КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

В направлении Окна [Андрей Георгиевич Лях] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Лях В направлении Окна

В тексте использованы термины из произведений И. Ефремова, А. и Б. Стругацких, И. Варшавского.

Воспоминания государственного преступника доктора искусствоведения Хедли Холла во время его путешествия на автомобиле по секретному поручению маршала Кромвеля через Центральную Европу


Бартон. Вы пишете, что во время вашего пребывания на Территории были знакомы с полковником Холлом, по прозвищу Тигр. Что вы можете о нем рассказать?

Салах-эт-Дин (смеется). Ну, Тигр... Что о нем можно рассказать... Тигр — это легендарная личность, живой миф... О нем только сказки можно рассказывать. Таких командиров на всю Территорию было двое или трое... четверых уже не наберешь...

Бартон. Хорошо, я поставлю вопрос по-другому. Чем Тигр отличался от других командиров спецназа? В чем заключался его, ну, что ли, индивидуальный почерк?

Салах-эт-Дин. Дайте закурить. (Закуривает.) Почерк... Ну, во-первых, он был дьявольски везучим. Невероятно везучим. Сколько раз его посылали на верную смерть, сколько народу вокруг него полегло — страх, а ему хоть бы что, как с гуся вода. Заговоренный. Потом с начальством — жетон ему вроде особый дали, ПКП — право корректировать приказ. Ни у кого такого не было.

Бартон. Что это значит?

Салах-эт-Дин. Ну, к примеру, забросили его на точку — перестрелять или взорвать что, — а там пусто или что-то не то. Напутала разведка. Тигр никому не докладывает, со штабом не советуется, а ведет своих людей куда считает нужным, по обстановке, и делает что хочет. Знаете, победителей не судят. Его и гоняли на самые темные, неподъемные дела — мол, он там, на месте, разберется. Рудель, губернатор покойный, очень его любил. Когда Ромодановский пришел, все думали — ну, кончилось для Тигра житье. Крышка. А Ромодановский ему еще больше воли дал. Бахтияр за голову Тигра, помню, сначала сто тысяч назначил, потом пятьсот, потом миллион, потом уж не знаю сколько.

Бартон. Три миллиона.

Салах-эт-Дин. Верно, верно. Перед всей армией объявил его личным врагом... во как.

Еще вот что — он изобретатель был.

Бартон. Как это?

Салах-эт-Дин. Ну, в нашем деле что-то новое придумать трудно. Все спецназовские штучки, в общем, давно известны. А Тигр изобретал, умудрялся. Например, «циркачка». Это же он ввел.

Бартон. Что это такое?

Салах-эт-Дин. Это рисовать надо. Короче, трос такой, и по нему другим тросом тротиловый заряд тащат — вверх, вниз, под углом, часто в дыру какую-нибудь... Все потом эту «циркачку» запускали, но придумал-то ее Тигр. Еще узловой заряд — штука вроде и нехитрая, а нарвешься... Какой ты там ни на есть крутой, а после «узла» можно брать голыми руками. Да все не вспомнишь. Профессор...

Что еще... Псих у него был. Везде он его за собой таскал.

Бартон. Что еще за псих?

Салах-эт-Дин. Ну, шизофреник, больной человек... француз, имени не помню. Снайпер, редкого таланта мастер... из «стейра» лупил. За Тигра — в огонь и в воду, любому глотку перервет. Все приговоры он исполнял.

Тигр был, как бы это сказать, барин. Форму шил на заказ, и не только себе, а всем своим людям, за собственные деньги, покупал разные диковины — куртки, сапоги какие-то новомодные, винтовки достал им небывалые... то же и с едой. Короче, со вкусом воевал человек. Профессионал, кадровый военный.

Бартон. Ваш Тигр до войны был гражданским ссыльнопоселенцем.

Салах-эт-Дин. Тигр? Гражданским? Вы меня уж извините, господин следователь, но, наверное, не в ту папку посмотрели. Тигр — военная кость, он на войне родился, его в камеру запри, он из мышей батальон сформирует, и они у него будут воевать и друг друга резать.

Бартон. Давайте поменьше лирики, Салах.

Салах-эт-Дин. Да хоть и без лирики. Тигру в мирной жизни делать нечего, погибнет — или с ума сойдет, или застрелится... а скорее всего, убежит на войну, и еще выберет какую покруче да пострашнее. Ну вот, если не секрет, что он делал после Территории?

Бартон. Воевал на Валентине.

Салах-эт-Дин (смеется). Ну, а я что говорю?

Из беседы Ричарда Бартона-младшего с Насируллой Салах-эт-Дином в Межрегиональном управлении национальной безопасности 5 июля 483 года.

* * *

В Бреслау прилетели ночью. Накрапывал дождь, черное покрытие взлетного поля тускло блестело, в вышине, посреди мрака, огненно сияла вывеска аэропорта; пахло сыростью и чем-то съестным. Холл спустился по трапу, поднял воротник и пошел к вестибюлю. Вещей у него с собой не было, даже авторучки, поэтому контроль его не волновал, да и вообще ничего не волновало, хотя он не имел ни малейшего представления о том, кто должен его встречать и должен ли кто-то его встречать. Механизм, в шестерни которого он попал по собственной доброй воле, сам всегда все учитывал и заботился обо всех мелочах.

За первой же загородкой к Холлу подошел прекрасно одетый молодой человек и сказал:

— Добрый вечер, доктор Холл, прошу вас.

Они поднялись на четвертый этаж, подошли к двери, отделанной под дерево, и молодой человек еще раз произнес: «Прошу вас». В небольшой комнате стоял стол с лампой и несколько кресел, окно открывало панораму на дождь и ночь. Холл уселся и вытянул ноги.

— Рад приветствовать вас на Земле, доктор Холл.

К этому типу молодежи Холл медленно, но все же начинал привыкать. Они всегда безукоризненно выглядят, мышцы лица у них всегда расслаблены, отчего веет божественным спокойствием, и слышат они только то, что впрямую касается их работы, а всего остального великолепно не замечают, так что задавать какие-нибудь провокационные вопросы и ехидничать совершенно бессмысленно. Они неизменно равнодушно-вежливы — это что-то вроде униформы, с которой они никогда не расстаются — наверное, даже тогда, когда убивают своих подопечных. Или не убивают — в зависимости от приказа, и потом вечером, как представлялось Холлу, так же спокойно едут играть в кегельбан. Или куда они там ездят.

— Дайте сигарету, — сказал Холл.

Молодой человек открыл пачку, собственноручно поднес зажигалку, затем спросил:

— Вы хотите выехать немедленно?

— Да.

Молодой человек кивнул и, подойдя к столу, выдвинул верхний ящик.

— Вот ваши документы. Паспорт, удостоверение, — он с хрустом развернул коричнево-золотые корочки, — права, виза — это на всякий случай, скорее всего она вам не понадобится, деньги — здесь тысяча долларов, этого должно хватить; часы и кольцо вам вернули?

— Да, — подтвердил Холл, хотя и то, и другое было видно невооруженным глазом. Что-то здесь мелькнуло, какая-то интонация, он не сразу сообразил — вот оно что, у него сменилось ведомство, Гератская крепость официально считалась пограничным гарнизоном — трудно представить, какая и с кем граница могла проходить в этой глуши, но тем не менее весь состав был в пограничной форме.

Он раскрыл удостоверение. Вот теперь как — Главное разведуправление, Стимфал. Доверие обрушивалось как лавина на голову, можно было подумать, будто и в самом деле кто-то вот из таких ясноглазых парней, просматривая свои папки, на минуту отвлекся от логики биоэлектронных мозгов и сообразил, что двадцать лет назад вгорячах приписали доктору чуть лишнего.

— Остальные вещи, согласно составленному вами списку, в машине. Вот ключи. Подойдите к окну, доктор Холл. Белая, крайняя слева. Видите? Вы поедете через Прагу?

— Да.

— Схема маршрута на сидении. Вы помните — шестнадцатого, в двадцать один ноль-ноль, вы должны быть в Варне и входить в аэровокзал. Может быть, вы хотели бы с кем-нибудь встретиться или связаться прямо отсюда?

— Нет.

— В случае какого-либо значительного отклонения от маршрута обязательно позвоните. Телефон вы знаете. В общем, по моей линии все. Разрешите пожелать вам счастливого пути.

Холл сгреб со стола ключи с брелком в форме козлиной головы. Юноша протянул ему совершенно твердокаменную на вид руку. Холл посмотрел на нее пустыми глазами и вышел.

Дождь продолжал идти. Холл обошел белый «датсун», нависший бампером над тротуаром, влез внутрь и, опустившись на сидение, захлопнул дверцу. Что ж, вот он и дома. Такой у него теперь дом. Сам во всем виноват, сказала бы Анна. Хотя нет, может, и не сказала бы. Просто он привык говорить за нее слова, которые хотел бы услышать. Возможно, сейчас она говорила бы их ему чаще, кто знает.

Он чувствовал усталость. Странно, с чего бы ему уставать. Весь этот год он только и делал, что отдыхал — насколько сидение в тюрьме можно назвать отдыхом. Но, конечно, для него это был самый настоящий отдых, да и какая же Герат тюрьма — ни камер, ни решеток, можно спокойно разгуливать по всей крепости, выходить в сад — даже ночью. Библиотека, спортивный зал и сколько угодно разговаривай по спецканалу. За восемь месяцев у него вышли три статьи — никогда Холл так продуктивно не работал.

Ведь он упоминал сигареты в этом своем гератском списке. Повернувшись, Холл вначале стукнулся о мягкий потолок, потом опустил кресло и полез назад — и правда, большой чемодан, тисненая кожа. Он раздернул молнию — так, вельветовые брюки, видимо бритва, еще что-то, ага. Портсигар, и как будто серебряный, с монограммой. Что такое? Лапидарный крест, «Союз спасенных». Союз спасенных. Он закурил.

Хорошо. Что еще должен испытывать человек на его месте кроме усталости?

Во-первых, и во-вторых, и в остальных — благодарность. За то, что остался жив. За этот странный и утративший всякую реальность факт. Здесь дала сбой даже теория вероятности. Похоже, что им погнушалась смерть. За что? За конформизм, — ответила бы Анна. Может быть. Погибли все, кого он знал за эти годы. Он вернулся один. Зачем? Ни за чем. Случайность. Шанс.

Еще, подумал Холл, он должен быть благодарен за то, что у него снова есть правая рука и правый глаз, что ему вернули лицо, так что можно сфотографировать и вклеить в дурацкое разведудостоверение. За то, что припадки стали реже и в голове все так не плывет, хотя по-прежнему снятся колодцы на Валентине...

Стоп, сказал он себе. Валентину вспоминать не будем. Может схватить. Что это он сидит в темноте с выключенными кондиционерами? Холл вставил ключ, приборная доска осветилась, заурчал двигатель, сервомоторы втянули стекла. Пахнуло свежестью, дождем, ранней зеленью. Где у них этот аэропорт? Ни огонька вокруг. Холл машинально переключил скорость и тронул машину с места. Площадь, бледные рекламные транспаранты, шоссе. Прочертив красными габаритными факелами, проскочил высокий, как дом, тягач. Что ж, поедем.

Еще он должен быть благодарен — кому? — за то, что судьба его, наконец, определилась и он на свободе — или почти на свободе. Конечно, каждый его шаг фиксируется на всевозможные пленки и кристаллы, давешний разговор уже точно успели прогнать через ячейки очередного карлойда и даже в серебряный союз спасенных наверняка подсадили какую-нибудь пакость, но это нечто само собой разумеющееся — как воздух, как свет. Дело не в этом. Дело в том, что он сейчас спокойно может выйти из машины, позвонить — например, Гюнтеру — и встретиться с ним.

Вот только для чего. Удивить тем, что жив? Ни ему, ни им этого удивления не нужно. Рассказать, что произошло с ним за эти двадцать лет? Этого нельзя рассказать, да он и не сможет об этом рассказывать, чисто физически не сможет, на каком-нибудь месте обязательно сдадут нервы, и он сорвется на припадок. Прошлым не поделишься. Оно должно остаться только с ним, и никакой Гюнтер тут ни при чем. Университетские друзья, коллеги... Сгорело и быльем поросло.

* * *
Кому и правда можно позвонить — так это матери Кантора. Вон где огни города показались — далеко справа. Здесь, наверное, поля. Нет, даже ей звонить бессмысленно. Что сказать? «Я видел, как был убит ваш сын?» Радость невелика, да это и неправда, он не видел этого. «Ваш сын погиб, спасая меня?» Это все равно, что «вашего сына убили вместо меня». Или — «я друг вашего сына, он был героем». Да, Кантор был героем. Каждый, кто воевал на Валентине, — герой, но зачем это его матери? Нет, Хед Холл, в этом мире все устроилось без тебя, и ничего ни для кого не изменят твои свидетельства с того света. Сказано — пусть мертвые сами хоронят своих мертвецов, сказано обо мне, подумал Холл, вот я и буду хоронить своих мертвецов, у меня их достаточно. Собственно, он так решил еще в Герате. Майор Абрахам, двухметровый красавец-негр, свежеиспеченный поклонник Витрувия и Брейгеля, спрашивал: «Ну что, профессор, как вернетесь, всех соберете — и учителей, и учеников?» И Холл отвечал: «Никого собирать не буду». Кончился тот срок, когда им еще было что друг другу сказать.

Кстати, вот она, схема маршрута.. Холл развернул сложенный вчетверо лист и пристроил на руле, кося в карту одним глазом. Зачем-то ему придумали крюк через Вроцлав, Густу, потом Прага, потом Брно — господи, когда-то в Брно они с Гюнтером умоляли Анну выпить с ними хоть полстакана пива, — затем Нитра, а оттуда, по пути дунайского тракта, прямая автострада до Варны. В его распоряжении трое с лишним суток. Ни много, ни мало. А сколько продержат до перехода через Окно? Тоже будет, наверное, разговоров. Что, интересно, станет с этой машиной? Кто следующий и куда поедет на ней?

Да, Окно. Впору усмехнуться, но он что-то разучился усмехаться, получается только носом дунуть. Все возвращается на круги своя. Забавная цепочка. Если бы не было открыто Окно, не было бы криптонского инцидента — кстати, его так и не решились назвать войной, — он бы не попал на эту войну и не познакомился с Овчинниковым и, значит, не был бы сослан на Территорию, а с Территории Звонарь не увез бы его на Валентину, и не было бы Герата и этого автомобиля, который везет его, как ни странно, вновь к Окну. Сидел бы он сейчас в Утрехте со своими малыми голландцами. Или в Лондоне. Или поехал бы в Кенносо, посмотреть на могилу матери. Он никогда не видел этой могилы.

Да, молоточки бы не стучали — колокольчики бы не звонили. Одна только Анна сама по себе и ни от чего не зависит. Двадцать лет, как ее нет на свете, и, однако, это отнюдь не убавляет того влияния, которое она имеет на его жизнь. До Вроцлава Холл уже больше ни о чем не думал; приехав в город, он ел и пил, а после отогнал машину на безвестную узкую мощеную улочку, затемнил окна и уснул. Спать Холл мог в любое время суток — в память о Валентине, где вспоминать о том, что существуют какие-то сутки, приходилось раз в неделю, а то и реже. Утром он был уже в Праге.


Прага была вовсе не золотая, а мокрая и нахохлившаяся, в черных деревьях и фигурных потеках по стенам соборов; по ней гуляли весенние ветры, и в желобах рельсов романтического древнего трамвая бежали холодные, но бурлящие оптимизмом ручьи. Здесь воспоминания так плотно обступили Холла, что у него перехватило горло и даже позабылся мерзостный сорок второй колодец, который снова мучал его во сне и ухитрялся пробиваться в сознание наяву. Любопытно, что, если не считать грязевых водопадов, как раз в сорок втором ничего страшного не происходило, лишь однажды очень аккуратно пришкварило к борту бронетранспортера — на плече до сих пор оставался треугольный белый рубец — вздор. И вот надо же. Но Прага...

Он въехал в город со стороны Жижкова, тут все перестроили, Холл долго не мог сориентироваться, и в растерянности катил по безлюдным утренним улицам, пока, наконец, не выскочил к Университетскому городку, а от него — к Старому Рынку. Отсюда он мог бы добраться хоть с закрытыми глазами, и через три минуты был уже возле дома Анны — одного из трех пастельно-белых небоскребов, составленных в традиционную фигуру банкетного стола.

У Холла внутри все сжалось, стало и больно, и одновременно светло, и нехорошо, и еще бог знает как. Он вышел из машины напротив ее подъезда, где стоял, наверное, сто и больше раз, и вот теперь стоял снова, даже забыв про сигареты, засунув руки в карманы и упираясь в асфальт длинными худыми ногами, и неизвестно почему волновался так, словно сейчас, как тогда, откроется стеклянная дверь и выйдет Анна с неизменным конским хвостом на затылке и в чудной желтой куртке, наводящей на мысль о спасении на водах.

Никто не выйдет, и ему скоро стукнет пятьдесят, и он седой и весь в морщинах. Но опять весна, и здесь почти ничего не изменилось — разве что исчез поломанный забор, который он считал вечным, как Китайская стена, и на этом месте высится еще один небоскреб, а так все та же детская площадка, те же качели, газон с тропинками и заросший сад напротив.

Холл вернулся к машине и оперся о капот. Наверное, ее родители все еще живут там, можно подняться и позвонить в дверь. Но он знал, что не сделает этого. Здравствуйте, я бывший муж вашей покойной дочери? Пусть они еще живы, здесь не было войны, здесь живут долго, но и в те времена, когда они жили одним домом и Анна была если и не жива-здорова, то, несомненно, жива — а здорова она не была никогда — даже в те времена он почти не разговаривал с ее родителями. И с ее сестрой, и с мужем ее сестры. Эта семья так и не приняла его в свои члены — несмотря на то, что они год прожили бок о бок.

Холлу всегда казалось, что они ему в чем-то не доверяют, что по каким-то меркам он не тот человек, которого они ждали, а кроме того им, разумеется, было известно, что Анна не любила его, и их внутренняя общность так и осталась на много порядков выше, чем его. Холла, общность с Анной. Когда-то он честно пытался наладить отношения... Лишь в тот последний день, когда, вернувшись с кладбища, они все вместе сидели за столом, что-то возникло; ее мать (как же ее зовут?) посмотрела на него не просто с необходимым для совместного жития дружелюбием, а с чем-то... Как-то иначе. Когда в незакрытую дверь (кто-то курил на лестнице) вошли те двое и сказали: «Доктор Холл? Мы за вами», и он поднялся, он давно их ждал, она спросила, почувствовав беду: «Что случилось, Хедли?» — таким голосом... считанные разы за все это время она назвала его по имени. И тогда еще, уходя навстречу годам похоронившим его во вселенском забвении, он пожалел, стоя в кабине лифта, что ничего не рассказал этой женщине и, возможно, по глупости считал, что ей безразлична его судьба. Холл отряхнул с пальцев росу, солнце еще не показалось из-за крыш. Здесь мог быть его дом — запах теплой пыли, старые фотографии...


Он открыл дверцу, сел. Холодно, даже зубы постукивают. Все-таки достал сигарету. Что же, ничего не было до Анны?

Хедли Томас Холл, Кенносо, Невада, доктор искусствоведения. В пятьдесят втором вышли его первые работы — «Живопись старых мастеров и лазерная фотография» и «Кракелюры в европейской живописи 13-15 веков». В пятьдесят четвертом окончил Лейденский университет и одновременно выпустил монографию «Определение естественного свинцового альфа-распада в картинах голландских мастеров конца 18 века». Да, тогда он ходко шел в гору. Голова была ясная, память — бездонная. Он без труда держал в уме все даты и детали, вдохновенно экстраполировал и с лета угадывал суть дела.

Он переписывался со всем миром, с архивами всего света. Тысячи и тысячи анонимных картин, картин забытых мастеров, картин заведомо неверно атрибутированных. Подлинный Кранах или кто-то из учеников? Ян Фейт или очередная подделка? Говорят, доктор Холл не ошибается...

Он дорожил своей репутацией, и у него было чутье. Прочитав отказ какого-нибудь хранилища, Холл сразу знал — бросить ли бланк с директорской подписью в корзину или ехать искать самому. Он ехал, находил, вызывал специалистов, демонстрировал рентгеновские и инфракрасные снимки, и столь же быстро, сколь и незаметно приобрел прозвище Счастливчик Холл. Спустя некоторое время его мертвой хваткой взяли аукционные жуки.

Волей-неволей он очутился в курсе дел, и денежная интуиция оказалась у него не хуже, чем художественная; как-то однажды, рассказывая о расчистке старого лака на картине Яна ван Эйка, он машинально закончил свою речь словами: «Таким образом, цена полотна поднимается от миллиона двухсот тысяч долларов до миллиона восьмисот», и общество бескорыстных жрецов искусства было шокировано.

В двадцать восемь лет, после выхода его «Восемнадцати Джоконд», его пригласили прочитать курс лекций в Пражском университете. В ту пору он мало о чем задумывался и охотнее всего валял с людьми дурака, не особенно задаваясь мыслью, к чему это приведет. Однажды привело к Елене.

Она была студенткой, увлекалась легкой атлетикой, он читал им теорию живописи и был одним из самых молодых преподавателей в университете, а также, по слухам, одним из самых обаятельных. Прага, пятьдесят восьмой. Что ж, за многие свои глупости он расплатился. Елена была выше его сантиметра на три и вообще сложением напоминала Афину Палладу, а Холл был втайне страшно ленив и легкомысленен во всем, что не касалось живописи.

Короче, она написала ему письмо, в котором говорилось, что если ей и дальше жить без него, то она предпочтет самоубийство. Холл развеселился. Встретившись с Еленой с глазу на глаз, он объявил, что кодекс чести запрещает ему жить с собственной студенткой. Она посмотрела на него с высоты своего роста то ли с уважением, то ли даже с восхищением, и он понял, что совершил ошибку, а потом она обрадовалась и спросила: «Только эта причина?» — и стало ясно, что он совершил не одну ошибку, а две. Вот он, тот самый конформизм, который так возмущал Анну — он не умел говорить «нет».

Холл улетел в Лондон, на аукционы, и задержался там на полтора месяца; выложил, не колеблясь, безвестным старикам две тысячи фунтов и был допущен к архивам Бредиуса. Фантастическое везение, он наткнулся на подлинного Ченнини и работал по восемнадцать часов в сутки, отлично понимая, что второго такого случая может не быть. В это время, слегка одурев от недосыпания, он совершил третью и, видимо, заключительную ошибку. Он позвонил Елене в Прагу.

Она была потрясена до глубины души, но через некоторое время оправилась, и началось. «Доктор Холл, вам звонила дама». А ведь по ней сходил с ума Арвидас Жебраускас, баскетболист Европы номер один. В конце концов она прислала Холлу по почте свой диплом. Он посмотрел в него, как в приговор. Заглянув вперед, через головы грядущих размышлений и оправданий, он почувствовал, что ему не уйти. Набрав номер, со злой свободой обреченного он спросил: «Ты, чудо, ты готовить-то умеешь?» Конечно, она умела. «Переезжай», — сказал он и бросил трубку.

Нет, как бы там ни было, как он ни виноват перед ней, он не хочет сейчас думать о Елене — ее-то судьба сложилась вполне удачно. Мимо его машины уже шли деловым шагом люди с сумками и портфелями; ноги начали подмерзать, никуда подниматься и ни с кем разговаривать он не станет. И все-таки почему-то страшно отсюда уезжать — будто он что-то здесь оставляет.


На кладбище Холл по-настоящему заблудился. Смутно помнилась только сторона, с которой они когда-то подъехали к черной щели в белой земле, да еще то, что вокруг было странно пустынно и лишь где-то вдалеке стояло непонятное приземистое строение. Здесь? Или не здесь? Пробродив меж густо росших из земли памятников час с лишним, Холл отчаялся и пошел на выход. Даже неизвестно, что спрашивать, потому что он не знал, чью фамилию — его или ее — написали на плите.

Но едва отъехав и оглянувшись, он по таинственному капризу памяти вдруг ясно вспомнил тот зимний день, дорогу и низкую стену колумбария. Боясь упустить наитие, Холл развернулся, съехал с шоссе и по грязи, по бурым, уцелевшим с лета будыльям дудника добрался и почти уперся радиатором в кладбищенскую ограду. Было тихо, лишь позади изредка проезжали грузовики. Холл оттолкнулся от капота и, хлопнув ладонями о ноздреватый искусственный камень, с неожиданно проснувшейся тигриной легкостью перемахнул через стену.

Он очутился на дорожке, за ближайшей витой решеткой копалась старуха в черном платке, она подняла голову, посмотрела на Холла, но ничего не сказала. Но он уже узнал место, быстро зашагал вперед и затем свернул налево. Один ряд, второй... Вот оно.

Светлый мраморный квадрат, золотые буквы. На стандартной овальной фотографии Анна вышла очень темноволосой и с незнакомой челкой, сгинувшей, видимо, еще до их знакомства с Холлом.

Почему они взяли именно этот портрет? Здесь она выглядела даже старше, чем тогда, двадцать лет назад.

Анну привел Гюнтер. Его, неудавшегося актера, неудавшегося режиссера, музыканта и так далее, до бесконечности — похоже, он собирался искать себя в искусстве до ста лет, — его постоянно носило по всевозможным студиям, концертам авангардных групп, каким-то немыслимым фестивалям; на очередном подобном сборище он и познакомился с Анной, позвонил поздно вечером: «Старик, я сейчас зайду с одной довольно страшной девицей, ты уж не падай в обморок...»

Холл присел на скамейку напротив могилы. Нет, так нельзя. Что, пришла Анна — и мир перевернулся? Мир-то перевернулся, но началось это не в тот вечер, а гораздо раньше. Когда? Сами события помнятся хорошо, а вот их хронология — куда хуже. Теперь ему кажется, что все произошло одновременно — его душевный разлад, появление Анны и война. Так ли это было на самом деле? Была ли, например, еще тогда Елена, или она к тому моменту уже укатила в Тарту? Когда на протяжении двадцати лет только и делаешь, что воскрешаешь и реконструируешь старую-старую историю, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов факты у тебя в голове заменяются образами, а домыслы и догадки приобретают отчетливость факта. Да, но так ли это важно? У моей исторической версии, подумал Холл, не будет ни критиков, ни оппонентов.


Нелады начались года за два до появления Анны. Холл постепенно начал терять интерес к своей профессии, а вместе с интересом — и значительную долю жизнерадостности. Поначалу ему казалось, что попросту утомила бесконечная гонка за удачей, экспертная суета, кочевой уклад; бездумно выбранная маска непогрешимости стала тяжела, и временами даже отвратительна.

Исподволь в нем возник и принялся мучать странный вопрос: кто я такой? Он не художник и ничего не создавал, хотя знал о живописи, наверное, больше, чем Брейгель и Кром вместе взятые, он много лет не притрагивался к кистям. Что же получалось? Оценщик на аукционах, ходячий справочник, вот и все.

Он вяло пытался сам себе возражать. А реставрация? А рембрандтовские пигменты? Да, он указывал реставраторам, где счищать, а где нет, вот и вся заслуга; правда, он придумал эту голографию, и теперь в книгах пишут: «Проведя лазерную съемку по Холлу...». Но когда это было, он изобрел эту штуку зеленым юнцом, и после этого — ничего серьезного. Куда как развеселый жизненный итог.

Да, жизненный итог. Что совершенно точно, так именно то, что в ту пору он всерьез испугался смерти. Неотвратимость финала встала перед ним с такой очевидностью, что в холловском душевном равновесии произошел основательный сдвиг. Представив себя на смертном одре перед вопросом — что ты сумел сделать за свою жизнь? — и не видя хоть сколько-нибудь внятного ответа, Холл ужаснулся. Выходила совершеннейшая чепуха:

У райских золотых ворот торжественно представ,
Сказал он так: «Я Кейси Джон. Товарный вел состав».
Необратимо, вот какой кошмар. Не повернешь и не исправишь.

А между тем ничего не менялось. Он ездил, писал, смотрел рентгенограммы, называл цены, заглядывая или не заглядывая в объемистую записную книжку, и волновался одновременно из-за того, что его сомнения мешают работе, и из-за того, что вынужден тратить время на эту работу. Впрочем, он был уверен, что главное — это дела, а рассуждения — четвертый план. А теперь от тех дел даже в памяти ничего не осталось, зато сомнения живы и по сию пору.

Но тогда он чувствовал, что сильно выбит из колеи, советоваться было не с кем, и на каком-то этапе Холл окончательно растерялся; этап этот все тянулся и тянулся, и куда бы он вывернул — угадать трудно, и вот среди таких непонятных тревог появилась Анна.

Весенним вечером они сидели втроем — вместе с Гюнтером — в квартире у Холла, где окна выходили на маленькую площадь Академии, парк и башни дома-замка напротив, и говорили бог знает о чем — о судьбе, о буддизме, о роли экстрасенсов в современном обществе. Шел второй год криптонской агрессии, и все трое, как и большинство в то время, над этой темой не задумывались, полагая по принципу, что это где-то далеко, авось до нас не доползет... Что ж, правда, в тот раз не доползло, и у Холла не сохранилось никакого ощущения предчувствия — помнился лишь поздний вечер, лампа на заваленном бумагами столе, тонкая фигура Анны в полутемной комнате.

Он часто потом вспоминал эту их первую встречу — в бесконечных лесах Территории, в кротовых норах Валентины, в эдмонтоновской глуши; как-то — бог знает, в каком это было году — он вышел с группой на границу Озерного Края, к Шамплейну. Видимо, где-то шестьдесят третий. Холл поднялся на гребень холма и увидел далеко внизу вытянутый овал озера с зелеными шапками островков. Вокруг стояла уходящая в безнадежные дали тайга, где сотни и сотни лет никого не было и еще многие сотни не будет. Картина была так дика и прекрасна, что Холла на минуту покинули мысли о ночном переходе, о провизии и патронах; положив руки на винтовку и привалившись плечом к горбатому стволу лиственницы, он подумал о том, что Анна всегда мечтала выехать и пожить на природе, и по всем человеческим законам в эту вот красоту и следовало ее отвезти, и прожить здесь спокойно хотя бы полгода. Тогда, может быть... Может быть. Он нехотя качнулся вперед и пошел к озеру, перешагивая через поваленные деревья.


На Валентине она явилась ему сама. Холл вздрогнул на своей скамейке. Валентина была запретной темой. Поздно. Сюда, на окраину Праги, к его душе дотянулась огненная нить..

Идоставизо, Сухой Сектор, семьдесят девятый год. Он вылез на Бараний Лоб и бежал по песчаным грядкам. Солнце. Температура песка — восемьдесят градусов. Кончается четвертый год оккупации. Полтора года, как убит Кантор. Полтора года, как у него самого нет правой руки и правого глаза, от лица остались обрывки губ, левый глаз и неведомо как уцелевший кусочек брови, все прочее — красно-черная корка с отверстиями ноздрей. Все его люди полегли у входа в долину, он оторвался и уходил в одиночку, третьи сутки не спал, вторые не ел и первые — не пил. Тиханцы, мастера сводить с ума на расстоянии, бросили психологические фокусы и шли за ним настырно и вплотную, очевидно, сообразив, с кем имеют дело. С этого Бараньего Лба должен быть виден шестнадцатый колодец — последняя надежда скрыться в подземелье. Трудно представить себе, как однорукий может лазить по горам, но еще труднее вообразить, как много, оказывается, можно суметь, опираясь о скалы головой и оставшейся в распоряжении рукой.

Он был ранен, обожжен и хрипел как удавленник; песок то скрипел на камне, то затягивал ногу по щиколотку. Холл добежал до края и тут же упал на бок. Все. Там, внизу, в километре от него, за каменным хаосом обрыва, окружая провал входа, белела цепочка фигур. Без веревки, без ничего преодолеть у них на глазах сто с лишним метров спуска — бред. Кончено, доктор Холл. Теперь, кажется, кончено. Песок жег его, как грешника сковородка. Холл перекатился на правый бок, положил руку со скорчером на бедро и стал смотреть на противоположный край выступа, над которым вот-вот должны были показаться белесые купола черепов его преследователей. Он поерзал, нащупал ногой кромку обрыва и придвинулся вплотную, зависнув лопатками над пропастью, чтобы, как только иссякнет обойма, сразу оттолкнуться посильней, и привет — не дать тиханцам и шанса раззвонить по своей трижды проклятой Системе, что демон подземелий, легендарный Кривой Левша живым попался к ним в руки. Сердце все никак не могло успокоиться, билось в голове, билось в горле. Холл взглянул вправо, вдоль срезанного каменного горба, и тут увидел Анну.

Она стояла над обрывом, в воздухе, в двух шагах от края. в девяти — от Холла, и смотрела спокойно и внимательно.

— Что ты здесь делаешь? — спросил Холл, а может, и не спросил, а только в глотке густая слюна с песком пропустила какой-то рокочущий звук.

Анна в ответ перевела взгляд на другую, противоположную сторону Лба, откуда подходили тиханцы. Холл видел ее совершенно отчетливо, на ней был тот самый коричневый комбинезон, в котором он увидел ее тогда весной, та же слабая завивка и родинка над верхней губой. Он бросил взгляд в ту же сторону, что и она.

— А, ты пришла посмотреть, как меня убьют? Это недолго.

Он не мог придумать, что сказать, и вовсе не из-за того, что был потрясен ситуацией — он был почти спокоен, — просто так всегда было в первые минуты их свиданий.

— Анна, ведь ты меня слышишь?

Она чуть приметно опустила веки.

— Анна, мне сейчас конец, не знаю, как там, встретимся ли мы с тобой, но вот что хочу сказать — ты ведь не верила, что я тебя люблю. Напрасно не верила, я любил тебя, и до сих пор люблю.

Он покосился влево. Пока тихо.

— Спасибо, Что пришла. Ты знаешь, я не ангел, я много лгал, мне, наверное, вообще грош цена, и в том, как у нас все вышло, я тоже виноват, но совесть моя чиста, я старался как мог... прости меня.

Холл перевел дух.

— Сейчас полезут. Представь себе, я рад, я покажу тебе кое-что стоящее из того, что успел в жизни.

Анна теперь смотрела строго и вдруг отрицательно покачала головой; приподняв руку, она указала на обрыв, туда, где громоздились слоистые столбы. Холл повернулся, пытаясь сообразить, что она имеет в виду, а затем — он не разобрал, что произошло. То ли неосторожно пошевелился, то ли еще что — как теперь узнаешь — но зубчатый край выскользнул из-под него, и на какой-то момент Холл в воздухе встал вниз головой, так что небо и солнце стремительно провалились под ноги, а изрытые трещинами канделябры понеслись на него сверху; он задел за стену, и сыпец обжег его, словно дробовым зарядом; перевернуло, руку, все еще цеплявшуюся за рукоять скорчера, швырнуло вбок, и потом удар вытряхнул из него все ощущения окружающей действительности.

Холл очнулся ночью — от холода и сильной боли в ребрах. Над ним в темной синеве пролома горели сразу четыре звезды. Он лежал на дне трещины, в щели скального лабиринта, в зарослях розовой камнеломки и плыл в дурманящем аромате ее раскрывшихся к вечеру цветов. Тогда ему показалось — а может быть, так оно и было на самом деле, — что вот так же пахли когда-то волосы Анны. Его, по-видимому, просто не стали искать.

Потом он шел, спотыкаясь и отталкиваясь рукой от шершавых, схваченных инеем глыб; звезды тянулись к нему своими голубыми иглами, огненный коготь рвал бок в такт пульсу, клешня протеза моталась из стороны в сторону, ударялась о бедро и волочила за собой оторвавшийся силовой шнур. Холла трясло в ознобе, он был безоружен, чуть жив и ругался во всю силу оставшегося голоса.

— Видали? — сипел он, обращаясь неизвестно к кому, — Появилась... Слова доброго сказать не могла... Выполнила долг, проявила проклятую вежливость... На кой черт она мне? Нет уж, хрен... Вот я, нате, убивайте, с десяти точек...

Как ни парадоксально, вместо благодарности его переполняли тоска и бессильная злоба. Холл тащился по пустыне не скрываясь, видимый всему миру в свете звезд, ясно чувствуя, что его горестное везение не изменило себе, и он в очередной раз безнадежно уцелел.


Надо признать, что у Холла были причины обижаться на Анну. Еще в самом начале их невеселого романа ему было известно, что у Анны до него был возлюбленный — кажется, архитектор, или что-то в этом роде, — который очень мало нуждался в ее внимании. Но она, по редкому свойству цельных натур, не ведающих середины, сожгла себя в этом чувстве, и когда тот неизвестный Холлу парень устал демонстрировать хорошее отношение даже в виде редких подачек — его привлекали более великосветские круги — и все было кончено, Анна на год слегла, и след того психического слома не зажил до конца ее дней.

Беда, однако, заключалась не в этом, а в том, что его Анне заменить никто не мог, и Холл прекрасно понимал, что появись тот снова хоть на минуту, Анна пойдет за ним босиком на край света в одной рубашке и ни про каких докторов искусствоведения даже не вспомнит. Поэтому ее доброжелательность, ее забота часто внутренне бесили Холла — даже, как ни удивительно, после смерти Анны, на Валентине, в печальной памяти Сухом Секторе.


Холл затряс головой и тихонько замычал; сжал ладонями влажное железо ограды и мучительным усилием выгнал из себя жар и смерть Валентины. Прага, ветер, весна, фотография на белом мраморе, надпись — Анна Вольцова. Здесь нет его имени, оно на другой плите, в каменистых землях по другую сторону океана, там неизвестно какими буквами должно быть написано — «Постумия Холл». Есть ли какой-нибудь прок в надгробиях? У Кантора в той шахте нет ни камня, ни надписи, только гора расплавившегося металла. Холл поднялся и зашагал ко входу на кладбище — там он видел цветочный магазин.

Здесь вышла небольшая заминка, потому что Холл начисто перезабыл весь чешский, и в уме вертелось лишь описание какой-то спектрограммы, сохранившееся в памяти лишь благодаря обилию латинизмов. Но девушка за прилавком — очень молоденькая и симпатичная — с грехом пополам знала английский, и они вполне сносно договорились; в обмен за пять гвоздичек Холл дал ей серебряный доллар, и с тем они расстались, вполне довольные друг другом.

Положив цветы на узкий прямоугольник земли в бетонной раме. Холл закурил и постоял еще некоторое время, подняв воротник и спрятав руки в карманы своего длинного пальто. Что ж, Анна, думал он, во мне все успокоилось, а про тебя и речи нет, ты теперь для меня легенда, сон, но легенда добрая и сон хороший. Он снова перебрался через стенку, недавней старухи уже не было, и Холла вообще никто не видел. Ладонью он стер с капота отставшую с каблуков грязь, сел за руль и вновь почувствовал, как на него наваливается прежняя многолетняя усталость.

Указатели долго вели его по незнакомым объездам, и только снова оказавшись на автостраде. Холл смог вернуться к своим мыслям. Загадка загадок — чем же покорила его тогда эта юная темноволосая девушка, когда, казалось, его уже ничем нельзя было удивить? В ней была чистота, в ней была необыкновенная ясность, но что можно понять из этих слов? Ничего. Она была откровенным и прямым человеком, для него это похоже на то, как если бы посреди городской свалки — а именно такой свалкой он и считал тогда свою жизнь — вдруг забил бы родник. Она была доброй — но и это слово сейчас звук пустой.

Холл попытался припомнить хотя бы один из их разговоров, но память не могла остановиться ни на чем мало-мальски значительном. Анна всегда говорила вещи простые и определенные, абсолютно без того суперзаумного сленга, который Холлу и ему подобным был привычен и необходим как воздух. Она говорила, что хотела бы изучать языки и воспитывать детей, что ей нравится старинная музыка и старинные танцы, и радовалась разным пустякам с искренностью, которую холловский цивилизованный мир давно забыл. Какая-нибудь нью-йоркская стерва назвала бы это провинциальностью. Но к черту нью-йоркскую стерву.

Да, к черту. Стрелка спидометра мелко подрагивала. Пожалуй, думал Холл, в этом есть часть разгадки. В Анне было что-то от забытой атмосферы детства, которая окружала его в родительском доме, от тех сказок, что читала ему мать, от всех тех вещей, воспоминание о которых теперь непонятно почему сжимает горло, стоит лишь пробраться через неровный и долгий строй лет, отделивших его от него же самого шестилетнего и восьмилетнего, от тех пингвинов и белок, что он когда-то рисовал и лепил из пластилина.

Может быть, поэтому из всех женщин, которых он знал, только Анну Холл мог представить матерью своих детей. Ей, кстати, вполне хватало и твердости, и даже ортодоксальности, она всегда знала, чего хотела и чего не хотела.

Например, она не хотела мучать Холла, и как-то однажды, после ее очередного «у нас ничего не получится», у него сдали нервы.


За рулем своего «датсуна» Холл покачал головой. Да, пятьдесят девятый год. Он даже не написал ей прощального письма, написал только матери, оставил доверенности Гюнтеру и вылетел в Берлин. Теперь, пожалуй, в его поступке можно проследить какую-то логику, но в ту пору он с мазохистским удовлетворением считал, что действует в совершенном бреду. Но что верно, то верно — вряд ли бы он сейчас сидел в этой машине, если бы тогда остался дома..

В Берлине Холл явился на вербовочный пункт, прихватив с собой лишь паспорт да выданное еще в школе удостоверение о том, что он может работать слесарем-механиком-сцепщиком, или, может, смазчиком-водителем. Бумага смехотворная, Холл чувствовал себя идиотом и боялся, что с ним вообще не станут разговаривать.

В комнате сидели двое мужчин, за их спинами была стеклянная стена, а за ней — зал-аквариум, там стояли телетайпы и ходили операторы в форме войск связи. Кругом, прихваченные клейкой лентой, висели плакаты с портретами Кромвеля в полном маршальском облачении.

С Холлом разговаривали очень доброжелательно, права смазчика изучили со всей серьезностью, спросили, не работал ли он шофером, и нет ли его карточки в каком-нибудь американском отделении, и уже через двое суток Холл прибыл на базовую станцию Ригль-18 в качестве топливного техника.


«В те поры война была...». Да, начинался третий год Криптонской войны, и к тому времени из никому не ведомого вселенского далека она вдруг грозно придвинулась к земным пределам. Холл слабо разбирался в международной политике и даже едва ли смог бы вразумительно объяснить, чем конгресс отличается от сената; как и у всех, у него дома стоял телевизор, и благодаря этому Холлу было известно, что есть такой Стимфал, что там сидит Кромвель со своей администрацией и решает все проблемы. Хорошо ли, плохо ли, что вопросы жизни и смерти землян решают где-то на краю Вселенной люди, некоторые из которых на Земле и вовсе не бывали, Холл не задумывался. О Кромвеле он мог бы, покопавшись в памяти, сказать, что тот, кажется, был в прошлом вроде бы летчиком, а президент ли он Стимфала, или там есть еще какой-то президент, и в чем разница между президентом и премьер-министром — Холл не знал.

Точно так же, если бы Холла спросили, что там происходит на фронтах, он бы ответил, что идет отражение агрессии планеты под названием Криптон. А почему этот Криптон напал на нас? Тут Холл, вероятно, пожал бы плечами и сказал, что уж вот такой там коварный народ — улучили момент и напали. Смешно, но как-то так он и рассуждал на рубеже своего тридцатилетия.


История Криптонского конфликта (кстати, до сих пор неизвестно, кто и когда назвал эту злосчастную и, собственно, уже тогда обреченную планету Криптоном), подобно любому политическому детективу, хранит немало темных и противоречивых моментов, откровенной лжи и скрытых от мира дипломатических хитросплетений. Однако сама логика событий очевидна, весьма незамысловата и напрямую связана с Окном, куда сейчас держал путь Холл, и с хорошо ему знакомой, одной из самых могущественных организаций по ту сторону Окна — с Институтом Контакта. К концупятидесятых годов Стимфальский блок, объединивший большую часть земных колоний — во главе его стоял так мало занимавший Холла маршал Кромвель, — начал теснить Криптон со многих территориальных и политических позиций. Противоречия стали нарастать не по дням, а по часам, и для урегулирования проблемы Кромвель прибег к своему привычному и безотказному средству — приказал перебросить в район Криптона четыре флота, включавших, одиннадцать ударных авианосных группировок, недавно прошедших очередную модернизацию. Забавно, что уже тогда направление главного удара проходило через Валентину — никому неизвестную рядовую точку как на стимфальских, так и на криптонских картах.

Все это было бы очень мило, если бы не Окно и не Институт Контакта. Наши соседи из смежного пространства, с которыми нас, как выяснилось, стабильно соединяет дыра размером три на три с половиной метра — она и называется Окном — пожалели Криптон и выразили резкое недовольство стимфальской экспансией. Кромвель оказался на грани дипломатических осложнений с Аналогами.

Маршала обвиняли и в вероломстве, и в агрессивности, но никто и никогда не отказывал ему в предельно реалистичном взгляде на вещи. Теперь трудно разгадать, что за игру он тогда вел — возможно, из каких-то соображений не захотел в тот момент ссориться с двойниками из другого мира и их грозным ведомством или, может быть, заранее просчитав ход событий, решился на хитроумную комбинацию, и то, и другое вполне в его духе, — но факт остается фактом: Кромвель предпочел похоронить собственный блестящий замысел, нежели испортить отношения с Институтом Контакта. Вторжение было отменено, и через две недели началась война.

Подобно любой другой милитаризованной экономике, экономика Гео-Стимфальского блока страдала так называемым «велосипедным синдромом», и несостоявшийся блицкриг в один присест заглотил не то пять, не то шесть объединенных бюджетов, так что дефицит подскочил выше Большой Медведицы; чтобы погасить минимум военных задолженностей, Кромвелю и всей его братии пришлось подписать пятилетний контракт с Международной Программой Исторических Исследований и перегнать одиннадцать флотов на экспериментальные полигоны, где Идрис Колонна моделировал битвы прошлого и будущего. Земля, Англия-8, Стимфал и другие ассоциации остались практически без армии.

Тогда пробил час Криптона. Там прекрасно знали, что рано или поздно стимфальские шестипалубники пожалуют в их края, и никакой Институт их не остановит, а посему терять и ждать нечего, благо предоставляется шанс.

Перво-наперво, как опорно-выдвинутый плацдарм, криптоны заняли Валентину, и народы ее волей-неволей стали совмещать феодальные междоусобицы с национально-освободительной борьбой, что, впрочем, выходило у них очень органично и довольно успешно. Земля оказала Валентине поддержку людьми и оружием, и там по горам и лесам громыхала телега партизанской войны, которую в стимфальских сводках именовали «объединенной группировкой сил на Валентине», газеты называли «повстанческой армией Сталбриджа», а нью-йоркская мафия — «бандой Звонаря».

Да, тогда, в пятьдесят шестом, и Гуго Сталбридж, по прозвищу Звонарь, и Кромвель, и Радомир Овчинников, стимфальский министр иностранных дел, и все другие шатуны и кривошипы будущей холловской судьбы уже стояли на своих местах, а юный доктор наук тем временем в беспечном неведении читал лекции лейденским студентам, а обитатели Криптона шли по Северо-Западному Сектору стробоскопическим шагом, сминая на пути трассовую охрану.

К тому моменту, когда Холл, впав в отчаяние от бессмысленности жизни и несчастной любви, отправился с горя на войну, ситуация значительно осложнилась. На Солнечную систему пала тень рогатого шлема — три криптонских флота стояли на рубеже Десятой тысячи, а противостояли им немногочисленные и разрозненные части бывшего линейного контроля, остатки армейских групп разных ассоциаций и те стимфальские соединения, которые Кромвель не включил в контракт с Программой. Сам Стимфал скоро год как жил в блокаде; на Земле, на Англии-8, на Гестии — по всему миру шла вербовка добровольцев, фронт рвался и двигался, и понемногу становилось страшно.


Базовая станция Ригль-18, куда попал Холл, входила в цепочку 186-й трассы и была последним пунктом перед Тритоном, откуда открывался прямой путь до Земли. От пакетбота, который привез Холла, здесь явно ожидали большего, потому что обстановка складывалась непонятная и зловещая. Пока разгружался бот, Холлу было велено ждать в верхней радиорубке. Его встретили очень приветливо, одна из девушек-радистов — лица ее он не помнил, а имя, кажется, Мюриэл — сказала ему «Приходите к нам пить чай». Их только что сменили, на ней был такой же зеленый комбинезон, как и на всех, на гладкой коже светился блик от лампы — на шее и на скуле. Блик он помнил, а лицо — нет. Она погибла там же, в рубке Центрального ствола, когда туда врезался потерявший управление штурмовик.

Четырнадцатого августа пятьдесят девятого года, в день прибытия Холла, на станции находились восемнадцать «Викингов», четыре «Тандерболта», с ними сорок три человека экипажа, восемь радистов, семь механиков и только что появившийся доброволец-техник, а командовал этой собранной с бору да с сосенки никак не названной боевой группой полковник Отар Кергиани — итого шестьдесят человек, не считая киборгов. Последняя сводка пришла десять часов назад, в ней сообщалось, что в районе Соложи — станции перед Риглем-18 — отмечено движение неуточненных по численности сил противника. Никаких пояснений больше никто не дал.

Кергиани сидел в командном отсеке, никуда не выходил и пытался разобраться в происходящем. Соседи справа, авиационный полк Халла Маккензи, более известного под именем Бешеный, молчал, вероятно, потому, что выдвинулся вперед и был отрезан от 186-й событиями Соложи — бог с ним! Гораздо хуже, что соседи слева, крейсера Брусницына, тоже отключились, оставив на волне только автоматику, монотонно обещавшую слушать между сороковой и сорок второй минутой каждого часа. Но что было уж и вовсе странно и непостижимо, так это то, что прервалась связь с Тритоном, опорной тыловой базой. Кергиани угрюмо прохаживался по отсеку между блоками, мимо оранжевых окошек компьютеров и, подходя к карте, каждый раз останавливался. Он видел, что дело начинало походить на классический «слоеный пирог», что означало верную смерть, и смерть бесславную.

Поэтому такие события, как ознакомление нового техника с его хозяйством, топливно-заправочной самоходной установкой «Магирус», и то, какие кренделя поначалу выписывал на ней техник, ничуть полковника не развлекли. На 186-й на Ригль-18 была ориентирована криптонская Двенадцатая авиадесантная дивизия, и без поддержки справа и слева Кергиани мог ей противопоставить лишь свои двадцать два самолета с наспех укомплектованными экипажами, которых могло не хватить и на двадцать минут боя. Они контролируют перевал трассы — к счастью, по космосу нельзя летать куда глаза глядят, надо придерживаться известных или пусть не очень известных, но все же кем-то проложенных, трасс, иначе рискуешь или вовсе пропасть, или, что еще хуже, разделить участь «Летучего Голландца», — но дешево же стоит их контроль. Теперь следовало ждать приказа об изменении дислокации или какого-то хода противника, проясняющего диспозицию. Кергиани смотрел на часы. Не было ни приказа, ни противника. Огромный, более километра в поперечнике, октаэдр станции висел в пространстве, растопырив в мертвенном свете неразбериху причальных галерей, пирсов, тестерных штанг, антенн и орудийных палуб, на которых не было орудий.

Наконец, через пятнадцать часов молчания, сквозь гул и треск удалось разобрать голос Маккензи. По-видимому, он обращался к Брусницыну, до Ригля-18 долетел лишь обрывок разговора, Кергиани ни тот, ни другой не слышали, и после трех фраз разговор снова утонул в помехах.

Бешеный, похоже, отвечал Брусницыну и надсаживался так, словно собирался обойтись вообще без радио: «... нет, я ухожу на девяносто вторую, там крюк часа на четыре...». Пауза около сорока секунд, и снова Маккензи: «А я, по-твоему, — (красочное выражение из подвалов английского языка) — и не понимаю? Отарику мы уже ничем не поможем, ты уж постарайся, выведи своих ребят за пунктир...» — и на этом месте отрезало, но Кергиани даже не стал смотреть на карту. Все и так ясно.

Он собрал всех в шестом кольцевом шлюзе. Пятьдесят восемь человек (один дежурил в рубке) стояли на облезлых ребрах хромово-ванадиевой газозаборной решетки; по бокам, на бежевых стенах горели вытянутые цифры "6" и белели колпаки концевых запирателей. Кергиани по-домашнему уселся на дырчатой ступеньке аварийной лестницы с высоким, отполированным тысячами прикосновений поручнем. Был полковник уже основательно лыс, в усах одолевала седина, и говорил он медленно и как будто устало, но взгляд его был ясен.

— Через час, — сказал он, — сюда прилетят големы из Двенадцатой авиадесантной. Сколько? Кто их считал. Через час здесь наступит ад кромешный. Я не стану говорить ни о Земле, ни о патриотизме — все вы пришли сюда добровольно и наслушались таких речей в полной мере. Дело не в этом. Дело в том, что когда здесь будет очень жарко, многие из вас подумают так: а кого мы защищаем на этой Земле? Бездельников и хлыщей? Наркоманов, кретинов и политиков, которым на нас наплевать? Они не пришли сюда, они остались там. И это справедливые слова. Потом некоторые спросят — если это так, почему мы с самого начала не ушли на Тритон? И я вам отвечу.

Мы остались здесь, потому что нам не на чем вывезти техников. Мы здесь потому, что если бы мы бросили трассу и после этого хотя бы двое из нас добрались до Тритона, они бы никогда не могли бы посмотреть друг другу в глаза. Мы здесь не потому, что это нужно кому-то на Земле, а потому, что это нужно нам самим.

Через десять часов — может быть, раньше — сюда подойдет Маккензи. Мы должны удержать трассу до его прихода. Возможно, нам это не удастся. Вы снова можете спросить: что тогда?

Я читал в детстве одну книгу. Не помню, как она называлась, но книга была хорошая. Там люди попали на войне в такое же положение, как и мы сейчас. И их командир сказал: «Теперь нам остается только одно — сделать все, чтобы этот отряд проклял тот день, когда встретил нас на своем пути». Тоже отвечу вам и я. В нашей власти, чтобы они запомнили эту трассу и эту станцию на всю жизнь.

Через час действительно началось. «Самое главное, — думал Холл, — что я ничего не видел». Он гонял по галереям на заправочной «колбасе» и следил за тем, как двое подручных киборгов подсоединяют силовые штуцеры к выходам топливных систем «Викингов» и «Тандерболтов»; потом встроенные пушки криптонов снесли защитный кожух, и над Холлом засияли бесчисленные созвездия — теперь от космоса его отделяла только прозрачная стенка «оранжереи», — при этом погибли оба киборга, заваленные мгновенно расплавившимися балками в торце служебного рукава, и Холлу самому приходилось, выскакивая из кабины, направлять штуцеры и затем нестись обратно, к Центральному стволу. На галерею время от времени обрушивался ливень осколков, и потолок «оранжереи», как грибами, стал обрастать матовыми пузырями, выпучивающимися, словно гирлянды лабораторных колб, наполненных молоком. Видя над собой их вздувающиеся бугры, Холл чувствовал, как кожа у него на голове стягивается к затылку: одно попадание в его «колбасу» — и конец приключениям.

Кергиани сделал четыре заправки и больше не прилетел. Чей-то красно-белый «Викинг», кренясь, прошел над самой галереей и врезался в верхний оголовок Центрального ствола, каркасные цилиндры не выдержали, ствол обрушился внутрь, и никто из радистов и механиков оттуда не вышел; Холла, наконец, задело, и «Магирус» сел на бок — пробило гравитационную подушку. Влекомый неясным озарением, Холл выломал из стенной ниши аварийные аккумуляторы и, раздирая руки проводами, подключил дополнительную подпитку. Колбаса поехала, ему удалось провести еще две заправки, и сразу же после старта последнего «Тандерболта» криптоны накрыли выход из галереи. Коридор повело в сторону. Холл повернул свой фаэтон, на предельной скорости проломил перекошенный шлюз, въехал в станцию и в ужасе стал ждать, что сейчас подойдет на заправку очередной самолет и сделать для него ничего будет нельзя.

Но больше на базу никто не вернулся. Группа Кергиани продержалась четыре с лишним часа и выполнила свою задачу — криптонам не удалось выйти на внутренний радиус трассы; еще через три часа на Ригль-18 — точнее, то, что от него осталось — подошел 121-й полк Маккензи, и командование в Стимфале было оповещено о том, что из шестидесяти защитников станции в живых обнаружен один человек. Так Холла впервые настигло то странное везение, которое ему потом не раз случалось проклинать. Он две недели проработал у Маккензи таким же заправщиком, и затем поворот истории прервал его военную карьеру и вернул жизнь в привычное русло.


Накануне неизбежно наступающей блокады Солнечной системы по международному телевидению выступил Дьердь Савориш — президент Леониды и неофициальный глава сходного со Стимфальским союза планет, образованного негуманоидными цивилизациями; отношения между Землей и Леонидой были сложными, зачастую алогичными, и на три четверти держались на ничем не объяснимой симпатии леонидян лично к маршалу Кромвелю. Именно вмешательству Леониды народы Валентины были обязаны тем, что Криптон не применил против них геофизического оружия. Теперь Савориш вновь взял слово.

Первый раз на памяти человечества вмешиваясь в ход стимфальских колониальных отношений, лидер объединения негуманоидных рас заявил, что в случае отказа руководства Программы заморозить контракт со Стимфалом и тем самым дать возможность войскам Кромвеля защитить Землю, Леонида через сорок часов объявляет войну и Криптону, и Программе.

По прошествии всего двух часов с ответной речью выступил директор Программы Идрис Колонна. Его выступление, мягко говоря, не являло примера дипломатической сдержанности. Досталось всем — и криптонам, которые оказались бессмысленными варварами, и леонидянам, которые лезут без разбора в чужие дела, и землянам, за чьи грехи приходится расплачиваться. В заключение Колонна сказал, что действие контракта приостановлено на два года, и уже в настоящий момент четыре из одиннадцати стимфальских флотов вышли в космос.

На следующий день Кромвель подписал указ об увольнении в запас всех добровольческих формирований; через полгода в Басре, сожженной дотла столице Криптона, был подписан акт о капитуляции, что было, надо сказать, жестом чисто символическим — от потерпевших поражение подпись ставил представитель Дархана, главного союзника Криптона, поскольку ни одного живого обитателя неразумной планеты к тому времени обнаружить не удалось. Если не считать ничтожного числа полумертвых и невменяемых, раскопанных позднее по бункерам, и небольшой части эмигрантов, в значительной степени ассимилированных, криптонская нация прекратила существование.


За три месяца до этих радостных событий, в Стимфале, на Ботвелл-сквер, был открыт монумент защитникам Ригля-18 — высокий гранитный «палец» с высеченными именами погибших. В торжественной речи на церемонии открытия Кромвель отметил «мужество заправщика Холла, который в течение трех часов маневрировал под огнем противника без всякого прикрытия».

Сам заправщик Холл стоял в это время возле него, смотрел на белую кромвелевскую гриву — не из-за нее ли его прозвали Серебряным Джоном? — летную куртку с маршальскими погонами, стариковские руки с рельефным плетением вен, и чувствовал себя глупо и не на месте, то и дело поправляя волосы — ветер с моря продувал осенний Стимфал — давно уже все позабыли, что этот город Пяти Космодромов был когда-то знаменитым морским портом, вторым Роттердамом.

Холла наградили, дали ему Солнечный Крест второй степени — как он понял, и как потом объяснял Анне, не за его собственные подвиги, но ради тех, кого увенчали посмертно хотя бы одного, но отметить прижизненно. Его таскали по всевозможным собраниям и банкетам, побывал он и на том, памятном, в Институте Контакта.


Нет, подумал Холл, проезжая мимо дорожного щита с надписью: «Брно — 5 км», там был разговор с Овчинниковым Это отдельно. Это потом.

По возвращении на Землю Холл и ахнуть не успел, как его с необычайной вежливостью, но исключая всякую возможность отказа, повезли в Сванетию, горный край сказочной красоты — родину Отара Кергиани. Там, в огромном то ли храме, то ли ритуальном зале, при колоссальном стечении народа устроили одновременно суд и тризну.

Это сборище, очень строгое по виду и очень трогательное по сути, потрясло Холла. На стене висела трассовая схема, и по ней ему пришлось рассказывать, как разворачивались события и что говорил командир; поднимались фантастического вида старики, некоторые даже при кинжалах, и высказывались, как, по их мнению, следовало поступить — Холл напряженно слушал синхронный перевод. В конце концов было решено, что и Отари, и уважаемый гость, несмотря на отдельные тактические неточности, в целом вели себя верно и мужественно, и лишь одно горько и прискорбно — что нет возможности похоронить героя в земле его предков.


Уже стемнело, когда холодным сентябрьским вечером в Праге, на площади Академии, Холл вышел из такси, взял чемодан и под прерывистой мелкой моросью зашагал к дому. Поднявшись к себе, он отпер дверь длинным ключом и вошел в мастерскую, погруженную во тьму; дважды налетев на стулья, подошел к столу, зажег привинченную к краю лампу и, не снимая пальто, закурил.

Все было по-прежнему, лишь на подоконнике прибавилось пустых бутылок, да на мольберте в углу стоял незнакомый, смутно видимый в полумраке портрет — кто-то из испанцев, машинально подумал Холл, кажется, девятнадцатый век. Гюнтер своеобразно воспользовался предоставленными ему правами. На столе, среди разворошенных папок с бумагами, пленок, кассет и календарей, стоял, отражая свет деревянным полированным боком, высокий, в стиле ретро, телефон. Холл курил, смотрел на него, клял себя за безволие, но поделать ничего не мог — шепотом помянул сатану, снял трубку и набрал номер Анны.


Брно. Подвальчику «У Моста», наверное, лет семьсот. Как и в былые времена Холл поставил машину между двумя каменными тумбами, спустился по восьми стершимся дугами ступенькам и толкнул дверь. Те же «демократические» скамьи, те же бравые глазурные усачи на расписных тарелках вдоль стен, из новшеств лишь стеклянная кабина газетного ларька, фонарем выпирающая справа от стойки. Холл взял внушительную, с крышкой, полуторалитровую кружку светлого пива (в этот раз пришлось объясняться по-немецки), на пятнадцать с лишним долларов накупил газет и всевозможных глянцевых изданий и уселся за черный лакированный стол. В подвальчике кроме двух стариков в этот час никого не было, музыкальный автомат у двери тянул что-то из репертуара шестидесятых годов.

Что ж, поглядим. Даже шрифты поменялись. Консультативное совещание глав государств — участников движения неприсоединения. И что? Вот — в своей речи Г. Сталбридж, председатель объединения, обвинил администрацию Дж. Дж. Кромвеля в имперском — так, так — и гегемонизме. Да, Звонарь гнет упорную линию. Еще — религиозный конфликт на Изабелле, Конгрегация по делам орденов, ага, епископ Джаксон заявил, что несовместимо — и так далее — словом, требовать от церкви, во главе которой стоит женщина. Джоан Стивенсон, в свою очередь, обвинила Ватикан... и все такое. Американский журнал, чей-то «Монитор», спрашивает в лоб: перейдет ли кабельное телевидение, как и кинопромышленность, в собственность мафии? Главари — так, так — Тоскано Ригозо и Рамирес Пиредра — отказались комментировать. Дон Джентильи согласился встретиться с нашим корреспондентом, так, накануне его машину обстреляли... Калибр... Доктор медицины Симпсон...

Холл отложил газеты и вернулся к пиву. Плакало ваше кабельное телевидение, подумал он, и тотчас же в памяти всплыло лицо Овчинникова, «северного красавца», министра иностранных дел Стимфала. Это он курировал малопонятные для Холла отношения Стимфала с земной мафией, и его слово в этих кругах имело немалый вес. Холл вновь хмыкнул — не убери Овчинникова Кромвель, бойкого министра точно прикончили бы мафиози — уж слишком активно он погнал подвластные ему преступные синдикаты на освоение своей любимой периферии, никакой Пиредра, или кто там еще, не стал бы этого долго терпеть. Изрешетили бы, как пить дать, просто не успели раскачаться, все сделал сам Серебряный. Впрочем, когда они с Холлом сидели рядом на пиру победы в Институте Контакта — длинные такие стояли столы под сенью древ — и Овчинников сказал: «Доктор Холл, я давно собирался с вами поговорить...»


Нет, прервал себя Холл. Сначала все-таки Анна. Ведь он и принял предложение Овчинникова из-за нее, из-за того максимализма, который смотрел на него из ее карих глаз и требовал заниматься каким-то грандиозным делом, каким-то, черт его дери, краеугольным начинанием... Он, конечно, и сам искал дела, и предложение было, слов нет, заманчивым, но все-таки начать следует с Анны.

По сути, она сказала ему «да» в тот первый вечер его возвращения. Почему? Жаль, что он не вел тогда никаких записей или дневника — хотя все равно бумаги погибли при аресте... а теперь толком не вспомнить, и лишь ясно ощущается — громадная разница между тем, как он представлял ситуацию тогда и как представляет сейчас. Ну а как сейчас?

Холл оставил газеты на память заведению рядом с кружкой, вернулся в машину и развернул схему. Так, сегодня он ночует в мотеле — вот квадратик у автострады, а утром, ни свет ни заря, должен быть в Нитре — и у него остается еще полтора дня, точнее, ночь, день и кусочек вечера.

Итак, все же — почему? Подморозило, Холл включил кондиционер, и потом — магнитофон с неизвестным блюзом. Ну что же, он ей не был неприятен как мужчина. Это было понятно с самого начала. Кроме того, ее мать — та, что по каким-то причинам так и не дала Холлу «места в сердце», но относилась к нему с неизменным уважением, — несомненно, оказала значительное влияние на выбор дочери. Затянувшаяся неопределенность положения Анны, ее нарастающая меланхолия не могли не тревожить родительскую душу, а Холл — человек с именем, и при том человек, на которого явно можно положиться.

Холл вытряхнул сигарету из пачки. Вот ведь какие интересные рассуждения. Наверное, все это правда, но было и еще кое-что. Анна, женщина до мозга костей, хотела семейного очага не меньше, чем заеденный тоской Холл. Он чувствовал, что она устала от бесконечно-беспросветного ожидания неведомо чего, от надежды, что прошлое, вернувшись, вдруг оживит ее теперешнее существование.

Не могла она не понимать и того, что далеко не всякий искатель ее руки — а годы идут — будет так же терпеливо, как Холл, сносить неуправляемые перепады ее настроений и метания в поисках места в жизни; возможно, к ней уже неосознанно явилось предчувствие надвигающейся болезни и краткости отпущенного на земле срока.

Да, мало веселого, а ведь он был счастлив в ту пору, и как-никак, но у него образовалась семья. Анна, ничего не скрывая, рассказала ему печальную историю своей любви, и они заключили молчаливый договор: она дарит ему себя, а он, в ответ на это, соглашается не требовать от нее того, чего она никогда не сможет ему дать.

Вероятно, такое условие можно назвать аморальным, но в целом их брак по расчету вполне можно было назвать удачным. Как жену и хозяйку Холл ни в чем не мог упрекнуть Анну, и это порой его глухо бесило, иногда ему казалось — пусть бы лучше скандал, но зато искренний... Тем не менее ситуация не изменилась до самой смерти Анны и даже после — как выяснилось на Валентине, близ местечка Идоставизо. Принесли бы годы в этот союз любовь, которой так ждал в ту пору Холл? Кто знает.


Вот теперь Овчинников. Правда, и здесь, как поглядишь, столько всего темного и зыбкого — а ведь казалось, все делалось так ясно и открыто. Никогда мы всего не знаем.

Итак, случайно или не случайно они сидели рядом на знаменитом банкете союзников, там, в Институте Контакта, по ту сторону Окна; ни тогда, ни теперь Холл не понимал, каким это образом Институт оказался союзником в войне с Криптоном, но пикник из каких-то соображений устроили именно там. После всех речей, в один из перерывов, когда все поднялись размяться и покурить, Овчинников сказал:

— Я давно собирался с вами поговорить, доктор Холл. Мне всегда импонировали люди вашего типа, а теперь обстановка складывается таким образом, что группа интеллигенции, близкая вам по складу, становится особенно остро нам необходимой. Давайте отойдем в сторону.

Они отошли, и Холл, подумав, спросил не об интеллигенции, а об обстановке. Оценив этот маневр, Овчинников усмехнулся и ответил так:

— Самый трудный вопрос, доктор Холл. Война открыла перед нами перспективы, к которым мы, в сущности, не готовы.

Да, надо было тогда сказать что-нибудь вроде: с войной переборщили, а генералы — плохие советчики в вопросах контакта; или просто: да, мол, странно как-то война закончилась — и может быть, по крайней мере, он пошел бы навстречу судьбе с открытыми глазами. Без сомнения, антикромвелевский заговор был уже на полном ходу. Но Холл промолчал — что была ему политика, — и Овчинников, сделав, наверное, в голове молниеносные поправки, продолжил:

— Я имею в виду не тот факт, что мы вышли в приграничные сектора, не проблему Дархана и даже не Изабеллу — кстати, вот наконец решение нашего экстрасенсорного дефицита — но речь не об этом. Речь, дорогой доктор Холл, о том, что Земля поставлена перед необходимостью выхода в Систему, перед необходимостью заявить о себе в масштабе Вселенной. Бог с ней, с критической информационной нормой и прочей кибернетической премудростью, — Овчинников весело махнул рукой, — вы просто взгляните на карту. Мы перерезали каналы входа в Систему сразу в двух местах, это даже если отбросить Дарханский ромб — возле Валентины и между Криптоном и Изабеллой. Кончается эпоха нейтрального зондажа, доктор Холл, к нам скоро пожалуют гости и начнут задавать вопросы, а что мы им ответим?

Они шли по дорожке парка, стояло лето, где-то цокала белка.

— У них, — Овчинников кивнул на зеленый небоскреб Института, — есть вот эта служба Контакта, какая ей цена — черт разберет, но все-таки есть, а у нас в этом плане — конь не валялся, знаете такую поговорку, нет? Мы прекрасно умеем воевать, но заметьте, это у себя же дома, иное, к счастью, не доказано, но вряд ли мы кого-нибудь оттуда, — Овчинников указал на небо, — сумеем потрясти нашими умениями.

Воздух был наполнен лесными ароматами, светило солнце, и Холл, помнится, с удовольствием поддавался гипнозу овчинниковского обаяния.

— Нам сейчас предстоит освоить минимум — научиться внятно рассказывать о себе, кто мы такие и вся ли наша слава в том, что мы сожгли Криптон и камня на камне там не оставили. Нужна новая точка зрения, а для этого нужны новые люди, которые смогли бы посмотреть на вещи иначе, чем смотрели до сих пор. В методике вашего подхода к живописи и к искусству в целом, доктор Холл, мне видится именно та широта взглядов, которая теперь приобретает такое значение; контакт, доктор, это в первую очередь отказ от любой ортодоксальности, контакт — это парадокс, и априорно предполагает парадоксальный стиль мышления. Ага, нас, кажется, зовут. Как вы понимаете, здесь не место для серьезных разговоров, поэтому во вторник я приглашаю вас в Женеву, у меня есть, как мне кажется, довольно интересное предложение. К тому же обещаю очень недурной стол.

— Лучше, чем здесь?

— Лучше, — пообещал Овчинников.

Такие или какие-то похожие слова сказал Холлу в ту встречу всемогущий министр, и Холл не утерпел, хотя и с шутками-прибаутками, но рассказал Анне об этом разговоре и лишь позже, вернувшись домой, он всерьез задумался над тем недвусмысленным предложением, которое ему было сделано.

Тогда он еще жил в своей мастерской, состоявшей из двух комнат, длинного коридора с дубовыми нештукатуреными балками под потолком, стенами из книжных полок и некоей пародией на кухню в конце. Из этой затянувшейся прихожей двери вели в обе комнаты. В первой, большой, было единственное окно во всю стену — наборное, со свинцовыми переплетами; все помещение занимал первозданный хаос физической и химической экспертизы, среди которого, как айсберги, белели чехлы всевозможной фототехники. Посреди, словно остров, возвышался заваленный бумагами письменный стол с двумя телефонами. В комнате поменьше, напоминавшей скважину, с таким же старинным окном — только здесь рама поднималась вертикально и целиком — помещалась спальня. Здесь у Холла была кровать с шотландским пледом, на который он бросал шляпу, музыка трех родов, шкаф с резным карнизом неизвестного назначения, шкура загадочного животного на стене, а на ней — еще один телефонный аппарат в ветхозаветном духе, с никелированными рогами рычага.

Вот в этой-то комнате, устроившись с сигаретой у поднятого, несмотря на холод, окна. Холл терзался, ехать ему в Женеву или нет. Хотя вранье, что там было думать, все было уже внутренне определено, Анна обрадовалась его рассказу и даже поздравила — «Я так счастлива за тебя» — право, можно было и обидеться — будто Овчинников вытащил его бог весь с какого дна. Но Холл не обиделся, а только выстрелил окурком на площадь Академии, с грохотом вернул раму на место и вымолвил, обращаясь к магнитофону:

— Да, был я вольный стрелок.


На Женеву в середине ноября неожиданно пали морозы, и город встретил Холла снегом, инеем и сосульками; впрочем, как и вчера в Бреслау, он не успел сделать и двадцати шагов, как был усажен в представительский «мерседес» размером с железнодорожный вагон и помчался в тепле и комфорте на стоявшую на берегу озера виллу, где находилась резиденция Овчинникова.

Женева была запружена войсками. Кроме полиции, на каждом углу поднимали хлысты антенн армейские «джипы», патрули стимфальских черных беретов гремели подковами сапог по граненым камням мостовых — можно было подумать, что Серебряный Джон решил завоевать Европу, начиная с середины. Холл даже не сразу догадался, в чем дело, — ну да, совещание государств-участников Стимфальского блока на уровне министров иностранных дел — Блессингтон, Хаксли, Пуркинье, Овчинников и прочие, самый разгар, каждый лезет вон из кожи, чтобы переложить на плечи собратьев основное бремя расходов по союзной солидарности.

Миновав тройной кордон оцепления, Холл с двумя сопровождающими шел по сводчатым коридорам огромного дома с пестрыми витражами стрельчатых окон и величественными дверями в два человеческих роста; откуда-то из глубины доносился писк принтеров, изредка проходили люди с бумагами. Наконец его привели в зал — иначе нельзя назвать это помещение с бассейном и зимним садом — и велели ждать. Усевшись на диван, Холл предался ожиданию, разглядывая в воде необычного вида рыб, похожих на осетров. Через некоторое время он обнаружил, что отнюдь не одинок — по ту сторону бассейна, полускрытый зарослями каких-то вьющихся растений, с журналом в руках сидел человек в джинсах и синей рубашке. У ног его лежала овчарка, а через плечо к поясу пробегал белый ремень, и такая же белая кобура выглядывала у него из-под мышки; подняв голову, Холл увидел второго, весьма похожего на первого — он расположился на галерее с балюстрадой, проходившей тут на месте отсутствующего второго этажа. Оба не обращали на гостя ни малейшего внимания, и Холл испытывал неловкость, не зная, следует с ними здороваться или нет.

К счастью, скоро в конце зала открылась дверь, к Холлу подошла очень милая девушка и сказала, что господин министр сейчас выйдет, и действительно, спустя десять минут показался и сам Овчинников.

— Здравствуйте, Холл, рад вас видеть, — объявил он, протягивая руку метров, наверное, за восемь. — У нас тут страшная запарка, как долетели?

Долетел. Вот когда стало окончательно ясно, что обратной дороги нет, и что добравшись до этих палат с осетрами и собаками поздно отказываться, что бы там Овчинников ни предлагал. А предлагал он вещи, между прочим, крайне интересные и привлекательные.

— Начну с задачи. Холл. Суть ее внешне проста — перейти в космосе рубеж Земли — смотрите сами — что ни говори, но Дархан и Криптон, и даже Изабелла — все это, без спора, малопонятные, дикие, но все же модификации Земли. А нам в ближайшее время предстоит контакт с тем, что с Землей не имеет ничего общего.

— А Леонида? — машинально спросил Холл.

— Леонида, безусловно, камень преткновения, но нас там отказываются понять совершенно сознательно, что уже свидетельствует о понимании. Но как на пример мы на это, естественно, ориентироваться не можем. Словом, конкретно я предлагаю вам должность директора, скажем так, культурной программы контакта. Значит это вот что: вам и вашим людям предстоит решать, что и как рассказывать соседям по Системе о живописи, литературе, об искусстве Земли в целом. В вашем распоряжении будут более чем значительные средства и очень широкие полномочия. Решайтесь, Холл.

— У меня есть несколько вопросов, — сказал Холл. — И первый такой — здесь можно курить?

— Ради бога.

Холл полез за сигаретами и тотчас же, неведомо как, огромная псина очутилась рядом и положила голову ему на колени; оба сидельца, как он заметил краем глаза, одновременно отложили журналы. Холл закурил, стараясь, чтобы дым не попадал на собаку.

— Почему выбор пал именно на меня? Я до сих пор не имел дела ни с каким контактным ведомством.

— А у нас и не было до сих пор никаких контактных ведомств. Вы встанете у истоков, Холл, у самых истоков. А причины в общем таковы — вы один из ведущих специалистов на стыке искусства, науки и техники, вам едва-едва тридцать, вы глубоко симпатичны мне лично и вдобавок ваша кандидатура признана лучшей по системе тестов Юнга, шестьсот восемьдесят семь пунктов, не шутите! — Овчинников засмеялся.

— Что-то я не припомню, чтобы мне в последнее время задавали какие-нибудь вопросы.

— Разумеется, Холл, зачем же существуют все эти карлойды, моделирование личности и прочая чертовщина? Естественно, вас никто не беспокоил. Уже одно то, что вы воевали, много значит.

— Вы прекрасно знаете, что ничего героического я не совершил.

— Дело отнюдь не в этом, дело в степени социальной ответственности и, кстати, вы напрасно скромничаете — именно героическое вы и совершили. Что вас еще интересует? Вероятно, деньги? Если я ничего не путаю, вы собрались жениться?

— Об этом вам тоже рассказали карлойды?

— Не сердитесь. Холл, положение обязывает. А деньги такие: вы будете входить в категорию класса С по ДЖИДИТС и ЮНЕСКО, да-да, не удивляйтесь, мы — военная администрация, ничего не поделаешь; значит, около двадцати тысяч по стимфальскому номиналу, так сказать, за звездочки, и еще половина от них — государственных, плюс все блага — машина, киборг-обслуживание и прочее... ну, и еще, Холл, перспектива.

— Студенты всегда меня спрашивают — какие сроки?

— Со сроками пока вопрос сложный, но, словом, вы решились?

Он помнил, как в тот момент в душе поднялась ледяная волна страха, как в самолете, когда уже заперты все двери и турбины одна за другой пробуют голоса — есть все же какое-то шестое чувство; под рубашкой от ключиц к животу скатилась холодная капля; он сказал:

— Я согласен, но ситуация представляется мне не совсем ясной...

— Думаю, что она еще запутанней, чем вам представляется, но давайте перейдем в другое помещение и там обсудим детали.

В комнате, от которой у Холла остался в воспоминаниях лишь головоломный рисунок паркета да обилие граненого стекла в ампирных оправах, их ожидали два человека.

— Итак, знакомьтесь, — заговорил Овчинников с порога, — доктор Хедли Холл, директор нашей культурной программы. Это — профессор Брайан Брид, директор научно-технической программы, и Шелтон Карри, начальник медико-биологического проекта. Вскоре к вам присоединится доктор Сарториус, историк, он сейчас в Абердине, сенсорную поддержку вам будет оказывать Гвен Стюарт, она прилетает на днях. Получается, как видите, своеобразный интернационал — Соединенные Штаты, Великобритания, Стимфал и даже Изабелла. Какие у кого сразу будут вопросы?

— Вопрос сразу у меня, — начал Холл, — Во-первых, я предвижу значительные семантико-лингвистические трудности — каким образом их предполагается решать? Второе — кто и как будет координировать нашу деятельность?

Забавно. Тогда, в обществе незнакомых людей, основательно сбитый с толку, он вдруг сорвался с места в карьер — в противовес своей растерянности, — но Овчинников воспринял это как должное.

— Координировать ваши действия буду я, и, между прочим, никакого другого начальства над вами не будет — думаю, это сэкономит нам массу времени. Что же касается тонкостей — доктора Брида, полагаю, волнуют те же проблемы, — то решение здесь будет такое: вас всех пятерых в скором времени ждет дальняя дорога — на стажировку в Институт Контакта.

— На какой срок? — спросил Брид.

— Не знаю, вам виднее, господа директора, вам нужно овладевать ремеслом, а потом еще и учить других. У меня есть принципиальное согласие лидера их контактных служб Эриха Скифа, а уж дальше дело за вами. Рассчитывайте примерно на год, а дальше готовьтесь держать ответ.

Овчинников подошел к старинному бюро и поворошил пачку бумаг.

— Первичные ориентации у нас две — Тиханский союз и Хасмонея, вероятнее всего, разговор начнется с ними. Вот тут у меня данные наблюдений за десять лет — увы, сие скудно, неполно и мало нам поможет, сплошь линейные характеристики — посмотрите. Но ничего, лиха беда начало, головы на плечах, есть у кого поучиться. Им там, по ту сторону Окна, начинать было легче — международный Инфор, Мировой совет, не было всех этих послевоенных границ — мы, конечно, на голом месте, но оснащенность у нас сейчас неплохая, и... на вас вся надежда, друзья мои.


В мотеле Холл поставил машину под навес, к середине ночи потеплело, редкие игольчатые снежинки сменил дождь, капли гулко барабанили по крыше, спать не хотелось. Холл вынес на крыльцо домика стул и курил, глядя в темноту, скупо украшенную далекими огоньками.

Да, Овчинников сгинул как мираж. Что же, все их контактные построения тоже были фантомом, созданным его воображением? Не химера ли вообще некий чистый, абстрактный контакт? Может быть, оппоненты справедливо пугали их лавиной детерминированных частностей, в которой им якобы суждено было захлебнуться? Может быть, да, может быть, и нет. Если бы Овчинникову дать еще год, если бы они успели полностью опробовать их построения... Что же, по крайней мере, он целый год со спокойной совестью смотрел в глаза Анне. Государственная деятельность тоже, оказывается, имеет свои преимущества.

Как бы то ни было, он покинул электрифицированную готику университетов, торги, архивы, симпозиумы и окунулся в новую для себя жизнь. Контактное хозяйство разрослось мгновенно, все было невиданно, интересно, и впервые в жизни Холл принимал решения в международном масштабе — он делал это с надлежащей естественностью, хотя и не без внутреннего холодка, и сам процесс, что греха таить, доставлял ему удовольствие.

После начального и довольно увлекательного периода теоретических и программных блужданий — максвелловские уровни, информационные площадки, экспресс-методики, скрининг-методики — дело пошло на лад весьма споро. Они успешно наработали две программы, провели обкатку в стимфальском ГВЦ, концы сходились с концами, и нищие книжные черви теории информации должны быть до гробовой доски благодарны этим экспериментам. Под началом у Холла по всему миру трудилось уже человек пятьдесят, не считая внештатных консультантов — вот, например, загадка: чем восприятие Рембрандта на шестом максвелловском уровне отличается от восприятия на восьмом?

Холл прикрыл глаза и прислонился затылком к стене. Стена была шероховатая и влажная. Надо все же поспать, завтра опять ехать целый день. Хорошо спать под дождь. Где теперь все эти люди? Что стало с теми программами? Если отбросить всякую суету, их работы были неплохи, вот, помнится, музыка и живопись 13-15 веков, уж такая там была кривая распределения... У Кромвеля есть какая-то комиссия по контактам, Пол Мэрфи, что приезжал к Холлу в Герат, как раз оттуда, но чем они там занимаются — бог весть.

Он постоянно был в разъездах — Стимфал, Институт, консультации с людьми Скифа, с экспертами; именно в ту пору Холл и познакомился со Звонарем — Гуго Сталбриджем, композитором и героем партизанской войны на Валентине. Сейчас он там президент и признанный лидер движения неприсоединения, даже, пишут, договорился с Леонидой, а ведь в шестидесятом они вместе подбирали резерв-блок для какой-то из музыкальных программ, вот как бывает. Тогда, проведенный дружеской рукой Звонаря за кулисы музыкального бизнеса, Холл был изумлен, и даже не столько тем, как глубоко проросла на этой ниве мафия, а тем, сколь широки и сложны международные связи преступных синдикатов — в том числе и со стимфальской администрацией. Воистину, по части соединения криминал всех стран намного обогнал пролетариат.


Домой, в Прагу, он стремился выбраться при любой возможности. Домой. Год с небольшим у него был дом. Возвращался обычно или через Эль-Хомру, или через Неваду, край родной — господи, ни разу не заехал к матери. Теперь почему-то кажется, что это всегда происходило зимней ночью, хотя бывало и лето, был и день, но память сохранила лишь морозную сухость пустыни, стыки бледных мозаичных плит под ногами и желтые цифры в черном небе — «23.46... 23.47» ; с космодрома он звонил в службу обеспечения, и в аэропорту его ждал киборг с машиной и заготовленным букетом темно-красных роз. Лифт поднимал его на их верхотуру, Анна открывала дверь... Чаще, правда, открывала ее мать, и цветы Холл вручал ей, попадались еще разные гости... Бог с ним. Неважно.

Однажды утром, зимой, кажется, в праздники, идти никуда не надо, он проснулся первым, неслышно встал и подошел к окну. Светло; внизу, на крышах, лежал снег, он смотрел на них с высоты птичьего полета; далеко, в синей дымке рисовались шпили университета, стекло было холодным, а в комнате было тепло, и за его спиной спала Анна, он слышал ее дыхание... Минута — недолго, но в эту минуту в нем прозвучал Глас Божий, шепнувший — ободрись, не напрасно. Эти заснеженные пражские крыши он потом не раз вспоминал в компании двух неразлучных подружек — грязи и смерти, и знал, что отпущенное ему счастье он получил полной мерой.

Можно, правда, вспомнить и другое. Нет, нельзя. Сдавив фильтр, Холл растер окурок о каблук и щелчком выбросил в промозглую весеннюю ночь. О другом приказано забыть.Все слишком быстро кончилось, чтобы помнить ссоры, споры и прочую дребедень.


Тогда Анна еще выбирала между строительным дизайном, аспирантурой и восточными танцами. Она болела, и Холл сначала устроил ее в парижский онкоцентр, потом возил в Москву, а затем — в Стимфал, там она пролежала дольше всего. Прямо из клиники они ездили на приемы и вечера, в конце того года их было особенно много, и Анна имела несомненный успех: она вела себя естественно, а это много значило — ни ум, ни красота никого на здешних паркетах удивить уже не могли. Пару раз сам Дж. Дж. церемонно пожал ей руку — на Холла это произвело гораздо большее впечатление, чем на нее.

Холл начал постепенно выдвигаться в своем контактном ведомстве. Может быть, тут сыграли роль симпатии Овчинникова и Скифа, или он и впрямь лучше остальных сумел ухватить суть дела — сказать трудно. Надо сказать, что никто из его коллег и не стремился взвалить на себя бремя административных решений, так что Холла в шутку уже называли генеральным директором Контакта, и доля правды в этой шутке неуклонно росла.

Но дальше... Дальше реальность перешла в наваждение, ориентиры потерялись, и к тому времени, когда вещи встали на свои места, все было кончено, и пошел иной отсчет. На исходе был шестидесятый год, Анна лежала в Первой клинике Пражской медицинской академии; колючее слово «аденокарцинома» тяжко вдвинулось в жизнь Холла. Он бросил стимфальские дела на Брида, а сам сидел в Праге с двумя ассистентами; Анну лечил тот бородатый эфиоп, кажется, Калвелл.

Бесконечно отдаленный, и все же не угасший отголосок кошмара тех дней проникает даже сюда, в этот мотель, сквозь прессованные из строительных отходов стены. В Праге у Холла не было собственного ключа к экспрессинфору, и обо всех событиях он узнал из газет и по телевидению, второго ноября.


Какая была осень? Ничего не осталось в памяти. Анну оперировали как будто шестого. Или четвертого? Забыл. Холл вернулся в домик, снял пальто и улегся на кровать, глядя в окно и заложив руки за голову. Овчинников с Кромвелем не ладили давно, вообще никогда не ладили. Кромвель говорил, что идти в Систему и приграничье рано, что нет инфраструктуры, и если напросимся на второй Криптон, то придется во сто крат хуже, потому что с Системой шутки плохи. Культурное проникновение, отвечал Овчинников, контакт и политика открытых дверей, «овчинниковская ересь», вот как это называлось, думал Холл, лежа на своей собранной из красных изогнутых трубок кровати. Нет, Анну оперировали именно четвертого.

А за два дня до этого, второго ноября, Серебряный Джон отправился на ежегодный отдых в Контактерскую Деревню Института. Спустя час после его перехода через канал Окна группа офицеров во главе с генералом Самариным блокировала переход. Окно было перекрыто, все отношения со структурами соседнего мира прерваны, и Дж. Дж., таким образом, утрачивал надежду когда-нибудь закончить отпуск. Одновременно в Стимфале произошло то, что называют государственным переворотом — кромвелевская администрация была устранена, и к власти пришло правительство Радомира Овчинникова.

Умница Овчинников, думал Холл, как же обманул тебя этот седой дьявол? На что ты надеялся? Что упустил? И если бы не Алурский переход, вышло бы хоть что-нибудь из этой твоей затеи? Ох, что-то не верится... А с переходом — да, это был подвох. Никому и в голову не приходило, что от Аналогов можно вернуться еще одним путем — через Алурскую трансферацию. Знал об этом один Кромвель, и еще — его старинный друг Глостер, директор НИИМС, физик, автор теории перехода и пространственных перекрестков. Глостер говорил, что покончил с политикой ради науки, да, как видно, покончил он с политикой, но не с политиками, тем паче что львиная доля его науки оплачивалась стимфальскими деньгами. Вот как все вышло. Кромвель дал сорнякам взойти, перед тем как перепахать поле.


Наступил смутный месяц «ереси». Потребовался какой-то отчет, не то заключение, и Холл писал его дома, в Праге, каждую минуту ожидая звонка из клиники, и чтобы не рвать нервы, поставил себе отдельный телефон с монитором для связи со своими людьми из контактных групп. Все перемешалось в те дни — темнокожий Калвелл, сводки, консилиум, реанимация, капельница, долгозвучная медицинская латынь, овчинниковские реформы, о которых говорил приемник в машине — упразднение внутренних гарнизонов, брожение в армии, перестановки в «Трансгалактик Интернешнл», отчет — черт знает, о чем он там писал — и снова Калвелл, снова консилиум.

Анна держалась изумительно. Ее глаза, лицо с недобрым горящим румянцем — она всегда улыбалась ему, даже когда была уже не в силах поднять голову от подушки. Странное спокойствие снизошло на нее в то время, и лишь однажды она спросила без всякого ужаса: «Хедли, я умираю?». Впервые в ее голосе он услышал искреннюю веру в его любовь, и еще — печальную просьбу о прощении за всю ее невольную вину в их нескладной семейной жизни. Было ли это раскаянием, дарящим надежду, или просто минутой, рожденной страхом смерти? Проклятый африканец, почему ты так поздно взялся за скальпель!

Узорчатая тень от козырька над крыльцом лежала на оконном стекле. Значит, все-таки она верила. Глупо сомневаться — иначе ничего и быть не могло. Или могло?


Звезда Овчинникова закатилась стремительно, и чаши весов почти не колебались. Третьего декабря, ночью, открыв Алурский переход, на станции Ригль-4 высадился Кромвель. Он был один, если не считать робота-хранителя. Никто, и в первую очередь Овчинников, этого не ожидал, и прежде, чем перекрыли каналы связи, Дж. Дж. обратился к армии с речью. Она была очень короткой — Серебряный Джон назвал политику Овчинникова гибельной и пообещал амнистию всем тем, кто сохранит верность законному правительству и присяге.

Спустя пять часов генерал Халл Маккензи, Бешеный, тот, что некогда снял Холла с Ригля-18 и которого Дж. Дж. то возвращал обратно в полковники, то снова жаловал в генералы, а то и сажал под арест — в зависимости от дикости очередной выходки, — поднял ремонтный батальон, в который сослал его Овчинников, и на глазах у всей армии отправился на подмогу Кромвелю. Это была безусловная наглость, но на пути через сектор Бешеному практически не пришлось расчехлить орудий — и это ясно показало, что дни Овчинникова сочтены. Общая растерянность кончилась, вернулся старый хозяин. Теперь все решало время.

После затянувшейся паузы Овчинников приказал блокировать Ригль-4 и тем самым объявил гражданскую войну в пределах Стимфальского союза. Но к станции уже подошел Шестой флот адмирала Ромодановского, и с борта флагманского авианосца «Арес» Кромвель уже командовал верными ему войсками. За исключением трех-четырех мест, сопротивления он нигде не встретил, новый командующий объединенными силами блока Джонстон Блэйк добровольно сложил с себя полномочия после того, как ему сообщили распоряжение Кромвеля: «Передайте этому старому дураку, чтобы не вздумал застрелиться», а Блэйк, успевший присягнуть Овчинникову, всерьез об этом подумывал. Девятнадцатого декабря Овчинников был арестован, а двадцать третьего Кромвель вернулся в свою резиденцию в Стимфале. Началось разбирательство.


Никакого грандиозного судилища, однако, Дж. Дж. устраивать не стал, видимо желая представить произошедшее как досадный эпизод. Лишь через год Верховный трибунал приступил к официальным слушаниям и без всякой шумихи, при фактически закрытых дверях, приговорил одиннадцать человек среднего звания из команды Овчинникова к различным, отнюдь не чрезмерным срокам. Если не считать волны всевозможных понижений и разжаловании, то этим дело вроде бы и ограничилось.

Но за этот год в армии и других ведомствах произошли перемены весьма серьезные. Будучи уже в Герате, по служебному справочнику новых назначений. Холл прикинул, что по самым скромным подсчетам освободилась треть должностей сверху донизу. Люди, занимавшие их, исчезли неизвестно куда, и никто не спросил об их судьбе, суда для них не было, было только следствие и был приговор. Многих Холл потом встречал на Территории и Валентине, некоторые впоследствии, вероятно, вернулись, некоторые сгинули навсегда. Глава же всего предприятия, Овчинников, даже не был осужден, а просто направлен губернатором на захолустную Басру-6, где менее чем через полгода скончался от неизвестной эндемичной болезни.


Анна умерла двадцатого, во вторник утром. Это, думалось Холлу, была ее прощальная победа — она увидела утро следующего дня. Соответствующей моменту трагической ясности у Холла в душе не было, напротив, творились сумбур, мешанина и одновременно — непонятная окостенелость. Много разновидностей любви может жить в человеческой душе — любят и родную мать, и жену, и старую собаку, и чашку с отколотой ручкой. Но та часть души, где любовь еще и вера, и надежда на того самого, одного-единственного человека, зыбкий и восхитительный, как сказка, мост к другому сердцу — эта часть его души сгинула навсегда, оставив после себя рубец, как после инфаркта. Сохранилась симпатия, привязанность, чувство товарищества, которое всегда чуть-чуть чувство собственности, остался голос плоти и черт знает что еще, и вместе с этим всем — ледяной оскал одиночества.

Хоронили в четверг. Вид у Анны был печальный и торжественный, Холл вдруг вспомнил о ее предках, нескольких поколениях славянских революционеров, которыми она втайне гордилась. После всего он стоял один, сунув руки в карманы распахнутого пальто, падал снег, было белым-бело, Холл тупо смотрел на свеженасыпанный рыжий холмик, и мысль о том, что сейчас нужно куда-то ехать и что-то делать, казалась ему безумной. Но он поехал, и сел за стол, и вошли те двое, и спросили: «Доктор Холл?», и настали новые времена.


Его отвезли в Стимфал, на 62-ю, и там-то он и остался без часов и кольца, а также обрядился в не лишенные изящества синие джинсы, такую же куртку с белой надписью на спине «8 БЛОК» и кепку с той же цифрой. С одеялом и миской в руках, в сопровождении молчаливого человека он долго шел по длинным коридорам, опускался и поднимался на лифтах — так что даже перестал понимать: на земле он находится или под землей, — миновал немало решетчатых дверей и в конце концов попал в царство вечного дневного света, где стены с колючей тюремной лепниной выкрашены полимерной краской, где фасад отведенной тебе клетушки изображают эмалированные прутья, и сливные бачки унитазов стройным рядом выглядывают в коридор.

Это место именовалось «обезьянник», или, более официально, следственный изолятор. Отсюда Холла переводили только один раз, неизвестно зачем, на другой этаж в настоящую камеру с дверью на цепи, волчком и маленьким люком, через который ему подавали еду и бритву. Потом его снова отвели в обезьянник, но уже в другую ячейку. Бог с ней, с баландой и прочим, хуже всего было с куревом. Курить можно было только на допросах у следователя, тот угощал Холла сигаретами, фамилия у него была какая-то сербская — кажется, Дибич. Или Гловбич.

Этот следователь — как будто все же Гловбич — отнесся к Холлу со всей профессиональной серьезностью, тактику строил сложно и начал с отвлекающих теоретических вопросов. Но Холл этой игры не принял, отвечал уныло и односложно — нет, ни о каком заговоре не слышал, за время «ереси» был в Стимфале один раз, говорил с Овчинниковым о вещах, к политике отношения не имеющих, собственного отношения к событиям выработать не успел.

Гловбич, по-видимому, ожидал другого эффекта от своих полемических хуков и клинчей. Они беседовали по восемь-десять часов в сутки, специалист он был, судя по всему, хорошего класса и перестроился очень быстро. Перед Холлом легли на стол копии черновиков — Овчинников при аресте не успел или не захотел уничтожить никаких документов, — и Холл впервые в жизни ощутил ужас, доходящий до физической дурноты. Он чуть было не попросил стакан воды. Здесь почти на каждой странице, где Кромвелю со товарищи через слово обещалось изгнание и забвение, рукой Овчинникова было написано его, Холла, имя. Там и сям среди косых завитушек почерка автора «Истории народов», мелочи диктофонного шрифта и вертикальных знаков равенства значилось: «поручить Холлу», «этим займется Холл» — и так далее, в том же духе.

Ему изменили нервы — слава богу, ненадолго. Он было заговорил, что доктор Брид может подтвердить... потом остановился. Спасибо Анне даже за это — шок от ее смерти еще жил в нем и позволил вести себя с достоинством, отстранившись от краха, постигшего его собственную персону.

— Я знаком с маршалом, — сказал Холл, глядя в шероховатый пластик парты, в которую был упрятан, — и если все это не подделка, то что бы я теперь ни говорил, моя участь решена. Признаваться мне не в чем. Единственное. что мне остается — это утверждать то, что было на самом деле — никогда Овчинников не делился со мной никакими политическими планами, и все вот это — для меня полнейшая загадка.

Гловбич снова показался недовольным и ожидавшим, похоже, возражений иного рода, допросы продолжались. Кто присутствовал тогда-то в таком-то месте, что говорил такой-то, по каким каналам, кого можете назвать. Холл устало отвечал на все вопросы, его отводили обратно в обезьянник — помнится, в то время он приохотился спать на животе.

Затем наступил перерыв. Холла оставили в покое, и дальше характер бесед изменился. В ход пошли записи и официальная документация. «Это ваша подпись?» Да, отвечал Холл, моя. «Прислушайтесь, это говорите вы или кто-то и. ваших сотрудников?» Это говорю я, признавал Холл.

И финал. После обычных разговоров Гловбич замолчал, и с некоторым трудом, обратив взгляд вроде бы и на Холла, но несколько в сторону, произнес странную фразу со вполне, однако, очевидным смыслом:

— Холл, я готов верить в вашу непричастность, но обстоятельства таковы, я надеюсь, вы сумеете меня понять.

Еще неопределимый срок он проспал на своей койке, и по истечении этого срока вновь по коридорам и тоннелям был приведен в обширное прохладное помещение без мебели, с трубами, проходившими по потолку, и стенами, выкрашенными во все тот же ядовитый синий цвет. Тут собралось человек пятьдесят, все в таких же робах, как и у Холла, и совершенно неотличимые друг от друга. С небольшого возвышения человек в форме внутренних войск сообщил, не заглядывая ни в какую бумажку, что все присутствующие приговорены к пожизненной ссылке на Территорию; их по одному вывели во двор-колодец, там лежал снег — шел уже новый, шестьдесят первый год, Холл этого не знал; морозный воздух нес аромат гнилой стимфальской зимы — закружилась голова, свет резал глаза; всю компанию рассадили в машины и отвезли в аэропорт, там двое угрюмых молодых людей вкатили каждому по четыре кубика нембутала, и очнулся Холл уже в пункте формирования Форт-Бэннинг.

* * *
Да, уже светает. Он все-таки заснул. Двадцать минут седьмого. Холл размялся — как быстро привыкаешь и перестаешь замечать, что у тебя на месте обе руки! — побрился, поплескался в холодной воде, помассировал глазные яблоки — ничего, голова как будто ясная. Не накидывая пальто, протер у машины лобовое стекло, и через минуту автомобиль, урча, вынес его на шоссе. Завтракать, чудо японского машиностроения, будем в Нитре.

Территория. Она забрала десять лет его жизни. Десять лет он был ее частью — как лес, как вода, как звери в этом лесу и рыбы в этой воде. О Территории придется рассказать особо.

В позапрошлом веке, в Т-14, что означает сектор, противоположный Валентине, в никому не ведомой тьмутаракани обнаружили планетологический феномен, который назвали Пленкой. Каким образом эта космическая диковина возникла, объяснить никто не мог, и аналогов ей нигде не было. Максимальная толщина ее достигала 10000 — 15 000 километров, а местами падала до 6 000 — 7 000, по площади же пленка сравнима примерно с четвертью площади теоретической орбиты Меркурия, а по форме представляет собой неправильную полусферу. Эту фигуру можно вообразить как половинку глобуса — изрядно помятую и рваную по краям, поставленную почти вертикально и в таком виде вращающуюся вокруг местного двойного солнца по орбите, напоминающей сильно сплющенную восьмерку.

Кроме самого факта совершенно несуразных размеров, Пленка обладает еще одной особенностью, которая и определила весьма необычный характер ее освоения и истории. По неизвестным причинам — неизвестным не потому, что наука не могла их объяснить, а потому, что никто никогда их не изучал — давно, в общем, известное явление энергетической квант-рефракции достигает на Пленке колоссальных величин. То, что на Земле и Стимфале с трудом и не всегда фиксируют сверхчувствительные приборы, здесь стало настоящим бичом. Мало того, что на Пленке не шел ни спонтанный, ни индуцированный распад тяжелых элементов, и это разом перечеркивало все надежды на полезные ископаемые, тут отказывались работать хоть сколько-нибудь мощные генераторы, аккумуляторы и электродвигатели и сколько-нибудь заметно потребляющая электроника. Эта странность получила название Барьера. Барьер сильно неоднороден по высоте и концентрации, но в среднем поднимается над поверхностью на 100 — 150 километров, а насколько уходит вглубь, никто измерить не пытался. Никого это не интересовало.

На кой черт, думал Холл, скользя взглядом по указателям и чувствуя, что сон снова начинает одолевать его, на кой черт было там что-то мерить и изучать, если все заранее знали, что ничего там нет и быть не может.

Но именно с Барьера начинается первый период истории Пленки. При подходе планетарные движки шаттлов и яхт гасли на девяносто процентов мощностей и выше, вся навигация глохла, и в оставшиеся минуты пилотам предоставлялась возможность выяснить, кто что помнит из «Отче наш». Количество катастроф перекрыло все нормы. Пленку объявили опасной зоной, на нее продолжали высаживаться, ее забросали роботами и киборгами, и все с тем же результатом.

Однако дело освоения все же сдвинулось с мертвой точки, потому что в этих необъяснимых тогда авариях — в чем некогда с удивлением убедился Холл, познакомившись со статистикой — уцелело не так уж мало народа, ибо интуиция и опыт перед лицом надвигающейся гибели творят порой любопытные вещи. Какой-то Патрик Флеминг, закрутив с перепугу и вопреки всякой логике непостижимый сверхъестественный штопор, умудрился посадить на Пленку целый десантный крейсер. Первые поселения таких робинзонов и наметили тот район с неопределенными границами, который впоследствии нарекли Территорией.

Лет через двадцать с физической сущностью Барьера разобрались, и аварий больше не было. При ООН создали Комитет содействия, и на Пленку по несколько раз в год сбрасывали медикаменты, почту, оружие и прочее, используя для этого планерную авиацию, всевозможные слабосильные моторчики и парашютную технику.

Тем не менее население Территории продолжало увеличиваться, и отнюдь не только за счет естественного прироста. Уже в те времена на Территорию ссылали, учитывая стопроцентную гарантию невозвращения; сюда бежали — от закона и от беззакония, от непонимания и от понимания слишком хорошего. В больших количествах на Территорию мигрировали отшельники, сектанты и представители нетрадиционных религиозных течений в надежде основать что-то нетривиальное в церковном плане. В результате в местной политике значительную роль играл клерикальный элемент, и даже Холл — довольно закоренелый безбожник — был короткое время членом приходского совета.

Второй этап в развитии Территории наступил в начале прошлого века. В это время в Стимфале и на Дархане практически одновременно было изобретено устройство, названное в одном случае «ромашка», а в другом — «медуза», которое своеобразным лифтовым путем дало возможность покончить с обособленностью Территорий. Около двухсот маломощных двигателей, не попадающих под действие рефракции, закольцованные в один пакет, поднимали вполне солидный даже для современных масштабов контейнер к верхней границе Барьера, сюда подходил ракетный катер — в холловские времена «Ял-Скевенджер-601» — и на инерционной траектории контейнер забирал, на его место пристыковывая новый, после чего направлялся к дрейфующему на безопасном расстоянии стандартному грузовику, а «ромашка» тем же порядком возвращалась на землю.

Никаких особенных изменений новая эпоха, однако, не принесла. Появились стимфальская и дарханская Территории, появилась администрация, не очень понятно что администрирующая, поскольку малочисленность и колоссальная распыленность территориальных поселений, между которыми лежали многие сотни, а порой и тысячи миль никем не хоженых лесных дебрей, лишала централизованную власть всякого смысла. Началась торговля — в основном кое-какой дичью и натуральными мехами — в смехотворных масштабах из-за полнейшей нерентабельности; до крайности чахлый туризм — все то же самое можно было найти гораздо ближе и дешевле. Единственное, для чего годились эти места — для тюрьмы и ссылки, Для этого они и использовались, и даже это не окупалось.

Так безрадостно выглядели края, куда в феврале шестьдесят первого вместе с партией других ссыльных прибыл, завернутый во вкладыш от спального мешка, спящий безмятежным химическим сном государственный преступник Хедли Холл. Ему предстояло воевать почти во всех районах Территории, на Границе и за Границей, поэтому, покончив с историей, придется сказать несколько слов о здешней географии.

В отличие от Галлии, Территория делится на четыре части, хотя деление это весьма и весьма условное. Северо-Запад (истинный Северо-Запад, так как первопоселенцы, лишенные компаса и сбитые с толку особенностями вращения Пленки вокруг солнца, последовали земным аналогиям и перепутали стороны света, что отразилось в названиях) — это земля обетованная. Здесь находится полуофициальная столица — Монтерей, здесь резиденция генерал-губернатора, здесь взлетают и садятся «ромашки» и можно говорить о таком нереальном для Территории показателе, как плотность населения.

Южнее, а точнее, экваториальное монтерейских баз лежит Глостеровский Биосферный Заповедник, по площади равный не то трем, не то пяти Европам — по большей части непроходимые тростниковые топи, населенные всякой ползающей и прыгающей нечистью. Тут царит Глостеровский институт молекулярных и субмолекулярных структур — с бесчисленными отделениями и филиалами; здесь в территориальную болотную жижу вгоняются сумасшедшие деньги, на девственных ландшафтах ставятся эксперименты, рассчитанные на тридцать и пятьдесят лет; службы Заповедника оснащаются самой первоклассной техникой, сконструированной с учетом местных особенностей, — во времена Холла Заповедник считался самой влиятельной организацией на Территории.

На восток и северо-восток от Монтерея простирается равнина, неизвестно почему названная Колонией — тысячи миль заболоченной тайги и буреломов, людей там можно найти лишь по берегам двух крупнейших рек — Учура и Пудожа, где по мшистым ягодникам бродят лоси и о белый сухостой вычесывают из шкуры энцефалитных клещей колониального издания.

Юго-Восток, малярийные земли, там горная сельва забирается на Главный Водораздел, а на самом Востоке берет начало уж и вовсе гибельная низина, которая, как рассказывают, где-то выходит к океану. Теперь центр мира переместился на юг, за Водораздельный хребет, в кукурузный пояс, где клочковатые языки лесостепи врезаются в сходящие с гор леса, в тех местах Холл побывал уже после войны, и в ту пору это была такая же глухомань, как и везде.


Весной шестьдесят первого новоприбывших на Территорию спешно рассортировали — построили посреди пакгауза в чем мать родила, произвели перекличку, причем ни одного знакомого имени Холл не услышал, и большую часть сразу же куда-то увезли. Для Холла сделали исключение. Возможно, Гловбич сумел замолвить какое-то слово, или, что вероятнее всего, Кромвель, великий любитель вникать в мелочи, вспомнил о холловском Солнечном Кресте за Криптон и шевельнул пальцем — истины все равно не угадаешь, — но доктору предоставили выбор. Если он подпишет бумагу, в которой гарантирует свою лояльность к режиму, то получит серьезную привилегию — будет направлен в школу инструкторов.

Без раздумий — ах, не видела Анна! — Холл подписал все бумаги о желании добровольно вступить и кровью искупить, и из Форт-Бэннинга, Монтерей, его на военном грузовике отвезли в учебный лагерь 34-го полка рейнджеров Форт-Брэгг, где ему предстояло стать инструктором диверсионно-разведывательной службы.


После криптонской эпопеи война с Дарханом считалась делом решенным, и Территорию, несмотря на удаленность и экономическую бесперспективность. Генеральный штаб полагал вполне реальным театром военных действий — обе стороны имели на ней базы, недосягаемые хранилища и прочее. Но Пленка — случай особый, от обычной армии толку здесь было мало, тут требовалось специальное оборудование и специальные люди — в частности, обученные вести войну как партизанскую, так и противопартизанскую.

Проблема стояла нешуточная. Радиосвязь на Территории чудила как хотела — то пропадала, то вытворяла такое, во что и поверить трудно. Военные роботы и киборги не годились даже в металлолом. Прямоточная, гравитационная и Д-техника также, попадая в зону Барьера, едва успевала приказать долго жить. Электронное и импульсное оружие можно было с успехом использовать для устройства плетней и частоколов.

Смех и слезы, но пришлось вспомнить такое древнекитайское изобретение как порох, благо современная химия сказала тут несколько слов; воскресили и старого сморкача-отравителя — двигатель внутреннего сгорания, и великий немец Рудольф Дизель по приезде на Территорию мог бы рассчитывать на цветы и военные оркестры. Безусловно, композиционные материалы, синтет-смеси и тому подобное, но все равно, снаряжение защитников земель отдаленных выглядело достаточно курьезно.


Итак, Форт-Брэгг.

— Свои имена к такой-то матери забудьте, — сказал Мак-Говерн, лейтенант и старший инструктор. — Видите листок? Каждый выбирает себе прозвище по вкусу. Вот ты, каланча, — и он ткнул Холла двумя пальцами чуть ниже грудины, да так, что тот задохнулся на минуту, — ты будешь Джози. Память у меня прекрасная, кто ошибется — пеняйте на себя. Сзади вас склад. Теперь кругом и бегом.

Холла одели в камуфляж — хитро-пятнистый трехцветный комбинезон (тогда он еще не знал, что ему на многие и долгие годы предстоит забыть, что такое гражданская одежда), при помощи хитроумных датчиков на ноге с великой тщательностью подобрали шнурованные сапоги на вибраме, вручили знаменитый берет с эмблемой в форме троянского коня, и начались муки, длившиеся четырнадцать месяцев.

Были, не были ночные занятия — подъем в шесть. Кросс с полной выкладкой — пять километров, десять, пятнадцать, двадцать, потом все тридцать — не считая «контрольных бросков» на выживание. "Человек, — издевательски втолковывал Мак-Говерн своим полуживым и задыхающимся подопечным, — изначально устроен так, чтобы пробегать за день пятьдесят миль, и в конце этих пятидесяти миль убивать саблезубого тигра. Запомните, дурачье, вас могут перестрелять — на войне все бывает, вас могут перехитрить — если встретите гениального противника, но перебегать вас не должен никто. Без еды, без воды, когда вас уже считают трупами — все равно вы должны бежать. Тогда у вас есть шанс выжить". Завтрак. Затем обучение разным разностям: как устроен унитарный патрон центрального воспламенения, что такое шептало и затворная задержка, как в лесу определить где север, а где юг, как нужно есть сырой болотную крысу и как можно убить человека пустым магазином от автоматической винтовки, как сделать адскую машину из обыкновенной «лимонки» и пластиковой канистры, как надо бросать нож на шесть шагов, а как — на двенадцать, как снять товарища с мины-лягушки, и чем форменный берет может помочь против пулемета.

Инструктор обязан безукоризненно водить автомобиль и вездеход, а также уметь поднять в воздух вертолет класса «Ирокез». Полоса препятствий. Легкий водолазный костюм. Минный шлагбаум. Запалы бывают трех типов. Обед. Идеологический час. Коварный Дархан. Всемирно-историческая миссия землян и личная заслуга маршала Кромвеля. Пинки и нравоучения всевидящего Мак-Говерна: «Точка Син. Плохо. Встать. Точка пяти болезней — оп! Вставай, глиста с поволокой, никак я вас не научу».

Свою позицию старший инструктор излагал с предельной ясностью:

— Сейчас вы, дурачье, меня ненавидите и готовы убить. Но те из вас, кто попадет в дело, будут вспоминать меня, как родного отца. И если хотя бы половина из них останется в живых, я буду считать, что бился с вами не зря.


В Форт-Брэгге он познакомился с Кантором. Тот был студентом до овчинниковских пертурбаций — «левый фронт», реформисты...

Студентом.

Сырое дыхание Валентины вдруг снова долетело до Холла. Как это вышло? Как только он увидел нижний фланец, нет, зеркальную стену шахты, нет, еще раньше — когда увидел арматуру в тоннеле, он должен был приказать: «Все назад!» — и Кантор сейчас сидел бы рядом. Холла начало потихоньку трясти, в нем, неторопливо наращивая обороты, пошла центрифуга приступа — сейчас будет скручивать внутренности и он не сможет вести машину.

Но нет, его, слава богу, лечили и, слава богу, вылечили. Как и на кладбище, Холл усилием воли вынырнул из темной воды прошлого, затормозил, вышел из машины и перевел дух, прижав руки к полированному холоду металла. Его отпустило не сразу, и он сказал вслух:

— Да, я не дал команды. Да, я потащил бронетранспортер в эту чертову шахту. Назад? Куда назад?

Тут Холл наконец пришел в себя и огляделся. Пригород Нитры, мост, справа и слева проносятся контейнеровозы, сзади разноголосо сигналят — он загородил дорогу. Холл сел за руль, захлопнул дверцу и вернулся в строй. Да, посмотрели сейчас на каком-то экране, как он драл когтями эмаль на середине шоссе.

Дело не в этом. Ладно, хорошо, пусть тогда на Валентине он не полез бы в этот колодец. Что тогда? Идти через Дугу Колена? Чушь собачья. Он не мог обойти шахту и, в конце концов, большую часть людей он вывел. В чем же дело?

Ты отлично знаешь, в чем дело, сказала бы Анна, когда-то Сигрид тебе все очень хорошо объяснила.

Это другое дело. Спроси там у самого Кантора — обвиняет он меня в чем-нибудь?

Не болтай глупостей, ответила бы Анна, никогда Кантор тебя ни в чем не обвинит — ни на том, ни на этом свете.

В Нитре, покупая бутерброды в полиэтиленовых пакетах, Холл обнаружил, что руки еще подрагивают и покачал головой. Химией его снабдили в достатке, но пить ее он не станет. Хватит.

Кантор возник из случая. А случай этот пришел к Холлу весьма и весьма непростым путем. Холл попал в число «избранных» — лейтенант Мак-Говерн не шутя взялся сделать из долговязого курсанта Джози идеального солдата. Из каких соображений старший инструктор выбрал себе в жертву именно Холла — неизвестно, говорили, поспорил с кем-то на ящик коньяка, или, что вероятнее, это был странный род симпатии — Мак-Говерн вовсе не был садистом и прочил своему воспитаннику блестящую карьеру, что, кстати, и произошло, но воспитание это протекало по апробированной армейской методике, и жизнь Холла обратилась в ад.

«Почему я все это терпел, — думал Холл, провожая глазами проносящиеся мимо рекламные щиты. — Не знаю. Нет объяснений». Теперь видны сто способов уклониться, сбежать, выбрать иной путь. Альтернатива? Изба в глуши, наркотики, беспробудное пьянство, смерть. Нет, дело не в этом. Что-то переменилось. Точнее, что-то открылось. Когда? Был момент... момент какого-то странного перехода. Он делал себе военный макияж, раскрашивал физиономию специальным гримом, глядя в маленькое зеркальце — бритая голова, тонированное лицо, черная полоса через глаз, черное пятно через щеку и подбородок — чужой, незнакомый человек, все иначе, другое лицо, другая жизнь, все конкретно, ничего виртуального, ничего абстрактного — лес, нож, еда, винтовка, изначальность человеческих отношений. Тяжко? Да, тяжко. Но какое-то таинственное облегчение нашел он в этой тяжести — хотя в ту пору ему было не до философии.

«Джози идет первым» — вот какой закон установил Мак-Говерн. Прыгать — первым; все — пять раз, Джози — десять. Бег — командирскую винтовку несет Джози. Отвечать — начинаем с Джози. А уж отработка приемов рукопашного боя — не о чем говорить, все самые изощренные демонстрации проводились на Холле. «Слушатель Джози, шаг вперед. Первая ката, слушать счет. Ага, мае-гери. Так. Теперь пресс. Теперь рамка. Хорошо. Бочка. Что, весь в дерьме? Ничего. Теперь спарринг — первая двойка, задайте этому Джози. Вторая двойка. Недурно. Третья двойка, взяли винтовки. Где у вас руки? Ладно, пусть так. Джози, нож».

И так до бесконечности. Холл почернел, отощал, словно медведь-шатун, каждый вечер и каждое утро возвращался в казарменный барак полуживой и избитый. Так прошел месяц, второй, прошло полгода, а может быть, и больше. Однажды на финише ежедневной двадцатикилометровой дистанции Холл с оторопью заметил, что не задыхается. Синяки у него поджили, а костяшки указательного и среднего пальцев срослись и на той, и на другой руке. Выяснилось, что в лагере есть библиотека, а на кухне среди поваров работает женщина.

Холл машинально взглянул на свои руки, лежащие на руле. Клешни оставались на обеих, хотя правую руку ему подсаживали в Сэйлор-Госпитале, на пути с Валентины в Стимфал, врачи второпях не очень вникли в суть дела и во время инициации консерванта в рост придали ему форму зеркального отражения, по образу и подобию когда-то изуродованной в Форт-Брэгге лапы. И санитаров в Стимфале он раскидывал уже двумя руками, щедро демонстрируя достижения современной микрохирургии.


Итак, через полгода жизнь Холла перешла в иную фазу. В тот день, когда он это осознал, они и познакомились с Кантором. Впрочем, нет, это было вечером. А днем Мак-Говерн, как всегда, на потеху публике, погнал его показывать класс на рамке.

В рамку вставляли кирпич, и его требовалось сломать. Холл давно уже, сначала по распоряжению Мак-Говерна, а потом и без него, вместо положенных ежедневных ста ударов по доске отстукивал две тысячи. В тот день в нем что-то сдвинулось, он переступил какой-то рубеж. Холл установил кирпич, затем, чуть помедлив, поставил второй, а за ним — третий и четвертый. Строй перестал дышать. Мак-Говерн сложил губы трубочкой и внимательно наблюдал. Холл тщательно сложил пальцы и с классическим взвизгом невидимым глазу движением проломил всю кладку. Он остался единственным, кто не был удивлен. Мак-Говерн молчал, наверное, минуту, потом сказал:

— На тебя кирпичей не напасешься. Следующий.

Потом было еще много чего, но после ужина никуда не погнали, и он улегся на свою верхнюю койку и, глядя в близкий потолок, прислушивался к тому, как ему хорошо и спокойно. А блок тем временем приступил к вечерним развлечениям с Кантором.

Собственно, Холл не знал, что это Кантор, и даже клички его не помнил, в блоке постоянно над кем-то измывались, и в большинстве случаев это был «тот самый парень» — невероятно неуклюжий и столь же невероятно живучий. Каким-то таинственным образом он умудрился пройти все этапы отбоpa — отсев в их группе инструкторов-диверсантов был колоссальный: из ста пятидесяти человек, прибывших полгода назад в Форт-Брэгг — людей молодых и на вид вполне крепких — осталось не больше сорока. Прочих, не проявивших должных талантов и не выдержавших нагрузок, отправили по каким-то другим службам. Но этот бедолага — вечно последний в списке успевающих — вынес все, однако по внутреннему табелю о рангах угодил в самую низшую касту.

Холла никогда особенно не трогали — трудно сказать, почему — то ли из солидарности и всеобщей ненависти к Мак-Говерну, а может быть, потому, что он и без того каждый день представлял собой ходячий фарш. Возможен и такой психологический феномен, что спустя некоторое время неистребимый Джози стал настолько ассоциироваться с учебно-инструктивным оборудованием — что-то наподобие живого тренажера, — что относиться к нему как к человеку было бы нелепо. Вдобавок держался он замкнуто, знакомств ни с кем не водил, и странное внимание к нему Мак-Говерна придавало этому некий зловещий оттенок. Ко всему прочему, Холл и впрямь вышел в «классики» — всем было прекрасно известно, что в результате своих мучений Джози свободно бьет с любой ноги на высоту собственного отнюдь не малого роста, и затевать с ним разговор менее чем вшестером — как и полагалось на занятиях — нелогично с медицинской точки зрения. Поэтому Холл находился в некой полосе отчуждения — но в тот вечер он ее покинул.

Всем командовал Кабан Гаррис — парень немногим ниже Холла, а в плечах, пожалуй, пошире. Судя по изобретательности в отношении всяких пакостей он, похоже, где-то учился; волосы у него, помнится, были темные. Когда Холл свесился с нар взглянуть, в чем дело, беднягу Кантора уже поставили на четвереньки, и вся Гаррисова компания выстроилась вокруг. Неизвестно, что они там затевали, и никто теперь не узнает, потому что как раз в этот момент Холл соскочил с койки и отправился завоевывать место на иерархической лестнице блока.

Войдя в круг. Холл сказал:

— Отпустите его. Это мой друг.

Кабан на секунду растерялся. Он видал всякие виды, но после сегодняшних занятий все в красках представляли себе ощущения человека, которого Джози хватил своей ручищей; будь другая ситуация, Гаррис бы уступил, но здесь решался вопрос политический. Если появится кто-то, кто будет указывать, что Кабану можно делать, а что нет, все лидерство летит к черту. Кабан радостно оскалился. Холл тоже улыбался ему, как родному. Их было десять против одного, это вдохновляло, все стояли возле Кантора, как возле жертвенного тельца.

Гаррис зачаровывающе глядел на Холла, и Холл отлично знал, чего тот ждет, он и сам этого ждал. Сейчас к нему сзади, тоже на четвереньках, беззвучно подкатывается один из гаррисовских шакалов. Холл даже знал, кто именно — маленький, с белыми усиками, — с тем, чтобы в решительный момент толкнуть Холла под коленки, чтобы он полетел через него вверх ногами, а уж тут Кабан себя покажет.

Подождав мгновенье, пока он поудобнее устроится, Холл прикинул, где у этого белоусика голова и, согласно методе, выбросив вперед обе руки, ударил ногой что было силы назад. Вышло удачно, раздался показательный хлопок, под пяткой хрустнуло и провалилось; не теряя ни секунды, для закрепления успеха он подпрыгнул, задрав носки сапог, и тут ему повезло меньше, белоусик, оказывается, повалился на бок, и Холл, приземлившись, вместо положенного плеча сломал ему ключицу и несколько ребер, да и сам чуть не упал. Это и спасло Кабана — когда тот бросился. Холл не успел принять стойку и доверить жизнь Гарриса Богу и кентосам — пришлось просто хлестнуть его по виску в манере «рука-бич», когда он проносился мимо.

Холл тотчас же развернулся, ожидая, что тут-то все и начнется, но ничего не началось, а напротив, все закончилось. Политические дебаты завершились, сумасшедших больше не нашлось, Гаррис с головой на плече лежал поперек кровати у стены, остановившей его неудержимый бросок, ноги Кабана коленопреклоненно стояли на полу, пальцы рук скрючены, в прорези полузакрытых глаз матово светились белки. Парень с белыми усиками по-прежнему лежал на полу, из ноздрей, ушей и рта у него сочилась кровь, оловянные остановившиеся глаза сулили Джози поутру карцер. Единственный, кого события не коснулись, Кантор, продолжал уныло стоять на четырех точках, глядя в пол и ожидая решения своей участи. Холл легонько постучал его вибрамой по заду — вставай, комедия окончена.

Потом было расследование, и Холл закономерно предполагал, что Мак-Говерн, по милому обыкновению, подвесит его за руки возле здешней иконы — леонардовской фигуры человека, вписанной в круг и квадрат, на которую были нанесены жизненно важные органы и болевые точки, — и прикажет превратить его в отбивную, но лейтенант, как ни странно, громов и молний не метал, а наоборот, лишь усмехнулся, причем усмешка его вышла одобрительной, после чего упрятал Джози в карцер всего на сутки и с едой.

Из карцера его извлекли в воскресенье, когда слушателей школы повезли в Монтерей, в церковь, точнее сказать, развезли по церквям — инструктор был обязан верить хоть в какого-то, но Бога, это соблюдалось неукоснительно. Холл, поколебавшись в выборе авторитета, остановился на католическом варианте — здесь решающей оказалась его любовь к органной музыке. Кантор верил всерьез, и тогда в церкви они впервые поговорили. Пахло свечами, витражи лили разноцветный свет, на стенах почему-то висели знамена — судя по крестам, каких-то скандинавских стран.

— Я вас узнал, доктор Холл, — шепотом сказал Кантор. — Я помню вас по Лейдену. Вы рассказывали нам о Брейгеле и Терлейке.

Он говорил по-французски, и Холл, расслышав знакомый акцент, спросил:

— Ты из Тулузы?

— Да. А как вы догадались?

— Догадался.

— Доктор Холл, я должен вам сказать — я безусловно благодарен вам, но одобрить вашего поступка не могу и прошу вас больше так не делать. Мы не можем становиться на уровень этих людей, нам потом будет стыдно об этом вспомнить.

Холл улыбнулся. Сегодняшняя горькая ирония уже тогда проникла в его натуру.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Я вижу, ты идеалист.

А ты конформист, сказала бы Анна. Конформист, если не что-то похуже, уж слишком большую радость ты испытываешь от выполненного долга, и слишком уж тебе безразлично, перед кем этот долг. Постарайся припомнить, что стало с тем пареньком с пшеничными усами?

У тебя испортился характер с тех пор, как ты умерла, подумал Холл. Да, белоусик этот умер. Сразу же. Я ломал ребра уже трупу. Да, я хотел вернуться. А чтобы вернуться, надо было выжить и выполнять их законы.

Что ж, ты выполнял законы хорошо, даже очень. Мак-Говерн дал тебе блестящую характеристику, и ты оправдал доверие, и там у себя, в ниндомском гарнизоне, ты точно так же воспитывал своих подчиненных, пуская в ход весь арсенал макговерновских издевательств, и совершенно с его интонацией кричал «пресс!», когда прыгал по их животам с тремя автоматами на плечах. Даже Кантора не щадил.

И правильно делал, что не щадил. По крайней мере, целы остались.

Как бы то ни было, именно там, в бараке Форт-Брэгга ты убил своего первого человека на Территории, да и первого человека вообще, а вовсе не на Водоразделе, когда Хорст Фридрих повел вас против переселенцев.

От Нитры до Варны вела прекрасно оборудованная трасса, и Холл, включив компьютер, бросил руль и опустил спинку сидения. Оранжевые цифры сообщали время, температуру, давление и расстояние; Холл перемотал пленку и поставил утренний блюз сначала.


Было дело. На Водоразделе зевнула разведка — в лесной войне случается: подкрадываешься, подкрадываешься кпротивнику и вдруг сталкиваешься нос к носу, без команды стрельба пошла с места в карьер. Но до этого много воды утекло — выбрасывали на лес и на болото, были гаррисовские реванши, техника выживания на местности, организовали даже дарханский плен и чуть не сожгли на костре, словно Орлеанскую деву, потом присяга, Мак-Говерн дал рекомендацию и Холла взяли в группу знаменитого Хорста Фридриха, а группе был приказ на Водораздел.

В чем заключалась война? Шел и стрелял. Шел по качающемуся ковру болота, шел над бездонной топью, перепрыгивая с одного полузатопленного ствола на другой, шел по проклятому кочкарнику, где между осоковых бугров только и можно, что поставить ногу, и через пятьдесят метров начинаешь клясть день и час рождения; перед глазами вверх-вниз ныряет ранец впереди идущего, над головой — столб разнообразия из гнуса, мошки, комарья и слепней, под ногами — малярия и энцефалит.

Диспозиция простая — переселенцы не промахиваются. Ни женщины, ни дети. Шли вокруг Ахала, и спустя какое-то время стало казаться, что ничего, кроме этого Ахала, в жизни нет и не было; перебросили в Олочу, и снова все до нее и кроме нее перестало существовать. Затем еще что-то и еще что-то, и, наконец, впереди поднялись хребты Водораздела с их тупо срезанными вершинами.

Нигде и никогда Холл не встречал таких одуряюще-беспредельных просторов, как на Территории, запросто уничтожающих такое понятие, как время. Спеши или не спеши, день, час или неделя — разницы никакой. Под полозьями вертолета одна долина сменяет другую, за чашей котловины открывается следующая чаша, сосны и пихты неровными лестницами лезут вверх меж серо-зеленых песчаных осыпей, очередное плато проваливается назад, и вновь открывается равнина с ручьями и реками, и нет ей конца.

Где-то там, среди богом забытых гор и лесов стояла и стоит, несомненно, по сию пору вода того озера, сжатого мысами, разрезанного отмелями. Действительно, долго рассуждать не пришлось, они как-то умудрились выйти прямо в центр лагеря, без всякого предисловия началась пальба, Фридрих заорал: «Направо по берегу!» — и Холл побежал — да, он бегал двадцать лет назад, теперь так не пробежишь, ломился как лось; берег был низкий, подтопленный, заросший ивняком или еще чем-то поэтическим, корни уходили прямо в воду, ноги срывались; весь в грязи, он продрался сквозь заросли и остановился.

Они только что оттолкнулись, и от Холла их отделяло метров десять, не больше. Обычное берестяное каноэ, в нем три человека, один держал весло.

Лодку медленно сносило, они, не двигаясь, смотрели на Холла, Холл смотрел на них и сжимал автоматическую винтовку, с энтузиазмом воскресшую из мертвых старушку М-16А2, калибр пять пятьдесят шесть, подствольник, тридцать патронов в шахматной компоновке. Пауза тянулась и тянулась, и вдруг один из тех опустил руку вниз, к укладке на дне, стандарт мышления, вбитый в голову Мак-Говерном, сработал как капкан — тот человек еще не успел ни к чему прикоснуться, а Холл уже стрелял. В три короткие очереди он разнес каноэ со всем содержимым, и свинцовоголовые энтузиасты со стальными сердцами, пронизав столь хлипкие преграды, кувыркаясь, с воем умчались прочь — срезать и увечить лозняк на противоположной стороне.

Холл в растерянности еще посмотрел на круги и пузыри, потом пошел назад. Вот об этом эпизоде напоминала ему Анна. А возвратившись на поляну, он подошел к кострищу и здесь встретил первый из кошмаров, который война заслала ему в подсознание.

Носилки — два деревца и прихваченная жилами пестрая телячья шкура; на них, лицом к лицу, лежали два трупа — женщина с пышными черными волосами и ребенок, оба уже сильно затронутые тлением. Кто это, куда несли их кочевники, почему не хоронили — ответить некому. Запах. Обонятельные галлюцинации преследовали Холла еще годы спустя.

Их захватила горная зима, Фридрих дал ему группу, и Холл вывел ее — у него открылось редкостное чувство леса; теперь он мог идти сбоку от колонны, а также получил возможность самостоятельно выходить в эфир, размотав гофрированную антенну полевой рации. Благодаря этому его заново окрестили — это уже в третий раз. Весной шестьдесят второго на Водораздел прилетел самолично Аксель Рудель, тогдашний губернатор Территории, любимец Кромвеля, командир знаменитого «бронекопытного дивизиона», прославившегося неколебимой верностью во время овчинниковской ереси. Рукой в меховой перчатке он указывал по схеме направления и, помня, что позывные группы Холла были Тигр-16, говорил так: «... не более двух дней. Теперь вы, Тигр. Ваши люди...»

* * *
Ты быстро обнаглел, сказала бы Анна. Через полгода тебе уже дали старшего инструктора, предоставили право корректировать приказы, ты мгновенно откинул численный индекс и, прижимая к уху элмовский наушник, заявлял на весь Водораздел: «Панда-10, говорит Тигр, как слышите?» — уверенный, что никто не усомнится, о каком Тигре идет речь. А осенью шестьдесят второго года группы отозвали обратно в Монтерей, и Холлу вручили офицерскую фуражку с козырьком-желобом и все тем же троянским конем, только уже серебряным, начальственный «Кольт-44» и наградили десятью днями отпуска, полными невообразимой канцелярщины, после чего транспортный «Геркулес» перебросил его на восточную границу Колонии, в Озерный Край.

Где ты расстрелял Гию Хидашели, сказала бы Анна, убил человека, который тебе ничего дурного не сделал.

Да, убил, согласился Холл, выключил автопилот, сам взялся за руль и стал следить за белыми стрелами на бетоне. И не сделал он мне ничего плохого именно потому, что я его убил.

Откуда ты знаешь? Ты дал ему сказать хоть слово?

Не дал. И прекрати, это было на Территории, все равно что на том свете, и там была война, а война — это мясорубка, у которой ручку крутит случай. История действительно идиотская, потому что из нее сделали детектив, а из меня — героя этого детектива, и я не хочу об этом вспоминать.

Вспомнишь, сказала бы Анна. Ты не захочешь со мной спорить. Убивать ты научился, а вот спорить — нет.


Господи. Ладно. Граница... Границей называлась неопределенная и территориально пульсирующая область, до которой доходили поселения и охотничьи маршруты, за которой начиналось в полном смысле слова неизвестно что. Эта кольцевая зона охватывала всю Территорию — как стимфальскую, так и дарханскую, — и на Востоке, в Колонии, проходила через местность, именуемую Озерный Край.

Здесь Пудож, одна из самых крупных рек Территории, встречал на своем пути какие-то гранитные выходы, то ли поднявшиеся, то ли, наоборот, опустившиеся — Холл в этом не разбирался, — но могучий поток по такому случаю дробился на множество рукавов, захватывая громадные пространства тайги и отклоняясь все более на неизведанный восток, на западе оставлял страну тысячи, а может, и ста тысяч озер — край валунов, мхов, сосен и можжевельника.

Тут, в деревушке Ниндома — даже и не в деревушке, а многодворном ските на лесистом острове — разместился бревенчатый форт, где и обосновался Холл со всем своим немногочисленным воинством, и где он неожиданно встретил Кантора, как и следовало ожидать, в самом плачевном состоянии. Называлось это одним словом — Гарнизон.

В обязанности пограничников входило многое. Карты никакой нет, рядом — дарханские земли, а с Дарханом — ни мира, ни войны, так что гляди в оба. Начальник Гарнизона должен, во-первых, еженедельно докладывать в Монтерей обстановку, а значит, бдить и совершать рейды, во-вторых, быть готовым к принятию резервных подразделений, и в третьих, что самое главное, содействовать геодезической съемке. Зато ему предоставлялось право самостоятельно обменивать и закупать, а также, для успешного контроля обстановки в районе, затребовать группу огневой поддержки как с воздуха, так и с земли.

Геодезическая экспедиция была единственной государственной организацией в Колонии. Аэрофотосъемка на Территории была затруднена, господствовал теодолит и прочий ветхозаветный инструментарий.

Это все присказка, сказка же заключалась в том, что подлинными хозяевами Озерного Края считались отнюдь не монтерейские пограничники, каких бы тигров они ни присылали, а общины переселенцев с Валентины, бывшие пассажиры «грузинской баржи», которую когда-то, в начале Криптонской войны, привел на Валентину Гуго Звонарь. После победы, после отъезда Звонаря, не получив автономии, горские вожди герильи не поладили с Кромвелем, и тот, ничтоже сумняшеся, выставил их на Территорию, где они и поселились на границе Колонии. Дархан незамедлительно предложил им гражданство со всеми вытекающими отсюда последствиями, Стимфал в ответ предал анафеме, и хотя эта дипломатия ничего, по сути, не изменила в пограничных чащобах, многие с интересом ожидали, как поведет себя такая новая метла, как Тигр с Водораздела.

Холл быстро развеял все сомнения. В осеннее половодье, рассадив в моторки тридцать человек, он нагрянул в переселенческие деревни, устроил пальбу, беготню и тарарам на всю Границу, затем, вернувшись в Ниндому, принялся строить учебный полигон.

В Шамплейне — то есть на севере Озерного Края — видали разных нахалов, но Тигр, несомненно, потряс воображение старожилов. Здесь правили бал два брата — Ража и Гурам Сарчемелия, авторитеты более самобытные, нежели серьезные, и то, что в Ниндоме объявился какой-то бесноватый, поначалу взволновало их мало. Они не были провидцами. В низовьях Пудожа от их имени вел дела Гия Хидашели — красавец, силач и даже, по слухам, поэт, кумир и легенда. Ему и приказали — среди прочего разобраться в вопросе с Тигром.

Речушка называлась Шомокша, а старичка этого, главу ниндомского скита, Холлу все хотелось назвать Щуром. Неважно, путь будет Щур. За долгую жизнь в этом не ведающем законов краю старый хитрец выучился ладить со всеми — с сарчемелиевскими скорыми на руку лейтенантами, с сопредельными дарханскими воеводами и со стимфальскими пограничными рейнджерами. Он регулярно бывал на подвластных Дархану землях и на это, по причине множественности его связей, приходилось смотреть сквозь пальцы — тем более что Щур наладил снабжение Гарнизона тамошними газетами и журналами, подписавшись совершенно официально — и Холлу пришлось овладевать дарханским. Но тогда они ехали на Шомокшу.

Ехали, разумеется, на съемку. Все геодезические треноги уже погрузили, и тут-то к Холлу подошел Щур — приземистый дедок с молодыми зелеными глазами. По озерным лабиринтам и урочищам распространилась весть — Гия Хидашели на неделю раньше обычного снялся с летних стоянок в Ковде и направился в Шамплейн. Холлу тогда пришли в голову две мысли одновременно — первая та, что он теперь знает, где искать Гию, а вторая — что Щур, естественно, успел сообщить и где искать его, Холла.

На следующий вечер они уже приплыли на место, и возле блокгауза, здоровенного сарая на фундаменте из камней, вытащили баркасы на берег. Холл прошелся до галечного мыса, посмотрел на протоку, на соседний высокий остров, где по воле оползня выдвинутые из бурелома лиственницы и кедры окунали кроны в воду, и его что-то толкнуло изнутри. Шомокша — правый приток Пудожа; если верить Щуру, Гия вышел в Шамплейн сутки назад, с сегодняшним днем — двое. Про здешний блокгауз знает вся тайга. Если Гия, выйдя из Ковды, повернет не на север, как все ждут, а на восток, то уже сегодня ночью он может быть на Шомокше.

Течение беззвучно колыхало водоросли, над ними на секунду остановилась форель, мигнула серебряным боком и исчезла. Холл оглянулся на лес, скрывший лагерь, потом снова посмотрел на воду и остров. Вплотную тут не встанешь, но через пустошь всего метров сто. Пойдут ли они ночью?

Он не выставил на ночь дозора и спал «волчьим сном» — просыпался каждые полчаса, косился на часы, и едва начало светать, тихо разбудил Кантора. Они подхватили винтовки и пошли на мыс.

Изобразив классическую шестидесятиградусную позицию, Холл уложил Кантора глубже по берегу, в можжевельник, а сам уселся метрах в двадцати от воды, за горой плавника, среди отполированных временем коряг против устья протоки.

В неверном утреннем свете каменная россыпь казалась серым пятном, мох — густой тенью, острова не было видно, над протокой плыл туман, и солнца было ждать еще долго. Холла пробирала дрожь, дерево отдавало холодом и влагой, тишина, ни дуновения ветерка. Глупо, думал Холл, иллюзия, могло запросто примерещиться, нет тут никого, нервы; что ж, и беды большой нет, полежим с Кантором пару часов...

В этот момент, распоров завесу, из тумана длинным черным ножом выскользнула лодка и через минуту зашуршала днищем по едва прикрытой водой прибрежной гальке. Четыре человека, спрыгнув на мелководье, легко вытащили ее до половины на сушу и, не задерживаясь, пошли прямо на Холла.

Четверо. Они шагали, не особенно оглядываясь по сторонам, быстро, но не торопились, свободно опирались руками о ремни своего оружия — два «галиля», стандартная тридцатизарядка, а тот, что шел впереди, нес маузер стволом вниз. Все чернобородые, в бараньих куртках мехом внутрь, в мягких сапогах.

Да, тот шел впереди. Холл сразу понял, кто это. Он был высок, строен, но широк в плечах, иконописное лицо, темная грива волос, сросшиеся брови, клинья бороды поднимаются к глазам безукоризненно правильного разреза, бог ты мой, ему еще не было двадцати четырех!

Гия. Он должен был пройти в пяти метрах от Холла. Чего он хотел? Напугать и посмеяться? Равнодушно убить? Предложить договориться? Легенда рисовала атамана оригиналом и выдумщиком, но Холл думал тогда совсем о другом. Дикая красота и сосредоточенно-вдохновенный вид таежного богатыря оказали на него странное действие. Этот человек шел наводить порядок у себя дома. Дома. Что за странная власть скрыта в этом слове? Холл вдруг вспомнил Лейден, ветви деревьев за окном сто двадцать седьмой семинарской аудитории, обшарпанный подоконник; он лежал, переплетя пальцы на шейке приклада, затворная ручка холодила мизинец, и происходящая ситуация показалась ему настолько идиотской и неправдоподобной, что начал разбирать смех, а тем временем Гия был уже в сорока шагах, можно было ясно различить шитье швов и пестрые клоки овчины на отвороте его куртки, прижатом тонким ремешком от деревянной кобуры. Холл вернулся к реальности.

Когда они с Кантором поднялись и подошли, Гия был еще жив, еще сжимал в руке пистолет и, умирая, долго ворожил Холла испытующим взглядом, черты его оставались почти спокойными. Кантор обернулся.

— Вроде наши стреляют, — сказал он, прислушиваясь.

За лесом и вправду, докатываясь сквозь туман, перестукивались выстрелы. Холлу словно демон что-то шепнул. Он закинул равнодушного ко всему Гию на плечи и, скомандовав Кантору: «Тащи всех сюда», побежал к берегу. Пробитые и изуродованные тела, в которых вдоволь нагулялся эффект опрокидывающей пары, побросали в лодку и оттолкнули от берега; Холл поднял Гиев маузер и опустошил всю обойму, целя в борт ниже ватерлинии; увидев, как на торчащие в беспорядке руки и ноги ударили косые струйки, зашвырнул пистолет на середину протоки. Потом, взяв винтовки, побежали к блокгаузу.

Там ничего выдающегося не случилось — на них с противоположного берега натолкнулся точно такой же, только дарханский, лесной патруль. Произошел обмен любезностями карандашного калибра, ни та, ни другая сторона чрезмерного пыла не проявила, вброд никто не полез, и засим мирно разошлись. Двоих поцарапало, убитых нет, моторы целы, рация тоже.

Демон, смутивший Холла, оказался прав — Гия никому не сказал, что отправляется проведать Тигра, и когда старший Сарчемелия, Ража, двинулся разыскивать своего лейтенанта по всему Шамплейну, то не нашел ни кострища, ни стреляной гильзы. Мысль о Шомокше никому в голову не пришла, Гия пропал, как в воздухе растворился. Лишь Кантор просил Бога простить ему этот грех; слыша это, Холл лишь пожимал плечами.

По Озерному Краю поползло очередное суеверие: дескать, Тигр продал душу дьяволу, если не того хлеще и сам он не из той компании, недаром говорит на всех языках, и его видели в нескольких местах одновременно, бедный Гия! Тигр этот колдун, дело ясное. И в Ниндоме давно нечисто.

Колдун развернулся вовсю. В него стреляли, да не убили; он достроил свой полигон и провел там инструкторский семинар, исправно гонялся за братцами Сарчемелия — кстати, и они за ним, — и как-то раз обе компании встретились. Безымянное озерко в устье Пудожа — но роковое выяснение отношений не состоялось. К тому моменту и люди Сарчемелия, и люди Холла настолько изголодались и измучались, великий закон тайги: не поел — не пошел, что даже общая озверелость не смогла преодолеть упадок сил и заставить взяться за оружие. Оглядев друг друга на экскурсионный манер и ограничившись вялыми обещаниями, враждующие кланы расстались.

Ража и Гурам Сарчемелия погибли нелепо и бессмысленно — год спустя обоих в припадке ярости застрелил Гуго Звонарь, когда они сдуру попытались взять его заложником во время переговоров о принятии переселенцами нейтрального статуса.

* * *
Так тянулось деревенское житье-бытье Холла, и неизвестно, куда бы оно в конце концов завело, если бы не события, открывшие новую страницу в летописи Территории. н начале нового, шестьдесят третьего года, близ поселка под названием Ртвели, ударил первый нефтяной фонтан.

Сейсморазведка и всякая другая, проведенные в темпе хорошей лихорадки, подтвердили казавшееся некогда сказкой предположение: Территория полна нефти, как пирог — варенья, и запасы ее превосходят все доселе известное. Мысль о том, что углеводородное сырье для органического синтеза, стоимость которого до сих пор входила в первую десятку бюджетного списка всех государств, можно просто так выкачивать из земли, привела мировое сообщество в состояние, близкое к шоковому — даже если учесть, что добыча и доставка с Территории поднимали цену как минимум в пятьдесят раз.

Когда схлынула волна первых восторгов, возник вопрос, который никого не волновал последние двести лет — а кому, собственно, принадлежит Территория? На это могли реально претендовать две державы — Дархан и Стимфальский союз. Дархан, бывший союзник недоброй памяти Криптона, был вынужден поставить сей юридический казус на повестку дня комиссии ООН, так как Стимфал по этому поводу хранил неопределенное молчание. Возникал зловещий вопрос «как делить?» — от него во все времена пахло порохом, а тут еще приходилось иметь дело с Кромвелем, который, как известно, ничего и ни с кем делить не желал.

В Стимфале мало интересовались дебатами в комиссиях. Там со всей возможной быстротой строили танкерный флот, а для бесед с международной общественностью Кромвель откомандировал в Нью-Йорк заместителя начальника Генерального штаба, любимца столичных дам Женю Волхонского, поставив перед ним одну задачу — тянуть время. Поэтому Женя молчит да отнекивается до последней возможности, когда же окончательно припирают к стенке, он городит нечто сугубо косноязычное: следует-де Территорию разделить на сектора добычи.

Пышноусый Фархад Ози, представитель Дархана, с обаятельнейшей улыбкой задает законный вопрос: как же именно уважаемый генерал собирается распределять сектора, учитывая, что нефть залегает хотя и щедро, но весьма неравномерно? Но Волхонский не торопится отвечать, не проявляя никакого интереса к политическим дискуссиям. Он круглые сутки разговаривает по телефону с Кромвелем, с начальниками штабов, с экспертами и десантными управлениями и разноцветными фломастерами делает пометки в большом календаре.

Шла расконсервация заводов, производящих технику для Территории; Сто вторая, Одиннадцатая и Восьмая авиадесантная дивизии переброшены в Монтерей вместе со всеобъемлющим приказом, собственноручно отпечатанным роботом-хранителем Кромвеля красавицей Фондой, и в пункте семь этот приказ гласил: особую ценность приобретают кадры, знакомые с местной спецификой и прошедшие подготовку по ведению военных действий в условиях Территории, включая ссыльнопоселенцев, доказавших в боях — и все такое прочее, — таковым положена переаттестация, присвоение и повышение воинских званий по следующим категориям соответственно — и так далее. Ниндомский гарнизон переформирован, некий Тигр Холл направлен на переподготовку, а оттуда — на малярийный Юго-Восток; Кромвель приказал приступить к развертыванию программ «Нибелунг» и «Восточный лес», а также, под ведомством Первого десантного управления, срочно приступить к модернизации систем вооружения, адаптированных к использованию на Территории. В Стимфал прибыл глава международного транспортного концерна «Трансгалактик Интернешнл» Шелл Бэклерхорст. Он выразил озабоченность неурегулированностью юридической стороны проблемы.

И в самом деле, пора было кончать комедию. На Дархане жили не дураки и не слепые, и дарханские «медузы» тоже возили на Территорию отнюдь не корзины с розами. Женя Волхонский, появившись на заседании комиссии с телеграммой Кромвеля в руке, заявил, что принцип распределения нефтеносных секторов будет такой — кто смел, тот и съел. После этого они с Фархадом Ози в присутствии коллег и всевозможных представителей сели за стол и без всяких проволочек заключили официальное соглашение. По Женевской конвенции война в космосе запрещена, если уж сумел вытащить нефть за Барьер — бог с тобой, вези куда хочешь. Это первое. Второе — бактериологическое, химическое и геофизическое оружие тоже применять нельзя. Все остальное можно. И началось.


Тут Холл сообразил, что прозевал указатель и попал на ведущую в верхний ярус эстакаду. Пришлось перестраиваться, выворачивать на «бабочку», но нет худа без добра — здесь на зеленой зоне оказалась закусочная с сырами,, соками, а также сопутствующими удобствами. Посмотрев на телефон, Холл вновь испытал желание взять трубку и поговорить с кем-то; сестра Анны развелась и теперь, кажется, живет у родителей — она не может его не помнить. Холл помедлил, держа руку на ключе зажигания. Нет. Выйдет глупая сцена, разговор ни о чем. Едем. Времени, кстати, осталось не так уж много.


В этой войне существовал тыл, а вот фронта не было, были месторождения, разбросанные по гигантской подкове, охватывавшей практически весь Юго-Восток и юг Водораздела. Западнее и севернее, ближе к Монтерею, чаще встречались районы, контролируемые Стимфалом; восточнее Колонии, в областях, прилегающих к Токару, господствовал Дархан, а на огромном пространстве между ними в полном беспорядке творили свою волю Случай и Удача, втыкая в несуществующую карту Территории черные иглы нефтяных вышек. Слоеный пирог, которого так боялся Отар Кергиани.

В просторах меж стимфальскими и дарханскими опорными базами районы добычи лежали часто в шахматном порядке, с той лишь разницей, что шахматные клетки примыкают друг к другу без зазора, а месторождения разделяли многие сотни миль гор, низин и дебрей всех типов. Соединены были эти районы тропами, дорогами и тем, что приходилось называть дорогами, а если дело уж совсем плохо — воздушными мостами. Вокруг по дорогам и без дорог с переменным успехом шли боевые действия, танковые траки будоражили вязкую почву южно-территориальной сельвы, саперы наводили понтоны через красно-бурые воды бесчисленных рек, в небе ревели бомбардировщики, и вертолеты несли под брюхом многотонные контейнеры с горючим; злодействовали дефолианты и «римский плуг». Наступали великие времена.

Да, это была не Колония. Воевали порой в майках, и грязевые разводы заменяли камуфляж. Проклятые дожди. Раскрашенные лица солдат. Что он там делал? В общем-то всегда одно и то же, разве что в двух вариантах. Где-то северней, южней, у черта на рогах, наметилось месторождение, или, по данным авиаразведки, скрытая активность противника, или нефтепровод, или все что угодно — и вот Тигр с его группой, человек двенадцать-пятнадцать, реже больше, чаще — меньше, нагрузившись оружием, консервами и взрывчаткой, садятся в вертолет, и тот, следуя на предельно малых высотах, доставляет их в точку заброса. От нее — карты, естественно, нет, скупые кроки на листе штабного альбома, но за то и ценят Тигра, что он где угодно отыщет дорогу — группа выходит к объекту и лежа в непосредственной близости от него на животах в иле и воде, под зарослями и орхидеями, ждет, пока Тигр оценит картину, глядя из-под пестро-волосатой накидки в роскошный рубиновый бинокль-дальномер, и сделает свое заключение. Затем Холл давал команду — скажем, вечером в ножи и рвануть всю эту кондобобину собственными силами, что часто с успехом и проделывали, если не какая-нибудь уж совсем развеселая встреча; или прилетали «Скайхоки», «Самумы» и обращали все и вся в ад и пламень, или выплывал из-за леса двуглавый «Чинук», зависал, свистя винтами и прижимая траву, разверзал чрево и высыпал из него таких же раскрашенных, только менее перемазанных зеленоберетников, которых мировая пресса дружно именовала «кромвелевскими головорезами».

Дальше группу Тигра забирали, или она возвращалась на точку заброса, или их забывали, посчитав убитыми — такое случалось трижды, — и тогда приходилось выбираться самим, находя путь к реке. О, как это много значит — выйти к реке!

Потом — недельный, реже двухнедельный, отдых в Монтерее, служба досуга войск и прочее. Там жила одна вдова, звали ее Матильда, фамилия... Бог с ней, с фамилией. По некоторым деталям Холл вычислил, что таких, как он, у нее еще двое. Интересно, всех ли она встречала с такой радостью? И каким волшебством умудрялась соблюдать график их чередования? Уму непостижимо, да, впрочем, и неважно. Такие размышления до добра не доводят. Матильда постоянно читала научные комиксы и обожала пересказывать их Холлу, а он лениво путался в ее открытиях и авантюрных гипотезах. «Знаешь, был такой огромный материк, Гондвана», — с жаром говорила вдова. «Здесь, в Монтерее?» — благодушно удивлялся Холл. Кормила она отменно, зато постоянно сокрушалась: «Какой ты все-таки темный, дремучий». «И такие люди тоже зачем-то нужны», — сонно отвечал Холл. Приезжая в Монтерей, он мог спать сутками.

Что с ней стало в конце концов? Бог весть. Уехала куда-то. Впрочем, возможно и другое — рассказывали, будто ее дом попал в зону бомбардировки. Холл посмотрел на часы — кстати о Матильде, надо где-то остановиться и поесть.


Вариант второй мало чем отличался от первого. По данным разведки, слухов, догадок к какому-то аналогичному стимфальскому объекту направлялась группа похожего Тигра, но в дарханском оформлении. По такому случаю на одном из вероятных маршрутов — на перевале, волоке, в урочище — располагался Холл со своими парнями и поджидал эту группу, заготовив несколько сюрпризов, главной целью которых было не дать их радисту возможности взяться за ключ.

Холл давно уже изменил старушке М-16 с ее капризным крохотулькой-затвором и принципиально не складывающимся прикладом, обратив свои симпатии к стейровской АУГ-77. Эта австрийская красавица показала себя гораздо надежнее среди воды и грязи, кроме того, благодаря булл-паповской схеме ствол у нее был задвинут глубоко внутрь, что сокращало размеры оружия раза в полтора, а «плавающий» затвор с накопителем отдачи превращал стрельбу в достаточно комфортное занятие. Вдобавок, сменный ствол, по габаритам и весу никак не осложнявший походный экстрим, менее чем за минуту превращал этот автомат во вполне пристойную снайперскую винтовку, что в немалой степени облегчало и без того тщательно ужимаемый диверсантский багаж. Кстати, именно для «стейра» выпускались патроны с пулями в молибденово-сульфидной оболочке, которые Холл любил и предпочитал всем остальным.


Оружие. Вот уж действительно проблема. Холл снова хмыкнул в тщетной попытке даже не улыбнуться, а усмехнуться. Да, вот так понимаешь, что ты и в самом деле псих. Господи, уже год прошел, а ему все еще неловко и неуютно без оружия. Да какое там неловко, иногда просто ужас охватывает — от пустоты под пальцами, и так и тянет еще разок заглянуть в бардачок или в багажник — неужели нет даже самого завалящего пистолета? Восемнадцать лет он ел, пил, засыпал и просыпался не расставаясь с оружием ни на минуту. Восемнадцать лет, день за днем, ночь за ночью с ним была эта комбинация железок, подпертых и схваченных пружинами — шептало, задержка, предохранитель, с аккумулятором или без, с порохом или без пороха, шестнадцать или тридцать универсальных решений любых, самых каверзных вопросов. Оружие стало частью его тела, и теперь он испытывал прямо-таки фантомную боль в ампутированном органе.

Нет, даже еще хуже. Восемнадцать лет он сам был придатком к оружию, весь смысл его жизни заключался в том, чтобы эта штука выстрелила в нужное время в нужном месте. Ум, хитрость, опыт, интуиция были направлены на одно — убивай грамотно и вовремя. Просто и понятно. Безошибочная позиция на все времена. Небольшие затруднения — убивай немного народу. Большие — убивай больше. Как сто, как двести, как тысячу лет назад. А теперь он один в машине посреди дороги, и у него с собой нет даже перочинного ножа. Умом понимаешь, что нет никакой угрозы, а все равно — омерзительное ощущение скованности и болезненной растерянности.


Невозможно рассказать войну. Страшно? Конечно, страшно. Тоскливо? Включи рацию. Если батареи не сели. Тут за неделю постигаешь философию, на которую у тебя в другом месте ушла бы целая жизнь. Если проживешь эту неделю.

Война сильно сжимает сроки, необходимые человеку для размышлений и выводов, и делает она это, не нарушая никаких законов, потому что здесь минуты и секунды вдесятеро длиннее, чем в мирной жизни. Когда пуля обожжет ухо и унесет прядь волос с головы, когда бог знает какие сутки ждешь выстрела сзади, спереди, справа, слева — в человеке начинаются любопытные процессы. От смерти отделяют не пятьдесят лет полной поучительных событий жизни, а десяток метров либо топкой, либо сухой земли, и поэтому разные итоги приходят на ум гораздо скорее.

Существует, правда, и такой принцип — знай и умей. И не ленись. Если все делать правильно, вовремя закопаться, вовремя смазать и проверить, вспомнить вовремя — как, скажем, минометный снаряд ведет себя в лесу, а как — на болоте, это может здорово помочь. Если, конечно, не прямое попадание.

Нет, все равно не скажешь. Даже в самом коротком бою есть одна такая секунда... Такая вот секунда была на Валентине у Кантора — он мог выбросить из бронетранспортера Холла, а мог выпрыгнуть сам. Кантор предпочел спасти то, что было уже явным трупом — ребята понесли его в Саскатун с единственной целью замуровать где-нибудь в замеченном месте, чтобы потом похоронить как полагается, — что можно было подумать о бездыханном теле, простреленном так, словно оно угодило под дисковую пилу, и при этом сгорела рука и полголовы. Встав на ноги, Холл охотно признал, что большинство мертвецов выглядит куда пристойнее.

Пол Мэрфи привез ему в Герат конспект для автобиографии, там по числам было расписано, когда и в каких операциях он принимал участие, сам же Холл, как ни странно, многое позабыл. Человеку свойственно забывать все. Помнится часто какая-то чушь — как осколком срезало антенну, как портянки сварились в котелке вместе с кашей, и никто не решился подойти к костру с подземной дымовой трубой, как в Наоми, на переправе, мина попала в основание сруба, и они с Кантором на стене и скамье, приколоченной к стене, съехали по обрыв) прямо в воду — все решили, что им крышка, а их даже не оцарапало. В Наоми ему попался тот дарханский журнал.

* * *
Шестьдесят шестой год. Южный Водораздел. По компьютерным расчетам где-то здесь проходила генеральная нефтяная жила, какой-то уклон, подземная река, так что стоит лишь воткнуть трубу с краном — и вся нефть твоя. Само собой, ходили слухи, что дарханы эту диковину нашли, забурились, запрятались и вовсю качают. Одни говорили — Наова, другие — Наоми.

Холл выскочил к этой Наоми уже после многих перипетий, потеряв пять человек из семнадцати и здорово полегчав в отношении провианта и боезапаса. Легендарный поселок был невелик и виртуозно замаскирован под заброшенную деревушку, никаких промыслов на виду, и наружная служба поставлена на уровне. Патрулировали два «Скорпиона», машины с одной забавной особенностью: в них проще влезть, чем вылезти. Когда одна такая махина затормозила посреди поселка, и из нее вылез не дежурный офицер, а всем известный Тигр, и с ним еще десять человек, удивление дарханского гарнизона продолжалось несколько дольше, чем следовало. К моменту, когда Холл спрыгнул с брони и побежал к домам, Наоми уже горела, как керосиновая лавка, было жарко и сумрачно. Хибара с двумя выходами, с той стороны стреляли, Холл ударил в дверь, она треснула пополам, он поднырнул под верхнюю половину и очутился внутри. Да, надо бы гранату, но уже не было. Здесь его встретили двое — один из тесного коридорчика, второй из комнаты. Первый обрушил на него винтовку, словно дубину, второй, оглянувшись на шум, пальнул из люгера. Холл мягко перекатился на спину, предоставив парню с винтовкой лететь через себя, положил автомат на бок и отдал должное тому, что в комнате; в него почти одновременно с Холлом попали и те, кто одолевал с противоположного выхода, так что дарханец на какой-то миг стал похож на старинный дымящий утюг. Правда, из утюгов вместе с дымом не вылетают кровавые жгуты. Пока он медленно заваливался в промежуток между столом и окном. Холл, все еще лежа, не слишком ловко уклонился от дарханского кинжала, по самые хромированные усы вошедшего в подгнившие доски пола.

* * *
Да, конечно, подгнившие. Он невольно провел рукой по шероховатому пластику приборной панели. Здесь такое и представить трудно. Бесконечные дожди. Кошмарная влажность. Ничего не сохнет. Гниль, плесень, грибок, жучок-древоточец в два месяца сжирает любую постройку. А москиты? А термиты и всевозможная пакость? Вода, и без того противная, кишит нечистью, дизентерия и понос как воздух.


Лучше не вспоминать. Что ж, он действительно уклонился от кинжала — изрядно помешал какой-то порожек, лезвие располосовало рукав комбинезона — и, добравшись до пистолета, утихомирил, наконец, своего не в меру горячего противника, навеки загасив одно его и без того темное восточное око с дивными ресницами.

Высвободившись из-под навалившегося на него тела, Холл поднялся и подошел к окну. Стрельба почти затихла.

— Кантор! Черт, да в чем это я весь... Где там Пек? Скажи, пусть возьмет двоих и быстро к бункеру, и Навашина ко мне со станцией, живо!

Рядом с низким подоконником стоял стол, а за ним полусидел-полулежал третий дарханец, видимо, даже не успевший взяться за оружие. Из-под его руки, кренделем вывернутой на столешнице, пестрым веером свешивались страницы какого-то журнала. Приподняв мертвый локоть, Холл вытащил с одного края забрызганный кровью двенадцатый номер «Глобуса» — весьма полновесного дарханского издания. Со времен Ниндомы он не держал в руках ничего подобного, принялся листать и вдруг в изумлении остановился. На большой цветной фотографии был, несомненно, изображен он сам — по пояс в траве, в руке — винтовка, дикий взгляд куда-то в сторону, рот открыт, позади — дым. Холл мог бы поклясться, что в эту минуту он кричал: «Слева в цепь!» Поспешно вернувшись назад, он нашел начало статьи. Заголовок забылся, что-то вроде «Судьбы интеллигенции». Дарханский — дьявольски трудный язык, корни у него арабские, и ни в каком другом нет, пожалуй, такой разницы между устной и письменной речью. Но у Холла были способности к языкам.

Автор спрашивал, как кромвелевский режим сказывается на деятелях культуры Стимфала, и сам же отвечал, что двояко. Есть противники существующих тенденций, подвергающиеся — тут следовала ссылка, которую Холл не совсем разобрал, что-то о вытеснении в нижележащие слои при репрессиях, об этом, похоже, писали раньше, — а есть конформисты всех родов, и крайнюю степень падения демонстрирует такой печальный феномен, как известный искусствовед с Земли Холл.

В жизни он не думал, что его работы читают на Дархане, но вот, оказывается, читают, и вспоминают даже то, о чем он сам давно позабыл, а дальше так: первый необъяснимый шаг он совершил, возглавив — ого! — гегемонистски-агрессивное (или что-то в этом роде) ведомство Овчинникова. Тут автор свободно лепил разнообразные версии — не понимал ли Холл, шел ли сознательно, уступил ли нажиму и так далее. Зато теперь все ясно. Теперь доктор Холл не отбывает никаких сроков, отстаивая свои убеждения, как это предпочли сделать его коллеги, — нет, с той же легкостью, с какой он пошел на сделку с Овчинниковым, Холл заключил контракт со Стимфальским военным блоком и с оружием в руках защищает интересы кромвелевской деспотии. Он стал профессиональным убийцей, королем «зеленых беретов», славящимся своей изобретательностью и жестокостью. Вот такая гротескная картинка отношений ученого с тоталитарным режимом.

Тут вошел Навашин с радиостанцией, столкнул труп на пол, освобождая себе место, и, увидев Холлову физиономию на развороте, спросил: «Про нас, что ли?» «Про нас», — ответил Холл «И что пишут?» «Что мы сволочи». Тогда Навашин коротко, но емко охарактеризовал умственные способности и некоторые интимные склонности авторов таких сочинений.


Шестьдесят седьмой год. Шоссе номер пятьдесят Монтерей — Парма. Так, одно только название, что шоссе. Ранен, благодарность командования, два месяца в госпитале, орденов не полагается — запись в офицерской книжке и денежная компенсация.

Шестьдесят восьмой год. Сада. Операция «Меконг», ранен, благодарность командования, месяц госпиталя, повышен в звании.

Шестьдесят девятый год. Чонбури. Это совсем дарханский тыл. Было дело. Повышен в звании.

Семидесятый год. Заповедник. Это уже гримаса его военной судьбы, второго такого курьеза не было. Почему-то Заповедник в памяти смешался с Вонсоном — вероятно, потому, что это были самые отвратительные места, где ему пришлось побывать. В Вонсоне к ним подсадили фоторепортера, хотели целую группу, но Холл отвертелся. Впрочем, парень оказался ничего, никуда особенно не совался и даже прислал альбом фотографий с дарственной надписью. Куда этот альбом делся потом? Холл переворачивал страницы и не верил глазам. Оказывается, все это время они воевали в редкостных по красоте местах! Дьявольская сельва, на которую каждый день изливались ушаты ругани, являла собой изумительную гамму зеленых тонов — от нежно-дымчатого до густо-изумрудного; непроходимые топи, без всхлипа засасывающие громадные, как линкоры, «чифтены» и «челленджеры», были коврами восхитительных цветов с оконцами невероятно синей воды; жесткие и острые листья тростника были изысканны по рисунку, среди них летали разноцветные бабочки и стрекозы, а какие закаты, какие восходы — уму непостижимо! Даже ряска, налипшая на танковую броню, смотрелась необычайно живописно. А мы все «грязь» да «мерзость», подумал Холл.

Казус, приведший их в эти красоты, выглядел так. Глостер, директор НИИМС и, следовательно, хозяин значительной части Территории, позвонил своему другу Кромвелю и выразил недовольство тем, что из-за этого нефтяного психоза фронт придвинулся к границам Заповедника, и отдельные банды, несмотря на усилия пограничной стражи, проникают в буферную зону и даже на экспериментальные площадки, нарушая течение биоценологических опытов. Пусть Серебряный Джон играет себе в какие хочет игрушки, но вмешиваться в науку ему права никто не давал, так что будь любезен, дружище, или отодвинь свои развлечения подальше, или выдели специалистов на предмет пресечения.

Кромвель хмыкнул и дал команду председателю Комитета начальников штабов Ромодановскому, тот еще кому-то, и машина завертелась. К Глостеру кого ни попадя не пошлешь, и вот группа Тигра вырвана из пекла, лопасти переменного сечения с лютым воем врезались в воздух, тонны керосина обращены в угарную вонь, и под крылом — нетронутые пакостным антропогеном пейзажи Заповедника.

Встречал группу один из заместителей Глостера, доктор Франциск, специально прилетевший для разрешения этих вопросов. Неизвестно, какое войско чудо-богатырей ожидал увидеть почтенный профессор, но вид кромвелевских посланцев его явно шокировал. Одиннадцать худых, грязных и заросших мужиков в драных балахонах, болтавшихся на них, как на вешалках. Это что же, и есть лучшая разведывательная группа Южного участка? К Франциску подошел их предводитель, такая же разбойничья образина, как и все, и произнес какую-то длинную фразу. Доктор впал в совершенную растерянность, когда понял, что к нему обращаются на древнегреческом; следовало что-то ответить, а он давным-давно все перезабыл. Тогда это чудо, сплюнув едва ли не на ноги Франциску, сменил язык на классическую латынь, вставив вдобавок отрывок из Тацита. Доктор с ужасом подумал, что все это напоминает сцену из Рабле, однако с латынью кое-как совладал и приветствовал гостя. Тот кивнул и уже по-французски сообщил, что все устали, хотят есть и комментариев пока никаких. Через пять минут они все уже спали в отведенном им коттедже, а начальник, перед тем как смежить веки, на обычном английском посоветовал доктору Франциску выяснить вопрос с питанием и снаряжением.

Трое суток они отсыпались, отмывались и отъедались. Холл получил на всех новую форму и кое-что про запас, прослушал всю музыку, нашедшуюся под рукой, и лишь на четвертый день снизошел к тревогам доктора, нервничающего по поводу их безделья и, согласно данным разведки, невыясненного оживления у рубежей зоны. Впервые на Территории Холл увидел настоящую, серьезную карту, прикинул длину границ и оценил юмор положения — кажется, начальство вздумало пошутить. Однако некоторые соображения все же пришли ему на ум, и Холл, ткнув пальцем, сказал — едем сюда.

Когда Франциск полез за ними в катер на воздушной подушке, Холл поинтересовался: «Вы что же, и на операцию с нами пойдете?» «Конечно», — ответил доктор. Холл покачал головой: «Профессор, вы не просто ученый, вы ай да ученый».

Поднимая водяную пыль и разгоняя волны по целым полям кувшинок, они носились по болотам часа четыре, и за это время Холл только один раз полюбопытствовал — что станет с человеком, если его укусит крокодил. Вернувшись, он снова разлегся в шезлонге среди таких же десяти разомлевших фигур, а доктор Франциск топтался перед ним, поправляя очки в золотой оправе.

— Идите, идите, профессор, — сказал Холл, не открывая глаз. — Рыбу ловите и не забывайте приносить мне сводки.

Но на следующий день, к вечеру, Холл ощутил беспокойство. Натянув шорты, он вновь подошел к карте, постоял возле нее и обратился к своим людям так:

— Ребята, сегодня придется помокнуть.

Потом зашел к Франциску:

— Ну, профессор, сегодня выступаем на защиту науки. Вы еще не раздумали идти с нами?

По заповедным просторам текут ручьи и речки, и у этих речек, как ни странно, обычно есть дно, а у окружающих топей часто нет. Втакую речушку и загнал своих подчиненных Холл, руководствуясь сам не очень понимая чем, расставил фронтом метрах в семидесяти-восьмидесяти от границы зарослей, и одного человека — помнится, это был чернявый и кудлатый Брассар — посадил выше по течению с пулеметом. Так они и стояли в воде, среди травы, кто повыше, кто пониже, быстро темнело — смена дня и ночи на Территории не так регулярна, как на Земле — Пленка не вращается вокруг своей оси, а лишь циклически колеблется. Доктор Франциск в шлеме и полной десантной экипировке, с автоматом, выглядел вполне убедительно.

— Профессор, вы силиконом намазались? — спросил Холл.

Франциск кивнул, не отрывая глаз от разрыва в линии кустов. Наступила ночь, светили звезды, было тепло, но Холл приказал включить электроподогрев, и еще — кого ухватит крокодил — молчать, отбиваться без стрельбы.

Вокруг звучала страшная какофония. Неистово орали какие-то птицы, кто-то стрекотал, лягушки не жалели резонаторов — наступал сезон размножения. Холл посматривал на небо и на часы. В руке у него была здоровенная ракетница.

Наконец, когда ожидание уже утратило всякую напряженность, из темной гряды кустов на воду упала тень. За ней вторая. Франциск впился пальцами Холлу в плечо. Холл деликатно освободился. Четырнадцать человек брели по пояс в воде, неся оружие на плечах. Холл поднял ракетницу и, вздохнув, выстрелил.

Шипя и оставляя за собой след, горящий белый шар завис над этой сценой. Загрохотала стрельба, каждый думал, что глупо тащить домой полные обоймы; поднимались фонтаны черной воды, красные и желтые трассы, догоняя друг друга, летели над топями, перекрещивались, сжимались в точку; Холл, паля из ракетницы, наблюдал за ними и думал, как это красиво и как, в сущности, медленно они летят. Слева, за кустами, завыл МГ Брассара, заплясал похожий на щетку для волос огненный язык, и стало ясно, что Брассар, по особому роду пижонства, навернул пламегаситель задом наперед. Стервец, подумал Холл, перезаряжая ракетницу, но тут какой-то, как чертик из табакерки, выскочил перед самым носом, пришлось браться за винтовку, кто-то радостно завопил: «Командирская синяя!», и Холл был вынужден орать в ответ: «Оставить командирскую синюю!», а когда обернулся, то обнаружил, что доктор Франциск исчез.

— Что за... — начал было Холл, но Франциск тут же появился, всплыв из пучины вод, словно рубка подводной лодки.

— Боже мой, — пролепетал он. — Вы живы?

Из болота извлекли четырнадцать трупов, отвезли на базу в Заповедник и разложили на причальной платформе для опознания. Холл прошелся вдоль этого невеселого ряда и неожиданно остановился на середине. Он узнал двоих — люди Сарчемелия, Холл помнил их по Колонии. Они пришли сюда с другого края Территории. Кто ответит, зачем? Чтобы здесь лечь под его пулями?

Франциск был совершенно покорен Холлом, называл его коллегой и, вероятно, его восхищению Холл был обязан своим следующим повышением много больше, чем той дурацкой перестрелке на болоте.


Семьдесят первый год. Вонсон. Операция... Кто теперь вспомнит, как она именовалась официально, все говорили просто Баки — короче, взрывали нефтехранилище. Никакой благодарности командования, заочно оправдан военным трибуналом, тринадцать месяцев госпиталей. Множественное осколочное ранение внешней стороны бедра, плюс еще что-то там правой стороны тела и всякие другие грустные слова вроде «остеомиелит».

Тоже, кстати, помнится смутно. После всего он тащился по сельве и тащил Кантора — сначала просто на плече, потом на волокуше, которую смастерил из двух палок, защитной куртки и ремня. В голове гудело, он опирался на срезанное деревце, а на правую ногу вообще предпочитал не смотреть; Кантор, вдобавок к их общей контузии, умудрился еще подцепить лихорадку — пропали бы пропадом с вашими прививками — и непрерывно бредил.

Баки они не взорвали, даже не дошли до них, Холл потерял всех людей, убит даже Брассар — тот, что стрелял из пулемета в Заповеднике. Но все же везение не отвернулось окончательно и на этот раз, потому что им удалось выйти к реке, и там уж вовсе Господь Бог послал четыре бревна.

Мысли у Холла путались, но он знал, что за отмелями, на ничейной земле стоит одна развалюха, где есть шанс встретить людей. Дарханов или своих? Через неделю? Через месяц? Что толку гадать.

Когда в десятый раз не удалось зацепиться за берег, Холл заплакал, опустив руки в темную утреннюю воду, а когда, наконец, вылез и выволок Кантора на увязшие в иле кусты, то даже не было сил обрадоваться. А может быть, подумал, что еще и не половина пути. Потом снова шел через кусты, в одну сторону, затем в другую, вернулся за Кантором, снова тащил его, и вот он, покосившийся остов, редкие горбыли.

Холл привалил Кантора к доскам, сел — та, неживая нога и лежала-то как-то на сторону — и понял, что совершил ошибку: встать он, пожалуй, уже не сможет. Холл стер с лица целый инсектарий и стал смотреть в небо над верхушками деревьев.

Кажется, финиш. Будем утешать себя тем, что даже доберись он до своих, его все равно бы расстреляли — за Брассара, за Пека, за целехонькие Баки. Дурацкая была жизнь, и дурацкая, надо сказать, выходит смерть. Говорят, в таких случаях людей мучает чувство несправедливости. Его не мучало.

Когда он проснулся, был день. Светило солнце, и у Холла было впечатление, что и траву, и лес, и небо он видит из какой-то дали; в теле плавала мерзкая легкость, нога почти не болела. Он услышал гудение турбин, это шел обычный двухмоторный «скиф», но Холла что-то вело и закручивало, несло как воздушный шарик, ему почему-то не терпелось увидеть дарханов, и он так скверно теперь слушающейся рукой достал ставший неподъемным кольт — единственное оружие, которое у него было, а в кольте оставалось пять патронов.

Холл оглянулся на Кантора — тот лежал у стены, глаза закрыты, губы чуть заметно шевелятся, кожа сделалась почти прозрачной. Ну, старина, подумал Холл, тебе уже все равно. Он оторвался от нагревшегося дерева, перевалился на живот, дотянулся до угла и выглянул. «Скиф», до палуб заляпанный грязью, остановился метрах в пятидесяти, турбины сменили рев на свист и смолкли. На землю один за другим спрыгнули полтора десятка человек. Холл, сцепив пальцы, сжал рукоять, прикрыл и открыл глаза и сдвинул предохранитель. Кто это?

А это был Малютка Грегори — длинный нескладный парень, неплохо, кстати, бренчавший на гитаре. Холл смотрел несколько секунд, пока не убедился, что это действительно он, и выпустил пистолет, уперев его стволом в землю. Потом кое-как перевернулся на спину и некоторое время глядел в облака. а затем сказал с трудом:

— Грегори, железяка! Поди сюда, сукин сын.

Он знал, что у него за спиной сейчас всех как ветром сдуло. Наступила тишина, и после нее к уху ему осторожно прикоснулся холодный язык компенсатора, а сверху, словно корабельный форштевень, нависла громада Грегори.

— Тигр! Старый геморрой... ты же помер!

— Не дождетесь, сволочи, — пробормотал Холл.

Потом он лежал на разостланных палатках, турбины пели свою песню, и сквозь дрему доходили слова Грегори: «...а мне сказали — Тигр на точке положил джизханов без числа, сам убит, отряд расформирован. Мы уже за упокой души НЗ раздавили...»

У медицины в тот раз что-то не заладилось, и год, будто в старой сказке, прошел как сон пустой. В этом году ему исполнилось сорок, в этом году он получил последнее письмо от матери. Постумия Холл скончалась в декабре семьдесят первого года. Они переписывались с начала войны через католическую миссию в Монтерее. Сколько ей было? Вроде бы шестьдесят четыре. Или шестьдесят шесть? Он врал ей в письмах, как мог. Холл о собственном дне рождения вспомнил случайно, на складе, среди цинков с патронами, когда ему сказали: «Вот здесь распишитесь и поставьте месяц и число».


Итак, его не расстреляли и не разжаловали, и весной семьдесят второго, живой и в общем здоровый, он снова летел над Западным Водоразделом. Радист кивнул ему, Холл надел наушники, поправил микрофон и начал так:

— Алло, Водораздел, обращаюсь ко всем, кто меня слышит. Говорит подполковник Тигр. Меня интересует такой сержант Мартиньяк, Кантор Мартиньяк. Он француз, белобрысый, невысокого роста, неуклюжий, но хорошо стреляет. Да, еще он непьющий. Говорит Тигр, кто мне скажет, как найти Кантора Мартиньяка?

Водораздел отозвался мгновенно, заговорила сразу дюжина голосов: «Тигрилла, поздравляем!», «Тигр, тебя приветствует старший сержант Лейла Десмонд!», «Тигр, в двенадцатом десантном нет твоего друга, но мы всегда рады тебя видеть!» — и так далее. Наконец, зазвучала другая речь.

— Алло, говорит полковник Майкл Хор. Тигр, это ты гундосишь на всю Чирагви? Заворачивай ко мне, я отдам тебе твоего недоделанного.

Майкл сидел на скамейке под навесом, демонстрируя заросшее рыжим курчавым волосом брюхо и упираясь короткопалыми толстыми лапами в колени. Вокруг синей стеной стояли джунгли, солдаты, сминая кусты, тянули куда-то бронированный кабель.

— Здравствуй, Дикий Гусь, — сказал Холл, подходя. — Ты еще здесь, президент?

Майкл действительно был президентом Изабеллы, но правление его продолжалось менее трех месяцев, по истечении которых он прислал Кромвелю слезный рапорт, умоляя дать хоть роту, хоть взвод, но забрать его из этого сумасшедшего дома — планеты, населенной женщинами-экстрасенсами. Теперь он блаженствовал на Территории.

— Здорово, поджигатель, — захрипел Майкл. — Вижу, тебя еще не повесили. Как твои Баки?

— Так же, как твои изабеллы, — ответил Холл, усаживаясь, и добавил, в какой части майклова тела он предпочел бы видеть эти Баки.

— Да, я что-то толстею, — согласился Майкл.

Через десять минут Кантор стоял перед ними. Он, как и всегда, выглядел облезлым, но смотрел радостно, вновь видя своего друга и наставника.

— Зачем тебе этот доходяга? — спросил Майкл на прощанье.

— Он везучий, — объяснил Холл.

— Спи, — сказал он Кантору в вертолете, и сам тут же последовал собственному совету, устроившись поудобнее и надвинув фуражку на глаза. — Знаешь, куда мы летим?

— Нет, — оживленно отозвался Кантор. Видно, житье у Майкла было ему несладкое.

— Обратно на Баки, — обрадовал его Холл. — — Динамитчики нас уже ждут. Удлиненные заряды и все прочее. Тридцать три удовольствия. Так что спи.

Изабелла. Сигрид была родом с Изабеллы. Интересно, как бы Анна отнеслась к ней. Ты удивишься, сказала бы Анна, но я ей благодарна.

Почему же я удивлюсь. Ты была добрым человеком. Хотя и на свой лад.


Война закончилась в семьдесят третьем, зимой, во время Первой тиханской конференции — тогда, впрочем, никто ее так не называл, так писали потом. После нескольких телефонных разговоров президент Дархана Салем Нидаль и Кромвель встретились на той самой Изабелле; никаких заявлений для прессы сделано не было, но слово «Тихана» все же сумело просочиться на страницы печати. Главное же то, что уже к третьему часу встречи на высшем уровне генеральным штабам был отдан приказ о прекращении военных действий на Территории.

Злополучное холловское везение проявило себя и тут — его группа воевала в буквальном смысле до последнего часа. Четырнадцатое января. Этот день застал его на Юго-Западе, почти у границ Заповедника; стояла жара, они лежали на прогалине, в зарослях травы — кто на спине, кто на животе, — подняться или пошевелиться нельзя, ждали ночи, ждали вертолетов, Холл думал о том, что позиция поганая, впереди лес и сзади лес, и если у дарханов хватит ума подвезти минометы, то никто с этой поляны не уйдет, а если и уйдет, то завтра тот зацикленный долдон снова погонит на богом проклятое пармское шоссе, а там ни единого кустика, биллиардный стол и дело безнадежное.

Но минометов не подвезли, они благополучно долежали до темноты, ночью прилетели транспорты и забрали всех — и живых, и мертвых. Гнутые шарнирные рычаги вернули двери в гнезда, вертолет, клюнув носом, пошел на север, и Холл, сев на пол кабины, спросил одного из пилотов:

— Ты что там кричал?

— Соглашение о прекращении огня, — ответил пилот. — На, закуривай. Сейчас шли над Пармой — все тихо.

Да, соглашение. А это кончилась война. Позже было разъединение войск, зеленая линия, эвакуация, но Холла это уже не коснулось. Спустя полторы недели после той прогалины они ехали с Кантором на списанном «хаммере» в пылище восемьдесят второго шоссе милях в ста пятидесяти севернее Пармы, обгоняя обозные фуры в цветных разводах и маскировочных сетках; на заднем сидении было сложено все их имущество — две винтовки в чехлах и мешки с консервами. В кармане у Холла вместе с офицерской книжкой лежало свидетельство о том, что подполковник такой-то переведен в такой-то эшелон резерва с правом проживания в любом районе Территории с обязательной регистрацией у федеральных властей. Ордена выданы, льгот никаких, двести шестьдесят пять тысяч в монтерейском отделении «Метрополитэн Бэнк», в амнистии и пересмотре дела отказано. Как, впрочем, и Кантору. Январское пекло, юго-западная Территория, горькая ссыльная свобода. Завидев разъезд, Холл сказал:

— Хватит глотать эту дрянь.

«Хаммер» свернул на тропу, влез на откос и остановился среди сосен, на выпирающих из-под земли массивных расслоившихся корнях. Снизу, с дороги, стеной поднималась пыль, мешаясь со смрадом выхлопов — похоже, интендантство сменила танковая колонна. Холл вышел из машины и присел у колеса.

— Вот оно что. Кантор, — произнес он как будто в некоторой рассеянности. — Вот оно что.

— Что?

— Да, по-моему, все. Достань-ка флягу. Не будешь?

Кантор по-прежнему не выносил спиртного, тем более что Холл предлагал ему нечто страшное — убойной силы местный самогон со зловещим названием «иприт», или, в просторечии, «шпырь» — известная всей Территории шестидесятиградусная настойка на острейшем галлюциногенном перце. Навинчивающаяся пробка-колпачок армейской фляги служила вполне внушительной меркой даже для самых бесстрашных поклонников этой смеси. Но сейчас эта пробка печально зависла на своей цепочке — Холл, неспешно глотая, пил прямо из горлышка и в минуту опустошил не менее трети объемистого сосуда — в этот момент весь стимфальский спецназ незримо отдал ему честь, а Кантор сокрушенно покачал головой. Какое-то время Холл сидел на теплой земле, бессильно свесив руки с колен и бессмысленно глядя перед собой; потом, не меняя оцепенелой позы и взгляда, сделал то, чего с ним отродясь не случалось — тихонько затянул старинную, бог весть какими судьбами занесенную сюда песню:

По широкому Чуйскому тракту
Ездит много по нем шоферов,
Но один был отчаянный шофер,
Звали Коля его Снегирев.
Он машину тяжелую АМУ
Как сестренку родную любил,
И до самой монгольской границы
Чуйский тракт он на ней изучил.
На «форде» там работала Рая...
— Ты что? — изумился Кантор. И засмеялся.

Холл не ответил. Он помычал еще без слов, потом сказал: «Бог с ним. Поехали», посидел еще, встал и нехотя уселся за руль.


Никакой конкретной цели у друзей не было, но они рассчитывали добраться до Монтерея и там уже прикинуть, что к чему. Они плыли вверх по Сойме на маленьком пароходике, развалившись на палубе под тентом, и обоих не покидало чувство, что вот-вот появится вертолет, с ним — какой-нибудь чин, который объявит: ситуация осложнилась, немедленно в машину — и повезет их на формирование. Но день сменял ночь, все было спокойно, рейнджеры были предоставлены сами себе.

Средняя Сойма — один из молодых районов приграничной Территории, заселенной в основном фермерами, выходцами из Штатов — их привлекли сюда цены, которые кромвелевская администрация платила за сельскохозяйственные продукты. Эти места оказались в стороне от нефтяной бойни, зато, будучи отрезаны от цивилизации фронтовыми районами, во многом утратили связь с внешним миром.

Эдмонтон. Захудалый городишко, да нет, какое там, поселок — туда ехал оркестрик, диксиленд, вот что вспомнил Холл; музыканты репетировали на палубе, а на пристани их встречал весь цвет городского общества; все друг другу кивали, вежливо прикасаясь к шляпам, улыбались, переговаривались, джазмены грянули что-то прямо со сходней, и капитан, выставив локоть из окна своей крохотной клетушки, выкрашенной белой краской, тоже с интересом наблюдал за происходящим.

— А ну, бери мешки, — приказал Холл.

— Это как? — спросил Кантор.

— Сходим.

Они долго поднимались по отлогому берегу, потом прошли по главной улице, застроенной одно— и двухэтажными домишками, отыскали бар и взгромоздились на высокие деревянные табуреты. Джаз и с ним большая часть населения отправились куда-то в другой конец, за стойкой управлялся мальчишка лет тринадцати. Было пусто, тихо, меж домов был виден берег, полускрытая им Сойма, и за ней — желто-зеленый простор правобережья, и высокие гряды кучевых облаков, предвещавших к вечеру дождь, а у порога лежала длинноухая собака и во сне подрагивала шкурой.

Холл попросил смешать ему гордоновского с минеральной и закурил, рассеяно глядя в сторону, потом сказал:

— Мы когда с тобой брились? Позавчера? Ты что-то не очень обрастаешь.

— Ты объясни, зачем мы тут вылезли, и убери сигарету, прямо в лицо дымишь.

Холл послушно убрал руку.

— Ты знаешь, сколько сейчас таких, как мы, в Монтерее? А где жить? В бидонвиле? А ты догадываешься, какие там сейчас цены — когда военное снабжение свернули? Нет? И что мы там будем делать? Контракт, и обратно в Ниндому?

Кантор молчал. Он предпочитал доверяться, а не принимать решения.

— Кантор, дружище, ты взгляни — там за городом начинается лес и всякая такая куропатка. С лосем. Вон церковь какая смешная. Тут можно поселиться в любой хибаре, мы по здешним меркам — богачи. Устроим себе дачу.

У Кантора в глазах появился интерес:

— Поросенка можно завести.

— Да хотя бы и поросенка, — согласился Холл.

* * *
Они остались. Года полтора назад некто Джо Кобли, исполнившись решимости, привез великое количество мачтового леса на кусок земли между Соймой и впадающей в нее небольшой речушкой под названием Верхняя Тойва, и принялся за сооружение, которое должно было затмить все эдмонтоновские достижения градостроительства. Но возведя свой шедевр едва ли до половины, Кобли, надо полагать, оказался подавлен грандиозностью собственного замысла, душевные силы ему изменили, он запил, а потом и вовсе пропал из Эдмонтона неведомо куда. Печальная руина стояла бесхозно во всей безнадежности, когда в ее стены под открытым небом вступил Холл с арендованной без учета стоимости бензина мотопилой на плече.

Ни Холл, ни Кантор не отличались плотницкими талантами, но совместными усилиями они кое-что подправили, нарастили сруб, устроили сени, пол, соорудили крышу, и в двухдневном приступе вдохновения Холл сложил громоздкую и на редкость бесформенную печь. «Финская модель» — загадочно пояснил он Кантору. Чуть выше по Тойве стоял брошенный сарай, тоже размеров довольно солидных, и его, пустив в ход все ту же бензопилу, превратили в школьное здание с единственным классом. Впрочем, это позже, а тогда наступала весна.

Весна вышла тяжелая. Нервы, освободившиеся из-под пресса военного напряжения, поехали вкривь и вкось. Странно, Кантор, которому при его неумелости и неуклюжести приходилось там, в сельве, особенно скверно, приспособился и отошел гораздо быстрее. Наверное, для него война была просто страданием и опасностью, и, выйдя из стресса, он снова был готов воспринимать жизнь в любом ее обличии. У него была легкая душа. Но в Холла война проникла до мозга костей и не желала выпускать.

Его «волчий сон», которым он так гордился, выродился в изматывающую бессонницу, а в те десять-пятнадцать минут каждого ночного часа, когда он умудрялся задремать, к нему являлись кошмары — перекроенные и разросшиеся в тайниках души воспоминания, жути и мерзости которых он в былые времена не замечал; подсознание выходило из-под контроля, и все подспудные страхи поднимались из своих углов.

Да, было — и орал, и рвал пистолет из-под подушки, бывало и такое, о чем и вспоминать не хочется. Непрестанно мучали его те двое с Водораздела — полуразложившиеся трупы на носилках, — подходили, молча становились рядом; как-то ночью вскочил, схватил перепуганного Кантора за плечо — тот два дня потом не владел рукой — закричал: «Это же была мать с ребенком, как я сразу не понял!»

Но это бы ладно, произошли вещи куда серьезнее. В душе Холла за эти годы разрушились какие-то то ли преграды, то ли ступени, отделяющие мысли и поступки естественные от диких и безобразных — потерялась норма. Ее каким-то образом растворила без остатка многолетняя близость смерти. На месте стандартных представлений выросло колючее, как чертополох, равнодушие ко всем переходам шкалы человеческих ценностей.

Например, Кантора дети любили, а Холла его ученики боялись, несмотря на то, что он их редко наказывал и вовсе не был строг. Разгадку этого Холл нашел сам — в его взгляде они читали цену: он сидел в классе за столом, у него в руках не было никакого оружия, но из его глаз на мальчишку или девчонку смотрела смехотворно малая цена их жизни и смерти — видимо, это было неприятно.

Внешне он изменился мало, разве что волосы по линии пробора отступили назад, прибавив ему лба справа больше, чем слева, нос отяжелел, и кончик его чуть обвис, да от наружных уголков глаз залегли по две морщины. Седина пришла к нему на Валентине.


Учителями они с Кантором стали довольно просто. Пастор — кажется, Левичюс — приехал к ним на Тойву; помнится, был он молод, толст, весел и деятелен.

«Видите ли, мистер Холл, у нас был учитель, он сбежал, да-да... Вы образованный человек, языки... Муниципальные средства крайне ограничены, но приходской совет... Пятнадцать долларов в неделю... Нести слово божье — это, безусловно, моя задача... Война, увы, война... Невежество, мистер Холл, корень всех зол...»

Он согласился. Знаю, знаю, что ты скажешь — ты хоть раз говорил «нет»?

Учеников у него было тридцать человек, от семи до семнадцати лет. Тридцать это с Сабиной или без? Этого он не помнил. Как ее фамилия? Что-то звучное, вроде Ричмонд. Ладно, пусть будет Сабина Ричмонд.

Тридцать человек, буйная орава, но повторять им что-нибудь два раза не требовалось. Холл завоевал авторитет на втором своем уроке, и в дальнейшем этот авторитет все рос и рос, и достиг необычайных размеров. Какой-то юный верзила, отчаянная голова, просунув пальцы в кастет, бросился к Холлу через весь класс доказывать справедливость собственных взглядов. Увидев кастет, Холл не смог сдержаться, засмеялся и спросил: «Сам делал?», после чего, по возможности безболезненно изъяв орудие, с допустимой энергией отправил борца за права обратно на место, в объятия друзей, куда тот и прибыл с мяуканьем и грохотом. «Кастет, мой дорогой, — объяснил Холл, подняв перед классом полированные стальные кольца, — должен иметь упор в форме тупого угла, не то пальцы переломаешь. Откройте тетради и давайте разберемся, какие силы действуют на руку в момент удара».

Больше демонстраций не было, если не считать того, что кто-нибудь из малышей регулярно притаскивал здоровенную лесину, и компания, превозмогая дерзостию страх, спрашивала: «Учитель Холл, а вы можете сломать эту доску?»

«Мы отнимем у урока пять минут», — отвечал Холл.

«Мы задержимся!» — ревел класс. Холл соглашался, ломал доску, и урок шел своим чередом. Впрочем, и это развлечение со временем утратило прелесть и отошло.

Он установил свои законы — например, запрещал курить в классе, но разрешал на улице, карал всегда за дело, и с ним смирились. Даже те, кому новшества пришлись не по душе, воспринимали Холла как естественное и неизбежное зло — безропотно, будто дождь или зимний холод.

Школа работала три раза в неделю, программу Холл составил по собственному разумению. Английский вел по собранию сочинений Шекспира, нашедшемуся у пастора, физику и математику, от которых равно мучались и он, и ученики — по самой разнообразной литературе, так же биологию; географию и историю доверил Кантору. Единственно, с чем не было трудностей, это с рисованием и физкультурой.

На свои пятнадцать долларов в неделю Холл построил учебно-тренировочный комплекс как в Форт-Брэгге и согласно диверсантским наставлениям вел общефизическую подготовку, обучал юных питомцев рукопашному бою, владению всеми видами оружия, технике выживания на местности и форсированию водных преград. Кроме того, они пели хором и организовали небольшой ансамбль.

Через день, по утрам. Холл выходил к доске и рассказывал — он внедрил лекционно-семинарскую систему с зачетами.

«... вот перед вами принципиальная схема. Организм — это, в общем, печь, в которую надо закладывать топливо. Что мы сначала делаем с дровами? Сначала мы их колем. А как быть с пищей? Покажите-ка мне ваши зубы. Нет, мычать не было команды. Что ж, чистите вы их плохо...»

«... элементарная электрическая цепь. Это сопротивление, это конденсатор, а это я изобразил рубильник. Аналогии с электрическим стулом прошу пока забыть. Вот я поворачиваю рубильник. Что, по-вашему, происходит?»

«...вымысел в произведениях Шекспира? Конечно, ведь в жизни мы не говорим стихами. Но Хэмингуэй сказал, что нельзя придумывать того, чего не может быть. Следовательно, придумать то, что могло быть, писатель имеет право, это условие игры, в которую вы с ним вступаете, когда покупаете его книгу...»

Кантора любили все — даже те, кто принимал его за блаженного. И он тоже любил всех своих учеников, и когда рассказывал им про Томмазо Кампанеллу на цепи, то слушали. затаив дыхание, а когда Бенвенуто Челлини сбежал из тюрьмы, весь класс завопил «ура». Школа включилась в городскую жизнь без шва, и никого, например, не удивляло, что по субботам учитель выводит восьмилетних карапузов на ночные стрельбы.

Но в душе у Холла, кроме всех кошмаров, творились смута и разлад. Как жить дальше? Костоломка позади, большая часть жизни — тоже, и что? Как раз в это время у него происходили никому не видимые и не слышимые, но, пожалуй, самые горячие перепалки с Анной.

* * *
Да, сейчас ты поутихла, а тогда от тебя спасу не было, подумал Холл, машинально обегая взглядом наплывающие арки моста, переключил скорость и начал перестраиваться вправо, чтобы въехать на этот мост. Зачем ты пошел воевать? Как умудрился стать цепным псом тех, кто искалечил тебе жизнь? Почему не сбежал, не ушел в монастырь, не открыл гостиницу? Не знаю. Нет ответа. Так обернулось. Он тупо твердил одно, словно бессмысленное заклинание: я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель...


А между тем его карьера снова круто пошла вверх. Благодаря, конечно, Гэвину. Фамилии его уже нипочем не вспомнить. Будет просто Гэвин. Зато фамилия мэра совершенно точно — Барк. Итак, благодаря Гэвину, мэру Барку и, разумеется, Сабине Ричмонд. Еще один дурацкий случай на его пути. У этой истории были и начало, и конец, а связно рассказать можно разве что середину. Выходит бред. Впрочем, после Валентины что же ему бояться бреда.

Сабина... Нет, не стоит все-таки начинать с нее, надо припомнить кое-что из легенды.

Затерянный в территориальной глуши Эдмонтон с населением в сто пятьдесят с небольшим человек тоже раздирали политические страсти. Партии мэра города, Барка, который и привел в эти места первых переселенцев, противостояла довольно активная оппозиция под предводительством того самого Гэвина и местного шерифа. Откуда взялся Гэвин, сказать трудно. Говорили, что он учился в нескольких университетах, потом занимался какой-то политикой и неведомо как попал на Территорию; еще он был, по слухам, крайне убедительным оратором. В Эдмонтоне, пока между ним и Барком не пробежала черная кошка, Гэвин возглавлял что-то вроде сил самообороны — времена стояли неспокойные, по стране бродило множество разного вооруженного люда, и все ставни в городе запирались внушительными болтами.

У Гэвина было тринадцать человек, не считая его самого, плюс какие-то знакомства в буферной зоне Заповедника. Года полтора назад у них с Барком случилась пара бурных выяснений отношений, способствовавших расширению городского кладбища, но теперь установился паритет, и стороны делили власть и перспективу хотя и положив пальцы на известные крючки, но пока что в рамках законности. На ближайших выборах Гэвин намеревался дать бой правящей группировке, но какова была его политическая платформа, Холл представлял себе неясно.

Итак, Сабина Ричмонд. Соломенного цвета волосы, голубые глаза, семнадцать лет. Она не пришла в школу, и Холл грозно спросил: «Где Сабина?»

Сначала все молчали. Потом поднялся гвалт. Были такие, кто предвкушал развлечение, другие смотрели с чисто исследовательским интересом, но большинство уверовало в то, что могучий и непобедимый учитель Холл постоит за справедливость. Наверное, думалось ему, в тот момент они решили, что обрели святого Георгия.

— Кто-нибудь один! — рявкнул Холл. — Почему он не пускает ее в школу?

Отец Сабины, Неудачник Ричмонд, совершил очередную глупость, как-то не поладил с Гэвином и в результате оказался заперт в собственном доме. Гэвин заявил, что превратит его в дуршлаг, если кто-то из Ричмондов сделает шаг за порог. Поэтому отец держит Сабину под замком, а сам находится в невменяемом состоянии.

Холл посмотрел в окно. За окном были видны кусты и берег реки.

— Перерыв на пятнадцать минут, — приказал он. — Никто не расходится.

Он сел в машину и поехал к Ричмондам. Машина, помнится, была весьма любопытная — широченный «форд», необыкновенно щедро украшенный всевозможными огнями, фарами, мыслимой и немыслимой подсветкой; на своем веку он сменил много хозяев и мастей, утратил первозданную металлическую крышу, приобрел взамен брезентовый верх, и ныне в таком виде служил Холлу. Злополучный Ричмонд, потеряв веру в будущее, скрасил настоящее бутылью самодельной дымовухи и пребывал во всеуравнивающем забытьи на застеленном черными матрасами топчане. Сабина стирала в заклеенном пластмассовом корыте, установленном на двух стульях.

— Собирайся, — сказал Холл, — едем в школу.

Она ни слова не возразила, собрала тетрадки и села в машину. В общем, это был вполне обычный день. После занятий он отвез ее обратно, вернулся и стал ждать событий.

У этих сказок Гофмана была, правда, увертюра. За те часы, что Холл общался с ребятами в классе, он, естественно, оказывался в курсе всех городских новостей и сплетен и, что греха таить, в ответ тоже не молчал, так что Гэвину наверняка уже не раз докладывали, в каких выражениях учитель отзывается о политических коллизиях. Но до той поры все как будто сходило. Холл сидел в пустом классе за столом у кафедры, подаренной преподобным Левичюсом, и делал пометки в своем импровизированном журнале с зачетами, таинственными плюсами и минусами, когда к школе подъехала машина — армейский «лендровер» — захлопали дверцы, и в класс вошли двое.

Гэвин был роста выше среднего, выглядел лет на тридцать с небольшим, носил не лишенную изящества бороду и очки в металлической оправе. Его сопровождал кряжистый детина неопределенного возраста, с лицом лошадиным, но явно восточно-азиатской лепки, с застывшей полуулыбкой. За плечом у него, словно привычная часть одежды, висел видавший виды «узи». Детина присел у входа, а Гэвин прошел между столами и остановился в противоположном конце класса.

— Вас зовут, кажется, Холл, — начал он неторопливо. — Вы новый человек в наших краях и, наверное, я совершил ошибку, не поставив вас в известность о некоторых моментах, но я полагал, что существуют какие-то очевидные вещи, которые не нужно пояснять.

Он говорил словно в задумчивости, как будто размышляя вслух, но вместе с тем достаточно безапелляционно; сдержанно жестикулировал, отмеривая в воздухе какие-то объемы, изредка прикасался к бороде или очкам и так же изредка поглядывал на Холла.

— В городе сложилась вполне стабильная система отношений, и она существует, и будет существовать независимо от того, как вы ее воспринимаете. Ваше сегодняшнее поведение я расцениваю как попытку демонстративно противопоставить меня некой, с вашей точки зрения, городской структуре. Не представляю себе, как можно было не понять, что я и город — это единое целое, и нелепо изображать из себя в данной ситуации Робина Гуда.

Гэвин был, несомненно, умный человек, в свою спокойно льющуюся речь он охотно вставлял паузы, предоставляя Холлу возможность возразить и привести какие-то аргументы, но Холл слушал молча, сложив руки на крышке кафедры.

— Ричмонд должен быть подвергнут остракизму, и он будет ему подвергнут, в этом вам ничего изменить нельзя, но я не хочу, чтобы вы думали, что такие случаи и впредь будут для вас проходить безнаказанно. Я, например, могу подать на вас в суд хотя бы за незаконно занимаемое жилье Джозефа Кобли, и вам гарантированы по крайней мере шесть месяцев тюрьмы. Это не значит, что я так поступлю, это просто такой, скажем, контрфорс вашим сегодняшним, да и не только сегодняшним, поступкам. Я не всегда буду таким снисходительным. Если вы при этом рассчитываете на свои деньги, то это опять-таки доказывает, что вы не понимаете ситуации. У нас с вами могут быть прекрасные отношения на какой угодно почве, но я хочу предупредить, с тем чтобы в дальнейшем не происходило подобных эксцессов.

Закончив свои наставления довольно жестким менторским тоном, Гэвин подождал вопросов, не дождался и стал поворачиваться, чтобы уйти.

Холл выстрелил в него сквозь кафедру, изуродовав полированную фанеру тремя белыми вертикальными оспинами; во вторник, еще до уроков, ребята разглядывали их с восхищением и совали пальцы в отверстия, потом, правда, интерес поугас.

Друг-приятель сорок четвертый сбил Гэвина с ног как международный экспресс, политика отбросило к двери, и он в четверть секунды перестал представлять единое целое с городом Эдмонтоном. Кровь из пробитой шеи хлестнула вверх, залила пол-лица и одно стекло очков; правую руку Гэвин откинул по полу назад, словно собираясь приветствовать Холла на римский манер.

Восточно-азиатскому телохранителю пуля вошла в скуловую кость и вышла сзади головы, прихватив с собой затылок со всем содержимым на противоположную стену. Улыбка сохранилась на его лице, но теперь в ней проступило что-то скорбное.

Спустившись в проход. Холл печально посмотрел на дело рук своих. В этот момент дверь с громом отворилась, и в класс ворвался Кантор с винтовкой в руках. С первого же взгляда было ясно, что деловые планы Гэвина претерпели существенные изменения.

— Зачем ты убил его? — закричал Кантор.

Холл сделал неопределенное движение плечом:

— Сам не знаю. Что-то накатило. Он, кажется, хотел меня классифицировать, а я классифицировал его... Моя классификация, как видишь, оказалась вернее.

Христианские тенденции в Канторе отступили под напором инстинкта самосохранения:

— Нас убьют.

— А ты что, когда-нибудь в этом сомневался? — спросил Холл. Он вдруг почувствовал усталость. — Убьют, конечно. Постараемся, чтобы попозже... Ладно, я сам не рад. Надо как-то выкручиваться. Вот что... Вот что, я сейчас съезжу в город, а ты возьми обе магазинки и сядь там, в кустах. Если до вечера не вернусь, иди в Монтерей, на реку не показывайся. Чековая книжка у тебя. Молчи, делай, что я говорю.


Шериф обедал в кругу семьи. Имя и лицо его начисто стерлись в памяти, детей у него было двое, а жена вроде бы рыжая. Вся компания сидела за столом, когда Холл появился в дверях и произнес:

— Простите, шериф, вас можно на одну минуту?

Шериф, что-то дожевывая, поднялся и вышел на солнцепек.

— Обратите внимание, — сказал ему Холл. — Это машина вашего друга Гэвина. А это его очки. Видите, все в крови. Дело в том, что я только что его застрелил. У себя в школе. Он ко мне заехал, и мы с ним поссорились. Да, там был еще другой — и его тоже. И вообще, я решил искоренить вашу банду, которая сверхъестественно задевает мое больное самолюбие. Нет, движений никаких делать не надо. Я вижу, вы без оружия. Что же вы, шериф. Сейчас я сяду в машину и тихонько поеду, а вы пройдите со мной метров этак сто — чтобы не возникло соблазна сбегать домой и пальнуть мне в спину. Ваших друзей я жду у себя.

И Холл медленно тронулся, а шериф угрюмо поплелся рядом.

— Вот еще что, шериф. Кантора сейчас нет в городе, он ни о чем не знает, так что его оставьте в покое. Должен же у вас остаться хоть один учитель.

После этого Холл уехал и в зеркало заднего вида успел увидеть, как шериф со всех ног припустил обратно по улице, мимо спящих в теньке собак.

— Кантор, где ты там, — позвал Холл. Он отогнал машину подальше и подошел к дому пешком. — Иди сюда. Шерифа я постарался довести до белого каления, не знаю, как получилось, но, думаю, скоро все это вахлачье примчится сюда. Моли бога, чтобы они не стали размышлять — если засомневаются хоть на минуту, нам крышка.

Кроме полуторакилометрового прибрежного откоса, зарослей лозняка и ельника, дом Кобли (а равно и школу) отделяла от реки еще и ложбина, которую талые снега и дожди мало-помалу углубляли в заправский овраг, сворачивающий к Тойве.

— Вот там сядь, над овражком, в елках, а я устроюсь около дома. Сиди тихо, стреляй только если они начнут отходить за школу. Но это вряд ли... Дождись, пока они залягут в этой лощинке, там сам увидишь, что делать. Граната у нас одна — ах, черт, была бы вторая... Вроде едут? Нет? Ну ладно, с богом.

Холл сидел на крылечке и разминал сигарету, когда с проселка, ведущего от города к пристани, свернули и подлетели к дому два джипа с триплексами, опущенными на капоты и густо ощетиненные стволами — в каждом сидело по шесть человек, гэвиновская гвардия прибыла в полном составе. Холл отложил сигарету, взял в зубы кольцо, дернул, со звоном слетел рычаг, рубчатое тельце керамической лимонки описало уставную дугу и плюхнулось на колени человеку, сидевшему рядом с водителем левой от Холла машины.

Ахнуло, косая вспышка плеснула почему-то в сторону, джип обратился в черный каркас, облепленный лохмотьями, опрокинулся на бок, напомнив Холлу вставшую на ребро монету, и задымил бензиновым костром.

Со второго джипа народ моментально попрыгал в траву, шофер успел выдернуть ключ, а уж тормоза — ничего не поделаешь, надо было изловчиться прихватить автомат, так что машина мирно катилась и катилась, пока не уткнулась радиатором в стену дома.

Холл мысленно послал ей проклятие — дурацкая коробка наполовину закрыла ему видимость, приходилось стрелять наобум под колеса, а зайдут за школу — пиши пропало. Стрельба трещала пока беспорядочно, и Холл отполз от крыльца, обежал дом и пару раз пальнул с другого угла — хрен редьки не слаще, теперь не было видно, что творится напротив овражка.

Делать нечего, пришлось рискнуть шкурой всерьез, выскочить из-за прикрытия и залечь под колесами, два тут же сели осями на землю, вот спасибо; доблестные мстители сажали гостинцы в необъятные коблевские бревна в непосредственной близости о головы Холла, он откатился назад — хорошо, низина, — втолкнул на место новую обойму. Господи, сейчас они пристреляются.

Но тут кто-то сообразил, что от взбесившегося учителя можно отделаться гораздо дешевле. Пятеро воинов, прикрывая один другого, перебежали в вожделенную лощину, шестой остался бездыханно лежать в двух шагах от того места, где он соскочил с джипа. Скрывшись за природным бруствером, пятерка, посовещавшись, разделилась — двое направились вниз, к Тойве, чтобы зайти Холлу в тыл, двое продолжали прижимать его к дому, а один, задрав пятнистую куртку, вытащил гранату — солидный «огнетушитель» на длинной деревянной ручке — прикинул расстояние и сорвал чеку.

Все это было прекрасно, но никто из них не думал о том, что на их спины, перекрещенные подтяжками и облаченные в разноцветный камуфляж, меж еловых ветвей с грустью смотрит Кантор Мартиньяк. В нем до последней минуты жила безумная надежда как-то договориться, но, завидев «огнетушитель», он понял, что надеяться больше не на что. Кантор согнул палец, и явившаяся из тьмы варварских веков машина затрясла его щуплую фигуру.

Все закончилось в пять секунд. По склону заскакали пыльные фонтаны, кто-то, упав на колени, обернул к Кантору разверстую в безмолвном вопле пасть, кто-то просто уронил голову и съехал на дно оврага; тесня подружек, покатилась по слежавшейся хвое последняя гильза, а спустя отмеренные мгновения поднялся песчаный столб, расшвырял и засыпал тела.

Отряхивая плечи и волосы, Кантор выбрался из ельника; Холл, со своей стороны, тоже поднялся, подошел и посмотрел на полупогребенные взрывом трупы. Он кивнул:

— Вот уж действительно борьба за всеобщее среднее образование.

Но тут с Кантором произошло что-то непонятное. Он подбежал к Холлу, бросил винтовку и почти завизжал:

— Что я наделал? Что мы наделали? У меня во вторник должен быть урок, я должен был им рассказывать о древней Индии! А что теперь? Куда мы теперь?

Холл, не говоря ни слова, оторвал его от себя и пошел к школе. Кантор побрел за ним.

Гэвин все еще лежал в проходе, касаясь порога костяшками руки. Глаза его были открыты, рот — тоже. Нагнувшись, Холл разорвал на нем рубашку, открыв черный запекшийся кратер над ключицей, достал трехбороздчатый дарханский кинжал и всадил его в мертвую шею.

— Это еще зачем? — обреченно спросил Кантор.

— Надо срочно ехать к Барку, — ответил Холл, ворочая лезвием в остывшей плоти и нащупывая острием сочленения позвонков. — Этот вот был реалист. Будем надеяться, что его противник окажется романтиком. Хотя уже оказанная услуга гроша ломаного не стоит, а все-таки не с пустыми руками явлюсь.

— Я поеду с тобой.

— Не валяй дурака, он, может, и разговаривать не захочет. Где его очки? Да, у меня. Послушай, дай какой-нибудь пакетик.

Сев в свой «форд» системы «с миру по нитке». Холл сказал:

— План все тот же. Забери вещи и жди меня на развилке. Если до вечера не приду, помнишь — до Монтерея или до Пармы, и подальше от реки. Не поминай лихом.


Стивен Барк, мэр Эдмонтона, более всего походил на ковбоя с рекламы «Мальборо» — с той лишь разницей, что в его исполнении ковбой этот постарел лет на тридцать, сохранив при том и красную физиономию, и медно-рыжие усы.

Он только что вернулся откуда-то — из Джефферсона, конечно, куда еще можно было здесь ездить, — и ему, видимо, едва успели сказать, что Гэвинова компания поехала на расправу с учителем и там что-то шумно, как пожаловал Холл. Он оставил сверток на сидении машины и направился к мэру через двор; Барк и его помощники смотрели на него не без интереса.

— Здравствуйте, Стив, вы не могли бы мне уделить несколько минут?

Они вошли в дом, в ту его часть, где помещался кабинет — с флагом, столом, двумя телефонами, тремя венскими стульями и креслом. Холл стащил с головы кепку, присел и заговорил так:

— Мэр, школа испытывает значительные трудности. У нас нетучебников. Пишем мы на старых полевых блокнотах, и тетрадей взять неоткуда. И так далее. Это одно. Второе вот что — в Монтерее ввели один учебный канал, и в Джефферсоне его принимают, а если поставить ретранслятор, то можно было бы и у нас. Неужели ничего нельзя сделать? Стив, наши дети растут дикарями.

— Ретранслятор, — пробурчал Барк и с треском выдвинул один из ящиков стола. — Знаете, что это у меня в руке? Это закладные. Вот, смотрите — Скотопромышленная корпорация, сахарный завод, зерносушилки и все прочее; следующий урожай — не этот, Холл, а следующий — весь закуплен. А долгоносик? А ссуда? Ретранслятор. Не будет пока ретранслятора, учитель, уж обходитесь своими силами. Года, может быть, через два.

— Стивен, я знаю, вы много делаете для города, я поддерживаю вашу борьбу и в знак уважения и в залог нашей дальнейшей дружбы хочу сделать вам небольшой подарок. Разрешите, я схожу...

— Нет, лучше посидите. Простите, Холл, сами понимаете, обстановка.

Барк подошел к окну:

— Гэйб! Что там в машине, неси сюда.

Гэйб вошел довольно бледный, и на свет божий явилось то, что осталось от Гэвина. Холл аккуратно поправил на нем очки. Барк медленно поднялся, его кресло со стуком упало.

— Он умер, — объяснил Холл. — Да, приехал ко мне в школу и умер. Примите мои поздравления, Стив, в Эдмонтоне установилась однопартийная система.

Сейчас он меня пристрелит, подумал тогда Холл, вот сейчас он вынет свой образца двадцать восьмого года. И, наверное, правильно сделает.

Но мысли Стивена Барка повернули в другое русло.

— Гэйб, собирай всех, живо, — распорядился он. — Бегом! Мне понятна ваша тактика. Холл, не знаю, с кем вы там сговорились, но вы хотите, чтобы его люди накрыли тут меня с этой штукой на столе — хорошо.

— Его люди уже никого не накроют, Стив. Они, видите ли, тоже все умерли. Такое бывает. Вы пошлите кого-нибудь к школе посмотреть, а пока он будет ездить, предложите мне кофе, вон у вас банка стоит.


Шериф сделал выводы гораздо раньше мэра. Он доехал до школы, оценил ситуацию и люто выругал и Гэвина, и всех дураков, загипнотизированных безобидностью слова «учитель». На сумасшедшей скорости вернувшись в город, он услал жену и детей к соседям, постоял среди дома, потом придвинул к дверям комод в ложноклассическим стиле, вооружился квадратной флягой можжевеловки, сел на стул, поставил винтовку между колен и предоставил все судьбе.

В самом деле, примерно через час перед домом собрался народ — в большом числе сторонники мэра, — а чуть позже подъехал и сам лидер.

— Стивен, не подходите, — крикнул шериф, сам не очень веря своим словам. — Если кто-нибудь из ваших сделает шаг к двери, я буду стрелять.

Тогда из машины Барка вышел так хорошо знакомый шерифу долговязый учитель и приблизился до половины критического расстояния.

— Шериф, — весело спросил он, — от кого это вы собрались обороняться? Тут пришли горожане, которые хотят вас поздравить — наконец-то вам удалось покончить с шайкой Гэвина, терроризировавшей население. Это целиком ваша заслуга! Выходите, шериф, и мы с вами пойдем на почту и дадим телеграмму. У меня в Монтерее есть один хороший знакомый, его фамилия Ромодановский, он генерал-губернатор Территории и будет очень рад.

Шериф выслушал эту речь, и его прошиб пот.

— Стивен, это правда? — севшим голосом спросил он.

— Правда, — ответил мэр.

Опрокидывая фикусы и гортензии, шериф вылез в окно и, все еще не выпуская винтовки, подошел к Холлу.

— Представительство непременно выплатит вам премию, — сказал учитель. — Надеюсь, вы пожертвуете малую толику на нужды школы. А сейчас скажите что-нибудь людям, видите их сколько, даже ваша жена.

Весенний день с солнцем и всем очарованием распахнулся для шерифа, мысли перепутались, предохранители сгорели, и страж закона произнес такую фразу:

— Наша администрация своим руководством всегда была оплотом демократии, и таковым останется вовеки.

Холла избрали в муниципалитет и приходской совет, ему поручили силы самообороны, с шерифом с тех пор он был в наилучших отношениях. Кантор закатил страшнейшую истерику, хотел все бросить и уйти, несколько дней отказывался разговаривать, но потом успокоился.


Однако чудеса памяти Гэвина на этом отнюдь не закончились. Несколько позабытая в суматохе Сабина Ричмонд сделала свои собственные умозаключения и тоже приступила к действиям. Во вторник, после занятий, она — с вымытой шеей, в желтой майке, джинсах и откуда-то взявшихся босоножках на шпильках — остановилась перед Холлом, сидевшим за столом и с вызовом спросила:

— Учитель Холл, вы это сделали ради меня?

Неудачник Ричмонд беспрестанно изобретал то ли инерционную мельницу, то ли стандартный вечный двигатель, а к этой породе Холл относился с недоверием. Он отложил ручку и ответил так:

— В общем — нет, но в частности — да, из-за тебя.

— Вас могли убить, — продолжала Сабина в том же тоне.

— Меня и сейчас могут убить, — он и в самом деле уже стал жалеть, что прорубил в этом учебном сарае столько окон. — Слушай, чего ты хочешь?

— Хм! — сказала она. — Я, может быть, хочу вас отблагодарить.

— Интересно, как же?

— Как пожелаете.

Холл задумчиво посмотрел в сторону. На прославленной кафедре лежали ветки, на которых он сегодня демонстрировал малышам типы листорасположения. Плотники, работавшие на пристани, могли с удивлением наблюдать необычную сцену — из школы с визгом вылетела ныне легендарная героиня, а за ней по пятам гнался учитель, хлеща ее хворостиной. Убежав от Холла в кусты, Сабина со смертельной обидой закричала оттуда:

— Дурак длинный! Я же тебя люблю!

Холл, ничего не ответив, вернулся в школу. На следующее утро, когда они с Кантором еще не встали, в бойницу, изображавшую окно в коблиевой храмине, обрезав солнечный луч, просунулась загорелая рука и выпустила из пальцев блестящий мешок.

— Учитель Холл, — проворковал знакомый голос с вкрадчиво-издевательскими интонациями. — Мадридский двор посылает вам кофе для вашего завтрака. Если ваша светлость соизволит захотеть, я сама его сварю.

— Я тебя застрелю, рыжая холера, — пробормотал Холл.

Кантору он велел:

— Я уезжаю с Барком в Джефферсон, эту сумасшедшую гони и вообще никого не пускай.

Но Сабина твердо решила поднять свой социальный статус, и первое, что увидел Холл, открыв по возвращении дверь, была юная Ричмонд в фартуке у плиты. За столом сидел Кантор в рубахе, которой у него отродясь не было, и что-то ел с настоящей фаянсовой тарелки.

— Так, — зловеще произнес Холл, поставив сумку на пол. Кантор сжался, как ртутный столбик термометра, и смущенно развел руками. Холл подошел к Сабине, взял за подбородок и посмотрел в глаза. В глазах светилось шальное счастье.

— Ты, чучело, — сказал он. — Ты несовершеннолетняя.

— Ха. Мне через полгода восемнадцать.

— Все равно я не могу на тебе жениться.

Сабина приподняла кончиками пальцев край фартука, сделала реверанс и промурлыкала:

— Можешь не жениться. Можешь так. И, между прочим, пастор Левичюс меня одобряет.


Вечерело, на шоссе загорелась разметка. Начало шестого, до Варны еще три часа, он успевает только в притык. Холл запросил обстановку на автостраде, и компьютер милостиво разрешил ему увеличить скорость на пять, запятая, семь километра. Может быть, и не стоит гнать, ведь никто не обещал, что его сразу пропустят через Окно — вполне могут еще и подержать несколько дней, устроить еще одну накачку, в зоне, скажут, возмущения... Что ж, погуляет по Варне.

У гэвиновской истории было еще одно следствие, сказала бы Анна. Подруга Гэвина. Про нее ты не вспоминаешь.

Нет, я не забыл — эта писательница в длинной коричневой юбке и неизменных сапогах. Сумасшедшая истеричка с тягой к театральным эффектам. Тут уж ничего поделать было нельзя. Она бы полцеркви перестреляла, пока добралась до меня. Как бы ты поступила на моем месте.


Хватит о Территории. Прошло первое и второе лето семьдесят третьего, наступила осень, похолодало, потом закружились первые, еще неуверенные снежинки, и в этот день прилетел Звонарь. Смеркалось, ни Сабины, ни Кантора не было дома, Холл убирал у поросенка, когда раздался лай Кесаря и чуть позже — рокот и свист двигателя. Холл натянул меховой балахон с вязаным воротником такого свойства, что из него надо было выглядывать, словно василиску из колодца, автоматически поддел большим пальцем ремешок кобуры, толкнул дверь пристройки и выглянул.

Растопырив полозья, над площадкой у гаража снижался «ирокез». Холл смотрел не шевелясь, пар от его дыхания садился на холодные доски, схваченные металлическими скобами. Дверца отъехала, на землю спрыгнул человек и направился к дому.

Это и был Гуго Сталбридж, или, согласно старинному прозвищу, Звонарь — композитор и национальный герой Валентины — с непокрытой головой, коротко остриженный, в распахнутой канадской куртке с подбоем из волчьей шкуры и черном свитере, из выреза которого поднималась колонна его шеи. Ему было тогда где-то около пятидесяти, но время, подумал Холл, течет мимо таких людей, как Звонарь, как вода вокруг скал, ни десять, ни двадцать лет не меняя их облика.

«Что за черт, старик, неужели ты?» — «О, вот это бородища!» — «Откуда ты?» — «Сейчас все скажу». — «Сколько мы не виделись?» — «Пять лет?» — «Восемь, считая с переговоров». — «Знакомься, это Лен, хозяин нашей керосинки, ну, показывай свои хоромы».

Они вошли в дом, поделенный теперь надвое стеной, Холл и Звонарь уселись по обе стороны стола, пилот, не раздеваясь, дошел до печи, повалился на лежак и закрыл глаза.

— Ну ты как? — спросил у него Звонарь и подмигнул Холлу. Пилот вяло отмахнулся в ответ. — У нас сегодня нашествие гуннов, не обращай внимания. Слушай, ведь я к тебе на одну минуту. В этом доме чувствуется женская рука. Ты почему мне в последний раз не ответил?

— Когда?

— В мае... нет, постой — в июле, вот когда.

— Я ничего не получал, но неважно, как ты здесь очутился?

В те времена, когда они впервые встретились в овчинниковской Программе Контакта, Холл мало интересовался историей жизни Звонаря, зная о нем только то, что он считается корифеем современной джазовой оперы. Помнились какие-то обрывки: родом Звонарь из дремучей феодальной глубинки, на Землю попал в начале тридцатых годов и неведомыми путями достиг немалого авторитета в международной мафии — что для Холла, знавшего Гуго как человека крайне миролюбивого и к людям бескорыстно доброго, звучало абсолютно неправдоподобно — ив пятидесятых привлек к себе внимание вездесущего и всеведущего маршала Кромвеля.

Еще Холлу было известно, что Звонарь присутствовал на «тайной вечере», где Кромвель запродал свои флоты Программе и тем начал Криптонскую войну. Уже через месяц после этого события Звонарь отбыл на Валентину с баржей добровольцев и в течение всего военного трехлетия командовал восьмисоттысячной партизанской армией. Популярность его на Валентине была громадна. И уже в те времена джазмены всего мира знали его имя.

После войны Гуго вернулся на Землю, стал вице-президентом «Олимпийской музыкальной корпорации» и, как писали, реформатором джаза. Он помогал Холлу в подготовке музыкальных блоков по Программе Контакта, и за довольно короткий срок они очень сдружились. Овчинниковская смута со всеми ее последствиями Звонаря никак не задела, и вот теперь он сидел напротив Холла, положив на не очень-то складно сколоченный стол свои музыкальные руки. Впрочем, долго сидеть Гуго не любил.

— Неси стаканы, или что там у тебя, и нож. У вас тут такого еще не гонят.

Закатав рукава лохматого свитера, Звонарь принялся открывать консервы. Под мышкой у него пристроилась порыжелая «сандалета» с шестнадцатизарядным; Гуго на три четверти головы был ниже Холла, но шире в плечах и гораздо массивней, черты лица его были грубы, но правильны, лоб скошен, но велик, подбородок тяжел, но формы классической, взгляд внимателен, но добродушен и как будто постоянно ожидал от собеседника то ли радостного известия, то ли шутки.

Холл тоже выставил кое-какую снедь и посмотрел на дремлющего пилота.

— Твоего парня будить?

— Не надо, пусть спит, поесть он успеет. Давай, со встречей.

— Ты как сейчас, употребляешь?

Тут Холл, надо сказать, затронул весьма деликатную тему, но Звонарь, сумевший в титанической борьбе победить алкоголизм в самой его тяжелой, запойной форме, ныне достаточно спокойно воспринимал подобные вопросы.

— Да в общем нет, хотя мне положено по штату, я нынче вербовщик. У меня бумага от Серебряного Джона, — Звонарь кивнул в сторону лежавшей на скамье куртки. — Грамота. Могу набирать ссыльных, да и кого захочу — хоть каторжников, хоть смертников; хотел найти своих лесовиков, но что-то плохо — и тех, о ком знал, нет, а многие и вовсе как в воду канули.

— Для чего это?

— На Валентину. А ты что же, не слышал? До вас не докатилось?

— Нет.

— Война, брат. Тихана. Да, ты только не подумай, что я тебя зову. Тебе там делать нечего, с тебя хватит. Из вас тут, как я понял, собираются сделать округ, я говорил со Свантесоном, тебя прочат в губернаторы.

— Погоди, какой губернатор. Я здесь действительно ничего не знаю, я твоего «Макбета» месяц назад услышал, летал за кассетой в Монтерей. Овчинников еще говорил о конфликте с Тиханой. Что это теперь?

— Твой Овчинников — пророк. Картина такая: Тихана второй раз объявила по Системе — через полгода. Завтра — или уже сегодня? я тут у вас запутался — открывается Вторая конференция. Нидаль, Кромвель, этот леонидянин — Савориш, ну, и вся компания — подписывают соглашение. Военный союз. Такие дела.


Причины войны остаются загадкой и по сию пору, несмотря на то, что все тиханские архивы попали в руки землян практически нетронутыми. Единственный найденный документ на эту тему — буквально несколько строк из переписки заштатного ведомства на Тихане-Второй — можно было истолковать в том смысле, что тиханцы воспринимали уничтожение земной цивилизации как некую рутинную санитарную акцию. Похоже, что на Тихане считали земное сообщество чем-то вроде злокачественной опухоли, подбиравшейся к Системе, и недоумевали, как сами земляне могут не понимать необходимости собственной элиминации.

Система. Как тут не вспомнить Овчинникова. Система — это вся Вселенная с ее проспектами и перекрестками, закоулками и тупиками; как представлял себе Холл, нечто наподобие многожильного кабеля, бегущего по космосу благодаря непостижимой физике от точки к точке мистического нулевого сопротивления, и каждая жилка отдана какому-то миру, какому-то народу, получившему право на обмен со Вселенной информацией, товарами, любовью и агрессией.

Ни у Земли, ни у Дархана, ни даже у Леониды не было такого права. Возможности выхода в Систему добивался Овчинников, и этого же так боялся Кромвель. В сущности, правы оказались оба — Контакт стал неизбежен, и Контакт оборачивался войной.

Конференция, о которой говорил Звонарь, постановила координировать деятельность государств-участников, опираясь на военные структуры Гео-Стимфальского блока. Население планет «дарханской табуретки» — Валентина, Криптон, Дархан, Джаффра-6 — подлежало эвакуации. В первую очередь это касалось, разумеется, Валентины, расположенной в непосредственной близости от рокового входа в Систему — предполагалось, что ее не удастся удержать ни при каком варианте развития событий.

Но тут произошло нечто непредвиденное. Неистовые валентинские кланы, оставив на время буйные распри, неожиданно ответили отказом. Люди, гласило официальное заявление, предпочитают умереть с оружием в руках у могил предков, нежели стать народом изгнанников. Кромвелю оставалось только плюнуть и махнуть рукой. Совет Старейшин Валентины обратился к Звонарю с просьбой — быть в годину испытаний с теми, для кого одно его имя стало символом борьбы за свободу и независимость. Или как-то так.

* * *
— Как там твои ребята? — спросил Холл.

Звонарь достал из бумажника фотографию — молодая женщина и двое мальчишек на фоне старинных домов, все трое смеются. Гуго был женат на Хуаните Монтеро, бывшем руководителе кромвелевской группы сенсорной поддержки. Хуанита была на восемнадцать лет моложе Звонаря, и это был самый счастливый брак, о котором когда-либо слышал Холл.

— Где это они?

— В Галле. Мы ездили этим летом.

Хуанита знала, что все уговоры бесполезны и лишь умоляла взять ее на Валентину — как он взял ее в тот, первый раз, когда она пригрозила покончить с собой, если он откажется. Тогда не было детей, возразил Звонарь. Старшему, Губерту, как раз исполнилось тринадцать, Ричарду — десять. Оба рвались ехать с отцом. «Вот что, парни, — сказал им Гуго, — пока моя очередь. С кем останется мама, если убьют всех троих? Когда тиханцы подойдут к Земле, вот тогда вам браться за оружие».

Хуанита вынесла во двор все из своих нарядов, что было черного цвета, все платья и туфли, облила бензином и подожгла. Звонарь покачал головой: «Латинская Америка», поцеловал жену, напоследок отвез сыновей в школу и уехал на аэродром.

Он вернулся через три года и забрал всю компанию на Валентину, где и камня на камне не осталось. Теперь он там президент и кость в горле у Кромвеля со своим неприсоединением.

— Это что, оленина? — спросил Звонарь. — Есть такой старинный рецепт: оленина запекается в тесте, а перед этим ее тушат с яблоками и вроде с лимоном — вот уже забыл. А помнишь, тогда, на лючке жарили?

Холл со Звонарем виделись последний раз тут, в Колонии" когда валентинские добровольцы, высланные сюда Кромвелем и принявшие дарханское подданство, оказались во время нефтяной склоки между двух огней и обратились к заступничеству своего бывшего командира. Звонарь бросил дела, прилетел на Территорию, но тупоумные братцы Сарчемелия не придумали ничего лучшего, как использовать его в качестве заложника на переговорах. Слишком поздно они сообразили, что откусили кусок не по горлу. Холл руководил поисками Звонаря на границе Северного Шамплейна.

— Послушай, ты ничего не знаешь про Мцхлаури? — спросил Звонарь. — Ты должен помнить его по Колонии. Сказали — работает в Заповеднике, я заезжал — нет его, но где-то, по слухам, в твоих краях.

— Ты забыл здешние масштабы. Заповедник от нас — другое государство.

Звонарь кивнул.

— Я иногда думаю — может, и хорошо, что я их не найду. Не на курорт повезу. А обещать могу только амнистию — тем, кто доживет.

Они молча выпили.

— Холл, — сказал Звонарь, — Я ведь для тебя сделать ничего не могу. Серебряный уперся как вол.

— Ты что же, специально обо мне говорил?

— Говорил. Он боится тебя. Он вообще боится всего, что связано со Скифом и Контактом.

— Я так полагал, что сижу здесь из-за Овчинникова.

— И не без Овчинникова. Я, конечно, не знаю всех ваших дел... впрочем, это бог с ним. Думаешь, Кромвель не знал о заговоре? Знал. Он с таким расчетом и ушел в Окно, чтобы дать Овчинникову развернуться.

— Твой Серебряный пошел на такой риск?

— А он рисковый старик, вы его плохо знаете. Но ты для него — неизвестность, а неизвестность — всегда угроза. Он ни за что не отделается от мысли, что вы с Овчинниковым — а может быть, и со Скифом — затевали что-то такое, о чем и сказать нельзя.

— Ты, кажется, читал мое досье.

— Да, читал.

— Хорошо, почему же я в таком случае еще жив?

— Потому что любое, так скажем, что ли, «белое пятно» — это еще всегда и шанс. И Кромвель не хочет его упустить.

Холл молчал, глядя в угол. Звонарь приподнял бутылку.

— Будешь еще? Послушай, дурацкий вопрос, но как у тебя с деньгами? Возьми у меня тридцать тысяч, это еще те, комиссионные. Тебе здесь понадобится.

Холл посмотрел на него, и Звонарь поднял руку:

— Ладно, извини. Хоть ствол-то мой у тебя цел?

— Цел. И прекрати меня жалеть. Это я тебя должен жалеть.

Они снова замолчали, потом Холл спросил:

— Заночуешь? Вон твой авиатор как спит.

— Нет, не получится. Надо лететь. У меня ночью в Парме встреча.

Вновь наступила тягучая пауза. Холл встал из-за стола и подошел к Звонарю вплотную.

— Все это я могу понять, но скажи мне — ты-то зачем лезешь в эту кашу, тебя кто гонит?

— Сам не могу объяснить, — Звонарь взял куртку и вышел на середину комнаты. — Знаешь, скребет что-то вот здесь... Да бог с ним. Лен, дружище, подъем, по машинам.

Они спустились с крыльца, пожали друг другу руки, мотор вертолета зафыркал, и Звонарь, глядя на Холла, и даже не на него, а куда-то вглубь, словно видел в нем какие-то дальние перспективы, сказал:

— Не падай духом. Если мы там провалимся, вам тут все начинать. Сюда они не дойдут. Ну, бывай. Когда еще свидимся.

Оставшись один, Холл стоял в оцепенении, свесив руки, и смотрел на дорогу, ведущую от Эдмонтона к пристани, на гору, покрытую лесом, потом повернулся, взошел на порог, взялся за холодную ручку и на некоторое время уставился в дверь, будто зачарованный, затем разжал пальцы, обошел дом и стал смотреть на закат.

Солнце садилось в дымку, диск его расплылся, сделался багровым, и на том краю равнины, куда он опускался, ему навстречу тянулись не то туманы из лесов, не то низкие облака. Вдалеке стучала пилорама, на противоположном берегу из трубы сахароварни текла тонкая прозрачная струйка.

Нелепое, бесконечное пространство с нелепым названием. Территория. Кесарь потыкался носом в сапоги и улегся рядом. Холл прислушивался к себе, а ему казалось, что он прислушивается к природе, ждет от нее какого-то знака. Но природа ничего не ответила на его вопрос. Холл в сопровождении собаки медленно зашагал к дому.

* * *
Валентина. Валентина. Все рядом, все сторожит, лишь чуть-чуть отпусти себя, чуть-чуть расслабься — и снова яма, из которой тебя год вытаскивала лучшая в мире психиатрия. Холл провел ладонью по теплым тумблерам автопилота-компьютера. Включено. Но нельзя же вовсе не думать об этом, что же за такое проклятие, от собственного мозга не убежишь и не спрячешься. Ладно... Он прикрыл глаза и сразу же увидел разъезжающиеся под тяжестью породы крепежные секции, над ним — двенадцать километров гранитных толщ, Блайя, семьдесят шестой, что-то сдвинулось в недрах, толчок в шесть баллов, сейчас...

Он свернул колонку, а ногой — что там такое? — Господи, ручной тормоз. Черт с вами, все-таки придется. Холл надорвал упаковку и проглотил кисловатую таблетку.

Успокойся, сказал он себе. Это кончилось. Этого нет. Ты жив, едешь в прекрасной машине по прекрасной автостраде, впереди приятная работа, отдых, а не работа. Трясет — ну и пусть себе трясет. Соберись. Как тебя учили. Ты не был трусом. Даже там. Ты был знаменитостью.

Пока не спятил. Как и все.

Нет, давай разберемся. Не все. Звонарь вышел оттуда с ясной головой, старик Кьезе. Интересно, сколько же сейчас Кьезе? В самом начале в разведотделе сектора их было двести сорок два человека, а в семьдесят восьмом, попав как-то в Зиммергласс-Студио, Холл — что-то подтолкнуло — провел радиоперекличку по старому секторному индексу — и отозвался один Кьезе. Вот как было. Три года ждал смерти, все вокруг сменились, все погибли, только он, как заговоренный, зная, что по всем законам следующая очередь — его.

Нет, так тоже нельзя. Не все же на Валентине было кошмар и безумие, была там и своя логика. Да, люди сходили с ума от клаустрофобии, но воевали. Надо начать с этого. Как вышло, что они забились в эти норы, и война пошла по вертикали?

«Нас загнали в эти пещеры, — подумал он, — вот как мы там очутились». Впрочем, заранее было известно, что так будет. Если на Земле карст — достаточно редкое явление, то на Валентине редкое то место, где его нет, три четверти суши пронизаны ходами и пустотами, как сырная головка; кроме того, есть еще какое-то интрузивно-химическое выветривание, или что-то в этом роде, это тоже как будто карст, только вулканический, разрушаются магматические породы, и под землей остаются обширнейшие полости, простирающиеся на очень большую глубину — такие нижние этажи на тамошнем жаргоне именовались «метро».

Пещеры — это одно. Другое — то, что не то пять, не то шесть тысяч лет назад на Валентине существовала цивилизация, которая тоже чрезвычайно активно закапывалась в землю, сооружая тоннельные системы и подземные города. Почему? Неизвестно, но скорее всего, по той же причине, что и в наши дни — слишком близко располагался выход из Системы. От той цивилизации сохранились только циклопические комплексы на разных глубинах, да геометрические орнаменты на стенах. Ее не спасли землекопные ухищрения, как не спасли бы они и Звонаря с его компанией, если бы Кромвель не вошел в Систему и не взял штурмом Тихану-Главную. Но все эти древности здорово пригодились.

На поверхности они не продержались и двух недель — после двадцатого января, когда ушли последние войска, и отстоять ничего не удалось. За эти две недели погибло более трех миллионов человек — Звонарю предлагали вывезти детей — он отказал. Пусть будут те, сказал он, кто уцелеет. Зато потом мы сможем рассчитывать на это поколение.

Запылали прославленные валентинские леса, спекся в шлаки культурный почвенный слой, пропали города и провинции, и стали сектора. Через месяц, в конце февраля, прекратилась связь — фронты ушли далеко вперед, и три года без малого никому на свете не было известно — что там, на Валентине, да и существует ли она вообще.


Холл закурил. Сигареты кончаются. Впервые он сознательно это допустил до себя и, видимо, дела пошли на поправку, потому что, оказывается, если держать дистанцию, можно думать и о Валентине. А Кантор? Может быть, ему там нехорошо оттого, что его друг не вспоминает о нем?

Я сегодня расхрабрился, подумал Холл. Как бы не сорваться. Что же, попробуем подобраться к Герсифу. Все равно придется рано или поздно.

Герсиф — это город на плоскогорье севернее Халона, там размещался координационный центр. Нет, тогда еще не размещался. Тогда кончался второй год войны.

Шел декабрь семьдесят пятого. Было уже и совсем плохо, было и ничего, потом обстановка до какой-то степени стабилизировалась. Уже сдали Охос, сдали Авейру, полностью был разрушен медицинский центр в Бассете, и врачевание отступило на рубежи многовековых традиций; сгорели три четверти киборгов, которых Звонарь беспощадно гнал в бой, говоря, что лучше учиться на чужих ошибках, и от кибремонтных баз осталась едва ли десятая часть. Бои шли повсюду, но тиханцы быстро и как будто торопливо обживали Валентину — строили свои многоярусные моря, дренажно-регуляционные колонны, даже привезли с Тиханы-Третьей китов. С этими китами мы тоже помучались, подумал Холл, кошмарные твари, дурной сон. Но хуже всех тиханских пакостей давила неизвестность — что там, на той, большой войне.

Итак, в декабре Звонарь вызвал его к себе в Зиммергласс-Студио — тоннельный «еж», вырубленный в базальтах — и ткнул пальцем в карту.

— Вот примерно здесь, — сказал он. — Герсиф.

Кабинет Звонаря находился в одном из «аквариумов», и сквозь зеленое напыление на стенах было видно, как операторы колдуют за вводными пультами карлойд-схем и компьютеров. На Звонаре был все тот же лохматый свитер, но кобура с дедовским кольтом исчезла — в ознаменование отмены запрета на электронное оружие. Кажется, в комнате были еще какие-то люди, но кто именно — Холл не помнил.

— За последние две недели, — говорил Гуго, — туда прошли пять караванов, два удалось потрепать, но знаешь, как шли? В обход, вот так, через Кассерос. Это они нас уважают. Слушай, обязательно надо нам узнать, что за чертовщину они там затевают.

Холл смотрел на карту, и то, что он видел, ему совсем не нравилось.

— Подгони «Миссури» и разнеси все, что там есть.

— Подгони... Куда подогнать? Кто там что видел? Да и не с руки нам туда соваться, одноэтажное мелководье, залипнешь — ни по каким чертежам не соберут. Тигр, дружище ты мой дорогой, — теперь Звонарь заговорил почти нежно, — ты у нас авторитет, возьми самых лучших ребят, придумай что хочешь, но расскажи, что там творится.

— Опять галерным способом? — спросил Холл. — А по-моему, хватит.

— Хорошо. Не так? А как? Я не знаю. Может быть, ты знаешь?

— Знаю. Сказать?

Зависнув над картой, они с полминуты смотрели друг на друга. Спор был давний. Стратегия, которую повел Звонарь, далеко не у всех вызывала восторг. Холл указал на карту.

— Вот здесь что?

— Саскатун, старый кольцевик. Дам прикрытие.

— На сколько?

— На трое суток.

— Что мне эти твои трое суток.

Сумрачное обаяние, присущее Звонарю, не изменяло ему даже в минуты гнева; в голосе его явственно послышался рваный рык:

— Я тебе сейчас кое-что скажу. Здесь, знаешь ли, война. Они, знаешь ли, уже в Боссоме. Туда сегодня ушла Двенадцатая резервная. И я тебе людей с Марса не приведу. Так что имей уважение к нашей горькой жизни и ступай черпани герсифской водички. Чем бы она там ни пахла. За три дня.


У них тогда был четырехдвижковый «Стормер-12-Г», который за две его кабины — переднего и заднего хода — прозвали Тяни-Толкаем. Экипажа было десять человек — я помню каждого, подумал Холл. Нет. Как звали штурмана? Штурмана не помню. Он был невысокого роста, кажется, откуда-то с юга, его им дали только на это задание.

А водил Тяни-Толкая Ги Сахена, темный и высохший как щепка, бывший трассовый гонщик, бывший чемпион, ему перевалило за шестьдесят, худобой и шапкой седых волос он походил на Кромвеля и сознательно это подчеркивал, хотя вслух никогда не говорил. Еще он носил зеркальные стрекозиные очки, пальцы у него были длинные, нервные, и второго такого механика не было, наверное, на всем Юго-Западном фронте.

Кантор служил в непонятной должности адъютанта, именуемой «подносящий-заряжающий», военные доспехи красили его мало, и он довольно забавно выглядывал из кевларового шлема, словно цыпленок из только что надклюнутого яйца.

В их элитном разведывательном подразделении табель о рангах соблюдался весьма условно. Холл на Валентине стал полковником, а замещал его старший сержант Волощук — обладатель вполне гайдамацкой внешности и любитель всевозможных философствований в поучение молодежи. «К чему, например, — вопрошал он, — мы обвешались этими скорчерами, когда, скажем, у лазера — прицельная дальность? Отвечаю. За каким хреном нам его прицельная дальность в этих свиных закутах? А жрет он сколько? То-то. А из этой батарейки я его прижгу за милую душу».

Еще у Холла было двое питомцев Звонаря. За свою полную невероятных передряг жизнь Гуго завел дружбу с громадным числом самых фантастических личностей, и значительную их часть ухитрился доставить на Валентину. Среди них попадались немые, хромые, горбатые, какие угодно, и национальность их, как правило, была загадкой; историю каждого Звонарь помнил до мелочей, и практически каждый был ему благодарен за какой-то случай; все верили Звонарю, как оракулу, и все — сколько ни встречал их Холл — неизменно хранили молчание о своем прошлом.

Одного из холловской пары звали Георгий — мастер ножа, человек кошачьей гибкости и грации, до бровей заросший совершенно железной бородой. Кто он, откуда, сколько ему лет — Холл так никогда и не узнал. У второго не было даже имени: он называл себя Сто Первый — это заменяло все. Сто Первый был наделен удивительным даром — он говорил на всех известных и неизвестных мировых языках, но фразы складывал вопреки всяким законам, вернее, по законам, ведомым ему одному, составляя слова на первый взгляд без связи и часто против смысла, однако, сколь ни странно, все его при этом прекрасно понимали, и Холл подчас находил в его абракадабре почти поэтическую глубину. Возможно, Сто Первый был непонятым людьми лингвистическим гением.

Трое ребят, коренные уроженцы Валентины — они пришли из виноградного края, холмистых равнин Хабалоны — их звали Цара, Сапри и Марушан. Царе и Сапри по семнадцать, Марушану было девятнадцать лет, и по этой причине он посматривал на товарищей свысока.

Из Герсифа не вернулись Кантор, Ги и безымянный штурман. Все трое мальчишек погибли через полгода во время бомбардировки в Блайе — на стоянке, возле колонны, там была фабрика, они встретили каких-то знакомых девушек и отпросились у Холла на четверть часа. Тиханцы пробили два вертикальных ствола, взяли колонну в вилку, и те, кто сидел в танках или рядом, остались живы, а от фабрики и боковых ярусов ничего не осталось.

Георгий и Сто Первый были убиты в Сифоне. Хотя нет, что произошло со Сто Первым, неизвестно, может быть, он и сумел уйти, сноровка у него была — дай бог всякому, но скорее всего, расстреляли вместе со всеми в верхнем отсеке или завалило кровлей. Холл этого не видел, он был на маршруте, и когда вернулся, застал уже полный разгром. Он бросился вниз, в «метро», нашел Георгия и с ним еще несколько человек. Похоже, они отстреливались и после того, как накрыло главную шахту. Георгий лежал на самом дне, ниже креплений, еще живой, но страшно обожженный, Холл вкатил ему все, что нашлось в аптечке, но было поздно. Георгий умирал в сознании, он видел Холла и что-то сказал — первое слово едва можно было разобрать, что-то похожее на «Лейла», вероятно, это было имя, второе, похоже, фамилия, его произнес отчетливей — Кочарава; кто это был, что за женщина — мать? Жена? Близкий человек, или враг, с которым не успел свести счеты? Теперь уже не узнаешь.

Волощук. Какая была его судьба? Провал в памяти. Его не убили. Так что же? Напомнить? — спросила бы Анна. Замолчи, бессмысленная девчонка, тебе этого не понять. Как ты можешь судить? В конце концов, ты умирала, лежа в постели.

* * *
Ладно, прости меня. Я помню. Знаю, ты обвиняешь меня в его смерти. Это было в подвалах Пахако, в «общежитии», когда я вдруг свихнулся.

Нет, конечно, не вдруг. Холла сносило куда-то уже, наверное, полгода. Пахако — это просто последний рубеж. Он был тогда болен — скверная примета, люди не должны болеть на войне, — но выздоравливал, в комнате спали сразу две смены проходчиков, вокруг царила тьма, Холл проснулся и увидел, что стоит один посреди космоса, космос был каменный и медленно распадался, в то же время оставаясь на месте, и все это по его. Холла, вине, и приближаются какие-то существа, чтобы его за это судить и казнить.


Он ушиб одновременно обе руки о выступ приборной панели; ладони стали мокрыми. Холл опустил стекло и впустил в кабину ветер. Будь ты все проклято, ведь никто же не сказал, что он убил его. Почему именно его? Когда на Холла навалились и вывернули из пальцев пистолет, он хорошо запомнил — кто-то зажал, словно медвежий капкан, такие лапищи были только у Волощука, значит, был жив, значит, и остался.

А ты узнавал? — спросила бы Анна.

Нет, не узнавал. Было страшно. И довольно, тогда подъезжали к Герсифу, все были живы, Тяни-Толкай нырял из коридора в коридор, Великий Ги устало смотрел вперед, а Холл, положив ноги на открытый люк передней кабины, разглядывал карту-схему. Картина выходила невеселая.

Герсиф — город там, или поселок, бог весть, но именно к нему вел последний пеленг — находился в центре нагорья, превращенного тиханцами в то одноэтажное мелководье, которое так не нравилось Звонарю. Контролировали уровень в секторе пять регулировочных башен, через которые и предстояло выйти на поверхность — они образовывали почти правильный пятиугольник со стороной ориентировочно в триста километров.

Главная неприятность состояла в том, что две северные башни были построены в приподнятой, «сухой» части нагорья, о подходах к ним ничего известно не было, и пятиугольник автоматически превращался в треугольник, а это значило, что срывался накатанный «ход конем» — явиться на свет божий из одной колонны, пройти на «Стормере» над объектом и уйти в другую. Вместо этого получался несуразный крюк, протяженность которого грозила многими осложнениями. Правда, под горами проходил какой-то лабиринт, но три отпущенных дня, да нейтральная зона, да без координатных маяков — это на самый безнадежный случай.

Скоро он и наступил.

Вечером девятнадцатого Холл и его команда прибыли в Саскатун — заброшенный шахтерский поселок километрах в ста на юго-восток от Герсифа, два кольцевых штрека один над другим. В старину здесь что-то добывали, кажется, сланец — стены в некоторых местах отсвечивали слюдяным блеском. Тут произошло небольшое открытие — не отмеченный ни на каких картах, от Саскатуна на север, то есть в сторону Герсифа, уходил капитально оборудованный тоннель допотопной работы. Холл насторожился, но посчитал, что неожиданности в начале лучше неожиданностей в конце, на разведку отправил Кантора с Георгием, а сам с остальными помчался на Тяни-Толкае по коридорам нижнего эшелона в Чиарру — проверить подходы к ближайшей из башен.

Подобрались очень хорошо, аккуратно прорезали окошко, Волощук включил свою электронику, на зеленых экранах засветились и побежали яркие неровные пики.

— Антенну чуть вперед, — сказал Волощук. — Что-то они здесь здорово гонят.

Удалось поймать все три установки — параметры были вполне стандартными, за исключением того, что работа шла в необычном лихорадочном режиме — разница во времени перепуска составляла меньше двух часов вместо привычных шести-восьми.

— Как бы у них и без нас насосы не сгорели, — заметил Холл, — Черт разберет, что это значит. Уходим.

В Саскатун они вернулись к утру и застали там размещавшуюся группу прикрытия — передвижной заводик, или табор, как выражался Звонарь; у подобных заведений был характерный опознавательный профиль, и тиханцы, по какому-то изгибу своей логики, их обычно не трогали. Прошло полсуток из трех назначенных.

Возвратились Кантор и Георгий.

— Ну что там? — спросил Холл.

— Дорога, командир, — ответил Георгий. — Ширина восемь, высота шесть, угол наклона пять с половиной. Мы пустили «шмеля» (так назывался разведывательный микрозонд) — еще сорок километров, и поворот к западу на шестьдесят с минутами, дальше до двухсот без изменений.

Холл присел, развернул планшет и нанес данные на схему. Тогда он не мог знать, что этот тоннель — часть невероятно длинной «Дуги Колена», идущей по краю всех среднеприморских плоскогорий, но чисто интуитивно сообразил, что эта диковина уводит в сторону и, несмотря на соблазн, лезть туда нет никакого смысла. Он захлопнул запечатанную в желтый пластик карту и оглядел компанию, рассевшуюся полукругом у высокого борта Тяни-Толкая.

— Ну, доблестные бойцы Сопротивления, какие будут идеи?

Дело дрянь, подумал он тогда. Так скверно давно не бывало.

— Штурман, что сводка?

— По нашему сектору данных нет.

Холл посмотрел на часы. Без вашей сводки все знаю. Через четыре часа с четвертью там, наверху, начнет светать. Туман, парит сильно — и замечательно, тем более что днем их никак не ждут, их там вообще не должны ждать и, может быть, удастся дойти до места и что-то сообщить. Но самое большее через час их засекут. Да какой там к черту час. О том, что начнется после, думать не хотелось.

Кто это понимает? Трое юнцов не понимают, они в бой рвутся. Кантор не понимает, Георгий, похоже, законченный фаталист, а вот Ги понимает, он за машину боится. Плевал я на твою машину, Ги, у Звонаря таких полно, он только не дает их никому, и правильно делает — никто не знает, как там будет дальше.

— Значит, приказ будет такой, — заговорил Холл. — Кантор, Марушан, Цара, Сапри остаются здесь с рацией, старший — Кантор. Помолчите, вопросы в конце лекции. Остальным — полтора часа на отдых и подготовку снаряжения. В шесть ноль-ноль выходим в Чиарру.


Все завершилось очень быстро. Они вошли в колонну, проскочили первый шлюз, и сейчас же их прекраснейшим образом подожгли. Холл сидел во второй кабине на страховке, видно оттуда было плохо, но он знал, как происходят подобные вещи — золотистый лучик соединил на мгновение щиты внутренних креплений и броню машины, обшивку разворотило, но автомат успел заблокировать линии — Холл переключил тяги и погнал «Стормер» вниз; где-то, похоже, серьезно зацепило, потому что в узком канале шахты Тяни-Толкая швыряло из стороны в сторону, будто танк на обледенелой брусчатке, задний отсек горел, пар от температурного выхлопа со свистом обтекал корпус, видимость упала;

Холл крикнул:

— Салон, не стрелять!

Хорошенькое будет дельце, если чей-нибудь заряд накроет ракету на выходе с палубы — тогда они разлетятся из этой трубы, как ведьмы с шабаша на помеле. Сам он к оружию пока не прикасался, зная, что после залпа в теснотище этой кишки начнется светопреставление, и лишь снова завидев шлюз и ясно уловив момент прохода, Холл утопил в гнезде гашетку первой кассеты.

Из шахты они вылетели с ревом и свистом, в облаках пара, словно перекипевший чайник, и только пролетев по коридору километров десять, Холл задвинул сектора газа, отключил блокировку и, отсоединившись от внутренней связи, постучал назад, в «багажное отделение»:

— Эй, как там, все живы?

Они вылезли. Под ногами хлюпала вода, вечная спутница подземелий, Тяни-Толкай на шлемовых экранах был похож на сплющенный сигарный окурок. Передняя кабина выгорела до опорных рам.

— Волощук, посмотри связь, — сказал Холл.

— Есть связь, — через минуту ответил Волощук.

— Так... Пусть ребята отстучат в центр...

Штурмана звали, кажется, Сэннет. Сэннет Сазерленд как будто. Или нет?

— Значит, так... Подтверждаю усиленную охрану шахты Чиарра сектор Герсиф. Дальше... Механик-водитель Ги Сахена, шестидесяти двух лет, и штурман — Сэннет? Может быть, Спинет? — штурман, имя же, тебе, Господи, ведомо, пали смертью храбрых близ населенного пункта Чиарра двадцатого декабря семьдесят пятого года, защищая свободу и независимость сообщества Валентина. Точка. Полковник Холл. Все.

— Обычай согласно исполнить надо бы, — сказал Сто Первый и вопросительно взглянул на Холла.

— Вернемся на базу, тогда помянем товарищей наших, — Холл постучал пальцами по теплому металлу. — Волощук, что там, тихо?

— Да пока тихо.

— Ладно. Полезли. Поедем вкруговую.

Они без происшествий добрались до Саскатуна, команда занялась машиной — один двигатель разнесло напрочь, второй тоже что-то захромал, — а Холл в двадцатый раз открыл планшет и уставился на карту. Искать счастья в других шахтах, западнее Чиарры, бесполезно. Раз попробовали, и хватит. Значит, придется идти в лабиринт. С ремонтом у них оставались еще сутки. Разве что попытаться рискнуть без прикрытия, но известно, чем такой риск обычно заканчивается, к тому же это верный способ накликать тиханцев в нейтральную зону — кому потом расхлебывать? Холл подозвал Кантора:

— Ты что скажешь, мудрец?

— А почему ты не хочешь пойти через лабиринт? — спросил Кантор. — Здесь, наверное, много всяких подходов.

Конечно, куда как просто. Пройти под Герсифом. А кто там был? Кто там что видел?

— Там глубина километра два, не больше, — сказал Холл. — Мы там читаемся как по книге. И сколько эта экспедиция займет? Сутки? Двое, трое?

Но ничего другого придумать было нельзя. Пробурили стену, и кое-как залатанный Тяни-Толкай осторожно двинулся кормой вперед по колдобинам неизвестных шкуродеров. За рычагами сиделКантор.

— Стой, — приказал Холл. — Волощук, ну-ка послушай, что там у них.

В эфире бушевала вечная разноголосица. Волощук долго мучал настройку, потом покачал головой:

— Куда-то, командир, заехали мы. Вроде РЛС какая-то.

Холл тоже угрюмо смотрел на индикационные шкалы. Что это — действительно где-то работает станция, или их морочит одна из шумовух, которые и та и другая стороны сажали во множестве, чтобы сбить противника с толку? Ладно, разберемся.

— Трогай, Кантор.

Стены подземелий Герсифа были трещиноватые, пористые, часто попадались опускания с большими перепадами, завалы и озера. Они шли уже пять часов, Тяни-Толкай полз по краю сталактитовой «медузы», и Волощук сказал:

— Что-то впереди.

— Стоп машина, глуши навигацию, — распорядился Холл. — Всем приготовиться. Сержант, бери антенну — и за мной.

Они брели по наклонным известковым ребрам метров, наверное, двести, и затем увидели пролом.

Тоннель обрывался дырой диаметром метра четыре с лишним, и через нее, в мертвенном свете натриевых ламп, была видна металлическая стена шахты с кабелями и шпангоутами. Подойдя, Холл выглянул — сначала вверх, потом вниз. Наверху — обычная шлюзовая диафрагма, внизу — крепления дренажной перемычки. Он присел, убрал щиток шлема, снял перчатку и потер лицо.

— Картина Репина «Приплыли», — едва шевеля губами, прошелестел Волощук. — Без слез не взглянешь.

— Незарегистрированная шахта в двух шагах от нейтральной зоны, — ответил Холл, — Мы не армейская разведка, мы дерьмо с начинкой.

— Да, маленько обосрались, — согласился Волощук, рассматривая стены, — Свеженькая, а, командир? Ни нароста, ни пятнышка. И бээмпешка наша пройдет.

— Пойдем, послушаем.

Они вернулись к машине и долго смотрели на шкалы и экраны. Никаких признаков активности не было заметно.

— Как будто норма, — сказал Волощук. — Надо же, в открытую перли...

Холл покачал головой:

— Если какая-нибудь сигнализация сработала, там наверху уже такая музыка играет...

Даже в случае удачного прорыва им не оторваться от наземных служб на двух с половиной «хьюзах», уцелевших после Чиарры. Что же, вернуться и доложить, что в секторе ведется загадочное строительство? Это, положим, Звонарь знал и без них. Все молча ждали.

— Хорошо, так, — заговорил, наконец, Холл. — Порядок будет такой: подходим к шахте, Кантор — дашь подпитку, я иду первым, дистанция — тридцать метров. Заберешь меня на шлюзе. Остальные — салон не покидать и без команды не стрелять.

Подошли, дали поле, и Холл зашагал наверх, к диафрагме, словно поднимаясь внутри исполинского вытянутого объектива. Тяни-Толкай, поворочавшись, тоже вывалился в проем, загородив его на треть, и двинулся вслед за Холлом.

С разницей в положенные тридцать метров они подобрались к шлюзу, и Холл, встав на внутреннюю реборду, уже хотел махнуть рукой — прибавить хода, начинаем, кажется, и впрямь подвезло, — но в это время лепестки диафрагмы разъехались, обнажив днище запирающей камеры, и это днище неторопливо поехало вверх. И не было ни воды, ни пара, и не было слышно никакого звука.

Потом Холлу казалось, что он очень долго смотрел на этот уплывающий поршень, но на самом деле он практически сразу вырвал свой «юнион франс», тридцатимиллионный вольтовик, и стал стрелять, прижавшись лопатками к покрытию и целя так, чтобы заряды уходили в расширяющуюся щель между стенами и дном камеры. По металлу струились белые молнии, хлынула мерзкая озоновая вонь, пробивающаяся сквозь фильтры шлема; Холл орал во всю глотку:

— Кантор, назад, гони вниз, слышишь меня, вниз!

Поршень поднялся до верхней границы шлюза и остановился, открыв шлюзовую галерею, идущую кольцом вокруг шахты и, видимо. Холл успел там кого-то задеть, потому что оттуда что-то сорвалось, какой-то черный кусок пролетел мимо него; тиханцы не сразу разобрались в том, что происходит, и это дало тем, на Тяни-Толкае, лишнюю секунду; Холл стрелял, стоя в круге света, и после кратковременной сумятицы на галерее разглядели, что весь кавардак производит один человек с ручным скорчером: Глянцевая облицовка потекла сначала слева от Холла, затем справа, а на третий раз в него попали.

Детали минувшей жизни перед ним не вставали, и образ матери тоже не явился, в нем осталось только ощущение того, что огненный меч прорезает его насквозь и рвет пополам, лицо обожгли брызги, и он увидел, как посреди поля зрения расширяется слепое пятно с шевелящимися краями, и это было очень страшно, потому что он знал, что такого не должно быть, а сквозь это пятно он еще видел противоположную стену с арматурой, стена опрокинулась, и шок отключил сознание.

Что произошло потом, Холлу рассказали со всеми подробностями. Услышав приказ, Кантор бросил Тяни-Толкая вниз, не прикоснувшись ни к каким огневым пускателям, чем, по всей вероятности, спас всем жизнь; подняв борт, члены экипажа поскакали в пролом как разъяренные кабаны, а Кантор остался в кабине и вдруг снова послал бронетранспортер вверх, к кромке шлюза, где убивали его друга и учителя; все завопили «стой, рехнулся, куда», — справедливо полагая, что с командиром кончено. Кантор втащил на сидение обугленные останки Холла, и снова провалился до уровня горизонтальной пещеры. Видимо, к тому моменту Тяни-Толкай уже вовсю горел. Кантор, уже простреленный в нескольких местах и иссеченный осколками, еще успел выбросить Холла, и тут в изрешеченную кабину угодило прямым попаданием — чудо, что этого не произошло раньше, — цепи замкнуло, и фонарь разорвало как электролампу. Машина рухнула в дренажный отвод, в нее попали еще несколько раз, и сначала рванули батареи, а за ними сдетонировал боекомплект.

Все. Кантор Мартиньяк, тридцати четырех лет, пал смертью храбрых в бою близ города Герсиф двадцать первого января семьдесят пятого года, защищая свободу и независимость сообщества Валентина.

* * *
Холл пришел в себя спустя полторы недели в госпитале Бенавента. Он убедился, что еще жив, что смотрит на мир левым глазом, и его вновь увело в необозримые дали. О том, что у него нет руки, Холл узнал через несколько дней, а еще через две недели к нему пришел Волощук. Координационный центр, куда вела та шахта, взяли весной, и потом как раз оттуда для всей Валентины Звонарь вел репортаж о штурме Тиханы-Главной. Сейчас в помещениях центра правительственная резиденция, а в том дренажном канале на оплавленных обломках Тяни-Толкая растут сталагмиты — известковое надгробие Кантора.

— А мы сегодня ночью уходим, — сказал Волощук.

— Куда? — наполовину прошипел, наполовину просвистел Холл.

— На юг, а там по дислокации. Начальства над нами пока одна дивизия.

Холл ухватился за стойку кровати и подтащил себя ближе к Волощуку.

— Заберешь меня сегодня отсюда.

— Э, нет, командир, тебе лежать надо.

— Вот я тебе сейчас покажу «лежать», у калек знаешь, какая силища? Это боевой приказ, и вот еще что, достань мне форму.

— Да отсюда не выберешься, здесь медицинский бог — о-го-го.

— А мы не будем его беспокоить. Слушай, диспозиция такая. Под нами метр гипса или еще какого-то там дерьма, и ниже — склад. Возьмешь четыре домкрата...

В полночь они проходили по нижнему вестибюлю клиники. Холл переставлял ноги не слишком бодро, но все же легче, нежели сам предполагал, и лишь слегка придерживался за плечо Волощука. Светила единственная аварийная лампа, и Холл задержал шаг у высокого вертикального зеркала на выходе.

Сначала ему показалось, что на полированном металле грязь или натек, потом понял, что видит собственное лицо — хотя это слово вряд ли подходило, от лица остался один глаз, да на макушке сохранился участок неповрежденной кожи с волосами. «В детстве нас пугали такими чудищами, — подумал он тогда. — Правда, у чудищ было по две руки. Ребята теперь будут бояться на меня смотреть».

Но когда Холл появился перед ними, уже тяжело опираясь на руку Волощука, под нависшим потолком, в слепящем свете ремонтных ламп, он понял, что ошибся. Эти мальчишки — а тогда в экипаж добавили еще двоих — не видели его уродства. Они видели героя. Один спросил Холла, на каком фронте он воевал в ту, криптонскую оккупацию, и в его тоне прозвучала потребность найти в командире уж и совершенно законченную легенду; Холл не знал, что отвечать, но, помедлив немного, назвал имя Кергиани и тем не нарушил иллюзии.

Потом он сидел в их новом танке — огневом комплексе, названном, будто в насмешку, «Чапараль». Качало, мутило, в наушниках клокотал Звонарь: «На кой мне черт этот твой героизм, куда ты опять лезешь, я тебя двадцать пятого ждал в Студио! Да не хочешь — как хочешь, прах с тобой, дьявол однорукий, примешь разведку в Одиннадцатом, и уж сделай милость, без ухарства там как-нибудь».

На Валентине к тому времени воевало великое множество обгоревших, контуженных и прочих разнообразно увечных, и по тем меркам Холлу еще повезло. Мучений он претерпел немало, но техническая мысль посодействовала в решении некоторых его проблем: на двух соединенных ремнях — один захватывал его через ключицы, второй проходил слева под мышкой — на том месте, где должна быть правая рука, ему подвесили шарнирный манипулятор на пирр-шнуре, так что во включенном состоянии конструкция сгибалась под прямым углом; на конце ее приварили швеллерный захват, способный удержать на весу автоцистерну. Получившаяся железная лапа выглядела весьма средневеково, придавая Холлу сходство с капитаном Хуком, но свою функцию выполняла — с ее помощью он мог, по крайней мере, самостоятельно обуться и перезарядить оружие.

С оружием тоже выходило непросто. Обычный «клеверный лист» пришлось сменить на неуклюже-коробчатый и длинноствольный «ройал-мартиан» — устрашающую попытку втиснуть пушку в пистолетные габариты: тяжеленная громадина и мощности бестолково-чрезмерной, зато как будто специально предназначенная для тех, кто по милости судьбы вынужден обходиться одной рукой.

Все приспособления ему сооружали на ходу, шло отступление весны семьдесят шестого, базы перегоняли на юг, за Сергадо, в места дикие, необжитые, обстановка складывалась неважная и разведчикам приходилось дневать и ночевать на Поверхности. Не слишком твердо еще держась на ногах, Холл вновь водил группы, распоряжался людьми, такими же измотанными, как и он сам, и никого не волновало, что внешность его напоминает жареного гомеровского циклопа и что вместо недостающего глаза у него — красная морщинистая впадина. Слюна... Да, поначалу подтекало здорово. Покапал.

Кстати, еще в Сергадо, разложив карту на коленях, он собирался идти через Сифон и рассчитывал быть там к концу недели. А на самом деле прошло — август семьдесят шестого — прошло полгода. Человек предполагает.


Холл потянулся за сигаретами, пошарил тут и там, смял пустую пачку — кончились. Надо же, досада, все-таки забыл купить. Теперь до Варны. Сумерки сгущались, на шоссе загорелись указатели — желтые встречных и красные идущих впереди.

Сифон. Последняя различимая веха на его военных дорогах. Потом начались сны. В Сифоне он встретил Сигрид, встретил Палмерстона, оттуда отправился в скитания по брошенным городам — впрочем, об этом он больше знал с чужих слов, изменница-память сохранила лишь неясные обрывки, да смутное ощущение того, что он когда-то вполне уверенно ориентировался в том полуреальном мире. Палмерстона с ним тогда уже не было.


С Палмерстоном связана любопытная история. Уже в Герате, в ту пору, когда главным занятием Холла было раскладывание на каменном полу террасы узоров из шнурков римских сандалий, а майор Абрахамс кормил его с ложечки, ему попалась книга некоего Пантена — «Нулевой эшелон, или подземные мстители Валентины». Идиотизм названия заинтересовал Холла, и он полистал ее.

Оказалось вовсе не глупо. Довольно добросовестно, по документальным свидетельствам, Пантен составлял истории валентинских робинзонов, действовавших в разное время оккупации по разным районам в отрыве от основных сил и зачастую творивших чудеса. И вот где-то в середине Холл натолкнулся на примерно следующую удивительную фразу: «Для южных секторов самой, пожалуй, легендарной личностью явился полковник Холл — он же Кривой Левша, он же Палмерстон».

Что это значит? Он же ясно помнил: Сифон, восьмой этаж, тусклый коричневый свет, тощая фигура Палмерстона — высокая лысина, сжатые губы, болезненно-сосредоточенный взгляд. Неужели, подумал тогда Холл, я ухитрился подвинуться до раздвоения личности? Не разрешив вопроса, он выпустил книгу из пальцев и задремал в своем гамаке. Позже, без всякого мысленного предисловия. Холл догадался. Проклятая популярность. Он в одиночку воевал на всех традиционно палмерстоновских маршрутах много спустя после его гибели. А кто мог что-то внятное рассказать о Палмерстоне? Могли обитатели Сифона — все они погибли во время того, последнего разгрома. Могла Сигрид — и она похоронена там же. И никто из его разведчиков не дожил до победы. Вот как. Холлу достались чужое имя и чужая слава.


Перескажи Сифон. Перескажи сон. Сейчас ему ясен и понятен окружающий его мир, и там, в Сифоне, он тоже отличал причины от следствий, но эти две ткани реальности невозможно соединить без разрывов и искажений. Болезни своей он тогда не осознавал, она овладевала им скрытно, втайне от него самого, и разум его погружался во мрак подобно тому, как корабль погружается в пучину — вода заполняет один отсек за другим, машины вот-вот встанут, но рулевой еще крутит штурвал, и судно с трудом, но пока слушается руля. Холл тоже еще понимал, о каких своих странных ощущениях и открытиях следует молчать, он по-прежнему трезво оценивал обстановку, руководил группами и полагал, что у него просто все более прогрессирует тот невроз, что начался еще на Территории.

В его памяти вдруг опять воскрес Форт-Брэгг, и Холл волновался, сумеет ли сломать кирпич на рамке и страшился встречи с Мак-Говерном; двое мертвецов с Водораздела вновь и вновь обращались к нему, он прыгал с берега Наоми, и снова горели проклятые Баки. На первых порах он кое-как уживался со всем этим; видимо, во время бытия в Сифоне, во время их походов с Палмерстоном ум и безумие уравнялись в своем противоборстве, но дальше, после катастрофы, осенью семьдесят шестого тот невидимый рулевой у него в душе бросил штурвал.


Итак, в августе семьдесят шестого, за полгода до прорыва блокады, они поставили свою изжеванную «Ямаху» в верхнем коробе Сифона — гигантской естественной шахты, некогда заполненной водой. Да, сейчас бы на него разгневался какой-нибудь рецензент — как, мол, интересно, танк может быть изжеванным?

Да вот так. Пожевали его, пожевали и выплюнули. А танк хороший, японский, не сломался, двигатели тянут. Ладно, пусть не изжеванный, пусть покореженный. Холл сидел в водительском кресле покореженного танка, разговаривал по рации с 22-м тоннелем и постукивал пальцем по таблице режимов охлаждения.

— Барух, безбожный ты хобот, у тебя там два «панцира», и ты торчишь вторые сутки. Мы тут все сидим и ждем твоей проходки, ты это понимаешь? Ты держишь сорок человек. Разъемы заменял? Ты их двенадцать часов заменял? Я размещу людей, и через полтора часа буду у тебя. Все.

Он выключил передачу и посмотрел на часы. Было около десяти вечера — для Холла и его людей, ориентирующихся на Поверхность, это имело значение, для большинства населения Валентины — никакого.

— Волощук! — позвал Холл. — Ну, дай мне эту твою банку.

Наверху, на броне, послышался шорох и что-то вроде хрюканья.

— Командир, ты же говорил, что в рот взять не можешь.

Волощук по собственным рецептам варил из витаминных концентратов с добавками смоляных горных натеков некое подобие компотов.

— Ты знаешь, я решил себя перебороть.

Волощук повозился, погремел, и затем к Холлу свесилась рука с высокой цилиндрической банкой.

— Волощук.

— Ну?

— Лягушкой пахнет.

— Что, какой лягушкой?

— Ну да, болотом.

— Болотом? А что же, хоть и болотом, на болоте торф целебный...

Волощук внезапно оборвал речь и с присвистом втянул в себя воздух, изображая глубочайшее изумление, и затем произнес, со значительностью растягивая слова:

— Полковник, к вам пришли.

Холл оставил банку и, ухватившись за поручень, полез наверх — «что за торф целебный, это мох есть целебный, испанский мох...»; лязгнув своей железкой, он поднялся на палубу и замер. Такого еще не бывало. Волощук исчез, а перед танком, на сахарно искрящихся в свете прожекторов наплывах породы, стояла самая настоящая монахиня — традиционный черный наряд, а на голове сооружение, напоминающее дельтаплан, только с кружевами и ослепительной белизны. Она была несомненно молода, но облачение скрадывало возраст; взгляд темных глаз спокоен и строг.

— Здравствуйте, — сказала она тоном, исполненным необыкновенного достоинства. — Вы полковник Холл?

Холл спрыгнул на землю и подошел.

— Да, святая мать, вы угадали, я действительно полковник Холл.

Она на мгновение приспустила веки, выразив этим мимолетное неудовольствие холловским обращением.

— Меня зовут Сигрид. Здесь я по воле настоятельницы монастыря святой Урсулы в Фирмине, на Изабелле. Ральф Бакстер, директор госпиталя в Самоите, обещал мне прислать с вами вакцину Мозеса для наших больных и раненых. Вы ее привезли?

В ответ Холл молчал, наверное, дольше, чем позволяли приличия, потому что в голове у него забродили самые разные мысли, но, справившись с собой, он ответил:

— Сударыня, когда мы проходили через Самоит, там шел бой, и все горело. Думаю, что если бы я и встретил Ральфа Бакстера, у нас вряд ли бы нашлось время беседовать о вакцине. Я постараюсь вам помочь, чем смогу. Но, наверное, если вы родом с Изабеллы, вы сами могли прочитать это у меня в мыслях?

К Холлу пришло странное ощущение — ему показалось, что за время этого короткого обмена фразами между ними возникло ничем не объяснимое взаимопонимание — такое, какое, по его представлению, могло быть между людьми или знающими друг друга с детства, или прожившими долгую совместную жизнь; Холл мог бы поклясться, что не только ясно чувствует ее, Сигрид, к нему отношение, но и что она прекрасно видит его догадки, однако вида не подает. Получался какой-то интуитивный сговор. Само же отношение совсем неплохое, даже очень: доброжелательность, ирония и еще почему-то — глубоко запрятанная опаска. Удивительно, но она, кажется, трусит — подумал он тогда.

— Я действительно родом с Изабеллы, но, похоже, вы плохо знакомы с экстраперцепторами, полковник, — сказала Сигрид все тем же надменным тоном. — Уверяю вас, у меня нет никакой необходимости читать ваши мысли.

С тем она повернулась и пошла прочь. Холл проводил ее взглядом, потом повернулся к «Ямахе».

— Волощук, где ты там, соедини-ка меня с Центром и сделай вот что — достань контейнер с концентратом и потом спустись к ребятам, взгляни хозяйским глазом.

Закончив невеселый, по причине неясности положения, разговор со штабом, Холл повесил шлем на крюк протеза и твердой рукой оторвал контейнер от земли. Подошедший Волощук смотрел на это неизъяснимым взглядом.

— Ну что ты выпучился так, словно собрался бриться без зеркала? — ласково спросил Холл. — Да, иду.

— Бог в помощь, — пробормотал Волощук. — Восьмой этаж, на углу спросите. Только смотри, командир, она тут большой авторитет, а одичали они здорово, почитай, у всех мозги набекрень.

И пока Холл спускался по изрытому настилу, он слышал, как Волощук загудел в шлем: «Барух, что тебе моча стрельнула забиться в этот переходик, главный вверх тормоном стоит от злости...»

Шестнадцать этажей, которые наподобие корабельных палуб перегораживали коленчатую нору Сифона, были застроены донельзя беспорядочно, от обоих лифтов давно остались безжизненные скелеты, но жилище Сигрид Холл отыскал без труда — в отличие от большинства оно было отделено от центральной шахты стенкой, доходящей до перекрытия; дверь, однако, отсутствовала. Холл постучал о порог ногой и вошел.

Помещение, которое занимала Сигрид, превосходило по размерам все здешние клетушки — практически весь полукруглый сектор, составляющий половину этажа — но большая часть этого пространства оставалась ничем не заполненной, и только в дальнем, левом от входа углу, разместилось само жилье, устроенное, бесспорно, с выдумкой и чувством стиля.

В отличие от тех логовищ, где Холл, наскоро приткнув бронетранспортер и пятнадцать гамаков, привык устраивать стол и дом, здесь присутствовало то, что можно было назвать интерьером, хотя вместе с тем как будто не было ничего особенного. Обыкновенная плита — правда, на решетку тяги привешен раструб, сработанный под медь с травленым стебельчатым узором; стол и возле него кресло с высокой спинкой, вещь, показавшаяся Холлу совершенно антикварной, пока он не сообразил, что это поставленный дыбом и преображенный до неузнаваемости ручной гидравлический подъемник; две лампы — над плитой и над столом, их колпаки были сделаны в одной манере с медной воронкой на тяге, и что уж совсем удивительно — настоящая кровать. — приспособление, о котором Холл успел начисто позабыть. Сигрид стояла у плиты, когда он перешагнул порог и поставил на пол свой контейнер.

— Еще раз здравствуйте, — сказал Холл. — Я тут кое-что отыскал из старых запасов — концентрат, конечно, вакцины не заменит, но все же лучше, чем ничего.

Вид ее нехитрого, но уютного обиталища напомнил Холлу о доме и очаге, и он сам себе вдруг показался диким и неуместным — жуткая одноглазая образина, вместо руки — газовый ключ, комбинезон заштопан паяльником — судный день. Надо было хоть чуть-чуть привести себя в порядок, а ему и в голову не пришло. Сигрид на секунду оторвалась от кастрюль и приветливо кивнула ему:

— Садитесь, полковник. Через десять минут я угощу вас супом. Я очень рада, что вы не забыли о наших нуждах.

Одного ее взгляда было достаточно, чтобы Холл убедился, что их таинственная общность продолжает существовать, и что его бродяжья наружность чрезмерной роли не играет. Он присел на один из табуретов, не рискнув воспользоваться роскошным креслом, и принялся рассматривать свою собеседницу вблизи. Вероятно, в тот момент он был и усталым, и голодным, но это в памяти не сохранилось.

Сигрид была среднего роста, то есть дюймов на пять ниже Холла; чуть удлиненный овал лица, карие глаза с густыми ресницами — кажется, она не пользовалась тушью — нос прямой, но острый кончик его творец всего живущего по неизвестной причине заметно приподнял, и эта деталь подозрительно мало вязалась с той чопорной манерой, в которую Сигрид так увлеченно играла. Волосы ее были целиком убраны под ту громоздкую белую штуку, которую Холл окрестил «абажуром», и это сбивало с толку, мешая более точно определить ее годы.

— Полковник, вам правда ничего не известно о судьбе Ральфа Бакстера?

— Ничего. Я даже не слышал о нем.

— Боюсь, с ним что-то случилось. Как у вас дела и надолго ли вы в наши края?

— Это я и сам хотел бы знать. Если завал серьезный, то мы, пожалуй, задержимся дня на два. Послушайте, Сигрид, насколько я понимаю, мы можем перейти на французский.

— Не возражаю.

После двухминутного молчания Холл сказал:

— Дурацкая ситуация. Я много общался с экстрасенсами, но в такой роли первый раз. Боюсь, вы давно догадались, зачем я сюда пришел.

— Боюсь, что да, доктор Холл, и для этого вовсе не обязательно быть экстрасенсом.

— Вижу, вижу, — проворчал Холл. — Раз дело принимает такой оборот, что же, отведаю вашего супа. Но утешьте меня хоть одним, Сигрид — скажите, что пусть немного, но сочувствуете моему невезению.

— Вы хитрите, полковник, и слишком торопитесь судить о том, что такое везение и невезение. Знаете, что это стоит позади вас?

— Какой-то ящик.

— Это алтарь. Вы находитесь в церкви, доктор Холл, я готова вас выслушать. И двигайтесь к столу.

Холл переставил табуретку, в это время кто-то вошел, помнится, старик с котелком в руках, спросил о каком-то рисе, Сигрид ответила; когда они снова остались вдвоем, Холл заговорил так:

— Вы знаете, Сигрид, у меня отношения с богом самые нейтральные и, кстати, в данную минуту — особенно. Он обманул мои ожидания. Возможно, это говорит о моем прагматизме, но война невольно делает человека прагматиком. Я охотно верю вот в эту вашу похлебку и в то, что вы мне нравитесь, а все прочее — кто его разберет. Я не кощунствую?

Однако, опустив ложку в эту самую похлебку, он сменил тон, хотя Сигрид ничего ему не ответила:

— Тем не менее вы правы, у меня есть к вам вопрос. Скажите, ваша Урсула — католическая святая?

— Конгрегация Изабеллы, конечно, отличается от земной, но не сомневайтесь, святая Урсула одна и та же — и на Изабелле, и в Риме. Вы католик?

— Не знаю. Мой друг, его звали Кантор, вот он был католик, и истинно верующий. Сигрид, я слышал, некоторые сенсы могут связываться с тем миром, с теми, кто там, с душами, если есть какие-то души... Я не успел с ним поговорить, мы вообще как-то отдалились друг от друга...

— Вы чувствуете свою вину перед ним?

— Вину?.. Да, наверное, вину. Если бы я не привез его сюда... Я допустил, что он поехал со мной. Если бы настоял, чтобы он остался на Территории, он был бы жив. Я как-то не так думал о нем все эти годы, это трудно объяснить...

Сигрид слушала его внимательно, но отрешенно, как будто без сочувствия, и даже смотрела куда-то на плиту.

— Не обманывайте себя, Хедли Холл, вас смущает совсем не это. Ваша вина в смерти Кантора иная.

— Какая же?

— Вы опять торопитесь. Ешьте и расскажите мне о себе. Все с самого начала.

— Вот уже лет десять я ни от кого не слышал подобной просьбы. Это бобы? Откуда вы их тут взяли... О моей жизни рассказывать особенно нечего. Я родился в Штатах, не знаю, говорит ли вам это что-нибудь...

— Я бывала на Земле.

— Да. Но жил я там недолго и сразу после смерти отца уехал в Европу — мне было четырнадцать. С матерью мы не ссорились, хотя очень и не дружили никогда, ладить с ней было чем дальше, тем труднее, у нее неудачно складывалось с работой и много чего еще. Вам это действительно интересно?

— Да, поверьте, — ответила Сигрид. Она тоже села, положив руки одну на другую.

— Что ж, пойдем по вашему плану. На деньги одного чудака она отправила меня в школу-студию Кармино Галанте, во Флоренцию. Языки и прочее, но в основном из нас готовили художников. Кажется, Кармино пытался вырастить собственную художественную элиту, и тогда, между прочим, это не выглядело смешным... Я считался способным — до поры до времени; определял всех мастеров, по эпохам, мы заключали пари... Возможно, тут-то мое призвание и определилось. Знаете, я все время лазил по библиотекам, составлял собственную картотеку — странная такая игра: я раскладывал свои бумажки на кресле, таком старинном, а сам устраивался на подлокотнике с ручкой и большой записной книжкой... Словом, художником я так и не стал, да и никто из моего и последующих выпусков тоже, а когда-то выставлялись все... Многие сегодня занимают посты... Художниками стали другие — над некоторыми мы смеялись, но они не то что превзошли, они остались, если так можно сказать.

Холл отодвинул миску и теперь смотрел в лицо Сигрид.

— Собственно, вместе с супом мой рассказ кончается. Чудесный, кстати, суп. Я сразу проникся лучшими чувствами к вашему монастырю. Я был искусствоведом, работал у Овчинникова, потом сослан на Территорию, воевал там, теперь, по милости Звонаря, воюю здесь. Вся история.

— Ваша мать жива?

— Нет.

— Вы женаты?

— Моя жена умерла от рака. В шестидесятом.

— Кто же за вас молится, доктор Холл? — в глазах Сигрид он отчетливо различил страх и еще какую-то завесу, а что за этой завесой — не разобрать.

Холл пожал плечами:

— Наверное, за меня молился Кантор, но он умер. Теперь некому. А, понимаю, вы ищете причину, почему я раздружился с Христом? Не так уж и раздружился, тут вы ошибаетесь — я жив, а это много значит.

В нем, оказывается, что-то подспудно копилось, нарастало, и вот вдруг прорвало. Холл поднялся; комната легонько поплыла, он оперся о стол ладонью.

— Знаю, о чем ты спросишь дальше — зачем я поехал сюда, когда там было так хорошо и спокойно. Да еще Кантора потащил. Может быть, теперь бы и не поехал. Нет, все равно бы поехал. Без всякого там долга совести. Там я был заперт в стеклянную банку, Кромвель хотел, чтобы я сгнил среди тамошних игр, а это довольно неприятно — на первый взгляд ты жив, а на самом деле — нет. Поэтому я здесь. В этих дырах я, по крайней мере, снова среди живых. Правда, не сомневаюсь, если я уцелею, меня опять упрячут в какой-нибудь склеп.

Давно он так оживленно не говорил по-французски. Сигрид тоже встала и приблизила глаза к его лицу.

— Ты нарушил устав, когда пошел впереди танка. Ты командир и не имел права этого делать.

— Да, — согласился Холл. Вспышка прошла, он почувствовал ломоту в икрах и сел. — Да, да. Я боюсь смерти точно так же, как и все, но для меня будет во сто крат лучше поставить точку здесь, на Валентине — по крайней мере, я буду хозяином своей судьбы. Я им, похоже, никогда не был. Да, вот теперь я тебя понял. Бог запретил грех самоубийства, а я возжелал, и в результате погиб Кантор. Вы хитрые ребята с вашим богом, но для меня это, пожалуй, чересчур. Я целиком с вами согласен, но давно потерял ключи от шкафа, куда складывают подобные откровения. Спасибо за угощение, я пойду.

Он было приподнялся, но Сигрид сказала «Стой» и, взяв его за плечи тонкими, но сильными пальцами, вновь усадила на табурет. Взгляд ее был ясен, и в нем определенно сквозило нечто недоступное для Холла.

— Твой Кантор тебя ни в чем не винит. А я дам тебе то, за чем ты пришел.

Холл взялся за колено и покачался взад-вперед.

— Поворот событий. Как прикажешь понимать тебя? Я не протестую, упаси бог.

— Я хочу помочь тебе. Не потому, что тебе тяжело сейчас, а потому что в будущем станет гораздо тяжелее, у тебя не будет иного убежища, кроме веры, а сегодня твоя вера в моих руках. Может быть, я слаба для такой задачи, но Он не прислал сюда никого другого.

— Ты хочешь сотворить для меня чудо, как Спаситель? И вернуть заблудшую овцу в стадо? Неужели это единственная причина?

Сигрид улыбнулась, и в улыбке ее проскользнуло явное лукавство:

— Не хочу выглядеть ханжой. Вдобавок ко всему ты мне нравишься.

— Знаешь, когда у меня был нос и оба глаза, я выглядел намного симпатичнее.

Она гневно фыркнула:

— Я могу видеть тебя таким, каким ты был десять и двадцать лет назад; для тебя, наверное, открытие, что женщины ценят в мужчине не только внешность. Между прочим, ты недооцениваешь собственной известности. Я уже не знаю сколько времени сочиняла наш с тобой разговор в разных вариантах.

— Ну и как я тебе в натуральную величину?

— Впечатляешь. О, сейчас тебя позовут наверх.

Холл кивнул:

— Да, я знаю, надо ехать. Жди меня часа через три. Итак, я вдруг снова попадаю в лоно святой католической церкви.

Он оглянулся, пробормотал: «Маленький аванс», шагнул вперед, поднырнул под «абажур» и поцеловал Сигрид, ощутив несомненное ответное движение, потом повернулся и вышел.


Каким-то таким представлялся ему теперь тот их первый разговор, хотя на самом деле он был втрое длинней и куда бессвязнее. Холл тогда еще совершенно не понял Сигрид, но некоторые слова засели у него в голове и впоследствии легко вспомнились. Но тогда он просто думал — счастливый случай, как бы не ударить в грязь лицом, и что бы такое придумать, если подобный конфуз произойдет, и как, интересно, обойтись со всеми этими ремнями и оружием. Что ж, он и сейчас скажет — счастливый случай.


Он вернулся к утру. Горела одна лампа — над столом. Сигрид что-то читала, сидя в кресле, на ней был красно-синий спортивный костюм, волосы уложены в широкую, свободно растекающуюся косу. Посланница монастыря в Фирмине была шатенкой, свет лампы отражался в ее прическе размыто и распыленно — значит, подумал Холл, она умудряется содержать голову в чистоте посреди этой каменной ямы, а ведь сюда вряд ли завезли неограниченный запас сухого шампуня. Какая в Сифоне вода, ему тоже уже было известно. Холл поставил на стол все ту же банку с волощукским компотом.

— Еще раз добрый вечер. Вот, принес деликатес. Лучше ничего не нашлось.

— И чудесно, — ответила она и положила руки ему на плечи. — Как там?

— Роют. Послушай, эта дверь никак не закрывается?

— Сюда никто не войдет, если только Палмерстон... но его сегодня не будет.

Наверное, Холл спросил бы, кто такой Палмерстон, но Сигрид опередила его:

— Не говори сейчас ничего. Дай я тебе помогу.

— Да я...

— Молчи.

Сигрид оказалась неожиданно смуглой и похожей на маленькую аккуратную ящерку — или в этом был виноват отсвет медной лампы? «Где ты успела так загореть?» — хотел спросить Холл, но в горле у него встал ком, и он сказал совсем не это:

— Господи, да сколько же тебе лет?

— Двадцать три.

— Двадцать три, — повторил он. — Святые угодники, двадцать три. Матерь божья. Девочка, прости по крайней мере меня и по крайней мере за то, что могу обнять тебя только одной рукой.

В последнюю минуту он еще успел прошептать:

— Слушай, как-то... мы все-таки в церкви, и ты монахиня?..

Она невнятно ответила:

— У меня разрешение... От канониссы Джоан...

На этом их беседа утратила членораздельность. Через некоторое время Холл произнес:

— Я никогда не был помехой религии. Если выберемся отсюда, выходи за меня, обещаю, скучно не будет. Это правда — то, что ты говорила о Канторе?

— Правда.

— Ну, а вера?

— Что?

— Что она мое последнее прибежище. Или убежище. Ты это серьезно?

Сигрид кончиком языка прикоснулась к рубцу у него на брови.

— Конечно, серьезно. С политикой, я полагаю, ты покончил.

— Скорее, она покончила со мной.

— Неважно. Женщины тоже не для тебя.

— Вот как?

— Я не об этом. Ты знаешь такое слово — катакомбы? Твоя душа после всего, что с тобой произошло — как раз катакомбы, и найти тебя там не сможет ни одна женщина.

— А ты?

— Я тоже. И уже из-за одного этого тебе необходим светильник веры.

— Хорошо, а работа?

— И работа тоже. Нет любимого дела без духовной опоры. Был ты счастлив, занимаясь своим искусством? Твоя душа была покинута и открыта для демона самоубийства. И тебе придется служить вере, потому что для такого, как ты, верить и не служить невозможно.

— Убьют — грош цена моим духовным усилиям.

— Это не так. И, кроме того, тебя не убьют, я это чувствую.

— Как это?

— Я не могу объяснить. Ты как-то больше, чем все здешние случайности, и не исполнил еще своего предназначения, а оно вне этой войны.

О собственной судьбе Сигрид ничего не говорила. Может быть, она знала? Но Холл тогда не спросил об этом, он поддался течению, которое его невольно увлекало:

— Значит, мое предназначение — воевать за веру? Ты хочешь завербовать меня в псы Господни?

Сигрид посмотрела на него широко открытыми глазами, в них встал ужас, и Холл понял, что заглянул дальше, чем следовало. Однако останавливаться он не стал.

— Я вижу, у вас на Изабелле какая-то воинствующая церковная организация. «Опус Деи», я угадал?

Она даже рванулась в сторону и, вероятно, упала бы с кровати, если бы Холл не удержал ее цепкой бугристой рукой:

— Да куда ты? Я не против. Давай, искушай, обращай, совращай, с нами Бог. Или кто захочешь.

Сигрид села, пол-лица ее с гривой спутавшихся волос попало в полосу света, и золото фигурного резного крестика блеснуло и тотчас же погасло в устье ложбинки меж грудей.

— А что может быть выше служения Церкви Христовой? Все проходит, и народы, и государства, а Храм стоит нерушимо. К чему пришла ваша наука, ваша культура? Чем вы обогатили человека за эти тысячи лет? Зубчатым колесом? Законами Эйнштейна? Никто не ушел дальше Евангелия. Да, в своем влиянии мы пользуемся светскими методами — но это ради Его дела, и самый закоренелый грешник может послужить орудием божьим.

— Жаль, не могу устроить овацию, — ответил Холл. — Нет, почему, могу, — и похлопал ее по спине. — Это аплодисменты. Иди сюда. Никто с тобой не спорит. Будем воевать за веру, я согласен.

Сигрид вздохнула и уткнулась носом ему в шею.

— На тебе есть знак, — прошептала она. — Ты придешь к нам. Наша встреча не случайна.

— Да сбудется воля Божья, — ответил Холл.

Таких разговоров у них впоследствии было много, но все напоминали этот, хотя и возникали по самым различным поводам. Зерно упало на благодатную почву, щедро сдобренную холловским равнодушием; сложись обстоятельства иначе, он, скорее всего, пошел бы по тем адресам и позвонил по тем номерам, которые называла Сигрид. Не довелось. А в ту ночь, когда Холл, уже снова запакованный в комбинезон и ремни, мирно спал все в той же кровати, группа проходчиков Баруха часам к восьми преодолев, наконец, завал, вышла в наружный коридор Сифона и через пять минут полностью полегла в перестрелке с тиханской тоннельной службой.

Вряд ли тридцать шесть разведчиков во главе с Холлом смогли бы сколько-нибудь долго удерживать Сифон, но в тот раз тиханцы из каких-то соображений не пошли на прорыв. Они поступили иначе — обрушили вышележащие слои и незамедлительно провели трехэшелонное армирование. Второй раз за время войны Сифон оказался в блокаде, и второй раз тиханский Координационный центр объявил, что убит Кривой Левша, опознавательный индекс шестьсот сорок шесть.

Через полгода они хоронили его уже в третий раз — в Идоставизо, — и с гораздо большими основаниями, а тогда Холл с командой благополучно вернулся в Сифон, убедившись, что с проходчиками все, и выход замурован на совесть. Не дожидаясь связи со штабом, он распорядился срочно расконсервировать все комплекты регенераторов и задействовать локационные станции, прерывая бессмысленное теперь радиомолчание, потом спустился на восьмой этаж.

В церкви — сейчас не было сомнений, что это именно церковь — шла служба за упокой душ павших воителей и во дарование спасения; Сигрид священнодействовала, были расставлены скамьи и даже что-то курилось. Ни одного лица не помню, подумал Холл. Совесть, сказала бы Анна. Если бы не вы с Палмерстоном, эти люди, возможно, остались бы живы, продержались бы как-нибудь на синтет-концентратах. Нет, вспомнил одного человека — старуха с квадратной челюстью и глубоко утонувшими в черепе глазами. Она стояла возле дверей.


Палмерстон появился ночью — правда, понятие дня и ночи для Холла и его людей утратило смысл, и они в своем быту присоединились к сорокавосьмичасовому жизненному циклу обитателей Сифона, так что на самом деле трудно сказать, день это был или ночь. Холл проснулся и увидел, что Сигрид не спит, а смотрит перед собой застывшим взглядом. Он мгновенно повернулся, подняв перед собой пистолет.

В ногах постели стоял Палмерстон, похожий на злого духа Сифона — длинный, зеркально-лысый, большеголовый, с маниакально-напряженным взглядом исподлобья. Совиные глазищи, окруженные темной сеткой складок, были разнесены настолько широко, что пространство между ними привлекало внимание само по себе. Палмерстон постоянно был погружен в одному ему известную думу, и взгляд его отрешенно фиксировался на любом случайном предмете, однако .бывали редкие моменты, когда в его глазах была видна то ли дымка любопытствующего сострадания, то ли просто отвращение ко всему на свете. Позже Холл заметил, что вид гибнущих тиханцев зажигает в его лице смутный интерес. Может быть, Палмерстону нравился сам процесс убийства?

В тот раз в глазах его был приказ. Он не сказал ни слова, но Холл сразу понял, чего тот хочет от него. Палмерстон вообще никогда ничего не говорил, и Холл так и не услышал, какой у него голос; военный союз двух сумасшедших проходил в полном безмолвии. Холл влез в сапоги и сбрую с «ройал-мартианом», и они пошли.

Жизнь в Сифоне и так походила на сон, а появление Палмерстона превратило этот сон в бред. Они с Холлом понимали друг друга превосходно, но никакой близости между ними не возникло, ибо никакие внешние события не в силах были нарушить глубокой сосредоточенности Палмерстона на его непостижимом внутреннем мире, а Холл к тому времени уже и сам основательно утратил ощущение реальности, и если бы ему сказали, что он весь свой век бродит по подземельям в компании отказавшегося от дара речи безумца, и ничего другого в мире нет и не было, он бы, наверное, поверил и согласился.

Палмерстон ухитрился отыскать в нижних этажах, в провалах «метро» крайне труднопроходимые лазы сквозь трещины, по которым из Сифона можно было выбраться в близлежащие галереи тиханской зоны. Туда они и выходили вдвоем, кружили по заброшенным ходам, добирались порой до поверхности, выжидали — иногда сутками — и стреляли, и взрывали все тиханское, что подставляла ситуация. Приходилось подолгу отлеживаться в разных дырах и завалах, и часто возвращаться поодиночке. Вернувшись, они заходили в любое жилище, хозяева молча выставляли им еду, они так же молча ели, пили и уходили. Холл, как и Палмерстон, понемногу утратил желание разговаривать, и бояться его стали так же, как и Палмерстона — все, даже Сигрид. Задумывались ли они над тем, какую судьбу готовит Сифону их помраченный эгоизм?

Почему он не посвятил в это никого из своих людей — хотя бы Волощука? Да и где был Волощук все это время? Кто знает. Мироздание сжалось до пределов маршрута — Сифон, путь по коридорам, серия выстрелов, снова коридоры, и снова Сифон.

В тот раз он шел один, без Палмерстона. Возвращался, миновал ручей, по которому надо было идти на четвереньках и по ноздри в воде, потом протиснулся в щель, напоминавшую по форме двугранный угол — из нее уже можно было увидеть свет нижних ярусов. Света не было. Холл переполз через зазубренный край, съехал вниз и высунулся из-под края карниза. Темнота, на экране шлема в инфракрасном изображении рисовалась противоположная стена, а ниже — непонятное цветное месиво. На войне Холл отвык от эмоций, он не охнул и не выругался, а размотал шнур, зацепил карабин за вбитую в скалу скобу и, не спеша переставляя по веревке свой зажим, завис под карнизом, потом зажег фонарь, думая о том, что если наверху засел кто-нибудь не слепой и не глухой, то есть все шансы в пять секунд превратиться в дуршлаг.

Пятно света быстро обежало пространство под ногами Холла. Там должен был быть нижний ярус, но его не было, вместо него на примерно двадцати метровой глубине раскинулось нечто похожее на мусорную свалку. Хаос обрушенных креплений, труха, обломки мебели, закопченные останки систем регенерации, развернувшиеся, словно бутоны, газовые баллоны и то, что не увидишь ни на одной свалке — мертвая рука, торчащая из-под фанерных щитов, и дальше — чье-то тело, придавленное трубами в треснувшей облицовке. В Сифон пожаловали тиханцы.

Холл спустился, пробрался в нижние штреки и нашел там Георгия и еще несколько человек — тиханцы не смогли выковырнуть их оттуда и сожгли какой-то мерзостью вроде напалма. На обратном пути, у излома одного из перекрытий, Холл увидел кресло Сигрид. Оно лежало на боку, упираясь двумя ножками в камень стены, вся обшивка сгорела. Холл приселрядом, открыл банку с концентратом и, не сводя с кресла глаз, стал есть. Потом разыскал в развалинах несколько батарей для «мартиана» и снова ушел в щель.


Что происходило в последующие месяцы, он мог припомнить с трудом. Если верить автору «Нулевого эшелона», в это время Холл для тиханцев окончательно сделался фигурой легендарной, демоном смерти подземелий, на него даже устраивали именные облавы. Он проходил по местам боев, оставленным базам, и с подзарядкой оружия особых трудностей не испытывал, зато с едой... Какое-то время удавалось кормиться возле одного заброшенного транспорта, но позже тиханцы его заминировали. Пришлось уйти. Что дальше? Дальше... В памяти сохранилось одно странное чувство — он вдруг перестал бояться смерти и, случалось, шел посреди какой-нибудь магистрали во весь рост, паля из «мартиана» со спокойствием лунатика, неизвестно почему полагая, что тиханцы его не убьют, а будут ловить, чтобы использовать для медицинских экспериментов. Таким ли уж это было безумием, думал он теперь. Но, похоже, холловский фатализм и впрямь действовал на врага гипнотически — или Бог хранил, как хранит он детей и пьяниц?

Холла подобрал возле Пахако саперный батальон из состава Второго Южного фронта, там Холл неожиданно встретил Волощука и, вероятно, под влиянием этой встречи в голове наступило временное просветление. Волощук спасся так: он дежурил у рации, и когда началась заваруха, здраво рассудил, что ни на каком танке тиханцев в одиночку не остановишь, и успел отогнать «Ямаху» в один из радиальных «пальцев», венцом обрамлявших верхнее колено Сифона. По его словам выходило, что и столп языкознания, Сто Первый, нырнул в какую-то боковушку, но что с ним стало в дальнейшем — неведомо. Ни разу потом Холл о нем не услышал. Подобно многим и многим. Сто Первый сгинул и впоследствии не был найден ни среди живых, ни среди мертвых.


Затем все потекло быстро и сумбурно. Еще некоторое время Холл водил группы на Поверхность, уже в Сухом Секторе, в районе Идоставизо, где тиханцы не тронули природной дикости высокогорных пустошей и не стали устраивать ни двух-, ни трехэтажного, ни еще какого-нибудь моря; там он еще раз был ранен, там ему привиделась Анна, и в январе семьдесят седьмого его свалил вирус одной из тогдашних многочисленных эпидемий. Лежа на койке в Пахако, он прослушал победный репортаж Звонаря о штурме Тиханы, пережил всеобщее, тонущее в усталости ликование, глядя на него из той глубины, в которую погрузился его мозг; вечером температура спала. Холл заснул, и с этого момента потерял способность отличать реальный мир от болезненных иллюзий.

В Пахако была квадратная комната с низким потолком, сплошь уставленная лежаками, на них спали, разговаривали во сне и храпели разные люди; стояла духота, поднимались запахи пота, сырости, пластмассы и самодельного спрея — Холл ничего этого не замечал. Над ним начался суд, его обвиняли в гибели Вселенной, он страшился и этой гибели, и собственной вины, плющившей душу словно паровым молотом, но сами невидимые обвинители вызывали у Холла ненависть и отвращение — они сбивали с толку, они были врагами и, следуя за причудливым извивом кошмара, он вытянул из кобуры свой «ройал-мартиан».

Неизвестно, во что это обошлось — Холлу никто никогда не говорил, — но его взяли живым, и стерегли, и ухаживали за ним все оставшееся время до прорыва блокады — ведь война не кончилась в тот вечер, хотя финал ее уже был вполне определен.


Координационный центр был захвачен как раз тогда, когда Холл, покинув сожженный Сифон, бродил, как сомнамбула, по тиханским коммуникациям; проникли в Центр через ту самую шахту, в которой погиб Кантор. В руках Звонаря оказался канал прямой связи с Системой и Тиханой-Главной — Гуго с товарищами видел тиханский операционный зал, а тиханцы на своих экранах могли вдосталь налюбоваться на их физиономии. Неизвестно почему, но эту линию не отключили, и до все более тающей и почти уже потерявшей надежду частицы человечества, запертой в недрах Валентины, наконец-то начали доходить вести извне.

Обнаружилось, что Бог по-прежнему правит миром, что тиханские полчища остановлены на рубеже Стимфал — Талеж — Изабелла, что Кромвель, Волхонский и Ромодановский организуют, направляют и не собираются падать духом, что героически держатся Леонида и Англия-8. Естественно, о похороненной в дальних вражеских тылах Валентине никакой речи не шло.


Одиннадцатого января семьдесят седьмого года, оставив позади только что занятый Дархан, группа армий Запад-1 под командованием Ромодановского оттеснила тиханцев от входа в Систему и закрепилась в Терминале. Спустя десять часов началась новая эра: в Систему вошел ударный авианосец «Минск», за ним — САБ-3 с авиаполком «Нормандия» на палубах. Тот и другой благополучно выпали в космос в виду Тиханы-Главной, выстроились в боевую сферу и в течение полусуток удерживали Терминал-2. Двенадцатого января в четыре часа десять минут в государственное пространство Тиханского союза началось вторжение кромвелевских армад.

Бросив гео-стимфальские фронты на Ромодановского, державный основатель пожаловал на головном фрегате со всеми присными — Волхонским, Брусницыным, Маккензи и прочими, чтобы лично руководить самой грандиозной десантной операцией в своей жизни. Через два дня к Тихане, отрезанной от ее армий, подошли шесть флотов, и Кромвель приказал открыть палубные створы. После недельного штурма Тихана-Главная была занята полностью, и десантники ворвались в помещение Телецентра.

Когда Кромвелю сообщили, что на связи Сталбридж, это прозвучало, как дурная шутка. Окруженный запаренными брусницынскими чертоломами. Серебряный Джон прошел по развороченным залам и остановился у экранов, глядя на лицо Звонаря. Оба молчали, потому что не знали, что говорить.

— Ну вот, мы здесь, — произнес, наконец, Кромвель. — Теперь только время. Как вы там?

— Да спасибо, ничего, — ответил Звонарь.

Через месяц после этого разговора Маккензи, прорвав тиханские боевые порядки и заслоны, привел на Валентину первый караван — в него входил флагман Сэйлор-Госпиталя полуторатысячник «Гуппи», чьи палаты и операционные были оснащены по последнему слову медицинской науки. Валентинские раненые начали прибывать в Стимфал.


Интересно, это так только кажется, или вечера здесь действительно с каким-то зеленым оттенком? Так, это что такое? Компьютер включил радио.

— Датсун ДС-44811-М?

— Да, — отозвался Холл.

— Добрый вечер. С вами говорит главная линейная диспетчерская автоинспекции города Варны. Вы предпочитаете английский?

— Да, если можно.

— Мы рады приветствовать вас в нашей курортной зоне. Просим ответить на несколько вопросов. Конечный пункт вашего путешествия находится в городе, в каком-либо из пригородов, или вы проследуете транзитом?

— Мне нужно попасть в аэропорт.

— В какой именно?

— Снежаны Благойчевой.

— Вы намерены сделать остановки на маршруте?

— Нет.

— Благодарю вас. Ваша машина переводится в автоматический режим следования, время движения — один час семь минут, просим не корректировать маршрут самостоятельно — это осложнит работу наших дорожных служб. В случае любых изменений пожалуйста свяжитесь с нами по своему индексу. По этому же индексу вы можете забронировать билет в кассах аэропорта или номер в гостинице.

— Хорошо. Скажите, нельзя устроить мой маршрут так, чтобы я увидел порт, морской порт?

— К сожалению, это невозможно. Все коммуникации курортной зоны, кроме экскурсионных, проходят по подземным тоннелям. Вы сможете попасть в порт непосредственно из города. Что вас еще интересует?

— Спасибо, все.

— Благодарю вас.

Приятный женский голос, пусть и принадлежит автомату. Как же он все-таки забыл про сигареты, вот ведь мука. А с портом не было связано никаких воспоминаний, просто он любил портовую атмосферу, необъяснимый кочевой уют, огни на воде... Огни. Когда Холла привезли в Герат, майор Абрахамс — улыбка шириной с радиатор у «понтиака» — посадил его посреди комнаты и говорил: «Это теперь ваш кабинет, профессор, вот письменный стол, вот на этих карточках можете делать свои заметки...»

Древние салатовые перфокарты, с одного края пробитые мелкими четырехугольными отверстиями. Холл нехотя взял одну, посмотрел на свет и по непонятной ассоциации вспомнил Прагу, огромный дом, где жила Анна, ночную темень и такую же случайную россыпь освещенных окон, вписанных в невидимую решетку вертикалей и горизонталей.

Почти двадцать лет. Если бы сейчас вернуться в тот мир Войти в ту же реку. Все равно, ностальгия — не по месту, а по времени. Вот они, их подземелья. Широта и простор, светильники вереницей летят над головой, и такая же цепочка отражений непрерывно бежит по капоту. Когда-то вот так же он гонял по Стимфалу.


Стимфала семьдесят седьмого, послевоенного года Холлу увидеть не удалось. Привезенный с Валентины, он сражался с призраками — в многомерном пространстве бреда то дрался с ними, то обманывал ложным смирением, а когда становилось совсем невмоготу, звал на помощь Кантора. Тот приходил, садился рядом, и мучители исчезали, но звать его слишком часто было нельзя, и Холл, стиснув зубы, терпел до последнего, и в злобе его недуга бессильно сгорала вся химия, которой его обильно потчевали.

Через полгода Холл впервые пришел в себя и обнаружил, что лежит на боку в центре большого ящика, у которого две стены прозрачные, а две — нет. Непрозрачные стены, как и пол, были собраны из мягких глянцевых шестигранников, похожих на соты с медом, и в каждой ячейке отражался он собственной персоной — с двумя руками, двумя глазами и прочими чудесами. Прозрачные стены были устроены по-разному: в одной смонтирован сложного вида шлюз, способный, по-видимому, вдвигаться внутрь ящика, во второй просто просверлены ряды широких дырок, и дальше за этой стеной стоял стол, а у стола сидела темнокожая девушка в голубом бумажном комбинезоне и читала книгу при свете лампы.

— Эй, — позвал Холл.

Она подняла глаза и посмотрела на него в изумлении.

— Где мы? — спросил он.

— В Четвертой экспериментальной клинике Военно-медицинской академии, — радостно ответила девушка.

— Какой это город?

— Стимфал.

Мысли у него в голове с трудом проталкивались сквозь вязкие, ничем не населенные пласты.

— Я что — в отпуске?

— Не знаю... Постарайтесь уснуть.

Холл не спросил, кончилась ли война. Он не представлял себе, что война может кончиться.

К этому же времени относится такое знаменательное событие, как упоминание Холла в переписке глав союзных держав. Звонарь так писал Кромвелю: «...я прожил три с лишним года рядом с этими термитами, и могу тебе точно сказать, что если мы и нанесли им какой-то моральный ущерб, то лишь благодаря таким людям, как Холл. Всякую твою летающую электронику они воспринимали с легкой душой, но боялись они Холла и таких, как Холл...», и дальше: «...если полное излечение невозможно, мы готовы перевезти его на Валентину и взять на себя все расходы по содержанию. Я знаю, что у тебя есть причины его недолюбливать, так что имей в виду — в случае чего я не поверю никаким доказательствам о естественном летальном исходе и обещаю все неприятности, на которые способны телевидение и пресса».

Но вопреки опасениям, Холла лечили со всем тщанием, и можно было подумать, что он попал в когорту тех людей, покалеченных на войне, к которым, как говорили, Кромвель питал необъяснимую слабость. В ответном письме Звонарю Дж. Дж. с долей язвительности напоминал, что полковник Холл является служащим гео-стимфальских вооруженных сил и, согласно контракту, должен восстанавливать здоровье за счет Министерства обороны Стимфала, а не на пожертвования доброхотов сопредельных государств.


Оба послания Холл прочитал в Герате, они находились в досье, которое вручил ему Пол Мэрфи. В Герат Холла отвезли на громадном вислобрюхом «Гэлэкси» — на нем свободно можно было перебросить батальон со всем снаряжением, но в тот рейс, кроме чемоданов Холла и их неподвижно возлежащего в кресле владельца, на борту присутствовали только медицинская сестра с таинственной портативной аппаратурой, да капитан-телохранитель. Сестра, подключив свои хитроумные датчики, сразу же затерялась где-то в закоулках обширного корабельного чрева, а капитан всю дорогу просидел рядом, погруженный в красочно изданные сочинения Дайомы Уинстон, которые сия уважаемая дама сочиняет при помощи компьютерной картотеки. Для медсестры Холл был просто тяжелым полковником из четвертого экспериментального, для охранника — безвестной шишкой из разведки, да и сам Холл не имел ни малейшего представления о том, кто и что он теперь, а маховик той машины, что в конечном счете привела его сюда, в Варну, уже вертелся вовсю.

Герат, если посмотреть на карту, занимает почти центральное положение в той пирамиде, вершины которой образуют Стимфал, Изабелла, Дархан и Терминал Системы; однако этот центр, пожалуй, самое глухое место в районе, поскольку не лежит на пути ни у каких трасс — кроме самой крепости, там нет ни баз, ни поселений, и, находясь вблизи наиболее оживленных магистралей, Герат лишь изредка и нерегулярно посещается военными транспортами.

Командует малочисленным гератским гарнизоном майор Абрахамс — олимпийской внешности негр с непередаваемой по изяществу расстроенной грацией в движениях. Мало того, что походка у него такова, что, кажется, он постоянно спускается по незримой крутой лестнице, вдобавок еще при каждом шаге он как-то еще успевает пошевеливать стопой, словно отмечая ритм ему одному слышимой мелодии. Он один приехал встретить Холла на космодром, блеснул клавиатурой своей необыкновенной улыбки, сказал:

— Профессор, вы приехали очень удачно, зима — лучшее время года на Герате.

Так, несколько неожиданно. Холл вновь стал профессором. Волоча по ракушечнику подошвы спортивных туфель, он добрел до машины. Стояла жара, Абрахамс положил чемоданы на заднее сидение, и понеслись.

Лес, да горы, да каменные стены, заросшие белым мхом. Кажется, что до того, как приехал Мэрфи с папкой текстов, отпечатанных на желтенькой салливановской бумаге, в Герате вообще ничего не происходило. Холла, впавшего в вечную цепенящую дрему, в солнечную погоду выносили в шезлонге в сад, а если шел дождь — на террасу, укутав пледом. Плед и шезлонг, равно как и весь Холл, находились в ведении Готлиба — киборга, подаренного Абрахамсом в первый день по приезде.

От крепости в Герате была только крепостная стена, отграничивающая неизвестно по каким критериям выбранный участок лесистого нагорья, и центральное здание с той самой террасой и двумя колоннадами, заставлявшими предположить, что здешний архитектор читал в детстве что-то из римской истории с картинками. В остальном это был обычный гарнизон с казармой, кухней и прочим; строения теснились на небольшом пятачке, и обширное пространство до контрольной зоны, проложенной по внутреннему периметру стен, предоставлялось местной и привозной растительности.

В этом парке Абрахамс вел свои идиллические эксперименты с орхидеями, а гарнизонные обитатели — двадцать пять человек, считая и Холла — кормили белок всякой всячиной, которую таскали из столовой; белки забирались на Холлов шезлонг и брали угощение из рук. Как-то одну из белок — всем им придумали имена — сожрала какая-то зверюга, вроде куницы; Абрахамс провел следствие, объявил тревогу, поднял в воздух роботов лазерного наведения и на двух бронетранспортерах помчался в джунгли. Переполох вышел не хуже настоящих учений.

Кроме Готлиба, который его поил и кормил, в распоряжение Холла была отдана библиотека, где они с Готлибом и жили — большая комната позади террасы, отделенная от нее коридором, выходящим на обе стороны колоннады. «Здесь вы будете находиться под неусыпным медицинским надзором», — заверил Абрахамс.

— Карлойда, — подсказал Холл из кресла. Первый раз он что-то разглядел под непроницаемой броней абрахамсовской улыбки — улыбка эта остановилась, как часы, и на ней явственно проступило клеймо инструкции.

Валентина одарила Холла некоторыми способностями: во-первых, феноменальным слухом, а во-вторых — странного рода осязанием, которое в непредсказуемые моменты могло на десяток метров отрываться от кончиков пальцев и погружаться вглубь камня или бетона.

— Вон там, в стене, — Холл вяло оторвал руку от нагретого резного дерева, — проходит бронированный кабель, а карлойд стоит у вас в подвале, прямо под нами.

Улыбка Абрахамса вновь ожила, и он в театральном смущении поднял руки. Похоже, Холл нравился ему и помимо тех жестких указаний, которые были даны свыше. Карлойд-обслуживание потому до сих пор и не вытеснило компьютеры, что, несмотря на достижения технического прогресса, обходилось в деньги откровенно немереные; все карлойды были включены в единую сеть, и это значило, что обработанные данные о здоровье Холла уходили не куда-то, а прямо в Стимфал, в какое-то весьма платежеспособное учреждение, по воле которого Абрахамс, очевидно, и вел свою двусмысленную роль-игру, известную со времен хана Кончака и лорда Толбота — одновременно и тюремщика, и гостеприимного хозяина.

В обстановку холловского жилища, занимавшего чуть меньше четверти библиотеки, входил еще и солидный шкаф, поставленный у входной двери. Отворив его нетвердой рукой, Холл обнаружил целый гардероб: спортивный костюм и кроссовки разных видов, камуфляжный комбинезон, куртки, рубашки, майки, серая тройка с набором галстуков и, наконец, парадный полковничий мундир с ремнями, аксельбантами и серебряными львами корпуса экстренного развертывания. К добротной шкуре привинчены все его ордена плюс еще один Солнечный Крест и золотая Рыцарская Перчатка — за ведение боя при тяжелом ранении. Холл посмотрел на это тусклым взглядом и прикрыл шкаф.

Сама библиотека, в черных стеллажах среди белых стен — в облике комнаты было что-то испанско-минималистское — тоже преподнесла Холлу сюрприз. Тут господствовала история и технология живописи, техника реставрации — его прежняя и теперь целиком позабытая специальность — от Витрувия и Нектария до Истлейка и Лазарева; была даже первая «Ерминия» в переводе на французский, и что уж и вовсе забавно — собрание статей самого Холла, с тремя монографиями, довольно изящно изданное, с иллюстрациями, схемами грунтовых сечений и лазерными сетками.

Холл подержал эти книги в руках с недоумением и грустью. Былое виделось ему словно сквозь толстое и пыльное стекло, он не помнил большинства своих исследований и, встречая на их страницах собственное давнее хитроумие и полемический сарказм, испытывал смутное раздражение и тоску.

Абрахамс, неизвестно с какого времени сделавшийся поклонником старинной живописи, регулярно одолевал Холла новыми изданиями и периодикой по искусствоведению, неутомимо расспрашивал с подлинным энтузиазмом дилетанта и уверял, что только работа может содействовать окончательному выздоровлению.

«Тишина, спокойствие — таких условий вам, профессор, нигде не найти. Вы можете отсюда связаться с любым хранилищем, любым музеем, с лабораторией в Стимфале, заказать анализ или синтезат, телетайп круглые сутки в вашем распоряжении. Только не забудьте, что для открытого канала вы — полковник Боуэн, мы все на Герате Боуэны — майор, капрал, рядовой...»

Но Холл не внимал увещеваниям. Им по-прежнему владела не то чтобы слабость, но некая душевная разомкнутость и сонное безразличие. Он читал, но с трудом, и смысл прочитанного воспринимался сознанием замедленно и отстранение; чаще всего, лежа в шезлонге на террасе, он бесконечно изучал ход трещин и бледно-розового орнамента на полу, или в саду разглядывал устройство травинок — сочленение листьев, черешков, узлов стеблей; смотрел на белок, но даже они утомляли его. В это время Холла заинтересовала жизнь собственного организма и все естественные отправления; с любопытством он прислушивался к перистальтике кишечника и различным органным токам. В таком полулетаргическом состоянии он провел три, четыре, семь месяцев.

В начале весны семьдесят восьмого года, когда Герат пропал в затяжных дождях, а утренняя свежесть все никак не могла расстаться с заморозками, как-то в сумерки Холл дремал в правой колоннаде с журналом на коленях, надвинув на глаза козырек кепки. Его потревожил то ли ветер, занесший под крышу холодные брызги, то ли какое-то внутреннее брожение — он поднял голову, наткнулся рукой на журнал и почти машинально приказал:

— Готлиб, света.

Киборг поставил рядом торшер, включил и снова растворился в полутьме. Холл взглянул на название — «Арт энд сайнс». Странно. Неужели Абрахамс все это читает? Холл открыл на середине. Знакомое лицо. Ботье. Когда-то такой же молодой нахал, как и Холл. Что-то он там расчистил, какую-то Византию на доске, «...при толщине многослойного грунта более 700 мкм...» Так. «...несомненно указывает на Паленсийскую школу иконописи...» Забавно, «...что подтверждается наличием штриховки короткими перекрывающимися мазками (см. фото) краской на основе свинцовых белил при полной сохранности зеленого подмалевка».

Помнится, он вскоре улегся спать и проснулся в непривычную для себя рань, часов около шести. Дождя не было, на двери и потолке лежал неясный квадрат света от окна; Холл опустил руку и прикоснулся к прохладному паркету; было тихо. Он поднялся, натянул олимпийку, направился было к выходу, вернулся, открыл шкаф — петли хрипло взвыли — взял с верхней полки фуражку — целое архитектурное сооружение со шнурами, адамовой головой и бронзовыми листьями — и вышел на колоннаду.

Небо было чистым, меж построек еще висели редеющие пряди тумана, и холод мгновенно пробрался под тонкую шерстяную ткань; Холл в задумчивости остановился, снял сандалии и зашлепал по мокрому мрамору босиком.

Внизу, в телетайпном зале, в кресле у пульта спал дежурный, аппаратура тоненько пела, подтверждая боевую готовность. Вид Холла — в фуражке, но без сапог — был, вероятно, настолько необычен, что парень проснулся и оторопело уставился на загадочного профессора-полковника. Полковник сел, пошевелил костлявыми пальцами ног, снял с подошвы прилипший палый лист и сказал:

— Дай-ка мне Центральную.

Центральная явилась после тридцатисекундной паузы — на экране Холл увидел точно такого же радиста в зеленой рубашке и погонах, как и рядом с собой.

— Я могу дать телеграмму по адресу?

— Слушаю вас, сэр.

— Значит, так. Гелиос, Гея, четыреста шестнадцать ноль двадцать восемь, Брюссель, Академия изящных искусств, доктору Гийому Ботье. Уважаемый доктор. Прочитав вашу статью в «Арт энд Сайнс», хочу задать вам два вопроса. Первый — давно ли Италия и Византия стали одним и тем же? И второй — не проглядели ли вы в своей Паленсии синьяковский грунт? С глубоким удивлением полковник Боуэн.

— Кодовую расшифровку давать? — спросил стимфальский радист.

— Нет, не нужно, пусть так и остается.

Наверху, в колоннаде, стоял Абрахамс и смотрел на холловские сандалии.

— Майор, — обратился к нему Холл, — от лица политзаключенных крепости предлагаю вам захватить власть и основать в Герате демократическую республику.

Абрахамс засиял, как свежеотчеканенная монета.

— С восторгом присоединяюсь, профессор. С чего начнем?

— Я полагаю, что с завтрака.


Ботье прислал в ответ сразу два письма. Первое свидетельствовало о том, что в докторе не угас еще молодой задор и романтическое стремление исправить мир. «Уважаемый полковник, — писал он, — Судя по индексу, вы работаете в стимфальской военной администрации. Я благодарен Вам за внимание к моим скромным исследованиям, и от души желаю успехов на профессиональном поприще».

Второе послание звучало иначе. «Дорогой коллега. Прошу простить мне некоторую запальчивость моего предыдущего письма. К сожалению, я не сразу понял смысл Вашей ссылки на Синьяка. Вы оказались совершенно правы — икона, безусловно, принадлежит кисти автора южно-итальянской школы...» Заканчивал Ботье так: «...нигде не встречал Ваших работ ранее и желал бы познакомиться с ними...» Вскоре после этих двух писем и приехал Мэрфи.

Был он невысокого роста, плотный, в синем, с иголочки, костюме, аккуратный и подтянутый, похожий на новенький перочинный нож — только что сложенный и упакованный. Весь его вид дышал бодростью и оптимизмом.

— Здравствуйте, доктор, — сказал он, протягивая Холлу маленькую крепкую ладонь; в другой руке он держал хромово-рельсовый «атташе». — Пол Мэрфи. Абрахамс вам говорил обо мне.

Они прошли в библиотеку. Дом в это время как будто вымер — Абрахамс убрал куда-то весь персонал и исчез сам. Холл предоставил гостю стул, единственный предмет из мебели в комнате — кроме стола и кровати, — на котором можно было сидеть.

— Даже не знаю, с чего начать, — заговорил Мэрфи. — Давайте знаете как сделаем: я вам представлюсь еще раз, покончим с бумажками и больше к ним возвращаться не будем. Я в таком же чине, как и вы, и являюсь начальником специального отдела Четвертого десантного управления и, таким образом, вашим формальным начальством, хотя почти на десять лет моложе вас. Я приехал бы намного раньше, но медицина не пускала.

Говорил Мэрфи в чрезвычайно доброжелательной, даже доверительной манере, нарочито иронизируя над собственными словами, но под этой иронией ощущалась несокрушимая твердь уверенности и достоинства.

— Я думаю, сейчас нет смысла заводить разговор о справедливости.

— Да, не стоит, — согласился Холл.

— Практически все, кто читал ваше дело, считали, что вы пострадали незаслуженно, это и мое мнение. Но что толку, если я сейчас, через восемнадцать с лишним лет, стану извиняться за кого-то и за что-то. Также, я полагаю, вряд ли мне стоит распространяться на тему, какой вы герой, — Мэрфи внимательно смотрел на Холла. — Думаю, мои восторги вам ничего не прибавят и не убавят.

Он сделал паузу.

— Как бы то ни было, вот здесь у меня в портфеле постановление о вашей полной реабилитации, о компенсационных выплатах, указы о награждениях и так далее. Понимаю, что это неважно звучит, но вы свободный, уважаемый и весьма обеспеченный человек, доктор Холл. Кроме того, замечу, что мнения в верхах за последнее время очень сильно изменились.

Тут Холлу стало противно. Еще немного, и красавец запоет серенаду.

— Вот этого не надо, — попросил он.

Мэрфи кивнул.

— Разумеется, я приехал не за тем, чтобы обсуждать наши с вами политические взгляды. У меня к вам есть конкретное предложение, работа, и сразу хочу сказать, что и руководство, и непосредственно мой отдел крайне заинтересованы в том, чтобы вы согласились. Но сначала вот что. Вы имеете полное право сказать «нет». Без всяких опасений. Вы сможете жить и работать где захотите, у вас очень приличная пенсия — и от нашего министерства, и от Сталбриджа, и вас никто ни в чем не упрекнет.

— Ладно, рассказывайте.

— Нет, полковник, вы уж простите мне мою назойливость, но я хочу, чтобы вы стопроцентно осознали — никакого давления на ваш выбор не оказывается.

Сволочь, беззлобно подумал Холл.

— Я осознал, говорите.

— Итак, если вы согласитесь, вам надо будет ехать к Аналогам, по ту сторону Окна, к вашим старым знакомым в Институт Контакта. Там сейчас появилось много новых людей, но вас хорошо помнят — например. Скиф. Сейчас идут переговоры о создании смешанной гео-институтской группы по изучению одной штуковины. Вам предлагается место руководителя этой группы.

Мэрфи щелкнул замками «дипломата», достал жемчужно-серую папку и открыл.

— Вот фотография. Узнаете?

— Что-то знакомое. А, да. Это панно в вестибюле ИК.

— Абсолютно верно. Аппликатурное панно работы Рассохина, сорок на двенадцать метров. У меня с собой выжимка из всех существующих материалов, но вкратце история звучит так: с недавних пор обнаружилось, что панно — мы называем его просто Картина — обладает некоторыми свойствами Окна, то есть в этом месте возможен переход из пространства ИК в наше. Люди Скифа утверждают, что переход можно произвести лишь при помощи Картины. Мистика, правда?

— Ваша Картина висит в ИК чуть не сто лет.

— Семьдесят пять. Кстати, с датами тут масса неясностей, и авторство Рассохина вызывает на сегодняшний день серьезные сомнения, да и много еще чего — вы здесь прочитаете. Картина столько лет была на виду, что на нее никто не обращал внимания. Загвоздка в том, что пока ни наша, ни их физика и химия никакого ответа не дали, и теперь встает задача разобраться с изображением. Что же там, в конце концов, нарисовано, и какую роль играет? Этим вам и предстоит заняться, доктор Холл.

— Дурацкий вопрос — почему я?

Думал он в тот момент совсем о другом. Окно, бесконтрольная зона, что за черт, они что же, меня отпускают? Аналоги, Институт, у них там тоже была своя война, и сколько-то лет назад — свой Кромвель. Возможно, там и доныне живет и здравствует Холл номер два. Вполне вероятно, но откуда такой поворот?

Мэрфи в ответ засмеялся:

— А почему мы? Вы идеально подходите для этого задания. Вы специалист по Контакту, специалист по живописи и атрибуции, у вас непревзойденный талант к нестандартным решениям в сложной обстановке. Кроме того, буду откровенен, мы рассчитываем на старые связи — ваш авторитет как первого директора Комиссии по Контактам по-прежнему высок, а наши отношения с Аналогами складываются сейчас отнюдь не безоблачно. Администрация Института уже дважды блокировала Окно, и маршал, например, отменил свой ежегодный визит в Институт — кстати, если все пройдет по плану, жить вы будете в его апартаментах, в бывшем доме Скифа. Так что сейчас для нас особенно важен такой человек, как вы.

— Понятно, почетная ссылка.

— Доктор, мы же с вами договорились. Вы вправе отказаться в любой момент. Не стану скрывать, что по той же программе, что и вы, проходят подготовку еще два дублера. Мы обязаны свести риск к минимуму.

— А все же, почему у командования такая любовь к искусствоведению?

Мэрфи, кажется, ожидал подобного хода беседы.

— Интерес действительно большой. Есть подозрение, что Картина — или зона Картины, как хотите — открывает проход не только в наше пространство, но и в какие-то пространства еще. Возможно, это чепуха. Но вы знаете формулу — если в нашем доме запахло серой...

Он отодвинул «дипломат» и положил руки на стол. Ногти у Мэрфи были подстрижены предельно коротко.

— Доктор Холл, не знаю, стоит ли говорить, насколько велика может оказаться ответственность — моя и ваша. Вы вправе ненавидеть режим, Кромвеля, меня, наконец, как представителя той машины, которая сломала вам жизнь, но невозможно взваливать вину за наши грехи на все человечество. Представьте на минуту, что такая вероятность реальна — чем черт не шутит, в ИК все бывает, — выход в смежные пространства по сути дела на Земле, в сорока минутах езды от Окна!

Он помолчал.

— Не будем закрывать глаза и на аспект менее приятный. До сих пор наше общение с Аналогами было зарегулировано Окном: хотим — пускаем, не хотим — не пускаем. Теперь же на нашей, так сказать, границе появился участок никак не контролируемый. Это не значит, что мы не доверяем ИК или их Совету и опасаемся какой-то экспансии, они наши союзники, существуют договора и прочее, но вы не хуже меня знаете, что их руководство стабильностью взглядов не отличается и тенденции там самые противоречивые.

Мэрфи, похоже, собирался сказать еще что-то, но остановился, словно не желая навязывать Холлу чужое мнение.

— Вы заранее получаете полную индульгенцию за все, что сочтете нужным сделать для того, чтобы Земля в результате ваших исследований приобрела максимум возможного.

— Хотелось бы взглянуть на эту самую Землю, — заметил Холл.

— Разумеется, у вас будет возможность навестить места, которые пожелаете, но на подготовку у нас мало времени — переговоры со Скифом на самом ходу, а медики сулят вам еще долгую реабилитацию.

Мэрфи снова открыл папку.

— Я оставляю вам материалы. Эта штука изготовлена из кристаллического силликола и устроена так, что открыть ее могут только двое — вы и я, замок реагирует на дактилоскопический рисунок моей и вашей руки. Нежелательно, чтобы еще кто-то, кроме вас, видел ее открытой, включая, разумеется, и Абрахамса — проследите за этим хотя бы из альтруистических соображений. Здесь документы по четырем темам: ваше собственное досье — думаю, будет небезынтересно почитать — в тех пунктах, где у меня возникли какие-то вопросы, отмечено красным — я прошу вас написать вот так же, по цифрам. Второе — данные по Картине, так сказать, история изучения. Далее — компиляция из различных отчетов и докладов по нашим теперешним отношениям с ИК. Вы увидите, что Институт сегодня несколько отличается от того, каким он был в шестидесятом году. Четвертое — личное дело Генриха Мэйсона, это ваш напарник, второй человек от отдела, который едет в Институт.

— А кто остальные?

— Все. Землю и Стимфал будете представлять вы двое. От ИК тоже утвердили пока двоих, но, по-видимому, их будет больше, сейчас этот вопрос вентилируется. Генрих Мэйсон — очень интересный человек, психологическая совместимость у вас высокая, и он просто занимательный собеседник. Он кадровый разведчик, бывший глава нашей резидентуры на Дархане.

— Вы не посылаете никого из сенсов?

— Нет. Вам придется рассчитывать только на свой здравый смысл, ну и на чутье.

— Почему?

Мэрфи чуть приметно шевельнул плечом.

— Вы же знали Гвен Стюарт. В общем-то с тех времен все наши попытки сотрудничества в области экстраперцепции заканчивались плачевно. А потом, тащить экстрасенса в ведомство Скифа — да Господь с вами. Это же смешно.

Опять врет, сразу подумал Холл, прокол, дорогой коллега Мэрфи, хотя и врешь ты виртуозно, в миллиметре от истины. Возможно, институтские сверхи могли сломать любого из земных сенсов, или даже с Изабеллы, но никогда ничего подобного не происходило и произойти не могло, в ИК бытуют совсем другие методики. Просто есть некая причина оставить их у Аналогов без сенсорной поддержки. И еще одно ясно почувствовал Холл в тот момент — Мэрфи и рядом не стоял с тем, кто придумывал всю эту комбинацию вокруг Картины; он явно толковый профессионал, но он исполнитель, а изобретатель, похоже, устроился гораздо дальше, чем все их штабы и управления.


Как ни опускай эти сидения, голова все равно оказывается на весу. Холл до предела задвинул фиксатор подголовника, потом взглянул на часы. Двадцать пятнадцать. Еще полчаса езды. Если вся эта история не сплошная хитроумная подстава, и его перед входом в аэропорт не засунут, например, под грузовик, то данные по Картине не придуманы. Тогда похоже на правду и то, что Мэрфи и его людям и в самом деле понадобился он. Холл. Вот только зачем. Для чего с одного края света на другой надо тащить сомнительного полубольного, которого всю жизнь подозревали в семи смертных грехах, чтобы в никому не подвластной области дать ему в руки то, что с точки зрения Кромвеля — явное оружие? С Аналогами ни телефонной, ни радиосвязи нет, там разве что до Окна добежать — твори что хочешь.

Контактер-искусствовед? Мэрфи сам признал, что это не довод. Таких не выезжая из Стимфала можно отыскать две дюжины. Старые связи? Слишком старые, дружище Пол, ты что-то напутал, не та фирма ИК, чтобы человеку из кромвелевской разведки там помогли какие-то связи; что же до Скифа, то его, как следует из переписки, в Институте не будет больше года.

И все же Мэрфи, не скупясь на расходы, вез именно его. Зачем? Затем, думал Холл, что идет какая-то игра, и в этой игре предвидится ситуация, в которой необходима его, Холла, реакция, кем-то наперед высчитанное решение. Ему явственно отводится роль проходной пешки. И не случайно же Четвертое управление, брусницынские бритые затылки. Что же до свободы выбора, о которой так много толковал Мэрфи, то здесь сомнений никаких: в случае отказа у бравого начальника отдела Холлу уже заготовлен гроб, флаг и бархатная подушка для орденов. А также холостые заряды для салюта.

Нет, думал Холл, следя за тем, как мимо проносятся оранжевые ответвления аварийных стоянок, дело не в этом. Дело в таинственной, но очевидной нестыковке. По договору им предлагается тихий, спокойный мониторинг, неспешные рутинные исследования — не торопитесь, ребята, подходите к делу вдумчиво. А его вытащили с Герата на половине срока, и на посещение Земли дали не месяц, не две недели, а три дня, и то со скрежетом зубовным. Гонка. Вот в чем загадка, и разгадка тут может быть только одна — надвигаются события, и события серьезные, не вписанные ни в какие графики, ни на Земле, ни в ИК не ожидаемые, даже Мэрфи, судя по всему, не в курсе, а в курсе лишь один человек. И у этого человека есть какие-то причины очень спешить. Он один-единственный знает то, чего не знает никто, и только он может решить судьбу государственного преступника такого масштаба, как Хедли Холл. Находится этот человек в Стимфале, и зовут его Дж. Дж. Кромвель.


Да, как сказал самый знаменитый персонаж Дюма, если вспомнили обо мне, значит, дело совсем плохо. Но я иду на это, думал Холл. Почему? Первая причина простая — убежать не дадут. Не зря они едва ли не год держали его над карлойдом — теперь у них есть электронная модель поведения Холла и прогноз его поступков на все случаи жизни. Кстати, это важнейший момент во всей будущей истории, как бы все ни обернулось — Кромвель прекрасно понимает, что имеет дело не с дураком, и что Холл приложит все усилия, чтобы разгадать замысел верховного главнокомандующего. Стало быть, благодаря карлойду, маршал уверен, что Холлу и в голову не придет заглянуть в тот уголок, где спрятан ключ от тайны — нет у него в голове нужной извилины. А если мятежный полковник и догадается, то слишком поздно. Что же, надо исхитриться думать быстро и нестандартно. Интересно, как это.

Сбежать. Хорошо, пусть даже он и обманет все эти амперметры. Куда бежать? Что делать? Звонить по тем номерам, что дала Сигрид? Это значит попросту сменить хозяев. Не лучше ли мириться со знакомым злом. Пробраться к Звонарю? Нереально, но даже если и выйдет — он окажет Валентине медвежью услугу, у них с Кромвелем отношения и так перпендикулярные, Гуго только дипломатического конфликта недоставало; тот же Мэрфи состряпает утечку стратегической информации, и пошло-поехало.


Впрочем, возможно, он рано волнуется; возможно, весь этот сценарий — блеф, дымовая завеса, и суета вокруг Картины нужна лишь для того, чтобы отвлечь чье-то внимание от другой, куда более серьезной операции, которую будет проводить бог знает кто бог знает где. Скажем, хитрюга Кромвель просто жертвует ферзем. Но тут Холл с сомнением покачал головой. Ох, что-то не верится. Это не стиль маршала, да и для военной хитрости слишком уж сильным жаром веет от всех этих гипотез и переговоров. Не жди и не надейся, Хедли Холл, не видать тебе ни легкой жизни, ни легкой смерти.

К нему приставили цепного пса. Кадровый разведчик. Убивать его сразу нельзя — глупо надеяться, что на этот случай Мэрфи не предусмотрел снайпера в кустах, но главное — не стоит упускать возможности разговорить парня. Этот вариант, разумеется, тоже учтен, бедолагу наверняка накачивали и зомбировали, а все же какая-то зацепка может и мелькнуть.


Нет, опять не то. Ты снова лжешь, сказала бы Анна. Перед тобой истина, тот самый жизненный итог, которого ты так боялся, и вот сейчас снова боишься посмотреть ему в глаза.

Нет, не боюсь. Мне не страшно, мне грустно. Глупый жизненный итог, ты права как всегда — я в очередной раз согласился, еду на очередное идиотское задание, и даже не испытываю к Кромвелю особенной неприязни. Где мои попранные убеждения, где взгляды, от которых отступился? Ничего этого нет. Сорок девять лет, две войны — все впустую, ничто не вывело ни на какой путь. Люди защищали независимость, религию, демократию, черта в ступе, их жизнь и смерть от этого были куда интересней. Я не защищал ни идей, ни верований, но все же убедился — действительно, человеку взгляды нужны. Редко, но все-таки нужны. Как в старой притче про оружие или драгоценность, которые годами могут лежать в столе, но однажды... Однажды.

Потом я устал. Усталость у меня осела, как соль на костях. Жизнь, правда, устроена так, что скидки на это не дает. Забавно, конечно, что я даже лишен возможности вступить в сделку с совестью, но кое-чем порадовать тебя я еще могу. В ИК сидит народ отнюдь не глупее, чем в Стимфале, и самая гениальная электроника не в состоянии предусмотреть всего. Так что не торопись меня осуждать, может статься, мы и станцуем с Дж. Дж. такую кадриль, на какую он вовсе не рассчитывает.

Черти, что ли, из этой Картины посыплются? Знаю, что сказали бы сейчас и Кантор, и Сигрид, и, наверное, Палмерстон — мы спокойны. Из всех нас ты был самым способным, самым везучим, самым образованным. Заваруха, похоже, намечается серьезная, но если кто и справится, то это ты.

Чепуха, подумал Холл. Вы не поняли. Это просто везение, проклятое везение, и ничего больше, я остался жив, а вы умерли, вот и вся моя заслуга.

Об этом и речь, ответили бы они. Мы мертвы, мы тлен, мы пепел, развеянный по ветру, ржавые наросты на железе, но ты-то жив. Ты дожил, ты помнишь, ты должен.

Что я должен? Почему? Наверное, узнаю когда-нибудь. Попробую. Машина выскочила из широкого зева тоннеля в желтую кадмиевую ночь, на стоянку перед длинным светящимся зданием аэропорта. Здесь стояло не меньше сотни автомобилей. Холл миновал шлагбаум, и мерцающая белая разметка вывела «датсун» к свободному месту. Компьютер выключил двигатель. Приехали.


Вот тут как будто ничего не изменилось. Тот же «Скевенджер» на постаменте, те же растянутые по горизонтали буквы названия над козырьком вестибюля, крохотный старинный вокзальчик у правого крыла. Прощай, машинка, хорошо поездили. «Волнуюсь, — подумал он. — Что такое? Просто до конца не верится».

Слава богу, есть какое-то кафе снаружи. Он купил сигарет — поди ж ты, «Ронхилл» — закурил и, еще раз пройдя через стоянку, вошел в аэропорт. Четыре минуты до срока, но плевать, в конце концов, он пока на своей территории.

История повторилась в мелочах — к нему сейчас же приблизился элегантный юноша, взял чемодан и повел знакомым путем в служебные помещения, где за невидимой миру броней и бетоном все то же Четвертое управление стерегло вход в Окно. Они прошли сначала по одному коридору, затем по другому — Холл знал, что в это время автоматика удостоверяет его личность, анализирует физическое состояние и невесть еще что — и через минуту вошли в просторную комнату без окон с неизменными прозрачными перегородками — ее, за открывающийся отсюда обзор на все залы аэропорта, именовали «перископной». По ней рассеяно бродили и сидели несколько человек спортивного вида — судя по всему, киборги высших порядков.

Парень в дымчатых очках, с атлетическим торсом, обтянутым белой майкой, с горбатой рукоятью «береты-92» под мышкой, спрыгнул состола и направился навстречу гостю. На Холла повеяло духом неиссякаемой энергии.

— Майк Олфилд. Рад вас приветствовать, доктор. Как там снаружи? Мы здесь как папа римский — ни входа, ни выхода. Нормально добрались?

— Да.

— Прекрасно. Последняя сводка такая: группа готова, Скиф еще не вернулся, он оставил вам письмо в дирекции. Вызов аварийной бригады — по вашему личному коду, почтальон раз в сутки, детали вам расскажет Мэйсон. Разрешите взглянуть на вашу писанину. Ага. Визу я оставлю у себя, она вам больше ни к чему. Вы готовы отправиться прямо сейчас?

— Да.

— Чудесно. В таком случае — счастливого пути.

— Какое там сейчас время года?

— Время года? Осень, двенадцатое сентября, двадцать три сорок.

С чемоданом в руке он миновал еще два коридора и наконец очутился в том, главном. В отличие от многих Холла при переходе не мутило, голова не кружилась, и вообще Окно не вызывало в нем никаких ощущений. По красным плиткам он прошел положенные десять и шестьдесят семь сотых метра и остановился перед черным провалом.

Сквозь стеклянные стены павильона смотрела ночь, вдалеке несколько фонарей освещали полотно шоссе и ветви сосен над ним.

— Опускайте чемодан, доктор Холл.

Внизу, прямо перед Холлом, темнел силуэт фигуры человека. Дурацкая конструкция, он совсем забыл, что на выходе пол устроен едва ли не на метр ниже обреза Окна. Холл соскочил вниз, потом составил чемодан.

Даже при этом скудном освещении было видно, что Мэйсон выглядит старше своих пятидесяти восьми и мало похож на фотографию в личном деле. Несмотря на средний рост, он казался крупным мужчиной, с годами отяжелевшим; глаза у него прятались под припухшими веками, руки были короткими, с широкими кистями. Надо было сказать: «Здравствуйте, Генрих», но Холл молчал, и Мэйсон тоже молчал и со спокойным любопытством смотрел на Холла.

Оставив чемодан стоять, где стоял. Холл пересек павильон, толкнул дверь, вышел на порог и с силой вдохнул. Пахло осенью, пахло смолой, хвоей и морем. За деревьями, через дорогу, горели огни и доносилось буханье музыки. Мэйсон невозмутимо ожидал сзади.

— Что там? — спросил Холл.

— Вечер клуба автолюбителей «Балтик», — отозвался Мэйсон. — Зал арендован, но бар открыт. Группа готова сейчас собраться в Институте, вон наша машина.

Холл засунул руки в карманы и, приняв любимую позу, покачался взад-вперед. «Ну и ну, — подумал он, — мурашки по всей шкуре, даже по ногам».

— Вот что, Генрих, — сказал он. — Поезжайте в Институт и соберите группу. Я жду вас вон там, в баре.


Оглавление

  • * * *