По дуге большого круга (fb2)


Настройки текста:




Станислав Гагарин ПО ДУГЕ БОЛЬШОГО КРУГА


Жить не так уж необходимо,

а плавать по морю необходимо…

Древнее изречение

Моим товарищам, с которыми стоял вахту на разных судах и широтах, посвящаю

Станислав Гагарин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Три дня назад я вышел из колонии и возвращался в свой город поездом.

Приговорили меня к восьми годам лишения свободы, но отсидел из них только два.

Странное дело… Находясь в заключении, я часто размышлял, почему это противоестественное состояние человека определяют глаголом «сидеть». Всем ведь известно, как коротают отмеренный срок «лишенцы». Не сидят же они сиднем все эти годы, на самом-то деле! А вот словечко не отлипает, и про тех, кто стал вдруг отмечен роковой, то есть судебной, печатью, продолжают говорить: «сидит», «отсидел», «посадили»…

Так вот, значит, отсидел я из определенного приговором времени четвертую часть, тут бы мне и радоваться, на стенку лезть от выпавшей удачи, только вот быстро исчезла та окрыленность, она возникла, когда захлопнулись за мною железные ворота. Уже в дороге пришли ко мне снова все тяжкие раздумья, что мучили меня вторую половину отбытого в колонии срока.

В Москву наш скорый фирменный «Урал» пришел с двухчасовым опозданием. В столице у меня были прежние друзья, я не знал, как они сейчас ко мне отнесутся, и потому решил никому не звонить. Видеть родственников, было их здесь предостаточно по отцовской линии, тоже не хотелось. Пришлось бы отвечать на разные вопросы, ловить на себе сожалеющие и любопытные взгляды, да и вообще роль блудного сына меня никогда не прельщала.

Поэтому сел в метро, отвергнув мелькнувшую мысль о такси, где снова оказался б в изоляции, а у меня ее было в избытке, сел в метро, стремясь ощутить себя вольной частичкой толпы, и поехал с Комсомольской площади на Белорусский вокзал. Там довольно скоро определил билет на купейное место в калининградский «Янтарь», и у меня осталось время побродить по улице Горького, пообедав в ресторане «Якорь».

Ночью спал плохо.

В снах моих не было законченного содержания, отсутствовало связное действие, сны возникали из темных глубин подсознания, окутывали мою смятенную, беспомощную душу и высекали из нее холодные искры смертельного ужаса.

Во сне я несколько раз умирал…

О тех, кто однажды уснул и не проснулся, говорят, что им повезло, легкая, дескать, и спокойная смерть. Мне кажется, это вовсе не так. На самом деле, когда спящий человек умирает, он в это мгновение отрешается ото сна, осознает наступление конца и тогда силится окончательно проснуться, вернуться в мир яви, чтоб одолеть так подло и предательски подкравшуюся смерть. Ему хочется сразиться с нею на равных, но тело уже не повинуется человеку, пробудиться до конца не удается, а мозг еще живет, мозг в состоянии осознать происходящее, и тогда приходит именно тот смертельный ужас, которого так боятся люди…

Нет, не легка и спокойна смерть во сне, только вот рассказать об этом другим никому еще не удавалось.

Но я не умирал во сне, мне только снилось, что умираю… Промаявшись ночь, на рассвете сказал себе, что с меня хватит. Осторожно, чтоб не разбудить попутчиков, поднялся и, забрав туалетные причиндалы, отправился в гальюн навести марафет.

Я тщательно вычистил зубы, неторопливо побрился и долго плескался над раковиной, благо пассажиры в вагоне еще спали и ручкой нетерпеливо никто не дергал.

Вытираясь куцым, но достаточно свежим полотенцем из постельного комплекта, я огляделся, посмотрел себе под ноги и смущенно хмыкнул, когда увидел залитый пол. Мне вспомнились вдруг ласковые Галкины упреки, когда она, заглянув в ванную комнату после моего там умыванья, бралась за тряпку.

Это воспоминание поначалу омрачило мой дух, но потом, когда усилием воли переместил возникшую мысль в разряд никогда не существовавшего в действительности, а только услышанного от кого-то, прочитанного где-то, увиденного во сне, появившаяся было перед глазами Галка задрожала, засветилась радужными пятнами и растаяла бесследно.

Заняв место в коридоре у окна, я достал сигареты, но курить натощак не хотелось.

За окном, в правой его стороне, уже поднялось раннее солнце. Убегали на восток созревающие поля и редкие перелески, проплывали у самого горизонта хутора, окруженные старыми раскидистыми деревьями, возникали вдруг и пропадали разъезды и полустанки.

Завозилась у электротитана проводница, постепенно просыпались пассажиры, а меня будто не было здесь, в вагоне. По странной прихоти подсознания пришло мне на ум размышление о Христофоре Колумбе.

Однажды довелось ловить рыбу у Багамских островов. Там среди трех тысяч других островов есть и тот, который Колумб открыл первым, остров Гуанахани, или Сан-Сальвадор, что в переводе с испанского означает «Святой Спаситель»…

«Спаситель, — подумал я. — Так мы с Денисовым могли назвать тот безымянный остров, что приютил нас после гибели «Кальмара». Как давно это было! А мне кажется, будто все случилось только вчера…»

В письме Фердинанду и Изабелле о результатах третьего путешествия Великий Генуэзец, столкнувшись с явлением магнитной аномалии, принялся отрицать шарообразность Земли. Он утверждал, что Земля отнюдь не круглая, а похожа на грушу, за исключением того места, откуда отходит черенок. Здесь, мол, Земля имеет возвышение, на котором наложено нечто вроде соска женской груди.

Поистине поэтом был открыватель Америки… Не знаю более совершенной формы, нежели женская грудь. Только наша планета вовсе другая… Чудовищно сложный многогранник. А жаль… В утверждении Колумба, пусть вовсе не научном, видится небывалой притягательности символ.

И тут я усомнился в том, будто Колумб не знал, что открывает Новый Свет. Понимал, конечно, но делал вид: перед ним Япония, которую звали тогда Чипангой, а дальше Индия с Китаем. От Колумба ведь именно этого и хотели… Нет, все отлично знал Великий Генуэзец и, отдавая швартовы у берегов Кастилии, предвидел в гениальном прозрении, что ждут его неведомые земли. Терра инкогнита! Каким прозорливым надо быть, чтобы увидеть заранее землю, которой нет еще на твоей карте…

А как угадать капитану грозящую кораблю катастрофу?


Мне было семнадцать, когда впервые увидел, как люди могут почувствовать неведомую пока опасность. Сам этому не сумел научиться и в тридцать, вероятно, потому и произошли все те события, о которых и собираюсь сейчас рассказать.

После окончания второго курса мореходного училища я попал на транспортный рефрижератор «Рыбная индустрия» для прохождения производственной практики. Судно наше с грузом рыбной тары направлялось на один из тихоокеанских островов, в район промысла японских рыбаков, которые закупили у нас клепку, разборные ящики из древесины и сетеснастное оборудование.

«Рыбная индустрия» подошла к острову и бросила якорь на открытом рейде: небольшие причалы для сейнеров и кавасак — японских рыбопромысловых шхун — не позволили пришвартоваться нашей громадине.

В одну из ночей я стоял на вахте. Море было спокойным. С берега перестали подавать баржи — и потому разгрузку на время прекратили. Все, кроме вахтенных, спали, и только наш старый капитан все никак не мог угомониться. Он то и дело выходил из каюты на мостик, вздыхал, внимательно оглядывая чистый горизонт, подолгу склонялся над картой в штурманской рубке… Словом, делал все, чтоб испортить и нам, матросам, и старшему помощнику ночную вахту, когда не надо следить за баржами-самоходками, принимать и отдавать швартовы и можно травить байки в теплой рулевой рубке, время тогда идет незаметно…

Но капитан с мостика не уходил. Он вдруг обратился к старпому: «Геннадий Иванович, прикажите разбудить боцмана. Пусть отдает второй якорь. И позвоните вниз: машины держать в постоянной готовности. Рейд открытый, знаете…» Чиф[1] было возразил: «Так ведь погода, Иван Кузьмич, как по заказу!» Капитан, ничего не объясняя, приказал ему поторопиться.

Все указания капитана были выполнены, однако сам он продолжал оставаться на мостике.

Прошло часа полтора, по-прежнему было тихо, и вдруг со стороны океана я увидел черную стену. Она закрыла горизонт и двигалась к нашему теплоходу.

Я крикнул капитану, но капитан увидел все сам, зазвякал машинный телеграф: наш старик дал «полный вперед». Едва мы успели набрать скорость, как черная стена обрушилась на нас. Нос судна зарылся в воду, мы ощутили удар под днищем, и «Рыбная индустрия» прыгнула вверх…

Потом мы узнали, что где-то в Тихом океане, у берегов Америки, началось землетрясение, произошло смещение земной коры, и родилась тектоническая волна цунами. Волна со страшной скоростью помчалась по океану, пока не ткнулась в злополучный остров.

Вслед за первым валом с океана пришли еще два. Обе наши машины работали полным ходом, и мы держались носом против гигантской, более чем тридцатиметровой темно-зеленой стены с белой каемкой пены наверху. Нас волокло на берег, но якоря всерьез «забрали» грунт, и мы устояли. Я видел, как волна развернула рыбацкий сейнер неподалеку от нас. Вторая волна, идущая с океана, подхватила его, закрутила, и сейнер исчез в водовороте…

Фантастический вал, поднимавшийся все выше по мере того, как мельчало дно моря, выкатился на берег и накрыл беззащитный городок на острове. Затем волна отступила в океан и унесла с собой все хозяйственные постройки, жилища и их обитателей. А наше судно устояло… Вокруг «Рыбной индустрии» плавали деревянные обломки, жалкие остатки домашнего скарба и человеческие трупы. Мертвых животных не было видно… Потом мы вспомнили, что звери в отличие от людей предчувствуют цунами и уходят повыше, в горы.

Многие годы спустя я часто ломал голову над тем, что произошло перед катастрофой, задумывался над поведением нашего капитана, всю жизнь проплававшего в океане, и надеялся сам приобрести способность чувствовать приближение неожиданного. Счастья, беды, катастрофы и радости… И когда наконец занял место капитана на мостике корабля, то решил, что такое качество уже приобрел, удача всегда сопутствовала мне, и я был уверен, что приближение опасности сумею распознать.

Незадолго до катастрофы на меня свалились несчастья, правда, все они случились на берегу, и мне не приходило в голову, что, может быть, все это — предостережение большой беды в море.

Как бы то ни было, я не сумел предугадать несущуюся ко мне навстречу опасность вовремя. Сверхъестественных способностей, как у нашего мастера на «Рыбной индустрии», у меня не проявилось, и, выслушав приговор областного суда, я отправился отбывать отмеренное мне наказание.


…Исправительно-трудовая колония наша была на общем режиме и разделялась на отряды по сотне примерно заключенных в каждом.

Во главе отряда стоял офицер-начальник, у нас им был Игнатий Кузьмич Загладин, майор.

Человек он был пожилой, не вредный, в отряде его, на свой, конечно, лад, даже любили… Во всяком случае, порою забывали, что, по существу, Кузьмич над нами надзиратель.

На вид Загладин был щуплый, но силой бог его не обидел. Железный мужик, сам видал его в деле. А брал Загладин больше словом.

Любил майор приговаривать:

— Вольному — воля, заключенному — пай…

Пайка была не ахти, но жить можно. Только б волю к ней, к пайке, добавить.

А гражданин майор добавлял:

— Получив — не берегут, потерявши — плачут… Эх, ребята, бить вас некому. Человек, он рождается для воли, и большое это паскудство — запирать себя за решетку…

Странное дело, но я только сейчас стал соображать, какой трудной была доля Загладина и его товарищей по службе. Призванные перевоспитывать нашу донельзя разношерстную братию, пробуждать в нас иные чувства, нежели те, что привели каждого из зэков в новую систему необычных координат, они ведь, наставники наши, подвергались и обратному воздействию уголовной среды. С утра до вечера общались воспитатели с нравственно ущербным контингентом, а в нем находились, чего там скрывать, и сильные личности, цельные характеры, для которых не придумала судьба, к сожалению, иной альтернативы.

Есть в колониях такие «ловцы душ», что не каждый может им противостоять… А сколько той психической энергии, что выводится со знаком «минус», скопилось на небольшом пространстве, именуют которое «зоной»? Разве не цепляет эта энергия души тех, кто придет к нам изначально с добрым словом, не поражает здоровое их нутро, исподволь ведя разрушительную работу нравственной сути штатных наставников заключенных?

Сейчас мне кажется: Загладин знал об этой опасности, понимал, как все это не просто, сознательно вызывал на себя темную силу — ведь только с открытым забралом можно с нею сражаться. Но таких, как Кузьмич, наверно, совсем немного, он был человеком штучной работы… А сколько сегодня его сослуживцев каждое утро проходят ворота колоний, не зная о том, какая опасность их ждет в затаившейся «зоне»…

Кузьмич вдруг вспомнился мне сейчас, когда я медленно шел по улицам Калининграда, разглядывал лица встречных людей, поднимал голову к крышам домов и синему небу, стоял у витрин магазинов, киношных реклам и под широким каштаном пил с удовольствием квас.

Квас охладили так, что ломило зубы, и я пил небольшими глотками, как тогда воду из родника, на том острове.

«Сан-Сальвадор», — усмехнулся я и снова окунулся в кружку.

— Дядя, — услышал вдруг детский голос и повернулся.

Меня окликнула девочка, небольшая такая фея, с разбитой коленкой и розовым бантом на голове.

Я отвел кружку в сторону и опустился перед девочкой, молча разглядывая ее.

— Дядя, — строго спросила она, — у тебя волосы белые почему?

— Долго гулял под солнцем, — ответил я и тронул ладонью ручонку, — гулял под солнцем, добрая волшебница, и волосы выгорели совсем…

Маленькая фея молчала, решая про себя, достоин ли я ее сожаления.

— Тебе плохо, да? — сказала она наконец.

— Не знаю… Белые волосы — это ведь совсем не смертельно. Впрочем, может быть, ты сумеешь вернуть им настоящий цвет?

— Мама купила мне краски, — задумчиво произнесла фея, и тут, легкая на помине, пришла ее мама.

Я поднялся, провел рукой по феиным волосам и сказал маме, что у нее замечательная дочь.

Мама улыбнулась, ухватила за руку свое сокровище покрепче и глянула с любопытством на мою голову.

А я поклонился обеим и двинулся прочь от бочки с квасом и вереницы жаждущих, опять мимо витрин, пестрых платьев на тротуаре и улыбчивых их хозяек, уходил все дальше, туда, где начиналась наша улица, и корявый комок шевелился слева в груди, я думал о маленькой фее и белых своих волосах, мне стало немного грустно, рядом проходили люди, светлые, темные, русые, и наверное, есть у них то, что заботит их больше, чем белая моя голова.

Еще квартал, и начиналась улица. О ней немало думал ночами и днем, думал в океане, на капитанском мостике, в бараке исправительно-трудовой колонии, стоило лишь закрыть глаза — вставали вековые медовые липы и в зарослях сирени аккуратные домики в два этажа.

Мы любили тогда бродить широкими тротуарами, улица была долгая, на километры, невестились за изгородями вишни, роились мохнатые пчелы, позднее хвалились плодами яблони, и тяжесть их была им в довольство, и мы шли вдвоем мимо буйных садов, старались не думать о комнате в частной квартире, нам хватало ее на двоих — ведь эти сады расцветали для нас, и вишни, и яблони, и пчелы, и сладкий запах лип, и длинная улица нам не в тягость, мы мерили ее не раз и не два и никогда не уставали, ведь улица была нашей, и мы попросту были счастливы.

Перекресток. Пересечь дорогу — и наша улица. Вот замер поток машин, и стайка прохожих прошмыгнула вперед, увлекая меня к противоположному тротуару. Я обогнул уродливое здание быткомбината, свернул за угол и зашагал по нашей улице. Один…

Те же липы (что им человеческие мерки!), те же дома из красного, белого, желтого кирпича, на асфальте проезжей части дороги — свежие латки, но по ним не прикинешь, как долго отсутствовал человек.

Солнце отметило уже полдень и сейчас уходило вниз, стремясь закончить опостылевшую вахту. Тени растянулись, под липами потемнело, а жарко здесь не бывало никогда. Я не спешил, пристально всматривался во все, что меня окружало, мне некуда было спешить, меня нигде не ждали, и я жадно любил эту улицу, столько раз увиденную во сне и наяву.

И тут меня словно толкнуло. Раньше здесь был пустырь. Дом в войну разбомбили, а кучи мусора поросли бурьяном, летом их заслоняли сирень и заросли дрока вдоль решетчатого ржавого забора.

Пустырь исчез, вернее, его заполнили — пустота не исчезает, ее заполняют чем-либо. Иногда и заполненная, она продолжает оставаться пустотой… «Хватит философствовать», — сказал я себе и остановился.

На пустыре возвели дом, самый обычный, пятиэтажный, где в квартирах только два с половиной метра до потолка. Сирени и дрока вокруг я не увидел. Зеленели столбы, на растянутых веревках полоскалось по ветру белье. В куче песка возились детишки, забора у дома не было, и на низкой скамейке сидел замшелый, в соломенной шляпе старик с «Пионерской правдой» в руках.

«Все-таки изменилась», — подумал я об улице и вспомнил, как мечтали мы с Галкой поселиться здесь…

…Мне казалось, что наша встреча произойдет иначе. Как именно — не представлял, в дом к ним, разумеется, не пойду, так, случайно если, но как — не знал, и сейчас, когда увидел их, идущих навстречу, то подумал, что здесь вот, на нашей улице, мне не хотелось бы их повстречать.

Они еще не видели меня, и первое, что пришло в голову, было намерение убежать. И наверное, убежал бы, если б ноги мне повиновались, но я врос ими в землю у нового дома, смотрел, как подходят Галка и Стас, и только мышцы лица судорожно задергались, стирая возникшую глупую улыбку.

Когда они увидели меня, я, слава богу, уже не улыбался…

Наверное, им тоже хотелось исчезнуть, они стояли растерянные, глядели на меня во все глаза. Галка казалась испуганной, бледная, ни кровинки в лице, она пошатнулась, Стас поддержал ее, и жалкая гримаса тронула его красивый рот.

Они молчали, Галка и Стас, а я смотрел на них в упор, чувствовал — поднимается красная завеса в сознании, усилием воли я сдернул эту завесу, тишина зазвенела в невесомом теле, и вот еще один шаг вперед.

— Приятная встреча, — несколько развязно сказал я и не мог удержаться от маленькой мести. — Здравствуйте, супруги Решевские.

Стас покраснел, он хотел, я видел это, протянуть мне руку и не решился.

— Вернулся, — утвердительно сказала Галка, — вернулся… Игорь…

— Вернулся, — сказал я, протянул бедному Стасу руку и сдержанно кивнул Галке.

Нет, не такой должна была быть наша встреча, но кто ж знал, что получится именно так…

— Мы знали, — заговорил наконец Решевский, — поздравляем… С возвращением.

— Спасибо, — спокойно ответил я, глядя на пунцового Стаса, всем нутром чувствуя, как Галка пристально рассматривает меня. Не имея сил повернуться в ее сторону, я стоял вполоборота к Галке, будто и не было ее с нами, и продолжал говорить с Решевским. — Давно поженились? — зачем-то спросил я, будто не знал об этом.

— Второй год, — ответил Стас. И честное слово, такие глаза я видел у нашкодивших котов. Сейчас мне доставляло удовольствие мучить его, я совсем не жалел Стаса и придумывал новый вопросец, похлестче.

И Галка сообразила, она всегда была сообразительной.

— Ну что это мы, ребята, — сказала она веселым голосом, и в тоне ее не было никакой фальши, — стоим посреди дороги… Ведь встреча какая!

Стас благодарно глянул на Галку, потом посмотрел на меня, он ростом повыше, промахнулся глазами и увидел белые волосы на моей голове. Вероятно, обратил на них внимание только сейчас, а Галка отметила сразу, убежден, но виду не подала. Стас отвел глаза.

— Всю жизнь я мечтал о такой встрече, — забалаганил я, — с лучшим другом и… очаровательной его супругой!

Они оба молчали, и в молчании их ощутил я силу, силу оттого, что их двое и держаться они обязаны вместе, а я шута разыгрываю, стыдно…

Мы пошли по нашей улице. Не знаю, куда они направлялись, никогда этого не узнаю, да и зачем?.. Мы шли втроем по липовой аллее, ступали на опавший липовый цвет. Про себя мы отсчитывали шаги… Я видел, как шевелятся губы у Галки, мы считали шаги и молчали.

«Балтику» я не узнал. Ее отстроили заново, расширили, облепили модерновыми штучками, но дядя Петя — швейцар с рыжими колючими усами — оставался прежним. Я подумал, что владеет дядя Петя секретом если не вечной юности, то вечной старости, что ли. Пятнадцать лет знаю старика, еще с мореходки бегали сюда «по гражданке» повеселиться на курсантские рубли, а он все такой же крепкий… Старый, но крепкий, гроза заводных «бичей» швейцар дядя Петя.

Мы пропустили Галку вперед, дядя Петя встал и приподнял фуражку. Стас кивнул и прошел дальше, за Галкой, я остановился, протягивая старику руку:

— Здравствуй, дядя Петя. Не узнаешь?

Швейцар помедлил с минутку, потом ахнул тихонько и тронул рукой капитанские нашивки на правом моем плече.

— Никак Волков? — спросил дядя Петя. — Точно, Волков… Что с тобой стало, парень…

— Ничто, дядя Петя, прическа только другая и волосы покороче, — сказал я и прошел за Решевскими в зал.


…В библиотеке нашей колонии я случайно обнаружил «Арктические походы Джона Франклина», выпущенные в 1937 году издательством Главсевморпути в Ленинграде. Надо ли говорить, с каким вниманием читал о трагедии, разыгравшейся на Канадском Севере, когда экспедиция Джона Франклина на кораблях «Эребус» и «Террор» искала северо-западный морской проход в 1845–1847 годах.

Оба корабля погибли. Ни сам Франклин, ни один из ста тридцати четырех офицеров и матросов британского флота не вернулись на родину.

Первый скелет, который нашла экспедиция Мак-Клинтока в конце мая 1859 года, принадлежал корабельному стюарду.

«Несчастный выбрал, вероятно, не покрытую снегом часть острова, чтобы облегчить себе утомительный путь, — пишет Мак-Клинток, — но упал лицом вниз, то есть принял то положение, в каком мы нашли его скелет. Весьма вероятно, что он упал, ослабев от голода и выбившись из сил, и что последние минуты его жизни не были омрачены страданиями…»

Похоронив умершего в 1847 году Джона Франклина, новый глава экспедиции капитан Крозье, зная, что корабельные припасы на исходе, бросил «Эребус» и «Террор», зажатые льдом еще в навигацию 1846 года у мыса Феликс, и повел больше сотни оставшихся в живых англичан вдоль западного берега острова Короля Уильяма. Он хотел спасти их от угрожавшей им мучительной смерти и пытался провести вверх по Большой рыбной реке к территории, прилегающей к Гудзонову заливу.

Скелет стюарда первая трагическая веха этого печального исхода.

Никто из них не дошел…

Рано утром 30 мая Мак-Клинток обнаружил лодку с двумя скелетами. Ее уже нашла проходившая здесь несколькими днями прежде партия лейтенанта Хобсона.

Мак-Клинток собрал массу вещей, принадлежавших экспедиции Франклина, но скелетов больше не было.

Это обстоятельство породило предположение, будто белые люди примкнули к эскимосам или индейцам и кочуют с ними в бескрайних пределах арктической тундры. Спасти их, вернуть в цивилизованный мир попытался американец Чарльз Фрэнсис Холл. Он выступил в поход 23 марта 1868 года, отправился со стороны материка на собаках, строя на маршруте снежные хижины — иглу, как опорные пункты-базы с продовольствием.

В этом году Холл ничего не нашел и отложил поиски до будущего лета. Тогда Холл собрал много сведений о гибели франклиновцев, видел несколько скелетов, но при них не было никаких документов, подтверждавших принадлежность к экспедиции. По словам эскимосов, все белые люди, оказавшиеся на острове Короля Уильяма, погибли… И уже позднее, летом 1879 года, экспедиция американского поляка, лейтенанта Фредерика Шватки, к северу от пролива Коллинсона нашла могилу лейтенанта Джона Ирвинга, третьего офицера с корабля «Террор». Определили сие по серебряной медали, ее нашли в подножье могилы. На лицевой стороне был рельефный портрет Георга IV, а на оборотной значилось: «Вторая награда по математике. Королевское морское училище. Присуждена Джону Ирвингу. Лето 1830…»

Мне не приходилось бывать у берегов острова Короля Уильяма. Так далеко на запад мы никогда не заходили. Но у Баффиновой земли я плавал… Об экспедиции Джона Франклина слыхал еще в мореходке, а вот подробности узнал, когда оказался в тюрьме.

Помнится, поразил меня «Список предметов, обнаруженных после погибших участников экспедиции Франклина, частью привезенных в Англию на корабле «Фокс» капитаном Мак-Клинтоком».

Вот один из его пунктов:

«…Найдены около скелета в девяти милях к востоку от мыса Гершеля в мае 1859 года черный шелковый шарф, завязанный узлом, остатки обшитой шнурком синей куртки с обтянутыми шелком пуговицами. Лоскут цветной рубахи, небольшая платяная щетка, роговой гребень, кожаная записная книжка, которая рассыпалась на кусочки, когда высохла. Монеты в шесть пенсов и шиллинг…»

Останки членов экспедиции Джона Франклина, вещи, принадлежавшие им, находят время от времени и в наши дни.

А вот от траулера «Кальмар», которым командовал я, капитан Игорь Волков, и от двух десятков человек экипажа не осталось никаких следов.

Да, никаких следов на этом свете…


Сегодня двери и окна распахнули в «Балтике» настежь. Зал был пустынным — для ужина рановато, а обед закончился. Я заглянул в зал и от двери обернулся. Дядя Петя смотрел мне вслед и покачивал головой. Стало не по себе, даже в носу защипало, а Галка и Стас шли дальше: оказывается, у «Балтики» вырос еще один зал. Новый зал был огромным, на высокой стене поднималась из пены женщина и протягивала в ладонях охряные куски янтаря. Мне захотелось придумать ей имя, так прямо и назвать эту женщину на стене. Стас Решевский тем временем выбрал столик в углу, я назвал женщину Леной и опустился на предложенный Стасом стул так, чтобы Лену и Галку видеть одновременно.

Стас подал меню Галке, она равнодушно раскрыла его и передала мне, а я вернул Стасу.

— Смотри сам, старик, — сказал я. — Мне как-то непривычно… Давно не бывал в ресторанах, квалификацию потерял.

— Пьем коньяк? — спросил Стас.

— Ты что? Вернулся из приличного рейса и получил добрую деньгу?

— Я больше не плаваю, Игорь, — сказал Стас, — в мореходке преподаю…

— Понятно, — протянул я, — тебя она уговорила… Что ж, дело это ваше.

Значит, добилась Галка своего. Но при словах моих она и глазом не повела. Выдержка железная, я тебе скажу…

— Так что заказывать? — спросил Решевский. — Что будешь пить?

Я покачал головой и вздохнул.

— Отвык за два года… И пожалуй, привыкать не стоит. Сегодня первый день моей жизни в миру. И пусть он останется трезвым.

— Как хочешь, — просто сказал Решевский. — А я выпью водки.

— Для мамы шампанского, — предложил я. — А мне, если можно, нарзан. Ну и перекусить там чего… На твой вкус, бывший капитан Решевский.

— Может быть, шашлык? — неуверенно произнес Стас и нерешительно поднял на меня глаза.

— Из баранины? — вздрогнув, спросил я.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Малиновое солнце покрылось неожиданно вдруг сеткою трещин. Жутко было видеть трещины на солнце, мир заполнила загробная тишина, человек сжался, окаменев, и приготовился умереть.

Но умереть ему не пришлось. Донесся неясный звон, звон приближался, вытесняя тишину, и человек обрел надежду.

С трудом разлепил он глаза, не осознавая окружающего.

Человек лежал ничком на галечном берегу неширокого пляжа, зажатого отвесными скалами, и в поле зрения ему попали лишь два или три обкатанных морем голыша. Он попытался шевельнуться, судорога прошла по телу, прикрытому изодранной одеждой, дрогнули голые ступни ног, и человек снова потерял сознание.

Прошло несколько минут. Он услышал наконец резкие крики чаек и ощутил, что к нему вернулась способность управлять ногами. Он осторожно подтянул правую, оперся на локоть левой руки и повернул голову. Теперь он увидел скалы, кусок серого моря и черно-белых чаек в отдалении.

«Значит, жив, — вяло шевельнулась мысль. — Чайки ко мне равнодушны… Значит… еще жив».

Он долго лежал без движения и вспоминал, пока не почувствовал, как холод сводит мышцы, и не понял: останься он здесь немного еще — ему никогда не подняться…

Человек заставил себя встать на ноги и стоял, пошатываясь, на угрюмом берегу, где лишь серая галька, серое море, серая пелена, закрывшая небо, и только над невидимым горизонтом белесым пятном обнаруживало себя раннее солнце.

«А я видел его малиновым», — равнодушно подумал он.

Надо было куда-то идти, и человек пошел влево.

Он добрался до первой скалы и рядом с ней увидел тропинку, уходящую наверх. Человек повел по тропинке глазами, затем повернулся к морю и долго всматривался в равнодушную его поверхность.

Ему показалось, будто он видит неясное пятно на серой гальке, там, откуда прибрел он сам…

«Нет, — подумал он, — ничего там нету…»

Но продолжал разглядывать продолговатое пятно на границе пляжа и моря, пятно шевельнулось, и, не чувствуя острых голышей под ногами, человек бросился назад.

Через сотню метров стало видно, что это всего лишь измочаленное волнами бревно. Человек прошел еще с полсотни шагов и остановился. «Ошибка вышла, — устало и вместе с тем радостно подумалось ему, — это хорошо…»

Возвращался он медленно, старался ставить ноги на крупные камни или в песок между ними и размышлял о том, почему он так доволен тем, что ошибся. И решил; догадался еще там, на тропинке, что пятно неживое…

Тропинка, крутая, нехоженая, полузаросшая жесткой травой, подняла его над пляжем на уровень пояса охраняющих землю скал. Дальность видимого горизонта увеличилась, и человек снова рассматривал спокойное море. Он вздохнул, ничего не увидев, и оживился, обнаружив за открывшимся мысом маяк на прибрежной скале. Но оживление покинуло его, когда он понял, что маяк этот из категории «unwatched» — необслуживаемый. Значит, без людей…

«Солнце, — подумал человек, — солнце мне мешает. По характеристике маячного огня прикинул бы, где нахожусь…»

Он увидел, что тропинка разделилась. Стало две тропинки — одна резко поворачивала влево, в сторону невысоких зеленых холмов.

Человек помедлил на перепутье и повернул направо. Он обогнул скалы и вышел к новому пляжу. Спускаться вниз не пришлось, дорога проходила по кромке обрыва, нависавшего над таким же пляжем, на котором он очнулся.

Поверху человек обошел пляж и ничего не обнаружил на нем.

Солнце прорвалось наконец сквозь белесую пелену и несколько оживило безрадостное море. Человек вдруг совершенно явственно различил петушиный крик. Он мотнул головой, остановился, подошел к краю обрыва, еще раз заглянул вниз, внизу ничего не было, и тогда понял, что хочет пить.

Теперь человек искал воду, хотя и продолжал идти берегом моря, как прежде.

Снова начались скалы. Таким уж был этот берег. Скалы и скалы, изрытые морским прибоем, и между ними небольшие пляжи, заваленные гранитной галькой.

Жажда мучила все сильнее, воды не было, и вдруг он снова услыхал, как прокричал петух.

«Петух, — подумал человек, — откуда ему взяться здесь? Может быть, найду какое жилье? А петух… Странно, что кричит он по-нашему. Ку-ка-ре-ку… А здесь не может быть таких петухов… У них петухи кричат по-другому. Вот еще раз… Ладно, напьюсь и буду искать…»

Он понимал, что бредит наяву, понимал и все-таки надеялся, что крик петуха действительно слышал.

На границе угрюмых скал и пятого пляжа человек нашел воду. Узкий ручей пересекал тропинку, тихо звенел, скатываясь вниз, и уходил незаметно сквозь гальку в море.

От холодной воды заломило зубы, жажда исчезла, и пришел голод, слабый еще, такой голод и задавить нетрудно, но человек почувствовал, что хочет есть.

Затем чувство голода исчезло. Он снова вспомнил о том, что искал на галечных пляжах, лицо его исказилось, человек поднял руки и потряс кулаками в сторону моря.

Закричали чайки, будто в ответ на страшные проклятья. И человек, обессиленный, опустился на плоский мшистый камень у ручья.

Так просидел он не менее часа, охватив голову руками, и не расслышал шуршащих в траве шагов за спиной.

— Капитан!

Человек вздрогнул. Он хотел вскочить и обернуться, только не поверил, что его позвали на самом деле, боялся поверить и втянул голову в плечи, будто ожидая удара со спины.

— Капитан! — сказали рядом, и тогда он поднялся.

В двух шагах от камня стоял человек со спутанными волосами, упавшими на лоб, кровоподтеком на левой скуле, в полосатой тельняшке, разорванных на коленях брюках и грубых ботинках. Он протянул руки вперед, сжимая и разжимая пальцы.

— Денисов, — тихо сказал капитан, — ты один?

Не ожидая ответа, капитан бросился к Денисову и принялся ощупывать его, будто не веря, что тот на самом деле из плоти и крови.

Потом отстранился и, не отпуская из своих рук Денисова, спросил, заглядывая ему в глаза:

— Видел кого?

Денисов покачал головой.

— Вы первый, — глухо проговорил он. — Что это было, капитан?

Капитан не ответил. Он отвернулся и, опустив голову, смотрел под ноги.

— Не знаю, — сказал он наконец, — не знаю, Денисов…

— Куда мы попали? Какая это земля, капитан?

— Наверное, остров. Тут одни острова…

— А люди? Они есть?

— Должны быть. Будем искать жилье. Только обойдем берег сначала. Может, кто…

Капитан не договорил, повернулся и пошел прочь от ручья. Денисов двинулся за ним.

Вдвоем они тщательно обследовали берег, заглядывали в расщелины, всматривались в лобастые камни, торчащие из воды, пробегали глазами по узким полоскам пляжей и изредка, только изредка, отводили от моря и берега взгляд, чтобы посмотреть налево, на приютивший их остров зеленых холмов.

Они пересекли еще один ручей, капитан подумал, что от жажды им умереть не придется, и ощутил на плече руку спутника.

— Вижу, — сказал Денисов, — вон там…

Капитан глянул вниз. На ровном месте у самой воды высился камень. Из-за камня торчали сапоги.

Денисов едва удержал капитана, когда тот собрался прыгнуть с пятиметровой высоты. Они отыскали спуск и медленно, боясь того, что найдут, приближались к торчащим из-за камня сапогам.

За камнем был человек. Не молодой и не старый, казалось, он спал, и голова лежала чуть ниже ног, обутых в сапоги. Верхней части черепа у человека не было.

Капитан отпрянул назад, едва не сбив с ног не успевшего посторониться спутника.

— Первый, — сказал, опомнившись, капитан, и из горла его вырвался клокочущий звук.

— Петрович это, — сказал Денисов. — Колючин. Хороший был поварила…

Они стояли и молчали, стараясь не смотреть, как волны замывали разбитую голову бывшего судового кока Степана Петровича Колючина.

Когда капитан и Денисов покинули пляж, под самым обрывом осталась каменная горка.

— Люди живут здесь? — спросил Денисов.

— Должны.

— Поищем?

— Нет. Обойдем берег. Может быть…

Прошло еще часа три. Солнце достигло меридиональной высоты и покатилось к линии горизонта. На берегу ничего они не увидели больше, а голод напомнил о себе снова.

— Надо подняться на сопку, — сказал Денисов. — Может, увидим людей…

— Хорошо, — согласился капитан, — еще немного по берегу — и полезем вверх…

Потом они нашли две новенькие бочки. Бочки лежали рядом на галечном берегу.

— Наши, — сказал капитан и подтолкнул ногой деревянную бочку — из тех, что были на корме… — Пошли, Денисов, на сопку.

Но сверху они увидели лишь грядку таких же холмов на юге и блестящую полоску моря за ними.

— И верно, — сказал Денисов, — море кругом, остров…

— Подожди, — сказал капитан, — глянь вот туда. Видишь, чернеет…

Они спустились в небольшую долину, и темное пятно пропало.

Через несколько сотен шагов капитан услышал вдруг блеянье овец.

— Слыхал? — Он схватил Денисова за руку.

— Чего? — спросил Денисов.

«Опять мерещится», — подумал капитан.

— Овцы…

Они прошли вперед, снова заблеяли овцы.

— Слышу! — крикнул Денисов.

Они прибавили шагу и, поднявшись на пригорок, увидели пестрое овечье стадо.

Овцы паслись одни. Ни людей, ни собак не было.


До наступления темноты капитану и Денисову стало ясно, что остров необитаем. Здесь жили только овцы. Их оставляли жители более крупных островов и лишь изредка наведывались на пастбище в центральной части необитаемого острова, где были добрые зеленые корма и вода, а вокруг надежная изгородь — море.

В одном из холмов образовался провал — пещера. Рядом стояло строение с навесом, его-то они и приняли за сарай. Здесь овцы укрывались на ночь. Пещера была сухой и просторной. Овцы потеснились, желтыми глазами разглядывая пришельцев. Измученные люди быстро уснули, а ночью разбудил их шторм.

— Не спите, капитан? — шепнул Денисов, и рука его ощупала капитана. — Тепло здесь…

— Овцы надышали, — откликнулся капитан.

— Снилось, будто в машине на вахте стою…

— На вахте, — отозвался капитан, — стоишь на вахте…

— Стою и думаю, когда придет Вася Мухачев, а я кемарить отвалю. Только на самом-то деле ведь я его шел сменять…

Денисов замолчал. Снаружи доносились штормовые голоса, а здесь, в пещере, слышались шорохи заполнивших пещеру, невидимых в темноте овец.

— Торчу себе в машинном отделении и думаю, что́ Петрович к ужину приготовит. Хорошо он поварил, Колючин… Где еду найдем, капитан?

— Утром поищем, может, запасы кто оставил, и люди на острове бывают, кто подъедет, может. Ты спи, Денисов, отдыхай пока…


Шторм не затихал четверо суток. По утрам овцы гуськом покидали убежище и спускались в долину, закрытую от ветра. Люди потянулись было за ними, но овечья пища для них — увы — не годилась.

Покрытое длинными прядями пены море ударяло грязными волнами в берег, и брызги раз и навсегда, казалось, повисли на границе хляби и тверди.

Капитан думал о своем корабле, об исчезнувшем экипаже, думал о многом другом и прислушивался к неясному бормотанию моториста Денисова, составлявшего теперь всю его «команду».


Их мучил голод. На пятые сутки во время очередных поисков капитан вдруг с ужасом почувствовал, как вздыбилась земля, зашатались и рухнули скалы. Он очнулся и увидел, что сидит в траве. Денисов ушел вперед, часто наклоняясь: разыскивал в земле коренья.

После шторма на берегу осталась малая живность, и это поддержало людей. Денисов нашел двух крабов, клочки водорослей, капитан поймал в камнях с пяток колючих рыбешек и бурую камбалу с ладонь.

— Огня бы, — сказал Денисов. — От штуки вон той нельзя прикурить?

Он показал рукой в сторону мыса, где на камне треножилась мигалка.

— Можно, если стекло фонаря разобьем, — сказал капитан, — тогда и огонь погаснет… Понимаешь?

— Хоть бы кто-нибудь мимо прошел… Посудина какая… Что ж сюда не являются? На остров? Ведь долго нам не продержаться…

— Не надо, Денисов, скоро уже…

— Сдохнем скоро, да?

Моторист отвернулся, постоял, подняв руки к лицу, и побежал в глубь острова.

Жалкие дары моря лишь усилили голод. Ночью, пытаясь уснуть, капитан потуже затягивался ремнем.

Затихали в пещере овцы. Постепенно сторожкий сон пригасил сознание капитана. Рваные тени образов сплетались в неясную картину, и капитан силился постигнуть смысл того, что проплывало перед ним. Роились знакомые лица, бесстрастные портреты, он узнавал их — оставались в памяти легкие зарубки, двигалась цепочка увиденных в разное время людей, вот и пришла очередь за теми, кто был с капитаном на корабле, он отсчитывал их, странный конвейер остановился, капитан вдруг увидел Денисова и чье-то лицо за ним, неразличимое еще, и с ужасом подумал, что сейчас узнает в нем себя самого.

Он почувствовал удушье, поднял руки к горлу, сон отлетел, и капитан ощутил на горле чужие руки.

— Хр-р-р, ч-черт! — прохрипел капитан, окончательно просыпаясь и сбрасывая навалившегося на него моториста. — Сдурел, Денисов?

Денисов не отвечал. Он был где-то рядом, невидимое существо, и тоненько всхлипывал.

— Опомнись, парень, — сказал в темноту капитан, потирая горло, — возьми себя в руки, почудилось тебе…

До утра капитан уже не заснул, а что делал Денисов — не знал. Овцы стали выбираться в долину, и люди вышли следом, боясь встретиться друг с другом глазами.

Когда последние животные покинули загон, Денисов хрипло рассмеялся и схватил капитана за плечо.

— Дурак! Дурак! — хохотал Денисов. — Дурак!

Капитан дернул плечом.

«Начинается, — подумал он. — Спятил «мотыль»[2]

— Я дурак! Ты дурак! Мы дураки!

— Замолчи! — крикнул капитан, и Денисов мгновенно смолк.

— Мясо, — неожиданным шепотом произнес он, — сколько мяса… Дураки мы, капитан…

Потом, вспоминая об этих днях, когда они жили среди овец и голодали, капитан пытался осмыслить, почему не догадались сразу. Наверно, их сознание было парализовано необычностью обстановки. Видно, городское прошлое не позволяло связать безобидных животных с остро пахнущими шашлыками; может быть, их подсознательно останавливало ощущение того, что овцы кому-то принадлежат, кто знает… Но остается фактом, что мысль о существующей рядом с ними пище пришла Денисову в голову только на шестой день.

Они без труда поймали барана, скрутили ему ноги ремнями и, шатаясь от слабости, отнесли к входу в пещеру. Баран недоуменно смотрел на людей и изредка дергал ногами.

— Чем его? — спросил Денисов.

Капитан беспомощно развел руками.

— В сарае поищу, — сказал он.

Капитан повернулся, но услышал за спиной ворчанье, оглянулся и замер…

Денисов зубами пытался перервать горло барану.

— Что делаешь?! — крикнул капитан.

Моторист оторвался, поднял на капитана безумные глаза, пытался, видимо, ответить, но лишь задвигал челюстями. Рот его был забит овечьей шерстью.

Теряя самообладание, капитан ударом кулака отбросил Денисова в сторону. Моторист упал ничком.

Дергал связанными ногами баран.

Денисов приподнял голову от земли. Невидящие глаза его ткнулись в капитана. Помогая себе руками, он привстал на колени, запрокинул лицо к небу и глухо завыл.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Конечно, по-хорошему, как принято было во все времена, я должен был набить Стасу Решевскому морду еще там, на нашей улице, когда увидел их вместе. Может быть, справедливости ради, большего наказания заслужила Галка, но так уж повелось в этих случаях, что женщину, как правило, не обижают, дерутся особи мужского пола. Но я ничего такого не сделал, не было у нас со Стасом мордобоя, мирно сидел сейчас с ними в ресторане, помогал Решевскому заказывать ужин, и злости как будто не было к Стасу, злость, она еще там, в колонии, перегорела, сидел спокойно, будто ничего не случилось ни со мной, ни с ними — добрые приятели решили поужинать, и только от баранины я отказался.

— Хочу яичницу. Можно яичницу с ветчиной?

Решевский пожал плечами.

— Как хочешь, — сказал он. — А пить, значит, нарзан…

— Его, родимого, — забалагурил я. — Как человек, измученный целебным сим напитком. Два цельных года на курорте… Нешуточное дело!

Мне так было легче с ними, валять дурака, я видел, как Галке от этого трудно, только иначе поступать не мог.

Когда-нибудь должна была состояться эта встреча, и вот она состоялась… В те бессонные ночи в бараке я не раз и не два думал о том, что скажу этим двоим, когда жизнь нас вновь толкнет друг к другу, и часто в лицах представлял теперешний разговор…

Сегодня день премьеры. Внешне я спокоен. Можно поднимать занавес. Не все пойдет гладко, жизнь никогда не бывает гладкой, но я готов выйти сейчас на сцену и произнести первую реплику.

— Итак, мы начинаем, — сказал я и потер руки.

Эти двое не откликнулись на мои слова, смысл фразы не зацепил их сознания.

«И хорошо», — подумал я.

Наш ужин сошел бы скорее за поздний обед. В зале было пустынно, Стас «уточнял» холодные закуски, я отвернулся и стал смотреть по сторонам.

Через столик от нас сидел странного вида малый, взъерошенный, измятый, с кривоватым носом и тонкогубым ртом. Перед ним стояла бутылка с вином. Он наливал фужер, медленно отпивал глоток, вертел фужер пальцами, ставил его на место, поднимал бутылку и пристально рассматривал этикетку. Насытив свое любопытство, он возвращал бутылку в прежнее положение, и «операция» повторялась.

«А еще говорят, что пить в одиночестве скучно», — подумал я.

Не доводилось мне пить одному, но одиночество было знакомо.

Одиночество всегда разное. По времени, по ощущениям, по пространственному признаку. Внешнее, когда, скажем, оказался ты в камере, и внутреннее, духовное, идущее от твоей способности быть не таким, как окружающие тебя люди, от твоего неумения или нежелания — это часто одно и то же — приладиться к их уровню, от душевной твоей неустроенности, что ли…

Мне знакомо одиночество капитана, он наделен им по должности своей. Разные есть капитаны, но истинный капитан по-настоящему одинок. У него не должно быть сомнений, капитан не может ни с кем поделиться ими, никого из экипажа не имеет права выделить, он за все отвечает, и грех любого члена экипажа — его, капитанский, грех.

Одиночество неразделенного чувства, одиночество непризнанной индивидуальности писателя, художника, актера…

Ты спешишь поделиться лишь одному тебе открывшейся истиной, а тебя не хотят слушать, и еще хуже, если слушают, сочувственно покачивая головой…

Есть и другое — одиночество в четырех стенах. Иногда оно губит человека, ведь человек один не может… А кому-то служит и лекарством иногда…

И сейчас подумалось, что зря согласился сегодня пойти в ресторан, не к добру этот ужин, было бы легче коротать вечер в окружении молчаливых стен…

Нам принесли разные закуски, мне нарзан, Стасу водку и сухое вино — для Галки.

— Первую ты можешь под салатик, Стас, — сказал я, — а у Галки есть шоколад.

— Мне тоже водки, — сказала вдруг Галка.

Решевский не шевельнулся, потом протянул руку к бутылке.

Я налил себе нарзана, поднял рюмку и держал ее, выжидающе глядя то на Стаса, то на Галку. Они тоже подняли рюмки и не смотрели на меня.

— Тост нужен? — спросил я. — Или выпьем в рабочем порядке?

Решевский пожал плечами, а Галка сказала:

— За твое возвращение.

И единым духом выпила водку.

Меня покоробила эта лихость, еще я подумал, что правильно поступил, отказавшись от спиртного, которого не пробовал двадцать четыре месяца. Нет, уже двадцать шесть, забыл про два месяца рейса, если не считать джина, им отпаивали меня на том острове.

Выпил и Решевский. Как-то бочком, будто украдкой… Никогда не бывал он таким, но сейчас я его понимал, и мне не хотелось быть на Стасовом месте… Хотя… Нет, мне трудно об этом думать сейчас…

Разговор не вязался. Мы сидели и молчали, стараясь не глядеть друг другу в глаза. Я предложил повторить, и Стас снова наполнил рюмки. Мы выпили… Я курортный напиток, Стас водки, а Галка сухого вина. Со стены девушка с длинными волосами протягивала янтарь в ладонях, куски янтаря зажгло уходящее солнце, последние лучи его покидали зал.

Послышались громкие голоса — через зал проходила компания рыбаков с золотыми нашивками на плечах. Было их человек пять или шесть, они искали столик получше, и командовал ими рослый, самоуверенный капитан.

Он мельком взглянул на наш столик и приветственно помахал рукой.

Решевский ответил на приветствие, Галка тоже кивнула.

— Васька Мокичев, — сказал Стас. — По-прежнему все в перегоне, в Морагентстве торчит, хлебное место… Хочешь поговорить?

— Не надо, ведь Васька не узнал меня. И хорошо. Пусть его… Помнишь, Стас, как мы подрались с ним в мореходке?

Решевский улыбнулся.

— Помню, — сказал он, наколол вилкой белый кружок редиски с розовым ободком и стал разглядывать его.

Собственно, подрался я, а Стас выручил, когда Мокичев зажал меня на полу и придавил мою грудь коленом. Он свалил Мокичева ударом кулака в челюсть, накинулся на него, словно зверь, крича: «Маленького, да?! Маленького?!» На первом курсе мореходного училища я был щуплый и низкорослый — это потом на казенных харчах отъелся… Тогда Мокичев бросил хлебом в официантку и в ответ на мои слова о том, что с хлебом так не поступают, напялил мне на голову пустую миску, я полез с ним, крепким здоровым парнем, в драку.

Вдвоем со Стасом мы одолели Мокичева тогда. А так бы мне конечно же несдобровать.

Странно… После той драки мне с Васькой нечего было делить, а вот со Стасом поделили. И сейчас, по логике, он больше мне враг, чем этот Васька Мокичев. Так это или нет?

Я мысленно назвал Решевского врагом и ощутил, как в потаенных уголках сознания зашевелилось сомнение… Нет, даже сейчас не стал бы драться с Решевским. Сейчас — тем более… Ведь время упущено уже. Мы преломили со Стасом хлеб. Так когда-то заключали меж собою мир славяне.

Погасли на стенах желтые блики, и в зале загорелся свет. Молчание становилось невыносимым, долго так не могло продолжаться, и я попросил Решевского рассказать про нашу мореходку. Там он сейчас преподавал навигацию и морское право.

Под Стасов рассказ легче думалось. Затеялась какая-то видимость разговора… Стас говорил, я по ходу что-то спрашивал, с чем-то соглашался, поддакивал, только ничего не слышал из того, о чем рассказывал Решевский. Я смотрел на заставленный стол, боялся взглянуть на Галку, мне казалось, что на нашем столе обязательно нужны свечи, зачем свечи — этого я не знал, но видел оранжевые язычки, дрожащие на сквозняке.

— Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают… — сказал я невпопад.

Стас замолчал.

— Ты чего? — спросил он.

— Ничего, это так, Стас… Не бери, как говорится, в голову. Свечи бы надо сюда.

— Свечи, — согласилась Галка, — это хорошо… И верно. Только свечей нам сейчас не хватает.

Галка не улыбалась, и никакого подтекста в словах Галкиных я не уловил. Уверен, что она вспомнила, когда был день ее рождения и я принес двадцать одну свечу. Конечно, она вспомнила именно это, и пусть так думает, а я вижу другие свечи, они горели в рождество сорок второго…

Это было в Моздоке.

Нас с Люськой и маму выселили на кухню, а в комнате разместились четыре немца — Очкастый, Вшивый, Фронтовик и Франц.

Питались они в столовой, только иногда перекусывали дома. Помню, как поразило сделанное мной однажды открытие: немцы едят сырое мясо! Это казалось диковинным и страшным. Вспомнились сказки о людоедах, и к нашему восприятию захватчиков добавилась еще и эта, такая яркая для детского воображения подробность.

Мама строго-настрого запретила нам появляться в комнате и глазеть, как едят немцы. Мне было почти восемь лет, я все уже понимал, знал, что к нам пришли оккупанты, и научился их ненавидеть. В застегнутом кармашке куртки в спичечном коробке у меня хранилась листовка со стихами. Я подобрал ее в лесу, когда мы жили в деревне, укрываясь от ночных бомбежек. Жаль, потерялся тот листок и до сих пор не знаю, кто автор тех стихов. Попросту запомнилась на всю жизнь лишь одна строчка: «Хоть по колена в крови, но я приду…» Теперь понимаю некую двусмысленность этих слов, но для восьмилетнего мальчишки звучали они однозначно и грозно.

Так вот, я все уже понимал, а Люське было три года, и девочка хотела есть. Люське недоступны были пока те понятия, которыми руководствовался в своем отношении к немцам я. Она останавливалась на пороге комнаты и таращила на немцев голодные глазенки.

Иногда ей доставался кусок, но я зорко следил за Люськой и чаще бывало, что успевал перехватить сестренку у двери, но Люська ничего не хотела понимать.

Под рождество немцам прислали посылки: елочки из бумаги, незнакомые нам сласти и тонкие свечи. Посылки получили и молодой немец в очках, сын врача из Дюссельдорфа, и баварский мясник, не без оснований прозванный нами Вшивым, и часто уезжавший на передовую берлинец — Фронтовик. Не было посылки только для Франца.

Через три дня после рождества наши войска начали наступление. Ударили «катюши» под хутором Веселым, и немцы, боясь окружения, без боя оставили город.

Потом вошли советские танки в Моздок.

Они двигались через городской парк, где давно уже не стало ни аллей, ни деревьев, и освобожденные люди толпились по обе стороны колонны, смеялись и плакали, и женщины бросались целовать идущих рядом с танками солдат.

Высокая бабка в драном платке принесла красноармейцам горячие картофельные пирожки. Она совала их в руки ребятам и грозила кулаком стайке молодух, стоящих поодаль.

— Ух, выпялились, окаянные! — кричала бабка. — Все хвостом вертите! Перед немчурой проклятой скалились, теперь нашим касатикам, бойцам родимым, лыбитесь, подлые…

Молодухи прятались в толпе, солдаты смеялись, и один из них обнял бабку, оторвал от земли вместе с пирожками и поставил осторожно на место.

— Так их, маманя! — крикнули с танковой башни. — Крой шрапнелью!

Солдаты шли весь день и всю ночь. Был сорок третий год, третье января.

Рождественские свечи, что прислали немцам из Германии, так и не догорели у них в нашем доме. Когда они бежали из города, свечи остались. Их зажгла мама седьмого января, когда к нам на ночлег комендант определил девушек-летчиц. Колебалось неверное пламя тоненьких свечей, девушки, обнявшись, пели грустные песни и, не отрываясь, глядели на пламя, а мама сидела в стороне и тихо плакала счастливыми слезами…

Через неделю я впервые пошел в школу.


Вообще-то мы с Люськой родились в Подмосковье, есть там к западу от столицы город такой Можайск, а вот мама — терская казачка из станицы Наурской, дед наш сотником Войска Терского был, погиб в Галиции в пятнадцатом году…

Отец — тот коренной москвич. И вся порода Волковых из российской пуповины, подмосковные они. Говорят, будто бы столбовые дворяне, только подробностей не знаю, поскольку с отцовской родней хотя и знаком, но отношения у нас прохладные.

Так уж получилось…

В конце двадцатых годов Василий Волков закончил Московский землеустроительный институт, до революции назывался он Межевым и готовил людей почетной в любой деревне профессии — землемеров. На Северном Кавказе стали тогда создавать овцеводческие совхозы, надо было наделять их землей, определять границы владений. Этим и занимался в составе землеустроительной экспедиции молодой москвич, когда встретился с моей мамой.

Про счастливый период их жизни я знаю с ее слов. И про несчастливый тоже. Правда, последний был совсем коротким.

Мать со мной и годовалой Люськой гостила у свекра в деревне. Отец был в очередной экспедиции и прислал оттуда письмо моему деду. В письме он спрашивал совета… В те времена и женатые, и замужние дети советовались еще с родителями.

А Василий Волков попал в сложный для его натуры однолюба, человека искреннего и честного, переплет. В одной с ним экспедиции состояла женщина, коллега его и чуть ли не однокурсница. Как там все происходило у них — только они двое и знают… Но вот написал мой отец в деревню, что ждет эта самая Зина от него ребенка, а Дашу он тоже любит и детей оставить не может, то есть меня и Люську.

Бог знает — а может быть, черт? — как решил бы для себя эту проблему Василий Волков, только попалось злополучное письмо на глаза моей матери, тогда она и разрубила гордиев узел, завязанный отцом.

Быстро оформив развод, до войны это делалось просто, мать забрала нас с Люськой и уехала в Моздок.

Там ухитрилась пристроить меня в садик, а сестренку в ясли, устроилась на работу, сняла комнатенку в частном доме и стала тянуть горькую лямку молодой разведенки, все силы свои напрягая, чтобы поднять детей. А отцу ничего другого не оставалось, как жениться на Зинаиде, она родила ему дочь, потом еще одну и еще, а позднее — сына. Только это другая история. Мои кровные сестры и брат встреч со мною особо не ищут. Я попытался было связать воедино потомков Василия Волкова, все-таки роль братана, старшего в семье после отца, отведена мне, но эти другие Волковы предпочитали общаться между собой, вот я и отступился.

А Люська моя их никогда не признавала, ни о каком родственном сближении не помышляла.

Когда началась война, мы жили в Моздоке. Уж здесь-то появления немцев никто не ожидал. Не верилось, чтоб могли они так далеко продвинуться. Потом пришло лето сорок второго, а с ним и немцы. Оккупанты. И были мы под ними четыре месяца с лишним.

Немцев отогнали далеко за Ростов, когда в городе появились летчики. По утрам они уезжали к своим машинам, а вечерами возвращались в Моздок, снимали комбинезоны и шли в клуб, где бывали танцы, в старенький кинотеатр, превращенный в Дом офицеров, а до того ужинали в офицерской столовке.

Когда мать устроилась в столовую посудомойкой, мы заметно повеселели: летчиков кормили неплохо.

Теперь я с нетерпением ждал вечера. Едва начинало темнеть, как мне уже не сиделось дома.

Люська бросала свои куклы, притихнув, затаившись словно мышка, сидела терпеливо в потемневшей комнате.

Проходившие через город красноармейцы оставили нам котелок. Мать еду варила в нем во дворе на таганке из двух поставленных на ребро кирпичей. Я брал котелок, наказывал Люське не баловаться с огнем, электричества не было, в комнате горела коптилка из гильзы. Ждал за дверью, когда Люська звякнет крючком, и не спеша, чтоб порядком стемнело, направлялся к столовке.

С черного хода я входил в длинный коридор и, миновав его, заглядывал в посудомойку.

Мама меня ждала, а если не успевала заметить, ей кричали женщины-товарки с красными по локоть руками:

— Эй, Даша, твой «кормилец» притопал…

Все звали меня «кормильцем», я не понимал иронии и прозвище принимал как должное.

Взяв из рук моих котелок, мама легонько выталкивала меня в коридор и говорила, чтоб ждал ее около входа.

Через несколько минут котелок возвращался ко мне, полный пшенной кашей с кусочками мяса, пшенку летчики почему-то не жаловали и почти всегда оставляли, иногда попадались и котлеты. Ну просто не котелок, а скатерть-самобранка…

Я возвращался однажды с полным котелком из столовой, внимание мое привлекли костры на заросшем тополями берегу Терека. Решив посмотреть, что там происходит, я двинулся к метавшимся среди стволов огням.

В роще над Тереком расположились лагерем возвращавшиеся по домам беженцы. К тому времени был освобожден Северный Кавказ, и из-за Большого хребта люди шли на Кубань и в Ставрополье. Городские власти сбивались с ног, организуя им ночлег, питание и отправку в товарных вагонах по железной дороге, но бывало, что не хватало вагонов и места под крышей для вновь прибывших.

На берегу расположилось несколько семей. Там было какое-то подобие палатки: под одеялом, натянутым на две ручные тележки, возились ребятишки, женщины и горбатый старик сидели у костра. Во второй костер подкладывала хворост седая косматая старуха, третий костер уже догорел, и возле огня не было никого.

Я подошел поближе. Нам ведь тоже досталось несладко. Когда город бомбили, мать решила перебраться с нами в соседний хутор. Сложив самое необходимое на тележку, она увела нас из города, и мы пережили тяжкое время в деревне. Потом вернулись в город, и сейчас у нас был дом, был свой угол.

У этих людей не было ничего…

Вдруг кто-то тронул меня за рукав. Я повернулся и увидел малыша чуть постарше нашей Люськи.

В одной руке он держал алюминиевую крышку от немецкого котелка, второй цеплялся за мою руку, а глаза его смотрели в котелок с пшенной кашей.

Вот он поднял их, запавшие свои глазенки, и тихо сказал.

— Исты хо́чу…

Я смотрел на пацана, на его большую голову на тоненькой шее, голову он запрокинул назад, ему тяжело было держать ее прямо.

— Исты хо́чу, — повторил мальчишка. — Дай…

Забрав у него крышку от котелка, я отложил туда каши. Пацан запустил в кашу пальцы и тут же принялся жадно есть.

— И мне, — сказали рядом.

Позади стояли две девчонки, такие, как Люська, и в четыре руки держали передо мной солдатскую каску…

В тот вечер мы с Люськой легли спать без ужина. Я уже спал, когда пришла мама. От скрипа отпираемой двери я проснулся и, когда мама села за стол, чтобы выпить стакан чаю, рассказал ей все. Она положила голову на руки и заплакала.

— Ты сердишься, мама, да? — сказал я.

— Дурачок, — сказала она, отерла ладонями щеки, притянула меня к себе, провела ладонью по волосам, улыбнулась, пошарила в кармане мужского пиджака, мама ходила в нем на работу, и протянула мне подмоченную с края горбушку хлеба.

Помнится мне и совсем другая история. Я только что принял из рук матери котелок с объедками и двинулся было домой, как за плечо меня цепко ухватила твердая мужская рука.

Это был завхоз столовой.

— Ты куда намылился, пацан? — до противности ласковым голосом спросил меня завхоз. От мамы я знал уже, что это ловкий мужик и подонок, прилепившийся к летной части то ли по какой броне, а может быть, по мнимой инвалидности… Ряшка у него была луноподобной, силы как у бугая, а вот голос тонкий, как у скопца или того хуже… Противным типом был этот первый, но, увы, не последний завхоз в моей жизни. — Воруешь, значит? — вновь спросил он меня. — Нехорошо… Тюряга по тебе, пацан, плачет.

Мне стало страшно. Никогда не знавший за собой ни одного проступка, исключая разве привычные ребячьи шалости, я больше всего на свете боялся тюрьмы.

Рука завхоза оставила мое плечо, и тут я был схвачен ею же за ухо. Другой рукой он вырвал у меня котелок, высоко поднял его и визгливо закричал.

— Бабы! Эй, бабы! Подите сюда и гляньте, какого мазурика изловил…

Мне было стыдно, уже замаячили в дверях лица столовских женщин, вот сейчас выйдет мама и увидит этот позор…

Я зажмурился.

— Отпусти ребенка, паразит, — услыхал вдруг мамин голос и открыл глаза.

Мама стояла рядом. Вот она решительно шагнула к завхозу и подняла руку, будто собираясь ухватить его за грудки.

— Отпусти!

Завхоз отступил назад, при этом ему пришлось выпустить из тисков мое бедное ухо, но котелок остался у него в руках.

— Ты потише, потише, Волкова… Чего распетушилась? Твой, что ли, жульчонок? Распустили пацанов, у́рок из них растите…

— Тебе что? — подала голос одна из женщин. — Помоев для мальчонки жалко? Сам жрешь, как…

— Это не помои! — взвизгнул завхоз. — Числится, как корм для гарнизонных поросят… Кормовые отходы называются. И я должен их оприходовать… Так вот!

С этими словами он опрокинул наш котелок-самобранку в бак с картофельными очистками и пустой уже швырнул мне под ноги.

Я успел заметить, что на этот раз там была целая — целая! — котлета.

— Иди домой, сынок, — грустно сказала мне мама. — У меня еще много работы сегодня.

В ту же ночь я выбил камнями все стекла в доме, где квартировал завхоз. Дом был не его, он принадлежал известной в Моздоке базарной торговке и спекулянтке, а я уже научился объединять таких людей воедино.


…— Как зарабатываешь на преподавательской стезе? — спросил я Стаса.

— Конечно, не сахар, в море побольше, только на жизнь хватает, — ответил он.

— Ты по-прежнему работаешь в школе? — спросил я Галку.

— В школе.

— Значит, так и живете… Оба на ниве просвещения, сеете разумное, доброе, вечное. Ну что ж, благородный труд, ничего не скажешь.

Галка сощурилась.

— Издеваешься? — сказала она.

— А хотя бы и так. Должна же когда-нибудь наступить и моя очередь.

Я вдруг стал по-настоящему злиться, но тут подошла официантка.

— Нести горячее? — спросила она.

— Может быть, еще по одной? Под холодную закусь, а? — предложил Решевский. — Хотя ты и с минералкой…

Злоба душила меня, я старался пересилить себя… Как это было нелегко!

— А я яичницу хочу, с ветчиной, понял? — грубо сказал я. — Несите, барышня, горячее, ваш клиент жрать оченно хочет.

«Барышня» зыркнула на меня треугольными глазами и помчалась по залу. Я проводил ее взглядом и увидел, как навстречу официантке выходят музыканты в бежевых пиджаках и голубых брюках.

— Вот и лабухи, — бодро сказал я. — Сейчас и музы́чку какую для нас оторвут.

И снова сощурилась Галка.

— В дикаря играешь? — сказала она. — Ты б еще для ресторана ватничек надел и кепочку с пуговкой… Или ждешь от нас, когда в ноги тебе упадем, а ты нас резать будешь? Так пошли, доставай свою финку, или как там еще, по-вашему, «перышко», что ли…

Наверное, сам был во всем виноват, уж ежели сел за стол, то веди себя так, как принято у приличных людей. Она права. С чего это я свалился в блатной минор?.. Нехорошо.

— Галка, ты что? — сказал Решевский. — Зачем же так…

— Брось, Стас, она верно говорит, — ответил я, — может, и вправду одичал… Как-никак, а два года сроку оттянул.

В последнем, конечно, схитрил, диким себя совсем не чувствовал, может, где и есть глухие места, а я сидел в образцовой колонии общего режима, где были нормальная средняя школа, библиотека, техническое училище. Отработал свое в рабочей зоне — шлифуй интеллект. Опять же кино, газеты, самодеятельность, Лопе де Вега ставили, и никаких тебе зряшных трат времени.

— Ладно, «завяжем» эту тему, — сказал я.

И тут принялся за работу оркестр.

Начали они с «Голубого вальса» и без перерыва ударили твист. Танцующих было немного, вечер едва еще начинался, и вот мне принесли яичницу, потом и заказ для них.

И снова захотелось, чтоб на столе были свечи, вспомнился тот, Галкин, вечер и всякое другое вспомнилось, пока Стас наполнял рюмки.

К ребятам, что были с Мокичевым, подошли совсем молодые девчонки. Я слышал, как громко их приветствовал Васька, отдавал команды придвинуть соседний стол, Олю посадить сюда, а Раю туда, принести шампанского и апельсинов, словом, Васька, как водится, был на коне.

После той драки на первом курсе мы не то чтоб сдружились, но относились друг к другу терпимо и даже бывали вместе в компаниях.

Васька нравился начальству, а наши ребята Мокичева не любили, любить Ваську было не за что, но парнем он был компанейским, веселым и потому его просто принимали. На втором курсе он стал старшиной группы, а на последнем уже и роты. Конечно, льгот у него при выпуске было до черта. Мокичев пошел в Морагентство, а мы с Решевским на средние рыболовные траулеры — ловить селедку.

Правда, там быстро мы стали капитанами, но Мокичев и младшим штурманом на перегоне судов жил пошикарнее нас.

«Ладно тебе, перестань, — подумал я. — Чему завидуешь, парень? Тому, что денег у него больше или романтике переходов? Не в этом, Игорь Волков, цель твоей жизни…»

«А в чем она, цель? — спросил я себя. — Зачем вообще ты стал моряком? Зачем уходил на долгое время в океан, рискуя потерять и жену, и друзей, и жизнь?»

Человек — существо земное…

Это не Бог весть какая истина, люди постигли ее, сделав первые шаги в океане. Но только побывав в нем, можно до конца понять, что земля — колыбель человечества.

На море человеку неуютно. Штормы, оглушающий рев ветра, гибельное обледенение, извечная тоска по родным и близким, земной тверди — велик арсенал испытаний, уготованных покинувшим землю смельчакам. И замкнутость жизненного пространства, на котором обстоятельства свели вместе самых разных людей, это тоже не для всякого.

Но вот отданы швартовы. Судно медленно вытягивается на рейд, и прощальные гудки разрывают воздух. Все дальше и дальше уходит берег, а вместе с ним исчезают и житейские мелочи, играющие — увы! — далеко не малую роль в нашей жизни.

Человеку в море нелегко, но тем и силен человек, что не ищет он легких путей. И истинные моряки никогда не говорят о трудностях профессии, равно как никогда не станут ударять себя кулаками в грудь, повторяя, что жить, дескать, не могут без моря…

И все-таки почему же мы снова и снова уходим в океан? Сначала нам трудно, мы боремся сами с собой. Романтиков в этом поддерживает дух популярных книжек о море и великие примеры из истории географических открытий, других толкает погоня за приличным заработком.

Рыбацкая доля не очень веселая штука. Иное дело в торговом флоте! Там моряки знают одно: побыстрее прийти в порт назначения. Мы же, рыбаки, знаем только свои квадраты и «пашем» их тралом до одури. На карте эти квадраты отличаются друг от друга номерами, а на поверхности океана все они одинаковы — вода, вода и вода. Три, четыре, шесть месяцев ничего вокруг, кроме воды.

Иногда, для «разнообразия», как на Лабрадоре, например, ее затягивает льдом…

Но есть и свои радости в рыбацкой жизни. День прихода, например. Человеку, никогда не выходившему в море, трудно представить, как дорог нам родной берег в день прибытия судна. Идешь по улицам, с любопытством рассматриваешь лица прохожих, витрины магазинов, бегущие мимо троллейбусы, театральные афиши. Потом свернешь в сквер, подойдешь к дереву и украдкой, чтоб не заметили, не приняли за чудака, погладишь ладонью шершавый ствол…

Тому, кто не был в море, не понять этого чувства. Наверное, то же испытывают космонавты, вернувшиеся на Землю…

Да, мы покидаем земную твердь, чтоб снова вернуться, и ради высокого чувства нравственного обновления после короткого свидания с берегом вновь отдаем швартовы.

…Когда учился в школе, зачитывался Жюлем Верном, Майн Ридом, Джеком Лондоном. Но морская болезнь на первом же выходе из порта свалила меня. Тогда я рискнул попробовать еще и пересилил качку. Я уходил в океан и знал: вернувшись, увижу другую землю, других людей. Мир для меня открывался по возвращении заново.

И так было после каждого рейса. Нет, невозможно передать это чувство словами. Надо попросту уйти в море и вернуться.


— Хорошая яичница, — произнес я, ковыряя вилкой кусочки ветчины. — Хочу сказать тост: за то, чтоб мы всегда надеялись вернуться.

И вдруг Решевский встал после моих слов, не знаю почему, только он вдруг поднялся из-за стола.

— Извините, я покину вас на минуту, — сказал он.

Мы остались вдвоем, грохотал оркестр, и рядом танцевали, я мог бы пригласить Галку, но этого я не сделал — и было непонятно почему: не мог или не хотел…

Я потянулся своей рюмкой к Галкиной, толкнулся об нее и поставил на стол не притронувшись.

— Забавно, я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…

— Я тоже знаю эту женщину, — сказала Галка. — Считаешь, ей весело от этого, да?

— Не знаю, — тихо признался я. — Не знаю, Галка. Трудно мне представить себя на ее месте.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Эти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел прочь, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.

На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Теперь не гражданин, а товарищ майор… И рядом с ним железные ворота…

Тогда же их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили в «зону».

Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен у самого тепловоза. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина.

Достался мне в автозаке одиночный отсек. Места хватило лишь для того, чтобы сесть. Дверь с зарешеченным окошком упиралась в колени.

Когда нас погрузили в машину, она тронулась по невидимым улицам города. Автозак поворачивал на неизвестных перекрестках, застывал ненадолго, видимо перед красным светом, и мчался дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сидел на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров.

Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени.

А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них волен был выбирать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде.

Эти мысли пришли потом, когда немного остыл и стал присматриваться к новому своему бытию. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом стал наблюдать за собой будто со стороны. А затем сказался режим. Был он продуман толково, если вообще признать толковым делом лишение людей свободы. Впрочем, мир колонии по-своему логичен: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается…

И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо»[3], куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много.

Но чаще всего размышлял о свободе.

И конечно, думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно.

Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, что вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне раньше, когда плавали со мною, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем работал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор коллегии по уголовным делам областного суда будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору.


…Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом измерении. Ждать, ждать и ждать… Сидеть и ждать.

Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок — это были наши дела, — вошел в караульное помещение.

Один из осужденных подтолкнул меня локтем.

— Ты чего? — спросил я.

— Глянь, — сказал он.

Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа.

Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них.

Из дверей караульного помещения, потом узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера.

Начальник свернул бумажку, ее он держал в руках, когда выходил из двери, сунул в карман мундира и скомандовал нам: «Кругом!»

Мы пошли к невысокому домику, стоявшему рядом с «вахтой», там нас оставили и заперли дверь, заворчала машина и выехала из «зоны», а мы остались.

Вызвали меня последним. Приходил сержант-сверхсрочник, называл фамилию и уводил по одному.

Перед порогом кабинета я замешкался, и сержант подтолкнул меня в спину.

— Здравствуйте, — сказал я.

Мне не ответили. За письменным столом сидел бледный, худой старший лейтенант, а сбоку примостился у стола краснолицый усатый крепыш с капитанскими погонами на плечах.

— Докладывать надо, — сказал капитан. — Заключенный такой-то прибыл…

— Он ведь новенький, — примиряюще сказал старший лейтенант, — привыкнет…

— Садитесь. Рассказывайте о себе поподробнее, — сказал старший лейтенант.

— Что делать умеешь? — спросил усач.

— Ловить в океане рыбу, — ответил я.

— Ну, тут у нас не океан, а исправительно-трудовая колония, и ты заключенный в ней. Кем был на воле?

— Капитаном траулера.

— Гм… И чего это тебя в наш сухопутный город? Сидел бы у себя в городе.

— Сам напросился подальше от моря.

— Что, море-то поперек горла встало? — смягчившимся голосом сказал капитан. — Восемьдесят пятая?

— Да.

Наступила тишина. Вопросов больше не задавали. Капитан читал мое дело, а коллега его на бумажном листе выводил карандашом узоры.

— Вот что, — сказал наконец капитан, — ты, Чесноков, побеседуй еще с гражданином, а я пойду. Надо бы его, наверное, к Загладину направить, этот не будет дурака валять. Ведь верно? — спросил он меня.

Я пожал плечами.

— Ну и хорошо.

Он поднялся, сунул старшему лейтенанту папку и вышел.

— Капитан Бугров, — сказал старший лейтенант. — А моя фамилия Чесноков. Олег Николаевич, если по имени-отчеству. Да… Значит, после беседы вы отправитесь в карантин, а затем в свой отряд. Вас мы зачислим в пятый, там начальником майор Загладин. Итак, Волков Игорь Васильевич, тридцать пятого года рождения, уроженец Московской области…


В карантине нас всех остригли, потом предложили вымыться, а перед этим отобрали одежду и выдали черную робу «хэбэ», рабочие ботинки, нижнее белье и особого покроя головной убор. Мы переоделись, и в глазах у всех и у меня, верно, тоже появилось то самое выражение, что заметил тогда у ребят, встреченных нами у входа в «зону».

Больных в нашей партии не оказалось. После медицинского осмотра и карантина пришли надзиратели, чтоб развести нас по отрядам. Моим провожатым оказался низенький старшина неопределенного возраста, в сбитой на затылок фуражке, широченных бриджах синего цвета и сапогах в гармошку.

Он остановился передо мной, оглядел с ног до головы и поправил фуражку.

— Волков, что ли? — спросил старшина.

— Он самый.

— Шмутки свои сдал?

Я понял, что он спрашивает про гражданский костюм.

— Нет еще…

Старшина подошел к лавке, где лежала моя одежда, и пощупал пальцами ткань пиджака.

— Матерьялец, — сказал он. — Импортный клифт небось? Толкнуть его не желаешь?

Я только пожал плечами.

— Ладно, собирай все, сдашь в отряде в каптерку.

Колония располагалась на окраине большого областного центра на Урале. Но города так и не увидел. Когда через два года за мной закрылась дверь проходной, первым и единственным моим желанием было поскорее добраться до вокзала.

Но иногда город сам приходил к нам в лице своих представителей. Это были артисты из драматического театра и музыкальной комедии, лекторы из общества «Знание», однажды пришли поэты и взбудоражили надолго заключенных — в неволе их сердца странным образом ожесточаются и становятся сентиментальными одновременно.

Итак, города я не видел. Впрочем, колония сама была маленьким городом. Внутри «зоны», обнесенной забором, находились две территории: жилая и производственная. На производственной располагались завод электроарматуры, снабжавший многих заказчиков страны — от Калининграда до Владивостока, техническое училище, средняя школа, склад готовой продукции, клуб, больница и другие объекты. Ну а в жилой мы проводили ночь и свободные от работы часы…

Обо всем я узнал потом, а сейчас шел по территории колонии, направляясь в барак, где мне предстояло провести восемь лет. Может быть, и не восемь, поменьше, но срок «восемь лет», названный председателем областного суда при оглашении приговора, не оставлял моего сознания. Я все время возвращался к нему, превращал его в девяносто шесть месяцев, четыреста шестнадцать недель, или в две тысячи девятьсот двадцать дней, семьдесят тысяч восемьдесят часов… Словом, примеривался к нему, по-разному рассматривал этот срок, подкрадывался со всех сторон, только срок оставался постоянным, и изменить его мне было не под силу.

Низкий звук сирены заставил вздрогнуть.

«Как у «Кальмара», — подумал я и замедлил шаги, — у моего «Кальмара»…»

— Ты это чего? — старшина повернул голову. — Обед сигналят, первой смене на заправку. Пошли, пошли… Твой отряд в бараке сейчас. Со второй сменой порубаешь.

Я ловил на себе любопытные взгляды заключенных, они группами выходили из различных строений. И я подумал о том, что не вижу чего-то такого, к чему сознание мое было подготовлено еще до того, как закрытая машина въехала в «зону». Вновь и вновь смотрел по сторонам, стараясь делать это незаметно. Мы прошли мимо высокого здания цеха, где ухали машины, миновали еще одну проходную, там сидел дежурный заключенный. И вот входим в каменный дом, на площадке второго этажа вижу табличку: «Отряд № 5-Б». Десяток шагов по коридору, налево дверь, за нею длинная комната с рядами двухъярусных коек. Дергается сердце, ноги становятся непослушными, слышу далекий голос стоящего рядом надзирателя, глотаю забивший горло комок и понимаю наконец, что на окнах нет решеток.

Да, решеток внутри колонии не было, исключая штрафной изолятор.

Я постепенно приходил в себя. До моего сознания начали доходить слова надзирателя, подозвавшего одного из заключенных:

— Принимай пополнение, Широков, введи его в курс, так сказать, событий, да пусть каптерщик вещи примет. Майора Загладина нет?

Заключенный, рыжий малый, пробасил, глядя поверх надзирательской головы:

— Нету майора, с дежурства он… Отдыхает.

— Ну лады. Пошел я.

Надзиратель покосился на меня, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и направился к двери.

Рыжий повернулся ко мне:

— Айда в каптерку!


В комнате, заставленной полками с узлами, мешками и чемоданами, он пододвинул мне табурет и уселся сам.

— Как зовут-то тебя, новичок?

— Игорь, — ответил я. — Волков.

— Хороша фамилия у тебя, прямо для зэка. Настоящая или придумал?

— Настоящая.

— А срок по какой статье тянуть будешь?

— Восемьдесят пятая.

— Шофер, что ли?

— Нет, капитан…

— Интересно. Капитанов у нас не припомню. Так, значит, капитан… Тогда слушай меня. Видишь вот буквы у меня на рукаве? СВП — это секция внутреннего порядка. Кто такие буквы носит — он вроде старший, как сержант в армии, надо его слушать. А я — Иван Широков, старший дневальный, на воле был агрономом. Давай руку, капитан, понравился ты мне, занимай тогда соседнюю койку.

Он задумался:

— Там, правда, кемарит один, но мы его сейчас переселим. Не болтаешь во сне, капитан?

Широков меня иначе теперь не называл, и с его легкой руки стал я и в колонии «Капитаном».

— Ложка есть у тебя? — спросил вдруг Широков. — Сейчас обедать пойдем, а ложки у нас персональные, с собой носим, немаловажный, так сказать, жизненный инструмент…

Ложки у меня, разумеется, не было. Широков открыл ящик стола и вынул алюминиевую ложку.

— Держи, — сказал он, — потом деревянную закажем. Есть тут в соседнем отряде мастер. У нас мода, Капитан, на дерево пошла…


В большой комнате мы остановились в узком проходе между койками. Наверху лежал молодой парень. Он приподнялся на локте и зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони.

— Переселяйся, Студент, — сказал Широков, — мне твой треп по ночам надоел. Давай, давай, двигай на другую койку.

Ни слова не говоря, парень поднялся, спрыгнул на пол, вытащил из-под подушки толстую книгу, сунул ее под мышку и, не промолвив ни слова, пошел в дальний угол барака.

— Твоя койка, Капитан, — сказал Широков, — белье потом получишь… Располагайся пока.

После обода мы с новым моим товарищем вернулись в жилую зону — эту неделю наш отряд работал во вторую смену. Широков сказал, что меня пока еще не включили в бригаду и первый день на работу ходить не надо.

Когда опустел барак, я взобрался на койку и долго бездумно лежал, отгоняя и те редкие мысли, что рождались в моем словно бы парализованном сознании.

— Не спишь, сынок? — послышался вдруг рядом дребезжащий голос.

Повернув голову, я увидел стоящего в проходе старика. Странный, неестественный поворот его туловища — он говорил со мной, глядя в сторону, — заставил меня пристально всмотреться в этого человека, одетого, как и все мы, и тут я понял, что старик слеп.

— Не сплю, — ответил я и стал подниматься.

— Ты лежи, лежи, — запротестовал старик, продолжая смотреть мимо меня. — Отдыхай, милок. Еще наработаешься… Срок-то велик?

— Восемь лет.

— Э-хе-хе… Все в руце Божией. Вот пройдет пусть и долгое времечко, и солнышко на воле увидишь, а я постоянно в вечную тьму погружен.

— А ты-то, отец, как попал сюда? За что тебя здесь держат?

— Муки терплю за грехи людские, но великую радость имею от мученичества своего… — Старик тяжело вздохнул. — Ты, сынок, за что волюшку-то потерял? — спросил он.

Мне не хотелось говорить о своем деле, потом я узнал, что заключенные об этом говорить не любят, а если и говорят, то для того, чтобы тут же заявить, что сидят они так, не за дело, по случайности или по наговору.

— Капитаном я был, отец.

— Понимаю, — сказал старик. — Утопил, значит, кораблик-то… Или по части валюты срок тянуть примешься?

Меня резанули слова старика, и тут он, незрячий, увидел это.

— Не сердись, милок, чую, что не из барахольщиков ты. И много душ отправил ты в вечное услужение Господу Богу нашему?

— Оставь меня, дед, — сказал я и отвернулся.

— Оставлю, оставлю, только совет прими: волюшку ты за воротами оставил, так вот и здесь смири гордыню и без ропота неси крест свой. Так Богу было угодно: испытать тебя сим искусом безмерным. Ты, сынок, тварь сейчас бессловесная, рабочая животина, такой тебе и быть надлежит. Не возропщи! Богу угодно было сие положение твое…

Старик снова тяжело вздохнул, перекрестился и зашагал к выходу.

Встреча с ним встряхнула меня, и нахлынули воспоминания.


…Теплоход «Абхазия» стоял на линии Одесса — Батуми, когда наша группа прибыла на него для прохождения морской практики. В одном из рейсов я познакомился с девушкой — одесситкой. Потом, когда вернулась она домой, в Одессу, мы часто встречались, я провожал ее в Лузановку, опаздывал на последний трамвай и добирался до порта на попутных машинах. Они мчались через ночную Пересыпь, и кошки одна за одной перебегали освещенную фарами дорогу.

Кошек было великое множество. Они заполняли город, и если днем в людской сутолоке это как-то не бросалось в глаза, то ночью кошки становились хозяевами Одессы.

Имени той девушки не помню, а про кошек вот не забыл… Наверно, не случайно вспомнил о них. Мать моя всегда привечала бездомных котят, и, хотя часто в доме бывало голодно, для них тоже находилась пища. Но в кошках меня поражало умение сохранять независимость по отношению к своим кормильцам. Кошки ценили свободу, хотя и входили к человеку в дом, брали из его рук пищу. Право на свободу оставалось за ними. А я это право утратил…

Вечером после отбоя барак затих, и только изредка доносился из разных уголков неясный шепот. Мы лежали с Широковым рядом и тоже тихо говорили.

— Год уже отбыл, — сказал Широков, — еще годик остался. Ты, Капитан, не вешай голову, не раскисай, найди себе занятие по душе. Полсрока отбудешь — пиши бумагу на условно-досрочное освобождение.

— А по каким статьям заключенные у нас в отряде?

— Всякие тут есть. И шпана тоже. Но мало. Режим-то общий. Рецидивистов на общем не держат, они больше на усиленном или на строгом. Есть еще особый режим. Ну это для тех, кого суд признал особо опасным рецидивистом, или для помилованных смертников. А тут больше кто по первому разу «сгорел». Или случайные, вроде тебя. Знаешь, как в поговорке: «От сумы да тюрьмы не отказывайся». Жил человек себе, жил-поживал… И вдруг: раз — и сиди, голубчик. А оглянешься — «да как же это я так, дорогие товарищи-граждане…» И выходит — да, виноват. И потому отстучи свое…

Тут я вспомнил дневной разговор со стариком. Этот старик произвел на меня странное впечатление. Какой вред, недоумевал я, мог причинить слепец обществу, но в его словах, рассуждениях о воле, о положении человека в колонии чудилось нечто такое, что принять просто не мог.

— Послушай, Иван, — спросил я, — скажи мне, а вот дед слепой за что сидит? Какой вред от него на воле?

— Нашел пример! Да ежели хочешь знать, дед этот твой — чистейшей воды мошенник. Я б его да на строгий режим отправил, пусть с «законными» зэками срок тянет. Не гляди, что он слепой. Выгоду свою лучше нас с тобой видит. Сколотил этот «святой» секту, долдонил всякие глупости бабам и обирал их как хотел. Подручные у него были, целая шайка… Вот и получил срок, а выйдет, я уверен, за старое примется, только похитрее «работать» будет.

— Про Студента скажи… Может, зря мы его согнали?

— Ничего. Поспал рядом — и хватит. Храпит и во сне разговаривает. Надоело… А ты добрый человек, Капитан. И желаешь все по справедливости решать… Это хорошо, только не везде подобное годится. Может быть, у вас на флоте… Да… Он верно студент, этот парень. Был посредником. В институте во взятках был замешан. Всех и взяли. Был у Студента строгий режим, а потом заменили на общий. Семью имеешь, Капитан? — внезапно спросил Широков.

— Жена есть, Галка…

— А у меня Вера. И дочка. Еленой кличут. В школу нынче пойдет. Хорошая девчушка. Рисовать жутко как любит… Скоро свидание будет. Жена ее привезет. Три дня мне Загладин пообещал.

— А разве можно такое?

— Можно. В колонии и гостиница есть. Вот дождешься, и к тебе жена прикатит. Если за это время не натворишь чего и свидания потому не лишат…

— Хорошо, — сказал я и стал думать о том, как это будет. Потом вспомнил о соседе. — Скажи, Иван, если можешь: а ты как сюда?..

— Сволочь одну приголубил, — ответил он и повернулся на бок.

С минуту он не шевелился. Затем заворочался и лег на спину.

— Никому не говорил здесь об этом, Капитан, — медленно сказал Широков. — И ты учти на будущее: не спрашивай зэков, за что сидят. Не любят тутошние граждане, чтоб в их главной беде да чужими руками… Ну, сам понимаешь… Вижу, что мужик ты, Капитан, с понятием, головастый.

Он замолчал.

— Человек вообще-то я спокойный, — снова заговорил Широков, — только вот когда негодяйство какое вижу, подлость, если в глаза брешут и даже глаз не отводят, тогда аж трясусь весь, сам бываю не свой… Директора совхоза отметелил. Его, правда, через полгода самого посадили: крупные хищения, очковтирательство, приписки, много ему навешали. Мне б подождать, не драться при честном народе… А может, мое дело и подтолкнуло, как знать? А за хулиганство, конечно, наказывать надо. Мне б тоже, дураку, понимать надо, что кулак — не доказательство правоты. Потому и вину свою признал, и на душе осадка не имею. Давай спать, Капитан. Тебе завтра впервой на работу, а времени поговорить будет у нас еще навалом. Давай спать, Капитан…

Сегодня Широков не скажет больше ни слова. Я тоже буду молчать и долго лежать неподвижно с открытыми глазами.

Потом сон выручит меня наконец, хотя этот мой сон здесь окажется не из приятных. А утром в семь часов дневальный разбудит нас, и начнется для меня первый в колонии день.

Значит, поднимали нас в семь. Одеться, умыться, заправить койки — и завтрак. Затем отряд выстраивается на поименную проверку: все ли на месте. Тут рявкает сирена. Побригадное построение и вывод на работу пятерками. Еще раз проверяет нас, все ли на месте, не сбежал ли кто, контролер-надзиратель. Приступаем к работе. У каждого свой цех, своя бригада, своя профессия. Я выучился на электромонтажника — капитаны здесь были не нужны… Снова сирена: перерыв на обед. В столовую идем строем, поотрядно. Кончился обед — опять в цех. Восемь часов в день. Потом нас переводят из производственной зоны в жилую. Теперь мы вроде как дома. Можешь читать, писать родным письма или обмениваться с другими заключенными воспоминаниями об оставленном за «зоной» мире.

Выходной день у нас бывает в воскресенье. Раз в неделю показывают кино. Действует средняя школа, есть библиотека, неплохо налажена клубная работа, привлекают заключенных и в художественную самодеятельность. Словом, есть все. Кроме свободы…

Широков молчал, а я думал о завтрашнем дне. Завтра перед работой меня пригласит начальник отряда майор Загладин.

— Садись, капитан.

— Какой я теперь капитан?..

— Все знаю, Игорь Волков, читал твое дело. Знаю, что ты не босяк, но здесь можешь им стать, между прочим. Восемь лет — срок приличный…

— Вот именно.

Тут я горько усмехнулся, и плечи мои безвольно опустились.

Майор внимательно посмотрел на меня.

— Не согласен с приговором? Обжаловал? — спросил он.

— Не стал. Все правильно…

— Не темни, парень. Нет такого человека, чтоб он даже при явной вине не чувствовал себя где-то и в чем-то правым. Так уж устроены люди. Иногда вполне искренне бьет себя в грудь кулаком. «Казните меня, любые муки-страдания приму!» — кричит, и казнь в самом деле может принять не моргнув глазом. А то и сам себя лишит жизни. И все же каким-то уголком души находит оправдание тому, что совершил… Хоть чутошное! Но оправдание… Ты меня понял?

— Понимаю…

— Вот-вот, прикидывай, Волков… И на рожон не лезь, и мученика из себя не строй. Совет могу дать: работай. Она, работа, от праздных мыслей, брат, уводит. И душу лечит… Опять же, человек ты грамотный, читай в свободное время книги, отвлекаться некуда, тут два университета кончишь. А библиотека у нас добрая… Иные вот дневник ведут. Могу помочь тетрадки общие достать. Ты вот с какими мыслями ехал сюда?

— Это как понимать?

— А вот так. Жить как думаешь? В колонии, брат Волков, как с первого дня настроишь себя, так и весь срок пойдет…

— Ждать буду, работать…

— Жди. Воля, парень, такая штука, нет ее ничего дороже. И ради воли подождать можно…

И все это будет завтра. А сейчас я лежал в бараке отряда «5-Б» и ждал, когда выручит сон. Потом забрезжил синеватый полусвет, он исходил словно из-под земли.

Странным образом воспринималось мною пространство. Оно казалось мне открытым, и все стороны горизонта голубели в призрачном освещении. И в то же самое время я чувствовал узкий коридор, по которому шел к синеющей кромке, ощущая его невидимые стены, низкий замшелый свод свисал над головой.

Внезапно за спиной послышался резкий металлический лязг. Я вздрогнул, хотел остановиться, но будто кто подтолкнул меня — и снова долгий путь по несуществующему коридору и непонятное лязганье позади.

Я не знал, зачем иду к синеющему горизонту, кто толкает меня на этом пути, все происходило по заданной кем-то неведомой программе, о сути которой мне не дано было даже догадаться. И это вызвало во мне ощущение безысходности, бесцельности движения вперед.

Осторожно стал закрадываться в душу страх, он возникал от осознания возможности остаться в этом коридоре одному.

Едва я успел до конца понять это, как коридор исчез, горизонт приблизился вплотную, и вдруг неожиданно упала темнота. Это, однако, не испугало меня, показалось, что будто знал про темноту и нужна мне была она, чтобы повернуться.

И я повернулся. Темнота пожелтела, она становилась все светлее и светлее, я стоял спиной к глубокой пропасти, откуда поднимался оранжевый пар, я будто видел все это спиной, а прямо передо мной терялся в охряной полутьме бесконечный туннель с воротами через равные промежутки.

Донесся далекий гул, и где-то в расплывающемся конце туннеля захлопнулись ворота. Снова удар, загудело в туннеле, и еще одни ворота закрылись, удары приближались, грохот нарастал, и я с ужасом увидел, как сдвигаются створки последних, самых ближних ворот.

Ворота закрылись. Снизу, из пропасти, поднимался оранжевый пар, а впереди высились железные ворота. Я бросился к ним, ударился грудью о равнодушный металл и стал колотить кулаками, холодея от мысли, что мне суждено навсегда здесь остаться одному.

— Откройте! — кричал я, срывая голос. — Откройте! Выпустите меня… Выпустите!

Ударив в них еще и еще, я медленно сполз вниз и лежал у ворот ничком, уже ни на что не надеясь.

Потом пробилась мысль, что все это вижу во сне. Было тяжело от безысходности положения, и я знал, что сплю и стоит сделать усилие над собой, как исчезнут ворота и этот дурацкий пар из бутафорского ущелья…

Наконец все исчезло. Какое-то время, вернувшись в реальный мир, не мог понять, где я… Потом все вспомнил.

До подъема я больше не сомкнул глаз. Лежал, свернувшись под натянутым на голову одеялом, и намечал линию новой жизни.

Самое странное в том, что во сне увидел ворота нашей колонии, понял это, когда медленно шел на волю от «вахты», и обернулся, чтоб увидеть их реально впервые.

Тогда я снова вспомнил тот странный сон и узнал те ворота. Но как могли они мне присниться, если не видел их прежде ни разу?..

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда Игорь посмотрел в мою сторону, мне подумалось, что сейчас он пригласит меня танцевать, и я сжалась вся оттого, что не понимала, хочу этого или нет. Мне было страшно остаться с ним вдвоем, но внешне казалась спокойной и ждала его первых слов.

— Забавно, — сказал Игорь, — я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…

— Думаешь, ей весело от этого, да? — спросила я.

— Не знаю, — сказал Игорь, — не знаю, Галка…

Он произнес это грустно… Я почувствовала, как у меня вдруг словно лопнул в груди тяжеленный шар, как будто опало и сморщилось сердце.

Я открыла рот, чтобы произнести какие-то слова, но слова не хотели рождаться, и только слезы побежали по щекам. Разревелась, дуреха…

— Не надо, — сказал мне Волков, — перестань, Галка.

Лицо его искривилось, глаза стали жалобными, просящими. Я вспомнила, как тяжело принимал мои слезы Игорь, вспомнила все и попыталась собраться с духом.

Это далось нелегко. Игорь продолжал смотреть на меня умоляющими глазами и смешно заморгал ресницами, словно собирался заплакать обиженный кем-то ребенок.

«Ты и обидела», — подумала я и снова попыталась взять себя в руки.

Раскрыв сумочку, отыскала пудреницу и, заглянув в зеркало, провела по лицу пуховкой.

Станислав не возвращался.

Снова ударил оркестр. К нашему столику подбирался бородатый пижон в капитанской форме, и по глазам его было видно, что нацелился он на меня.

Еще несколько шагов. Я подпустила бородача поближе, поднялась и сказала:

— Пойдем танцевать, Игорь…

Волков помедлил, потом резко встал, едва не сбив с ног поравнявшегося с ним капитана.

Мы вышли одни из первых. Волков осторожно коснулся ладонью моей спины, сжал левую руку повыше кисти, я почувствовала, как дрожат его пальцы. Он неуверенно вывел меня на середину зала, зал заполнялся, становилось теснее, и Волков вдруг споткнулся.

— Практики не было, — сказал он, — ты уж прости… Разучился.

Он сказал спокойно и просто, совсем не так, как говорил обо всем, когда мы сидели за столиком втроем.

— Ладно, ничего, — сказала я. — Практика у тебя еще будет…

Игорь не ответил и продолжал вести меня по залу, я чувствовала, как все увереннее становился Волков, а мне хотелось, чтоб был он слабым, растерянным и слабым, но Игорь никогда не был таким, и в этом-то все и дело…

…Когда Игоря, тогда еще мужа моего, увезли, я приготовилась его ждать. Ждать все эти годы, определенные нам судьбой.

Ждать его я привыкла и убеждала себя, что выдержу и этот срок. Тогда было трудно представить отрезок времени в восемь лет, временной отрезок не успел уложиться в моем сознании, да и слишком была потрясена я тогда процессом, взбудоражившим целый город, свиданиями с Волковым, осунувшимся, постаревшим и каким-то притихшим. Под жесткими взглядами женщин, не дождавшихся «Кальмара», мне было очень тяжело, и я думала тогда о себе и Игоре Волкове во множественном числе.

Прошли первые недели, месяцы без него. Так бывало и раньше, когда Игорь уходил в море, но я стала ловить себя на мысли, что теперешнее ожидание без надежды, без перспективы, что ли…

А рядом был Станислав Решевский. Нет, его никто не может упрекнуть в предательстве по отношению к Волкову. Стас был рядом как друг, и в первую очередь — друг Игоря. Он считал своим долгом заботиться об оставшейся в горе жене товарища и делал это, я верю, бескорыстно. Так уж случилось… И если есть в этой истории чья-то вина, то вина, бесспорно, моя.

…В тот вечер, когда я пришла впервые в мореходку на танцы, они оба увидели меня, разыскали мою подругу Ольгу, она была в училище и прежде, и упросили ее представить их мне. Первым пригласил меня Решевский, он опередил Игоря, и тот стоял насупившись, злился и, только встречаясь со мной глазами, натянуто улыбался.

Они провожали меня вдвоем. А когда вернулись в училище, Игорь потребовал, чтоб Стас ко мне больше не совался. Решевский заспорил, но Волков не отступал, и Стас сдался. Потом он говорил, как клял себя за это, да было поздно…

На танцы в училище я больше не ходила и совсем забыла про этих парней.

Наступил день моего рождения, а вместе с ним надвигалась и защита диплома. Поэтому мы с Ольгой праздник решили отметить скромно: она, жених ее Петя и я.

Олин Петя задержался на службе, был он каким-то финансовым деятелем и увяз в очередной ревизии, мы с Ольгой, устав его ждать, уселись за накрытый стол. Вечером Волков пришел к нам в общежитие, где обитали такие же, как и я, филологини Калининградского пединститута. В те годы «физики» только входили в моду, и мы, профессиональные «лирики», вернее, шаманки литературоведения высоко задирали носы, едва к нашим вигвамам приближались чужаки, непосвященные.

Дверь ему открыла Ольга, провела Игоря в комнату.

— Здравствуйте, — сказал Игорь. — Узнал про день рождения… И вот захотелось поздравить, потому и пришел.

До сих пор не знаю, как он проведал об этом.

Тогда мы и зажгли свечи — их принес с собою Волков — по числу прожитых мною лет.

Свечи уже горели, когда Волков сказал:

— Кончаю училище, девочки. Надо женою обзаводиться. Чтоб было кому ждать меня с моря.

Ольга засмеялась:

— Чего-чего, а невест у нас в институте хватает… Хоть завтра подберем.

— Нет, — сказал Волков, — уж если жениться, то на одной из вас…

Я засмеялась и спросила:

— А нельзя ли сразу на обеих?

Но Игорь Волков даже не посмотрел в мою сторону. Он достал из кармана коробок со спичками и вытащил из коробки две штуки.

— Испытаем судьбу, девочки, — сказал Волков. — Пусть жребий решит, кто из вас будет моей женой.

С этими словами он спрятал руки со спичками под стол. Теперь Ольга весело рассмеялась. Было смешно и мне, и только непонятный холодок возник в груди, но быстро исчез.

— Которая вытащит спичку без головки — та и будет моей женой, — сказал Игорь Волков и протянул кончики зажатых между пальцами спичек мне.

Я вытянула спичку без головки. Волков вскочил, позади упал стул, Ольга захлопала в ладоши, а я… недоуменно пожала плечами.

Уже на второй день после свадьбы он рассказал мне, как обломал обе спички и потому сам определил поворот «судьбы».

— Делаю вам официальное предложение, — сказал вдруг торжественно Игорь. — Свадьба через полтора месяца, после «госов». Все детали предлагаю обговорить наедине.

Ольга надулась, наверно, ей тоже хотелось вытянуть «жребий», хотя куда б она делась с двумя женихами сразу. Но пришел наконец Петя. Ольга с подчеркнутой нежностью захлопотала вокруг него, о предложении Волкова больше не вспоминали.

Он сам об этом сказал, когда собрался уходить, а я провожала его до нашего подъезда.

— Вы слишком торопитесь, Игорь. Нельзя же так…

— Хорошо. Я подожду вашего ответа. Но только до завтра.

И завтра он действительно пришел. Стал снова меня уговаривать. Я молчала, а Игорь говорил, говорил, и слова его словно обволакивали меня, дурманили голову… Никогда он больше не был таким красноречивым…

А ведь Игорь Волков мне совсем тогда не понравился. Правда, потом я, кажется, даже любила его…

Потом, тогда… И все это в сочетании со словом «любовь», в сочетании с личностью моего бывшего мужа, обнимающего меня сейчас на правах всего лишь партнера по танцу… А как я думаю о нем сейчас?

…Не могу сказать, что чувства никакого к Волкову у меня не осталось. Даже сейчас… Конечно, в тот день, когда начинался последний рейс его на «Кальмаре», мне показалось вдруг, что больше не люблю Игоря. А может быть, и не любила вовсе… Но что вообще стоит за словом «любовь»? Кто в состоянии определить это чувство? Немало было попыток, но общее определение этого понятия осталось за пределами человеческих возможностей. Нет никаких критериев любви, и каждый оценивает подобное состояние по собственному разумению…

Волков ушел в море, и я готовилась сказать ему все, когда он вернется.

Нет, о Станиславе Решевском не могло быть и речи. Ни о какой замене Игорю я не помышляла. Мне хотелось попросту остаться одной и все переосмыслить, поглядев на нашу жизнь со стороны.

Но Игорь Волков вернулся иначе.

А потом я обязана была ждать его оттуда. Он продолжал быть моим мужем и отцом моей умершей дочери тоже. Я приготовилась ждать и не сумела дождаться…

Разумом все оправдаешь… Ждать восемь лет, чтобы встретить у тюремных ворот нелюбимого человека? Разумом все приемлешь, он пересиливает, когда сердце уже замолчало. Только вот совесть человеку трудно усыпить. Ведь я оставалась для Волкова очень близким и родным существом, он верил мне, и вера эта поддерживала в нем волю…

«Казнись, казнись, милая, — подумала я, — заслужила, подружка… Волкову куда потяжелее было… И подумай над тем, как будешь относиться к нему теперь, ведь все равно не чужой он тебе человек».

Никому не говорила о том, что мучило меня все годы нашей жизни с Игорем. Да никто бы этого и не понял.

Нет, не разделили бы моего смятения, осудили бы единогласно. Пыталась намекнуть Игорю, только он намека не принял, а разъяснить ему не решилась.

Уж очень он был неуязвимым, и часто мне казалось, будто может Игорь вполне обойтись без меня.

Уже потом, когда Волков сидел в тюрьме, я перечитывала Льва Толстого и нашла в «Семейном счастье» такие слова:

«…несмотря на все его старанье постоянно быть наравне со мной, я чувствовала, что за тем, что я понимала в нем, оставался еще целый чужой мир, в который он не считал нужным впускать меня, и это-то сильнее всего поддерживало во мне уважение и притягивало к нему».

Эти слова объяснили мне многое из того, что было раньше непонятно. Да, у Игоря Волкова был свой мир, большой и, видимо, интересный, у него было море, которого я не знала, и море заслоняло меня.

Этот мир был чужим для меня, он отнимал мужа, а мне Игорь нужен был весь, без остатка. Мне хотелось опекать Волкова, заботиться о нем, нянчиться наконец, что ли… Только Игорь был слишком сильным человеком, мужчиной, чтобы позволить мне это, а я не могла примириться с этим.

Пока мы были вдвоем, ощущение моей ненужности, что ли, становилось все тягостнее. Он уходил в рейс, а я оставалась одна. Знаю, что есть и такие жены, которые никак не дождутся, когда корабли их мужей отдадут швартовы.

Нет, я ждала его с моря, была верной женой своему Волкову. Только вот ожидание — тягостное состояние для человека. Считаешь дни, недели, потом снова дни и даже часы. Ждешь радиограммы или письма с плавбазой, тщетно до самого утра призывая сон. Потом короткий миг жизни вместе, и снова голос мужа: «Отдать швартовы!» — и снова ожидание.

Дочка все изменила, и останься она жить в этом мире, кто знает, может быть, стала бы я примерной женой моряка, нашла бы счастье в детях, в домашнем очаге. Только не дано мне было этого счастья…

Нельзя, чтоб муж все время уходил из дому. В море, в пустыню, в тайгу — все равно куда; нельзя, чтоб жизнь прошла в разлуках, не заполненных ничем, кроме ожидания.

Я хотела рожать детей, кормить их грудью, стирать пеленки и готовить мужу обед, каждый день готовить, а не раз в полгода, когда он возвращается с моря. «Отсталая баба, обывательница», — скажете. Ну и пусть!

…Когда появилась дочка, я перенесла на нее все то, в чем не нуждался, как мне казалось, Волков. Правда, теперь, после сегодняшней встречи на нашей улице, я засомневалась в своей правоте. Но сделанного — увы — не исправишь. Наверное, это мог бы сделать ребенок. Пусть Игорь по-прежнему уходил в море, пусть… Только я ждала его не одна, со мной оставалась частица моего и его «я», и от этого было легче.

«Вот-вот, — подумала я, — в том-то и беда твоя, что хотела подавить личность Волкова, ассимилировать его в себе, сделать частицей собственного «я».

В любви каждой женщины есть нечто материнское. Но Игорю опека была не нужна. А Станислав, конечно, слабее его. Об этом я знала давно, догадывалась и о том, что он любит меня. Конечно, Решевский всегда молчал, и только глаза его выдавали.

— О чем ты думаешь, Галка? — спросил вдруг Игорь. — Если что-нибудь по части угрызений совести, то совершенно напрасно: ведь я освободил тебя тем письмом.

Хотелось ответить ему резкостью, только нужные слова не приходили, и я промолчала, лишь неопределенно повела плечом.

Когда его осудили, ко мне пришел адвокат и сказал, что муж отказывается подавать кассационную жалобу в вышестоящую судебную инстанцию.

— Просит свидания с вами. Вот вы и уговорите его. Дело-то сложное. У нас есть кое-какие шансы.

Волкова привели в комнату для свиданий. Он сел, поднял голову, силился мне улыбнуться, но улыбка вышла кривая… Выглядел Игорь подавленным, но казался таким лишь мгновение. Оно прошло, и передо мной сидел тот же подтянутый и невозмутимый Волков. Он заговорил глуховатым голосом, слегка покашливая:

— Не бери в голову, Галка. Восемь лет — не так уж много. Одна десятая того, что собирался прожить. Скоро меня отправят в колонию. Передач никаких не надо. Оттуда напишу, сообщу новый адрес. Постарайся обо мне не думать. Живи. Как жить — совета не даю, не имею права. Сейчас ни на что не имею права… Так уж получилось. Если в чем виноват — прости. Я этого не хотел.

Я порывалась что-то сказать, слезы застилали глаза, но Игорь сказал еще несколько малозначительных фраз и поднялся.

— Время не вышло, — сказал надзиратель.

— Нам больше не нужно, — ответил Волков, и надзиратель удивленно поднял брови, с интересом посмотрел на него.

Игорь шагнул вперед, обнял меня, осторожно поцеловал в лоб, повернул и подтолкнул к двери.

— Иди, Галка, — негромко сказал он, — иди и попробуй обо мне забыть…

Это были последние слова Волкова. Когда я повернулась, в камере для свиданий его уже не было.

В тот же день ко мне снова пришел адвокат.

— Уговорили? — спросил он, и я вспомнила, что не успела ни о чем таком Волкова расспросить.

— Я тоже не сумел. Уперся — и ни в какую. Характерец…

«Мне ли не знать этот «характерец», — подумала я.

— Знаете, — продолжал адвокат, — ваш муж спросил меня: правда ли, что после осуждения брак расторгается в упрощенном порядке?

— Ну и что?

— А то, что это действительно так. Я разъяснил ему юридическое положение на этот счет. Больше он ни о чем меня не спрашивал.

— Ну а мне-то зачем вы говорите это?

— У меня двадцать лет практики, Галина Ивановна, и я многое повидал на свете.

— Поняла вас. Это не тот случай. Благодарю за помощь.

Потом, уже став женой Станислава, встретила адвоката на улице. Он вежливо поклонился мне, приветливо улыбнулся, и в глубине глаз мелькнуло нечто едва уловимое, но я поняла, что он все обо мне знает, помнит и знает. Тогда я испытала чувство презрения к себе, однако человек так уж устроен, что вечно себя презирать не может… А вот про угрызения совести этого не скажешь. Тут без рецидивов не обойтись.

Навестил меня и Юрий Федорович Мирончук, секретарь парткома Тралфлота. Не стал утешать, просто посидел на кухне, выпил стакан чаю…

— Знаете, Галя, я уж так, по-домашнему, здесь посижу…

Волков его уважал, да и другие тоже… Я знала, что Мирончук воевал вместе с отцом Игоря. А до войны работал в одной с ним экспедиции… Он, Мирончук, как и Волков-старший, был прежде землеустроителем. Юрий Федорович и раньше изредка бывал у нас. Мне казалось иногда, что в его внимании к моему мужу было нечто отцовское… Но сейчас я уверилась в том, что все предали Волкова, оставили Игоря в беде. И Мирончук тоже… Тогда мне и в голову бы не пришло, что главное предательство оставлю за собой.

Юрий Федорович уже уходил и, ступив ногой за порог, неожиданно сказал:

— Что бы там ни решили в суде, а я твоему Волкову верю. Здесь что-то не так. Ничего пока не обещаю, но и отчаиваться, Галя, не следует. Попробуем разобраться в этом деле до конца.

Потом протянул мне руку, больно стиснул ладонь и стал спускаться по лестнице, а я смотрела ему вслед и с горечью думала о том, что вот явился навестить, зарплату за это получает и «галочку», поди, сейчас поставит в плане мероприятий.

Если б знать тогда, кто есть на самом деле этот человек.

Однажды поздним вечером пришел Станислав Решевский. Он весь день бегал по городу, собирал подписи известных капитанов под ходатайством в прокуратуру республики о новом разбирательстве дела.

Подписей было немного, и Стас, расстроенный, поникший, сидел на том же месте, где пил чай Мирончук, и сил, чтобы меня утешать, видно, не было у Стаса. И слава Богу.

Он сказал мне:

— Завтра снова всех обойду… Представляешь, странное дело: вроде бы друзья Игоря, а подписаться боятся… А ведь письмо не оправдывает его. Там содержится только просьба заново рассмотреть дело.

— Кто отказался? — спросила я.

— Брагин не стал и Рябов… А Женька Федоров сам меня разыскал, спросил про бумагу и подписал. Хотя они с Игорем были в последнее время на ножах…

Вскоре он ушел. Я проводила Стаса до порога, заперла дверь и осталась одна. Ждать…


…В первом же письме оттуда Игорь спокойным и деловым тоном сообщал мне, что он обо всем не единожды подумал и принял такое решение. Мне не имеет смысла ждать его восемь лет, а с его стороны бесчеловечно рассчитывать на это. Посему он считает, что я абсолютно свободна в действиях и вольна поступать в соответствии со своими желаниями и потребностями. Надо правильно понять его… Это не значит, что он больше не хочет быть моим мужем. Он, бывший капитан, а ныне заключенный Игорь Волков, просто не имеет на это права в силу, так сказать, определенных обстоятельств. И я, мол, могу на это письмо ему не отвечать. Молчание он воспримет как проявленное мною понимание сложившейся ситуации.

Лихое письмо написал мне мой муж. В нем сказался он весь, эдакий непробиваемый сверхчеловек. Конечно, я ответила, что попросту обидел меня, если мог обо мне такое подумать, а выходит, что Волков был прав…

И все-таки не верю я тебе, Игорек. Вот сейчас только и стала понимать. Вовсе ты не такой…


Внезапно оркестр оборвал мелодию, остановились и захлопали музыкантам пары.

Волков вел меня по залу к столу, держал за локоть, и мне вдруг подумалось, что теперь, после всего пережитого, он, вероятно, стал мягче. А могла бы я начать с ним все сначала? Дикая мысль, а все-таки пришла ко мне. Случайно ли?

«Наверное, нет, — подумала я. — Не смогла б… Если тогда, в самом начале, я была бы уверена, что он действительно любит меня больше своего моря… Тогда, может быть, и не было бы сейчас Стаса?.. Что это за мысли у меня шальные? А вдруг это оттого, что нас разлучили надолго? Может, сейчас, когда после двухлетней разлуки он появился, мне опять станет трудно жить без него? Так ведь тоже может случиться… Боже, о чем я думаю! Перестань, Галка, сейчас же перестань! Разве ты можешь…»

Волков придвинул мне стул, что-то сказал, кажется, он благодарил меня, и это помогло мне справиться с внезапно нахлынувшими чувствами.

Мы сели за стол и увидели, как между столиков идет в нашу сторону Стас.

Игорь затеребил вдруг пачку с сигаретами, пытаясь выудить одну, покосился на подходившего Стаса и спросил:

— К Светке на могилку сходим вместе?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Итак, приступим. Я — следователь прокуратуры Прохазов. Мне поручено вести ваше дело. Прошу отвечать на вопросы. Фамилия?

— Волков.

— Имя и отчество?

— Игорь Васильевич.

— Год рожденья?

— Тысяча девятьсот тридцать пятый.

— Место рождения?

— Город Можайск.

— Национальность?

— Русский.

— Образование?

— Среднее специальное. Мореходка…

— Партийность?

— Был…

— Ранее судим?

— Не доводилось.

— Домашний адрес?

— Ведь держите меня в КПЗ, зачем вам домашний адрес?

— Потрудитесь отвечать на вопросы, гражданин Волков.

— Уже «гражданин»… Ладно. Улица Северная, дом пятнадцать, квартира пятьдесят четыре.

— Хорошо. Вам, очевидно, кажется, что все это — формалистика, но здесь, в этих моих вопросах, имеется особый смысл. Говорю вам об этом как достаточно образованному и интеллигентному человеку, Игорь Васильевич…

— Сермяжная правда… А за оценку моей личности спасибо.

— Вот-вот, — сказал следователь. — Надеюсь, мы найдем с вами общий язык.

Непросто человеку, которого подозревают в совершении преступления, найти общий язык с тем, кто обязан поддерживать обвинение. Но, видимо, это необходимо — найти со следователем общий язык…

Со времени гибели «Кальмара» прошло более двух месяцев, когда меня доставили в родной порт.

О событиях, предшествовавших первому допросу у следователя прокуратуры, я узнал позднее, когда вернулся из колонии. Под стражу меня взяли уже в Москве. Самолет приземлился на Шереметьевском аэродроме, вместе с сопровождающими нас с Денисовым товарищами мы поехали в город. Моториста отвезли в больницу, а меня ждали в номере гостиницы, чтоб предъявить ордер на арест согласно требованию нашей областной прокуратуры. Затем привезли в родной порт… Одним словом, вышел я на «Кальмаре» курсом на запад, а вернулся домой с востока.

К тому времени органы следствия собрали достаточно материала, дававшего повод для моего ареста.


…Когда в очередной сеанс связи «Кальмар» не отозвался на вызов с берега, у руководства Тралфлота все еще не было особых причин для волнений; могли иметь место непрохождение радиоволн, магнитные бури, неисправность радиопередатчика и прочее. Но вот мы не подошли и к плавбазе, и это уже настораживало, хотя могла быть, к примеру, неисправность в машине.

«Кальмар» взяли на заметку, не «Кальмар», а факт молчания траулера, и теперь внимание начальства было приковано к этому СРТ[4].

Прошли сутки, вторые, а вестей с «Кальмара» не поступало. Тогда забили тревогу. По всем судам пошли радиограммы с требованием сообщить любые сведения об исчезнувшем траулере. Капитанам судов, ведущих промысел в тех районах, где, по диспетчерским сводкам, находился в последнее время «Кальмар», вменялось в обязанность принять все меры к розыску последнего.

По поиски были тщетными. Управление тралового флота через соответствующие инстанции попыталось навести справки у местных властей на Фарлендских островах. Но мы с Денисовым все еще сидели на острове Овечьем, и ответ местной администрации, естественно, был отрицательным: нет, никаких следов кораблекрушения на островах не обнаружено, сигналов бедствия никто не принимал.

Поиски продолжались. И тут иностранные информационные агентства сообщили о кораблекрушении русского траулера в районе Фарлендских островов, о нас с Денисовым. При этом никаких сведений о причинах гибели судна не приводилось. Но в живых остался капитан судна. Управление тралового флота обратилось в Главную инспекцию по безопасности мореплавания и портового надзора и в органы прокуратуры с просьбой начать расследование. Конечно, в отсутствие капитана следствие не могло быть доведено до конца, но начать его можно и нужно, тем более что мы с Денисовым довольно долго ждали выездных виз в порту Бриссен, чтоб вернуться на родину.

Тогда и была создана специальная экспертная комиссия, в которую вошли лучшие капитаны бассейна и представители инспекции безопасности мореплавания. Прокуратура выдвинула перед ними ряд вопросов, в том числе и версию, о которой я впоследствии сказал следователю. Морская комиссия — она собиралась потом не раз и не два — тщательно разбирала наш рейс и уже после моего приезда и во время суда ответила на вопросы прокуратуры так, что у последней были все основания взять меня по прибытии в Москву под стражу. Это подкреплялось еще и рядом затребованных из-за границы документов, о которых я узнал на первом в жизни допросе, если не считать встречи с мистером Коллинзом в порту Бриссен…

И вот я в кабинете следователя, который надеется найти со мной общий язык.

— Давайте к делу, — сказал он. — Обстоятельства вашего спасения нам известны. Но вот предшествующие события — гибель судна, причины гибели — увы! — тайна, как говорили в старину, покрытая мраком. А ведь погиб весь экипаж, кроме вас и моториста первого класса Денисова. К сожалению, судебно-психиатрической экспертизой Денисов признан невменяемым. Значит, единственный свидетель — вы, капитан. Я склонен с большим доверием отнестись к вашим показаниям, если б не одно обстоятельство…

— Какое?

— Вы не только свидетель. Вы — подозреваемый.

— Подозреваемый?

— Да. По указанию прокурора на основании статьи 3-й Уголовно-процессуального кодекса я возбуждаю уголовное дело по подозрению в совершении вами преступления, предусмотренного статьей 85-й Уголовного кодекса РСФСР — «Нарушение работником железнодорожного, водного или воздушного транспорта правил безопасности движения и эксплуатации транспорта, повлекшее несчастные случаи с людьми, крушение, аварию или иные тяжкие последствия…»

— И сколько за это полагается?

— Лишение свободы на срок от трех до пятнадцати лет. Но для вынесения обвинительного или оправдательного приговора существует суд. Наша с вами задача в деталях разобраться, как все это произошло. Слушаю вас, гражданин Волков…


…Как все это произошло…

Скитаясь по необитаемому острову, я мучительно думал о происшедшем и поначалу приходил к тому же выводу, к которому пришли следователи и судьи. Но двойственное чувство не оставляло меня. Я верил, что курс был проложен правильно, мог со всей ответственностью отстаивать истинность карандашной линии на карте и всех к ней поправок, которые в моем присутствии и под моим контролем рассчитал штурман. И конечно, в думах своих я старался склониться к действию непреодолимой силы, форс-мажорным обстоятельствам, которые освобождают капитана от ответственности.

«Ведь ты обыкновенный человек, — говорил я себе. — Разве не мог ты ошибиться? Это случается и с куда более опытными судоводителями… И тогда вся вина ложится на тебя, и нет тебе прощения, ведь по твоей вине ушли из жизни двадцать ребят. Почему ты не с ними? Хочешь установить истину? Что ж, устанавливай, только для этого может быть представлена тебе отсрочка…»

А потом была палата в портовом госпитале Бриссена, и мистер Коллинз, и рапорт смотрителя маяка на мысе Норд-Унст, о котором сообщил мне Коллинз. Именно с этого надо было начать свой рассказ у следователя, только вот… не хватило решимости. Мне не хватило решимости сразу и обо всем рассказать следователю. Только уверенность, что меня поймет, мне поверит Юрий Федорович Мирончук, привела к истине всех, кто занимался моим делом и кого я, вольно или невольно, запутал своим умолчанием. Не будь Юрия Федоровича с его энергией и одержимостью, так и осталась бы эта история в категории таинственных случаев, и я расплачивался бы за эту таинственность один, если не считать тех двадцати моих товарищей, что навсегда остались в море у Фарлендских островов.

Судьи же вынесли мне приговор, располагая заключением авторитетной комиссии капитанов-экспертов, считавших, что гибель судна могла произойти в результате сильного удара корпусом о подводные камни.

Основанием для приговора послужило то обстоятельство, что пройти через Фарлендские острова к ожидавшей нас плавбазе можно было двумя путями: южным проливом, который был безопасней северного, но удлинял рейс на сутки, и через острова Кардиган, где были и опасные мели, и сильные течения, и подводные камни, способные распороть днище натолкнувшегося на них судна. И лоция не рекомендовала ночное плавание в районе островов Кардиган. Нет, не запрещала, только не рекомендовала, но капитан обязан учитывать все рекомендации навигационных пособий. Он может не учитывать их в своих расчетах, полагаясь на свой опыт, на мастерство помощников и на иные привходящие моменты. Может рассчитывать… И до той поры, пока не случится непоправимое, никакого с капитана спроса не бывает.

А непоправимое случилось. Торопясь подойти к плавбазе и сдать груз наловленной рыбы, чтоб вновь идти трудиться на его величество План, я повел судно южным проливом, по которому имел право идти по собственному усмотрению. Но тут вмешались другие силы. Люди когда-то нацелили «самострел» и забыли о нем. Долгие годы моталась под водой рогатая смерть на длинном минрепе[5]… И вот разъедаемый морской солью трос лопнул однажды, мина всплыла, и теперь жертвой мог стать любой корабль, чей путь скрестился бы с ее путем, определяемым ветром, волнением и морскими течениями.

Но о взрыве мины знали немногие. И все они находились за пределами нашего государства. А остальное — молчание, принудительно созданное мистером Коллинзом.

Да, мистер Коллинз блестяще провел свою партию, и только Мирончук перепутал ему карты.

Но все это произошло потом, много месяцев спустя, а сейчас я сидел перед следователем прокуратуры и мысленно повторял тот последний рейс.


…Тем, кто работает на море, известна его однообразность. Видевшему море с палубы пассажирского корабля слова эти могут показаться кощунственными, но для них море — праздник, а для нас — будни.

И все-таки каждый рейс, хотя бы в один и тот же район промысла, отличается от предыдущего. Всегда обозначится отметина-деталь, по ней и запоминается очередной отрезок времени, проведенный тобой и всем экипажем в море.

Однажды мы встретили на переходе брошенный командой голландский рудовоз. Он получил пробоину, вода стала поступать в машинное отделение. Команда спустила шлюпки и отбыла к берегу. А течь-то и прекратилась. Вот и болтался у Ютландского полуострова этот «Летучий голландец».

Пока мое начальство судило да рядило, куда да кому его отвести, подскочил рижский спасатель «Голиаф», подхватил «голландца» на буксир и отвел в Берген. Премию, конечно, получили рижане. Ну и Бог с ними. Спасать — это их главная забота, за это они и жалованье получают.

Потом команда говорила: «Это было в том рейсе, когда пароход-сироту повстречали…»

Во время осенних штормов шестьдесят третьего года за борт смыло судового повара: за каким-то чертом подался из кормовой надстройки на полубак и не привязался при этом. Повара, правда, выловили — заметил вовремя вахтенный штурман, а боцман, обвязанный тросом, прыгнул за борт, но тем не менее неприятностей я имел по горло. Конечно, такой рейс запомнится надолго.

Или был еще случай. Мы ушли от норд-оста к норвежскому берегу, а нас заподозрили в дурных намерениях: мол, селедку хотите в рыболовной зоне таскать. Подскочили катера береговой охраны, подняли было шум, но до скандала не дошло — отпустили с миром. Да и не с чем нас было задерживать, мы на самом деле прятались от шторма.

На «Кальмаре» я делал уже третий рейс. Два подряд, спаренных, потом встал на ремонт и остался на судне, чтоб самому за всем проследить да и дома побыть немного. В последнее время я все чаще замечал, как тяжко переносит Галка каждый мой выход на промысел, и решил побыть с ней те два месяца, что отвели по плану на ремонт «Кальмара».

Из ремонта судно должно было выйти в начале июня. Но весной стал гореть план добычи рыбы, «сверху» надавили на ремонтников, ремонтники заавралили и вытолкнули нас на две недели раньше. Такое случается редко, бывает скорее наоборот, но вот же случилось…

Едва мы встали после ремонта в рыбном порту, на судно стало поступать снабжение и повалили к нам инспектора со всех отделов. Приходили моряки с направлениями из кадров, плановики строчили нам рейсовые задания — словом, вся контора лихорадочно снаряжала нас в море. Правда, не только «Кальмар» удостоился такой чести. Вместе с ним еще десяток траулеров в спешном порядке готовился к выходу на промысел.

В эти дни я постоянно был на судне. Хотя у меня и трое помощников, а все же свой глаз — это свой глаз. Потом, в море, если чего не хватит, придется кусать локти.

В последние два дня суматоха достигла апогея. Вручив старпому направления, двое матросов с ходу напились и завалились в каютах в лежку. Тут каждый человек на счету, команда принимает сетеснасти, продукты, робу, тросы, идет погрузка, всевозможные доделки после ремонта…

Пьяниц я выгнал. Этих двух да еще по линии стармеха тоже одного алкаша…

Жду замену им из отдела кадров. Вместо замены приходит самый главный кадровик.

— Игорь Васильевич, возьми обратно. Они больше не будут.

Ну прямо детский сад, честное слово!

— Пьяниц, Иван Кириллыч, на судне не держу, ты меня знаешь…

— Понимаешь, лето ведь сейчас. Все в отпуска рвутся, в резерве только «бичи» остались. Ну где я тебе непьющих возьму?! Бери этих. Как-нибудь перебейся до отхода, а в море ты с них стружку снимешь. Возьми, как друга прошу…

Конечно, отношения с кадровиками — вопрос сложный, и ссориться резона нет. После беседы с пристрастием взял этих матросов. В море работать заставлю. Моториста стармех тоже простил. Загнал в машину и сам на контроль встал.

В день отхода у меня не хватало одного матроса, тралмейстера, радиста, третьего механика, повара и продукты еще не все завезли.

Назначили выход на пятнадцать часов. К обеду ожидалась отходная комиссия, а до того начальник отдела кадров обещал прислать недостающих людей.

В одиннадцать явился рыженький матросик, ростом не более полутора метров, по виду пятиклассник. В документах значилось, что Роберт Винников, курсант второго курса Клайпедского мореходного училища, прибыл в нашу контору на практику и определен на «Кальмар» матросом второго класса.

— Значит, на практику? — спросил я, скептически оглядывая его: скиснет парень на выборке сетных порядков.

— Ага, — ответил Винников. — На средний рыболовный траулер «Кальмар». К вам.

— Понятно, что ко мне, — сказал я. — Ну иди располагайся. Возьми у боцмана робу и подключайся к работе. Скоро отход…

В двенадцать часов старший механик Вася Пиница доложил, что прибыл третий механик.

— Хорошо, Василий Пименович, — назвал я его по имени и отчеству, так как разговор был на палубе. — А как «молодец» твой?

— Упирается в машине, — засмеялся «дед». — Я его на цепочку к двигателю приклепал…

Веселый парень был Васька Пиница. Мы с ним в училище дружили, хоть он и с механического. Потом плавали вместе…

В двенадцать часов тридцать минут произошло ЧП. Наш боцман Коля Задорожный не усмотрел: один из давешних «гастролеров» полез на соседний траулер, стоявший к нам лагом[6], и ухнул в воду между бортами.

Упал он удачно. Плавал в сизой от соляра воде и кричал: «Помогите!» Помогли ему, и вовремя. Едва успели спрятать вниз, как на причале показалось начальство…

Заместитель начальника Тралфлота прошел со мной в каюту, остальные остались в салоне.

— Вот что, Волков, надо отходить.

— Да ведь у меня трех человек не хватает! Радиста, тралмейстера и кока… И продукты не все завезли.

— Кока, Волков, мы привезли. Он к старпому пошел.

— Да кок — ерунда! Бог с ним, с коком. Любой матрос приготовит не хуже этих дипломированных кашеваров. У меня радиста нет, понимаете, радиста!

— Не ерепенься, Волков, не шуми. Забыл, что я сам капитан и больше твоего плавал? Знаю, что без радиста ты никуда не пойдешь. Будет у тебя и тралмейстер, будет и радист. Только завтра. А выйдешь сегодня. Мы утром еще доложили в управление, что траулеры вышли в море… Смекаешь?

— Значит, мне отойти от причала, пройти морским каналом, встать на внутреннем рейде Приморска и ждать катер с людьми?

— Умница, Волков, именно так! Напишешь в журнале, что из-за вновь обнаруженных погрешностей магнитных компасов ждал девиатора, или свали на пограничников: не давали, мол, разрешения на выход, словом, придумай сам. А для них, — тут он ткнул пальцем в подволок каюты, — для начальства ты уже в море. Что там сутки туда-сюда, натянешь на переходе…

— А продукты?

— Все доставим, голубчик. Ну пойдем в салон, да скомандуй людей собрать, скажу напутственное слово.

Так мы и отошли. Галка пришла к самому отходу и на судно не заходила, не принято у нас с нею такое. Я сошел на берег и подошел к жене. Минут десять мы стояли молча, потом коротким путем, между штабелями бочек, вывел ее к проходной порта, поцеловал Галкины грустные глаза и вернулся на «Кальмар».


До Приморского рейда добрались без приключений. Бросили якорь. Старпом Валерий Иванович Гуков с боцманом обошли каюты, собрали по рундукам и загашникам непочатые бутылки с водкой и побросали их за борт.

Среди новеньких, впервые идущих со мною в рейс, поднялся было галдеж, но Коля-боцман поднес поочередно к носу каждого из них мохнатый кулачище и предельно вежливо попросил объяснить, чем сия штуковина пахнет и годится ли в качестве флотской закуски.

Может быть, это и в духе капитана Ларсена, но иного средства пресечь пьянство нет. Море же пьяных не любит.

Словом, сутки на рейде мы простояли. Рыбачки мои отошли от старого похмела, а к вечеру другого дня прибыл катер. На нем привезли продукты, Севу Антонова — радиста и усатого дядьку, тралмейстера Конона Трофимовича Молодия, с год назад перебравшегося в наш бассейн из Керчи.

Заместитель начальника по флоту слово сдержал. Ожидали мы только сутки. Теперь все для рейса получили и начальство выручили перед «верхами».

«Кальмар» поднял якорь и вышел на промысел.

…По разработанному отделом добычи плану мы должны были попытать счастья вначале на Северном море. Говорили, что промысловая разведка обнаружила сельдь в старых квадратах, где никто уже и не рассчитывал взять рыбу.

Если взглянуть на правую часть карты Северной Атлантики вниз от белого пятна Гренландии, то мимо иззубренного «лимона» Исландии взгляд не проскользнет. Потом смотрите южнее, не проглядите только пятнышко Фарерских островов. Еще ниже Шетландские и Оркнейские острова. Чуть западнее — Фарлендский архипелаг. Потом — Британия. Этот островной барьер отрезает от Атлантического океана два моря — Норвежское наверху и Северное внизу.

После войны наш флот освоил традиционные для других государств промыслы в Северном море. Сейчас с рыбой здесь не густо, приходится ходить повыше, в Норвежское море, к берегам Исландии. На переход, конечно, уходит побольше времени. Тем интенсивнее работают рыбаки в районе промысла.

Что труд рыбаков нелегок — знают все, это не требует доказательств. Нормальный рабочий день в океане — двенадцать часов. Подкидывают, правда, проценты за переработку, только не в этом суть… Главная проблема — нагрузка на психику.

Теперь с рыбаками выходят в море экспедиции медиков. Изучают, измеряют, прикидывают. Одно из таких заключений мне довелось прочитать. Оказывается, на семидесятые сутки постоянного пребывания в море у некоторых членов экипажа начинаются функциональные расстройства психики. Один и тот же пейзаж, если безбрежную водную поверхность вообще можно называть пейзажем, одни и те же люди, одна и та же работа… Вот и начинается «сдвиг по фазе».

Люди становятся раздражительны, у некоторых развивается агрессивность, былые дружеские привязанности слабнут, возникают неожиданные вспышки беспричинного гнева у людей, отличающихся обычно миролюбивым характером, — словом, долгое общение с морем сказывается.

Разумеется, все это выражается по-разному, и я заметил, что чем тоньше организована человеческая натура, тем труднее приспособиться ей к ритму интенсивного рыбацкого труда.

Врачи утверждают: вся эта пакость наваливается на человека на семидесятые сутки. Рейсы же судов типа «средний рыболовный траулер», таких, как наш «Кальмар», продолжаются сто пять суток. Большие морозильные траулеры работают в Северной Атлантике сто двадцать дней. И это без захода в какой-либо порт. На юг, к Африке, правда с заходом в Лас-Пальмас или Касабланку, рыбаки идут на полгода…


Итак, мы шли в Северное море за атлантической сельдью. Атлантическая сельдь — самая многочисленная порода в сельдевом семействе[7]. И больше всего добываем ее мы. За год до того, как начался мой последний рейс, наши рыбаки взяли миллионы центнеров атлантической сельди. И основную массу выловили на юрких мореходных СРТ. Хорошо берет селедку и Норвегия.

Говорят, что в средние века европейские государства всерьез воевали из-за сельди. Уже тогда в районе Датских проливов в период осеннего хода рыбы собирались десятки тысяч рыбаков.

И где-то я вычитал, что римский папа Александр Третий в 1169 году определил: не возбраняется ловить сельдь даже в воскресенье и в прочие праздничные дни, мол, грехом сие деяние его святейшество считать не будет…

Когда рассказал об этом ребятам, старпом Валера Гуков сказал:

— Надо же, чего удумал чертов папа… До сих пор его указание действует…

Это верно: ни праздников, ни воскресений у рыбаков в море не бывает. Всем людям на земле нужна селедка…

А сельди становится все меньше и меньше.

Однажды на моем траулере отправилась на промысел научная экспедиция из АтлантНИРО. Во время рейса разговорился я с руководителем — крупным, как мне сказали в нашей конторе, специалистом по сельдяным делам.

— А что вы хотите, — сказал он, — ведь интенсивность вылова постоянно растет… Не секрет, что норвежское стадо сельди уменьшается. Сократить добычу? Это, как вы сами понимаете, исключено. Поголовье взрослой сельди особенно снижается оттого, что норвежские рыбаки берут нерестовую, жирную и малую сельдь, годовичков берут — для тука. Потом значительное количество рыбы они вылавливают в собственных фиордах.

Заключение особой конвенции? В этом норвежцы не заинтересованы. Дайте, говорят, нам данные о том, что именно мы повинны в снижении поголовья. А поскольку получить эти данные норвежцы не жаждут, все остается по-прежнему.

Или другая деталь, — продолжал ученый. — В районе архипелагов Лофотен и Вестеролен участок моря объявлен НАТО полигоном для испытания ракетного оружия. Это самые сельдяные места. Теперь путь нам туда перекрыт. А норвежцы ловят… И конечно же сельдь не выдерживает промыслового пресса. На одно сельдяное стадо приходится только советских пятьсот траулеров, двести пятьдесят норвежских, а еще промышляют Исландия, ФРГ, ГДР, Польша… В пятидесятых годах мы были здесь одни, норвежцы ловили только у своего побережья. Тогда наши рыбаки встречали сельдь в возрасте до двадцати пяти лет, а сейчас экземпляры в семнадцать и восемнадцать лет — редкое явление…

Это все теория — на практике мы увеличивали порядки дрифтерных сетей, значит, матросам прибавлялось работы на их выборке, за косяками бегали из квадрата в квадрат, из Северного моря в Норвежское, от Фарер до Исландии и от Исландии к Фарерским островам.

Дрифтерный лов сельди довольно прост. Находим косяк рыбы и ложимся в дрейф над ним. С вечера начинаем вытравливать сетной порядок. От буя, выставленного нами, идет длинный трос. К нему прикрепляются сетки, одна за одной, образуя в воде забор длиною до двух миль. Выбросили сетки, и все матросы, кроме вахты, заваливаются спать. А ночью сельдь совершает суточную миграцию. Она поднимается на поверхность из глубины, и тут ее ждет дрифтерный забор. Сельдь натыкается на сети и застревает в ячейках. Рано утром играют подъем для всей команды: надо выбирать сетной порядок. Дрифтерные сети с помощью лебедки тянут на палубу, особая машинка трясет их, рыба падает, ее подбирают и укладывают в бочки, пересыпая солью. Бочки закатывают в трюм, чтобы сдать потом на плавбазу. Иногда, если база рядом, сельдь набирают на борт навалом и сдают, как говорится, «свежьем».

Вот и все, вот так и ловим…

А еще промышляют селедку тралом и кошельковым неводом. Но в тот рейс мы брали рыбу лишь дрифтерными сетями…

Когда заштормило у юго-восточного побережья Исландии и неделю проплясали в изматывающем душу дрейфе «мурманчане» и «рижане», «эстонцы» и «калининградцы», с берега — им там виднее — примчалась депеша: «Поскольку, дескать, подъемы в Норвежском незначительные, всем судам передвинуться в западные квадраты Северного моря». Промразведка, оказывается, что-то там обещает. А если есть у кого груз, то южнее Фарлендских островов ждет траулеры плавбаза.

Вот так мы и отправились к Фарерским островам: груз у нас был.

Третьим помощником-штурманом шел в том рейсе со мной совсем зеленый парнишка из нашей мореходки, Колчевым его звали, Сергеем. Делал он первый свой штурманский рейс, с непривычки терялся, бывало, и знаки путал при исправлении и переводе румбов. Поэтому вахту стояли вместе. Обычно вахту третьего штурмана, опекуном которого является сам мастер, она проходит с восьми до двенадцати дня и с двадцати часов до конца суток, так и называют «капитанской», или «детской»…

Когда стемнело, третий штурман Сережа Колчев сказал мне, протягивая руку к горизонту:

— Смотрите, Игорь Васильевич, вроде самолет, вон огонек движется… Видите?

— Вижу. Почему ты решил, что это самолет?

— А движется он…

— Ты бы лучше вправо посматривал, там скоро откроется маяк Норд-Унст. «Привяжемся» к нему и обойдем архипелаг с оста.

— Слушаю, — сказал третий штурман.

Мы надолго замолчали, но я-то видел, как он украдкой поглядывает на огонек, плывущий в небе на траверзе «Кальмара».

Так вот, наверное, рождались легенды о знамениях сверху. Ну, Колчеву простительно, молодой еще штурман… А я тоже хорош… Смотрел на огонек и ломал голову: почему он меняет цвет от голубого до оранжевого? На самолет непохоже — огонь ведь один, только он движется, черт его побери, и это меня сбило с толку.

Сережа осмелел и снова заговорил:

— Вроде как преследует нас, а, товарищ капитан?

Не получив ответа и расценив мое молчание как поощрение к беседе, Колчев продолжал:

— А вдруг это пришельцы, Игорь Васильевич? Космический корабль откуда-нибудь… Из дальней галактики. Я читал, что именно так оно начинается…

— Что начинается?

— Ну нашествие инопланетян из космоса.

Договорились. До борьбы миров, до летающих тарелок договорились. А как Норд-Унст открылся, мой младший помощник не заметил. Тут я малость озлился, больше, правда, на самого себя, потому что вообразил, будто в словах Сережи есть определенный резон, и уже задумался над этим, когда вдруг неожиданно понял: странный огонек, меняющий цвет, не что иное, как Сириус, альфа созвездия Канис Мажор — Большого Пса, звезда номер сорок шесть — по Морскому астрономическому ежегоднику.

«Ну и тип, волос нечесаный, — подумал я о себе, — дал мальчишке увлечь себя… Как не сообразил?»

Действительно, рефракция или еще какой атмосферный эффект — вот движение огня и смутило меня.

— Маяк, Сергей Христианович, уже открылся, — сказал я. — Будьте повнимательнее на вахте. Не следует отвлекаться. Возьмите пеленг Норд-Унста, «привяжитесь» к нему. Потом измерьте высоту сигнального огня марсианского фрегата и поищите его место на звездном глобусе.

Когда Колчев вышел из штурманской рубки и, запинаясь, произнес: «Сириус это, Игорь Васильевич…» — признаюсь, усмехнулся про себя. В педагогических целях следовало выступить перед юношей эдаким всевидцем, не знающим промахов капитаном. Таким, впрочем, и должен быть капитан, по крайней мере, все на корабле должны так о нем думать.

Значит, разгадали мы тайну «пришельцев», миновали Норд-Унст, стали обходить с востока Фарлендские острова. Начались новые сутки, вахту принял второй помощник Володя Михеев. Колчев, сделав запись в журнале, отправился спать, а «Кальмар», постукивая двигателем, продолжал идти намеченным мною курсом.

Мне нравятся суда типа СРТ. Небольшие, верткие, эти довольно мореходные суденышки работают во всех наших морях. И через океан они ходят исправно, держатся против любой волны, хорошо «отыгрывают»[8] на ней.

Первые суда этого типа появились сразу после войны. Строили их поначалу в Германии и называли «логгерами». Потом возникли модификации отечественных заводов. «Кальмар» был одной из последних моделей. Четыреста лошадиных сил движок и двадцать два человека команды. Магнитный компас, эхолот и радиолокатор «Створ». Вот, пожалуй, и все. И была у «Кальмара» еще одна особенность: он хорошо слушался руля, на швартовках никогда не подводил меня, вовремя гасил инерцию, лихо осаживаясь у причала, когда я врубал задний ход. Мы понимали друг друга, траулер доверял мне, а я — ему.

Во втором часу ночи Михеев сказал:

— Не спится, Васильич? Решил и со мной вахту отстоять?

Володя — почти мой однокашник. Был уже капитаном, да попал в неприятность. С капитанов Володю сняли, а я взял его на «Кальмар» вторым.

Сейчас почувствовал некую обиду в тоне помощника. Не доверяешь, а ведь я тоже капитан. Но мне на самом деле не спалось, может, предчувствие было какое…

— Ночка уж очень хороша, — сказал я Михееву. — А впрочем, ты вовремя подсказал. Пойду-ка выпью чайку в салоне и завалюсь до утра. Завтра к плавбазе выйдем.

С этими словами, добавив «Доброй вахты», я стал спускаться с мостика. Вниз можно было пройти двумя путями: по внутреннему трапу и по скоб-трапу на переборке кормовой надстройки. Почему выбрал второй путь — понятия не имею. Выбери я первый путь — лежать мне в стальной утробе «Кальмара» на дне морском…

Повернувшись спиной к морю, я ухватил руками поручни и нащупал ногой скобу трапа. Вот одна, вторая, третья… До четвертой коснуться не успел. Внезапно почувствовал, будто оглох, потом в ушах зазвенело и последним моим ощущением было, как разжимаются пальцы рук, охватившие поручни трапа.

Потом долго висело надо мной малиновое солнце… Очнулся я на галечном пляже необитаемого острова.

Наверно, в воде приходил в себя, куда-то плыл, что-то делал, но все это осталось за пределами моего сознания.

Когда очнулся и понял, что лежу на берегу, то подумал: по всей вероятности, хватил меня на трапе удар, в беспамятстве упал я в море, и теперь на «Кальмаре», сбиваясь с ног, ищут своего капитана. Но когда повернулся и увидел Денисова позади, то стало мне понятно: с «Кальмаром» случилось несчастье.

В первый же день я расспросил Денисова, но мало чего добился. Он знал не больше моего.

— На вахту я шел, капитан, — сказал он, — ну и вышел из носового кубрика…

— Постой, — сказал я, — ведь это было уже в первом часу ночи, а тебе заступать с нуля.

— Верно. Только Вася Пименов мне часик должен был, а потому стоять ему полагалось больше… Иду я, значит, по палубе, подошел к борту. Чуял, наверно. Потому и не торопился лезть в машину. А за бортом вода светится, красиво так. Нагнулся я над планширем, любуюсь, значит. Вдруг чувствую, как «Кальмар» из-под меня рвануло, а сам я оказался в воде. Когда вынырнул, огляделся, кругом темно, тихо, звезды только. Я и поплыл куда глаза глядят, все надеялся, может, заметят с борта, повернут и вытащат. Плыл поэтому чуть-чуть, лишь бы на воде держаться. А когда обессилел, ноги вниз потянуло, тут и почувствовал под собой землю. Так и на остров этот выбрался, капитан. А потом и вас увидел…

…Но если б Денисов мог сейчас свидетельствовать, мог рассказать о наших злоключениях, то его показания ничего нового не добавили бы к моему рассказу. И Денисов, и я могли оказаться за бортом по одной и той же причине: нас могло выбросить взрывом, но могли мы упасть за борт и при столкновении траулера с рифами на полном ходу…


…— Интересная история, — сказал следователь, — прямо чистый Майн Рид или, скажем, Джек Лондон. Между прочим, любимый мой писатель. Я, знаете ли, тоже в юные годы мечтал о море, да вот не пришлось…

Он развел руками.

— И чем вы объясняете все это? — продолжал Прохазов теперь уже деловым тоном.

— Не знаю, — ответил я, — с первого дня ломаю голову…

Конечно, кое-что прояснилось для меня в разговоре с Коллинзом, но ведь тот же Коллинз предупредил, что сделает все для сокрытия того, что произошло в действительности. А если это был организованный шантаж? Многие, может быть, не поймут меня, скажут, почему, мол, ты, капитан Волков, не выложил следователю всего сразу. А ведь намеревался сделать это, но колебался, потому что и рапорту смотрителя маяка с мыса Норд-Унст, о котором говорил мне Коллинз, тоже не верил до конца. Поэтому и не спешил, пытаясь еще раз — не для следователя, для себя, — проследить последний путь «Кальмара».

— Может, налетели на подводные камни? — осторожно вставил следователь.

— Нет, это исключено. На сдаче вахт в ноль часов я лично проверил счисление пути судна и обсервованное место[9]. Мы были в стороне от опасности.

— Но в непосредственной близости к берегу?

— Да, берег был относительно недалеко.

— А вот в лоции говорится, что в тех местах действуют течения и плавать ночью у островов Кардиган, идти сквозь Фарлендский архипелаг южным проливом не рекомендуется. Что вы скажете по этому поводу, капитан?

Я усмехнулся:

— Плавать человеку вообще не рекомендуется. Проще и безопаснее сидеть в кабинете и задавать вопросы. А если по делу, то я торопился сдать рыбу на плавбазу. Разве вам не известно, что и у рыбаков существует план?

— Э, нет, так не пойдет, Игорь Васильевич. Вы сердитесь, а это значит, что вы не правы, — улыбаясь, сказал следователь Прохазов. — Я ведь не поддеть вас хочу, поймите, а истину установить. Значит, допустим, что штурманская ошибка в данном случае места не имела. Что же еще? Может быть, произошло столкновение судов? — неуверенно сказал он.

— Нет, погода была отличная, и никаких огней перед этим мы не видели…

— Да-да… — Следователь сочувственно покивал головой.

— А если «Кальмар» налетел на плавающую мину? — спросил я вдруг Прохазова.

Надо было сейчас же сказать об угрозе мистера Коллинза, уж коли я не сделал этого раньше… Но обещанная Коллинзом ловушка, его шантаж сдержали первый порыв рассказать следователю все. И это сразу изменило положение.

А потом, когда следователь, сам того не зная, показал мне, как загнал меня в сети Коллинз, то рассказ о встрече с ним, Коллинзом, и о его угрозах в Бриссене был бы расценен следователем, да и всяким, наверно, на его месте, как попытка оправдаться любым способом. Потому я и промолчал…

— Вы говорите, что шли у берега? — сказал Прохазов. — И населенные острова там поблизости есть?

— Есть, — ответил я. — Островов там много.

— Взрыв мог быть услышан на островах? При хорошей погоде такой взрыв далеко, наверное, слышен?

— Конечно.

— Тогда читайте вот эту бумагу. Тут по-английски. Прочтете или дать перевод?

— Не нужно.

Я взял большой лист гербовой бумаги и прочитал официальный ответ администрации Фарлендских островов на запрос советского посольства. В письме сообщалось, что при опросе населения островов, находящихся в непосредственной близости от предполагаемого места гибели траулера «Кальмар», опрашиваемые все, как один, заявили, что никакого взрыва в ночь с двадцатого на двадцать первое июля сего года они не слышали…

«Мистер Коллинз, — подумал я, — теперь ваш козырь мне нечем крыть…»

— Значит, и этот вариант отпадает, — сказал следователь. — Что скажете, капитан Волков?

— У меня нет доказательств своей невиновности.

«Хватит, — подумал я, — хватит с меня двадцати смертей и безумного моториста… Что бы ни произошло, кто бы ни был виноват, я был капитаном «Кальмара» и отвечал за их жизни…»

— Нет, — повторил я, приняв окончательное решение, — у меня нет доказательств своей невиновности…

— А вы и не обязаны защищать себя, капитан Волков. Согласно презумпции невиновности…

— Как вы сказали? — переспросил я.

— Презумпция невиновности, — ответил следователь. — Буквально: предположение невиновности. Согласно этому никто не может считаться виновным, пока органы, на которые государством возложена функция поддержания обвинения, не докажут обратное. Коротко этот юридический принцип формулируется так: бремя обвинения лежит на обвинителе. Значит, все хлопоты, Волков, ложатся на нас. Впрочем, право защиты у вас всемерное, именно право защищать себя, не обязанность… Понимаете?

— Понимаю, — сказал я. — Презумпция невиновности… Значит, это она заставляет вас искать в этой истории обвиняющие меня моменты. Да… Мне трудно защищать себя, я ничего не могу объяснить, но и вам, по-видимому, придется нелегко…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наша Светка родилась, когда выпал мне как-то сдвоенный рейс в Северном море. Так получилось: капитан сменной команды, направлявшейся к нам на плавбазе «Тунгус», неожиданно заболел. На попутном судне его отправили обратно, а я остался в море еще на сотню с лишним суток…

Впервые мне довелось увидеть дочку, когда исполнилось ей полгода. Это был улыбчивый розовый человечек, сидящий в кроватке с погремушкой в руке. Светка смешно болтала свободной ручонкой, улыбалась и лепетала на непонятном птичьем языке.

— Узнала, видишь, — сказала довольная Галка. — Кровь свою почуяла, верно…

Я подошел к дочери. Странные чувства переполняли меня, горло перехватило, когда протянул руки к Светке и прокашлялся.

— Не кашляй на нее, — сказала Галка. — Доченька, это папа… Он вернулся с моря.

Дочка потянулась ко мне, и я взял ее на руки, теплый и кровный для меня человечек…

В тот раз я провел дома месяца полтора. Каждый день мы гуляли со Светкой в сквере, дома я рассказывал ей морские байки и пел курсантские песни.

Галка пошла на работу, она переменилась, стала добрее, но и строже одновременно. Все свободное время возилась со Светкой, я предлагал жене оставить работу, только она слушать об этом не хотела, добилась дочке места в яслях и после моего ухода в море должна была относить Светку туда.

А пока роль няньки отвели мне, и, кажется, роль эта для капитана Волкова вполне подходила. Я даже недоумевал, глядя со стороны на собственное рвение.

Гуляя с дочкой, я часто размышлял о величайшем таинстве природы, именуемом «материнством». Мне всегда казалось, что женщина, ожидающая ребенка, причисляется природой к избранным, святым, что ли… Когда Галка ждала нашу дочь, я наблюдал за женой, смотрел в ее потемневшие, затуманенные глаза, будто видевшие нечто такое, что никогда не доступно мужчинам. Иногда ее губы трогала загадочная улыбка, словно она вспоминала одной ей известную истину, значительную и необыденную.

Мне никогда не приходилось прежде задумываться над существом отцовского чувства. И, увидев впервые Светку, я с особой болью вновь ощутил детские годы, прожитые без отца… Когда окончилась война и в город стали возвращаться фронтовики, я часами бродил по станционному перрону, украдкой всматриваясь в лица солдат, увешанных орденами и медалями. Я искал среди них отца, хотя и знал, что он никогда не приедет в Моздок, что у него другая семья, растут уже две дочери и нам никогда не быть вместе, мне, маме, Люське и нашему отцу. Ведь и наш-то он только потому, что мы носим его фамилию и в нас с сестренкой течет его, Василия Волкова, кровь. И тем не менее я ждал чуда. За три километра от нашего дома ходил на железнодорожную станцию и, пристроившись в сторонке, чтоб никому не мешать, часами наблюдал за чужой радостью. И надеялся… На что я, собственно говоря, мог надеяться?

Во время войны дети рано взрослеют. Ведь все беды взрослых случаются у них на глазах. И уже тогда мне были известны случаи: живые отцы не возвращались с войны к старым семьям, обзаводились на фронте молодыми подругами, начинали с ними новую жизнь. Бывало и такое… А наши отношения с отцом прервались еще до войны. Так чего ради он поедет к нам в Моздок, а не в далекий алтайский Бийск, где осталась его Зина с дочками? И все-таки едва ли не каждый день я уходил на железнодорожную станцию и ждал, ждал, ждал…

Теперь вот и сам отец. Я носил ненаглядную дочь на руках, и мне хотелось оказаться на миг в обличье собственного отца и его сердцем почувствовать то, что испытывал он в былые годы, когда держал на руках меня.

Когда я вспоминал об этом, мне подумалось вдруг, что вот ради Галки не покинул моря. Но может быть, я смог бы сделать это ради ребенка?..

…В день отхода в рейс я уговорил беременную Галку остаться дома.

— Стесняешься моего вида, да? — полузло-полушутливо спросила она. — Потерпи… Вернешься из рейса, будет ребенку два с половиной месяца.

Но тогда я вернулся через двести десять суток…

С самого начала мы с Галкой ждали сына. Но родилась Светка, и я как-то забыл о том, что нам хотелось наследника, парня.

С появлением Светки жизнь наша словно бы вошла в нормальную колею. До рождения дочки я все чаще и чаще замечал, как рыскает из стороны в сторону наша семейная ладья. Правда, тогда я не придавал этому значения, думал: вот будет ребенок, и все это у Галки пройдет. Сейчас понимаю, что дело было, видимо, не только в этом, но кто ж его знал, как оно все в конце концов обернется…


…Женщина с янтарем на ладонях грустно улыбалась мне со стены. «Лишние мы с тобою здесь, на этом лживом празднике, подружка, — мысленно обратился я к ней и огляделся с тоскою вокруг. — Зачем тебя заперли в капище жидкого дьявола, где поклонники его добровольно впадают в безумье?.. Тебя насильно перенесли с желтых дюн Куршской косы или с Паланги, а я добровольно пришел сюда, чтобы положить свою память на плаху».

— Как там было? — спросила вдруг Галка.

— Обыкновенно, — ответил я. — Не прежний лагерь, конечно, все по закону. Почти курорт. Видишь, даже потреблять спиртное отучился…

— Ты и раньше этим не увлекался, — заметил Решевский.

— Это верно, — согласился со Стасом. — Скорее по инерции пил, мореходская кодла благословляла. Внушили нам, будто пьянство — русская традиция архидревнейших времен.

— Неправда это, — более горячо, чем требовала ситуация, сказала Галка.

— Что есть истина? — играя на публику, произнес я. «Она в том, что, выходя в море, никогда не усомнился в надежности оставленного на берегу очага», — про себя обратился к Галке, пристально поглядев в ее глаза.

…Первый год совместной жизни пролетел незаметно. Сохранялось чувство новизны нашего с Галкой положения. Собственно, мы и не знали как следует друг друга и постепенно оба накапливали информацию. На следующий год мне пришлось долго стоять в ремонте, я часто бывал дома, хотя и возвращался поздно, так как получил должность старпома, а старпом на ремонте — словно цепной пес, разве что не приклепан к судну. После двух рейсов третьего года я стал капитаном и тут заметил, что Галка словно хочет сказать мне нечто и не решается. Я исподволь пытался расспросить: что, мол, мучает тебя… Но Галка отмалчивалась и лишь однажды неожиданно сказала.

— Знаешь, Игорь, мне перестало нравиться, что ты надолго уходишь в море…

— Это еще не надолго, — ответил я. — Бывают рейсы и по шесть месяцев. А в Африку иногда уходят и на девять. А что, раньше тебе нравилось оставаться одной?

Галка промолчала. И было видно: не принимает шутливый тон.

— Ты ведь знала, что я моряк…

Ее молчание начинало раздражать, уж лучше б спорила, право… Но Галка молчала, а я все накручивал и накручивал новые аргументы, хотя их никто от меня не требовал.

— Надо было выходить замуж за бухгалтера. Милое дело. Утром — на работу, в обед — домой. Службу окончил — с женой в кинишко. В субботу — на пикник. В праздник — по знакомым…

Конечно, я знал, что с моим дипломом судоводителя и на берегу найдется работа. Диспетчером в порту, каким-нибудь клерком в Траловой конторе, или тем же преподавателем в мореходку…

— Море меня кормит, — сказал я Галке. — И не только меня. Оно миллионы людей кормит. И я буду ходить в море, пока хожу по земле. Это ведь мое дело. Другого я пока не знаю. И если честно, то не хочу и знать. Ловить рыбу в океане достойное занятие, древнейшая профессия, которой я горжусь. Но в отношении бухгалтера ты все-таки подумай…

Вот этого, про бухгалтера, говорить не стоило. Тут уж явно перегнул я палку. Но меня обозлило Галкино молчание. Начни она спорить — нашел бы иные слова, теплые и убедительные, и сумел бы успокоить жену. А тогда… Тогда Галка отвернулась, и я увидел вдруг, как вздрагивают ее плечи.

Галка плакала редко. Каждый случай помню и сейчас: в день нашей свадьбы — до сих пор не знаю почему. Потом когда уходил в море, оставляя ее ожидавшей Светку. Сегодня я снова увидел ее слезы здесь, в «Балтике», куда свела нас троих судьба.

Вроде бы и крепкий я, кажется, парень, а женские слезы выбивают меня из меридиана. Готов тогда на все, только бы не видеть, как плачет женщина. И я чувствовал: Галка знает об этой моей слабости. Может быть, потому и плакала так редко?

Признаться, был очень взбудоражен, когда вошел в «Балтику» и сел с ними за стол. Нет, речь тут шла не о голой ревности, хотя наверняка каждому мужчине плохо, когда любимая предпочитает ему другого. Только хотелось спросить Стаса и Галку: почему не сделали этого раньше, когда я находился рядом с ними, ударили в то время, когда мне и так было нелегко?..

Я мысленно задал этот вопрос Решевскому и Галке, спросил их еще и еще и вдруг подумал: «Ты ведь сам развязал им руки тем первым из колонии письмом, которое прислал Галке… Конечно, не думал, что так все повернется, но ты ведь написал это. Сам написал…»

Все-таки я едва не начал разговор, который должен был начаться… Ведь его они ждали тоже. Решевский и Галка. Уже приготовив первую фразу, я открыл было рот… И не произнес ни слова.

Тогда и появилась мысль: ведь и Галка тоже имеет право предъявить мне счет за прошлую нашу жизнь.

…Музыка смолкла. Танцевавшие пары расходились, и только у самого оркестра кучка людей хлопала в ладоши. Но музыканты равнодушно поднялись, переговариваясь между собой, сошли вниз, и я повел Галку к нашему столику.

Мы сели и увидели идущего к нам Станислава Решевского.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Трудно вспоминать о жизни в колонии, об этом времени не любят говорить все те, кто побывал там хоть однажды.

Какими мы представлялись друг другу? И как нас видят там близкие отсюда, из свободного мира?..

Изолированные от общества, мы были подчинены жесткому режиму, нарушение которого не допускалось внутренним распорядком колонии. Если же такие нарушения совершались отдельными заключенными, то для нарушителей существовала целая система дисциплинарных наказаний — от лишения права на свидания с родными до ареста с содержанием в штрафном изоляторе. Заключенные были также осведомлены о специальном законе, предусматривающем строгую уголовную ответственность за действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений.

Колония наша считалась образцовой и — хочу подчеркнуть — по режиму общей, то есть наиболее мягкой, в нашей пенитенциарной системе. Воспитатели — начальники отрядов, а особенно Игнатий Кузьмич Загладин, — побуждали каждого из подопечных задуматься над тем, что привело его в колонию, как в условиях лишения свободы искупить осужденному вину и какое место занять в жизни по выходе на свободу. И чем больше заключенные будут знать о мире, который существует за зоной, считали работники колонии, тем скорее будет достигнуто возвращение обществу этих людей исправившимися. Потому и поощрялось всемерно чтение, даже разрешалось выписывать любые периодические издания.

Так вот в библиотеке колонии набрел я на «Историю философии» и решил познакомиться с наукой наук поближе. Для начала проштудировал «Историю философии», а потом стал читать все, что можно было раздобыть. Читал в хронологическом порядке, от Демокрита и Платона до статей с критикой экзистенциализма в журнале «Вопросы философии». Многое оставалось для меня непонятным, сказывалась недостаточная подготовленность, но кое-что запало в сознание.

Особенно привлек меня Иммануил Кант. Почему? Трудно сказать… Может быть, оттого, что довелось мне жить в городе, где Кант родился и умер, а может, он привлек меня этической идеей категорического императива, выдвинутым им принципом самоценности каждой личности. Не понравилось мне, что Кант отказывал человеческому разуму в возможности познания мира, но поражала его мысль о существовании Большой вселенной галактики вне нашей Галактики. Еще со школьной скамьи, читая популярные книги по астрономии, я запомнил теорию Канта — Лапласа, теорию происхождения Солнечной системы. И когда довелось взять в руки черные томики с философскими произведениями ректора Кенигсбергского университета, я почувствовал, будто встретился со старым знакомым.

За два года я добрался до Гегеля. Взялся за изучение трудов великого диалектика, а тут пришло письмо от Мирончука, а вскоре и официальная бумага из прокуратуры. И тут мне стало не до «Феноменологии духа».

По-видимому, не случайно обратился к философии. Все время, проведенное в колонии, я размышлял над проблемой соотношения вины и ответственности за совершенное преступление. С положениями теории уголовного права я был уже знаком и теперь в философских трудах различных мыслителей искал подтверждения сложившихся у меня взглядов на этот счет.

Да, я знал, что главное не в тяжести наказания, а в неотвратимости его. Каждый обязан знать: нарушение им правовой нормы влечет неизбежное наказание по суду. Но задача наших исправительных учреждений не в отмщении преступнику. Его нужно вернуть обществу исправившимся, новым человеком.

Все это мне было известно, но случаи, в которых не было злого умысла, точнее, в которых наличествовал лишь косвенный умысел, когда человек лишь «должен был предполагать, что его действия приведут к преступлению», — как должно регулироваться соотношение вины и ответственности в этих случаях? Жизнь порой подбрасывает такие казусы, что и опытные прокуроры хватаются за голову, пытаясь квалифицировать их по одной или нескольким из двухсот шестидесяти девяти статей Уголовного кодекса. В колонии, где разговоры на правовые темы естественны, я наслушался самых необычных историй, в которых действительно нелегко было разобраться.

Читая кантовскую «Метафизику нравов», я узнал, что «наказание по суду… никогда не может быть для самого преступника или для гражданского общества вообще только средством содействия какому-то другому благу: наказание лишь потому до́лжно налагать на преступника, что он совершил преступление; ведь с человеком никогда нельзя обращаться лишь как со средством достижения цели другого [лица] и нельзя смешивать его с предметами вещного права, против чего его защищает его прирожденная личность, хотя он и может быть осужден на потерю гражданской личности. Он должен быть признан подлежащим наказанию до того, как возникнет мысль о том, что из этого наказания можно извлечь пользу для него самого или для его сограждан».

Ну мы, положим, несмотря на изоляцию, материальную пользу обществу приносили. Все заключенные трудились и полностью отрабатывали свое содержание. Колония находилась на хозрасчете, работа заключенных давала неплохую прибыль, которая отчислялась в бюджет государства. Полагалась заработная плата и нам, но использовать в колонии мы могли лишь часть ее, остальное заключенный получал по выходе на свободу.

Но я отвлекся. Я вспомнил о Канте потому, что знакомство с его «Метафизикой нравов» поначалу подтвердило мои мысли о соотношении вины и ответственности, но затем вся окружающая жизнь, судьбы товарищей по несчастью, а попасть в колонию — всегда несчастье, даже если вина и умысел бесспорны, несчастье если не для преступника, то для его близких, для общества, наконец, — так вот: близкое знакомство с этим новым для меня миром заставило меня переосмыслить то, что прежде казалось бесспорным.

«Карающий закон, — писал Кант, — есть категорический императив, и горе тому, кто в изворотах учения о счастье пытается найти нечто такое, что́… избавило бы его от кары или хотя бы от какой-то части ее согласно девизу фарисеев: «Пусть лучше умрет один, чем погибнет весь народ»; ведь если исчезнет справедливость, жизнь людей на земле уже не будет иметь никакой ценности».

Неплохо сказано — о ценности жизни людей на земле… Но я часто спрашивал себя: а как же быть со мной? Суд определил мне наказание в восемь лет лишения свободы. Я признан виновным в гибели судна. Гибель судна привела к смерти двадцати человек. Следовательно, мною отняты их жизни. Тут уж Кант беспощаден.

«Здесь нет никакого суррогата для удовлетворения справедливости, — говорит он. — …сколько есть преступников, совершивших убийство, или приказавших его совершить, или содействовавших ему, столько же должно умереть; этого требует справедливость как идея судебной власти… Если же он убил, то должен умереть» — таков беспощадный тезис Канта.

Значит, мне должно принять смерть двадцать раз. Двадцать раз я должен умереть… А я продолжал жить. Мне было трудно, но я продолжал жить. Вина моя была обозначена в приговоре, вина была косвенной, но самый суровый приговор я вынес себе сам…

Мне никогда не забыть того, что произошло у островов Кардиган. Пусть впоследствии дело мое было пересмотрено и приговор областного суда отменен по вновь открывшимся обстоятельствам. Пусть! С меня сняли обвинения, считавшиеся в свое время бесспорными для всех. Ну и что же?! Куда мне самому деваться от того факта, что не существовало больше ни «Кальмара», ни его экипажа? И я мучительно, снова и снова продумывал каждый свой шаг в те часы перед взрывом, восстанавливал в памяти карту архипелага с проложенным мною через северный проход курсом, клял себя за то, что не проложил его так, чтобы пройти южным проливом. Случайность? Наверное… И то сказать, ведь «Кальмару» надо было пройти мимо злополучной мины в стороне всего на ширину корпуса… Конечно, я понимал, что никто не мог предвидеть рокового исхода, никто не мог угадать, что смерть затаилась на нашем курсе, но от понимания этого мне не становилось легче. И я начинал сомневаться в праве быть капитаном, если не оказалось у меня этого шестого чувства приближения к опасности, которое так отличает старых моряков. Можно прекрасно знать навигацию, мореходную астрономию, лоцию, уметь рассчитывать плавание по дуге большого круга — эти знания еще не делают тебя капитаном…

Несчастья не приходят к человеку в одиночку.

…Я был на берегу, готовился к очередному рейсу, когда моя сестра Люська прислала мне телеграмму о тяжелом состоянии мамы. Мы не виделись с мамой два года, и мне было особенно больно оттого, что, вылетев немедленно, я застал ее уже обряженной в последний путь.

Похоронив мать, я ушел в рейс. Подолгу выстаивая на мостике, думал о ней, рано состарившейся в хлопотах о нас с сестренкой, но так и оставшейся одинокой. Может быть, ей было бы легче, если б на склоне лет рядом с нею был близкий человек. Ведь ее дети разлетелись в разные стороны, едва обросли перьями. Но мама лишь улыбалась и покачивала головой, едва мы с Люськой заводили об этом разговор.

«Милые мои ребятишки, — ласково говорила она, когда мы с сестренкой особенно ее допекали, — мужа мне найти дело хоть и не простое, но выполнимое. А вот нового отца для вас я найти никогда не сумею…»

Когда я вернулся из рейса, не стало нашей Светки. Галка ничего не успела сообщить мне в море. И наверно, хорошо, что не успела…

Мне было легче пережить смерть дочери на берегу потому, что пришлось спасать Галку. Случайность, не распознанная вовремя болезнь привела к гибели ребенка. А потом я целые дни напролет дежурил в больнице, пока Галка не оправилась от тяжелой нервной горячки.

Едва она отошла, я увез жену к приятелям на Украину и находился рядом до тех пор, пока не почувствовал, что смогу снова оставить ее на берегу.

Наши отношения изменились. Я полагал, за счет несчастья, выбившего Галку из колеи, и, когда дал Галке понять, что надо снова подумать о ребенке, она только ответила: «Я боюсь». И разговоров больше об этом у нас не возникало…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

— На могилку к Светке сходим вместе? — спросил я Галку, а Стас был уже рядом.

— Да, — ответила Галка и наклонила голову, пряча глаза. — Ты хочешь к Светке со мной?..

— Конечно, — сказал я. — Туда мы обязаны прийти вместе.

Галка закусила губу, я со страхом подумал, что она разрыдается сейчас, но Галка выпрямилась и застыла, глядя куда-то поверх наших со Стасом голов.

Решевский разобрал последние фразы, но сделал вид, будто ничего не слыхал. Я налил рюмки, поднял свою и сказал:

— Где пропадал, профессор?

«Профессором» прозвали Решевского в училище с моей легкой руки, я протрепался ребятам про папашу Стаса. Решевский клички этой не любил, он всегда, странное дело, стеснялся своей семьи, а батя был у него неплохой. «Профессором» сейчас я назвал Стаса не по старой кличке, намекнул на его новую работу в мореходке…

Стас поморщился, чуть-чуть, правда, но я-то заметил, как не понравилось ему…

К Решевскому липли клички. У меня кличек в детстве не было. Может быть, и это тоже притягивало Решевского ко мне. Правда, порой кто-нибудь цедил сквозь зубы: «У-у, волчонок…», но фамилия моя была тут ни при чем. Тогда я и в самом деле был волчонком.


…Помню, классе в пятом ребята стали смеяться над большой латкой, нашитой матерью на протершиеся брюки. Особенно изощрялся некий Риман, сын известного в Моздоке адвоката, переросток. Я не ввязывался до поры, старался отмолчаться. Риман не унимался. Тогда будто сорвалась во мне какая-то заслонка. Я рванулся к нему, обхватил горло руками и, свалив с ног, принялся молча душить. Вид у меня, наверное, был страшный, никто из ребят не решался нас разнять, а Риман — откуда у меня только сила взялась, парень был гораздо крупнее меня, — Риман хрипел подо мной. Тогда примчался завуч Баулин и оторвал меня от него.

Потом в школу вызвали мать. Это было самым страшным для меня. Баулин долго отчитывал нашу маму, говорил, что ее сын потенциальный преступник, который лишь по малолетству не сидит еще в тюрьме, но что дни свои он закончит именно там, в этом он, завуч Баулин, нисколько не сомневается… Потом, говорят, он стал заместителем министра просвещения в одной из кавказских республик. А я — капитаном. Но в тюрьму все-таки угодил… Напророчил Баулин.

Со Стасом мы дружески сошлись, кажется, во втором классе, уже ближе к весне. Я научился к тому времени читать, а читать было нечего. Однажды возвращались со Стасом из школы, и Стас обмолвился, что у него есть своя библиотека.

— Дай что-нибудь почитать, — попросил я.

— Сейчас вынесу. Подожди здесь.

С этими словами Решевский исчез, а когда вернулся, в руках держал фурмановского «Чапаева», «Сказки» Гауфа и «Мальчика из Уржума» Голубевой. Это были первые мои книги.

Так началась наша дружба. Она была немного странной, неровной, иногда прерывалась, не по нашей, правда, вине…

Отец Решевского был всамделишным профессором медицины. Человек он был пожилой, на наш мальчишеский взгляд, конечно, и в городе большая знаменитость. Стас был единственным сыном в семье, жили они в просторном каменном флигеле.

Когда наступило лето, мать отправила нас с Люськой в совхоз, к бабушке и теткам в Червленые Буруны. В деревне с продуктами было полегче, и мы поехали туда подкормиться.

Стаса я не видел до осени. И когда в школе начались занятия, он пригласил меня к себе домой.

Открыла нам немолодая женщина в темном платочке: Решевские держали домработницу. Она придирчиво осмотрела меня, заставила тщательно вытереть ноги у порога.

А потом ухватила Стаса за плечо и повела по застекленному коридору-веранде. Я остался стоять у дверей, переминаясь с ноги на ногу и прижимая к груди сумку, сшитую мамой из старенькой ее юбки.

Я повернулся уже к двери, чтобы уйти отсюда, как за спиной услышал Стаськин голос:

— Что ж ты стоишь, Волков? Идем обедать…

Потом мы ели нечто вкусное, не помню, какое именно блюдо довелось мне отведать, осталось лишь чувство изумления, которое пришло ко мне тогда.

У Решевских была огромная библиотека.

— Это папины книги, — сказал Стас, обводя рукой застекленные полки, — а мои там…

У себя в комнате он подвел меня к шкафу с книгами.

— Выбирай, — сказал Стас.

С замирающим сердцем принялся я рассматривать книжные богатства моего друга и не заметил, как в комнату вошла и остановилась позади его мать. Ее рука легла на мою голову, и тогда я обернулся.

— Здравствуй, мальчик, — густым голосом сказала мать Стаса. — Тебя зовут Игорь?

Я хотел кивнуть, но рука ее затруднила движение.

— Игорь Волков, — выговорил я наконец.

— Мне Стасик рассказывал о тебе. Любишь книги?

— Люблю…

Голос у меня пропал, я почувствовал стеснение особого рода, когда ощущаешь неприязнь, исходящую от стоящего рядом человека, и последнее слово произнес шепотом.

Тут она сняла руку с моей головы, теперь я мог не отвечать ей, а молча кивнуть, соглашаясь. Мать Решевского снова протянула ко мне руку, будто намереваясь обнять за шею, я повернулся к книжному шкафу и вдруг почувствовал, как, отогнув воротник рубашки, она быстро оглядела его.

Это движение мне было знакомо. Так проверяли нас в школе чуть ли не ежедневно на «форму двадцать», иначе говоря, на вшивость. Кровь прилила к лицу, задрожали колени, ведь я знал, как мать моя борется с насекомыми, кипятит со щелоком, золой из печки каждую тряпку, а вдруг?.. У меня дрожали колени, стыд и страх охватили меня, и я ждал конца унизительной процедуры, худой, наголо остриженный мальчик в залатанных штанах, потертой курточке, в больших ботинках на деревянной подошве, ждал, когда перестанут бегать по шее длинные холодные пальцы, ждал, чтобы никогда не забыть этой минуты и никогда не простить…

Не обнаружив ничего, мать Стаса вздохнула и со словами: «Играйте, дети», — вышла из комнаты.

Стас, по-моему, ничего не заметил, а я ему об этом никогда не говорил.

Нас тянуло друг к другу, и мы дружили со Стасом, несмотря ни на что.

Так продолжалось несколько лет. Когда мы учились в седьмом классе, у Решевского умер отец. Мать Стаса разом сдала, постарела и почти не сопротивлялась решению сына поступить вместе со мной в мореходное училище после семилетки.

Когда она умерла, Стас был на перегоне судов в порты Дальнего Востока, где-то в районе Сингапура. Я узнал о смерти его матери от Люськи и послал ему соболезнование радиограммой.

…Я посмотрел на сидящих рядом со мной за одним столом Решевского и Галку и подумал, а как быть вот с этой обидой…

— А помнишь, Стас, про Борю Карпова и макароны по-флотски? — спросил я бывшего своего друга.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Игорь Волков и Галка сидели передо мной, я внимательно посмотрел на них, они сейчас не глядели друг на друга, только я почувствовал: они мысленно говорят между собой. Вдруг вспомнилось, как однажды ловил рыбу в Карибском море и мне довелось бросить якорь у небольшого островка Провиденсия, принадлежащего Колумбии. Островок этот лежит южнее отмели Москито, на нем есть живописная бухта Каталина с расположившимся на ее восточном берегу селением Исабель. Из лоции я узнал, что раз в месяц сюда заходит шхуна для перевозки почты… Тогда и подумалось мне, что ради Галки я забрался бы и не в такую глушь, пусть туда вообще почта не ходила. Зачем мне иной мир, если вселенная для меня в ней, этой женщине? И понимал ведь, что не к лицу мужчине, да еще в капитанском звании, быть таким безнадежно влюбленным, но что я мог поделать с собой? Ведь не устоял, когда неосуществленное желание вдруг стало реально возможным. Да, не выдержал испытания… И если быть честным до конца — мне и не хотелось оказаться стойким.

Тогда же, в лоции, я прочитал, что описание банок и островов, расположенных у отмели Москито, было составлено более ста лет тому назад, и капитанам надлежит плавать в этом районе с особым вниманием и обереженьем. Лоции про все знают все. Как составить лоцию для плавания душ человеческих в море житейском?

Потом мне стало неловко от этих праздных мыслей, и я подумал, что самое время оставить Игоря и Галку, мне не хотелось оставлять их вдвоем, только я знал: надо дать им возможность побыть вместе.

И когда наконец я поднялся, Галка мельком глянула на меня, словно благодарила, а Волков вертел в руке пустую рюмку и смотрел в сторону.

— Оставлю вас на минуту, — сказал я и пошел из зала. У выхода обернулся: Волков и Галка встали из-за стола, и он повел ее к центру танцевальной площадки.

Я продолжал стоять у гардеробной. Потом стрельнул сигарету у швейцара и закурил. Мои сигареты остались на столе, а возвращаться туда было ни к чему…

В голову вдруг втемяшилось:

«Не уйти ли мне сейчас отсюда?» И тут же оборвал себя: «А как же Галка?..»

Одной сигареты оказалось недостаточно, и я попросил у швейцара еще. Мне почудилось, что дядя Петя посмотрел на меня с сочувственным интересом. Откуда бы ему знать обо всем?..

Когда оркестр смолк, вернулся в зал. Волков и Галка сели уже за стол, я видел, как Игорь о чем-то спросил ее наклонившись. Потом Волков сказал:

— Помнишь, Стас, про Борю Карпова и макароны по-флотски?

Было непонятно, почему он заговорил об этом. Случайно ли вспомнил или хотел вызвать ассоциацию: вот, дескать, и ты…

А про Карпова я помнил. Был у нас такой. Сейчас в Мурманске капитанит. Вечно был Боря голоден, всегда напрашивался дежурить по камбузу. По утрам на завтрак нам давали тарелку макаронов по-флотски. Чертовски вкусно готовили это блюдо в мореходке! За столами нас сидело по десять курсантов. Но иногда оказывалось девять: кто в наряде, кто болен или еще где. Десятую тарелку разыгрывали на «морской счет». Но часто Боря Карпов — он тоже сидел за нашим столом — опережал всех. Быстро придвинув лишнюю порцию, он облизывал ложку и ворошил ею в тарелке с макаронами. А порой и того хуже — делал вид, что плюет в бесхозную миску, ребята возмущенно разводили руками, а Боря спокойно переваливал еду к себе.

Со стороны могло бы это показаться свинством, но мы на Борю особенно не обижались, выглядело это скорее как хохма. И потом он был лет на десять старше нас всех, совсем взрослый мужчина саженного роста. До мореходки много плавал на торговых судах Азово-Черноморского бассейна, плавал в каботажке, после войны кормили на тамошних судах не ахти, и Боря никак не мог утолить хроническое чувство голода. У него еще до училища был штурманский диплом, правда, малого плавания. Боря прошел через учебно-курсовой комбинат и, закончив с нами курс наук, сразу пошел старпомом на БМРТ[10]. Сейчас он капитан плавбазы «Рязань», громадной такой посудины. Отъелся теперь, поди, наш Боря Карпов…

Я подумал: отчего Волков вспомнил про это? Он никогда не был ехидным, ничего не делал исподтишка, не думаю, чтобы на этот раз Волков изменил себе. А все-таки зачем он спросил меня об этом?

— Помню, — сказал я, и все надолго замолчали.

Оркестранты отдыхали. Над столами вился серый дымок, стучали вилки, сновали официантки, порой прорывался из общего мерного шума громкий разговор, словно плеск крупной волны, на высокой стене белокурая красавица протягивала в ладонях янтарь, будто предлагала некую плату, я зацепился за эту мысль и увидел, что Волков тоже смотрит на стену, а Галка комкает пальцами салфетку.

«Плата, — подумал я. — За все надо платить…»

…Собственно, на что ты надеялся, дружок? Ведь знал: рано или поздно придется глянуть Игорю Волкову в глаза. Хорошо хоть, молчит он сейчас, будто не произошло ничего. А по счету надо платить, ты ведь из порядочной честной семьи, Станислав Решевский. А счет большой, порядком ты должен Волкову.

— В молчанку играем, — сказал Волков.

— Куда думаешь пойти работать? — спросила Галка.

— Так уж сразу и на работу… Я два года без отпуска. Вот отдохну, подзубрю науки, потом попрошу какой ни есть пароход.

— В Тралфлоте? — спросил я.

— Пока там. Родная все же контора. Затем погляжу. Слушай, Стас, а может, к тебе на лекции походить? Ты как? Все равно мне к переаттестации готовиться… Так лучше тебя послушать. Согласен, профессор?

— Издеваешься? — спросил я.

— Как можно, — серьезно сказал Волков. — Ты ведь мой друг детства, Стас.

Когда он сказал это, меня словно ошпарило. Я пригляделся к нему. Нет, не видно и следа иронии…

…Мы завязались с ним особенно близко в сорок четвертом году. Значит, дружба тянется двадцать с лишним лет. Я прикинул эту цифру и подумал: а кем мы станем теперь — друзьями или врагами?

В детстве Игорю приходилось туго. Помню его худым и взъерошенным волчонком, он постоянно был голоден, только никогда не говорил об этом. Мне не довелось испытывать голод. Нет, не такой, когда не успел пообедать, а постоянное желание заглушить подавляющее разум чувство. «Сытый голодного не разумеет». Но я понял это уже потом, когда стал старше. Тогда, впрочем, и у Волковых жизнь сладилась получше…

От систематического недоедания оставался Игорь малорослым и хилым. По настоянию отца я-то с детства занимался физкультурой и был сильнее Волкова, но вместе с тем ни за что не стал бы с ним драться. Сам Игорь никогда ни к кому не привязывался, драчунов сторонился и старался пойти на мировую. Но стоило задеть его по-серьезному — Волков преображался. Глаза его загорались бешенством, Игорь в ярости бросался на обидчика. Потом, в училище, Волков занялся гимнастикой. Получив второй разряд, перешел к боксу и выступал на первенстве города от нашей мореходки. С годами он подтянулся, но все же выше среднего роста не взял. А отец у него был высокий, я фотографии видел. С отцом со своим Игорь не общался и говорить о нем не любил.

Мать моя Волкова не жаловала и боялась пускать в дом. Кроме того, она считала, будто он дурно влияет на меня. Мне стыдно, что плохо защищал друга: уж что-что, а честен был Волков во всем до мелочей. А влиять на меня… Что ж, это было. Только учился я у Игоря такому, что потом поддерживало меня всю жизнь.

Еще до возвращения Игоря я не раз и не два пытался представить сцену будущей встречи, но мне и в голову не приходило, что все произойдет именно так. Пытаясь разобраться в истории наших отношений с Галкой, все чаще задавался вопросом, что было главным стимулом моих поступков?

…Меня постоянно поражала некая внутренняя сила Волкова, сила его духа, особая жизнестойкость. Игорь сам выбрал дорогу, и, должен признаться, меня он тоже повел за собой.

Я иногда даже чуточку, нет, вру, вовсе не чуточку, а по большому счету завидовал ему. И сейчас, вот здесь, за столом, он — прежний Игорь Волков, смотри как держится, собака, мне бы так не суметь, полез бы в драку или расплакался, а он ничего, сидит… Будто и не было катастрофы, необитаемого острова и долгих месяцев заключения… Побелел только весь, но опять-таки выиграл — женщины любят рано поседевших мужчин, опять Волков на коне, а ты был и останешься Решевским…

«Постой, — сказал я себе, — ведь ты сам виноват, что все сложилось именно так… Помнишь спор в кубрике после танцев? Ведь ты приметил ее, эту девушку, и отступил перед Волковым… Почему отступил и всех троих сделал несчастными? Тебе казалось, что Волков не любит Галку, а Галка не любит его. Пусть так, только они были уже вместе… Ты же любил эту женщину всю жизнь и оставался в тени, а потом нашел ее или она тебя — это неважно — и потерял друга. Ты бы на месте Волкова мог простить такое?..»

— Дай-ка спички, Стас, — сказал Волков.

Я протянул ему спички и вытащил из пачки сигарету.

— Много курите, мальчики, — сказала Галка.

Это ее «мальчики», произнесенное материнским тоном и равно обращенное к нам обоим, покоробило меня, нечто похожее на ревность шевельнулось в душе.

Мне всегда казалось, что я искренне любил ее. И только сейчас пришло в голову: не из чувства ли зависти возникла эта страсть, сжигавшая меня долгие годы? А если б женой Волкова была другая?..


До того вечера мы изредка виделись с нею. Приходя из рейса, я часто звонил Галке в школу, иногда забегал к ней на чашку чаю, два или три раза были мы в кино.

Она позвонила мне сама:

— Ты свободен сегодня, Стас?

— Конечно.

— Приезжай ко мне.

Я только вернулся из порта, быстро побрился, переоделся в гражданский костюм и отправился на Северную улицу.

Когда Галка открыла мне дверь, я отступил назад. Она всегда казалась мне красивой, но теперь в новом платье, с высокой прической, лучащимися глазами, Галка была до безумия хороша.

— Испугался? — сказала она. — Заходи…

В комнате она остановилась у трюмо, поправила прическу и, следя в зеркало за мной, сказала:

— Знаешь, с утра не оставляет хорошее настроение: Игорю свидание разрешили. Послезавтра выезжаю. Целых три дня будем вместе в гостинице. У них там есть специальная, для родных. Он мне обо всем написал.

— А что мы будем делать сегодня? — спросил я.

— Порадуемся за Игоря вместе. Ведь радость какая… И для Волкова, и для меня.

Признаться, я действительно порадовался за Игоря и за Галку. Беду Волкова переживал как собственную, считал, что такое могло случиться и со мной.

Я предложил сходить в магазин — по части бутылок, мол, похлопочу. Но Галка сказала:

— Все готово, Стас, обо всем позаботилась сама. Мой руки и садись за стол. Буду кормить тебя ужином.

Мы пили коньяк и шампанское, пили за Игоря Волкова, за его возвращение, и весь вечер мы говорили о нем, об Игоре, весь вечер он был с нами за столом… Галка заставляла меня рассказывать про Игоря «все-все», я говорил про наше детство, про жизнь в училище, а Галка все пыталась выяснить, что же хорошего мы находим в море и почему нас так тянет туда.

Как мог, я пытался отвечать на эти вопросы, даже на самые трудные пытался ответить.

Галка слушала, пристально глядя на меня. Иногда только ставила пластинку — что-нибудь медленное, мы танцевали и молчали.

Было уже поздно, когда я поднялся из-за стола.

— Провожу тебя, Стас, — сказала Галка.

Ночь была теплой, уютной. С освещенной улицы мы свернули в сквер и оказались одни.

Звезды Ориона были чуть выше линии горизонта.

Я вел Галку под руку, но в центре сквера она вдруг высвободилась и ухватила меня за локоть.

— У меня к тебе просьба, Стас, — сказала она.

Я засмеялся:

— Давай выкладывай.

— Едем к морю! Прямо сейчас поедем. Сейчас!

Она крепко взяла меня под руку и потащила в сторону площади, на стоянку такси.

Меня не смутило желание Галки, мне не раз самому приходилось так вот срываться и лететь сквозь ночь в Зеленоградск или Отрадное, только на Галку такое было непохоже, ведь знал я ее не один день, и не раз мне приходилось слышать от нее издевки по поводу рыбацкого гусарства.


Тридцать километров до Зеленоградска мы промолчали.

Шофер подвел машину к пустынному пляжу, днем туда заезжать запрещалось, а сейчас его упросил. Я вылез из машины и помог выбраться Галке.

— Вот и море, Галка, — сказал я. — Бери его от меня в подарок.

Мне хотелось как-то разрядить обстановку, снять некую неловкость, она возникла в дороге, и ее нужно было убрать, и эту фразу сказал бесшабашным, удалым тоном и даже руки простер в сторону невидимого моря.

По каменным ступеням набережной Галка сошла на песок пляжа и, оступаясь, подошла к воде. Я шел следом.

У самой воды она постояла, потом носком ударила мелкую волну, приластившуюся к ее ногам.

— И ради этого вы жертвуете всем: здоровьем, жизнью, и даже любовь готовы отдать за него? — сказала Галка. — А ведь это просто много соленой воды…

Я мог бы поспорить с нею, сказать, что нельзя судить о море, глядя на него с берега, но молчал. Снова волна подбежала к Галкиным ногам, и снова Галка хотела ударить ее и, потеряв равновесие, пошатнулась. Я стоял рядом и поддержал ее.

— Поехали, Стас, — сказала она.


…Мы были у ее подъезда. Я закурил.

Орион поднялся выше, и теперь все семь звезд его испытующе, с интересом глядели на меня.

— Уже поздно, — сказал я, — пора по домам…

— Зайдешь, может? — как-то неуверенно спросила Галка. — Сварю кофе…

Я мог ответить. «Нет, поздно уже, как-нибудь после». Мог так ответить. Наверное, Игорь Волков на моем месте сказал бы именно это, но Галка уже повернулась ко мне спиной, шагнула в подъезд, я не произнес ни слова и вошел следом.

Когда мы поднялись наверх, Галка открыла дверь квартиры и прошла на кухню, бросив мне на ходу:

— Посиди в комнате, Стас, я сейчас.

Включив торшер, я положил на столик сигареты, открыл форточку, уселся в кресло и закурил. В голове тихо звенели нежные колокольца, сигаретный дым лениво поднимался и, попав в струю воздуха, идущего к форточке, устремлялся вместе с ним за окно. Я следил за дымом сквозь полуопущенные ресницы, меня переполняло то особое чувство, что приходит в ожидании праздника, и состояние это делало меня счастливым, и так хотелось, чтоб оно не исчезало и оставалось всегда.

— Вот и кофе, — сказала Галка.

Она поставила поднос на стол, затем достала из серванта глиняные стаканчики и бутылку рома.

— Пить так пить, — лихо сказала Галка. — Хватим по стаканчику, Стас?

В ее тоне явственно угадывался надрыв, некая напряженность, чувствовал, как Галка пытается переступить через нечто, и мне от чего-то стало не по себе.

«А послезавтра она поедет к Волкову, встретится с ним, и все будет хорошо», — подумал я, эта мысль, грустная мысль вряд ли успокоила меня. Вот почему я поспешно наполнил стаканы.

Ром обжег горло, я стал жевать ломтик лимона. Галка взяла из пачки сигарету, неумело раскурила ее и пристально посмотрела на меня.

Она долго молча смотрела на меня, мне стало от Галкиного взгляда зябко и тревожно. Я попытался выдержать ее взгляд молча, только, увы, не смог.

— Ты чего это, Галка?

— Ты любишь меня, Стас? — сказала она вдруг.

Я вздрогнул.

— Неподходящее время для шуток, Галка, — сказал я. — Несколько поздновато уже. Пора бы мне и восвояси…

Она продолжала пристально смотреть на меня, потом медленно поднялась, подошла ко мне и положила руки на плечи. Теперь Галка уже не смотрела в мои глаза. Ее взгляд уходил поверх головы, казалось, Галка видела нечто значительное там, за моей спиной, такими странными были ее глаза, я хотел проследить за ее взглядом, и вдруг она поцеловала меня. Потом Галка отпрянула, отступила на шаг и отвернулась.

— А ведь ты этого хотел, сам хотел, — сказала она.

Не поворачиваясь, Галка глухо, сдавленным голосом произнесла:

— Уходи. Уходи, Стас…

Осторожно притворив дверь, я вышел в коридор, спустился по лестнице и побрел по улице. Ни единой мыслишки не было в голове, я брел, не понимая, куда и зачем иду.

Ее шагов не расслышал, но понял, что это Галка, когда меня схватили за рукав.

— Куда ты? — спросила она. — Зачем ты ушел, Стас?

Я пожал плечами.

— Не сердись на меня, Стас, — сказала она.

— На тебя я не могу сердиться… И ты знаешь об этом, — сказал я.

— Ладно, Стас. Мы с тобой…

Она не договорила.

— Не говори ничего, Стас. Помолчим…

Она опять тронула меня за рукав.

— Хочешь жениться на мне? — спросила она вдруг.

— Зачем спрашиваешь об этом, — вяло ответил я, чувствуя, как толкнулось и застучало сердце.

— Хорошо, — сказала Галка, — но поклянись, что никогда не уйдешь в море.

Я обнял ее за плечи.

Галка отвела мои руки и заглянула в глаза.

— Что ж, может быть, так и должно быть, — сказала она, отвернулась и судорожно вздохнула. — Иди домой, а завтра приходи. Утром.


…Сейчас я посмотрел на сдержанного такого, невозмутимого Волкова и по странному закону цепочек представлений, которые так прихотливо и загадочно возникают в нашем сознании, вспомнил вдруг давнюю историю, мне рассказал ее Волков уже в мореходке.

Летом сорок шестого года его мать устроилась на работу в подсобное хозяйство неподалеку от Моздока, возле хутора Стряпчий. Ей казалось, что жизнь там полегче, детей прокормить будет проще. Игорь целыми днями пропадал в лесу или в степи — она тянулась от Терека на север до песчаных бурунов Калмыкии.

Однажды с ребятами они поймали большую змею. В наших местах ее называют желтопузом. Змею убили и торжественно понесли на палках в поселок. Игорь немного оторвался от ребят и шел впереди. И тогда одному из поселковых мальчишек по кличке Гундосый пришла в голову иезуитская мысль.

Волков шел, ни о чем таком не подозревая, и вдруг его шею обвило холодное тело мертвой змеи: мальчишки подкрались сзади и набросили змею Игорю на шею…

Когда Волков рассказал мне об этом и я представил, что нахожусь на его месте, меня едва не вывернуло наизнанку. Он рассказывал об этом спокойно, а меня трясло от омерзения и страха.

Почему я вспомнил об этом сейчас?

…Через полтора месяца, когда формальности, связанные с расторжением брака Волковых, были позади, мы остались с Галкой вдвоем.

Я воспринимаю нашу новую жизнь как затянувшееся свидание, у меня иногда исчезает ощущение прочности нашего с Галкой союза, и я постоянно жду, когда грянет нечто разрывающее его. С того самого вечера ищу аргументы, оправдывающие меня. Чаще всего твержу себе, что мне Галка нужнее, Волков обойдется и без Галкиного плеча, и ей, нашей Галке, такой, как я, наверное, больше подходит. Галка — сильная натура, а я доверху набит комплексами.


Кажется, учился я тогда в шестом классе, на улице Ермоленко мне повстречался наш знакомый и вручил мне конверт, попросив отнести его отцу. Я заглянул в конверт, он был незапечатан, и увидел деньги. Как выяснилось потом, знакомый возвращал долг профессору Решевскому. А я направлялся в то время на барахолку, в те ее ряды, где торговали всякой всячиной, старой утварью, порою неизвестного мне назначения и оттого казавшейся таинственной, попадались здесь и книги, а к ним у меня существовало болезненное пристрастие, хотя библиотека в нашем доме была огромной, да и в моей комнате стоял шкаф, заполненный детской литературой.

В этот раз натолкнулся я на хорошо сохранившееся издание «Мужчины и женщины», соответствующим образом проиллюстрированное. Таких откровенных картинок видеть мне еще не доводилось, и я сторговал эту книгу за сумму, составившую добрую половину тех денег, что дали мне для отдачи отцу.

Остаток решил не возвращать, понимая, что меня спросят о другой половине, и мы успешно употребили эти деньги вместе с соседскими мальчишками на мороженое, его так искусно формовала, набивая массой нехитрое устройство и выдавливая вкусный кружок, прикрытый с двух сторон вафлями, тетя Анфиса. Мы щелкали семечки, курили папиросы «Пушка» и рассматривали картинки в «Мужчине и женщине», дома держать эту книгу я поостерегся и прятал в дровяном сарае.

Там и накрыла нашу «золотую роту», любимое ее выражение, домработница тетя Надя. Книга была немедленно изъята и предъявлена матери как вещественное доказательство, а сам я подвергнут домашнему аресту.

Вечером меня отвели на беседу в кабинет отца. Как выяснилось вскоре, он узнал уже о неотданных ему деньгах и теперь спросил меня, куда я их истратил.

Запираться не имело смысла, да я и не привык с малых лет к вранью, рассказал отцу о приобретенной на барахолке книге.

— Интересуешься уже такой литературой? — спросил профессор Решевский. — На мой взгляд, рановато… Хотя сам я «Пол и характер» Отто Вейнингера прочитал в третьем классе гимназии. Правда, мало что понял, но все же… Ты знаешь, Стасик, что-нибудь о Диогене?

— Он в бочке жил, — ответил я, — грек такой был, древний.

— Верно… После того как он попросил позаботиться о его жилье афинские городские власти, а те мешкали, Диоген расположился в глиняной круглой бочке — пифосе, при храме Матери богов — Кибелы. Пифосы эти служили грекам для хранения зерна или вина. А что ты еще знаешь о Диогене?

Я пожал плечами.

— Тогда послушай… Отец его заведовал государственной меняльной лавкой, а молодому Диогену занятие казалось скучным, вот он и отправился к Дельфскому оракулу, чтобы спросить того, что делать должен Диоген, чтобы прославиться. Тот ответил: «Свершить переоценку ценностей». Диоген понял этот совет буквально. Ведь на греческом языке одно и то же слово — nomisma — означает «ходячую монету» и «общественное установление»… Диоген принялся уменьшать вес монет, был уличен и приговорен к изгнанию. Это был первый грех его молодости. Он оказался последним, Стасик. Ты понял, зачем я рассказал эту историю тебе?

— Понял, папа, — ответил я и был отпущен с миром.

Таковой была педагогическая метода моего отца. Позднее я разобрался в игре слов, попутавшей Диогена, прочитал в разных источниках историю его необыкновенной жизни. Мне даже по душе пришелся этот афинский юродивый, не признававший в своей долгой жизни никаких «общественных установлений». И я часто завидовал Диогену, обходившемуся малым. Мне же необходимо было многое. Мне нужна была Галка… Чужая Галка.

Диоген Синопский, сын менялы Гинесия, наверняка осудил бы меня за эту суетность.


Незадолго до того, как мы узнали об освобождении Волкова из колонии, я случайно открыл Галкин учебник и увидел там письмо. Было видно, что его читали и перечитывали многократно. Понимая, что поступаю недостойно, я развернул письмо и прочитал его. Почерк Игоря Волкова я узнал сразу, когда раскрыл книгу… Может быть, именно это заставило решиться на такой шаг? Или интуиция какая?..

Как я понял из содержания письма, оно было первым оттуда. Игорь сообщал адрес, коротко писал о новом житье-бытье. Послание было выдержано в бодрых, оптимистических тонах, мол, не так страшен черт, как его малюют… А затем шли такие строки:

«Я понимаю, что восемь лет — большой срок. Наказали меня, хоть и за несуществующую вину. Так почему же ты должна разделять вместе со мной это наказание? Пойми меня правильно, Галка, но я считаю своим долгом повторить слова, сказанные мною во время нашей последней встречи: ты свободна от всех обязательств передо мной… Как бы ты ни поступила — ты всегда останешься правой. Помни об этом, и если будет надо — забудь обо мне. Так будет справедливо…»

Я прочитал это письмо и никогда не говорил и не скажу, конечно, о нем ни Галке, ни Игорю. Но теперь понимаю ее слова в тот вечер: «А ведь ты сам этого хотел, сам хотел…» Да, понимаю, к кому они, слова эти, были обращены, и от понимания этого мне становится ой как неуютно. Все новые и новые сомнения одолевают меня, приходит неуверенность в самом себе.

…Мой отец загораживал от меня мир. С тех пор как я стал хоть что-нибудь понимать, я был «сыном профессора Решевского».

В конце концов я возненавидел себя за то, что был не сам по себе, а только сыном своего отца. И это было несправедливо по отношению к отцу. Все знали его как доброго человека, который спас от смерти, от тяжелых недугов сотни людей. Его положение обеспечило мне в трудные военные годы детство без обычных для большинства моих сверстников лишений.

Но с тех пор и на всю жизнь осталось ощущение неуверенности в себе, чувство необъяснимого страха перед неведомыми силами, могущими в любое мгновение причинить зло моим близким. Я постоянно ждал неприятностей со стороны, вернее, со всех сторон, с трудом унимал волнение, когда мне сообщали, что вызывает начальство, хотя и твердо знал, что за мной нет никакой вины…

Да, я был таким. Нелегкая рыбацкая жизнь сумела сформировать внешний облик, но система координат моего существа организована была много лет назад.

Только Галка и смогла увидеть все до конца. Я понимаю, все понимаю… Самое страшное — видеть себя со стороны, понимать и не иметь сил изменить что-либо… Ей нужен был такой, как я. Она и нашла его…

«Не распускай нюни, Решевский, — сказал я себе. — На мостике ты умел показать класс и рыбу ловить научился. А швартовал свой «корвет» не хуже Волкова».

Но все это — от чувства отчаяния, что находило на меня, когда махал на все и лез на рожон. Со стороны же смотреть — смельчак, рубаха-парень… Я знал, что никому нет дела до моей истинной сути, а лихих уважают. Так буду лихим наперекор всем комплексам, вместе взятым!..

Тогда, в шторм, на «Волховстрое», я первым вызвался обуздать сорвавшуюся с креплений тяжеленную машину. Вроде бы в герои захотел, хотя это было служебным долгом всей палубной команды. Полез в герои, а получилось, что Волков спас и мне, и Женьке Наседкину жизнь, и именно он рисковал собой, чтоб защитить нас, а ведь лезть в герои Волков отнюдь не собирался.

Как сейчас, вижу квадратный кузов машины, неотвратимо надвигающийся на нас с Женькой, беспомощных, прижатых к стальному фальшборту. В принципе не боюсь смерти, всякое приходилось повидать, и тонул однажды вместе с судном, а вот увижу зеленый кузов — и мурашки по телу…

Я вспомнил о той мучительной дрожи, что не покидала меня еще долго после того, как усмирили наконец ополоумевшую в шторм машину на палубе, и неожиданно ощутил боль в сердце. Прикусил губу и посмотрел на Игореву изувеченную руку.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Денисов приподнял голову.

Капитан отступил назад, со страхом поглядел на моториста.

Баран лежал на боку, недоуменно уставившись на людей желтыми глазами.

«Сырое мясо, — подумал капитан, — а спичек у нас нет…»

Он обшарил загон и нашел в дальнем углу навеса топор на длинной ручке. Прикинув топор по руке, капитан медленно подошел к лежащему на земле барану.

В это время Денисов промчался мимо, смешно выбрасывая ноги и очумело мотая головой.

— Куда ты? Эй! — крикнул капитан.

Моторист выбежал из овечьего загона, скрылся за большим серым валуном, показался из-за него с другой стороны и стал спускаться в долину.

«Увидел что-то, — подумал капитан, — и не сказал… Интересно, что же он увидел?»


…Обращенная к солнцу мездрой овечья шкура не успела еще подсохнуть, когда в проходе загона появился Денисов.

Капитан сидел на старом ящике и жевал кусочки мяса. Он нарубил их топором помельче и разложил перед собой на плоском камне.

— А, беглец, — сказал капитан. — Куда же ты умчался? Иди садись. Ешь мясо, Денисов. А я тут один намаялся, пока шкуру снял. Топором не наорудуешь, да и навыка нет…

Денисов осторожно двигался к камню, за которым сидел капитан.

— Огня вот нет, шашлыки бы соорудить, да ладно, теперь недолго ждать, — продолжал капитан, тщательно прожевывая теплые еще кусочки. — Приступай, Денисов, только не жадничай, понемногу бери, чтобы не загнуться…

Денисов молчал. Приблизившись к камню, он протянул дрожащую руку к мясу, схватил кусок, отправил его в рот и принялся двигать челюстями и уже потом медленно опустился на корточки. Капитан испытующе поглядывал на моториста, тот отводил глаза, словно боясь встретиться взглядом, и лишь изредка посматривал на капитана исподлобья.

Они доели нарубленное капитаном мясо. Денисов не произнес ни слова, и капитан не заговаривал с ним больше, надеясь, что сытый желудок заставит моториста обрести душевное равновесие.

В углу под навесом капитан разыскал соль в полотняном мешочке, потом нашел деревянную посудину, нечто вроде корыта, уложил мясо кусками и пересыпал солью: лето здесь не знойное, а все-таки подсолить не мешает, и потом неизвестно, когда придут к своим овцам на остров люди.

Денисов по-прежнему сидел на корточках у камня и дожевывал мясо. Закончив хлопоты с бараньей тушей, капитан подошел к мотористу и протянул руку, намереваясь дружески похлопать его по плечу и сказать что-нибудь вроде: «Ладно, брат, не горюй, все образуется, Денисов…» Денисов вдруг резко рванулся к протянутой руке, капитан едва успел отдернуть ее. Денисов потерял равновесие, упал и тут же вскочил на четвереньки.

Капитан попятился. В это время у прохода показались овцы. Они шли к ручью, на водопой. Денисов повернулся к капитану спиной и большими прыжками с хриплым лаем бросился овцам наперерез.


…С моря пришел звук. Он назойливо проникал в сознание и, закрепляясь в нем, порождал робкую, но все крепнувшую надежду. Она колыхнулась наконец в сердце, и сердце дрогнуло от ударившей мысли: а что, если опять тени?

Не отрывая затылка от замшелой стенки скалы, он приоткрыл глаза, увидел пустынное море, звук в эту минуту пропал. «Опять почудилось», — подумал капитан и опустил веки.

Звук повторился, но капитан думал, что после трех бессонных ночей чего только не почудится.

Накануне вечером, когда капитан бродил у края отступившего в отлив моря, с нависшей над галечным пляжем скалы ухнул в воду приличных размеров камень… Отскочивший в сторону капитан успел заметить наверху искаженное злобным смехом лицо моториста. Капитан обошел остров, однако Денисова не нашел.

Ночью он решил не спать. Пещерой у овечьего загона пользоваться не имело смысла. Из нее не было запасного выхода, и, оставшись там на ночь, капитан запер бы себя в ловушку.

Он устроился на вершине одного из холмов, среди наваленных валунов. Там он чувствовал себя в относительной безопасности, но продрожал всю ночь от рыскающих в камнях сквозняков.

Утром он попытался вступить с Денисовым в переговоры, но едва спустился с холма, направляясь к загону, — он считал, что моторист окажется именно там, — как из заросшей травой впадины выскочил Денисов. С коротким воем он набросился на капитана. Капитан чуть отклонился в сторону и подставил подножку. Денисов упал. Ловким движением капитан заломил ему руку за спину и заставил подняться.

Он хотел вразумить моториста, только ни единой разумной искорки не увидел капитан в его глазах. А Денисов, улучив момент, вдруг отпрыгнул в сторону, едва не упал, но сохранил равновесие и стремглав понесся вниз по склону.

Капитан посмотрел вслед и сокрушенно покачал головой. Он понял, что надеяться не на что и нужно позаботиться о собственной безопасности.

«Мог ли я думать, что весь мой экипаж сократится до одного человека, — с горечью подумал капитан. — Да и тот по-своему взбунтовался… Денисов, конечно, не виноват ни в чем. Только ни ему, ни мне от этого не легче. Впрочем, Денисову теперь все равно. Дождусь ли и я этой «милости» от природы?»

На другой день капитан выследил моториста и после короткой борьбы связал его. Денисов сразу присмирел, дал отвести себя в загон, безропотно съел выданное ему мясо, а затем крепко уснул.

Теперь капитан мог позволить себе передохнуть. Только нервное напряжение последних дней не оставляло его. Он спустился к морю, уселся у подножия скалы, опершись о камень затылком, и, закрыв глаза, наблюдал, как приходят из моря и окружают его тени. Капитан видел и себя, сидящего у скалы, видел, как он спит, потом на горизонте возник силуэт большого двухтрубного парохода. Капитан подумал, что «пассажир» в этих водах неуместен, и тогда он услышал звук.

Пассажирское судно исчезло. Из-за мыса вываливал вельбот. Капитан продолжал сидеть у скалы, не двигаясь. Он не знал, видел ли это наяву…

Вельбот проходил мимо, а у человека не было сил подняться на ноги и крикнуть сидящим в вельботе людям. Потом он увидел, что тот, второй капитан Волков вскочил на ноги и замахал руками, но вельбот продолжал идти мимо. Один капитан сидел у скалы, а второй бегал по берегу. Потом все исчезло, и капитан до сих пор не знает, какой из тех двух капитанов был настоящий.

…Вопрос, адресованный капитану, был задан по-английски, и понадобилось какое-то время осмыслить его, построить ответную фразу. Но капитан не произнес эту фразу вслух, он молчал, снова и снова повторяя про себя свое имя, затем приподнялся на локте и пристально посмотрел на сухонького старичка в халате, белой шапочке, круглых очках и со странной формы предметом, отдаленно напоминающим стетоскоп.

Капитана не оставляло ощущение, что он по-прежнему находится на острове, уже окрещенном им Овечьим.

Пришла мысль: «Вот и мой черед наступил. Сначала Денисов, теперь я…»

Но старичок не исчезал.

«Айболит, — подумал капитан. — Что за сны на этом проклятом острове?! Сейчас увижу Мойдодыра и Муху-Цокотуху тоже…»

— Как ваше самочувствие? — снова спросил Айболит, не получив от капитана ответа на свой первый вопрос.

Все повернулось и возвратилось на свои места. Капитан рывком поднялся с койки.

— Где я? — спросил он.

— В портовом госпитале города Бриссен. Вас нашли рыбаки на одном из островов и доставили сюда. Называйте меня доктором Флэннегеном.

— Где Денисов?

— Ваш товарищ? Его так зовут? К сожалению, состояние вашего товарища оставляет желать лучшего. Да, это так… Несчастье не прошло для него бесследно. Сильное потрясение, увы… Мы дали ему большую дозу успокоительного. Сейчас он спит. Потом решим, как поступить дальше.

— Я хотел бы поговорить с представителями властей. Нужно сообщить в советское посольство о нашем пребывании здесь.

— Конечно, конечно… Как чувствуете вы себя сейчас? Ваш сон продолжался восемнадцать часов. Представляю, что вы пережили… — И после паузы: — Я должен осмотреть вас. Снимите пижаму.

Капитан подчинился. Доктор выслушал его сердце и легкие, потом предложил одеться. Тут дверь комнаты распахнулась, и вошла рыженькая девушка с подносом в руках.

— Это Джойс, — сказал доктор, и девчонка улыбнулась. — Она будет кормить вас и давать назначенные мной лекарства… Поставь поднос, девочка, и можешь идти.

Когда Джойс вышла, доктор сказал:

— Простите, сэр, я спрашивал вас уже об этом, не назовете ли вы себя?

Капитан ответил.

— О-о, очень рад принимать вас у себя, мистер капитан! Во время прошлой войны я плавал на конвойных судах, сопровождавших караваны в Архангельск и Мурманск. Теперь мне представился случай отплатить русским за их гостеприимство. Что я могу сделать для вас, сэр?

— Надо сообщить в посольство о катастрофе и о том, что мы здесь.

— Значит, произошла катастрофа? Что же случилось с вашим кораблем?

— Если б я знал… Попытаюсь выяснить.

— Сделаю для вас все, что в моих силах, сэр. А сейчас… Простите, но я вынужден представить вам мистера Коллинза.

— Кто это?

— Это… Как вам сказать…

Доктор пожевал губами, поднял глаза в потолок, потом глянул на капитана, нахмурился, вздохнул и вышел в коридор.

Капитан поднялся с койки, поочередно приоткрыл крышки судков, с удовольствием вдохнул запах кофе и улыбнулся, обнаружив немного овсяной каши, пудинг и аппетитно зажаренный кусок мяса.

Он подумал, что неудобно будет есть в присутствии неизвестного мистера Коллинза. Однако прошло несколько минут, а его никто не беспокоил. И тогда капитан принялся за еду.

Это заняло не менее получаса. Капитан собирался выйти в коридор, поискать закурить, как в дверь осторожно постучали.

— Войдите! — сказал капитан.

В комнату шагнул средних лет джентльмен в скромном костюме, поверх которого был небрежно накинут халат.

— Рад вас видеть в добром здравии, — начал джентльмен на русском языке, подходя к капитану и сердечно пожимая ему руку обеими ладонями.

Ростом он был выше капитана и несколько наклонялся вперед, как бы желая сравняться с собеседником.

— Наш уважаемый доктор Флэннеген сообщил мне, что вы в состоянии принять меня и рассказать о своих приключениях, капитан. Мое имя — Коллинз, мистер Коллинз, если угодно. Разрешите предложить вам сигареты.

— Благодарю вас. Вы представитель местных властей?

— О да, конечно. В некотором роде и центральных властей тоже.

— О чем бы вы хотели говорить со мной, мистер Коллинз?

— От доктора я знаю ваше имя и звание. Теперь меня интересуют обстоятельства вашего появления на Фарлендских островах.

— Вы хотите допросить меня?

— Не совсем так, но согласитесь, что какие-то вопросы в этих случаях просто необходимы.

— Да, понимаю… Спрашивайте, пожалуйста…

— Вы лучше начните рассказывать все, что считаете нужным рассказать. А уж потом с помощью моих вопросов мы уточним детали. Я слушаю вас, сэр.

Когда капитан закончил рассказ, мистер Коллинз выудил из пачки сигарету и щелкнул зажигалкой. Прошло несколько минут. Мистер Коллинз вопросы задавать не торопился. Он поднялся, выпустил дым, повернулся к капитану:

— Значит, никого из членов экипажа вы не видели?

— Исключая мертвого повара. Мы похоронили его на берегу.

— Я распоряжусь, чтоб туда отправились наши люди. Они найдут могилу и доставят останки в Бриссен. Больше вы никого не видели?

— Нет. Никого.

— Да, море жестоко. Оно, как правило, не любит отдавать свои жертвы.

Капитан молчал. Перед глазами его возник галечный пляж на том острове и труп судового повара Колючина с разбитой головой. Капитан передернул плечами, отгоняя наваждение.

— Понимаю ваше состояние, капитан, — сказал Коллинз. — Но мне хотелось бы задать вам главный вопрос…

— Прошу, — сказал капитан.

— Как вы объясняете все это? Что случилось с судном и экипажем?

— Не знаю, — ответил капитан. — Все время ломаю голову. Я спускался с мостика по скоб-трапу на внешней стороне надстройки, спускался спиной к морю. Неожиданно меня сорвало с трапа… В полное сознание я пришел уже на острове. Предполагаю, что траулер столкнулся с плавающей миной. А может быть…

Капитан не договорил и потянулся за сигаретой.

— Может быть, — сказал он, — судно налетело на подводные камни… Хотя я убежден в истинности проложенного курса и буквально за минуту до случившегося проверил прокладку и обсервацию нашего места.

— Воздействие ветра, подводных течений, — осторожно вставил Коллинз, — эти факторы могли изменить фактическое плавание вашего судна…

— Могли, — сказал капитан, — но я старался с максимальной точностью учесть все привходящие обстоятельства.

— Хорошо.

Коллинз поднялся.

— У вас есть какие-нибудь вопросы ко мне, мистер Волков? Просьбы, пожелания?

— Мне хотелось бы попросить вас, мистер Коллинз, информировать наше посольство о случившемся…

— О, теперь, когда мы знаем подробности несчастья, мы не преминем сообщить русским о том, что Бриссен оказал гостеприимство двум их соотечественникам. Не беспокойтесь ни о чем, сэр. Поправляйтесь, набирайтесь сил. Только одна просьба: напишите все, что вы рассказывали мне, на этих вот листках. И пожалуйста, самые подробные сведения о себе. Формальность, мистер Волков, но, согласитесь, мы должны знать, кому оказываем гостеприимство. Возьмите ручку.

— Боюсь, что моего знания английского языка будет недостаточно, мистер Коллинз.

— Неважно, пишите по-русски. Это простая формальность. А сейчас я вас покину на время. Всего доброго, капитан!

Он вышел, оставив на столе бумагу и авторучку. Капитан повертел ручку, положил на стол и заметил под бумагой сигареты и зажигалку.

«Весьма любезно с его стороны», — подумал он о Коллинзе. Хотел было взяться за ручку, но писать расхотелось, и капитан отворил дверь.

Она вела в небольшой коридор-прихожую. Узкий диван, выкрашенная в белую краску тумбочка и стеклянный шкаф с большими крестами на матовой поверхности стекол — ничего лишнего.

Капитан пересек прихожую, толкнул следующую дверь — она была заперта. Он хотел было постучать, но потом решил не делать этого и вернулся в палату. Он раздвинул шторы, прикрывавшие окно, и потянул на себя раму. Окно открылось.

Он находился на третьем этаже. Внизу была узкая улица, без деревьев, с одним тротуаром на противоположной стороне, а у больничной стены тянулся ярко-зеленый газон полутораметровой ширины. Напротив окна возвышалась красная кирпичная стена, слепая, без окон.

«Склад, что ли? — подумал капитан. — Да ведь и больница портовая… Кто этот Коллинз? Слишком уж хорошо он говорит по-русски для обыкновенного чиновника. И доктор… Внешне — забавный старичок, а там кто его знает, какой он Айболит».

Снизу послышались тяжелые шаги. По тротуару прошел малый в свитере, в синих хлопчатобумажных штанах. Он миновал уже окно, у которого стоял капитан, но почувствовал, как смотрят на него, повернулся, увидел капитана в окне и подмигнул ему. Когда он скрылся за поворотом, прямо по мостовой промчался, напевая песенку, мальчишка, и улица снова опустела. В порту надсадно завыла сирена. Вой оборвался, загрохотала якорь-цепь в клюзе, и этот звук стиснул капитану сердце. Он притворил окно и сел к столу, положил руки на чистые листки бумаги.

Вечером пришел доктор и принес газеты. В местной «Фарленд айлес ньюс»[11] о событиях, связанных с появлением русских на островах, не было ни строчки. Капитан просмотрел центральные газеты — тоже ни слова. Без аппетита поужинав, он попросил заглянувшего с вечерним обходом Флэннегена устроить ему свидание с мотористом.

— Мистер Денисов еще не пришел в себя, — ответил доктор. — Кстати, звонил мистер Коллинз, он просил узнать, как обстоят у вас дела. А с товарищем увидитесь завтра. Утром я провожу вас к нему.

После ужина капитан изложил свои показания в письменном виде и долго потом лежал на койке, натянув одеяло до подбородка, и думал о тех, кто вышел с ним в море. Капитан не оставлял надежды на тот счастливый случай, что привел его на остров. Может быть, кто-то еще из экипажа бродит сейчас по незаселенным островкам Фарлендского архипелага. Завтра он передаст записи Коллинзу и попросит оповестить всех островитян о катастрофе на «Кальмаре». Странно, что в местной газете об этом ни слова.

Утром пришел Флэннеген-Айболит. Он осмотрел капитана, дождался, когда тот справится с завтраком, и предложил навестить Денисова.

— Хочу предупредить вас, сэр, — сказал доктор, когда они вышли в коридор, — ваш товарищ был сильно возбужден. Он очнулся на рассвете, напугал сестру Мэри, пришлось прибегнуть к силе и связать его. Иногда с моря привозят к нам таких бедняг. Зрелище, знаете, не из приятных…

— Вы вчера закрыли меня из этих соображений?

Доктор смутился.

— Нет, мистер капитан, относительно вашего здоровья у меня нет и тени сомнения. Мы выполняли приказ мистера Коллинза. — Доктор понизил голос и продолжал: — Он, видите ли, сэр, представитель столицы, с ним считается сам губернатор…

Он хотел что-то добавить, но навстречу шел человек в больничной пижаме, и доктор замолчал.

«Понятно, — подумал капитан. — Теперь жди сюрпризов, парень… Видно, в темную историю попал ты, Волков».


Они отправились на второй этаж, прошли полутемным коридором в самый конец его и по винтовой лестнице спустились еще на один этаж. У двери с зарешеченным окошком дежурила сестра.

— Что больной? — спросил доктор Флэннеген.

Женщина пожала плечами и подала ему ключ.

Они вошли в палату с единственным окном у потолка. Через зеленые стекла в комнату проникал мягкий полусвет.

Денисов лежал на кровати. Его тело было прикрыто одеялом, но руки и ноги высовывались из-под него. Они были схвачены в лодыжках и запястьях зажимами из эластичной резины.

Услышав шум, Денисов открыл глаза и в упор поглядел на вошедших. Капитану показалось, что Денисов осмысленно смотрит на него. В глазах моториста он прочитал вдруг укор, обращенный к нему, капитану.

Капитан повернулся к Флэннегену:

— Доктор, взгляните, ведь он совершенно пришел в себя!

— Нет, это вам показалось, капитан. К сожалению, наши возможности ограниченны. Это тяжелый случай, нужны консультации опытных специалистов…

Капитан подошел к Денисову и положил руку ему на лоб. Моторист не шелохнулся. Он смотрел сквозь капитана, и тому стало не по себе.

— Идемте, доктор, — сказал капитан Флэннегену.

В этот день мистер Коллинз не появился. Не было его и назавтра. Встревоженный капитан несколько раз справлялся у доктора о Коллинзе, но тот ничего определенного сказать не мог.

— Тогда я прошу вас достать мне какую-нибудь одежду и дать возможность самому телеграфировать в посольство.

— Попробую сделать это для вас, хотя выпускать русского капитана из больницы не велено.

— Разве я в тюрьме?

— Что вы, капитан? Вы наш гость и мой пациент. Я сейчас же иду за одеждой. А телеграмму мы дадим вместе, я провожу вас…

Но доктор Флэннеген опоздал. Едва он ушел, как появился мистер Коллинз. Он шумно приветствовал капитана, сразу объяснил, что мотался по архипелагу, пытаясь узнать что-нибудь о судьбе остальных членов экипажа.

— И как? — робко спросил капитан. — Что-нибудь обнаружили?

— Увы, пока никаких результатов. Даже следов не осталось. Будем искать еще.

Капитан опустил голову.

— Будьте мужчиной, не поддавайтесь чувствам. Моряки — люди, привычные к потерям.

— Вы сообщили в наше посольство?

— Видите ли, капитан, мне кажется, что делать это преждевременно. Нам еще не ясны обстоятельства катастрофы. Возможно, мы найдем кого-либо из ваших людей живыми или мертвыми или еще какие следы будут обнаружены. В настоящее время меня интересует другой вопрос: что вы думаете делать дальше, капитан?

— Категорически настаиваю на моей просьбе помочь мне связаться с советским посольством и дать нам с Денисовым возможность уехать туда с сопровождающими или без них. Может быть, сюда прилетит кто-нибудь из наших товарищей из посольства…

— Не сомневаюсь, — сказал мистер Коллинз, — обязательно прилетят… Давайте условно считать, что мы уже сообщили в столицу и ваш представитель находится в дороге. А дальше?

— Дальше мы поблагодарим вас за помощь, гостеприимство, примем к оплате расходы и покинем Бриссен.

— Все это так, — сказал мистер Коллинз, — но, капитан, вас немедленно арестуют на родине…

— Почему?

— Вы никогда не сможете доказать следственным органам, что это был несчастный случай.

— Но свидетели…

— Они находятся на дне морском. Это в лучшем случае. Моторист Денисов невменяем, и, по-видимому, надежно. Он не может свидетельствовать ни в вашу пользу, ни против вас. Ваше собственное свидетельство ни один суд — ни наш, буржуазный, ни ваш, советский, — в расчет не примет, капитан — лицо заинтересованное… У вас есть возражения?

— Может быть, опросить местных жителей? — неуверенно начал капитан. — Возможно, они что-нибудь видели… Или слышали взрыв мины, с которой мы, по всей вероятности, столкнулись…

— А вы сами слышали этот взрыв?

— Нет. Я же рассказывал вам, что меня сорвало с мостика, когда спускался вниз, и швырнуло в море. Очевидно, воздушная волна опередила звук…

— Очевидно. По всей вероятности, так оно и было… Но вам от этого какая польза, капитан?! Наивные вы люди, русские. Ну подумайте сами: какой следователь будет всерьез выслушивать ваши показания, если бы вы и тысячу раз были невиновны. Следствию и суду нужны факты, а их у вас, капитан, нет. И поверьте, здесь, на островах, никто не откроет рта, чтоб подтвердить вашу догадку относительно роковой встречи с бродячей миной, хотя донесение о взрыве в ту ночь, написанное смотрителем маяка на мысе Норд-Унст, лежит у меня в сейфе.

— Ну и что же? — спросил капитан.

— А ничего. Не было этого донесения — и все. Видите ли, я предпочитаю играть с вами в открытую, мистер Волков. После того как вы примете мое предложение, я подключу к этому делу прессу, опубликую рапорт смотрителя и реабилитирую вас перед соотечественниками.

— О каком предложении вы толкуете?

— Я предлагаю вам остаться… Стойте! Стойте, капитан! Не пытайтесь бросаться на меня с кулаками. Уверен, перевес будет на моей стороне. Выслушайте лучше внимательно. Вы принимаете наше подданство, взамен утонувшего вместе с траулером капитанского диплома получаете наш морской диплом, хороший корабль, некую субсидию, чтоб обжиться в первое время. Детей у вас нет, только жена… Матери у вас ведь тоже нет? Итак, никаких препятствий для того, чтобы начать новую жизнь. Вы ведь моряк и, следовательно, бродяга по натуре. А на родине вас ждет тюрьма. И надолго… Ну как? Имеете ко мне вопросы? Прошу вас, капитан, не стесняйтесь.

— Что же вы хотите получить взамен, мистер Коллинз? — с усмешкой спросил Волков.

— Ничего. Ровным счетом ничего. Вас, дорогой мистер Волков, так уж воспитали в Советской России, привили вам мысль, что мы, акулы империализма, обязательно, как говорят русские, себе на уме, во всем ищем выгоду. Да, конечно, принцип частного предпринимательства, основанный на свободной конкуренции, обязательно предполагает наличие выгоды в финале любой коммерческой операции. Но бывают и категории высшего порядка. Не забывайте, капитан, о том, что мы исповедуем христианскую мораль, хотя можем и не верить при этом в существование Господа Бога. С вами именно тот случай, когда мы просто хотим спасти человека от тюремной решетки и позора, ожидающих его на родине. И никаких заявлений с вашей стороны. Понимаете — никаких! Кроме письменной просьбы предоставить подданство нашей страны. Правда, в графе «мотивы» придется написать: «Политические убеждения».

— Шито белыми нитками, — сказал капитан. — Тоньше надо работать… Мистер Коллинз, вы, видно, забыли, что я коммунист.

— Мой дорогой, — перебил его ласково Коллинз, — уточняю… Вы были коммунистом. Во-первых, вас исключат из партии, едва вы вступите на советский берег. А во-вторых, слова «политические убеждения» вас ни к чему не обязывают. Нам же они дадут возможность защитить вас от притязаний советских властей, которые объявят вас уголовным преступником, капитаном, утопившим доверенный ему траулер вместе с командой. Власти заявят, что гражданин Волков подлежит суровому уголовному наказанию. И мы будем вынуждены возвратить вас, сэр.

— Вот и возвратите, — сказал капитан. — Ведь вы же отлично знаете, что я ни в чем не виноват!

— Знаю. И вы знаете, хотя у вас нет никаких доказательств своей невиновности… Правда, кое-кто на Фарлендских островах тоже знает о взрыве в море, хотя и не связывает вместе этот факт и ваше появление здесь. А вот у вас на родине об этом ничего не знают. И не узнают. Никогда не узнают. Уж об этом позабочусь я, мистер Волков, если вы будете продолжать упрямиться. Подумайте. Крепко подумайте и взвесьте все. Судьба в моем лице дает вам шанс. Последний шанс, капитан! Хватайтесь за него обеими руками…

Он поднялся со стула и направился к двери.

— Кстати, — сказал он обернувшись. — Скажите, почему вы не пошли южным проливом, а проложили курс через проход между островами Кардиган? Ведь лоция не рекомендует этот путь для ночного времени… Или в ваших лоциях нет такого указания?

— Есть, — сказал капитан. — Этот маршрут давал мне выигрыш во времени. А рекомендация лоции не есть запрещение.

— Ну да, понимаю, производственный план и прочее. А ведь этот вопрос вам зададут и на суде, капитан. Вы понимаете меня? Вас спасет только взрыв… А о взрыве траулера знаю лишь я и те, кто будет молчать. Итак, я жду вашего решения, мистер Волков.

«Вот так, — подумал капитан. — Значит, так оно и бывает. А ведь у того, как его звали… Да, Борис Стрекозов. Кажется, у него по-другому было, говорили, что он сам этого захотел, никто не принуждал…»

Волков не знал тогда фамилии Бориса, хотя в училище этот парень с радиотехнического был довольно приметен: здорово плясал чечетку на концертах. Ему даже вторую пару ботинок выдали, был такой приказ начальства. А фамилия его стала известна всем уже после того случая.

Борис окончил училище на год раньше. Волков проходил стажировку в Кронштадте, когда из училища приехал их командир курса. Быстро собрали выпускников и приняли резолюцию, клеймящую позором невозвращенца Стрекозова.

После собрания долго не расходились, курсанты говорили о судьбе тех, кто решается покинуть родину.

Разговор был трудным, но откровенным. Пожалуй, впервые будущие мореходы задумались над понятием «родина», «отечество»… Ведь родная земля и жизнь каждого на ней настолько естественны, что в обыденной действительности никто не думает об этом, как не думает о механизме дыхания или кровообращения. Но вот нечто нарушилось в этом сложном единстве, возникла угроза утратить связь с родной землей — и тогда вдруг человек понимает, чем была для него родина.

«Родина, — подумал капитан и оглядел палату портового госпиталя города Бриссен, — никогда мы не думаем о тебе отвлеченно… Ты сама суть наша, а не просто место для проживания, и мысли, подобные моим, теперешним, приходят, когда тебя намереваются отнять».

И еще он вспомнил, что и в минуты смертельной опасности не думал так, как сейчас. А вот теперь…

«Это страшнее цунами, бродячих мин и подводных рифов. Мне многое довелось видеть, но лучше бы еще раз встретиться, например, с тем проклятым льдом, что едва не одолел нас у острова Бруней».

…Оставался час с небольшим до полуночи, когда с «Кальмаром» прервалась радиосвязь.

Начальник промысла Егор Яковлевич Крохайцев, разместивший штаб-квартиру на плавбазе «Россия», время от времени опускал руку на плечо радиста и гудел басом:

— Ты, милок, это самое, еще попробуй…

«Милок» вздыхал, пытался дернуть плечом, рука Крохайцева припечатывала его к креслу, радист поправлял наушники, включал передатчик и в который раз начинал мотать двумя пальцами ключ-пилу, повторяя комбинацию букв, составляющих позывные «Кальмара».

Крохайцев снимал руку с плеча радиста и сопел у него за спиной, потом выходил на мостик, где ждал его капитан «России». Капитан тревожно заглядывал старику в глаза, но Крохайцев молчал. Он подходил к термометру, что едва угадывался снаружи за стеклом рубки, согнутым пальцем подзывал штурмана — у него глаза молодые, лучше рассмотрит, — штурман называл температуру, она медленно понижалась, воздух становился холоднее, ветер усиливался, и начальник промысла уходил в радиорубку, где измотанный радист онемевшими пальцами все звал и звал исчезнувший траулер.

…Целую неделю флотилия промысловых судов пыталась взять рыбу в квадратах, рекомендованных промразведкой. Десятки траулеров щупали воду лучами эхолотов, отдавали тралы по мало-мальски приличным показаниям и поднимали на борт такие крохи, что о них стыдно было говорить на перекличке капитанов.

Рыбы не было.

Начали уже глухо ворчать матросы, нервничали капитаны, а с далекого берега мчались на имя начальника промысла грозные радиограммы.

И Крохайцев решил организовать собственную разведку. Он чувствовал, что рыба есть, должна быть, но ушла из этого района. Тогда Крохайцев послал на разведку траулер «Кальмар».

Через сутки капитан Волков сообщил, что эхолот дает хорошие показания на рыбу. Но Крохайцев не спешил перебрасывать флотилию на север. Он хотел точных, надежных данных и оставил Волкова еще на сутки.

И тогда пришла «Нора». У этого урагана оказался коварный характер. «Нора» мчалась, будоража океан и сметая все на побережье, мчалась без теплого фронта впереди — обычной «визитной» карточки ураганов.

«Нора» захватила траулер далеко на севере. Волков сообщил, что лег в дрейф с подветренной стороны острова Бруней. Это спасало траулер от шторма, а вот спасти от обледенения не сумело. Налетевший ураган резко понизил температуру воздуха, и Волков передал Крохайцеву, что команда борется со льдом. Первая радиограмма об этом была принята в двадцать ноль-ноль. Последняя — за час до полуночи. «Обледенение увеличивается, — радировал Волков, — теряем остойчивость, люди…»

На этом радиосвязь с «Кальмаром» прервалась.


…Их было двадцать два — обычный экипаж на СРТ. Разные люди, каждый с собственными заботами, и свели их на эту «коробку» разные судьбы. Они уходили в море на три-четыре месяца, окунались в опасный труд, временами кляли капитанов, не умеющих «взять рыбу», некоторые из них божились, что это-де в последний раз — уж лучше слесарить в цехе, чем болтаться вот так в океане; веселели, когда обуздывали тяжелый план.

Робкие, отчаянные и смелые встречались на СРТ, только никто из них никогда не говорил о смерти. Это была запретная тема. Правда, порой в лихую минуту «срывался» измученный штормом парень и кричал капитану, что в гробу он видел эту рыбу, что хочет парень еще пожить и пусть капитан уходит стоять под берег. Такое случалось не часто, но капитаны могут припомнить и это.

Шел третий месяц рейса, когда «Кальмар» отправили на север. Команда не взяла еще плана полностью, но оставалось совсем немного, и времени тоже хватало.

Выловленную рыбу уже сдали до того на плавбазу, новой набрать не успели, разве что три десятка центнеровых бочек. Эту рыбу они поймали в последние сутки. Топливо на исходе, пресной воды оставалось в обрез. Капитану Волкову было над чем задуматься.

Он стоял на мостике «Кальмара» и смотрел вниз. Там, на палубе, люди готовились к схватке с ураганом «Нора».

«Я совсем пустой, — подумал Волков о судне, как о себе самом. — Танки запрессовать, что ли…»

Он повернулся и, чтобы сохранить равновесие, ухватился за переговорную трубу. Подтянув к ней лицо, свистнул в машину.

Голос, донесшийся снизу, казался далеким, словно из другого мира.

Капитан сказал механику про балластные цистерны и спросил штурмана, на сколько градусов упала температура. Было минус семь.

Волков ощущал, как ветер срывает с гребней холодные брызги, как летят брызги на палубу и снасти, ударяются о них и, не успев упасть, застывают на поверхности льдистой коркой. И как растет эта корка, капитан чувствовал тоже.

Лед был повсюду. На планшире и вантах, брашпиле и фок-штагах, на мачтах, лебедках, палубе — она скользила под ногами, в шпигатах, на стрелах и на одежде.

Люди кромсали лед ломами, оббивали его со снастей, падали скользкие куски, с ними падали люди, но поднимались и снова кромсали этот проклятый лед.

А его становилось все больше. Матросы работали с остервенением, от соленой ледяной воды трескалась кожа на пальцах, и брезентовые рукавицы впитывали в себя кровь из-под ногтей.

Вот штурман поднял тяжелый лом и ударил по толстой ледяной «колбасе», охватившей один из штагов. «Колбаса» не поддавалась. Штурман снова поднял лом, он выскользнул у него из рук, траулер качнуло, штурман упал и покатился к накренившемуся борту.

За ним ринулся боцман Задорожный, не удержался на скользкой палубе и грохнулся навзничь. Остальные, как по команде, бросились помогать штурману и боцману. А лед все рос и рос, и люди опять принялись за него. Капитан вызвал с палубы кока и приказал приготовить кофе для всех. Сам он оставался в рубке, стоял вместо матроса за штурвалом.

Люди работали молча. Может быть, кто-то из них и кричал или ругался… Но все перекрывал пронзительный визг ветра, он загонял слова обратно в глотки, и удары ломов, и скрежет лопат о палубу, и шум падавших с вант кусков льда — все растворялось и исчезало в его оглушающем реве. Белыми змеями уходили от спин людей спасательные концы к рубке.

Высота волн не увеличивалась, но капитан, поворачивая штурвал, чтоб удержать траулер, чувствовал, как тяжелеет «Кальмар» и, накренившись, все с большим и с большим трудом поднимается обратно.

Траулер терял остойчивость.

В довершение ко всему нарушилась связь «Кальмара» с плавбазой: лед «заземлил» антенну, рация замолчала.

С палубы поднялся старпом и сказал Волкову, что люди валятся с ног.

— Может, спиртику им, Игорь Васильевич, а? — спросил старпом капитана.

— Не стоит, — ответил тот. — Он врет, этот спиртик. Поначалу поднимет дух, затем разом сожрет последние силы… Останься здесь, я пройду по судну.

Волков обходил грузнеющий «Кальмар» и думал сейчас о нем как о двадцать третьем члене экипажа. Он жалел обледеневший траулер — железного работягу с дизельным сердцем и в три сотни тонн водоизмещения. Оставив за себя в рубке старпома, капитан взял лом и работал вместе со всеми остервенело.

Потом Волков поставил на руль опытного матроса первого класса, а сам опять втиснулся в закуток радиста и пытался помочь тому наладить связь по аварийной антенне.

И тогда взбесившаяся «Нора», словно почувствовав, что нет капитана на месте, побила его последнюю верную карту. Старпом позвал Волкова на мостик, сказал ему:

— Ветер заходит, Игорь Васильевич.

Капитан вышел на крыльцо и задохнулся от ветра. Вернувшись в рубку, он увидел, как сдвинулась влево картушка компаса. «Этот финт «Норы», — подумал Волков, — нам может дорого обойтись…»

Ветер изменил направление, и остров Бруней все меньше и меньше служил траулеру прикрытием.

Чтобы встречать носом волну, судно приходилось постоянно поворачивать вправо, и остров все ближе и ближе сползал к траверзу «Кальмара».

Размахи волн, ничем не сдерживаемых теперь, становились сильнее. Судно сносило к южной части Брунея, окаймленной цепочкой скал, и капитан дал передний ход.

Теперь вода хлестала через бак. Ледовый панцирь «Кальмара» становился все толще. Люди, пригибаясь под ледяным душем, механически поднимали и опускали ломы, лопаты валились из рук, наступило состояние, когда безразличие от усталости достигает такой силы, что исчезает страх смерти.

«Так долго нам не продержаться», — подумал капитан.


Сейчас он закрыл глаза, и, когда снова открыл их, госпитальная тишина оглушила капитана Волкова.

Он снова был в Бриссене.

«Я должен был ожидать этого, — подумал капитан. — Как-то не думалось такого раньше, но, вероятно, подспудная мысль оставалась, мысль о том, что и меня судьба может подвергнуть подобному испытанию. Впрочем, зачем я им? Разве мало здесь своих штурманов и капитанов? Много, даже излишек есть, и уходят они плавать под чужими флагами, у них это в порядке вещей… Нет, не капитан Волков им нужен, а советский капитан Волков, русский человек, изменивший родной земле… А моя личность, моя судьба — для них величина бесконечно малая, еще один эпизод в пропагандистской войне, местная операция, не больше…»

Он взял сигарету из пачки, оставленной Коллинзом, и закурил.

«Хорошо, — подумал капитан, — пусть козыри у Коллинза крупные, пусть мне могут не поверить и я буду осужден. Готов ли я к этому? Вынесу ли наказание? Ведь пойди «Кальмар» южным проливом, мы бы давно сдали улов и сейчас промышляли бы снова. Только никто не знал, что на пути траулера… Да, никто не знал. А ты обязан был предугадать это, капитан Волков. Все просто, капитан. Сейчас ты русский человек, и за этим определением ой как много стоит… А отними сам у себя родину или дай ее отнять, и нет тебя больше — ни русского, ни человека».

Капитан лежал на койке в портовом госпитале Бриссена и глядел в потолок широко раскрытыми глазами. Он вспомнил, как встретил Бориса Стрекозова в Гавре, откуда перегонял траулеры, построенные для нас французской фирмой. Этим занимаются обычно ребята из перегонной конторы «Мортрансфлот», но у них не хватало людей, вот и обратились за помощью к промысловикам. Словом, капитан прожил в гаврской гостинице уже с неделю, когда в баре к нему подошел один человек, по виду типичный француз, и спросил:

— Скажите, месье, вы не из России?

Капитан ответил утвердительно.

— Мне кажется, вы учились в мореходном училище. Ваша фамилия Волков?

— Верно, — сказал капитан. — Вы угадали…

— Нет, я просто узнал вас… А вы… ты не помнишь меня, Волков?

Капитан внимательно посмотрел на него. Одет прилично, худощав и подтянут, ничего примечательного, потом капитан понял, что в гражданской одежде никогда раньше его не видел, потому и не узнал сразу, глаза, правда, странные, просящие глаза.

— С радиотехнического я, Борис Стрекозов, помнишь, в мореходке в самодеятельности участвовал…

— A-а… Помню, — сказал капитан. — Плясун… Был такой. Припоминаю.

— Верно, — обрадовался Стрекозов. — Помнишь… Сядем в углу, выпьем за встречу. Не побоишься?

Капитан пожал плечами и направился к столику. Он подумал, что и пьет-то со Стрекозовым как с иностранцем… Молчание затягивалось, и капитан наконец спросил:

— Живешь-то как?

— Неплохо. Работаю экспертом в электронной фирме. Женился на дочери одного из директоров, он тоже из семьи русских эмигрантов… Сейчас еду в Штаты, в командировку, жду «Эр-Франс», в рейсе буду проверять на нем электронное оборудование. Вообще, Волков, здесь можно развернуться, имей только голову на плечах да крепкие руки…

— И дядю, — добавил Волков.

— Как? — не понял Стрекозов.

— Родственничков, говорю, богатых по линии жены надо иметь. Таких, как у тебя.

— А, конечно, они помогли мне, — сказал Стрекозов. — Но только здесь для делового, поворотливого человека, который знает, чего хочет, для такого здесь все условия, не то что у нас…

Он так и сказал «у нас», Волков отметил это и усмехнулся. Но Стрекозов по-своему понял это.

— Только не подумай, что я агитирую, а то, чего доброго, врежешь мне по морде и только неприятностей себе наживешь…

— А ты и не агитируешь вовсе, — сказал капитан. — Разве что за советскую власть.

Стрекозов опять недоуменно поглядел на Волкова, но допытываться не стал.

— Оглянись, — сказал капитан. — Ты и без моей помощи синяков себе наставил.

Стрекозов повернулся к зеркальной стене.

— Видишь? Глаза у тебя как у побитого пса. Жалкие… Такими и останутся до конца.

Стрекозов взболтнул виски в стакане:

— Шутишь… Да, тебе это можно. А здесь шуток не любят. Так-то, земляк… Не любят здесь шутить.


«А какие сейчас глаза у меня?» — подумал капитан.

Он опустил веки, словно боясь увидеть свои глаза и прочесть там нечто такое, на что не имел права.

«Я будто стыжусь… А есть ли для этого основания? — спросил себя Волков. — Да, уже то, что дал загнать себя в ловушку… Почему не остался в море, там, где теперь мои ребята? Но ведь на Овечьем острове оказался помимо воли, и надо было выжить ради истины, ради того, чтобы люди узнали, что произошло в ту ночь… Случись все по-другому — я последним ушел бы с корабля или не ушел бы вовсе, будь хоть какая-то моя вина в том, что корабль попал в катастрофу. В этом могу поручиться перед самим собой. Но что я должен делать сейчас? Где он, этот выход для меня?»

Капитан закурил сигарету и вспомнил, как тогда, у берегов острова Бруней, на борту обледеневшего «Кальмара» он искал выход для всех…

…Тогда он обдумывал несколько вариантов сразу и отбрасывал их, все они не годились. Оставаться на месте? Люди измотаны до предела, лед растет, ветер усиливается, траулер все больше теряет остойчивость. Еще немного — и все: приложенный теперь в верхней части судна центр тяжести накренит траулер до критической величины, а удары волн довершат дело.

Выброситься на берег? Пожертвовать судном? А спасутся ли при этом люди? О скалистые берега Брунея «Кальмар» разобьется в щепки, и не станет ни судна, ни экипажа…

Капитан дал полный ход. Траулер дернулся. Стоявший за штурвалом матрос крепко ухватил рукоятки штурвала и переложил его влево.

Капитан нагнулся к переговорной трубке, хотел предупредить старпома о своем замысле — и дикий вопль толкнул его в спину: «А-а-а-а!»

Матрос вдруг поднял руки, схватил себя за волосы, штурвал качнулся и бешено завертелся вправо.

Темная завеса стерла едва светлевший горизонт, она поднималась все выше, нависая над полубаком и рубкой «Кальмара», выворачивалась, стремясь обнять беспомощное тело траулера.

Матрос прыгнул в сторону и бросился к двери.

— Стой! — крикнул Волков.

Штурвал продолжал вращаться, и «Кальмар» забрасывал отяжелевшую корму влево, разворачиваясь бортом к волне.

Капитан выбросил руку к штурвалу, больно ударили рукоятки по пальцам. Волкова откинуло в сторону, он с трудом удержался на ногах, остановил штурвал и, задыхаясь, перекладывал его влево, заставляя траулер выйти носом к волне.

Завеса упала, накрыв судно, напрягся и задрожал под тоннами воды «Кальмар». Казалось, ему не подняться больше на поверхность, но вот корпус тряхнуло, еще и еще, будто отряхивалась собака, завеса исчезла, и в рубку заглянул краешек посветлевшего горизонта.

«Надо прожить этот день, только один день, который не должен стать для ребят последним».

Усилилась килевая качка. Все труднее становилось удерживать траулер носом к волне. Одно неверное движение, чуть больше переложить перо руля, и «Кальмар» повалится лагом к волне…

«Команду «Спустить шлюпки! Экипажу покинуть судно!» я не подам, — подумал Волков. — Шлюпки примерзли к кильблокам. Да и времени нет. Все может случиться в считанные минуты, два-три сильных удара — и «Кальмар» повалится на борт. Плавная, медленная бортовая качка — это значит, что траулер больше не встанет, он превратился в плавающее бревно. Еще две-три волны, крен резко увеличивается, и судно — вверх килем. А потом двадцать — тридцать минут каждому… Ведь в ледяной воде больше не выжить. Может быть, кто продержится дольше…»

Снова и снова поднимались над судном серые завесы, на мгновение застывали, словно примеривались.

«Надо уходить, — подумал капитан. — Повернуться к ветру кормой и спускаться к зюйду. Там теплое течение, оно собьет лед, там плавбаза, архипелаг…»

Он свистнул стармеху в машину и, не выпуская штурвала, сказал, что пойдет к повороту на заднем ходу, пусть следят за перебоями машины, когда оголится винт.

И еще капитан распорядился: команде приготовиться к повороту, надеть шерстяное белье, нагрудники, быть наготове оставить судно, боцману заняться маслом и по команде слить его за борт, штурману жечь ракеты… Место пустынное, но кто знает… Лишних из машинного отделения отправить на палубу, зачем лишать их известного шанса. Словом, стоять по местам и быть готовыми к последнему повороту.

Стармех из машины сказал, что у него все готово и осадку на корму он сделал.

Волков подвернул немного вправо от направления ветра, поставил руль в положение «прямо», крепче сжал рукоятки штурвала, ожидая, когда волна ударит в перо руля, и дал машине малый назад. Мгновение траулер стоял неподвижно, сотрясаясь мелкой дрожью, затем корма стремительно побежала влево, полубак пересек линию ветра и покатился вправо. Ураган ухватил приподнятый нос «Кальмара» за левую скулу и стремительно поволок его. Еще секунда — траулер встал бортом к волне, начался крен, но сильный вращающий момент уже развернул судно, и обманутая «Нора» изо всех сил поддала «Кальмар» в округлую корму.


…— С Новым годом, — сказал Крохайцев. — Давай выпьем с тобой, Игорь Васильевич.

Они сидели в просторной каюте начальника промысла. Плавбаза «Россия» укрылась от шторма в бухте. Здесь собралась вся флотилия. «Кальмар», ободранный, избитый, покачивался у борта плавбазы, его латала ремонтная бригада вместе с экипажем.

— С Новым годом? — спросил Волков. — Ах да, а я и забыл совсем…

Матрос-буфетчик приготовил закуски и из представительских запасов Крохайцева поставил на низенький столик бутылку.

— Досталось тебе, поди, — сказал старик, открывая бутылку. — Ладно, потом расскажешь…

Он налил по неполному бокалу и опустил ложечку в тарелку с оплывшими кубиками льда.

— Тебе со льдом, Васильич? — спросил Крохайцев.

— Теперь можно и со льдом, — ответил капитан.


«…Как давно это было, — подумал Волков. — Давно… Или мне кажется? Еще и года не минуло с тех пор. Новый год… Каким-то он станет для меня?»

Волков сделал еще три шага по комнате, подошел к столу, нашарил не глядя пачку сигарет и вдруг судорожно скомкал ее.

«Спокойно, капитан, спокойно, — сказал он себе. — Пока они лишь только прощупывают тебя, так сказать, устраивают первое испытание, пробный камень вроде… Будут еще разговоры, угрозы, всякие штучки, о них ты читал и слышал, эти парни — народ изобретательный, верно. А ты наплюй на них, капитан, за тобой ведь сила… И тебя уже ищут, «Кальмар» ищут, неделю ты не выходил на связь, по всему бассейну тревога, как ты мог забыть об этом?..»

Он вскочил на ноги и зашагал по комнате.

— Но пока суд да дело, надо и самому что-то придумать, — сказал капитан. — Придумать…

Он подошел к окну. Улица была по-прежнему пустынна, и только на самом углу склада, у поворота, торчал человек в черной кожаной куртке. Когда капитан выглянул в окно, человек мельком посмотрел в его сторону, затем повернулся спиной и вытащил из кармана пачку сигарет. Капитан отошел от окна и присел на край койки.

«Понятно. Только к чему это, мистер Коллинз?.. Проще предупредить кого следует в порту, на аэродроме и на почте. Но что делать мне? Заявить протест? Ведь не все же здесь коллинзы, есть и честные люди… Проникнуть в муниципалитет и потребовать… Наверняка наши оповестили все приморские государства об исчезновении траулера «Кальмар». И местные власти должны знать об этом тоже… Надо попасть к мэру города. А тип под окном? Вот для чего он болтается тут! Мистер Коллинз и это учел».

И опять часы мучительных раздумий…

Вечером в дверь постучали. Капитан не ответил. Стук повторился, и тогда вошел доктор.

— Что с вами, сэр? — спросил он. — У вас совсем потерянный вид. Если вы по поводу мистера Коллинза, то бросьте переживать. Это его работа. Только я ведь не мог начинать действовать до тех пор, пока не определил вашей собственной позиции. Согласитесь, что я совершенно не знал вас и вынужден был полагаться лишь на интуицию, а она может подвести и таких старых морских чертей, как я. Вы понимаете меня? Теперь мне известен ваш ответ Коллинзу, можно браться за дело. Я уже сообщил властям, что вы нуждаетесь в дополнительном врачебном обследовании. Это даст нам время, чтобы связаться с советским посольством. А сейчас к вам придет один молодой человек — жених Джойс, можете ему доверять. А я ухожу и к этой истории не имею никакого отношения. Выше голову, капитан!

Когда через несколько минут в дверь опять постучали, капитан с готовностью отозвался.

Длинный тощий парень с нервным, подвижным лицом и громадными ручищами, вылезающими из-под обшлагов мешковатого пиджака, переступил порог палаты. Следом за ним в дверь проскользнула Джойс и спряталась за спиной парня.

— Питер Абрахамсен, — сказал, улыбаясь, вошедший, — мое имя Питер Абрахамсен. Репортер…

— Из столицы? — живо спросил капитан. Он почему-то решил, что помощь придет издалека, не представляя, чем могут помочь ему жители Бриссена.

— Нет, мистер капитан.

Питер Абрахамсен принялся озабоченно шарить по карманам, потом вытащил из кармана смятый газетный листок, хотел протянуть капитану, но раздумал и осторожно положил на стол.

— Здешняя газета, мистер Волков. Шеф не хочет давать о вашем деле ни строчки. Он боится…

Абрахамсен обернулся к Джойс. Девушка кивнула, и репортер продолжал:

— Шеф боится… Ну вы сами понимаете. Мы ведь живем в очень маленьком городке, и столица слишком далеко от нас, сэр. Но я могу передать информацию в центральные агентства, если вы, мистер Волков, не будете против этого возражать и согласитесь дать мне короткое интервью. Понимаете?

— Понимаю, мистер Абрахамсен. Я готов, — сказал капитан.

Он встретился глазами с Джойс, девушка улыбнулась, отступила назад и осторожно прикрыла за собой дверь.


«Фарленд айлес ньюс»:

«Некоторое время гостеприимством города Бриссен пользовались капитан потерпевшего катастрофу русского рыболовного траулера «Кальмар» мистер Игорь Волков, 30-ти лет, и его товарищ по несчастью Сергей Денисов, 32-х лет. Единственные из всего экипажа оставшиеся в живых русские находились на попечении старшего врача портового госпиталя, нашего уважаемого земляка доктора Джеймса Флэннегена. Вчера, 22 августа, наши гости вылетели рейсовым самолетом до Айсбурга и далее в метрополию в сопровождении сотрудника советского посольства, специально прибывшего за русскими моряками в Бриссен».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

После судебного процесса, когда председатель уголовной коллегии областного суда огласил приговор, меня отвезли в следственную тюрьму и поместили в одиночной камере.

Ко мне пропустили адвоката, который стал убеждать меня в необходимости подготовить ходатайство в Верховный суд республики. Но я поблагодарил адвоката за помощь, за хлопоты и от подачи ходатайства отказался. От дальнейших его услуг отказался тоже…

Меня приговорили к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима. Это не так уж много за гибель судна и всего экипажа. Для судей моих на вопрос, что случилось в ту ночь у острова Кардиган, не было иного ответа, кроме заключения опытных экспертов-капитанов: «Кальмар» пошел северным проливом и, по-видимому, с полного хода налетел на подводные камни, распоров себе днище. Другого ответа, который снимал бы с меня вину, не было. И судьи по-своему были правы: вина лежала на капитане, мне не было оправдания. До сих пор в ушах раздается плач жены моего старпома…

Конечно, дело о гибели траулера «Кальмар» было не из легких. Оно усложнялось тем, что я был единственным свидетелем катастрофы, но сам толком не мог объяснить, что же произошло в ту ночь. Тут еще примешивалось обстоятельство, по которому мои свидетельские показания носили субъективный характер, так как обвиняемым был я сам…

Случись все это у наших берегов, прокуратуре не составило бы труда послать к месту кораблекрушения своего работника, и тот легко бы выяснил у жителей побережья, был ли ночью взрыв или нет. Но мы не могли вести следствие у берегов другого государства. Правда, прокуратура еще до моего прибытия в порт сама выдвинула версию со взрывом мины и запросила соответствующие материалы, подключив к делу компетентные организации. Но ответ был отрицательным. Кстати, район последнего плавания траулера «Кальмар» не считался опасным в минном отношении, зато он был весьма опасен в отношении навигационном. Поэтому заключение комиссии капитанов-экспертов и послужило обоснованием для составления обвинительного заключения.

Выдвинутая мною в ходе следствия версия о взрыве мины была отвергнута на основании однозначного ответа администрации Фарлендских островов: никто из жителей о взрыве не слыхал.

Вот если бы я рассказал об угрозе Коллинза и сделал бы это сразу, тогда органы следствия стали бы искать иные пути постижения истины. Но я молчал. Во-первых, я не видел рапорта смотрителя маяка на мысе Норд-Унст, а только слышал о нем от Коллинза. Во-вторых, покажи Коллинз рапорт мне, кто бы мог доказать, что этот «рапорт» не фальшивка и что сочинил его не сам мистер Коллинз — такие молодчики, как он, способны на любой подлог.

И в-третьих, упоминание о «рапорте» в собственном сейфе мистер Коллинз мог использовать как средство шантажа.

Вот почему на следствии и суде я молчал. И все шло своим законным чередом.

Когда же я снова попытался прояснить истину и сказал судьям о возможном взрыве плавающей мины, государственный обвинитель зачитал официальную бумагу администрации Фарлендских островов из Бриссена.

«Никто из жителей островов взрыва не слышал». Тут же прилагалась метеорологическая справка: в ту ночь в районе катастрофы было спокойно на море, в воздухе и на суше. Другими словами, не услышать взрыва было невозможно. Отсюда судьи сделали вывод: версию отклонить как несостоятельную.

Но должно же быть объяснение случившемуся? Этого требовало не только правосудие… Вдовы и дети, родители и друзья погибших — весь город, наконец, ждал, когда суд установит истину и накажет виновника катастрофы — капитана. А в том, что виновен в несчастье он, мало кто сомневался.

Я уже упоминал, что авторитетная комиссия опытных капитанов и представителей морской инспекции, которая по требованию областной прокуратуры самым тщательным образом разобрала рейс, проанализировала навигационную обстановку в районе гибели «Кальмара» и воссоздала примерную прокладку курса траулера, не преминула подчеркнуть, что проход ночью северным проливом не рекомендован лоцией, хотя и объяснила следствию и суду: прямо этот факт в вину капитану ставить нельзя. На вопрос прокурора, мог ли выбор капитаном «Кальмара» южного пролива гарантировать безопасность плавания, председатель комиссии, известный капитан Лошкарев, ответил, что в море никто не может гарантировать безопасность плавания… И все же…

— По всей видимости, кто-нибудь из штурманов допустил ошибку в прокладке курса, — сказал Лошкарев. — Такие вещи случаются на флоте. Достаточно перепутать знак поправки компаса — и курс судна может пройти по берегу. А в условиях плавания в узкостях и при сильных течениях, которые просто невозможно иногда учесть до конца, вероятностная ошибка увеличивается во много раз. Долг капитана учитывать все варианты отклонения от истинного курса, проверять помощников-штурманов. Трудно судить о том, что именно произошло. Но капитан находится среди нас, а тех, двадцати, уже нет, и никто из них никогда не вернется… Впрочем, судить — это не моя компетенция… Я только попытался воссоздать сложившуюся там, в море, аварийную ситуацию.

Так сказал старейший капитан нашего бассейна, получивший первый штурманский диплом еще до революции. И Лошкарев был прав. И судьи тоже были правы, вынося мне обвинительный приговор. А те, кто слышал взрыв мины, жители Фарлендских островов, не могли пока свидетельствовать в мою пользу.

Когда председатель суда спросил меня, допускаю ли я возможность ошибки в прокладке курса, под нараставший шум в зале я ответил:

— Да, допускаю… Но все-таки убежден: судно погибло от столкновения с миной.

— Подсудимый Волков, — спросил председатель суда, — признаете ли вы себя виновным?

Я должен был ответить «да» или «нет». Но продолжал надеяться, что рапорт смотрителя на мысе Норд-Унст все-таки хранится в сейфе мистера Коллинза, догадывался о содержании этого рапорта, оно снимало с меня вину, и, может быть, когда-нибудь его содержание могло бы стать известным суду… Не мог я принять на себя несуществующую вину…

— Нет, — сказал я. — Если и виновен, то в том, что остался жив…

А потом судья прочитал приговор: «Виновным себя не признал… выдвинутая подсудимым версия не подтверждается документами… Листы дела такой-то и такой-то… Учитывая заключение экспертной комиссии… Принимая во внимание… Суд приговаривает гражданина Волкова Игоря Васильевича к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима… Приговор может быть обжалован в семидневный срок, считая с момента его оглашения…»

Галку я просил не приходить на суд, но сейчас мне хотелось ее увидеть, и адвокат обещал передать мою просьбу прийти в тюрьму на свидание.

Для себя я решил, что сниму с нее всякие обязательства и скажу ей об этом, когда увижусь с ней. Адвокат ушел, и я остался один со своими раздумьями, но понял, что притворяюсь перед самим собой, играю в некоего рыцаря, а кому это нужно? Не мне, во всяком случае…

Уже тогда пришло ко мне опасение, как бы такой разговор не оскорбил Галку, как бы я не оттолкнул ее придуманным из ложно понятого благородства равнодушием. И все-таки пошел на этот разговор. Теперь-то знаю, что прозвучало это тогда, в камере, как отказ от нее. Не найдя для Галки доброго слова в те минуты, я расплатился за это сполна.

Но в то время слишком подавили меня события. Едва закрывал глаза — видел вдов, родителей и детей, плачущих в зале суда, за ними вставали лица погибших, и эта трагедия заслонила мой собственный мир, собственные беды казались чересчур мелкими. Отгородившись бедою от жизни, я притиснул к земле еще одну душу, даже не заметив этого тогда, не поняв, что делаю… Уже после случившегося, когда узнал о жене и Станиславе Решевском, я часто думал, осыпая их мысленными упреками за «предательство», что тогда, в камере для свиданий, предал не только ее, но и себя самого. Но в тот злополучный день, когда из подсудимого превратился в осужденного, не был еще готов к такому выводу. Мне предстояло многое узнать и пережить, чтоб научиться по большому счету искать изъяны в своих действиях и в самом себе…


Камера, куда меня поместили, была, пожалуй, даже попросторнее, нежели моя каюта на «Кальмаре». Правда, теперь на новых плавбазах у капитанов настоящие апартаменты из нескольких комнат. Только на таких судах плавать мне не приходилось и теперь уже вряд ли придется… Я подумал, что, впрочем, и в своей каюте капитан одинок, хотя, независимо от класса корабля, на каждом из них капитан наделен неограниченной властью и судьба всего экипажа в его руках…

Трудно быть капитаном. Этой профессии не обучают. Учатся на штурмана в средних и высших мореходках. Капитаном становятся. Капитан — опытный штурман, отплававший положенный срок и благословленный на это святое место отделом кадров, парткомом и областным комитетом партии.

И дело не только в великой ответственности капитана за все и всех. Доверяешь экипажу — спи в каюте, не доверяешь — торчи на мостике дни и ночи рейса напролет. Что бы ни случилось на судне — столкновение ли, поломка двигателя, посадка на мель, пожар, потеря якорей, опоздание из рейса, «сгоревший» план или несчастные случаи с людьми — и чья бы ни была при этом вина, — за все отвечает капитан. Только в одном случае снимается с него вина — в случае действия непреодолимой силы, «форс-мажор», как говорят французы, или «Акт оф Год» — действие Бога — так говорят англичане. Ну, скажем, разверзлось неожиданно море и корабль оказался на обнажившемся дне. Или цунами зашвырнуло судно на берег… Или… Впрочем, и здесь нужно доказать, что имело место именно «форс-мажор», а не элементарная оплошность капитана.

Гибель «Кальмара» — типичное «действие Бога» или, скорее, наверное, черта, но так уж сложилось, что в игру случая включились иные силы…

Дважды я испытал в море чувства, какие, наверное, неведомы человеку, живущему только на земле. В первый раз это было, когда, окончив мореходное училище и получив штурманский диплом, я вышел на промысел со старым капитаном Фроловым. Сейчас он уже на пенсии, больше не плавает… Взял меня Фролов к себе третьим помощником, на стоянке, когда готовились к рейсу, гонял по порту с разными поручениями и лично проверял полученные мною в навигационной камере морские карты, лоцию и мореходные инструменты: транспортиры, параллельные линейки, хронометры, секстаны… Словом, все, что находится в ведении третьего штурмана. Я из кожи лез вон, чтоб как-нибудь не опростоволоситься, и Фролов, по-видимому, остался доволен, разносов не устраивал, а говорили, будто на них мастер. Капитан лишь неопределенно хмыкнул, когда я докладывал ему о готовности судовых ролей, документов и штурманского оборудования.

Пока шли Балтикой, он все мои вахты простаивал на мостике, приглядывался, иной раз словно бы невзначай ронял замечания о том, что вот лучше взять пеленг на тот маяк или на этот, а здесь, мол, район интенсивного судоходства, скажите матросу, пусть повнимательней наблюдает вокруг, или отсюда уже хорошо слышны сигналы радиомаяка на мысе Скаген, попробуйте прикинуть радиопеленг.

В общем, старик вводил меня в настоящую штурманскую работу и делал это словно бы между прочим, так что уже с первых вахт я почувствовал себя на мостике уверенно и быстро освоился с тем, что изучал в теории и закреплял на практике.

Но ясно, что одно дело — когда ты вроде гостя на мостике, крутишься под ногами у настоящих штурманов с секстаном в руках и лезешь к ним в карту со своим карандашом, а совсем другое — знать, что этот настоящий штурман — ты сам и в твою спину испытующе глядят глаза капитана, решающего сейчас, достоин ли ты доверия в предстоящем рейсе или не достоин…

Остались за кормой Датские проливы, мы вышли в Северное море и огибали южную часть Скандинавского полуострова. В двадцать часов я заступил на свою «детскую» вахту. Фролов был уже на мостике. Когда я вошел, он о чем-то спорил со старпомом. Я принял у старпома место на карте, он показал мне приметные возвышенности и маяки, рассказал навигационную обстановку и, пожелав доброй вахты, ушел.

Через час стемнело.

Я видел, что берег остается позади, скоро скроются маяки, буду переходить на радиопеленгование. Сказал об этом капитану, но тот промолчал.

В двадцать два часа в последний раз определил место судна. Фролов прикинул его циркулем на карте, «поколдовал» над нею, потом положил на карту линейку и провел от последней точки курс на север.

— Рассчитайте, Игорь Васильевич, компасный курс, — сказал он, — и задайте его рулевому…

Я снял с карты истинный курс, определив склонение компаса в этом районе, рассчитал магнитный, выбрал из таблицы девиацию компаса и определил компасный курс. Потом полез на мостик к главному компасу и стал через переговорную трубу отдавать команды рулевому, чтоб он ворочал вправо и выходил на новый курс. Когда траулер лежал на курсе, крикнул: «Так держать!» — и спустился в рубку.

Капитана там не было.

— Где капитан? — спросил я рулевого.

— Вниз ушел, — ответил матрос.

— Что он сказал?

— А ничего… Услышал, как вы крикнули: «Так держать!» — заглянул ко мне в картушку компаса и пошел вниз…

Я растерялся. Конечно, давно готовился к тому, что когда-нибудь останусь на мостике один, но так вот неожиданно это случилось… И Фролов ничего не сказал… На мгновение показалось, что я беспомощный котенок, заброшенный в лужу, и подумал, не послать ли матроса за капитаном… Потом вошел в рубку, постоял над картой, снова пересчитал перевод курса, все сходилось, вдруг вспомнил, как не любят капитаны, когда помощники торчат в рубке, и выскочил на мостик.

Пошел четвертый час моей вахты, первой вахты, когда я был на мостике один и весь корабль с его экипажем был доверен мне одному…

Легкий зюйд-вест догонял наш траулер, и встречный поток воздуха не ощущался. Было тихо и спокойно, так тихо бывает лишь на парусном судне, когда ветер несет его по океану, неслышный ветер, без запаха сгоревшего соляра и машинного масла. На паруснике мне довелось плавать лишь однажды, на курсантской практике, но рейс из Клайпеды в Питер и обратно под парусами запомнил на всю жизнь.

И вот теперь на этой первой самостоятельной вахте было почти так, как тогда… Правда, попутный ветер забрасывал дым иногда на мостик, и пахло не так, как на шхуне, и внизу стучала верная «букашка»[12], но все это были мелочи по сравнению с тем, что я сам, понимаете, сам, без капитанского присмотра, вел судно в открытом море…

Может быть, и есть слова, точно выражающие те чувства, какие я испытывал, но мне тогда они не пришли на ум, а может быть, они и не существуют, такие слова… Я всегда избегал разговоров о море вслух, не хвалил и не хаял его, для меня быть там — естественное состояние души и тела, хотя, справедливости ради сказать, в море тянет на берег, а на берегу — в море.

В полночь меня сменил второй штурман. Капитан так и не появился в рубке.

Когда плавал уже старпомом, мои капитаны нередко оставляли меня за себя, переходя на плавбазу. И в порту швартовался самостоятельно, и рыбу подходил сдавать к рефрижератору — всякое бывало. Но все равно я оставался старпомом, и только. А потом настал и мой черед самостоятельно вывести судно из порта и проложить свой первый курс… И вот, когда за кормой остались входные маяки Приморска, теперь я был хозяином на мостике и понял тогда, что уже не могу быть прежним Волковым. Я один нес ответственность за судно и судьбу доверенного мне экипажа, и не было плеча, на которое можно было бы переложить хоть толику ответственности.

Я знал, сколько глаз устремлено на капитана и как его любое действие оценивается командой, все знал, ведь сам был матросом, видно, недаром Кодекс торгового мореплавания СССР требует, чтобы и самый малый штурманский диплом выдавался человеку, наплававшему определенный матросский ценз, недаром устроено так, что путь на капитанский мостик лежит через драйку палубы и чистку гальюнов…

Теперь я не имел права на ошибку, потому как стал капитаном. А вдруг ошибка все-таки совершена? Как тогда поступать? Словом, есть над чем задуматься тому, кто принял на себя капитанский жребий.

Не раз думал об этом, но понял по-настоящему только в зале суда, когда сидел на скамье подсудимых с опущенной головой под гневными взглядами родных и друзей не вернувшихся с моря ребят.

Капитан оставляет судно последним — не просто красивая фраза. Это статья, записанная в Кодексе торгового мореплавания и Морском уставе. Это правовая норма, которую нельзя преступать. Преступил ли я ее? Ведь если меня сбросило с мостика взрывной волной, значит, в воде оказался первым… Не по своей воле, но первым. Как разобраться во всем этом?

Я лежал на тюремной койке и думал о капитанах, о моих сверстниках, о маститых зубрах, про которых рассказывают легенды несколько поколений рыбаков подряд. Что они чувствовали бы на моем месте, каким судом судили бы себя? Я напрягал память и не мог найти в многочисленном перечне морских историй сходной ситуации.

Не следует забывать, что сложность положения, в которое поставлен капитан, определяет и уровень его психики. С одной стороны, он «первый после Бога». Недаром английские моряки говорят, что матрос видит капитана чаще, чем Бога, но обращается к нему реже, чем к Богу. Для матроса есть боцман, старпом, вахтенные штурманы и уже на самом верху — капитан. Он приходит в критическую минуту, когда провалились все варианты, когда нет больше надежды и остается облачиться в чистые рубахи. Поэтому капитан, а это и есть другая сторона, не может быть таким, как все. Капитан не должен никого ни приближать, ни выделять из команды. Он не имеет права на сомнения, страх, растерянность, глупую фразу, хамство, невежество. И вместе с тем капитан лишен права на дружеское участие со стороны, не может ни с кем поделиться тем, что наболело на душе, ибо это могут воспринять как слабость духа, а слабость духа и Капитан — понятия несовместимые. И учить этому, неустанно повторять надо уже первокурсникам в мореходке.

И будущих капитанов необходимо подбирать не только по их отменным знаниям навигации и мореходной астрономии. Их подготовкой должны заниматься и психологи тоже. Несколько десятков человек на железной посудине в океане — и абсолютная власть над ними одного человека. Ну чем не космическая ситуация? А ведь давно известны мудрые слова о том, что всякая власть развращает, абсолютная же власть развращает абсолютно… Вот и появляются порой капитаны, в характере которых необычное обстоятельство взращивает самодурство, оно доходит до нравственного маразма и зачастую приводит к несчастью.

Я знал капитана, который, крепко набравшись, стрелял из ружья по сигнальным огням на клотике мачты. Знал старого хрыча, не пропускавшего ни одной женщины, поступавшей к нему на судно.

Был в Мурманском тралфлоте капитан, скажем, Петров. Незаурядный психопат и сквернослов. В припадке гнева он швырял с мостика бинокли, а однажды, озлившись, что фиш-лупа фиксирует слишком слабые показания, подскочил к ней и разбил экран молотком.

Как-то стоял Петров на мостике траулера-бортовика и по привычке разносил работающих внизу добытчиков. Один из матросов пробурчал ответное ругательство. Капитан Петров перемахнул через релинги и спрыгнул с мостика на палубу: «Кто сказал на капитана «мать»?»

Потом он перевелся на Балтику, и там его однажды проучили. Когда капитан покрыл матом второго штурмана, здоровенного эстонца, задев при этом всех его предков до восьмого колена, штурман схватил Петрова за шиворот и со словами «Паршивый собак!» вынес за борт и подержал с минуту в воздухе. Второго перевели на полгода в матросы, но и Петров порядком присмирел.

А капитан Семенихин, с которым плавал на аварийно-спасательном судне? У того была навязчивая идея: спасать. И спасал даже тех, кто в этом совсем не нуждался. Однажды в Рижском заливе мы обнаружили затертый льдами лоцмейстерский бот. Капитан бота просил передать через нашу радиостанцию, своя у него скисла, сообщение в порт, чтобы за ним пришли суда его фирмы. Но капитан Семенихин уперся и наотрез отказался передать РДО[13]. Или я беру тебя на буксир, заявил он, разумеется, с подписанием спасательного контракта, и тащу в порт, или никаких радиограмм ты через меня не отправишь, а будешь загорать здесь среди льдов, в голоде и холоде. Капитан наш был абсолютно не прав. Он нарушал все морские законы. Но в море он «первый после Бога»… И несчастный гидрограф согласился идти на буксире, а потом капитан судился с гидрографической конторой, требуя положенного по спасательному контракту вознаграждения нашей команде.

А в океане, на промысле, Семенихин надрался однажды до положения риз, взял штурвал в руки и гнал полным ходом в борт лежащей в дрейфе плавбазы, чтобы потом лихо развернуться на расстоянии радиуса циркуляции от нее.

Что может быть отвратительнее пьяного морского хулиганства? Но ведь было такое, было…

Конечно, это все лишь печальные исключения. Они только подтверждают, что не каждому дано быть капитаном. Высочайшая ответственность ложится на твои плечи, когда отдаешь швартовы и выходишь в море. И подавляющее большинство наших капитанов заслужили право, чтобы их по достоинству называли величественным словом — Мастер.

Когда мне пришлось плавать на Дальнем Востоке, я попал однажды на пароход «Желябов», старенький-старенький пароход, носивший тем не менее почетный вымпел министерства. За дело, конечно, за работу… Капитаном на нем лет тридцать бессменно плавал Киселев, уже пенсионного возраста капитан, но мостика Киселев не оставлял, хотя в конторе ему не раз предлагали уйти на покой.

«Желябов» стоял на линии Холмск-на-Сахалине — Углегорск — Николаевск-на-Амуре — Советская Гавань. Ну и в мелкие портпункты заглядывал между делом. Однажды в сильный туман — дело было в Татарском проливе, а локаторы в те годы на такие «корыта» не ставили, мало их, локаторов, было, — так вот, в сильный туман потеряли штурманы свое место. Доложить капитану вроде боязно, мнутся на мостике, а толку мало. Тут появляется Киселев, видит по карте, что точка по счислению липовая, а определиться никак нельзя: туман, ни берега, ни светил небесных в наличии нет. Ну ход, конечно, сбавили до самого-самого…

Киселев взглянул укоризненно на помощников, подошел к левому борту, посмотрел на воду, потом с правого заглянул вниз, понюхал ветер, пожевал губами, словно хотел что-то сказать, возвратился в рубку и молча ткнул пальцем в карту. К нему подскочил старпом, обвел палец карандашом и облегченно вздохнул: место судна было определено.

Конечно, для непосвященного звучит это как анекдот. И я, который стоял тогда за рулем, молодой матрос, салага, готовящийся через несколько лет стать штурманом, сам воспринял это как чудо. Позднее понял, что все дело в опыте. Киселев бороздил эти воды тридцать лет. Он по цвету воды мог прикинуть свое место, по запахам, доносящимся с берега…

С капитаном Сослани я встретился уже позднее, когда он командовал теплоходом «Абхазия». А сразу после войны ходил Сослани на дизель-электроходе «Москва» из Одессы в один из дальних заокеанских портов, держал пассажирскую линию.

В сорок восьмом году американские власти вдруг решили, что германские трофеи поделили неправильно и «Москву» надо отдать им как бывшее судно бывшего третьего рейха. Дизель-электроход стоял в Нью-Йоркском порту, вот на него и наложили арест.

Сослани знал, что спор этот мог затянуться надолго. Впрочем, существо спора его не касалось. Он получил капитанские полномочия от своего государства и должен был оберегать его интересы.

Поздно ночью «Москва» неожиданно оборвала швартовы у причала и без портовых буксиров, без лоцманов, без разрешения портовых властей ушла через Атлантический океан в родную Одессу.

Говорят, что несколько часов подряд шли бок о бок с «Москвой» катера береговой охраны, целили в нее пулеметы и матерились, конечно, по-английски, требуя остановиться. Но капитан Сослани в ответ на эти угрозы и ухом не повел.

Потом спор разрешили, и «Москва» плавает сейчас с советским флагом на кормовом штоке под всеми широтами. А не рискни Сослани — кто знает, как повернулось бы дело…

Наши мореходы всегда умели рисковать, но вместе с тем и с честью выходить из трудного положения. Разве не рисковал тот молодой штурман, потом известный всем, как Герой Советского Союза Константин Бадигин, который остался во главе небольшой команды зажатого во льдах ледокольного парохода «Седов» на три года бесконечного дрейфа в Северном Ледовитом океане? А капитан траулера Мурманского тралфлота, который в годы войны вступил в бой у мыса Святой Нос с немецкой подводной лодкой? А капитан Качарава, капитан легендарного «Сибирякова», первым открывшего огонь по фашистскому линкору-рейдеру?

Да, они заслужили право быть «первыми после Бога». И, думая о них всех тогда, в тюремной камере, я примерял их судьбы к своей судьбе, к своей вине… Потом пришла мысль, что не в этом, собственно, дело. Не стало людей, погиб экипаж «Кальмара» — вот что главное. Тогда, в камере, это мучило меня по-особому, и еще я переживал оттого, что не увижу себя в роли капитана.

А вот теперь, когда мне вернули диплом, когда сняты грехи и открыта дорога на капитанский мостик, меня охватывает смятение. Наверное, не разучился командовать людьми и кораблем, сумею правильно проложить курс и определить координаты судна в океане. Только не скует ли меня на мостике страх, когда выйду из порта, начну командовать новым экипажем и думать при этом о судьбе экипажа «Кальмара»? Нет, сначала два рейса старпомом, а там будет видно…


…Откинулась металлическая заслонка «волчка», в камеру заглянул надзиратель, и тотчас же заскрипел запор. Дверь отодвинулась в сторону, вошел пожилой старшина-сверхсрочник. Он молча кивнул мне и поставил три миски. В нижней был суп, вторая закрывала его, а на донышке ее стояла третья миска, с кашей. Надзиратель вышел и сразу вернулся: принес кусок хлеба, ложку и алюминиевую кружку с жидким чаем.

— А можно воды? — спросил я.

Надзиратель не ответил.

Но через несколько минут он отворил дверь камеры и принес мне воду в алюминиевой кружке. Кружка была слегка помята, видно, не одного жаждущего напоила в этих стенах. Я медленно, малыми глотками пил воду, припахивающую хлоркой, и вспоминал, какой вкусной была вода из артезианских колодцев нашего города.


Теперь уже не помню, кто надоумил меня взяться за это дело. Скорее всего, сам сообразил, когда увидел шныряющих в базарной толпе ребятишек с ведерками в руках. Люська со мной увязалась тоже, и я не гнал ее — все веселее вдвоем.

Рано утром в воскресный день мать — в который раз! — перебирала наши пожитки, чтобы отнести кое-что на базар: то, что еще годилось в продажу. Собрав вещи, она ушла на барахолку, а через какое-то время мы с Люськой решили ее проведать и появились на базаре. Но мать ничего еще не продала и сидела, поникшая, оглушенная криками удачливых торговок.

Мы принялись бродить по базару, заваленному недоступными для нас овощами и фруктами. День был жаркий, хотелось пить, а отойти от прилавков торговцы не решались: тогдашние базары кишели жульем.

И тут я увидел, как меж торговых рядов шмыгает парнишка с ведерком воды в руках и, весело приговаривая, балагуря, предлагает холодную воду в обмен на смятые рублевки.

Я быстро сбегал домой, взял ведерко и кружку, у колонки наполнил ведерко холодной водой и двинулся вдоль торговых рядов, весело распевая:

— Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы! Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы!

На самом деле мне было не так уж весело. Я боялся, что увидят знакомые ребята, хотя в те времена продавать или обменивать что-либо не считалось зазорным, все продавали и меняли, все равно мне было не по себе, и самым трудным оказалось в первый раз крикнуть: «Вот кому воды холодной…» Потом освоился, бегал к колонке, наполнял быстро пустеющее ведро, поил базар и прятал в карман смятые бумажки. Кружка стоила рубль. Такие были деньги.

Рядом со мной торговали водой другие ребятишки, но мы не конкурировали, воды в колонках было много, солнце припекало, и базар собрался огромный…

Вечером мы с Люськой ждали маму с барахолки. Она пришла, обвела нас усталыми глазами и присела у стола, оставив у порога сумку.

— Как дела? — спросил я. — Что-нибудь продала?

— Нет, сынок, почти ничего. Вон возьмите в сумке помидоры и половину чурека. Поешьте…

— А я… Вот!

И тут же выложил на стол кучу рублевок. Их было около ста. Не так уж много по тем временам, но и это были деньги.

Не успела мама опомниться, как мы с Люськой, захлебываясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как торговали водой.

Мать сложила деньги, тяжело вздохнула и сказала:

— Спасибо, сынок. Вот и ты помог мне. Только не надо больше… Ладно? Я договорилась тут у одних людей хату белить. Завтра начну. Они продуктами заплатят. А там алименты с отца принесут, как-нибудь проживем…

Водой я все-таки торговал еще несколько воскресений, в будничные дни это не имело смысла. Но таких поильцев «рубль — кружка» становилось все больше и больше. Заработки падали, как у рыбаков в затраленном и перетраленном районе промысла. В последний раз у меня купили пять или шесть кружек за день. А потом приехала бабушка и увезла нас на лето в совхоз.


…Есть мне не хотелось, но я заставил себя проглотить и суп, и кашу, и хлеб, а потом запил водой, которую мне принес надзиратель вместо чая. Вода была тепловатой, пахла хлоркой, имела металлический привкус. Не та вода, не моздокская, одним словом…

У меня пока не было ни книг, ни бумаги, ничего такого, что помогло бы убить время, и я принялся вспоминать, что делал в этот день в прошлом году, в позапрошлом и так далее.

А в это время Станислав Решевский, мой лучший друг, старый корабельный товарищ, бегал по городу и уговаривал маститых капитанов поставить подпись на письме прокурору республики с просьбой назначить новое рассмотрение дела. Он обращался даже к тем, кто был в составе комиссии, написавшей заключение для следствия и суда.

Решевский искренне хотел мне помочь, и не его вина, что письмо не имело последствий. Стас мне про случай этот вообще не писал, а сообщила обо всем Галка.

И все-таки, узнав в колонии об акции Стаса, задумался над тем, почему Женька Федоров, явно не любивший меня, да он и не пытался скрывать неприязни, сам пришел к Стасу, чтоб подписать прошение прокурору, а вот Александр Рябов, ходивший вроде как в моих друзьях, от подписи уклонился…

Припомнился мне случай с Рябовым. Тогда, в Атлантике, внедряли в промысловую практику кошельковый лов сельди. Он давно уже привился на Дальнем Востоке, и норвежцы промышляли таким способом, а у нас пока дело не шло. Саша Рябов больше других капитанов носился с этой идеей, выступал в газете и на совещаниях, ссылался на свой опыт: он плавал в Охотском море штурманом на сейнерах. Начальство Сашу заметило, полетел Рябов в Находку стажироваться у приморских капитанов. А когда вернулся, отправили его на экспериментальный лов. Ловили мы в одном квадрате, только я — по старинке, а Рябов — кошельком. Сделали ему поворотную площадку на корме для невода, снабдили всем необходимым, и стал он гоняться за косяками.

Но дело у Рябова не клеилось. И каждый день на радиосовете капитанов мы слышали его голос, сообщавший: «колеса», «колеса», ноль-ноль, значит…

Однажды, когда оказались рядом, я крикнул Рябову в мегафон, что собираюсь к нему в гости. Море было штилевое, мы подошли к рябовскому траулеру лагом, я перескочил на борт, приказав старпому лечь в дрейф неподалеку.

— Ну что, Сашок? — спросил я Рябова, когда мы уселись у него в каюте. — Не ловится?

— Будь она проклята, эта селедка, — сказал Рябов. — Понимаешь, на Востоке самолично по пятьсот — семьсот центнеров брал за один замет, а здесь… Только выйдешь на замет, бросишь кошелек, выберешь стяжной трос, а косяка в неводе — тю-тю… И ведь был, и сам вижу, и прибор пишет, а нету. Прямо наваждение! Уже и команда косится, и начальник экспедиции ворчит…

— Так у тебя ж эксперимент?!

— Ну и что?! Ну получит команда сто процентов оклада плюс морские… А нам рыба нужна, рыба!

И тут пришла мне в голову мысль: уж лучше б она не приходила… Теперь-то я, кажется, понял, почему Рябов не поддержал меня после суда.

— Дай, — сказал я Рябову, — дай мне попробовать…

Когда-то в Охотском море между островами Спафарьева и Завьялова известный капитан Арманского рыбокомбината Кулашко показал мне, как окружают кошельковым неводом жирующую сельдь. И секрет-то весь, как выяснилось позже, заключался в том, что сельдь сельди рознь, у атлантической повадки иные, нежели у тихоокеанской.

Я еще не понимал, в чем у Рябова просчет, но попробовать сделать замет невода мне, конечно, хотелось.

— Дай попробовать, — сказал я Рябову.

Рябов махнул рукой.

— Попробуй, — сказал он, — тебе-то все равно делать нечего, рыбой завалился, а плавбаза не подошла…

Не знаю, как это случилось, может, Рябов матросам шепнул, только команда решила, что я эксперт по кошельковому лову и прибыл к ним на поддержку.

Это и обеспечило мне неожиданный успех. Решив, что появился наконец мастер и теперь они будут с рыбой, а значит, и с деньгами, люди Рябова работали как черти.

Мы вышли на косяк. Я стоял на мостике. Рябов в распоряжения не вмешивался и наблюдал, думая, видимо, что это хорошо, если провалюсь. Тогда будет видно, что в Атлантике действительно другая по повадкам сельдь и не желает, чтоб таким дуриком, как кошелек, ее брали…

Делая замет, я задал команде сумасшедший темп, а когда подобрал кошелек, в неводе было центнеров двести рыбы…

Да, Рябов был прав в одном: атлантическая селедка другая. Но какая? Рябов не знал, что она просто быстрее уходит на глубину. Ее можно брать кошельковым неводом, только очень быстро окружая косяк и одновременно стягивая нижнюю подбору невода. Вот и все.

О единственном своем замете я никому не рассказывал. Вскоре Саша Рябов стал ловить как бог, на весь бассейн прогремел… Других капитанов к нему на выучку посылали, а потом вообще сделали начальником группы траулеров, оборудованных кошельками. О том случае никогда мы с ним не говорили, встречались и расставались как друзья… И вот Саша от подписи отказался… А Женька Федоров сам ее навязал… Чудно… Почему такое происходит в жизни?


Снова заскрипел запор, «волчок» на этот раз оставили в покое, и в камеру вошел Юрий Федорович Мирончук. Надзиратель лишь заглянул в камеру и отступил назад, прикрыв тяжелую дверь.

— Здравствуй, Волков, — сказал секретарь парткома. — Насилу добился разрешения поговорить с тобой здесь, наедине.

Я молча пожал ему руку и предложил сесть на койку, так как стулья в камере не полагались.

— Ты ведь, наверно, знаешь, — заговорил Мирончук, усаживаясь поудобнее и доставая сигареты, — что я днями вернулся с промысла, три месяца болтался в море, переходил с судна на судно…

Он замолчал, потом махнул и решительно сказал:

— Ты вот, значит, что, Волков, давай без предисловий. Расскажи все, как было, понимаешь, как на духу, ведь я твой крестный вроде как отец, и времени у нас хватит, на два-три часа прокурор разрешил…

— А что говорить? — сказал я. — Все в деле есть. Показания мои имеются, а свидетелей нет… Виноват — и все тут.

— Подожди, Волков, не лезь в пузырь. Дело мне разрешили посмотреть, и я его видел, не в нем суть. Ты во мне не следователя должен видеть, а товарища, коммуниста.

— Меня уже исключили, так что…

— Ну и что? Ты ведь знаешь, что человек не может оставаться в партии, если его обвиняют в уголовном преступлении. И потом, все происходило без меня. Может быть, случись этот разговор до суда… А если по судебному делу смотреть, то и я б за исключение руку поднял, только, наверно, сначала б у тебя все сам повыспросил, но вот, понимаешь, вернулся поздно. Поэтому не становись в позу, а выкладывай, что произошло с тобой и судном в море, да с подробностями, ничего не упуская.

Если честно, я тогда и не подумал, что Мирончук мне поможет, хотя и знал, что он всегда заботится обо мне. Может быть, потому и не приходила в голову мысль обратиться к нему, что еще с первых дней учебы в мореходке ощущал его поддержку, мог поделиться с ним сомнениями и бедами. Собственно говоря, и в училище попал не без его совета.

Мирончук учился с моим отцом в институте, и на Терек они отправились вместе; догадываюсь я, что и мать моя нравилась Мирончуку, а вот женился на ней Василий Волков. Когда родители мои развелись, был Мирончук далеко в Якутии, создавал там колхозы. Во время войны стал комиссарить в морской пехоте. Спустя год после освобождения нашего города от немцев мы получили от Юрия Федоровича письмо. Он расспрашивал мать о житье-бытье, интересовался, получаем ли какую помощь от отца, как учатся дети… Примерно два-три раза в год приходили от него письма, а в сорок пятом получили мы от Юрия Федоровича две посылки из Германии.

Когда я учился в седьмом классе, он написал, что работает теперь в портовом городе, в рыбопромысловом управлении, что открылось здесь мореходное училище, где курсанты на всем казенном, что там я могу получить хорошую специальность, и матери будет легче, останется только сестренку поднять… О море мечтал давно, только как все это устроить, не знал, в высшее военно-морское надо аттестат зрелости, а вот про средние мореходки у нас в сухопутном городе не было известно…

Мать поплакала, соседки похвалили доброго человека, не забывшего разведенку с ребятишками, а я, конечно, ликовал и навалился на учебу. Юрий Федорович о строгостях в этом плане предупреждал. Потом я соблазнил открывшейся перспективой и Стаса…

Приемные экзамены в училище сдал на «отлично», Мирончуку за меня краснеть не пришлось. И с тех пор и до конца я старался следовать этой линии. По сути дела, за помощью к нему не обращался, но само его существование придавало мне силы, уверенности, что ли…

От других я знал, что он строг, но справедлив, а ко мне он относился просто, видел во мне равного и говорил как с равным… Когда я был курсантом, то часто приходил к нему, обязательно дождавшись приглашения от Мирончука самого или от тети Маши, его сестры. Родные у них погибли, а тетя Маша в бомбежку ослепла, и они жили вдвоем, два добрых, отзывчивых на чужую беду человека.

Когда кончил мореходку и женился, к Мирончуку заходить стал все реже и реже — мало бывал теперь на берегу. В конторе с Юрием Федоровичем мы встречались часто — ведь он был секретарем нашего парткома, и рекомендацию в партию получил я от него…

И вот сейчас, в камере, стал рассказывать все, что произошло со мной, не скрывая ни одной мелочи.

Когда я закончил, Мирончук вытащил сигарету, протянул мне и достал другую — для себя.

— Так, значит… Выдала тебе жизнь поворот винта, ничего не скажешь. Лихо, брат, закручено дело.

Он чиркнул спичкой и дал мне прикурить.

— Значит, про Коллинза ты следователю ничего не рассказал?

— Я не был до конца уверен, что его трюк с рапортом — правда… Мало ли что мог придумать такой мистер. Ведь сам-то я своими глазами взрыва не видел! Помню лишь, что меня сорвало с трапа, когда спускался с мостика. И вообще мне думалось, что надо выждать, узнать, какое обвинение против меня выдвигают.

— И ты, значит, поначалу промолчал, а потом, не упоминая о Коллинзе, выдвинул версию с миной?

— Да. А когда следователь показал мне документ, присланный с Фарлендских островов, тогда уже поздно было говорить о Коллинзе.

— Дурак ты, Игорь Волков, дурак… А впрочем, может, в чем-то ты и прав. Раз уж не рассказал всего сразу… Если б не знал тебя столько, не знал подлинного твоего нутра, то вряд ли поверил бы этому. Вот если б сразу… Да… Запутал ты дело. Жаль, что я был во время следствия в море. Произойди этот разговор сразу после твоего возвращения, глядишь, все содеялось бы по-другому. Кстати, мы с начальником управления получили за «Кальмара» по строгому выговору с занесением в учетную карточку.

— А вы-то с начальником при чем?

— А вот при том… Но дело не в нас, мы на свободе, а ты вот здесь… Еще до разговора с тобой я чувствовал: что-то не так… Ведь сам-то ты твердо убежден, что с прокладкой курса было все в порядке? Я понимаю, почему ты выбрал северный пролив — торопился сдать рыбу, и все-таки…

— Никаких рифов не было, Юрий Федорович, в этом я уверен. Но вот как быть с рапортом, что у Коллинза в сейфе?

— Да, закручено лихо. А ведь ясность могла и раньше появиться. Тут ты сам виноват. Смолчал напрасно… Но все равно… Я за тобой с первого дня, как ты в контору нашу пришел, наблюдаю, чувствую, что не ошибся.

— Это как же понимать? Или я не в тюрьме сейчас?

— Что ж, твое положение действительно не из простых. Сейчас против тебя выступают факты. Вопрос в том, соответствуют ли они действительности? Я верю тебе, но против фактов эмоции и интуиция бессильны. Нужны доказательства. Добыть их при сложившейся обстановке трудно. Нужны адреса тех людей в Бриссене, которые помогли тебе и Денисову…

— Постойте, Юрий Федорович, — перебил я Мирончука, — мне не хотелось бы ставить их под удар…

Мирончук задумался.

— Пожалуй, ты прав, — сказал он. — Надо прикинуть, как лучше размотать этот клубок. В конце концов, их показания в твою пользу мы не обязаны предъявлять тамошним властям, власти могут об этих показаниях не знать. Весь вопрос в том, как раздобыть свидетелей, которые слышали взрыв, и заручиться письменными документами на этот счет…

— И что вы намерены предпринять?

— Пока не знаю, надо все обдумать, разработать план. Одно обещаю: за тебя, Игорь, за истину будем драться. Расчет Коллинза тоже понятен. Он полагает, что через восемь лет отсидки — ты его потенциальный союзник. Впрочем, и я не могу сказать, сколько пройдет времени, пока вытащу тебя из колонии. Рассчитывай на худшее. Но помни одно: я рекомендовал тебя в партию и продолжаю верить тебе. Сохрани себя таким, какой ты есть, помни, что тюрьма может надломить человека. Будь стойким, Волков, не потеряй лица. И не остервенись, не ожесточи сердце, не думай о себе как о жертве. Понимаю, легче об этом говорить, давать добрые советы, но я верю в тебя, парень…

— Спасибо вам, Юрий Федорович, — сказал я, — спасибо, что верите.

— Благодарить меня не за что, — сказал Мирончук, — не на мне одном свет клином сошелся. И другие могли поверить, если б… Да что сейчас об этом говорить. Ты вот что, Игорь… Тебе передадут бумагу и чем писать. Пока тебя отправят в колонию, пройдет время. Сиди и пиши подробный рассказ о том, что произошло в госпитале этого самого Бриссена. Все подробности, все напиши, не забудь ни одной детали. Начни с аварии, с ваших приключений на острове и до возвращения на родину. Главный, конечно, акцент на твои беседы с Коллинзом. Опиши его самого подробнее, что он говорил, как говорил, каким тоном, что предлагал и в каких выражениях, о его угрозах тоже, конечно. И все-таки напиши про тех, кто помог тебе. Товарищи, которые займутся этим, сумеют сделать так, чтобы не повредить порядочным людям…

— Кому адресовать послание?

— Мне, Игорь. Так и пиши: секретарю партийного комитета Управления тралового флота Юрию Федоровичу Мирончуку. А раз на мое имя, значит, мне тобой и заниматься. Знаешь, на всякий случай… Чтоб никто не мог сказать: не в свое ты ввязался дело, товарищ Мирончук.

Он поднялся и пристально посмотрел мне в глаза.

— Сообщи новый адрес, — сказал Мирончук. — Буду держать тебя в курсе всех дел.

Юрий Федорович широко улыбнулся, хлопнул меня по плечу ладонью, подмигнул и повернулся к двери.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

— Слушай, я боюсь опоздать на поезд, а мне надо еще в магазин, сигаретами запастись. Игорь, я совсем не хочу опаздывать на поезд…

В наш город Сергей приехал на несколько дней, командировка его кончалась, сегодня он уезжал, а их хоронили тоже сегодня.

…Каждый день тысячи траулеров и других судов уходят в море и, возвращаясь, спешат к берегу. Вдоль и поперек пашут тралами океан мои друзья по нелегкой работе. Она становится будничной, привычной… Но к сигналам СОС и к тому, что может последовать потом, привыкнуть нельзя. Черные дни редки, очень редки, только вырублены они в памяти каждого рыбака.

Траулер «Тукан» Управления экспедиционного лова вышел на промысел в Южную Атлантику, миновал Датские проливы и затонул в шести милях от Ютландского полуострова. Дело было в феврале. Команда покинула судно, бросившись в спасательных нагрудниках в ледяную воду. Одиннадцатибальный ветер развел крутую волну. Двадцать два моряка с затонувшего судна выловила рижская плавбаза «Вилис Лацис»… Этих сумели спасти. Вернули с того света, можно сказать. Десять утонули, «пропали без вести», говорим мы про таких, а сорок семь закоченевших рыбаков, поднятых из воды датскими промысловыми судами, привезли в наш город, и сегодня их будут хоронить.

…Сергей живет в Ленинграде. Он учился с нами в одном классе, а теперь художник. Говорит, что женился, но дома у Сергея я не был. Решевский, тот побывал. Сергей — хороший парень, и картины, говорил Стас, пишет неплохие.

С субботы мы вместе, сегодня понедельник, мы никак не можем расстаться, а сделать это придется, и мы бродим с утра по городу. Сергей поглядывает на часы, он хочет везде успеть, а главное, сегодня их будут хоронить.

— Ну что ты знаешь еще? — говорит Сергей. — Ведь в Питере расспросами замучают…

В который раз принимаюсь пересказывать версии катастрофы, версий много, на ходу придумываю еще одну. Сергей подозрительно смотрит на меня — версия фантастическая.

Солнце заливает улицы светом, деревья голые, начало марта, но золото повсюду. Мы приходим к причалу, где стоит мое судно, небольшая такая «коробка», а рядом высятся надменные громадины, я предупреждаю Сергея, он улыбается и кладет на плечо мне руку.

— Брось, старик, — говорит он. — Зато ведь ты на нем капитан. Это здорово. Понимаешь: капитан…

Он знает о море понаслышке, Сергей хороший парень, но моря не знает. Ему не понять: ведь не так уж сладко быть капитаном «корыта», от киля до клотика пропахшего селедкой, и таскать эту селедку из воды по всей Северной Атлантике. Каждый рейс селедка и селедка… А кому не хочется выводить в океан огромный белоснежный лайнер?

Сергею я не говорю ничего, зачем ему мои болячки, будто своих у него нет. Идем дальше и останавливаемся у траулера типа РТМ.

— Вот, — говорю я. — «Тукан» был тоже таким, это был его близнец…

Я говорю про него «был», как про умершего человека. Хотя погибший траулер лежит на небольшой глубине, его обязательно поднимут, и снова он будет ходить по морям, и в этом он отличается от человека: способностью ожить.

Еще сотня метров — и мой траулер. Сергей с любопытством осматривает скромную каюту, а я складываю в его авоську самодельные балыки — презент ленинградцам.

— Мне нравится у тебя, — говорит Сергей. — Возьмешь к себе матросом?

Соглашаюсь, конечно, и знаю, что матросом Сергей никогда не пойдет со мной в море, но вслух об этом не говорю. Он начнет доказывать, спорить, уверять самого себя, что мечтал об этом давно, вот вернется в Ленинград и будет начальство просить, а то и без содержания отпуск возьмет. Они всегда и все так говорят, мои друзья, не знающие моря. Но по-прежнему справляют службу, радуясь повышениям и премиальным, срываются иногда и подчас тратят силы на деятельность пустую и ненужную им. Они неплохие парни, но бросить все и уйти в море — на это их не хватает. А жаль. Не только моим друзьям, всем парням я прописал бы крещение океаном…


…За километр до Рыбацкого дома нас встретили первые кордоны. А там, за кордонами, в Доме рыбаков, нас ждал Станислав Решевский. Он состоял в похоронной комиссии и обещал встретить меня и Сергея.

Не люблю похорон, но прийти сюда был обязан. Да и из-за Сергея мне следовало сюда прийти. Он художник, пусть узнает другую сторону моря.

В это время разомкнулась синяя шеренга, и человек с красно-черной повязкой на рукаве вышел вперед и принялся отсчитывать новую партию.

Мы рванулись вперед, но после третьего кордона стало ясно, что до Решевского нам не добраться.

Люди стояли группами, отделяясь и сливаясь с толпой, охватившей Дом рыбаков. Говорили громко и тихо, вытягивая шеи, смотрели туда, где из высокого подъезда опускали в толпу гробы. И трудно было рассмотреть что-либо там, дальше, где скопились воедино люди. Они заполонили собой солнечный мартовский день, дом с колоннами, с голыми деревьями площадь и нехотя выпускали из объятий кумачовые машины.

— Главное, только на промысел вышли…

— Салаг, говорят, было много, кто по первому разу.

— Их на каждом судне хватает.

— Может, кто вышел на корму потравить — штормило ведь крепко — и клинкетную дверь за собой не задраил?..

— Всякое могло, кто знает…

— Капитана не нашли?

— Не нашли. И это к лучшему, наверно…

— А что же он СОС не давал? На себя надеялся?

— Надеялся… А ты бы дал?

— Не знаю…

— А я бы нет. Конечно, если б знал, чем кончится, — другое дело.

— Не торопятся наши капитаны СОС давать… Потом попробуй доказать, что сам ничего поделать не смог.

— А люди-то, люди…

— Да… Вот они… Бывшие пахари моря.

Толпа напирала к выходу, откуда выносили по двое отплававших ребят, машина с огненными бортами раздвигала толпу, и люди снова смыкались за ее кормой, и снова двоих выносили на солнце, и над миром метался радиоголос:

— Граждане, соблюдайте спокойствие! Освободите проход! Освободите проход… Соблюдайте спокойствие!

Только люди не могли оставаться спокойными. Они метались из стороны в сторону, лезли на деревья и ограду, висели на балконах и громыхали жестью на крышах домов. Сергей стоял у дерева и собирался присоединиться к мальчишкам, уже сидящим на лишенных листвы ветвях.

— Брось, — сказал я. — Идем, покажу проход.

Садом мы обогнули площадь и вышли к дому с другой стороны. Здесь я увидел знакомого капитана с повязкой на рукаве, капитан жадно затягивался сигаретой и, не глядя, сунул Сергею ладонь, когда их знакомил.

— Не могу больше, — сказал мне этот капитан. — Поручение, я тебе скажу…

Я сочувственно покивал капитану и подумал, что мне повезло, тяжело с такими поручениями, а кому-то выполнять их надо… Толпа вдруг дрогнула, подалась вперед, и снова над нею заметался радиоголос.

— Молоденькая, — сказала бабка.

Она стояла на перевернутом ящике из-под цемента, тянула голову, чтобы получше увидеть, и морщинистая шея у бабки разгладилась и помолодела.

— Как на войне, — сказал капитан. — И бабы гибнут с парнями в море…

Я поднялся на ограду, чтоб стать рядом с Сергеем, и увидел, как маленький гроб осторожно лег на машину. Машина тронулась, и снова завыли надраенные трубы.

— На кладбище пойдем? — спросил я.

— Не успеем, — ответил Сергей. — Боюсь опоздать на поезд.


На вокзал мы ехали трамваем среди взбудораженных людей и слушали, как они говорили об этом…

— Знаешь, о чем думаю? — сказал Сергей.

— О них?

— И о них тоже…

Он замолчал.

— А Вселенная наша расширяется, — сказал вдруг Сергей. — Весь космос миллиарды лет расширяется от необычайно сверхсжатого и сверхгорячего состояния, и те звезды, что видим мы в небе — по ним ты определяешь место свое в море, — и галактики тоже бегут друг от друга в стороны, словно люди из горящего дома, бегут вот уже миллиарды лет. А еще будет так, — сказал Сергей, — на сорок пятом миллиарде лет прекратится это движение, и все звезды побегут в обратную сторону, понимаешь, теперь друг другу навстречу, начнется сжатие… Потом снова расширение. И так без конца…

— Сорок пять миллиардов, — сказал я. — На нас с тобой хватит.

— Ничего ты не понял, — сказал Сергей.

Врет он, я все понял, у меня даже дух захватило от Серегиных слов, только ему ничего не сказал об этом, я знал, как Сергею неуютно где-то внутри себя.

Мы вышли на вокзальную площадь, и мне показалось, будто мы потеряли что-то с Сережкой.

Наверное, он испытал такое же чувство, повернулся ко мне, заглянув в глаза, и тронул за рукав.

— Замолчали, — и я понял, что не хватало нам корабельного воя в порту.

— Последнего опустили, — сказал Сергей.

Мы забрали в камере хранения чемодан и медленно — время еще оставалось — побрели на перрон, где стоял поезд и возле вагонов не было пассажиров, никто не хотел уезжать из этого солнечного дня, а Сергей уезжал. Не нужно, чтоб он уезжал, не надо мне оставаться с этим днем наедине.

— Смотри-ка, — сказал Сергей, — никак Решевский?..

Стас догонял нас, улыбался, и мы заулыбались тоже… Сергею было приятно, что и Стас его провожает.

Вагон не уместился под навесом, мы стояли у подножки вчетвером — Сережка, Стас, солнце и я.

Но поезду следовало трогаться, и он двинулся, тихо двинулся вдоль перрона, а мы принялись тискать Сережке ладонь.

Он прыгнул в тамбур, поднял и опустил руку, что-то крикнул, мы не расслышали слов и молча стояли на перроне, где почти не было провожающих, поезд уходил все дальше, солнце припекало наши затылки. Сергей продолжал стоять на подножке, потом исчез. Мы разом отвернулись, хотя поезд не успел скрыться из виду, закурили и, не торопясь, вышли на вокзальную площадь.

— Посидим, — сказал Стас.

Солнце оказалось перед глазами, мы щурились, затягивались дымом и молчали. В порту было тихо, день продолжался, и казалось, этот солнечный день в марте не окончится никогда.

— Что собираешься делать? — спросил я Стаса.

— Тут одна девчонка приглашала, — сказал он, — день ее рождения.

— Возьми меня с собой, — попросил я.

Мне не хотелось с ним расставаться. Знал, что надо домой и все равно придется туда идти, рано или поздно, знал, что Галка ждет меня дома, и подтолкнул Решевского локтем.

— Возьми, — сказал я.

— Брось, тебе домой надо, — ответил Стас.

— Гад ты, — сказал я. — Ползучий.

— Не заводись, Игорь, все гады ползучие. Завтра спасибо мне скажешь…


…Не раз и не два вспоминал солнечный день в марте, он мне снился в колонии едва ли не каждую ночь, только хоронили в моих видениях ребят с «Кальмара», Галку, Решевского и меня самого. Не знаю, кого похороню в следующем сне, но вот здесь, в зале ресторана «Балтика», к исходу вечера я стал понимать, как уходит уверенность в том, что мне нанесли незаслуженную обиду, и все больше и больше ощущаю себя с ними лишним — с Галкой и Решевским…


Решевский пристально посмотрел на мою руку, и в эту минуту я понял, что он вспоминает ту историю, что случилась с нами на практике. Было это много лет назад, наверное, мы были тогда другими. Ни мне, ни Стасу не пришло бы и в голову, что окажемся с ним когда-нибудь в нынешней ситуации.

А на «Волховстрое» произошло вот что…

…Северным морским путем мы пригнали в Петропавловск сейнеры для камчатских рыбаков. Практика началась в мае, а был уже конец сентября. Нам бы на самолет — и до дому, благо на перегоне мы были зачислены в штат матросами первого класса, и денег у нас довольно. Но всем вдруг захотелось побывать во Владивостоке, а чтоб не идти в этот порт пассажирами неделю, мы нанялись на сухогрузный транспорт «Волховстрой», пароход, построенный еще в двадцатые годы.

Нас, четверых, определили матросами, отвели каюту и сразу кинули на погрузку: через сутки судно готовилось отойти.

Начался рейс. Все шло нормально. Мы спустились на юг вдоль камчатского побережья, прошли Первым Курильским проливом в Охотское море, оставив справа мыс Лопатку и налюбовавшись вдоль на остров-вулкан Алаид. Не принес нам неожиданностей и пролив Лаперуза. Был, правда, туман, только он скоро рассеялся, едва миновали Хоккайдо.

Японское море встретило нас жестоким штормом. Бешеный норд-вест поддавал в правый борт и валил «Волховстрой» из стороны в сторону, доводя крен до тридцати — сорока градусов. Положение создалось критическое, и капитан принял решение изменить курс. Судно привели носом на ветер, бортовая качка сменилась килевой, и мы медленно выгребали против ветра, делая по две мили за четырехчасовую вахту.

И тогда случилось ЧП. На палубе «Волховстроя» стояли крепко принайтованные тросами трехосные машины. Во время штормовой свистопляски лопнули от нагрузки крепления одной машины. Избавившись от пут, она принялась кататься по палубе, расшибая своим корпусом все к чертовой матери.

По сигналу «Аврал!» во главе со старпомом мы выскочили на палубу. Предстояло поймать машину, остановить ее и снова закрепить на уходящей из-под ног палубе. Задача, прямо скажем, не из веселых. «Волховстрой» раскачивался во все стороны, и трудно было угадать, куда вдруг ринется машина.

Мы боролись с машиной часа два, пока не набросили на ее передний бампер петлю из проволочного троса. Свободный конец был у меня в руках, и я успел накинуть на кнехт два шлага, две восьмерки, чтобы задержать машину. Но двух было мало, а на третью не хватило времени. Пароход круто положило налево, машину понесло к левому борту, трос дернулся и стал травиться, хотя я изо всех сил пытался удержать его. Машина двигалась к фальшборту своим задним бортом. Стас и Женька Наседкин, отброшенные к фальшборту, оцепенели от ужаса и, не шевелясь, смотрели, как надвигается на них машина. Я упирался изо всех сил, но трос медленно травился, и машина пошла на ребят. Мои руки в брезентовых рукавицах вместе с травящимся тросом оказались у чугунной тумбы кнехта. Я не заметил, как левая рукавица попала между тросом и кнехтом, ждал, когда волна положит «Волховстрой» направо. Потом, не теряя времени, быстро выбрал образовавшуюся слабину и намертво закрепил машину. Когда ко мне подбежали Женька, Стас, другие матросы, я почувствовал, как горит левая рука, и сдернул с нее рукавицу, уже наполнившуюся кровью.

Доктора на каботажном судне не полагалось, потому операцию мне сделали во Владивостоке.


…Не знаю, может быть, это следствие полузабытых и не всегда осознанных обид детства, только я ревнив к мужской дружбе. В принципе при первой встрече люди кажутся мне славными… Потом происходит отбор, бывает и разочарование. Но если кто-то становился хорошим товарищем, на него возлагались сложные обязанности. При внешней моей коммуникабельности я трудно схожусь с людьми по большому счету. Таким уж уродился, и изменить здесь ничего нельзя. Меня и нынешняя история, может быть, больнее всего ударила тем, что обиду нанесли самые близкие мне люди.


— Привет, Галочка! Здорово, Стас! — услышал я за спиной и узнал голос Васьки Мокичева.

Он подошел к нашему столику. Стас жестом пригласил его сесть, и Мокичев сел, небрежно мне кивнув.

— Не узнаешь? — спросил Ваську Решевский.

Мокичев пристально посмотрел на меня.

— Боже мой, — тихо проговорил он. — Да ведь это Игорь Волков…

— Он самый, — улыбаясь, сказал я, довольный растерянностью никогда и ничем не смущавшегося Васьки.

— Ну и ну, — сказал он. — Вернулся, значит…

— Как живешь? — спросил я. — Все суда перегоняешь?

— Обычное дело… Вот прилетел с Востока, гнали туда плавбазу из Швеции. Да что я, ты-то как?.. Мы тут о тебе часто вспоминали… И рюмку поднимали за твое возвращение.

Его словам я не очень поверил, но все равно слышать это было приятно.

По беспокойным глазам Мокичева, с интересом оглядывающего нас троих, я понял, что он обо всем знает и теперь старается выяснить для себя, что же здесь происходит и как ему держаться за нашим столом, дабы не попасть ненароком впросак.

— Вот ты где, Василий! — громко сказал маленький человечек с грустными глазами. Он неожиданно вырос за спиной Васьки и тронул сухонькой лапкой его за плечо. — А я тебя ищу, ищу…

— А, Коля, — снисходительно и небрежно сказал Мокичев. — Тащи стул и садись с нами…

Это был Николай Снегирев, корреспондент местной газеты. Снегирев знал все, что касается флота, и, наверно, не хуже начальника главка. Я помнил его еще с первого курса мореходки, когда он пришел к нам, желторотым мальчишкам, и выдал в газете репортаж о будущей рыбацкой смене — о «молодых орлятах океана». С тех пор Снегирев не изменился, был таким же суетливым, но слушать морскую травлю умел внимательно, выуживал даже у самых молчаливых необходимую информацию и с восторгом писал о «славных рыцарях моря».

Я наблюдал за Снегиревым со стороны, меня всегда удивляли его глаза, контрастирующие со всем обликом и манерами. Глаза были мудрые и печальные… Но случай разговориться со Снегиревым по душам не возникал, хотя я чувствовал, что он тоже присматривается ко мне.

Только однажды возникла такая возможность, хотя непосредственно перед этим я подавил в себе желание двинуть Снегирева в челюсть.

Получилось так, что с Галкой мы попали как-то к общим друзьям. В большую комнату набилось десятка два людей, разных по возрасту, внешности и манерам. Надрывалась радиола, танцевали пары, в углу на низком столике стояли бутылки и поднос с бутербродами. В коридоре целовались, на кухне читали стихи, а мы с Галкой с любопытством разглядывали этот бедлам.

В разгар вечеринки в комнату ворвался длинноволосый парень в полосатых брюках и красной кофте.

— Вадик! — закричали девчонки. — Вадик!

Парня я узнал. Это был Вадим Курилов, один из ведущих актеров нашего театра, любимец публики.

Вадим подошел к радиоле, снял пластинку с диска и поставил ту, что принес с собой.

Остановились пары, и, когда все смолкли, он опустил адаптер на черный пластиночный круг.

В наступившей тишине послышался стук. Вадим повернул регулятор громкости вправо, и в комнате забухали глухие удары. Звук ударял в уши, ослабевал, прерывался и снова рвался из динамика радиолы. Мы не знали, что означает этот стук, но было в нем нечто тревожащее душу, непонятное смятение охватило меня, и я видел, как застыли лица захваченных врасплох людей.

Мельком взглянув на Вадима, я обнаружил на его лице ухмылку.

Неровный стук прекратился. Щелкнул автомат, остановив движение диска. Я приподнял адаптер, снял диск пластинки и в синем кругу ее прочитал: «Апрелевский завод. Долгоиграющая 33 об/м. ВТУ VXII 231—60 33 ИД—8378. 2-я сторона. Большая медицинская энциклопедия № 26. Митральные пороки сердца (Оконч.)»

«Вот именно, «оконч.», — успел подумать я. Вадим вырвал пластинку из моих рук и нарочито по-театральному прочитал написанное в синем круге.

Мгновение все молчали, не зная, как к этому отнестись.

— Вот так… Так оно бьется, черти… А теперь пляшите!

Он сунул пластинку с синим кругом под мышку, поставил другую, бросил на нее адаптер и вышел из комнаты.

Снегирев придвинулся ко мне боком и спросил, поводя глазами к двери, за которой скрылся Вадим:

— Силен, бродяга! Ну и как тебе эта хохма?

Вот тогда и захотелось мне двинуть Снегирева в челюсть, только никто бы меня не понял, и потом я успел заглянуть журналисту в глаза — и не поверил. Стало ясно, что он «работал» на меня и ждал, как откликнусь на «хохму». Только зачем это понадобилось ему? Я пожал плечами и повернулся к Галке, о чем-то спросившей меня тогда…

Уже позднее я узнал, что у Снегирева большая семья, трое или четверо детей. Мне рассказывали ребята, которые обращались к нему за помощью по разным вопросам, что Снегирев хватался за каждую чужую болячку, обивал пороги начальства до тех пор, пока не добивался справедливости и не выручал попавшего в беду рыбака. Он успевал взять обязательный материал для газеты, писать в каждом номере о проблемах промысла, присутствовать на всевозможных совещаниях и бегать по квартирным делам какого-нибудь рефмашиниста или тралмастера, усмирять излишне ревнивого рыбака, убеждать сурового главного капитана, чтобы тот простил какого-нибудь непутевого штурманца.

Да, далеко не однозначным человеком был Николай Снегирев. А историей с пластинкой, как он мне потом объяснил, пытался разобраться во мне, он коллекцию собирал нестандартных типов… Так и сказал мне об этом… Каков гусь! Сейчас Снегирев придвинул к нашему столу пятый стул и, влюбленно поглядывая на Ваську, говорил, захлебываясь от восторга:

— Силен, бродяга! Полшарика отмотал! А заходы какие… Будем давать его очерки в газете. «Глазами советского моряка»!

— Брось, Коля, — лениво сказал Мокичев, — я лишь фамилию поставил. А писал-то ведь ты по моим байкам…

— Литературная обработка — в порядке вещей… — сказал Снегирев, но я заметил, как он при этом смутился.

— С твоими связями среди моряков да журналистским опытом давно бы книгу написал про нашего брата, — сказал Васька. — А ты все «обработка да обработка»… Лексикон заштатного рыбмастера, а не «медведицы пера».

Снегирев вздрогнул, прикрыл глаза и вновь заулыбался.

— Эх, старик… В каждом газетчике есть этот комплекс — все мы мечтаем о литературе, о собственной книге, а изо дня в день даем в газету информации на сорок строк. А книга так и остается ненаписанной.

Он повернулся ко мне.

— Вы с Патагонского шельфа вернулись или из Африки?

— Из тюрьмы, — ответил я.

Снегирев оглядел всех и понял, что я не шучу.

— Постой, постой, — медленно начал он, — как же я не узнал… Ведь вы тот самый Игорь Волков?

— Тот самый…

— Волосы, — сказал Снегирев, — седые волосы… Простите меня, Волков…

И тут принялся за дело оркестр.

Снегирев поднялся.

— К сожалению, эта сенсация не для нашей газеты, — деланно улыбнулся и стал прежним Снегиревым. — Но мы еще поговорим с вами, капитан Волков… Может быть, эта тема для большой вещи, которую давно задумал… А сейчас я временно покину вас, здесь кавалеров избыток. И каких кавалеров!

Он поклонился Галке и направился в дальний угол зала.

— Как думаешь начинать жизнь? — вполголоса спросил меня Мокичев. — Пойдем покурим, что ли…

Я понял, что он хочет поговорить со мной о деле, и поднялся из-за стола.

Мы прошли через вестибюль и стали у колонны, подперли ее плечами, закурили.

— Отошел или нет еще? — участливо спросил Мокичев, и в эту минуту я поверил в его искренность.

— Отхожу, — ответил я.

Участие участием, но мне не хотелось ворошить старое, а Васька ни о чем таком не спросил.

— Давай к нам, старик, — сказал Мокичев, — в нашу контору. Меня выдвигают в замы главного капитана, поддержу… А работа у нас — сам знаешь. Не промысел, ведь туда тебе сейчас и не нужно, поди, и так по людям стосковался. На перегоне, понимаешь, все веселей, смена обстановки частая. Виза-то у тебя будет?

— Должна быть, — сказал я. — На мне больше ничего нет.

— И прекрасно! — вскричал Васька, ухватив меня за рукав. — Прямая тебе дорога в Мортрансфлот!

— Я подумаю, Василь, спасибо. Но мне как-то промысловое судно милее…

— Так ты и будешь плавать на них, чудак. Только рыбу ловить не придется. Правда, иногда после приемки судна у фирмы мы идем в район промысла и понемножку рыбачим, чтоб опробовать оборудование. Так что и у нас ты свою страсть можешь удовлетворить. Только не понимаю твоего промыслового азарта. По мне, так пускай эту рыбу ловит тот, кто ее в океан выпустил… Ладно-ладно, я шучу, не смотри на меня волком, Волков! — Он засмеялся, довольный случайной игрой слов. — Значит, договорились?

Когда мы все четверо оказались снова за столом, Ваську осенило. Он внимательно посмотрел на меня, потом на Стаса, видимо соображая, как выйти из положения, и наконец сказал, глядя поверх наших с Решевским голов:

— Коллеги, разрешите пригласить на танец даму…

Не сговариваясь, мы поглядели со Стасом друг на друга и ничего Мокичеву не ответили.

— Молчание — знак согласия! — Васька, лихо вскочив, поклонился Галке.

Впервые за весь вечер остались мы с Решевским наедине.

Не знаю, кто проявил больший такт, оставив нас вдвоем, Галка или Мокичев, а может быть, все произошло случайно, скорее так оно и было. Если раньше я думал о необходимости такой встречи и последующего мужского разговора, то сейчас, когда вечер подходил к концу и я о многом успел подумать, многое смог по-новому понять, сейчас не видел смысла в этом разговоре.

«Никаких слов не будет, Решевский, — подумал я, глядя Стасу в глаза. — Если произнесу их сейчас, они потеряют силу. Иногда слова нуждаются в том, чтобы их не произносили. Слова были мыслями в моем сознании и только в нем способны существовать. Стоит слететь им с губ, они поблекнут, превратятся в прах».

— Ты можешь дать мне по морде сейчас, Игорь, — сказал Решевский, — но я хочу тебе все рассказать…

— Тебя ударить? Могу, конечно… Только зачем? Это ничего не изменит. И потом, ты вряд ли считаешь, что заслужил это. Ты, мне кажется, вполне доволен судьбой. Зачем желать лучшего? Ну а о себе я позабочусь сам… Видишь вон ту красотку, что на стене, с янтарем в руках? Возьму ее в жены. Как на твой взгляд? Годится? Надежно и оригинально…

— Игорь, я стараюсь понять тебя, но…

— И хорошо. Когда стараются — хорошо. Больше всего страдаешь от человеческого равнодушия. А с тобой удобно. Ты все-таки хоть стараешься понять, и не нужно поэтому сотрясать воздух словесами. Ладно… Ты мне вот что лучше скажи… Море почему бросил? Она, Галка, заставила, да? Всерьез занялся преподавательской деятельностью или это всего лишь временный этап?

Решевский молчал, видимо обдумывая ответ.

— Тут все оказалось непросто… — начал он.

— А ты не усложняй без нужды…

— Видишь ли, конечно, Галка настояла, ну и я тоже… Сейчас учусь заочно в Высшей мореходке, хочу заняться теорией судовождения.

— А практику оставляешь нам, простым смертным? Что ж, ничего зазорного в твоих планах нет. Каждому свое. Иногда жалел, что соблазнил тебя мореходкой…

Решевский вздрогнул.

— Жалел?

— Ну не в том смысле, в каком ты сейчас подумал. Просто видел, что ты способен на большее. Кончил бы полную школу и пошел в мединститут, глядишь, получился бы ученый или хороший врач, как отец… У тебя было это, ну способность к анализу явлений, что ли, Стас, понимаешь… Впрочем, и сейчас не поздно.

— Ты так считаешь?

— Конечно. Ведь начинаю же я сегодня новую жизнь. А море ты бросил зря. Ну это я на свой аршин прикинул, извини…

«А может быть, и ты когда-нибудь бросишь море, — подумал о себе, — надоест тебе, Волков, болтаться месяцами в океане и видеть вокруг воду, одну лишь воду да примелькавшиеся лица твоих штурманов и ждать, когда море подкинет пакость, вроде той, что имел уже несчастье попробовать, или нечто другое — ассортимент у моря велик, и оно не скупится на вариации. Оно чужое для нас, землян, хотя и говорят, что жизнь возникла в море. Наверное, было это так давно, что океан утратил память об этом и видит в нас лишь назойливых муравьев, настойчиво царапающих его поверхность килями своих кораблей, волокущих тралы по дну. Не случайно «море» — слово среднего рода. Море — это не поддающееся человеческому разумению существо. Вот «земля» — это понятно. Земля, мать, родина… И все-таки люди снова снаряжают корабли, и снова гремят якорные цепи, летят в воду сброшенные с причала швартовы — море призывает к себе людей, утоляющих ненасытную жажду познания. Многие не отдают себе в этом отчета, но инстинктивно, подсознательно захвачены морем в плен. Иные уходят совсем, уходят и не возвращаются к морю. Однако тоска, грустная память о нем остается. Как бы и тебе, Решевский, не затосковать… А может быть, ты и тоскуешь, парень?»

Вслух я ничего не сказал. Это мое восприятие моря и не касается остальных. А тут Мокичев вернулся с Галкой к столу, откланялся и двинул к своим ребятам — те уже махали ему руками, известно, какая компания без Васьки? А при Галке ни о чем таком, связанном с морем, говорить нельзя. Мне становилось ясно, что пора бы заканчивать вечер, нервы у меня не стальные, а я так упорно перетягивал их сегодня, забыв о пределе запаса прочности.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Шаги под дверью затихли. Залязгал запор, дверь распахнулась, и в камеру «шизо» вошел Загладин.

Штрафной изолятор, или сокращенно «шизо» (странное слово, созвучное со словом «шизоид», «шизофреник», интересно, знал ли об этом тот, кто первым придумал такое сокращение и пустил его в обиход?), так вот, значит, этот самый «шизо», тюрьма в тюрьме, находился на территории общей «зоны» и имел собственную охрану и систему ограждения. Туда помещали заключенных, которые нарушили режим или совершили преступление уже в колонии и ждали следствия и суда. Были в шизо камеры общие, на десять — двенадцать человек, для тех, кто получил обычную отсидку. Таких кормили по полному рациону и давали работу прямо в камеру, чтоб не слонялись от безделья.

Меня же определили в одиночку, на строгий режим. Работы здесь не полагалось, выводили лишь раз в сутки на тридцатиминутную прогулку.

Попав в одиночку, я почувствовал себя, как ни странно, счастливым. После случившейся встряски мне никого не хотелось видеть. Возможность побыть с самим собой наедине оборачивалась неожиданно приятной перспективой, о чем, вероятно, не подумала администрация, определяя для меня строгий режим. А может быть, как раз и решено было проявить своеобразную гуманность и дать побыть одному, ведь больше всего я нуждался тогда именно в этом.

На второй день пришел ко мне наш воспитатель, майор Загладин. Но хочу быть последовательным и объяснить, за что попал в штрафной изолятор.

Исполнился год моего пребывания в колонии.

«Прошел год, — думал я, — тебе уже исполнился тридцать один. Если отбудешь срок полностью, исполнится тридцать восемь. Не так уж и много на первый взгляд. Но это ведь не обычные годы. Наверно, условия неволи таковы, что некие качества человеческой натуры бесследно исчезают и появляются новые. И есть опасность потерять невосполнимое, значение которого трудно переоценить. И взамен приобрести то, что помешает жить потом на воле».

Для меня не оставалось ничего другого, как исправно работать, читать, размышлять о самых различных вещах, ждать от Галки писем и загонять подальше, в затаенные уголки души, теплившуюся надежду на успех усилий Юрия Федоровича Мирончука.

Мирончук изредка писал, рассказывал о новостях в Тралфлоте, старался ободрить и делал это не прямо, в лоб, а незаметно, исподволь, трудно было ухватить, где и как он меня подбадривает, но тем не менее от писем его становилось спокойное. О деле моем писал скупо, однако я чувствовал, что Юрий Федорович о нем не забывает.

Не так-то просто пришлось Мирончуку. Он понимал, в какую сложную ситуацию попал я. Стечение обстоятельств препятствовало обнаружению истины. И конечно, за этим стояла тень Коллинза. Но ему, Коллинзу, так и не удалось сделать из меня союзника, хотя бы и потенциального.

Да, Мирончуку было нелегко. Так уж, видно, устроено человеческое общество, что наряду с людьми, откликающимися на чужую беду, живут и такие, для которых своя рубашка ближе к телу, а собственная хата оказывается, конечно, с краю… Кто его знает, может быть, какой-то резон в этом и есть, может быть, сама эволюция позаботилась о наделении человека не только коллективистским разумом, но и личностным эгоизмом?

Находились такие, что говорили Мирончуку: «И чего ты связался с этим делом, Юрий Федорович? Непонятна твоя позиция… Сам подумай. Корабль был? Был. Утопил его со всей командой Волков? Утопил… Есть документы, снимающие с Волкова вину? Нету их. Суд признал капитана виновным? Признал. Чего же ты хочешь, дорогой товарищ Мирончук? Или ты следствию и нашему справедливому советскому суду не доверяешь, а?»

В Управлении тралового флота отказались создать еще одну, внутреннюю, комиссию из опытных судоводителей, которая бы снова рассмотрела возможные варианты причины гибели «Кальмара». Не поддержало Мирончука и начальство Тралфлота. «Схватил строгача, — сказали ему, — и будь доволен. А Волков еще легко отделался. Так вот…»

— Ты что ж это, — сказало начальство Тралфлота, — ставишь под сомнение приговор областного суда по делу о гибели «Кальмара»?..

— Я не ставлю судебный приговор под сомнение, — ответил Мирончук. — По тем данным, которые имелись в деле, Волков осужден правильно. Весь вопрос в том, что в деле не было доказательств, оправдывающих капитана «Кальмара».

— А у тебя они есть, эти доказательства?

— Пока нет…

— Так чего же ты тогда лезешь не в свое дело, подменяешь органы следствия? У тебя разве дел своих мало? Опять у нас с планом нелады, ремонт траулеров затянули… Вот чем надо тебе заниматься как партийному секретарю. А ты затеял неизвестно что. Должны тебе сказать, Юрий Федорович, что надо понимать и важность текущего момента. А какого характера в настоящее время этот момент? Весь город еще находится под впечатлением гибели «Кальмара» и его экипажа. После суда, когда все убедились, что виновник наказан, страсти стали стихать. А ты опять хочешь людей взбудоражить. Безответственно поступаешь, товарищ Мирончук, безответственно…

— Простите меня, только я не могу с этим согласиться, — сказал Юрий Федорович. — Что ж, выходит, что из-за какого-то, кстати, непонятного для меня «момента» невиновный человек должен сидеть в тюрьме? Мне кажется, что люди нас скорее поймут, если мы сможем доказать истинную причину гибели траулера.

— А откуда тебе известно, что Волков невиновный? И разве мало тебе материалов следствия и суда? И вообще смотри, Мирончук…

Поддержали Юрия Федоровича в горкоме партии и в прокуратуре области. Прокурор Птахин согласился с Мирончуком, с его идеей попытаться добыть новые доказательства.

— Если мы будем располагать официальными свидетельскими показаниями жителей Фарлендских островов, то сможем тогда поставить вопрос о пересмотре приговора по вновь открывшимся обстоятельствам, — сказал он. — Все дело в том, как добыть эти показания. Ведь катастрофа произошла у чужих берегов. Можно, конечно, как мы это уже делали в процессе следствия, запросить через Министерство иностранных дел администрацию Фарлендских островов. Это официальный путь, другого для нас, для прокуратуры, нет. Только вот на новый запрос придет тот же ответ, опровергающий версию со взрывом мины…

— И какой же вы видите выход? — спросил Мирончук.

— Надо добывать доказательства иным путем. Давайте попробуем связаться с работниками нашего посольства, корреспондентами и попросим их помочь делу неофициальным порядком. Но, конечно, показания должны быть заверены где-то на месте, скажем, в муниципалитете одного из островов. Только в этом случае документы приобретут юридическую силу. Как видите, нелегкое это дело…

Товарищи, поддерживающие Мирончука, посоветовали ему самому отправиться за границу и на месте объяснить суть дела. Для этого можно было бы использовать заход одного из наших промысловых судов на Фарлендские острова.

И снова возникли трудности: кое-кто опять засомневался в целесообразности хлопот Юрия Федоровича.

Тогда он пошел вместе с прокурором к секретарю обкома партии, и вдвоем они убедили секретаря, что за границу Мирончуку ехать необходимо.

— Ты смотри только там, Юрий Федорович, — сказал секретарь. — Не превращайся за границей в детектива. Расскажи товарищам из посольства суть дела и возвращайся домой. А уж они лучше тебя знают, как в этом деле разобраться. Будь осторожен…

И потом, — продолжал секретарь обкома, — не забывай, что история с капитаном Волковым — не твое частное дело. Нас всех это ой как касается. Конечно, хорошо, что наши товарищи за границей узнают все подробности от тебя лично, но вот копию его подробного объяснения всех обстоятельств случившегося с ним в Бриссене я уже передал куда нужно. Там тоже займутся судьбой твоего «крестника». Общее это дело, Мирончук, наше дело, дорогой товарищ…

Так боролись за меня Мирончук и те люди, которые верили ему, а значит, верили и мне…

Я тем временем работал не жалея сил, и работа приносила мне облегчение. Я работал и думал о том месте, на которое определили меня сейчас, и о том, чем займусь, когда выйду за ворота «зоны».


Меня ожидали два события. Наконец-то разрешили трехдневное свидание с женой. Я тотчас же отправил ей письмо и с нетерпением принялся ждать ее приезда…

И второе событие: выходил на свободу Иван Широков, донской казак, бывший агроном, собиравшийся снова вернуться к земле и выращивать на ней хлеб. С ним, с Иваном Широковым, человеком большой доброты и души, меня связывала искренняя дружба. Иван часто принимался рассказывать о жене и дочери, ожидающих его возвращения, о своей станице, о том, чем займется в первые дни, но иногда вдруг замолкал, смотрел на меня виноватыми глазами, клал тяжелые руки мне на плечи и смущенно заглядывал в лицо:

— Прости, Капитан, разбрехался я… А ты не горюй, и твоя очередь наступит, не верю, что долго здесь пробудешь, и к тебе повернется новая судьба.

Перед самым освобождением во время обеда, когда мы приканчивали кашу, Широков облизал ложку, сунул ее в карман куртки и потянул к себе алюминиевую кружку с жидким компотом.

— Бурда, — сказал он, — сейчас бы нашего узвару, Капитан. Знаешь, какой компот у меня Верка варит… Узвар, по-нашему… Утром принесет из погреба кринку, обхватишь кринку за бока руками и дуешь… Мечта… А то раки. Тоже недурственное дело… В выходной день женку в магазин с бидончиком пошлешь, чтоб квасу принесла, а сам соседа покличешь и с ним подашься на речку раков ловить. Нарежешь веток на берегу, свяжешь их в веники и засунешь под каждую корягу. Сиди себе и покуривай в холодке. Покурил, с соседом покалякал за жизнь — и в реку, к веникам. А там уже раков полно. Позацепились клешнями и не отпускают. Так и лезут на верную свою погибель. Известное дело, в кипяток их, а потом… Ты раков любишь, Капитан?

— Пробовать доводилось. Ловить вот не пришлось. Я лангустов ловил, омаров. В них мяса много. А вот раки… Мелковаты уж больно. Омары куда крупнее.

— А где эти омары водятся, Капитан?

— В океане. Обычно там, где вода потеплее. Они по виду совсем как раки, особенно омары похожи. Лангусты, те, правда, без больших клешней, да только покрупнее раков раз в десять — пятнадцать…

— Да ну?!

— Вот тебе и «ну». Было у меня заветное местечко у юго-восточного берега Исландии. Стоит там островок Ленасдакур. Плюгавенький островок, одна скала из воды торчит. Однако координаты хоть сейчас вспомню. Вот, изволь: шестьдесят четыре градуса тридцать шесть минут северной широты и тридцать градусов тридцать одна минута западной долготы. На дне моря у острова бьют горячие источники, потому и вода там теплая. И у Ленасдакура поселилась колония лангустов. Некоторые капитаны знают о ней и по дороге на Ньюфаундленд или Лабрадор заворачивают к острову, чтоб сделать пару-тройку тралений. Наберут центнеров двадцать лангустов — и в холодильник. И тогда на весь рейс хватает свежемороженых раков…

— Это вроде как собственный садок у тебя в океане?

— Конечно… Ты координаты не запомнил? Тогда могу быть спокойным за лангустов: в садок ко мне не заберешься…

— Что ты, Капитан, я и моря-то ни разу не видал.

— Выйдешь послезавтра из «зоны» и катай в Одессу.

— А что, и поеду. За два-то года этой жизни можно себе и море позволить…

Да, послезавтра Широков выйдет отсюда и многое сможет себе позволить. И мне вдруг так захотелось просто войти в лес, упасть в траву и бездумно смотреть, как близко от лица спешит по делам своим рыжий-рыжий муравей…


Простились мы утром, А выпускали его в двенадцать часов, мне же предстояло идти на работу.

— Напишу, Капитан, — сказал Широков, — что и как, словом… И ты пиши. Адрес я оставил. Говорят, Верка приехала, ждет меня на вахте. Ну, значит, иди… Вон строятся наши уже…

Так ушел из «зоны» Иван Широков. Потом написал мне письмо, все у него в новой жизни сладилось, но это было уже потом, а пока сразу после его освобождения майор Загладин объявил, что теперь старшим дневальным буду я. Это ставило меня в несколько привилегированное положение и одновременно усложняло существование… Но против решения Загладина не возражал, потому как он сам меня об этом просил: помогать мне, мол, будешь, Волков…

Я ждал свидания с Галкой, ждал от нее телеграмму с датой приезда. По моим расчетам, она уже получила письмо, день-два на переговоры в школе о замене на уроках, значит, дня через три будет телеграмма, сутки на дорогу, полетит, конечно, самолетом, и… О дальнейшем старался не думать, но с заключенным, выполнявшим обязанности коменданта гостиницы, расположенной в «зоне», условился о том, что он будет держать для меня, вернее для нас с Галкой, самую лучшую комнату.

Вообще, это разумная мысль разрешать людям, изолированным от общества, от мира, в котором они родились, выросли и существовали, разрешать им такие свидания с родными.

Бывало так, что строго выверенный в многочисленных специальных трактатах, посвященных совершенствованию пенитенциарной системы, рациональный мир колонии, где человек в определенный момент вдруг утрачивал личность и ощущал себя частью большого и ритмично функционирующего организма, этот мир неожиданно вступал в конфликт с внезапно возникшим у индивида желанием неким образом проявить себя, осознать через конкретные поступки свое обособленное существование, протекающее независимо от того времени и пространства, в которых движется остальная колония. Это чувство, я назвал бы его антисоциальным психозом, на моих глазах приходило к некоторым заключенным, и каждый из них реагировал на него сообразно интеллекту и психике. Иной затевал драку, другой беспричинно оскорблял воспитателя и отправлялся в изолятор, третий объявлял забастовку и переставал выходить на работу, четвертый отказался от пищи, пятый… Словом, особого выбора не было, условия не позволяли, но чудили многие.

А вот проведя несколько суток в условиях, приближенных к домашним, человек начинал чувствовать себя отделившимся от гигантского тела колонии, становился самостоятельно думающей частицей, независимо регулирующей свое бытие. О том, что за пределы гостиницы невозможно выйти и что сама гостиница находится в «зоне», он как-то не думал или старался не думать. У него есть комната, на него и жену, он может закрыться в ней на семьдесят два часа и забыть, что кругом все тот же забор с колючей проволокой на вершине. Совершалась разрядка, и заключенный возвращался в барак с прививкой от антисоциального психоза. Стадные инстинкты вступали в дело, обволакивали его индивидуалистские царапины на корке спасительным, ублаготворяющим елеем, и, соединившись с остальными, человек соблюдал режим, выгонял на производстве план и исправно отбывал срок.

Правда, мне нельзя судить о благотворном влиянии этого метода на психику лишенного свободы человека. У меня не было трех дней, и антисоциальный психоз неизбежно привел вдруг заключенного Волкова в камеру штрафного изолятора.

К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было.

Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво — был теплый день бабьего лета — вели неторопливый разговор.

Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета.

Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму:

«Приехать не могу. Подробности письмом. Галина».

Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было все написано, товарищи обступили меня, и кто-то сказал:

— Несчастье какое, Капитан?

Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились — пора на работу в цех.

Вечером после отбоя долго не мог уснуть и думал. Почему она так подписала телеграмму? Она не любила полного своего имени «Галина», я всегда называл ее Галкой, и все письма и радиограммы в море она подписывала так: Галка, Галка, Галка…

Ее подпись сказала мне о многом. Детали узнал, когда получил извещение — оно пришло после телеграммы, и между телеграммой и извещением не было ничего, видно, побоялась написать письмо, да и о чем, собственно, писать — когда получил извещение о том, что наш брак с Галиной Ивановной Волковой, девичья фамилия такая-то, расторгнут на основании статей таких-то и таких-то, а также приговора коллегии по уголовным делам областного суда от такого-то, и так далее, и тому подобное…

Так оно все и было. При таких обстоятельствах не стало у меня жены.

Потом пришло сумбурное и истеричное письмо от нее. Я с трудом дочитал его до конца и уничтожил. Было еще два письма, но я отправил их назад, не распечатав.

В колонии быстро узнали обо всем. Видно, разболтал писарь канцелярии, тоже из заключенных, вручавший мне решение суда. Заговаривать со мной остерегались, уж очень мрачен я был тогда.

Только нельзя было долго нагнетать пар в котлах. Обрушившаяся на меня беда, нет, не беда, это слово здесь не подходит, «несчастье» тоже не годится, ведь я не чувствовал себя несчастным, не знаю, как и определить свое состояние, но в душе неудержимо росло давление. Оно могло разорвать сердце, если не найти выхода, если не сработает клапан и не стравит пар.

Наверно, я смог бы рассказать обо всем Ивану Широкову, поделиться с ним, и мне стало бы легче. Но Широков был уже далеко отсюда.

Оставался Игнатий Кузьмич Загладин.

Начальника отряда я уважал, да и не только я. Мне всегда казалось, что Загладин именно тот человек, которому только и можно доверить сложное и трудное дело — возвращать обществу оступившихся людей. Думаю, с поправкой на разницу нашего положения, могу утверждать, что мы дружили с Игнатием Кузьмичом. Но воспитатель наш носил майорские погоны. Загладин был «гражданин начальник», человек из другого мира, и это, а может быть, что другое остановило меня от разговора с ним на столь сокровенную тему, хотя мы часто беседовали как два добрых приятеля. Но я так думаю, что эти беседы вообще входили в план работы начальника отряда… Ну и пусть! Пусть так, никакой искусственности, игры на публику не было у Загладина, это я сейчас придумал про план работы, просто-напросто был он истинным человеком, великой души человеком и в жизни повидал немало…

Я замечал, как Загладин приглядывается ко мне в последнее время, не решаясь заговорить. Его тоже, видно, останавливали какие-то соображения, может, боялся нарваться на грубость или такт проявлял, не знаю, только разговора у нас не состоялось, разговор не проклюнулся даже. И тут подвернулся Желтяк.

Мы прибыли с ним в колонию вместе. Фамилия его была Желтяков, сидел он за кражу и отбывал срок в соседнем отряде. Но работал в нашем цехе, поэтому виделись мы ежедневно. Никто не знал, как зовут его, Желтяк и Желтяк, у него и лицо, круглое, словно тарелка, было желтого цвета, печень, верно, беспокоила или от природы такой, и глаза желтые, окруженные мохнатыми, тоже желтыми ресницами, ну чистый филин, только звали его Желтяком, и по фамилии, и по обличью кличка как нельзя лучше приклеилась к этому типу.

Он ко мне и подвалился, филин.

— Капитан, — сказал Желтяк, — брось казниться из-за бабы…

— Что тебе? — спросил я Желтяка.

Он подмигнул мне и стал утешать, «по-своему», конечно…

— Пошел ты… знаешь куда? — сказал я.

— Куда? — полюбопытствовал Желтяк.

Я удовлетворил его любопытство, популярно объяснив маршрут, и повернулся, чтобы уйти.

— А ты подумай, Капитан! — крикнул мне вслед Желтяк.

И в тот день я действительно много думал.

Я находился в странном состоянии: двигался, работал, сдавал после смены продукцию, не ощущая вкуса, что-то жевал в столовой, отвечал на вопросы — и при этом как бы стоял в стороне от окружающего меня мира и обитавших в нем людей. Существовало два Волкова. Как тогда, на острове Овечьем, в момент, когда подошел катер, чтобы снять нас с Денисовым. Один Волков — невозмутимый наблюдатель, который с интересом, носившим, правда, я бы сказал, несколько академический характер, следил за действиями второго Волкова, Волкова-заключенного, который продолжал жить предписанным правилами распорядком и пытался сохранить некую видимость самостоятельности в действиях. Первый Волков явно презирал возникшего вдруг двойника, а двойник мучился, потому что знал об этом и не умел ничего противопоставить этому презрению.

И мысли у них были разные… От этой раздвоенности раскалывалась голова, я все время пытался примирить неладящих между собой Волковых. Только они продолжали жить независимой друг от друга жизнью…

Наступил вечер.

Перед отбоем весь отряд находился в камере.

Мое место было наверху, то самое, что год назад мне определил Иван Широков. Только теперь Ивана не было рядом…

Барак гомонился разными голосами, шли бесконечные разговоры «за жизнь»… О чем могут говорить разные по возрасту, взглядам, общественному положению мужчины, собранные вместе по единственному признаку: вина перед обществом?! Да и вина у каждого из них была разная… Настоящий Ноев ковчег, только без семи пар чистых.

Я лежал на верхней койке, лежал и бессмысленно глядел в потолок, наблюдая за поведением двух разных людей, которых одинаково называли когда-то капитаном Волковым. И вдруг понял, что рядом говорят обо мне. Я услышал голос Желтяка:

…— Он ждет ее, ждет и место в гостинице забил получше. А тут тебе вместо свиданки — ксива о разводе. Облизнулся наш Капитан!

И я понял, что весь этот разговор затеян с расчетом на меня. Я приподнялся на локте. Желтяк с тремя дружками стоял у моей койки и выжидающе глядел на меня. Я опустил ноги и сел.

— Что тебе нужно? — спросил я у Желтяка.

— А че ты ерзаешь, Капитан? — сказал Желтяк. — От настоящих людей рубильник воротишь? Поди, и от бабы своей воротил, вот тебе и заворотила! Ха-ха-ха!

Желтяк задрал голову и заржал. Его поддержали стоявшие подле него дружки, но смеяться долго им не пришлось. Перед глазами моими вдруг возникла красная завеса. Все исчезло, лишь красное заливало мое сознание, обволакивало его, делало неуправляемым и чужим. Потом разом все прояснилось, завеса пропала, и я увидел запрокинутое лицо хохочущего Желтяка, но смеха его не услышал. В ушах мерно гудело. Потом снова все исчезло. Теперь красное полностью овладело мной. Неведомая сила сняла меня с койки, и я ощутил под пальцами щуплую шею Желтяка.

С трудом припоминаю, как развивались события дальше. Потом мне рассказали, что я опрокинул Желтяка на пол, и трудно сказать, чем бы кончилось дело, если б один из заключенных, тоже из секции внутреннего порядка, не догадался крепко двинуть меня в челюсть.

Удар привел в чувство. Я поднялся и неверными шагами двинулся к выходу. Желтяк без сознания остался лежать на полу барака. Заключенные в замешательстве расступились передо мной. Я подошел уже к двери, она вела на лестницу вниз, и вдруг почувствовал, как в левой части груди становится жарко.

В голове появилась необыкновенная ясность, вокруг все показалось увеличенным и четким — и ряды коек, и лампочки у потолка, и лица стоявших вокруг заключенных, и близкие уже створки дверей, из которых выйду сейчас.

Когда ступил на лестницу, жжение в груди прекратилось. И я услышал стук, будто кто бил по моим ребрам кувалдой изнутри. Все с той же поразительной ясностью видел вокруг, принимая мир в стерильном, очищенном состоянии, но возбуждение неожиданно исчезло. Постепенно меня стал охватывать страх. Я не мог объяснить себе, чего же на самом деле боюсь, но страх продолжал держать меня в плену, страх неясный, необъяснимый, но это был именно страх, какой не испытывал еще никогда. Он сковал меня, не позволяя ни двинуться с места, ни шевельнуть рукой. Вдруг почувствовал, как с перебоями забилось сердце, с трудом поднес руку к груди и… ничего не услышал. Потом, словно автоматная очередь, серия резких ударов — и снова тишина. И еще очередь… Тишина…

Мне показалось, что эти звуки я слышал однажды. Да, да, уже слышал это, слышал! Мучительно попытался припомнить, где и когда, голову сдавило тисками и сжимало все сильнее.

— Вспомнил, — прошептал я, удивляясь тому, что еще в состоянии шевельнуть губами и слышать собственный голос. — Вспомнил… Пластинка, да, пластинка. Снегирев и этот, как его… Да, вспомнил… Вадим Курилов…

Я увидел перед собой маленький черный круг с голубой сердцевиной. Он выплыл передо мной и стал кружиться, сначала медленно, словно нехотя, потом все убыстряя и убыстряя свое движение. И вот глазам моим уже больно смотреть на вращающийся круг с голубой сердцевиной. Он крутится, крутится, а в ушах раздаются бухающие удары и голос актера: «Митральные пороки сердца! Митральные пороки сердца!» И следом шелестит: «Оконч. Оконч…»

Я попытался взмахнуть рукой, чтобы прогнать назойливый круг, но рука не подчинилась, и мне стало страшно…

Чувство страха усилилось, я понял вдруг, что боюсь умереть. Это было мучительное состояние — страх смерти… Последним усилием воли заставил себя спуститься по лестнице и, прижав руку к сердцу, будто удерживая его в груди, на ватных, отказывающих мне ногах двинулся к выходу из барака.

Осилив десяток ступеней, привалился плечом к стене и подумал, что так и останусь здесь навсегда. Эта мысль подстегнула меня, и я задвигал непослушными ногами.

Вот и порог. Я перетащился через него, увидел луну и звездное небо. И резкая очерченность линий окружающих предметов причинила мне физическую боль. Неожиданно понял, что вижу все это в последний раз. Страх приближающейся смерти утопил меня, мне хотелось крикнуть, только я уже не принадлежал ни себе, ни этому миру. Вдруг почувствовал, как стремительно несется ко мне земля…

Потом узнал, что меня подобрали лежащим без сознания у дверей барака.

Помятого мною Желтяка определили в санчасть, а меня по приказу начальника колонии отправили в одиночку на десять суток строгого ареста.

Итак, на второй день моего пребывания в штрафном изоляторе меня посетил начальник нашего отряда, майор Загладин. Игнатий Кузьмич вошел в комнату, я поднялся ему навстречу, он остановился, рассматривая меня, потом вздохнул и показал рукой на койку, садись, такой-сякой, голубчик…

Загладин не произнес ни слова, я тоже молчал, так и сидели мы рядом на койке молча, потом я не выдержал и спросил:

— Ругать будете, да?

Слова эти прозвучали по-мальчишески, и Загладин усмехнулся:

— Ругать, ругать… Эта мера на дураков рассчитана. Мыслящий человек не нуждается в брани. Ведь если он преступил черту, то сам себя и осудит. Иной раз не преступил еще, только собирается, а уже осудил, потому как видит, на что идет и что ожидает его за чертой. Смекаешь, о чем говорю? Так что ругать тебя ни надобности, ни желания не имею. Тем более мне все понятно. Кроме одного…

— Это вы о чем?

— Почему ко мне не пришел? Глядишь, нашли бы выход.

— Так подскажите его сейчас…

— Уже не требуется. Ты выкарабкался сам, Волков, с рубцом на сердце, а выкарабкался… Не боюсь за тебя теперь… Разве не так?

— Наверняка так. Я все напасти перебрал, полный набор, хуже не бывает…

— Бывает, Капитан, и хуже бывает. Вот ты говоришь, что не виноват в гибели товарищей, а сидишь здесь… Обидно, конечно. Ну тут роковое стечение обстоятельств, обратившихся против тебя. Страшная это штука — стечение обстоятельств… Но попробуй представить себе: в том, что они погибли, есть и твоя вина… Пусть не прямая — косвенная, но именно ты объективно виноват в их смерти. Боюсь, что это хуже…

— Представить нелегко, но я согласен: хуже…

— Ты можешь оставаться на свободе и казнить себя всю жизнь. Никто не может наказать человека страшнее, нежели он сам наказывает себя. Вот послушай, Волков, возможно, и пригодится. Во время войны я был заброшен с группой товарищей в немецкий тыл. Нам предстояло выручить нашего крупного разведчика, доверху набитого важными сведениями и случайно попавшего в лапы гестаповцев вместе с несколькими партизанами. Одетые в эсэсовскую форму, мы — я и еще четверо моих товарищей — появились на площади белорусского городка, оккупированного фашистами. На площади стояла большая толпа местных жителей, согнанных карателями на публичную казнь. Общая виселица, с перекладины которой свешивалось девять петель, возвышалась над окружающими ее солдатами охраны, над женщинами и стариками.

В кармане у меня лежал приказ начальника службы безопасности о передаче мне разведчика, числившегося у немцев рядовым партизаном по фамилии Лисицын. Остальных должны были выручить парни из партизанского отряда, с которым мы установили связь и действовали сообща…

Мы подъехали в крытой машине, я подошел к офицеру, руководившему расправой над патриотами, представился и протянул приказ. Он ознакомился с ним, проверил мои документы, сделал охране знак рукой, и Лисицына — им оказался третий справа — свели с эшафота. Оставалось дать офицеру расписку, посадить нашего человека в машину и умчаться из города туда, куда ночью за нами должен был прийти самолет.

Но… Случилось непредвиденное. Трудно было и подумать об этом прежде.

Неожиданно из толпы вырвалась женщина, сбила с ног преградившего ей дорогу солдата и с криком «Игнат!» бросилась ко мне. Увидев ее, я похолодел… Женщина протянула руки, чтобы обхватить меня, а я со словами «Руссише швайн!» сильно толкнул ее. Она упала в грязь. Подскочили солдаты и поволокли ее в сторону. Но от офицера, видимо, не укрылось мое короткое замешательство. Он положил руку на кобуру пистолета, остановил меня жестом и снова развернул приказ. Бумага была липовой, и медлить было нельзя. Я тут же всадил в эсэсовца пулю и бросился к машине. Ребята втолкнули Лисицына в кузов и прямо оттуда открыли огонь по ошеломленным солдатам. Толпа расступилась, машина рванулась с площади. Я видел, как стали прыгать с помоста приговоренные к смерти партизаны, и услышал справа стрельбу и крики «Ура!».

Это вступил в дело местный партизанский отряд. Все шло пока хорошо, но вдруг на выходе из города дорогу нашей машине преградил немецкий бронетранспортер. Мы выскочили под пулеметным огнем и стали пробиваться к лесу. Лисицын держался рядом со мной. Товарищи позади прикрывали нас. Вдвоем с вызволенным разведчиком мы достигли кромки леса, позади все еще слышалась перестрелка. И тут человек, ради которого мы рисковали, напоролся на мину. Вот и стечение обстоятельств… Я был неподалеку, и взрывом меня контузило.

Не помню, как очутился в партизанском отряде. Ребята говорили, что я повстречался им километров за десять от города, бредущий среди зарослей в изорванном немецком мундире, босой и матерящийся на весь лес на чистом русском языке. Меня опознали парни, бывшие в деле на площади, они стояли среди жителей и видели, как я стрелял в офицера. Потом партизаны связались с Большой землей и отправили меня в Москву…

— А женщина? — спросил я.

Загладин не ответил. Минуту-другую смотрел он прямо перед собой невидящими глазами и вздрогнул, когда я повторил вопрос.

— Женщина, — сказал он. — Это была моя жена, Волков. Не успела эвакуироваться с дочерью на восток, и я не знал о них ничего с лета сорок первого года.

— Но почему же она?.. — начал я.

— Не знаю. Потом побывал в том городе снова, расспрашивал… Сказали, что после нашего налета жена попала в лапы «зихерхайтсдинст» — службы безопасности. Ее долго допрашивали, пытали и расстреляли за городом с группой других заключенных. Сейчас там братская могила.

— А что было с вами?

— Обо всем случившемся я доложил начальству. В рапорте написал: объективно считаю себя виновником срыва операции… Если б не опознала меня жена… Главное, не доставил Лисицына. Начальство возлагало на него серьезные надежды. А товарищи мои погибли. Троих застрелили, четвертый оставил последнюю пулю себе. А я живу, Волков, живу до сих пор…

— Но, Игнатий Кузьмич, вы же не могли знать, что ваша жена…

— Не мог. Но так или иначе я виноват в гибели товарищей. Понимаешь, Волков, погибли-то они из-за меня…

Он замолчал, потом поднялся:

— Хотели снять тебя со старших дневальных, но я убедил оставить… Будет как прежде. А за фокус свой десяток деньков отсиди, прочувствуй, Волков, тебе не вредно, заодно и отдохнешь от общего барака в одиночке. Еды хватает?

— Вполне. Спасибо, Игнатий Кузьмич.

— Ладно уж. Вот курево возьми, я скажу, чтоб разрешили подымить…

Он вынул из кармана пачку «Беломора», добавил к ней спички и протянул мне.

— Выйдешь — потолкуем еще. Ну будь здоров.

Когда он ушел, объявили прогулку, и на маленьком пятачке перед «шизо», где разминались штрафники, я с удовольствием затянулся загладинской беломориной.

Таков был наш мир. А в другом, существовавшем с нашим параллельно, остались Галка и Решевский, и я стал о них думать как об обитателях четвертого измерения. Это позволило мне жить дальше. И был там еще Мирончук, вместе с другими он продолжал бороться за меня, и через восемь месяцев после описанных событий я получил от него письмо:

«Спешу сообщить, — писал Юрий Федорович, — что дело наше, кажется, продвинулось и близко к завершению. Как я тебе уже писал, во время поездки на Острова побывал в нашем посольстве, рассказал историю и попросил изыскать возможности добыть свидетельские показания в твою пользу, вообще разобраться с этим делом. Конечно, сообщил имена и координаты твоих друзей в Бриссене — доктора Флэннегена, Джойс и ее жениха Питера Абрахамсена — с тем, чтобы можно было опереться на них в случае чего. Разумеется, я сам бы незамедлительно отправился в Бриссен и вытряс бы из этого Коллинза душу, но ты понимаешь, что это невозможно. Как бы там ни было, нам обещали помочь. Сегодня мне стало известно, что они таки раздобыли доказательства тому, что в ту ночь жители Острова слышали сильный взрыв… Теперь мы готовим ходатайство прокурору с просьбой о пересмотре дела по вновь открывшимся обстоятельствам. Конечно, на это уйдет какое-то время, но оставайся молодцом, Игорь Волков, держись…»

На это ушло без малого четыре месяца. И вот, получив необходимые документы, а главное, справку об освобождении с фотографией — она временно заменяла мне паспорт, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел с вахты, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.

На углу повернулся. В дверях стоял майор Загладин. Он поднял и опустил руку, прощай, мол, Игорь Волков… «До свидания» в подобных случаях не говорят.

И я уходил все дальше, непроизвольно ускоряя шаги, дальше и дальше отодвигалась от меня колония, а я думал о Загладине, о его словах про волю и, не осознав еще до конца, что вот она, воля, вокруг меня, бери ее руками, щупай, пробуй на вкус, запах, нарезай, как пирог, кусками, и, не осознав всего этого до конца, вдруг неожиданно для себя громко рассмеялся и на ходу коснулся шершавой поверхности самого обычного жилого дома.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Волков вспомнил, что обещал поговорить с дядей Петей, швейцаром, поднялся из-за стола, оставив Решевского и Галку, и пошел к выходу.

Дядя Петя был, как водится, на посту, шел двенадцатый час, с улицы никто больше в ресторан не рвался.

— Как живешь, дядя Петя? — спросил капитан.

— Спасибо, Волков, вот скриплю помалу, — сказал Швейцар, принимая из рук капитана сигарету. — Вернулся, значит…

Они замолчали, курили, затягиваясь дымом, и думали друг о друге.

— Стал я совсем уже старым, — пожаловался дядя Петя. — Прихожу с дежурства и всю ночь маюсь ногами, ломят, проклятые, устаю на работе.

— Сколько же тебе лет, дядя Петя?

— Да семьдесят пятый пошел. Сам я еще ничего, только вот ноги подводят…

— Давно пора на пенсию.

— Сам понимаю про это дело… Только вот боюсь, что покой он еще хуже будет: собьешься с размеренности и опять же затоскуешь без людей. Один ведь я, Волков, все родные в войну погибли.

— Я тоже один, дядя Петя, — сказал капитан.

— Ты молодой, тебе еще жить и жить, род свой на земле продолжать. Про это ты всегда думай. Море морем, а про земной свой долг забывать не моги… Понимаешь меня, Волков?

— И оставь нам долги наши, — сказал капитан. — Спасибо тебе, дядя Петя.

Они докурили, и Волков вернулся в зал.

Гремел вальс.

Танцевали все. Надсаживался оркестр, проносились мимо разгоряченные пары, синий дым под ослепительным светом люстр медленно ворочался над головами и нехотя уползал в ночь через раскрытые настежь окна.

Прижатый к столам капитан с трудом уклонялся от танцующих, им было тесно, и пары двигались по залу, захваченные ритмом и музыкой, капитан едва продвигался к столу, а в спину ему ударяли слова стоявшей на эстраде певицы в коротком платье колоколом.

— «Возвращайся! Там-парарам-там-там! Возвращайся!» — пела она, и призыв ее повторял оркестр. Снова призывала певица вернуться, и ей вторил зал, не останавливая вращения по часовой стрелке. Капитан только сейчас заметил это и вспомнил, что почему-то всегда танцуют именно так — по часовой стрелке.

«А вот и они, — подумал Волков. — Сидят напротив и молчат. О чем они думают, Галка и Стас?»

— А вы что же? — спросил капитан. — Последний вальс?..

— Тебя ждали, — сказала Галка.

Капитан пожал плечами.

— Сейчас кофе с лимоном выпить не грех, — сказал он.

— Уже заказали, — сказал Стас. — Сейчас принесут.

Капитан начал тихо злиться: все у них продумано наперед.

Зал тем временем кружился под крики «Возвращайся!», и Волкову захотелось заорать во все горло: «Ну вот я вернулся! И что?»

И тут вальс кончился. Оркестранты поднялись с мест, но у помоста, на котором они все стояли, возник неожиданно Васька Мокичев. Он сказал что-то руководителю, и оркестранты снова взялись за инструменты, а Мокичев направился в сторону столика, за которым были капитан, Решевский и Галка, сел с Волковым рядом, толкнув его под столом коленом.

— Слушай, старик, для тебя играть будут, — шепнул он наклонясь.

В зале погас свет.

Все ждали. На помосте выросла фигура саксофониста.

— По просьбе наших гостей, моряков, вернувшихся после перегона судов на Дальний Восток, исполняется народная песня о Колыме! — объявил по микрофону музыкант.

«Черти, — подумал капитан, — полосатые… В фольклор уже занесли».

Ты помнишь тот Ванинский порт
И борт парохода угрюмый…
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.

Под эту мелодию танцевать никто не решался. Зал притих и молча слушал неведомо кем придуманную песню.

На сто километров тайга,
Где водятся дикие звери…
Машины не ходят сюда,
Идут, спотыкаясь, олени.

Волкову захотелось вдруг, чтоб никого не было рядом, он обозлился на Мокичева, тоже, уважил… Не то чтобы песня расстроила его, но, как говорят, не в жилу попал Васька…

Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь…

«Что же мне делать? — подумал капитан. — Говорят, за любовь надо сражаться. Надо. Это так… А кто определит, где начинается и когда кончается любовь?»

Он повернулся к стене, с которой длинноволосая девушка протягивала ему ладони, полные янтаря.

«Зачем ты женился на Галке? — спросил он себя. — Ты ведь знаешь, что женщину нужно любить, забывая обо всем, или не любить вовсе… А можешь ли ты сказать, что Галка была для тебя дороже всего на свете? Да, в море ты думал о ней, торопился вернуться в порт. Но едва кончался срок пребывания на берегу, ты отдавал швартовы и опять уходил в море… Вот ты остался с ним, с морем. Забудь о Галке. Это не твоя Пенелопа, Волков…»

— Пора идти, — сказал капитан. — Пойду расплачусь…

— Уже уплачено, — сказал Решевский.

— А кто тебя об этом просил?

Он произнес эту фразу с нескрываемой злостью, даже голос сорвался.

— Игорь, — сказала Галка, — не надо… Прошу тебя.

Весь вечер Волков старался незаметно заглянуть ей в глаза, словно надеялся прочитать там важное для него, но так и не смог ничего прочитать.


На выходе из ресторана капитана перехватил Мокичев. Прощаясь, крикнул: «В нашу контору приходи в понедельник… А впрочем, завтра увидимся, старик!» — и помчался догонять свою компанию.

— Пойдем пешком, — предложила Галка.

— Можно, — сказал Игорь Волков, а Станислав Решевский промолчал.

Они свернули направо и пошли по улице Комсомольской, той самой, где встретились днем.

Было около полуночи. На соседней улице залязгал вдруг трамвай, потом все стихло, и только шорох шагов нарушал тишину да цветущие липы стояли на их пути.

Все трое молчали, но каждый из них вел мысленный разговор с двумя другими и с самим собой, странный разговор, потому что из троих собеседников лишь один был воплощен во крови и плоти, а остальных он смоделировал сам.

В тишине, нарушаемой лишь редкими звуками ночного города, шел бурный спор о жизни, и самым удивительным было то, что никто не мог победить в этом споре, и все стороны были правы.

Улица была длинной, и люди шли по ней, продолжая молчаливый разговор друг с другом.

«Мне кажется, — подумал Решевский, — надвигается нечто не известное… Так оно, наверное, и должно быть?»

Он ощутил, как Галкина рука скользнула к его локтю, осторожно прижал ее руку, посмотрел налево и увидел, что Волкова она тоже взяла под локоть.

«Их двое, а я одна, — подумала женщина. — Какие чувства я должна испытывать сейчас? Угрызения совести по отношению к первому, неловкость, смущение, страх перед обоими… Кто из них ближе для меня?..»

Она хотела освободить руки, которые лежали на запястьях идущих с нею рядом мужчин, только не решилась сделать это.

«Нужно ли мне думать о них вообще? — спросил себя капитан. — Ведь жизнь моя начинается снова…»

На несколько километров тянулась улица, любимая улица Волкова, и, подумав об этом, он уточнил: любимая в прошлом.

«Но улица не виновата, — решил он, — пусть остается в памяти такой, как помнил о ней там…»

Теперь на улице лежала ночь, и улица приобрела иное обличье. Она стала у́же, посуровела и словно насторожилась. Особняки угадывались в густой темноте размытыми пятнами, и лишь фонарь над номером дома напряженно и зорко всматривался в прохожих.

Они поравнялись с тем домом, что выстроили на пустыре в отсутствие капитана. Здание поднялось выше старожилов и, словно корпус плавбазы среди траулеров, стояло у улицы-причала с рядами погашенных и освещенных окон-иллюминаторов.

Волков увидел, как возник во мраке зеленый огонек, рванулся с тротуара на мостовую, поднял руки над головой, закрывая дорогу мчавшемуся такси.

— Быстро! — крикнул капитан и распахнул дверцу Решевскому и Галке.

— Спасибо, Игорь, — сказала Галка и хотела произнести какие-то слова, но капитан, буркнув: «Пока», захлопнул дверцу.

«Волга» плавно взяла с места, и капитан остался один. Он смотрел вслед машине. Вот зажглись на повороте красные огни, донесся звук набиравшего обороты двигателя, послышался смех во дворе, и в доме, выстроенном в отсутствие капитана, погасло еще несколько окон.

«Домой, — подумал капитан. — Надо домой…»

Капитан даже не сообразил при этом, что дома, собственно, у него нет, ему предстоит еще долго обзаводиться им… Когда-нибудь капитан поймет, какой замечательный смысл заложен в понятии «дом». Сейчас ему лишь тридцать два года. Капитан Волков многое успел повидать, пережить и перечувствовать, он все еще полон сил, и жизнь у капитана впереди. Пока он ощущает себя дома и в купе поезда, и в комнате Межрейсовой гостиницы для моряков.

Он и пойдет сейчас туда, а завтра или через месяц получит новый корабль и уйдет на нем в море, туда проложена его дорога, там ему начинать новую жизнь, начинать ее по другому счету, который выставила ему судьба. А на берегу останутся эти двое. Они пришли друг к другу через него и пусть будут счастливы. Капитан Волков не желает им зла…

На проспекте Мира, на повороте у гостиницы «Москва», его обогнал трамвай.

Трамвай продвинулся вперед и вдруг остановился. Капитан, не раздумывая, подбежал к задней площадке, встал на подножку. Трамвай дернулся и покатил по сонному городу.

Вагон был пуст. Капитан сунул руку в карман и услышал женский голос:

— Одного провезу и бесплатно. До рыбного порта, поди?

Капитан заулыбался и, пошатываясь меж сидений — пустой трамвай качало, — прошел к застекленной двери вожатой.

— Спасибо, — сказал капитан.

— С приходом тебя, что ли? — спросила женщина, почти не видимая в затемненной кабине.

— Да вроде того, — откликнулся капитан, продолжая стоять у лобового окна бегущего в ночь трамвая.

— И гуляешь, значит, — уточнила она.

— Гуляю…

— Мой тоже скоро придет. Дал радиограмму, что снялись с промысла. Он в Африке где-то, мудреное место, язык сломаешь, в общем, «бей» какой-то…

— Уолфиш-Бей? — спросил капитан.

— Во-во, этот самый Бей. Жду скоро. А вот и попутчики тебе…

Она затормозила на площади, и вагон принял рыбаков, молодых ребят с девчонками. Стало шумно, и капитан отошел от кабины вожатой и сел неподалеку, под надписью: «Для пассажиров с детьми и инвалидов».

Наконец трамвай добежал до порта, развернулся у проходной и встал.

— До свиданья, — сказал Волков женщине. — Скоро и твой придет…

— Уж наверно, — сказала она, и капитан побрел прочь.

Волков не знал, зачем заехал сюда последним трамваем, просто его неудержимо потянуло в порт. А ведь здесь стоят корабли других капитанов…

Волков не пошел в проходную, свернул направо и двинул к набережной реки, где снаряжали в рейсы СРТ и где не было никаких заборов.

Поздней ночью уходил на промысел траулер «Моздок». Капитан знал, что судно с названием города, приютившего его с матерью и сестренкой когда-то, приписано к Калининграду, но видел его впервые. Волков обогнул стороной тот кусок причала, где стояло судно и суетились у борта люди, слышались голоса, подходили грузовики, скрипели сходни, метались человеческие тени… Он остановился неподалеку и смотрел, как хлопочут люди, собирая себя в большую дорогу.

Капитан никогда раньше не наблюдал отход со стороны. Конечно, и ему приходилось провожать в море друзей, но сидел он обычно в каюте. А тут видел все целиком, жадно впитывая в себя полузабытые ощущения, тот особый настрой, когда ты еще на берегу, только внутренне уже простился с ним и с нетерпением ждешь, когда можно будет отдать швартовы.

Наконец он увидел, как сошли с борта «зеленые фуражки», матросы разошлись по местам и на мостике возник капитан. На берегу стояли несколько женщин — рыбацкие жены пришли проститься, и глубокая ночь не была им помехой.

Послышалась команда: «Отдать носовой!» Траулер стоял носом против течения, и Волков понял, что его коллега хочет с помощью реки отбить корпус от причала, разворачиваясь на кормовых швартовых, а уже потом врубить ход, отдав все концы…

Так оно и было. Траулер «Моздок» отвалил от стенки и бойко пробежал мимо капитана, стоявшего в тени пакгауза. Вот вышел он на поворотные створы, на главном фарватере повернул направо и скрылся за излучиной реки, забитой плавбазами и рефрижераторами, траулерами и банановозами.

Капитан услышал женский смех. Он сидел у самой воды, курил сигареты, стряхивал пепел в невидимую реку.

«Вот ушел и еще одни, — подумал капитан. — Так и я скоро уйду… Что ж, в этом моя правда. Я верил в сегодняшнюю ночь и знал, что она будет. Мне нужно было прийти сюда, и я сделал это».

— Всегда надеяться вернуться, — сказал капитан. — Вот что.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Рассвет застал Игоря на причале.

Он видел, как отдал швартовы и отправился в рейс средний рыболовный траулер «Моздок», как занял его место у стенки небольшой и обшарпанный танкер «Пышма». Его борта покрывала ржавчина, а леерные стойки по правой стороне полубака были смяты, опрокинуты внутрь. Видно, неудачно подошел к кому-то на промысле, хотя танкеры, как правило, передают топливо, опуская на воду шланг, его подхватывает очередной «голодный» траулер и заполняет бункер. Впрочем, мало ли за какой надобностью пришлось подходить этому трудяге к плавбазе или БМРТ…

Когда над крышами портовых складов поднялось солнце и лучи его осветили в масляных разводах воду Прегеля, капитан Волков стоял уже у стены бывшего кафедрального собора, подле которой похоронили в начале прошлого века Иммануила Канта. На могильной плите лежали едва увядшие гвоздики, три белых и четыре красных, а за одной из колонн, поддерживающих каменный свод над могилкой, застенчиво выдвинул стеклянный свой бок стакан, на треть наполненный желтым вином, янтарно отражающим солнце.

Капитан усмехнулся.

Он подумал о парадоксальном смешении этических понятий, когда стакан с вином напомнил о существующей в этом городе привычке у подгулявших рыбаков. Поздней ночью, в два, три или четыре часа, отправляться к месту покоя великого аскета, не знавшего вкуса табака и спиртного, и пить здесь за вечную его память, оставляя цветы и малую толику вина для языческого причащенья.

«Кант и капли за всю жизнь не принял, а его потчуют теперь каждую ночь, — подумал капитан. — Сын седельного мастера, воспитанный матерью в религиозно-пиетическом духе, человек, совершивший переворот в области этики и возбудивший умы людей в других разделах философии, Кант, наверно, рад ночным возлияниям у его могилы. Нет, ни самому факту выпивки, этого философ не признавал. Кант попросту рад тому, что рыбаки приходят к нему в гости. Он подчинил жизнь одной идее, когда понял философское призвание как высшую обязанность. И будучи склонным тем не менее к душевному общению с людьми, убедил себя в том, что семейная жизнь отвлекает от глубокого умственного труда. Потому и не женился, остался на всю жизнь одиноким. При всей страстной любви к изучению других стран и народов, научной приобщенности к географии Кант никогда не выезжал из Кенигсберга, дабы не прерывать ни на день философских бдений. Но мыслитель позволял себе удовольствие изысканной трапезы в узком кругу друзей. Свободный от скупости и корыстолюбия, философ большую половину жизни прожил на грошовое жалованье и всегда мучился от невозможности проявить гостеприимство в полной мере. И теперь он принимает на пороге последней обители бесшабашных рыбаков, людей широкой натуры, способных отдать последнюю рубашку ближнему. Они больше чем кто-либо исповедуют его категорический императив. Да, ты был прав, учитель… Поступай в жизни так, как хотел бы, чтобы по отношению к тебе поступали другие. И действуй лишь по тому правилу, следуя которому ты можешь вместе с тем, безо всякого притом внутреннего противоречия, хотеть, чтобы оно стало всеобщим законом. И всегда помни о том, чтобы в поступках твоих остальные люди, как в твоем лице, так и в лице всякого другого, употреблялись тобою как цель и никогда только как средство».

Капитан постоял еще немного у Кантовой могилы, потом повернулся и медленно побрел вдоль рельсовых путей, по которым гремели уже ранние трамваи. Мимо руин королевского замка Волков поднялся из долины Прегеля в верхнюю часть города.

Еще немного — и сейчас он выйдет на площадь перед Северным вокзалом, где стоит Межрейсовый дом моряков, который временно приютил вернувшегося в Итаку капитана.

По дороге Волков снова размышлял о цельности натуры великого кенигсбержца, сумевшего всю жизнь свою подчинить служению Идее.

«Он был до конца последователен, Кант, — подумал капитан. — И потому избавил себя от бытовых неурядиц, житейских ошибок. Наверно, и мне так следовало поступить… Моряк не должен обзаводиться семьей, хотя это и противоестественно — оставаться до конца дней холостяком. Нас толкает к браку инстинкт продолжения рода человеческого, да и любят моряки своих жен острее, даже болезненнее, что ли, нежели те, кто остается на берегу. Но разве справедливо оставлять женщин и детей в одиночестве на полгода, видеться с ними только в те редкие дни, когда судно стоит в порту, и в скупые недели отпуска? Ходить в море — воистину Мужское Дело… Значит, необходимо набраться мужества и решить для себя этот нелегкий выбор — жена, семейная жизнь, дети или океан».

Капитан вошел в морскую гостиницу, подошел к дежурной, лицо ее потемнело, осунулось от бессонной ночи, спросил ключ, комната у него была на двоих, хотя сожителя своего он еще не видел.

— На месте ваш сосед, — ответила дежурная, выдвинув ящик с ключами и взглянув на него мельком. — Спит еще небось… Тоже пришел под утро.

В тоне дежурной не было и тени осуждения. Звучала лишь безмерная усталость, а к образу жизни постояльцев дежурная привыкла, работала давно и научилась не осуждать редко общающихся с обычным миром мужчин.

Сосед Волкова уже, а может быть еще, не спал.

Он сидел за столом и писал.

— Общий привет, — сказал Волкову сосед, не поднимая головы, будто бы увидев капитана боковым зрением. — Голова бо-бо? Поправить не хочешь? Возьми пиво в холодильнике. Там и водка есть. Одна полная, а другую я только тронул чуть-чуть.

Капитан промолчал, а сосед, крепкий парень, коротко остриженный, мускулистая шея напряжена — видимо, писание бумаг не было его стихией, — продолжал писать, не произнося больше ни слова, пока Волков вешал в шкаф форменную куртку, развязывал галстук, снимал ботинки, выуживал из-под койки тапочки, а затем тяжело сел на койку, бездумно глядя в стену перед собой.

— Ну ты что? — оторвался от письменной работы сосед и внимательным взглядом обвел капитана. — Я так полагаю, что ты с крепкой поддачи…

— Не пью с утра, — ответил Волков.

— Это как подойти, — оживился парень. — Раз мы с тобою всю ночь не спали, значит, прошел рабочий день, наступил вечер, тогда и по рюмахе закинуть самое то. У меня и угорь копченый найдется… Письмо добил, слава богу. Теперь и отдохнуть не грех.

Он поднялся из-за стола, приветливо улыбаясь капитану, ловко свернул пачку листков, сунул их в конверт, делая это уже на ходу, двигаясь к Волкову, сидевшему теперь за столом.

— Ты, сосед, вроде как мастер… Ну а я «дедом»[14] ходил на «Тургеневе», два дня назад с БНБ[15] вернулись, план взяли только-только, едва за красный процент перевалили. Давай знакомиться. Фамилия моя Иконьев, а зовут Иваном, по батюшке Петрович. Механик я добрый, сам об сем знаю, и люди говорят, будто хороший человек.

— Все Иваны — хорошие люди, — улыбнулся капитан, ему вспомнился агроном Широков.

— Вот ты и попался, — хохотнул стармех Иконьев. — Потому что как не выпить с хорошим человеком… А могёт такое быть, что у тебя «дедом» буду. Только не сейчас. В отпуск сматываюсь. Еду, брат, жениться. В море тридцать стукнуло — пора. Хату в Тралфлоте получил, вчера и обмывали. Так что причина у нас с тобой тройная. Ты сам-то откуда пришел? Загара не вижу… Значит, на СЗА[16] побывал, с нее, голубушки, мать бы эту голубку за ноги.

Иван Иконьев спрашивал и, не дожидаясь ответов капитана, быстро, на скорую руку уставлял стол закусками и теми, что приобрел уже на берегу, и самодельными балыками, изготовленными в море. Старший механик нимало не смущался молчаливой сдержанности капитана, потому как не принадлежал к людям, испытывающим потребность заглядывать в глубины человеческих душ. Он был весь на виду, этот «дед» с «Тургенева», и Волков поверил, что механик он и вправду хороший, но вот рюмку с ним пить он все-таки не станет, хотя ведь как радушно встретил незнакомого человека… Впрочем, в гостинице этой они все как будто знакомы друг с другом, даже если и не ведают имен соседей. Они в родстве между собой. Ведь пусть и в разных промысловых квадратах океана занимаются Делом, а все одно сработаны на единый братский манер.

— Не пью я вовсе, Ваня, — улыбнулся Волков. — А вот аппетит нагулял… Давай-ка лучше ударим с тобой по чаю. Под него копченый угорь тоже годится.

Стармех оторопело посмотрел на капитана. Потом махнул рукой.

— А что? — решительно сказал он. — Чай с утра пользительнее водки.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Океан вдруг обрел оранжевую окраску.

«Так бывает иногда в тропиках, — вспомнил капитан, — перед самым закатом солнца. Сейчас оно упадет за горизонт, наступит тьма, появятся на небе звезды».

Капитан подумал, что надо сказать штурману — пусть возьмет азимут солнца, когда оно своим нижним или верхним краем, это все равно, коснется линии горизонта, и рассчитает по азимуту «дельту К» — поправку магнитного компаса. Но тут капитан понял, что штурмана нет в рубке, хотя сам он стоял у открытого лобового окна, слева от машинного телеграфа, стоял спиною к рулевому матросу, удерживающему судно на курсе, не поворачивался и все-таки знал, что штурмана в рубке нет, хотя совсем недавно капитан разговаривал с ним.

«О чем мы говорили?» — попытался вспомнить капитан, но это ему не удалось, и тогда капитан рассердился: штурман не имел права уйти во время ходовой вахты с мостика без разрешения. Правда, с появлением здесь капитана в рубке вся власть вахтенного штурмана автоматически переходит к первому, и все же без разрешения…

«Может быть, он спрашивал, а я забыл? — предположил капитан. — Или сказал, а я не расслышал, и тому показалось…»

Ему нравился этот штурман, молодой и энергичный парень, он был с ним сейчас в первом рейсе после…

«После «чего»? — с непонятным испугом спросил себя капитан. — И что это за рейс? Куда я иду? Зачем? Как зовут этого штурмана… Боже мой, забыл его фамилию! Нечто ведь было в его фамилии…»

Ему захотелось повернуться и спросить рулевого матроса, куда подевался штурман, но капитан с ужасом понял, что не может и шевельнуться. Уже прошло, кажется, полчаса с той минуты, когда океан вдруг обрел оранжевую окраску. Да, ровно полчаса… Чувство времени развито у капитана. Но и солнце не садится, и тьма не наступает, и звезды не зажигаются в небе, и сам стоит у открытого окна неподвижно, не сделав еще ни одного движения.

Попытавшись снова, капитан стал размышлять над тем, что случилось. Ему казалось, что причина в вахтенном штурмане. Надо вспомнить его фамилию и позвать… Штурман появится, и дьявольские наваждения исчезнут.

«Ваня! — мысленно закричал капитан. — Иваном его зовут… А фамилия? Широков его фамилия. Агроном он. И в колонии со мной вместе сидел. Чушь какая! Как агроном Широков может стоять на моем судне штурманскую вахту? Бредятина! Иконьев его фамилия. Иван Иконьев, вот».

— Иконьев! — позвал капитан, облегченно вздохнув оттого, что голос ему еще повиновался.

— Здесь я, Игорь Васильевич, — ответили ему бодрым голосом, и капитан странным образом увидел, что стоит в машинном отделении, а напротив, положив руку на реверс, улыбается его сосед по номеру в гостинице моряков, в которой он жил когда-то…

— Ты почему здесь? — спросил капитан Иконьева.

— А где же мне быть?

— На мостике.

— Но я же твой «дед», Васильич!

— А кто же у меня вахтенный штурман?

— Не знаю, — растерянно ответил Иконьев.

«Значит, на мостике сейчас никого нет? — подумал капитан. — Я в машине, а на мостике… Там никого нет! А судно идет полным ходом. Вдруг кто-нибудь окажется на курсе…»

Капитан не успел додумать мысль до конца, как снова стоял у лобового окна, слева от машинного телеграфа, и смотрел вперед, на линию горизонта оранжевого океана.

Эта неизменность окраски тревожила капитана.

«Чертовщина какая», — проговорил он и увидел впереди по курсу, градусов тридцать справа, перископ подводной лодки.

Перископ нагло, вызывающе и бесстыдно торчал над спокойной поверхностью.

«Фаллический символ», — усмехнулся капитан и успокоился, будто разгадав тайну происходящего с ним сейчас.

Субмарина, судя по следу буруна, двигалась его судну навстречу.

«С минами приходилось, а вот с подводными лодками еще не сталкивался», — снова усмехнулся капитан и рванул рукоятку телеграфа в положение «Стоп машина!».

Но рукоятка не подалась.

Капитан рванул что было силы, но результат был прежним.

— Иконьев! — дурным голосом заорал капитан. — Какого ты… Волосан! Падла шестигранная…

Тут он сообразил, что стармех в машине услышать его никак не может, выхватил медную пробку-свисток, закрывавшую отверстие переговорной трубки, и, прижав раструб ее ко рту, дунул туда.

Привычного свиста капитан не услышал.

Более того, мерная работа двигателя прекратилась. Наступила тишина.

А подводная лодка все приближалась…

— Да что вы со мной делаете, волосаны?! — закричал капитан и повернулся к штурвалу, за которым стоял рулевой матрос, его послать в машину, что ли…

Матроса за штурвалом не было. Но рукоятки медленно повертывались. Влево, потом вправо, потом опять влево.

Невидимое капитану существо удерживало судно на курсе.

Он бросился к окну.

Субмарин стало три. Теперь они шли прямо на него строем уступа.

«Полный холодец», — подумал капитан, и тут он почувствовал, как стало вдруг сжиматься его судно.

Оно становилось все меньше и меньше, прямо-таки усыхало на глазах. Сам капитан при этом оставался при своих прежних размерах.

Лодки все приближались и приближались, но вот столкнуться с его судном никак не могли, хотя, по расчетам капитана, это с железной необходимостью должно было уже произойти, ведь и судно имело ход, и эти проклятые, так бесстыдно торчащие из океана перископы.

«Вот бы эти перископы моим врагам засунуть… — сочинил стишок капитан и засмеялся ему. — Нет, это чересчур легкое наказание для них».

Он перестал бояться столкновения, потому как понял, что столкновения не произойдет. Привык он и к постоянному уменьшению судна, тем более что сокращение размеров не распространилось на капитана, хотя судно его вскоре стало похожим на карикатурный пароходик, вроде тех, устанавливаемых на детских площадках в калининградских двориках.

Теперь его траулер был размером со спасательный вельбот, и капитан заметил, как резко понизилась дальность видимого горизонта, а перископы-фаллосы поднялись над горизонтом, и сократившееся судно неслось к ним навстречу, только вот расстояние между ними так и не уменьшалось.

Судовой двигатель под ногами капитана по-прежнему молчал. И вообще окружавшее пространство наполняла странная тишина. Она вносила чувство некой неуютности в душу капитана, хотя он как будто успокоился и с интересом ждал, чем кончится эта затянувшаяся встреча с загадочными субмаринами.

Он вздрогнул, когда вдруг застучало под палубой: «Чух-чух-чух!» И снова: «Чух-чух…» Двигатель запнулся на обороте, потом напрягся, пересилился и заработал спокойно и мерно.

«Стоп! — вскинулся капитан. — Я хотел остановить машину…»

Он отвел руку вправо, лихорадочно нащупал рукоятку телеграфа и поставил ее вертикально.

Стук двигателя прекратился.

Капитан глянул вперед. Вместо перископов навстречу ему неслись три волка.

«Почему волки? — удивился капитан. — Откуда в океане волки? Зачем они здесь? И куда запропал мой вахтенный штурман?..»

В освобождающееся сознание вновь проник и теперь уже осмыслялся резкий стук.

— Волков! — кричал за дверью Васька Мокичев. — Игорь! Кончай ночевать, Волков… Гость к тебе пожаловал! Открывай!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Они ехали в Светлогорск.

Мокичев сдержал слово и пришел за Волковым в два часа дня. Он разбудил Игоря, заставил быстро собраться, напирая на то обстоятельство, что на шестнадцать ноль-ноль у них встреча в светлогорском ресторане, туда придут две кадры, значит, опаздывать им, морским джентльменам, никак негоже, а времени уже третий час, а еще ехать, мотор надо ловить, да и со столиком пока не определилось, есть у него, Мокичева, знакомый кент, официант в кабаке тамошнем, но хрен его, поросенка, знает, вдруг в отгуле или еще где, хотя, по Васькиным подсчетам, должен обретаться на месте.

Они подошли к стоянке такси, где не было ни одной машины, но зато в избытке ожидающих пассажиров.

Васька Мокичев чертыхнулся.

— Годдэм! — сказал он. — Вот такое, Волков, курвино положение. Ехать поездом муторно и долго, да и от станции тащиться к морю… Будем искать «левака». За червонец любой довезет.

Машину Мокичев нашел довольно быстро, уговаривать водителя, смекнувшего, что заработок будет, не пришлось, и вот они выбежали на окраину Калининграда и помчались через Земландский полуостров в бывший город Раушен, ныне неизвестно по какому признаку называемый Светлогорском. Горы там вроде бы имелись — высокий берег моря, но вот назвать бы их, заросших густым лесом, светлыми Волков не решился.


Но как бы там ни было, а в половине четвертого они вошли в ресторан, и мокичевский кент оказался в наличии, приветствовал Ваську будто родного брата. Столик же, удобно стоящий у открытого окна с видом на Балтику, был уже сервирован на четверых, словно их ждали. Волков подумал, что Мокичев темнил, беспокоясь о возможном проколе, все заранее планировал, курвец, это вполне в его стиле, но почему-то хочет разыграть перед ним экспромт. Но если ему так хочется…

— Получена свежая икорка, — доверительно сообщил Мокичеву официант, звали его Валерий. — Есть и та, и другая. Это помимо рыбки…

— Валера, — укоризненно сказал Васька, — ты ведь знаешь мои принципы, дорогой…

— Прошу прощения, — Валера сделал вид, будто он смутился. — Искьюз ми, плиз. Вербум сат сапиенти. До прихода ваших дам выпьете аперитив? А ля гер ком а ля гер. Икры не будет, Василий Сергеевич.

С тем он и отошел, чтобы тут же принести капитанам первую выпивку.

— Что это за история с икрой? — спросил Волков.

— Есть икру я считаю безнравственным делом, — несколько напыщенным тоном произнес Мокичев. — Как, скажем, хулиганство или гомосексуализм.

Игорь Волков расхохотался.

— Ну ты даешь! — сказал он сквозь смех, слезы выступили у капитана из глаз, он, продолжая смеяться, вытирал их тыльной стороной ладони. — Какая же связь между рыбной икрой и этим самым гомо?

— Необязательно гомо, — сердито сказал Мокичев, реакция Игоря ему не поправилась. — Представь себе любое преступление против нравственности. Хотя бы и убийство… А что? Съев ложку игры, скольких осетров или лососей ты уничтожишь… Теперь дошло? Запретить употребление икры во всемирном масштабе — вот что бы я сделал, если б меня задвинули каким-нибудь «бугром» в ООН.

— Нда, — с интересом посмотрел на Ваську капитан. — Но ты ведь, Василий, ни одной рыбы не поймал в океане.

— Как ни одной?! А с кем мы вместе дрифтерные сети трясли на промысле в Норвежском море?

— Так то на практике, когда ты был всего лишь матросом и ответственность на тебе за рыбу не лежала. А в качестве капитана…

— Ни одной, — согласился Мокичев. — Только вот орудия убийства для вас перегоняю. Новенькие такие траулеры, с иголочки, прямо горяченькими доставляю с судоверфей, и плавбазы, на которых будут возить через океан замороженные трупы убитых вами рыб.

— Но ведь эти самые «трупы» ты небось употребляешь, Василий…

— Да! Употребляю… Ну и что? Грешен — люблю рыбку. А вот икру есть не могу.

«Вот так Мокичев! — весело подумал Игорь, ему, правда, немного не по себе стало от слов товарища, скорее оттого, что Волков не ждал ничего подобного от Васьки. — Подкинул проблемку… Действительно, разве справедливо ради сомнительного удовольствия уничтожать миллионы и миллиарды будущих рыб? Да это попросту нерационально! И пожалуй, в высшей степени кощунственно. Мало того, что мы устроили массовое побоище в океане… Какое там побоище! Настоящий геноцид объявили жителям моря… И тут еще эта икра. Наверное, прав сейчас Васька, и прав по большому счету. И мне, что ли, отказаться есть икру? Смешно, право слово, но в этом есть нечто».

— А вот она, эта стервь, — сказал Мокичев, толкнувшись о стакан Волкова своим и выпив его залпом, — она, мой диванчик, считает, что хавать икру — благородное дело. Меня все считают за чудака. Когда я появляюсь где-либо в гостях, икру моментально прячут, потому как пару раз учинил небольшой шум-скандалез.

Хорошо зная Ваську, Волков улыбнулся, представив себе, как это выглядело.

— О каком диванчике ты толкуешь? — спросил он.

— Это про Софку про свою, — ответил Мокичев. — Я зову ее Софа́, на французский лад, а иногда и диваном кличу. Не обижается. Сейчас вот вместе с Викой пригребет.

— А Вика, — спросил капитан, стараясь произнести это равнодушным голосом, — кто такая будет?

— Увидишь, — коротко ответил Мокичев. — Выпью за твое возвращение оттуда, а потом, при бабах, ни о чем таком говорить не будем.

Он выпил молча.

— Ты не знаком с Отто Вейнингером? — спросил Игорь Волков. — Он книгу написал, «Пол и характер» называется.

— Это про разные способы? — отозвался Васька. — Слыхал я про нее… Старье прошлого века. Хочешь, я тебе лучше датскую «Памятку мужчины» подарю? Недавно в Копенгагене купил… Блеск и красота куртизанок! А чего это ты меня про этого немца спросил?

— Он был евреем, Отто Вейнингер, — сказал капитан. — Потом перешел в протестантство, крестился. В тысяча девятьсот третьем году выпустил в Вене свою знаменитую книгу, она вовсе не про «способы», Василий, а спустя четыре месяца застрелился.

— Чудак, — сказал Мокичев. — Не понимаю этого…

— Его современники тоже не поняли, хотя и пытались объяснить всяк на свой лад. Профессор А. Форель в одной из публичных лекций назвал книгу Вейнингера симптомом «психической импотенции». Сюда, кстати, он относил и творчество Льва Толстого. Доктор Ф. Пробст определил идеи венского молодого ученого, ему было двадцать три года, как «психопатическое вырождение» и рекомендовал поместить книгу этого «ополоумевшего гения» во врачебную библиотеку психбольницы…

— За что же они так полоскали парня? — с явным интересом спросил Васька.

— Всех шокировала оценка, психологическая, нравственная, социальная, которую Вейнингер дал женщине, — ответил Волков. — Женщине в широком, всеобъемлющем смысле слова. Он исходил из положения, которое, по словам одного из основоположников христианской церкви, святого Климента, якобы принадлежит Христу. Цитирую приблизительно: «Смерть будет длиться до тех пор, пока женщины будут рожать, и не раньше будет узрена правда, чем когда из двух станет одно, из мужчины и женщины третье. Самосущее, что не есть ни мужчины, ни женщины…»

— А кто же тогда? Гомики? — грубо спросил Мокичев, бросив сердитый взгляд на Волкова.

Капитан улыбнулся.

— Дело все гораздо сложнее, чем в твоей датской «Памятке», — сказал он. — Вейнингер отрицает женщину не в узком, так сказать, практическом смысле, а в духовном. Своеобразно переосмыслив учение Канта, он считает, что если мужчина обладает умопостигаемым «я», бытием, как выражается Вейнингер, высшей сверхэмпирической реальности, то ни у женщины, ни у животного, ни у растения нет бытия. Они лишь явления, в них нет ничего от вещи в себе. Женщина, утверждает Вейнингер, алогична и аморальна.

— Это точно, — согласился Васька.

— Опять ты не понял, — поморщился Игорь Волков, он уже пожалел, что затеял этот разговор. Его потянули к этой теме Васькина защитительная речь во имя спасения рыбьей икры и неосознанное желание постичь через восприятие другого человека все то, что происходило между ним, Галкой и Решевским вчера и до этого последнего вечера.

И капитан вскоре понял, что Мокичев не готов воспринять идеи Вейнингера, нет, не принять, с этим венским самоубийцей не был согласен и сам Волков. Капитан доподлинно знал, что Мокичев воспримет все впрямую, но делать было уже нечего. Потому-то и продолжал рассказывать ему, что женщине свойственна «органическая лживость», и Васька согласно кивал головой, сочувственно поглядывая на товарища, которого так низко обманула Галка. Мокичев оживился, узнав о том, что, по Вейнингеру, женщина бесстыдна и ее можно назвать универсальной сексуальностью. В мышлении женщины центральное положение занимает половой акт, — утверждал Волков, цитируя Вейнингера, и Васька думал про себя, что это паскудство — так обидеть умного и доброго парня, вон как его теперь заносит на поворотах. — Женщина всегда только сексуальна. Она больше всего хочет или полового акта, или ребенка. Она совсем неспособна к любви. На женщину действует в мужчине только сексуальность, и не красоты, а высшего полового вожделения требует она от него… И когда Волков произносил: «Женщина есть только объективация мужской сексуальности», Васька Мокичев только хмыкал и думал: «Дает Игорешка! Дает, бродяга… Курсы в тюряге какие проходил?»

А Волков уже и забыл, кому и зачем он все это говорит. Он сейчас спорил с самим собой. У капитана была собственная концепция. Но положения ее расходились с тем, о чем беззвучно кричало сейчас его нутро. Потому Волков и нес сущую бредятину. Только не мог ничего поделать с собой и метал этот псевдонаучный бисер перед ухмыляющимся Васькой.

А потом пришли женщины.

Нашпигованный речами капитана, Васька с неким особым интересом поглядывал теперь на них, давно ему знакомых, являющих собой «первородный грех мужчин», для которых он, Василий Мокичев, не Аполлон, а только фавн, в самом широком смысле слова, не человек-мужчина, «а только самец, всегда и прежде всего».

И капитан смотрел на этих женщин. Ведь они первые, с кем он знакомится на свободе. Одну из них, значит, зовут Соней, это, конечно, та самая Софа́, о ней Васька Мокичев говорит: «Мой диванчик». Тогда вторая, она назвалась Викторией, Вика, поправил Васька, по раскладу Мокичева должна сегодня быть его дамой. Фу-ты какие старомодные обороты… Дамы, кавалеры… Синьоры и синьорины, Ромео там всякие и Джульетты. Хочешь или не хочешь, а принимай правила игры. Вот и Василий уже сердито поглядывает на тебя, дескать, не будь валенком, волос нечесаный, крутись вокруг дамы, тьфу ты, опять это слово, ну тогда возле кадры, это посовременней…

Капитан старался сбросить с себя возникшее вдруг оцепенение. Оно появилось в тот момент, когда пришли и сели к ним за стол эти женщины. Он вежливо поздоровался с ними, представил его Васька однокашником, капитаном, вернувшимся из дальнего-дальнего рейса. Потом Мокичев сообразил, что Волкову надо освоиться, принялся рассказывать про разные случаи, они произошли во время последнего рейса, а может быть, он попросту выдумывал их, большой мастак Василий был по этой части.

Рядом суетился Валера, официант с приходом женщин оживился, завалил стол закусками, ловко открывал шампанское, подливал в бокалы и всем своим видом показывал, будто нет, не было и не будет для него гостей более дорогих, нежели эти.

Постепенно и капитан втягивался в застолье, порой ронял одну-две фразы к месту, а Васька, надо отдать ему должное, тактично втягивал Игоря в общий разговор, тотчас же тушуясь, когда Волков овладевал инициативой и хоть на время становился полноправным собеседником.

Виктория вела себя по отношению к Волкову приветливо, но спокойно. Может быть, она уделяла ему чуточку больше внимания, чем остальным, но это можно было счесть и обыкновенной вежливостью по отношению к новому, только что представленному ей человеку. Самому Волкову она не то чтобы понравилась, он обрел к ней чувство доверия, ему казалось, будто давно знает ее. Нечто теплое возникало в нем, когда Вика, приветливо и открыто улыбаясь, обращалась к нему и ненавязчиво, стараясь сделать это естественно, незаметно, подкладывала в тарелку Волкова закуски.

За столом говорили о разном, а когда появился оркестр, Мокичев повел Соню танцевать. Вика сразу определила, что Волкову не хочется выходить, и когда он, все же понимая, что таковы условия игры, предложил ей последовать за Васькой и его подругой, она покачала головой и сказала:

— Не хочется… Давай лучше посидим, ладно?

И Волков понял, оценил движение Викиной души, а когда к нему дважды подкатились фрайера из зала, мол, разрешите вашу даму, он так свирепо буркал: «Не разрешаю!», что их оставили в покое. Потом и Мокичев сообразил, он вообще был в этот вечер на редкость понятлив, тонок душевно, Васька почти перестал выходить с Соней в зал для танцев, и дружеское их застолье становилось все более откровенным, сердечным.

Возвратясь как-то за стол, Мокичев шепнул капитану:

— Видел сейчас Сашку Рябова, он в другом зале сидит.

— Ну и что? — спросил капитан.

— Да так, — почему-то смутился Васька. — Я и подходить к нему не стал.

Он соврал Игорю. Подошел-таки Мокичев к Рябову, оставив Соню у дамской комнаты, подошел шумно, как он делал всегда, поздоровался и едва ли не радостно сообщил, что Игорь Волков вернулся, сейчас они с ним вместе это дело обмывают, и надо ему, Рябову, подойти к их столу, выпить за возвращение такого стоящего кореша, каким был, есть и останется всегда Игорь Волков.

Но капитан Рябов лишь холодно взглянул на Мокичева, качнул отрицательно головой и отвернулся.

— Ты что?! — спросил Васька. — Там же Игорь Волков сидит… Ты понимаешь? Он вернулся…

— Так что мне, по этому поводу в лапоть звонить? — сощурился капитан Рябов. — Или я бывших зэков не видал…

Хотел Мокичев заинфонить ему по хавальнику, самодовольному, презрительно ухмыляющемуся мордовороту, но подумал вовремя об Игоре. Ведь не только Рябову, но и Волкову испортит вечер. Долгим взглядом посмотрел в лицо Рябова, тот глаза увел в сторону, хотя попервоначалу и лупал ими нагло, ничего Васька капитану Рябову не сказал, вздохнул и ушел.

Но сейчас Волкову сообщить обо всем не решился. Видел, мол, Сашку Рябова, а подойти не подошел. Правда, немного удивило равнодушие Игоря, с которым тот воспринял известие о том, что здесь Рябов. Но откуда же знать Мокичеву, как этот самый капитан Рябов отказался два года назад подписать письмо в защиту Волкова…

Валера соорудил на прощанье два пакета, аварийно-спасательный паек, сказал Мокичев, пайков было два, значит, в скором времени придется компании разбиться на пары. Что ж, так оно и должно быть по логике жизни…

А пока вчетвером они шли по аллее, вокруг дорогу им закрыли четверо, и раздалось традиционное:

— Морячки, дайте закурить!

Василий отодвинул женщин, и те бочком стали скользить в сторону. Волков выдвинулся было вперед, но Мокичев потянул его за локоть, а сам, весело крикнув: «Держите, парни!» — ловко бросил в центр шеренги пачку сигарет.

Только ее никто и не думал ловить.

— Кому кусок кидаешь, падла? — угрожающе спросил крайний справа, и все четверо сделали шаг вперед.

— Давайте по-мирному, ребята, — странно не похожим на него заискивающим тоном предложил Васька. — Покурим и разойдемся. А я вам и зажигалочку оставлю…

— Ты сейчас все здесь оставишь, сикорванец, — объявили из центра шеренги.

— Отойди в сторону! — крикнул капитану Васька.

— Бей их! — заорал тот, что первым подавал голос, с правого края.

— Ху! — рычаще и одновременно визгливо крикнул Мокичев. — Иух! Ха!

Он странно изогнулся, выпятив бедро в сторону хулиганов, подняв согнутые в локтях руки перед собой и суча ими, потом резко переместил упор на другую ногу, а той, что освободилась от тяжести тела, пнул стоявшего с края парня в живот.

Тот с диким воем согнулся, а Васька неуловимым движением руки будто бы шутя коснулся его шеи ребром ладони.

Парень перестал вопить и молча рухнул на землю.

— И-ух! Хэ! Ху! — во второй раз дико заорал Мокичев и, кривляясь телом, стал приближаться к остальным нападавшим, которые, впрочем, вовсе теперь не думали о нападении.

— Рвем, ребята! — закричал один из них. — Это мент переодетый! Он приемы знает…

Когда подошли к женщинам, они стояли поодаль и, как показалось Волкову, спокойно наблюдали за происходящим, Игорь спросил Ваську:

— Поразил ты меня, Василий… Дал шороху… Не успел я о своем боксе вспомнить, как ты одного отправил уже в нокаут. Молоток! Только уж больно страшно ты кричал… Как-то не по-русски.

— Так это же японская борьба, — серьезным тоном объяснил Мокичев. — Как же я по-русски буду кричать? Полагается… Для устрашения.

— Ну-ну, — промолвил капитан. — И где ты этому научился?

— Научился, — загадочно улыбнулся Мокичев. — Ладно, чего там… Пошли. Время позднее. Мальчику Васе пора бай-бай. Помнишь, Игорь, анекдот: «Мадам, лягим у койку!»

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

По раскладу, который доложил Мокичев капитану в очередное посещение ресторанного гальюна, Васька отправлялся с Софой к месту ее временного проживания в Светлогорске — на некую дачу, где она снимала комнату. Волкову же представлялась возможность оценить гостеприимство Вики, оставшись на ночь в ее небольшой квартире, где она жила с сыном, теперь обретающимся в пионерском лагере.

— Баба она добрая, Вика, — втолковывал товарищу Мокичев, — не подумай, что из этих… Попросту душевный человек. Я б и сам… Да вот к диванчику присох. Удивляюсь на себя.

— Собираешься жениться? — спросил Волков.

— Да вроде бы и пора — за тридцать перевалило, — вздохнул Мокичев. — Только вот вспомню, сколько их осталось, ну тех, других, значит, кто в руках моих не побывал, аж хоть волком вой — такая зеленая приходит тоска. Я ведь, Игорек, конечно, загульный парень и вообще не очень моральный, только так полагаю: женатому моряку надо завязывать с блудством. Коль ты женат, то в море только о ней и думать моги, и на берегу она тебя ждать должна, с ребятишками вместе. Детей я, Волков, люблю. Это точно. А к Вике ты иди. Столько намаялся там… Ей ничего не говори, она все равно тебя пожалеет.

«А нуждаюсь ли я в жалости? — подумал капитан. — Принесет ли она мне пользу? Вот в чем вопрос…»

И теперь стоял на перекрестке, отсюда их пути-дороги с однокашником Васькой расходились. Мокичев подастся с Соней на неведомую дачу, а капитан должен идти в дом этой едва знакомой женщины.

«Должен? — спросил себя капитан. — Почему должен? Опять пресловутые правила игры… Но ведь сыграть можно и по-иному. Довести Викторию до крыльца, попрощаться, поймать у вокзала такси и уехать в Межрейсовый дом моряков, а там выпить с Ваней Иконьевым чаю и завалиться спать. Василий, конечно, меня не поймет, меня вообще никто не поймет, сейчас я сам себя не понимаю… Должен… Ишь ты!»

Он вспомнил вдруг, как ровно сутки тому назад шел по ночной улице Калининграда с теми двумя, как ловил для них машину и смотрел вслед удаляющимся от него красным огонькам. Они ехали к себе домой. Галка и Станислав Решевский. А у него не было тогда дома. Тогда… Сейчас все изменилось. Перед ним замаячила возможность задавить одиночество близостью с этой женщиной, она введет капитана в свой дом, тот станет прибежищем и для него.

— Нам налево, ваш путь, друзья, совсем наоборот, — дурашливо пропел Мокичев. — До связи, капитан! Вика знает, где нас найти… Аривидерчи, Рома! Гудбай, Вика!

Васька подхватил Соню под руку, и вскоре они исчезли в темноте аллеи.

Капитан стоял неподвижно. Пауза затягивалась, Волков чувствовал себя крайне неловко, надо было предпринимать нечто, и капитан исполнился благодарности к Вике, когда она не то чтобы робко, а скорее нерешительно тронула его за рукав и полувопросительно сказала:

— Пошли?..


От чашки кофе Волков отказался. Уж очень показалось ему это традиционным, книжным, что ли. Сколько раз он читал и видел в кино, когда мужчину так спрашивают или чаще он сам набивается на чашку кофе. Дескать, не зайдешь ли… Или, иначе, когда женщина колеблется, ее подготавливают просьбой: не угостишь ли чашкой кофе… Неужели современное человечество не в состоянии придумать десяток-другой новых приемов?

Квартира была однокомнатной.

— Кофе выпьешь? — спросила женщина капитана. — Нет… Тогда посиди на кухне, пока я постель приготовлю…

Проговорила она эту фразу спокойно, буднично, и сначала Волков криво усмехнулся, подумал: «Привычное дело».

— Курить можно? — спросил он.

— Конечно, кури, — отозвалась из комнаты Вика. — Форточка на кухне открыта, а потом я и балкон раскрою…

Волков закурил, и усмешка с лица его исчезла. «А что, — подумал капитан, — в этом есть нечто… Сексуальная революция, говорят. Дело вовсе не в терминологии. В наш век небывалых коммуникабельных возможностей люди как никогда разобщены духовно. Можно всю жизнь встречать соседа, который живет за дверью напротив, и не знать, как его зовут. Телефон, телеграф, телевизор, теле, теле… Черт бы их побрал! Таинство секса… Оно отнюдь не исчезает, если мы сегодня, не сговариваясь, решим, что спать будем вместе. Я против нудизма, но и в пуританство впадать без нужды не годится. Все должно быть естественным. Уже в этом оправдание, в естественности. Опасна только пошлость. Если нас потянуло друг к другу… Но ведь она знала, что ее ждет некий мужчина, и шла в ресторан, зная… Ну и что? Если б я не показался ей, то и вела бы себя по-другому еще там, за столом. И не был бы я сейчас в этой квартире, мчался на такси в Калининград. Правильно говорят, что не мы выбираем женщину, а женщина выбирает нас…»

— Иди сюда, Игорь, — позвала капитана Вика. — Раздевайся и ложись…

Волков поднялся с табурета, загасил сигарету в пепельнице и медленно-медленно двинулся в комнату. Вика встретила его в дверях, она была все еще одета, посторонилась, ласково улыбнувшись.

— Иди-иди, — проговорила Вика, — раздевайся и ложись. А я сейчас…

Капитан лежал на спине, слышал шум воды в ванне и разглядывал разноцветную тишину. Он старался ни о чем не думать, но в голову настойчиво приходили воспоминания о том вечере, что был вчера, и звучали слова песни, которую заказал для него Васька Мокичев.

«На сто километров тайга, где водятся дикие звери, — беззвучно шептал капитан, — машины не ходят сюда… Сойдешь поневоле с ума… Возврата отсюда уж нету… Возврата отсюда…»

Стих шум воды в ванне, и у Волкова перехватило дыхание. Прошло еще несколько мгновений, распахнулась дверь, свет проник в комнату, где лежал капитан, и капитан закрыл глаза.

Щелкнул выключатель. Волков осторожно подвинулся к стене. Сердце у него колотилось, во рту пересохло, а слова песни не оставляли сознания, и капитан все повторял и повторял: «Машины не ходят сюда, идут, спотыкаясь, олени…»

— Заждался, поди, — шепнула женщина капитану на ухо, когда, сбросив халат, она приподняла край одеяла, ловко юркнула под него, прижалась прохладным телом и тихонько опустила голову рядом на подушку.

Она осторожно просунула руку между легким одеялом и туловищем Волкова, опустила на его ребра и легонько прижала ладонью.

Капитан резко повернулся на левый бок и, обхватив женщину руками, изо всех сил прижал ее к себе.

А потом ему стало нестерпимо стыдно…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Еще находясь в колонии, Волков размышлял над тем, как после выхода на волю у него произойдет с женщиной это. В первый год пребывания там Игорь Волков ждал свидания с Галкой в гостинице. Ему полагалось трое полных суток общаться с женой, семьдесят два часа торопливых и судорожных утех в специальной гостинице, размещенной за оградой, в зоне.

И не было дня, в котором бы капитан не проходил мимо этого пристанища для дозволенной сверху любви. Бросая на приземистое строение нетерпеливые взгляды и подавляя возникшее вдруг смущение, Волков прикидывал, в какой из восьми имевшихся там комнат они с Галкой встретятся.

Но этого не случилось. Когда миновало растянувшееся мгновенье, ударившее по сердцу телеграфными строчками, Игорь Волков вовсе перестал думать о возвращении к той жизни, которую оставил по другую сторону зоны, обо всем, что связано было с прошлым.

Признаться, женщины и не занимали прежде особого места в его жизни. Женился Волков рано и довольно скоро забыл о тех мимолетных встречах и связях, что случались в курсантские годы. Капитан любил одну Галку, и только Галку. Волкову и в голову не приходило, что место ее, пусть на время, на одну только ночь, может занять другая женщина.

Конечно, во время длительного рейса на Волкова, как и на всех остальных мужчин экипажа, наваливалось порой нестерпимое желание. Но у капитана не было оно абстрактной потребностью женщины вообще. Он думал о Галке, о предстоящих встречах с нею, усилием воли переключал сознание на иные грани отношений с женой, старался не распалять собственное воображение и довольно сурово обрывал тех, кто любил травить в кают-компании сальные анекдоты.

При этом Игорь Волков хорошо знал, как постоянное воздержание, на которое обречены рыбаки, многонедельные скитания их в океане отнимают немалую часть мужских достоинств. Это проявлялось и в полунамеках тех, кто плавал по двадцать и больше лет, и в сплетнях, густо населявших портовый город, о разладах в той или иной рыбацкой семье. Наконец, сам Волков познакомился однажды с выводами авторитетной комиссии медиков, они ходили с рыбаками в рейсы по заданию Тралфлота.

Врачи признавали снижение тонуса, рекомендовали рыбакам по возвращении постепенно привыкать к новой ипостаси, а главное, в первые две недели ни в коем случае не принимать ни грамма спиртного. Тогда организм сумеет адаптироваться, шестимесячный рейс забудется и не оставит для рыбака почти никаких последствий.

Волков читал объемистый труд, он был посвящен и не только этой проблеме, листал страницы и насмешливо хмыкал. Нет слов, все толково изложено здесь, но хотел бы он видеть рыбака, сидящего по доброй воле на двухнедельном карантине. Да и с кем ему «привыкать», если парню под тридцать, только он еще не женат? А таких на флотах подавляющее большинство… И вот знакомится загорелый в тропиках матрос с девушкой на органном концерте в кафедральном соборе, провожает ее домой и у крыльца, прощаясь, говорит: «Так, мол, и так… Из рейса я вернулся. Давайте начнем с вами «привыкать». Врачи отводят мне на это дело две недели…» И при этом трезв как стекло. Фантастика!

Словом, посмеялся тогда Волков и забыл про отчет. Увидел он его случайно и больше не вспоминал, потому как последствий никаких, изменения обстановки на флоте научный труд не вызвал.

А вот в колонии вспомнил. Там весь образ жизни заключенных к этому располагал.

В море и в тюрьме ситуации сходные. В первом случае в железную коробку запираешь себя сам, во втором это делают другие, помимо твоего желания. Разница, конечно, огромная, но организм откликается на вынужденную изоляцию одинаково. Впрочем, сроки в последнем варианте могут быть куда длиннее океанских, тогда и происходят отклонения от нормы, не о них сейчас речь, их и не бывает в обычной морской жизни.

Первое известие Мирончука о возможном пересмотре дела оставило Волкова почти равнодушным, не перегорела в душе саднящая мысль о том, что нет у него больше Галки. Но жизнь постепенно брала свое. Приближалось время освобождения, ободряющие письма Юрия Федоровича рубцевали нанесенную Галкой сердечную рану, и сама Галка отодвигалась понемногу, заслонялась таким заманчивым и всепоглощающим словом — Свобода…

И вместе с ним приходили сомненья… Волков не задумывался над тем, как сложится теперь его личная жизнь. Он не мог представить себя холостым, независимым от одной только женщины человеком и тем более не был в состоянии увидеть рядом кого-либо другого… Но капитан приходил в остервенелое исступленье, когда осознавал, что теперь с Галкой Решевский, и ему ярко представлялось, как он уже изменяет бывшей жене. При этом Волкову и в голову не приходило, что никакой измены не совершит, ведь Галка давно уже освободила его от всех перед нею обязательств.

Не думал капитан и о том, кто это будет. Ему было все равно. Волкову важен был факт своеобразного отмщения Галке, хотя он и понимал, что ей от этого будет ни жарко ни холодно. Галка и знать ничего не узнает, но это необходимо ему, чтоб вновь утвердиться в свободном мире и вытравить из собственного существа осознание неполноценности.

И теперь, когда с ним случилось такое, капитану было нестерпимо стыдно. Он знал о том, как бывает, слыхал разговоры мужчин, как случается подобный конфуз, всегда речь шла, конечно, о третьих лицах. Мало кто рискнет рассказывать друзьям об ударившем по самолюбию бессилии. Капитан помнил, как и что говорили об этом и в длительных рейсах, и в бараке колонии… Горячий стыд заливал капитану нутро, он отвернулся от женщины, уткнулся лицом в подушку и стиснул ее край зубами, едва сдерживаясь от того, чтобы не завыть от тоски и обиды.

— Подожди, подожди, милый, — зашептал у самого уха ее голос. — Я поглажу тебя… Вот так, так… Успокойся, все пройдет, и хорошо будет, вот увидишь. Пройдет…

Впоследствии Волков с присущей ему потребностью и уменьем разлагать явление на составляющие элементы пытался уяснить для себя суть произошедшего. Но капитан так и не решил до конца, за счет чего возник вдруг нелепейший барьер. Была ли тут виной чистая физиология, связанная с двухлетним заключением, или проклятая любовь к Галке, которой Волков не изменял и в мыслях, ведь это чувство продолжало жить в капитане.

Да не все ли равно… Сжигающего стыда, который охватил его в то самое мгновение, капитан никогда не забудет. Потом Волков поймет, что ничего страшного не произошло. Всякое может случиться, но его мужская самоуверенность останется поколебленной навсегда.

— Давно не имел никого? — спросила женщина. — С рейса вернулся?

— С рейса, — сквозь зубы сказал капитан.

— И долго плавал?

— Два года.

— Ух ты! — воскликнула женщина. — Деньжищ небось огреб, на две «Волги» хватит! И боны у тебя есть?

— Только наши. Не успел еще получить боны, — соврал Волков.

— Получишь, — уверенно произнесла она. — Может быть, и в валютный магазин с собой захватишь? Когда отовариваться будешь… Нет, ты не думай! У меня боны есть. А только без паспорта моряка загранплаванья меня туда хрен пустят. А вот с тобой…

«Глупая, — усмехнулся Волков, и ему стало немного полегче. — Паспорт моряка… Из тюрьмы я вернулся, а не из-за границы. И у меня в кармане пока даже обычного паспорта нет, его заменяет справка об освобождении из колонии. Хотел бы видеть твою физиономию, когда б показал тебе эту тюремную «ксиву». Только лучше не надо этого…»

— Посмотрим, — неопределенно сказал капитан.

Женщина вздохнула.

— Небось законную ждешь… Она у тебя ведь в другом городе проживает?

— Нету у меня жены, — глухо ответил Волков.

— Разведенный, что ли?

— Он самый…

Когда Волков сказал Вике, что он разведенный, а до того темнил, будто два года был в рейсе, кольнула мысль о том, что Вика может превратно истолковать его нынешнюю неженатую ипостась. И Волков оказался прав. Вика действительно подумала о том, что нынешняя ночь и развод капитана связаны между собой. Но по сути своей Вика была доброй и жалостливой. Этим часто пользовались мужчины, но Вика была тем существом, которое невозможно обмануть. Потому невозможно, что обман только тогда воспринимается в подлинном злом качестве, когда означает крушение чьих-то надежд.

Вика ни на что и ни на кого, кроме себя самой, не надеялась. В мужчинах она видела больших детей, их отличало от маленьких существование мужской жажды. И если она могла когда-нибудь кого-то напоить, Вика не задумывалась над этим.

Ей казалось, что, бескорыстно даря себя мужчинам, она в какой-то мере защищает их от тягот бытия, помогает бороться с несовершенством мира.

Веры в людей было отпущено этой женщине вдоволь. В каждом встречном человеке она видела только хорошее. Потому отогнала ехидную мыслишку и, будто прося у капитана прощения, обхватила его за шею и порывисто прижалась к Волкову горячим уже телом.

— Ты милый, — шепнула она, — и все хорошо у тебя будет, успокойся, ничего страшного, так случается иногда… Ты ведь давно-давно ни с кем не был. Успокойся, родной, успокойся…

Женщина погладила Волкова по спине. Делала она это не просто нежно, но с некоей осторожностью, что ли, будто боясь обжечь ладонь о горячую спину, готовая в любое мгновенье отдернуть руку.

— Может быть, ты как-нибудь по-другому хочешь? — спросила она тихонько.

Капитан молчал. Он лежал спиною вверх, вытянувшись струной, голый и такой неуютный, без одеяла, давно уже сброшенного на пол. Капитану было неловко и в то же время хорошо.

Ведь капитан явственно понял, что попытки побудить его к деятельности она предпринимает вовсе не ради себя самой. Эротическое начало уступило в женщине иному чувству. Она пытается утешить его, ободрить, поверить в себя, будто успокаивает обиженного злыми людьми мальчишку, и, как подлинная мать, готова сейчас пренебречь любыми придуманными человеческой моралью запретами.

Оцепенение, поразившее капитана, проходило. Растаял кусок льда, и Волков понял, что его снова выпустили на свободу.

— Спасибо, — сказал капитан женщине, — спасибо… Ты хорошая.

Волков был прав.


…Потом капитан уснул, будто провалился в небытие, спал долго и спокойно, без сновидений.

А утром они пили кофе.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Северная Атлантика — далеко не лучшая часть океана. И пожалуй, нет в этом краю квадрата, который не пропахал бы я тралом. Но ко всему на свете привыкаешь, вот только к Лабрадору не нравилось ходить, а все потому, что на Лабрадоре зима — паршивая штука…

С января, иногда и пораньше, начинал пугать капитанов лед. Ураганные ветры, туманы, рваные тралы, заверты — ничего так не выводило из равновесия, как первые льдинки. Вначале махонькие, безобидные, они увеличивались потом в размерах, на глазах грузнели и, прижимаясь друг к другу, создавали такие поля, что мы бросали богатые рыбой места и спускались на юг, к проливу Белл-Айл, на Флемиш-Кап, а то и бежали до Нантакета таскать «солому»[17].

И я, капитан Волков, смертельно боялся льда.

После освобождения из колонии вернулся в Калининград, где когда-то учился в мореходке, где были мои друзья и Галка, ставшая женой Решевского. Два рейса сделал дублером капитана, меня готовились утвердить полноправным мастером, но вскоре понял, что не смогу работать здесь больше, и отправился искать рыбацкого счастья в «Севрыбу». В Мурманском тралфлоте приняли меня хорошо, люди здесь оказались сердечные и открытые. Их участие помогло забыть случившееся недавно. Я ходил старпомом на БМРТ, вникал в разноглубинную рыбалку и незаметно для самого себя вдруг снова стал на море «первым после Бога».

Судном своим я похвастать не мог. Траулер «Нептун» незаслуженно носил гордое имя морского владыки, потому как был устаревшим судном, с изношенной машиной, гнилым корпусом и не имел никакого ледового класса. Честно говоря, узнай Морской Регистр, что «Нептун» болтается во льдах, не миновать конторе скандала. Но план по тресковому филе есть план по филе, и его не выполнишь у Нантакета.

На Лабрадор «Нептун» пришел перед Новым годом и промышлять начал с южных квадратов. Но рыбы здесь было мало, грунт тяжелый, таскали несчастные тоннишки, и через раз трал оказывался разорванным «в драбадан».

Разумеется, я хорошо знал, что в море люди пошли заработать, а обо мне уже говорили в Тралфлоте как об удачливом капитане. И опять же висел на капитанской шее довольно солидный план. Словом, как ни верти, а приходилось бежать на Северный Лабрадор, где понимали по десять — пятнадцать тонн за одно траление и со дня на день ждали появления первых льдов.

«Нептун» перешел на север и разыскал основную группу промышляющих судов. Там мы быстро пристроились к глубинам и грунту, отработали позицию и принялись забивать морозильные трюмы треской. Рыба шла хорошо, на фабрике ее не успевали обрабатывать. Пришлось объявить подвахту. Люди работали весело. Рыбаки понимали, что еще веселее будет им на берегу, когда придут они за получкой.

Мы разменяли вторую сотню тонн мороженой трески, когда появились льды. Двое суток швырял норд-вест водяную пыль, быстро падала температура, и в эфире звучали тревожные голоса капитанов.

Прошел еще один день, и в промысловых квадратах появился лед. Капитаны повздыхали, поохали на совете и принялись добывать рыбу во льдах. Хлопот нам всем, конечно, прибавилось. Сначала искали разводье, набивались в него так, что грозила опасность шарахнуть друг друга, в лучшем случае сцепиться тралами, что тянулись за кормой на добрый километр. Тут же сновали юркие бортовики-иностранцы, добавлял страху туман, неожиданные снежные заряды. Локатор работал не переставая, и капитанам ночью не приходилось спать.

Начались бессонные ночи и для меня.

Больше всего я боялся получить пробоину от удара о льдину во время вытравливания ваеров, когда хочешь или не хочешь, а дай машине полный ход и старайся держать судно точно на курсе, иначе как завернешь трал, что, распутывая его, палубная команда устанет материться, да и время, дорогое промысловое время, потеряешь…

Но какой тут, к чертям, точный курс, когда кругом ледяные обломки размером с пароход, зеленые, синие, дьяволы… А корпус у «Нептуна» хреновенький и ледовых креплений никаких.

Риск, разумеется, был. А кроме того, имели капитаны приказ, настрого запрещавший входить в лед. Не только промышлять, но даже входить в лед возбранялось. Но приказ приказом… Короче, все знали, что на Лабрадоре лед и что флот работает на Лабрадоре. Но приказ сохранял свою силу. Сгорит капитан — иди сюда, голубчик… Обойдется — значит, обойдется. Вот так и рыбачили.

Конечно, я понимал, что пробоина, в общем, не смертельная вещь. Ну получишь дырку в борту, вода зальет трюм, заведет команда пластырь… А неподалеку от флотилии дежурит буксир-спасатель. Он подойдет, поможет, отведет в Сент-Джонс или Галифакс, там за валюту капиталисты быстренько поставят аварийное судно в док, заварят пробоину, а потом — пожалуйте бриться. Вот «брить»-то я и опасался. Не будь за мной катастрофы на «Кальмаре», чихал бы на эти страхи, а ведь ту историю куда денешь… И невиновным меня признали, и вернули мне все, а покой так и не пришел, не вылечился от той «неодолимой силы» до конца…

Под суд за пробоину, может, и не отдадут, а диплома лишат, это точно. А куда мне без диплома — матросом? Рыбу шкерить или в порту сутки через трое диспетчерить? Ведь ничего другого, кроме как пароходы водить, делать не умею. Ничего другого никогда и не делал.

Можно, конечно, и в мореходке салагам лекции читать, вот Стас ведь читает… Да стыдно делать такое. И не старпер еще, сила есть — хоть воду вози. А главное — других учить задумал, аварийщик…

И тот суд мне припомнят. Сказать в глаза и не скажут, а за спиной… Это я тоже понимал.

Проходили дни. Если дул норд-вест, льда прибавлялось, и флот искал рыбу в новых квадратах. Задувал восточный, приносил с Гольфстрима теплый воздух, жал ледок к канадскому берегу, и становилось полегче.

Ночью я не раздевался. Сбросив сапоги, ложился на кривой диванчик в каюте, иногда приходил ко мне сон, но при первом ударе просыпался и лежал в темноте, ждал новых толчков. Болезненно морщился, когда они повторялись, словно собственными ребрами ударялся о льдины, поднимался с дивана, накидывал шубу и в тапочках на босу ногу выходил на мостик. Смотря по времени, в рубке был второй штурман или старпом.

С третьим помощником я стоял вахту сам. Вахте говорил «доброй ночи» и спокойным голосом спрашивал, как дела. Вот это и было самым трудным — внешне оставаться спокойным. Что бы ни делалось у меня на душе, такое поведение считал для себя обязательным. Мои помощники, зеленый молодняк, и на минуту не должны были подумать, как неуютно в этих водах их капитану.

Такое положение всегда волновало и мучило меня. Правда, раньше не осознавал этого, привык быть в море одиноким, а потом, со временем, неосуществленное желание поделиться страхами, посетовать на судьбу, посоветоваться, наконец, превратилось в привычку разговаривать вслух, когда оставался один у себя в каюте.

Не знаю, может быть, меня считали на «Нептуне» бирюком, хотя я часто спускался вниз, заходил к матросам в каюты, говорил с ними «за жизнь», на мостике рассказывал штурманам истории из морской практики и даже с докладами раза два за рейс выступал…

Но душу раскрыть не мог никому, и попросту не имел права на это, и мысли не допускал, чтоб кто-нибудь догадался, как боюсь проклятого льда и в каких печенках сидит у меня Лабрадор.

Утром затих остовой ветер и проглянуло ненадолго солнце. Лед разогнало, обнаружилась обширная полынья, и рыба заловилась на удивление. Вскоре фабрика зашилась, рыбу было некуда складывать, бункер полный, забили треской два ящика на палубе, с последним тралом вытянули тонн пятнадцать, он так и остался лежать целиком, на оттяжках.

Легли в дрейф, объявили подвахту, и штурман записал в судовом журнале: «Уборка рыбы». Это означало, что все, кроме вахты и капитана, взяли в руки ножи, чтоб шкерить треску на филе и «колодку»[18].

Не принято, чтоб капитан выходил на подвахту, но сидеть в каюте, когда работают все до единого, было неловко, и я спустился на фабрику. Мерно стучала филейная машина, пластающая рыбу; торопились ленты конвейера, разгоняя улов от шкерщиков к расфасовке, где рыба укладывалась в противни для заморозки, и к рыбомучному цеху, там вращались огромные барабаны, и в удушливом смраде сновали «утили»[19], прибирая к делу отходы.

На шкерке за бункером стояли человек восемь. Я поздоровался с ними. Ребята, бородатые, одетые в желтые робы, с кровавыми потеками на куртках — веселые, ладные такие парни, — обернулись, заулыбались мне, и ножи замелькали быстрее. Тот, что стоял у правого края, вдруг протянул ко мне ладонь.

— Смотрите, букашка какая, — сказал он. — Паучок…

Я посмотрел и увидел на ладони у парня маленького краба. Совсем маленького, ну с наперсток от силы. Краб подтянул под себя ножки, грозно топорщил рыжие усы, черные глазки его настороженно глядели на меня, — словом, вид был у краба решительный, неприступный, и паучка он действительно напоминал.

— Дай-ка сюда, — проговорил я и осторожно пересадил краба на свою ладонь.

«Забавный крабишка, — подумал я, выбираясь с фабрики. — Пусть поживет у меня немного. Домой ему уже не вернуться…»

Я любил собирать всякие диковинки, приходящие к нам со дна моря. Раньше привозил эти дары океана Галке, а теперь возить стало некому, но я продолжал собирать интересные сувениры из трала, а по приходу дарил их ребятишкам подшефной школы. Матросы, удивительное дело, об этом узнали очень скоро, и мне несли в каюту обломки коралловых веток, морских ежей, ракушек, омаров, если дело бывало на Джорджес-банке. На Лабрадоре такого добра не густо, но вот и здесь «паучок» попался…

Обойдя судно, вернулся в каюту и опустил краба на стол. Гость с минуту не шевелился, потом выдвинул правую клешню, поцарапал ею стекло, неожиданно приподнялся и бочком заскользил к настольной лампе.

— Эге, брат, — сказал ему, — так ты со стола свалишься. Не замечу и наступить на тебя могу…

Я принес из спальни стакан и, ухватив краба двумя пальцами, опустил его на донышко. Маленький гость поскреб-поскреб лапками стенки и успокоился. Тогда я поставил стакан на стол, включил лампу — краб не шевельнулся, свет его не беспокоил — и стал писать сестренке письмо.

Но дело подвигалось плохо. Написал, что погода отличная, здоровье тоже, рыба ловится хорошо, посчитал, сколько дней осталось до прихода в порт, и об этом написал. Потом долго сидел, подумывая, о чем бы таком еще сообщить Люське, но в голову ничего не приходило. Я стал мечтать о предстоящем отпуске, небольшом катерке, давно задумал его построить, еще тогда, в те времена. Галка, правда, хотела яхту, но потом мы сошлись на том, что пусть будут и паруса, и двигатель. Сейчас… Смешно. А сейчас у меня нет никого, с кем захотел бы уйти в это личное плаванье.

Я постучал пальцем по стакану.

— Скучно тебе, парень, — сказал крабу. — Ничего не поделаешь. Если отпущу тебя, назад дороги нету, отрезаны пути-то…

И тут вдруг осознал, что вот и у меня, капитана Волкова, нету назад дороги, ничего не изменить, не застопорить машину, не лечь на обратный курс. Все, что было, уже случилось, и старого не вернуть никогда.

А ведь думал, что избавился от этих мыслей, ан нет, крепко сидит заноза. И к чему это я расслабился?.. Лед проклятый да этот неожиданный гость. Я вздохнул, повернул в пальцах ручку, отложил в сторону, снова постучал по стакану. Черные глазки краба пристально глядели на меня.

— Тебе не понять этого, малыш… Не нашего племени-роду.

«А попробуй расскажи», — ответил мне маленький краб.

— Ты знаешь, что все мы, люди, делимся на тех, кто жив, кто умер, и тех, кто ходит в море… Это не мои слова, маленький краб. Их произнес любомудр Анахарсис, много веков тому назад. Тогда действительно «уйти в море» означало — перейти в другое измерение. А сейчас, думаешь, легче? Нет, мы больше не умираем от цинги и тропической лихорадки, не опасаемся кровожадных туземцев на неизвестном берегу. Нас не глотают чудовищные змеи, не соблазняют сирены, исчезла альтернатива: Сцилла или Харибда… И кормят на море санаторно… Жилье порой получше берегового, и на заработки жаловаться грех. Только неизбывна тоска по земле, по тем, кого там оставил. И тонем подчас, как в старое доброе время, смертельный ужас пучины по-прежнему витает над равнодушными волнами океана. Может быть, даже сложнее стало умирать в наши дни. Растягивается агония корабля, разрывает сердце, не дают примириться с неизбежным призрачные надежда и вера в могущество цивилизации. С мистическим трепетом ждешь ты прихода трех недолгих минут молчания в эфире… Но спасенье запаздывает или не приходит вовсе. И тогда поглощает тебя Большое Молчанье… Но ты ведь верил, что другие помогут! Нет ничего страшнее разочарования, постигшего тебя в предсмертные мгновения. Прежде было легче… Моряки не ждали помощи со стороны. Они вверяли себя Богу и собственному мастерству… А есть ли у крабов загробное царство?

Краб молчал. Потом шевельнулся, и мне показалось, будто гость мой грустно-грустно вздохнул.

— Прости, что занял твое время такими пустяками, — сказал я крабу. — Но ты ведь не станешь молиться в последние часы… А мне так не хватало кого-либо, с кем мог бы отвести душу. И не стану больше хандрить. Не к лицу такое капитану, даже если никто из экипажа не может видеть его сейчас. Надо верить, что все образуется. И лед нам мешать перестанет, и треска будет ловиться, и на берегу появится человек, который станет ждать меня с моря. Ты хочешь сказать, что сам виноват… Может быть, малыш… У меня нет ничего, кроме веры, что в мире каждому отведена собственная доля зла и добра. Злую чашу испил я досыта. Будет когда-нибудь и иной поворот винта. А пока надо действовать, ведь человек — активный элемент Вселенной. Недаром утверждает Кант, что, когда человеку необходимо действовать, а сложившиеся обстоятельства ему неясны и у него нет знания всех деталей ситуации, надо исходить из предположения и верить в то, что основанное на нем действие приведет к цели. Так-то вот, дружище…

Мне показалось, что краб меня понял, и понял как надо, хотя он готовился забросить свое бытие в Ничто и слова мои не меняли его судьбу. Я отвел глаза от стакана, поднялся, достал сигареты из ящика, распечатал пачку, аккуратно снял прозрачную бумажку, положил ее в пепельницу, размял табак, нащупал в кармане зажигалку, но курить мне расхотелось. Я отложил сигарету и подмигнул пленнику с рыжими усами…

Потом пришла Нина-буфетчица звать меня к обеду, и я пожалел, что ничем не могу угостить краба. Мне было известно, что гостю и жить осталось немного, но старался не думать об этом: хотелось, чтобы краб побыл у меня до конца рейса. Когда-нибудь познакомлю его с Люськой, расскажу ей, какие интересные беседы были у меня с крабом в море. Ведь сестра была единственным человеком, с которым мог поделиться сокровенным. Не было у меня существа ее дороже, хотя и виделись мы редко, и понимал я, что у Люськи семейные заботы занимают и то время, которое она хотела бы мне уделить. Но спускаясь в кают-компанию, понял, что никому, и даже Люське, об этих разговорах не скажу. Никто не сумеет влезть в мою капитанскую шкуру, и всякий подумает: рехнулся Игорь Волков.

Весь день хорошее настроение не оставляло меня. Перед ужином в дверь постучали, и вошел помполит.

— Хочу поговорить, Игорь Васильевич, — сказал он. — Тревожный сигнал получил.

— Что еще? — спросил я помполита.

— Амуры, Игорь Васильевич, у третьего штурмана с буфетчицей, амуры…

Был помполит лет на пятнадцать меня постарше. Моря он совсем не знал, раньше служил при аэродроме, к месту и не к месту вспоминал об этом. Как-то намекнул ему, что не стоило б так часто — молодые парни в команде ревниво следят, морской ли у них помполит, — но тот меня не понял, обиделся, и разговора у нас не получилось.

Сейчас я внутренне поморщился, но к сообщению помполита отнесся серьезно.

— Амуры, говорите? — переспросил его. — И далеко зашло?

— Точно не установлено, — ответил помощник, — но факт неслужебных отношений налицо. Считаю своим непосредственным долгом поставить в известность.

— Спасибо, что сказали, — через силу любезно сказал я ему поднимаясь. — Обязательно разберусь.

— Надеюсь, все пресечется, — от двери сказал помощник, и мне показалось, что недоверчивая улыбка мелькнула на его лице: знаем, мол, как разберешься, слишком либерален ты у нас по интимной части.

Проводив помполита, я повернулся к крабу.

— Видел?

«Видел, — ответил краб. — И что же ты станешь делать?»

— Не знаю еще, — ответил ему.

С вечера вновь потянул восточный. Он принес туман, снежные заряды вперемежку с дождем. Лед исчез начисто. До наступления темноты мы успели сделать пару добрых тралений и снова завалились рыбой.

— До обеда хватит с лихвою, — сказал за ужином старпом, искоса поглядывая на технолога.

— До обеда уберем, — спокойно возразил тот и потянулся за кружкой с компотом.

«Нептун» лежал в дрейфе. Крутилась антенна локатора, обшаривая лучами горизонт, временами сотрясали корпус удары пресса в утильцехе, где сбивали в брикеты рыбную муку, судно окутывал густой запах рыбьего жира, в салоне в «надцатый» раз крутили «Кавказскую пленницу», все было знакомым и до одури будничным.

Я обошел судно, поднялся на мостик и сказал третьему штурману, чтоб повнимательнее смотрел в локатор на предмет айсбергов. Усмехнулся, чувствуя, как напрягся штурман и про себя явно чертыхается, ожидая, когда уберется мастер и можно будет снова ощущать себя главным на «Нептуне», повернулся к двери и шагнул в каюту.

В каюте включил приемник, нащупал станцию с музыкой и сел к столу заканчивать письмо Люське.

Долго сидел, покусывая ручку, думал о разном, а нужные слова не приходили. Краб шевельнулся в стакане, я улыбнулся ему и принялся рассказывать сестренке, какого забавного чертушку принес вместе с рыбой трал.

Третий штурман сдавал вахту, когда закончил письмо. Я открыл дверь, ведущую на мостик, и поманил его.

— Присядь, парень.

Показал рукой на диван, и третий нерешительно опустился на край, явно дивясь в душе необычному по времени приглашению.

— Вот, — так начал с ним этот «задушевный» разговор, — доволен тобой, дело знаешь, буду писать по приходу бумагу на повышение. Не знаю, как там решат кадры, а вторым, думаю, годишься, созрел…

Штурман вспыхнул.

— Спасибо, — начал он, — конечно, я…

— Погоди… Дело ты знаешь, но это не все. Смотри, как там другие твои статьи проглядывают, чтоб ажур был во всем и порядок. Ты понял?

— Понял вас, Игорь Васильевич, — сказал штурман. — Только у меня… Понимаете…

— Все понимаю, — снова перебил я его: не хотелось копаться в таких делах. — Ты, в общем, иди. Иди и помни…

Штурман встал и попятился к двери.

— Учту, Игорь Васильевич, — сказал он.

— Вот-вот, учти, — сказал строго ему, и штурман вышел.

«Макаренко! Браво! — подначивал из стакана краб. — Перевоспитал штурмана! Браво!»

— Ладно, не издевайся, — добродушно возразил крабу. — А что ему говорить еще буду? Он и так понимает. Если серьезно у них — никакой властью не запретишь, а баловство какое — так сигнал от меня получил…

Утром пришел в каюту стармех. Он долго мялся, бубнил под нос и вдруг объявил, что пропускает втулка, надо приподнять, а то вода в картер проходит, и посмотреть где чего — словом, машину часика на два хочет раскидать и будет ли на это разрешение капитана.

— Ты что ж это, дед, — недовольным тоном сказал я ему. По традиции звали механика «дедом», хотя было тому едва за тридцать. — А всю ночь что думал?

Дед промолчал, чего тут оправдываться, лучше помалкивать, но из каюты не пошел. Значит, решил я, дело серьезное.

Мы пригласили технолога, оказалось, что рыбы много, до вечера хватит. Поговорил я и со старпомом, затем вышел на мостик. Крутили снежные заряды, но локатор показывал чистое море, даже льды унесло… Группа судов осталась южнее, мы никому здесь не мешали, приходилось дать стармеху «добро».

Двигатель быстренько разбросали, и тогда ворвался ко мне третий штурман и объявил, задыхаясь, что судно несет на айсберг.

Небо разом очистилось от зарядов, и синяя скала возникла перед «Нептуном».

Я проглотил забивший горло комок и повернулся к штурману.

— Не было его, не было! — закричал штурман. — Минуту назад смотрел!

— Прикинь дрейф, — приказал я штурману.

Я знал, что такое бывает редко, но бывает. Лучи радара не отражаются от ледяной горы, когда особая у нее поверхность, и отметка на экране не возникает. Случай редкий, да и что толку орать на штурмана сейчас.

Машинально рванул рукоятку машинного телеграфа к слову «Готовься!», но снизу обиженно — шутите, что ли, — дернули стрелку в прежнее положение. И тогда у меня подогнулись колени.

— Стармеха на мостик!

Прибежал позеленевший дед, заикаясь сказал: часа через три приготовят машину.

— Ты любишь салат из крабов? — зловещим голосом спросил я его. — Так вот, через три часа крабы салат из тебя приготовят…

Стармех умчался в машину, на мостике собрались мои штурманы, молча смотрели на неотвратимую гору длиною полмили и ростом в пять таких «Нептунов».

«Вот и пришло мое время, — подумал я. — А так вроде наладилось все…»

Умирать мне было не страшно, как-то и не думал об этом и за себя не боялся. Лишь бы вот люди, о них беспокоиться надо. И я думал только о них, когда радист соединял меня с флагманом группы.

Флагман был из моих ровесников, раньше плавал на «Нептуне» капитаном, мужик башковитый и деловой.

Когда на аварийной волне его позвали для разговора, он весело приветствовал меня и спросил, что у нас стряслось.

Я коротко доложил.

Флагман молчал. Да и что мог он сказать? Выругаться разве, да не принято в эфире. Этим и хорошо в море: начальство есть, приказывать оно может, а разнести по-кабинетному не моги, сдерживаться надо, не только свои слушают, да и не улыбается начальству обнаруживать собственную слабость криком перед всеми.

— Далеко, наверно, а? — сказал флагман. — Зря паникуешь, капитан…

— Да нет, Виктор Петрович, — спокойно ответил ему. — Понимаешь, близко уже… Нужна помощь.

Спокойный голос мой внушил флагману тревогу. Он поднял на ноги всех, и через десять минут на мостике знали, что к нам идут два траулера с юга, а с севера в ледяных полях пробивается спасатель «Стерегущий».

Айсберг приближался. Океанская зыбь мерно поднимала и опускала траулер. Я закрутил головой и зажмурился, представив, что будет с «Нептуном», когда волна бросит его на ледяную стену.

— Объявите тревогу, — сказал старпому. — Готовьте шлюпки, пусть люди знают, что им придется оставить судно. Только без паники, время пока есть.

Да, какое-то время судьба отпустила для меня. За это время могли справиться с машиной, или кто-нибудь подскочит и возьмет на буксир, или… Третьего не было. Когда останется до айсберга полмили, я прикажу оставить судно.

Шлюпки готовили к спуску, и мне оставалось только ждать, когда истечет отпущенное время. Я был спокоен, мысленно простился с этим миром и, вспомнив о Люське и племянниках, пожелал им счастья.

По моей команде штурманы надели спасательные пояса и стояли рядом, верные мои оруженосцы. Рулевой принес нагрудник для меня, и второй штурман подошел с ним ко мне вплотную.

— Это для вас, Игорь Васильевич, — сказал он.

Я недоуменно глянул на него и молча отвел протянутую руку.

«Чудаки-ребятишки, — подумал я. — Это вам еще плавать и плавать, а мне-то нагрудник к чему…»

Прибежал радист, сказал, что «Стерегущий» снова требует на пеленг поработать. Мы поработали на пеленг. Спасатель подбодрил — скоро, мол, подойдут. Все знали, что льды есть льды, хочешь не хочешь, а они на курсе, каждый думал об этом и о многом другом, своем. Тянулись минуты, и самым тягостным была невозможность сделать хоть что-то для спасения корабля.

А ветер тем временем с силой давил на высокую надстройку «Нептуна» и гнал траулер на ледяную гору.

«Парусность большая, — механически отметил я, — вот и несет».

Подошел старпом и негромко сказал, что шлюпки готовы к спуску.

«Парусность… Постой, постой, — снова шевельнулась мысль, — здесь, кажется, выход…»

— Боцман! — крикнул я и обернулся.

Из-за спины старпома выдвинулась приземистая фигура боцмана.

— Живо все трюмные брезенты собери на баке… Живо!

Старпом недоуменно взглянул на меня.

— Парус! — крикнул я ему. — Понимаешь, Григорьич, парус!

— Ясно! — рявкнул старпом и вслед за боцманом бросился с мостика вниз.

Смешон и жалок был парус, сооруженный в лихорадочной спешке матросами «Нептуна».

По моей команде с мостика его подняли на балке между фок-мачтой и грузовой стрелой, служившей в качестве гика. Но распяленный брезент поймал ветер, наполнил им складки и заставил траулер сойти с роковой линии, привязавшей судно к ледяной горе.

Медленно, очень медленно уходил в сторону «Нептун». Казалось, что и нет никакого отклонения, и хлопоты напрасны, но с каждой минутой синяя скала сдвигалась к корме, и скоро стало ясно, что траулер айсберга не коснется.

Мы отошли от него на милю, когда из снежного заряда вывернул верткий трудяга-спасатель. «Стерегущий» увидел «Нептуна», и басовитый не по размерам судна гудок ударил в уши не промолвивших слова моих рыбаков.

И тогда качнулась ледяная гора, стремительно понеслась к воде ее вершина, из бездны бежали стены, облизанные водой, айсберг потерял равновесие и с оглушительным шумом перевернулся. Казалось, брызги достигли людей на мостике «Нептуна». Опрокинутый айсберг раскачивался, подняв в небо зеленое днище. Поодаль маячил спасатель, с него изумленно глядели на ледяную гору и траулер, ползущий от нее под диковинными парусами.

Потом родились легенды и стопка листков объяснений, которые написали мы со стармехом. Все это было потом. А сейчас все молчали на мостике «Нептуна» и каждый ждал, чтоб первым нарушил молчание капитан.

Надо было что-нибудь сказать, и я сдвинулся с места, шагнул к третьему штурману, не сводившему с айсберга глаз, тронул за плечо и кивнул в сторону трюмных брезентов на фок-мачте.

— Ну чем не клипер? — весело подмигнул ему.

Все повернули головы, заулыбались и вздрогнули разом, когда звякнул телефон и вслед за звонком дернулась стрелка: «Готова машина».

Старпом бросился к рукоятке и поставил ее на «малый ход».

— Убрать паруса! — крикнул я боцману.

В каюте долго стоял перед зеркалом и водил расческой по жестким, отросшим за время рейса белым-белым волосам.

«Придется красить, что ли», — горько подумал я и, издеваясь над собой, вслух произнес:

— Так, что ли, жених?

Собственный голос показался мне хриплым. Я прокашлялся и повернулся к маленькому крабу в стакане.

— А что ты скажешь, брат?

Краб молчал.

Тогда осторожно вынул его из стакана и опустил на стекло письменного стола. Краб не шевельнулся. Я потрогал пальцем тоненькие лапки. Они оставались неподвижными.

Маленький краб умер.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Его оставили одного на весь день, и капитан Волков радовался тишине, строгим шершавым соснам, мягкому солнцу и красным комочкам на заполонивших дачу малиновых кустах.

Волкову нравилось оставаться на даче одному, когда Сергей и Лена уезжали в город, и капитан радовался возможности молчать, созерцая непривычное и размышляя о разном.

Последний перед отпуском рейс оказался для Волкова хлопотливым. Выход отложили на несколько дней. Затем у Исландии Волков получил приказ сбегать на Фарерские острова и забрать на промысел группу ученых с другого судна. Словом, он припоздал к погожим денькам и не успел забить рыбой трюма, как появились льды. А во льдах известно какая рыба… Того и жди, что пропорешь борт.

План, верно, взяли с лихвой, но измотались порядком. По возвращении из рейса Волков поставил «Рязань» в ремонт, передал дела старпому, а сам покатил «Полярным экспрессом» на юг.

В Ленинграде капитан делал пересадку. Уже готовясь оформить билет, Волков позвонил Сергею с Московского вокзала.

— Игорь! Какими судьбами? Откуда? — закричал Сергей, едва Волков назвал себя. — Немедленно приезжай ко мне в редакцию, немедленно жми! Адрес знаешь? Ну вот, значит, и хорошо… И давай сразу!

«А что я, собственно, теряю, — подумал Волков, — юг не уйдет, а так хоть друга детства навещу».

Капитан взял такси и поехал на Фонтанку, где Сергей работал художественным редактором одного из питерских журналов.

В тесном кабинете его, залепленном обложками, сидели трое парней. Они с любопытством глянули на Волкова, предложили сесть и сказали, что Сергей у главного, скоро будет.

Некоторое время все молчали, потом один из парней решительно встал и шагнул к Волкову, протягивая руку:

— Давайте знакомиться, мы знаем о вас, Сергей сказал, меня зовут Бронислав, а фамилия Ларионов. Мы все — художники. Ваш друг Сергей — поилец и кормилец, работу нам дает, отец родной…

Волков пожал художникам руки, и тут дверь распахнулась, ворвался Сергей, обнял Волкова, и они расцеловались.

— Броня, дверь! — сказал Сергей. — А ты, Максимыч, давай…

Грузный Максимыч не спеша поднялся со стула, согнувшись, переваливаясь на удивительно кривых ногах, выволок из-под стола пузатый портфель, щелкнул замками и принялся вытаскивать пиво, полбуханки ржаного хлеба, две бутылки «Кубанской», колбасу и промасленный пакет с пирожками.

Тем временем высокий усатый парень достал из шкафа стаканы.

— Мои друзья, — сказал Сергей, — работаем вместе… Делаем журналу красиво. Давайте за встречу.

— Значит, без отрыва от производства? — усмехнулся капитан.

Парни быстро покончили с водкой — две бутылки на четверых! — убрали пустые бутылки, оставили стаканы и пиво.

— Броня, дверь! — скомандовал Сергей. — А пиво пойдет легально, против пива начальство не возражает. Ну давай рассказывай, старик…

Ребятам, видно, тоже хотелось послушать морские байки, но решили не мешать двум старым друзьям и один за другим покинули кабинет.

— А что говорить? — сказал Волков. — Вот пришел с Лабрадора, сто двадцать суток и еще четыре дня гонялся за треской. Любишь тресковую печень, Серега? У меня есть в чемодане, надо на вокзал заехать…

— Заедем, конечно, — сказал Сергей. — Знаешь, ты ничего не говори сейчас. Поскучай минут тридцать, мне надо картинки сдать в секретариат. Потом я освобожусь, и поедем с тобой на дачу. Там и наговоримся. Ленка сегодня дома, будет для нее сюрприз. Ты ведь не видел мою Ленку?

— Еще нет, — ответил Волков и улыбнулся. — Не представляю тебя женатым, Сережка…

— Остепенился, — сказал Сергей, — пора. Уже три года. А с тобой мы не виделись пять лет. А ты… Ты по-прежнему один? И выпивать вот заново не научился…

— Один. И приучаться не тянет.

— Да… В общем, еще полчаса, и мы едем.

Он выскочил из кабинета, потом приходил еще, и снова убегал, Волков листал журналы и терпеливо ждал.

Наконец Сергей объявил, что они могут ехать.

По дороге на вокзал Сергей затащил капитана в рюмочную.

— Хоть ты и не приемлешь этого зелья, но другу своему, существу земному, позволь для тонуса принять рюмаху, — говорил Сергей, и Волкову пришлось трижды знакомиться с «забегаловками» Ленинграда.

День был жарким. То ли от этого, а может быть, от пустого желудка — какая к черту в «гадюшниках» закуска! — Сергея развезло. Он восторженно подталкивал Волкова локтем, забегал вперед, размахивал руками и много говорил.

На Финляндском вокзале они сели в электричку, и капитан слушал Сергея вполуха. Сейчас, когда ехали на неведомую дачу, он погрузился в странное состояние ожидания необычного, хотя и не знал и не мог знать, откуда оно придет. Ему было весело и уютно, умилял разболтавшийся Сергей, и будничность электричек для Волкова казалась многозначительной, праздничной, что ли…

Поезд тронулся. Людей в вагоне было достаточно, но в проходах никто не стоял. Капитан сидел у окна. Сергей занял место напротив, а рядом с ним устроился седеющий мужчина с лицом Грегори Пека и мозолистыми руками рабочего. Третьей, на краю скамейки, сидела светло-русая девушка в голубом платье и с голубыми глазами, длинноногая, смирная какая-то, и Волкову захотелось вдруг провести ладонью по светлым ее волосам.

Неожиданно старая бабка поднялась рядом с Волковым и помчалась по проходу в другой вагон. Голубоглазая заняла ее место и раскрыла тетрадь, вытащенную из сумки.

Сергей опять заговорил о журнальных делах, и Волков подумал, что где-нибудь он встречал соседку, знакомое увидел в ее лице.

Она продолжала держать открытой тетрадь. Волков скосил глаза и прочитал: «Размер 48. Начинается по 135 пар (6). Начинается по 110–112 пар…» Потом шли цифры и чертежи. Девушка перевернула несколько страниц. Дальше стояло: «Спинка. Жакет. Размер 44. У всех спинок поднимается на проймы половина лопаточки»

«Еду к Сережке, — подумал Волков, — хорошая мысль…»

Сергей скис и стал подремывать, потом уснул, и капитан заопасался, как бы не проехать. Он выждал немного и хотел Сергея разбудить, но тот вдруг открыл глаза, весело подмигнул и сказал поднимаясь:

— Станция Кавголово. Наша.

Они встали и двинулись к двери, а девушка с Грегори Пеком остались сидеть. Из тамбура Волков посмотрел на девушку, она оторвала глаза от тетради и улыбнулась Волкову. Он снова подумал о том, что где-нибудь видел ее, и поезд остановился.


…— Луковый суп, — сказала Лена, — я сварю вам луковый суп…

— По-лангедокски? — спросил Сергей. — Или по-кавголовски?

— Как получится. Только начистите лук, я пла́чу…

— Давайте я, — сказал капитан, — почищу.

— Что вы, — возразила Лена, — пусть Сережа, вы гость, нельзя.

— Пустяки, — сказал Волков и взял из рук Лены нож.

Он отложил нож на стол, снял форменную куртку, повесил на спинку стула и принялся чистить лук.

Суп варился недолго, а все остальное было у Лены готово.

Они сели втроем за овальным столом в большой комнате с высокими стенами. Волков осматривал стены, завешанные эскизами и законченными работами хозяина, Лена предупредительно называла ему отдельные вещи, а Сергей разливал из бутылки, купленной им по дороге в поселковом магазине.

— Поехали, — сказал Сергей и торопливо поднял рюмку.

Суп оказался отменным, от него поднималось настроение и наступило ощущение покоя. Волков еще раз порадовался тому, что приехал к Сергею, доел суп и поблагодарил хозяйку.

— Приму вторую, и закурим, — сказал Сергей.

— Расскажите о море, — попросила Лена.

Капитан пожал плечами.

— Что говорить о нем… Чужие мы для него. На земле лучше. Вот как у вас… Тишина, сосны. Море — это работа. И не из лучших.

— А как же романтика? — сказала Лена.

— Реклама для туристов и абитуриентов, поступающих в морские училища. На самом деле все гораздо сложнее и проще.

— Ну, — разочарованно протянула Лена, — а я увидела вас в морской форме, и сердце у меня заколотилось в ожидании необычного…

Волков улыбнулся.

— Сожалею, что разочаровал вас. Впрочем, на море случаются забавные истории… А что до необычного — оно подстерегает нас повсюду.

— Пойдемте танцевать, — сказала Лена и поднялась.

«Пушинка, — подумал капитан, осторожно обнимая Лену за спину, — а ведь сразу не скажешь. Добрая девка досталась Сережке…»

Медленно и мягко двигались они по большому ковру, застилавшему пол, и Сергей следил за ними взглядом, улыбался и подносил к губам сигарету. Волков повернул голову, встретился глазами с Леной, она смотрела на него и, казалось, видела нечто за ними, этими стенами, за стволами высоких сосен и цветными домами поселка, далеко-далеко, куда не дано достигнуть взглядами остальным.

Неожиданно музыка смолкла. Лена вздрогнула и вернулась. Капитан подвел ее к столу, тихонько ахнул магнитофон, и ритмы принялись кромсать тишину.

— Пойдем? — сказал Сергей, но Лена покачала головой.

— Очень быстро, — сказала она. — Давай посидим, ладно?

— Хорошо, — согласился Сергей. — Тогда пошли со мной, Игорь. Я покажу кое-что тебе… Пойдем в мастерскую.

В большой со стеклянными стенами комнате стояли мольберты, повсюду кисти и краски, безголовая женщина в углу и гипсовые детали человеческого тела. Неприятно выделялись две огромные человеческие ступни, словно отрубленные, стояли они в углу.

За окнами густо посинело, и сумерки готовились превратиться в ночь.

— Самое время, — сказал Сергей. — С меньшим светом у меня не выходит…

Он подошел к холсту, установленному посреди мастерской, сорвал с него тряпку, и изумленный Волков отступил назад.

Перед ним было яркое солнце. Оно осветило мастерскую и заставило Волкова прикрыть ладонью глаза.

Игорь не успел промолвить и слова, как Сергей набросил тряпку на холст и довольно засмеялся.

— Что это? — спросил капитан.

— Моя картина, — ответил Сергей.

— Дай посмотрю еще.

Теперь он был подготовлен и мог спокойно осмотреть картину.

Над мрачной красной пустыней, где изредка поднимались на поверхность странные растения, висело оранжевое солнце, большое и жаркое, излучавшее с картины свет. Эффект был настолько поразительным, что Волков осторожно поднес к полотну руку, словно боясь обжечь пальцы.

Он прикрыл диск ладонью, и казалось, в комнате потемнело.

— Бродяга, — сказал капитан и хлопнул Сергея по плечу. — Да ведь ты же гигант!

— Тебя бы в комиссию, старик, — грустно сказал Сергей. — Готовил на выставку — зарубили… Мол, солнце у вас жестокое, а надо, чтоб доброе было. Понял?

— Понял, — сказал Волков, закрывая холст.

— И сижу днями в редакции, делаю на сторону картинки, кусать-то надо. Начал другое солнце писать, доброе, да кисти валятся… Вот и остались у меня: возможность выпить с друзьями да моя Ленка.

— Она хорошая у тебя, — сказал Волков.

— Правда? Тебе нравится? — спросил Сергей, ухватив Волкова за руку.

— Да, — сказал Волков, — а доброе солнце ты все-таки напиши.

…На второй день, в пятницу, они уехали в город, оставив капитана одного на даче. Сергей сказал, что если Волков боится скуки, то может взять его с собой на работу, или пусть походит по Ленинграду, но капитан просил не волноваться, скучать он не будет.

И верно, было хорошо остаться одному. Непривычный мир окружил Волкова, но мир был добрым и уютным, не навязывал человеку правил игры, не мешал ему размышлять и становился видимым тогда, когда Волкову этого хотелось.

Он напился чаю на кухне, долго бродил по комнатам, осматривал работы Сергея, постоял у занавешенной картины, но тряпку поднять не решился: за окнами по кронам сосен скакало, набирая скорость, настоящее солнце.

Двор дачи, запущенный и дикий, был просторным, добрый кусище леса, огражденный ветхим забором. У забора росла малина, густо замешанная крапивой, она обожгла Волкову руки, он чертыхнулся, выбрался из кустов и набрел на черничное поле.

Весь день капитана не оставляло ощущение изначальности окружавшего мира. Казалось, его создали вот таким неизменным и поместили в очищенную среду уставшее от путаницы жизни существо.

Незаметно приблизился вечер, и тогда приехала Лена. Волков сидел на крыльце и перелистывал томик стихов Фета. Ему захотелось вдруг повернуться, и капитан увидел Лену на дорожке, ведущей к дому.

Тогда он понял, что в последний час он стал уставать от одиночества и ждал, когда хозяева придут.

Лена спросила, не приехал ли Сергей, заохала, узнав, что Волков еще не обедал, а в холодильнике для него оставлены щи, захлопотала на кухне, отвергла предложенную капитаном помощь, и тот сказал, что пойдет на станцию, встретит Сергея.

Волков увидел его выходящим из магазина и на ходу укладывающим бутылку в портфель.

По дороге домой капитан убедил Сергея не пить сегодня.

— Понимаешь, — сказал он, — уж очень хорошо здесь. Посидим просто так… Хочу увезти побольше с собой.

Вечер был тихим и спокойным. После ужина пили чай, говорили о разном и поздно собрались спать.

Утром началась суббота.

Капитан поднялся раньше других и осторожно прошел через большую комнату, где спали Сергей и Лена. Он захватил на кухне ведро, наносил воды из колодца в жестяной бачок, наполнил умывальник, стараясь не шуметь, умылся и стал бродить между сосен, любуясь игрою солнечных бликов на влажной траве и морщинистых стволах…

Ее голос заставил Волкова вздрогнуть. Лена стояла там, откуда светило солнце, и капитан видел ее, не различая деталей, неясные контуры тела, и смутное беспокойство, неосознанный страх перед надвигающейся бедой, неизвестной и непонятной, наполнил его существо.

— Доброе утро, — сказала Лена, и беда отодвинулась, помаячила на горизонте, плеснулась в каком-то краешке сердца, исчезла. — Нравится у нас? — спросила Лена.

— Да, — сказал капитан. — Знаете, мне не доводилось вот так… — Игорь не договорил и повел рукою вокруг.

— Я очень рада, — сказала Лена, — оставайтесь у нас на все лето.

Волков усмехнулся.

— Зачем? — сказал он. — Лишний человек в доме всегда в тягость…

— Вы обижаете и меня, и Сергея. Ведь вы его друг детства, и если не возражаете, мой тоже…

— Не возражаю, — сказал капитан. — А вот и мой детский друг.

К ним направлялся Сергей с кошелкой в руках.

— Иду на рынок, здорово, старик, у нас гости сегодня, за жратвой надо смотаться, а ты с Ленкой завтрак сваргань…

Сергей ушел. Они вернулись в дом, и капитан молча следил, как хлопочет она на кухне.

— Сергей пишет солнце, мне суждено пропадать неделями в море, а чем занимаетесь вы, Лена? — спросил он наконец.

— Разве Сережа не рассказывал вам?

— Нет. Я не спрашивал, он не говорил ничего.

— Моя профессия психология…

— Это, наверное, интересно. Вы должны хорошо разбираться в людях, заранее знать, что можно ждать от конкретного человека…

— К сожалению, практически это выглядит довольно не просто, — сказала Лена. — Например, я гадаю, что вы за человек, а понять не могу.

— Не надо, Лена, — сказал капитан. — Не стою этих усилий. К вам идут гости.

— Так рано?! — ужаснулась Лена. — Чего это они…

Она выбежала на крыльцо, а Волков остался на кухне.

Гостей было четверо. Двое мужчин, женщина и мальчик. Из окна Волков видел, как Лена сбежала с крыльца, обняла женщину и поцеловала ее в щеку, потом поздоровалась с мужчинами и мальчиком, и все стали подниматься в дом.

Лена представила капитана, оставила с мужчинами, один из них был мужем женщины, подруги Лены, и руководителем лаборатории, в которой работала хозяйка. Другой, с мальчиком, оказался дальним родственником первой пары.

Гости Волкову не показались, капитан без особого энтузиазма стал отвечать на всевозможные вопросы о море, кораблях и закордонных порядках тех мест, где ему пришлось побывать.

Мальчик по имени Ника принялся сновать по комнатам, заглядывал во все углы, трогал любую вещь, на которой останавливались его шкодливые глаза, и мучил взрослых бесконечными «что это»? и «зачем это?».

Гости объясняли, что ночевали в Кавголове, потому и прийти решились так рано, и подоспевший Сергей тихо злился, глядя, как дотошный Ника бесчинствует среди этюдов, красок и всевозможных коллекций раковин, минералов, фарфоровых безделушек, заполняющих дом.

Прошел завтрак, засобирались к озеру купаться, но Лена и подруга остались дома готовить обед. По дороге Сергей и шеф Лены затеяли спор о роли подсознания в творческом процессе, разойдясь постепенно, кричали друг на друга, поминали Павлова и Фрейда, но к согласию не пришли и закончили спор в воде, уплыв друг от друга в разные стороны.

Капитан молчал. Его тяготили гости, мудреный спор, хотя он без труда разобрался в его существе, чересчур умный Ника, вступающий в разговор взрослых с неожиданными репликами к месту, одергивающий сына, но в душе гордящийся им папа, отсутствие Лены, вынужденной в чудесный день торчать у плиты, безмятежный Сергей: Ника не трогал его вещей, и все для Сергея встало на место — эти моменты порождали смутное чувство недовольства собой, окружающими и топчущимся скучным временем.

Обед затянулся далеко за полдень. И пришел тот час, когда гости собрались уезжать. Лена хотела их проводить, но Сергей велел ей прилечь, заметив наконец, как осунулась она и побледнела.

Когда все, и Сергей, ушли, Лена сказала Волкову:

— Пойдемте в сад, мне хочется на воздух.

Они подошли к скамейке и уселись на нее.

— Тихо, — сказала Лена. — Солнце садится…

— А завтра поднимется и снова сядет, — сказал Волков. — Кружится, кружится ветер, и возвращается ветер на круги своя.

— И нет ничего нового под солнцем, — подхватила Лена. — Устала сегодня…

— Однажды я шел морским каналом из Калининграда в Балтийское море, — без предисловия стал рассказывать капитан. — Там вдоль бровки канала растут высокие деревья, будто идешь по аллее старинного парка. И вдруг на повороте я увидел маленький дом с зелеными стенками и красной черепичной крышей. Дом стоял у самой воды, и прямо к перилам крыльца была привязана лодка. Из трубы вился синий дымок. На окнах розовели занавески. Перед дверью спал рыжий кот, а из открытой двери сарая нас провожала печальными глазами бородатая коза. Больше никого не было. Перед поворотом я дал гудок, только никто не вышел на крыльцо, и кот не шевельнулся тоже. Мы повернули и пошли дальше. Вскоре красную крышу закрыли деревья. И сейчас я подумал, что хотел бы жить в таком доме, видеть, как ночью и днем по каналу идут корабли.

— Вы жили бы там один?

— Не знаю… Наверное. Мне некого взять с собой в этот домик…

— Канал и домик на берегу, — задумчиво произнесла Лена. — А цветы там будут?

— Обязательно. Красные розы. Я буду срезать их, укладывать в кораблики и пускать по течению. И где-нибудь к берегу подойдет такой кораблик, и его увидят девушки, мечтающие о любимых. Кто знает, может быть, эти розы принесут кому-нибудь счастье…

— Вы хороший, — сказала Лена.

Она поднялась со скамейки, приложила ладонь к щеке Волкова, отняла ее, отвернулась и быстро ушла в дом.

Капитан покраснел.

«Что это я? — подумал он. — Растравился, будто курсант мореходки… Воздух здесь такой, не иначе».

Ночью начался дождь. Спавший под простынью Волков проснулся от холода и поднялся, чтоб найти одеяло. За окнами шуршало, ни грома, ни молний, тянуло сыростью из открытой форточки, и в свете ночника блестели влажные стекла.

Дождь лил всю ночь, и потому они бессовестным образом спали едва не до обеда.

Так началось воскресенье, день третий.

Холодные тонкие нити привязали к земле опустившееся небо, унылое серое небо, покрывшее мокрые крыши домов и потемневшие кроны деревьев.

Сергей набросил плащ и отправился в сарай за дровами. Дрова были сухими, занялись быстро. Лена стала готовить еду на кухне, печь разгоралась. Капитан подбрасывал поленья. Сергей ушел в мастерскую, становилось тепло и уютно, дождь лил не переставая, в одном и том же ритме, и это постоянство раздражало.

Весь день они просидели втроем. Под стать дождю тянулся разговор, затухал, и они принимались читать. Сергей уходил к себе в тщетной попытке начать работу. Ничего не получалось, и Сергей бросал кисти и возвращался к Волкову и Лене, садился к роялю, играл грустные тонкие пьесы, неожиданно хлопал крышкой, вскакивал и метался, не зная, куда себя деть.

Всем троим было не по себе. То ли от дождя, то ли еще какие силы вносили смятение в души, каждый испытывал гнетущее чувство и напрасно искал разгадки ему. Не пришло это время, а впрочем, наверное, был виноват во всем дождь.

Лена была неспокойна и нервно теребила страницы книги на коленях и украдкой вздыхала, глядя на беснующегося мужа.

Капитан сидел неподвижно в кресле, часто курил и бесстрастно следил за движением сигаретного дыма.

— Может быть, хочешь выпить? — спросила Сергея Лена.

— Мамочка! — завопил Сергей.

Он бросился к ней, схватил в охапку и принялся осыпать поцелуями.

Волков отвернулся.

— Перестань, — сердито сказала Лена. — Тогда надо идти.

— Идем, старик, — сказал Сергей.

— И я с вами, — сказала Лена.

Они надели плащи и вышли на сырую улицу.

После магазина Лена сказала:

— А не пойти нам, ребята, в кино? Выпить, Сережа, успеешь и после. Как вы, Игорь?

— Согласен. Это далеко?

— Нет, рядом.

По всему было видно, что Сергей предпочел бы выпить сейчас, но спорить не решился, промолчал.

Зал поселкового клуба оказался небольшим и уютным. Видно было, что люди здесь знают друг друга и усаживаются не торопясь, основательно, будто в гостях у знакомых, где можно без церемоний, по-свойски.

Мужчины пропустили Лену вперед, она протиснулась между рядами. Сергей подтолкнул Волкова, и тот пошел следом, Лена уже сидела и рукой показала капитану место слева.

Французская комедия заставила их посмеяться, и то неясное смятенье пропало. По дороге домой вновь переживали забавные ситуации фильма, громко смеялись, за ужином пили водку, а дождь продолжал идти, и на время они забыли о нем.

Ночью капитан долго лежал с открытыми глазами в темноте. Помимо воли слышал неясный шепот за стеной в комнате, где лежали Сергей и Лена, шепот стихал и возрождался и умер наконец, лишь шелестели холодные нити, и невидимое небо продолжало лежать на отсыревших крышах домов.

Сон не приходил долго, утонули за шторами окна. Капитан поднялся, посмотрел за окно, на запотевшем стекле вывел пальцем рожицу, показал ей язык, забрался в постель и крепко уснул.

Спал он весь день, и тяжелый понедельник оказался для него коротким.

Как и в пятницу, Лена приехала первой. Они принялись вдвоем готовить ужин, говорили о пустяках, и Волкову казалось, будто знают друг друга всю жизнь.

— Холод какой, — сказала Лена. — Руки закоченели, пока от станции шла…

— Гусиным салом надо.

— Так я же ведь не отморозила их.

— Да-да, верно… Вспомнил историю с этим салом. Во время войны одежонка была худая, поморозил себе пальцы, они распухли. Пришел к школьному товарищу за книжкой, его мать увидела мои руки, салом, говорит, надо… А откуда оно у нас. Ну в том доме жили неплохо, и сало водилось. Дали мне стаканчик, смазывать, мол…

— И помогло? — спросила Лена.

— Очень вкусно было, — сказал Волков.

— Не понимаю.

— Мать достала кукурузной муки и напекла нам с сестрой лепешек. Сало и употребили. Такое добро чтоб на пальцы переводить…

— А я вот войну не помню…

— И хорошо, — сказал капитан.

Наступил вечер. Сергея не было.

— Наверно, встретил друзей, — спокойно сказала Лена. — Приедет в двенадцать… Давайте ужинать.

Они сидели за столом и молчали. Молчали потому, что инстинктивно не хотелось незначащих слов, и не знали они, что нужны другие.

Сергея вечером не дождались. Утром Волков узнал, что тот приехал поздно ночью, на последней электричке.

Наступил вторник, день пятый.

Дожди продолжались, выдыхаясь и вновь набирая силу. А где-то на юге безудержно светило солнце, голубело спокойное море, и Волков с удивлением спрашивал себя, почему он здесь.

Вечером во вторник они сидели у печки с открытой дверцей и молча смотрели на огонь.

— Какие краски, — задумчиво произнес Сергей, — как суметь передать это…

— Мне довелось видеть, как горел в море танкер, — сказал Волков. — Впрочем, когда мы подошли, танкера не было видно. Горело море.

— А люди? — спросила Лена.

— Успели спустить шлюпки и уйти в безопасную зону. На танкере остался капитан… Он покидал судно последним, и вдруг выяснилось, что штурман не захватил судовой журнал. Капитан бросился в рубку и вернуться к борту уже не успел…

— А вам приходилось уходить последним?

Волков не ответил. Он смотрел в огонь не отрываясь и будто не слышал вопроса.

— Страшное дело — пожар на море, — медленно проговорил он. — Мне, слава богу, не приходилось гореть… Но я знаю историю моего друга, он капитанит в нашем Тралфлоте.

— Расскажите, — тихо попросила Лена.

Капитан мельком взглянул на нее, едва заметно улыбнулся.

— Если ночью придут к вам кошмары, не обессудьте, — сказал он.


…Это случилось летом, когда траулер «Грумант» с полным грузом пересек Северную Атлантику, возвращаясь домой с промысла. В полосу тумана «Грумант» вошел вначале пятого часа утра, когда Степан Минаев только что заступил на вахту. Он получил уже диплом капитана дальнего плаванья, но в этом рейсе был еще старпомом.

Согласно инструкции и хорошей морской практике Минаев поставил локатор на подготовку, едва заметив, что «Грумант» приближается к туманной полосе, и через три-четыре минуты стал гонять антенну, пытаясь убедиться в отсутствии идущих в тумане встречных судов.

Судов не было. Уже в тумане Минаев сбавил обороты и включил автомат, подающий туманные сигналы через определенные промежутки времени, — словом, действовал в строгом соответствии с положениями международных «Правил предупреждения столкновений судов в море», хотя — чего греха таить — многие судоводители, имея на борту локатор и видя на экране пустое море, бегут через открытый океан, не сбавляя хода…

Сигналы разбудили капитана. Позевывая, в тапочках на босу ногу, в расстегнутой рубахе и измятых штанах из репса, он пришел на мостик, пожелал вахте доброго утра и спросил старпома, прилипшего к окну рубки:

— Что, Анатольевич, туманишко натянуло?

Минаев поздоровался с капитаном, но отвечать по поводу тумана не стал, он считал дурным тоном излишний треп в рубке.

— И ход сбавил, — не то констатируя, не то осуждая старшего помощника за осторожность, промолвил капитан. — Задержит он нас, туман чертов…

Минаев опять не откликнулся, потому как было ясно, что любое уменьшение хода задерживает корабль. Он знал, что капитан хочет успеть ко дню рождения дочери, ее портрет всегда стоял у него на столе, и сочувствовал капитану, имевшему в запасе лишь одни сутки. А что такое сутки при океанском переходе? Ударил ветер по зубам или, вот как сейчас, сбавили ход в тумане — тут и на неделю запоздаешь…

До восьми часов шел «Грумант» при уменьшенном числе оборотов. Расстроенный капитан, пятью годами был он постарше Минаева, ушел досыпать в каюту, а в восемь, когда появился снова, чтоб присутствовать при сдаче вахт, ведь заступал третий штурман, подопечный капитану, на экране локатора появилась отметка: неизвестное судно слева и впереди по курсу.

Согласно «Правил предупреждения столкновений» неизвестное судно должно было уступить «Груманту» дорогу, потому как наблюдало его в локатор на своем правом борту. Траулеру «Грумант» надлежало следовать прежним курсом. Минаев писал судовой журнал в штурманской рубке и слышал, как на мостике капитан с третьим штурманом прикидывали пеленги на незнакомца. Вскоре капитан сказал, что пеленги не меняются. Значит, пути кораблей пересекутся в одной точке…

— Сбросьте ход до малого, — распорядился капитан. — Пусть проскочит впереди нас…

Скорость уменьшили. Но, очевидно, так же поступили на встречном судне: пеленги по-прежнему не менялись.

— А зря мы сбросили ход, — сказал Минаев, выходя из штурманской рубки в рулевую, — ведь он видит нас справа, пусть и принимает меры, освобождает нам дорогу.

— А может, не видит, может, у него локатора нет, — возразил капитан. — Главное — мы сами приняли меры, ход уменьшили…

Минаев не стал спорить, как-никак, а сам капитан вышел на мостик, да и вахта его, старпома, кончилась. Он пожелал третьему штурману доброй вахты, как предписывала традиция, и спустился в кают-компанию позавтракать, вспомнив: буфетчица всегда ворчит, разогревая еду для постоянно опаздывающего с утренней вахты старпома.

Он допивал кофе, когда услыхал рядом рев чужой сирены, и едва отставил чашку, как «Грумант» содрогнулся от жестокого удара в левый борт. Минаев, чудом удержавшийся в кресле, увидел вдруг, как потемнело в крайних, слева, иллюминаторах. Удар пришелся немного впереди носовой надстройки, и форштевень чужака, пробив борт, на три-четыре метра вошел в тело «Груманта».

Второй удар последовал почти одновременно с первым. В иллюминаторы полыхнуло пламенем, дико закричала буфетчица, а Минаев бежал уже по трапу на мостик.

Как выяснилось при расследовании катастрофы, капитан танкера «Кэптин Джонс» видел неизвестное судно на своем правом борту, но решил, что избегнет столкновения, если возьмет резко вправо, пропустит его, а затем последует прежним курсом. Он и осуществил этот маневр, вернее, первую часть его: резко взял вправо, но радиус циркуляции оказался больше фактического расстояния между двумя судами, и «Кэптин Джонс» ударил траулер в район морозильного трюма.

Столкновение двух судов было только прологом. Трагедия началась, когда от удара взорвался носовой танк «Кэптина Джонса» с авиационным бензином. Это и был тот второй удар, когда закричала буфетчица.

Взрыв всюду разбросал огонь, ударил по мостику «Груманта», третий штурман, стоявший на левом крыле во время столкновения, был сброшен за борт и погиб первым.

Разрушенные переборки между танками выпустили нефть, она воспламенилась и стала окружать оба корабля огненным кольцом.

Танкер, а вместе с ним и «Грумант» горели. Команда танкера даже не пыталась спасти судно, спустила шлюпки и отошла в море.

На траулере хотели освободиться от «Кэптина Джонса», но от удара заклинило машину, а тут и пожар стал угрожать жизни людей.

Тушить огонь, бьющий из танкера, было бессмысленно. Люди «Груманта» собрались на шлюпочной палубе, и капитан отдал приказ оставить судно.

Радист передал в эфир СОС. Этот сигнал был принят сразу, к ним спешили на помощь… Но кто пробьется сквозь огонь, сомкнувшийся вокруг «Груманта»?

— Вот, Анатольевич, такие дела, — сказал капитан. — Надо спускать шлюпки правого борта. Ты пойдешь первым, старпом. Возьми это с собой…

Он протянул Минаеву пакет с судовыми документами и еще один, небольшой.

— Отдашь жене, Анатольевич, в случае чего… Жаль, нет шлюпок на корме, там вроде огня поменьше.

Люди «Груманта» были спокойны. Никто не кричал, не плакал, не ругался. И лишь буфетчица судорожно всхлипывала, прижимая к спасательному нагруднику судового кота.

Горела краска на бортах и надстройках. Дышать становилось все труднее. Минаев приказал боцману раздать всем брезентовую робу, рукавицы, шапки и поливать людей из шланга водой. Нескольких матросов он поставил одерживать струями из брандспойтов стену огня, двигавшуюся по палубе со стороны танкера. Остальные принялись вываливать шлюпки за борт.

— Товарищ капитан, — сказал второй штурман, — я попробую…

— Чего ты хочешь попробовать? — спросил капитан.

— Пронырну, под огнем с кормы пронырну, у меня первый разряд, товарищ капитан, и место в шлюпке освободится…

— Не веришь, значит? — сказал капитан. — Не веришь, что остальные выберутся, парень… Ну, ладно. Может, ты и прав. Пробуй. Там потом расскажешь, что к чему…

Второй штурман бросился на корму, но через три-четыре шага будто споткнулся и обернулся к капитану и остальным, молча смотревшим на него…

— Простите, — сказал он, — но больше никто не сможет проплыть… Кроме меня.

Все молчали.

— Иди, — сказал наконец Минаев. — Только ты сумеешь… Иди.

Все молча следили за ним, когда второй штурман сбросил с себя нагрудник и одежду, чтоб не стесняли под водой движений, и махнул через релинги в горящее море.

Они видели, как сомкнулось пламя, и Минаев вдруг поймал себя на том, что он тоже плывет под водой и повторяет движения штурмана, который все плыл и плыл под водой, и люди следили за его невидимым движением, и матросы тщетно сбивали огонь, крутили размахи шлюпбалок, не переставая думать о том, где всплывет этот либо смелый, либо трусливый парень.

Исчезнувший из легких воздух рванул его на поверхность метров за пять до чистой воды. Он схватил ртом пламя, и страшное «А-а-а!» заглушило все звуки пожара. Пять метров — немного для отличного пловца. Но в сплошном пламени штурман потерял ориентировку и, не переставая кричать, плыл теперь назад к судну.

Команда «Груманта» еще долго видела его взметывающиеся над огнем руки, слышала предсмертный вопль, пока огонь не сжег штурману горло… А пожар продолжал бушевать. Одна шлюпка повисла на талях над морем, ее поливали водой, капитан отобрал четырех матросов-гребцов и велел им садиться сразу в шлюпку.

— Иди, Анатольевич, первым. И боцман с тобой. Верю — доберешься. К нам уже идут, — сказал капитан.

Шлюпку с гребцами, боцманом и старпомом стали майнать. Остальные заберутся, когда она станет на воду, вернее, в огонь. Они спустятся по штормтрапу, и буфетчица, не выпуская из рук кота, готовилась сделать это первой.

Шлюпка спустилась на горящую воду, матросы, кашляя от дыма, освободили шлюп-тали, вдруг ухнуло внутри машинного отделения и шлюпку отшвырнуло от борта.

— Отходи, Анатольевич, отходи! — услышал Минаев сквозь дым и пламя голос капитана. — Приказываю уходить, старпом!

Борт «Груманта» исчез в огне. Гребцы, прикрывая лица от жара, разобрали весла, и шлюпка медленно двинулась к чистой воде. В последнюю минуту Минаев разглядел, как на штормтрапе появилась объятая пламенем человеческая фигура, он хотел было подвернуть, чтоб принять на борт еще одного, но тут снова громыхнул взрыв в утробе «Груманта», человек на трапе сорвался и упал в воду.


…— Помогите нам, — сказал Минаеву прокурор. — Надо разобраться с вашими парнями. Хоронить ведь пора. Экспертизу общую мы провели, картина понятная. А вот кто есть кто — для нас, извините, неясно…

— Чем я могу вам помочь? — спросил Минаев.

— Опознать их надо, — сказал прокурор. — Для дела, конечно. Иначе б вас не тревожили…

Лучше б не тревожили его вовсе. Не каждому под силу такое: черный верх, белый низ…

…Он пробирался к чистой воде. Как это было — сейчас и не вспомнит. Видит Минаев лишь иногда, как поднимается с банки матрос, срывает с себя маску и прыгает за борт. Разум отказывался логически мыслить, и, одурев от жара и дыма, человек бросался в огонь, зная, что под ним прохладная вода, но забывал о необходимости вынырнуть потом из нее.

Так Минаев потерял и второго матроса. Двое других без сознания свалились под банки. Они погибли от отравления.

Лишь он да боцман сумели выстоять. Когда они вырвались из огня, сильный взрыв донесся оттуда, где стояли спаянные пламенем корабли.

С обожженными руками и лицами сидели они в шлюпке, опустив головы, и вдруг боцман встрепенулся.

Он встал в шлюпке, протянул вперед руку и захохотал.

Минаев посмотрел по направлению его руки, увидел идущее к ним судно и принялся тормошить лежащих на дне шлюпки матросов.

А боцман смеялся, смеялся, смеялся…

— Он смеется до сих пор, — сказал Волков. — Вот уже несколько лет прошло. До выхода в последний рейс мой друг Минаев побывал у него в больнице. Не узнал его боцман, только смеялся и смеялся, пока длилось свидание с ним…


— Вы посмотрите их, товарищей ваших, — сказал Минаеву прокурор. — В морге они…

Часть команды «Груманта» пропала без вести, кто утонул, кто сгорел начисто, а кое-кого сумели спасатели подобрать. На всех были надеты нагрудники, и потому после смерти они продолжали плавать, стоя в воде. Нижняя часть тела полностью сохранилась, а верхняя… верхняя сгорела.

Такими они и лежали в морге — черный верх, белый низ.

Минаев медленно брел среди останков, а рядом говорил прокурор:

— Вы ведь лучше знаете их, приметы помните какие, в бане мылись или загорали вместе…

Пакет Минаев жене капитана отдал. Она при нем его развернула, и старпом увидел в пакете лишь портрет дочери, что всегда был у капитана на столе. Записки жене капитан написать не успел…


Волков закончил рассказ, поднял щипцы и шевельнул ими подернувшиеся пеплом угли. Красный отблеск упал на лица людей.

Долго молчали.

— Жаль, меня не было там, — поднимаясь со стула, произнес Сергей. — Какой сюжет для картины…

— Человек обязан чувствовать приближение чего-то большого, — сказала Лена. — Но как можно пережить такое и не обжечь души? Неужели это в человеческих силах?

— Наверное, — сказал Волков.

Сергей вернулся к печке и протянул к огню бутылку с красным вином.

— Играет, черт, — весело сказал он. — Сухарик…

Волков прошел на веранду, открыл дверь и ступил на крыльцо. Из-за спины его упал свет и выхватил из темноты ступени. Волков шагнул вперед, позади захлопнулась дверь, и капитан остался с ночью наедине.

«Произошло нечто, — подумал он. — Случилось…»

С минуту Волков стоял не шевелясь, глаза привыкли к мраку, он различил неясные очертания сарая слева, густо-синее небо над ним и понял, что дождь прекратился.

Вновь за спиною вырвался свет на волю, и у самых ног Волков увидел воду.

— Черная вода, — сказал он. — Подошла к двери…

— Вы боитесь? — спросили позади, и Волков обернулся.

Лена стояла парой ступенек выше и смотрела на Волкова не улыбаясь.

— Низкое место, — сказал Волков, — вот и затопило.

— Дождь перестал, — проговорила Лена и встала на ступеньку рядом с Волковым.

Она носком тронула маслянисто-черную воду, потеряла равновесие, и Волков едва успел подхватить ее.

— Хотите искупаться? — спросил Волков.

— Спасибо, Игорь, знаете, а вы…

Лена не договорила. Они вернулись в дом.

— Черная вода у двери, — сказала Лена. — Затопило нас.

— Ни черта, — весело сказал Сергей. — Фундамент выдержит. А дожди кончились. Завтра вода уйдет.

Капитан промолчал. Ему вдруг припомнился Овечий остров, на котором его и Денисова вода окружала со всех сторон… И еще та вода, которой в детстве он торговал в Моздоке на базаре. И та, что поглотила «Кальмар» с его парнями, о них он продолжает думать до сих пор, хотя никогда и никому не сказал об этом.

«Если по большому счету, то вода отняла у меня все, — грустно подумал капитан. — Свободу и Галку тоже… А что я получил от нее взамен, от этой черной воды, что и сейчас вот снова подступила к двери? С каким-то осознанным упорством вода стремится отделить меня от всего земного… Наверно, хочет, чтоб принадлежал я ей безраздельно. Черная ревнивая вода!»

Капитан усмехнулся.

Утром воды у двери не было. Прибитая трава лежала полосами, и склонились в стороны цветы на размытой клумбе. Лена пыталась поднять их головки, но цветы поникли безвольно, и Лена оставила пустые хлопоты.

— Опоздаю, — сказала она. — Пропали цветики.

— Не скучай, Игорь, — сказал Сергей прощаясь, — мы с Ленкой берем отгул и махнем в лес на машине. У меня есть лесник знакомый. Грибов наберем, шашлыки будем жарить…

— Конечно, — сказала Лена, — не скучайте…

Они ушли, и капитан вернулся в дом. Не торопясь он сложил вещи, провел по щеке ладонью, повертел в руке электробритву, но бриться раздумал и вышел во двор.

От земли поднимался пар. Умытые дождем деревья торжественно тянулись перед солнцем, и в глубине их листвы, захлебываясь, верещали птицы.

Волков подошел к малиновому кусту и в плену сохранившейся паутины разглядел серебристую каплю воды. Снизу бочком проскользнул паук и побежал по невидимым на солнце нитям, проверяя свое хозяйство.

— Пережил ненастье, браток, — сказал капитан. — Теперь тебе будет легче.

Он вынес чемодан, закрыл дверь и положил ключ в условное место.

Когда Волков пришел на станцию, до прихода электрички оставалось двадцать минут.

Перрон был пустынным. Деловые люди уехали в Ленинград, а те, кто никуда не спешил, наверное, спали еще на дачах.

«Записку не написал, — подумал капитан. — Ладно, позвоню с вокзала…»

Он купил в киоске газету, пробежал первую страницу, свернул газету, сунул в карман и закурил.

Едва Волков сделал пару затяжек, засвистела электричка, подвалила к перрону и распахнула зашипевшие двери.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Впервые его увидели у Бергена норвежские рыбаки.

Случилось это в 1776 году, и Короля приняли за морского змея.

И немудрено. Никогда раньше не встречали люди Сельдяного короля. Необыкновенная, диковинная рыба с тонким, сжатым с боков телом длиною в шесть метров, серебряной мантией из мелких чешуек, лазоревым плавником на спине и головой, вовсе человеческой в профиль, увенчанной веером-короной.

Старые капитаны рассказывали мне, что шествует Король во главе косяков сельди. Рассказывали об океанской диковине многие, но рыбаки — не охотники, и никто не сказал мне, что видел Сельдяного короля на палубе своего траулера. И когда вдруг понял, что должен навсегда уехать из Калининграда, то решил по совету Володи Павловского отправиться в Мурманск. Я надеялся найти там забвение, душевный покой, и далеко-далеко, едва ли не в подсознании, маячила светлая мысль о необходимости поймать рыбацкую Жар-птицу, встретиться с Сельдяным королем.

И вот уже несколько лет работаю в Мурманском тралфлоте, дважды в год выхожу из Кольского залива, чтоб из конца в конец бороздить Mare tenebrosum — Атлантический океан.

Только не нашел я до сих пор Сельдяного короля, не скрестились наши пути. Да и то сказать — мало что осталось от его королевства… Но я жил и трудился среди людей, тех, кто ежедневно встречается с его подданными и доставляет их на праздничный стол оставшимся на берегу. Обыкновенная соленая селедка, приправленная луком, подсолнечным маслом и горошком, так хорошо идет она и с жареной, и с отварной картошкой…

Вспомните иногда за праздничным столом и о них, рыбаках, уходящих на сотню и более суток в холодное и неуютное море. Эти люди не кичатся необыкновенным трудом, но заслужили особое уважение. Пусть говорят иные, что заработок заставил рыбаков бросить дом на берегу и обречь себя на добровольное изгнание в океан. Все это так. Человеку нужен кусок хлеба с достаточным слоем масла на нем. Все это так… Только не хлебом единым жив человек. У каждого уходящего в море есть собственный Сельдяной король.

Мне, увы, пока не везло, не встретил Сельдяного короля. Ну что ж, пусть здравствует Король!


…Мы сидели в «Дарах моря». Когда-то учились с этим парнем вместе в мореходке. Потом Борис распределился в Мурманск да так и остался здесь навсегда. В Заполярье женился, завел двух отличных парнишек, был я у него дома. Теплый, сердечный дом.

— К черту Баренца, — сказал Борис. — Я открыл это море в тридцатый раз.

— Выпей кофе, мастер! — сказал старший механик и придвинул ему чашку с остывшим напитком.

— Погоди, дед, я с ним закончу…

Борис опустил мне руку на плечо.

— Ты, Волков, чудак, — сказал он неожиданно трезвым голосом. — Вот я снова пришел, а ты уходишь… Только ничего и в этот раз в океане не видел — одна вода. «Вода-вода, кругом вода…» Правильная песня. И ничего, кроме воды. Никаких Королей там нету. Ты гоняешься за привидением. Не находишь, что это пошло?

— Не понял тебя, Боб.

— Ну то, что ничего другого, кроме воды, в Атлантике нет. Вода… И немного рыбы. Чуть-чуть… Как крупинок в баланде, какую нам давали во время войны для укрепления здоровья. Ты помнишь баланду, Волков?

— Помню, Боб, помню.

— А теперь мои салажата нос воротят от доброй пищи, и Зинка им особо харч готовит. Отцу одно, а им другое… Ты можешь это понять, мой старый мореходский друг?

Я пожал плечами.

— Не можешь… Я тоже. А в океане — вода. И наплевать мне на королей. Все это бредни поморов-трескоедов. Они до сих пор рыбьи кости за борт бросают, верят, что съеденная рыба вернется к ним с новым мясом. Чудики, а?

— Погоди, Семеныч, — остановил своего капитана дед. — Кончай травить… Ведь я сам архангелогородский…

— А, так ты тоже трескоед! То-то удивляюсь: с чего я в тебя, «дедуля», такой влюбленный?! Ладно, извини, ежели что не так. Это я кореша старого вразумляю. Король, король… План надо делать, Игорек. А главное — бабы у тебя до сих пор нет. Не мотай головой! Нету… По глазам вижу. Ладно, буду двигать к родному причалу, пора уже. Нельзя жену обижать, верно, Волков? Они и так судьбой обижены, рыбацкие наши жены. Какие б ни были мы герои в океане, каких бы звезд ни вешали нам за рыбу на грудь, а личный, мужской, план не выполнить нам до гробовой доски. В вечном долгу мы перед женами, Волков.

…Вчера меня пригласили в ПИНРО — Полярный институт рыбного хозяйства и океанографии. На моем траулере пойдет в море экспедиция. Заместитель директора по науке захотел познакомиться со мной, обговорить некоторые детали. В конце разговора я спросил о Сельдяном короле.

— Слыхал о таком, — ответил ученый. — И кажется, он есть в нашем ихтиологическом музее. Прошлым летом, помню, Короля привезла экспедиция Ненахова.

Он пригласил этого самого Ненахова, и тот подтвердил, что Сельдяного короля самолично сдал в музей.

Втроем мы отправились туда. Каких там только рыб я не увидел! И двухметровая треска, под стать ей ростом морской окунь («Ему сто пятьдесят лет», — заметил Ненахов), рыба-капитан, сабля, аргентина, морской угорь, нототения… Одним словом, музей.

Смотрительница его смутилась, когда научный заместитель спросил о Короле.

— Помните, я привозил такую рыбу с моря, — сказал Ненахов.

— Помню, конечно…

— Так где же она?

— Вы же знаете, Виктор Васильевич, что у нас посуды не хватает… Новые образцы промысловых рыб некуда определять. Мы, значит, и того… Выбросили Короля. Он уже портиться начал.


Сегодня отходим.

К обеду на судно опоздал, задержался в Тралфлоте. Вхожу в кают-компанию, чтоб попросить у буфетчицы стакан чая. Наша Полина стоит ко мне спиной, протирает вилки. Возле нее вертится электрорадионавигатор, пижонистый такой малый, из черноморских. Спрашивает Полину: «Будешь моей женой?» Она не задумываясь отвечает: «Женой от Нордкапа до Нордкапа?»

Полину знаю неплохо. Она больше десяти лет ходит в море, да и со мной уже третий рейс. С нею хлопот не бывает. Если и заведет дружка, то все у нее проходит аккуратно, и даже помполит мой, враг всякого «разложения», беспомощно разводит руками, потому как Полина ни одной зацепки ему не дает. А в этот раз бедному Дмитрию Викторовичу забот достанет. Кроме Полины, судовые женщины из новеньких, с ними всегда бывает труднее.

Впрочем, надо сказать, что разговоры про «любовь» на море по большей части остаются только разговорами. Судовая обстановка отнюдь не способствует сближению между мужчинами и женщинами, работающими четыре или шесть месяцев в океане в условиях одного и того же судна. Только людям на берегу, и особенно рыбацким женам, это представляется в ином свете.

Конечно, «имеют место быть», как любит выражаться наш помполит, разные романтические и попросту «истории», но весьма редко. А вот в силу того, что про один и тот же случай рассказывают моряки, переходя с судна на судно после каждого рейса, молва удесятеряет нехорошую славу «морских» женщин, хотя они подчас скромнее многих осуждающих их береговых сестер.

Как ни странно это выглядит на первый взгляд, но именно их малочисленность на судне, шесть-семь женщин из обслуживающего персонала на сотню молодых, здоровых мужчин, способствует обстановке воздержания. К этому добавляется и то обстоятельство, что судовые условия не позволяют ничего скрыть от посторонних глаз, еще одно препятствие к сближению. Командиры, живущие в отдельных каютах, в подавляющем большинстве люди семейные, по приходу в порт их будут встречать жены, и женщины на судне знают об этом. Матросы живут в общих каютах, а для любви всегда требовалось уединение, его на судне не так-то просто найти. Кроме того, в среде моряков едва ли не с первого рейса укореняется убеждение, что судовые женщины относятся ко второй категории, что ли, а вот те, что на берегу, эти — да… Заблуждение, конечно, только оно определяет их отношение к буфетчицам, поварихам, официанткам, прачкам.

Но это чутко схватывают женские души, в них рождается подсознательный протест. Они ведь точно знают, что и неплохой вроде малый, а подъезжает с любезностями не от всего сердца, а для утоления мужской жажды. И добро, хоть и потом бы, в другом мире, на земле, утолял, а то ведь понимает: любить будут от «Нордкапа до Нордкапа»… Есть такая формула для обозначения «любви в море», и, стало быть, только в море. Мне и самому доводилось наблюдать, как меняется психология мужчин, их отношение ко всяким судовым связям по мере приближения траулера к самому северному мысу Европы, за которым восемнадцать часов хода до Мурманска. Все береговое стремительно растет в цене, и так же быстро обесценивается все то, чему еще недавно придавалось значение, что через сутки-двое будет оставлено вместе с судном. Человек уже не хочет верить, будто именно он мог обещать нечто, строить общие планы на береговое завтра. А если и помнит об этом еще, то с легким сердцем списывает на морские условия, в которых каким только образом не поступишь. Ну а сейчас это все позади. Нордкап все ближе и ближе… Впереди — берег, долгожданный, таинственный, полный истинных жизненных благ, они не чета жалким корабельным радостям… Психологическая модель примерно такова, думаю, и моряки ее честно примут, да и не только они виноваты в ее существовании.

И пусть знают жены моряков, что страхи их необоснованны. Если и выступаю за отзыв всех женщин с флота, то по другим причинам, психологическим. Убежден, что тяготы долгого рейса переносились бы легче, если б морякам ничто не напоминало о недоступном береге. А женщины на судне хоть и настолько к концу рейса примелькаются, что и пола их вроде не различаешь, они, конечно, напоминают все-таки, напоминают…

Да и других хлопот с ними много. Однажды чуть было в морозильной камере труп не привез в Мурманск.

Наша прачка с мужем была в рейсе, мотористом Васей Сукачевым. Работали мы на банке Браунс, у берегов полуострова Новая Шотландия, серебристого хека там брали, осталось промышлять недели три. Приходит она к врачу и просит сделать аборт. Тот ни в какую, не имею, мол, права, и отсылает прачку ко мне. Иным кажется, что аборт вроде и несложная вещь, только никто с точностью, никакой врач не скажет, чем все это может кончиться. А тут еще судовые условия, открытое море, и наш доктор спец по этой части неважнецкий, терапевт по профессии, прав у него делать такие операции нету.

Говорю ей: «Какая в этом необходимость? Ты замужем, детей у вас нет, скоро в порт, рожай себе на здоровье». — «Нет, говорит, не буду рожать». — «Терпи, говорю, до порта, время позволяет. Или пересажу на плавбазу, там все сделают. Или домой отправим на попутном судне, тут вроде «Капитан Демидов» собрался в Мурманск… А муж, кстати, о твоем намерении знает?» — «Нет, говорит, не знает…» — «Так посоветуйся с ним, а завтра приходи, будем думать»…

Ушла, вроде бы убедил ее. А ночью будят меня. Умирает, мол, наша прачка. Сама над собой кощунство учинила… Известное дело, большая потеря крови. Пытаясь устранить кровотечение, судовой врач использовал все местные средства, но, не будучи специалистом, справиться с бедой не мог.

На утреннем капитанском радиосовете флагман собрал в эфире судовых врачей, и сообща порешили бежать нам в Галифакс, случай, мол, тяжелый, необходимы стационарные условия.

Случай, действительно, оказался тяжелым. Когда мы примчались в канадский порт Галифакс и передавали больную карете «скорой помощи», заблаговременно заказанной по радио, врач Питер Наливайко из госпиталя Святой Виктории, обслуживающего моряков, сказал мне, пересыпая украинскую речь английскими словами, — он был выходцем из украинской общины, еще до революции основанной в Канаде:

— Хиба ж можно таку зверству над собою вчинять? She is скаженна баба… Трошки б ишшо — eight or ten hours и — death, смерть…

Было время, когда в установлении равноправия между мужчинами и женщинами через разрешение слабому полу заниматься исконно мужскими делами существовал некий смысл. Но этот процесс, на мой взгляд, зашел слишком глубоко. Мужчины забыли о различиях в психологии и физиологии женщин… Может быть, эта забывчивость нам удобна, и мы используем жен, дочерей и матерей своих там, где сами давно перестали работать. Настала пора серьезно подумать о новом раскрепощении женщин, об освобождении их от равноправия с нами.

Глубоко убежден, что женщин нельзя посылать на работу в море, хотя бы на промысловых кораблях. К сожалению, они снова уходят в дальние и долгие рейсы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Седьмой день плавания. Утром в первый раз бросили экспериментальный трал, в порядке обтяжки оснастки и тренировки экипажа. Пусто, конечно… Трал пелагический, разноглубинный. Рыбы в придонье становится все меньше, будем гоняться за косяками в поверхностных слоях океана.

До побережья Исландии двести двадцать миль. В рубке смотрю по карте на иззубренные берега этого странного острова, где вулканы и гейзеры соседствуют с вечными льдами. Вспоминаю Эйрика Рыжего и его сына, Лейва Счастливого, за пятьсот лет до Колумба открывшего Новый Свет, страну Винланд.

Едва слышно шепчу неудобные для русского произношения названия на карте: впадина Рейдарфьярдардьюн, отмель Лаунганесгрунн, порт Сейдисфъёрдур, бухта Хьеродефлоун…

Снова вытащили трал. Научники регулируют приборы. Трал принес четверть центнера дерьмовой рыбы путассу. Тощая, бледная немочь, а не рыба. Матросы называют ее «потаскухой». Было там и несколько кальмаров.

Следующее траление принесло уже полцентнера сельди. Андрей Петрович, руководитель экспедиции, сварил из сельди отменную уху, пригласил меня отведать. Рассказал, о чем толкуют мои ребята на траловой палубе. Он ведь больше общается с матросами, нежели я.

Один из добытчиков говорит:

— Море всегда накормит. Никогда его не брошу.

— А мне лишь карман поднабить, — ответил второй. — Поднаколочу бабок — и на берег.

— На машину коплю, — вздохнул третий. — Повезет в этом рейсе — должно хватить уже…

— С Волковым пролова не бывает, — сказал кто-то еще.

— Эх, вы, мать вашу эдак, — обложил всех трал-мастер. — К морю относитесь, как к проститутке. Удовлетворились — и в сторону. Волосаны!


Тринадцатый день рейса. Ночью приснилась Галка. И стало мне так грустно, во сне еще грустно, защемило сердце, по-моему даже плакал. Проснулся на смене вахт второго штурмана и старпома, понял, что больше не уснуть, оделся и вышел на мостик.

Траулер шел сквозь группу других кораблей. Собрались здесь в основном дрифтеры. Они с вечера выметали сети и теперь качались на них. Зыбь от позавчерашнего шторма еще не улеглась. В этом сонмище огней и буев, ограждающих дрифтерные сетные порядки, нам нечего делать, трал здесь не спустишь…

— Идем на южный край группы, Игорь Васильевич, — доложил старпом. — Оно, конешное дело, рыбы там — кот наплакал… Вся рыба здесь.

Он обвел рукою вокруг. Со всех сторон горизонта пестрели рыболовные огни собравшихся сюда со всей Европы дрифтеров.

— Да только с тралом нам в эдакой каше и милю не пройти…

— А зачем вам рыба? — подал голос дежурный научник. — Пока мы на борту — план для вас не существует, вам экспедиционные идут…

— Ваших экспедиционных едва хватит на приличный разгон в «Полярных зорях», — буркнул мой чиф-мейт[20].— Ишь ты, рыба не нужна… Рыбаку она всегда надобна. Сам ли он по себе, или с вами, лоботрясами, болтается в океане, как дерьмо в проруби…

— Да если б не мы, — начал было научник, но я прошел на середину мостика, и по виду моему они поняли, что дальнейших препирательств не допущу, оба умолкли.

«Рано собачитесь, — подумал я. — Ведь всего лишь тринадцатый день рейса…»

Во время завтрака в кают-компании Андрей Петрович принялся рассказывать об овцебыках. Он видел их на Шпицбергене, фотографировал. Сейчас принес снимки, восхищался их, овцебыков, невозмутимостью и своеобразной красотой.

— Реликтовые животные! Современники мамонтов! А какая шерсть… Сплошняком!

— Отрез на валенки, — подал реплику электронавигатор.

Мне он явно не нравился, суетлив больно, всюду обходится без мыла. Вот и сейчас, увидел, как он выскользнул из-за стола, не спросив, между прочим, разрешения у меня, ладно, морковку ему начищу позднее, и вот из репродуктора грянуло: «То ли буйвол, то ли бык, то ли тур…»

Это он рассказ начальника экспедиции музыкально проиллюстрировал.

Дмитрий Викторыч, помполит, заволновался, заерзал на месте.

— Что с вами? — спросил я его.

— Не положено, — сказал помполит. — Эти песни команде слушать нельзя.

— Они что, запрещены?

— Нет, — ответил Дмитрий Викторович, — только их не рекомендуют…

Тут он поднял глаза в подволок кают-компании.

— Там ведь моя вотчина, Дмитрий Викторыч, — усмехнулся я. — Не туда смотрите.

— Да его весь мир слушает! — взвился электронавигатор, но я усадил его взглядом на место.

— У меня люди на фабрике знаете как под него молотят, — вступил в разговор технолог. — Производительность труда повышается на тридцать три процента.

— Как это вы сосчитали? — спросил язвительно дед. — На компьютере небось?

— На арифмометре, — грубо ответил технолог.

Они не любили друг друга, старший механик и мой зам по производству.

Тем временем понеслась песня про комплексную бригаду и зоопарк. Помполит качал головой, и великое сомнение проступало на его лице.

— Кощунство, — произнес Дмитрий Викторович наконец. — Это что же получается? Он против комплексных бригад? А ведь это наиболее прогрессивная форма научной организации труда… Разве я не прав?

Мне стало жалко помполита, и я сказал:

— Шуточная ведь песня, Викторыч, поймите это…

Беда с этими песнями. Ежели по всей справедливости, то трансляция их запрещена правилами техники безопасности вообще. Любая музыка исключается во время спуска и подъема трала, при обработке рыбы на фабрике и палубе, при любых авральных работах. Собственно, это очень просто: взять сейчас и напомнить помощникам соответствующий пункт. Вот и прекратил спор… Но только не знаю промыслового судна, где обходятся без музыки при палубных работах. И прав технолог: под эти песни матросы работают сноровистее, легче. И не опасайся, дорогой Дмитрий Викторыч… Те, кто не рекомендует гонять для матросов песни про тура и зоосад, находятся сейчас за тысячи миль от нашего судна. А если дойдет до них слух — скажу, что сам разрешил, капитанской властью.

Вялый у меня этот первый помощник, безынициативный, целыми днями сидит над списками экипажа, составляет комиссии, комитеты, бюро — все это на бумаге. А общесудового собрания еще не провел, хотя завтра будет две недели рейса…

Перед обедом помполит пришел ко мне со списком тех, кто крепко поддал на отходе, да и в море пытался потянуть хмельное состояние.

— Как мы будем их обсуждать, Игорь Васильевич? Поодиночке или скопом?

Список был длинным.

— Особых нарушений не заметил на отходе, Викторыч?

— Вы предлагаете их всех простить?!

— Ну зачем такие крайности… Только давайте пока без особой крови. Ведь теперь мы в открытом море. Людям работать еще и работать без малого четыре месяца. Конечно, поговорим про этих гавриков, пожучим их… и премию скостим. А вы вот этот документ, Викторыч, посмотрите. Любопытно.

И протянул помполиту «Обязательное постановление начальника Мурманского рыбного порта». Параграф 121-й из раздела «Буксирные работы» гласил: «В случае отсутствия на судне, которое должно буксироваться, необходимого количества экипажа, и если часть его находится в нетрезвом виде, составляется акт в присутствии портнадзирателя о невозможности буксировки».

Лицо у помполита вытянулось, он вернул мне «Постановление», неуверенно улыбаясь.

— Как видите, официальный документ, Дмитрий Викторыч, имеющий нормативный характер, прямо утверждает, что есть-таки у нас «мутильщики» на флоте.

— Вы, конечно, шутите, Игорь Васильевич… Такого теперь не бывает. Может быть, раньше…

— Вы правы. Шучу… Теперь такого не бывает.


После обеда идем компасным курсом шестьдесят градусов, поправка компаса — минус 20. Обходим группу дрифтеров восточнее.

По просьбе научников протопали к зюйд-осту более двух часов, прихватили косячок сельди и начали подводную фотосъемку. Миша Заферман обещал мне подарить фотографии Сельдяного короля. Он видел его прошлым летом в Норвежском море, ухитрился снять на пленку.

Это было бы здорово! У меня есть только рисунки Короля… А фотографии — это уже достоверно. Только вот обманет меня Миша Заферман.

Забегая вперед, скажу: будто в воду глядел. Нет у меня снимков Короля… Одни рисунки да неисполнившаяся мечта.

Вечером радист принес радиограмму из Мурманска. Предписывают идти мне через неделю на Фарерские острова и ждать там БМРТ-412. Он идет домой из Северо-Западной Атлантики. Я передам экспедицию, а сам по дуге большого круга побегу через океан, к другому его берегу, заниматься настоящим делом.

Двадцать первый день рейса. Словно египетские пирамиды выросли вокруг нас каменные конусы Фарерских островов. Лежим в дрейфе в Фугле-фьерде. Наше место: 62 градуса 24,5 минуты северной широты и 6 градусов 41,5 минуты западной долготы.

За кормою — остров Кунё.

Раннее утро. Медленно наползает с востока рассвет. Весело светятся огоньки прижавшихся к скалистым берегам селений Мюгедаль и Видерайде. Подмигивает маяк на мысе Кадлур острова Кальсё.

На мостик пришел радист и протянул мне радиограмму. В ней говорилось, что БМРТ-412 ждет нас у южных Фарер. Либо путаница, либо ну их подальше… Ведь мы же стоим у северных островов.

Рассветает. Попробую перейти западнее, а радисту накажу связываться с ними еще, пусть уточняют свое место.

А днем, пока ждали подхода этих счастливчиков, бегущих домой с полными трюмами мороженой трески, отошли от Фарер подальше и принялись таскать окуня. Подъемы были не ахти, тонна-полторы за час траления, но и то хлеб, окунь шел крупный, годный на шкерку, матросы оживились, соскучились по работе.

Мы подались немного севернее, а по долготе на три градуса к весту. Начальство на берегу все переиграло. Научников возьмет другой траулер — «Добролюбов». А в ожидании его подхода берем окунишку. Его никто ведь не ловит, кроме нас, русских рыбаков. Правда, исландцы промышляют эту рыбу тоже, чтоб делать из нее филе и продавать опять-таки нам. Фосфору много в окуне. Матросы в рейсе наделают балыков из него, так эти высохшие тушки светятся в темной каюте, как гнилушки в лесу. А когда промышляешь рядом с иностранцами и в прилове с треской идет окунь, за кормою чужого судна тянется красная полоса: выброшенный в море за ненадобностью окунь. Вот где расточительство, а?

Экспедицию сдали на следующий день. Ушли от нас Лямин, Щербина, Трусканов, Рычаг, Миша Заферман… Вот ведь какая история. Пока они были на судне, косились на них: отвлекают от дела. А посадили их в шлюпку, погудели на прощанье — и стало грустно.

Отгудев, принялись готовиться к походу. Убрали на палубу и закрепили траловые доски, сам трал тоже ушел к месту, навели порядок на фабрике. Третий штурман подобрал карты на весь переход. По генеральной я прочертил основной курс от точки, которую мы определили по трем пеленгам, благо, видимость была будто по заказу. Дали ход, развернулись, и Фарерские пирамиды еще долго провожали нас, когда курсом в 251 градус по гирокомпасу мы наискосок побежали через северную Атлантику.


…Четвертый день штормит. Моя койка перпендикулярна диаметральной плоскости судна, а качка бортовая. Четвертый день играю с океаном в невеселую игру. «Голова — ноги» называют ее матросы. Игра эта всем обрыдла. Полина разбила в кают-компании дюжину тарелок. Новенькие судовые дамы укачались до единой, лишь наша кокша держится чудесно: у нее двадцать лет морского ценза.

В салоне команды борщи подают матросы, уборку делают они же. Прачка в сине-зеленом обличье доплелась до каюты старпома и отдала заявление. Она просит списать ее с передачей на любое судно, идущее в порт. Старпом заявление принял. Через пару недель она будет вместе со всеми смеяться над собственным малодушием.

К морской болезни привыкнуть нельзя. Не замечать ее — тоже. Можно научиться терпеть. Другого выхода не знаю. Все от нее страдают, в разной степени, конечно. Только не бывает мореманов, которым качка нипочем. Всем от нее плохо.

За обедом в кают-компании, скорее это был не обед, а цирковое представление жонглеров-дилетантов, я сказал второму штурману и старпому: «Будьте особенно внимательны на вахте. Сейчас мы повернем на ветер, и навстречу нам из Датского пролива может двигаться лед. Я получил сообщение, что БМРТ-259, который шел этим проливом неделю назад, распорол себе скулу о льдину».

Штурманы молча покивали головами.

Поворот на ветер значительно снизит скорость да и удлинит наш путь. Придем на промысел с опозданием на сутки. А что делать?

Потом в дверь каюты постучал помполит, он на качку крепкий, принес план новогодних мероприятий. Новый год через три дня. Дмитрий Викторович притащил с собой ворох бумаг и разработанную светлыми умами из Управления тралфлота «Инструкцию по проведению праздников и дней рождения». Не поверил бы, что можно сочинить такое, только сам ее держал в руках и читал основные пункты.

Дал он мне на подпись поздравительные открытки тем ребятам, у кого день рождения случился в океане. «Администрация и общественные организации траулера имярек поздравляют тебя, дорогой имярек, с днем рождения и желают…» И подписи капитана и помполита. Начертал я на одной свою фамилию, переворачиваю ее. Батюшки мои! Мемориал Пискаревского кладбища в Ленинграде! Вторую смотрю, третью… То же самое.

— Викторыч! Неужели у тебя все открытки такие?

— А что, Игорь Васильевич, — встревоженно спросил он, — что-нибудь не так? Красиво ведь и памятник архитектуры. Питер наш опять же… Я под Питером в полку штурмовой авиации служил.

— Так это же кладбище! — вскричал я. — А ты их, Викторыч, ребят наших, с днем рождения поздравляешь… Дошло?

Тут он стукнул себя по лбу и такое завернул, что я на мгновение лишился речи. А еще говорят, что моряки великие доки насчет загибанья… Аэродромная служба и не такое еще может.

Расстроился помполит, а я ему совет дал. Всех ребят опросить, без широкого, разумеется, трепа, и реквизировать у них нормальные открытки. Наверняка каждый прихватил на рейс с десяток. А на этих пусть помполит себе домой приветы посылает… Так и порешили.

Шторм кончился на шестые сутки.


В последнюю ночь старого года перечитывал историю капитана Ахава и Белого Кита. Меня тронул пронзительный дух одиночества, который веет над палубой «Пекода», гоняющегося за Моби Диком. Может быть, оттого и ушли в океан Измаил и его товарищи… Не сумели разделить судьбу с кем-либо на суше и обрекли себя на еще большую изоляцию от всего человечества.

Уже в первой главе романа о Белом Ките Герман Мелвилл пытается объяснить загадочную тягу людей к морю. «Почему всякий нормальный, здоровый мальчишка, имеющий нормальную, здоровую мальчишечью душу, — спрашивает Мелвилл, — обязательно начинает рано или поздно бредить морем? Почему сами вы, впервые отправившись пассажиром в морское плавание, ощущаете мистический трепет, когда вам впервые сообщают, что берега скрылись из виду? Почему древние персы считали море священным? Почему греки выделили ему особое божество, и притом — родного брата Зевса? Разумеется, во всем этом есть глубокий смысл. И еще более глубокий смысл заключен в повести о Нарциссе, который, будучи не в силах уловить мучительный, смутный образ, увиденный им в водоеме, бросился в воду и утонул. Но ведь и сами мы видим тот же образ во всех реках и океанах. Это — образ непостижимого фантома жизни; и здесь — вся разгадка».

Возможно, что во всех нас живет подсознательная память о далеких пращурах. Они жили в невообразимо древние времена, и первая искорка жизни загорелась в них именно в океане. Потом пращуров неистово потянуло на берег, как тянет нас после шестимесячного рейса. Они выползли на сушу, впервые ощутив тяжесть собственного тела, и теперь мы, их потомки, с тоскою глядим на безвозвратно покинутую колыбель всего живого на планете. Безвозвратно ли?

«Капитан Ахав гонялся за Моби Диком, видя в нем олицетворение вселенского зла, — подумал я, откладывая книгу и протягивая руку, чтобы погасить лампу над изголовьем. — А зачем мне так нужен Сельдяной король?»

Уснул незаметно, легко и проснулся от стука в дверь. Меня будили по заведенному правилу в семь утра. Услышав голос старпома, он говорил всегда вежливо «доброе утро», спросил его про погоду.

— Небольшой ветерок, ясно, — ответил старпом. — Зыбайло, правда, не стихает, Игорь Васильевич.

Про зыбь он мог и не говорить. Ее и так ощущал.

На завтрак — уха, сыр, масло, предпраздничные куриные консервы. Командиры мои оживленны и немного грустят. Разговоры о доме, о былых встречах Нового года, о полученных радиограммах с берега. Их вручили не всем, некоторых поздравят спустя неделю, беднягам, праздник будет не в праздник, маяться станут до тех пор, пока не прилетит из-за океана дорогая весточка. Потому пусть примут к сведению жены и близкие моряков: лучше посылать поздравления им недели за две до события. Ведь к празднику на радиоцентрах скапливается множество таких радиограмм.

Особенно мрачен второй штурман, Володя Евсеев. Он недавно женился, молодой жене, видимо, не очень доверяет, хотел даже взять ее буфетчицей вместо Полины. Я не возражал, но в кадрах задробили. Вообще-то, если женщинам разрешают ходить в море, то пусть с нею рядом будет законный муж. Лучше, конечно, матрос или моторист, электрик. Штурман или механик с женою под боком — не смотрится это как-то, и перед командой неловко…

После завтрака поднялся на мостик. Из Дэвисова пролива шпарит в правый борт, курсовой угол градусов пятьдесят, ветрище баллов до восьми. Он и валяет траулер с боку на бок, но приемлемо валяет, жить можно.

В обед опять разговоры о береге, о женщинах. Володя Евсеев морщится, нехотя ковыряет вилкой в тарелке. Обед, правда, так себе, хреновый, праздничный будет в восемнадцать ноль-ноль. В это время в Москве наступит уже Новый год. Но мне кажется, что Евсеев чересчур демонстративно обращает мое внимание на заболевший у него вдруг желудок. Не задумал ли он тягу дать с промысла? Чувствую, как ревность прямо-таки рвет в клочья парня.

Проснулся к четырехчасовому чаю, хотя его сегодня и не будет. Сработал рефлекс.

Спустился в салон. Так уже блестит игрушками небольшая елочка, в Мурманске запаслись и держали в морозильной камере, чтоб не осыпались иголки. Снял с елки небольшую рыбку, мой личный улов на 50-м градусе западной долготы. Если когда-нибудь будет у меня дом, а в доме зажгут на новогодней елке праздничные огни, к остальным игрушкам присовокуплю и этот небольшой трофей…

Огромная стенгазета с юмористическим окрасом. Дружеские шаржи. Технолог Павлов бродит среди штабелей из ящиков с тресковым филе. Механики приделали траулеру крылья и воздушные винты на мачтах. Доктор сладко улыбается во сне, окруженный десятком звучащих магнитофонов, он у нас изрядный меломан.

Не забыли и обо мне, посвятили даже два сюжета. На одном рисунке Нептун вручает капитану ключ от Лабрадора. На втором я сижу на корме с сачком, пригорюнился… А из воды вылезает Сельдяной король и говорит мне:

— От кашалота я ушел.

От акулы ушел.

И от тебя, Игорь Васильевич, уйду.

Ты уж не сердись, дорогой…

И ведь похоже, черти, нарисовали… А откуда они про Короля знают? Не иначе Миша проболтался, Заферман. А может быть, и сам Лямин, это ведь с ним ходили мы в ихтиологический музей.

Потом я гладил брюки. Мне нравится эта работа и уже с первого курса мореходки проделываю ее сам. Дома ли, в море — никому не доверяю гладить брюки. За этим занятием и застал меня помполит.

— С наступающим, Игорь Васильевич! — сказал он мне с порога. — На самообслуживание перешли?

— А я всегда сам себя обслуживаю, Дмитрий Викторович. Мореходская привычка…

— Капитану можно себе позволить, чтоб за ним Полина надзирала, — пожал плечами помполит.

У меня мелькнула озорная мысль спросить его: как бы он отнесся к возможности «разложения» для капитана… Наверное, закрыл бы глаза на этот грех духовный мой помощник. Мне кажется, что он даже как-то любит меня по-своему… И страдал бы оттого, что изменил принципам, но «стучать» бы никуда не стал. И потому не спросил Викторыча ни о чем, прошел с брюками переодеться в спальню.

— А мне Полина костюм отменно отутюжила, — сообщил несколько смущенно помполит, когда я при всех регалиях возник в кабинете. — И рубашку накрахмалила. Помялась в чемодане…

— И правильно, что накрахмалила, — сказал я. — Пошли к народу?

— Тут я сценарий праздника принес, — начал было Дмитрий Викторович. — Не взглянете, Васильич?

— Некогда уже. Да и что я понимаю в сценариях… Идем, комиссар, люди ждут.

В салоне было полным-полно. Отсутствовала лишь вахта: штурман и рулевой стояли на мостике, и в машине оставались люди. Все остальные ждали нас. Едва мы с помполитом вошли, команда оживилась, ну, мол, сейчас развлечемся… Концерт ждали. И я так подумал. Но мой Викторыч пробился к самой елке, где соорудили площадку для артистов с занавесом, и принялся зачитывать доклад. По углам недовольно заныли, но я медленно повел взглядом по салону… Надо ведь поддержать помполита, моя рука, правая ли там, левая, а моя… Хотя и пожалел, что не заглянул в сценарий, доклад бы я, конечно, отменил.

С полчаса томил нас Викторыч, едва праздник в производственное совещание не превратил. Наконец он сел рядом, лоб утер, шепнул мне: «Сейчас вроде спектакля будет. Сам писал!»

Ну, подумал я, держитесь, рыбаки… А тут и Дед Мороз заявился, в нем сразу признали Васю Филинского, рыбообработчика, но сделали вид, будто верят во всамделишного Мороза.

С Дедом Снегурочка пришла — молоденькая подавальщица Галя из матросской столовой. С места в карьер спрашивает Васю — Деда Мороза: «Дедушка, а почему у тебя такая большая палка?»

Тут весь салон едва не свалился на палубу, команда рыдала от смеха.

Вася же, не моргнув глазом, переждал, когда стихнет хохот, отвечал: «Бездельников буду колотить…»

Искоса взглянул на судового драматурга, Викторыч немного недоумевал, почему засмеялись несколько раньше, нежели он планировал, но вид у него был горделивый.

После концерта я поздравил команду, пожелал всем счастливого завершения рейса в новом году, чтоб с берега приходили только добрые вести и на пай пришлось каждому столько, сколько он сам себе прикинул.

— От вас зависит, товарищ капитан! — крикнули из-за угла доброжелательно шутливо.

— Одному мне, без вас, с планом не справиться, — сказал я. — Все мы тут зависим друг от друга. Промысел будет трудным, те, кто бывал уже в лабрадорских краях, об этом знают. Рыбу добывать придется во льдах, в условиях плохой видимости. Будут и штормовые ветры со снежными зарядами, будут и крепкие морозы. Но рыба здесь богатая, и мы возьмем ее, это я вам обещаю… Хотите вы этого или не хотите.

— Хотим! — дружно загорланили мои парни, и светло у меня стало на душе, теперь уже до конца праздника.

Новый год мы встречали трижды. По Москве в восемнадцать часов, значит, если считать по судовому времени. Потом уже в ноль-ноль, по корабельным часам. Едва это случилось, третий штурман, «хранитель времени», отвел часы на шестьдесят минут назад, и, когда они истекли, мы снова встретили Новый год.

Собрались у меня в каюте. Был старпом, Викторыч, пригласил я и деда, но тот время от времени исчезал, не мог расстаться со своими механиками и меня боялся обидеть отказом. Потом я вообще отпустил его, и старший механик с заметным облегчением на душе спустился на правый борт.

А мы подходили уже к району промысла, после завтрака намеревался я бросить первый трал. Перед тем как лечь, вышел ко второму штурману на вахту. Володя Евсеев был в легком подпитии, только новогоднего настроения я не обнаружил в нем. Наказав ему внимательнее следить за обстановкой, здесь возможно присутствие айсбергов, я прошел в радиорубку.

— Получил что-нибудь? — спросил у радиста, кивнув головой в сторону мостика.

— Евсеев-то? — переспросил радист. — Нет, не было для него радиограммы. Может быть, утром. С двух московского поработаю на прием.

К сожалению, ничем не мог утешить второго штурмана, разве что молодую жену его мысленно отругать, могла бы и пораньше поздравить своего рыбака. Тут радист сообщил: поймал суда промысловой группы на УКВ. Я попросил настроиться и услышал, как на чистейшем русском языке польский флагман поздравил советских рыбаков. Потом сообщил, какие у них результаты истекших суток — сорок пять, шестьдесят и даже восемьдесят тонн суточного улова. Молодцы поляки, рыбу ловить они умеют…

Успокоенный польскими сведениями и снедаемый легким зудом нетерпения — скорее бы помочить в воде веревки! — я отправился спать.

В эту первую ночь нового года мне снился забавный сон. Будто я все еще курсант мореходки, нахожусь в гостях у подружки, которой в реальной жизни у меня не было, занимаюсь с нею любовью. Мне почему-то часто снится, что продолжаю учиться в мореходном училище. Проваливаюсь на «госах», меня отчисляют за проступки, стою в наряде по камбузу, опаздываю из увольнения в город. Словом, в этой призрачной жизни у меня проявляются все пороки нерадивого курсанта, которых почти не было на самом деле. Странно… Почему такое происходит?

Так вот, проснулся я оттого, что нашей любви помешали некстати вернувшиеся соседи моей подруги из страны грез. Фея-то была, оказывается, из общежития… Значит, и там, в подсознательном мире, не решен еще жилищный вопрос. Вот мне и в грезах некуда воспарить. Истинно материалистические сны у меня, отражается-таки в них реальная действительность.

Заснуть не удалось. Читал роман Пиранделло «Покойный Маттиа Паскаль». Автор пишет о том, что жизнь полна самых бесстыдных нелепостей, и малых, и больших, только она обладает тем бесценным преимуществом, что совершенно спокойно обходится без глупейшего правдоподобия, которому искусство считает себя обязанным подчиняться.

Действительно, уж более бесстыдной нелепости, нежели мина у мыса Норд-Унст, придумать трудно. И конечно, глупо утверждать, будто то или иное литературное произведение нелепо или неправдоподобно с точки зрения требований жизни.

А утром третий штурман бросил первый трал. Я стоял рядом, не вмешиваясь в его команды, и помощник мой, искоса поглядывая на меня, довольно лихо смайнал многотонную снасть за борт.

Погода словно по заказу, лед довольно редкий. По глубине в 290 метров протащили трал больше часа и подняли около шести тонн крупной трески. Штурман мой победно улыбался. На его долю выпало сделать почин, и начал он вовсе не плохо.

Днем все были оживленны, первые удачные траления принесли возбуждение, приподнятость настроения. Но чем бы ни начинались разговоры на море, кончаются они всегда трепом о женщинах. Сам никогда в обсуждении этой темы не участвую, но и запретить моим командирам тешиться воспоминаниями, добрая половина которых построена, разумеется, на вымысле, было бы жестоко. Кстати, я заметил, что помполита они больше стесняются, боятся ли, нежели меня. Стоит Викторычу сесть за стол, женская тема мгновенно иссякает.

Несмотря на то что подобной болтовней прямо-таки пропитан воздух, следы желания отсутствуют. По крайней мере, о себе могу сказать это со всей определенностью. Почему такое происходит? Свежий морской воздух, размеренность бытия, режим? Или, как об этом попусту треплются на каждом судне, бром, который якобы подсыпает нам доктор в компот… Не знаю, но этим доволен, хоть подобных забот у капитана Волкова нет.

Хлопоты начались именно там, где ожидал. Вечером второй штурман раздобыл у матроса, ведающего судовой лавочкой, несколько бутылок одеколона «Ориган», выкушал их в гордом одиночестве и заявился ко мне, покачиваясь, с категорическим требованием списать его и отправить в Мурманск на первом же судне. У него, дескать, больной желудок, и он вовсе не желает гробить здоровье у черта на куличках…

Разговаривать с ним не стал. Вызвал старпома и приказал уложить в койку. А в ночную вахту на мостик не пускать. До моего особого распоряжения.

Знал, конечно, что и протрезвится он, и прощения просить будет, и что пущу его потом на мостик, но эту вахту он просидит в каюте. Нет наказания страшнее, чем отстранение от вахты в море. Человек уже втянулся в общесудовой ритм, вахта идет за вахтой, и вдруг его вынимают из этого колеса и предоставляют самому себе. Неуютно становится, беззащитен тогда человек от всяческих комплексов, плохо бывает ему…

Пришел старпом и сказал, что Евсеев спит. Никакого желудка у него нет, сообщил старпом, то есть, поправился он, желудок есть, однако ни хрена с ним не приключилось. Здоровый он малый, ишь как «Ориганчик» хлещет… Темнит оттого, что ревность задушила, радиограммы нет от молодой жены. Пусть отоспится, и тогда наутро мы ему почешем спину, заодно и желудок вылудим.

Выслушал я старпома и кивком головы отпустил его. А сам подумал о Евсееве: зачем ты ходишь в море, паренек, коль ревность так тебя съедает? Тут и свихнуться недолго, доводилось мне видеть еще те картины. Сидел бы дома али девку такую нашел, которой бы верил как самому себе.

И тут же вспомнил о Галке. Ведь ей еще больше чем себе верил…

Поздравление с Новым годом от жены второй штурман получил только пятого января.

Сорок пятый день рейса. Перешли в 493-й квадрат. Здесь рыбы поменьше, но и грунт полегче, не так бессовестно рвет тралы.

Настроение паскудное, и не у меня только. Суточное задание не выполняем, в трюмах мало рыбы. Мешает лед, мешает штормовая погода, дрянной грунт, он рвет наши тралы, добытчики едва успевают их латать.

Стою на корме, на траловом мостике, и вижу, как матрос Маренков наподдал сапогом застрявшую в ватервейсе крупную трещину, отфутболил ее к слипу и вышвырнул за борт. Понимаю, что попросту психует парень, все мы сейчас психуем, но глядеть на такое никогда не мог спокойно. И тут бабушку вспомнил, как приехали к ней летом на откорм с моим, так сказать, кузеном Ромкой. А у бабушки ни крошки хлеба. Масло есть, творог есть, молока навалом, корову она всегда держала, а хлеба или там крупы какой — хоть шаром покати. Три дня мы с Ромкой были на молочной диете, а на четвертый раздобыла бабушка пшеницы, разодрала ее на ручной мельнице и сварила нам кашу. Она обильно поливала ее топленым маслом, мы съедали слой, и бабушка маслила кашу снова. Странно, что это не отвратило меня от молочной пищи, наоборот.

Так вот, гляжу на Маренкова, распаляю себя детскими воспоминаниями, а он уже ко второй рыбине примерился. «Объявите, — говорю старпому, — пусть матрос Маренков поднимется на мостик». У старпома голосище зычный, он, рад стараться, гаркнул в микрофон, и матрос пулей взлетел наверх.

— Где ты рос, Маренков? — спросил я у него. — Наверняка в деревне… Угадал?

— В деревне, товарищ капитан.

— И бабушка у тебя была?

— Она и сейчас есть. В Рязанской области живет, Михайловский район.

— Скажи мне, Маренков, как должен хлебороб к хлебу относиться?

— С уважением, конечно. Как же еще?

Отвечал он так, растерянно смотрел на меня, силясь сообразить, к чему я клоню.

— А если б ты кусок хлеба на землю бросил, что бы тебе бабушка сказала?

— Ничего б не сказала, товарищ капитан.

— Ничего?

— Врезала б подзатыльник да подобрать велела, всех и делов. Да и не бросил бы я.

— А разве рыба не тот же хлеб для тебя? И куда ты за ним, этим хлебом забрался… Посмотри кругом. Да такого гибельного места твоя бабушка и измыслить себе не может. Ты понимаешь, о чем я толкую тебе, рыбак?

— Все понял, товарищ капитан. Извините… Как-то не доходило. Хлеб — это понятно, с детства приучен. А тут рыба… Я все понял, Игорь Васильевич.

— Ну иди, Маренков. Будешь в деревню писать, бабушке поклонись от капитана.

Ушел он вниз, а я вспомнил, как третьего дня мы не одну трещи́ну, а пять тонн рыбы смайнали за борт, неловко мне стало перед матросом, он-то ведь хорошо об этом казусе знает.

Рыбы мы тогда наловили много, а технолог не учел, что сейчас январь и мы не в Черном море. На ночь оставил на палубе нешкеренную рыбу, и к утру она заледенела напрочь. Он и приказал ее сбрасывать за борт. Крупную филейскую треску!

Я узнал об этом, когда все было кончено, и застал старпома разъяренно вцепившимся в технолога. Павлов пытался оправдаться, свалить все на штурманов, которые наловили рыбы больше, чем требуется ему, а Гриша мой еще б чуть-чуть и зафитилил технологу плюху. Мое появление едва предотвратило мордобойство.

Конечно, за погубленную рыбу технолога мало линчевать, и я позабочусь на берегу, чтоб в следующий рейс его послали рыбмастером в лучшем случае… Только и чифу надо быть сдержаннее.

По выговору они получили оба.

За обедом сказал помполиту: «Крутите, Дмитрий Викторыч, веселые фильмы в салоне, надо настроение у парней поднять». Нечего крутить, все фильмы смотрели раз по пять, не меньше, отвечает он, надо меняться с другими судами. «Вот придем в новый квадрат, завалимся рыбой, тогда и договоритесь с кем-нибудь поменяться».

Смотрели «Штрафной удар». Боже, какая наивная чушь… Я подумал, что в море надо направлять только комедии и детективы. Никаких серьезных фильмов, ну их, не надо… Ведь и так слишком много думаем о земных проблемах. Когда мы в рейсе, пусть в наших мыслях легкость будет необыкновенная. Мы жаждем оболванивания. Так нам легче переносить тяготы морского бытия.

И в который раз подумал: зачем люди уходят в море? Выражаясь на современном жаргоне, можно уверенно сказать: вовсе мало кайфа в этом балденье. И какая уж тут романтика в изнурительном рыбацком труде… По двенадцать часов в сутки на промысле — не каждому и под силу такое. Желание больше заработать? Сейчас и на берегу можно иметь хорошие деньги. При эдаком вкалывании — двенадцати часов! — на любой строительной работе получишь добрую копейку. И притом будешь ощущать под ногами твердую землю, не станет выматывать душу качка.

И мне показалось, что нашел отгадку. Все очень просто. Мужчины не любят лишних забот и хлопот разного рода. Ведь в море они думают только о работе. Даже не думают — выполняют ее. У каждого есть навсегда закрепленный круг обязанностей, вот они и вращаются в этом круге… Может быть, и не только это. Земля предстает в ином обличье, например. Такой она кажется нам по возвращении в порт.

Вчера Дмитрий Викторыч сказал:

— А не выступить ли тебе, Игорь Васильевич, перед командой? Ободри ребят, они тебя любят…

— Это плохо, когда капитана любят, — сказал я.

— Почему? — изумился помполит.

— Если человека любят, то подсознательно надеются на взаимность. И если таковой не обнаруживается, влюбленный поначалу растерян, он мучается, затем раздражается, и его чувство может перейти в противоположное по знаку. Как ты сам, Викторыч, понимаешь, мне эти страсти-мордасти совсем ни к чему.

Помполит вздохнул и покачал головой:

— Трудный ты человек, Васильич, сложный какой-то… Сколько я тебя знаю — и не могу понять, когда ты шутишь, а когда серьезно говоришь. У тебя и весь ход мыслей какой-то не такой…

— Не наш, значит, ход мыслей?

— Да Бог с тобой, — испугался помполит, — я о другом… Вот и опять ты меня сбил, Васильич. Нет, недаром тебя философом в Тралфлоте называют.

— Первый раз слышу. Это, по-моему, неплохо, а? Философ-капитан… Звучит.

— Не скажи, Васильич, — со вздохом произнес мой помощник. — Начальство не жалует философов. Слава Богу, что ты рыбу ловишь мастерски, а окажись в пролове — тебе философию тут же припомнят. Будь всегда удачливым, капитан. Очень мне не хочется, чтоб когда-нибудь было тебе плохо. Ты вот тут отбивался от матросской любви, а я, хочешь или не хочешь, тоже тебя люблю, потому как чую в тебе доброе, Васильич. Ты думаешь, не замечаю, как всегда стараешься меня поддержать, если маху даю по морской или иной там части? Все примечаю и в актив тебе пишу, не для парткома, а для радости собственной души… А ведь сколько раз ты мог меня дураком на людях выставить? Спасибо тебе, Игорь Васильевич.

Тут уже я засмущался, неловко стало от признаний помполита, захотелось подначить его, чтоб снять некое стесненье, да понял: разрушу славное мгновенье откровенного взаимопонимания, махнул рукой и вернулся к делу.

— Так о чем мне, Викторыч, толковать с командой?

— Я так думаю, что в лоб о рыбе говорить не стоит. Ты, Васильич, начни-ка с Лабрадора. Что он такое есть, где мы сейчас трал бросаем, кто места эти открыл, какие люди живут… А потом к нашим делам перейди. О плане потолкуй, о дисциплине тоже, я тебе и списочек штрафников составил.

Я внутренне поморщился. Любит же он «списочки», прямо медом его не корми…

— А может, без списков? Я ведь и сам знаю, кого похвалить, кого с песочком отдраить.

— Вот и прекрасно! На послезавтра и объявлю, не возражаешь?

— Добро, — сказал я, и теперь вот лежит передо мной стопка листов бумаги, а на ней всего несколько фраз.

Что ж мне рассказать о Лабрадоре? Уже не первый раз прихожу сюда, а берега никогда не видел. Порой ко мне приходит мысль, что и нет за этими двумя-тремя сотнями миль льдов никакого Лабрадора. Определяем мы свое место по системе «Лоран». Берет штурман отсчеты импульсов, отмечает их на специальной карте, наносит точку — вот от нее мы и пляшем, то бишь ведем счисление. Погода — дрянь, солнца и звезд не видно, уточнить место по привычным светилам с помощью мореходной астрономии почти никогда не удается. И вот начинаешь думать: а может быть, мы где-нибудь в Антарктиде? Или в Бристольском заливе? Или перебросило нас в иной мир, состоящий из воды, льда и косяков трески под ним…

Непозволительно капитану размышлять подобным образом. Ведь прошла только треть рейса…

Я вздыхаю и начинаю листать лоцию, уж она мне расскажет о никогда не виденном мной Лабрадоре.

А лоция сообщает, что средства навигационного оборудования на побережье полуострова Лабрадор развиты слабо. Большое мне, судоводителю, утешенье. Впрочем, к берегу лабрадорскому идти не собираюсь… Дальше не лучше. Светящихся знаков мало, полагайтесь на естественные ориентиры. Аэрорадиомаяки ненадежны.

Порт Уэст-Бей у входа в залив Гамильтон-Инлет. Доступен для крупных судов, имеются грузовые средства. Якорных мест достаточно. И то хлеб, подумал я. Хок-Харбор, Каплин, гавань у селения Нейн…

Ремонтная база ограничена. Ясно, поломаемся, дырку в борту получим — потащат в Сент-Джонс, в столицу Ньюфаундленда, там есть доки. Но лучше не надо… Безнравственно транжирить собственные деньги, и совсем уже никуда заставлять государство расплачиваться валютой за твои капитанские ошибки.

Лоцманской службы на Лабрадоре не существует, можно использовать для проверки твоего судна местных жителей. «Эй, Джонни, не желаешь ли провести мой рашен шип в твою канадскую харбор?» — «А как ты мне за это заплатишь, мистер кэптин?» — «А хрен его знает, по каким таким расценкам мне тебе платить, чтоб и не обидеть, и не получить выволочку в Тралфлоте…»

Ага, спасательной службы здесь тоже нет. Ее функции выполняют парни из королевских ВВС Канады в Галифаксе. Так это ж куда, в такую даль обращаться за помощью?!

Никаких дорог на восточном берегу Лабрадора нет. Только охотничьи тропы, а в бухтах — короткие грунтовые дороги. Пароходное сообщение между редкими поселками поддерживается только летом. Население весьма малочисленно. Эскимосы и индейцы на зиму откочевывают с побережья в глубь лесов, а рыбаки с Ньюфаундленда бывают здесь лишь летом, зимой остаются в поселках одни сторожа. От кого они уберегают рыбацкое добро? От белых медведей, однако…

А зима здесь снежная, холодная, ветреная. Господствуют леденящие тело и душу сухие ветры от норда и веста. Они сопровождаются неожиданными шквалами и снегопадами, сие мы изрядно часто испытываем на собственных шкурах.

Беседу с ребятами о Лабрадоре я провел, а утром возник конфликт с собственным старшим помощником. Пришел на мостик, а у него с четвертым штурманом раздор. Мчится старпом с кормового мостика, где он спускал трал, в рулевую рубку и едва не набрасывается с кулаками на Толю Янукова, по дороге едва меня не сшиб… Порывистый парень. Смотрю вокруг — едва, оказывается, не врезали в иностранца, француз, кажется. Пришлось отворачивать со спущенным тралом, того и гляди, получим заверт… Гриша матерится на Янукова, тот огрызается, бордель, одним словом, а не мостик порядочного парохода. Одернул я четвертого штурмана, скомандовал: «Десять лево!» И тут Гриша,