КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Пилат [Александр Лернет-Холенья] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Лернет-Холенья Пилат

I ПИЛАТ

«Car Dieu est mon cousin»

Alphons Daudet, La mort du petit Dauphin [1]
В записках промышленника Филиппа Браниса вместе с его житейскими воспоминаниями, которые были опубликованы нами вскоре после Второй мировой войны под названием «Граф Сен-Жермен» в Цюрихе, в издательстве «Концетт и Хюбер», исследованию фигуры прокуратора Иудеи Понтия Пилата был посвящен значительный отрывок. Однако перепечатка материала во всей полноте слишком бы растянула мемуары. Бранис писал в предчувствии близящейся смерти, хотя то состояние, в каком он писал, очень мешало ему в работе, стиль изложения его нисколько не занимал. Но то, что мы тогда напечатали только в извлечениях, здесь из-за важности изложенного публикуется в полном объеме.

Часть первая

Я должен просить моих читателей вместе со мной возвратиться в то время, когда умерла моя жена. Она умерла полной безбожницей. С ней случилась родильная горячка, я был в отчаянье. Однако ей казалось, что смерть пришла к ней — потому что рано или поздно смерть все равно приходит, и в этом нет ничего особенного — моя жена умирала с каким-то злорадным равнодушием, даже цинично. Я видел на большой войне и в последовавших за ней пограничных боях, как умирали многие люди, но никто из них не умирал таким безбожником, как моя жена; это обстоятельство потрясло меня даже больше, чем сама ее смерть. Я все еще любил ее безгранично, хотя она мне изменяла, и ребенок, которого она родила, был вовсе не от меня; более того, она даже считала, что имела право мне изменять; и когда я принял меры и устранил ее любовника, я ей уже был слишком безразличен, чтобы она могла меня презирать за это, не говоря уже о том, чтобы привлечь к ответственности, даже если бы она могла доказать мою вину. Однако не меня, не себя, а только Бога осуждала она за то, что с ней случилось, — и осуждала самым дурным способом, каким только возможно. Она сказала, что Бог не заботится о нас, потому что его нет вовсе, он не существует, жизнь у всех у нас бессмысленна, и счастье и несчастье совершенно безразличны. Да и что удивляться: даже собственная смерть была ей совершенно безразлична.

Позднее я обратился к одному моему другу, господину фон Бовинесу, который был Великим приором Мальтийского ордена. И поскольку он в качестве такового занимал наполовину светское, наполовину духовное положение, то должен был не только разбираться в религиозных вещах, но и, как я полагал, лучше меня ориентироваться в ситуациях, подобных той, в которую меня ввергла смерть моей жены. Я спросил его напрямую, верит ли он в Бога. Разумеется, — отвечал он мне, — он верит в Бога. Нет, — сказал я, — это совсем не то, о чем я хотел бы узнать; меня интересует, можно ли существование Бога доказать. Он посмотрел на меня с изумлением, как если бы я спросил его о чем-то совсем диком и немыслимом, и ответил, что, насколько он знает, имеется множество доказательств существования Бога. Он сам никогда этим не занимался, но если я все же хочу знать, есть ли Бог или нет, то он рекомендует мне обратиться к известному барону Донати, а тот является настоятелем собора в Оломоуце, он-то относительно доказательств существования Бога наверняка знает гораздо больше, чем Великий приор, чьи задачи лежат больше и прежде всего в сфере проявления милосердия, чем собственно теологии.

У этого Донати в Оломоуце была квартира из шестнадцати комнат, весьма роскошно обставленных, однако Донати, как можно было понять, застать там было почти невозможно, поскольку он предпочитал гостить в имениях своих друзей, ибо любил жить в деревне и наслаждаться деревенскими радостями и, более того, сам занимался перепродажей загородных домов и земельных участков, — отчасти, конечно, для того, чтобы улучшить свое материальное положение. Должен признаться, что из-за такой его светской склонности, — в ней он существенно превзошел самого Великого приора, — я не сразу решился довериться Донати.

Однако выяснилось, что в действительности мне и не стоило обращаться ни к кому другому, — более интересного человека, чем Донати, мне бы и не удалось найти. Он мне рассказал по ходу нашей беседы одну из самых необычных и увлекательных историй.

Бовинес написал ему о моих проблемах: о том, что я хочу его найти, чтобы побеседовать с ним; при этом ему даже не нужно приезжать, ибо я сам готов с ним встретиться там, где он укажет. Но тем не менее, Донати немедленно и по доброй воле сам приехал в Вену, — по его утверждению, у него были в Вене еще и другие дела; он снял в «Старом Бристоле» несколько удобных комнат, где он меня и принял. Мне доводилось слышать, что русские предпочитают беседовать о Боге в наиболее неудобных условиях: к примеру, в совершенно неотапливаемых помещениях, где приходится поднимать воротник, — однако я сомневаюсь, что такие диспуты столь уж успешны, — да еще выясняется, что и сам слух о пользе такого обычая идет из России. Я все же думаю, что нам Бог открывается только тогда, когда нам удается создать Богу такие условия, чтобы, по крайней мере, не отпугнуть его. Сын Божий умел ценить удобства земного существования, когда навещал Марфу и Марию, когда встречался с мытарями. Что касается моей жены, — а ведь она была русской, — то Бог явно отказался навести порядок в ее воззрениях. Но к Донати и ко мне Господь был милостлив — и пришел.

Я с удовольствием думаю об этой беседе в «Бристоле». Именно потому, полагаю, что произошла она при самых приятных внешних обстоятельствах: ибо при них мы говорили о Боге.

«Все доказательства существования Бога, — сказал Донати, который обнаружил явную склонность к догматизму, может быть, потому, что его семья некогда породнилась с Алигьери, ибо жена Донати была из рода Данте, — все доказательства существования Бога исходят из молчаливой предпосылки, что Бог есть. Потому что тот, кто в него не верит, тот и не будет стараться доказывать его существование. Или другими словами: если желают, чтобы он существовал, то и стараются выполнить для самого себя это желание. Но было бы лучше исходить из предпосылки, что Бога нет».

«Из этого, — сказал я, — исходила и моя жена, и результаты были самыми плачевными».

«Когда мы изучали теологию, — сказал Донати, наливая мне чай, — мы часто занимались исследованием этих и подобных предметов не только в аудиториях под руководством наших иерархов, но и в кругу друзей. Тебе, наверное, небезызвестно, что являлось так называемой «военной игрой» главного генерального штаба. Когда офицеры генштаба хотели решить одну из своих проблем, они разделялись на две партии, то есть на два самостоятельных генеральных штаба, так что одному генштабу подчинялась одна армия, а другому — другая; и эти обе армии начинали воевать на карте всеми доступными им в реальности средствами. Например, если одна армия считалась немецкой, а другая, например, французской, то ясно, что должны были выявиться преимущества немецкой и французской армий; и можно было, основываясь на этом, подготовиться к реальной войне. Это была война на бумаге, учитывающая все вероятности реальной войны, и не только собственная партия, но и партия противника имела право, даже обязанность, проверить собственную стратегическую прозорливость, чтобы, если дело дойдет до настоящей войны, никакие происки врага, а также никакие собственные ошибки не могли стать неожиданностью. Каким ужасным средством в руках у главного генштаба была эта военная игра, мы уже видели воочию в этой реальной войне.

Так что в наших теологических диспутах мы использовали очень похожий метод».

Пока он говорил, он сопровождал свою речь наклонами чайника над чашками; теперь он чайник поставил на место и предложил мне сахар и ром — жестами, представляющими собой нечто среднее между жестами проповедника и домохозяйки.

«Я не знаю, помнишь ли ты о том, — продолжал он, — что и Генрих Гейне в одной из своих книг изображает человека, который писал о разных представлениях о тех или иных вещах, после чего собирал все возможные контраргументы, — и опровергал то, что сам же изложил на бумаге; и особенно долго он работал над одной из рукописей, где речь шла о превосходстве христианства, но как только он довел свое исследование до абсурда, он начал собирать все мыслимые в этом случае возражения и в один прекрасный день завершил собирание всего того, что можно было бы противопоставить христианству. Он, сидя со своим сочинением в руке, делал перед посетителем очередной подробный доклад, в котором его прежние утверждения относительно обоснования существования Бога опровергались, и бросал рукопись в огонь. — Итак, — сказал Гейне, — превосходство христианства улетело вместе с пламенем в трубу».

Я посчитал, что это выражение, по крайней мере для духовного лица, является несколько фривольным, и удивленно посмотрел на Донати.

«Этим я хочу всего лишь сказать, — извинился он сдержанно, — что не только аргументы, но и контраргументы, которые приводятся под конец, в случае каждого такого критического разбора, вполне обоснованы, так как в противном случае истины вообще не найти. Мы в нашей семинарии тоже образовали две партии, которым не разрешалось произвольно соотносить или даже менять свои точки зрения. Более того, партиям следовало точно придерживаться высказанных предпосылок. Одна партия считалась партией верующих и должна была защищать веру, насколько она это только могла, а другая партия — партия сомневающихся или совсем неверующих — была обязана во время диспута строго придерживаться позиции неверия и противостоять вере, что всегда заставляло дискутирующих приводить свои аргументы. Таким образом, мы показали, естественно — или я должен сказать, к сожалению, — не ставя в известность наших начальников, всю новозаветную драму, и один из ее актов касался предмета, который тебя так сильно занимает, а именно: существует Бог или нет.

Итак, — сказал он, протягивая руку к вазе с бисквитами, — мы провели эксперимент на земное существование Бога в образе Иисуса Христа; и мы старались по ходу драмы всеми средствами найти одно или несколько безукоризненных свидетельств его земной жизни.

С этими словами он предложил мне отведать домашних бисквитов.

Я был настолько увлечен его докладом, что машинально взял бисквит, однако теперь, казалось, речь шла совсем не о том, о чем она шла в безутешных дискуссиях, которые я сам вел с моей женой. Донати тоже выбрал бисквит с ярко-пурпурной, поджаристой корочкой, причем с явной разборчивостью, в действительности же он уже погрузился в свои воспоминания. Наконец, он продолжил:

«Свидетельства Священного писания мы намеренно исключили, так как если для одних они означали неопровержимую истины, то другие, те из нас, кто представлял неверующих, должны были воспринимать Священное писание всего лишь как разновидность позднеантичных романов. Таким образом, мы, скорее всего, искали персоналии, которые упоминались не только в Евангелиях, но и в светских источниках того времени, то есть в свидетельствах, в которых речь шла не о религии, но которые нельзя было рассматривать и в качестве легенд. Если историческое свидетельство, даже если оно неточное, всегда принимается во внимание, хотя и с ограничениями, то религиозное свидетельство обязательно отбрасывается, только потому, что оно религиозное».

И он съел бисквит и отпил глоток чаю.

«Ты видишь, — продолжал он, — к чему я веду, или более того: ты угадываешь, куда мы должны были прийти в нашем исследовании. Короче говоря: единственная персона, на которую мы, в конце концов, могли опереться как на действительного свидетеля и которую мы всеми средствами хотели побудить к тому, чтобы сообщить нам столько сведений о Спасителе, сколько только возможно, был Понтий Пилат. Апостолы, обе Марии, Лазарь, первосвященник и Иосиф из Аримафеи не принимались в расчет. Все их свидетельства мы самым подробным образом исследовали, но в конце концов вместе с тремя святыми царями, со всем их снаряжением и вооруженными всадниками, пастухами и ангелами, как чудесными образными фигурами при яслях младенца, известными нам с детства, отбросили и снова положили в ящик большой кукольной игры, пока они снова не будут извлечены для верующих других поколений; даже Крестителя, Ирода, Иродиаду и Саломею постигла та же участь. Все они, даже если бы одному или другому из этих персоналий удалось хотя бы мимолетно сверкнуть в истории, не заслуживали внимания. Единственная фигура, которая осталась и которая возникала не только в мистических сумерках Откровения, но, пусть и на коротком промежутке времени, при свете дня античного мира, был прокуратор Иудеи; и мне выпала честь играть его».

При этом он предложил мне сигареты, а сам протянул руку к книжной полке. Затем он продолжил свой рассказ.

«Понтии были в те времена известным самнитским родом, или, скорее, целым кланом, так называемым родовым союзом. Пилат, или собственно Пилеатус — это название рода прокуратора в узком смысле. Откуда это дополнительное имя исходит, теперь неизвестно, известно только, что оно обозначает: человек в шапке или человек в колпаке, так как «пилеус» — это шапка или чепец из войлока — обычный головной убор работающего. При продаже рабов на острие пики надевали пилеус, шапку. Если раба освобождали, то на его голову надевали шапку, пилеус; и наконец пилеус даже стал знаком свободы, так как фригийский колпак, который надевали французские революционеры, был не чем иным, как пилеусом. С другой стороны, шапочка, которую носят священники, тоже называется пилеусом, хотя мы, священники, не имеем ничего общего с идеями Великой французской революции.

Во всяком случае, Пилатус не означает «человек с пилумом», то есть — копьеметатель. Но при этом не перекрывается и обозначением только имени прокуратора. Пилат был римским всадником. Во время распятия Христа он был приблизительно такого же возраста, как Христос, — где-то между тридцатью и сорока годами. По службе он подчинялся наместнику Сирии Вителлию-старшему».

Он обрезал сигару и зажег ее. Между тем начало смеркаться. Все, даже комната, погрузилось в голубоватый свет. Тонкие хлопья снега закружились вокруг голых деревьев вдоль Рингштрассе. Донати пододвинул поближе к столу высокий торшер с вышитым абажуром, после чего продолжал:

«В так называемых «антиквитатах» иудейского автора Иосифа есть место, которое может быть привлечено в качестве доказательства не только управления Пилата Иудеей, но также и существования Господа и смерти на кресте, которую Он принял. Я попытаюсь процитировать «антиквитаты» по памяти; это звучит приблизительно так: в это время жил Иисус, человек высокой мудрости, если его вообще можно назвать человеком. Он совершал совершенно немыслимые вещи и был учителем всех тех, кто хотел постичь истину. Так он привлек к себе много иудеев и многих язычников. Это был Христос. По обвинению и настоянию иудейской знати Пилат приговорил его к смерти на кресте, распятию, при этом те, кто его любил с самого начала, не изменили Христу. На третий день после распятия он появился перед ними живым, как о нем — наряду с тысячью других вещей — и говорили посланные Богом пророки; и до сих пор народ Христа, который так называет себя по его имени, остается непобедимым.

Однако этот текст в «антиквитатах», — весьма широко известный, может быть, из-за ссылки на выражение: «Что есть истина!» — из Евангелия от Иоанна, — следует считать интерполяцией, и возможно, что этот кусок мог быть вставлен в раннем средневековье. Теория интерполяции обоснована прежде всего потому, что Иосифа, хотя он и иудей, следует причислить к античным писателям; Иосиф никогда не назвал бы прокуратора Пилатом. Он назвал бы его скорей всего всеми его тремя именами, как это было принято в те времена у римлян, например: Метеллуса называли не просто Метеллус, а Квинтус Цецилиус Метеллус, а Поллио не просто Поллио, а С. Асиниус Поллио, и младшего Каттона не просто Каттоном, а М. Порциус Каттон. Тот факт, что в «антиквитатах» указано просто «Пилат» без Понтия и без уже забытого во времена интерполяции имени Пилата, которое должно было бы стоять перед фамилией Понтий, выдает это место как средневековую подделку.

Таким образом, здесь экспериментируют с понятием истины так же, как много позднее лишь в Евангелии от Иоанна в связи с Иисусом и прокуратором; и уже то, что сам Иисус, как и после него апостол Павел, «многих из язычников» привлек к себе, это более чем невероятно. Он привлек к себе лишь людей своего собственного народа. Так как он хотел только реформировать иудейскую религию, а не создавать новую — христианскую. И если бы он теперь снова спустился на землю, он бы, наверное, так же удивился бы христианству, как Колумб, который до самой своей смерти верил, что он всего лишь нашел новую дорогу в Индию, а не открыл Америку.

Сравнительно скоро, после того, как Христос был распят, Пилат исчез из Иудеи, его сместили с должности. Это бросает странный свет на ситуацию. Верующие утверждали, что после распятия случилось множество несчастий, которыми Пилата, согласно легенде, наказали за страшное преступление против Бога. Однако, неверующие утверждали, что отставка Пилата более чем понятна, так как именно тогда самаритяне объединились и подняли восстание, а Пилат это восстание непомерно жестокими мерами подавил, после чего самаритяне обратились к Вителлию, врагу Пилата, и тот немедленно отозвал своего подчиненного.

Таким образом, прокуратор направился в Рим, чтобы оправдаться перед Тиверием. Когда же он прибыл в столицу, Тиверий умер, а его преемник Калигула даже не стал его слушать.

С этого момента Пилат исчезает из истории. По одним легендам, его выслали в Галлию, по другим — он поселился в небольшом имении на Сицилии. Наконец, утверждают, что он покончил жизнь самоубийством. Но это все недостоверно. Во всяком случае, он — фигура проблематичная; в то время как западная церковь заклеймила его как убийцу Господа, египтяне-христиане причислили его к лику святых; как бы то ни было, он должен был — хотя об этом ничего не сообщается — все же еще раз появиться в истории; и мы исходили из этого обстоятельства.

Между тем последовали два события, которые потрясли императорский Рим: распространение христианства и так называемая Иудейская война. Можно было бы считать, что одно событие совершенно не связано с другим. Однако они все же связаны между собой, — и эта связь в то время не могла не быть отмечена. Так как не столько само учение Христа, сколько изменения, которые это учение претерпело благодаря апостолу Павлу, уже тогда представляли сомнительной всю структуру античного мира; и одновременно это учение должно было привести и привело — в результате мощного восстания иудеев при Веспасиане и Тите — к разрушению Иерусалима, оторвав таким образом восточную часть империи от западной. Уже Антоний, опираясь на мощь Клеопатры, намеревался сделать восточную часть империи независимой от западной, но Антоний был разбит при Актиуме; иудеи, не зная истинного смысла его деятельности, продолжили эти устремления; и при более поздних императорах эта цель была достигнута. Со времен существования Византии мир, по крайней мере наш, который до сих пор был единым, распался на две половины; сасаниды, хивинцы и халифы, султаны и цари поддерживали эту разъединительную тенденцию, ни один из них не кланялся нашим папам и императорам; и в этом контексте не имеет значения, кто сидит в Кремле, — Александр ли, Николай Романов или Владимир Ильич Ульянов, который разрешает называть себя Лениным: Восток всегда претендовал на Византию, никогда Восток не хотел кланяться Западу, мир никогда не будет единым, пока существуют Рим и Москва».

Между тем за окном совсем стемнело. Донати поднялся и сдвинул парчовые портьеры на окнах. Потом он снова сел за чайный столик.

«Однако, — сказал он, — это далеко не все размышления, которые нас тогда занимали. Но мы обратили внимание лишь на единственный момент страшной драмы, в которой нам и теперь все еще приходится действовать. Мы вырвали лишь один миг из времени начавшихся преследований христиан и вспыхнувшего восстания в Иерусалиме.

Нам не казалось весьма невероятным, что Рим должен был привлечь бывшего прокуратора к ответственности уже тогда, когда тот еще был жив, — и весьма возможно, что тот еще был жив, поскольку ему не могло быть больше семидесяти лет. Однако привлечь к ответственности за что? За то, что он, когда управлял Иудеей, пригвоздил человека к кресту и тем самым совершил изуверство; учение этого человека, питаемое жертвенной смертью своего создателя, грозило ввергнуть мир в пожар; и второе обстоятельство: как можно было предположить, галилейский человек, которого он повесил и который выдавал себя за царя иудеев, являлся никем иным, как предводителем восстания во всей Иудее; и наконец, третье обстоятельство заключалось в том, что о повешенном шла слава как о Боге, и что в Риме, вопреки всем обычаям, не было принято умалять, устранять или даже вешать богов поверженных народов и ниспровергать их идолов».

«Но, мой дорогой! — сказал я, — не хватил ли ты сам в этом слишком далеко? Как же на самом деле Пилат мог бы знать, что тот, кого иудеи волокли перед ним по земле, был Богом? Сегодня мы это, конечно, знаем — но что знали об этом тогда? Неужели ты считаешь, что даже в наши дни высший руководитель Сирии может распознать в путанице обстоятельств происки арабов и сионистских поселенцев? Думаешь ли ты, что руководство Сирии хотя бы приблизительно разбирается в причинах стычек и нападений, которые там все еще происходят? И наконец: как можно, тех, кто облечен властью, привлекать к ответу за то, что они делали десятилетия тому назад! Все забыто, и их не привлекут к ответственности даже за те деяния, которые они совершают, находясь у власти. Чиновники, дипломаты, военные — все они пользуются иммунитетом, если не в принципе, то во всяком случае практически, и пользуются иммунитетом с давних времен; и по праву, так как ответственность, которой они облечены, настолько чрезвычайна, что к ним может быть проявлена снисходительность за неполное знание обстоятельств, при которых они действовали или действуют».

«Ты прав, — сказал он и поместил сигару в трубочку из пера с ободком из слоновой кости, — ты, конечно же, совершенно прав. Однако мы предполагали, что при примитивном политическом и правовом положении вещей в античном Риме, события должны были бы развиваться иначе…»

«Однако это положение вещей не могло быть настолько примитивным, — перебил я его. — Наше право все еще основывается на римском праве, и наша политика все еще предпочитает считать римское право образцом…»

«Допустим, — перебил теперь он меня, — однако, это верно, когда речь идет о крупных вещах, а когда дело касается незначительных событий или вещей, — а к ним тогда можно было отнести расправу над каким-то иудеем, — то высокими принципами вполне могли и пренебречь. Разве позднее не пренебрегали убийствами бесчисленных иудеев? Таким образом, следует предположить, что пренебрегли и распятием Христа, поскольку еще не было известно, что за этим распятием последует, по принципу «minima nun curat praetor» — минимум забот о врагах прокуратора. Лишь когда последствия выявлялись все больше, когда они даже становились угрожающими, начинали себя спрашивать, что является причиной всех этих бед; при этом натолкнулись на Пилата и распятие. Может быть, к тому времени Пилат уже умер — я не знаю; известно ли тебе, например, что самому старому, чей могильный камень нашли в Карнунтуме, унтер-офицеру легиона, — а их, легионы, сменяли один за другим, — так вот, ему было 58 лет. В те времена жизнь была короткой, и если Пилат был тогда еще жив, если его тогда судили, как бы он мог себя защитить? Чем бы все это закончилось, — это мы и хотели бы знать.

Итак, мы предположили, что Пилат, после того, как миновало время его — возможной — ссылки, жил в своем сицилийском имении. Там он занимался писанием тех или иных трактатов по скептической философии и переправлял их в Рим, издателю Помпонию Аттику, другу Цицерона, или, скорее всего, преемнику этого издателя, поскольку Помпоний Аттик, как и Цицерон, к тому времени давно умер. Однако успех у этих писаний если и был, то слишком большой, в противном случае издательство часто бы их переиздавало, так что до нас дошел бы один или другой экземпляр, и существование Пилата подтвердилось бы уже в те времена, и нам не пришлось бы всего лишь предполагать, что Пилат существовал.

Таким образом, когда поднялся занавес над драмой, которую мы надумали сыграть, я находился на сцене в роли существовавшего прокуратора и диктовал греческому писцу, — а его представлял молодой господин Саросивич, поляк, — философское сочинение. Саросивич — небольшого роста, весьма подвижный, с глазами крысы — даже внешне походил на грека.

Мы играли по ночам, в наших спальных залах. На кроватях вплотную друг к другу сидели ученики всего института и напряженно следили за спектаклем, и хотя и не было никаких декораций, к нему «земля и небо приложили свои руки» — «alio qualpose mano е cielo е terra», — как сказал мой очень дальний кузен Данте — и этому спектаклю, несмотря на свое принципиальное неодобрение нашего эксперимента, радовались любившие театр иезуиты времен барокко. Так же, как и при постановках греческой трагедии, где над самыми высокими ярусами, над зрителями склонялись мерцающие тени богов, можно было себе представить, что и над плечами наших воспитанников, сидевших на своих кроватях, склонялось все небо со всеми своими ангелами, праотцами и святыми, чтобы принять участие в нашем исследовании — существует ли Бог вообще, или его нет, — для Бога же все они были здесь и без Бога не существовали бы».

После этих слов он с извиняющейся улыбкой протянул руку к графину с ликером и налил себе и мне по полному стакану. Напиток был розового цвета. Признаюсь, что я даже более чем заинтересовался исходом этого особенного предприятия. Я сидел совсем тихо. Только с улицы к нам доносился шум трамваев и приглушенные звуки прочего транспорта.

«За Господа! — добавил Донати через несколько мгновений. — Наконец, нужно же на что-то решиться, — может быть, даже ради него самого. Так как, если его не привлечь, он нам не откроется. Итак, — продолжил он быстро, как бы стирая только что сказанное, — я склонился над пишущим Саросивичем и начал импровизировать. Представим, сказал я, глядя из окна или из-под арки наружу, что это та же местность, о которой Вергилий пел в своих пастушеских стихах! Здесь не слышно ничего, кроме шума возвращающегося вечером стада, так что можно быть хоть самим Локсиасом, от которого не ускользает ни одно событие в мире, но что в том пользы! Снова и снова слышишь только тупой рев стада, как в Пито. После этого намека, который отсылает к одному месту из Пиндара, — его-то я и собирался, когда готовился к спектаклю, продекламировать, но сейчас забыл, — и при виде того, что происходило у меня на глазах, я начал нетерпеливо ходить по комнате. То, что я забыл, вскоре проявилось из самого диалога. Саросивич стрелял снизу на меня своими крысиными глазками: — Может быть, я заскучал из-за длительного пребывания в деревне, в этом буколическом уединении. Не хочу ли я куда-нибудь поехать? — На какие же средства? — вскричал я. — Если бы я предпринял эту поездку, то уже на полпути израсходовал бы со своей свитой половину моего годового дохода за один-единственный день в Сиракузах, даже не добравшись до Дрепана. Да и зачем ехать! Никто меня не ждет, в мире я забыт. Уже годы, уже десятилетия моим уделом стали несчастье и бедность, — с тех пор, как я оставил Иудею, все словно околдовано, и все мои дела бессмысленны. В подтверждение этого, мое издательство из Рима сообщило мне, что никто не думает покупать мои книги.

Ты должен согласиться, что эта экспозиция обрисована коротко и ясно. Однако сразу после нее только и начинается настоящее действие. Саросивич бросил на меня особенно хитрый взгляд и съязвил, что несмотря ни на что, благодаря одному моему высказыванию я стал очень знаменитым. — Благодаря какому высказыванию? — спросил я. Да никакому, хамски добавил Саросивич, этого высказывания нет ни в одной моей книге. — И все-таки, благодаря какому же высказыванию? — требовал я снова; и тогда Саросивич сказал: «Что есть истина».

Эта фраза появляется только в Евангелии от Иоанна, этой самой последней и самой спекулятивной обработке высказываний Христа. Три наиболее древних Евангелия могли быть написаны синоптиками спустя приблизительно 80 лет после смерти Христа, которого ни один из евангелистов не видел в глаза. Иоанн же писал лишь спустя 120 лет после смерти Христа. Тогда уже не было ни одного человека — современника Христа; и никто бы не мог удостоверить, что высказывание: «Что есть истина?» принадлежит именно мне. Поэтому мы должны были, чтобы исчерпать все аргументы, решиться на то, чтобы принять во внимание и материалы, которые явно относятся ко времени после нашей драмы. Итак, я ненадолго представился озадаченным и воскликнул: «Действительно, что есть истина! Когда же я это сказал?» — Саросивич ехидно засмеялся. «Одному моему Богу ведомо», — сказал он.

Я подернул плечами, повернулся к нему спиной и хлопнул в ладоши. Вошла юная девушка, и я приказал ей принести тарелку вишен. В то время вишни были модным фруктом.

Юную девушку играл воспитанник по фамилии Шиллинг. Роль была незначительной. Шиллинг принял мое поручение, ушел, вернулся и принес то, что требовалось. Я сделал вид, что девушка мне нравится, и спросил, как ее зовут. — Пульхерия, — сказал Шиллинг. Он опустил глаза, и тень от его длинных ресниц упала ему на щеки. — А почему же, Пульхерия, — спросил я, — я тебя в доме еще ни разу не видел? — Мой господин просто не замечал меня, — возразил Шиллинг. — Я дочь садовника. Я только что выросла. — Ну, Пульхерия, — сказал я, — ты мне нравишься, иди и передай своей матери, что впредь по вечерам не ей вменяется готовить мне постель, а тебе самой.

Эта резкость вызвала небольшое движение среди слушателей, а Шиллинг даже упал мне в ноги и взмолился: «Не делай этого, мой господин, это — большой грех!»

Сопротивление Шиллинга рассердило меня, и Саросивич затрясся в циничном смехе. — Как? — закричал я. — Что же это означает? Грех? Что же такое грех вообще, и откуда тогда ты могла узнать, что такое грех! Иди и позови ко мне свою мать! Мне нужно с ней поговорить. Ведь никто, кроме нее, не мог вбить тебе в голову такие вольности!

Шиллинг встал, и, всхлипывая, удалился, и вскоре пришла садовничиха. Ее играл граф Кирхштайн, — он, несмотря на свою молодость, уже довольно растолстел и поневоле вызывал веселое настроение. Короче говоря: она, садовничиха, не дала мне сказать ни слова, посчитала, что я унизил ее дочь, и сразу заявила мне, что я старый порочный человек, и уже на этом деле свихнутый, и у меня рыльце в пушку. Меня поставили в положение сельского священника, когда ему его же собственная кухарка устраивает сцену. Выступление Кирхштайна имело такой большой успех, что мы ему позднее поручили играть в судебном процессе роль младшего Вителлия; а вообще-то он вел себя столь неприлично, что я его выгнал за дверь, крича вдогонку, чтобы он немедленно прислал ко мне садовника.

Садовника изображал швейцарец по фамилии Ингассен; он обладал неукротимой кальвинистской одержимостью, и она ему пригодилась в новом для него амплуа. Я встретил его словами: вся моя прислуга, кажется, сошла с ума, его дочка упрекает меня в греховности, его жена открыла мне, что у меня что-то в пушку, — что же это со всеми, черт побери, происходит! Он слушал меня с сжатыми кулаками, затем, прежде чем мне ответить, вздрогнул всем телом, и наконец у него вырвалось, что да, я действительно совершил самое страшное преступление и не хочу ли я оправдаться? Вся прислуга, за исключением несчастного грека Саросивича, насмешника и скептика, представляла христиан, — и это я должен иметь в виду. Кроме того, они приготовились к смерти мучеников и мужественно продолжали мне служить, хотя и я, и мой дом являлись для них сущим кошмаром. Смиренно принимая назначенную им такую страдальческую участь, они даже ежедневно молились за меня Богу, чтобы он простил мне самый страшный грех, а именно то, что я отправил Бога на крест!

Ты должен согласиться со мной, что не каждый день человека упрекают за то, что он распял на кресте Бога.

Я стоял и молчал, и пока Саросивич от удовольствия, что видит меня в таком положении, лыбился, мне ничего не оставалось, кроме как выгнать садовника из комнаты. Тогда я схватил грека за шиворот и тряс, пока он не закричал; я требовал, чтобы он сказал, что он знает, поскольку от остальной прислуги, которая явно ослабела умом, не удавалось добиться ни одного разумного слова.

Тогда он мне все и выложил. Действительно, смеялся он, во время моей службы и по моей милости случилось так, что я отправил на крест нового Бога, о котором сейчас так много говорят. Разве я действительно обо этом еще ничего не знаю? Ведь есть одиннадцать главных богов, которым соответствуют одиннадцать знаков круга животных, однако, кроме того, я, не в последнюю очередь, благодаря моему собственному посредничеству, недавно добавил к ним еще одного бога — двенадцатого, а именно того, распятого, и ему соответствует обозначение в виде весов, — знак, который до сих пор назывался «ножницы скорпиона»; а в недалекое время я сам буду тринадцатым главным богом — разновидностью противобога по отношению к распятому мной, и найдут тринадцатое обозначение животного в круге; никто еще не знает, каким оно будет. Если в эту бессмыслицу, в которую начинает верить весь мир, я верить не хочу, то он может мне ее — черным по белому — предъявить, — и с этими словами он вытащил истертые листки бумаги, свернутые рулон, и протянул их мне. Чудесный святой, сказал он, пришел сюда из Сиракуз, и так как прислуга уже давно показала свое усердие в новом деле, то он оставил эти записки здесь. Они сформулированы на жалком греческом, и если я хочу доставить себе удовольствие, я могу их взять и прочитать. Ему самому об их содержании сообщено устно, поскольку глупые головы думали, что они и его смогут обратить в свое сумасшествие.

Я вырвал рулон у него из руки. Это была копия самого первого анонимного собрания речей Спасителя, — ею позднее пользовались Марк и Матфей; я начал читать, и так как уже стало темнеть, Саросивич принес лампу и поставил ее возле меня. Из прислуги никто не показывался. Небо заволокла непогода, освещение изменилось не только в доме, но и на местности; мне даже показалось, что я опять, как и в детстве, начал бояться грозы. Гром сотрясал воздух, а затем пошел стучащий дождь. Казалось, он что-то смывал, то, что приблизилось под покровом душной непогоды. «Как это нравится моему господину?» — спросил Саросивич, на которого все эти природные явления никак не смогли повлиять; он то и дело неприятно скалился. Признаюсь, однако, что эти записки, когда я преодолел плохой греческий и перестал бояться грозы, эти копии речей Спасителя меня все больше и больше захватывали.

Это были притчи, рассказы и слова редкой, проникающей в сердце красоты. Тогда я еще думал, что сам Спаситель их впервые высказал. Но сегодня я знаю — должен ли я сказать: к сожалению? — то, что я тогда прочитал, впервые вышло не из его божественных уст, а большей частью уже было известно в то время; он только повторил; например, изречения «возлюби ближнего своего, как самого себя» и «блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное» уже давно были распространены в известных иудейских сектах. Все это было выражено с большой простотой и, как кажется, чтобы понимали самые простые люди, хотя то, что выражали эти слова, обладало огромной, так сказать, тихой и тщательно спрятанной мощью. Лишь время от времени из строк сверкала совершенно ослепительная молния, вроде той, которая разрывает небо: например, в предложении: «не мир принес я вам, но меч». Так мог сказать только тот, кто сам вырос вместе с непогодой — «несущий непогоду», — гений, может быть, даже настоящий Бог. Действительно: если этот человек был из Галилеи, как указывалось, то он обладал самым большим опытом в писании, однако опыт свой сумел спрятать под действительной или наигранной простотой. Что до него самого, который сказал: «небо и земля прейдут, однако мои слова не прейдут», то они, эти слова, должны были побудить его перейти в Иудею с толпой необразованных юнцов и женщин, а то, что некоторые из них явно молились на него самого, вместо того, чтобы в Александрии или Вавилоне проповедовать его учение, — это невозможно ничем объяснить; разве что превосходством его духа, так как и в славе, и в далеком, и даже в самом далеком распространении его речений и слов заключалось нечто необъяснимое.

Я начал искать место в манускрипте, где я должен был этого пророка, которого звали Иешуа, — он, может быть, действительно выпал из моего поля зрения, — пригвоздить к кресту. Однако, текст кончился еще до смерти этого пророка. Мне было жаль, так как я с удовольствием прочел бы о том, как я допрашивал этого околдовывающего, даже завораживающего человека. Может быть, Саросивич, просматривая текст, совсем не дочитал до его конца и вообще не понял его смысла.

В то время, как я читал, мне показалось, что я слышу пение многих голосов, — оно смешивалось с раскатами грома и шумом дождя. Я ударил в ладоши, но никто из прислуги не появился. Тогда я приказал греку посветить мне, и мы прошли по всем комнатам дома, однако никого не нашли. Наконец мы обнаружили, что пение исходит из погреба, вырытого за домом, в склоне холма.

Мы рванули входную дверь и спустились по ступенькам.

В погребе, освещенном многими свечами, — и они, конечно, горели не за счет прислуги, а за мой счет, — мы нашли всех моих людей. Они сидели за длинным столом, покрытом белой льняной скатертью. Они не возлежали, как мы, за столом, а сидели. Так что несомненно, святой Фома был неправ, когда он писал об Иисусе и его двенадцати учениках:

In supremae nocte coenae
recumbens cum fratribus,
observata lege plenae
cibis in legalibus,
cibum turbae duodenae
se dat sius manibus.[2]
Христиане сидели, они не возлежали у столов, как мы, они преломляли мой хлеб и ели его, пили мое вино и пели песню, — ее мы и слышали; вернее, как только мы вошли, песня умолкла, садовник, который, казалось, был среди них кем-то вроде проповедника, разломил хлеб, дал им и сказал: «Возьмите и ешьте, это мое тело, делайте это в память обо мне!» Потом он взял чашу, поблагодарил и пустил ее по кругу; и они пили из нее; и он сказал: «Это моя кровь, тайна веры, но смотри, рука моего предателя простирается ко мне через стол».

Прости мне, Господи, но в этот момент, когда я уже не соображал, Донати ли я, или Пилат, у меня мелькнуло в голове: да это же Бого-Пища верующих, и она существовала у многих других народов, — съедение мяса древних бого-царей и питие их крови; так как думали, что после того, как их умертвили, можно было, поедая их плоть, обрести их силу! Ведь это же дикий обычай всех наших предков — своих вождей, когда они становились старыми и защищать соплеменников уже не могли, кастрировать, убивать и съедать! А с другой стороны, даже сами боги, а именно Атриды, глотали собственных детей.[3] Но у меня не оставалось времени предаваться подобным размышлениям. Потому что садовник, — он уже сказал людям, что он мне во всем сознался, и что я их теперь наверняка накажу, и поэтому они на своей Вечере Братства должны приготовиться к смерти, — садовник тотчас подошел ко мне. Он расцеловал меня в обе щеки, прежде чем я успел от него отстранится, и сказал мне, что он меня прощает и что Бог меня простит. Затем он поцеловал также Саросивича, хотя тот смеялся над ним, как гомосексуалист, взял меня за руку и отвел на свое собственное место, даже не спросив моего согласия. Так как мне здесь явно больше нечего было сказать, то дочь садовника, которую якобы я хотел обесчестить, — если предположить, что в моем случае это вообще могло быть возможным, — и ее маленький брат, — оба они, как Геба и Ганимед, стояли в ожидании у стола, — так вот, они поднесли мне хлеб и чашу с вином, в которое превратилась кровь нашего Господа.

«Братья и сестры, — сказал садовник, — вы борцы за веру, вы атлеты Господа! Мы молимся ныне, как и каждодневно, за нашего несчастного брата, бывшего прокуратора Понтия Пилата, кто сына Бога в образе нашего Спасителя велел распять и сегодня предаст смерти нас, как приверженцев его учения!»

После этого он повысил голос и запел: «Господь, помилосердствуй!», и все другие отозвались: «О ты, помазанник, помилосердствуй!».

Пока он долго и на разные лады взывал к Богу, что меня уже стало раздражать, и все другие хором вступали и повторяли его мольбы, я сидел, как во сне. Действительно, я не знал, что со мной происходит. Неизвестным для меня образом, с того момента, как мы вошли в погреб, я почти полностью потерял свою волю и находился под влиянием воли этих людей. Мне казалось, что они меня не презирали, хотя вообразили, что я распял их Бога, они даже молились за меня, и это ненормальное самопреодоление, этот мучительный переворот всех понятий, эта — как бы это сказать — душевная противоестественность казалась мне такой тяжелой и страшной, что я, несмотря на свое замешательство, или именно из-за него сказал: если этот дух, или этот нездоровый дух, все более распространяется и уже захватил даже римскую молодежь, то от нее, — как, впрочем, и от всякой другой молодежи, — начнет исходить такой недуг, что из-за него можно потерять не только Рим, но и весь мир. Действительно, ничего нет ужасней человека, особенно тогда, когда он создает себе богов.

Еще литания, или как ее там можно назвать, не закончилась, как раздались сильные удары в дверь. Мы услышали эти удары даже в подвале, и люди сразу прекратили пение, которое они перед тем возобновили. Поскольку они все, в том числе и Саросивич, продолжали сидеть и с выражением жертвенности на лицах, казалось, ждали беды, то, наконец, я встал сам, поднялся по ступенькам подвальной лестницы и открыл дверь. Передо мной, все еще под струями дождя, стоял императорский офицер, а позади него — несколько всадников; они уже давно стучали,но их не было слышно из-за пения.

Офицер, панцирь которого «lorica sguamata» — чешуйчатая броня — сверкал от воды, тотчас вошел, мокрый плащ хлопал его по икрам. На груди у него было много больших медалей, так называемых «phalerae» — металлических украшений, служивших воинскими знаками отличия. Всадников прислали из Сиракуз, у них был приказ немедленно доставить меня в Рим, где, как мне сообщили, из-за известных событий во время моей служебной деятельности в Иудее — возможно речь шла о распятии Христа — меня решено привлечь к ответу.

На этом мы закончили первый акт».

Часть вторая

«Неплохо, — сказал я, — вы, наверное, попросили кого-нибудь записывать все, что вы там наимпровизировали?» «Нет, — сказал Донати, — ведь дело было не в том, чтобы написать спектакль и просто его повторить; мы его играли исключительно для того, чтобы иметь возможность ответить на вопросы, которые мы перед собой поставили, — с помощью этой импровизации. Сначала мы приняли как данность, что во время своей поездки в Рим и в самом Риме я разузнавал, насколько представлялась такая возможность, о самой персоне, ее происхождении, о действиях и учении этой персоны, которая, собственно, и стала причиной моей поездки, если хочешь, моего эскортированья, в Рим. Не только в иудейских общинах, но и у приближенных этого Иешуа или Есуа, а также в городах, где мы каждый вечер останавливались на ночлег, я узнавал то одно, то другое об этом пророке. Было известно, что его считали сыном плотника из Назарета, который жил в Вифлееме, или плотника из Вифлеема, который происходил из Назарета, причем осталось неизвестным, шла ли речь о Вифлееме, который в Иудее, или о том, который находился в Галилее. Плотника звали Етшауф, и он был сыном известного Иакова, а законную жену Етшауфа звали Мирьям, и была она дочерью Иоякина…»

«Да, — сказал я, — но зачем, однако, вы обо всем этом узнавали, это ведь знает каждый ребенок»

«Нет, — сказал Донати, — это знает не каждый ребенок, так как здесь начинаются противоречия, а о них или не подозревают или их, по крайней мере, недостаточно четко видят. Уже именно у Етшауфа, — или назовем лучше, как принято, Иосиф — были две совсем различающихся между собой родословные; обе они берут начало из древнего царского дома иудеев, но приходят туда совсем разными путями. Я считаю излишним указывать, каким образом я узнал это тогда, во время моей поездки в Рим, или как я мог бы узнать. Позднее Матфей и Марк описали эти родословные, причем Матфей начинает ряд предков Христа от Авраама и кончает Иосифом, а Лука начинает Иосифом и перечисляет предков до Адама, или, если хочешь, до Бога».

«Смотри-ка!» — сказал я.

«Что это значит: смотри-ка?»

«Это значит, — сказал я, — что иудейский царский дом происходил подобным же образом от самого Бога, как и властвующие семьи греков и многих других народов от своих собственных богов».

Донати пожал плечами.

«Может быть, — сказал он, — здесь сказывается воспоминание о доиудейском, еще языческом способе указания на происхождение. И в соответствии с ним, древнейшие вожди израэлитов происходят от Яху — злого духа пустыни, а от него после многих превращений происходит Яхве, или, другими словами, наш собственный Господь. Но вначале у человечества и не было никаких лучших возможностей представить себя всемогущим, всеблагим, всемилостивейшим…» С этими словами он протянул руку к захватанному небольшому тому, лежавшему на столике рядом, открыл его и начал читать: «Родословие Иисуса Христа, сына Давидова, сына Авраамова. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его; Иуда родил Фареса и Зару от Фамари; Фарес родил Есрома; Есром родил Арама; Арам родил Аминадава; Аминадав родил Наассона; Наассон родил Салмона; Салмон родил Вооза от Рахавы; Вооз родил Овида от Руфи; Овид родил Иессея; Иессей родил Давида царя; Давид царь родил Соломона от бывшей за Уриею; Соломон родил Ровоама; Ровоам родил Авию; Авия родил родил Асу; Аса родил Иосафата…»

«Ради Бога, — воскликнул я, — ты и дальше собираешься так продолжать?»

«Некоторое время, да. Так как в конце четко стоит: от Авраама до Давида было четырнадцать поколений. От Давида до Вавилонского пленения еще четырнадцать; и от Вавилонского пленения до Христа еще четырнадцать поколений. Всего получается сорок два поколения. Но если эти сорок два поколения тебе надоели, то я прочту тебе лишь конец. Там написано:… Азор родил Садока; Садок родил Ахима; Ахим родил Елиуда; Елиуд родил Елеазара; Елеазар родил Матфана; Матфан родил Иакова; Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от которого родился Иисус, называемый Христос».

«Ну, хорошо, — сказал я. — И что?»

«А то, — сказал Донати, — что Лука действует наоборот, он начинает с самого Иисуса и перечисляет предков в обратном порядке». При этом он перелистал несколько страниц и снова начал читать: «Иисус… был, как думали, сын Иосифов, Илиев, Матфатов, Левиин, Мелхиев, Ианнаев, Иосифов, Маттафиев, Амосов…»

«Способ Луки я считаю менее надежным, чем способ Матфея…»

«…и так дальше, и так дальше — до патриархов. Там был Сим, который был сыном Ноя, который был сыном Ламеха, который был сыном Мафусаила, который был сыном Еноха, который был сыном Иареда, который был сыном Малелеила, который был сыном Каина, который был сыном Еноса, который был сыном Адама, который, как говорят, был сыном Божьим. Если бы ты не был таким нетерпеливым и все бы выслушал, то ты бы заметил, что у Луки, за небольшими исключениями, упоминаются совсем другие предки, чем у Матфея. И это пытались объяснить тем, что в одной родословной действительно идет речь о роде Иосифа, а в другой — о происхождении Марии. Но Мария была совершенно другого происхождения. Имеется, однако, некая рифмованная сентенция, в которой говорится о родственных отношениях всего святого семейства. Она звучит так:

Anna tribus nupsit: Joachim, Cleophae Salomaeque,
ex quibus ipsa viris peperit tres Anna Marias,
quas duxsere Joseph, Alphaeus Zebedaeusque.
Prima partit Christum, Jacobus secunda minorem
et Joseph Justum peperit cum Simone Juda,
tertia majoren Jacobum volueremque Johannem.[4]
Согласно этому, отцом Марии был Иохим, а не Иаков, который, как указано у Матфея, был отцом Иосифа. Он не был и отцом того Илии, которого Лука считает отцом Иосифа. Короче говоря, Мария вообще не была из дома Давида. Она была аронитка. Возможно, по одной линии Христос был из рода мессии бен-Иосифа, а по другой — из рода мессии бен-Давида. Так что ожидались два мессии. Все это можно допустить, так как достаточно часто и в наше время собственные родословные не всегда аутентичны. Но и с происхождением самого Христа произошло нечто, что происходит, если оставить в стороне наше собственное происхождение, даже в лучших семьях достаточно часто…»

«А именно что?»

«Он не был сыном своего отца. Это бывает. Но он был, и это на самом деле плохо, ни то, ни се».

«Почему это плохо?»

«Он не был сыном Иосифа, так как Мария принесла его в супружество уже во чреве. Но в то, что поэтому он должен был быть сыном Бога, мы верили, даже будучи крайними скептиками, и нам не только не разрешалось сомневаться, да мы и сами по внутреннему убеждению не сомневались в этом. Во всяком случае, он родился, с большой долей вероятности, 4 декабря 7 года до нового тысячелетия. То есть в момент третьего самого большого сближения Юпитера и Сатурна, в ходе так называемого Великого соединения того года».

«Как это?» — спросил я удивленно.

«В каждую четверть тысячелетия Юпитер и Сатурн встречаются трижды по долготе: и тогда они встречались трижды в созвездии Рыб — 19 мая, 3 октября и 4 декабря. Однако и разность широт тоже была минимальной. Это была так называемая звезда Вифлеема, за которой наблюдали три святых царя; и под этой звездой родился Господь».

«Действительно так?».

«Действительно так, — сказал Донати, — при третьем сближении, по крайней мере, так считают».

«А чьим же сыном был он на самом деле?».

Донати опять пожал плечами. Во всяком случае, я предположил, к его чести, что он пожал плечами не как Пилат и не как настоятель собора в Оломоутце; и в этом смысле следовало понимать ответ, который он мне дал.

«Своими вопросами, — сказал он, — ты напоминаешь мне беседу двух дворян при французском дворе, которые рассуждали о том, кто был отцом Людовика IV. Один из собеседников предположил, что отцом Людовика IV мог быть не Людовик III, а другой настаивал, что это был герцог Букингемский; на что первый воскликнул: «Nais, monsieur, comment estce que vous povez avoir pretention de savoir une chose que la Reine ignore probablement elle-meme!»[5] — И с этого момента Анна Австрийская возненавидела этого человека».

Я ограничился движением руки.

«Впрочем, — добавил Донати, — сам Спаситель, когда он говорил о своем происхождении, всегда называл себя только «сыном человеческим».

«Я знаю, — сказал я, — но какого человека он имел в виду?»

«В том-то и дело, — ответил прокуратор из приора Донати, — что это сказать трудно. Под этим едва ли подразумевается следующее: если про некоего человека не знают, кто его отец, то этот человек считает себя сыном всего человечества, вне зависимости от того, от какого мужчины среди множества мужчин он происходит. Такую гуманитарную бессмыслицу, конечно, он не мог сказать. Скорее всего, он имел ввиду прапредка всех нас, древнего человека, так называемого Адама Кадмона, первочеловека, который был целиком создан из духа Божьего и был прототипом телесного Адама. Однако этот последний впал в грех, при этом мы отнюдь не хотим подробнее исследовать, в каком смысле он впал в грех. Так как то происшествие, из-за чего и произошло грехопадение, — а именно, когда жена спровоцировала Адама съесть плоды с древа познания добра и зла, и плоды ему самому сразу понравились, как красноречиво сказано в Писании, — так вот, это происшествие могло при всей своей щепетильности не быть собственно бедой. Вероятно, познание уже само по себе было приравнено к телесному познанию, то есть к знанию вещей, то есть к развитию человека от незнающего и поэтому безвинного естественного творения к homo sapiens, виноватому из-за своего знания, и это собственно и есть грехопадение. Но потомки Адама все больше и больше путались в заблуждениях и даже в преступлениях этого знания, пока первочеловек, — поскольку что он в известной степени был повинен в распутстве и разгуле своих потомков, — не решился направить к ним посланника, чтобы помочь своим порочным подобиям познать правильное видение мира, и снова спасти людей, что означает: спасти от погрязания в грехах и вернуть в прежнее райское состояние. Этим посланником и был как раз сам таинственный и мудрый Адам Кадмон; только теперь он не назывался Адамом или первочеловеком, а назывался мессией; то есть думали о пришествии двух мессий, двух посланников, и о двойном продолжении рода Адама Кадмона: об одном мессии из рода Иосифа и о втором из дома Давида. Если Иисус называл себя сыном человеческим, то под этим он, возможно, подразумевал, что он действительно был одним из этих сыновей и посланником Адама Кадмона, собственно одним из двух мессий.

«Что он был таковым, — сказал я, — это известно, но как ты объяснишь следующий факт: имелось — и до сих пор еще имеется — много знатных семей, прежде всего семей из царствующих домов, для которых считалось и считается весьма важным находиться в известных родственных отношениях с домом Давида, потому что они в этом случае могли и до сих пор еще могут добавить к своему имени титул «Cousin de Dieu» — «кузен Бога», поскольку они считали, что это престижно на земле, и тем самым надежнее можно достигнуть вечного блаженства на небесах».

«Да, — сказал Донати, — есть много дураков, особенно в религиозной области».

«Так, например, не кто иной, как сам Эдуард VII, несмотря на свое распутство и свой цинизм, никогда не придавал большого значения этому родству, может быть потому, что лучше других мог обосновать, почему он сам имел некоторое сходство с иудеем. Все теории таких семей сразу повисают в воздухе, если предположить, что родство с домом Давида было лишь юридическим, а отнюдь не фактическим; это означает, что сын Марии не был родным сыном святого Иосифа, или другими словами: Иосиф был не на самом деле отцом сына Марии».

«Стало быть, соответствующие дома должны были доказывать свое родство с Девой Марией, и согласно этому могли называть себя по крайней мере «Cousins de la sainte Viegre» — «кузенами святой Девы Марии». Но нас, право же, не должны интересовать проблемы таких людей».

«О, конечно, — сказал я, — в известном смысле, да. Так как если названные великие царские дома усыновление Иисуса святым Иосифом считали достаточным основанием, чтобы им самим породниться с Высшим, то тем самым они обошли препятствие, заключающееся в наличии в их жилах иудейской крови, и тем спокойнее они могли сжигать евреев на базарных площадях Сарагоссы и Толедо».

«Насколько я знаю, — сказал Донати, — капля иудейской крови в жилах наших господствующих домов имеется отнюдь не от весьма опосредованного родства с домом Давида, а от непосредственного, — а именно вследствие того, что у королевы Уракки, дочери Альфонса VI, жившей в одиннадцатом или двенадцатом столетии и управлявшей одним из многих испанских королевств, служил альмояриф, то есть взиматель налогов по имени Ruy Pikon, в чьих жилах текла не самая голубая готская кровь; дочь Урраки вышла замуж за дона Gonzalo Paetz de Tavera, наверное, приведя в действие свое богатство, и таким образом породнилась с высшей испанской аристократией. С того времени ее кровь через Correas и Portocarreros пришла также в испанские королевские дома и далее в дом Габсбургов, и тем самым во все другие царствующие дома. Но оставим эту чепуху! Она годится только для того, чтобы сделать важные предметы, о которых мы говорим, проблематичными или даже смешными, что отнюдь не является правомерным, — ведь сам Христос протестовал против того, чтобы его считали мессией и запрещал своим ученикам так себя называть. Однако, несмотря на это, мысль об этом никогда не отпускала его и не только угнетала, но даже приводила его в ужас. Об этом можно судить по многим его высказываниям; например, он не уставал вещать, что близится конец света. Концом же света считалось время прихода мессии — то есть его собственное время».

«Да, — сказал я, — всегда считают, что собственное время — это и есть время конца света…»

«И в этом, кстати, кроется причина, почему он, собственно, всегда противился настояниям совершить то или иное чудо, поскольку тем самым он мог явить доказательство того, что он — мессия. По меньшей мере, он не хотел, чтобы люди об этом говорили, однако ничего не помогало, и он все же совершал чудеса; и самым примечательным, ярким из его чудес было не воскрешение мертвых, как думали люди, а исцеление женщины, страдавшей кровотечением».

«Почему же это?»

«А вот почему, — сказал Донати, и снова вернулся к потрепанному тому, который уже перелистывал. — У Луки, VIII, 43 по 48 написано: И женщина, страдавшая кровотечением двенадцать лет, которая, издержавши на врачей все имение, ни одним не могла быть вылечена, подойдя сзади, коснулась края одежды Его; и тотчас течение крови у ней остановилось. И сказал Иисус: кто прикоснулся ко Мне? Когда же все отрицались, Петр сказал и бывшие с Ним: Наставник! Народ окружает Тебя и теснит, — и Ты говоришь: кто прикоснулся ко Мне? Но Иисус сказал: прикоснулся ко Мне некто; ибо Я чувствавал силу, исшедшую из Меня. Женщина, видя, что она не утаилась, с трепетом подошла и, падши перед Ним, объявила Ему перед всем народом, по какой причине прикоснулась к Нему, и как тотчас исцелилась. Он сказал ей: дерзай, дщерь! вера твоя спасла тебя; иди с миром!»[6] Это означало также: не я сам, а твоя вера спасла тебя… Последующие чудеса, например, когда он сказал дочери Иаира: Талита куми, девица, встань, — и она действительно встала после смерти, выдают в нем гораздо меньшую силу, чем была в нем, — а она была, по-видимому, сильней, значительно сильней, чем ток для убийства на электрическом стуле».

«Так ты считаешь, что в нем действительно были такие мощные силы?»

«Конечно. Но то, что он дочь Иаира снова разбудил и что Лазаря поднял из могилы, — эти чудеса из чудес ничего не говорят нам о природе его сил. Только из исцеления женщины, страдавшей кровотечением, мы узнаем об электрических бурях, которые он носил в себе, и одну из которых женщина отвлекла на себя. Это, судя по всему, были мощнейшие бури».

Я посмотрел на него; он тоже молчал и продолжил лишь спустя некоторое время:

«Когда я с моими сведениями и разведывательными данными, которые я слева и справа собрал по дороге, зашел в своих изсканиях столь далеко, мы прибыли в Рим.

Там жила гречанка по имени Акта, одна из подружек Нерона, «fremme entre deux ages» — женщина между двух возрастов, как сказали бы сегодня; она еще не подурнела, чтобы не нравиться другим, и обожала многолюдные сборища, привычные ей в первой своей молодости, и эту же страсть сохранила и во второй молодости; она прекрасно одевалась и держала салон, привлекавший многих посетителей. Этот салон можно было назвать вполне христианским, потому что как большинство женщин, которые прежде вели разгульную жизнь, она в конце концов пришла к мысли броситься в небесные объятия, и святые, и мучители, и всякие другие не раз брались за ручку ее двери. Кроме того, христиане спасались у нее от любого преследования, так как из-за ее положения фаворитки бывшего императора все еще никто не решался посягнуть ни на нее саму, ни на ее дом.

Эту Акту сыграл молодой господин Кампобассо, — он, как я думаю, был родом из Абруццы. Вечером, накануне дня, когда я должен был предстать на судебном процессе перед Сенатом, юный конный префект, доставивший меня из Сицилии в Рим, решил познакомить меня с гречанкой. Поскольку, хотя мы и хорошо понимали друг друга, к концу дороги мы все же заскучали, так что перемена обстановки была для нас весьма кстати. Конного префекта играл граф Сосновский, весьма приятный человек, и он свою обязанность наблюдать за мной осуществлял не со скрупулезностью охранника, а с великодушием кавалерийского офицера. Но гречанку он знал давно, я даже думаю, что он некоторое время имел с ней любовную связь.

Конечно, он не рискнул вести меня к ней под моим настоящим именем, или он, по крайней мере, дал мне понять, что он не может это сделать; представляя меня гречанке, он пробормотал что-то невнятное. Кампобассо прекрасно играл свою роль несколько поблекшего красавца-южанина. Общество состояло из денди, новообращенных, актеров, римских кавалеров, куртизанок, куртизанов и тому подобных людей. Кроме того, на вечере ожидалась особая сенсация, а именно: появление того самого римского капитана, люди которого распяли Спасителя на Голгофе, либо должны были распять.

Этого человека звали Руф, его давно уволили из армии, говорили даже, что он проштрафился. Легион, к которому он был приписан, располагался в Кесарии, и рядовой состав в нем состоял в основном из местных жителей, то есть, как бы это своеобразно не звучало, из иудеев, галилеян, сирийцев, и поскольку в те времена капитаны тоже причислялись к рядовым, то центурион этого легиона тоже мог быть из той местности. Только свое имя он мог изменить на римское. Во всяком случае, мне не удалось узнать, из какого народа происходил центурион: он говорил на греческом, на котором и все мы тут говорим, и так же без акцента, как мы сами, независимо от того, римляне мы или нет.

Впрочем, в те времена во всей империи, или, точнее, на ее границах, легионы набирались из населения, где располагался военный лагерь. Так что ассимиляция местного населения с римлянами была довольно значительной. Однако местные новобранцы привносили в легионы и собственные национальные обычаи, что также явилось причиной того, что наемники прокуратора — то есть мои собственные наемники, — высмеивали и бичевали Господа, которого я им препоручил. Но они не менее, чем другие иудеи, не подчиненные мне по службе, были разочарованы тем, что мессия, или, если хотите, тот, кто мог быть мессией, — что Иисус так плохо, то есть не так, как они хотели бы, сыграл свою роль; потому-то они потом, когда представился случай, и воспользовались возможностью так жестоко обойтись с ним.

С другой стороны, только следствием разочарования и злобы иудеев, а лучше всего сказать, следствием снова неудавшейся попытки сбросить римское иго и поставить себя исключительно в подчинение Богу, нельзя объяснить все эти жестокости, которые совершили фарисеи, воины, весь народ против Господа, весь этот избыток сарказма, который они на него обрушили. Но скажи мне и ты: как бы я сам без такой твердости и жестокости мог обходиться с народом, который позднее, как ни крути, отвергнет совершенство римского управления, сооружение водопроводов, и строительство дворцов, и всего остального, и тогда же, восстановив против себя все другие народы мира, опять поставит себя под господство Бога, который еще в давние времена вел этот народ через пустыню, представая в виде столпа дыма и пламени; народ, о котором, с той поры как он стал оседлым, было слышно так же мало, как мало мы слышим о наших собственных богах! Или, другими словами: о божествах, как о главных управителях, можно, вероятно, иметь еще меньшее представление, чем об управителях-людях.

Но об этом, если я когда-нибудь вообще затрону эту злосчастную тему, — позднее. Руф, центурион, после своей службы в Палестине окончательно спился и поддерживал свое существование преимущественно тем, что ежедневно, когда подходило время обеда или ужина, позволял христианам приглашать себя к столу, и в благодарность за угощение рассказывал им историю распятия. Распаленный винными парами, он выдумывал все новые штрихи трагедии на Голгофе и представлял и себя, и роль, которую он играл, в столь трогательном свете, что в конце застолья, по причине всеобщего умиления, этому грешнику, который каялся и проливал слезы, давали еще и чаевые, и он их тут же использовал по назначению — немедленно нес в ближайший кабак.

В конце концов он и сам под действием винных паров уже ничуть не сомневался, что в человеке, которого он пригвоздил к кресту, он узнал действительного Бога; после сильного подпития он засыпал, а на следующий день рассказывал свою историю снова.

Короче говоря, он и в этот раз описал весь ход распятия, и что мне понравилось, он сообщил об этом не отдельными кусками, а полностью, — Бог его знает, как он смог это сделать. Согласно его рассказу, события происходили следующим образом:

Был — так по крайней мере он утверждал — не один Христос, который считал, что он мессия, но с некоторых пор объявилось несколько мессий, и они не отмалчивались, как сам Спаситель, а во всеуслышание претендовали на то, чтобы их считали освободителями; действительно, я вспомнил о том времени моей службы, когда время от времени разносилась молва о подобных спасителях, мне даже приходилось усмирять волнения, которые снова и снова возникали из-за этих слухов. Но разве кто может упомнить все эти постоянные мятежи, восстания, эти бунты и небольшие войны! Об одном случае я помню определенно: в Самарии появился очередной мессия, и он говорил о себе: он тот, который ни во что не ставит ложь. Что за ложь он имел при этом ввиду, я не знаю. Иудейство же всегда находилось в состоянии брожения из-за своей вечной мечтательности и химер в голове. Во всяком случае, этот человек оказался из тех, кого мне труднее всего было усмирить; и из-за него мне приходилось использовать иногда небольшой отряд, иногда когорту, а иногда и целый легион. Короче говоря, Руф сказал, что в то время, когда он распял человека, был не один, а было два мессии — Иисус из Назарета и Иисус Варавва. И в этом есть нечто; Вар-Аввас означает: сын отца, а это было одним из имен самого мессии. И самое примечательное: этот Варавва, которого Руф представлял как второго мессию, был никем иным, как человеком, «который ни во что не ставит ложь».

Он, сей человек, и Господь, казалось, действовали одновременно или даже заодно, когда подняли народ на восстание. Только Господь, даже если он и относился с отвращением к насилию, скорей бы мог увлечь народ, чем Варавва, который, будучи гораздо менее красноречивым, пытался добиться благодати силой и соперничал с Господом в борьбе за власть. Я же, однако, в те предпасхальные дни оттеснил Варавву вместе с его повстанцами к горе Гаризим, разбил мятежников и пленил его самого и некоторых из его сторонников. Но Господь, который остался в Иерусалиме и оказался без защиты, поскольку восставшие были рассеяны, испугался, когда разочарованный народ обратился против него, и бежал на Масличную гору, где был выдан собственными людьми первосвященнику Каиафе, другу римлян, и пленен слугами Каиафы в Гефсиманском саду; Каиафа выдал Христа прокуратору, то есть мне самому. К тому времени — утверждал Руф — я уже вернулся с горы Гаризим в Иерусалим; и тем самым он перешел к событиям, которые он сам пережил вместе со Спасителем.

Прежде всего он рассказал о том, хотя и сам узнал об этом из слухов, как Христос и его ученики в святой четверг съели пасхального ягненка, при этом странным оказалось то, что пасхального ягненка не было; Руф утверждал, что он знает, почему ягненка не было. Пасхального ягненка, сказал он, требовалось сперва доставить в храм, чтобы там его заколоть; и, насколько я знаю, именно священникам полагалось закалывать ягненка. Затем ягненка снова приносили домой и жарили, чтобы его съесть. Весь процесс освящали венками из роз, пальмовыми ветками, иконами святого Антония из Падуи, другими святыми иконами, и прочим. А Иисус не смел в этой опасной ситуации, поскольку он был добровольным и невольным участником только что подавленного восстания, пойти в храм, который он всего лишь несколько дней тому назад очистил от скверны торгашей; он также считал, что недостойно посылать туда того или иного из своих учеников, а поскольку ягненка не было, то он предложил двенадцати ученикам в качестве пасхального ягненка самого себя.

Предполагается, что отсутствие ягненка было действительной причиной столь странного предложения. Хотя можно было послать с ягненком в храм кого-нибудь другого, например владельца дома, где происходила Тайная Вечеря. Но владельца этого дома, где, между прочим, после смерти своего сына жила и умерла святая Дева Мария, тоже, как мы знаем, не посылали в храм, — если этот владелец дома вообще существовал. И если не знать, когда были написаны Евангелия, то все равно можно заключить, что их написали достаточно давно, чтобы скомпрометировать владельца дома, где происходила Тайная Вечеря, будь в Евангелиях названо его имя. Ведь в Евангелиях есть подобные дискредитации. Например, мы никогда не узнаем имени юноши, одетого в простую льняную одежду, который присутствовал при аресте Христа и, сбросив эту свою льняную одежду, убежал, когда стражники хотели его схватить. Короче говоря, если мы не знаем, почему в действительности ягненок отсутствовал, нам легче всего предположить, что отсутствие ягненка просто придумано то ли самим Христом, то ли евангелистами, чтобы в конце прийти к самопожертвованию Христа, — к вкушению его тела и питью его крови, или, другими словами, к введению божественной субстанции в самих учеников. При этом безразлично, была ли в действительности осуществлена эта трапеза. Ведь само убийство Бога произошло лишь на следующий день; и то, что вместо его настоящего тела вкушали хлеб и вместо его настоящей крови пили вино, в основном не имело значения. Хлеб и вино вкушали, как если бы они были телом и кровью Господа. Лишь теперь, когда мы сами причащаемся, хлеб и вино являются телом и кровью Господа.

Как я уже говорил, — и этот древний обычай убивать и поедать своих вождей, если они больше не приносили пользы, и это принесение в жертву освященных царей в древнейших государствах, а также убиение княжеской свиты, которую хоронили вместе с князем, и эти древнейшие ритуалы наших предков, хотя и сублимированные до неузнаваемости, — все эти основные способы объединения с божеством перешли также в христианство; в противном случае, наша собственная вера не стала бы истинной верой. Кроме того, во времена Христа отнюдь еще не произошло разделения скотобойни и церкви. Парфенон на Акрополе, храм Соломона и святилище Юпитера на Капитолийском холме были у римлян и тем, и другим. В храмах Азии и Америки, в лабиринтах Крита, в святых рощах Германии — везде действовали священнослужители с высоким профессиональным служением убийству, пытаясь примирить непонятное, что нами движет, относилось ли это к человеческим жертвам или к принесению в жертву животных или полевых плодов.

Короче говоря, Руф очень наглядно изобразил и последнюю Тайную Вечерю, и как Господь подал Иуде, который его предаст, ломоть, и все другое, что при этом произошло или должно было произойти; он это рассказывал уже тысячу раз, и когда он сообщил о самой измене, все сложили руки, склонили головы, и Руф бил себя в грудь, как при настоящей Вечери Братства, как она называлась у первых христиан.

«И когда они ели, — сказал он, — Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: приимите, ядите — сие есть тело мое. И взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все; ибо сие есть кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов!»

При этом я обратил внимание, что садовник, когда он говорил с моей прислугой в погребе за домом, подавая им хлеб и вино, говорил несколько иначе. А именно, если я правильно помню, он очень ценил чашу и называл ее «тайной веры». Очень многие в поздние и в самые поздние времена ломали головы над этим выражением, которое неизвестно почему вошло в текст о преображении, где оно угрожало даже взорвать словесную конструкцию канона. Почему именно чаша, а не хлеб или вино, была тайной веры, было непонятно. Соответствующие слова считались ничем иным, как включенным в канон призывом к верующим и как бы подготавливали их к тому, что теперь у них на глазах начнется собственно мистерия мессы. Но этот призыв можно было бы озвучить и до превращения хлеба. Наконец, само выражение «hunc praeclarum calicem, mysterium fidei» — «эту преславную чашу, тайну веры» — хотели связать с культом Грааля и выведенным из него так называемым христианством Иоанна. Однако эти слова появляются в каноне уже задолго до попыток тамплиеров и их сторонников учредить собственную религию в рамках общей христианской религии. Возможно, лучше всего было бы иметь в виду, что если вся религия состоит из недоступных пониманию вещей, тайн и чудес, причины которых находятся далеко за пределами времени учреждения нашей религии в собственном смысле и поэтому забыты, то в этом случае правильней все то, что невозможно познать, не желать познать».

«На это вы должны прежде всего обратить внимание своих семинаристов, — сказал я, — если они хотят знать, есть Бог или нет».

«Ты считаешь?» — сказал он.

«Да. Так как я все более замечаю, что ваш эксперимент прошел рискованно близко от оскорбления Бога».

«Ах!» — сказал он. — Разве не сомневаются в Боге именно в те моменты, когда в него более всего верят?»

«Как это?»

«Потому что даже самая нерушимая вера в него, сопоставленная с уверенностью в нем самом, состоит из сплошных сомнений в существовании Бога, если даже не из отрицаний существования самого Бога».

«Что ты хочешь этим сказать?»

«Что относительно Бога речь всегда идет только о том, что под ним подразумевают».

«Я так не думаю».

«Я уже, да. Или ты забыл слова Тертуллиана: «То, что Бог умер и погребен, я верю, так как это абсурдно. Но то, что он из мертвых воскрес и вознесся на небо, это несомненно. Так как это невозможно».

«Боюсь, — сказал я через несколько мгновений, — что этого своего слишком способного сторонника веры церковь не напрасно своевременно выставила за дверь».

«Да, — сказал Донати, — я тоже боюсь, — хотя нельзя знать, нашла бы она, вера, гораздо большее понимание у своих приверженцев всех времен, с тех, как она существует, особенно в наше время, если бы она осталась тертуллианской. Так или иначе, — продолжал он, — в чьем доме вкушал наш Господь Тайную Вечерю, неизвестно, и Руф не знал этого и не делал вид, что он это знает. Известно только, что Тайная Вечеря происходила очень близко от святого города; а после Тайной Вечери Иисус вместе со своими учениками перешел через ручей Кедрон и далее пошел по дороге из необработанных, полуутопленных в земле каменных ступенек вверх по Масличной горе, в Гефсиманский сад, где он обычно прятался из ночи в ночь. Это было вынужденное укрытие, — его-то Иуда и выдал первосвященнику и старейшинам.

В этот раз Господь испытал потрясение, или, как говорят другие, несколько потрясений, — о них позднее сообщат его ближайшие ученики. Иисус взял двух учеников с собой и удалился от них на расстояние броска камня, упал лицом вниз и сказал: «Отче мой! если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, но как ты». И он боролся со смертью и молился все истовее; и пот выступал у него, как капли крови, и они падали на землю.

Тут он опять заговорил о чаше, и это могло стать причиной, или одной из причин того, что обозначение «mysterium fidei» — «тайна веры», — выбранное для чаши, вошло в слова об измене. Поэтому и смысл этого высказывания приблизительно следующий: как Иисус должен выпить из чаши, которую ему подал небесный отец, так и вы пьете из чаши, которую вам подает священник, замещая Господа!

Но в Гефсиманском саду, хотя он чувствовал крайний страх перед смертью, он не вскричал так, как позднее вскричал на кресте: «Боже, Боже, почему ты меня оставил?». Это напоминает слова царя Саула, который при Эндоре, перед своей последней битвой с амаликитянами, воскликнул, что Бог его покинул; после чего призрак Саула, вызванный колдуньей, заговорил с ним и предсказал ему смерть; там написано: «он упал, со всей высоты своего роста». Драгоценный опыт из всего, что может происходить в критических состояниях с высокими персонами; может быть, например, отнятие сил у Иисуса Христа женщиной, страдавшей кровотечением. Однако у Саула, а в конце и у самого Иисуса Христа вдруг все силы иссякли, и оба, Саул и Господь, упали на землю, как пустые мешки.

Итак, кажется, что — по меньшей мере, в указанных выше случаях, — Бог должен быть полон сил, при которых человек вообще способен переносить жизнь; и если эти силы его оставляют, то он умирает. Что касается Саула, мы знаем, почему Бог его оставил; а что касается Христа, — нет.

Во всяком случае, Руф теперь персонально выступил на сцену. Именно он сказал, что служил центурионом в когорте, которая располагалась в Кесарии, что ее перевели в Иерусалим, и здесь, без чьего-либо содействия со стороны, ему пришлось быть свидетелем всего восстания иудеев, которое произошло накануне Пасхи. Однако после того, как Варавва со своими толпами, может быть, без каких-либо серьезных стычек и лишь ввиду приближения самого легиона, ускользнул на север, чтобы закрепиться на горе Гаризим и более успешно защищаться, римское войско в самом святом городе несколько заволновалось; и тогда первым делом убрали остатки зачинщиков, к которым причислили также и Господа.

Наверное, можно исключить, что он действительно, то есть непосредственно поднял восстание. Но он с триумфом вошел в святой город и в храме опрокинул столы менял, и немыслимо, чтобы он сознательно присоединился к уже начавшемуся и учиненному Вараввой восстанию. Более того, только сам Варавва мог присоединиться к восстанию, которое, не желая того, поднял Христос. В общем и целом обнаружилось искаженное до гротеска недоразумение, из которого и питается история нашего мира. Это время, впрочем, было не чем иным, как сплошной чередой восстаний, в которых усердствовало постоянно возбужденное иудейство. Кто же мог предположить, какими последствиями чревато именно это одно восстание, даже не отмеченное в книге мировой истории, и которое мы теперь с большим усилием пытаемся реконструировать из религиозных источников, восстание, цель которого не историческая, а доктринерская, — кто бы в те отдаленнейшие времена мог предположить, какими непредвиденными последствиями обернется этот бунт!

Командир когорты, расположенной в крепости Антония под Иерусалимом, военный трибун, как говорит Иоанн, имел чин «старшего капитана», то есть приблизительно штабс-капитана, руководителя подразделения с полномочиями штабного офицера, и ему подчинялись многие центурии, и одной из них командовал Руф. На Масличную гору командир когорты прибыл, конечно, с самим Руфом и его сотней, первосвященником и, возможно, со старейшинами, а также их слугами; и всеми ими руководил Иуда Искариот.

Тем временем, когда эта толпа прибыла к Гефсиманскому саду, Господь снова поднялся с земли, на которую он перед тем бросился ниц; он казался внимательным, подошел к ученикам и сказал: «Встаньте, пойдем: вот приблизился предающий меня».

Но толпа уже ввалилась в сад, и Иуда, который сказал: «Кого поцелую, тот и есть», — поцеловал Христа, — «и мы, — сообщил Руф, — схватили его. Однако, один из них, кто стоял рядом, вытащил меч и ударил раба первосвященника и отсек ему ухо. А все другие оставили Иисуса и убежали».

О допросе Христа Анной и Каифой Руф узнал лишь с чужих слов. Иисуса привели на площадь перед дворцом первосвященника и передали рабам и слугам духовенства, и он был препровожден во дворец, а Руф со своими людьми в ожидании расположился перед дворцом. Что происходило во дворце, описано в Евангелиях в общих чертах. Сначала с помощью различных свидетелей, названных евангелистами «фальшивыми», потому что они противоречили друг другу, Христа пытались заставить признаться в определенных высказываниях, чтобы его можно было обвинить и приговорить к смерти.[7]

Но Христос спас себя тем, что на вопросы, которые ему задавали, почти не отвечал, преимущественно потому, что его оставили силы. Наконец, когда его уже хотели освободить, выступил Каиафа и прямо спросил, является ли он Спасителем; и при этом вопросе, который в основном является тем же самым, что и каждый из нас время от времени задает самому себе, кем же он на самом деле является, Иисус оставил ту роль, которую он играл всю свою жизнь — и, может быть, даже перед самим собой, — а именно: быть «сыном человеческим», и словно молнии ударили в Каиафу слова: «Да, я есть он; и вы увидите сына человеческого сидящим одесную силы Божией и возносящимся в облаках на небо!». Но человеческим сыном, который должен прийти в «небесных облаках», был не кто иной, как сын Адама Кадмона, мессия.

Тем самым Иисус, несмотря на страшную опасность, в которой он как человек находился, или именно поэтому, избирает свою страдальческую миссию, и следуя ей, он из живого Иисуса, в которого окружающие могут верить или нет, должен превратиться в воскресшего Христа, в которого невозможно не верить. Однако Каиафа не понял этого и именно потому, что он этого не понял, он вцепился в него. Он разорвал на себе одежды, и другие тоже рвали на себе одежды вместе с ним, и все кричали: «Он богохульствует, он повинен смерти!» И они плевали ему в лицо и били его кулаками.

И так как иудеи уже давно не имели власти действительно осуществить такой смертный приговор, а Пилат, без всякого сомнения, их самих, вместе с их постоянными религиозными неурядицами и одержимостью Богом, и этот культовый смертный приговор, вместо того, чтобы его подтвердить, высмеял бы, то они посчитали себя вынужденными предъявить Иисусу совсем другое обвинение, — по политическим мотивам, о чем Пилат однозначно и сразу ничего не мог сказать, поскольку его это не касалось. Чтобы доставить Иисуса в преторию — они сами в преторию не входили, считая, что осквернятся, — позвали отдыхающую перед домом центурию Руфа, и вся толпа — священники и их рабы, старейшины, книжники, Руф и его солдаты — направилась к прокуратору, чей дворец, построенный еще Иродом Великим, располагался в западной части города и охранялся тремя башнями: Хазаель, Хиппикус и Мариамна.

Это произошло в ранние утренние часы Страстной пятницы. Я же теперь весьма заинтересовался, как Руф изобразит меня самого, и это не замедлило вскоре произойти, так как в те времена в рассказах не вдавались в детали, а суть рассказа раскрывалась из самого хода событий; и Руф тоже, вместо того, чтобы расписывать своим слушателям, какие у меня были нос и подбородок, подробно излагал, как я себя вел или как я должен был бы себя вести.

Так как Христа к прокуратору привели иудеи, то мои симпатии были явно на стороне Христа; что же касается евангелистов, то, независимо от того, были они иудеями или нет, они явно проявляли враждебность к иудеям и желание выразить свою симтипатию к прокуратору перед христианскими миссионерами, для которых они писали. Потому-то для иудейских христиан они написали Евангелия не по-гречески, а по-арамейски. По этой же причине в рассказе о допросе Христа прокуратором явно проявились партийные манипуляции и колебания. Снова и снова Пилат пытался представить Христа невиновным, независимо от того, был ли Пилат уверен в его невиновности или нет. Итак, он начал с вопроса: «Разве ты царь иудейский?», предположив, что Христос ответит, что он совсем не намеревается им стать и что это выдумали его враги, чтобы его погубить, и что, как само собой разумеющееся, Христос скажет, что он является кем угодно, только не царем иудеев. Однако вместо этого Иисус сбил прокуратора с толку ответом: да, он им является; после чего Пилат — тоже с целью удачной подсказки — взял его с собой в преторию, поскольку Пилату было совершенно безразлично, осквернится ли в ней Иисус или нет, и здесь Иисус дал окончательное объяснение, абсурдность которого заставила Пилата растеряться: «Но мое царство не от мира сего. Так как, если бы мое царство было от мира сего, то мои люди боролись бы за меня и не выдали бы меня иудеям. Однако мое царство не от мира сего». Тогда прокуратору не оставалось ничего другого, кроме как спросить: «Так ты все-таки царь?», на что Иисус ответил: «Да, я им являюсь. Я родился для этого и пришел в мир, чтобы засвидетельствовать истину. Каждый, кто не в истине, услышит мой голос». На что Пилат сказал: «Что есть истина?»

И теперь я ищу то же самое! Бог знает, почему мне самым серьезным образом и теперь приходится сомневаться в истине; и неусматривается ли в этом особенное противоречие, что именно это мое сомнение в истине, хотя — или именно потому, что — о нем написал уже Иоанн, — собственно оно, сомнение, было самым несомненным во всех Евангелиях. Не нужно даже малейшей веры, чтобы считать его правомочным, это сомнение, оно высвечивается само по себе, в то время как все другое — чудесное рождение Господа, моление пастухов и царей, учение христианства, исцеление многих больных, воскрешение мертвых, вся жизнь Спасителя — все это исторически нигде не подтверждено; наконец, и его собственная смерть, и его собственное воскрешение, все существование Христа повисает в воздухе, если в это просто не поверить.

Только одно — правомочность моего сомнения в истине была из всего, что написано в Евангелиях, единственно неуязвимой, единственно истинной, даже могла быть своеобразной антитезой к известному признаю Сократа: он знает только то, что ничего не знает.

Однако, можно себя спросить, почему только Иоанн единым росчерком пера уничтожил не только всю истинность своего Евангелия, но и трех других Евангелий. С таким же успехом он мог бы не вкладывать в мои уста это самое восклицание: большая часть из того, что он высказал, по меньшей мере, по сравнению с синоптиками, было и без того проблематично, — он мог бы снова вывести меня из претории и позволить мне сказать иудеям: тот, кого вы мне показали, действительно утверждает, что он царь, но его царство, говорит он, не от мира сего; более того, он будто бы и сам оттуда, где это его царство как бы находится, и пришел в этот мир только для того, чтобы засвидетельствовать истину, и вообще это такое запутанное дело, которое меня не касается; так как я здесь не для того, чтобы судить ваши религиозные химеры. Этот человек не государственный изменник, господство Рима он не подрывал, заберите его опять к себе и делайте с ним, что хотите, или не делайте с ним, что хотите, — мне это совершенно безразлично. Однако, вместо всего этого Иоанн заставил меня спросить: «Что есть истина?».

Единственное, что я мог под этим подразумевать, ясно: истины вообще нет, ее даже быть не может и быть не могло не только в моей области, области закона и права, но что истину найти вообще невозможно, так как в основе своей самые простые высказывания свидетелей ненадежны, — не говоря уже о том, что истина, как таковая, о который фантазировал этот пленник, обречена быть ненадежной. Однако не может быть, чтобы это было намереньем евангелиста — так сурово поступить с Христом, а со мной поступить вполне благоразумно, так что не остается ничего, кроме как предположить, что он хотел позволить мне высказаться: здесь, в моем наместничестве, есть все, кроме истины; и поэтому истина может быть только в тех царствах, о которых Христос фантазировал. Это была несомненно смелая игра в диалог, которую играл евангелист, потому что каждый читавший указанный текст, на основании собственного неприятного опыта поиска истины, прежде всего пытался признать мою правоту, а не Христа; но в конце ему, Иоанну, все же пришлось решиться оказать честь Господу, а не мне.

Но так или иначе: Руф сообщил, что я снова вышел из претории и сказал толпе: «Я не вижу вины за этим человеком». Тогда иудеи, суматошно крича, привели массу других отягчающих обвинений против Спасителя, из чего я понял только одно: он подстрекал весь народ от Галилеи до Иудеи к мятежу. Когда я услышал слово «Галилея», я прислушался. — Разве он оттуда? — спросил я. — Да, — сказали они, — он оттуда.

Следовательно, он подлежал отнюдь не моему собственному суду, а суду Ирода. Это было не совсем правильным, так как, если он совершил то, что ему вменялось в вину, то это находилось не в области компетенции Ирода, а в области моей компетенции и власти. Однако, еще не успев даже облегченно вздохнуть, я не сомневался ни на одно мгновение, правильно ли я поступаю, передавая его своему собственному царю — Ироду: он в связи с праздником Пасхи или по какой-то другой причине как раз находился в Иерусалиме.

Скажу прямо: этот человек, Иисус, начинал мне не нравиться своей странностью и тем, что безропотно терпел оговоры и оскорбления. Кротость, которую он проявлял, побуждала людей к жестокостям, а его беспомощность доходила до того, что поносители и гонители, казалось, испытывали, до какой же степени он будет все это терпеть; наверное, он вообще относился к тому сорту людей, за которыми толпа с недавнего времени наблюдала с такой пристрастностью, словно они брошены к диким зверям на арену, потому что они не делали ни малейшей попытки защититься или укрыться в безопасном месте. Слабость наших близких ввергает нас в гораздо большую опасность, если мы теряем контроль над собой и сносим подлости наших гонителей, в то время, как несправедливости и притеснения тиранов разжигают в нас кровавую ненависть; и я с полным на то основанием был рад поскорей передать этого человека тетрарху.

Тетрарх — то есть четверовластник, владеющий одной из четырех областей, — так титуловался Ирод, тогда как его отец, Ирод Великий владел не только Галилеей, но и тремя другими областями: Иудеей, Самарией и Переей; а после него всех его потомков стали называть тетрархами. Во всяком случае, я приказал Руфу доставить Иисуса, хорошо защищенного центурией, к Ироду; и вся рота иудеев последовала, выкрикивая обвинения и жестикулируя, выполнять свой воинский долг.

Для Спасителя же представилась самая лучшая возможность спастись, то есть снова быть отпущенным Иродом на свободу. Хотя при нем иудеи обвиняли Господа еще сильнее, он их, как мне потом сообщили, совсем не слушал. Ирод уже многое знал об Иисусе и из-за своей богобоязни мог побудить Иисуса совершить чудо перед его, четверовластника Ирода, очами. Но и в другом случае Ирод не осудил бы Господа, так как он, Ирод, после казни Иоанна Крестителя скорее бы воспротивился, чем обрадовался оказаться причастным к смерти святого Бога. Поскольку он с нескрываемым отвращением противился и обезглавливанию Иоанна; возможно, он понимал, что ему меньше всего хотелось бы рассматривать Крестителя как своего пленника, что гораздо безопасней держать его у себя дома ради собственной забавы, как пророка.

Только сам пленник отнюдь не чувствовал себя гостем в доме и с постоянно растущей досадой высказывал это, и так из своей тюрьмы бранил жену четверовластника, что в доме все шумело и грохотало. И бранился он на самом утонченном арамейском, при самом прекрасном владении языком и несомненном красноречии; при этом он говорил непристойности и адресовал их племяннице Ирода — дочери первосвященника Аристовула. Поскольку она была не только племянницей тетрарха и находилась с ним, будучи женой побочного брата, в кровосмесительной связи, она, как оговаривал ее Иоанн, вела себя распутно не только с самим Иродом, но и прелюбодейничала со многими другими, и являлась совершенным чудовищем в глазах Крестителя. Так продолжалось довольно долго, пока тетрарх своей фальшивой богобоязнью и попустительством не вынудил Крестителя прокричать на весь дом: «Где та, которая отдала себя радости своих глаз, которая вела себя непристойно перед пестро намалеванным мужиками и отправляла посланников в страну кальдейцев?» Кальдея в те времена была все еще настоящим змеиным гнездом всех непристойностей. «Где она, — продолжал кричать пророк, — которая путалась с правителями Ассирии? Где она, которая отдавала себя юношам Египта? Тем самым, которые красовались в прозрачных льняных тканях и украшенные гиацинтами и чьи тела как у великанов? Идите и поднимите ее с постели ее ужаса, с ложа ее кровавого позора!» И так проходил день за днем в чудесных каденциях, и это было все-таки очень неприятно. И самому четверовластнику тоже довелось услышать не менее плохое о своей персоне. «Где он, — кричал пророк, — чаша грехов которого наконец переполнилась? Где он, который однажды на виду у всего народа умрет в своей серебряной мантии?» Но крикуна, похоже, не устроила одежда, которую он придумал тетрарху; Креститель решил одеть Ирода иначе, и ревел на всю горную окрестность: «Он будет сидеть на своем троне, покрытый багровыми струпьями и пурпурной тканью из Басры, но ангел Бога низвергнет его и черви его сожрут!» Короче говоря, это становилось все более невыносимым, так что наконец даже Ирод, который долгое время потешался над бессильной злобой святого, спросил, когда же ему, святому, заткнут рот. Поскольку потрясенный тетрарх не посмел ничего предпринять против Крестителя, то в конце концов он пригласил танцевать Саломею, которая более или менее голой танцевала перед своим отчимом, чтобы совратить и низвергнуть святого. Кстати, этот отчим был не только дядей своей жены, но по двум линиям двоюродным дедом Саломеи; отчим обещал ей, если она станцует перед ним, все, что она пожелает; и мать Саломеи уговорила дочь потребовать голову Крестителя. Однако после всего этого Саломея вышла замуж не за Ирода, а за одного их своих дядей или двоюродных дедушек, а именно за Филиппа — властителя северной Палестины.

После того как Крестителя обезглавили, Ирод постоянно испытывал страх, что Бог отомстит ему за обезглавливание святого; и что из-за какой-нибудь религиозной казуистики иудеев его будут мучить угрызения совести за то, что он окажется причастным к смерти уже не одного, а двух святых; ведь без чего-чего, а без этого как раз можно было вполне обойтись.

И он начал самым благосклонным образом беседовать с Христом и пытался побудить его совершить чудо. Но произошло так, что Господь или намеренно не удостоил его каким-либо ответом, или потому, что теперь, когда это действительно было нужно, просто не мог совершить никакого чуда, поскольку Бог от него отвернулся, — и он не проявил себя как посланник неба; так что разочарованный тетрарх велел одеть его в белые одежды, чтобы высмеять как совсем неспособного мессию, и снова послал его туда, откуда его привели.

Можно себе представить, как я был удивлен, когда перед моим домом снова началась суматоха и события тотчас начали повторятся, к тому же они скоро стали такими запутанными, что даже евангелисты не могли разобраться в правильном порядке всего хода событий. Во всяком случае, — так, по крайней мере, утверждал Руф, — произошло следующее: после битвы при горе Гаризим я доставил в город Варавву и нескольких его офицеров; и так как у меня была привычка, или я должен был иметь такую привычку, на праздник освобождать иудеям пленника, то я противопоставил Варавву Христу, или, если хотите, Христа Варавве, во всяком случае одного мессию другому, и открыл рот, чтобы спросить, кого из двух я должен им отдать.

Но в этот весьма неблагоприятный момент в дело вмешалась моя жена. Эта моя дорогуша, между прочим и к сожалению, давно умершая Клавдия Прокула, имела привычку вмешиваться в мои дела. И в этот раз она прислала ко мне кого-то, кто принес от нее записку; в ней она мне сообщала на латыни, так как здесь латынь едва ли кто-либо понимал: Nicil tibi, et iusto illi; multa enim passa sum hodie per uisum propter eum — He имей никакого дела с этим праведником, так как сегодня во сне я много страдала из-за него. — Пока я медлил и размышлял, как мне отнестись к ее словам, беда уже грянула. Первосвященники и старейшины убедили людей, что им следует выпросить Варавву и убить Иисуса. Когда я еще раз задал вопрос: «Кого вы хотите из этих двоих, чтобы я освободил?», толпа уже сориентировалась и все ответили мне как из одних уст: «Варавву!»

«Но в таком случае, — спросил я еще раз, — как вы хотите, чтобы я поступил с тем, кто сказал, что он царь иудеев?» И они все закричали: «Распни его!» Когда же я их спросил: «Что же он плохого сделал?» — они ничего не ответили на мой вопрос, а еще громче закричали: «Распни! Распни!»

Вся эта сцена, конечно, немыслима. Она вообще не могла иметь места. Я не имел права освобождать пленника. Освободить его я мог только в том случае, если я признавал его невиновным. Если же я признавал его виновным, то освободить его мог только один человек: император. Но где он был!

Следовательно, неправда и то, что я говорил с иудеями об освобождении Господа, чтобы не сказать, болтал об этом; также неправда, как это утверждал Руф, что якобы я умыл руки; поскольку это чисто иудейский обычай, и даже если я уже длительное время был наместником Иудеи, то я все же еще не знал все обычаи страны; и совершенно неправда, что я, умывая руки, сказал: «Я не повинен в крови этого праведника, смотрите!», на что мне якобы весь народ ответил: «Кровь его на нас и на детях наших!», ведь сказанное иудеями — типичное vaticinum post eventum — предсказание постфактум, то есть оно появилось после события, которое она должна была предсказать; речь идет об осаде и разрушении Иерусалима, когда завоеватели уничтожили большое число иудеев, которые могли быть повинны в смерти Господа, возможно также, что при этом убивали их детей и детей их детей. Однако все это доказывает лишь то, что Евангелия были написаны лишь после разрушения святого города; а что же тогда можно думать о точности сообщений о событиях, если они записаны спустя столько времени после самих событий!

Однако остается странным и примечательным, что кровь Христа — если вообще так можно выразиться — точно так же лишь после записи этого самопроклятия в Евангелиях, то есть тоже после разрушения Иерусалима, сколько бы это разрушение не повлекло за собой жертв, — только кровь Христа действительно довлеет над поколениями иудеев. Так как в течение всего средневековья и до настоящего времени их снова и снова презирали, преследовали, гнали, изгоняли, мучили и убивали. У этого может быть только два объяснения: либо они сами провоцировали подвергать себя подобным действиям, и поэтому необразованные темные массы позволяли по отношению к ним все виды жестокости, — совершенно так же, как я сам, глядя на Христа, считал, что понимаю, почему весь народ так дурно поступает со страдальцем; либо они, иудеи, из-за своего представления о своей избранности, так противопоставили себя остальному человечеству, что можно было подумать, что им больше не нужна защита, которой пользовались остальные; и наконец, вполне возможно, что взаимодействовали обе эти причины. Во всяком случае, трагедией является не столько судьба самих иудеев, как, скорее всего, то обстоятельство, что утонченный, более образованный, более интеллигентный народ, а именно иудейский, при каждом столкновении с более тупым, более грубым, более бездумным народом, то есть с нами самими, обречен на безнадежность. Но это ведь так: и у нас деньги побеждают дух, индустрия побеждает философию, пронырливость — благородство, масса подавляет индивидуальность, природа подавляет Бога — но разве не приходилось и самим иудеям уже в глубокой древности быть совершенно такими же мучителями, какими все еще являются наши святоши, наши мыслители и физики в настоящее время!

Так или иначе: мне ничего не оставалось, кроме как вынести Спасителю приговор, и тщетно я склонял иудеев не обрекать беднягу на столь мучительную смерть: они выдвинули и пустили в ход против него политические обвинения — религиозные упреки меня вообще не касались — и кроме того, уже было по всему видно, что они, иудеи, очернят меня перед Вителлием (именно перед начальником, который тогда был прокуратором всей Сирии и которому я был подчинен по службе); ведь они своими жалобами достали бы меня даже и в Риме, если бы мне тогда пришло в голову спасти Иисуса. Но едва я его приговорил, как воины поспешили снова его схватить и бичевать. Подобное они проделывали с большинством осужденных, но на него они кроме того надели пурпурный хитон, сплели терновый венец, надели ему на голову, били его камышовой тростью и, наконец, дали ему в руку скипетр — или наоборот: они сначала дали ему подержать скипетр, затем отняли и стали бить скипетром по лицу, и при этом они еще глумились над Христом, падали перед ним на колени и насмехались со словами: «Радуйся, царь иудейский!» Этот беспредел насмешек и мучительств они наверняка учиняли только по той причине, что были сильно разочарованы тем, что поднятое Вараввой восстание было подавлено. На Варавву они были обозлены меньше, чем на Иисуса, — может быть, лелеяли мечту о возможной следующей попытке восстания против Рима. Варавва все-таки всеми средствами сопротивлялся, а Иисус удовлетворялся лишь произнесением красивых слов, смысла которых никто не понимал; таким образом, позднее записали, что Варавву помиловали, а Христа обрекли на испытание дикой ярости толпы.

Требуется ли еще доказывать, что все пять когорт моего легиона, за исключением одной, так называемой «италийской», а также, возможно, кавалерийской сотни, алу, состояли из иудеев? Граждане Рима давно не принимали участия в военной службе, они болтались по улицам и купались в бассейнах и требовали хлеба и зрелищ. И нельзя было без явного сожаления наблюдать за этим вырождением, и без явной озабоченности — за надежностью моих иностранных наемников, когда я с нескрываемой неприязнью стал невольным свидетелем того, как они мучили своего собственного мессию, и, наконец, я прекратил это бесчинство, и в последней попытке облегчить его судьбу, я взял страдальца за руку, еще раз привел его к претории и закричал, обращаясь к народу: «Смотрите, какой человек!», но ничего не помогало, они кричали только одно: «Распни, распни его!» — «Так возьмите же его и распните его! — вскричал я. — Я не нахожу за ним никакой вины!». Происходящее не только с правовой точки зрения, но и всей своей последовательностью, включало в себя все мыслимые и немыслимые противоречия, и меня тошнило от всей этой сумятицы и неразберихи. Однако, распять беднягу требовали не только священники, но и весь народ: «У нас есть закон, и согласно этому закону он должен умереть, так как он сам себя сделал сыном Бога!». Стало быть, несчастный считал себя не только царем иудеев, но даже считал себя самим Богом! «Кто же ты на самом деле?» — закричал я ему в лицо посреди всеобщей суматохи, ему, свихнувшемуся, подобно Калигуле, на почве мании величия, ему, так называемому Иешуа из рода Давидова, сыну бен-Иосифа из Назарета. Но он мне опять ничего не ответил, и мне действительно стало неприятно, я почти начал бояться его, как настоящего Бога, так что я предал его воле толпы; воины взяли его и повели прочь, чтобы распять.

И когда они его выводили, они встретили человека по имени Симон Киринеянин — по крайней мере, так утверждал Руф; он сказал, что является отцом двух сыновей, одного из которых зовут Руф, а другого Александр. Кто эти двое были в действительности, он не сказал, слушатели тоже не спросили о них, так что они, может быть, могли оказаться среди мучителей; и человек этот, Киринеянин, взялся помочь Господу нести крест. Когда они прибыли на Голгофу, которая называлась Лысой горой или, собственно «черепом», Иисусу хотели дать вина, смешанного с желчью. Попробовав вино, он его отклонил. И они его распяли, и выше его головы прибили табличку с надписью, поясняющей, за что его предали смерти: Hie est rex Iudeorum — Это царь Иудейский — так я их заставил написать. Старейшины и законники требовали от меня, чтобы эта надпись всего лишь обозначала: это тот, кто сказал, что он царь иудеев; но я возразил; то, что я написал, я написал; и это весьма правдоподобно. В том, что надпись сделана на трех языках, — латинском, греческом и древнееврейском — тоже нет ничего предосудительного, чтобы все это заново переписывать.

Вместе с Господом распяли еще двоих — одного справа, другого слева. Они были разбойниками, может быть, даже убийцами, в Евангелии они названы «latrones», что означает «воры» и «разбойники». Кто знает, кем они могли быть в действительности!»

Я слушал, живо представляя то, о чем он рассказывал, и я ему сочувствовал. Теперь я поднял голову и посмотрел на него.

«Что ты хочешь этим сказать?» — спросил я.

«Этим я хочу, например, сказать, — ответил он, — что может быть, никогда не узнают, кем был тот, кого они распяли посредине»

«Как это понимать?» — воскликнул я.

«Во всяком случае, — сказал он, — нельзя исключать того, что оба других действительно были схваченными сторонниками Вараввы, которого в Евангелиях называют «latro», что значит, «разбойник» или «убийца», не уточняя подробнее, почему он назван убийцей. Только между прочим отмечено, что он был схвачен по туманной причине, как участник ни разу не упомянутого в исторических книгах и по-видимому незначительного восстания. Но если оба действительно были людьми Вараввы, почему тогда надо было между ними распинать —…»

«Ну?» — воскликнул я.

«В Неаполе, — сказал он, как бы резко переменив тему, — более ста лет тому назад существовало тайное общество, и те, кто в нем состоял, называли себя «вараввитами». Они взяли в качестве своего символа страсти Господни и поставили своей целью свержение правительства».

«Я тебя не понимаю» — сказал я.

«А карбонарии, — добавил он, — взяли аббревиатуру I.N.R.I. своим девизом, что означало: Iuctum necare reges Italiae — смерть властителям Италии — справедливость требует отправлять властителей Италии на тот свет».

Я не знал, что и сказать.

«Разве тебе недостаточно того, — добавил он, — что я тебе уже сказал: Пилат не освободил Варавву, он даже не мог бы его освободить?»

«А Иисус, — воскликнул я, — что случилось с ним?»

Он пожал плечами.

«Я же был Пилатом лишь в той спальне, в которой Руф рассказывал о казни, — сказал он. — но я ведь не присутствовал при самой казни».

Я не смог ничего ответить и наконец сказал: «Ну? И что?»

«А то, — сказал он, как бы, мимоходом, — что все остальное написано в Евангелиях. Тебе только остается прочитать, как воины бросали жребий, кому достанется одежда Христа; как женщины, которые следовали за ним из Галилеи и прислуживали ему, Мария и Магдалина прежде всего, а также Мария — мать Иакова и Иосии, и мать сыновей Заведеевых смотрели издали; как книжники и фарисеи, над тем, кто висел на кресте, еще продолжали насмехаться, и как они кричали: «Других спасал, а себя самого не может спасти! Если он царь израильский, пусть теперь сойдет с креста, и тогда мы уверуем в него!»; о том, как оба сподвижника Вараввы, один из которых даже перед своей смертью не простил ему поражения при Гаризиме, вмешались в расправу, и этот один сказал Иисусу: «Если ты воистину помазанник, то помоги себе самому и нам!»; и о том, как другой, напротив, унимал его и говорил: «Или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли. А он ничего худого не сделал».

«Так это все-таки был Бог?»

Донати пожал плечами.

«Может быть, — сказал он. — Так как он ответил: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю». А что же мы тогда обозначаем выражением «спуститься в ад» вместо «подняться в рай?»

Было уже около шести часов, солнце уже померкло и наступил мрак до девяти часов. И около девяти часов распятый закричал: «Eli, Eli, lama asabthani?», что означало: «Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил!», и некоторые стоявшие рядом, воскликнули: «Смотри, он зовет Илию!». И после этого один из них отбежал, обмакнул губку в уксусе, прикрепил ее к копью и напоил его. А другие говорили: «Постой, посмотрим, придет ли Илия спасти его». Всего было семь слов, которые прокричал распятый с креста мучений, однако, следует остерегаться, что число слов сократили до семи лишь из-за символики, так как некоторые слова, например, «sitio» — «мне хочется пить«, совершенно безобидны, во всяком случае, бедняга еще раз громко вскричал и сказал: «Отче, в твои руки предаю дух свой!»; после того, как он это сказал, голова его поникла, и он умер.

В этот момент все страдания его земной жизни преобразились в прославление и чрезмерность, и сами небеса вмешались в это. Смотри, завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу, и земля потряслась, и камни расселись, и гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли, и, вышедши из гробов по воскрешении своем, вошли в святой город и явились многим. И тогда в душе Руфа тоже произошел переворот. «Ведь я, — сказал он, — когда почувствовал землетрясение и увидел, что произошло, очень испугался и сказал: «Воистину, он был сын Бога!»

«А иудеи, — рассказывал Руф дальше, — попросили Пилата, потому что была Страстная пятница, перебить ноги распятым и снять их трупы, чтобы в субботу не оставаться возле креста. Тут пришли мои воины, перебили первому разбойнику ноги и второму, который был распят вместе с ним. Но когда мы подошли к Христу, то ему ноги не стали перебивать, потому что он уже был мертв. Тем самым исполнилось по написанному: ему, как пасхальному ягненку, не сломают ни одной кости. Так как и пасхальному ягненку тоже нельзя было ничего ломать».

Когда я услышал это, что говорило о том, как хорошо Руф знал закон, я уверился в том, что он был иудеем, а то, что он так плохо переносил вино и однако всегда был пьян, окончательно убедило меня в его иудействе.

Заканчивая свое сообщение, он сказал: «Один из моих воинов по имени Лонгенус взял пику и ткнул ему в бок, и вытекли кровь и вода, как будто распятый уже давно умер. Может быть, Бог принял мессию уже перед мучительством, хотя и неизвестно как, чтобы тот не слишком страдал; или тот, кто мог знать, кем в действительности был тот, кого мы распинали! Нам действительно показалось, что из него вытекли кровь и вода, как если бы он умер несколько дней тому назад. И я, который это видел, подтверждаю это, и мое свидетельство истинно, — я знаю, что я говорю правду, и вы ей верьте.

После этого Иосиф из Аримафеи, богатый человек, который был младше Иисуса, попросил у прокуратора позволения взять труп Иисуса, и прокуратор разрешил ему снять мертвеца; и он завернул его в чистое льняное полотно и положил его в вырубленный в скале гроб, в котором еще никто не лежал, и придавил вход большим камнем и ушел; и настала суббота.

На следующий день после Страстной пятницы первосвященники и фарисеи пришли к Пилату и сказали: господин, мы вспомнили, что этот возмутитель народа говорил: я через три дня воскресну. Прикажи охранять гроб до третьего дня, чтобы его ученики не пришли и не украли его и не сказали народу, что воскрес из мертвых. И Пилат ответил: вот вам охрана! И снова это был я, кому он приказал идти с иудеями к гробу, так как он считал, что я уже охранял Господа с самого начала. Тогда я взял нескольких из моих людей, и мы пошли, и я поставил охрану возле гроба, и иудеи опечатали камень.

В ночь на Пасху снова произошло большое землетрясение, с неба спустился ангел Господа, подошел, отвалил камень от входа к гробу и сел на него. И его вид был как молния, и одежда его сверкала как снег. И мои воины настолько испугались, что пали ниц, словно мертвые. Но ангел сказал им: его здесь больше нет, придите и осмотрите место, где он лежал. Он воскрес».

Так закончил Руф свое сообщение; и Кампобассо и куртизаны изошли в слезах. Но в заключение изгнанный со службы центурий сглупил, открыв нам, что завтра его вызывают в Сенат, чтобы высказаться против Понтия Пилата, бывшего прокуратора, так как этого человека, сказал центурий, нужно привлечь к ответу за то, что он приказал убить Бога.

И вот тогда-то меня по-настоящему задела вся его история. Однако, Сосновский, как и остальные кавалерийские офицеры, несерьезно расхохотался, потому что ему очень удалась эта выходка с моим инкогнито, поскольку он уже заранее знал, что произойдет в этом акте, и доставил меня сюда намеренно.

Я внимательно посмотрел рассказчику в глаза и спросил: «И тебя звать Руф, мой милый?» — «Конечно, — ответил он, — и в когорте, когда она еще находилась в Иерусалиме, я был в чине центурия приора, меня чуть было не повысили до примипилуса. Но тут произошло убийство Бога; и с этого дня, хотя я совершенно несознательно поступил дурно, поскольку я только тогда осознал, кем он был, когда он уже висел на кресте, — с этого дня, хотя я лишь выполнял полученный приказ, мне приходится расплачиваться за страшное преступление, которое я на себя взвалил. И с тех пор я не знаю счастья и…» — «Я тоже, — перебил я бахвала, — я тоже не знаю счастья с тех пор, хотя по совершенно другой причине, чем ты. В твоем случае, по крайней мере, — хотя у тебя есть дурная привычка обвинять всех богов, которые не имеют к этому никакого отношения, — причиной всех твоих несчастий является, конечно, Бахус, а не Христос. Ты говоришь, что ты был капитаном! Это меня удивляет, я ведь тогда знал всех офицеров, имевших ко всему этому отношение, не только центурионов приоров, но и центурионов постериоров». «Как! — воскликнул он. — Ты?» «Да, — сказал я, — я знал всех низших офицеров, как на фронте, так и всех низших офицеров в тылу. Но Руфа среди них не было». Он уставился на меня. Вдруг он стал совсем нерешительным. «Уже не говоря о том, — добавил я, — что я особенно хорошо знал центурионов двух когорт; одна когорта располагалась в Иерусалиме в крепости Антония, а вторую я предпочитал для своей охраны брать с собой, когда ездил из Кесарии в Иерусалим. Но и низших офицеров других когорт моего легиона я знал очень хорошо». «Твоего легиона? — пробормотал он. — Как твоего легиона? Кто же ты?» «Ах, — сказал я, — не имеет значения, все уже давным-давно прошло. Однако были времена, когда я, кажется, не был совсем уж незначительным и неприметным; и если я сам тебя вдруг не узнал, то ты, по крайней мере, должен был бы меня узнать, так как тогда меня знал весь мир. Я — бывший прокуратор Иудеи, я Понтий Пилат».

Мои слова вызвали крайнее волнение, даже римские всадники заволновались, хотя им было положено сохранять спокойствие. «Или, может быть, — добавил я, — ты служил не в пехоте, а в кавалерии, в рейтарской алу? Может быть, я действительно не знал, что это были рейтары, кого я тогда послал осуществить распятие?». И тут он еще больше смутился, поспешно попытался отговориться тем, что он тот самый Руф, кого он уже называл сыном Симона Киринеянина и брат того, другого из его сыновей, Александра; а его отцом, оказывается, был тот, кто нес крест Господа. Быстрая изворотливость этого обманщика произвела некоторое впечатление даже на меня, но другие совсем не обращали внимания на его попытки оправдаться. Поскольку на всех гораздо большее впечатление произвело не то, что этот исполнитель распятия разоблачил себя, как лжеца, а то обстоятельство, что я, настоящий убийца Господа, вдруг оказался среди них. От ужаса Кампобассо и куртизаны бросились, как вспугнутые куры, в самые дальние углы зала, Сосновский, однако, хлопал себя по ляжкам не только от удовольствия, что проделка удалась, но и потому, что радовался унижению унтер-офицера. «О, — опять забормотал Руфос, — как изменился ты, Понтий Пилат! Как же ты постарел! Действительно, я тебя едва узнал!» — Но его речь ему уже не помогла, стало слишком очевидно, что он — обманщик, и, несмотря на сопротивление Кампобассо и куртизан, которые, как все обманутые, продолжали верить лжецу, все потребовали, чтобы его выставили за дверь; что другие семинаристы и сделали с большим удовольствием, так что этот второй акт, несмотря на трагические события, которые фальшивый центурий, хотя он отнюдь не был их свидетелем, так точно описал, — все равно этот акт закончился с некоторой облегчительной веселостью, словно это был бурлескный эпилог греческой трилогии. — Не возражаешь, если я тебе еще немного налью?» — спросил Донати и протянул руку к бутылке с ликером розового цвета.

Часть третья

«Как-как? — спросил я, так как он своим вопросом извлек меня из глубокой задумчивости. — Да, сделай это», — сказал я. И я подал ему свой стакан и уже собирался его спросить, как он, будучи духовным лицом, мог бы всесторонне истолковать эксперимент семинаристов — такие неправдоподобные воззрения, или, что еще хуже, такие правдоподобные воззрения. Однако он, казалось, заметил это мое намерение и, чтобы не дать мне времени для подобных рассуждений, быстро продолжал:

«В третьем акте играли уже все, то есть играли и те из нас, кто до сих пор был просто зрителем. Уже не было и публики как таковой, публику вовлекли в действие, все стали соучастниками действа, это был идеальный театр.

Большая часть семинаристов представляла Сенат, в присутствии которого разворачивался судебный процесс надо мной. Позади стола, за которым сидели мои обвинители и судьи, — отнюдь не защитники, поскольку моим защитником был только я сам — позади этого стола теснились сотни семинаристов-сенаторов до стен и углов зала. Первые ряды сидели на стульях, следующие — на столах, а последние — на стульях, поставленных на столы. Тишина и волнение, шум голосов и молчание, спад напряжения и его подъем постоянно сменяли друг друга.

Главным обвинителем, следуя традиции своего отца, который всегда враждебно ко мне относился, был младший Вителлий; его представлял толстый Тирштайн — и он свое дело вел совершенно блестяще. Он извергал потоки красноречия, гнева и пламенной заботы об отечестве, потом его вдохновение сменялось приступами полного отсутствия интереса к окружающему и ко всем событиям. Причем он впадал в летаргию толстяка, а он, собственно, и был толстяком. Он потел, пыхтел, хрипел и все время просил, чтобы его обдували свежим воздухом. Весь мир ждал, что его хватит удар. На свою речь он употребил целый час. Между тем, если он впадал в полное равнодушие, мы думали, что он вот-вот испустит дух. Но тут он все начинал с новой энергией.

Основные пункты обвинения, или, скорее, тот главный пункт, я уже назвал: осуждение Христа.

Когда мне дали слово для защиты, я потребовал пригласить свидетелей, на чьи показания намерены опираться обвинители. Докладчик Сената поднялся и заявил, что да, по ходу процесса будут вызваны различные свидетели. Требовалось присутствие легионеров, исполнивших по моему приказу расправу над героем или Богом, о котором шла речь, родственников и так называемых учеников Бога — разумеется тех, кто еще жив. Однако ни один из таких свидетелей не появился, они, по-видимому, спрятались из страха, что их схватят и убьют. Одного из учеников, человека по имени Симон и по прозвищу Петр, кто долгое время даже находился под поручительством городских властей, к несчастью, уже распяли, поскольку тогда обвинение против меня еще не выдвинули и не знали, что этот человек через некоторое время может понадобиться в качестве свидетеля. Этого человека распяли головой вниз, так как его Господь и Бог был распят обычным образом, а именно — головой вверх, то он пожелал, чтобы его подвергли более суровому наказанию, чем его учителя и господина, — и просьбу удовлетворили; а то, что он обратил внимание на распятие того иудейского царя, является одним из немногих указаний, что этот факт действительно имел место. Поскольку, хотя очень многие и верили в этого Бога, высказывания его приверженцев сбивчивы и разрознены, и слишком походят на сказку, чтобы в них можно было верить. Распятый вниз головой ученик погребен на Ватиканском холме, а о втором ученике — он был римским гражданином и погиб от меча — ничего не известно; даже где находится могила этого второго ученика, никто не знает, что, впрочем, не имеет никакого значения, так как в случае выкапывания и исследования обоих трупов не ожидается никаких дополнительных сведений.

Во всяком случае, нет смысла упрекать в поспешности городские власти, которые осуществили обе эти казни. Однако из легионеров, участвовавших в казни того Бога иудеев, объявился капитан по имени Руф. Но и он не явился в качестве свидетеля. Сенат постановил, чтобы его привели насильно, но его квартира оказалась пустой. Он явно исчез совсем недавно, неизвестно почему и куда. Сенат сожалеет, что не может представить общественному обвинению никаких свидетелей.

После этих, довольно равнодушных и официально монотонных слов докладчик сел. Сосновский, который меня со своими людьми охранял, усмехнулся, когда услышал о бегстве того самого Руфа, и я сам себе признался, что этот выпивоха, если бы я вчера его не прогнал, сегодня мог бы стать для меня очень неудобным свидетелем. Во всяком случае, я встал и потребовал, чтобы обвинение против меня отклонили из-за отсутствия свидетелей.

Вителлий, который, произнеся речь, рухнул, как усталый слон, и велел подать графин с освежающим напитком, снова вскочил, когда услышал, что я сумел отклонить обвинение. — Какие тут еще нужны свидетели! — кричал он. — Дело ясное — или кто-нибудь настолько выжил из ума, что стал сомневаться в распятии галилеянина и забыл, что за распятием последовала экспансия религии, которая распространилась, как оспа, и за ней последовало восстание по всей Иудее?

На подобные слухи, возразил я, могли бы опираться религиозные сектанты и революционизированные массы, а не властвующий миром Сенат, призванный заниматься лишь важнейшими предметами, к коим, конечно же, ни при каких обстоятельствах нельзя причислить приписанную мне смерть того галилеянина, даже если ему выпала честь считаться Богом, а не заурядным бунтовщиком. Таким образом, обвинение повисает в воздухе, даже если над головой общественного обвинителя уже парит золотой лавровый венок Цезаря. Так как, насколько я знаю, ни оскопление Урана, которого мы, римляне, называем Целием, ни оскопление Сатурна, его сына, ни разрывание на куски египетского Озириса или тракийского Орфея не убеждают; это все только легенды, и если обвинение в том, что я позволил казнить галилейского Бога, не находит ни одного свидетеля, то оно, обвинение, несостоятельно.

Разве ты тоже отрицаешь, заскрежетал зубами Вителлий, что ты его распял?

Я же спокойно возразил, что на вопросы суда следует отвечать только в том случае, если имеются обоснованные обвинения, что он, обвиняемый, совершил преступление, или если допрашивают свидетеля, осведомленного об обстоятельствах, о которых идет речь. Так как первый случай не такой, а второй из-за отсутствия обоснований можно считать надуманным, то я мог бы, если бы я вообще решился на это, отвечая на тот или другой вопрос официального обвинителя, тем самым свидетельствовать против самого себя. Поэтому я решил не говорить ничего. Я даже утвердился во мнении, что судебный процесс необходимо прекратить по вышеизложенным мотивам.

Так спор продолжался еще некоторое время. Но не только по волнению моего противника, но и по движению, пробежавшему по рядам слушателей, я заметил, что у него, младшего Вителлия, начинает уходить почва из-под ног. Тем временем, судьи переговорили между собой, председатель потребовал спокойствия и объявил, что Сенат должен решить — поддерживать обвинение или нет.

Только одна треть сенаторов поднялась в знак того, чтобы продолжать обвинительный процесс, однако, большая часть Сената осталась сидеть. Такой склонности к справедливости я бы никогда не мог предположить у Сената, который к тому времени уже пребывал в тени императорского блеска. И действительно, теперь сенаторы, те, кто поднялся, чтобы меня изничтожить, стали тех, кто остался сидеть поднимать своими призывами, чтобы те тоже поднялись. Сидящие, однако, отказались это сделать, и возник суматошный шум, становящийся все громче и громче, так что в конце концов Вителлий попытался запугать угрозами ту часть Сената, которая проголосовала против него и его намерений. Он вызывал по именам отдельных сенаторов и давал им понять, что они скоро узнают на собственной шкуре последствия своего недомыслия о действительной справедливости, и поскольку он считался будущим императором, это возымело свое действие, и еще несколько сенаторов поднялись, однако было неизвестно, действительно ли осуществит Вителлий свою угрозу, когда он придет к власти. Когда число шаров у одной силы меньше, чем у другой, то большинство управляет меньшинством, делая меньшинство своей игрушкой.

Однако по каким-то обстоятельствам, причем неизвестно каким именно, весть о том, что собираются отказать в поддержке обвинения, уже проникла на площадь, на форум, где, принимая во внимание ничтожность самого процесса, собралась несоразмерно огромная толпа, ожидавшая оглашения приговора; и, по-видимому, толпа не случайно оказалась столь большой. Приверженцы самых различных направлений, которым осуждение моей персоны могло быть выгодным, вполне могли созвать такую большую толпу для оказания давления на процесс; и когда действительно пришло сообщение, что Сенат проголосовал за отзыв обвинения, на улице сразу возникла шумная суматоха, еще большая, чем в самом зале, и вся масса народу пришла в движение. Высокие бронзовые двери треснули, и бушующий поток поддавшегося на подстрекательство народа — тунеядцы и карманные воры, христиане и язычники, сутенеры и мальчики-гомосексуалисты, беглые рабы и зелоты всех направлений, граждане и плебеи, в общем, неописуемые отбросы, — то есть дрожжи любого народа, — ворвались внутрь во главе с Кампобассо в роли Акты с толпой религиозно возбужденных проституток. Скрежеща зубами, Вителлий потребовал моего немедленного осуждения, так как в противном случае, кричал он срывающимся голосом, народ, следуя здравому смыслу своего собственного восприятия справедливости и права, сам осудит мои преступления и без юридических проволочек меня казнит; и действительно, у всех до единого физиономии приняли такое угрожающее выражение, словно вся толпа хотела на меня напасть, так что Сосновский и его люди лишь с трудом могли бы меня защитить.

Мне стало очень не по себе оттого, что я сам теперь находился в таком положении, которое полностью совпадало с тем, в котором находился другой, после того как его выдали, вокруг которого в гораздо большей степени, чем вокруг меня самого, все еще вращалась вся совокупность событий, — именно тогда, когда все эти возбужденные поверили, народ мне, как бы навешивая на меня ярлык преступника, закричал: «Распни его!». И теперь народ потребовал, чтобы то же самое произошло и со мной. Народу совсем не приходило в голову, что он намеревался совершить точно такое же преступление, или по крайней мере, очень похожее на то, которое по побуждению такой же народной массы вынужден был совершить я сам; и никому не приходило в голову, что после того, как приговор, который посчитали ошибочным, заменяют другим ошибочным приговором, который не замедлят признать правильным, кого-нибудь отправляют на тот свет, — как это однажды уже случилось.

Потому что на этот случай не существует никакой правовой нормы как таковой. Каждая правовая норма сначала нарушается уже в законе, а затем еще и в самом судоговорении; и нарушение правовой нормы называется справедливостью. Указанием на справедливость все заинтересованныестороны — прежде всего власть, политика и экономика, хотя они и не являются идентичными — влияют сначала на законодателя, а затем на судей. В формуле «по праву и справедливости», «по праву» скорее относится к законности, а «по справедливости» несомненно соответствует влиянию законотворчества и судоговорения, при этом все зависит только от того, делается ли акцент на «по праву» или на «по справедливости». На собственно право акцент делается лишь в несомненных случаях, и эти случаи суды умеют использовать, чтобы еще раз прославить себя как справедливое ведомство; во всех других случаях суд делает акцент на справедливости, независимо от того, неясные или ясные это случаи, при рассмотрении которых для законов и судов слава справедливых не очевидна, и искусство судьи состоит в том, чтобы в большей или меньшей степени придать справедливости видимость законности.

Если взять мой процесс над Назареянином, то независимо от того, справедливым или не справедливым был приговор Рима, оглашенный моими устами, — он, приговор, был правовым, или мог быть правовым. Он был правовым в глазах иудеев, а в моих глазах всего лишь справедливым, слишком справедливым. Однако сейчас его пытались и причем принудительно изменить, как если бы это был действительно правовой приговор. Культовый ритуал, а именно: казнь Бога, — кто знает, сколько их происходило в незапамятные времена! — произошел во время моей службы, то есть еще раз и, возможно, даже не в последний раз. Его навязали мне во время моего прокураторства в Иудее. Но Галилеянин, чье учение произвело на меня такое живое впечатление, был, скорее всего, одним из тех освященных царей, какие, например, были у нас на Неми-озере, — вроде Нума, который сочетался reges sacrorum — сакральным браком — с нимфой Эгерией, что касается Иисуса, то злоба его приверженцев обрушилась на него самого, беззащитного, кто пожелал самого большего, на что способен человек духа, а именно — облечь свои мысли в чувственные образы, но отнюдь не в жестокий образ распятия. И мое спасение могло заключаться лишь в том, чтобы я придерживался точки зрения, что распятие было навязано Спасителю так же, как Сократу был навязан кубок с ядом. В том, что Сократ выпил яд, никто не сомневается; но в том, что Иисуса распяли, только я, единственный, кто это наверняка знал, мог сомневаться. Всегда забывают, что ничто не является трагедией само по себе, но событие становится трагедий, если таковым оно будет представляться впоследствии; и поскольку судьба не миновала Галилеянина, то эта судьба могла миновать меня, кого считали его палачом.

Поскольку под давлением народной злобы поднялись теперь и те сенаторы, которые до того оставались на своих местах, будь то из-за непосредственного страха перед угрозой, или потому что они поменяли свое мнение из-за косвенной угрозы, — короче говоря, скоро весь Сенат стоял на ногах, и это воспринималось как знак поддержки обвинения и что процесс против меня следует продолжить. Вообще-то женщинам вход в зал заседания был воспрещен, но Вителлий не допустил, чтобы Кампабассо и его подруг вывели, хотя самовольно туда проникшие очень досаждали Вителлию; он лишь повелел, чтобы зал очистили от случайных людей, которые, довольные тем, что они навязали свою волю, снова вышли из Сената. Однако, как я уже сказал, Кампабассо и проститутки остались, и что характерно — как представительницы общественного мнения, и несомненно Вителлий предполагал, что он еще сможет позднее воспользоваться их присутствием.

После того как он своим взглядом, исполненным догорающей злобы и удовлетворения, обвел втянутые в плечи головы сенаторов, он заявил: обвинение остается в силе, от свидетелей отказываются, потому что случай очевидный и общеизвестный и обвиняемому предоставляется лишь слово для защиты.

Итак, плохо ли, хорошо ли, я должен был теперь сам высказаться по поводу обвинения. Что мне в этот момент придавало стойкости, так это то обстоятельство, что очень опасно иметь дело с дураками, — они могли бы даже напасть на мою персону. Я заявил, что я не виноват, поскольку, добавил я, того Иисуса Назареянина или Назероянина, как его тогда называли, никогда не подвергал распятию. При этих словах Вителлий снова закипел, как вулкан перед извержением.

«И ты смеешь, — кричал он, — ты действительно смеешь…» Но я его перебил, так как видел крайнюю необходимость именно сейчас — другого случая могло и не представиться — криком добиться уважения к себе. Собрав остатки моего старческого голоса, я, как мог, его перекричал: «Конечно, даже если это рискованно — говорить истину такому человеку, как ты, то я все равно тебе ее выскажу!»

Увы, своими неудачными словами я предоставил Кампобассо повод, стоя перед своими гетерами, прокаркать насмешливо:

«Что есть истина!»

Снова прозвучало это проклятое слово, которое, не знаю почему, приписывалось мне. К счастью, здесь почти никто не понял этого подлого, в определенных условиях уничтожающего намека. Я не должен был пускаться в объяснения, но я тут же сделал это. Я громко продолжал орать: «Никто, даже Сенат, даже будущий цезарь не имеет права сомневаться в словах того, кто принадлежит к римскому рыцарству! Того Галилеянина я не распинал! Это не мое дело, это дело моего обвинителя исследовать, есть ли этот Бог, и был ли он вообще! Никогда, Patres et Conscripti — господа сенаторы, патриции и всадники — никогда, пока я был прокуратором Иудеи, ко мне не приводили Бога, или человека с этим именем. Я не знаю, кто его, если он вообще когда-либо существовал, казнил. Я его не казнил. И его кровь не падет на меня! Я невиновен и умываю руки! Я никогда не видел Иисуса, сына Иосифа!»

После моего крика установилась полная тишина, и даже я ей удивился. Мне показалось, что я перекричал не только моих противников, но что мои слова непонятным или мало объяснимым образом дошли и до равнодушных, даже тех, кто хотел отмолчаться, хотя и стоял на моей стороне. Несколько мгновений я молча смотрел, как мои судьи, ввиду полного отклонения предмета обсуждения, о котором шла речь, опять оказались перед невозможностью продолжать процесс.

Наконец, чтобы только что-то сказать, председательствующий спросил меня, что должно означать выражение, что я умываю руки. Поскольку это просто речевой оборот, то это, конечно же, не означает, что я действительно умываю руки.

Теперь я снова заметил, что я, в сущности, продвигаюсь по краю гибели. Однако я, вопреки всему, собрался, насколько мог это сделать в пустом пространстве, где я вдруг очутился и где у меня кружилась голова.

Когда председатель меня спросил, чем же я далее намереваюсь подкрепить свою защиту, я вскричал так громко, что мой голос отразился, не как от стен Сената, а как от стен ущелья: «Лучше укрепите обвинение! Укрепите свои обвинения, прежде чем их с такой легкостью выдвигать против меня! Восстание иудеев, которое якобы возглавлял Галилеянин, началось в Иерусалиме и совпало с кануном Пасхи, но я вытеснил мятежников из города и прогнал их на север страны; и я сам в то самое время, когда якобы я повесил Спасителя в Иерусалиме, вовсе не находился в Иерусалиме, а со всем своим легионом, за исключением когорты из Иерусалима, находился у горы Горизим, и готовился штурмовать эту гору, где мятежники, как обычно, укрепились. Как же я мог в Иерусалиме велеть повесить того Галилеянина, если я в Страстную пятницу, в которую якобы я его повесил, находился не в Иерусалиме, а в Самарии!»

«Ну, тогда, — попытался перебить меня председатель, — тогда он был повешен в другом месте, например, на горе, куда переместилось восстание, но опять же по твоему приказу!»

«Ни тут, ни там! — воскликнул я. — И я не знаю, где и по чьему приказу, и вообще лишился он жизни или нет! Что же это за обвинение, если место действия можно переносить туда или сюда, как вам заблагорассудится! Я требую, чтобы моей страже дали приказ отпустить меня на свободу, так как я к этому делу не имею никакого отношения. Я не виноват в смерти этого человека. Я его не знаю и никогда не знал!»

Между тем, Вителлий разговаривал с теми, кто сидел рядом. Он посмотрел на меня, и казалось, что он хочет что-то сказать.

Однако теперь драма по пути к той цели, ради которой мы ее разыгрывали, лишилась почвы вероятности, если она вообще до сих пор имела под собой такую почву; и сам я вышел из-под своей защиты, ради которой мне была позволена любая ложь, и обратился к истине, — в ней мы уже так часто сомневались. Но вдруг истина стала реальностью. Потому что действие обернулось религиозным фанатизмом, хотя появление божества произошло совершенно иным образом, чем следовало ожидать.

Вместо Вителлия вдруг заговорила гречанка. Она заговорила измененным голосом и, в отличие от своего предка Кампобассо, который совершил решающее предательство Карла Храброго, гречанка проявила верность нашему Господу самым решительным образом.

«Понтий Пилат, — сказала она, — тот распятый, которого ты называешь человеком, действительно был Богом, который умер за всех нас жертвенной смертью. Он умер также за тебя, Понтий Пилат, хотя ты виноват в его смерти. И теперь ты хочешь воздать ему должное за его жертву, утверждая, что он ее совсем не приносил? Не хочешь ли ты спасти себя тем, что ты на него, кто все отдал за тебя, своего вешателя, кто спустился с лучистого трона своего Небесного Отца и стал самым гонимым и презираемым из смертных, — уж не хочешь ли ты спасти себя тем, что ты на него клевещешь?»

«Я знаю, — возразил я, — я очень хорошо знаю, прекрасная хозяйка вчерашнего вечера, что ты в него веришь. Но если он не существовал, то я не могу сделать тебе одолжение и засвидетельствовать, что он был. Ради чего, по правде говоря, ты вообще так сильно желаешь, чтобы я признался в деянии, которое вы мне приписываете? Ведь если бы я это действительно совершил, то это было бы и преступлением, которое Бог совершил в отношении меня, потому что оно, это преступление, было предопределено, и я не мог его избежать, — и это преступление еще тяжелей, чем то, которое якобы я совершил по отношению к нему…»

«Не смейся, Понтий Пилат, — вскричала она, — не смейся над этими страшными и святыми вещами!»

«Да я и не смеюсь, — возразил я, — я всего лишь пытаюсь проследить случай до его последствий, и тебе, прекрасная Акта, я рекомендовал бы сделать то же самое, тогда бы ты меня с такою легкостью не обвиняла. Ведь может быть, что Бог сам принес себя в жертву, а для этого было нужно, чтобы он себя убил, сам себя убил, понимаешь; и чтобы не стать самоубийцей, он меня, который не мог увернуться от обрушившейся вины, сделал своим убийцей. Предъявлять подобные обвинения Богу я мог бы еще довольно долго, так как если кого-то обвиняют, то не приходится удивляться, что он защищается до последнего. Так оставьте и вы, христиане, свое намерение считать себя единственно невиновными, чтобы все остальные оказались виновными! Однако достаточно виновными вы себя сделали уже тем, что невиновностью иудейства вы изобличаете виновность вашего Бога. И ты, моя милая, оставь попытки побудить меня признаться в моей вине! Нет никакой моей вины. Так как этот твой Галилеянин, перед которым якобы я виноват, был ничем иным, как слухом, легендой, сказкой…» «Нет! — воскликнула она страстно, — он был сыном Бога, он даже был самим Богом, но теперь речь уже идет не о твоей вине в его смерти. Какой бы страшной ни была твоя вина, она ничто по сравнению со свидетельством, которое ты теперь должен предъявить. Ведь ты теперь являешься единственным, последним, кто еще может засвидетельствовать, что Бог действительно есть!» — и она упала передо мной на колени и воздела ко мне руки. — Понтий Пилат, — воскликнула она, — вся вера будущего мира, спасение бесчисленных, которые еще должны будут родиться, зависят от твоего слова! Не клевещи на Бога, Понтий Пилат! Не распинай его вторично!»

Я находил этот судебный процесс трогательным, болезненным и недостойным Сената, где он проходил; и действительно, пока христианка говорила, судьи быстро поднялись.

«Узника освободить!» — провозгласил семинарист, игравший председателя, и его голос показался мне смущенным и осипшим.

Охрана, звеня оружием, от меня отступила.

Воодушевленный этим обстоятельством, я обратился к Акте с ответом, который, как я сегодня могу признать, был удивительным для моего тогдашнего юного возраста. Я совсем не понимал, откуда у меня берутся слова.

«Разве речь идет о нем? — спросил я. — Или все-таки о нем? Вы хотите, чтобы я согласился с тем, что я Бога видел, говорил с ним, осудил его? Вы хотите, чтобы я засвидетельствовал, что Бог действительно есть, что он действительно существует? Да, вы даже хотели бы, — признайтесь же прямо! — чтобы я не отклонил это свидетельство и в том случае, если бы я его никогда не видел, никогда с ним не говорил, никогда его не осуждал! Вы даже хотите получить это свидетельство от меня любой ценой, даже ценой неправды, потому что это свидетельство имеет для вас чрезвычайную важность, и, наконец, что же тогда истина! Но никто вам это не засвидетельствует и меньше всего я сам. Если уж вы верите в Бога, то вы должны предположить, что вы в него будете верить, хотя бы потому, что его нет. Посудите сами: что же это за Бог, который бы существовал и чье существование нужно было бы доказывать, — доказывать, что он есть, как этот каменный пол, этот дом, как вы все! Нет, мои милые, никогда ни я, ни вы не сможем доказать это самим себе, и здесь не поможет никакое знание Аврелия Августина и никакая логика Фомы Аквинского, здесь не поможет даже сам Бог. Потому что он — не знание, а незнание, не закономерность, а чудо, не надежность, а опасность, не возможность, а невозможность, наконец! И никогда, пока существует церковь, не перестанут верующие в глубине своих сердец и во время своих самых таинственных часов сомневаться в том, что он существует».

Здесь я остановился и оглядел тихий зал. Затем я добавил:

«Итак, кажется, что я, кто в него не верит, знаю о нем больше, чем вы, кто в него верит. Однако, я, о ком вы думаете, что я его допрашивал, осудил и распял, я говорю вам: ничего этого я не делал. Потому что так, как вы верите, что Бог есть, он не существует, таким он никогда не будет и никогда таким не был!»

После этих слов я еще мгновение стоял молча, а потом повернулся к выходу, и когда я уходил, никто не сказал ни слова, и все христиане и язычники смотрели на меня так, как если бы я только что действительно распял Бога».

Этим Донати завершил свое сообщение, и в маленьком салоне отеля, где мы сидели, стало так же тихо, как в большом зале Сената, который покинул Пилат.

«Итак, Бога в действительности нет?» — спросил я, наконец.

«Не в том смысле, как ты полагаешь», — сказал Донати, и, казалось, что ему не совсем приятно продолжать разговор на эту тему. «Бога можно отрицать по самым различным причинам — твоя жена, я боюсь, делала это по одной из самых плохих причин. Но можно делать это иным способом, при котором он становится действительней, чем при всех способах видимой надежности, которые используют набожные люди. Так как Бог — я тебе уже об этом говорил — не действительное, а сверхдействительное, не существующее, а суперсуществующее, и поэтому он для нас «ихтиозавр», «Иисус Христос, сын Бога, Спаситель», «рыба», опять выскользнувшая из наших рук, когда мы думали, что она уже у нас… Но ты, по моему мнению, не должен на самом деле предаваться таким мыслям — и беспрестанным воспоминаниям о смерти своей жены. Разве это был не Малерб, который сказал, что нет ничего более долговременного, чем такие самовнушения тоски? Тем лучше, если ты найдешь развлечение в том, чтобы, например, отправиться в путешествие с другими женщинами, или выбраться на природу. А не хочешь ли ты купить имение? Даже если оно не дает дохода, с ним можно поступить самым различным образом, это тоже отвлекает. Ты же ведь достаточно состоятелен, что же ты делаешь в городе — без охоты, без лошадей, без собак! Я бы на твоем месте заимел какое-нибудь имение поблизости, из, как их теперь называют, сорочьих владений… Эти дворянские наследные имения можно теперь разделять, и семьи считают, что от них можно избавиться, они не дорогие…»

Через полчаса при его посредничестве я купил имение Портендорф.

Через несколько недель после этого разговора он вручил мне документ на владение; и после завершения всех формальностей, когда он уже собирался уходить, он еще раз обратился ко мне и сказал:

«Мы некоторое время тому назад довольно подробно говорили о доказательствах существования Бога, — идея, что Бог не обязательно существует, эта идея не совсем нова. На это уже намекал Агафон — автор трагедии «Цветок», после первого представления которой состоялся, как известно, «Званый ужин» Платона, — так вот, он на это намекал в одном из хоров другой пьесы — «Омфала». Я скопировал для тебя этот хор. Может быть, тебе будет интересно это прочитать».

И он подал мне два исписанных от руки листа почтовой бумаги цвета слоновой кости, обрамленные золотой каемкой.

После этого он ушел.

Хор поет:


ПЕРВАЯ СТРОФА

В высях господствуют боги,
в глубинах — мертвые.
Но власть над далью и ширью земли
принадлежит человеку.
Он правит в четырех направлениях неба,
четыре ветра сделал своими слугами он,
кто владеет четырьмя гаванями, шлет свои корабли во все моря,
четыре стороны света, как звезды, в его руке.

ПЕРВАЯ АНТИСТРОФА

Над всем, что ниже сферы лунного круга,
он поставлен властителем,
над самим воздухом, где летают птицы,
и царством мрака.
Плавающий диск, вся земля,
передана в его руки, да, этот мир,
который не убывает, ему доверен.
Как на решетинах виноградные лозы, на нем держатся
все богатства мира.

ПЕРВЫЙ ЭПОД

Но иные думают, что Бог, сотворивший
вещество, из которого создан мир,
сложит его опять складками,
как холстину,
от чего взялось начало, от того будет
и конец,
и не только одной вещи, но всех.
Однако другие говорят, что некогда он сотворил мир
не из Ничто,
а из других богов.

ВТОРАЯ СТРОФА

Пожертвовав отцом, он
кастрировал предка
острым серпом луны
и поглотил детей,
но опять вынужден был изрыгнуть их, не имея власти
над началом, над смертью

ВТОРАЯ АНТИСТРОФА

не властен. Но небожественно
желать только возможное,
и каждое благородное сердце
превзойдет себя,
ибо сердце всегда хочет
невозможного.

ВТОРОЙ ЭПОД

Потому что нет ничего неизвестней, чем человек.
Солнце лучится лишь потому, что оно светится
в его глазном яблоке,
земля имеет прочность, потому что его несет,
и море накатывается на берег лишь потому, что
смачивает его стопы.

ТРЕТЬЯ СТРОФА

Не Бог,
не боги —
человек
создал мир. Вся земля

ТРЕТЬЯ АНТИСТРОФА

для человека как мяч,
заключенный в себе самом,
округлив его, человек вдохнул в него бесконечность,
но бесконечное

ТРЕТИЙ ЭПОД

небо вокруг
изогнул до конечного свода,
да, может быть, так же и сами
невозможные боги
тоже придуманы
и самое невозможное —
Бог.

II ИСТОРИЯ СТРАСТЕЙ ГОСПОДНИХ В ИЗЛОЖЕНИИ НЕИЗВЕСТНОГО

«Мы коснулись предмета, — сказал верховный судья, — который меня в некоторой степени смущает. Да, я боюсь оказаться бестактным, если заговорю о вещах, которые Вам, Ваше Высокопреосвященство, могут показаться еретическими». «Говорите спокойно, — возразил кардинал, — мы давно привыкли к тому, что нам нельзя быть слишком чувствительными и тем более щепетильными. Если вещи, о которых Вы собираетесь сказать, несовместимы с истиной, которую декларирует церковь, то я смогу, как я надеюсь, их опровергнуть. Если же нет, то это является лишь доказательством моего собственного бессилия, а не бессилия церкви; и, кроме того, — добавил он с едва заметной улыбкой, — установления святой инквизиции теперь не имеют силы. Еще несколько дней тому назад из-за этих спорных установлений одна дама — между прочим, очень верная дочь церкви — напала на меня с горчайшими упреками. Имея в виду то обстоятельство, что беседа происходила при слуге, я посчитал себя вправе не вдаваться в полемику; к счастью, мне это легко удалось, так как я переключил интерес моей соседки по столу от критической темы на преимущества и недостатки коротких и длинных вечерних туалетов».

«Для католических священнослужителей, — сказал верховный судья, — издавна считалось важным обладать достаточной светскостью, чтобы легко выходить из нежелательных ситуаций. Так как отмена аутодафе, на что Вы только что доброжелательно указали, для меня действительно является основополагающей предпосылкой того, о чем я хотел бы сказать. Я думаю, что смогу доказать, что Спаситель не только чуть было не пошел по ложному пути, но он действительно по нему пошел — но конечно же для того, чтобы вскоре опять вернуться на праведный путь… Можно ли мне продолжать, Ваше Высокопреосвященство?»

«Если бы мы были монофизитами, — сказал кардинал, — то я должен был бы Вам это запретить. Так как по учению этих людей, в Христе наличествовала исключительно божественная субстанция, разве что в нем она наличествовала в другом модусе, а именно в таком, который был выражен во внешних признаках человека; и само собой понятно, что понятия Бог и заблуждение взаимно исключают друг друга».

При этих словах кардиналу показалось, что он увидел на губах верховного судьи тень улыбки. Не обратив на это внимания, он продолжал дальше: «Однако на церковном соборе ефисян эту точку зрения отвергли как еретическую и провозгласили объединение божественной и человеческой субстанций в персоне Сына как каноническую истину. Поэтому природа Сына должна была включать в себя и те слабости, которые присущи человеку. Так как без человеческого аспекта совершено невозможно обойтись, если дело спасения через страдание и смерть Христа должно сохранить свое высокое содержание — жертвенность; и во многих местах Евангелий это однозначно засвидетельствовано — думаете ли Вы о часах страха Христа на Масличной горе или о его искушении отчаянием и безнадежностью на Голгофе».

«Но и благоприятные моменты свидетельствуют о том, — сказал верховный судья, — что в Евангелиях имеются доказательства чувства юмора Спасителя. Так, мне прежде всего приходит в голову история о сирийско-финикийской женщине, острый ум которой так понравился Спасителю, что он отказался от резкого отрицания, которое он уже высказал, и удовлетворил просьбу той женщины «по желанию ее». Однако, и в этом случае, было бы занимательно написать трактат на тему «Анекдот в Евангелиях».

«Но при этом остается все же опасность, что это произведение попадет в индекс книг, запрещенных католической церковью, — сказал кардинал. — Комиссия духовной цензуры литературных работ исполнена безукоризненной сознательности и истинного понимания — так что чувство юмора, которым обладают сами члены этой комиссии, было бы вполне достаточным критерием для выполнения этой специальной задачи, — но это весьма сомнительно. Впрочем, мы совсем отклонились от Вашего замысла. Я хотел лишь сказать, что мои духовные убеждения нисколько не мешали мне выслушивать мнения этой комиссии».

Председатель верховного суда стряхнул пепел с сигары о край серебряной пепельницы, которая стояла на столе садового павильона.

«Вы поймете, Ваше Высокопреосвященство, — сказал он, — что для меня юридические и процессуальные аспекты случая, о котором я хочу сказать, являются исходным моментом. Итак: согласно свидетельству евангелистов, не может быть никакого сомнения в том, что в осуждении Христа прокуратором Понтием Пилатом основополагающим оказался политический фактор, и то, что вменялось в вину Христу, он, прокуратор, квалифицировал как государственную измену Римской империи. После того, как первосвященник Каиафа передал донос на Господа в римскую инстанцию, он, донос, был положительно воспринят, даже если бы другие мотивы, может быть, признаваемые самим Пилатом, остались скрытыми. Весь допрос Христа мог обращаться по существу вокруг одного вопроса: «Ты Царь Иудейский?» Только это интересовало прокуратора. Параллельно выдвинутые обвинения в оскорблении Бога из-за того, что Спаситель сам назвал себя сыном Бога, Пилат мог считать внутренним религиозным вопросом самих иудеев, не имеющим к нему никакого отношения. «Одним богом больше, — вероятно, думал он, — ну и что? Рим уже кишел богами, не только одиннадцатью главными, но и локальными божествами других италийских родов — ларами и пенатами, лесными и водяными нимфами. Каждый дом, каждое поле уже давно имели собственных божеств и, кроме того, пришли еще сотни божеств, названных героями и демонами, из покоренных стран. На углу каждой улицы, на каждом перекрестке, в каждой комнате дома молились какому-нибудь частному богу, вроде того, как у нас перед каждой фреской снимают шляпу; и теперь еще Бог иудеев в мир привел своего сына. Что это означало для прокуратора? Ничего, и, по крайней мере, он не сделал бы только это обстоятельство предметом своего основного судебного процесса, — по римским понятиям он не мог бы это сделать».

«Но не забывайте, — бросил кардинал, — что в те времена еще не были разделены властные структуры в современном смысле. Пилат был в своем наместничестве отнюдь не только высшим судьей, но и также, или прежде всего, проводником римской политики. Кроме того, Палестина еще не была полностью римской провинцией, и даже в Иудее, где Пилат являлся наместником императора, пытались установить определенную показную автономию, но лишь настолько, насколько она казалась безопасной. Прочную хватку, в которой следовало держать Палестину из-за ее стратегического и транспортно-технического значения, следовало сначала осуществлять в замшевых перчатках. Поэтому задача Пилата была, конечно же, довольно щепетильной, ведь его несомненно обязывали противостоять чувствительности иудеев, которую неизбежно приходилось затрагивать в национальной области, а в религиозной сфере противостоять настолько, насколько это возможно. Поэтому можно предположить, что по этим соображениям Пилат мог предложить иудейским авторитетам bracchium saeculare — руку по-язычески — в качестве искупления религиозной ошибки иудея, хотя ему, Пилату, это нарушение было безразличным, даже могло остаться непонятным.

«Как мотив, — сказал верховный судья, — это могло тоже сыграть свою роль, а может быть, даже в конце оказаться решающим для вынесения приговора, который самому Пилату был явно contre coeur — в пику. Согласно юридической конструкции, это было осуждение политического преступления, государственной измены Риму. Надпись над головой Бога Иисус Назареянин, царь иудеев, не оставляет в этом никаких сомнений. Иудеи же требовали, чтобы было написано: Иисус Назареянин, который сказал, что он является царем иудеев. Однако Пилат эту тонкость резко отклонил, потому что он хотел максимально выявить ситуацию с уголовно-правовой точки зрения; в формулировке Пилата эта ситуация четко охарактеризована; и кроме того, ему было приятно расквитаться с иудеями за мучения, которые для Христа были уже невыносимы. Предположительно, Пилат был антисемитом».

«И вы, — сказал кардинал, — предположительно — тоже».

«Юридические заблуждения, — сказал верховный судья, не обратив внимания на замечание кардинала, — юридические заблуждения тогда, конечно, встречались столь же часто, как и теперь. Кроме того, в политических процессах опасность так называемого искажения права тем больше, чем меньше она, эта опасность, весит с точки зрения господствующего понимания права отдельного человека по сравнению с тенденцией государственной власти. Однако Пилат плохо знал римское право, когда он выносил приговор, при этом доказательства уголовно-наказуемого деяния формально отсутствовали; это означает: факты можно было фальсифицировать, оценки судьи вольно или невольно могли вводить в заблуждение. Но приговорить обвиняемого без предъявления фактов, которые, по крайней мере, придавали хотя бы видимость доказательства, — это не пришло бы в голову ни одному римскому судье; а согласно Евангелиям, обвинители Христа не привели ничего в качестве обвинений — о доказательствах даже не шла речь»

«О, конечно, — вскричал кардинал, — именно по тому факту, на основании которого Пилат мог бы обосновать обвинительный приговор! Так как на вопрос: «Ты Царь Иудейский?» — Господь ответил: «Ты говоришь».

«Да, — сказал судья, — так значится у синоптиков. А в Евангелии от Иоанна Спаситель не отвечает положительно на вопрос, а использует выражение, где нет отрицания, однако признается в том, что приобретает политический и тем самым решающий для римского магистрата смысл. А именно Иисус сказал: «Мое царство не от мира сего» и продолжал объяснять, в чем заключается его царственное служение. Оно состоит в том, чтобы свидетельствовать истину; после чего Пилат задал свой знаменитый вопрос: «Что есть истина?» Следует удивляться мастерству, с которым в этой краткой сцене охарактеризована суть обоих фигур: у Иисуса полнота душевной страстности, а у Пилата свирепствует полный скепсис агностицизма, хотя можно почувствовать и оттенок меланхолии. В мировой литературе общая мощь этой сцены никогда не была превзойдена, даже не была достигнута. Правдивость этой сцены приходится признать — для исторической верности изображения нет никакой гарантии, так как кроме охраны и одного или двух римских чиновников, при ней не присутствовало ни одного свидетеля. Можно думать, что Пилат решил отпустить Спасителя, но для острастки других бунтовщиков он хотел придать Варавве статус — с римской точки зрения — гораздо более опасного человека, что четко следует из альтернативы: «Кого я вам должен выдать: Варавву или помазанника?». Совершенно непонятным становится следующее место в Евангелиях, где значится, что Пилат после допроса вышел к иудеям и сказал: «Я не нахожу в нем никакой вины». Разве он его не потому осудил, что нашел его виновным? С другой стороны, исключено, что прокуратор осудил обвиняемого, невиновность которого он только что установил. Он все мог бы сделать, только не публично выставить в таком неприглядном виде римское право. Здесь обнаруживается неразрешимое противоречие».

«Недопустимо, даже бесперспективно, искать противоречия в Евангелиях там, где говорится о святых истинах веры. Кроме того, в них могут быть несогласования в изображении событий, так как Святые писания вовсе не стенографические протоколы; и в этих случаях, конечно, естественно разрешено выбирать между противоречащими друг другу версиями. Как Вы только что сказали, что-то остается между строк; и в этом пункте предпочтение отдается синоптикам, которые единогласно придерживаются одной версии, не комментируя ее. Таким образом, можно подумать, что Пилат, как я уже отметил, из политических соображений и вопреки своей судейской убежденности просто прибегнул к этой процессуальной уловке. Он обладал, как Вы видите в приведенном из Иоанна месте, достаточным духовным уровнем, но характера у него не было. Каким же политическим чиновником он был! И этим, как кажется мне, все объясняется».

«Нет, — сказал верховный судья, — мне так не кажется. Должны были существовать определенные факты, с которыми можно было увязать приговор. Так как высказывания обвиняемого, что он является царем иудеев, не без некоторых усилий можно не принять всего лишь за измышления фантазера, или даже помутившегося умом человека; и Пилат, который не был ни слабоумным, ни слепым фанатиком, никогда бы этот самооговор Христа не принял всерьез. Но из Евангелий действительно можно увидеть нечто, что могло привести Спасителя в опасную для властей близость к революционным устремлениям».

«Что вы под этим подразумеваете?»

«Во-первых, альтернативу помилования Иисуса или Вараввы, в чем прокуратор обвинял иудеев. Наверняка в тюрьмах не было недостатка в преступниках, и двух из них казнили одновременно со Спасителем. Но нет и речи о том, что Пилат пытался выменять Иисуса на одного из этих двух. Пилат выменял Христа на Варавву. Если не было никакой связи между двумя правонарушениями, представленными на суд Пилата, то альтернатива — Христос или Варавва — была чистой случайностью. Согласно Иоанну, действительно могла иметь место случайность, так как там Варавва назван разбойником, убийцей. У Матфея же появляется особенный нюанс, совсем неопределенный по содержанию. Там значится: был как раз тогда в темнице — то есть у Пилата — некто известный своей дурной славой, — то есть некто, кто отличался от всех остальных, — и его звали Варавва, а от Марка мы узнаем, почему этот Варавва был таким значительным. У Марка сказано: «Тогда был в узах некто, по имени Варавва, со своими сообщниками, которые во время мятежа сделали убийство». Таким образом, Варавва не тривиальный преступник, а как сам Иисус предстал перед судом из-за мятежа, то есть из-за политического правонарушения. Тем самым сопоставление одного с другим в деле помилования приобретает понятный смысл, можно даже предположить, что здесь осуществляется один-единственный судебный процесс, предметом которого было восстание против римского владычества, в которое считались вовлеченными как Спаситель, так и Варавва».

Кардинал посмотрел на верховного судью, потом, вместо того, чтобы ответить, подал гостю коробку с сигарами. «В Вашем взгляде я снова вижу тоску по этим штучкам, — сказал он, — и так как я ответственен за спасение душ, а телесное спасение я должен передоверить врачам, которые этим и занимаются, я могу лишь предаться радости хозяина дома и предложить гостю приятное. Но, между нами говоря, милый друг, не слишком ли Вы много курите?»

Верховный судья взял коробку и выбрал сигару.

«Возможно, — сказал он, — так оно и есть, но к сожалению, я хотел бы сказать, что увещевания относительно испорченности моего поведения не действуют на меня, так как я слишком слаб, чтобы противостоять искушению. Один из моих знакомых, врач, который не является моим домашним врачом, в кругу друзей уже десять лет тому назад предсказал мне близкую смерть курильщика, и весьма огорчен, что я до сих пор не оправдал его предсказание своим летальным исходом. До чего же люди нетерпеливы!» Задумчиво улыбаясь, он сделал несколько затяжек, а затем продолжал: «Там, в Иудее, восстания, по крайней мере, латентные, происходили всегда, — с той поры, как Рим с известной осторожностью простирал свою руку над страной, но лишь во время Иудейской войны, закончившейся разрушением Иерусалима, стали вспыхивать уничтожающие пламена. Однако то восстание, о котором идет речь, не приняло решающих размеров, и его очень скоро подавили. Так как ни Иосиф Флавий, ни римские историки о нем не упоминают. Но все же это восстание, согласно свидетельству Марка, имело место, так что римлянам пришлось вмешаться. Таким образом, Варавва был национальным революционером, а не простым убийцей, каким его представляют в Евангелиях. В приватной жизни он остался, возможно, одиноким, хотя мы не имеем об этом никаких данных. В те времена на Востоке ремесло разбойника было еще более ненадежным, чем теперь. И то, что подобные гангстеры разыгрывали из себя незаурядных повстанцев, это известно и можно понять, почему они из-за своих крепких рук, куража, скрупулезности и постоянных упражнений в презрении к властям гораздо более искусны, чем респектабельные люди. Приблизительно таким мог быть и Варавва. Наверняка все свои такие способности он поставил на службу политической задаче, а именно — свержению власти Рима».

«Я соглашусь с Вами относительно Вараввы и его политических мотивов, — сказал кардинал, — но почему, думаете Вы, ранние евангелисты Марк и Лука, которые по времени к этим событиям были ближе, чем святой Иоанн, захотели так мало знать о тогдашних политических волнениях и почему мы, кроме приведенных ими примечаний о восстании, которые у обоих появились, как представляется, непроизвольно, почти ничего об этом восстании не знаем?»

«Об этом я лучше спрошу Вас, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья. — Если Вы, несмотря на это обстоятельство, мне ответите, если Вы вообще могли бы дать ответ на такой вопрос…»

«Ну?»

«…то этот ответ был бы совсем простым: потому что евангелисты в своих сведениях могли обвинить Спасителя во всех вещах, но только не в политических мотивах его поступков».

«Однако мне очень интересно, дорогой друг, как Вы хотите установить у Христа связь между верой и политикой! Так как характеристики, которые Вы отнесете к Варавве, Вы наверняка не отнесете к Спасителю».

«Я удовлетворен, — сказал верховный судья, — что мне Высокопреосвященство не приписывает по крайней мере такого сумасбродства. В действительности, речь идет несколько о другом. Так как сопротивление против всего разветвленного иностранного господства было у старых иудеев не просто лишь выражением их патриотизма — или, правильнее сказать: этот иудейский патриотизм не исчерпывался или, по крайней мере, не без остатка исчерпывался в готовности к жертвенной отдаче за самостоятельность и материальные интересы своего отечества, он охватывал также существовавшую государственную форму правления и сущность, в которой эта государственная форма правления персонифицировалась».

«К сожалению, — вздохнул кардинал, — это не единичное явление. И мы сами тоже пережили то время, когда обязанностью каждого была не только готовность к жертве за наследного властителя, но и за надменного тиранствующего узурпатора».

«Несомненно, — сказал верховный судья, — но ни наследного монарха, вроде нашего императора, не называли по образцу цезарей «divi», «божественным», ни того тирана, который после них так долго нами управлял, не называли действительным богом. У иудеев же царствовала теократия, что означает: если они и имели время от времени царей, то все равно их непосредственным царем был сам Бог. Их патриотизм имел трансцендентальный оттенок, а защита отечества была одновременно и крестовым походом. Великое время мировых властителей в Израиле, когда жил Иисус, давно прошло. Царство уже подвергалось постоянным и фанатичным, все новым нападкам борцов с теократией — пророков. Эпигоны этого института Ирод и Агриппа, института, который при Ироде Великом олицетворял господство силы, а при более поздних властителях — влияние Рима, вообще не имели никакой глубинной связи со своими подданными. Их считали тиранами и, в частности, узурпаторами власти, которая по праву принадлежала только Яхве. А когда появлялись резко религиозно настроенные персоны, это приводило к открытой враждебности, как в случае с Иоанном Крестителем и Антипой; и ясно, что оппозиция к светскому господству выявилась обостренно, когда она осуществлялась чужестранной силой и вдвойне обостренно, когда она осуществлялась язычниками. Такой была ситуация прежде всего в Иудее. В тетрархиях, где господствовал Ирод Антипа и его братья, это напряжение выражалось не так сильно, так как там Рим оказывал свое влияние непосредственно на самого властителя, и народ ощущал это влияние не в виде римских управленческих мер. В Иерусалиме же все было по-другому».

«Конечно, — сказал кардинал, — Иерусалим был невралгической точкой. Несмотря на то, что он давно перестал быть политической столицей Иудейского государства, он все же сумел сохранить свое превосходство в религиозных и национальных вопросах. Вплоть до своего разрушения Иерусалим играл для духовного профиля всего иудейства диктаторски-репрезентативную роль, как Париж для Франции».

«Или как Рим для всего западного мира, — сказал верховный судья, при этом из его слов нельзя было понять, означают ли они согласие или нет. — И если мы примем к сведению, кроме того, что нервозный уровень больших городов, а не малолюдность равнин приводит к политическим подъемам, то мы не станем удивляться, что в те, полные напряжения времена, в Иерусалиме, а не в каком-либо провинциальном городке дело доходило до взрывов. То, что такой взрыв имел место и что произошло восстание, доказывает не только текст у Марка, относящийся к Варавве, но и второй, аналогичного содержания, у Луки, кроме того, в Евангелиях имеется еще одно указание. У Луки читаем мы о галилеянах, кровь которых Пилат «смешал с кровью их жертв».

«Вы сами себе противоречите, милый друг, — сказал кардинал, — или же Вы считаете галилеян такими же жителями большого города, что они могли бы поднять восстание, как в Иерусалиме? Ничем не доказано, что в Галилее речь шла о политике».

«Но это все же приходится предположить. Так как появление Пилата в этой связи показывает четко, что здесь идет речь не только о паре ординарных нарушений закона, а о более крупной акции для восстановления общественного порядка, и во главе этой карательной экспедиции стоял не какой-то подчиненный орган, а сам глава наместничества; и к тому же обращает на себя внимание то, что речь идет не об отдельных мятежниках, а о целой группе или группах, которые выступали вместе и вместе были готовы на жертвы».

«Слово «жертва» следует здесь, конечно, понимать не в сегодняшнем смысле, — сказал кардинал, — слово относится к действительному принесению в жертву, при котором проливалась не только кровь животного, но и кровь человека, а не к самопожертвованию в переносном смысле. Один Бог знает, что тогдадействительно происходило… Но даже если следовать Вашей логике до этого предела, то нельзя заранее предположить, к какому выводу Вы можете прийти. Поскольку Галилея была тогда иудейской страной и ожесточение против Рима и там тоже могло привести к образованию групп активистов, то и они, так же как соответствующие группы в Иерусалиме, должны были иметь дело с личностью и учением Спасителя».

«Между тем, — сказал верховный судья, — акция Пилата могла происходить не в самой Галилее, так как там полицейская сила осуществлялась не им, а тетрархом Иродом. То есть силу можно было продемонстрировать только в самом Иерусалиме, или другими словами, галилеяне перешли через границу в Иудею. Это само по себе еще не является доказательством связи всего этого дела со Спасителем, так как из всех иудейских земель, в том числе из Галилеи, и даже из диаспоры приходило наверняка большое количество паломников на Пасху в Святой Город. Но из галилейских источников нам ничего не известно о такой страстной оппозиции Риму; историческая вероятность этого очень мала. Подавляющая часть населения этой доброжелательной и благословенной местности — крестьяне, рыбаки и ремесленники — в своей спокойной размеренной жизни была всем, чем угодно, но не политически экзальтированной; бремя римской власти они чувствовали меньше, поскольку не были непосредственными подданными прокуратора, которого они недолюбливали и который по происхождению был иностранцем, и как бы вторым членом правящей династии, и уже поэтому не соотносился с привычным представлением о властителе. Тех галилеян Пилат едва ли мог считать представителями местного освободительного движения. Чтобы объяснить их выступление, приходится искать другой мотив, и если я не заблуждаюсь, то было бы весьма убедительным, если бы им приписывалась значительная роль в политических событиях тех дней».

Кардинал сделал движение, которое выдавало то ли большое напряжение, то ли нетерпение; верховный судья не понял и продолжал:

«Иудеи древности и современные иудеи обнаруживают среди характерных черт, которыми они отличаются от других народов, одну основополагающую черту. Это инстинктивная и непоколебимая вера в свое национальное будущее, вера в то, что вопреки всем несчастьям когда-нибудь события повернутся к добру и повернутся окончательно, и это тем более замечательно, что их история со времен победоносной войны с Моавом и Амаликом и после короткой эпохи блеска при Давиде и Соломоне почти непрерывно состояла из цепи национальных катастроф. Их государство подпадало то под господство одних чужеземцев, то под господство других, дважды они пережили принудительные переселения, и оба раза они преодолели их; и после того как их государственность окончательно была уничтожена Титом, все средние века вплоть до настоящего времени они вели незащищенное, всегда находящееся под угрозой существование на пороге других народов. Их воля к жизни преодолела все. Это было бы невозможно без опоры на безграничную веру, и, по крайней мере, у древних иудеев, это вера исходила из уверенности, что они являются избранным народом — народом самого Иеговы, который их самих, из-за их непослушания, подвергает испытаниям, но не допустит их гибели и в конце испытаний через своих пророков обещает им прощение и славный подъем над их, а значит и над его собственными врагами. При этом не имеет значения, рассматривать ли их идеологию как причину их поведения, или их поведение как результат внешних обстоятельств, например, их концентрацию в гетто. Удивительно при этом то, что эта вера в обещания Иеговы, которая предполагает заранее определенный ход событий и практически исключает свободное участие в нем человека, не привела к фатализму».

«Ах, — сказал кардинал, — то же самое относится к католическому вероучению и к исламу тоже, хотя ислам впервые выдумал идею фатализма. В исламе тоже считается хорошим делом в поведении следовать заповедям Бога, и хорошее поведение вознаграждается, а непослушание считается грехом, за которым следует наказание. Однако это предполагает свободу воли и ответственность самого человека. При этом непонятное заключается в том, что это противоречие, логически неразрешимое, в действительности всеми людьми воспринимается без труда. Гете сказал, что можно себя чувствовать связанным только на один миг, чтобы в следующий миг чувствовать себя свободным, и чувствовать себя на один миг свободным, чтобы в следующий чувствовать себя связанным. Мы, люди, видим противоречие только теоретически, а практически мы не принимаем его во внимание. Для критического мышления синтез невозможен, и только мистерия может его создать».

Теперь верховный судья проявил некоторое нетерпение.

«Скорее всего, — сказал он с миной судьи, который старается сгладить остроту спора между слишком долго дискутирующими партиями за свое понимание вещей, — скорее всего, произойдет так, что даже наши самые свободные волеизъявления будут служить для исполнения воли Бога, о чем и молился Господь на Масличной горе: «Не как Я хочу, но как Ты», что означает одно и то же. Короче говоря, предсказанное обусловлено поведением того, о судьбе которого идет речь. В иудейском народе, во всяком случае, жило и страстное желание, и чувство обязанности, когда речь шла о борьбе за дело, которое одновременно было собственным национальным спасением и волей Иеговы. Враги нации были также, или прежде всего также, врагами единственного правомочного господина нации, а именно Бога, и таким образом к вере в Бога примешивалась квазисолдатская верность ему, Богу, как прокуратору. Это придавало при сопротивлении стойкость, которой не было в истории ни у одного другого народа. Мы можем считать, что именно в высших точках иудейского сопротивления теократическая мысль была самой важной; и доказательством этого является образ, который известен нам как высший символ национальной борьбы иудеев, — так что возвращаюсь собственно к теме».

«Да, — сказал кардинал, — сделайте это. Вернитесь к этому!» И верховный судья через несколько мгновений продолжал:

«Пророчество о конечном триумфе Израиля находит свое высшее выражение в образе мессии, посла и полномочного представителя Иеговы, который должен появиться в заранее указанное время, чтобы завершить возвышение Израиля. Он победоносное и осиянное явление, перед неотразимой силой которого враги падают во прахе, он наследник Давида и тот, кто возобновит его величие. Но по другим источникам, этот мессия бен-Давид является лишь предтечей так называемого мессии бен-Иосифа, что означает, что первый посланник и Спаситель должен был происходить из рода Иосифа, и лишь тот, кто по существу был лишь вторым, — из царского дома, дома самого Давида. Во всяком случае, снова возникают два Спасителя, и возможно отношение Иоанна Крестителя к Христу основывается на подобных представлениях: из какого бы дома он, Креститель, ни происходил, он чувствовал себя лишь предшественником и провозвестником того, кто должен прийти после него и кто настолько силен, что он, Иоанн, не достоин даже развязать ему ремни на обуви. Иоанн крестил водой, а тот, кто должен прийти после него, и «под шагами которого пустыни вскрикивали от радости и, как лилии, расцветали», будет крестить огнем и Святым Духом.

Но нам здесь не следует размышлять по поводу того, считают ли иудеи Иисуса первым иль вторым Спасителем, мессией бен-Иосифом или мессией бен-Давидом, или должны ли были считать, — для нас он и тот и другой; и предание действительно потом дает его отцу имя Иосифа, и тем самым и сам Иисус становится представителем рода Давидова, хотя и зачат святым духом непостижимо таинственным образом. Во всяком случае, можно измерить, какое огромное значение имела вера в то, что мессия происходит из рода Давида, для динамики возвышения народа. Брожение, которое является предпосылкой каждого подъема, присутствовало и в то время критического пасхального праздника, и этот подъем действительно произошел. Когда к этому напряжению всех душ добавилось также убеждение в появлении мессии, должен был произойти весьма мощный подъем. Но восстание оказалось вскоре подавленным. Возможно, это восстание было предпринято без учета реального соотношения сил, вроде так называемого детского крестового похода, и это в том или ином случае можно понять, если воодушевленные повстанцы считали, что на их стороне будет чудо. Во всяком случае, и то и это движение выдохлось. Но если мы о детском крестовом походе, хотя и с известным недоумением, кое-что знаем, то восстание в Иерусалиме оказалось таким незначительным событием, что мы, не говоря о кратких упоминаниях у Марка и Луки, в хронике того времени никаких сведений о нем не находим.

Мессия обозначает свое появление знамениями и чудесами; пророк из Галилеи явил много знамений и чудес. Весть о том дошла до Иерусалима, разрастаясь как снежный ком, как это бывает в случае распространения неконтролируемой информации. В принципе, для мировоззрения того времени в сообщениях об Иисусе чудеса присутствовали как нечто само собой разумеющееся. Нарушение законов природы сверхъестественными силами для людей того времени отнюдь не означало искажение картины мира, ведь они чувствовали себя окруженными божествами и демонами. Сообщения о чудесах Иисуса можно было в том или ином случае не подвергать сомнению. Как правило, в них верили даже люди, которые еще долго не верили в божественную миссию Христа. Сам Иосиф Флавий, иудей, который явно противостоял учению Христа, говорит об Иисусе как о чудотворце; и современные, и более поздние приверженцы иудейского учения считали Иисуса, по крайней мере, заклинателем демонов и душ умерших, они утверждали даже, что он мертвых поднимал из их могил к жизни, а в конце он и самого себя вызвал из могилы своим заклинанием. Фарисеи и книжники, интеллектуально образованные люди, какими они уже были тогда, сомневались в воскрешении до воскрешения, после воскрешения в этом никто более не сомневался. Лишь называли предосудительными причины этого воскрешения.

Так выявился образ, с которым могли связываться мессианские надежды; и поэтому неудивительно, если в критической фазе национального сопротивления души страстно открывались такому представлению, которое, казалось, их смелому устремлению гарантировало успех».

«Однако, несмотря на это, не забывайте, — сказал кардинал, — что, по свидетельству евангелистов, Господь ни разу не сказал ни слова, которое можно было отнести к политической деятельности мессии. Господство мессии должно было начаться лишь с Parousie — воскрешения, с его появления в облаках, которое становится видимым лишь после крушения земного мира. В этом мире он не должен был выступать на полях сражений в блеске победителя, а должен был спасать людей и вести их в Царство Божие; таким образом, это полностью согласуется со словами, которые он потом произнес перед Пилатом».

«Вы, конечно, видите, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья, — что при жизни Христа даже его ученики не могли составить о нем чисто спиритического мнения, и это четко видно из того, что он сам снова и снова уличал учеников в несовершенстве их понимания. Однако полностью исключено, что возбужденное население Иерусалима свои мессианские надежды облекло в такой образ, который соответствовал терпеливому служению Иешуа. В смысле своей тайной миссии он являлся возвышенным, но по внешним признакам — жалким явлением, «его образ был менее привлекателен, чем образы других людей, и его внешность была более жалкой, чем внешность других детей человеческих, он был самый презираемый и самый недостойный, он был полон мук и болезней, да, его настолько презирали, что лицо прятали от него…»

«Да, — сказал кардинал, — всем этим Господь был перед Пилатом, по пути на Голгофу и на самой Голгофе, где Господь висел на кресте, и я прошу Вас не забывать, что всем этим он был для нас».

«Я не забываю об этом, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья, — примите во внимание также и Вы, насколько противопоставлено это явление тому представлению, которое мы сами себе создаем о еще живом Христе, о его пронзительном воздействии на окружающих и обаянии его личности; и насколько для тогдашних жителей Иерусалима это явление могло соответствовать пришедшему из старых времен победоносному представлению о мессии».

«Может быть. Я не хотел бы высказывать никакого мнения по этому поводу — но откуда у Вас уверенность, что именно тогда на персону Господа обрушился такой вал мессианских упований? Ни какое-либо свидетельство, ни вероятность не говорят за то, что в Иерусалиме образовалась вокруг него значительная община учеников. Из Галилеи доходили кое-какие слухи, но почему Вы уверены в решительном расположении также и жителей Иерусалима приветствовать Господа как мессию?»

«Способ, каким образом в Евангелиях изображен въезд Иисуса в Иерусалим, не оставляет в этом никаких сомнений. Более того, народ расстилал перед ним одежды, бросал пальмовые ветви перед ним на дорогу, и те, кто шли перед ним и позади него, кричали: «Осанна сыну Давидову! Благословен Грядущий во имя Господне! Осанна в вышних!» Отношение к мессии в Ветхом Завете нигде не выражено столь ясно и четко. Это было импровизированное триумфальное шествие всемогущего с типичными чертами экзальтации. Вы, конечно, правы, когда говорите, что это не могло быть спонтанным выражением приятия учения Спасителя. Скорее всего, в этом можно увидеть запланированную акцию со стороны тех элементов, которые были заинтересованы в высвобождении обычно скрытых инстинктов массового сознания».

«Все это — сказал кардинал, — я пока воспринимаю как positum non concessum — произвольное допущение. Постепенно выясняется, к чему Вы ведете и что Вы в начале нашего разговора имели в виду под Вашим тезисом, а именно, что Господь в определенное время своей земной деятельности засомневался относительно духовной миссии Спасителя и склонился к мысли о мирском достоинстве мессии. Однако Вы ни разу не предприняли даже попытки доказать это. Более того, Вы осветили эту проблему исключительно с точки зрения иудеев и ничего не сделали для того, чтобы согласовать мировоззрение Господа с мировоззрением иудеев, которое Вы излагаете».

«Это я сейчас и сделаю. В Евангелиях есть места, которые я могу использовать. Прежде всего, я могу сослаться на историю об ослице, на которой Спаситель въехал в Иерусалим. Когда он приблизился к городу, он послал двух своих учеников в ближайший поселок с поручением доставить ему ослицу, которую они там найдут привязанной, и что, если кто-либо будет противиться, следует ответить: «Она надобна Господу». После чего им ее отдадут без дальнейших возражений. Ученики выполнили это поручение, хотя, конечно, могло произойти все что угодно, и в том числе то, что животное могли просто украсть. Таким образом, речь должна идти о подготовленном, обеспеченном паролем мероприятии, то есть способ, посредством которого Господь должен был въехать Иерусалим, был запланирован, и Господь дал свое согласие на это».

Кардинал замотал головой:

«Я так не думаю», — сказал он.

«Почему Вы так не думаете? — спросил верховный судья, который не мог скрыть легкого недовольства с того времени, как кардинал стал ему основательно возражать.

«Потому что места с аналогичным смыслом появляются в Святых писаниях достаточно часто, хотя смысл таких мест тот, что находят все подготовленным для определенного события, но не на основании человеческого планирования, а божественного; или другими словами, то, что герои только намереваются сделать, Богом уже предусмотрено. Понимаете Вы меня, милый друг?»

«Нет», — сказал верховный судья неуступчиво.

«Тогда прочтите, например, рассказ о призвании Саула, которому приходилось иметь дело с ослицами, а именно — с потерявшимися ослицами своего отца; также и в последнем въезде Христа в Иерусалим нужно искать не сговор людей, а ожидание небожителей, склоненных, чтобы увидеть въезд Сына Божьего в свою столицу. И то, что Господь знал, что ему для этой цели предоставят ослицу таким необычным способом, можно, если Вы хотите утвердиться на почве реальности, рассматривать лишь как искусный прием евангелистов, чтобы подготовить читателя к чудесным событиям в Иерусалиме».

«Так ведь, — сказал верховный судья, — уже в первом из этих событий, а именно в заключительном очищении храма не слишком много чудесного. У Марка сказано: «Иисус, вошед в храм, начал выгонять продающих и покупающих в храме; и столы меновщиков и скамьи продающих голубей опрокинул; и не позволял, чтобы кто пронес через храм какую-либо вещь». Это было актом нескрываемого насилия и нарушением общественного порядка, потому что деятельность менял и торговцев во внешних частях храма разрешалась. Во время Пасхи эта деятельность была просто необходима, потому что верующие не могли издалека привозить животных для заклания и потому что иностранные паломники должны были менять свои деньги для совершения покупок на местные деньги. Поэтому трудно понять, почему Марк для обоснования насильственного действия заставляет Спасителя сказать: «Не написано ли: «Дом Мой домом молитвы наречется для всех народов? А вы сделали его вертепом разбойников». При этом Иисус осуществлял все эти действия не один, и даже не группа пришедших из Галилеи его учеников их совершала, так как она была слишком слаба, чтобы изгнать храмовую охрану, — а целой ревущей массе пришлось это делать. Но одно ясно: экзальтированность массы воспламенилась от личности Христа и его триумфального въезда; и вся буря в храме стала сопровождающим событием или, лучше сказать, частью восстания, вспыхнувшего в Иерусалиме, о чем свидетельствует уже приведенное место из Марка о Варавве. Таким образом, мы можем быть уверены, что большая часть денег, которые упали с опрокинутых столов менял, исчезла в карманах тех, кто штурмовал храм, если карманы вообще у них были; и не только в карманах сброда, но и в карманах их вожаков».

«Разве Вы, — сказал кардинал очень серьезно, — тем самым считаете, что Господь допустил или даже одобрил такие пакости? И думаете, что он был бунтовщиком такого рода, который использует низменные страсти людей в своих расчетах?»

«Упаси Бог! — сказал верховный судья, — однако, что касается самого акта насилия, то его одобрение Иисусом бесспорно, ведь он сам участвовал в этом штурме, как описано в Евангелиях, или этот штурм был осуществлен другими и Иисус лишь оказался вовлеченным в него. Во всяком случае, он его не осуждал, а от самого массового выступления, из которого возник этот акт насилия, не отрекался».

«Но как Вы объясните, что подъем, который Вы рассматриваете как национальный и патриотический, в одном из первых своих проявлений оказался направленным не против Рима, а против порядка, установленного в храме?»

«Это объясняется тем, что с национальным подъемом смешалась такая же сильная, а может быть, еще более сильная социально-революционная стихия; и это было особенностью всех иудейский подъемов. По свидетельству Иосифа Флавия, во время осады Иерусалима римлянами, когда зелоты возглавили оборону, эта особенность приводила к постоянным погромам и резне богатых. В древности была очень большая дистанция между бедными и богатыми. У других народов эта дистанция воспринималась как нечто данное, — но не у иудеев. Каждый иудей ощущал себя сыном Авраама, и поэтому равным каждому своему соплеменнику. Тем самым в общее сознание вошла идея равенства, и собственная бедность воспринималась как греховная несправедливость, даже как нарушение желаемого Богом порядка. Материалистический эгоизм, без которого, кроме святых, никто не может жить, связывается у людей со стремлением, что, впрочем, вполне целесообразно, поднять нравственные требования. В Иерусалиме было много пролетариев, которым всегда плохо жилось; и при эмоциональном менталитете иудеев можно легко себе представить, что всегда присутствующая ненависть бедных к богатым достигла высокой степени напряжения. В афере штурма храма эта чисто социально-революционная стихия и проявилась, так как торговцев и менял рассматривали как представителей богатства; и поскольку случай оказался благоприятным, то их тотчас разграбили».

«Разве Вы действительно считаете Господа материалистическим революционером такого рода?» — вскричал кардинал возмущенно.

«Великим делом Христа, непреходящим смыслом его учения было преображение отношения человека к Богу. Не угнетаемый, всегда мучимый нечистой совестью и ожидающий наказания за свои заблуждения раб перед ликом справедливого, но непоколебимо строгого Господа, а доверяющий сын, которого с отцом единит чувство любви и божественной детскости всего человечества. В такой картине мира все земные блага становились незначительными, даже теряли ценность. Ни в капиталистической, ни в коммунистической, ни вообще в какой-либо общественно-экономической системе нет места мировоззрению, которое решительно не признает материальные ценности. Однако нельзя не заметить, что в Евангелиях имеются некоторые высказывания Иисуса, которые могли дать повод для следующего мнения: богатство само по себе грех, а именно — ограбление бедных. Если же продумать весь этот текст, то можно прийти к выводу, что угодное Богу поведение заключается в следующем: богатый должен отказаться от своего состояния в пользу обездоленных на этой земле, или, другими словами, неравное распределение всей собственности является несправедливым и порочным, и это совершается людьми, извлекающими выгоду, паразитами; и как всякая несправедливость, то и эта несправедливость должна быть искоренена в грядущем царстве Христа, но не в смысле простого нивелирования, а как раз в смысле вознаграждения тех, кто обездолен в этом мире, и расплаты с теми, кто в этом мире облагодетельствован. Ясную линию в Евангелиях найти не удается, соответствующие высказывания варьируют между мягким изображением богатства как простого препятствия на пути к достижению благодати, и строгим клеймением богатства как греха. Во всяком случае, здесь уже видится зародыш мировоззрения иудейских раннехристианских сект эбионитов и, может быть, тем самым устанавливается давно искомая связь с позднеримской иудейской сектой ессеев, той иудейской сектой, к которой был несомненно близок Иоанн Креститель, и даже, предположительно, к ней принадлежал. Самой характерной для понимания того, о чем идет речь, является особенная ситуация с владельцем дома, который дружит с несправедливым Мамоной, в то время как его управитель за спиной своего господина снижает долги беднякам, подделывая долговые обязательства. Но так как управитель проводил эти денежные дела особенно изощренно, можно понять похвалу обманным действиям управителя, только предположив, что богатство его господина порочно само по себе и что поэтому, в противоположность господину, управителю все позволяется, даже ставится ему в заслугу. Но вся эта ситуация так запутана и так полна противоречий, что ее можно рассматривать как недоразумение летописца.

Во всяком случае, народ Иерусалима никогда не слышал учения Христа из его собственных уст, и о более глубоком смысле этого учения народ не знал ничего. Лишь два представления могли быть связаны с личностью этого Спасителя и могли стать поводом к выплескиванию накопившихся страстей: его появление как мессии в условиях войны, то есть как того, кто уничтожит чужестранных угнетателей, — с одной стороны, и с другой стороны, как того, кто искоренит несправедливость и установит в стране справедливость. Во все времена бедные слои населения под справедливостью понимали в основном следующее: устранение богатства богатых и его распределение среди бедных, желательно при одновременном ограничении права на ограбление, так как в рамках ограбления можно было опять же достигнуть известного неравенства при распределении, — и не в собственную пользу. Поэтому следует предположить, что высказывания Христа по этому поводу влияли на сознание масс и истолковывались этими массами, как им хотелось».

«Если мы хотим остаться при Вашей концепции, — сказал кардинал, — нам придется национальный мотив выдвинуть на первое место; и действительно, судебная процедура уже до того, как в нее вмешался Пилат, была совсем урезана. Только как вы тогда объясните, что обвинение исходило от Синедриона? Эта власть, во главе которой стоял первосвященник, осуществляла, так же как Пилат в пользу Рима, наместничество в пользу Яхве, настоящего властителя. Эта власть была настоящей представительницей иудейского народа, и ее господство было очень чувствительно ограничено римским прокуратором. Поэтому нельзя принять априори, что эти круги при явном национальном подъеме стояли на стороне римлян и своим угнетателям оказывали политические услуги. Скорее, следует искать причину их враждебного поведения по отношению к Господу на религиозной основе и предположить, что они в персоне Господа старались увидеть опасного сектанта, и во всяком случае и прежде всего для них самих, сделать его безвредным. При этом у римского прокуратора дело не дошло до смертного приговора; и поэтому они пришли к жалкой, но тактически правильной мысли очернить Господа, как якобы совершившего государственную измену перед Римом».

«Существовало множество иудейских сект, — сказал верховный судья, — и со временем сектантство принимало в рамках иудейства все большие размеры, так что о них, сектантах, можно сказать то же самое, что про наших собственных галицийских иудеев: даже если в доме жил один-единственный иудей, в доме было по крайней мере два или три различных направления иудейской веры. Получалось приблизительно так, как сейчас обстоит дело с холдинговыми компаниями в княжестве Лихтенштейн, где уже давно холдинговых компаний больше, чем жителей. Но так или иначе: неизвестно, чтобы в то время Синедрион применял против сект драконовские меры, не говоря уже о том, чтобы против одной из них прибегали к помощи римлян, и чтобы Рим также выступал бы против какой-либо религии, которую исповедовали его граждане…»

«Только против Христа, — сказал кардинал, — выступил Синедрион, и только против христиан выступил Рим».

«Конечно, — ответил верховный судья, — но какие были для этого причины? Секты, несмотря на все их особенности, всегда находились в рамках закона Моисея, и то же самое делали последователи Иисуса. Христианство и протестантизм, так сказать, тоже противостояли друг другу, и именно потому, что они произошли из иудейства и католицизма, которые противились собственному реформаторству, в конце концов произошел разрыв. Первоначально Лютер и Христос были всего лишь реформаторами и не были основателями религий. В Евангелиях говорится, что Христос время от времени противился рабскому следованию формалистическим указаниям. Но ни в коем случае этими незначительными отклонениями от иудейской ортодоксии нельзя объяснить такие экстремальные нападки на Спасителя. Иисус никогда не прерывал связи с Ветхим Заветом, даже сам Павел не заходил так далеко, чтобы разорвать эту связь. Первым попытался это сделать Маркион, но с ним вели серьезную войну, исход которой долгое время не был ясен».

«Тогда, — сказал кардинал, — я настаиваю на том, чтобы Вы объяснили, почему первосвященник захотел осудить национального героя любой ценой».

«Потому что тогда политическая и экономическая мощь в Иудее находилась у высших слоев общества, — сказал верховный судья, — и во главе общества стояла явная аристократия, а именно те семьи, которые имели власть назначать первосвященников, — то есть саддукеи. Однако и среди них теплилось опасное недовольство низкого народа, жившего в нищете. Не то чтобы у простонародья не хватало духовных вождей, их поставлял слой низшего, материально плохо обеспеченного священства во главе с фарисеями; и поэтому в воздухе всегда носилась угроза социального переворота. Каждое правительство должно выступать за поддержание существующего порядка, и здесь с этой само собой разумеющейся обязанностью соединялся жизненный интерес слоя, из которого только и образовывалось это правительство, почему опять же получалась связь, смычка с римским наместником, хотя именно его в этих кругах больше всего ненавидели».

«Итак, вы хотите официальное политическое руководство в Иерусалиме представить как благосклонное к Риму?»

«Ни в коем случае. В этих слоях могли также быть сторонники Рима, но большинство было безусловно национально настроено. Однако издавна люди скорее готовы к тому, чтобы рисковать своей жизнью, а не своей собственностью, и поэтому безответственный фанатизм охватывает бедняков гораздо легче, чем богатых. Поэтому официальный Иерусалим оценивал сложившуюся ситуацию определенно более трезво, по сравнению со страстно возбужденными бунтовщиками из черни. Люди были очень осторожны и не примыкали к восстанию, или еще не примыкали, совсем наоборот, относились к нему очень сдержанно и думали прежде всего о том, чтобы не показаться сочувствующими ему; и когда, наконец, мятеж произошел, люди очень старались подчеркнуть свою явную лояльность перед прокуратором. Когда был утрачен национальный аспект событий, концентрированные усилия этих кругов вовсе открыто устремились к тому, чтобы отделаться от Христа, в котором они видели опасность своему привилегированному положению или, по крайней мере, социальному порядку, который они считали правильным.

Сразу запланировали схватить Христа, и несколько позднее это действительно осуществили. Христа схватили без какого-либо серьезного сопротивления. Объяснять, что это могло произойти лишь только из-за присутствия предателя в ближайшем окружении Христа, совершенно нет оснований. Если бы не произошло принципиального изменения ситуации, то было бы непонятно, почему исчез страх перед возбужденностью народа, которая вдруг потеряла свое парализующее действие; даже непонятно, почему Спасителю, окруженному самыми верными учениками, пришлось спасаться в одиночестве на Масличной горе, в то время как возникшее вокруг его личности движение шло полным ходом. Его место было бы как раз среди своих сторонников, если не в главной ставке всего движения.

Все это можно объяснить только тем, что восстание произошло во временной промежуток между въездом Христа в Иерусалим и началом его укрывательства на Масличной горе, и тем, что Варавва был схвачен прежде всех. Вспышка восстания была первой искрой, и с восстанием так легко покончили, что оно даже не оставило следа в документах того времени. Самые деятельные руководители были мертвы или пойманы вместе с Вараввой, и фанатизм массы захлебнулся сам в себе. Осталась лишь горечь и ненависть против того, в ком видели посланного Богом Спасителя, и которого теперь считали обманщиком и провокатором, приведшим к беде.

Все сразу становится понятным. Ясно, почему теперь Синедрион выступил, не боясь, против Иисуса, так как не было риска столкновения с возбужденным народом; понятно также, почему ученики еще имели при себе «два меча», почему Симон Петр ударил, почему Господь остановил его, так как уже стало бессмысленно защищаться, и понятно почему Иисус и его приближенные не решились ночевать в городе, а спрятались в кустарниковом лесу на склоне Масличной горы, возможно еще надеясь оттуда пробиться снова на родину».

«В лучшем случае это может быть анализом хода исторических событий, — сказал кардинал. — Однако все это еще не является ни малейшим доказательством колебаний в поведении Господа».

«Штурм храма, — сказал президент, — словно эрратический валун посредине земной жизни Спасителя. Это было актом насилия, а насилие было самой крайней противоположностью всему, что мы о нем знаем. Ведь что бы он ни обнаруживал в святом гневе и воинственной страстности, это всегда было направлено только против злостного искажения заповедей Бога, против лицемерия и жестокосердия. То, что мы о нем знаем, это не что иное, как мягкость, доброжелательность, нежность. «Он ходил по стране, рассыпая благие дела». Он хотел обратить в веру и сделать людей душевными, и исправление людей было миссией, которую он поручил своим ученикам. Ничто ему так не претило, как подавление силой, никогда он не вступал в спор со светскими властителями, не видно никаких следов насильственного сопротивления существующему порядку. Все нацелено у него в мир иной; то, что происходило на земле, для него ничего не значило, его царство было не от мира сего.

Затем последовали события в Иерусалиме. Уже въезд в город был чем-то совсем иным, нежели скромные поездки проповедника по Галилее, и он показывает себя в качестве манифестанта, смелого оглашателя программы; а затем последовало выполнение первого пункта программы — штурм храма, акт насильственного действия, открытое выступление против высших властей, очевидное вмешательство в установленный ими порядок. Что же тогда случилось? Какие изменения произошли тогда и подготовили почву для тех действий, которые совершенно разрушили привычную картину? Я нахожу только одно объяснение, которое, однако, кажется, полностью проясняет то, что осталось непонятным».

Кардинал повернулся к собеседнику.

«Ну?» — спросил он почти невежливо.

«То, что Спаситель осознавал свою мессианскую миссию, — сказал верховный судья, — это мы знаем из Евангелий. Мы можем даже узнать, как это осознание постепенно развивалось. Внимательный читатель может проследить, как в Иисусе первоначальное осознание своего призвания быть проповедником постепенно переходило в убежденность в своем мессианском назначении. Это осознание у него формировалось сначала постепенно, с некоторыми сомнениями и отступлениями, и было время, когда он просил своих апостолов никому об этом не говорить, и демона, который впервые обратился к нему как к сыну Бога, он заставил замолчать. Позднее его уверенность в себе все более крепла, и ко времени его вступления в Иерусалим уже сменилась на весомую убежденность, — и она никого больше не только не пугала, а была всеми чаема.

Но мессия, каким он стал, был совсем другим, чем тот, кого он имел перед глазами и по образцу которого он считал нужным себя развивать. Для того мессии время триумфа мощи и великолепия отодвигалось на гораздо поздний период, в вечность после заката этого мира. Однако до той поры он не должен был проявлять никакой внешней силы и не вникать в ход земных событий, и его задачей на земле была лишь подготовка всех людей к великому изменению, которое будет заключаться в освобождении от всех вещей этого мира и в примирении с Богом.

Однако теперь, в Иерусалиме, вдруг одним махом все изменилось, так как там Господь вышел из своей роли духовного носителя благодати и нетерпеливо вмешался в события этого мира. Что там произошло? Что явилось причиной этого нетерпения? Что заставило Спасителя уже теперь выступить в качестве мессии, а не когда-нибудь «в небесных облаках»? Что концентрирует его высказывания о том, что конец света близок, очень близок? Может быть, конец света уже наступил?

Можно быть уверенным, что эта перемена в тот момент не была осознана Иисусом во всем ее всеопрокидывающем значении, каким бы ни был страшный ужас, с которым он эту перемену осознал позднее. Это было таинственное quiproquo — недоразумение, каковое при определенных условиях может возникать за порогом каждого сознания. Спиритический фундамент, на котором у Иисуса выстроилось мессианское сознание, пропал, осталось только сознание, которое вырванными корнями пыталось нащупать новую почву, земную, и всеми силами прикреплялось не к потерянной потусторонней, а к здешней, традиционной, всемирно-всесильной мессианской идее.

Тогда божественное ушло от Иисуса, и поэтому понятно, почему он так отчаянно кричал на кресте: «Боже Мой, Боже Мой, для чего ты меня оставил?» В этом отчаянье заключалась вся полнота его человечности. Так как если бы в свой последний момент он не был таким несказанно отчаявшимся, какими и мы сами когда-нибудь тоже будем, умирая, он напрасно бы взял на себя миссию быть человеком, и его смерть не могла бы принести нам в нашей собственной смерти никакого утешения.

Но все это может быть спекуляцией. Во всяком случае, с исторической точки зрения, начиная от въезда в Иерусалим, события указывают на цель, которая отличается от цели, которая была у Спасителя до происшедшей в нем перемены, так же резко, как и его поведение в последний великолепный момент перед осуждением. Четкое направление, которое с несравненной прочностью указывало только на высшее счастье в вере и в уповании на Бога, было там явлено как образец, и теперь снова проявилось — монументально-героически и окруженное божественным светом. Между этими вехами находится весьма короткое время темного пути, который хотел ввести Спасителя в искушение. Как Спаситель на этом пути развернулся и снова пришел к себе, об этом в самой потрясающей сцене, которая когда-либо была написана, несколькими словами рассказывается в Евангелиях. Это сцена на Масличной горе: «Abba, Pater, omnia tibi possibbilia sunt, transfer calicem hune a me; sed non quod ego uolo, sed quod tu» — «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты».

Волнения в городе закончились, их предводителей схватили, шум возмущения миновал, вера в появление мессии тоже миновала, восторг сменился подавленностью; и прежде всего сам Господь и его ученики поняли, что их непримиримые враги по-прежнему у власти и в любой момент они могли появиться. Это были часы крайнего страха. Но для Спасителя это были часы еще большего страха. Из Евангелий известно, что Христу пришлось пережить кризис неописуемого ужаса. Он отчаянно старался сохранить самообладание. Он снова и снова уходил от учеников и искал уединения, чтобы прийти в равновесие с самим собой и Богом. Ему было страшно, ужасная душевная борьба терзала его; тело покрылось потом страха, который, как сказано в Евангелиях, как капли крови, падал на землю.

Было бы не только кощунственно, но полным абсурдом, если пытаться объяснить этот пароксизм страха обычным страхом смерти. Возвышенность образа Господа исключает это предположение, и благородное достоинство, которое он показал затем в своей муке, полностью опровергло бы это допущение. Но было, хотя и всего лишь в течение нескольких часов, это безграничное отчаянье — и оно, это отчаянье, охватило Иисуса явно значительно сильнее, чем его учеников, внешне едва ли в меньшей степени находившихся под угрозой. Но по ученикам ничего не было заметно о трагедии в высшем смысле этого слова. Они просто чувствовали страх, и даже Петр, который пытался сопротивляться, а потом скрылся, дрожал только за свою жизнь.

Гнетущий страх смерти не сокрушил величайшую душу из всех, которые мы знаем; лишь одно могло угрожать душе Господа уничтожением: чувство вины, дыхание страшного, выше всех представлений, осознания того, что она, душа, предала свое божественное предназначение. Тогда Бог отвел свою руку от Иисуса. Он, Иисус, подвергся искушению, спутав роль духовного мессии с ролью земного мессии; и рассказ об искушении дьявола, который повел его на гору, чтобы показать ему великолепие этого мира, этот рассказ, который в остальных прагматичных Евангелиях выглядит как чужеродное тело и почти как случайная арабская сказка, этот рассказ стал действительностью, — только в этот раз Господь не прогнал искусителя со словами «изыди от меня, сатана», а последовал за ним. Таким образом он предал свое назначение, и это было именно то, что в раскаянии, позоре и горчайшем отчаянье бросило его на землю.

Но он преодолел свою муку и снова выпрямился. Это было возможно только потому, что в конце его снова посетило чувство прощения со стороны Бога, что он искупил свою вину и что на него снова снизошла Божья милость. Согласно Евангелиям, к нему тогда явился ангел, который его утешал. Если же мы попробуем эту грандиозную перипетию постичь человеческим разумом, то и в этом случае получится яркое объяснение. Так как момент, когда Спаситель снова доказал свое самообладание и свою возвышенную уверенность, — это был тот момент, когда началась его земная трагедия: появление стражников. Он предстал перед ними с достоинством, которое его с этих пор больше не оставляло, и добровольно сдался им. Он не предпринял никакой попытки защититься, что, может быть, и было возможно, потому что у его учеников имелось оружие, и по его приказу, они преодолели бы свою трусость. Итак, почему он так поступил? Это означает: почему он, собственно, вообще ничего не сделал? Признания, что он полностью вернулся к своему старому представлению о своей кротости и бессилию, было бы достаточно для объяснения. Но я вижу в этом еще кое-что. А именно: я считаю, что тогда, когда бури этого мира захватили его, его могла воодушевлять мысль, что потом он может покаяться в своем грехе перед святым духом. Он, конечно, не мог думать, что тем самым он сможет купить прощение Бога и возвращение его милости, так как и то и другое он с растущей уверенностью и без того надеялся получить от любви Бога. Но он пылко стремился к тому, чтобы взять на себя все, что было в его силах, и тем самым доказать, что он достоин прощения. Таким образом, он истово вторгался в область, где его ожидали муки и смерть. Тем самым восхождение на крест приобретало также и другой смысл, кроме как одним Богом определенной жертвы безвинного для расплаты за чужую вину. Это можно лишь принять как мистерию, но нельзя понять — но совершенно понятно то, что страдания Христовы с того момента следует воспринимать как искупление за нечто, за то, что Иисусу пришлось совершить самому, за что он сам должен был отвечать. Он прошел этот горчайший путь с ни с чем не сравнимой самоотверженностью, и осознание вновь обретенной Божьей милости после его собственной вины и вины всех других людей могло ему помочь пережить даже все самые ужасные последние часы его страданий. И если мне на миг будет позволено в свете такого рассмотрения считать святое событие драмой, то в ней со всей четкостью можно узнать аристотелиевские постулаты трагической вины и очищения от этой вины. Так мировая история написала триумфальный заключительный хор».

С этими словами верховный судья остановился и внимательно посмотрел на своего собеседника, но ответа, которого он ждал, по крайней мере сразу, не последовало. Кардинал молча смотрел через открытую дверь павильона. Приближающийся вечер разливал мягкий свет по саду. Медленно спадала жараиюньского дня. На высокой липе перед садовым домиком защелкал черный дрозд.

Лишь через некоторое время кардинал сказал:

«Я должен принять во внимание Вашу апелляцию, милый друг! Вы, конечно, видите, как опускается летний вечер, как он нас теперь окутывает, полностью лишая меня способности к резким высказываниям и отшлифованным формулировкам. Здесь все вокруг чудо, которое меня каждый день делает глубоко счастливым, и я не могу и не хочу уходить от него. Я никогда не нахожусь так близко к Богу, как в те моменты, когда я чувствую себя не архиепископом его церкви, а всего лишь тварью, ничтожной частью его творения, чью величественную гармонию я чувствую во всем моем существе, и такое благоговение нисходит на меня в такие вечера, которого я не могу достигнуть всеми моими страстными усилиями при выполнении функций моей службы. Так как это путь к Богу, который мне доступен, — ведь я, вопреки всем моим теологическим штудиям, создан скорее апостолом святого Франциска, чем учеником святого Августина.

Но Вы же не думаете, что из-за этого Ваши рассуждения не произвели на меня никакого впечатления. Правда, они меня не убедили, но они меня заинтересовали. Во всяком случае, Вы, конечно, поймете, что я теперь более не в состоянии рассуждать с Вами диалектически. Я знаю, я должен это сделать хотя бы из священнического чувства долга, — но в этот час я этого сделать не могу. Я хочу возразить Вам лишь парой слов, и они продиктованы не теологическими размышлениями и не заботой о душе, а исходят из знаний и опыта моей долгой жизни.

Вы мне подробно рассказали о жизни Христа и о его смерти. Все это я, конечно, знал, но мне это не представлялось таким ясным, и так живо эти события передо мной не представали, как в Вашем изложении. Но Вы, милый друг, занимались только его жизнью, его смертью, а не тем, кем он после своей смерти, — и благодаря именно этой своей смерти — стал. Историческое существование Иисуса, если это существование вообще можно доказать, для настоящих христиан имеет малое значение. Возможно, что он сын Иосифа, также возможно, что он сын совершенно другого человека. Для нас, христиан, он в любом случае был сыном Бога, хотя, возможно, что его рождение было обставлено совсем не таким чудесным образом, как утверждается в Евангелиях. Не исключено даже, что он был сыном какого-нибудь совершенно забытого имярека. Возможно, что над ним действительно не склонялись пастухи, цари, ангелы и все небеса. Нельзя даже исключить, что он все то, что он должен был сказать, сказал отнюдь не сам, и что он только повторил то, что другие уже давно и до него сказали… но, милый друг, едва ли об этом речь или вообще не об этом, а также не о том, кем был живой, заблуждающийся, наконец определенно сомневающийся в себе, отчаявшийся Иисус. Речь только о том, что его схватили в Гефсиманском саду, допрашивали, осудили, распяли и что на третий день он снова воскрес.

Так как живой Иисус, милый друг, занимает нас мало. Он, возможно, действительно не очень отличался от любого из живущих, у него были те же добродетели и те же слабости — иначе зачем бы ему, бывшему совершенно другим, становиться человеком, если бы он во всем и в каждом не стал бы действительно человеком!

Это была его жизнь, и его жизнь была лишь прелюдией к его смерти, а его смерть была лишь предпосылкой его воскрешения, и не живущий, даже не умирающий, а только воскресший есть тот, в кого христиане воистину верят. Безупречный и без каких-либо слабостей, каким его похоронили, он воскрес на склоне холма Голгофы, где была его могила, которую ему приготовил Иосиф из Аримафеи, — воскрес, очищенный, словно страшным пламенем в центре звезды, даже всех звезд, из которых состоят Млечные пути, и обожженный смертью; и этот воскресший не имеет ничего общего с сыном плотника из Назарета, которого крестил Иоанн, с проповедником и волшебником из Евангелий, — он теперь имеет дело лишь с апокалипсическим чудом своего собственного воскрешения. Как он жил и чему он учил, может быть несовершенным, — к воскресшему это не имеет никакого отношения. Страшно сверкающий, как блеск восходящего солнца, даже ослепляющий, как все солнца, которые когда-либо восходили, с крестом в руках, вырывается вновь воскресший, обожествленный Спаситель из ночи могилы, и в него, милый друг, не в живого, заблуждающегося, сомневающегося Сына человеческого, а в воскресшего, никогда не заблуждающегося, триумфально ступающего Сына Божьего должны мы верить. Если же для Вас христианство является слишком христианским, милый друг, — добавил он словно с оттенком юмора, — если Вы хотите верить только в язычество, потому что это Вам кажется исторически более надежным, то Вы верьте, по крайней мере, в языческого весеннего бога, — когда наш Господь, на Пасху, снова из морщинок, в которые он посеян, из всех корешков и мицелиев вновь восстает — Вы верьте, по крайней мере в воскрешение этой жизни…».

На это признание самой истинной, незыблемой, непобедимой веры судья ничего не мог возразить. Оба господина еще некоторое время молча сидели один против другого. Затем судья поднялся, чтобы распорядиться; и кардинал, намереваясь сопровождать его, немедленно тоже встал.

Они вышли в сад, из которого день уже удалился. Галька на дорожках уже утратила свое желтое мерцание, она была теперь серебряно-белой. Но розы все еще светились из шпалер. Мягкая влажность исходила от травы и обрезанного садовниками кустарника; в лесу, который примыкал по склону горы к саду, кричала уже немного сонная кукушка; и дискант зяблика лишь иногда примешивался к ведущему альту черных дроздов, которые пели слаженным хором.

Не говоря ни слова, оба господина шли рядом сквозь вечер; и когда они подошли к стене сада, верховный судья сказал: «Я благодарю Вас за очаровательное гостеприимство, которое Вы, Ваше Высокопреосвященство, мне сегодня опять оказали и особенно благодарю Вас за то терпение, с которым Вы выслушали мои длинные тирады, и более всего за благосклонность, с которой Вы выслушали кое-что из того, чего я не должен был бы высказывать, и тем более перед Вами. Простите меня, что я позволил себе быть слишком эмоциональным. Конечно, я знаю: как юрист я не обладаю чрезмерным тактом…»

«Этого не надо мне говорить, — возразил, улыбаясь, кардинал. — Вы всего лишь заявили о себе как лучший ученик Августина, а не святого Франца. Каждый из нас должен идти своим путем, и Ваш путь ведет через каменистую тропу сомнения. Но с помощью Бога, он и Вас приведет к цели».

Тут он подал руку гостю, который поклонился и поцеловал у него кольцо, руку; и почти в смущении от благоговения, которое внушал этот вольный дух церкви, он открыл в стене маленькую калитку, которая вела в аллею, где его ожидала автомашина.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Пилат в канонических свидетельствах

Чтобы предложить безукоризненный текст большинства мест произведения, в котором упомянут Пилат, ниже мы приводим отдельные части Страстей Господних в троекратном изложении синоптиков. Иоанна, который писал в 120 году нашего летоисчисления, можно опустить.

MATTHEUS, XXVII

MARKUS, XV

LUKAS, XXIII

От Матфея, XXVII
Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти; и связавши Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю.

Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты Царь Иудейский? Иисус сказал ему: ты говоришь. И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не отвечал. Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился. На праздник же Пасхи правитель имел обычай отпускать народу одного узника, которого хотели. Был тогда у них известный узник, называемый Варавва. Итак, когда собрались они, сказал им Пилат: кого хотите, чтоб я отпустил вам: Варавву или Иисуса, называемого Христом? Ибо знал, что предали Его из зависти. Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику Тому, потому что я ныне во сне много пострадала за Него. Но первосвященники и старейшины возбудили народ просить Варавву, а Иисуса погубить. Тогда правитель спросил их: кого из двух хотите, чтоб я отпустил вам? Они сказали: Варавву. Пилат говорит им: что же я сделаю Иисусу, называемому Христом? Говорят ему все: да будет распят! Правитель сказал: какое же зло сделал Он? Но они еще сильнее кричали: да будет распят! Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника Сего; смотрите вы. И отвечая весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших. Тогда отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие.

Тогда воины правителя, взявши Иисуса в преторию, собрали на Него весь полк и, раздевши Его, надели на Него багряницу; и, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь перед ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский! И плевали на Него и, взявши трость, били Его по голове. И когда насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу и одели Его в одежды Его, и повели Его на распятие.

Выходя, они встретили одного Киринеянина, по имени Симона; сего заставили нести крест Его. И пришедши на место, называемое Голгофа, что значит «лобное место», дали Ему пить уксуса, смешанного с желчью; и, отведав, не хотел пить. Распявшие же Его делили одежды Его, бросая жребий; и, сидя, стерегли Его там. И поставили над головой Его надпись, означающую вину Его: Сей есть Иисус, Царь Иудейский. Тогда распяты с Ним два разбойника: один по правую сторону, а другой по левую. Проходящие же злословили Его, кивая головами своими и говоря: Разрушающий храм, а в три дня Созидающий! Спаси Себя Самого; если Ты Сын Божий, сойди с креста. Подобно и первосвященники с книжниками и старейшинами и фарисеями, насмехаясь, говорили: других спасал, а Себя Самого не может спасти! если Он Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в Него; Уповал на Бога: пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему. Ибо Он сказал: Я Божий Сын. Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его.

От шестого же часа тьма была по всей земле до часа девятого. А около девятого часа возопил Иисус громким голосом: Или, Или! лама савах-фани? то есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? Некоторые из стоявших там, слыша это, говорили: Илию зовет Он. И тотчас побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить. А другие говорили: постой; посмотрим, придет ли Илия спасти Его. Иисус же, опять возопив громким голосом, испустил дух. И вот завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись; и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли, и, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во святый град и явились многим. Сотник же и те, которые с ним стерегли Иисуса, видя землетрясение и все бывшее, устрашились весьма и говорили: воистину Он был Сын Божий. Там были также и смотрели издали многие женщины, которые следовали за Иисусом из Галилеи, служа Ему; между ними были Мария Магдалина, мать Иакова и Иосии, и мать сыновей Заведеевых.

Когда же настал вечер, пришел богатый человек из Аримафеи, именем Иосиф, который также учился у Иисуса; Он, пришед к Пилату, просил Тела Иисусова. Тогда Пилат приказал отдать Тело. И взяв Тело, Иосиф обвил его чистою плащаницею и положил его в новом своем гробе, который высек он в скале; и, привалив большой камень к двери гроба, удалился. И была же там Мария Магдалина и другая Мария, которые сидели против гроба.

На другой день, который следует за пятницею, собрались первосвященники и фарисеи к Пилату и говорили: господин! мы вспомнили, что обманщик тот, еще будучи в живых, сказал: «после трех дней воскресну»; итак прикажи охранять гроб до третьего дня, чтоб ученики Его, пришедши ночью, не украли Его и не сказали народу: «воскрес из мертвых»; и будет последний обман хуже первого. Пилат сказал им: имеете стражу; пойдите, охраняйте, как знаете. И пошли и поставили у гроба стражу, и приложили к камню печать.


От Марка, XV
Немедленно поутру первосвященники со старейшинами и книжниками и весь Синедрион составили совещание и, связавши Иисуса, отвели и предали Пилату. И Пилат спросил Его: Ты Царь Иудейский? Он же сказал ему в ответ: ты говоришь. И первосвященники обвиняли Его во многом. Пилат же опять спросил Его: Ты ничего не отвечаешь? видишь, как много против Тебя обвинений. Но Иисус и на это ничего не отвечал, так что Пилат дивился. На всякий же праздник отпускал он им одного узника, о котором просили. Тогда был в узах некто, по имени Варавва, со своими сообщниками, которые во время мятежа сделали убийство. И народ начал кричать и просить Пилата о том, что он всегда делал для них. Он сказал им в ответ: хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского? Ибо знал, что первосвященники предали Его из зависти. Но первосвященники возбудили народ просить, чтобы отпустил им лучше Варавву. Пилат, отвечая, опять сказал им: что же хотите, чтобы я сделал с Тем, Которого вы называете Царем Иудейским? Они опять закричали: распни Его! Пилат сказал им: какое же зло сделал Он? Но они еще сильнее закричали: распни Его!

Тогда Пилат, желая сделать угодное народу, отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие. А воины отвели Его внутрь двора, то есть в преторию, и собрали весь полк; и одели Его в багряницу, и, сплетши терновый венец, возложили на Него; и начали приветствовать Его: радуйся, Царь Иудейский! И били Его по голове тростью, и плевали на Него и, становясь на колени, кланялись Ему. Когда же насмеялись над Ним, сняли с него багряницу, одели Его в собственные одежды Его и повели Его, чтобы распять Его.

И заставили проходящего некоего Киринеянина Симона, отца Александрова и Руфова, идущего с поля, нести крест Его. И привели Его на место Голгофу, что значит «лобное место». И давали Ему пить вино со смирною; но Он не принял. Распявшие Его делили одежды Его, бросая жребий, кому что взять. Был час третий, и распяли Его. И была надпись вины Его: Царь Иудейский. С ним распяли двух разбойников, одного по правую, а другого по левую сторону Его. И сбылось слово Писания: «и к злодеям причтен». Проходящие злословили Его, кивая головами своими и говоря: э! разрушающий и в три дня созидающий! Спаси Себя Самого и сойди с креста. Подобно и первосвященники с книжниками насмехались, говорили друг другу: других спасал, а Себя не может спасти! Христос, Царь Израилев, пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его.

В шестом же часу настала тьма по всей земле, и продолжалась до часа девятого. В девятом часу возопил Иисус громким голосом: «Элои, Элои! ламма савахфани?», что значит: «Боже Мой. Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?». Некоторые из стоявших тут услышавши говорили: вот, Илию зовет. А один побежал, наполнил губку уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить, говоря: постойте, посмотрим, придет ли Илия снять Его. Иисус же, возгласив громко, испустил дух. И завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу. Сотник, стоящий напротив Него, увидев, что Он, так возгласив, испустил дух, сказал: истинно Человек Сей был Сын Божий. Были тут и женщины, которые смотрели издали; между ними была и Мария Магдалина, и Мария, мать Иакова меньшого и Иосия, и Соломин, которые и тогда, как Он был в Галилее, следовали за ним и служили Ему, и другие многие, вместе с ним пришедшие в Иерусалим.

И как уже настал вечер, потому что была пятница, то есть день перед субботою, пришел Иосиф из Аримафеи, знаменитый член совета, который и сам ожидал Царствия Божия, осмелился войти к Пилату и просил Тела Иисусова. Пилат удивился, что Он уже умер; и призвав сотника спросил его: давно ли умер? И узнав от сотника, отдал Тело Иосифу. Он, купив плащаницу и сняв Его, обвил плащаницею и положил Его во гробе, который был высечен в скале; и привалил камень к двери гроба. Мария же Магдалина и Мария Иоиева смотрели, где Его полагали.


От Луки, XXIII
И поднялось все множество их, и повели Его к Пилату. И начали обвинять Его, говоря: мы нашли, что Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, называя Себя Христом Царем. Пилат спросил Его: Ты Царь Иудейский? Он сказал ему в ответ: ты говоришь. Пилат сказал первосвященникам и народу: я не нахожу никакой вины в Этом Человеке. Но они настаивали, говоря, что Он возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от Галилеи до сего места. Пилат, услышав о Галилее, спросил: разве Он Галилеянин? И узнав, что Он из области Иродовой, послал Его к Ироду, который в эти дни был также в Иерусалиме.

Ирод, увидев Иисуса, очень обрадовался, ибо давно желал видеть Его, потому что много слышал о Нем и надеялся увидеть от Него какое-нибудь чудо, и предлагал Ему многие вопросы; но Он ничего не отвечал ему. Первосвященники же и книжники стояли и усильно обвиняли Его. Но Ирод со своими воинами, уничижив Его и насмеявшись над Ним, одел Его в светлую одежду и отослал обратно к Пилату. И сделались в тот день Пилат и Ирод друзьями между собою, ибо прежде были во вражде друг с другом.

Пилат же, созвав первосвященников и начальников и народ, сказал им: вы привели ко мне Человека сего как развращающего народ; и вот я при вас исследовал и не нашел Человека Сего виноватым ни в чем том, в чем вы обвиняете Его; и Ирод также: ибо я посылал Его к нему, и ничего не найдено в Нем достойного смерти; итак, наказав Его, отпущу. А ему и нужно было для праздника отпустить им одного узника. Но весь народ стал кричать: смерть Ему! а отпусти нам Варавву. Варавва был посажен в темницу за произведенное в городе возмущение и убийство. Пилат снова возвысил голос, желая отпустить Иисуса. Но они кричали: распни, распни Его! Он в третий раз сказал им: какое же зло сделал Он? Я ничего достойного смерти не нашел в Нем; итак, наказав Его, отпущу. Но они продолжали с великим криком требовать, чтобы Он был распят; и превозмог крик их и первосвященников. И Пилат решил быть по прошению их, и отпустил им посаженного за возмущение и убийство в темницу, которого они просили; а Иисуса предал в их волю.

И когда повели Его, то, захвативши некоего Симона Киринеянина, шедшего с поля, возложили на него крест, чтобы нес за Иисусом.

И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших; ибо приходят дни, в которые скажут: «блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!» И тогда начнут говорить горам: «падите на нас!» и холмам: «покройте нас!» Ибо, если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?

Вели с Ним на смерть и двух злодеев.

И когда пришли на место, называемое Лобное, там распяли Его и злодеев, одного по правую, а другого по левую сторону. Иисус же говорил: Отче! Прости им, ибо не знают, что делают. И делили одежды Его, бросая жребий. И стоял народ и смотрел. Насмехались же вместе с ними и начальники, говоря: других спасал, пусть спасет Себя Самого, если Он Христос, избранный Божий. Также и воины ругались над Ним, подходя и поднося Ему уксус и говоря: если Ты Царь Иудейский, спаси Себя Самого. И была над Ним надпись, написанная словами Греческими, Римскими и Еврейскими: Сей есть Царь Иудейский.

Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если Ты Христос, спаси Себя и нас. Другой же, напротив, унимал его и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли; а Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда придешь в Царствие Твое! И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю.

Было же около шестого часу дня, и сделалась тьма по всей земле до часа девятого: и померкло солнце, и завеса в храме раздралась посередине. Иисус, возгласив громким голосом, сказал: Отче! в руки Твои предаю дух Мой. И сие сказав, испустил дух. Сотник же, видев происходившее, прославил Бога и сказал: истинно Человек Этот был праведник. И весь народ, сшедшийся на сие зрелище, видя происходившее, возвращался, бия себя в грудь. Все же, знавшие Его, и женщины, следовавшие за Ним из Галилеи, стояли вдали и смотрели на это.

Тогда некто, именем Иосиф, член совета, человек добрый и правдивый, не участвовавший в совете и деле их, из Аримафеи, города Иудейского, ожидавший также Царствия Божия, пришел к Пилату и просил Тела Иисусова; И сняв Его, обвил плащаницею и положил Его в гробе, высеченном в скале, где еще никто не был положен. День тот был пятница, и наступала суббота. Последовали также и женщины, пришедшие с Иисусом из Галилеи, и смотрели гроб, и как полагалось Тело Его; возвратившись же, приготовили благовония и масти; и в субботу остались в покое по заповеди.

Из Пауля Кольца: Эсхатология иудейской общины во времена Нового Завета[8]

Из сочинений Иосифа Флавия мы видим, что период от первого века от Р.Х. до иудейско-римской войны был временем самого сильного брожения и что как раз при жизни Христа снова и снова возникали мессианские волнения. Как ни верили в мессию, как ни считали, что он почти стоит у дверей, все же «Древности» (ХYII, 45) доказывают: фарисеи пытались вовлечь евнуха Багоаса в тайный заговор против Ирода Великого, пообещав, что он, евнух, будет отцом и благодетелем тех, кто будет провозглашен ими, фарисеями, царем; и этот царь все возьмет под свою власть. Иосиф сообщает, что любимым чтением в его время был Даниил, и он сам очень хвалит книгу пророка Даниила. Согласно книге Иосифа об Иудейской войне (1, 304), Ирод вел тяжелую войну в Галилее против «разбойников», которые в Ваал-Гамоне, возле Генисаретского озера прятались в совершенно недоступных пещерах и отчаянно сопротивлялись поработителям; с полным основанием полагают, что этими «разбойниками» были религиозно настроенные местные племена, мессианские патриоты. Вскоре после смерти Ирода появился иудей, сын Хизкии; как и его отец, он был ярым противником римского господства; он овладел главным городом Галилеи — Циппорой и, как сообщается, стремился занять царский трон («Иудейская война», II, 56, далее «Древности», XVII, 271 и Деяния святых, 5, 37). С другой стороны, Иосиф рассказывает, что в связи с переписью населения этот галилейский иудей, вместе с фарисеем Садоком провоцировал иудеев к отделению; он объявил грехом и позором то, что они платят подати римлянам и кроме Бога признают смертных в качестве своих повелителей; теперь, заявлял он, представился случай обеспечить себе спокойствие, безопасность и, кроме того, — славу. С этими намерениями он учреждает секту, которая не имеет ничего общего с другими сектами («Иудейская война», II,118, см. 11,433 и «Древности» XVIII, 4). Эта секта, согласно «Древностям» XVII, 23, наряду с тремя существующими школами (фарисеев, саддукеев, ессеев) возникает как новая и намерена объединять людей, которые хотят стать свободными и только Бога считают своим царем, и не признают господства одних людей над другими. Следует понимать, что речь идет о зелотах, чья программа гласит: долой римскую власть, уничтожение господства человека над человеком, только один Бог есть царь, пусть господствует Его закон! От остальных зелоты отличаются тем, что не ждут спокойно, когда пробьет час и появится Бог, они хотят сами приблизить этот час, упрекают народ Иудеи за бездействие (XVI 11,5), потому что Бог только тогда будет готов помочь ему, если он сам начнет осуществлять свои решения. В Самарии, во времена Пилата народ подбивал один человек, «который ни во что не ставил ложь» (XVIII, 85). Между тем, «освободители» выступали под маской эсхатологических «проповедников». Под этой маской выступали и многие провокаторы и обманщики, которые под видом божественных посланий и побуждений, распространяли призывы к преобразованиям и восстаниям и подталкивали народ к безумию, так что многие бежали с ними в пустыню, чтобы там увидеть воочию чудесные знаки скорого освобождения. («Иудейская война», II, 259 и «Древности», XX, 167). То, что римские наместники были вынуждены выступать против нарушителей спокойствия, доказывает, что народ слушал этих проповедников и что их призыв был направлен непосредственно против римского господства. А то, что иудеев сильнее всего побуждало к войне, было, согласно Иосифу, («Иудейская война», VI, 312) двусмысленное указание оракула, найденное им в Писаниях, что именно в это время один из них получит мировое господство. В начале восстания появляется галилеянин по имени Менаим, сын раннее названного иудея и внук Хизкия; он въезжает в Иерусалим как царь, но его убивают («Иудейская война», II, 433; в конце Менаим появляется среди других пророков, и его имя становится одним из имен мессии). Во время самой осады Иерусалима иудеи всегда думали, что помощь вот-вот придет, и свирепые вожди военной партии засылали пророков в народ, чтобы держать его в опьянении своей веры и надежды («Иудейская война», VI, 286). И этот мессианский военный фанатизм в конце концов вверг Иерусалим и храм в пламя разрушения.

Из «иудейского лексикона», обоснованного д-ром Георгом Герлицем и д-ром Бруно Киршнером.[9]

А
МЕССИЯ. Вера в мессию имеет двойной смысл, относящийся как к изображению иудейского будущего, так и к прошлому состоянию человечества. Мессия (на ивр. «машиах») означает помазанник (отсюда греческое «Христос») и первоначально было обозначением Израильского царя; но так же называли священника высокого ранга. Исайя — превратный толкователь — называет Кира помазанником Божьим, и в псалме 105,15 указаны помазанники Божьи наряду с его проповедниками, как находящиеся под особой защитой Бога.

Там же появляется «мессия» как родовое обозначение поставленного Богом властителя народа, светского или священнического, или, как в случае с Киром, того, кто должен, как инструмент Бога, спасти народ, и кроме того, как обозначение языческого царя. Кроме этих представлений о мессии, было и другое, которое со времен древних пророков стало обозначением глубокой религиозной надежды. По этому представлению, мессия является образом идеального царя из рода Давида (Машиах бен-Давид). Романтический взгляд в прошлое, на величайшего национального вождя, который объединил Израиль, поднял его до величайшего могущества, совершал победоносные походы, мягко и справедливо управлял своим народом, — этот взгляд объединился со страстной верой в то, что такое время национального величия когда-либо снова придет на смену всем тяготам вражеского угнетения, всей грязи грехов и пороков; и в той степени, в какой подобные религиозно-национальные надежды вплетены в первоначальную и универсальную широту в библейской религии, вера в мессию стала выражением набожности, обращенной ко всему человечеству. Со времен пророков она в течение всей израильско-иудаистской истории образует одну из важнейших частей религиозной убежденности. Маймонид включил эту веру (как двенадцатую) в свои тринадцать заповедей; сильнейшие потрясения, которые все еврейство когда-либо пережило, нашли свой выход. Христианство в основном зиждется на этих заповедях; и когда эмансипированное еврейство стремилось преобразовать очень старое учение раввинов в либеральное, то традиционные формы мессианской веры изменились; однако, из его «сущности» по-прежнему пытались сделать одну из важнейших опор нового учения. Во всяком случае, Хиллель со своим толкованием пророчеств мессии, обращаясь к уже явленной личности, а именно Иудейскому царю Хизкию, не создает новой школы.

Следует обратить внимание на историю мессианской веры в той ее части, которая составляет преимущественно частный иудейский или общечеловеческий элемент, далее — на характер самого образа, в котором заменяются до сих пор существовавшие человечески-земные качества на сверхсознательно-космические; и, наконец, на «царство», еме хамашиах, «дни мессии», к которым она, вера, должна привести. Идеалом Исайи является царь, который будет управлять своим народом в духе мудрости и разума, совета крепости, ведения и благочестия; под господством такого царя никакая война не будет больше терзать народы, поэтому будет разрушено военное снаряжение, которое следует перековать на несущие культуру орудия. Кровожадные звери, львы, волки и медведи изменят свою природу, и на эту землю снова придет тот уровень райской невинности и благожелательности, при котором никто не будет плохо поступать; тогда перед мудрой справедливостью мессианского царя преклонятся все страны. Та же мысль высказана у Иссаи 2,1–4, где служба мессии, приводящая все нации к истинной гармонии, перенесена на самого Бога. Напротив, излюбленное истолкование мессии христианской церковью по Матфею 1, 23 — «Эммануэль» (Спаситель) — вводит в заблуждение. В нем все меньшее место занимают пророчества «отпрыска Давида» Иеремии и Иезекииля, чтобы в пророчествах Хаггия и Захария времен после изгнания сжаться до значительно ограниченной веры, так что Зоровавель, этот отпрыск рода Давидова будет снова возводить храм.

Однако полный мессианский энтузиазм выявляется из мудрых высказываний превратного толкователя Исаии прежде всего в прозрачнейшем возврате к охватившей человечество задаче спасения. Здесь не разрешена проблема, является ли раб Божий (Евед Яве) индивидуальной личностью, или это идеальный Израиль; в каждом случае он является носителем и центральным моментом царства Божия, которое должно осуществиться; царства Божия, которое, охватывая все человечество в общем признании и вымаливании единственного Бога, наполнит земную жизнь высшим смыслом.

На исходе библейской письменности в значительной части апокрифической и псевдоэпиграфической литературы, — и почти полностью в Мишне — мессию, как ясно и остро обрисованный персональный центральный образ, обходят молчанием. Насколько сильна даже здесь действенность этого образа, показывает роль, которую он играет в известных литературных источниках. Важность исцеляющей миссии этого образа, как само собой разумеется, везде определяется самим характером этих книг — национальным или универсальным. Именно здесь особенно сильно колеблется само понимание природы миссии — от чисто земной до трансцедентальной. Как «Сын человеческий» он в красочных речах Ксенокса является небесной сущностью до сотворения мира, сущностью, которая появилась уже до солнца и животного мира, и поэтому «в конце дней» эта сущность не рождается, а обнаруживает себя видимым явлением. Соответственно поэтому часто описывается ее (сущности) воздействие на полностью преображенный видимый земной мир. Что «Сын человеческий» избавляет прежде всего Израиль от всех угнетателей, это ясно; и так как вводится в действие страдающий Израиль с общиной справедливых, то мессия является обещанным царем мира и справедливости. Так как даже в этой национальной ограниченности мессия является более носителем политического блеска, чем посланным Богом царем законопослушного и религиозно преобразованного народа, провозвестником совершенно новой человеческой общности. Поэтому остается только один шаг, чтобы его деятельность соединить со Страшным судом; это совершенно естественно распространяется на ангелов и духов. Окончательное состояние мира, о котором говорит пришествие мессии, включает также позитивно справедливый новый порядок всех земных отношений; таким образом мессианский носитель исцеления становится светом народов и надеждой удрученных сердцем. То, что он при всем при том остается подчиненным Бога, хотя он безгрешен и отражает световой блеск божественного великолепия, является в иудейской теологии само собой разумеющимся.

Существенно новых черт к этому образу мессии описание в Талмуде не добавило. Однако его изображение украсило яркое представление народа о том, как он въехал в Иерусалим на осле. Важнее то, что мессии бен-Иосифу предшествует мессия бен-Давид. Он собирает рассеянных детей Израиля и воздвигает в освобожденном от врагов Иерусалиме старую храмовую службу. К последней решающей битве подходят к городу небожеские силы Армилус или Гог и Магог, которыми Израиль был повержен; мессию бен-Иосифа убивают, а его тело лежит непогребенным на улицах Иерусалима. В другом сообщении говорится, что бен-Иосиф поднялся на небо и останется там у святых патриархов до тех пор, пока не появится мессия бен-Давид и не принесет окончательную победу.

Б
Мессианские движения — религиозно окрашенные и направленные на формирование будущего — подавляемые и осуждаемые попытки угнетенного иудейского народа вернуть себе независимость, либо, возможно, снова завоевать Палестину и опять восстановить Храм. Эти движения были тесно сплетены с верой в ожидаемый «конец света» (Acharit hajamim), приход избавителя, мессии, деятельность которого должна происходить по плану, описанному в предсказаниях пророков и видениях Даниила и, возможно, в других эсхатологических источниках. Имевшееся во все времена стремление к национальному освобождению сконцентрировалось в мессианское движение, когда нашлись люди, так называемые псевдомессии, которые сумели внушить окружающим веру в свое мессианское призвание. Эти фальшивые мессии были либо мечтателями, либо фанатиками, требовавшими от народа усиления религиозной практики (именно: раскаянья и постов), и тем самым хотели получить у Бога спасение, либо это были верующие люди действия, которые с оружием в руках намеревались освободить Израиль; иногда это были легкомысленные авантюристы. Народ считал их вершителями чудес, которые полагалось совершать мессии.

Иосиф Флавий сообщает о мощном мессианском движении, которое возникло после смерти Агриппы I и превращения Иудеи в римскую провинцию. Псевдомессия Тов-Адония попытался расколоть Иорданию и тем самым доказать свое предназначение быть Спасителем. Он и его сторонники были уничтожены римскими гарнизонными войсками. За ним последовал второй Спаситель, так называемый «египетский пророк», который собрал вокруг себя 30000 верующих и хотел расколоть Масличную гору, согласно пророчеству Захария (Зах. 14,4). Его сторонники (около 50) были рассеяны, сам он сбежал. Мощным мессианским движением была борьба зелотов за свое освобождение, предводителя которых Менахема его сторонники считали мессией. Упоминания об этом имеются еще в Талмуде. Не менее мощным было мессианское движение Бара Кохбы. Последнего как мессию приветствовал Равва Акиба.

В Галааде мессианские движения тоже не были редкостью, однако в истории остались лишь некоторые, например движение Мозеса с Крита (в первой половине пятого века). Он хотел переправить иудеев этого острова через Средиземное море в Палестину. При этом многие бросились в море и утонули. Позднее мессианское движение возникло в завоеванных арабами странах Передней и Центральной Азии. Во время смут в Арабском халифате в последних десятилетиях седьмого века портной и пророк Абу-Иса Исфахани попытался поднять восстание против арабов, попал в плен и был казнен. Но его сторонники, часть которых сплотилась вокруг его ученика Джудгана, не поверили в смерть своего предводителя и ожидали его возвращения — уже как мессии. Несколько позже появился (кажется, в Сирии) новый псевдомессия по имени Шарини или Серенус, который хотел вытеснить магометан из Палестины и тем самым завоевал большой авторитет. Побежденный законопослушными иудеями, он хотел отменить многие законы Талмуда — например, запреты на определенную пищу, — чтобы отомстить официальному иудейству. Однако до использования оружия дело, по-видимому, не дошло. Шарини схватили и привели к халифу Язиду, которому он сказал, что хотел одурачить иудеев. Халиф передал его легитимным властям иудеев для наказания.

Во времена крестовых походов в Европе и на Востоке царило всеобщее мессианское настроение. Появилось много мессий, имена которых остались неизвестными, и среди них один из Йемена (1172), о котором говорит Маймонид в известном послании (Iggeret Teman). После повторного завоевания Иерусалима сарацинами (1187) и неудавшегося третьего Крестового похода мессианское движение распространилось по Европе. С 1211 года многие иудейские ученые (около 300) переселились из Англии, Северной и Южной Франции в Палестину. Преследования папы Иннокентия III, особенно лютеранский собор 1215, усилили мессианские настроения; великое монгольское переселение народов означало для иудеев начало освобождения. В 1235 году, по некоторым сведениям, все пражские иудеи ушли из города, чтобы пробиться в Палестину. С распространением каббалистической мистики выросло число фанатиков, объявивших себя мессиями. Во второй половине тринадцатого века объявил себя мессией Абрахам Абулафия, за которым последовало много других каббалистов. После изгнания иудеев из Испании немецкий иудей Ашер Лемляйн в Истрии объявил себя мессией и требовал от своих сторонников, среди которых было много раввинов, поститься и каяться в качестве предварительного условия для спасения (около 1502 года). К мессианскому движению следует отнести также появление Давида Ройбиниса и Соломона Молхоса. Последний приписывал своей персоне значимость мессии. Позднее считались мессиями (протомессиями, «Машиах бен-Иосиф»), известные каббалисты Исаак Лурье и Хаим Витал Калабрезе (вторая половина шестнадцатого века). Последним и наиболее стойким мессианским движением было движение Саббатая Цеви во второй половине семнадцатого века. Остатками этого движения можно считать также новейший кассидизм. Современное сионистское движение и его непосредственный предшественник движение Шибата Сиона родственны по своей политической цели — Палестина для иудейского народа; но эти движения не имеют религиозного элемета в своей основе и для осуществления своей цели используют экономические, политические и пропагандистские средства; поэтому сионизм называют также «секуляризированным мессианизмом».

Из истории еврейского народа С. Дубнова[10]

А
НАРОДНЫЕ ВОЛНЕНИЯ ПРИ ПИЛАТЕ
Печальную память в народе оставил по себе назначенный после Грата прокуратором Понтий Пилат (26–36). Это был человек «непреклонного характера и беспощадной жестокости» (как его аттестует современник, известный философ Филон Александрийский). «Лихоимство, хищения, насильственные действия, оскорбительное обращение с людьми, произвол, казни без суда» — таковы характерные черты управления Пилата. Ему доставляло удовольствие издеваться над священными для иудеев обычаями и врываться в сферу их внутренней жизни.

Прежние прокураторы, считаясь с обычаями иудеев, наблюдали за тем, чтобы при прохождении римских войск по улицам Иерусалима не носили знамен с изображением императора. Публичное ношение таких знамен-хоругвей имело характер «почитания изображений», запрещенного иудейским законом. Само нахождение в священном городе изображений, символизирующих полурелигиозный «культ кесаря», было противно иудейскому абсолютному культу Бога. Но Пилату была чужда эта слабость — щадить религиозное чувство народа, и он однажды послал из Кесарии в Иерусалим отряд войска с изображением императора на знаменах. Сделано было это ночью, во избежание демонстраций. Когда жители об этом узнали, они пришли в ужас. Толпа иерусалимцев отправилась в Кесарию, и в течение пяти дней окружала дом Пилата, умоляя убрать знамена из столицы. Пилат не соглашался, говоря, что удаление знамен было бы равносильно оскорблению императора. Так как толпа продолжала настаивать на своем требовании, Пилат прибег к угрозе. Он заманил просителей на ипподром, оцепленный войском, и грозил перерезать их, если они не подчинятся его решению. Бурные протесты со стороны иудеев были ответом на эту угрозу. Когда римские солдаты готовы были уже броситься на безоружных иудеев, последние легли на землю и, обнажив свои шеи, объявили, что готовы скорее умереть, чем примириться с осквернением священного города. Изумленный стойкостью иудеев, Пилат принужден был уступить. Он велел убрать императорские знамена из Иерусалима и отвезти их обратно в Кесарию.

Спустя некоторое время, Пилат снова сделал попытку утвердить культ кесаря в Иерусалиме. В бывшем дворце Ирода, где жили прокураторы во время своих приездов в Иерусалим, он поместил золотые щиты с вырезанным на них именем императора. Сделал он это, как писал современник, «не столько для оказания чести Тиверию, сколько для причинения неприятности народу». Представители иерусалимского общества просили Пилата об удалении щитов. Получив отказ, они пожаловались на Пилата императору. Тиверий, не желая раздражать иудеев, приказал Пилату убрать щиты из дворца Ирода и поместить их в кесарийском языческом храме имени Августа.

Печальные последствия имело другое столкновение иудеев с неугомонным прокуратором. Пилат задумал провести воду в Иерусалим из ключей, находившихся далеко за городом. Деньги на это дорогое сооружение он самовольно взял из казнохранилища иерусалимского храма. Это вторжение в дела городского управления вызвало протесты. Когда Пилат, во время сооружения водопровода, прибыл в Иерусалим, его встретили громкими требованиями о приостановке работ, причем из толпы раздавались бранные восклицания по адресу прокуратора. Тогда Пилат тайно приказал своим солдатам переодеться в гражданское платье и, смешавшись с шумящей толпой иудеев, бить их спрятанными под одеждой дубинками. По условленному знаку солдаты бросились на безоружную толпу. Много было избитых и даже убитых. Противодействие народа было сломлено, но ненависть к прокуратору еще усилилась.

Пилату суждено было наложить свою кровавую печать еще на одно внутренне движение в еврействе: позорная римская казнь (распятие), которой он подверг основателя христианства, имела целью также «водворение порядка и спокойствия» в беспокойной провинции.

Наконец Пилат поплатился за свои жестокости при столкновении с самаритянами. Какой-то лжепророк убедил легковерных самаритян, что на вершине священной для них горы Гаризим зарыты со времен Моисея сосуды легендарного древнеизраильского храма — скинии. Вооруженная толпа самаритян собралась в деревне у подножья Гаризим, близ Сихема, с целью взойти на гору и узреть священные реликвии. Подозревая здесь приготовления кмятежу, Пилат выслал против самаритян отряд солдат, которые рассеяли толпу, причем некоторых убили, а других арестовали. Из арестованных Пилат велел казнить наиболее влиятельных людей. Об этой жестокой расправе самаритяне довели до сведения главного наместника Сирии, Вителлия. Вителлий приказал Пилату отправиться в Рим, чтобы дать ответ перед императором относительно возбужденных против него обвинений (36). Больше Пилат уже в Иудею не возвращался.

Б
ИЕШУА ИЗ НАЗАРЕТА
Среди тех чаявших спасения, которые приходили из Галилеи к Иоанну с целью принять от него крещение в Иордане, был молодой человек из галилейского городка Назарета (Nazereth), по имени Иешуа или Исус (греческая форма этого имени). Он был сыном плотника Иосифа и его жены Мариам (Мария), родившей его, согласно преданию, когда она еще была обрученною невестою Иосифа. С его детскими годами совпало народное восстание, поднятое Иудою Галилеянином по поводу римской переписи населения. Еще свежи были в памяти галилеян предшествовавшие этому восстанию смуты после смерти Ирода I, когда римские легионы Вара сожгли главное гнездо иудейских инсургентов Циппору, близ родного городка Исуса, и распяли на крестах тысячи патриотов. Галилея вообще издавна служила очагом революционных движений. Политические движения метрополии вызывали на этой окраине особенно болезненные судороги. Но вместе с тем именно здесь впервые зародилась реакция и против политической борьбы с Римом, и против строгой дисциплины государственной религии, установленной фарисеями ради ограждения национальной самобытности. Жители Галилеи стояли в культурном отношении ниже жителей Иудеи, т. е. Иерусалимского округа. Нравы в Галилее были проще, образованных книжных людей меньше; преобладало простонародье — земледельцы, рыбаки, ремесленники. Энергичный политический агитатор мог легко увлечь эту простодушную массу на путь самоотверженной революционной борьбы, но с таким же успехом мог действовать на нее агитатор-мистик, религиозный проповедник, доказывающий ненужность политической борьбы и отвлекающий в сторону «Царства Небесного». Среди простолюдинов Галилеи, так называемых «людей земли» («ам-гаарец»), к которым ученые фарисеи относились свысока, замечалось сильное тяготение к тем смутным мессианским верованиям, которые распространялись странствующими проповедниками в духе таких произведений апокрифической литературы, как «Книга Эноха» или «Завещания Патриархов». В этой среде, колебавшейся между политическим и религиозным мессианством, провел свою юность основатель христианства.

Из евангельских писаний трудно извлечь какие-либо сведения о воспитании и юности Исуса. Надо полагать, что он воспитывался в галилейском, а не в иерусалимском духе. Ему не было чуждо устное учение «книжников и фарисеев», но оно было ему не по сердцу. Рано пробудился в Исусе протест непосредственной веры против религиозного формализма. Рано его душою овладел мистический экстаз, который привел его в ряды поклонников Иоанна Крестителя. Все, что творилось кругом, убеждало Исуса в том, что истина говорит устами проповедника, возвещающего близость «Царства Небесного». Эта проповедь, запечатленная мученическою смертью Иоанна, получила как бы санкцию свыше. «Предтеча» говорил, что царство Божие приближается, — значит, за ним должен прийти человек, призванный возвестить наступление этого царства. И действительно, тотчас после смерти Иоанна, Исус выступает в Галилее с новым девизом: «Исполнилось время и приблизилось Царство Божие; покайтесь и веруйте в благую весть!» Скоро он расширил рамки своей проповеди и изменил приемы ее. К пустыннику Иоанну шел народ; Исус, чуждый отшельничества, охваченный желанием обновлять души людей своим откровением, шел к народу. Он ходил по синагогам Галилеи и проповедовал новое учение, противопоставляя официальной религиозности простую религию сердца, выражающуюся в общении с «Отцом Небесным» и в добрых делах. В Назарете к нему относились недоверчиво и иронически говорили: откуда все это у сына плотника, всем нам известного? Исус решил, что «нельзя быть пророком на своей родине»; он оставил родной город и мудрствующих горожан и пошел по окрестным селениям, где жили простолюдины, более доверчивые и более восприимчивые к «слову Божию». Но в простонародье мог иметь успех только тот вероучитель, который предварительно приобрел репутацию «святого мужа»; такой человек должен был творить те «чудеса», к которым издавна приучили массы святые мужи из ессеев: лечить от телесных и душевных болезней, силою «слова» или психического внушения возвращать сознание умалишенным («изгнание бесов»), зрение слепым и т. п. По этому пути пошел и Исус, экзальтированная натура которого вполне соответствовала двойной роли вероучителя-чудотворца, умеющего покорять умы и проповедью и психическим внушением. Простодушные галилейские поселяне, привыкшие видеть высокомерное к себе отношение со стороны знатных и «книжников», почувствовали в речах и обращении Исуса что-то близкое их сердцу. Они услышали от него слово протеста против гордой родовой и умственной аристократии; Исус говорил, что богатым, пользующимся всеми благами земли, трудно будет проникнуть в «Царство Небесное». Этот социальный элемент проповеди Исуса привлек к нему немало приверженцев из бедного населения Галилеи. За ним пошла группа рыбаков с берегов Генисаретского озера, и некоторые из них сделались его ближайшими учениками (позднейший апостол Симон-Петр и другие).

Это происходило в Галилее во время управления Ирода Антипы, вскоре после казни Иоанна Крестителя. Так как Исус не обличал правителя и вообще не затрагивал политических вопросов, то тетрарх не имел основания его преследовать. Могло возникнуть только опасение, что новый пророк, получивший крещение от казненного Иоанна, не ограничится религиозною проповедью, что популярный «чудотворец» и друг бедного люда будет невольно втянут в политическое движение. Тетрарх следил за ходом пропаганды, но Исус избегал встречаться с ним. Им пришлось столкнуться уже вне Галилеи, в Иерусалиме.

Успех проповеди в Галилее побудил Исуса и его учеников идти в Иерусалим, на словесный штурм цитадели официального иудаизма. Здесь становились чаще и острее столкновения нового вероучителя с законоучителями-фарисеями и священниками из саддукейской аристократии. В столице, терроризованной управлением Понтия Пилата, в вихре политических и религиозных страстей новое учение должно было еще резче определиться, как антитезис старому. Благоговение последователей и преследования врагов толкнули Исуса на путь прямого мессианства. Под давлением и сторонников и противников экзальтированная натура Исуса совершила обычную для мистика эволюцию. Если в начале своей деятельности он смотрел на себя как на проповедника, глашатая «благой вести» о наступающем Царстве Божием, — то теперь, в раскаленной атмосфере идейной борьбы, грозившей мученичеством, в нем стало крепнуть убеждение, что он сам есть тот сверхчеловек, посланник Бога, который призван утвердить владычество Божие на земле. Из Галилеи шли вести о Исусе-пророке и чудотворце, а в Иерусалиме слышались зажигательные слова: «мессия», «сын Божий», «царь иудейский» (в мистическом смысле); эти слова падали как искры в порох, насыщавший иерусалимскую атмосферу, и имели роковое влияние на судьбу нового вероучителя. Титул «мессия» возбуждал тревогу в иудейских официальных сферах, а титул «царь иудейский» — в кругу римских властей. Нашлись доносчики из людей близких к Исусу (легенда называет предателем одного из его учеников, Иуду Искариота), которые донесли властям о новоявленном пророке, волнующем народ своими речами и «чудесами»; некоторые передали слышанные от Исуса слова, что он может разрушить иерусалимский храм и в три дня отстроить его, т. е. поставить «нерукотворный» духовный храм на место каменного. На основании всех этих донесений Исус был предан суду.

По преданию, повторенному в трех Евангелиях, призванный на суд Исус дал утвердительный ответ иерусалимскому Синедриону на вопрос его председателя-первосвященника, считает ли он себя мессией, Христом, а прокуратору Пилату — на вопрос, признает ли он себя «царем иудейским». Прокуратор отослал Исуса, как галилеянина, на суд к его государю Ироду-Антипе, находящемуся тогда в Иерусалиме; но тетрарх, видевший в Исусе только чудака, вернул его для расправы Пилату. Судьба вероучителя была решена под влиянием двойного страха: иерусалимский Синедрион осудил Исуса как лжепророка или богохульника («мегадеф»), назвавшего себя мессией и «Сыном Божьим», а римский наместник велел казнить его как мнимого «царя иудейского», из опасения политической смуты. Что последний мотив оказался решающим, видно из предания, что на кресте, где был распят Христос, исполнявшие приговор римские солдаты начертали слова: «царь иудейский» (Rex Judaeorum), в насмешку над осужденным или для указания вины, за которую он осужден, — о чем также сохранилось предание у всех евангелистов.

То, что рассказывают евангелисты о намерении Пилата «наказать и отпустить Исуса» и о требовании казни его только со стороны «первосвященников и народа», носит на себе явную печать тенденциозности, вызванной позднейшим озлоблением сектантов-христиан против правоверных иудеев. Жестокости Пилата по отношению к подвластному населению Иудеи вообще не дают основания считать его мягким в данном случае. Если по одному подозрению в политическом замысле он велел казнить старейшин самаритянских, допустивших наивное паломничество на гору Гаризим, то тем менее он мог проявить снисходительность в деле Исуса. Казнь совершилась за городской чертою Иерусалима, в местности, именуемой Голгофа (Gulgolet), место погребения черепов, лобное место, около 35 года хр. эры.

Бесчеловечная римская казнь — распятие на кресте — была не нова в Иудее: за несколько десятилетий перед тем наместник Вар распял на крестах тысячи иудейских инсургентов; время Пилата также было богато политическими мучениками, а при позднейших прокураторах распятие на кресте составляло обычную форму казни борцов за свободу — «зелотов». И вот рядом с мучениками национальной свободы появилась фигура мученика, стоявшего вне национальной борьбы и вне тогдашнего исторического момента.

Для большинства современников это распятие на Голгофе прошло незамеченным. Никто не мог тогда предсказать, что когда-нибудь голгофский крест будет вознесен на вершину всемирной истории и что его мрачная тень упадет на будущие века еврейской истории.

Примечания

1

«Ибо Бог мне двоюродный брат» (франц.). Альфонс Доде. Смерть маленького дофина.

(обратно)

2

В ночь последней трапезы,
возлежа с братьями,
соблюдая закон
об установленной еде,
он собственными руками
двенадцати ученикам
предаёт себя в пищу (лат).
(обратно)

3

Я есмь хлеб жизни. Отцы наши ели манну в пустыне и умерли; хлеб же, сходящий с небес, таков, что ядущий его не умрёт. Я — хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира, (лат.) — Иоанн, VI, 48–51. — прим. автора

(обратно)

4

Анна трижды выходила замуж — за Иохима, Клеофа, Салмая,
от которых она родила трёх Марий,
коих взяли в жёны Иосиф, Алфей, Завидей.
Первая родила Христа, вторая младшего Иакова
и праведого Иосифа с Симоном Иудой,
а третья Мария — старшего Иакова и крылатого Иоанна. (лат.)
(обратно)

5

Но, мосье, как Вы можете претендовать на знание того, чего, возможно, королева и сама толком не знает! (франц.)

(обратно)

6

Et mulier quadam erat in fluxi sanguinis ab annis duodecim, quae in medicos erogauerat omnen substantiam suam, nec ab ullo portuit curari; accessit retro, et tetigit fimbriam uestimenti eius: et confestims tetit fluxus sanguinis eius. Et ait Iesus: Quis est qui me tetigit? Negantibus autem omnibus dixit Petrus, et qui cum illo erant: Praeceptor, turbae te comprimunt et affligunt, et dicis, Quis me tetigit? Et dixit Iesus: Tetigit me aliguis: nam et ego noui uirtutem de me exisse, ets. (лат.) — прим. автора

(обратно)

7

Например, типичным для речей различных мессий было то, что он, мессия, мог разрушить храм и в течении трёх дней его возвести. Другие мессии утверждали, что они могут разделить Масличную гору или даже море. — прим. автора

(обратно)

8

Paul Volz, S. 184, Verlag J.C.B/Mohr (Paul Siebeck), Tbbingen, 1934.

(обратно)

9

Dr. Georg Herlitz und Dr. Bruno Kischner, Bd.IV/1, S. 131 ff., Jbd. Verlag, Berlin 1930.

(обратно)

10

С. Дубнов. Древнейшая история еврейского народа. Берлин, 1925.

(обратно)

Оглавление

  • I ПИЛАТ
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  • II ИСТОРИЯ СТРАСТЕЙ ГОСПОДНИХ В ИЗЛОЖЕНИИ НЕИЗВЕСТНОГО
  • ПРИЛОЖЕНИЕ
  •   Пилат в канонических свидетельствах
  •   Из Пауля Кольца: Эсхатология иудейской общины во времена Нового Завета[8]
  •   Из «иудейского лексикона», обоснованного д-ром Георгом Герлицем и д-ром Бруно Киршнером.[9]
  •   Из истории еврейского народа С. Дубнова[10]
  • *** Примечания ***