КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

У черты заката. Ступи за ограду (fb2)


Настройки текста:



Юрий Слепухин У черты заката. Ступи за ограду

У черты заката

Часть I Мы живем в двадцатом столетии

1

Последний посетитель ушел в четверть десятого; с полчаса салон пустовал, потом появилась молодая пара. Не задерживаясь, они торопливо прошлись вдоль развешанных по стенам холстов и направились к выходу, негромко болтая и пересмеиваясь.

Человек, сидящий на диванчике в углу салона, поднял голову и устало прищурился вслед ушедшим. На больших часах над выходом обе стрелки сошлись на десяти. Да, посетителей больше не будет.

Служитель в серой ливрее вышел из боковой двери и начал выключать софиты. Человек медленно поднялся с дивана. Конечно, не надо было связываться с этой затеей. На деньги, которые уплачены за помещение, он вполне мог бы прожить пару месяцев, если не больше. А теперь? Впрочем, не исключена еще возможность, что завтра что-нибудь купят. Маклеры обычно покупают в последний день выставки, когда художник более сговорчив. Хотя и это маловероятно.

Развешанные вокруг картины — его собственные картины, которые никто не хочет покупать, — вызывали жалость и отвращение. Опустив голову, чтоб их не видеть, он медленно побрел к выходу.


Человек стоял на углу, сцепив за спиной пальцы, и попыхивал трубкой, морщась от горечи дешевого табака. Сотни автомобилей катились мимо непрерывным сверкающим потоком, в глазах рябило от разноцветных вспышек рекламного электричества, из соседнего бара доносились обрывки танцевальной музыки. Шумливая южная толпа, праздная и беззаботная в этот субботний вечер, теснилась вокруг, и в этой толпе он был одинок — словно отделенный от всех невидимой, но непроницаемой стеной. Да хоть застрелись он сейчас здесь — в самом центре Буэнос-Айреса, на углу Флориды и Коррьентес, — его смерть никого не заинтересует, разве что какого-нибудь безработного репортера…

Трубка погасла, он выколотил ее о каблук и принялся снова набивать табачной трухой со дна кисета. Декабрьская ночь была душной, стены домов и рифленые плитки тротуара щедро отдавали накопленный за день зной. Все казалось бредовым — и эта жара за две недели до Нового года, и воткнутая в черное небо белая, словно раскаленная прожекторной подсветкой, огромная игла Обелиска, и — главное — то, что он сам, Жерар Бюиссонье, стоит сейчас здесь, на этой опутанной неоновым серпантином улице, за тысячи миль от ближайшего французского порта.

Франция, Париж… Облетевшие каштаны и острые шиферные крыши, лабиринт узких горбатых переулков Монмартра, гул зимнего ветра в мостовых пролетах, медленное движение барж, тысячелетние камни и воздух, этот неповторимый воздух Парижа… Зачем только он оттуда уехал, зачем отправился искать признания на чужбине? Как можно было думать, что тебя поймут и оценят чужеземцы — после того, как не поняли соотечественники…

— Что ж, не ты первый, не ты последний, — пробормотал он вслух, зажигая спичку. — Утешайся хоть этим…

Человек стоял, сутуло опустив плечи, в понурой позе усталого мастерового. Но это не была радостная усталость после работы, и она пришла не сегодня и не вчера; уже несколько месяцев, ложась ли спать, просыпаясь ли, он чувствовал себя одинаково усталым — хронически усталым от этой собачьей жизни, от вечного безденежья, от несокрушимого равнодушия публики. И от сомнений, бороться с которыми становится все труднее.

Мы живем в первое десятилетие атомной эры, на переломе самого грозного века человеческой истории. Пятьдесят миллионов убитых в последней войне, Орадур, Дахау, Дрезден и Хиросима; может быть, после всего этого действительно нельзя продолжать жить так, как пытался жить он — этаким новым Ван-Гогом, — не знать ничего, кроме работы, скитаться по стране с этюдником, вновь и вновь открывая для себя, чтобы запечатлеть на холсте, сказочную прелесть волнующейся степной травы и высоких полуденных облаков над равниной Камарги, радужные брызги прибоя, дробящегося о бретонские скалы, сонные заводи на Луаре, бесчисленные оттенки листвы виноградников Шампани… Может быть, это и в самом деле уже никому не нужно? Маршаны, правда, брались выставлять его холсты, похваливали колорит и композицию, но всякий раз при этом давали понять, что рассчитывать особенно не на что. «Вы понимаете, дорогой метр, пейзаж — это сейчас не очень…»

Жанровые вещи, написанные на исторические сюжеты, тоже не имели успеха, хотя «Отъезд из Вокулёра» и удостоился, правда, нескольких благосклонных отзывов печати. Ему самому, всегда относившемуся к своим полотнам с придирчивой требовательностью, «Отъезд» нравился даже сейчас, спустя одиннадцать лет. Да, нравился ему, автору, но не публике. И неизвестно — кого же, наконец, следует отнести к категории ослов: публику или его самого, Жерара Бюиссонье?

Очевидно, приходится признать, что осел — это именно он. И что Дезире была тысячу раз права, когда заявила ему о своем нежелании продолжать игру в романтику и голодать к вящей славе искусства…

Во рту стало горько от попавшего на язык табачного сока. Бюиссонье сплюнул, развинтил и продул трубку, привычным движением пальца умял табак. Да, так она ему и сказала, именно такими словами, в позапрошлом году на Кот д’Азюр. Поездка в Жюан-ле-Пен, на которую ушли их последние сбережения, была ее затеей, сам он никогда не любил модных курортов…

— Если не ошибаюсь, сеньор Бюиссонье? — раздался за его спиной незнакомый голос, произнесший испанские слова с сильным иностранным акцентом.

Вздрогнув от неожиданности, он обернулся и увидел перед собой незнакомца — крепкого, небольшого роста, в свободного покроя светлом костюме и сдвинутой на затылок панаме.

— Не ошибаетесь, — с некоторым недоумением ответил Бюиссонье. — Чем могу служить?

Незнакомец добродушно улыбнулся:

— О, я просто увидел и взял смелость подойти! Я вчера… как это… имел быть в «Галериа Веласкес», на ваша экспозиция. Мое имя есть Брэдли, Аллан Райбэрн Брэдли.

— Очень приятно… — Бюиссонье пожал протянутую руку, та вцепилась энергично, с деловой хваткой. — Если вам удобнее, мы можем говорить по-английски.

— Неужто умеете? — обрадовался тот. — Тем лучше, будь я негр, не придется выламывать язык. Послушайте, мистер, вы сейчас свободны? Я бы предложил зайти пропустить по глотку — суббота ведь, в такой вечер грех не дать себе разрядку. Как вы на это смотрите?

Жерар ответил не сразу. Пить с незнакомыми он не любил, а тем более пить на чужой счет и не иметь возможности ответить встречным угощением.

— Спасибо, но я… сегодня меня не особенно тянет на выпивку, честно говоря…

— Бросьте, мистер! — Брэдли ободряюще потрепал его по локтю. — Бросьте, говорю, аппетит приходит во время еды. Впрочем, может, вы нацелились подцепить девочку? Нет? Тогда пошли! Пошли, что вам еще делать — вот так одному и торчать на улице?

«Резонный вопрос», — подумал Жерар. Или торчать одному на улице, или возвращаться в обшарпанную меблирашку в Барракас — сорок минут трястись в трамвае, а потом пробираться плохо освещенным переулком, мимо выставленных на тротуар зловонных мусорных баков. И если вернуться раньше полуночи, то есть риск встретиться с хозяйкой, которой не уплачено за два месяца.

— Идемте, — согласился он. — Вечер у меня и в самом деле не занят.


— …Вот пить вы, европейцы, определенно не умеете. Нет, я имею в виду настоящие мужские напитки. Куда это годится — сидеть вот так над бутылкой кислятины! Все равно что заниматься созерцанием собственного пупа. Как в Индии, знаете? Есть у них там такие, сидит целый день и созерцает. Поэтому-то вас и сшибли с арены — по недостатку динамизма. Мы в Штатах подходим к этому делу иначе. Время — деньги, верно? Значит, если мне нужно дать себе встряску, я что делаю? Быстро хлопаю стаканчик-другой — вот так, на два пальца бурбону, а сверху сода. И через десять минут душа у меня уже ликует. А пить вино — чистая потеря времени, и потом это ведь страшно негигиеничный продукт. Ведь его как делают? Ногами. Ногами, будь я негр! Сам видел во Франции: фермеры лезут прямо в чан с виноградом и топчут его ногами. А ноги-то небось и не мыты, э? Тогда как вот это… — Брэдли протянул руку и пощелкал по горлышку бутылки, — это виски вырабатывается с соблюдением всех правил гигиены, можете мне поверить. Это я тоже видел, как его дистиллируют. Чистота неописуемая! Рабочие в белых халатах, все кругом блестит, трубопроводы из нержавеющей стали — ну просто операционная… Нет, что бы вы ни говорили, а виски — штука гениальная, не хуже водородной бомбы. Главное — действует быстро и безотказно. Вот коктейли эти всякие — это уже ерунда, питье для школьниц. Знаете, когда коктейль бывает полезен?

Вот если вам нужно в темпе обработать даму, тогда рецепт простой: два «хайболла», одна пластинка танцевальной музыки, и дело сделано. Э? Признайтесь, что вы в Европе до этой техники еще не дошли. Ведь верно?

— Ну как сказать. — Жерар усмехнулся. — Ваше лестное мнение о Европе, боюсь, несколько устарело.

— Да знаю я ее! В сорок пятом — в Германии и Италии — мы, понятно, обходились без музыки. Достаточно было показать банку корнед-бифа. Но тогда была особая ситуация — разруха, голод, сами знаете… Нет, я сейчас говорю о подходе к этим делам вообще. Европейцу, чтобы затащить девчонку к себе в постель, требуется еще целая чертова куча всяких атрибутов — серебряная луна, чувства, охи, ахи… На кой дьявол все это во второй половине двадцатого века? Просто смешно — вдруг требуется какая-то луна. При чем тут луна? Да по мне — провались она в преисподнюю… В конце концов, что мне нужно — луна или девчонка? Согласитесь сами!

Залпом опорожнив свой стакан, он снова долил его до половины и выбросил из кармана на стол пачку сигарет.

Оркестр заиграл французское танго, медленное и печальное. Несколько пар покачивалось на маленькой танцевальной площадке, освещенной цветными рефлекторами. Бюиссонье сидел прикрыв глаза, мундштуком трубки отстукивая ритм на подлокотнике. Брэдли молча курил и наблюдал за танцующими, потом вдруг снова пришел в возбуждение и ухватил художника за рукав.

— Смотрите, смотрите, — зашептал он громко, — видите ту, в синем? Вот та, что танцует с усатым, — видите? Что скажете, а?

— Да-а, — протянул Жерар, посмотрев на указанную пару. — Действительно, оригинальное лицо… помните боттичеллевскую Афродиту?

— Идите вы со своим Боттичелли, — отмахнулся Брэдли, — я говорю не про лицо, вы лучше обратите внимание на ее фигуру. Здорово, а? Не тело, а миллион долларов, будь я трижды негр. Чем мне нравится современная мода — это тем, что она — в отличие от всех прежних — раздевает женщину, вместо того чтобы ее одевать. В самом деле, эта девчонка в синем, разве она одета? С таким же успехом могла прийти танцевать в купальном костюме… или вообще без ничего. Молодец она, просто молодец… А у вас, кстати, на одной картине неплохая изображена дамочка…

— У меня?

— Да, там еще билетик был — «продано». Красивая такая блондинка, в длинном платье. Видная женщина.

— А, Изольда. — Жерар улыбнулся: Брэдли начинал забавлять его своей непосредственностью. — Единственный холст, на который нашелся покупатель. Так вам, говорите, она понравилась?

— Да, в моем вкусе. Не люблю, понимаете, этих современных… не знаю даже как их назвать. Женщина должна выглядеть женщиной, какого дьявола. Только вы позволите одно замечание?

— Сколько угодно.

— А то ведь ваш брат бывает обидчив. Так вот: мне думается, парня в гробу вы туда присобачили напрасно. Публика, Бусс, таких штук не любит. Мрачное напоминание — улавливаете мою мысль? Даже странно, что эту картину купили. Мексиканец какой-нибудь, не иначе.

— Почему мексиканец? — удивился Жерар.

— А они, сукины дети, такое обожают. Не приходилось бывать в Мексике? Там у детей любимая игрушка — скелетик на веревочке. Дергаешь, а он пляшет. Представляете? Я раз зашел в кондитерскую на Пасео де Реформа, спросил кофе с пирожными. Знаете, что мне принесли? Шоколадные гробики, будь я негр! Меня чуть не стошнило. Просто некрофилия какая-то, причем поголовно. У нас в Штатах, скажем, эту вашу картину никогда бы не купили. Нет, в самом деле, чего это вам вздумалось изобразить покойника?

— Вы «Тристана и Изольду» помните? Он ведь ее не дождался. Она приехала, а он уже мертв. Вот эту сцену я и написал.

— А-а, ну тогда конечно, — согласился Брэдли. — Нет, я про эту парочку не читал. Нет, понимаете, времени — слишком я для этого занят. А выдастся свободный день — тянет на выпивку или на что-нибудь вообще такое… — Брэдли вздохнул и отпил глоток. — Никогда не занимайтесь бизнесом, Бусс, послушайте опытного человека. Бизнес выжимает человека, как апельсин, это самая каторжная работа, будь я негр! Это только со стороны кажется, что бизнесмены живут и наслаждаются жизнью… Понятно, есть и такие — ежедневный гольф, прогулки в Европу, женщины и так далее, но это не настоящие дельцы, это, скорее, просто снобы, которые не делают деньги, а тратят их. Знаете, как живет настоящий бизнесмен? Он ни шиша не знает — ни девчонок, ни хорошей выпивки, никаких там парижей или неаполей. Он работает по восемнадцать часов в сутки, как самый последний черномазый сукин сын, и не видит ничего, кроме своих секретарей и своих телефонов. У него полно долларов, но он даже не может хорошо пожрать, потому что к сорока годам у него уже язва желудка и врачи разрешают ему одну овсянку…

— В самом деле, каторга, — кивнул Жерар, рассеянно наблюдая за танцующими. — Впрочем, вы, Брэдли, не производите впечатления выжатого апельсина. А?

Брэдли пожал плечами.

— Я не веду крупных дел, Бусс. Я представляю некоторые фирмы, но… скорее как служащий, как агент на процентах… а самостоятельных дел я не веду. Поэтому у меня больше свободы, больше возможностей располагать собой. Да и то… Я вам говорю — почитать некогда! Вообще паршиво. Вам, людям свободной профессии, можно только завидовать. Давайте-ка выпьем за людей искусства.

— Мерси.

Они выпили и некоторое время сидели молча, думая каждый о своем. Потом Брэдли нарушил молчание, внезапно рассмеявшись:

— Это я вспомнил о «людях искусства»… У меня есть в Штатах приятель, киношник, работает для «Уорнер Бразерз». Вот где обстановочка! Пьют они все, как сукины дети. Этот мой приятель летал в прошлом году на кинофестиваль в Монтевидео — вот, рассказывает, была потеха…

— Это всюду так, более или менее, — зевнул Жерар. — Я, правда, близко с этим народом не общался, но слышать приходилось. Во Франции на киностудиях тоже черт знает что делается.

— Да, эти умеют сочетать приятное с полезным, — посмеялся Брэдли. — И деньги делают, и веселятся в то же время. Но, надо сказать, работать наши ребята умеют, не даром получают свои доллары. Вам вообще наши фильмы нравятся?

— Признаться, не особенно.

— Серьезно? Ну, это вы напрасно. Правда, многие жалуются, что у нас фильмы пресные… Но это уж цензура виновата. Вы знаете, у нас на этот счет строго: если артистка снимается в купальном костюме, то он должен быть строго по регламенту. Цензоры тут как тут: чуть на полдюйма короче, сразу тебе хлоп вето — и в преисподнюю. Эти цензоры страшный народ, прямо коммунисты какие-то… Послушайте, Бусс, когда закрывается ваша выставка?.

— Завтра.

— О, уже? Отлично… Давайте-ка встретимся с вами послезавтра вечером, у меня будет к вам деловой разговор. Заходите лучше ко мне на дом, там поговорим без помех. Я живу на Санта-Фе, почти на углу Кальяо. Вот, возьмите карточку… Это девятый этаж, квартира «Е»…

2

День спустя, в половине одиннадцатого вечера, Жерар вошел в подъезд нового многоэтажного дома на авеню Санта-Фе. Уже в нижнем вестибюле обстановка непривычной роскоши вызвала у него раздражение. Скрытые в карнизах люминесцентные трубки мягко освещали большой холл, сплошная зеркальная стена еще больше усиливала эффект пространства, под ней, в узком мраморном желобе, росли причудливой формы декоративные кактусы. После уличной бензиновой духоты особенно приятной казалась прохладная свежесть кондиционированного воздуха. Жерар мельком взглянул в зеркало, пригладил волосы и, еще раз сверившись с адресом в записной книжке, пошел к лифту.

Бесшумно задвинулась лакированная дверь кабинки, пол плавно нажал на подошвы. Жерар стоял ссутулясь, держа руки в карманах пиджака, и исподлобья смотрел на вспыхивающие над дверью цифры. Он уже ругал себя за то, что принял приглашение Брэдли и явился в этот дом, где все било в глаза показной роскошью. На кой черт ему все это сдалось, в самом деле?.. Мало он еще видел богатых кретинов! А впрочем, кто знает, что он ему предложит… Седьмой… Если он хочет что-нибудь купить… Восьмой, следующий, кажется, его. Одним словом, посмотрим.

Вспыхнула девятка — лифт так же плавно замедлил ход и остановился. Дверь мягко щелкнула и откатилась. Выйдя, Жерар решительным шагом направился к двери, на которой блестела золоченая буква «Е».

Брэдли, одетый по-домашнему, в пестрой гавайской распашонке, встретил его радушно.

— А-а, Бусс! — воскликнул он. — Как поживаете, старина? Ну и отлично, проходите в ливинг[1], я сейчас похлопочу насчет пойла… Вы знаете, кто-то вылакал у меня весь коньяк, так что если вы не против коктейлей… я сейчас, один момент…

Жерар опустился в низкое кресло и принялся набивать трубку, с любопытством оглядываясь вокруг. Маленькая гостиная была обставлена с тем стандартным комфортом, который свидетельствует только о богатстве, ничего не говоря о вкусах хозяина. Выдержанная в стиле «функционалы» низкая мебель, обитая модной тканью пестрого геометрического рисунка, в углу — большой телевизор с никелированными усиками антенны. На стенах, окрашенных в приятный для глаз бледно-зеленый цвет, — несколько акварелей среднего качества, морские и горные пейзажи. Низкий длинный стеллаж был пуст, если не считать десятка книжек карманного формата в ярких глянцевитых обложках и номера «Лайфа»; на верхней доске валялась кожура апельсина и стоял великолепный «Зенит-Трансконтиненталь» в обтянутом черной кожей футляре. Шкала приемника светилась, но регулятор громкости был прикручен — очевидно, Брэдли слушал музыку до прихода гостя. Раскуривая трубку, Жерар еще раз выругал себя за то, что не отказался от приглашения.

Вошел хозяин с нагруженным подносом в руках. Ногой придвинув к креслу Жерара низкий столик неправильной овальной формы, он расставил на нем бутылки, шекер для сбивания коктейлей и пластмассовую мисочку со льдом.

— Ну, кажется, все в порядке, — заявил он, швырнув поднос на диван. — Жарко на улице?

— Духота, — поморщился Жерар. — Проклятый климат, никак к нему не привыкну.

— Давно в Аргентине? — поинтересовался Брэдли, придвигая для себя второе кресло.

— Третий год.

— Испанским овладеть успели?

— Вполне… Для французов он легок — те же корни.

— Ясно. А мне вот трудно. У вас, наверное, вдобавок ко всему еще и способности к языкам. Английский где учили?

— В школе, где же еще. А потом — практика во время войны… У нас в отряде был один англичанин, мы с ним друг друга и натаскивали. Сам-то он был филолог, интересовался французским.

— Понятно. Ну, а как вам вообще Аргентина?

Жерар сделал неопределенный жест:

— Страна неплохая, если не считать климата…

— Вы правы, климат здесь паскудный, без кондиционированного воздуха не проживешь.

— Проживешь, и еще как. — Жерар усмехнулся. — У меня комнатка под самой крышей — в январе прошлого года по ночам бывало до тридцати градусов, я специально купил термометр. Как видите, еще жив!

Брэдли сочувственно хмыкнул, покачал головой.

— Ничего, это были временные неприятности, — сказал он. — С кем не бывает… Давайте-ка выпьем за ваш успех.

Отложив сигарету, он принялся манипулировать бутылками, с аптекарской точностью отмеривая в шекер разноцветные жидкости.

— Угощу вас собственным изобретением. — Он подмигнул и, закрыв сосуд, стал трясти, перемешивая содержимое. — Я вообще коктейли не очень… Предпочитаю чистое… Но иногда занятно придумать что-нибудь новенькое. Так выставка ваша, значит, закрылась уже… Ясно, ясно. Вы, помнится, говорили, что «Изольду» удалось продать… За сколько, если не секрет?

Жерар, занятый раскуриванием снова погасшей трубки, молча показал два пальца, пошевелил ими в воздухе.

— Две тысячи песо? Немного… Совсем немного! Вон, возьмите-ка «Лайф» — на полке, рядом с вами. Там репродукция одной картины, называется «Голубое молчание», — продана в Нью-Йорке за полторы тысячи долларов… Тоже с персональной выставки, как и ваша. Долларов, Бусс, понимаете? Вот посчитайте — курс сегодня был двадцать три… Двадцать три плюс одиннадцать пятьсот… Это составляет почти тридцать пять тысяч песо. В семнадцать раз дороже вашей!

Жерар потянулся к стеллажу, взял «Лайф» и, хмурясь, нашел указанную страницу с репродукцией «Голубого молчания». Прочитав сопроводительный текст, он несколько секунд рассматривал картину, потом перевернул журнал вверх ногами, еще посмотрел и пожал плечами.

— Не ново, — сказал он, бросив «Лайф» на место. — Видал я вещи и позаковыристее.

— Это верно, — согласился Брэдли, разливая по стаканам жидкость неопределенного цвета. — Берите, лед добавьте по вкусу… Это верно, есть и позаковыристее. Здесь вообще ничего не разберешь, так что и пугаться нечего, а я вот в прошлом году в Европе был на одной выставке, этих — как они? — суперреалисты, что ли…

— Сюрреалисты.

— Именно. Так там меня, знаете, до холодного пота прошибло, будь я негр. Ваше здоровье, Бусс.

— Мерси, — кивнул Жерар. — Взаимно.

— Знаете, что там было? Например, так: нарисована серая такая плоскость, вроде бетонированной взлетной дорожки, и стоит пара человеческих ступней. Понимаете? Так, приблизительно по щиколотку. И внизу — настоящая ступня: пятка, пальцы, на одном даже мозоль, а выше точно как ботинки — дырочки для шнурков, шнурки развязаны, болтаются, коричневого цвета, как сейчас помню, и внутри пусто. Ну просто стоят на аэродроме чьи-то ботинки, понимаете? И знаете, что самое страшное? Над всей этой чертовщиной — синее-синее небо, в зените — солнце в состоянии полного затмения, просто темный диск и корона, а от этих проклятых ступней-ботинок — тень на две стороны, вправо и влево…

— Я что-то про эту картину слышал… — пробормотал Жерар.

— Вы знаете, я человек не из пугливых, — продолжал Брэдли, — но тут мне просто не по себе как-то стало. Я даже не знаю, как это назвать, такое чувство… Ну, представьте, ночью в темной комнате в вашем присутствии кто-то бредит… Причем страшно бредит, бред ведь бывает и нестрашный. Так вот что-то похожее я испытал перед этой картиной. Ну вот вы мне скажите, Бусс, как это понимать? Я вам скажу прямо: в искусстве я ни черта не смыслю. Но вы-то должны знать. Что это, вот такие картины, — всерьез это или просто так, чтобы деньги из дураков выжимать?

Жерар неопределенно пожал плечами, вертя в пальцах стакан.

— Сложный вопрос, Брэдли, однозначно тут не ответишь… Художник отражает мир таким, как он его видит. Как правило, это всерьез. Другое дело, что… видение мира может быть искаженным, болезненным…

— Вы-то его видите нормальным?

— Я — да. Но опять-таки — нормальным с моей точки зрения, а является ли это нормой для других?.. Кто знает?

Он снова пожал плечами и, криво усмехнувшись, отпил из стакана.

— Возможно, и не является, — продолжал он, — коль скоро публика предпочитает другое. Понимаете, Брэдли… Сколько бы мы ни утешали себя тем, что современники чаще всего ошибаются в своих оценках, все же первая, спонтанная реакция публики кое-что значит…

Брэдли слушал молча, подкидывая на ладони зажигалку.

— Публика… — сказал он задумчиво. — Наверное, не стоит валить всю публику в одну кучу… Там ведь тоже попадаются разные типы. Одни любят современных живописцев, с выкрутасами, а другие… Да и это увлечение модернизмом, должен вам сказать, не очень-то меня убеждает. Это, скорее, погоня за модой. Модно — значит, хорошо. В картинах, если говорить всерьез, непричастные к искусству люди обычно не разбираются… Вот и покупают то, что покупают все. Понятно, есть и другие… У меня вот, знаете, здесь много знакомых. В деловом мире, конечно. Очень богатые люди — по-настоящему богатые, даже в американских масштабах… Ну, у них тоже висит все это модное дерьмо — но где висит? На виду, понимаете? Где люди бывают. Это как вывеска. А на самом деле они, конечно, прекрасно понимают, что все это цента ломаного не стоит. Взять хотя бы старика Руффо — знаете небось, кожевенный король? У него еще здоровенная такая реклама на крыше Эдифисио Вольта, неоновая: «Кожи Руффо — лучшие в мире»…

— Ну, видал. Так что?

— Просто вспомнил, — усмехнулся Брэдли. — У него одна из лучших коллекций Сальвадора Дейли.

— Дали, — хмуро поправил Жерар.

— Ладно, пускай так, вы вообще на мое произношение плюньте, я оксфордов не кончал. Так я говорю, у него коллекция одна из лучших, и все подлинники. А сам старик мне жаловался: я, говорит, когда мимо прохожу, глаза зажмуриваю… Погодите-ка, что-то наши стаканы пустуют…

Жерар, хмурясь и попыхивая трубкой, молча следил за ловкими движениями волосатых рук своего нового знакомца. Руки ему не нравились — мясистые и короткопалые, уж он-то, как художник, знал толк в руках. А сам Брэдли? Черт его разберет… Так, ни рыба ни мясо, типичный нувориш. Вроде добродушный, а вообще кто его знает.

— Мерси, — кивнул он, принимая стакан. — Так что вы начали рассказывать об этом Руффо?

— Ваше здоровье… Да, так я говорю — для людей он держит этого Сальвадора, а у самого в спальне на самом видном месте висит тициановская «Даная», и копия-то довольно посредственная. Вот вам и любовь к модернизму. Небось Пикассо какого-нибудь не повесил, хе-хе-хе! У него вообще много там картин, старые мастера, и все на такую тему… Разные Венеры, Леды, Сусанны, потом там еще Европа на быке и эта, как ее, с облаком…

— Ио, что ли?

— Именно. Нимфа Ио, Юпитер там в виде облака… Ловкий был парень, этот Юп, — засмеялся Брэдли, — вот уж действительно умел подходить к девчонкам… Ну ладно, не в том дело. Так что, видите… Искусство есть искусство, как его ни перелицовывай. Конечно, за модой люди гоняются, это верно. У меня вот племянница в Штатах, в Кентукки… Так к ним как ни приедешь — она всякий раз уже по-новому. То у нее юбка до колен, то чуть ли не до полу, а этим летом заехал — так она гостей принимает в теннисных штанишках, вот до сих пор, будь я негр. И все ее подружки так, а парни — в синих рабочих брюках, фуфайки на них бейсбольные и головы под машинку острижены — как каторжники, страшное дело. Мода, говорят, ничего не поделаешь! А вас мне жалко, Бусс… Черт возьми, с вашим талантом можно было бы…

— Ладно, Брэдли, — грубо сказал Жерар, — сентименты можете оставить при себе. До сих пор я не подох — надо полагать, не подохну и впредь.

— Подыхать вам ни к чему… Вам жить надо — вот в чем штука. Подохнуть — это легче всего, Бусс, это никогда не поздно. Согласны?

— Я не люблю прописных истин, Брэдли. Вы, кажется, пригласили меня по какому-то делу? Выкладывайте, чего зря болтать.

— Дело… — смутился Брэдли. — Видите ли, Бусс, дело есть, тут вы попали в точку… Только я не знаю, как за него взяться… Черт, не гожусь я для таких поручений, будь я негр…

Жерар поднял брови:

— У вас ко мне поручение? От кого?

— Да… Точнее, не именно к вам, а вообще… Но это предложение я могу сделать вам, потому что… Прежде всего вот что, Бусс. Говоря откровенно, вы верите в возможность того, что я, увидя вас, просто захотел вам помочь? Просто помочь — честно, безо всякой для меня выгоды…

— В принципе, — Жерар пожал плечами, — допустим.

— Так вот, я хочу, чтобы вы поверили в мою искренность. Нам, американцам, обычно никто не верит… Слишком уж наши политики нагадили по всем пяти континентам, что тут скрывать. Но я не политик — я просто бизнесмен и человек со связями и средствами. Нам иногда приходит в голову такое желание, вы знаете… Всякие там Карнеги или Рокфеллеры — те основывают музеи, университетские фонды, стипендии и всякую такую штуку, я этого, понятно, не могу — не те возможности. Но помочь одному-другому — это дело другое… В частном порядке, так сказать. Видите ли… Я просто мог бы предложить вам денег. Но вы бы их не взяли. Верно?

— Верно, — ответил Жерар, снова набивая трубку. — Вы чертовски догадливы, Аллан.

— Я так сразу и понял. Это все ваша проклятая европейская гордость, но вообще вы правы. Принимать подачки вам не к лицу, да и ни к чему, вы и без них проживете. Поэтому я решил предложить вам дело другого рода… Только давайте договоримся — вы меня выслушаете спокойно, и если у вас появится желание дать мне в морду, постарайтесь от этого воздержаться.

— Ладно, — засмеялся Жерар, — удержусь. Я уже давно чувствую, что вы хотите подъехать ко мне с какой-то пакостью.

— Да, по сути дела это пакость, — серьезно согласился Брэдли. — Видит небо, мне это предложение не по душе и самому, но в данный момент я просто не вижу другой возможности вам помочь. Сейчас я расскажу вам, в чем дело, но только еще раз прошу верить в полную мою незаинтересованность во всей этой истории…

Он торопливо допил свой коктейль и подался вперед в кресле, соединив концы растопыренных пальцев.

— …Я исхожу только из желания вам помочь. Вы и сами сейчас увидите, что никакой возможности заработать здесь у меня нет. Вы помните, я рассказал вам о вкусах старика Руффо в отношении картин?

— Ну, — кивнул Жерар, окутываясь дымом, — Леды, Сусанны… Вкус, довольно распространенный в его возрасте.

— Дело в том, что когда-то он был большим бабником. Да и сейчас остался, но главным образом платонически, — годы не те, да и здоровье не позволяет. Остается одно — посмотреть на хорошую картину. Но те, что у него висят, его как-то… не удовлетворяют. В конце концов, все это старье можно увидеть в любом музее. Да и стандарт женской красоты был тогда несколько иной, не правда ли? В конце концов, все эти старинные красотки слишком уж смахивают на упитанные тушки с реклам Свифта — сплошной бекон, никакой линии… Ну, а старик злится, он ведь, между нами говоря, в этом толк понимает. Ему хочется увидеть что-нибудь такое, знаете… чтобы по-настоящему дух захватывало. Чтобы и фигурка была как у Мэрилин Монро, и вообще все… Как это вы называете, композиция? Чтобы и вся композиция картины была бы такой… Ну, вы понимаете, не слишком пуританской…

Жерар, уже сообразивший, в чем дело, смотрел на Брэдли с изумлением.

— Слушайте, Аллан, — сказал он, — можете не продолжать, я уже…

— Стоп, — прервал его тот, — наберитесь терпения, Бусс. Вы, я вижу, уже догадались — тем лучше. Одним словом, дон Ансельмо просил меня подыскать ему хорошего художника — именно художника, не какого-нибудь сопляка из модернистов, — который согласился бы написать с полдюжины таких картин для его галереи. Так. Что касается цены, то вы сами понимаете — Руффо может позволить себе платить по-настоящему хорошо — скажем, в пределах от пятнадцати до двадцати тысяч за полотно, разумеется, в местной валюте. Но, я считаю, и это неплохо? И потом учтите, что тут важно понравиться; попадете в точку — и уже в дальнейшем цены диктовать будете вы, не он. Вот мое предложение, Бусс. Вернее, предложение дона Ансельмо Руффо…

Брэдли облегченно замолчал, Жерар продолжал смотреть на него с тем же выражением.

— Послушайте, — сказал он наконец, пожав плечами. — черт возьми… Неужели вы и впрямь могли подумать, что я пойду на такое? Вы производите впечатление разумного человека и вдруг преспокойно заявляете мне в глаза такую штуку. Тут даже не приходится искать каких-то мотивировок для отказа, вы ведь понимаете. Вы ведь не ребенок, чтобы я поучал вас, что можно делать и что нельзя…

— Минутку, Бусс, — перебил его Брэдли, предостерегающе подняв руку. — Вы недавно сказали, что не любите прописных истин. Верно? В таком случае оставьте их при себе. Я заранее знаю все, что вы мне сейчас скажете, и все это будут именно прописные истины, будь я негр. Давайте обойдемся без них, вы совершенно верно заметили, что я уже не ребенок. Мне пятьдесят лет, вам около тридцати, так что мы оба разумные люди, причем я несколько разумнее вас. Не обижайтесь, я имею в виду жизненный опыт и так далее. Так вот. Повторяю, вы мне ничего нового не скажете — этические нормы, общественный долг служителя искусства, воспитательная роль — все это я знаю. Чем говорить громкие слова, давайте-ка лучше разберемся в их смысле…

— Мне нечего в них разбираться, Брэдли, — уже резко сказал Жерар, — я тоже не мальчишка и давно уже разобрался во всем, в чем считал нужным.

Брэдли добродушно усмехнулся, разливая по стаканам остатки коктейля.

— Боюсь, что плохо вы разобрались, Бусс… Плохо, будь я распоследний черномазый. Ваша же собственная биография об этом свидетельствует.

Жерар опустил трубку и нахмурился:

— Моя биография?

— Ваша собственная, — подмигнув, повторил Брэдли. — Вы, я вижу, заинтригованы? Простая штука, Бусс, — я не люблю иметь дела с неизвестными. И когда вчера я решил вам помочь, то первое, что я сделал, — позвонил кому следует, и через два часа мне прислали ваше досье из архива иммиграционного управления. В конце концов — будем откровенны, — вы могли оказаться чем угодно, от военного преступника до международного афериста. Здесь, в Латинской Америке, можно нарваться на кого хотите. А так я убедился, что вы именно то, чем показались мне с первого взгляда, — обычный честный человек, плюс к тому талантливый, которому просто не повезло в жизни…

— Это не касается никого, кроме меня. Ясно?

— Дорогой мой, я вас понимаю! Выпьем за то, чтобы и вы поняли меня так же хорошо.

Продолжая хмуриться, Жерар залпом опорожнил свой стакан в три глотка. Брэдли, отпив из своего, закурил и занялся приготовлением новой порции.

— Ваша биография… — задумчиво говорил он, морщась от дыма зажатой в углу рта сигареты и разглядывая на свет бутылки, — кое в чем напоминает мне… не в деталях, а так… в обилии веселеньких иллюстраций на тему «Общество и личность», хе-хе-хе-хе… Вы вот, в частности, участвовали в Сопротивлении — верно? А потом у благодарной Четвертой Республики не нашлось для вас нескольких тысяч обесцененных франков на стипендию…

— Как видите, обошелся! — огрызнулся Жерар.

— Это делает честь вашей настойчивости, но не меняет факта.

— Будь я проклят, если это имеет отношение к нашему разговору. Куда вы заехали, черт вас побери? При чем тут мои взаимоотношения с Четвертой Республикой?

— Поставим знак равенства между Францией и человеческим обществом вообще. Так будет понятнее?

Брэдли встал и принялся с виртуозной ловкостью трясти шекер. Поднялся и Жерар.

— Вот как? — насмешливо спросил он. — Можно продолжить вашу мысль? Значит, если общество меня не оценило или в чем-то меня обидело, я должен начать мстить этому обществу, переключившись на порнографию? Так?

Раздраженно фыркнув, он прошелся по комнате, сунув кулаки и без того уже оттянутые карманы потрепанного спортивного пиджак.

— Дешевая логика! — крикнул он, резко остановившись. — И вообще я повторяю, что не нахожу нужным продолжать этот разговор.

— Послушайте, да чего вы кипятитесь, в самом деле, — добродушно отозвался Брэдли, кончив сбивать коктейль и осторожно ставя шейкер на столик. — Можно подумать, что я вас насилую… Не хотите — не надо, мне-то что. «Месть обществу», «порнография»… До чего вы, французы, любите громкие слова! Кто вам говорит о том, чтобы вы мстили обществу? Я просто из чистого желания помочь советую вам — поменьше думать об этом самом обществе и побольше о себе. Вот и все. А вы уже чуть ли не в анархисты меня производите, будь я негр. Ведь вы не можете закрывать глаза на простой факт: вы-то понимаете свое искусство как одну из форм служения обществу, а само общество вовсе не желает, чтобы вы ему служили. Есть возражения? Не думаю! Сколько ваших картин получило признание общества, публики? Ну? Молчите? То-то, Бусс. В вашем возрасте не стоит превращаться в циника, но пора бы приобрести трезвый взгляд на вещи. Вы работаете уже около десяти лет, и хорошо работаете, и никому нет дела до ваших работ. Ваши картины никому не нужны, Бусс, поймите это! Продолжая работать в своем жанре, вы обречены оставаться вечным неудачником. Это так же верно, как то, что меня зовут Аллан Райбэрн Брэдли. Вы даже жениться не сможете, потому что семью вам не на что будет прокормить. Кстати, у вас во Франции была девушка. Вы с ней порвали? Почему?

Жерар быстрым движением опустил стакан на столик, расплескав коктейль.

— Что же вы молчите? — продолжал Брэдли. — Поверьте, я спрашиваю не из пустого любопытства.

— Подите вы к черту, — сдавленным голосом произнес Жерар. — Подите вы к черту со своими вопросами, понятно?

Он отошел к окну. Брэдли покосился на его сутулую спину и покачал головой.

— Беда с вами, Бусс, — вздохнул он, разминая в пальцах сигарету. — Кстати, мы сейчас в одинаковых ролях: я так же навязываюсь вам со своей помощью, как вы — обществу со своим служением. И вы отталкиваете меня так же, как общество — вас…

Жерар не слушал. Тупая боль сжала его сердце. Дело даже не в напоминании о самой Дезире — в конце концов, она оказалась далеко не тем, что он думал… Хотя как знать, в других условиях и Дезире могла бы быть другой. Но вообще дело не в ней. Дело сейчас совсем не в ней.

Через авеню Санта-Фе наискось, на крыше многоэтажного дом крутится огромная зеленая автопокрышка, и под нею каждые пять секунд оранжевым пламенем вспыхивает выписанное стилизованным готическим курсивом слово «Файрстон». Черт возьми, в Буэнос-Айресе не осталось, кажется, ни одного уголка, где бы не мозолила глаза эта марка. «Лучшие покрышки называются Файрстон», «Только Файрстон для вашего автомобиля», «Файрстон экономит для вас на каждом километре пути», «Ваше свадебное путешествие окажется еще более приятным с покрышками Файрстон»…

Во Франции покрышек Файрстон он не видел, там был Мишлен — потешный, составленный из надутых резиновых камер человечек в автомобильных очках, похожий на распухшего водолаза в скафандре. Дезире очень любила этого толстяка Мишлена, она объявила его божком-покровителем их любви — наверное, потому, что они большую часть времени проводили в дороге и на крыше каждой заправочной станции их встречал именно он, этот «petit bonhomme de caoutchouc»[2], как она его называла. Нет, ты не имеешь права обвинять в чем-то Дезире. Она была хорошей девушкой, и могла бы стать хорошей женой — подругой на всю жизнь. Виноват ты сам. И даже не ты, а обстоятельства. Но дело все-таки не в Дезире. Дело в том, что тебе нечего возразить этому американцу, совершенно нечего. Кому ты нужен со своим служением? Плевать они на тебя хотели — на тебя, на твои идеалы и на твое искусство…

— Вы не слушаете, Бусс? Положим, я и сам не знаю, зачем продолжаю этот разговор. Наверное, потому, что мне слишком понятно ваше теперешнее состояние…

Жерар вернулся, сел в кресло и не отрываясь осушил свой стакан. Потом достал из кармана кисет и стал медленно уминать в трубке табак, неподвижным взглядом уставившись куда-то мимо сидящего напротив Брэдли.

— Я ведь и сам был в свое время иным, — задумчиво продолжал тот, вертя в пальцах зажигалку. — Вы думаете, я всегда был таким? Ошибаетесь, Бусс, я таким не родился. Просто у меня рано раскрылись глаза, вот в чем дело…

Он замолчал, перебрасывая блестящую вещицу с ладони на ладонь. Где-то далеко — очевидно, за стеной, в соседней квартире, — играло радио. Брэдли рассеянно прислушался и снова опустил голову.

— Я вот упомянул о вашей девушке и в связи с этим вспомнил одну историю. Мне тогда было лет двадцать, я работал клерком в Питсбурге — зарабатывал ровно столько, чтобы заплатить квартирной хозяйке, три раза в день пожрать и раз в неделю сходить в кино, разумеется в одиночку. На прачку уже не хватало, и я свои воротнички стирал сам, ночью, — а каждый день полагалось быть в свежем. Да, так там была одна девочка — дочь моего босса, иногда заезжала в офис… Красивая такая, тоненькая. Ну, я, конечно, смотрел на нее, как на ангела небесного, — может, это и было то, что называется «настоящая любовь», не знаю, я с тех пор ничего подобного больше не чувствовал. Разумеется, ни на что я не надеялся, — за душой не было ни цента, а на внешность мою рассчитывать не приходилось… Меня сейчас жабой называют, а тогда просто был головастиком, поганым таким, хилым. Да, так вот…

Брэдли криво усмехнулся и закурил, затянувшись несколько раз подряд. Жерар слушал с угрюмым вниманием.

— В один прекрасный день слышу — мисс выходит замуж. На свадьбу меня, понятно, не позвали, но я так пошел — со стороны поглядеть, когда будут выходить из церкви. Любопытно мне было жениха увидеть — просто не мог представить себе человека, оказавшегося достойным ее. Разве что, думаю, архангел Гавриил или Родольфо Валентино… Да… А оказался он совсем стариком — почти лысый, видно, что только впрыскиваниями и держится, и еще на физиономии экзема какая-то, даже сквозь пудру заметно. Вот вам и архангел Гавриил. А все дело в том, что этот старик был вице-президентом «Юнайтед металлурджик» и стоил не один миллион…

За стеной едва слышно играет радио, за окнами полыхает разноцветное зарево рекламного электричества, в стакане покачивается обтаявший кубик льда. «Все к лучшему в лучшем из миров…» В удобном, благоустроенном, довольном собою мире с бесшумными скоростными лифтами и кондиционированным воздухом, с кожевенными королями и вице-президентами металлургических компаний. Жаль, что нельзя кондиционировать собственную душу, привить ей бесстрастное спокойствие ничему не удивляющегося автомата. Где-то сейчас Дезире — девушка, которая могла быть женой, другом на всю жизнь…

— Да, Бусс… В тот вечер, пожалуй, и снизошла на меня благодать. Тогда-то я и понял цену всем этим разговорам насчет общества, моральных устоев, «честной бедности» и всяких таких штук. Ну а уж с тех пор я такого насмотрелся… — Брэдли безнадежно махнул рукой и раздавил в пепельнице окурок. — Я по своим делам чуть ли не весь свет изъездил. Только вот за железным занавесом не был, не случилось… А наш «свободный мир» знаю, как изнанку своего собственного кармана. Поэтому-то я и не могу слушать равнодушно ваши разговоры о служении обществу. Нашли чему служить! Да по мне провались оно в преисподнюю, это общество, — такое, каким я его знаю. Я свои деньги сделал методами, за которые полагается тюрьма… Видите, я с вами откровенен… А другие? Вы думаете, другие лучше? Вы знаете, как начинал тот же Руффо? Это любопытная история, вот послушайте. Тут есть такая болезнь скота, страшно заразная, называется «афтоза». Животных, павших от афтозы, полагается закапывать в негашеную известь — это закон. Так вот, в конце двадцатых годов здесь была эпидемия — страшный падеж, чуть ли не треть поголовья погибла от афтозы. Дон Ансельмо Руффо — тогда еще никто о нем ничего не знал, у него была паршивенькая кожевенная фабричка в Саранди, — он придумал такую штуку: звонил скотоводам и предлагал свои услуги по уборке падали. Ну, те рады, понятно, — брал он за это недорого, а кому охота возиться с таким делом — рыть ямы, доставать известь… А скот падал сотнями, я говорю. Словом, работа закипела: пеоны Руффо ездили по эстансиям и забирали дохлых коров, потом их где-то закапывали в негашеную известь, как полагается, все по закону, — но уже ободранных, понимаете? А шкуры отсылались в Саранди. Ловко? Пронюхал об этом какой-то инспектор из министерства агрикультуры — Руффо ему взятку. Пронюхали в самом министерстве — Руффо еще несколько взяток! И все остались довольны. Другие кожевенные предприятия прогорали одно за другим, потому что честно ввозили здоровые шкуры из-за границы, а Руффо скупал заводы и дубил свою падаль. Сейчас он, понятно, падалью больше не интересуется, сейчас он всеми уважаемый промышленник, олицетворение коммерческой честности. Подите загляните в его оффис! Настоящее министерство, будь я негр. Из одних стенографисток можно сформировать целую труппу для мюзик-холла — девочки как на подбор. Вот вам то самое общество, которому вы так честно пытаетесь служить.

От долгой тирады у него пересохло в горле, он потянулся к своему стакану, увидел, что в нем пусто, и налил из шекера Жерару и себе. Тот сидел в низком кресле, обхватив руками торчащие колени, и с угрюмым выражением сосал давно погасшую трубку.

— Все это не то, Брэдли, — пробормотал он сквозь зубы, — я хоть и моложе вас, но тоже достаточно хорошо успел изучить «свободный мир», так что никаких Америк вы мне не открываете. Но тот факт — пускай неоспоримый, — что наше общество протухло сверху донизу, еще не является для меня достаточно веским основанием, чтобы делать то, что вы предлагаете, Тут нужно пытаться спасти то, что еще осталось, — какие-то ценности высшего порядка, вы понимаете, — а не самому превращаться в носителя заразы.

— Опять громкие слова! О какой заразе вы говорите? Что я вам предлагаю — подсовывать порнографические открытки школьникам, что ли? Кого-то развращать? Руффо был законченным развратником уже в то время, когда вы бегали в коротких штанах. Что он, превратится в девственницу от того, что вы сделаете красивый жест и откажетесь от его предложения? Или общество от этого станет лучше? Не будьте же ослом, Бусс! Он найдет себе более покладистого художника и все равно получит свое. А вы потеряете возможность, которая представляется не каждый день, — возможность заработать за несколько месяцев полмиллиона песо и потом жить и работать, ни от кого не завися. Подумайте о перспективах, которые это перед вами открывает. Цель вашей работы — обобщенно говоря — привить публике вкус к той живописи, которую вы считаете хорошей и здоровой. Так неужели вы до сих пор не поняли, что в наши дни вкусы диктует тот, у кого деньги? Вашими картинами сейчас не интересуются вовсе не потому, что они плохи, а потому, что о вас не пишут в газетах. Поймите это, Бусс. Будь у вас деньги, будь у вас возможность снять лучший зал в городе и заплатить газетчикам за хорошее «паблисити» — на ваших вернисажах будут толпиться сливки общества. Вот тогда и начинайте прививать публике свой вкус! А благородные нищие и непонятые гении никого не интересуют, — не то время. Мы живем в двадцатом столетии, пора бы это понять… Чего же вы молчите, Бусс? Если есть возражения — выкладывайте!

Жерар молчал. Что можно возразить? В самом деле, что можно на это возразить? Радио в соседней квартире играло теперь знакомый мотив — модную в свое время румбу «Сибонэй», которую он однажды танцевал с Дезире в маленьком монпарнасском ресторанчике. Это было очень давно, — теперь он потерял Дезире, потерял родину, растерял друзей. Всех этих жизнерадостных ребят, его однокашников по высшей художественной школе, в свое время вместе с ним поклявшихся до смерти бороться за обновление французской живописи. Нечего сказать, обновили…

Он вернулся на место и допил свой коктейль.

— Похоже, что вы кое в чем и правы, — сказал он с кривой усмешкой. Голос его дрогнул. — Я сейчас пока ничего не знаю, еще подумаю… Но вы дайте мне телефон этого типа. Если решу взяться за это дело — я ему позвоню.

— Правильно, вы подумайте, — кивнул Брэдли. — Торопиться с этим некуда, а дело серьезное. Я уже сказал вам, что прекрасно понимаю, насколько неприятным должно быть для вас такое предложение…

3

27 декабря. Уже неделя, как я живу в квартире Брэдли. Через три дня после нашего разговора вдруг является посыльный с ключом и запиской: оказывается, толстяку срочно пришлось вылететь в Штаты месяца на три и он предлагает мне воспользоваться на этот срок его апартаментами. Пожалуй, не стоило этого делать, но хозяйка моя слишком уж ведьма, а искать где-то новую комнату нет ни энергии, ни денег. Да и, откровенно говоря, захотелось наконец пожить в человеческой обстановке, В конце концов, квартира все равно пустовала бы. Брэдли уплатил за нее за полгода вперед, так что в этом смысле мне нечего беспокоиться. Одним словом, сейчас я живу в роскошной квартире, в самом фешенебельном районе столицы, а обедать езжу в порт, в самую дешевую харчевню — «Трес маринерос». Без драки там не проходит ни одного дня, но зато за песо можно получить полную тарелку жратвы и стакан красного. От Изольдиных двух тысяч почти ничего не осталось, я и сам не знаю, куда они делись. Купил себе туфли, роздал долги, заплатил хозяйке, а на сорочки уже не хватило. Немного отложил на еду и табак, вот и все. Впрочем, все это чушь. Вчера я сделал последнюю попытку — как бы это покрасивее выразиться? — остаться честным человеком и сохранить незапятнанными мои высокие моральные принципы. Увидел в газете объявление: требуются рабочие всех специальностей на строительство текстильной фабрики. Поехал туда, Это за городом, но не так уж далеко. Оказалось, что ездить не стоило. Рабочие им действительно требуются, но в отделе персонала меня спросили специальность и, когда я назвался землекопом, попросили показать руки. После чего служащий пожал плечами и посоветовал бросить тотализатор, «пока не поздно». Принял меня за проигравшегося на скачках, — здесь такие не редкость. Уже на обратном пути я сообразил, что мог бы попросить место шофера. Впрочем, у меня ведь нет профессиональных прав.

На всякий случай побывал в консульстве. Туда иногда обращаются, если нужен учитель французского или коммерческий переводчик. Сейчас ничего нет. Секретарь посоветовал возвращаться во Францию, а относительно денег на проезд обратиться с просьбой в «Клуб французских резидентов». Пошел он с такими советами! Еще унижаться перед всякими дамами-патронессами, только этого не хватало.

Да и что мне даст теперь Франция? Возможность поступить в Иностранный легион и подохнуть от пули какого-нибудь алжирца или аннамита? Тогда уж лучше подохнуть здесь, это по крайней мере честнее (несколько слов зачеркнуто)… страшная злоба на все это проклятое общество, а иногда просто страх.

Такой припадок страха был сегодня ночью — когда я понял, что прочно и окончательно залез в мышеловку и теперь мне отсюда не выбраться. Панический страх. Почти такой же, как тогда в сорок четвертом, когда подрывали эшелон из Клермон-Феррана, а англичан черт принес с их самолетами. С бошами мы справились, а под бомбежку угодили. Меня завалило обломками водокачки, и когда я очнулся и почувствовал себя заживо погребенным — вот там я узнал, что такое страх! Я просто не мог вынуть пистолет — иначе хлопнул бы себя в ту же секунду. Вот так и теперь. Хотя, если подумать, то хуже. Тогда, по крайней мере, было за что умирать, а сейчас тебя завалило — и не знаешь, за что, почему, ради чего. Сплошной бордель.


31 декабря. Ну вот и Новый год, тысяча девятьсот пятьдесят третий от рождества христова. В Париже он уже наступил, здесь наступит через два часа — сейчас его встречают на судах посредине Атлантики. Термометр снаружи показывает плюс 34 по Цельсию. Как ни странно, к этому привыкнуть труднее всего — к новогодней жаре. Хорошо еще, что в квартире воздух искусственно охлаждается.

За окном — дождь бенгальского огня, взвиваются разноцветные ракеты, медленно улетают маленькие бумажные монгольфьеры, освещенные изнутри стеариновой плошкой. Бурный темперамент не позволяет аргентинцам дождаться полуночи — празднование Нового года здесь всегда начинается заранее, чуть ли не с заката солнца. Сегодня я истратил последние пиастры — купил куклу дочери консьержа Аните, а для себя бутылку хорошего бордоского. В двенадцать включу радио, настроюсь на Франс-II и буду слушать и пить за собственные успехи.

Да, вчера звонили из консульства — заходил какой-то тип, спрашивал обо мне, похоже, что хочет купить «Отъезд из Вокулёра». Я ответил, что эта вещь не продается. Секретарь пробурчал что-то насчет того, что я, мол, живу в квартире с телефоном и отказываюсь продавать картины, а прикидываюсь безработным. Я не дослушал и повесил трубку. Потом меня подмывало позвонить ему и пригласить на коктейль-парти. Если бы он увидел квартиру — совсем бы рехнулся. А по сути дела, «Отъезд» следовало продать. Какие уж тут красивые жесты, когда жрать нечего! Но все равно, Жаннету я не продам. Слишком к ней привык. Тем более что лишняя тысяча пиастров ничего не изменит, а только оттянет развязку.


5 января. Потешная история. Уже четыре дня промышляю в «Трес маринерос» карандашными экспресс-портретами — увековечиваю посетителей. Желающих много, хорошо платят. Впрочем, теперь эти глаголы следует переставить в «пассэ дефини»: промышлял, увековечивал, платили. Напротив харчевни расположена минутная фотография — я этого просто не учел. Сегодня, когда я как раз был в ударе и увековечивал одного парня с финского лесовоза, зашел фотограф — повертелся, заглянул через мое плечо. А под вечер, когда я в радужном расположении духа шел отдыхать после трудов праведных, со мной поравнялась какая-то мрачная личность и таким же мрачным тоном посоветовала отдать швартовы и переменить якорную стоянку. Он даже не уточнил, что меня ожидает в случае ослушания. Это, как говорится, было понятно без слов. Стоянку я пообещал переменить, потом личность попросила у меня два пиастра на кружку пива, и мы расстались по-джентльменски.


23 января. Звонил в консульство — спросил, не оставил ли адреса тот тип, что интересовался «Отъездом». Мне с ледяной любезностью ответили, что нет, к сожалению. Нет так нет. Вчера был по объявлению в рекламном агентстве «Орбе публисидад», им там требуется художник. Роскошная обстановка — стекло, нержавеющая сталь, мебель какого-то марсианского стиля, похоже на реквизит из фильма «Год 2000». Очень милая сеньорита из породы синтетических блондинок, типичная голливудская гёрл. Встретила меня так любезно, что я уже счел себя принятым, — усадила в марсианское кресло, сама села напротив, предложила английскую сигарету. Узнав, что я француз, рассыпалась в похвалах Парижу, где проводила отпуск в прошлом году. Отдав дань светской болтовне, я поинтересовался — что, собственно, потребуется от меня для того, чтобы осчастливить «Орбе» своим сотрудничеством. Оказалось, что потребуется совсем немного: справка о политической благонадежности (зачем, черт побери?) и несколько работ — с указанием, где, кем и когда были опубликованы. «Пусть мсье представит это господину директору, и в течение недели господин директор даст мсье ответ. О, мсье не пожалеет, если решит работать для нашего агентства, — с лучезарной улыбкой заверила сеньорита. — «Орбе публисидад» на хорошем счету, за один сегодняшний день к нам поступило шесть кандидатур…» Я небрежным тоном ответил, что пока не вижу за «Орбе» никаких преимуществ перед известными мне европейскими агентствами — за исключением подбора сотрудниц, делающего честь вкусу господина директора, — и что, вообще, я еще подумаю… Словом, отступление было проведено с достоинством. Не мог же, в самом деле, я ей признаться, что никогда в жизни не занимался рекламной графикой!

Каждый вечер сажусь к телефону и обзваниваю все одиннадцать магазинов, куда рассовал на комиссию свои холсты (все, кроме «Отъезда»; Жаннетту, что бы ни было, продавать не хочу). Никто ничего не покупает. Просто проклятье какое-то!


30 января. Дальше так продолжаться не может. Сегодня пригрозили выключить свет, если не уплачу по счету в течение недели. (Квартира, как мне говорил Брэдли, оплачена за полгода вперед, но за телефон, воду и электричество приходится платить мне.) Шестьдесят пять пиастров — откуда я их, к дьяволу, возьму? Я понимаю возмущение инкассатора, который приходит ко мне уже третий раз, — еще бы, жить в такой квартире и отказываться уплатить за свет. Поди объясни ему что я вчера не жрал!

Впрочем, все это ерунда. Дело не в электричестве. Дело в том, что я месяц назад дал себе слово — в течение января решить, как быть дальше. Браться за «это дело» или не браться. Сегодня я понял, что все это время я вовсе не пытался найти решение, а просто трусил, играл в жмурки с собственной совестью, боялся признаться самому себе в уже свершившемся факте. Все было решено в тот вечер, когда я не дал Брэдли по физиономии и не ушел. Что уж теперь говорить красивые слова! Если я все же не позвоню этому Руффо, это будет лишь акт трусости, продиктованный боязнью последствий, а вовсе не доказательство моей стойкости. Ее уже нет — после того вечера. Не вижу принципиальной разницы между преступником, уже совершившим преступление, и человеком, в душе согласным на преступление, но боящимся его совершить. Может быть, преступник явный честнее преступника потенциального. Но и опять — и это самое страшное — я все же не уверен, действительно ли является преступлением то, что я собираюсь сделать. То, к чему я вынужден обстоятельствами. Цель оправдывает средства? Никогда не мог согласиться с такой постановкой вопроса — и к чему я пришел? Художник, работающий для самого себя, — живой труп. Он бесполезен так же, как бесполезна крутящаяся вхолостую динамо-машина, отключенная от линии. Если я пишу картины, которые ни на кого не воздействуют, — зачем их писать? Но у меня есть возможность добиться такого положения, при котором они будут воздействовать на многих, при котором мой талант не окажется бесплодным. Для этого нужно пройти через грязь, пожертвовать своей моральной чистоплотностью. Б., несомненно, прав в том, что только деньги могут дать человеку возможность играть какую-то роль в нашем обществе. Если я считаю, что моя роль будет полезной, — то не все ли равно, какими путями я к ней приду? Верно и то, что я, согласившись на предложение Р., не нанес бы этим никакого ущерба обществу. Следовательно, единственный ущерб будет при этом нанесен мне — моей собственной морали, моему чувству собственного достоинства. Черт, как это все сложно! Тут недолго додуматься и до того, что я, согласившись проституировать свой талант, превращаюсь чуть ли не в героя, жертвующего собой ради общества. Я, кажется, окончательно во всем этом запутался. Нужно рассмотреть это дело спокойно и беспристрастно, по-бухгалтерски. Что я выигрываю и что теряю в одном случае и что — в другом. Впрочем, что там рассматривать, у меня ведь все равно нет никакого выхода.


1 февраля. Завтра позвоню Р. В общем, посмотрим, что он мне закажет. Если слишком уж мерзкое что-нибудь — откажусь, пусть ищет другого. А может быть, и не откажусь, не знаю. Я сейчас вообще ничего не знаю. Знаю только, что влип так, как не влипал никогда в жизни. Похуже, чем тогда, под водокачкой.


5 февраля. Замечательная погода — только что прошел дождь, и город весь чистенький, как лакированный. На улице, очевидно, душно, — здесь всегда душно после летнего дождя. А со стороны смотреть — красиво. Сейчас я звонил Р. Интересное дело — обычно с этими важными господами созвониться не так просто, а тут можно подумать, что сам дьявол сидел за коммутатором: сразу же соединили. Голос у старика малоприятный — пискливый какой-то, резкий. Я сказал, что звоню от имени мистера Брэдли по вопросу картин. Старик обрадовался и заявил, что завтра — в воскресенье — ждет меня в своем загородном доме. Спросил, в котором часу прислать машину. Я сказал, что буду дома весь день, пусть присылает когда угодно. Вот так.


7 февраля. Ну что ж, рассказать о поездке в Каноссу? Мой новый повелитель принял меня исключительно любезно, долго показывал свою галерею, накормил лукулловым обедом. В живописи он не понимает ни шиша — это я понял с первого же взгляда на ту мазню, которой он обвесил все стены. Б. был прав: сюжеты все один к одному. Впрочем, ничего по-настоящему гнусного, просто голые бабы во всех видах. После обеда, за кофе, старик осторожно перешел к делу. Не знаю ли, мол, я, где можно достать несколько хороших картин на такие, знаете ли, темы… поигривее, мм-да… ну, и чтобы было натурально, «вы понимаете, не правда ли?». Если бы он нашел художника, который согласился бы взяться за такую работу, он, дескать, не постоял бы за ценой. «Ну, скажем… тысяч по десять — это ведь хорошая цена, не правда ли?» (Проклятый торгаш, Аллану говорил — от пятнадцати до двадцати, а здесь выколачивает подешевле). Ну, а темы — это он полностью оставляет на усмотрение художника. «Для начала, скажем, какую-нибудь там вакханочку, что ли, но поигривее, поигривее». У него гнусная манера хихикать. Старый сатир, сукин сын. Я, не вынимая изо рта трубки, с великолепным спокойствием заявил: «Двадцать пять тысяч, и через три недели вы будете иметь свою вакханку». Проклятый сатир заерзал, как грешник на сковородке. Откуда у него такие деньги, помилуйте! Дела последнее время идут как нельзя хуже, с кожевенным бизнесом сейчас вообще беда — всюду, знаете ли, эти заменители, синтетика… Я ответил, что меня мало интересует состояние его бизнеса; если сеньор не согласен заплатить мне двадцать пять тысяч, из которых пять — сейчас, в качестве гарантийного аванса, то пусть вооружается кистью и пишет свою вакханочку сам. Он прямо захныкал: «Но ведь я думаю заказать вам несколько картин, не одну, а вы же знаете — оптовые цены всегда ниже розничных, это закон коммерции!» Но я, черт побери, держался, как гвардия под Ватерлоо. Сказал, что законы коммерции меня интересуют еще меньше, и что оптом дешевле обходятся разве что дохлые коровы, но никак не вакханки. И повторил требование насчет аванса, — почем знать, что он через неделю не передумает? Словом, кончилось тем, что сатир извлек чековую книжку и выписал 5,000.

Теперь вот сижу и не знаю, как быть. Дело в том, что я очень мало имел дела с обнаженной натурой. Без натурщицы не обойтись, но не хотелось бы привлекать к этому еще кого-то. А придется, никуда не денешься! Надо будет забежать в «Аполо» — там всегда полно нашего брата, кого-нибудь посоветуют.

Руффо со мной договорился, что приедет дней через десять — посмотреть, как идет работа. Пусть приезжает, черт с ним. Надеюсь, что основное будет к тому времени уже готово, хотя бы вчерне. Над композицией раздумывать особенно не приходится, а пишу я быстро.


9 февраля. Сейчас была натурщица. Только собирался пойти пообедать, вдруг звонок. Открываю — влетает этакая райская птичка в ренуаровских тонах: темно-рыжие волосы, персиковый загар, глаза прямо фиолетовые. «Здрасьте, — говорит, — я от Пузана, очень приятно познакомиться». Я совершенно обалдел. «От какого еще Пузана, — говорю, — вы, наверное, ошиблись, сеньорита». А она: «Ну как же, — говорит, — Пузан Ремихио, не знаете что ли, бармен в «Аполо», он дал мне ваш адрес — вы ведь ищете натурщицу?» Я только и нашелся, что пробормотать, что да, действительно, натурщицу-то я ищу, но мне бы что-нибудь попроще… Птичка рассмеялась и протянула руку, отрекомендовавшись сеньоритой Элен Монтеро, а для друзей — просто Беба. Боюсь, их у нее слишком много, этих друзей. Войдя в комнату, она огляделась, тараща свои пармские фиалки, и объявила, что ей у меня нравится. Очень. Меня это, разумеется, страшно обрадовало. Потом она порылась в сумочке и запихнула себе в рот какую-то огромную конфету, причем попутно попыталась угостить и меня. Отказался с ледяной вежливостью. «Не успела позавтракать, понимаете, — объясняет она с набитым ртом, — а позировать вам я согласна». — «Мадемуазель, — говорю, — прошу учесть, что я пишу обнаженную натуру». — «Ну и что, — говорит, — это право артиста — выбирать, с какой натурой работать, только ню дороже обходится — по полсотни национальных». — «Что, за сеанс?» — «А вы думали, в месяц?» Цена, конечно, непомерная — это был отличный предлог мирно расстаться, но я упустил момент и сдуру сказал, что если хочет, то пусть приходит завтра с утра. Она жизнерадостно заявляет: «Еще бы я не хотела!» — и спрашивает, устраивает ли меня ее фигура и не желаю ли я взглянуть на ее фото в купальном костюме — снято неделю назад, на побережье. Я говорю, что фигура вполне устраивает, а фото меня не интересует и вообще я сейчас занят. «Ладно, завтра увидите оригинал. До свиданья, дон Херардо, очень рада с вами познакомиться, до завтра». Только я ее выпроводил — опять звонок, опять она. «Простите, — говорит, — я вас надула — мне платят гораздо меньше». При этом в глазах искреннее раскаяние. Я ей ответил, что не догадаться об этом мог бы только кретин, но что в награду за ее честность договор остается в силе. Просияла и ушла. Ну и ну!

4

— Вы, пожалуйста, на меня не кричите! Если вам так хочется иногда покричать, то заведите себе жену и кричите на здоровье!

— А вы, черт бы вас драл, придержите ваш язык и ваши советы и учитесь позировать, если уж беретесь за это дело! Какого дьявола вы крутитесь? Вы что, сами не видите, что здесь мало света? Как я могу работать, если вы все время оказываетесь в тени?

Жерар подобрал кисть, которую за минуту до этого в ярости швырнул на пол, и снова принялся за работу, бросая быстрые взгляды на сеньориту Монтеро.

— Думать нужно, вот что, — ворчливо сказал он, уже остыв. — Другие в вашем возрасте умеют это делать…

— Другие в вашем возрасте умеют схватывать оттенки на лету, — язвительно заявила обиженная сеньорита. — И вообще я устала!

— А я вот не схватываю, понятно? Никто не держит вас здесь на привязи… Устали, говорите? Ничего, сейчас кончаем. Никто вас не держит… Можете искать себе другого мастера. Минутку…

Он встал и отошел от мольберта, приглядываясь к холсту.

— Ладно… Вот здесь еще немного… Впрочем, вы что, устали? Ладно, черт с ним, доделаем завтра. Можете одеваться.

— Наконец-то! У вас есть кофе?

— Есть, сейчас поставлю. — Собирая кисти, Жерар стал весело насвистывать. — А на крики не обижайтесь, я всегда нервничаю, когда работаю. Считайте, что я погорячился, и примите мои извинения. Идет?

Не дожидаясь ответа, он вышел из ателье, на ходу снимая испачканную красками блузу.

— Заварите покрепче! — крикнула вдогонку сеньорита Монтеро.


Спустя полчаса они мирно сидели за столом, словно во время сеанса не было никаких недоразумений. Сеньорита Монтеро оживленно рассказывала о вчерашнем посещении Театра комедии, Жерар слушал краем уха и пил кофе, рассеянно поглядывая на свои руки, — кожа на пальцах шелушилась от частого употребления растворителя.

— Вам нужно купить крем для смягчения кожи, — заметила сеньорита Монтеро, — иначе у вас будут не руки, а петушиные лапы.

— Ладно, Элен, проживем и с петушиными. Хотите еще кофе?

— Нет, спасибо, я сейчас пойду куда-нибудь закусить. Почему вы не хотите попробовать «Понд С»? Он хорошо смягчает.

— Неохота возиться. Выйдем вместе? Я тоже проголодался.

— Хорошо. Дон Херардо, я хотела вас спросить…

— Перестаньте называть меня доном, сколько раз повторять! В чем дело?

Девушка замялась. Жерар допил свой кофе и отставил чашечку.

— Насчет денег?

— Да… То есть… как вы думаете, Херардо, мы с вами сработаемся?

— Боюсь, что да. Хотите вперед?

— Видите ли, мне сейчас нужно очень много денег, и я думала, если мне предстоит работать у вас еще некоторое время, как вы говорили, может быть, вы смогли бы заплатить мне вперед? Я не сбегу, слово чести!

Жерар улыбнулся:

— От меня не сбежите, даже если бы захотели. Зачем вам столько денег, если не секрет?

— Нет, почему же, просто мне… Я хочу купить шубку, а у меня не хватает.

— Вы окончательно спятили, Элен. Шубку — в феврале?

— Сами вы спятили! Когда же мне ее покупать — зимой, что ли? Тогда они будут стоить в полтора раза дороже. А сейчас Харродс объявил карнавальную распродажу… — Она мечтательно прищурила фиолетовые глаза.

— Теперь понял, — сказал Жерар. — Сколько вам не хватает?

— Много, — вздохнула сеньорита Монтеро, — ровно две тысячи. Вы не думайте, — испуганно спохватилась она, — на такую сумму я не рассчитываю. Просто, если бы вы смогли одолжить мне половину…

— Я вам дам две тысячи, — сказал Жерар, — но с условием, что вы научитесь позировать спокойно и перестанете вертеть теми частями тела, которые меня в данный момент интересуют. Ясно?

Сеньорита Монтеро вспыхнула от радости.

— О Херардо, я буду позировать совсем спокойно, слово чести! Я эти деньги отработаю, не думайте.

Жерар подошел к письменному столу и достал четыре билета по пятьсот песо. В ящике лежало еще несколько смятых сотенных бумажек — все, что осталось от гарантийного аванса.

— Держите, Элен, вот ваши пиастры. Выбирайте шубку потеплее.

— Спасибо, Херардо, огромное спасибо, вы очень любезны!

— Ладно, на завтрашнем сеансе увидите, как я любезен. Попробуйте только шевельнуться. С этого дня между нами устанавливаются рабовладельческие отношения. В случае чего, буду раскладывать и лупить бамбуковой тростью по пяткам.

Сеньорита Монтеро весело рассмеялась.

— Пускай, зато у меня будет шубка!

— Мудрое рассуждение, Элен, — кивнул Жерар. — Вы готовы? Идемте.

Внизу, у выхода из лифта, к Жерару подошел портье.

— Вам письмо, сеньор Бусоньер, — поклонился он, по обыкновению исковеркав фамилию на местный лад, и протянул конверт. — Только что принес рассыльный, я уже собирался подняться.

— Мне? — удивился Жерар. — Спасибо… Вот, возьмите.

— Благодарю вас, сеньор Бусоньер.

— От кого бы это? Прошу прощения, Элен…

Он вскрыл письмо.

— А-а, вот что. Я и забыл. Идемте?

— Что-нибудь важное? — поинтересовалась сеньорита Монтеро.

— Заказчик предупреждает, что завтра заедет взглянуть на ваши прелести. На холсте, Элен, только на холсте… Кстати, завтра по этому поводу сеанса не будет, можете отдыхать.

— Правда? — Сеньорита Монтеро обрадовалась, как школьница, получившая освобождение от уроков. — Вот хорошо, поеду с утра на пляж, на целый день.

— Стоящее дело, — одобрил Жерар. — Где вы думали перекусить?

— Вам нравится пицца? Если да, то здесь недалеко готовят очень вкусную, по-милански. Хотите попробовать?

— Это с маслинами? Конечно хочу, Элен, конечно.

Жерар был сегодня в отличном настроении. В работе над «Вакханкой» наступил какой-то перелом, и теперь он ясно видел, как под его руками даже этот пошлый сюжет превращается в произведение искусства. Сознавать это было приятно. Приятно было чувствовать себя — за кои-то веки! — свободным от унизительного безденежья, от необходимости высчитывать каждый сантим. Приятно было идти по залитой солнцем шумной авеню Кальяо рядом с красивой, хорошо сложенной и элегантной девушкой, на которую оглядываются прохожие, — с этой райской птичкой, которая не умеет позировать. Приятно было и то, что он этой непоседливой птице доставил радость своим подарком, что он вообще может теперь доставлять кому-то радость.

В маленькой закусочной они сели за угловой столик, под вентилятором. Маленький шустрый итальянец принял заказ, для верности переспрашивая каждое слово и за каждым словом успокоительно повторяя с неаполитанской жестикуляцией: «Como no, signorina, como no, signor!» Через пять минут он бегом принес на деревянном кружке пиццу — большую толстую лепешку, залитую растопленным сыром и томатным соусом и сверху украшенную кусочками помидора, анчоусами и маслинами.

— Не забудьте пиво и кока-кола, — напомнил Жерар, — только похолоднее, пожалуйста.

— Como no, signor, como no, — закивал итальянец, молниеносно разрезая горячую пиццу на дольки.

— Нравится? — спросила сеньорита Монтеро, уписывая за обе щеки.

— Язык проглотишь. Ее что, полагается есть руками?

— Угу, так приятнее… Я еще когда в колледже училась, обычно забегала сюда после уроков.

— Какой колледж вы окончили? — поинтересовался Жерар, наливая себе пива.

— А никакого. Пришлось бросить: не было денег.

— Печально. Кстати, Элен, сколько вам лет?

— Не очень-то приличный вопрос, но вообще мне двадцать. Вы что, не любите кока-кола?

— Нет. Скажите, а вам не хотелось бы получить образование?

Элен изумленно глянула на него поверх своего стакана:

— Образование? Чего ради, Херардо?

— Ну, хотя бы ради того, чтобы приобрести специальность. Могли бы поступить куда-нибудь в бюро…

— И просиживать юбку за пятьсот билетов в месяц? — Сеньорита Монтеро сделала насмешливую гримаску. — Благодарю покорно!

Тон, каким это было сказано, заставил Жерара поморщиться.

— Предпочитаете, значит, работать вообще без юбки, — грубо сказал он. — Что ж, дело вкуса.

Сеньорита Монтеро быстро поставила на стол недопитый стакан; даже под косметикой было видно, как краска заливает ее лицо.

— При чем тут «вкус», каждый устраивается как может, — пробормотала она, не глядя на Жерара, и вдруг спросила с вызовом: — Вы думаете, мне самой очень это приятно? Конечно, вам легко судить — богатые всегда считают, что…

Голос ее прервался. Жерар тыльной стороной кисти — пальцы были в масле — примирительно погладил руку девушки.

— Вы меня не так поняли, Элен, — улыбнулся он, — я далек от мысли вас упрекать, просто мне стало вдруг обидно за вас. Я именно могу представить себе, как смотрят на вас те, другие, поэтому мне и стало за вас обидно. А насчет моего богатства я вам когда-нибудь расскажу поподробнее, если мы с вами останемся друзьями. Мы ведь ими останемся, верно?

Сеньорита Монтеро закивала головой.

— Ну вот и отлично. А теперь выпьем за нашу дружбу. Вы что пьете? Вермут? Мосо! — окликнул он пробегавшего мимо итальянца. — Два вермута, пожалуйста.

— Два? — переспросил тот, для пущей наглядности показав два пальца. — Como no, signor!

— Потешный парень, — улыбнулся Жерар. — Вообще у меня слабость к итальянцам — вот у кого учиться жизнерадостности! Правда, воевали они плохо. Приблизительно как мы в сороковом.

— Правильно делали, — сказала Беба, — если бы все плохо воевали, не было бы никаких войн. А что, Херардо, в Корее еще дерутся?

— Кажется, да. А вот и наш вермут. Ну, Беба, за дружбу?

— За дружбу. Постойте, согните левый мизинец, вот так. У нас такой обычай.

Они выпили, зацепившись мизинцем за мизинец, — на вечную дружбу.

— Теперь мы друзья, — засмеялась Беба, — даже можем быть на «ты».

— В самом деле? Тем лучше, я этих церемоний не люблю. Эй, ты! — подмигнул Жерар, состроив хулиганскую рожу.

Беба опять заразительно засмеялась.

— Ну, будем доедать нашу пиццу, она уже совсем остыла.

— Я не хочу больше. Херардо, а что там, в этой Корее? Из-за чего они подрались?

— Понятия не имею, — пробормотал Жерар с набитым ртом, — Там вообще сам дьявол ничего не разберет… кто-то кого-то освобождает.

— В Линьерсе, где я живу, в прошлом году был митинг. Прошли слухи, будто наши хотят послать в Корею один батальон, так коммунисты устроили митинг. Такая драка была, полиция их разгоняла, прямо ужас. У нас там все стены исписаны: «Янки, вон из Кореи!» Значит, там тоже янки?

— Ты лучше скажи, где их нет!

Беба тщательно вытерла пальцы бумажной салфеткой и допила свой кока-кола.

— Мне янки не нравятся, — сказала она, сделав гримаску, — фильмы у них хорошие, особенно если про ковбоев, и музыка хорошая, а сами они противные. — Она взглянула на часики и ахнула: — Санта Мария, без десяти два! Херардо, я лечу. Так завтра не приходить?

— Завтра можешь позировать на пляже. Ну, счастливо.

— До послезавтра, Херардо. И еще раз спасибо за это! — уж отойдя от столика, она показала Жерару сумочку и, сделав на прощанье ручкой, выбежала на улицу.

Жерар усмехнулся, вылил в стакан остаток пива из бутылки и ста медленно набивать трубку, щурясь на висящую напротив рекламу ликеров «Боле» — голландец в национальном костюме и ветряные мельницы. Следуя бессознательным путем ассоциаций, его мысли скользнул на голландскую живопись, на рубенсовских женщин, на старого греховодника Руффо, на «Вакханку». Что хорошо — то хорошо, это будет вещь. Он откинулся назад в затрещавшем плетеном кресле и сладко потянулся, сцепив пальцы на затылке, охваченный радостным ощущением творческой удачи и яростной жажды работать — работать без отдыха, до изнеможения.


В подъезде ему опять встретился портье.

— Еще раз здравствуйте, дон Хесус, — весело сказал Жерар и, уже на полпути к лифту, обернулся: — Кстати, как чувствует себя Анита? Надеюсь, лучше?

Портье бросил полировать суконкой и без того начищенную до золотого сияния львиную морду и печально взглянул на Жерара.

— Боюсь, что нет, — покачал он головой.

— В чем дело? — спросил тот, возвращаясь.

— Вчера был доктор, — медленно сказал портье со своим чуть шепелявым акцентом уроженца Галисии, — он сказал, что у нее слабые легкие, что ее нужно отправить в горы — есть такие детские колонии, в Кордове, — но это стоит денег. Я получаю четыреста песо, сеньор Бусоньер, жена зарабатывает не больше трехсот, мы не можем отправить Аниту в эту колонию… Но я думаю, он может ошибаться, этот доктор, у нас в семье не было никого со слабыми легкими…

— Надо полагать, в Испании другой воздух, дон Хесус.

— Но ведь доктора часто ошибаются? — с надеждой спросил портье.

— Безусловно. Безусловно. Вот что, дон Хесус, — Жерар решительно взял его за пуговицу, — вы не пробовали обратиться с этим делом в фонд социальной помощи?

— Когда же я мог обратиться, сеньор Бусоньер, я только вчера узнал. Моя двоюродная сестра писала в этот фонд бумагу, когда в прошлом году ее Пако упал с лесов и сломал себе ноги, а патрон отказал ему в пособии. Ей не отвечали семь месяцев, а потом ответили, что ничего не могут сделать. Зачем я буду туда писать? Я не перонист, не член партии. Жена Пако…

— Хорошо, вот что, — нетерпеливо кивнул Жерар, перехватывая другую пуговицу. — Прошение вы все-таки напишите — укажите, сколько нужно денег. У меня есть кое-какие связи, я вам это устрою. Безвозвратное пособие, так что платить вам ничего не придется. Принесите мне завтра, и самое большее через десять дней деньги у вас будут. Ясно? Только никуда не ходите, я сделаю это сам.

Оставив растерянного портье, Жерар быстро зашагал к лифту. У себя в ливинге он швырнул на диван пиджак, закурил и прошел в соседнюю комнату, служившую мастерской. С холста с еще не прописанным фоном, лукаво прикусив цветущую веточку, смотрела на него томными глазами «вакханка» — непоседливая райская птичка, сеньорита Элен Монтеро, Беба. Он долго разглядывал ее, насвистывая сквозь зубы. «Черт побери, да ведь она красавица», — подумалось ему вдруг почти с удивлением. А он и не замечал. Тут же эта мысль заслонилась другой — рука! С левой рукой что-то не так, сколько ни бился. Ладно, это переделаем послезавтра, а пока можно поработать над антуражем…

Продолжая весело насвистывать, он натянул измазанную красками блузу и стал перебирать кисти.


Беба вернулась в Линьерс вечером, допоздна прошатавшись по магазинам. Ее сожительница по комнате и товарка по профессии была уже дома и по обыкновению читала, лежа в постели.

— Привет, — сказала она, отложив книгу в яркой глянцевой обложке. — Ну, что нового?

Беба сбросила туфли и с облегчением вздохнула:

— Страшно устала? Ты сегодня работала, Линда?

— Нет. Сказал — нет настроения. Целый день валяюсь…

— А что это у тебя?

— «Последний экспресс». Не читала?

Беба, уже начав стаскивать платье, высвободила голову и посмотрела на обложку:

— «Последний экспресс»? Нет, вроде не читала. Интересно?

— Оторваться нельзя, тут один слепой сыщик, понимаешь…

— Слепой? Почитаю… Ой, сейчас все лопнет… Как же это может быть, слепой — и сыщик? Сегодня у меня опять пополз чулок. Видишь? Еще хорошо, что вверху, — не видно. Я просто похолодела, когда почувствовала.

Линда посмотрела и снова взялась за чтение.

— Дрянь этот нейлон, я тебе говорила — покупай другой номер. Насчет аванса не спрашивала?

— Спрашивала. Подожди, сейчас схожу под душ, потом все расскажу. Включи пока чайник — будем пить мате.

Беба надела старый купальный халатик, сунула ноги в шлепанцы и вышла из комнаты, размахивая полотенцем. В конце коридора, возле лестницы, уже сидел за колченогим столиком дон Пепе — старый неудачник и игрок на скачках. Его сожитель не переносил табачного дыма, а дон Пепе курил черный бразильский табак, поэтому он все вечера просиживал здесь, в коридоре, со спортивной газетой в руках и бутылкой дешевого красного вина на столе.

— Ола, дон Пепе, — приветливо бросила Беба, проходя мимо. — Опять мух травите?

— Что делать, — рассеянно отозвался тот, всецело поглощенный изучением таблицы заездов. — Что делать, девочка…

Когда Беба, выкупавшись, вернулась к себе, чайник уже кипел, стуча крышкой.

— Выключи, лентяйка, не слышишь? — крикнула она подруге, доставая из шкафа принадлежности для чаепития — сахарницу, жестяную коробку с парагвайским чаем и маленькую, в кулак величиной, выдолбленную сухую тыковку. Всыпав в тыковку ложку чая, похожего на искрошенные сухие листья, она положила туда же кусок сахара, долила кипятком и, помешав напиток витой серебряной трубочкой с фильтром на нижнем конце, протянула его Линде.

— Вот тебе и слепой, — задумчиво сказала та, отложив книжку и усевшись на кровати с поджатыми под себя ногами. — Если бы все были такими слепыми… — Она покачала головой и, взяв тыковку, приложилась к трубке. Потом отдала ее подруге. Беба с удовольствием втягивала терпкий, горьковатый напиток, пока тыковка не опустела. Потом снова долила ее кипятком.

Мате полагается пить молча. И они — горожанки, выросшие среди асфальта и железобетона и воспитанные на голливудских фильмах и детективных романах, — пили его в торжественном молчании, передавая друг другу выдолбленную тыковку и по очереди потягивая напиток через трубочку; сто лет назад их бородатые прадеды, перегонявшие гурты скота через бескрайние просторы пампы, так же молча передавали мате из рук в руки на вечерних привалах, сидя вокруг костра на брошенных на землю седлах, когда тихо звенит гитара и в огромном небе алмазами дрожит и переливается Южный Крест…

— Что же он тебе ответил насчет аванса? — спросила наконец Линда. — Отказал? Мой всегда отказывает.

— А мой — нет, — с торжеством в голосе ответила Беба. — Знаешь, что он сделал? Я рассчитывала самое большее на пятьсот, но в последний момент набралась храбрости и попросила тысячу, а он дал две.

— Серьезно?

Линда опять улеглась и, не глядя, нашарила возле себя пачку сигарет и зажигалку. Закурила и Беба.

— Ну что ж, поздравляю, — продолжала та. — Но только смотри, мне такая щедрость кажется подозрительной.

— Ничего не подозрительная, мы просто договорились, по-деловому. Я сказала, что эти деньги отработаю. У него много заказов.

— Такие авансы обычно приходится отрабатывать в постели, моя дорогая. И ты это знаешь ничуть не хуже меня.

Линда взглянула на подругу и снова взялась за чтение.

— С тобой просто противно говорить, — после недолгого молчания сказала Беба. — На все ты смотришь как-то так…

— Как «так»? Я знаю жизнь немного побольше, чем ты. Вот и все. Да и ты ее знаешь, не прикидывайся.

— А я и не прикидываюсь… Просто я верю, что он порядочный человек, — упрямо повторила Беба, катая в ладонях пустую тыковку. — Вот! А это главное — когда веришь.

— Слушай! — сказала Линда, откладывая книгу. — Когда ты перестанешь быть дурой, интересно знать? Затвердила, как попугай: «верю», «верю»! Вспомни, что у тебя получилось с твоим Джонни Ферраро! Ты тогда тоже мне доказывала — «порядочный», «из хорошей семьи», «сын фабриканта». А ему только и нужно было с тобой переспать. А потом: «Adios muchachos!»[3]

— Не смей о нем упоминать — сейчас! — вспыхнула Беба, вскочив на ноги. — Как тебе не стыдно! У тебя нет ни капельки простого…

Ее прервал стук в дверь и голос хозяйки:

— Сеньорита Алонсо, к телефону!

— Иду, донья Мерседес! — громко ответила Линда, лениво вставая. — Дай-ка мне халат. И не вопи, я тебя просто предупреждаю. Понимаешь?

Через пять минут она вернулась и, торопливо стащив халатик, через комнату перебросила его подруге.

— Толстяк Эусебио достал кучу контрамарок на «Лили», на десятичасовой, — сообщила она, распахнув скрипучую дверцу шифоньера. — Кажется, там собралась вся наша банда. Идешь?

— Не хочу… — покачала Беба головой, смотря куда-то в окно.

— А я пойду. Дочиталась сегодня до одури… Ты почитай, не оторвешься.

— Ладно, — так же рассеянно кивнула Беба.

Линда оделась и ушла. Беба побродила по комнате, бесцельно трогая вещи, потом закурила и легла, выключив свет. Вспомнив о Джонни Ферраро, она поплакала — не так, как плакала год назад, а просто по привычке и от жалости к себе. Две выкуренные подряд сигареты оставили после себя горький привкус; она встала, почистила зубы и тщательно прополоскала рот. В коридоре дон Пепе оживленно обсуждал с кем-то шансы жеребца Патрисио, где-то через улицу Карлос Гардель рыдающим голосом пел одно из своих знаменитых танго, за стеной уныло и настойчиво тренькал неумелый гитарист. Беба ворочалась с боку на бок, пытаясь уснуть. Когда в час ночи вернулась Линда, она еще не спала. Та начала раздеваться в темноте, едва слышно мурлыкая такты какой-то незнакомой песенки.

— Можешь зажечь свет, я не сплю, — вздохнула Беба. — Хороший фильм?

— Хороший, советую посмотреть. Там эта Лесли Карон, француженка. А у меня новость — знаешь, кого я встретила? Своего бывшего патрона из «Teatro de Revistas», носатого Линареса. Когда мы прогорели, я слышала, будто кредиторы его засадили, — а сейчас снова выплыл. Такой шикарный, в английском костюме, на пальце вот такой бриллиант. Но самое главное, что он опять собирает труппу — готовит сейчас какое-то новое обозрение, и вроде у него уже наклевывается турне по перешейку. Коста-Рика, Гондурас, Никарагуа… если не врет. Так вот он опять приглашает меня к себе. Что ты скажешь?

— По-моему, он жулик…

— Ясно, жулик, это я и без тебя знаю! Но импресарио он хороший, этого у него не отнимешь. Зарабатывает сам и дает заработать другим. Если предложит честный контракт, я, пожалуй, поеду. Надоело мне здесь до смерти, по крайней мере попутешествую…

— Пожалуй, — согласилась Беба. — Ты завтра не работаешь?

— С моим поработаешь, жди! — закуривая, Линда дернула плечом. — День пишет, неделю думает… Психопат несчастный. С удовольствием бы его бросила — все-таки противно, когда тебя изображают в виде какой-то кучи треугольников. А тебе и в этом повезло, подумай.

— О да. Я у него на холсте получаюсь даже красивее, чем на самом деле. Поедем с утра в Оливос? Я тоже свободна, искупаемся, пожаримся на солнце.

— Если будет погода, можно съездить. А теперь давай спать. Бай-бай, беби.

5

Дон Ансельмо Руффо оказался точен по-американски — ровно в пять минут двенадцатого в передней раздался короткий звонок. Жерар лениво поднялся с дивана и, выколотив трубку о край пепельницы, пошел открывать.

— Прошу, — кивнул он, увидев маленького сухого старичка в черном, с крокодиловым портфелем под мышкой. — Как дела, сеньор Руффо?

— Благодарю вас, — пискливо ответил старичок, — дел слишком много, чтобы они могли быть хорошими. Приходится работать, несмотря на возраст, сеньор Бюиссонье.

Войдя в гостиную, он положил портфель и перчатки и, вынув из кармана старомодное пенсне, криво нацепил его на нос.

— В половине двенадцатого у меня заседание административного совета, так что я только на минутку… — Он выжидающе глянул на Жерара.

— А я и не собирался вас задерживать. Заказ в основном выполнен, через недельку сможете за ним прислать. Может быть, у вас будут какие-нибудь дополнительные указания… Прошу сюда, налево, здесь у меня временная мастерская.

Остановившись перед «Вакханкой», Руффо сцепил за спиной пальцы и с минуту молча разглядывал картину. Натянутое выражение его морщинистого личика, когда он обернулся к Жерару, сразу показало тому, что заказчик разочарован.

— Это и все — в основном? — кашлянув, тонким голосом спросил Руффо.

— Разумеется, не считая фона и деталей.

— М-да… Конечно… — Руффо снял пенсне и принялся тщательно протирать стекла носовым платком. — Говоря откровенно, сеньор Бюиссонье, безусловно, вещь талантливая, нет спора, но, говоря откровенно, я ожидал несколько иного.

— А именно? — спокойно спросил Жерар.

— Видите ли, дорогой маэстро… Мы с вами не дети, не так ли?.. Я думал, что в разговоре с вами достаточно ясно дал вам понять, какого типа вещь мне нужна… М-да… Повторяю, мы с вами — взрослые мужчины…

— Вы сказали, — возразил Жерар, вскидывая бровь, — что хотели бы иметь картину «игривого», как вы изволили выразиться, содержания. Этим вашим указанием я и руководствовался. Мне кажется, выражение лица и поза этой молодой дамы достаточно игривы. По крайней мере, я не рискнул бы повесить эту работу в доме, где бывает подрастающая молодежь.

— Дорогой маэстро, у меня в доме нет подрастающей молодежи, и это соображение меня нисколько не беспокоит… При выборе картин я обычно руководствуюсь только своими вкусами, а не… требованиями общепринятой морали… М-да…

— Послушайте, давайте говорить без загадок! Очевидно, я настолько туп, что не умею их разгадывать. Конкретно — чего вы от меня хотите?

— Видите ли… Позвольте показать вам одну вещь, чтобы было более наглядно… Где это я оставил бумаги?..

Руффо вышел в соседнюю комнату и тотчас же вернулся, расстегивая замки портфеля.

— Мне как раз сегодня принесли одну вещь, — проскрипел он, вынув маленький альбом в свиной коже. — Вот, скажем, взгляните на это… Это приблизительно подобный сюжет, но…

Жерар взял протянутый ему открытый альбом — «издание для знатоков» — того рода, что обычно хранят в запертом ящике письменного стола и показывают приятелям на холостяцких пирушках. Несколько секунд он молча смотрел на хорошо отпечатанную цветную репродукцию, потом поднял взгляд на сухонького старичка в черном.

— Вы что, в своем уме? — очень тихо спросил он. — И это мне вы предлагаете написать для вас подобную вещь?

— Вопрос относительно моего ума я нахожу несколько неуместным… М-да… И нетактичным, — с достоинством отозвался Руффо. — Что касается остального, то на этот раз вы поняли меня правильно. Я имею в виду именно подобный жанр… Ничуть, впрочем, не стесняя вашей творческой свободы.

Жерар коротко рассмеялся.

— Вот что, старина, — невежливо сказал он, с треском захлопнув альбом. — Забирайте свой «подобный жанр» и проваливайте отсюда, пока я не спустил вас в мусоропровод!

Руффо оторопело взглянул на него, потом спрятал альбом и щелкнул замком портфеля.

— Должен сказать, я был лучшего мнения о европейской воспитанности, — проскрипел он, выходя из мастерской впереди Жерара. — Что ж, не смею настаивать… Будем считать наш договор расторгнутым… М-да… В таком случае, сеньор Бюиссонье, я желал бы получить обратно выданный вам аванс.

Жерар шагнул к письменному столу и остановился.

— А, ч-черт… — пробормотал он сквозь зубы. — Вот что, этих денег сейчас у меня нет, я их истратил. Можете считать за мной. Подписать вексель?

Руффо снял пенсне и стал медленно натягивать перчатки.

— Вексель… М-да… Нет, сеньор Бюиссонье, к чему?.. Между джентльменами можно обойтись без этого, с меня достаточно вашего слова. И вообще не торопитесь с этим. Мне неважно, будет ли это через неделю или через две… Не правда ли? Вы вернете эти деньги, когда вам будет удобнее, вместе с квартирной платой.

— Что?..

— Я сказал — вместе с квартирной платой, — повторил Руффо, — с платой за квартиру, в которой вы живете…

— Какое вам дело до моей квартиры, черт вас подери?

Руффо посмотрел на Жерара почти добродушно.

— Разве мистер э-э-э… Брэдли, разве он не сказал вам, что этот дом принадлежит нашей компании?

— В первый раз слышу!

— О, очень жаль… Это большое упущение с его стороны, очень большое.

Жерар резко засмеялся и сел в кресло.

— Вот, значит, что! Ясно. Так это была мышеловка?

— К чему такие слова, сеньор Бюиссонье, что вы?.. У меня и в мыслях не было ничего подобного. Когда мистер Брэдли сказал мне, что вы находитесь в трудном положении, и попросил разрешения временно предоставить вам эту квартиру, я ничего не имел против… поскольку… э-э-э… поскольку мы думали остаться с вами в хороших деловых отношениях. Не так ли, сеньор Бюиссонье? Но коль скоро эти отношения вступили в такую фазу…

— Можете не продолжать, — усталым голосом сказал Жерар. — Сколько стоит эта квартира в месяц?

— О, я в такие детали никогда не входил, это вам нужно справиться у администратора… Около тысячи, я предполагаю… Впрочем, с меблировкой это будет несколько дороже. Не знаю, сеньор Бюиссонье, честно говоря, просто не знаю…

— Ловко, — сквозь зубы проговорил Жерар, глядя в окно пустыми глазами. — Ловко, будь я проклят… Впрочем, так дураков и учат!

Руффо, с портфелем под мышкой, не торопился уходить. Заметив на стене акварели, он снова нацепил пенсне и подошел поближе.

— Вы не дурак, молодой человек… — сказал он рассеянно, разглядывая горный пейзаж. — Просто вы, к сожалению, принадлежите к той вымирающей породе людей, которая готова испортить себе жизнь ради возможности сделать красивый жест. Хотя в данном случае это, пожалуй, не просто красивый жест… Это, пожалуй, уже и в самом деле глупость. Простите э-э-э… за откровенность. Меня удивляет, что вы не способны понять разницу между, скажем, тем, чтобы выступить по радио с чтением неприличных анекдотов или рассказать анекдот приятелю — с глазу на глаз… Я вам не предлагаю написать такую картину и выставить ее для всеобщего обозрения… М-да… Одним словом, я не теряю надежды, что вы после здравого размышления посмотрите на это дело несколько иначе… Во всяком случае, прошу помнить, что мое предложение остается в силе. И, зная уже вас как большого мастера своего дела, — Руффо подчеркнул слово «большого» и кивнул на дверь ателье, — я готов теперь предложить вам гораздо большее вознаграждение. Я никогда не сорил деньгами, но никогда и не жалел их на подлинные произведения искусства… В данном случае я предлагаю вам пятьдесят тысяч. Мой телефон вы знаете. Чрезвычайно сожалею…

Он снял пенсне и пошел к выходу — маленький, сухонький, похожий в своем черном, чуть старомодном костюме на учителя в отставке.

В прихожей он обернулся и почти благодушно взглянул на Жерара.

— Мне от души жаль вас, маэстро, — медленно проскрипел он, — с вашим талантом вы через год могли бы стать кумиром публики. Но для этого, разумеется, вам пришлось бы отказаться от красивых жестов… М-да… Дон-Кихоты сейчас не в моде, где бы они ни появлялись — в делах, в искусстве или в политике. В наш реальный век фортуна отдается реалистам, а те, кто этого не понимает, умирают неудачниками. Что ж, честь имею… Простите за беспокойство.

Жерар захлопнул за ним дверь и вернулся в ливинг, задыхаясь от ярости.

— Старый сатир, дерьмо проклятое! — выругался он вслух. — «Фортуна отдается реалистам»! Ну и спи со своей фортуной, старый потаскун, козел…

Подойдя к столику, на котором стоял сифон с сельтерской, он взял стакан и заметил, как дрожат руки. «Сволочь!» — выругался он еще раз, нажав рычажок сифона. Струя с шипением ударила в стакан. На таких вот и покоится общество, прав был Брэдли. «Кожи Руффо — лучшие в мире!» Всеми уважаемый промышленник, олицетворение честности…

Стакан ледяной шипучки немного успокоил Жерара, он присел на край дивана и принялся набивать трубку, стараясь не думать о старом козле, сатире.

Отвесные лучи полуденного солнца не заглядывали в комнату, но Жерару показалось, что света слишком много. Очевидно, переутомил зрение, меньше нужно работать. Ничего, теперь об этом беспокоиться не придется. Встав и подойдя к окну, он опустил штору-жалюзи, набранную из косо поставленных алюминиевых пластин. Комната погрузилась в приятный сумрак, Жерар вытянулся в кресле, ожесточенно дымя трубкой. Да, Элен будет огорчена. «Мне приятно работать только с вами, потому что вы никогда не смотрите на меня так, как другие…» Девчонка безусловно пропадет, и очень скоро. Просто пойдет по рукам, как это часто случается с натурщицами. А жаль — славная она, эта Беба. — Надо же придумать такую кличку. Беба — это подходит для обезьяны, вот для кого это подходит. Славная девочка, а пропадет в два счета. С ее профессией и ее внешностью, чтобы не пропасть, нужно иметь сильный характер. Ну и, разумеется, какие-то моральные устои. А что у нее, у этой Бебы? Ничего, кроме соблазнов на каждом шагу. Если бы ее как-то поддержать, помочь, мог бы получиться толк, а иначе… Впрочем, что об этом думать? Теперь-то уж ты ничего сделать не можешь. А мог бы. Конечно, мог бы — имея деньги. Вот вам очередная проблема морального порядка…

Жерару вдруг захотелось заснуть — и спать как можно дольше, чтобы ни о чем не думать. Посидев еще несколько минут с закрытыми глазами, он устало поднялся, прошел в спальню и, не сняв обуви, повалился на постель. «Спать, спать», — приказал он себе. Но сон не приходил. В тишине спальни, затененной шторами, монотонно и раздражающе шумела решетка вентиляционного отверстия под потолком, через которое в комнату поступал охлажденный и профильтрованный воздух, однако оставшийся после посещения Руффо душок отравы присутствовал в атмосфере, словно некий зловредный газ, лишенный цвета и запаха, но способный довести до сумасшествия.

Поняв, что заснуть не удастся, Жерар вытянулся на спине, закинув руки за голову. Над ним, в полумраке, блестела причудливой формы люстра, похожая на модель межпланетной станции. И это хитроумное кольцеобразное сооружение из позолоченного и эмалированного металла, и едва слышный шум вентиляции, и даже вкрадчивая упругость матраца из пористого каучука — все это раздражало, казалось нелепым до отвращения. Уехать бы в родную Бретань, жить в окружении воды и камня среди упрямых и неторопливых на язык людей — рыбаков с изъеденными солью руками, с выцветшими глазами на выдубленных ламаншскими бурями лицах…

В два часа — он машинально взглянул на часы — раздался звонок. Жерар открыл, увидел перед собой портье и вспомнил о данном вчера обещании.

— Добрый день, сеньор Бусоньер, — несмело поклонился тот, — простите за беспокойство… Вы мне вчера велели принести вам это…

Дон Хесус робко протянул Жерару исписанный корявым почерком лист бумаги и, встретившись с ним глазами, опустил руку.

— Может быть, вы передумали, сеньор Бусоньер? — тихо спросил он. — Я знаю, это трудная штука — такие хлопоты…

Жерар кашлянул и хотел что-то сказать, но промолчал.

— Вы извините, — опять поклонился портье, — я думал, раз вы сказали… Конечно, это трудно, такие деньги — тысяча семьсот песо…

— Видите ли… — хрипло начал Жерар и снова замолк.

Портье еще раз поклонился и отступил от двери.

— Я понимаю, сеньор Бусоньер… Я понимаю. Конечно, такие деньги… Мы только с женой думали — если не выйдет все, то, может быть, хотя бы часть, мы бы остальное попытались занять под проценты… Есть один турок, он дает…

Дон Хесус улыбнулся дрожащей улыбкой и заискивающе перехватил взгляд Жерара.

— Простите, — сказал наконец тот, — я немного нездоров, не обращайте внимания. Тут дело не в сумме… Дело в том… что… Впрочем, ладно! Дайте бумагу, я этим займусь.

Ну что ж, иногда за тебя решают обстоятельства. В таких случаях остается лишь покориться, и это оказывается легче, чем решать самому. Намного легче! Жерар был теперь спокоен, совершенно спокоен. Дон Хесус растерянно что-то бормотал, на лице его была недоверчивая радость, и он обеими руками хватал руку Жерара.

— Ладно, ладно, — усмехнулся тот, — не стоит благодарности, дон Хесус, для меня это не составляет труда. Зайдите ко мне завтра в это время. Ну, всего наилучшего…

Он вернулся в ливинг, на ходу пробегая содержание бумаги. Сумма была указана аккуратно — цифрами и прописью. Тысяча семьсот песо. Жерар нацедил себе еще стакан содовой и медленно выпил, не сводя глаз с развернутого прошения. Потом тщательно разорвал бумагу на мелкие клочки, с усмешкой взвесил их на ладони и высыпал в пепельницу. Потом подошел к телефону.

— «Руффо и компания», — заученно пропел в трубке голос телефонистки. — Что прикажете, кабальеро?

— Мне нужен дон Ансельмо Руффо, спешно.

— Прошу прощения, у сеньора Руффо заседает административный совет. Прикажете что-нибудь передать?

— Соедините меня с ним, черт возьми! — бешено крикнул Жерар. — Я сказал «спешно»!

— Простите, но во время заседаний…

— Послушайте, вы, если через тридцать секунд я не получу соединения с доном Ансельмо, считайте себя уволенной! Ясно?

Телефонистка испуганно умолкла, послышалось щелканье переключаемых коммутаторов и гудки. Потом в трубке недовольно проскрипел знакомый голос:

— В чем дело?

— Сеньор Руффо?

Жерар вдруг замолчал, охваченный каким-то внезапным приступом не то страха, не то слабости.

— Я слушаю, — еще более недовольно проскрипел голос.

— Это говорит Бюиссонье, — быстро сказал Жерар, справившись с собой. — Дело в том, что я передумал и принимаю ваше предложение.

— А, мой молодой друг, — медленно и, как показалось Жерару, с едва уловимым оттенком насмешки протянул Руффо. — Ну что ж, приступайте к работе. Чем-нибудь могу быть вам полезен?

— Да. Мне нужны еще две тысячи песо, и не позже завтрашнего полудня. В противном случае…

— Вы получите их через час.

— Если можно — наличными.

— Как вам угодно. Через час деньги будут в ваших руках. Желаю успеха, маэстро…

— Вот так, — пробормотал Жерар вслух, положив трубку. С минуту постояв с оглушенным видом, он пожал плечами и направился в кухню. В рефрижераторе еще от Брэдли оставалось порядочно спиртного. Жерар распахнул тяжелую бесшумную дверцу и достал едва початую бутылку с черной этикеткой: «ВАТ69 — выдержанное шотландское виски из наилучшего ячменя. Крепость и чистота гарантированы».

— Правильно, — усмехнулся Жерар, — крепость и чистота — как раз то, что нужно…

Он отвинтил пробку и огляделся в поисках стакана. На столе стояла чашка с недопитым кофе. Жерар выплеснул его в раковину, сполоснул чашку под краном и налил почти до краев.

Неразведенный шестидесятиградусный напиток обжег ему глотку и пищевод и вызвал на глазах слезы. Когда прошел приступ кашля, Жерар отдышался и, стиснув зубы, налил еще чашку. Эта — как ему показалось — прошла уже легче.

6

Основными чертами характера сеньориты Монтеро были любопытство и легкомыслие. Ей уже не однажды случилось испытать на себе отрицательную сторону этих качеств, но на этот раз они сыграли с ней особенно скверную штуку.

Возможно, будь она с подругой, ничего бы не случилось, но деловая по натуре Линда решила использовать свободный день для того, чтобы повидать некоторых своих бывших товарок по Театру обозрений и обсудить с ними предложение носатого Линареса, и на пляж Бебе пришлось поехать одной.

Первая половина дня прошла мирно, и ничто не предвещало мрачной развязки. Правда, в автобусе по дороге в Оливос к Бебе, несмотря на ранний час, пристал какой-то тип, да так активно, что ей пришлось крикнуть шоферу и попросить его остановиться возле ближайшего постового; наглец выскочил из автобуса прямо на ходу, воспользовавшись замедлением на повороте. На пляже она добросовестно жарилась на солнце, потом плавала, стараясь держаться в обнесенной красными буйками зоне безопасности, потом опять загорала на песке. Пляж был почти безлюден, вода не слишком холодна, на сигнальной мачте развевался голубой вымпел — «идеальные условия для купания». Скоро к Бебе подсел шоколадно-загорелый guardavida[4], которому надоело торчать на своей сторожевой вышке; у него была непомерно развитая грудная клетка пловца-профессионала и кривые, до изумления волосатые ноги. Беба подумала, что ее собственные от такого соседства только выигрывают, и проболтала со стражем целый час, пока того не кликнули вытаскивать из воды какую-то чрезмерно увлекшуюся купанием сеньору. В два часа страж ушел обедать, спустив с мачты голубой вымпел и подняв вместо него красный, означающий, что с этого момента купальщики остаются без ангела-хранителя.

Сделав еще один небольшой заплыв, Беба тоже решила уйти. Она уже порядком проголодалась, и от солнца начала побаливать голова. Зайдя в кабинку, она быстро оделась и побежала к автобусной остановке, весело размахивая пляжной сумкой в блаженном неведении относительно своего ближайшего будущего.

Как это часто бывает с женщинами, ее погубили любопытство плюс необузданная любовь к нарядам. Доехав до Пласа Италиа, она увидела рекламу какого-то модного ателье, предлагающего богатый выбор только что полученных из Нью-Йорка моделей. Ателье было расположено на авениде Кордова, поблизости от здания факультета медицины, и, вместо того чтобы пересесть на автобус, идущий в Линьерс, Беба спустилась в метро и поехала любоваться нью-йоркскими модами.

Выйдя из вагона на станции «Хустисиалисмо» и увидев возбужденно орущую толпу студентов на перроне, она сразу поняла, что в факультете опять происходят какие-то беспорядки. Самым разумным было бы подождать три минуты до следующего поезда, проехать еще одну остановку и вернуться пешком со станции «Кальяо». Но любопытная Беба обрадовалась возможности увидеть сразу два интересных зрелища вместо одного и решительно направилась к выходу.

В подземном вестибюле станции, где студенты обычно закусывали в расположенном тут же баре, атмосфера была еще более накаленной. Беба стала осторожно пробираться к выходу между яростно спорящими группами. На лестнице почти дрались, а наверху, судя по реву голосов и завыванию полицейской сирены, обычный студенческий бедлам развернулся уже, видно, во всю ширь.

Движение по авениде было перекрыто, на углу Хунин стояли патрульные машины федеральной полиции, синие мундиры мелькали в толпе студентов, осаждающей вход в здание факультета. Прижавшись к парапету у входа в метро, Беба с восторгом наблюдала за событиями, не совсем понятными и поэтому особенно интересными. В одном из окон факультета появился седоусый старичок, стал кричать что-то, делая успокаивающие жесты. На секунду стало тише, и Беба расслышала хриплый от натуги голос:

— Коллеги… Заклинаю вас… Помните о своем гражданском долге… Храм науки…

— Долой!.. — неистово заорал рядом с Бебой высокий курчавый парень в растерзанном костюме. — Мы-то помним, что это храм науки! А вы сводите в нем политические счеты! Доло-о-ой!..

Толпа снова взревела, седоусый в окне махнул рукой и скрылся. Старое желтое здание факультета с серыми от пыли парусиновыми маркизами на окнах казалось вымершим и поражало своим покоем среди бушевавшей вокруг свалки. Непрерывно сигналя, сквозь толпу пробралась карета «скорой помощи» — в расположенный напротив факультета клинический госпиталь привезли больного. Пока санитары выгружали носилки, несколько студентов успели забраться на крышу кареты, размахивая кулаками и скандируя: — «До-лой, до-лой, до-лой!..»

— Ни в одной нормальной стране, — продолжал выкрикивать курчавый, срывая голос, — власти не имеют права менять профессоров по своему усмотрению! Что такое сегодняшняя Аргентина — свободное государство или гитлеровский райх? Где университетская автономия?

— Автономию!! Автономию!

— Автономию! — завопила и Беба. — Хотим автономию!

Из-за угла улицы Президента Урибуру, кренясь на развороте и истошно завывая сиреной, вылетел еще один полицейский автобус, за ним скользнул патрульный «форд» с установленным на крыше громкоговорителем. Из открытого по бокам автобуса посыпались полицейские с карабинами.

— Предлагаю немедленно разойтись… — монотонно и оглушительно закаркал над толпой громкоговоритель. — Предлагаю немедленно разойтись… Если порядок не будет восстановлен через пятнадцать минут, федеральная полиция сделает это с применением силы. Прошу всех расходиться по боковым улицам группами не более пяти человек. Повто…

Беба не видела, что произошло, — очевидно, в громкоговоритель чем-то швырнули, потому что он вдруг поперхнулся на полуслове, захрипел и совсем умолк. Толпа восторженно заревела, замелькали дубинки полицейских. «Компаньерос, берегитесь провокаций!..» — отчаянно закричал курчавый, но его слова потонули в воплях «Долой!». Бебу оттеснили к ограде госпиталя, она взобралась на цоколь решетки и, сунув в рот два пальца, пронзительно засвистела.

Она была в полном восторге, но теперь уже решительно не понимала, что происходит. Часть студентов дралась с синими мундирами, часть — между собой; скоро полицейским удалось расчистить всю середину проспекта, и они начали усмирять отдельные группы, продолжавшие оказывать сопротивление блюстителям закона или лупить друг друга. Был еще момент, когда Беба могла улизнуть в метро, но она была слишком увлечена дракой нескольких студентов, сцепившихся прямо у того места, где она стояла на цоколе ограды. Возбуждение дерущихся передалось и ей; держась за решетку левой рукой, она перекинула свой пляжный мешок в правую и, улучив момент, с размаху хлопнула по голове какого-то рыжего парня, лицо которого ей не понравилось. Рыжий удара не заметил, и она размахнулась было для вторичного, но тут кто-то с другой стороны сильно дернул ее за юбку — Беба, не глядя, направила удар в ту сторону и, только после этого оглянувшись, обмерла от ужаса.

— Довольно, сеньорита! — заорал дернувший ее полицейский сержант, поправляя едва не слетевшую от удара фуражку. — А ну, сойдите вниз! Быстро!

Беба, мысленно поручив себя заступничеству девы Марии, соскочила с цоколя, и сержант крепко схватил ее выше локтя.

— Разнимайте этих! — крикнул он другим полицейским, указывая на продолжавших драться рыжего и его товарищей, и сердито посмотрел на Бебу: — А вы пойдете со мной!

— Простите, я не хотела… — испуганно сказала она и попыталась улыбнуться. — Отпустите меня, сархенто[5], будьте таким любезным!

— Идемте, идемте.

— Сархенто, я очень тороплюсь, правда…

— Успеете!

Сержант повел ее к зданию факультета, куда полицейские загоняли других задержанных. В прохладном вестибюле уже толклось несколько репортеров с камерами и блокнотами в руках. Увидев Бебу, двое из них тотчас же устремились к ней.

— Ваше имя, сеньорита, — затараторил один, пока второй, приседая, нацеливался объективом, — ваше участие в событиях? Что вы желаете сказать по поводу происходящего? Всего несколько слов, сеньорита…

Подоспевший офицер отстранил репортера.

— Прошу вас, господа, прошу вас… Никаких разговоров с задержанными, все сведения о событиях вы получите сегодня же на улице Морено… Господа, прошу вас… Лопес, уведите сеньориту, черт возьми! Ведите ее к Гийермо — последняя дверь по коридору, здесь уже нет места. Быстрее!

— Лейтенант, это недоразумение! — в отчаянье крикнула Беба.

— Ладно, ладно, — нетерпеливо махнул тот рукой.

Сержант повел Бебу по коридору.

— Стыдитесь, сеньорита, — бубнил он, так же крепко придерживая ее за локоть. — Родители на вас деньги тратят, образование вам дают, а вы такими делами занимаетесь…

— Я ничего не делала, сархенто, — лепетала она, — честное слово!

— Ясно, все ничего не делают, хоть мне бы не говорили. Зайдите-ка покамест сюда… Эй, Гийермо!

Сержант ударил в дверь кулаком и передал Бебу другому полицейскому:

— Возьми еще одну, у Мануэля уже полно.

— Дралась?

— И еще как! На ринге против этой красотки не устоял бы и Джо Луис. Осторожнее с ней, главное — не давай войти в клинч!

Довольный своей шуткой, сержант захохотал и удалился за новой добычей.

Чувствуя, что влипла в нехорошую историю, Беба испуганно огляделась. За подымающимися крутым амфитеатром длинными столами уже сидела дюжина задержанных, ожидающих решения своей участи. Растерзанный вид большинства из них наглядно свидетельствовал об активном участии в событиях — у одного висел оторванный рукав рубашки, двое сидели закинув головы, с платками у носа, еще один с мрачным видом прикладывал к подбитому глазу лезвие перочинного ножа, переворачивая его то одной, то другой стороной.

— Ваше имя? — спросил полицейский, подводя Бебу к кафедре.

— Послушайте, я ничего не делала, уверяю вас…

Полицейский досадливо поморщился.

— Сеньорита, я ведь не комиссар, мое дело вас записать. Объяснять будете после, ничего не делали — тем лучше, значит, выпустят. Ваше имя?

— Монтёро Элена, — вздохнув, тихо ответила Беба.

— Элена… — повторил полицейский, вписывая имя в наполовину уже заполненный список. — Год рождения?

— Тысяча девятьсот тридцать третий…

— Адрес?

— Артигас шестьсот двадцать восемь, Линьёрс.

— Ладно, идите садитесь. И ни с кем не разговаривать, ясно?

Беба послушно уселась за один из столов во втором ряду, стараясь ни на кого не смотреть и с ужасом думая о том, что ждет ее впереди. Ее даже немного мутило — то ли от страха, то ли от голода. Не ввяжись она в эту дурацкую историю — все было бы совсем иначе: сейчас она уже пообедала бы и спокойно лежала у себя в комнате, читая про слепого сыщика. Что подумает Линда? Сочтет ее утонувшей и начнет звонить по моргам? Но самое главное — что подумает завтра сеньор Бюиссонье, если ее сегодня не выпустят? И зачем только она взяла у него эти деньги?.. Теперь он, конечно, решит, что она попросту сбежала. «Дева Мария, — прошептала про себя Беба, складывая под столом ладони, — пожалуйста, сделай так, чтобы меня обязательно выпустили сегодня…»

В дверь аудитории опять постучали снаружи — полицейский открыл, приняв сразу троих. Те вели себя шумно и вызывающе, отказывались отвечать на вопросы и требовали покончить с полицейским произволом. Потом привели еще одного, более покладистого. Только сейчас Беба заметила над кафедрой большие стенные часы — стрелки показывали половину шестого. Она ахнула — ей казалось, что не более получаса прошло с того момента, когда она вышла из автобуса на Пласа Италиа.

В шесть часов пришел поймавший Бебу сержант; всех задержанных выстроили в затылок и повели по коридору, приказав не шуметь. Во внутреннем дворе стояли два крытых грузовика, один из них был уже почти полон, другой ждал очереди. Очутившись в большом обществе, студенты снова зашумели, явно стараясь, чтобы их услышали на улице. Загнав еще нескольких в первый грузовик, полицейские торопливо подняли борт, один из них, с карабином, вскочил последним, и грузовик с рычанием выехал за ворота; оттуда тотчас же донесся гул возмущенных голосов. Началась посадка на вторую машину. Когда Беба взбиралась по узкой приставной лесенке, стоявший рядом полицейский невежливо подтолкнул ее концом резиновой дубинки, процедив сквозь зубы ругательство.

— Не смей трогать девушку, ты! — тотчас же крикнул кто-то из шеренги ожидающих погрузки. — Будьте свидетелями, компаньерос, он ее ударил!

Остальные зашумели, раздались предложения написать об этом случае министру юстиции. «Да пишите хоть самому Перону, — ворчали полицейские, подгоняя очередь. — Живее, не на пикник едете». Из глубины кузова неслись негодующие крики:

— Не давайте воли рукам!

— Преторианцы!

— Сатрапы!

— Ищейки! Гав, гав, гав!

Грузовик наконец тронулся и, на полном ходу проскочив мимо ожидающей за воротами толпы, круто развернулся и понесся по улице, сопровождаемый двумя патрульными машинами.

В кузове было тесно, все стояли вплотную друг к другу, шатаясь от толчков. Освоившись с темнотой — заднее полотнище покрывавшего кузов брезента было опущено, — Беба увидела рядом с собой того курчавого, что препирался с седоусым. Тот тоже посмотрел на нее, и, словно стараясь припомнить, прищурился.

— Я что-то вас никогда не встречал, компаньера, — сказал он. — Вы на первом курсе?

— Да нет, я, вообще не студентка, — растерянно отозвалась Беба и ухватилась за его рукав, так как машину сильно качнуло.

— А что же вы тогда тут делаете? — изумился курчавый.

— Я попала случайно — просто хотела посмотреть. Я проходила мимо! Потом я немного подралась, и меня поймали.

— А-а, — усмехнулся курчавый, — любительница острых ощущений. Ну, острые ощущения вам гарантированы, будьте спокойны. Это вас ударил этот болван?

— Он не ударил, только подтолкнул… совсем не больно. А почему вы думаете…

— Увидите, — сказал курчавый таким зловещим тоном, что Беба похолодела. — После выхода на свободу вам несомненно понадобится медицинская помощь, сеньорита. Хотите мой адрес? Диплом будет у меня через месяц, я на последнем.

— П-почему понадобится? — заикаясь от страха, спросила Беба.

— Потому что в лучшем случае вы отделаетесь ушибами и вывихами, а в худшем… Ну, в худшем могут быть переломы конечностей, различного рода травмы, повреждения внутренних органов, сотрясение мозга, кровоизлияния и так далее. Так или иначе, без моей помощи вам не обойтись, поэтому запишите мое имя — Эрменехильдо Ларральде. Найти меня можно в госпитале Роусон, домашней практики у меня пока нет. Вас я по знакомству приму без очереди.

— Вы шутите, сеньор Ларральде, — с надеждой сказала Беба.

— Думайте так для собственного успокоения. Ребята, у кого есть закурить?

Кто-то перебросил ему сигарету, Ларральде ловко поймал ее на лету и щелкнул зажигалкой.

— Курить запрещено! — крикнул сидящий на заднем борту полицейский.

— Запретный плод сладок, мой генерал, — ответил Ларральде, со вкусом затягиваясь. — Простите, сеньорита, не подумал вам предложить. Вы курите?

— Сейчас не хочу, спасибо, — убитым тоном отозвалась Беба.

— Напрасно, от переломов конечностей ваше послушание все равно не спасет. Знаете, какие бывают переломы? Самые плохие — это открытые.

— Ах, идите вы…

— Вас могут подвергнуть пытке электрическим током, — не унимался Ларральде. — Знаете, как это делается? Вас разденут, положат на оцинкованный стол, пристегнут руки и ноги специальными ремешками и будут прикладывать электроды к чувствительным частям тела. Ощущение острое, поверьте.

— Послушайте, хватит вам! Все это очень остроумно, но у меня нет настроения смеяться.

— А кто вам предлагает смеяться? Плакать надо, сеньорита, плакать. Вы умеете плакать по заказу? У меня была любовница — скромности ради не будем называть ее по имени, но вы, несомненно, не раз видели ее на экране, — так вот она изумительно умела плакать по заказу. Вот такие слезины, не поверите. Вообще, фантастическая женщина, тигрица. Фигура! Темперамент!

— Почему же вы с ней расстались? — насмешливо спросила Беба.

— Именно из-за ее темперамента. Она приревновала меня к дочери одного миллионера — не будем уточнять, кого именно, — и покушалась на мою жизнь. Однажды ночью вдруг пытается ударить меня толедским кинжалом. Представляете? Но я перехватываю ее руку — гоп! — и говорю: «Дорогая, расстанемся без вмешательства полиции». Кинжал она мне оставила, я потом потрошил им трупы в анатомичке.

— Врете, — вздохнула Беба. — В тюрьме чем-нибудь кормят?

— О, в Дэвото кормят отлично. Русская икра, шампанское и так далее. Сейчас увидите сами, мы, кажется, уже подъезжаем. Если не ошибаюсь… Да, асфальт уже кончился, слишком уж трясет. Через пять минут будем дома.

— Похоже, что эту дорогу вы знаете с закрытыми глазами, — съязвила Беба.

— Еще бы! Минимум раз в семестр я путешествую по ней на казенный счет.

— И вам хватает времени на звезд экрана и на потрошение трупов?

— Сеньорита, я давно не занимаюсь ни тем, ни другим, — с достоинством ответил Ларральде. — На последних курсах мы потрошим не трупы, а живых людей.

— Верно, вы же скоро кончаете. Кстати, разве сейчас не каникулы? — спросила Беба.

— Вообще да, но в этом году мы задержались. Университет ведь бастовал весной два месяца — весь август и сентябрь, поэтому сессии были отложены.

— А из-за чего бастовали?

— Не хотели нового министра просвещения…

Машина сбавила ход. Потом она остановилась, полицейский спрыгнул наружу, и задний борт с грохотом откинулся. Студенты загалдели и стали прыгать на землю. Ларральде церемонно поклонился:

— Ну, рад был с вами познакомиться, сеньорита…

— Монтеро.

— Очень рад, сеньорита Монтеро. Жаль, что уже приходится расставаться, но это ненадолго.

Полицейский заколотил резиновой палкой по борту:

— Живее, живее! Вы что, ночевать здесь собрались?

— Потише, мой генерал, — соскочив на землю, сказал Ларральде, — вы разговариваете с представителями медицины. Рано или поздно ваша жизнь окажется в наших руках. Разрешите вам помочь…

Он подхватил Бебу за талию и осторожно опустил на землю.

— Где же мы с вами встретимся? Надеюсь, что через неделю мы все будем на свободе.

— Вы считаете, что это необходимо — встречаться? — лукаво спросила Беба, искоса глянув на него из-под ресниц.

Ларральде, отбросив свой самоуверенный вид записного балагура, добродушно улыбнулся:

— Ну почему… Я просто думал… раз уж мы познакомились в таких обстоятельствах…

Полицейский оттеснил Бебу в сторону.

— Сеньорита, это вам не клуб, здесь разговаривать нельзя! Отойдите к другим девушкам, сейчас за вами придут. Эй, кто там еще в машине — живее на землю!

— Так как же? — быстро спросил Ларральде.

Беба улыбнулась и пожала плечами. Отойдя на несколько шагов, она обернулась и бросила:

— Мой телефон — шестьдесят четыре, двадцать шесть, одиннадцать.

— Я кому сказал, сеньорита! — рявкнул полицейский.

— А я что говорю? — огрызнулась Беба и пошла к группе девушек, небрежно размахивая сумкой.

Тотчас же к ним подошла женщина в сером халате и велела идти за собой. У Бебы опять сжалось сердце; она обвела взглядом ряды зарешеченных окон, потом оглянулась на Ларральде и заставила себя улыбнуться и помахать рукой.

— Номера я не забуду! — крикнул тот, сложив ладони рупором.

Девушек было задержано немного, и их всех рассадили по разным камерам. Беба оказалась в обществе нескольких работниц с текстильной фабрики, арестованных за участие в какой-то демонстрации, и двух мегер гнусного вида, на воле промышлявших наркотиками. Разговаривать с мегерами было противно, а работницы были слишком озабочены своим положением и все время шептались между собой, поэтому Беба оказалась предоставленной самой себе. Одна из мегер в первую же ночь украла у нее нейлоновый шарфик; Беба видела это, но решила не связываться. После завтрака и уборки камеры она села на свою койку со сложенными на коленях руками и просидела так целый день, уныло глядя на зарешеченный кусочек яркого неба. Лежать или ходить по камере не разрешалось — надзирательница то и дело заглядывала в глазок.

Время от времени Беба принималась потихоньку плакать, думая о том, как воспринял ее исчезновение сеньор Бюиссонье. Если бы не это, в ее положении не было бы ничего особенно страшного. Случайное участие в студенческих беспорядках — это же не преступление. О своем новом знакомом Эрменехильдо Ларральде она не думала, только иногда вспоминала о нем в связи с его предсказаниями о возможном сроке заключения. Целая неделя — это же страшно много, завтра или послезавтра Бюиссонье заявит в полицию, и тогда ее обвинят уже не в этой дурацкой студенческой драке, а в гораздо худшем. Кто поверит, что она попала в эту историю случайно, а не нарочно, чтобы на несколько дней засесть в тюрьму и замести следы? Ей очень хотелось посоветоваться с кем-нибудь из текстильщиц, но те явно сторонились ее, — слишком уж нарядно она выглядела со своей модной прической.

Нестерпимо медленно прошли первые сутки заключения, потом вторые. На третий день Беба уже не помнила себя от отчаяния. Ей начинали вспоминаться всякие страшные истории о людях, которые проводили в предварительном заключении по нескольку месяцев, не получая свидания со следователем. Потом припомнила какую-то женщину, которую в тюрьме остригли под машинку; Беба ужаснулась и решила, что если с ней такое сделают, то она немедленно покончит с собой. Вечером ее вызвала надзирательница и повела по бесконечным коридорам. Куда и зачем ее ведут — стричь или пытать — было неясно; Беба приготовилась к худшему. Она так ясно представила себе стол с ремешками, о котором говорил Ларральде, что ей стало тошно от страха, а ноги перестали повиноваться. Но как раз в этот момент надзирательница остановилась у одной из дверей.

— С тобой будет говорить господин комиссар, — строго сказала она Бебе и позвонила. — Отвечай только правду и не вздумай закатывать истерик — он этого не любит…

— Входите! — крикнули изнутри.

Надзирательница открыла дверь и подтолкнула Бебу вперед — та из вежливости хотела уступить ей дорогу.

— Вы вызывали задержанную Монтеро, сеньор комиссарио.

— Кого? Какую еще Монтеро?

— Это из тех, сеньор комиссарио, что задержаны шестнадцатого.

— А-а, да. Хорошо, вы пока свободны. Сюда, сеньорита…

Беба со страхом приблизилась к столу, за которым сидел унылого вида полицейский офицер с зализанными на макушке редкими волосами.

— Садитесь, сеньорита Монтеро.

Беба опустилась на краешек стула.

— Как вам известно, — начал комиссар скучным голосом, заглянув в лежащий перед ним список и поставив в нем птичку, — вы задержаны за участие в событиях, разыгравшихся шестнадцатого февраля на медицинском факультете. Что вы имеете сообщить по этому поводу?

— Я… Мне нечего сообщить… — запинаясь от страха, пробормотала Беба. — Я совсем не студентка, сеньор комиссарио…

— Это усугубляет вашу вину. Что вы делали перед зданием факультета?

— Ну… я просто проходила мимо… а потом попала в толпу и не могла выбраться. Я ехала с пляжа, сеньор Комиссарио… просто остановилась поглядеть.

— Вы проходили мимо или вы остановились? Это не одно и то же!

— Я проходила и потом остановилась…

— Но вы принимали участие в драке?

— Нет… Я только хотела растащить — там дрались двое, и я… я, кажется, ударила одного сумкой… Они так дрались, что мне стало страшно.

— Сумку у вас отобрали в тюрьме?

— Да, сеньор комиссарио.

Комиссар снял телефонную трубку и велел принести вещи задержанной Монтеро.

— Вы ехали с пляжа, говорите? — снова обратился он к Бебе.

— Да, сеньор комиссарио…

— Живете с родителями?

— Нет, сеньор комиссарио, мои родители умерли. Я живу одна… То есть, я хочу сказать, — с подругой.

— У вас есть состояние?

— Нет, сеньор комиссарио…

— В таком случае, почему вы не работаете? Вы были на пляже не в воскресенье. На какие средства вы живете?

— Я работаю натурщицей, сеньор, комиссарио… Позирую для художников.

— А-а… позируете?

Комиссар оглядел ее и усмехнулся, Беба под его взглядом покраснела.

— Да, позирую! — запальчиво отпарировала она. — А что такого?

Он успокаивающим жестом выставил перед собой ладони:

— Тише, тише! Я тебе что-нибудь сказал? Вот и не волнуйся…

Положив перед собой лист бумаги, комиссар развинтил вечное перо и попробовал его на ногте. С минуту он писал, не обращая больше на Бебу никакого внимания, потом в дверь стукнули, и вошел полицейский с пляжной сумкой. Комиссар жестом велел положить ее на стол.

— Твоя? — спросил он у Бебы, откладывая бумагу.

— Моя, сеньор комиссарио…

— Глянь, Лопес, что там у нее.

Полицейский развязал сумку и вытащил скомканный купальник, полотенце, флакон туалетного масла и портмоне.

— Над столом хоть не труси! — Комиссар взял папку и ребром ее смахнул на пол насыпавшийся из сумки песок. — Больше ничего? Клади обратно… — Флакон с маслом он развинтил зачем-то, понюхал и отдал Бебе вместе с сумкой. — Ладно, забирай и катись отсюда. Но учти! — Он хлопнул ладонью по столу и угрожающе повысил голос. — Влипнешь еще в одну такую историю — посажу на шесть месяцев. Ясно? Так или иначе, досье на тебя уже заведено, поэтому сиди тихо. Лопес, проводи ее на выход. Да, минутку — тут еще надо расписаться…

Беба, не читая, подмахнула какую-то бумагу и выскочила за дверь, пока комиссар не передумал.

— Куда спешишь? — сказал вышедший следом за нею Лопес. — Сейчас еще пропуск будем оформлять…

Когда она наконец вышла на свободу, уже стемнело. Подкатил автобус, в довершение ко всему еще и полупустой; заняв место у окна, она с наслаждением смотрела на мелькающие мимо дома предместья и все еще не совсем верила свободе. Скоро узкие улочки сменились широкими, ярко освещенными авеню. На одной из остановок Беба увидела телефонную будку и, расталкивая пассажиров, бросилась к выходу.

Она звонила долго, то и дело вешая трубку и снова бросая в щель двадцатицентовую монету. Телефон на другом конце провода был занят. «Странно, с кем это он так долго говорит? — подумала Беба, выходя из будки. — Позвоню еще раз, позже».


Линда встретила ее без удивления — спокойно отложила книгу и улыбнулась:

— Ну, здравствуй. Понравилось в тюрьме?

Беба опешила:

— А ты откуда знаешь?

— Из газет, откуда же еще, — лениво ответила Линда, потягиваясь. — Я в тот же день, когда ты поехала на пляж, вечером была у парикмахера и начала просматривать вечерние газеты… Как раз только что принесли, часов в семь это было… Читаю — какие-то студенческие беспорядки, и вдруг в списке задержанных твоя фамилия. Представляешь, какой шок? Чего ради ты туда полезла?

— Подожди, все расскажу. Бюиссонье не звонил?

— Никто не звонил, насколько я знаю. Знаешь, а у меня новость: уезжаю с Линаресом, и, наверное, очень скоро.

— Серьезно? Ну, смотри… Он все-таки жулик. Впрочем, ты его знаешь лучше.

— Конечно. Ну а ты как — благополучно отделалась?

— Да, но только я сейчас прежде всего должна искупаться… Ты не можешь себе представить, я три дня не мылась. Там жуткие клопы — вот такие, меня всю искусали. Боюсь, еще с собой принесла. Слушай, достань мне белье и полотенца, я даже не хочу лезть в шкаф… Ты умрешь со смеху, когда я тебе все расскажу…

7

На следующий день, с утра, Линда отправилась начинать хлопоты о паспорте. Беба еще несколько раз пыталась позвонить Бюиссонье, но опять безуспешно. Телефон был, очевидно, испорчен, так как все время слышались те же отрывистые сердитые гудки.

Наспех позавтракав, она оделась с особой тщательностью и вышла из дому раньше обыкновенного. Не было еще десяти часов, когда она позвонила у двери своего нового патрона. Долго никто не отзывался, и Беба уже подумала было, что Бюиссонье вообще исчез, когда, за дверью послышались непривычно шаркающие шаги.

— А, это вы, — равнодушно сказал Жерар, отворив дверь. — Заходите.

Свет в передней был выключен, и Беба не разглядела его лица, но ей почему-то показался странным весь его вид.

— Добрый день, Херардо, — весело заговорила она, не успев даже сообразить, что именно ее поразило, — воображаю, как вы меня ругаете. Вы знаете, со мной случилась такая история…

— Истории случаются… с каждым, — каким-то спотыкающимся и в то же время равнодушным голосом отозвался Жерар, входя вместе с ней в залитый утренним солнцем ливинг. Закрывая дверь, он пошатнулся — и только тут Беба увидела, что он совершенно пьян. В такое время?..

— Что с вами, Херардо? — удивленно спросила она, останавливаясь перед ним. — Вы выпили лишнего? Странно, я не думала… Да и кто же пьет с утра?

— Кому нужно… тот пьет, — подмигнул Жерар, беря у нее из рук сумочку. — Будьте как дома, прошу вас. Стаканчик коньяку? Или вы предпочитаете это, как его… в-виски? Вы же американка…

— Спасибо, я ничего не хочу, — уже встревоженно сказала Беба, не сводя с него глаз. — Послушайте, Херардо, у вас какая-то неприятность?

Жерар покачал головой, скривив губы, и отмахнул свисающие на лоб волосы.

— Что вы… мадемуазель Монтеро… — пробормотал он, свалившись в кресло рядом с уставленным бутылками столиком. — Впрочем, мы же перешли на «ты», у меня совсем вылетело… Не обращай внимания.

Он неторопливо вытянул полстакана золотистой жидкости и, поморщившись, принялся задумчиво жевать ломтик лимона.

— Ты говоришь — неприятность, — усмехнулся он, выплюнув корочку. — Что ты, моя кошечка… У меня огромная удача! И я ее праздную… уже второй день. Или третий?

Беба натянуто рассмеялась и присела на край дивана.

— Я за тебя рада, Херардо… если у тебя и в самом деле удача. Но только мне кажется… Херардо, может быть, тебе хватит? — робко спросила она, когда он опять взялся за бутылку.

— Чеп-пуха… нонсенс, как говорит Аллан. Сейчас мы выпьем вместе — за мою колоссальную удачу… Рекомендую, Беба, — настоящий «кордон блё»… лучший из французских коньяков. Пр-рошу!

— Нет, Херардо, я же сказала…

— Мадемуазель… — Жерар прикрыл глаза и поклонился, едва не свалившись с кресла. — Не смею настаивать. Баше драгоценное здоровье…

— Спасибо, — прошептала Беба, глядя на него уже со страхом.

Жерар выпил и трясущимися пальцами разорвал пополам кружок лимона.

— Итак, у меня удача. Ты не хочешь меня поздравить? Ну да, ты же еще не знаешь, в чем дело…

Он покачал головой, жуя лимон.

— Дело в том, что я теперь богат… как сорок тысяч крезов. А это главное в жизни, не так ли? Ты купила себе шубку?

— Нет еще…

— И не надо. Через месяц я куплю тебе горностаевую мантию. Знаешь, такую, с хвостиками. — Он клюнул носом и повертел в воздухе пальцами, по-видимому желая изобразить хвостики горностаев. — Устраивает тебя?

— Да, — растерянно улыбнулась Беба, стараясь попасть ему в тон. — То есть, я не знаю, в ней, пожалуй, неудобно ходить? Будет путаться в ногах, она ведь длинная.

— Укоротишь — по моде, — решительно сказал Жерар. — Да, так что я хотел.

Он на минуту прикрыл глаза, и Беба похолодела: его мертвенно-бледное лицо с трехдневной рыжеватой щетиной на щеках вдруг представилось ей мертвой маской.

— Херардо! — вскрикнула она испуганно. — Тебе нехорошо?

— Нет, напротив, — пробормотал он, с усилием открывая налитые кровью глаза. — Что ты. Я же тебе сказал — мои дела идут просто замечательно, как никогда.

— Конечно, Херардо, я верю. Приготовить тебе крепкого кофе?

Жерар что-то промычал, отрицательно мотнув головой.

— Никуда не ходи, — сказал он спустя минуту. — Нам нужно… поговорить.

— Да, я слушаю…

— Ты рада, что у меня… есть теперь деньги?

— Я думаю, они были у тебя всегда. — Беба пожала плечами. — Но вообще я за тебя рада, конечно.

— Вот именно. Нет, раньше их у меня не было… Но теперь есть. Понимаешь? Это самое главное… Ты согласна, что в жизни самое главное это деньги?

Беба чувствовала себя совсем неловко. По сути дела, нужно было уйти, но ей страшно было оставить Херардо одного в таком состоянии. Нужно обязательно напоить его черным кофе, и побольше… Но что с ним случилось?

— Да… я не знаю, — растерянно ответила она, когда Жерар с упорством пьяного повторил свой вопрос. — Конечно, без денег нельзя жить, Херардо… А насчет того, что в жизни главное, я просто никогда не думала. Но я подумаю, если ты хочешь.

— Н-не нужно… Об этом уже думали без тебя. Главное — это деньги. Понимаешь — день-ги! На моем языке это называется l'argent, на языке Аллана — money. Time is money! Ты говоришь по-английски?

— Нет, Херардо…

— И не надо. Запомни только одно слово — money. Деньги! Это главное, Беба, а все остальное… всякие такие штуки, как мораль… — Жерар покривился и пальцем прочертил в воздухе большой крест, — …все это чушь, мы живем в двадцатом столетии… и в наши дни Фортуна отдается реалистам — тем, у кого набиты карманы. Видишь, Беба, даже богиня Фортуна и та отдается за деньги, как… впрочем, как все мы. Ты ведь не станешь этого отрицать?

— Прости, я не совсем поняла, — пробормотала Беба.

— Ладно, поясню…

Он снова налил себе коньяку и выпил, и снова закусил лимоном, сжевав его на этот раз вместе с кожурой.

— Слушай меня, Беба. Пятьдесят тысяч пиастров для тебя большие деньги?

— Пятьдесят тысяч песо? О, конечно, громадные…

— Не правда ли? А если я предложу их тебе только за то, чтобы ты сегодня провела ночь у меня в спальне?

Беба уставилась на него большими глазами, медленно заливаясь краской.

— Что за шутки, Херардо?.. Разве я дала повод?..

— А я вовсе не расположен шутить, моя мышка, — с усилием выговаривая слова, заявил Жерар. — Это серьезнее, чем вы думаете, мадемуазель…

— Ах вот как, — тихо сказала Беба и вдруг вскочила с дивана. — Вот как! Так вот, значит, для чего вы мне дали те деньги! В таком случае вы слишком рано проговорились, мой сеньор! — крикнула она, направляясь к двери.

Жерар, вскочив с места с неожиданным для пьяного проворством, настиг ее и крепко схватил за руки:

— Постой, Беба…

Беба отшатнулась, пытаясь высвободиться.

— Пустите меня, слышите! Вы что — хотите, чтобы я закричала?

— Выслушай, что я тебе скажу…

— Мне нечего вас слушать. Пустите!

Она вырвалась вдруг таким резкий движением, что Жерар потерял равновесие и снова схватился за нее, чтобы не упасть. Беба размахнулась и звонко ударила его по щеке. Мгновенно протрезвев, Жерар отступил на шаг, глядя на нее остановившимися глазами.

— Как вам не стыдно! — крикнула она с отчаянием. — Как вам только не стыдно! Я еще думала, что… — голос ее задрожал и прервался, — что вы совсем не такой, как все эти… Господи, что вы наделали, Херардо!

Она расплакалась навзрыд, закрыв лицо руками. Жерар отошел к своему креслу, сел, опустив голову. Плакала Беба долго, он молчал. Постепенно она начала успокаиваться.

— Пойдите приведите в порядок лицо, нельзя так выходить, — сказал он негромко, когда она, всхлипывая, взяла со стола свою сумочку. Беба послушалась, ушла в ванную. Жерар, проводив ее взглядом, взял трубку и трясущимися пальцами стал набивать, рассыпая табак себе на колени.

Через несколько минут Беба вернулась — с восстановленной косметикой и в солнцезащитных очках.

— Деньги я вам верну по почте, — не глядя на Жерара, сказала она, уже взявшись за ручку двери. — Сегодня же!

Вернувшись домой, Беба выдернула из-под кровати чемодан, достала спрятанные на дне четыре билета по пятьсот песо и снова вышла на улицу, в знойное безветрие февральского полдня. В маленьком помещении почтовой конторы было еще жарче, дребезжащий в углу вентилятор без толку перемешивал густой и липкий, как патока, воздух, чиновник за барьером — в расстегнутой рубашке с засученными рукавами — выписывал и штемпелевал квитанции с осоловелым видом, то и дело отирая лицо мокрым платком. Беба стояла в очереди с заполненным бланком в руке и чувствовала, что ей вот-вот станет нехорошо. От духоты ее очки сразу же запотели, но она не снимала их, чтобы не показать заплаканных глаз.

Сдав наконец перевод, она торопливо вышла из конторы и, перейдя на другую сторону улицы, остановилась под парусиновым навесом у витрины какой-то лавчонки. Еще полчаса назад ей казалось, что, освободившись от этих денег, она освободится и от сознания незаслуженной обиды, смоет с себя всякий след полученного оскорбления. Но этого не случилось, ей вовсе не стало легче оттого, что она порвала последнюю нить, связывавшую ее с Бюиссонье. Она не могла сейчас понять, что с ней происходит. Почему случившееся так ее потрясло?

Такси с поднятым красным флажком «свободно» выехало из-за угла медленно, словно и на машину действовал удушливый полуденный зной. Беба подошла к краю тротуара и подняла руку.

— Куда-нибудь в центр, — сказала она шоферу, захлопывая за собой дверцу.

Шофер опустил флажок и выбросил в окно окурок.

— Центр большой, сеньорита, — не оборачиваясь, сказал он лениво, включая скорость.

— Ну, давайте на Пласа-де-Майо…

Выйдя из такси на площади, Беба несколько минут постояла в тени пальм, рассеянно глядя на древнего старичка в канотье, кормящего голубей возле входа в метро, на черные лимузины с номерами дипломатического корпуса, выстроившиеся перед Розовым домом, на девушек в темных очках и узких синих брюках, проносящихся мимо на стрекочущих белых мотороллерах. У нее самой не было ни «кадиллака», ни даже мотороллера, но все равно смотреть на это было приятно. Истая горожанка, родившаяся и выросшая в столице, она любила пеструю сутолоку центра, лихорадочный темп столичной жизни, метровые буквы анонсов над входами в кинематографы, столики на тротуарах и стиснутые многоэтажными фасадами потоки автомобилей. Даже убийственный в летние дни воздух Буэнос-Айреса — раскаленная смесь пыли, шума и бензинового перегара, — даже этот воздух был ей приятен. Он был ее родным воздухом, и она не променяла бы его ни на какой другой.

Постояв под пальмой, Беба пересекла площадь и села за мраморный столик под навесом кафе. Мосо, изнывающий от жары в своем наглухо застегнутом белом кителе, принес ей стаканчик гренадина и тарелочку с колотым льдом. Беба помешала соломинкой рубиновую жидкость и, сделав глоток, снова задумалась.

Полтора года назад — после разрыва с маэстро Оливьери — она попыталась «переменить климат». Выбрала самый маленький, самый стопроцентно провинциальный городок в провинции Мендоса: сутки езды от столицы, семь тысяч жителей, один отель, два кафе, церковь Сан-Игнасио де Лойола и один кинематограф, действующий по субботам и по воскресеньям, — не городок, а сплошная идиллия.

Возможность устроиться была — если не куда-нибудь в бюро, то хотя бы продавщицей. Ее взяли бы с распростертыми объятиями — она сразу поняла это по тому фурору, который произвели на вокзале и в отеле ее туфли на итальянском каблучке (такие в то время были новостью даже для столицы), ее дорожный костюм из шотландского твида и мягкий, кремовой кожи чемодан на «молниях». Конечно, ее взяли бы, даже если бы для этого потребовалось уволить без предупреждения какую-нибудь провинциалочку, проработавшую на своем месте не один год. Более того, она могла бы в одну неделю расстроить любую партию и еще через месяц выйти замуж за какого-нибудь сына лавочника или скотовода. Но разве это была бы жизнь?

Она видела, как там развлекалась молодежь. Одноэтажный отель стоял на площади, напротив церкви. Площадь крошечная — сотня шагов в диаметре, середину занимает цветничок, вокруг него тротуар и скамейки. Днем на ней не увидишь ни души, зато с закатом солнца начинается традиционная провинциальная карусель. Молодые люди — местные донжуаны — сидят на скамейках, а мимо них прогуливаются сеньориты на выданье — группками по две, по три. Донжуаны покуривают сигаретки, рассказывают друг другу мужские анекдоты и окидывают сеньорит оценивающими взглядами прожженных сердцеедов; те шепчутся между собой и неестественно громко смеются. В десять часов сеньориты расходятся по родительским домам, а молодые люди заканчивают вечер либо в баре отеля, либо в одном из двух кафе — «Альгамбра» или «Дос Чинос».

Она терпела все это двое суток, а на третий день с утра отправилась на вокзал и купила обратный билет. Поезд уходил в полночь; в последний вечер своего пребывания в идиллическом городке она надела черный свитер и свои самые узкие брюки и вышла на площадь, усевшись на свободную скамейку, как раз под фонарем. На этот раз карусель пошла обратным ходом: сеньориты, оскорбленные в своих лучших чувствах, демонстративно покинули площадь, а донжуаны весь вечер ходили по кругу и не отрывали глаз от скамейки под фонарем, как солдаты на параде, проходящие мимо трибуны президента Республики. Беба сидела с мечтательным видом, заложив ногу на ногу, и покуривала «Лаки-Страйк».

Вернувшись в Буэнос-Айрес, она уже знала, что никогда не сумеет отказаться от всего того, что давала ей ее профессия, — от известной свободы, от возможности хорошо одеваться, вести столичный образ жизни, иметь поклонников. Веселая и циничная среда художников и скульпторов показалась ей родной, словно она в ней и родилась и выросла. Через шесть месяцев один из ее приятелей по кафе «Аполо», ташист Маранья, познакомил ее со своим другом Джонни Ферраро, сыном фабриканта велосипедов. У Джонни была отдельная холостяцкая квартирка в Палермо, собственный «крайслер» и громадная коллекция джазовых пластинок…

Беба вздохнула и потянула через соломинку свой гренадин, потом достала из сумочки сигареты и зажигалку. Конечно, говорить о невинности не приходится. Чего только не наслышишься за три года работы натурщицей… и чего только не насмотришься. Но почему, почему сейчас она восприняла это именно так? Скажи это ей кто-нибудь другой — она просто дала бы ему по физиономии и забыла бы о нем через полчаса. Но Херардо… Как мог сказать это именно он, Херардо?

Как мог он это сказать, и как может она переживать это таким образом? Кто для нее этот Бюиссонье? Никто! Конечно, он был ей очень симпатичен, симпатичен с первого взгляда. Такой худой и нескладный, с растрепанной светлой шевелюрой, широко расставленными глазами и большим насмешливом ртом. Конечно, она чувствовала к нему доверие. Но после истории с Джонни Ферраро она считала себя достаточно застрахованной от того, чтобы так переживать потерю этого самого доверия. Правда, чем доверие сильнее, тем больнее воспринимается обман. Но, санта Мария, разве у нее были основания питать к Бюиссонье какое-то особое доверие, какие-то особые чувства?..

Пожилой господин с фатовскими усиками, в щегольски сдвинутой набекрень дорогой светлой шляпе, подошел к ее столику.

— С вашего позволения, сеньорита, — сказал он вкрадчиво-наглым тоном, берясь за спинку свободного кресла.

Беба бросила на него ледяной взгляд.

— Не видите других столиков? Тогда побывайте у окулиста, в ваши годы это не лишне.

— О-о, роза, оказывается, с шипами, — не смутился тот и сел поодаль, подозвав мосо движением пальца.

На башне муниципального совета часы пробили половину второго. Беба машинально сверила свои часики. Только половина второго… Столько времени впереди, и нечем его убить! Сегодня будет долгий и пустой день, и завтра, и послезавтра, и всегда. Неужели это действительно навсегда — жить вот так, неизвестно для чего, вечно выслушивать одни и те же приставания и комплименты и все время обманываться в людях… Именно в тех, кто вдруг покажется ей особым, ни на кого не похожим, способным придать ее жизни какой-то смысл…

Разноцветные нарядные автомобили один за другим проносились мимо с тем характерным шипением, которое появляется в слишком жаркие дни, когда размягченный асфальт липнет к покрышкам. Лед в тарелочке давно растаял, муха пристроилась на краю стакана с согревшимся гренадином. За соседним столиком господин в светлой шляпе развалился в своем плетеном кресле, закинув ногу за ногу, и взглядом знатока рассматривал рыжую девушку; он твердо решил дождаться ее ухода, чтобы пройтись за ней следом квартал-другой и получить, таким образом, возможность в полной мере оценить ее сложение. Пикантная штучка, черт возьми, ему будет о чем рассказать в клубе сегодня вечером…

Беба закурила сигаретку и тут же ее бросила: в такую жару курить не тянет. Может быть, это все только от жары — и эта тоска, и эта путаница в голове, и все эти непривычные и ненужные мысли о бессмысленности жизни… Она ведь никогда о таких вещах не думала. Или это приходит с возрастом? Хотя — возраст, какой там еще возраст, ей ведь не тридцать лет! У нее впереди вся молодость. Да, но что она ей дает, эта ее молодость? А в будущем?

Удушливый зной пылал над городом, плавя асфальт и накаляя стекло и бетон, Огибая площадь, бесконечным потоком неслись мимо сверкающие приземистые автомобили, оставляя за собой голубоватый бензиновый дымок. Стрелки старинных часов на башне муниципального совета подходили к двум. Рыжеволосая девушка продолжала сидеть перед стаканом гренадина, красивая, нарядно одетая, тщательно причесанная по последней моде, — и ее сердце все больше сжималось под гнетом непривычной тоски и необъяснимого страха.

8

Сыновья никогда не приносили донье Марии Ларральде ничего, кроме огорчений. Казалось бы, два взрослых сына могли бы стать хорошей опорой для бедной вдовы, будь это нормальные сыновья, как у людей. Старший, Пабло, вообще покинул дом — в сорок третьем году удрал в Бразилию и поступил добровольцем в войска союзников. Правда, семья Ларральде прославилась на всю улицу, но донья Мария этой славой не упивалась. Пабло дрался на итальянском фронте, встретил там какую-то девчонку и после перемирия с ней обвенчался. Сейчас он работает механиком в Турине и все никак не может накопить денег даже на то, чтобы приехать в гости к родной матери. Просто стыд, своих собственных внуков она знает лишь по фотографиям! Только Пабло мог придумать такую глупость — сменить Америку на Европу в такое время, когда все разумные люди поступают наоборот.

А младший, Хиль? Скольких трудов стоило ей, с ее вдовьей пенсией, дать ему образование, дотащить его до университета! Разве он это понимает? Правда, учиться он учится; на первых трех курсах — когда было полегче — он даже учился и работал, дважды в месяц честно принося матери всю получку, но зато без него не обходится ни одна студенческая забастовка, ни одна драка. Если сосчитать, сколько дней провел он в тюрьме за эти шесть лет… Вот и сейчас — человеку остался месяц до градуации[6], а он снова сел. А если его теперь исключат? Нет, это горе, а не сыновья.

Правда, на этот раз донья Мария волновалась больше по привычке: она побывала у доньи Марты, сынок которой тоже попался шестнадцатого февраля, и та сказала ей, что всех задержанных по этому делу должны выпустить по ходатайству поручившейся за них университетской ассоциации.

Действительно, утром двадцать третьего, в карнавальную субботу, к донье Марии явилась незнакомая сеньорита и сообщила, что коллега Ларральде будет освобожден сегодня после обеда.

На этот раз донья Мария решила обойтись без торжественной встречи. Довольно, пусть Эрменехильдо наконец узнает, что она думает по поводу его образа жизни. Приготовления ко встрече блудного сына ограничились куском мяса, выбранным, правда, с особым вниманием, и двумя поставленными на лед бутылками пива.

Блудный сын явился в пять часов — в изжеванном костюме, от которого разило дезинфекцией, небритый и голодный как волк, но, как всегда, неунывающий. Донья Мария всплакнула и приготовилась долго говорить о сыновней неблагодарности, но Хиль схватил ее в объятья, покружил по комнате, опрокидывая стулья, и отнес на кухню. Поняв намек, донья Мария решила отложить объяснения и принялась за стряпню.

Полчаса Хиль отмывался под самодельным душем, приплясывая на деревянной решетке и во все горло распевая арагонскую хоту. Потом он сидел за столом, чистенький и выбритый, уписывал чурраско, запивая его пивом, и, с набитым ртом, рассказывал матери, как они портили кровь тюремщикам.

— Тебе все весело, — укоризненно сказала донья Мария, втайне любуясь сыном, — а каково мне? Костюм теперь придется отдавать в чистку, опять лишний расход. Меньше пятидесяти этот японец не возьмет…

— Что такое пятьдесят песо? — пожал плечами Хиль. — Скоро ко мне потекут гонорары!

Он сделал обеими руками загребущий жест и задумался.

— Мама, газета за шестнадцатое у тебя сохранилась, вечерняя?

— Хочешь полюбоваться на свое имя? — спросила донья Мария, доставая с полки газету. — Мне уже стыдно смотреть в глаза соседям!

— Слава — вещь утомительная, — согласился сын. — А ну-ка…

Он развернул перед собой газету, продолжая с аппетитом жевать. Ага, вот оно: «Новые беспорядки на факультете медицины. Сегодня, в послеобеденные часы, группа студентов-медиков, подстрекаемая левыми элементами, произвела крупный беспорядок в здании своего факультета, пытаясь…» Ну, это пропустим — что мы пытались сделать, это мы и без вас знаем. Так… «…Вынуждены были применить силу. При очистке здания от ворвавшихся туда нарушителей порядка оказали сопротивление и были задержаны федеральной полицией следующие лица…» О, дьявол, сколько их здесь. Сначала, конечно, девочки, — ясно, наша традиционная галантность, дорогу дамам… Сеньорита Ана Мария Роблес, год рождения 1933, проживающая по улице Лавальеха 1270, Оливос. Сеньорита Мерседес Аларкон, 1933, Пастер 416. Сеньорита Хильдегард Кронберг — а, это, наверное, та немочка с третьего курса… Сеньорита Глэдис Каталина Москардо — верно, была такая, эта и в самом деле дралась, даже очки потеряла. Сеньорита Сильвия Аморетти, 1936, — наверняка какая-то первокурсница, сосунок, ей-то и вовсе не стоило мешаться. Ага, вот — сеньорита Элена Монтеро, 1933, Артигас 628, Линьерс. Где же это в Линьерсе улица Артигас?

Хиль заботливо свернул газету и сунул в карман.

— Ешь, у тебя все простынет, — сказала донья Мария.

— Ем, ем. От Пабло ничего нового?

— Получила позавчера. Пишет, что трудно с работой.

— Пусть приезжает, чего ему там сидеть!

Донья Мария поджала губы.

— За Пабло думает теперь его жена, вот чего я боюсь.

— Ну, у него тоже есть голова на плечах.

— Ох, сынок, когда человек женится, про свою голову он забывает прежде всего…

— Ладно, я ему напишу сам, — важно сказал Хиль, допивая остатки пива. — Слушай, ты хорошо знаешь Линьерс? Где там улица Артигас?

— Артигас? — Донья Мария в раздумье покачала головой. — Не знаю, я в Линьерсе почти никогда и не бывала. Если хочешь, спрошу у соседей. Дон Хулио должен знать, — почтальоны знают все улицы.

— Не надо, я поищу по Пеусеру. — Хиль встал из-за стола и закурил. — Знаешь, я пойду вздремну, там почти не спал… Клопы жутко кусали — прямо тигры какие-то!


На следующее утро Хиль еще раз позвонил своей новой знакомой и опять ее не застал. Он уже знал, что сеньорита Монтеро живет в меблированных комнатах, но явиться без предварительного ее согласия не решался и отложил дело до телефонного разговора.

Донья Мария ушла к мессе, а он повалялся еще на кровати, наслаждаясь свободой, перечитал газеты за восемь дней и решил съездить в клуб университетской ассоциации — повидать знакомых и поделиться тюремными впечатлениями.

По случаю первого дня карнавала на улицах было шумно. Несмотря на расклеенный всюду полицейский эдикт, запрещавший употребление ракет и петард, на каждом перекрестке трещала и взрывалась какая-то дрянь и улицы пахли порохом, как после хорошего сражения. С балконов и из дверей прохожих окатывали водой; Хиль сначала обходил опасные места, оберегая свой последний костюм, но в конце концов — за квартал до спасительной остановки автобуса — какая-то каналья подкралась к нему сзади и выплеснула за шиворот целую кружку. Тогда он вошел во вкус и, захватив врасплох девушку, вытащившую на улицу полное ведро, целиком вывернул его ей же на голову. Та, облепленная мокрым платьем, с визгом убежала, и Хиль сел в автобус, чувствуя себя отомщенным.

В клубе не оказалось никого из знакомых. Заглянув в библиотеку, в гимнастический зал и на лодочную станцию, Хиль побродил по аллейкам и направился в буфет. Тут ему повезло больше. В самом углу террасы сидел за столиком длинный парень в массивных роговых очках, некий Пико, юрист с четвертого курса. Увидев его, Хиль повеселел: они познакомились полгода назад на одном диспуте, причем каждый убедился в полном идиотизме взглядов другого, и с тех пор оба всегда находили в разговорах какое-то странное взаимное удовольствие.

— Salud! — сказал он, усаживаясь за столик Пико. — Ну как там поживают сеньоритос с факультета права и общественных наук?

— Привет, — в тон ему отозвался тот. — А как эскулапы?

— Эскулапы, — усмехнулся Хиль, перочинным ножом отколупывая зубчатую крышечку с пивной бутылки, — эскулапы подвергаются полицейским гонениям, дорогой мой крючкотвор… пока коллеги-правоведы подзубривают свои конспектики… Э, дьявол! Подставляй, живо…

Он разлил пиво по стаканам и по примеру Пико снял пиджак, повесив его на спинку своего стула.

— Что ж, — ехидно сказал Пико, — отдаю должное вашей мудрости. Стыдно прожить жизнь, ни разу не вмешавшись в политику, не так ли? Вот вы и вмешиваетесь в такие дела, которые не грозят ничем, кроме недельной отсидки. А потом такой «политик» получает диплом, открывает домашнюю практику и начинает вести благонамеренный образ жизни. Твое здоровье!

— Взаимно. Интересно знать, в какие это дела вмешиваетесь вы, будущие столпы закона?

— В такие, за которые полагается военно-полевой суд, уважаемый curandero[7]. Перечитай историю Латинской Америки за последние полстолетия! Если ты сможешь мне указать хоть один государственный переворот, который обошелся без участия студентов юридических факультетов… Я, понятно, говорю именно о политических переворотах, а не о каких-нибудь вульгарных cuartelazos[8].

— Ого! Уж не хочешь ли ты сказать, что вы готовитесь к государственному перевороту?

— Я хочу сказать, что мы готовимся к той политике, которая делается в парламентах и президентских дворцах… а не в аудиториях.

— Сильно сказано, мой птенчик. Ну, твое здоровье! Когда станешь президентом, прибереги для меня портфель министра здравоохранения.

— Если к тому времени тебя не упекут за незаконные аборты.

— Заметано, от абортов в таком случае воздержимся…

Приятели молча допили пиво, потом Пико спросил, как прошла отсидка.

— Как всегда, — ответил Хиль, — клопы только кусали. По-моему, их там специально разводят — каждый раз все больше. Мутанты какие-нибудь.

— Я когда весной сидел, взял с собой ДДТ.

— Предусмотрительно. А вообще весело было, мы там по ночам такие концерты закатывали… У тюремщиков, наверное, печень сейчас вот такая — от злости. Ты знаешь, какую я встретил девочку, просто феномен, глаза — ну просто как фиалки. И анатомия на высший балл. Какие бедра, старик!

— В Дэвото встретил?

— Нет, еще до. Собственно говоря, из-за нее я и сел, иначе ускользнул бы. Понимаешь, она не из наших, в свалку попала совершенно случайно, ну и влипла. Я ей крикнул смываться, а сам прикрывал отступление — нокаутировал одного, другого, третьего. А потом нас взяли. — Хиль печально вздохнул. — Подавляющее превосходство сил противника, против этого, че, даже японские «камикадзе» ничего не могли бы сделать. Принести еще пива?

— На мою долю не нужно.

— Ты это сам все высосал? — изумился Хиль, пересчитывая пустые бутылочки из-под кока-кола.

— Нет, я здесь со знакомыми… Они сейчас играют. — Пико кивнул в сторону скрытых за живой изгородью теннисных кортов.

— Ты бы тоже попрыгал, — держу пари, бицепсы у тебя уже атрофировались, осталось одно рудиментарное воспоминание. А те, другие, тоже крючкотворы?

— Один да, а другая вообще еще никто. Из лицея.

— О-о, даже так? Берегись несовершеннолетних, старик, тут дело уже посерьезнее, чем нелегальный аборт. Что говорит по этому поводу уголовный кодекс?

— Иди ты к дьяволу, мы с ней знакомы по клубу ХОК[9].

— А, это, конечно, гарантия, — засмеялся Хиль, — беру свои слова обратно. Говорят, у вас девочки носят вместо нейлона власяницы?

— Иди к дьяволу, — с досадой повторил Пико, — болтаешь всякую чушь…

Хиль покровительственно похлопал его по плечу:

— Ладно, старик, не хочу оскорблять твои лучшие чувства. Ты мне лучше вот что скажи: ты знаешь такого падре Франсиско Гальярдо?

— Ну, еще бы. А что?

— Ничего, мне недавно показали его в одном месте, он меня просто заинтересовал. Он, кажется, из Общества Иисуса?

— Да. Он ведь главный редактор «Критериума», ты разве не знал?

— Такой литературы не читаю. Мне сказали, что это один из руководителей «Католического действия». Но не в том дело, меня просто заинтересовал его вид. Ты понимаешь, у него вид настоящего офицера контрразведки… глаза, я хочу сказать, и вообще манера держаться.

— Я его знаю, как же… — задумчиво сказал Пико. — Он у нас часто бывает в клубе. То есть по-настоящему-то я его, конечно, не знаю…

— Попробуй узнай иезуита, — вставил Хиль, усмехнувшись.

— Конечно… Я знаю в общем то, что знают все, — что он защитил два доктората, теологию в Саламанке и каноническое право где-то в Италии и считается одним из виднейших неотомистов… Пишет он блестяще, его статьи в «Критериуме» можно поместить в любую антологию. А вообще мне он, по правде сказать, не особенно симпатичен.

— По правде сказать, мне вообще не особенно симпатичны попы, — сказал Хиль, потягиваясь. — Бог меня прости, но это так. Попы вообще и иезуиты в частности. Ну, я иду за пивом.

— Сиди, я принесу! Мне нужно разменять деньги.

Пико собрал пустые бутылки и ушел. Хиль закурил сигарету и, щурясь, стал смотреть на искрящуюся в просветах зелени реку, по которой медленно скользил с поднятыми веслами длинный гоночный скиф. Черт возьми, какие все же у этой Монтеро удивительные глаза — такая необыкновенная окраска радужной оболочки…

В это время девушка в коротком теннисном костюме и белом картузике с зеленым целлулоидным козырьком поднялась на террасу, весело размахивая ракеткой, и остановилась в замешательстве, увидев за своим столиком незнакомца. Почувствовав на себе ее взгляд, Хиль оглянулся и широким жестом указал на стул.

— Прошу! — крикнул он. — Сеньор Ретондаро пошел за выпивкой, сейчас вернется.

Девушка подошла и, кивнув Хилю застенчиво и высокомерно — тот с любопытством оглядел ее ноги, — села за стол, положив перед собой ракетку.

— Будьте как дома, — продолжал он, — все равно я вас знаю. Вы учитесь в лицее, верно?

— Верно, — подтвердила она, чуть приподняв брови.

— Ну вот, а меня зовут дон Хиль, только у меня нет зеленых штанов.

У девушки были красивые руки с тонкими пальцами, нежный румянец и чуть раскосые глаза креолки. Несмотря на все это, Хилю она не понравилась. Неженка и ломака, решил он, типичная недотрога из Баррио Норте[10].

— Вы, вероятно, друг Пико? — спросила она, явно не зная, о чем говорить, но чувствуя неловкость молчания. — Боюсь, он тоже изводит вас разговорами о политике… Это, похоже, единственная тема, что его вообще интересует.

Хиль медленно выпустил длинную струю дыма и откинулся назад вместе со стулом, балансируя на задних ножках.

— А вот и не угадали! На этот раз, представьте себе, мы с ним говорили не о политике. Сукин сын уговаривал меня не делать аборты — это, мол, незаконно. Крючкотвор, что вы хотите… В голове одни параграфы. Насчет легальной стороны дела не спорю — что незаконно, то незаконно. Но с другой стороны — жить-то надо? Вот чего он не учитывает. А платят врачам мизерно. Жаль, не было вас, — продолжал он, наслаждаясь ее растерянностью, — впрочем, он сейчас вернется, и мы продолжим.

— Послушайте, если вы собираетесь пробовать на мне свое остроумие, то я лучше встану и уйду. Я не люблю таких разговоров, дон Хиль.

— Один — ноль в вашу пользу, — поклонился Хиль. — Какие же разговоры вы любите? О цветах и поэзии?

— Вы не разбираетесь ни в том, ни в другом, держу пари.

— Верно, в гнойных воспалениях кишечника я разбираюсь куда лучше. Смотрите, вон идет наш крючкотвор.

— Как дела, Дорита? — осведомился Пико, ставя на стол бутылки. — Выиграла?

— Проиграла, — сердито отозвалась девушка.

— Сочувствую. Вы уже успели познакомиться?

— Более чем достаточно!

— Мы с Доритой поспорили из-за политики, — посмеиваясь, заявил Ларральде.

Девушка возмущенно взмахнула ресницами, но сдержалась и ничего не сказала.

— Ведь верно, Дорита? — не унимался тот.

— Дон Хиль, меня зовут Дора Беатрис, — холодно сказала она, не удостаивая его взглядом.

— Да хватит вам грызться, в самом деле! — воскликнул Пико, удивленно посмотрев на обоих. — Пейте лучше лимонад, пива больше нет, Хиль. Вы что, действительно поругались из-за политики? Ты меня удивляешь, Дорита. С каких это пор тебя интересуют политические разговоры? На каком же вы вопросе споткнулись?

— Экспансия США в Латинской Америке, — непринужденно назвал Хиль первую пришедшую ему в голову популярную тему. Пико фыркнул от смеха, поперхнувшись лимонадом, а Дора Беатрис выразительно пожала плечиками, как человек, вынужденный терпеть не первую глупость собеседника.

— Чего развеселился? — спросил он у Пико, ничего не понимая. — По-моему, вопрос достаточно злободневный.

— Еще бы — а, Дорита? Ты как на это смотришь?

Дора Беатрис ничего не ответила, продолжая тянуть через соломинку свой лимонад.

— Хорошо, Дорита, не обижайся, я больше не буду. Кстати, — повернулся он к Хилю, — ты помнишь этого баска Арисменди, который перевелся к нам со второго курса медицинского?

— Помню, как же. Он сейчас у вас? Еще бы не помнить — мы с ним были в одной группе. А ты знаешь, почему он перевелся? Это целая потеха. Он не любил работать с трупами, и мы раз — смеха ради — нарочно подсунули ему такой, знаешь, выдержанный… Он там черт знает сколько времени валялся в рефрижераторной камере, вытащили его откуда-то из-под самого спуда, и выглядел покойник, надо признаться, по-настоящему мрачно…

Хиль засмеялся и взглянул на Беатрис, которая быстро поставила на стол свой стакан.

— Вот после того случая Арисменди и решил сменить факультет. Так что ты про него начал?

— Нет, это в связи с вопросом североамериканской экспансии… Арисменди недавно выступал на эту тему в Союзе демократической молодежи, я там тоже присутствовал. В основном он говорил о мерах противодействия, так потом на прениях такое началось — едва не дошло до драки. Ты понимаешь — мы считаем, что с этим можно бороться только путем создания независимой промышленной базы: пока ее нет, мы связаны по рукам и по ногам…

— Этого мало, — покачал головой Хиль. — Тут нужно что-то другое. Какая к черту может быть «независимая промышленная база» в наших условиях? Самообман, че! Мы строим заводы, а финансирует это тот же Уолл-стрит. Не знаю, до сих пор нам эта «индустриализация» помогала, как утопленнику клизма…

Беатрис встала и взяла со стола ракетку.

— Пико, я сыграю еще один сет. Прошу прощения…

Хиль проводил ее оценивающим взглядом.

— Да, — сказал он, — клизма ее доконала. Можешь ты мне объяснить, что это вообще за мамзель Фифи? Откуда ты ее выкопал, такую?

— Дочь профессора Альварадо, историка. Язык у тебя действительно…

— А что я такого сказал? Пусть привыкает. Почему ты засмеялся, когда я сказал насчет экспансии? Ей, по-моему, и это не понравилось. О чем, скажи на милость, можно с ней вообще говорить — о цветочках?

— Понимаешь, Дориту этой самой экспансией изводят все кому не лень. Дело в том, что у нее приятель — янки. Тут как-то приезжала студенческая делегация из Штатов — у нас в ХОК мобилизовали всех знающих английский, ну и она тоже попала — как переводчица. Там она и влюбилась в какого-то парня из Массачусетского технологического.

— Предательница, — сказал Хиль, — мало ей аргентинцев!

— Сердцу, как говорится, не прикажешь…

— Чепуха, на это есть разум. Янки, надо полагать, ответил взаимностью?

— Во всяком случае, они переписываются, и об этом все знают. А потом вышла такая история: был митинг солидарности с Гватемалой, выступал один парень из Пуэрто-Рико и говорил о политической экспансии Соединенных Штатов на нашем континенте, а кто-то возьми и передай ему такую записку: «Если янки приезжает с визитом дружбы в латиноамериканскую республику и похищает там невинное сердце, является ли это тоже актом экспансии?» И подписал — «Дора Беатрис Альварадо». А тот не успел сообразить, все и прочитал с трибуны вслух, прямо с подписью. Что тут началось!

Хиль расхохотался.

— Вот это здорово! А она что же?

— Ее самой, к счастью, на митинге не было… Рассказали на другой день. Она потом месяц нигде не появлялась. С тех пор ее этой экспансией и изводят. Я думал, ты тоже нарочно это сказал…

— Нет, я об этой истории ничего не слышал. Это ваши детские забавы, мы народ более серьезный.

— Ясно, еще бы. А за что Дорита на тебя обиделась?

Хиль закурил и пренебрежительно пожал плечами:

— Понятия не имею… У нее, кстати, приятная рожица, тот янки определенно не лишен вкуса. Ей, что же, лет шестнадцать? А, семнадцать… Совсем еще сосунок. Что, пива и в самом деле нет?

— Нету, я же сказал.

— Канальи, успели вылакать, — с сожалением вздохнул Хиль. — Правда, жара сегодня зверская… Хорошо еще, что карнавал, по крайней мере хоть водой обливают. Танцы вечером будут?

— Надо полагать. Хорош был бы карнавал без танцев… Завтра, кстати, экзистенциалисты устраивают свой годовой бал. Любопытно будет взглянуть, — ты не собираешься?

— Я, видишь ли, не психиатр, меня это не особенно интересует. Да и потом мне сейчас придется поднажать — экзамены есть экзамены.

Приятели поболтали еще полчаса, потом к ним за столик подсели двое однокурсников Пико и затеяли малоинтересный для медика разговор о только что опубликованной в Мексике новой книге Висенте Саэнса. Несколько минут Хиль, позевывая, слушал глубокомысленные рассуждения крючкотворов о проблеме военно-морских баз в заливе Фонсека, о пакте Брайан-Чаморро и о том, насколько подписанные в Чапультепеке и Рио-де-Жанейро соглашения подготовили почву для того, что случилось в Боготе. «Черт возьми, — подумал он наконец, вставая из-за стола, — лучше иметь дело с недельным трупом, чем с этими пактами и соглашениями…»

В буфете он подождал, пока какая-то девица кончила обсуждать по телефону последний фильм Росселини, и опять набрал 64-26-11. На этот раз ему повезло — сеньорита Монтеро оказалась дома. «Наконец-то», — проворчал он и свирепо мотнул головой в ответ на умоляющий взгляд любительницы итальянского неореализма, которая, по-видимому, забыла что-то сказать и снова разлетелась было к телефону.

В трубке слышались чужие разговоры, потом простучали каблучки и раздался знакомый голос:

— Ола, кто это?

Хиль откашлялся.

— Сеньорита Монтеро? Это я, Ларральде… Ну, тот, из факультета — помните?

— А-а, доктор… Добрый день! Вы звоните из Вилья Дэвото?

— Нет, я уже вчера выпорхнул. А вы давно?

— Я? Меня выпустили девятнадцатого.

— А-а, раньше всех… Ну как вы там?

— Ничего. Вас в тюрьме кусали клопы?

— Как всегда, это я просто забыл вас предупредить… На свежего человека они действуют особенно сильно. Сеньорита Монтеро!

— Да?

— Мне нужно вас видеть.

Трубка помолчала, потом сказала нерешительно:

— Ну что ж… Когда-нибудь можно встретиться. Я только сейчас не знаю…

— Послушайте, сегодня начался карнавал, эти три дня даже биржевики будут отдыхать. Не скажете же вы, что у вас дела?

— Сеньор Ларральде, вы можете верить или не верить, но у меня действительно дела, — постойте, я вам объясню! Моя подруга — мы с ней вместе живем — подписала контракт на выезд, и сейчас вдруг оказалось, что вся труппа должна ехать послезавтра утром. Понимаете? Она думала, что через две недели, не раньше, и у нее ничего не готово. Понимаете? Я должна помочь ей собраться, так что сегодня и завтра я буду страшно занята…

— Хорошо, ловлю вас на слове — мы увидимся послезавтра вечером. Подруга ваша уедет утром, так что все в порядке.

— Ну ладно… Позвоните мне послезавтра, хорошо?

— Нет! — крикнул Ларральде. — Послезавтра в девять вечера я буду ждать вас у обелиска. Все! Значит, до послезавтра.

Он положил трубку, не дав ей времени ответить, и, весело насвистывая, вернулся к столику крючкотворов.

Тех было уже четверо, и они, судя по всему, уже успели переругаться и сейчас в четыре охрипших голоса обсуждали историческую роль генерала Сандино, причем двое называли его большевиком, а двое национальным героем Латинской Америки, вторым Боливаром. Вернувшаяся с корта черноглазая Дора Беатрис сидела чуть поодаль — места за столиком ей не хватило — и со скучающим видом катала на ракетке теннисный мячик.

— Сеньорита Альварадо, — церемонно сказал Хиль, подсаживаясь к ней, — я должен попросить у вас прощения.

Девушка покосилась на него с опаской, словно ожидая новой пакости, и на лету подхватила скатившийся с ракетки мячик.

— Мы, медики, грубый народ, животные, — с чувством продолжал Хиль, — но вы войдите в наше положение! У нас самая антиэстетичная профессия в мире, нам просто некогда думать о цветах и поэзии…

— Пожалуйста, не говорите за других! — возразила она. — Я знаю одного студента-медика. Вам известен такой писатель — Линч?

— «Роман гаучо»?

— Да, в том числе. Он был близким другом моего отца, поэтому я хорошо знаю эту семью, тем более что они в родстве с Де-ла-Серна. Так вот, племянник покойного дона Бенито, сын доньи Селии Де-ла-Серна — он тоже изучает медицину, но как он знает и любит поэзию! И не только поэзию, он вообще человек с разносторонними интересами, много путешествует…

— Погодите-ка, — прервал Хиль. — Я, кажется, знаю этого любителя путешествий…

— Вполне возможно, — кивнула Беатрис. — Эрнесто, по-моему, тоже получает диплом в этом году — значит, вы с ним на одном курсе.

— Группы-то у нас разные, но вообще мы встречались. Еще бы! Только пример не очень удачный, донья инфанта, — в смысле типичности. Редкий случай этот ваш Эрнесто Гевара Де-ла-Серна. И я не уверен, что он достоин такого уж широкого подражания. Медицина все-таки требует полной отдачи, а значит, и полной сосредоточенности. Все это, конечно, неплохо… читать стишки, путешествовать, карабкаться по Андам и так далее. Но прежде всего нужно овладеть своей профессией — раз уж ты ее избрал, каррамба, никто ведь тебя не тащил за уши. Так я смотрю на это дело, донья инфанта. Ну как — прощаете вы меня?

— Условно, — улыбнулась Дора Беатрис. — Видите, я уже усвоила язык этих ненормальных. — Она указала ракеткой на спорщиков.

— Вы с ними поменьше, они не тому еще научат. Как вам нравится этот спор?

Дора Беатрис пожала плечами и подбросила мячик, поймав его ракеткой.

— Я вообще ненавижу политику — это сплошная грязь. И слишком много крови. Не понимаю, как Пико может интересоваться этой гадостью! Вот Сандино умер за родину, и теперь его же обзывают большевиком. Как это все печально и… противно! Больше всего я люблю музыку, вот. Неоконченная симфония Шуберта, или его «Аве Мария», или Девятая Бетховена — хотя это совсем разные вещи, я вовсе не в смысле какой-то параллели, — за это можно отдать все политические программы и все революции мира. Вы не согласны?

— Я же вам сказал, в музыке я вообще ничего не понимаю, а политика… Как вам сказать, это дело сложное. Вот я у вас спрошу одну вещь: вы знаете что-нибудь о своих предках? Ну, скажем, как звали самого далекого, кем он был и так далее.

— Самый далекий предок? — Дора Беатрис удивленно взглянула на собеседника, не понимая неожиданного вопроса. — Ну… был такой дон Педро Мануэль Гонсальво де Альварадо, капитан-генерал испанской короны. А что?

— Сейчас объясню. Видите — вы знаете, кем был ваш прапрапра-дед, а я не знаю даже своего деда. Знаю только, что мой отец, родом из Эстремадуры, приехал сюда в трюме вместе с другими эмигрантами. Так? Теперь представьте себе на минутку, что на свете не было всей этой «крови и грязи», как вы говорите, и не было, в частности, французской революции. Сидели бы вы сейчас вот так, рядом, с сыном эстремадурского arriero[11]?

— А-а, я понимаю, что вы хотели сказать… Ну да, но… — Дора Беатрис пожала плечами. — Это ведь просто нормальный прогресс… Конечно, люди не могли все время жить со всякими сословными предрассудками! Все это изменилось бы так или иначе, правда?

— Само собою ничего бы не изменилось. Как же вы себе это представляете — что в один прекрасный день наши гранды так просто взяли бы и отказались от своих привилегий?

Дора Беатрис помолчала, вертя в руках ракетку.

— Я не знаю, — сказала она наконец. — Я знаю только, что все это слишком страшно — если за социальное равенство нужно платить такой ценой. Вы вот упомянули о французской революции… А вспомните, скольких жертв она стоила? Разве это не ужасно!

— Без жертв ничего не делается, нужно только видеть цель.

— Ну, хорошо! Я вовсе не спорю против этой цели. Но почему люди непременно должны убивать одних, чтобы дать счастье другим? Вот чего я не понимаю!

— Я тоже не понимаю, — засмеялся Хиль. — Очевидно, такова жизнь, что ж делать! Вот вырастете, займитесь политикой и покажите нам пример.

Дора Беатрис сделала гримаску.

— Спасибо, предпочитаю заниматься музыкой.

— Это безусловно приятнее.

— Конечно! — с вызовом сказала она.

Хиль посмотрел на часы.

— Как летит время, — пробормотал он, подавляя зевок. — Не правда ли, донья инфанта Дора Беатрис Гонсальво де Альварадо?

— Что вы издеваетесь над моим именем? Не вижу в нем ничего смешного…

— Какой же тут смех? Гонсальво де Альварадо! — повторил он торжественно. — Звучит, звучит, ничего не скажешь.

— Послушайте, хватит, — покраснела черноглазая «инфанта».

— Молчу, молчу. Чертовски некстати этот карнавал — нужно работать, а настроения нет. Сегодня я с ног до головы окатил водой какую-то девчонку. Всемогущий аллах, как она визжала!

— Вы бы тоже визжали, если бы вас окатили с головы до ног! Вообще дурацкий обычай, эти игры с водой… Мне сегодня, пока я добралась сюда, совершенно испортили платье.

— Ничего, надо полагать, оно у вас не единственное.

— Почти, — с сожалением сказала Дора Беатрис. — Я собиралась завтра идти в нем на бал экзистенциалистов…

— Возьмите мешок и прорежьте три дырки — для головы и для рук. Для бала экзистенциалистов это будет в самый раз.

— Там так принято? — улыбнулась Дора Беатрис. — Не знаю, я никогда у них не была… Это меня Пико тянет, они собираются компанией. Вы тоже идете?

— Нет, я ему уже сказал, меня такие вещи не интересуют. Это зрелище для психиатра — сартрит и его последствия.

— Как вы сказали — сартрит? Ах да, Жан-Поль Сартр! — Беатрис весело расхохоталась. — Браво, дон Хиль!

— Не ликуйте, это не я придумал. У этого выражения уже вот такая борода, так что не вздумайте повторять его как новинку.

— Я никогда не слышала, правда!

— Вы еще многого в жизни не слышали, донья инфанта. Не огорчайтесь, невинность относится к категории временных неудобств. Послушайте, сеньоритос! — обернулся он к продолжавшим спорить крючкотворам. — Довольно вам насиловать голосовые связки, это может кончиться катаром горла, какие тогда из вас адвокаты! Вы думаете, сеньорите очень весело слушать вашу трепотню?

— В самом деле, это уже становится скучным, — вздохнула она.

— Я, к сожалению, должен испариться, — с извиняющимся видом сказал Хиль, щелкнув по циферблату своих часов. — У нас ведь начинаются экзамены, а я только что из тюрьмы — и так много времени потерял. Две недели в подземной одиночке, донья инфанта, в обществе крыс-людоедов. Это вам не в теннис играть. Вы еще не сидели?

Дора Беатрис посмотрела на него большими глазами.

— Нет, никогда… А разве есть крысы-людоеды? Ну-у, неправда!

— А вы этого тоже не знали? Обычная крыса, только размером с таксу, и зубы соответствующие. Я спасся только тем, что не спал все четырнадцать суток, а моего предшественника они захватили в сонном виде и начисто выели у него брюшную полость. Причем моментально, он даже не успел проснуться.

— Мне что-то не верится, — улыбнулась Дора Беатрис.

Хиль встал и накинул на плечи пиджак.

— Вы поверите после первого с ними знакомства. А это я вам гарантирую: в нашей Перонландии от тюрьмы не застрахован никто. Я в свое время тоже не верил, — добавил он с печальным вздохом и протянул ей руку: — Ну, до свиданья, донья инфанта. Не исключена возможность, что мы еще где-нибудь и когда-нибудь увидимся. Всего наилучшего, крючкотворы!

9

Проводы всегда печальны для остающихся на берегу. Когда два буксира хлопотливо взбаламутили винтами радужную от нефти воду и, натянув тросы, начали медленно разворачивать белоснежную громаду «Рекса» носом на внешний рейд, у Бебы едко защипало в глазах. Полоса воды между бортом и гранитной стенкой причала медленно расширялась, одна за другой стали обрываться пестрые нити серпантина, протянутые между провожающими на берегу и столпившимися на палубе пассажирами. Лайнер продолжал разворачиваться, пассажиры бежали к корме, над толпой провожающих реяли сотни белых платочков.

Беба смотрела вслед удаляющемуся судну до тех пор, пока не перестала различать лица пассажиров. Когда заработали мощные винты «Рекса» и под его кормой вспухли бугры кипящей пены, она всхлипнула и осторожно осушила глаза платочком. Сейчас она уже завидовала подруге, хотя еще недавно — когда Линда впервые рассказала ей о предложении Линареса — не видела ничего привлекательного в этом сомнительном путешествии с наспех сколоченной труппой и под началом более чем сомнительного импресарио.

Обиднее всего было сознавать, что ведь и она могла быть сейчас там, на палубе выходящего в открытый океан лайнера: Линда предлагала устроить ее в труппу, и носатый Линарес несомненно согласился бы ее принять. На роль звезды она не претендовала, а от рядовой танцовщицы в обозрении не требуется ничего, кроме хорошей фигуры и элементарного чувства ритма, все остальное постигается в несколько репетиций.

Выбравшись с территории порта через лабиринт пакгаузов и рельсовых путей, Беба пересекла пыльную, раскаленную солнцем площадь Ретиро и медленно побрела под аркадами шумной авеню Леандро Алем — мимо витрин лавчонок, где арабы и сирийцы торговали сувенирами и предметами матросского обихода. «Come in, lady, — выскочил один, очевидно приняв ее за туристку. — Good souvenirs, very nice, very cheap!» — «Идите вы, я английского не понимаю», — с досадой сказала Беба, не оборачиваясь. Услышав испанскую речь, тот сразу отстал.

Идти домой Бебе не хотелось. Сейчас она почувствовала, как ей будет не хватать общества рассудительной подруги, которая всегда могла сказать что-нибудь утешительное. Даже постоянные насмешки Линды над ее, Бебы, безрассудством и легкомыслием были, в общем, утешительными. А главное — Линда всегда оказывалась права и к ее советам стоило прислушиваться. Оказалась она права и в истории с Бюиссонье.

Было четыре часа пополудни. В девять нужно быть у обелиска — этот чудак Ларральде будет ждать. Сегодня это кстати — поможет как-то скоротать вечер, а вообще ей вовсе не хочется поддерживать новое знакомство. К чему? Она заранее знает, как он будет себя вести. Она в конце концов устала от всего этого. Раньше это казалось интересным — принимать ухаживания, чувствовать свою власть над мужчиной. А теперь… Еще один поклонник? Еще одно разочарование? Видит небо, их уже было слишком много, этих разочарований и этих «поклонников». Но кто мог подумать, что и Херардо окажется таким же!

Вернувшись в свою опустевшую комнатку, Беба приняла душ, без аппетита закусила черствыми сандвичами, оставшимися от сегодняшнего завтрака. В комнате был беспорядок, какой всегда остается после торопливого отъезда одного из обитателей, — неприбранные постели, обрывки упаковочной бумаги на полу, чашка с остатками кофе, из которой утром пила Линда. Нужно было заняться приборкой, но у Бебы просто не поднимались руки что-нибудь делать. Было жарко, в оставленное открытым окно налетели мухи, и от всего этого хотелось плакать.

Посидев несколько минут в продавленной плетеной качалке, она заставила себя подняться, достала из-под шкафа распылитель и занялась изгнанием мух. Едко пощипывающие в носу пары флитокса заполнили комнату, мухи встревоженно загудели и роем ринулись в распахнутое настежь окно. Беба, чихая, подгоняла их полотенцем. Выгнав всех, она опустила камышовую шторку и бросилась на свою неубранную постель, стараясь ни о чем не думать.

Сегодняшние суматошные впечатления нахлынули на нее — толчея в порту, фигурка Линды на удаляющейся палубе. Потом все это смешалось.

Проснувшись с тяжелой от духоты головой, Беба вздохнула и поднесла часы к заспанным глазам, втайне надеясь, что уже поздно и на свидание можно не идти. Оказалось не поздно: стрелки показывали всего без четверти восемь. Большинство жильцов меблированных комнат уже сошлось к ужину, и обычный вечерний шум царил в доме, свободно проникая сквозь тонкие стены и неплотно прилегающие двери. В коридоре слышался раздраженный голос хозяйки, отчитывающей старого дона Пепе за его привычку дымить черным бразильским табаком в местах общественного пользования. Старик, по обыкновению, отмалчивался. Покончив с ним, донья Мерседес накинулась на служанку Роситу — жилец из одиннадцатой комнаты пожаловался сегодня, что у него уже вторую неделю не подметают пол. «А чего он ключ не оставляет, — угрюмо отвечала Росита, диковатая молодая индианка из Сантьяго-дель-Эстеро. — Пусть оставляет ключ, тогда буду убирать, а при нем я в его комнату не пойду…»

Беба встала, потягиваясь и зевая. Подняла шторку, включила маленький тарахтящий вентилятор, который давал больше шума, чем ветра. Ехать в город на свидание с Ларральде не хочется, сидеть весь вечер в душной комнате — еще хуже…

В дверь постучали.

— Можно к вам, сеньорита Монтеро? — И, не дожидаясь ответа, донья Мерседес вплыла в комнату.

Беба запахнула халатик, по привычке прикидывая в уме цифру своей задолженности хозяйке.

— Мне только сейчас сказали, что днем вам принесли письмо, — сказала та, вынув из кармана фартука узкий конверт со штампом городской почты.

— Мне? — удивилась Беба. — Спасибо, донья Мерседес…

— Не за что, сеньорита Монтеро. Прогуляться не пойдете? Вечер сегодня такой хороший…

— Да, я выйду, — рассеянно кивнула Беба, с недоумением глядя на незнакомый почерк на конверте. Мельком взглянув на часы, она увидела, что уже восемь. Пора одеваться, иначе она опоздает. Странно, от кого же это? «Сеньорите Э. Монтеро, улица Артигас 628, Линьерс». Она заметила, что в слове «senorita» нет черточки над «н» и получается «сенорита», — так обычно пишут европейцы. И вдруг ее молнией ударила догадка — Херардо!

Закусив губы, она разорвала плотный конверт и почти не удивилась, увидев внизу исписанного листка бумаги подпись — «Бюиссонье».

В соседней комнате сквозь негромкую музыку приглушенного приемника прорезался отрывистый писк сигналов точного времени — двадцать часов, тридцать минут, ноль секунд. Беба бросила в пепельницу окрашенный губной помадой окурок и, несколько раз качнувшись взад-вперед в скрипучей качалке, не глядя, протянула руку и взяла со стола развернутый лист письма.

«…Наверное, не нужно это писать, — в пятый раз перечитывала она кривые, словно скачущие строки, — но мне просто страшно сейчас от одиночества и от того, что во мне происходит. Согласившись на предложение этого Руффо, я потерял право уважать себя и как художника, и как человека. Оскорбив Вас, я потерял единственного друга, которого мог иметь в этой стране. Элен, я сделал это не потому, что думал о Вас дурно. Просто я был ненормальным — от алкоголя и от свалившегося на меня несчастья. Мне хочется, чтобы Вы в это поверили. Мне сейчас очень тяжело, так тяжело, как не бывало еще никогда. А я вообще легкой жизнью не избалован. Если бы Вы меня простили, мне, наверное, стало бы немного легче. А главное — поверьте, что мой дикий поступок вовсе не говорит о том, что я считаю Вас девушкой, с которой можно позволить себе подобные вещи. Простите, я пишу путано. Но Вы поймете, женщины всегда понимают больше, чем это кажется со стороны…»

В конце шел постскриптум: «Деньги я получил. Ребяческий поступок, Элен, неужели Вы и в самом деле могли подумать, что они имеют для меня какое-нибудь значение?»

Беба осторожно положила письмо на стол, потом вскочила с качалки и остановилась посреди комнаты, под старомодным абажуром с висюльками.

— Мария сантиссима… — с ужасом прошептала она вслух, хрустнув пальцами. — Что же это?..

Взглянув на часы, она сорвалась с места. Надела свое лучшее платье, причесалась, быстрыми, уверенными движениями сделала косметику. Схватив со стола сумочку, она выбежала из комнаты, забыв погасить свет. Не успела выскочить на улицу, как мимо проплыл красный огонек свободного такси. Беба погналась за ним, крича и размахивая рукой, рискуя сломать каблук. Такси остановилось в сотне шагов впереди. Добежав, Беба распахнула дверцу и упала на сиденье.

— Угол Санта-Фе и Кальяо, — срывающимся голосом бросила она вопросительно взглянувшему на нее шоферу. — Как можно скорее, слышите…

По дороге она пыталась успокоиться и хоть немного продумать предстоящий разговор, но из этого ничего не получилось.

— Приехали, сеньорита, — неожиданно скоро сказал шофер, тормозя машину. — Восемнадцать песо ровно.

Беба сунула ему две десятки и выскочила на тротуар, не дожидаясь сдачи. В нижнем вестибюле дома, где жил Жерар, трое юнцов в белых смокингах замолчали и проводили ее восхищенными взглядами. Войдя в лифт, она нажала кнопку с цифрой 9, боясь даже предположить, что Херардо может не оказаться дома.

Он оказался дома.

— Элен… — растерянно сказал он, открыв дверь. — Вы?

— Ола, Херардо! — Беба изобразила беззаботную улыбку. — Ты меня не ждал? А я сейчас получила твое письмо и…

Они вошли в ливинг, неприбранный и какого-то нежилого вида. Жерар, очевидно, только что собирался ужинать — на столе, на сложенной в несколько раз газете, стояла алюминиевая сковородка с яичницей, лежали два помидора и кусок хлеба. Горсть соли была насыпана прямо на газету. Беба сразу заметила отсутствие бутылок на столе, хотя в углу за телевизором валялось несколько пустых.

— Элен, — тихо начал Жерар, не глядя на нее, — вы на меня больше не сердитесь? Я не был уверен, что вы станете читать мое…

— Херардо, мы ведь перешли на «ты»? Если я пришла, значит, не сержусь, ясно. Я достаточно видела пьяных, чтобы научиться не обращать внимания на их выходки… Но какой у тебя здесь беспорядок!

Она бросила на диван сумочку и перчатки и прошлась по комнате, неодобрительно покачивая головой и то и дело проводя пальцем по какой-нибудь пыльной поверхности. Потом подошла к столу и нагнулась над сковородкой, от которой еще поднимался пар.

— М-м-м, как пахнет, — зажмурилась она, сделав гримаску удовольствия, — больше всего люблю яичницу с томатами. Херардо, я сегодня за весь день съела несколько сухих сандвичей и выпила две чашки кофе. У тебя есть еще яйца?

— Да-да, — засуетился Жерар, — ешьте, то есть ешь, Беба, я себе приготовлю.

— Нет, так не пойдет! — Она решительно уселась за стол и, подтащив второй стул, хлопнула по сиденью: — Садись! Съедим это, а потом я сделаю вторую порцию. Принеси только еще одну вилку.

Жерар повиновался. Беба разрезала оба помидора на четвертушки, и они принялись за еду. Беба ела с аппетитом, Жерар — нехотя, не поднимая глаз. Оба молчали.

— Ну вот, — сказала Беба, когда сковородка опустела. Она оторвала угол газеты и вытерла пальцы, мокрые от помидорного сока. — Хочешь еще?

Жерар покачал головой:

— Нет, Беба, я больше не буду. Приготовь себе, если хочешь.

— Я тоже наелась. Я съела две трети, ты ведь только ковырял вилкой. Ладно, тогда я сварю кофе.

Она быстро убрала со стола, побросала на сковородку огрызки хлеба, недоеденные помидоры и скомканную газету и отправилась на кухню. Жерар продолжал сидеть сгорбившись и разглядывая свои пальцы. Было слышно, как Беба хлопнула крышкой мусоропровода, как она наливала воду в кофейник и выдвигала ящики буфета. Жерар сидел сдвинув брови и думал о том, что почему-то примирение с оскорбленной им девушкой не принесло и половины того внутреннего облегчения, на которое он надеялся, когда писал письмо. И что этот визит, за который он в первый момент почувствовал к Бебе такую огромную благодарность, — этот ее открытый и прямой поступок каким-то странным образом до невероятного усложнил его собственное положение. Он еще не отдавал себе полного отчета в том, что произошло, но чувствовал только, что произошло что-то слишком серьезное. И это заставляло его хмуриться от гнетущего сознания какой-то ошибки, какого-то неуловимого просчета в чем-то слишком важном…

Беба расставила на столе принесенное и, как в гонг, ударила кулаком в поднос.

— Прошу, — обернулась она к Жерару, делая приглашающий жест. — Сварила крепкий, по твоему вкусу.

Жерар сел за стол — не рядом с Бебой, а напротив.

— Браво, — рассеянно кивнул он, отхлебнув из своей чашечки. — Это не так просто — сварить хороший кофе…

Беба помолчала.

— Херардо, скажи… Ты действительно не мог отказаться от этого заказа?

— Что значит не мог? — Он пожал плечами.

— Я хочу сказать, что… Ну, ты понимаешь, иногда человеку приходится сделать что-нибудь такое, что ему вовсе не по душе, но действительно приходится — просто потому, что нет другого выхода. Тогда, мне кажется, это не должно мучить… Нет, это все равно мучает, конечно, но не так, как если бы ты это сделал по доброй воле и только потом раскаялся. Ты согласен?

Жерар ответил не сразу.

— Слабое утешение, Элен, — сказал он, усмехнувшись. — И, по сути дела, опасное. Этак ведь можно оправдать что угодно… Сегодня ты действительно не можешь поступить иначе, а завтра тебе только покажется, что ты не можешь… а послезавтра вообще не станешь искать альтернативы…

— Искать чего?

— Ну, другого выхода. Нет, Беба, так рассуждать нельзя.

— Да, но…

— Нет, здесь не может быть никаких «но»! Есть только определенный принцип — или отсутствие принципов вообще. Во время войны я был в Сопротивлении… У нас один парень попался и выдал все явки. У него, если хочешь, тоже «не было выхода» — ему плоскогубцами ломали пальцы. Однако в сорок пятом его расстреляли. Несправедливо?

— Это совсем другое дело, Херардо, — тихо сказала Беба. — Он выдал товарищей, они, наверное, погибли из-за него… У тебя совсем Другое.

— Конечно, — равнодушно согласился Жерар. — Конечно, у меня другое. Я никого не убил, кроме самого себя.

С минуту за столом было так тихо, что отчетливо слышалось шмелиное жужжание рефрижератора на кухне и монотонный шум нагнетаемого в комнату воздуха.

— Никого не убил, кроме самого себя, — вдруг повторила Беба. — Ох, как ты любишь громкие слова, Херардо! Ты думаешь, с другими не бывало так или еще хуже? Ладно, я тебе тоже расскажу одну историю. Три года назад — мне не было еще семнадцати — я позировала для одного скульптора… Ну, сначала все было хорошо, а потом он вдруг начал преследовать меня своим вниманием — приглашал в рестораны, подарил дорогое платье, предложил поехать с ним в Европу, ну и все такое… В конце концов раз во время сеанса он повел себя так, что мне пришлось уйти. Вообще уйти от него. Ну а потом… Я даже как-то и сама не знаю, почему все так получилось… Безработицы тогда никакой не было — казалось бы, я могла устроиться, но у меня почему-то ничего не вышло. Конечно, будь я постарше, я, наверное, придумала бы что-нибудь… А в шестнадцать лет — и потом я была совсем одна — что я могла придумать? В газетах объявлений много, а придешь — и всегда что-то не так. Я была в нескольких домах, где требовались служанки, и мне всякий раз отказывали… Возможно, из-за внешности, ведь всякая сеньора старается взять служанку постарше и пострашнее видом, ты сам понимаешь, Потом я хотела устроиться куда-нибудь на фабрику — была в «Седалана», в «Альпаргатас», но там всюду нужны были девушки, которые уже хоть немного знакомы с работой, а просто учениц не брали. Пошла на кондитерскую фабрику «Ноэль» — там меня взяли в консервный цех, а я на второй же день очень сильно порезалась ножом… Пришлось уйти, потому что мне отказались уплатить за время лечения, это платят только тем, кто проработал больше месяца, Я с этой рукой провозилась недели три, деньги ушли на пенициллин… А потом встречаю одну знакомую девушку, она говорит: «Я тебя устрою в бюро, там нужно только принимать телефонные звонки и немного печатать на машинке», — а на машинке я умею, нас в колледже учили. Я туда пошла — действительно, приняли, я так обрадовалась! Ну а что получилось? Через неделю шеф вызывает меня к себе в кабинет — в субботу, я уже собралась уходить — и спрашивает, свободна ли я вечером. А я сначала как-то не сообразила — подумала, что это насчет сверхурочной работы, и сказала, что да, что я свободна. А он говорит: «Вот и отлично, малышка, в Висенте Лопес есть такой ресторанчик, называется «Три ведьмы», мы с тобой туда и закатимся». Я тогда все поняла и сказала, что ни к каким ведьмам закатываться не собираюсь, я думала, что это насчет работы, и что вообще я ему не малышка и не «ты». Он говорит: «О-о-о, лошадка с норовом!» — и хочет посадить меня к себе на колени. Ну, я вырвалась и ушла, а он мне вслед крикнул, что в понедельник я могу на работу не выходить. Знаешь, я от злости сначала даже не испугалась, а потом, уже в лифте, поняла, что мне, по существу, совершенно некуда деваться. Ну, ты понимаешь, как вот если бы тебя со всех сторон заперли решетками… Вышла на улицу — это было на Диагональ-Норте — и разревелась как дура на глазах у всех. Иду и плачу, прямо истерика какая-то…

Беба замолчала и, деланно улыбнувшись, стала рыться в своей сумочке, достала сигареты. Жерар молча протянул ей через стол зажженную спичку. Закурив, она поблагодарила кивком и несколько раз коротко, по-женски, затянулась.

— И какие бывают иногда совпадения, как в романе… — усмехнулась она, сняв с кончика языка табачную соринку. — Я тогда дошла до Ювелирного треста, один квартал, и вдруг меня окликают. Смотрю — маэстро Оливьери… ну, тот самый скульптор… Спрашивает, что со мной, кто меня обидел, и как-то очень по-хорошему, с участием, и ни слова о том, что между нами произошло. Меня это тогда очень тронуло, Херардо… И вообще он мне в ту минуту показался единственным близким человеком…

Она пожала плечами и положила сигарету. Жерар молча слушал с угрюмым лицом, выводя ложечкой на столе какие-то узоры.

— В общем, я вернулась работать к нему. Ну а потом я с ним сошлась. Никто ведь меня и не принуждал… а просто вот так сложились все обстоятельства. Так неужели, Херардо, я теперь от этого должна чувствовать себя какой-то преступницей? Ну, скажи честно! Клянусь небом, я — положа руку на сердце — вовсе не считаю себя настолько уж хуже многих из этих чистеньких сеньорит, которые краснеют как маков цвет, если к ним случайно прикоснутся в троллейбусе… — Беба перевела дыхание и повторила запальчиво, почти крикнула. — Да, вот не считаю, не считаю! А ты объявил себя конченым человеком только потому, что тебе пришлось временно заняться этим свинством. Я не знаю, Херардо… Или я такая уж набитая дура, или ты смотришь на жизнь так, словно вчера родился…

— Нет, Беба. — Жерар усмехнулся и подпер щеку кулаком. — Жизнь я знаю побольше тебя… Знаю настолько, что удивить меня чем бы то ни было вовсе не так легко. Но тут дело не в удивлении грязной стороной жизни. Дело в том, что эта грязь меня захлестнула с головой, понимаешь? И мне, тонущему, вовсе не легче оттого, что другие тонули до меня и будут тонуть после… Надо полагать, ты в шестнадцать лет тоже уже кое-что знала о жизни… И знала о том, что случившееся с тобой ежедневно случается с сотнями других девушек. Однако от этого знания тебе было не легче…

Он вскочил из-за стола и, пройдясь по комнате, остановился перед окном и сунул руки в карманы. Беба покосилась на его сутулую спину и вздохнула.

Конечно, Херардо нужна другая девушка, умная и образованная. Он ведь ждал от нее какого-то настоящего утешения, а она не нашла ничего лучшего, как рассказывать о себе… Утешила, нечего сказать.

— Беба, который час? — не оборачиваясь, спросил Жерар.

— Половина одиннадцатого… — не сразу, тихо ответила она.

Жерар помолчал, кашлянул.

— Поздно уже… Поедем, пожалуй, я тебя провожу.

Беба низко опустила голову, удерживая навернувшиеся слезы. Жерар обернулся и внимательно посмотрел на нее, потом подошел и сел рядом, придвинув свой стул вплотную.

— Ну что? — ласково спросил он, коснувшись ладонью ее волос. — Не нужно плакать, моя маленькая, все равно все это уже прошло… Я только советую тебе никогда об этом не думать: такие воспоминания ни к чему хорошему не приводят. Ну, успокойся…

Беба рывком подняла голову.

— Да разве я о себе, Херардо! — крикнула она. — Неужели ты не понимаешь — я ведь потому и пришла к тебе, что почувствовала, как тебе сейчас тяжело! Видит небо, я отдала бы все, чтобы хоть как-то тебе помочь, Херардо, — а что я умею? У меня ничего не получается, я не умею связать двух слов, но если бы только ты поверил в мое желание утешить тебя, то, может быть, тебе стало бы немного легче… Если бы ты понял, что ты вовсе не такой одинокий, как тебе кажется. Я знаю, Херардо, я такая глупая — тебе нужна была бы другая девушка, конечно, я это понимаю, — но мне так хочется что-то для тебя сделать, пойми! Мы с тобой знакомы всего две недели, а мне кажется, что уже прошел целый год… Херардо, я ведь знаю, что ты хороший, и ты вовсе не стал хуже оттого, что с тобой так получилось, — пойми это!

— Ну успокойся, Беба, успокойся… — тихо сказал Жерар, прижимая к груди ее голову. — Я верю в то, что ты говоришь, верю, что у меня есть настоящий друг. Успокойся, не нужно. Я и сам не собираюсь делать из этого трагедию. Просто мне очень тяжело… Было тяжело, пока не пришла ты… Вот видишь, если ты хотела мне помочь, то уже и помогла…

— Ты слишком спокойно это говоришь, Херардо, чтобы я могла тебе поверить! — крикнула Беба, подняв голову и глядя на него заплаканными глазами. — Ты сейчас говоришь, как заводной человек. Разве я этого не чувствую? Скажи, Херардо, что я могу для тебя сделать?

— Ты дала мне свою дружбу — это очень много, дорогая…

— Я хочу дать тебе не только дружбу. Я хочу дать все, все, понимаешь? И мне от тебя ничего не нужно взамен, мне только нужно видеть тебя снова живым человеком. Слушай, Херардо… — Беба слегка отстранилась от него и прямо посмотрела ему в глаза. — Я не скрываю от тебя моего прошлого, правда? Я вовсе не невинная девочка, я уже знала мужчин. Но клянусь тебе спасением моей души, — она перекрестилась, — что никому из них я никогда не говорила того, что сейчас хочу сказать тебе. Херардо, хочешь, я останусь сегодня у тебя? Хочешь, чтобы я все время была с тобой до тех пор, пока ты не успокоишься и не перестанешь чувствовать себя таким одиноким? Скажи, Херардо, это сможет тебе помочь?

Жерар снова привлек ее к себе.

— Моя дорогая девочка… — медленно сказал он, поглаживая ее волосы, — ты сама не понимаешь, на что идешь… Я ведь никогда не смогу дать тебе того счастья, которого ты заслуживаешь.

— О каком счастье ты говоришь? — прошептала Беба. — Я хочу только одного счастья — дать тебе хоть немного радости. Неужели ты откажешь мне в этом, Херардо мио?..


В огромном городе, миллионами огней озарившем небо над спящей пампой и сонными водами Ла-Платы, часы на башнях и колокольнях разноголосо отзвонили половину второго. В одном из кафе на авениде Коррьентес, где еще не затихала жизнь, уныло сидел за столиком будущий врач дон Эрменехильдо Ларральде, бесцельно переставляя перед собой пустые бутылки из-под пива и размышляя над причинами, помешавшими рыжеволосой девушке прийти в девять часов к обелиску. Та, о которой он думал, в этот момент находилась за несколько кварталов от него. Она лежала, прижавшись горячей щекой к плечу любимого, и широко открытыми глазами смотрела в потолок, по которому перебегали разноцветные отсветы мелькающих за окном реклам.

В это же самое время приятель будущего врача — будущий президент — с одурелым видом и съехавшими с переносицы роговыми очками сидел над «Проблемами колониализма» и, бормоча что-то себе под нос, делал выписки в толстую тетрадь. В маленьком кабинетике, несмотря на распахнутое настежь окно, было душно, и будущего президента давно клонило ко сну, но одним из его жизненных правил было строгое соблюдение ежедневного рабочего расписания, а он сегодня весь день учился играть в гольф и сейчас наверстывал упущенное.

В старой части города, на тихой и тенистой от платанов улице, в одной из комнат ветхого двухэтажного особняка спала на своей узкой кровати черноглазая Дора Беатрис, прапраправнучка капитан-генерала испанской короны дона Педро Мануэля Гонсальво де Альварадо. Укрывавшая ее простыня сползла на пол, на лежавшую перед кроватью вытертую шкурку оцелота, и Дора Беатрис спала крепким сном молодости, уткнув нос в подушку. На ее письменном столе, рядом с увядающей в стакане веточкой жасмина, тлела антимоскитная спираль и лежал развернутый томик Публия Корнелия Тацита, с отмеченными для перевода местами, повествующими о злодействах Сеяна. Дора Беатрис получила на осень переэкзаменовку по латыни, но сейчас ей снился не Сеян и не Тацит, а некий инженер-авиаконструктор по имени Фрэнклин Хартфилд.

Сам мистер Хартфилд в этот момент тоже спал — в откидном кресле рейсового «грейхаунда», разогнанного до семидесятимильной скорости по отполированному миллионами шин бетону федеральной автострады номер 54. Ледяная февральская крупа била в окна и вихрилась в конусах света перед лобовым стеклом, шофер лениво жевал резинку, поглядывая на укрепленную на приборном щитке карточку маршрутного расписания. Выйдя из Уичиты в девятнадцать тридцать, автобус только что миновал Тайрон, уже на территории штата Оклахома, и через час должен был пересечь границу Техаса. До конечного пункта маршрута — Албукерк, штат Нью-Мексико — было еще девять часов пути.

Мистер Хартфилд, или просто Фрэнк, — молодой человек в квадратных очках без оправы, подстриженный коротким ежиком еще по университетской моде, — во сне ворочался в своем кресле и безуспешно пытался вытянуть затекшие ноги. Когда предстоит проехать семьсот миль — удобнее сделать это в слипинге, но услуги железнодорожных компании не всегда по карману для человека, который уже шестой месяц носится из штата в штат в поисках работы. Сейчас Фрэнк ехал на Юг, куда его спешно вызвал Рой Баттерстон — бывший однокурсник и собрат по корпорации Бета-Ипсилон-Тау. Месяц назад Рою посчастливилось устроиться в конструкторское бюро завода «Консолидэйтед эйркрафт», и теперь он обещал постараться втиснуть туда же и старого грешника Хартфилда.

Старый грешник ворочался и охал во сне так, словно и в самом деле был уже в преисподней. Его мучил дикий сон. Правда, сначала снились всякие приятные вещи: будто он получил работу, женился на Трикси Альварадо и уже умеет говорить по-испански, но потом началась чертовщина. Вместе с Трикси и двумя большими боссами из НАКА[12] он приехал на испытательный аэродром Роджерс Лэйк, где сегодня шла в облет его новая машина. Они вошли в охраняемый часовыми ангар и — проклятье! — увидели бригаду механиков, которые спешно обмазывали глиной стреловидный фюзеляж перехватчика и обкладывали его огнеупорными кирпичами. Боссы из комитета переглянулись, а механик в белом комбинезоне подошел к прибывшим и сказал: «Мистер Хартфилд, по вашему указанию машина покрывается термозащитным слоем для испытаний на скорости теплового барьера». Боссы стали ехидно посмеиваться. «Проклятые кретины, — пытался закричать Фрэнк, — на защитное покрытие идет керамет, а не кирпичи!» — но голоса у него не стало, он хотел крикнуть — и только беззвучно шипел, разевая рот. «Насколько известно, этот Хартфилд уже с первого курса отличался идиотизмом», — заметил один из боссов, и Трикси, соглашаясь, весело закивала головой. «В таком случае пускай он сам и летает на своей печке, — решительно сказал другой и обнял Трикси за талию. — Дорогая, вы не хотели бы провести со мной пару недель в Лас-Вегас?» — «О, хоть месяц, я обожаю Неваду!» — воскликнула она и, оглянувшись на Фрэнка, игриво показала ему нос. Все трое, взявшись под руки, направились к выходу вприпляску, высоко вскидывая ноги в этаком френч-канкане. «Трикси!!» — в диком ужасе заорал он, кинувшись вдогонку, но вместо крика опять послышалось шипение, а колени стали ватными, и вот он уже лежит в скрюченной позе между штабелями шамота, пытается крикнуть и выбраться — и не может…

Проснувшись, Фрэнк подскочил и ошалело огляделся вокруг. Спящие пассажиры покачивались в такт плавным толчкам, под потолком слабо светился ряд голубых плафонов. Было жарко.

— Ох, будь я проклят, — с облегчением вздохнул он, усаживаясь на место, ослабил узел галстука и расстегнул воротничок. Пальцы еще дрожали от пережитого страха, он выдвинул пепельницу из спинки переднего сиденья и закурил. Посмотрел на часы — до рассвета было еще далеко. За окном мелькал снег и вспышками проносились огни встречных машин.

Выкурив сигарету, он успокоился. Интересно, как обернутся его дела в Нью-Мексико. Устройся он сейчас, и через год-другой можно будет выписать Трикси в Штаты… Он достал из бумажника маленький — размером в спичечную этикетку — портретик, завернутый в целлофан. Синие ночники под потолком давали слишком мало света, Фрэнк зажег спичку. На лице его появилась блаженная улыбка. Он смотрел, пока спичка не обожгла пальцы, потом бережно спрятал фотографию и откинулся на спинку кресла, закрыв глаза и продолжая широко улыбаться.

Часть II Ты этого хотел, Жорж Данден

1

Нет, все равно ничего не выйдет. Негромко выругавшись, Жерар швырнул кисть и вышел из ателье, хлопнув дверью. Через час начнет темнеть, день снова потерян. Будь оно все проклято!

И хоть бы кто-нибудь сказал ему, в чем дело. Хоть бы какой-нибудь сукин сын смог объяснить, что с ним происходит! Та же рука держит кисть. И те же краски, будь они прокляты, лежат на палитре. А на холсте получается не то! На холсте вообще получается неизвестно что — дерьмо, мазня, нечто вялое и бездушное. Дохлятина, одним словом. Да, так всегда бывает, когда начинаешь себя насиловать, когда работаешь без желания.

Это и есть самое страшное. У него просто нет желания писать. Возможно, это объясняется неудачами, а может быть и так, что неудачи объясняются нежеланием. Заколдованный круг! Композиция не нащупывается, даже колорит стал как будто беднее — изменяет ему, что ли, чувство цвета?

Кто-то рассказывал однажды про охотничьих собак: если пойнтеру сунуть в нос керосиновой тряпкой, он надолго теряет нюх. Может быть, и с ним произошло нечто похожее после этого проклятого заказа Руффо? Или просто все дело в том, что он долго не писал, почти полгода? Раньше у него не бывало таких долгих перерывов в работе. Раньше… Впрочем, раньше вообще все было по-иному.

Жерар закурил и подошел к окну, с ненавистью глядя на бегущие по стеклам дождевые струйки. Идеальный день, чтобы повеситься… По крайней мере, не станешь себя жалеть — такого, как ты есть, каким ты себя видишь в подобные моменты. Что ты, в сущности, собою представляешь? Духовный импотент, протоплазма, вообразившая себя гением. Что тебе сейчас нужно? Материально ты обеспечен — неважно, как это получилось, у всякого из нас есть в биографии малопривлекательные страницы. Это не богатство, на черта тебе нужно богатство, ты никогда к нему не стремился, но это возможность спокойно работать — то есть как раз то, о чем ты мечтал полгода назад как о самом большом счастье. Но сейчас ты снова недоволен. Ты же этого хотел, Жорж Данден, — какого дьявола тебе еще нужно? И уж совсем скверно получается с Элен…

Из прорезей решетки, скрывающей вделанный под окном калорифер, струится волна теплого воздуха, подхватывая и стремительно унося вверх табачный дым. С утомительным однообразием бегут по стеклу изломанные струйки воды, перегоняют друг друга, сливаются, снова раздваиваются. Дождь не утихает — нудный, зимний дождь, льющий уже вторую неделю. Через улицу, как и полгода назад, на фоне свинцового неба четко выделяется огромный круг рекламной автопокрышки. «Только Файрстон для вашего автомобиля». Через час она вспыхнет зеленым и оранжевым пламенем и будет пылать всю ночь, гигантским неоновым маяком указывая людям путь к счастью — совсем легкий и недолгий путь, если ваше авто катится на покрышках именно этой марки…

Зазвонил телефон. Устало волоча ноги, Жерар подошел к столику и снял трубку:

— Алло, я слушаю… А, это ты, Беба…

— Ола, Херардо, ты еще работаешь? Знаешь, я задержалась у парикмахера, только сейчас выскочила, представляешь — высидеть почти три часа в этом курятнике? У меня от болтовни и сплетен распухла голова. Слушай, Херардо, ты не хочешь пойти в кино? Очень интересный фильм, американский, «Убийцы из космоса». И сегодня последний день. Пойдем? Это в «Гран Рекс», на Коррьентес. Серьезно, приезжай, я сейчас возьму билеты. Ладно?

— Знаешь, шери[13], я что-то неважно себя чувствую…

— А что такое? — Голос Бебы прозвучал встревоженно.

— Да нет, ничего такого, ты не беспокойся, просто голова немного побаливает. Я сегодня много работал, может поэтому. Ты сходи сама, а потом мне расскажешь. Согласна?

Беба помолчала, потом сказала немного обиженным тоном:

— Ну, как хочешь. Я тоже могу не пойти, если тебе не хочется.

— Зачем же тебе пропускать фильм, если ты хочешь его посмотреть. Я с удовольствием пошел бы, если бы не эта голова.

— Ну хорошо, я пойду сама, если так. Я пойду сейчас, на шестичасовой, позже будет трудно с билетами. Херардо, если захочешь обедать без меня, возьми в холодильнике вчерашнюю курицу, разогрей ее как она есть, в кастрюльке. Только добавь немного…

— Да нет, — перебил ее Жерар, — я подожду тебя, сейчас не хочется. Ты вернешься к восьми?

— Приблизительно. Хорошо, тогда подожди, пообедаем вместе. Голова сильно болит? Бедненький! Слушай — в спальне, на туалете, в стеклянной коробочке есть хениоль, прими сейчас же таблетку, или лучше две сразу.

— Хорошо, приму, — послушно ответил Жерар. — Ты не задерживайся, ладно?

— Нет, я сразу домой. Ну, будь здоров. Я тебя поцеловала — слышишь?

В трубке действительно послышалось что-то похожее на поцелуй, линия разъединилась. Жерар осторожно положил трубку. Походив по комнате, он уселся в угол дивана и прикрыл глаза. За такую женщину, как Элен, любой нормальный мужчина пошел бы в огонь, а вот он… Впрочем, если бы понадобилось, он тоже пошел бы за нее в огонь, но это уже просто из чувства долга. Жерар зябко поежился, вжимаясь в спинку дивана. В комнате холодно, но для того, чтобы повернуть регулятор калорифера, нужно встать и сделать несколько шагов. Ну его к черту.

Читать не хочется. Думать — еще меньше: все равно ни до чего веселого не додумаешься. Но и не думать тоже нельзя, — человеческий мозг не так устроен, чтобы можно было выключить его нажимом на кнопку. Вот разве что нажимом на курок. Жерар усмехнулся, не открывая глаз. При всех моих милых качествах, я все же не настолько труслив. В сущности, знаменитый вопрос датского принца всего лишь казуистическая попытка представить акт трусости актом высшего героизма:

…Что благороднее — в душе сносить безмолвно
Удары стрел судьбы жестокой или,
Подняв оружье, с легионом бед
Покончить разом? Умереть, уснуть…

Да, это называется делать хорошее лицо в плохой игре. Подумаешь — «с легионом бед покончить разом»… С собой-то ты покончишь — это так, а беды останутся. О, черт возьми, какая дрянь лезет сегодня в голову…

Жерар подошел к стеллажу, порылся в книгах и, не найдя ничего привлекательного, включил приемник. Зелеными рядами цифр вспыхнула шкала, через несколько секунд послышались вкрадчивые шорохи, потрескиванье, переливчатый свист. Зевнув, он повертел ручку настройки. Завывающий грохот джаза, атмосферные разряды, унылый голос, читающий по-португальски какое-то сообщение, наверняка официальное, снова неистовые вопли саксофонов и еще чего-то шумного. Потом завопила женщина, завопила истошным голосом, какой можно услышать только в передачах «Театр у микрофона». «Потише, малютка», — гангстерским басом угрожающе прохрипел мужчина. Малютка заорала еще отчаяннее, потом стала хрипеть — ее, по-видимому, душили. Красная линия индикатора скользнула влево, и в комнате вдруг во всем своем великолепии зазвучал старый кастильский язык Сервантеса. Жерар, уже собравшийся выключить радио, облокотился на стеллаж, вслушиваясь в торжественную чеканку слов, казалось специально созданных для того, чтобы раздаваться с кафедр под гулкими готическими сводами.

— Знай, друг Санчо, — важно говорил ламанчский идальго, — что весьма в моде среди странствующих рыцарей древности было делать губернаторами своих оруженосцев в завоеванных царствах или островах, и не мне нарушать столь похвальный обычай; скорее я думаю его превзойти, ибо те часто — и, пожалуй, чаще всего — ждали, пока их оруженосцы состарятся, и лишь тогда давали титул графа или по крайней мере маркиза какой-нибудь долины или большей либо меньшей провинции, тогда как если мы с тобой будем живы, очень может быть, что не пройдет и шести дней, как я завоюю такое королевство, которое имело бы другие, к нему прилежащие и годные для того, чтобы венчать тебя королем одного из них…

— С позволения вашей милости будь сказано, — почтительно перебил рыцаря пузатый оруженосец, — и меня и жену мою Хуану Гутьеррес куда больше устроил бы участок земли в курортной зоне Ла-Тересита на атлантическом побережье. Превосходные участки с рассрочкой платежей до десяти лет продает фирма «Сьеррамар» в самых живописных…

Жерар плюнул и выключил радио. Погрев руки у решетки калорифера, он приоткрыл регулятор и снова уселся на диван, принявшись ковырять в трубке Бебиной шпилькой, Напрасно он не пошел с ней в кино. Какую бы чушь там ни показывали, все лучше, чем сидеть и думать о «легионе бед». Вы, дорогой мсье, просто превращаетесь в неврастеника, вам следует серьезно обратить на себя внимание, иначе дело кончится скверно.

Четыре месяца назад, покончив с Руффо, он дал себе зарок вычеркнуть этот период жизни из памяти. Никогда о нем не вспоминать. Деньги сейчас означают для него два-три года обеспеченной жизни и работы, и это главное. А об их происхождении нужно забыть. Но черт побери, человек устроен хитро. Никогда нельзя знать, что выкинет с тобой твое собственное сердце — не то, которое гонит кровь через твое тело, а то, которое вдруг упорно отказывается забывать…

«И все же я должен забыть, — сказал себе Жерар, стиснув в зубах мундштук и окутываясь густыми клубами дыма. — Я должен или найти этому совершенно непоколебимое оправдание, или забыть. Иначе…»

В передней раздался звонок. Жерар бросил взгляд на часы — для Бебы еще рано, да и потом у нее ключ. Не открывать, что ли… Еще окажется какой-нибудь осел из «Аполо» — для сегодняшнего настроения только и не хватает беседы с абстрактивистом. Впрочем, все равно нужно отозваться, мало ли что может быть…

Звонок повторился.

— Иду, иду! — крикнул Жерар, выходя в переднюю. — Кто там, черт возьми?

— Будь я негр, — проквакал из-за двери знакомый голос, — вы крепко спите, мой мальчик…

Жерар распахнул дверь и вынул изо рта трубку. Брэдли, в прозрачном мутно-зеленом плаще, поставил на пол оклеенный пестрыми ярлыками чемоданчик и расплылся в улыбке.

— Вы, Аллан?

— Не ждали? Хэлло, Бусс, рад вас видеть… — Брэдли заулыбался еще шире, обеими руками тряся руку Жерара. — Вчера собирался дать вам радиограмму из Рима и совсем забыл. Ну, как вы тут?

— Мерси, все в порядке. Вы из Италии?

— Из Италии, мой мальчик, именно из Италии… — Брэдли снял мокрый плащ, бросил его на столик у вешалки и вместе с Жераром прошел в гостиную. — Можете себе представить, еще вчера валялся на пляже в Сорренто и любовался итальяночками, а тут приезжаю — и вдруг такая погода. Ничего себе Южная Америка, «материк солнца»! Ну, так как вы живете, Бусс? Да, прежде всего пусть вас не смущает мое неожиданное появление, я остановлюсь у одного из своих знакомых. У вас найдется выпивка?

— Кажется, что-то есть. Не знаю точно, я давно не пил.

— Правильно делали. Но сейчас вы не откажетесь составить мне компанию, не правда ли? Впрочем, будь я негр! — Он хлопнул себя по лбу и вскочил с кресла. — Что за проклятая память, я ведь только что купил в аэропорту бутылку беспошлинного…

Брэдли принес из передней свой чемодан и, щелкнув замками, достал бутылку виски.

— Контрабанда? — поинтересовался Жерар, набивая трубку.

— Ясно. Дополнительный доход летного персонала, ха-ха-ха! Добрый старый «шэнли»… Представьте, в Италии виски стало совершенно недоступной роскошью, там его пьют только туристы, снобы или миллионеры. Остальные дуют кьянти и эту гнусную виноградную водку — как ее, «grappa»?..

Он достал из кармана перочинный нож, раскрыл одно из лезвий и занялся откупоркой, продолжая оживленно болтать:

— Я вот часто бываю в Европе, привык к ней, уважаю вашу культуру и все такое, а все же по-настоящему хорошо чувствую себя только по эту сторону лужи. Прячем безразлично где, в каком-нибудь Канзас-Сити, или в Каракасе, или здесь, в Байресе… Тем более что сейчас разницы почти и не заметишь — всюду те же рекламы, те же моды, те же марки автомобилей…

Жерар усмехнулся:

— Не уверен, что уроженец Байреса будет так же хорошо чувствовать себя в Канзас-Сити и что его вообще так уж умиляет это отсутствие разницы.

— Почему? — искренне изумился Брэдли. — Поймите, Бусс, ведь только благодаря нам все эти чертовы «амигос» начинают жить по-человечески. Посмотрели бы вы, что здесь делалось еще двадцать лет назад! Я, помню, приехал сюда в тридцать первом году — страшное дело, Бусс, все кабалерос ходили в черных сюртуках, представляете идиотов? Январь месяц, сотня градусов в тени, а он не выйдет на улицу без крахмального воротничка. А могли вы увидеть в баре женщину? Да ни за миллион долларов — понятно, я не говорю о проститутках. Байрес выглядел в те годы самой захолустной испанской провинцией. После девяти часов вечера ни одна порядочная женщина не могла появиться на улице без провожатого. А теперь? Зайдите в любой бар — тьма девчонок, пьют, курят…

— Одним словом, да здравствует прогресс, — кивнул Жерар. — Прошу прощения…

Он прошел на кухню, достал из холодильника сифон содовой и формочку с кубиками льда, взял стаканы и принес все это в гостиную.

— Дайте-ка ваш ножик, я нарежу лимон, — сказал он, расставив принесенное на столике.

— Держите. Но вы не ответили на мой вопрос. Как ваши успехи?

— О, успехи фантастические. Наливайте себе сами, Аллан, я ваших пропорций не знаю.

— Пополам, как обычно. Вам тоже?

Брэдли положил в стаканы лед, ломтики лимона, на треть наполнил их виски и долил содовой. Жерар взял свой, взболтнул жидкость цвета слабого чая и задумался.

— Ну ладно, — сказал он. — За ваш приезд.

— Милле грациа, как говорят в Риме. Эх, Бусс, какую я позавчера видел итальяночку… — Брэдли покрутил головой и поднес к губам стакан. Отпил из своего и Жерар.

— Чем же закончилось ваше знакомство со стариком Руффо? — поинтересовался Брэдли. — Пришли к соглашению?

Жерар молча дожевал лимон, выбросил в пепельницу ленточку кожуры.

— Слушайте, Аллан, вас никогда не называли сукиным сыном?

— Очень часто. А что?

— А то, что вы со мной поступили как самый настоящий сукин сын. Надеюсь, откровенность вас не обижает?

— В чем дело, Бусс? До меня что-то не доходит. — Брэдли посмотрел на него с недоумением почти искренним.

— Почему вы не сказали мне, что квартира принадлежит Руффо? Вы знаете, что вы этой проклятой квартирой загнали меня в тупик?

— Бусс, будь я негр! — обеспокоенно сказал Брэдли. — Неужели старая вонючка подложила вам свинью? Послушайте, как было дело, я сейчас все вам расскажу. Квартира эта и в самом деле его — это я знал. Я сам перед отъездом позвонил старику и спросил его, нельзя ли временно предоставить помещение тому художнику, о котором мы говорили. Он сейчас чертовски нуждается, сказал я ему. А он говорит: «Ладно, пускай живет, мне-то что! Все равно у нас с ним предстоят деловые отношения, так что это даже удобнее. И насчет платы, дескать, я скажу администратору, чтобы его не беспокоили». Так он мне и сказал, Бусс, верьте слову! А что случилось?

— Что случилось… Случилось то, что он потом предложил мне заплатить за все прожитое время. Я с ним совсем было порвал. Ну а после такого требования…

— Вот сукин сын! Но в общем-то вы поладили?

— Да… Кое-что я для него сделал, — нехотя сказал Жерар. — Знаете, я был уверен, что эту штуку с квартирой подстроили вы… Теперь-то мне уже наплевать… — Он пожал плечами. — Теперь мне вообще на многое наплевать. Даже на то, что я продолжаю, как видите, здесь жить. Словом, не будем говорить на эту тему.

— Отлично, мой мальчик, как вам угодно, — с явным облегчением поспешно сказал Брэдли. — Поверьте, я понимаю ваше состояние — угрызения совести и всякие такие штуки. Но я уже высказывал вам свою точку зрения на этот счет… В такое уж гнусное время мы живем, что ж делать.

— Угрызения совести? — задумчиво переспросил Жерар. — Нет, Аллан… Тут похуже, чем просто совесть. Ну, довольно об этом.

— Правильно, Бусс, не мучайте себя и не расстраивайтесь. Денег-то хоть подработали?

— Да… На год-другой хватит.

— Великолепно. Теперь вам следует жениться, мой мальчик, мало ли в Байресе красоток…

— А я уже женился.

— Да ну? — Брэдли просиял. — Чего ж вы молчали до сих пор, такие вещи полагается сообщать сразу! Где же ваша миссис?

Жерар отпил глоток и потянулся за лимоном.

— Ушла в кино, смотреть каких-то космических убийц. Подождите до восьми — познакомитесь.

Брэдли посмотрел на часы и вздохнул:

— К великому сожалению, никак не смогу. Придется отложить до другого раза, сегодня вечером у меня чертовски много дел. А жаль. И как же выглядит миссис Бюиссонье?

— Как миллион долларов. — Жерар выплюнул лимонное семечко. — Кстати, ее зовут не миссис Бюиссонье, а мисс Монтеро.

Брэдли, приготовившийся уже провозгласить тост за здоровье новобрачных, явно смутился и в замешательстве опустил стакан.

— А… Вот как… — пробормотал он.

— В чем дело, ваше пуританское сердце шокировано?

— Бусс, мой мальчик, не нужно относиться к этому так… так легкомысленно, — отеческим тоном сказал Брэдли. — Я не шокирован, нет, но… Просто я считаю это достойным сожаления. Вы понимаете, Бусс, внебрачное сожительство…

— Это разврат, — докончил за него Жерар. — О, разумеется, еще бы. Писать порнографические картины — это бизнес, в этом нет ничего страшного, в такое уж время мы живем. А сойтись с женщиной, не сделав положенных визитов к мэру и кюре, — это разврат.

— Не нужно над этим смеяться, Бусс! — Голос Брэдли выразил страдание. — Не нужно, мой мальчик! Впрочем, я надеюсь, что вы и сами рано или поздно захотите узаконить свои отношения с… со своей женой. Если вы ее любите…

— Конечно я ее люблю, черт побери! — вспыхнул Жерар. — При чем тут это идиотское «если»?

— Ну и отлично, мой мальчик, и отлично, — примирительно забормотал Брэдли, снова поднимая свой стакан. — За здоровье вашей миссис, за ваше счастье…

Они чокнулись, выпили. Жерар пожевал лимон и вздохнул.

— Дело в том, что я уже не раз предлагал ей «узаконить», — сказал он, криво усмехаясь. — Но у нее свои соображения, что же делать…

— Ничего, — бодро сказал Брэдли, — надо полагать, вы ее убедите. Молодой парень, красивый, у вас все впереди. Еще раз от души желаю счастья вам обоим.

Жерар, занятый своей трубкой, поблагодарил молчаливым кивком. Брэдли извлек из кармана толстую сигару и тщательно раскурил ее, сразу сделавшись похожим на карикатурное изображение отдыхающего бизнесмена. Жерар покосился на него и скрыл усмешку за клубами дыма.

— Хотите, Аллан, я напишу ваш портрет? Разумеется, даром, в благодарность за ваши услуги. Мы его выставим под названием… ну, хотя бы «Homo Americanus». Согласны?

— Благодарю, Бусс, — польщенно отозвался тот, попыхивая своей «гаваной». — К сожалению, некогда, а то бы с удовольствием. Вы уж лучше заставьте, чтобы вам попозировала ваша squaw[14]. Она и в самом деле хорошенькая?

— Точнее — красавица. Глаза как фиалки и волосы цвета старого флорентийского золота.

— Красивое сочетание, — одобрительно кивнул Брэдли, — красивое и редкое. Вам повезло, Бусс.

— Еще бы! Мне вообще чертовски везет с того дня, когда я вас встретил.

— А я что говорил? Со мной не пропадете, мой мальчик.

— Везет настолько, что я даже начинаю уже побаиваться. В жизни есть такой скверный закон равновесия — за всякую удачу рано или поздно приходится платить…

— Бросьте, Бусс. В жизни все гораздо проще — одному везет, другому нет, и никому не приходится расплачиваться. Повезло вам — хватайте леди Удачу за волосы и держите покрепче, иначе эта потаскушка изменит вам с первым встречным. Кстати, мне сейчас пришла в голову одна мысль…

Подняв голову, Брэдли выпустил к потолку длинную струю голубого дыма и положил сигару на край пепельницы.

— Понимаете, — сказал он, отхлебнув из стакана, — теперь вам следует основательно подумать о своем будущем… Тем более что вы уже семейный человек. Я как раз подумал вот о чем. У вас сейчас есть какие-то деньги — не так ли? Но если вы не найдете постоянного заработка, то этих денег вам хватит очень ненадолго. Вы рассчитываете прожить на них год-другой, но я готов держать пари, что уже через десять месяцев вы окажетесь в таком же положении, в каком были полгода назад. Мало того, что будете тратить больше, чем заранее предполагаете, — следует также учесть то обстоятельство, что ваши деньги будут с каждым месяцем таять, даже если вы не станете их трогать. В стране начинается катастрофическая инфляция. Боюсь, что вы этого не учитываете, а это чертовски серьезная штука, будь я негр. Я не знаю, что тут думает ваш мистер Перок, но похоже на то, что он со своей «экономической независимостью» зашел в тупик. Вы видели сегодняшний валютный бюллетень?

— Нет, не слежу. А что такое?

— То, мой мальчик, что на прошлой неделе курс доллара был 26,70, а сегодня он уже 31,25. А это значит, что аргентинская экономика начинает трещать по всем швам. Вообще я должен сказать, что уже сейчас за границей мало кто отваживается иметь дело с аргентинским песо. И неудивительно, ведь его курс падает как давление в проколотой камере… Я что хотел сказать — если уж вы заработали какую-то сумму и пока не имеете возможности зарабатывать дальше, то нужно позаботиться хотя бы о том, чтобы заработанное не улетело в трубу. Верно?

— Конечно, но я не представляю себе, что тут можно сделать. Если курс падает, значит, такова уж его судьба. Давайте-ка лучше выпьем.

Он смешал еще две порции виски-сода и протянул стакан Брэдли. Тот поблагодарил с рассеянным видом, что-то соображая.

— Что тут можно сделать? — задумчиво повторил он слова Жерара. — Ну, сделать тут можно многое, очень многое, Бусс… На это и существует бизнес… Вопрос лишь в том, какую из многих возможностей стоит в данном случае выбрать, какая окажется наиболее выгодной…

Он взял с пепельницы продолжающую дымиться сигару, осторожно поднес ее к губам и запыхтел, окутываясь голубоватым облаком.

— Бросьте вы ломать над этим голову, Аллан, — сказал Жерар. — Ничего со мной не случится, подумаешь. Я вот, может, скоро начну продавать свои работы.

— Кстати, вы не думали о новой выставке? Теперь, когда вы можете заплатить газетчикам… Помните, мы как раз об этом говорили с вами в тот вечер…

Жерар помолчал, лежа в кресле и раскачивая туфлей.

— Я помню, — отозвался он наконец. — Нет, о выставке я пока не думал. Новых вещей у меня еще нет… кроме нескольких этюдов, но это так… А выставлять старые я не хочу. Понимаете, мне не нужно купленное признание, Аллан. Если меня не признали тогда, а теперь признают, то это значит, что признают не мое искусство, а мои деньги. — Он криво усмехнулся и пососал погасшую трубку. — Это маленькое обстоятельство я не учел раньше, когда говорил с вами и раздумывал над предложением Руффо. Тогда мне казалось, что с деньгами я заставлю говорить о себе, привлеку к себе внимание — не к себе, понятно, к моему искусству — и сумею убедить эту проклятую толпу. А теперь я вижу, что все это далеко не так просто. Нет, за деньги признание покупается, но только соответствующего качества, а такого признания мне не нужно… — Проговорив это медленно и негромко, словно думая вслух, он посмотрел на Брэдли и сказал уже другим тоном: — Словом, мне нужно начинать сначала, Аллан, так-то. Сейчас буду работать, а позже — через год, через полтора, — может быть, и найдется что выставлять…

— Да… Пожалуй, это разумно. Вы чертовски принципиальный парень, Бусс, трудно вам жить на свете…

— Будь я принципиальным парнем, — усмехнулся Жерар, — многое в моей жизни было бы сейчас совсем иначе.

— Возможно. Но как знать — лучше или хуже? Так вот, Бусс, послушайте. Мне кажется, я могу помочь вам пристроить ваши деньги так, чтобы они не только не таяли, но и давали вам какой-то доход…

— Ренту, что ли?

— Да, что-то в этом роде… — Брэдли задумчиво пожевал сигару. — Конечно, есть известный риск, но он, в общем, не так велик, если взяться с умом. Словом, я тут кое с кем поговорю, посоветуюсь, а потом уже смогу предложить вам что-либо конкретное. Если, разумеется, вы согласны доверить мне свои деньги.

— Да пожалуйста! — Жерар пожал плечами. — Пропадут — туда им и дорога. Как нажито, так и потеряно. Валяйте, Аллан, пробуйте.

Брэдли кивнул, допил свое виски и посмотрел на часы:

— Ну что ж, мне пора. Жаль, что нет времени познакомиться с вашей миссис.

— Посидите, теперь уже скоро придет.

— Да нет, не получится, я тут еще хочу успеть… — Брэдли встал, одергивая пиджак. — Как-нибудь в другой раз познакомимся. Так я вам позвоню, Бусс. Думаю, что мне удастся состряпать для вас нечто выгодное… — Он многозначительно подмигнул.

— Ну что ж, мерси за хлопоты, — отозвался Жерар, в свою очередь вставая. — Мне не совсем удобно причинять вам лишнюю заботу…

— Бросьте вы, это ведь моя стихия, Бусс, я в этих делах чувствую себя как рыба в воде. Покажите, над чем сейчас работаете, а? Что-нибудь крупное?

— Я не люблю показывать незаконченные вещи.

— Ну что ж, увидим на выставке, — кивнул Брэдли. — Одним словом, договорились. Я пробуду здесь дней пять-шесть, это ваше дело мы провернем… И я постараюсь, чтобы риск оказался минимальным. Кое-какое чутье у меня в этих вопросах есть, будь я негр. Так что надеюсь, все будет в полном порядке…

Брэдли ушел. Сумерки, давно уже сгущавшиеся по углам, постепенно заполнили всю комнату, растушевав очертания предметов, придав им странный, почти угрожающий вид. На потолке заиграли отсветы уличных огней. Дождь продолжал лить, размывая на стеклах зеленые и оранжевые блики неона.

В девятом часу вернулась Беба. Как всегда, она несколько секунд возилась с английским замком; потом дверь наконец скрипнула, отворяясь, потом щелкнул выключатель. На полу протянулась острая полоса света.

— Ола-а! — крикнула из передней Беба.

— Добрый вечер, шери, — отозвался Жерар, не поднимаясь с дивана. Беба открыла дверь и заглянула в комнату, расстегивая плащ.

— Ты сидишь в темноте? — испуганно спросила она. — До сих пор болит? Как странно, что хениоль тебе не помог, мне всегда помогает сразу…

— Что? — не сразу понял Жерар. — Да нет, голова уже давно прошла. Как только я принял таблетки.

— А, ну хорошо. Я подумала, что ты сидишь в темноте из-за головной боли.

Успокоившись, Беба сняла плащ и, стоя перед зеркалом, принялась изучать свою прическу.

— Никак не могу понять, — говорила она озабоченно, вертя головой, — лучше мне так или хуже… Ты ел, Херардо?

— Нет, что-то не хотелось.

— Сейчас будем есть. Нет, в общем это даже оригинально! А тебе нравится?

— А мне отсюда плохо видно. Издали выглядит странно. Фильм хороший?

— Ну как же тебе не видно… Хорошо, я сейчас войду. Главное — как общее впечатление, понимаешь? Ой, фильм такой страшный, я сегодня во сне буду кричать… Ну ладно, смотри!

Беба вошла в комнату и включила свет. Жерар молча смотрел на нее, подняв брови.

— Ничего не понимаю, — сказал он наконец. — Это называется прическа?

— Да, представь себе! — запальчиво подтвердила Беба. — Пожалуйста, не задавай глупых вопросов, а скажи прямо — нравится это тебе или нет.

— Пока нет. А ну-ка повернись.

Беба прошлась по комнате походкой манекенщицы и уселась рядом с Жераром.

— Ты должен мне один поцелуй, — напомнила она, подставляя ему щеку. — Помнишь, по телефону?

— Мадам, такие долги я не зажуливаю… — От ее кожи, мешаясь с ароматом духов, исходила свежесть зимнего дождливого вечера. — Ты совсем замерзла. У тебя новые духи?

— Да, ланвэновские. Ну, почему ты ничего не говоришь?

— О чем?

— О моей прическе, пресвятая дева Мария!

— А-а… — Жерар зевнул. — Откровенно говоря, шери, здесь не о чем говорить. Какая же это прическа?

Беба выразительно пожала плечиками:

— Ну, знаешь! Это, по-твоему, не прическа? Это последняя парижская мода, по журналу! Называется «Экзистенциалистка»! Чего ты еще хочешь?

— «Экзистенциалистка»? — Жерар, взяв Бебу за уши, бесцеремонно повертел ее голову, оглядывая общипанные вихры цвета старого флорентийского золота. — Я бы предложил иначе — «После драки». А?

Беба вырвалась от него и пересела подальше, поджав под себя ноги.

— Ты просто мне завидуешь! — крикнула она. — И не говори больше ни слова, иначе я разревусь. Слышишь? Просидеть полдня в этом дурацком салоне только для того, чтобы тебя общипали, как…

— Ну, глупости, не так уж это плохо выглядит, — успокаивающе сказал Жерар. — Тебе идет любая прическа. Расскажи лучше про фильм. Очень было страшно?

— Ой, лучше не напоминай! — Беба поежилась и сделала большие глаза. — Понимаешь, прилетели марсиане — на такой огромной летающей тарелке — и стали уничтожать людей на земле. Как называется эта страна, где всегда холодно?

— Канада?

— Не-ет, другая… Та, где красные!

— Тогда Россия.

— Россия? Ну да, это там, но называется как-то иначе… Сиб… Саб…

— Сибирь?

— Ага, Сибирь. Они высадились там, в Сибири, и сразу всех уничтожили. Ну, не всех, но очень многих. Янки предложили красным помощь, а те сначала отказались — говорят, у нас есть средства не хуже ваших. И вышло, что их средства никуда не годились. Тогда они уже попросили помощи, и янки это место забросали атомными бомбами. Представляешь? Наверное, сто штук сразу.

— Бедные марсиане, — сочувственно сказал Жерар.

— Не говори… У нас кто-то был? — удивилась вдруг Беба, только сейчас заметив стаканы и недопитую бутылку на столике.

— Да, я и забыл тебе сказать. Приехал Брэдли.

— Брэдли? — Беба нахмурилась. — Откуда он выполз?

— На этот раз из Италии, — небрежно сказал Жерар, догадавшись о ее беспокойстве и стараясь его рассеять. — Очень любезен, предлагает всяческую помощь в делах и так далее…

Беба докурила сигарету до половины и бросила ее в пепельницу.

— Знаешь, Херардо, — сказала она задумчиво, — я его совсем не знаю, этого мистера Брэдли, но мне он почему-то по твоим рассказам очень не нравится… Ты бы держался от него подальше.

— А кому он может нравиться? — Жерар пожал плечами. — Типичный янки — циничный, разумеется, совершенно беспринципный, но не дурак. Да я ведь не собираюсь заводить с ним дружбу, пропади он пропадом.

— Да, но…

Беба помолчала, потом спросила:

— Из какого стакана ты пил, Херардо? Я выпью глоток, так промерзла на этом дожде…

— Вон тот, с краю. Холодно на улице?

— Ужасно…

Беба смешала себе виски и со стаканом в руке уселась на прежнее место, сбросив туфельки и поджав под себя ноги.

— Какую помощь он тебе предлагает? — спросила она.

— О, пока ничего конкретного… Просто мы говорили о нашем положении, ну, и он совершенно резонно сказал, что мне следует теперь заботиться не только о себе… — Жерар улыбнулся и подмигнул. — Вот и все, шери. Нет, ты знаешь — я начинаю привыкать к этой прическе. В ней есть нечто… — Он повертел пальцами. — Словом, беру свои слова назад. Как, говоришь, она называется? «Экзистенциалистка»?

Беба рассеянно кивнула. Жерар обнял ее и прижал к себе.

— Погоди, я же тебя оболью… Херардо!

— Ну, хорошо, мадам экзистенциалистка, допивайте свое виски и ступайте в кухню. Помните, что наша экзистенция зависит от регулярного приема пищи, — этого не отрицает даже великий Сартр. Кстати, в сорок шестом году я иногда встречал его в Кафе де Флор. Нужно было видеть, как он глушил свои апро, о-ля-ля! Между прочим, он обычно бывал похож на мечтающую жабу. Серьезно, у него такой рот, немного лягушачий, и очки с необыкновенно толстыми стеклами…

— Ох, перестань ты говорить глупости, — с досадой сказала Беба. — Слушай, Херардо… Тебе очень хочется жить именно в городе?

— Вовсе нет. А что?

— Понимаешь… Я видела вчера объявление в «Ла-Пренса»: на Луханском шоссе сдается кинта[15] с садом, и дом, кажется, даже меблирован. Там сказано, что очень дешево, потому что это далеко — кажется, на сороковом километре, что ли. Но там удобное сообщение — на Лухан ходит много омнибусов. Ты как на это смотришь? Знаешь, я не думаю, что это окажется дороже, чем квартира в городе. Учти, что такую, как эта, ты сейчас дешевле, чем за две тысячи в месяц, не снимешь.

— Ну, такую… Помимо квартир-люкс есть еще и самые обыкновенные — какие-нибудь две комнаты, кухня…

— Но тогда придется снимать где-то ателье? По-моему, стоило бы посмотреть эту кинту. Если она тебе понравится… Для твоей работы это будет куда удобнее, Херардо. В объявлении так и сказано: «Специально для любителей тишины и природы». Зачем тебе город, в самом деле?

— Да мне он ни на черта не нужен, — пожал плечами Жерар. — Я вот только не знаю, понравится ли эта «тишина и природа» тебе…

— Если тебе понравится, то и мне будет хорошо, — сказала Беба. — Съездим посмотрим? А пользоваться любезностью этого янки мне вовсе не хочется, и вообще ты бы держался от него подальше.

Жерар улыбнулся:

— Не волнуйся, я не собираюсь становиться его компаньоном. А если он может помочь нам упрочить наше — материальное положение, то почему бы и нет? В конце концов, черт возьми, мне вовсе не хотелось бы через какой-нибудь год, а то и раньше, остаться с тобой без куска хлеба. Нужно реально смотреть на вещи, моя дорогая.

— Ну, тебе виднее, — отозвалась Беба немного обиженно, вставая с дивана. — Я пойду готовить ужин. Как тебе без меня работалось?

— Да знаешь, в общем, никак. Что-то не идет дело, наверное, погода мешает…

2

Вместо предполагавшейся недели Брэдли провел в Буэнос-Айресе целых три — главным образом ради устройства денежных дел Жерара, которые, видно, стали для него вопросом собственного престижа. «Вы не понимаете азарта финансовой игры, Бусс, — нетерпеливо говорил он Жерару, когда тот пытался уговорить его не тратить время. — Не мешайте мне, мой мальчик, теперь я уже и сам в этом заинтересован…»

Брэдли познакомился с Бебой, держал себя с ней необычно сдержанно, почти чопорно, и преподнес в качестве запоздалого свадебного подарка пару дорогих клипсов. Очевидно, сразу почувствовав ее скрытую неприязнь, он благоразумно не стал настаивать на дальнейших встречах; деловые свидания происходили обычно где-нибудь в ресторане.

Несколько раз Жерару пришлось обедать или ужинать с приятелями Брэдли — дельцами трудно определимой национальности, хорошо одетыми солидными личностями, разъезжающими в новеньких «крайслерах» или «студебеккерах». Эти ужины были всегда деловыми, разговор присутствующих изобиловал финансовыми терминами, которые звучали для Жерара кабалистическими заклинаниями, и всякий раз ему приходило в голову сравнение между компанией Аллана и бандой алхимиков, нашедших-таки свой философский камень.

Что камень эти типы нашли — можно было не сомневаться. В их руках все превращалось в золото. Сущность загадочного процесса ускользала от понимания Жерара, но результаты были налицо. Однажды ему дали подписать несколько бумаг; на другой день Брэдли, подмигивая с довольным видом, объявил ему, что этими подписями он, Бюиссонье, заработал вчера больше, чем иной аргентинский чиновник зарабатывает за год. Жерар вынул изо рта трубку и посмотрел на американца с дурацким видом. «Каким образом, черт побери?» — спросил он, обретя дар слова. Брэдли захохотал и хлопнул его по животу. «Вы все равно этого не поймете». — «Послушайте, Аллан, — решительно сказал Жерар, вспомнив вдруг слова Бебы. — Давайте поставим точки над i. Если все эти махинации являются не совсем законным делом, то я…» Брэдли не дал ему договорить, обиженно заявив, что ни он, ни его аргентинские друзья не станут портить себе деловую репутацию из-за нескольких вшивых десятков тысяч. Это было резонное соображение. Скоро Жерар вообще потерял способность удивляться чему бы то ни было. Съездив с Бебой посмотреть кинту, он нашел ее вполне пригодной для жилья и подписал с владельцем арендный контракт. Переезжать можно было после первого сентября. Однажды, ужиная с Брэдли в компании нескольких алхимиков, он рассказал о своем новом жилище.

— О, отлично, — одобрил Аллан. — В деревне вам удобно будет работать. А сколько от столицы?

— Около сорока километров, точно не знаю. Неважно, там удобное сообщение, омнибусы ходят прямо с Пласа Онсе…

— Омнибусы? Вы безнадежный человек, Бусс. Омнибусы, будь я негр… Вы видите этого джентльмена? — спросил Брэдли, бесцеремонно ткнув пальцем в сидящего напротив краснолицего техасца.

— Вижу. И что?

— А то, что этот краснорожий субъект представляет здесь автомобильную корпорацию Кэйзер-Фрэзера. Ведь верно, Бобби?

«Краснорожий субъект» кивнул и без помощи пальцев передвинул сигарету из одного угла рта в другой.

— Создаем здесь филиал, — пробурчал он с невероятным акцентом, морщась от дыма, — «Кэйзер Эрджентайна». Большой завод в этом… как его? Кордова. Мистеру нужен кар? Это можно. Знаете наш «манхэттэн»? Седан, четыре дверцы. Это я вам устрою. Да вон посмотрите в окно, я сам езжу на таком. Вон тот, синий, с самого края…

Жерар посмотрел и увидел машину экстравагантного вида, очень низкую и очень обтекаемую.

— Ну, что вы, — сказал он, — зачем мне такой люкс?..

— Вы не смотрите на вид, — засмеялся Брэдли. — Формы у нее в самом деле роскошные, прямо сплошная Ава Гарднер, но вообще это далеко не «кадиллак». И даже не «форд», будем уж откровенны до конца. Впрочем, пару лет она вам послужит. Вы скажете тоже — «люкс»! Бобби, сколько стоит сейчас это чудо техники?

— Для нас — тысяча девятьсот.

— Слышите, Бусс? Я вам устрою валютно-обменное разрешение класса А на две тысячи. Машина обойдется дешевле, чем здесь можно купить у старьевщика списанный мотоцикл, — не больше двадцати тысяч песо…

— Что это за «разрешение класса А»? — ничего не понимая, спросил Жерар.

— Мсье не знает? — удивился один из алхимиков. — О, это интересная вещь. В Аргентине существует несколько типов, или классов, обмена валюты для операций по внешней торговле. Скажем, если простой смертный захочет купить что-нибудь в Штатах, то ему придется платить из расчета официального курса доллара. А для закупок промышленного оборудования был установлен специальный поощрительный курс, так называемый «класс А», по которому доллар оказывается в десять раз дешевле. В теории это было сделано в целях поощрения и развития национальной индустрии, а на практике этим курсом пользуются их превосходительства, когда нужно выписать для себя или для своей любовницы новый «кадиллак».

— Хуан Дуарте сделал свои миллионы именно на этом, — усмехнулся третий собеседник. — Как раз от него и зависела выдача валютно-обменных разрешений.

— Ну его к черту, — сказал Жерар, — не хочу я с этим связываться.

— Неразумно, мой мальчик, — покачал головой Брэдли. — Не возьмете вы — возьмет какой-нибудь жулик. Вам не предлагают обогащаться за счет Аргентинской Республики! Просто, если нужна машина, есть возможность приобрести ее дешево и без хлопот. Не понимаю, что вас смущает…

Жерар подумал и решил, что смущаться и впрямь нечего. Бобби из «Кэйзер Эрджентайна» записал его адрес и пообещал известить, как только дело будет окончательно улажено.

Удивительнее всего была легкость, с какой все это делалось. Вспоминая годы нужды, Жерар только пожимал плечами. Когда не на что пообедать, то иной раз расшибешься в лепешку, прежде чем удастся раздобыть сотню франков. А если на твоем счету лежит в банке сто тысяч, то прибавить к ним двадцать или тридцать, а то и больше, ровно ничего не стоит. Во всяком случае, это происходит с такой легкостью, что невольно начинаешь верить в таинственные свойства денег: например, в их способность размножаться при достижении известной степени концентрации. Сколоти только первый миллион, потом тебе и вовсе уж не придется ни о чем заботиться. Нужно ли после этого удивляться тому, что тебе вдруг — безо всяких усилий с твоей стороны — предоставляется возможность купить за двадцать тысяч машину, которая стоит тысяч триста, если не больше…

Восьмого июля, накануне Дня Независимости, Брэдли наконец отбыл в Штаты. Жерар провожал его в порт: вопреки своему обыкновению, Брэдли решил на этот раз отдохнуть в пути и отказался от путешествия по воздуху. «Дель Норте» отходил почему-то не от пассажирской пристани Северной гавани, а из Нового порта; обстановка отплытия была самой будничной, небольшая группа пассажиров и провожающих стояла на забитом товарными составами пирсе, под пронизывающим ветром. День выдался хмурый, туманный, все казалось серым, над решетчатыми башнями кранов с резкими, тоскливыми криками шныряли чайки.

Как и все суда линии «Дельта», совершающие скоростные рейсы между Буэнос-Айресом и Нью-Орлеаном, «Дель Норте» со своими зализанными стремительными линиями полукруглой ходовой рубки и скошенной назад низкой трубы, с удачно подобранной окраской — серый корпус с яркой зеленой полосой по фальшборту и белоснежные надстройки — выглядел нарядно даже в такой обесцвеченный день. Подняв воротник пальто и держа руки в карманах, Жерар рассеянно слушал последние деловые наставления Брэдли и слезящимися от ветра глазами оглядывал судно. Почему до сих пор он никогда не замечал красоты технических сооружений?

Подхваченная стрелой, над головами провожающих проплыла в веревочной сетке последняя партия кофров и чемоданов.

— Ну, Бусс, пойду устраиваться, — сказал Брэдли, протягивая ему руку. — Через несколько месяцев мы, очевидно, увидимся, а пока желаю успехов. Держите контакт с теми джентльменами — в случае чего, они вам всегда помогут советом. Но я думаю, это и не понадобится. Теперь ваше положение можно считать прочным, я говорю это, даже имея в виду американский стандарт прочности…

Они распрощались, Жерар пожелал Брэдли счастливого плавания и отправился к стоянке такси. Выезжая с территории порта, он с интересом, словно впервые видя, разглядывал бегущие мимо пакгаузы, бетонные башни элеваторов, мачты и трубы с опознавательными марками всех судоходных компаний мира. Человеческий труд, результаты человеческого труда… Почему эта тема никогда его не затрагивала? Его интересовала природа еще больше интересовал человек. Или человек интересовал меньше? Что, в сущности, было до сих пор основной темой его творчества? Ты скажешь — жизнь. Ну понятно, жизнь, это ведь может сказать про себя почти всякий живописец… Даже сюрреалист, любовно выписывающий развешанные по дереву потроха. Жизнь вообще чертовски сложная штука, чертовски многогранная… И всякий невольно выбирает ту или иную грань. Соответственно своим вкусам и взглядам. Так вот, какую же выбрал ты?..

— Проводил своего друга? — с несвойственной ей язвительностью спросила Беба, когда он вернулся домой.

— Брось говорить глупости, — недовольно отозвался Жерар, — ты отлично знаешь, что он мне никакой не друг.

— Однако последние дни ты только с ним и пропадал!

— Ты отлично знаешь, почему я это делал, черт возьми! — крикнул Жерар. — И почему я вообще согласился принять его помощь в устройстве наших дел! Ты думаешь, мне самому это нужно? Я никогда не был счастлив так, как в те годы, когда ходил в драных штанах и обедал три раза в неделю! Ты думаешь, я…

— Ах вот что, — сказала Беба. — Почему же ты замолчал? Договаривай до конца, прошу тебя. Раньше ты был счастлив, «в те годы»… Скажи уж прямо — «когда я был один»! Оказывается, во всем виновата я…

— Прости, ты меня неверно поняла, я имел в виду другое. И давай не ссориться из-за Брэдли. Может быть, не следовало затевать все это дело, но я, откровенно говоря, не вижу здесь ничего дурного. Мои деньги сыграли на бирже и сейчас помещены в надежные бумаги… Кстати, на твое имя. Мы с Брэдли никого не разорили. Насколько я понимаю, этим бизнесом ежедневно занимаются тысячи людей, и никому не приходит в голову считать их преступниками…

За обедом они молчали, думая каждый о своем: Беба — о несправедливых и обидных словах Жерара, тот — о так неожиданно и внезапно вставшем перед ним сегодня вопросе. Правильно ли понимал он до сих пор свою задачу? А вдруг он проглядел что-то в жизни, в искусстве? Почему, в конце концов, публика — и во Франции, и здесь — всегда оставалась равнодушной перед его картинами?

Ну хорошо, мнение толпы не всегда является верным. Это известно давно и не нуждается в доказательствах. Но, черт возьми, не слишком ли часто эта бесспорная аксиома служила утешением для бездарности?..

— Скажи-ка, шери… — Беба подняла голову и глянула на него через стол. — Я хочу задать тебе один вопрос. Ты видела все мои картины, что были на прошлогодней выставке, — верно? Нравятся они тебе? Только откровенно!

— Ну нравятся…

— А почему выставка провалилась? Ты никогда над этим не задумывалась?

Обиженное выражение в глазах Бебы сменилось недоумевающим.

— Я не знаю… — Она опустила вилку и пожала плечами. — Выставки вообще часто проваливаются, Херардо, и не обязательно потому, что картины плохи. Мне трудно об этом судить, я ведь не критик…

— Хорошо, — терпеливо сказал Жерар, — я знаю, что ты не критик, но у тебя есть вкус. Мне важно знать мнение рядового зрителя, а никакого не критика, будь они все трижды прокляты. Что могло не понравиться в моих картинах таким вот рядовым зрителям?

— Я думаю, время было неудачно выбрано: в декабре никто выставок не устраивает. Ведь с середины декабря все начинают разъезжаться на лето, — кто же станет интересоваться в это время выставками…

— Ну да, это я знаю. Мне об этом говорили, но во время выставочного сезона пришлось бы заплатить за помещение вдвое дороже. И ты думаешь, это единственная причина? Не знаю, не знаю… Не может быть, чтобы только это…

Встав из-за стола, он сунул руки в карманы и принялся ходить по комнате.

— И потом знаешь, Херардо… — нерешительно сказала Беба, — может, публике просто показалось все это слишком непривычным…

— Еще бы! — фыркнул Жерар, не оборачиваясь. — После того, что вы здесь выставляете в Instituto del Arte Moderno… Но ведь я и хотел показать ей разницу, хотел показать, как выглядит другое искусство, не изуродованное этими идиотскими «поисками»!

— Нет, я не об этом… Понимаешь, сейчас публика привыкла, чтобы ей щекотали нервы, поэтому, наверно, она и ходит на выставки НАМ. А если этого нет, то ей хочется увидеть что-то такое… ну, мне трудно это определить… что-то такое, что ей близко, понимаешь?

— Так, — сказал Жерар, снова присаживаясь к столу. — И значит, в моих картинах она этого не увидела?

— Может быть, нет. Там у тебя пейзажи, потом несколько исторических — Хуана де Арко и другие, — но ведь это все не наше, Херардо… Французская природа, французская история…

— Ради всего святого, шери! Ради всего святого, подумай, что ты говоришь! Если мир дошел до того, что произведение искусства оценивается по мерке «наше» или «не наше», — тогда его вообще пора на свалку!

— Мир?

— Искусство, черт побери! А может, и мир, ты права… Да будь я проклят, триста лет голландцы понимали Веласкеса, а испанцы — Рембрандта! Не подумай, что я себя сравниваю с ними, — я сейчас говорю о принципе, о…

— О чем, Херардо? — несмело спросила Беба, не дождавшись продолжения оборванной вдруг фразы.

Жерар помолчал еще, барабаня пальцами по столу.

— Да, все дело именно в этом, как ни верти, — проговорил он негромко, словно думая вслух. — Веласкеса понимают во всем мире — это верно. Но уже какой-нибудь Масо-и-Мартинес может представлять интерес лишь для испанца. Ты права, Элен, — чтобы претендовать на международное признание, мало быть хорошим живописцем… Нужно быть Мастером, понимаешь?..

Ночью, когда Беба уже спала, он вышел в ателье, включил трубки дневного света и стал возиться со своими составленными в углу картинами. Отобрав десяток лучших, он расставил их на полу вокруг всей комнаты, прислонив к стенке, и уселся посредине. Черт возьми, хоть бы кто-нибудь смог сказать ему, что, собственно, представляет собой его дарование и существует ли оно вообще!

За окнами, залитый огнями предпраздничной иллюминации, плыл в зимнюю ночь огромный чужой город. В этом городе его не поняли, как не понимали и дома, в Париже. Но почему, почему? Жерар шагал по комнате, не выпуская из зубов трубки; проходя мимо окон, рассеянно щурился на разноцветные отблески, потом снова усаживался посредине на низкий табурет и впивался глазами в расставленные вокруг полотна.

Давай разберемся по существу. Что требуется от хорошего пейзажа? Фотографическая точность? Нет. Зритель никогда не задумывается над вопросом, точно ли передает висящее перед ним полотно все детали того ландшафта, где оно было написано. Но оно должно передавать «дух места», должно заставлять зрителя почувствовать при взгляде на картину то же, что чувствовал когда-то художник, впервые увидевший этот ручей, это ущелье или эту рощу. Зритель должен сам проникнуться очарованием природы, услышать плеск воды и шелест запутавшегося в кустах ветра, ощутить на щеках палящий зной августовского полудня или холодные брызги прибоя. Ну хорошо, вот твои «Окрестности Шартра»: бездонное небо Иль-де-Франса, волны спелой пшеницы, тишина. И вдали, в зыбком мареве зноя, — как мираж, вставший из прошлого, — собор, каменный корабль, навеки бросивший здесь свои якоря. Ты увидел это много лет назад, но до сих пор помнишь, что ты тогда почувствовал, что заставило тебя схватиться за кисти. Не может быть, чтобы зритель при взгляде на этот холст не почувствовал того же самого! Не может этого быть, недаром же Элен, увидев картину в первый раз, изумленно и очарованно протянула: «Ой, как ти-и-хо!» Но в таком случае…

В таком случае очень может быть, что ты отлично умеешь говорить что-то сердцу зрителя, но говоришь не то, что следует. И что зрителю вовсе не интересно тебя слушать, как бы красноречиво ты ни говорил. Ты только что думал: «Публика меня не понимает», но какие, собственно, у тебя основания так думать? Ты отнюдь не новатор и никогда не искал новых, непривычных форм самовыражения. Когда публика не поняла импрессионистов, это понятно: они просто были еще ей не по зубам. Прошло полвека, и парижских маршанов точно так же испугали «искаженные» пропорции Модильяни, — эталоном уже был Ренуар. Но ты-то сам, черт побери, ты никогда не рвался опередить свое время! Для тебя всегда было важнее, что выразить, нежели как выразить…

Пренебрежение формой? Вы только одно забыли, дорогой метр: это не каждый может себе Позволить. Для этого действительно нужно быть великим. Есть какой-то уровень мастерства, очень точно определяющий возможность международного признания. Достигни этого уровня — и тебя поймут в любой точке земного шара, а коли не дотягиваешь — оставайся художником локального значения и не претендуй на то, чтобы тебя понимали и ценили у антиподов…

Элен говорит: «Публике нужно что-то, что ей близко». Черт побери, у этих баб и в самом деле какая-то интуиция, дьявольская способность угадывать главное — не умом даже, а вообще непонятно чем. Сразу ухватила, в чем суть. А суть в том, метр Бюиссонье, что вы просто не дотягиваете до уровня, выше которого исчезает это разделение на «наше» и «не наше». Когда Запад открыл для себя русскую икону — все просто ахнули. А кому известна русская живопись девятнадцатого века? Да никому, кроме немногих интеллектуалов! И ведь не потому, что она национальна, — Толстой и Чайковский тоже, надо полагать, национальны. Не говоря уж о Достоевском! Однако ими зачитываются, заслушиваются в Париже и Лондоне нисколько не меньше, чем в Москве… Значит, опять все дело в уровне — в том самом, что делает общечеловеческим любое национальное искусство…

Скрип двери заставил его вздрогнуть от неожиданности. В ателье, придерживая накинутый на плечи халатик, вошла Беба.

— Что ты здесь делаешь, Херардо? — спросила она сонным голосом, глядя на него в недоумении.

Жерар поднялся с табурета и сунул трубку в карман пижамы.

— Ничего… Так, сидел, думал. Ты чего встала?

— Проснулась, смотрю — а тебя нет. Боже, как ты накурил… Что с тобой, Херардо? — Она смотрела на него уже с тревогой. — О чем ты все думаешь? У тебя неприятности какие-нибудь?

— О нет, нет. Просто… — Жерар пожал плечами и повертел в воздухе пальцами, изобразив что-то неопределенное. — Ну, думаю о своей работе.

— О работе… — недоверчиво повторила Беба. — Ты о своей работе думал всегда, но сегодня у тебя какой-то странный вид. Почему ты не хочешь сказать мне, Херардо?

Жерар помолчал.

— Что я могу сказать, — отозвался он тихо. — Понимаешь, сегодня мне вдруг пришло в голову, что я все это время занимался не тем, чем нужно… Поэтому я тебя и спросил тогда за обедом, что ты думаешь о моих картинах…

— Они очень хороши, Херардо, слово чести! — горячо воскликнула Беба, подойдя ближе. — Ты, может быть, неправильно понял мои слова о том, что они могли показаться чуждыми нашей публике… Я просто не так выразилась. Но вообще это тоже может быть, серьезно! Почему бы тебе не попробовать написать что-нибудь аргентинское? Поехали бы с тобой в Барилоче, в Неукен — там очень красивые места — или на Огненную Землю, в проливы… Я видела снимки — такая красота! Знаешь, одни скалы, и все под снегом. Или поезжай один, Херардо. Может быть, тебе лучше будет работаться в одиночестве? Если бы ты выставил серию аргентинских мотивов…

— Это все не то, все не то… — Жерар снова опустился на табурет и сжал руками голову. — Ты понимаешь, я начинаю думать, что…

Он замолчал. Беба, стоя рядом, протянула руку и осторожно провела по его волосам.

— Что, Херардо? — спросила она тихо.

— Что ты была права, когда говорила о «нашем» и «не нашем». Видишь ли… Когда Ван-Гог писал свои провансальские пейзажи, он знал, что они заинтересуют не только жителей Арля. С одной стороны, ему было на это наплевать, но все-таки он знал, понимаешь? У него было сознание нужности того, Что он делает, и поэтому он работал как одержимый — до солнечного удара. Вся беда в том, что я не Ван-Гог…

Помолчав еще, он поднялся и махнул рукой.

— Идем-ка лучше спать, шери. Все равно этот вопрос так просто не решишь… Да еще в три часа ночи, — усмехнулся он, глянув на часы. — Ты хочешь завтра идти смотреть парад? Вернее, сегодня утром.

— Я очень хотела бы, — нерешительно сказала Беба. — Но если тебе это кажется неинтересным…

— Ну почему же, парады вещь веселая. Пойдем непременно, как же…


С праздником в этом году повезло: день, не в пример вчерашнему, выдался солнечный и даже не очень холодный. Задолго до начала парада Беба и Жерар уже заняли места недалеко от официальной трибуны на авеню Либертадор. Было шумно, в празднично одетой толпе с непостижимой ловкостью сновали продавцы сластей и прохладительных напитков, балансируя над головой своими лотками; по свободному от людей пространству взад и вперед разъезжала конная полиция, безуспешно стараясь оттеснить зрителей к прочерченным на асфальте белым линиям.

В десять часов по толпе прошел сдержанный гул: на осененной гигантскими бело-голубыми полотнищами трибуне показалась группа военных и штатских. Его превосходительство президент Республики бригадный генерал дон Хуан Доминго Перон занял почетное место в окружении министров, высших партийных функционеров и генералитета. Жерар сообразил вдруг, что до сих пор видел его лишь на портретах. Попросив у Бебы предусмотрительно захваченный ею театральный бинокль, он стал с любопытством разглядывать живописную фигуру на трибуне — в высокой белой фуражке и с президентской перевязью через плечо — живого латиноамериканского диктатора, которые всегда представляются в Европе чем-то чертовски экзотическим, вроде индийских набобов. Трибуна была так недалеко, что с помощью бинокля он отлично видел не только ордена его превосходительства, но и припудренные сине-багровые пятна экземы на его красивом, но уже несколько обрюзгшем лице.

Над трубами военного оркестра позади трибуны сверкнула булава тамбурмажора. «Не забудь шляпу, Херардо», — торопливо шепнула Беба, дернув его за рукав. Усиленная радиорупорами, зазвучала мелодия гимна. Стотысячная толпа, обнажив головы, запела торжественно и протяжно, как хорал: «Внимайте, сме-е-ертные, кли-и-ичу сво-бо-о-оды…»

Всех слов Жерар не знал, но старательно подпевал как мог. Беба пела чуть ли не со слезами на глазах. Жерар покосился на бело-голубую розетку у нее на груди и подумал вдруг, что в чем-то он свою жену совершенно не знает. Кто бы мог подумать, что легкомысленная Элен может так переживать исполнение национального гимна… Или это просто привычка, воспоминание о школьных годах — о ежедневном подъеме флага и пении гимна перед уроками? Странная вещь этот патриотизм — никогда не знаешь, в ком и когда он вдруг проявится…

Парад продолжался долго. В дробном цокоте копыт прогарцевали на пляшущих конях эскадроны конно-гренадерского полка; по-прусски пропечатала шаг пехота; неся на плечах лыжи, прошли андийские горные стрелки в белых маскировочных комбинезонах; за ними проследовали летчики, матросы, юнкера и гардемарины военных и военно-морских колледжей и академий, морская пехота, разного рода вспомогательные службы. Вообще не любитель парадов, Жерар на этот раз с любопытством наблюдал пестрое воинство. Пехота, проходящая сейчас мимо него, лишь цветом сукна отличалась от той, которая на его же глазах вступала в опустевший Париж тринадцать лет назад, в июне сорокового года. Все было заимствовано у вермахта — те же каски, те же петлички на куртках того же покроя, те же плоские ножевые штыки и тот же парадный «гусиный шаг» с вытягиванием носка. Разница была лишь в цвете солдатских мундиров: аргентинские были не серо-зелеными, а серовато-коричневыми; все же остальное слишком наглядно напоминало о еще недавнем времени, когда высшие чины аргентинской армии заканчивали свое образование в берлинской академии генерального штаба. Более современные тенденции проявлял зато корпус морской пехоты, солдаты которого, обученные и одетые на американский манер — в хаки и круглых касках, шли небрежно, вразвалку, широко размахивая руками. Летчики, в серых тужурках без погон, с серебряными крылышками на груди и в щегольски примятых фуражках, почти не отличались от английских офицеров РАФ[16]; но самой живописной была форма конно-гренадерского полка, остающаяся без изменений вот уже больше ста лет. В память своего первого командира, генерала-освободителя Хосе де Сан-Мартина, конные гренадеры до сих пор носили лакированные ботфорты выше колен, лосины, синие колеты с красными обшлагами и белой перевязью крест-накрест, высокие кивера. «Единственное, чего здесь не хватает, — внутренне посмеиваясь, подумал Жерар, — это какого-нибудь отряда, одетого в кирасы и панталоны с буфами, со шпагами и аркебузами… Тогда этот парад можно было бы назвать: «Армия от Хуана де Гарая до Хуана Перона».

— Ты не устала? — спросил он у Бебы, когда отгремел последний оркестр и в конце авеню послышался приближающийся рокот моторов. — Сейчас уже ничего интересного не будет…

— Ну что ты! — возразила она. — А танки?

— О, про танки я и забыл, — посмеялся Жерар.

Пришлось остаться. Сдерживая зевоту, он смотрел на прохождение моторизованных частей и артиллерии. Здесь уже все было американское — от бронетранспортеров до джипов; правда, за джипами вдруг пробежало несколько батарей допотопных полевых пушек времен первой мировой войны: прислуга сидела в новеньких доджевских вездеходах, а орудия катились со звоном и лязгом, громыхая по асфальту высокими окованными колесами. Наконец, к радости Бебы, показались танки — высокие горбатые «шерманы».

— Скажи-ка, старые знакомцы, — удивился Жерар.

— Что ты говоришь? — крикнула Беба, не расслышав его слов из-за рева моторов.

— Я говорю — знакомые штуки! Я с такими имел дело во время войны!

— А-а, — кивнула Беба. — Интересно, правда? А какой дым, смотри — все стало синим!

— Двигатели не в порядке, вот и дым… Видно, уже ни к черту не годятся, — проворчал Жерар.

Парад завершился демонстрацией воздушных сил. Толпа проводила взглядами последнее звено реактивных «глостеров», со свистом и ревом пронесшееся над авеню, и стала расходиться. Найти такси оказалось невозможно — Жерар с Бебой пешком добрались до Пласа Италиа, с боем пробились в метро и только к трем часам, усталые до полусмерти, вернулись домой.

— Ну, я сегодня никуда больше не иду, — заявила Беба, сидя на диване и растирая ступни ног. — Подумай, меня еще угораздило надеть новые туфли… Ой, я, наверно, и завтра не смогу ходить. Ты очень устал?

— Так себе, — отозвался Жерар. — В общем, я не жалею, что посмотрел.

— А как тебе понравилась наша армия?

— Больше всего мне понравилось то, что она явно не из тех армий, которые воюют.

— Она может воевать, — обиделась Беба. — Не думай, что мы такие уж беззащитные! Когда здесь высадились англичане и хотели захватить Буэнос-Айрес, их так расколошматили…

После обеда, когда Беба, свято соблюдающая сиесту[17] в любое время года, отправилась подремать, Жерар потихоньку оделся и вышел на улицу. Как всегда, когда ему нужно было решить какой-то вопрос, он не мог оставаться на месте — ему нужно было ходить, двигаться, находиться в толпе…

Самым неприятным было сейчас то, что сомнений относительно правильности избранного метода, которые еще не так давно его мучили, уже почти не было. Они уступили место чуть ли не уверенности в обратном, и в голове у него творился полный сумбур. Он не знал, связано ли это с тем, главным, или просто тут совпадение во времени. Так или иначе, именно сейчас переломилось что-то в его отношении к окружающей действительности, к Аргентине и, может быть, даже еще шире — к человеческому обществу…

Какими странными, извилистыми тропами следует подчас мысль! С чего все это началось? Что он увидел вчера в порту такого, что могло бы сбросить с рельс его прочные, давно выношенные взгляды? Ровно ничего особенного. Обычная суета у трапов готовящегося к отплытию «Дель Норте», плавные развороты стрел и крики стивидоров, пакгаузы, элеваторы, вереницы товарных вагонов на пристани. Была еще группа оборванных грузчиков, закусывающих бананами под навесом одного из пакгаузов; он обратил внимание на их живописно-бесформенные шляпы и обнаженные — несмотря на холод — руки и груди. Может быть, именно в тот момент пришла к нему мысль: а так ли уж нужна в этой стране твоя тончайше отработанная техника, твое влюбленное восприятие природы, твои экскурсы в историю, все твои «Полдни над Луарой» и «Отъезды из Вокулёра»? Ты хотел завоевать аргентинскую публику, но знаешь ли ты ее, знаешь ли ты Аргентину?

Что ты о ней знал, отплывая из Бордо? «О, это одна из тех экзотических республик по ту сторону Атлантики, где в январе с тебя пот льет ручьем, а революции бывают чаще, чем у нас скандалы в Национальном собрании. Говорят, женщины там — о-ля-ля!»

Ты ничего не знал об этой стране и не хотел знать — до сегодняшнего дня. Но опять-таки почему именно до сегодняшнего? Что такого случилось с тобой сегодня? Обычный парад, причем довольно забавный для человека, прошедшего мировую войну. Но там была еще эта группа на официальной трибуне — кучка людей в визитках и генеральских мундирах, было самозабвенное выражение на лице Бебы, певшей «Внимайте, смертные», и были старые «шерманы» с изношенными дымящими моторами, купленные за горы пшеницы и мороженого мяса… Пресвятая дева Мария, как говорит Беба, сколько еще своих проблем у этой страны!

Незаметно для себя Жерар очутился в сквере на площади Либертад. Почувствовав вдруг сильную усталость, он сел на низкую каменную скамью и закурил. Становилось холодно, жесткие листья пальм шелестели странным неживым шорохом, посреди квадратного бассейна зябко белела на своем камне обнаженная фигурка купальщицы. Ничем не огороженный бассейн был полон до краев, темная неподвижная вода казалась положенным на землю огромным зеркалом; мраморная девушка, подавшись вперед, смотрела в него, словно не в силах оторваться от своего отражения. Прошла шумная группа молодежи, и снова стало тихо и безлюдно, лишь за спиной глухо урчали и фыркали автомобили, проносившиеся мимо сквера по улице Либертад. Забыв о погасшей в его зубах трубке, Жерар сидел в понурой позе, бесцельно разглядывая свои руки.

Все-таки непонятно, какое отношение имеет все это к твоему искусству. Что нового ты для себя открыл? Ровно ничего. Казалось бы — ровно ничего. И все же…

Опустив голову, он принялся машинально считать разноцветные каменные плиты у себя под ногами. Хотя и неправильной формы, они были отлично пригнаны одна к другой. «Наверно, итальянская работа», — подумал он равнодушно. Чертовски одаренный народ эти итальянцы — за что ни возьмутся…

— Хэлло, приятель, — окликнул его незнакомый голос, почему-то по-английски. Жерар поднял взгляд — в нескольких шагах стоял немолодой моряк торгового флота, круглая его багровая физиономия под лихо сдвинутой набекрень фуражкой сияла пьяным благодушием. — Ну как, проводили?

— Вы меня с кем-то спутали, — отозвался Жерар.

— Никогда ничего не путаю, — возразил моряк и, подойдя к скамье, сел рядом. — Вы вчера провожали «Дель Норте»?

— Ах вот что. Да, провожал. Вы тоже?

— Нет, но моя посудина стоит рядом. Может, обратили внимание — «Сантьяго»? Жуткая реликвия — спущена на воду еще при Колумбе, но пока держится на плаву. Я там вторым механиком. Позвольте представиться, сэр, — Свенсон, второй механик…

— Бюиссонье, — сказал Жерар, нехотя пожав протянутую лапу.

— Француз? Скажите на милость. Я как увидел вас на пирсе — сразу подумал: англичанин. Знаете почему? Трубка, светлые волосы. — Свенсон подмигнул. — Ничего не поделаешь — промахнулся. Бывает! Но что вы не из местных — тут я все-таки попал в точку. Давно в этих водах?

— Нет, недавно…

— А я уж скоро тридцать лет! Вшивая, знаете ли, страна. В высшей степени вшивая — это вам Свенсон говорит, не кто-нибудь. Уж он-то знает! Вы не писатель?

— Нет-нет.

— А жаль, черт побери! Про местных баб я вам такое могу рассказать…

— Спасибо. Я только не понимаю — какого черта вы тридцать лет торчите в этой вшивой стране?

— Сам не могу понять! — Свенсон выпучил глаза. — Прирос, видно. Как ракушка к днищу! Выпить не желаете? Я тут рядом квартирую — Талькауано, почти на углу Лавалье. Живет со мной еще один наш брат гринго, неплохой парень, но с ним не развлечешься. Замкнутый сукин сын, наподобие устрицы. Ну что, пошли? У меня есть настоящий «боле» — прихватил в Роттердаме.

— Спасибо, у меня свидание.

— А! Тогда прошу прощения… — Моряк встал, слегка пошатнувшись. — Отчаливаю! Только послушайте моего совета: худшей якорной стоянки, чем Аргентина, на свете не было, нет и никогда не будет. Что отсюда следует? Держите курс обратно на Европу, приятель, держите курс на Европу…

«Пьяный дурак», — подумал Жерар, проводив Свенсона неприязненным взглядом. Вшивая страна, видите ли. Удивительно еще, что аргентинцы так охотно принимают к себе кого угодно… Приезжает такой вот кретин, торчит здесь всю жизнь и всю жизнь дерет нос: я, видите ли, европеец, не какой-нибудь там креол…

Да ты и сам, впрочем, многим ли лучше? Не случайно ведь, что до сих пор ни одного друга нет у тебя в этой стране. А ведь мог бы быть друг. Но ты друзей и не искал — в сущности, Аргентина и аргентинцы никогда тебя всерьез не интересовали. Они глубоко чужды тебе, а ты чужд им. Не поэтому ли публика остается безучастной к твоим картинам?

Он подошел к самому краю бассейна и посмотрел на мраморную девушку, разглядывающую свое отражение в темном зеркале воды. Вот она тоже совсем одинока. Вокруг нее ходят тысячи людей, а она одинока — всегда наедине со своим собственным отражением. А если в твоих картинах не было ничего, кроме отражения твоей собственной души? Так ли уж она интересна для других, эта твоя душа?..

3

Однажды, в начале августа, дон Эрменехильдо Ларральде, молодой врач-стажер из госпиталя Роусон, решил после дежурства побродить по городу и немного проветриться перед ужином. Позвонив соседу бакалейщику, он попросил его послать мальчика к донье Марии предупредить ее, что сын задержится на пару часов, и вышел из вестибюля госпиталя, подняв воротник легкого, не по сезону, пальто и плотнее нахлобучив шляпу. День был ясным, но холодным, дул пронизывающий южный ветер, в обрывках туч догорал ледяной закат. Хиль неторопливо шел по Сантьяго-дель-Эстеро, с удовольствием вдыхая бодрящий воздух. Профессор Кастро, лучший диагностик госпиталя и гроза всех стажеров, сегодня похвалил его за удачный диагноз, на котором до него срезалось трое коллег. Хиль шел и размышлял о своей профессии, и к законному чувству гордости, вызванному профессорской похвалой, примешивалась тревога. Он-то знал, что сегодняшний точный диагноз поставлен им не «научно», не на основе твердых знаний в симптоматологии, а скорее каким-то внезапным наитием. По сути дела, это была догадка — случайно она оказалась удачной. А могло получиться и наоборот.

Ну, хорошо, пока он еще может посоветоваться с опытным коллегой по любому затруднительному вопросу, но потом? Когда он начнет самостоятельную практику? Или если ему после стажировки придется подписать контракт с министерством здравоохранения и поехать куда-нибудь в провинцию, где он будет единственным врачом на несколько тысяч душ населения? Что тогда?

Зайдя в знакомый бар, Хиль выпил одну за другой две рюмки анисовой и быстро согрелся. В баре было шумно и накурено, в одном углу огромная автоматическая электровиктрола ревела старое танго, в другом несколько завсегдатаев играли в карты. По выражению их лиц можно было за полмили определить, что игра идет не впустую, хотя денег на столе не было.

— Азартные, дьяволы, — усмехнулся Хиль, расплачиваясь с барменом и кивнув в сторону играющих, — смотри, чтобы не вошел инспектор фиска. На прошлой неделе застукали такую компанию в одном баре.

— Ну и чем кончилось? — лениво полюбопытствовал тот, отсчитывая сдачу на мокром алюминиевом прилавке.

— Там сейчас на дверях такая симпатичная бумажка с печатью полиции.

— Надолго?

— На три месяца, «за поощрение азартных игр среди посетителей».

— Я никого не поощряю, — пожал плечами бармен.

— Ладно, оправдываться будешь в комиссарии. Мое дело предупредить. Всего наилучшего, ягненочек.

Хиль прикоснулся к шляпе и вышел из бара, закуривая на ходу. Солнце уже село, на город спускались голубоватые от бензинового угара зимние сумерки, кое-где вспыхнули неяркие еще разноцветные арабески вывесок и реклам. Хиль вскочил в переполненный автобус и через несколько остановок сошел на одном из шумных центральных перекрестков.

Включившись в неторопливый ритм общего движения, Хиль двигался вместе с толпой, рассеянно поглядывая то на витрины, то на лица встречных женщин. Перед витриной большого магазина медицинской аппаратуры он остановился и долго разглядывал разложенный по стеклянным стендам хирургический инструментарий, рентгеновское и лабораторное оборудование — все это соблазнительно красивое, слепящее глаза ледяным блеском никеля и белоснежной эмали. Цен, к сожалению, не было, — вместо них на видном месте красовался изящный, золотыми буквами, плакатик, извещающий господ медиков о том, что фирма предоставляет кредит на самых льготных условиях. «Знаем мы эти льготные условия, — подумал Хиль, со вздохом отходя от витрины, — это лет пять, если не больше, будешь работать только на оплату своего кабинета». А вообще-то, конечно, этого не миновать. Придется как-нибудь зайти полистать проспекты…

— Доктор Ларральде? — прервал его размышления женский голос.

Хиль поднял голову и остановился как вкопанный.

— Сеньорита Монтеро… — пробормотал он в замешательстве.

— Узнали? — засмеялась та, левой рукой прижав к себе сумочку и покупки и протягивая ему правую, затянутую в перчатку. — Ради всего святого, разгрузите меня хоть наполовину, я уже полчаса не могу остановить ни одного такси…

Она вручила ему несколько коробок разного размера, завернутых в цветную папиросную бумагу и перевязанных пестрыми целлофановыми ленточками. Хиль молча сунул их под мышку, не зная, стоит ли радоваться этой встрече. После того памятного вечера на третий день карнавала, когда он целый час напрасно прождал сеньориту Монтеро возле обелиска, он сначала возмутился, но потом обида прошла и он несколько раз звонил ей на дом — всегда безрезультатно. В конце концов ему сказали, что сеньорита часто теперь не ночует дома, и он оставил попытки связаться с нею; к тому же начались выпускные экзамены, а короткий роман с одной из медицинских сестер в Роусоне — вскоре после начала стажировки — окончательно помог ему забыть о неудачном летнем знакомстве. И вдруг…

Впрочем, замешательство его длилось считанные секунды. Он посмотрел на сеньориту Монтеро и улыбнулся широкой восхищенной улыбкой.

— А вы еще больше похорошели, — сказал он.

— Серьезно? — опять засмеялась та. — Спасибо за комплимент, хочу верить в его искренность. Расскажите, как живете? Вы очень обиделись на меня в тот вечер? Впрочем, знаете что, зайдемте куда-нибудь выпить чаю, я сегодня с самого обеда бегаю по магазинам, устала и проголодалась.

— Я не совсем прилично выгляжу, — пробормотал Хиль нерешительным тоном, — видите ли, я сейчас прямо из госпиталя, с дежурства…

— Господи, я ведь не в Жокей-клуб вас приглашаю! Здесь за углом есть такой чайный салончик, там тепло и уютно. Идемте же, доктор, просто невежливо так долго раздумывать!

— Я не раздумываю, а подсчитываю мысленно свои ресурсы…

Сеньорита Монтеро испуганно округлила глаза.

— О-о, это серьезный вопрос! Ну и как, подсчитали? — Смеясь, она потянула его за рукав. — Пошли, пошли, в случае чего я вас выручу… Вы не думаете, что обстоятельства нашего знакомства освобождают нас от церемонности в отношении друг друга, а?

— Вот это верно. Ладно, идемте, насчет денег я пошутил. Сегодня нам выдали жалованье, так что я могу даже угостить вас не только чаем…

Похожий на английского мажордома гардеробщик принял шубку сеньориты и потрепанное пальто сеньора. Сеньорита осталась в темном, наглухо закрытом до подбородка, гладком шерстяном платье, с граненым крестиком матового золота на груди; сеньор поправил мятый воротничок и передвинул на место дешевый галстук искусственного шелка, явно купленный где-нибудь на распродаже. При этом он неприметным движением проверил, цел ли бумажник.

Зал встретил их полумраком и приглушенной, едва слышной музыкой. Посетителей почти не было, освещение ограничивалось неяркими настольными лампочками. «Местечко для тайных свиданий», — подозрительно подумал Хиль, усадив свою спутницу и сам опускаясь в удобное кожаное кресло напротив.

— Чай для двоих, пожалуйста, — сказал он подошедшей кельнерше. Кельнерша была хорошенькая, в кокетливой кружевной наколке, и это почему-то еще больше укрепило его в мысли, что чайный салон — место подозрительное. — И чего-нибудь закусить, что там у вас есть… Вы ведь проголодались, сеньорита Монтеро? Может быть, рюмочку коньяку, чтобы согреться?

— Прошу прощения, алкогольных напитков у нас нет, — блеснула зубами кельнерша.

— Тогда тащите что есть, — нетерпеливо сказал Хиль. Уточнений относительно закуски он боялся, попросту не зная, что можно заказать в таком месте. Закажешь обычные честные сандвичи с сыром или колбасой — и окажешься в дураках…

К его облегчению, кельнерша исчезла без дальнейших расспросов.

— Итак, доктор? Сколько раз вы успели побывать с тех пор в Дэвото? — спросила сеньорита, облокотившись на стол и глядя на собеседника поверх розового абажура. Теплое освещение снизу придало ее улыбающемуся лицу особую прелесть. Хиль ответил не сразу, глядя на нее и рассеянно нащупывая по карманам сигареты.

— Представьте, ни разу, — отозвался он наконец. — Теперь я врач, прошу со мной не шутить. Третий месяц на стажировке.

— Все там же, в Роусоне? Видите, какая у меня хорошая память!

— Да, все там же… — Хиль закурил и помахал в воздухе спичкой. — А насчет памяти… Вы тогда даже забыли о свидании, а я как дурак ждал вас целый вечер.

— Да, это верно, — с сокрушенным видом вздохнула Беба. — Но вы должны простить меня, доктор, я действительно была занята, правда. Вы очень на меня обиделись?

— Всякий бы обиделся на моем месте!

— Да, это верно… Но все равно, вы должны меня простить. Прощаете?

— Если будете хорошо себя вести.

— Ну, в пределах возможного я постараюсь вести себя хорошо. Кстати…

Она замолчала, потому что подошла кельнерша с подносом. Расставив на столике принесенное, та ушла, сунув чек под корзиночку с печеньем.

— Вам крепкий? — спросила сеньорита Монтеро, принимаясь хозяйничать. — С лимоном или со сливками?

— С лимоном. Ну а теперь вы должны рассказать о себе.

— Теперь мы должны пить чай, это главное. Пожалуйста, сеньор Ларральде… печенья?

— Не хочу, я не так давно закусывал в госпитале… Пить только хочется.

— Ну а я буду и пить и есть, — я проголодалась. Чай достаточно крепок?

— Спасибо, хорошо.

— Что нового в медицинском мире? Бациллу рака еще на нашли?

— Нет, — буркнул Хиль. Его начало раздражать поведение собеседницы, явно разыгрывающей перед ним светскую даму.

— Вот как? Это плохо, сеньор Ларральде, очень плохо… Неужели и вам не удастся поймать за хвост эту хитрую бациллу?

— Я не бактериолог и не собираюсь ее ловить, — огрызнулся он. — Я терапевт, просто лечу людей!

— Благородное призвание, сеньор Ларральде. Разрешите налить вам еще?

— Давайте…

— Вам три кусочка?

— Два. Слушайте, сеньорита Монтеро…

— Сеньор?

Хиль взял чашку и, поблагодарив молчаливым кивком, принялся яростно размешивать чай, расплескивая его на блюдце.

— Я слушаю, дон… дон Эрменехильдо? Кажется, так?

— Кажется. Нет, ничего… Я только хотел сказать…

Беба подперла кулачком щеку, всем своим видом изображая внимание.

— Впрочем, ничего, — оказал Хиль. — Ничего интересного я сказать не хотел.

— Доктор, я разочарована, — вздохнула она и взяла из корзиночки миндальную рогульку. — Вот это мы с вами съедим пополам.

— Я не люблю сладкого.

— А я люблю. Ну, съешьте за мое здоровье, ну пожалуйста!

Беба протянула ему кусочек рогульки, и он с мрачным видом отправил его в рот.

— Видите, — улыбнулась она, — я была уверена, что вы слишком хорошо воспитаны, чтобы отказать даме в таком пустяке. Вы довольны жизнью, дон Эрменехильдо?

— Слушайте, сеньорита Монтеро, я вас не понимаю! Вы какая-то совсем не такая, какой были раньше… в тот раз, когда мы познакомились. Что с вами происходит?

Сеньорита Монтеро лукаво прищурилась.

— Вы должны уметь определить это сами, без наводящих вопросов, уважаемый доктор.

— Я спрашиваю серьезно, сеньорита. В вашей жизни произошла какая-то большая перемена… И если судить по поведению, то…

— К худшему?

Хиль не ответил, задумчиво глядя на нее через стол. Беба деланно рассмеялась.

— Санта Мария, вы смотрите на меня так, словно я уже на операционном столе! Что необыкновенного вы заметили в моем поведении?

— В вас появилось что-то наигранное, — медленно сказал Хиль, опустив глаза и разминая в пальцах сигарету. — Что-то граничащее с истерией… Нервы в порядке, сеньорита Монтеро?

— О, вполне.

— Ну, может, я и ошибаюсь, — сказал Хиль, желая прекратить этот разговор.

— Люди часто ошибаются, — примирительно кивнула Беба, — даже врачи. Но насчет перемены вы не ошиблись. Я ведь вышла замуж, доктор Ларральде.

Она достала из сумочки маленький плоский портсигар и закурила тонкую сигаретку. От внимания Хиля не ускользнули нервные движения ее губ и пальцев; хотя и огорошенный ее последними словами, он отметил это с профессиональной наблюдательностью. Так она замужем, вот что…

— Ну что ж, я… Мне очень приятно, сеньора э-э-э… донья Элена… — Он кашлянул и неловко поклонился. — Примите мои искренние поздравления.

— Спасибо, доктор, — тихо сказала Беба.

— Давно это случилось?

— Да… Почти полгода.

«Держу пари, здесь и зарыта собака, — подумал Хиль. — Счастливая женщина не станет говорить таким тоном о своем замужестве…»

— Черт возьми, — воскликнул он преувеличенно весело, — такая новость, а в этой дыре нечего выпить! Как же теперь звучит ваша фамилия?

— О, можете называть меня просто по имени, — улыбнулась Беба.

Сделав несколько быстрых затяжек, она поморщилась и бросила сигарету в пепельницу.

— Не хочется, — пробормотала она, перехватив внимательный взгляд Хиля. — Наверное, отсырели…

— Да, — кивнул он, — сегодня сыро. К вечеру, правда, прояснилось. Чем занимается ваш супруг, донья Элена?

— Он художник… француз, в Аргентине всего два года.

— Вот как… Жаль, я в этих делах не разбираюсь. И что же, он пользуется успехом?

Беба помолчала, пальцем гоняя по скатерти бумажный шарик.

— Нет, — качнула она головой, не глядя на Хиля. — Успехом он не пользуется… Хотя он очень талантливый художник. Это я говорю не потому, что он мой муж. И вообще…

Она не договорила и снова потянулась за портсигаром. Хиль чиркнул спичкой.

— Благодарю… последнее время с ним творится что-то странное… Начал писать одну картину, у него она все не получалась, а теперь говорит, что вообще потерял представление о том, как нужно работать, и что теперь ему неясен самый смысл… Ну, главная идея, что ли, вообще искусства…

В пепельнице валялись уже две почти целые сигареты со следами губной помады. Беба сидела выпрямившись, в напряженной позе, и смотрела куда-то мимо Хиля, накручивая на палец тонкую золотую цепочку креста.

— Оставьте, оборвете, — строго сказал Хиль. Она тотчас же послушно убрала руку. — Это, конечно, трудный вопрос… Я, к сожалению, в нем не разбираюсь. Но мне кажется… Разве можно быть художником, не зная этой главной идеи? А до сих пор — не мог же он не думать об этом раньше…

— Думал, надо полагать, — пожала плечами Беба. — Вы чудак, дон Хиль… Сегодня смотришь на это так, а завтра начинаешь видеть в другом свете… Мы с вами когда-то были уверены, что детей приносят аисты.

— Ну, положим, я таким дураком никогда не был, — проворчал Хиль. — М-да… В общем, это, пожалуй, тоже вопрос времени, а? По-моему, во всякой проблеме самое важное — это сосредоточиться, а там, если у тебя на плечах есть голова… Рано или поздно человек решает все проблемы, донья Элена.

Беба печально кивнула. Разговор как-то сразу застопорился, словно между ними поставили толстую стеклянную перегородку. Посидев еще несколько минут и обменявшись с Хилем ничего не значащими фразами о погоде и газетных новостях, Беба посмотрела на часики:

— Знаете, доктор, мне, пожалуй…

— Да, — подхватил Хиль, — идемте, мне тоже пора… Завтра у меня утреннее дежурство…

В гардеробной он торопливо напялил пальто и рывком нахлобучил на лоб шляпу, хмуро поглядывая, как человек в расшитой галунами ливрее подает шубку его спутнице. Когда та оделась, он сгреб под мышку ее пакеты и сунул гардеробщику пятерку на чай. Тот с поклонами проводил их до дверей.

На улице тем временем похолодало еще больше, усилился ветер. Прохожие бежали, пряча носы в поднятые воротники и шарфы.

— Брр, — поежилась Беба, зябко переступая своими легкими открытыми туфельками. — Холодно, как в России, я, наверно, не переживу эту зиму…

— Переживете, — бормотнул Хиль, стоя на краю тротуара и тщетно пытаясь высмотреть красный огонек такси. — Шубка у вас теплая, только на ноги нужно что-нибудь посолиднее. Приедете домой — выпейте рюмку коньяку и на всякий случай примите на ночь аспирин…

Он покосился на Бебу. В отсвете зеленого росчерка, горевшего над входом в чайный салон, ее лицо казалось неживым.

— Но вообще, признаться, выглядите вы скверно, — добавил он. — Знаете что, донья Элена… Вот мой телефон — не поленитесь позвонить мне в Роусон, если понадобится помощь.

— Доктор, вы меня просто пугаете, — деланно засмеялась Беба, беря карточку. — Неужели у меня такой уж скверный вид? Уверяю вас, физически я никогда не чувствовала себя лучше.

— Ладно, ладно… О вашем физическом здоровье я ничего не говорю… Нужно понимать. Это телефон регистратуры нашего отделения, там вам скажут, где и когда можно меня найти… Эй, такси!

— Наконец-то, — вздохнула Беба, когда черно-желтая машина сбавила ход, выруливая к тротуару. — Еще минута, и я превратилась бы в пингвина. Ну, доктор, спасибо за компанию. Может быть, мы еще увидимся.

Она крепко пожала ему руку и забралась в машину. Хиль подал ей пакеты.

— Буду ждать вашего звонка, донья Элена, — поклонился он и захлопнул дверцу.

Она изнутри помахала ему рукой. Машина пыхнула облачком дыма, багрового от горящих стоп-сигналов, и бесшумно отчалила, тотчас же растворившись в потоке движения.

Хиль долго чиркал спичками, пытаясь прикурить на ледяном ветру, потом швырнул так и не затлевшую сигарету и медленно побрел по улице.

Магазины уже закрывались, продолжали торговать только гастрономические и книжные. Толпа стала реже. Несмотря на холод и усталость после дежурства, Хилю не хотелось возвращаться домой, хотя его ждал ужин и недочитанная статья в «Медицинской неделе». Он чувствовал себя выбитым из привычной колеи, по которой уже несколько месяцев шла его жизнь, наполненная теперь только работой. Встреча с доньей Эленой оставила в нем какое-то смутное беспокойство.

«Понятно, что за беспокойство, — усмехнулся про себя Хиль, пытаясь укрыться за старым студенческим цинизмом. — Физиология есть физиология, что там ни выдумывай. Живешь аскетом, а тут встретил красивую девчонку, с анатомией на высший балл и в хорошо пригнанном платье. Чего тут ломать голову, все просто, как апельсин…»

Но тут же он сам поморщился. Нет, физиология ни при чем. Вообще эта сторона жизни давно перестала быть для него проблемой; как и большинство коллег, Хиль решал ее по-деловому, без осложнений морального порядка. Мало ли в Роусоне покладистых сестричек!

Нет, дело, конечно, не в физиологии. Дело в этих удивительного цвета глазах, которые — как ни странно — ему так и не удалось полностью забыть за эти полгода. Каррамба, кто бы мог подумать!

Да, с ней что-то неладно. Фамилию мужа не назвала, кольца не носит. И вообще, художник… Хиль относился к людям искусства с твердым предубеждением. Все это были шарлатаны, предпочитающие честному труду паразитарное существование за счет окружающих. Стоит лишь почитать некоторые современные стихи, зайти на выставку живописи или скульптуры! И потом они еще недовольны, что их не носят на руках. На необитаемый бы остров их всех — пускай бы там восхищались друг другом…

Дойдя до большого книжного магазина, Хиль вспомнил о нужной ему книге, которую давно собирался поискать, и вошел в стеклянную дверь-вертушку. Несмотря на поздний час — только что пробило десять, — в магазине было полно покупателей и просто книголюбов, листающих недоступные по цене издания. Зайдя в медицинский отдел и узнав, что книги в продаже нет, Хиль потолкался возле стенда периодики, полистал последний номер лондонского «Ланцета», еще раз дав себе твердое обещание в ближайшее же время серьезно заняться английским, и отправился в отдел новинок беллетристики.

Фигура в белом халате, изображенная на глянцевой суперобложке, привлекла его внимание. Он взял книгу, чтобы ознакомиться с ней хотя бы по оглавлению, и в этот момент кто-то толкнул его в спину.

— Э, потише там, — проворчал он, не оборачиваясь, — не на стадион пришли…

— Прошу прощения, — отозвался робкий голосок, — меня на вас толкнули, извините, пожалуйста…

Услышав это, Хиль сразу оглянулся, чтобы принести встречные извинения. Уже отошедшая от него девушка в клетчатой юбке и канадской курточке с капюшоном тоже оглянулась в этот самый момент, и Хиль во второй раз за сегодняшний вечер увидел перед собой знакомое лицо — нежный румянец и блестящие миндалевидные глаза «доньи инфанты».

— Положительно, сегодня день встреч старых друзей! — воскликнул он, бросив книгу. — Ваше королевское высочество меня помнит?

— Простите?.. — пробормотала черноглазая инфанта и вдруг просияла в улыбке: — Дон Хиль?

— Зеленые Штаны, к вашим услугам. Наконец-то узнали, да? Стыдно, сеньорита, стыдно, я-то узнал вас сразу…

— По тому, как я вас толкнула, да? Еще раз извините, — засмеялась девушка. — Очень рада вас видеть, дон Хиль, серьезно. Пико говорил мне, что вы уже окончили? Ну, поздравляю! Значит, вы уже настоящий врач?

— Самый настоящий. А почему вы так поздно разгуливаете по городу? Разве детям не пора спать?

— Я была с подругой в кино, сейчас иду домой — только зашла посмотреть. Я живу недалеко отсюда — на Окампо, двадцать минут троллейбусом. Сегодня все равно никого нет дома, — Дора Беатрис засмеялась с хитрым видом.

— Ну, смотрите, чтобы вам не влетело завтра. А вы, кажется, в этом году тоже кончаете свой лицей?

Ее лицо сразу приняло огорченное выражение.

— К сожалению, нет, — вздохнула она. — Я осенью провалилась на переэкзаменовке по латыни…

— Второгодница? — злорадно спросил Хиль.

Беатрис печально кивнула.

— Первый раз в жизни, можете себе представить…

— Так вам и надо.

— За что, дон Хиль?

— Сами знаете за что. Дипломатические отношения с Соединенными Штатами еще не прерваны?

Беатрис покраснела до ушей.

— Перестаньте, иначе я уйду! Этот Пико, конечно, уже наболтал вам всяких глупостей…

— Пико? — удивился Хиль. — При чем тут Пико? Об этом говорит весь Буэнос-Айрес, и все желают вам счастья. И я в том числе, донья инфанта. Не верите?

— Вам нельзя верить, ни одному словечку, — обиженно сказала Беатрис. — Пожалуйста, перестаньте надо мной издеваться. И вообще пойдемте, потому что уже и в самом деле поздно.

— Идемте. Вы что-нибудь купили?

— Нет, а вы?

— Не на что, донья инфанта, в моих сокровищницах одна паутина!

— Вот и у меня такое же положение, — вздохнула она. — Печально, правда? Когда кругом столько красивых вещей — платья, книги, картины… Вы не умеете печатать фальшивые деньги, дон Хиль?

— Это Пико должен уметь, спросите у него, как это делается.

— Почему Пико? — засмеялась Беатрис. — Разве он фальшивомонетчик?

— Он юрист, это почти одно и то же. Юристы и политики — мошенники все до одного.

Задержавшись перед дверью-вертушкой, Беатрис накинула на голову подбитый мехом капюшон своей канадки и прошмыгнула наружу. За ней вышел Хиль.

— Это вы хорошо сказали, — одобрительно кивнула она, натягивая перчатки, — это как раз то, что я говорила вам тогда в клубе, помните?

А помните, как тогда было жарко? Вот бы сейчас хоть немного того тепла, брр… Проводите меня до Кальяо, дон Хиль, там я сяду на триста двенадцатый… Видите, наконец-то мы нашли хоть одну общую точку зрения, — весело сказала она, заглядывая ему в лицо блестящими глазами, в которых разноцветными искорками отражались рекламные огни. — О политике я просто не могу слышать, серьезно. Всюду одно и то же, одно и то же… В лицее нас заставляют зазубривать наизусть целые страницы из «Смысла моей жизни», куда ни зайдешь — всюду эти портреты… А у нас на улице поставили недавно громадный щит, в два этажа высоты, и там вот такими метровыми буквами: «Перон выполняет свой долг перед вами, а вы выполняете свой долг перед Пероном?» Представляете, дои Хиль? Всякий раз, когда я теперь выхожу из дому, меня спрашивают, выполняю ли я свой долг перед Пероном. Просто ужас. А вы знаете, дон Хиль?

— Что именно, донья инфанта?

— У нас скоро будет революция, вот увидите, — сказала Беатрис, таинственно понижая голос.

— Да ну? Откуда же у вас такие сведения? Уж не ездите ли вы в Монтевидео?

— Нет, я не езжу, у нас в классе у одной девочки старший брат гардемарин в Рио-Сантьяго, и он говорит, что на флоте сейчас такое брожение, что…

— Послушайте, за подобные разговоры на улице вас следует хорошенько отодрать за уши, ясно? А на месте этого гардемарина я устроил бы сестричке такую трепку, что она запомнила бы на всю жизнь.

— О, — Беатрис пожала плечами, — я ведь об этом никому не рассказываю, и она тоже… А вам хочется, чтобы была революция?

— Смотря какая, донья инфанта, смотря какая.

— Ой, а мне страшно хочется — неважно кто, лишь бы не диктатура! У нас в лицее один профессор говорит, что если Почо продержится у власти еще пару лет, то у нас будет не лучше, чем в Доминиканской Республике…

— Слушайте, хватит дурака валять, я сказал! Это не ваш номер?

Беатрис прищурилась на приближающийся троллейбус и мотнула головой:

— Нет, это триста семнадцать. Вон, за ним, кажется, мой. Ну, я рада была вас видеть, дон Хиль! Если заболею, приду к вам.

— Приходите, приходите, — кивнул Хиль, — уж тогда-то я сразу посчитаюсь с вами за все.

— Не стоит, — засмеялась Беатрис, подавая ему руку. — Вообще я не такая уж плохая, серьезно. Я иногда произвожу невыгодное впечатление… По крайней мере, так говорит мисс Пэйдж.

— Это кто? — поинтересовался Хиль, не выпуская ее руки из своей и чувствуя тепло сквозь тонкую кожу перчатки.

— Мисс Пэйдж? Она живет с нами — моя бывшая гувернантка, а теперь что-то вроде дуэньи. До свиданья, дон Хиль. Вы встречаетесь с Пико?

— Иногда, — кивнул он, подсаживая ее на подножку троллейбуса.

— Держите связь через него, — уже изнутри крикнула Беатрис, — может быть, устроим какое-нибудь sarao![18] До свиданья!

4

Да, теперь он ясно видел, что не давало ему работать этой осенью, что помешало закончить последнюю картину — тех самых обедающих пеонов. Сомнение в правильности избранного пути прокралось в его сердце гораздо раньше, чем он осознал это рассудком и сумел выразить в конкретных словах. Возможно, это сомнение тайно отравило его еще до того, как он встретил Брэдли, до их разговора и до сделки с Руффо; возможно, именно оно — еще таившееся в подсознании — и сделало возможной эту сделку.

Получи Жерар подобное предложение еще три года назад, во Франции, он или воспринял бы его как дурацкую шутку, или, поверив в серьезность предлагающего, попросту набил бы ему морду. Конечно, за эти три года возникло много новых обстоятельств: разлука с родиной, крушение надежд на признание заокеанской публики, наконец, нищета. Но все равно, все равно… Заблудившегося в пустыне отчаяние может толкнуть на самый дикий поступок, и такая отчаянная бравада, как согласие написать те картины для Руффо, возможно, и была, в конце концов, продиктована именно тем, что где-то в глубине души он уже чувствовал себя безнадежно заблудившимся.

Раньше он только чувствовал это или, еще точнее, предчувствовал; теперь убедился. Иногда это приходит как прозрение, как внезапная вспышка перед глазами: загорается свет, и человек вдруг видит новый путь, отличный от того, каким он шел до сих пор. Но в данном случае вспышка ничего не осветила, и это было хуже всего. Он понял лишь, что до сих пор в чем-то ошибался, но в чем именно и что ему следует делать теперь, ничего этого он не знал. Вспышка, пожалуй, скорее ослепила его, и он вообще перестал видеть что бы то ни было.

Никогда еще он не ощущал с такой остротой свое одиночество. Эту глухую стену не могла пробить даже любовь Бебы; Беба все равно не могла дать ему того, в чем он сейчас так нуждался, — ни трезвого совета дружеского ума, ни того интуитивного понимания с полуслова, которое обычно устанавливается между людьми, связанными общностью взглядов на окружающее. Их не связывало ничто, кроме любви с одной стороны и признательности с другой, — признательности, которой было очень далеко до живой любви.

Не прошло и месяца после отъезда Брэдли, как Жерару пришлось лишний раз убедиться в деловитости своих новых знакомцев. Однажды утром ему позвонили по телефону, и незнакомый голос с английским акцентом предложил «мистеру Бьюсонир» встретиться в полдень у входа в главное таможенное управление, где ему предстояло оформить бумаги на прибывший из Штатов «кар».

— Ничего не понимаю, — отозвался в трубку Жерар. — Кто это говорит? Какой «кар»?

— Тот, что вы мне заказывали, тысяча чертей, — невежливо заявил голос, перейдя на английский. — Мое имя Истмэн, Боб Истмэн из «Кэйзер Эрджентайна». Вы заказывали машину?

— А-а, да, верно! Верно, черт возьми… Хотите сказать, что мой заказ уже выполнен? — изумленно спросил Жерар.

— Машина здесь, — подтвердил Истмэн. — Приходите в полдень в таможню, там целая история с разрешением на выгрузку, вам придется подписать тысячу один формуляр…

На это ушла вся вторая половина дня, зато к вечеру Жерар оказался владельцем четырехдверного седана «кэйзер манхэттэн» за серийным номером 515268. Ничего не сказав пока Бебе, он на следующий день договорился о получении машины из порта, потом отправился в полицию и сдал шоферский экзамен. Лишь четыре дня спустя, когда ему сообщили из агентства, что машина будет доставлена через час, Жерар рассказал жене о покупке.

— Иди ты, — сказала Беба. — Настоящую машину?

— Самую что ни на есть, через час ты ее увидишь. Не веришь?

Беба недоверчиво пожала плечами:

— Скорее — нет. А впрочем… И сколько же ты за нее заплатил?

— Пустяки, около тридцати тысяч, включая все побочные расходы…

— Тридцать тысяч, — Беба расхохоталась. — Воображаю это чудо, Херардо! Это что, не «форд-Т»?

— Ладно, ладно. Я вот посмеюсь, когда увижу твою рожицу через час. Впрочем, чтобы тебя не хватил удар, скажу заранее, что это шикарная американская машина, совершенно новая, вот такая низкая и длинная…

— И все это за тридцать тысяч? Низкая и длинная?

— Ладно, — повторил Жерар. — Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

После обеда явился паренек в форменном комбинезоне.

— Сеньор Бусоньер? — спросил он. — Я от Марселли, пригнал вашу машину. Оставить пока на улице, или хотите прямо в гараж?

— Нет, оставьте пока так, — ответил Жерар, — насчет гаража я еще не договорился.

— Кто это был? — поинтересовалась Беба, когда Жерар вернулся в комнату.

— На, лови! — ответил тот, перебрасывая ей ключи. — Вот тебе твой «форд-Т». Пойдем посмотрим? Он внизу.

— Ох, прямо что-то не верится… — Беба недоверчиво посмотрела на ключи, потом на Жерара. — Ну пойдем, что ж…

Жерар не сразу узнал свой «манхэттэн» в шеренге стоящих у тротуара автомобилей. Вымытая и протертая до зеркального блеска, машина имела теперь такой вид, что он должен был сверить ее номер с полученным от паренька номерным свидетельством, прежде чем рискнул отпереть дверцу.

— Ну и как? — подмигнул он Бебе. — Нравится?

— Ты с ума сошел, Херардо… Сколько ты за нее отдал?

— Я же сказал — тридцать тысяч национальных. Ну, смелее! Забирайся внутрь, мы ее сейчас испытаем…

Беба нерешительно уселась в машину и провела рукой по упругой подушке сиденья.

— Ты просто сошел с ума, — повторила она убежденным тоном.

— Иногда, ты знаешь, мне и самому это кажется, — согласился Жерар, вставляя ключ в замок зажигания. — Поехали?

У Бебы заблестели глаза.

— Поехали, — кивнула она. — Только не очень быстро, Херардо, пока не освоишься!..

Он осторожно вывел непривычно длинную машину, стараясь не зацепить бамперами соседей, проехал два квартала и свернул вправо по улице Айакучо.

— Да, нужно куда-нибудь, где потише, — сказал он, — здесь я и в самом деле чувствую себя неуверенно… Все-таки тронутые они, эти американцы… Ну на кой черт делать машины такими длинными, не понимаю. А мотор, кажется, хороший — смотри, как тянет… Так тебя удивляет, что она мне обошлась так дешево?

Беба посмотрела на него с недоумением:

— Слушай, не станешь же ты меня уверять всерьез, что и в самом деле заплатил за нее тридцать тысяч песо!

— Именно тридцать тысяч, даю слово… Ты понимаешь, это получилось через приятелей Аллана… Один из них служит у Кэйзера, ну и… А Аллан устроил мне какое-то особое валютное разрешение — я даже сам толком не понимаю, что это за штука, но машину я купил из расчета по восьми с чем-то песо за доллар. Причем по себестоимости, прямо с фабрики.

— Ах вот что…

Беба покосилась на него и замолчала.

— Ты опять недовольна, шери, — вздохнул Жерар, затормозив машину перед взмахом полицейских нарукавников.

— Мы с тобой уже об этом говорили, Херардо, — сухо отозвалась Беба. — Если тебе так нравится эта компания, делай что хочешь, но не требуй от меня, чтобы я этому радовалась. Ты что, слепой, что ли! — выкрикнула она вдруг, рывком оборачиваясь к нему. — Неужели ты не понимаешь, что они хотят тебя впутать?

— Во что? — спокойно спросил Жерар.

— Почем я знаю во что! Я только знаю, что никакой дурак не станет делать таких подарков просто так!

Жерар хотел что-то ответить, но сдержался. Полицейский на перекрестке повернулся и засвистел, вытянув левую руку и подгоняя рванувшиеся с места машины энергичными жестами правой. Жерар дернул рычаг и дал полный газ. Пролетев полквартала, он снова сбавил скорость.

— Ты говоришь глупости, — сказал он, не глядя на Бебу. — Никто не делал мне никаких подарков, эту машину я купил за свои деньги…

— За одну десятую настоящей цены, верно?

— А хотя бы и так! Наивно думать, что для этих людей — при таком размахе дел, какими они ворочают, — что для них имеет значение какая-то несчастная машина!

— Хорошо, Херардо, не будем об этом говорить. Посмотрим, кто окажется наивным в конечном счете.

— Вот именно! — крикнул Жерар. — С этого и надо было начать, а не делать дурацких многозначительных предостережений!

— Вернемся домой, прошу тебя, — сказала Беба дрогнувшим голосом.

— Как угодно!

На первом же перекрестке Жерар развернул машину так, что покрышки пронзительно взвизгнули и их едва не занесло на мокром асфальте.

В холле за своей конторкой разбирал почту дон Хесус. Беба коротко поздоровалась с ним и прошла к лифту.

— Мне нет? — машинально спросил Жерар, остановившись перед конторкой.

— Пока ничего, — ответил портье. — Похоже, что вы купили машину, дон Херардо?

— Да, — кивнул Жерар и добавил, словно оправдываясь. — Мы ведь перебираемся за город, дон Хесус, там это будет необходимо…

— Еще бы, еще бы… Хорошая машина, дон Херардо, можно вас поздравить. А я и не знал, что вы надумали переехать. Если не секрет — куда?

— Это там, по дороге на Лухан… Мы там сняли небольшую кинту. Очевидно, переберемся после первого. Впрочем, я, возможно, поживу еще в городе. Кстати, дон Хесус, как насчет гаража…

— Держите ее здесь же, в подвале, — сказал портье. — Там сейчас всего шесть машин, места сколько угодно. Если хотите, я сегодня же позвоню управляющему, что вы хотите поставить свою машину под дом, — за это придется платить отдельно, вы понимаете…

— Отлично, уладьте это с ним.

— Дон Херардо, можно вас спросить?..

— Да?

— Видите ли, — замялся портье, — тут дело такое… Ну, как бы это сказать — деликатное, что ли. Вам на кинте понадобятся люди?

— Какие люди? — Жерар поднял брови.

— Ну, вообще, кто-нибудь чтобы из мужчин, скажем, сторож или садовник…

— Что вы, дон Хесус! — засмеялся Жерар. — Вы думаете, что я снял целую эстансию? Там маленький шале в четыре комнатки и флигелек, в котором живет кухарка. Она и сторожит, и дом убирает, и даже занимается огородом. А в чем дело, вам нужно кого-то пристроить? Ну что ж… Если не у нас, то, может, я смог бы порекомендовать вашего знакомого кому-нибудь из своих…

— Нет, тут другое… — Портье помолчал, словно не решаясь говорить дальше. — Понимаете, дон Херардо, когда вы сказали о том, что сняли кинту, я действительно решил порекомендовать вам одного человека. У него трудное положение, а вас я хорошо знаю, и… Потом вы иностранец, это было бы проще. Видите ли, у него осложнения с полицией… Не уголовные, не подумайте чего-нибудь такого…

— Ах вот что… Это ваш родственник?

— Нет, нет, просто знакомый. Хороший знакомый, во время гражданской войны он очень помог моему брату…

— Испанец?

— Нет, чистокровный porteno[19]. Он был там в Интернациональной бригаде. Ему сейчас нужно прожить где-то несколько месяцев так, чтобы не попадаться на глаза.

— Почему вы решили обратиться именно ко мне?

— Ну… Я же вас немного знаю, дон Херардо, — сказал портье. — Я вот и подумал — если ваша кинта находится в глухом месте, то это здорово подошло бы ему. Тем более что у вас французский паспорт, значит, местная полиция не стала бы вам надоедать… Вы знаете, иностранцам здесь живется куда проще…

— Я понимаю, — кивнул Жерар. — Ну что ж, это другое дело. Пусть живет сколько хочет. Когда мы можем с ним встретиться? Все-таки, вы сами понимаете, я должен хотя бы увидеть его в лицо…

— Еще бы, дон Херардо, еще бы! — обрадованно заторопился портье. — Если вас не побеспокоит сегодня вечером, то я сейчас же позвоню и попрошу передать ему, чтобы он пришел. В каком часу вам угодно будет его принять?

— А в каком часу ему угодно будет прийти, — ответил Жерар. — Я целый вечер дома. Его зовут?

— Хуарес, Луис Хуарес.

— Пусть придет вечером, и мы обо всем договоримся.

— Спасибо вам, дон Херардо, большое спасибо…

Жерар подмигнул ему и вошел в лифт.

Беба лежала ничком на не убранной с утра постели, зарывшись лицом в подушку, — очевидно, плакала. Уже приготовившись рассказать новость, Жерар при виде ее вспомнил о ссоре и нахмурился. Походив по комнате, он присел на край кровати и тронул жену за плечо:

— Послушай, я… сожалею о своих словах. Серьезно, я не хотел тебя обидеть, шери.

Беба не отвечала. Жерар посидел еще, вздохнул и вышел из спальни.

Дон Луис пришел около десяти часов. Беба была в кино, Жерар сидел у себя в мастерской, в сотый раз разглядывая знакомые полотна и этюды. Занятый своими мыслями, он совсем забыл о разговоре с портье и вспомнил о нем, лишь открыв дверь и увидев на пороге незнакомца лет пятидесяти, в грубошерстной «американке» и маленьком каталонском берете.

— Прошу вас, — сказал Жерар, пропуская посетителя в прихожую. — Если не ошибаюсь, сеньор Хуарес?

— Да, я Хуарес… Добрый вечер, простите за беспокойство.

— Какое там беспокойство. Проходите сюда, сеньор Хуарес, располагайтесь как дома. Одну минутку…

Усадив гостя, Жерар принес бутылку вина, стаканы и сел рядом.

— У нас во Франции не принято вести серьезные разговоры всухомятку, — сказал он. — Ваше здоровье!

Гость поблагодарил и отпил вина, вытерев рукой коротко подстриженные седеющие усы.

— Хесус передал мне свой разговор с вами, — сказал он, кашлянув. — Поэтому я и пришел, чтобы окончательно это выяснить, сеньор…

— Бюиссонье.

— Да, простите, Бюиссонье, — неожиданно правильно повторил Хуарес. — Вы сами понимаете, нечего и говорить о том, как я благодарен за Башу готовность помочь… Но прежде чем впутать вас в это дело, я должен сказать вам о риске, которому вы подвергаетесь.

— Никакому риску я не подвергаюсь, сеньор Хуарес. Дон Хесус совершенно правильно заметил, что мой паспорт служит мне — и вам — лучшей гарантией от полицейского любопытства.

— Конечно, — кивнул Хуарес, — посадить вас не могут. Но в случае чего вас могут выслать из страны, теперь с такими вещами не церемонятся.

— Ну что ж, вышлют так вышлют, — пожал плечами Жерар, подливая в стаканы. — Но будем надеяться, что этого не случится.

— Будем надеяться. Здоровье вашей сеньоры!

— Благодарю. Курите, сеньор Хуарес. К сожалению, не могу вас угостить: у меня трубка.

— Спасибо, у меня есть…

Дон Луис достал из нагрудного кармана пачку «Аванти».

— Не помешает? — улыбнулся он, показывая Жерару тонкую черную сигару, похожую на сухой корешок. — Запах у них, знаете ли…

— Знаю, сам когда-то курил. Крошил и курил в трубке, ничего страшного.

— Да, если привыкнуть, то ничего. Так вот, сеньор Бюиссонье…

— Прошу прощенья, — перебил его Жерар. — Вы что, говорите по-французски?

— Нет, не говорю, но когда-то объяснялся, — улыбнулся дон Луис. — Я прожил у вас около года… В концлагере под Тарбом.

— Понятно. Я вас перебил, вы что-то хотели сказать…

— Ну, я хотел договориться о наших, так сказать, «деловых отношениях». Прежде всего — надеюсь, это вас не обидит — нельзя ли сделать так, чтоб для вашей сеньоры я был просто нанятым садовником, ну или там сторожем?

— Да, так будет лучше, — кивнул Жерар.

— По-моему, да. Я, понятно, буду делать все, что потребуется, иначе это может выглядеть подозрительно. Денег никаких мне не нужно, кое-чем помогут друзья, да и вообще я привык обходиться немногим.

— Ну, знаете, это уже не по-деловому, — возразил Жерар, выколачивая трубку о край пепельницы. — Вы могли бы просто жить на кинте в качестве моего гостя, но если вы предпочитаете работать, — а я согласен, что это будет выглядеть более естественно, — то уж давайте договоримся так. Вы у меня работаете, я вам предоставляю жилье, стол и обычное жалованье садовника. Согласны?

— Придется согласиться, что ж с вами делать. Понятно, это меня устраивает больше, но… Вы говорили Хесусу, что не собираетесь никого нанимать, поэтому я и не хотел быть в тягость.

— Да нет, я по другим причинам не собирался этого делать. Когда вы хотели бы перебраться на кинту?

— Ну, это уж зависит от вас, патрон.

— Мы вообще договорились с владельцем на первое сентября, он должен там кое-что привести в порядок. Если можете подождать пару недель, переедем вместе. А если предпочитаете раньше, то я вас туда якобы пришлю для помощи, он будет только доволен…

Дон Луис задумчиво пожевал свою черную сигарку.

— Пожалуй… Так будет разумнее. Чем раньше, тем лучше. Владелец не слишком любопытен?

— А черт его знает, я встречался-то с ним всего два раза. В любом случае его там не будет… А на эти дни придумайте, что говорить, если станет расспрашивать. В общем, я с ним договорюсь, вы позвоните мне завтра к вечеру. Или зайдите, если будете поблизости.

— Я позвоню.

— Прекрасно. А сейчас давайте прикончим бутылку. — Жерару уже начинал нравиться этот спокойный, немногословный человек. — Если чилийское вино вам по вкусу.

— Да у меня, знаете, вкус не слишком избалован, — усмехнулся Хуарес. — А вообще чилийские вина хороши. Давно вы здесь?

— В Америке? Два года.

— А-а, новичок. Как говорится — «зеленый гринго», не в обиду вам будь сказано. — У глаз дона Луиса собрались морщинки. — А хорошо говорите по-кастильски. Долго учили?

— Вообще не учил. Так, просто на слух.

— Значит, у вас способности. Я тут знаю людей — по двадцать лет живут, а говорят хуже.

Его глаза встретились со взглядом Жерара, задержались на пару секунд и скользнули в сторону.

— Ваша работа? — спросил он, кивнув на висящую на стене акварель.

— Нет, я пишу маслом…

— Так, так… Кстати, сеньор Бюиссонье, вам даже неинтересно, что такого натворил человек, которого вы будете прятать?

Жерар, занятый чисткой мундштука трубки, поднял голову и удивленно глянул на Хуареса:

— Мне никогда не задавали таких вопросов самому, когда прятали во время войны, и я тоже не собираюсь их задавать… Это не мое дело, что вы там натворили. За вас просил дон Хесус — этого достаточно… А то, что вы не фашист, вытекает из вашего прошлого — Интербригада, тарбский лагерь и так далее. Я не профессиональный конспиратор, сеньор Хуарес, но и не такой дурак, чтобы не уметь вести себя в известных случаях.

— Да вы не обижайтесь, — добродушно сказал дон Луис. — А теперь кроме шуток, сеньор Бюиссонье. Ценю вашу скромность и все такое, но чтобы было спокойнее, я вам скажу вот что. Полиция меня не разыскивает, она даже не знает, что я в столице. Если узнает, то Огненная Земля мне обеспечена, и надолго. А мне нужно побыть здесь несколько ближайших месяцев… чтобы устроить кое-какие дела.

— Очень рад, если смогу оказаться полезен. Меня только удивляет одно…

— Да?

— Только не истолкуйте мой вопрос превратно. Неужели так трудно спрятаться в Байресе, что вы вынуждены прибегать к помощи незнакомого человека? Черт побери, я всегда считал, что в этом Вавилоне можно затеряться буквально как иголка в сене и ни один дьявол тебя не сыщет… Четырехмиллионный город — и никакой регистрации по месту жительства, никаких адресных столов…

Дон Луис улыбнулся:

— Просто вы не знаете, что такое наша федеральная полиция, сеньор Бюиссонье. Специалисты считают ее одной из лучших в мире. Да иначе и быть не может — к нам год за годом съезжалось жулье со всей Европы, — да мы бы здесь пропали без умелой полиции! Ну а вот мне приходится от нее прятаться. Нет, это не так просто, как вам кажется. Ясно, — он пожал плечами, — у меня есть друзья в городе. Но они все живут как под стеклышком, сами понимаете… Остановись я у любого из них, и завтра же это станет известно на улице Морено[20]. Мы большие друзья с братом дона Хесуса, вот он и сказал мне о вас… Это вы помогли тогда устроить девочку в санаторий?

— Я достал ему небольшое пособие… через фонд Эвы Перон.

— Ну, словом, он мне о вас наговорил много хорошего… Иначе я бы, понятно, поискал другой выход. Нет, в Буэнос-Айресе не так легко спрятаться…

Они сидели друг против друга, разделенные низким столиком, на котором стояло вино, пепельница и жестянка с табаком. Жерар обратил внимание на руки своего нового знакомца — небольшие, как обычно у аргентинцев, и сильно загорелые, они как-то особенно спокойно лежали на подлокотниках кресла, почти не шевелясь и лишь изредка подчеркивая ту или иную фразу сдержанными движениями пальцев. «Первый аргентинец, который скупится на жесты, — подумал Жерар. — Очевидно, привычка к профессиональной скрытности. Интересно, чем он вообще занимается, кроме заговоров…»

— Вам уже приходилось когда-нибудь быть садовником? — спросил он. — Не подумайте только, что я боюсь за свой сад…

— Я бы на вашем месте определенно боялся, но могу вас успокоить. Мне приходилось быть и садовником.

Жерар улыбнулся и покачал головой.

— А ведь любопытно, черт возьми! Я, пожалуй, впервые сижу вот так с настоящим, живым конспиратором-профессионалом. Во время войны конспирироваться приходилось нам всем, но то была любительская работа и к тому же временная. А у вас…

— А что у меня? — смешливо прищурился дои Луис. — Я ведь, каррамба, тоже надеюсь, что это у меня временное занятие, ха-ха-ха!

Жерар тоже рассмеялся. Взяв бутылку, он посмотрел ее на свет и разлил вино по стаканам.

— Выпьем за то, чтобы ваша надежда сбылась как можно скорее, сеньор Хуарес.

— Хороший тост, сеньор Бюиссонье, спасибо. — Дон Луис выпил и разгладил усы. — Правда, мы занимаемся нашим делом в лучших условиях, нежели приходилось вам во время нацистской оккупации. Вы были в Сопротивлении?

— Да, не очень долго.

— Так вот, нам, конечно, легче. И потом у нас… — Правая рука дона Луиса, вернувшаяся на подлокотник, чуть приподнялась и шевельнула пальцами, словно что-то нащупывая. — У нас несколько иные задачи и иные методы. Кстати, вы не думайте, что те дела, ради которых я приехал в столицу, так уж романтичны. Обычная профсоюзная политика, которую приходится прятать в подполье только в таких странах, как сегодняшняя Аргентина. Так что вашей кинте не грозит опасность превратиться в тайный склад оружия… И даже явок там не будет.

— Даже явок? — в тон собеседнику переспросил Жерар. — Ну, тогда я могу спать спокойно.

— Да, вполне, сеньор Бюиссонье, вполне спокойно можете спать. Одним словом, — сказал дон Луис, легонько хлопнув ладонью по подлокотнику, — вы оказываете мне помощь из сочувствия к подпольщику, так как знаете по себе, что это означает. Верно? Ну а если вдобавок к этому вы узнаете, что я еще и коммунист, — не передумаете?

— Да нет, почему же. Мне в маки приходилось встречаться с коммунистами, среди них были неплохие парни, Правда, мы часто спорили, но, в общем, уживались…

— Ну, с вами мы постараемся не спорить, — улыбнулся дон Луис. — Я не был уверен, стоит ли об этом говорить, но, пожалуй, так лучше. А? Нет, я ведь знаю, как некоторые люди относятся к коммунистам… С моей стороны было бы просто свинством скрыть от вас такую вещь.

Жерар пожал плечами. Открыв жестянку, он взял щепоть табака и рассеянно понюхал его.

— Могли и не говорить, но раз уж сказали — спасибо за доверие… Нет, я ничего не имею против коммунистов… Кроме, пожалуй, их нетерпимости к чужому мнению. С этим мне всегда было труднее всего мириться. Да я и не мирился…

— Значит, в отношении нетерпимости вы и сами были нетерпимы? — добродушно подмигнул дон Луис. — Вот видите, наверно, и они смотрели так же.

— И потом их отношение к искусству, — задумчиво продолжал Жерар, не расслышав последних слов собеседника. — Вы понимаете, больше всего мне приходилось спорить с ними именно об этом…

— Ну, мы с вами не будем, — повторил дон Луис. Откинувшись в своем кресле, он достал старомодные карманные часы и щелкнул крышкой. — Тут уж я просто побоялся бы, дон Херардо… спорить на такую тему, да еще со специалистом…

Щурясь, он махнул рукой и поднялся со стариковской неторопливостью. Встал и Жерар.

— Ну что ж, рад был познакомиться. Весьма вам признателен… Так я позвоню завтра? Дайте мне тогда ваш номерок…

— Сорок два, двадцать восемь, шестнадцать.

Дон Луис вытащил из кармана пухлую записную книжку и огрызок карандаша и стал записывать. В прихожей послышался шум открываемого замка, Жерар заметил, что карандаш на секунду замер и затем так же аккуратно продолжал выводить цифры.

— Моя сеньора.

— А-а… Восемь… шестнадцать. Ну вот. Когда прикажете позвонить?

— В любой час после восьми, дон Луис.

В комнату, поправляя примятые шляпкой волосы, вошла Беба.

— Добрый вечер, — сказала она, бросив слегка удивленный взгляд на незнакомого человека в рабочей одежде.

— Добрый вечер, сеньора, — поклонился тот.

— Шери, познакомься с сеньором Хуаресом, нашим садовником, — быстро сказал Жерар.

Тонкие брови Бебы выгнулись еще выше, но она ничего не сказала и подала садовнику руку:

— Очень приятно, сеньор Хуарес.

— Честь для меня, сеньора. Простите, я должен идти. Покойной ночи, сеньора, покойной ночи, сеньор Бюиссонье. Завтра около девяти я вам позвоню.

— Покойной ночи, сеньор Хуарес.

Дон Луис неуклюже поклонился и вышел.

Беба, стягивая с руки перчатку, удивленно смотрела на Жерара.

— Мет, я ничего не понимаю! — сказала она наконец. — Это серьезно?

— Вполне, — тот пожал плечами, — вполне серьезно. А что такого?

— Как что такого? Он еще спрашивает. Зачем тебе понадобился садовник?

— Вот понадобился. А что такого? Я решил заняться садоводством! Создам образцовый сад, может быть, выведу что-нибудь новенькое… — Не глядя на Бебу, он повертел в воздухе пальцами. — И для этого мне понадобится помощь знающего человека. А пока он поедет на кинту и подготовит все к нашему переезду. Все очень просто.

— Санта Мария, — вздохнула Беба, — через неделю тебе понадобится еще и ливрейный шофер. Может, выпишем из Англии мажордома, как ты думаешь? У тебя просто начинается мания величия, мой Херардо. Ты варил кофе?

— Нет, не варил. Ну его к черту, этот твой новый кофейник, не умею я с ним обращаться… В нем что-то щелкает.

— Эх ты, а еще собираешься заниматься садоводством, — с уничтожающим выражением и чисто женской логикой заявила Беба.

Утренняя ссора была забыта, сердиться дольше нескольких часов Беба не умела.

— Слушай, какое впечатление произвел на тебя этот Хуарес?

— Садовник? Я его не особенно рассмотрела, а вообще, кажется, ничего…

Беба подошла к стеллажу, взяла с тарелки банан и начала снимать с него ленточки кожуры.

— У него, наверно, была трудная жизнь, знаешь?

— Почему ты думаешь? — спросил Жерар.

— Потому. Интересные у него глаза… — Беба очистила банан, откусила верхушку и продолжала с набитым ртом: — Я таких глаз еще не видела, м-м-м… Они какие-то такие, знаешь… настороженные, будто он все время к чему-то прислушивается… или ждет чего-то. Ты не заметил?

— Не знаю. Да, пожалуй… Фильм был хороший?

— А я не была в кино, — мотнула головой Беба, доедая банан. — Я встретила Аделиту Гусман, ту, что ездила в турне вместе с Линдой, и мы с ней пошли в «Марокко» и просидели целый вечер. Представь себе, Линда так и не вернулась: ей предложили какой-то фантастический контракт в Рио, и она укатила туда. Уверяет, что писала мне несколько раз, а потом бросила, потому что не было ответа. Ясно, она писала на тот адрес!..

5

Они переселились в «Бельявисту» только в начале октября, — весна в этом году была поздняя, дожди шли весь сентябрь, и лишь в последних его числах установилась сухая, теплая погода. Большой запущенный сад кинты к этому времени был уже приведен в относительный порядок стараниями дона Луиса, который, к удивлению Жерара, и в самом деле оказался умелым садовником. В линялом комбинезоне и продавленной соломенной шляпе, с черными от земли руками, дон Луис долго водил Жерара по усадьбе, называя его «патрон» и отнюдь не высказывая желания вернуться к откровенному разговору. Жерару втайне этого хотелось, но навязываться он не стал и вернулся в дом немного обиженным.

Кинта сейчас нравилась ему даже больше, чем при первом беглом осмотре. Небольшое ветхое строение в староиспанском «колониальном» стиле, с узорными решетками на окнах и неровными каменными полами, обещало прохладу в самую сильную жару и было, пожалуй, идеальным местом для работы. Небольшая терраса в стиле севильского патио, выложенная бело-синими изразцами, с крошечным фонтанчиком в стене и двумя большими — в пол человеческого роста — майоликовыми тинахами[21] у входа, могла служить отличным ателье, если затянуть ее белым парусиновым тентом. Комнаты были для этого немного темноваты из-за узких окон и густо разросшихся вокруг дома кустов бирючины. Мебель, кроме неплохого рояля в гостиной, была дешевая, в большинстве своем старая, источенная термитами, но после функциональных кресел в квартире Аллана Жерару было даже приятно посидеть на допотопном скрипучем сооружении с прямой спинкой, напоминающем ему детство и гостиную бабушкиного дома в Одьерне. Удачным оказалось и место: всего в трех километрах от оживленного шоссе Буэнос-Айрес — Лухан, «Бельявиста» казалась затерянной в глубине пампы. Других усадеб поблизости не было, по частной дороге, идущей от шоссе к воротам кинты, никто не ездил; если и мог долететь с ветром какой-нибудь звук, то все равно его заглушал никогда не умолкающий шум громадных эвкалиптов, окружавших стеной всю «Бельявисту». Этот шум, подобно гулу моря, не только не нарушал тишину, но, казалось, еще больше подчеркивал ее, делал ее еще более ощутимой. Да, на кинте можно было бы отлично работать. Можно было бы…

Уже на третий день Жерар понял, что должен вернуться в город. В его теперешнем состоянии, подобном состоянию человека, который мучительно пытается вспомнить выскочившую из головы важную мысль, нечего было и думать о том, что безмятежная жизнь на лоне природы вернет ему покой и уверенность в своих силах.

— Знаешь, шери, — сказал он в этот же вечер за ужином, — я вынужден тебя покинуть на какое-то время. Чувствую, что мне пока рано уезжать из города.

Беба положила вилку, несколько секунд посидела молча, словно обдумывая услышанное, потом долила из сифона свой стакан с вином и, не глядя на Жерара, пожала плечами.

— Тебе виднее, Херардо, — сказала она спокойно.

От этого тона у Жерара сразу пропал аппетит. Он отодвинул тарелку, покрутил ее на скатерти, переставил с места на место перечницу и солонку.

— Ты просто не хочешь меня понять, Элен…

— А что я должна понимать? Что тебе со мной скучно? Я уже это давно поняла. Что еще?

— Не нужно, Элен, — устало сказал он. — Не хватает только, чтобы ты начала подозревать меня в изменах…

— Я не говорила тебе этого.

— Мне сейчас и без того трудно, шери, — негромко продолжал Жерар, разминая кусочек хлебного мякиша своими длинными худыми пальцами. — Я совершенно перестал понимать что бы то ни было в живописи… Вообще, пожалуй, в искусстве. Если я сейчас в этом не разберусь до конца — я конченый человек, можешь ты это понять? А здесь… Здесь я мог бы спокойно писать, об этом я и мечтал, но теперь мне нужно сначала найти, что писать… А здесь я этого не найду. Мне нужно что-то другое сейчас, может быть, просто потолкаться побольше среди людей, не знаю…

На следующее утро они поехали в город. Беба сделала кое-какие покупки, в том числе великолепного десятимесячного дога мышастого цвета, по кличке Макбет. Садовник иногда уезжал в город, и оставаться двум женщинам одним в пустой усадьбе было страшновато; правда, Жерар с сомнением отнесся к сторожевым качествам громадного щенка, но Макбет так понравился Бебе с первого взгляда, что она и слышать не хотела ни о каких немецких овчарках. Они пообедали в маленькой закусочной на площади Примера Хунта. Макбет был оставлен в машине и очень волновался, показывая то в одном, то в другом окне свою громадную голову с настороженными обрезками ушей и по-человечески озабоченными глазами.

— Ну, я поеду, — вздохнула Беба, допив кофе. — Ты хоть звонить-то собираешься?

— Конечно, шери. Я буду не только звонить, но и приезжать в гости, — пошутил Жерар, прикрыв рукой ее пальцы. — А то вдруг возьму и через неделю-другую приеду совсем… Кто знает?

Вернувшись в опостылевшую квартиру Аллана, он походил по тихим комнатам, окинул враждебным взглядом сваленные в ателье холсты и завалился с трубкой на диван.

Вечером он снова отправился бродить по окраинам, что в последнее время привлекало его все больше и больше, хотя никаких конкретных целей он в этих прогулках перед собою не ставил. Просто ему нужно было находиться среди людей, и с некоторого времени ему стало интереснее быть в толпе именно здесь, на заводских окраинах столицы, чем в ее центральных кварталах — вылощенных и почти лишенных национального колорита.

Протискавшись к выходу из душного, битком набитого троллейбуса, Жерар выбрался наружу. В конце улицы, над плоскими крышами, над паутинным сплетением проводов и решетчатыми каркасами рекламных сооружений, гасло небо странного зеленовато-медного цвета. Посверкивая голубыми искрами, ушел троллейбус, разошлись вышедшие вместе с Жераром пассажиры, и он остался один на незнакомой улице незнакомого города, под дрожащими звездами весеннего вечера.

Он прошел квартал, другой, третий. Вокруг было безлюдно — в этот час мужья возвращались с работы, и женщинам некогда было болтать на улице с соседками или бегать по лавкам. Из раскрытых дверей доносились запахи стряпни — пахло горелым маслом, жареным мясом или рыбой, горьковатым дымком древесного угля; в этих кварталах многие готовили по старинке — на жаровне с углями.

Два мира, два совершенно разных города: этот — и тот, другой, расчерченный зеркальными авеню, мертвенно озаренный пляшущими вспышками неона, отравленный грохотом джаза и алкоголем. Впрочем, это ведь всюду и везде; ту же картину он видел и во Франции, там тоже существует не менее резкое разделение двух миров. И если этот факт реально существует, если им определяется большинство явлений в окружающей тебя жизни, то может ли проходить мимо него искусство — искусство, призванное отражать жизнь? И какую вообще жизнь призвано отражать искусство — жизнь чего? Жизнь природы? Жизнь человека? Или жизнь определенных идей, стоящих выше человека и руководящих его поступками? «Отъезд из Вокулёра» ты писал во время оккупации, и для тебя это была не пастушка Жаннет из Домреми, относительно которой до сих пор идут споры, была ли ее фамилия д’Арк, д’Акс или просто д’Э; это было воплощение идеи патриотизма, идеи борющейся Франции. Это было то, что позже стали называть «ангажированным» искусством. В те годы искусство и не могло быть другим. А сегодня?

Находившись до усталости и выйдя на более широкую торговую улицу, Жерар вошел в первую попавшуюся пивную. Обстановка была привычной — сизые пласты табачного дыма, опилки и шелуха арахиса на полу, засиженные мухами рекламы над стойкой, рядом с цветными портретами Гарделя и Легисамона. Подошедший мосо повозил по столику грязной тряпкой и вопросительно взглянул на посетителя. «Кофе-экспресс и двойную чизотти», — сказал Жерар, осматриваясь вокруг. Посетителей было много, большинство в рабочей одежде. Очевидно, зашедшие сюда по дороге домой — промочить глотку перед ужином, — они молча потягивали свое пиво, машинальными жестами бросая под усы зернышки арахиса. Усталость не располагает к болтовне, и лишь немногие изредка обменивались отрывистыми фразами; правда, в одном углу компания молодежи шумно обсуждала результаты воскресного матча на стадионе «Рэйсинг».

Мосо принес рюмку и маленькую, такой же вместимости, чашечку черного кофе. Жерар медленно, не отрываясь, вытянул до дна отвратительную на вкус виноградную водку, перевел дыхание и запил глотком кофе. Да, вот она — жизнь этих людей, составляющих большинство населения страны. Каторжная работа изо дня в день, пивная по вечерам и футбол по воскресеньям. Так живет большинство в этом благословенном мире с бесшумными «кадиллаками» и скоростными лифтами. Так кому же нужно сейчас твое искусство — такое, как ты его до сих пор понимал? Ни тем, ни этим… Те уже пресыщены, тем нужен эпатаж, а этим — этим если и нужно какое-то искусство вообще, то это должно быть совершенно принципиально иное искусство…

Жерару вспомнились вдруг давние споры на эту тему — еще там, дома, во время войны. Он тогда считал — и рьяно доказывал, — что искусство не должно, не имеет права ограничивать себя узко понимаемыми социальными, утилитарными задачами, что его цели — цели искусства вообще — шире, свободнее, выше любых соображений сегодняшнего момента. Но странная ирония судьбы: лучшую свою вещь, «Отъезд», он написал именно тогда, когда чувствовал себя — да и был на самом деле! — полностью «ангажированным», когда никакой свободы не было и в помине. Разве не узкой, не утилитарной была тогда задача, стоявшая перед всеми французами, — задача раздолбать бошей? И разве не она подсказала ему тогда тему — напомнить Франции о ее славе?


Беба быстро подружилась с кухаркой, доньей Марией, веселой толстой чилийкой, и часто коротала время у нее на кухне, помогая чистить какую-нибудь зелень и слушая бесконечные рассказы о землетрясениях. Еще охотнее она возилась бы в саду, где было еще много работы, но садовника она почему-то побаивалась. Однажды она заметила на себе его внимательный взгляд из-под кустистых седеющих бровей и с тех пор никак не могла отделаться от ощущения, что дон Луис видит ее всю насквозь и ничего хорошего не находит.

Этот спокойный, молчаливый человек отпугивал ее своей сдержанной суровостью — или тем, что она принимала за суровость, — но в то же время ее и тянуло к нему. Может быть, потому, что дон Луис чем-то отдаленно походил на ее отца, которого она знала по единственной выцветшей фотографии, датированной 1933 годом — годом ее рождения. Беба часто следила за доном Луисом из окон, когда он возился с высаженными за террасой черенками роз, или стриг газоны маленькой ручной мотокосилкой, или отыскивал гнезда термитов, посыпан их порошком инсектицида; ей всегда хотелось подойти к нему и заговорить, но она не решалась.

Распорядок жизни на кинте был деревенским. Утренний кофе Беба пила обычно у себя в спальне, часов в девять. Кухарка и дон Луис завтракали раньше. Обедали в двенадцать, все вместе, на кухне; первые дни Беба с Жераром ели в столовой, за огромным старым столом полированной каобы, но после его отъезда она махнула рукой на условности и перебралась в кухню, благо та содержалась доньей Марией в идеальной чистоте.

С часу до трех обитатели «Бельявисты» погружались в традиционную сиесту, в пять пили кофе или матэ, после чего Беба обычно сажала в машину Макбета и уезжала с ним на прогулку; к девяти все опять сходились на кухню к ужину. Потом дон Луис уходил к себе в служебный флигель, а Беба с помощью доньи Марии делала вечернюю уборку, и для нее наступало самое тоскливое время суток. Она либо устраивалась в шезлонге на террасе, глядя на догорающую за эвкалиптами зарю, либо, не включая света, бесцельно бродила по комнатам в сопровождении неотступно следовавшего за нею Макбета. Мышастый дог, со своими человеческими глазами и гладким, как у нечистого, хвостом, с первого дня появления на кинте прочно подружился со всеми ее обитателями, но явное предпочтение оказывал молодой хозяйке. Днем, отдавая дань возрасту, Макбет носился по саду и оглушительным басовитым лаем отвечал на выговоры дона Луиса, зато вечерами он вспоминал о приличествующем догам достоинстве и проводил время с хозяйкой, бродя за нею по пятам и то и дело стараясь заглянуть в лицо.

Макбету можно было рассказывать о своих делах, но ждать от него советов не приходилось, и вообще его общества было для Бебы явно недостаточно. Она ходила из комнаты в комнату, пробуя чем-нибудь заняться, и ничем не могла отвлечься от своих невеселых мыслей.

Слушать радио тоже не хотелось. Жерар звонил каждый день, иногда утром, иногда после обеда, спрашивал о самочувствии, о делах на кинте, о поведении Макбета, и каждый раз обещал скоро приехать. Все это он говорил своим обычным тоном — ласковым и предупредительным. И совершенно лишенным той самой теплоты, которой ей так недоставало в эти одинокие весенние вечера, наполненные тоской и неумолкающим шелестящим шепотом эвкалиптов.

В один из таких вечеров Беба вышла побродить по саду и возле служебного флигеля увидела садовника, который сидел у дверей на опрокинутом ящике, покуривая свою неизменную сигарку; именно этот красный огонек, то гаснущий, то разгорающийся, привлек ее внимание, заставив подойти поближе.

— Добрый вечер, дон Луис, — тихо сказала она и вдруг спросила, поборов всегдашнюю робость. — Можно мне посидеть здесь с вами?

— Добрый вечер, сеньора, сейчас вынесу стул, — ответил тот, не удивившись, будто ожидал этого визита.

Он затоптал окурок и поднялся.

— Спасибо, не нужно, дон Луис, — быстро сказала Беба, — тут есть еще один ящик, я сяду на него.

— Осторожно, там могут быть гвозди, — сказал садовник, садясь на место.

Беба провела ладонью по шероховатым доскам и тоже села. Пришедший с ней Макбет ткнулся носом в плечо Луиса, шумно фыркнул и свалился на землю, зазвенев кованым ошейником.

— Вы еще не идете спать, дон Луис?

— Посижу еще, очень уж вечер хороший.

Беба погладила Макбета по голове и откинулась назад, обхватив руками колени. В тишине тонко прозвенел комар.

— Скоро появятся москиты, — вздохнула Беба, — сейчас, наверно, еще рано… В ноябре их будет уже полно.

— Здесь не будет, — отозвался из темноты дон Луис. — Место здесь высокое и эвкалипты кругом. Москит этого дерева не любит, он его запаха не переносит.

— О, я и не знала…

Беба запрокинула голову и стала разглядывать звезды.

— Вы умеете определять созвездия, дон Луис?

— Нет, сеньора, по правде сказать, никогда этим не занимался.

— Вот и я тоже не умею. Я знаю только Южный Крест… И потом мне показывали еще одно — такое маленькое, кучкой, блестящее-блестящее… Забыла, как оно называется, сейчас я его почему-то не вижу… Дон Луис, а вы думаете, что летающие тарелки действительно прилетают с Марса?

— Сказки это, сеньора. Кто их видел, эти тарелки?

— Ну почему, — оживилась Беба, — в Соединенных Штатах часто их наблюдают, почти каждую неделю!

— Если сосать столько виски, как это делают янки, то и похуже вещи можно наблюдать. И морскую змею можно увидеть, не то что летающую тарелку. Верно, Макбет?

В ответ Макбет нервно зевнул и завозился в темноте, звеня ошейником.

— Сеньора, я когда договаривался с доном Херардо, то он сказал, что не станет возражать, если мне иногда придется съездить в город по своим делам в будни. С вашего позволения, я взял бы себе свободных полдня завтра, после обеда. Мне нужно встретиться с адвокатом, у меня там маленькая тяжба с моим прежним патроном… из-за невыплаченного увольнительного пособия.

— Пожалуйста, дон Луис. Постойте, а завтра какой день?

— Четверг, сеньора, пятнадцатое.

— Четверг! Тогда мы едем вместе, дон Луис, я совсем забыла о своем парикмахере. Позже он меня уже не примет, перед самым праздником. В котором часу вам нужно быть в городе?

— К двум, к трем, сеньора, это не так точно.

— Поедем сразу после обеда, — кивнула Беба.

На другой день они выехали из «Бельявисты» около двух часов. Беба довела машину только до Мерло, где испугалась встречных грузовиков и смочившего асфальт короткого дождя и передала управление дону Луису. В три они были уже в центре. Дон Луис помог Бебе поставить машину в подземный паркинг на авеню Карлос Пеллегрини и отправился по своим делам. Беба позвонила Жерару, но его, по-видимому, не было дома, так как на звонки никто не ответил; позвонила в парикмахерский салон, чтобы договориться о часе приема, но и тут ее ждала неудача — ей ответили, что мсье Антуан чрезвычайно сожалеет, но никак не может принять мадам ни сегодня, ни вообще на этой неделе, поскольку мадам не договорилась заранее; если мадам угодно записаться на любой день после семнадцатого, то…

Беба не дослушала, с размаху нацепила трубку на рычаг и вышла из кабины надувшись. «А в общем, я сама виновата, — сказала она себе через минуту, — какая же дура не знает, что перед праздниками нужно записываться за две недели… Да и потом, если уж прямо говорить, какой это праздник!» Подумаешь 17 Октября! Не такая уж она пламенная перонистка, чтобы всерьез готовиться к партийному празднику…

Привычная городская суета вернула ей хорошее настроение. Пожалуй, это даже и лучше, что так получилось, — по крайней мере, некуда спешить. Погода стояла отличная, свежий pampero[22] умерял жару, на теневой стороне улицы было даже прохладно; Беба чувствовала на себе взгляды мужчин, чувствовала, как ловко сидит на ней новый светло-серый тальер и как он ей к лицу с этим букетиком фиалок на лацкане — под цвет ее глаз.

Беба прошлась по Лавалье, «улице кино», изучила анонсы, купила у разносчика пакетик засахаренных орешков — простонародное лакомство, которое всегда казалось ей самым вкусным в мире. Будь это прилично, она принялась бы грызть их прямо на улице, на виду у всех. Впрочем, стоя перед витриной ювелиров братьев Пальмьери, она все же не утерпела, полезла в сумочку и выковырнула из целлофанового мешочка один орешек. Жуя его, она делала вид, будто во рту у нее просто резинка. Правда, при этом пострадала белая нейлоновая перчатка, пальцы которой испачкались липким коричневым сиропом; Беба подумала, махнула рукой на приличия и спрятала перчатки в сумочку. После этого она почувствовала себя еще лучше.

Почти час заняла прогулка по Флориде — не столько прогулка, сколько стояние перед витринами. Разглядывая разложенные за зеркальным стеклом соблазны, Беба испытала странное чувство. Было время, когда для нее покупка на Флориде даже полдюжины платочков была волнующим событием; теперь ей стало доступно очень многое из того, что она видела, во всяком случае, зайти в магазин и оставить там пятьсот или даже тысячу песо она вполне могла себе позволить. А желания сделать это почти не было. Собственно говоря, соблазны перестали быть соблазнами. Ну хорошо, лишняя пара туфелек, лишний гарнитур, лишняя пара клипсов. И что?

Дойдя до Авенида-де-Майо, Беба свернула по направлению к Конгрессу. На протяжении первого же квартала ей пришлось услышать не менее дюжины комплиментов; впрочем, не обязательно нужно было быть красавицей, чтобы получить их на этой улице — самой испанской во всем Буэнос-Айресе. Даже чумазый мальчишка-чистильщик и тот во всеуслышание сравнил ее с цветком, едва начавшим раскрываться, и выразил желание превратиться в колибри, чтобы помочь этому процессу. Потом с Бебой поравнялся пожилой кабальеро — элегантный, надушенный, с белой гвоздикой в петлице. Пройдя рядом несколько шагов, кабальеро искоса бросил на нее томный взгляд и прикоснулся к своей шляпе, одетой под тем точно рассчитанным углом, который отличает джентльмена от прощелыги.

— Блаженны глаза, созерцающие красоту! — воскликнул он. — Где я мог быть в тот момент, когда спустился с небес этот огненнокудрый ангел?

— Очевидно, в аду, мой сеньор, — отозвалась Беба, не удостоив его взглядом, — присматривали себе местечко…

Сказала это она совсем негромко, но человек с пачкой растрепанных книг под мышкой, только что обогнавший ее и элегантного кабальеро, очевидно, услышал ее голос и резко обернулся.

— Донья Элена! — воскликнул он, остановившись как вкопанный посреди тротуара. — Опять мы с вами встречаемся, что за черт!

— О-о, дон Хиль, — обрадованно сказала Беба, — добрый день, как поживаете? Действительно, нам везет на встречи! Откуда вы и куда?

— Я был там, за Кабильдо… у букинистов, — ответил дон Хиль, почему-то смущаясь. — Купил вот, видите. Нет, ничего интересного — одна медицина… Ну а вы, донья Элена?

Держа в охапке свои книги, он задал этот вопрос и вперил в Бебу такие глаза, что та опустила свои.

— Спасибо, дон Хиль, ничего… Смотрите, ваши книги сейчас рассыпятся — у вас нечем связать?

— Нет, разве что поясом — так штаны упадут, я без подтяжек. Донья Элена…

— Да?.. О, знаете, я придумала — сейчас зайдем в магазин и попросим веревочку! Идея?

— Гениальная, еще бы. Знаете, донья Элена…

— Ну, идемте. Я вас слушаю, дон Хиль. Да, а как ваши больные в Роусоне?

— Да как всегда — одни поправляются, другие наоборот. Донья Элена, я много думал о вас все эти два месяца…

— Правда? Я очень рада, дон Хиль.

— Радоваться тут нечему, — нахмурился Хиль. — Я и сам не радуюсь, вообще не хотел бы этого…

— Чего, дон Хиль? Я тоже часто думаю о своих знакомых — то одно, то другое… Или вы думали обо мне плохое?

— Да нет, как сказать… Разваливаются и в самом деле, будь они прокляты, — выругался Хиль, подхватывая на лету книгу.

— Дайте несколько штук мне, я понесу, пока найдем веревочку. Так какие у вас были мысли в отношении меня, сознавайтесь, дон Хиль? Плохие или хорошие?

Хиль отдал ей две толстые книги и с минуту шел молча. «Какой-то он сегодня странный, — подумала Беба, искоса поглядывая на него, — с чего бы это?»

— Я даже не знаю, как их назвать, — ответил наконец Хиль. — Понимаете, донья Элена, если бы вы оставались сеньоритой Монтеро, то эти мысли были бы хорошими, ничего такого в них бы не было. Но когда они появляются в отношении замужней женщины…


— …Постой, ты лучше не кричи и не бесись, — устало сказал Жерар. — На нас уже оборачиваются…

Он допил свой вермут и потянулся к блюдцу с соленым миндалем. Ему уже становился противен и горьковато-приторный вкус «чинзано», и этот никчемный спор, продолжающийся уже второй час, и — главное — сам его собутыльник и оппонент, сюрреалист Туха.

— Пусть оборачиваются, мне-то что, — сказал сюрреалист. — Я тебя не в тайный бардак зазываю, а веду серьезный разговор о проблемах искусства. Что ты хотел сказать?

Жерар задумчиво грыз миндаль, глядя в открытое окно бара через улицу — на оплетенную лесами громаду строящегося муниципального театра.

— Что я хотел сказать? Я хотел сказать, что это и есть самый настоящий бардак… И не тайный, а явный, всем напоказ.

— Слушай, Бюиссонье, я тебя все-таки отказываюсь понимать. Что ты предлагаешь? Ладно, давай говорить спокойно. Тебе не нравится наш Сальвадор?..

— Нет, хотя некоторые вещи ему безусловно удаются. Например, «Искушение святого Антония» — кстати, я его видел в подлиннике. Так что сам Дали — это еще так-сяк… А вот вся ваша остальная банда…

— Ладно, скажем, тебе не нравится «вся наша банда». Что же ты предлагаешь? Вернуться к академизму? Ты вот упомянул об импрессионистах — а они не были авангардом? Они не отстаивали новые формы живописи, которые казались ересью старым сифилитикам из академии? Почему же Ван-Гог велик, почему Ренуар велик, почему самый поганый этюдик Сислея стоит сегодня целое состояние, а те, Кто продолжает поиски нового, ничего, по-твоему, не стоят?

Туха начал дрожать от ярости.

— Хорошо, допустим, — продолжал он, наклоняясь к Жерару через столик, — допустим, нам далеко до Манэ или Дега. Но ты не то хочешь сказать! Вовсе не то! Ты не говоришь: «Вы плохо делаете свое дело», ты говоришь: «Вы вообще занимаетесь не тем, чем надо!» Как же это так, Бюиссонье? Где же тут твоя хваленая логика? Импрессионисты были правы в своих поисках, а мы искать не имеем права! Или ты только за своими французами признаешь право идти в авангарде?

— Туха, ты дурак, — спокойно сказал Жерар.

— Или, по-твоему, в искусстве вообще не нужен больше прогресс? Дошли до какой-то черты — и баста! Что же мы теперь должны делать — копировать стариков, что ли?

— Если бы я знал, что мы теперь должны делать… — медленно сказал Жерар. Усмехнувшись, он покрутил головой и, навалившись на стол, бросил в рот зернышко миндаля. «Этот жест я где-то заимствовал», — тотчас же промелькнула мысль. Где? Ну конечно, в южных предместьях. В пивных Авельянеды, среди рабочих Тамета и Сиам-ди-Телла. Он покосился на фасад стройки напротив, по которому ползла вверх бесконечная цепь подъемника с подвешенными ковшами бетона.

— Если бы я знал, — повторил он усталым голосом. — К сожалению, я этого не знаю. Я знаю только, что мы с тобой просто паразиты. Любой пеон вон там, — он кивнул в направлении окна, — который подвозит песок к бетономешалке, что-то делает… что-то полезное, что-то такое, что останется для потомков. А мы…

— Дерьмо! — крикнул Туха. — Катись ты со своей полезностью знаешь куда! Старые разговорчики, Бюиссонье, сейчас этим уже никого не купишь. И не распинайся за всех! Ты можешь считать себя паразитом — твое дело, а мы будем вести искусство вперед. Как говорится, каждому свое!

— Вести искусство вперед? — задумчиво переспросил Жерар. — Что ж… На гребне сейчас вы, этого у вас не отнимешь. И я боюсь, Туха, что добром это не кончится. Ты бы лучше не вспоминал импрессионистов, если уж не способен увидеть разницу между ними и теперешним «авангардом». Ты даже не соображаешь того, что импрессионисты вели искусство от условности к жизни, а вы тащите его от жизни к условности. Да даже и не к условности… Какая там у вас к черту условность. Так, сумасшедший дом какой-то.

— Серьезно?

— К сожалению, Туха. И вот что я тебе скажу… Знаешь, ошибаться могут все… Я, например, вижу теперь, что и сам в чем-то ошибался, что-то проглядел, коль скоро публике на меня плевать. Ошибки, повторяю, бывают у всякого. А вот ты, Туха, ты и все ваши — вы просто самые настоящие преступники…

— Ага, даже так…

— Даже так. Вы ведете искусство по очень скверному пути, делаете его инструментом разложения… И ни к чему хорошему не придете, помяни мое слово. Кончиться это может очень скверно.

— Например?

— Я не пророк, Туха, и не собираюсь ничего предсказывать. Я знаю только одно: провозгласить смыслом искусства, его основной задачей отражение «сверхреальности» человеческого подсознания — это значит убить искусство. Или сделать его орудием убийства. Морального убийства, что, на мой взгляд, гораздо хуже физического. Весь этот ваш бред, замешанный на эротике…

Он поморщился и угрюмо замолчал.

— Ах ты мой чистый голубок, — сказал Туха, — эротика тебя шокирует?

— Нет, просто я не вижу, при чем тут искусство.

— Тем хуже для тебя! Тогда ты вообще не художник, а старая дура из Армии спасения. Эротические мотивы присутствуют в сюрреалистической живописи просто потому, что в подсознании половая сфера…

— Да знаю я, — отмахнулся Жерар, — что ты мне лекции читаешь. Читал я и Фрейда, и Юнга, и всех ваших апостолов. Но при чем тут искусство? — Он пожал плечами и потянулся за миндалем.

— Значит, ты собираешься воспитывать человечество, — ехидно сказал Туха. — Ну что ж, желаю успеха. А нам на это плевать! Мы исходим из основной предпосылки: человек никакому воспитанию не поддается, доминируют в нем животные инстинкты, и нет силы, которая смогла бы это изменить. Религия, социальные эксперименты — все это игрушки для дураков. Поэтому мы и отражаем внутренний мир человека таким, как он есть, без стыдливых недомолвок. А на твою «воспитательную функцию» мне плевать, я не учитель из приходской школы. Вот так.

— Понятно, понятно, можешь не продолжать…

Жерар закурил и с минуту молчал, следя за уплывающими в окно струями дыма.

— Все это мне давно известно, — сказал он наконец. — В том и беда, Туха, что искусство по-прежнему оказывает на людей большое влияние… И я просто боюсь думать о том, какие результаты может дать ваше. У меня сейчас одно утешение — что я, очевидно, сдохну раньше, чем смогу увидеть плоды вашей деятельности во всей их красе…

Он поднялся и подозвал мосо, чтобы расплатиться.

— Уходишь? — спросил Туха.

— Да, мне пора. И вот что я тебе скажу: оставляя в стороне личность, вы все — сволочи. Во что вы хотите превратить мир? Мало вам еще нацистских лагерей, мало вам Хиросимы?

Он сунул в карман трубку и, не попрощавшись, пошел к выходу.

Не нужно было вообще говорить с Тухой на эту тему, а уж спорить и подавно! У каждого свой вкус. Но почему этот болван решил, что он — Бюиссонье — вообще отрицает все авангардистские течения? Что за бред, черт побери. Как будто Пикассо не авангард, как будто не был авангардистом Ван-Гог, как будто Микеланджело не поносили за неканоничность «Давида»… Истинное искусство всегда творится авангардом — но опять-таки истинным, а не псевдо! Если Сезанн умышленно ломал перспективу, то это не значит, что сегодня любой неуч может объявлять свою мазню «новым словом» — у меня, дескать, тоже все вкривь и вкось…

В этом все и дело — слишком многие примазываются сегодня к авангарду. А поиск в искусстве должен быть настоящим поиском. В конце концов, тот же абстрактивизм сам по себе не обязательно плох… Ты можешь его не понимать, можешь пожимать плечами, но факт остается фактом — иногда известное сочетание фигур и красок, каким бы беспредметным оно ни казалось на первый взгляд, может отлично передать состояние человека, его восприятие окружающего, может затронуть очень глубокие струны в душе зрителя. Здесь живопись начинает уже действовать подобно музыке, вторгаясь непосредственно в область подсознательных эмоций и не вызывая зачастую никаких предметных представлений. Ты сам никогда не станешь писать в этой манере, но если у других это получается — и получается талантливо, — то почему бы и нет? Если уж отрицать эту форму искусства, то тогда нужно отрицать и многие виды музыки. Но сюрреализм, эта вывернутая напоказ душевная патология…

Хриплый рев музыки оглушил Жерара, он досадливо поморщился и оглянулся. Вынырнувший из-за угла автофургон с громкоговорителем на крыше медленно продвигался в потоке других машин, оглашая улицу бравурными звуками партийного гимна «Ребята-перонисты». Потом музыка оборвалась, и громкоговоритель заорал сорванным голосом:

— Граждане, друзья descamizados[23], послезавтра — в День Верности — все на Пласа-де-Майо, на встречу с лидером! Генерал Перон выполняет свой долг перед вами — выполните ваш долг перед Пероном! Перон выполняет! Да здравствует Семнадцатое октября — День Верности, день единства народа и его лидера! Перонистская партия, единственная подлинно народная партия Аргентины, призывает всех честных граждан Республики еще теснее сплотиться вокруг Генеральной конфедерации труда и генерала Перона! Перон выполняет! Да здравствует Перон!

— Ола, Бюиссонье!

Кто-то с размаху хлопнул его по плечу. Жерар обернулся.

— А, еще один коллега. Салюд, Маранья. Как живешь?

— Ничего, старик. Почему — еще один? Ты кого-нибудь видел?

Снова загремел марш. Мужественный голос запел: «Мы ребята-перонисты, нас Перон ведет к победе, если нужно — жизнь свою мы за Перона отдадим…»

— Узнаешь голосок? — подмигнул Маранья вслед удаляющейся машине. — Уго Дель-Карриль, звезда экрана. Да, можешь говорить что хочешь, а парень одной этой пластинкой сделал себе состояние — и политическое, и в звонкой монете. Ну, черт с ним. Так кого из наших ты встречал?

— Почти два часа просидел с Тухой, — усмехнулся Жерар, — Тебе куда, к Обелиску? Пошли.

— А-а, маэстро Орасио Туха, восходящее светило сюрреализма. Два часа, говоришь? Я с ним десяти минут не выдерживаю. Бюиссонье! Я всегда был другом Франции. Веришь?

— Верю.

— И горячим, восторженным поклонником французского искусства — во всех его видах и жанрах, от Расина до «Мулен-Руж»…

— Не продолжай, я уже уловил твою мысль. Сколько тебе нужно, восходящее светило ташизма?

— Пятьсот? — неуверенно спросил Маранья.

— На твое счастье, такая сумма у меня наберется.

— Правда? Вот это мужской разговор! Думаю, что к Новому году смогу вернуть.

— Только не нужно уточнять, к какому именно. Держи, старина.

— Мерси, — небрежно поблагодарил Маранья, засовывая деньги в верхний кармашек пиджака, где порядочные люди обычно носят платок. — Чем же мне тебя отблагодарить?.. А, знаю! Скажи-ка, Бюиссонье, ты эстет?

— Утонченный, parbleu! Сплошные эмали и камеи. А что такое?

— Если хочешь получить подлинное эстетическое наслаждение, шпарь бегом на Авениду-де-Майо. Где галерея «Риго», знаешь? Там рядом кафе — так вот, за крайним столиком сидит самая феноменальная девочка федеральной столицы! Я ее немного знаю, раньше она бывала в нашем змеятнике, но что-то давно там не показывается. Наверное, хорошо пристроена. Это что-то совершенно… — Маранья коротко простонал, зашатался и, закатив глаза, поцеловал кончики пальцев. — Пойди взгляни на нее! Посмотри на ее волосы и, если ты решишь, что они крашеные, можешь разыскать меня где хочешь и плюнуть мне в глаза. Или отобрать назад пятьсот национальных.

— Ты имеешь в виду рыженькую Монтеро, натурщицу?

Маранья прервал свои восторги:

— Ты ее знаешь?

— Немного. Прости, старина, я пошел…

— Куда? Да ты погоди…

Но Жерар уже торопливо шел по улице, расталкивая прохожих. Едва услышав, что Беба здесь, в городе, он сразу же понял, как хочется ему сейчас побыть с ней. Даже ни о чем не говорить. Просто посидеть рядом, слушая ее милую болтовню о пустяках. Это было ему сейчас просто необходимо — сейчас, после разговора с Тухой, оставившего в душе мутный осадок какой-то безнадежности, после встречи с автофургоном субсекретариата пропаганды, после разнузданного хриплого рева из репродуктора и бодрого пения Дель-Карриля…

Подходя к кафе возле галереи «Риго», он издали увидел головку Бебы. Она сидела к нему спиной, в своем сером костюме; столик был одним из крайних, и солнце, начиная опускаться к куполу Конгресса, уже забралось под тент, ослепительно осветив ее волосы. Она была не одна — напротив сидел незнакомый Жерару молодой человек с ястребиным худым лицом типичного южноамериканского склада. Юноша — «Жерару он показался очень молодым, лет двадцати пяти, не больше, — говорил что-то быстро и негромко, не спуская глаз со своей визави. Беба сидела в немного напряженной позе, выпрямившись и, судя по повороту головы, глядя куда-то в сторону. Едва увидев все это, Жерар почему-то сразу понял, что между Бебой и незнакомцем происходит какое-то объяснение.

Конечно, разумнее было бы уйти, но он, сам не зная для чего, медленно подошел к столику. Почувствовала ли Беба его присутствие или просто перехватила раздосадованный взгляд своего собеседника, но она обернулась и ахнула:

— Херардо!

— Рад тебя видеть, шери… — Он коснулся губами ее щеки и бросил вопросительный взгляд на незнакомца.

— Ах да… Вот, познакомьтесь — мой муж… Доктор Ларральде…

Мужчины обменялись рукопожатиями, Жерар придвинул к столику еще одно плетеное кресло и сел.

— Охотно составил бы вам компанию, но у меня деловая встреча, буквально через полчаса…

Эта ложь получилась как-то экспромтом, сама по себе. Именно в тот момент, когда он догадался, что его приход был неуместен.

— Ты… Тебе нужно идти? — растерянно спросила Беба, видимо не зная, что сказать. — Я тебе звонила сегодня, телефон не ответил…

— Когда, давно? А, около трех. Я вышел раньше. Вы юрист, сеньор Ларральде?

— Почему юрист? Врач, — буркнул тот.

— Ах вот что. Я почему-то решил… Дело в том, что все знакомые мне доктора почему-то юристы.

— Ваше счастье.

— Да, на здоровье не жалуюсь. Большая у вас практика?

— Я стажируюсь в Роусоне, так что до практики еще далеко.

Над столом повисло молчание. Да, они несомненно объяснялись.

Элен явно растеряна, вид у нее испуганный, бедняга лекарь чувствует себя по-дурацки. Впрочем, еще более по-дурацки чувствует себя он, муж.

 М-м… На кинте все в порядке? — спросил он.

— Да, конечно… Я здесь с машиной, — сказала Беба.

— Будь осторожна, шери. Ну что ж, мне пора…

Он встал, нашаривая в карманах трубку. Поднялся и медик.

— Очень жаль, что мне приходится покидать вас, но что делать. Надеюсь, доктор, вы когда-нибудь побываете у нас за городом?

Медик пробормотал что-то насчет своей крайней занятости.

— Ну, это все вы уладите с моей супругой…

Жерар поцеловал Бебу, пожал руку медику и пошел прочь.

Вот тебе и новый фактор! До сих пор ему как-то даже не приходила в голову мысль о том, что в жизни Бебы могут быть другие мужчины. Что ж… Все это вполне нормально. А этот Ларральде довольно приятный парень. Трудно даже сказать, что в нем особенно располагает к себе… Скорее всего, глаза. Тогда — еще не видя его — этот медик смотрел на Бебу с такой откровенной жадностью, не стесняясь никого и ничего, как можно смотреть на возлюбленную у себя дома, а не за выставленным на тротуар столиком в центре столицы. «Проходимец этакий, — подумал Жерар, пытаясь разозлиться, — среди бела дня так разглядывать чужую жену…»

Но разозлиться не удалось. Не было ни злобы, ни ревности, просто тоскливое сознание того, что и это его последнее убежище начинает давать трещины. Ну что ж. В конце концов, этого ты тоже хотел, Жорж Данден…

6

Как всегда в это время года, солнце добралось до ее изголовья около половины восьмого. Почувствовав на щеке горячий луч, Беатрис перевернула подушку прохладной стороной и отодвинулась к самой стене, не открывая глаз и не спеша окончательно выбраться из легкой паутины снов. Совсем недавно, уже под утро, ей приснилось несколько собак и мисс Пэйдж, и собаки были одна другой милее, а мисс Пэйдж — такая же, как и в жизни. Или еще хуже. Вспомнив вчерашнюю ссору, Беатрис окончательно проснулась. «Эта женщина сократит мне жизнь на десять лет», — убежденно подумала она. Какое счастье, что ее не будет ни сегодня, ни завтра! Привстав на локте, Беатрис посмотрела на будильник. Без двадцати восемь, можно полежать еще четверть часа — каникулы есть каникулы, хотя бы трехдневные.

Снова зажмурившись и пытаясь сосредоточиться, Беатрис шепотом прочитала Confiteor[24], испугалась пришедшей вдруг в голову мысли о своей неподготовленности к благочестивому образу жизни и к начинающиеся через две недели экзаменам и достала из-под подушки приемник — маленький портативный «Эмерсон», подарок тетки Мерседес к последнему дню рождения. Все местные станции, точно сговорившись, передавали какой-то официальный материал к завтрашнему празднику, Дню Верности. Музыку удалось поймать на самом краю шкалы, на волне уругвайской станции «Радио Гарбэ», передававшей «Аве Мария» Шуберта. Беатрис вытянулась с закрытыми глазами. Бывают такие удивительные моменты, когда все сливается в одно гармоничное ощущение счастья — и птичий щебет за окном, и хрустальная синева солнечного утра, и эта неземная музыка, и то, что мисс Пэйдж на целых два дня уехала в Харлингэм…

К сожалению, Шуберт скоро сменился последними известиями. Беатрис краем уха послушала о ходе переговоров в Панмыньчжоне, о забастовке на мясохладобойнях в Монтевидео, об очередном повышении цен в Аргентине. Горячие лучи солнца снова добрались до ее лица, она выключила радио и выскочила из постели, одергивая пижаму. Какой день! Нужно будет провести его как-нибудь получше, сидеть дома в такую погоду просто преступление. Осторожно — чтобы не вывалились стекла — она отворила рассохшуюся дверь и вышла на балкон. Половина сада была еще в тени, отбрасываемой стеной соседнего дома, но солнце уже высушило росу на бетонной дорожке перед гаражом и добралось до фонтана, заваленного прошлогодними листьями. Ласточки под карнизом возбужденно гомонили, очевидно, у них что-то случилось. Щурясь от солнца, Беатрис долго пыталась разглядеть, что там происходит, но так ничего и не поняла и облокотилась на растрескавшуюся каменную балюстраду, покрытую цепкими побегами плюща.

— Дора, ты встала? — послышался из-за двери голос отца, сопровождавшийся легким постукиванием.

— Не совсем! — крикнула она. — Я сейчас, папа. Папа! Мисс Пэйдж уехала на два дня к своим, — она тебе говорила? Овсянку мы есть не будем — ни сегодня, ни завтра. Хочешь кофе?

Отец за дверью посмеялся.

— Папа! Сходи, пожалуйста, на кухню и поставь воду, я сварю кофе, сейчас выкупаюсь и сварю. Я быстро!

День начался. Открыв все краны, чтобы поскорее наполнилась ванна, Беатрис надела халатик и сбежала вниз — забрать бутылку молока, оставленную разносчиком у калитки. Потом позвонила булочнику и рыбнику, убрали постель.

— Дора! — крикнул из своей комнаты отец. — По-моему, у тебя в ванной наводнение!

Действительно, вода уже переливалась через край. Пришлось открыть слив и ждать, пока уровень понизится. «Нет ничего хуже домашних работ, — раздеваясь, думала Беатрис, — обязательно выйдет что-нибудь не так…»

Завтракали они в маленькой комнатке возле кухни, которая когда-то предназначалась для хозяйственных нужд, а теперь служила столовой. Настоящая столовая, парадная, помещалась наверху; дом строился в свое время в расчете на слуг, никто тогда не думал, что молодой госпоже придется бегать с кофейником по лестницам и коридорам. Парадная столовая пустовала уже несколько лет, паркет в ней рассохся и покоробился.

— Вчера мы поссорились с мисс Пэйдж, — сообщила Беатрис, наливая отцу кофе. — Я думаю, она уехала отчасти из-за этого. И очень хорошо, по крайней мере отдохнем от ее порриджа[25].

— Она пожилой человек, Дора, — дипломатично заметил доктор Альварадо. — Тебе не мешает об этом помнить.

— Господи, еще бы я об этом не помнила! Ты понимаешь, она просто на этом спекулирует — на том, что она старше и все должны ее слушаться. Ну хорошо, вообще слушаться — пусть, но она считает себя вправе меня третировать. Имею я право завести в своем доме собаку или нет?

— Юридически — да…

— Ты все смеешься! — с досадой воскликнула Беатрис. — Мне нужна живая собака, а не юридическое право. А она мне заявляет: «Собака войдет в этот дом только через мой труп!» Если хочешь знать, собака никогда так бы не сказала… Да ты не смейся, папа, я говорю совершенно серьезно! Ты понимаешь, в таких случаях и видна вся разница между животным и человеком. Я уверена, что порядочная собака никогда не устроила бы скандала из-за того, что с нею в доме собралась поселиться старая дева…

— Дора, ты говоришь такие глупости, что слушать неловко, — поморщился отец. — И кофе на этот раз тебе определенно не удался. Как твой вчерашний теннис?

— Средне. Чемпионки из меня, боюсь, не получится. А кофе и в самом деле неважный. Хочешь еще?

— Пожалуй, чашечку.

— Я тоже выпью… Страшно хочу есть, вчера так и не ужинала.

— Из-за собак?

Беатрис кивнула. Доктор Альварадо принял чашку из рук дочери и улыбнулся:

— Да, этим животным явно суждено играть в твоей жизни фатальную роль. Помнишь ту историю в Тандиле?

Беатрис сделала выразительную гримаску:

— Я думаю, папа! Тетя Мерседес позаботилась о том, чтобы я запомнила ее надолго… — Она вдруг расхохоталась, едва не расплескав свой кофе. — Нет, па, но это было просто фантастически! «Дочь профессора истории покушается на жизнь муниципального служащего» — помнишь?

Доктор Альварадо улыбнулся и покачал головой:

— И ведь подумать, Дора, что тебе было уже двенадцать лет…

Беатрис, с набитым ртом, отрицательно замотала головой.

— Одиннадцать, что ты! — сказала она, прожевав. — Но дело не в возрасте, сейчас мне почти-почти восемнадцать, и я безусловно сделала бы то же самое. В сходных обстоятельствах, я хочу сказать.

Доктор Альварадо отставил чашку и, достав сложенный платок, прикоснулся к усам.

— Моя дорогая, ты ведь с тех пор не поумнела, я всегда это говорил. Одним словом, смерть собачникам.

— Смерть им, — с удовольствием повторила Беатрис. — Подписываюсь обеими руками. Я до сих пор жалею, что в тот раз промахнулась. А собаку я все-таки заведу, вот увидишь.

— В добрый час, ничего не имею против. Уладь этот вопрос с мисс Пэйдж и заводи хоть целую свору. Места хватит.

— Свору, — Беатрис мечтательно вздохнула. — Конечно, я с удовольствием завела бы свору, будь это возможно… Папа, а ты не мог бы сам?

— Что именно?

— Ну, уладить этот вопрос…

— О нет, Дора, уволь! — Доктор встал из-за стола. — В твоих отношениях с мисс Пэйдж я придерживаюсь нейтралитета, ты ведь знаешь.

Дора Беатрис надула губы.

— Пико говорит, что всякий нейтралитет априорно беспринципен…

— Не всегда, — засмеялся доктор, — далеко не всегда, Дора. Кто, говоришь, изрек эту сомнительную истину?

— Пико. Пико Ретондаро, ты его знаешь и даже говорил, что он очень умный юноша, — язвительно добавила Беатрис.

— Молодой Ретондаро, ну как же! Подумай, легок на помине — он ведь должен сегодня быть у меня.

— Кто, Пико? Чего ради? — удивилась Беатрис.

— Мы съездим с ним в одно место, к знакомым, — уклончиво ответил отец.

Беатрис фыркнула.

— Святые угодники, у доктора Альварадо оказались общие знакомые и общие дела с Пико Ретондаро…

— Ты же знаешь, Дора, я всегда интересовался молодежью. И старался по мере возможности поддерживать контакт со студенческой средой.

— Ладно, папочка, не оправдывайся, — снисходительно сказала Беатрис. — Когда приедет твой молодой друг?

Доктор посмотрел на часы:

— Через час. Ты чем сейчас думаешь заняться?

— Пока ничем. Посуду я вымою позже, ладно?

Беатрис убрала со стола и составила на поднос чашки.

— Пойдем пока наверх, посидим у меня. Ты вчера поздно вернулся?

— Нет, около двух. Заезжал к Хуан-Карлосу, но — бог меня прости — долго не выдержал…

Доктор Альварадо со старомодной учтивостью распахнул перед дочерью дверь.

— Бедняга, мне кажется, слепка свихнулся после сожжения Жокей-клуба… Окончательно подпал под влияние этого маньяка дона Марио и мечтает о создании иезуитской империи в бассейне Ла-Платы. Вообще, — доктор Альварадо усмехнулся, — у него собираются теперь совершенно немыслимые типы, неизвестно чем занимающиеся европейцы, какие-то подозрительные личности из испанского посольства, всякие отставные адмиралы. Вчера я чувствовал себя положительно нереально… Главное, все эти бредовые прожекты, их глубокомысленное обсуждение — совершенно всерьез, с цитатами из Мадарьяги и Унамуно…

— Ну и не ходи туда, — беззаботно отозвалась Беатрис. — Зачем они тебе нужны? Как странно, что Хуан-Карлос до сих пор не ушел с кафедры, — он ведь зеленеет от одного вида буквы «П», ха-ха-ха!

— Ну, Дора, это вопрос сложный… Помимо всего прочего, каждое вакантное место дает правящей партии лишний шанс сунуть в университет еще одного профессора-перониста. Если смотреть с такой точки зрения…

— …то ты, папа, помогаешь Перону, — подхватила Беатрис. — Ай-ай-ай, как не стыдно! Входи, только не обращай внимания на беспорядок…

— Глупости, ты прекрасно знаешь, почему я не преподаю. Имей я возможность вернуться в университет — сделал бы это хоть сегодня.

— Как, во время диктатуры?

— Именно во время диктатуры, дорогая. Именно сейчас…

Доктор Альварадо окинул взглядом комнату дочери, перебрал стопку книг на столе и опустился в шаткое, заскрипевшее под ним кресло.

— Осторожнее, у него нога сломана, — предупредила Беатрис, спешно заталкивая что-то под подушку.

— Я знаю. Дора, ты не хочешь поиграть?

— Очень хочу, но не могу, — Беатрис с сожалением покосилась на рояль и забралась в другое кресло, поджав под себя ноги. — Я дала обет не подходить к инструменту до сдачи последнего экзамена. Представляешь?

— Представляю. Какой будет первым?

Беатрис вздохнула:

— Курс гражданской подготовки, ровно через восемь дней…

— Ну, это легко…

— Зато противно! — Беатрис ударила кулачком по подлокотнику кресла. — «Прогрессивная роль Генеральной конфедерации труда в укреплении национального единства Аргентины», «Генерал Перон как выразитель духа испаноамериканизма», «Позиция Аргентины в отношении экономической экспансии США и политической экспансии Советского Союза» и всякие такие штуки, И главное — целые Куски из «Смысла моей жизни»[26], с комментариями и толкованиями! Честное слово, иногда хочется сбежать на край света. Они кричат, что у нас самая подлинная свобода, какую только можно пожелать, а на самом деле что творится! Знаешь, почему из нашего лицея уволили профессора Охеду? Потому что ему предложили вступить в партию, а он отказался. Теперь вместо него прислали какого-то перониста, и мы его сразу же прозвали Карлом Вторым, потому что он глуп, как сеньор губернатор Алоэ…

Беатрис замолчала и несколько секунд разглядывала едва различимый выцветший рисунок на штофной обивке стен.

— Только вот так и можно, — сказала она, — взять и не думать ни о чем. А когда подумаешь, то просто противно становится жить. И сама себе становишься тоже такой противной, такой противной… Я вообще не знаю, что из меня получится в жизни, папа. У меня иногда вдруг появляется такое странное чувство, будто вообще никакого будущего для меня не существует…

Доктор Альварадо посмотрел на дочь с тревожным изумлением:

— То есть, Дора?

— Ну, ты понимаешь, как будто я стою перед какой-то стеной, а за ней ничего нет. Вообще ничего. Может — быть, это тоже от возраста? Может быть, я настолько не знаю еще жизнь, что просто не могу ничего себе представить? Ведь строить планы на будущее — это значит как-то представлять его себе. А я не представляю. С тобой тоже так было?

— Боюсь, что нет, молодость отличается скорее обилием планов на будущее… Дора, ты меня удивляешь. Такие настроения в семнадцать лет…

Доктор Альварадо помолчал, потом кашлянул.

— Я хотел бы задать тебе не совсем скромный вопрос…

— Да, я слушаю…

— Скажи, ты уверена, что у тебя серьезное чувство к Франклину?

— Конечно! — Румянец залил щеки Беатрис, но она не отвела глаз и кивнула с убежденным видом: — Мы любим друг друга, папа, я ведь говорила тебе… — Она запнулась и продолжала после секундного колебания. — Если хочешь, я дам тебе прочитать его письма…

— Спасибо, дорогая, не надо. Но послушай, как же это получается? Где это видано, чтобы любящая девушка не видела впереди ничего, кроме какой-то стены? Что это за любовь, Дора?

Беатрис молча пожала плечами. Доктор Альварадо встал и прошелся по комнате, похрустывая пальцами, потом снова сел.

— Мне было и приятно, и горько тебя слушать, моя девочка, — сказал он. — С одной стороны, я горжусь тем, что сумел в какой-то степени внушить тебе отвращение ко лжи и непримиримость к отрицательным явлениям действительности: Это делает тебе честь, Дора. Но дело, видишь ли, вот в чем. Подобное мироощущение обязывает человека либо активно бороться за нечто лучшее в крупном масштабе, как это делают политические деятели, мужчины, либо пытаться организовать свою жизнь и жизнь окружающих тебя людей так, чтобы в ней были наиболее полно воплощены твои идеалы. Это путь женщины — жены, матери. Но просто опускать руки, заранее отказываться от всякой борьбы за счастье…

— Я же тебе говорю, папа, — быстро и убежденно заговорила Беатрис, почему-то понизив голос, словно сообщая тайну, — жить на свете очень противно. Просто не хочется видеть все, что творится. И даже думать об этом не хочется! Конечно, ты можешь спросить, как это мы вообще можем еще учиться, и бегать по кино, и танцевать буги, — но это уж так получается, не будешь же сидеть все время с мрачным видом! Но думать сейчас нельзя. Сейчас все стало страшно сложно и страшно противно, ты же сам видишь. Вся жизнь стала какой-то сложной. Конечно, я люблю Фрэнка, и он меня тоже любит, но все равно — в будущем не уверены ни он, ни я. Во-первых, он до сих пор без работы…

— Ты ведь говорила, что он устроился?

— Оказалось, что это шестимесячный контракт! Он уже так работал у «Нортропа» — год работал, и потом его преспокойно выставили. Это абсолютно никакой гарантии, ты понимаешь? Контракт могут возобновить, а могут и не возобновить. Кстати, срок истекает в этом месяце… Это одно. И вообще я теперь вовсе не знаю, смогу ли я получить визу. Говорят, что теперь это станет еще сложнее, даже для вступающих в брак. Ну, и всякие такие мерзкие вещи. Как же ты хочешь, папа, чтобы я смотрела на будущее и радовалась?

— Помилуй, неужели раньше молодые люди вступали в жизнь, видя перед собой одни удовольствия? Каждая эпоха имеет свои трудности, уж поверь мне…

— Ох, папа, я все это знаю, но такого противного времени, как наше, еще не было. Сейчас все по бумажкам, все по талонам! Если бы у меня были деньги и я захотела бы поехать в гости к Фрэнку, ты думаешь, меня пустили бы? Мне пришлось бы полгода ходить в консульство, чтобы мне разрешили увидеться с собственным женихом. Разве это жизнь, папа? Мало того — сейчас у нас уже даже заграничного паспорта не получишь. Двоюродный брат Альбины хотел съездить в Европу, по делам, так его в полиции несколько месяцев водили за нос и свидетельства о политической благонадежности так и не выдали, а без этого свидетельства о паспорте нечего и думать.

— Вот как… — задумчиво протянул доктор Альварадо, снова встав и принимаясь ходить по комнате. — Одним словом, вы дошли до крайней степени отрицания. До той степени, при которой даже уже нет стремления сделать хоть что-то для того, чтобы исправить положение вещей.

— Ты смешной, папа. Что же я должна делать — выйти на улицу и кричать «Долой Перона!»?

— Ты понимаешь мои слова слишком примитивно, Дора.

Беатрис вздохнула и, отвернувшись к спинке кресла, провела пальцем по завиткам резьбы.

— Единственное, что осталось, — упрямо сказала она, — это музыка, и еще стихи. Я вот с большим удовольствием перечитываю Бекера и Эспронседу. Ну и потом дружба — с людьми и с животными. А все остальное… — Она сделала гримаску и снова повернулась к отцу.

— Целая программа, — улыбнулся доктор Альварадо. — Что Ж, дорогая, в семнадцать лет это простительно. Вы странные люди — с одной стороны, вас уже ничем не удивишь, читаете вы совершенно недопустимые по возрасту книги, Фрейда ты, очевидно, прочитала уже год назад, а с другой стороны, какая-то странная инфантильность, какая-то совершенно необъяснимая наивность. Твоя бабка в семнадцать лет была замужней женщиной, хозяйкой эстансии. А ты — разочарованность в жизни, Бекер, дружба с животными. Все это хорошо, но пора ведь и становиться взрослым человеком…

— Папа, ты просто не понимаешь… Вся беда в том, что именно в этом я кажусь себе иногда слишком взрослой. Я не знаю, как это получается. Я и сама хотела бы воспринимать многие вещи гораздо проще, что ли.

— Знаешь, Дора, — помолчав, осторожно сказал доктор Альварадо, — мне кажется, во всем этом большую роль играет твоя религиозность. Я всегда считал, что самое ценное в человеке — это умение привести свои чувства в гармоничное равновесие. У тебя, по-видимому, это равновесие нарушено… Отсюда такое крайнее, болезненное отвращение к тому, что ты видишь вокруг себя. Я почти раскаиваюсь, что твое образование началось в конвенте… Очевидно, эти пять лет у сестер не прошли для тебя даром.

Беатрис вскинула брови:

— Не понимаю, папа! Что плохого мог дать мне конвент? Конечно, монашки были вовсе не святые, и вообще многое там шло совсем не так, как нужно, но все-таки…

— Совершенно верно, я — в принципе — не отрицаю, что монастырские школы дают много хорошего. Все дело в личности ученика, Дора. Может быть, тебе полезнее было бы учиться в светской школе. Кстати, какие у тебя сейчас отношения с падре Гальярдо?

— О, это удивительный человек, папа… Ты не можешь себе представить, что это за человек… В нем чувствуется такая огромная внутренняя сила, что иногда делается просто страшно… Ты знаешь, с тобой я могу спорить и возражать тебе, и вообще защищать свою точку зрения, если ты с ней не согласен. А вот с падре Франсиско это совершенно исключено. Он может одной фразой буквально разбить в пыль все мои доводы, как бы долго я их перед этим ни обдумывала, и сразу начинаешь ощущать свое — как бы это сказать — ну, свое умственное бессилие, что ли…

Доктор Альварадо нахмурился и побарабанил пальцами по подлокотнику.

— И это доставляет тебе удовольствие? — спросил он, искоса глянув на дочь. — Тебе нравится быть в состоянии интеллектуальной подчиненности? Избавляет от досадной необходимости думать, не правда ли?

— Я… Я не боюсь думать, — тихо сказала Беатрис. — И потом, это подчиненность не ума, а скорее души… Ты же знаешь.

— О да! — Доктор развел руками с ироническим видом. — Еще бы! Духовное руководство, воспитание молодежи в принципах христианской морали. Весьма похвально — в теории! Но когда ваш молодежный журнал по указанию падре Гальярдо публикует пастырское послание Фрэнсиса Спеллмана к этим корейским убийцам — это уже, дорогая моя, руководство не только духовное! И ни у кого из вас — интеллигентной молодежи, студентов! — ни у кого не возникло даже мысли о том, насколько это чудовищно…

— Прости, папа, — не поднимая глаз, все так же тихо, но твердо сказала Беатрис, — я не считаю возможным обсуждать этот вопрос… с тобой или с кем бы то ни было. Для меня любой спор такого рода решается авторитетом церкви, а значит…

— О-о, Иисус-Мария! — простонал доктор, взявшись за голову. — Значит — что?! Значит, что ты до сих пор не научилась думать, вот что это значит! И если завтра падре Франсиско Гальярдо заявит тебе, что по последним научным данным Земля все же оказалась плоской и на трех китах, то ты смиренно потупишь глазки и ответишь: «Да, падре, разумеется»! Черт побери, Дора!

— Папа, — укоризненно сказала Беатрис.

— Прости, — спохватился тот и снова закричал: — Но ведь это и в самом деле неслыханно, согласись! Всю жизнь бороться против предрассудков и на старости лет обнаружить, что твоя собственная дочь превращается в обскурантку!

— Какая же я обскурантка? — засмеялась Беатрис, пытаясь обратить в шутку уже начавший тяготить ее разговор. — Мне остался всего один год лицея, я уже усвоила всю классическую премудрость и еще собираюсь в университет. Доктора[27] Д. Б. Альварадо, дипломантка факультета философии и литературоведения! Звучит?

Отец махнул рукой:

— Нет, с тобой невозможно говорить всерьез. А в общем, могу сказать лишь одно: жизнь не так уж безнадежно запутана, как тебе кажется. Но главное, Дора, — тот путь, который сейчас представляется тебе самым верным, он ведь ничего не упрощает.

— Какой путь? — тихо спросила Беатрис.

— Путь бегства от жизни. Ты хочешь сейчас просто убежать от нее, от той ответственности, которую она на тебя налагает. Ты пытаешься укрыться от жизни за своим подчеркнутым отвращением к действительности, за стихами Бекера, за музыкой, наконец, за своим падре Гальярдо…

— Папа, ты ошибаешься, — сказала Беатрис так же тихо.

— Нет, Дора!

Доктор Альварадо поднялся и подошел к дочери. Беатрис быстро посмотрела на него снизу вверх и принялась разглядывать свои ногти, коротко остриженные и покрытые бесцветным лаком (яркий маникюр был в лицее запрещен).

— Нет, не ошибаюсь! Знаешь, что влечет тебя к падре? Возможность получить готовый ответ на любой вопрос. Но смотри, Дора, это опасный путь! Очень опасный, и он может привести тебя к тяжелому конфликту. Учти одно, девочка: ты вообще не из тех, кто может жить по указке. Женщины в нашей семье часто отличались очень своеобразным характером, я бы сказал… — Он замялся, подыскивая правильное определение. Беатрис сидела, опустив голову. — Я бы назвал его вулканическим характером, способным на совершенно неожиданные, м-м-м… взрывы. Надеюсь, ты меня понимаешь. А такие натуры, Дора, больше всего нуждаются в умении управлять своими поступками и принимать самостоятельные решения. Если такую натуру искусственно законсервировать и заставить жить по чьим-то указаниям, то рано или поздно произойдет катастрофа. Подумай об этом, пока не поздно!

— Да, папа, — совсем тихо ответила Беатрис.

Доктор Альварадо вернулся в свое кресло. С минуту в комнате стояла тишина, потом Беатрис сказала:

— Я совсем забыла… Вчера вечером звонил Мак-Миллан, он предлагает мне работу…

— Джозеф — работу? — Доктор недоуменно приподнял брови. — Тебе?

— Временную работу, папа, с первого января до конца марта. Его секретарша берет трехмесячный отпуск за свой счет, и он предлагает мне заместить ее на это время…

— Глупости, Дора, летом нужно отдыхать.

— Ничего не глупости, папа! Что тут такого? Ничего сложного, нужно только знать стенографию и машинку, и он говорит, что работать я буду не полный день — как мне удобнее, или утром, или после обеда. Ему все равно. И он предлагает пятьсот песо в месяц. Почему не заработать полторы тысячи? Фрэнк, когда учился, каждое лето работал — то барменом, то мойщиком автомобилей… В Штатах все студенты так делают. Папа, вон на столе зеркало — будь добр, передай… Мерси… Я ему определенно не ответила, обещала посоветоваться с тобой и позвонить. Каникулы начинаются в конце ноября, еще успею провести в Альта-Грасиа целый месяц…

Доктор Альварадо молчал. Тщательно расчесав щеткой волосы, Беатрис собрала их на макушке в длинный пучок и скрепила зажимом.

— Вот и готов «лошадиный хвост», — объявила она, искоса глядя на свое отражение в профиль. — Или, как более элегантно называют это англичане, «хвост пони». Но я все-таки не понимаю, почему ты против того, чтобы я поработала…

— Дора, у тебя нет возможности жить так, как живет большинство твоих подруг. — Доктор Альварадо вздохнул. — И если тебе еще придется работать во время каникул, то эту разницу ты почувствуешь скорее, чем мне бы хотелось.

— Неужели ты думаешь, я ее до сих пор не чувствовала? Мой сеньор, вы слишком дурного мнения о вашей дочери… Я прекрасно знаю, что если бы ты согласился вести себя так, как это делает большинство твоих коллег, то мы жили бы совершенно иначе. Ну, например, если бы ты тогда согласился выступить с реабилитацией Росаса… Конечно, хорошо иметь много денег, но еще лучше, когда тебя уважают, как сказал нищий, сидя в колодках. Так ты разрешишь мне работать у Мак-Миллана?

— Посмотрим, Дора, посмотрим, — уклончиво ответил доктор. — Я с ним поговорю. Если он не станет перегружать тебя работой…

— Конечно, нет! Он обещал, что не станет, да я и сама не дамся, — засмеялась Беатрис.

Внизу позвонили. Беатрис вскочила с места.

— Если это молодой Ретондаро, пусть пройдет ко мне, — сказал отец, выходя из комнаты вместе с нею.

Это и в самом деле оказался Пико.

— Ола, Дорита!

— Салюд, мой Пико. Ты к папе?

— А если к тебе?

— Во-первых, кабальеро, я занята: мне нужно мыть посуду. Во-вторых, сеньорита Люси ван Ситтер слишком ревнива, чтобы я рискнула принимать ее жениха.

— Responsio mortifera[28] — кивнул Пико. — Ни слова больше, Дорита. Итак, доктор Альварадо…

— Ждет вас в своем кабинете, мой сеньор, — присела Беатрис, взявшись за края юбки.

— Ты меня проводишь?

— Наверх и налево, мимо книжных шкафов, потом будет такой низкий ларь и сразу за ним папина дверь. Я же сказала, мне некогда!

— Любезно, любезно, — сказал Пико, направляясь к лестнице. Потом он обернулся. — Экзамены скоро?

Беатрис сделала большие глаза:

— Ой, лучше не напоминай! Иди, папа тебя ждет, после поговорим.

Пико ушел — в очках, с большим портфелем под мышкой, солидный, как и полагается будущему адвокату. Беатрис убрала в кухне, помыла посуду и вернулась в свою комнату. Через минуту зазвонил телефон. Беатрис взяла трубку:

— Ола… Норма? Добрый день, дорогая… Нет, сегодня ничего. А что? О-о, это интересно… Да, я с удовольствием, спасибо… А кто еще будет? Ну хорошо, Норма… Ладно, через час. Угу, до скорого…

Отойдя от телефона, она постояла в нерешительности и отправилась в кабинет отца. Еще из-за двери она услышала его голос, ровный и неторопливый, — голос человека, привыкшего говорить с кафедры. Тихонько приоткрыв тяжелую дверь, Беатрис проскользнула в комнату и уселась в углу, словно опоздавшая на урок ученица. Ни отец, ни Пико не обратили на нее внимания.

— …Проблема далеко не новая, Ретондаро, — продолжал говорить доктор, — далеко не новая. В Аргентине ей уже больше ста лет. Вспомните разногласия в лагере унитариев по вопросу франко-аргентинских отношений, и в частности по вопросу французского вмешательства в войну против Росаса. Там столкнулись именно эти две концепции — одни считали возможным поступиться частью национального суверенитета во имя уничтожения диктатуры, другие утверждали, что никакое положение дел внутри Республики не оправдывает сговора с иностранцами. Обе стороны были по-своему правы, и это до сих пор остается чрезвычайно трудным вопросом. Что касается меня, то я считаю, что наивысшей ценностью является все же совокупность гражданских свобод — слова, печати, собраний и так далее — и что при любых обстоятельствах преступно и самоубийственно жертвовать ими во имя узко понимаемого национализма. Вспомните — фашизм начинал именно с этого… К сожалению, он овладевает в наши дни все большим количеством сердец…

Доктор Альварадо замолчал и потянулся к ящику с сигарами. Воспользовавшись паузой, Беатрис появилась из своего угла.

— Папа, прости, я хотела спросить — звонила Норма, она едет обкатывать свою машину и приглашает меня. Ты разрешишь? Куда-нибудь в Палермо, ненадолго.

— Хорошо, Дора, — кивнул доктор, закуривая сигару. — Если обещаешь, что не будете гнать больше сорока.

— А. мы вообще не будем править, она и сама боится — на незнакомой машине. Она пригласила знакомых мальчиков, один из них член Автомобиль-клуба, он и поведет.

— У Линдстромов новая машина? — заинтересовался Пико. — Уже третья?

— Норме подарили «фиат-миллеченто». Вы тоже уезжаете?

— Да, нам, очевидно, пора, — ответил отец. — К какому часу нас ждут, Ретондаро?

— К двенадцати, доктор, — ответил тот, взглянув на часы, и поднялся.

— Папа, когда приготовить ужин? Мне обещали прислать рыбу.

— Ну… Точно не знаю, Дора, часам к десяти-одиннадцати. Вы поужинаете с нами, Ретондаро?

— Благодарю за приглашение, доктор, но сегодня я обещал быть с мамой в театре, — смутился Пико.

— О, в таком случае… — Доктор улыбнулся и развел руками. — Итак, Дора, мы тебя покидаем. Будьте осторожны, вчера было страшное столкновение на авениде Альвеар, в двух квадрах отсюда.

— Да, папа, конечно…

Доктор вышел в предупредительно распахнутую Пико дверь. Тот последовал за ним, оглянувшись и подмигнув Беатрис.

Через минуту послышался тарахтящий шум разболтанного мотора. Беатрис высунулась в окно, помахала вслед машине, посидела на подоконнике, слушая щебет ласточек. В углу окна нашелся закатившийся орех, — Беатрис положила его в нарочно выдолбленную для этого ямку на подоконнике, сняла туфлю и колотила каблуком, пока орех не раскололся. Ядрышко внутри оказалось черным и сморщенным. Беатрис вздохнула и, спрыгнув на пол, отправилась одеваться.

Над выбором костюма для прогулки долго раздумывать не приходилось: в большой гардеробной, где когда-то хранились кринолины и фижмы нескольких поколений Гонсальво де Альварадо, туалеты представительницы последнего занимали немногим более трети одного из старинных резных шкафов с тяжелыми скрипучими дверцами. В остальных уже давно накапливалась паутина. Беатрис подозревала, что там живут мыши, — во всяком случае, по ночам в гардеробной слышались странные шорохи. Еще года два назад это даже наводило ее на мысль о привидениях. Какое же порядочное abolengo[29] обходится без своего фамильного привидения? И уж конечно, во всем старом доме не было лучшего места для ночных прогулок какой-нибудь «белой дамы», чем эта комната, где тени прошлого прятались за темными резными дверцами и скользили в тусклых от времени зеркалах.

Сбросив домашнее платье, Беатрис надела белую блузочку без рукавов, черную юбку, туго перетянулась широким кожаным поясом и сунула ноги в открытые лодочки на низком каблуке. Старые, ко всему привычные зеркала бесстрастно отразили тоненькую фигурку с задорным хвостом на макушке. Окинув себя критическим взглядом, Беатрис расправила широкую юбку и вышла из гардеробной.

7

Верная себе, Норма опоздала и на этот раз. Стрелки на часах уже почти сошлись на двенадцати, когда у ворот прозвучал незнакомый клаксон; подойдя к выходящему на улицу окну гостиной, Беатрис увидела подругу, которая стояла возле маленькой кремовой малолитражки и разговаривала с кем-то внутри.

— Норма! — крикнула Беатрис, перегнувшись через подоконник. — Поднимайтесь сюда, дверь открыта! Идите!

Сбежав по лестнице, она встретила подругу в холле, куда солнце едва пробивалось сквозь затененные разросшимся снаружи плющом цветные витражи.

— Добрый день, дорогая, — простонала Норма, чмокнув ее в щеку. — Ради всего святого, холодильник у тебя работает? Умираю выпить чего-нибудь холодного!

— Идем, что-нибудь придумаем. А мальчики?

— Пускай сидят там, ничего с ними не сделается. Идем, идем, я сейчас умру!

— Хочешь, я собью бананы с молоком? Со льдом, конечно.

— Нет, что ты, от этого толстеешь. Ты пьешь этот ужас? Сбей мне один апельсин с водой, только побольше льда и поменьше сахару. Бананы с молоком! Это же самоубийство! Би! Давай я очищу.

Беатрис перебросила подруге апельсин и достала из холодильника формочку с кубиками льда.

— А я люблю бананы с молоком, — призналась она, ополаскивая под краном стеклянный резервуар миксера. — Я что-то не замечала, чтобы от них толстели. Слушай, ты нарядилась совсем по-спортивному, — она глянула на сеньориту Линдстром, одетую в голубую «американку» и очень узкие брюки цвета «серый жемчуг», — а я думала ехать, в таком виде. Может быть, не подходит?

— Да какая разница, — пожала плечами Норма, — мы же не на пикник собрались! Конечно, поезжай так. Какая милая юбка. Полное солнце, да? А ну-ка, крутнись… Нет, очень хорошо. А вообще я не понимаю твоей нелюбви к брюкам! Сейчас это так модно.

Беатрис накрошила в резервуар очищенный апельсин и повернула выключатель. Миксер взвыл, за стеклом забилась белоснежная пена.

— Ты понимаешь, — сказала Беатрис, вытирая руки, — это, по-моему, не совсем прилично — так обтягиваться.

Норма поднесла к губам стакан и вдруг расхохоталась.

— Ох ты ж и смешная, Би! «Неприлично так обтягиваться»! Да когда же еще и обтягиваться, если не в нашем возрасте?

Беатрис вспыхнула:

— Норма, перестань. Миллион раз тебя просила!

— Oh, dear me![30] — насмешливо сказала Норма. — Мы опять шокированы? Как будто ты сама не носишь обтянутых платьев!

— Платья это совершенно другое дело…

— Ах, другое де-е-ело? Ничего, я тебе это напомню, когда ты наденешь свой черный тальер, тоже мне скромница!

Беатрис, пытаясь скрыть смущение, пожала плечами с независимым видом.

— Это же не брюки. Скажи лучше, кто эти молодые люди, что с нами едут?

— Верно, вы же незнакомы! Один из них — Би, ты пропала! — красавец блондин, влюбишься с ходу, его зовут Ян Гейм и он австриец, но жил в Чехословакии, его родителей разорили красные. А другого ты, может быть, и знаешь — это Качо Мендес…

— Качо Мендес? — Беатрис вскинула брови. — Не знаю, никогда не слышала. Кто такой?

— Электромоторы «Ментор» — Мендес, Торвальдсен и компания. Этот Качо — сын старого Мендеса, фактически он управляет фирмой вместо отца…

— В первый раз слышу. А тот, другой, что делает?

— Гейм? Он на юридическом, Пико его хорошо знает. Кстати, учти, они друг друга не особенно любят. Пико называет Яна реакционером, а тот его агентом коммунистической пятой колонны.

— Пико — коммунист? — рассмеялась Беатрис.

— Ну, не знаю, они там из-за чего-то перегрызлись на факультете.

— Господи, и не противно им. Он что, красив?

— Как бог Аполлон, сама увидишь. Вообще он какой-то аристократ, у него здесь родная тетка — польская принцесса, что ли, кошмарная фамилия, которую не выговоришь, не вывихнув языка… Он такой любезный, настоящий джентльмен, а в общем, я его мало знаю. Ну, идем?

— Минутку. Я только сбегаю наверх — возьму очки и перчатки…

Молодые люди — здоровяк Качо, с черными усиками, в измятых парусиновых брюках и ковбойке, и элегантный Гейм, в светло-синем костюме с красной бабочкой, — стояли возле машины, покуривая сигареты. Качо оживленно рассказывал что-то, размахивая руками; его собеседник слушал с выражением вежливой скуки на лице.

— Знакомьтесь, — выйдя за калитку, крикнула Норма и подтолкнула вперед подругу. — Сеньорита Дора Беатрис Альварадо — сеньор Гейм, сеньор Мендес. Смелее, Би!

— Привет, сеньорита Дора, — пробасил Качо. — Очень рад. Норма мне о вас уши прожужжала.

Беатрис улыбнулась, пожимая ему руку, и повернулась к Гейму.

— Очарован знакомством, мадемуазель, — оказал белокурый красавец. — Я не сомневался, что владелица такого дома будет выглядеть именно так, но должен сознаться, что действительность превзошла ожидания…

Гейм говорил по-испански совершенно правильно, и мягкий иностранный акцент придавал его словам какую-то особую вкрадчивость.

— Очень рада… — пробормотала Беатрис и покраснела, не успев отдернуть руку от поцелуя.

— Ну, поехали? — спросила Норма. — Би, вы с Яном полезайте на; зад, я сяду впереди, ладно?

Гейм распахнул перед Беатрис заднюю дверцу, осторожно прихлопнул ее, подергав для верности, и, обойдя машину, сел рядом. Норма забралась на переднее сиденье.

— Качо! — завопила она. — Ты чего там копаешься, иди, тебя ждут! Уже не терпится что-нибудь сломать?

Качо опустил капот и подошел к открытой дверце, вытирая руки о штаны.

— Пробовал, не греется ли. Что угодно сеньорите Линдстром?

— Слушай, куда ты нас повезешь?

— Куда прикажете, — добродушно заявил Качо, забираясь в накренившуюся под его тяжестью машину. — Я предлагаю прежде всего выбраться через Палермо на Костанеру, а потом рванем в сторону Висенте Лопес. А там будет видно. Куда будем выезжать — на Альвеар или по Алькорта?

— На Альвеар, — кивнула Беатрис. — Только осторожно, там большое движение!

Качо, обернувшись через плечо, успокаивающе подмигнул ей. Машина мягко тронулась с места.

Беатрис задумчиво щурилась, глядя в окно на мелькающие мимо садовые решетки и выхоленные газоны перед нарядными особняками. Она любила этот район города, привычный с детства. Но последнюю зиму ежедневно по дороге в лицей и обратно (она садилась в троллейбус на Лас-Эрас) ей при виде этих тихих фасадов и полированных дубовых дверей с ярко начищенными бронзовыми кольцами все чаще думалось, что за нарядной и уверенной в себе внешностью скрыто что-то очень фальшивое, чуть ли не постыдное…

Возможно, что это странное ощущение зародилось в ней после одного происшествия, случившегося неподалеку от их дома прошлой осенью. Там был особняк, принадлежавший двум сестрам — старым девам — и после смерти одной из них проданный некоему Мартинесу, главе необыкновенно быстро поднявшейся фирмы по продаже земельных участков. Крикливые рекламы этой скороспелой фирмы заполняли год назад целые газетные полосы и вопили с крыш и рекламных щитов. Купив старый дом на улице Окампо, сеньор Мартинес нагнал туда рабочих, и через месяц обветшалый аристократический особняк превратился в ультрасовременное жилище, словно перенесенное в этот тихий квартал Буэнос-Айреса откуда-нибудь из Беверли-Хилла. Однажды Беатрис увидела самого хозяина, тот как раз выходил из бесшумно подплывшего черного лимузина, и она услышала, как шофер назвал его «сеньор Мартинес». Проходя мимо, она лишь мельком бросила на него любопытный взгляд, но ей почему-то очень запомнилось одутловатое озабоченное лицо знаменитого человека. Это было в апреле, а однажды в середине мая она, выйдя из лицея, купила вечерний выпуск «Ла Расой» и в троллейбусе прочитала о раскрытии миллионной аферы, процветавшей под вывеской «Мартинес и К0». Как выяснилось, фирма продавала земельные участки, которые либо служили предметом многолетних тяжб, либо вообще не существовали в действительности.

Вслед за сообщением о том, что Мартинес пытался бежать в Уругвай, но на пароходе был задержан агентами федеральной полиции и застрелился у себя в каюте, газета подробно описывала меха и драгоценности двух его возлюбленных, роскошную обстановку его нового дома на Окампо, французские гобелены, американские аппараты для охлаждения воздуха и выписанное из Италии оборудование ванных комнат. Беатрис прочитала все это со странным чувством любопытства и отвращения и потом, проходя мимо, даже задержалась на противоположном тротуаре, с тем же смешанным чувством глядя на таинственный дом, у дверей которого толпились репортеры и полицейские.

И подумать только, что эта омерзительная история случилась, как нарочно, на их улице — в квартале, где издавна слово «нувориш» выражало высшую степень осуждения! Другие районы Буэнос-Айреса давно кишели мартинесами и им подобными, самые разнообразные мошенничества не менее крупного масштаба становились сенсацией чуть ли не каждый месяц, но все это проходило стороной, этого можно было не замечать, газету с описанием всей этой гадости можно было выбросить, не дочитав до конца, и забыть о ней через пять минут. Но этот человек, этот Мартинес, — он ведь жил на Окампо, был их соседом, она встретила его на улице всего две недели назад… А потом в доме поселилась большая семья каких-то американцев из Техаса, с двумя громадными автомобилями, которые то и дело ракетами проносились по тихой улице и ревели мощными клаксонами, не обращая внимания ни на время суток, ни на запрещение звуковых сигналов. Мисс Пэйдж возмущалась поведением «этих янки», доктор Альварадо молча пожимал плечами, а Беатрис все чаще думала о том, что жить на свете становится противно. Казалось бы, все это были мелочи, сущие пустяки — какой-то Мартинес, какие-то техасские скотоводы, какой-то восьмиметровый щит с лозунгом: «Перон выполняет», — но из этих пустяков складывалась вся отвратительная сторона жизни, вся ее грязь, и эта грязь все ближе подползала к тихому особняку с его воспоминаниями детства, с его мышиными шорохами, тусклыми от времени зеркалами и неповторимым запахом старых книг в библиотеке. Этой грязью была уже невидимо и непоправимо испачкана тенистая от платанов улица, сверкающие окна богатых резиденций и их массивные двери; за ними — Беатрис не могла отделаться от этой мысли — уже завелись другие мартинесы, наглые и озабоченные, лихорадочно обдумывающие какую-то очередную пакость. Нет, жить на свете становилось очень, очень противно…

— Мадемуазель чем-то опечалена? — раздался над ее ухом воркующий голос Гейма.

Беатрис обернулась и рассеянно взглянула на белокурого красавца.

— Опечалена? Нет, что вы… Просто смотрела в окошко. Я очень люблю этот район… Правда, я здесь выросла…

— Это одно из самых красивых мест Буэнос-Айреса, — согласился тот, — вам повезло жить в таком квартале.

— А вы где живете, сеньор Гейм? — спросила Беатрис, чтобы что-то сказать. Она почувствовала, что ее молчаливость становится невежливой.

— Сейчас у своей тети — в двух шагах от станции Бельграно С, на Хураменто. Угловой дом, выходит прямо на сквер.

— О, там тоже хорошо, я знаю Хураменто.

— Да, вообще тем неплохо. Но конечно, нет ни тени того, что чувствуется в вашем квартале, этого неуловимого аромата прошлого. Я восхищен вашим домом, мадемуазель, это поэма из камня. Плющ, запущенный сад — все это выглядит совершенно сказочно.

Беатрис глянула на него с признательностью.

— Он очень красивый, правда, — сказала она тихо, — и я очень его люблю… Но только очень уж старый. Прадедушка начал строить его сто лет назад, после битвы под Касерос… Вы не можете себе представить, как трудно содержать такой огромный дом, когда нет денег…

Большая часть комнат у нас вообще необитаема, в некоторых даже обвалилась штукатурка на потолке. Ремонт стоит так дорого…

Она вдруг замолчала, раскаиваясь в своей откровенности. Зачем рассказывать все это совершенно незнакомому человеку? Еще что-нибудь подумает…

— Да, это всегда печально, — сочувственно вздохнул Гейм и спросил осторожным тоном: — Баша семья пострадала в связи с каким-нибудь крахом?

Беатрис изумленно подняла брови:

— Крахом? Нет, что вы… У нас никогда этим не занимались, нет, тут другое… — Она помолчала и нехотя добавила: — Понимаете, мой папа историк и антиперонист. Он не может ни преподавать, ни даже печатать свои работы в Аргентине. Его еще издают в Мексике, но из-за всей этой путаницы с валютными курсами от гонораров почти ничего не остается…

В машине запахло свежестью — выбравшись из потока движения, они свернули теперь в одну из аллей парка Палермо. По просьбе Беатрис Качо сбавил ход, и мотора стало почти не слышно. Под шинами с усыпляющим шорохом хрустел гравий, круглые солнечные блики стекали по капоту, словно гонимые назад встречным ветром. Беатрис прикрыла глаза и откинулась на спинку сиденья, отдавшись мягкому покачиванию рессор, рассеянно слушая болтовню своих спутников, — те обсуждали какую-то последнюю премьеру театра «Политеама». Кучка молодежи на стрекочущих мотороллерах с лихими воплями обогнала машину, Качо высунулся в окно и послал им вслед обещание надрать уши за превышение скорости. «Мне тоже кто-то грозился надрать уши, — улыбнувшись, вспомнила вдруг Беатрис. — Но кто — и когда?» Она стала лениво ворошить память и вспомнила: ну конечно, это был тот приятель Пико — Дон Хиль Зеленые Штаны…

— Ну что, поехали на Костанеру? — обернулся Качо.

— Командуй, Норма, — не открывая глаз, отозвалась Беатрис сонным голосом, — тебе впереди виднее…

— Нашла время спать! — возмущенно фыркнула та. — Не девушка, а какой-то несчастный лемур. Право руля, Качо, поедем мимо аэродрома. И побыстрее!

Машина рванулась, пронзительно завизжав покрышками, крутой вираж швырнул испуганно ахнувшую Беатрис на ее соседа, за окном шарахнулось чье-то испуганное лицо и, описывая дугу, промчались деревья и стоящие вокруг фонтана люди. Гейм, сильно и осторожно схватив Беатрис за плечи, помог ей усесться на место.

— Извините, — пробормотала она, не глядя на него. — Сеньор Мендес! Если можно, сбавьте ход, здесь ведь опасно…

— Молитесь святому Христофору! — вместо ответа заорал тот, нагибаясь к рулю.

Машина с воем мчалась по прямой аллее, ведущей к набережной. Перед открытым шлагбаумом узкоколейки «Генерал Бельграно» Качо сбавил скорость и притормозил, но на переезде Гейма и Беатрис дважды подбросило так, что она только охнула.

— Сеньор Мендес, я вас очень прошу! Ой!

На этот раз ее просьба была удовлетворена — аллея кончилась, участок дороги вдоль аэродрома был плох, машину стало валять с боку на бок.

— Смотрите, вон взлетает! — крикнула Норма, показывая рукой.

— Транспортник, морской авиации, — определил Качо, взглянув на серебряный самолетик, который неторопливо двигался на другом конце длинного зеленого поля и казался издали совсем маленьким. — Давайте посмотрим, как он оторвется.

Он остановил машину и, выбравшись наружу, закинул руки за голову и со вкусом потянулся. Вышел и Гейм.

— Ты что-нибудь в этом понимаешь? — Он протянул Качо раскрытый портсигар и кивком указал на самолет.

Качо, закуривая, молча пожал плечами.

— Более или менее, — сказал он, сплевывая табачные соринки. — Год назад мой старик имел глупость купить «пайпер-каб», не знаю даже чего ради. Ну, его я освоил, летаю. Вернее — летал, сейчас надоело. Да и некогда.

— Мировой рекорд беспосадочного перелета, — ехидно заявила Норма, высунувшись из открытой дверцы. — Буэнос-Айрес — Камет, четыреста километров по прямой. Полтора часа в воздухе без заправки горючим. Во!

Серебряный самолет описал полукруг, ярко блеснув на солнце алюминиевым боком, и теперь бежал прямо на них, сердито и все громче урча моторами и оставляя за собой широкие полосы примятой ветром травы.

— А он успеет? — с беспокойством спросила Беатрис. — Если не взлетит, то наедет прямо на нас.

— Взлетит, не бойтесь, — кивнул Качо. — Он уже на двух точках, видите… Сейчас оторвется.

Этого важного момента Беатрис так и не уловила: самолет оказался вдруг совсем близко, уже над землей, потом ее вдруг оглушило неистовым ревом, и над машиной, на секунду заслонив солнце, промелькнула огромная тень. Беатрис бросилась к окошку справа — самолет, втягивая колеса, уносился в сторону Нового порта.

— Ой как смешно, — крикнула она. — Смотрите, как будто птичка поджимает лапки! Зачем он это делает?

— Божья птичка, — усмехнулся Гейм. — В сорок четвертом году, в Берлине, эти птички давали нам жару. Правда, те были побольше.

— Вы разве не из Чехословакии, сеньор Гейм? — спросила Беатрис.

— Почти всю войну я провел в Германии, мадемуазель. Фирма моего отца вошла в концерн «Герман Геринг», и нам пришлось переехать в Берлин.

— Ну, мальчики, — капризно заявила Норма, — долго мы будем здесь торчать на жаре? Сюда, Качо!

— Сейчас, только докурим. Две минуты.

— Ах так?

Норма пересела за руль и, подмигнув через плечо, запустила мотор.

— Да погоди ты! — закричал Качо, но машина уже сорвалась с места.

Прыгая на выбоинах, они доехали до конца аэродрома и свернули влево, на бетонное полотно набережной.

— Подождем здесь? — спросила Норма. — Нет, отъедем еще дальше, пусть прогуляются…

Метров через двести она свернула на обочину, в тень высоких деревьев, и выключила мотор. Стало очень тихо, лишь под капотом что-то звонко пощелкивало.

Девушки вышли. Норма, морща нос, стащила свою голубую «американку» и бросила ее на сиденье, оставшись в такого же цвета блузке с короткими рукавами. Беатрис прислушалась к знойной тишине, едва нарушаемой всплесками воды. Широкая набережная, по вечерам обычно заполненная гуляющими, была сейчас пустынна, лишь у здания Клуба рыболовов, построенного на искусственном мысу, стояло несколько автомобилей. За низким каменным парапетом до самого горизонта искрилась под солнцем сонная гладь Ла-Платы. У клубного причала лениво покачивались высокие мачты яхт.

— Так им и надо, — сказала Норма, оглянувшись на маячащие вдали фигурки их спутников. — Хорошо здесь, правда, Би?

Беатрис кивнула, с удовольствием вдыхая свежий речной ветер, ласково обдувающий щеки.

— Хорошо… И даже, кажется, не так жарко. Какой ветерок замечательный! И тихо-тихо… Прямо не верится, что ты в столице…

Норма, подпрыгнув, уселась на парапете и перекинула ноги на ту сторону.

— Забирайся сюда, — обернулась она к Беатрис. — Боишься? А-а, неудобно в юбке — видишь, вот тебе преимущество штанов.

— Мне и так хорошо… Смотри не свались туда.

Беатрис облокотилась на парапет и заглянула вниз — у каменной стенки, обросшей водорослями и ракушками, радужные от мазута волны медленно поднимали и опускали отвратительного вида мусор, обломки дерева, тряпки, раздувшуюся дохлую крысу.

— Брр, какая гадость… — Передернув плечиками, она поправила очки и подняла голову, прищурившись на дымки пароходов на гори» зонте.

— Что это? — спросила Норма. — А-а, это… Да, это лучше не разглядывать, здесь иногда такое увидишь…

Она засмеялась и по-мальчишески лихо плюнула вниз, колотя каблуками по парапету.

— Слушай, Би…

— Да?

— Как тебе Качо?

— Симпатичный, — подумав, ответила Беатрис. — Хотя и простоват. А тебе он нравится?

— Ничего, — засмеялась Норма. — Интересный мальчик.

Что-то в ее тоне заставило Беатрис повернуть голову.

— Почему ты смеешься?

— Господи, просто смеюсь! — Норма хлопнула ладонями по парапету. — Сказать тебе одну вещь, Би?

— Я слушаю.

— Понимаешь… Я, наверно, выйду за него замуж, вот что.

Норма обернулась и сверху вниз бросила на подругу быстрый взгляд. Обе были в солнцезащитных очках, и выражения ее глаз Беатрис не увидела. Несколько секунд она молчала.

— Ты что, серьезно? — спросила она наконец.

— Ну конечно, серьезно! — с досадой воскликнула Норма. — Чего ты на меня уставилась?

— Я не понимаю, Норма… А как же Руперто? Вы что, поссорились? Ведь еще недавно…

— Руперто, Руперто! — перебила ее Норма, капризно передернув плечами. — Если папа не хочет, чтобы он просил моей руки. У него нет будущего, понимаешь! Создать свою фирму он никогда не сможет, значит, будет просто служить. Мне тоже не очень-то весело всю жизнь быть женой служащего…

— Да ведь он же будет архитектором, Норма, не конторщиком! И с твоими деньгами вам не пришлось бы жить бедно… А главнее — ведь ты этого Качо… Ты же его не любишь!

— Ой, я же тебе сказала: он мне нра-вит-ся! Что, этого мало?

— Для того, чтобы выйти замуж? По-моему, мало. А тебе самой кажется, что этого достаточно? Да ведь ты только что сказала про него: «Ничего, интересный мальчик».

— Ну, я просто не так выразилась, — смутилась Норма, — конечно, я его, в общем, люблю…

— «В общем»! — воскликнула Беатрис. — Неправда, Норма, ты выразилась совершенно правильно, а вот сейчас ты выкручиваешься. Ты выходишь за него из-за денег, и не выдумывай!

— Ну из-за денег! Одна я так делаю, да? С луны ты свалилась, что ли…

Беатрис не нашла что сказать. Верно, она выросла не на луне. И в самом деле, разве одна Норма…

— Ты понимаешь, моя мама — урожденная Торвальдсен, ее брат-компаньон Мендеса. Если я выйду за Качо, то тогда обе фирмы — папина и «Ментор лимитада» — смогут объединить капитал… Ну что ты молчишь, Би? — капризным тоном воскликнула Норма.

— Да я… — Беатрис растерянно пожала плечами. — Что я тебе скажу, Норма? Ты уже все решила… Ну что ж, желаю счастья…

— Спасибо, Би, дорогая. — Норма перегнулась с парапета и, обхватив Беатрис за шею, с налету чмокнула ее в щеку. — Слушай, на днях мы вместе поедем к моей модистке — я шью в «Мэзон Антуанетт», — поможешь мне выбрать модель подвенечного платья…


— …Ох и сумасшедшая же девчонка, — добродушно пробормотал Качо, утирая со лба обильный пот. — Тащиться из-за нее пешком по такой жаре…

— У тебя будет веселая сеньора, — усмехнулся Гейм. Он снял пиджак и нес его, перекинув через плечо.

— А вообще ничего, правда,? Она мне здорово нравится, и с каждым днем все больше. Единственная умная затея моего старика за последнее время.

— Les manages se font dans les cieux, — грассируя произнес Гейм.

— Это что — «браки заключаются на небесах»? — догадался Качо. — Теперь, дружище, они заключаются в конторах, это куда вернее. Правда, не всегда приятно… Моему двоюродному брату пришлось жениться на таком попугае, что страшно смотреть… Вот такой носище, ведьмин характер и полтора миллиона приданого. Ну, мне еще повезло… — Он выломал длинную ветку и стал обрывать с нее листья. — Здесь можно сочетать приятное с полезным. Вернее, полезное с приятным. Лакомый кусочек эта Линдстром, верно? Похожа на одну американочку в Скенектэди, с которой у меня была история во время последней поездки. — Он усмехнулся, со свистом рассекая прутом воздух. — Я уже не рад был, что связался… Мне еще говорили, что американки холодные женщины… Куда к дьяволу!

— Да, у Нормы внешность северная.

— Ага. Ее старики — из Скандинавии, не то шведы, не то норвежцы, что-то в этом роде…

Приятели вышли на набережную и направились к тому месту, где ждали девушки. Гейм снова надел пиджак, застегнув его на одну пуговицу.

— Ну, я вам! — еще издали заорал Качо, грозя прутом. — Увидите сейчас!.. Так вот вы как? — грозно спросил он, подойдя ближе. — Шутки шутить изволите, а знаете что за такие вещи полагается?

— Ага, прогулялся по жаре, прогулялся! — завопила Норма, прыгая на своем насесте.

— Значит, еще и радуетесь, — зловеще сказал Качо. — Ну ничего, каждая из вас получит сейчас свою заслуженную порцию. Вы готовы, сеньорита Альварадо?

— О, пощадите меня, сеньор Мендес! — Беатрис сложила ладони умоляющим жестом. — Видит небо, я не виновата…

Сделав вид, будто хочет опуститься перед ним на колени, она вдруг выхватила у Качо прут и отскочила, пряча его за спину.

— Ага, ага, неуклюжий медведь, разиня! — в восторге визжала Норма.

— Ладно, дети, минутку внимания! — Качо поднял руку успокаивающим жестом, взглянув при этом на часы. — Мне нужно до трех часов заехать на фабрику, подписать бумажонки. Я мог бы оставить вас в каком-нибудь кафе и смотаться в одиночку, но есть и другой вариант — съездить вместе. Задержусь не дольше десяти минут. Как вы думаете?

— Это далеко? — нерешительно спросила Беатрис.

— Баррио Валентин Альсина. Бывали в тех местах? Это там, за мостом Урибуру.

— Нет, я никогда… Мост Урибуру? О, это так далеко…

— Если не бывали, мадемуазель, — усмехнулся Гейм, — рекомендую съездить.

— Там интересно? Ну что ж… Поедем, Норма?

— Поедем, мне-то что. Би, помоги мне с этими дурацкими волосами — свяжи их тоже хвостом, что ли. Ой, какая жара, не могу…

Со стороны порта, отлого забирая вверх, с могучим раскатистым гулом прошел низко над водой двухмоторный гидроплан.

— В Асунсьон, рейсовый, — сообщил Качо, снова посмотрев на часы. — Минута в минуту. Итак, девочки?

— Сейчас едем, терпи!

Качо закурил и, отойдя к машине, снова полез в мотор. Беатрис, продолжая возиться с прической Нормы, спросила небрежным тоном:

— Почему вы рекомендовали мне туда съездить, сеньор Гейм? Там есть что-нибудь интересное, в этом, как его, Баррио Альсина?

Тот пожал плечами:

— Смотря для кого, мадемуазель. Мне почему-то кажется, что на вас это должно произвести впечатление. Самый пролетарский район столицы, царство машин и плебса. Вообще, зрелище для человека с философским складом ума.

— Вы считаете склад своего ума философским? — кольнула его Беатрис, сама не зная за что.

— Да, к сожалению, мадемуазель, — слегка поклонился сеньор Гейм.

На это Беатрис уже не нашла что ответить и только кивнула с удовлетворенным видом, будто именно этих слов и ждала.

— Готово, Норма, пошли.

— Спасибо, дорогая. Поехали, Ян! А почему ты говоришь «к сожалению»? Насчет философии, я хочу оказать.

Гейм предупредительно распахнул перед девушками обе дверцы.

— Потому что, дорогая Норма, в наши дни чувствовать себя счастливым может лишь человек с атрофированным мышлением.

— Ага, — кивнула Норма, забираясь в машину. — Ну, у меня-то оно атрофировано на все сто. Качо, ну что ты там опять копаешься, ради всего святого? Нет, это не человек, это какой-то… машинист!


Трудно было представить себе более безотрадную картину, чем эта широкая, без единого деревца улица с растрескавшимися плитами неровных тротуаров и одноэтажными зданиями, словно придавленными к земле палящими лучами послеобеденного солнца.

На той стороне, в раскрытых воротах под выцветшей вывеской «Оптовая торговля трубами и профилированным железом», небольшой портальный кран грузил на длинную автоплатформу гремящие связки железных полос. По булыжной мостовой в обоих направлениях один за другим неслись грузовики всех видов и размеров, взметая за собой пыль и обрывки бумаги и отравляя воздух едким перегаром. Одни мчались налегке, немилосердно подпрыгивая и грохоча разболтанными кузовами, другие — заваленные поклажей — шли с натужным ревом, тяжело раскачиваясь на перегруженных рессорах. Дощатые ящики с трафаретами: «Верх — не пользоваться крючьями — осторожно», огромные катушки кабеля, кирпич, мотки арматурного железа, бумажные мешки с портландским цементом, наваленные горой связки зеленых, как огурцы, бананов, которые, проделав океаном семидневный путь из Сантоса, ехали теперь дозревать на складах, бензоцистерны с черно-желтым вымпелом на радиаторе — сигналом взрывоопасного груза, — все это с гулом и грохотом проносилось мимо кремового «фиата», уже полчаса стоящего у проходной.

В машине, несмотря на опущенные стекла, было душно. Сладковатый запах новой нитроэмали и пластикатовой обивки сидений — характерный запах автомобиля, не успевшего еще набегать первую тысячу километров, — мог казаться даже приятным в сочетании с речным ветерком или ароматом свежей листвы в Палермо, но здесь, примешиваясь к продымленному воздуху заводского предместья, он делал его положительно непригодным для дыхания.

— Чем заняты эти люди, сеньор Гейм? — спросила Беатрис, указывая на группу пеонов, в выцветших лохмотьях, медленно кативших катушку кабеля вдоль высокой бетонной ограды, во всю длину украшенной надписью черными метровыми буквами: Мендес и Торвальдсен.

Пеоны — загорелые до черноты, с жесткими редкими усами на скуластых лицах — шаг за шагом подталкивали тяжелую поскрипывавшую катушку, переговариваясь между собой на певучем диалекте уроженцев провинции Энтре-Риос.

— Понятия не имею, что-то связанное с электричеством, — отозвался Гейм, взглянув на часы.

— Они проводят свет, — заявила Норма, — я видела, у нас на кинте прошлым летом делали то же самое. Эту штуку разматывают, потом закапывают в землю, и тогда появляется свет. И перестаньте вы называть друг друга «сеньор» и «сеньорита», — капризно добавила она. — Прямо слушать неприятно, имен у вас нет, что ли…

— Если мадемуазель… Если Дора Беатрис разрешит, — тотчас же сказал Гейм.

— Да, конечно… Но, боже, какие они оборванные…

— Ну, я не знаю, я сейчас возьму и лопну! — воскликнула Норма, ударив кулаком по сиденью. — Что он там сидит, этот антропофаг? Говорил — не дольше десяти минут!

Беатрис все не могла оторвать глаз от людей с катушкой. Как можно так жить? Изо дня в день — одно и то же, одно и то же… И им ведь никогда отсюда не уйти, с этих раскаленных солнцем зловонных улиц, от этих тяжестей, от своих лохмотьев… Они докатят куда-то эту штуку, потом станут катить другую, и так без конца. Сизифу, по крайней мере, было известно, за что он страдает. А эти? Право, лучше бы она сюда не приезжала…

— Нет, это немыслимо, — простонала Норма и сердитым толчком распахнула дверцу. — Посидите, я пойду искать своего монстра…

— Действуй решительнее, Норма, волоки его за шиворот. У Доры Беатрис уже совершенно несчастный вид.

— Да-да, сейчас.

Норма выскочила на тротуар и решительным шагом направилась к проходной. Пеоны приостановили работу, провожая взглядом нарядную девушку.

— Так вы разрешите называть вас по имени? — негромко спросил Гейм.

Беатрис кивнула:

— Пожалуйста, сеньор Гейм…

— Ян, — с улыбкой поправил тот, прикоснувшись к ее руке.

— Да, Ян… Называйте меня первым именем или вторым — это все равно. Дома меня называют Дорой, но мне самой больше нравится второе.

— Мне оно тоже нравится гораздо больше. И оно вам подходит… Беатрис — Беатриче… Оно такое же нежное, как и вы сами…

Беатрис отвернулась, искренне ненавидя себя в эту минуту за дурацкую способность краснеть по малейшему поводу.

— Скажите, вам тоже противно жить на свете? — тихо спросила она после недолгого молчания.

— Мне? — удивился он. — Почему, Беатриче?

— Ну… Вы сказали там, на набережной, когда мы садились в машину…

— А, — улыбнулся Ян. — У вас хорошая память!

— Просто мне часто приходит в голову то же самое, — задумчиво сказала Беатрис. — Только я не считаю себя никаким философом, совсем наоборот, я ни в чем не могу разобраться… Вы очень правильно сказали — сейчас нельзя чувствовать себя счастливым, даже если лично у тебя и нет никакого несчастья… Я думаю, это чувствуют не только те, у кого философский склад ума. Для этого, по-моему, важнее иметь сердце, чем голову…

Она застенчиво взглянула на Яна, словно испугавшись, не покажутся ли ее слова слишком уж глупыми.

— Мне приятно, что вы тоже не находите жизнь уютной, — добавила она.

— Н-да, жизнь становится гнусной штукой, — кивнул тот. — Людям нашей касты скоро вообще не останется на земле места, всё захватят плебеи. Мы, Беатриче, римляне пятого столетия, наша догорающая звезда катится к горизонту… Единственное утешение — это то, что до последней минуты ни одна каналья не отнимет у меня права сознавать себя патрицием.

— Это верно… — задумчиво согласилась Беатрис, сняв очки и протирая их перчаткой. — От плебеев уже не знаешь куда деваться…

Она опять вспомнила Мартинеса — его одутловатое лицо и черный бесшумный лимузин, вспомнила других плебеев, из Техаса. Да, скоро они захватят все, это верно…

— Взгляните-ка на них, Беатриче, — усмехнулся Ян.

— На кого?

— На наших милых плебеев, господ завтрашнего дня… — Он кивнул на пеонов, которые докатили катушку до ворот и теперь возвращались обратно, рассыпавшись по тротуару и со смехом перебрасываясь камешками и щепками. — Завтра эти человекоподобные вскарабкаются на Палатинский холм, начнут шнырять по Капитолию. Веселая перспектива, не правда ли?

— Что вы говорите глупости! — вспыхнула Беатрис. — Я имела в виду совсем других, это просто несчастные люди, на которых жалко смотреть. Какой там Капитолий, как вам не стыдно!

— Посмотрите, что делается в России, где чернь подчинила все своей воле и своим вкусам. Нельзя быть такой наивной, Беатриче, — мягко сказал Ян.

— Я ничего не знаю про Россию, какое мне до нее дело! — сердито отозвалась Беатрис. — Я говорю, что мне жалко этих людей…

— Когда вы попадете в их лапы, они вас не пожалеют.

— …И что они не мешают мне жить, — не слушая его, докончила она. — Мне мешают жить все эти нувориши, все эти…

— Беатриче, не будем ссориться из-за пустяков! Простите, если я оскорбил ваши чувства. — Он взял ее руку и заглянул ей в глаза. Беатрис беспомощно пошевелила пальцами, но настойчивый взгляд Гейма на мгновение как-то странно обезволил ее, и она даже не пыталась отдернуть руку, когда тот поднес ее к губам и вдруг повернул ладошкой кверху. Она успела лишь сжать пальцы в кулачок, но он поцеловал запястье у выреза перчатки.

Все это произошло в течение секунды, потом она опомнилась и сердито вырвала руку, отвернувшись к окну.

— Не делайте этого, Ян, — тихо сказала она голосом, который доложен был быть решительным, но прозвучал чуть ли не умоляюще. — Не нужно, я вас прошу…

— Беатриче… Вы сами не знаете, какая вы, — прошептал он над ее ухом. — Таких, как вы, больше нет, и они больше не появятся в этом мире, где не будет места красоте. Вы последняя, Беатриче… Ваша изысканная нежность — это пурпуровая полоса на тоге, наследственный знак вымирающей касты патрициев… Вы сами не понимаете; что означает ваше присутствие на этой обреченной земле…

— Перестаньте, Ян! — воскликнула она, рывком повернув к нему пылающее лицо. — Вы сошли с ума, разве можно говорить такие вещи через час после знакомства!

— Я не сошел с ума, Беатриче, — печально отозвался тот, — не бойтесь. Вам нечего меня бояться, вы для меня не девушка, а символ… символ слишком многого, чтобы это можно было выразить в словах… Такие вещи выражает только музыка…

Беатрис не успела еще сообразить, приятно ли это неожиданное превращение, из девушки в символ, как из двери проходной появилась Норма в сопровождении своего монстра. Монстр был явно не в духе.

— Прошу прощения, ребятишки, — сказал он, подойдя к машине. — Думал освободиться раньше, да вот…

Он сердито развел руками и полез в карман за сигаретами.

— Какой-нибудь очередной конфликт? — лениво спросил Ян.

— Точно, — кивнул Качо, щелкая зажигалкой. — Пришлось ругаться с делегатами, чтоб они все…

Закурив, он с жадностью затянулся и посмотрел на часы.

— История совершенно дурацкая — вчера Берман уволил одного парня, который не проработал месяца, а остальные взбесились. Уволил-то он его напрасно, но что теперь делать, черт побери! Я не могу из-за какого-то пеона дискредитировать перед всей фабрикой моего инженера…

— Ну хватит, Качо, никому это не интересно, ваши фабричные глупости, — капризно перебила Норма. — Я хочу есть, поехали обедать! Ты проголодалась, Би?

— Да нет, не особенно. Но у меня от этом ужасной пыли уже хрустит на зубах, хорошо бы выпить чего-нибудь.

— О’кэй, — сказал Качо, — решайте, куда ехать.

Норма захлопала в ладоши:

— Слушайте! А что, если мы пообедаем где-нибудь здесь? Найдем самое обыкновенное boliche[31] и завалимся туда. Ты представляешь, Би, обед в обществе пеонов, а? Так изысканно!

Качо сказал, что за углом есть итальянская кантона — он часто там закусывает, когда нет времени съездить в центр. Решили идти туда.

— Перес! — крикнул Качо. Из проходной выглянул охранник. — Че, Перес, мы сходим пожевать, ты тут присматривай за коробкой, а то еще свистнут.

Охранник притронулся к околышу:

— Слушаю, патрон. Стекла-то лучше бы поднять, а то пыль набьется.

— Ну понятно, — буркнул Качо, запирая «фиат». — Тут на прошлой неделе, вот прямо напротив, украли новый «олдсмобиль», — добавил он, обращаясь к Яну. — Да так ловко, дьяволы, — подкатили на аварийной машине, с лебедкой, подцепили крюком под передок и уволокли. Дело одной минуты. Тот тип увидел в окно — выскочил, орет, а тех уж и след простыл. Техника, а?

Беатрис забыла очки в машине и теперь шла, щурясь от неистового света, — перевалившее за полдень солнце било ей прямо в лицо. Затея идти обедать в кантону была глупой и, строго говоря, неприличной. Она покосилась на Яна с его яркой бабочкой и белокурой шевелюрой, в элегантном костюме и дорогих туфлях плетеной кожи, на вызывающе одетую Норму. Что о них подумают? Так бы и поколотила эту глупую курицу.

Кантона «Ла-Дженовеза» была расположена сразу за углом и, к счастью, на тенистой стороне улицы. Перед ней росли даже три чахлые акации с тусклой и пыльной, несмотря на весну, листвой. При виде необычных посетителей из-за стойки вышел сам хозяин дон Руджеро и проводил их в семейное отделение, ничем не отгороженное от мужского и отличающееся от него только грязными клетчатыми скатертями на столиках. Беатрис внутренне вся сжалась под взглядами посетителей кантоны, готовая уже надавать себе пощечин за то, что пришла сюда сама и не отговорила остальных.

— Что прикажут синьорины? — с сильным итальянским акцентом спросил дон Руджеро, стряхнув скатерть и хлопотливо расставляя тарелки, хлебницу, оловянный прибор с солонкой, перечницей и флаконами для масла и уксуса. — Есть очень хорошее мясо, сеньор Мендес, останетесь довольны!

— Слово за вами, девочки, — уже придя в свое обычное хорошее настроение, пробасил Качо, когда они расселись. — Вы, Дора?

— Я не знаю, — смутилась Беатрис, — сегодня ведь пятница…

— В самом деле, черт побери! — Качо поднял брови с комически унылым видом. — Мы и забыли…

Норма огорченно вздохнула; ей, видно, напоминание о постном дне тоже пришлось некстати. После короткого обсуждения решили использовать посещение кантоны до конца и познакомиться с традиционным итальянским блюдом. Качо заказал макароны с томатной подливкой и бутылку кьянти.

— Это самоубийство, Би, — жалобно сказала Норма, со страхом накручивая на вилку длинную макаронину. — Ты не можешь себе представить, как толстеют от мучного! Господи, на какие жертвы идешь ради спасения души…

Беатрис метнула на нее короткий взгляд, но сдержалась. Качо и Гейм ели молча; все, кроме Нормы, чувствовали себя не в своей тарелке. Впрочем, скоро внимание остальных посетителей отвлеклось от странной компании, в кантоне снова стало шумно. В дальнем углу кто-то опустил монетку в щель музыкального автомата, и с заигранной пластинки задребезжал искаженный до неузнаваемости голос Альберто Кастильо. За столиком неподалеку четверо в маленьких каталонских беретах играли в кости, с сухим стуком бросая кубики из кожаного стакана. Беатрис отпила глоток вина — кьянти было терпкое и очень кислое, но оставило приятный привкус.

— Неплохая вещь, — покосившись на нее, пробормотал Качо, придвинув к себе оплетенную пузатую бутылку с длинным горлышком и разглядывая этикетку. — Впрочем, это настоящее импортное… Иногда его делают здесь, получается дерьмо страшное… О, прошу прощения.

У Беатрис только дрогнули ресницы. Норма положила вилку и посмотрела на жениха, выразительно пожав плечами.

— Любопытно, что скажет Перон в своей завтрашней речи, — непринужденно заметил Ян.

— Мне — нет, — буркнул Качо, — я этого любопытства не испытываю. У меня завтра три сотни квалифицированных рабочих будут торчать весь день на Пласа-де-Майо, а за получкой явятся на фабрику! Две тысячи четыреста человеко-часов, — что скажете, а?

— Тише, Качо, — испуганно сказала Норма. — Ты же понимаешь, где мы находимся…

— К сожалению, да. Мы находимся в стране, где с предпринимателя дерут три шкуры и при этом еще заставляют кричать «Вива Перон!». — Качо сердитым жестом отодвинул пустую тарелку и допил вино. — В Штатах я не видел ничего подобного.

— Вы давно были в Штатах, сеньор Мендес? — спросила Беатрис.

— В прошлом году, ездил изучать производство на один из заводов «Дженерал электрик»…

— Там большая безработица?

— Зависит от отрасли промышленности. В общем — на среднем уровне, как мне показалось.

— Положения в авиационной вы не знаете?

— По правде сказать, не интересовался…

Макароны были съедены. Качо заказал порцию сыра с мармеладом, остальные ограничились фруктами и черным кофе. За кофе тоже молчали.

— Какое-то у нас сегодня похоронное настроение, каррамба, — сказал наконец Качо, обводя взглядом сидящих за столом. — В чем дело, дети? Я вижу — надо поехать встряхнуться. Хотите в Тигрэ?

— Москитов там еще нет? — нерешительно спросила Норма.

— В октябре какие же москиты, что ты. Серьезно, поедем?

— Я — за, — поднял руку Ян. — Вы, Беатриче?

— Хорошо…

Качо свистнул хозяину и остановил руку Гейма, доставшего было бумажник. «Платит старший по возрасту», — подмигнул он, вытаскивая свой из заднего кармана брюк.

Девушки вышли из кантины первыми. Сойдя со ступенек, Беатрис увидела маленького горбуна в чисто выстиранном линялом комбинезоне, поспешно вскочившего с обочины тротуара, и быстро отвела глаза. Она всегда чувствовала к калекам какую-то пронизывающую жалость. Гейм и Качо спускались следом, говоря что-то о завтрашнем празднике.

— Сеньор Мендес, — негромко сказал вдруг горбун, подойдя к крыльцу кантины. Беатрис круто обернулась и замерла на месте, увидев сразу нахмурившееся лицо Качо.

— Сеньор Мендес, мне сказали, вы тут, и я решил вас подождать, — торопливо проговорил горбун хриплым голосом. — Сеньор Мендес, ведь вы…

— Послушайте, приятель, — перебил его Качо, глядя на калеку с высоты своего роста и двух ступенек. — Мы говорили с вами вчера, только что у меня был получасовой разговор на эту же тему с представителями синдиката. Я ведь сказал вам ясно: ничего не могу сделать, вопросами найма и увольнения персонала ведает старший инженер. Если он счел необходимым вас уволить…

— Идемте, Беатриче, — сойдя с крыльца, сказал Ян, прикоснувшись к ее локтю.

Беатрис скользнула по нему невидящими глазами и снова отвернулась, растерянно глядя то на горбуна, то на Качо. Ян пожал плечами и достал портсигар.

— Сеньор Мендес, вы ведь знаете мое положение! — отчаянным голосом сказал горбун. — Я уже полгода не могу устроиться, у меня…

— Но, дружище, вы же должны понимать по-кастильски, черт побери! — Качо сошел на тротуар. — Я ведь вам объясняю, как обстоит дело…

— У меня больная мать, сеньор Мендес, — еще тише и еще отчаяннее сказал горбун, и кадык под его обтянутым подбородком сделал судорожное движение. — Я не могу оставить ее без лекарств, подумайте, сеньор Мендес, у вас тоже есть мать… Я ведь работал эти три недели не хуже других…

Беатрис с ужасом бросила взгляд на Качо, потом на остальных. Ян курил, стоя в стороне, прищуренными глазами разглядывая что-то в вершине акации. Норма, отойдя еще дальше, нетерпеливо ковыряла носком туфли выбоину на тротуаре.

— О, черт возьми, — воскликнул Качо, — ну как мне еще с вами тут говорить, на каком языке?.. — Он выхватил бумажник и достал несколько кредиток: — Вот возьмите, это все, что я могу для вас сделать, и ради всего святого…

Не глядя, он сунул горбуну скомканные деньги и кинулся от крыльца, подхватив под руку Беатрис:

— Идемте, Дора, пора ехать…

— Подождите! — воскликнула она, упираясь. — Неужели вы не поняли, чего он от вас хочет…

— Идемте, идемте… Я все понял, сейчас поймете и вы. Идемте!

На углу она вырвала у него свою руку и оглянулась. Горбун продолжал стоять перед крыльцом кантины — маленький, почти карлик, в чисто выстиранном линялом комбинезоне. И смотрел им вслед.

— Надоела мне эта история, — сквозь зубы говорил Качо. — Берман, конечно, сволочь… Наверно, накануне напился, а утром пришел на фабрику в собачьем настроении, и тут ему подвернулся этот парень. Он ему с похмелья и ляпнул: «Здесь не цирк, горбунов нам не требуется». А парень, надо сказать, и в самом деле старался… Он сильный, горбуны многие сильные… Но и оставить в дураках старшего инженера я тоже не могу. Создашь прецедент — начнут потом бегать к тебе по каждому пустяку, жаловаться, искать защиты… Ну, всё, не думать больше об этом! Сейчас махнем в Тигрэ, развлечемся…

— Что с вами, Беатриче? — воскликнул вдруг Ян. — Вам нехорошо?

— Да… Нет, ничего, — сдавленным голосом промолвила Беатрис. — Норма, я боюсь, что не смогу поехать.

— Ну во-от, Би, что же это ты… Ой, на тебе и в самом деле лица нет, бедненькая! Это макароны — я тебе говорила, не нужно было есть эту гадость…

— Да, наверно. Вы меня завезите на Окампо, а потом поезжайте.

— Может быть, в машине вам станет лучше, — добавил Качо.

Всю дорогу Беатрис молчала, откинувшись с закрытыми глазами на спинку сиденья.

— Ну, тебе не лучше, Би? — жалобно спросила Норма, когда машина обогнула желтую зубчатую стену Пенитенсиарии, сворачивая на Лас-Эрас. — Может, поедем?

Беатрис, не открывая глаз, отрицательно мотнула головой.

Улица Окампо дремала, погруженная в сиесту. На отполированном шинами асфальте копошились солнечные блики, лиловые лепестки глициний усыпали тротуар возле ржавой калитки с кованым вензелем Альварадо. Из соседнего сада одуряюще крепко пахло какими-то цветами.

— Спасибо, Норма… Позвони на этих днях, — пробормотала Беатрис, поцеловав подругу в щеку.

— Поправляйся, Би.

— Да, да…

Коротко кивнув «мальчикам», Беатрис торопливыми шагами вошла в калитку.

На сиденье остались забытые ею очки. Увидев их, Гейм выскочил из машины и пошел следом за Беатрис.

— Вы забыли, возьмите, — сказал он, догнав ее у ступеней подъезда.

— Спасибо. — Она взяла очки, не глядя на Яна. Тот схватил ее за локоть.

— Беатриче!

— Пустите… — Беатрис, с закушенными губами, дернула руку. — Пустите, слышите…

— Беатриче, нельзя же так…

Сильным рывком она высвободила руку и вскинула на Яна полные слез глаза.

— Не смейте ко мне прикасаться! — крикнула она, задыхаясь. — Вы там присутствовали, все слышали — и остались в стороне… Патриций!

Она повернулась и побежала вверх по ступеням. Гейм посмотрел ей вслед, слегка пожал плечами и вернулся на улицу.

— Что с ней случилось? — покосился на него Качо, нажимая кнопку стартера.

Ян Гейм закинул ногу на ногу, устраиваясь поудобнее на освободившемся сиденье, и поправил складку на брюках.

— О, пустяк, — небрежно отозвался он, закуривая. — Что-то вроде легкого солнечного удара. К вечеру пройдет.

Машина мягко фыркнула и рванулась, взметая за собой лиловый цвет опавших глициний.

8

Человечек, похожий на кобрадора[32] какой-нибудь захудалой фирмы, явился к Жерару во вторник двадцать седьмого, в одиннадцать утра. «Из агентства «Эль Колибри», — отрекомендовался он. — Позвольте удостоверение личности…» Убедившись, что имеет дело действительно с сеньором Бюиссонье, человечек уныло высморкался, расстегнул истрепанный дешевый портфель и, порывшись в его недрах, вручил Жерару запечатанный сургучом конверт. Когда рассыльный ушел, Жерар уселся в кресло, откупорил жестянку табака и стал медленно набивать трубку, не сводя глаз с лежащего перед ним конверта. Противно, что пришлось прибегать к такому способу, но…

«Новый фактор», так неожиданно свалившийся ему на голову, сразу вытеснил из нее все другие заботы. Речь шла о судьбе Элен, и если на свою ему было наплевать, то в этом случае нужно было что-то решать и что-то делать. Он не мог не понять в тот день, что происходило между его женой и этим Ларральде. Парень влюблен — это видно за десять миль. Что чувствует сама Элен — сказать трудно, но во всяком случае она сидела и слушала. Что же должен теперь делать он сам? Право на ревность имеет только любящий. Вопрос, следовательно, сводится к тому, чтобы получше узнать этого молодого медика и, в зависимости от того, что он собою представляет, спасать от него Элен или… или предоставить этой истории идти своим путем.

Ему самому он понравился. Понравился настолько, что он тогда почувствовал вдруг мучительную зависть — зависть к чужой молодости, умеющей смотреть такими глазами на любимую женщину, не обращая внимания ни на что в мире. Разве он, Жерар Бюиссонье, опустошенный и заблудившийся в жизни, — разве сможет он дать ей хоть подобие такого чувства? Если, разумеется, лекарь — порядочный человек…

Вот это и нужно было выяснить. Но как? Однажды ему попалось на глаза это напечатанное петитом объявление в нижнем углу газетной полосы: «Частное сыскное агентство «Эль Колибри» — коммерческие расследования, бракоразводные дела, розыски лиц. Зарегистрировано в федеральной полиции. Большой опыт, оплата умеренная, гарантируется строжайшее соблюдение тайны». Сначала его удивило дурацкое название агентства, потом он подумал, что — как ни противно обращаться к ищейкам — это, пожалуй, и будет наиболее разумное решение вопроса.

Жерар вздохнул, аккуратно уминая пальцем длинные золотистые стружки кэпстена. Действительно ли голос Бебы в телефонной трубке стал в эти последние дни звучать как-то иначе? Может быть, это ему просто кажется. И об этом Ларральде она ни разу не упомянула ни слова. Правда, он и не спрашивал, но естественно было бы с ее стороны самой заговорить о той встрече в кафе…

Ломая мягкие восковые спички, он закурил и несколько секунд сидел неподвижно, окутываясь голубым дымом, бессмысленно уставившись на портрет кинозвезды на спичечной этикетке. Потом перевернул коробочку и стал считать буквы надписи: «Спички-люкс «Виктория» — 35 штук — Южноамериканская спичечная компания». А, ч-черт!

Он швырнул коробку на стол и, потянувшись за конвертом, сломал печать.

«Буэнос-Айрес, 26.10.53

Уважаемый сеньор,

согласно договоренности сообщаем результаты расследования относительно интересующего Вас лица.

Дон Эрменехильдо Ларральде, окончивший в текущем году медицинский факультет Буэнос-Айресского университета, в настоящий момент проходит профессиональную стажировку в поликлиническом госпитале Роусон и живет вместе со своей матерью, доньей Марией Консепсьон Ларральде, урожденной Ольмедо, по адресу — улица Часкомус 6920, Баррио Нуэва-Чикаго (Матадерос). Состоянием не обладает, холост, год рождения 1928, состоит на учете в ФП в связи с неоднократным активным участием в студенческих беспорядках на протяжении последних четырех лет. Несколько раз подвергался кратковременному заключению, под судом не был. Собранные нашей агентурой отзывы бывших однокурсников сеньора Л., а также его коллег по терапевтическому отделению госпиталя Роусон единодушно характеризуют его как хорошего товарища, обладающего вспыльчивым и несколько экспансивным характером. Политические убеждения — умеренно-левые. Полученные нами сведения об интимной стороне жизни сеньора Л. не дают никаких оснований сомневаться в его мужской порядочности.

Такими же положительными оказались отзывы соседей и коммерсантов о семье Ларральде в целом. Старший брат, дон Пабло, участвовал во второй мировой войне в качестве волонтера на стороне союзников и после войны остался в Италии, где женился и работает механиком (Виа Гарибальди 26–8, Турин). Отец, покойный дон Анастасио Ларральде, до момента своей кончины в 1940 году занимал должность младшего бухгалтера в одном из агентств Государственной газовой компании, пользуясь репутацией честного и…»

Жерар пропустил перечисление заслуг покойного дона Анастасио, невнимательно пробежал список знакомств дона Эрменехильдо, взял письмо за уголок и сжег над пепельницей.

Он побродил по комнате, пальцем нарисовал рожицу на пыльной крышке телевизора и свалился на диван, сцепив кисти рук под головой и задумчиво насвистывая «На Авиньонском мосту».

Что ж, картина в общем ясна. Надо полагать, эти «колибри» слишком дорожат своей репутацией, чтобы морочить клиентам головы. Да и к тому же все это совпадает с его личным впечатлением. Трудно представить себе прохвоста с таким лицом…

Уставясь неподвижным взглядом в потолок, он долго лежал не шевелясь, равнодушно перебирая в памяти обрывки воспоминаний. Характерный, всегда почему-то отдающий мылом, запах парижского метро. Стремительное мелькание реклам за окном вагона — «Дюбо — Дюбон — Дюбоннэ, Дюбо — Дюбон…» Загорелые ноги Дезире на пляже Жюан-ле-Пен с присохшими к коже песчинками и крошечными ракушками. Изъеденная столетиями поверхность выветрившегося серого камня на верхней галерее Нотр-Дам. Веселый толстяк марселец — буфетчик из третьего класса пакетбота «Груа». Неправдоподобные закаты над Южной Атлантикой. Танки дивизии Леклерка, утопающие в грязи на размытых осенними дождями полях под Страсбургом. Похожий на Клемансо старик Пьер, макизар, умерший в госпитале. Белые флаги среди развалин прирейнских городков. Ослепительная улыбка какой-то мулатки в порту Рио и зеленые зерна кофе, хрустящие под ногами на мостовых Сантоса…

Когда онемели закинутые под голову руки, Жерар повернулся на бок и закрыл глаза. Все это хорошо, но нужно решать, как быть дальше — с Элен, с этим мальчишкой Ларральде. Решать? Или предоставить решение им самим, вернее — ей? Это было бы, разумеется, самое правильное… Но как это сделать?

Не скажешь же ей прямо: «Послушай, шери, я никакого счастья дать тебе не могу, поэтому присмотрись получше к этому молодому тубибу…»

Около двух часов Жерар отправился обедать. Погода была прохладная, пасмурная, после вчерашней неистовой жары видеть серенькое, напоминающее Европу небо было особенно отрадно.

С удовольствием вдыхая свежий не по-аргентински воздух, уже пахнущий дождем, Жерар пешком проделал свой обычный путь — по Кальяо до площади Конгресса и оттуда вниз, по Авенида-де-Майо.

Эта центральная артерия столицы, по прямой линии соединяющая правительственный дворец «Каса Росада» со зданием Национального конгресса, всегда привлекала его своим неуловимым сходством с некоторыми авеню Парижа. Трудно даже было определить, что именно придавало ей этот неожиданно парижский оттенок: то ли солидная и сдержанная архитектура эпохи «Fin de siecle»; то ли выставленные прямо на тротуар круглые мраморные столики, укрытые от солнца парусиновыми тентами и густой зеленью старых платанов; то ли, наконец, замыкающее перспективу здание Конгресса с его высоким куполом, зеленоватым от бронзовой окиси и издали похожим на купол парижского Пантеона…

Жерар не торопился — обедать шел скорее по обязанности, есть ему не хотелось. Держа руки в карманах и посасывая погасшую трубку, он неторопливо брел по тротуару, отличаясь от других фланирующих бездельников своими светлыми растрепанными волосами и небрежностью костюма: коричневая спортивная рубашка без галстука и расстегнутый пиджак из недорогого клетчатого тропикаля песочного цвета резко выделяли его из толпы аргентинцев, по обыкновению напомаженных, с безукоризненными узлами галстуков и белоснежными воротничками.

Витрины магазина кожаных изделий, как всегда, вызвали воспоминание о старом сатире Руффо, паскуднике. Жерар выругался сквозь зубы, привычно и равнодушно. У открытых окон полуподвального этажа газеты «Критика» несли свою обычную вахту жадные к технике ребятишки, с восторгом заглядывая в освещенную электричеством преисподнюю, откуда пахло нагретым маслом и типографской краской и катился тяжкий гул ротационных машин, изрыгающих первый тираж вечернего выпуска. Поглядывая по сторонам, иногда задерживаясь перед витринами, Жерар добрел до гибельного для рассеянных пешеходов места — перекрестка с проспектом 9-го Июля — и, выждав момент и изловчившись, ухитрился в три перебежки достичь восточного тротуара.

От прогулки на свежем воздухе пришел аппетит. Жерар взглянул на часы и решил, что еще успеет до перерыва забежать в магазин французской книги на Майпу. У «Ашетт» он, как всегда, застрял надолго, и, когда наконец вышел, держа под мышкой пачку журналов и газет, на асфальте уже высыпали темные крапины первых дождевых капель. Он едва успел поравняться с витриной зоологического магазина, как вдруг дождь, собиравшийся с самого утра, разразился настоящим ливнем. Сразу потемнело, асфальт превратился в рябое от брызг зеркало, побежали прохожие, прикрываясь сложенными газетами.

Жерар отошел к самой витрине, где можно было переждать ливень под выступом карниза. За зеркальным стеклом возились на соломе щенки — неуклюжие, как медвежата, овчарки с бессмысленными и любопытными глазами, игрушечные черные скотчтерьеры, юркие и уже сейчас двуличные таксы, похожие на рыженьких лопоухих ящериц. В стороне, растопырив толстые лапы, сидел пегий сенбернар и со вкусом зевал, показывая розовое ребристое нёбо и белые иголочки первых зубов. Жерар, улыбаясь, долго смотрел на неуклюжую щенячью возню, потом набил трубку и, прижав пакет локтем, развернул номер «Пари-матч».

Монотонный шум дождя стал быстро стихать. Жерар поднял голову. Через улицу, прижимая к груди маленький портфель, перебежала девушка в белом свитере и черной разлетающейся юбке. Вскочив под карниз «Пауля», где кроме Жерара спасалось от дождя еще несколько человек, она растерянно посмотрела на свои ноги в открытых лодочках, которые, очевидно, уже успели набрать воды. Ее очень юное, порозовевшее от бега лицо привлекло внимание Жерара какой-то особой, редко встречающейся чистотой линий и общей гармонией черт, случайно или намеренно подчеркнутых прической в виде небольшого греческого узла. В темных, слегка вьющихся волосах девушки, свободно зачесанных назад, запутались дождевые капли. Стряхнув их рукой в узкой перчатке, она расстегнула портфель и достала платочек, и тут ее взгляд упал на витрину со щенками.

Жерар увидел, как широко открылись ее блестящие миндалевидные глаза. Тихонько ахнув, девушка шагнула к витрине и замерла, опустив расстегнутый портфель. Жерар скосил глаза — в портфеле лежали книги, аккуратно обернутые в синюю бумагу, с торчащими вместо закладок пестрыми конфетными обертками, и толстая общая тетрадь в муаровом переплете, с кляксой на корешке.

Дождь кончился сразу — словно перекрыли душ. Неожиданно проглянуло солнце, мокрый асфальт заблестел, стало теплее. «Начнет сейчас парить, как в турецкой бане», — подумал недовольно Жерар, сворачивая свой «Пари-матч».

Взглянув на часы, он выколотил трубку о каблук и сунул ее в карман. На углу Ривадавии что-то заставило его оглянуться — девушка, почти прижавшись носом к стеклу, стучала пальцем, стараясь привлечь внимание обитателей витрины. Ее восторженное лицо в профиль было еще более прелестным.

В закусочной Жерар заказал бутылку пива и бифштекс с жареным картофелем и, сев за столик подальше, зарылся в газеты. Принесли обед, он машинально ел и пил, не отрываясь от чтения и все больше хмурясь.

Вскинув брови, он пробежал глазами таблицу новых, повышенных цен. Квартирная плата, уголь, газ, электричество, хлеб, мясо… Чертовщина какая-то — уже восемь лет, как кончилась война, и никакого улучшения… Впрочем, кой дьявол кончилась, карты фронтов только изменились… Вот куда идут франки: «В последних числах сентября на аэродроме авиастроительной компании Марсель Дассо, под Мариньяном, были с успехом проведены испытания нового турбореактивного истребителя «Мистэр IV-А», снабженного улучшенным вариантом двигателя типа «Вердон». Пилотируемый кавалером Почетного легиона полковником Розановым, истребитель достиг проектных потолка и скорости. На испытаниях присутствовали представители военно-воздушных сил и министерства воздухоплавания». Жерар пожал плечами и за уголок вытащил из пачки журнал. С яркой обложки — искоса и чуть потупившись — глядела знаменитая звезда экрана с наивными глазами пансионерки и неправдоподобным бюстом, открытым ровно наполовину. Каштаново-рыжие волосы звезды, тщательно растрепанные по последней моде, были точь-в-точь как у Элен, когда той приходило вдруг в голову соорудить себе прическу «экзистенциалистка».

— Сладкое, сеньор? — спросил подошедший мосо, убирая хлеб и тарелку.

— Нет, не хочу, — не сразу ответил Жерар, оторвавшись от своих мыслей. — Сколько там с меня?

Да, волосы как у нее, очень похоже. Он подавил вздох. Что ж, так ты ничего и не придумал, старик… А что тут придумаешь? Предоставить все времени — единственное, что остается. Хорошо бы вдруг испариться на какой-то срок, чтобы дать Элен полную свободу выбора без всякого давления. Впрочем, давление все равно будет — со стороны Ларральде. Еще бы, этот мальчишка только обрадуется — понятно, как же не воспользоваться такой роскошной оказией: соперник, муж, вдруг взял и испарился, тут только и действуй…

Он закурил, посидел еще несколько минут, слушая приятную радиомузыку, потом рассовал по карманам газеты и журналы и вышел на улицу. Выглянувшее было солнце опять спряталось, было прохладно, ка Авенида-де-Майо непривычно для города пахла свежестью омытая дождем листва платанов. Жерара вдруг охватила острая тоска по природе — не по тому «лону природы», о котором обычно мечтают горожане и которое так идеально представлено в «Бельявисте», а по настоящей природе, вдали от железных дорог и автострад. Ведь Аргентины он совершенно не знает, хотя живет здесь уже четвертый год. А здесь, наверно, есть что посмотреть, еще бы! Взять хотя бы Анды, или северные провинции с их субтропическими джунглями — Чако, «зеленый ад» Верхней Параны, развалины древних иезуитских построек в Мисионес, водопады Игуасу, да мало ли что еще. Уехать бы сейчас, забраться в самую глушь и пробродить там несколько месяцев, как когда-то бродил по Камарге. Да, это было бы здорово… Во всех отношениях здорово, даже в свете этой проклятой задачки, навязанной ему мальчишкой-медиком…

Захваченный неожиданно пришедшей мыслью, Жерар долго бродил по улицам. На Ретиро он пил пиво в шумном и чадном матросском кабаке, где, не дожидаясь вечера, уже подстерегали клиентов девчонки в боевой раскраске и между столиками шлялись небритые личности, вполголоса предлагая порнографические открытки. Когда мимо окон проходил патруль морской префектуры, проститутки исчезали с неестественной быстротой, словно растворяясь в воздухе, а вместо открыток появлялись бритвенные лезвия и шнурки для ботинок. Полгода назад в одном из подобных мест Жерар целый день пропьянствовал в компании каких-то сутенеров и своих земляков, матросов с «Лавуазье»; кончилось это веселье мрачно: сутенеры свистнули у него часы и бумажник, подбили глаз и, если бы не матросы, ловко отбивавшиеся бутылками, наверняка оставили бы его под столом с навахой в боку. Сейчас он сидел трезвый и сосредоточенный, дымил трубкой и потягивал пиво, в сотый раз взвешивая все «за» и «против» своей новой затеи.

— Скучаем, rubio?[33] — хрипловатым контральто спросила, подбоченясь перед его столиком, хищного вида брюнетка с грубо намалеванным ртом. — Могу развлечь, я пока не занята!

— Сомневаюсь, что тебе это удастся, — не выпуская из зубов трубки, ответил Жерар. — Сама усохнешь от скуки…

— Ты думаешь? — Брюнетка прищурила глаз. — С настоящим мужчиной я не соскучусь, будь покоен!

— Еще бы, — кивнул Жерар, окутываясь дымом. — С настоящим мужчиной никто не соскучится, что за вопрос. Но я-то уже не настоящий.

Брюнетка поглядела на него оценивающе:

— Что-то рановато, рубио.

— Зато есть что вспомнить, — подмигнул Жерар.

— Andá! — решительно сказала брюнетка. — Об этаких вещах не говорят таким тоном. Скажи лучше, что у тебя нету пятидесяти манго[34].

Жерар достал бумажник и выбросил на стол зеленую кредитку:

— Забирай свои пятьдесят манго и отчаливай. Будем считать, что твоя сегодняшняя программа выполнена.

Брюнетка молниеносным движением спрятала кредитку за чулок и только после этого изумилась:

— Ты это серьезно? А она настоящая?

— Не знаю, красотка, я ее не делал, — пожал плечами Жерар. — Есть еще вопросы? В таком случае, адиос.

— Адиос, рубио, миллион спасибо! — Брюнетка обольстительно улыбнулась и отошла, одергивая на бедрах чересчур узкую юбку.

— Иди с-сюда, Лола, поболтаем, — заплетающимся языком позвал ее из-за соседнего столика пьяный стивидор.

— Иди сам в … — непринужденно бросила она, проходя мимо.

Трубка Жерара погасла. Он сидел опустив голову, машинальными и точными движениями вычерчивая аттический меандр по окружности картонной подставки со штампом «Лучшее пиво называется Кильмес». Галдеж и кухонный чад от вертела нисколько не мешали ему думать, в этой обстановке он даже чувствовал себя лучше, чем в гнетущей тишине Аллановой квартиры. Чем больше он обдумывал свой план — уехать на пару месяцев попутешествовать, предоставив Элен полную свободу действий, — тем более разумным он ему казался. С Ларральде, надо полагать, она будет встречаться; если парень не слишком уж растяпа — за два месяца он либо добьется своего, либо получит окончательную отставку. В то, что Элен способна стать любовницей другого, продолжая прежние отношения с ним, Жераром, он не верил. Ну, а если… Что ж, в таком случае он смог бы порвать с ней без всяких угрызений совести.

«Короче говоря, — сказал себе Жерар, продолжая чертить орнамент, — ты хочешь от нее избавиться и ищешь наиболее удобный предлог».

Что ж, верно. Именно так и обстоит дело. Но избавиться от нее он хочет ради нее самой, и правильнее было бы назвать это избавлением Элен от него, Жерара. Ошибка — большая, непоправимая ошибка — была допущена им в самом начале, в тот вечер, когда она приехала к нему, получив написанное в истерическом состоянии письмо. Ведь он уже тогда чувствовал, что ответить на любовь по-настоящему никогда не сумеет…

Он повертел украшенный меандром кружок. Да, нужно уехать на некоторое время. Пусть они узнают друг друга получше, присмотрятся, привыкнут… Знакомы ведь они, очевидно, совсем недавно, иначе были бы на «ты». А там видно будет.

На Британской башне пробило семь, когда Жерар вышел из кабака. В увеселительном парке Ретиро уже гремела ярмарочная музыка, где-то за вокзалом перекликались паровозные гудки, на территории порта лязгали и погромыхивали буфера маневрирующего состава. В очищенном южным ветром небе, пламенея в лучах догорающего солнца, бежали на север последние обрывки туч. Над зеленой лужайкой, полого поднимающейся к разбитому на площади Сан-Мартин скверу, врезанная в огромное оранжево-бирюзовое полотно заката, высилась уступами тридцатиэтажная бетонная призма Эдифисио Каванаг — высилась надменно и непоколебимо, как форпост другого Буэнос-Айреса, города зеркальных витрин и вылощенных авеню, господствующего над грязью, нищетой и пороком, над чадными кабаками портовой зоны и беспросветным рабством заводских предместий.

«Сейчас семь, — соображал Жерар, сверив свои часы с курантами Британской башни. — Заехать за вещами — и сразу на вокзал… Если не перехвачу луханский автобус, можно поездом до Морено, а там что-нибудь найду…»


Автобус взревел мотором и ушел в ночь, волоча за собою хвост дизельного перегара и быстро утихающий гул. Жерар достал карманный фонарик, который догадался купить на Пласа Онсе, осветил мостик через кювет и столб с покосившимся указателем: «Кинта «Бельявиста» — 3 км. Приватная дорога, проезд воспрещен».

Здесь, очевидно, дождь лил основательно; покрытое гравием полотно «приватной дороги» было сухим, но в кюветах блестела вода. Опьяняюще пахло эвкалиптами, свежестью полей и мокрой землей, остро сияли крупные умытые звезды. По правую руку, подобно свету встающей луны, разливалось в небе электрическое зарево столицы.

Жерар шел, бодро размахивая легким саквояжем, с удовольствием прислушиваясь к сонному шепоту эвкалиптов и хрусту гравия под ногами. Теперь, когда решение было принято, он верил в его правильность, в то, что все устроится к лучшему. Если раньше каждое напоминание об Элен было для него почти мучительным, то сейчас он думал о ней с искренней нежностью и давно не испытываемым нетерпением. В этот вечер, в тишине омытых весенним ливнем полей, он чувствовал себя моложе на десяток лет.

Калитка оказалась не заперта, он вошел и по-хозяйски задвинул за собой засов. В темном туннеле аллеи еще крепче казался горьковатый аромат эвкалиптов, из-за густых зарослей жимолости просвечивали огни дома и слышалась музыка — Беба, очевидно, сидела у радио.

В ответ на его звонок где-то в комнатах басовито залаял Макбет. Музыка тотчас же оборвалась.

— Кто там? — раздался через несколько секунд настороженный голос Бебы.

— Это я, шери, — со стукнувшим вдруг сердцем отозвался Жерар. — Я ведь обещал, вот и приехал…

Голос за дверью ахнул, послышалась торопливая возня с запором, и Беба повисла у него на шее — ему пришлось внести ее в холл. Макбет, рассвирепевший не на шутку, прыгал вокруг с оглушительным лаем, гремя ошейником и норовя ухватить пришельца за брюки.

— Да хватит тебе! — крикнул наконец Жерар, оторвавшись от Бебы. — Куш, Макбет! Ты что, не узнаешь, что ли? А ну, поди сюда… Поди сюда, Макбет, ну довольно, довольно…

Пса с трудом увели в столовую и там успокоили соединенными усилиями, убедив в добрых намерениях позднего гостя. Гладя дога между ушей, Жерар поднял голову и посмотрел на сияющую от радости Бебу. В своей черной с золотом пижаме она выглядела сейчас еще соблазнительнее, чем он представлял ее себе двадцать минут назад.

— Если бы ты позвонил, Херардо, — тараторила она, хлопотливо и бестолково накрывая на стол и роняя то нож, то салфетку, — я бы выехала тебя встретить…

Жерар подошел к Бебе сзади и обнял ее, поцеловав в затылок.

— Незачем было меня встречать, я отлично прогулялся, подышал воздухом. У вас тут был сильный дождь?

— Пусти, Херардо, пусти, погоди минутку… Дождь? О да, был страшный ливень, часов с двух, как раз во время сиесты… Я так чудно поспала, под дождь всегда хорошо спится. Ты что хочешь на ужин?

— Тебя, — улыбнулся он. — Тебя, и ничего больше.

— Хорошо, но поужинать ты должен. Серьезно, Херардо, что тебе приготовить?

— Ну, если уж тебе так хочется повозиться на кухне, то сделай омлет из двух яиц и завари кофе, побольше и покрепче. Донья Мария уже спит?

— Наверное. Ничего, я приготовлю все сама…

Жерар прошел в свою комнату, разложил вынутые из саквояжа вещи — туалетные принадлежности, жестянку табака, несколько книг, потом принял ванну и переоделся.

В столовую он вышел в домашней куртке серого сукна с темно-синими шелковыми отворотами, которую обнаружил в своем шкафу, — очевидно, это был подарок.

— Нравится? — улыбнулась Беба, входя с подносом и оглядев его. — По-моему, тебе идет.

— Слишком уж шикарно, пожалуй? Ну, садись, садись, я проголодался…

— Одну минутку, я нарежу томаты…

Жерар улыбнулся — то же меню, вкусы Бебы не изменились. Ни в еде, ни в музыке: из гостиной доносились приглушенные вопли джаза.

— Ты все же слушала бы хоть иногда что-нибудь приличное, — сказал он Бебе.

— Ладно, когда-нибудь послушаю, — согласилась та. — Садись, Херардо, все готово…

Они сели друг против друга, разделенные полированной поверхностью стола, в которой отражалась старомодная хрустальная люстра. Прожевав несколько кусков, Жерар решительно поднялся и перенес свой прибор к Бебе, усевшись рядом с ней.

— Так-то лучше, — пробормотал он, — а то сидим, как на приеме у господина президента. Ну, рассказывай, как живешь…

Они расправились с омлетом и помидорами, болтая о всякой всячине. Беба рассказала о своих прогулках по окрестностям, о дружбе Макбета с уродливым приблудным котенком, которого назвали Дон Фульхенсио, о том, что часто помогает садовнику. За кофе она задала вопрос, который давно вертелся у нее на языке:

— Ты надолго, Херардо?

— Видишь ли, — непринужденно сказал он, разглядывая что-то в своей чашке, — вообще да. Но приблизительно через недельку мне придется съездить на некоторое время в одно место. А потом вернусь уже насовсем! — Он поднял голову и подмигнул внимательно глядевшей на него Бебе: — Вот так, шери.

Та ничего не ответила и в свою очередь опустила глаза.

— А мне… нельзя с тобой? — спросила она, помолчав.

Жерар спокойно допил кофе.

— Просто нет смысла, — сказал он, ставя чашку. — Ничего интересного, деловая поездка, тебе будет скучно. У тебя ведь здесь больше возможностей развлекаться… Совсем рядом с городом, и машина в твоем распоряжении.

Беба сразу поняла намек. Европейская женщина на ее месте, скорее всего, тут же рассказала бы о разговоре с Ларральде, и все стало бы ясным и понятным; Беба этого не сделала. То, что муж ничего не спрашивает у своей жены о мужчине, с которым она встречается за его спиной и с которым он видел ее собственными глазами, было для нее, аргентинки, попросту непостижимо. Не зная, что и думать о поведении Херардо, она совершенно растерялась и замолчала.

Жерар подпер кулаком щеку, покручивая пустую чашку. В соседней комнате хрипло ревел Луи Армстронг, и оттого, что приемник был приглушен, голос его казался особенно неистовым. Нет никакого сомнения, между Элен и Ларральде что-то происходит. Почему она ни слова не говорит о той встрече? Что ж, видимо, он не ошибся…

Жерар вздохнул и встал из-за стола.

— Посидим еще? Или ты…

— Нет-нет, спать мне не хочется.

Беба кликнула Макбета и вышла в гостиную. Жерар подтащил к пустому камину два кресла, усадил Бебу и сам сел напротив, закурив трубку.

— Не жалеешь, что переехала в деревню? — спросил он, потрепав улегшегося между ними Макбета.

— Нет… почему же? Летом здесь хорошо…

Они помолчали. Потом Жерар сказал:

— Ты что-то вдруг загрустила, шери. В чем дело? У тебя какие-нибудь… неприятности?

У Бебы заколотилось сердце. Если он что-то подозревает, то почему не спросит прямо? Ясно, она ему уже не нужна, если он даже не дает себе труда поинтересоваться, с кем она встречается в его отсутствие…

— Нет… какие же неприятности? — Она взяла щипцы и принялась сбивать золу с обгорелого полена в камине. — Никаких неприятностей у меня нет…

— Ну, я просто спросил. А знаешь, эти кресла не особенно удобны. Ты бы купила что-нибудь более современное, я видел недавно занятное кресло в одном магазине на Чаркас…

Разговор перешел на пустяки. О том, куда и надолго ли едет Жерар, Беба так и не спросила. Они проболтали с полчаса, потом Макбет поднялся и стал бродить по комнате, нервно — с подвывом — зевая, тыкался носом в углы, скреб передней лапой пол. Вернувшись к камину, он сунул в него морду, обнюхал холодный пепел и шумно чихнул.

— Лежи, лежи, старик, — сказал Жерар, похлопывая его по спине, — чего волнуешься?

— Он хочет спать и нервничает, как ты не понимаешь… — Беба встала и взяла дога за ошейник. — Правда, Макбет? Спать? Я отведу его в холл, Херардо, там у него спальня. Пошли, зверь…

Покосившись ей вслед, Жерар выколотил трубку о каминную решетку и откинулся на спинку кресла, закрыв глаза.

Элен безусловно заинтересована этим врачом, иначе не стала бы так упорно молчать о нем, не смутилась бы, не полезла неизвестно зачем в камин. Вопрос, конечно, — насколько она заинтересована, серьезное ли это чувство или просто увлечение. Ну, ломать над этим голову нечего, все выяснится в свое время. Нужно будет в четверг или в пятницу съездить в город, договориться с прокатным агентством насчет машины. Лучше всего джип, чтобы не зависеть от состояния дорог и погоды. Краски, подрамники… Впрочем, в ателье он все равно зайдет — там и выяснится, что нужно купить.

Закончив хлопотливую процедуру укладывания Макбета, вернулась Беба. В гостиной горел один только торшер с потемневшим от старости пергаментным абажуром, и этот желтый свет был слишком слаб для того, чтобы Жерар мог из своего угла разглядеть выражение ее глаз, но показались они ему очень печальными.

— Ну как, малыш спит? Поди-ка сюда…

Беба несмело подошла и едва слышно вздохнула, когда он взял ее за руки.

— В чем дело, Элен? Тебе неприятно, что я уезжаю? Глупенькая, это ведь ненадолго… Садись, садись…

Он обнял ее и привлек к себе. Осторожно разомкнув его руки, Беба присела на подлокотник и, повернув голову, печально посмотрела в его глаза.

— Ну что, Херардо? — спросила она с упреком.

— Прежде всего то, что сидеть на этой штуке неудобно. Давай-ка лучше сюда…

Беба спрятала лицо у него на плече и замерла. Из приемника лились вкрадчиво-мяукающие аккорды гавайских гитар, потом они оборвались, и диктор провозгласил торжественно, словно объявлял номер первого приза рождественской лотереи:

— А теперь, друзья слушатели, Радио Сплендид предлагает вам сюрприз этого вечера. Внимание, внимание! Сегодня у наших микрофонов — Дальва да Оливейра, «золотой голос Бразилии»! Свое первое выступление перед аргентинской публикой сеньорита да Оливейра начинает песенкой, уже покорившей сердца всего континента, — «Maria Escandalosa»! Прежде чем…

Беба сорвалась с колен Жерара и бросилась к радио, поворотом ручки оборвав торжественный голос на полуслове. Облокотившись на крышку аппарата, она закрыла лицо руками. Жерар встал. Подойдя к Бебе, он подхватил ее под колени и поднял на руки.

— Ну-у, шери, это уже совсем нехорошо, — ласково прошептал он, целуя ее зажмуренные глаза и чувствуя на губах соленый вкус слез. — Тебя, я вижу, тоже пора укладывать…


Среди ночи он проснулся, разбуженный каким-то сном. Одно из окон было распахнуто настежь, за ним сияли и переливались над темными кущами деревьев лучистые звезды. В комнате, смешиваясь со слабым ароматом духов, стоял горьковатый и терпкий запах эвкалиптов.

Вздрогнув от холода, Жерар плотнее укутал Бебу тонким верблюжьим одеялом и приподнялся на локте. На ее лице, едва освещенном отблеском ночника, было выражение полного покоя. Он смотрел на нее, опираясь на локоть и осторожно шевеля пальцем шелковистые завитки волос над ее ухом, потом лег, натягивая на плечи одеяло. Беба сонно вздохнула и дрогнула губами, сунув ладонь себе под щеку. Где-то перекликались петухи — его всегда поражала дикая манера аргентинских петухов орать в любой час ночи, не признавая никакого расписания.

Он вытянулся на спине и закрыл глаза, пытаясь снова заснуть. Кофе, очевидно, был слишком крепкий, не нужно было его пить. Да, сердце начинает сдавать — еще год назад он мог выпить литр кофе и спать как сурок. И ведь прошлой ночью он тоже не сомкнул глаз — читал Малапарте.

Он улыбнулся, вспомнив старый литературный спор о том, каким словом — «шелковистая» или «бархатистая» — можно точнее определить кожу молодой женщины. Еще говорят, что в прежние времена у людей не было серьезных проблем! А как, в самом деле, правильнее сказать — «бархатистая» или «шелковистая»? Любопытно, действительно… Он протянул под одеялом руку и погладил Бебу — осторожно, чтобы не разбудить. Да, скорее шелковистая. Как же заснуть, вот дьявольщина… Определенно Элен перестаралась с этим кофе.

Решив прибегнуть к испытанному бабушкину средству, Жерар представил себе изгородь на пастбище и принялся терпеливо считать прыгающих через нее барашков. Когда-то в детстве это действительно помогало уснуть, но сейчас барашки прыгали и прыгали, их набралось уже по эту сторону изгороди целое стадо, а сон все не приходил.

Сотый с чем-то барашек перескочил изгородь и вдруг уселся, растопырив толстые лапы, и сладко зевнул, показывая маленькое ребристое нёбо, розовое, как внутренность океанской ракушки. Жерар, уже засыпая, удивился его неожиданному сходству со щенком. Ну да, с тем самым, в витрине…

Сердце его сжалось вдруг такой тревогой, таким мгновенным и острым предчувствием беды, что он вздрогнул и очнулся от дремоты.

«Что такое, — спросил он сам себя, — что это со мной творится?.. Все этот кофе, будь он неладен, никогда в жизни не выпью больше на ночь ни капли. Так вдруг испугаться неизвестно чего! Воспоминание о щенке… Да нет, не о щенке — о той девчонке, что…»

Странно. Встречал он ее где-то раньше, что ли? Нет, никогда, насколько помнится. Нет, такое лицо он бы не забыл. Оно встало перед ним очень отчетливо — юное, чуть задохнувшееся от бега, с нежным румянцем и запутавшимся в волосах бисером дождевых капель, — и он снова подумал, что еще ни разу не видел такого ясного и такого гармоничного воплощения девичьей прелести. Но почему с этим воспоминанием связано что-то тоскливое, мучительное?..

— Проклятые нервы, — пробормотал он вслух сквозь зубы, резко повернувшись на бок.

Беба вздохнула и потерлась щекой о подушку.

— Херардо… — пролепетала она сквозь сон. — Ты спишь?..

— Сплю, сплю…

«М-ру Ф. Хартфилду ВЕРМОНТ-СТРИТ 753 УИЛЛОУ-СПРИНГС.

Б. Айрес, 19.XI.53.

НЬЮ-МЕКСИКО США

Дорогой Фрэнки,

прости, я не писала почти месяц, меня абсолютно замучили экзамены. Твое письмо от 26-го прошлого я получила, горячо поздравляю тебя с устройством в «Консолидэйтед эйркрафт». Ты ведь ждал этого очень-очень долго, как я за тебя рада, милый. Надеюсь, тебе сразу дали интересную работу.

Фрэнки, мой хороший, я много думала над твоим письмом. И я так ничего и не придумала. Знаешь, Фрэнки, у меня все это время совершенно ужасное настроение, ты просто не можешь представить. А тут еще эти экзамены! И вот пришло твое письмо, а настроение у меня (видишь, я пишу совсем-совсем искренне, как говорила бы в исповедальне) вовсе не улучшилось. Хотя ты написал мне столько хороших вещей и я должна была бы радоваться. Всякая нормальная девушка на моем месте радовалась бы. Конечно, я очень обрадовалась за тебя, но как-то иначе. Просто за тебя, понимаешь?

Фрэнк! Один раз, еще до получения твоего последнего письма, я разговаривала с папой, и он сказал страшную вещь. Он сказал вот что: если мы с тобой любим друг друга и собираемся пожениться, то каким образом у меня может быть такой мрачный взгляд на жизнь. А он у меня и в самом деле мрачный. Я и в самом деле не понимаю, отчего так получается. Ведь любовь должна делать человека счастливым, а я почему-то этого совсем не чувствую.

И теперь мне вдруг стало страшно: вдруг это не настоящая любовь с моей стороны? Фрэнки, а вдруг я обманываю тебя всем своим поведением, все это время? Если бы ты знал, как мне сейчас страшно! Ты пишешь, что уже в апреле я должна буду подать бумаги в консульство, чтобы к моменту окончания лицея, весной (по-вашему осенью), у меня уже была бы виза и тогда мы могли бы сразу пожениться. Я вдруг представила себе — как быстро пролетит этот год! А если мы с тобой ошиблись? Фрэнки, я ведь католичка, и после того, как я скажу тебе «да» перед алтарем, уже не будет силы, которая сможет вернуть нам взаимную свободу. А вдруг мы ошиблись? Мы ведь были вместе всего три недели, а после только переписывались. И ты видишь — я не писала тебе всего.

Фрэнки, милый, всего я не могу написать тебе даже сейчас! Просто потому, что не могу, на бумаге это не выходит. Я не знаю — за сочинения в лицее я всегда получаю 10, а написать письмо не могу. Не знаю, поймешь ли ты, что со мной делается. Постоянная тревога, я и сама не знаю отчего, и отвращение к людям. Если бы ты знал, как это ужасно! Столько страшного происходит вокруг нас в жизни, что мы можем чувствовать себя спокойно, только закрыв глаза. Но я не могу жить с закрытыми глазами! А когда их откроешь, то видишь, что окружена чудовищами, которые только прикидываются людьми.

Умоляю, ответь мне сразу. Я хотела бы стать твоей женой, но только я теперь совсем не уверена, что сумею.

В лицее каникулы начинаются через неделю, и я сразу же уезжаю в горы до рождества, а после праздников буду все лето работать секретаршей у одного адвоката, нашего хорошего знакомого. Пиши мне пока до востребования — Альта-Грасиа, провинция Кордова, Аргентина.

У нас сейчас очень жарко. Вчера я ездила купаться в Пунта-Лара, но было много народу и вообще плохо. Целую тебя и жду твоих писем.

С любовью Б.».

Пульман[35] компании «Шевалье», в шесть часов вечера вышедший из Буэнос-Айреса по маршруту Росарио — Маркос-Хуарес — Кордова, к трем ночи успел сделать больше половины своего восьмисоткилометрового пробега по Национальной автостраде № 9 и прибыл на очередную заправочную станцию. Сменный шофер включил освещение и захлопал в ладоши, будя спящих пассажиров. «Сеньоры, сеньоры, стоим всего пятнадцать минут, — весело закричал он, — спешите размять ноги, нам еще пять часов пути…»

Беатрис встала и подняла спинку своего кресла, чтобы дать возможность выбраться сидящей позади толстой даме. «Нельзя же так низко, сеньорита, — возмущенно сказала та, — вы мне отдавили колени!» — «Простите, сеньора, — покраснела Беатрис, — но вы ничего не сказали…» На это раздражительная сеньора заявила, что молодежи следует быть более догадливой и понимать, что омнибус это не дортуар и что девушке неприлично спать на глазах у всех почти лежа, превратив кресло в кровать. Неизвестно, в какой еще безнравственности уличила бы ее дама, но пассажиры с задних сидений зашумели, требуя выходить и дать выйти другим.

Это неожиданное нападение было нелепым до смешного, но Беатрис вышла из автобуса, едва удерживая слезы. Спрыгнув с нижней ступеньки, она огляделась, спрятаться было негде — на залитой светом бетонной площадке перед станцией было людно, стояло несколько легковых машин, огромный грузовик с прицепом и еще один «Шевалье» — очевидно встречный, идущий из Кордовы в столицу. Делая над собой усилия, чтобы успокоиться, Беатрис вместе со всеми пошла в ресторан. Станция была совсем новой; небольшой зал, отделанный в ультрасовременном стиле, с обилием стекла и нержавеющей стали, встречал входящего запахами свежей штукатурки и краски. Черно-красная мозаика на полу, потоки белого люминесцентного света, причудливо изогнутая стойка бара и стеклянные стены — трудно было поверить, что все это находится не где-нибудь в центре столицы, а на крошечной заправочной станции, окруженной огромными просторами спящей пампы. Сорок человек, ввалившись в и без того не пустой зал, создали давку, но Беатрис ухитрилась пробраться к стойке, выпила кока-кола и съела один «панчо» — маленький сандвич из булочки с вложенной в нее горячей сосиской, политой острым горчичным соусом. Разговорчивый бармен пожелал ей приятного отдыха в горах и выразил надежду, что увидит сеньориту на ее обратном пути; Беатрис ответила, что тоже надеется на это.

В душе она тут же пожелала себе никогда в жизни не видеть больше этой отвратительной станции с ее претенциозным модернизмом. Слишком яркий свет режет глаза, вокруг кричат, едущие в Кордову расспрашивают возвращающихся оттуда о погоде и о ценах на продукты, хотя уже удовлетворяли свое любопытство и в Росарио, и в Пергамино, и еще будут задавать те же идиотские вопросы на каждой станции до самого конца пути. Толстая дама, оскорбившая ее пять минут тому назад, теперь как ни в чем не бывало пьет свой кофе-экспресс и болтает с барменом. А у того над головой — над шеренгами разноцветных бутылок — во всю стену нарисовано что-то гнусное, непонятное и, если всмотреться, не совсем даже пристойное. И вот так все вокруг, все, на что ни посмотришь! Вдобавок еще Мери Форд визжит по радио «Мама, он со мной заигрывает». Беатрис чувствовала, что ее начинает трясти от омерзения. Как бог может терпеть такое?

Похоже, что ее кощунственный упрек был услышан: Мери Форд поперхнулась и умолкла, и мужской голос пригласил пассажиров, едущих в Буэнос-Айрес, занимать места. Вышла и Беатрис. Пульман, за эти девять часов уже ставший ей немножко родным, стоял темный и печальный, как брошенное жилище; в его корме, открыв решетчатые створки, копались при свете переносной лампы трое механиков. Рядом усаживалось в старый «бьюик» многочисленное семейство с кучей хнычущих сонных детей. «Бьюик» был навьючен, как мул, чемоданы громоздились на крыше и торчали из багажника, полузакрытую дверцу которого удерживала веревка. Беатрис потрогала громадное колесо автобуса: твердая, словно литая, резина оказалась приятно теплой и бархатистой от пыли. «Антонио! — крикнул один из механиков. — Принеси ключ девять шестнадцатых, только живо, да захвати парочку гроверов!»

Ну вот, теперь что-то сломалось, только этого и не хватало. Теперь неизвестно, сколько им придется сидеть на этой станции. И эта Форд опять поет какую-то глупость, а рука стала черной от пыли. Конечно, тебе непременно нужно было лезть трогать это колесо!

Пришлось идти в туалетную комнату. Намыливая руки, Беатрис боялась поднять глаза, чтобы не увидеть себя в зеркале над раковиной. Потом все-таки увидела, без прикрас: отвратительное лицо неврастенички, ничуть не привлекательное. Под глазами — тени, от усталости и истеричных переживаний. «Ненавижу себя», — с омерзением решила Беатрис. И еще эти клипсы, о боже! Закусив губы, она сорвала одну и другую — едва не оборвав себе мочки ушей — модные серьги из искусственного жемчуга, неизвестно зачем купленные вчера и тайком от мисс Пэйдж надетые в дорогу. Какое там «неизвестно»! Вам отлично, великолепно известно, уважаемая сеньорита Альварадо, зачем и с какой целью вы нацепили эти побрякушки! И после этого у вас еще хватает лицемерия каждое утро молиться о том, чтобы всевышний избавил вас от лукавого…

Жалобно звякнув, клипсы полетели в мусорный бак. Беатрис выскочила из туалета, исполненная еще горшего отвращения к себе самой и ко всему окружающему.

Встречный пульман, празднично оцепленный разноцветными опознавательными огнями, уже покинул станционную площадку и осторожно выруливал на автостраду, ощупывая фарами бетонное полотно. Следом за ним тронулся перегруженный детьми и чемоданами «бьюик». Возле грузовика с прицепом происходила шумная ссора. Спутники Беатрис, кончив закусывать, группами выходили из ресторана и собирались: одни — вокруг ссорящихся, другие — вокруг механиков, продолжавших копаться в чреве автобуса. Праздное их любопытство было отвратительным. Чтобы не видеть ничего этого, она зашла за угол станционного здания, в тень. Здесь были свалены ящики из-под пива, строительные материалы, смолисто пахло свежераспиленным лесом, под ногами шуршали стружки. Беатрис села на доски, обхватив колени. Пампа лежала перед ее широко открытыми глазами в двух шагах, подступая к самой кромке бетона колючими побегами чертополоха, — мрак, звезды, ровный полет не знающего преград степного ветра, опьяняющие запахи травы. Это было больше, чем просто ночная степь; это была сама Патриа, древняя Земля Отцов, неустанно впитывавшая в себя поколение за поколением, помнящая неслышный шаг охотников гуарани и тяжелую поступь конкистадоров, медленное движение скрипучих повозок первых поселенцев и бешеный галоп эскадронов Сан-Мартина. Земля смотрела из темноты в лицо Беатрис, дыхание Земли прикасалось к ее щекам, ласково шевелило волосы. А за ее спиной, на ярко освещенном куске бетона, шумели машины и люди, мошками слетевшиеся на этот брошенный в пампу островок цивилизации. Механики, сквозь зубы отвечая на вопросы зевак, спешно затягивали последние болты. В ресторан ввалилась шумная, полупьяная компания, только что подкатившая на двух машинах. По радио теперь пела Сара Воган: «Я еще никогда-никогда не целовала мужчин, я просто говорю им «покойной ночи» и сразу захлопываю дверь…» «Господи, — прошептала с закрытыми глазами Беатрис, стискивая пальцы, — спаси меня от отчаянья и гордыни, научи меня, как жить в этом мире, как к нему относиться, чтобы не сойти с ума и не окаменеть сердцем…»


В Кордове ей пришлось задержаться дольше, чем она предполагала. Оказалось, что в воскресенье венчается Ньевес Падилья; уехать до свадьбы было бы просто неприлично, и Беатрис отправила в пансион телеграмму: «Вынуждена задержаться пришлите машину понедельник». Эти лишние четыре дня отнюдь не способствовали улучшению ее самочувствия. Остановилась она в чинном и тихом доме профессора Гонтрана, где отлично можно было бы отдохнуть, но уже через два часа после приезда к ней примчалась Глэдис Ривера: в доме Падилья все шло вверх дном, модистка испортила туалет невесты, какая-то ерунда получилась со списком приглашенных, в общем, нужно было немедленно ехать туда и спасать положение. В суматохе и поездках по магазинам прошли пятница и суббота; в воскресенье на церемонии в старинной церкви Сан-Роке Беатрис едва держалась на ногах. Когда, приветствуя вошедшую невесту, под сводами зазвучали торжественные звуки «Свадебного марша» Мендельсона, ей стало невыносимо грустно. Все это было ни к чему — вся эта суета, нарядная толпа вокруг, тюль и флердоранж, цветы, гром органа. Она вспомнила вдруг свой конвент, всегда спокойные лица монахинь под жестко накрахмаленными чепцами, сонный плеск фонтана в саду, где было тенисто и прохладно в самые жаркие часы дня. Вернуться бы в тихий голубой мир ее детства, отгороженный высокими стенами от всех этих мартинесов, мендесов и геймов! Здесь, в Кордове, находится одна из самых старых обителей — Монастерио-де-Санта-Тереса. Триста пятьдесят лет тому назад капитан дон Хуан де Техада-и-Мирабаль пожертвовал золото на постройку женского монастыря во искупление своих неблагочестивых дел, и сестры-терезитки до сих пор молятся о его душе. Но разве можно вернуться в детство, разве можно ей уйти в монастырь?.. Хотя бы на время, на год-другой? Но и это невыполнимо. Папа будет решительно против, и вообще все скажут, что она сошла с ума. Как им ее понять — им, которые ко всему привыкли и теперь совершенно равнодушно смотрят на преступления, творящиеся вокруг них каждый день, каждый час…

После венчания пришлось еще вытерпеть прием в доме родителей невесты. Беатрис видела, что молодые люди не нашли в столичной гостье ничего интересного; она сразу почувствовала это по тому преувеличенному и злорадно-соболезнующему вниманию, каким окружили ее подружки. Ну и пусть. Она и так знает, что не обладает ни умом, ни красотой, вообще ничем. И ничего этого ей не нужно! Клипсы она выбросила, и уж во всяком случае никогда в жизни не позволит себе кокетничать, как это делают Глэдис и Энкарнасьон…

Наконец молодые уехали, осыпанные пригоршнями риса и провожаемые грохотом старых кастрюль и жестянок, привязанных к заднему бамперу их машины. Чтобы все было как полагается, вслед им швырнули еще несколько стоптанных башмаков.

— Девочка, что с тобой происходит? — спросила сеньора де Гонтран, когда они возвращались домой.

— Со мной? — равнодушно переспросила Беатрис, продолжая смотреть на спину сидящего за рулем профессора. — Ничего, донья Ремедиос… Просто я очень устала.

— Да нет, милая моя, ты уж не выдумывай. Устала! Ты думаешь, я ничего не вижу? В прошлом году ты была совершенно другой. Что с тобой, Дорита?

— Боже мой, донья Ремедиос, — вымученно улыбнулась Беатрис. — Ну просто у меня были трудные экзамены.

— Трудные экзамены! — возмущенно фыркнула профессорша. — Ты ведь сдаешь их уже второй год, лентяйка! Не стыдно тебе? Как хочешь, а я напишу Бернардо о том, какое впечатление ты на меня произвела. И муж говорит то же самое.

Беатрис внутренне усмехнулась. Вряд ли профессор Гонтран замечает вообще ее существование в своем доме! Вот и сейчас он ведет машину и — можно держать пари — не слышит ни слова из того, что говорится за его спиной. Наверное, обдумывает какую-нибудь очередную проблему международного права. Но если донья Ремедиос и в самом деле напишет папе, это будет плохо.

— Напишу, вот увидишь, — подтвердила сеньора де Гонтран, словно подслушав ее мысли. — Он должен обратить на тебя самое серьезное внимание.

— Я вас очень прошу, донья Ремедиос! — быстро сказала Беатрис. — Не нужно ничего писать, папа и без того волнуется. Уверяю вас, со мной ничего страшного! Просто у меня очень плохое настроение, ну и… Вы понимаете, у меня был один случай — еще до экзаменов, — когда я увидела, как гнусно могут поступать люди, совсем, казалось бы, порядочные… И я теперь никому не могу верить и не могу спокойно…

— Тебя кто-нибудь… обидел?

— Да не меня вовсе, донья Ремедиос. Я просто была свидетельницей! И разве это единичный случай… Я уверена, такие вещи творятся теперь всюду и в любой момент, понимаете! Как же можно быть спокойной, когда такое делается!

— Но что именно, ради всего святого?

— Ах, не все ли равно, — сказала Беатрис, нервно перекручивая перчатки. — Ну хорошо, я вам скажу. Вы понимаете… На моих глазах с совершенно чудовищной жестокостью отнеслись к одному рабочему, уволили его просто потому, что…

— Дора, Дора, — облегченно засмеялась сеньора де Гонтран, — я уже вообразила всякие ужасы, глупенькая моя девочка! А рабочий… Ну что ж, это, конечно, грустно, но рабочий может пойти в синдикат, пожаловаться, — в конце концов, в Аргентине нет безработицы, насколько мне известно. Можно ли забивать себе головку такими пустяками в твоем возрасте!

— Вы ничего не понимаете! — крикнула Беатрис. — О, простите меня, донья Ремедиос, но как можно не понимать таких простых вещей!

— Нервы, нервы, — успокаивающе сказала профессорша, гладя ее по руке.


В понедельник пришла машина из пансиона — старенький, дребезжащий пикап. Сеньора де Гонтран, испуганная молодостью шофера, с пристрастием допросила его относительно дороги, потребовала показать права и только после этого успокоилась, Посмеиваясь, шофер уложил в кузов вещи Беатрис, застелил одеялом сиденье с торчащими пружинами, и они поехали. Почти час машина ныряла и петляла по живописным горным дорогам, пока не очутилась на сонных улочках маленького курортного городка Альта-Грасиа. Здесь шофер, уже успевший рассказать все о пансионе и его обитателях, сказал, что должен забрать кое-какие продукты и что через полчаса — самое большее — они поедут дальше, а до пансиона тут остается неполных шесть километров.

— Я зайду на почту, — сказала Беатрис, — а вы подъезжайте к иезуитской миссии, хорошо? Я буду ждать там.

Четверть часа спустя она сидела на стертых ступенях древней церкви. Широкая, открытая площадь, ослепительное солнце, приземистое, вросшее в землю здание в стиле колониального барокко — так строились в семнадцатом веке почти все миссии Общества Иисуса на территориях вице-королевства Ла-Платы. Сглаженная временем каменная резьба, горячий песчаник, трава между покосившимися плитами и в трещинах карнизов. Юркнувшая откуда-то ящерица замерла в двух шагах от Беатрис, мгновенно перейдя от стремительного движения к мертвой неподвижности, зачарованно уставившись на девушку изумрудными бусинками глаз. «Иди сюда, — тихо позвала Беатрис, положив руку ладонью вверх на горячую шершавую плиту. — Иди, я же тебе ничего не сделаю…» Ящерица исчезла с той же непостижимой быстротой, как и появилась. Беатрис вздохнула и покосилась на пестрый конверт, который лежал рядом, прижатый треугольным осколком камня.

Нет, откладывать чтение просто глупо. Она взяла конверт, медленно, словно не решаясь, вскрыла и вытащила три исписанных на машинке листка прозрачной бумаги. Горячий ветер зашелестел ими, пытаясь вытащить у нее из пальцев. Беатрис разложила бумагу у себя на коленях, придерживая края.

«Уиллоу-Спрингс, 24 ноября 1953

Моя любимая,

твое письмо я получил сегодня утром. Я думаю, ты просто переутомилась в колледже за эту зиму. Иногда весна действует на нервы, скорее всего этим и объясняется твое совершенно ужасное настроение.

Трикси, ты не должна ничего бояться. Не сочти за хвастовство, но мои акции в «Консолидэйтед» уже поднялись на несколько пунктов. После того как я выполнил небольшую пробную работу, меня включили в одну из проектных бригад. Практически это означает, что я признан. Правда, получаю пока только 75 в неделю, но Рою, например, дали первую прибавку уже через три месяца (сейчас он загребает 5000 в год). Я узнавал, здесь можно купить дом на хорошей улице с ежемесячной выплатой около 80 долларов. За вычетом этого и долларов 30 за автомобиль, нам будет оставаться около 300 в месяц (я имею в виду такую же зарплату, как сейчас у Роя, т. е. 100 в неделю). При теперешнем уровне цен на это можно прожить совсем неплохо. Так что тебе совершенно не о чем беспокоиться, моя будущая маленькая скво.

Работа у меня будет очень интересной, пока я в нее еще не полностью вошел. Жаль, что нельзя тебе об этом рассказать, да ты все равно ничего бы и не поняла. Наше проектное бюро начинает разработку эскизного проекта машины, равной которой не будет в мире. На мою долю, конечно, придется в этом грандиозном деле совсем немного, но все равно, интересно в высшей степени. Когда еще приедешь ты, моя любимая девочка, я буду счастливейшим парнем в мире.

У нас уже осень, сегодня весь день сильный туман и моросит. Когда мы с Роем возвращались с завода в его машине, на нас в тумане налетела какая-то леди, смяла заднее крыло и оторвала бампер.

Настоящей зимы в Нью-Мексико нет, а вот мы с тобой съездим когда-нибудь в наш Мэн, у канадской границы, там ты увидишь снег, иногда наметает выше человеческого роста. Ты, очевидно, не умеешь бегать на лыжах? Я тебя научу, это отличная вещь.

Пока кончаю, моя любимая. Отдыхай вовсю и пиши мне почаще: твои письма для меня такая радость. И не забывай присылать фото, с сентября ты не прислала ни одного. Ты ведь обещала, Трикси, что будешь фотографироваться каждый месяц и присылать мне. Помнишь? Привет мистеру Альварадо.

Целую тебя — как тогда.

Твой Франклин.

Р. S. Моя любимая, я все равно не могу отправить это письмо в таком виде, тактика страуса еще никогда не давала результатов. Конечно, не всегда любовь выдерживает испытание временем и разлукой, я понимаю. Если с тобой случилось именно это, если ты мне прямо скажешь, что так оно и есть, — я просто замолчу. Тут уж ничего не поделаешь, Трикси, я понимаю. Но я все-таки не могу в это поверить. Ты не такая, как другие девушки, чем больше я о тебе думаю, тем больше в этом убеждаюсь. И я так же твердо верю в себя, в то, что сумею дать тебе счастье, моя единственная любимая. Mi solo amor — это правильно по-испански? Может быть, все это еще не так страшно и у тебя действительно только временная депрессия, мало ли от чего — от жары, от расстроенных нервов. Мне страшно представить себе, Трикси, что со мной будет, если ты и в самом деле ко мне переменилась. Пятнадцать месяцев я думаю только о тебе, только о жизни с тобой, и если сейчас все это рухнет, я окажусь как перед пропастью. Впрочем, я пишу глупости. Дело не во мне, дорогая. Я знаю, что моя любовь сумеет защитить тебя от всего в жизни, что бы ни случилось, и не думаю, чтобы это смог дать тебе какой-нибудь другой мужчина. Ты скажешь — хвастовство, но я сейчас просто пишу то, что думаю. Неважно, как это выглядит, сейчас это не имеет никакого значения.

Я не знаю, что тебе еще написать, моя любовь, моя маленькая черноглазая девочка. Если бы я смог сейчас очутиться рядом с тобой — все стало бы по-прежнему, я в этом уверен. Трикси, я вспоминал сегодня нашу первую встречу — у входа в инженерный факультет в Байресе, помнишь, такое огромное готическое здание из красного кирпича? Тогда было очень холодно — солнечный зимний день с пронизывающим ветром, — и ты была в кремовой канадке с капюшоном, меховым изнутри, и вся раскрасневшаяся от холода. Помнишь? А потом, когда мы вдвоем ездили в Ла-Плату на твоем старом «форде» и пришлось менять покрышку на полпути — в парке или в лесу, где такие красивые ворота в виде сдвоенной башни. Я тогда обнял тебя и испачкал твою курточку, и мы едва оттерли пятна и потом замывали их около ручья.

Трикси, я хочу, чтобы ты все это вспомнила. Если, конечно, тебе эти воспоминания еще приятны. Для меня они — самое светлое в жизни, и всегда этим останутся. Я буду любить тебя всегда и везде, что бы ни случилось, в горе и в радости. Больше мне нечего тебе сказать.

Я буду ждать твоего ответа.

Ф.Х.»
10

В полутемном зальце пульперии[36] было душно и пахло прокисшим вином и кухонным чадом. У стойки лениво перебрасывались словами двое посетителей. Озлобленно гудели мухи под темным дощатым потолком.

Было жарко. За окном калилась на солнце пыльная площадь — такая же, как в любом из этих местечек: белые одноэтажные домики с плоскими крышами и зарешеченными окнами до самой земли, чахлая зелень, коновязь, возле которой понуро стоял оседланный гнедой мерин. Седло было гаучское — непомерно широкое, с круглыми кожаными стременами, покрытое овчиной, шерстью наверх. Чуть поодаль, за оградой из порванной проволочной сетки, лениво бродили на голенастых ногах два неизвестно зачем посаженных сюда ньянду[37] — какие-то общипанные, тускло-серого цвета, с крошечными головками на голых шеях.

Жерар оглянулся, чтобы подозвать хозяина, и в этот момент в пульперию вошел новый посетитель — потрепанный, как и все вокруг, старичок типа опустившегося чиновника в отставке.

— Привет дону Тачо и всей компании! — воскликнул он. — Что это там за машина со столичным номером?

Жерар отвернулся. За его спиной пошептались, и через минуту старичок подошел к столику, неся две раскупоренные бутылки пива.

— Рад приветствовать редкого гостя, — заговорил он с витиеватыми интонациями, бесцеремонно присаживаясь напротив Жерара и не представившись. — Надеюсь, не откажете составить мне компанию…

Жерар поклонился, с любопытством глядя на старика. Тот разлил пиво, отпил и обсосал с усов пену.

— Ездите по коммерческим делам? — спросил он. — Впрочем, на негоцианта вы не похожи. Значит, для собственного удовольствия?

— Почти, — улыбнулся Жерар. — Ваше здоровье, сеньор.

— Благодарю, впрочем, это бесцельный тост. Какое здоровье в мои годы! Значит, решили посмотреть наш Север? Ну-ну. Не совсем подходящая зона для туризма, должен вам сказать. Поехали бы лучше в Сан-Карлос-де-Барилоче, куда столичные дамочки ездят бегать на лыжах. Э? Хотя вы не похожи и на туриста…

Старик окинул его пронзительным и насмешливым взглядом — Жерар в замасленной «американке» и с отросшей за месяц рыжеватой бородой и в самом деле походил скорее на бродягу.

— Да, места у вас невеселые… Вы из старожилов?

— Почти. А что? Вас интересует, как здесь было раньше? Так же! — крикнул старик фальцетом. — Точно так же, мой сеньор, было в этих местах и десять лет назад, и двадцать, и тридцать, и сорок! Знаете, кто был президентом Республики в тот год, когда я сюда приехал? Саэнс-Пенья, сударь! Не Луис, конечно, хе-хе, я еще не так стар, а его сын — дон Роке. И было это, если вы не тверды в хронологии, в лето господне тысяча девятьсот двенадцатое, за два года до начала большой европейской войны. А что изменилось здесь с тех пор? А? Ничего, мой сеньор, ровным счетом ни-че-го! Вот что меняется, только это! — Он мотнул головой на висящий за стойкой портрет Перона и стал загибать пальцы. — Их тут целая дюжина сменилась за мое время: Саэнс-Пенья, Пласа, Иригойен, Альвеар, Урибуру, Хусто, Ортис, Кастильо, Рамирес, Фаррель и, наконец, его высокое и мудрое превосходительство бригадный генерал дон Хуан Доминго Перон. Видите, до дюжины не хватает только одного. А врачей нет до сих пор! — пронзительно крикнул старик, ударив ладонью по столу и едва не опрокинув свой стакан. — Людей до сих пор лечат знахари!

— Да, об этом я читал еще в Буэнос-Айресе, — помолчав, сказал Жерар, — там одно время много писали о нехватке врачей в северных провинциях.

— Ах, даже та-а-к, — ехидно закивал старик, — оч-чень отрадно слышать, что блистательная федеральная столица вспомнила о существовании северных провинций. Позволительно ли будет поинтересоваться, о чем вы еще читали в Буэнос-Айресе, мой сеньор? О детской проституции в северных провинциях там не пишут? А о том, что у нас здесь фактически не существует семьи — тоже нет?

— Как не существует?

— А так! Не существует, потому что в северных провинциях половина детей рождается вне брака! Если в провинции Буэнос-Айрес из тысячи новорожденных сто десять являются незаконными, то, скажем, в провинции Формоса незаконнорожденных приходится шестьсот десять! А отчего это происходит? Не от безнравственности, мой сеньор! От нищеты! От того, что в Ла-Риохе пеон получает в шесть раз меньше, чем в Буэнос-Айресе, за ту же работу и при одинаковой стоимости жизни. Чего там! Ему больше и не надо, он же «черноголовый», обойдется и этим! А потом кричат о «моральной деградации северян»! Девяносто процентов служанок во всех крупных городах — девушки-креолки с Севера. Шестнадцатилетняя девчонка, которая еще ни разу в жизни не видела железной дороги, попадает в город, — много ли у нее шансов избежать беды? Начинается с того, что хозяин или хозяйский сын делает ей ребенка, а через три месяца хозяйка выкидывает ее на улицу. Что ей остается делать, позвольте спросить? Идти на фабрику? На фабриках нужны люди, имеющие хотя бы отдаленное знакомство с цивилизацией. Вы не можете поставить к станку индианку из Сальты, если она не прошла обучения. А кто станет ее учить? Кто? Вернуться к положению служанки она уже тоже не может — с ребенком ее не возьмут нигде. Что же ей остается делать, как вы думаете?

— Послушайте, — сказал Жерар. — Я иностранец, мой вопрос может показаться вам наивным. Ведь у вас, кажется, федеральная система, каждая провинция имеет свое правительство и в какой-то степени может сама решать свои местные проблемы. Что же тогда мешает?

— Коррупция, мой сеньор! — крикнул старик. — Поголовная коррупция! Человека избирают губернатором, и перед ним открывается возможность набить карман. Причем он помнит, что через четыре года этой возможности у него больше не будет. Как тут удержаться? Вот сеньор губернатор и начинает усердно разворовывать вверенную ему провинцию. А новая метла, хе-хе, метет, знаете ли, подчистую! И если учесть, что она меняется каждые четыре года, а в Мендосе даже каждые три…

— Ну, это явление не только здешнее, — заметил Жерар. — Вы думаете, у нас во Франции чиновники не воруют и не берут взяток? Меня другое удивляет — есть же у вас печать, общественное мнение, ведь не могут, простите, все поголовно…

— Могут! — взвизгнул старик. — Еще как могут! И не только могут, а все поголовно должны в этом участвовать! Вы ведь не журналист?

— Нет, никакого отношения…

— Ну понятно, журналист такого не сказал бы! Вы просто не знаете. Зато я знаю! Сотрудник газеты зависит от своего редактора, а редактор зависит от издателя. А с издателем делится своими доходами его превосходительство сеньор губернатор! Вот и попробуйте тут что-то разоблачить! Это я говорю о провинциальной печати. А вы думаете, столичная более независима? Хе-хе. Да там они вообще все куплены и перекуплены с потрохами! Видел я ваших столичных деятелей, видел и хорошо знаю. В прошлом году был тут один такой — шикарная американская машина, сам напомаженный, и вместе с ним еще и этакая модная шлюшка в зеркальных очках… «Я, знаете ли, близок к правительственным кругам, в частности к субсекретарю сеньору Апольду, меня знают там-то, я знаю тех-то, у меня опубликованы такие-то работы, теперь я собираю материалы для серии статей о положении нашего Севера, это произведет впечатление в столице…» — Старик произнес все это гнусавой скороговоркой, передразнивая своего прошлогоднего собеседника, и перегнулся к Жерару, упираясь в стол ладонями. — Будь я на десяток лет моложе, я бы его вышиб в двери пинком, этого марикона! Ему, видите ли, захотелось «произвести впечатление», и он сажает в авто свою, с позволения сказать, секретаршу и катит на Север собирать сенсации!

— Но почему вы так строго? — возразил Жерар. — В конце концов, если есть лишняя возможность напомнить властям о здешних безобразиях… или хотя бы привлечь внимание общественности? Я не понимаю…

— Очень жаль, если вы, сударь, не понимаете! Очень жаль! Что вы скажете о человеке, который в наше время что-то публикует, живет в свое удовольствие и еще хвастает, что «близок к правительственным кругам»? Честные люди сейчас молчат, мой сеньор, а если уж что-то публикуют, то во всяком случае не то, что может принести автору благосклонность апольдов и компании! А тот прохвост — его же за лигу можно было распознать, что это за птица! И такой марикон, такая проститутка в штанах будет привлекать к нам внимание общественности? Спасибо, мой сеньор! Вы говорите о «лишней возможности» — так я вам должен сказать, что таких «возможностей» нам не нужно! То, что здесь происходит… — Старик вытянул руку по направлению к окну и угрожающе затряс костлявым пальцем со вздутыми подагрой суставами. — То, что происходит во всех этих провинциях, — это трагедия целого народа, и ни один подлец не должен прикасаться к ней грязными руками! Руками, которыми он еще недавно пересчитывал свои сребреники! Мы обойдемся и без его помощи, можете быть уверены, обойдемся рано или поздно… Вы, может, думаете сейчас: вот передо мной великолепный образчик старого дурака, но я знаю одно: чистое дело делается чистыми руками, а грязными — грязное, и одно с другим не смешивается…

— Вы правы, — сказал Жерар, — правы в принципе, но стоит ли обобщать?.. Можно допустить возможность такого положения — чисто гипотетически, вы понимаете, — когда человек когда-то в чем-то ошибся и… Ну и потом хочет отмыть эти свои «грязные руки», — добавил он, криво усмехнувшись.

— Удобная гипотеза! Очень удобная! Случайную ошибку исправить можно, не спорю. Но если всякая грязь смывается с рук, мой сеньор, то далеко не всякую можно смыть с души! Во всяком случае, не такую, в которой был вывалян тот прошлогодний тип. Случайно! — Старик снова фыркнул, дернув носом куда-то в сторону. — «Случайно» люди не продаются, запомните это, молодой человек! И если он продался, то можете быть уверены, эта сделка связана не только с его прошлым, но и с его будущим. Да, да, представьте себе! Я как сейчас вижу перед собой этого напомаженного красавчика… Кстати, у него был с собой целый набор корреспондентских билетов — и от «Лидера», и от «Демократии», и я уж не помню от каких еще столичных газетенок. Этакий расфуфыренный собачий сын! Сколько их сейчас расплодилось, Иисус-Мария… Вся эта современная деловая молодежь, которая торгует чем угодно, а потом еще смеет рассуждать о возвышенных идеалах…

Старичок поговорил еще несколько минут, ругая современную деловую молодежь. Потом он церемонно распрощался с Жераром, сказав, что наступает время сиесты.

Жерар видел, как он проковылял через площадь — маленький, согнутый ревматизмом, с путающейся в ногах короткой тенью, угольно-черной на раскаленной солнцем пыли. Когда старик скрылся в двери одного из домов, Жерар машинально допил теплое пиво и сгорбился, барабаня по столу пальцами. Подошел хозяин, что-то сказал; Жерар поднял на него непонимающие глаза.

— Я говорю, машина ваша готова, — повторил хозяин, убирая пустые бутылки. — Вы собирались ехать, так воду уже налили.

— А-а… Нет, я пока не поеду, — сказал Жерар.

Хозяин ушел к своей стойке — продолжать прерванный разговор с посетителями. Жерар посидел еще с четверть часа, выкурил трубку, не ощутив вкуса. Потом встал и, волоча ноги, отправился в комнату, где провел эту ночь.

Вечером ожидался дождь, и поклажу с джипа внесли в помещение. Ящик с этюдами стоял в углу у двери. Жерар присел на корточки, откинул крышку и вытащил несколько холстов.

…А что, если все дело в том, что сказал этот старик? Что, если все его неудачи объясняются внутренним противодействием какой-то части его «я», сознающей двойственность его поведения? Но действительно ли существует эта двойственность? И реальны ли его неудачи или они просто мерещатся? Кто, черт возьми, кто может определить — действительно ли плохи его последние работы? И главное, кто сможет убедить его в том, что они хороши, если ему самому они кажутся плохими?

Да, такого, пожалуй, с ним не было еще никогда. Раньше было другое: если не считать первого периода его творчества, периода поисков и нащупывания своего пути, его никогда не покидала уверенность в себе, в правильности избранного метода. Не было признания, это верно, иногда равнодушие публики причиняло боль, но даже в самые скверные моменты он находил утешение в сознании собственной правоты. А сейчас в нем исчезло то, что является главным для художника, — уверенность в своих силах.

Это подкралось как-то незаметно, предательски. Сначала все шло отлично. Мучительные и бесплодные размышления о смысле и задачах искусства, терзавшие его в столице, показались смешными уже вскоре после того, как под колесами кончился последний километр бетона. Из столицы он выехал через Росарио, за Санта-Фе свернул прямо на север и, не успев проехать и семисот километров, очутился в совершенно другой эпохе. Трудно было поверить, что на этой же земле стоит Буэнос-Айрес с его небоскребами. Здесь ничего этого не было, здесь были лишь редкие сонные городки и вокруг них на сотни километров безликое и безымянное «кампо»: поля, выжженные солнцем пастбища, бескрайние просторы плохо обработанной или вообще пустующей земли; и люди, родившиеся в двадцатом веке и живущие неизвестно в каком.

Ни школ, ни больниц, ни намека на самую элементарную цивилизацию. Несколько раз он подъезжал к какому-нибудь ранчо — набрать из колодца воды для радиатора. Его встречали со спокойным гостеприимством, лишенным и тени подобострастия, всегда приглашали закусить или выпить матэ. Как правило, он оставался, в свою очередь угощал хозяев своими консервами (почти недоступным для тех лакомством), подолгу расспрашивал о жизни. Его интересовали эти люди, в которых ни нищета, ни постоянный произвол власть имущих, от полицейского комиссара до последнего представителя управляющего, не смогли вытравить врожденного чувства собственного достоинства. Объясняться с ними было трудно: они говорили на местном диалекте и сами плохо понимали заезжего гринго, но жизнь их была как на ладони. Собственно, о ней не приходилось и расспрашивать — так красноречиво рассказывала обстановка. Глинобитное ранчо, часто с прямоугольными дырами вместо окон и дверей, примитивная утварь времен Мартина Фьерро, чумазые нечесаные ребятишки, одно и то же выражение привычной и нежалующейся тоски в глазах у взрослых — нищета, самая отчаянная, безысходная нищета…

И так было повсюду. Дальше к северу пошли безводные места, на полустанках железной дороги Жерар видел длинные очереди оборванных людей с самыми разнообразными посудинами, от глиняных кувшинов — порронов до десятилитровых жестянок с маркой «Шелл мотор ойл». Раз в сутки через полустанок проходил товарный состав; если на нем не было инспектора, машинист мог остановиться и позволить людям набрать воды из тендера — затхлой и радужной от нефти, но пресной. Если состав не останавливался, очередь терпеливо ждала следующего.

Вот что нужно было писать! Вот что нужно было показать публике блистательного Буэнос-Айреса — показать ее собственную страну, брошенные поля и развалившиеся от непогоды ранчо, оборванных детей и очереди за водой на полустанках… Вспоминая столицу, Жерар стискивал зубы от ярости. «Самый большой в мире» аэропорт Пистарини! Новый автодром «17 Октября»! Студенческий городок «Президент Перон» — игрушка стоимостью в полмиллиарда! А на Севере люди травятся водой из паровозных тендеров, потому что правительство не может прислать установки для бурения артезианских колодцев, а крестьяне бросают поля, ставшие их проклятием, и либо превращаются в батраков и бродячих сезонников — брасерос, либо пополняют собой ряды городских люмпенов. Зато по столице расклеены лозунги правящей партии — «Земля тем, кто ее обрабатывает»…

Жерару очень скоро показались смешными все его попытки нащупать какой-то новый путь. В городе он мог наблюдать жизнь рабочих предместий и «не видеть темы»; там эта проблема не стояла так остро, не ставила художника перед категорическим императивом. Городской рабочий находится все же в лучшем положении: у него есть товарищи, его интересы в какой-то степени охраняются синдикатом, он, наконец, может что-то делать, как-то протестовать. Но здесь…

Здесь вообще не может возникнуть для художника этот вопрос: а чему, собственно, должно служить твое искусство? Когда перед тобой оборванный рахитичный ребенок, не знающий, что такое конфета или грошовая игрушка, — ты не станешь думать о приобщении столичного сноба к таинству природы и не станешь писать какой-нибудь «Закат над пампой». Ты напишешь этого ребенка; напишешь вереницу безликих фигур с бидонами; напишешь брошенное людьми ранчо, где когда-то слышался смех детей и аромат горячего хлеба. И напишешь все это так, что каждая из твоих картин, выставленная на Флориде, будет как пощечина…

Первые две недели Жерар не торопился приступать к работе — ездил, наблюдал, исподтишка делал беглые зарисовки. Потом взялся за этюды.

Сначала он не заметил ничего. У него уже и раньше бывало так, что новая тема не давалась сразу, что проходило какое-то время, прежде чем он чувствовал себя окончательно настроившимся именно для этой работы. Хотя период настройки на этот раз слишком уж затянулся, Жерар не придал этому значения. Но потом появились тревожные симптомы.

Впервые в жизни Жерар познал отвратительное состояние творческого бессилия, когда образы, выношенные и, казалось бы, готовые уже излиться на холст, вдруг расплываются и исчезают, едва приступаешь к работе. После нескольких бесплодных попыток он однажды утром поймал себя на мысли, что ему неприятен сам вид палитры и запах красок. Это испугало его. Промучившись над этюдом целых полдня — так ему показалось, — он посмотрел на часы и тихо выругался: оказалось, что он работал всего час с лишним. Раньше бывало наоборот — только меркнущее освещение напоминало ему, что пора кончать работу…

В ту ночь он долго не мог заснуть. Ему приходилось слышать о художниках, терявших вдруг вкус к работе, но до сих пор это было выше его понимания. Как можно охладеть к делу своей жизни? Когда ему говорили о таких случаях, он молча пожимал плечами — значит, парень никогда не был настоящим живописцем! Ну а он сам?

Потом ему показалось, что он нашел разгадку. Всякий раз, берясь за кисти, он не мог не вспомнить О работе, выполненной для Руффо; написанная им самим мерзость то и дело снова вставала перед глазами. Это был, очевидно, род психологической травмы. Самое страшное — Жерар это сознавал — заключалось в том, что он, против своей воли, выполнил тот заказ не просто как ремесленник, но вложил в работу частицу своего таланта. Как сказал сейчас этот старик, далеко не всякая грязь отмывается…


После того дня, после разговора в пульперии, Жераром овладела какая-то апатия. Правильной или неправильной была его оценка своих последних работ — она укрепилась еще больше, потому что он полностью принял на свой счет слова о грязных руках.

Очевидно, думал он, в этом и заключается разгадка всех его неудач. С одной стороны, для него не прошла бесследно работа для Руффо, травмировавшая его и в какой-то степени исказившая его восприятие мира; это совершенно естественно — надломленная душа никогда не воспримет окружающее так же, как здоровая. С другой стороны, честный художник может работать лишь в том случае, если его совесть чиста, если он уверен в правоте своей позиции и в своем праве ее занимать. У Жерара не было именно этой уверенности.


Солнце уже садилось. Оно лежало на краю земли тяжелым раскаленным куполом, и в огне зажженного им пожара сгорели, казалось, все краски природы, кроме черной и багрово-алой.

Зловещие их сочетания были нереальными, бредовыми. Вообще нереальным стало теперь почти все. Почти все, за исключением быстро надвигающейся ночи и ландшафта вокруг — ландшафта, в котором осталось только два цвета, только два измерения. Ровный, без деревца и возвышенности, круг в кольце горизонта и расколовшая его трещина дороги. Дороги, идущей в никуда.

Эта пустыня и этот путь без цели были теперь единственной его реальностью. Единственным, что осталось ему в жизни, если только можно назвать этим большим словом то существование, на которое он был теперь обречен.

Как заключенный, окидывающий взглядом стены своей одиночки, Жерар поднял голову и огляделся, щурясь от бьющих в глаза закатных лучей. Да, объемного пространства больше не было, мир стал двухмерной плоскостью. Его мир. А третье измерение — это химера, отныне и во веки веков. Химера, изменчивый мираж, недоступный людям. Человек обречен оставаться на плоскости, ходит ли он по земле или поднимается в воздух…

Снова опустив голову, он продолжал равнодушно жевать, складным ножом доставая из жестянки куски мяса. Когда банка опустела, он выбросил ее, вытер нож о брезентовую обшивку сиденья и ударом о борт сорвал зубчатую крышечку с пивной бутылки. Пиво было отвратительно теплым, но он, переводя дыхание, допил бутылку до конца и швырнул ее вслед за жестянкой. Ужин был окончен.

Потом он выкурил трубку, по-прежнему сидя в машине и барабаня пальцами по ободу руля. Зашло солнце. Плоский круг, в центре которого стоял у обочины пыльный и обшарпанный джип, расширился до бесконечности, края его исчезли из виду, один только западный четко выделялся на фоне уже остывшего неба, продолжающего светиться голубоватым, каким-то отраженным блеском.

Выскочив из джипа, Жерар обошел его и стал рыться в наваленной сзади поклаже. Ящик оказался в самом низу, под палаткой и мешком с консервами. Откинув крышку, он достал один этюд, не глядя швырнул на землю, потом второй, третий, четвертый. Когда ящик опустел, он ногою сгреб выброшенные этюды в кучу, подальше от машины, достал запасную канистру и отвинтил горловину. Забулькал бензин, распространяя острый запах. Когда канистра стала наполовину легче, Жерар аккуратно завинтил ее, отнес в машину и, вытерев руки о штаны, нащупал в кармане спичечную коробку. На секунду он задумался, словно еще не решил окончательно, как поступить, потом пожал плечами и выковырял из коробочки маленькую восковую спичку.

Пламя бухнуло и заплясало в таком свирепом веселье, что он невольно отступил на шаг — не столько от опалившего лицо жара, сколько от внезапного страха перед собственным поступком. Впрочем, это тотчас же прошло. Только продолжали дрожать руки. Пятясь к машине, он не отрывал глаз от бушующего костра и все пытался сунуть в карман спички, не находя кармана. Наконец карман нашелся, и все сразу стало на свои места. Он перекинул ногу через заменяющий дверцу вырез борта, сел на брезентовое сиденье и не глядя, точным движением, нашел торчащий в контактном замке ключ. Костер сзади продолжал пылать, бросая пляшущие алые блики на запыленное ветровое стекло и заставляя шевелиться фантастически длинную, горбатую и изломанную тень машины. Когда джип тронулся, тень побежала перед ним, извиваясь и изламываясь, словно бесноватая…

Спидометр был обычного военного образца — с черным циферблатом, хорошо видными светящимися цифрами и такой же стрелкой. Ее голубоватый колеблющийся язычок лизал сейчас цифру 45. С такой скоростью его давно уже задержали бы на любой из тех дорог, по которым он мотался в такой же точно машине девять лет назад.

Там через каждый километр стояли черные щиты с белой кричащей надписью: «SPEED LIMIT — 30 М.Н.». Впрочем, несмотря на щиты и на контроль военной полиции, вдоль дорог вечно валялись вверх колесами разбитые машины; виновниками столкновений чаще всего бывали негры из американского транспортного корпуса, привыкшие к бешеной гонке на односторонних трассах «Ред болл экспресс»…

45 миль в час. Сколько это в километрах? Вообще не так много, но на такой дороге вполне достаточно, чтобы не моргнув глазом вылететь в лучший мир вместе с грудой исковерканного железа. Да, машина такая же самая. Двухместный джип марки «виллис-оверлэнд». Не хватает только белой звезды на капоте и автомата в зажимах справа от приборного щитка. Зажимы, правда, налицо, но пустые.

Почему он не погиб в те годы? Сколько было возможностей… Сколько погибло товарищей, имевших куда больше права на жизнь! Стрелка уже переходит за 50. Тибо — каким он был замечательным парнем, этот молодой математик, и как глупо погиб — от английской бомбы, предназначенной тому самому эшелону, который он подорвал за несколько минут до этого…

А зачем остался жить ты? Ты — бывший макизар, бывший боец ФФИ, бывший художник, бывший порядочный человек! Зачем ты остался жить?

Стрелка колеблется около 55. Забивая дыхание, ревет ветер, машина, едва повинующаяся рулю, рыскает вправо и влево, громыхает поклажей, запасными канистрами, всем своим разболтанным железным кузовом. Где-то далеко позади догорает костер, а впереди — пустой мрак без огонька и просвета. Дорога в никуда.

…А ты воображал себе, что все это будет так просто? Удобный выход, нечего сказать, — встряхнуться как ни в чем не бывало, поставить крест на прошлом и выступить в благородной роли этакого борца за справедливость!..

Впереди показались огоньки. Сначала тусклые и едва заметные, они постепенно рассыпались вширь и стали ярче. Через несколько минут справа промелькнул освещенный щит: «Граница урбанизованной зоны». Названия местечка Жерар не разобрал. Он сбавил ход, машину тряхнуло на переезде через одноколейное полотно, потянулись разделенные садами редкие домики, тусклые фонари, станционный пакгауз гофрированного железа, фабричная труба и грузные очертания цилиндрических резервуаров, от которых резко и приторно запахло свежим льняным маслом. У постоялого двора с вывеской «Звезда Севера — комнаты для приезжающих и продажа алкогольных напитков» Жерар остановил машину.

В зале было многолюдно и шумно. Посетители — кто в линялой ковбойке с косынкой на шее, кто в залоснившемся комбинезоне, пропитанном тем же въедливым, сытным запахом масла, — сидели и толпились у стойки, не снимая шляп. С облупленной стены, сквозь волны сизого дыма, непристойным взглядом смотрела роскошная блондинка в красном, рекомендующая курить сигареты «Кэррингтон», справа от нее висел убранный бело-голубыми лентами портрет Перона, слева — лубочная олеография, образ Луханской божьей матери.

Жерар протолкался к стойке, спросил виски.

— Не держим, — с сожалением сказал кабатчик, — у нас его не употребляют, слишком дорого. Может, хотите джину?

Он поставил перед Жераром прямоугольную бутылку.

— Большой стакан, — сказал тот. — Большой, понимаете, как для виски-сода. Только без соды.

Он вытянул его, не отрываясь. Пьющие рядом переглянулись и одобрительно покрутили усы. Жерар перевел дыхание, закурил и кивнул кабатчику:

— Повторите!

Кругом стало тихо. Когда опустел второй стакан, к Жерару протискался усач со шрамом через все лицо.

— За что я люблю этих гринго, не в обиду вам будь сказано, — заявил он, хлопнув его по плечу, — так это за то, что пить они умеют! А ну-ка, патрон, теперь за мой счет. Выпьем?

Они выпили раз и другой. Странно — Жерар почти не чувствовал опьянения. А он должен был чувствовать, иначе…

— А почему не пьют другие? — крикнул он, шаря по карманам. Найдя бумажник, он выгреб из него пачку кредиток и бросил на стойку. — Я спрашиваю, почему к нам не присе… не присоединяются другие, каррамба! Джин для всех, патрон, посмотрим, кто кого перепьет — гринго или креолы. Слышите, амигос? А ну, кто тут настоящие мужчины?..

На следующее утро он проснулся под шум дождя, в отвратительной незнакомой комнате с растрескавшимся грязным потолком. Пахло сыростью, под окном натекла на каменном полу большая лужа, окно было открыто, и створка его тоскливо хлопала. За окном, на фоне желтовато-серого неба, терпеливо мокла старая полузасохшая пальма, казавшаяся какой-то обглоданной. Нестерпимо болела голова.

Жерар заставил себя встать. В углу комнаты была свалена его поклажа, насквозь мокрая, — видимо, ее догадались убрать из машины уже после того, как начался дождь. Сунув ноги в холодные отсыревшие башмаки, он подошел к окну и долго смотрел на рябую от дождя желтую лужу во весь двор, обглоданные пальмы, сломанный ржавый плуг без колес. Смертельная тоска охватила его — тоска, которую нужно было немедленно чем-то заглушить…

Он пил весь этот день — сначала в одиночестве, потом с представителем столичной фирмы «Агар Кросс лимитада», распространявшим в этих местах что-то связанное с сельским хозяйством, потом со своими вчерашними собутыльниками, пришедшими после работы проведать лихого гринго. Продолжалось это и на третьи сутки. Ехать было нельзя — джип не имел тента, а дождь все лил и лил, не прекращаясь ни на час. Коммивояжер тоже оказался не дурак выпить; постепенно попойка приняла гомерические размеры. На третий или четвертый день хозяин со смущенным видом сообщил Жерару, что ночью какой-то сукин сын пытался украсть с джипа запасное колесо, но висячий замок, которым оно было заперто, не поддался, и тогда злоумышленник поднял машину на козелки и снял оба задних. Жерар в этот момент возил локтями по столу и объяснял двум пеонам с маслобойки разницу между импрессионизмом и неоимпрессионизмом; говорил он по-французски, но пеоны слушали со вниманием и сочувственно поддакивали. С трудом поняв сообщение кабатчика, Жерар махнул рукой и заплетающимся языком посоветовал тому наплевать на это дело.

Представитель «Агар Кросс» уехал в конце недели, желтый и изможденный, как после приступа тропической лихорадки. Жерар тоже собрался было ехать, но колеса, заказанные в городе, все еще не прибыли. Кроме того, у него кончились деньги. Он телеграфировал Бебе и продолжал пить в кредит. В местечке он был известен уже как «человек-губка»: бородатый гринго, поглощающий невероятные количества алкоголя всех видов, от джина до виноградной водки, и заставляющий каждого нового посетителя поддерживать компанию. Вокруг него крутились теперь какие-то развеселого вида креолки; иногда он видел рядом с собой одну, иногда двух. Может быть, впрочем, у него просто двоилось в глазах. Особенно они ему не надоедали. Он к ним даже привык — угощал их шерри-брэнди, придумывал им прозвища и даже пытался приобщить к поэзии — читал вслух Ронсара и Валери. Однажды ночью, добравшись до своей комнаты, он обнаружил креолку в постели — правда, одетую. Та крепко спала, он бесцеремонно перекатил ее к стене, прикрыл одеялом и улегся без подушки, на жестком краю продавленного соломенного тюфяка. «Как только исправится погода, нужно ехать», — подумал он, засыпая.


Погода не исправлялась. Тяжелые обложные тучи висели над бразильским штатом Рио-Гранде-до-Сул, над северными департаментами Уругвая, над пшеничными полями аргентинского Междуречья. Моросящие дожди шли на всем правобережье Параны, захватывая восточный край провинции Кордова, но южнее и западнее небо было чистым, и путешественник, приближаясь к зеленым предгорьям кордовского массива, уже издали мог видеть в солнечной дымке его мягкие голубоватые очертания, вставшие над ровным простором пампы.

Ветер, волновавший высокую степную траву на склонах предгорья, дальше становился более резким и свежим, он шумел в перепутанных зарослях кустарника и дикой яблони, под его напором монотонно гудели провода и стальные мачты электромагистрали, идущей от гидростанции Эмбальсе Рио Терсеро. Одна из этих мачт стояла на самом гребне горы, раскинув короткие руки, крепко упираясь расставленные ми решетчатыми ногами. Она была похожа на часового, поставленного над поворотом глубокого зеленого ущелья, где внизу проходила дорога и еще ниже шумел горный ручей, и была, к счастью, единственным свидетелем происшествия.

Все еще сидя на земле, Беатрис вытерла слезы тыльной стороной перчатки — расплакалась она не столько от боли, сколько от испуга — и погрозила лошади обломком стека. Та как ни в чем не бывало общипывала куст в десяти шагах от сидящей на земле всадницы, звякая уздечкой и обмахиваясь хвостом с самым независимым видом.

Да, вот это был прыжок! Такое можно увидеть только на родео[38] — с той разницей, что там всадник обычно остается в седле. И что испугало эту Бониту — неизвестно. То ли птица выпорхнула из маторраля, то ли блеснул на повороте осколок бутылки…

Как бы там ни было — благодарение небу, что она еще приземлилась так удачно. Могло быть куда хуже! Узкая дорога, почти тропинка, заросла травой — видно, по ней не ездят с тех пор, как по ту сторону гребня проложили новое шоссе. Беатрис похолодела, представив себя лежащей здесь со сломанной ногой, — сколько прошло бы времени, пока ее хватились бы и стали разыскивать? Да и не так просто здесь найти…

Она испуганно перекрестилась и, подняв голову, увидела высоко над собой решетчатую серебристую мачту и четыре нити, пересекающие ущелье. Небо было бездонным и синим, сильно провисшие провода раскачивались от ветра, но здесь — внизу — стояла знойная тишина и терпко пахло разогретой солнцем зеленью. Мирно позвякивала уздечка Бониты, внизу журчала вода. Подумать только, что упади она иначе, ударься головой — и все это могло погаснуть для нее навеки…

Беатрис глубоко, с благодарностью, вздохнула и ощупала нагрудный карман ковбойки. Блокнот и вечное перо были на месте. А стек сломался, и правая перчатка лопнула на ладони — совсем новая перчатка, как жаль! Запястье побаливает, наверное, опухнет, и бедро тоже ноет, но не сильно. Морщась, Беатрис поднялась на ноги, подобрала блеснувшие в траве солнцезащитные очки и, прихрамывая, направилась к лошади.

— Ну, знаешь, этого я от тебя не ожидала, — сердито сказала она, схватив повод и шлепнув Бониту по потемневшей от пота шее. Кобылка норовисто вскинула головой, косясь на нее большим лиловым глазом. — Тихо! Чудовище ты, а не лошадь, я еще тебе верила…

Привязав повод к искривленному суку дикой яблони, Беатрис стащила перчатки, сунула их в карман бриджей и стала осторожно спускаться к ручью, раздвигая заросли. Она вдруг спохватилась — а часы? — и поднесла к уху левое запястье. Нет, часы, к счастью, шли, было всего два с четвертью. Почта работает до шести, времени еще много.

Ручей был узеньким, его можно было перепрыгнуть с разбегу, но чуть ниже, заваленный крупными обомшелыми валунами, он разлился и образовал крошечное озерцо шириною метров в пять-шесть. Осторожно перебираясь с камня на камень — кожаные подошвы скользили, — Беатрис добралась до озерца и присела на широкий плоский валун, опустив в воду правую руку. Камень был горячий от солнца, а вода холодная, но не очень — не так, как в горных речках Неукена, на юге. Зато такая же чистая, совершенно хрустальная. На дне озерца — Беатрис на глаз определила его глубину, пожалуй будет по пояс, — в причудливой игре солнечных извивающихся пятен словно шевелились чистые, отшлифованные водой голыши, крупные и помельче. В таких бот пятнах можно увидеть что хочешь — это так же, как когда зимой долго смотришь в горящий камин. Там, если повезет, можно увидеть даже саламандру. Несомненно, и здесь, в воде, можно увидеть что-нибудь такое же интересное. Например, крошечных дриад или тритонов. Ей очень захотелось вдруг увидеть тритона или дриаду, она даже вздохнула от нетерпения. Впрочем, руку из воды пришлось убрать — от холода она сразу онемела.

Посидев немного и чувствуя, что жаркое солнце и ровное журчание воды, крошечными водопадами пробивающейся из озерца между камнями, начинают наводить на нее дремоту, Беатрис встряхнулась и вытащила из кармана перо и блокнот. Но писать было трудно — ни одно слово не приходило сейчас на ум. Только звон стрекоз и журчание маленьких водопадов, только горячее солнце и запах воды и обомшелого камня. Глупо было не взять купальный костюм — лучшего места не найдешь. И так пустынно, по дороге никто не ездит…

Она расстегнула ковбойку и растянулась на широком камне, подложив руки под голову. А запястье почти уже не болит, — видно, помогла холодная ванна. Да, выкупаться бы сейчас… Как жжет солнце, через очки, через плотно зажмуренные веки — все равно перед закрытыми глазами все красно. Так всегда на пляже, когда лежишь на спине. А потом перевернешься на живот, и еще разроешь для лица ямку в песке, чтобы было прохладно, — и перед глазами сразу такой мрак, синий-синий. Очень приятно. А потом — в воду, прямо в обрушивающиеся на тебя волны прибоя…

Беатрис вздохнула и, сев на своем каменном ложе, стащила сапоги с узкими голенищами, сняла носки. Смеясь от удовольствия, она поболтала ногами в воде, искушение овладевало ею все сильнее. В самом деле — совершенно заброшенная ложбинка, шоссе проходит по ту сторону гребня. И потом, если бы кто-нибудь и появился поблизости — невероятный случай, но допустим, — то все равно она услышит издали: через этот маторраль на цыпочках не проберешься…

Она сняла очки, разомкнула браслет часов и положила их на камень рядом с блокнотом. Потом выпростала из брюк расстегнутую ковбойку и опять прислушалась. Ей было страшно, и весело, и немного стыдно; она искренне надеялась, что падре-конфессор не сочтет это таким уж большим прегрешением — искупаться нагишом. Среди бела дня и под открытым небом — это верно, но зато в совершенно пустынном месте. «Ах, ну не отлучат же меня за это от церкви, в самом деле, — подумала она, выпутывая руки из ковбойки, — сейчас так жарко, и вода такая чудесная…»

Она оглянулась, прикусив губу, и решительно дернула книзу боковую застежку-молнию на брюках. Только окунуться, посидеть немного в воде, долго в такой холодной все равно не высидишь, и потом на этом валуне можно позагорать…

Вода и в самом деле оказалась невероятно холодной — куда холоднее, чем ощущалось рукой. Смеясь и стуча зубами, Беатрис поплескалась в озерце несколько минут и почувствовала, что больше не выдержит. Она вскарабкалась на свой валун, поскользнувшись и едва не свалившись вниз, и легла ничком, прижавшись щекой к шершавому от лишайника камню. Камень был горячий, она даже поежилась, еще жарче жгло солнце ее спину, но после ледяной ванны это было приятно. Солнце здесь совсем не такое, как в столице, — оно жжет, но не давит свинцовым зноем. В Кордове в самый жаркий день всегда прохладно в тени, и само солнце какое-то легкое, приятное.

Беатрис подняла лицо и посмотрела вверх, на дорогу, где среди зелени светлым пятном мелькала голова Бониты, потом прислушалась и села, поджав под себя ноги. Дремотно опустив ресницы, она искоса наблюдала, как на серой поверхности валуна, обрызганной золотисто-ржавыми пятнами лишайника, быстро исчезает мокрый отпечаток от ее тела. Как не хочется одеваться… Провести бы так весь день — купаться, потом дремать на горячем камне, потом опять в воду. В купальном костюме этого не ощутишь, ничего нет похожего. Если бы кто-нибудь увидел ее сейчас — что бы он подумал? Что здесь завелась дриада?

— Ан-наи-и-и… — запела она вполголоса, положив руки на колени и глядя из-под опущенных ресниц на искрящиеся переливы струй. — Бессмертьем пылает… в веках не сгорая… цветок гуарани…

Она любила эту песню с ее печальной мелодией и часто — когда никого не бывало поблизости — потихоньку пела ее для самой себя. Принцесса Анай, которой посвящалась песня, была историческим лицом: предводительница одного из гуаранийских племен, захваченная в плен конкистадорами, она отвергла любовь капитана, отказалась креститься и признать владычество испанской короны. За все это ее сожгли живьем, обвинив в колдовстве. Судьба индейской девушки, погибшей четыреста лет назад, очень волновала Беатрис.

Допев песню до конца, она с минуту посидела еще с закрытыми глазами, потом решительно встряхнулась и потянулась за лежащими неподалеку часиками. Ого! Впрочем, время еще есть, важно только успеть на почту.

Так бы и просидела здесь, не одеваясь, до самого вечера… Она разогнула ногу и вытянула ее, шевеля маленькими розовыми пальцами. Нога была ничего — длинная, в меру загорелая. Загорать Беатрис начала еще дома, у себя на балконе по утрам. Кончиками пальцев она легко провела по коже, гладкой и горячей от солнца, и вдруг покраснела, быстро поджав ногу под себя. Уж это-то ей определенно не простят — одно дело искупаться, когда тебе жарко и ты забыла костюм, а другое — сидеть нагишом целых полчаса, петь языческие песни и при этом еще любоваться своим телом…

Она торопливо оделась, вплоть до сапог, оставив незастегнутой одну лишь верхнюю пуговку на ковбойке, и из легкомысленной дриады превратилась в скромную девицу в костюме для верховой езды, с прической хвостом. Одевшись, она снова растянулась на животе и развернула перед собой блокнот.

«Фрэнк, милый, — начала писать Беатрис, — не обращай внимания на почерк, это я пишу, лежа на камне. Меня только что сбросила лошадь, но я ушиблась не сильно. Она чего-то испугалась. Иногда она пугается птиц, если они выпорхнут из кустов прямо перед ней.

Фрэнки, милый, я давно не чувствовала себя так хорошо. Ты был прав, конечно, все это объяснялось нервами. Я здесь всего три недели и уже стала совершенно другим человеком. Кстати, я задержусь здесь до Нового года, потому что одни наши знакомые в Кордове пригласили нас с папой на рождество, так что он приедет сюда. Вот сейчас я вижу, что люблю тебя по-настоящему. Все эти страхи были ни к чему, просто как наваждение. Впрочем, в последнем письме я все это тебе уже написала. Ты можешь быть совершенно спокоен. Я дала тебе слово, любимый, и тебе никогда не придется говорить, что одна из Альварадо тебя обманула…»

Над зеленым ущельем, в хрустальном небе Кордовы, пламенело легкое и неистовое горное солнце, запутавшийся в стальной паутине мачт, сердитым шмелем гудел ветер. Серая кобылка, привязанная к дикой яблоне, то ли соскучилась, то ли просто объела все, до чего могла дотянуться, и заржала сердито и звонко.

— Иду-у! — крикнула Беатрис, дописывая четвертый листок. — Сейчас иду, Бонита, закончу письмо — и едем! Подожди еще две минутки…

11

Вернуться домой к рождеству Жерар не успел. Дождавшись сухой погоды, он распрощался со своими собутыльниками и погнал машину на Юг. На второй день пути расплавились шатунные подшипники. Случилось это в такой дыре, где не было ни запасных частей, ни даже хорошего механика; с пустяковым делом провозились еще трое суток. Пока ремонтировали машину, Жерар кое-как привел себя в порядок, отоспался, сбрил бороду. Лишь двадцать восьмого вечером он приехал в «Бельявисту».

— Дон Херардо вернулся! — обрадованно закричала выбежавшая на крыльцо кухарка и тут же ахнула: — Угодники небесные, что с вами? Вы болели?

— Нет, донья Мария, — ответил Жерар, пожимая ей руку. — Я здоров. Сеньора дома?

— Дома, ванну принимает… Да как же вы здоровы, посмотрите на себя!

— Ничего, ничего. Вы только не делитесь своими впечатлениями с сеньорой, хорошо?

— Хорошо, дон Херардо, — кивнула та, глядя на него почти со страхом.

Похлопывая по голове Макбета, Жерар подошел к двери ванной комнаты и легонько постучался:

— Алло, шери… Угадай, кто приехал…

— Херардо! — ахнула за дверью Беба. Послышался плеск воды. — Херардо, милый, я сейчас… Только оденусь, минутку!

— Вообще-то не обязательно, — сказал Жерар. — Как ты без меня здесь жила? Скучала?

— О, как ты можешь спрашивать!.. А ты скучал?

— Конечно. Никаких новостей?

— Да нет… О, я перевезла все твои вещи и картины, знаешь?

— Правильно сделала. Скоро ты?

— Две минутки, querido[39]… Знаешь, чем я занималась без тебя?

— Нет, не знаю.

— Слушала серьезную музыку, вот! Ты говорил, что у меня плохой вкус, помнишь? Так вот…

— Шери, я не дождусь и снова уеду…

— Ну подожди, Херардито, всего три минутки, я уже наполовину готова. Так вот, я купила магнитофон, потом поехала к Лоттермозеру и попросила отобрать все лучшие записи. У меня теперь целая куча бобин. Много французов, знаешь? Равель, Дебюсси, Сен-Санс, потом, конечно, другие — всякие, не только французы. Ты доволен?

— Конечно, — улыбнулся Жерар, разглядывая свои руки. — Конечно доволен. Кто тебе посоветовал Дебюсси?

— О, это там, у Лоттермозера. Они меня спросили — для кого, и я сказала, что это один француз, художник и так далее. Они угадали?

— Угадали, еще бы.

— Ой, как я рада! Сейчас иду, Херардо, сейчас иду. Много ты работал на Севере?

Жерар сунул руки в карманы.

— Н-нет, шери, — сказал он равнодушным голосом. — Я там вообще не работал… Так, просто поездил, посмотрел…

На другой день с утра Беба уехала в столицу за покупками — нужно было готовиться к празднику. Договорились, что Жерар отгонит джип и встретится с нею вечером, чтобы вернуться вместе.