

Холодна и ветрена ненастная ноябрьская погода. Небо затянуто свинцовыми тучами. Второй час идет мокрый снег. Он словно не пропускает рассвет, которому уже давно пора опуститься на землю.

Сборы были недолгими. И снова Конькову провожали несколько партизан. На этот раз группу возглавил Гурьянов.

Весь путь прошли в глубоком молчании. Не доходя до опушки леса, подступавшего к окраинам Угодского Завода, партизаны тепло простились с девушкой и залегли за деревьями.

Знакомой со вчерашнего дня дорогой Маруся двинулась по улице села. Шла медленно, внимательно глядя и запоминая, где, какой дом заколочен досками, из какого вьется дымок. Особенно старалась она запомнить, как приказали командиры, дома, возле которых прохаживались часовые с автоматами, куда тянулись телефонные провода, где, по всем признакам, помещались солдаты. Ни танков, ни пушек она нигде не заметила, но у двух домиков стояли три легковые автомашины, возле других — грузовики, накрытые брезентом. Из-под одного брезента выглядывали стволы спаренных зенитных пулеметов. За домами виднелись бочки с горючим. Возле них топтался часовой.

Вдруг сердце Коньковой испуганно заколотилось. По пустынной улице медленно шагала группа гитлеровских солдат: очевидно, патруль обходил село. Неожиданная встреча с патрульными казалась неизбежной, и Конькова уже мысленно представила себе, как ее поволокут сейчас в комендатуру и начнут допрашивать… Кто такая? Откуда и куда идешь?

Однако патрульные, лениво взглянув на девушку, прошли мимо. А Маруся поспешила к дому, где жила Зоя Александровна Исаева. Но здесь ждала неудача. Зои в доме не оказалось.

Надо было уходить. Девушка не спеша свернула в сторону, заскочила за угол небольшого домика и несколько секунд стояла неподвижно, чтобы решить, что же ей делать дальше.

К Елизавете Морозовой идти было нельзя. Здесь Марусю запомнили и, если заметят снова, наверняка задержат. Правда, у нее был еще адрес. Перед самым уходом во вторую разведку Михаил Алексеевич Гурьянов, словно предчувствуя, что встреча с Исаевой может сорваться, дал запасную явку к Нине Фоминичне Токаревой — жене разведчика-партизана Ивана Токарева. Она так же, как и Морозова, была связной партизанского отряда.

— Но к Нине иди только в крайнем случае, — предупредил Гурьянов. — Живет она далеко, за мостом. Место открытое… От леса очень далеко.

Однако сейчас выбора нет. Не возвращаться же обратно, не выполнив задания накануне налета.

И, постояв несколько секунд в раздумье. Маруся не спеша двинулась к мосту через речку Угодку.

Маленькая Угодка будто пополам делила село. Возле речки всегда было людно. На мосту и днем и ночью находился часовой и наблюдал за женщинами, которые стирали белье, ходили с ведрами за водой или пригоняли на водопой домашний скот.

У одного из домов, поблизости от Угодки, стояли пять-шесть женщин. Они что-то разглядывали на заборе. Маруся поравнялась с женщинами и увидела то, что заинтересовало их: это была большая, грубо нарисованная географическая карта с написанными по-русски названиями подмосковных городов и сел. Карта, прибитая гвоздями к доскам забора, висела на уровне человеческого роста. В самой середине карты над большим, густо заштрихованным кружком печатными буквами было написано «Москва»; со всех сторон к «Москве» тянулись жирные коричневые стрелы. Они словно нацелились, чтобы пронзить кружок «Москва».

Маруся задержала дыхание и замерла на месте. На мгновение она забыла обо всем на свете. Забыла о том, зачем пришла сюда, в Угодский Завод, забыла о строгом наказе командиров быть выдержанной, спокойной, владеть собой в самые трудные, самые критические минуты. Как завороженная, смотрела разведчица на коричневые стрелы, протянутые к Москве — к самому сердцу ее Родины.

— Пропадает Расеюшка. Вон куда фашист дошел, до самой Москвы. Разве его удержат? Нет такой силы, чтобы удержать, — скорее выдохнула, чем сказала или даже прошептала одна из женщин.

— Уже удержали. А скоро сломают хребет проклятому! — вдруг неожиданно для самой себя негромко, но очень явственно произнесла Маруся и сама ужаснулась сказанному. Ведь она нарушила закон разведчика: не бросаться в глаза, ничем не выдавать своих чувств, не вмешиваться ни во что. Забыла о том, что цель разведки — все видеть, слышать, запоминать, а самой оставаться невидимой, незамеченной.

Но Марусе повезло и на этот раз. Ни одна из женщин даже не шелохнулась, не оглянулась. После нескольких секунд тягостного молчания все сразу, будто сговорившись, быстро двинулись к мосту.

Маруся постояла секунду-другую и почувствовала, что снова владеет собой. Как-то сразу пришла уверенность, а вместе с ней и радость от сознания, что сейчас здесь, рядом, были свои, близкие русские люди, которые так же, как и она, болеют душой за Родину. Конькова отошла от забора и, смешавшись с молчаливой толпой женщин, спокойно, без каких-либо помех прошла мост и очень скоро очутилась на другой стороне села. Дом Токаревой ей разыскивать не пришлось.

Одна из женщин, шедших рядом с Марусей, на вопрос, как пройти к Токаревой, показала на девочку лет десяти, которая несла от реки ведро с водой, сказала коротко:

— Вот — соседская дочка. Идите за ней.

— Здравствуй, доченька, дай помогу. — Конькова поравнялась с девочкой и взяла у нее из рук ведро.

Катя, так звали девочку, оказалась смышленой и бойкой. Она охотно рассказала о том, что фашисты выгнали всю их семью из дома, ютятся они сейчас у родственников. В избе тесно, душно, спят на полу, да что поделаешь, не жить же на улице. Фрицы проклятые чувствуют себя здесь хозяевами, распоряжаются, ругаются, многих арестовывают. Все тяжелые работы для немцев, поселившихся в их доме, выполняют мамка да она. А если они что-нибудь не так или не вовремя сделают, немцы каждый раз норовят ударить сапогом или прикладом.

Маруся молча слушала рассказ Кати. Глядя на ее не по-детски серьезное лицо, на ее настороженные глаза, она испытывала горькое чувство боли и обиды и за Катю, и за ее сверстников, и за всех этих простых, хороших людей, ставших ей особенно близкими в дни войны. Терпеливо, затаив тоску и ненависть, ждали они, когда придет освобождение от фашистского гнета.

Время клонилось к полудню. В воздухе заметно потеплело. Плотная облачная пелена уходила на запад, открывая голубое небо. Снег, выпавший за ночь, растаял и только кое-где возле заборов еще виднелся — рыхлый, сероватый, грязный.

Опять, как и в первый раз, стали попадаться навстречу немецкие солдаты. Они шли, громко разговаривая, аккуратно обходя лужи, и каждый раз Коньковой и Кате приходилось сторониться и уступать им дорогу.

Возле крыльца небольшого одноэтажного дома, прикрыв ладонью, как козырьком, глаза, стояла женщина, и во всей ее фигуре, в выражении лица явственно проступала тревога.

— Вот тетя Нина, — проговорила Катя и потянулась к ведру, которое несла Конькова. — Это к вам, тетя.

Женщина поспешила навстречу. Она ласково, медленно погладила Катю по спутавшимся волосенкам и с удивлением взглянула на Конькову. Вид незнакомой молодой женщины, кажется, смутил и обеспокоил ее. «Кто такая, откуда?» — безмолвно спрашивал ее взгляд.

— Здравствуйте, Нина Фоминична, — негромко сказала Маруся. Она поставила ведро с водой на землю и протянула руку.

— Здравствуйте, — также негромко, неуверенно ответила Токарева и вопросительно посмотрела на Катю, как бы спрашивая: откуда взялась эта незнакомая женщина, кого ты привела с собой?

— Пусть Катюша отнесет воду, —попросила Маруся и, когда девочка ушла в соседний дом, быстро проговорила, глядя открыто прямо в лицо Токаревой: — Я от Ивана Яковлевича, вашего мужа. Из леса. Вот вам и весточка от него.

Как бы невзначай оглядевшись по сторонам, разведчица вытащила из кармана цветной носовой платок и протянула его Нине Фоминичне.

— Да, его платок, Ванюшин, — обрадованно произнесла Нина. Лицо ее побледнело. Любовно, бережно приняла она из рук девушки платок. В памяти женщины с удивительной четкостью встала сцена расставания с мужем, последние минуты пребывания его в Угодском Заводе. Уже все было оговорено, все слова сказаны, все слезы выплаканы.

— Родной мой, — шептали побелевшие губы, когда с трудом оторвавшись от жены, Токарев повернулся, чтобы идти в лес.

А секундой позже Нина Фоминична вспомнила, что забыла на комоде стираные носовые платки. Опрометью кинулась она в дом, схватила приготовленные платки и побежала догонять мужа. Один из платков, особенно яркий и цветистый, заметил шагавший рядом с Токаревым Гурьянов.

— Вот что, Нина, — негромко сказал он, попридержав ее за локоть. — Если к вам заглянет кто из нашего партизанского отряда, всякое может случиться, запомните, наш человек обязательно принесет и покажет вам этот платок. Только тогда доверьтесь ему и помогите. А не покажет платка, так и знайте: пришел чужак, а может, и похуже, сукин сын или предатель.

— Понимаю, Михаил Алексеевич, — чуть слышно, не вдумываясь в смысл только что сказанных ей слов, ответила Токарева. Она безотрывно смотрела вслед уходящему мужу.

— Вот и хорошо, что понимаешь, — улыбнулся Гурьянов и снова посоветовал: — В селе держись тихо, осторожно. А если невмоготу станет, забеги к Зое Исаевой, потолкуй о том, о сем, глядишь, и полегчает на душе… Насчет платка не забудь.

Тогда этот наказ председателя Нина Фоминична выслушала не очень внимательно — волновалась, плакала… Но сейчас она вспомнила его отчетливо, предельно ясно.

Справившись с волнением, Нина уже спокойнее сказала:

— В дом к нам никак нельзя идти. Людей у нас больно много. Разговоры, расспросы пойдут: откуда вы, кто такая?

— Как же быть? Нам поговорить надо, а здесь неудобно, — тихо спросила Маруся.

— Пойдем к бабке, к Степаниде. Она одна. Правда, есть у нее жилец, немец, офицер, но он не то к начальству, не то куда в штаб уехал.

Маленький полутемный сарайчик, куда перебралась на житье старая Степанида, когда ее дом занял немецкий офицер, был сверху донизу увешан и заставлен иконами и образами. Самой Степаниде недужилось. Она лежала на поломанной раскладушке, сухонькая, с маленьким морщинистым лицом.

Два внука Степаниды находились в действующей Красной Армии, племянник Иван, муж Нины, был в отряде Карасева. Все сведения об Иване тщательно скрывали и родственники, и соседи. Ненависть фашистов к партизанам была так велика, что каждый житель Угодского Завода, чей муж, брат, сын вел с захватчиками партизанскую войну, находился под непосредственной угрозой ареста, пыток, расстрела, повешения.

Больная старушка спала, когда женщины пришли к ней, и Нина не стала ее тревожить.

— Садитесь, отдыхайте, — пригласила она гостью. — Если бы не платок мужнин, ни за что вас не признала бы… Якова Кондратьевича Исаева знаете? — вдруг спросила Нина.

— Дядю Яшу? Того, что с бородой?

— Эта он, наверно, сейчас зарос, а раньше был без бороды… Да, так я вот к чему. Жена Исаева, Зоя, мне открылась: к ней тоже недавно приходила старенькая учительница, Евдокия Давыдовна Товаровская. Так с ней Зоя и говорить не захотела: иди, мол, своей дорогой. А как учительница вынула салфеточку Зоину, что своему Якову дала в лес, тогда Зоя и признала ее от наших, значит. Вы часом эту Товаровскую не знаете?

— Нет, Нина, не знаю. Я ведь среди угодских новенькая… Москвичка… Только насчет нашей встречи молчите, да и Зою предупредите. Если уж секретничать, то только вдвоем.

— Знаю, знаю… Нам Михаил Алексеевич Гурьянов разрешил. Я ж и говорю, если бы не платок мой… Можно мне вам вопрос задать?

— Если короткий — спрашивайте.

— Как та учительша от Зои ушла, наутро, слышим, стрельба, фрицы мечутся, как угорелые, в конец села бегут к лесу. Слушок прошел, что там ихнюю какую-то машину сожгли да постреляли кого-то. Эта не наши, угодские, весточку подавали?

— Не знаю, Нина, дело, военное. Скажу одно: все, кто против фашистов воюют, — наши.

— Это правильно. Вот и вы, молоденькая такая, вам бы гулять да песни петь, а вы… Ну, простите, что заговорила. Еще только один, самый последний вопрос. Как там наши? Здесь говорят, что уже всему конец, в Москве немцы. Правда?

Эта мысль, видимо, больше всего волновала Нину, и Маруся, как могла, постаралась успокоить и утешить ее. Она рассказала о больших и трудных боях под Москвой, о том, что немецкая армия остановлена и очень скоро проклятый фашист покатится назад.

Конькова говорила так уверенно, так горячо, что светлело лицо Токаревой, веселели ее усталые, скорбные глаза… Видно было, что она готова слушать и слушать Марусю часами, но каждая минута грозила обернуться неожиданностью, бедою.

Коротко и деловито Конькова изложила партизанской связной цель своего прихода в Угодский Завод. Нужны сведения, сведения, сведения…

И Нина, быстро поняв, что требуется от нее, обстоятельно рассказала Марусе все, что знала. С ее слов выходило, что в поселке размещен какой-то, кажется, немецкий штаб, в котором работает много офицеров. Сам штаб помещается в райисполкоме, а в школе, кажется, живет генерал или полковник со своими помощниками. Под разные канцелярии заняты самые лучшие здания села. Что это за канцелярии, никто не знает, но кое-что Токарева приметила: в здании райкома партии похоже оборудовано офицерское общежитие; в палатах больницы и в аптеке разместились гестаповцы, или, как их здесь называют, полевые жандармы; на почте теперь штабной узел связи — там живут немецкие телефонисты и туда же привозят в мешках посылки для солдат охраны. В Угодском всегда стоят четыре танка, но они под вечер часто уходят и ездят взад-вперед по дорогам, идущим в село.

И еще одну важную деталь сообщила Токарева, почти в каждом доме на чердаках немцы поставили пулеметы и, таким образом, могут простреливать улицы. Нина сама видела пулеметы у книжного магазина, что против здания райисполкома, а также возле моста и бани.

— Поимей в виду, — шептала Нина, — в леспромхозе — склад с фрицевским обмундированием и ящики с патронами и гранатами, а позади склада уйма бочек с бензином.

— Где размещаются солдаты? — спросила Маруся.

— В Доме культуры. А офицерье в сберкассе и других зданиях.

Нина подтвердила также сведения, добытые Коньковой вчера, во время первого посещения Угодского Завода, о том, что работа в канцеляриях штаба прекращается не раньше двенадцати ночи, а жителям с наступлением темноты выходить из домов запрещено. Формально отбой дается в одиннадцать часов, но еще не меньше часа офицеры сидят в штабе, а по поселку всю ночь ходят патрули. Эти патрули проверяют дежурные офицеры, а чаще всего комендант Ризер.

— Этот лютует, как бешеная собака, — со злостью сказала Токарева. — Чуть что — хлещет жителей плеткой. Везде ходит, вынюхивает, выспрашивает. Его все боятся, даже сами немцы. Позавчера, говорят, застрелил двух пленных и обещал поставить столбы для виселицы.

— А где он живет, этот Ризер?

— Не знаю. Кажется, в райисполкоме или в школе, там же, где и генерал.

— Запомним, — Голос Коньковой зазвенел такой ненавистью, что Нина невольно пристально взглянула на нее.

Сведения, сообщенные связной, несомненно, представляли большую ценность. Теперь можно было уходить назад, к своим, которым эти сведения так нужны. Важно было еще раз спокойно и благополучно пройти через все село и добраться до леса. А там — поминай как звали.

Да, пора уходить! Как и тогда, в первую встречу с Елизаветой Морозовой, Маруся крепко обнялась и расцеловалась на прощание с Ниной Токаревой.

Женщины, еще совсем недавно чужие, незнакомые, сейчас стали близки и дороги друг другу.

— Постой, — шепнула Токарева, невольно переходя на «ты». — Так тебе идти опасно. Я придумала. Сделаем тебя вроде богомолки.

Не дожидаясь вопросов удивленной Коньковой, она сбегала в сени и принесла горшок со «святой водицей для хворого дедуси». Правда, святость этой воды была весьма сомнительного происхождения. В реке Угодке воды хватало. Но Нина настаивала на этом «святом варианте».

— Коли тебя кто остановит или задержит, скажи, что несешь святую водицу для больного деда, за ней и приходила. А для пущей достоверности возьми вот это.

Она осторожно сняла со стены, у которой лежала Степанида, маленький образок пресвятой богородицы и положила его поверх прикрытого тряпицей горшка с водой.

— Так и ступай! Не торопись, чтобы упаси бог, ни единой капли на землю не пролить, — без тени улыбки предупредила Нина.

Между тем, пока Конькова находилась в Угодском Заводе, партизаны, сопровождавшие ее до села, лежали за деревьями в полукилометре от опушки леса, поеживаясь от сырости и холода, проникавших под одежду, и нетерпеливо считали минуту за минутой. Через некоторое время Яков Исаев, лежавший впереди, рядом с Гурьяновым, заметил невдалеке от леса тоненькую мальчишечью фигурку. Она показалась ему знакомой. Мальчик, помахивая прутиком, то скакал на одной ноге, то бегал вдоль опушки, будто догонял кого-то. Потом останавливался, оглядывался и снова начинал свою странную одинокую игру.

Это был Витя Душков, о котором Исаев успел забыть, а теперь вспомнил, что Витя хотел стать разведчиком и обещал, если у него будут какие-нибудь сведения, гулять возле леса и ждать партизанского свиста. Значит, парнишка неспроста сейчас скачет здесь на одной ноге.

Исаев подполз поближе к опушке и негромко свистнул, но Витя, видимо, не услыхал. Тогда Исаев свистнул погромче. Витя остановился, оглянулся по сторонам и затем, хлопая себя по ногам прутом, поскакал, будто верхом на лошади, к лесу.

— Витя! Сюда! — окликнул его Исаев.

— Дядя Яша, вот хорошо, — зашептал Витя, ложась рядом. — И дядя Миша тут? А я вас уже, ой, сколько жду!

— Зачем?

— Как — зачем? Я теперь все знаю.

— Ну уж и все?

— А вот…

И Витя рассказал примерно то же, что узнала Конькова от Токаревой. Но на окраине поселка он еще видел закрытые машины с антеннами — наверное, радиостанции. Одну кто-то недавно сжег, а одна осталась. Ее только перевезли метров на пятьсот левее. Пушек в селе сейчас нет: возле бочек с горючим днем ходит один часовой, а на ночь выставляют двух. На территории рынка и свиносовхоза, «ой, как много всяких машин, грузовых и легковых». Немецкий начальник часто уезжает, но вот уже три дня он сидит в школе, то есть «в ихнем штабе». Пулеметы стоят не только на чердаках, но и возле моста через Угодку. К лесу немцы не подходят, но, когда в село приходят танки или броневики, они поворачивают пулеметы в сторону леса. А самая главная сволочь среди гитлеровцев — их комендант Рузе или Ризер.

— Большое спасибо тебе, Витюшка, — поблагодарил мальчика Исаев, — Доложу о тебе командиру.

— А теперь он мне даст наган?

— Ну, этого я не знаю. Может, и даст. На кой он тебе?

— А может, я какого фашиста пристукаю?

— А тебя схватят и повесят.

— Не схватят. Я не боюсь. Вы вот не боитесь?

— Мы-то? — Исаев никогда не задумывался над таким вопросом. Но мальчик ждал ответа, и Гурьянов, опередив Исаева, твердо произнес:

— Нет. Это пусть немцы нас боятся. Мы еще им дадим жару… Ну, скачи отсюда. Только осторожно.

— А когда опять приходить?

— Дня через три.

— До свиданья, дядя…

Витя снова взмахнул прутом и, будто играя, поскакал вприпрыжку в поселок.

…Распрощавшись с Токаревой, Конькова пошла по улице, бережно неся в руках горшок, наполненный «святой водой».

Все ярче и ярче светило солнце. От ночного ненастья и следа не осталось. Разведчице в ее теплой одежде было жарко, но она шла, не торопясь, не обращая внимания ни на часовых ни на прохожих, и делала вид, что озабочена только одним — донести до дома «святую водицу».

Больше всего волновалась Маруся, когда, свернув с улицы, направилась задами к опушке леса. Ведь если в этот момент на нее обратит внимание какой-нибудь гитлеровец — чего, мол, баба в лес идет? — тогда ее могут задержать. Но, к счастью, этого не случилось. Никто не повстречался.

Вот, наконец, такая желанная опушка леса. Несколько десятков шагов в его глубину — и Маруся снова среди товарищей-партизан. Они заждались ее. И трудно было определить, кто в эти часы волновался больше: разведчица, побывавшая в самом логове врага, или ее друзья-партизаны.

— Откуда у тебя горшок? — спросил Гурьянов. — И что в нем. Уж не молоко ль?

— Нет. Это мне Токарева на всякий случай дала.

Маруся вылила на землю «святую воду» и отбросила в сторону горшок.

— Вот я теперь и верующая, — пошутила она.

Вторая разведка в Угодский Завод также закончилась успешно.

«БЛАЖЕННЕНЬКИЙ»

Если бы Маруся Конькова и партизаны, провожавшие ее во вторую разведку до Угодского Завода, немного подались в сторону и свернули с лесной тропы, по которой они шли в первый раз, им наверняка попался бы навстречу странный оборванный человек, идущий в глубину леса.

Первое, что бросалось в глаза в одиноком путнике, его удивительно старинная, патриархальная внешность. Казалось, что он только что сошел со страниц тургеневских «Записок охотника». Одет он был в ветхий, залатанный пиджачок, из-под которого виднелась длиннополая рубаха явно с чужого плеча, к тому же перевязанная веревкой; обут в старенькие, поизносившиеся лапти и грязные, пропотевшие онучи.

Лохматый, с давно не стриженной копной волос, с маленькой реденькой рыжей бородкой, он брел, опираясь на сучковатую палку, безразличный ко всему, что окружало его.

И лес, медленно одевавшийся в зимний наряд, и порывы холодного пронизывающего ветра, и чуткая настороженность, свойственная прифронтовым местам, и глухие отзвуки далекой артиллерийской канонады — все это, как видно, не трогало и не волновало одинокого путника.

Он шел неторопливо, не глядя по сторонам, тихий и задумчивый.

При более внимательном взгляде на неизвестного вызывали удивление и его полузакрытые, как у слепца, глаза, не то темно-карие, не то просто черные с едва заметными желтоватыми точечками на зрачках; тонкие губы, почти бескровные, сухие и потрескавшиеся, которые он поминутно облизывал; и, наконец, большие уши, такие большие, что, казалось, они вот-вот зашевелятся.

Но самым удивительным было все-таки выражение его лица — отсутствующее, далекое…

Можно было подумать, что этот человек находится сейчас не в лесу возле Угодского Завода, а где-то далеко-далеко. Идет он не по земле, на которой полыхает и гремит кровопролитная война, путь его пролегает не через заснеженные прифронтовые рощи, где каждую минуту, каждую секунду человека может догнать пуля из-за куста, из-за дерева, а бродит в своем неизвестном диковинном мире, где бродят такие же, как и он странные, неустроенные, молчаливо-сосредоточенные люди.

Человек шел в глубину леса. Изредка останавливался и бросал рассеянный взгляд на верхушки деревьев, с которых от налетавших порывов ветра падали хлопья снега, или заглядывался на бойкую пичужку, хлопотливо скачущую по оголенным веткам. Иногда он простаивал подолгу. Стоял, почти не шевелясь, смотрел вдаль, и на его лице в эти минуты появлялась улыбка. Губы беззвучно шевелились. Человек то ли разговаривал сам с собой, то ли шептал молитву.

Уже более трех часов блуждал одинокий путник по лесу. Сворачивал вправо, влево, сходил с узких лесных тропинок, чтобы очень скоро, наткнувшись на новую мало заметную тропку, пойти по ней.

Можно было сделать безошибочный вывод, что ему совершенно безразлично, куда и зачем идти. Такое поведение могло показаться непонятным и странным, если бы не внешность и не выражение лица одинокого путника.

«Блаженненький»! Так ласково и жалостливо звали слабоумных, юродивых странников жители русских сел и деревень.

Нередко и здесь, в Угодско-Заводском районе, появлялись подобные люди — и старые, и молодые.

Убого одетые, с «нездешним» выражением лица, они брели от села к селу, от деревни к деревне, не обращая внимания на окружающих, хмурясь или улыбаясь чему-то своему, сокровенному, своим думам затаенным, никому, кроме них, не известным.

Обычно люди жалели «блаженных»: грешно обижать божьего человека. Он, как птаха, никому вреда не причинит.

И несли ему люди краюху хлеба, крынку молока, совали в руки печеную картошку, а потом долго смотрели вслед, вздыхая и покачивая головами.

Уже давно такие странники не показывались в здешних местах. Но этот, невесть откуда взявшийся, сегодня ранним утром появился в угодском лесу. Только тянулся он, не в пример давнишней нищей братии, не к человеческому жилью, а, наоборот, дальше и дальше уходил от него, забирался в лесную чащу, будто настращали его люди, обидели, и он бежал от них, куда глаза глядят.

Все выше поднималось солнце. Посветлел лес. Солнечные лучи причудливыми синеватыми прожилками и золотистыми бликами разукрасили снег на лесных полянах и стволы деревьев.

Потеплело.

Путник устал. Прислонившись к дереву, он вытащил из кармана пиджака кусок черного хлеба, развязал тряпицу, в которую были завернуты печеные картофелины и соль, и начал жадно уплетать свой скудный завтрак.

Путник и не подозревал, что в течение нескольких часов за ним неотрывно следят четыре настороженных глаза.

Два человека, молодой и старый, одетые в полушубки, с винтовками за плечами, неотступно следуют за неизвестным, останавливаются, когда останавливается он, и снова движутся, как его тени, когда движется он. Вот и сейчас недалеко от путника они замерли за широкими стволами деревьев и ждут, что же дальше будет делать их «подопечный».

Два человека, Игнат Зубилин и его сын Федор, давнишние охотники, а ныне бойцы Угодско-Заводского партизанского отряда, были удивлены до крайности, когда увидели неизвестного.

— Эко вырядился! — удивленно пробормотал Федор, не сводя широко открытых глаз с неизвестного человека, и потянулся за винтовкой, но Игнат остановил его, прижав палец к губам.

Федор бесшумно подобрался ближе к отцу и зашептал, почти касаясь его уха.

— Не наш, батя. Верь слову — не наш. Я всех «блаженных», что наведывались к нам в село, наперечет знаю. Васька-хромой, Петрушка-лысый, Никанор. Все давно куда-то пропали. А этот не наш. Издалека бредет. И вид у него какой-то зачумленный. Небось от фашистов бежал.

Однако и на этот раз отец ничего не ответил сыну. Сердито покосился на него — не мешай, мол, сам вижу — и снова перевел взгляд на незнакомца. Странная, совсем не подходящая к моменту улыбка тронула губы Игната.

Вчера поздним вечером вызвал его Карасев и в присутствии Николая Лебедева, давно знавшего Игната Зубилина по Угодскому Заводу, долго разговаривал с ним. Потом дал прочесть ему небольшую записку, только что полученную от кого-то из подпольщиков.

Час спустя, вернувшись от командиров, Игнат разбудил сладко похрапывающего сына и коротко приказал ему:

— Быстро одевайся. Пойдем серьезное дело исполнять. Секретное!

Охотники вышли, когда еще было темно. Следом за отцом шагал Федор. Вздрагивая от предутреннего холодка, он иногда цеплялся носками сапог за корневища, оглядывался, но никак не мог разобраться, куда отец держит путь.

А Игнат Зубилин кружил вокруг партизанского лагеря. Широкими, но ровными кругами он все далее и далее отходил от стоянки сводного отряда, ставя своими маршрутами в тупик сына.

Если бы Федор не знал, что батя здешние места изучил с детства и мог ходить в лесу даже с закрытыми глазами, он подумал бы, что старик просто заплутался и теперь ищет нужную дорогу. А она, вишь, затерялась, вот и приходится кружить вокруг да около…

Но Федор был дисциплинированным бойцом. К тому же он изрядно побаивался отца. Поэтому парень молча шагал следом, точно выполняя отцовское приказание, полученное перед выходом с базы.

— Язык прикуси, а глазами вовсю шныряй, чтобы ничего из вида не упустить. Понятно?

— Понятно!

И Федор шнырял глазами, молчал и первый раз подал голос только тогда, когда увидел одинокого путника.

И вот сейчас, когда Федор замер на месте, плотно прижавшись к дереву, не сводя глаз с подкреплявшегося «блаженненького», удивление снова промелькнуло на его круглом мальчишеском лице.

Он тронул отца за локоть, хотел что-то сказать, но тот предостерегающе погрозил пальцем.

Потянулись долгие, томительные минуты. Неизвестный поел, потом бережно спрятал в тряпицу остатки еды и снова заковылял вперед.

Малость поотстав, Игнат подошел к сыну и негромко спросил:

— Ну, говори. Что за срочное сообщение имеешь?

— Чудно, батя, получается, — взволнованно зашептал Федор. — Краюху-то он не из-за пазухи вытащил, а из кармана. А у них, у «блаженненьких», привычка одна, я приметил… Какая еда или хлеб — они обязательно ее за пазухой держат.

Зубилин одобрительно посмотрел на сына. Молодец! Правильно подметил. Глаз охотничий, зоркий, не упустил даже такой мелочи.

— А еще что? — спросил он, стараясь суровостью в голосе скрыть одобрение и похвалу.

— И не крестится. Ни до еды, ни после. Тоже, батя, чудно. «Блаженные», они верующие, один в одного, а этот какой-то безбожник…

Федор был прав. Может быть, догадки его были и недостаточно обоснованы, но они дополняли то, что вчера поздно вечером Игнат Зубилин выслушал, а потом и прочел, сидя в землянке у командиров.


Донесение «переводчика немецкой канцелярии» старого учителя Лаврова (его фамилии Зубилин, конечно, не знал) извещало о том, что комендант Ризер получил секретное задание заслать в партизанский отряд своего человека, опытного агента, отказавшись при этом от старых, шаблонных методов. Так и было написано — «старых, шаблонных методов».

«Установить более точно, что имеется в виду, весьма затруднительно».

Даже в своих донесениях Лавров не мог отказаться от свойственной ему обстоятельности и некоторой риторичности.

«Но полагаю, что подобное мероприятие, — писал далее Лавров, — будет проведено немедленно, ибо приказ получен срочный. Подходящий человек, кажется, прибыл. Никто из нас его не видел. Он тщательно укрывается, видимо, готовится к выполнению задания. А Ризер неожиданно заинтересовался нищими и юродивыми. Расспрашивал о них и у меня. Пока все».

Когда Лавров печатными буквами, чтобы скрыть почерк, составлял свое донесение и обдумывал, какой найти предлог для отлучки из Угодского Завода (старику надо было добраться до условленного места лесу и засунуть в дупло старого дуба драгоценную бумагу с надписью «Патриот»), он не знал, что партизанский отряд готовится к налету на немцев и нуждается в разведывательных сведениях. Уж он-то, толкавшийся целые дни в канцеляриях и в комендатуре Ризера, смог бы подробно описать и расположение штабных отделов, и порядок их работы, и количество офицерского состава, и даже их чины и награды.

Но о подлинной роли Лаврова знали только четыре человека: Курбатов, Карасев, Гурьянов и Лебедев. Против личных встреч с Лавровым разведчиков и связных Курбатов категорически возражал. В дупле «маяка» время от времени появлялись бумажки, испещренные мелкими печатными буквами, и эти бумажки связные доставляли в отряд, не зная, кто их пишет и кладет. Своевременно, еще до ухода Курбатова в Серпухов, добыть нужные сведения через Лаврова не удалось, поэтому и пришлось Коньковой дважды совершать путешествие в Угодский Завод.

Не знал Лавров и о том, что недобрыми, гневными словами поминают его партизаны.

Слух о том, что старый угодский учитель работает в немецкой комендатуре, давно распространился в отряде.

— Убить гада! — раздавались голоса. — Советский хлеб жрал, детей наших учил, а теперь фашистам продался. Показал свое кулацкое нутро.

— Пришить, как Гнойка и Крусова, — поддерживали другие. — Всем сволочам наука будет.

Какие аргументы мог выдвинуть Курбатов в защиту Лаврова? Чем объяснить нежелание руководителей отряда расправиться с «предателем»? Ведь тот действительно всем непосвященным казался предателем, изменником. А для таких один закон, один приговор — смерть!..

И все же Курбатов и Карасев сдерживали страсти.

— Чего спешить, — говорил Александр Михайлович партизанам, обращавшимся к нему с предложениями «смахнуть» Лаврова. — Поживем — увидим… Авось он нам еще пригодится. Пристрелить или повесить всегда успеем.

Да, Николай Иванович Лавров и не подозревал, сколько усилий требовалось Курбатову, чтобы уберечь «изменника» от карающей руки партизан.

Впрочем, как знать!.. Может быть, старик и задумывался над такой возможной ситуацией и горько усмехался своим мыслям. При Советской власти некоторые незаслуженно именовали его кулаком, а теперь, наверное, клянут как фашистского пса. Неужели так и придется помереть тебе, Николай Иванович, с клеймом изменника!.. О, если бы знали односельчане и все те, кто сейчас находился в лесу, как старый учитель ненавидел самодовольных, упоенных победами фашистов, с каким трудно скрываемым презрением глядел на своих начальников и как ждал часа возвращение прежней, не всегда ласковой к нему, но своей, советской жизни!..

На новую «государственную» службу в немецкую комендатуру Лавров ежедневно шел как на каторгу. Сутулясь и втянув голову в плечи, ни на кого не глядя, быстрее, чем позволяло его больное сердце, он спешил добраться до здания комендатуры. Ему казалось, что все встречные, знакомые и незнакомые, с ненавистью смотрят ему вслед, и он почти физически — спиной, затылком — ощущал злые, угрожающие взгляды людей. В такие минуты ему хотелось провалиться сквозь землю или, по крайней мере, топнуть ногой, плюнуть на все и повернуть домой, к своим книгам, к своему одиночеству. Но он дал слово Курбатову, в канцелярии ждали русского переводчика, и старик, отгоняя ненужную слабость, заставлял себя продолжать путь.

Однажды ранним утром Лаврова на улице остановил старик лет семидесяти с острой седоватой бородкой, одетый в рваное черное пальто, из которого торчали белые клочья ваты. В руках он держал сучковатую палку, на которую тяжело опирался.

— Господин Лавров… Николай Иванович… Дозвольте к вам обратиться.

Старик снял с головы шапку и низко поклонился.

Услыхав слово «господин», Лавров вздрогнул и весь съежился. Он еще не привык к такому обращению, и ему почудилось, что за этим старым, почти вышедшим из употребления словом скрывается ехидная усмешка.

— Чего тебе? — спросил он, быстро оглядевшись по сторонам: нет ли поблизости немцев.

— Мой внук Антоша, по кличке Хроменький, учился у вас. Может, помните такого?

— Как же, как же, — ответил Лавров, вспоминая невысокого светлоголового паренька, хромавшего на левую ногу и потому сторонившегося шумных детских игр на переменках и спортивных соревнований. — А что с ним?

— Беда стряслась. Забрали его.

— Кто?

— Кто же, как не они, хозяева ваши.

Лаврова опять больно кольнуло в сердце слово — «ваши».

— За что?

— За что, спрашиваете?.. — Старик навалился всей грудью на палку и закашлялся. — Может, вам виднее… А за что теперь людей мордуют, со света сживают?

Лавров растерялся.

— Ну, это ты вообще… — Только эти косноязычные слова он сумел сейчас выдавить. — А в частности, конкретно?..

— Да кто ж его знает? Сначала на работу его гнали, Антошу, а он говорит, не могу, хромый я да больной… Откричался, кажись, ан нет, через день ваши гестапы в избу припожаловали, все вверх дном перевернули, а Антошу заарестовали и утащили. Вроде он где-то бочки с бензином продырявил да еще какие-то бумажки против новой власти кидал. Может, говорят, еще за то, что с Марусей этой самой знался. Ходил к ней книжки читать.

— С какой Марусей?

— Что-то память у вас, господин учитель, плоха стала. Маруся Трифонова! Аль запамятовали? Она у вас тоже училась. Санька проклятый ее сгубил.

Николай Иванович помнил и Марусю Трифонову; среди школьниц она выделялась шумным характером и мальчишеской лихостью. Когда это было? Сколько лет назад?.. Маруси уже нет, замучил ее Ризер. Такая же участь ждет и тихого Антошу. — Хроменького…

— Значит, арестовали? — спросил Лавров, стараясь собраться с мыслями. — Тогда дело плохо.

— Я и сам знаю, что плохо. Вот и решил к вашему благородию обратиться.

— Какое же я благородие? Я — русский учитель, а теперь вот… служу… есть ведь надо.

— Русский-то русский… — Старик укоризненно покачал головой. — А все же у немцев служите… Значит, выходит, теперь вы человек немецкий и над нами власть имеете… Так, может, своего бывшего ученика спасти захотите?

Лавров стал объяснять, что он, собственно, человек маленький, власти не имеет и сделать ничего не может, хотя, конечно, попытается узнать о судьбе Антоши. А сам в это время мучительно думал о том, что, наверное, клеймо «человек немецкий» уже крепко-накрепко выжжено на его лбу и смыть его он сейчас не в силах.

Весь день Николай Иванович чувствовал себя больным, разбитым, а ночью, прислушиваясь к тяжелому, скачущему сердцебиению, не мог уснуть и непрерывно курил сигарету за сигаретой. Пачками сигарет начальство вознаграждало труд своего переводчика. Вспомнив об этом, Лавров отбросил от себя окурок; он, прочертив в темноте комнаты красный след, упал на половик возле двери, и Николаю Ивановичу пришлось вставать и затаптывать этот злополучный окурок. И он топтал его долго, задыхаясь и кашляя, будто хотел выместить всю накопившуюся за это время злобу на немцев.

Еще больше переживаний доставил Лаврову один допрос, на котором ему пришлось присутствовать в качестве переводчика. Немецкий офицер, которого все угодливо именовали «герр штурмбанфюрер», допрашивал высокого черноволосого красноармейца, раненного в обе руки и захваченного где-то в лесу возле Угодского Завода. На все вопросы штурмбанфюрера красноармеец отвечал презрительным молчанием и глядел куда-то вдаль, в угол комнаты…

— Какой части?.. Как фамилия командирами комиссара? Где стоит твой полк?.. С партизанами встречался?.. — внешне равнодушно переводил Лавров вопросы офицера, а сам с волнением наблюдал за пленным и страшился: неужели тот заговорит и все расскажет? Но красноармеец молчал. Тогда офицер вскочил и стал избивать арестованного палкой с металлическим набалдашником, а затем выхватил пистолет и дважды выстрелил поверх головы пленного. Тот по-прежнему стоял на месте и молчал.

Офицер, видимо, устал. Он сел на место, закурил и бросил переводчику.

— Спросите: почему вы, русские, такие упорные? Или вы не боитесь смерти?

Лавров перевел. И тут неожиданно красноармеец впервые ответил:

— Смерти никто не ищет, но пусть она нас боится, а не мы ее… А почему мы такие упорные? Да потому, что не такие русские, как этот…

И он кивнул в сторону Лаврова — будто плюнул ему в лицо.

И опять бессонница долго-долго мучила в эту ночь Лаврова.

Так он жил, этот старый нелюдимый человек, решивший остаток дней своих посвятить борьбе с фашистами и не имевший права ни взглядом, ни жестом намекнуть об этом жителям Угодского Завода, чьим мнением теперь — увы, впервые за долгие годы — он так дорожил.

Свое обещание Курбатову Лавров выполнял добросовестно и смело. Все, что узнавал, старательно запоминал, а ночью дома записывал на бумагу печатными буквами и, улучив удобный момент, «прогуливался» то к одному, то к другому запасному «маяку». Его последнее донесение о подозрительном «блаженном» сразу же насторожило командиров отряда. Поэтому Зубилин с сыном и вышли сегодня в лес, еще не зная, какая дичь попадется им навстречу.

…Не упуская из вида одинокого путника, так же, как и прежде, бездумно и беспечно совершающего свою прогулку по чаще леса, Игнат коротко рассказал сыну, в чем дело, и пояснил, что надо будет сейчас сделать.

Мальчишеское лицо Федора сразу стало серьезным. Он выслушал отца внимательно, не задал ему ни одного вопроса — все было понятно и так — и молча принял из отцовских рук извлеченный из кармана полушубка белый листок бумаги.

На листке Николаем Лебедевым было написано всего два слова:

«Ризера пристрелить».

Только такой текст записки-приказа командования партизанского отряда мог побудить фашистского шпиона, если это именно он бродил по лесу под видом юродивого и пытался установить местопребывание партизан, изменить план своих действий.

В этом случае враг должен был выбирать: продолжать ли пока что бесплодные поиски в лесу, или немедленно сообщить о готовящемся покушении на жизнь коменданта.

И Лебедев, и Карасев, и Жабо были убеждены, что лучшей «лакмусовой бумажки» им не придумать. Поэтому они дали строгий наказ: в случае, если Игнат и Федор Зубилины во время разведки наткнутся на подозрительного человека, «пощупать» его с помощью заготовленной партизанами записки.

…Игнат остался один. Сын ушел немного назад с тем, чтобы сделать небольшой круг и показаться «блаженному» с другой стороны.

Теперь Игнат следил за неизвестным с особой тщательностью и вниманием. Малейшее неосторожное движение, неосторожный шаг могли выдать его, и тогда уже никакой проверки не получится.

Если впереди идет враг, а в этом Зубилин еще не был уверен, любая промашка партизан должна насторожить его, и в этом случае даже такая приманка, как партизанская «директива», явно не сработает.

Игнат даже вздрогнул, когда впереди между деревьями увидел фигуру сына.

Федор, согнувшись, перебегал от одного дерева к другому. Как заправский охотник, он учел все: и то, что солнце падает на него, и то, что искрится и слепит снег, и поэтому он, Федор, может ничего и никого не видеть вокруг себя, зато его увидят обязательно.

В общем, сын сознательно раскрывался и делал это настолько умело и убедительно, что старый охотник не мог не прийти в восхищение от сыновней ловкости и проворства.

Одновременно с Игнатом увидел Федора и неизвестный. Увидел и остановился. И, пожалуй, его молниеносное непроизвольное движение, его мгновенная реакция — правая рука в карман — сказала Зубилину куда больше, чем все то, что он слышал и видел до этой минуты.

А молодой партизан-разведчик умело выполнял порученное ему задание. Он дошел до небольшой заснеженной полянки, превосходно видимой издалека, и остановился. Две могучие сосны, как часовые, стояли по краям полянки, и вся она казалась нарисованной, ненастоящей, словно окаймленной сосновой рамкой.

Федор несколько раз огляделся по сторонам и, конечно, никого «не увидел». Щурясь от солнца, нестерпимо бьющего в глаза, он, как ящерица, скользнул к большому камню, лежавшему посреди полянки, вытащил из-за пазухи листок с приказом партизанского командира, помедлил секунду-другую, потом положил листок под камень.

Задание выполнено! Федор тщательно утоптал оставленные им следы и исчез за деревьями.

Все это видели и Игнат Зубилин, и одинокий путник, скрытый за деревьями.

Теперь должна была наступить развязка. Что же дальше будет делать неизвестный?

Минуты ожидания тянулись, как часы. Человек не двигался с места, и Игнат отчетливо представил себе, как лихорадочно и торопливо взвешивает неизвестный все шансы «за» и «против»… Пойти взять, прочесть или оставить без внимания? Двинуться вперед, плутать по лесу, искать… искать?..

И, наконец, неизвестный решился. Так же безразлично и неторопливо, как все, что делал до сих пор, он проковылял вокруг полянки несколько десятков шагов, затем вышел на нее и присел на камень. Устал!

А спустя мгновение «бессильно» опущенная рука «блаженненького» нащупала спрятанный партизанский листок.

Прочесть написанное было делом секунды. Листок сразу же оказался в кармане, а человек встал и пошел.

И хотя шел он той же немного расслабленной, развинченной походкой, что и раньше, зоркие глаза охотников не обманулись. Нет, сейчас это был совсем другой человек, решительный, собранный, знающий, что ему нужно делать, куда идти.

И видимость расслабленной походки тоже быстро разгадали партизаны. На самом деле «блаженный» шел легко и упруго, как тренированный спортсмен. Казалось, он совсем не устал после многочасового кружения по лесу.

Когда Федор подошел к отцу, тот тяжело дышал. Продолжать преследование явно было ему не под силу. А человек все шел, шел, убыстряя шаг. Теперь он уходил из леса. Уходил!.. Надо было остановить его, задержать, доставить к своим и обстоятельно допросить. Подосланный шпион мог многое знать и о многом рассказать партизанским командирам.

— Надо задержать, — отрывисто бросил отец и посмотрел на сына. — Сможешь?

Ни слова не говоря, Федор поспешил наперерез уходившему из леса врагу. Через несколько минут на стыке двух лесных троп, на самом повороте, он лицом к лицу встретил его.

Держа винтовку наперевес, Федор подошел ближе и скомандовал:

— А ну, кругом, да побыстрее!..

Человек стоял неподвижно, глупо улыбаясь, прижав руки к груди. И только глаза его, сузившиеся, злые, говорили о том, что он узнал в молодом партизане того, кто недавно приходил на полянку. Узнал, того, кто оставил под камнем кому-то из советских людей, находившихся в подполье, партизанский приказ — немедленно уничтожить гестаповца Ризера.

— Идем, идем! Нечего таращиться. — Федор сердито ткнул винтовкой в грудь задержанного, и это чуть не погубило юношу.

Точным, рассчитанным движением неизвестный оттолкнул винтовку в сторону, потом резко рванул на себя, Федор, не ожидавший такого приема, пошатнулся и в то, же мгновение получил прямой, сильный удар в лицо.

Сразу потемнело в глазах. Ушло сознание. Он медленно повалился на землю.

Неизвестный подхватил падающую винтовку, однако стрелять не стал. Отступив на шаг, он двумя руками взял ее за ствол и замахнулся. Замысел его был ясен: ударом приклада, без ненужного и опасного шума, раздробить голову партизана или, возможно, еще сильнее оглушить его и потащить к своим, к Ризеру.

Сухой одиночный выстрел из глубины леса был последним звуком, который услышал «блаженненький». Винтовка старого охотника Игната Зубилина стреляла без промаха.

…Спустя два часа отец и сын Зубилины сидели в партизанской землянке и обо всем обстоятельно докладывали командирам, Правда, докладывал один Игнат. Федор сидел понурившись, опустив голову. Он винил себя за то, что дело, которое так удачно началось, из-за допущенной им оплошности не было доведено до конца. Фашиста надо было взять живым…

— Напоследок сплоховал Федя, — огорченно говорил старик Зубилин. — И моя, значит, вина есть.

— Да, неудачно получилось, — покачал головой Гурьянов. — Вы хоть обыскали его, — нищего этого?

— Все обшарил… Однако из бумажек — ни одной.

— Фашистский «язык» сейчас очень пригодился бы, — вздохнул Жабо. — Но ничего не попишешь. Всяко бывает.

Федор Зубилин ждал сильного нагоняя, а командиры даже не ругают его! Чудно!..

— Так я ж… — начал было он, осмелев, но его прервал Карасев:

— Ладно… Все ясно. Идите отдыхайте. Вечером выступаем.

В ШТАБЕ ГЕНЕРАЛ-ФЕЛЬДМАРШАЛА ФОН КЛЮГЕ

Командующий 4-й немецко-фашистской армией генерал-фельдмаршал фон Клюге уже несколько дней был не в духе. Его раздражало буквально все: и телефонные звонки, и помятые мундиры адъютантов, являвшихся с докладами, и донельзя громкое гудение автомобильных сигналов возле штаба, и даже покорное и слишком уж постное выражение лиц дежурных офицеров.

Генерал со злостью бросал телефонные трубки, разносил офицеров, швырял со стола папки с бумагами и даже выплеснул на пол кофе и разбил чашку. Любимый черный кофе показался ему на вкус неприятно кислым и отдавал скорее русскими щами, чем настоящим бразильским ароматом. Штабной повар получил нагоняй и предупреждение: если он еще раз посмеет сварить такую бурду, ему придется оставить плиту и сковородки, отправиться на передовую и там с автоматом в руках доказывать свою преданность Германии и ее фюреру.

Офицеры штаба ходили на цыпочках, разговаривали шепотом и старались не попадаться на глаза разгневанному командующему. В папку «Для доклада» с самого верха они клали только такие сводки, донесения, телеграммы, которые могли хоть немного успокоить генерала: поздравление фюрера ко дню рождения с пожеланием вторично отметить этот праздник в Московском Кремле; копию сообщения главнокомандующего сухопутными силами генерал-фельдмаршала Вальтера Браухича о скором прибытии в группу армий «Центр» новых дивизий; донесения о расстреле и повешении советских партизан и «опасных заложников»… Под самый низ умышленно подкладывались все остальные, менее приятные бумаги в расчете на то, что командующий не скоро до них доберется, а когда доберется, успеет остыть и подобреть от уже прочитанных радостных известий.

Подлаживаться под вкусы и характер начальства стало искусством многих офицеров из свиты господина командующего.

Но на сей раз все уловки были напрасны. Конечно, поздравление фюрера польстило самолюбию генерала, и если бы оно было вручено ему в торжественной обстановке, в присутствии подчиненных, фон Клюге произнес бы подобающую такому случаю напыщенную речь, не забыв упомянуть о своих боевых заслугах перед рейхом. Но наедине с самим собой генерал мог быть честнее и откровеннее. Он иронически хмыкнул, поджал тонкие губы и, минуту помедлив, равнодушно отложил поздравление в сторону. Кто не знает, что в ставке фюрера такие бумажки составляются под копирку заранее, по списку, и рекламируются как признак особого внимания и чуть ли не благодеяния. А в сущности это — только один из фальшивых театральных жестов истеричного ефрейтора с усиками, ставшего волей божьей (и господ банкиров и магнатов) фюрером всей Германии. Не стоит над этим задумываться и вводить себя во искушение. Хайль Гитлер!..

Сообщение Браухича о скором прибытии пополнения вызвало у Клюге раздраженную гримасу. Чепуха! Болтовня! Господин генерал-фельдмаршал хочет подсластить горькую пилюлю. Кто-кто, а Клюге-то уж знает наверняка, что никаких подкреплений не будет. Где уж!. Только одно и название, что блицкриг. А война уже идет пятый месяц. К концу сентября группа армий «Центр» насчитывала 77 дивизий, из них — 14 танковых и 9 моторизованных! Меньше чем через месяц, группа «Центр» уже имела только 73 дивизий, из числа которых 6дивизий пришлось бросить на охрану тыла и коммуникаций, на борьбу с партизанами. Силы непрерывно тают и тают. Русские буквально перемалывают лучшие немецкие корпуса и дивизии, а Браухич, эта старая хитрая лиса, обманывает и обещает, обещает и обманывает… Ох, и допрыгается же он!.. Фюрер, надо надеяться, не простит ему топтания под Москвой.

Донесения о расстрелах и повешении партизан?.. Что ж, все это правильно и соответствует инструкциям Гиммлера и самого фюрера. Директива «об особой подсудности в районе «Барбаросса» и об особых мероприятиях войск», подписанная Гитлером еще 13 мая 1941 года, строго выполняется. Однако и здесь нечего излишне обольщаться. Кое-где удается схватить израненного, обессиленного советского партизана, лишенного всякой возможности к сопротивлению, или местного жителя, заподозренного в связях с партизанами. После пыток и безрезультатных допросов его вешают. Иногда в виде особой «милости», расстреливают. А каков итог? Партизанские отряды растут как грибы. Только в районах Подмосковья их уже сейчас насчитывается несколько десятков. И по-прежнему взлетают на воздух эшелоны с боеприпасами и горючим, подрываются на дорогах грузовики, танки, пушки; почти ежедневно поступают донесения об убитых немецких солдатах и офицерах, горят склады и штабы. Несколько отборных дивизий, воевавших в Европе и теперь переброшенных под Москву, ничего не могут поделать с этими неуловимыми фанатиками, нарушающими все правила войны.

Несколько дней назад командующему доложили, что между Москвой и Калугой, в лесах и населенных пунктах оперируют партизанские и диверсионные отряды, которые сформировались в районных центрах с трудно произносимыми названиями: Угодский Завод и Высокиничи. Еще чего не хватало! Так оно и есть — штаб Шротта находится в Тарутино, а его тылы в Угодском Заводе? Досидятся они там до беды. Агентура выяснила даже фамилии командиров партизанских отрядов. Фамилии с обычными русскими окончаниями — Карасев, Петраков…

— Базы нашли? — спросил командующий у офицера, докладывавшего эти неприятные новости.

— Пока нет, господин генерал-фельдмаршал.

— Численность установили?

— Точных сведений у нас нет.

— Сколько же их, тысячи, десятки тысяч? — уже раздраженно закричал командующий.

— О, нет, господин генерал-фельдмаршал. Десятки, а может быть, сотни человек. Пустяки!

— Почему же вы не можете справиться с этими пустяками?

Фон Клюге был зол. Он отпустил офицера и забарабанил пальцами по столу. Всего десятки или сотни людей, а стоят они, наверное, тысяч. С ними нужно поскорее кончать. Но как?

Партизанские отряды надо разлагать и взрывать изнутри, вводить в них своих людей. Эта директива Гиммлера правильна, но почти невыполнима. Попасть к русским партизанам агенту дьявольски трудно, а если это и удается, его быстро распознают и немедленно уничтожают.

Кроме всего этого, у фон Клюге было еще немало и других весьма существенных причин для раздражения и гнева. В группе «Центр» его 4-я армия занимала весьма важное, можно сказать, центральное место. Она действовала между ударными группировками немецко-фашистских войск, пытавшимися охватить Москву с севера и с юга. 4-й армии гитлеровской ставкой была поставлена задача сковать и оттянуть на себя большие силы русских и нанести удары по сходящимся направлениям из районов Можайска и западнее Серпухова на Подольск и Кунцево, то есть фактически окружить западнее Москвы всю группировку советских войск. Успешное выполнение этого плана сулило близкую победу Великой Германии и немало лавров лично генерал-фельдмаршалу Клюге. Оно выдвигало его (на это он очень надеялся!) в первую шеренгу фашистских полководцев-завоевателей и победителей. Во всяком случае, он не хуже и не мельче Браухича, Манштейна или Роммеля.

Новое, генеральное наступление началось 16 ноября 1941 года. На всем участке фронта — от Волжского водохранилища до Тулы — развернулись упорные кровопролитные бои. И тут-то честолюбивым замыслам генерала Клюге был нанесен весьма чувствительный и, кажется, непоправимый удар. Наступление 4-й армии, которой он имел честь командовать, было задержано, отражено с самого же начала. На большом ломаном участке фронта — от Белорусской железной дороги до района города Серпухова — части 4-й армии встретили упорное сопротивление и начали почти бесплодно топтаться на месте, теряя дорогое время, людей, технику. Левофланговым частям при помощи танковой группы удалось продвинуться до Звенигорода, однако командующему становилось ясно, что планировавшиеся фланговые удары 4-й армии терпят крах. От этой истины никуда не уйдешь.

Особые надежды генерал-фельдмаршал возлагал на 12-й армейский корпус, укомплектованный отборными частями, под командованием генерала Шротта. Шротту поставили задачу: первому прорваться к окраинам Москвы. Но Шротт, этот хваленый генерал Шротт, черт бы его побрал, глупо и безнадежно застрял на какой-то дрянной русской речке Нара.

Отдельные подразделения 12-го корпуса, правда, форсировали Нару, захватили плацдарм на восточном берегу и даже бросили в бой против русских танки. Но плацдарм так и остался плацдармом. Советские войска подожгли, подбили и уничтожили танки, а пехотные и моторизованные фашистские части не сумели продвинуться вперед и выполнить поставленную задачу. Несколько раздраженных телефонных разговоров Клюге со Шроттом ни к чему не привели: корпус вперед не двигался. А до Москвы — рукой подать…

Москва!.. Фон Клюге вынул из походного несгораемого ящика белую с синеватым отливом шуршащую бумагу, на которой был напечатан приказ Гитлера, датированный совсем недавно — седьмого октября 1941 года. Фюрер требовал сравнять с землей Москву и Ленинград, чтобы полностью уничтожить население этих крупнейших городов России и тем самым избавиться от необходимости кормить людей на завоеванной территории.

«И для всех других городов, — говорилось в приказе, — должно действовать правило, что перед занятием они должны быть превращены в развалины артиллерийским огнем и воздушными налетами».

Фон Клюге расстегнул воротник мундира. Ему вдруг стало душно. Хорошо Иодлю, этой канцелярской крысе, рассылать бумаги с припиской: от имени германского верховного командования… Директивы, циркуляры, приказы… Немецкие войска обстреливают, бомбят, поджигают, но ни Москвы, ни Ленинграда пока не взяли.

Фон Клюге крикнул, чтобы к нему никого не пускали. Он хочет сосредоточиться и проанализировать обстановку. В чем все-таки загвоздка. Что мешает выполнить категорический приказ фюрера?

Клюге пододвинул к себе последние оперативные документы и карту. Что делается на флангах? На правом фланге вверенной ему 4-й армии ведет боевые действия 13-й армейский корпус. Но советские войска нанесли по этому корпусу сильный удар и основательно потрепали. Сосед слева — 12-й армейский корпус Шротта вынужден был выделить некоторые свои части для спасения 13-го корпуса от полного разгрома. А сам Шротт? Все еще сидит в Тарутино и ждет у моря погоды, или, может быть, самовольно перебрался в это малоизвестное село Угодский Завод, где сконцентрированы тылы и должны формироваться пополнения, чтобы возместить потери в боевых порядках?..

А что делается на передовой? Советские части неожиданно навалились на немецкие войска в районе Серпухова. Пришлось перебросить сюда подкрепления: две танковое и одну пехотную дивизии. А ведь они должны были по плану наступать вдоль Варшавского шоссе на Подольск. Дивизии ушли с Варшавского шоссе через Угодский Завод — Высокиничи. И уже на марше понесли первые потери: в пятнадцати километрах юго-восточнее Угодского Завода на пути передовых частей появился какой-то отряд русских, смешал боевые порядки и расстроил движение. Уничтожено больше шестидесяти немецких автомашин, несколько танков, есть убитые и раненые… Что это за отряд? Партизаны? Войсковой десант? Почему разведка не может доложить точные данные?

Нет, надо принимать решительные и срочные меры, иначе жди неприятностей. Нужен новый план. Точный. Реальный. Всеобъемлющий!..

Генерал-фельдмаршал имел большое пристрастие к планам, которые разрабатывал по его указаниям оперативный отдел штаба армии, верил в силу цифр, линий и стрел, нанесенных штабистами на карты и на разрисованные тушью и цветными карандашами схемы. На планах и схемах все выглядело хорошо, даже отлично, вполне соответствовало требованиям ставки и давало возможность с чисто немецкой аккуратностью и педантичностью определить действия всех частей и сроки их обязательных побед. Ведь еще недавно во Франции, в Бельгии, в Польше все происходило именно так, как было намечено в планах. Но здесь, в России, эти планы стали трещать и расползаться по швам, как старые штаны, которые пора давно уже продать старьевщику или выкинуть на помойку.

Это наводило фон Клюге на длительные и грустные размышления, и все же он еще верил в магическую силу планов и цеплялся за них, как за спасительное средство.

22 ноября в Тарутино, где размещался штаб 12-го армейского корпуса, прибыл полковник Кнеппель. Он имел очень важное и секретное поручение: лично передать генералу Шротту все последние оперативные указания генерал-фельдмаршала Клюге (командующий уже не доверял ни телефонным проводам, ни радиостанциям, ни обыкновенным офицерам связи). Шротт должен был разработать и предоставить новый, совершенно реальный, рассчитанный до последних деталей план дальнейших действий корпуса по Варшавскому шоссе на Москву. Полковнику Кнеппелю приказано было привезти этот план в штаб армии ранним утром 24 ноября, причем дежурному адъютанту вменялось в обязанность разбудить командующего в любой час, как только вернется Кнеппель, и немедленно пригласить начальника штаба генерала Блюментрита.

Кнеппель имел и еще одно задание: лично выехать в Угодский Завод и проверить формирование подкреплений, столь нужных сейчас, именно сейчас.

Высокий светловолосый полковник Кнеппель с двумя черными крестами на безукоризненно отглаженном мундире приложил руку к фуражке с высокой тульей и отправился выполнять приказание командующего.

В четыре часа утра 24 ноября дежурный адъютант осторожно притронулся к плечу командующего, спавшего в отдельной комнате штаба на собственной, специально оборудованной походной койке. Лицо адъютанта было бледным, почти белым, губы его дрожали, голос звучал так, будто ему не хватало воздуха или его разрывала икота.

— Господин командующий… Разрешите доложить…

Клюге, еще не проснувшись окончательно, повернул голову и, не замечая испуганного вида адъютанта, недовольно проворчал:

— Не мешайте мне спать.

— Но, господин командующий… Вы ведь сами приказали.

— Что я приказал? — все еще сонным голосом спросил Клюге. — Что я приказал? Будить меня?

— Так точно… Насчет полковника Кнеппеля.

— А… Полковник Кнеппель вернулся?

— Нет, господин генерал-фельдмаршал… Но…

— Так какого дьявола вы меня разбудили?

— Дело в том… Случилось ужасное…

— Что?! — не то закричал, не то заревел Клюге и, как подброшенный, соскочил с кровати. — Что случилось? Да говорите же, черт вас побери! Что случилось?

Дрожащими руками, не попадая в рукава, он стал поспешно натягивать на себя мундир, отталкивая пытавшегося ему помочь адъютанта. Командующий даже не заметил, что на пороге стоит начальник штаба, генерал Блюментрит и лицо его, всегда спокойное, самоуверенное, выглядит сейчас растерянным.

— Так что же все-таки случилось?

А случилось то, что полковник Кнеппель выполнил только первую часть поручения господина командующего. Точнее: он добросовестно передал генералу Шротту все указания генерал-фельдмаршала, получил от от Шротта новый и вполне реальный план дальнейшего движения корпуса (номера дивизий, средства усиления, маршрут, сроки…), а затем уехал в Угодский Завод, надеясь ускорить формирование пополнений. Но вернуться в штаб армии для личного доклада полковник Кнеппель не смог. Помешали неожиданные, непредвиденные и не зависящие ни от Шротта, ни от Кнеппеля обстоятельства.

Обстоятельства сложились так, что Кнеппель остался в Угодском Заводе. Не задержался, а остался. Навсегда — вместе со многими другими солдатами и офицерами германского вермахта.

Виною этому были партизаны, которые меньше всего заботились о четкости и логичности планов генерал-фельдмаршала фон Клюге и совсем не интересовались его личными честолюбивыми замыслами.

Да, виною всему оказались партизаны Угодско-Заводского района и их боевые друзья — московские чекисты и бойцы Красной Армии из сводного отряда под командованием капитана Жабо.

В ПУТЬ, ТОВАРИЩИ!

Когда Маруся Конькова вторично вернулась в лесной лагерь, Бабакин и Жабо не удержались и на радостях расцеловали девушку. Принесенные ею сведения — настоящий клад. Они уточнили и расширили данные, полученные от подпольщиков, «маяков» и других партизанских и войсковых разведчиков, в разное время добиравшихся до окраин Угодского Завода. Теперь можно было представить себе расположение немецких штабных точек и пути подхода к ним.

И вот уже принято решение: сегодня вечером, не теряя времени, всем отрядом двигаться к Угодскому Заводу, чтобы этой же ночью осуществить задуманный и разработанный план разгрома вражеского гарнизона. Силы, конечно, несравнимы. Партизан, московских чекистов, «истребителей» и бойцов из отряда особого назначения штаба Западного фронта — всего 302 человека. А немецкий гарнизон в Угодском Заводе, включая штабных офицеров и маршевые пополнения, насчитывал примерно до 4 тысяч человек и располагал, кроме обычного стрелкового вооружения, танками, броневиками и минометами. Эти сведения Карасеву и Жабо подтвердил через капитана Накоидзе штаб 17-й стрелковой дивизии, собиравший разведданные о вражеских силах, действовавших на участках дивизии.

Но ждать — значит терять самое дорогое — время. Действовать, нападать — значит добиваться успеха. Темная ночь, внезапность нападения, боевой порыв и ненависть, утраивавшая, удесятерявшая сила каждого партизана и бойца, — вот на что рассчитывали Жабо и Карасев, отдавая приказание выступать немедленно.

А незадолго до этого приказа Михаил Гурьянов уже успел поговорить с бойцами, поддержать некоторых дружеским, теплым словом, вызвать смех веселой шуткой. Гурьянов ни на минуту не забывал о своих обязанностях партизанского комиссара.

Еще будучи председателем райисполкома, много читая, главным образом по ночам, Михаил Алексеевич познакомился с боевой историей первых красных полков и армий. Особенно привлек его внимание изумительный героизм бойцов первого Крестьянского коммунистического полка 3-й армии. Недаром этот полк в незабываемые годы гражданской войны и иностранной интервенции называли полком Красных Орлов. Стремительно бросались орлы на врага и, соединяя разумное командование с величайшей революционной храбростью, разбивали противника наголову.

Неужели же сыны и внуки, наследники славы тех давнишних орлов-героев, не сумеют выполнить то, что со стороны кажется невыполнимым? Четкий план, разумное командование, безграничная храбрость, помноженные на любовь к Родине!.. «Мы сумеем!.. Мы сможем!» — говорил Гурьянов солдатам и партизанам, рассказывая об эпизодах гражданской войны, и каждый прислушивался к его словам, как к боевому сигналу.

Пора было собираться.

— А ты оставайся и спи, — предложил Жабо Коньковой, которая буквально шаталась от усталости.

— Нет, — твердо ответила Конькова. — Я пойду со всеми. Разве в бою не нужна медсестра?

— Нужна. Но хватит ли у тебя сил?

— Хватит!

— Дойдешь?

— Дойду!

— Хорошо, — согласился Жабо, испытывая чувство благодарности и уважения к этой девушке. — Пойдешь с нами.

Перед походом большую заботу о своих товарищах проявили девушки Галина Ризо, Маруся Конькова, Зинаида Ерохина и Александра Максимцева. Они переходили от бойца к бойцу, справлялись, нет ли у кого потертостей ног, оказывали больным необходимую медицинскую помощь, советовали высушить портянки на груди, под ватниками или полушубками, переворачивали отдыхающих на земле, чтобы не застыли, не замерзли.

— Золотые девчата! — с чуть приметной грустью сказал Гурьянов, наблюдавший за девушками. — Как стараются.

— И санитарки, и медсестры, и бойцы, — поддержал Жабо.

Стоявший рядом Каверзнев задумчиво проговорил:

— Моя Зина — маленькая, совсем девочка, а винтовку носит, как заправский солдат.

— Значит, мал золотник, да дорог, — шутливо воскликнул Карасев и пошел разыскивать Лебедева: надо было окончательно уточнить маршрут.

Вечером отряд двинулся в путь. Шли налегке. Тулупы, тяжелые полушубки и лишнее снаряжение — все было оставлено на месте стоянки. Зато все бойцы стремились получше вооружиться и набрать побольше патронов. Кроме винтовок, автоматов (они еще были в новинку), гранат и ручных пулеметов, многие получили бутылки с горючей смесью, термитные шарики и толовые шашки.

Бойцы шли осторожно, медленно, прислушиваясь к каждому звуку, каждому шороху. Их вели знающие местность проводники. На флангах, в некотором отдалении от отряда, бесшумно скользили дозорные. Если проводники и впереди идущие останавливались или неожиданно ложились на снег, все повторяли их движения, выполняя категорический приказ командира — ничем не обнаруживать себя, в бой не ввязываться, на выстрелы не отвечать. Главная цель — Угодский Завод.

В лесу было так темно, что ни дороги, ни деревьев, ни даже рядом идущего человека не было видно. Только с трудом различались марлевые повязки на рукавах и шапках бойцов. Сейчас эти светлые повязки помогали не растерять друг друга в темноте, а в ночном бою они должны были помочь отличать своих от гитлеровцев.

Лес!.. В зимнем убранстве стоят деревья, чуть поскрипывая от порывов налетающего ветра. Холодный воздух леденит лицо, забирается под шинели, пальто, телогрейки, пиджаки. Кажется, будто доносятся еле ощутимые запахи хвои, прикрытой снегом. Скорой декабрь — пора подготовки новогодних елок, прихода сказочных дедов-морозов, школьных каникул и шумных балов с танцами, музыкой, маскарадными масками, россыпью конфетти, треском бенгальских огней и взлетом мечтаний о будущем…

Когда все это было?.. И странно, что об этом думается сейчас, в темном, тревожно шумящем лесу, на пути к бою. Вот они, совсем иные, не бенгальские огни, и иная, не праздничная музыка. Где-то идет бой. Чернильно-черное небо совсем недалеко освещается багровыми вспышками. Над лесом в невидимой вышине гудят бомбардировщики. Ухают взрывы, от которых вздрагивает под ногами земля. Слышен непрерывный гул — бьет артиллерия. Гул усиливается и превращается в рев и вой. Опытный слух офицеров Жабо и Карасева улавливает звуки орудий большой мощности и мощный скачущий грохот, будто катятся, подпрыгивая, железные обручи и в то же время огромные молоты, рассекая воздух, бьют, в грудь земли, отскакивают от нее и вновь бьют, бьют… Это «играли» советские «катюши».

…Родина моя! На твоей чудесной земле идет бой. Нет, не просто бой, а битва — за твою честь и свободу, за твою и мою жизнь. За нашу жизнь! И я, сын твой, тоже иду сейчас в бой и буду драться за тебя, за себя, за Москву — за все, что воплотилось в нежном, мужественном и неповторимо прекрасном слове — Родина!.. Этих торжественных слов сейчас никто не произносил, но можно не сомневаться, что они жили в сердце каждого воина отряда.

Непроизвольным движением Жабо поправил висевший на шее автомат, подтянул колодку с маузером, ощупал гранаты на поясе…

В пути произошел случай, чуть было не погубивший задуманную операцию. Мелочь, случайность…

Двигаясь через лес по намеченному маршруту, отряд наткнулся на небольшое подразделение гитлеровцев, которые, протянув между деревьями полотнища палаток и закутавшись в башлыки и одеяла, грелись у костра. Очевидно, они так были уверены в своей силе и безопасности, что даже, пренебрегая правилами светомаскировки, развели огонь. Заметив костер, проводники своевременно свернули влево, и бойцы стали тихо и осторожно обходить опасное место.

Замыкая отряд, идя несколько поодаль за последними рядами партизан, старший лейтенант Каверзнев незаметно для себя чуть отклонился в сторону и вдруг почувствовал, как дуло его автомата задело за что-то невидимое в темноте, тут же вздрогнул от раздавшегося над самым ухом хриплого сонного голоса:

— Пауль? Бист ду блинд?.. Бер!..[11]

Каверзнев чуть было не шарахнулся и не побежал, настолько неожиданной была эта встреча. Очевидно, гитлеровский солдат стоял на посту и, привалившись спиной к дереву, дремал. Каверзнева, задевшего солдата за шинель дулом автомата, он принял за своего приятеля, патрульного, и спросонья обругал его.

Молнией обожгла мысль: повернуться, наброситься, задушить, не дать крикнуть, но он сдержался и тем же шагом размеренно, и неторопливо прошел дальше.

— Я… Я… — только и смог глухо, сквозь зубы пробормотать Каверзнев, исчезая в темноте. Он почувствовал, как сразу взмокла на нем рубашка и кровь бросилась в виски. Машинально бросив слово «я», Каверзнев в этот момент и не вспомнил, что оно по-немецки означает «да» и таким образом послужило успокоительным ответом для гитлеровца.

К часу ночи весь отряд благополучно добрался до опушки леса и сосредоточился в большой балке, примерно в 800 метрах от восточной окраины Угодского Завода. Неподалеку начинался парк — любимое место прогулок молодежи. Слева темнело кладбище.

Здесь, в балке, Жабо собрал всех командиров и еще раз коротко повторил боевую задачу и план действий. Тактический замысел операции определялся большой разбросанностью Уродского Завода. «Точки», или объекты, на которые необходимо было нападать, находились в разных местах села. Поэтому весь сводный отряд еще заранее был разбит на восемь ударных групп: каждая группа имела свой объект нападения и свои дополнительные задачи. Сейчас командиры групп получали последний инструктаж.

Первая ударная группа, в которую входили со своими партизанами Карасев и Гурьянов, нападала на здание бывшего райисполкома, где, по предположениям, находились офицеры штаба тыла и до роты эсэсовцев, бдительно охранявших своих начальников.

Вторая группа под командованием старшего лейтенанта государственной безопасности Каверзнева должна была ворваться в здание школы (оно находилось ближе других объектов, невдалеке от леса), истребить всех гитлеровцев, захватить оперативные документы и, если удастся, взять живым «языка».

Остальные шесть групп — Бабакина, Пигасова, Лившица и других — также получили свои «точки», к которым и повели их проводники из местных партизан. Линия нападения растянулась: здания райкома партии, сберкассы, Дома культуры, помещения свиносовхоза и все пригодные для жилья и хранения скота, горючего и обмундирования — все это должно было попасть под огонь бойцов сводного отряда. Перед броском Жабо напомнил всем, что действовать нужно быстро, решительно, не дожидаясь дополнительных команд, и не только уничтожать гитлеровцев, но и сжигать всю их технику, склады с горючим и продовольствием.

Конечно, разбросанность групп затрудняла для Жабо руководство боем и осуществление взаимодействия. Но тут уж ничего не поделаешь — приходилось считаться с неизбежными трудностями и возможными неожиданностями. Но это же, как потом оказалось, напугало гитлеровцев и создало у них впечатление, что в Угодском Заводе неизвестно откуда появились крупные силы Красной Армии.

Отдельно была выделена группа подрывников. Ей поручалось подобраться к реке Угодке, подорвать мост, уничтожить охрану, а потом, вовремя боя, спилить и повалить побольше телеграфных столбов на окраинах поселка, а в центре рвать связь любыми способами.

— Начало налета — 2.00 (— Товарищи, сверьте часы!).

Сигнал начала действия — пулеметная очередь на правом фланге (группа Лившица) трассирующими пулями.

Выход из боя — по приказу командира через связных. Место сосредоточения отряда после боя и эвакуации раненых — лес, пятьсот метров восточнее Угодского Завода.

Знаки опознавания своих — белые повязки на рукавах и головных уборах. Общий пароль (особенно на случай совместных действий и столкновения в темноте) — «Родина!», отзыв — «Москва!»

Каждая группа после инструктажа выдвигается на исходное положение, располагаясь вдоль окраины поселка на протяжении примерно двух километров.

— Все понятно? Вопросы есть? — тихо спросил Жабо, закончив повторный инструктаж. Он почувствовал, как пересохло в горле от волнения и напряжения, и вынужден был несколько раз кашлянуть в рукав.

— Понятно… ясно… — раздались голоса командиров, и только Гурьянов задал вопрос, который, собственно, вертелся на языке у каждого:

— Ну, а если что случится не по плану? Тогда как?..

— Тогда действовать по обстановке, — прозвучал твердый голос Жабо. — Что бы ни случилось — всем выполнять главную задачу: истреблять фашистов, технику, захватывать документы. Действовать смело, решительно, помогать товарищам.

После минутной паузы он уже другим, не начальническим тоном добавил, будто подумал вслух:

— Ведь идем в бой за Родину, товарищи!

Эти слова прозвучали мягко, дружески и вместе с тем торжественно.

Гурьянов порывисто обнял Жабо и растроганно проговорил:

— Спасибо, друг… Правильные, хорошие слова сказал.

А потом добавил:

— Знаешь, Владимир, у меня сейчас такое чувство, будто я домой собрался.

— А в доме — гости непрошеные.

— Мы их угостим сейчас так, что весь век помнить будут.

— Ты только берегись, под пули не лезь.

— Слушаюсь, — шутливо откозырял Гурьянов. — Мне ведь и самому хочется, когда эту мразь выкурим, поработать вовсю. Мы, брат, из Угодского Завода образцовый район сделаем.

Даже в последние минуты перед боем Михаил Алексеевич нет-нет да и возвращался мыслями к своему району, к своему «хозяйству», которому отдал много труда и любви. В этот ночной час, уже чувствуя себя в бою, в схватке с еще не видимым, но засевшим и хозяйничающим в родном селе врагом, Гурьянов невольно думал о завтрашнем дне — без войны, без фашистов и строил планы, которыми всегда была переполнена его энергичная, деятельная натура.

Жабо недовольно хмурился: он, кадровый офицер, привык к точности и определенности, а все сведения партизанских и войсковых разведчиков были все же неполными. Какие вражеские силы именно сейчас, в эту ночь, находятся в Угодском Заводе? Поскольку этого разведчикам, к сожалению, установить не удалось, можно было только с наибольшей долей вероятности предположить, что в селе находились подразделения и канцелярии тыла 12-го армейского корпуса с приданными им несколькими танками и орудиями, одна-две роты охраны, аппарат комендатуры, гестапо или секретной полевой полиции, то есть жандармерии. Ко всему этому надо приплюсовать и маршевые роты, которые обычно на день-два останавливались в селе: ведь пополнение частей корпуса следовало через Угодский Завод.

Обо всем этом раздумывали Жабо, Карасев, Гурьянов, Щепров и все остальные воины отряда. «Да, как ни считай, а немцев здесь наберется до четырех тысяч, а нас всего 302 человека. Маловато! И все же, если удастся разгром фашистских сил в Угодском Заводе, это не может не повлиять на действия соседних войсковых частей, крепко поможет нашей 17-й дивизии».

Жабо еще и еще раз уточнял план налета, ясно понимая и веря, что даже такая ограниченная операция будет иметь значение, поскольку она развернется в ближайшем тылу немецко-фашистских войск, в условиях исключительно плотной их концентрации в решающие, критические дни битвы под Москвой.

Это и успокаивало и обнадеживало Жабо. Своих мыслей и предположений он не скрывал от Карасева, Гурьянова и других товарищей и помощников.

Но в тот момент, когда прогрохотали первые пулеметные очереди, все раздумья и предположения сразу же отодвинулись далеко назад, и им, командиром сводного отряда, овладело только одно желание — довести начатое дело до конца и показать всем бойцам — и партизанам, и войсковикам — пример храбрости, бесстрашия и воинского мастерства.

Ровно за десять минут до назначенного срока проводники вывели группы в намеченные места, откуда те по сигналу должны были двинуться к своим объектам.

Немецкие патрули, обходившие поселок, ничего не заметили и не услышали.

Тишина. Ночь. В домах уже давно погасли огни, еле пробивавшиеся сквозь маскировочные шторы. Непроницаемая, плотная темнота накрыла землю.

Стрелки на часах Жабо, Карасева и Гурьянова отсчитывали секунду за секундой, минуту за минутой. Эти последние десять минут казались самыми долгими, трудными и мучительными.

В это время к Карасеву подполз Илья Терехов. Тяжело дыша, будто он только что пробежал много километров, Терехов положил перед командиром прямо на снег автомат и немецкую каску.

— Что это? — удивился Карасев. — Ты откуда такой запаренный?

— Товарищ командир… Не ругайте… Виноват я, конечно, что без спросу… Но все в порядке…

— Да в чем дело? Говори толком.

У Карасева тревожно засосало под ложечкой. Что наделал этот парень?

— Да говори же! — уже со злостью прошептал Карасев.

— Вон там, у самого выхода из леса, я заметил фигуру… Часовой, думаю, или наш? Подполз поближе. Самый что ни на есть фриц. Стоит и в лес вглядывается. Вот сволочь, думаю, еще заметит нас, гвалт поднимет…

— Ну?

— Ну… В общем, я снял его.

— Как снял?

— Очень просто. Тихонько подобрался и кинжалом вот этим ударил и сразу на него, фрица, навалился. Как тогда, в лесничевке, когда белобрысого офицера брали. И пикнуть не успел. Это его автомат. На том свете он никому не нужен. И каска.

У Карасева отлегло от сердца. Нужное дело сделал Терехов, очень нужное, правда, за самовольный поступок следовало бы крепко отругать. Ведь он — солдат, ефрейтор и воинские порядки знает. Но хотя он поступил опрометчиво, все же убрал с дороги немецкого часового, который мог преждевременно обнаружить отряд и поднять тревогу. К тому же до начала налета осталось две минуты… Нет, только одна минута… Разберемся потом, на базе.

— Я тебя за самовольство… — только и успел проговорить Карасев.

В ту же секунду на правом фланге тишину ночи прорезала длинная пулеметная очередь. «Что это? — мелькнуло в голове Жабо. — Ведь условились трассирующими. Неужели перепутали?»

Нет, как выяснилось потом, не перепутали, точно выполняли приказ — группа подходила к мосту через Угодку. Но гитлеровская охрана заметила приближавшиеся фигуры бойцов. Из блиндажа возле моста ударил немецкий пулемет. Он на какую-то долю минуты опередил условную пулеметную очередь Лившица. Было ровно два часа ночи — время совпало, — и все командиры групп пулеметную стрельбу приняли за сигнал к атаке.

Раздумывать было некогда. Послышался звонкий голос Жабо.

— За мной! Вперед! — закричал он и побежал вперед, в темноту, срывая с шеи автомат. Справа и слева он услыхал такие же возгласы: «Вперед!.. За Родину!..» Остальные группы вслед за командирами бросились в поселок к «своим» зданиям, и крики потонули в треске пулеметной и автоматной стрельбы и в грохоте первых разорвавшихся гранат.

НАЛЕТ НА НЕМЕЦКИЙ ГАРНИЗОН

Метнувшись в узкий переулок на окраине села, Жабо, Карасев, Гурьянов и бойцы группы быстро окружили здание райисполкома и бросили в окна первого этажа несколько гранат. Часовой, стоящий у входа, не успев опомниться, упал, подкошенный автоматной очередью.

Жабо рассчитывал сразу же ворваться внутрь здания, но входная дверь оказалась закрытой на железную задвижку изнутри и не поддавалась никаким усилиям. Сорвать ее не удалось. А из окон второго этажа уже раздавались первые ответные выстрелы немецких офицеров. Зазвенели разбитые стекла. Из крайнего окна показался вздрагивающий в огненных вспышках ствол пулемета. Еще секунда-другая, и сбившиеся в кучу бойцы начнут падать под пулями врага.

Выручил «хозяин» здания райисполкома Михаил Гурьянов.

— Разойдись!.. В сторону!.. — во всю силу легких закричал он и, размахнувшись, бросил в дверь одну за другой две гранаты. Дверь разлетелась в щепы. Домашев, Терехов и другие бойцы вбежали в коридоры первого этажа.

Здесь творилось что-то невообразимое. Из всех дверей выбегали гитлеровцы, в мундирах и в белье, с дикими криками они метались по коридорам и лестницам, сталкиваясь друг с другом, стреляли из пистолетов и автоматов. А партизаны, прижавшись к стенам и спрятавшись за поворотами, в темноте, рассекаемой огненными брызгами, простреливали коридор, двери в комнаты и косили всех, кто пытался выскочить наружу.

За одной из дверей забаррикадировалось несколько немецких штабников. Кто-то из партизан, крикнув «Осторожно!», бросил в эту дверь гранату, а затем, поводя дулом автомата из стороны в сторону, разрядил весь диск.

Бойцы группы кинулись по лестнице на второй этаж. Но лестничную клетку заняли несколько немецких офицеров и непрерывно стреляли вниз. Перестрелка продолжалась две-три минуты. Затем, топоча сапогами, офицеры и солдаты стали сбегать по лестнице, прорываясь к двери. Некоторым удалось выскочить, но большинство попадали под пули партизан и сваливались здесь же, загораживая своими телами проходы и ступени лестницы.

В горячке боя Карасев разрядил весь диск автомата. Быстро набросив на шею автомат, он выхватил маузер и с Гурьяновым и несколькими бойцами пробился на площадку второго этажа. Здесь им пришлось залечь, так как большая группа гитлеровцев, находившихся в конце коридора, вела сильный огонь. Однако четыре гранаты и несколько пулеметных очередей, выпущенных Домашевым, сделали свое дело, огонь со стороны немцев прекратился.

И вдруг совершенно неожиданно, неуверенно замигав, вспыхнули электрические лампочки. Кто-то из гитлеровцев, видимо, включил рубильники походной штабной электростанции. От яркого света Карасев невольно зажмурился, а когда раскрыл глаза, заметил, как по лестнице, вытянув длинную руку с пистолетом, пятится немецкий офицер. Карасев вскинул маузер, но раздался только щелчок: кончились патроны.

— Берегись! — крикнул Гурьянов, оказавшийся рядом, и нажал на спусковой крючок карабина.

Но его карабин тоже оказался пустым. Немецкий офицер, воспользовавшись этой невольной паузой, успел несколько раз подряд выстрелить. В тот момент, когда Карасев быстро перезаряжал маузер, разрывная пуля ударила его в кисть правой руки. Он ощутил сильный толчок, что-то горячее обожгло руку, но боли сначала не почувствовал.

Возможно, что гитлеровец успел бы выстрелить еще раз, в упор, но Карасева спас Гурьянов. Выхватив пистолет, он метким выстрелом свалил офицера и бросился дальше, на второй этаж.

Мимо пробежала группа партизан. В коридоре завязался бой. Гитлеровцы отстреливались, а некоторые, вышибая ударом ноги оконные рамы, выпрыгивали со второго этажа на улицу, где попадали под огонь партизан.

Капитан Жабо, заметив ранение Карасева, приказал одному из бойцов отвести старшего лейтенанта на медпункт. Прижимая к груди окровавленную руку, Карасев, пошатываясь и прислоняясь к плечу товарища, дошел до медпункта (он был невдалеке, почти у самой опушки леса) и здесь попал в заботливые руки медицинской сестры Галины Ризо.

А в это время в здании райисполкома продолжалась ожесточенная схватка.

Гурьянов пробивался к своему кабинету, в котором проработал немало лет. Он понимал, что этот кабинет занял какой-нибудь гитлеровский генерал или полковник, и надеялся пристрелить там непрошеного гостя и захватить важные штабные документы. Но из дверей кабинета непрерывно трещали выстрелы, и подойти поближе было невозможно. У Гурьянова остались только две гранаты, и он, ухнув, с размаху бросил их в дверь. Однако вражеский огонь не прекратился. Подоспевший на помощь Гурьянову Жабо одну за другой кинул еще две гранаты. Когда и они взорвались внутри председательского кабинета, выстрелы наконец прекратились.

Гурьянов первым, размахивая пистолетом, вбежал в свой кабинет. За ним — большая группа бойцов. На полу, на стульях, возле стен, за столами и шкафами в различных неестественных позах лежали убитые и раненые гитлеровские офицеры. Кто-то хрипел, стонал.

Когда Жабо тоже оказался в кабинете, Гурьянов срывал со стены две большие карты с нанесенной на них оперативной обстановкой. Обе карты он запихнул в вещевой мешок. Туда же утрамбовал различные документы, которые партизаны вытащили из разбитых ими столов и шкафов.

— Вот, капитан, где они, глянь только!

Гурьянов тряс большой пачкой фотографий, которые нашел в одной из папок. Это были фотографии советских активистов, украденные Гнойком, и множество других фотографий, очевидно, размноженных с негативов захваченных немцами в местной фотографии, изготовлявшей снимки для партийных документов.

Но Жабо сейчас было не до фотографий. Он, собственно, ничего и не знал о них.

— Выходить! — скомандовал он. — Поджигать!..

Через, несколько минут двухэтажное здание райисполкома пылало, как факел.

Группам Каверзнева и Бабакина не удалось вплотную приблизиться к намеченным объектам. Обеим группам надо было пробежать сквер и площадь, а немцы уже вели отсюда сильный пулеметный огонь. На Советской и Коммунистической улицах бойцы Каверзнева и Бабакина бесстрашно пробивались вперед, расстреливали выбегавших из темных зданий немцев, уничтожали фашистскую технику…

Рядом с Каверзневым все время «работал» Сергей Щепров. Ведь он был не только бойцом, а и политруком, и парторгом. Поэтому в эти грудные минуты он старался личным примером увлекать бойцов. Автомат Щепрова строчил непрерывно, ствол накалился, а политрук все время находил новые и новые цели и, перезарядив автомат, снова бросался туда, где, как ему казалось, требуется помощь и «добавочный огонек».

Каверзнев невольно искал глазами Зину Ерохину, хотя и знал, что в темноте трудно найти. Он беспокоился, как бы ее не зацепило случайно пулей или осколком гранаты. Маленькая юркая девушка, похожая издали на мальчишку, не отставала от своих товарищей — стреляла, бросалась наперерез бегущим немцам, а при опасности приседала на корточки или падала на землю.

С таким же отцовским вниманием следил за девушкой боец Еременко. Столкнувшись с ним, Каверзнев приказал:

— Поглядывай за Зиной… Пусть не лезет на рожон.

— Есть поглядывать! — громко ответил Еременко и крикнул: — Зина! Держись рядом… Слышишь?

— Слышу! — донесся ее тонкий голосок, и Зина снова метнулась куда-то.

Остальные группы бойцов сводного отряда тоже выполняли свои задачи: громили гитлеровские подразделения, оборонявшиеся на территории свиносовхоза, в зданиях сберкассы, Дома культуры, семилетней школы и в других зданиях.

Владимир Жабо, руководя боем, перебегал от «точки» к «точке» и бесстрашно вырывался вперед. Бойцы старались опередить его, чтобы прикрыть собой командира.

— Товарищ капитан! — раздавалось сразу несколько голосов. — Осторожнее!..

Особенно трудно досталась победа на территории свиносовхоза. Здесь размещались строевые подразделения, укомплектованные обстрелянными, побывавшими в боях гитлеровскими солдатами. Они упорно и организованно оборонялись и не только отстреливались, но сделали две попытки прорваться к дороге на Черную Грязь. Однако оба раза попадали под губительный огонь винтовок, автоматов и пулеметов. А когда бойцы и партизаны, увидев впереди знакомую фигуру своего командира, поднимались в атаку, гитлеровцы, шедшие напролом, пятились и разбегались.

Затем несколько бойцов и партизан подожгли авторемонтную мастерскую, склад с горючим и находившийся в отдалении от жилых домов склад боеприпасов. Раздались мощные взрывы. Словно неожиданно налетевший ураган со свистом пронесся над пылающими зданиями; затем с короткими промежутками стали взрываться ящики с патронами, артиллерийскими снарядами и минами. Взрывы непрерывно потрясали село и заглушали все звуки неутихавшего боя.

На улицах стало светло, как днем.

Позже всех в прямой, непосредственный бой вступила группа младшего политрука Лившица. Проводники группы, опасаясь неожиданной встречи с немецкими патрулями, повели бойцов к аптеке и больнице более длинным путем, в обход села. Поэтому к своему объекту группа подошла слишком поздно, и многие офицеры и солдаты гестапо и полевой жандармерии успели разбежаться.

В горячке боя все забыли о необходимости захватить «языка». Ожесточение было так велико, ненависть к немецкие оккупантам клокотала так сильно, что каждый боец, где бы ни заметил гитлеровца — прямо перед собой, на улице или в здании, в углу комнаты, под столом или под кроватью, — немедленно разряжал во врага автомат, пистолет или бросал гранату.

Лейтенант Климов настойчиво пробивался с несколькими бойцами в здание школы. Здесь размещался один из отделов немецкого штаба и, по имевшимся сведениям, проживали генерал и старшие офицеры. Они открыли ответный огонь из автоматов и пулеметов и не давали возможности партизанам приблизиться к дверям.

— А ну, прекратить стрельбу! — приказал капитан. — Попробуем договориться с фрицами.

Жабо отлично владел немецким языком. Он громко прокричал требование всем офицерам и солдатам сдаться в плен. Ответа не последовало. Жабо вторично потребовал сдаться, но в это время из окна школы затрещал автомат.

— Тогда вперед!.. Бей гадов!.. — крикнул Жабо.

Бойцы группы забросали здание школы гранатами и затем ворвались внутрь. Продвигаясь из класса в класс, они уничтожали яростно сопротивлявшихся немецких солдат и офицеров.

На пороге одного из классов, превращенного в канцелярию, лейтенант Климов столкнулся лицом к лицу с выбежавшим в коридор фашистским генералом. Генерал (а может, это был полковник), выстрелил, но промахнулся. В ту же секунду инстинктивно выстрелил Климов и ранил генерала в грудь. И тут только лейтенант вспомнил, что такой «язык» может очень пригодиться советскому командованию. Тогда он оттащил упавшего на пол генерала в сторону, чтобы его не затоптали, а сам пока бросился в помещение штабной канцелярии. Здесь он разбил стол, сложил в большой желтый портфель, лежавший на краю стола, все бумаги, вытряхнутые из ящиков, повесил через плечо две офицерские сумки, планшетку и снова выскочил в коридор к «своему» генералу. Тот лежал напрежнем месте и хрипел.

Климов схватил пленного за руки, потащил его к выходу к выволок на улицу. Здесь шел бой. Стрельба не затихала. У входа в школу лежало несколько раненых партизан.

Из соседнего здания ударил немецкий пулемет. Бойцы разбежались и залегли. Тогда Климов снова оттащил пленного генерала в сторону, под крыльцо, и, оставив его у стены, бросился в дом, откуда бил пулемет. Немецкие пулеметчики, засев в крайней комнате, стреляли из окна. Климов подкрался к двери, стремительно распахнул ее и бросил в комнату две гранаты. Пулемет замолчал.

Теперь Климов мог опять заняться пленным. Поднять его и взвалить на плечи у лейтенанта не хватило сил, и он поволок «языка» по земле. Во время этого своеобразного путешествия по улицам Угодского Завода посреди хаоса огня, дыма, выстрелов и взрывов раненый немецкий штабист умер. Климову осталось только с досады крепко выругаться и вынуть из карманов мундира с крестами все документы.

— Товарищ лейтенант, и у меня трофеи, — услышал он возбужденный срывающийся голос. В темноте, разрываемой колеблющимися всплесками огня, перед Климовым выросла фигура сержанта Михаила Козлова. Он вытянул перед собой руки, и Климов увидел два туго набитых портфеля.

— Пригодится, наверное, — сказал Козлов, вытирая рукавом шинели вспотевшее лицо.

— Что там?

— Документы всякие. Полно!

— Молодец! После боя все передадим Жабо.

Критический момент наступил тогда, когда в село вкатились четыре танка и броневик. Из броневика засверкали вспышки пулеметных очередей, а танки, развернув пушки в сторону леса, выпустили несколько снарядов. Видимо, стрелять по селу вдоль улиц или по метавшимся вокруг зданий фигурам экипажи танков пока не решались, опасаясь поразить своих. Поэтому для устрашения открыли стрельбу по лесу.

— Поджигай танки! — громко крикнул Жабо.

— Поджигай! — подхватил этот возглас комсомолец Алексей Басов, боец из группы Бабакина, и взмахнул выхваченной из кармана бутылкой. Освещаемый багровыми отсветами, не пригибаясь к земле, он стремительно рванулся вперед, будто хотел грудью своей остановить танки, разрушить их броню. За Басовым бросилось еще несколько человек.

— Жги!.. Бей!.. — неслись крики смельчаков, решившихся на единоборство с бронированными машинами, испятнанными маскировочной краской и крестами.

Первая бутылка, брошенная Басовым, не долетела до цели, зато вторая ударилась о борт переднего танка и, рассыпавшись на мелкие осколки, выплеснула огонь.

— Давай, давай! — продолжал кричать Жабо, подбодряя товарищей. Вдруг Басов упал на землю и пополз по-пластунски, стараясь не попасть под пулеметные очереди. Его примеру последовали остальные. Оказавшись в мертвом, непростреливаемом пространстве, партизаны забросали танки и броневик бутылками с зажигательной смесью. Голубовато-желтые струйки огня поползли по броне, затем вспыхнуло пламя. Скрежеща гусеницами, танки неуклюже завертелись на месте. Они пытались развернуться, но уже начали взрываться снаряды, и из люков стали выскакивать объятые огнем фигуры танкистов. Их косили партизанские пули.

— Молодцы! — сказал Жабо Лебедеву, когда кто-то весело крикнул, что «танкам капут». — Скоро пора кончать… Если меня подстрелят, ты, Коля, вместе с Гурьяном веди отряд на базу. Тебе помогут Щепров и Казаков. Вот беда-то, Карасев ранен.

— Брось, брось, капитан, — с грубоватой нежностью ответил Лебедев. — Ты еще повоюешь и покомандуешь.

А бой вокруг продолжался. К Жабо подбегали связные от командиров групп, коротко докладывали обстановку, получали указания (Поджечь!.. Взорвать!.. Проверить этот дом!.. Внести раненых на медпункт!..) и убегали. То там, то тут вдруг раздавался громкий возглас: «Родина!..» Партизан предостерегающе поднимал руку с марлевой повязкой, и столкнувшийся с ним товарищ, крикнув в ответ — «Москва!» или «свои!» — мчался дальше, вдогонку за убегавшими гитлеровцами.

Вот мимо пробежал возбужденный, разгоряченный политрук Сергей Щепров.

— Все в порядке! — крикнул он, перезаряжая на ходу автомат. — Бьем и в хвост и в гриву!

Отличным бойцом и героем показал себя общий партизанский любимец, бывший рабочий одного из московских заводов Михаил Муфталиев. Во время боя он был тяжело ранен, но отправиться на медпункт отказался. Заметив, что к одному из домов подбирается группа гитлеровцев, намереваясь, очевидно, проникнуть внутрь, Муфталиев быстро, насколько хватало сил, пополз к дому и уселся на крыльцо, привалившись спиной к стене. Здесь он слабеющими руками прижал автомат к животу и продолжал расстреливать гитлеровцев, пытавшихся приблизиться к дому.

По дому били автоматы, ручные пулеметы. В Муфталиева попало еще несколько пуль, но он продолжал сидеть на крыльце, огрызаясь огнем, и никого из фашистов к дому не подпускал. Тогда немцы подкатили танкетку. После нескольких пулеметных очередей из танкетки Муфталиев, буквально изрешеченный, замер на месте. Автомат выпал из его рук. Но в ту же минуту запылала подожженная партизанами танкетка, а в гитлеровцев полетели гранаты подоспевших боевых друзей.

По селу начали бить немецкие орудия и тяжелые минометы. Подтянув силы, сосредоточившись неподалеку от Угодского Завода, гитлеровцы решили разделаться с партизанами. Возможно, они приняли партизан за большую воинскую часть, прорвавшуюся через фронт, в тыл, тем более что бой растянулся на два километра. Теперь фашисты уже, видимо, не считались с тем, что в селе еще могут находиться свои. Снаряды и мины с воем и грохотом рвались среди домов и в лесу, осколки со скрежетом и свистом рассекали воздух и впивались в стены домов, в деревья, в землю. Еще в нескольких местах заполыхали пожары, вздымая к темному звездному небу длинные языки Огня и клубы удушливого дыма.

Бой подходил к концу. Задача была выполнена.

Перед самым отходом погиб партизанский весельчак ефрейтор Терехов.

В бою Илья потерял Карасева. Только услыхав команду к отходу, он впервые с начала налета увидел командира у медпункта. Тот стоял бледный, прислонившись к дереву, прижимая к груди окровавленную руку.

«Ранен и, видать, тяжело. Не дойдет!» — промелькнула мысль, и сразу же пришло решение. В палисаднике одного из домов, откуда только что с группой партизан ефрейтор в ожесточенной схватке вышиб немцев, он приметил стоявшую машину. Тогда в разгаре боя было не до нее. Увидел и мигом забыл. Все равно в лес не угонишь. Но сейчас…

Никому ничего не говоря, Терехов побежал к «мерседесу», бежал и улыбался, довольный своей находчивостью. Заведя машину и дав полный газ, Илья помчался по улице. Не доезжая десятка метров до медпункта, Терехов включил лампочку внутри кабины. Увидев машину, Жабо удивился. Откуда? Чью? Может, кто из фашистских начальников, уцелевших во время налета, решил удрать, спастись от партизан? Но нет! Слабо освещенная фигура шофера, сидевшего за рулем, показалась капитану знакомой. Он стал напряженно вглядываться. В этот момент один из партизан, решивший, что в машине наводится гитлеровец, не раздумывая, бросил противотанковую гранату. Машина разлетелась на куски.

Так случайно погиб храбрый, преданный боец и товарищ, калужский слесарь и шофер Илья Терехов.

…По общему сигналу все группы стали стягиваться к сборному пункту. На опушке леса командиры групп сделали перекличку. Недосчитались многих. В поселке осталось 18 погибших бойцов и партизан. Восемь тяжелораненых тут же перевязали и положили на носилки. Легкораненые и контуженные остались в строю.

Отряд углубился в лес. Позади полыхал, окрашивая в причудливые цвета небо, Угодский Завод. Впереди и на флангах рвались, сваливая, рассекая и кромсая деревья, снаряды и мины: немцы продолжали артиллерийский обстрел.

Отход отряда проходил в очень сложных условиях. Стычки с немцами на пути к фронту и непосредственно на линии фронта возникали почти непрерывно, поэтому приходилось неизбежно автоматным, пулеметным огнем и гранатами пробиваться через немецкие заслоны. Отряд нес потери и в темноте раздробился на три части, причем дальше каждая колонна двигалась самостоятельно. Это обстоятельство не очень волновало Жабо, так как он знал, что в каждой колонне есть испытанные, инициативные офицеры и партизаны и они сумеют довести людей до конечного пункта.

Через некоторое время над лесом в районе Ясной Поляны закружились фашистские самолеты и также стали обстреливать и бомбить лес. Но пулеметные очереди, к счастью, прошивали оголенные сучья деревьев в двадцати-тридцати метрах от колонны, а бомбы рвались где-то в стороне. После каждого взрыва лес долго и глухо гудел.

Шедший в середине колонны политрук Лившиц вдруг спохватился: а где Климов? Догнал Жабо, Карасева, Лебедева… Разыскал Ризо, Конькову, Гусинского… Нет, никто Климова не видел.

Лившиц вернулся в хвост колонны, и тут к нему подошел один из бойцов.

— Товарищ политрук! Лейтенанта Климова убило.

— Убит? Откуда ты знаешь? — Лившиц невольно схватил солдата за плечи и крепко стиснул.

— Да вон сзади ребята несут. Наповал!

— Женя, Женя, — горестно проговорил Лившиц и на мгновение закрыл глаза. — А ну, товарищи, похороним лейтенанта и отдадим ему последний долг.

Несколько человек стали ножами, штыками и даже голыми руками рыть могилу. А тут подошли и носильщики с убитым. Лившиц кинулся к нему и включил карманный фонарик. Что такое? Залитое кровью незнакомое лицо. Из-под шинели виднеются коричневые брюки. Но Климов-то был одет в синие офицерские брюки… И лицо другое…

— Да это же Шадрин, — прозвучал в темноте чей-то голос.

— Не Шадрин, а Калинченко… Сержант! — возразил Георгий Шидловский, старшина из группы Филипповича.

Убедившись, что принесенный боец умер, Лившиц распорядился похоронить его.

А лейтенант Климов? Какова была радость Жабо, Лившица и Карасева, когда через некоторое время их догнал Климов — живой, невредимый. Все бросились обнимать его, а он смущенно отбивался:

— Да что вы… Да бросьте… Я еще поживу!

Обратный путь требовал от каждого поистине героических усилий. Голод, жажда, огромная усталость овладевали каждым. Некоторые бойцы, шедшие в хвосте, останавливались и валились на землю. Жабо пришлось остановить отряд и передать по цепи, что тот, кто отстанет, рискует попасть в руки врага. Надо поскорее и подальше уйти от Угодского Завода. Командирам групп было приказано внимательно следить за бойцами, оказывать помощь тем, кто падал без сил или засыпал на ходу.

Чтобы обезопасить себя от возможного преследования, пришлось на пути сделать несколько завалов и заминировать лесные тропы. Было важно быстрее миновать опасные места, где могли встретиться немецкие части.

В пути пришлось выдержать еще одно испытание. Переходя дорогу, тянувшуюся от Боево на Комарово, отряд столкнулся с большим немецким обозом на конной тяге. Обоз сопровождала усиленная охрана. Ввязываться в новый бой не входило в планы партизан. Лучше залечь, замаскироваться и переждать. Но немецкая охрана обнаружила партизан и открыла огонь. Тут уж ничего не оставалось, как принять бой.

Откуда только опять силы взялись! Со злостью и остервенением все — и здоровые, и легкораненые — выскочили на дорогу и набросились на врага. Атака была настолько стремительной, что буквально через несколько минут ни один гитлеровец не остался в живых. В качестве трофеев партизаны захватили большую почту и много посылок, на которых значились пункты отправления: Берлин, Париж, Прага. Это были рождественские подарки господам немецким офицерам, воевавшим на Восточном фронте, под Москвой.

Несколько посылок пришлось вскрыть и воспользоваться их содержимым. Консервированное мясо, ром, шоколад — все это оказалось очень кстати и немного подкрепило силы проголодавшихся бойцов.

Мела поземка. Иногда налетал порывистый ветер, хлестал в лицо колючим снегом, леденил руки, пронизывал насквозь. Особенно тяжело было раненым. Марлевые повязки набухли кровью, раны ныли, от каждого неосторожного движения тело резала острая боль. А тяжелораненые, которых бойцы несли посменно на носилках, то засыпали, то вскрикивали. Некоторые начинали бредить. Рядом с носилками все время шли фельдшеры и медсестры Галина Ризо, Александра Максимцева, Маруся Конькова, Зина Ерохина и врач Вульф Гусинский. Все они устали и брели, спотыкаясь, словно в полусне.

Одну из колонн в количестве около сотни человек вели Щепров и Гурьянов. Эта колонна отстала от других, так как несла восемь тяжело раненных товарищей. Шагая рядом со Щепровым, Гурьянов недовольно басил:

— Мало мы им всыпали… Надо было еще немного повозиться с этой сволочью… Ну, ничего, — успокаивал он сам себя, — хоть мало, но все же кое-что сделали.

Во время одной из стычек с гитлеровцами Гурьянов, бросившийся на врага, неожиданно исчез из глаз Щепрова. Куда делся партизанский комиссар? Ранен? Убит? Щепров несколько раз окликнул:

— Гурьянов!.. Гурьянов!.. Отзовись!..

Но Гурьянов не отзывался. У Щепрова больно защемило сердце: неужели Гурьянова схватили немцы? Нет, нет, живым он в руки не дастся! Скорее всего затерялся в темноте, человек местный, дорогу хорошо знает и обязательно дойдет до своих.

Щепров даже на некоторое время задержал свою колонну и лишь после того, как окончательно убедился, что Гурьянова нигде поблизости нет, снова повел людей вперед. К головной части отряда он присоединился на сутки позднее.

— Гурьянов пришел? — сразу же спросил он Жабо.

— Нет… Не появлялся.

— В последнем бою исчезли врач Вульф Гусинский и боец Павел Величенков, — добавил Карасев, побледневший, осунувшийся.

— Война есть война, — глухо проговорил Жабо и, присев на пень от срубленного дерева, вынул планшет, чтобы написать срочное донесение на имя командующего Западным фронтом генерала армии Г. К. Жукова и начальника Управления НКВД г. Москвы и Московской области М. И. Журавлева. А где-то неподалеку шел бой. Непрерывно катился по небу гул артиллерийских орудий, «играли», гремя и свистя, «катюши», ухали взрывы авиационных бомб. Вокруг — в деревнях, на дорогах, в лесах — были немцы, фашисты, и сознание, что враг может появиться каждую минуту, заставляло бойцов быть все время настороже, держало их в состоянии крайнего напряжения.

Штаб 17-й стрелковой дивизии находился уже совсем рядом.

СКЛОНИТЕ ГОЛОВЫ, ЛЮДИ!

Что же все-таки произошло с Гурьяновым?

Когда колонна Щепрова вступила в бой с последним гитлеровским заслоном, Гурьянов вместе со всеми рванулся вперед. Но тут же решил, что надо прикрыть прорыв товарищей, поэтому сразу побежал в хвост колонны и распластался на земле. Разбежавшиеся немцы снова стали приближаться, но вынуждены были под огнем автомата Гурьянова залечь и открыть ответный огонь.

Убедившись, что колонна Щепрова прорвалась и удаляется, Гурьянов попытался, не поднимаясь, по-пластунски ползти вслед за товарищами. Но ему не повезло: сначала одна немецкая пуля пробила ногу, затем другая впилась в плечо. Кровь сочилась по одежде, нестерпимая боль разрывала все тело, и ползти уже не хватило сил. Оставалось подороже отдать свою жизнь, лишь бы задержать фашистов. А они все ближе, ближе… Уже почти теряя сознание, Михаил Алексеевич бросил последнюю гранату, услыхал крики и вопли гитлеровцев и рванул из кобуры пистолет. Поздно!..

Фашисты окружили его, схватили и потащили назад, к Угодскому Заводу. Так комиссар партизанского отряда Михаил Гурьянов в бессознательном состоянии попал в плен. В короткие минуты, когда к нему возвращалось сознание, Гурьянов думал об отряде, о товарищах. Не знал он, что такая же трагическая судьба постигла отрядного врача Вульфа Гусинского и отважного бойца-партизана Павла Величенкова.

Уже на подходе к своим измученные и обессиленные партизаны и красноармейцы стали падать на заснеженную землю и сосать пересохшими губами грязней снег. Всех раненых Жабо приказал укрыть в густом ельнике, а тех, кто еще держался на v ногах, повел дальше. Охранять раненых остались Гусинский, Величенков и еще несколько бойцов.

— Продержитесь немного, — проговорил Жабо. — Скоро вернемся с подмогой.

Но подмога опоздала. Большая группа гитлеровцев обнаружила раненых и стала расстреливать их в упор. В этой ожесточенной схватке погибли и раненые, и охрана. Только Гусинский и Величенков, как и Гурьянов, в бессознательном состоянии попали в плен и были привезены в деревню Нижние Колодези.

Два советских патриота выдержали зверские пытки, но ни слова не сказали фашистским карателям, не склонили перед ними головы. Как рассказывали позднее колхозники, избитые, изувеченные партизаны с презрением смотрели на своих мучителей. После пыток оба были повешены.

Ныне на месте гибели героев-партизан, в деревне Нижние Колодези стоит обелиск, на котором высечены слова:

СКЛОНИТЕ ГОЛОВЫ, ЛЮДИ…
…Притаившиеся в своих домах, погребах, сараях и в ямах, жители Угодского Завода с замиранием сердца, со страхом и надеждой прислушивались к грохоту боя. Но вот прекратились взрывы, затихла стрельба, только изредка в разных концах села бухали лопавшиеся в огне патроны и ручные гранаты, догорали подожженные здания, чадили разбитые автомашины. Тяжелое гудение танков, оглушающий треск мотоциклов, топот пробегавших по улицам немецких солдат, громкие выкрики офицеров — все это не предвещало ничего доброго.

Еще не занялся зимний рассвет, а в Угодском Заводе уже начались повальные обыски и допросы. Звенели разбиваемые прикладами стекла окон, слетали с петель калитки и входные двери. В дома врывались гитлеровские офицеры и солдаты, проверяли все комнаты и пристройки, разыскивали партизан и их семьи. Крики, плач, стоны неслись из каждого дома, из каждого двора.

…В пять часов утра офицер с двумя автоматчиками появился на пороге избы, где временно жила Зоя Александровна Исаева. Ее приютила у себя соседки, жена работника милиции. Пока солдаты, расшвыривая белье, разбивая посуду и мебель, обыскивали комнаты, офицер коверкая русские слова, допрашивал хозяйку.

— Где твоя муж?

— Он умер… уже давно… вдовая… — шептала побелевшими губами женщина, прижимая к себе напуганных ребятишек.

— Врешь, хазайка!.. Бумажка об умер есть?

— Есть… Надо найти ее… Завтра я найду…

— А ты? — Офицер ткнул растопыренной пятерней в большой, выпиравший из-под платья живот Исаевой. (Она была беременна). — Где твоя муж?

Зоя стиснула зубы. Перед глазами встало лицо Якова — родного, близкого, отца ее детей. Наверное, и он вместе с товарищами громил немецкий штаб, вытрясал душу из этих проклятых фашистов. Жив он или убит? А может быть, ранен, лежит где-нибудь в лесу и зовет ее: «Зоя!.. Зоя!..» Нет, она не отречется от мужа!.!

— Говори, где муж, а то я буду шиссен… Расстреляйт!

Зоя вскинула голову и, глядя прямо в глаза офицера, ответила:

— Мой муж в Красной Армии. На фронте.

— А-а! — злорадно закричал офицер. — В Красной Армии? — Резким рывком он выхватил из кобуры пистолет и выстрелил в Зою. Грохот и сизый дым наполнили комнату. Пронзительно закричали дети. Зоя потеряла сознание.

Когда она очнулась, в комнате было тихо, соседка куда-то с испуга убежала. На полу сидели дети. Семилетний сынишка Витя полотенцем стирал кровь с простреленной левой руки матери.

— Мама!.. Мамочка!..

Эти детские родные голоса придали ей силы. Быстро стянув полотенцем раненую руку, Зоя схватила ребят и перебежала задами на соседнюю улицу к давнишним знакомым Лобановым. Здесь ее положили на диван, сделали перевязку. А к ночи Зоя Александровна родила мертвого ребенка.

С трудом преодолевая головокружение, шатаясь от слабости и боли, Исаева на следующий день доплелась до своего дома. Не успела она оглядеться, как сюда опять нагрянули эсэсовцы с переводчиком. Они долго и грубо допрашивали раненую женщину, задавая одни и те же вопросы: «Где муж, где партизаны?» — и, наконец, повели в комендатуру.

— Сейчас мы покажем тебе человека, — заявил ей переводчик, — ты должна узнать его и назвать фамилию. А не назовешь — расстреляем.

Темные круги плыли перед глазами Исаевой. Ей было холодно и жарко. Мысль о детях не давала покоя и будто тяжелой лапой давила сердце.

— Ну, смотри у меня, — крепко и больно тряхнул ее переводчик. — Делай как приказано, а не то — расстрел..

— Расстреливайте! — негромко проговорила Зоя. — Ничего я не знаю.

— Иди!

Эсэсовец втолкнул ее в комнату, где она, к своему ужасу, увидела… Гурьянова. Он стоял откинув голову и широко расставив ноги. Одна нога Михаила Алексеевича была в валенке, другая обмотана мешковиной. Обе штанины разорваны. Руки связаны за спиной. А лицо… Вспухшее, окровавленное, оно не было похоже на лицо Алексеича. Только глаза его, когда он увидел Зою, засветились дружелюбием, нежностью, молчаливым призывом к стойкости.

— Ты знаешь этого человека? — раздался чей-то голос.

Зоя еще раз взглянула на председателя, которого знала много лет, и твердо ответила:

— Нет. И никогда не видела.

Гурьянов чуть заметно кивнул головой, как бы одобряя ответ Зои.

— Значит, не хочешь говорить? — Переводчик был взбешен. — Твой муж у нас в плену. Если не скажешь, мы расстреляем его, тебя и твоих детей.

«Яша… Дети…» — пронеслось в мозгу. Все закачалось перед глазами, и, падая на пол, она услышала собственный голос, прозвучавший будто издалека.

— Расстреливайте!..

Эсэсовцы выволокли ее из комнаты на улицу и бросили возле дома.

— Мы еще с тобой поговорим, — пригрозил переводчик.

Заботливые рут соседок подняли Зою с земли и понесли прочь, подальше от этого страшного места.

В комнату коменданта стали вталкивать другие жителей Угодского Завода. Один за другим подходили они к Гурьянову, печально и сочувственно вглядывались в его лицо и отрицательно качали головами:

— Нет, не признаю… Что-то не видели такого.. Не встречали…

— Следующий! — кричал переводчик — Следующий!..

Никто не признавал Гурьянова, не называл его имени, никто не хотел предать своего Алексеича. Он понимал это и благодарным взглядом провожал каждого выходившего из комнаты.

— Следующий!..

В сенях и на улице больше никого не было. Тогда позвали одновременно двоих, притаившихся где-то в углу коридора. Помятые, напуганные и угодливые, в темных пальто и разношенных валенках, они остановились на пороге комнаты и низко поклонились коменданту, которому уже давно продались и теперь «отрабатывали» немецкие пайки — хлеб и тушенку.

— Господин Панов, говорийть, этот? — спросил комендант, брезгливо оглядев невзрачную фигуру доносчика.

— Этот, так точно, — быстро ответил Панов. — Сам председатель Советской власти в Угодском Заводе.

— Фамилия?

— Гурьянов, Михаил Алексеевич.

— Так. А теперь вы, господин Меркулов. Узнаете?

— Как же не узнать. Он самый, председатель наш, Гурьянов.

— Гут. Можете удаляйтьсь.

Гурьянов когда-то где-то видел этих людей, ставших предателями, но вспомнить не мог. Он лишь мельком с презрением глянул на пятившихся к двери фашистских шпиков и громко произнес:

— Холуи!.. Гниды!.. Из какой щели вы выползли?

И равнодушно отвернулся.


…Комендант Ризер в ночь партизанского налета на Угодский Завод не был в селе. Он выезжал с очередным докладом к своему начальству. И все же настроение у Ризера, несмотря на счастливый случай спасения собственной персоны, было прескверное. Он понимал, что такая успешная боевая операция советских партизан бесследно пройти не может. И главное, одно за другим: очередная неудача с засылкой к партизанам присланного агента, о котором в секретном донесении прямо указывалось, что «направляется опытный, отлично зарекомендовавший себя, специально натренированный человек». И все же опять срыв! Опять провал! А потом — налет…

Ризер меньше всего думал о возможных изменениях на фронте. О нет, в успехе армий фюрера пока что он был уверен… Но начальство, начальство!..

Кое-что о взаимоотношениях и распрях среди высокого начальства было известно коменданту, и он ничуть не сомневался, что ночной катастрофой в Угодском Заводе не преминут воспользоваться те, кому хочется свалить «полководцев» и выслужиться перед фюрером. Подольют еще одну каплю яда. Может быть, сейчас икается самому Браухичу, хотя фюрер пока еще доверяет ему.

Еще хорошо, рассуждал Ризер, что схвачен партизан, может быть, один из активных участников налета. Русский богатырь. Сейчас на допросе о нем все станет известно. Надо только торопиться с получением показаний. А то припожалует следователь из штаба 4-й армии, из гестапо. Всем захочется поживиться лакомой добычей.

Нет, нет!.. Именно он, комендант Ризер, должен получить показания о партизанах, подготовить и доложить план полного их уничтожения.

…Ризер не поднял головы, когда в комнату ввели пленного, а продолжал сосредоточенно писать, полагая, что это лучший метод психологического давления перед предстоящим поединком. Однако затянувшееся молчание стало раздражать самого Ризера. Он посмотрел на Гурьянова и, к своему удивлению, не увидел на лице партизана ни страха, ни тревоги, ни любопытства. Михаил Алексеевич стоял со связанными руками посредине комнаты и мечтательно смотрел поверх его, Ризера, головы в окно, на облачное небо, на растущие возле дома сосны, на весь знакомый, родной пейзаж. В глазах пленного, в спокойном выражении его лица, во всей его фигуре, большой, высокой, крепко сколоченной, комендант учуял такую уверенность, такую выдержку, что его собственная выдержка, которой он всегда гордился и которую ставил в пример подчиненным офицерам комендатуры, мгновенно испарилась. Его охватила бешеная злоба и ненависть к стоявшему перед ним пленному, и он сразу же закричал — именно закричал, а не спросил:

— Где твой банда?

Гурьянов чуть усмехнулся и промолчал.

— Где твой банда? Я спрашивай, — еще громче закричал Ризер. — Большевик? Коммунист?

Гурьянов молчал.

— Не молчай, когда спрашивайт официр германский вермахт… Твой фамилий?

Ответа не последовало, и это окончательно взбесило Ризера. Он длинно выругался, выскочил из-за стола, схватил хлыст, лежавший рядом на стуле, и начал изо всех сил хлестать пленного — по лицу, по голове, по плечам, по всему телу. Ризер выкрикивал при этом немецкие ругательства, брызгал слюной, с каждым новым ударом приходя все в большую ярость и бешенство.

Наконец, комендант устал. Тяжело дыша, он отбросил в сторону хлыст и снова уставился на Гурьянова. Иссеченный, с вспухшим лицом, с почерневшим закрытым левым глазом, Михаил Алексеевич был неподвижен. Не отворачивая лица от ударов обезумевшего фашиста, он продолжал стоять спокойно, не сгибаясь, не опуская головы. Ответить? Обматерить этого фашистского гада? Нет! Ни слова, ни звука…

Гурьянов облизал языком изуродованные посиневшие губы и неожиданно выплюнул густую сукровицу прямо на китель коменданта. Тот невольно отскочил и схватился за пистолет. Но не выстрелил. И даже не закричал. Повторной вспышки ярости не последовало. Ризер понял, что он проиграл. Проиграл такой важный для него поединок уже в самом начале. Придется подумать о новом подходе к пленному на следующем допросе.

— Увести! — приказал комендант. Он отвел глаза, сутулясь, отошел к столу и стал тщательно счищать с мундира красное пятно плевка.

Может быть, сейчас, именно в эту минуту, эсэсовец Ризер впервые представил себе возможность проигрыша куда более страшного, чем тот, который постиг его при первой встрече с обреченным на смерть советским партизаном, коммунистом.

…Как отчетливо и ясно работает сознание. Детство, трудное, безрадостное детство. Отец — землекоп, потом кочегар, суровый, малоразговорчивый человек. Мать — бедная крестьянка, воспитанница приюта. А он сам, Мишка Гурьянов, в двенадцать лет — половой в чайной кулака Миронова, где ежедневно за скудную еду и гроши платил пятнадцатью часами тяжелого, изнурительного труда… Прошло не так уж много лет, а какой огромный путь он прошагал. Токарь на заводе «Проводник», сукновал на фабрике, председатель сельсовета, слушатель курсов советского строительства, председатель райисполкома. И кажется, всегда работал «справно». Порукой тому — любовь народа, доверие партии. Из года в год его избирали председателем, а на собраниях, где ой выступал как кандидат в депутаты райсовета, каждый раз ему приходилось слышать: «Работай, Алексеич, тяни наше дело… Ты у нас председатель стоящий…»

Угодский Завод! Последние годы связаны с этим районом. Много было здесь сделано и как много еще задумано.

Помешала война.

Война!..

Гурьянов заворочался и глухо застонал. Тело иззябло и ныло. Сквозь забытье ему казалось, что кто-то входил, останавливался возле него, осторожно выходил обратно, но он даже не открывал глаз. И только когда его снова вызвали на допрос, он встал без посторонней помощи. Нет, он не согнется, ни жалобой, ни жестом не даст повода врагу для злорадства.

Когда вели по улице на допрос, Гурьянов увидел советских людей. Они пугливо смотрели на него и не узнавали. Да и как можно было узнать его — окровавленного, избитого, с вытекшим глазом, с распухшим, почти черным лицом. А может, кое-кто и узнал. Вот остановились несколько женщин, показывают на него, тревожно шепчутся между собой…

Теперь уже все равно.

Следователь совсем не похож на Ризера. Разговаривает тихо, вежливо. Он начал с того, что посочувствовал Гурьянову и высказал сожаление, что не смог приехать к первому допросу.

Следователь еще молод. У него высокий гладкий лоб, редкие, разделенные прямым пробором волосы, тонкие, почти незаметные губы, внимательные голубые глаза. Когда он пишет или читает, то надевает большие роговые очки и чем-то напоминает учителя математики. Одет в темно-синий штатский костюм, над левым карманчиком — колодка разноцветных орденских ленточек.

Коротко и деловито следователь излагает пленному цель допроса. Он должен назвать себя, а потом рассказать: где партизаны? Сколько их? Кратчайший и точный маршрут на базу. С кем поддерживают связь здесь, в Угодском Заводе? В каких местах переходят линию фронта? С какими частями Красной Армии держат связь? Все!

В случае правильных ответов на поставленные вопросы — жизнь! На свободу его не выпустят, нет. Направят в лагерь. Но условия там создадут вполне приличные. «Свобода вам сейчас не нужна. Она, как бы вам сказать… — Следователь помолчал, подбирая нужное слово. Он превосходно говорил по-русски. — Она несколько скомпрометирует вас. Понятно? Все. Будете отвечать?»

Тон был вполне учтивый. Вопросы точные, поведение корректное.

— Отвечу… — после короткого молчания сказал Гурьянов и внимательно оглядел одним глазом щеголеватого немца. — Пишите!

Следователь-придвинул к себе лист бумаги.

— Вы спрашиваете, где партизаны? Везде! Где вы, там и они. Разверните карту России, она у вас, наверное, есть, подчеркните те места, где вы пока еще находитесь, и знайте: там, где вы, там и партизаны, только на каждого фрица их сотни… вот так… Они подстерегают вас за углом, в лесу, на дороге… Везде.

Сколько их? Дайте время, попробую сосчитать. Только предупреждаю, считать придется очень долго. Вы можете не успеть, да скоро вы убедитесь в этом сами.

Как их найти? А зачем их искать? Они сами придут, когда надо будет. А уж коли вам так невтерпеж, — Гурьянов кивнул на окно, в сторону леса, — войдите в лес и позовите. Придут. Обещаю вам.

С кем партизаны держат связь? Со всем народом. Неужели вы не понимаете, что партизаны — это народ?

Я ответил. Может, еще какие вопросы будут?

Михаил Алексеевич явно издевался, и следователь понял это. Однако он был не из тех, кого можно вывести из терпения. Пытливо, с возросшим интересом он посмотрел на пленного и спросил негромко:

— Скажите, Гурьянов, на что вы надеетесь?

Михаил Алексеевич пожал плечами и отвернулся.

На что он мог надеяться? Чудес на свете не бывает.

Единственное, что он знал, в чем был уверен твердо и бесповоротно, — это в том, что никакими силами, никакими пытками из него не вытянут ни одного слова, ни одного имени. И сознание, что будет именно так, а не иначе, рождало в нем большую человеческую гордость.

Сейчас, здесь, в короткие минуты очередного допроса, эта гордость словно переплеснула через край. Просто и спокойно глядя на врага, внимательно наблюдавшего за ним, Гурьянов попытался улыбнуться и даже пошутить.

— Зряшный разговор затеяли. Мне-то все равно, а вам нервы беречь надо. Пригодятся… в скором времени.

Как побелело лицо следователя, как вздулась жила на его гладком лбу! Руки, до этого спокойно лежавшие на столе, сжались в кулаки. Еще мгновение… Но ничего не произошло. Следователь умел владеть собой. Он сделал знак двум конвоирам, находившимся все это время в углу кабинета, и сказал бесстрастно и сухо:

— Завтра вас повесят. А сегодня с вами еще поговорят.

И Михаил Алексеевич понял, что ему предстоит еще немало выдержать перед тем, как принять смерть от руки врага.


27 ноября 1941 года. Три часа дня.

Внизу, возле сожженного здания райисполкома стоят люди. У них бледные, скорбные лица. Женщины не скрывают слез.

Только что были прочитаны последние слова приказа фашистского командования. Гурьянов Михаил Алексеевич, бывший председатель Советской власти в Угодском Заводе, коммунист и участник налета на гарнизон «непобедимых» немецких войск, приговаривается к смертной казни через повешение. Труп его, в назидание и устрашение всем, будет висеть здесь, на балке, ровно семь суток.

Здание оцеплено эсэсовцами. А люди все идут и идут. Лица их суровы и хмуры. Вот над толпою чьи-то руки подняли ребенка, второго, третьего. Казалось, люди поднимали детей, словно требуя от них: «Смотрите, запоминайте…»

На площади тишина, тяжелая гнетущая тишина. Она пугает эсэсовцев. Солдаты крепче сжимают автоматы, теснятся друг к другу.

Глухой шум, словно всплеск огромной волны, внезапно всколыхнул толпу и мгновенно оборвался. На мостке, сооруженном под балконом, появился Гурьянов. Он еле держался на ногах. Сегодня палачи потрудились вовсю. Изломаны руки, обожжены ноги, исполосовано тело. Но не опущена голова, не согнуты плечи. Коммунист Михаил Гурьянов даже сейчас, с петлей на шее, грозен и страшен врагам.

— Прощайте, товарищи! — Голос Михаила Алексеевича прозвучал негромко, но все стоявшие на площади отчетливо услышали его. — Прощайте, друзья, не поминайте лихом. Гляньте-ка, они боятся нас, боятся! — Гурьянов показывал на фашистов. — Не склоняйте головы, Красная Армия скоро придет…

— Шнеллер! — закричал кто-то из офицеров, стараясь заглушить голос Гурьянова, и подал знак палачам.

…Гуляет ветер по Угодскому Заводу. Искрится на солнце снег. Шумят сосны да ели и шорохом, шелестом своим будто прощаются с председателем. Много лет он прожил в этих благодатных местах, шагал этими улицами, бродил по лесу и мечтал об одном: сделать еще краше и счастливее жизнь советских людей. Он любил их. Он трудился для них, забывая о себе, о своем доме, о сне и отдыхе. И за них, этих людей, за их завтрашний счастливый день отдал жизнь. И не склонил голову перед врагами, не пал духом. Потому что был — коммунистом!

По-прежнему в скорбном и грозном молчании стоят советские люди. Ощетинившись штыками винтовок и автоматами, внимательно наблюдают за толпой эсэсовцы. Ветер чуть раскачивает труп повешенного.

— Прощай, Гурьяныч… Товарищ Гурьянов…

Семь суток висел на железной балке труп Михаила Гурьянова. На восьмые сутки, пятого декабря, эсэсовцы обрезали веревки, труп сняли и бросили в яму. А вскоре стали поспешно упаковывать ящики и чемоданы.

Красная Армия перешла в решительное контрнаступление под Москвой. В районе Угодского Завода гитлеровцы оставили кладбище с многочисленными деревянными крестами, на котором похоронили своих солдат и офицеров, перебитых сводным партизанским отрядом несколько дней назад.

…29 ноября 1941 года Совинформбюро лаконично сообщило итоги этой дерзкой операции:

«…24 ноября несколько партизанских отрядов под командованием товарищей Ж., К., П., В., объединившихся для совместных действий против оккупантов, совершили налет на крупный населенный пункт, в котором расположилось одно из войсковых соединений немецко-фашистской армии…»

Очень часто в Угодский Завод приезжают бывшие партизаны и бойцы отряда Жабо, чтобы отдать светлую дань памяти тех, кто в ноябре 1941 года громил здесь немецкий гарнизон, кто не щадя крови и жизни дрался за честь и свободу своей Родины. Приезжающие собираются у могилы Героя Советского Союза Михаила Алексеевича Гурьянова, у братской могилы, где установлен памятник из белого камня. Выразительны и величавы созданные скульптором фигуры воина и женщины.

«Вечная слава героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины», —

гласит надпись на лицевой стороне памятника. А позади, с той стороны, где зимою ветры наметают сугробы, а летом к камням тянется зелень, выделяется вторая надпись:

«Светлая память о них пусть будет вечно жить в сердцах благодарных потомков».

Родина!.. Это прекрасное слово звучало как боевой пароль советских людей в трудные годы войны. Оно и сегодня, сейчас зовет вчерашних бойцов на новые, уже трудовые подвиги, которым всегда есть место в жизни, если эта жизнь отдана Родине.

Примечания

1

Прочь! (нем.).

(обратно)

2

Свернули голову (польск.).

(обратно)

3

Позднее комиссар милиции, Герой Советского Союза.

(обратно)

4

Ручной пулемет системы Дегтярева.

(обратно)

5

Кто здесь? (нем.).

(обратно)

6

Листовки были выпущены Политическим управлением Западного фронта.

(обратно)

7

Позже Иван Егорович Челышев погиб в одном из боев с гитлеровцами.

(обратно)

8

После освобождения села Шахов сдал советскому командованию два полевых телефона и немецкую винтовку с патронами.

(обратно)

9

Красивая дочь (нем.).

(обратно)

10

Молчать! (нем.).

(обратно)

11

Ты слепой?.. Медведь!… (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРОВ
  • «ГУРЬЯНЫЧ»
  • ГОД 1939-й…
  • ТАК НАЧИНАЛОСЬ
  • ПРИШЛА ВОЙНА
  • В РАЙОНЕ ПОД КАЛУГОЙ
  • ПРОИСШЕСТВИЕ В ЛЕСУ
  • БУДУЩИЕ ПОДПОЛЬЩИКИ
  • ПАРТИЗАНСКАЯ КЛЯТВА
  • РЯДОМ С ВРАГОМ
  • ВСТРЕЧА С ГНОЙКОМ
  • ГОСТЬ ИЗ МОСКВЫ
  • БУДНИ
  • ЛЮБИТЕЛЬ КОМФОРТА
  • ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ ТАНИ
  • В КАЛУГЕ
  • КОМСОМОЛКА ТРИФОНОВА
  • ПАРТИЗАНСКАЯ МЕСТЬ
  • НОВЫЕ БОЕВЫЕ ДРУЗЬЯ
  • И ВЕЧНЫЙ БОЙ!..
  • РАЗВЕДКА МАРУСИ КОНЬКОВОЙ
  • «СВЯТАЯ ВОДИЦА»
  • «БЛАЖЕННЕНЬКИЙ»
  • В ШТАБЕ ГЕНЕРАЛ-ФЕЛЬДМАРШАЛА ФОН КЛЮГЕ
  • В ПУТЬ, ТОВАРИЩИ!
  • НАЛЕТ НА НЕМЕЦКИЙ ГАРНИЗОН
  • СКЛОНИТЕ ГОЛОВЫ, ЛЮДИ!
  • *** Примечания ***