КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Вечера на хуторе близ Диканьки [Николай Васильевич Гоголь] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Повести, изданные пасичником Рудым Паньком.


"Это что за не­ви­даль: "Ве­че­ра на ху­то­ре близ Ди­каньки"? Что это за "Ве­че­ра"? И швыр­нул в свет ка­кой-то па­сеч­ник! Сла­ва бо­гу! еще ма­ло обод­ра­ли гу­сей на перья и из­ве­ли тряпья на бу­ма­гу! Еще ма­ло на­ро­ду, вся­ко­го зва­ния и сбро­ду, вы­ма­ра­ло пальцы в чер­ни­лах! Дер­ну­ла же охо­та и па­сич­ни­ка до­та­щиться вслед за дру­ги­ми! Пра­во, пе­чат­ной бу­ма­ги раз­ве­лось столько, что не при­ду­ма­ешь ско­ро, что бы та­кое за­вер­нуть в нее".

Слушало, слы­ша­ло ве­щее мое все эти ре­чи еще за ме­сяц! То есть, я го­во­рю, что на­ше­му бра­ту, ху­то­ря­ни­ну, вы­су­нуть нос из сво­его за­хо­лустья в большой свет - ба­тюш­ки мои! Это все рав­но как, слу­ча­ет­ся, иног­да зай­дешь в по­кои ве­ли­ко­го па­на: все обс­ту­пят те­бя и пой­дут ду­ра­чить. Еще бы ни­че­го, пусть уже выс­шее ла­кей­ст­во, нет, ка­кой-ни­будь обор­ван­ный мальчиш­ка, пос­мот­реть - дрянь, ко­то­рый ко­па­ет­ся на зад­нем дво­ре, и тот прис­та­нет; и нач­нут со всех сто­рон при­то­пы­вать но­га­ми. "Ку­да, ку­да, за­чем? по­шел, му­жик, по­шел!.. " Я вам ска­жу… Да что го­во­рить! Мне лег­че два ра­за в год съездить в Мир­го­род, в ко­то­ром вот уже пять лет как не ви­дал ме­ня ни под­су­док из земс­ко­го су­да, ни поч­тен­ный иерей, чем по­ка­заться в этот ве­ли­кий свет. А по­ка­зал­ся - плачь не плачь, да­вай от­вет.

У нас, мои лю­без­ные чи­та­те­ли, не во гнев будь ска­за­но (вы, мо­жет быть, и рас­сер­ди­тесь, что па­сеч­ник го­во­рит вам зап­рос­то, как буд­то ка­ко­му-ни­будь сва­ту сво­ему или ку­му), - у нас, на ху­то­рах, во­дит­ся из­дав­на: как только окон­чат­ся ра­бо­ты в по­ле, му­жик за­ле­зет от­ды­хать на всю зи­му на печь и наш брат прип­ря­чет сво­их пчел в тем­ный пог­реб, ког­да ни жу­рав­лей на не­бе, ни груш на де­ре­ве не уви­ди­те бо­лее, - тог­да, только ве­чер, уже на­вер­но где­-ни­будь в кон­це ули­цы брез­жит ого­нек, смех и пес­ни слы­шат­ся из­да­ле­ка, брен­чит ба­ла­лай­ка, а под­час и скрип­ка, го­вор, шум… Это у нас ве­чер­ни­цы! Они, из­во­ли­те ви­деть, они по­хо­жи на ва­ши ба­лы; только нельзя ска­зать что­бы сов­сем. На ба­лы ес­ли вы еде­те, то имен­но для то­го, что­бы по­вер­теть но­га­ми и по­зе­вать в ру­ку; а у нас со­бе­рет­ся в од­ну ха­ту тол­па де­ву­шек сов­сем не для ба­лу, с ве­ре­те­ном, с греб­ня­ми; и сна­ча­ла буд­то и де­лом зай­мут­ся: ве­ре­те­на шу­мят, льются пес­ни, и каж­дая не по­ды­мет и глаз в сто­ро­ну; но только наг­ря­нут в ха­ту па­руб­ки с скры­па­чом - по­ды­мет­ся крик, за­те­ет­ся шаль, пой­дут тан­цы и за­ве­дут­ся та­кие шту­ки, что и рас­ска­зать нельзя.

Но луч­ше все­го, ког­да собьются все в тес­ную куч­ку и пус­тят­ся за­га­ды­вать за­гад­ки или прос­то нес­ти бол­тов­ню. Бо­же ты мой! Че­го только не рас­ска­жут! От­ку­да ста­ри­ны не вы­ко­па­ют! Ка­ких стра­хов не на­не­сут! Но ниг­де, мо­жет быть, не бы­ло рас­ска­зы­ва­емо столько ди­ко­вин, как на ве­че­рах у па­сеч­ни­ка Ру­до­го Панька. За что ме­ня ми­ря­не проз­ва­ли Ру­дым Паньком - ей-бо­гу, не умею ска­зать. И во­ло­сы, ка­жет­ся, у ме­ня те­перь бо­лее се­дые, чем ры­жие. Но у нас, не из­вольте гне­ваться, та­кой обы­чай: как да­дут ко­му лю­ди ка­кое проз­ви­ще, то и во ве­ки ве­ков ос­та­нет­ся оно. Бы­ва­ло, со­бе­рут­ся на­ка­ну­не празд­нич­но­го дня доб­рые лю­ди в гос­ти, в па­сич­ни­ко­ву ла­чуж­ку, уся­дут­ся за стол, - и тог­да про­шу только слу­шать. И то ска­зать, что лю­ди бы­ли вов­се не прос­то­го де­сят­ка, не ка­кие-ни­будь му­жи­ки ху­то­рянс­кие. Да, мо­жет, ино­му, и по­вы­ше па­сич­ни­ка, сде­ла­ли бы честь по­се­ще­ни­ем. Вот, нап­ри­мер, зна­ете ли вы дьяка ди­каньской церк­ви, Фо­му Гри­горьеви­ча? Эх, го­ло­ва! Что за ис­то­рии умел он от­пус­кать! Две из них най­де­те в этой книж­ке. Он ни­ког­да не но­сил пест­ря­де­во­го ха­ла­та, ка­кой встре­ти­те вы на мно­гих де­ре­венс­ких дьячках; но за­хо­ди­те к не­му и в буд­ни, он вас всег­да при­мет в ба­ла­хо­не из тон­ко­го сук­на, цве­ту зас­ту­жен­но­го кар­то­фельно­го ки­се­ля, за ко­то­рое пла­тил он в Пол­та­ве чуть не по шес­ти руб­лей за ар­шин. От са­пог его, у нас ник­то не ска­жет на це­лом ху­то­ре, что­бы слы­шен был за­пах дег­тя; но вся­ко­му из­вест­но, что он чис­тил их са­мым луч­шим смальцем, ка­ко­го, ду­маю, с ра­достью иной му­жик по­ло­жил бы се­бе в ка­шу. Ник­то не ска­жет так­же, что­бы он ког­да­ли­бо ути­рал нос по­лою сво­его ба­ла­хо­на, как то де­ла­ют иные лю­ди его зва­ния; но вы­ни­мал из па­зу­хи оп­рят­но сло­жен­ный бе­лый пла­ток, вы­ши­тый по всем кра­ям крас­ны­ми нит­ка­ми, и, исп­ра­вив­ши что сле­ду­ет, скла­ды­вал его сно­ва, по обык­но­ве­нию, в две­над­ца­тую до­лю и пря­тал в па­зу­ху. А один из гос­тей… Ну, тот уже был та­кой па­нич, что хоть сей­час на­ря­дить в за­се­да­те­ли или под­ко­мо­рии. Бы­ва­ло, пос­та­вит пе­ред со­бою па­лец и, гля­дя на ко­нец его, пой­дет рас­ска­зы­вать - вы­чур­но да хит­ро, как в пе­чат­ных книж­ках! Иной раз слу­ша­ешь, слу­ша­ешь, да и раз­думье на­па­дет. Ни­че­го, хоть убей, не по­ни­ма­ешь. От­ку­да он слов по­наб­рал­ся та­ких! Фо­ма Гри­горьевич раз ему нас­чет это­го слав­ную сплел прис­каз­ку: он рас­ска­зал ему, как один школьник, учив­ший­ся у ка­ко­го-то дьяка гра­мо­те, при­ехал к от­цу и стал та­ким ла­тыньщи­ком, что по­за­был да­же наш язык пра­вос­лав­ный. Все сло­ва сво­ра­чи­ва­ет на ус. Ло­па­та у не­го - ло­па­тус, ба­ба - ба­бус. Вот, слу­чи­лось раз, пош­ли они вмес­те с от­цом в по­ле. Ла­тыньщик уви­дел граб­ли и спра­ши­ва­ет от­ца: "Как это, батьку, по-ва­ше­му на­зы­ва­ет­ся?" Да и нас­ту­пил, ра­зи­нув­ши рот, но­гою на зуб­цы. Тот не ус­пел соб­раться с от­ве­том, как руч­ка, раз­мах­нув­шись, под­ня­лась и - хвать его по лбу. "Прок­ля­тые граб­ли! - зак­ри­чал школьник, ух­ва­тясь ру­кою за лоб и подс­ко­чив­ши на ар­шин, - как же они, черт бы спих­нул с мос­ту от­ца их, больно бьются!" Так вот как! При­пом­нил и имя, го­луб­чик! Та­кая прис­каз­ка не по ду­ше приш­лась за­тей­ли­во­му рас­сказ­чи­ку. Не го­во­ря ни сло­ва, встал он с мес­та, рас­ста­вил но­ги свои по­се­ре­ди ком­на­ты, наг­нул го­ло­ву нем­но­го впе­ред, за­су­нул ру­ку в зад­ний кар­ман го­ро­хо­во­го каф­та­на сво­его, вы­та­щил круг­лую под ла­ком та­ба­кер­ку, щелк­нул пальцем по на­ма­ле­ван­ной ро­же ка­ко­го-то бу­сур­манс­ко­го ге­не­ра­ла и, зах­ва­тив­ши не­ма­лую пор­цию та­ба­ку, рас­тер­то­го с зо­лою и листьями лю­бист­ка, под­нес ее ко­ро­мыс­лом к но­су и вы­тя­нул но­сом на ле­ту всю куч­ку, не дот­ро­нув­шись да­же до большо­го пальца, - и все ни сло­ва; да как по­лез в дру­гой кар­ман и вы­нул си­ний в клет­ках бу­маж­ный пла­ток, тог­да только про­вор­чал про се­бя чуть ли еще не по­го­вор­ку: "Не ме­чи­те би­сер пе­ред свиньями"… "Быть же те­перь ссо­ре", - по­ду­мал я, за­ме­тив, что пальцы у Фо­мы Гри­горьеви­ча так и скла­ды­ва­лись дать ду­лю. К счас­тию, ста­ру­ха моя до­га­да­лась пос­та­вить на стон го­ря­чий книш с мас­лом. Все при­ня­лись за де­ло. Ру­ка Фо­мы Гри­горьеви­ча, вмес­то то­го чтоб по­ка­зать шиш, про­тя­ну­лась к кни­шу, и, как всег­да во­дит­ся, на­ча­ли прих­ва­ли­вать мас­те­ри­цу хо­зяй­ку. Еще был у нас один рас­сказ­чик; но тот (не­че­го бы к но­чи и вспо­ми­нать о нем) та­кие вы­ка­пы­вал страш­ные ис­то­рии, что во­ло­сы хо­ди­ли по го­ло­ве. Я на­роч­но и не по­ме­щал их сю­да. Еще на­пу­га­ешь доб­рых лю­дей так, что па­сич­ни­ка, прос­ти гос­по­ди, как чер­та, все ста­тут бо­яться. Пусть луч­ше, как до­жи­ву, ес­ли даст бог, до но­во­го го­ду и вы­пу­щу дру­гую книж­ку, тог­да мож­но бу­дет пост­ра­щать вы­ход­ца­ми с то­го све­та и ди­ва­ми, ка­кие тво­ри­лись в ста­ри­ну в пра­вос­лав­ной сто­ро­не на­шей. Меж ни­ми, статься мо­жет, най­де­те по­ба­сен­ки са­мо­го па­сич­ни­ка, ка­кие рас­ска­зы­вал он сво­им вну­кам. Лишь бы слу­ша­ли да чи­та­ли, а у ме­ня, по­жа­луй, - лень только прок­ля­тая рыться, - на­бе­рет­ся и на де­сять та­ких кни­жек.

Да, вот бы­ло и по­за­был са­мое глав­ное: как бу­де­те, гос­по­да, ехать ко мне, то пря­ме­хонько бе­ри­те путь по стол­бо­вой до­ро­ге на Ди­каньку. Я на­роч­но и выс­та­вил ее на пер­вом лист­ке, что­бы ско­рее доб­ра­лись до на­ше­го ху­то­ра. Про Ди­каньку же, ду­маю, вы нас­лы­ша­лись вдо­воль. И то ска­зать, что там дом по­чи­ще ка­ко­го­ни­будь па­сич­ни­ко­ва ку­ре­ня. А про сад и го­во­рить не­че­го: в Пе­тер­бур­ге ва­шем, вер­но, не сы­ще­те та­ко­го. При­ехав­ши же в Ди­каньку, спро­си­те только пер­во­го по­пав­ше­го­ся навст­ре­чу мальчиш­ку, па­су­ще­го в за­пач­кан­ной ру­баш­ке гу­сей: "А где жи­вет па­сич­ник Ру­дый Панько?" - "А вот там!" - ска­жет он, ука­зав­ши паль­цем, и, ес­ли хо­ти­те, до­ве­дет вас до са­мо­го ху­то­ра. Про­шу, од­на­ко ж, не слиш­ком зак­ла­ды­вать на­зад ру­ки и, как го­во­рит­ся, фин­тить, по­то­му что до­ро­ги по ху­то­рам на­шим не так глад­ки, как пе­ред ва­ши­ми хо­ро­ма­ми. Фо­ма Гри­го­рь­е­вич третьего го­ду, при­ез­жая из Ди­каньки, по­на­ве­дал­ся-та­ки в про­вал с но­вою та­ра­тай­кою сво­ею и гне­дою ко­бы­лою, нес­мот­ря на то что сам пра­вил и что сверх сво­их глаз на­де­вал по вре­ме­нам еще по­куп­ные.

Зато уже как по­жа­лу­ете в гос­ти, то дынь по­да­дим та­ких, ка­кие вы от­ро­ду, мо­жет быть, не ели; а ме­ду, и за­бо­жусь, луч­ше­го не сы­ще­те на ху­то­рах. Предс­тавьте се­бе, что как вне­сешь сот - дух пой­дет по всей ком­на­те, во­об­ра­зить не­ль­зя ка­кой: чист, как сле­за или хрус­таль до­ро­гой, что бы­ва­ет в серьгах. А ка­ки­ми пи­ро­га­ми на­кор­мит моя ста­ру­ха! Что за пи­ро­ги, ес­ли б вы только зна­ли: са­хар, со­вер­шен­ный са­хар! А мас­ло так вот и те­чет по гу­бам, ког­да нач­нешь есть. По­ду­ма­ешь, пра­во: на что не мас­те­ри­цы эти ба­бы! Пи­ли ли вы ког­да-ли­бо, гос­по­да, гру­ше­вый квас с тер­но­вы­ми яго­да­ми или ва­ре­ну­ху с изю­мом и сли­ва­ми? Или не слу­ча­лось ли вам под­час есть пут­рю с мо­ло­ком? Бо­же ты мой, ка­кие на све­те нет ку­шаньев! Ста­нешь есть - объяденье, да и пол­но. Сла­дость не­опи­сан­ная! Прош­ло­го го­да… Од­на­ко ж что я, в са­мом де­ле, раз­бол­тал­ся?.. При­ез­жай­те только, при­ез­жай­те пос­ко­рей; а на­кор­мим так, что бу­де­те рас­ска­зы­вать и встреч­но­му и по­пе­реч­но­му.

Пасичник Ру­дый Панько.


На вся­кий слу­чай, что­бы не по­мя­ну­ли ме­ня не­доб­рым сло­вом, вы­пи­сы­ваю сю­да, по аз­буч­но­му по­ряд­ку, те сло­ва, ко­то­рые в книж­ке этой не вся­ко­му по­нят­ны.


Банду'ра, инст­ру­мент, род ги­та­ры.

Бато'г, кнут.

Боля'чка, зо­ло­ту­ха.

Бо'ндарь, бо­чарь.

Бу'блик, круг­лый крен­дель, ба­ран­чик.

Буря'к, свек­ла.

Бухане'ц, не­большой хлеб.

Ви'нница, ви­но­кур­ня.

Галу'шки, клец­ки.

Голодра'бец, бед­няк, бо­быль.

Гопа'к, Горлица, ма­ло­рос­сий­ские тан­цы.

Ди'вчина, де­вуш­ка.

Дивча'та, де­вуш­ки.

Дижа', кад­ка.

Дрибу'шки, мел­кие ко­сы.

Домови'на, гроб.

Ду'ля, шиш.

Дука'т, род ме­да­ли, но­сит­ся на шее.

Зна'хор, мно­гоз­на­ющий, во­ро­жея.

Жи'нка, же­на.

Жупа'н, род каф­та­на.

Кагане'ц, род све­тильни.

Кле'пки, вы­пук­лые до­щеч­ки, из ко­их сос­тав­ле­на боч­ка.

Книш, род пе­че­но­го хле­ба.

Ко'бза, му­зы­кальный инст­ру­мент.

Комо'ра, ам­бар.

Кора'блик, го­лов­ной убор.

Кунту'ш, верх­нее ста­рин­ное платье.

Корова'й, сва­деб­ный хлеб.

Ку'холь, гли­ня­ная круж­ка.

Лысый дидько, до­мо­вой, де­мон.

Лю'лька, труб­ка.

Маки'тра, гор­шок, в ко­то­ром трут мак.

Макого'н, пест для рас­ти­ра­ния ма­ка.

Малаха'й, плеть.

Ми'ска, де­ре­вян­ная та­рел­ка.

Молоди'ца, за­муж­няя жен­щи­на.

На'ймыт, на­ня­той ра­бот­ник.

На'ймычка, на­ня­тая ра­бот­ни­ца.

Оселе'дец, длин­ный клок во­лос на го­ло­ве, за­ма­ты­ва­ю­щий­ся на ухо.

Очи'пок, род чеп­ца.

Пампу'шки, ку­шанье из тес­та.

Па'сичник, пче­ло­вод.

Па'рубок, па­рень.

Пла'хта, ниж­няя одеж­да жен­щин.

Пе'кло, ад.

Пере'купка, тор­гов­ка.

Переполо'х, ис­пуг.

Пе'йсики, жи­довс­кие ло­ко­ны.

Пове'тка, са­рай.

Полутабе'нек, шел­ко­вая ма­те­рия.

Пу'тря, ку­шанье, род ка­ши.

Рушни'к, ути­ральник.

Сви'тка, род по­лу­каф­танья.

Синдя'чки, уз­кие лен­ты.

Сластены, пыш­ки.

Сво'лок, пе­рек­ла­ди­на под по­тол­ком.

Сливя'нка, на­лив­ка из слив.

Сму'шки, ба­ра­ний мех.

Со'няшница, боль в жи­во­те.

Сопи'лка, род флей­ты.

Стуса'н, ку­лак.

Стри'чки, лен­ты.

Тройча'тка, трой­ная плеть.

Хло'пец, па­рень.

Ху'тор, не­большая де­ре­вуш­ка.

Ху'стка, пла­ток но­со­вой.

Цибу'ля, лук.

Чумаки', обоз­ни­ки, еду­щие в Крым за солью и ры­бою.

Чупри'на, чуб, длин­ный клок во­лос на го­ло­ве.

Ши'шка, не­большой хлеб, де­ла­емый на свадьбах.

Юшка, со­ус, жи­жа.

Ятка, род па­лат­ки или шат­ра.


СОРОЧИНСКАЯ ЯРМАРКА


I

Ме­нi нуд­но в ха­тi жить.

Ой, ве­зи ж ме­не iз до­му,

Де ба­гацько гро­му, гро­му,

Де гоп­цю­ють все дiв­ки,

Де гу­ля­ють па­руб­ки!

Из ста­рин­ной ле­ген­ды


Как упо­ите­лен, как рос­ко­шен лет­ний день в Ма­ло­рос­сии! Как то­ми­тельно жар­ки те ча­сы, ког­да пол­день бле­щет в ти­ши­не и зное и го­лу­бой не­из­ме­ри­мый оке­ан, сла­дост­раст­ным ку­по­лом наг­нув­ший­ся над зем­лею, ка­жет­ся, зас­нул, весь по­то­нув­ши в не­ге, об­ни­мая и сжи­мая прек­рас­ную в воз­душ­ных объяти­ях сво­их! На нем ни об­ла­ка. В по­ле ни ре­чи. Все как буд­то умер­ло; ввер­ху только, в не­бес­ной глу­би­не, дро­жит жа­во­ро­нок, и се­реб­ря­ные пес­ни ле­тят по во­з­душ­ным сту­пе­ням на влюб­лен­ную зем­лю, да из­ред­ка крик чай­ки или звон­кий го­лос пе­ре­пе­ла от­да­ет­ся в сте­пи. Ле­ни­во и без­дум­но, буд­то гу­ля­ющие без це­ли, сто­ят по­до­б­ла­ч­ные ду­бы, и ос­ле­пи­тельные уда­ры сол­неч­ных лу­чей за­жи­га­ют це­лые жи­во­пис­ные мас­сы листьев, на­ки­ды­вая на дру­гие тем­ную, как ночь, тень, по ко­то­рой только при си­льном вет­ре пры­щет зо­ло­то. Изум­ру­ды, то­па­зы, яхон­ты эфир­ных на­се­ко­мых сып­лют­ся над пест­ры­ми ого­ро­да­ми, осе­ня­емы­ми стат­ны­ми под­сол­неч­ни­ка­ми. Се­рые сто­га се­на и зо­ло­тые сно­пы хле­ба ста­ном рас­по­ла­га­ют­ся в по­ле и ко­чу­ют по его не­из­ме­ри­мос­ти. Наг­нув­ши­еся от тя­жес­ти пло­дов ши­ро­кие вет­ви че­ре­шен, слив, яб­лонь, груш; не­бо, его чис­тое зер­ка­ло - ре­ка в зе­ле­ных, гор­до под­ня­тых ра­мах… как пол­но сла­дост­рас­тия и не­ги ма­ло­рос­сий­ское ле­то!

Такою рос­кошью блис­тал один из дней жар­ко­го ав­гус­та ты­ся­чу во­семьсот… во­семьсот… Да, лет трид­цать бу­дет на­зад то­му, ког­да до­ро­га, верст за де­сять до мес­теч­ка Со­ро­чи­нец, ки­пе­ла на­ро­дом, пос­пе­шав­шим со всех ок­рест­ных и дальних ху­то­ров на яр­мар­ку. С ут­ра еще тя­ну­лись нес­кон­ча­емою ве­ре­ни­цею чу­ма­ки с солью и ры­бою. Го­ры горш­ков, за­ку­тан­ных в се­но, мед­лен­но дви­га­лись, ка­жет­ся, ску­чая сво­им зак­лю­че­ни­ем и тем­но­тою; мес­та­ми только ка­кая-ни­будь рас­пи­сан­ная яр­ко мис­ка или ма­кит­ра хваст­ли­во вы­ка­зы­ва­лась из вы­со­ко взгро­мож­ден­но­го на во­зу плет­ня и прив­ле­ка­ла уми­лен­ные взгля­ды пок­лон­ни­ков рос­ко­ши. Мно­го про­хо­жих пог­ля­ды­ва­ло с за­вистью на вы­со­ко­го гон­ча­ра, вла­дельца сих дра­го­цен­нос­тей, ко­то­рый мед­лен­ны­ми ша­га­ми шел за сво­им то­ва­ром, за­бот­ли­во оку­ты­вая гли­ня­ных сво­их ще­го­лей и ко­ке­ток не­на­вист­ным для них се­ном.

Одиноко в сто­ро­не та­щил­ся на ис­том­лен­ных во­лах воз, на­ва­лен­ный меш­ка­ми, пенькою, по­лот­ном и раз­ною до­маш­нею пок­ла­жею, за ко­то­рым брел, в чис­той по­лот­ня­ной ру­баш­ке и за­пач­кан­ных по­лот­ня­ных ша­ро­ва­рах, его хо­зя­ин. Ле­ни­вою ру­кой об­ти­рал он ка­тив­ший­ся гра­дом пот со смуг­ло­го ли­ца и да­же ка­пав­ший с длин­ных усов, на­пуд­рен­ных тем не­умо­ли­мым па­рик­ма­хе­ром, ко­то­рый без зо­ву яв­ля­ет­ся и к кра­са­ви­це и к уро­ду и на­сильно пуд­рит нес­колько ты­сяч уже лет весь род че­ло­ве­чес­кий. Ря­дом с ним шла при­вя­зан­ная к во­зу ко­бы­ла, сми­рен­ный вид ко­то­рой об­ли­чал прек­лон­ные ле­та ее. Мно­го встреч­ных, и особ­ли­во мо­ло­дых па­руб­ков, бра­лись за шап­ку, по­рав­няв­шись с на­шим му­жи­ком. Од­на­ко ж не се­дые усы и не важ­ная пос­тупь его зас­тав­ля­ли это де­лать; сто­ило только под­нять гла­за нем­но­го вверх, чтоб уви­деть при­чи­ну та­кой поч­ти­тельнос­ти: на во­зу си­де­ла хо­ро­шенькая доч­ка с круг­лым ли­чи­ком, с чер­ны­ми бро­вя­ми, ров­ны­ми ду­га­ми под­няв­ши­ми­ся над свет­лы­ми ка­ри­ми гла­за­ми, с бес­печ­но улы­бав­ши­ми­ся ро­зо­вы­ми губ­ка­ми, с по­вя­зан­ны­ми на го­ло­ве крас­ны­ми и си­ни­ми лен­та­ми, ко­то­рые, вмес­те с длин­ны­ми ко­са­ми и пуч­ком по­ле­вых цве­тов, бо­га­тою ко­ро­ною по­ко­ились на ее оча­ро­ва­тельной го­лов­ке. Все, ка­за­лось, за­ни­ма­ло ее; все бы­ло ей чуд­но, но­во… и хо­ро­шенькие глаз­ки бесп­рес­тан­но бе­га­ли с од­но­го пред­ме­та на дру­гой. Как не рас­се­яться! в пер­вый раз на яр­мар­ке! Де­вуш­ка в осьмнад­цать лет в пер­вый раз на яр­мар­ке!.. Но ни один из про­хо­жих и про­ез­жих не знал, че­го ей сто­ило уп­ро­сить от­ца взять с со­бою, ко­то­рый и ду­шою рад бы был это сде­лать преж­де, ес­ли бы не злая ма­че­ха, вы­учив­ша­яся дер­жать его в ру­ках так же лов­ко, как он вож­жи сво­ей ста­рой ко­бы­лы, та­щив­шей­ся, за дол­гое слу­же­ние, те­перь на про­да­жу. Не­уго­мон­ная суп­ру­га… но мы и по­за­бы­ли, что и она тут же си­де­ла на вы­со­те во­за, в на­ряд­ной шерс­тя­ной зе­ле­ной коф­те, по ко­то­рой, буд­то по гор­нос­та­ево­му ме­ху, на­ши­ты бы­ли хвос­ти­ки, крас­но­го только цве­та, в бо­га­той плах­те, пест­рев­шей, как шах­мат­ная дос­ка, и в сит­це­вом цвет­ном очип­ке, при­да­вав­шем ка­кую-то осо­бен­ную важ­ность ее крас­но­му, пол­но­му ли­цу, по ко­то­ро­му прос­кальзы­ва­ло что-то столь неп­ри­ят­ное, столь ди­кое, что каж­дый тот­час спе­шил пе­ре­нес­ти встре­во­жен­ный взгляд свой на ве­се­ленькое ли­чи­ко доч­ки.

Глазам на­ших пу­те­шест­вен­ни­ков на­чал уже отк­ры­ваться Псел; из­да­ли уже ве­яло прох­ла­дою, ко­то­рая ка­за­лась ощу­ти­тельнее пос­ле то­ми­тельно­го, раз­ру­ша­юще­го жа­ра. Сквозь тем­но- и свет­ло-зе­ле­ные листья неб­реж­но рас­ки­дан­ных по лу­гу осо­ко­ров, бе­рез и то­по­лей зас­вер­ка­ли ог­нен­ные, оде­тые хо­ло­дом иск­ры, и ре­ка-кра­са­ви­ца бли­с­та­тельно об­на­жи­ла се­реб­ря­ную грудь свою, на ко­то­рую рос­кош­но па­да­ли зе­ле­ные куд­ри де­рев. Сво­ен­рав­ная, как она в те упо­ительные ча­сы, ког­да вер­ное зер­ка­ло так за­вид­но зак­лю­ча­ет в се­бе ее пол­ное гор­дос­ти и ос­ле­пи­те­ль­но­го блес­ка че­ло, ли­лей­ные пле­чи и мра­мор­ную шею, осе­нен­ную тем­ною, упав­шею с ру­сой го­ло­вы вол­ною, ког­да с през­ре­ни­ем ки­да­ет од­ни ук­ра­ше­ния, что­бы за­ме­нить их дру­ги­ми, и кап­ри­зам ее кон­ца нет, - она поч­ти каж­дый год пе­ре­ме­ня­ла свои ок­рест­нос­ти, вы­би­рая се­бе но­вый путь и ок­ру­жая се­бя но­вы­ми, раз­но­об­раз­ны­ми ланд­шаф­та­ми. Ря­ды мельниц по­ды­ма­ли на тя­же­лые ко­ле­са свои ши­ро­кие вол­ны и мощ­но ки­да­ли их, раз­би­вая в брыз­ги, об­сы­пая пылью и об­да­вая шу­мом ок­рест­ность. Воз с зна­ко­мы­ми нам пас­са­жи­ра­ми взъехал в это вре­мя на мост, и ре­ка во всей кра­со­те и ве­ли­чии, как цельное стек­ло, рас­ки­ну­лась пе­ред ни­ми. Не­бо, зе­ле­ные и си­ние ле­са лю­ди, во­зы с горш­ка­ми, мельни­цы - все оп­ро­ки­ну­лось, сто­яло и хо­ди­ло вверх но­га­ми, не па­дая в го­лу­бую прек­рас­ную безд­ну. Кра­са­ви­ца на­ша за­ду­ма­лась, гля­дя на рос­кошь ви­да, и по­за­бы­ла да­же лу­щить свой под­сол­неч­ник, ко­то­рым исп­рав­но за­ни­ма­лась во все про­дол­же­ние пу­ти, как вдруг сло­ва: "Ай да див­чи­на!" - по­ра­зи­ли слух ее. Ог­ля­нув­шисъ, уви­де­ла она тол­пу сто­яв­ших на мос­ту па­руб­ков, из ко­то­рых один, оде­тый по­ще­го­ле­ва­тее про­чих, в бе­лой свит­ке и в се­рой шап­ке ре­ше­ти­ловс­ких сму­шек, под­пер­шись в бо­ка, мо­ло­дец­ки пог­ля­ды­вал на про­ез­жа­ющих. Кра­са­ви­ца не мог­ла не за­ме­тить его за­го­рев­ше­го, но ис­пол­нен­но­го при­ят­нос­ти ли­ца и ог­нен­ных очей, ка­за­лось, стре­мив­ших­ся ви­деть ее наск­возь, и по­ту­пи­ла гла­за при мыс­ли, что, мо­жет быть, ему при­над­ле­жа­ло про­из­не­сен­ное сло­во.

- Славная див­чи­на! - про­дол­жал па­ру­бок в бе­лой свит­ке, не сво­дя с нее глаз. - Я бы от­дал все свое хо­зяй­ст­во, что­бы по­це­ло­вать ее. А вот впе­ре­ди и дьявол си­дит!

Хохот под­нял­ся со всех сто­рон; но раз­ря­жен­ной со­жи­тельни­це мед­лен­но выс­ту­пав­ше­го суп­ру­га не слиш­ком по­ка­за­лось та­кое при­ветст­вие: крас­ные ще­ки ее прев­ра­ти­лись в ог­нен­ные, и треск от­бор­ных слов по­сы­пал­ся дож­дем на го­ло­ву раз­гульно­го па­руб­ка

- Чтоб ты по­да­вил­ся, не­год­ный бур­лак! Чтоб тво­его от­ца горш­ком в го­ло­ву стук­ну­ло! Чтоб он подс­кользнул­ся на льду, ан­тих­рист прок­ля­тый! Чтоб ему на том све­те черт бо­ро­ду об­жег!

- Вишь, как ру­га­ет­ся! - ска­зал па­ру­бок, вы­та­ра­щив на нее гла­за, как буд­то оза­да­чен­ный та­ким сильным зал­пом не­ожи­дан­ных при­ветст­вий, - и язык у нее, у сто­лет­ней ведь­мы, не за­бо­лит вы­го­во­рить эти сло­ва.

- Столетней! - подх­ва­ти­ла по­жи­лая кра­са­ви­ца. - Не­чес­ти­вец! по­ди умой­ся на­пе­ред! Сор­ва­нец не­год­ный! Я не ви­да­ла тво­ей ма­те­ри, но знаю, что дрянь! и отец дрянь! и тет­ка дрянь! Сто­лет­ней! что у не­го мо­ло­ко еще на гу­бах…

Тут воз на­чал спус­каться с мос­ту, и пос­лед­них слов уже не­воз­мож­но бы­ло рас­слу­шать; но па­ру­бок не хо­тел, ка­жет­ся, кон­чить этим: не ду­мая дол­го, схва­тил он ко­мок гря­зи и швыр­нул вслед за нею. Удар был удач­нее, не­же­ли мож­но бы­ло пред­по­ла­гать: весь но­вый сит­це­вый очи­пок заб­рыз­ган был грязью, и хо­хот раз­гульных по­вес уд­во­ил­ся с но­вою си­лой. До­род­ная ще­го­ли­ха вски­пе­ла гне­вом; но воз отъехал в это вре­мя до­вольно да­ле­ко, и месть ее об­ра­ти­лась на без­вин­ную пад­че­ри­цу и мед­лен­но­го со­жи­те­ля, ко­то­рый, при­вык­нув из­дав­на к по­доб­ным яв­ле­ни­ям, сох­ра­нял упор­ное мол­ча­ние и хлад­нок­ров­но при­ни­мал мя­теж­ные ре­чи разг­не­ван­ной суп­ру­ги. Од­на­ко ж, нес­мот­ря на это, не­уто­ми­мый язык ее тре­щал и бол­тал­ся во рту до тех пор, по­ка не при­еха­ли они в при­го­родье к ста­ро­му зна­ко­мо­му и ку­му, ко­за­ку Цы­бу­ле. Встре­ча с ку­мовьями, дав­но не ви­дав­ши­ми­ся, выг­на­ла на вре­мя из го­ло­вы это неп­ри­ят­ное про­ис­шест­вие, зас­та­вив на­ших пу­те­шест­вен­ни­ков по­го­во­рить об яр­мар­ке и от­дох­нуть нем­но­го пос­ле да­ль­не­го пу­ти.


II

Що, Бо­же то мiй, Гос­по­де!

чо­го не­ма на тій яр­мар­цi!

Ко­ле­са, скло, дьоготь, тю­тюн,

ре­мiнь, ци­бу­ля, кра­ма­рi вся­кi…

так, що хоч би в ки­ше­нi бу­ло

руб­лiв i з трид­цять,

то й то­дi б не за­ку­пив усi­єї яр­мар­ки.

Из ма­ло­рос­сий­ской ко­ме­дии


Вам, вер­но, слу­ча­лось слы­шать где-то ва­ля­щий­ся от­да­лен­ный во­до­пад, ког­да встре­во­жен­ная ок­рест­ность пол­на гу­ла и ха­ос чуд­ных не­яс­ных зву­ков вих­рем но­сит­ся пе­ред ва­ми. Не прав­да ли, не те ли са­мые чувст­ва мгно­вен­но обх­ва­тят вас в вих­ре сельской яр­мар­ки, ког­да весь на­род срас­та­ет­ся в од­но ог­ром­ное чу­до­ви­ще и ше­ве­лит­ся всем сво­им ту­ло­ви­щем на пло­ща­ди и по тес­ным ули­цам, кри­чит, го­го­чет, гре­мит? Шум, брань, мы­ча­ние, бле­яние, рев - все сли­ва­ет­ся в один нест­рой­ный го­вор. Во­лы, меш­ки, се­но, цы­га­ны, горш­ки, ба­бы, пря­ни­ки, шап­ки - все яр­ко, пест­ро, нест­рой­но; ме­чет­ся ку­ча­ми и сну­ет­ся пе­ред гла­за­ми. Раз­но­го­лос­ные ре­чи по­топ­ля­ют друг дру­га, и ни од­но сло­во не вых­ва­тит­ся, не спа­сет­ся от это­го по­то­па; ни один крик не вы­го­во­рит­ся яс­но. Только хло­панье по ру­кам тор­га­шей слы­шит­ся со всех сто­рон яр­мар­ки. Ло­ма­ет­ся воз, зве­нит же­ле­зо, гре­мят сбра­сы­ва­емые на зем­лю дос­ки, и зак­ру­жив­ша­яся го­ло­ва не­до­уме­ва­ет, ку­да об­ра­титься. При­ез­жий му­жик наш с чер­ноб­ро­вою доч­кой дав­но уже тол­кал­ся в на­ро­де. Под­хо­дил к од­но­му во­зу, щу­пал дру­гой, при­ме­ни­вал­ся к це­нам; а меж­ду тем мыс­ли его во­ро­ча­лись бе­зос­та­но­воч­но око­ло де­ся­ти меш­ков пше­ни­цы и ста­рой ко­бы­лы, при­ве­зен­ных им на про­да­жу. По ли­цу его доч­ки за­мет­но бы­ло, что ей не слиш­ком при­ят­но те­реться око­ло во­зов с му­кою и пше­ни­цею. Ей бы хо­те­лось ту­да, где под по­лот­ня­ны­ми ят­ка­ми на­ряд­но раз­ве­ша­ны крас­ные лен­ты, серьги, оло­вян­ные, мед­ные крес­ты и ду­ка­ты. Но и тут, од­на­ко ж, она на­хо­ди­ла се­бе мно­го пред­ме­тов для наб­лю­де­ния: ее сме­ши­ло до край­нос­ти, как цы­ган и му­жик би­ли один дру­го­го по ру­кам, вскри­ки­вая са­ми от бо­ли; как пьяный жид да­вал ба­бе ки­се­ля; как пос­со­рив­ши­еся пе­ре­куп­ки пе­ре­ки­ды­ва­лись бранью и ра­ка­ми; как мос­каль, пог­ла­жи­вая од­ною ру­кою свою коз­ли­ную бо­ро­ду, дру­гою… Но вот по­чувст­во­ва­ла она, кто-то дер­нул ее за ши­тый ру­кав со­роч­ки. Ог­ля­ну­лась - и па­ру­бок в бе­лой свит­ке, с яр­ки­ми оча­ми сто­ял пе­ред нею. Жил­ки ее вздрог­ну­ли, и серд­це за­би­лось так, как еще ни­ког­да, ни при ка­кой ра­дос­ти, ни при ка­ком го­ре: и чуд­но и лю­бо ей по­ка­за­лось, и са­ма не мог­ла рас­тол­ко­вать, что де­ла­лось с нею.

- Не бой­ся, сер­денько, не бой­ся!- го­во­рил он ей впол­го­ло­са, взяв­ши ее ру­ку, - я ни­че­го не ска­жу те­бе ху­до­го!

"Может быть, это и прав­да, что ты ни­че­го не ска­жешь ху­до­го, - по­ду­ма­ла про се­бя кра­са­ви­ца, - только мне чуд­но… вер­но, это лу­ка­вый! Са­ма, ка­жет­ся, зна­ешь, что не го­дит­ся так… а си­лы не­дос­та­ет взять от не­го ру­ку".

Мужик ог­ля­нул­ся и хо­тел что-то про­мол­вить до­че­ри, но в сто­ро­не пос­лы­ша­лось сло­во "пше­ни­ца". Это ма­ги­чес­кое сло­во зас­та­ви­ло его в ту же ми­ну­ту при­со­еди­ниться к двум гром­ко раз­го­ва­ри­вав­шим не­го­ци­ан­там, и при­ко­вав­ше­го­ся к ним вни­ма­ния уже нич­то не в сос­то­янии бы­ло разв­лечь. Вот что го­во­ри­ли не­го­ци­ан­ты о пше­ни­це.


III

Чи ба­чиш, вiн який пар­ни­ще?

На свi­тi тро­хи єсть та­ких.

Си­ву­ху так, мов бра­гу, хли­ще!

Кот­ля­ревс­кий, "Эне­ида"


- Так ты ду­ма­ешь, зем­ляк, что пло­хо пой­дет на­ша пше­ни­ца? - го­во­рил че­ло­век, с ви­да по­хо­жий на за­ез­же­го ме­ща­ни­на, оби­та­те­ля ка­ко­го-ни­будь мес­теч­ка, в пест­ря­де­вых, за­пач­кан­ных дег­тем и за­са­лен­ных ша­ро­ва­рах, дру­го­му, в си­ней, мес­та­ми уже с зап­ла­та­ми, свит­ке и с ог­ром­ною ши­ш­кою на лбу.

- Да ду­мать не­че­го тут; я го­тов вски­нуть на се­бя пет­лю и бол­таться на этом де­ре­ве, как кол­ба­са пе­ред рож­дест­вом на ха­те, ес­ли мы про­да­дим хоть од­ну мер­ку.

- Кого ты, зем­ляк, мо­ро­чишь? При­во­зу ведь, кро­ме на­ше­го, нет вов­се, - воз­ра­зил че­ло­век в пест­ря­де­вых ша­ро­ва­рах.

"Да, го­во­ри­те се­бе что хо­ти­те, - ду­мал про се­бя отец на­шей кра­са­ви­цы, не про­пус­кав­ший ни од­но­го сло­ва из раз­го­во­ра двух не­го­ци­ан­тов, - а у ме­ня де­сять меш­ков есть в за­па­се".

- То-то и есть, что ес­ли где за­ме­ша­лась чер­тов­щи­на, то ожи­дай столько про­ку, сколько от го­лод­но­го мос­ка­ля, - зна­чи­тельно ска­зал че­ло­век с шиш­кою на лбу.

- Какая чер­тов­щи­на? - подх­ва­тил че­ло­век в пест­ря­де­вых ша­ро­ва­рах.

- Слышал ли ты, что по­го­ва­ри­ва­ют в на­ро­де? - про­дол­жал с шиш­кою на лбу, на­во­дя на не­го ис­ко­са свои уг­рю­мые очи.

- Ну!

- Ну, то-то ну! За­се­да­тель, чтоб ему не до­ве­лось об­ти­рать губ пос­ле панс­кой сли­вян­ки, от­вел для яр­мар­ки прок­ля­тое мес­то, на ко­то­ром, хоть трес­ни, ни зер­на не спус­тишь. Ви­дишь ли ты тот ста­рый, раз­ва­лив­ший­ся са­рай, что вон-вон сто­ит под го­рою? (Тут лю­бо­пыт­ный отец на­шей кра­са­ви­цы под­ви­нул­ся еще бли­же и весь прев­ра­тил­ся, ка­за­лось, во вни­ма­ние.) В том са­рае то и де­ло что во­дят­ся чер­товс­кие шаш­ни; и ни од­на яр­мар­ка на этом мес­те не про­хо­ди­ла без бе­ды. Вче­ра во­лост­ной пи­сарь про­хо­дил позд­но ве­че­ром, только глядь - в слу­хо­вое ок­но выс­та­ви­лось сви­ное ры­ло и хрюк­ну­ло так, что у не­го мо­роз под­рал по ко­же; то­го и жди, что опять по­ка­жет­ся крас­ная свит­ка!

- Что ж это за крас­ная свит­ка?

Тут у на­ше­го вни­ма­тельно­го слу­ша­те­ля во­ло­сы под­ня­лись ды­бом; со стра­хом обо­ро­тил­ся он на­зад и уви­дел, что доч­ка его и па­ру­бок спо­кой­но сто­яли, об­няв­шись и на­пе­вая друг дру­гу ка­кие-то лю­бов­ные сказ­ки, по­за­быв про все на­хо­дя­щи­еся на све­те свит­ки. Это ра­зог­на­ло его страх и зас­та­ви­ло об­ра­титься к преж­ней бес­печ­нос­ти.

- Эге-ге-ге, зем­ляк! да ты мас­тер, как ви­жу, об­ни­маться! А я на чет­вер­тый только день пос­ле свадьбы вы­учил­ся об­ни­мать по­кой­ную свою Хвеську, да и то спа­си­бо ку­му: быв­ши друж­кою, уже на­до­умил.

Парубок за­ме­тил тот же час, что отец его лю­без­ной не слиш­ком да­лек, и в мыс­лях при­нял­ся стро­ить план, как бы скло­нить его в свою пользу.

- Ты, вер­но, че­ло­век доб­рый, не зна­ешь ме­ня, а я те­бя тот­час уз­нал.

- Может, и уз­нал.

- Если хо­чешь, и имя, и проз­ви­ще, и вся­кую вся­чи­ну рас­ска­жу: те­бя зо­вут Со­ло­пий Че­ре­вик.

- Так, Со­ло­пий Че­ре­вик.

- А вгля­дись-ко хо­ро­шенько: не уз­на­ешь ли ме­ня?

- Нет, не поз­наю. Не во гнев будь ска­за­но, на ве­ку сто­ль­ко до­ве­лось наг­ля­деться рож вся­ких, что черт их и при­по­м­нит всех!

- Жаль же, что ты не при­пом­нишь Го­ло­пу­пен­ко­ва сы­на!

- А ты буд­то Ох­ри­мов сын?

- А кто ж? Раз­ве один только лы­сый дидько, ес­ли не он.

Тут при­яте­ли поб­ра­лись за шап­ки, и пош­ло ло­бы­за­ние; наш Го­ло­пу­пен­ков сын, од­на­ко ж, не те­ряя вре­ме­ни ре­шил­ся в ту же ми­ну­ту оса­дить но­во­го сво­его зна­ко­мо­го.

- Ну, Со­ло­пий, вот, как ви­дишь, я и доч­ка твоя по­лю­би­ли друг дру­га так, что хоть бы и на­ве­ки жить вмес­те.

- Что ж, Па­рас­ка, - ска­зал Че­ре­вик, обо­ро­тив­шись и сме­ясь к сво­ей до­че­ри, - мо­жет, и в са­мом де­ле, что­бы уже, как го­во­рят, вмес­те и то­го… что­бы и пас­лись на од­ной тра­ве! Что? по ру­кам? А ну-ка, но­воб­ран­ный зять, да­вай ма­га­ры­чу!

И все трое очу­ти­лись в из­вест­ной яр­ма­роч­ной рес­то­ра­ции - под ят­кою у жи­дов­ки, усе­ян­ною мно­го­чис­лен­ной фло­ти­ли­ей су­лей, бу­ты­лей, фля­жек всех ро­дов и воз­рас­тов.

- Эх, хват! за это люб­лю! - го­во­рил Че­ре­вик, нем­но­го под­гу­ляв­ши и ви­дя, как на­ре­чен­ный зять его на­лил круж­ку ве­ли­чи­ною с полк­вар­ты и, ни­ма­ло не по­мор­щив­шись, вы­пил до дна, хва­тив по­том ее вдре­без­ги. - Что ска­жешь, Па­рас­ка? Ка­ко­го я же­ни­ха те­бе дос­тал! Смот­ри, смот­ри, как он мо­ло­дец­ки тя­нет пен­ную!..

И, пос­ме­ива­ясь и по­ка­чи­ва­ясь, поб­рел он с нею к сво­ему во­зу, а наш па­ру­бок отп­ра­вил­ся по ря­дам с крас­ны­ми то­ва­ра­ми, в ко­то­рых на­хо­ди­лись куп­цы да­же из Га­дя­ча и Мир­го­ро­да - двух зна­ме­ни­тых го­ро­дов Пол­тавс­кой гу­бер­нии, - вы­г­ля­ды­вать по­луч­шую де­ре­вян­ную люльку в мед­ной ще­го­льской оп­ра­ве, цве­тис­тый по крас­но­му по­лю пла­ток и ша­п­ку для сва­деб­ных по­дар­ков тес­тю и всем, ко­му сле­ду­ет.


IV

Хоть чо­ло­вi­кам не онеє,

Та ко­ли жiн­цi, ба­чиш, теє,

Так тре­ба уго­ди­ти…

Кот­ля­ревс­кий


- Ну, жин­ка! а я на­шел же­ни­ха доч­ке!

- Вот как раз до то­го те­перь, что­бы же­ни­хов отыс­ки­вать! Ду­рень, ду­рень! те­бе, вер­но, и на ро­ду на­пи­са­но ос­таться та­ким! Где ж та­ки ты ви­дел, где ж та­ки ты слы­шал, что­бы доб­рый че­ло­век бе­гал те­перь за же­ни­ха­ми? Ты по­ду­мал бы луч­ше, как пше­ни­цу с рук сбыть; хо­рош дол­жен быть и же­них там! Ду­маю, обор­ван­ней­ший из всех го­лод­раб­цев.

- Э, как бы не так, пос­мот­ре­ла бы ты, что там за па­ру­бок! Од­на свит­ка больше сто­ит, чем твоя зе­ле­ная коф­та и крас­ные са­по­ги. А как си­ву­ху важ­но ду­ет!.. Черт ме­ня возьми вмес­те с то­бою, ес­ли я ви­дел на ве­ку сво­ем, что­бы па­ру­бок ду­хом вы­тя­нул полк­вар­ты не по­мор­щив­шись.

- Ну, так: ему ес­ли пьяни­ца да бро­дя­га, так и его мас­ти. Бьюсь об зак­лад, ес­ли это не тот са­мый сор­ва­нец, ко­то­рый увя­зал­ся за на­ми на мос­ту. Жаль, что до сих пор он не по­па­дет­ся мне: я бы да­ла ему знать.

- Что ж, Хив­ря, хоть бы и тот са­мый; чем же он сор­ва­нец?

- Э! чем же он сор­ва­нец! Ах ты, без­мозг­лая баш­ка! слы­шишь! чем же он сор­ва­нец! Ку­да же ты зап­ря­тал ду­рац­кие гла­за свои, ког­да про­ез­жа­ли мы мельни­цы; ему хоть бы тут же, пе­ред его за­пач­кан­ным в та­ба­чи­ще но­сом, на­нес­ли жин­ке его бес­честье, ему бы и нуж­доч­ки не бы­ло.

- Все, од­на­ко же, я не ви­жу в нем ни­че­го ху­до­го; па­рень хоть ку­да! Только раз­ве что зак­ле­ил на миг об­ра­зи­ну твою на­во­зом.

- Эге! да ты, как я ви­жу, сло­ва не да­ешь мне вы­го­во­рить! А что это зна­чит? Ког­да это бы­ва­ло с то­бою? Вер­но, ус­пел уже хлеб­нуть, не про­дав­ши ни­че­го…

Тут Че­ре­вик наш за­ме­тил и сам, что раз­го­во­рил­ся че­рес­чур, и зак­рыл в од­но мгно­ве­ние го­ло­ву свою ру­ка­ми, пред­по­ла­гая, без сом­не­ния, что разг­не­ван­ная со­жи­тельни­ца не за­мед­лит вце­питься в его во­ло­сы сво­ими суп­ру­жес­ки­ми ког­тя­ми.

"Туда к чер­ту! Вот те­бе и свадьба! - ду­мал он про се­бя, ук­ло­ня­ясь от сильно нас­ту­пав­шей суп­ру­ги. - При­дет­ся от­ка­зать доб­ро­му че­ло­ве­ку ни за что ни про что, Гос­по­ди бо­же мой, за что та­кая на­пасть на нас греш­ных! и так мно­го вся­кой дря­ни на све­те, а ты еще и жи­нок нап­ло­дил!"


V

Не хи­ли­ся, яво­роньку,

Ще ти зе­ле­ненький;

Не жу­ри­ся, ко­за­ченьку,

Ще ти мо­ло­денький!

Ма­ло­росс. пес­ня


Рассеянно гля­дел па­ру­бок в бе­лой свит­ке, си­дя у сво­его во­за, на глу­хо шу­мев­ший вок­руг не­го на­род. Ус­та­лое солн­це ухо­ди­ло от ми­ра, спо­кой­но про­пы­лав свой пол­день и ут­ро; и уга­са­ющий день пле­ни­тельно и яр­ко ру­мя­нил­ся. Ос­ле­пи­тельно блис­та­ли вер­хи бе­лых шат­ров и яток, осе­нен­ные ка­ким-то ед­ва при­мет­ным ог­нен­но-ро­зо­вым све­том. Стек­ла на­ва­лен­ных ку­ча­ми окон­ниц го­ре­ли; зе­ле­ные фляж­ки и чар­ки на сто­лах у шин­ка­рок прев­ра­ти­лись в ог­нен­ные; го­ры дынь, ар­бу­зов и тыкв ка­за­лись вы­ли­ты­ми из зо­ло­та и тем­ной ме­ди. Го­вор при­мет­но ста­но­вил­ся ре­же и глу­ше, и ус­та­лые язы­ки пе­ре­ку­пок, му­жи­ков и цы­ган ле­ни­вее и мед­лен­нее по­во­ра­чи­ва­лись. Где-где на­чи­нал свер­кать ого­нек, и бла­го­вон­ный пар от ва­рив­ших­ся га­лу­шек раз­но­сил­ся по ути­хав­шим ули­цам.

- О чем за­го­рю­нил­ся, Грицько? - вскри­чал вы­со­кий за­го­ре­в­ший цы­ган, уда­рив по пле­чу на­ше­го па­руб­ка. - Что ж, от­да­вай во­лы за двад­цать!

- Тебе бы все во­лы да во­лы. Ва­ше­му пле­ме­ни все бы ко­рысть только. Под­деть да об­ма­нуть доб­ро­го че­ло­ве­ка.

- Тьфу, дьявол! да те­бя не на шут­ку заб­ра­ло. Уж не с до­са­ды ли, что сам на­вя­зал се­бе не­вес­ту?

- Нет, это не по-мо­ему: я дер­жу свое сло­во; что раз сде­лал, то­му и на­ве­ки быть. А вот у хры­ча Че­ре­ви­ка нет со­вес­ти, вид­но, и на пол­ше­ля­га: ска­зал, да и на­зад… Ну, его и ви­нить не­че­го, он пень, да и пол­но. Все это шту­ки ста­рой ведьмы, ко­то­рую мы се­год­ня с хлоп­ца­ми на мос­ту руг­ну­ли на все бо­ка! Эх, ес­ли бы я был ца­рем или па­ном ве­ли­ким, я бы пер­вый пе­ре­ве­шал всех тех дур­ней, ко­то­рые поз­во­ля­ют се­бя сед­лать ба­бам…

- А спус­тишь во­лов за двад­цать, ес­ли мы зас­та­вим Че­ре­ви­ка от­дать нам Па­рас­ку?

В не­до­уме­нии пос­мот­рел на не­го Грицько. В смуг­лых чер­тах цы­га­на бы­ло что-то злоб­ное, яз­ви­тельное, низ­кое и вмес­те вы­со­ко­мер­ное: че­ло­век, взгля­нув­ший на не­го, уже го­тов был соз­наться, что в этой чуд­ной ду­ше ки­пят дос­то­инст­ва ве­ли­кие, но ко­то­рым од­на только наг­ра­да есть на зе­м­ле - ви­се­ли­ца. Со­вер­шен­но про­ва­лив­ший­ся меж­ду но­сом и ост­рым под­бо­род­ком рот, веч­но осе­нен­ный яз­ви­те­ль­ною улыб­кой, не­большие, но жи­вые, как огонь, гла­за и бесп­рес­тан­но ме­ня­ющи­еся на ли­це мол­нии предп­ри­ятий и умыс­лов - все это как буд­то тре­бо­ва­ло осо­бен­но­го, та­ко­го же стран­но­го для се­бя кос­тю­ма, ка­кой имен­но был тог­да на нем. Этот тем­но-ко­рич­не­вый каф­тан, при­кос­но­ве­ние к ко­то­ро­му, ка­за­лось, прев­ра­ти­ло бы его в пыль; длин­ные, ва­лив­ши­еся по пле­чам ох­лопьями чер­ные во­ло­сы; баш­ма­ки, на­де­тые на бо­сые за­го­ре­лые но­ги, - все это, ка­за­лось, при­рос­ло к не­му и сос­тав­ля­ло его при­ро­ду.

- Не за двад­цать, а за пят­над­цать от­дам, ес­ли не сол­жешь то­лько! - от­ве­чал па­ру­бок, не сво­дя с не­го ис­пы­ту­ющих очей.

- За пят­над­цать? лад­но! Смот­ри же, не за­бы­вай: за пят­над­цать! Вот те­бе и си­ни­ца в за­да­ток!

- Ну, а ес­ли сол­жешь?

- Солгу - за­да­ток твой!

- Ладно! Ну, да­вай же по ру­кам!

- Давай!


VI

От бi­да. Ро­ман iде, от те­пер

як раз на­са­дить ме­нi бе­бе­хiв,

та й вам, па­не Хо­мо, не без ли­ха бу­де.

Из ма­ло­росс. ко­ме­дии


- Сюда, Афа­на­сий Ива­но­вич! Вот тут пле­тень по­ни­же, под­ни­май­те но­гу, да не бой­тесь: ду­рень мой отп­ра­вил­ся на всю ночь с ку­мом под во­зы, чтоб мос­ка­ли на слу­чай не под­це­пи­ли че­го.

Так гроз­ная со­жи­тельни­ца Че­ре­ви­ка лас­ко­во обод­ря­ла трус­ли­во ле­пив­ше­го­ся око­ло за­бо­ра по­по­ви­ча, ко­то­рый под­нял­ся ско­ро на пле­тень и дол­го сто­ял в не­до­уме­нии на нем, буд­то длин­ное страш­ное при­ви­де­ние, из­ме­ри­вая оком, ку­да бы луч­ше спрыг­нуть, и, на­ко­нец, с шу­мом об­ру­шил­ся в бурьян.

- Вот бе­да! Не ушиб­лись ли вы, не сло­ми­ли ли еще, бо­же обо­ро­ни, шеи? - ле­пе­та­ла за­бот­ли­вая Хив­ря.

- Тс! ни­че­го, ни­че­го, лю­без­ней­шая Хав­ронья Ни­ки­фо­ров­на! - бо­лез­нен­но и ше­пот­но про­из­нес по­по­вич, по­ды­ма­ясь на но­ги, - вык­лю­чая только уязв­ле­ния со сто­ро­ны кра­пи­вы, се­го зми­епо­доб­но­го зла­ка, по вы­ра­же­нию по­кой­но­го от­ца про­то­по­па.

- Пойдемте же те­перь в ха­ту; там ни­ко­го нет. А я ду­ма­ла бы­ло уже, Афа­на­сий Ива­но­вич, что к вам бо­ляч­ка или со­няш­ни­ца прис­та­ла: нет, да и нет. Ка­ко­во же вы по­жи­ва­ете? Я слы­ха­ла, что пан-отцу пе­ре­па­ло те­перь не­ма­ло вся­кой вся­чи­ны!

- Сущая без­де­ли­ца, Хав­ронья Ни­ки­фо­ров­на; ба­тюш­ка все­го по­лу­чил за весь пост меш­ков пят­над­цать яро­во­го, про­са меш­ка че­ты­ре, кни­шей с сот­ню, а кур, ес­ли сос­чи­тать, то не бу­дет и пя­ти­де­ся­ти штук, яй­ца же большею час­тию про­тух­лые. Но во­ис­ти­ну сла­дост­ные при­но­ше­ния, ска­зать при­мер­но, единст­вен­но от вас предс­то­ит по­лу­чить, Хав­ронья Ни­ки­фо­ров­на! - про­дол­жал по­по­вич, уми­ль­но пог­ля­ды­вая на нее и под­со­вы­ва­ясь поб­ли­же.

- Вот вам и при­но­ше­ния, Афа­на­сий Ива­но­вич! - про­го­во­ри­ла она, ста­вя на стол мис­ки и же­ман­но зас­те­ги­вая свою буд­то не­на­роч­но рас­стег­нув­шу­юся коф­ту, - ва­ре­нич­ки, га­лу­шеч­ки пше­нич­ные, пам­пу­шеч­ки, тов­че­нич­ки!

- Бьюсь об зак­лад, ес­ли это сде­ла­но не хит­рей­ши­ми ру­ка­ми из все­го Еви­на ро­да! - ска­зал по­по­вич, при­ни­ма­ясь за тов­че­нич­ки и под­ви­гая дру­гою ру­кою ва­ре­нич­ки. - Од­на­ко ж, Хав­ронья Ни­ки­фо­ров­на, серд­це мое жаж­дет от вас ку­шанья пос­ла­ще всех пам­пу­ше­чек и га­лу­ше­чек.

- Вот я уже и не знаю, ка­ко­го вам еще ку­шанья хо­чет­ся, Афа­на­сий Ива­но­вич! - от­ве­ча­ла до­род­ная кра­са­ви­ца, прит­во­ря­ясь не­по­ни­ма­ющею.

- Разумеется, люб­ви ва­шей, нес­рав­нен­ная Хав­ронья Ни­ки­фо­ров­на! - ше­по­том про­из­нес по­по­вич, дер­жа в од­ной ру­ке ва­ре­ник, а дру­гою об­ни­мая ши­ро­кий стан ее.

- Бог зна­ет что вы вы­ду­мы­ва­ете, Афа­на­сий Ива­но­вич! - ска­за­ла Хив­ря, стыд­ли­во по­ту­пив гла­за свои. - Че­го доб­ро­го! вы, по­жа­луй, за­те­ете еще це­ло­ваться!

- Насчет это­го я вам ска­жу хоть бы и про се­бя, - про­дол­жал по­по­вич, - в быт­ность мою, при­мер­но ска­зать, еще в бур­се, вот как те­перь пом­ню…

Тут пос­лы­шал­ся на дво­ре лай и стук в во­ро­та. Хив­ря пос­пеш­но вы­бе­жа­ла и возв­ра­ти­лась вся поб­лед­нев­шая.

- Ну, Афа­на­сий Ива­но­вич! мы по­па­лись с ва­ми; на­ро­ду сту­чит­ся ку­ча, и мне по­чу­дил­ся ку­мов го­лос…

Вареник ос­та­но­вил­ся в гор­ле по­по­ви­ча… Гла­за его вы­пя­ли­лись, как буд­то ка­кой-ни­будь вы­хо­дец с то­го све­та только что сде­лал ему пе­ред сим ви­зит свой.

- Полезайте сю­да!- кри­ча­ла ис­пу­ган­ная Хив­ря, ука­зы­вая на по­ло­жен­ные под са­мым по­тол­ком на двух пе­рек­ла­ди­нах дос­ки, на ко­то­рых бы­ла за­ва­ле­на раз­ная до­маш­няя рух­лядь.

Опасность при­да­ла ду­ху на­ше­му ге­рою. Опа­мя­то­вав­шись нем­но­го, вско­чил он на ле­жан­ку и по­лез от­ту­да ос­то­рож­но на дос­ки; а Хив­ря по­бе­жа­ла без па­мя­ти к во­ро­там, по­то­му что стук пов­то­рял­ся в них с большею си­лою и не­тер­пе­ни­ем.


VII

Та тут чудасiя, мосьпане!

Из малоросс. комедии


На яр­мар­ке слу­чи­лось стран­ное про­ис­шест­вие: все на­пол­ни­лось слу­хом, что где-то меж­ду то­ва­ром по­ка­за­лась крас­ная свит­ка. Ста­ру­хе, про­да­вав­шей буб­ли­ки, по­чу­дил­ся са­та­на в об­ра­зи­не свиньи, ко­то­рый бесп­рес­тан­но нак­ло­нял­ся над во­за­ми, как буд­то ис­кал че­го. Это быст­ро раз­нес­лось по всем уг­лам уже утих­нув­ше­го та­бо­ра; и все счи­та­ли прес­туп­ле­ни­ем не ве­рить, нес­мот­ря на то что про­да­ви­ца буб­ли­ков, ко­то­рой под­виж­ная лав­ка бы­ла ря­дом с ят­кою шин­кар­ки, раск­ла­ни­ва­лась весь день без на­доб­нос­ти и пи­са­ла но­га­ми со­вер­шен­ное по­до­бие сво­его ла­ко­мо­го то­ва­ра. К это­му при­со­еди­ни­лись еще уве­ли­чен­ные вес­ти о чу­де, ви­ден­ном во­лост­ным пи­са­рем в раз­ва­лив­шем­ся са­рае, так что к но­чи все тес­нее жа­лись друг к дру­гу; спо­кой­ст­вие раз­ру­ши­лось, и страх ме­шал вся­ко­му сомк­нуть гла­за свои; а те, ко­то­рые бы­ли не сов­сем храб­ро­го де­сят­ка и за­пас­лись ноч­ле­га­ми в из­бах, уб­ра­лись до­мой. К чис­лу пос­лед­них при­над­ле­жал иЧе­ре­вик с ку­мом и доч­кою, ко­то­рые вмес­те с нап­ро­сив­ши­ми­ся к ним в ха­ту гостьми про­из­ве­ли сильный стук, так пе­ре­пу­гав­ший на­шу Хив­рю. Ку­ма уже нем­но­го по­ра­зоб­ра­ло. Это мож­но бы­ло ви­деть из то­го, что он два ра­за про­ехал с сво­им во­зом по дво­ру, по­ка­мест на­шел ха­ту. Гос­ти то­же бы­ли в ве­се­лом рас­по­ло­же­нии ду­ха и без це­ре­мо­нии вош­ли преж­де са­мо­го хо­зя­ина. Суп­ру­га на­ше­го Че­ре­ви­ка си­де­ла как на игол­ках, ког­да при­ня­лись они ша­рить по всем уг­лам ха­ты.

- Что, ку­ма, - вскри­чал во­шед­ший кум, - те­бя все еще тря­сет ли­хо­рад­ка?

- Да, нез­до­ро­вит­ся, - от­ве­ча­ла Хив­ря, бес­по­кой­но пог­ля­ды­вая на нак­ла­ден­ные под по­тол­ком дос­ки.

- А ну, же­на, дос­тань-ка там в во­зу бак­лаж­ку! - го­во­рил кум при­ехав­шей с ним же­не, - мы черп­нем ее с доб­ры­ми людьми; прок­ля­тые ба­бы по­на­пу­га­ли нас так, что и ска­зать стыд­но. Ведь мы, ей-бо­гу, брат­цы, по пус­тя­кам про­еха­ли сю­да! - про­дол­жал он, прих­ле­бы­вая из гли­ня­ной кру­ж­ки. - Я тут же став­лю но­вую шап­ку, ес­ли ба­бам не взду­ма­лось пос­ме­яться над на­ми. Да хоть бы и в са­мом де­ле са­та­на: что са­та­на? Плюй­те ему на го­ло­ву! Хоть бы сию же ми­ну­ту взду­ма­лось ему стать вот здесь, нап­ри­мер, пе­ре­до мною: будь я со­ба­чий сын, ес­ли не под­нес бы ему ду­лю под са­мый нос!

- Отчего же ты вдруг поб­лед­нел весь? - зак­ри­чал один из гос­тей, пре­вы­шав­ший всех го­ло­вою и ста­рав­ший­ся всег­да вы­ка­зы­вать се­бя храб­ре­цом.

- Я?.. Гос­подь с ва­ми! прис­ни­лось?

Гости ус­мех­ну­лись. До­вольная улыб­ка по­ка­за­лась на ли­це ре­чис­то­го храб­ре­ца.

- Куда те­перь ему блед­неть! - подх­ва­тил дру­гой, - ще­ки у не­го расц­ве­ли, как мак; те­перь он не Цы­бу­ля, а бу­ряк - или, луч­ше, са­ма крас­ная свит­ка, ко­то­рая так на­пу­га­ла лю­дей.

Баклажка про­ка­ти­лась по сто­лу и сде­ла­ла гос­тей еще ве­се­лее преж­не­го. Тут Че­ре­вик наш, ко­то­ро­го дав­но му­чи­ла крас­ная свит­ка и не да­ва­ла ни на ми­ну­ту по­кою лю­бо­пыт­но­му его ду­ху, прис­ту­пил к ку­му:

- Скажи, будь лас­ков, кум! вот про­шусь, да и не доп­ро­шусь ис­то­рии про эту прок­ля­тую свит­ку.

- Э, кум! оно бы не го­ди­лось рас­ска­зы­вать на ночь, да раз­ве уже для то­го, что­бы уго­дить те­бе и доб­рым лю­дям (при сем об­ра­тил­ся он к гос­тям), ко­то­рым, я при­ме­чаю, столько же, как и те­бе, хо­чет­ся уз­нать про эту ди­ко­ви­ну. Ну, быть так. Слу­шай­те ж!

Тут он по­че­сал пле­ча, утер­ся по­лою, по­ло­жил обе ру­ки на стол и на­чал:

- Раз, за ка­кую ви­ну, ей-бо­гу, уже и не знаю, только выг­на­ли од­но­го чер­та из пек­ла.

- Как же, кум? - прер­вал Че­ре­вик, - как же мог­ло это ста­ть­ся, что­бы чер­та выг­на­ли из пек­ла?

- Что ж де­лать, кум? выг­на­ли, да и выг­на­ли, как со­ба­ку му­жик вы­го­ня­ет из ха­ты. Мо­жет быть, на не­го наш­ла блажь сде­лать ка­ко­ени­будь доб­рое де­ло, ну и ука­за­ли две­ри. Вот чер­ту бед­но­му так ста­ло скуч­но, так скуч­но по пек­ле, что хоть до пет­ли. Что де­лать? Да­вай с го­ря пьянство­вать. Уг­нез­дил­ся в том са­мом са­рае, ко­то­рый, ты ви­дел, раз­ва­лил­ся под го­рою и ми­мо ко­то­ро­го ни один доб­рый че­ло­век не прой­дет те­перь, не ог­ра­див на­пе­ред се­бя крес­том свя­тым, и стал черт та­кой гу­ля­ка, ка­ко­го не сы­щешь меж­ду па­руб­ка­ми. С ут­ра до ве­че­ра то и де­ло, что си­дит в шин­ке!..

Тут опять стро­гий Че­ре­вик прер­вал на­ше­го рас­сказ­чи­ка:

- Бог зна­ет, что го­во­ришь ты, кум! Как мож­но, что­бы чер­та впус­тил кто-ни­будь в ши­нок? Ведь у не­го же есть, сла­ва бо­гу, и ког­ти на ла­пах, и рож­ки на го­ло­ве.

- Вот то-то и шту­ка, что на нем бы­ла шап­ка и ру­ка­ви­цы. Кто его рас­поз­на­ет? Гу­лял, гу­лял - на­ко­нец приш­лось до то­го, что про­пил все, что имел с со­бою. Шин­карь дол­го ве­рил, по­том и пе­рес­тал. Приш­лось чер­ту за­ло­жить крас­ную свит­ку свою, чуть ли не в треть це­ны, жи­ду, шин­ко­вав­ше­му тог­да на Со­ро­чинс­кой яр­мар­ке; за­ло­жил и го­во­рит ему: "Смот­ри, жид, я при­ду к те­бе за свит­кой ров­но че­рез год: бе­ре­ги ее!" - и про­пал, как буд­то в во­ду. Жид рас­смот­рел хо­ро­шенько свит­ку: сук­но та­кое, что и в Мир­го­ро­де не дос­та­нешь! а крас­ный цвет го­рит, как огонь, так что не наг­ля­дел­ся бы! Вот жи­ду по­ка­за­лось скуч­но до­жи­даться сро­ка. По­че­сал се­бе пей­си­ки, да и сод­рал с ка­ко­го-то при­ез­же­го па­на ма­ло не пять чер­вон­цев. О сро­ке жид и по­за­был бы­ло сов­сем. Как вот раз, под ве­че­рок, при­хо­дит ка­кой-то че­ло­век: "Ну, жид, от­да­вай свит­ку мою!" Жид сна­ча­ла бы­ло и не поз­нал, а пос­ле, как разг­ля­дел, так и при­ки­нул­ся, буд­то в гла­за не ви­дал. "Ка­кую свит­ку? у ме­ня нет ни­ка­кой свит­ки! я знать не знаю тво­ей свит­ки!" Тот, глядь, и ушел; только к ве­че­ру, ког­да жид, за­пер­ши свою ко­ну­ру и пе­рес­чи­тав­ши по сун­ду­кам деньги. на­ки­нул на се­бя про­с­ты­ню и на­чал по-жи­довс­ки мо­литься бо­гу, - слы­шит шо­рох… глядь - во всех ок­нах по­выс­тав­ля­лись сви­ные ры­ла…

Тут в са­мом де­ле пос­лы­шал­ся ка­кой-то не­яс­ный звук, весьма по­хо­жий на хрю­канье свиньи; все поб­лед­не­ли… Пот выс­ту­пил на ли­це рас­сказ­чи­ка.

- Что? - про­из­нес в ис­пу­ге Че­ре­вик.

- Ничего!.. - от­ве­чал кум, тря­сясь всем те­лом.

- Ась! - отоз­вал­ся один из гос­тей.

- Ты ска­зал?..

- Нет!

- Кто ж это хрюк­нул?

- Бог зна­ет, че­го мы пе­ре­по­ло­ши­лись! Ни­ко­го нет!

Все бо­яз­ли­во ста­ли ос­мат­ри­ваться вок­руг и на­ча­ли ша­рить по уг­лам. Хив­ря бы­ла ни жи­ва ни мерт­ва.

- Эх вы, ба­бы! ба­бы! - про­из­нес­ла она гром­ко. - Вам ли ко­за­ко­вать и быть мужьями! Вам бы ве­ре­те­но в ру­ки, да по­са­дить за гре­бень! Один кто-ни­будь, мо­жет, прос­ти гос­по­ди… Под кем-ни­будь ска­мей­ка заск­ры­пе­ла, а все и мет­ну­лись как по­ло­ум­ные.

Это при­ве­ло в стыд на­ших храб­ре­цов и зас­та­ви­ло их обод­риться; кум хлеб­нул из круж­ки и на­чал рас­ска­зы­вать да­лее:

- Жид об­мер; од­на­ко ж свиньи, на но­гах, длин­ных, как хо­ду­ли, пов­ле­за­ли в ок­на и ми­гом ожи­ви­ли жи­да пле­те­ны­ми трой­чат­ка­ми, зас­та­вя его пля­сать по­вы­ше вот это­го сво­ло­ка. Жид - в но­ги, приз­нал­ся во всем… Только свит­ки нельзя уже бы­ло во­ро­тить ско­ро. Па­на обок­рал на до­ро­ге ка­кой-то цы­ган и про­дал свит­ку пе­ре­куп­ке; та при­вез­ла ее сно­ва на Со­ро­чинс­кую яр­мар­ку, но с тех пор уже ник­то ни­че­го не стал по­ку­пать у ней. Пе­ре­куп­ка ди­ви­лась, ди­ви­лась и, на­ко­нец, смек­ну­ла: вер­но, ви­ною все­му крас­ная свит­ка. Не­да­ром, на­де­вая ее, чувст­во­ва­ла, что ее все да­вит что-то. Не ду­мая, не га­дая дол­го, бро­си­ла в огонь - не го­рит бе­совс­кая одеж­да! "Э, да это чер­тов по­да­рок!" Пе­ре­куп­ка умуд­ри­лась и под­су­ну­ла в воз од­но­му му­жи­ку, вы­вез­ше­му про­да­вать мас­ло. Ду­рень и об­ра­до­вал­ся; только мас­ла ник­то и спра­ши­вать не хо­чет. "Эх, не­доб­рые ру­ки под­ки­ну­ли свит­ку!" Схва­тил то­пор и из­ру­бил ее в кус­ки; глядь - и ле­зет один ку­сок к дру­го­му, и опять це­лая свит­ка. Пе­рек­рес­тив­шись, хва­тил то­по­ром в дру­гой раз, кус­ки разб­ро­сал по все­му мес­ту и уехал. Только с тех пор каж­дый год, и как раз во вре­мя яр­мар­ки, черт с сви­ною ли­чи­ною хо­дит по всем пло­ща­ди, хрю­ка­ет и под­би­ра­ет кус­ки сво­ей свит­ки. Те­перь, го­во­рят, од­но­го только ле­во­го ру­ка­ва не­дос­та­ет ему. Лю­ди с тех пор отк­ре­щи­ва­ют­ся от то­го мес­та, и вот уже бу­дет лет с де­ся­ток, как не бы­ло на нем яр­мар­ки. Да не­лег­кая дер­ну­ла те­перь за­се­да­те­ля от…

Другая по­ло­ви­на сло­ва за­мер­ла на ус­тах рас­сказ­чи­ка…

Окно бряк­ну­ло с шу­мом; стек­ла, зве­ня, вы­ле­те­ли вон, и страш­ная сви­ная ро­жа выс­та­ви­лась, по­во­дя оча­ми, как буд­то спра­ши­вая: "А что вы тут де­ла­ете, доб­рые лю­ди?"


VIII

Пiд­жав хвіст, мов со­ба­ка,

Мов Ка­iн, зат­ру­сивсь увесь;

Iз но­са по­тек­ла та­ба­ка.

Кот­ля­ревс­кий, "Эне­ида"


Ужас око­вал всех на­хо­див­ших­ся в ха­те. Кум с ра­зи­ну­тым ртом прев­ра­тил­ся в ка­мень; гла­за его вы­пу­чи­лись, как буд­то хо­те­ли выст­ре­лить; раз­верс­тые пальцы ос­та­лись не­под­виж­ны­ми на воз­ду­хе. Вы­со­кий храб­рец в не­по­бе­ди­мом стра­хе подс­ко­чил под по­то­лок и уда­рил­ся го­ло­вою об пе­рек­ла­ди­ну; дос­ки по­су­ну­лись, и по­по­вич с гро­мом и трес­ком по­ле­тел на зем­лю. "Ай! ай! ай!" - от­ча­ян­но зак­ри­чал один, по­ва­лив­шись на лав­ку в ужа­се и бол­тая на ней ру­ка­ми и но­га­ми. "Спа­сай­те!" - гор­ла­нил дру­гой, зак­рыв­ши­сь ту­лу­пом. Кум, вы­ве­ден­ный из сво­его ока­ме­не­ния вто­рич­ным ис­пу­гом, по­полз в су­до­ро­гах под по­дол сво­ей суп­ру­ги. Вы­со­кий храб­рец по­лез в печь, нес­мот­ря на уз­кое от­верс­тие, и сам зад­ви­нул се­бя зас­лон­кою. А Че­ре­вик, как буд­то об­ли­тый го­ря­чим ки­пят­ком, схва­тив­ши на го­ло­ву гор­шок вмес­то шап­ки, бро­сил­ся к две­рям и как по­ло­ум­ный бе­жал по ули­цам, не ви­дя зем­ли под со­бою; од­на ус­та­лость только зас­та­ви­ла его уменьшить нем­но­го ско­рость бе­га. Серд­це его ко­ло­ти­лось, как мельнич­ная сту­па, пот лил гра­дом. В из­не­мо­же­нии го­тов уже был он упасть на зем­лю, как вдруг пос­лы­ша­лось ему, что сза­ди кто-то го­нит­ся за ним… Дух у не­го за­нял­ся… "Черт! черт!" - кри­чал он без па­мя­ти, ут­ро­яя си­лы, и чрез ми­ну­ту без чувств по­ва­лил­ся на зем­лю. "Черт! черт!" - кри­ча­ло вслед за ним, и он слы­шал только, как что-то с шу­мом ри­ну­лось на не­го. Тут па­мять от не­го уле­те­ла, и он, как страш­ный жи­лец тес­но­го гро­ба, ос­тал­ся нем и нед­ви­жим пос­ре­ди до­ро­ги.


IX

Ще спе­ре­ду i так, i так;

А зза­ду, ей же ей, на чер­та!

Из прос­то­на­род­ной сказ­ки


- Слышишь, Влас, - го­во­рил, при­под­няв­шись ночью, один из тол­пы спав­ше­го на ули­це на­ро­да, - воз­ле нас кто-то по­мя­нул чер­та!

- Мне ка­кое де­ло? - про­вор­чал, по­тя­ги­ва­ясь, ле­жав­ший во­з­ле не­го цы­ган, - хоть бы и всех сво­их ро­ди­чей по­мя­нул.

- Но ведь так зак­ри­чал, как буд­то да­вят его!

- Мало ли че­го че­ло­век не сов­рет спро­сонья!

- Воля твоя, хоть пос­мот­реть нуж­но; а вы­ру­би-ка ог­ня!

Другой цы­ган, вор­ча про се­бя, под­нял­ся на но­ги, два ра­за ос­ве­тил се­бя иск­ра­ми, буд­то мол­ни­ями, раз­дул гу­ба­ми трут и, с ка­ган­цом в ру­ках, обык­но­вен­ною ма­ло­рос­сий­скою све­тильнею, сос­то­ящею из раз­би­то­го че­реп­ка, на­ли­то­го ба­раньим жи­ром, отп­ра­вил­ся, ос­ве­щая до­ро­гу.

- Стой! здесь ле­жит что-то; све­ти сю­да!

Тут прис­ла­ло к ним еще нес­колько че­ло­век.

- Что ле­жит, Влас?

- Так, как буд­то бы два че­ло­ве­ка: один на­вер­ху, дру­гой на­ни­зу; ко­то­рый из них черт, уже и не рас­поз­наю!

- А кто на­вер­ху?

- Баба!

- Ну вот, это ж то и есть черт!

Всеобщий хо­хот раз­бу­дил поч­ти всю ули­цу.

- Баба взлез­ла на че­ло­ве­ка; ну, вер­но, ба­ба эта зна­ет, как ез­дить! - го­во­рил один из ок­ру­жав­шей тол­пы.

- Смотрите, брат­цы! - го­во­рил дру­гой, под­ни­мая че­ре­пок из горш­ка, ко­то­ро­го од­на только уце­лев­шая по­ло­ви­на дер­жа­лась на го­ло­ве Че­ре­ви­ка, - ка­кую шап­ку на­дел на се­бя этот доб­рый мо­ло­дец!

Увеличившийся шум и хо­хот зас­та­ви­ли оч­нуться на­ших мерт­ве­цов, Со­ло­пия и его суп­ру­гу, ко­то­рые, пол­ные про­шед­ше­го ис­пу­га, дол­го гля­де­ли в ужа­се не­под­виж­ны­ми гла­за­ми на смуг­лые ли­ца цы­ган: оза­ря­ясь све­том, не­вер­но и тре­пет­но го­рев­шим, они ка­за­лись ди­ким сон­ми­щем гно­мов, ок­ру­жен­ных тя­же­лым под­зем­ным па­ром, в мра­ке неп­ро­буд­ной но­чи.


X

Цур то­бi, пек то­бi,

са­та­нинське на­вож­де­нiе!

Из ма­ло­рос­сий­ской ко­ме­дии


Свежесть ут­ра ве­яла над про­бу­див­ши­ми­ся Со­ро­чин­ца­ми. Клу­бы ды­му со всех труб по­нес­лись навст­ре­чу по­ка­зав­ше­му­ся солн­цу. Яр­мар­ка за­шу­ме­ла. Ов­цы заб­ле­яли, ло­ша­ди зар­жа­ли; крик гу­сей и тор­го­вок по­нес­ся сно­ва по все­му та­бо­ру - и страш­ные тол­ки про крас­ную свит­ку, на­вед­шие та­кую ро­бость на на­род в та­инст­вен­ные ча­сы су­ме­рек, ис­чез­ли с по­яв­ле­ни­ем ут­ра.

Зевая и по­тя­ги­ва­ясь, дре­мал Че­ре­вик у ку­ма, под кры­тым со­ло­мою са­ра­ем, меж­ду во­лов, меш­ков му­ки и пше­ни­цы, и, ка­жет­ся, вов­се не имел же­ла­ния рас­статься с сво­ими гре­за­ми, как вдруг ус­лы­шал го­лос, так же зна­ко­мый, как убе­жи­ще ле­ни - бла­гос­ло­вен­ная печь его ха­ты или ши­нок дальней родст­вен­ни­цы, на­хо­див­ший­ся не да­лее де­ся­ти ша­гов от его по­ро­га.

- Вставай, вста­вай! - дре­без­жа­ла на ухо неж­ная суп­ру­га, дер­гая его изо всей си­лы за ру­ку.

Черевик вмес­то от­ве­та на­дул ще­ки и на­чал бол­тать ру­ка­ми, под­ра­жая ба­ра­бан­но­му бою.

- Сумасшедший! - зак­ри­ча­ла она, ук­ло­ня­ясь от взма­ха ру­ки его, ко­то­рою он чуть бы­ло не за­дел ее по ли­цу.

Черевик под­нял­ся, про­тер нем­но­го гла­за и пос­мот­рел вок­руг.

- Враг ме­ня возьми, ес­ли мне, го­луб­ко, не предс­та­ви­лась твоя ро­жа ба­ра­ба­ном, на ко­то­ром ме­ня зас­та­ви­ли вы­би­вать зо­рю, слов­но мос­ка­ля, те са­мые сви­ные ро­жи, от ко­то­рых, как го­во­рит кум…

- Полно, пол­но те­бе че­пу­ху мо­лоть! Сту­пай ве­ди ско­рей ко­бы­лу на про­да­жу. Смех, пра­во, лю­дям: при­еха­ли на яр­мар­ку и хоть бы горсть пеньки про­да­ли…

- Как же, жин­ка, - подх­ва­тил Со­ло­пий, - с нас ведь те­перь сме­яться бу­дут.

- Ступай! сту­пай! с те­бя и без то­го сме­ют­ся!

- Ты ви­дишь, что я еще не умы­вал­ся, - про­дол­жал Че­ре­вик, зе­вая и по­че­сы­вая спи­ну и ста­ра­ясь, меж­ду про­чим, вы­иг­рать вре­мя для сво­ей ле­ни.

- Вот некс­та­ти приш­ла блажь быть чис­топ­лот­ным! Ког­да это за то­бою во­ди­лось? Вот руш­ник, обот­ри свою мас­ку…

Тут схва­ти­ла она что-то свер­ну­тое в ко­мок - и с ужа­сом отб­ро­си­ла от се­бя: это был крас­ный обш­лаг свит­ки!

- Ступай де­лай свое де­ло, - пов­то­ри­ла она, соб­рав­шись с ду­хом, сво­ему суп­ру­гу, ви­дя, что у не­го страх от­нял но­ги и зу­бы ко­ло­ти­лись один об дру­гой.

- Будет про­да­жа те­перь! - вор­чал он сам се­бе, от­вя­зы­вая ко­бы­лу и ве­дя ее на пло­щадь. - Не­да­ром, ког­да я сби­рал­ся на эту прок­ля­тую яр­мар­ку, на ду­ше бы­ло так тя­же­ло, как буд­то кто взва­лил на те­бя дох­лую ко­ро­ву, и во­лы два ра­за са­ми по­во­ра­чи­ва­ли до­мой. Да чуть ли еще, как вспом­нил я те­перь, не в по­не­дельник мы вы­еха­ли. Ну, вот и зло все!.. Не­уго­мо­нен и черт прок­ля­тый: но­сил бы уже свит­ку без од­но­го ру­ка­ва; так нет, нуж­но же доб­рым лю­дям не да­вать по­кою. Будь, при­мер­но, я черт, - че­го, обо­ро­ни бо­же, - стал ли бы я тас­каться ночью за прок­ля­ты­ми лос­кутьями?

Тут фи­ло­софст­во­ва­ние на­ше­го Че­ре­ви­ка прер­ва­но бы­ло толс­тым и рез­ким го­ло­сом. Пред ним сто­ял вы­со­кий цы­ган.

- Что про­да­ешь, доб­рый че­ло­век?

Продавец по­мол­чал, пос­мот­рел на не­го с ног до го­ло­вы и ска­зал с спо­кой­ным ви­дом, не ос­та­нав­ли­ва­ясь и не вы­пус­кая из рук уз­ды:

- Сам ви­дишь, что про­даю!

- Ремешки? - спро­сил цы­ган, пог­ля­ды­вая на на­хо­див­шу­юся в ру­ках его уз­ду.

- Да, ре­меш­ки, ес­ли только ко­бы­ла по­хо­жа на ре­меш­ки.

- Однако ж, черт возьми, зем­ляк, ты, вид­но, ее со­ло­мою кор­мил!

- Соломою?

Тут Че­ре­вик хо­тел бы­ло по­тя­нуть уз­ду, что­бы про­вес­ти свою ко­бы­лу и об­ли­чить во лжи бес­стыд­но­го по­но­си­те­ля, но ру­ка его с не­обык­но­вен­ною лег­костью уда­ри­лась в под­бо­ро­док. Гля­нул - в ней пе­ре­ре­зан­ная уз­да и к уз­де при­вя­зан­ный - о, ужас! во­ло­сы его под­ня­лись го­рою! - ку­сок крас­но­го ру­ка­ва свит­ки!.. Плю­нув, крес­тясь и бол­тая ру­ка­ми, по­бе­жал он от не­ожи­дан­но­го по­дар­ка и, быст­рее мо­ло­до­го па­руб­ка, про­пал в тол­пе.


XI

За моє ж жито та мене й побито.

Пословица


- Лови! ло­ви его! - кри­ча­ло нес­колько хлоп­цев в тес­ном кон­це ули­цы, и Че­ре­вик по­чувст­во­вал, что схва­чен вдруг дю­жи­ми ру­ка­ми.

- Вязать его! это тот са­мый, ко­то­рый ук­рал у доб­ро­го че­ло­ве­ка ко­бы­лу!

- Господь с ва­ми! за что вы ме­ня вя­же­те?

- Он же и спра­ши­ва­ет! А за что ты ук­рал ко­бы­лу у при­ез­же­го му­жи­ка, Че­ре­ви­ка?

- С ума спя­ти­ли вы, хлоп­цы! Где ви­да­но, что­бы че­ло­век сам у се­бя крал что-ни­будь?

- Старые шту­ки! ста­рые шту­ки! За­чем бе­жал ты во весь дух, как буд­то бы сам са­та­на за то­бою по пя­там гнал­ся?

- Поневоле по­бе­жишь, ког­да са­та­нинс­кая одеж­да…

- Э, го­луб­чик! об­ма­ны­вай дру­гих этим; бу­дет еще те­бе от за­се­да­те­ля за то, что­бы не пу­гал чер­тов­щи­ною лю­дей.

- Лови! ло­ви его! - пос­лы­шал­ся крик на дру­гом кон­це ули­цы. - Вот он, вот бег­лец!

И гла­зам на­ше­го Че­ре­ви­ка предс­та­вил­ся кум, в са­мом жал­ком по­ло­же­нии, с за­ло­жен­ны­ми на­зад ру­ка­ми, ве­до­мый нес­кольки­ми хлоп­ца­ми.

- Чудеса за­ве­лись, - го­во­рил один из них. - Пос­лу­ша­ли бы вы, что рас­ска­зы­ва­ет этот мо­шен­ник, ко­то­ро­му сто­ит только заг­ля­нуть в ли­цо, что­бы уви­деть во­ра; ког­да ста­ли спра­ши­вать, от­че­го бе­жал он как по­ло­ум­ный, - по­лез, го­во­рит, в кар­ман по­ню­хать та­ба­ку и вмес­то тав­лин­ки вы­та­щил ку­сок чер­то­вой свит­ки, от ко­то­рой вспых­нул крас­ный огонь, а он да­вай бог но­ги!

- Эге-ге-ге! да это из од­но­го гнез­да обе пти­цы! Вя­зать их обо­их вмес­те!


XII

"Чим, лю­ди доб­рi, так оце я про­ви­нив­ся?

За що глу­зу­єте? - ска­зав наш не­бо­рак. -

За що зну­ща­єтесь ви на­до мною так?

За що, за що?" - ска­зав, та й по­пус­тив патьоки,

Патьоки гiр­ких слiз, узяв­ши­ся за бо­ки.

Ар­те­мов­с­кий­-Гу­лак, "Пан та со­ба­ка"


- Может, и в са­мом де­ле, кум, ты под­це­пил что-ни­будь? - спро­сил Че­ре­вик, ле­жа свя­зан­ный, вмес­те с ку­мом, под со­ло­мен­ною ят­кой.

- И ты ту­да же, кум! Что­бы мне от­дох­ну­ли ру­ки и но­ги, ес­ли что-ни­будь ког­да-ли­бо крал, вык­лю­чая раз­ве ва­ре­ни­ки с сме­та­ною у ма­те­ри, да и то еще ког­да мне бы­ло лет де­сять от ро­ду.

- За что же это, кум, на нас на­пасть та­кая? Те­бе еще ни­че­го; те­бя ви­нят, по край­ней ме­ре, за то, что у дру­го­го ук­рал; но за что мне, нес­част­лив­цу, не­доб­рый пок­леп та­кой: буд­то у са­мо­го се­бя стя­нул ко­бы­лу? Вид­но, нам, кум, на ро­ду уже на­пи­са­но не иметь счастья!

- Горе нам, си­ро­там бед­ным!

Тут оба ку­ма при­ня­лись всхли­пы­вать навз­рыд.

- Что с то­бою, Со­ло­пий? - ска­зал во­шед­ший в это вре­мя Грицько. - Кто это свя­зал те­бя?

- А! Го­ло­пу­пен­ко, Го­ло­пу­пен­ко! - зак­ри­чал, об­ра­до­вав­шись, Со­ло­пий. - Вот, кум, это тот са­мый, о ко­то­ром я го­во­рил те­бе. Эх, хват! вот бог убей ме­ня на этом мес­те, ес­ли не вы­сус­лил при мне ку­холь ма­ло не с твою го­ло­ву, и хоть бы раз по­мор­щил­ся.

- Что ж ты, кум, так не ува­жил та­ко­го слав­но­го па­руб­ка?

- Вот, как ви­дишь, - про­дол­жал Че­ре­вик, обо­ро­тясь к Гри­цьку, - на­ка­зал бог, вид­но, за то, что про­ви­нил­ся пе­ред то­бою. Прос­ти, доб­рый че­ло­век! Ей-бо­гу, рад бы был сде­лать все для те­бя… Но что при­ка­жешь? В ста­ру­хе дьявол си­дит!

- Я не зло­па­мя­тен, Со­ло­пий. Ес­ли хо­чешь, я ос­во­бо­жу те­бя! - Тут он миг­нул хлоп­цам, и те же са­мые, ко­то­рые сто­ро­жи­ли его, ки­ну­лись раз­вя­зы­вать. - За то и ты де­лай, как ну­ж­но: свадьбу! - да и по­пи­ру­ем так, что­бы це­лый год бо­ле­ли но­ги от го­па­ка.

- Добре! от доб­ре! - ска­зал Со­ло­пий, хлоп­нув ру­ка­ми. - Да мне так те­перь сде­ла­лось ве­се­ло, как буд­то мою ста­ру­ху мос­ка­ли увез­ли. Да что ду­мать: го­дит­ся или не го­дит­ся так - се­год­ня свадьбу, да и кон­цы в во­ду!

- Смотри ж, Со­ло­пий, че­рез час я бу­ду к те­бе; а те­перь сту­пай до­мой: там ожи­да­ют те­бя по­куп­щи­ки тво­ей ко­бы­лы и пше­ни­цы!

- Как! раз­ве ко­бы­ла наш­лась?

- Нашлась!

Черевик от ра­дос­ти стал не­под­ви­жен, гля­дя вслед ухо­див­ше­му Грицьку.

- Что, Грицько, ху­до мы сде­ла­ли свое де­ло? - ска­зал вы­со­кий цы­ган спе­шив­ше­му па­руб­ку. - Во­лы ведь мои те­перь?

- Твои! твои!


XIII

Не бiй­ся, мо­тiн­ко, не бiй­ся,

В чер­во­нi чо­бiт­ки обуй­ся.

Топ­чи во­ро­ги пiд но­ги;

Щоб твоi пiд­кiв­ки бряж­ча­ли!

Щоб твоi во­ро­ги мов­ча­ли!

Сва­деб­ная пес­ня


Подперши лок­тем хо­ро­шенький под­бо­ро­док свой, за­ду­ма­лась Па­рас­ка, од­на, си­дя в ха­те. Мно­го грез об­ви­ва­лось око­ло ру­сой го­ло­вы. Иног­да вдруг лег­кая ус­меш­ка тро­га­ла ее алые губ­ки и ка­ко­ето ра­дост­ное чувст­во по­ды­ма­ло тем­ные ее бро­ви, а иног­да сно­ва об­ла­ко за­дум­чи­вос­ти опус­ка­ло их на ка­рие свет­лые очи. "Ну что, ес­ли не сбу­дет­ся то, что го­во­рил он? - шеп­та­ла она с ка­ким-то вы­ра­же­ни­ем со­м­не­ния. - Ну что, ес­ли ме­ня не вы­да­дут? ес­ли… Нет, нет; это­го не бу­дет! Ма­че­ха де­ла­ет все, что ей ни взду­ма­ет­ся; раз­ве и я не мо­гу де­лать то­го, что мне взду­ма­ет­ся? Уп­рямст­ва-то и у ме­ня дос­та­нет. Ка­кой же он хо­ро­ший! как чуд­но го­рят его чер­ные очи! как лю­бо го­во­рит он: Па­ра­сю, го­луб­ко! как прис­та­ла к не­му бе­лая свит­ка! еще бы по­яс по­яр­че!.. пус­кай уже, прав­да, я ему выт­ку, как пе­рей­дем жить в но­вую ха­ту. Не по­ду­маю без ра­дос­ти, - про­дол­жа­ла она, вы­ни­мая из па­зу­хи ма­ленькое зер­ка­ло, обк­ле­ен­ное крас­ною бу­ма­гою, куп­лен­ное ею на яр­мар­ке, и гля­дясь в не­го с тай­ным удо­вольстви­ем, - как я встре­чусь тог­да где-ни­будь с нею, - ей ни за что не пок­ло­нюсь, хоть она се­бе тре­с­ни. Нет, ма­че­ха, пол­но ко­ло­тить те­бе свою пад­че­ри­цу! Ско­рее пе­сок взой­дет на кам­не и дуб пог­нет­ся в во­ду, как вер­ба, не­же­ли я наг­нусь пе­ред то­бою! Да я и по­за­бы­ла… дай при­ме­рять очи­пок, хоть ма­че­хин, как-то он мне при­дет­ся!" Тут вста­ла она, дер­жа в ру­ках зер­кальце, и, нак­ло­нясь к не­му го­ло­вою, тре­пет­но шла по ха­те, как буд­то бы опа­са­ясь упасть, ви­дя под со­бою вмес­то по­лу по­то­лок с нак­ла­ден­ны­ми под ним дос­ка­ми, с ко­то­рых низ­ри­нул­ся не­дав­но по­по­вич, и пол­ки, ус­тав­лен­ные горш­ка­ми. "Что я, в са­мом де­ле, буд­то ди­тя, - вскри­ча­ла она, сме­ясь, - бо­юсь сту­пить но­гою". И на­ча­ла при­то­пы­вать но­га­ми, все, чем да­лее, сме­лее; на­ко­нец ле­вая ру­ка ее опус­ти­лась и упер­лась в бок, и она пош­ла тан­це­вать, поб­ря­ки­вая под­ко­ва­ми, де­р­жа пе­ред со­бою зер­ка­ло и на­пе­вая лю­би­мую свою пес­ню:

Зелененький бар­вi­ноч­ку,

Стелись ни­зенько!

А ти, ми­лий, чор­ноб­ри­вий,

Присунься бли­зенько!

Зелененький бар­вi­ноч­ку,

Стелись щи ниж­че!

А те, ми­лий, чор­ноб­ри­вий,

Присунься ще ближ­че!

Черевик заг­ля­нул в это вре­мя в дверь и, уви­дя дочь свою тан­цу­ющею пе­ред зер­ка­лом, ос­та­но­вил­ся. Дол­го гля­дел он, сме­ясь не­ви­дан­но­му кап­ри­зу де­вуш­ки, ко­то­рая, за­ду­мав­шись, не при­ме­ча­ла, ка­за­лось, ни­че­го; но ког­да же ус­лы­шал зна­ко­мые зву­ки пес­ни - жил­ки в нем за­ше­ве­ли­лись; гор­до под­бо­че­нив­шись, выс­ту­пил он впе­ред и пус­тил­ся впри­сяд­ку, по­за­быв про все де­ла свои. Гром­кий хо­хот ку­ма зас­та­вил обо­их вздрог­нуть.

- Вот хо­ро­шо, батька с доч­кой за­те­яли здесь са­ми сва­дь­бу! Сту­пай­те же ско­рее: же­них при­шел!

При пос­лед­нем сло­ве Па­рас­ка вспых­ну­ла яр­че алой лен­ты, по­вя­зы­вав­шей ее го­ло­ву, а бес­печ­ный отец ее вспом­нил, за­чем при­шел он.

- Ну, доч­ка! пой­дем ско­рее! Хив­ря с ра­дос­ти, что я про­дал ко­бы­лу, по­бе­жа­ла, - го­во­рил он, бо­яз­ли­во ог­ля­ды­ва­ясь по сто­ро­нам, - по­бе­жа­ла за­ку­пать се­бе плахт и де­рюг вся­ких, так нуж­но до при­хо­ду ее все кон­чить!

Не ус­пе­ла Па­рас­ка пе­рес­ту­пить за по­рог ха­ты, как по­чувст­во­ва­ла се­бя на ру­ках па­руб­ка в бе­лой свит­ке, ко­то­рый с ку­чею на­ро­да вы­жи­дал ее на ули­це.

- Боже, бла­гос­ло­ви! - ска­зал Че­ре­вик, скла­ды­вая им ру­ки. - Пусть их жи­вут, как вен­ки вьют!

Тут пос­лы­шал­ся шум в на­ро­де:

- Я ско­рее трес­ну, чем до­пу­щу до это­го! - кри­ча­ла со­жи­те­льни­ца Со­ло­пия, ко­то­рую, од­на­ко ж, с хо­хо­том от­тал­ки­ва­ла тол­па на­ро­да.

- Не бе­сись, не бе­сись, жин­ка! - го­во­рил хлад­нок­ров­но Че­ре­вик, ви­дя, что па­ра дю­жих цы­ган ов­ла­де­ла ее ру­ка­ми, - что сде­ла­но, то сде­ла­но; я пе­ре­ме­нять не люб­лю!

- Нет! нет! это­го-то не бу­дет! - кри­ча­ла Хив­ря, но ник­то не слу­шал ее; нес­колько пар обс­ту­пи­ло но­вую па­ру и сос­та­ви­ли око­ло нее неп­ро­ни­ца­емую тан­цу­ющую сте­ну.

Странное, не­изъясни­мое чувст­во ов­ла­де­ло бы зри­те­лем при ви­де, как от од­но­го уда­ра смыч­ком му­зы­кан­та, в сер­мяж­ной свит­ке, с длин­ны­ми зак­ру­чен­ны­ми уса­ми, все об­ра­ти­лось, во­лею и не­во­лею, к единст­ву и пе­реш­ло в сог­ла­сие. Лю­ди, на уг­рю­мых ли­цах ко­то­рых, ка­жет­ся, век не прос­кальзы­ва­ла улыб­ка, при­то­пы­ва­ли но­га­ми и вздра­ги­ва­ли пле­ча­ми. Все нес­лось. Все тан­це­ва­ло. Но еще стран­нее, еще не­раз­га­дан­нее чувст­во про­бу­ди­лось бы в глу­би­не ду­ши при взгля­де на ста­ру­шек, на вет­хих ли­цах ко­то­рых ве­яло рав­но­ду­ши­ем мо­ги­лы, тол­кав­ших­ся меж­ду но­вым, сме­ющим­ся, жи­вым че­ло­ве­ком. Бес­печ­ные! да­же без детс­кой ра­дос­ти, без иск­ры со­чувст­вия, ко­то­рых один хмель только, как ме­ха­ник сво­его без­жиз­нен­но­го ав­то­ма­та, зас­тав­ля­ет де­лать что-то по­доб­ное че­ло­ве­чес­ко­му, они ти­хо по­ка­чи­ва­ли ох­ме­лев­ши­ми го­ло­ва­ми, подп­ля­сы­вая за ве­се­ля­щим­ся на­ро­дом, не об­ра­щая да­же глаз на мо­ло­дую че­ту.

Гром, хо­хот, пес­ни слы­ша­лись ти­ше и ти­ше. Смы­чок уми­рал, сла­бея и те­ряя не­яс­ные зву­ки в пус­то­те воз­ду­ха. Еще слы­ша­лось где­то то­панье, что-то по­хо­жее на ро­пот от­да­лен­но­го мо­ря, и ско­ро все ста­ло пус­то и глу­хо.

Не так ли и ра­дость, прек­рас­ная и не­пос­то­ян­ная гостья, уле­та­ет от нас, и нап­рас­но оди­но­кий звук ду­ма­ет вы­ра­зить ве­селье? В собст­вен­ном эхе слы­шит уже он грусть и пус­ты­ню и ди­мо внем­лет ему. Не так ли рез­вые дру­ги бур­ной и вольной юнос­ти, по­оди­ноч­ке, один за дру­гим, те­ря­ют­ся по све­ту и ос­тав­ля­ют, на­ко­нец, од­но­го ста­рин­но­го бра­та их? Скуч­но ос­тав­лен­но­му! И тя­же­ло и груст­но ста­но­вит­ся серд­цу, и не­чем по­мочь ему.


ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ИВАНА КУПАЛА

Быль, рассказанная дьячком *** ской церкви


За Фо­мою Гри­горьеви­чем во­ди­лась осо­бен­но­го ро­да стра­н­ность: он до смер­ти не лю­бил пе­рес­ка­зы­вать од­но и то же. Бы­ва­ло, иног­да ес­ли уп­ро­сишь его рас­ска­зать что сыз­но­ва, то, смот­ри, что-ни­будь да ски­нет но­вое или пе­ре­ина­чит так, что уз­нать нельзя. Раз один из тех гос­под - нам, прос­тым лю­дям, муд­ре­но и наз­вать их - пи­са­ки они не пи­са­ки, а вот то са­мое, что ба­рыш­ни­ки на на­ших яр­мар­ках. Нах­ва­та­ют, нап­ро­сят, нак­ра­дут вся­кой вся­чи­ны, да и вы­пус­ка­ют кни­жеч­ки не тол­ще бук­ва­ря каж­дый ме­сяц или не­де­лю, - один из этих гос­под и вы­ма­нил у Фо­мы Гри­горьеви­ча эту са­мую ис­то­рию, а он вов­се и по­за­был о ней. Только при­ез­жа­ет из Пол­та­вы тот са­мый па­нич в го­ро­хо­вом каф­та­не, про ко­то­ро­го го­во­рил я и ко­то­ро­го од­ну по­весть вы, ду­маю, уже проч­ли, - при­во­зит с со­бою не­бо­ль­шую кни­жеч­ку и, раз­вер­нув­ши по­се­ре­ди­не, по­ка­зы­ва­ет нам. Фо­ма Гри­горьевич го­тов уже был осед­лать нос свой оч­ка­ми, но, вспом­нив, что он за­был их под­мо­тать нит­ка­ми и об­ле­пить вос­ком, пе­ре­дал мне. Я, так как гра­мо­ту кое-как ра­зу­мею и не но­шу оч­ков, при­нял­ся чи­тать. Не ус­пел пе­ре­вер­нуть двух стра­ниц, как он вдруг ос­та­но­вил ме­ня за ру­ку.

- Постойте! на­пе­ред ска­жи­те мне, что это вы чи­та­ете?

Признаюсь, я нем­но­го при­шел в ту­пик от та­ко­го воп­ро­са.

- Как что чи­таю, Фо­ма Гри­горьевич? ва­шу быль, ва­ши собст­вен­ные сло­ва.

- Кто вам ска­зал, что это мои сло­ва?

- Да че­го луч­ше, тут и на­пе­ча­та­но: рас­ска­зан­ная та­ким-то дьячком.

- Плюйте ж на го­ло­ву то­му, кто это на­пе­ча­тал! бре­ше, су­чий мос­каль. Так ли я го­во­рил? Що то вже, як у ко­го черт-ма клеп­ки в го­ло­ви! Слу­шай­те, я вам рас­ска­жу ее сей­час.

Мы прид­ви­ну­лись к сто­лу, и он на­чал.


Дед мой (царст­во ему не­бес­ное! чтоб ему на том све­те елись од­ни только бу­хан­цы пше­нич­ные да ма­ков­ни­ки в ме­ду!) умел чуд­но рас­ска­зы­вать. Бы­ва­ло, по­ве­дет речь - це­лый день не под­ви­нул­ся бы с мес­та и все бы слу­шал. Уж не че­та ка­ко­му-ни­будь ны­неш­не­му ба­ла­гу­ру, ко­то­рый как нач­нет мос­ка­ля везть [1], да еще и язы­ком та­ким, буд­то ему три дня есть не да­ва­ли, то хоть бе­рись за шап­ку да из ха­ты. Как те­перь пом­ню - по­кой­ная ста­ру­ха, мать моя, бы­ла еще жи­ва, - как в дол­гий зим­ний ве­чер, ког­да на дво­ре тре­щал мо­роз и за­му­ро­вы­вал наг­лу­хо узенькое стек­ло на­шей ха­ты, си­де­ла она пе­ред греб­нем, вы­во­дя ру­кою длин­ную нит­ку, ко­лы­ша но­гою люльку и на­пе­вая пес­ню, ко­то­рая как буд­то те­перь слы­шит­ся мне. Ка­га­нец, дро­жа и вспы­хи­вая, как бы пу­га­ясь че­го, све­тил нам в ха­те. Ве­ре­те­но жуж­жа­ло; а мы все, де­ти, соб­рав­шись в куч­ку, слу­ша­ли де­да, не сле­зав­ше­го от ста­рос­ти бо­лее пя­ти лет с сво­ей печ­ки. Но ни див­ные ре­чи про дав­нюю ста­ри­ну, про на­ез­ды за­по­рож­цев, про вя­зов, про мо­ло­дец­кие де­ла Под­ко­вы, Пол­то­ра Ко­жу­ха и Са­гай­дач­но­го не за­ни­ма­ли нас так, как рас­ска­зы про ка­ко­ени­будь ста­рин­ное чуд­ное де­ло, от ко­то­рых всег­да дрожь про­хо­ди­ла по те­лу и во­ло­сы еро­ши­лись на го­ло­ве. Иной раз страх, бы­ва­ло, та­кой за­бе­рет от них, что все с ве­че­ра по­ка­зы­ва­ет­ся бог зна­ет ка­ким чу­ди­щем. Слу­чит­ся, ночью вый­дешь за чем-ни­будь из ха­ты, вот так и ду­ма­ешь, что на пос­те­ле тво­ей ук­лал­ся спать вы­хо­дец с то­го све­та. И что­бы мне не до­ве­лось рас­ска­зы­вать это­го в дру­гой раз, ес­ли не при­ни­мал час­то из­да­ли собст­вен­ную по­ло­жен­ную в го­ло­вах свит­ку за свер­нув­ше­го­ся дьяво­ла.

Но глав­ное в рас­ска­зах де­да бы­ло то, что в жизнь свою он ни­ког­да не лгал, и что, бы­ва­ло, ни ска­жет, то имен­но так и бы­ло. Од­ну из его чуд­ных ис­то­рий пе­рес­ка­жу те­перь вам. Знаю, что мно­го на­бе­рет­ся та­ких ум­ни­ков, по­пи­сы­ва­ющих по су­дам и чи­та­ющих да­же граж­данс­кую гра­мо­ту, ко­то­рые, ес­ли дать им в ру­ки прос­той Ча­сос­лов, не ра­зоб­ра­ли бы ни аза в нем, а по­ка­зы­вать на по­зор свои зу­бы - есть уменье. Им все, что ни рас­ска­жешь, в смех. Эда­кое не­верье ра­зош­лось по све­ту! Да че­го, - вот не лю­би бог ме­ня и пре­чис­тая де­ва! вы, мо­жет, да­же не по­ве­ри­те: раз как-то за­ик­нул­ся про ведьм - что ж? на­шел­ся сор­ви­го­ло­ва, ведьмам не ве­рит! Да, сла­ва бо­гу, вот я сколько жи­ву уже на све­те, ви­дел та­ких ино­вер­цев, ко­то­рым про­во­зить по­па в ре­ше­те [2] бы­ло лег­че, не­же­ли на­ше­му бра­ту по­ню­хать та­ба­ку; а и те отк­ре­щи­ва­лись от ведьм. Но прис­нись им… не хо­чет­ся только вы­го­во­рить, что та­кое, не­че­го и тол­ко­вать об них.

Лет - ку­ды! - бо­лее чем за сто, го­во­рил по­кой­ник дед мой, на­ше­го се­ла и не уз­нал бы ник­то: ху­тор, са­мый бед­ный ху­тор! Из­бе­нок де­сять, не об­ма­зан­ных, не ук­ры­тых, тор­ча­ло то сям, то там, по­се­ре­ди по­ля. Ни плет­ня ни са­рая по­ря­доч­но­го, где бы пос­та­вить ско­ти­ну или воз. Это ж еще бо­га­чи так жи­ли; а дос­мот­ре­ли бы на на­шу братью, на голь: вы­ры­тая в зем­ле яма - вот вам и ха­та! Только по ды­му и мож­но бы­ло уз­нать, что жи­вет там че­ло­век бо­жий. Вы спро­си­те, от­че­го они жи­ли так? Бед­ность не бед­ность: по­то­му что тог­да ко­за­ко­вал поч­ти вся­кий и на­би­рал в чу­жих зем­лях не­ма­ло доб­ра; а больше от­то­го, что не­за­чем бы­ло за­во­диться по­ря­доч­ною ха­тою. Ка­ко­го на­ро­ду тог­да не ша­та­лось по всем мес­там: крым­цы, ля­хи, лит­винст­во! Бы­ва­ло то, что и свои за­едут ку­ча­ми и об­ди­ра­ют сво­их же. Все­го бы­ва­ло.

В этом-то ху­то­ре по­ка­зы­вал­ся час­то че­ло­век, или, луч­ше, дьявол в че­ло­ве­чес­ком об­ра­зе. От­ку­да он, за­чем при­хо­дил, ник­то не знал. Гу­ля­ет, пьянству­ет и вдруг про­па­дет, как в во­ду, и слу­ху нет. Там, глядь - сно­ва буд­то с не­ба упал, рыс­ка­ет по ули­цам се­ла, ко­то­ро­го те­перь и сле­ду нет и ко­то­рое бы­ло, мо­жет, не дальше ста ша­гов от Ди­каньки. По­на­бе­рет встреч­ных ко­за­ков: хо­хот, пес­ни, деньги сып­лют­ся, вод­ка - как во­да… Прис­та­нет, бы­ва­ло, к крас­ным де­вуш­кам: на­да­рит лент, се­рег, мо­нист - де­вать не­ку­да! Прав­да, что крас­ные де­вуш­ки нем­но­го при­за­ду­мы­ва­лись, при­ни­мая по­дар­ки: бог зна­ет, мо­жет, в са­мом де­ле пе­реш­ли они че­рез не­чис­тые ру­ки. Род­ная тет­ка мо­его де­да, со­дер­жав­шая в то вре­мя ши­нок по ны­неж­ней Опош­нянс­кой до­ро­ге, в ко­то­ром час­то раз­гульни­чал Ба­сав­рюк, - так на­зы­ва­ли это­го бе­совс­ко­го че­ло­ве­ка, - имен­но го­во­ри­ла, что ни за ка­кие бла­го­по­лу­чия в све­те не сог­ла­си­лась бы при­нять от не­го по­дар­ков. Опять, как же и не взять: вся­ко­го про­бе­рет страх, ког­да нах­му­рит он, бы­ва­ло, свои ще­ти­нис­тые бро­ви и пус­тит ис­под­лобья та­кой взгляд, что, ка­жет­ся, унес бы но­ги бог зна­ет ку­да; а возьмешь - так на дру­гую же ночь и та­щит­ся в гос­ти ка­кой-ни­будь при­ятель из бо­ло­та, с ро­га­ми на го­ло­ве, и да­вай ду­шить за шею, ког­да на шее мо­нис­то, ку­сать за па­лец, ког­да на нем перс­тень, или тя­нуть за ко­су, ког­да впле­те­на в нее лен­та. Бог с ни­ми тог­да, с эти­ми по­дар­ка­ми! Но вот бе­да - и от­вя­заться нельзя: бро­сишь в во­ду - плы­вет чер­товс­кий перс­тень или мо­нис­то по­верх во­ды, и к те­бе же в ру­ки.

В се­ле бы­ла цер­ковь, чуть ли еще, как вспом­ню, не свя­то­го Пан­те­лея. Жил тог­да при ней иерей, бла­жен­ной па­мя­ти отец Афа­на­сий. За­ме­тив, что Ба­сав­рюк и на свет­лое воск­ре­се­ние не бы­вал в церк­ви, за­ду­мал бы­ло по­жу­рить его - на­ло­жить цер­ков­ное по­ка­яние. Ку­ды! на­си­лу но­ги унес. "Слу­шай, па­но­че! - заг­ре­мел он ему в от­вет, - знай лу­ч­ше свое де­ло, чем ме­шаться в чу­жие, ес­ли не хо­чешь, что­бы коз­ли­ное гор­ло твое бы­ло за­леп­ле­но го­ря­чею кутьею!" Что де­лать с ока­ян­ным? Отец Афа­на­сий объявил только, что вся­ко­го, кто споз­на­ет­ся с Ба­сав­рю­ком, ста­нет счи­тать за ка­то­ли­ка, вра­га Хрис­то­вой церк­ви и все­го че­ло­ве­чес­ко­го ро­да.

В том се­ле был у од­но­го ко­за­ка, проз­ви­щем Кор­жа, ра­бот­ник, ко­то­ро­го лю­ди зва­ли Пет­ром Без­род­ным; мо­жет, от­то­го, что ник­то не пом­нил ни от­ца его, ни ма­те­ри. Ста­рос­та церк­ви го­во­рил, прав­да, что они на дру­гой же год по­мер­ли от чу­мы; но тет­ка мо­его де­да знать это­го не хо­те­ла и все­ми си­ла­ми ста­ра­лась на­де­лить его род­ней, хо­тя бед­но­му Пет­ру бы­ло в ней столько нуж­ды, сколько нам в прош­ло­год­нем сне­ге. Она го­во­ри­ла, что отец его и те­перь на За­по­рожье, был в пле­ну у ту­рок, на­тер­пел­ся мук бог зна­ет ка­кие и ка­ким-то чу­дом, пе­ре­одев­шись ев­ну­хом, дал тя­гу. Чер­ноб­ро­вым див­ча­там и мо­ло­ди­цам ма­ло бы­ло нуж­ды до род­ни его. Они го­во­ри­ли только, что ес­ли бы одеть его в но­вый жу­пан, за­тя­нуть крас­ным по­ясом, на­деть на го­ло­ву шап­ку из чер­ных сму­шек с ще­гольским си­ним вер­хом, при­ве­сить к бо­ку ту­рец­кую саб­лю, дать в од­ну ру­ку ма­ла­хай, в дру­гую люльку в кра­си­вой оп­ра­ве, то затк­нул бы он за по­яс всех па­руб­ков тог­даш­них. Но то бе­да, что у бед­но­го Пет­ру­ся все­го-нав­се­го бы­ла од­на се­рая свит­ка, в ко­то­рой бы­ло больше дыр, чем у ино­го жи­да в кар­ма­не зло­тых. И это бы еще не большая бе­да, а вот бе­да: у ста­ро­го Кор­жа бы­ла доч­ка-кра­са­ви­ца, ка­кую, я ду­маю, вряд ли дос­та­ва­лось вам ви­ды­вать. Тет­ка по­кой­но­го де­да рас­ска­зы­ва­ла, - а жен­щи­не, са­ми зна­ете, лег­че по­це­ло­ваться с чер­том, не во гнев будь ска­за­но, не­же­ли наз­вать ко­го кра­са­ви­цею, - что пол­ненькие ще­ки ко­зач­ки бы­ли све­жи и яр­ки, как мак са­мо­го тон­ко­го ро­зо­во­го цве­та, ког­да, умыв­шись божьею ро­сою, го­рит он, расп­рям­ля­ет лис­ти­ки и охо­ра­ши­ва­ет­ся пе­ред только что под­няв­шим­ся сол­ныш­ком; что бро­ви слов­но чер­ные шну­роч­ки, ка­кие по­ку­па­ют те­перь для крес­тов и ду­ка­тов де­вуш­ки на­ши у про­хо­дя­щих по се­лам с ко­роб­ка­ми мос­ка­лей, ров­но наг­нув­шись, как буд­то гля­де­лись в яс­ные очи; что ро­тик, на ко­то­рый гля­дя об­ли­зы­ва­лась тог­даш­няя мо­ло­дежь, ка­жись, на то и соз­дан был, что­бы вы­во­дить со­ловьиные пес­ни; что во­ло­сы ее, чер­ные, как крылья во­ро­на, и мяг­кие, как мо­ло­дой лен (тог­да еще де­вуш­ки на­ши не зап­ле­та­ли их в дри­буш­ки, пе­ре­ви­вая кра­си­вы­ми, яр­ких цве­тов син­дяч­ка­ми), па­да­ли кур­ча­вы­ми куд­ря­ми на ши­тый зо­ло­том кун­туш. Эх, не до­ве­ди гос­подь возг­ла­шать мне больше на кры­ло­се ал­ли­луй­я, ес­ли бы, вот тут же, не рас­це­ло­вал ее, нес­мот­ря на то что седь про­би­ра­ет­ся по все­му ста­ро­му ле­су, пок­ры­ва­юще­му мою ма­куш­ку, и под бо­ком моя ста­ру­ха, как бельмо в гла­зу. Ну, ес­ли где па­ру­бок и дев­ка жи­вут близ­ко один от дру­го­го… са­ми зна­ете, что вы­хо­дит. Бы­ва­ло, ни свет ни за­ря, под­ко­вы крас­ных са­по­гов и при­мет­ны на том мес­те, где раз­до­ба­ри­ва­ла Пи­дор­ка с сво­им Пет­ру­сем. Но все бы Кор­жу и в ум не приш­ло что-ни­будь не­доб­рое, да раз - ну, это уже и вид­но, что ник­то дру­гой, как лу­ка­вый дер­нул, - взду­ма­лось Пет­ру­сю, не обс­мот­рев­шись хо­ро­шенько в се­нях, вле­пить по­це­луй, как го­во­рят, от всей ду­ши, в ро­зо­вые губ­ки ко­зач­ки, и тот же са­мый лу­ка­вый, - чтоб ему, со­ба­чье­му сы­ну, прис­нил­ся крест свя­той! - наст­ро­ил сду­ру ста­ро­го хре­на от­во­рить дверь ха­ты. Оде­ре­ве­нел Корж, ра­зи­нув рот и ух­ва­тясь ру­кою за две­ри. Прок­ля­тый по­це­луй, ка­за­лось, ог­лу­шил его со­вер­шен­но. Ему по­чу­дил­ся он гром­че, чем удар ма­ко­го­на об сте­ну, ко­то­рым обык­но­вен­но в на­ше вре­мя му­жик про­го­ня­ет кутъю, за не­име­ни­ем фу­зеи и по­ро­ха.

Очнувшись, снял он со сте­ны де­довс­кую на­гай­ку и уже-хо­тел бы­ло пок­ро­пить ею спи­ну бед­но­го Пет­ра, как от­ку­да ни возьмись шес­ти­лет­ний брат Пи­дор­кин, Ивась, при­бе­жал и в ис­пу­ге схва­тил ру­чон­ка­ми его за но­ги, зак­ри­чав: "Тя­тя, тя­тя! не бей Пет­ру­ся!" Что при­ка­жешь де­лать? у от­ца серд­це не ка­мен­ное: по­ве­сив­ши на­гай­ку на сте­ну, вы­вел он его по­ти­хоньку из ха­ты: "Если ты мне ког­да-ни­будь по­ка­жешься в ха­те или хоть только под ок­на­ми, то слу­шай, Пет­ро: ей-бо­гу, про­па­дут чер­ные усы, да и осе­ле­дец твой, вот уже он два ра­за об­ма­ты­ва­ет­ся око­ло уха, не будь я Те­рен­тий Корж, ес­ли не расп­ро­ща­ет­ся с тво­ею ма­ку­шей!" Ска­зав­ши это, дал он ему ле­гонькою ру­кою сту­са­на в за­ты­лок, так что Пет­русь, невз­ви­дя зем­ли, по­ле­тел стремг­лав. Вот те­бе и до­це­ло­ва­лись! Взя­ла кру­чи­на на­ших го­луб­ков; а тут и слух по се­лу, что к Кор­жу по­ва­дил­ся хо­дить ка­кой-то лях, об­ши­тый зо­ло­том, с уса­ми, с саб­лею, со шпо­ра­ми, с кар­ма­на­ми, брен­чав­ши­ми, как зво­нок от ме­шоч­ка, с ко­то­рым по­но­марь наш, Та­рас, отп­рав­ля­ет­ся каж­дый день по церк­ви. Ну, из­вест­но, за­чем хо­дят к от­цу, ког­да у не­го во­дит­ся чер­ноб­ро­вая доч­ка. Вот один раз Пи­дор­ка схва­ти­ла, за­ли­ва­ясь сле­за­ми, на ру­ки Ива­ся сво­его: "Ива­сю мой ми­лый, Ива­сю мой лю­бый! бе­ги к Пет­ру­сю, мое зо­ло­тое ди­тя, как стре­ла из лу­ка; рас­ска­жи ему все: лю­би­ла б его ка­рие очи, це­ло­ва­ла бы его бе­лое ли­чи­ко, да не ве­лит судьба моя. Не один руш­ник вы­мо­чи­ла го­рю­чи­ми сле­за­ми. Тош­но мне. Тя­же­ло на серд­це. И род­ной отец - враг мне: не­во­лит ид­ти за не­лю­бо­го ля­ха. Ска­жи ему, что и свадьбу го­то­вят, то­лько не бу­дет му­зы­ки на на­шей свадьбе: бу­дут дьяки петь вмес­то кобз и со­пи­лок. Не пой­ду я тан­це­вать с же­ни­хом сво­им: по­не­сут ме­ня. Тем­ная, тем­ная моя бу­дет ха­та: из кле­но­во­го де­ре­ва, и вмес­то тру­бы крест бу­дет сто­ять на кры­ше!"

Как буд­то ока­ме­нев, не сдви­нув­шись с мес­та, слу­шал. Пет­ро, ког­да не­вин­ное ди­тя ле­пе­та­ло ему Пи­дор­ки­ны ре­чи. "А я ду­мал, нес­част­ный, ид­ти в Крым и Ту­ре­чи­ну, на­во­евать зо­ло­та и с доб­ром при­ехать к те­бе, моя кра­са­ви­ца. Да не быть то­му. Не­доб­рый глаз пог­ля­дел на нас. Бу­дет же, моя до­ро­гая рыб­ка, бу­дет и у ме­ня свадьба: только и дья­ков не бу­дет на той свадьбе; во­рон чер­ный прок­ря­чет вме­с­то по­па на­до мною; глад­кое по­ле бу­дет моя ха­та; си­зая ту­ча - моя кры­ша; орел вык­лю­ет мои ка­рие очи; вы­мо­ют до­ж­ди ко­зац­кие кос­точ­ки, и ви­хорь вы­су­шит их. Но что я? на ко­го? ко­му жа­ло­ваться? Так уже, вид­но, бог ве­лел, - про­па­дать так про­па­дать!" - да пря­ме­хонько и поб­рел в ши­нок.

Тетка по­кой­но­го де­да нем­но­го изу­ми­лась, уви­дев­ши Пет­ру­ся в шин­ке, да еще в та­кую по­ру, ког­да доб­рый че­ло­век идет к за­ут­ре­не, и вы­пу­чи­ла на не­го гла­за, как буд­то спро­сонья, ког­да пот­ре­бо­вал он ку­холь си­ву­хи ма­ло не с пол­вед­ра. Только нап­рас­но ду­мал бед­няж­ка за­лить свое го­ре. Вод­ка щи­па­ла его за язык, слов­но кра­пи­ва, и ка­за­лась ему гор­ше по­лы­ни. Ки­нул от се­бя ку­холь на зем­лю. "Пол­но го­ре­вать те­бе, ко­зак!" - заг­ре­ме­ло что-то ба­сом над ним. Ог­ля­нул­ся: Ба­сав­рюк! у! ка­кая об­ра­зи­на! Во­ло­сы - ще­ти­на, очи - как у во­ла! "Знаю, че­го не­дос­та­ет те­бе: вот че­го!" Тут бряк­нул он с бе­совс­кою ус­меш­кою ко­жа­ным, ви­сев­шим у не­го воз­ле по­яса, ко­шельком.Вздрог­нул Пет­ро. "Ге-ге-ге! да как го­рит! - за­ре­вел он, пе­ре­сы­пая на ру­ку чер­вон­цы. - Ге-ге-ге! да как зве­нит! А ведь и де­ла только од­но­го пот­ре­бую за це­лую го­ру та­ких ца­цек". -"Дьявол! - зак­ри­чал Пет­ро. - Да­вай его! на все го­тов!" Хлоп­ну­ли по ру­кам. "Смот­ри, Пет­ро, ты пос­пел как раз в по­ру: завт­ра Ива­на Ку­па­ла. Од­ну только эту ночь в го­ду и цве­тет па­по­рот­ник. Не про­зе­вай! Я те­бя бу­ду ждать о пол­но­чи в Мед­ве­жьем ов­ра­ге".

Я ду­маю, ку­ры так не до­жи­да­ют­ся той по­ры, ког­да ба­ба вы­не­сет им хлеб­ных зе­рен, как до­жи­дал­ся Пет­русь ве­че­ра. То и де­ло что смот­рел, не ста­но­вит­ся ли тень от де­ре­ва длин­нее, не ру­мя­нит­ся ли по­ни­зив­ше­еся сол­ныш­ко, - и что да­лее, тем не­тер­пе­ли­вей. Экая дол­го­та!вид­но, день бо­жий по­те­рял где-ни­будь ко­нец свой. Вот уже и солн­ца нет. Не­бо только крас­не­ет на од­ной сто­ро­не. И оно уже туск­нет. В по­ле ста­но­вит­ся хо­лод­ней. При­мер­ка­ет, при­мер­ка­ет и - смерк­лось. На­си­лу! С серд­цем, только что не хо­тев­шим выс­ко­чить из гру­ди, соб­рал­ся он в до­ро­гу и бе­реж­но спус­тил­ся гус­тым ле­сом в глу­бо­кий яр, на­зы­ва­емый Мед­вежьим ов­ра­гом. Ба­сав­рюк уже под­жи­дал там. Тем­но, хоть в гла­за выст­ре­ли. Ру­ка об ру­ку про­би­ра­лись они по топ­ким бо­ло­там, цеп­ля­ясь за гус­то раз­рос­ший­ся тер­нов­ник и спо­ты­ка­ясь поч­ти на каж­дом ша­гу. Вот и ров­ное мес­то. Ог­ля­дел­ся Пет­ро: ни­ког­да еще не слу­ча­лось ему за­хо­дить сю­да. Тут ос­та­но­вил­ся и Ба­сав­рюк.

- Видишь ли ты, сто­ят пе­ред то­бою три при­гор­ка? Мно­го бу­дет на них цве­тов раз­ных; но сох­ра­ни те­бя нез­деш­няя си­ла выр­вать хоть один. Только же зац­ве­тет па­по­рот­ник, хва­тай его и не ог­ля­ды­вай­ся, что бы те­бе по­за­ди ни чу­ди­лось.

Петро хо­тел бы­ло спро­сить… глядь - и нет уже его. По­до­шел к трем при­гор­кам; где же цве­ты? Ни­че­го не ви­дать. Ди­кий бурьян чер­нел кру­гом и глу­шил все сво­ею гус­то­тою. Но вот блес­ну­ла на не­бе зар­ни­ца, и пе­ред ним по­ка­за­лась це­лая гря­да цве­тов, все чуд­ных, все не­ви­дан­ных; тут же и прос­тые листья па­по­рот­ни­ка. По­усом­нил­ся Пет­ро и в раз­думье стал пе­ред ни­ми, под­пер­шись обе­ими ру­ка­ми в бо­ки.

- Что тут за не­ви­дальщи­на? де­сять раз на день, слу­ча­ет­ся, ви­дишь это зелье; ка­кое ж тут ди­во? Не взду­ма­ла ли дьявольская ро­жа пос­ме­яться?

Глядь, крас­не­ет ма­ленькая цве­точ­ная поч­ка и, как буд­то жи­вая, дви­жет­ся. В са­мом де­ле, чуд­но! Дви­жет­ся и ста­но­вит­ся все больше, больше и крас­не­ет, как го­ря­чий уголь. Вспых­ну­ла звез­доч­ка, что-то ти­хо зат­ре­ща­ло, и цве­ток раз­вер­нул­ся пе­ред его оча­ми, слов­но пла­мя, ос­ве­тив и дру­гие око­ло се­бя.

"Теперь по­ра!" - по­ду­мал Пет­ро и про­тя­нул ру­ку. Смот­рит, тя­нут­ся из-за не­го сот­ни мох­на­тых рук так­же к цвет­ку, а по­за­ди его что-то пе­ре­бе­га­ет с мес­та на мес­то. Заж­му­рив гла­за, дер­нул он за сте­бе­лек, и цве­ток ос­тал­ся в его ру­ках. Все утих­ло. На пне по­ка­зал­ся си­дя­щим Ба­сав­рюк, весь си­ний, как мерт­вец. Хоть бы по­ше­ве­лил­ся од­ним пальцем. Очи нед­виж­но ус­тав­ле­ны на что-то, ви­ди­мое ему од­но­му только; рот впо­ло­ви­ну ра­зи­нут, и ни от­ве­та. Вок­руг не ше­лох­нет. Ух, страш­но!.. Но вот пос­лы­шал­ся свист, от ко­то­ро­го за­хо­ло­ну­ло у Пет­ра внут­ри, и по­чу­ди­лось ему, буд­то тра­ва за­шу­ме­ла, цве­ты на­ча­ли меж­ду со­бою раз­го­ва­ри­вать го­лос­ком то­неньким, буд­то се­реб­ря­ные ко­ло­кольчи­ки; де­ревья заг­ре­ме­ли сы­пу­чею бранью… Ли­цо Ба­сав­рю­ка вдруг ожи­ло; очи сверк­ну­ли." На­си­лу во­ро­ти­лась, яга!- про­вор­чал он сквозь зу­бы. - Гля­ди, Пет­ро, ста­нет пе­ред то­бою сей­час кра­са­ви­ца: де­лай все, что ни при­ка­жет, не то про­пал на­ве­ки!" Тут раз­де­лил он су­ко­ва­тою пал­кою куст тер­нов­ни­ка, и пе­ред ни­ми по­ка­за­лась из­буш­ка, как го­во­рит­ся, на курьих нож­ках. Ба­сав­рюк уда­рил ку­ла­ком, и сте­на за­ша­та­лась. Большая чер­ная со­ба­ка вы­бе­жа­ла навст­ре­чу и с виз­гом, обо­ро­тив­шись в кош­ку, ки­ну­лась в гла­за им. "Не бе­сись, не бе­сись, ста­рая чер­точ­ка!" - про­го­во­рил Ба­сав­рюк, прип­ра­вив та­ким слов­цом, что доб­рый че­ло­век и уши бы затк­нул. Глядь, вмес­то кош­ки ста­ру­ха, с ли­цом, смор­щив­шим­ся, как пе­че­ное яб­ло­ко, вся сог­ну­тая в ду­гу; нос с под­бо­род­ком слов­но щип­цы, ко­то­ры­ми щел­ка­ют оре­хи. "Слав­ная кра­са­ви­ца!" - по­ду­мал Пет­ро, и му­раш­ки по­ш­ли по спи­не его. Ведьма выр­ва­ла у не­го цве­ток из рук, нак­ло­ни­лась и что-то дол­го шеп­та­ла над ним, вспрыс­ки­вая ка­кою-то во­дою. Иск­ры по­сы­па­лись у ней изо рта; пе­на по­ка­за­лась на гу­бах. "Бро­сай!" - ска­за­ла она, от­да­вая цве­ток ему. Пет­ро подб­ро­сил, и, что за чу­до? - цве­ток не упал пря­мо, но дол­го ка­зал­ся ог­нен­ным ша­ри­ком пос­ре­ди мра­ка и, слов­но лод­ка, пла­вал по воз­ду­ху; на­ко­нец по­ти­хоньку на­чал спус­каться ни­же и упал так да­ле­ко, что ед­ва при­мет­на бы­ла звез­доч­ка, не больше ма­ко­во­го зер­на. "Здесь!" - глу­хо прох­ри­пе­ла ста­ру­ха; а Ба­сав­рюк, по­да­вая ему зас­туп, при­мол­вил: "Ко­пай здесь, Пет­ро. Тут уви­дишь ты столько зо­ло­та, сколько ни те­бе, ни Кор­жу не сни­лось".Пет­ро, поп­ле­вав в ру­ки, схва­тил зас­туп, на­да­вил но­гою и вы­во­ро­тил зем­лю, в дру­гой, в тре­тий, еще раз… что-то твер­дое!.. Зас­туп зве­нит и ней­дет да­лее. Тут гла­за его яс­но на­ча­ли раз­ли­чать не­большой, око­ван­ный же­ле­зом сун­дук. Уже хо­тел он бы­ло дос­тать его ру­кою, но сун­дук стал ухо­дить в зем­лю, и все, чем да­лее, глуб­же, глуб­же; а по­за­ди его слы­шал­ся хо­хот, бо­лее схо­жий с зме­иным ши­пеньем. "Нет, не ви­дать те­бе зо­ло­та, по­ка­мест не дос­та­нешь кро­ви че­ло­ве­чес­кой!" - ска­за­ла ведьма и под­ве­ла к не­му ди­тя лет шес­ти, нак­ры­тое бе­лою прос­ты­нею, по­ка­зы­вая зна­ком, что­бы он от­сек ему го­ло­ву. Ос­тол­бе­нел Пет­ро. Ма­лость, от­ре­зать ни за что ни про что че­ло­ве­ку го­ло­ву, да еще и без­вин­но­му ре­бен­ку! В серд­цах сдер­нул он прос­ты­ню, нак­ры­вав­шую его го­ло­ву, и что же? Пе­ред ним сто­ял Ивась. И ру­чон­ки сло­жи­ло бед­ное ди­тя нак­рест, и го­лов­ку по­ве­си­ло… Как бе­ше­ный подс­ко­чил с но­жом к ведьме Пет­ро и уже за­нес бы­ло ру­ку…

- А что ты обе­щал за де­вуш­ку?.. - гря­нул Ба­сав­рюк и сло­в­но пу­лю по­са­дил ему в спи­ну. Ведьма топ­ну­ла но­гою: си­нее пла­мя вых­ва­ти­лось из зем­ли; се­ре­ди­на ее вся ос­ве­ти­лась и ста­ла как буд­то из хрус­та­ля вы­ли­та; и все, что ни бы­ло под зем­лею, сде­ла­лось ви­ди­мо как на ла­до­ни. Чер­вон­цы, до­ро­гие кам­ни, в сун­ду­ках, в кот­лах, гру­да­ми бы­ли на­ва­ле­ны под тем са­мым мес­том, где они сто­яли. Гла­за его за­го­ре­лись… ум по­му­тил­ся… Как бе­зум­ный, ух­ва­тил­ся он за нож, и без­вин­ная кровь брыз­ну­ла ему в очи… Дья­во­ль­ский хо­хот заг­ре­мел со всех сто­рон. Бе­зоб­раз­ные чу­ди­ща ста­ями ска­ка­ли пе­ред ним. Ведьма, вце­пив­шись ру­ка­ми в обезг­лав­лен­ный труп, как волк, пи­ла из не­го кровь… Все пош­ло кру­гом в го­ло­ве его! Соб­рав­ши все си­лы, бро­сил­ся бе­жать он. Все пок­ры­лось пе­ред ним крас­ным цве­том. Де­ревья, все в кро­ви, ка­за­лось, го­ре­ли и сто­на­ли. Не­бо, рас­па­лив­шись, дро­жа­ло… Ог­нен­ные пят­на, что мол­нии, ме­ре­щи­лись в его гла­зах. Вы­бив­шись из сил, вбе­жал он в свою ла­чуж­ку и, как сноп, по­ва­лил­ся на зем­лю. Мерт­вый сон ох­ва­тил его.

Два дни и две но­чи спал Пет­ро без про­сы­пу. Оч­нув­шись на тре­тий день, дол­го ос­мат­ри­вал он уг­лы сво­ей ха­ты; но нап­рас­но ста­рал­ся что-ни­будь при­пом­нить: па­мять его бы­ла как кар­ман ста­ро­го скря­ги, из ко­то­ро­го по­луш­ки не вы­ма­нишь. По­тя­нув­шись нем­но­го, ус­лы­шал он, что в но­гах бряк­ну­ло. Смот­рит: два меш­ка с зо­ло­том. Тут только, буд­то сквозь сон, вспом­нил он, что ис­кал ка­ко­го-то кла­да, что бы­ло ему од­но­му страш­но в ле­су… Но за ка­кую це­ну, как дос­тал­ся он, это­го ни­ка­ким об­ра­зом не мог по­нять.

Увидел Корж меш­ки и раз­не­жил­ся: "Ся­кой, та­кой Пет­русь, не­ма­за­ный! да я ли не лю­бил его? да не был ли у ме­ня он как сын род­ной?" - и по­нес хрыч не­бы­вальщи­ну, так что то­го до слез ра­зоб­ра­ло. Пи­дор­ка ста­ла рас­ска­зы­вать ему, как про­хо­див­шие ми­мо цы­га­не ук­ра­ли Ива­ся. Но Пет­ро не мог да­же вспом­нить ли­ца его: так об­мо­ро­чи­ла прок­ля­тая бе­сов­щи­на! Меш­кать бы­ло не­за­чем. По­ля­ку да­ли под нос ду­лю, да и за­ва­ри­ли свадьбу: на­пек­ли ши­шек, на­ши­ли руш­ни­ков и хус­ток, вы­ка­ти­ли боч­ку го­рел­ки; по­са­ди­ли за стол мо­ло­дых; раз­ре­за­ли ко­ро­вай; бряк­ну­ли в бан­ду­ры, цим­ба­лы, со­пил­ки, коб­зы - и пош­ла по­те­ха…

В ста­ри­ну свадьба во­ди­лась не в срав­ненье с на­шей. Тет­ка мо­его де­да, бы­ва­ло, рас­ска­жет - лю­ли только! Как див­ча­та, в на­ряд­ном го­лов­ном убо­ре из жел­тых, си­них и ро­зо­вых стри­чек, на верх ко­то­рых на­вя­зы­вал­ся зо­ло­той га­лун,в тон­ких ру­баш­ках, вы­ши­тых по все­му шву крас­ным шел­ком и уни­зан­ных мел­ки­ми се­реб­ря­ны­ми цве­точ­ка­ми, в сафьянных са­по­гах на вы­со­ких же­лез­ных под­ко­вах, плав­но, слов­но па­вы, и с шу­мом, что ви­хорь, ска­ка­ли в гор­ни­це. Как мо­ло­ди­цы, с ко­раб­ли­ком на го­ло­ве, ко­то­ро­го верх сде­лан был весь из су­то­зо­ло­той пар­чи, с не­большим вы­ре­зом на за­тыл­ке, от­ку­да выг­ля­ды­вал зо­ло­той очи­пок, с дву­мя вы­дав­ши­ми­ся, один на­пе­ред, дру­гой на­зад, рож­ка­ми са­мо­го мел­ко­го чер­но­го смуш­ка; в си­них, из луч­ше­го по­лу­та­бе­не­ку, с крас­ны­ми кла­па­на­ми кун­ту­шах, важ­но под­бо­че­нив­шись, выс­ту­па­ли по­оди­ноч­ке и мер­но вы­би­ва­ли го­па­ка. Как па­руб­ки, в вы­со­ких ко­зац­ких шап­ках, в тон­ких су­кон­ных свит­ках, за­тя­ну­тых ши­ты­ми се­реб­ром по­яса­ми, с люлька­ми в зу­бах, рас­сы­па­лись пе­ред ни­ми мел­ким бе­сом и под­пус­ка­ли ту­ру­сы. Сам Корж не утер­пел, гля­дя на мо­ло­дых, что­бы не трях­нуть ста­ри­ною. С бан­ду­рою в ру­ках, по­тя­ги­вая люльку и вмес­те при­пе­вая, с чар­кою на го­ло­ве, пус­тил­ся ста­ри­чи­на, при гром­ком кри­ке гу­ляк, впри­сяд­ку. Че­го не вы­ду­ма­ют на­ве­се­ле! Нач­нут, бы­ва­ло, на­ря­жаться в ха­ри - бо­же ты мой, на че­ло­ве­ка не по­хо­жи! Уж не че­та ны­неш­ним пе­ре­оде­ваньям, что бы­ва­ют на свадьбах на­ших. Что те­перь? - только что кор­чат цы­га­нок да мос­ка­лей. Нет, вот, бы­ва­ло, один оде­нет­ся жи­дом, а дру­гой чер­том, нач­нут спер­ва це­ло­ваться, а пос­ле ух­ва­тят­ся за чу­бы… Бог с ва­ми! смех на­па­дет та­кой, что за жи­вот хва­та­ешься. По­оде­нут­ся в ту­рец­кие и та­тарс­кие платья: все го­рит на них, как жар…А как нач­нут ду­реть да стро­ить шту­ки… ну, тог­да хоть свя­тых вы­но­си. С тет­кой по­кой­но­го де­да, ко­то­рая са­ма бы­ла на этой свадьбе, слу­чи­лась за­бав­ная ис­то­рия: бы­ла она оде­та тог­да в та­тарс­кое ши­ро­кое платье и с чар­кою в ру­ках уго­ща­ла соб­ра­ние. Вот од­но­го дер­нул лу­ка­вый ока­тить ее сза­ди вод­кою; дру­гой, то­же, вид­но, не про­мах, вы­сек в ту же ми­ну­ту ог­ня, да и под­жег… пла­мя вспых­ну­ло, бед­ная тет­ка, пе­ре­пу­гав­шись, да­вай сбра­сы­вать с се­бя, при всех, платье… Шум, хо­хот, ера­лаш под­нял­ся, как на яр­мар­ке. Сло­вом, ста­ри­ки не за­пом­ни­ли ни­ког­да еще та­кой ве­се­лой свадьбы.

Начали жить Пи­дор­ка да Пет­русь, слов­но пан с па­нею. Все­го вдо­воль, все блес­тит… Од­на­ко же доб­рые лю­ди ка­ча­ли слег­ка го­ло­ва­ми, гля­дя на житье их. "От чер­та не бу­дет доб­ра, - по­го­ва­ри­ва­ли все в один го­лос. - От­ку­да, как не от ис­ку­си­те­ля лю­да пра­вос­лав­но­го, приш­ло к не­му бо­гатст­во? Где ему бы­ло взять та­кую ку­чу зо­ло­та? От­че­го вдруг, в са­мый тот день, ког­да раз­бо­га­тел он, Ба­сав­рюк про­пал, как в во­ду?" Го­во­ри­те же, что лю­ди вы­ду­мы­ва­ют! Ведь в са­мом де­ле, не прош­ло ме­ся­ца, Пет­ру­ся ник­то уз­нать не мог. От­че­го, что с ним сде­ла­лось, бог зна­ет. Си­дит на од­ном мес­те, и хоть бы сло­во с кем. Все ду­ма­ет и как буд­то бы хо­чет что-то при­пом­нить. Ког­да Пи­дор­ке удаст­ся зас­та­вить его о чем-ни­будь за­го­во­рить, как буд­то и за­бу­дет­ся, и по­ве­дет речь, и раз­ве­се­лит­ся да­же; но не­на­ро­ком пос­мот­рит на меш­ки - "пос­той, пос­той, по­за­был!" - кри­чит, и сно­ва за­ду­ма­ет­ся, и сно­ва си­лит­ся про что-то вспом­нить. Иной раз, ког­да дол­го си­дит на од­ном мес­те, чу­дит­ся ему, что вот-вот все сыз­но­ва при­хо­дит на ум… и опять все уш­ло. Ка­жет­ся: си­дит в шин­ке; не­сут ему вод­ку; жжет его вод­ка; про­тив­на ему вод­ка. Кто-то под­хо­дит, бьет по пле­чу его… но да­лее все как буд­то ту­ма­ном пок­ры­ва­ет­ся пе­ред ним. Пот ва­лит гра­дом по ли­цу его, и он в из­не­мо­же­нии са­дит­ся на свое мес­то.

Чего ни де­ла­ла Пи­дор­ка: и со­ве­ща­лась с зна­ха­ря­ми, и пе­ре­по­лох вы­ли­ва­ли, и со­няш­ни­цу за­ва­ри­ва­ли [3] - нич­то не по­мо­га­ло. Так прош­ло и ле­то. Мно­го ко­за­ков об­ко­си­лось и об­жа­лось; мно­го ко­за­ков, по­раз­гульнее дру­гих, и в по­ход по­тя­ну­лось. Стаи уток еще тол­пи­лись на бо­ло­тах на­ших, но кра­пи­вя­нок уже и в по­ми­не не бы­ло. В сте­пях зак­рас­не­ло. Скир­ды хле­ба то сям, то там, слов­но ко­зац­кие шап­ки, пест­ре­ли по по­лю. По­па­да­лись по до­ро­ге и во­зы, на­ва­лен­ные хво­рос­том и дро­ва­ми. Зем­ля сде­ла­лась креп­че и мес­та­ми ста­ла прох­ва­ты­ваться мо­ро­зом. Уже и снег на­чал се­яться с не­ба, и вет­ви де­рев уб­ра­лись ине­ем, буд­то за­ячьим ме­хом. Вот уже в яс­ный мо­роз­ный день крас­ног­ру­дый сне­гирь, слов­но ще­го­ле­ва­тый польский шлях­тич, про­гу­ли­вал­ся по сне­го­вым ку­чам, вы­тас­ки­вая зер­но, и де­ти ог­ром­ны­ми ки­ями го­ня­ли по льду де­ре­вян­ные ку­ба­ри, меж­ду тем как от­цы их спо­кой­но вы­ле­жи­ва­лись на печ­ке, вы­хо­дя по вре­ме­нам, с заж­жен­ною люлькою в зу­бах, руг­нуть доб­рым по­ряд­ком пра­вос­лав­ный мо­ро­зец или про­вет­риться и про­мо­ло­тить в се­нях за­ле­жа­лый хлеб. На­ко­нец сне­га ста­ли та­ять, и щу­ка хвос­том лен рас­ко­ло­ти­ла, а Пет­ро все тот же, и чем да­лее, тем еще су­ро­вее. Как буд­то при­ко­ван­ный, си­дит по­се­ре­ди ха­ты, пос­та­вив се­бе в но­ги меш­ки с зо­ло­том. Оди­чал, об­рос во­ло­са­ми, стал стра­шен; и все ду­ма­ет об од­ном, все си­лит­ся при­пом­нить что-то; и сер­дит­ся и злит­ся, что не мо­жет вспом­нить. Час­то ди­ко по­ды­ма­ет­ся с сво­его мес­та, по­во­дит ру­ка­ми, впе­ря­ет во что-то гла­за свои, как буд­то хо­чет уло­вить его; гу­бы ше­ве­лят­ся, буд­то хо­тят про­из­несть ка­кое-то дав­но за­бы­тое сло­во, - и не­под­виж­но ос­та­нав­ли­ва­ют­ся… Бе­шенст­во ов­ла­де­ва­ет им; как по­ло­ум­ный, гры­зет и ку­са­ет се­бе ру­ки и в до­са­де рвет кло­ка­ми во­ло­са, по­ка­мест, утих­нув, не упа­дет, буд­то в за­бытьи, и пос­ле сно­ва при­ни­ма­ет­ся при­по­ми­нать, и сно­ва бе­шенст­во, и сно­ва му­ка… Что это за на­пасть бо­жия? Жизнь не в жизнь ста­ла Пи­дор­ке. Страш­но ей бы­ло ос­та­ваться спер­ва од­ной в ха­те, да пос­ле свык­лась бед­няж­ка с сво­им го­рем. Но преж­ней Пи­дор­ки уже уз­нать нельзя бы­ло. Ни ру­мян­ца, ни ус­меш­ки: из­ны­ла, ис­чах­ла, вып­ла­ка­лись яс­ные очи. Раз кто-то уже, вид­но, сжа­лил­ся над ней, по­со­ве­то­вал ид­ти к кол­дунье, жив­шей в Мед­вежьем ов­ра­ге, про ко­то­рую хо­ди­ла сла­ва, что уме­ет ле­чить все на све­те бо­лез­ни. Ре­ши­лась поп­ро­бо­вать пос­лед­нее средст­во; сло­во за сло­во, уго­во­ри­ла ста­ру­ху ид­ти с со­бою. Это бы­ло вве­че­ру, как раз на­ка­ну­не Ку­па­ла. Пет­ро в бес­па­мятст­ве ле­жал на лав­ке и не при­ме­чал вов­се но­вой гостьи. Как вот ма­ло-по­ма­лу стал при­под­ни­маться и всмат­ри­ваться. Вдруг весь зад­ро­жал, как на пла­хе; во­ло­сы под­ня­лись го­рою… и он зас­ме­ял­ся та­ким хо­хо­том, что страх вре­зал­ся в серд­це Пи­дор­ки. "Вспом­нил, вспом­нил!" - зак­ри­чал он в страш­ном ве­селье и, раз­мах­нув­ши то­пор, пус­тил им со всей си­лы в ста­ру­ху. То­пор на два верш­ка вбе­жал в ду­бо­вую дверь. Ста­ру­ха про­па­ла, и ди­тя лет се­ми, в бе­лой ру­баш­ке, с нак­ры­тою го­ло­вою, ста­ло пос­ре­ди ха­ты… Прос­ты­ня сле­те­ла. "Ивась!" - зак­ри­ча­ла Пи­дор­ка и бро­си­лась к не­му; но при­ви­де­ние все с ног до го­ло­вы пок­ры­лось кровью и ос­ве­ти­ло всю ха­ту крас­ным све­том… В ис­пу­ге вы­бе­жа­ла она в се­ни; но, опом­нив­шись нем­но­го, хо­те­ла бы­ло по­мочь ему; нап­рас­но! дверь зах­лоп­ну­лась за нею так креп­ко, что не под си­лу бы­ло от­пе­реть. Сбе­жа­лись лю­ди; при­ня­лись сту­чать; вы­са­ди­ли дверь: хоть бы ду­ша од­на. Вся ха­та пол­на ды­ма, и по­се­ре­ди­не только, где сто­ял Пет­русь, ку­ча пеп­лу, от ко­то­ро­го мес­та­ми по­ды­мал­ся еще пар. Ки­ну­лись к меш­кам: од­ни би­тые че­реп­ки ле­жа­ли вмес­то чер­вон­цев. Вы­пу­ча гла­за и ра­зи­нув рты, не смея по­ше­вельнуть усом, сто­яли ко­за­ки, буд­то вко­пан­ные в зем­лю. Та­кой страх на­ве­ло на них это ди­во.   

Что бы­ло да­лее, не вспом­ню. Пи­дор­ка да­ла обет ид­ти на бо­го­молье; соб­ра­ла ос­тав­ше­еся пос­ле от­ца иму­щест­во, и че­рез нес­колько дней ее точ­но уже не бы­ло на се­ле. Ку­да уш­ла она, ник­то не мог ска­зать. Ус­луж­ли­вые ста­ру­хи отп­ра­ви­ли ее бы­ло уже ту­да, ку­да и Пет­ро по­та­щил­ся; но при­ехав­ший из Ки­ева ко­зак рас­ска­зал, что ви­дел в лав­ре мо­на­хи­ню, всю вы­сох­шую, как ске­лет, и бесп­рес­тан­но мо­ля­щу­юся, в ко­то­рой зем­ля­ки по всем при­ме­там уз­на­ли Пи­дор­ку; что буд­то еще ник­то не слы­хал от нее ни од­но­го сло­ва; что приш­ла она пеш­ком и при­нес­ла ок­лад к ико­не божьей ма­те­ри, исц­ве­чен­ный та­ки­ми яр­ки­ми кам­ня­ми, что все заж­му­ри­ва­лись, на не­го гля­дя.

Позвольте, этим еще не все кон­чи­лось. В тот са­мый день, ког­да лу­ка­вый прип­ря­тал к се­бе Пет­ру­ся, по­ка­зал­ся сно­ва Ба­сав­рюк; только все бе­гом от не­го. Уз­на­ли, что это за пти­ца: ник­то дру­гой, как са­та­на, при­няв­ший че­ло­ве­чес­кий об­раз для то­го, что­бы от­ры­вать кла­ды; а как кла­ды не да­ют­ся не­чис­тым ру­кам, так вот он и при­ма­ни­ва­ет к се­бе мо­лод­цов. То­го же го­ду все поб­ро­са­ли зем­лян­ки свои и пе­реб­ра­лись в се­ло; но и там, од­на­ко ж, не бы­ло по­кою от прок­ля­то­го Ба­сав­рю­ка. Тет­ка по­кой­но­го де­да го­во­ри­ла, что имен­но злил­ся он бо­лее все­го на нее за то, что ос­та­ви­ла преж­ний ши­нок по Опош­нянс­кой до­ро­ге, и все­ми си­ла­ми ста­рал­ся вы­мес­тить все на ней. Раз стар­ши­ны се­ла соб­ра­лись в ши­нок и, как го­во­рит­ся, бе­се­до­ва­ли по чи­нам за сто­лом, по­се­ре­ди­не ко­то­ро­го пос­тав­лен был, грех ска­зать что­бы ма­лый, жа­ре­ный ба­ран. Ка­ля­ка­ли о сем и о том, бы­ло и про ди­ко­вин­ки раз­ные, и про чу­да. Вот и по­ме­ре­щи­лось, - еще бы ни­че­го, ес­ли бы од­но­му, а то имен­но всем, - что ба­ран под­нял го­ло­ву, блу­дя­щие гла­за его ожи­ли и зас­ве­ти­лись, и вмиг по­явив­ши­еся чер­ные ще­ти­нис­тые усы зна­чи­тельно за­мор­га­ли на при­сутст­ву­ющих. Все тот­час уз­на­ли на ба­раньей го­ло­ве ро­жу Ба­сав­рю­ка; тет­ка де­да мо­его да­же ду­ма­ла уже, что вот-вот поп­ро­сит вод­ки… Чест­ные стар­ши­ны за шап­ки да ско­рей вос­во­яси. В дру­гой раз сам цер­ков­ный ста­рос­та, лю­бив­ший по вре­ме­нам раз­до­ба­ри­вать глаз на глаз с де­довс­кою чар­кою, не ус­пел еще ра­за два дос­тать дна, как ви­дит, что чар­ка кла­ня­ет­ся ему в по­яс. Черт с то­бою! да­вай крес­титься!.. А тут с по­ло­ви­ною его то­же ди­во: только что на­ча­ла она за­ме­ши­вать тес­то в ог­ром­ной ди­же, вдруг ди­жа вып­рыг­ну­ла. "Стой, стой!" - ку­ды! под­бо­че­нив­шись важ­но, пус­ти­лась впри­сяд­ку по всей ха­те… Смей­тесь; од­на­ко ж не до сме­ха бы­ло на­шим де­дам. И да­ром, что отец Афа­на­сий хо­дил по все­му се­лу со свя­тою во­дою и го­нял чер­та кро­пи­лом по всем ули­цам, а все еще тет­ка по­кой­но­го де­да дол­го жа­ло­ва­лась, что кто-то, как только ве­чер, сту­чит в кры­шу и ца­ра­па­ет­ся по сте­не.

Да че­го! Вот те­перь на этом са­мом мес­те, где сто­ит се­ло на­ше, ка­жись, все спо­кой­но; а ведь еще не так дав­но, еще по­кой­ный отец мой и я за­пом­ню, как ми­мо раз­ва­лив­ше­го­ся шин­ка, ко­то­рый не­чис­тое пле­мя дол­го пос­ле то­го поп­рав­ля­ло на свой счет, доб­ро­му че­ло­ве­ку прой­ти нельзя бы­ло. Из за­коп­тев­шей тру­бы стол­бом ва­лил дым и, под­няв­шись вы­со­ко, так, что пос­мот­реть - шап­ка ва­ли­лась, рас­сы­пал­ся го­ря­чи­ми угольями по всей сте­пи, и черт, - не­че­го бы и вспо­ми­нать его, со­бачьего сы­на, - так всхли­пы­вал жа­лоб­но в сво­ей ко­ну­ре, что ис­пу­ган­ные гай­во­ро­ны ста­ями по­ды­ма­лись из ближ­не­го ду­бо­во­го ле­са и с ди­ким кри­ком ме­та­лись по не­бу.


МАЙСКАЯ НОЧЬ ИЛИ УТОПЛЕННИЦА

Ворог йо­го батька знає! поч­нуть що-не­будь

робить лю­ди кре­ще­нi, то мур­ду­ют­ця, мур­ду­ют­ця,

мов хор­ти за зай­цем, а все щось не до шми­гу;

тiльки ж ку­ди чорт уп­ле­тец­ця, то верть

хвостиком - так де во­но й вiз­мец­ця, не­на­че з не­ба.


I. ГАННА

Звонкая пес­ня ли­лась ре­кою по ули­цам се­ла***. Бы­ло то вре­мя, ког­да утом­лен­ные днев­ны­ми тру­да­ми и за­бо­та­ми па­руб­ки и де­вуш­ки шум­но со­би­ра­лись в кру­жок, в блес­ке чис­то­го ве­че­ра, вы­ли­вать свое ве­селье в зву­ки, всег­да не­раз­луч­ные с уныньем. И за­ду­мав­ший­ся ве­чер меч­та­тельно об­ни­мал си­нее не­бо, прев­ра­щая все в не­оп­ре­де­лен­ность и даль. Уже и су­мер­ки; а пес­ни все не ути­ха­ли. С бан­ду­рою в ру­ках про­би­рал­ся ус­кользнув­ший от пе­сельни­ков мо­ло­дой ко­зак Лев­ко, сын сельско­го го­ло­вы. На ко­за­ке ре­ше­ти­ловс­кая шап­ка. Ко­зак идет по ули­це, брен­чит ру­кою по стру­нам и подп­ля­сы­ва­ет. Вот он ти­хо ос­та­но­вил­ся пе­ред дверью ха­ты, ус­тав­лен­ной не­вы­со­ки­ми виш­не­вы­ми де­ревьями. Чья же это ха­та? Чья это дверь? Нем­но­го по­мол­чав­ши, за­иг­рал он и за­пел:


Сон­це ни­зенько, ве­чiр бли­зенько,

Вий­ди до ме­не, мое сер­денько!


- Нет, вид­но, креп­ко зас­ну­ла моя яс­но­окая кра­са­ви­ца! - ска­зал ко­зак, окон­чив­ши пес­ню и приб­ли­жа­ясь к ок­ну. - Га­лю! Га­лю! ты спишь или не хо­чешь ко мне вый­ти? Ты бо­ишься, вер­но, что­бы нас кто не уви­дел, или не хо­чешь, мо­жет быть, по­ка­зать бе­лое ли­чи­ко на хо­лод! Не бой­ся: ни­ко­го нет. Ве­чер те­пел. Но ес­ли бы и по­ка­зал­ся кто, я прик­рою те­бя свит­кою, об­мо­таю сво­им по­ясом, зак­рою ру­ка­ми те­бя - и ник­то нас не уви­дит. Но ес­ли бы и по­ве­яло хо­ло­дом, я приж­му те­бя поб­ли­же к серд­цу, отог­рею по­це­лу­ями, на­де­ну шап­ку свою на твои бе­ленькие нож­ки. Серд­це мое, рыб­ка моя, оже­релье! выг­ля­ни на миг. Про­сунь сквозь око­шеч­ко хоть бе­лую руч­ку свою… Нет, ты не спишь, гор­дая див­чи­на! - про­го­во­рил он гром­че и та­ким го­ло­сом, ка­кие вы­ра­жа­ет се­бя ус­ты­див­ший­ся мгно­вен­но­го уни­же­ния. - Те­бе лю­бо из­де­ваться на­до мною, про­щай!

Тут он от­во­ро­тил­ся, за­су­нул на­бек­рень свою шап­ку и гор­до ото­шел от окош­ка, ти­хо пе­ре­би­рая стру­ны бан­ду­ры. Де­ре­вян­ная руч­ка у две­ри в это вре­мя за­вер­те­лась: дверь рас­пах­ну­лась со скры­том, и де­вуш­ка на по­ре сем­над­ца­той вес­ны, об­ви­тая су­мер­ка­ми, роб­ко ог­ля­ды­ва­ясь и не вы­пус­кая де­ре­вян­ной руч­ки, пе­рес­ту­пи­ла че­рез по­рог. В по­лу­яс­ном мра­ке го­ре­ли при­вет­но, буд­то звез­доч­ки, яс­ные очи; блис­та­ло крас­ное ко­рал­ло­вое мо­нис­то, и от ор­ли­ных очей па­руб­ка не мог­ла ук­рыться да­же крас­ка, стыд­ли­во вспых­нув­шая на ще­пах ее.

- Какой же ты не­тер­пе­ли­вый, - го­во­ри­ла она ему впол­го­ло­са. - Уже и рас­сер­дил­ся! За­чем выб­рал ты та­кое вре­мя: то­л­па на­ро­ду ша­та­ет­ся то и де­ло по ули­цам… Я вся дро­жу…

- О, не дро­жи, моя крас­ная ка­ли­ноч­ка! Приж­мись ко мне пок­реп­че! - го­во­рил па­ру­бок, об­ни­мая ее, отб­ро­сив бан­ду­ру, ви­сев­шую на длин­ном рем­не у не­го на шее, и са­дясь вмес­те с нею у две­рей ха­ты. - Ты зна­ешь, что мне и ча­су не ви­дать те­бя горько.

- Знаешь ли, что я ду­маю? - прер­ва­ла де­вуш­ка, за­дум­чи­во ус­та­вив в не­го свои очи. - Мне все что-то буд­то на ухо шеп­чет, что впе­ред нам не ви­даться так час­то. Не­доб­рые у вас лю­ди: де­вуш­ки все гля­дят так за­вист­ли­во, а па­руб­ки… Я при­ме­чаю да­же, что мать моя с не­дав­ней по­ры ста­ла су­ро­вее приг­ля­ды­вать за мною. Приз­на­юсь, мне ве­се­лее у чу­жих бы­ло.

Какое-то дви­же­ние тос­ки вы­ра­зи­лось на ли­це ее при по­с­лед­них сло­вах.

- Два ме­ся­ца только в сто­ро­не род­ной, и уже сос­ку­чи­лась! Мо­жет, и я на­до­ел те­бе?

- О, ты мне не на­до­ел, - мол­ви­ла она, ус­мех­нув­шись. - Я те­бя люб­лю, чер­ноб­ро­вый ко­зак! За то люб­лю, что у те­бя ка­рие очи, и как пог­ля­дишь ты ими - у ме­ня как буд­то на ду­ше ус­ме­ха­ет­ся: и ве­се­ло и хо­ро­шо ей; что при­вет­ли­во мор­га­ешь ты чер­ным усом сво­им; что ты идешь по ули­це, по­ешь и иг­ра­ешь на бан­ду­ре, и лю­бо слу­шать те­бя.

- О моя Га­ля! - вскрик­нул па­ру­бок, це­луя и при­жи­мая ее сильнее к гру­ди сво­ей.

- Постой! пол­но, Лев­ко. Ска­жи на­пе­ред, го­во­рил ли ты с от­цом сво­им?

- Что? - ска­зал он, буд­то прос­нув­шись. - Что я хо­чу же­ни­ть­ся, а ты вый­ти за ме­ня за­муж - го­во­рил.

Но как-то уныв­но заз­ву­ча­ло в ус­тах его это сло­во "го­во­рил".

- Что же?

- Что ста­нешь де­лать с ним? Прит­во­рил­ся ста­рый хрен, по сво­ему обык­но­ве­нию, глу­хим: ни­че­го не слы­шит и еще бра­нит, что ша­та­юсь бог зна­ет где, по­вес­ни­чаю и ша­лю с хлоп­ца­ми по ули­цам. Но не ту­жи, моя Га­лю! Вот те­бе сло­во ко­зац­кое, что уло­маю его.

- Да те­бе только сто­ит, Лев­ко, сло­во ска­зать - и все бу­дет по-т­во­ему. Я знаю это по се­бе: иной раз не пос­лу­ша­ла бы те­бя, а ска­жешь сло­во - и не­вольно де­лаю, что те­бе хо­чет­ся. Пос­мот­ри, пос­мот­ри! - про­дол­жа­ла она, по­ло­жив го­ло­ву на пле­чо ему и под­няв гла­за вверх, где не­объятно си­не­ло теп­лое ук­ра­инс­кое не­бо, за­ве­шен­ное сни­зу куд­ря­вы­ми вет­вя­ми сто­яв­ших пе­ред ни­ми ви­шен. - Пос­мот­ри, вон-вон да­ле­ко мелькну­ли звез­доч­ки: од­на, дру­гая, третья, чет­вер­тая, пя­тая… Не прав­да ли, ведь это ан­ге­лы бо­жии по­от­во­ря­ли око­шеч­ки сво­их свет­лых до­ми­ков на не­бе и гля­дят на нас? Да, Лев­ко? Ведь это они гля­дят на на­шу зем­лю? Что, ес­ли бы у лю­дей бы­ли крылья, как у птиц, - ту­да бы по­ле­теть, вы­со­ко, вы­со­ко… Ух, страш­но! Ни один дуб у нас не дос­та­нет до не­ба. А го­во­рят, од­на­ко же, есть где-то, в ка­кой-то да­ле­кой зем­ле, та­кое де­ре­во, ко­то­рое шу­мит вер­ши­ною в са­мом не­бе, и бог схо­дит по нем на зем­лю ночью пе­ред свет­лым празд­ни­ком.

- Нет, Га­лю; у бо­га есть длин­ная лест­ни­ца от не­ба до са­мой зем­ли. Ее ста­но­вят пе­ред свет­лым воск­ре­се­ни­ем свя­тые ар­хан­ге­лы; и как только бог сту­пит на пер­вую сту­пень, все не­чис­тые ду­хи по­ле­тят стремг­лав и ку­ча­ми по­па­да­ют в пек­ло, и от­то­го на Хрис­тов празд­ник ни од­но­го зло­го ду­ха не бы­ва­ет на зем­ле.

- Как ти­хо ко­лы­шет­ся во­да, буд­то ди­тя в люльке! - про­дол­жа­ла Ган­на, ука­зы­вая на пруд, уг­рю­мо обс­тав­лен­ный тем­ным кле­но­вым ле­сом и оп­ла­ки­ва­емый вер­ба­ми, по­то­пив­ши­ми в нем жа­лоб­ные свои вет­ви. Как бес­сильный ста­рец, дер­жал он в хо­лод­ных объяти­ях сво­их да­ле­кое, тем­ное не­бо, об­сы­пая ле­дя­ны­ми по­це­лу­ями ог­нен­ные звез­ды, ко­то­рые туск­ло ре­яли сре­ди теп­ло­го ноч­но­го воз­ду­ха, как бы пред­чувст­вуя ско­рое по­яв­ле­ние блис­та­тельно­го ца­ря но­чи. Воз­ле ле­са, на го­ре, дре­мал с зак­ры­ты­ми став­ня­ми ста­рый де­ре­вян­ный дом; мох и ди­кая тра­ва пок­ры­ва­ли его кры­шу; куд­ря­вые яб­ло­ни раз­рос­лись пе­ред его ок­на­ми; лес, об­ни­мая сво­ею тенью, бро­сал на не­го ди­кую мрач­ность; оре­хо­вая ро­ща стла­лась у под­но­жия его и ска­ты­ва­лась к пру­ду.

- Я пом­ню буд­то сквозь сон, - ска­за­ла Ган­на, не спус­кая глаз с не­го, - дав­но, дав­но, ког­да я еще бы­ла ма­ленькою и жи­ла у ма­те­ри, что-то страш­ное рас­ска­зы­ва­ли про дом этот. Лев­ко, ты, вер­но, зна­ешь, рас­ска­жи!..

- Бог с ним, моя кра­са­ви­ца! Ма­ло ли че­го не рас­ска­жут ба­бы и на­род глу­пый. Ты се­бя только пот­ре­во­жишь, ста­нешь бо­яться, и не зас­нет­ся те­бе по­кой­но.

- Расскажи, рас­ска­жи, ми­лый, чер­ноб­ро­вый па­ру­бок! - го­во­ри­ла она, при­жи­ма­ясь ли­цом сво­им к ще­ке его и об­ни­мая его. - Нет! ты, вид­но, не лю­бишь ме­ня, у те­бя есть дру­гая де­вуш­ка. Я не бу­ду бо­яться; и бу­ду спо­кой­но спать ночь. Те­перь-то не зас­ну, ес­ли не рас­ска­жешь. Я ста­ну му­читься да ду­мать… Рас­ска­жи, Лев­ко!..

- Видно, прав­ду го­во­рят лю­ди, что у де­ву­шек си­дит черт, подст­ре­ка­ющий их лю­бо­пытст­во. Ну слу­шай. Дав­но, мое сер­денько, жил в этом до­ме сот­ник. У сот­ни­ка бы­ла доч­ка, яс­ная пан­ноч­ка, бе­лая, как снег, как твое ли­чи­ко. Сот­ни­ко­ва же­на дав­но уже умер­ла; за­ду­мал сот­ник же­ниться на дру­гой. "Бу­дешь ли ты ме­ня не­жить по-ста­ро­му, батьку, ког­да возьмешь дру­гую же­ну?" - "Бу­ду, моя доч­ка; еще кре­п­че преж­не­го ста­ну при­жи­мать те­бя к серд­цу! Бу­ду, моя доч­ка; еще яр­че ста­ну да­рить серьги и мо­нис­ты!" При­вез сот­ник мо­ло­дую же­ну в но­вый дом свой. Хо­ро­ша бы­ла мо­ло­дая же­на. Ру­мя­на и бе­ла со­бою бы­ла мо­ло­дая же­на; только так страш­но взгля­ну­ла на свою пад­че­ри­цу, что та вскрик­ну­ла, ее уви­дев­ши; и хоть бы сло­во во весь день ска­за­ла су­ро­вая ма­че­ха. Нас­та­ла ночь: ушел сот­ник с мо­ло­дою же­ной в свою опо­чи­вальню; за­пер­лась и бе­лая пан­ноч­ка в сво­ей свет­ли­це. Горько сде­ла­лось ей; ста­ла пла­кать. Гля­дит: страш­ная чер­ная кош­ка кра­дет­ся к ней; шерсть на ней го­рит, и же­лез­ные ког­ти сту­чат по по­лу. В ис­пу­ге вско­чи­ла она на лав­ку, - кош­ка за нею. Пе­реп­рыг­ну­ла на ле­жан­ку, - кош­ка и ту­да, и вдруг бро­си­лась к ней на шею и ду­шит ее. С кри­ком отор­вав­ши от се­бя, ки­ну­ла ее на пол; опять кра­дет­ся страш­ная кош­ка. Тос­ка ее взя­ла. На сте­не ви­се­ла от­цовс­кая саб­ля. Схва­ти­ла ее и бряк по по­лу - ла­па с же­лез­ны­ми ког­тя­ми отс­ко­чи­ла, и кош­ка с виз­гом про­па­ла в тем­ном уг­лу. Це­лый день не вы­хо­ди­ла из свет­ли­цы сво­ей мо­ло­дая же­на; на тре­тий день выш­ла с пе­ре­вя­зан­ною ру­кой. Уга­да­ла бед­ная пан­ноч­ка, что ма­че­ха ее ведьма и что она ей пе­ре­ру­би­ла ру­ку. На чет­вер­тый день при­ка­зал сот­ник сво­ей доч­ке но­сить во­ду, мес­ти ха­ту, как прос­той му­жич­ке, и не по­ка­зы­ваться в панс­кие по­кои. Тя­же­ло бы­ло бед­няж­ке, да не­че­го де­лать: ста­ла вы­пол­нять от­цовс­кую во­лю. На пя­тый день выг­нал сот­ник свою доч­ку бо­сую из до­му и кус­ка хле­ба не лал на до­ро­гу. Тог­да только за­ры­да­ла пан­ноч­ка, зак­рыв­ши ру­ка­ми бе­лое ли­цо свое: "По­гу­бил ты, батьку, род­ную доч­ку свою! По­гу­би­ла ведьма греш­ную ду­шу твою! Прос­ти те­бя бог; а мне, нес­част­ной, вид­но, не ве­лит он жить на бе­лом све­те!.." И вон, ви­дишь ли ты… - Тут обо­ро­тил­ся Лев­ко к Ган­не, ука­зы­вая па­льцем на дом. - Гля­ди сю­да: вон, по­да­лее от до­ма, са­мый вы­со­кий бе­рег! С это­го бе­ре­га ки­ну­лась пан­ноч­ка в во­ду, и с той по­ры не ста­ло ее на све­те…

- А ведьма? - бо­яз­ли­во прер­ва­ла Ган­на, уст­ре­мив на не­го прос­ле­зив­ши­еся очи.

- Ведьма? Ста­ру­хи вы­ду­ма­ли, что с той по­ры все утоп­лен­ни­цы вы­хо­ди­ли в лун­ную ночь в панс­кий сад греться на ме­ся­це; и сот­ни­ко­ва доч­ка сде­ла­лась над ни­ми глав­ною. В од­ну ночь уви­де­ла она ма­че­ху свою воз­ле пру­да, на­па­ла на нее и с кри­ком ута­щи­ла в во­ду. Но ведьма и тут наш­лась: обо­ро­ти­лась под во­дою в од­ну из утоп­лен­ниц и че­рез то уш­ла от пле­ти из зе­ле­но­го трост­ни­ка, ко­то­рою хо­те­ли ее бить утоп­лен­ни­цы. Верь ба­бам! Рас­ска­зы­ва­ют еще, что пан­ноч­ка со­би­ра­ет вся­кую ночь утоп­лен­ниц и заг­ля­ды­ва­ет по­оди­ноч­ке каж­дой в ли­цо, ста­ра­ясь уз­нать, ко­то­рая из них ведьма; но до сих пор не уз­на­ла. И ес­ли по­па­дет­ся из лю­дей кто, тот­час зас­тав­ля­ет его уга­ды­вать, не то гро­зит уто­пить в во­де. Вот, моя Га­лю, как рас­ска­зы­ва­ют ста­рые лю­ди!.. Те­пе­реш­ний пан хо­чет стро­ить на том мес­те вин­ннцу и прис­лал на­роч­но для то­го сю­да ви­но­ку­ра… Но я слы­шу го­вор. Это на­ши возв­ра­ща­ют­ся с пе­сен. Про­щай, Га­лю! Спи спо­кой­но; да не ду­май об этих бабьих вы­дум­ках!

Сказавши это, он об­нял ее креп­че, по­це­ло­вал и ушел.

- Прощай, Лев­ко! - го­во­ри­ла Ган­на, за­дум­чи­во впе­рив очи на тем­ный лес.

Огромный ог­нен­ный ме­сяц ве­ли­чест­вен­но стал в это вре­мя вы­ре­зы­ваться из зем­ли. Еще по­ло­ви­на его бы­ла под зем­лею, а уже весь мир ис­пол­нил­ся ка­ко­го-то тор­жест­вен­но­го све­та. Пруд тро­нул­ся иск­ра­ми. Тень от де­ревьев яс­но ста­ла от­де­ляться на тем­ной зе­ле­ни.

- Прощай, Ган­на! - раз­да­лись по­за­ди ее сло­ва, соп­ро­вож­да­емые по­це­лу­ем.

- Ты во­ро­тил­ся! - ска­за­ла она, ог­ля­нув­шись; но, уви­дев пе­ред со­бою нез­на­ко­мо­го па­руб­ка, от­вер­ну­лась в сто­ро­ну.

- Прощай, Ган­на! - раз­да­лось сно­ва, и сно­ва по­це­ло­вал ее кто­то в ще­ку.

- Вот при­нес­ла не­лег­кая и дру­го­го! - про­го­во­ри­ла она с сер­д­цем.

- Прощай, ми­лая Ган­на!

- Еще и тре­тий!

- Прощай! про­щай! про­щай, Ган­на! - И по­це­луи за­сы­па­ли ее со всех сто­рон.

- Да тут их це­лая ва­та­га! - кри­ча­ла Ган­на, вы­ры­ва­ясь из тол­пы па­руб­ков, на­пе­ре­рыв спе­шив­ших об­ни­мать ее. - Как им не на­до­ест бесп­рес­тан­но це­ло­ваться! Ско­ро, ей-бо­гу, нельзя бу­дет по­ка­заться на ули­це!

Вслед за си­ми сло­ва­ми дверь зах­лоп­ну­лась, и только слыш­но бы­ло, как с виз­гом зад­ви­нул­ся же­лез­ный за­сов.


II. ГОЛОВА

Знаете ли вы ук­ра­инс­кую ночь? О, вы не зна­ете ук­ра­инс­кой но­чи! Всмот­ри­тесь в нее. С се­ре­ди­ны не­ба гля­дит ме­сяц. Не­объятный не­бес­ный свод раз­дал­ся, разд­ви­нул­ся еще не­объятнее. Го­рит и ды­шит он. Зем­ля вся в се­реб­ря­ном све­те; и чуд­ный воз­дух и прох­лад­но­ду­шен, и по­лон не­ги, и дви­жет оке­ан бла­го­уха­ний. Бо­жест­вен­ная ночь! Оча­ро­ва­тельная ночь! Нед­виж­но, вдох­но­вен­но ста­ли ле­са, пол­ные мра­ка, и ки­ну­ли ог­ром­ную тень от се­бя. Ти­хи и по­кой­ны эти пру­ды; хо­лод и мрак вод их уг­рю­мо зак­лю­чен в тем­но-зе­ле­ные сте­ны са­дов. Девст­вен­ные ча­щи че­ре­мух и че­ре­шен пуг­ли­во про­тя­ну­ли свои кор­ни в клю­че­вой хо­лод и из­ред­ка ле­пе­чут листьями, буд­то сер­дясь и не­го­дуя, ког­да прек­рас­ный вет­ре­ник - ноч­ной ве­тер, подк­рав­шись мгно­вен­но, це­лу­ет их. Весь ланд­шафт спит. А ввер­ху все ды­шит, все див­но, все тор­жест­вен­но. А на ду­ше и не­объятно, и чуд­но, и тол­пы се­реб­ря­ных ви­де­ний строй­но воз­ни­ка­ют в ее глу­би­не. Бо­жест­вен­ная ночь! Оча­ро­ва­тельная ночь! И вдруг все ожи­ло: и ле­са, и пру­ды, и сте­пи. Сып­лет­ся ве­ли­чест­вен­ный гром ук­ра­инс­ко­го со­ловья, и чу­дит­ся, что и ме­сяц зас­лу­шал­ся его по­се­ре­ди не­ба… Как оча­ро­ван­ное, дрем­лет на воз­вы­ше­нии се­ло. Еще бе­лее, еще луч­ше блес­тят при ме­ся­це тол­пы хат; еще ос­ле­пи­тельнее вы­ре­зы­ва­ют­ся из мра­ка низ­кие их сте­ны. Пес­ни умолк­ли. Все ти­хо. Бла­го­чес­ти­вые лю­ди уже спят. Где-где только све­тят­ся узенькие ок­на. Пе­ред по­ро­га­ми иных только хат за­поз­да­лая семья со­вер­ша­ет свой позд­ний ужин.

- Да, го­пак не так тан­цу­ет­ся! То-то я гля­жу, не кле­ит­ся все. Что ж это рас­ска­зы­ва­ет кум?.. А ну: гоп тра­ла! гоп тра­ла! гоп, гоп, гоп! - Так раз­го­ва­ри­вал сам с со­бою под­гу­ляв­ший му­жик сред­них лет, тан­цуя по ули­це. - Ей-бо­гу, не так тан­цу­ет­ся го­пак! Что мне лгать! ей-бо­гу, не так! А ну: гоп тра­ла! гоп тра­ла! гоп, гоп, гоп!

- Вот оду­рел че­ло­век! Доб­ро бы еще хло­пец ка­кой, а то ста­рый ка­бан, де­тям на смех, тан­цу­ет ночью по ули­це! - вскри­ча­ла про­хо­дя­щая по­жи­лая жен­щи­на, не­ся в ру­ке со­ло­му. - Сту­пай в ха­ту свою. По­ра спать дав­но!

- Я пой­ду! - ска­зал, ос­та­но­вив­шись, му­жик. - Я пой­ду. Я не пос­мот­рю на ка­ко­го-ни­будь го­ло­ву. Что он ду­ма­ет, дидько б утыс­ся его батько­ви!, что он го­ло­ва, что он об­ли­ва­ет лю­дей на мо­ро­зе хо­лод­ною во­дою, так и нос под­нял! Ну, го­ло­ва, го­ло­ва. Я сам се­бе го­ло­ва. Вот убей ме­ня бог! Бог ме­ня убей, я сам се­бе го­ло­ва. Вот что, а не то что… - про­дол­жал он, под­хо­дя к пер­вой по­пав­шей­ся ха­те, и ос­та­но­вил­ся пе­ред окош­ком, скользя пальца­ми по стек­лу и ста­ра­ясь най­ти де­ре­вян­ную руч­ку. - Ба­ба, от­во­ряй! Ба­ба, жи­вей, го­во­рят те­бе, от­во­ряй! Ко­за­ку спать по­ра!

- Куда ты, Ка­ле­ник? Ты в чу­жую ха­ту по­пал! - зак­ри­ча­ли, сме­ясь, по­за­ди его де­вуш­ки, во­ро­чав­ши­еся с ве­се­лых пес­ней. - По­ка­зать те­бе твою ха­ту?

- Покажите, лю­без­ные мо­ло­душ­ки!

- Молодушки? слы­ши­те ли, - подх­ва­ти­ла од­на, - ка­кой уч­ти­вый Ка­ле­ник! За это ему нуж­но по­ка­зать ха­ту… но нет, на­пе­ред по­тан­цуй!

- Потанцевать?.. эх вы, за­мыс­ло­ва­тые де­вуш­ки! - про­тяж­но про­из­нес Ка­ле­ник, сме­ясь и гро­зя пальцем и ос­ту­па­ясь, по­то­му что но­ги его не мог­ли дер­жаться на од­ном мес­те. - А да­ди­те пе­ре­це­ло­вать се­бя? Всех пе­ре­це­лую, всех!.. - И ко­с­вен­ны­ми ша­га­ми пус­тил­ся бе­жать за ни­ми.

Девушки под­ня­ли крик, пе­ре­ме­ша­лись; но пос­ле, обод­рив­шись, пе­ре­бе­жа­ли на дру­гую сто­ро­ну, уви­дя, что Ка­ле­ник не слиш­ком был скор на но­ги.

- Вон твоя ха­та! - зак­ри­ча­ли они ему, ухо­дя и по­ка­зы­вая на из­бу, го­раз­до по­бо­лее про­чих, при­над­ле­жав­шую се­ль­ско­му го­ло­ве. Ка­ле­ник пос­луш­но поб­рел в ту сто­ро­ну, при­ни­ма­ясь сно­ва бра­нить го­ло­ву.

Но кто же этот го­ло­ва, воз­бу­див­ший та­кие не­вы­год­ные о се­бе тол­ки и ре­чи? О, этот го­ло­ва важ­ное ли­цо на се­ле. По­ка­мест Ка­ле­ник дос­тиг­нет кон­ца пу­ти сво­его, мы, без сом­не­ния, ус­пе­ем ко­еч­то ска­зать о нем. Все се­ло, за­ви­дев­ши его, бе­рет­ся за шап­ки; а де­вуш­ки, са­мые мо­ло­денькие, от­да­ют доб­ри­день. Кто бы из па­руб­ков не за­хо­тел быть го­ло­вою! Го­ло­ве отк­рыт сво­бод­ный вход во все тав­лин­ки; и дю­жий му­жик поч­ти­тельно сто­ит, сняв­ши шап­ку, во все про­дол­же­ние, ког­да го­ло­ва за­пус­ка­ет свои толс­тые и гру­бые пальцы в его лу­боч­ную та­ба­кер­ку. В мирс­кой сход­ке, или гро­ма­де, нес­мот­ря на то что власть его ог­ра­ни­че­на нес­кольки­ми го­ло­са­ми, го­ло­ва всег­да бе­рет верх и поч­ти по сво­ей во­ле вы­сы­ла­ет, ко­го ему угод­но, ров­нять и гла­дить до­ро­гу или ко­пать рвы. Го­ло­ва уг­рюм, су­ров с ви­ду и не лю­бит мно­го го­во­рить. Дав­но еще, очень дав­но, ког­да бла­жен­ной па­мя­ти ве­ли­кая ца­ри­ца Ека­те­ри­на ез­ди­ла в Крым, был выб­ран он в про­во­жа­тые; це­лые два дни на­хо­дил­ся он в этой долж­пос­ти и да­же удос­то­ил­ся си­деть на коз­лах с ца­ри­цы­ным ку­че­ром. И с той са­мом по­ры еще го­ло­ва вы­учил­ся раз­дум­но и важ­но по­туп­лять го­ло­ву, гла­дить длин­ные, зак­ру­тив­ши­еся вниз усы и ки­дать со­ко­ли­ный взгляд ис­под­лобья. И с той по­ры го­ло­ва, об чем бы ни за­го­во­ри­ли с ним, всег­да уме­ет по­во­ро­тить речь на то, как он вез ца­ри­цу и си­дел на коз­лах царс­кой ка­ре­ты. Го­ло­ва лю­бит иног­да при­ки­нуться глу­хим, особ­ли­во ес­ли ус­лы­шит то, че­го не хо­те­лось бы ему слы­шать. Го­ло­ва тер­петь не мо­жет ще­гольства: но­сит всег­да свит­ку чер­но­го до­маш­не­го сук­на, пе­ре­по­ясы­ва­ет­ся шерс­тя­ным цвет­ным по­ясом, и ник­то ни­ког­да не ви­дал его в дру­гом кос­тю­ме, вык­лю­чая раз­ве только вре­ме­ни про­ез­да ца­ри­цы в Крым, ког­да на нем был си­ний ко­зац­кий жу­пан. Но это вре­мя вряд ли кто мог за­пом­нить из це­ло­го се­ла; а жу­пан дер­жит он в сун­ду­ке под зам­ком. Го­ло­ва вдов; но у не­го жи­вет в до­ме сво­яче­ни­ца, ко­то­рая ва­рит обе­дать и ужи­нать, мо­ет лав­ки, бе­лит ха­ту, пря­дет ему на ру­баш­ки и за­ве­ды­ва­ет всем до­мом. На се­ле по­го­ва­ри­ва­ют, буд­то она сов­сем ему не родст­вен­ни­ца; но мы уже ви­де­ли, что у го­ло­вы мно­го не­доб­ро­же­ла­те­лей, ко­то­рые ра­ды рас­пус­кать вся­кую кле­ве­ту. Впро­чем, мо­жет быть, к это­му по­да­ло по­вод и то, что сво­яче­ни­це всег­да не нра­ви­лось, ес­ли го­ло­ва за­хо­дил в по­ле, усе­ян­ное жни­ца­ми, или к ко­за­ку, у ко­то­ро­го бы­ла мо­ло­дая доч­ка. Го­ло­ва крив; но за­то оди­но­кий глаз его зло­дей и да­ле­ко мо­жет уви­деть хо­ро­шенькую по­се­лян­ку. Не преж­де, од­на­ко ж, он на­ве­дет его на смаз­ли­вое ли­чи­ко, по­ка не обс­мот­рит­ся хо­ро­шенько, не гля­дит ли от­ку­да сво­яче­ни­ца. Но мы поч­ти все уже рас­ска­за­ли, что нуж­но, о го­ло­ве; а пьяный Ка­ле­ник не доб­рал­ся еще и до по­ло­ви­ны до­ро­ги и дол­го еще уго­щал го­ло­ву все­ми от­бор­ны­ми сло­ва­ми, ка­кие мог­ли только вспасть на ле­ни­во и нес­вяз­но по­во­ра­чи­вав­ший­ся язык его.


III. НЕОЖИДАННЫЙ СОПЕРНИК. ЗАГОВОР

- Нет, хлоп­цы, нет, не хо­чу! Что за раз­гулье та­кое! Как вам не на­до­ест по­вес­ни­чать? И без то­го уже прос­лы­ли мы бог зна­ет ка­ки­ми бу­яна­ми. Ло­жи­тесь луч­ше спать! - Так го­во­рил Лев­ко раз­гульным то­ва­ри­щам сво­им, под­го­ва­ри­вав­шим его на но­вые про­ка­зы. - Про­щай­те, брат­цы! по­кой­ная вам ночь! - и быст­ры­ми ша­га­ми шел от них по ули­це.

"Спит ли моя яс­но­окая Ган­на?" - ду­мал он, под­хо­дя к зна­ко­мой нам ха­те с виш­не­вы­ми де­ревьями. Сре­ди ти­ши­ны пос­лы­шал­ся ти­хий го­вор. Лев­ко ос­та­но­вил­ся. Меж­ду де­ре­вья­ми за­бе­ле­ла ру­баш­ка… "Что это зна­чит?" - по­ду­мал он и, подк­рав­шись поб­ли­же, спря­тал­ся за де­ре­во. При све­те ме­ся­ца блис­та­ло ли­цо сто­яв­шей пе­ред ним де­вуш­ки… Это Ган­на! Но кто же этот вы­со­кий че­ло­век, сто­яв­ший к не­му спи­ною? Нап­рас­но обс­мат­ри­вал он: тень пок­ры­ва­ла его с ног до го­ло­вы. Спе­ре­ди только он был ос­ве­щен нем­но­го; но ма­лей­ший шаг впе­ред Лев­ка уже под­вер­гал его неп­ри­ят­нос­ти быть отк­ры­тым. Ти­хо прис­ло­нив­шись к де­ре­ву, ре­шил­ся он ос­таться на мес­те. Де­вуш­ка яс­но вы­го­во­ри­ла его имя.

- Левко? Лев­ко еще мо­ло­ко­сос! - го­во­рил хрип­ло и впол­го­ло­са вы­со­кий че­ло­век. - Ес­ли я встре­чу его ког­да-ни­будь у те­бя, я его вы­де­ру за чуб…

- Хотелось бы мне знать, ка­кая это шельма пох­ва­ля­ет­ся выд­рать ме­ня за чуб! - ти­хо про­го­во­рил Лев­ко и про­тя­нул шею, ста­ра­ясь не про­ро­нить ни од­но­го сло­ва. Но нез­на­ко­мец про­дол­жал так ти­хо, что нельзя бы­ло ни­че­го рас­слу­шать.

- Как те­бе не стыд­но! - ска­за­ла Ган­на по окон­ча­нии его ре­чи. - Ты лжешь; ты об­ма­ны­ва­ешь ме­ня; ты ме­ня не лю­бишь; я ни­ког­да не по­ве­рю, что­бы ты ме­ня лю­бил!

- Знаю, - про­дол­жал вы­со­кий че­ло­век, - Лев­ко мно­го на­го­во­рил те­бе пус­тя­ков и вскру­жил твою го­ло­ву (тут по­ка­за­лось па­руб­ку, что го­лос нез­на­ком­ца не сов­сем нез­на­ком и как буд­то он ког­да-то его слы­шал). Но я дам се­бя знать Лев­ку! - про­дол­жал все так же нез­на­ко­мец. - Он ду­ма­ет, что я не ви­жу всех его шаш­ней. Поп­ро­бу­ет он, со­ба­чий сын, ка­ко­вы у ме­ня ку­ла­ки.

При сем сло­ве Лев­ко не мог уже бо­лее удер­жать сво­его гне­ва. По­до­шед­ши на три ша­га к не­му, за­мах­нул­ся он со всей си­лы, что­бы дать тре­уха, от ко­то­ро­го нез­на­ко­мец, нес­мот­ря на свою ви­ди­мую кре­пость, не ус­то­ял бы, мо­жет быть, на мес­те; но в это вре­мя свет пал на ли­цо его, и Лев­ко ос­тол­бе­нел, уви­дев­ши, что пе­ред ним сто­ял отец его.Не­вольное по­ка­чи­ва­ние го­ло­вою и лег­кий сквозь зу­бы свист од­ни только вы­ра­зи­ли его изум­ле­ние. В сто­ро­не пос­лы­шал­ся шо­рох; Ган­на пос­пеш­но вле­те­ла в ха­ту, зах­лоп­нув за со­бою дверь.

- Прощай, Ган­на! - зак­ри­чал в это вре­мя один из па­руб­ков, подк­рав­шись и об­няв­ши го­ло­ву; и с ужа­сом отс­ко­чил на­зад, встре­тив­ши жест­кие усы.

- Прощай, кра­са­ви­ца! - вскри­чал дру­гой; но на сей раз по­ле­тел стремг­лав от тя­же­ло­го толч­ка го­ло­вы.

- Прощай, про­щай, Ган­на! - зак­ри­ча­ло нес­колько па­руб­ков, по­вис­нув ему на шею.

- Провалитесь, прок­ля­тые сор­ван­цы! - кри­чал го­ло­ва, от­би­ва­ясь и при­то­пы­вая на них но­га­ми. - Что я вам за Ган­на! Уби­рай­тесь вслед за от­ца­ми на ви­се­ли­цу, чер­то­вы де­ти! Поп­рис­та­ва­ли, как му­хи к ме­ду! Дам я вам Ган­ны!..

- Голова! Го­ло­ва! это го­ло­ва! - зак­ри­ча­ли хлоп­цы и раз­бе­жа­лись во все сто­ро­ны.

- Ай да батько! - го­во­рил Лев­ко, оч­нув­шись от сво­его изум­ле­ния и гля­дя вслед ухо­див­ше­му с ру­га­тельства­ми го­ло­ве. - Вот ка­кие за то­бою во­дят­ся про­ка­зы! слав­но! А я див­люсь да пе­ре­ду­мы­ваю, что б это зна­чи­ло, что он все прит­во­ря­ет­ся глу­хим, ког­да ста­нешь го­во­рить о де­ле. Пос­той же, ста­рый хрен, ты у ме­ня бу­дешь знать, как ша­таться под ок­на­ми мо­ло­дых де­ву­шек, бу­дешь знать, как от­би­вать чу­жих не­вест! Гей, хлоп­цы! сю­да! сю­да! - кри­чал он, ма­хая ру­кою к па­руб­кам, ко­то­рые сно­ва со­би­ра­лись в ку­чу. - Сту­пай­те сю­да! Я уве­ще­вал вас ид­ти спать, но те­перь раз­ду­мал и го­тов хоть це­лую ночь сам гу­лять с ва­ми.

- Вот это де­ло! - ска­зал пле­чис­тый и до­род­ный па­ру­бок, счи­тав­ший­ся пер­вым гу­ля­кой и по­ве­сой на се­ле. - Мне все ка­жет­ся тош­но, ког­да не уда­ет­ся по­гу­лять по­ряд­ком и наст­ро­ить штук. Все как буд­то не­дос­та­ет че­го-то. Как буд­то по­те­рял шап­ку или люльку; сло­вом, не ко­зак, да и только.

- Согласны ли вы по­бе­сить хо­ро­шенько се­год­ня го­ло­ву?

- Голову?

- Да, го­ло­ву. Что он, в са­мом де­ле, за­ду­мал! Он уп­рав­ля­ет­ся у нас, как буд­то гетьман ка­кой. Ма­ло то­го что по­мы­ка­ет, как сво­ими хо­лопьями, еще и подъезжа­ет к див­ча­там на­шим. Ведь, я ду­маю, на всем се­ле нет смаз­ли­вой дев­ки, за ко­то­рою бы не во­ло­чил­ся го­ло­ва.

- Это так, это так, - зак­ри­ча­ли в один го­лос все хлоп­цы.

- Что ж мы, ре­бя­та, за хо­лопья? Раз­ве мы не та­ко­го ро­ду, как и он? Мы, сла­ва бо­гу, вольные ко­за­ки! По­ка­жем ему, хлоп­цы, что мы вольные ко­за­ки!

- Покажем! - зак­ри­ча­ли па­руб­ки. - Да ес­ли го­ло­ву, то и пи­са­ря не ми­нуть!

- Не ми­нем и пи­са­ря! А у ме­ня, как на­роч­но, сло­жи­лась в уме слав­ная пес­ня про го­ло­ву. Пой­дем­те, я вас ее вы­учу, - про­дол­жал Лев­ко, уда­рив ру­кою по стру­нам бан­ду­ры. - Да слу­шай­те: по­пе­ре­оде­вай­тесь, кто во что ни по­па­ло!

- Гуляй, ко­зац­кая го­ло­ва! - го­во­рил дю­жий по­ве­са, уда­рив но­гою в но­гу и хлоп­нув ру­ка­ми. - Что за рос­кошь! Что за во­ля! Как нач­нешь бе­ситься - чу­дит­ся, буд­то по­ми­на­ешь дав­ние го­ды. Лю­бо, вольно на серд­це; а ду­ша как буд­то в раю. Гей, хлоп­цы! Гей, гу­ляй!..

И тол­па шум­но по­нес­лась по ули­цам. И бла­го­чес­ти­вые ста­руш­ки, про­буж­ден­ные кри­ков, по­ды­ма­ли окош­ки и крес­ти­лись сон­ны­ми ру­ка­ми, го­во­ря: "Ну, те­перь гу­ля­ют па­руб­ки!"


IV. ПАРУБКИ ГУЛЯЮТ

Одна только ха­та све­ти­лась еще в кон­це ули­цы. Это жи­ли­ще го­ло­вы. Го­ло­ва уже дав­но окон­чил свой ужин и, без сом­не­ния, дав­но бы уже зас­нул; но у не­го был в это вре­мя гость, ви­но­кур, прис­лан­ный стро­ить ви­но­кур­ню по­ме­щи­ком, имев­шим не­большой учас­ток зем­ли меж­ду вольны­ми ко­за­ка­ми. Под са­мым по­ку­том, на по­чет­ном мес­те, си­дел гость - ни­зенький, толс­тенький че­ло­ве­чек с ма­леньки­ми, ве­ч­но сме­ющи­ми­ся глаз­ка­ми, в ко­то­рых, ка­жет­ся, на­пи­са­но бы­ло то удо­вольствие, с ка­ким ку­рил он свою ко­ро­те­нь­кую люльку, по­ми­нут­но спле­вы­вая и при­дав­ли­вая па­ль­цем вы­ле­зав­ший из нее прев­ра­щен­ный в зо­лу та­бак. Об­ла­ка ды­ма быст­ро раз­рас­та­лись над ним, оде­вая его в си­зый ту­ман. Ка­за­лось, буд­то ши­ро­кая тру­ба с ка­кой-ни­будь ви­но­кур­ни, нас­ку­ча си­деть на сво­ей кры­ше, за­ду­ма­ла про­гу­ляться и чин­но усе­лась за сто­лом в ха­те го­ло­вы. Под но­сом тор­ча­ли у не­го ко­ро­тенькие и гус­тые усы; но они так не­яс­но мелька­ли сквозь та­бач­ную ат­мос­фе­ру, что ка­за­лись мышью, ко­то­рую ви­но­кур пой­мал и дер­жал во рту сво­ем, под­ры­вая мо­но­по­лию ам­бар­но­го ко­та. Го­ло­ва, как хо­зя­ин, си­дел в од­ной только ру­баш­ке и по­лот­ня­ных ша­ро­ва­рах. Ор­ли­ный глаз его, как ве­че­ре­ющее солн­це, на­чи­нал ма­ло-по­ма­лу жму­риться и мерк­нуть. На кон­це сто­ла ку­рил лю­ль­ку один из сельских де­сятс­ких, сос­тав­ляв­ших ко­ман­ду го­ло­вы, си­дев­ший из поч­те­ния к хо­зя­ину в свит­ке.

- Скоро же вы ду­ма­ете, - ска­зал го­ло­ва, обо­ро­тив­шись к ви­но­ку­ру и кла­дя крест на зев­нув­ший рот свой, - пос­та­вить ва­шу ви­но­кур­ню?

- Когда бог по­мо­жет, то сею осенью, мо­жет, и за­ку­рим. На пок­ров, бьюсь об зак­лад, что пан го­ло­ва бу­дет пи­сать но­га­ми не­мец­кие крен­де­ли по до­ро­ге.

По про­из­не­се­нии сих слов глаз­ки ви­но­ку­ра про­па­ли; вмес­то их про­тя­ну­лись лу­чи до са­мых ушей; все ту­ло­ви­ще ста­ло ко­ле­баться от сме­ха, и ве­се­лые гу­бы ос­та­ви­ли на мгно­ве­ние ды­мив­шу­юся люльку.

- Дай бог, - ска­зал го­ло­ва, вы­ра­зив на ли­це сво­ем что-то по­доб­ное улыб­ке. - Те­перь еще, сла­ва бо­гу, вин­ниц раз­ве­лось нем­но­го. А вот в ста­рое вре­мя, ког­да про­во­жал я ца­ри­цу по Пе­ре­яс­лавс­кой до­ро­ге, еще по­кой­ный Без­бо­ро­дь­ко…

- Ну, сват, вспом­нил вре­мя! Тог­да от Кре­мен­чу­га до са­мых До­мен не нас­чи­ты­ва­ли и двух вин­ниц. А те­перь… Слы­шал ли ты, что по­вы­ду­ма­ли прок­ля­тые нем­цы? Ско­ро, го­во­рят, бу­дут ку­рить не дро­ва­ми, как все чест­ные хрис­ти­ане, а ка­ким-то чер­товс­ким па­ром. - Го­во­ря эти сло­ва, ви­но­кур в раз­мыш­ле­нии гля­дел на стол и на рас­став­лен­ные на нем ру­ки свои. - Как это па­ром - ей-бо­гу, не знаю!

- Что за дур­ни, прос­ти гос­по­ди, эти нем­цы! - ска­зал го­ло­ва. - Я бы ба­то­гом их, со­бачьих де­тей! Слы­шан­ное ли де­ло, что­бы па­ром мож­но бы­ло ки­пя­тить что! По­это­му лож­ку бор­щу нельзя под­нес­ти ко рту, не из­жа­рив­ши губ, вмес­то мо­ло­до­го по­ро­сен­ка…

- И ты, сват, - отоз­ва­лась си­дев­шая на ле­жан­ке, под­жав­ши под се­бя но­ги, сво­яче­ни­ца, - бу­дешь все это вре­мя жить у нас без же­ны?

- А для че­го она мне? Дру­гое де­ло, ес­ли бы что доб­рое бы­ло.

- Будто не хо­ро­ша? - спро­сил го­ло­ва, уст­ре­мив на не­го глаз свой.

- Куды те­бе хо­ро­ша! Ста­ра як бис. Ха­ря вся в мор­щи­нах, буд­то вы­по­рож­нен­ный ко­ше­лек. - И ни­зенькое стро­ение ви­но­ку­ра рас­ша­та­лось сно­ва от гром­ко­го сме­ха.

В это вре­мя что-то ста­ло ша­рить за дверью; дверь раст­во­ри­лась, и му­жик, не сни­мая шап­ки, сту­пил за по­рог и стал, как буд­то в раз­думье, пос­ре­ди ха­ты, ра­зи­нув­ши рот и ог­ля­ды­вая по­то­лок. Это был зна­ко­мец наш, Ка­ле­ник.

- Вот я и до­мой при­шел! - го­во­рил он, са­дясь на лав­ку у две­рей и не об­ра­щая ни­ка­ко­го вни­ма­ния на при­сутст­ву­ющих. - Вишь, как рас­тя­нул вра­жий сын, са­та­на, до­ро­гу! Идешь, идешь, и кон­ца нет! Но­ги как буд­то пе­ре­ло­мал кто-ни­будь. Дос­тань-ка там, ба­ба, ту­луп, по­дост­лать мне. На печь к те­бе не при­ду, ей-бо­гу, не при­ду: но­ги бо­лят! Дос­тань его, там он ле­жит, близ по­ку­та; гля­ди только, не оп­ро­кинь горш­ка с тер­тым та­ба­ком. Или нет, не тронь, не тронь! Ты, мо­жет быть, пьяна се­год­ня… Пусть, уже я сам дос­та­ну.

Каленик при­под­нял­ся нем­но­го, но не­одо­ли­мая си­ла при­ко­ва­ла его к ска­мей­ке.

- За это люб­лю, - ска­зал го­ло­ва, - при­шел в чу­жую ха­ту и рас­по­ря­жа­ет­ся, как до­ма! Вып­ро­во­дить его по­доб­ру-поз­до­ро­ву!..

- Оставь, сват, от­дох­нуть! - ска­зал ви­но­кур, удер­жи­вая его за ру­ку. - Это по­лез­ный че­ло­век; по­больше та­ко­го на­ро­ду - и вин­ни­ца на­ша слав­но бы пош­ла…

Однако ж не доб­ро­ду­шие вы­ну­ди­ло эти сло­ва. Ви­но­кур ве­рил всем при­ме­там, и тот­час прог­нать че­ло­ве­ка, уже сев­ше­го на лав­ку, зна­чи­ло у не­го нак­ли­кать бе­ду.

- Что-то как ста­рость при­дет!.. - вор­чал Ка­ле­ник, ло­жась на лав­ку. - Доб­ро бы, еще ска­зать, пьян; так нет же, не пьян. Ей­бо­гу, не пьян! Что мне лгать! Я го­тов объявить это хоть са­мо­му го­ло­ве. Что мне го­ло­ва? Чтоб он из­дох­нул, со­ба­чий сын! Я плюю на не­го! Чтоб его, од­ног­ла­зо­го чер­та, во­зом пе­ре­еха­ло! Что он об­ли­ва­ет лю­дей на мо­ро­зе…

- Эге! влез­ла свинья в ха­ту, да и ла­пы су­ет на стол, - ска­зал го­ло­ва, гнев­но по­ды­ма­ясь с сво­его мес­та; но в это вре­мя уве­сис­тый ка­мень, раз­бив­ши ок­но вдре­без­ги, по­ле­тел ему под но­ги. Го­ло­ва ос­та­но­вил­ся. - Ес­ли бы я знал, - го­во­рил он, по­ды­мая ка­мень, - ка­кой это ви­сельник швыр­нул, я бы вы­учил его, как ки­даться! Экие про­ка­зы! - про­дол­жал он, рас­смат­ри­вая его на ру­ке пы­ла­ющим взгля­дом. - Что­бы он по­да­вил­ся этим кам­нем…

- Стой, стой! Бо­же те­бя сох­ра­ни, сват! - подх­ва­тил, поб­лед­нев­ши, ви­но­кур. - Бо­же сох­ра­ни те­бя, и на том и на этом све­те, поб­ла­гос­ло­вить ко­го-ни­будь та­кою поб­ран­кою!

- Вот на­шел­ся зас­туп­ник! Пусть он про­па­дет!..

- И не ду­май, сват! Ты не зна­ешь, вер­но, что слу­чи­лось с по­кой­ною те­щею мо­ей?

- С те­щей?

- Да, с те­щей. Ве­че­ром, нем­но­го, мо­жет, раньше те­пе­реш­не­го, усе­лись ве­че­рять: по­кой­ная те­ща, по­кой­ный тесть, да най­мыт, да най­мыч­ка, да де­тей штук с пя­те­ро. Те­ща от­сы­па­ла нем­но­го га­лу­шек из большо­го ка­за­на в мис­ку, что­бы не так бы­ли го­ря­чи. Пос­ле ра­бот все про­го­ло­да­лись и не хо­те­ли ждать, по­ка прос­ты­нут. Вздев­ши на длин­ные де­ре­вян­ные спич­ки га­луш­ки, на­ча­ли есть. Вдруг от­ку­да ни возьмись че­ло­век, - ка­ко­го он ро­ду, бог его зна­ет, - про­сит и его до­пус­тить к тра­пе­зе. Как не на­кор­мить го­лод­но­го че­ло­ве­ка! Да­ли и ему спич­ку. Только гость уп­ря­ты­ва­ет га­луш­ки, как ко­ро­ва се­но. По­ка­мест те съели по од­ной и опус­ти­ли спич­ки за дру­ги­ми, дно бы­ло глад­ко, как панс­кий по­мост. Те­ща на­сы­па­ла еще; ду­ма­ет, гость на­ел­ся и бу­дет уби­рать меньше. Ни­че­го не бы­ва­ло. Еще луч­ше стал уп­ле­тать! и дру­гую вы­по­рож­нил! "А чтоб ты по­да­вил­ся эти­ми га­луш­ка­ми!" - по­ду­ма­ла го­лод­ная те­ща; как вдруг тот по­перх­нул­ся и упал. Ки­ну­лись к не­му - и дух вон. Уда­ви­л­ся.

- Так ему, об­жо­ре прок­ля­то­му, и нуж­но! - ска­зал го­ло­ва.

- Так бы, да не так выш­ло: с то­го вре­ме­ни по­кою не бы­ло те­ще. Чуть только ночь, мерт­вец и та­щит­ся. Ся­дет вер­хом на тру­бу, прок­ля­тый, и га­луш­ку дер­жит в зу­бах. Днем все по­кой­но, и слу­ху нет про не­го; а только ста­нет при­мер­кать - пог­ля­ди на кры­шу, уже и осед­лал, со­ба­чий сын, тру­бу.

- И га­луш­ка в зу­бах?

- И га­луш­ка в зу­бах.

- Чудно, сват! Я слы­хал что-то по­хо­жее еще за по­кой­ни­цу ца­ри­цу…

Тут го­ло­ва ос­та­но­вил­ся. Под ок­ном пос­лы­шал­ся шум и то­панье тан­цу­ющих. Спер­ва ти­хо звук­ну­ли стру­ны бан­ду­ры, к ним при­со­еди­нил­ся го­лос. Стру­ны заг­ре­ме­ли силь­нее; нес­колько го­ло­сов ста­ли под­тя­ги­вать, и пес­ня за­шу­ме­ла вих­рем:


Хлоп­цы, слы­ха­ли ли вы?

На­ши ль го­ло­вы не креп­ки!

У кри­во­го го­ло­вы

В го­ло­ве рас­се­лись креп­ки.

На­бей, бон­дарь, го­ло­ву

Ты стальны­ми об­ру­ча­ми!

Вспрыс­ни, бон­дарь, го­ло­ву

Ба­то­га­ми, ба­то­га­ми!


Го­ло­ва наш сед и крив

Стар, как бес, а что за ду­рень!

При­хот­лив и по­хот­лив: жмет­ся к дев­кам…

Ду­рень, ду­рень!

И те­бе лезть к па­руб­кам!

Те­бя б нуж­но в до­мо­ви­ну!

По усам до по ше­ям!

За чуп­ри­ну! за чуп­ри­ну!


- Славная пес­ня, сват! - ска­зал ви­но­кур, нак­ло­ня нем­но­го на­бок го­ло­ву и обо­ро­тив­шись к го­ло­ве, ос­тол­бе­нев­ше­му от удив­ле­ния при ви­де та­кой дер­зос­ти. - Слав­ная! Сквер­но только, что го­ло­ву по­ми­на­ют не сов­сем бла­гоп­рис­той­ны­ми сло­ва­ми… - И опять по­ло­жил ру­ки на стол с ка­кие-то слад­ким уми­ле­ни­ем в гла­зах, при­го­тов­ля­ясь слу­шать еще, по­то­му что под ок­ном гре­мел хо­хот и кри­ки: "Сно­ва! сно­ва!" Од­на­ко ж про­ни­ца­тельный глаз уви­дел бы тот­час, что не изум­ле­ние удер­жи­ва­ло дол­го го­ло­ву на од­ном мес­те. Так только ста­рый, опыт­ный кот до­пус­ка­ет иног­да не­опыт­ной мы­ши бе­гать око­ло сво­его хвос­та; а меж­ду тем быст­ро со­зи­да­ет план, как пе­ре­ре­зать ей путь в свою но­ру. Еще оди­но­кий глаз го­ло­вы был уст­рем­лен на ок­но, а уже ру­ка, дав­ши знак де­сятс­ко­му, дер­жа­лась за де­ре­вян­ную руч­ку две­ри, и вдруг на ули­це под­нял­ся крик… Ви­но­кур, к чис­лу мно­гих дос­то­инств сво­их при­со­еди­няв­ший и лю­бо­пытст­во, быст­ро на­бив­ши та­ба­ком свою люльку, вы­бе­жал на ули­цу; но ша­лу­ны уже раз­бе­жа­лись.

"Нет, ты не ус­кользнешь от ме­ня!" - кри­чал го­ло­ва, та­ща за ру­ку че­ло­ве­ка в вы­во­ро­чен­ном шерстью вверх ов­чин­ном чер­ном ту­лу­пе. Ви­но­кур, пользу­ясь вре­ме­нем, под­бе­жал, что­бы пос­мот­реть в ли­цо это­му на­ру­ши­те­лю спо­кой­ст­вия, но с ро­бос­тию по­пя­тил­ся на­зад, уви­дев­ши длин­ную бо­ро­ду и страш­но раз­ма­ле­ван­ную ро­жу. "Нет, ты не ус­кользнешь от ме­ня!" - кри­чал го­ло­ва, про­дол­жая та­щить сво­его плен­ни­ка пря­мо в се­ни, ко­то­рый, не ока­зы­вая ни­ка­ко­го соп­ро­тив­ле­ния, спо­кой­но сле­до­вал за ним, как буд­то в свою ха­ту.

- Карпо, от­во­ряй ко­мо­ру! - ска­зал го­ло­ва де­сятс­ко­му. - Мы его в тем­ную ко­мо­ру! А там раз­бу­дим пи­са­ря, со­бе­рем де­сятс­ких, пе­ре­ло­вим всех этих бу­янов и се­год­ня же и ре­зо­лю­цию всем им учи­ним.

Десятский заб­рен­чал не­большим ви­ся­чим зам­ком в се­нях и от­во­рил ко­мо­ру. В это са­мое вре­мя плен­ник, пользу­ясь тем­но­тою се­ней, вдруг выр­вал­ся с не­обык­но­вен­ною си­лою из рук его.

- Куда? - зак­ри­чал го­ло­ва, ух­ва­тив его еще креп­че за во­рот.

- Пусти, это я! - слы­шал­ся то­ненький го­лос.

- Не по­мо­жет! не по­мо­жет, брат! Виз­жи се­бе хоть чер­том, не только ба­бою, ме­ня не про­ве­дешь! - и толк­нул его в те­м­ную ко­мо­ру так, что бед­ный плен­ник зас­то­нал, упав­ши на пол, а сам в соп­ро­вож­де­нии де­сятс­ко­го отп­ра­вил­ся в ха­ту пи­са­ря, и вслед за ни­ми, как па­ро­ход, за­ды­мил­ся ви­но­кур.

В раз­мыш­ле­нии шли они все трое, по­ту­пив го­ло­вы, и вдруг, на по­во­ро­те в тем­ный пе­ре­улок, ра­зом вскрик­ну­ли от сильно­го уда­ра по лбам, и та­кой же крик отг­ря­нул в от­вет им. Го­ло­ва, при­щу­рив­ши глаз свой, с изум­ле­ни­ем уви­дел пи­са­ря с дву­мя де­сятс­ки­ми.

- А я к те­бе иду, пан пи­сарь.

- А я к тво­ей ми­лос­ти, пан го­ло­ва.

- Чудеса за­ве­ли­ся, пан пи­сарь.

- Чудные де­ла, пан го­ло­ва.

- А что?

- Хлопцы бе­сят­ся! бес­чинст­ву­ют це­лы­ми ку­ча­ми по ули­цам. Твою ми­лость ве­ли­ча­ют та­ки­ми сло­ва­ми… сло­вом, ска­зать стыд­но; пьяный мос­каль по­бо­ит­ся вы­мол­вить их не­чес­ти­вым сво­им язы­ком. (Все это ху­до­ща­вый пи­сарь, в пест­ря­де­вых ша­ро­ва­рах и жи­ле­те цве­ту вин­ных дрож­жей, соп­ро­вож­дал про­тя­ги­ва­ни­ем шеи впе­ред и при­ве­де­ни­ем ее тот же час в преж­нее сос­то­яние.) Вздрем­нул бы­ло нем­но­го, под­ня­ли с пос­те­ли прок­ля­тые сор­ван­цы сво­ими срам­ны­ми пес­ня­ми и сту­ком! Хо­тел бы­ло хо­ро­шенько прист­ру­нить их, да, по­ка­мест на­дел ша­ро­ва­ры и жи­лет, все раз­бе­жа­лись ку­да ни по­па­ло. Са­мый глав­ный, од­на­ко ж, не увер­нул­ся от нас. Рас­пе­ва­ет он те­перь в той ха­те, где дер­жат ко­лод­ни­ков. Ду­ша го­ре­ла у ме­ня уз­нать эту пти­цу, да ро­жа за­ма­за­на са­жею, как у чер­та, что ку­ет гвоз­ди для греш­ни­ков.

- А как он одет, пан пи­сарь?

- В чер­ном вы­во­ро­чен­ном ту­лу­пе, со­ба­чий сын, пан го­ло­ва.

- А не лжешь ли ты, пан пи­сарь? Что, ес­ли этот сор­ва­нец си­дит те­перь у ме­ня в ко­мо­де?

- Нет, пан го­ло­ва. Ты сам, не во гнев будь ска­за­но, пог­ре­шил нем­но­го.

- Давайте ог­ня! мы пос­мот­рим его!

Огонь при­нес­ли, дверь от­пер­ли, и го­ло­ва ах­нул от удив­ле­ния, уви­дев пе­ред со­бою сво­яче­ни­цу.

- Скажи, по­жа­луй­ста, - с та­ки­ми сло­ва­ми она прис­ту­пи­ла к не­му, - ты не свих­нул еще с пос­лед­не­го ума? Бы­ла ли в од­ног­ла­зой баш­ке тво­ей хоть кап­ля моз­гу, ког­да толк­нул ты ме­ня в тем­ную ко­мо­ру? счастье, что не уда­ри­лась го­ло­вою об же­лез­ный крюк. Раз­ве я не кри­ча­ла те­бе, что это я? Схва­тил, прок­ля­тый мед­ведь, сво­ими же­лез­ны­ми ла­па­ми, да и тол­ка­ет! Чтоб те­бя на том све­те тол­ка­ли чер­ти!..

Последние сло­ва вы­нес­ла она за дверь на ули­цу, ку­да отп­ра­ви­лась для ка­кие-ни­будь сво­их при­чин.

- Да, я ви­жу, что это ты! - ска­зал го­ло­ва, оч­нув­шись. - Что ска­жешь, пан пи­сарь, не шельма этот прок­ля­тый сор­ви­го­ло­ва?

- Шельма, пан го­ло­ва.

- Не по­ра ли нам всех этих по­вес прош­ко­лить хо­ро­ше­нь­ко и зас­та­вить их за­ни­маться де­лом?

- Давно по­ра, дав­но по­ра, пан го­ло­ва.

- Они, дур­ни, заб­ра­ли се­бе… Кой черт? мне по­чу­дил­ся крик сво­яче­ни­цы на ули­це; они, дур­ни, заб­ра­ли се­бе в го­ло­ву, что я им ров­ня. Они ду­ма­ют, что я ка­кой-ни­будь их брат, прос­той ко­зак! - Не­большой пос­ле­до­вав­ший за сим ка­шель и уст­рем­ле­ние гла­за ис­под­лобья вок­руг да­ва­ло до­га­ды­ваться, что го­ло­ва го­то­вит­ся го­во­рить о чем-то важ­ном. - В ты­ся­чу… этих прок­ля­тых наз­ва­ний го­дов, хоть убей, не вы­го­во­рю; ну, го­ду, ко­мис­са­ру тог­даш­не­му Ле­да­че­му дан был при­каз выб­рать из ко­за­ков та­ко­го, ко­то­рый бы был пос­мыш­ле­нее всех. О! - это "о!" го­ло­ва про­из­нес, под­няв­ши па­лец вверх, - пос­мыш­ле­нее всех! в про­вод­ни­ки к ца­ри­це. Я тог­да…

- Что и го­во­рить! Это вся­кий уже зна­ет, пан го­ло­ва. Все зна­ют, как ты выс­лу­жил царс­кую лас­ку. Приз­най­ся те­перь, моя прав­да выш­ла: хва­тил нем­но­го на ду­шу гре­ха, ска­зав­ши, что пой­мал это­го сор­ван­ца в вы­во­ро­чен­ном ту­лу­пе?

- А что до это­го дьяво­ла в вы­во­ро­чен­ном ту­лу­пе, то его, в при­мер дру­гим, за­ко­вать в кан­да­лы и на­ка­зать при­мер­но. Пусть зна­ют, что зна­чит власть! От ко­го же и го­ло­ва пос­тав­лен, как не от ца­ря? По­том до­бе­рем­ся и до дру­гих хлоп­цев: я не за­был, как прок­ля­тые сор­ван­цы вог­на­ли в ого­род ста­до сви­ней, пе­ре­ев­ших мою ка­пус­ту и огур­цы; я не за­был, как чер­то­вы де­ти от­ка­за­лись вы­мо­ло­тить мое жи­то; я не за­был… Но про­ва­лись они, мне нуж­но неп­ре­мен­но уз­нать, ка­кая это шельма в вы­во­ро­чен­ном ту­лу­пе.

- Это про­вор­ная, вид­но, пти­ца! - ска­зал ви­но­кур, ко­то­ро­го ще­ки в про­дол­же­ние все­го это­го раз­го­во­ра бесп­ре­рыв­но за­ря­жа­лись ды­мом, как осад­ная пуш­ка, и гу­бы, ос­та­вив ко­ро­тенькую люльку, выб­ро­си­ли це­лый об­лач­ный фон­тан. - Эда­ко­го че­ло­ве­ка не ху­до, на вся­кий слу­чай, и при вин­ни­це дер­жать; а еще луч­ше по­ве­сить на вер­хуш­ке ду­ба вмес­то па­ни­ка­ди­ла.

Такая ост­ро­та по­ка­за­лась не сов­сем глу­пою ви­но­ку­ру, и он тот же час ре­шил­ся, не до­жи­да­ясь одоб­ре­ния дру­гих, наг­ра­дить се­бя хрип­лым сме­хом.

В это вре­мя ста­ли приб­ли­жаться они к не­большой, поч­ти по­ва­лив­шей­ся на зем­лю ха­те; лю­бо­пытст­во на­ших пут­ни­ков уве­ли­чи­лось. Все стол­пи­лись у две­рей. Пи­сарь вы­нул ключ, заг­ре­мел им око­ло зам­ка; но этот ключ был от сун­ду­ка его. Не­тер­пе­ние уве­ли­чи­лось. За­су­нув ру­ку, на­чал он ша­рить и сы­пать поб­ран­ки, не отыс­ки­вая его. "Здесь!" - ска­зал он на­ко­нец, наг­нув­шись и вы­ни­мая его из глу­би­ны об­шир­но­го кар­ма­на, ко­то­рым снаб­же­ны бы­ли его пест­ря­де­вые ша­ро­ва­ры. При этом сло­ве серд­ца на­ших ге­ро­ев, ка­за­лось, сли­лись в од­но, и это ог­ром­ное серд­це за­би­лось так сильно, что не­ров­ный стук его не был заг­лу­шен да­же бряк­нув­шим зам­ком. Две­ри от­во­ри­лись, и… Го­ло­ва стал бле­ден как по­лот­но; ви­но­кур по­чувст­во­вал хо­лод, и во­ло­сы его, ка­за­лось, хо­те­ли уле­теть на не­бо; ужас изоб­ра­зил­ся в ли­це пи­са­ря; де­сятс­кие при­рос­ли к зем­ле и не в сос­то­янии бы­ли сомк­нуть друж­но ра­зи­ну­тых ртов сво­их: пе­ред ни­ми сто­яла сво­яче­ни­ца.

Изумленная не ме­нее их, она, од­на­ко ж, нем­но­го оч­ну­лась и сде­ла­ла дви­же­ние, что­бы по­дой­ти к ним.

- Стой! - зак­ри­чал ди­ким го­ло­сом го­ло­ва и зах­лоп­нул за нею дверь. - Гос­по­да! это са­та­на! - про­дол­жал он. - Ог­ня! жи­вее ог­ня! Не по­жа­лею ка­зен­ной ха­ты! За­жи­гай ее, за­жи­гай, что­бы и кос­тей чер­то­вых не ос­та­лось на зем­ле.

Свояченица в ужа­се кри­ча­ла, слы­ша за дверью гроз­ное оп­ре­де­ле­ние.

- Что вы, брат­цы! - го­во­рил ви­но­кур. - Сла­ва бо­гу, во­ло­сы у вас чуть не в сне­гу, а до сих пор ума не на­жи­ли: от прос­то­го ог­ня ведьма не за­го­рит­ся! Только огонь из люльки мо­жет за­жечь обо­рот­ня. Пос­той­те, я сей­час все ула­жу!

Сказавши это, вы­сы­пал он го­ря­чую зо­лу из труб­ки в пук со­ло­мы и на­чал раз­ду­вать ее. От­ча­яние при­да­ло в это вре­мя ду­ху бед­ной сво­яче­ни­це, гром­ко ста­ла она умо­лять и ра­зу­ве­рять их.

- Постойте, брат­цы! За­чем нап­рас­но гре­ха на­би­раться; мо­жет быть, это и не са­та­на, - ска­зал пи­сарь. - Ес­ли оно, то есть то са­мое, ко­то­рое си­дит там, сог­ла­сит­ся по­ло­жить на се­бя крест­ное зна­ме­ние, то это вер­ный знак, что не черт.

Предложение одоб­ре­но.

- Чур ме­ня, са­та­на! - про­дол­жал пи­сарь, при­ло­жась гу­ба­ми к сква­жи­не в две­рях. - Ес­ли не по­ше­ве­лишься с мес­та, мы от­во­рим дверь.

Дверь от­во­ри­ли.

- Перекрестись! - ска­зал го­ло­ва, ог­ля­ды­ва­ясь на­зад, как буд­то вы­би­рая бе­зо­пас­ное мес­то в слу­чае ре­ти­ра­ды.

Свояченица пе­рек­рес­ти­лась.

- Кой черт! Точ­но, это сво­яче­ни­ца!

- Какая не­чис­тая си­ла за­та­щи­ла те­бя, ку­ма, в эту ко­ну­ру?

И сво­яче­ни­ца, всхли­пы­вая, рас­ска­за­ла, как схва­ти­ли ее хлоп­цы в охап­ку на ули­це и, нес­мот­ря на соп­ро­тив­ле­ние, опус­ти­ли в ши­ро­кое ок­но ха­ты и за­ко­ло­ти­ли став­нем. Пи­сарь взгля­нул: пет­ли у ши­ро­ко­го став­ня отор­ва­ны, и он при­ко­ло­чен только свер­ху де­ре­вян­ным бру­сом.

- Добро ты, од­ног­ла­зый са­та­на! - вскри­ча­ла она, прис­ту­пив к го­ло­ве, ко­то­рый по­пя­тил­ся на­зад и все еще про­дол­жал ее ме­рять сво­им гла­зом. - Я знаю твой умы­сел: ты хо­тел, ты рад был слу­чаю спечь ме­ня, что­бы сво­бод­нее бы­ло во­ло­читься за див­ча­та­ми, что­бы не­ко­му бы­ло ви­деть, как ду­ра­чит­ся се­дой дед. Ты ду­ма­ешь, я не знаю, о чем го­во­рил ты се­го ве­че­ра с Ган­ною? О! я знаю все. Ме­ня труд­но про­весть и не тво­ей бес­тол­ко­вой баш­ке. Я дол­го терп­лю, но пос­ле не прог­не­вай­ся…

Сказавши это, она по­ка­за­ла ку­лак и быст­ро уш­ла, ос­та­вив в ос­тол­бе­не­нии го­ло­ву. "Нет, тут не на шут­ку са­та­на вме­шал­ся", - ду­мал он, сильно по­че­сы­вая свою ма­куш­ку.

- Поймали! - вскрик­ну­ли во­шед­шие в это вре­мя де­сятс­кие.

- Кого пой­ма­ли? - спро­сил го­ло­ва.

- Дьявола в вы­во­ро­чен­ном ту­лу­пе.

- Подавайте его! - зак­ри­чал го­ло­ва, схва­тив за ру­ки при­ве­ден­но­го плен­ни­ка. - Вы с ума сош­ли: да это пьяный Ка­ле­ник!

- Что за про­пасть! в ру­ках на­ших был, пан го­ло­ва! - от­ве­ча­ли де­сятс­кие. - В пе­ре­ул­ке ок­ру­жи­ли прок­ля­тые хлоп­цы, ста­ли тан­це­вать, дер­гать, вы­со­вы­вать язы­ки, вы­ры­вать из рук… черт с ва­ми!.. И как мы по­па­ли на эту во­ро­ну вмес­то его, бог один зна­ет!

- Властью мо­ей и всех ми­рян да­ет­ся по­ве­ле­ние, - ска­зал го­ло­ва, - из­ло­вить сей же миг се­го раз­бой­ни­ка: а оным об­ра­зом и всех, ко­го най­де­те на ули­це, и при­весть на расп­ра­ву но мне!.

- Помилуй, пан го­ло­ва! - зак­ри­ча­ли не­ко­то­рые, кла­ня­ясь в но­ги. - Уви­дел бы ты, ка­кие ха­ри: убей бог нас, и ро­ди­лись и крес­ти­лись - не ви­да­ли та­ких мерз­ких рож. Дол­го ли до гре­ха, пан го­ло­ва, пе­ре­пу­га­ют доб­ро­го че­ло­ве­ка так, что пос­ле ни од­на ба­ба не возьмет­ся вы­лить пе­ре­по­ло­ху.

- Дам я вам пе­ре­по­ло­ху! Что вы? не хо­ти­те слу­шаться? Вы, вер­но, дер­жи­те их ру­ку! Вы бун­тов­щи­ки? Что это?.. Да, что это?.. Вы за­во­ди­те раз­бои!.. Вы… Я до­не­су ко­мис­са­ру! Сей же час! слы­ши­те, сей же час. Бе­ги­те, ле­ти­те пти­цею! Чтоб я вас… Чтоб вы мне…

Все раз­бе­жа­лись.


V. УТОПЛЕННИЦА

Не бес­по­ко­ясь ни о чем, не за­бо­тясь о ра­зос­лан­ных по­го­нях, ви­нов­ник всей этой ку­терьмы мед­лен­но под­хо­дил к ста­ро­му до­му и пру­ду. Не нуж­но, ду­маю, ска­зы­вать, что это был Лев­ко. Чер­ный ту­луп его был рас­стег­нут. Шап­ку дер­жал он в ру­ке. Пот ва­лил с не­го гра­дом. Ве­ли­чест­вен­но и мрач­но чер­нел кле­но­вый лес, сто­яв­ший ли­цом к ме­ся­цу. Не­под­виж­ный пруд по­дул све­жестью на ус­та­ло­го пе­ше­хо­да и зас­та­вил его от­дох­нуть на бе­ре­гу. Все бы­ло ти­хо; в глу­бо­кой ча­ще ле­са слы­ша­лись только рас­ка­ты со­ловья. Неп­ре­одо­ли­мый сон быст­ро стал смы­кать ему зе­ни­цы; ус­та­лые чле­ны го­то­вы бьши за­быться и оне­меть; го­ло­ва кло­ни­лась… "Нет, эдак я зас­ну еще здесь!" - го­во­рил он, по­ды­ма­ясь на но­ги и про­ти­рая гла­за. Ог­ля­нул­ся: ночь ка­за­лась пе­ред ним еще блис­та­тельнее. Ка­кое-то стран­ное, упо­ительное си­яние при­ме­ша­лось к блес­ку ме­ся­ца. Ни­ког­да еще не слу­ча­лось ему ви­деть по­доб­но­го. Се­реб­ря­ный ту­ман пал на ок­рест­ность. За­пах от цве­ту­щих яб­лонь и ноч­ных цве­тов лил­ся по всей зем­ле. С изум­ле­ни­ем гля­дел он в не­под­виж­ные во­ды пру­да: ста­рин­ный гос­подс­кий дом, оп­ро­ки­нув­шись вниз, ви­ден был в нем чист и в ка­ком-то яс­ном ве­ли­чии. Вмес­то мрач­ных став­ней гля­де­ли ве­се­лые стек­лян­ные ок­на и две­ри. Сквозь чис­тые стек­ла мелька­ла по­зо­ло­та. И вот по­чу­ди­лось, буд­то ок­но от­во­ри­лось. При­та­ив­ши дух, не дрог­нув и не спус­кая глаз с пру­да, он, ка­за­лось, пе­ре­се­лил­ся в глу­би­ну его и ви­дит: на­пе­ред бе­лый ло­коть выс­та­вил­ся в ок­но, по­том выг­ля­ну­ла при­вет­ли­вая го­лов­ка с блес­тя­щи­ми оча­ми, ти­хо све­тив­ши­ми сквозь тем­но-ру­сые вол­ны во­лос, и опер­лась на ло­коть. И ви­дит: она ка­ча­ет слег­ка го­ло­вою, она ма­шет, она ус­ме­ха­ет­ся… Серд­це его ра­зом за­би­лось… Во­да зад­ро­жа­ла, и ок­но зак­ры­лось сно­ва. Ти­хо ото­шел он от пру­да и взгля­нул на дом: мрач­ные став­ни бы­ли отк­ры­ты; стек­ла си­яли при ме­ся­це. "Вот как ма­ло нуж­но по­ла­гаться на людс­кие тол­ки, - по­ду­мал он про се­бя. - Дом но­ве­хонький; крас­ки жи­вы, как буд­то се­год­ня он вык­ра­шен. Тут жи­вет кто-ни­будь", - и мол­ча по­до­шел он бли­же, но все бы­ло в нем ти­хо. Сильно и звуч­но пе­рек­ли­ка­лись блис­та­тельные пес­ни со­ловьев, и ког­да они, ка­за­лось, уми­ра­ли в том­ле­нии и не­ге, слы­шал­ся ше­лест и тре­ща­ние куз­не­чи­ков или гу­де­ние бо­лот­ной пти­цы, уда­ряв­шей скользким но­сом сво­им в ши­ро­кое вод­ное зер­ка­ло. Ка­кую-то слад­кую ти­ши­ну и раз­долье ощу­тил Лев­ко в сво­ем серд­це. Наст­ро­ив бан­ду­ру, за­иг­рал он и за­пел:


Ой та, мi­ся­цю, мiй мi­ся­ченьку!

I ти, зо­ре яс­на!

Ой, свi­тiть там по под­вi'рi,

Де дiв­чи­на крас­на.


Окно ти­хо от­во­ри­лось, и та же са­мая го­лов­ка, ко­то­рой от­ра­же­ние ви­дел он в пру­де, выг­ля­ну­ла, вни­ма­тельно при­с­лу­ши­ва­ясь к пес­не. Длин­ные рес­ни­цы ее бы­ли по­лу­опу­ще­ны на гла­за. Вся она бы­ла блед­на, как по­лот­но, как блеск ме­ся­ца; но как чуд­на, как прек­рас­на! Она зас­ме­ялась… Лев­ко вздрог­нул.

- Спой мне, мо­ло­дой ко­зак, ка­кую-ни­будь пес­ню! - ти­хо мол­ви­ла она, нак­ло­нив свою го­ло­ву на­бок и опус­тив сов­сем гус­тые рес­ни­цы.

- Какую же те­бе пес­ню спеть, моя яс­ная пан­ноч­ка?

Слезы ти­хо по­ка­ти­лись по блед­но­му ли­цу ее.

- Парубок, - го­во­ри­ла она, и что-то не­изъясни­мо тро­га­тельное слы­ша­лось в ее ре­чи. - Па­ру­бок, най­ди мне мою ма­че­ху! Я ни­че­го не по­жа­лею для те­бя. Я наг­ра­жу те­бя. Я те­бя бо­га­то и рос­кош­но наг­ра­жу! У ме­ня есть за­ру­кавья, ши­тые шел­ком, ко­рал­лы, оже­релья. Я по­да­рю те­бе по­яс, уни­зан­ный жем­чу­гом. У ме­ня зо­ло­то есть… Па­ру­бок, най­ди мне мою ма­че­ху! Она страш­ная ведьма: мне не бы­ло от нее по­кою на бе­лом све­те. Она му­чи­ла ме­ня, зас­тав­ля­ла ра­бо­тать, как прос­тую му­жич­ку. Пос­мот­ри на ли­цо: она вы­ве­ла ру­мя­нец сво­ими не­чис­ты­ми ча­ра­ми с щек мо­их. Пог­ля­ди на бе­лую шею мою: они не смы­ва­ют­ся! они не смы­ва­ют­ся! они ни за что не смо­ют­ся, эти си­ние пят­на от же­лез­ных ког­тей ее. Пог­ля­ди на бе­лые но­ги мои: они мно­го хо­ди­ли; не по ков­рам только, по пес­ку го­ря­че­му, по зем­ле сы­рой, по ко­лю­че­му тер­нов­ни­ку они хо­ди­ли; а на очи мои, пос­мот­ри на очи: они не гля­дят от слез… Най­ди ее, па­ру­бок, най­ди мне мою ма­че­ху!..

Голос ее, ко­то­рый вдруг бы­ло воз­вы­сил­ся, ос­та­но­вил­ся. Ручьи слез по­ка­ти­лись по блед­но­му ли­цу. Ка­кое-то тя­же­лое, пол­ное жа­лос­ти и грус­ти чувст­во спер­лось в гру­ди па­руб­ка.

- Я го­тов на все для те­бя, моя пан­ноч­ка! - ска­зал он в сер­деч­ном вол­не­нии, - но как мне, где ее най­ти?

- Посмотри, пос­мот­ри! - быст­ро го­во­ри­ла она, - она зде­сь! она на бе­ре­гу иг­ра­ет в хо­ро­во­де меж­ду мо­ими де­вуш­ка­ми и гре­ет­ся на ме­ся­це. Но она лу­ка­ва и хит­ра. Она при­ня­ла на се­бя вид утоп­лен­ни­цы; но я знаю, но я слы­шу, что она здесь. Мне тя­же­ло, мне душ­но от ней. Я не мо­гу чрез нее пла­вать лег­ко и вольно, как ры­ба. Я то­ну и па­даю на дно, как ключ. Оты­щи ее, па­ру­бок!

Левко пос­мот­рел на бе­рег: в тон­ком се­реб­ря­ном ту­ма­не мелька­ли лег­кие, как буд­то те­ни, де­вуш­ки в бе­лых, как луг, уб­ран­ный лан­ды­ша­ми, ру­баш­ках; зо­ло­тые оже­релья, мо­нис­ты, ду­ка­ты блис­та­ли на их ше­ях; но они бы­ли блед­ны; те­ло их бы­ло как буд­то сва­яно из проз­рач­ных об­лак и буд­то све­ти­лось наск­возь при се­реб­ря­ном ме­ся­це. Хо­ро­вод, иг­рая, прид­ви­нул­ся к не­му бли­же. Пос­лы­ша­лись го­ло­са.

- Давайте в во'ро­на, да­вай­те иг­рать в во­ро­на! - за­шу­ме­ли все, буд­то при­реч­ный трост­ник, тро­ну­тый в ти­хий час су­ме­рек воз­душ­ны­ми ус­та­ми вет­ра.

- Кому же быть во­ро­ном?

Кинули жре­бий - и од­на де­вуш­ка выш­ла из тол­пы. Лев­ко при­нял­ся разг­ля­ды­вать ее. Ли­цо, платье - все на ней та­кое же, как и на дру­гих. За­мет­но только бы­ло, что она не­охот­но иг­ра­ла эту роль. Тол­па вы­тя­ну­лась ве­ре­ни­цею и быст­ро пе­ре­бе­га­ла от на­па­де­ний хищ­но­го вра­га.

- Нет, я не хо­чу быть во­ро­ном! - ска­за­ла де­вуш­ка, из­не­мо­гая от ус­та­лос­ти. - Мне жал­ко от­ни­мать цып­лен­ков у бед­ной ма­те­ри!

"Ты не ведьма!" - по­ду­мал Лев­ко.

- Кто же бу­дет во­ро­ном?

Девушки сно­ва соб­ра­лись ки­нуть жре­бий.

- Я бу­ду во­ро­ном! - выз­ва­лась од­на из сре­ди­ны.

Левко стал прис­тально вгля­ды­ваться в ли­цо ей. Ско­ро и сме­ло гна­лась она за ве­ре­ни­цею и ки­да­лась во все сто­ро­ны, что­бы из­ло­вить свою жерт­ву. Тут Лев­ко стал за­ме­чать, что те­ло ее не так све­ти­лось, как у про­чих: внут­ри его ви­де­лось что-то чер­ное. Вдруг раз­дал­ся крик: во­рон бро­сил­ся на од­ну из ве­ре­ни­цы, схва­тил ее, и Лев­ку по­чу­ди­лось, буд­то у ней вы­пус­ти­лись ког­ти и на ли­це ее сверк­ну­ла злоб­ная ра­дость.

- Ведьма! - ска­зал он, вдруг ука­зав на нее пальцем и обо­ро­тив­шись к до­му.

Панночка зас­ме­ялась, и де­вуш­ки с кри­ком уве­ли за со­бою предс­тав­ляв­шую во­ро­на.

- Чем наг­ра­дить те­бя, па­ру­бок? Я знаю, те­бе не зо­ло­то нуж­но: ты лю­бишь Ган­ну; но су­ро­вый отец ме­ша­ет те­бе же­ниться на ней. Он те­перь не по­ме­ша­ет; возьми, от­дай ему эту за­пис­ку…

Белая руч­ка про­тя­ну­лась, ли­цо ее как-то чуд­но зас­ве­ти­лось и за­си­яло… С не­пос­ти­жи­мым тре­пе­том и то­ми­те­ль­ным би­ени­ем серд­ца схва­тил он за­пис­ку и… прос­нул­ся.


VI. ПРОБУЖДЕНИЕ

- Неужели это я спал? - ска­зал про се­бя Лев­ко, вста­вая с не­большо­го при­гор­ка. - Так жи­во, как буд­то на­яву!.. Чуд­но, чу­д­но!.. - пов­то­рил он, ог­ля­ды­ва­ясь.

Месяц, ос­та­но­вив­ший­ся над его го­ло­вою, по­ка­зы­вал пол­ночь; вез­де ти­ши­на; от пру­да ве­ял хо­лод; над ним пе­чально сто­ял вет­хий дом с зак­ры­ты­ми став­ня­ми; мох и ди­кий бурьян по­ка­зы­ва­ли, что дав­но из не­го уда­ли­лись лю­ди. Тут он ра­зог­нул свою ру­ку, ко­то­рая су­до­рож­но бы­ла сжа­та во все вре­мя сна, и вскрик­нул от изум­ле­ния, по­чувст­во­вав­ши в ней за­пис­ку. "Эх, ес­ли бы я знал гра­мо­те!" - по­ду­мал он, обо­ра­чи­вая ее пе­ред со­бою на все сто­ро­ны. В это мгно­ве­ние пос­лы­шал­ся по­за­ди его шум.

- Не бой­тесь, пря­мо хва­тай­те его! Че­го стру­си­ли? нас де­ся­ток. Я дер­жу зак­лад, что это че­ло­век, а не черт! - так кри­чал го­ло­ва сво­им со­пут­ни­кам, и Лев­ко по­чувст­во­вал се­бя схва­чен­ным нес­кольки­ми ру­ка­ми, из ко­то­рых иные дро­жа­ли от стра­ха. - Ски­ды­вай­ка, при­ятель, свою страш­ную ли­чи­ну! Пол­но те­бе ду­ра­чить лю­дей! - про­го­во­рил го­ло­ва, ух­ва­тив его за во­рот, и ото­ро­пел, вы­пу­чив на не­го глаз свой. - Лев­ко, сын! - вскри­чал он, отс­ту­пая от удив­ле­ния и опус­кая ру­ки. - Это ты, со­ба­чий сын! вишь, бе­совс­кое рож­де­ние! Я ду­маю, ка­кая это шельма, ка­кой это вы­во­ро­чен­ный дьявол стро­ит шту­ки! А это, вы­хо­дит, все ты, не­ва­ре­ный ки­сель тво­ему батьке в гор­ло, из­во­лишь за­во­дить по ули­це раз­бои, со­чи­ня­ешь пес­ни!.. Эге-ге-ге, Лев­ко! А что это? Вид­но, че­шет­ся у те­бя спи­на! Вя­зать его!

- Постой, батько! ве­ле­но те­бе от­дать эту за­пи­соч­ку, - про­го­во­рил Лев­ко.

- Не до за­пи­сок те­перь, го­луб­чик! Вя­зать его!

- Постой, пан го­ло­ва! - ска­зал пи­сарь, раз­вер­нув за­пис­ку, - ко­мис­са­ро­ва ру­ка!

- Комиссара?

- Комиссара? - пов­то­ри­ли ма­ши­нально де­сятс­кие.

"Комиссара? чуд­но! еще не­по­нят­нее!" - по­ду­мал про се­бя Лев­ко.

- Читай, чи­тай! - ска­зал го­ло­ва, - что там пи­шет ко­мис­сар?

- Послушаем, что пи­шет ко­мис­сар! - про­из­нес ви­но­кур, дер­жа в зу­бах людьку и вы­се­кая огонь.

Писарь от­каш­лял­ся и на­чал чи­тать:

- "Приказ го­ло­ве, Ев­ту­ху Ма­ко­го­нен­ку. Дош­ло до нас, что ты, ста­рый ду­рак, вмес­то то­го что­бы соб­рать преж­ние не­до­им­ки и вес­ти на се­ле по­ря­док, оду­рел и стро­ишь па­кос­ти…"

- Вот, ей-бо­гу! - прер­вал го­ло­ва, - ни­че­го не слы­шу!

Писарь на­чал сно­ва:

- "Приказ го­ло­ве, Ев­ту­ху Ма­ко­го­нен­ку. Дош­ло до нас, что ты, ста­рый ду…"

- Стой, стой! не нуж­но! - зак­ри­чал го­ло­ва, - я хоть и не слы­шал, од­на­ко ж знаю, что глав­но­го тут де­ла еще нет. Чи­тай да­лее!

- "А вследст­вие то­го, при­ка­зы­ваю те­бе сей же час же­нить тво­его сы­на, Лев­ка Ма­ко­го­нен­ка, на ко­зач­ке из ва­ше­го же се­ла, Ган­не Пет­ры­чен­ко­вой, а так­же по­чи­нить мос­ты на стол­бо­вой до­ро­ге и не да­вать обы­ва­тельских ло­ша­дей без мо­его ве­до­ма су­до­вым па­ни­чам, хо­тя бы они еха­ли пря­мо из ка­зен­ной па­ла­ты. Ес­ли же, по при­ез­де мо­ем, най­ду оное при­ка­за­ние мое не при­ве­ден­ным в ис­пол­не­ние, то те­бя од­но­го пот­ре­бую к от­ве­ту. Ко­мис­сар, отс­тав­ной по­ру­чик Козьма Дер­кач-Дриш­па­новс­кий".

- Вот что! - ска­зал го­ло­ва, ра­зи­нув­ши рот. - Слы­ши­те ли вы, слы­ши­те ли: за все с го­ло­вы спро­сят, и по­то­му слу­шаться! бесп­ре­кос­лов­но слу­шаться! не то, про­шу из­ви­нить… А те­бя, - про­дол­жал он, обо­ро­тясь к Лев­ку, - всле­д­ст­вие при­ка­за­ния ко­мис­са­ра, - хо­тя чуд­но мне, как это до­ш­ло до не­го, - я же­ню; только на­пе­ред поп­ро­бу­ешь ты на­гай­ки! Зна­ешь - ту, что ви­сит у ме­ня на сте­не воз­ле по­ку­та? Я по­нов­лю ее завт­ра… Где ты взял эту за­пис­ку?

Левко, нес­мот­ря на изум­ле­ние, про­ис­шед­шее от та­ко­го неж­дан­но­го обо­ро­та его де­ла, имел бла­го­ра­зу­мие при­го­то­вить в уме сво­ем дру­гой от­вет и ута­ить нас­то­ящую ис­ти­ну, ка­ким об­ра­зом дос­та­лась за­пис­ка.

- Я от­лу­чал­ся, - ска­зал он, - вче­ра вве­че­ру еще в го­род и встре­тил ко­мис­са­ра, вы­ле­зав­ше­го из брич­ки. Уз­нав­ши, что я из на­ше­го се­ла, дал он мне эту за­пис­ку и ве­лел на сло­вах те­бе ска­зать, батько, что за­едет на возв­рат­ном пу­ти к нам по­обе­дать.

- Он это го­во­рил?

- Говорил.

- Слышите ли? - го­во­рил го­ло­ва с важ­ною осан­кою, обо­ро­тив­шись к сво­им со­пут­ни­кам, - ко­мис­сар сам сво­ею осо­бою при­едет к на­ше­му бра­ту, то есть ко мне, на обед! О! - Тут го­ло­ва под­нял па­лец вверх и го­ло­ву при­вел в та­кое по­ло­же­ние, как буд­то бы она прис­лу­ши­ва­лась к че­му-ни­будь. - Ко­мис­сар, слы­ши­те ли, ко­мис­сар при­едет ко мне обе­дать! Как ду­ма­ешь, пан пи­сарь, и ты, сват, это не сов­сем пус­тая честь! Не прав­да ли?

- Еще, сколько мо­гу при­пом­нить, - подх­ва­тил пи­сарь, - ни один го­ло­ва не уго­щал ко­мис­са­ра обе­дом.

- Не вся­кий го­ло­ва го­ло­ве че­та! - про­из­нес с са­мо­до­во­ль­ным ви­дом го­ло­ва. Рот его пок­ри­вил­ся, и что-то вро­де тя­же­ло­го, хрип­ло­го сме­ха, по­хо­же­го бо­лее на гу­де­ние от­да­лен­но­го гро­ма, заз­ву­ча­ло в его ус­тах. - Как ду­ма­ешь, пан пи­сарь, нуж­но бы для име­ни­то­го гос­тя дать при­каз, что­бы с каж­дой ха­ты при­нес­ли хоть по цып­лен­ку, ну, по­лот­на, еще кое-че­го… А?

- Нужно бы, нуж­но, пан го­ло­ва!

- А ког­да же свадьбу, батько? - спро­сил Лев­ко.

- Свадьбу? Дал бы я те­бе свадьбу!.. Ну, да для име­ни­то­го гос­тя… завт­ра вас поп и об­вен­ча­ет. Черт с ва­ми! Пусть ко­мис­сар уви­дит, что зна­чит исп­рав­ность! Ну, ре­бя­та, те­перь спать! Сту­пай­те по до­мам!.. Се­год­няш­ний слу­чай при­пом­нил мне то вре­мя, ког­да я… - При сих сло­вах го­ло­ва пус­тил обык­но­вен­ный свой важ­ный и зна­чи­тельный взгляд ис­под­лобья.

- Ну, те­перь пой­дет го­ло­ва рас­ска­зы­вать, как вез ца­ри­цу! - ска­зал Лев­ко и быст­ры­ми ша­га­ми и ра­дост­но спе­шил к зна­ко­мой ха­те, ок­ру­жен­ной ни­зеньки­ми виш­ня­ми. "Дай те­бе бог не­бес­ное царст­во, доб­рая и прек­рас­ная пан­ноч­ка, - ду­мал он про се­бя. - Пусть те­бе на том све­те веч­но ус­ме­ха­ет­ся меж­ду ан­ге­ла­ми свя­ты­ми! Ни­ко­му не рас­ска­жу про ди­во, слу­чив­ше­еся в эту ночь; те­бе од­ной только, Га­лю, пе­ре­дам его. Ты од­на только по­ве­ришь мне и вмес­те со мною по­мо­лишься за упо­кой ду­ши нес­част­ной утоп­лен­ни­цы!"

Тут он приб­ли­зил­ся к ха­те; ок­но бы­ло от­пер­то; лу­чи ме­ся­ца про­хо­ди­ли чрез не­го и па­да­ли на спя­щую пе­ред ним Ган­ну; го­ло­ва ее опер­лась на ру­ку; ще­ки ти­хо го­ре­ли; гу­бы ше­ве­ли­лись, не­яс­но про­из­но­ся его имя. "Спи, моя кра­са­ви­ца! Прис­нись те­бе все, что есть луч­ше­го на све­те; но и то не бу­дет луч­ше на­ше­го про­буж­де­ния!" Пе­рек­рес­тив ее, зак­рыл он окош­ко и ти­хонько уда­лил­ся. И чрез нес­колько ми­нут все уже ус­ну­ло на се­ле; один только ме­сяц так же блис­та­тельно и чуд­но плыл в не­объятных пус­ты­нях рос­кош­но­го ук­ра­инс­ко­го не­ба. Так же тор­жест­вен­но ды­ша­ло в вы­ши­не, и ночь, бо­жест­вен­ная ночь, ве­ли­чест­вен­но до­го­ра­ла. Так же прек­рас­на бы­ла зем­ля в див­ном се­реб­ря­ном блес­ке; но уже ник­то не упи­вал­ся ими: все пог­ру­зи­лось в сон. Из­ред­ка только пе­ре­ры­ва­лось мол­ча­ние ла­ем со­бак, и дол­го еще пьяный Ка­ле­ник ша­тал­ся по ус­нув­шим ули­цам, отыс­ки­вая свою ха­ту.


ПРОПАВШАЯ ГРАМОТА

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви


Так вы хо­ти­те, что­бы я вам еще рас­ска­зал про де­да? По­жа­луй, по­че­му же не по­те­шить при­ба­ут­кой? Эх, ста­ри­на, ста­ри­на! Что за ра­дость, что за раз­гулье па­дет на серд­це, ког­да ус­лы­шишь про то, что дав­но-дав­но, и го­да ему и ме­ся­ца нет, де­ялось на све­те! А как еще впу­та­ет­ся ка­кой-ни­будь ро­дич, дед или пра­дед, - ну, тог­да и ру­кой мах­ни: чтоб мне по­перх­ну­лось за ака­фис­том ве­ли­ко­му­че­ни­це Вар­ва­ре, ес­ли не чу­дит­ся, что вот-вот сам все это де­ла­ешь, как буд­то за­лез в пра­де­довс­кую ду­шу или пра­де­довс­кая ду­ша ша­лит в те­бе… Нет, мне пу­ще все­го на­ши див­ча­та и мо­ло­ди­цы; по­ка­жись только на гла­за им: "Фо­ма Гри­горьевич! Фо­ма Гри­горьевич! а ну­те яку-не­бусь стра­хо­вин­ну ка­зач­ку! а ну­те, ну­те!.. - та­ра-та-та, та­та-та, и пой­дут, и пой­дут… Рас­ска­зать-то, ко­неч­но, не жаль, да заг­ля­ни­те-ка, что де­ла­ет­ся с ни­ми в пос­те­ле. Ведь я знаю, что каж­дая дро­жит под оде­ялом, как буд­то бьет ее ли­хо­рад­ка, и ра­да бы с го­ло­вою влезть в ту­луп свой. Ца­рап­ни горш­ком кры­са, са­ма как­ни­будь за­день но­гою ко­чер­гу - и бо­же упа­си! и ду­ша в пят­ках. А на дру­гой день ни­че­го не бы­ва­ло, на­вя­зы­ва­ет­ся сыз­но­ва: рас­ска­жи ей страш­ную сказ­ку, да и только. Что ж бы та­кое рас­ска­зать вам? Вдруг не взбре­дет на ум… Да, рас­ска­жу я вам, как ведьмы иг­ра­ли с по­кой­ным де­дом в дур­ня. [4] Только за­ра­не про­шу вас, гос­по­да, не сби­вай­те с тол­ку; а то та­кой ки­сель вый­дет, что со­вест­но бу­дет и в рот взять. По­кой­ный дед, на­доб­но вам ска­зать, был не из прос­тых в свое вре­мя ко­за­ков. Знал и твер­до-он-то, и сло­во­тит­лу пос­та­вить. В празд­ник отх­ва­та­ет апос­то­ла, бы­ва­ло, так,что те­перь и по­по­вич иной спря­чет­ся. Ну, са­ми зна­ете, что в тог­даш­ние вре­ме­на ес­ли соб­рать со все­го Ба­ту­ри­на гра­мо­те­ев, то не­че­го и шап­ки подс­тав­лять, - в од­ну горсть мо­ж­но бы­ло всех уло­жить. Ста­ло быть, и ди­виться не­че­го, ког­да вся­кий встреч­ный кла­нял­ся ему ма­ло не в по­яс.

Один раз за­ду­ма­лось вельмож­но­му гетьма­ну пос­лать за­чем-то к ца­ри­це гра­мо­ту. Тог­даш­ний пол­ко­вой пи­сарь, - вот не­лег­кая его возьми, и проз­ви­ща не вспом­ню… Виск­ряк не Виск­ряк, Мо­ту­зоч­ка не Мо­ту­зоч­ка, Го­ло­пу­цек не Го­ло­пу­цек… знаю только, что как-то чуд­но на­чи­на­ет­ся муд­ре­ное проз­ви­ще, - поз­вал к се­бе де­да и ска­зал ему, что, вот, на­ря­жа­ет его сам гетьман гон­цом с гра­мо­тою к ца­ри­це. Дед не лю­бил дол­го со­би­раться: гра­мо­ту за­шил в шап­ку; вы­вел ко­ня; чмок­нул же­ну и двух сво­их, как сам он на­зы­вал, по­ро­сен­ков, из ко­то­рых один был род­ной отец хоть бы и на­ше­го бра­та; и под­нял та­кую за со­бою пыль, как буд­то бы пят­над­цать хлоп­цев за­ду­ма­ли по­се­ре­ди ули­цы иг­рать вка­шу. На дру­гой день еще пе­тух не кри­чал в чет­вер­тый раз, дед уже был в Ко­но­то­пе. На ту по­ру бы­ла там яр­мар­ка: на­ро­ду вы­сы­па­ло по ули­цам столько, что в гла­зах ря­бе­ло. Но так как бы­ло ра­но, то все еще дре­ма­ло, про­тя­нув­шись на зем­ле. Воз­ле ко­ро­вы ле­жал гу­ля­ка па­ру­бок с пок­рас­нев­шим, как сне­гирь, но­сом; по­до­ле хра­пе­ла, си­дя, пе­ре­куп­ка, с крем­ня­ми, синькою, дробью и буб­ли­ка­ми; под те­ле­гою ле­жал цы­ган; на во­зу с ры­бой - чу­мак; на са­мой до­ро­ге рас­ки­нул но­ги бо­ро­дач мос­каль с по­яса­ми и ру­ка­ви­ца­ми… ну, вся­ко­го сбро­ду, как во­дит­ся по яр­мар­кам. Дед при­ос­та­но­вил­ся, что­бы разг­ля­деть хо­ро­шенько. Меж­ду тем в ят­ках на­ча­ло ма­ло-по­ма­лу ше­ве­литься: жи­дов­ки ста­ли поб­ря­ки­вать фляж­ка­ми; дым по­ка­ти­ло то там, то сям кольца­ми, и за­пах го­ря­чих слас­тен по­нес­ся по все­му та­бо­ру. Де­ду вспа­ло на ум, что у не­го нет ни ог­ни­ва, ни та­ба­ку на­го­то­ве: вот и по­шел тас­каться по яр­мар­ке. Не ус­пел прой­ти двад­ца­ти ша­гов - навст­ре­чу за­по­ро­жец. Гу­ля­ка, и по ли­цу вид­но! Крас­ные, как жар, ша­ро­ва­ры, си­ний жу­пан, яр­кий цвет­ной по­яс, при бо­ку саб­ля и люлька с мед­ною це­поч­кою по са­мые пя­ты - за­по­ро­жец, да и только! Эх, на­ро­дец! ста­нет, вы­тя­нет­ся, по­ве­дет ру­кою мо­ло­дец­кие усы, бряк­нет под­ко­ва­ми и - пус­тит­ся! Да ведь как пус­тит­ся: но­ги отп­ля­сы­ва­ют, слов­но ве­ре­те­но в бабьих ру­ках; что ви­хорь, дер­нет ру­кою по всем стру­нам бан­ду­ры и тут же, под­пер­ши­ся в бо­ки, не­сет­ся впри­сяд­ку; зальется пес­ней - ду­ша гу­ля­ет!.. Нет, прош­ло вре­меч­ко: не уви­дать больше за­по­рож­цев! Да, так встре­ти­лись. Сло­во за сло­во, дол­го ли до зна­комст­ва? Пош­ли ка­ля­кать, ка­ля­кать так, что дед сов­сем уже бы­ло по­за­был про путь свой. По­пой­ка за­ве­лась, как на свадьбе пе­ред пос­том ве­ли­ким. Только, вид­но, на­ко­нец прис­ку­чи­ло бить горш­ки и швы­рять в на­род деньга­ми, да и яр­мар­ке не век же сто­ять! Вот сго­во­ри­лись но­вые при­яте­ли, чтоб не раз­лу­чаться и путь дер­жать вмес­те. Бы­ло дав­но под ве­чер, ког­да вы­еха­ли они в по­ле. Солн­це уб­ра­лось на от­дых; где-где го­ре­ли вмес­то не­го крас­но­ва­тые по­ло­сы; по по­лю пест­ре­ли ни­вы, что празд­нич­ные плах­ты чер­ноб­ро­вых мо­ло­диц. На­ше­го за­по­рож­ца раз­до­бар взял страш­ный. Дед и еще дру­гой прип­лев­ший­ся к ним гу­ля­ка по­ду­ма­ли уже, не бес ли за­сел в не­го. От­ку­да что на­би­ра­лось. Ис­то­рии и прис­каз­ки та­кие ди­ко­вин­ные, что дед нес­колько раз хва­тал­ся за бо­ка и чуть не над­са­дил сво­его жи­во­та со сме­ху. Но в по­ле ста­но­ви­лось, чем да­лее, тем сум­рач­нее; и вмес­те с тем ста­но­ви­лась нес­вяз­нее и мо­ло­дец­кая молвь. На­ко­нец рас­сказ­чик наш при­тих сов­сем и вздра­ги­вал при ма­лей­шем шо­ро­хе.

- Ге-ге, зем­ляк! да ты не на шут­ку при­нял­ся счи­тать сов. Уж ду­ма­ешь, как бы до­мой да на печь!

- Перед ва­ми не­че­го та­иться, - ска­зал он, вдруг обо­ро­тив­шись и не­под­виж­но ус­та­вив на них гла­за свои. - Зна­ете ли, что ду­ша моя дав­но про­да­на не­чис­то­му.

- Экая не­ви­дальщи­на! Кто на ве­ку сво­ем не знал­ся с не­чис­тым? Тут-то и нуж­но гу­лять, как го­во­рит­ся, на прах.

- Эх, хлоп­цы! гу­лял бы, да в ночь эту срок мо­лод­цу! Эй, брат­цы! - ска­зал он, хлоп­нув по ру­кам их, - эй, не вы­дай­те! не пос­пи­те од­ной но­чи, век не за­бу­ду ва­шей друж­бы!

Почему ж не по­со­бить че­ло­ве­ку в та­ком го­ре? Дед объявил нап­ря­мик, что ско­рее даст он от­ре­зать осе­ле­дец с собст­вен­ной го­ло­вы, чем до­пус­тит чер­та по­ню­хать со­бачьей мор­дой сво­ей хрис­ти­анс­кой ду­ши.

Козаки на­ши еха­ли бы, мо­жет, и да­лее, ес­ли бы не об­во­лок­ло все­го не­ба ночью, слов­но чер­ным ряд­ном, и в по­ле не ста­ло так же тем­но, как под ов­чин­ным ту­лу­пом. Из­да­ли только ме­ре­щил­ся ого­нек, и ко­ни, чуя близ­кое стой­ло, то­ро­пи­лись, нас­то­ро­жа уши и вко­вав­ши очи во мрак. Ого­нек, ка­за­лось, нес­ся навст­ре­чу, и пе­ред ко­за­ка­ми по­ка­зал­ся ши­нок, по­ва­лив­ший­ся на од­ну сто­ро­ну, слов­но ба­ба на пу­ти с ве­се­лых крес­тин. В те по­ры шин­ки бы­ли не то, что те­перь. Доб­ро­му че­ло­ве­ку не только раз­вер­нуться, при­уда­рить гор­ли­цы или го­па­ка, при­лечь да­же нег­де бы­ло, ког­да в го­ло­ву за­бе­рет­ся хмель и но­ги нач­нут пи­сать по­кой-он-по. Двор был ус­тав­лен весь чу­мац­ки­ми во­за­ми; под по­вет­ка­ми, в яс­лях, в се­нях, иной свер­нув­шись, дру­гой раз­вер­нув­шись, хра­пе­ли, как ко­ты. Шин­карь один пе­ред ка­ган­цом на­ре­зы­вал руб­ца­ми на па­лоч­ке, сколько кварт и осьмух вы­су­ши­ли чу­мац­кие го­ло­вы. Дед, спро­сив­ши треть вед­ра на тро­их, отп­ра­вил­ся в са­рай. Все трое лег­ли ря­дом. Только не ус­пел он по­вер­нуться, как ви­дит, что его зем­ля­ки спят уже мерт­вец­ким сном. Раз­бу­див­ши прис­тав­ше­го к ним третьего ко­за­ка, дед на­пом­нил ему про дан­ное то­ва­ри­щу обе­ща­ние. Тот привс­тал, про­тер гла­за и сно­ва ус­нул. Не­че­го де­лать, приш­лось од­но­му ка­ра­улить. Что­бы чем-ни­будь ра­зог­нать сон, обс­мот­рел он во­зы все, про­ве­дал ко­ней, за­ку­рил люльку, при­шел на­зад и сел опять око­ло сво­их. Все бы­ло ти­хо, так что, ка­жись, ни од­на му­ха не про­ле­те­ла. Вот и чу­дит­ся ему, что из-­за со­сед­не­го во­за что-то се­рое вы­ка­зы­ва­ет ро­ги… Тут гла­за его на­ча­ли смы­каться так, что при­нуж­ден он был еже­ми­нут­но про­ти­рать ку­ла­ком и про­мы­вать ос­тав­ше­юся вод­кой. Но как ско­ро нем­но­го про­яс­ни­лись они, все про­па­да­ло. На­ко­нец, ма­ло по­го­дя, опять по­ка­зы­ва­ет­ся из-под во­за чу­ди­ще… Дед вы­та­ра­щил гла­за сколько мог; но прок­ля­тая дре­мо­та все ту­ма­ни­ла пе­ред ним; ру­ки его окос­те­не­ли; го­ло­ва ска­ти­лась, и креп­кий сон схва­тил его так, что он по­ва­лил­ся слов­но уби­тый. Дол­го спал дед, и как при­пек­ло по­ря­доч­но уже солн­це его выб­ри­тую ма­ку­шу, тог­да только схва­тил­ся он на но­ги. По­тя­нув­шись ра­за два и по­че­сав спи­ну, за­ме­тил он, что во­зов сто­яло уже не так мно­го, как с ве­че­ра. Чу­ма­ки, вид­но, по­тя­ну­лись еще до све­та. К сво­им - ко­зак спит, а за­по­рож­ца нет. Высп­ра­ши­вать - ник­то знать не зна­ет; од­на только вер­х­няя свит­ка ле­жа­ла на том мес­те. Страх и раз­думье взя­ло де­да. По­шел пос­мот­реть ко­ней - ни сво­его, ни за­по­рожс­ко­го! Что бы это зна­чи­ло? По­ло­жим, за­по­рож­ца взя­ла не­чис­тая си­ла; кто же ко­ней? Со­об­ра­зя все, дед зак­лю­чил, что, вер­но, черт при­хо­дил пеш­ком, а как до пек­ла не близ­ко, то и стя­нул его ко­ня. Больно ему бы­ло креп­ко, что не сдер­жал ко­зац­ко­го сло­ва. "Ну, ду­ма­ет, не­че­го де­лать, пой­ду пеш­ком: авось по­па­дет­ся на до­ро­ге ка­кой-ни­будь ба­рыш­ник, еду­щий с яр­мар­ки, как-ни­будь уже куп­лю ко­ня". Только хва­тил­ся за шап­ку - и шап­ки нет. Всплес­нул ру­ка­ми по­кой­ный дед, как вспом­нил, что вче­ра еще по­ме­ня­лись они на вре­мя с за­по­рож­цем. Ко­му больше ута­щить, как не не­чис­то­му. Вот те­бе и гетьманс­кий го­нец! Вот те­бе и при­вез гра­мо­ту к ца­ри­це! Тут дед при­нял­ся уго­щать чер­та та­ки­ми проз­ви­ща­ми, что, ду­маю, ему не один раз чи­ха­лось тог­да в пек­ле. Но бранью ма­ло по­со­бишь: а за­тыл­ка сколько ни че­сал дед, ни­как не мог ни­че­го при­ду­мать. Что де­лать? Ки­нул­ся дос­тать чу­жо­го ума: соб­рал всех быв­ших тог­да в шин­ке доб­рых лю­дей, чу­ма­ков и прос­то за­ез­жих, и рас­ска­зал, что так и так, та­кое-то прик­лю­чи­лось го­ре. Чу­ма­ки дол­го ду­ма­ли, под­пер­ши ба­то­га­ми под­бо­род­ки свои, кру­ти­ли го­ло­ва­ми и ска­за­ли, что не слы­ша­ли та­ко­го ди­ва на кре­ще­ном све­те, что­бы гетьманс­кую гра­мо­ту ута­щил черт. Дру­гие же при­ба­ви­ли, что ког­да черт да мос­каль ук­ра­дут что-ни­будь, то по­ми­най как и зва­ли. Один только шин­карь си­дел мол­ча в уг­лу. Дед и подс­ту­пил к не­му. Уж ког­да мол­чит че­ло­век. то, вер­но, за­шиб мно­го умом. Только шин­карь не так-то был щедр на сло­ва; и ес­ли бы дед не по­лез в кар­ман за пятью зло­ты­ми, то прос­то­ял бы пе­ред ним да­ром.

- Я на­учу те­бя, как най­ти гра­мо­ту, - ска­зал он, от­во­дя его в сто­ро­ну. У де­да и на серд­це от­лег­ло. - Я ви­жу уже по гла­зам, что ты ко­зак - не ба­ба. Смот­ри же! близ­ко шин­ка бу­дет по­во­рот нап­ра­во в лес. Только ста­нет в по­ле при­мер­кать, что­бы ты был уже на­го­то­ве. В ле­су жи­вут цы­га­ны и вы­хо­дят из нор сво­их ко­вать же­ле­зо в та­кую ночь, в ка­кую од­ни ведьмы ез­дят на ко­чер­гах сво­их. Чем они про­мыш­ля­ют на са­мом де­ле, знать те­бе не­че­го. Мно­го бу­дет сту­ку по ле­су, только ты не иди в те сто­ро­ны, от­ку­да зас­лы­шишь стук; а бу­дет пе­ред то­бою ма­лая до­рож­ка, ми­мо обож­жен­но­го де­ре­ва, до­рож­кою этою иди, иди, иди… Ста­нет те­бя тер­нов­ник ца­ра­пать, гус­той ореш­ник зас­ло­нять до­ро­гу - ты все иди; и как при­дешь к не­большой реч­ке, тог­да только мо­жешь ос­та­но­виться. Там и уви­дишь ко­го нуж­но; да не по­за­будь наб­рать в кар­ма­ны то­го, для че­го и кар­ма­ны сде­ла­ны… Ты по­ни­ма­ешь, это доб­ро и дьяво­лы и лю­ди лю­бят. - Ска­зав­ши это, шин­карь ушел в свою ко­ну­ру и не хо­тел больше го­во­рить ни сло­ва.

Покойный дед был че­ло­век не то что­бы из трус­ли­во­го де­сят­ка; бы­ва­ло, встре­тит вол­ка, так и хва­та­ет пря­мо за хвост; прой­дет с ку­ла­ка­ми про­меж ко­за­ка­ми - все, как гру­ши, по­ва­лят­ся на зем­лю. Од­на­ко ж что-то по­ди­ра­ло его по ко­же, ког­да всту­пил он в та­кую глу­хую ночь в лес. Хоть бы звез­доч­ка на не­бе. Тем­но и глу­хо, как в вин­ном под­ва­ле; только слыш­но бы­ло, что да­ле­ко-да­ле­ко ввер­ху, над го­ло­вою, хо­лод­ный ве­тер гу­лял по вер­хуш­кам де­рев, и де­ревья, что ох­ме­лев­шие ко­зац­кие го­ло­вы, раз­гульно по­ка­чи­ва­лись, ше­по­ча листьями пьяную молвь. Как вот за­ве­яло та­ким хо­ло­дом, что дед вспом­нил и про ов­чин­ный ту­луп свой, и вдруг слов­но сто мо­ло­тов зас­ту­ча­ло по ле­су та­ким сту­ком, что у не­го заз­ве­не­ло в го­ло­ве. И, буд­то зар­ни­цею, ос­ве­ти­ло на ми­ну­ту весь лес. Дед тот­час уви­дел до­рож­ку, про­би­рав­шу­юся про­меж мел­ко­го кус­тар­ни­ка. Вот и обож­жен­ное де­ре­во, и кус­ты тер­нов­ни­ка! Так, все так, как бы­ло ему го­во­ре­но; нет, не об­ма­нул шин­карь. Од­на­ко ж не сов­сем ве­се­ло бы­ло про­ди­раться че­рез ко­лю­чие кус­ты; еще от­ро­ду не ви­ды­вал он, что­бы прок­ля­тые ши­пы и сучья так больно ца­ра­па­лись: поч­ти на каж­дом ша­гу за­би­ра­ло его вскрик­нуть. Ма­ло-по­ма­лу выб­рал­ся он на прос­тор­ное мес­то, и, сколько мог за­ме­тить, де­ревья ре­де­ли и ста­но­ви­лись, чем да­лее, та­кие ши­ро­кие, ка­кие дед не ви­ды­вал и по ту сто­ро­ну Польши. Глядь, меж­ду де­ревьями мелькну­ла и реч­ка, чер­ная, слов­но во­ро­не­ная сталь. Дол­го сто­ял дед у бе­ре­га, пос­мат­ри­вая на все сто­ро­ны. На дру­гом бе­ре­гу го­рит огонь и, ка­жет­ся, вот-вот го­то­вит­ся по­гас­нуть, и сно­ва отс­ве­чи­ва­ет­ся в реч­ке, вздра­ги­вав­шей, как польский шля­х­тич в ко­зачьих ла­пах. Вот и мос­тик! "Ну, тут од­на только чер­товс­кая та­ра­тай­ка раз­ве про­едет". Дед, од­на­ко ж, сту­пил сме­ло и, ско­рее, чем бы иной ус­пел дос­тать ро­жок по­ню­хать та­ба­ку, был уже на дру­гом бе­ре­гу. Те­перь только разг­ля­дел он, что воз­ле ог­ня си­де­ли лю­ди, и та­кие смаз­ли­вые ро­жи, что в дру­гое вре­мя бог зна­ет че­го бы не дал, лишь бы ус­кользнуть от это­го зна­комст­ва. Но те­перь, не­че­го де­лать, нуж­но бы­ло за­вя­заться. Вот дед и от­ве­сил им пок­лон ма­ло не в по­яс: "По­мо­гай бог вам, доб­рые лю­ди!" Хоть бы один кив­нул го­ло­вой; си­дят да мол­чат, да что-то сып­лют в огонь. Ви­дя од­но мес­то не­за­ня­тым, дед без вся­ких око­лич­нос­тей сел и сам. Смаз­ли­вые ро­жи - ни­че­го; ни­че­го и дед. Дол­го си­де­ли мол­ча. Де­ду уже и прис­ку­чи­ло; да­вай ша­рить в кар­ма­не, вы­нул люльку, пос­мот­рел вок­руг - ни один не гля­дит на не­го. "Уже, доб­ро­дей­ст­во, будьте лас­ко­вы: как бы так, что­бы, при­мер­но ска­зать, то­го… (дед жи­вал в све­те не­ма­ло, знал уже, как под­пус­кать ту­ру­сы, и при слу­чае, по­жа­луй, и пред ца­рем не уда­рил бы ли­цом в грязь), что­бы, при­мер­но ска­зать, и се­бя не за­быть, да и вас не оби­деть, - люлька­то у ме­ня есть, да то­го, чем бы за­жечь ее, черт-ма". [5] И на эту речь хоть бы сло­во; только од­на ро­жа су­ну­ла го­ря­чую го­лов­ню пря­ме­хонько де­ду в лоб так, что ес­ли бы он нем­но­го не пос­то­ро­нил­ся, то, статься мо­жет, расп­ро­щал­ся бы на­ве­ки с од­ним гла­зом. Ви­дя, на­ко­нец, что вре­мя да­ром про­хо­дит, ре­шил­ся - бу­дет ли слу­шать не­чис­тое пле­мя или нет - рас­ска­зать де­ло. Ро­жи и уши нас­та­ви­ли, и ла­пы про­тя­ну­ли. Дед до­га­дал­ся: заб­рал в горсть все быв­шие с ним деньги и ки­нул, слов­но со­ба­кам, им в се­ре­ди­ну. Как только ки­нул он деньги, все пе­ред ним пе­ре­ме­ша­лось, зем­ля зад­ро­жа­ла, и, как уже, - он и сам рас­ска­зать не умел, - по­пал чуть ли не в са­мое пек­ло. "Ба­тюш­ки мои!" - ах­нул дед, разг­ля­дев­ши хо­ро­шенько: что за чу­ди­ща! ро­жи на ро­же, как го­во­рит­ся, не вид­но. Ведьм та­кая ги­бель, как слу­ча­ет­ся иног­да на рож­дест­во вы­па­дет сне­гу: раз­ря­же­ны, раз­ма­за­ны, слов­но пан­ноч­ки на яр­мар­ке. И все, сколько ни бы­ло их там, как хмельные, отп­ля­сы­ва­ли ка­ко­го-то чер­товс­ко­го тро­па­ка. Пыль под­ня­ли бо­же упа­си ка­кую! Дрожь бы про­ня­ла кре­ще­но­го че­ло­ве­ка при од­ном ви­де, как вы­со­ко ска­ка­ло бе­совс­кое пле­мя. На де­да, нес­мот­ря на весь страх, смех на­пал, ког­да уви­дел, как чер­ти с со­бачьими мор­да­ми, на не­мец­ких нож­ках, вер­тя хвос­та­ми, уви­ва­лись око­ло ведьм, буд­то пар­ни око­ло крас­ных де­ву­шек; а му­зы­кан­ты ту­зи­ли се­бя в ще­ки ку­ла­ка­ми, слов­но в буб­ны, и свис­та­ли но­са­ми, как в вал­тор­ны. Только за­ви­де­ли де­да - и тур­ну­ли к не­му ор­дою. Сви­ные, со­бачьи, коз­ли­ные, дро­фи­ные, ло­ша­ди­ные ры­ла - все по­вы­тя­ги­ва­лись и вот так и ле­зут це­ло­ваться. Плю­нул дед, та­кая мер­зость на­па­ла! На­ко­нец схва­ти­ли его и по­са­ди­ли за стол дли­ною, мо­жет, с до­ро­гу от Ко­но­то­па до Ба­ту­ри­на. "Ну, это еще не сов­сем ху­до, - по­ду­мал дед, за­ви­дев­ши на сто­ле сви­ни­ну, кол­ба­сы, кро­ше­ный с ка­пус­той лук и мно­го вся­ких слас­тей, - вид­но, дьявольская сво­лочь не дер­жит пос­тов". Дед та­ки, не ме­ша­ет вам знать, не упус­кал при слу­чае пе­рех­ва­тить то­го-се­го на зу­бы. Едал, по­кой­ник, ап­пе­тит­но; и по­то­му, не пус­ка­ясь в рас­ска­зы, прид­ви­нул к се­бе мис­ку с на­ре­зан­ным са­лом и око­рок вет­чи­ны, взял вил­ку, ма­ло чем по­меньше тех вил, ко­то­ры­ми му­жик бе­рет се­но, зах­ва­тил ею са­мый уве­сис­тый ку­сок, подс­та­вил кор­ку хле­ба и - глядь, и отп­ра­вил в чу­жой рот. Вот-вот, воз­ле са­мых ушей, и слыш­но да­же, как чья-то мор­да жу­ет и щел­ка­ет зу­ба­ми на весь стол. Дед ни­че­го; схва­тил дру­гой ку­сок и вот, ка­жись, и по гу­бам за­це­пил, только опять не в свое гор­ло. В тре­тий раз - сно­ва ми­мо. Взбе­ле­нил­ся дед; по­за­был и страх, и в чьих ла­пах на­хо­дит­ся он. Прис­ко­чил к ведьмам:

- Что вы, Иро­до­во пле­мя, за­ду­ма­ли сме­яться, что ли, на­до мною? Ес­ли не от­да­ди­те сей же час мо­ей ко­зац­кой шап­ки, то будь я ка­то­лик, ког­да не пе­ре­во­ро­чу сви­ных рыл ва­ших на за­ты­лок!

Не ус­пел он до­кон­чить пос­лед­них слов, как все чу­ди­ща выс­ка­ли­ли зу­бы и под­ня­ли та­кой смех, что у де­да на ду­ше за­хо­ло­ну­ло.

- Ладно! - про­виз­жа­ла од­на из ведьм, ко­то­рую дед по­чел за стар­шую над все­ми по­то­му, что ли­чи­на у ней бы­ла чуть ли не кра­си­вее всех. - Шап­ку от­да­дим те­бе, только не пре­ж­де, по­ка сыг­ра­ешь с на­ми три ра­за в дур­ня!

Что при­ка­жешь де­лать? Ко­за­ку сесть с ба­ба­ми в дур­ня! Дед от­пи­раться, от­пи­раться, на­ко­нец сел. При­нес­ли кар­ты, за­мас­лен­ные, ка­ки­ми только у нас по­пов­ны га­да­ют про же­ни­хов.

- Слушай же! - за­ла­яла ведьма в дру­гой раз, - ес­ли хоть раз вы­иг­ра­ешь - твоя шап­ка; ког­да же все три ра­за ос­та­не­шься дур­нем, то не прог­не­вай­ся - не только шап­ки, мо­жет, и све­та бо­лее не уви­дишь!

- Сдавай, сда­вай, хры­чов­ка! что бу­дет, то бу­дет.

Вот и кар­ты роз­да­ны. Взял дед свои в ру­ки - смот­реть не хо­чет­ся, та­кая дрянь: хоть бы на смех один ко­зырь. Из мас­ти де­сят­ка са­мая стар­шая, пар да­же нет; а ведьма все под­ва­ли­ва­ет пя­те­ри­ка­ми. Приш­лось ос­таться дур­нем! Только что дед ус­пел ос­таться дур­нем, как со всех сто­рон зар­жа­ли, за­ла­яли, зах­рю­ка­ли мор­ды: "Ду­рень! Ду­рень! Ду­рень!"

- Чтоб вы пе­ре­ло­па­лись, дьявольское пле­мя! - зак­ри­чал дед, за­ты­кая пальца­ми се­бе уши.

"Ну, ду­ма­ет, ведьма под­та­со­ва­ла; те­перь я сам бу­ду сда­вать". Сдал. Зас­ве­тил ко­зы­ря. Пог­ля­дел на кар­ты: масть хоть ку­да, ко­зы­ри есть. И сна­ча­ла де­ло шло как нельзя лу­ч­ше; только ведьма - пя­те­рик с ко­ро­ля­ми! У де­да на ру­ках од­ни ко­зы­ри; не ду­мая, не га­дая дол­го, хвать ко­ро­лей по усам всех ко­зы­ря­ми.

- Ге-ге! да это не по-ко­зац­ки! А чем ты кро­ешь, зем­ляк?

- Как чем? ко­зы­ря­ми!

- Может быть, по-ва­ше­му, это и ко­зы­ри, только, по-на­ше­му, нет!

Глядь - в са­мом де­ле прос­тая масть. Что за дьявольщи­на! При­ш­лось в дру­гой раз быть дур­нем, и чер­танье пош­ло сно­ва драть гор­ло: "Ду­рень, ду­рень!" - так, что стол дро­жал и кар­ты пры­га­ли по сто­лу. Дед раз­го­ря­чил­ся; сдал в пос­лед­ний раз. Опять идет лад­но. Ведьма опять пя­те­рик; дед пок­рыл и наб­рал из ко­ло­ды пол­ную ру­ку ко­зы­рей.

- Козырь! - вскри­чал он, уда­рив по сто­лу кар­тою так, что ее свер­ну­ло ко­ро­бом; та, не го­во­ря ни сло­ва, пок­ры­ла восьмер­кою мас­ти.

- А чем ты, ста­рый дьявол, бьешь!

Ведьма под­ня­ла кар­ту: под нею бы­ла прос­тая шес­тер­ка.

- Вишь, бе­совс­кое об­мо­ра­чи­ванье! - ска­зал дед и с до­са­ды хва­тил ку­ла­ком что си­лы по сто­лу.

К счастью еще, что у ведьмы бы­ла пло­хая масть; у де­да, как на­роч­но, на ту по­ру па­ры. Стал на­би­рать кар­ты из ко­ло­ды, только мо­чи нет: дрянь та­кая ле­зет, что дед и ру­ки опус­тил. В ко­ло­де ни од­ной кар­ты. По­шел уже так, не гля­дя, прос­тою шес­тер­кою; ведьма при­ня­ла. "Вот те­бе на! это что? Э-э, вер­но, что-ни­будь да не так!" Вот дед кар­ты по­ти­хоньку под стол - и пе­рек­рес­тил: глядь - у не­го на ру­ках туз, ко­роль, ва­лет ко­зы­рей; а он вмес­то шес­тер­ки спус­тил кра­лю.

- Ну, ду­рень же я был! Ко­роль ко­зы­рей! Что! при­ня­ла? а? Ко­шачье от­родье!.. А ту­за не хо­чешь? Туз! ва­лет!..

Гром по­шел по пек­лу, на ведьму на­па­ли кор­чи, и от­ку­да не возьмись шап­ка - бух де­ду пря­ме­хонько в ли­цо.

- Нет, это­го ма­ло! - зак­ри­чал дед, прих­раб­рив­шись и на­дев шап­ку. - Ес­ли сей­час не ста­нет пе­ре­до мною мо­ло­дец­кий конь мой, то вот убей ме­ня гром на этом са­мом не­чис­том мес­те, ког­да я не пе­рек­ре­щу свя­тым крес­том всех вас! - и уже бы­ло и ру­ку под­нял, как вдруг заг­ре­ме­ли пе­ред ним конс­кие кос­ти.

- Вот те­бе конь твой!

Заплакал бед­ня­га, гля­дя на них, как ди­тя не­ра­зум­ное. Жаль ста­ро­го то­ва­ри­ща!

- Дайте ж мне ка­ко­го-ни­будь ко­ня, выб­раться из гнез­да ва­ше­го!

Черт хлоп­нул арап­ни­ком - конь, как огонь, взвил­ся под ним, и дед, что пти­ца, вы­нес­ся на­верх

Страх, од­на­ко ж, на­пал на не­го пос­ре­ди до­ро­ги, ког­да конь, не слу­ша­ясь ни кри­ку, ни по­во­дов, ска­кал че­рез про­ва­лы и бо­ло­та. В ка­кие мес­тах он не был, так дрожь за­би­ра­ла при од­них рас­ска­зах. Гля­нул как-то се­бе под но­ги - и пу­ще пе­ре­пу­гал­ся: про­пасть! кру­тиз­на страш­ная! А са­та­нинс­ко­му жи­вот­но­му и нуж­ды нет: пря­мо че­рез нее. Дед дер­жаться: не тут-то бы­ло. Че­рез пни, че­рез коч­ки по­ле­тел стремг­лав в про­вал и так хва­тил­ся на дне его о зем­лю, что, ка­жись, и дух вы­шиб­ло. По край­ней ме­ре, что де­ялось с ним в то вре­мя, ни­че­го не пом­нил; и как оч­нул­ся нем­но­го и ос­мот­рел­ся, то уже рас­све­ло сов­сем; пе­ред ним мелька­ли зна­ко­мые мес­та, и он ле­жал на кры­ше сво­ей же ха­ты.

Перекрестился дед, ког­да слез до­лой. Экая чер­тов­щи­на! что за про­пасть, ка­кие с че­ло­ве­ком чу­де­са де­ла­ют­ся! Глядь на ру­ки - все в кро­ви; пос­мот­рел в сто­яв­шую торч­мя боч­ку с во­дою - и ли­цо так­же. Об­мыв­шись хо­ро­шенько, что­бы не ис­пу­гать де­тей, вхо­дит он по­ти­хоньку в ха­ту; смот­рит: де­ти пя­тят­ся к не­му за­дом и в ис­пу­ге ука­зы­ва­ют ему пальца­ми, го­во­ря: "Ды­высь, ды­высь, ма­ты, мов дур­на, ска­че!". [6] И в са­мом де­ле, ба­ба си­дит, зас­нув­ши пе­ред греб­нем, дер­жит в ру­ках ве­ре­те­но и, сон­ная, подп­ры­ги­ва­ет на лав­ке. Дед, взяв­ши за ру­ку по­ти­хоньку, раз­бу­дил ее: "Здравст­вуй, же­на! здо­ро­ва ли ты?" Та дол­го смот­ре­ла, вы­пу­ча гла­за, и, на­ко­нец, уже уз­на­ла де­да и рас­ска­за­ла, как ей сни­лось, что печь ез­ди­ла по ха­те, вы­го­няя вон ло­па­тою горш­ки, ло­хан­ки, и черт зна­ет что еще та­кое. "Ну, - го­во­рит дед, - те­бе во сне, мне на­яву. Нуж­но, ви­жу, бу­дет ос­вя­тить на­шу ха­ту; мне же те­перь меш­кать не­че­го". Ска­зав­ши это и от­дох­нув­ши нем­но­го, дед дос­тал ко­ня и уже не ос­та­нав­ли­вал­ся ни днем, ни ночью, по­ка не до­ехал до мес­та и не от­дал гра­мо­ты са­мой ца­ри­це. Там наг­ля­дел­ся дед та­ких див, что ста­ло ему на­дол­го пос­ле то­го рас­ска­зы­вать: как по­ве­ли его в па­ла­ты, та­кие вы­со­кие, что ес­ли бы хат де­сять пос­та­вить од­ну на дру­гую, - и тог­да, мо­жет быть, не дос­та­ло бы. Как за­г­ля­нул он в од­ну ком­на­ту - нет; в дру­гую - нет; в третью - еще нет; в чет­вер­той да­же нет; да в пя­той уже, глядь - си­дит са­ма, в зо­ло­той ко­ро­не, в се­рой но­ве­хонькой свит­ке, в крас­ных са­по­гах, и зо­ло­тые га­луш­ки ест. Как ве­ле­ла ему на­сы­пать це­лую шап­ку си­ни­ца­ми, как… все­го и вспом­нить нельзя. Об воз­не сво­ей с чер­тя­ми дед и ду­мать по­за­был, и ес­ли слу­ча­лось, что кто-ни­будь и на­по­ми­нал об этом, то дед мол­чал, как буд­то не до не­го и де­ло шло, и ве­ли­ко­го сто­ило тру­да уп­ро­сить его пе­рес­ка­зать все, как бы­ло. И, вид­но, уже в на­ка­за­ние, что не спох­ва­тил­ся тот­час пос­ле то­го ос­вя­тить ха­ту, ба­бе ров­но че­рез каж­дый год, и имен­но в то са­мое вре­мя, де­ла­лось та­кое ди­во, что тан­цу­ет­ся, бы­ва­ло, да и только. За что ни при­мет­ся, но­ги за­те­ва­ют свое, и вот так и дер­га­ет пус­титься впри­сяд­ку.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ


Вот вам и дру­гая книж­ка, а луч­ше ска­зать, пос­лед­няя! Не хо­те­лось, креп­ко не хо­те­лось вы­да­вать и этой. Пра­во, по­ра знать честь. Я вам ска­жу, что на ху­то­ре уже на­чи­на­ют сме­яться на­до мною: "Вот, го­во­рят, оду­рел ста­рый дед: на ста­рос­ти лет те­шит­ся ре­бя­чес­ки­ми иг­руш­ка­ми!" И точ­но, дав­но по­ра на по­кой. Вы, лю­без­ные чи­та­те­ли, вер­но, ду­ма­ете, что я при­ки­ды­ва­юсь только ста­ри­ком. Ку­да тут при­ки­ды­ваться, ког­да во рту сов­сем зу­бов нет! Те­перь ес­ли что мяг­кое по­па­дет­ся, то бу­ду как-ни­будь же­вать, а твер­дое - то ни за что не от­ку­шу. Так вот вам опять книж­ка! Не бра­ни­тесь только! Не­хо­ро­шо бра­ниться на про­щанье, осо­бен­но с тем, с кем, бог зна­ет, ско­ро ли уви­ди­тесь. В этой книж­ке ус­лы­ши­те рас­сказ­чи­ков все поч­ти для вас нез­на­ко­мых, вык­лю­чая только раз­ве Фо­мы Гри­горьеви­ча. А то­го го­ро­хо­во­го па­ни­ча, что рас­ска­зы­вал та­ким вы­чур­ным язы­ком, ко­то­ро­го мно­го ост­ря­ков и из мос­ковс­ко­го на­ро­ду не мог­ло по­нять, уже дав­но нет. Пос­ле то­го, как рас­со­рил­ся со все­ми, он и не заг­ля­ды­вал к нам. Да, я вам не рас­ска­зы­вал это­го слу­чая? Пос­лу­шай­те, тут пре­ко­ме­дия бы­ла! Прош­лый год, так как-то око­ло ле­та, да чуть ли не на са­мый день мо­его пат­ро­на, при­еха­ли ко мне в гос­ти (нуж­но вам ска­зать, лю­без­ные чи­та­те­ли, что зем­ля­ки мои, дай бог им здо­ровья, не за­бы­ва­ют ста­ри­ка. Уже есть пя­ти­де­ся­тый год, как я за­чал пом­нить свои име­ни­ны. Ко­то­рый же точ­но мне год, это­го ни я, ни ста­ру­ха моя вам не ска­жем. Долж­но быть, близ се­ми­де­ся­ти. Ди­каньский-то поп, отец Хар­лам­пий, знал, ког­да я ро­дил­ся; да жаль, что уже пятьде­сят лет, как его нет на све­те). Вот при­еха­ли ко мне гос­ти: За­хар Ки­ри­ло­вич Чу­хо­пу­пен­ко, Сте­пан Ива­но­вич Ку­роч­ка, Та­рас Ива­но­вич Смач­ненький, за­се­да­тель Хар­лам­пий Ки­ри­ло­вич Хлос­та; при­ехал еще… вот по­за­был, пра­во, имя и фа­ми­лию… Осип… Осип… Бо­же мой, его зна­ет весь Мир­го­род! он еще ког­да го­во­рит, то всег­да щелк­нет на­пе­ред пальцем и по­доп­рет­ся в бо­ки… Ну, бог с ним! в дру­гое вре­мя вспом­ню. При­ехал и зна­ко­мый вам па­нич из Пол­та­вы. Фо­мы Гри­горьеви­ча я не счи­таю: то уже свой че­ло­век. Раз­го­во­ри­лись все (опять нуж­но вам за­ме­тить, что у нас ни­ког­да о пус­тя­ках не бы­ва­ет раз­го­во­ра. Я всег­да люб­лю при­лич­ные раз­го­во­ры: что­бы, как го­во­рят, вмес­те и ус­лаж­де­ние и на­зи­да­тельность бы­ла), раз­го­во­ри­лись об том, как нуж­но со­лить яб­ло­ки. Ста­ру­ха моя на­ча­ла бы­ло го­во­рить, что нуж­но на­пе­ред хо­ро­шенько вы­мыть яб­ло­ки, по­том на­мо­чить в ква­су, а по­том уже… " Ни­че­го из это­го не бу­дет! - подх­ва­тил пол­та­вец, за­ло­жив­ши ру­ку в го­ро­хо­вый каф­тан свой и про­шед­ши важ­ным ша­гом по ком­на­те, - ни­че­го не бу­дет! Преж­де все­го нуж­но пе­ре­сы­пать ка­ну­пе­ром, а по­том уже…" Ну, я на вас ссы­ла­юсь, лю­без­ные чи­та­те­ли, ска­жи­те по со­вес­ти, слы­ха­ли ли вы ког­да-ни­будь, что­бы яб­ло­ки пе­ре­сы­па­ли ка­ну­пе­ром? Прав­да, кла­дут смо­ро­дин­ный лист, не­чу'й-ве­тер, три­лист­ник; но что­бы кла­ли ка­ну­пер… нет, я не слы­хи­вал об этом. Уже, ка­жет­ся, луч­ше мо­ей ста­ру­хи ник­то не зна­ет про эти де­ла. Ну, го­во­ри­те же вы! На­роч­но, как доб­ро­го че­ло­ве­ка, от­вел я его по­ти­хоньку в сто­ро­ну: "Слу­шай, Ма­кар На­за­ро­вич, эй, не сме­ши на­род! Ты че­ло­век не­ма­ло­важ­ный: сам, как го­во­ришь, обе­дал раз с гу­бер­на­то­ром за од­ним сто­лом. Ну, ска­жешь что-ни­будь по­доб­ное там, ведь те­бя же ос­ме­ют все!" Что ж бы, вы ду­ма­ли, он ска­зал на это? Ни­че­го! плю­нул на пол, взял шап­ку и вы­шел. Хоть бы прос­тил­ся с кем, хоть бы кив­нул ко­му го­ло­вою; только слы­ша­ли мы, как подъеха­ла к во­ро­там те­леж­ка с звон­ком; сел и уехал. И луч­ше! Не нуж­но нам та­ких гос­тей! Я вам ска­жу, лю­без­ные чи­та­те­ли, что ху­же нет ни­че­го на све­те, как эта знать. Что его дя­дя был ког­да-то ко­мис­са­ром, так и нос не­сет вверх. Да буд­то ко­мис­сар та­кой уже чин, что вы­ше нет его на све­те? Сла­ва бо­гу, есть и больше ко­мис­са­ра. Нет, не люб­лю я этой зна­ти. Вот вам в при­мер Фо­ма Гри­горьевич; ка­жет­ся, и не знат­ный че­ло­век, а пос­мот­реть на не­го: в ли­це ка­кая-то важ­ность си­я­ет, да­же ког­да ста­нет ню­хать обык­но­вен­ный та­бак, и тог­да чувст­ву­ешь не­вольное поч­те­ние. В церк­ви ког­да за­по­ет на кры­ло­се - уми­ле­ние не­изоб­ра­зи­мое! рас­та­ял бы, ка­за­лось, весь!.. А тот… ну, бог с ним! он ду­ма­ет, что без его ска­зок и обой­титься нельзя. Вот все же та­ки наб­ра­лась книж­ка.

Я, пом­нит­ся, обе­щал вам, что в этой книж­ке бу­дет и моя сказ­ка. И точ­но, хо­тел бы­ло это сде­лать, но уви­дел, что для сказ­ки мо­ей нуж­но, по край­ней ме­ре, три та­ких книж­ки. Ду­мал бы­ло осо­бо на­пе­ча­тать ее, но пе­ре­ду­мал. Ведь я знаю вас: ста­не­те сме­яться над ста­ри­ком. Нет, не хо­чу! Про­щай­те! Дол­го, а мо­жет быть, сов­сем, не уви­дим­ся. Да что? ведь вам все рав­но, хоть бы и не бы­ло сов­сем ме­ня на све­те. Прой­дет год, дру­гой - и из вас ник­то пос­ле не вспом­нит и не по­жа­ле­ет о ста­ром па­сич­ни­ке Ру­дом Паньке.


В этой книж­ке есть мно­го слов, не вся­ко­му по­нят­ных. Здесь они поч­ти все оз­на­че­ны:


Башта'н, мес­то, за­се­ян­ное ар­бу­за­ми и ды­ня­ми.

Бу'блик, круг­лый крен­дель, ба­ран­чик.

Варену'ха, ва­ре­ная вод­ка с пря­нос­тя­ми.

Видло'га, от­кид­ная шап­ка из сук­на, при­ши­тая к ко­бе­ня­ку.

Выкрута'сы, труд­ные па.

Галу'шки, клец­ки.

Гама'н, род бу­маж­ни­ка, где дер­жат ог­ни­во, кре­мень, губ­ку, та­бак, а иног­да и деньги.

Голодная кутья, со­чельник.

Го'рлица, та­нец.

Греча'ник, хлеб из греч­не­вой му­ки.

Ди'вчина, де­вуш­ка.

Дивча'та, де­вуш­ки.

Дука'т, род ме­да­ли, но­си­мой на шее жен­щи­на­ми.

Жи'нка, же­на.

Запа'ска, род шерс­тя­но­го пе­ред­ни­ка у жен­щин.

Каву'н, ар­буз.

Кагане'ц, све­тильня, сос­то­ящая из раз­би­то­го че­реп­ка, на­пол­нен­но­го са­лом.

Кану'пер, тра­ва.

Каца'п, рус­ский че­ло­век с бо­ро­дою.

Книш, спе­чен­ный из пше­нич­ной му­ки хлеб, обык­но­вен­но едо­мый го­ря­чим с мас­лом

Кобеня'к, род су­кон­но­го пла­ща с при­ши­тою на­за­ди вид­ло­гою.

Кожу'х, ту­луп.

Комо'ра, ам­бар.

Кора'блик, ста­рин­ный го­лов­ной убор.

Корж, су­хая ле­пеш­ка из пше­нич­ной му­ки, час­то с са­лом.

Куре'нь, со­ло­мен­ный ша­лаш.

Ку'хва, род кад­ки; по­хо­жая на оп­ро­ки­ну­тую дном квер­ху боч­ку.

Ку'холь, гли­ня­ная круж­ка.

Лева'да, усадьба.

Лю'лька, труб­ка.

Нами'тка, бе­лое пок­ры­ва­ло из жид­ко­го по­лот­на, но­си­мое на го­ло­ве жен­щи­на­ми, с от­ки­ну­ты­ми на­зад кон­ца­ми.

Нечу'й-ветер, тра­ва.

Паляни'ца, не­большой хлеб, нес­колько плос­кий.

Па'рубок, па­рень.

Пейсики, жи­довс­кие ло­ко­ны.

Пе'кло, ад.

Переполо'х, ис­пуг. Вы­ли­вать пе­ре­по­лох - ле­чить ис­пуг.

Петровы ба­то­ги, тра­ва.

Пла'хта, ниж­няя одеж­да жен­щин из шерс­тя­ной клет­ча­той ма­те­рии.

Пи'вкопы, двад­цать пять ко­пе­ек.

Пи'щик, пи­щал­ка, дуд­ка, не­большая сви­рель.

По'кут, мес­то под об­ра­за­ми.

Полутабе'нек, ста­рин­ная шел­ко­вая ма­те­рия.

Сви'тка, род по­лу­каф­танья.

Скры'ня, большой сун­дук.

Сма'лец, ба­ра­ний жир.

Сопи'лка, сви­рель.

Су'кня, ста­рин­ная одеж­да жен­щин из сук­на.

Сырове'ц, хлеб­ный квас.

Тесная ба­ба, иг­ра, в ко­то­рую иг­ра­ют школьни­ки в клас­се: жмут­ся тес­но на скамье, по­ка­мест од­на по­ло­ви­на не вы­тес­нит дру­гую.

Хло'пец, мальчик.

Ху'стка, пла­ток но­со­вой.

Цибу'ля, лук.

Череви'ки, баш­ма­ки.

Чумаки', ма­ло­рос­си­яне, еду­щие за солью и ры­бою, обык­но­вен­но в Крым.

Швец, са­пож­ник.

Ши'беник, ви­сельник.


НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ

Последний день пе­ред рож­дест­вом про­шел. Зим­няя, яс­ная ночь пос­ту­пи­ла. Гля­ну­ли звез­ды. Ме­сяц ве­ли­ча­во под­нял­ся на не­бо пос­ве­тить доб­рым лю­дям и все­му ми­ру, что­бы всем бы­ло ве­се­ло ко­ля­до­вать и сла­вить Хрис­та. [7] Мо­ро­зи­ло сильнее, чем с ут­ра; но за­то так бы­ло ти­хо, что скрып мо­ро­за под са­по­гом слы­шал­ся за пол­верс­ты. Еще ни од­на тол­па па­руб­ков не по­ка­зы­ва­лась под ок­на­ми хат; ме­сяц один только заг­ля­ды­вал в них ук­рад­кою, как бы вы­зы­вая при­на­ря­жи­вав­ших­ся де­ву­шек вы­бе­жать ско­рее на скры­пу­чий снег. Тут че­рез тру­бу од­ной ха­ты клу­ба­ми по­ва­лил­ся дым и по­шел ту­чею по не­бу, и вмес­те с ды­мом под­ня­лась ведьма вер­хом на мет­ле. Если бы в это вре­мя про­ез­жал со­ро­чинс­кий за­се­да­тель на трой­ке обы­ва­тель­ских ло­ша­дей, в шап­ке с ба­раш­ко­вым око­лыш­ком, сде­лан­ной по ма­не­ру уланс­ко­му, в си­нем ту­лу­пе, под­би­том чер­ны­ми смуш­ка­ми, с дьявольски спле­тен­ною плетью, ко­то­рою име­ет он обык­но­ве­ние под­го­нять сво­его ям­щи­ка, то он бы, вер­но, при­ме­тил ее, по­то­му что от со­ро­чинс­ко­го за­се­да­те­ля ни од­на ведьма на све­те не ус­кользнет. Он зна­ет на­пе­ре­чет, сколько у каж­дой ба­бы свинья ме­чет по­ро­сен­ков, и сколько в сун­ду­ке ле­жит по­лот­на, и что имен­но из сво­его платья и хо­зяй­ст­ва за­ло­жит доб­рый че­ло­век в воск­рес­ный день в шин­ке. Но со­ро­чинс­кий за­се­да­тель не про­ез­жал, да и ка­кое ему де­ло до чу­жих, у не­го своя во­лость. А ведьма меж­ду тем под­ня­лась так вы­со­ко, что од­ним только чер­ным пят­ныш­ком мелька­ла ввер­ху. Но где ни по­ка­зы­ва­лось пят­ныш­ко, там звез­ды, од­на за дру­гою, про­па­да­ли на не­бе. Ско­ро ведьма наб­ра­ла их пол­ный ру­кав. Три или че­ты­ре еще блес­те­ли. Вдруг, с про­тив­ной сто­ро­ны, по­ка­за­лось дру­гое пят­ныш­ко, уве­ли­чи­лось, ста­ло рас­тя­ги­ваться, и уже бы­ло не пят­ныш­ко. Бли­зо­ру­кий, хо­тя бы на­дел на нос вмес­то оч­ков ко­ле­са с ко­мис­са­ро­вой брич­ки, и тог­да бы не рас­поз­нал, что это та­кое. Спе­ре­ди со­вер­шен­но не­мец [8]: узенькая, бесп­рес­тан­но вер­тев­ша­яся и ню­хав­шая все, что ни по­па­да­лось, мор­доч­ка окан­чи­ва­лась, как и у на­ших сви­ней, круг­леньким пя­тач­ком, но­ги бы­ли так тон­ки, что ес­ли бы та­кие имел ярес­ковс­кий го­ло­ва, то он пе­ре­ло­мал бы их в пер­вом ко­зач­ке. Но за­то сза­ди он был нас­то­ящий гу­бернс­кий стряп­чий в мун­ди­ре, по­то­му что у не­го ви­сел хвост, та­кой ост­рый и длин­ный, как те­пе­реш­ние мун­дир­ные фал­ды; только раз­ве по коз­ли­ной бо­ро­де под мор­дой, по не­большим рож­кам, тор­чав­шим на го­ло­ве, и что весь был не бе­лее тру­бо­чис­та, мож­но бы­ло до­га­даться, что он не не­мец и не гу­бернс­кий стряп­чий, а прос­то черт, ко­то­ро­му пос­лед­няя ночь ос­та­лась ша­таться по бе­ло­му све­ту и вы­учи­вать гре­хам доб­рых лю­дей. Завт­ра же, с пер­вы­ми ко­ло­ко­ла­ми к за­ут­ре­не, по­бе­жит он без ог­ляд­ки, под­жав­ши хвост, в свою бер­ло­гу.  

Между тем черт крал­ся по­ти­хоньку к ме­ся­цу и уже про­тя­нул бы­ло ру­ку схва­тить его, но вдруг от­дер­нул ее на­зад, как бы об­жег­шись, по­со­сал пальцы, за­бол­тал но­гою и за­бе­жал с дру­гой сто­ро­ны, и сно­ва отс­ко­чил и от­дер­нул ру­ку. Од­на­ко ж, нес­мот­ря на все не­уда­чи, хит­рый черт не ос­та­вил сво­их про­каз. Под­бе­жав­ши, вдруг схва­тил он обе­ими ру­ка­ми ме­сяц, крив­ля­ясь и дуя, пе­ре­ки­ды­вал его из од­ной ру­ки в дру­гую, как му­жик, дос­тав­ший го­лы­ми ру­ка­ми огонь для сво­ей люльки; на­ко­нец пос­пеш­но спря­тал в кар­ман и, как буд­то ни в чем не бы­вал, по­бе­жал да­лее.

В Ди­каньке ник­то не слы­шал, как черт ук­рал ме­сяц. Прав­да, во­лост­ной пи­сарь, вы­хо­дя на чет­ве­реньках из шин­ка, ви­дел, что ме­сяц ни с се­го ни с то­го тан­це­вал на не­бе, и уве­рял с бож­бою в том все се­ло; но ми­ря­не ка­ча­ли го­ло­ва­ми и да­же по­ды­ма­ли его на смех. Но ка­кая же бы­ла при­чи­на ре­шиться чер­ту на та­кое без­за­кон­ное де­ло? А вот ка­кая: он знал, что бо­га­тый ко­зак Чуб приг­ла­шен дьяком на кутью, где бу­дут: го­ло­ва; при­ехав­ший из ар­хи­ерей­ской пев­чес­кой ро­дич дьяка в си­нем сюр­ту­ке, брав­ший са­мо­го низ­ко­го ба­са; ко­зак Свер­бы­гуз и еще кое-кто; где, кро­ме кутьи, бу­дет ва­ре­ну­ха, пе­ре­гон­ная на шаф­ран вод­ка и мно­го вся­ко­го съестно­го. А меж­ду тем его доч­ка, кра­са­ви­ца на всем се­ле, ос­та­нет­ся до­ма, а к доч­ке, на­вер­ное, при­дет куз­нец, си­лач и де­ти­на хоть ку­да, ко­то­рый чер­ту был про­тив­нее про­по­ве­дей от­ца Конд­ра­та. В до­су­жее от дел вре­мя куз­нец за­ни­мал­ся ма­ле­ва­ни­ем и слыл луч­шим жи­во­пис­цем во всем око­лот­ке. Сам еще тог­да здравст­во­вав­ший сот­ник Л…ко вы­зы­вал его на­роч­но в Пол­та­ву вык­ра­сить до­ща­тый за­бор око­ло его до­ма. Все мис­ки, из ко­то­рых ди­каньские ко­за­ки хле­ба­ли борщ, бы­ли раз­ма­ле­ва­ны куз­не­цом. Куз­нец был бо­го­бо­яз­ли­вый че­ло­век и пи­сал час­то об­ра­за свя­тых: и те­перь еще мож­но най­ти в Т… церк­ви его еван­ге­лис­та Лу­ку. Но тор­жест­вом его ис­кус­ства бы­ла од­на кар­ти­на, на­ма­ле­ван­ная на сте­не цер­ков­ной в пра­вом прит­во­ре, в ко­то­рой изоб­ра­зил он свя­то­го Пет­ра в день Страш­но­го су­да, с клю­ча­ми в ру­ках, из­го­няв­ше­го из ада зло­го ду­ха; ис­пу­ган­ный черт ме­тал­ся во все сто­ро­ны, пред­чувст­вуя свою по­ги­бель, а зак­лю­чен­ные преж­де греш­ни­ки би­ли и го­ня­ли его кну­та­ми, по­ле­на­ми и всем чем ни по­па­ло. В то вре­мя, ког­да жи­во­пи­сец тру­дил­ся над этою кар­ти­ною и пи­сал ее на большой де­ре­вян­ной дос­ке, черт все­ми си­ла­ми ста­рал­ся ме­шать ему: тол­кал не­ви­ди­мо под ру­ку, по­ды­мал из гор­ни­ла в куз­ни­це зо­лу и об­сы­пал ею кар­ти­ну; но, нес­мот­ря на все, ра­бо­та бы­ла кон­че­на, дос­ка вне­се­на в цер­ковь и вде­ла­на в сте­ну прит­во­ра, и с той по­ры черт пок­лял­ся мстить куз­не­цу.

Одна только ночь ос­та­ва­лась ему ша­таться на бе­лом све­те; но и в эту ночь он вы­ис­ки­вал чем-ни­будь вы­мес­тить на куз­не­це свою зло­бу. И для это­го ре­шил­ся ук­расть ме­сяц, в той на­деж­де, что ста­рый Чуб ле­нив и не ле­гок на подъем, к дьяку же от из­бы не так близ­ко: до­ро­га шла по-за се­лом, ми­мо мельниц, ми­мо клад­би­ща, оги­ба­ла ов­раг. Еще при ме­сяч­ной но­чи ва­ре­ну­ха и вод­ка, нас­то­ян­ная на шаф­ран, мог­ла бы за­ма­нить Чу­ба, но в та­кую тем­но­ту вряд ли бы уда­лось ко­му ста­щить его с печ­ки и выз­вать из ха­ты. А куз­нец, ко­то­рый был из­дав­на не в ла­дах с ним, при нем ни за что не от­ва­жит­ся ид­ти к доч­ке, нес­мот­ря на свою си­лу.

Таким-то об­ра­зом, как только черт спря­тал в кар­ман свой ме­сяц, вдруг по все­му ми­ру сде­ла­лось так тем­но, что не вся­кий бы на­шел до­ро­гу к шин­ку, не только к дьяку. Ведьма, уви­дев­ши се­бя вдруг в тем­но­те, вскрик­ну­ла. Тут черт, подъехав­ши мел­ким бе­сом, подх­ва­тил ее под ру­ку и пус­тил­ся на­шеп­ты­вать на ухо то са­мое, что обык­но­вен­но на­шеп­ты­ва­ют все­му женс­ко­му ро­ду. Чуд­но уст­ро­ено на на­шем све­те! Все, что ни жи­вет в нем, все си­лит­ся пе­ре­ни­мать и пе­ред­раз­ни­вать один дру­го­го. Преж­де, бы­ва­ло, в Мир­го­ро­де один судья да го­род­ни­чий ха­жи­ва­ли зи­мою в кры­тых сук­ном ту­лу­пах, а все мел­кое чи­нов­ни­чест­во но­си­ло прос­то на­гольные; те­перь же и за­се­да­тель и под­ко­мо­рий отс­ма­ли­ли се­бе но­вые шу­бы из ре­ше­ти­ловс­ких сму­шек с су­кон­ною пок­рыш­кою. Кан­це­ля­рист и во­лост­ной пи­сарь третьего го­ду взя­ли си­ней ки­тай­ки по шес­ти гри­вен ар­шин. По­но­марь сде­лал се­бе нан­ко­вые на ле­то ша­ро­ва­ры и жи­лет из по­ло­са­то­го га­ру­са. Сло­вом, все ле­зет в лю­ди! Ког­да эти лю­ди не бу­дут су­ет­ны! Мож­но по­биться об зак­лад, что мно­гим по­ка­жет­ся уди­ви­тельно ви­деть чер­та, пус­тив­ше­го­ся и се­бе ту­да же. До­сад­нее все­го то, что он, вер­но, во­об­ра­жа­ет се­бя кра­сав­цем, меж­ду тем как фи­гу­ра - взгля­нуть со­вест­но. Ро­жа, как го­во­рит Фо­ма Гри­горьевич, мер­зость мер­зостью, од­на­ко ж и он стро­ит лю­бов­ные ку­ры! Но на не­бе и под не­бом так сде­ла­лось тем­но, что ни­че­го нельзя уже бы­ло ви­деть, что про­ис­хо­ди­ло да­лее меж­ду ни­ми.

- Так ты, кум, еще не был у дьяка в но­вой ха­те? - го­во­рил ко­зак Чуб, вы­хо­дя из две­рей сво­ей из­бы, су­хо­ща­во­му, вы­со­ко­му, в ко­рот­ком ту­лу­пе, му­жи­ку с об­рос­шею бо­ро­дою, по­ка­зы­вав­шею, что уже бо­лее двух не­дель не при­ка­сал­ся к ней об­ло­мок ко­сы, ко­то­рым обык­но­вен­но му­жи­ки бре­ют свою бо­ро­ду за не­име­ни­ем брит­вы. - Там те­перь бу­дет до­б­рая по­пой­ка! - про­дол­жал Чуб, оск­ла­бив при этом свое ли­цо. - Как бы только нам не опоз­дать.

При сем Чуб поп­ра­вил свой по­яс, пе­рех­ва­ты­вав­ший плот­но его ту­луп, нах­ло­бу­чил креп­че свою шап­ку, стис­нул в ру­ке кнут - страх и гро­зу до­куч­ли­вых со­бак; но, взгля­нув вверх, ос­та­но­вил­ся…

- Что за дьявол! Смот­ри! смот­ри, Па­нас!..

- Что? - про­из­нес кум и под­нял свою го­ло­ву так­же вверх.

- Как что? ме­ся­ца нет!

- Что за про­пасть! В са­мом де­ле нет ме­ся­ца.

- То-то что нет, - вы­го­во­рил Чуб с не­ко­то­рою до­са­дою на не­из­мен­ное рав­но­ду­шие ку­ма. - Те­бе не­бось и нуж­ды нет.

- А что мне де­лать!

- Надобно же бы­ло, - про­дол­жал Чуб, ути­рая ру­ка­вом усы, - ка­ко­му-то дьяво­лу, чтоб ему не до­ве­лось, со­ба­ке, по­у­т­ру рюм­ки вод­ки вы­пить, вме­шаться!.. Пра­во, как буд­то на смех… На­роч­но, си­дев­ши в ха­те, гля­дел в ок­но: ночь - чу­до! Свет­ло, снег бле­щет при ме­ся­це. Все бы­ло вид­но, как днем. Не ус­пел вый­ти за дверь - и вот, хоть глаз вы­ко­ли!

Чуб дол­го еще вор­чал и бра­нил­ся, а меж­ду тем в то же вре­мя раз­ду­мы­вал, на что бы ре­шиться. Ему до смер­ти хо­те­лось по­ка­ля­кать о вся­ком вздо­ре у дьяка, где, без вся­ко­го сом­не­ния, си­дел уже и го­ло­ва, и при­ез­жий бас, и дег­тярь Ми­ки­та, ез­див­ший че­рез каж­дые две не­де­ли в Пол­та­ву на тор­ги и от­пус­кав­ший та­кие шут­ки, что все ми­ря­не бра­лись за жи­во­ты со сме­ху. Уже ви­дел Чуб мыс­лен­но сто­яв­шую на сто­ле ва­ре­ну­ху. Все это бы­ло за­ман­чи­во, прав­да; но тем­но­та но­чи на­пом­ни­ла ему о той ле­ни, ко­то­рая так ми­ла всем ко­за­кам. Как бы хо­ро­шо те­перь ле­жать, под­жав­ши под се­бя но­ги, на ле­жан­ке, ку­рить спо­кой­но люльку и слу­шать сквозь упо­ительную дре­мо­ту ко­ляд­ки и пес­ни ве­се­лых па­руб­ков и де­ву­шек, тол­пя­щих­ся ку­ча­ми под ок­на­ми. Он бы, без вся­ко­го сом­не­ния, ре­шил­ся на пос­лед­нее, ес­ли бы был один, но те­перь обо­им не так скуч­но и страш­но ид­ти тем­ною ночью, да и не хо­те­лось-та­ки по­ка­заться пе­ред дру­ги­ми ле­ни­вым или трус­ли­вым. Окон­чив­ши поб­ран­ки, об­ра­тил­ся он сно­ва к ку­му:

- Так нет, кум, ме­ся­ца?

- Нет.

- Чудно, пра­во! А дай по­ню­хать та­ба­ку. У те­бя, кум, слав­ный та­бак! Где ты бе­решь его?

- Кой черт, слав­ный!- от­ве­чал кум, зак­ры­вая бе­ре­зо­вую тав­лин­ку, ис­ко­ло­тую узо­ра­ми. - Ста­рая ку­ри­ца не чих­нет!

- Я пом­ню, - про­дол­жал все так же Чуб, - мне по­кой­ный шин­карь Зо­зу­ля раз при­вез та­ба­ку из Не­жи­на. Эх, та­бак был! доб­рый та­бак был! Так что же, кум, как нам быть? ведь тем­но на дво­ре.

- Так, по­жа­луй, ос­та­нем­ся до­ма, - про­из­нес кум, ух­ва­тясь за руч­ку две­ри.

Если бы кум не ска­зал это­го, то Чуб, вер­но бы, ре­шил­ся ос­таться, но те­перь его как буд­то что-то дер­га­ло ид­ти на­пе­ре­кор.

- Нет, кум, пой­дем! нельзя, нуж­но ид­ти!

Сказавши это, он уже и до­са­до­вал на се­бя, что ска­зал. Ему бы­ло очень неп­ри­ят­но та­щиться в та­кую ночь; но его уте­ша­ло то, что он сам на­роч­но это­го за­хо­тел и сде­лал-та­ки не так, как ему со­ве­то­ва­ли.

Кум, не вы­ра­зив на ли­це сво­ем ни ма­лей­ше­го дви­же­ния до­са­ды, как че­ло­век, ко­то­ро­му ре­ши­тельно все рав­но, си­деть ли до­ма или та­щиться из до­му, обс­мот­рел­ся, по­че­сал па­лоч­кой ба­то­га свои пле­чи, и два ку­ма отп­ра­ви­лись в до­ро­гу.

Теперь пос­мот­рим, что де­ла­ет, ос­тав­шись од­на, кра­са­ви­ца доч­ка. Ок­са­не не ми­ну­ло еще и сем­над­ца­ти лет, как во всем поч­ти све­те, и по ту сто­ро­ну Ди­каньки, и по эту сто­ро­ну Ди­каньки, только и ре­чей бы­ло, что про нее. Па­руб­ки гур­том про­возг­ла­си­ли, что луч­шейдев­ки и не бы­ло еще ни­ког­да и не бу­дет ни­ког­да на се­ле. Ок­са­на зна­ла и слы­ша­ла все, что про нее го­во­ри­ли, и бы­ла кап­риз­на, как кра­са­ви­ца. Ес­ли бы она хо­ди­ла не в плах­те и за­пас­ке, а в ка­ком-ни­будь ка­по­те, то ра­зог­на­ла бы всех сво­их де­вок. Па­руб­ки го­ня­лись за нею тол­па­ми, но, по­те­ряв­ши тер­пе­ние, ос­тав­ля­ли ма­ло-по­ма­лу и об­ра­ща­лись к дру­гим, не так из­ба­ло­ван­ным. Один только куз­нец был уп­рям и не ос­тав­лял сво­его во­ло­китст­ва, нес­мот­ря на то что и с ним пос­ту­па­емо бы­ло ни­чуть не луч­ше, как с дру­ги­ми.

По вы­хо­де от­ца сво­его она дол­го еще при­на­ря­жи­ва­лась и же­ма­ни­лась пе­ред не­большим в оло­вян­ных рам­ках зер­ка­лом и не мог­ла на­лю­бо­ваться со­бою. "Что лю­дям взду­ма­лось рас­слав­лять, буд­то я хо­ро­ша? - го­во­ри­ла она, как бы рас­се­ян­но, для то­го только, что­бы об чем-ни­будь по­бол­тать с со­бою. - Лгут лю­ди, я сов­сем не хо­ро­ша". Но ме­ль­кнув­шее в зер­ка­ле све­жее, жи­вое в детс­кой юнос­ти ли­цо с блес­тя­щи­ми чер­ны­ми оча­ми и не­вы­ра­зи­мо при­ят­ной ус­меш­кой, про­жи­гав­шей ду­шу, вдруг до­ка­за­ло про­тив­ное. "Раз­ве чер­ные бро­ви и очи мои, - про­дол­жа­ла кра­са­ви­ца, не вы­пус­кая зер­ка­ла, - так хо­ро­ши, что уже рав­ных им нет и на све­те? Что тут хо­ро­ше­го в этом вздер­ну­том квер­ху но­се? и в ще­ках? и в гу­бах? Буд­то хо­ро­ши мои чер­ные ко­сы? Ух! их мож­но ис­пу­гаться ве­че­ром: они, как длин­ные змеи, пе­ре­ви­лись и об­ви­лись вок­руг мо­ей го­ло­вы. Я ви­жу те­перь, что я сов­сем не хо­ро­ша! - и, отд­ви­гая нес­колько по­да­лее от се­бя зер­ка­ло, вскрик­ну­ла: - Нет, хо­ро­ша я! Ах, как хо­ро­ша! Чу­до! Ка­кую ра­дость при­не­су я то­му, ко­го бу­ду же­ною! Как бу­дет лю­бо­ваться мною мой муж! Он не вспом­нит се­бя. Он за­це­лу­ет ме­ня нас­мерть".

- Чудная дев­ка! - про­шеп­тал во­шед­ший ти­хо куз­нец, - и хвас­товст­ва у нее ма­ло! С час сто­ит, гля­дясь в зер­ка­ло, и не наг­ля­дит­ся, и еще хва­лит се­бя вслух!

"Да, па­руб­ки, вам ли че­та я? вы пог­ля­ди­те на ме­ня, - про­дол­жа­ла хо­ро­шенькая ко­кет­ка, - как я плав­но выс­ту­паю; у ме­ня со­роч­ка ши­та крас­ным шел­ком. А ка­кие лен­ты на го­ло­ве! Вам век не уви­дать бо­га­че га­лу­на! Все это на­ку­пил мне отец мой для то­го, что­бы на мне же­нил­ся са­мый луч­ший мо­ло­дец на све­те!" И, ус­мех­нув­шись, по­во­ро­ти­лась она в дру­гую сто­ро­ну и уви­де­ла куз­не­ца…

Вскрикнула и су­ро­во ос­та­но­ви­лась пе­ред ним.

Кузнец и ру­ки опус­тил.

Трудно рас­ска­зать, что вы­ра­жа­ло смуг­ло­ва­тое ли­цо чуд­ной де­вуш­ки: и су­ро­вость в нем бы­ла вид­на, и сквозь су­ро­вость ка­ка­ято из­дев­ка над сму­тив­шим­ся куз­не­цом, и ед­ва за­мет­ная крас­ка до­са­ды тон­ко раз­ли­ва­лась по ли­цу; и все это так сме­ша­лось и так бы­ло не­изоб­ра­зи­мо хо­ро­шо, что рас­це­ло­вать ее мил­ли­он раз - вот все, что мож­но бы­ло сде­лать тог­да на­илуч­ше­го.

- Зачем ты при­шел сю­да? - так на­ча­ла го­во­рить Ок­са­на. - Раз­ве хо­чет­ся, что­бы выг­на­ла за дверь ло­па­тою? Вы все мас­те­ра подъезжать к нам. Вмиг про­ню­ха­ете, ког­да от­цов нет до­ма. О, я знаю вас! Что, сун­дук мой го­тов?

- Будет го­тов, мое сер­денько, пос­ле празд­ни­ка бу­дет го­тов. Ес­ли бы ты зна­ла, сколько во­зил­ся око­ло не­го: две но­чи не вы­хо­дил из куз­ни­цы; за­то ни у од­ной по­пов­ны не бу­дет та­ко­го сун­ду­ка, Же­ле­зо на оков­ку по­ло­жил та­кое, ка­ко­го не клал на сот­ни­ко­ву та­ра­тай­ку, ког­да хо­дил на ра­бо­ту в Пол­та­ву. А как бу­дет рас­пи­сан! Хоть весь око­ло­ток вы'хо­ди сво­ими бе­леньки­ми нож­ка­ми, не най­дешь та­ко­го! По все­му по­лю бу­дут рас­ки­да­ны крас­ные и си­ние цве­ты. Го­реть бу­дет, как жар. Не сер­дись же на ме­ня! Поз­воль хоть по­го­во­рить, хоть пог­ля­деть на те­бя!

- Кто же те­бе зап­ре­ща­ет, го­во­ри и гля­ди!

Тут се­ла она на лав­ку и сно­ва взгля­ну­ла в зер­ка­ло и ста­ла поп­рав­лять на го­ло­ве свои ко­сы. Взгля­ну­ла на шею, на но­вую со­роч­ку, вы­ши­тую шел­ком, и тон­кое чувст­во са­мо­до­вольствия вы­ра­зи­лось на ус­тах, на све­жих ла­ни­тах и отс­ве­ти­лось в очах.

- Позволь и мне сесть воз­ле те­бя! - ска­зал куз­нец.

- Садись, - про­го­во­ри­ла Ок­са­на, сох­ра­няя в ус­тах и в до­вольных очах то же са­мое чувст­во.

- Чудная, не­наг­ляд­ная Ок­са­на, поз­воль по­це­ло­вать те­бя! - про­из­нес обод­рен­ный куз­нец и при­жал ее к се­бе, в на­ме­ре­нии схва­тить по­це­луй; но Ок­са­на отк­ло­ни­ла свои ще­ки, на­хо­див­ши­еся уже на неп­ри­мет­ном рас­сто­янии от губ куз­не­ца, и от­толк­ну­ла его.

- Чего те­бе еще хо­чет­ся? Ему ког­да мед, так и лож­ка нуж­на! По­ди прочь, у те­бя ру­ки жест­че же­ле­за. Да и сам ты пах­нешь ды­мом. Я ду­маю, ме­ня всю об­ма­рал са­жею.

Тут она под­нес­ла зер­ка­ло и сно­ва на­ча­ла пе­ред ним охо­ра­ши­ваться.

"Не лю­бит она ме­ня, - ду­мал про се­бя, по­ве­ся го­ло­ву, куз­нец. - Ей все иг­руш­ки; а я стою пе­ред нею как ду­рак и очей не сво­жу с нее. И все бы сто­ял пе­ред нею, и век бы не сво­дил с нее очей! Чуд­ная дев­ка! че­го бы я не дал, что­бы уз­нать, что у нее на серд­це, ко­го она лю­бит! Но нет, ей и нуж­ды нет ни до ко­го. Она лю­бу­ет­ся са­ма со­бою; му­чит ме­ня, бед­но­го; а я за грустью не ви­жу све­та; а я ее так люб­лю, как ни один че­ло­век на све­те не лю­бил и не бу­дет ни­ког­да лю­бить".

- Правда ли, что твоя мать ведьма? - про­из­нес­ла Ок­са­на и зас­ме­ялась; и куз­нец по­чувст­во­вал, что внут­ри его все зас­ме­ялось. Смех этот как буд­то ра­зом отоз­вал­ся в серд­це и в ти­хо встре­пе­нув­ших жи­лах, и со всем тем до­са­да за­па­ла в его ду­шу, что он не во влас­ти рас­це­ло­вать так при­ят­но зас­ме­яв­ше­еся ли­цо.

- Что мне до ма­те­ри? ты у ме­ня мать, и отец, и все, что ни есть до­ро­го­го на све­те. Ес­ли б ме­ня приз­вал царь и ска­зал: "Куз­нец Ва­ку­ла, про­си у ме­ня все­го, что ни есть луч­ше­го в мо­ем царст­ве, все от­дам те­бе. При­ка­жу те­бе сде­лать зо­ло­тую куз­ни­цу, и ста­нешь ты ко­вать се­реб­ря­ны­ми мо­ло­та­ми". - "Не хо­чу, - ска­зал бы я ца­рю, - ни ка­меньев до­ро­гих, ни зо­ло­той куз­ни­цы, ни все­го тво­его царст­ва: дай мне луч­ше мою Ок­са­ну!"

- Видишь, ка­кой ты! Только отец мой сам не про­мах. Уви­дишь, ког­да он не же­нит­ся на тво­ей ма­те­ри, - про­го­во­ри­ла, лу­ка­во ус­мех­нув­шись, Ок­са­на. - Од­на­ко ж див­ча­та не при­хо­дят… Что б это зна­чи­ло? Дав­но уже по­ра ко­ля­до­вать. Мне ста­но­вит­ся скуч­но.

- Бог с ни­ми, моя кра­са­ви­ца!

- Как бы не так! с ни­ми, вер­но, при­дут па­руб­ки. Тут-то пой­дут ба­лы. Во­об­ра­жаю, ка­ких на­го­во­рят смеш­ных ис­то­рий!

- Так те­бе ве­се­ло с ни­ми?

- Да уж ве­се­лее, чем с то­бою. А! кто-то стук­нул; вер­но, див­ча­та с па­руб­ка­ми.

"Чего мне больше ждать? - го­во­рил сам с со­бою куз­нец. - Она из­де­ва­ет­ся на­до мною. Ей я столько же до­рог, как пе­рер­жа­вев­шая под­ко­ва. Но ес­ли ж так, не дос­та­нет­ся, по край­ней ме­ре, дру­го­му пос­ме­яться на­до мною. Пусть только я на­вер­ное за­ме­чу, кто ей нра­вит­ся бо­лее мо­его; я оту­чу…"

Стук в две­ри и рез­ко заз­ву­чав­ший на мо­ро­зе го­лос: "От­во­ри!" - прер­вал его раз­мыш­ле­ния.

- Постой, я сам от­во­рю, - ска­зал куз­нец и вы­шел в се­ни, в на­ме­ре­нии от­ло­мать с до­са­ды бо­ка пер­во­му по­пав­ше­му­ся че­ло­ве­ку.

Мороз уве­ли­чил­ся, и ввер­ху так сде­ла­лось хо­лод­но, что черт пе­реп­ры­ги­вал с од­но­го ко­пыт­ца на дру­гое и дул се­бе в ку­лак, же­лая сколько-ни­будь отог­реть мерз­нув­шие ру­ки. Не муд­ре­но, од­на­ко ж, и смерз­нуть то­му, кто тол­кал­ся от ут­ра до ут­ра в аду, где, как из­вест­но, не так хо­лод­но, как у нас зи­мою, и где, на­дев­ши кол­пак и став­ши пе­ред оча­гом, буд­то в са­мом де­ле кух­мистр, под­жа­ри­вал он греш­ни­ков с та­ким удо­вольстви­ем, с ка­ким обык­но­вен­но ба­ба жа­рит на рож­дест­во кол­ба­су.

Ведьма са­ма по­чувст­во­ва­ла, что хо­лод­но, нес­мот­ря на то что бы­ла теп­ло оде­та; и по­то­му, под­няв­ши ру­ки квер­ху, отс­та­ви­ла но­гу и, при­вед­ши се­бя в та­кое по­ло­же­ние, как че­ло­век, ле­тя­щий на коньках, не сдви­нув­шись ни од­ним сус­та­вом, спус­ти­лась по воз­ду­ху, буд­то по ле­дя­ной по­ка­той го­ре, и пря­мо в тру­бу.

Черт та­ким же по­ряд­ком отп­ра­вил­ся вслед за нею. Но так как это жи­вот­ное про­вор­нее вся­ко­го фран­та в чул­ках, то не муд­ре­но, что он на­ехал при са­мом вхо­де в тру­бу на шею сво­ей лю­бов­ни­цы, и оба очу­ти­лись в прос­тор­ной печ­ке меж­ду горш­ка­ми.

Путешественница отод­ви­ну­ла по­ти­хоньку зас­лон­ку, пог­ля­деть, не наз­вал ли сын ее Ва­ку­ла в ха­ту гос­тей, но, уви­дев­ши, что ни­ко­го не бы­ло, вык­лю­чая только меш­ки, ко­то­рые ле­жа­ли по­се­ре­ди ха­ты, вы­лез­ла из печ­ки, ски­ну­ла теп­лый ко­жух, оп­ра­ви­лась, и ник­то бы не мог уз­нать, что она за ми­ну­ту на­зад ез­ди­ла на мет­ле.

Мать куз­не­ца Ва­ку­лы име­ла от ро­ду не больше со­ро­ка лет. Она бы­ла ни хо­ро­ша, ни дур­на со­бою. Труд­но и быть хо­ро­шею в та­кие го­да. Од­на­ко ж она так уме­ла при­ча­ро­вать к се­бе са­мых сте­пен­ных ко­за­ков (ко­то­рым, не ме­ша­ет, меж­ду про­чим, за­ме­тить, ма­ло бы­ло нуж­ды до кра­со­ты), что к ней ха­жи­вал и го­ло­ва, и дьяк Осип Ни­ки­фо­ро­вич (ко­неч­но, ес­ли дьячи­хи не бы­ло до­ма), и ко­зак Кор­ний Чуб, и ко­зак Касьян Свер­бы­гуз. И, к чес­ти ее ска­зать, она уме­ла ис­кус­но об­хо­диться с ни­ми. Ни од­но­му из них и в ум не при­хо­ди­ло, что у не­го есть со­пер­ник. Шел ли на­бож­ный му­жик, или дво­ря­нин, как на­зы­ва­ют се­бя ко­за­ки, оде­тый в ко­бе­няк с вид­ло­гою, в воск­ре­сенье в цер­ковь или, ес­ли дур­ная по­го­да, в ши­нок, - как не зай­ти к Со­ло­хе, не по­есть жир­ных с сме­та­ною ва­ре­ни­ков и не по­бол­тать в теп­лой из­бе с го­вор­ли­вой и угод­ли­вой хо­зяй­кой. И дво­ря­нин на­роч­но для это­го да­вал большой крюк, преж­де чем дос­ти­гал шин­ка, и на­зы­вал это - за­хо­дить по до­ро­ге. А пой­дет ли, бы­ва­ло, Со­ло­ха в празд­ник в цер­ковь, на­дев­ши яр­кую плах­ту с ки­тай­ча­тою за­пас­кою, а сверх ее си­нюю юб­ку, на ко­то­рой сза­ди на­ши­ты бы­ли зо­ло­тые усы, и ста­нет пря­мо близ пра­во­го кры­ло­са, то дьяк уже вер­но за­каш­ли­вал­ся и при­щу­ри­вал не­вольно в ту сто­ро­ну гла­за; го­ло­ва гла­дил усы, за­ма­ты­вал за ухо осе­ле­дец и го­во­рил сто­яв­ше­му близ его со­се­ду: "Эх, доб­рая ба­ба! черт-ба­ба!"

Солоха кла­ня­лась каж­до­му, и каж­дый ду­мал, что она кла­ня­ет­ся ему од­но­му. Но охот­ник ме­шаться в чу­жие де­ла тот­час бы за­ме­тил, что Со­ло­ха бы­ла при­вет­ли­вее все­го с ко­за­ком Чу­бом. Чуб был вдов; во­семь скирд хле­ба всег­да сто­яли пе­ред его ха­тою. Две па­ры дю­жих во­лов вся­кий раз вы­со­вы­ва­ли свои го­ло­вы из пле­те­но­го са­рая на ули­цу и мы­ча­ли, ког­да за­ви­ды­ва­ли шед­шую ку­му - ко­ро­ву, или дя­дю - толс­то­го бы­ка. Бо­ро­да­тый ко­зел взби­рал­ся на са­мую кры­шу и дре­без­жал от­ту­да рез­ким го­ло­сом, как го­род­ни­чий, драз­ня выс­ту­пав­ших по дво­ру ин­де­ек и обо­ра­чи­ва­яся за­дом, ког­да за­ви­ды­вал сво­их неп­ри­яте­лей, мальчи­шек, из­де­вав­ших­ся над его бо­ро­дою.

В сун­ду­ках у Чу­ба во­ди­лось мно­го по­лот­на, жу­па­нов и ста­рин­ных кун­ту­шей с зо­ло­ты­ми га­лу­на­ми: по­кой­ная же­на его бы­ла ще­го­ли­ха. В ого­ро­де, кро­ме ма­ку, ка­пус­ты, под­сол­неч­ни­ков, за­се­ва­лось еще каж­дый год две ни­вы та­ба­ку. Все это Со­ло­ха на­хо­ди­ла не лиш­ним при­со­еди­нить к сво­ему хо­зяй­ст­ву, за­ра­нее раз­мыш­ляя о том, ка­кой оно при­мет по­ря­док, ког­да пе­рей­дет в ее ру­ки, и уд­во­ива­ла бла­госк­лон­ность к ста­ро­му Чу­бу. А что­бы ка­ким-ни­будь об­ра­зом сын ее Ва­ку­ла не подъехал к его до­че­ри и не ус­пел приб­рать все­го се­бе, и тог­да бы на­вер­но не до­пус­тил ее ме­шаться ни во что, она при­бег­ну­ла к обык­но­вен­но­му средст­ву всех со­ро­ка­лет­них ку­му­шек: ссо­рить как мож­но ча­ще Чу­ба с куз­не­цом. Мо­жет быть, эти са­мые хит­рос­ти и смет­ли­вость ее бы­ли ви­ною, что кое-где на­ча­ли по­го­ва­ри­вать ста­ру­хи, особ­ли­во ког­да вы­пи­ва­ли где-ни­будь на ве­се­лой сход­ке лиш­нее, что Со­ло­ха точ­но ведьма; что па­ру­бок Ки­зя­ко­лу­пен­ко ви­дел у нее сза­ди хвост ве­ли­чи­ною не бо­лее бабьего ве­ре­те­на; что она еще в по­зап­рош­лый чет­верг чер­ною кош­кою пе­ре­бе­жа­ла до­ро­гу; что к по­падье раз при­бе­жа­ла свинья, зак­ри­ча­ла пе­ту­хом, на­де­ла на го­ло­ву шап­ку от­ца Конд­ра­та и убе­жа­ла на­зад.

Случилось, что тог­да, ког­да ста­руш­ки тол­ко­ва­ли об этом, при­шел ка­кой-то ко­ро­вий пас­тух Ты­миш Ко­рос­тя­вый. Он не пре­ми­нул рас­ска­зать, как ле­том, пе­ред са­мою пет­ров­кою, ког­да он лег спать в хле­ву, под­мос­тив­ши под го­ло­ву со­ло­му, ви­дел собст­вен­ны­ми гла­за­ми, что ведьма, с рас­пу­щен­ною ко­сою, в од­ной ру­баш­ке, на­ча­ла до­ить ко­ров, а он не мог по­ше­вельнуться, так был окол­до­ван; по­до­ив­ши ко­ров, она приш­ла к не­му и по­ма­за­ла его гу­бы чем-то та­ким гад­ким, что он пле­вал пос­ле то­го це­лый день. Но все это что­то сом­ни­тельно, по­то­му что один только со­ро­чинс­кий за­се­да­тель мо­жет уви­деть ведьму. И от­то­го все име­ни­тые ко­за­ки ма­ха­ли ру­ка­ми, ког­да слы­ша­ли та­кие ре­чи. "Бре­шут су­чи ба­бы!" - бы­вал обык­но­вен­ный от­вет их.

Вылезши из печ­ки и оп­ра­вив­шись, Со­ло­ха, как доб­рая хо­зяй­ка, на­ча­ла уби­рать и ста­вить все к сво­ему мес­ту, но меш­ков не тро­ну­ла: "Это Ва­ку­ла при­нес, пусть же сам и вы­не­сет!" Черт меж­ду тем, ког­да еще вле­тал в тру­бу, как-то не­ча­ян­но обо­ро­тив­шись, уви­дел Чу­ба об ру­ку с ку­мом, уже да­ле­ко от из­бы. Вмиг вы­ле­тел он из печ­ки, пе­ре­бе­жал им до­ро­гу и на­чал раз­ры­вать со всех сто­рон ку­чи за­мерз­ше­го сне­га. Под­ня­лась ме­тель. В воз­ду­хе за­бе­ле­ло. Снег ме­тал­ся взад и впе­ред сетью и уг­ро­жал за­ле­пить гла­за, рот и уши пе­ше­хо­дам. А черт уле­тел сно­ва в тру­бу, в твер­дой уве­рен­нос­ти, что Чуб возв­ра­тит­ся вмес­те с ку­мом на­зад, зас­та­нет куз­не­ца и от­пот­чу­ет его так, что он дол­го бу­дет не в си­лах взять в ру­ки кисть и ма­ле­вать обид­ные ка­ри­ка­ту­ры.

В са­мом де­ле, ед­ва только под­ня­лась ме­тель и ве­тер стал ре­зать пря­мо в гла­за, как Чуб уже изъявил рас­ка­яние и, нах­ло­бу­чи­вая глуб­же на го­ло­ву ка­пе­лю­хи, уго­щал поб­ран­ка­ми се­бя, чер­та и ку­ма. Впро­чем, эта до­са­да бы­ла прит­вор­ная. Чуб очень рад был под­няв­шей­ся ме­те­ли. До дьяка еще ос­та­ва­лось в во­семь раз больше то­го рас­сто­яния, ко­то­рое они прош­ли. Пу­те­шест­вен­ни­ки по­во­ро­ти­ли на­зад. Ве­тер дул в за­ты­лок; но сквозь ме­ту­щий снег ни­че­го не бы­ло вид­но.

- Стой, кум! мы, ка­жет­ся, не ту­да идем, - ска­зал, нем­но­го ото­шед­ши, Чуб, - я не ви­жу ни од­ной ха­ты. Эх, ка­кая ме­тель! Сво­ро­ти-ка ты, кум, нем­но­го в сто­ро­ну, не най­дешь ли до­ро­ги; а я тем вре­ме­нем по­ищу здесь. Дер­нет же не­чис­тая си­ла по­тас­каться по та­кой вьюге! Не за­будь зак­ри­чать, ког­да най­дешь до­ро­гу. Эк, ка­кую ку­чу сне­га на­пус­тил в очи са­та­на!

Дороги, од­на­ко ж, не бы­ло вид­но. Кум, ото­шед­ши в сто­ро­ну, бро­дил в длин­ных са­по­гах взад и впе­ред и, на­ко­нец, наб­рел пря­мо на ши­нок. Эта на­ход­ка так его об­ра­до­ва­ла, что он по­за­был все и, стрях­нув­ши с се­бя снег, во­шел в се­ни, ни­ма­ло не бес­по­ко­ясь об ос­тав­шем­ся на ули­це ку­ме. Чу­бу по­ка­за­лось меж­ду тем, что он на­шел до­ро­гу; ос­та­но­вив­шись, при­нял­ся он кри­чать во все гор­ло, но, ви­дя, что кум не яв­ля­ет­ся, ре­шил­ся ид­ти сам.

Немного прой­дя, уви­дел он свою ха­ту. Суг­ро­бы сне­га ле­жа­ли око­ло нее и на кры­ше. Хло­пая на­мерз­нув­ши­ми на хо­ло­де ру­ка­ми, при­нял­ся он сту­чать в дверь и кри­чать по­ве­ли­тельно сво­ей до­че­ри от­пе­реть ее.

- Чего те­бе тут нуж­но? - су­ро­во зак­ри­чал вы­шед­ший куз­нец.

Чуб, уз­нав­ши го­лос куз­не­ца, отс­ту­пил нес­колько на­зад. "Э, нет, это не моя ха­та, - го­во­рил он про се­бя, - в мою ха­ту не заб­ре­дет куз­нец. Опять же, ес­ли прис­мот­реться хо­ро­шенько, то и не куз­не­цо­ва. Чья бы бы­ла это ха­та? Вот на! не рас­поз­нал! это хро­мо­го Лев­чен­ка, ко­то­рый не­дав­но же­нил­ся на мо­ло­дой же­не. У не­го од­но­го только ха­та по­хо­жа на мою. То-то мне по­ка­за­лось и сна­ча­ла нем­но­го чуд­но, что так ско­ро при­шел до­мой. Од­на­ко ж Лев­чен­ко си­дит те­перь у дьяка, это я знаю; за­чем же куз­нец?.. Э-ге-ге! он хо­дит к его мо­ло­дой же­не. Вот как! хо­ро­шо!.. те­перь я все по­нял".

- Кто ты та­кой и за­чем тас­ка­ешься под две­ря­ми? - про­из­нес куз­нец су­ро­вее преж­не­го и по­дой­дя бли­же.

"Нет, не ска­жу ему, кто я, - по­ду­мал Чуб, - че­го доб­ро­го, еще при­ко­ло­тит, прок­ля­тый вы­ро­док!" - и, пе­ре­ме­нив го­лос, от­ве­чал:

- Это я, че­ло­век доб­рый! при­шел вам на за­ба­ву по­ко­ля­до­вать нем­но­го под ок­на­ми.

- Убирайся к чер­ту с сво­ими ко­ляд­ка­ми! - сер­ди­то зак­ри­чал Ва­ку­ла. - Что ж ты сто­ишь? Слы­шишь, уби­рай­ся сей же час вон!

Чуб сам уже имел это бла­го­ра­зум­ное на­ме­ре­ние; но ему до­сад­но по­ка­за­лось, что при­нуж­ден слу­шаться при­ка­за­ний куз­не­ца. Ка­за­лось, ка­кой-то злой дух тол­кал его под ру­ку и вы­нуж­дал ска­зать что­ни­будь на­пе­ре­кор.

- Что ж ты, в са­мом де­ле, так раск­ри­чал­ся? - про­из­нес он тем же го­ло­сом, - я хо­чу ко­ля­до­вать, да и пол­но!

- Эге! да ты от слов не уй­мешься!.. - Вслед за си­ми сло­ва­ми Чуб по­чувст­во­вал пре­больной удар в пле­чо.

- Да вот это ты, как я ви­жу, на­чи­на­ешь уже драться! - про­из­нес он, нем­но­го отс­ту­пая.

- Пошел, по­шел! - кри­чал куз­нец, наг­ра­див Чу­ба дру­гим толч­ком.

- Что ж ты! - про­из­нес Чуб та­ким го­ло­сом, в ко­то­ром изоб­ра­жа­лась и боль, и до­са­да, и ро­бость. - Ты, ви­жу, не в шут­ку де­решься, и еще больно де­решься!

- Пошел, по­шел! - зак­ри­чал куз­нец и зах­лоп­нул дверь.

- Смотри, как расх­раб­рил­ся! - го­во­рил Чуб, ос­тав­шись один на ули­це. - Поп­ро­буй по­дой­ти! вишь, ка­кой! вот бо­ль­шая ца­ца! Ты ду­ма­ешь, я на те­бя су­да не най­ду? Нет, го­луб­чик, я пой­ду, и пой­ду пря­мо к ко­мис­са­ру. Ты у ме­ня бу­дешь знать! Я не пос­мот­рю, что ты куз­нец и ма­ляр. Од­на­ко ж пос­мот­реть на спи­ну и пле­чи: я ду­маю, си­ние пят­на есть. Долж­но быть, больно по­ко­ло­тил, вра­жий сын! Жаль, что хо­лод­но и не хо­чет­ся ски­дать ко­жу­ха! Пос­той ты, бе­совс­кий куз­нец, чтоб черт по­ко­ло­тил и те­бя, и твою куз­ни­цу, ты у ме­ня нап­ля­шешься! Вишь, прок­ля­тый ши­бе­ник! Од­на­ко ж ведь те­перь его нет до­ма. Со­ло­ха, ду­маю, си­дит од­на. Гм… оно ведь не­да­ле­ко от­сю­да; пой­ти бы! Вре­мя те­перь та­кое, что нас ник­то не зас­та­нет. Мо­жет, и то­го, бу­дет мож­но… Вишь, как больно по­ко­ло­тил прок­ля­тый куз­нец!

Тут Чуб, по­че­сав свою спи­ну, отп­ра­вил­ся в дру­гую сто­ро­ну. При­ят­ность, ожи­дав­шая его впе­ре­ди при сви­да­нии с Со­ло­хою, ума­ли­ва­ла нем­но­го боль и де­ла­ла не­чувст­ви­тельным и са­мый мо­роз, ко­то­рый тре­щал по всем ули­цам, не заг­лу­ша­емый вьюжным свис­том. По вре­ме­нам на ли­це его, ко­то­ро­го бо­ро­ду и усы ме­тель на­мы­ли­ла сне­гом про­вор­нее вся­ко­го ци­рюльни­ка, ти­ранс­ки хва­та­юще­го за нос свою жерт­ву, по­ка­зы­ва­лась по­лус­лад­кая ми­на. Но ес­ли бы, од­на­ко ж, снег не крес­тил взад и впе­ред все­го пе­ред гла­за­ми, то дол­го еще мож­но бы­ло бы ви­деть, как Чуб ос­та­нав­ли­вал­ся, по­че­сы­вал спи­ну, про­из­но­сил: "Больно по­ко­ло­тил прок­ля­тый куз­нец!" - и сно­ва отп­рав­лял­ся в путь.

В то вре­мя, ког­да про­вор­ный франт с хвос­том и коз­ли­ною бо­ро­дою ле­тал из тру­бы и по­том сно­ва в тру­бу, ви­сев­шая у не­го на пе­ре­вя­зи при бо­ку ла­дун­ка, в ко­то­рую он спря­тал ук­ра­ден­ный ме­сяц, как-то не­ча­ян­но за­це­пив­шись в печ­ке, раст­во­ри­лась и ме­сяц, пользу­ясь этим слу­ча­ем, вы­ле­тел че­рез тру­бу Со­ло­хи­ной ха­ты и плав­но под­нял­ся по не­бу. Все ос­ве­ти­лось. Ме­те­ли как не бы­ва­ло. Снег за­го­рел­ся ши­ро­ким се­реб­ря­ным по­лем и весь об­сы­пал­ся хрус­тальны­ми звез­да­ми. Мо­роз как бы по­теп­лел. Тол­пы па­руб­ков и де­ву­шек по­ка­за­лись с меш­ка­ми. Пес­ни заз­ве­не­ли, и под ред­кою ха­тою не тол­пи­лись ко­ля­ду­ющие.

Чудно бле­щет ме­сяц! Труд­но рас­ска­зать, как хо­ро­шо по­тол­каться в та­кую ночь меж­ду ку­чею хо­хо­чу­щих и по­ющих де­ву­шек и меж­ду па­руб­ка­ми, го­то­вы­ми на все шут­ки и вы­дум­ки, ка­кие мо­жет только вну­шить ве­се­ло сме­юща­яся ночь. Под плот­ным ко­жу­хом теп­ло; от мо­ро­за еще жи­вее го­рят ще­ки; а на ша­лос­ти сам лу­ка­вый под­тал­ки­ва­ет сза­ди.

Кучи де­ву­шек с меш­ка­ми вло­ми­лись в ха­ту Чу­ба, ок­ру­жи­ли Ок­са­ну. Крик, хо­хот, рас­ска­зы ог­лу­ши­ли куз­не­ца. Все на­пе­ре­рыв спе­ши­ли рас­ска­зать кра­са­ви­це что-ни­будь но­вое, выг­ру­жа­ли меш­ки и хвас­та­лись па­ля­ни­ца­ми, кол­ба­са­ми, ва­ре­ни­ка­ми, ко­то­рых ус­пе­ли уже наб­рать до­вольно за свои ко­ляд­ки. Ок­са­на, ка­за­лось, бы­ла в со­вер­шен­ном удо­вольствии и ра­дос­ти, бол­та­ла то с той, то с дру­гою и хо­хо­та­ла без умол­ку. С ка­кой-то до­са­дою и за­вистью гля­дел куз­нец на та­кую ве­се­лость и на этот раз прок­ли­нал ко­ляд­ки, хо­тя сам бы­вал от них без ума.

- Э, Одар­ка! - ска­за­ла ве­се­лая кра­са­ви­ца, обо­ро­тив­шись к од­ной из де­ву­шек, - у те­бя но­вые че­ре­ви­ки! Ах, ка­кие хо­ро­шие! и с зо­ло­том! Хо­ро­шо те­бе, Одар­ка, у те­бя есть та­кой че­ло­век, ко­то­рый все те­бе по­ку­па­ет; а мне не­ко­му дос­тать та­кие слав­ные че­ре­ви­ки.

- Не ту­жи, моя не­наг­ляд­ная Ок­са­на! - подх­ва­тил куз­нец, - я те­бе дос­та­ну та­кие че­ре­ви­ки, ка­кие ред­кая пан­ноч­ка но­сит.

- Ты? - ска­за­ла, ско­ро и над­мен­но пог­ля­дев на не­го, Ок­са­на. - Пос­мот­рю я, где ты дос­та­нешь че­ре­ви­ки, ко­то­рые мо­г­ла бы я на­деть на свою но­гу. Раз­ве при­не­сешь те са­мые, ко­то­рые но­сит ца­ри­ца.

- Видишь, ка­кие за­хо­те­ла! - зак­ри­ча­ла со сме­хом де­вичья тол­па.

- Да, - про­дол­жа­ла гор­до кра­са­ви­ца, - будьте все вы сви­де­тельни­цы: ес­ли куз­нец Ва­ку­ла при­не­сет те са­мые че­ре­ви­ки, ко­то­рые но­сит ца­ри­ца, то вот мое сло­во, что вый­ду тот же час за не­го за­муж.

Девушки уве­ли с со­бою кап­риз­ную кра­са­ви­цу.

- Смейся, смей­ся! - го­во­рил куз­нец, вы­хо­дя вслед за ни­ми. - Я сам сме­юсь над со­бою! Ду­маю, и не мо­гу взду­мать, ку­да де­вал­ся ум мой. Она ме­ня не лю­бит, - ну, бог с ней! буд­то только на всем све­те од­на Ок­са­на. Сла­ва бо­гу, дев­чат мно­го хо­ро­ших и без нее на се­ле. Да что Ок­са­на? с нее ни­ког­да не бу­дет доб­рой хо­зяй­ки; она только мас­те­ри­ца ря­диться. Нет, пол­но, по­ра пе­рес­тать ду­ра­читься.

Но в са­мое то вре­мя, ког­да куз­нец го­то­вил­ся быть ре­ши­тельным, ка­кой-то злой дух про­но­сил пред ним сме­ющий­ся об­раз Ок­са­ны, го­во­рив­шей нас­меш­ли­во: "Дос­тань, куз­нец, ца­ри­цы­ны че­ре­ви­ки, вый­ду за те­бя за­муж!" Все в нем вол­но­ва­лось, и он ду­мал только об од­ной Ок­са­не.

Толпы ко­ля­ду­ющих, па­руб­ки осо­бо, де­вуш­ки осо­бо, спе­ши­ли из од­ной ули­цы в дру­гую. Но куз­нец шел и ни­че­го не ви­дал и не участ­во­вал в тех ве­се­лос­тях, ко­то­рые ког­да-то лю­бил бо­лее всех.

Черт меж­ду тем не на шут­ку раз­не­жил­ся у Со­ло­хи: це­ло­вал ее ру­ку с та­ки­ми ужим­ка­ми, как за­се­да­тель у по­пов­ны, брал­ся за серд­це, охал и ска­зал нап­ря­мик, что ес­ли она не сог­ла­сит­ся удов­лет­во­рить его страс­ти и, как во­дит­ся, наг­ра­дить, то он го­тов на все: ки­нет­ся в во­ду, а ду­шу отп­ра­вит пря­мо в пек­ло. Со­ло­ха бы­ла не так жес­то­ка, при­том же черт, как из­вест­но, дей­ст­во­вал с нею за­од­но. Она та­ки лю­би­ла ви­деть во­ло­чив­шу­юся за со­бою тол­пу и ред­ко бы­ва­ла без ком­па­нии; этот ве­чер, од­на­ко ж, ду­ма­ла про­весть од­на, по­то­му что все име­ни­тые оби­та­те­ли се­ла зва­ны бы­ли на кутью к дьяку. Но все пош­ло ина­че: черт только что предс­та­вил свое тре­бо­ва­ние, как вдруг пос­лы­шал­ся го­лос дю­же­го го­ло­вы. Со­ло­ха по­бе­жа­ла от­во­рить дверь, а про­вор­ный черт влез в ле­жав­ший ме­шок.

Голова, стрях­нув с сво­их ка­пе­люх снег и вы­пив­ши из рук Со­ло­хи чар­ку вод­ки, рас­ска­зал, что он не по­шел к дьяку, по­то­му что под­ня­лась ме­тель; а уви­дев­ши свет в ее ха­те, за­вер­нул к ней, в на­ме­ре­нии про­весть ве­чер с нею.

Не ус­пел го­ло­ва это ска­зать, как в дверь пос­лы­шал­ся стук и го­лос дьяка.

- Спрячь ме­ня ку­да-ни­будь, - шеп­тал го­ло­ва. - Мне не хо­чет­ся те­перь встре­титься с дьяком.

Солома ду­ма­ла дол­го, ку­да спря­тать та­ко­го плот­но­го гос­тя; на­ко­нец выб­ра­ла са­мый бо­лы­пой ме­шок с уг­лем; уголь вы­сы­па­ла в кад­ку, и дю­жий го­ло­ва влез с уса­ми, с го­ло­вою и с ка­пе­лю­ха­ми в ме­шок.

Дьяк во­шел, пок­рях­ты­вая и по­ти­рая ру­ки, и рас­ска­зал, что у не­го не был ник­то и что он сер­деч­но рад это­му слу­чаю по­гу­лять нем­но­го у нее и не ис­пу­гал­ся ме­те­ли, Тут он по­до­шел к ней бли­же, каш­ля­нул, ус­мех­нул­ся, дот­ро­нул­ся сво­ими длин­ны­ми пальца­ми ее об­на­жен­ной пол­ной ру­ки и про­из­нес с та­ким ви­дом, в ко­то­ром вы­ка­зы­ва­лось и лу­кавст­во, и са­мо­до­вольствие:

- А что это у вас, ве­ли­ко­леп­ная Со­ло­ха? - И, ска­зав­ши это, отс­ко­чил он нес­колько на­зад.

- Как что? Ру­ка, Осип Ни­ки­фо­ро­вич! - от­ве­ча­ла Со­ло­ха.

- Гм! ру­ка! хе! хе! хе! - про­из­нес сер­деч­но до­вольный сво­им на­ча­лом дьяк и про­шел­ся по ком­на­те.

- А это что у вас, дра­жай­шая Со­ло­ха? - про­из­нес он с та­ким же ви­дом, прис­ту­пив к ней сно­ва и схва­тив ее слег­ка ру­кою за шею, и та­ким же по­ряд­ком отс­ко­чив на­зад.

- Будто не ви­ди­те, Осип Ни­ки­фо­ро­вич! - от­ве­ча­ла Со­ло­ха. - Шея, а на шее мо­нис­то.

- Гм! на шее мо­нис­то! хе! хе! хе! - И дьяк сно­ва про­шел­ся по ком­на­те, по­ти­рая ру­ки.

- А это что у вас, нес­рав­нен­ная Со­ло­ха?.. - Не­из­вест­но, к че­му бы те­перь прит­ро­нул­ся дьяк сво­ими длин­ны­ми пальца­ми, как вдруг пос­лы­шал­ся в дверь стук и го­лос ко­за­ка Чу­ба.

- Ах, бо­же мой, сто­рон­нее ли­цо! - зак­ри­чал в ис­пу­ге дьяк. - Что те­перь, ес­ли зас­та­нут осо­бу мо­его зва­ния?.. Дой­дет до от­ца Конд­ра­та!..

Но опа­се­ния дьяка бы­ли дру­го­го ро­да: он бо­ял­ся бо­лее то­го, что­бы не уз­на­ла его по­ло­ви­на, ко­то­рая и без то­го страш­ною ру­кою сво­ею сде­ла­ла из его толс­той ко­сы са­мую узенькую.

- Ради бо­га, доб­ро­де­тельная Со­ло­ха, - го­во­рил он, дро­жа всем те­лом. - Ва­ша доб­ро­та, как го­во­рит пи­са­ние Лу­ки гла­ва три­на… трин… Сту­чат­ся, ей-бо­гу, сту­чат­ся! Ох, спрячьте ме­ня ку­да­ни­будь!

Солоха вы­сы­па­ла уголь в кад­ку из дру­го­го меш­ка, и не слиш­ком объемис­тый те­лом дьяк влез в не­го и сел на са­мое дно, так что сверх его мож­но бы­ло на­сы­пать еще с пол­меш­ка уг­ля.

- Здравствуй, Со­ло­ха! - ска­зал, вхо­дя в ха­ту, Чуб. - Ты, мо­жет быть, не ожи­да­ла ме­ня, а? прав­да, не ожи­да­ла? мо­жет быть, я по­ме­шал?.. - про­дол­жал Чуб, по­ка­зав на ли­це сво­ем ве­се­лую и зна­чи­тельную ми­ну, ко­то­рая за­ра­нее да­ва­ла знать, что не­по­во­рот­ли­вая го­ло­ва его тру­ди­лась и го­то­ви­лась от­пус­тить ка­ку­юни­будь кол­кую и за­тей­ли­вую шут­ку. - Мо­жет быть, вы тут за­бав­ля­лись с кем-ни­будь?.. мо­жет быть, ты ко­го-ни­будь спря­та­ла уже, а? - И, вос­хи­щен­ный та­ким сво­им за­ме­ча­ни­ем, Чуб зас­ме­ял­ся, внут­рен­но тор­жест­вуя, что он один только пользу­ет­ся бла­госк­лон­но­стью Со­ло­хи. - Ну, Со­ло­ха, дай те­перь вы­пить вод­ки. Я ду­маю, у ме­ня гор­ло за­мерз­ло от прок­ля­то­го мо­ро­зу. Пос­лал же бог та­кую ночь пе­ред рож­дест­вом! Как схва­ти­лась, слы­шишь, Со­ло­ха, как схва­ти­лась… эк окос­те­не­ли ру­ки: не рас­стег­ну ко­жу­ха! как схва­ти­лась вьюга…

- Отвори! - раз­дал­ся на ули­це го­лос, соп­ро­вож­да­емый толч­ком в дверь.

- Стучит кто-то, - ска­зал ос­та­но­вив­ший­ся Чуб.

- Отвори! - зак­ри­ча­ли сильнее преж­не­го.

- Это куз­нец! - про­из­нес, схва­тясь за ка­пе­лю­хи, Чуб. - Слы­шишь, Со­ло­ха, ку­да хо­чешь де­вай ме­ня; я ни за что на све­те не за­хо­чу по­ка­заться это­му вы­род­ку прок­ля­то­му, чтоб ему на­бе­жа­ло, дьявольско­му сы­ну, под обо­ими гла­за­ми по пу­зы­рю в коп­ну ве­ли­чи­ною!

Солоха, ис­пу­гав­шись са­ма, ме­та­лась как уго­ре­лая и, по­за­быв­шись, да­ла знак Чу­бу лезть в тот са­мый ме­шок, в ко­то­ром си­дел уже дьяк. Бед­ный дьяк не смел да­же изъя­вить каш­лем и крях­те­ни­ем бо­ли, ког­да сел ему поч­ти на го­ло­ву тя­же­лый му­жик и по­мес­тил свои на­мерз­нув­шие на мо­ро­зе са­по­ги по обе­им сто­ро­нам его вис­ков.

Кузнец во­шел, не го­во­ря ни сло­ва, не сни­мая шап­ки, и поч­ти по­ва­лил­ся на лав­ку. За­мет­но, что он был весьма не в ду­хе.

В то са­мое вре­мя, ког­да Со­ло­ха зат­во­ри­ла за ним дверь, кто-то пос­ту­чал­ся сно­ва. Это был ко­зак Свер­бы­гуз. Это­го уже нельзя бы­ло спря­тать в ме­шок, по­то­му что и меш­ка та­ко­го нельзя бы­ло най­ти. Он был пог­руз­нее те­лом са­мо­го го­ло­вы и по­вы­ше рос­том Чу­бо­ва ку­ма. И по­то­му Со­ло­ха вы­ве­ла его в ого­род, что­бы выс­лу­шать от не­го все то, что он хо­тел ей объявить.

Кузнец рас­се­ян­но ог­ля­ды­вал уг­лы сво­ей ха­ты, вслу­ши­ва­ясь по вре­ме­нам в да­ле­ко раз­но­сив­ши­еся пес­ни ко­ля­ду­ющих; на­ко­нец ос­та­но­вил гла­за на меш­ках: "За­чем тут ле­жат эти меш­ки? их дав­но бы по­ра уб­рать от­сю­да. Че­рез эту глу­пую лю­бовь я оду­рел сов­сем. Завт­ра празд­ник, а в ха­те до сих пор ле­жит вся­кая дрянь. От­нес­ти их в куз­ни­цу!"

Тут куз­нец при­сел к ог­ром­ным меш­кам, пе­ре­вя­зал их креп­че и го­то­вил­ся взва­лить се­бе на пле­чи. Но за­мет­но бы­ло, что его мыс­ли гу­ля­ли бог зна­ет где, ина­че он бы ус­лы­шал, как за­ши­пел Чуб, ког­да во­ло­са на го­ло­ве его прик­ру­ти­ла за­вя­зав­шая ме­шок ве­рев­ка, и дю­жий го­ло­ва на­чал бы­ло икать до­вольно явст­вен­но.

- Неужели не выбьется из ума мо­его эта не­год­ная Ок­са­на? - го­во­рил куз­нец, - не хо­чу ду­мать о ней; а все ду­ма­ет­ся, и, как на­роч­но, о ней од­ной только. От­че­го это так, что ду­ма про­тив во­ли ле­зет в го­ло­ву? Кой черт, меш­ки ста­ли как буд­то тя­же­лее преж­не­го! Тут, вер­но, по­ло­же­но еще что-ни­будь, кро­ме уг­ля. Ду­рень я! и по­за­был, что те­перь мне все ка­жет­ся тя­же­лее. Преж­де, бы­ва­ло, я мог сог­нуть и ра­зог­нуть в од­ной ру­ке мед­ный пя­так и ло­ша­ди­ную под­ко­ву; а те­перь меш­ков с уг­лем не по­ды­му. Ско­ро бу­ду от вет­ра ва­литься. Нет, - вскри­чал он, по­мол­чав и обод­рив­шись, - что я за ба­ба! Не дам ни­ко­му сме­яться над со­бою! Хоть де­сять та­ких меш­ков, все по­ды­му. - И бод­ро взва­лил се­бе на пле­ча меш­ки, ко­то­рых не по­нес­ли бы два дю­жих че­ло­ве­ка. - Взять и этот, - про­дол­жал он, по­ды­мая ма­ленький, на дне ко­то­ро­го ле­жал, свер­нув­шись, черт. - Тут, ка­жет­ся, я по­ло­жил стру­мент свой. - Ска­зав это, он вы­шел вон из ха­ты, нас­вис­ты­вая пес­ню:


Менi с жiнкой не возиться.


Шумнее и шум­нее раз­да­ва­лись по ули­цам пес­ни и кри­ки. Тол­пы тол­кав­ше­го­ся на­ро­да бы­ли уве­ли­че­ны еще при­шед­ши­ми из со­сед­них де­ре­вень. Па­руб­ки ша­ли­ли и бе­си­лись вво­лю. Час­то меж­ду ко­ляд­ка­ми слы­ша­лась ка­кая-ни­будь ве­се­лая пес­ня, ко­то­рую тут же ус­пел сло­жить кто-ни­будь из мо­ло­дых ко­за­ков. То вдруг один из тол­пы вмес­то ко­ляд­ки от­пус­кал щед­ров­ку и ре­вел во все гор­ло:


Щед­рик, вед­рик!

Дай­те ва­ре­ник,

Гру­доч­ку каш­ки,

Кiльце ков­бас­ки!


Хохот наг­раж­дал за­тей­ни­ка. Ма­ленькие ок­на по­ды­ма­лись, и су­хо­ща­вая ру­ка ста­ру­хи, ко­то­рые од­ни только вмес­те с сте­пен­ны­ми от­ца­ми ос­та­ва­лись в из­бах, вы­со­вы­ва­лась из окош­ка с кол­ба­сою в ру­ках или кус­ком пи­ро­га. Па­руб­ки и де­вуш­ки на­пе­ре­рыв подс­тав­ля­ли меш­ки и ло­ви­ли свою до­бы­чу. В од­ном мес­те па­руб­ки, за­шед­ши со всех сто­рон, ок­ру­жа­ли тол­пу де­ву­шек: шум, крик, один бро­сал ко­мом сне­га, дру­гой вы­ры­вал ме­шок со вся­кой вся­чи­ной. В дру­гом мес­те де­вуш­ки ло­ви­ли па­руб­ка, подс­тав­ля­ли ему но­гу, и он ле­тел вмес­те с меш­ком стремг­лав на зем­лю. Ка­за­лось, всю ночь нап­ро­лет го­то­вы бы­ли про­ве­се­литься. И ночь, как на­роч­но, так рос­кош­но теп­ли­лась! и еще бе­лее ка­зал­ся свет ме­ся­ца от блес­ка сне­га.

Кузнец ос­та­но­вил­ся с сво­ими меш­ка­ми. Ему по­чу­дил­ся в тол­пе де­ву­шек го­лос и то­ненький смех Ок­са­ны. Все жил­ки в нем вздрог­ну­ли; бро­сив­ши на зем­лю меш­ки так, что на­хо­див­ший­ся на дне дьяк за­охал от уши­бу и го­ло­ва ик­нул во все гор­ло, поб­рел он с ма­леньким меш­ком на пле­чах вмес­те с тол­пою па­руб­ков, шед­ших сле­дом за де­вичьей тол­пою, меж­ду ко­то­рою ему пос­лы­шал­ся го­лос Ок­са­ны.

"Так, это она! сто­ит, как ца­ри­ца, и блес­тит чер­ны­ми оча­ми! Ей рас­ска­зы­ва­ет что-то вид­ный па­ру­бок; вер­но, за­бав­ное, по­то­му что она сме­ет­ся. Но она всег­да сме­ет­ся". Как буд­то не­вольно, сам не по­ни­мая как, про­тер­ся куз­нец сквозь тол­пу и стад око­ло нее.

- А, Ва­ку­ла, ты тут! здравст­вуй! - ска­за­ла кра­са­ви­ца с той же са­мой ус­меш­кой, ко­то­рая чуть не сво­ди­ла Ва­ку­лу с ума. - Ну, мно­го на­ко­ля­до­вал? Э, ка­кой ма­ленький ме­шок! А че­ре­ви­ки, ко­то­рые но­сит ца­ри­ца, дос­тал? дос­тань че­ре­ви­ки, вый­ду за­муж! - И, зас­ме­яв­шись, убе­жа­ла с тол­пою.

Как вко­пан­ный сто­ял куз­нец на од­ном мес­те. "Нет, не мо­гу; нет сил больше… - про­из­нес он на­ко­нец. - Но бо­же ты мой, от­че­го она так чер­товс­ки хо­ро­ша? Ее взгляд, и ре­чи, и все, ну вот так и жжет, так и жжет… Нет, нев­мочь уже пе­ре­си­лить се­бя! По­ра по­ло­жить ко­нец все­му: про­па­дай ду­ша, пой­ду утоп­люсь в про­лу­бе, и по­ми­най как зва­ли!"

Тут ре­ши­тельным ша­гом по­шел он впе­ред, дог­нал тол­пу, по­рав­нял­ся с Ок­са­ною и ска­зал твер­дым го­ло­сом:

- Прощай, Ок­са­на! Ищи се­бе ка­ко­го хо­чешь же­ни­ха, ду­рачь ко­го хо­чешь; а ме­ня не уви­дишь уже больше на этом све­те.

Красавица ка­за­лась удив­лен­ною, хо­те­ла что-то ска­зать, но куз­нец мах­нул ру­кою и убе­жал.

- Куда, Ва­ку­ла? - кри­ча­ли па­руб­ки, ви­дя бе­гу­ще­го куз­не­ца.

- Прощайте, брат­цы! - кри­чал в от­вет куз­нец. - Даст бог, уви­дим­ся на том све­те; а на этом уже не гу­лять нам вмес­те. Про­щай­те, не по­ми­най­те ли­хом! Ска­жи­те от­цу Конд­ра­ту, что­бы сот­во­рил па­ни­хи­ду по мо­ей греш­ной ду­ше. Све­чей к ико­нам чу­дот­вор­ца и бо­жи­ей ма­те­ри, гре­шен, не об­ма­ле­вал за мирс­ки­ми де­ла­ми. Все доб­ро, ка­кое най­дет­ся в мо­ей скры­не, на цер­ковь! Про­щай­те!

- Проговоривши это, куз­нец при­нял­ся сно­ва бе­жать с меш­ком на спи­не.

- Он пов­ре­дил­ся! - го­во­ри­ли па­руб­ки.

- Пропадшая ду­ша! - на­бож­но про­бор­мо­та­ла про­хо­див­шая ми­мо ста­ру­ха. - Пой­ти рас­ска­зать, как куз­нец по­ве­сил­ся!

Вакула меж­ду тем, про­бе­жав­ши нес­колько улиц, ос­та­но­вил­ся пе­ре­весть ду­ха. "Ку­да я, в са­мом де­ле, бе­гу? - по­ду­мал он, - как буд­то уже все про­па­ло. Поп­ро­бую еще средст­во: пой­ду к за­по­рож­цу Пу­за­то­му Па­цю­ку. Он, го­во­рят, зна­ет всех чер­тей и все сде­ла­ет, что за­хо­чет. Пой­ду, ведь ду­ше все же при­дет­ся про­па­дать!"

При этом черт, ко­то­рый дол­го ле­жал без вся­ко­го дви­же­ния, зап­ры­гал в меш­ке от ра­дос­ти; но куз­нец, по­ду­мав, что он как­ни­будь за­це­пил ме­шок ру­кою и про­из­вел сам это дви­же­ние, уда­рил по меш­ку дю­жим ку­ла­ком и, встрях­нув его на пле­чах, отп­ра­вил­ся к Пу­за­то­му Па­цю­ку.

Этот Пу­за­тый Па­цюк был точ­но ког­да-то за­по­рож­цем; но выг­на­ли его или он сам убе­жал из За­по­рожья, это­го ник­то не знал. Дав­но уже, лет де­сять, а мо­жет, и пят­над­цать, как он жил в Ди­каньке. Сна­ча­ла он жил, как нас­то­ящий за­по­ро­жец: ни­че­го не ра­бо­тал, спал три чет­вер­ти дня, ел за шес­те­рых ко­са­рей и вы­пи­вал за од­ним ра­зом поч­ти по це­ло­му вед­ру; впро­чем, бы­ло где и по­мес­титься, по­то­му что Па­цюк, нес­мот­ря на не­большой рост, в ши­ри­ну был до­вольно уве­сист. При­том ша­ро­ва­ры, ко­то­рые но­сил он, бы­ли так ши­ро­ки, что, ка­кой бы большой ни сде­лал он шаг, ног бы­ло со­вер­шен­но не­за­мет­но, и ка­за­лось - ви­но­ку­рен­ная кадь дви­га­лась по ули­це. Мо­жет быть, это са­мое по­да­ло по­вод проз­вать его Пу­за­тым. Не прош­ло нес­кольких дней пос­ле при­бы­тия его в се­ло, как все уже уз­на­ли, что он зна­харь. Бы­вал ли кто бо­лен чем, тот­час при­зы­вал Па­цю­ка; а Па­цю­ку сто­ило только по­шеп­тать нес­колько слов, и не­дуг как буд­то ру­кою сни­мал­ся. Слу­ча­лось ли, что про­го­ло­дав­ший­ся дво­ря­нин по­да­вил­ся рыбьей костью, Па­цюк умел так ис­кус­но уда­рить ку­ла­ком в спи­ну, что кость отп­рав­ля­лась ку­да ей сле­ду­ет, не при­чи­нив ни­ка­ко­го вре­да дво­рянс­ко­му гор­лу. В пос­лед­нее вре­мя его ред­ко ви­да­ли где­ни­будь. При­чи­на это­му бы­ла, мо­жет быть, лень, а мо­жет, и то, что про­ле­зать в две­ри де­ла­лось для не­го с каж­дым го­дом труд­нее. Тог­да ми­ря­не долж­ны бы­ли отп­рав­ляться к не­му са­ми, ес­ли име­ли в нем нуж­ду.

Кузнец не без ро­бос­ти от­во­рил дверь и уви­дел Па­цю­ка, си­дев­ше­го на по­лу по-ту­рец­ки, пе­ред не­большою ка­душ­кою, на ко­то­рой сто­яла мис­ка с га­луш­ка­ми. Эта мис­ка сто­яла, как на­роч­но, на­рав­не с его ртом. Не под­ви­нув­шись ни од­ним пальцем, он нак­ло­нил слег­ка го­ло­ву к мис­ке и хле­бал жи­жу, схва­ты­вая по вре­ме­нам зу­ба­ми га­луш­ки.

"Нет, этот, - по­ду­мал Ва­ку­ла про се­бя, - еще ле­ни­вее Чу­ба: тот, по край­ней ме­ре, ест лож­кою, а этот и ру­ки не хо­чет под­нять!"

Пацюк, вер­но, креп­ко за­нят был га­луш­ка­ми, по­то­му что, ка­за­лось, сов­сем не за­ме­тил при­хо­да куз­не­ца, ко­то­рый, ед­ва сту­пив­ши на по­рог, от­ве­сил ему пре­низ­кий пок­лон.

- Я к тво­ей ми­лос­ти при­шел, Па­цюк! - ска­зал Ва­ку­ла, кла­ня­ясь сно­ва.

Толстый Па­цюк под­нял го­ло­ву и сно­ва на­чал хле­бать га­луш­ки.

- Ты, го­во­рят, не во гнев будь ска­за­но… - ска­зал, со­би­ра­ясь с ду­хом, куз­нец, - я ве­ду об этом речь не для то­го, что­бы те­бе на­несть ка­кую оби­ду, - при­хо­дишься нем­но­го сро­д­ни чер­ту.

Проговоря эти сло­ва, Ва­ку­ла ис­пу­гал­ся, по­ду­мав, что вы­ра­зил­ся все еще нап­ря­мик и ма­ло смяг­чил креп­кие сло­ва, и, ожи­дая, что Па­цюк, схва­тив­ши ка­душ­ку вмес­те с мис­кою, пош­лет ему пря­мо в го­ло­ву, отс­то­ро­нил­ся нем­но­го и зак­рыл­ся ру­ка­вом, что­бы го­ря­чая жи­жа с га­лу­шек не об­рыз­га­ла ему ли­ца.

Но Па­цюк взгля­нул и сно­ва на­чал хле­бать га­луш­ки. Обод­рен­ный куз­нец ре­шил­ся про­дол­жать:

- К те­бе при­шел, Па­цюк, дай бо­же те­бе все­го, доб­ра вся­ко­го в до­вольствии, хле­ба в про­пор­ции! - Куз­нец иног­да умел ввер­нуть мод­ное сло­во; в том он по­на­то­рел в быт­ность еще в Пол­та­ве, ког­да раз­ма­ле­вы­вал сот­ни­ку до­ща­тый за­бор. - Про­па­дать при­хо­дит­ся мне, греш­но­му! нич­то не по­мо­га­ет на све­те! Что бу­дет, то бу­дет, при­хо­дит­ся про­сить по­мо­щи у са­мо­го чер­та. Что ж, Па­цюк? - про­из­нес куз­нец, ви­дя не­из­мен­ное его мол­ча­ние, - как мне быть?

- Когда нуж­но чер­та, то и сту­пай к чер­ту! - от­ве­чал Па­цюк, не по­ды­мая на не­го глаз и про­дол­жая уби­рать га­луш­ки.

- Для то­го-то я и при­шел к те­бе, - от­ве­чал куз­нец, от­ве­ши­вая пок­лон, - кро­ме те­бя, ду­маю, ник­то на све­те не зна­ет к не­му до­ро­ги.

Пацюк ни сло­ва и до­едал ос­тальные га­луш­ки.

- Сделай ми­лость, че­ло­век доб­рый, не от­ка­жи! - нас­ту­пал куз­нец, - сви­ни­ны ли, кол­бас, му­ки греч­не­вой, ну, по­лот­на, пше­на или ино­го про­че­го, в слу­чае пот­реб­нос­ти… как обы­к­но­вен­но меж­ду доб­ры­ми людьми во­дит­ся… не пос­ку­пим­ся. Рас­ска­жи хоть, как, при­мер­но ска­зать, по­пасть к не­му на до­ро­гу?

- Тому не нуж­но да­ле­ко хо­дить, у ко­го черт за пле­ча­ми, - про­из­нес рав­но­душ­но Па­цюк, не из­ме­няя сво­его по­ло­же­ния.

Вакула ус­та­вил на не­го гла­за, как буд­то бы на лбу его на­пи­са­но бы­ло изъясне­ние этих слов. "Что он го­во­рит?" - без­молв­но спра­ши­ва­ла его ми­на; а по­лу­от­верс­тый рот го­то­вил­ся прог­ло­тить, как га­луш­ку, пер­вое сло­во. Но Па­цюк мол­чал.

Тут за­ме­тил Ва­ку­ла, что ни га­лу­шек, ни ка­душ­ки пе­ред ним не бы­ло; но вмес­то то­го на по­лу сто­яли две де­ре­вян­ные мис­ки: од­на бы­ла на­пол­не­на ва­ре­ни­ка­ми, дру­гая сме­та­ною. Мыс­ли его и гла­за не­вольно уст­ре­ми­лись на эти ку­шанья. "Пос­мот­рим, - го­во­рил он сам се­бе, - как бу­дет есть Па­цюк ва­ре­ни­ки. Нак­ло­няться он, вер­но, не за­хо­чет, что­бы хле­бать, как га­луш­ки, да и нельзя: нуж­но ва­ре­ник спер­ва об­мак­нуть в сме­та­ну".

Только что он ус­пел это по­ду­мать, Па­цюк ра­зи­нул рот, пог­ля­дел на ва­ре­ни­ки и еще сильнее ра­зи­нул рот. В это вре­мя ва­ре­ник вып­лес­нул из мис­ки, шлеп­нул в сме­та­ну, пе­ре­вер­нул­ся на дру­гую сто­ро­ну, подс­ко­чил вверх и как раз по­пал ему в рот. Па­цюк съел и сно­ва ра­зи­нул рот, и ва­ре­ник та­ким же по­ряд­ком отп­ра­вил­ся сно­ва. На се­бя только при­ни­мал он труд же­вать и прог­ла­ты­вать.

"Вишь, ка­кое ди­во!" - по­ду­мал куз­нец, ра­зи­нув от удив­ле­ния рот, и тот же час за­ме­тил, что ва­ре­ник ле­зет и к не­му в рот и уже вы­ка­зал гу­бы сме­та­ною. От­толк­нув­ши ва­ре­ник и вы­тер­ши гу­бы, куз­нец на­чал раз­мыш­лять о том, ка­кие чу­де­са бы­ва­ют на све­те и до ка­ких муд­рос­тей до­во­дит че­ло­ве­ка не­чис­тая си­ла, за­ме­тя при­том, что один только Па­цюк мо­жет по­мочь ему. "Пок­ло­нюсь ему еще, пусть рас­тол­ку­ет хо­ро­шенько… Од­на­ко что за черт! ведь се­год­ня го­лод­ная кутья, а он ест ва­ре­ни­ки, ва­ре­ни­ки ско­ром­ные! Что я, в са­мом де­ле, за ду­рак, стою тут и гре­ха на­би­ра­юсь! На­зад!" И на­бож­ный куз­нец оп­ро­метью вы­бе­жал из ха­ты.

Однако ж черт, си­дев­ший в меш­ке и за­ра­нее уже ра­до­вав­ший­ся, не мог вы­тер­петь, что­бы уш­ла из рук его та­кая слав­ная до­бы­ча. Как только куз­нец опус­тил ме­шок, он выс­ко­чил из не­го и сел вер­хом ему на шею.

Мороз под­рал по ко­же куз­не­ца; ис­пу­гав­шись и поб­лед­нев, не знал он, что де­лать; уже хо­тел пе­рек­рес­титься… Но черт, нак­ло­нив свое со­бачье рыльце ему на пра­вое ухо, ска­зал:

- Это я - твой друг, все сде­лаю для то­ва­ри­ща и дру­га! Де­нег дам сколько хо­чешь, - писк­нул он ему в ле­вое ухо. - Ок­са­на бу­дет се­год­ня же на­ша, - шеп­нул он, за­во­ро­тив­ши свою мор­ду сно­ва на пра­вое ухо.

Кузнец сто­ял, раз­мыш­ляя.

- Изволь, - ска­зал он на­ко­нец, - за та­кую це­ну го­тов быть тво­им!

Чертвсплес­нул ру­ка­ми и на­чал от ра­дос­ти га­ло­пи­ро­вать на шее куз­не­ца. "Те­перь-то по­пал­ся куз­нец!- ду­мал он про се­бя, - те­перьто я вы­ме­щу на те­бе, го­луб­чик, все твои ма­ле­ванья и не­бы­ли­цы, взво­ди­мые на чер­тей! Что те­перь ска­жут мои то­ва­ри­щи, ког­да уз­на­ют, что са­мый на­бож­ней­ший из все­го се­ла че­ло­век в мо­их ру­ках?" Тут черт зас­ме­ял­ся от ра­дос­ти, вспом­нив­ши, как бу­дет драз­нить в аде все хвос­та­тое пле­мя, как бу­дет бе­ситься хро­мой черт, счи­тав­ший­ся меж­ду ни­ми пер­вым на вы­дум­ки.

- Ну, Ва­ку­ла! - про­пи­щал черт, все так же не сле­зая с шеи, как бы опа­са­ясь, что­бы он не убе­жал, - ты зна­ешь, что без конт­рак­та ни­че­го не де­ла­ют.

- Я го­тов! - ска­зал куз­нец. - У вас, я слы­шал, рас­пи­сы­ва­ю­т­ся кровью; пос­той же, я дос­та­ну в кар­ма­не гвоздь! - Тут он за­ло­жил на­зад ру­ку - и хвать чер­та за хвост.

- Вишь, ка­кой шут­ник! - зак­ри­чал, сме­ясь, черт. - Ну, пол­но, до­вольно уже ша­лить!

- Постой, го­луб­чик! - зак­ри­чал куз­нец, - а вот это как те­бе по­ка­жет­ся? - При сем сло­ве он сот­во­рил крест, и черт сде­лал­ся так тих, как яг­не­нок. - Пос­той же, - ска­зал он, ста­с­ки­вая его за хвост на зем­лю, - бу­дешь ты у ме­ня знать по­ду­чи­вать на гре­хи доб­рых лю­дей и чест­ных хрис­ти­ан! - Тут куз­нец, не вы­пус­кая хвос­та, вско­чил на не­го вер­хом и под­нял ру­ку для крест­но­го зна­ме­ния.

- Помилуй, Ва­ку­ла! - жа­лоб­но прос­то­нал черт, - все что для те­бя нуж­но, все сде­лаю, от­пус­ти только ду­шу на по­ка­яние: не кла­ди на ме­ня страш­но­го крес­та!

- А, вот ка­ким го­ло­сом за­пел, не­мец прок­ля­тый! Те­перь я знаю, что де­лать. Ве­зи ме­ня сей же час на се­бе, слы­шишь, не­си, как пти­ца!

- Куда? - про­из­нес пе­чальный черт.

- В Пе­тем­бург, пря­мо к ца­ри­це!

И куз­нец обом­лел от стра­ха, чувст­вуя се­бя по­ды­ма­ю­щи­м­ся на воз­дух.

Долго сто­яла Ок­са­на, раз­ду­мы­вая о стран­ных ре­чах куз­не­ца. Уже внут­ри ее что-то го­во­ри­ло, что она слиш­ком жес­то­ко пос­ту­пи­ла с ним. Что, ес­ли он в са­мом де­ле ре­шит­ся на что-ни­будь страш­ное? "Че­го доб­ро­го! мо­жет быть, он с го­ря взду­ма­ет влю­биться в дру­гую и с до­са­ды ста­нет на­зы­вать ее пер­вою кра­са­ви­цею на се­ле? Но нет, он ме­ня лю­бит. Я так хо­ро­ша! Он ме­ня ни за что не про­ме­ня­ет; он ша­лит, при­ки­ды­ва­ет­ся. Не прой­дет ми­нут де­сять, как он, вер­но, при­дет пог­ля­деть на ме­ня. Я в са­мом де­ле су­ро­ва. Нуж­но ему дать, как буд­то не­хо­тя, по­це­ло­вать се­бя. То-то он об­ра­ду­ет­ся!" И вет­ре­ная кра­са­ви­ца уже шу­ти­ла со сво­ими под­ру­га­ми.

- Постойте, - ска­за­ла од­на из них, - куз­нец по­за­был меш­ки свои; смот­ри­те, ка­кие страш­ные меш­ки! Он не по-на­ше­му на­ко­ля­до­вал: я ду­маю, сю­да по це­лой чет­вер­ти ба­ра­на ки­да­ли; а кол­ба­сам и хле­бам, вер­но, сче­ту нет! Рос­кошь! це­лые празд­ни­ки мож­но объедаться.

- Это куз­не­цо­вы меш­ки? - подх­ва­ти­ла Ок­са­на. - Ута­щим ско­рее их ко мне в ха­ту и разг­ля­дим хо­ро­шенько, что он сю­да нак­лал.

Все со сме­хом одоб­ри­ли та­кое пред­ло­же­ние.

- Но мы не под­ни­мем их! - зак­ри­ча­ла вся тол­па вдруг, си­лясь сдви­нуть меш­ки.

- Постойте, - ска­за­ла Ок­са­на, - по­бе­жим ско­рее за сан­ка­ми и от­ве­зем на сан­ках!

И тол­па по­бе­жа­ла за сан­ка­ми.

Пленникам сильно прис­ку­чи­ло си­деть в меш­ках, нес­мот­ря на то что дьяк протк­нул для се­бя пальцем по­ря­доч­ную ды­ру. Ес­ли бы еще не бы­ло на­ро­ду, то, мо­жет быть, он на­шел бы средст­во вы­лезть; но вы­лезть из меш­ка при всех, по­ка­зать се­бя на смех… это удер­жи­ва­ло его, и он ре­шил­ся ждать, слег­ка только пок­рях­ты­вая под не­веж­ли­вы­ми са­по­га­ми Чу­ба. Чуб сам не ме­нее же­лал сво­бо­ды, чувст­вуя, что под ним ле­жит что-то та­кое, на ко­то­ром си­деть страх бы­ло не­лов­ко. Но как ско­ро ус­лы­шал ре­ше­ние сво­ей до­че­ри, то ус­по­ко­ил­ся и не хо­тел уже вы­лезть, рас­суж­дая, что к ха­те сво­ей нуж­но прой­ти, по край­ней ме­ре, ша­гов с сот­ню, а мо­жет быть, и дру­гую. Вы­лез­ши же, нуж­но оп­ра­виться, зас­тег­нуть ко­жух, под­вя­зать по­яс - сколько ра­бо­ты! да и ка­пе­лю­хи ос­та­лись у Со­ло­хи. Пусть же луч­ше дев­ча­та до­ве­зут на сан­ках. Но слу­чи­лось сов­сем не так, как ожи­дал Чуб. В то вре­мя, ког­да див­ча­та по­бе­жа­ли за сан­ка­ми, ху­до­ща­вый кум вы­хо­дил из шин­ка рас­стро­ен­ный и не в ду­хе. Шин­кар­ка ни­ка­ким об­ра­зом не ре­ша­лась ему ве­рить в долг; он хо­тел бы­ло до­жи­даться, авось-ли­бо при­дет ка­кой-ни­будь на­бож­ный дво­ря­нин и по­пот­чу­ет его; но, как на­роч­но, все дво­ря­не ос­та­ва­лись до­ма и, как чест­ные хрис­ти­ане, ели кутью пос­ре­ди сво­их до­маш­них. Раз­мыш­ляя о разв­ра­ще­нии нра­вов и о де­ре­вян­ном серд­це жи­дов­ки, про­да­ющей ви­но, кум наб­рел на меш­ки и ос­та­но­вил­ся в изум­ле­нии.

- Вишь, ка­кие меш­ки кто-то бро­сил на до­ро­ге! - ска­зал он, ос­мат­ри­ва­ясь по сто­ро­нам, - долж­но быть, тут и сви­ни­на есть. По­лез­ло же ко­му-то счас­тие на­ко­ля­до­вать столько вся­кой вся­чи­ны! Экие страш­ные меш­ки! По­ло­жим, что они на­би­ты гре­ча­ни­ка­ми да кор­жа­ми, и то доб­ре. Хо­тя бы бы­ли тут од­ни па­ля­ни­цы, и то в шмак: жи­дов­ка за каж­дую па­ля­ни­цу да­ет осьму­ху вод­ки. Ута­щить ско­рее, что­бы кто ни уви­дел. - Тут взва­лил он се­бе на пле­ча ме­шок с Чу­бом и дьяком, но по­чувст­во­вал, что он слиш­ком тя­жел. - Нет, од­но­му бу­дет тя­же­ло несть, - про­го­во­рил он, - а вот, как на­роч­но, идет ткач Ша­пу­ва­лен­ко. Здравст­вуй, Ос­тап!

- Здравствуй, - ска­зал, ос­та­но­вив­шись, ткач.

- Куда идешь?

- А так, иду, ку­да но­ги идут.

- Помоги, че­ло­век доб­рый, меш­ки снесть! кто-то ко­ля­до­вал, да и ки­нул по­се­ре­ди до­ро­ги. Доб­ром раз­де­лим­ся по­по­лам.

- Мешки? а с чем меш­ки, с кни­ша­ми или па­ля­ни­ца­ми?

- Да, ду­маю, все­го есть.

Тут вы­дер­ну­ли они нас­ко­ро из плет­ня пал­ки, по­ло­жи­ли на них ме­шок и по­нес­ли на пле­чах.

- Куда ж мы по­не­сем его? в ши­нок? - спро­сил до­ро­гою ткач.

- Оно бы и я так ду­мал, что­бы в ши­нок; но ведь прок­ля­тая жи­дов­ка не по­ве­рит, по­ду­ма­ет еще, что где-ни­будь ук­ра­ли; к то­му же я только что из шин­ка. - Мы от­не­сем его в мою ха­ту. Нам ник­то не по­ме­ша­ет: жин­ки нет до­ма.

- Да точ­но ли нет до­ма? - спро­сил ос­то­рож­ный ткач.

- Слава бо­гу, мы не сов­сем еще без ума, - ска­зал кум, - черт ли бы при­нес ме­ня ту­да, где она. Она, ду­маю, про­тас­ка­ет­ся с ба­ба­ми до све­та.

- Кто там? - зак­ри­ча­ла ку­мо­ва же­на, ус­лы­шав шум в се­нях, про­из­ве­ден­ный при­хо­дом двух при­яте­лей с меш­ком, и от­во­ряя дверь.

Кум ос­тол­бе­нел.

- Вот те­бе на! - про­из­нес ткач, опус­тя ру­ки.

Кумова же­на бы­ла та­ко­го ро­да сок­ро­ви­ще, ка­ких не­ма­ло на бе­лом све­те. Так же как и ее муж, она поч­ти ни­ког­да не си­де­ла до­ма и поч­ти весь день прес­мы­ка­лась у ку­му­шек и за­жи­точ­ных ста­рух, хва­ли­ла и ела с большим ап­пе­ти­том и дра­лась только по ут­рам с сво­им му­жем, по­то­му что в это только вре­мя и ви­де­ла его иног­да. Ха­та их бы­ла вдвое ста­рее ша­ро­вар во­лост­но­го пи­са­ря, кры­ша в не­ко­то­рых мес­тах бы­ла без со­ло­мы. Плет­ня вид­ны бы­ли од­ни ос­тат­ки, по­то­му что вся­кий вы­хо­див­ший из до­му ни­ког­да не брал пал­ки для со­бак, в на­деж­де, что бу­дет про­хо­дить ми­мо ку­мо­ва ого­ро­да и вы­дер­нет лю­бую из его плет­ня. Печь не то­пи­лась дня по три. Все, что ни нап­ра­ши­ва­ла неж­ная суп­ру­га у доб­рых лю­дей, пря­та­ла как мож­но по­да­лее от сво­его му­жа и час­то са­мо­уп­рав­но от­ни­ма­ла у не­го до­бы­чу, ес­ли он не ус­пе­вал ее про­пить в шин­ке. Кум, нес­мот­ря на всег­даш­нее хлад­нок­ро­вие, не лю­бил ус­ту­пать ей и от­то­го поч­ти всег­да ухо­дил из до­му с фо­на­ря­ми под обо­ими гла­за­ми, а до­ро­гая по­ло­ви­на, охая, пле­лась рас­ска­зы­вать ста­руш­кам о бес­чинст­ве сво­его му­жа и о пре­тер­пен­ных ею от не­го по­бо­ях.

Теперь мож­но се­бе предс­та­вить, как бы­ли оза­да­че­ны ткач и кум та­ким не­ожи­дан­ным яв­ле­ни­ем. Опус­тив­ши ме­шок, они зас­ту­пи­ли его со­бою и зак­ры­ли по­ла­ми; но уже бы­ло позд­но: ку­мо­ва же­на хо­тя и дур­но ви­де­ла ста­ры­ми гла­за­ми, од­на­ко ж ме­шок за­ме­ти­ла.

- Вот это хо­ро­шо! - ска­за­ла она с та­ким ви­дом, в ко­то­ром за­мет­на бы­ла ра­дость яст­ре­ба. - Это хо­ро­шо, что на­ко­ля­до­ва­ли столько! Вот так всег­да де­ла­ют доб­рые лю­ди; только нет, я ду­маю, где-ни­будь под­це­пи­ли. По­ка­жи­те мне сей­час, слы­ши­те, по­ка­жи­те сей же час ме­шок ваш!

- Лысый черт те­бе по­ка­жет, а не мы, - ска­зал, при­оса­нясь, кум.

- Тебе ка­кое де­ло? - ска­зал ткач, - мы на­ко­ля­до­ва­ли, а не ты.

- Нет, ты мне по­ка­жешь, не­год­ный пьяни­ца! - вскри­ча­ла же­на, уда­рив вы­со­ко­го ку­ма ку­ла­ком в под­бо­ро­док и про­ди­ра­ясь к меш­ку.

Но ткач и кум му­жест­вен­но отс­то­яли ме­шок и зас­та­ви­ли ее по­пя­титься на­зад. Не ус­пе­ли они оп­ра­виться, как суп­ру­га вы­бе­жа­ла в се­ни уже с ко­чер­гою в ру­ках. Про­вор­но хва­ти­ла ко­чер­гою му­жа по ру­кам, тка­ча по спи­не и уже сто­яла воз­ле меш­ка.

- Что мы до­пус­ти­ли ее? - ска­зал ткач, оч­нув­шись.

- Э, что мы до­пус­ти­ли! а от­че­го ты до­пус­тил? - ска­зал хлад­нок­ров­но кум.

- У вас ко­чер­га, вид­но, же­лез­ная! - ска­зал пос­ле не­бо­ль­шо­го мол­ча­ния ткач, по­че­сы­вая спи­ну. - Моя жин­ка ку­пи­ла прош­лый год на яр­мар­ке ко­чер­гу, да­ла пив­ко­пы, - та ни­че­го… не больно.

Между тем тор­жест­ву­ющая суп­ру­га, пос­та­вив на пол ка­га­нец, раз­вя­за­ла ме­шок и заг­ля­ну­ла в не­го. Но, вер­но, ста­рые гла­за ее, ко­то­рые так хо­ро­шо уви­де­ли ме­шок, на этот раз об­ма­ну­лись.

- Э, да тут ле­жит це­лый ка­бан! - вскрик­ну­ла она, всплес­нув от ра­дос­ти в ла­до­ши.

- Кабан! слы­шишь, це­лый ка­бан! - тол­кал ткач ку­ма. - А все ты ви­но­ват!

- Что ж де­лать! - про­из­нес, по­жи­мая пле­ча­ми, кум.

- Как что? че­го мы сто­им? от­ни­мем ме­шок! ну, прис­ту­пай!

- Пошла прочь! пош­ла! это наш ка­бан! - кри­чал, выс­ту­пая, ткач.

- Ступай, сту­пай, чер­то­ва ба­ба! это не твое доб­ро! - го­во­рил, приб­ли­жа­ясь, кум.

Супруга при­ня­лась сно­ва за ко­чер­гу, но Чуб в это вре­мя вы­лез из меш­ка и стал пос­ре­ди се­ней, по­тя­ги­ва­ясь, как че­ло­век, только что про­бу­див­ший­ся от дол­го­го сна.

Кумова же­на вскрик­ну­ла, уда­рив­ши об по­лы ру­ка­ми, и все не­вольно ра­зи­ну­ли рты.

- Что ж она, ду­ра, го­во­рит: ка­бан! Это не ка­бан! - ска­зал кум, вы­пу­ча гла­за.

- Вишь, ка­ко­го че­ло­ве­ка ки­ну­ло в ме­шок! - ска­зал ткач, пя­тясь от ис­пу­гу. - Хоть что хо­чешь го­во­ри, хоть трес­ни, а не обош­лось без не­чис­той си­лы. Ведь он не про­ле­зет в око­ш­ко!

- Это кум! - вскрик­нул, вгля­дев­шись, кум.

- А ты ду­мал кто? - ска­зал Чуб, ус­ме­ха­ясь. - Что, слав­ную я вы­ки­нул над ва­ми шту­ку? А вы не­бось хо­те­ли ме­ня съесть вмес­то сви­ни­ны? Пос­той­те же, я вас по­ра­дую: в меш­ке ле­жит еще что-то, - ес­ли не ка­бан, то, на­вер­но, по­ро­се­нок или иная жив­ность. По­до мною бесп­рес­тан­но что-то ше­ве­ли­лось.

Ткач и кум ки­ну­лись к меш­ку, хо­зяй­ка до­ма уце­пи­лась с про­тив­ной сто­ро­ны, и дра­ка во­зоб­но­ви­лась бы сно­ва, ес­ли бы дьяк, уви­дев­ши те­перь, что ему не­ку­да скрыться, не вы­ка­раб­кал­ся из меш­ка.

Кумова же­на, ос­тол­бе­нев, вы­пус­ти­ла из рук но­гу, за ко­то­рую на­ча­ла бы­ло тя­нуть дьяка из меш­ка.

- Вот и дру­гой еще!- вскрик­нул со стра­хом ткач, - черт зна­ет как ста­ло на све­те… го­ло­ва идет кру­гом… не кол­бас и не па­ля­ниц, а лю­дей ки­да­ют в меш­ки!

- Это дьяк! - про­из­нес изу­мив­ший­ся бо­лее всех Чуб. - Вот те­бе на! ай да Со­ло­ха! по­са­дить в ме­шок… То-то, я гля­жу, у нее пол­ная ха­та меш­ков… Те­перь я все знаю: у нее в каж­дом меш­ке си­де­ло по два че­ло­ве­ка. А я ду­мал, что она то­ль­ко мне од­но­му… Вот те­бе и Со­ло­ха!

Девушки нем­но­го уди­ви­лись, не най­дя од­но­го меш­ка. "Не­че­го де­лать, бу­дет с нас и это­го", - ле­пе­та­ла Ок­са­на. Все при­ня­лись за ме­шок и взва­ли­ли его на сан­ки.

Голова ре­шил­ся мол­чать, рас­суж­дая: ес­ли он зак­ри­чит, что­бы его вы­пус­ти­ли и раз­вя­за­ли ме­шок, - глу­пые див­ча­та раз­бе­гут­ся, по­ду­ма­ют, что в меш­ке си­дит дьявол, и он ос­та­нет­ся на ули­це, мо­жет быть, до завт­ра.

Девушки меж­ду тем, друж­но взяв­шись за ру­ки, по­ле­те­ли, как ви­хорь, с сан­ка­ми по скры­пу­че­му сне­гу. Мно­жест­во, ша­ля, са­ди­лось на сан­ки; дру­гие взби­ра­лись на са­мо­го го­ло­ву. Го­ло­ва ре­шил­ся сно­сить все. На­ко­нец про­еха­ли, от­во­ри­ли нас­тежь две­ри в се­нях и ха­те и с хо­хо­том вта­щи­ли ме­шок.

- Посмотрим, что-то ле­жит тут, - зак­ри­ча­ли все, бро­сив­шись раз­вя­зы­вать.

Тут икот­ка, ко­то­рая не пе­рес­та­ва­ла му­чить го­ло­ву во все вре­мя си­де­ния его в меш­ке, так уси­ли­лась, что он на­чал икать и каш­лять во все гор­ло.

- Ах, тут си­дит кто-то! - зак­ри­ча­ли все и в ис­пу­ге бро­си­лись вон из две­рей.

- Что за черт! ку­да вы ме­че­тесь как уго­ре­лые? - ска­зал, вхо­дя в дверь, Чуб.

- Ах, батько! - про­из­нес­ла Ок­са­на, - в меш­ке си­дит кто-то!

- В меш­ке? где вы взя­ли этот ме­шок?

- Кузнец бро­сил его по­се­редь до­ро­ги, - ска­за­ли все вдруг.

"Ну, так, не го­во­рил ли я?.." - по­ду­мал про се­бя Чуб.

- Чего ж вы ис­пу­га­лись? пос­мот­рим. А ну-ка, чо­ло­ви­че, про­шу не пог­не­виться, что не на­зы­ва­ем по име­ни и от­чест­ву, вы­ле­зай из меш­ка!

Голова вы­лез.

- Ах! - вскрик­ну­ли де­вуш­ки.

- И го­ло­ва влез ту­да же, - го­во­рил про се­бя Чуб в не­до­у­ме­нии, ме­ряя его с го­ло­вы до ног, - вишь как!..!.. - бо­лее он ни­че­го не мог ска­зать.

Голова сам был не меньше сму­щен и не знал, что на­чать.

- Должно быть, на дво­ре хо­лод­но? - ска­зал он, об­ра­ща­ясь к Чу­бу.

- Морозец есть, - от­ве­чал Чуб. - А поз­воль спро­сить те­бя, чем ты сма­зы­ва­ешь свои са­по­ги, смальцем или дег­тем?

Он хо­тел не то ска­зать, он хо­тел спро­сить: "Как ты, го­ло­ва, за­лез в этот ме­шок?" - но сам не по­ни­мал, как вы­го­во­рил со­вер­шен­но дру­гое.

- Дегтем луч­ше! - ска­зал го­ло­ва. - Ну, про­щай, Чуб! - И, на­х­ло­бу­чив ка­пе­лю­хи, вы­шел из ха­ты.

- Для че­го спро­сил я сду­ру, чем он ма­жет са­по­ги! - про­из­нес Чуб, пог­ля­ды­вая на две­ри, в ко­то­рые вы­шел го­ло­ва. - Ай да Со­ло­ха! эда­ко­го че­ло­ве­ка за­са­дить в ме­шок!.. Вишь, чер­то­ва ба­ба! А я ду­рак… да где же тот прок­ля­тый ме­шок?

- Я ки­ну­ла его в угол, там больше ни­че­го нет, - ска­за­ла Ок­са­на.

- Знаю я эти шту­ки, ни­че­го нет! по­дай­те его сю­да: там еще один си­дит! Встрях­ни­те его хо­ро­шенько… Что, нет?.. Вишь, прок­ля­тая ба­ба! А пог­ля­деть на нее - как свя­тая, как буд­то и ско­ром­но­го ни­ког­да не бра­ла в рот.

Но ос­та­вим Чу­ба из­ли­вать на до­су­ге свою до­са­ду и возв­ра­тим­ся к куз­не­цу, по­то­му что уже на дво­ре, вер­но, есть час де­вя­тый.

Сначала страш­но по­ка­за­лось Ва­ку­ле, ког­да под­нял­ся он от зем­ли на та­кую вы­со­ту, что ни­че­го уже не мог ви­деть вни­зу, и про­ле­тел как му­ха под са­мым ме­ся­цем так, что ес­ли бы не нак­ло­нил­ся нем­но­го, то за­це­пил бы его шап­кою. Од­на­ко ж ма­ло спус­тя он обод­рил­ся и уже стал под­шу­чи­вать над чер­том. Его за­бав­ля­ло до край­нос­ти, как черт чи­хал и каш­лял, ког­да он сни­мал с шеи ки­па­рис­ный крес­тик и под­но­сил к не­му. На­роч­но под­ни­мал он ру­ку по­че­сать го­ло­ву, а черт, ду­мая, что его со­би­ра­ют­ся крес­тить, ле­тел еще быст­рее. Все бы­ло свет­ло в вы­ши­не. Воз­дух в лег­ком се­реб­ря­ном ту­ма­не был проз­ра­чен. Все бы­ло вид­но, и да­же мож­но бы­ло за­ме­тить, как вих­рем про­нес­ся ми­мо их, си­дя в горш­ке, кол­дун; как звез­ды, соб­рав­шись в ку­чу, иг­ра­ли в жмур­ки; как клу­бил­ся в сто­ро­не об­ла­ком це­лый рой ду­хов; как пля­сав­ший при ме­ся­це черт снял шап­ку, уви­дав­ши куз­не­ца, ска­чу­ще­го вер­хом; как ле­те­ла возв­ра­щав­ша­яся на­зад мет­ла, на ко­то­рой, вид­но, только что съезди­ла ку­да нуж­но ведьма… мно­го еще дря­ни встре­ча­ли они. Все, ви­дя куз­не­ца, на ми­ну­ту ос­та­нав­ли­ва­лось пог­ля­деть на не­го и по­том сно­ва нес­лось да­лее и про­дол­жа­ло свое; куз­нец все ле­тел; и вдруг заб­лес­тел пе­ред ним Пе­тер­бург весь в ог­не. (Тог­да бы­ла по ка­ко­му­то слу­чаю ил­лю­ми­на­ция.) Черт, пе­ре­ле­тев че­рез шлаг­ба­ум, обо­ро­тил­ся в ко­ня, и куз­нец уви­дел се­бя на ли­хом бе­гу­не се­ре­ди ули­цы.

Боже мой! стук, гром, блеск; по обе­им сто­ро­нам гро­моз­дят­ся че­ты­ре­хэ­таж­ные сте­ны; стук ко­пыт ко­ня, звук ко­ле­са от­зы­ва­лись гро­мом и от­да­ва­лись с че­ты­рех сто­рон; до­мы рос­ли и буд­то по­ды­ма­лись из зем­ли на каж­дом ша­гу; мос­ты дро­жа­ли; ка­ре­ты ле­та­ли; из­воз­чи­ки, фо­рей­то­ры кри­ча­ли; снег свис­тел под ты­сячью ле­тя­щих со всех сто­рон са­ней; пе­ше­хо­ды жа­лись и тес­ни­лись под до­ма­ми, уни­зан­ны­ми плош­ка­ми, и ог­ром­ные те­ни их мелька­ли по сте­нам, до­ся­гая го­ло­вою труб и крыш. С изум­ле­ни­ем ог­ля­ды­вал­ся куз­нец на все сто­ро­ны. Ему ка­за­лось, что все до­мы уст­ре­ми­ли на не­го свои бес­чис­лен­ные ог­нен­ные очи и гля­де­ли. Гос­под в кры­тых сук­ном шу­бах он уви­дел так мно­го, что не знал, ко­му шап­ку сни­мать. "Бо­же ты мой, сколько тут панст­ва! - по­ду­мал куз­нец. - Я ду­маю, каж­дый, кто ни прой­дет по ули­це в шу­бе, то и за­се­да­тель, то и за­се­да­тель! а те, что ка­та­ют­ся в та­ких чуд­ных брич­ках со стек­ла­ми, те ког­да не го­род­ни­чие, то, вер­но, ко­мис­са­ры, а мо­жет, еще и больше". Его сло­ва прер­ва­ны бы­ли воп­ро­сом чер­та: "Пря­мо ли ехать к ца­ри­це?" "Нет, страш­но, - по­ду­мал куз­нец. - Тут где-то, не знаю, прис­та­ли за­по­рож­цы, ко­то­рые про­ез­жа­ли осенью чрез Ди­каньку. Они еха­ли из Се­чи с бу­ма­га­ми к ца­ри­це; все бы та­ки по­со­ве­то­ваться с ни­ми".

- Эй, са­та­на, по­ле­зай ко мне в кар­ман да ве­ди к за­по­рож­цам!

Черт в од­ну ми­ну­ту по­ху­дел и сде­лал­ся та­ким ма­ле­нь­ким, что без тру­да влез к не­му в кар­ман. А Ва­ку­ла не ус­пел ог­ля­нуться, как очу­тил­ся пе­ред большим до­мом, во­шел, сам не зная как, на лест­ни­цу, от­во­рил дверь и по­дал­ся нем­но­го на­зад от блес­ка, уви­дев­ши уб­ран­ную ком­на­ту; но нем­но­го обод­рил­ся, уз­нав­ши тех са­мых за­по­рож­цев, ко­то­рые про­ез­жа­ли че­рез Ди­каньку, си­дев­ших на шел­ко­вых ди­ва­нах, под­жав под се­бя на­ма­зан­ные дег­тем са­по­ги, и ку­рив­ших са­мый креп­кий та­бак, на­зы­ва­емый обык­но­вен­но ко­реш­ка­ми.

- Здравствуйте, па­но­ве! по­мо­гай бог вам! вот где уви­де­лись! - ска­зал куз­нец, по­до­шев­ши близ­ко и от­ве­сив­ши по­к­лон до зем­ли.

- Что там за че­ло­век? - спро­сил си­дев­ший пе­ред са­мым ку­з­не­цом дру­го­го, си­дев­ше­го по­да­лее.

- А вы не поз­на­ли? - ска­зал куз­нец, - это я, Ва­ку­ла, куз­нец! Ког­да про­ез­жа­ли осенью че­рез Ди­каньку, то про­гос­ти­ли, дай бо­же вам вся­ко­го здо­ровья и дол­го­ле­тия, без ма­ло­го два дни. И но­вую ши­ну тог­да пос­та­вил на пе­ред­нее ко­ле­со ва­шей ки­бит­ки!

- А! - ска­зал тот же за­по­ро­жец, - это тот са­мый куз­нец, ко­то­рый ма­лю­ет важ­но. Здо­ро­во, зем­ляк, за­чем те­бя бог при­нес?

- А так, за­хо­те­лось пог­ля­деть, го­во­рят…

- Что же зем­ляк, - ска­зал, при­оса­нясь, за­по­ро­жец и же­лая по­ка­зать, что он мо­жет го­во­рить и по-рус­ски, - што бал­шой го­род?

Кузнец и се­бе не хо­тел ос­ра­миться и по­ка­заться но­вич­ком, при­том же, как име­ли слу­чай ви­деть вы­ше се­го, он знал и сам гра­мот­ный язык.

- Губерния знат­ная! - от­ве­чал он рав­но­душ­но. - Не­че­го ска­зать: до­мы бал­шу­щие, кар­ти­ны ви­сят скрозь важ­ные. Мно­гие до­мы ис­пи­са­ны бук­ва­ми из су­сально­го зо­ло­та до чрез­вы­чай­нос­ти. Не­че­го ска­зать, чуд­ная про­пор­ция!

Запорожцы, ус­лы­шав­ши куз­не­ца, так сво­бод­но изъясня­юще­го­ся, вы­ве­ли зак­лю­че­ние очень для не­го вы­год­ное.

- После по­тол­ку­ем с то­бою, зем­ляк, по­больше; те­перь же мы едем сей­час к ца­ри­це.

- К ца­ри­це? А будьте лас­ко­вы, па­но­ве, возьми­те и ме­ня с со­бою!

- Тебя? - про­из­нес за­по­ро­жец с та­ким ви­дом, с ка­ким го­во­рит дядька че­ты­рех­лет­не­му сво­ему вос­пи­тан­ни­ку, про­ся­ще­му по­са­дить его на нас­то­ящую, на большую ло­шадь. - Что ты бу­дешь там де­лать? Нет, не мож­но. - При этом на ли­це его вы­ра­зи­лась зна­чи­тельная ми­на. - Мы, брат, бу­дем с ца­ри­цей тол­ко­вать про свое.

- Возьмите! - нас­та­ивал куз­нец. - Про­си! - шеп­нул он ти­хо чер­ту, уда­рив ку­ла­ком по кар­ма­ну.

Не ус­пел он это­го ска­зать, как дру­гой за­по­ро­жец про­го­во­рил:

- Возьмем его, в са­мом де­ле, брат­цы!

- Пожалуй, возьмем! - про­из­нес­ли дру­гие.

- Надевай же платье та­кое, как и мы.

Кузнец схва­тил­ся на­тя­нуть на се­бя зе­ле­ный жу­пан, как вдруг дверь от­во­ри­лась и во­шед­ший с по­зу­мен­та­ми че­ло­век ска­зал, что по­ра ехать.

Чудно' сно­ва по­ка­за­лось куз­не­цу, ког­да он по­нес­ся в ог­ром­ной ка­ре­те, ка­ча­ясь на рес­со­рах, ког­да с обе­их сто­рон ми­мо его бе­жа­ли на­зад че­ты­ре­хэ­таж­ные до­мы и мос­то­вая, гре­мя, ка­за­лось, са­ма ка­ти­лась под но­ги ло­ша­дям.

"Боже ты мой, ка­кой свет! - ду­мал про се­бя куз­нец. - У нас днем не бы­ва­ет так свет­ло".

Кареты ос­та­но­ви­лись пе­ред двор­цом. За­по­рож­цы выш­ли, всту­пи­ли в ве­ли­ко­леп­ные се­ни и на­ча­ли по­ды­маться на блис­та­тельно ос­ве­щен­ную лест­ни­цу.

- Что за лест­ни­ца! - шеп­тал про се­бя куз­нец, - жаль но­га­ми топ­тать. Экие ук­ра­ше­ния! Вот, го­во­рят, лгут сказ­ки! кой черт лгут! бо­же ты мой, что за пе­ри­ла! ка­кая ра­бо­та! тут од­но­го же­ле­за руб­лей на пятьде­сят пош­ло!

Уже взоб­рав­шись на лест­ни­цу, за­по­рож­цы прош­ли пер­вую за­лу. Роб­ко сле­до­вал за ни­ми куз­нец, опа­са­ясь на каж­дом ша­гу пос­кользнуться на пар­ке­те. Прош­ли три за­лы, куз­нец все еще не пе­рес­та­вал удив­ляться. Всту­пив­ши в чет­вер­тую, он не­вольно по­до­шел к ви­сев­шей на сте­не кар­ти­не. Это бы­ла пре­чис­тая де­ва с мла­ден­цем на ру­ках. "Что за кар­ти­на! что за чуд­ная жи­во­пись! - рас­суж­дал он, - вот, ка­жет­ся, го­во­рит! ка­жет­ся, жи­вая! а ди­тя свя­тое! и руч­ки при­жа­ло! и ус­ме­ха­ет­ся, бед­ное! а крас­ки! бо­же ты мой, ка­кие крас­ки! тут вох­ры, я ду­маю, и на ко­пей­ку не пош­ло, все ярь да ба­кан; а го­лу­бая так и го­рит! важ­ная ра­бо­та! долж­но быть, грунт на­ве­ден был блей­ва­сом. Сколь, од­на­ко ж, ни уди­ви­тельны сии ма­ле­ва­ния, но эта мед­ная руч­ка, - про­дол­жал он, под­хо­дя к две­ри и щу­пая за­мок, - еще больше­го дос­той­на удив­ле­ния. Эк ка­кая чис­тая вы­дел­ка! это все, я ду­маю, не­мец­кие куз­не­цы, за са­мые до­ро­гие це­ны де­ла­ли…"

Может быть, дол­го еще бы рас­суж­дал куз­нец, ес­ли бы ла­кей с га­лу­на­ми не толк­нул его под ру­ку и не на­пом­нил, что­бы он не отс­та­вал от дру­гих. За­по­рож­цы прош­ли еще две за­лы и ос­та­но­ви­лись. Тут ве­ле­но им бы­ло до­жи­даться. В за­ле тол­пи­лось нес­колько ге­не­ра­лов в ши­тых зо­ло­том мун­ди­рах. За­по­рож­цы пок­ло­ни­лись на все сто­ро­ны и ста­ли в ку­чу.

Минуту спус­тя во­шел в соп­ро­вож­де­нии це­лой сви­ты ве­ли­чест­вен­но­го рос­та, до­вольно плот­ный че­ло­век в геть­манс­ком мун­ди­ре, в жел­тых са­пож­ках. Во­ло­сы на нем бы­ли раст­ре­па­ны, один глаз нем­но­го крив, на ли­це изоб­ра­жа­лась ка­кая-то над­мен­ная ве­ли­ча­вость, во всех дви­же­ни­ях вид­на бы­ла при­выч­ка по­ве­ле­вать. Все ге­не­ра­лы, ко­то­рые рас­ха­жи­ва­ли до­вольно спе­си­во в зо­ло­тых мун­ди­рах, за­су­ети­лись, и с низ­ки­ми пок­ло­на­ми, ка­за­лось, ло­ви­ли его каж­дое сло­во и да­же ма­лей­шее дви­же­ние, что­бы сей­час ле­теть вы­пол­нять его. Но гетьман не об­ра­тил да­же и вни­ма­ния, ед­ва кив­нул го­ло­вою и по­до­шел к за­по­рож­цам.

Запорожцы от­ве­си­ли все пок­лон в но­ги.

- Все ли вы здесь? - спро­сил он про­тяж­но, про­из­но­ся сло­ва нем­но­го в нос.

- Та, вси, батько! - от­ве­ча­ли за­по­рож­цы, кла­ня­ясь сно­ва.

- Не за­бу­де­те го­во­рить так, как я вас учил?

- Нет батько, не по­за­бу­дем.

- Это царь? - спро­сил куз­нец од­но­го из за­по­рож­цев.

- Куда те­бе царь! это сам По­тем­кин, - от­ве­чал тот.

В дру­гой ком­на­те пос­лы­ша­лись го­ло­са, и куз­нец не знал, ку­да деть свои гла­за от мно­жест­ва во­шед­ших дам в ат­лас­ных платьях с длин­ны­ми хвос­та­ми и прид­вор­ных в ши­тых зо­ло­том каф­та­нах и с пуч­ка­ми на­за­ди. Он только ви­дел один блеск и больше ни­че­го. За­по­рож­цы вдруг все па­ли на зем­лю и зак­ри­ча­ли в один го­лос:

- Помилуй, ма­мо! по­ми­луй!

Кузнец, не ви­дя ни­че­го, рас­тя­нул­ся и сам со всем усер­ди­ем на по­лу.

- Встаньте, - проз­ву­чал над ни­ми по­ве­ли­тельный и вмес­те при­ят­ный го­лос. Не­ко­то­рые из прид­вор­ных за­су­ети­лись и тол­ка­ли за­по­рож­цев.

- Не вста­нем, ма­мо! не вста­нем! ум­рем, а на вста­нем! - кри­ча­ли за­по­рож­цы.

Потемкин ку­сал се­бе гу­бы, на­ко­нец по­до­шел сам и по­ве­ли­тельно шеп­нул од­но­му из за­по­рож­цев. За­по­рож­цы под­ня­лись.

Тут ос­ме­лил­ся и куз­нец под­нять го­ло­ву и уви­дел сто­яв­шую пе­ред со­бою не­большо­го рос­та жен­щи­ну, нес­колько да­же до­род­ную, на­пуд­рен­ную, с го­лу­бы­ми гла­за­ми, и вмес­те с тем ве­ли­чест­вен­но улы­ба­ющим­ся ви­дом, ко­то­рый так умел по­ко­рять се­бе все и мог только при­над­ле­жать од­ной царст­ву­ющей жен­щи­не.

- Светлейший обе­щал ме­ня поз­на­ко­мить се­год­ня с мо­им на­ро­дом, ко­то­ро­го я до сих пор еще не ви­да­ла, - го­во­ри­ла да­ма с го­лу­бы­ми гла­за­ми, рас­смат­ри­вая с лю­бо­пытст­вом за­по­рож­цев. - Хо­ро­шо ли вас здесь со­дер­жат? - про­дол­жа­ла она, под­хо­дя бли­же.

- Та спа­си­би, ма­мо! Про­ви­янт да­ют хо­ро­ший, хо­тя ба­ра­ны здеш­ние сов­сем не то, что у нас на За­по­рожье, - по­че­му ж не жить как-ни­будь?..

Потемкин по­мор­щил­ся, ви­дя, что за­по­рож­цы го­во­рят со­вер­шен­но не то, че­му он их учил…

Один из за­по­рож­цев, при­оса­нясь, выс­ту­пил впе­ред:

- Помилуй, ма­мо! за­чем гу­бишь вер­ный на­род? чем прог­не­ви­ли? Раз­ве дер­жа­ли мы ру­ку по­га­но­го та­та­ри­на; раз­ве сог­ла­ша­лись в чем­ли­бо с тур­чи­ном; раз­ве из­ме­ни­ли те­бе де­лом или по­мыш­ле­ни­ем? За что ж не­ми­лость? Преж­де слы­ха­ли мы, что при­ка­зы­ва­ешь вез­де стро­ить кре­пос­ти от нас; пос­ле слу­ша­ли, что хо­чешь по­во­ро­тить в ка­ра­би­не­ры; те­перь слы­шим но­вые на­пас­ти. Чем ви­но­ва­то за­по­рожс­кое вой­ско? тем ли, что пе­ре­ве­ло твою ар­мию че­рез Пе­ре­коп и по­мог­ло тво­им ене­ра­лам по­ру­бать крым­цев?..

Потемкин мол­чал и неб­реж­но чис­тил не­большою ще­то­ч­кою свои брил­ли­ан­ты, ко­то­ры­ми бы­ли уни­за­ны его ру­ки.

- Чего же хо­ти­те вы? - за­бот­ли­во спро­си­ла Ека­те­ри­на.

Запорожцы зна­чи­тельно взгля­ну­ли друг на дру­га.

"Теперь по­ра! Ца­ри­ца спра­ши­ва­ет, че­го хо­ти­те!" - ска­зал сам се­бе куз­нец и вдруг по­ва­лил­ся на зем­лю.

- Ваше царс­кое ве­ли­чест­во, не при­ка­жи­те каз­нить, при­ка­жи­те ми­ло­вать! Из че­го, не во гнев будь ска­за­но ва­шей царс­кой ми­лос­ти, сде­ла­ны че­ре­вич­ки, что на но­гах ва­ших? Я ду­маю, ни один швец ни в од­ном го­су­дарст­ве на све­те не су­ме­ет так сде­лать. Бо­же ты мой, что, ес­ли бы моя жин­ка на­де­ла та­кие че­ре­ви­ки!

Государыня зас­ме­ялась. Прид­вор­ные зас­ме­ялись то­же. По­тем­кин и хму­рил­ся и улы­бал­ся вмес­те. За­по­рож­цы на­ча­ли тол­кать под ру­ку куз­не­ца, ду­мая, не с ума ли он со­шел.

- Встань! - ска­за­ла лас­ко­во го­су­да­ры­ня. - Ес­ли так те­бе хо­чет­ся иметь та­кие баш­ма­ки, то это нет­руд­но сде­лать. При­не­си­те ему сей же час баш­ма­ки са­мые до­ро­гие, с зо­ло­том! Пра­во, мне очень нра­вит­ся это прос­то­ду­шие! Вот вам, - про­дол­жа­ла го­су­да­ры­ня, уст­ре­мив гла­за на сто­яв­ше­го по­да­лее от дру­гих сред­них лет че­ло­ве­ка с пол­ным, но нес­колько блед­ным ли­цом, ко­то­ро­го скром­ный каф­тан с больши­ми пер­ла­мут­ро­вы­ми пу­го­ви­ца­ми, по­ка­зы­вал, что он не при­над­ле­жал к чис­лу прид­вор­ных, - пред­мет, дос­той­ный ост­ро­ум­но­го пе­ра ва­ше­го!

- Вы, ва­ше им­пе­ра­торс­кое ве­ли­чест­во, слиш­ком ми­лос­ти­вы. Сю­да нуж­но, по край­ней ме­ре, Ла­фон­те­на! - от­ве­чал, пок­ло­нясь, че­ло­век с пер­ла­мут­ро­вы­ми пу­го­ви­ца­ми.

- По чес­ти ска­жу вам: я до сих пор без па­мя­ти от ва­ше­го "Бри­га­ди­ра". Вы уди­ви­тельно хо­ро­шо чи­та­ете! Од­на­ко ж, - про­дол­жа­ла го­су­да­ры­ня, об­ра­ща­ясь сно­ва к за­по­рож­цам, - я слы­ша­ла, что на Се­чи у вас ни­ког­да не же­нят­ся.

- Як же, ма­мо! ведь че­ло­ве­ку, са­ма зна­ешь, без жин­ки нельзя жить, - от­ве­чал тот са­мый за­по­ро­жец, ко­то­рый раз­го­ва­ри­вал с куз­не­цом, и куз­нец уди­вил­ся, слы­ша, что этот за­по­ро­жец, зная так хо­ро­шо гра­мот­ный язык, го­во­рит с ца­ри­цею, как буд­то на­роч­но, са­мым гру­бым, обык­но­вен­но на­зы­ва­емым му­жиц­ким на­ре­чи­ем. "Хит­рый на­род! - по­ду­мал он сам се­бе, - вер­но, не­да­ром он это де­ла­ет".

- Мы не чер­не­цы, - про­дол­жал за­по­ро­жец, - а лю­ди греш­ные. Пад­ки, как и все чест­ное хрис­ти­анст­во, до ско­ром­но­го. Есть у нас не ма­ло та­ких, ко­то­рые име­ют жен, только не жи­вут с ни­ми на Се­чи. Есть та­кие, что име­ют жен в Польше; есть та­кие, что име­ют жен в Ук­рай­не; есть та­кие, что име­ют жен и в Ту­ре­щи­не.

В это вре­мя куз­не­цу при­нес­ли баш­ма­ки.

- Боже ты мой, что за ук­ра­ше­ние! - вскрик­нул он ра­дост­но, ух­ва­тив баш­ма­ки. - Ва­ше царс­кое ве­ли­чест­во! Что ж, ко­г­да баш­ма­ки та­кие на но­гах и в них, ча­ятельно, ва­ше бла­го­ро­дие, хо­ди­те и на лед ков­заться, ка­кие ж долж­ны быть са­мые нож­ки? ду­маю, по ма­лой ме­ре из чис­то­го са­ха­ра.

Государыня, ко­то­рая точ­но име­ла са­мые строй­ные и пре­лест­ные нож­ки, не мог­ла не улыб­нуться, слы­ша та­кой комп­ли­мент из уст прос­то­душ­но­го куз­не­ца, ко­то­рый в сво­ем за­по­рожс­ком платье мог по­честься кра­сав­цем, нес­мот­ря на смуг­лое ли­цо.

Обрадованный та­ким бла­госк­лон­ным вни­ма­ни­ем, куз­нец уже хо­тел бы­ло рас­спро­сить хо­ро­шенько ца­ри­цу о всем: прав­да ли, что ца­ри едят один только мед да са­ло, и то­му по­доб­ное; но, по­чувст­во­вав, что за­по­рож­цы тол­ка­ют его под бо­ка, ре­шил­ся за­мол­чать; и ког­да го­су­да­ры­ня, об­ра­тив­шись к ста­ри­кам, на­ча­ла рас­спра­ши­вать, как у них жи­вут на Се­чи, ка­кие обы­чаи во­дят­ся, - он, ото­шед­ши на­зад, наг­нул­ся к кар­ма­ну, ска­зал ти­хо: "Вы­но­си ме­ня от­сю­да ско­рее!" - и вдруг очу­тил­ся за шлаг­ба­умом.

- Утонул! ей-бо­гу, уто­нул! вот что­бы я не сош­ла с это­го мес­та, ес­ли не уто­нул! - ле­пе­та­ла толс­тая тка­чи­ха, стоя в ку­че ди­каньских баб по­се­ре­ди ули­цы.

- Что ж, раз­ве я лгунья ка­кая? раз­ве я у ко­го-ни­будь ко­ро­ву ук­ра­ла? раз­ве я сгла­зи­ла ко­го, что ко мне не име­ют ве­ры? - кри­ча­ла ба­ба в ко­зац­кой свит­ке, с фи­оле­то­вым но­сом, раз­ма­хи­вая ру­ка­ми. - Вот что­бы мне во­ды не за­хо­те­лось пить, ес­ли ста­рая Пе­ре­пер­чи­ха не ви­де­ла собст­вен­ны­ми гла­за­ми, как по­ве­сил­ся куз­нец!

- Кузнец по­ве­сил­ся? вот те­бе на! - ска­зал го­ло­ва, вы­хо­див­ший от Чу­ба, ос­та­но­вил­ся и про­тес­нил­ся бли­же к раз­го­ва­ри­вав­шим.

- Скажи луч­ше, чтоб те­бе вод­ки не за­хо­те­лось пить, ста­рая пьяни­ца! - от­ве­ча­ла тка­чи­ха, - нуж­но быть та­кой су­ма­с­ше­д­шей, как ты, что­бы по­ве­ситься! Он уто­нул! уто­нул в про­лу­бе! Это я так знаю, как то, что ты бы­ла сей­час у шин­кар­ки.

- Срамница! вишь, чем ста­ла поп­ре­кать! - гнев­но воз­ра­зи­ла ба­ба с фи­оле­то­вым но­сом. - Мол­ча­ла бы, не­год­ни­ца! Ра­з­ве я не знаю, что к те­бе дьяк хо­дит каж­дый ве­чер?

Ткачиха вспых­ну­ла.

- Что дьяк? к ко­му дьяк? что ты врешь?

- Дьяк? - про­пе­ла, тес­нясь к спо­рив­шим, дьячи­ха, в ту­лу­пе из за­ячьего ме­ха, кры­том си­нею ки­тай­кой. - Я дам знать дьяка! Кто это го­во­рит - дьяк?

- А вот к ко­му хо­дит дьяк! - ска­за­ла ба­ба с фи­оле­то­вым но­сом, ука­зы­вая на тка­чи­ху.

- Так это ты, су­ка, - ска­за­ла дьячи­ха, подс­ту­пая к тка­чи­хе, - так это ты, ведьма, на­пус­ка­ешь ему ту­ман и по­ишь не­чис­тым зельем, что­бы хо­дил к те­бе?

- Отвяжись от ме­ня, са­та­на! - го­во­ри­ла, пя­тясь, тка­чи­ха.

- Вишь, прок­ля­тая ведьма, чтоб ты не дож­да­ла де­тей сво­их ви­деть, не­год­ная! Тьфу!.. - Тут дьячи­ха плю­ну­ла пря­мо в гла­за тка­чи­хе.

Ткачиха хо­те­ла и се­бе сде­лать то же, но вмес­то то­го плю­ну­ла в неб­ри­тую бо­ро­ду го­ло­ве, ко­то­рый, что­бы луч­ше все слы­шать, по­доб­рал­ся к са­мим спо­рив­шим.

- А, сквер­ная ба­ба! - зак­ри­чал го­ло­ва, об­ти­рая по­лою ли­цо и под­няв­ши кнут. Это дви­же­ние зас­та­ви­ло всех ра­зой­титься с ру­га­тельства­ми в раз­ные сто­ро­ны. - Экая мер­зо­сть! - пов­то­рял он, про­дол­жая об­ти­раться. - Так куз­нец уто­нул! Бо­же ты мой, а ка­кой важ­ный жи­во­пи­сец был! ка­кие но­жи креп­кие, сер­пы, плу­ги умел вы­ко­вы­вать! Что за си­ла бы­ла! Да, - про­дол­жал он, за­ду­мав­шись, - та­ких лю­дей ма­ло у нас на се­ле. То-то я, еще си­дя в прок­ля­том меш­ке, за­ме­чал, что бед­няж­ка был креп­ко не в ду­хе. Вот те­бе и куз­нец! был, а те­перь и нет! А я со­би­рал­ся бы­ло под­ко­вать свою ря­бую ко­бы­лу!..

И, бу­ду­чи по­лон та­ких хрис­ти­анс­ких мыс­лей, го­ло­ва ти­хо поб­рел в свою ха­ту.

Оксана сму­ти­лась, ког­да до нее дош­ли та­кие вес­ти. Она ма­ло ве­ри­ла гла­зам Пе­ре­пер­чи­хи и тол­кам баб; она зна­ла, что куз­нец до­вольно на­бо­жен, что­бы ре­шиться по­гу­бить свою ду­шу. Но что, ес­ли он в са­мом де­ле ушел с на­ме­ре­ни­ем ни­ког­да не возв­ра­щаться в се­ло? А вряд ли и в дру­гом мес­те где най­дет­ся та­кой мо­ло­дец, как куз­нец! Он же так лю­бил ее! Он до­лее всех вы­но­сил ее кап­ри­зы! Кра­са­ви­ца всю ночь под сво­им оде­ялом по­во­ра­чи­ва­лась с пра­во­го бо­ка на ле­вый, с ле­во­го на пра­вый - и не мог­ла зас­нуть. То, раз­ме­тав­шись в об­во­ро­жи­тельной на­го­те, ко­то­рую ноч­ной мрак скры­вал да­же от нее са­мой, она поч­ти вслух бра­ни­ла се­бя; то, при­утих­нув, ре­ша­лась ни о чем не ду­мать - и все ду­ма­ла. И вся го­ре­ла; и к ут­ру влю­би­лась по уши в куз­не­ца.

Чуб не изъявил ни ра­дос­ти, ни пе­ча­ли об учас­ти Ва­ку­лы. Его мыс­ли за­ня­ты бы­ли од­ним: он ни­как не мог по­за­быть ве­ро­ломст­ва Со­ло­хи и сон­ный не пе­рес­та­вал бра­нить ее.

Настало ут­ро. Вся цер­ковь еще до све­та бы­ла пол­на на­ро­да. По­жи­лые жен­щи­ны в бе­лых на­мит­ках, в бе­лых су­кон­ных свит­ках на­бож­но крес­ти­лись у са­мо­го вхо­да цер­ков­но­го. Дво­рян­ки в зе­ле­ных и жел­тых коф­тах, а иные да­же в си­них кун­ту­шах с зо­ло­ты­ми на­за­ди уса­ми, сто­яли впе­ре­ди их. Див­ча­та, у ко­то­рых на го­ло­вах на­мо­та­на бы­ла це­лая лав­ка лент, а на шее мо­нист, крес­тов и ду­ка­тов, ста­ра­лись проб­раться еще бли­же к ико­нос­та­су. Но впе­ре­ди всех бы­ли дво­ря­не и прос­тые му­жи­ки с уса­ми, с чу­ба­ми, с толс­ты­ми ше­ями и только что выб­ри­ты­ми под­бо­род­ка­ми, все большею час­тию в ко­бе­ня­ках, из-под ко­то­рых вы­ка­зы­ва­лась бе­лая, а у иных и си­няя свит­ка. На всех ли­цах, ку­да ни взглянь, ви­ден был празд­ник. Го­ло­ва об­ли­зы­вал­ся, во­об­ра­жая, как он раз­го­ве­ет­ся кол­ба­сою; див­ча­та по­мыш­ля­ли о том, как они бу­дут ков­заться с хлоп­ца­ми на льду; ста­ру­хи усерд­нее, не­же­ли ког­да-ли­бо, шеп­та­ли мо­лит­вы. По всей церк­ви слыш­но бы­ло, как ко­зак Свер­бы­гуз клал пок­ло­ны. Од­на только Ок­са­на сто­яла как буд­то не своя: мо­ли­лась и не мо­ли­лась. На серд­це у нее стол­пи­лось столько раз­ных чувств, од­но дру­го­го до­сад­нее, од­но дру­го­го пе­чальнее, что ли­цо ее вы­ра­жа­ло од­но только сильное сму­ще­ние; сле­зы дро­жа­ли на гла­зах. Див­ча­та не мог­ли по­нять это­му при­чи­ны и не по­доз­ре­ва­ли, что­бы ви­ною был куз­нец. Од­на­ко ж не од­на Ок­са­на бы­ла за­ня­та куз­не­цом. Все ми­ря­не за­ме­ти­ли, что празд­ник - как буд­то не празд­ник; что как буд­то все че­го-то не­дос­та­ет. Как на бе­ду, дьяк пос­ле пу­те­шест­вия в меш­ке ох­рип и дре­без­жал ед­ва слыш­ным го­ло­сом; прав­да, при­ез­жий пев­чий слав­но брал ба­са, но ку­да бы луч­ше, ес­ли бы и куз­нец был, ко­то­рый всег­да, бы­ва­ло, как только пе­ли "Отче наш" или "Иже хе­ру­ви­мы", всхо­дил на кры­лос и вы­во­дил от­ту­да тем же са­мым на­пе­вом, ка­ким по­ют и в Пол­та­ве. К то­му же он один исп­рав­лял долж­ность цер­ков­но­го ти­та­ра. Уже отош­ла за­ут­ре­ня; пос­ле за­ут­ре­ни отош­ла обед­ня… ку­да же это, в са­мом де­ле, зап­ро­пас­тил­ся куз­нец?

Еще быст­рее в ос­тальное вре­мя но­чи нес­ся черт с куз­не­цом на­зад. И ми­гом очу­тил­ся Ва­ку­ла око­ло сво­ей ха­ты. В это вре­мя про­пел пе­тух. "Ку­да? - зак­ри­чал он, ух­ва­тя за хвост хо­тев­ше­го убе­жать чер­та, - пос­той, при­ятель, еще не все: я еще не поб­ла­го­да­рил те­бя". Тут, схва­тив­ши хво­рос­ти­ну, от­ве­сил он ему три уда­ра, и бед­ный черт при­пус­тил бе­жать, как му­жик, ко­то­ро­го только что вы­па­рил за­се­да­тель. Итак, вмес­то то­го что­бы про­весть, соб­лаз­нить и оду­ра­чить дру­гих, враг че­ло­ве­чес­ко­го ро­да был сам оду­ра­чен. Пос­ле се­го Ва­ку­ла во­шел в се­ни, за­рыл­ся в се­но и прос­пал до обе­да. Прос­нув­шись, он ис­пу­гал­ся, ког­да уви­дел, что солн­це уже вы­со­ко: "Я прос­пал за­ут­ре­ню и обед­ню!" Тут бла­го­чес­ти­вый куз­нец пог­ру­зил­ся в уны­ние, рас­суж­дая, что это, вер­но, бог на­роч­но, в на­ка­за­ние за греш­ное его на­ме­ре­ние по­гу­бить свою ду­шу, нас­лал сон, ко­то­рый не дал да­же ему по­бы­вать в та­кой тор­жест­вен­ный празд­ник в церк­ви. Но, од­на­ко ж, ус­по­ко­ив се­бя тем, что в сле­ду­ющую не­де­лю ис­по­ве­да­ет­ся в этом по­пу и с се­год­няш­не­го же дня нач­нет бить по пя­ти­де­ся­ти пок­ло­нов че­рез весь год, заг­ля­нул он в ха­ту; но в ней не бы­ло ни­ко­го. Вид­но, Со­ло­ха еще не возв­ра­ща­лась. Бе­реж­но вы­нул он из па­зу­хи баш­ма­ки и сно­ва изу­мил­ся до­ро­гой ра­бо­те и чуд­но­му про­ис­шест­вию ми­нув­шей но­чи; умыл­ся, одел­ся как мож­но луч­ше, на­дел то са­мое платье, ко­то­рое дос­тал от за­по­рож­цев, вы­нул из сун­ду­ка но­вую шап­ку из ре­ше­ти­ловс­ких сму­шек с си­ним вер­хом, ко­то­рый не на­де­вал еще ни ра­зу с то­го вре­ме­ни, как ку­пил ее еще в быт­ность в Пол­та­ве; вы­нул так­же но­вый всех цве­тов по­яс; по­ло­жил все это вмес­те с на­гай­кою в пла­ток и отп­ра­вил­ся пря­мо к Чу­бу.

Чуб вы­пу­чил гла­за, ког­да во­шел к не­му куз­нец, и не знал, че­му ди­виться: то­му ли, что куз­нец воск­рес, то­му ли, что куз­нец смел к не­му прий­ти, или то­му, что он на­ря­дил­ся та­ким ще­го­лем и за­по­рож­цем. Но еще больше изу­мил­ся он, ког­да Ва­ку­ла раз­вя­зал пла­ток и по­ло­жил пе­ред ним но­ве­хонькую шап­ку и по­яс, ка­ко­го не ви­да­но бы­ло на се­ле, а сам по­ва­лил­ся ему в но­ги и про­го­во­рил умо­ля­ющим го­ло­сом:

- Помилуй, батько! не гне­вись! вот те­бе и на­гай­ка: бей, сколько ду­ша по­же­ла­ет, от­да­юсь сам; во всем ка­юсь; бей, да не гне­вись только! Ты ж ког­да-то бра­тал­ся с по­кой­ным батьком, вмес­те хлеб-соль ели и ма­га­рыч пи­ли.

Чуб не без тай­но­го удо­вольствия ви­дел, как куз­нец, ко­то­рый ни­ко­му на се­ле в ус не дул, сги­бал в ру­ке пя­та­ки и под­ко­вы, как греч­не­вые бли­ны, тот са­мый куз­нец ле­жал у ног его.. Чтоб еще больше не уро­нить се­бя, Чуб взял на­гай­ку и уда­рил его три ра­за по спи­не.

- Ну, бу­дет с те­бя, вста­вай! ста­рых лю­дей всег­да слу­шай! За­бу­дем все, что бы­ло меж на­ми! Ну, те­перь го­во­ри, че­го те­бе хо­чет­ся?

- Отдай, батько, за ме­ня Ок­са­ну!

Чуб нем­но­го по­ду­мал, пог­ля­дел на шап­ку и по­яс: шап­ка бы­ла чуд­ная, по­яс так­же не ус­ту­пал ей; вспом­нил о ве­ро­лом­ной Со­ло­хе и ска­зал ре­ши­тельно:

- Добре! при­сы­лай сва­тов!

- Ай! - вскрик­ну­ла Ок­са­на, пе­рес­ту­пив че­рез по­рог и уви­дев куз­не­ца, и впе­ри­ла с изум­ле­ни­ем и ра­достью в не­го очи.

- Погляди, ка­кие я те­бе при­нес че­ре­ви­ки! - ска­зал Ва­ку­ла, - те са­мые, ко­то­рые но­сит ца­ри­ца.

- Нет! нет! мне не нуж­но че­ре­ви­ков! - го­во­ри­ла она, ма­хая ру­ка­ми и не сво­дя с не­го очей, - я и без че­ре­ви­ков… - Да­лее она не до­го­во­ри­ла и пок­рас­не­ла.

Кузнец по­до­шел бли­же, взял ее за ру­ку; кра­са­ви­ца и очи по­ту­пи­ла. Еще ни­ког­да не бы­ла она так чуд­но хо­ро­ша. Вос­хи­щен­ный куз­нец ти­хо по­це­ло­вал ее, и ли­цо ее пу­ще за­го­ре­лось, и она ста­ла еще луч­ше.

Проезжал че­рез Ди­каньку бла­жен­ной па­мя­ти ар­хи­ерей, хва­лил мес­то, на ко­то­ром сто­ит се­ло, и, про­ез­жая по ули­це, ос­та­но­вил­ся пе­ред но­вою ха­тою.

- А чья это та­кая раз­ма­ле­ван­ная ха­та? - спро­сил пре­ос­вя­щен­ный у сто­яв­шей близ две­рей кра­си­вой жен­щи­ны с ди­тя­тей на ру­ках.

- Кузнеца Ва­ку­лы, - ска­за­ла ему, кла­ня­ясь, Ок­са­на, по­то­му что это имен­но бы­ла она.

- Славно! слав­ная ра­бо­та! - ска­зал пре­ос­вя­щен­ный, разг­ля­ды­вая две­ри и ок­на. А ок­на все бы­ли об­ве­де­ны кру­гом крас­ною крас­кою; на две­рях же вез­де бы­ли ко­за­ки на ло­ша­дях, с труб­ка­ми в зу­бах.

Но еще больше пох­ва­лил пре­ос­вя­щен­ный Ва­ку­лу, ког­да уз­нал, что он вы­дер­жал цер­ков­ное по­ка­яние и вык­ра­сил да­ром весь ле­вый кры­лос зе­ле­ною крас­кою с крас­ны­ми цве­та­ми. Это, од­на­ко ж, не все: на сте­не сбо­ку, как вой­дешь в цер­ковь, на­ма­ле­вал Ва­ку­ла чер­та в аду, та­ко­го гад­ко­го, что все пле­ва­ли, ког­да про­хо­ди­ли ми­мо; а ба­бы, как только расп­ла­ки­ва­лось у них на ру­ках ди­тя под­но­си­ли его к кар­ти­не и го­во­ри­ли: "Он бачь, яка ка­ка на­ма­ле­ва­на!" - и ди­тя, удер­жи­вая сле­зен­ки, ко­си­лось на кар­ти­ну и жа­лось к гру­ди сво­ей ма­те­ри.


СТРАШНАЯ МЕСТЬ


I

Шумит, гре­мит ко­нец Ки­ева: еса­ул Го­ро­бець празд­ну­ет сва­дьбу сво­его сы­на. На­еха­ло мно­го лю­дей к еса­улу в гос­ти. В ста­ри­ну лю­би­ли хо­ро­шенько по­есть, еще луч­ше лю­би­ли по­пить, а еще луч­ше лю­би­ли по­ве­се­литься. При­ехал на гне­дом ко­не сво­ем и за­по­ро­жец Ми­кит­ка пря­мо с раз­гульной по­пой­ки с Пе­реш­ляя по­ля, где по­ил он семь дней и семь но­чей ко­ро­левс­ких шлях­ти­чей крас­ным ви­ном. При­ехал и наз­ва­ный брат еса­ула, Да­ни­ло Бу­рульбаш, с дру­го­го бе­ре­га Днеп­ра, где, про­меж дву­мя го­ра­ми, был его ху­тор, с мо­ло­дою же­ною Ка­те­ри­ною и с го­до­вым сы­ном. Ди­ви­ли­ся гос­ти бе­ло­му ли­цу па­ни Ка­те­ри­ны, чер­ным, как не­мец­кий бар­хат, бро­вям, на­ряд­нойсук­не и ис­под­ни­це из го­лу­бо­го по­лу­та­бе­не­ку, са­по­гам с се­реб­ря­ны­ми под­ко­ва­ми; но еще больше ди­ви­лись то­му, что не при­ехал вмес­те с нею ста­рый отец. Все­го только год жил он на Зад­неп­ровье, а двад­цать один про­па­дал без вес­ти и во­ро­тил­ся к доч­ке сво­ей, ког­да уже та выш­ла за­муж и ро­ди­ла сы­на. Он, вер­но, мно­го на­рас­ска­зал бы див­но­го. Да как и не рас­ска­зать, быв­ши так дол­го в чу­жой зем­ле! Там все не так: и лю­ди не те, и церк­вей Хрис­то­вых нет… Но он не при­ехал.

Гостям под­нес­ли ва­ре­ну­ху с изю­мом и сли­ва­ми и на не­ма­лом блю­де ко­ро­вай. Му­зы­кан­ты при­ня­лись за ис­под­ку его, спе­чен­ную вмес­те с деньга­ми, и, на вре­мя при­тих­нув, по­ло­жи­ли воз­ле се­бя цим­ба­лы, скрып­ки и буб­ны. Меж­ду тем мо­ло­ди­цы и див­ча­та, утер­шись ши­ты­ми плат­ка­ми, выс­ту­па­ли сно­ва из ря­дов сво­их; а па­руб­ки, схва­тив­шись в бо­ки, гор­до ози­ра­ясь на сто­ро­ны, го­то­вы бы­ли по­нес­тись им навст­ре­чу, - как ста­рый еса­ул вы­нес две ико­ны бла­гос­ло­вить мо­ло­дых. Те ико­ны дос­та­лись ему от чест­но­го схим­ни­ка, стар­ца Вар­фо­ло­мея. Не бо­га­та на них ут­варь, не го­рит ни се­реб­ро, ни зо­ло­то, но ни­ка­кая не­чис­тая си­ла не пос­ме­ет при­кос­нуться к то­му, у ко­го они в до­ме. При­под­няв ико­ны вверх, еса­ул го­то­вил­ся ска­зать ко­рот­кую мо­лит­ву… как вдруг зак­ри­ча­ли, пе­ре­пу­гав­шись, иг­рав­шие на зем­ле де­ти; а вслед за ни­ми по­пя­тил­ся на­род, и все по­ка­зы­ва­ли со стра­хом пальца­ми на сто­яв­ше­го пос­ре­ди их ко­за­ка. Кто он та­ков - ник­то не знал. Но уже он про­тан­це­вал на сла­ву ко­зач­ка и уже ус­пел нас­ме­шить обс­ту­пив­шую его тол­пу. Ког­да же еса­ул под­нял ико­ны, вдруг все ли­цо его пе­ре­ме­ни­лось: нос вы­рос и нак­ло­нил­ся на сто­ро­ну, вмес­то ка­рих, зап­ры­га­ли зе­ле­ные очи, гу­бы за­си­не­ли, под­бо­ро­док зад­ро­жал и за­ост­рил­ся, как копье, изо рта вы­бе­жал клык, из-за го­ло­вы под­нял­ся горб, и стал ко­зак - ста­рик.

- Это он! это он! - кри­ча­ли в тол­пе, тес­но при­жи­ма­ясь друг к дру­гу.

- Колдун по­ка­зал­ся сно­ва! - кри­ча­ли ма­те­ри, хва­тая на ру­ки де­тей сво­их.

Величаво и са­но­ви­то выс­ту­пил впе­ред еса­ул и ска­зал гром­ким го­ло­сом, выс­та­вив про­тив не­го ико­ны:

- Пропади, об­раз са­та­ны, тут те­бе нет мес­та! - И, за­ши­пев и щелк­нув, как волк, зу­ба­ми, про­пал чуд­ный ста­рик.

Пошли, пош­ли и за­шу­ме­ли, как мо­ре в не­по­го­ду,тол­ки и ре­чи меж­ду на­ро­дом.

- Что это за кол­дун? - спра­ши­ва­ли мо­ло­дые и не­бы­ва­лые лю­ди.

- Беда бу­дет! - го­во­ри­ли ста­рые, кру­тя го­ло­ва­ми.

И вез­де, по все­му ши­ро­ко­му под­ворью еса­ула, ста­ли со­би­раться в куч­ки и слу­шать ис­то­рии про чуд­но­го кол­ду­на. Но все поч­ти го­во­ри­ли раз­но, и на­вер­но ник­то не мог рас­ска­зать про не­го.

На двор вы­ка­ти­ли боч­ку ме­ду и не ма­ло пос­та­ви­ли ве­дер грец­ко­го ви­на. Все по­ве­се­ле­ло сно­ва. Му­зы­кан­ты гря­ну­ли; див­ча­та, мо­ло­ди­цы, ли­хое ко­за­чест­во в яр­ких жу­па­нах по­нес­лись. Де­вя­нос­то­лет­нее и сто­лет­нее старье, под­гу­ляв, пус­ти­лось и се­бе прип­ля­сы­вать, по­ми­ная не­да­ром про­пав­шие го­ды. Пи­ро­ва­ли до позд­ней но­чи, и шо­ро­ва­ли так, как те­перь уже не пи­ру­ют. Ста­ли гос­ти рас­хо­диться, но ма­ло поб­ре­ло вос­во­яси: мно­го ос­та­лось но­че­вать у еса­ула на ши­ро­ком дво­ре; а еще больше ко­за­чест­ва зас­ну­ло са­мо, неп­ро­ше­ное, под лав­ка­ми, на по­лу, воз­ле ко­ня, близ хле­ва; где по­шат­ну­лась с хме­ля ко­зац­кая го­ло­ва, там и ле­жит и хра­пит на весь Ки­ев.


II

Тихо све­тит по все­му ми­ру: то ме­сяц по­ка­зал­ся из-за го­ры. Буд­то да­мас­скою до­ро­го'ю и бе­лою, как снег, ки­се­ею пок­рыл он го­рис­тый бе­рег Днеп­ра, и тень уш­ла еще да­лее в ча­щу со­сен.

Посереди Днеп­ра плыл дуб. Си­дят впе­ре­ди два хлоп­ца; чер­ные ко­зац­кие шап­ки на­бек­рень, и под вес­ла­ми, как буд­то от ог­ни­ва огонь, ле­тят брыз­ги во все сто­ро­ны.

Отчего не по­ют ко­за­ки? Не го­во­рят ни о том, как уже хо­дят по Ук­рай­не ксенд­зы и пе­рек­ре­щи­ва­ют ко­зац­кий на­род в ка­то­ли­ков; ни о том, как два дни би­лась при Со­ле­ном озе­ре ор­да. Как им петь, как го­во­рить про ли­хие де­ла: пан их Да­ни­ло при­за­ду­мал­ся, и ру­кав кар­ма­зин­но­го жу­па­на опус­тил­ся из ду­ба и чер­па­ет во­ду; па­ни их Ка­те­ри­на ти­хо ко­лы­шет ди­тя и не сво­дит с не­го очей, а на не­заст­лан­ную по­лот­ном на­ряд­ную сук­ню се­рою пылью ва­лит­ся во­да.

Любо гля­нуть с се­ре­ди­ны Днеп­ра на вы­со­кие го­ры, на ши­ро­кие лу­га, на зе­ле­ные ле­са! Го­ры те - не го­ры: по­дош­вы у них нет, вни­зу их как и ввер­ху, ост­рая вер­ши­на, и под ни­ми и над ни­ми вы­со­кое не­бо. Те ле­са, что сто­ят на хол­мах, не ле­са: то во­ло­сы, по­рос­шие на кос­ма­той го­ло­ве лес­но­го де­да. Под нею в во­де мо­ет­ся бо­ро­да, и под бо­ро­дою и над во­ло­са­ми вы­со­кое не­бо. Те лу­га - не лу­га: то зе­ле­ный по­яс, пе­ре­по­ясав­ший по­се­ре­ди­не круг­лое не­бо, и в верх­ней по­ло­ви­не и в ниж­ней по­ло­ви­не про­гу­ли­ва­ет­ся ме­сяц.

Не гля­дит пан Да­ни­ло по сто­ро­нам, гля­дит он на мо­ло­дую же­ну свою.

- Что, моя мо­ло­дая же­на, моя зо­ло­тая Ка­те­ри­на, вда­ла­ся в пе­чаль?

- Я не в пе­чаль вда­ла­ся, пан мой Да­ни­ло! Ме­ня уст­ра­ши­ли чуд­ные рас­ска­зы про кол­ду­на. Го­во­рят, что он ро­дил­ся та­ким страш­ным… и ник­то из де­тей сыз­ма­ла не хо­тел иг­рать с ним. Слу­шай, пан Да­ни­ло, как страш­но го­во­рят: что буд­то ему все чу­ди­лось, что все сме­ют­ся над ним. Встре­тит­ся ли под тем­ный ве­чер с ка­ким-ни­будь че­ло­ве­ком, и ему тот­час по­ка­зы­ва­лось, что он отк­ры­ва­ет рот и выс­ка­ли­ва­ет зу­бы. И на дру­гой день на­хо­ди­ли мерт­вым то­го че­ло­ве­ка. Мне чуд­но, мне страш­но бы­ло, ког­да я слу­ша­ла эти рас­ска­зы, - го­во­ри­ла Ка­те­ри­на, вы­ни­мая пла­ток и вы­ти­рая им ли­цо спав­ше­го на ру­ках ди­тя­ти. На плат­ке бы­ли вы­ши­ты ею крас­ным шел­ком листья и яго­ды.

Пан Да­ни­ло ни сло­ва и стал пог­ля­ды­вать на тем­ную сто­ро­ну, где да­ле­ко из-за ле­са чер­нел зем­ля­ной вал, из-за ва­ла по­ды­мал­ся ста­рый за­мок. Над бро­вя­ми ра­зом вы­ре­за­лись три мор­щи­ны; ле­вая ру­ка гла­ди­ла мо­ло­дец­кие усы.

- Не так еще страш­но, что кол­дун, - го­во­рил он, - как стра­ш­но то, что он не­доб­рый гость. Что ему за блажь при­ш­ла при­та­щиться сю­да? Я слы­шал, что хо­тят ля­хи стро­ить ка­кую-то кре­пость, что­бы пе­ре­ре­зать нам до­ро­гу к за­по­рож­цам. Пусть это прав­да… Я раз­ме­таю чер­товс­кое гнез­до, ес­ли только про­не­сет­ся слух, что у не­го ка­кой-ни­будь при­тон. Я сож­гу ста­ро­го кол­ду­на, так что и во­ро­нам не­че­го бу­дет раск­ле­вать. Од­на­ко ж, ду­маю, он не без зо­ло­та и вся­ко­го доб­ра. Вот где жи­вет этот дьявол! Ес­ли у не­го во­дит­ся зо­ло­то… Мы сей­час бу­дем плыть ми­мо крес­тов - это клад­би­ще! тут гни­ют его не­чис­тые де­ды. Го­во­рят, они все го­то­вы бы­ли се­бя про­дать за де­неж­ку са­та­не с ду­шою и обод­ран­ны­ми жу­па­на­ми. Ес­ли ж у не­го точ­но есть зо­ло­то, то меш­кать не­че­го те­перь: не всег­да на вой­не мож­но до­быть…

- Знаю, что за­те­ва­ешь ты. Ни­че­го не пред­ве­ща­ет доб­ро­го мне встре­ча с ним. Но ты так тя­же­ло ды­шишь, так су­ро­во гля­дишь, очи твои так уг­рю­мо над­ви­ну­лись бро­вя­ми!..

- Молчи, ба­ба! - с серд­цем ска­зал Да­ни­ло. - С ва­ми кто свя­жет­ся, сам ста­нет ба­бой. Хло­пец, дай мне ог­ня в лю­ль­ку! - Тут обо­ро­тил­ся он к од­но­му из греб­цов, ко­то­рый, вы­ко­ло­тив­ши из сво­ей люльки го­ря­чую зо­лу, стал пе­рек­ла­ды­вать ее в люльку сво­его па­на. - Пу­га­ет ме­ня кол­ду­ном! - про­дол­жал пан Да­ни­ло. - Ко­зак, сла­ва бо­гу, ни чер­тей, ни ксенд­зов не бо­ит­ся. Мно­го бы­ло бы про­ку, ес­ли бы мы ста­ли слу­шаться жен. Не так ли, хлоп­цы? на­ша же­на - люлька да ост­рая саб­ля!

Катерина за­мол­ча­ла, по­ту­пив­ши очи в сон­ную во­ду; а ве­тер дер­гал во­ду рябью, и весь Днепр се­реб­рил­ся, как волчья шерсть се­ре­ди но­чи.

Дуб по­вер­нул и стал дер­жаться ле­сис­то­го бе­ре­га. На бе­ре­гу вид­не­лось клад­би­ще: вет­хие крес­ты тол­пи­лись в куч­ку. Ни ка­ли­на не рас­тет меж ни­ми, ни тра­ва не зе­ле­не­ет, только ме­сяц гре­ет их с не­бес­ной вы­ши­ны.

- Слышите ли, хлоп­цы, кри­ки? Кто-то зо­вет нас на по­мощь! - ска­зал пан Да­ни­ло, обо­ро­тясь к греб­цам сво­им.

- Мы слы­шим кри­ки, и ка­жет­ся, с той сто­ро­ны, - ра­зом ска­за­ли хлоп­цы, ука­зы­вая на клад­би­ще.

Но все стих­ло. Лод­ка по­во­ро­ти­ла и ста­ла оги­бать вы­дав­ший­ся бе­рег. Вдруг греб­цы опус­ти­ли вес­ла и нед­виж­но ус­та­ви­ли очи. Ос­та­но­вил­ся и пан Да­ни­ло: страх и хо­лод про­ре­зал­ся в ко­зац­кие жи­лы.

Крест на мо­ги­ле за­ша­тал­ся, и ти­хо под­нял­ся из нее вы­сох­ший мерт­вец. Бо­ро­да до по­яса; на пальцах ког­ти длин­ные, еще длин­нее са­мих пальцев. Ти­хо под­нял он ру­ки вверх. Ли­цо все зад­ро­жа­ло у не­го и пок­ри­ви­лось. Страш­ную му­ку, вид­но, тер­пел он. "Душ­но мне! душ­но!" - прос­то­нал он ди­ким, не­че­ло­вечьим го­ло­сом. Го­лос его, буд­то нож, ца­ра­пал серд­це, и мерт­вец вдруг ушел под зем­лю. За­ша­тал­ся дру­гой крест, и опять вы­шел мерт­вец, еще страш­нее, еще вы­ше преж­не­го; весь за­рос, бо­ро­да по ко­ле­на и еще длин­нее кос­тя­ные ког­ти. Еще ди­че зак­ри­чал он: "Душ­но мне!" - и ушел под зем­лю. По­шат­нул­ся тре­тий крест, по­д­нял­ся тре­тий мерт­вец. Ка­за­лось, од­ни только кос­ти под­ня­лись вы­со­ко над зем­лею. Бо­ро­да по са­мые пя­ты; пальцы с длин­ны­ми ког­тя­ми вон­зи­лись в зем­лю. Страш­но про­тя­нул он ру­ки вверх, как буд­то хо­тел дос­тать ме­ся­ца, и зак­ри­чал так, как буд­то кто-ни­будь стал пи­лить его жел­тые кос­ти…

Дитя, спав­шее на ру­ках у Ка­те­ри­ны, вскрик­ну­ло и про­бу­ди­лось. Са­ма па­ни вскрик­ну­ла. Греб­цы по­ро­ня­ли шап­ки в Днепр. Сам пан вздрог­нул.

Все вдруг про­па­ло, как буд­то не бы­ва­ло; од­на­ко ж дол­го хлоп­цы не бра­лись за вес­ла.

Заботливо пог­ля­дел Бу­рульбаш на мо­ло­дую же­ну, ко­то­рая в ис­пу­ге ка­ча­ла на ру­ках кри­чав­шее ди­тя, при­жал ее к серд­цу и по­це­ло­вал в лоб.

- Не пу­гай­ся, Ка­те­ри­на! Гля­ди: ни­че­го нет! - го­во­рил он, ука­зы­вая по сто­ро­нам. - Это кол­дун хо­чет уст­ра­шить лю­дей, что­бы ник­то не доб­рал­ся до не­чис­то­го гнез­да его. Баб только од­них он на­пу­га­ет этим! дай сю­да на ру­ки мне сы­на! - При сем сло­ве под­нял пан Да­ни­ло сво­его сы­на вверх и под­нес к гу­бам. - Что, Иван, ты не бо­ишься кол­ду­нов? "Нет, го­во­ри, тя­тя, я ко­зак". Пол­но же, пе­рес­тань пла­кать! до­мой при­едем! При­едем до­мой - мать на­кор­мит ка­шей, по­ло­жит те­бя спать в люльку, за­по­ет:


Лю­ли, лю­ли, лю­ли!

Лю­ли, сын­ку, лю­ли!

Да вы­рас­тай, вы­рас­тай в за­ба­ву!

Ко­за­чест­ву на сла­ву,

Во­ро­женькам в расп­ра­ву!


Слушай, Ка­те­ри­на, мне ка­жет­ся, что отец твой не хо­чет жить в ла­ду с на­ми. При­ехал уг­рю­мый, су­ро­вый, как буд­то сер­дит­ся… Ну, не­до­во­лен, за­чем и при­ез­жать. Не хо­тел вы­пить за ко­зац­кую во­лю! не по­ка­чал на ру­ках ди­тя­ти! Спер­ва бы­ло я ему хо­тел по­ве­рить все, что ле­жит на серд­це, да не бе­рет что-то, и речь за­ик­ну­лась. Нет, у не­го не ко­зац­кое серд­це! Ко­зац­кие серд­ца, ког­да встре­тят­ся где, как не выбьются из гру­ди друг дру­гу навст­ре­чу! Что, мои лю­бые хлоп­цы, ско­ро бе­рег? Ну, шап­ки я вам дам но­вые. Те­бе, Сте­цько, дам вы­ло­жен­ную бар­ха­том и зо­ло­том. Я ее снял вме­с­те с го­ло­вою у та­та­ри­на. Весь его сна­ряд дос­тал­ся мне; од­ну только его ду­шу я вы­пус­тил на во­лю. Ну, при­ча­ли­вай! Вот, Иван, мы и при­еха­ли, а ты все пла­чешь! Возьми его, Ка­те­ри­на!

Все выш­ли. Из-за го­ры по­ка­за­лась со­ло­мен­ная кров­ля: то де­довс­кие хо­ро­мы па­на Да­ни­ла. За ни­ми еще го­ра, а там уже и по­ле, а там хоть сто верст прой­ди, не сы­щешь ни од­но­го ко­за­ка.


III

Хутор па­на Да­ни­ла меж­ду дву­мя го­ра­ми, в уз­кой до­ли­не, сбе­га­ющей к Днеп­ру. Не­вы­со­кие у не­го хо­ро­мы: ха­та на вид как и у прос­тых ко­за­ков, и в ней од­на свет­ли­ца; но есть где по­мес­титься там и ему, и же­не его, и ста­рой прис­луж­ни­це, и де­ся­ти от­бор­ным мо­лод­цам. Вок­руг стен ввер­ху идут ду­бо­вые пол­ки. Гус­то на них сто­ят мис­ки, горш­ки для тра­пе­зы. Есть меж ни­ми и куб­ки се­реб­ря­ные, и чар­ки, оп­рав­лен­ные в зо­ло­то, дарст­вен­ные и до­бы­тые на вой­не. Ни­же ви­сят до­ро­гие муш­ке­ты, саб­ли, пи­ща­ли, копья. Во­лею и не­во­лею пе­реш­ли они от та­тар, ту­рок и ля­хов; не­ма­ло за­то и вы­зуб­ре­ны. Гля­дя на них, пан Да­ни­ло как буд­то по знач­кам при­по­ми­нал свои схват­ки. Под сте­ною, вни­зу, ду­бо­вые глад­кие вы­те­сан­ные лав­ки. Воз­ле них, пе­ред ле­жан­кою, ви­сит на ве­рев­ках, про­де­тых в кольцо, при­вин­чен­ное к по­тол­ку, люлька. Во всей свет­ли­це пол глад­ко уби­тый и сма­зан­ный гли­ною. На лав­ках спит с же­ною пан Да­ни­ло. На ле­жан­ке ста­рая прис­луж­ни­ца. В люльке те­шит­ся и уба­юки­ва­ет­ся ма­лое ди­тя. На по­лу по­ко­том но­чу­ют мо­лод­цы. Но ко­за­ку луч­ше спать на глад­кой зем­ле при вольном не­бе; ему не пу­хо­вик и не пе­ри­на нуж­на; он мос­тит се­бе под го­ло­ву све­жее се­но и вольно про­тя­ги­ва­ет­ся на тра­ве. Ему ве­се­ло, прос­нув­шись се­ре­ди но­чи, взгля­нуть на вы­со­кое, за­се­ян­ное звез­да­ми не­бо и вздрог­нуть от ноч­но­го хо­ло­да, при­нес­ше­го све­жесть ко­зац­ким кос­точ­кам. По­тя­ги­ва­ясь и бор­мо­ча сквозь сон, за­ку­ри­ва­ет он люльку и за­ку­ты­ва­ет­ся креп­че в теп­лый ко­жух.

Не ра­но прос­нул­ся Бу­рульбаш пос­ле вче­раш­не­го ве­селья и, прос­нув­шись, сел в уг­лу на лав­ке и на­чал на­то­чи­вать но­вую, вы­ме­нен­ную им, ту­рец­кую саб­лю; а па­ни Ка­те­ри­на при­ня­лась вы­ши­вать зо­ло­том шел­ко­вый руш­ник. Вдруг во­шел Ка­те­ри­нин отец, рас­сер­жен, нах­му­рен, с за­морс­кою люлькою в зу­бах, прис­ту­пил к доч­ке и су­ро­во стал высп­ра­ши­вать ее: что за при­чи­на то­му, что так позд­но во­ро­ти­лась она до­мой.

- Про эти де­ла, тесть, не ее, а ме­ня спра­ши­вать! Не же­на, а муж от­ве­ча­ет. У нас уже так во­дит­ся, не пог­не­вай­ся! - го­во­рил Да­ни­ло, не ос­тав­ляя сво­его де­ла. - Мо­жет, в иных не­вер­ных зем­лях это­го не бы­ва­ет - я не знаю.

Краска выс­ту­пи­ла на су­ро­вом ли­це тес­тя и очи ди­ко блес­ну­ли.

- Кому ж, как не от­цу, смот­реть за сво­ею доч­кой! - бор­мо­тал он про се­бя. - Ну, я те­бя спра­ши­ваю: где тас­кал­ся до позд­ней но­чи?

- А вот это де­ло, до­ро­гой тесть! На это я те­бе ска­жу, что я дав­но уже вы­шел из тех, ко­то­рых ба­бы пе­ле­на­ют. Знаю, как си­деть на ко­не. Умею дер­жать в ру­ках и саб­лю ост­рую. Еще кое-что умею… Умею ни­ко­му и от­ве­та не да­вать в том, что де­лаю.

- Я ви­жу, Да­ни­ло, я знаю, ты же­ла­ешь ссо­ры! Кто скры­ва­ет­ся, у то­го, вер­но, на уме не­доб­рое де­ло.

- Думай се­бе что хо­чешь, - ска­зал Да­ни­ло, - ду­маю и я се­бе. Сла­ва бо­гу, ни в од­ном еще бес­чест­ном де­ле не был; всег­да сто­ял за ве­ру пра­вос­лав­ную и от­чиз­ну, - не так, как иные бро­дя­ги тас­ка­ют­ся бог зна­ет где, ког­да пра­вос­лав­ные бьются нас­мерть, а пос­ле наг­ря­нут уби­рать не ими за­се­ян­ное жи­то. На уни­атов да­же не по­хо­жи: не заг­ля­нут в бо­жию цер­ковь. Та­ких бы нуж­но доп­ро­сить по­ряд­ком, где они тас­ка­ют­ся.

- Э, ко­зак! зна­ешь ли ты… я пло­хо стре­ляю: все­го за сто са­жен пу­ля моя про­ни­зы­ва­ет серд­це. Я и руб­люсь не­за­вид­но: от че­ло­ве­ка ос­та­ют­ся кус­ки мельче круп, из ко­то­рых ва­рят ка­шу.

- Я го­тов, - ска­зал пан Да­ни­ло, бой­ко пе­рек­рес­тив­ши воз­дух саб­лею, как буд­то знал, на что ее вы­то­чил.

- Данило! - зак­ри­ча­ла гром­ко Ка­те­ри­на, ух­ва­тив­ши его за ру­ку и по­вис­нув на ней. - Вспом­ни, бе­зум­ный, пог­ля­ди, на ко­го ты по­ды­ма­ешь ру­ку! Батько, твои во­ло­сы бе­лы, как снег, а ты раз­го­рел­ся, как не­ра­зум­ный хло­пец!

- Жена! - крик­нул гроз­но пан Да­ни­ло, - ты зна­ешь, я не лю­б­лю это­го. Ве­дай свое бабье де­ло!

Сабли страш­но звук­ну­ли; же­ле­зо ру­би­ло же­ле­зо, и иск­ра­ми, буд­то пылью, об­сы­па­ли се­бя ко­за­ки. С пла­чем уш­ла Ка­те­ри­на в осо­бую свет­ли­цу, ки­ну­лась в пос­тель и зак­ры­ла уши, что­бы не слы­шать са­бельных уда­ров. Но не так ху­до би­лись ко­за­ки, что­бы мож­но бы­ло заг­лу­шить их уда­ры. Серд­це ее хо­те­ло ра­зор­ваться на час­ти. По все­му ее те­лу слы­ха­ла она, как про­хо­ди­ли зву­ки: тук, тук. "Нет, не вы­терп­лю, не вы­терп­лю… Мо­жет, уже алая кровь бьет клю­чом из бе­ло­го те­ла. Мо­жет, те­перь из­не­мо­га­ет мой ми­лый; а я ле­жу здесь!" И вся блед­ная, ед­ва пе­ре­во­дя дух, вош­ла в ха­ту.

Ровно и страш­но би­лись ка­за­ки. Ни тот, ни дру­гой не одо­ле­ва­ет. Вот нас­ту­па­ет Ка­те­ри­нин отец - по­да­ет­ся пан Да­ни­ло. Нас­ту­па­ет пан Да­ни­ло - по­да­ет­ся су­ро­вый отец, и опять на­рав­не. Ки­пят. Раз­мах­ну­лись… ух! саб­ли зве­нят… и, гре­мя, от­ле­те­ли в сто­ро­ну клин­ки.

- Благодарю те­бя, бо­же! - ска­за­ла Ка­те­ри­на и вскрик­ну­ла сно­ва, ког­да уви­де­ла, что ко­за­ки взя­лись за муш­ке­ты. Поп­ра­ви­ли крем­ни, взве­ли кур­ки.

Выстрелил пан Да­ни­ло - не по­пал. На­це­лил­ся отец… Он стар; он ви­дит не так зор­ко, как мо­ло­дой, од­на­ко ж не дро­жит его ру­ка. Выст­рел заг­ре­мел… По­шат­нул­ся пан Да­ни­ло. Алая кровь вык­ра­си­ла ле­вый ру­кав ко­зац­ко­го жу­па­на.

- Нет! - зак­ри­чал он, - я не про­дам так де­ше­во се­бя. Не ле­вая ру­ка, а пра­вая ата­ман. Ви­сит у ме­ня на сте­не ту­рец­кий пис­то­лет; еще ни ра­зу во всю жизнь не из­ме­нял он мне. Сле­зай с сте­ны, ста­рый то­ва­рищ! по­ка­жи дру­гу ус­лу­гу! - Да­ни­ло про­тя­нул ру­ку.

- Данило! - зак­ри­ча­ла в от­ча­янии, схва­тив­ши его за ру­ки и бро­сив­шись ему в но­ги, Ка­те­ри­на. - Не за се­бя мо­лю. Мне один ко­нец: та не­дос­той­ная же­на, ко­то­рая жи­вет пос­ле сво­его му­жа; Днепр, хо­лод­ный Днепр бу­дет мне мо­ги­лою… Но пог­ля­ди на сы­на, Да­ни­ло, пог­ля­ди на сы­на! Кто приг­ре­ет бед­ное ди­тя? Кто при­го­лу­бит его? Кто вы­учит его ле­тать на во­ро­ном ко­не, биться за во­лю и ве­ру, пить и гу­лять по-ко­зац­ки? Про­па­дай, сын мой, про­па­дай! Те­бя не хо­чет знать отец твой! Гля­ди, как он от­во­ра­чи­ва­ет ли­цо свое. О! я те­перь знаю те­бя! ты зверь, а не че­ло­век! у те­бя волчье серд­це, а ду­ша лу­ка­вой га­ди­ны. Я ду­ма­ла, что у те­бя кап­ля жа­лос­ти есть, что в тво­ем ка­мен­ном те­ле че­ло­вечье чувст­во го­рит. Бе­зум­но же я об­ма­ну­лась. Те­бе это ра­дость при­не­сет. Твои кос­ти ста­нут тан­це­вать в гро­бе с ве­селья, ког­да ус­лы­шат, как не­чес­ти­вые зве­ри ля­хи ки­нут в пла­мя тво­его сы­на, ког­да сын твой бу­дет кри­чать под но­жа­ми и ок­ро­пом. О, я знаю те­бя! Ты рад бы из гро­ба встать и раз­ду­вать шап­кою огонь, взвих­рив­ший­ся под ним!

- Постой, Ка­те­ри­на! сту­пай, мой не­наг­ляд­ный Иван, я по­це­лую те­бя! Нет, ди­тя мое, ник­то не тро­нет во­лос­ка тво­его. Ты вы­рас­тешь на сла­ву от­чиз­ны; как ви­хорь бу­дешь ты ле­тать пе­ред ко­за­ка­ми, с бар­хат­ною ша­поч­кою на го­ло­ве, с ост­рою саб­лею в ру­ке. Дай, отец, ру­ку! За­бу­дем быв­шее меж­ду на­ми. Что сде­лал пе­ред то­бою неп­ра­во­го - ви­нюсь. Что же ты не да­ешь ру­ки? - го­во­рил Да­ни­ло от­цу Ка­те­ри­ны, ко­то­рый сто­ял на од­ном мес­те, не вы­ра­жая на ли­це сво­ем ни гне­ва, ни при­ми­ре­ния.

- Отец! - вскри­ча­ла Ка­те­ри­на, об­няв и по­це­ло­вав его. - Не будь не­умо­лим, прос­ти Да­ни­ла: он не огор­чит больше те­бя!

- Для те­бя только, моя дочь, про­щаю! - от­ве­чал он, по­це­ло­вав ее и блес­нув стран­но оча­ми. Ка­те­ри­на нем­но­го вздрог­ну­ла: чу­ден по­ка­зал­ся ей и по­це­луй, и стран­ный блеск очей. Она об­ло­ко­ти­лась на стол, на ко­то­ром пе­ре­вя­зы­вал ра­не­ную свою ру­ку пан Да­ни­ло, пе­ре­ду­мы­вая, что ху­до и не по-ко­зац­ки сде­лал, про­сив­ши про­ще­ния, не бу­ду­чи ни в чем ви­но­ват.


IV

Блеснул день, но не сол­неч­ный: не­бо хму­ри­лось и тон­кий дождь се­ял­ся на по­ля, на ле­са, на ши­ро­кий Днепр. Прос­ну­лась па­ни Ка­те­ри­на, но не ра­дост­на: очи зап­ла­ка­ны, и вся она смут­на и нес­по­кой­на.

- Муж мой ми­лый, муж до­ро­гой, чуд­ный мне сон снил­ся!

- Какой сон, моя лю­бая па­ни Ка­те­ри­на?

- Снилось мне, чуд­но, пра­во, и так жи­во, буд­то на­яву, - сни­лось мне, что отец мой есть тот са­мый урод, ко­то­ро­го мы ви­да­ли у еса­ула. Но про­шу те­бя, не верь сну. Та­ких глу­пос­тей не при­ви­дит­ся! Буд­то я сто­яла пе­ред ним, дро­жа­ла вся, бо­ялась, и от каж­до­го сло­ва его сто­на­ли мои жи­лы. Ес­ли бы ты слы­шал, что он го­во­рил…

- Что же он го­во­рил, моя зо­ло­тая Ка­те­ри­на?

- Говорил: "Ты пос­мот­ри на ме­ня, Ка­те­ри­на, я хо­рош! Лю­ди нап­рас­но го­во­рят, что я ду­рен. Я бу­ду те­бе слав­ным му­жем. Пос­мот­ри, как я пог­ля­ды­ваю оча­ми!" Тут на­вел он на ме­ня ог­нен­ные очи, я вскрик­ну­ла и про­бу­ди­лась.

- Да, сны мно­го го­во­рят прав­ды. Од­на­ко ж зна­ешь ли ты, что за го­рою не так спо­кой­но? Чуть ли не ля­хи ста­ли выг­ля­ды­вать сно­ва. Мне Го­ро­бець прис­лал ска­зать, что­бы я не спал. Нап­рас­но только он за­бо­тит­ся; я и без то­го не сплю. Хлоп­цы мои в эту ночь сру­би­ли две­над­цать за­се­ков. Пос­по­литст­во бу­дем уго­щать свин­цо­вы­ми сли­ва­ми, а шлях­ти­чи по­тан­цу­ют и от ба­то­гов.

- А отец зна­ет об этом?

- Сидит у ме­ня на шее твой отец! я до сих пор раз­га­дать его не мо­гу. Мно­го, вер­но, он гре­хов на­де­лал в чу­жой зем­ле. Что ж, в са­мом де­ле, за при­чи­на: жи­вет око­ло ме­ся­ца и хоть бы раз раз­ве­се­лил­ся, как доб­рый ко­зак! Не за­хо­тел вы­пить ме­ду! слы­шишь, Ка­те­ри­на, не за­хо­тел ме­ду вы­пить, ко­то­рый я выт­ру­сил у крес­товс­ких жи­дов. Эй, хло­пец!- крик­нул пан Да­ни­ло. - Бе­ги, ма­лый, в пог­реб да при­не­си жи­довс­ко­го ме­ду! Го­рел­ки да­же не пьет! экая про­па­сть! Мне ка­жет­ся, па­ни Ка­те­ри­на, что он и в гос­по­да Хрис­та не ве­ру­ет. А? как те­бе ка­жет­ся?

- Бог зна­ет что го­во­ришь ты, пан Да­ни­ло!

- Чудно, па­ни! - про­дол­жал Да­ни­ло, при­ни­мая гли­ня­ную круж­ку от ко­за­ка, - по­га­ные ка­то­ли­ки да­же пад­ки до вод­ки; од­ни только тур­ки не пьют. Что, Стецько, мно­го хлеб­нул ме­ду в под­ва­ле?

- Попробовал только, пан!

- Лжешь, со­ба­чий сын! вишь, как му­хи на­па­ли на усы! Я по гла­зам ви­жу, что хва­тил с пол­вед­ра. Эх, ко­за­ки! что за ли­хой на­род! все го­тов то­ва­ри­щу, а хмельное вы­су­шит сам. Я, па­ни Ка­те­ри­на, что-то дав­но уже был пьян. А?

- Вот дав­но! а в про­шед­ший…

- Не бой­ся, не бой­ся, больше круж­ки не выпью! А вот и ту­рец­кий игу­мен вла­зит в дверь! - про­го­во­рил он сквозь зу­бы, уви­дя наг­нув­ше­го­ся, чтоб вой­ти в дверь, тес­тя.

- А что ж это, моя дочь! - ска­зал отец, сни­мая с го­ло­вы шап­ку и поп­ра­вив по­яс, на ко­то­ром ви­се­ла саб­ля с чуд­ны­ми ка­меньями, - солн­це уже вы­со­ко, а у те­бя обед не го­тов.

- Готов обед, пан отец, сей­час пос­та­вим! Вы­ни­май гор­шок с га­луш­ка­ми! - ска­за­ла па­ни Ка­те­ри­на ста­рой прис­лу­ж­ни­це, об­ти­рав­шей де­ре­вян­ную по­су­ду. - Пос­той, луч­ше я са­ма вы­ну, - про­дол­жа­ла Ка­те­ри­на, - а ты по­зо­ви хлоп­цев.

Все се­ли на по­лу в кру­жок: про­тив по­ку­та пан отец, по ле­вую ру­ку пан Да­ни­ло, по пра­вую ру­ку па­ни Ка­те­ри­на и де­сять на­ивер­ней­ших мо­лод­цов в си­них и жел­тых жу­па­нах.

- Не люб­лю я этих га­лу­шек! - ска­зал пан отец, нем­но­го по­ев­ши и по­ло­жив­ши лож­ку, - ни­ка­ко­го вку­са нет!

"Знаю, что те­бе луч­ше жи­довс­кая лап­ша", - по­ду­мал про се­бя Да­ни­ло.

- Отчего же, тесть, - про­дол­жал он вслух, - ты го­во­ришь, что вку­са нет в га­луш­ках? Ху­до сде­ла­ны, что ли? Моя Ка­те­ри­на так де­ла­ет га­луш­ки, что и гетьма­ну ред­ко дос­та­ет­ся есть та­кие. А брез­гать ими не­че­го. Это хрис­ти­анс­кое ку­шанье! Все свя­тые лю­ди и угод­ни­ки бо­жии еда­ли га­луш­ки.

Ни сло­ва отец; за­мол­чал и пан Да­ни­ло.

Подали жа­ре­но­го ка­ба­на с ка­пус­тою и сли­ва­ми.

- Я не люб­лю сви­ни­ны! - ска­зал Ка­те­ри­нин отец, выг­ре­бая лож­кою ка­пус­ту.

- Для че­го же не лю­бить сви­ни­ны? - ска­зал Да­ни­ло. - Од­ни тур­ки и жи­ды не едят сви­ни­ны.

Еще су­ро­вее нах­му­рил­ся отец.

Только од­ну ле­миш­ку с мо­ло­ком и ел ста­рый отец и по­тя­нул вмес­то вод­ки из фляж­ки, быв­шей у не­го в па­зу­хе, ка­кую-то чер­ную во­ду.

Пообедавши, зас­нул Да­ни­ло мо­ло­дец­ким сном и прос­нул­ся только око­ло ве­че­ра. Сел и стал пи­сать лис­ты в ко­зац­кое вой­ско; а па­ни Ка­те­ри­на на­ча­ла ка­чать но­гою лю­ль­ку, си­дя на ле­жан­ке. Си­дит пан Да­ни­ло, гля­дит ле­вым гла­зом на пи­са­ние, а пра­вым в окош­ко. А из окош­ка да­ле­ко блес­тят го­ры и Днепр. За Днеп­ром си­не­ют ле­са. Мелька­ет свер­ху про­яс­нив­ше­еся ноч­ное не­бо. Но не да­ле­ким не­бом и не си­ним ле­сом лю­бу­ет­ся пан Да­ни­ло: гля­дит он на вы­дав­ший­ся мыс, на ко­то­ром чер­нел ста­рый за­мок. Ему по­чу­ди­лось, буд­то блес­ну­ло в зам­ке ог­нем узенькое окош­ко. Но все ти­хо. Это, вер­но, по­ка­за­лось ему. Слыш­но только, как глу­хо шу­мит вни­зу Днепр и с трех сто­рон, один за дру­гим, от­да­ют­ся уда­ры мгно­вен­но про­бу­див­ших­ся волн. Он не бун­ту­ет. Он, как ста­рик, вор­чит и роп­щет; ему все не ми­ло; все пе­ре­ме­ни­лось око­ло не­го; ти­хо враж­ду­ет он с при­бе­реж­ны­ми го­ра­ми, ле­са­ми, лу­га­ми и не­сет на них жа­ло­бу в Чер­ное мо­ре.

Вот по ши­ро­ко­му Днеп­ру за­чер­не­ла лод­ка, и в зам­ке сно­ва как буд­то блес­ну­ло что-то. По­ти­хоньку свист­нул Да­ни­ло, и вы­бе­жал на свист вер­ный хло­пец.

- Бери, Стецько, с со­бою ско­рее ост­рую саб­лю да вин­тов­ку да сту­пай за мною!

- Ты идешь? - спро­си­ла па­ни Ка­те­ри­на.

- Иду, же­на. Нуж­но обс­мот­реть все мес­та, все ли в по­ряд­ке.

- Мне, од­на­ко ж, страш­но ос­та­ваться од­ной. Ме­ня сон так и кло­нит. Что, ес­ли мне прис­нит­ся то же са­мое? я да­же не уве­ре­на, точ­но ли то сон был, - так это про­ис­хо­ди­ло жи­во.

- С то­бою ста­ру­ха ос­та­ет­ся; а в се­нях и на дво­ре спят ко­за­ки!

- Старуха спит уже, а ко­за­кам что-то не ве­рит­ся. Слу­шай, пан Да­ни­ло, замк­ни ме­ня в ком­на­те, а ключ возьми с со­бою. Мне тог­да не так бу­дет страш­но; а ко­за­ки пусть ля­гут пе­ред две­ря­ми.

- Пусть бу­дет так! - ска­зал Да­ни­ло, сти­рая пыль с вин­то­в­ки и сып­ля на пол­ку по­рох.

Верный Стецько уже сто­ял оде­тый во всей ко­зац­кой сбруе. Да­ни­ло на­дел сму­ше­вую шап­ку, зак­рыл окош­ко, зад­ви­нул за­со­ва­ми дверь, замк­нул и вы­шел по­ти­хоньку из дво­ра, про­меж спав­ши­ми сво­ими ко­за­ка­ми, в го­ры.

Небо поч­ти все про­чис­ти­лось. Све­жий ве­тер чуть-чуть на­ве­вал с Днеп­ра. Ес­ли бы не слыш­но бы­ло из­да­ли сте­на­ния чай­ки, то все бы ка­за­лось оне­мев­шим. Но вот по­чу­ди­л­ся шо­рох… Бу­рульбаш с вер­ным слу­гою ти­хо спря­тал­ся за тер­нов­ник, прик­ры­вав­ший сруб­лен­ный за­сек. Кто-то в крас­ном жу­па­не, с дву­мя пис­то­ле­та­ми, с саб­лею при бо­ку, спус­кал­ся с го­ры.

- Это тесть! - про­го­во­рил пан Да­ни­ло, разг­ля­ды­вая его из-за кус­та. - За­чем и ку­да ему ид­ти в эту по­ру? Стецько! не зе­вай, смот­ри в оба гла­за, ку­да возьмет до­ро­гу пан отец. - Че­ло­век в крас­ном жу­па­не со­шел на са­мый бе­рег и по­во­ро­тил к вы­дав­ше­му­ся мы­су. - А! вот ку­да! - ска­зал пан Да­ни­ло. - Что, Стецько, ведь он как раз по­та­щил­ся к кол­ду­ну в дуп­ло.

- Да, вер­но, не в дру­гое мес­то, пан Да­ни­ло! ина­че мы бы ви­де­ли его на дру­гой сто­ро­не. Но он про­пал око­ло зам­ка.

- Постой же, вы­ле­зем, а по­том пой­дем по сле­дам. Тут что­ни­будь да кро­ет­ся. Нет, Ка­те­ри­на, я го­во­рил те­бе, что отец твой не­доб­рый че­ло­век; не так он и де­лал все, как пра­вос­лав­ный.

Уже мелькну­ли пан Да­ни­ло и его вер­ный хло­пец на вы­дав­шем­ся бе­ре­гу. Вот уже их и не вид­но. Неп­ро­буд­ный лес, ок­ру­жав­ший за­мок, спря­тал их. Верх­нее окош­ко ти­хо зас­ве­ти­лось. Вни­зу сто­ят ко­за­ки и ду­ма­ют, как бы влезть им. Ни во­рот, ни две­рей не вид­но. Со дво­ра, вер­но, есть ход; но как вой­ти ту­да? Из­да­ли слыш­но, как гре­мят це­пи и бе­га­ют со­ба­ки.

- Что я ду­маю дол­го! - ска­зал пан Да­ни­ло, уви­дя пе­ред ок­ном вы­со­кий дуб. - Стой тут, ма­лый! я по­ле­зу на дуб; с не­го пря­мо мож­но гля­деть в окош­ко.

Тут снял он с се­бя по­яс, бро­сил вниз саб­лю, чтоб не зве­не­ла, и, ух­ва­тясь за вет­ви, под­нял­ся вверх. Окош­ко все еще све­ти­лось. При­сев­ши на сук, воз­ле са­мо­го ок­на уце­пил­ся он ру­кою за де­ре­во и гля­дит: в ком­на­те и све­чи нет, а све­тит. По сте­нам чуд­пые зна­ки. Ви­сит ору­жие, но все стран­ное: та­ко­го не но­сят ни тур­ки, ни крым­цы, ни ля­хи, ни хрис­ти­ане, ни слав­ный на­род шведс­кий. Под по­тол­ком взад и впе­ред мелька­ют не­то­пы­ри, и тень от них мелька­ет по сте­нам, по две­рям, по по­мос­ту. Вот от­во­ри­лась без скры­па дверь. Вхо­дит кто-то в крас­ном жу­па­не и пря­мо к сто­лу, нак­ры­то­му бе­лою ска­тертью. "Это он, это тесть!" Пан Да­ни­ло опус­тил­ся нем­но­го ни­же и при­жал­ся креп­че к де­ре­ву.

Но ему не­ког­да гля­деть, смот­рит ли кто в окош­ко или нет. Он при­шел пас­му­рен, не в ду­хе, сдер­нул со сто­ла ска­терть - и вдруг по всей ком­на­те ти­хо раз­лил­ся проз­рач­но-го­лу­бой свет. Только не сме­шав­ши­еся вол­ны преж­не­го блед­но-зо­ло­то­го пе­ре­ли­ва­лись, ны­ря­ли, слов­но в го­лу­бом мо­ре, и тя­ну­лись сло­ями, буд­то на мра­мо­ре. Тут пос­та­вил он на стон гор­шок и на­чал ки­дать в не­го ка­кие-то тра­вы.

Пан Да­ни­ло стал вгля­ды­ваться и не за­ме­тил уже на нем крас­но­го жу­па­на; вмес­то то­го по­ка­за­лись на нем ши­ро­кие ша­ро­ва­ры, ка­кие но­сят тур­ки; за по­ясом пис­то­ле­ты; на го­ло­ве ка­кая-то чуд­ная шап­ка, ис­пи­сан­ная вся не рус­скою и не польскою гра­мот­шю. Гля­нул в ли­цо - и ли­цо ста­ло пе­ре­ме­няться: нос вы­тя­нул­ся и по­вис­нул над гу­ба­ми; рот в ми­ну­ту раз­дал­ся до ушей; зуб выг­ля­нул изо рта, наг­нул­ся на сто­ро­ну, - и стал пе­ред ним тот са­мый кол­дун, ко­то­рый по­ка­зал­ся на свадьбе у еса­ула. "Прав­див сон твой, Ка­те­ри­на!" - по­ду­мал Бу­рульбаш.

Колдун стал про­ха­жи­ваться вок­руг сто­ла, зна­ки ста­ли быст­рее пе­ре­ме­няться на сте­не, а не­то­пы­ри за­ле­та­ли сильнее вниз и вверх, взад и впе­ред. Го­лу­бой свет ста­но­вил­ся ре­же, ре­же и сов­сем как буд­то по­тух­нул. И свет­ли­ца ос­ве­ти­лась уже тон­ким ро­зо­вым све­том. Ка­за­лось, с ти­хим зво­ном раз­ли­вал­ся чуд­ный свет по всем уг­лам, и вдруг про­пал, и ста­ла тьма. Слы­шал­ся только шум, буд­то ве­тер в ти­хий час ве­че­ра на­иг­ры­вал, кру­жась по вод­но­му зер­ка­лу, на­ги­бая еще ни­же в во­ду се­реб­ря­ные ивы. И чу­дит­ся па­ну Да­ни­ле, что в свет­ли­це блес­тит ме­сяц, хо­дят звез­ды, не­яс­но мелька­ет тем­но-си­нее не­бо, и хо­лод ноч­но­го воз­ду­ха пах­нул да­же ему в ли­цо. И чу­дит­ся па­ну Да­ни­ле (тут он стал щу­пать се­бя за усы, не спит ли), что уже не не­бо в свет­ли­це, а его собст­вен­ная опо­чи­вальня: ви­сят на сте­не его та­тарс­кие и ту­рец­кие саб­ли; око­ло стен пол­ки, на пол­ках до­маш­няя по­су­да и ут­варь; на сто­ле хлеб и соль; ви­сит люлька… но вмес­то об­ра­зов выг­ля­ды­ва­ют страш­ные ли­ца; на ле­жан­ке… но сгус­тив­ший­ся ту­ман пок­рыл все, и ста­ло опять тем­но. И опять с чуд­ным зво­ном ос­ве­ти­лась вся свет­ли­ца ро­зо­вым све­том, и опять сто­ит кол­дун не­под­виж­но в чуд­ной чал­ме сво­ей. Зву­ки ста­ли сильнее и гу­ще, тон­кий ро­зо­вый свет ста­но­вил­ся яр­че, и что-то бе­лое, как буд­то об­ла­ко, ве­яло пос­ре­ди ха­ты; и чу­дит­ся па­ну Да­ни­ле, что об­ла­ко то не об­ла­ко, что то сто­ит жен­щи­на; только из че­го она: из воз­ду­ха, что ли, выт­ка­на? От­че­го же она сто­ит и зем­ли не тро­га­ет, и не опер­шись ни на что, и сквозь нее прос­ве­чи­ва­ет ро­зо­вый свет, и мелька­ют на сте­не зна­ки? Вот она как-то по­ше­ве­ли­ла проз­рач­ною го­ло­вою сво­ею: ти­хо све­тят­ся ее блед­но-го­лу­бые очи; во­ло­сы вьются и па­да­ют по пле­чам ее, буд­то свет­ло-се­рый ту­ман; гу­бы блед­но але­ют, буд­то сквозь бе­ло-проз­рач­ное ут­рен­нее не­бо льется ед­ва при­мет­ный алый свет за­ри; бро­ви сла­бо тем­не­ют… Ах! это Ка­те­ри­на! Тут по­чувст­во­вал Да­ни­ло, что чле­ны у не­го око­ва­лись; он си­лил­ся го­во­рить, но гу­бы ше­ве­ли­лись без зву­ка.

Неподвижно сто­ял кол­дун на сво­ем мес­те.

- Где ты бы­ла? - спро­сил он, и сто­яв­шая пе­ред ним зат­ре­пе­та­ла.

- О! за­чем ты ме­ня выз­вал? - ти­хо прос­то­на­ла она. - Мне бы­ло так ра­дост­но. Я бы­ла в том са­мом мес­те, где ро­ди­лась и про­жи­ла пят­над­цать лет. О, как хо­ро­шо там! Как зе­лен и ду­шист тот луг, где я иг­ра­ла в детст­ве: и по­ле­вые цве­точ­ки те же, и ха­та на­ша, и ого­род! О, как об­ня­ла ме­ня доб­рая мать моя! Ка­кая лю­бовь у ней в очах! Она при­го­луб­ли­ва­ла ме­ня, це­ло­ва­ла в ус­та и ще­ки, рас­че­сы­ва­ла час­тым греб­нем мою ру­сую ко­су…

Отец! - тут она впе­ри­ла в кол­ду­на блед­ные очи, - за­чем ты за­ре­зал мать мою?

Грозно кол­дун пог­ро­зил пальцем.

- Разве я те­бя про­сил го­во­рить про это? - И воз­душ­ная кра­са­ви­ца зад­ро­жа­ла. - Где те­перь па­ни твоя?

- Пани моя, Ка­те­ри­на, те­перь зас­ну­ла, а я и об­ра­до­ва­лась то­му, вспорх­ну­ла и по­ле­те­ла. Мне дав­но хо­те­лось уви­деть мать. Мне вдруг сде­ла­лось пят­над­цать лет. Я вся ста­ла лег­ка, как пти­ца. За­чем ты ме­ня выз­вал?

- Ты пом­нишь все то, что я го­во­рил те­бе вче­ра? - спро­сил кол­дун так ти­хо, что ед­ва мож­но бы­ло рас­слу­шать.

- Помню, пом­нюо; но че­го бы не да­ла я, что­бы только за­быть это! Бед­ная Ка­те­ри­на! Она мно­го­го не зна­ет из то­го, что зна­ет ду­ша ее.

"Это Ка­те­ри­ни­на ду­ша", - по­ду­мал пан Да­ни­ло; но все еще не смел по­ше­ве­литься.

- Покайся, отец! Не страш­но ли, что пос­ле каж­до­го убий­ст­ва тво­его мерт­ве­цы под­ни­ма­ют­ся из мо­гил?

- Ты опять за ста­рое! - гроз­но прер­вал кол­дун. - Я пос­тав­лю на сво­ем, я зас­тав­лю те­бя сде­лать, что мне хо­чет­ся. Ка­те­ри­на по­лю­бит ме­ня!..

- О, ты чу­до­ви­ще, а не отец мой! - прос­то­на­ла она. - Нет, не бу­дет по-тво­ему! Прав­да, ты взял не­чис­ты­ми ча­ра­ми тво­ими власть вы­зы­вать ду­шу и му­чить ее; но один только бог мо­жет зас­тав­лять ее де­лать то, что ему угод­но. Нет, ни­ког­да Ка­те­ри­на, до­ко­ле я бу­ду дер­жаться в ее те­ле, не ре­шит­ся на бо­гоп­ро­тив­ное де­ло. Отец, бли­зок Страш­ный суд! Ес­ли б ты и не отец мой был, и тог­да бы не зас­та­вил ме­ня из­ме­нить мо­ему лю­бо­му, вер­но­му му­жу. Ес­ли бы муж мой и не был мне ве­рен и мил, и тог­да бы не из­ме­ни­ла ему, по­то­му что бог не лю­бит клят­воп­рес­туп­ных и не­вер­ных душ.

Тут впе­ри­ла она блед­ные очи свои в окош­ко, под ко­то­рым си­дел пан Да­ни­ло, и нед­виж­но ос­та­но­ви­лась…

- Куда ты гля­дишь? Ко­го ты там ви­дишь? - зак­ри­чал кол­дун.

Воздушная Ка­те­ри­на зад­ро­жа­ла. Но уже пан Да­ни­ло был дав­но на зем­ле и про­би­рал­ся с сво­им вер­ным Стецьком в свои го­ры. "Страш­но, страш­но!" - го­во­рил он про се­бя, по­чу­вст­во­вав ка­кую-то ро­бость в ко­зац­ком серд­це, и ско­ро про­шел двор свой, на ко­то­ром так же креп­ко спа­ли ко­за­ки, кро­ме од­но­го, си­дев­ше­го на сто­ро'же и ку­рив­ше­го люльку. Не­бо все бы­ло за­се­яно звез­да­ми.


V

- Как хо­ро­шо ты сде­лал, что раз­бу­дил ме­ня! - го­во­ри­ла Ка­те­ри­на, про­ти­рая очи ши­тым ру­ка­вом сво­ей со­роч­ки и разг­ля­ды­вая с ног до го­ло­вы сто­яв­ше­го пе­ред нею му­жа. - Ка­кой страш­ный сон мне ви­дел­ся! Как тя­же­ло ды­ша­ла грудь моя! Ух!.. Мне ка­за­лось, что я уми­раю…

- Какой же сон, уж не этот ли? - И стал Бу­рульбаш рас­ска­зы­вать же­не сво­ей все им ви­ден­ное.

- Ты как это уз­нал, мой муж? - спро­си­ла, изу­мив­шись, Ка­те­ри­на. - Но нет, мно­гое мне не­из­вест­но из то­го, что ты рас­ска­зы­ва­ешь. Нет, мне не сни­лось, что­бы отец убил мать мою; ни мерт­ве­цов, ни­че­го не ви­де­лось мне. Нет, Да­ни­ло, ты не так рас­ска­зы­ва­ешь. Ах, как стра­шен отец мой!

- И не ди­во, что те­бе мно­гое не ви­де­лось. Ты не зна­ешь и де­ся­той до­ли то­го, что зна­ет ду­ша. Зна­ешь ли, что отец твой ан­тих­рист? Еще в прош­лом го­ду, ког­да со­би­рал­ся я вмес­те с ля­ха­ми на крым­цев (тог­да еще я дер­жал ру­ку это­го не­вер­но­го на­ро­да), мне го­во­рил игу­мен Братс­ко­го мо­нас­ты­ря, - он, же­на, свя­той че­ло­век, - что ан­тих­рист име­ет власть вы­зы­вать ду­шу каж­до­го че­ло­ве­ка; а ду­ша гу­ля­ет по сво­ей во­ле, ког­да зас­нет он, и ле­та­ет вмес­те с ар­хан­ге­ла­ми око­ло бо­жи­ей свет­ли­цы. Мне с пер­во­го ра­за не по­ка­за­лось ли­цо тво­его от­ца. Ес­ли бы я знал, что у те­бя та­кой отец, я бы не же­нил­ся на те­бе; я бы ки­нул те­бя и не при­нял бы на ду­шу гре­ха, по­род­нив­шись с ан­тих­рис­то­вым пле­ме­нем.

- Данило! - ска­за­ла Ка­те­ри­на, зак­рыв ли­цо ру­ка­ми и ры­дая, - я ли ви­нов­на в чем пе­ред то­бою? Я ли из­ме­ни­ла те­бе, мой лю­бый муж? Чем же на­ве­ла на се­бя гнев твой? Не вер­но раз­ве слу­жи­ла те­бе? ска­за­ла ли про­тив­ное сло­во, ког­да ты во­ро­чал­ся на­ве­се­ле с мо­ло­дец­кой пи­руш­ки? те­бе ли не ро­ди­ла чер­ноб­ро­во­го сы­на?..

- Не плачь, Ка­те­ри­на, я те­бя те­перь знаю и не бро­шу ни за что. Гре­хи все ле­жат на от­це тво­ем.

- Нет, не на­зы­вай его от­цом мо­им! Он не отец мне. Бог сви­де­тель, я от­ре­ка­юсь от не­го, от­ре­ка­юсь от от­ца! Он ан­тих­рист, бо­го­отс­туп­ник! Про­па­дай он, то­ни он - не по­дам ру­ки спас­ти его. Сох­ни он от тай­ной тра­вы - не по­дам во­ды на­питься ему. Ты у ме­ня отец мой!


VI

В глу­бо­ком под­ва­ле у па­на Да­ни­ла, за тре­мя зам­ка­ми, си­дит кол­дун, за­ко­ван­ный в же­лез­ные це­пи; а по­да­ле над Днеп­ром го­рит бе­совс­кий его за­мок, и алые, как кровь, вол­ны хле­бе­щут и тол­пят­ся вок­руг ста­рин­ных стен. Не за кол­довст­во и не за бо­гоп­ро­тив­ные де­ла си­дит в глу­бо­ком под­ва­ле кол­дун: им су­дия бог; си­дит он за тай­ное пре­да­тельство, за сго­во­ры с вра­га­ми пра­вос­лав­ной Рус­ской зем­ли - про­дать ка­то­ли­кам ук­ра­инс­кий на­род и вы­жечь хрис­ти­анс­кие церк­ви. Уг­рюм кол­дун; ду­ма чер­ная, как ночь, у не­го в го­ло­ве. Все­го только один день ос­та­ет­ся жить ему, а завт­ра по­ра расп­ро­щаться с ми­ром. Завт­ра ждет его казнь. Не сов­сем лег­кая казнь его ждет; это еще ми­лость, ког­да сва­рят его жи­во­го в кот­ле или сде­рут с не­го греш­ную ко­жу. Уг­рюм кол­дун, по­ник­нул го­ло­вою. Мо­жет быть, он уже и ка­ет­ся пе­ред смерт­ным ча­сом, только не та­кие гре­хи его, что­бы бог прос­тил ему. Ввер­ху пе­ред ним уз­кое ок­но, пе­реп­ле­тен­ное же­лез­ны­ми пал­ка­ми. Гре­мя це­пя­ми, под­вел­ся он к ок­ну пог­ля­деть, не прой­дет ли его дочь. Она крот­ка, не па­мя­тоз­лоб­на, как го­луб­ка, не уми­ло­сер­дит­ся ли над от­цом… Но ни­ко­го нет. Вни­зу бе­жит до­ро­га; по ней ник­то не прой­дет. По­ни­же ее гу­ля­ет Днепр; ему ни до ко­го нет де­ла: он бу­шу­ет, и уныв­но слы­шать ко­лод­ни­ку од­ноз­вуч­ный шум его.

Вот кто-то по­ка­зал­ся по до­ро­ге - это ко­зак! И тя­же­ло вздох­нул уз­ник. Опять все пус­то. Вот кто-то вда­ли спус­ка­ет­ся… Раз­ве­ва­ет­ся зе­ле­ный кун­туш… го­рит на го­ло­ве зо­ло­той ко­раб­лик… Это она! Еще бли­же при­ник­нул он к ок­ну. Вот уже под­хо­дит близ­ко…

- Катерина! дочь! уми­ло­сер­дись, по­дай ми­лос­ты­ню!..

Она не­ма, она не хо­чет слу­шать, она и глаз не на­ве­дет на тюрьму, и уже прош­ла, уже и скры­лась. Пус­то во всем ми­ре. Уныв­но шу­мит Днепр. Грусть за­ле­га­ет в серд­це. Но ве­да­ет ли эту грусть кол­дун?

День кло­нит­ся к ве­че­ру. Уже солн­це се­ло. Уже и нет его. Уже и ве­чер: све­жо; где-то мы­чит вол; от­ку­да-то на­ве­ва­ют­ся зву­ки, - вер­но, где-ни­будь на­род идет с ра­бо­ты и ве­се­лит­ся; по Днеп­ру мелька­ет лод­ка… ко­му нуж­да до ко­лод­ни­ка! Блес­нул на не­бе се­реб­ря­ный серп. Вот кто-то идет с про­тив­ной сто­ро­ны по до­ро­ге. Труд­но разг­ля­деть в тем­но­те. Это возв­ра­ща­ет­ся Ка­те­ри­на.

- Дочь, Хрис­та ра­ди! и сви­ре­пые вол­че­ня­та не ста­нут рвать свою мать, дочь, хо­тя взгля­ни на прес­туп­но­го от­ца сво­его! - Она не слу­ша­ет и идет. - Дочь, ра­ди нес­част­ной ма­те­ри!… - Она ос­та­но­ви­лась. - При­ди при­нять пос­лед­нее мое сло­во!

- Зачем ты зо­вешь ме­ня, бо­го­отс­туп­ник? Не на­зы­вай ме­ня до­черью! Меж­ду на­ми нет ни­ка­ко­го родст­ва. Че­го ты хо­чешь от ме­ня ра­ди нес­част­ной мо­ей ма­те­ри?

- Катерина! Мне бли­зок ко­нец: я знаю, ме­ня твой муж хо­чет при­вя­зать к ко­быльему хвос­ту и пус­тить по по­лю, а мо­жет, еще и страш­ней­шую вы­ду­ма­ет казнь…

- Да раз­ве есть на све­те казнь, рав­ная тво­им гре­хам? Жди ее; ник­то не ста­нет про­сить за те­бя.

- Катерина! ме­ня не казнь стра­шит, но му­ки на том све­те… Ты не­вин­на, Ка­те­ри­на, ду­ша твоя бу­дет ле­тать в рае око­ло бо­га; а ду­ша бо­го­отс­туп­но­го от­ца тво­его бу­дет го­реть в ог­не веч­ном, и ни­ког­да не угас­нет тот огонь: все сильнее и сильнее бу­дет он раз­го­раться: ни кап­ли ро­сы ник­то не уро­нит, ни ве­тер не пах­нет…

- Этой каз­ни я не власт­на ума­лить, - ска­за­ла Ка­те­ри­на, от­вер­нув­шись.

- Катерина! пос­той на од­но сло­во: ты мо­жешь спас­ти мою ду­шу. Ты не зна­ешь еще, как добр и ми­ло­серд бог. Слы­ша­ла ли ты про апос­то­ла Пав­ла, ка­кой был он греш­ный че­ло­век, но пос­ле по­ка­ял­ся и стал свя­тым.

- Что я мо­гу сде­лать, что­бы спас­ти твою ду­шу? - ска­за­ла Ка­те­ри­на, - мне ли, сла­бой жен­щи­не, об этом по­ду­мать!

- Если бы мне уда­лось от­сю­да вый­ти, я бы все ки­нул. По­ка­юсь: пой­ду в пе­ще­ры, на­де­ну на те­ло жест­кую вла­ся­ни­цу, день и ночь бу­ду мо­литься бо­гу. Не только ско­ром­но­го, не возьму ры­бы в рот! не пос­те­лю одеж­ды, ког­да ста­ну спать! и все бу­ду мо­литься, все мо­литься! И ког­да не сни­мет с ме­ня ми­ло­сер­дие бо­жие хо­тя со­той до­ли гре­хов, за­ко­па­юсь по шею в зем­лю или за­му­ру­юсь в ка­мен­ную сте­ну; не возьму ни пи­щи, ни пи­тия и ум­ру; а все доб­ро свое от­дам чер­не­цам, что­бы со­рок дней и со­рок но­чей пра­ви­ли по мне па­ни­хи­ду.

Задумалась Ка­те­ри­на.

- Хотя я отоп­ру, но мне не рас­ко­вать тво­их це­пей.

- Я не бо­юсь це­пей, - го­во­рил он. - Ты го­во­ришь, что они за­ко­ва­ли мои ру­ки и но­ги? Нет, я на­пус­тил им в гла­за ту­ман и вмес­то ру­ки про­тя­нул су­хое де­ре­во. Вот я, гля­ди, на мне нет те­перь ни од­ной це­пи! - ска­зал он, вы­хо­дя на се­ре­ди­ну. - Я бы и стен этих не по­бо­ял­ся и про­шел бы сквозь них, но муж твой и не зна­ет, ка­кие это сте­ны. Их стро­ил свя­тойсхим­ник, и ни­ка­кая не­чис­тая си­ла не мо­жет от­сю­да вы­весть ко­лод­ни­ка, не отомк­нув тем са­мым клю­чом, ко­то­рым за­мы­кал свя­той свою келью. Та­кую са­мую келью вы­рою и я се­бе, нес­лы­хан­ный греш­ник, ког­да вый­ду на во­лю.

- Слушай, я вы­пу­щу те­бя; но ес­ли ты ме­ня об­ма­ны­ва­ешь, - ска­за­ла Ка­те­ри­на, ос­та­но­вив­шись пред дверью, - и, вмес­то то­го что­бы по­ка­яться, ста­нешь опять бра­том чер­ту?

- Нет, Ка­те­ри­на, мне не дол­го ос­та­ет­ся жить уже. Бли­зок и без каз­ни мой ко­нец. Не­уже­ли ты ду­ма­ешь, что я пре­дам сам се­бя на веч­ную му­ку?

Замки заг­ре­ме­ли.

- Прощай! хра­ни те­бя бог ми­ло­сер­дый, ди­тя мое! - ска­зал кол­дун, по­це­ло­вав ее.

- Не при­ка­сай­ся ко мне, нес­лы­хан­ный греш­ник, ухо­ди ско­рее!.. - го­во­ри­ла Ка­те­ри­на. Но его уже не бы­ло.

- Я вы­пус­ти­ла его, - ска­за­ла она, ис­пу­гав­шись и ди­ко ос­мат­ри­вая сте­ны. - Что я ста­ну те­перь от­ве­чать му­жу? - Я про­па­ла. Мне жи­вой те­перь ос­та­ет­ся за­рыться в мо­ги­лу! - и, за­ры­дав, поч­ти упа­ла она на пень, на ко­то­ром си­дел ко­лод­ник. - Но я спас­ла ду­шу, - ска­за­ла она ти­хо. - Я сде­ла­ла бо­го­угод­ное де­ло. Но муж мой… Я в пер­вый раз об­ма­ну­ла его. О, как страш­но, как труд­но бу­дет мне пе­ред ним го­во­рить неп­рав­ду. Кто-то идет! Это он! Муж! - вскрик­ну­ла она от­ча­ян­но и без чувств упа­ла на зем­лю.


VII

- Это я, моя род­ная дочь! Это я, мое сер­денько! - ус­лы­ша­ла Ка­те­ри­на, оч­нув­шись, и уви­де­ла пе­ред со­бою ста­рую прис­луж­ни­ку. Ба­ба, нак­ло­нив­шись, ка­за­лось, что-то шеп­та­ла и, про­тя­нув над нею ис­сох­шую ру­ку свою, оп­рыс­ки­ва­ла ее хо­лод­ною во­дою.

- Где я? - го­во­ри­ла Ка­те­ри­на, по­ды­ма­ясь и ог­ля­ды­ва­ясь. - Пе­ре­до мною шу­мит Днепр, за мною го­ры… ку­да за­ве­ла ты ме­ня, ба­ба?

- Я те­бя не за­ве­ла, а вы­ве­ла; вы­нес­ла на ру­ках мо­их из душ­но­го под­ва­ла. Замк­ну­ла клю­чи­ком, что­бы те­бе не дос­та­лось че­го от па­на Да­ни­ла.

- Где же ключ? - ска­за­ла Ка­те­ри­на, пог­ля­ды­вая на свой по­яс. - Я его не ви­жу.

- Его от­вя­зал муж твой, пог­ля­деть на кол­ду­на, ди­тя мое.

- Поглядеть?.. Ба­ба, я про­па­ла! - вскрик­ну­ла Ка­те­ри­на.

- Пусть бог ми­лу­ет нас от это­го, ди­тя мое! Мол­чи только, моя па­ня­ноч­ка, ник­то ни­че­го не уз­на­ет!

- Он убе­жал, прок­ля­тый ан­тих­рист! Ты слы­ша­ла, Ка­те­ри­на? он убе­жал! - ска­зал пан Да­ни­ло, прис­ту­пая к же­не сво­ей. Очи ме­та­ли огонь; саб­ля, зве­ня, тряс­лась при бо­ку его.

Помертвела же­на.

- Его вы­пус­тил кто-ни­будь, мой лю­бый муж? - про­го­во­ри­ла она, дро­жа.

- Выпустил, прав­да твоя; но вы­пус­тил черт. Пог­ля­ди, вмес­то не­го брев­но за­ко­ва­но в же­ле­зо. Сде­лал же бог так, что черт не бо­ит­ся ко­зачьих лап! Ес­ли бы только ду­му об этом дер­жал в го­ло­ве хоть один из мо­их ко­за­ков и я бы уз­нал… я бы и каз­ни ему не на­шел!

- А ес­ли бы я?.. - не­вольно вы­мол­ви­ла Ка­те­ри­на и, ис­пу­гав­шись, ос­та­но­ви­лась.

- Если бы ты взду­ма­ла, тог­да бы ты не же­на мне бы­ла. Я бы те­бя за­шил тог­да в ме­шок и уто­пил бы на са­мой се­ре­ди­не Днеп­ра!..

Дух за­нял­ся у Ка­те­ри­ны, и ей чу­ди­лось, что во­ло­са ста­ли от­де­ляться на го­ло­ве ее.


VIII

На пог­ра­нич­ной до­ро­ге, в корч­ме, соб­ра­лись ля­хи и пи­ру­ют уже два дни. Что-то не­ма­ло всей сво­ло­чи. Сош­лись, вер­но, на ка­кой­ни­будь на­езд: у иных и муш­ке­ты есть; чо­ка­ют шпо­ры, бря­ка­ют саб­ли. Па­ны ве­се­лят­ся и хвас­та­ют, го­во­рят про не­бы­ва­лые де­ла свои, нас­ме­ха­ют­ся над пра­вос­лавьем, зо­вут на­род ук­ра­инс­кий сво­ими хо­лопьями и важ­но кру­тят усы, и важ­но, зад­рав­ши го­ло­вы, раз­ва­ли­ва­ют­ся на лав­ках. С ни­ми и ксендз вмес­те. Только и ксендз у них на их же стать, и с ви­ду да­же не по­хож на хрис­ти­анс­ко­го по­па: пьет и гу­ля­ет с ни­ми и го­во­рит не­чес­ти­вым язы­ком сво­им срам­ные ре­чи. Ни в чем не ус­ту­па­ет им и че­лядь: по­за­ки­да­ли на­зад ру­ка­ва обор­ван­ных жу­па­нов сво­их и хо­дят ко­зы­рем, как буд­то бы что пут­ное. Иг­ра­ют в кар­ты, бьют кар­та­ми один дру­го­го по но­сам. Наб­ра­ли с со­бою чу­жих жен. Крик, дра­ка!.. Па­ны бес­ну­ют­ся и от­пус­ка­ют шту­ки: хва­та­ют за бо­ро­ду жи­да, ма­лю­ют ему на не­чес­ти­вом лбу крест; стре­ля­ют в баб хо­лос­ты­ми за­ря­да­ми и тан­цу­ют кра­ко­вяк с не­чес­ти­вым по­пом сво­им. Не бы­ва­ло та­ко­го соб­лаз­на на Рус­ской зем­ле и от та­тар. Вид­но, уже ей бог оп­ре­де­лил за гре­хи тер­петь та­кое пос­рам­ле­ние! Слыш­но меж­ду об­щим со­до­мом, что го­во­рят про зад­неп­ровс­кий ху­тор па­на Да­ни­ла, про кра­са­ви­цу же­ну его… Не на доб­рое де­ло соб­ра­лась эта шай­ка!


IX

Сидит пан Да­ни­ло за сто­лом в сво­ей свет­ли­це, под­пер­шись лок­тем, и ду­ма­ет. Си­дит на ле­жан­ке па­ни Ка­те­ри­на и по­ет пес­ню.

- Чего-то груст­но мне, же­на моя! - ска­зал пан Да­ни­ло. - И го­ло­ва бо­лит у ме­ня, и серд­це бо­лит. Как-то тя­же­ло мне! Вид­но, где-то не­да­ле­ко уже хо­дит смерть моя.

"О мой не­наг­ляд­ный муж! при­ник­ни во мне го­ло­вою сво­ею! За­чем ты при­го­луб­ли­ва­ешь к се­бе та­кие чер­ные ду­мы", - по­ду­ма­ла Ка­те­ри­на, да не пос­ме­ла ска­зать. Горько ей бы­ло, по­вин­ной го­ло­ве, при­ни­мать муж­ние лас­ки.

- Слушай, же­на моя! - ска­зал Да­ни­ло, - не ос­тав­ляй сы­на, ког­да ме­ня не бу­дет. Не бу­дет те­бе от бо­га счас­тия, ес­ли ты ки­нешь его, ни в том, ни в этом све­те. Тя­же­ло бу­дет гнить мо­им кос­тям в сы­рой зем­ле; а еще тя­же­лее бу­дет ду­ше мо­ей.

- Что го­во­ришь ты, муж мой! Не ты ли из­де­вал­ся над на­ми, сла­бы­ми же­на­ми? А те­перь сам го­во­ришь, как сла­бая же­на. Те­бе еще дол­го нуж­но жить.

- Нет, Ка­те­ри­на, чу­ет ду­ша близ­кую смерть. Что-то груст­но ста­но­вит­ся на све­те. Вре­ме­на ли­хие при­хо­дят Ох, пом­ню, пом­ню я го­ды; им, вер­но, не во­ро­титься! Он был еще жив, честь и сла­ва на­ше­го вой­ска, ста­рый Ко­на­ше­вич! Как буд­то пе­ред оча­ми мо­ими про­хо­дят те­перь ко­зац­кие пол­ки! Это бы­ло зо­ло­тое вре­мя, Ка­те­ри­на! Ста­рый гетьман си­дел на во­ро­ном ко­не. Блес­те­ла в ру­ке бу­ла­ва; вок­руг сер­дю­ки; по сто­ро­нам ше­ве­ли­лось крас­ное мо­ре за­по­рож­цев. Стал го­во­рить гетьман - и все ста­ло как вко­пан­ное. За­п­ла­кал ста­ри­чи­на, как за­чал вспо­ми­нать нам преж­ние де­ла и се­чи. Эх, ес­ли б ты зна­ла, Ка­те­ри­на, как ре­за­лись мы тог­да с тур­ка­ми! На го­ло­ве мо­ей ви­ден и до­ны­не ру­бец. Че­ты­ре пу­ли про­ле­те­ло в че­ты­рех мес­тах сквозь ме­ня. И ни од­на из ран не за­жи­ла сов­сем. Сколько мы тог­да наб­ра­ли зо­ло­та! До­ро­гие ка­менья шап­ка­ми чер­па­ли ко­за­ки. Ка­ких ко­ней, Ка­те­ри­на, ес­ли б ты зна­ла, ка­ких ко­ней мы тог­да уг­на­ли! Ох, не во­евать уже мне так! Ка­жет­ся, и не стар, и те­лом бодр; а меч ко­зац­кий вы­ва­ли­ва­ет­ся из рук, жи­ву без де­ла, и сам не знаю, для че­го жи­ву. По­ряд­ку нет в Ук­рай­не: пол­ков­ни­ки и еса­улы гры­зут­ся, как со­ба­ки, меж­ду со­бою. Нет стар­шей го­ло­вы над все­ми. Шля­хетст­во на­ше все пе­ре­ме­ни­ло на польский обы­чай, пе­ре­ня­ло лу­кавст­во… про­да­ло ду­шу, при­няв­ши унию. Жи­довст­во уг­не­та­ет бед­ный на­род. О вре­мя, вре­мя! ми­нув­шее вре­мя! ку­да по­де­ва­лись вы, ле­та мои?.. Сту­пай, ма­лый, в под­вал, при­не­си мне ку­холь ме­ду! Выпью за преж­нюю до­лю и за дав­ние го­ды!

- Чем бу­дем при­ни­мать гос­тей, пан? С лу­го­вой сто­ро­ны идут ля­хи! - ска­зал, во­шед­ши в ха­ту, Стецько.

- Знаю, за­чем идут они, - вы­мол­вил Да­ни­ло, по­ды­ма­ясь с мес­та. - Сед­лай­те, мои вер­ные слу­ги, ко­ней! на­де­вай­те сбрую! саб­ли на­го­ло! не за­будьте наб­рать и свин­цо­во­го то­лок­на. С честью нуж­но встре­тить гос­тей!

Но еще не ус­пе­ли ко­за­ки сесть на ко­ней и за­ря­дить муш­ке­ты, а уже ля­хи, буд­то упав­ший осенью с де­ре­ва на зем­лю лист, усе­яли со­бою го­ру.

- Э, да тут есть с кем пе­ре­ве­даться! - ска­зал Да­ни­ло, пог­ля­ды­вая на толс­тых па­нов, важ­но ка­чав­ших­ся впе­ре­ди на ко­нях в зо­ло­той сбруе. - Вид­но, еще раз до­ве­дет­ся нам по­гу­лять на сла­ву! На­тешься же, ко­зац­кая ду­ша, в пос­лед­ний раз! Гу­ляй­те, хлоп­цы, при­шел наш празд­ник!

И пош­ла по го­рам по­те­ха, и за­пи­ро­вал пир: гу­ля­ют ме­чи, ле­та­ют пу­ли, ржут и то­по­чут ко­ни. От кри­ку бе­зу­ме­ет го­ло­ва; от ды­му слеп­нут очи. Все пе­ре­ме­ша­лось. Но ко­зак чу­ет, где друг, где нед­руг; про­шу­мит ли пу­ля - ва­лит­ся ли­хой се­док с ко­ня; свист­нет саб­ля - ка­тит­ся по зем­ле го­ло­ва, бор­мо­ча язы­ком нес­вяз­ные ре­чи.

Но ви­ден в тол­пе крас­ный верх ко­зац­кой шап­ки па­на Да­ни­ла; ме­чет­ся в гла­за зо­ло­той по­яс на си­нем жу­па­не; вих­рем вьется гри­ва во­ро­но­го ко­ня. Как пти­ца, мелька­ет он там и там; пок­ри­ки­ва­ет и ма­шет да­мас­ской саб­лей и ру­бит с пра­во­го и ле­во­го пле­ча. Ру­би, ко­зак! гу­ляй, ко­зак! тешь мо­ло­дец­кое серд­це; но не заг­ля­ды­вай­ся на зо­ло­тые сбруи и жу­па­ны! топ­чи под но­ги зо­ло­то и ка­менья! Ко­ли, ко­зак! гу­ляй, ко­зак! но ог­ля­нись на­зад: не­чес­ти­вые ля­хи за­жи­га­ют уже ха­ты и уго­ня­ют на­пу­ган­ный скот. И, как ви­хорь, по­во­ро­тил пан Да­ни­ло на­зад, и шап­ка с крас­ным вер­хом мелька­ет уже воз­ле хат, и ре­де­ет вок­руг его тол­па.

Не час, не дру­гой бьются ля­хи и ко­за­ки. Не мно­го ста­но­вит­ся тех и дру­гих. Но не ус­та­ет пан Да­ни­ло: сби­ва­ет с сед­ла длин­ным копьем сво­им, топ­чет ли­хим ко­нем пе­ших. Уже очи­ща­ет­ся двор, уже на­ча­ли раз­бе­гаться ля­хи; уже об­ди­ра­ют ка­за­ки с уби­тых зо­ло­тые жу­па­ны и бо­га­тую сбрую; уже пан Да­ни­ло сби­ра­ет­ся в по­го­ню, и взгля­нул, что­бы соз­вать сво­их… и весь за­ки­пел от ярос­ти: ему по­ка­зал­ся Ка­те­ри­нин отец. Вот он сто­ит на го­ре и це­лит на не­го муш­кет. Да­ни­ло пог­нал ко­ня пря­мо к не­му… Ко­зак, на ги­бель идешь… Муш­кет гре­мит - и кол­дун про­пал за го­рою. Только вер­ный Стецько ви­дел, как мелькну­ла крас­ная одеж­да и чуд­ная шап­ка. За­ша­тал­ся ко­зак и сва­лил­ся на зем­лю. Ки­нул­ся вер­ный Стецько к сво­ему па­ну, - ле­жит пан его, про­тя­нув­шись на зем­ле и зак­рыв­ши яс­ные очи. Алая кровь за­ки­пе­ла на гру­ди. Но, вид­но, по­чу­ял вер­но­го слу­гу сво­его. Ти­хо при­под­нял ве­ки, блес­нул оча­ми: "Про­щай, Стецько! ска­жи Ка­те­ри­не, что­бы не по­ки­да­ла сы­на! Не по­ки­дай­те и вы его, мои вер­ные слу­ги!" - и за­тих. Вы­ле­те­ла ко­зац­кая ду­ша из дво­рянс­ко­го те­ла; по­си­не­ли ус­та. Спит ко­зак неп­ро­буд­но.

Зарыдал вер­ный слу­га и ма­шет ру­кою Ка­те­ри­не: "Сту­пай, па­ни, сту­пай: под­гу­лял твой пан. Ле­жит он пьяне­хо­нек на сы­рой зем­ле. Дол­го не прот­рез­виться ему!"

Всплеснула ру­ка­ми Ка­те­ри­на и по­ва­ли­лась, как сноп, на мерт­вое те­ло. "Муж мой, ты ли ле­жишь тут, зак­рыв­ши очи? Встань, мой не­наг­ляд­ный со­кол, про­тя­ни руч­ку свою! при­по­ды­мись! пог­ля­ди хоть раз на твою Ка­те­ри­ну, по­ше­ве­ли ус­та­ми, вы­мол­ви хоть од­но сло­веч­ко… Но ты мол­чишь, ты мол­чишь, мой яс­ный пан! Ты по­си­нел, как Чер­ное мо­ре. Серд­це твое не бьется! От­че­го ты та­кой хо­лод­ный, мой пан? вид­но, не го­рю­чи мои сле­зы, нев­мочь им сог­реть те­бя! Вид­но, не гро­мок плач мой, не раз­бу­дить им те­бя! Кто же по­ве­дет те­перь пол­ки твои? Кто по­не­сет­ся на тво­ем во­ро­ном ко­ни­ке, гром­ко за­гу­ка­ет и за­ма­шет саб­лей пред ко­за­ка­ми? Ко­за­ки, ко­за­ки! где честь и сла­ва ва­ша? Ле­жит честь и сла­ва ва­ша, зак­рыв­ши очи, на сы­рой зем­ле. По­хо­ро­ни­те же ме­ня, по­хо­ро­ни­те вмес­те с ним! за­сыпьте мне очи зем­лею! на­да­ви­те мне кле­но­вые дос­ки на бе­лые гру­ди! Мне не нуж­на больше кра­со­та моя!"

Плачет и уби­ва­ет­ся Ка­те­ри­на; а даль вся пок­ры­ва­ет­ся пылью: ска­чет ста­рый еса­ул Го­ро­бець на по­мощь.


X

Чуден Днепр при ти­хой по­го­де, ког­да вольно и плав­но мчит сквозь ле­са и го­ры пол­ные во­ды свои. Ни за­ше­лох­нет; ни прог­ре­мит. Гля­дишь, и не зна­ешь, идет или не идет его ве­ли­ча­вая ши­ри­на, и чу­дит­ся, буд­то весь вы­лит он из стек­ла, и буд­то го­лу­бая зер­кальная до­ро­га, без ме­ры в ши­ри­ну, без кон­ца в дли­ну, ре­ет и вьется по зе­ле­но­му ми­ру. Лю­бо тог­да и жар­ко­му солн­цу ог­ля­деться с вы­ши­ны и пог­ру­зить лу­чи в хо­лод стек­лян­ных вод и при­бе­реж­ным ле­сам яр­ко отс­ве­титься в во­дах. Зе­ле­но­куд­рые! они тол­пят­ся вмес­те с по­ле­вы­ми цве­та­ми к во­дам и, нак­ло­нив­шись, гля­дят в них и не наг­ля­дят­ся, и не на­лю­бу­ют­ся свет­лым сво­им зра­ком, и ус­ме­ха­ют­ся к не­му, и при­ветст­ву­ют его, ки­вая вет­вя­ми. В се­ре­ди­ну же Днеп­ра они не сме­ют гля­нуть: ник­то, кро­ме солн­ца и го­лу­бо­го не­ба, не гля­дит в не­го. Ред­кая пти­ца до­ле­тит до се­ре­ди­ны Днеп­ра. Пыш­ный! ему нет рав­ной ре­ки в ми­ре. Чу­ден Днепр и при теп­лой лет­ней но­чи, ког­да все за­сы­па­ет - и че­ло­век, и зверь, и пти­ца; а бог один ве­ли­ча­во ози­ра­ет не­бо и зем­лю и ве­ли­ча­во сот­ря­са­ет ри­зу. От ри­зы сып­лют­ся звез­ды. Звез­ды го­рят и све­тят над ми­ром и все ра­зом от­да­ют­ся в Днеп­ре. Всех их дер­жит Днепр в тем­ном ло­не сво­ем. Ни од­на не убе­жит от не­го; раз­ве по­гас­нет на не­бе. Чер­ный лес, уни­зан­ный спя­щи­ми во­ро­на­ми, и древ­ле раз­ло­ман­ные го­ры, све­сясь, си­лят­ся зак­рыть его хо­тя длин­ною тенью сво­ею, - нап­рас­но! Нет ни­че­го в ми­ре, что бы мог­ло прик­рыть Днепр. Си­ний, си­ний, хо­дит он плав­ным раз­ли­вом и се­редь но­чи, как се­редь дня; ви­ден за столько вдаль, за сколько ви­деть мо­жет че­ло­вечье око. Не­жась и при­жи­ма­ясь бли­же к бе­ре­гам от ноч­но­го хо­ло­да, да­ет он по се­бе се­реб­ря­ную струю; и она вспы­хи­ва­ете буд­то по­ло­са да­мас­ской саб­ли; а он, си­ний, сно­ва зас­нул. Чу­ден и тог­да Днепр, и нет ре­ки, рав­ной ему в ми­ре! Ког­да же пой­дут го­ра­ми по не­бу си­ние ту­чи, чер­ный лес ша­та­ет­ся до кор­ня, ду­бы тре­щат и мол­ния, из­ла­мы­ва­ясь меж­ду туч, ра­зом ос­ве­тит це­лый мир - стра­шен тог­да Днепр! Во­дя­ные хол­мы гре­мят, уда­ря­ясь о го­ры, и с блес­ком и сто­ном от­бе­га­ют на­зад, и пла­чут, и за­ли­ва­ют­ся вда­ли. Так уби­ва­ет­ся ста­рая мать ко­за­ка, вып­ро­во­жая сво­его сы­на в вой­ско. Раз­гульный и бод­рый, едет он на во­ро­ном ко­не, под­бо­че­нив­шись и мо­ло­дец­ки за­ло­мив шап­ку; а она, ры­дая, бе­жит за ним, хва­та­ет его за стре­мя, ло­вит уди­ла, и ло­ма­ет над ним ру­ки, и за­ли­ва­ет­ся го­рю­чи­ми сле­за­ми.

Дико чер­не­ют про­меж ра­ту­ющи­ми вол­на­ми об­го­ре­лые пни и кам­ни на вы­дав­шем­ся бе­ре­гу. И бьется об бе­рег, по­ды­ма­ясь вверх и опус­ка­ясь вниз, прис­та­ющая лод­ка. Кто из ко­за­ков ос­ме­лил­ся гу­лять в чел­не в то вре­мя, ког­да рас­сер­дил­ся ста­рый Днепр? Вид­но, ему не ве­до­мо, что он гло­та­ет, как мух, лю­дей.

Лодка при­ча­ли­ла, и вы­шел из нее кол­дун. Не­ве­сел он; ему горька триз­на, ко­то­рую свер­ши­ли ко­за­ки над уби­тым сво­им па­ном. Не ма­ло поп­ла­ти­лись ля­хи: со­рок че­ты­ре па­на со всею сбру­ею и жу­па­на­ми да трид­цать три хо­ло­па из­руб­ле­ны в кус­ки; а ос­тальных вмес­те с ко­ня­ми уг­на­ли в плен про­дать та­та­рам.

По ка­мен­ным сту­пе­ням спус­тил­ся он, меж­ду об­го­ре­лы­ми пня­ми, вниз, где, глу­бо­ко в зем­ле, вы­ры­та бы­ла у не­го зем­лян­ка. Ти­хо во­шел он, не скрып­нув­ши дверью, пос­та­вил на стол, зак­ры­тый ска­тертью, гор­шок и стал бро­сать длин­ны­ми ру­ка­ми сво­ими ка­кие-то не­ве­до­мые тра­вы; взял ку­холь, вы­де­лан­ный из ка­ко­го-то чуд­но­го де­ре­ва, по­черп­нул им во­ды и стал лить, ше­ве­ля гу­ба­ми и тво­ря ка­кие-то зак­ли­на­ния. По­ка­зал­ся ро­зо­вый свет в свет­ли­це; и страш­но бы­ло гля­нуть тог­да ему в ли­цо: оно ка­за­лось кро­ва­вым, глу­бо­кие мор­щи­ны только чер­не­ли на нем, а гла­за бы­ли как в ог­не. Не­чес­ти­вый греш­ник! уже и бо­ро­да дав­но по­се­де­ла, и ли­цо из­ры­то мор­щи­на­ми, и вы­сох весь, а все еще тво­рит бо­гоп­ро­тив­ный умы­сел. Пос­ре­ди ха­ты ста­ло ве­ять бе­лое об­ла­ко, и что-то по­хо­жее на ра­дость сверк­ну­ло в ли­цо его. Но от­че­го же вдруг стал он нед­ви­жим, с ра­зи­ну­тым ртом, не смея по­ше­ве­литься, и от­че­го во­ло­сы ще­ти­ною под­ня­лись на его го­ло­ве? В об­ла­ке пе­ред ним све­ти­лось чьето чуд­ное ли­цо. Неп­ро­ше­ное, нез­ва­ное, яви­лось оно к не­му в гос­ти; чем да­лее, вы­яс­ни­ва­лось больше и впе­ри­ло не­под­виж­ные очи. Чер­ты его, бро­ви, гла­за, гу­бы - все нез­на­ко­мое ему. Ни­ког­да во всю жизнь свою он его не ви­ды­вал. И страш­но­го, ка­жет­ся, в нем ма­ло, а неп­ре­одо­ли­мый ужас на­пал на не­го. А нез­на­ко­мая див­ная го­ло­ва сквозь об­ла­ко так же не­под­виж­но гля­де­ла на не­го. Об­ла­ко уже и про­па­ло; а не­ве­до­мые чер­ты еще рез­че вы­ка­зы­ва­лись, и ост­рые очи не от­ры­ва­лись от не­го. Кол­дун весь по­бе­лел как по­лот­но. Ди­ким, не сво­им го­ло­сом вскрик­нул, оп­ро­ки­нул гор­шок… Все про­па­ло.


XI

- Спокой се­бя, моя лю­бая сест­ра! - го­во­рил ста­рый еса­ул Го­ро­бець. - Сны ред­ко го­во­рят прав­ду.

- Приляг, сест­ри­ца! - го­во­ри­ла мо­ло­дая его не­вест­ка. - Я по­зо­ву ста­ру­ху, во­ро­жею; про­тив ее ни­ка­кая си­ла не ус­то­ит. Она выльет пе­ре­по­лох те­бе.

- Ничего не бой­ся! - го­во­рил сын его, хва­та­ясь за саб­лю, - ник­то те­бя не оби­дит.

Пасмурно, мут­ны­ми гла­за­ми гля­де­ла на всех Ка­те­ри­на и не на­хо­ди­ла ре­чи. "Я са­ма уст­ро­ила се­бе по­ги­бель. Я вы­пус­ти­ла его". На­ко­нец она ска­за­ла:

- Мне нет от не­го по­коя! Вот уже де­сять дней я у вас в Ки­еве; а го­ря ни кап­ли не уба­ви­лось. Ду­ма­ла, бу­ду хоть в ти­ши­не рас­тить на месть сы­на… Стра­шен, стра­шен при­ви­дел­ся он мне во сне! Бо­же сох­ра­ни и вам уви­деть его! Серд­це мое до сих пор бьется. "Я за­руб­лю твое ди­тя, Ка­те­ри­на, - кри­чал он, - ес­ли не вый­дешь за ме­ня за­муж!.." - и, за­ры­дав, ки­ну­лась она к ко­лы­бе­ли, а ис­пу­ган­ное ди­тя про­тя­ну­ло ру­чоп­ки и кри­ча­ло.

Кипел и свер­кал сын еса­ула от гне­ва, слы­ша та­кие ре­чи.

Расходился и сам еса­ул Го­ро­бець:

- Пусть поп­ро­бу­ет он, ока­ян­ный ан­тих­рист, прий­ти сю­да; от­ве­да­ет, бы­ва­ет ли си­ла в ру­ках ста­ро­го ко­за­ка. Бог ви­дит, - го­во­рил он, по­ды­мая квер­ху про­зор­ли­вые очи, - не ле­тел ли я по­дать ру­ку бра­ту Да­ни­лу? Его свя­тая во­ля! зас­тал уже на хо­лод­ной пос­те­ле, на ко­то­рой мно­го, мно­го улег­лось ко­зац­ко­го на­ро­да. За­то раз­ве не пыш­на бы­ла триз­на по нем? вы­пус­ти­ли ли хоть од­но­го ля­ха жи­во­го? Ус­по­кой­ся же, мое ди­тя! ник­то не пос­ме­ет те­бя оби­деть, раз­ве ни ме­ня не бу­дет, ни мо­его сы­на.

Кончив сло­ва свои, ста­рый еса­ул при­шел к ко­лы­бе­ли, и ди­тя, уви­дев­ши ви­сев­шую на рем­не у не­го в се­реб­ря­ной оп­ра­ве крас­ную люльку и га­ман с блес­тя­щим ог­ни­вом, про­тя­ну­ло к не­му ру­чон­ки и зас­ме­ялось.

- По от­цу пой­дет, - ска­зал ста­рый еса­ул, сни­мая с се­бя лю­льку и от­да­вая ему, - еще от ко­лы­бе­ли не отс­тал, а уже ду­ма­ет ку­рить люльку.

Тихо вздох­ну­ла Ка­те­ри­на и ста­ла ка­чать ко­лы­бель. Сго­во­ри­лись про­весть ночь вмес­те, и ма­ло по­го­дя ус­ну­ли все. Ус­ну­ла и Ка­те­ри­на.

На дво­ре и в ха­те все бы­ло ти­хо; не спа­ли только ко­за­ки, сто­яв­шие на сто­ро'же. Вдруг Ка­те­ри­на, вскрик­нув, прос­ну­лась, и за нею прос­ну­лись все. "Он убит, он за­ре­зан!" - кри­ча­ла она и ки­ну­лась к ко­лы­бе­ли.

Все обс­ту­пи­ли ко­лы­бель и ока­ме­не­ли от стра­ха, уви­дев­ши, что в ней ле­жа­ло не­жи­вое ди­тя. Ни зву­ка не вы­мол­вил ни один из них, не зная, что ду­мать о нес­лы­хан­ном зло­дей­ст­ве.


XII

Далеко от Ук­ра­инс­ко­го края, про­ехав­ши Польшу, ми­нуя и мно­го­люд­ный го­род Лем­берг, идут ря­да­ми вы­со­ко­вер­хие го­ры. Го­ра за го­рою, буд­то ка­мен­ны­ми це­пя­ми, пе­ре­ки­ды­ва­ют они впра­во и вле­во зем­лю и об­ко­вы­ва­ют ее ка­мен­ною тол­щей, что­бы не про­со­са­ло шум­ное и буй­ное мо­ре. Идут ка­мен­ные це­пи в Ва­ла­хию и в Сед­миг­радс­кую об­ласть и гро­ма­дою ста­ли в ви­де под­ко­вы меж­ду га­личс­ким и вен­герс­ким на­ро­дом. Нет та­ких гор в на­шей сто­ро­не. Глаз не сме­ет ог­ля­нуть их; а на вер­ши­ну иных не за­хо­ди­ла и но­га че­ло­вечья. Чу­ден и вид их: не за­дор­ное ли мо­ре вы­бе­жа­ло в бу­рю из ши­ро­ких бе­ре­гов, вски­ну­ло вих­рем бе­зоб­раз­ные вол­ны, и они, ока­ме­нев, ос­та­лись нед­ви­жи­мы в воз­ду­хе? Не обор­ва­лись ли с не­ба тя­же­лые ту­чи и заг­ро­моз­ди­ли со­бою зем­лю? ибо и на них та­кой же се­рый цвет, а бе­лая вер­хуш­ка блес­тит и иск­рит­ся при солн­це. Еще до Кар­патс­ких гор ус­лы­шишь рус­скую молвь, и за го­ра­ми еще кой-где от­зо­вет­ся как буд­то род­ное сло­во; а там уже и ве­ра не та, и речь не та. Жи­вет не­ма­ло­люд­ный на­род вен­герс­кий; ез­дит на ко­нях, ру­бит­ся и пьет не ху­же ко­за­ка; а за кон­ную сбрую и до­ро­гие каф­та­ны не ску­пит­ся вы­ни­мать из кар­ма­на чер­вон­цы. Раз­дольны и ве­ли­ки есть меж­ду го­ра­ми озе­ра. Как стек­ло, нед­ви­жи­мы они и, как зер­ка­ло, от­да­ют в се­бе го­лые вер­ши­ны гор и зе­ле­ные их по­дош­вы.

Но кто се­ре­ди но­чи, бле­щут или не бле­щут звез­ды, едет на ог­ром­ном во­ро­ном ко­не? Ка­кой бо­га­тырь с не­че­ло­вечьим рос­том ска­чет под го­ра­ми, над озе­ра­ми, отс­ве­чи­ва­ет­ся с ис­по­линс­ким ко­нем в нед­виж­ных во­дах, и бес­ко­неч­ная тень его страш­но мелька­ет по го­рам? Бле­щут че­ка­нен­ные ла­ты; на пле­че пи­ка; гре­мит при сед­ле саб­ля; ше­лом над­ви­нут; усы чер­не­ют; очи зак­ры­ты; рес­ни­цы опу­ще­ны - он спит. И, сон­ный, дер­жит по­во­да; и за ним си­дит на том же ко­не мла­де­нец-паж и так­же спит и, сон­ный, дер­жит­ся за бо­га­ты­ря. Кто он, ку­да, за­чем едет? - кто его зна­ет. Не день, не два уже он пе­ре­ез­жа­ет го­ры. Блес­нет день, взой­дет солн­це, его не вид­но; из­ред­ка только за­ме­ча­ли гор­цы, что по го­рам мелька­ет чья-то длин­ная тень, а не­бо яс­но, и ту­чи не прой­дет по нем. Чуть же ночь на­ве­дет тем­но­ту, сно­ва он ви­ден и от­да­ет­ся в озе­рах, и за ним, дро­жа, ска­чет тень его. Уже про­ехал мно­го он гор и взъехал на Кри­ван. Го­ры этой нет вы­ше меж­ду Кар­па­том; как царь по­ды­ма­ет­ся она над дру­ги­ми. Тут ос­та­но­вил­ся конь и всад­ник, и еще глуб­же пог­ру­зил­ся в сон, и ту­чи, спус­тясь, зак­ры­ли его.


XIII

"Тс… ти­ше, ба­ба! не сту­чи так, ди­тя мое зас­ну­ло. Дол­го кри­чал сын мой, те­перь спит. Я пой­ду в лес, ба­ба! Да что же ты так гля­дишь на ме­ня? Ты страш­на: у те­бя из глаз вы­тя­ги­ва­ют­ся же­лез­ные кле­щи… ух, ка­кие длин­ные! и го­рят как огонь! Ты, вер­но, ведьма! О, ес­ли ты ведьма, то про­па­ди от­сю­да! ты ук­ра­дешь мо­его сы­на. Ка­кой бес­тол­ко­вый этот еса­ул: он ду­ма­ет, мне ве­се­ло жить в Ки­еве; нет, здесь и муж мой, и сын, кто же бу­дет смот­реть за ха­той? Я уш­ла так ти­хо, что ни кош­ка, ни со­ба­ка не ус­лы­ша­ла. Ты хо­чешь, ба­ба, сде­латься мо­ло­дою - это сов­сем нет­руд­но: нуж­но та­н­це­вать только; гля­ди, как я тан­цую…" И, про­го­во­рив та­кие нес­вяз­ные ре­чи, уже нес­лась Ка­те­ри­на, бе­зум­но пог­ля­ды­вая на все сто­ро­ны и упи­ра­ясь ру­ка­ми в бо­ки. С виз­гом при­то­пы­ва­ла она но­га­ми; без ме­ры, без так­та зве­не­ли се­реб­ря­ные под­ко­вы. Не­зап­ле­тен­ные чер­ные ко­сы ме­та­лись по бе­лой шее. Как пти­ца, не ос­та­нав­ли­ва­ясь, ле­те­ла она, раз­ма­хи­вая ру­ка­ми и ки­вая го­ло­вою, и ка­за­лось, буд­то, обе­с­си­лев, или гря­нет­ся на­земь, или вы­ле­тит из ми­ра.

Печально сто­яла ста­рая ня­ня, и сле­за­ми на­ли­лись ее глу­бо­кие мор­щи­ны; тяж­кий ка­мень ле­жал на серд­це у вер­ных хлоп­цев, гля­дев­ших на свою па­ни. Уже сов­сем ос­ла­бе­ла она и ле­ни­во то­па­ла но­га­ми на од­ном мес­те, ду­мая, что тан­цу­ет гор­ли­цу. "А у ме­ня мо­нис­то есть, па­руб­ки! - ска­за­ла она, на­ко­нец ос­та­но­вив­шись, - а у вас нет!.. Где муж мой? - вскри­ча­ла она вдруг, вых­ва­тив из-за по­яса ту­рец­кий кин­жал. - О! это не та­кой нож, ка­кой нуж­но. - При этом и сле­зы и тос­ка по­ка­за­лись у ней на ли­це. - У от­ца мо­его да­ле­ко серд­це; он не дос­та­нет до не­го. У не­го серд­це из же­ле­за вы­ко­ва­но. Ему вы­ко­ва­ла од­на ведьма на пе­кельном ог­не. Что ж ней­дет отец мой? раз­ве он не зна­ет, что по­ра за­ко­лоть его? Вид­но, он хо­чет, чтоб я са­ма приш­ла… - И, не до­кон­чив, чуд­но зас­ме­яла­ся. - Мне приш­ла на ум за­бав­ная ис­то­рия: я вспом­ни­ла, как пог­ре­ба­ли мо­его му­жа. Ведь его жи­во­го пог­реб­ли… ка­кой смех за­би­рал ме­ня!.. Слу­шай­те, слу­шай­те!" И вмес­то слов на­ча­ла она петь пес­ню:


Бi­жить во­зок кри­ва­венький;

У тiм воз­ку ко­зак ле­жить,

Пост­рi­ля­ний, по­ру­ба­ний.

В пра­вiй руч­цi дро­тик дер­жить,

З то­го дро­ту крiв­ця бе­жить;

Бi­жить ре­ка кри­ва­вая.

Над рiч­кою явор сто­iть,

Над яво­ром во­рон кря­че.

За ко­за­ком ма­ти пла­че.

Не плачь, ма­ти, не жу­ри­ся!

Бо вже твiй сын оже­нив­ся,

Та взяв жен­ку па­ня­ноч­ку,

В чис­том по­лi зем­ля­ноч­ку,

I без две­рець, без око­нець.

Та вже пiс­нi вий­шов ко­нець.

Тан­цi­ва­ла ры­ба з ра­ком…

А хто ме­не не по­лю­бить, тряс­ця его ма­терь!


Так пе­ре­ме­ши­ва­лись у ней все пес­ни. Уже день и два жи­вет она в сво­ей ха­те и не хо­чет слы­шать о Ки­еве, и не мо­лит­ся, и бе­жит от лю­дей, и с ут­ра до позд­не­го ве­че­ра бро­дит по тем­ным дуб­ра­вам. Ост­рые сучья ца­ра­па­ют бе­лое ли­цо и пле­ча; ве­тер треп­лет расп­ле­тен­ные ко­сы; дав­ние листья шу­мят под но­га­ми ее - ни на что не гля­дит она. В час, ког­да ве­чер­няя за­ря тух­нет, еще не яв­ля­ют­ся звез­ды, не го­рит ме­сяц, а уже страш­но хо­дить в ле­су: по де­ревьям ца­ра­па­ют­ся и хва­та­ют­ся за сучья нек­ре­ще­ные де­ти, ры­да­ют, хо­хо­чут, ка­тят­ся клу­бом по до­ро­гам и в ши­ро­кой кра­пи­ве; из днеп­ровс­ких волн вы­бе­га­ют ве­ре­ни­ца­ми по­гу­бив­шие свои ду­ши де­вы; во­ло­сы льются с зе­ле­ной го­ло­вы на пле­чи, во­да, звуч­но жур­ча, бе­жит с длин­ных во­лос на зем­лю, и де­ва све­тит­ся сквозь во­ду, как буд­то бы сквозь стек­лян­ную ру­баш­ку; ус­та чуд­но ус­ме­ха­ют­ся, ще­ки пы­ла­ют, очи вы­ма­ни­ва­ют ду­шу… она сго­ре­ла бы от люб­ви, она за­це­ло­ва­ла бы… Бе­ги, кре­ще­ный че­ло­век! ус­та ее - лед, по­с­тель - хо­лод­ная во­да; она за­ще­ко­чет те­бя и ута­щит в ре­ку. Ка­те­ри­на не гля­дит ни на ко­го, не бо­ит­ся, бе­зум­ная, ру­са­лок, бе­га­ет позд­но с но­жом сво­им и ищет от­ца.

С ран­ним ут­ром при­ехал ка­кой-то гость, стат­ный со­бою, в крас­ном жу­па­не, и ос­ве­дом­ля­ет­ся о па­не Да­ни­ле; слы­шит все, ути­ра­ет ру­ка­вом зап­ла­кан­ные очи и по­жи­ма­ет пле­ча­ми. Он-де во­евал вмес­те с по­кой­ным Бу­рульба­шем; вмес­те ру­би­лись они с крым­ца­ми и тур­ка­ми; ждал ли он, что­бы та­кой ко­нец был па­на Да­ни­ла. Рас­ска­зы­ва­ет еще гость о мно­гом дру­гом и хо­чет ви­деть па­ни Ка­те­ри­ну.

Катерина сна­ча­ла не слу­ша­ла ни­че­го, что го­во­рил гость; на­пос­ле­док ста­ла, как ра­зум­ная, вслу­ши­ваться в его ре­чи. Он по­вел про то, как они жи­ли вмес­те с Да­ни­лом, буд­то брат с бра­том; как ук­ры­лись раз под греб­лею от крым­цев… Ка­те­ри­на все слу­ша­ла и не спус­ка­ла с не­го очей.

"Она отой­дет! - ду­ма­ли хлоп­цы, гля­дя на нее. - Этот гость вы­ле­чит ее! Она уже слу­ша­ет, как ра­зум­ная!"

Гость на­чал рас­ска­зы­вать меж­ду тем, как пан Да­ни­ло, в час отк­ро­вен­ной бе­се­ды, ска­зал ему: "Гля­ди, брат Коп­рян: ког­да во­лею бо­жи­ей не бу­дет ме­ня на све­те, возьми к се­бе же­ну, и пусть бу­дет она тво­ею же­ною…"

Страшно вон­зи­ла в не­го очи Ка­те­ри­на. "А! - вскрик­ну­ла она, - это он! это отец!" - и ки­ну­лась на не­го с но­жом.

Долго бо­рол­ся тот, ста­ра­ясь выр­вать у нее нож. На­ко­нец выр­вал, за­мах­нул­ся - и со­вер­ши­лось страш­ное де­ло: отец убил бе­зум­ную дочь свою.

Изумившиеся ко­за­ки ки­ну­лись бы­ло на не­го; но кол­дун уже ус­пел вско­чить на ко­ня и про­пал из ви­ду.


XIV

За Ки­евом по­ка­за­лось нес­лы­хан­ное чу­до. Все па­ны и гетьма­ны со­би­ра­лись ди­виться се­му чу­ду: вдруг ста­ло ви­ди­мо да­ле­ко во все кон­цы све­та. Вда­ли за­си­нел Ли­ман, за Ли­ма­ном раз­ли­ва­лось Чер­ное мо­ре. Бы­ва­лые лю­ди уз­на­ли и Крым, го­рою по­ды­мав­ший­ся из мо­ря, и бо­лот­ный Си­ваш. По ле­вую ру­ку вид­на бы­ла зем­ля Га­личс­кая.

- А то что та­кое? - доп­ра­ши­вал соб­рав­ший­ся на­род ста­рых лю­дей, ука­зы­вая на да­ле­ко ме­ре­щив­ши­еся на не­бе и больше по­хо­жие на об­ла­ка се­рые и бе­лые вер­хи.

- То Кар­патс­кие го­ры! - го­во­ри­ли ста­рые лю­ди, - меж ни­ми есть та­кие, с ко­то­рых век не схо­дит снег, а ту­чи прис­та­ют и но­чу­ют там.

Тут по­ка­за­лось но­вое ди­во: об­ла­ка сле­те­ли с сам­кой вы­со­кой го­ры, и на вер­ши­не ее по­ка­зал­ся во всей ры­царс­кой сбруе че­ло­век на ко­не, с зак­ры­ты­ми оча­ми, и так ви­ден, как бы сто­ял вбли­зи.

Тут, меж ди­вив­шим­ся со стра­хом на­ро­дом, один вско­чил на ко­ня и, ди­во ози­ра­ясь по сто­ро­нам, как буд­то ища оча­ми, не го­нит­ся ли кто за ним, то­роп­ли­во, во всю мочь, пог­нал ко­ня сво­его. То был кол­дун. Че­го же так пе­ре­пу­гал­ся он? Со стра­хом вгля­дев­шись в чуд­но­го ры­ца­ря, уз­нал он на нем то же са­мое ли­цо, ко­то­рое, нез­ва­ное, по­ка­за­лось ему, ког­да он во­ро­жил. Сам не мог он ра­зу­меть, от­че­го в нем все сму­ти­лось при та­ком ви­де, и, роб­ко ози­ра­ясь, мчал­ся он на ко­не, по­ка­мест не зас­тиг­нул его ве­чер и не прог­ля­ну­ли звез­ды. Тут по­во­ро­тил он до­мой, мо­жет быть, доп­ро­сить не­чис­тую си­лу, что зна­чит та­кое ди­во. Уже он хо­тел пе­рес­ко­чить с ко­нем че­рез уз­кую ре­ку, выс­ту­пив­шую ру­ка­вом се­ге­ди до­ро­ги, как вдруг конь на всем ска­ку ос­та­но­вил­ся, за­во­ро­тил к не­му мор­ду и - чу­до, зас­ме­ял­ся! бе­лые зу­бы страш­но блес­ну­ли дву­мя ря­да­ми во мра­ке. Ды­бом под­ня­лись во­ло­са на го­ло­ве кол­ду­на. Ди­ко зак­ри­чал он и зап­ла­кал, как ис­ступ­лен­ный, и пог­нал ко­ня пря­мо к Ки­еву. Ему чу­ди­лось, что все со всех сто­рон бе­жа­ло ло­вить его: де­ревья, обс­ту­пив­ши тем­ным ле­сом и как буд­то жи­вые, ки­вая чер­ны­ми бо­ро­да­ми и вы­тя­ги­вая длин­ные вет­ви, си­ли­лись за­ду­шить его; звез­ды, ка­за­лось, бе­жа­ли впе­ре­ди пе­ред ним, ука­зы­вая всем на греш­ни­ка; са­ма до­ро­га, чу­ди­лось, мча­лась по сле­дам его. От­ча­ян­ный кол­дун ле­тел в Ки­ев к свя­тым мес­там.


XV

Одиноко си­дел в сво­ей пе­ще­ре пе­ред лам­па­дою схим­ник и не сво­дил очей с свя­той кни­ги. Уже мно­го лет, как он зат­во­рил­ся в сво­ей пе­ще­ре. Уже сде­лал се­бе и до­ща­тый гроб, в ко­то­рый ло­жил­ся спать вмес­то пос­те­ли. Зак­рыл свя­той ста­рец свою кни­гу и стал мо­литься… Вдруг вбе­жал че­ло­век чуд­но­го, страш­но­го ви­да. Изу­мил­ся свя­той схим­ник в пер­вый раз и отс­ту­пил, уви­дев та­ко­го че­ло­ве­ка. Весь дро­жал он, как оси­но­вый лист; очи ди­ко ко­си­лись; страш­ный огонь пуг­ли­во сы­пал­ся из очей; дрожь на­во­ди­ло на ду­шу урод­ли­вое его ли­цо.

- Отец, мо­лись! мо­лись! - зак­ри­чал он от­ча­ян­но, - мо­лись о по­гиб­шей ду­ше! - и гря­нул­ся на зем­лю.

Святой схим­ник пе­рек­рес­тил­ся, дос­тал кни­гу, раз­вер­нул - и в ужа­се отс­ту­пил на­зад и вы­ро­нил кни­гу.

- Нет, нес­лы­хан­ный греш­ник! нет те­бе по­ми­ло­ва­ния! бе­ги от­сю­да! не мо­гу мо­литься о те­бе.

- Нет? - зак­ри­чал, как бе­зум­ный, греш­ник.

- Гляди: свя­тые бук­вы в кни­ге на­ли­лись кровью. Еще ни­ког­да в ми­ре не бы­ва­ло та­ко­го греш­ни­ка!

- Отец, ты сме­ешься на­до мною!

- Иди, ока­ян­ный греш­ник! не сме­юсь я над то­бою. Бо­язнь ов­ла­де­ва­ет мною. Не доб­ро быть че­ло­ве­ку с то­бою вмес­те!

- Нет, нет! ты сме­ешься, не го­во­ри… я ви­жу, как разд­ви­нул­ся рот твой: вот бе­ле­ют ря­да­ми твои ста­рые зу­бы!..

И как бе­ше­ный ки­нул­ся он - и убил свя­то­го схим­ни­ка.

Что-то тяж­ко зас­то­на­ло, и стон пе­ре­нес­ся че­рез по­ле и лес. Из­за ле­са под­ня­лись то­щие, су­хие ру­ки с длин­ны­ми ког­тя­ми; зат­ряс­лись и про­па­ли.

И уже ни стра­ха, ни­че­го не чувст­во­вал он. Все чу­дит­ся ему как­то смут­но. В ушах шу­мит, в го­ло­ве шу­мит, как буд­то от хме­ля; и все, что ни есть пе­ред гла­за­ми, пок­ры­ва­ет­ся как бы па­ути­ною. Вско­чив­ши на ко­ня, по­ехал он пря­мо в Ка­нев, ду­мая от­ту­да че­рез Чер­ка­сы нап­ра­вить путь к та­та­рам пря­мо в Крым, сам не зная для че­го. Едет он уже день, дру­гой, а Ка­не­ва все нет. До­ро­га та са­мая; по­ра бы ему уже дав­но по­ка­заться, но Ка­не­ва не вид­но. Вда­ли блес­ну­ли вер­хуш­ки церк­вей. Но это не Ка­нев, а Шумск. Изу­мил­ся кол­дун, ви­дя, что он за­ехал сов­сем в дру­гую сто­ро­ну. Пог­нал ко­ня на­зад к Ки­еву, и че­рез день по­ка­зал­ся го­род; но не Ки­ев, а Га­лич, го­род еще да­лее от Ки­ева, чем Шумск, и уже не­да­ле­ко от венг­ров. Не зная, что де­лать, по­во­ро­тил он ко­ня сно­ва на­зад, но чувст­ву­ет сно­ва, что едет в про­тив­ную сто­ро­ну и все впе­ред. Не мог бы ни один че­ло­век в све­те рас­ска­зать, что бы­ло на ду­ше у кол­ду­на; а ес­ли бы он заг­ля­нул и уви­дел, что там де­ялось, то уже не­до­сы­пал бы он но­чей и не зас­ме­ял­ся бы ни ра­зу. То бы­ла не злость, не страх и не лю­тая до­са­да. Нет та­ко­го сло­ва на све­те, ко­то­рым бы мож­но бы­ло его наз­вать. Его жгло, пек­ло, ему хо­те­лось бы весь свет вы­топ­тать ко­нем сво­им, взять всю зем­лю от Ки­ева до Га­ли­ча с людьми, со всем и за­то­пить ее в Чер­ном мо­ре. Но не от зло­бы хо­те­лось ему это сде­лать; нет, сам он не знал от­че­го. Весь вздрог­нул он, ког­да уже по­ка­за­лись близ­ко пе­ред ним Кар­патс­кие го­ры и вы­со­кий Кри­ван, нак­рыв­ший свое те­мя, буд­то шап­кою, се­рою ту­чею; а конь все нес­ся и уже рыс­кал по го­рам. Ту­чи ра­зом очис­ти­лись, и пе­ред ним по­ка­зал­ся в страш­ном ве­ли­чии всад­ник… Он си­лит­ся ос­та­но­виться, креп­ко на­тя­ги­ва­ет уди­ла; ди­ко ржал конь, по­ды­мая гри­ву, и мчал­ся к ры­ца­рю. Тут чу­дит­ся кол­ду­ну, что все в нем за­мер­ло, что нед­виж­ный всад­ник ше­ве­лит­ся и ра­зом отк­рыл свои очи; уви­дел нес­ше­го­ся к не­му кол­ду­на и зас­ме­ял­ся. Как гром, рас­сы­пал­ся ди­кий смех по го­рам и заз­ву­чал в серд­це кол­ду­на, пот­ряс­ши все, что бы­ло внут­ри его. Ему чу­ди­лось, что буд­то кто-то сильный влез в не­го и хо­дил внут­ри его и бил мо­ло­та­ми по серд­цу, по жи­лам… так страш­но от­дал­ся в нем этот смех!

Ухватил всад­ник страш­ною ру­кою кол­ду­на и под­нял его на воз­дух. Вмиг умер кол­дун и отк­рыл пос­ле смер­ти очи. Но уже был мерт­вец и гля­дел как мерт­вец. Так страш­но не гля­дит ни жи­вой, ни воск­рес­ший. Во­ро­чал он по сто­ро­нам мерт­вы­ми гла­за­ми и уви­дел под­няв­ших­ся мерт­ве­цов от Ки­ева, и от зем­ли Га­личс­кой, и от Кар­па­та, как две кап­ли во­ды схо­жих ли­цом на не­го.

Бледны, блед­ны, один дру­го­го вы­ше, один дру­го­го кос­тис­тей, ста­ли они вок­руг всад­ни­ка, дер­жав­ше­го в ру­ке страш­ную до­бы­чу. Еще раз зас­ме­ял­ся ры­царь и ки­нул ее в про­пасть. И все мерт­ве­цы вско­чи­ли в про­пасть, подх­ва­ти­ли мерт­ве­ца и вон­зи­ли в не­го свои зу­бы. Еще один, всех вы­ше, всех страш­нее, хо­тел под­няться из зем­ли; но не мог, не в си­лах был это­го сде­лать, так ве­лик вы­рос он в зем­ле; а ес­ли бы под­нял­ся, то оп­ро­ки­нул бы и Кар­пат, и Сед­миг­радс­кую и Ту­рец­кую зем­лю; нем­но­го только под­ви­нул­ся он, и пош­ло от то­го тря­се­ние по всей зем­ле. И мно­го по­оп­ро­ки­ды­ва­лось вез­де хат. И мно­го за­да­ви­ло на­ро­ду.

Слышится час­то по Кар­па­ту свист, как буд­то ты­ся­ча ме­ль­ниц шу­мит ко­ле­са­ми на во­де. То в без­вы­ход­ной про­пас­ти, ко­то­рой не ви­дал еще ни один че­ло­век, стра­ша­щий­ся про­хо­дить ми­мо, мерт­ве­цы гры­зут мерт­ве­ца. Не­ред­ко бы­ва­ло по все­му ми­ру, что зем­ля тряс­лась от од­но­го кон­ца до дру­го­го: то от­то­го де­ла­ет­ся, тол­ку­ют гра­мот­ные лю­ди, что есть где-то близ мо­ря го­ра, из ко­то­рой вых­ва­ты­ва­ет­ся пла­мя и те­кут го­ря­щие ре­ки. Но ста­ри­ки, ко­то­рые жи­вут и в Венг­рии и в Га­личс­кой зем­ле, луч­ше зна­ют это и го­во­рят: что то хо­чет под­няться вы­рос­ший в зем­ле ве­ли­кий, ве­ли­кий мерт­вец и тря­сет зем­лю.


XVI

В го­ро­де Глу­хо­ве соб­рал­ся на­род око­ло стар­ца бан­ду­рис­та и уже с час слу­шал, как сле­пец иг­рал на бан­ду­ре. Еще та­ких чуд­ных пе­сен и так хо­ро­шо не пел ни один бан­ду­рист. Спер­ва по­вел он про преж­нюю гетьман­щи­ну, за Са­гай­дач­но­го и Хмельниц­ко­го. Тог­да иное бы­ло вре­мя: ко­за­чест­во бы­ло в сла­ве; топ­та­ло ко­ня­ми неп­ри­яте­лей, и ник­то не смел пос­ме­яться над ним. Пел и ве­се­лые пес­ни ста­рец и по­во­жи­вал сво­ими оча­ми на на­род, как буд­то зря­щий; а пальцы, с про­де­лан­ны­ми к ним кос­тя­ми, ле­та­ли как му­ха по стру­нам, и ка­за­лось, стру­ны са­ми иг­ра­ли; а кру­гом на­род, ста­рые лю­ди, по­ну­рив го­ло­вы, а мо­ло­дые, под­няв очи на стар­ца, не сме­ли и шеп­тать меж­ду со­бою.

- Постойте, - ска­зал ста­рец, - я вам за­пою про од­но дав­нее де­ло.

Народ сдви­нул­ся еще тес­нее, и сле­пец за­пел:

"За па­на Сте­па­на, кня­зя Сед­миг­радс­ко­го, был князь Сед­миг­радс­кий ко­ро­лем и у ля­хов, жи­ло два ко­за­ка: Иван да Пет­ро. Жи­ли они так, как брат с бра­том. "Гля­ди, Иван, все, что ни до­бу­дешь, - все по­по­лам: ког­да ко­му ве­селье - ве­селье и дру­го­му; ког­да ко­му го­ре - го­ре и обо­им; ког­да ко­му до­бы­ча - по­по­лам до­бы­чу; ког­да кто в по­лон по­па­дет - дру­гой про­дай все и дай вы­куп, а не то сам сту­пай в по­лон". И прав­да, все, что ни дос­та­ва­ли ко­за­ки, все де­ли­ли по­по­лам; уго­ня­ли ли чу­жой скот или ко­ней, все де­ли­ли по­по­лам.


***

Воевал ко­роль Сте­пан с тур­чи­ном. Уже три не­де­ли во­ю­ет он с тур­чи­ном, а все не мо­жет его выг­нать. А у тур­чи­на был па­ша та­кой, что сам с де­сятью яны­ча­ра­ми мог по­ру­бить це­лый полк. Вот объявил ко­роль Сте­пан, что ес­ли сы­щет­ся смельчак и при­ве­дет к не­му то­го па­шу жи­во­го или мерт­во­го, даст ему од­но­му столько жа­ло­ванья, сколько да­ет на все вой­ско. "Пой­дем, брат, ло­вить па­шу!" - ска­зал брат Иван Пет­ру. И по­еха­ли ко­за­ки, один в од­ну сто­ро­ну, дру­гой в дру­гую.


***

Поймал ли бы еще или не пой­мал Пет­ро, а уже Иван ве­дет па­шу ар­ка­ном за шею к са­мо­му ко­ро­лю. "Бра­вый мо­ло­дец!" - ска­зал ко­роль Сте­пан и при­ка­зал вы­дать ему од­но­му та­кое жа­ло­ванье, ка­кое по­лу­ча­ет все вой­ско; и при­ка­зал от­весть ему зем­ли там, где он за­ду­ма­ет се­бе, и дать ско­та, сколько по­же­ла­ет. Как по­лу­чил Иван жа­ло­ванье от ко­ро­ля, в тот же день раз­де­лил все по­ров­ну меж­ду со­бою и Пет­ром. Взял Пет­ро по­ло­ви­ну ко­ро­левс­ко­го жа­ло­ванья, но не мог вы­несть то­го, что Иван по­лу­чил та­кую честь от ко­ро­ля, и за­та­ил глу­бо­ко на ду­ше месть.


***

Ехали оба ры­ца­ря на жа­ло­ван­ную ко­ро­лем зем­лю, за Кар­пат. По­са­дил ко­зак Иван с со­бою на ко­ня сво­его сы­на, при­вя­зав его к се­бе. Уже нас­та­ли су­мер­ки - они все едут. Мла­де­нец зас­нул, стал дре­мать и сам Иван. Не дрем­ли, ко­зак, по го­рам до­ро­ги опас­ные!.. Но у ко­за­ка та­кой конь, что сам вез­де зна­ет до­ро­гу, не спо­тык­нет­ся и не ос­ту­пит­ся. Есть меж­ду го­ра­ми про­вал, в про­ва­ле дна ник­то не ви­дал; сколько от зем­ли до не­ба, столько до дна то­го про­ва­ла. По-над са­мым про­ва­лом до­ро­га - два че­ло­ве­ка еще мо­гут про­ехать, а трое ни за что. Стал бе­реж­но сту­пать конь с дре­мав­шим ко­за­ком. Ря­дом ехал Пет­ро, весь дро­жал и при­та­ил дух от ра­дос­ти. Ог­ля­нул­ся и толк­нул наз­ва­но­го бра­та в про­вал. И конь с ко­за­ком и мла­ден­цем по­ле­тел в про­вал.


***

Ухватился, од­на­ко ж, ко­зак за сук, и один только конь по­ле­тел на дно. Стал он ка­раб­каться, с сы­ном за пле­ча­ми, вверх; нем­но­го уже не доб­рал­ся, под­нял гла­за и уви­дел, что Пет­ро нас­та­вил пи­ку, что­бы столк­нуть его на­зад. "Бо­же ты мой пра­вед­ный, луч­ше б мне не по­ды­мать глаз, чем ви­деть, как род­ной брат нас­тав­ля­ет пи­ку столк­нуть ме­ня на­зад… Брат мой ми­лый! ко­ли ме­ня пи­кой, ког­да уже мне так на­пи­са­но на ро­ду, но возьми сы­на! чем без­вин­ный мла­де­нец ви­но­ват, что­бы ему про­пасть та­кою лю­тою смертью?" Зас­ме­ял­ся Пет­ро и толк­нул его пи­кой, и ко­зак с мла­ден­цем по­ле­тел на дно. Заб­рал се­бе Пет­ро все доб­ро и стал жить, как па­ша. Та­бу­нов ни у ко­го та­ких не бы­ло, как у Пет­ра. Овец и ба­ра­нов ниг­де столько не бы­ло. И умер Пет­ро.


***

Как умер Пет­ро, приз­вал бог ду­ши обо­их братьев, Пет­ра и Ива­на, на суд. "Ве­ли­кий есть греш­ник сей че­ло­век! - ска­зал бог. - Ива­не! не вы­бе­ру я ему ско­ро каз­ни; вы­бе­ри ты сам ему казнь!" Дол­го ду­мал Иван, вы­мыш­ляя казнь, и на­ко­нец, ска­зал: "Ве­ли­кую оби­ду на­нес мне сей че­ло­век: пре­дал сво­его бра­та, как Иуда, и ли­шил ме­ня чест­но­го мо­его ро­да и по­томст­ва на зем­ле. А че­ло­век без чест­но­го ро­да и по­томст­ва, что хлеб­ное се­мя, ки­ну­тое в зем­лю и про­пав­шее да­ром в зем­ле. Всхо­ду нет - ник­то не уз­на­ет, что ки­ну­то бы­ло се­мя.


***

Сделай же, бо­же, так, что­бы все по­томст­во его не име­ло на зем­ле счастья! что­бы пос­лед­ний в ро­де был та­кой зло­дей, ка­ко­го еще и не бы­ва­ло на све­те! и от каж­до­го его зло­дей­ст­ва что­бы де­ды и пра­де­ды его не наш­ли бы по­коя в гро­бах и, тер­пя му­ку, не­ве­до­мую на све­те, по­ды­ма­лись бы из мо­гил! А иуда Пет­ро что­бы не в си­лах был под­няться и от­то­го тер­пел бы му­ку еще гор­шую; и ел бы, как бе­ше­ный, зем­лю, и кор­чил­ся бы под зем­лею!


***

И ког­да при­дет час ме­ры в зло­дей­ст­вах то­му че­ло­ве­ку, по­ды­ми ме­ня, бо­же, из то­го про­ва­ла на ко­не на са­мую вы­со­кую го­ру, и пусть при­дет он ко мне, и бро­шу я его с той го­ры в са­мый глу­бо­кий про­вал, и все мерт­ве­цы, его де­ды и пра­де­ды, где бы ни жи­ли при жиз­ни, что­бы все по­тя­ну­лись от раз­ных сто­рон зем­ли грызть его за те му­ки, что он на­но­сил им, и веч­но бы его грыз­ли, и по­ве­се­лил­ся бы я, гля­дя на его му­ки! А иуда Пет­ро что­бы не мог под­няться из зем­ли, что­бы рвал­ся грызть и се­бе, но грыз бы са­мо­го се­бя, а кос­ти его рос­ли бы, чем дальше, больше, что­бы чрез то еще сильнее ста­но­ви­лась его боль. Та му­ка для не­го бу­дет са­мая страш­ная: ибо для че­ло­ве­ка нет большей му­ки, как хо­теть отмс­тить и не мочь отмс­тить".


***

"Страшна казнь, то­боювы­ду­ман­ная, че­ло­ве­че! - ска­зал бог. - Пусть бу­дет все так, как ты ска­зал, но и ты си­ди веч­но там на ко­не сво­ем, и не бу­дет те­бе царст­вия не­бес­но­го, по­ка­мест ты бу­дешь си­деть там на ко­не сво­ем!" И то все так сбы­лось, как бы­ло ска­за­но: и до­ны­не сто­ит на Кар­па­те на ко­не див­ный ры­царь, и ви­дит, как в без­дон­ном про­ва­ле гры­зут мерт­ве­цы мерт­ве­ца, и чу­ет, как ле­жа­щий под зем­лею мерт­вец рас­тет, гло­жет в страш­ных му­ках свои кос­ти и страш­но тря­сет всю зем­лю…"

Уже сле­пец кон­чил свою пес­ню; уже сно­ва стал пе­ре­би­рать стру­ны; уже стал петь смеш­ные прис­каз­ки про Хо­му и Ере­му, про Сткля­ра Сто­ко­зу… но ста­рые и ма­лые все еще не ду­ма­ли оч­нуться и дол­го сто­яли, по­ту­пив го­ло­вы, раз­ду­мы­вая о страш­ном, в ста­ри­ну слу­чив­шем­ся де­ле.


ИВАН ФЕДОРОВИЧ ШПОНЬКА И ЕГО ТЕТУШКА

С этой ис­то­ри­ей слу­чи­лась ис­то­рия: нам рас­ска­зы­вал ее при­ез­жав­ший из Га­дя­ча Сте­пан Ива­но­вич Ку­роч­ка. Нуж­но вам знать, что па­мять у ме­ня, не­воз­мож­но ска­зать, что за дрянь: хоть го­во­ри, хоть не го­во­ри, все од­но. То же са­мое, что в ре­ше­то во­ду лей. Зная за со­бою та­кой грех, на­роч­но про­сил его спи­сать ее в тет­рад­ку. Ну, дай бог ему здо­ровья, че­ло­век он был всег­да доб­рый для ме­ня, взял и спи­сал. По­ло­жил я ее в ма­ленький сто­лик; вы, ду­маю, его хо­ро­шо зна­ете: он сто­ит в уг­лу, ког­да вой­дешь в дверь… Да, я и по­за­был, что вы у ме­ня ни­ког­да не бы­ли. Ста­ру­ха моя, с ко­то­рой жи­ву уже лет трид­цать вмес­те, гра­мо­те сро­ду не учи­лась; не­че­го и гре­ха та­ить. Вот за­ме­чаю я, что она пи­рож­ки пе­чет на ка­кой-то бу­ма­ге. Пи­рож­ки она, лю­без­ные чи­та­те­ли, уди­ви­тельно хо­ро­шо пе­чет; луч­ших пи­рож­ков вы ниг­де не бу­де­те есть. Пос­мот­рел как-то на спод­ку пи­рож­ка, смот­рю: пи­са­ные сло­ва. Как буд­то серд­це у ме­ня зна­ло, при­хо­жу к сто­ли­ку - тет­рад­ки и по­ло­ви­ны нет! Ос­тальные лист­ки все рас­тас­ка­ла на пи­ро­ги. Что при­ка­жешь де­лать? на ста­рос­ти лет не под­раться же!

Прошлый год слу­чи­лось про­ез­жать чрез Га­дяч. На­роч­но еще, не до­ез­жая го­ро­да, за­вя­зал узе­лок, что­бы не за­быть поп­ро­сить об этом Сте­па­на Ива­но­ви­ча. Это­го ма­ло: взял обе­ща­ние с са­мо­го се­бя - как только чих­ну в го­ро­де, то что­бы при этом вспом­нить о нем. Все нап­рас­но. Про­ехал чрез го­род, и чих­нул, и выс­мор­кал­ся в пла­ток, а все по­за­был; да уже вспом­нил, как верст за шесть отъехал от зас­та­вы. Не­че­го де­лать, приш­лось пе­ча­тать без кон­ца. Впро­чем, ес­ли кто же­ла­ет неп­ре­мен­но знать, о чем го­во­рит­ся да­лее в этой по­вес­ти, то ему сто'ит только на­роч­но при­ехать в Га­дяч и поп­ро­сить Сте­па­на Ива­но­ви­ча. Он с большим удо­вольстви­ем рас­ска­жет ее, хоть, по­жа­луй, сно­ва от на­ча­ла до кон­ца. Жи­вет он не­да­ле­ко воз­ле ка­мен­ной церк­ви. Тут есть сей­час ма­ленький пе­ре­улок: как только по­во­ро­тишь в пе­ре­улок, то бу­дут вто­рые или третьи во­ро­та. Да вот луч­ше: ког­да уви­ди­те на дво­ре большой шест с пе­ре­пе­лом и вый­дет навст­ре­чу вам толс­тая ба­ба в зе­ле­ной юб­ке (он, не ме­ша­ет ска­зать, ве­дет жизнь хо­лос­тую), то это его двор. Впро­чем, вы мо­же­те его встре­тить на ба­за­ре, где бы­ва­ет он каж­дое ут­ро до де­вя­ти ча­сов, вы­би­ра­ет ры­бу и зе­лень для сво­его сто­ла и раз­го­ва­ри­ва­ет с от­цом Ан­ти­пом или с жи­дом-откуп­щи­ком. Вы его тот­час уз­на­ете, по­то­му что ни у ко­го нет, кро­ме не­го, пан­та­лон из цвет­ной вы­бой­ки и ки­тай­ча­то­го жел­то­го сюр­ту­ка. Вот еще вам при­ме­та: ког­да хо­дит он, то всег­да раз­ма­хи­ва­ет ру­ка­ми. Еще по­кой­ный та­мош­ний за­се­да­тель, Де­нис Пет­ро­вич, всег­да, бы­ва­ло, уви­дев­ши его из­да­ли, го­во­рил: "Гля­ди­те, гля­ди­те, вон идет вет­ря­ная мельни­ца!"


I. Иван Федорович Шпонька

Уже че­ты­ре го­да, как Иван Фе­до­ро­вич Шпонька в отс­тав­ке и жи­вет в ху­то­ре сво­ем Выт­ре­беньках. Ког­да был он еще Ва­ню­шею, то обу­чал­ся в га­дячс­ком по­ве­то­вом учи­ли­ще, и на­доб­но ска­зать, что был преб­ла­гон­рав­ный и прес­та­ра­тельный мальчик. Учи­тель рос­сий­ской грам­ма­ти­ки, Ни­ки­фор Ти­мо­фе­евич Де­еп­ри­час­тие, го­ва­ри­вал, что ес­ли бы все у не­го бы­ли так ста­ра­тельны, как Шпонька, то он не но­сил бы с со­бою в класс кле­но­вой ли­ней­ки, ко­то­рою, как сам он приз­на­вал­ся, ус­та­вал бить по ру­кам ле­нив­цев и ша­лу­нов. Тет­рад­ка у не­го всег­да бы­ла чис­тенькая, кру­гом об­ли­не­ен­ная, ниг­де ни пят­ныш­ка. Си­дел он всег­да смир­но, сло­жив ру­ки и ус­та­вив гла­за на учи­те­ля, и ни­ког­да не при­ве­ши­вал си­дев­ше­му впе­ре­ди его то­ва­ри­щу на спи­ну бу­ма­жек, не ре­зал скамьи и не иг­рал до при­хо­да учи­те­ля в тес­ной ба­бы. Ког­да ко­му нуж­да бы­ла в но­жи­ке очи­нить пе­ро, то он не­мед­лен­но об­ра­щал­ся к Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу, зная, что у не­го всег­да во­дил­ся но­жик; и Иван Фе­до­ро­вич, тог­да еще прос­то Ва­ню­ша, вы­ни­мал его из не­большо­го ко­жа­но­го че­хольчи­ка, при­вя­зан­но­го к пет­ле сво­его се­ре­нь­ко­го сюр­ту­ка, и про­сил только не скоб­лить пе­ра ост­ри­ем но­жи­ка, уве­ряя, что для это­го есть ту­пая сто­ро­на. Та­кое бла­гон­ра­вие ско­ро прив­лек­ло на не­го вни­ма­ние да­же са­мо­го учи­те­ля ла­тинс­ко­го язы­ка, ко­то­ро­го один ка­шель в се­нях, преж­де не­же­ли вы­со­вы­ва­лась в дверь его фри­зо­вая ши­нель и ли­цо, изук­ра­шен­ное ос­пою, на­во­дил страх на весь класс. Этот страш­ный учи­тель, у ко­то­ро­го на ка­фед­ре всег­да ле­жа­ло два пуч­ка розг и по­ло­ви­на слу­ша­те­лей сто­яла на ко­ле­нях, сде­лал Ива­на Фе­до­ро­ви­ча ауди­то­ром, нес­мот­ря на то что в клас­се бы­ло мно­го с го­раз­до луч­ши­ми спо­соб­нос­тя­ми.

Тут не мож­но про­пус­тить од­но­го слу­чая, сде­лав­ше­го вли­яние на всю его жизнь. Один из вве­рен­ных ему уче­ни­ков, что­бы скло­нить сво­его ауди­то­ра на­пи­сать ему в спис­ке scit (3), тог­да как он сво­его уро­ка в зуб не знал, при­нес в класс за­вер­ну­тый в бу­ма­гу, об­ли­тый мас­лом блин. Иван Фе­до­ро­вич, хо­тя и дер­жал­ся спра­вед­ли­вос­ти, но на эту по­ру был го­ло­ден и не мог про­ти­виться обольще­нию: взял блин, пос­та­вил пе­ред со­бою кни­гу и на­чал есть. И так был за­нят этим, что да­же не за­ме­тил, как в клас­се сде­ла­лась вдруг мерт­вая ти­ши­на. Тог­да только с ужа­сом оч­нул­ся он, ког­да страш­ная ру­ка, про­тя­нув­шись из фри­зо­вой ши­не­ли, ух­ва­ти­ла его за ухо и вы­та­щи­ла на сре­ди­ну клас­са. "По­дай сю­да блин! По­дай, го­во­рят те­бе, не­го­дяй!" - ска­зал гроз­ный учи­тель, схва­тил пальца­ми мас­ля­ный блин и выб­ро­сил его за ок­но, стро­го зап­ре­тив бе­гав­шим по дво­ру школьни­кам под­ни­мать его. Пос­ле это­го тут же вы­сек он пре­больно Ива­на Фе­до­ро­ви­ча по ру­кам. И де­ло: ру­ки ви­но­ва­ты, за­чем бра­ли, а не дру­гая часть те­ла. Как бы то ни бы­ло, только с этих пор ро­бость, и без то­го не­раз­луч­ная с ним, уве­ли­чи­лась еще бо­лее. Мо­жет быть, это са­мое про­ис­шест­вие бы­ло при­чи­ною то­го, что он не имел ни­ког­да же­ла­ния всту­пить в штатс­кую служ­бу, ви­дя на опы­те, что не всег­да уда­ет­ся хо­ро­нить кон­цы.

Было уже ему без ма­ло­го пят­над­цать лет, ког­да пе­ре­шел он во вто­рой класс, где вмес­то сок­ра­щен­но­го ка­те­хи­зи­са и че­ты­рех пра­вил ариф­ме­ти­ки при­нял­ся он за прост­ран­ный, за кни­гу о долж­нос­тях че­ло­ве­ка и за дро­би. Но, уви­дев­ши, что чем дальше в лес, тем больше дров, и по­лу­чив­ши из­вес­тие, что ба­тюш­ка при­ка­зал дол­го жить, про­был еще два го­да и, с сог­ла­сия ма­туш­ки, всту­пил по­том в П*** пе­хот­ный полк.

П*** пе­хот­ный полк был сов­сем не та­ко­го сор­та, к ка­ко­му при­над­ле­жат мно­гие пе­хот­ные пол­ки; и, нес­мот­ря на то, что он большею час­тию сто­ял по де­рев­ням, од­на­ко ж был на та­кой но­ге, что не ус­ту­пал иным и ка­ва­ле­рий­ским. Большая часть офи­це­ров пи­ла вы­мо­роз­ки и уме­ла тас­кать жи­дов за пей­си­ки не ху­же гу­са­ров; нес­колько че­ло­век да­же тан­це­ва­ли ма­зур­ку, и пол­ков­ник П*** пол­ка ни­ког­да не упус­кал слу­чая за­ме­тить об этом, раз­го­ва­ри­вая с кем-­ни­будь в об­щест­ве. "У ме­ня-с, - го­во­рил он обык­но­вен­но, тре­п­ля се­бя по брю­ху пос­ле каж­до­го сло­ва, - мно­гие пля­шут-с ма­зур­ку; весьма мно­гие-с; очень мно­гие-с". Чтоб еще бо­лее по­ка­зать чи­та­те­лям об­ра­зо­ван­ность П*** пе­хот­но­го пол­ка, мы при­ба­вим, что двое из офи­це­ров бы­ли страш­ные иг­ро­ки в банк и про­иг­ры­ва­ли мун­дир, фу­раж­ку, ши­нель, тем­ляк и да­же ис­под­нее платье, что не вез­де и меж­ду ка­ва­ле­рис­та­ми мож­но сыс­кать.

Обхождение с та­ки­ми то­ва­ри­ща­ми, од­на­ко же, ни­чуть не уменьши­ло ро­бос­ти Ива­на Фе­до­ро­ви­ча. И так как он не пил вы­мо­ро­зок, пред­по­чи­тая им рюм­ку вод­ки пред обе­дом и ужи­ном, не тан­це­вал ма­зур­ки и не иг­рал в банк, то, на­ту­рально, дол­жен был всег­да ос­та­ваться один. Та­ким об­ра­зом, ког­да дру­гие разъезжа­ли на обы­ва­тельских по мел­ким по­ме­щи­кам, он, си­дя на сво­ей квар­ти­ре, уп­раж­нял­ся в за­ня­ти­ях, срод­ных од­ной крот­кой и доб­рой ду­ше: то чис­тил пу­го­ви­цы, то чи­тал га­да­тельную кни­гу, то ста­вил мы­ше­лов­ки по уг­лам сво­ей ком­на­ты, то, на­ко­нец, ски­нув­ши мун­дир, ле­жал на пос­те­ле. За­то не бы­ло ни­ко­го исп­рав­нее Ива­на Фе­до­ро­ви­ча в пол­ку. И взво­дом сво­им он так ко­ман­до­вал, что рот­ный ко­ман­дир всег­да ста­вил его в об­ра­зец. За­то в ско­ром вре­ме­ни, спус­тя один­над­цать лет пос­ле по­лу­че­ния пра­пор­щичьего чи­на, про­из­ве­ден он был в под­по­ру­чи­ки.

В про­дол­же­ние это­го вре­ме­ни он по­лу­чил из­вес­тие, что ма­туш­ка скон­ча­лась; а те­туш­ка, род­ная сест­ра ма­туш­ки, ко­то­рую он знал только по­то­му, что она при­во­зи­ла ему в детст­ве и по­сы­ла­ла да­же в Га­дяч су­ше­ные гру­ши и де­лан­ные ею са­мою прев­кус­ные пря­ни­ки (с ма­туш­кой она бы­ла в ссо­ре, и по­то­му Иван Фе­до­ро­вич пос­ле не ви­дал ее), - эта те­туш­ка, по сво­ему доб­ро­ду­шию, взя­лась уп­рав­лять не­большим его име­ни­ем, о чем из­вес­ти­ла его в свое вре­мя письмом. Иван Фе­до­ро­вич, бу­ду­чи со­вер­шен­но уве­рен в бла­го­ра­зу­мии те­туш­ки, на­чал по-преж­не­му ис­пол­нять свою служ­бу. Иной на его мес­те, по­лу­чив­ши та­кой чин, во­з­гор­дил­ся бы; но гор­дость со­вер­шен­но бы­ла ему не­из­вест­на, и, сде­лав­шись под­по­ру­чи­ком, он был тот же са­мый Иван Фе­до­ро­вич, ка­ким был не­ког­да и в пра­пор­щичьем чи­не. Про­быв че­ты­ре го­да пос­ле это­го за­ме­ча­тельно­го для не­го со­бы­тия, он го­то­вил­ся выс­ту­пить вмес­те с пол­ком из Мо­ги­левс­кой гу­бер­нии в Ве­ли­ко­рос­сию, как по­лу­чил пи­сь­мо та­ко­го со­дер­жа­ния:


"Лю­без­ный пле­мян­ник, Иван Фе­до­ро­вич!

Посылаю те­бе белье: пять пар ни­тя­ных кар­пе­ток и че­ты­ре ру­баш­ки тон­ко­го холс­та; да еще хо­чу по­го­во­рить с то­бою о де­ле: так как ты уже име­ешь чин не­ма­ло­важ­ный, что, ду­маю, те­бе из­вест­но, и при­шел в та­кие ле­та, что по­ра и хо­зяй­ст­вом по­за­няться, то в во­инс­кой служ­бе те­бе не­за­чем бо­лее слу­жить. Я уже ста­ра и не мо­гу все­го прис­мот­реть в тво­ем хо­зяй­ст­ве; да и дей­ст­ви­тельно, мно­гое при­том имею те­бе отк­рыть лич­но. При­ез­жай, Ва­ню­ша; в ожи­да­нии под­лин­но­го удо­вольствия те­бя ви­деть, ос­та­юсь мно­го­лю­бя­щая твоя тет­ка.

Василиса Цуп­чевська.

Чудная в ого­ро­де у нас вы­рос­ла ре­па: больше по­хо­жа на кар­то­фель, чем на ре­пу".


Через не­де­лю пос­ле по­лу­че­ния это­го письма Иван Фе­до­ро­вич на­пи­сал та­кой от­вет:


"Милостивая государыня, тетушка Василиса Кашпоровна!

Много бла­го­да­рю вас за при­сыл­ку белья. Осо­бен­но кар­пет­ки у ме­ня очень ста­рые, что да­же ден­щик што­пал их че­ты­ре ра­за и очень от­то­го ста­ли уз­кие. Нас­чет ва­ше­го мне­ния о мо­ей служ­бе я со­вер­шен­но сог­ла­сен с ва­ми и тре­тьего дня по­дал в отс­тав­ку. А как только по­лу­чу уво­ль­не­ние, то най­му из­воз­чи­ка. Преж­ней ва­шей ко­мис­сии, нас­чет се­мян пше­ни­цы, си­бирс­кой ар­на­ут­ки, не мог ис­пол­нить: во всей Мо­ги­левс­кой гу­бер­нии нет та­кой. Сви­ней же здесь кор­мят большею час­тию бра­гой, под­ме­ши­вая нем­но­го вы­иг­рав­ше­го­ся пи­ва.

С со­вер­шен­ным поч­те­ни­ем, ми­лос­ти­вая го­су­да­ры­ня те­туш­ка, пре­бы­ваю пле­мян­ни­ком Иваном Шпонькою".

Наконец Иван Фе­до­ро­вич по­лу­чил отс­тав­ку с чи­ном по­ру­чи­ка, на­нял за со­рок руб­лей жи­да от Мо­ги­ле­ва до Га­дя­ча и сел в ки­бит­ку в то са­мое вре­мя, ког­да де­ревья оде­лись мо­ло­ды­ми, еще ред­ки­ми листьями, вся зем­ля яр­ко за­зе­ле­не­ла све­жею зе­ленью и по все­му по­лю пах­ло вес­ною.


II. Дорога

В до­ро­ге ни­че­го не слу­чи­лось слиш­ком за­ме­ча­тельно­го. Еха­ли с не­большим две не­де­ли. Мо­жет быть, еще и это­го ско­рее при­ехал бы Иван Фе­до­ро­вич, но на­бож­ный жид ша­ба­шо­вал по суб­бо­там и, нак­рыв­шись сво­ею по­по­ной, мо­лил­ся весь день. Впро­чем, Иван Фе­до­ро­вич, как уже имел я слу­чай за­ме­тить преж­де, был та­кой че­ло­век, ко­то­рый не до­пус­кал к се­бе ску­ки. В то вре­мя раз­вя­зы­вал он че­мо­дан, вы­ни­мал белье, рас­смат­ри­вал его хо­ро­шенько: так ли вы­мы­то, так ли сло­же­но, сни­мал ос­то­рож­но пу­шок с но­во­го мун­ди­ра, сши­то­го уже без по­гон­чи­ков, и сно­ва все это ук­ла­ды­вал на­илуч­шим об­ра­зом. Книг он, во­об­ще ска­зать, не лю­бил чи­тать; а ес­ли заг­ля­ды­вал иног­да в га­да­тельную кни­гу, так это по­то­му, что лю­бил встре­чать там зна­ко­мое, чи­тан­ное уже нес­колько раз. Так го­родс­кой жи­тель отп­рав­ля­ет­ся каж­дый день в клуб, не для то­го, что­бы ус­лы­шать там что-ни­будь но­вое, но что­бы встре­тить тех при­яте­лей, с ко­то­ры­ми он уже с не­за­па­мят­ных вре­мен при­вык бол­тать в клу­бе. Так чи­нов­ник с большим нас­лаж­де­ни­ем чи­та­ет ад­рес-ка­лен­дарь по нес­кольку раз в день, не для ка­ких-ни­будь дип­ло­ма­ти­чес­ких за­тей, но его те­шит до край­нос­ти пе­чат­ная рос­пись имен. "А! Иван Гав­ри­ло­вич та­кой-то! - пов­то­ря­ет он глу­хо про се­бя. - А! вот и я! гм!.." И на сле­ду­ющий раз сно­ва пе­ре­чи­ты­ва­ет его с те­ми же воск­ли­ца­ни­ями.

После двух­не­дельной ез­ды Иван Фе­до­ро­вич дос­тиг­нул де­ре­вуш­ки, на­хо­див­шей­ся в ста верс­тах от Га­дя­ча. Это бы­ло в пят­ни­цу. Солн­це дав­но уже заш­ло, ког­да он въехал с ки­бит­кою и с жи­дом на пос­то­ялый двор.

Этот пос­то­ялый двор ни­чем не от­ли­чал­ся от дру­гих, выст­ро­ен­ных по не­большим де­ре­вуш­кам. В них обык­но­вен­но с большим усер­ди­ем пот­чу­ют пу­те­шест­вен­ни­ка се­ном и ов­сом, как буд­то бы он был поч­то­вая ло­шадь. Но ес­ли бы он за­хо­тел по­завт­ра­кать, как обык­но­вен­но завт­ра­ка­ют по­ря­доч­ные лю­ди, то сох­ра­нил бы в не­на­ру­ши­мос­ти свой ап­пе­тит до дру­го­го слу­чая. Иван Фе­до­ро­вич, зная все это, заб­ла­гов­ре­мен­но за­пас­ся дву­мя вяз­ка­ми буб­ли­ков и кол­ба­сою и, спро­сив­ши рюм­ку вод­ки, в ко­то­рой не бы­ва­ет не­дос­тат­ка ни в од­ном пос­то­ялом дво­ре, на­чал свой ужин, усев­шись на лав­ке пе­ред ду­бо­вым сто­лом, не­под­виж­но вко­пан­ным в гли­ня­ный пол.

В про­дол­же­ние это­го вре­ме­ни пос­лы­шал­ся стук брич­ки. Во­ро­та заск­ры­пе­ли; но брич­ка дол­го не въезжа­ла на двор. Гром­кий го­лос бра­нил­ся со ста­ру­хою, со­дер­жав­шею трак­тир. "Я взъеду, - ус­лы­шал Иван Фе­до­ро­вич, - но ес­ли хоть один клоп уку­сит ме­ня в тво­ей ха­те, то прибью, ей-бо­гу, прибью, ста­рая кол­дунья! и за се­но ни­че­го не дам!"

Минуту спус­тя дверь от­во­ри­лась, и во­шел, или, луч­ше ска­зать, влез толс­тый че­ло­век в зе­ле­ном сюр­ту­ке. Го­ло­ва его не­под­виж­но по­ко­илась на ко­рот­кой шее, ка­зав­шей­ся еще тол­ще от дву­хэ­таж­но­го под­бо­род­ка. Ка­за­лось, и с ви­ду он при­над­ле­жал к чис­лу тех лю­дей, ко­то­рые не ло­ма­ли ни­ког­да го­ло­вы над пус­тя­ка­ми и ко­то­рых вся жизнь ка­ти­лась по мас­лу.

- Желаю здравст­во­вать, ми­лос­ти­вый го­су­дарь! - про­го­во­рил он, уви­дев­ши Ива­на Фе­до­ро­ви­ча.

Иван Фе­до­ро­вич без­молв­но пок­ло­нил­ся.

- А поз­вольте спро­сить, с кем имею честь го­во­рить? - про­дол­жал толс­тый при­ез­жий.

При та­ком доп­ро­се Иван Фе­до­ро­вич не­вольно под­нял­ся с мес­та и стал ввы­тяж­ку, что обык­но­вен­но он де­лы­вал, ко­г­да спра­ши­вал его о чем пол­ков­ник.

- Отставной по­ру­чик, Иван Фе­до­ров Шпонька, - от­ве­чал он.

- А смею ли спро­сить, в ка­кие мес­та из­во­ли­те ехать?

- В собст­вен­ный ху­тор-с, Выт­ре­беньки.

- Вытребеньки! - воск­лик­нул стро­гий доп­рос­чик. - Поз­во­льте, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, поз­вольте! - го­во­рил он, по­д­с­ту­пая к не­му и раз­ма­хи­вая ру­ка­ми, как буд­то бы кто-ни­будь его не до­пус­кал или он про­ди­рал­ся сквозь тол­пу, и, приб­ли­зив­шись, при­нял Ива­на Фе­до­ро­ви­ча в объятия и об­ло­бы­зал сна­ча­ла в пра­вую, по­том в ле­вую и по­том сно­ва в пра­вую ще­ку. Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу очень пон­ра­ви­лось это ло­бы­за­ние, по­то­му что гу­бы его при­ня­ли большие ще­ки нез­на­ком­ца за мяг­кие по­душ­ки.

- Позвольте, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, поз­на­ко­миться! - про­дол­жал толс­тяк. - Я по­ме­щик то­го же Га­дячс­ко­го по­ве­та и ваш со­сед. Жи­ву от ху­то­ра ва­ше­го Выт­ре­беньки не да­льше пя­ти верст, в се­ле Хор­ты­ще; а фа­ми­лия моя Гри­го­рий Гри­горьевич Стор­чен­ко. Неп­ре­мен­но, неп­ре­мен­но, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, и знать вас не хо­чу, ес­ли не при­еде­те в гос­ти в се­ло Хор­ты­ще. Я те­перь спе­шу по на­доб­нос­ти… А что это? - про­го­во­рил он крот­ким го­ло­сом во­шед­ше­му сво­ему ла­кею, мальчи­ку в ко­зац­кой свит­ке с зап­ла­тан­ны­ми лок­тя­ми, с не­до­уме­ва­ющею ми­ною ста­вив­ше­му на стол уз­лы и ящи­ки. - Что это? что? - и го­лос Гри­го­рия Гри­го­рье­ви­ча не­за­мет­но де­лал­ся гроз­нее и гроз­нее. - Раз­ве я это сю­да ве­лел ста­вить те­бе, лю­без­ный? раз­ве я это сю­да го­во­рил ста­вить те­бе, под­лец! Раз­ве я не го­во­рил те­бе на­пе­ред ра­зог­реть ку­ри­цу, мо­шен­ник? По­шел! - вскрик­нул он, топ­нув но­гою. - Пос­той, ро­жа! где пог­ре­бец со што­фи­ка­ми? Иван Фе­до­ро­вич! - го­во­рил он, на­ли­вая в рюм­ку нас­той­ки, - про­шу по­кор­но ле­карст­вен­ной!

- Ей-богу-с, не мо­гу… я уже имел слу­чай… - про­го­во­рил Иван Фе­до­ро­вич с за­пин­кою.

- И слу­шать не хо­чу, ми­лос­ти­вый го­су­дарь! - воз­вы­сил го­лос по­ме­щик, - и слу­шать не хо­чу! С мес­та не сой­ду, по­ка­мест не вы­ку­ша­ете…

Иван Фе­до­ро­вич, уви­дев­ши, что нельзя от­ка­заться, не без удо­вольствия вы­пил.

- Это ку­ри­ца, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, - про­дол­жал толс­тый Гри­го­рий Гри­горьевич, раз­ре­зы­вая ее но­жом в де­ре­вян­ном ящи­ке. - На­доб­но вам ска­зать, что по­ва­ри­ха моя Яв­до­ха иног­да лю­бит ку­лик­нуть и от­то­го час­то пе­ре­су­ши­ва­ет. Эй, хлоп­че! - тут обо­ро­тил­ся он к мальчи­ку в ко­зац­кой свит­ке, при­нес­ше­му пе­ри­ну и по­душ­ки, - пос­те­ли пос­тель мне на по­лу по­се­ре­ди ха­ты! Смот­ри же, се­на по­вы­ше нак­ла­ди под по­душ­ку! да вы­дер­ни у ба­бы из мыч­ки кло­чок пеньки, затк­нуть мне уши на ночь! На­доб­но вам знать, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, что я имею обык­но­ве­ние за­ты­кать на ночь уши с то­го прок­ля­то­го слу­чая, ког­да в од­ной рус­ской корч­ме за­лез мне в ле­вое ухо та­ра­кан. Прок­ля­тые ка­ца­пы, как я пос­ле уз­нал, едят да­же щи с та­ра­ка­на­ми. Не­воз­мож­но опи­сать, что про­ис­хо­ди­ло со мною: в ухе так и ще­ко­чет, так и ще­ко­чет… ну, хоть на сте­ну! Мне по­мог­ла уже в на­ших мес­тах прос­тая ста­ру­ха. И чем бы вы ду­ма­ли? прос­то за­шеп­ты­ва­ни­ем. Что вы ска­же­те, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, о ле­ка­рях? Я ду­маю, что они прос­то мо­ро­чат и ду­ра­чат нас. Иная ста­ру­ха в двад­цать раз луч­ше зна­ет всех этих ле­ка­рей.

- Действительно, вы из­во­ли­те го­во­рить со­вер­шен­ную -с прав­ду. Иная точ­но бы­ва­ет… - Тут он ос­та­но­вил­ся, как бы не при­би­рая да­лее при­лич­но­го сло­ва.

Не ме­ша­ет здесь и мне ска­зать, что он во­об­ще не был щедр на сло­ва. Мо­жет быть, это про­ис­хо­ди­ло от ро­бос­ти, а мо­жет, и от же­ла­ния вы­ра­зиться кра­си­вее.

- Хорошенько, хо­ро­шенько пе­рет­ря­си се­но! - го­во­рил Гри­го­рий Гри­горьевич сво­ему ла­кею. - Тут се­но та­кое гад­кое, что, то­го и гля­ди, как-ни­будь по­па­дет су­чок. Поз­вольте, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, по­же­лать спо­кой­ной но­чи! Завт­ра уже не уви­дим­ся: я вы­ез­жаю до за­ри. Ваш жид бу­дет ша­ба­шо­вать, по­то­му что завт­ра суб­бо­та, и по­то­му вам не­че­го вста­вать ра­но. Не за­будьте же мо­ей просьбы; и знать вас не хо­чу, ког­да не при­еде­те в се­ло Хор­ты­ще.

Тут ка­мер­ди­нер Гри­го­рия Гри­горьеви­ча ста­щил с не­го сюр­тук и са­по­ги и на­тя­нул вмес­то то­го ха­лат, и Гри­го­рий Гри­горьевич по­ва­лил­ся на пос­тель, и ка­за­лось, ог­ром­ная пе­ри­на лег­ла на дру­гую.

- Эй, хлоп­че! ку­да же ты, под­лец? Подь сю­да, поп­равь мне оде­яло! Эй, хлоп­че, под­мос­ти под го­ло­ву се­на! да что, ко­ней уже на­по­или? Еще се­на! сю­да, под этот бок! да поп­равь, под­лец, хо­ро­шенько оде­яло! Вот так, еще! ох!..

Тут Гри­го­рий Гри­горьевич еще вздох­нул ра­за два и пус­тил страш­ный но­со­вой свист по всей ком­на­те, всхра­пы­вая по вре­ме­нам так, что дре­мав­шая на ле­жан­ке ста­ру­ха, про­бу­див­шись, вдруг смот­ре­ла в оба гла­за на все сто­ро­ны, но, не ви­дя ни­че­го, ус­по­ко­ива­лась и за­сы­па­ла сно­ва.

На дру­гой день, ког­да прос­нул­ся Иван Фе­до­ро­вич, уже толс­то­го по­ме­щи­ка не бы­ло. Это бы­ло од­но только за­ме­ча­тельное про­ис­шест­вие, слу­чив­ше­еся с ним на до­ро­ге. На тре­тий день пос­ле это­го приб­ли­жал­ся он к сво­ему ху­тор­ку.

Тут по­чувст­во­вал он, что серд­це в нем сильно за­би­лось, ког­да выг­ля­ну­ла, ма­хая крыльями, вет­ря­ная мельни­ца и ког­да, по ме­ре то­го как жид гнал сво­их кляч на го­ру, по­ка­зы­вал­ся вни­зу ряд верб. Жи­во и яр­ко блес­тел сквозь них пруд и ды­шал све­жестью. Здесь ког­да-то он ку­пал­ся, в этом са­мом пру­де он ког­да-то с ре­бя­тиш­ка­ми брел по шею в во­де за ра­ка­ми. Ки­бит­ка взъеха­ла на греб­лю, и Иван Фе­до­ро­вич уви­дел тот же са­мый ста­рин­ный до­мик, пок­ры­тый оче­ре­том; те же са­мые яб­ло­ни и че­реш­ни, по ко­то­рым он ког­да-то ук­рад­кою ла­зил. Только что въехал он на двор, как сбе­жа­лись со всех сто­рон со­ба­ки всех сор­тов: бу­рые, чер­ные, се­рые, пе­гие. Не­ко­то­рые с ла­ем ки­да­лись под но­ги ло­ша­дям, дру­гие бе­жа­ли сза­ди, за­ме­тив, что ось вы­ма­за­на са­лом; один, стоя воз­ле кух­ни и нак­рыв ла­пою кость, за­ли­вал­ся во все гор­ло; дру­гой ла­ял из­да­ли и бе­гал взад и впе­ред, по­ма­хи­вая хвос­том и как бы при­го­ва­ри­вая: "Пос­мот­ри­те, лю­ди кре­ще­ные, ка­кой я прек­рас­ный мо­ло­дой че­ло­век!" Мальчиш­ки в за­пач­кан­ных ру­баш­ках бе­жа­ли гля­деть. Свинья, про­ха­жи­вав­ша­яся по дво­ру с шест­над­цатью по­ро­сен­ка­ми, под­ня­ла вверх с ис­пы­ту­ющим ви­дом свое ры­ло и хрюк­ну­ла гром­че обык­но­вен­но­го. На дво­ре ле­жа­ло на зем­ле мно­жест­во ря­ден с пше­ни­цею, про­сом и яч­ме­нем, су­шив­ших­ся на солн­це. На кры­ше то­же не­ма­ло су­ши­лось раз­но­го ро­да трав: пет­ро­вых ба­то­гов, не­чуй-вет­ра и дру­гих.

Иван Фе­до­ро­вич так был за­нят рас­смат­ри­ва­ни­ем это­го, что оч­нул­ся тог­да только, ког­да пе­гая со­ба­ка уку­си­ла сла­зив­ше­го с ко­зел жи­да за ик­ру. Сбе­жав­ша­яся двор­ня, сос­то­яв­шая из по­ва­ри­хи, од­ной ба­бы и двух де­вок в шерс­тя­ных ис­под­ни­цах, пос­ле пер­вых воск­ли­ца­ний: "Та се ж па­ныч наш!" - объяви­ла, что те­туш­ка са­ди­ла в ого­ро­де пше­нич­ку, вмес­те с дев­кою Па­лаш­кою и ку­че­ром Ом`ельком, исп­рав­ляв­шим час­то долж­ность ого­род­ни­ка и сто­ро­жа. Но те­туш­ка, ко­то­рая еще из­да­ли за­ви­де­ла ро­гож­ную ки­бит­ку, бы­ла уже здесь. И Иван Фе­до­ро­вич изу­мил­ся, ког­да она поч­ти под­ня­ла его на ру­ках, как бы не до­ве­ряя, та ли это те­туш­ка, ко­то­рая пи­са­ла к не­му о сво­ей дрях­лос­ти и бо­лез­ни.


III. Тетушка

Тетушка Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на в это вре­мя име­ла лет око­ло пя­ти­де­ся­ти. За­му­жем она ни­ког­да не бы­ла и обык­но­вен­но го­во­ри­ла, что жизнь де­ви­чес­кая для нее до­ро­же все­го. Впро­чем, сколько мне пом­нит­ся, ник­то и не сва­тал ее. Это про­ис­хо­ди­ло от­то­го, что все муж­чи­ны чувст­во­ва­ли при ней ка­кую-то ро­бость и ни­как не име­ли ду­ху сде­лать ей приз­на­ние. "Весьма с большим ха­рак­те­ром Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на!" - го­во­ри­ли же­ни­хи, и бы­ли со­вер­шен­но пра­вы, по­то­му что Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на хоть ко­го уме­ла сде­лать ти­ше тра­вы. Пьяни­цу мельни­ка, ко­то­рый со­вер­шен­но был ни к че­му не го­ден, она, собст­вен­ною сво­ею му­жест­вен­ною ру­кою дер­гая каж­дый день за чуб, без вся­ко­го пос­то­рон­не­го средст­ва уме­ла сде­лать зо­ло­том, а не че­ло­ве­ком. Рост она име­ла поч­ти ис­по­линс­кий, до­род­ность и си­лу со­вер­шен­но со­раз­мер­ную. Ка­за­лось, что при­ро­да сде­ла­ла неп­рос­ти­тельную ошиб­ку, оп­ре­де­лив ей но­сить тем­но-ко­рич­не­вый по буд­ням ка­пот с мел­ки­ми обор­ка­ми и крас­ную ка­ше­ми­ро­вую шаль в день свет­ло­го воск­ре­сенья и сво­их име­нин, тог­да как ей бо­лее все­го шли бы дра­гунс­кие усы и длин­ные бот­фор­ты. За­то за­ня­тия ее со­вер­шен­но со­от­ветст­во­ва­ли ее ви­ду: она ка­та­лась са­ма на лод­ке, гре­бя вес­лом ис­кус­нее вся­ко­го ры­бо­ло­ва; стре­ля­ла дичь; сто­яла не­от­луч­но над ко­са­ря­ми; зна­ла на­пе­ре­чет чис­ло дынь и ар­бу­зов на баш­та­не; бра­ла пош­ли­ну по пя­ти ко­пе­ек с во­за, про­ез­жав­ше­го че­рез ее греб­лю; взле­за­ла на де­ре­во и тру­си­ла гру­ши, би­ла ле­ни­вых вас­са­лов сво­ею страш­ною ру­кою и под­но­си­ла дос­той­ным рюм­ку вод­ки из той же гроз­ной ру­ки. Поч­ти в од­но вре­мя она бра­ни­лась, кра­си­ла пря­жу, бе­га­ла на кух­ню, де­ла­ла квас, ва­ри­ла ме­до­вое ва­ренье и хло­по­та­ла весь день и вез­де пос­пе­ва­ла. Следст­ви­ем это­го бы­ло то, что ма­ленькое именьице Ива­на Фе­до­ро­ви­ча, сос­то­яв­шее из осьмнад­ца­ти душ по пос­лед­ней ре­ви­зии, проц­ве­та­ло в пол­ном смыс­ле се­го сло­ва. К то­му ж она слиш­ком го­ря­чо лю­би­ла сво­его пле­мян­ни­ка и тща­тельно со­би­ра­ла для не­го ко­пей­ку.

По при­ез­де до­мой жизнь Ива­на Фе­до­ро­ви­ча ре­ши­тельно из­ме­ни­лась и пош­ла со­вер­шен­но дру­гою до­ро­гою. Ка­за­лось, на­ту­ра имен­но соз­да­ла его для уп­рав­ле­ния осьмнад­ца­ти­душ­ным име­ни­ем. Са­ма те­туш­ка за­ме­ти­ла, что он бу­дет хо­ро­шим хо­зя­ином, хо­тя, впро­чем, не во все еще от­рас­ли хо­зяй­ст­ва поз­во­ля­ла ему вме­ши­ваться. "Во­но ще мо­ло­да ды­ты­на, - обык­но­вен­но она го­ва­ри­ва­ла, нес­мот­ря на то что Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу бы­ло без ма­ло­го со­рок лет, - где ему все знать!"

Однако ж он не­от­луч­но бы­вал в по­ле при жне­цах и ко­са­рях, и это дос­тав­ля­ло нас­лаж­де­ние не­изъясни­мое его кро­т­кой ду­ше. Еди­но­душ­ный взмах де­сят­ка и бо­лее блес­тя­щих кос; шум па­да­ющей строй­ны­ми ря­да­ми тра­вы; из­ред­ка за­ли­ва­ющи­еся пес­ни жниц, то ве­се­лые, как встре­ча гос­тей, то за­уныв­ные, как раз­лу­ка; спо­кой­ный, чис­тый ве­чер, и что за ве­чер! как во­лен и свеж воз­дух! как тог­да ожив­ле­но все: степь крас­не­ет, си­не­ет и го­рит цве­та­ми; пе­ре­пе­лы, дро­фы, чай­ки, куз­не­чи­ки, ты­ся­чи на­се­ко­мых, и от них свист, жуж­жа­ние, треск, крик и вдруг строй­ный хор; и все не мол­чит ни на ми­ну­ту. А солн­це са­дит­ся и кро­ет­ся. У! как све­жо и хо­ро­шо! По по­лю, то там, то там, раск­ла­ды­ва­ют­ся ог­ни и ста­вят кот­лы, и вкруг кот­лов са­дят­ся уса­тые ко­са­ри; пар от га­лу­шек не­сет­ся. Су­мер­ки се­ре­ют… Труд­но рас­ска­зать, что де­ла­лось тог­да с Ива­ном Фе­до­ро­ви­чем. Он за­бы­вал, при­со­еди­ня­ясь к ко­са­рям, от­ве­дать их га­лу­шек, ко­то­рые очень лю­бил, и сто­ял нед­ви­жи­мо на од­ном мес­те, сле­дя гла­за­ми про­па­дав­шую в не­бе чай­ку или счи­тая ко­пы на­жи­то­го хле­ба, уни­зы­вав­шие по­ле.

В неп­ро­дол­жи­тельном вре­ме­ни об Ива­не Фе­до­ро­ви­че вез­де пош­ли ре­чи как о ве­ли­ком хо­зя­ине. Те­туш­ка не мог­ла на­ра­до­ваться сво­им пле­мян­ни­ком и ни­ког­да не упус­ка­ла слу­чая им пох­вас­таться. В один день, - это бы­ло уже по окон­ча­нии жат­вы, и имен­но в кон­це июля, - Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на, взяв­ши Ива­на Фе­до­ро­ви­ча с та­инст­вен­ным ви­дом за ру­ку, ска­за­ла, что она те­перь хо­чет по­го­во­рить с ним о де­ле, ко­то­рое с дав­них пор уже ее за­ни­ма­ет.

- Тебе, лю­без­ный Иван Фе­до­ро­вич, - так она на­ча­ла, - из­вест­но, что в тво­ем ху­то­ре осьмнад­цать душ; впро­чем, это по ре­ви­зии, а без то­го, мо­жет, на­бе­рет­ся больше, мо­жет, бу­дет до двад­ца­ти че­ты­рех. Но не об этом де­ло. Ты зна­ешь тот ле­сок, что за на­шею ле­ва­дою, и, вер­но, зна­ешь за тем же ле­сом ши­ро­кий луг: в нем двад­цать без ма­ло­го де­ся­тин; а тра­вы столько, что мож­но каж­дый год про­да­вать бо­льше чем на сто руб­лей, осо­бен­но ес­ли, как го­во­рят, в Га­дя­че бу­дет кон­ный полк.

- Как же-с, те­туш­ка, знаю: тра­ва очень хо­ро­шая.

- Это я са­ма знаю, что очень хо­ро­шая; но зна­ешь ли ты, что вся эта зем­ля по-нас­то­яще­му твоя? Что ж ты так вы­пу­чил гла­за? Слу­шай, Иван Фе­до­ро­вич! Ты пом­нишь Сте­па­на Кузьми­ча? Что я го­во­рю: пом­нишь! Ты тог­да был та­ким ма­леньким, что не мог вы­го­во­рить да­же его име­ни; ку­да ж! Я пом­ню, ког­да при­еха­ла на са­мое пу­щенье, пе­ред фи­лип­пов­кою, и взя­ла бы­ло те­бя на ру­ки, то ты чуть не ис­пор­тил мне все­го платья; к счас­тию, что ус­пе­ла пе­ре­дать те­бя мам­ке Мат­ре­не. Та­кой ты тог­да был гад­кий!.. Но не об этом де­ло. Вся зем­ля, ко­то­рая за на­шим ху­то­ром, и са­мое се­ло Хор­ты­ще бы­ло Сте­па­на Кузьми­ча. Он, на­доб­но те­бе объявить, еще те­бя не бы­ло на све­те, как на­чал ез­дить к тво­ей ма­туш­ке; прав­да, в та­кое вре­мя, ког­да от­ца тво­его не бы­ва­ло до­ма. Но я, од­на­ко ж, это не в укор ей го­во­рю. Упо­кой гос­по­ди ее ду­шу! - хо­тя по­кой­ни­ца бы­ла всег­да неп­ра­ва про­тив ме­ня. Но не об этом де­ло. Как бы то ни бы­ло, только Сте­пан Кузьмич сде­лал те­бе дарст­вен­ную за­пись на то са­мое име­ние, об ко­то­ром я те­бе го­во­ри­ла. Но по­кой­ни­ца твоя ма­туш­ка, меж­ду на­ми будь ска­за­но, бы­ла пре­чуд­но­го нра­ва. Сам черт, гос­по­ди прос­ти ме­ня за это гад­кое сло­во, не мог бы по­нять ее. Ку­да она де­ла эту за­пись - один бог зна­ет. Я ду­маю, прос­то, что она в ру­ках это­го ста­ро­го хо­лос­тя­ка Гри­го­рия Гри­горьеви­ча Стор­чен­ка. Этой пу­за­той шельме дос­та­лось все его име­ние. Я го­то­ва ста­вить бог зна­ет что, ес­ли он не ута­ил за­пи­си.

- Позвольте-с до­ло­жить, те­туш­ка: не тот ли это Стор­чен­ко, с ко­то­рым я поз­на­ко­мил­ся на стан­ции?

Тут Иван Фе­до­ро­вич рас­ска­зал про свою встре­чу.

- Кто его зна­ет! - от­ве­ча­ла, нем­но­го по­ду­мав, те­туш­ка. - Мо­жет быть, он и не не­го­дяй. Прав­да, он все­го только пол­го­да как пе­ре­ехал к нам жить; в та­кое вре­мя че­ло­ве­ка не уз­на­ешь. Ста­ру­ха­то, ма­туш­ка его, я слы­ша­ла, очень ра­зум­ная жен­щи­на и, го­во­рят, большая мас­те­ри­ца со­лить огур­цы. Ков­ры собст­вен­ные дев­ки ее уме­ют от­лич­но хо­ро­шо вы­де­лы­вать. Но так как ты го­во­ришь, что он те­бя хо­ро­шо при­нял, то по­ез­жай к не­му! Мо­жет быть, ста­рый греш­ник пос­лу­ша­ет­ся со­вес­ти и от­даст, что при­над­ле­жит не ему. По­жа­луй, мо­жешь по­ехать и в брич­ке, только прок­ля­тая ди­т­во­ра по­вы­дер­ги­ва­ла сза­ди все гвоз­ди. Нуж­но бу­дет ска­зать ку­че­ру Омельке, что­бы при­бил вез­де по­луч­ше ко­жу.

- Для че­го, те­туш­ка? Я возьму по­воз­ку, в ко­то­рой вы ез­ди­те иног­да стре­лять дичь.

Этим окон­чил­ся раз­го­вор.


IV. Обед

В обе­ден­ную по­ру Иван Фе­до­ро­вич въехал в се­ло Хор­ты­ще и нем­но­го оро­бел, ког­да стал приб­ли­жаться к гос­подс­ко­му до­му. Дом этот был длин­ный и не под оче­ре­тя­ною, как у мно­гих ок­руж­ных по­ме­щи­ков, но под де­ре­вян­ною кры­шею. Два ам­ба­ра в дво­ре то­же под де­ре­вян­ною кры­шею; во­ро­та ду­бо­вые. Иван Фе­до­ро­вич по­хож был на то­го фран­та, ко­то­рый, за­ехав на бал, ви­дит всех, ку­да ни ог­ля­нет­ся, оде­тых ще­го­ле­ва­тее его. Из поч­те­ния он ос­та­но­вил свой во­зок воз­ле ам­ба­ра и по­до­шел пеш­ком к крыльцу.

- А! Иван Фе­до­ро­вич! - зак­ри­чал толс­тый Гри­го­рий Гри­горьевич, хо­див­ший по дво­ру в сюр­ту­ке, но без галс­ту­ка, жи­ле­та и под­тя­жек. Од­на­ко ж и этот на­ряд, ка­за­лось, об­ре­ме­нял его туч­ную ши­ри­ну, по­то­му что пот ка­тил­ся с не­го гра­дом. - Что же вы го­во­ри­ли, что сей­час, как только уви­ди­тесь с те­туш­кой, при­еде­те, да и не при­еха­ли? - Пос­ле сих слов гу­бы Ива­на Фе­до­ро­ви­ча встре­ти­ли те же са­мые зна­ко­мые по­душ­ки.

- Большею час­тию за­ня­тия по хо­зяй­ст­ву… Я-с при­ехал к вам на ми­нут­ку, собст­вен­но по де­лу…

- На ми­нут­ку? Вот это­го-то не бу­дет. Эй, хлоп­че! - зак­ри­чал толс­тый хо­зя­ин, и тот же са­мый мальчик в ко­зац­кой свит­ке вы­бе­жал из кух­ни. - Ска­жи Касьяну, что­бы во­ро­та сей­час за­пер, слы­шишь, за­пер креп­че! А ко­ней вот это­го па­на расп­ряг бы сию ми­ну­ту! Про­шу в ком­на­ту; здесь та­кая жа­ра, что у ме­ня вся ру­баш­ка мок­ра.

Иван Фе­до­ро­вич, во­шед­ши в ком­на­ту, ре­шил­ся не те­рять нап­рас­но вре­ме­ни и, нес­мот­ря на свою ро­бость, нас­ту­пать ре­ши­тельно.

- Тетушка име­ла честь… ска­зы­ва­ла мне, что дарст­вен­ная за­пись по­кой­но­го Сте­па­на Кузьми­ча…

Трудно изоб­ра­зить, ка­кую неп­ри­ят­ную ми­ну сде­ла­ло при этих сло­вах об­шир­ное ли­цо Гри­го­рия Гри­горьеви­ча.

- Ей-богу, ни­че­го не слы­шу! - от­ве­чал он. - На­доб­но вам ска­зать, что у ме­ня в ле­вом ухе си­дел та­ра­кан. В рус­ских из­бах прок­ля­тые ка­ца­пы вез­де по­раз­во­ди­ли та­ра­ка­нов. Не­воз­мож­но опи­сать ни­ка­ким пе­ром, что за му­че­ние бы­ло. Так вот и ще­ко­чет, так и ще­ко­чет. Мне по­мог­ла уже од­на ста­ру­ха са­мым прос­тым средст­вом…

- Я хо­тел ска­зать… - ос­ме­лил­ся прер­вать Иван Фе­до­ро­вич, ви­дя, что Гри­го­рий Гри­горьевич с умыс­лом хо­чет по­во­ро­тить речь на дру­гое, - что в за­ве­ща­нии по­кой­но­го Сте­па­на Кузьми­ча упо­ми­на­ет­ся, так ска­зать, о дарст­вен­ной за­пи­си… по ней сле­ду­ет-с мне…

- Я знаю, это вам те­туш­ка ус­пе­ла на­го­во­рить. Это ложь, ей­бо­гу, ложь! Ни­ка­кой дарст­вен­ной за­пи­си дя­дюш­ка не де­лал. Хо­тя, прав­да, в за­ве­ща­нии и упо­ми­на­ет­ся о ка­кой-то за­пи­си; но где же она? ник­то не предс­та­вил ее. Я вам это го­во­рю по­то­му, что иск­рен­но же­лаю вам доб­ра. Ей-бо­гу, это ложь!

Иван Фе­до­ро­вич за­мол­чал, рас­суж­дая, что, мо­жет быть, и в са­мом де­ле те­туш­ке так только по­ка­за­лось.

- А вот идет сю­да ма­туш­ка с сест­ра­ми! - ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич, - сле­до­ва­тельно, обед го­тов. Пой­дем­те! - При сем он по­та­щил Ива­на Фе­до­ро­ви­ча за ру­ку в ком­на­ту, в ко­то­рой сто­яла на сто­ле вод­ка и за­кус­ки.

В то са­мое вре­мя вош­ла ста­руш­ка, ни­зенькая, со­вер­шен­ный ко­фей­ник в чеп­чи­ке, с дву­мя ба­рыш­ня­ми - бе­ло­ку­рой и чер­но­во­ло­сой. Иван Фе­до­ро­вич, как вос­пи­тан­ный ка­ва­лер, по­до­шел сна­ча­ла к ста­руш­ки­ной руч­ке, а пос­ле к руч­кам обе­их ба­ры­шень.

- Это, ма­туш­ка, наш со­сед, Иван Фе­до­ро­вич Шпонька! - ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич.

Старушка смот­ре­ла прис­тально на Ива­на Фе­до­ро­ви­ча, или, мо­жет быть, только ка­за­лась смот­рев­шею. Впро­чем, это бы­ла со­вер­шен­ная доб­ро­та. Ка­за­лось, она так и хо­те­ла спро­сить Ива­на Фе­до­ро­ви­ча: сколько вы на зи­му на­со­ли­ва­ете огур­цов?

- Вы вод­ку пи­ли? - спро­си­ла ста­руш­ка.

- Вы, ма­туш­ка, вер­но, не выс­па­лись, - ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич, - кто ж спра­ши­ва­ет гос­тя, пил ли он? Вы пот­чуй­те только; а пи­ли ли мы или нет, это на­ше де­ло. Иван Фе­до­ро­вич! про­шу, зо­ло­то­ты­сяч­ни­ко­вой или тро­хи­мовс­кой си­вуш­ки, ка­кой вы луч­ше лю­би­те? Иван Ива­но­вич, а ты что сто­ишь? - про­из­нес Гри­го­рий Гри­горьевич, обо­ро­тив­шись на­зад, и Иван Фе­до­ро­вич уви­дел под­хо­див­ше­го к вод­ке Ива­на Ива­но­ви­ча, в дол­го­по­лом сюр­ту­ке с ог­ром­ным сто­ячим во­рот­ни­ком, зак­ры­вав­шим весь его за­ты­лок, так что го­ло­ва его си­де­ла в во­рот­ни­ке, как буд­то в брич­ке.

Иван Ива­но­вич по­до­шел к вод­ке, по­тер ру­ки, рас­смот­рел хо­ро­шенько рюм­ку, на­лил, под­нес к све­ту, вы­лил ра­зом из рюм­ки всю вод­ку в рот, но, не прог­ла­ты­вая, по­по­лос­кал ею хо­ро­шенько во рту, пос­ле че­го уже прог­ло­тил; и, за­ку­сив­ши хле­бом с со­ле­ны­ми опен­ка­ми, обо­ро­тил­ся к Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу.

- Не с Ива­ном ли Фе­до­ро­ви­чем, гос­по­ди­ном Шпонькою, имею честь го­во­рить?

- Так точ­но-с, - от­ве­чал Иван Фе­до­ро­вич.

- Очень мно­го из­во­ли­ли пе­ре­ме­ниться с то­го вре­ме­ни, как я вас знаю. Как же, - про­дол­жал Иван Ива­но­вич, - я еще пом­ню вас вот ка­ки­ми! - При этом под­нял он ла­донь на ар­шин от по­ла. - По­кой­ный ба­тюш­ка ваш, дай бо­же ему ца­р­ст­вие не­бес­ное, ред­кий был че­ло­век. Ар­бу­зы и ды­ни всег­да бы­ва­ли у не­го та­кие, ка­кие те­перь ниг­де не най­де­те. Вот хоть бы и тут, - про­дол­жал он, от­во­дя его в сто­ро­ну, - по­да­дут вам за сто­лом ды­ни. Что это за ды­ни? - смот­реть не хо­чет­ся! Ве­ри­те ли, ми­лос­ти­вый го­су­дарь, что у не­го бы­ли ар­бу­зы, - про­из­нес он с та­инст­вен­ным ви­дом, рас­став­ляя ру­ки, как буд­то бы хо­тел обх­ва­тить толс­тое де­ре­во, - ей-бо­гу, вот ка­кие!

- Пойдемте за стол! - ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич, взяв­ши Ива­на Фе­до­ро­ви­ча за ру­ку.

Все выш­ли в сто­ло­вую. Гри­го­рий Гри­горьевич сел на обык­но­вен­ном сво­ем мес­те, в кон­це сто­ла, за­ве­сив­шись ог­ром­ною сал­фет­кою и по­хо­дя в этом ви­де на тех ге­ро­ев, ко­то­рых ри­су­ют ци­рюльни­ки на сво­их вы­вес­ках. Иван Фе­до­ро­вич, крас­нея, сел на ука­зан­ное ему мес­то про­тив двух ба­ры­шень; а Иван Ива­но­вич не пре­ми­нул по­мес­титься во­з­ле не­го, ра­ду­ясь ду­шев­но, что бу­дет ко­му со­об­щать свои поз­на­ния.

- Вы нап­рас­но взя­ли куп­рик, Иван Фе­до­ро­вич! Это ин­дей­ка! - ска­за­ла ста­руш­ка, об­ра­тив­шись к Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу, ко­то­ро­му в это вре­мя под­нес блю­до де­ре­венс­кий офи­ци­ант в се­ром фра­ке с чер­ною зап­ла­тою. - Возьми­те спин­ку!

- Матушка! ведь вас ник­то не про­сит ме­шаться! - про­из­нес Гри­го­рий Гри­горьевич. - Будьте уве­ре­ны, что гость сам зна­ет, что ему взять! Иван Фе­до­ро­вич, возьми­те кры­лыш­ко, вон дру­гое, с пуп­ком! Да что ж вы так ма­ло взя­ли? Возьми­те стег­нуш­ко! Ты что ра­зи­нул рот с блю­дом? Про­си! Ста­но­вись, под­лец, на ко­ле­ни! Го­во­ри сей­час: "Иван Фе­до­ро­вич, возьми­те стег­нуш­ко!"

- Иван Фе­до­ро­вич, возьми­те стег­нуш­ко! - про­ре­вел, став на ко­лен­ку офи­ци­ант с блю­дом.

- Гм, что это за ин­дей­ка! - ска­зал впол­го­ло­са Иван Ива­но­вич с ви­дом пре­неб­ре­же­ния, обо­ро­тив­шись к сво­ему со­се­ду. - Та­кие ли долж­ны быть ин­дей­ки! Ес­ли бы вы уви­де­ли у ме­ня ин­де­ек! Я вас уве­ряю, что жи­ру в од­ной больше, чем в де­сят­ке та­ких, как эти. Ве­ри­те ли, го­су­дарь мой, что да­же про­тив­но смот­реть, ког­да хо­дят они у ме­ня по дво­ру, так жир­ны!..

- Иван Ива­но­вич, ты лжешь! - про­из­нес Гри­го­рий Гри­го­рье­вич, вслу­шав­шись в его речь.

- Я вам ска­жу, - про­дол­жал все так же сво­ему со­се­ду Иван Ива­но­вич, по­ка­зы­вая вид, буд­то бы он не слы­шал слов Гри­го­рия Гри­горьеви­ча, - что прош­лый год, ког­да я отп­рав­лял их в Га­дяч, да­ва­ли по пя­ти­де­ся­ти ко­пе­ек за шту­ку. И то еще не хо­тел брать.

- Иван Ива­но­вич, я те­бе го­во­рю, что ты лжешь! - про­из­нес Гри­го­рий Гри­горьевич, для луч­шей яс­нос­ти - по скла­дам и гром­че преж­не­го.

Но Иван Ива­но­вич, по­ка­зы­вая вид, буд­то это со­вер­шен­но от­но­си­лось не к не­му, про­дол­жал так же, но только го­раз­до ти­ше.

- Именно, го­су­дарь мой, не хо­тел брать. В Га­дя­че ни у од­но­го по­ме­щи­ка…

- Иван Ива­но­вич! ведь ты глуп, и больше ни­че­го, - гром­ко ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич. - Ведь Иван Фе­до­ро­вич зна­ет все это луч­ше те­бя и, вер­но, не по­ве­рит те­бе.

Тут Иван Ива­но­вич со­вер­шен­но оби­дел­ся, за­мол­чал и при­нял­ся уби­рать ин­дей­ку, нес­мот­ря на то что она не так бы­ла жир­на, как те, на ко­то­рые про­тив­но смот­реть.

Стук но­жей, ло­жек и та­ре­лок за­ме­нил на вре­мя раз­го­вор; но гром­че все­го слы­ша­лось выс­мак­ты­ва­ние Гри­го­ри­ем Гри­горьеви­чем моз­гу из ба­раньей кос­ти.

- Читали ли вы, - спро­сил Иван Ива­но­вич пос­ле не­ко­то­ро­го мол­ча­ния, вы­со­вы­вая го­ло­ву из сво­ей брич­ки к Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу, - кни­гу "Пу­те­шест­вие Ко­ро­бей­ни­ко­ва ко свя­тым мес­там"? Ис­тин­ное ус­лаж­де­ние ду­ши и серд­ца! Те­перь та­ких книг не пе­ча­та­ют. Очень со­жа­ле­тельно, что не пос­мот­рел, ко­то­ро­го го­ду.

Иван Фе­до­ро­вич, ус­лы­шав­ши, что де­ло идет о кни­ге, при­леж­но на­чал на­би­рать се­бе со­усу.

- Истинно уди­ви­тельно, го­су­дарь мой, как по­ду­ма­ешь, что прос­той ме­ща­нин про­шел все мес­та эти. Бо­лее трех ты­сяч верст, го­су­дарь мой! Бо­лее трех ты­сяч верст. Под­лин­но, его сам гос­подь спо­до­бил по­бы­вать в Па­лес­ти­не и Иеру­са­ли­ме.

- Так вы го­во­ри­те, что он, - свя­зал Иван Фе­до­ро­вич, ко­то­рый мно­го нас­лы­шал­ся о Иеру­са­ли­ме еще от сво­его ден­щи­ка, - был и в Иеру­са­ли­ме?..

- О чем вы го­во­ри­те, Иван Фе­до­ро­вич? - про­из­нес с кон­ца сто­ла Гри­го­рий Гри­горьевич.

- Я, то есть, имел слу­чай за­ме­тить, что ка­кие есть на све­те да­ле­кие стра­ны! - ска­зал Иван Фе­до­ро­вич, бу­ду­чи сер­деч­но до­во­лен тем, что вы­го­во­рил столь длин­ную и труд­ную фра­зу.

- Не верьте ему, Иван Фе­до­ро­вич! - ска­зал Гри­го­рий Гри­горьевич, не вслу­шав­шись хо­ро­шенько, - все врет!

Между тем обед кон­чил­ся. Гри­го­рий Гри­горьевич отп­ра­вил­ся в свою ком­на­ту, но обык­но­ве­нию, нем­нож­ко всхрап­нуть; а гос­ти пош­ли вслед за ста­руш­кою хо­зяй­кою и ба­рыш­ня­ми в гос­ти­ную, где тот са­мый стол, на ко­то­ром ос­та­ви­ли они, вы­хо­дя обе­дать, вод­ку, как бы прев­ра­ще­ни­ем ка­кие, пок­рыл­ся блю­деч­ка­ми с ва­реньем раз­ных сор­тов и блю­да­ми с ар­бу­за­ми, виш­ня­ми и ды­ня­ми.

Отсутствие Гри­го­рия Гри­горьеви­ча за­мет­но бы­ло во всем. Хо­зяй­ка сде­ла­лась сло­во­охот­нее и отк­ры­ва­ла са­ма, без просьбы, мно­жест­во сек­ре­тов нас­чет де­ла­нияпас­ти­лы и су­ше­ния груш. Да­же ба­рыш­ни ста­ли го­во­рить; но бе­ло­ку­рая, ко­то­рая ка­за­лась мо­ло­же шестью го­да­ми сво­ей сест­ры и ко­то­рой по ви­ду бы­ло око­ло двад­ца­ти пя­ти лет, бы­ла мол­ча­ли­вее.

Но бо­лее всех го­во­рил и дей­ст­во­вал Иван Ива­но­вич. Бу­ду­чи уве­рен, что его те­перь ник­то не собьет и не сме­ша­ет, он го­во­рил и об огур­цах, и о по­се­ве кар­то­фе­ля, и о том, ка­кие в ста­ри­ну бы­ли ра­зум­ные лю­ди - ку­да про­тив те­пе­реш­них! - и о том, как все, чем да­лее, ум­не­ет и до­хо­дит к вы­ду­мы­ва­нию муд­рей­ших ве­щей. Сло­вом, это был один из чис­ла тех лю­дей, ко­то­рые с ве­ли­чай­шим удо­вольстви­ем лю­бят по­за­няться ус­лаж­да­ющим ду­шу раз­го­во­ром и бу­дут го­во­рить обо всем, о чем только мож­но го­во­рить. Ес­ли раз­го­вор ка­сал­ся важ­ных и бла­го­чес­ти­вых пред­ме­тов, то Иван Ива­но­вич взды­хал пос­ле каж­до­го сло­ва, ки­вая слег­ка го­ло­вою; еже­ли до хо­зяй­ст­вен­ных, то вы­со­вы­вал го­ло­ву из сво­ей брич­ки и де­лал та­кие ми­ны, гля­дя на ко­то­рые, ка­жет­ся, мож­но бы­ло про­чи­тать, как нуж­но де­лать гру­ше­вый квас, как ве­ли­ки те ды­ни, о ко­то­рых он го­во­рил, и как жир­ны те гу­си, ко­то­рые бе­га­ют у не­го по дво­ру.

Наконец с ве­ли­ким тру­дом, уже вве­че­ру, уда­лось Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу расп­ро­щаться; и, нес­мот­ря на свою сго­вор­чи­вость и на то, что его на­сильно ос­тав­ля­ли но­че­вать, он ус­то­ял-та­ки в сво­ем на­ме­ре­нии ехать, и уехал.


V. Новый замысел тетушки

- Ну что? вы­ма­нил у ста­ро­го ли­хо­дея за­пись? - Та­ким во­п­ро­сом встре­ти­ла Ива­на Фе­до­ро­ви­ча те­туш­ка, ко­то­рая с не­тер­пе­ни­ем до­жи­да­лась его уже нес­колько ча­сов на кры­льце и не вы­тер­пе­ла на­ко­нец, чтоб не вы­бе­жать за во­ро­та.

- Нет, те­туш­ка! - ска­зал Иван Фе­до­ро­вич, сле­зая с по­воз­ки, - у Гри­го­рия Гри­горьеви­ча нет ни­ка­кой за­пи­си.

- И ты по­ве­рил ему! Врет он, прок­ля­тый! Ког­да-ни­будь по­па­ду, пра­во, по­ко­ло­чу его собст­вен­ны­ми ру­ка­ми. О, я ему пос­пу­щу жи­ру! Впро­чем, нуж­но на­пе­ред по­го­во­рить с на­шим под­суд­ком, нельзя ли су­дом с не­го стре­бо­вать… Но не об этом те­перь де­ло. Ну, что ж, обед был хо­ро­ший?

- Очень… да, весьма, те­туш­ка.

- Ну, ка­кие ж бы­ли ку­шанья, рас­ска­жи? Ста­ру­ха-то, я знаю, мас­те­ри­ца прис­мат­ри­вать за кух­ней.

- Сырники бы­ли во сме­та­ною, те­туш­ка. Со­ус с го­лу­бя­ми, на­чи­щен­ны­ми…

- А ин­дей­ка со сли­ва­ми бы­ла? - спро­си­ла те­туш­ка, по­то­му что са­ма бы­ла большая ис­кус­ни­ца при­го­тов­лять это блю­до.

- Была и ин­дей­ца!.. Весьма кра­си­вые ба­рыш­ни, сест­ри­цы Гри­го­рия Гри­горьеви­ча, осо­бен­но бе­ло­ку­рая!

- А! - ска­за­ла те­туш­ка и пос­мот­ре­ла прис­тально на Ива­на Фе­до­ро­ви­ча, ко­то­рый, пок­рас­нев, по­ту­пил гла­за в зем­лю. Но­вая мысль быст­ро про­мелькну­ла в ее го­ло­ве. - Ну, что ж? - спро­си­ла она с лю­бо­пытст­вом и жи­во, ка­кие у ней бро­ви?

Не ме­ша­ет за­ме­тить, что те­туш­ка всег­да пос­тав­ля­ла пер­вую кра­со­ту жен­щи­ны в бро­вях.

- Брови, те­туш­ка, со­вер­шен­но-с та­кие, ка­кие, вы рас­ска­зы­ва­ли, в мо­ло­дос­ти бы­ли у вас. И по все­му ли­цу не­бо­ль­шие вес­нуш­ки.

- А! - ска­за­ла те­туш­ка, бу­ду­чи до­вольна за­ме­ча­ни­ем Ива­на Фе­до­ро­ви­ча, ко­то­рый, од­на­ко ж, не имел и в мыс­лях ска­зать этим комп­ли­мент. - Ка­кое ж бы­ло на ней платье? хо­тя, впро­чем, те­перь труд­но най­ти та­ких плот­ных ма­те­рий, ка­кая вот хоть бы, нап­ри­мер, у ме­ня на этом ка­по­те. Но не об этом де­ло. Ну, что ж, ты го­во­рил о чем-ни­будь с нею?

- То есть как?.. я-с, те­туш­ка? Вы, мо­жет быть, уже ду­ма­ете…

- А что ж? что тут ди­ко­вин­но­го? так бо­гу угод­но! Мо­жет быть, те­бе с нею на ро­ду на­пи­са­но жить па­роч­кою.

- Я не знаю, те­туш­ка, как вы мо­же­те это го­во­рить. Это до­ка­зы­ва­ет, что вы со­вер­шен­но не зна­ете ме­ня…

- Ну вот, уже и оби­дел­ся! - ска­за­ла те­туш­ка. "Ще мо­ло­да ды­ты­на, - по­ду­ма­ла она про се­бя, - ни­че­го не зна­ет! нуж­но их свес­ти вмес­те, пусть поз­на­ко­мят­ся!"

Тут те­туш­ка пош­ла заг­ля­нуть в кух­ню и ос­та­ви­ла Ива­на Фе­до­ро­ви­ча. Но с это­го вре­ме­ни она только и ду­ма­ла о том, как уви­деть ско­рее сво­его пле­мян­ни­ка же­на­тым и по­нян­чить ма­леньких внуч­ков. В го­ло­ве ее гро­моз­ди­лись од­ни только при­го­тов­ле­ния к свадьбе, и за­мет­но бы­ло, что она во всех де­лах су­ети­лась го­раз­до бо­лее, не­же­ли преж­де, хо­тя, впро­чем, эти де­ла бо­лее шли ху­же, не­же­ли луч­ше. Час­то, де­лая ка­кое-ни­будь пи­рож­ное, ко­то­рое во­об­ще она ни­ког­да не до­ве­ря­ла ку­хар­ке, она, по­за­быв­шись и во­об­ра­жая, что воз­ле нее сто­ит ма­ленький вну­чек, про­ся­щий пи­ро­га, рас­се­ян­но про­тя­ги­ва­ла к не­му ру­ку с луч­шим кус­ком, а дво­ро­вая со­ба­ка, пользу­ясь этим, схва­ты­ва­ла ла­ко­мый ку­сок и сво­им гром­ким чва­каньем вы­во­ди­ла ее из за­дум­чи­вос­ти, за что и бы­ва­ла всег­да би­та ко­чер­гою. Да­же ос­та­ви­ла она лю­би­мые свои за­ня­тия и не ез­ди­ла на охо­ту, особ­ли­во ког­да вмес­то ку­ро­пат­ки заст­ре­ли­ла во­ро­ну, че­го ни­ког­да преж­де с нею не бы­ва­ло.

Наконец, спус­тя дня че­ты­ре пос­ле это­го, все уви­де­ли вы­ка­чен­ную из са­рая на двор брич­ку. Ку­чер Омелько, он же и ого­род­ник и сто­рож, еще с ран­не­го ут­ра сту­чал мо­лот­ком и при­ко­ла­чи­вал ко­жу, от­го­няя бесп­рес­тан­но со­бак, ли­зав­ших ко­ле­са. Дол­гом по­чи­таю пре­ду­ве­до­мить чи­та­те­лей, что это бы­ла имен­но та са­мая брич­ка, в ко­то­рой еще ез­дил Адам; и по­то­му, ес­ли кто бу­дет вы­да­вать дру­гую за ада­мовс­кую, то это су­щая ложь и брич­ка неп­ре­мен­но под­де­ль­ная. Со­вер­шен­но не­из­вест­но, ка­ким об­ра­зом спас­лась она от по­то­па. Долж­но ду­мать, что в Но­евом ков­че­ге был осо­бен­ный для нее са­рай. Жаль очень, что чи­та­те­лям не­льзя опи­сать жи­во ее фи­гу­ры. До­вольно ска­зать, что Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на бы­ла очень до­вольна ее ар­хи­тек­ту­рою и всег­да изъявля­ла со­жа­ле­ние, что вы­ве­лись из мо­ды ста­рин­ные эки­па­жи. Са­мое уст­рой­ст­во брич­ки, нем­но­го на­бок, то есть так, что пра­вая сто­ро­на ее бы­ла го­раз­до вы­ше ле­вой, ей очень нра­ви­лось, по­то­му что с од­ной сто­ро­ны мо­жет, как она го­во­ри­ла, вле­зать ма­ло­рос­лый, а с дру­гой - ве­ли­ко­рос­лый. Впро­чем, внут­ри брич­ки мог­ло по­мес­ти­ть­ся штук пять ма­ло­рос­лых и трое та­ких, как те­туш­ка.

Около по­луд­ня Омелько, уп­ра­вив­шись око­ло брич­ки, вы­вел из ко­нюш­ни трой­ку ло­ша­дей, нем­но­го чем мо­ло­же брич­ки, и на­чал при­вя­зы­вать их ве­рев­кою к ве­ли­чест­вен­но­му эки­па­жу. Иван Фе­до­ро­вич и те­туш­ка, один с ле­вой сто­ро­ны, дру­гая с пра­вой, влез­ли в брич­ку, и она тро­ну­лась. По­па­дав­ши­еся на до­ро­ге му­жи­ки, ви­дя та­кой бо­га­тый эки­паж (те­туш­ка очень ред­ко вы­ез­жа­ла в нем), поч­ти­тельно ос­та­нав­ли­ва­лись, сни­ма­ли шап­ки и кла­ня­лись в по­яс. Ча­са че­рез два ки­бит­ка ос­та­но­ви­лась пред кры­ль­цом, - ду­маю, не нуж­но го­во­рить: пред крыльцом до­ма Сто­р­чен­ка. Гри­го­рия Гри­горьеви­ча не бы­ло до­ма. Ста­руш­ка с ба­рыш­ня­ми выш­ла встре­тить гос­тей в сто­ло­вую. Те­туш­ка по­дош­ла ве­ли­чест­вен­ным ша­гом, с большою лов­кос­тию отс­та­ви­ла од­ну но­гу впе­ред и ска­за­ла гром­ко:

- Очень ра­да, го­су­да­ры­ня моя, что имею честь лич­но до­ло­жить вам мое поч­те­ние. А вмес­те с реш­пек­том поз­вольте поб­ла­го­да­рить за хле­бо­сольство ва­ше к пле­мян­ни­ку мо­ему Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу, ко­то­рый мно­го им хва­лит­ся. Прек­рас­ная у вас гре­чи­ха, су­да­ры­ня! я ви­де­ла ее, подъе­зжая к се­лу. А поз­вольте уз­нать, сколько коп вы по­лу­ча­ете с де­ся­ти­ны?

После се­го пос­ле­до­ва­ло все­об­щее ло­бы­за­ние. Ког­да же усе­лись в гос­ти­ной, то ста­руш­ка хо­зяй­ка на­ча­ла:

- Насчет гре­чи­хи я не мо­гу вам ска­зать: это часть Гри­го­рия Гри­горьеви­ча. Я уже дав­но не за­ни­ма­юсь этим; да и не мо­гу: уже ста­ра! В ста­ри­ну у нас, бы­ва­ло, я пом­ню, гре­чи­ха бы­ла по по­яс, те­перь бог зна­ет что. Хо­тя, впро­чем, и го­во­рят, что те­перь все луч­ше. - Тут ста­руш­ка вздох­ну­ла;и ка­ко­му-ни­будь наб­лю­да­те­лю пос­лы­шал­ся бы в этом вздо­хе вздох ста­рин­но­го осьмнад­ца­то­го сто­ле­тия.

- Я слу­ша­ла, моя го­су­да­ры­ня, что у вас собст­вен­ные ва­ши дев­ки от­лич­ные уме­ют вы­де­лы­вать ков­ры, - ска­за­ла Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на и этим за­де­ла ста­руш­ку за са­мую чувст­ви­тельную стру­ну. При этих сло­вах она как буд­то ожи­ви­лась, и ре­чи у ней по­ли­ли­ся о том, как долж­но кра­сить пря­жу, как при­го­тов­лять для это­го нит­ку. С ков­ров быст­ро съехал раз­го­вор на со­ле­ние огур­цов и су­ше­ние груш. Сло­вом, не прош­ло ча­су, как обе да­мы так раз­го­во­ри­лись меж­ду со­бою, буд­то век бы­ли зна­ко­мы. Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на мно­гое уже на­ча­ла го­во­рить с нею та­ким ти­хим го­ло­сом, что Иван Фе­до­ро­вич ни­че­го не мог рас­слу­шать.

- Да не угод­но ли пос­мот­реть? - ска­за­ла, вста­вая, ста­руш­ка хо­зяй­ка.

За нею вста­ли ба­рыш­ни и Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на, и все по­тя­ну­лись в де­вичью. Те­туш­ка, од­на­ко ж, да­ла знак Ива­ну Фе­до­ро­ви­чу ос­таться и ска­за­ла что-то ти­хо ста­руш­ке.

- Машенька! - ска­за­ла ста­руш­ка, об­ра­ща­ясь к бе­ло­ку­рой ба­рыш­не, - ос­танься с гос­тем да по­го­во­ри с ним, что­бы го­с­тю не бы­ло скуч­но!

Белокурая ба­рыш­ня ос­та­лась и се­ла на ди­ван. Иван Фе­до­ро­вич си­дел на сво­ем сту­ле как на игол­ках, крас­нел и по­туп­лял гла­за; но ба­рыш­ня, ка­за­лось, вов­се это­го не за­ме­ча­ла и рав­но­душ­но си­де­ла на ди­ва­не, рас­смат­ри­вая при­леж­но ок­на и сте­ны или сле­дуя гла­за­ми за кош­кою, трус­ли­во про­бе­гав­шею под стульями.

Иван Фе­до­ро­вич нем­но­го обод­рил­ся и хо­тел бы­ло на­чать раз­го­вор; но ка­за­лось, что все сло­ва свои рас­те­рял он на до­ро­ге. Ни од­на мысль не при­хо­ди­ла на ум.

Молчание про­дол­жа­лось око­ло чет­вер­ти ча­са. Ба­рыш­ня все так же си­де­ла.

Наконец Иван Фе­до­ро­вич соб­рал­ся ду­хом.

- Летом очень мно­го мух, су­да­ры­ня! - про­из­нес он по­луд­ро­жа­щим го­ло­сом.

- Чрезвычайно мно­го! - от­ве­ча­ла ба­рыш­ня. - Бра­тец на­ро­ч­но сде­лал хло­пуш­ку из ста­ро­го ма­меньки­но­го баш­ма­ка; но все еще очень мно­го.

Тут раз­го­вор опять прек­ра­тил­ся. И Иван Фе­до­ро­вич ни­ка­ким об­ра­зом уже не на­хо­дил ре­чи.

Наконец хо­зяй­ка с те­туш­кою и чер­ня­вою ба­рыш­нею возв­ра­ти­лись. По­го­во­рив­ши еще нем­но­го, Ва­си­ли­са Каш­по­ров­на расп­рос­ти­лась с ста­руш­кою и ба­рыш­ня­ми, нес­мот­ря на все приг­ла­ше­ния ос­таться но­че­вать. Ста­руш­ка и ба­рыш­ни выш­ли на крыльцо про­во­дить гос­тей и дол­го еще кла­ня­лись выг­ля­ды­вав­шим из брич­ки те­туш­ке и пле­мян­ни­ку.

- Ну, Иван Фе­до­ро­вич! о чем же вы го­во­ри­ли вдво­ем с ба­рыш­ней? - спро­си­ла до­ро­гою те­туш­ка.

- Весьма скром­ная и бла­гон­рав­ная де­ви­ца Марья Гри­горьевна! - ска­зал Иван Фе­до­ро­вич.

- Слушай, Иван Фе­до­ро­вич! я хо­чу по­го­во­рить с то­бою сурьезно. Ведь те­бе, сла­ва бо­гу, трид­цать осьмой год. Чин ты уже име­ешь хо­ро­ший. По­ра по­ду­мать и об де­тях! Те­бе неп­ре­мен­но нуж­на же­на…

- Как, те­туш­ка! - вскри­чал, ис­пу­гав­шись, Иван Фе­до­ро­вич. - Как же­на! Нет-с, те­туш­ка, сде­лай­те ми­лость… Вы со­вер­шен­но в стыд ме­ня при­во­ди­те… я еще ни­ког­да не был же­нат… Я со­вер­шен­но не знаю, что с нею де­лать!

- Узнаешь, Иван Фе­до­ро­вич, уз­на­ешь, - про­мол­ви­ла, улы­ба­ясь, те­туш­ка и по­ду­ма­ла про се­бя:- "Ку­ды ж! ще зов­сим мо­ло­да ды­ты­на, ни­че­го не зна­ет!" - Да, Иван Фе­до­ро­вич! - про­дол­жа­ла она вслух, - луч­шей же­ны нельзя сыс­кать те­бе, как Марья Гри­горьевна. Те­бе же она при­том очень пон­ра­ви­лась. Мы уже нас­чет это­го мно­го пе­ре­го­во­ри­ли с ста­ру­хою: она очень ра­да ви­деть те­бя сво­им зя­тем; еще не­из­вест­но, прав­да, что ска­жет этот гре­хо­дей Гри­горьевич. Но мы не пос­мот­рим на не­го, и пусть только он взду­ма­ет не от­дать при­да­но­го, мы его су­дом…

В это вре­мя брич­ка подъеха­ла к дво­ру, и древ­ние кля­чи ожи­ли, чуя близ­кое стой­ло.

- Слушай, Омелько! ко­ням дай преж­де от­дох­нуть хо­ро­шенько, а не ве­ди тот­час, расп­ряг­ши, к во­до­пою! они ло­ша­ди го­ря­чие. Ну, Иван Фе­до­ро­вич, - про­дол­жа­ла, вы­ле­зая, те­туш­ка, - я со­ве­тую те­бе хо­ро­шенько по­ду­мать об этом. Мне еще нуж­но за­бе­жать в кух­ню, я по­за­бы­ла Со­ло­хе за­ка­зать ужин, а она не­год­ная, я ду­маю, са­ма и не по­ду­ма­ла об этом.

Но Иван Фе­до­ро­вич сто­ял, как буд­то гро­мом ог­лу­шен­ный. Прав­да, Марья Гри­горьевна очень не­дур­ная ба­рыш­ня; но же­ниться!.. это ка­за­лось ему так стран­но, так чуд­но, что он ни­как не мог по­ду­мать без стра­ха. Жить с же­ною!.. не­по­нят­но! Он не один бу­дет в сво­ей ком­на­те, но их долж­но быть вез­де двое!.. Пот прос­ту­пал у не­го на ли­це, по ме­ре то­го чем бо­лее уг­луб­лял­ся он в раз­мыш­ле­ние.

Ранее обык­но­вен­но­го лег он в пос­тель, но, нес­мот­ря на все ста­ра­ния, ни­как не мог зас­нуть. На­ко­нец же­лан­ный сон, этот все­об­щий ус­по­ко­итель, по­се­тил его; но ка­кой сон! еще нес­вяз­нее сно­ви­де­ний он ни­ког­да на ви­ды­вал. То сни­лось ему, что вок­руг не­го все шу­мит, вер­тит­ся, а он бе­жит, бе­жит, не чувст­ву­ет под со­бою ног… вот уже вы­би­ва­ет­ся из сил… Вдруг кто-то хва­та­ет его за ухо. "Ай! кто это?" - "Это я, твоя же­на!" - с шу­мом го­во­рил ему ка­кой-то го­лос. И он вдруг про­буж­дал­ся. То предс­тав­ля­лось ему, что он уже же­нат, что все в до­ми­ке их так чуд­но, так стран­но: в его ком­на­те сто­ил вмес­то оди­но­кой - двой­ная кро­вать. На сту­ле си­дит же­на. Ему стран­но; он не зна­ет, как по­дой­ти к ней, что го­во­рить с нею, и за­ме­ча­ет, что у нее гу­си­ное ли­цо. Не­ча­ян­но по­во­ра­чи­ва­ет­ся он в сто­ро­ну и ви­дит дру­гую же­ну, то­же с гу­си­ным ли­цом. По­во­ра­чи­ва­ет­ся в дру­гую сто­ро­ну - сто­ит третья же­на. На­зад - еще од­на же­на. Тут его бе­рет тос­ка. Он бро­сил­ся бе­жать в сад; но в са­ду жар­ко. Он снял шля­пу, ви­дит: и в шля­пе си­дит же­на. Пот выс­ту­пил у не­го на ли­це. По­лез в кар­ман за плат­ком - и в кар­ма­не же­на; вы­нул из уха хлоп­ча­тую бу­ма­гу - и там си­дит же­на… То вдруг он пры­гал на од­ной но­ге, а те­туш­ка, гля­дя на не­го, го­во­ри­ла с важ­ным ви­дом: "Да, ты дол­жен пры­гать, по­то­му что ты те­перь уже же­на­тый че­ло­век". Он к ней - но те­туш­ка уже не те­туш­ка, а ко­ло­кольня. И чувст­ву­ет, что его кто-то та­щит ве­рев­кою на ко­ло­кольню. "Кто это та­щит ме­ня?" - жа­лоб­но про­го­во­рил Иван Фе­до­ро­вич. "Это я, же­на твоя, та­щу те­бя, по­то­му что ты ко­ло­кол". - "Нет, я не ко­ло­кол, я Иван Фе­до­ро­вич!" - кри­чал он. "Да, ты ко­ло­кол", - го­во­рил, про­хо­дя ми­мо, пол­ков­ник П*** пе­хот­но­го пол­ка. То вдруг сни­лось ему, что же­на вов­се не че­ло­век, а ка­ка­ято шерс­тя­ная ма­те­рия; что он в Мо­ги­ле­ве при­хо­дит в лав­ку к куп­цу. "Ка­кой при­ка­же­те ма­те­рии? - го­во­рит ку­пец. - Вы возьми­те же­ны, это са­мая мод­ная ма­те­рия! очень доб­рот­ная! из нее все те­перь шьют се­бе сюр­ту­ки". Ку­пец ме­ря­ет и ре­жет же­ну. Иван Фе­до­ро­вич бе­рет под мыш­ку, идет к жи­ду, порт­но­му. "Нет, - го­во­рит жид, - это дур­ная ма­те­рия! Из нее ник­то не шьет се­бе сюр­ту­ка…"

В стра­хе и бес­па­мятст­ве про­сы­пал­ся Иван Фе­до­ро­вич. Хо­лод­ный пот лил­ся с не­го гра­дом.

Как только встал он по­ут­ру, тот­час об­ра­тил­ся к га­да­тельной кни­ге, в кон­це ко­то­рой один доб­ро­де­тельный кни­гоп­ро­да­вец, по сво­ей ред­кой доб­ро­те и бес­ко­рыс­тию, по­мес­тил сок­ра­щен­ный сно­тол­ко­ва­тель. Но там со­вер­ше­н­но не бы­ло ни­че­го, да­же хо­тя нем­но­го по­хо­же­го на та­кой бес­связ­ный сон.

Между тем в го­ло­ве те­туш­ки соз­рел со­вер­шен­но но­вый за­мы­сел, о ко­то­ром уз­на­ете в сле­ду­ющей гла­ве.


ЗАКОЛДОВАННОЕ МЕСТО

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви


Ей-богу, уже на­до­ело рас­ска­зы­вать! Да что вы ду­ма­ете? Пра­во, скуч­но: рас­ска­зы­вай, да и рас­ска­зы­вай, и от­вя­за­ться нельзя! Ну, из­вольте, я рас­ска­жу, только, ей-ей, в пос­лед­ний раз. Да, вот вы го­во­ри­ли нас­чет то­го, что че­ло­век мо­жет сов­ла­дать, как го­во­рят, с не­чис­тым ду­хом. Оно ко­неч­но, то есть, ес­ли хо­ро­шенько по­ду­мать, бы­ва­ют на све­те вся­кие слу­чаи… Од­на­ко ж не го­во­ри­те это­го. За­хо­чет об­мо­ро­чить дьявольская си­ла, то об­мо­ро­чит; ей-бо­гу, об­мо­ро­чит! Вот из­вольте ви­деть: нас всех у от­ца бы­ло чет­ве­ро. Я тог­да был еще ду­рень. Все­го мне бы­ло лет один­над­цать; так нет же, не один­над­цать: я пом­ню как те­перь, ког­да раз по­бе­жал бы­ло на чет­ве­реньках и стал ла­ять по-со­бачьи, батько зак­ри­чал на ме­ня, по­ка­чав го­ло­вою: "Эй, Фо­ма, Фо­ма! те­бя же­нить по­ра, а ты ду­ре­ешь, как мо­ло­дой ло­шак!" Дед был еще тог­да жив и на но­ги - пусть ему лег­ко ткнет­ся на том све­те - до­вольно кре­пок. Бы­ва­ло, взду­ма­ет…

Да что ж эдак рас­ска­зы­вать? Один выг­ре­ба­ет из печ­ки це­лый час уголь для сво­ей труб­ки, дру­гой за­чем-то по­бе­жал за ко­мо­ру. Что, в са­мом де­ле!.. Доб­ро бы по­не­во­ле, а то ведь са­ми же нап­ро­си­лись. Слу­шать так слу­шать!

Батько еще в на­ча­ле вес­ны по­вез в Крым на про­да­жу та­бак. Не пом­ню только, два или три во­за сна­ря­дил он. Та­бак был тог­да в це­не. С со­бою взял он трех­го­до­во­го бра­та - при­учать за­ра­нее чу­ма­ко­вать. Нас ос­та­лось: дед, мать, я, да брат, да еще брат. Дед за­се­ял баш­тан на са­мой до­ро­ге и пе­ре­шел жить в ку­рень; взял и нас с со­бою го­нять во­робьев и со­рок с баш­та­ну. Нам это бы­ло нельзя ска­зать что­бы ху­до. Бы­ва­ло, на­ешься в день столько огур­цов, дынь, ре­пы, ци­бу­ли, го­ро­ху, что в жи­во­те, ей-бо­гу, как буд­то пе­ту­хи кри­чат. Ну, оно при­том же и при­быльно. Про­ез­жие тол­кут­ся по до­ро­ге, вся­ко­му за­хо­чет­ся по­ла­ко­миться ар­бу­зом или ды­нею. Да из ок­рест­ных ху­то­ров, бы­ва­ло, на­не­сут на об­мен кур, яиц, ин­де­ек. Житье бы­ло хо­ро­шее.

Но де­ду бо­лее все­го лю­бо бы­ло то, что чу­ма­ков каж­дый день во­зов пятьде­сят про­едет. На­род, зна­ете, бы­ва­лый: пой­дет рас­ска­зы­вать - только уши раз­ве­ши­вай! А де­ду это все рав­но что го­лод­но­му га­луш­ки. Иной раз, бы­ва­ло, слу­чи­т­ся встре­ча с ста­ры­ми зна­ко­мы­ми, - де­да вся­кий уже знал, - мо­же­те по­су­дить са­ми, что бы­ва­ет, ког­да со­бе­рет­ся ста­рье: та­ра, та­ра, тог­да-то да тог­да-то, та­кое-то да та­кое-то бы­ло… ну, и ра­зольются! вспо­мя­нут бог зна­ет ког­даш­нее.

Раз, - ну вот, пра­во, как буд­то те­перь слу­чи­лось, - солн­це ста­ло уже са­диться; дед хо­дил по баш­та­ну и сни­мал с ка­ву­нов листья, ко­то­ры­ми прик­ры­вал их днем, чтоб не по­пек­лись на солн­це

- Смотри, Ос­тап! - го­во­рю я бра­ту, - вон чу­ма­ки едут!

- Где чу­ма­ки? - ска­зал дед, по­ло­жив­ши зна­чок на боль­шой ды­не; что­бы на слу­чай не съели хлоп­цы.

По до­ро­ге тя­ну­лось точ­но во­зов шесть. Впе­ре­ди шел чу­мак уже с си­зы­ми уса­ми. Не до­шед­ши ша­гов - как бы вам ска­зать - на де­сять, он ос­та­но­вил­ся.

- Здорово, Мак­сим! Вот при­вел бог где уви­деться!

Дед при­щу­рил гла­за:

- А! здо­ро­во, здо­ро­во! от­ку­да бог не­сет? И Бо­ляч­ка здесь? здо­ро­во, здо­ро­во, брат! Что за дьявол! да тут все: и Кру­тот­ры­щен­ко! и Пе­че­ры­ця и Ко­ве­лек! и Стецько! здо­ро­во! А, га, га! го, го!.. - И пош­ли це­ло­ваться.

Волов расп­ряг­ли и пус­ти­ли пас­тись на тра­ву. Во­зы ос­та­ви­ли на до­ро­ге; а са­ми се­ли все в кру­жок впе­ре­ди ку­ре­ня и за­ку­ри­ли люльки. Но ку­да уже тут до лю­лек? за рос­сказ­ня­ми да за раз­до­ба­ра­ми вряд ли и по од­ной дос­та­лось. Пос­ле полд­ни­ка стал дед пот­че­вать гос­тей ды­ня­ми. Вот каж­дый, взяв­ши по ды­не, об­чис­тил ее чис­тенько но­жи­ком (ка­ла­чи все бы­ли тер­тые, мы­ка­ли не­ма­ло, зна­ли уже, как едят в све­те; по­жа­луй, и за панс­кий стол хоть сей­час го­то­вы се­сть), об­чис­тив­ши хо­ро­шенько, протк­нул каж­дый пальцем ды­роч­ку, вы­пил из нее ки­сель, стал ре­зать по ку­соч­кам и класть в рот.

- Что же вы, хлоп­цы, - ска­зал дед, - рты свои ра­зи­ну­ли? тан­цуй­те, со­бачьи де­ти! Где, Ос­тап, твоя со­пил­ка? А ну-ка ко­зач­ка! Фо­ма, бе­рись в бо­ки! ну! вот так! гей, гоп!

Я был тог­да ма­лый под­виж­ной. Ста­рость прок­ля­тая! те­перь уже не пой­ду так; вмес­то всех вык­ру­та­сов но­ги то­лько спо­ты­ка­ют­ся. Дол­го гля­дел дед на нас, си­дя с чу­ма­ка­ми. Я за­ме­чаю, что у не­го но­ги не пос­то­ят на мес­те: так, как буд­то их что-ни­будь дер­га­ет.

- Смотри, Фо­ма, - ска­зал Ос­тап, - ес­ли ста­рый хрен не по­й­дет тан­це­вать!

Что ж вы ду­ма­ете? не ус­пел он ска­зать - не вы­тер­пел ста­ри­чи­на! за­хо­те­лось, зна­ете, прих­васт­нуть пред чу­ма­ка­ми.

- Вишь, чер­то­вы де­ти! раз­ве так тан­цу­ют? Вот как тан­цу­ют! - ска­зал он, под­няв­шись на но­ги, про­тя­нув ру­ки и уда­рив каб­лу­ка­ми.

Ну, не­че­го ска­зать, тан­це­вать-то он тан­це­вал так, хоть бы и с гетьман­шею. Мы пос­то­ро­ни­лись, и по­шел хрен вы­вер­ты­вать но­га­ми по все­му глад­ко­му мес­ту, ко­то­рое бы­ло воз­ле гряд­ки с огур­ца­ми. Только что до­шел, од­на­ко ж до по­ло­ви­ны и хо­тел раз­гу­ляться и вы­мет­нуть но­га­ми на ви­хорь ка­кую-то свою шту­ку, - не по­ды­ма­ют­ся но­ги, да и то­лько! Что за про­пасть! Ра­зог­нал­ся сно­ва, до­шел до се­ре­ди­ны - не бе­рет! что хочь де­лай: не бе­рет, да и не бе­рет! но­ги как де­ре­вян­ные ста­ли! "Вишь, дьявольское мес­то! вишь, са­та­нинс­кое на­важ­де­ние! впу­та­ет­ся же ирод, враг ро­да че­ло­ве­чес­ко­го!"

Ну, как на­де­лать стра­му пе­ред чу­ма­ка­ми? Пус­тил­ся сно­ва и на­чал че­сать дроб­но, мел­ко, лю­бо гля­деть; до се­ре­ди­ны - нет! не вы­тан­цы­ва­ет­ся, да и пол­но!

- А, шельмовс­кий са­та­на! чтоб ты по­да­вил­ся гни­лою ды­нею! чтоб еще ма­леньким из­дох­нул, со­ба­чий сын! вот на ста­рость на­де­лал сты­да ка­ко­го!..

И в са­мом де­ле сза­ди кто-то зас­ме­ял­ся. Ог­ля­нул­ся: ни баш­та­ну, ни чу­ма­ков, ни­че­го; на­за­ди, впе­ре­ди, по сто­ро­нам - глад­кое по­ле.

- Э! ссс… вот те­бе на!

Начал при­щу­ри­вать гла­за - мес­то, ка­жись, не сов­сем нез­на­ко­мое: сбо­ку лес, из-за ле­са тор­чал ка­кой-то шест и ви­дел­ся прочь да­ле­ко в не­бе. Что за про­пасть! да это го­лу­бят­ня, что у по­па в ого­ро­де! С дру­гой сто­ро­ны то­же что-то се­ре­ет; вгля­дел­ся: гум­но во­лост­но­го пи­са­ря. Вот ку­да за­та­щи­ла не­чис­тая си­ла! По­ко­ле­сив­ши кру­гом, натк­нул­ся он на до­рож­ку. Ме­ся­ца не бы­ло; бе­лое пят­но мелька­ло вмес­то не­го сквозь ту­чу. "Быть завт­ра большо­му вет­ру!" - по­ду­мал дед. Глядь, в сто­ро­не от до­рож­ки на мо­гил­ке вспых­ну­ла свеч­ка.

- Вишь! - стал дед и ру­ка­ми под­пер­ся в бо­ка, и гля­дит: свеч­ка по­тух­ла; вда­ли и нем­но­го по­да­лее за­го­ре­лась дру­гая. - Клад! - зак­ри­чал дед. - Я став­лю бог зна­ет что, ес­ли не клад! - и уже поп­ле­вал бы­ло в ру­ки, что­бы ко­пать, да спох­ва­тил­ся, что нет при нем ни зас­ту­па, ни ло­па­ты. - Эх, жаль! ну, кто зна­ет, мо­жет быть, сто­ит только под­нять дерн, а он тут и ле­жит, го­луб­чик! Не­че­го де­лать, наз­на­чить, по край­ней ме­ре, мес­то, что­бы не по­за­быть пос­ле!

Вот, пе­ре­тя­нув­ши слом­лен­ную, вид­но вих­рем, по­ря­доч­ную вет­ку де­ре­ва, на­ва­лил он ее на ту мо­гил­ку, где го­ре­ла свеч­ка, и по­шел по до­рож­ке. Мо­ло­дой ду­бо­вый лес стал ре­деть; мелькнул пле­тень. "Ну, так! не го­во­рил ли я, - по­ду­мал дед, - что это по­по­ва ле­ва­да? Вот и пле­тень его! те­перь и верс­ты нет до баш­та­на".

Поздненько, од­на­ко ж, при­шел он до­мой и га­лу­шек не за­хо­тел есть. Раз­бу­див­ши бра­та Ос­та­па, спро­сил только, дав­но ли уеха­ли чу­ма­ки, и за­вер­нул­ся в ту­луп. И ког­да тот на­чал бы­ло спра­ши­вать:

- А ку­да те­бя, дед, чер­ти де­ли се­год­ня?

- Не спра­ши­вай, - ска­зал он, за­вер­ты­ва­ясь еще креп­че, - не спра­ши­вай, Ос­тап; не то по­се­де­ешь! - И зах­ра­пел так, что во­робьи, ко­то­рые заб­ра­лись бы­ло на баш­тан, по­по­ды­ма­лись с пе­ре­пу­гу на воз­дух. Но где уж там ему спа­лось! Не­че­го ска­зать, хит­рая бы­ла бес­тия, дай бо­же ему царст­вие не­бес­ное! - умел от­де­латься всег­да. Иной раз та­кую за­по­ет пес­ню, что гу­бы ста­нешь ку­сать.

На дру­гой день, чуть только ста­ло смер­каться в по­ле, дед на­дел свит­ку, под­по­ясал­ся, взял под мыш­ку зас­туп и ло­па­ту, на­дел на го­ло­ву шап­ку, вы­пил ку­холь си­ров­цу, утер гу­бы по­лою и по­шел пря­мо к по­по­ву ого­ро­ду. Вот ми­нул и пле­тень, и ни­зенький ду­бо­вый лес. Про­меж де­ревьев вьется до­рож­ка и вы­хо­дит в по­ле. Ка­жись, та са­мая. Вы­шел и на по­ле - мес­то точь-в-точь вче­раш­нее: вон и го­лу­бят­ня тор­чит; но гум­на не вид­но. "Нет, это не то мес­то. То, ста­ло быть, по­да­лее; нуж­но, вид­но, по­во­ро­тить к гум­ну!" По­во­ро­тил на­зад, стал ид­ти дру­гою до­ро­гою - гум­но вид­но, а го­лу­бят­ни нет! Опять по­во­ро­тил поб­ли­же к го­лу­бят­не - гум­но спря­та­лось. В по­ле, как на­роч­но, стал нак­ра­пы­вать дож­дик. По­бе­жал сно­ва к гум­ну - го­лу­бят­ня про­па­ла; к го­лу­бят­не - гум­но про­па­ло.

- А чтоб ты, прок­ля­тый са­та­на, не дож­дал де­тей сво­их ви­деть!

А дождь пус­тил­ся, как буд­то из вед­ра.

Вот, ски­нув­ши но­вые са­по­ги и обер­нув­ши в хуст­ку, что­бы не по­ко­ро­би­лись от дож­дя, за­дал он та­ко­го бе­гу­на, как буд­то панс­кий ино­хо­дец. Влез в ку­рень, про­мок­ши наск­возь, нак­рыл­ся ту­лу­пом и при­нял­ся вор­чать что-то сквозь зу­бы и при­го­луб­ли­вать чер­та та­ки­ми сло­ва­ми, ка­кие я еще от­ро­ду не слы­хи­вал. Приз­на­юсь, я бы, вер­но, пок­рас­нел, ес­ли бы слу­чи­лось это сре­ди дня.

На дру­гой день прос­нул­ся, смот­рю: уже дед хо­дит по баш­та­ну как ни в чем не бы­ва­ло и прик­ры­ва­ет ло­пу­хом ар­бу­зы. За обе­дом опять ста­ри­чи­на раз­го­во­рил­ся, стал пу­гать меньше­го бра­та, что он об­ме­ня­ет его на кур вмес­то ар­бу­за; а по­обе­дав­ши, сде­лал сам из де­ре­ва пи­щик и на­чал на нем иг­рать; и дал нам за­бав­ляться ды­ню, свер­нув­шу­юся в три по­ги­бе­ли, слов­но змею, ко­то­рую на­зы­вал он ту­рец­кою. Те­перь та­ких дынь я ниг­де и не ви­ды­вал. Прав­да се­ме­на ему что-то из­да­ле­ка дос­та­лись.

Ввечеру, уже по­ве­че­ряв­ши, дед по­шел с зас­ту­пом про­ко­пать но­вую гряд­ку для позд­них тыкв. Стал про­хо­дить ми­мо то­го за­кол­до­ван­но­го мес­та, не вы­тер­пел, что­бы не про­вор­чать сквозь зу­бы: "Прок­ля­тое мес­то!" - взо­шел на се­ре­ди­ну, где не вы­тан­цы­ва­лось по­зав­че­ра, и уда­рил в серд­цах зас­ту­пом. Глядь, вок­руг не­го опять то же са­мое по­ле: с од­ной сто­ро­ны тор­чит го­лу­бят­ня, а с дру­гой гум­но. "Ну, хо­ро­шо, что до­га­дал­ся взять с со­бою зас­туп. Вон и до­рож­ка! вон и мо­гил­ка сто­ит! вон и вет­ка по­ва­ле­на! вон-вон го­рит и свеч­ка! Как бы только не оши­биться".

Потихоньку по­бе­жал он, под­няв­ши зас­туп вверх, как буд­то бы хо­тел им по­пот­че­вать ка­ба­на, за­те­сав­ше­го­ся на баш­тан, и ос­та­но­вил­ся пе­ред мо­гил­кою. Свеч­ка по­гас­ла; на мо­ги­ле ле­жал ка­мень, за­рос­ший тра­вою. "Этот ка­мень нуж­но под­нять!" - по­ду­мал дед и на­чал об­ка­пы­вать его со всех сто­рон. Ве­лик прок­ля­тый ка­мень! вот, од­на­ко ж, упер­шись креп­ко но­га­ми в зем­лю, пих­нул он его с мо­ги­лы. "Гу!" - по­ш­ло по до­ли­не. "Ту­да те­бе и до­ро­га! Те­перь жи­вее пой­дет де­ло".

Тут дед ос­та­но­вил­ся, дос­тал ро­жок, на­сы­пал на ку­лак та­ба­ку и го­то­вил­ся бы­ло под­нес­ти к по­су, как вдруг над го­ло­вою его "чи­хи!" - чих­ну­ли что-то так, что по­кач­ну­лись де­ревья и де­ду заб­рыз­га­ло все ли­цо.

- Отворотился хоть бы в сто­ро­ну, ког­да хо­чешь чих­нуть! - про­го­во­рил дед, про­ти­рая гла­за. Ос­мот­рел­ся - ни­ко­го нет. - Нет, не лю­бит, вид­но, черт та­ба­ку! - про­дол­жал он, кла­дя ро­жок в па­зу­ху и при­ни­ма­ясь за зас­туп. - Ду­рень же он, а та­ко­го та­ба­ку ни де­ду, ни от­цу его не до­во­ди­лось ню­хать!

Стал ко­пать - зем­ля мяг­кая, зас­туп так и ухо­дит. Вот что-то звук­ну­ло. Вы­ки­дав­ши зем­лю, уви­дел он ко­тел.

- А, го­луб­чик, вот где ты! - вскрик­нул дед, под­со­вы­вая под не­го зас­туп.

- А, го­луб­чик, вот где ты! - за­пи­щал пти­чий нос, клю­нув­ши ко­тел.

Посторонился дед и вы­пус­тил зас­туп.

- А, го­луб­чик, вот где ты! - заб­ле­яла ба­ранья го­ло­ва с вер­хуш­ки де­ре­ва.

- А, го­луб­чик, вот где ты! - за­ре­вел мед­ведь, вы­су­нув­ши из-за де­ре­ва свое ры­ло.

Дрожь про­ня­ла де­да.

- Да тут страш­но сло­во ска­зать! - про­вор­чал он про се­бя.

- Тут страш­но сло­во ска­зать! - писк­нул пти­чий нос.

- Страшно сло­во ска­зать! - заб­ле­яла ба­ранья го­ло­ва.

- Слово ска­зать! - рев­нул мед­ведь.

- Гм… - ска­зал дед и сам пе­ре­пу­гал­ся.

- Гм! - про­пи­щал нос.

- Гм! - проб­ле­ял ба­ран.

- Гум! - за­ре­вел мед­ведь.

Со стра­хом обо­ро­тил­ся он: бо­же ты мой, ка­кая ночь! ни звезд, ни ме­ся­ца; вок­руг про­ва­лы; под но­га­ми кру­ча без дна; над го­ло­вою све­си­лась го­ра и вот-вот, ка­жись, так и хо­чет обор­ваться на не­го! И чу­дит­ся де­ду, что из-за нее ми­га­ет ка­кая-то ха­ря: у! у! нос - как мех в куз­ни­це; нозд­ри - хоть по вед­ру во­ды влей в каж­дую! гу­бы, ей-бо­гу, как две ко­ло­ды! крас­ные очи вы­ка­ти­лись на­верх, и еще и язык вы­су­ну­ла и драз­нит!

- Черт с то­бою! - ска­зал дед, бро­сив ко­тел. - На те­бе и клад твой! Экая мер­зост­ная ро­жа! - и уже уда­рил­ся бы­ло бе­жать, да ог­ля­дел­ся и стал, уви­дев­ши, что все бы­ло по-преж­не­му. - Это только пу­га­ет не­чис­тая си­ла!

Принялся сно­ва за ко­тел - нет, тя­жел! Что де­лать? Тут же не ос­та­вить! Вот, соб­рав­ши все си­лы, ух­ва­тил­ся он за не­го ру­ка­ми.

- Ну, ра­зом, ра­зом! еще, еще! - и вы­та­щил! - Ух! Те­перь по­ню­хать та­ба­ку!

Достал ро­жок; преж­де, од­на­ко ж, чем стал на­сы­пать, ос­мот­рел­ся хо­ро­шенько, нет ли ко­го: ка­жись, что нет; но вот чу­дит­ся ему, что пень де­ре­ва пых­тит и ду­ет­ся, по­ка­зы­ва­ют­ся уши, на­ли­ва­ют­ся крас­ные гла­за; нозд­ри раз­ду­лись, нос по­мор­щил­ся и вот так и со­би­ра­ет­ся чих­нуть. "Нет, не по­ню­хаю та­ба­ку, - по­ду­мал дед, спря­тав­ши ро­жок, - опять зап­лю­ет са­та­на очи". Схва­тил ско­рее ко­тел и да­вай бе­жать, сколько дос­та­ва­ло ду­ху; только слы­шит, что сза­ди что-то так и че­шет прутьями по но­гам… "Ай! ай, ай!" - пок­ри­ки­вал только дед, уда­рив во всю мочь; и как до­бе­жал до по­по­ва ого­ро­да, тог­да только пе­ре­вел нем­но­го дух.

"Куда это за­шел дед?" - ду­ма­ли мы, до­жи­да­ясь ча­са три. Уже с ху­то­ра дав­но приш­ла мать и при­нес­ла гор­шок го­ря­чих га­лу­шек. Нет да и нет де­да! Ста­ли опять ве­че­рять са­ми. Пос­ле ве­че­ра вы­мы­ла мать гор­шок и ис­ка­ла гла­за­ми, ку­да бы вы­лить по­мои, по­то­му что вок­руг все бы­ли гря­ды; как ви­дит, идет, пря­мо к ней навст­ре­чу кух­ва. На не­бе бы­ло-та­ки тем­ненько. Вер­но, кто-ни­будь из хлоп­цев, ша­ля, спря­тал­ся сза­ди и под­тал­ки­ва­ет ее.

- Вот кста­ти, сю­да вы­лить по­мои! - ска­за­ла и вы­ли­ла го­ря­чие по­мои.

- Ай! - зак­ри­ча­ло ба­сом.

Глядь - дед. Ну, кто его зна­ет! Ей-бо­гу, ду­ма­ли, что боч­ка ле­зет. Приз­на­юсь, хоть оно и греш­но нем­но­го, а, пра­во, смеш­но по­ка­за­лось, ког­да се­дая го­ло­ва де­да вся бы­ла оку­ну­та в по­мои и об­ве­ша­на кор­ка­ми с ар­бу­зов и ды­ней.

- Вишь, чер­то­ва ба­ба! - ска­зал дед, ути­рая го­ло­ву по­лою, - как опа­ри­ла! как буд­то свинью пе­ред рож­дест­вом! Ну, хлоп­цы, бу­дет вам те­перь на буб­ли­ки! Бу­де­те, со­бачьи де­ти, хо­дить в зо­ло­тых жу­па­нах! Пос­мот­ри­те-ка, пос­мот­ри­те сю­да, что я вам при­нес! - ска­зал дед и отк­рыл ко­тел.

Что ж бы, вы ду­ма­ли, та­кое там бы­ло? ну, по ма­лой ме­ре, по­ду­мав­ши, хо­ро­шенько, а? зо­ло­то? Вот то-то, что не зо­ло­то: сор, дрязг… стыд­но ска­зать, что та­кое. Плю­нул дед, ки­нул ко­тел и ру­ки пос­ле то­го вы­мыл.

И с той по­ры зак­лял дед и нас ве­рить ког­да-ли­бо чер­ту.

- И не ду­май­те! - го­во­рил он час­то нам, - все, что ни ска­жет враг гос­по­да Хрис­та, все сол­жет, со­ба­чий сын! У не­го прав­ды и на ко­пей­ку нет!

И, бы­ва­ло, чуть только ус­лы­шит ста­рик, что в ином мес­те нес­по­кой­но:

- А ну-те, ре­бя­та, да­вай­те крес­тить! - зак­ри­чит к нам. - Так его! так его! хо­ро­шенько! - и нач­нет класть крес­ты. А то прок­ля­тое мес­то, где не вы­тан­цы­ва­лось, за­го­ро­дил плет­нем, ве­лел ки­дать все, что ни есть не­пот­реб­но­го, весь бурьян и сор, ко­то­рый выг­ре­бал из баш­та­на.

Так вот как мо­ро­чит не­чис­тая си­ла че­ло­ве­ка! Я знаю хо­ро­шо эту зем­лю: пос­ле то­го на­ни­ма­ли ее у батька под баш­тан со­сед­ние ко­за­ки. Зем­ля слав­ная! и уро­жай всег­да бы­вал на ди­во; но на за­кол­до­ван­ном мес­те ни­ког­да не бы­ло ни­че­го доб­ро­го. За­се­ют как сле­ду­ет, а взой­дет та­кое, что и ра­зоб­рать нельзя: ар­буз не ар­буз, тык­ва не тык­ва, огу­рец не огу­рец… черт зна­ет что та­кое!


Примечания

1

(1) То есть лгать. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

2

(2) То есть сол­гать на ис­по­ве­ди. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

3

(3) Вы­ли­ва­ют пе­ре­по­лох у нас в слу­чае ис­пу­га, ког­да хо­тят уз­нать, от­че­го прик­лю­чил­ся он; бро­са­ют расп­лав­лен­ное оло­во или воск в во­ду, и чье при­мут они по­до­бие, то са­мое пе­ре­пу­га­ло больно­го; пос­ле че­го и весь ис­пуг про­хо­дит. За­ва­ри­ва­ют со­няш­ни­цу от дур­но­ты и бо­ли в жи­во­те. Для это­го за­жи­га­ют ку­сок пеньки, бро­са­ют в круж­ку и оп­ро­ки­ды­ва­ют ее вверх дном в мис­ку, на­пол­нен­ную во­дою и пос­тав­лен­ную на жи­во­те больно­го; по­том, пос­ле за­шеп­ты­ва­ний, да­ют ему вы­пить лож­ку этой са­мой во­ды. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

4

(4) То есть в ду­рач­ки. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

5

(5) Не име­ет­ся. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

6

(6) Смотри, смотри, мать как сумасшедшая скачет! (Примеч. Н. В Гоголя)

(обратно)

7

(7) Колядовать нас называетсь петь под окнами накануне Ро­ждества песни, которые называются колядками. Тому, кто колядует, всегда кинет в мешок хозяйка, или хозяин, или кто остается дома колбасу, или хлеб, или медный грош, чем кто богат. Говорят, что был когда-то бол­ван Ко­ля­да, ко­то­ро­го при­ни­ма­ли за бо­га, и что буд­то от­то­го пош­ли и ко­ляд­ки. Кто его зна­ет? Не нам, прос­тым лю­дям, об этом тол­ко­вать. Прош­лый год отец Осип зап­ре­тил бы­ло ко­ля­до­вать по ху­то­рам, го­во­ря, что буд­то сим на­род угож­да­ет са­та­не. Од­на­ко ж ес­ли ска­зать прав­ду, то в ко­ляд­ках и сло­ва нет про Ко­ля­ду. По­ют час­то про рож­дест­во Хрис­та; а при кон­це же­ла­ют здо­ровья хо­зя­ину, хо­зяй­ке, де­тям и все­му до­му.

Замечание па­сеч­ни­ка. (Прим. Н.В.Го­го­ля.)

(обратно)

8

(8) Немцем у нас называют всякого, кто только из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед — все немец. (Прим. Н.В.Го­го­ля.) 

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   СОРОЧИНСКАЯ ЯРМАРКА
  •   ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ИВАНА КУПАЛА
  •   МАЙСКАЯ НОЧЬ ИЛИ УТОПЛЕННИЦА
  •   ПРОПАВШАЯ ГРАМОТА
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
  •   СТРАШНАЯ МЕСТЬ
  •   ИВАН ФЕДОРОВИЧ ШПОНЬКА И ЕГО ТЕТУШКА
  •   ЗАКОЛДОВАННОЕ МЕСТО
  • *** Примечания ***