КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Возрождение [Элинор Глин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Э. Глинн Возрождение

Роман

Эллинор Глин[1]

«Возрождение», роман

Перевод К. А. Верховской

Издательство «Ориент», Рига

Тип. «Liepājas Burtnieks»

Рига, Вальдемарская, 37

1927

-



Elinor Glyn "Man and Maid", 1922


Аннотация

После тяжелого ранения, полученного в конце Первой мировой войны, сэр Николай Тормонд проходит специальный курс лечения в Париже. Философ и немного циник, он проводит время в обществе «дамочек» полусвета и щедро платит им за их внимание, а задумав написать книгу, нанимает секретаршу. Миниатюрное создание, тоненькая девушка в перелицованном платье, скрывает за толстыми желтыми стеклами своих очков в роговой оправе свои глаза, ум и красоту. «Незначительная маленькая мисс Шарп», как он называет ее, принимая за ничтожество, после общение с ней начинает все больше интересовать его. Какая-то тайна скрывается за ее холодными аристократическими манерами и необходимостью зарабатывать своим трудом, и эту тайну ему хочется разгадать, как хочется снова быть сильным, защищать ее и облегчить ей жизнь; дать ей любовь и все на свете, что только она могла бы пожелать. У него достаточно денег, чтобы «купить» ее согласие на фиктивный брак с ним, но как убедить маленькую, гордую, нуждающуюся машинистку в искренности своего отношения к ней и как узнать, испытывает ли мисс Шарп к нему те чувства, на которые он так надеется!

Дневник Николая Тормонда I.

Февраль 1918 г.
Мне опротивела жизнь. Война похитила у нее всю радость, которую мог найти в ней молодой человек.

Гляжу себе в лицо, прежде, чем снова одеть на левый глаз черную повязку, и сознаю, что с моим кривым плечом и отнятой ниже колена правой ногой ни одна женщина в этом мире не сможет больше испытать какое-либо чувство ко мне.

Да будет так — я должен быть философом.

Слава Богу, у меня нет близких родственников, слава Богу, я все еще очень богат, слава Богу, я могу покупать любовь, когда она нужна мне, — что, в настоящих обстоятельствах, случается не слишком часто.

Почему люди ведут дневники? Потому, что в человеческом характере масса эгоизма. Ни для кого нет ничего более интересного, чем он сам, а дневник не может зевнуть вам в лицо, вне зависимости от того, как бы длительно ни было выражение ваших чувств.

Чистая белая страница — это вещь полная симпатии, поджидающая, чтобы запечатлеть чужие впечатления.

Вчера вечером здесь у меня ужинала Сюзетта. После ее ухода, я почувствовал себя скотиной. Она понравилась мне в среду, а после великолепного завтрака и двух рюмок бенедиктина я смог убедить себя, что ее нежность и страсть являются неподдельными, а не результатом нескольких тысяч франков. А затем, когда она ушла, я увидел в зеркале свое лицо без повязки над пустой глазной впадиной — и мною овладела глубокая подавленность.

Может быть, я такое никудышное создание потому, что я такая смесь? Бабушка американка, мать француженка и отец англичанин. Париж — Итон — Канны. Постоянные путешествия. Несколько лет наслаждения жизнью в качестве богатого сироты. Война… сражения… даже не снившийся ранее подъем духа… бессознательность… страдания… а затем?… затем, наконец, снова Париж — для специального курса лечения.

Зачем я записываю это? Чтобы потомки могли проследить нить моего существования? К чему?

Из какого-то архитектурного чувства, которое требует начала, и даже в дневнике, предназначенном только для моих глаз, начало это должно базироваться на прочном фундаменте.

Не знаю… и не хочу знать.

Сегодня к чаю ко мне придут три очаровательных создания. От Мориса они слышали о моем одиночестве и дикости. Они горят желанием выразить мне свое сочувствие и выпить очень сладкого чая с шоколадным тортом.

В дни моей юности я задумывался над тем, из чего состоит ум женщины — в тех случаях, когда у нее есть ум. Умнейшие из них, в большинстве случаев, лишены чувства логики и редко отдают себе отчет в относительной ценности вещей, но, по той или другой причине, они являются очарованием жизни.

Когда я увижу этих трех, я проанализирую их. Разводка — военная вдова, потерявшая мужа уже два года назад — третья — с мужем на фронте.

Все, как уверял меня Морис, готовы на все и в вышей степени привлекательны. Это принесет мне очень много пользы, уверял он. Посмотрим.


Ночь.
Они пришли с Морисом и Ольвудом Честером из американского Красного Креста. При виде комнаты, они защебетали, испуская, в восхищении легкие, резкие восклицания, мешая английскую речь с французской.

— Что за чудесный уголок! Что за мебель! Английская?… ну да, конечно, английская, семнадцатого века, ведь это сразу видно! Что за серебро… и как вычищено! И все такое шикарное! А отшельник такой обольстительный с его угрюмым видом. Hein![2]

— О, да, война длится слишком долго. В первый год жертвовали своим временем, но теперь, право, все устали и, конечно, после весны должен будет быть заключен мир — и каждый должен как-то жить. — Так болтали они.

Они непрерывно курили и пожирали шоколадный торт, а затем принялись за ликеры.

Они были так хорошо одеты и гибки, в эластичных корсетах или совсем без них. Они были хорошо раскрашены. Щеки нового, абрикосового тона и яркие, густо-красные губы. Окончив еду, они снова привели себя в порядок, вытащив золотые зеркальца, губную помаду и пудру, причем, разводка, даже подмазывая губы, продолжала свои старания соблазнить меня, сладострастно полузакрывая глаза.

Они говорили о театре, последних остротах, о своих «милых приятельницах», последних связях, последних страстях. Они говорит о Габриэли — ее муж был убит на прошлой неделе. Так глупо, с его стороны, в то время, как один из «друзей» Алисы из министерства мог легко устроить его на тыловой службе. Всегда нужно помогать своим друзьям, а Алиса обожала Габриэль. Но он оставил ее хорошо обеспеченной. Габриэль пойдет траур, делать нечего — война остается войной. Что же вы хотите?

— В конце концов, будет ли хорошо, если этой весной заключат мир? Приятно будет иметь возможность открыто танцевать, пить, но что касается остального?… Могут возникнуть затруднения и осложнения. Во время войны было очень хорошо… право очень хорошо! Не правда ли, милочка? Не правда ли?

Как мне говорил Морис, любовник вдовы женат, и мог все время держать свою жену на безопасном расстоянии в их имении в Ландах, но, если заключат мир, он снова должен будет вернуться в семью и жена сможет устроить ему много неприятностей из-за его связи.

Три любовника разводки будут в Париже, в одно и то же время. К замужней окончательно вернется муж. — О да, конечно, у мира тоже есть свои невыгодные стороны. Война вознаграждала за многое. О, и как еще…

Когда они, наконец, ушли, обещая вернуться очень скоро, на этот раз, чтобы пообедать и осмотреть всю «изысканную квартиру», Буртон вошел в комнату, чтобы прибрать после чая. Его лицо было маской, когда он сметал табачный пепел, попавший на старинный английский лакированный стол, на котором стояла большая лампа. Затем он вынес серебряные, наполненные окурками, пепельницы, принес их обратно уже вычищенными и, сделав это, слегка кашлянул.

— Открыть мне окно, сэр Николай?

— Сегодня чертовски холодный вечер.

Он подбросил в огонь лишнее полено и широко распахнул окно.

— Теперь вы пообедаете с большим удовольствием, сэр, — сказал он, оставив меня трястись от холода.

Хотел бы я быть музыкантом, я мог бы тогда играть для себя. У меня все еще есть две руки, хотя, может быть, левое плечо слишком чувствительно для того, чтобы играть часто. Мой единственный глаз болит, если я читаю слишком долго, а культяпка еще слишком нежна для того, чтобы можно было одеть искусственную ногу, костыль же я не могу употреблять больше чем следует из-за моего плеча. Таким образом, о ходьбе не может быть и речи. Может быть, эти то пустяки и являются причиной моего недовольства жизнью.

Я полагаю, что женщины, подобные сегодняшним посетительницам, исполняют какое-то назначение в общей жизненной схеме. С ними можно пообедать в изысканнейшем ресторане, не боясь встретиться со своими родственниками. Они несколько дороже, чем другие. Жемчужные ожерелья… соболя… бензин для их автомобилей — вот их цена. Они также так декоративны, и перед войной были великолепными партнершами в танго. Эти три принадлежат к лучшим семьям и за ними стоят родственники, благодаря чему от них не совсем отвернулось общество. Морис говорит, что они самые милые женщины в Париже и узнают от своих генералов самые последние новости. Их можно встретить везде, и Корали — та, которая замужем, — иногда одевает к послеобеденному чаю форму сестры милосердия, когда она вспоминает на десять минут заехать в госпиталь и подержать за руку какого-нибудь беднягу.

Да, я думаю, что и они нужны для чего-то, как бы то ни было, теперь существует бесчисленное количество подобных им.

Завтра Морис привезет для моего развлечения другой образчик — на этот раз американку, находящуюся здесь для «военной работы». Морис говорит, что она одна из умнейших, когда-либо встречавшихся ему, авантюристок, а так как, по его уверениям, я все еще неотразим (не богат ли я так отвратительно), я должен буду соблюдать осторожность.

Буртону шестьдесят лет и с ним связаны мои самые ранние воспоминания. Буртон знает свет.


Пятница.
Американская авантюристка привела меня в восторг, так она была занозиста. Ее глаза хитры и порочны, тело округло и упруго, она не чрезмерно раскрашена и платье кончается на добрых шесть дюймов ниже колен.

В ее добычу входят два английских пэра и всякий случайно попадающийся ей видный американец, который может облегчить ей жизнь. Она, также, играет роль «дамы из общества», «добродетельной женщины» и «пылкой работницы на нужды войны».

Все эти паразиты — продукты войны, хотя, может быть, они всегда существовали и война была только блестящим, предоставившимся им, случаем. Морис говорит, что в Америке существует новое выражение — «работать на войну» — что значит — отправляться в Париж и чудесно проводить время.

Их нахальство вызывает удивление. Если послушать одну из них, можно подумать, что она руководила всей политикой союзников и распоряжалась любым генералом.

Разве мужчины дураки? Да, глупцы — они не видят коварства женщин. Может быть, я тоже не мог заметить его, когда был еще человеческим самцом, которого они могли любить!

Любить? Не сказал ли я — любить?

Существует ли такая вещь? Или это только минутное половое возбуждение? Во всяком случае, этим исчерпываются все познания этих созданий.

Думают ли они вообще когда-либо? Я хочу сказать — о чем-нибудь ином, кроме планов, составляемых ими для будущей авантюры или извлечения какой-либо новой выгоды.

Не могу понять, как может мужчина жениться на одной из них, доверить свое имя и честь такой ненадежной охране. Думаю, что, в свое время, я должен был бы быть такой же легкой добычей, как другие. Но не теперь. Боюсь, что теперь у меня слишком много времени для размышлений. Во всех словах и поступках других людей я нахожу скрытые мотивы.

Сегодня со мной завтракала другая американка, блестящая девушка, богатая наследница, барышня того легкомысленного веселого типа, с которым я так часто танцевал до войны. Совершенно естественно она рассказала мне, что дала отполировать для ручки своего зонтика берцовую кость германского военнопленного. Она присутствовала при ампутации, после которой он умер. Это будет «действительно интересная памятка», уверяла она меня.

Не сошли ли мы все с ума?

Нет ничего удивительного в том, что все лучшие люди «отправляются на запад», иначе говоря умирают. Вернутся ли они в виде душ новой расы, когда все эти прогнившие существа будут уничтожены временем? Молю Бога, чтобы это было так…

Француженкам доставляют удовольствие их траурные вуали, ботинки с высокими каблуками и короткие черные юбки. Даже кузен является достаточно близким родственником для траурных одежд. Может ли кто-либо из нас теперь переживать траур? Думаю, что нет.

Морис бывает полезен. Стань я снова мужчиною, я презирал бы Мориса. Он такое добродушное существо, такой преданный спутник богачей и так им верен. Не выполняет ли он мою малейшую причуду и не доставляет ли все то, чего я желаю в данную минуту?

Насколько было бы лучше, если бы я был убит на месте! Во мне вызывают отвращение я сам и весь мир.

Когда-то, до войны, меня приводило в восхищение устройство этой квартиры. В центре Парижа, сделать ее совершенно английской. Всякий лондонский антикварий эксплуатировал меня к своему собственному душевному удовольствию. Я переплачивал за все, но каждая вещь — это драгоценность. Я не вполне уверен, что я намеревался сделать с квартирой, окончательно отделав ее, — занимать ее во время пребывания в Париже? — сдавать знакомым? — не помню точно. Теперь она кажется гробницей, в которой я могу укрыть свое искалеченное тело в ожидании конца.

Нина предложила однажды провести здесь со мною некоторое время — никто не должен был знать… Нина?… Приехала ли бы она теперь? Как они смеют так шуметь у дверей!.. Что там такое?… Нина!..


Воскресенье.
Это была действительно Нина.

— Бедный милый Николай, — сказала она. — Добрейший рок послал меня сюда. Я устроила себе паспорт — действительно серьезная военная работа — и вот я здесь на две недели, даже в военное время, — нужно же иметь пару платьев.

Я мог заметить, что мой вид был для нее большим ударом — моя привлекательность для нее исчезла. Я был только «бедным милым Николаем» и ее манеры стали материнскими. Нина, настроенная матерински. Когда-то она пришла бы в ярость при одной мысли об этом. Нине тридцать девать лет, ее мальчик только что поступил в авиационный отряд, — она рада, что война скоро кончится.

Она любит своего мальчика.

Она рассказала мне новости нашего старого мира праздной бесполезности, превратившегося теперь в мир серьезной работы.

— Почему ты сразу же, с момента ухода на войну так бесповоротно отрезал себя от всего и всех? Очень глупо с твоей стороны.

— Когда я был мужчиной и мог воевать, мне нравилось сражаться — и я не желал больше видеть никого из вас. Вы все казались мне такими бездельниками, а потому я проводил свои отпуска в деревне или здесь. Теперь вы кажетесь замечательными созданиями, а бездельником я сам. Я никуда не гожусь…

Нина приблизилась ко мне и коснулась моей руки.

— Бедный милый Николай, — снова сказала она.

Мне было страшно больно заметить, что прикосновение ко мне не вызывало у ней больше дрожи. Никогда больше ни одна женщина не почувствует трепета в моем присутствии.

Нина знает все относительно платьев. Из всех, когда-либо встречавшихся мне, англичанок, она одета лучше всех. Я слышал также, что она очень хорошо работала на нужды войны, она заслуживает своих двух недель в Париже.

— Что ты будешь делать, Нина? — спросил я ее.

Она будет посещать театры каждый вечер и обедать с массой прелестных «краснокрестников»[3], работающих здесь, с которыми она не виделась долгое время.

— Я собираюсь проводить время только легкомысленно, Николай. Я устала от работы.

Ничто не может превзойти ее доброту — материнскую доброту.

Я старался заинтересоваться всем, о чем она говорила — только это казалось таким далеким. Как будто я разговаривал во сне.

Вернувшись, она конечно запряжется в свою работу, но как и все остальные, она устала от войны.

— А когда будет заключен мир, что возможно случится очень скоро, что тогда?

— Думаю, что я снова выйду замуж.

Я подскочил. Я никогда не размышлял над возможностью замужества Нины — она всегда находилась на вдовьем положении, жила в своем милом маленьком домике на Куин Стрит и обладала чудеснейшей кухаркой.

— Чего ради?

— Хочу пользоваться обществом и привязанностью одного мужчины.

— Кто-нибудь на виду?

— Да… один или двое… Говорят, что теперь недостаток мужчин. Еще никогда в жизни я не была знакома со столькими мужчинами, как теперь.

Напившись чаю, она сказала:

— Ты совершенно выбился из колеи, Николай. Твой голос резок, замечания полны горечи, должно быть, ты ужасно несчастен, бедный мальчик.

Я сказал ей, что так оно и есть — не было смысла лгать.

— Все кончено, — сказал я и она наклонилась и поцеловала меня, прощаясь, — материнский поцелуй.

А теперь я одни. Что мне делать весь этот вечер? Или во все другие вечера? Пошлю за Сюзеттой, чтобы она пообедала со мной.


Ночь.

Сюзетта (Renée Adorée) и сэр Николай Тормонд (Lew Cody). Сцена из фильма Man and Maid" , 1925, Metro-Goldwyn-Mayer


Сюзетта была занимательна. Я сразу сказал ей, что не нуждаюсь в выражении ее чувств.

— На этот вечер можешь отдохнуть от нежностей, Сюзетта.

— Мерси, — а затем она вытянулась, вскинула маленькие ножки в тупоносых маленьких туфельках на четырехдюймовых каблуках и закурила сигаретку.

— Жизнь тяжела, мой друг, — сказала она мне. — А теперь, когда здесь англичане, так трудно не влюбиться.

На минуту я подумал, что она вздумала уверять меня в том, что я возбудил ее любовь. Я вспыхнул — но нет — она приняла всерьез мои слова, когда я сказал ей, что не нуждаюсь сегодня в нежности.

Меня снова охватило неприятное чувство.

— Нравится тебе англичане?

— Да.

— Почему?

— Они славные парни, чисты, они, также, храбрые мужчины и способны на переживания. Да, трудно остаться нечувствительной. — Она вздохнула.

— Что ты делаешь, когда влюбляешься, Сюзетта?

— Мой друг, я немедленно отправляюсь на две недели к морю, в нашей профессии влюбиться — значит погибнуть. Там я брожу… брожу и освобождаюсь от влюбленности… Никогда нельзя поддаваться чувству, ценой чего бы то ни было.

— Но у тебя доброе сердце, Сюзетта — ты сочувствуешь мне.

— Ого, — и она показала свои маленькие белые острые зубки. — Тебе? Ты очень богат, голубчик. Женщины всегда будут сочувствовать тебе!

Это ранило, как нож, настолько это было верно.

— Когда-то я был очень красивым англичанином, — сказал я.

— Может быть, — ты все еще хорош, когда сидишь и виден твой правый профиль, ты очень шикарен, а затем богат… богат.

— Ты не можешь забыть, что я богат, Сюзетта?

— Если бы я забыла, я могла бы полюбить тебя. Никогда!

— А помогает ли море предупредить приступ?

— Отсутствие… и я уезжаю в бедное местечко, которое было мне знакомо в дни юности. Я стираю и стряпаю, и заставляю себя вспомнить, чем была «тяжелая жизнь», чем она станет снова, если полюбишь. Ба! Это достигает цели. Я возвращаюсь выздоровевшая и готовая нравиться только такому, как ты, богатому-богатому!

Она снова рассмеялась своим веселым журчащим смехом.

Мы провели приятный вечер. Она рассказала мне историю своей жизни, или часть ее. Они все одинаковы с незапамятных времен.

Когда все во мне болит, найду ли я тоже разрешение вопроса, поехав к морю?

Кто знает?

II.

На этой неделе я перенес пытку. Новый массажист каждые дни выламывает мне плечо — оно постепенно станет прямым, говорит он. Они также примеряли искусственную ногу, так что эти две вещи подвигаются, но моя глазная впадина недостаточно еще здорова, чтобы можно было сделать что-нибудь для левого глаза. В этом отношении их ожидания не оправдались. Пройдут еще месяцы, пока последуют какие-либо действительные улучшения.

Существуют сотни людей, искалеченных сильнее, чем я, испытывающих большие страдания, более отвратительных с виду. Находят ли они утешение в возможности быть откровенным с дневником? Или они достаточно сильны, чтобы держать правду запертой в своем сердце? Когда-то я любил читать, но теперь все книги наводят на меня скуку. Я не могу ничем заинтересоваться и больше всего презираю себя самого. Моя душа полна гнева.

Нина снова пришла, на этот раз, к завтраку. Был сквернейший день и дождь лил, как из ведра. Она рассказала мне о своих сердечных делах, как сестра. — Нина — сестра!

Она не может решить, взять ли ей Джима Брюс или Рочестера Морланд. Они служат в одном полку. Джим на год моложе нее.

— Право, Николай. Рочестер больше подходит ко мне, — говорила она, — но есть моменты, когда я не уверена — не будет ли он постоянно наводить на меня скуку, а потом, у него слишком много характера, чтобы я могла подавить его. Джим очаровывает меня, но я держу его только потому, что он не уверен во мне. Если я выйду за него, он получит эту уверенность, — и тогда мне придется следить за своей внешностью и помнить, что я должна все время вести игру, а это не принесет отдыха — прежде всего, я ходу иметь отдых и безопасность.

— Ты не любишь ни одного из них по настоящему, Нина?

— Люблю. — Она пригладила оборку своего шелкового вязаного платья рукой, огрубевшей, благодаря войне, рукой, каждую голубую жилку которой я любил целовать когда-то. — Я часто думаю о том, что такое, на самом деле, любовь. До войны я думала, что люблю тебя, но, конечно, этого не могло быть потому, что теперь я ничего не чувствую, а если бы я действительно любила тебя, я думаю, что это не составило бы никакой разницы.

Сообразив, что она сказала, она встала и подошла поближе ко мне.

— Это было жестоко с моей стороны… я не хотела… я очень люблю тебя, как сестра… всегда буду любить.

— Как сестра, Нина! Ладно, вернемся обратно к любви, быть может, война убила ее, а быть может, она, наоборот, развила все. Быть может, она позволила такой тонко чувствующей очаровательной женщине, как ты, любить двух мужчин сразу.

— Видишь ли, мы стали такими сложными, — она пустила в мою сторону несколько колечек дыма. — Один мужчина не отвечает всякому настроению. Рочестер не может понять некоторые вещи, которые понимает Джим, и так далее. Я не пылаю страстью ни к одному, ни к другому, но… это спокойствие и уверенность, как я уже сказала. Николай, я так устала работать и возвращаться домой на Куин Стрит в одиночестве.

— Не бросишь ли ты жребий?

— Нет. Рочестер завтра приезжает на один день с фронта, и буду обедать с ним вдвоем у Ларю и буду все время присматриваться к нему. Я присматривалась к Джиму, когда он был последний раз в Лондоне, недели две тому назад.

— Ты скажешь мне, когда решишься, Нина. Видишь ли, я стал братом и интересуюсь психологическим аспектом вещей.

— Конечно, скажу, — и, понизив свой, несколько печальный, голос, она продолжала:

— Я думаю, что наши настоящие чувства выдохлись. Наши души — если они у нас есть — притупились, благодаря страданиям войны. Остались восприимчивыми только наши чувства. Когда Джим глядит на меня своими притягательными голубыми глазами, когда я вижу его ордена, его чудесные белые зубы и то, как хорошо причесаны его волосы и безукоризненно сидит на нем его форма, у меня по всему телу пробегает восхитительная дрожь. Я не слишком то прислушиваюсь в тому, что он говорит — он говорит очень много о любви — и мне кажется, что он будет нравиться мне все время… Затем, когда он уходит, я думаю о других вещах и чувствую, что он не поймет ни слова о них и, так как его уже нет здесь, не чувствую больше восхитительной дрожи, а поэтому почти решаюсь выйти за Рочестера. В этом не так много риска, так как, выйдя зажух за человека, можно привязаться к нему гораздо сильнее. Джим на год моложе меня. Возможно, что это, через несколько лет, будет причиной напряжения, в особенности, если я полюблю.

— Пожалуй, тебе лучше взять более богатого, — посоветовал я ей. — Деньги поддерживают человека, это привлекательное качество, которого не изменяет и не умаляет даже действия войны, — я слышал, что в моем голосе звучала горечь.

— Ты совершенно прав, — сказала Нина, не замечая ее, — но я не хочу денег, у меня достаточно для всех возможных нужд, а у моего мальчика есть собственные. Я хочу иметь доброго и нежного спутника жизни.

— Ты хочешь иметь повелителя и раба.

— Да.

— Нина, когда ты любила меня, чего ты хотела?

— Только тебя, Николай… только тебя.

— Ну вот я и здесь, но отсутствующие глаз и нога и кривое плечо меняют меня, таким образом, оказывается, правда, что даже душевные эмоции зависят от материальных вещей.

Нина задумалась на минуту.

— Может быть, зависят и не душевные эмоции — если только у нас есть души, — но, во всяком случае, то, что мы знаем теперь о любви. Думаю, что есть люди, способные любить духовно, но я не принадлежу к ним.

— Ты честна, Нина.

Она выпила кофе с ликером и была грациозна, спокойна и изыскана. У Джима или Рочестера будет очень милая жена…

Когда она ушла, Бутон кашлянул.

— Выкладывайте, Буртон!

— Миссис Эрдилоун очень симпатичная дама, сэр Николай.

— Очаровательная.

— Хорошо было бы, если бы какая-нибудь дама присматривала бы за вами, сэр.

— Пошли к черту! Телефонируйте мсье Морису, я не хочу женщин, — мы можем играть в пикет!

Вот как закончился мой день.

Морис и пикет, затем вдова и разводка за обедом, а теперь снова один. Тошнотворная бесцельность всего этого.


Воскресенье.
Нина пришла к чаю, она чувствует, что я являюсь большим утешением для нее в этот момент ее жизни, преисполненный такой нерешительности. Оказывается, что Джим также появился в Ритце, где все еще находится Рочестер, и его физическое очарование снова разрушило все ее расчеты.

— Я правда очень беспокоюсь, Николай, — сказала она, — и ты, будучи милым другом нашей семьи, — (теперь я являюсь уже другом семьи), — должен иметь возможность помочь.

— Какого чорта ты хочешь, чтобы я сделал, Нина? Вышвырнуть мне их обоих и сделать тебе предложение самому?

— Мой дорогой Николай! — Казалось что я предложил ей выйти замуж за Рождественского Деда! — Как ты смешон!

Когда-то это было венцом ее желаний. Нина на восемь лет старше меня, и я помню ночь на реке в июле 1914 года, когда она уверяла — совсем не в шутливом тоне, — что было бы хорошо повенчаться.

— Я думаю, дорогая, что тебе, все таки, лучше взять Джима. Ты явно влюбляешься в него, а мне ты доказала, что главное значение имеет физическое очарование. Если же ты боишься, тебе лучше поступить подобно другой моей маленькой приятельнице — уехать недели на две к морю, что она и делает, когда увлечена.

— В эту погоду море должно быть ужасно. В отчаянии я пошлю за обоими.

Она рассмеялась, а затем выказала интерес к меблировке моей квартиры. Она осмотрела ее, Буртон указывал ей на все стоящее внимания (сегодня костыль причиняет такую боль моему плечу, что я не хочу двигаться из кресла). Я мог расслышать замечания Буртона, но они достигали невнимательного слуха. Если бы ты знал, мой бедный Буртон, что Нина не создана для роли сиделки.

Когда она вернулась в мою комнату, чай был подан, и разлив его, она заметила:

— Мы стали так ужасно эгоистичны, не правда ли, Николай, но уже не такие лицемеры, как перед войной. Имевшие связи, все еще продолжают их, но теперь уже не относятся с презрением к другим за это же самое, как делали раньше. Царят большая терпимость, единственное, чего мы не должны делать, это — вести себя открыто, так, чтобы наши друзья мужчины не могли бы защитить нас. Вы не должны «забрасывать чепчик за мельницу»[4], а в остальном вы можете поступать, как вам угодно…

— Ты не думала о том, чтобы взять Джима или Рочестера в любовники, чтобы удостовериться которого ты предпочитаешь.

У Нины был невыразимо возмущенный вид.

— Что за ужасная идея, Николай. Запомни, что об обоих я думаю серьезно, а не только для того, чтобы провести время.

— Разве любовники существуют для этого, Нина? Я думал…

— Что бы ты ни думал, нечего оскорблять меня.

Зловеще омрачившееся лицо Нины прояснилось.

— Что ты будешь делать, если, выйдя замуж за Рочестера, найдешь, что тебе скучно? Пошлешь ты снова за Джимом?

— Конечно, нет, это будет катастрофой. Я не нырну, пока не почувствую окончательной уверенности, что воды достаточно и, в то же время, не слишком глубоко, а если я сделаю ошибку, ну что же, придется остаться при ней.

— Клянусь Юпитером, что за философ, — и я засмеялся. Она налила вторую чашку чаю и посмотрела на меня в упор, как бы изучая мое новое состояние.

— Ты не чуточки не хуже, чем Том Грин, Николай, а у него нет твоих денег. Он все такой же милый и все любят его, несмотря на то, что он безнадежный калека и даже не будет выглядеть прилично, как ты сможешь через год или два. Нет никакого смысла в сентиментальном отношении к героям войны, которое должно заглаживать их дурное настроение и цинизм. Мы все находимся в одной и той же лодке, мужчины или женщины, все равно, мы подвергаемся опасности быть убитыми бомбами и портим свою внешность грубой работой. Бога ради, не будь таким язвительным.

Я искренно расхохотался — все это было так верно.


Пятница.
Теперь Морис каждый день приводит знакомых, чтобы играть в бридж. Нина уехала обратно в Англию, решившись выйти за Джима.

Это вышло таким образом: она забежала сказать мне об этом в последний вечер перед отъездом в Гавр. Она запыхалась, взбежав по лестнице, так как с лифтом что-то случилось.

— Мы с Джимом помолвлены.

— Тысяча поздравлений.

— В среду вечером Рочестер дал обед в мою честь. На нем присутствовали все симпатичнейшие люди в Париже. — Несколько этих славных французов, которые были все время так милы к вам, несколько человек из Военного Совета, Ривены и так далее и, знаешь ли, Николай, я услышала как Рочестер рассказывает мадам де Клерте ту же самую историю о его остроте по поводу разорвавшегося у Аврикура снаряда, которую, в моем присутствии, он рассказывал уже адмиралу Шорт и Дэзи Ривен. Благодаря этому, я решилась. В этой скромной истории была доза самовосхваления и, человек, рассказывающий ее три раза, не для меня. Через десять лет я превратилась бы во внимательно выслушивающую жертву — это выше моих сил. Таким образом, я распрощалась с ним в коридоре, прежде чем уйти в свою комнату, и позвонила по телефону Джиму, комната которого выходит на сторону Камбон, а он зашел сегодня утром.

— Расстроен ли Рочестер?

— Немного, но мужчина в его годы (ему уже сорок два), который может рассказывать историю о себе самом три раза подряд, скоро утешится, так что я не огорчаюсь.

— А что сказал Джим?

— Он был в восторге. Он сказал, что знал, что это кончится таким образом — дайте сорокадвухлетнему мужчине достаточный кусок веревки и он наверняка повесится сам — сказал он, и, о, Николай! Джим — душка! Он становится совсем властным. Я обожаю его!

— Чувства убеждают, Нина! Женщины любят только превосходящих их физически.

Она сияла. Никогда она не казалась столь желанной.

— Мне наплевать, Николай! Я знаю, что если это чувства — то они лучшая вещь на земле, а женщина в мои годы не может иметь все. Я обожаю Джима! Мы повенчаемся как только он снова сможет получить отпуск, и я «устрою», чтобы он стал «краснокрестником» — он повоевал достаточно.

— А если тем временем, его искалечат, как меня, что тогда, Нина? — Она побледнела.

— Не будь так отвратителен, Николай!.. Джим!.. о!.. я не могу вынести этого! — и будучи строгой протестанткой, она перекрестилась — чтобы не сглазить.

— Не будем думать ни о чем, кроме счастья и радости, Нина… но для меня ясно, что тебе лучше было бы провести недели две на морском берегу.

Забыв об этом намеке, она устремила на меня свои удивленные карие глаза.

— Знаешь, чтобы привести себя в равновесие, когда чувствуешь, что влюбляешься, — напомнил я ей.

— О! Все это чушь и ерунда. Теперь я знаю, что обожаю Джима. До свиданья, Николай, — и обняв меня, как мать, сестра и друг, она снова вылетела на лестницу.

Буртон принес мне слабый джин и сельтерскую воду, стоявшие рядом на подносе, я выпил их, сказав себе — за процветание чувств! — а затем телефонировал Сюзетте и пригласил ее к обеду.

У Сюзетты на левой щеке высоко около глаза, есть родинка, а на ней три черных волоска. До сегодняшнего дня я не замечал их. Кончено! Я не могу больше!

Конечно, у всех нас есть родинки с тремя черными волосками и ужасен тот момент, когда их замечают. Разочарование — трагедия жизни.

Я не могу не быть страшно самоуглубленным. Морис будет согласен со всем, что я не скажу, так что с ним не стоит и разговаривать, — и я бросаюсь к этому дневнику — он не может взглянуть на меня любящими водянистыми глазами, полными укора и неодобрения, как это сделал бы Буртон, если бы я обратился к нему.


16-го мая.
Время было слишком беспокойным для того, чтобы писать, вот уже два месяца, как я не открывал эту тетрадь. Но ведь не может быть, не может быть, что мы будем разбиты. О Боже, почему я не могу снова стать способным сражаться мужчиной.

Налеты постоянное явление. «Дамочки», как и все почти, оставили Париж на время мартовских и апрельских опасностей, но теперь их страхи немного успокоены и многие вернулись. Чтобы убить время, они носятся по театрам и кинематографам, а затем вскакивают в редко встречающиеся такси и отравляются смотреть на места, где взорвались бомбы, сброшенные с аэропланов, или снаряды Берты и поглазеть на то, как горят дома и вытаскивают раздавленные тела жертв. Эта испорченная компания вызывает во мне тошноту. Но такова не вся Франция — великая, дорогая, храбрая Франция — это только часть ее бесполезного общества. Сегодня меня навестила герцогиня де Курвиль-Отевинь, поднялась по всей этой лестнице даже без одышки (сегодня лифт опять стал). Что за личность! Как я уважаю ее! Она работала великолепно с самого начала войны. Ее госпиталь — чудо. Ее сын был убит, отважно сражаясь под Верденом.

— Ты выглядишь так же грустно, как больной кот, — сказала она мне.

Она любит говорить по-английски, но пересыпает свою речь французскими выражениями.

— Какой в этом толк, молодой человек. Мы еще не уничтожены! Я рассорилась с несколькими из моих родственников, убежавших из Парижа. Идиоты! Наше развлечение теперь Берта[5], а ночные налеты — славные громыхалки. — И она тихонько рассмеялась, высвобождая ножницы, запутавшиеся в ярко-красном шерстяном вязаном жакете, одетом поверх формы сестры милосердия. Эта великосветская дама старого режима совершено чужда кокетства.

— Они забавляют моих раненых. Что же делать, — война остается войной, и киснуть бесполезно. Ободрись, молодой человек!

Затем мы заговорили о других вещах. Она остроумна и прямолинейна, каждая ее мысль и каждое действие полны доброты. Я люблю герцогиню. Моя мать была ее закадычной подругой.

Просидев двадцать минут, она приблизилась к моему креслу.

— Я знаю, сын мой, что тебе горько не иметь возможности сражаться, — сказала она, поглаживая меня когда-то прекрасной, но теперь покрасневшей и загрубевшей от работы рукой, — поэтому я урвала минутку, чтобы навестить тебя. Если будет нужно, ты будешь защищаться и на одной ноге — хотя в этом не будет нужды, и вы — вы раненые, вы, — которых пощадила судьба, можете поддержать дух. Подумай, ведь ты можешь, по крайней мере, молиться, у тебя есть время на это, а у меня нет. Но милостивый Бог поймет.

На этом она оставила меня, задержавшись перед зеркалом, висевшим у дверей, чтобы поправить свою круто завитую челку (она придерживается старомодной прически). После ее ухода я почувствовал себя лучше. Да, это так. Боже! почему я не могу драться!

III.

Май 1918 г.
Не задет ли новым лечением какой-нибудь нерв? Я, попеременно, то нахожусь в состоянии оцепенения и полного равнодушия к тому, как протекает война, то шумно заинтересован. Но я еще слишком чувствителен для того, чтобы покидать мою квартиру, я выезжаю только тогда, когда меня может прокатить в своем автомобиле одна из «дамочек» (так Морис зовет вдову, разводку и других утешительниц военных мужских сердец). У других нет автомобилей. Бензин не для обыкновенных людей.

— Это напоминает мне о предполагаемом ответе Людовика XV своим дочерям, — сказал я вчера Морису, — когда они просили его устроить хорошую дорогу к замку их любимой гувернантки, герцогини де ла Бов. Он уверил их, что не может сделать этого, так как его любовницы стоят ему слишком дорого и они заплатили за нее из собственных средств — откуда и название «Дорога Дам».

— Что напоминает вам об этом? — спроси Морис с ужасно озадаченным видом.

— То, что «дамочки» могут достать бензин.

— Но я не вижу связи.

— Это немного запутано, — как в те дни, так и теперь, любовницы поглощают деньги, которые должны были пойти на дорогу.

Морис был раздосадован сам на себя тем, что не мог понять, хотя в этом не было ничего удивительного — сопоставление было правда запутано, но я был зол на вдову и разводку за то, что они обе имеют автомобили, а я нет.

— Бедная Одетта — она ненавидит таксомоторы. Почему бы ей не иметь собственного автомобиля? Вы скупердяй, дорогой мой, ведь она катает и вас также.

— Поверьте, Морис, я благодарен. Я отплачу за их доброту, они указали лучший способ сделать это, но мне нравится держать их в ожидании. Это делает их острее.

Морис снова нервно рассмеялся.

— Как божественно быть таким богатым, Николай.

Всевозможные люди навещают меня, чтобы поболтать со мною и выпить чаю (у меня есть небольшой запас сахара, присланный приятелем из Испании). Между ними отставной гвардеец, занимающий здесь какой-то инспекционный пост. Он подобно Буртону, знает свет.

Он сказал мне, что испытывает женщин тем, принимают ли они от него подарки или нет. Они выказывают страстную любовь, на которую он отвечает, затем наступает момент — подобно мне он богат до отвращения. Он подносит подарок, некоторые принимают сразу — эти для него больше не существуют, другие колеблются и говорят, что это слишком много и им нужна только его привязанность. Он настаивает, они уступают — и тоже вычеркиваются им из списка, а теперь у него нет никого, кого бы он мог любить, так как он не мог найти ни одной, отказавшейся от его подарков. Если бы я попробовал, со мной, наверняка, случилось бы то же самое.

— Женщины, — сказал он мне вчера вечером, — единственное удовольствие в жизни — мужчины и охота приносят довольство и счастие, работа дает удовлетворение, но только женщины и их повадки являются единственным удовольствием.

— Даже когда вы знаете, что это все для какой-либо личной выгоды?

— Даже тогда, — если вы отдали себе отчет в этом, оно уже не играет роли — вы радуетесь, глядя на это с другой точки зрения. Тут нужно исключить тщеславие; вашему самомнению нанесен удар, дорогой друг, когда вы чувствуете, что жаждут вашего состояния, а не вас самих, но, проанализировав, вы найдете, что это ничего не отнимает от удовольствия, которое доставляет вам их красота — все осязаемое остается тут же, как и при их любви. Теперь я совершенно равнодушен к тому, что они ко мне чувствуют; поскольку хороши их манеры, они делают вид, что обожают меня. Конечно, если зависишь в любви от их действительной бескорыстной привязанности, тогда это другое дело и очень огорчительно, но так как женщин можно привлечь блестящей игрушкой, то вы и я — мы оба находимся в удачном положении.

Мы вместе рассмеялись нашим злым смехом. Это правда — я ненавижу звук собственного смеха. Я согласен с Честерфильдом, который сказал, что ни один джентльмэн не должен производить этот звук.

Как я сказал прежде — меня навещают всевозможные люди, но я, кажется, все время обнажаю их от наружной оболочки. Что в них есть хорошего? Какие их истинные качества? Обнажите меня — если бы я не был богат — кто бы и ради чего заботился бы обо мне? Стоит ли кто-либо чего-нибудь внутренне?

Почти ежедневно заглядывает та или другая из «дамочек», чтобы поиграть со мною в бридж или кто-либо из находящихся в отпуску, а также из беззаботных «нейтральных». Что за компания! Меня забавляет «потрошить» их. У замужней — Корали, нет абсолютно ничего, что могло бы очаровать, если отнять у нее окружение успеха и красивых вещей, маникюршу и косметичку, шляпы от Ребу и платья от Шанели. Она станет простоватым маленьким созданьицем с не слишком то стройными щиколотками, но самоуверенность, приносимая материальными благами, завораживает людей — и Корали привлекательна. Одетта, вдова — красива. У нее ум индюшки, но она тоже элегантно одета и окружена всем, что может подчеркнуть ее миловидность, а спокойная уверенность в успехе придает ей магнетизм. Она высказывает плоскости как откровения, она блещет и так очаровательна, что собеседник принимает сказанный ею вздор за остроумие. Она думает, что остроумна и ей начинают верить.

Одетту можно «распотрошить» лучше всех — она из тех, которые могут нравиться, даже благодаря одной только внешности. Алиса — разводка — симпатична, она нежна, женственна и вкрадчива, как сказал мне Морис, она самая безжалостная из них трех и ее труднее всего проанализировать. Но большинство знакомых каждого с трудом выдержат испытание, если обнажить их от всех земных благ и внешних привлекательных качеств. Не имеющими большой цены окажутся не только «дамочки».

О длинные, длинные дни и отвратительные ночи.

Спится теперь не очень то хорошо, благодаря выстрелам Берты с шести часов утра и налетам по ночам, но мне кажется, что я начинаю любить налеты, а прошлым вечером мы пережили замечательное испытание. Морис уговорил меня дать большой обед. Мадам де Клерте — личность, действительно, интересная, храбрая и приятная, Дэзи Ривен, «дамочки» и четверо или пятеро мужчин. После обеда мы сидели, куря и слушая игру де Воле; он действительно большой музыкант. Страхи всех успокоились и они вернулись в Париж. Убитых большое количество, «масса англичан, но чего же вы хотите? Нечего им было устраивать прорыв в пятой армии. А кроме того, в деревне слишком скучно и у всех нас есть тайный запас бензина. Если мы и будем принуждены бежать в последний момент, почему бы и не сходить в театр, чтобы провести время». Де Воле играл из «Мадам Баттерфлай», когда сирены возвестили о налете — и почти немедленно началась стрельба. На людских лицах теперь редко видно выражение страха — они привыкли к этому шуму.

Не спрашивая никого из нас, де Воле начал похоронный марш Шопена, это был поразительный момент — взрывы снарядов и ружейные выстрелы смешивались с величественными аккордами. Мы сидели, затаив дух, как бы зачарованные, лихорадочно прислушиваясь. Лицо де Волепреобразилось. Что видел он в полусвете? Он играл и играл, и казалось перед нами встала вся трагедия войны, вся суетность земных интересов, славы, величия и страдания. Стало тише — и он перешел на Шуберта и кончил играть, когда воздух пронизал сигнал «все спокойно». Все молчали и только Дэзи Ривен рассмеялась странным, полным почтения смешком. Она была единственной англичанкой среди присутствующих.

— Мы все настроены соответствующе, — сказала она.

А когда все они ушли, я широко распахнул окно и вдохнул темную, черную ночь. О, Боже! какой я бездельник.


Пятница.
Морис сделал новое предложение — он говорит, что я должен написать книгу. Зная, что я становлюсь невозможным, он думает, что я поддамся на удочку, если он достаточно польстит мне и, таким образом, не буду беспокоить его так сильно. Роман?

Исследование причин альтруизма? Что? Я чувствую, да я чувствую проблеск интереса. Если это могло бы отвлечь меня от самого себя. Я посоветуюсь с герцогиней — велю Буртону позвонить ей по телефону и узнать, могу ли я видеть ее сегодня. Иногда, между четырьмя и пятью, она берет получасовый отпуск, который посвящает своей семье.

Да. Буртон говорит, что она примет меня и пришлет за мной одну из своих карет Красного Креста, в которой я смогу держать ногу вытянутой.

Я склоняюсь скорее всего к научному трактату — исследованию альтруизма и философских тем. Боюсь, что напиши я роман, он будет пропитан моим отвратительным духом и мне будет неприятно, что другие прочтут его. Я могу освобождаться от этой своей стороны в дневнике, но о чем будет книга?… об альтруизме?

Конечно, если я возьмусь за это, мне понадобится стенотипистка. Без сомнения, здесь есть и английские. Я не хочу писать по-французски. Морис должен будет найти мне подходящую. Я не хочу ничего молодого и привлекательного. В моем идиотском состоянии она сможет использовать меня. Мысль о постоянном занятии даже подбодрила меня.

Мостовая за рекой скверна, я почувствовал себя разбитым, подъехав к отелю де Курвиль. Я нашел дорогу к кабинету герцогини, очевидно, единственной комнате, не превращенной в палату. Каким-то образом сюда не проник запах карболки. Было слишком жарко и открыто было только маленькое окно.

Как изумительно прекрасны комнаты восемнадцатого столетия! Какая грация и очарование в отделке, какое благородство в пропорциях. Эта, как все комнаты женщин в возрасте герцогини, переполнена, почти битком набита ценными художественными вещами, и между ними тут и там ужасающее кресло, обитое черным шелком, отделанное пуговками, вышивкой шерстями и какой-нибудь оборкой. А ее письменный стол — знаменитый стол, подаренный Людовиком XV одной из ее прабабок, отвергнувшей его благосклонность. Груда писем, бумаг, докладов, бутылка креозота и перо. Одетый в черное слуга, возраст которого приближался к девяноста годам, принес чай и сказал, что герцогиня сейчас выйдет, что она и сделала.

Ее блестящие глаза были как всегда добродушны.

— Добрый день, Николай, — сказала она и расцеловала меня в обе щеки. — Поди-ка сюда. Ты истинное дитя своей матери — и я благодарю тебя за пятьсот тысяч франков для моих раненых. Больше я ничего не скажу.

Ее ножницы снова застряли в кармане — на этот раз уже не красной вязаной кофточки — и она поиграла ими минуту.

— Ты пришел для чего-то, выкладывай.

— Должен ли я написать книгу, вот в чем дело. Морис думает, что это развлечет меня. Что думаете вы?

— Надо поразмыслить… — она стала разливать чай, — бумаги мало… сомневаюсь, сын мой, оправдает ли написанное тобою на ней ее употребление… но все же… но все же… как облегчение, так сказать, аспирин… быть может… да. На какую тему?

— Это как раз то, о чем я хотел посоветоваться с вами. Роман. Трактат об альтруизме или… или что-нибудь в этом роде.

Она рассмеялась и протянула мне мою чашку — слабый чай, маленький кусочек черного хлеба и крошка масла. Здесь не обходят правила, но меня удовлетворила севрская чашка.

— Надеюсь ты принес свою хлебную карточку, — перебила она, — если ты будешь есть без нее, один из моих домашних получит меньше.

Я вытащил ее.

— Здесь сойдет и позавчерашняя, — а затем она опять преисполнилась интереса к моему проекту и снова рассмеялась.

— Не роман, сын мой, в твоем возрасте и с твоим темпераментом он пробудит в тебе переживания, если ты создашь их у своих героев, а тебе лучше без них. Нет. Что-нибудь серьезное, альтруизм так же хорош, как и что-либо другое.

— Я предполагал, что вы скажете это, вы всегда так практичны и добры. В таком случае, выберем тему, чтобы занять меня.

— Почему бы не историю твоей родины — Бланкшайра, в котором Тормонды жили со времен завоевания Англии, а?

Это привело меня в восторг, но и увидел невозможность этого.

— Я не смогу достать необходимые для справок книги, а получить что-либо из Англии невозможно.

Она отдала себе отчет в этом раньше, чем я заговорил.

— Нет, это должно быть философией или твоим коньком — мебелью эпохи Вильяма и Мэри.

Это казалось самым лучшим, и я решился в одну минуту. Это и будет моей темой. Я, действительно, знаю кое-что о мебели времен короля Вильяма и королевы Мэри[6]. Таким образом, мы остановились на этом, а затем она задумалась.

— Сегодняшние новости очень серьезны, сын мой, — тихонько прошептала она. — Боязливые предсказывают, что боши[7] будут вблизи в течение нескольких дней. Почему бы не покинуть Парижа?

— Вы уезжаете, герцогиня?

— Я? Бог мой! Конечно, нет! Я должна остаться, чтобы вывезли моих раненых, если наступит худшее, но я никогда не поверю этому. Пусть бегут трусы. Некоторые из моих родных уехали. Кажется, что те, о которых я говорю, должны будут превратиться в меньшинство, когда будет заключен мир. — Она сердито нахмурилась. — Многие так великолепны — преданны, неутомимы, но есть некоторые… Бог мой! девушки играют в теннис в голубином тире, а германцы на расстоянии шестидесяти пяти километров от Парижа!

Я молчал, но тут же, как будто я сказал что-то унизительное и она должна была защитить их, она прибавила:

— Но их нельзя судить слишком строго. Нет, при нашем национальном темпераменте невозможно, чтобы девушки из общества ухаживали за мужчинами. Нет, нет, а Военное Министерство не берет на службу женщин. Что же им делать, спросите себя сами. Что же им делать — только ждать и молиться. Другие нации не должны судить нас — наши мужчины знают, чего они хотят от нас. Да, да.

— Конечно, они знают.

— Моя племянница Мадлена — та, светловолосая, — затащила меня позавтракать к Ритцу, перед тем, как их прогнал этот дикий налет. Мой Бог! что за картина в этом ресторане! Единственные сохранившие достоинство это Оливье и лакеи. Женщины с головы до ног одетые, как краснокрестные сестры милосердия, некоторые из них американки, некоторые француженки, ухаживающие — я думаю — за здоровыми английскими офицерами, никуда не ранеными. Развевающиеся косынки, накрашенные губы, высокие каблуки. Боже! Я была полна ярости, я, знающая не бросающихся в глаза, преданных делу, хороших представителей обеих наций, да и вас, англичан… Но с вашим темпераментом легко быть хорошими и работать, как следует. Франция полна порядочных американцев и англичан, но те, которые находятся в Париже, вызывают во мне тошноту. Четверть часа работы в день, чтобы иметь право на заграничный паспорт и ношение формы! Фу! Тошно смотреть!

Я подумал о «дамочках» — в первый год войны они тоже играли во что-то, но теперь перестали претендовать даже на это.

Герцогиня все еще сердилась.

— Мой племянник Шарль де Вимон в дни, на которые не выдают мяса, ест цыплят и котлеты. Он с гордостью сказал мне, что его метр д’отель — одноглазый, как и ты, Николай, — может достать ему сколько угодно за день до того через приятелей торговцев — и со льдом — мой Бог! А я плачу двадцать восемь франков за штуку за лучших куриц для моих раненых, а что касается льда, его невозможно достать. О! я наказала бы их всех, задушила бы их, их собственной едой, это они должны были бы быть «пушечным мясом» как говорите вы, англичане, — они, эти немногие, позорящие нашу храбрую Францию и заставляющие другие нации смеяться над нами.

Я старался уверить ее, что никто не смеется и все понимают и уважают французский дух, что это только немногие, что мы не введены в заблуждение, но я не мог успокоить ее.

— Это доводит меня до слез, — сказала она наконец и я был бессилен утешить ее.

— Элоиза де Тавантэн — еврейка — невестка моего кузена, на прошлой неделе заплатила четыре тысячи франков за новое вечернее платье, которое не покрывает одной десятой ее толстого тела. Четыре тысячи франков дали бы моим раненным… Ну ладно… но я сержусь, сержусь.

Тут она сдержала себя.

— Но к чему я говорю это тебе, Николай? Потому, что я в скверном настроении, а все мы люди и должны поделиться горем с кем-нибудь.

Таким образом, мой дневник, в конце концов, имеет какое-то значение.

«Нужно поделиться горем с кем-нибудь.»


____________________

Буртон в восторге, что я буду писать книгу. Он сразу же написал моей тетке Эммелине, что мне лучше. Сегодня я получил ее письмо с поздравлениями. Буртон ведет корреспонденцию с моими немногочисленными родственниками, которые заняты тяжелой военной работой в Англии. Я прихожу в возбуждение и стремлюсь начать, но, пока Морис не нашел мне стенографистки, это ни к чему. Он слышал о двух. Одна — мисс Дженкинс, сорока лет, — звучит хорошо, — но она может посвящать мне только три часа в день, а я должен иметь стенографистку все время под рукой. Другая — мисс Шарп, но ей только двадцать три, хотя Морис и говорит, что она некрасива и носит роговые очки, что не привлечет меня. Весь вечер она делает бинты, но может приходить днем, так как принуждена зарабатывать на жизнь. Сейчас она не без места, так как очень опытна, но ей не нравится ее теперешняя служба. Морис говорит, что ей придется платить очень много, но мне все равно, я хочу иметь лучшее. Мне лучше повидаться с мисс Шарп и рассудить, смогу ли я вынести ее. Она может оказаться личностью, с которой я не смогу работать. Морис должен привести ее завтра.

Сегодняшние новости хуже. Банки вывезли все свои ценности. Но я не уеду. Умереть при бомбардировке можно так же хорошо, как и каким-нибудь другим способом. На случай эвакуации, английский консул должен знать имена всех живущих здесь англичан. Но я не уеду.

Берта грохочет неприятнейшим образом, прошлой ночью было два налета, а она начала в шесть часов утра. Поспать удастся немного. У меня теперь есть экипаж в одну лошадь с Мафусаилом вместо кучера. Сегодня в девять вечера я подобрал Мориса у Ритца, на Рю де ла Па, площади Вандом и Рю Кастильоне не было ни души — город мертвых. А июньское небо было полно спокойствия и мягкого света.

Что все это значит?

IV.

Мисс Шарп (Harriet Hammond) нанимается стенографисткой к сэру Николаю Тормонду (Lew Cody). Сцена из Фильма "Man and Maid".


Сегодня Морис привел мисс Шарп, чтобы поговорить со мной. Мне она не очень понравилась, но быстрота и аккуратность продемонстрированной ею для меня стенографической записи удовлетворили меня и убедили, что было бы глупо с моей стороны искать дальше. Таким образом, я нанял ее. Она — миниатюрное существо, бледная шатенка с довольно хорошими блестящими волосами. Она носит очки в роговой оправе с желтыми стеклами, так что я совсем не могу разглядеть ее глаз. Я сужу о людях по их глазам. Ее руки выглядят так, как будто ей приходилось делать много тяжелой работы — они так тонки. Ее одежда аккуратна, но потерта, выглядит не так, как у француженок, но как будто ее перелицевали — я думаю, что мисс Шарп очень бедна. Ее манеры полны ледяного спокойствия. Она говорит только, когда к ней обращаются, и совсем неинтересна.

Мне лучше иметь ничтожество, в таком случае, я смогу высказывать мои мысли без стеснения. Я буду платить ей вдвое больше того, что она получает сейчас, — две тысячи франков в месяц — военную цену.

Когда я предложил это, на ее щеках показалась легкая краска, и она замялась.

— Вы находите, что этого недостаточно? — спросил я.

Она ответила очень странно:

— По-моему, слишком много. Я думаю, могу ли я принять это. Я хотела бы.

— Тогда так и сделайте.

— Хорошо. Конечно, я, со своей стороны, сделаю все возможное, чтобы заслужить это, — на этом она поклонилась и оставила меня.

Как бы то ни было, шуметь она не будет.

Нина написала в первый раз после того, как вышла замуж за Джима, — это было, как раз, перед мартовским наступлением. Она была слишком счастлива или слишком тревожилась, чтобы вспомнить о своих друзьях — даже о «старых и дорогих», но теперь Джим, к счастью, ранен в щиколотку, что задержит его дома на два месяца, и у нее есть немного свободного времени.

«Ты и представить не можешь, Николай, насколько иное положение для меня вся война, когда я знала, что Джим находится на передовых позициях. Я обожаю его — и до сих пор сумела поддержать его обожание ко мне, но вижу, что мне придется быть осторожной, если он останется со мной долгое время.»

Как кажется, Нина не нашла отдыха и покоя, на которые надеялась.

Надеюсь, что мне принесет успокоение работа над книгой. Первая глава уже обдумана — и завтра я начинаю.


26-ое июня.
Мисс Шарп пришла пунктуально в десять. На ней было бумажное, белое с черным, платье. Она так тонка, что ее прямо не видно, весьма вероятно, что в вечернем платье она представляет из себя просто массу костей, но, слава Богу, я не увижу ее в вечернем платье. Уходит она в шесть. Буртон устроил так, что завтракать она будет здесь. На это ей дается час, и завтракать она может в маленькой гостиной, которую я предназначил для ее рабочей комнаты. Конечно, ей не понадобится целого часа на еду, но Буртон говорит, что ей нужно предоставить это время, — так всегда делается. Это большое неудобство, потому что, может статься, в 12.30 на меня, как раз, найдет вдохновение, а она, я думаю, побежит, как бегали у нас дома горничные, когда звонили к завтраку в людской. Но я не могу ничего сказать.

Я был полон мыслей, и начало моей первой главы шло, как по маслу, а когда мисс Шарп перечла его мне, я увидел, что она не сделала ни одной ошибки. Это счастье.

Она ушла и перепечатала записанное, а затем села завтракать так же, как и я, но зашел Морис, и мой завтрак занял больше времени, чем ее — была уже половина второго, когда я позвал ее, позвонив в мой ручной колокольчик (хорошенький, серебряный, который я вывез когда-то из Каира). Она сейчас же появилась с переписанным в руках.

— В течение получаса мне нечего было делать, — сказала она. — Не можете ли вы дать мне еще какую-либо работу, которой я могла бы заняться, если это случится снова.

— Можете почитать книгу, их много там, в книжном шкафу, — сказал я ей. — Или я могу дать вам некоторые письма с тем, чтобы ответить на них.

— Спасибо, это будет лучше. — (Она, очевидно, добросовестна).

Мы снова начали.

Она сидит со своим блокнотом за столом и, когда я останавливаюсь, сохраняет полную тишину — это хорошо. Я доволен своей работой. Сегодня ужасно жарко и в воздухе какое-то напряжение, как будто что-то должно случиться. Новости все те же, может быть, чуть-чуть лучше… Сегодня у меня небольшой обед. Вдова, Морис и мадам де Клерте — как раз четверо, а после обеда мы едем в театр. Я редко выхожу — для меня это так сложно… А Морис дает нам ужин в своих комнатах, в Ритце. Сегодня мое рождение — мне тридцать один год.


Пятница.
Что был за вечер 26-го июля! В театре было жарко, меня так беспокоило неудобное положение, а от света болел глаз. Мы с мадам де Клерте уехали до конца спектакля и, добравшись в моем экипаже до Ритца, расположились в комнате Мориса. Мы обсуждали положение и влияние прихода американцев, подбодрившего всех, и были настроены скорее радостно. Но тут раздались гудки сирен, выстрелы последовали сразу же за возвращением Мориса и Одетты. Они казались необыкновенно громкими, и мы слышали, как осколки шрапнели падали на террасу внизу. Одетта была испугана и предложила спуститься в погреб, но так как комнаты Мориса только во втором этаже, мы решили, что это ни к чему.

На некоторых людей страх оказывает особенное действие. Лицо Одетты посерело и она с трудом владела голосом. Я думал о том, скоро ли она позволит сдержанности соскочить с себя и без оглядки убежит в погреб. Мадам де Клерте совершенно не была взволнована.

А затем произошло самое драматическое. Бум! — весь дом задрожал, стекло в окне разлетелось на кусочки. Морис потушил свет и приподнял уголок плотной занавеси, чтобы выглянуть наружу.

— По-моему, они разнесли Вандомскую колонну, — сказал он с уважением — и в то время, как он говорил, другая бомба упала позади нас на министерство, а несколько осколков пронеслось по воздуху и врезалось в нашу стену.

Нас всех швырнуло через комнату, я и мадам де Клерте упали друг на друга у дверей открывшихся наружу. Вопли Одетты заставили нас подумать, что она ранена, но на самом деле она была цела и погрузилась в прерывистую молитву. Морис помог встать мадам де Клерте, а я на минуту зажег карманный фонарик. Я не чувствовал никакой боли. Мы сидели в темноте, прислушиваясь к доносившемуся некоторое время смятению и взрывающимся бомбам, из которых ни одна, однако, не была близка. Единственным звуком в нашей комнате был голос Мориса, успокаивающего Одетту.

Мадам де Клерте тихонько засмеялась и закурила папиросу.

— Близкая вещь, Николай, — сказала она. — Теперь давайте спустимся и посмотрим, кто убит и где именно были взрывы. Знаете, вид действительно интересен, можете мне поверить. Когда два дня тому назад Берта ударила в…, мы бросились к такси, чтобы поехать и посмотреть на это место. Вот уж две недели, как у Корали есть бензин для ее машины, — она лукаво рассмеялась, — господин министр должен же выказать каким-нибудь способом свою благодарность, не правда ли? Корали такая душка! Да! Некоторые разместились с ней — нас была довольно большая компания — и когда мы добрались туда, там старались потушить огонь и выносили трупы. Раз-другой вы должны сопровождать нас в этих поездках — для перемены — хоть что-нибудь.

Перед войной эти женщины не могли бы глядеть на мучения мыши.

Когда, после сигнала «все спокойно», мы спустились в вестибюль, вид был замечателен. Большие стеклянные двери салона взрывом отброшены внутрь, все окна выбиты, а Вандомская площадь — масса обломков; я думаю там не осталось стекла целого.

Но никто не выглядит слишком взволнованным — эти вещи повседневны.

Не знаю, будем ли мы помнить в последующие годы странную беспечность, развившуюся в каждом, или позабудем войну и станем такими же, как были прежде. Кто знает?

Сегодня утром я спросил мисс Шарп:

— Что вы делаете вечером, когда уходите отсюда?

В эту минуту я позабыл, что Морис сказал мне, что она делает бинты. Она взглянула на меня и ее манеры стали ледяными — не понимаю, почему она считает, что я не имею право задавать ей вопросы. Я говорю «взглянула на меня», но я никогда не уверен, что делают ее глаза, так как она никогда не снимает желтых очков. Во всяком случае, последние казались направленными на меня.

— Я делаю бинты.

— Не устаете ли вы до смерти после целого дня работы со мной?

— Я не думала об этом — в бинтах большая необходимость.

Она держала карандаш и блокнот наготове, очевидно не собираясь разговаривать со мной. Этот вид вечного прилежания начинает раздражать меня. Она никогда не суетится и работает все время.

Сегодня за завтраком спрошу Буртона, что он думает о ней. Как я сказал раньше, Буртон знает свет.

— Что вы думаете о моей машинистке, Буртон?

Он ставил передо мной блюдо с суррогатом еды — сегодня не мясной день. Мой одноногий повар — настоящий артист, но считает меня дураком потому, что я не позволяю ему мошенничать, хотя наша общая нужда в ногах создала между нами дружеские отношения.

— А ведь имея брата торговца, я мог бы доставать для мсье цыплят и все, что ему только было бы угодно, — жалуется он каждую неделю.

— Гм! — прокаркал Буртон.

Я повторил вопрос.

— Молодая лэди работает очень аккуратно.

— Да. Совершенно верно, — род машины.

— Она заслуживает своих денег, сэр Николай.

— Конечно, заслуживает, я знаю все это. Но что вы о ней думаете?

— Прошу прощения, сэр Николай… я не понимаю…

Я почувствовал раздражение.

— Конечно, понимаете. Я хочу сказать, что она за существо?

— Молодая лэди не болтает, сэр, она не ведет себя, как другие девушки.

— Значит, вы одобряете ее, Буртон?

— Она здесь только две недели, сэр Николай, за это время нельзя сказать… — и это было все, что я смог выжать из него, но я чувствую, что, когда он вынесет свой приговор, он будет благоприятен.

Незначительная маленькая мисс Шарп.

Что мне делать с моим днем? вот в чем вопрос, моим никчемушным бесполезным, праздным днем? У меня нет больше вдохновения для моей книги, а, кроме того, мисс Шарп должна переписать длинную главу, которую я продиктовал ей вчера. Хотел бы я знать, знает ли она действительно что-нибудь о старинной английской мебели? Она никогда не делает никаких замечаний.

Последние дни ее руки очень красны. Краснеют ли руки от изготовления бинтов?

Мне хочется знать, какого цвета ее глаза. Нельзя ничего сказать, благодаря этим темно-желтым очкам.

Сюзетта пришла как раз, когда я писал это; она редко заходит после завтрака. В открытую дверь она заметила пишущую на машинке мисс Шарп.

— Вот так штука! — бросила она мне. — С каких пор?

— Я пишу книгу, Сюзетта.

— Я должна посмотреть на ее лицо, — и не дожидаясь позволения, бросилась в маленькую гостиную.

Я мог расслышать ее резкий голосок, просивший мисс Шарп быть столь любезной и дать ей конверт — она должна написать адрес. Я наблюдал — мисс Шарп дала ей конверт и продолжала работать.

Сюзетта вернулась и спокойно закрыла за собой дверь.

— Уф! — заявила она мне, — здесь нечего беспокоиться. Англичанка и не аппетитная, это не «ложная худоба», как у нас, она тонка как шпилька. Ничего для тебя, Николай, и, мой Бог! судя по ее рукам, она стирает на всю семью. Я знаю, мои выглядят так же после того, как я проведу на морском берегу свои две недели.

— Ты думаешь это стирка? — Я недоумевал…

— Снимает ли она свои очки когда-нибудь, Николай?

— Нет, может быть у нее слабые светлые глаза. Никогда нельзя сказать.

Сюзетта все же не была вполне спокойна насчет этого. Я был доведен почти до того, чтобы попросить мисс Шарп снять очки, чтобы успокоить ее.

Женщины ревнуют даже одноногих полуслепых мужчин. Мне было бы приятно спросить моего повара, выпадает ли и ему на долю подобное беспокойство, но… О, я хотел бы, чтобы что-нибудь имело значение.

После этого, Сюзетта выказала ко мне привязанность и даже страсть. Я буду выглядеть совсем хорошо — сказала она — когда меня закончат, теперь так хорошо делают стеклянные глаза, а что касается ноги, так, право же, душка, они резвее, чем козлиные.

Конечно, после ее ухода я почувствовал себя утешенным.


____________________

Жаркие дни проходят. Мисс Шарп не просит отпуска и по прежнему усидчиво работает, мы делаем очень много, и она пишет все мои письма. Бывают дни, когда я знаю, что буду занят своими друзьями, тогда я говорю ей, что она может не приходить, в июле так было в течение целой недели. Ее манеры не изменились, но, когда Буртон попытался заплатить ей, она отказалась взять чек.

— Я не заработала этого, — сказала она.

Я рассердился на Буртона за то, что он не настоял.

— Это справедливо, сэр Николай.

— Нет, Буртон, это не так. Если она не работает здесь, она остается без денег, так как и не работает где-либо в другом месте. Пожалуйста, прибавьте эту несчастную сумму к плате за текущую неделю.

Буртон упрямо кивнул так, что я сам поговорил с мисс Шарп.

— Это мое дело — работаю я или нет в течение недели, таким образом, вы должны получить плату во всяком случае, ведь это логично…

Странная краска покрыла ее прозрачную кожу, ее губы плотно сжались, я знал, что убедил ее, и все же, по какой-то причине, ей ненавистна необходимость взять деньги.

Она даже не ответила, только поклонилась с этой странной надменностью, не носившей характера нахальства. Ее манеры никогда не бывают манерами лица, принадлежащего к низшим классам, старающегося показать, что считает себя равным. Они как раз нужного тона — вполне почтительны, как у лица подчиненного, но и с той спокойной самоуверенностью, которая дается только рождением. Очень интересно наблюдать за оттенками в манерах. Каким-то образом я знаю, что мисс Шарп в своем стиранном платье, со своими красными ручками — настоящая лэди.

Последнее время я не видал мою дорогую герцогиню — она была в одном из своих имений, куда посылает выздоравливающих, но скоро вернется — она радует меня.


Август.
За последнее время интерес к книге упал. Я не мог ничего придумать, так что предложил мисс Шарп отпуск, она приняла две недели без энтузиазма. Теперь она вернулась — и мы снова начали. Но, все-таки, у меня нет «чутья». Почему я продолжаю это? Только потому, что сказал герцогине, что кончу… С неловкостью я чувствую, что не хочу допытываться до настоящей причины — я хотел бы солгать даже дневнику. Последние дни дела идут лучше и многие из молодцов приезжают сюда в пятидневный отпуск, они подбадривают, и мне приятно встречаться с ними, но после их отъезда больше, чем всегда, я чувствую себя никуда не годной скотиной. Единственное время, когда я забываюсь, это когда Морис привозит «дамочек» пообедать со мной в их вылеты в Париж из Довилля. Мы пьем шампанское (им нравится знать сколько оно стоит) и я весел, как мальчишка, а потом, ночью, я раз или два тянусь к револьверу. Теперь они снова вернулись обратно в Довилль.

Может быть, мисс Шарп раздражает меня своим вечным прилежанием. Какова ее жизнь? Какова ее семья? Я хотел бы знать, но не желаю спрашивать. Я сижу и думаю, думаю о том, что написать в моей книге. Я почти кончил перемалывать факты об орехе и его обработке, а она сидит и стенографирует все это, не поднимая головы, день за днем.

Ее волосы красивы — того шелковистого сорта ореховых, слегка волнистых волос; должен признаться, что ее голова посажена грациознейшим образом, а цвет лица бледен и прозрачен. Но какой твердый рот! В то же время не холодный, а именно твердый — я никогда не видел, как она улыбается. Если понаблюдать за руками, видно, что они хорошей формы — очень хорошей формы. Хотел бы я знать, много ли времени нужно для того, чтобы снова сделать их белыми? У нее также хорошие ноги, тонкие, так же, как и руки. Какой поношенной выглядит ее одежда — разве у нее никогда не бывает нового платья?

Да, Буртон, я приму мадам де Клерте.


____________________

Селанж де Клерте философ, у нее есть собственные цели, но я их не знаю.

— Пишете книгу, Николай? — В ее глазах лукавый блеск.

— Существует бедный раненый в ногу мальчик, который был бы великолепным секретарем, если вы не удовлетворены.

Я почувствовал раздражение.

— Я вполне удовлетворен. — Мы слышали рядом стук пишущей машинки, а эти модные двери не позволяют ничему остаться неизвестным.

— Молода она? — спросила мадам де Клерте, покосившись в ту сторону.

— Не знаю и не забочусь о том — машинистка она хорошая.

— Ого?

Она увидела, что я начинаю злиться. (Мои обеды хороши, а война еще не кончена.)

— Мы все очень заинтересованы результатами.

— Быть может.

Затем она рассказала мне об осложнениях, возникших в связи с мужем Корали.

— Безумие пытаться устроиться с троими за раз, — вздохнула она.

А теперь я снова могу вернуться к моему дневнику, Господи Боже мой! Последние страницы были все о мисс Шарп — смешной, несносной мисс Шарп… Не написал ли я смешной?… Нет, это я смешон! Я поеду кататься…


____________________

Боже! что все это значит?

Я прошел через ад… Я вернулся с прогулки очень тихо, было рано — четверть шестого, мисс Шарп уходит в шесть. Был ужасно холодный вечер и Буртон развел яркий огонь, я думаю что его потрескивание на минуту помешало мне услышать доносившиеся из соседней комнаты звуки. Я сел в кресло.

Что это? Воркованье голубки? Нет, женский голос, воркующий глупенькие английские и французские ласковые слова и ему в ответ нежный лепет ребенка. Казалось — мое сердце перестало биться, каждый нерв дрожал во мне, потрясающее, непонятное мне ощущение охватило меня. Я лежал и слушал — и внезапно почувствовал, что моя щека мокра от слез. Тут меня потряс какой-то стыд и гнев, я вскочил, схватил костыль и проковылял к отворенной двери. Я распахнул ее и передо мной была мисс Шарп, покачивавшая на коленях малютку дочку консьержа, — ей, может быть, месяцев шесть. Ее роговые очки лежали на столе. С легкой краской смущения она взглянула на меня, но ее газа!.. О, Боже!.. Глаза Мадонны, небесно голубые, нежные как у ангела, кроткие, как у голубки. Я мог бы закричать от душевной боли — и вот во мне заговорила грубая часть моего существа…

— Как вы смеете шуметь, — сказал я грубо. — Разве вы не знаете, что я распорядился о том, чтобы была полнейшая тишина.

Она поднялась, держа ребенка с величайшим достоинством. Картина, которую она представляла, могла бы быть в Сикстинской Капелле.

— Прошу прощения, — сказала она не совсем твердым голосом. — Я не знала, что вы вернулись, а мадам Бизо попросила меня подержать маленькую Августину, пока она поднимется в следующий этаж, больше это не повторится.

Я страстно хотел остаться и поглядеть на них обеих. Мне хотелось дотронуться до забавных толстеньких пальчиков ребенка… мне хотелось… о, я не знаю чего. И все время мисс Шарп держала ребенка так, как будто охраняла от чего-то дурного, что могло бы изойти от меня и повредить ему. Затем она повернулась и унесла его из гостиной, а я вернулся в свою комнату и бросился в кресло.

Что я наделал!.. скотина… грубиян… что я наделал!

Неужто она не вернется? Неужто жизнь будет еще более пуста, чем раньше?

Я мог бы покончить с собой.


____________________

Сегодня за ужином должна быть не только Сюзетта, но еще шесть других.


Пять часов утра.
Взошла заря, но я прислушиваюсь не к редким звукам августовских голубей, а к нежному воркованью женщины и ребенка. Боже! как мне прогнать его из моих ушей!

V.

Сегодня утром я чувствую, что с трудом вынесу время до того, как придет мисс Шарп. Я рано оделся, готовый начать новую главу, хотя в голове у меня нет ни одной мысли. Мне трудно спокойно оставаться здесь, в моем кресле.

Был ли я слишком невозможен? Придет ли она, а если нет, какие шаги можно будет предпринять, чтобы найти ее? Морис в Довилле, вместе со всеми, а я не знаю домашнего адреса мисс Шарп, а также есть ли у нее телефон. По всей вероятности, нет. Мое сердце бьется и я глупо волнуюсь, как женщина. Я анализирую теперь влияние умственных переживаний на физическое состояние — даже моя пустая глазная впадина болит. Я с трудом владею голосом, когда Буртон начинает разговор о моих распоряжениях на сегодняшний день.

— Не хотите ли вы присутствия вашей тети Эммелины, сэр Николай? — спрашивает он меня.

— Конечно нет, Буртон, старый вы дурень.

— Вы кажитесь таким беспокойным, сэр… за последнее время.

— Я действительно беспокоюсь… пожалуйста оставьте меня одного.

Он кашляет и удаляется.

Теперь я снова прислушиваюсь — остается две минуты, она никогда не опаздывает.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Кажется, что кровь разорвет вены… я не могу писать.


____________________

Она все-таки пришла, запоздав только на десять минут против обыкновения, но они показались вечностью, когда я услышал звонок и медленные шаги Буртона. Я готов был вскочить с кресла, чтобы открыть дверь самому. Телеграмма! Это случается всегда, когда ждешь кого-либо с отчаянным беспокойством. Телеграмма от Сюзетты.


«Вернусь сегодня вечером, душка.»


Душка! Ба! Я не хочу больше видеть ее.

Должно быть мисс Шарп вошла, когда дверь была открыта, чтобы принять телеграмму, так как я снова почувствовал себя очень подавленно, когда услышал ее стук в дверь.

Она вошла и, как всегда подошла к моему креслу, но не произнесла обычного холодного утреннего приветствия. Я взглянул — роговые очки снова прикрывали ее глаза, остальная часть лица была очень бледна. Мне показалось, что в постановке ее маленькой головки было что-то высокомерное. В ее тонких красных ручках были вечные блокнот и карандаш.

— Доброе утро, — сказал я заискивающе. Она слегка поклонилась, как бы говоря: «Вы кажется что-то сказали», а затем остановилась, ожидая, чтобы я продолжал.

Я был взволнован, как птица, и почувствовал себя отменным ослом, не в силах придумать, что бы такое сказать. Я, Николай Тормонд, привыкший ко всему, нервничающий перед маленькой секретаршей.

— Гм!.. не прочтете ли вы мне вслух последнюю конченную нами главу? — неуклюже проворчал я.

Она отправилась в соседнюю комнату за рукописью.

Я знал, что должен извиниться перед ней.

Вернувшись, она натянуто уселась, готовая начать.

— Мне жаль, что вчера я был такой грубой скотиной, — сказал я. — С вашей стороны мило было вернуться. Простите вы меня?

Она снова поклонилась. В этот момент я почти ненавидел ее — она заставляла меня переживать так много. Во мне поднялась глупая досада.

— Думаю нам лучше начать работу, — продолжал я раздражительно.

Она начала читать. Как мягок ее голос и как культурен. Ее родные должны быть хорошо воспитанными утонченными людьми, у обыкновенной английской машинистки не могло бы быть этого, не поддающегося описанию, оттенка.

Что значит голос! Что за восторг, звук этого тонкого, изысканного произношения! Мисс Шарп никогда не ставит неправильного ударения и не смазывает слов, она никогда не употребляет жаргона — и все же в ее речи нет ничего педантичного, как будто бы те, с кем она обычно сталкивается — люди ее класса и она никогда не слышит грубых разговоров. Кем она может быть?

Музыка ее чтения успокоила меня — как бы я хотел, чтобы мы могли быть друзьями!

— Сколько времени внучке мадам Бизо? — резко спросил я, прерывая ее.

— Десять месяцев, — ответила мисс Шарп, не поднимая глаз.

— Вы любите детей?

— Да.

— Может быть, у вас есть братья и сестры?

— Да.

Я чувствовал, что смотрю на нее жадно и что она намеренно не поднимает веки.

— Сколько?

— Двое.

Тон голоса говорил: «Я нахожу ваши вопросы неуместными».

Я продолжал…

— Братья?

— Один брат.

— И сестра?

— Да.

— Сколько им лет?

— Одиннадцать и тринадцать.

— Значит, между вами большая разница в летах?

Она не сочла нужным ответить на это — в движении, которым она перевернула рукопись, было чуть заметное нетерпение.

Я боялся надоедать ей дальше, чтобы она не отказалась от места и, уступив ей, вернулся к работе.

Но все время я чувствовал ее присутствие — до дрожи чувствовал ее присутствие все утро. Ни одной минуты я не мог работать естественно, только усилием воли я вытягивал из себя слова.

В манерах мисс Шарп не было признака нервности. Я для нее просто не существовал, я был надоедливым, себялюбивым, бесполезным работодателем, платившим ей вдвое больше, чем заплатил бы кто-либо другой, взамен чего от нее требовалась совершеннейшая по качеству работа. Я не имел значения, как мужчина, она не испытывала жалости ко мне, как к раненному человеческому существу. Но я и не хотел ее жалости… Чего же я хотел?… Я не могу написать этого… я не могу встать лицом к лицу с этим. Прибавится ли к моей жизни новое мучение? Желание недостижимого? Тоска не о том, что меня вообще никогда больше не смогут любить женщины, но о том, что — болен я или здоров — внимание единственной женщины недоступно мне.

На мисс Шарп не влияет то, калека я или нет. Возможно, что будь я таким же как в тот день, когда первый раз надел форму гренадера, я так же не существовал бы для нее — она видит каким малоценным существом я являюсь. Должен ли я всегда быть таким? Ей Богу, я хотел бы знать!


Ночь.
Почти весь день она работала со своим обычным прилежанием, не обращая на меня ни малейшего внимания, пока я не позвонил ей в пять часов, когда принесли мой чай. Может быть раздражение отозвалось на моих чувствительных, натянутых нервах, но я чувствовал себя в достаточной мере скверно, мои руки были влажны — еще одна чертовски непривлекательная вещь, не часто случающаяся со мной. Я попросил ее налить чай.

— Если бы вы были так добры, — сказал я, — я разрешил Буртону выйти. — К счастью, это было правдой. Она вошла, как лицо, которое знает, что вы можете приказывать, нельзя было сказать — неприятно ли это ей или нет.

Когда она была рядом со мной, по какой-то причине я чувствовал себя счастливее.

Она спросила какой чай я пью и я сказал ей:

— Не выпьете ли и вы со мной? — попросил я.

— Спасибо, мой уже на столе в соседней комнате, — и она поднялась.

— Пожалуйста, не уходите! — в отчаянии вырвалось у меня. — Не знаю почему, но сегодня я чувствую себя ужасно скверно.

Она снова села и налила себе чашку.

— Не почитать ли вам, если вы страдаете, — сказала она. — Это может усыпить вас, — и почему-то мне показалось, что в то время, как остался жестким ее твердо очерченный рот, может быть, глаза за роговыми очками могли быть и не такими каменными. И все же, вместе с тем, что-то во мне возмущалось при мысли о ее жалости, если она и испытывала хоть какую-нибудь. Физическое страдание вызывает слабость и отзывчивость к сочувствию, а дух приходит в ярость от такой податливости. Во весь этот адский год я никогда не испытывал такого безумного гнева на то, что я не могу быть мужчиной и сражаться, как в этот момент.

Один мой приятель француз сказал, что в английских книгах люди все время пьют чай и передают чашки — чай, чай, чай… в каждой главе и в каждой сцене чай. В этом большая доля правды. Чай связывает людей вместе, в это время люди разговаривают, это извинение для визита в этот час ничегонеделания. Мы слишком активная нация, чтобы встречаться в другое время дня, кроме как для того, чтобы заняться спортом. Таким образом, чай наше связующее звено, и мы будем запечатлены в веках, как чаепийцы, потому, что наши, отражающие жизнь, романисты аккуратно отмечают, что самые животрепещущие сцены в нашей жизни происходят среди чайных чашечек. Я отважился сказать все это мисс Шарп, чтобы втянуть ее в разговор.

— Что можно назвать наиболее частым времяпрепровождением французов? — спросил я ее.

Она задумалась на минуту.

— Они не ищут извинений для чего-либо, что делают, им не нужно поводов для действия так, как нам. Они значительно менее лицемерны и самомнительны.

Мне хотелось заставить ее говорить.

— Отчего мы такие лицемеры?

— Потому, что мы взяли себе за образец невозможное и не хотим показать друг другу, что не можем поступать согласно ему.

— Да, мы скрываем каждое чувство. Мы выказываем безразличие, чувствуя интерес, и делаем вид, что пришли по делу, явившись просто для того, чтобы повидать кого-либо, кто нам нравится…

Она дала разговору замолкнуть. Это привело меня в раздражение, так как последнее замечание показало мне, как далека она от того, чтобы быть глупой.

Мною снова овладела нервность. Чорт побери эту женщину!

— Пожалуйста, почитайте, — сказал я, наконец, в отчаянии и закрыл свой единственный глаз.

Она взяла книгу — случайно оказавшуюся томиком де Мюссе — и стала читать, раскрыв наугад. Ее французский язык также совершенен, как и английский. Последнее, что я помню, было «Мими Пэнсон», а когда я проснулся, была половина седьмого, и она ушла домой.

Хотел бы я знать, многие ли из нас со времени войны познали безутешность пробуждения в одиночестве, страдании и беспомощности. Конечно, должно быть, сотни. Если я и никуда не гожусь и трушу страдания, то, во всяком случае, я не выражаю этого вслух и, быть может, потому, что я такая смесь, я способен вести этот дневник. Будь я чистокровным англичанином, я не смог бы дать себе волю даже здесь.

К обеду пришла Сюзетта и я подумал о том, как вульгарно она выглядит, и, даже если ее руки и белы, то пальцы толсты, а ноги коротки. Когда она поцеловала меня, три черных волоска защекотали мою щеку. Я был груб и в раздражении дернул головой.

— Вот те на, дружок! — сказала она и надулась.

— Забавляй меня, — скомандовал я.

— Так значит ты хочешь не любви, Николай? Медведь!

— Ни чуточки, быть может я никогда больше не захочу любви. Развлекай меня, расскажи… расскажи мне о своем строющем планы мышином уме и добром сердечке. Как профессиональные дела?

Сюзетта устроилась на диване, свернувшись между подушек, как толстенькая полосатая кошечка.

— Очень посредственно, — фыркнула она. — Случаи влюбленности, при которых все мои добрые советы оставляются без внимания! увлечение наркотиками!.. очень глупо! Можно попробовать наркотик, да… но продолжать… Мой Бог!.. Больше уж не составляют себе состояния в профессии.

— Когда ты составишь себе состояние, Сюзетта, что ты с ним сделаешь?

— Куплю матери ферму… отдам Жоржину в монастырский пансион для благородных девиц и отложу для нее крупное приданное, а что касается меня — буду сдержанно играть в Монте-Карло…

— Значит ты не выйдешь замуж, Сюзетта?

— Замуж? — Она резко рассмеялась. — К чему, Николай?… Связать себя с одним мужчиной, гм!.. Ради чего?… а в то же время, кто может сказать?… Быть честной женой это то, чего я еще не испытывала. — Она снова рассмеялась.

— А кто такая Жоржина, ты не говорила о ней прежде, Сюзетта?

Она слегка покраснела под своими новыми терракотовыми румянами.

— Нет? О! Жоржина — моя первая маленькая ошибка. Но она у меня великолепно воспитывается, Николай, в монастыре Святой Девы в Сен-Брие. Ты должен знать, что там я, так сказать, ее тетка — жена небольшого парижского лавочника. Она обожает меня, и я жертвую, что могу, Святому Георгию. Жоржина будет настоящей дамой и выйдет замуж за сына городского головы… когда-нибудь.

Меня что-то безгранично растрогало. Эта забавная маленькая мать из полусвета, ее мысли, сосредоточенные на чистоте ее ребенка и на подходящем для нее замужестве в будущем. Ее плебейское дерзкое круглое личико такое добродушное в состоянии покоя.

Я уважаю Сюзетту гораздо больше, чем моих светскихзнакомых.

Когда она уходила — может быть это и было дурным тоном — я дал ей основательный четырехзначный чек.

— На воспитание Жоржины, Сюзетта.

Она закинула мне за шею руки и чистосердечно расцеловала меня в обе щеки. На ее веселые черные глаза навернулись слезы.

— В конце концов, у тебя есть сердце и ты джентльмэн, Николай! Вот! — и она выбежала из комнаты.

VI.

В течение двух дней со времени последней записи, я старался не видеть мисс Шарп. Я уделял своей книге непродолжительное время, и она отвечала на большое количество деловых писем. Теперь она знает большую часть моих дел и Буртон передает ей все счета и бумаги. Сквозь тонкую дверь я слышу, как они разговаривают. Кажется что на моей жизнеспособности отразилось возбуждение того раза, когда я был так груб. Мною овладело полное утомление, я почти не двигался с кресла.

Вчера к завтраку пришел отставной гвардеец, полковник Харкур. Он так же цинично причудлив, как всегда. У него новая любовь — итальянка, до сих пор она отказывалась от всех его подарков, так что он страшно заинтересован ею.

— Каким невероятным образом работает ум женщины, Николай, — сказал он. — Иногда под этим у них есть определенная цель, но они «кузнечат».

По всей вероятности, я выглядел озадаченно.

— «Кузнечить» — это новый глагол, — заявил он. — Его создала Дэзи Ривен. Это значит — занявшись чем-либо, перескочить на другое, как перепрыгивает кузнечик. Прелестные, работающие на военные нужды, американки все время «кузнечат». Невозможно поспеть за ними.

Я рассмеялся.

— Все же у них, кажется, есть определенная цель — извлечь из жизни наслаждение…

— «Кузнеченье» не исключает наслаждения для кузнечика. Это утомительно только для слушателя. Вы не можете вести продолжительного разумного разговора ни с одной из этих женщин — они заставляют вас извлекать удовольствие только из их кожи.

— Умеет ли разговаривать графиня?

— В ней южная медлительность. Она не перескакивает с одной темы на другую, а чистосердечно заинтересована только любовью.

— Скажите честно, Джордж… верите вы в то, что существует такая вещь, как настоящая любовь?

— Мы обсуждали это раньше, Николай. Вы знаете мои взгляды, но я надеюсь, что Виолетта изменит их. Она, как раз, ежедневно спрашивает, люблю ли я ее.

— Почему женщины всегда делают это — даже случайные подружки шепчут этот вопрос?

— Это работа их подсознания… Чертовски хорошие сигареты, дорогой мой!.. Довоенные, а?… Да, чтобы оправдать свою податливость. Они хотят, чтобы вы словами уверили их в том, что обожаете их, так как, видите ли, любовные действия не доказывают самой любви. Любая чужая женщина, которой случится повлиять на чувственность, может также вызвать их, как дама сердца.

— Тогда логично ли со стороны женщин задавать этот вечный вопрос?

— Вполне. Я принял за правило всегда отвечать на него без раздражения.

Хотел бы я знать… если мисс Шарп полюбит кого-нибудь, задаст ли она?… Но я твердо решил не размышлять о ней в дальнейшем.

Когда полковник Харкур ушел, я позвонил, но, когда она вошла в комнату, открыл, что не вполне уверен, зачем, собственно, я сделал это. Вызывающий наибольшее раздражение факт это то, что мисс Шарп держит меня в постоянном состоянии нервности.

Ее манеры были безразлично выжидательными, если можно употребить такое парадоксальное определение.

— Я… я хотел бы знать, играете ли вы на рояли, — вырвалось у меня.

Она выглядела удивленно, если только можно сказать, что она как-то выглядит благодаря этим очкам, совершенно скрывающим выражение ее глаз. Как всегда, она ответила одним словом.

— Да.

— Думаю, что вы не согласитесь поиграть мне… гм… это могло бы вдохновить меня для следующей главы.

Она подошла к инструменту и открыла крышку.

— Какого рода музыку вы любите? — спросила она.

— Сыграйте все равно что, то что вы думаете может мне понравиться.

Она начала фокстрот. Играла она с неизъяснимым подъемом и вкусом, так что звук не раздражал меня, но вывод был не совсем приятен. Как бы то ни было, я не сказал ничего. Затем она сыграла «Улыбки»[8], и нежная простая мелодия много сказала мне, снова пробудив желание жить, танцевать и испытывать глупенькие удовольствия. Как может эта девушка — маленькая ледяная гора — вкладывать так много настроения в свое прикосновение к клавишам. Если бы не интерес, который вызвала во мне эта проблема, я думаю, что тоска, которую вызвали во мне эти звуки, довела бы меня до сумасшествия.

Никто, могущий так играть танцевальную музыку, не может быть холоден, как камень.

С этого она неожиданно перешла на Дебюсси и, сыграв труднейшую его вещь — я не помню названия — остановилась.

— Любите ли вы Дебюсси? — спросил я.

— Нет.

— Тогда зачем вы играли это?

— Я думала, что вам понравится.

— Если бы вы просто сказали: «я считаю вас бездельником, который хочет сперва танцевальную музыку, а затем беспокойный, модный, декадентский, блещущий умом набор дисгармоний», вы не могли бы яснее высказать ваше обо мне мнение.

Она молчала — я способен был дать ей пощечину.

Я откинулся в кресле и испустил резкий вздох — если вздох может быть резким — во всяком случае, у меня вырвался какой-то звук.

Она вернулась снова к роялю и начала «Водяную лилию», а потом начала «1912» и меня охватила та же самая странная дрожь, которую я испытал, услышав лепет ребенка. Мои нервы были, должно быть, в ужасном состоянии. И тут меня охватило желание вскочить и сломать что-нибудь — разбить окно, расшибить лампу, закричать… Я вскочил на свою единственную ногу — ужасающая, вызванная внезапным движением, боль принесла мне пользу и заставила меня опомниться.

Мисс Шарп отошла от рояля и приблизилась ко мне.

— Боюсь, что вам не понравилось это, — сказала она. — Я так сожалею… — ее голос был не так холоден, как обычно.

— Мне понравилось, — ответил я, — простите, что я такой ужасный осел. Я… видите ли, я страшно люблю музыку…

Минуту она стояла неподвижно, мой костыль упал и я удерживал равновесие, держась за стол. Затем она протянула руку.

— Могу я помочь вам снова сесть? — предложила она.

Я позволил ей, мне хотелось почувствовать ее прикосновение, никогда прежде я не пожимал ее руки. Но когда я почувствовал, что она ведет меня к креслу, меня охватило безумнейшее желание схватить ее, сорвать эти очки, целовать прекрасные голубые глаза, которые они скрывали, крепко прижать к груди ее хрупкое тело и сказать ей, что я люблю ее и хочу держать ее так, мою и ничью больше на свете… Боже мой, что я пишу. Я должен подавить эту глупость… я должен быть здравомыслящ. Но… что за переживание. Сильнейшее испытанное мною в жизни из-за женщины.

Когда я снова уселся в кресло, на минуту все исчезло, а затем я услышал голос мисс Шарп, в котором звучало что-то — не беспокойство ли? — говоривший: «Пожалуйста, выпейте брэнди». Должно быть она сходила в столовую и, взяв на буфете графин и стакан, налила его, пока я был без сознания.

Я взял его в снова сказал:

— Мне ужасно жаль, что я такой осел.

— Если вы теперь хорошо себя чувствуете, я должна вернуться к работе, — заметила она.

Я кивнул и она тихо вышла из комнаты. Оставшись один, я напряг всю свою волю, чтобы успокоиться, и проанализировал положение. Мисс Шарп презирает меня и если она решит уйти, я не смогу удержать ее никакими средствами. Сохранить ее присутствие я смогу, только продолжая роль холодного работодателя, а для этого я должен видеть ее возможно меньше, так как сильное, вызываемое ею во мне, волнение отзывается на моих издерганных нервах — и при всем желании вести себя, как порядочный, равнодушный человек — я не могу сделать это благодаря физической слабости, и принужден строить из себя совершеннейшего дурака.

Даже в тревожные, предшествующие атаке, минуты я никогда не испытывал этой ужасной малодушной дрожи. Я знаю, что значит трусость, я испытал ее в тот день, когда я совершил вещь, за которую меня наградили Крестом Виктории. Но сейчас это не совсем-то трусость. Хотел бы я знать, в чем дело, чтобы подавить это чувство в себе.

О! если бы только я снова мог драться — это было лучшим испытанным мною в жизни!.. ее смыслом! ее смыслом! Это то, что заставляет нас действовать как следует. Не помню, чтобы я чувствовал какое-либо особое возбуждение — сражения казались частью обыденной работы, — но как после этого спалось, сколько удовольствия доставляло все решительно!

Не будет ли лучше совсем покончить с этим и уйти совершенно? Но куда же я уйду? Ведь «Я» не умер. Я начинаю верить в перевоплощение.

Случались такие странные вещи. Думаю, что мне суждено родиться таким же безобразным, как сейчас. Мне нужно послать за книгами на эту тему и прочесть их, может быть это успокоит меня.

Вчера вернулась герцогиня. Сегодня среди дня я съезжу повидать ее, думаю, что она сможет посоветовать мне какое-нибудь действительно полезное дело. Так гнусно оставаться в бездействии. Что она сказала? Да, помню, что я могу молиться, а у нее нет времени, но милостивый Бог поймет это. Хотел бы я знать, понимает ли Он меня? Или я настолько никуда не гожусь, что Он и не заботится обо мне?


____________________

Герцогиня была так рада увидеть меня, что расцеловала меня в обе щеки.

— Тебе лучше, Николай, — сказала она. — Как я тебе уже говорила, война окончится благополучно! — А затем спросила: — А как книга? Она должна была быть уже кончена, но мне говорили, что ты работаешь порывами.

Мои мысли обратились к Морису как к связующему звену — должно быть, герцогиня видела его, но я сам последнее время очень мало встречался с Морисом, — как он мог знать, что я работаю порывами.

— Это сказал вам Морис? — спросил я.

— Морис? — ее милые глаза широко раскрылись, у нее была привычка иногда, снимая очки, щурить их. — Не предполагаешь ли ты, что я была на пикнике, сын мой, и повстречалась с Морисом?

Я не посмел спросить, кто был ее осведомителем.

— Да, я работаю несколько дней подряд, а потом у меня нет больше мыслей. Как бы то ни было, это довольно-таки жалкий труд и не похоже, что он найдет издателя.

— Доволен ты своей секретаршей?

Это было сказано с видом полнейшего равнодушия. Тут не заключалось значения, которое вложила бы в свой тон мадам де Клерте.

— Да. Она удивительно прилежна — невозможно ни на мгновение оторвать ее от ее работы. Думаю, что она считает меня жалким созданием.

Глаза герцогини, теперь полуприкрытые, зорко наблюдали за мной.

— Почему она должна думать это? Ведь ты же не можешь в конце концов, драться.

— Нет… но…

— Поправляйся, мой мальчик, и тебя оставят все эти самосозерцательные фантазии. Самоанализ хорош для людей, сидящих на месте. Они воображают, что играют такое же значение для Господа Бога, как армейский корпус.

— Вы правы, герцогиня, поэтому я и говорю, что мисс Шарп, моя машинистка, по всей вероятности, считает меня жалким существом — когда я диктую, она приходит в соприкосновение с моими мыслями.

— Но ты должен властвовать над своими мыслями…

А затем, совершенно изменив тему, она заметила:

— Ты влюблен, Николай?

Я почувствовал, что мое лицо залила горячая краска. Можно ли придумать более идиотскую вещь? Я веду себя глупее девчонки. Снова я злобствовал на физическую слабость, отражавшуюся на моих нервах.

— Влюблен? — я рассмеялся с некоторой досадой. — В кого я могу влюбиться, дорогой друг. Ведь вы не выскажете предположения, что это чувство могут вызвать Одетта, Корали или Алиса?

— О, они, может быть и нет, они предназначены только для чувственности мужчин. Они — экзотические цветы нашего времени — и, в своем роде, также бывают полезны, хотя я лично и питаю отвращение к этому типу; но разве нет кого-либо другого?

— Соланж де Клерте, Дэзи Ривен, — обе замужем.

— Это не мешает, — заявила герцогиня, размышляя. — Ну, ну, некоторые из моих раненых выказывали, как раз, твои симптомы — и, почти немедленно, я открывала, что это было благодаря тому, что они влюблены, и, нужно тебе сказать, мысленно, в воображении, а это самый опасный род влюбленности. Если виной хорошенькое личико, то сильно помогает хороший сон и новая книга.

— В моей любви не было бы смысла, герцогиня.

— Это зависело бы от женщины. Ты нуждаешься в сочувствии и направляющей руке.

…Сочувствие и направляющая рука…

— Когда я был мужчиной, я любил направлять и управлять.

— Мы все переживаем перемены. Мне нравится моя собственная постель, но вчера ночью прибыла лишняя партия раненых — и я должна была уступить ее тому, чья спина была сплошным нарывом, иначе ему пришлось бы лежать на полу. Что ж ты хочешь, а? Мы должны научиться приспособляться к обстоятельствам, сын мой.

Внезапно передо мною встала картина храбрости этой благородной женщины, ее неизменная готовность ко всему, ее здравый смысл, ее сочувствие человечеству, ее бодрость — я никогда не слышал, чтобы она жаловалась или выражала неудовольствие, даже, когда судьба унесла под Верденом ее единственного сына. Подобные ей — это слава Франции, а Корали, Одетта и Алиса кажутся превращающимися в ничто.

— Война окончится этой осенью, — сказала она мне, — и тогда начнется трудное для нас время. Не открытые сражения, а ссоры из-за всего света. Но ты доживешь еще до того, чтобы увидеть Возрождение, Николай, так что приготовься к этому.

— Что же я смогу сделать, дорогой друг? Если бы вы знали, как мне хочется делать что-либо.

— Твоя первая обязанность — выздороветь. Пусть тебя починят, — так сказать, закончат, — а затем женись и заведи семью, чтобы помочь заполнить место тех, которые погибли. Когда я была молода, хорошим тоном считалось иметь не слишком много детей, но теперь Франция нуждается в них и Англия тоже. Вот твой долг, Николай.

Я поцеловал ее руку.

— Если бы я мог найти женщину подобную вам, — вскричал я, — я боготворил бы ее.

— Ну, ну! Таких, как я, сотни: когда я была молода, я жила так, как живет юность. Ты не должен настраиваться слишком критически, Николай.

Тут ее позвали в одну из палат, и я самостоятельно заковылял вниз по лестнице — лифт не работал. Спуск был болезненным и, достигнув нижнего этажа, я почувствовал себя разгоряченным и усталым. Были совсем уже сумерки, но свет не был еще зажжен. В конце коридора промелькнула тоненькая фигурка. Я не видел ясно, но мог бы поклясться, что это была мисс Шарп. Я окликнул ее, но никто мне не ответил, так что я вышел, а догнавший меня девяностолетний слуга помог мне сесть в мою, запряженную одною лошадью, викторию около домика привратника.

Мисс Шарп и герцогиня. Почему же, если это так, мне никогда не говорили об этом? Как только Морис вернется, я должен буду заставить его навести справки об этой девушке. Пока что, я собираюсь поехать в Версаль. Я не могу больше вынести Парижа, а массажист может приезжать туда, расстояние не так уж велико.

VII.

Резервуар, Версаль.
1-го сентября.
Как я люблю Версаль — милейшую старую дыру на земле! (Не понимаю, почему люди употребляют подобный жаргон! Я написал эти слова, как точное отражение моих мыслей, и ничего не может быть неточнее для описания Версаля. Он настолько далек от «милейшего», как только может быть, так же, как он и не «дыра»). Это величайший монумент, какой когда-либо воздвигало тщеславие одного человека и, как все выходящее из ряда вон, останавливает на себе внимание и заинтересовывает. Если Великий Монарх и расточил миллионы, чтобы создать его, то Франция пожала биллионы из карманов иностранцев, приезжавших посмотреть на него. Таким образом, все хорошо сделанное приносит пользу. Каждая статуя — мой личный друг, и с детских лет я был влюблен в восхитительную нимфу с раковиной в глубине подковообразного спуска по пути к зеленой лужайке с правой стороны. У нее на спине две ямочки — и мне приятно прикасаться к ним.

Почему я не приехал раньше? Теперь я умиротворен. Каждый вечер Буртон вывозит меня в кресле на террасу посмотреть на закат с вершины ступеней. Лучшие произведения искусства покрыты футлярами из цемента и соломы, но менее значительные боги и богини предоставлены своей судьбе.

А около меня сидят полные мира семьи — старый господин, солдаты в отпуску, красивая военная вдова с большой белой собакой, дети с лопаточками, — и все смотрят на великолепное небо, сидя группами на небольших железных садовых стульях.

Мною овладевает чувство изумления, так как за сто или двести километров от вас люди убивают друг друга, женщины ищут какого-либо следа от своих домов, земля усеяна трупами, воздух полон зловония и запаха тления. И все же, мы наслаждаемся опаловым закатом в Версале и улыбаемся забавному виду скрытых бронзовых статуй.

Таким образом, привычка умертвляет все болезненные воспоминания, и мы способны жить.

Хотел бы я знать, что сказал бы Людовик Четырнадцатый, если бы смог вернуться в нашу среду. Возможно, что, несмотря на все свои недостатки, он, как хорошо воспитанная личность, приспособился бы к обстоятельствам, подобно герцогине.

Сюзетта предложила приехать и провести здесь конец недели, говоря, что нуждается в перемене воздуха. Я согласился. Мисс Шарп не привезет своего вечного блокнота и карандаша до вторника, когда Сюзетта уже уедет.

Теперь, когда я успокоился и забыл мои треволнения, Сюзетта подбодрит меня, она умеет делать это. Я чувствую, что могу писать здесь, но не о старинной мебели. Я мог бы написать здесь циничную историю многочисленных влюбленностей герцога Ришелье. Теперешний герцог, Арман, говорил мне, что у него есть ящик, наполненный любовными письмами, которые получал его предок, своею целостью обязанными верному слуге, который держал их в отдельных пачках, перевязанных разноцветными ленточками, присоединяя к каждой пачке относящиеся к ней сувениры и локоны… Великолепная мысль! Хотел бы я знать, подумал ли когда-нибудь Буртон о том, чтобы сохранить мои? Последние годы это не было бы для него тяжелой обязанностью!

Все утро я читал, сидя на солнце. Я читал Платона — хочу возобновить свой греческий язык — и только по той причине, что это трудно, а если я примусь за трудные вещи, то, может быть, приобрету большую волю.


____________________

Сюзетта явилась с ног до головы в обновках — мода изменилась, и нужно выглядеть совсем иначе, а осенние новинки будут еще подчеркнутее.

— Ведь ты конечно понимаешь, друг мой, что в моей профессии нельзя отставать от моды, в особенности, в военное время.

Естественно, что я согласился с ней.

— Самая неприятная сторона этого — это то, что я принуждена была истратить часть суммы, предназначенной на образование Жоржины.

— Это, по крайней мере, поправимо, — ответил я и потянулся за чековой книжкой. Сюзетта такая славная и платья доставляют ей удовольствие, а подумать только, что ценой нескольких тысяч франков можно доставить удовольствие — не удобство или благодеяние, или еще что-нибудь практичное, а просто удовольствие. Единственное неудобство чека то, что после него Сюзетта немного слишком уж горячо выражает свои чувства. Я предпочел бы просто разговаривать с нею — теперь.

Она последовала за моим креслом на колесах на террасу. Ее забавная фигурка и высокие каблучки противоречили всем законам равновесия и все же были невыразимо элегантны. Она весело болтала, а затем, когда никто не смотрел на нас, взяла меня за руку.

— Дорогой мой! Мой голубчик! — сказала она.

Мы очень весело пообедали в моей комнате.

Война наверняка приближается к концу — в этом ее уверяла Туанетта, подруга одного из генералов — она всем окончательно наскучила и великолепно будет прекратить ее.

— Но даже когда наступит мир, никогда больше рестораны не будут открыты всю ночь для танцев, — вот грусть.

Это одна из действительно дурных сторон войн — то, что они нарушают привычки — сказала она мне. Даже в «профессии» не испытываешь уверенности. Никогда не знаешь, не будет ли убит любовник и сможешь ли выгодно заместить его.

— Для тебя, пожалуй, удачно, что я ранен и, благодаря этому, постоянен, Сюзетта.

— Ты, Николай! Как будто я не понимаю, что для тебя я только приятное времяпрепровождение. Ты не любовник. Ты даже не делаешь вида, что любишь меня — хоть немножко.

— Но ты же сама сказала, что никогда не позволяешь себе влюбиться, быть может, у меня та же мысль.

Она закачалась от смеха:

— Ты художник любви, Николай, но не любовник.

— Хорошенькое различие! Нравился бы я тебе больше, если бы я был любовником?

— Мы говорили об этом прежде, друг мой. Если бы ты был любовником, то есть, если бы ты любил, ты был бы опасен даже с одним глазом и одной ногой — женщина могла бы наделать глупостей из-за тебя. У тебя вид такой барский, такой… насмешливый, о, Боже мой, я не могу найти слова, чтобы объяснить. Это чертовски шикарно, душка.

В этот момент я желал, чтобы выписанный мною чек был больше, потому что в ее веселых черных глазах было что-то сказанное мне, что она думает то, что говорит. В конце концов, я, все-таки, должен быть благодарен хоть деньгам — без них я не мог бы быть «барином» и «чертовски шикарным». Таким образом, мы снова возвращаемся к материальным вещам.

Хотел бы я знать, могут ли материальные вещи действовать на мисс Шарп. На одну ее сторону, конечно — иначе она не могла бы играть танцы… О чем она может думать весь день? — Конечно, не о моих делах, их исполнение должно быть чисто механическим. Я знаю, что она не глупа. Она прекрасно играет, думает, знает свет. Если бы я не так боялся потерять ее, я поступал бы по отношению к ней совершенно иначе. Я рискнул бы раздосадовать ее, заставив ее разговаривать, но этот страх удерживает меня.

Полковник Харкур говорит, что между мужчиной и женщиной, в каких бы отношениях они не состояли, держит вожжи и является арбитром всегда один или другой, и если вы не имеете счастия быть хозяином положения, то во многих случаях мужчине приходится быть смешным. Я чувствую себя смешным, когда думаю о мисс Шарп. Я «спрос», она «предложение», я хочу чтобы мне принадлежала каждая ее минута, хочу знать все ее мысли, а она совершенно не заинтересована во мне и ничего не позволяет.

Вчера вечером Сюзетта уехала в наилучшем настроении — я увеличил чек — и теперь в моей гостиной я жду мисс Шарп. Я люблю этот отель, он носит успокаивающий безразличный характер, а стол в нем великолепен.

Мисс Шарп приехала сегодня около одиннадцати. Когда она пришла, ее щеки были совсем розовыми, и я видел, что ее разгорячила ходьба. Я жалел, что не вспомнил послать на станцию встретить ее.

— Думаете ли вы, что мы сможем работать здесь? — спросил я ее. — Нам осталась только заключительная глава, а затем книга будет кончена.

— Не все ли равно, здесь или в другом месте?

— Разве для вас не имеет значения окружающее?

— Думаю, что имело бы, если бы я творила сама, но теперь это все равно.

— Пишете ли вы когда-либо — я хочу сказать что-нибудь свое?

— Иногда.

— В каком роде?

На минуту она заколебалась, а затем сказала, как бы жалея о том, что говорит правду.

— Я веду дневник.

Я не мог удержаться от быстрого ответа:

— О! Хотел бы я видеть его… гм… я сам тоже веду дневник.

Она молчала. Я снова стал нервничать.

— Записываете ли вы впечатления, произведенные на вас людьми и вещами?

— Я полагаю, что так.

— Почему люди ведут дневники? — Мне хотелось бы знать, что она ответит.

— В том случае, когда они одиноки.

— Да, это так. Значит, вы одиноки.

Снова она дала мне понять, что с моей стороны было бестактно задавать вопросы личного свойства. Мне это показалось несправедливым, ведь если сказать правду, она должна была бы признать, что ее слова были вызовом.

— Вы объясняете мне, почему ведутся дневники, а когда я делаю соответствующий вывод, вы осаживаете меня. Мисс Шарп, вы несправедливы.

— Будет лучше заняться делом, — только и ответила она. — Будьте добры, начинайте диктовать.

Я был совершенно раздосадован.

— Нет, не стану! Если вы признаете, что, как я только что сказал, вы одиноки, то и я сегодня утром ужасающе одинок и хочу поговорить с вами. Не видел ли я вас в прошлую среду у герцогини де Курвиль-Отевинь?

— Возможно.

У меня в буквальном смысле слова не хватало смелости спросить ее, что она там делала. Как бы то ни было, она продолжала…

— Есть все еще много раненых, нуждающихся в бинтах.

Вот что! Конечно — она принесла бинты.

— Герцогиня великолепнейшая женщина, она была подругой моей матери.

Мисс Шарп внезапно потупилась — ее голова была повернута к окну.

— Во Франции много прекрасных женщин, только вы их не видите. Бедные, прямо чудесны — они теряют родных и близких и не жалуются, говоря только, что «это война».

— Есть ли у вас родные на фронте?

— Да.

Было слишком глупо так вытягивать из нее сведения, и я оставил это, но тут меня стало преследовать желание узнать, кем были эти родные. Если у нее есть отец, так ему по меньшей мере, пятьдесят и он должен быть в английской армии. Тогда почему она выглядит такой бедной? Это не может быть брат, — ее брату только тринадцать — может ли кузен считаться близкой родней? — или… не может ли она иметь жениха.

Мне стало нехорошо на душе от внезапной мысли об этом. Но нет, на ее безымянном пальце нет кольца, — я снова успокоился.

— Я чувствую, что вы могли бы сказать сто тысяч разных интересных вещей, если только захотели бы разговаривать, — выпалил, наконец, я.

— Я здесь не для того, чтобы разговаривать, а для того, чтобы переписывать вашу работу.

— Разве это создает непреодолимую преграду? Вы не хотите по-дружески отнестись ко мне.

В этот момент в комнату вошел Буртон и, пока он был тут, она, не отвечая мне, выскользнула из комнаты. Буртон устроил ее в соседней с моей комнате, чтобы меня не беспокоил стук машинки.

— Мисс Шарп должна завтракать со мной, — сказал я.

Буртон кашлянул, отвечая:

— Очень хорошо, сэр Николай.

Это значит, что он не одобрял распоряжения. Почему? Право, эти старые слуги невыносимы.

Вошли допотопные лакеи, чтобы накрыть стол, и я приказал подать персики и виноград и наилучшее Шабли — я чувствовал возбуждение от того, что, благодаря моим маневрам, мисс Шарп должна была завтракать со мной.

Когда все было готово она, как всегда, невозмутимо спокойная, вошла и заняла свое место, под прямым углом от меня.

Сегодня ее руки не так уж красны, мне понравились их движения, когда мы принялись за еду — у нее тонкие кисти и она делает все так изящно.

Она не поклевывала свою пищу, как иногда делают небольшие люди, и чувствовала себя вполне в своей тарелке, зато я нервничал.

— Не снимете ли вы свои очки, — предложил я, но она отклонила это.

— К чему? Я вижу и сквозь них.

Это обескуражило меня.

Лакей осторожно налил Шабли. Она взяла вино, не делая замечаний, но на минуту вокруг ее рта образовалась презрительная складка. О чем она думала? Невозможно было сказать, не видя ее глаз, но, несомненно, с вином была связана какая-то циничная мысль. Судя по направленно ее головы, она могла читать этикетку на бутылке. Знала ли она, сколько вино стоило и не одобрила меня за это в военное время, или что?

Вслед за этим, мы заговорили о французской политике, то есть, она разумно отвечала на все, что говорил я, а затем немедленно же оставляла эту тему. Ничто не могло быть более раздражающим, так как я знал, что это было преднамеренно, а не происходило потому, что она была глупа или не могла поддерживать наиболее глубокий разговор. Казалось, что она очень хорошо знакома с военный положением. Затем я начал говорить о французской литературе и к концу еды мне удалось вытянуть достаточно ответов на мои вопросы, чтобы узнать что она — культурнейшее существо. О! каким бы она была компаньоном, если бы я только мог сломать этот отвратительный барьер ее сдержанности!

Она съела персик — надеюсь он ей понравился, — но отказалась от предложенной мною папироски.

— Я не курю.

— О, мне очень жаль, что я не знал, — и я отложил в сторону мою.

— Вы не должны делать этого — я ничего не имею против того, чтобы другие курили, коль скоро мне не надо делать этого самой.

Я закурил другую.

— Знаете, я думаю что мне вставят глаз еще до Рождества, — сказал я ей прежде, чем она поднялась из-за стола — и за первый раз, что я ее знал, ее рот сложился в еле заметную улыбку — добрую улыбку.

— Я так рада, — сказала она.

Меня пронизала дрожь удовольствия.

После завтрака я предложил отправиться в парк с тем, чтобы я мог диктовать в каком-нибудь приятном и прохладном месте. Не возражая, она немедленно же одела шляпу — простую темно-синюю соломку. Во время спуска в парк, она держалась за моим креслом, так что я не мог разговаривать с нею, но затем я окликнул ее.

— Мисс Шарп!

Она приблизилась и пошла рядом со мной.

— Разве это место не интересует вас? — спросил я наугад.

— Да.

— Вы его хорошо знаете?

— Да.

— Что оно говорит вам?

— Это вечное напоминание о том, чего надо избегать.

— Чего избегать? Но оно — совершенная красота. Почему вы хотите избегать красот?

— Я не хочу этого — избегать надо того, что оно олицетворяет, вот и все.

Я страшно заинтересовался.

— Скажите мне, что вы подразумеваете.

— Архитекторы были велики, мысль короля была велика, но только с одной стороны, а все они, весь класс, забыли настоящее значение слов «благородство обязывает» и злоупотребили своей силой и, таким образом, революция смела их. Они придавали всему фальшивую ценность, фальшивую ценность рождению и воспитанию, и не придавали цены своим обязанностям и натурам.

— Я знаю, что вы признаете свои обязанности.

— Да, надеюсь, что так. Подумайте, какое значение придавали в этом дворце этикету, внешним формах и церемониям, совершенно смешному и ложному чувству чести… Они могли разорить своего бедного поставщика и все же…

— Да, — прервал я, — странно, не правда ли, джентльмэн все же был джентельмэном, не платя долги портному, но переставал быть таковым, сжульничав в картах.

Мисс Шарп внезапно уронила свой синий зонтик, нагнулась чтобы поднять его и, в это время, переменила разговор, заметив, что необыкновенное количество аэропланов гудит в стороне Бука.

Это было не похоже на нее — не могу придумать, почему она сделала это. Я хотел вернуть ее обратно к Версалю и его значению.

Буртон немного запыхался на крутом подъеме по направлению к северному крылу парка и мисс Шарп положила руку на перекладину и помогала ему толкать кресло.

— Ну не ненавистно ли для меня быть такой обузой, — не мог удержаться, чтобы не сказать, я.

— Это дает вам больше времени для того, чтобы думать.

— Ну! размышления это не благословенье, а агония.

— Этого не должно было бы быть, наверное, чудесно иметь время для размышлений, — и она бессознательно вздохнула.

Мною овладел порыв нежности. Я хотел снова быть сильным, защищать ее и облегчать ей жизнь, дать ей свободное время, любовь и все на свете, что только она могла бы пожелать. Но я не смел сказать что-либо, а она снова отстала и сделала разговор затруднительным, а когда мы достигли укромного местечка, я почувствовал, что она окружена родом брони, и будет умнее приняться за работу и сегодня больше не разговаривать.

В пять часов она ушла прямо из парка, чтобы поймать свой поезд, а я покатился обратно в отель.

А теперь у меня впереди вечер в одиночестве, но зато этот день — очевидный шаг вперед по тропе дружелюбия.

VIII.

Вчера мы с мисс Шарп провели в парке памятный день. Не помню даже — что я делал в промежуточное время, — это кажется таким неважным, — но этот четверг в нашем знакомстве навсегда останется примечательным днем.

После того, как она пришла, мы доехали до Малого Трианона в фиакре, с Буртоном на козлах, чтобы помочь мне вылезть, а затем я, с помощью костыля, дошел до прелестного, известного мне, местечка около грота, но все же с видом на дом. Я твердо решил, насколько только смогу, втянуть ее в разговор, но принялся за это очень осторожно, чтобы не вызвать с ее стороны предложения начать работу.

— Читали вы когда-либо удивительный рассказ, называющийся «Приключение», о двух старых дамах, которые увидели здесь Марию Антуанетту и другие привидения?

— Нет.

Я рассказал ей о том, как это случилось и как они объяснили происшедшее.

— Думаю, что это правда, — сказала она.

— Значит вы верите в привидения?

— В некоторые из них.

— Хотел бы и я верить в это, тогда я знал бы, что существует будущая жизнь.

Я почувствовал, что ее взгляд стал удивленным.

— Но, конечно же, она существует, мы все возвращались сюда несколько раз в течение нашей эволюции, после каждой жизни.

— Это, как раз, то, о чем я хотел знать — теория перевоплощения, — живо ответил я, — не могли бы вы рассказать мне?

— Я могу принести вам книгу, трактующую об этом.

— Я предпочел бы, чтобы вы объяснили мне сами, хотя бы в общих чертах. Пожалуйста, расскажите мне, возможно, что это поможет мне исправиться и не быть таким бездельником.

Она устремила взор вдаль, на гигантские деревья, ее рот приобрел немного грустное выражение. Я готов был сорвать эти очки с ее голубых глаз.

— Мы проходим состояние животных душ, а затем перевоплощаемся в человека и, начиная с этого момента, все наше пребывание на земле — только школа, в которой мы должны приобрести опыт и подготовиться к высшим сферам. Когда мы достаточно уже подвинулись, нам больше не нужно перевоплощаться…

— Да… как теория… это я понимаю…

Она продолжала:

— Все решительно является «причиной» и «следствием». На нас отражаются результаты всякого, совершенного нами, действия, хорошего или дурного, а, иногда только в следующем перевоплощении, мы расплачиваемся за дурные и бываем вознаграждены за хорошие поступки.

— Значит, поэтому я и калека, а жизнь кажется такой гадостью.

— Конечно. Вы навлекли это на себя каким-то поступком в вашей прошлой жизни. Может быть, это также нужно для того, чтобы дать вам урок и усовершенствовать вашу душу.

— Не думаю, что я научился чему-нибудь, кажется, что все время я бунтовал.

— Возможно.

— Мисс Шарп, если бы вы захотели, вы действительно могли бы помочь мне. Пожалуйста, объясните мне все это, я буду прилежным учеником.

— Быть может, в последний раз вы обладали большой властью и в своем роде были щедры и добры — иначе вы не были бы теперь так богаты, — но вы причиняли страдания и надеялись только на себя самого, а не на что-либо божественное. Должно быть, вы причиняли много страданий, возможно, даже умственных, — и поэтому вам суждено было перевоплотиться и быть раненым, чтобы познать все это, то, что называется вашей Кармой. Наша Карма — это то, что, мы несем с собой из жизни в жизнь в виде обязательств, которые мы должны выполнить, так что, как видите, от нас зависит не увеличивать долги, которые мы должны будем заплатить в будущем.

Ее утонченный голос звучал ровно, она как будто сдерживалась, не давая прорваться в разговоре своим личным чувствам, ее затянутые в перчатки руки совершенно спокойно лежали на коленях. Она сидела, повернувшись в профиль, и я видел, что ее длинные ресницы прижаты стеклами очков. Никогда еще я не находился так близко от нее при ярком свете. К чему она носит эти проклятые очки! Я думал об этом, когда она сказала:

— Вам тяжело быть прикованным к креслу и не иметь возможности сражаться, не так ли? Но ведь, когда вы могли сражаться, не всегда вы испытывали радость атаки. Бывали времена, когда вы должны были сидеть в окопах и выдерживать это.

— Конечно…

— Ну вот… разве вы не видите, что теперь вы в окопах и, смотря по тому, как ваша душа воспользуется данным ими уроком, вам будет разрешено снова атаковать в этой жизни и даже приобрести мир.

— Что это за урок!

— Я не Бог и не могу сказать вам, но мы все можем узнать, какой урок задан нам, если только мы не слишком суетны, чтобы самим взглянуть в лицо истине.

— А цель…

— Конечно, — улучшить характер и приобрести силу.

— Какие качества вы цените больше всего в человеке, мисс Шарп?

— Умение владеть собой и силу воли.

— Вы не симпатизируете малодушным?

— Нисколько, скверные, но сильные духом люди лучше, чем хорошие, но слабодушные.

Я знал, что это правда. Это хрупкое создание производит впечатление бесконечного спокойствия и силы. Что она могла совершить в предшествующей жизни такого, что поставило ее в такие неблагоприятные условия, вынудив исполнять тяжелую работу и не иметь даже времени для размышлений? Мне очень хотелось спросить ее, но я не решился.

— Не начнем ли мы теперь работу? — предложила она, — и я продемонстрировал свой первый урок умения владеть собой, согласившись с нею. До завтрака мы больше не разговаривали.

— Если вам все равно, мы могли бы отправиться в маленькое кафэ около озера, — сказал я, — а затем найти другое место и поработать. Буртон доставит туда мое кресло, так что мы сможем выбрать славный утолок в одном из боскетов.

Она слегка кивнула. Казалось, что теперь, когда от этого не зависело мое моральное возрождение, она не собиралась больше разговаривать.

Когда мы садились в экипаж, я чуть-чуть поскользнулся и ухватился за ее руку. Дешевенькое бумажное платьице открывало ее до локтя и, когда я прикоснулся к нежной, нежной коже, меня снова охватило сумасшедшее желание сжать ее в объятиях, но я взял себя в руки. Она села рядом. У нее за ухом очаровательный локончик, выскользнувший, быть может, потому, что ее волосы причесаны так просто. Тут нет ничего от шика Сюзетты и даже от большого вкуса «дамочек». Они просто зачесаны назад и закручены тугим узлом. Но теперь, на свежем воздухе и на расстоянии, видно, что у нее прелестная фигурка и все на своем месте. Я сказал Буртону, чтобы он заказал лучший завтрак, который только можно изобрести в этом простом месте — и когда мы приехали, под одним из зонтиков нас ждал наш стол.

Кроме нас, там было только четверо, и еще несколько человек пришло потом.

Я забыл хлебные карточки, так что мисс Шарп одолжила мне свои. Она погрузилась в полнейшее молчание, которое нарушила только один раз, когда мы проезжали по аллее, ведущей от Малого Трианона к озеру, и когда я восклицанием выразил свой восторг перед этой красотой, по выражению ее рта, я видел, что она также восхищается этим. Она мягко сказала:

— Для меня Версаль очаровательнейшее место на земле.

При этом мне пришла в голову мысль о том, как хорошо было бы купить здесь красивый дом и проводить здесь летнее время с нею — принадлежащей мне. Я крепко ухватился за костыль.

За завтраком я пытался поддержать разговор. Это труднейшее на свете занятие в том случае, если вы заинтересованы и, благодаря этому, нервничаете, а ваш собеседник твердо решил, что не вымолвит слова лишнего. Меня охватила дрожь.

Приехавший заплатить по счету и усадить меня в мое кресло, Буртон подвернулся вовремя.

— Не думаю, чтобы вы выглядели достаточно хорошо, чтобы оставаться еще на воздухе, сэр Николай, — сказал он. — Лучше прямо отправляйтесь в отель и отдохните.

Мисс Шарп присоединилась к нему.

— Я как раз хотела сказать это, — заявила она.

Я чувствовал себя, как капризный, разочарованный ребенок. Правду сказать, я знал, что они оба были правы, я чувствовал сильную усталость и в голове у меня не было ни единой мысли. Но, сделай я это, может случится, что она опять отдалится от меня и опять передо мною встанут долгие часы одиночества.

— Я чувствую себя отлично и хочу работать, — сказал я раздраженно, и мы отправились в путь по прелестным аллеям, причем мисс Шарп шла за моим креслом на некотором расстоянии.

Тут Буртон нагнулся ко мне:

— Вам было бы хорошо подремать немножко, сэр Николай, право хорошо.

Казалось, что мисс Шарп также поддерживает его, так как тут она подошла ко мне.

— Если бы вы могли удобно устроиться, я почитала бы вам и вы, может быть, заснули бы, — сказала она.

— У нас нет книги, — возразил я брюзгливо, хотя эта мысль и доставила мне удовольствие.

— У меня есть подходящая, — и она вытащила из сумочки маленький томик. — Я уже долгое время хотела иметь ее, и сегодня, по дороге со станции, купила ее на толкучке — она стоила франк.

Это был потертый экземпляр Франсуа Виллона, изданный в восемнадцатом столетии.

— Да, это будет хорошо, — согласился я и откинулся назад, в то время, как Буртон, поправив мои подушки, удалился на некоторое расстояние. Частые наезды в Париж в течение двенадцати лет не научили его французскому языку — по крайней мере, языку Франсуа Виллона.

Мисс Шарп взяла маленький садовый стул и я смог наблюдать за ней, пока она читала, так как, в то время, как ее глаза были опущены на книгу, мне не нужно было сдерживания и я мог пожирать взглядом ее маленькое продолговатое личико. Мои нервы снова были натянуты и во мне не было мира. Как я хотел, — прямо до боли, — сжать ее в объятиях!

Час спустя, она подняла глаза, думаю, для того, чтобы посмотреть не сплю ли я. Должно быть, она заметила страстное выражение моих глаз. Она сейчас же снова склонилась над книгой, но легкий румянец залил ее щеки, обычно прозрачные, как перламутр. Это доставило мне глубокое удовольствие — по крайней мере, я, все-таки, смог заставить ее почувствовать что-то, — но тут же испугался, — если она найдет положение неудобным, она сможет предложить уйти. Когда она возобновила чтение, в ее голосе был новый оттенок, наконец, она заколебалась и остановилась.

— Если это не усыпляет вас, может быть, вы не будете иметь ничего против того, чтобы я пошла переписать на машинке записи, сделанные мною сегодня утром. Жаль терять даром столько времени.

Я знал, что, если я не разрешу ей поступать по-своему, могут возникнуть затруднения, а потому я согласился и сказал, что тоже вернусь в отель и прилягу на диване в гостиной. Таким образам, наше шествие отправилось в путь. Повернув в одну из аллей, я внезапно заметил Корали и ее последнего избранника в то время, как они оба, как предполагалось, должны были находиться в Довилле, вместе с остальными.

Корали была элегантно одета, Дюкьенуа в форме.

Я понял, что она увидела нас и не может избежать того, чтобы не подойти и не поговорить, хотя таково не было ее намерение. Если находишься в Версале с любовником, вместо того, чтобы, как предполагается всеми, быть в Довилле с семьей, то обыкновенно, не стараешься узнавать друзей.

Увидев, что встреча неизбежна, она бросилась мне навстречу.

— Николай, — заворковала она. — Какое счастье!

Затем она лукаво поглядела на мисс Шарп и сделала в ее сторону движение, как бы предполагая, что я познакомлю их.

Мисс Шарп избежала этого, немедленно же уйдя вперед.

— Вот те на! — сказала Корали.

— Это мисс Шарп, моя секретарша. Что вы делаете здесь, Корали?

— Быть может, то же, что и вы, друг мой, — и она весело расхохоталась. — Версаль такое тихое местечко.

Я готов был вздуть ее. К счастью, мисс Шарп была слишком далеко, чтобы услышать.

Тут к нам присоединился Жан Дюкьенуа — он вернулся с фронта на два дня, дела шли лучше и мир, конечно, будет заключен еще до Рождества.

В это время, Корали глядела вслед мисс Шарп с тем выражением лица, которое доступно только француженке. Оно ясно говорило: «Так вот причина, Николай. Ну, на этот раз вы выбрали нечто очень обыденное и недорогое. В своих вкусах мужчины, несомненно, безумны».

Я сделал вид, что не замечаю этого и она заговорила.

— Почему, если вы приехали сюда, вы не можете приехать и в Довилль, Николай? Должно быть, существует какая-либо неотразимая приманка, которая сильнее чем общество наших друзей.

— Да, это превосходный шведский массажист, привязанный к Парижу. Кроме того, иногда я люблю одиночество.

— Одиночество? — и Корали бросила взгляд в сторону быстро удаляющейся фигуры мисс Шарп. — Вот как?

Я не допустил себя до того, чтобы рассердиться снова.

— Можете сказать остальным, что книга почти кончена.

— Эта противная книжонка! До того, как вы ее начали, вы были поинтереснее, Николай. Может быть, теперь я и поняла почему.

Я не дал поймать себя и сделал вылазку в лагерь противника:

— Вы остановились здесь?

Я видел, что это так и что ее теперь беспокоит мысль о моем присутствии.

— О нет, — мило солгала она. — Я здесь только на один день, чтобы навестить Луизу, сын которой в лазарете.

Наступила моя очередь сказать:

— Вот те на!

Тут мы оба рассмеялись — и я расстался с ними.

Но когда я добрался до своей гостиной, я не услышал стука машинки и нашел только записку от мисс Шарп, в которой она писала, что в машинке что-то не совсем в порядке и что она взяла работу с собой, чтобы закончить ее дома.

Я проклял Корали и всех дамочек на свете и, испытывая сильную боль, лег в постель.

IX.

Суббота. Утро.
Вчера я был так беспокоен, что не мог ни за что приняться. Я читал Платона, страницу за страницей, и сознавал, что слова, скользящие в моем мозгу, не имеют для меня никакого значения и что другая половина его поглощена мыслями о мисс Шарп. Если бы я только осмелился быть естественным и применить мои обычные способы обращения с женщинами, мы наверно могли бы быть друзьями. Но я одержим страхом, что она покинет меня, если я, хоть немного, перейду границу, проведенную ею между нами. Я вижу, что она твердо решила остаться только секретаршей, и отдаю себе отчет в том, что поступать так ее заставляет ее воспитание. Если она будет в коротких или приятельских отношениях со мной, она почувствует, что ей не подобает приходить одной ко мне в квартиру. Она приходит только потому, что нуждается в деньгах, и, принужденная делать это, она защищает свое достоинство, одевая эту ледяную маску. Я знаю, что в четверг она отправилась домой потому, что ее оскорбил взгляд Корали, и порча машинки была только предлогом. Теперь, если случится еще что-либо подобное, она может предупредить меня об уходе. Буртон инстинктивно почувствовал это и воспротивился тому, чтобы я пригласил ее завтракать. Если бы она была обыкновенной машинисткой, у Буртона не было бы ни малейших возражений — как я сказал раньше, Буртон знает свет.

Что же делать теперь? Мне хотелось бы отправиться к герцогине, сказать ей, что я кажется влюбился в свою секретаршу, которая и смотреть на меня не хочет, и спросить ее совета, но я боюсь, что, несмотря на всю широту ее мыслей, классовые предрассудки слишком сильны в ней, чтобы она могла действительно сочувствовать мне. Ее старорежимный французский ум не сможет представить себе Тормонда — сына Анны де Монт-Анбац, — влюбившегося в незначительную мисс Шарп, приносящую бинты в Курвильский лазарет.

Эти мысли так мучили меня весь вчерашний день, что к вечеру у меня была настоящая лихорадка, а у Буртона вид полнейшего неодобрения. Под вечер выпал также легкий дождь и я не мог выехать на террасу посмотреть на заход солнца.

Я умышленно мешкаю над последней главой книги, а также перечел написанные ранее и решил переделать некоторые из них, но даже в лучшем случае, я не смогу растянуть это больше, чем недель на шесть, а тогда под каким предлогом я удержу ее? Я чувствую, что она не останется только для того, чтобы отвечать на несколько писем в день, сводить счета и, вместе с Буртоном, расплачиваться по ним. Я в большем отчаянии, чем был когда-либо за весь год. А что, если предположить, согласно ее теории, что я должен получить урок? Если поразмыслить, как она сказала, без тщеславия, кажется, что я должен научиться побеждать чувства и сохранять невозмутимость, даже когда все, чего я желаю, находится вне досягаемости.


Суббота. Ночь.
Сегодня несчастный день, хотя начался он довольно хорошо. В одиннадцать, когда я закрывал дневник, пришла мисс Шарп. На этот раз я послал встретить ее на станцию. Она принесла всю работу, которую взяла с собой в четверг, в полном порядке, а на ее лице была обычная маска. Хотел бы я знать, разглядел бы я ее красоту если бы не видел ее без очков? Теперь эта красота бросается мне в глаза, даже когда они на ней, — ее нос так тонок, а рот — настоящий лук Амура, если только можно вообразить решительно очерченный лук Амура. Я уверен, что, если бы она была одета как Алиса, Одетта или Корали, она была бы прелестна. Сегодня утром, до ее прихода, я начал думать об этом и о том, как мне было бы приятно дарить ей вещи лучшие, чем все те, которые когда-либо имела хоть одна из «дамочек». Как я хотел бы, чтобы у нее были сапфировые браслеты для ее тонких ручек и длинная нитка жемчуга на тонкой шейке — жемчуга моей матери, — может быть, и большие жемчужины в подобных раковинам ушах. И еще о том, как мне хотелось бы распустить ее волосы, расчесать их и позволить им свободно виться, а затем зарыться в них лицом — для такого тугого узла, как у нее, должно быть, нужно иметь массу волос. Но к чему я пишу все это, когда в действительности это дальше, чем когда бы то ни было, — боюсь даже, что окончательно невозможно.

Мы работали в гостиной, я попросил ее перечесть ранние главы книги, что она и сделала.

— А теперь, какого вы мнения о книге в целом? — спросил я ее.

Она помолчала минуту, как бы не желая ответить сразу, но потом честность, составляющая ее неотъемлемую часть, вынудила ее ответить:

— Она объясняет, что такое мебель этой эпохи.

— По вашему это страшная ерунда.

— Нет.

— Что же тогда?

— Это зависит от того, собираетесь ли вы издать ее.

Я откинулся назад и рассмеялся — с горечью. Открытие, что она понимала это только, как возможность для меня облегчить душу, род «аспирина», как говорила герцогиня, резнуло меня как ножом, я испытывал гневное сознание от того, что мне не противоречили и потакали только потому, что я был ранен. Я был предметом сожаления и даже нанятая мной машинистка… но я не могу писать об этом!

Мисс Шарп вскочила со стула, ее тонкие ноздри вздрагивали, а рот принял выражение, которое я не могу даже определить.

— Но это совсем не плохо, — сказала она. — Вы меня не так поняли.

Я знал, что она зла на себя за то, что обидела меня, и что я могу извлечь из этого большую пользу, но что-то во мне не позволило мне сделать это.

— О, все в порядке, — ответил я, но, быть может, мой голос звучал монотонно и обескуражено, так как она продолжала с большой добротой:

— Конечно, у вас большие знания в этой области, но я чувствую, что многие главы требуют большей сжатости. Могу я сказать вам где?

Я чувствовал, что это больше не интересует меня, так или иначе, это было смешно и несущественно. Я смотрел на все это с новой точки зрения, но был рад ее доброму отношению, хотя, на минуту, даже это казалось не таким уж важным. Что-то ошеломило меня. Что во всем этом хорошего, какое это имеет значение? Бессознательно я устало откинул голову на подушку и, ощутив прикосновение мягкого шелка, на минуту закрыл глаза.

Когда мисс Шарп заговорила снова, ее голос был полон сочувствия — и не раскаяния ли?

— Я хотела бы помочь вам снова заинтересоваться этим, позволите вы мне? — попросила она.

Я был рад, что она не выразила сожаления, что обидела меня — этого бы я не вынес.

Теперь я открыл глаз и взглянул на нее, она близко наклонилась ко мне, но я не почувствовал ничего особенного, — только желание заснуть и покончить со всем. Как будто ткань, сотканная моим воображением, была разорвана.

— Это очень мило с вашей стороны, — вежливо ответил я. — Да, скажите что вы думаете.

Ее такт очень велик, она сразу погрузилась в тему без дальнейших выражений симпатии, ее голос был полон дружелюбия и интереса, и на этот раз она отбросила в сторону свою вынужденную сдержанность. Она говорила умно, выказывая развитые критические способности, и, наконец, мое безразличие начало разбиваться и я не мог избежать некоторого волнения. Утешительным фактом было то, что она должна была быть заинтересована работой, иначе она не могла бы разбирать главу за главой, одно место за другим, как делала.

По мере того, как мы обсуждали книгу, она пришла в возбуждение и один раз бессознательно сняла очки. Ее прекрасные синие глаза были как солнце, выглянувшее из бурных туч. Мое сердце «прыгнуло» (думаю, что это может выразить испытанное мною ощущение), я почувствовал странную смесь возбуждения и удовольствия и, как я предполагаю, не подавил своего восхищения, так как она испугалась и, ярко покраснев, немедленно же вновь одела их, продолжая свою речь уже более спокойным тоном. Увы!..

Конечно, я сейчас же понял, что она носит очки не для того, чтобы смягчить свет или из-за неправильного зрения, но просто, чтобы скрыть эти синие звезды и сделать себя непривлекательной.

Как все это таинственно!

Хотел бы я иметь возможность скрыть то, что заметил, как она сняла очки. В другой день я, конечно, воспользовался бы своими преимуществами и заставил бы ее сознаться, по какой причине она носит их, но какое-то мое странное свойство помешало мне извлечь пользу из этого положения, — и я пропустил этот случай. Быть может, она была благодарна мне, так как потом снова оживилась.

Я начал думать, что могу написать дурацкую книгу заново и предложил ей разобрать ее в подробностях.

Она согласилась.

Тут меня внезапно поразило то, что она не только говорила о стиле книги, о технике письма, но и выказывала действительное знание самой мебели. Как может мисс Шарп, маленькая нуждающаяся машинистка, быть знакома с мебелью эпохи Вильяма и Мэри? Она, очевидно не была знакома с «лучшими днями», только после которых принялась за стенографию, так как ее знание не только этого дела, но также и бухгалтерии и всех других обязанностей секретарши, указывает на долгие занятия этим.

Не могла ли она изучить мебель в музеях?

Но война продолжается уже четыре года и, насколько я понял, все это время она провела в Париже. Даже если она оставила Англию в 1914, ей тогда могло быть только восемнадцать или девятнадцать лет, а девушки этого возраста обыкновенно не интересуются мебелью. Эта мысль озаботила меня и на несколько мгновений я замолчал, взвешивая положение.

Мои мысли прервал ее голос:

— Узлообразная отделка впервые становится известной на стульях Бракстед, — говорила она.

Я говорил об этих стульях, но не отметил этот факт.

Каким чортом она знала об этом?

— Откуда вы знаете?

— Мои знакомые видели их, — ответила она тем же голосом, но ее щеки вспыхнули ярче.

— Вы сами никогда не видели их?

— Нет, я никогда не была в Англии.

— …никогда не были в Англии?…

Я был ошарашен.

Она продолжала торопливо, я хотел даже сказать лихорадочно, и быстро погрузилась в обсуждение метода расположения глав. На ней снова была ее броня, она снова была настороже и, возможно даже, раздосадована на себя, что позабыла осторожность.

Я знал, что могу сбить ее с толку и, быть может, добиться от нее интересных признаний, затеяв волнующую пикировку, но какой-то инстинкт предостерег меня от этого. Я мог выиграть в данную минуту, но, если у нее есть секрет и она не хочет, чтобы я открыл его, в дальнейшем она постарается не попадать в такое положение, при котором это может случиться. Над моей головой все время висит, как Дамоклов меч, возможность ее отказа от места. Кроме того, к чему мне волновать ее только для моего удовлетворения. Как бы то ни было, я дал себе слово, что узнаю от Мориса все, что только смогу.

Все, что она говорит и делает, создаст впечатление, что она воспитанная женщина, привыкшая говорить с людьми нашего круга, людьми, знающими Англию и ее лучшие дома настолько, что благодаря им, она знает, где находится известная мебель. Даже самое построение ею фраз характерно для нашего общества, а не для класса, к которому она принадлежит по профессии.

И все же — она бедно одета, исполняет домашнюю работу и должна была годами проходить профессиональные деловые методы. Это внушает глубокий интерес. Я никогда даже не спрашивал Мориса, как он услыхал о ней.

Ну вот, я спокойно записываю отчет о сегодняшнем утре, чтобы оглянуться на него и посмотреть, куда нас могли бы привести наши новые, более короткие интимные отношения, если бы не печальный конец дня.

На этот раз Буртон уже не спрашивал меня, будет ли она завтракать со мной и отдал свои распоряжения в уже установившемся порядке. Он очень тонок в своих различиях и понимает, что какая-либо перемена после того, как мы завтракали вместе, была бы некрасива.

К тому времени, как вошли лакеи, чтобы накрыть на стол, у меня исчезло чувство обиды, а затем безразличия. Я снова был заинтересован работой и страшно заинтригован историей семьи Шарп.

Я употребил также свою хитрость и выказал обычное равнодушие, так что эта странная девушка немного ослабила свою настороженность.

— Я думаю, что, если вы окажите мне свою помощь, я все-таки смогу сделать из этого совсем приличную книгу, но только не кажется ли абсурдным беспокоиться о таких вещах, как мебель, в то время, как мир разваливается и колеблются империи? — заметил я, когда выходец из Ноева Ковчега подал омлет.

— Все это только временно, скоро люди будут рады снова возобновить культурные интересы.

— У вас никогда нет никаких сомнений в том, как кончится война?

— Никогда.

— Почему?

— Потому что я верю в смелость Франции, упорство Англии и юность Америки.

— А что олицетворяет Германия?

— Вульгарность.

Это была совершенно новая причина некоторого падения Германии. Она привела меня в восторг.

— Но вульгарность не значит слабость.

— Да, значит. У вульгарных людей недостаточно развита чувствительность и они не могут судить о психологии других, они подходят к всему только со своей меркой и, таким образом, не могут предвидеть возможные случайности. Это доказывает слабость.

— Как вы мудры, и как рассуждаете!

Она молчала.

— Все сражающиеся нации наполнятся вульгарными людьми, — даже, если победят, так как лучшие будут убиты, — рискнул сказать я.

— О, нет! У большинства из них души не вульгарны и только окружающая их обстановка заставила их выражать себя таким образом. Если, например, вы заглянете за напыщенность французской буржуазии, вы найдете ее дух восхитительным. Я предполагаю, что в Англии то же самое. Вульгарны те, которые стремятся выдать себя не за то, что они есть, а Германия полна такими.

— Вы хорошо ее знаете?

— Да, очень хорошо.

— Если это не ужасно нескромный вопрос — сколько вам лет мисс Шарп? — после этого разговора я чувствовал, что ей не может быть больше двадцати трех.

Она улыбнулась — вторая улыбка, которую я видел.

— Двадцатого октября мне будет двадцать четыре.

— Скажите, где только вы научились своей житейской философии за это время?

— Если только мы не спим на половину нас всему учит жизнь, в особенности, если она трудна.

— А глупцы, подобные мне — не желают учиться чему-либо и брыкаются среди колючек?

— Да.

— Все же, я постараюсь научиться всему, чему вы захотите научить меня, мисс Шарп.

— Почему?

— Потому, что я доверяю вам. — Я не прибавил, что это было потому, что мне нравился ее голос, что я уважал ее характер и…

— Благодарю вас, — сказала она.

— Будете вы учить меня?

— Чему?

— Как не быть никуда не годным.

— Мужчина знает это сам.

— Тогда — как научиться спокойствию.

— Это будет трудно.

— Разве я так невозможен?

— Не могу сказать, но…

— Но что?

— Нужно начать с самого начала.

— Ну и?…

— Ну и у меня нет времени.

Когда она сказала это, я посмотрел на нее; в ее голосе был слабый отголосок сожаления и поэтому я хотел видеть выражение ее рта, — но оно ничего мне не сказало.

Больше я ничего не мог извлечь из нее, так как после этого, довольно часто входили и выходили лакеи, меняющие блюда, и, таким образом, я не имел успеха.

После завтрака, я предложил выбраться в парк, по крайней мере, в цветник, и посидеть в тени террасы. Былое великолепие клумб исчезло и теперь они были полны бобов. Мисс Шарп последовала за моим креслом и с величайшим прилежанием заставила меня переделывать первую главу. В течение часа я, насколько мог, наблюдал за ее милым личиком. На меня снизошел покой. Мы твердо находились на первой ступеньке лестницы дружелюбия и если бы только я мог удержаться от того, чтобы не надоедать ей каким-нибудь образом.

Когда мы кончили работу, она встала.

— Если вы ничего не имеете против, так как сегодня суббота, я обещала Буртону свести счета и приготовить вам к подписи чеки. — Она взглянула на Буртона, сидевшего на стуле невдалеке и наслаждавшегося солнцем. — Я пойду теперь и займусь этим.

Мне хотелось сказать: «Чтобы чорт побрал счета», но я позволил ей уйти — в этой игре я должен быть черепахой, а не зайцем. Она слабо улыбнулась — третья улыбка — и ушла слегка кивнув мне головой.

Сделав несколько шагов она вернулась.

— Могу я попросить Буртона отдать мне хлебные карточки, которые я одолжила вам в четверг? — сказала она. — Теперь никто не может щедро обходиться с ними, не правда ли?

Я был в восторге от этого. Я был в восторге от всего, что задерживало ее со мною на лишнюю минуту.

Жадными глазами я следил за тем, как она исчезла по направленно к отелю, а затем я, должно быть, задремал на время, так как была уже четверть пятого, когда я вернулся обратно в свою гостиную.

А затем, когда я сидел уже в кресле, раздался стук в дверь и вошла она с чековой книжкой в руках. Прежде, чем я открыл ее или даже взял ее в руки, я уже знал, что случилось что-то, что снова изменило ее.

Ее манеры снова были полны ледяного почтения служащей, все дружелюбие, выросшее в последние два или три дня, совершенно исчезло. Я не мог вообразить почему.

Она открыла чековую книжку и протянула мне для подписи перо, я подписал около дюжины заполненных ею чеков, отрывая их один за другими по мере того, как подписывался. Она молчала и когда я кончил, взяла их, сказав вскользь, что принесет заново переписанную главу во вторник, а теперь должна торопиться, чтобы поймать поезд — и прежде, чем я успел ответить, вышла из комнаты.

Меня охватило ужасное чувство подавленности. Что бы это могло быть?

Машинально я взял чековую книжку и стал перелистывать ее, когда мои глаза упали на корешок, на котором она случайно открылась. Он был заполнен не почерком мисс Шарп, несмотря на то, что это была книжка, предназначенная для хозяйственных расходов и обычно находящаяся у Буртона, а моим собственным и на нем было написано так небрежно, как я всегда записываю свои личные расходы: «Сюзетте — 5000 франков» — и число последней субботы, а когда я повернул страницу, следующий был — «Сюзетте — 3000 франков», и число понедельника.

Ирония судьбы. По невниманию я в те два дня употреблял эту чековую книжку вместо моей собственной.

X.

Для меня бесполезно подробно останавливаться на более, чем досадном, обстоятельстве перепутанных чековых книжек. Такие вещи — судьба, а я начинаю верить, что судьба это ничто иное, как отражение наших собственных действий. Если бы Сюзетта не была моей подружкой, я не дал бы ей восьми тысяч франков, но так как она была ею и я сделал это, то я должен понести последствия.

В конце концов… мужчина… Ах, да к чему писать об этом. Я так взволнован и разозлен, что у меня нет слов.

Сейчас воскресное утро, а среди дня я найму за баснословную цену единственный автомобиль, который можно достать здесь, и отправлюсь в Париж. Я хочу взять некоторые книги из своего книжного шкафа — да и интерес к здешним местам как-то пропал у меня. Но с утра я схожу в церковь и прослушаю мессу. Я чувствую себя так скверно, что музыка может успокоить меня и дать мне силу забыть все о мисс Шарп. Во всяком случае, в римско-католической церкви царит приятная умиротворяющая атмосфера. Я люблю французов. Если подходить к ним правильно, они действуют, как лекарство — они полны такого здравого смысла и чувствительность у них является только орнаментом и отдыхом, никогда не вмешиваясь в практические жизненные требования. Невежественные люди говорят, что они истеричны и слишком страстны. Ничего подобного. Они верят в материальные вещи и в «красивые жесты». Когда они нуждаются в религии, они воспринимают утешающую молитву, наслаждаясь, тем временем, всем, что попадается им на пути, и философски перенося неприятности.


____________________

Теперь я жду автомобиля я стараюсь быть терпеливым. Месса принесла мне пользу. Я сидел в углу, поставив костыль рядом, а церковь сама беседовала со мной. Я старался представить ее себе во времена Людовика Пятнадцатого — и могу сказать, что она выглядела также, только грязнее. Жизнь была полна этикета, распорядка и церемоний, приводивших в большее раздражение, чем что-либо теперь, но зато, нас опередили их манеры и чувство прекрасного. Vive la France!

Ко мне подошел маленький ребенок и посидел рядом со мною минут десять, сочувственно поглядывая на меня и на мой костыль. Я услышал, как он прошептал матери:

— Ранен на войне. Как Жан.

Орган был не так уж плох — и прежде, чем выйти, я почувствовал себя спокойнее.

В конце концов, со стороны мисс Шарп нелепо с таким отвращением относиться к Сюзетте. В почти двадцать четыре года — и живя, к тому же, во Франции, — она должна знать, что существуют Сюзетты, — и я уверен, что она ни в каком отношении не ограниченна. Что могло настроить ее так критически? Если бы она лично была заинтересована мною, это было бы иначе, но, при ее теперешнем полном безразличии, какое значение это может иметь для нее? Когда я пишу это, во мне снова поднимается гнев и возмущение, я принужден напоминать себе, что я снова в окопах и не должен жаловаться.

Я заставлю Буртона узнать, правда ли Корали живет здесь, и устроить так, чтобы она сегодня пообедала со мною. Корали всегда претендовала на то, что испытывает ко мне слабость, даже, когда была очень занята другими.


Понедельник.
Воскресенье было знаменательным днем.

Я поехал по скверной дороге Буа де Марн потому, что там такие прелестные деревья, а затем через парк Сен-Клу. Даже в военное время эти удивительные люди могут наслаждаться свежим воздухом.

Я подумал о Генриэтте Английской, глядевшей с террасы своего замка через верхушки деревьев. Бедный замок. Теперь от него не осталось камня на камне. Внушал ли ей ее друг, герцог де Гиш, то чувство, которое я хотел бы испытать теперь? Если бы был кто-нибудь, на кого можно бы излить это чувство! Увы!

В воздухе царит зловещая духота, а небо за Эйфелевой башней тяжелого, мрачного оттенка.

Когда, проехав через реку, мы выехали в Булонский лес, казалось, что весь Париж наслаждается праздником. Я велел шоферу свернуть в боковую аллею и ехать медленно, а затем заставил его и совсем остановиться на краю дороги. Было так жарко и я хотел отдохнуть немного — движение бередило мою ногу.

Думаю, что я почти задремал, когда мое внимание вдруг привлекли три фигуры, приближавшиеся по тропинке, выходившей на нашу дорогу. Самая высокая из них, вне всяких сомнений, была мисс Шарп, но мисс Шарп, которой я не видел никогда прежде.

По обе ее стороны были мальчик лет тринадцати и девочка — одиннадцати. Мальчик держался за ее руку, он был хром и казался ужасно нежным, рахитичным существом. Девочка тоже выглядела болезненно и была очень миниатюрна, но мисс Шарп — моя секретарша — была цветуща, молода и прелестна в своем дешевом фуляровом платье. Ее синих глаз не скрывали очки. Ее волосы не были стянуты назад и закручены узлом, но могли бы быть причесаны горничной Алисы, и более, чем простая, шляпа шла ей и выглядела в достаточной степени модно.

Все на ней дышало изяществом и тонким вкусом, даже, если и стоило немного.

Значит, этот небрежный костюм относился ко мне, а вовсе не был обычен для нее. Или, быть может, у нее только одно платье, которое она бережет для праздничных дней.

Несмотря на всю мою решимость оставить все мысли о ней, во мне поднялось дикое чувство, страстное желание выскочить из автомобиля, поговорить с ней, сказать ей, как очаровательно, по-моему, она выглядит.

Они подходили ближе и ближе. Я мог разглядеть, что она улыбается чему-то, что говорил ей братишка. На ее лице было нежное и сочувственное выражение, и было очевидно, что всех троих связывает глубокая привязанность.

Дети могли бы быть давно нарисованы Дю-Морье в «Пенче» для того, чтобы изобразить семью вырождающихся аристократов. В каждой их линии видна была преувеличенная породистость. Мальчик был одет по-английски — в курточку с отложным воротничком и цилиндр, что здесь выглядело очень странно.

Когда они приблизились ко мне, я услышал его глухой, говорящий без слов, кашель.

Я откинулся в автомобиль так, что они прошли, не заметив меня, — или, быть может, мисс Шарп видела меня, но решила не смотреть в мою сторону. Я чувствовал себя совершенно одиноким и всеми покинутым, меня охватила та же нервная дрожь, которая раньше причиняла мне такие страдания. Я опять заметил, что моя щека мокра от слез.

Какое унижение! Какой позор подобная слабость!

Когда они прошли, я снова высунулся, чтобы взглянуть им вслед. Я слышал, как девочка воскликнула: «О, посмотри, Алатея!» указав на небо, — а затем все трое ускорили шаг, свернув в другую аллею по направлению к Отейлю, и скоро исчезли из виду.

Тогда, все еще дрожа от волнения, я тоже взглянул наверх. Боги! Какой надвигался шторм!

Куда они направлялись, здесь, в самой глубине леса? От Отейльских ворот было добрых две мили. Когда пойдет дождь, они промокнут до костей, а при надвигающейся еще, к тому же, грозе будут ли они вообще в безопасности?

Все эти мысли мучили меня и я отдал шоферу приказание следовать по дороге, которая, как я думал, может пересечь их путь, и, когда мы достигли перекрестка, я заставил его остановиться и подождать.

Яркая молния прорезала небо и раскаты грома были подобны грохоту пушек. Видно было несколько человек, панически метавшихся в безнадежных поисках прикрытия. На их лицах был страх, гораздо больший, чем тот, который они выказывали перед германскими пушками.

Мой шофер, вылезший, чтобы поднять верх автомобиля, ворчал вслух. «Не хочет ли мсье, чтобы в него ударила молния?» — сердито спрашивал он.

Я все-таки ждал, но семейство Шарп не показывалось, — и наконец я понял, что где-то разошелся с ними — вещь очень легкая в этом, перерезанном тропинками, лесу. Поэтому я сказал шоферу, что он может нестись во всю к моей квартире на Площади Соединенных Штатов, и мы ринулись вперед, среди проливного дождя. Гроза была одной из сильнейших, которые мне приходилось видеть в жизни.

Я ужасно беспокоился о том, что случилось с этой маленькой компанией, так как аллея, на которой я видел их, была в самой середине леса, вдалеке от всех ворот или какого-либо прикрытия. Они должны были промокнуть вдребезги, если только с ними не случилось чего-нибудь худшего. Но как я могу узнать о них? Что мне делать? В Париже ли герцогиня? Не могу ли я у нее узнать адрес? Но будет ли она знать его только потому, что мисс Шарп, — «Алатея» — (какое прелестное греческое имя!) приносила бинты в лазарет.

Как бы то ни было, попытаться стоило, и я с трудом мог дождаться возможности вылезть из автомобиля и подойти к телефону. Обеспокоенный консьерж вышел мне навстречу с зонтиком и сам поднял на лифте наверх, а там меня уже ждал Буртон. Он приехал по железной дороге, чтобы потом доставить меня обратно в целости и сохранности.

Как я проклинал себя за глупость, которую сделал, не спросив самое мисс Шарп о ее адресе. Не знает ли его Буртон? Как глупо, что я не подумал об этом раньше!

— Буртон, в Булонском лесу я видел мисс Шарп и ее семью. Не знаете ли вы случайно ее адрес? Я хотел позвонить и узнать благополучно ли они добрались домой.

Буртон видел мое беспокойство и поторопился с ответом.

— Они живут в Отейле, сэр Николай, но только я не могу сказать точно где именно. Кажется, что мисс Шарп не очень хотелось дать мне адрес. Она сказала, что мне он не понадобится и что они скоро переезжают.

— Соедините меня, насколько только можно скорее, с герцогиней де Курвиль.

Буртон сделал это тотчас же и однако это казалось так долго.

Нет, герцогиня была в своем имении, куда повезла новую партию выздоравливающих, и вернется не раньше, чем среди недели, да и то не наверное.

Я почти выругался вслух.

— Это говорят из самого дома или от консьержа, Буртон, спросите в обоих местах, не знают ли они адреса мисс Шарп, которая приносила в лазарет бинты.

Конечно, за это время телефон разъединили и для нового соединения понадобилось добрых десять минут, а за это время я готов был кричать от лихорадочного беспокойства и боли.

Никто ничего не звал о «миисс Шиирп».

— Миисс Шиирп… о нет. Так много дам приносят бинты.

Я овладел собой, насколько смог, и уселся в кресло.

Через несколько минут Буртон принес мне бренди и соду.

— До обеда еще недостаточно прояснится, чтобы вернутся в Версаль, сэр Николай, — сказал он и кашлянул. — Я думал, что может быть вам доставит удовольствие, если кто-либо из ваших друзей зайдет пообедать с вами. Если вы расположены к этому, Пьер может принести все из ресторана.

Кашель означал, что Буртон знал, что я ужасно расстроен, и, в подобных обстоятельствах, развлечь меня было меньшим из двух зол.

— Приглашайте кого хотите, — ответил я и осушил принесенный им стакан.

Через полчаса Буртон, сияя, появился передо мной. Все это время я просидел в кресле, слишком утомленный даже для того, чтобы испытывать боль.

Он звонил повсюду, но в городе никого не было, когда, наконец, в Ритце, где консьерж знает всех моих друзей, ему сказали, что вчера приехала миссис Брюс (Нина), одна, — его соединили с ее комнатами, она будет здесь в восемь и очень рада пообедать.

Нина! Меня охватила приятная дрожь. Нина и без Джима!

Огонь в камине ярко горел и занавеси были спущены, когда вошла Нина, свежая, как роза.

— Нина, дорогая, вот радость! Дай-ка мне взглянуть на тебя и посмотреть, что сделал брак.

Нина отступила и рассмеялась.

— Все, Николай, — сказала она.

Мною овладело чувство зависти — щиколотка Джима останется неподвижной на всю жизнь, — тяжело, что один глаз составляет такую разницу. Нина влюблена в Джима, но ни одна женщина не сможет влюбиться в меня.

Ее лицо стало мягче и вообще она была все привлекательнее.

— Ты великолепно выглядишь, Нина, — сказал я ей. — Мне хотелось бы услышать обо всем этом.

— Услышишь после обеда, — и, когда я вставал с кресла, она подала мне костыль.

Пьер получил вполне приличную еду, а во время обеда и после него, когда мы курили в гостиной, Нина сообщала мне все новости об оставшихся дома друзьях. Она говорила, что все они до единого усиленно работали.

— Удивительно, как только у них хватило постоянства, — заметил я.

— О, ничуть. Мы, как нация, — люди привычки, а война теперь вошла у нас в привычку. Многие из нас работают из чувства долга и патриотизма, другие потому, что они боятся того, что о них станут говорить, некоторые потому, что рады израсходовать избыток энергии. Кончается тем, что все вовлечены в это, и ты себе представить не можешь, Николай, как божественно после долгого, скучного дня вернуться домой и найти там человека, который ждет тебя, и знать, что все остающееся время до следующего дня проведешь вместе с ним.

— Нет, я не могу представить себе этого, Нина.

Она внезапно взглянула на меня.

— Милый мальчик, почему ты тогда не женишься?

— Я сделал бы это, если бы был уверен, что обеспечу себе счастье, но ты забываешь, что женщина может чувствовать ко мне только жалость, а не любовь.

— Я не совсем уверена в этом, Николай, — и она испытующе посмотрела на меня. — Ты изменился с того времени, как мы виделись в последний раз, в тебе нет больше такой горечи и сардоничности. У тебя, также, все еще есть «оно» — то привлекательное свойство, у которого нет названия, но которое, я уверена, играет большую роль в любви.

— Так ты думаешь, что у меня есть «оно», Нина?

— Да, ты хорошо одет и говоришь такие интересные вещи. Да, положительно, Николай, теперь, когда ты не так мрачен… я уверена…

— Какая жалость, что ты не открыла этого до того, как избрала Джима, Нина.

— О, Джим совсем другое. У тебя гораздо больше ума и с тобой было бы совсем не так легко жить.

— Хорошо идет, Нина?

— Да, чудесно, поэтому я и приехала в Париж одна. Я знала, что это будет хорошо для него, а кроме того, хотела отдохнуть и сама.

— Я думал, что ты вышла замуж, чтобы найти отдых.

— Ну если ты хочешь, чтобы мужчина был «влюблен», а не просто «любил» бы тебя, приходится действовать обдуманно, а это не может быть отдыхом, в особенности, когда сама любишь его. Когда я только колебалась между Джимом и Рочестером, я не задумывалась над тем, как я веду себя с ними. Видишь ли, тогда я была еще недостигнутой и желанной, но коль скоро я избрала одного из них, у него уже есть время подумать, так как он не должен сражаться за меня, а поэтому я должна давать ему пищу для размышлений, которая была бы ему интересна. Не так ли?

— То есть, ты должна поддерживать охотничий инстинкт?

— Да.

— Не думаешь ли ты, что возможно найти кого-либо, кто так подходил бы к тебе, что не нужна была бы никакая игра?

На минуту она погрузилась в глубокое раздумье.

— Это, конечно, было бы божественно, — и она вздохнула, — но я боюсь, Николай, что на это нечего надеяться.

— Кого-либо, кто понимал бы, что молчание красноречиво, кого-либо, с кем можно было бы читать и думать вместе, кто отвечал бы на ласки, не считал бы доллары и не вязал бы? Кого-либо нежного, доброго и верного? О, Нина!

Должно быть в моем голосе зазвучало чувство. Я думал о мисс Шарп — Алатее — теперь это всегда будет ее именем для меня.

— Николай, — воскликнула Нина. — Мальчик мой, ты несомненно влюблен.

— А если так?

Я немедленно же стал представлять для Нины большую ценность — она поняла, что потеряла меня и что меня притягивает какая-то другая женщина, а не она, и, несмотря на то, что Нина одна из лучших женщин и более или менее влюблена в Джима, я знал, что в нашу дружбу может вкрасться новый оттенок, если я захочу поддержать его. В Нине проснулся боевой инстинкт — и она старалась вернуть меня к себе.

— В кого? — лаконически спросила она.

— В мечту.

— Глупости, — ты слишком циничен. Это кто-нибудь, кого я знаю?

— Не думаю — она еще не материализировалась.

— Это ужасно интересно, старина.

— Значит, ты думаешь, что у меня есть надежда?

— Конечно, когда тебя доделают.

— Я получу свой новый глаз перед Рождеством или даже раньше, ногу через несколько недель, а мое плечо становится прямее с каждым днем.

Нина рассмеялась.

— Я думаю, что было бы действительной любовью, если бы ты мог заставить ее обожать тебя прежде, чем ты станешь хоть немного красивее.

Эти слова Нины звучали в моих ушах еще долго после того, как она ушла, и даже ночью. Я не мог спать — я чувствовал, что что-то случилось и что рок может отнять у меня мисс Шарп — Алатею.


____________________

А затем, перед рассветом, в беспокойном сне меня преследовали нежные воркующие слова женщины и ребенка.

XI.

Понедельник был совершенно невозможным днем. Все утро, перед тем, как вернуться в Версаль, я провел, составляя письмо к Морису, в котором я просил его узнать все относительно мисс Шарп — Алатеи. Я чувствовал, что его поиски будут облегчены, если я скажу ему ее имя, но, хотя это и могло способствовать исполнению того, что в данный момент было моей заветнейшей мечтой, я, все же, не мог преодолеть своего нежелания произнести его перед Морисом и — оно казалось мне чем-то священным, для меня одного, что доказывает только, как мы все эгоистичны, и в своем эгоизме доходим даже до того, что предпочитаем лучше не достигнуть исполнения своего величайшего желания, чем не иметь возможности проявить себя.

Перед уходом Нина предложила мне остаться в Париже и пойти с нею в театр.

— Теперь, когда твое здоровье настолько улучшилось, Николай, мы могли бы восхитительно провести время.

Когда-то, даже прошлой весной, это привело бы меня в восторг, но теперь чувство противоречия заставило меня сказать, что мне совершенно необходимо немедленно вернуться в Версаль. Думаю, что ответил бы так же, даже, если бы и не существовало мисс Шарп — Алатеи, — а только потому, что я знал, что Нина действительно хочет, чтобы я остался. Если бы только женщины знали, что каждый мужчина более или менее таков! Все отношения полов подобны фехтованию лишь до тех пор, пока желания не удовлетворены, а затем всякое чувство умирает и вспыхивает снова только в одном или в другом, очень редко в обоих сразу. Я предполагаю, что любовь, — действительная любовь, — выше всего этого и не зависит от того, возбуждает ли другое лицо чувство завоевания или нет. Любовь, должно быть, чудесна, думаю, что Алатея (на этот раз я совершенно естественно написал ее имя) может любить. Я никогда не думал, что и я могу. В свои лучшие минуты я анализировал свои чувства и глядя на них со стороны, взвешивал, насколько они для меня ценны.

Но когда я думаю об этой крохотной девушке с ее уклончивыми манерами, ее гордостью, ее утонченностью, даже ее маленькими красными ручками, я испытываю страстное желание удержать ее навсегда со мною, знать, что она моя, что в будущем я все время буду с нею, перенимать от нее ее возвышенные мысли, утешаясь силой ее характера, веря в нее, уважая ее. Да, это так, уважая ее. Как мало привлекательных женщин действительно внушают уважение. Конечно, уважаешь пожилых дам, а также отвлеченные личности, но на деле как редки те женщины, которые, вызывая восхищение и возбуждая желание, в то же время заставляют уважать себя. Дело в том, что настоящая любовь означает также и уважение.

А что такое уважение?

Уважать — значит признать в душе чистоту другого, а чистота в этом смысле — это честность и правдивость и высокие стремления, а вовсе не отрицание всех страстей и аскетизм.

Я глубоко уважаю Алатею и все же я уверен — и в этой уверенности меня поддерживает ее рот, — что, люби она меня, она ни в каком случае не была бы холодна. Чем только я могу заставить ее полюбить меня?

После завтрака я вернулся в Версаль, до того повидавшись с врачом, чтобы посоветоваться относительно моего глаза. Он думает, что за последнее время глазная впадина очень хорошо зажила и что мне можно будет вставить стеклянный глаз много раньше, чем на Рождестве. Хотел бы я знать, вернется ли ко мне некоторая самоуверенность, когда я почувствую, что людям не противно смотреть на меня? Правда, это снова излишняя чувствительность. Конечно, никому не противно, они испытывают только жалость, но это пожалуй не лучше. Хватит ли у меня мужества, когда я получу также и ногу, начать ухаживать за Алатеей и пустить в ход все свое искусство, имевшее такой успех в былые времена?

Думаю, что и прежде, в 1914, я бы нервничал в ее присутствии, как кошка. И опять-таки, не является ли это одним из признаков любви?

В вопросе любви у полковника Харкура есть много правил. Одно из них это то, что французы думают больше всего о способах любви, англичане об ощущениях, а австрийцы о переживаниях. Хотел бы я знать, правда ли это. Он говорит также, что женщина не ценит по-настоящему человека, который уважает весь ее пол отвлеченно и рыцарски относится ко всем женщинам. Она считает его в некотором роде простачком. Она больше ценит мужчину, обладающего циническими взглядами на женщин вообще, но выказывающего уважение и рыцарское отношение к ней одной в частности.

Я чувствую, что это может быть и правдой.

Я не рассчитывал услышать ничего об Алатее в понедельник, так как она должна была придти только во вторник в одиннадцать часов, но, когда, после захода солнца, я вернулся с террасы, я получил две телеграммы. Первая гласила:


«Очень сожалею, не могу быть завтра, брат серьезно заболел. А. Шарп.»


И никакого адреса.

Значит я не смогу выразить свое сочувствие и даже предложить какую-либо помощь. Я готов был выругаться вслух. Значит гроза все-таки излила свою ярость, и бедный мальчуган, по всей вероятности, простудился.

Если бы только я мог принести им какую-нибудь пользу! Быть может, им недоступен лучший врач? Полный беспокойства, я вскрыл другую телеграмму, — она была от Сюзетты.


«Буду сегодня вечером в восемь».


Разгневанная Сюзетта (Renée Adorée). Сцена из фильма "Man and Maid".


Было уже почти семь, так что я не мог избежать ее визита, да и не знаю, хотел ли я сделать это. Сюзетта, все-таки, добродушное человеческое существо, а сердце у нее горячее.

Когда Буртон одевал меня, я рассказал ему о телеграмме мисс Шарп.

— Бедная дама, — сказал он.

Буртон всегда говорит о ней как о «даме», он никогда не путает классов.

Сюзетта для него это «мамзель» и о ней он говорит, как может говорить мать о шумных, надоедливых, шаловливых школьных приятелях своего мальчика — необходимом зле, которое нужно выносить для его пользы. О «дамочках» он докладывает всегда с каменным лицом, употребляя их полный титул — «госпожа графиня» в т. д., и т. д. Он почтительно вежливк Нине и еще одной или двум англичанкам, но к мисс Шарп он относится с абсолютным уважением, судя по которому, она могла бы быть королевой.

— Я предполагаю, что бедный мальчуган вчера промок насквозь, — сказал я наугад.

— Он так хрупок, — заметил Буртон.

Значит все же Буртон знает больше о ее семье, чем я.

— Откуда вы знаете, что он хрупок, Буртон, и что вообще у мисс Шарп есть брат?

— Я не знаю наверное, сэр Николай, раз от разу это выплывало само собой. Молодая дама не разговаривает.

— В таком случай, как же вы догадались?

— Иногда, когда я приносил ей завтрак, я видел, что она расстроена, и однажды я осмелился сказать ей: «Прошу прощения, мисс, но, может быть, я могу сделать что-нибудь для вас?» и тогда она сразу сняла очки, поблагодарила меня и сказала, что беспокоится о своем маленьком брате. Хотите верьте, хотите нет, сэр Николай, но только ее глаза были полны слез.

Не знаю, понимал ли Буртон, что он заставил меня перечувствовать. Моя любимая с полными слез прекрасными глазами, а я бессилен даже утешить ее или помочь ей.

— Да, да, — сказал я.

— Она тогда сказала мне, что он нежен с самого рождения и что она опасается как он перенесет зиму и Париж. Думаю, сэр, что она работает так много для того, чтобы отправить его на юг.

— Буртон, что бы мы могли сделать?

— Не знаю хорошо, сэр Николай. Много раз я очень хотел предложить ей взять для него персики, виноград и другие вещи, но я, конечно, знаю свое место и не посмею оскорбить даму. Если бы она принадлежала к другому классу, было бы иначе, она сразу же ухватилась бы за них, но в ее положении она должна была бы отказаться, хотя из-за него они могли бы соблазнить ее, и могла бы получиться неловкость.

Буртон не только знает свет, но еще и тактичен.

Начав на эту тему, он продолжал:

— Однажды, выходя из трамвая в Отейле, я увидел ее около винного магазина. Она смотрела на бутылки с портвейном, и я постарался пройти незамеченным, но она обернулась и приветливо сказала: «Как вы думаете, Буртон, есть ли в этом магазине действительно хороший портвейн?» Я сказал, что я могу войти и посмотреть, и она вошла туда со мной. У них был вполне приличный, хоть и слишком молодой, и он стоил тридцать пять франков бутылка! Я видел, что она не рассчитывала на такую большую сумму, — ее лицо вытянулось. Знаете ли, сэр, я думаю, что у нее не было с собой этих денег, это было как раз за день до ее получки жалования. Она бледнела и краснела, а затем сказала: «Не знаю, Буртон, но можете ли вы сделать мне одолжение до завтра и заплатить лишние десять франков, я должна иметь лучший». Можете мне поверить, сэр Николай, что я достаточно быстро вытащил кошелок, а она так мило поблагодарила меня — «доктор прописал его моей матери, Буртон», сказала она, «и, конечно, она может пить только лучший».

— Кем она может быть, Буртон? Меня это беспокоит, не могли бы вы узнать? Я так бы хотел помочь им.

— Я чувствую это, сэр, но я себе представляю это таким образом: если люди хорошего происхождения живут заграницей, но не слишком-то желают сообщить вам свой адрес, не очень хорошо стараться разузнать его.

— Буртон, вы молодец. Но ведь я не стараюсь разузнать, а просто хочу помочь ей. Конечно, так как она сама сказала вам, вы можете сочувственно отнестись к положению ее брата — и наверно можно будет что-нибудь сделать. Знаете ли, я видел ее у герцогини, как вы думаете, знает ли она ее?

— Да, сэр Николай, я не собирался говорить об этом, но однажды Ее Светлость зашла к вам, когда вас не было, и заметила мисс Шарп в приотворенную дверь — и тогда Ее Светлость подпрыгнула, как кошка. «Халтей!» воскликнула она, или что-то в этом роде, а мисс Шарп вскочила и спустилась с ней по лестнице. Кажется, она что-то объясняла и, по-моему, Ее Светлость была не очень-то довольна.

(Буртон думает, что всех английских или французских герцогинь нужно называть «Ее Светлость».)

— Но тогда мы наверно узнаем от герцогини.

— Я не слишком-то в этом уверен, сэр Николай. Видите ли, герцогиня очень добра, но она светская дама и у нее могут быть свои соображения.

— Что же вы предлагаете, Буртон?

— Право не знаю, быть может выждать и посмотреть.

— Властная бездеятельность?

— Быть может, я сам мог бы разузнать кое-что, если бы знал, что от этого не будет никакого вреда.

Я не вполне понимал, что Буртон хотел сказать этим. Какой это могло принести вред?

— Узнайте все, что можете, и сообщите мне.

Сюзетта открыла дверь и вошла, как раз, когда я кончил одеваться. Буртон вышел из комнаты. Она дулась.

— Значит книга не кончена и английская «мисс» приходит три раза в неделю… вот как?

— Да, а разве это волнует тебя?

— Я думаю.

— Разве я не могу иметь секретаршу? Скоро ты будешь протестовать против визита моей тетки или моего обеда с друзьями.

Я рассердился.

— Нет, друг мой… не то, эти они не для меня, но секретарша… «миис»… зачем тебе мы обе?

— Вы обе? Не думаешь ли ты, Сюзетта?… Бог ты мой! — Я окончательно рассердился. — Моя секретарша приходит, чтобы переписывать мою книгу. Давай объяснимся! На этот раз ты перешла границу и этому нужно положить конец! Назови какую по-твоему сумму я должен внести на твое имя и больше я не хочу тебя видеть.

Она разрыдалась. Она ничего не хотела сказать… она ревновала… она любила меня и ей не помогла даже поездка к морю. Я был ее «обожаемым», ее солнцем, луной и звездами. Что значит нога или глаз! Я был ее жизнью, ее любовником.

— Глупости, Сюзетта! Ты часто говорила мне, что это только потому, что я очень богат, будь же теперь разумна, ведь эти вещи всегда кончаются раньше или позже. Скоро я отправлюсь обратно в Англию. Позволь мне обеспечить тебя — и расстанемся друзьями.

Она все еще бушевала и злилась. Виноват был кто-то другой — причиной была «миис». С тех пор, как она появилась, я изменился. Она, Сюзетта, отомстит, она убьет ее.

Тут я тоже пришел в ярость и взял над ней верх, а напугав ее, как следует, обратился к ее лучшим качествам. Когда она уже тихо всхлипывала, вошел Буртон, чтобы сказать что обед готов, — его лицо было красноречиво.

— Не давай же лакеям увидеть тебя в таком состоянии, — сказал я.

Сюзетта бросилась к зеркалу и, взглянув на себя, полезла в плетенную на золотых цепочках сумочку за пудрой и губной помадой. Я вышел в гостиную, оставив ее.

Какая ирония скрыта во всем! Когда я тосковал по нежности и любви даже Сюзетты, я был бессилен растрогать ее, а теперь только потому, что я равнодушен, как она, так и Нина, различным образом начинают находить меня привлекательным. Значит все это ничто — и весь вопрос в том, возбуждаете ли вы охотничий инстинкт или нет.

Во время еды у Сюзетты был глубоко скорбный вид. Она слегка подвела глаза синим, чтобы увеличить красноту глаз, вызванную настоящими слезами, и была очень интересна и мила. На меня это не произвело ни малейшего впечатления, я смотрел на все со стороны, как третье лицо. Единственным, бросающимся в ней в глаза, казалась бородавка с тремя черными волосками.

Бедная, маленькая Сюзетта! Как я был рад, что никогда не претендовал на то, что люблю ее хоть немного.

В этот вечер дало себя знать удивительное чувство приспособляемости, которым обладают многие из этих женщин. Увидев безнадежность положения, Сюзетта приняла его, подавила свои действительные чувства и постаралась попасть в тон. Она попыталась развлечь меня, а затем мы стали обсуждать планы на будущее. Она остановилась, наконец, на вилле в Монте-Карло. Она знала настоящую игрушечку. Когда мы расставались около одиннадцати часов, все было улажено. Затем она попрощалась со мною. Она должна была отправиться в Париж с последним поездом.

— Прощай, Сюзетта, — я наклонился и поцеловал ее в лоб. — Ты была прелестнейшей подружкой. Помни, что я ценил это и что во мне ты всегда найдешь настоящего друга.

Она снова расплакалась — и настоящими слезами.

— Я тебя очень люблю, — шепнула она. — Я поеду в Довилль. Вот.

Мы пожали друг другу руки, она направилась к дверям, но тут обернулась и в ней снова вспыхнул старый огонь.

— Фу! Эти английские «миис»! Тощие, чопорные, скучные! Ты еще пожалеешь свою Сюзетту! — И на этом она оставила меня.

Так окончился этот эпизод моей жизни — и я никогда больше не повторю эксперимент.

Но не забавные ли существа женщины?

Вы обожаете их, относитесь к ним с полной покорностью — и они обращаются с вами как с грязью — никто не может быть так жесток, как мягкосердечная женщина по отношению к рабу — мужчине! На сцене появляется другая женщина и первая начинает относиться к вам с некоторым уважением. Вы становитесь более властны — и в ней пробуждается любовь. Вы становитесь равнодушны и, очень часто, уже она, в свою очередь, превращается в вашу рабыню. Худшее во всем этом — это то, что, когда вы любите по-настоящему, вы не в силах успешно сыграть свою роль. Подсознательный ум женщины знает, что это только притворство — и она все же остается тираном. Только когда она сама уже не привлекает вас настолько, чтобы удержать около себя, только когда вы становитесь менее чувствительны, вы можете выиграть и вернуть себе самоуважение.

Был момент, когда я настолько рассердился на Сюзетту, что готов был встряхнуть ее, и только именно тогда я увидел в ее глазах действительную страстную привязанность.

Существуют ли на свете женщины, могущие быть подругами? Способные, в одно и то же время, любить и привлекать к себе, дающие удовлетворение уму, духу и телу? Может ли сделать это Алатея? Не знаю!

Я дошел до этого места в своих размышлениях, когда хорошенькая французская горничная принесла мне записку. Было уже больше одиннадцати часов ночи.

Записка была от Корали.

«Дорогой друг. Я здесь и в большом затруднении. Могу я зайти к вам?»

Я нацарапал: «Конечно» — и через минуту вошла она — соблазнительная, волнующая. Дюкьенуа был внезапно отозван на фронт, ее муж должен был вернуться завтра. Может ли она остаться и выпить со мной минеральной воды, нельзя ли нам позвонить и заказать ее, чтобы ее видели здесь лакеи, так как, если ее муж спросит о чем-либо, он будет уверен, что это только тяжело раненный англичанин — и не будет иметь ничего против.

Я отнесся сочувственно — нам подали минеральную воду.

Казалось, что Корали не торопится выпить ее — она сидела у огня и разговаривала, поглядывая на меня своими, пожалуй, несколько маленькими, выразительными глазами. Внезапно я понял, что она явилась не для того, чтобы спасти положение, против которого мог запротестовать даже покладистый, много испытавший военный муж, а для того, чтобы поговорить со мной наедине.

В течение получаса она пускала в ход все свое очарование. Я поддерживал ее, с интересом следя за каждым ходом, и в ответ играя нужными картами. Корали очень хорошего происхождения и никогда не может быть вульгарна или резка, так что все это забавляло меня. Нам первый раз представился случай побыть наедине. Мы фехтовали, я выказал достаточный интерес, чтобы не обескуражить ее слишком скоро, а затем позволил себе стать естественным, то есть равнодушным. Как обычно, это подействовало, подобно волшебству — равнодушие всегда действует.

Корали начала волноваться, встала с кресла и постояла у огня и, наконец, подошла к моему креслу.

— В вас есть что-то, — проворковала она наконец, — что заставляет забыть о вашем увечье. Даже когда я увидела вас в парке с этой барышней, я почувствовала, что… — Она со вдохом потупилась.

— Как жестоко по отношению к Дюкьенуа, Корали — красивому, целому человеку.

— Друг мой, он мне надоел — он любит меня слишком сильно и наш роман стал слишком спокоен.

— Вот как! Значит я дик?

— Да, настоящий дикарь. Чувствуется, что рассердившись, вы можете переломать кости и что большую часть времени будете издеваться, но если полюбите… Мой Бог!.. игра будет стоит свеч.

— У вас большой опыт в любви, Корали, не так ли?

Она пожала плечами

— Я не уверена, что то была любовь.

— Я также.

— Говорят, что вы тратите миллионы на маленькую демимонденку[9], Сюзетту ла Блонд, и что вы без ума от нее. Не видела ли я ее только что на лестнице?

Я нахмурился и она сразу же увидела, что это не то.

— Конечно, это ничто, само собой понятно, что эти дамы привлекательны, но что вы скажете относительно вашей книги и вашей секретарши, а?

С величайшим спокойствием я закурил и не ответил ей, так что она вынуждена была продолжать.

— Несмотря на очки, ее лицо красиво и, когда она уходила, видно было, что у нее хорошая походка.

— Значит секретарша не может выглядеть прилично?

— В этом случае они не долго остаются секретаршами.

— Лучше всего спросите об этом мисс Шарп, когда следующий раз вам случится встретиться с нею. Я сам мало разговариваю с нею.

Нет точного слова, которое могло бы описать выражение лица Корали. Она хотела верить мне, но не могла сделать этого вполне. Она знала, что глупо ловить меня на удочку и, все же, женственное было слишком сильно в ней, чтобы его мог победить здравый смысл. Ее личность так же ярко выражалась в ее ревности к моей секретарше, как моя выказывала себя в нежелании сказать Морису имя Алатеи — в обоих случаях мы, согласно пословице, обрезали носы назло своему лицу.

Я сознавал свою глупость, не знаю отдавала ли себе Корали отчет в своей. В эти несколько минут ее волнение усилилось настолько, что она не могла владеть собой — и откровенно высказалась:

— С вашей стороны слишком скверно тратить время подобным образом, когда мы все так хорошо относились к вам.

Тут я стал суров так же, как ранее с Сюзеттой, и дал ей понять, что не потерплю вмешательства с чьей-либо стороны. Я напугал ее, и она оставила меня, увлеченная больше, чем когда-либо. Как я уже сказал, женщины поразительные существа.

XII.

В среду утром я получил письмо из Довилля от Мориса — он писал, что поспешил с ответом. Он услышал о мисс Шарп через одного из служащих Американского Красного Креста, где служила также мисс Шарп. Больше он ничего не знал о ней и видел ее только раз, когда вел предварительные переговоры с нею и с мисс… теперь он забыл, как было имя другой. Тогда он нашел ее подходящей, достаточно некрасивой и умеющей работать, — вот и все.

Я старался составить свое письмо так, чтобы не создать впечатления особенного интереса, но, несомненно, Корали, вернувшаяся в их компанию в понедельник, высказала ему свои взгляды, так как он прибавлял, что все подобные люди, несмотря на свою кажущуюся простоту, обыкновенно, расчетливы; выразил также свою уверенность в том, что человеку одинокому, как я, лучше было бы находиться на берегу моря с друзьями.

Я мог бы рассердиться, если бы не нечто смешное в уверенности каждого, что я не способен заботиться о своих собственных делах. Что им всем надо было от меня? Не того, чтобы я был счастлив по-своему, а того, чтобы я способствовал их счастью — они хотели иметь долю в том, что могли мне доставить мои деньги, и не терпели постороннего вмешательства. Если я заявлю, что люблю мисс Шарп и хочу жениться на ней, к этому неприязненно отнесется любой из моих друзей и родственников, даже, если им докажут, что она настоящая лэди — красивая, образованная, умная и добродетельная. Она не принадлежит к их кругу и, может быть, да наверное и будет, препятствием на их пути, если они захотят использовать меня, а поэтому она «табу». Конечно, никто из них не выразит этого подобным образом, их выражения будут основываться (быть может, они даже будут думать, что это искренно) на их заботах о моем счастье.

Единственное лицо, на чье сочувствие я могу рассчитывать, это Буртон.

А как насчет герцогини? — Это самая глубокая тайна из всего. Я должен узнать от Буртона, какого числа она была у меня и видела Алатею. Было ли это до того, как она спросила меня, не влюблен ли я, в тот день, когда я видел милую маленькую фигурку в коридоре? Могла ли она думать о ней?

Не получив никаких дальнейших известий к четвергу, я начал так беспокоиться, что решил на следующей неделе вернуться в Париж. В Версальском парке было очень хорошо при спокойном состоянии ума, но в том волнении, в котором находился я, он казался таким удаленным от всего.

В пятницу я послал Буртона в Отейль.

— Побродите около виноторговли, Буртон, и всеми способами, которые только может изобрести ваша глупая башка, постарайтесь узнать, где живет мисс Шарп и что там происходит. Потом подите к особняку де Курвиль и поболтайте с консьержем или кем найдете лучше. Я не могу вынести неизвестности.

Буртон поджал губы.

— Очень хорошо, сэр Николай.

Среди дня я старался заняться исправлением своей книги.

Я стараюсь делать те вещи, которые, как я чувствую, она считает благотворно влияющими на меня. Но я до боли жажду новостей. Под всем кроется страх, что возникнет какое-либо осложнение, могущее воспрепятствовать ее возвращению ко мне. Я прислушиваюсь ко всем шагам в коридоре, рассчитывая, что это может быть телеграмма и, конечно, приходит масса писем и других известий из абсолютно неинтересных источников для того, чтобы наполнять меня надеждой, а затем разочаровывать. Под вечер я чувствовал себя совсем дико и готов был сделать с собой не знаю что, если бы не зашел Джордж Харкур — он заседает теперь в Трианоне в Высшем Военном Совете. Многие из его участников зашли бы пообедать со мной, если бы я хотел этого, некоторые из них даже мои старые товарищи, но я отстал от себе подобных.

Джордж был очень забавен.

— Дорогой мой, — сказал он. — Виолетта опрокидывает все мои расчеты: до сих пор она отказывалась от всего, что я предлагал ей. Но боюсь, что она выказывает мне слишком большое обожание.

Это казалось ему величайшим бедствием.

— Это ужасно опасно, Николай, так как вы ведь знаете, что когда женщина проявляет абсолютное обожание, мужчина испытывает непреодолимое побуждение предложить ей второе место. Только когда она действует на его чувства, капризничает и не дает уверенности в обладании собою, он предлагает ей место, которое его мать считала высочайшей честью.

— Джордж, вы невозможный циник!

— Ничуть — я только человек, изучающий человеческие инстинкты и характерные особенности. Полуциник — жалкое существо, но зато циник совершенный почти достигает милосердия и терпимости Христа.

Это был совершенно новый взгляд.

Он продолжал:

— Видите ли, когда мужчины философствуют насчет женщин, они, обыкновенно, несправедливы, подходя к вопросу с той точки зрения, что, какими бы недостатками они не обладали, мужчина, во всяком случае, избавлен от них. Это глупость. Не избавлен ни один из полов и ни один из полов, как правило, не будет обсуждать или признавать свои слабости. Например, чувство абстрактной правдивости в благороднейшей женщине никогда не помешает ей солгать для своего любовника или ребенка, и все же она будет считать, что вполне честна. В благороднейшем же мужчине это чувство настолько сильно, что он может сделать только одно исключение, а именно — солгать женщине.

Я рассмеялся, а он задымил одной на моих довоенных сигар.

— У женщин нет врожденного чувства правды — они поднимаются до него только с большим усилием.

— А мужчины?

— В них оно глубоко коренится и только, чтобы скрыть врожденный инстинкт неверности, они опускаются, изменяя ему.

Теперь его голос звучал задумчиво.

— Как мы лжем милым маленьким существам, Николай! Мы говорим им, что нам некогда писать, хотя при действительном желании у нас, конечно, нашлось бы время, мы не теряемся ни на минуту прежде, чем ангелочки не принадлежат нам вполне.

— Все это относится к охотничьему инстинкту, Джордж. Не вижу, за что тут можно винить…

— Я и не виню, я только анализирую. Заметили ли вы, что, когда мужчина вполне уверен в женщине, он посвящает деловые часы своей стране, часы досуга друзьям — и только урывки времени бедной даме своего сердца. Но если только она возбуждает его чувства и остается проблематичной, он пренебрегает долгом, забрасывает друзей и даже урывает часы от времени, предназначенного для сна, чтобы провести их в ее обществе.

— Значит вы думаете, что в любви существует что-то, стоящее выше всего этого, Джордж? Что-то, что, может быть, никогда не встречалось нам с вами?

— Это было бы возможно, если бы встретилась женщина с мужским умом, женским телом и детской душой, но где найти подобного феникса, сын мой? Мудрее не тосковать, думая о них, а продолжать принимать то, что всегда доступно богатому человеку. Кстати сказать, вчера вечером я видел Сюзетту ла Блон, обедающей с старым Солли Джессе — «графом Джессе». На ней была новая нитка жемчуга и она поглаживала его толстую руку, а выражение ее губ было полно любви. Я думал?…

Я откинулся в кресле и смеялся, и смеялся. А я то думал, что Сюзетта действительно испытывает какое-то чувство ко мне и будет горевать, по крайней мере, неделю, другую — я же замещен в четыре дня.

Я даже не испытывал горечи — все это так далеко теперь.

Когда Джордж ушел, я сказал себе — «мужской ум» да, я уверен, что он у нее действительно таков, «женское тело», — несомненно. «Детская душа» — хотел бы я знать ее душу, если у нас действительно есть души, как говорит Нина. Кстати сказать, я пошлю в Ритц посыльного с запиской к Нине, чтобы попросить ее провести со мною завтрашний день. Мы в Париже привыкли к невозможным трудностям телефонных разговоров и к долгому ожиданию телеграмм — посыльный это самый скорый путь.

Как долго тянется война! Кончится ли она действительно в этом году — последние дни все очень подавлены. В своем дневнике я не записываю ничего этого — каждый оттенок занесут в летопись другие. Когда я позволяю себе думать об этом, я прихожу в раж. Меня лихорадит от желания снова быть вместе со своим полком. Когда я читаю о их подвигах, я становлюсь бунтовщиком.


Понедельник.
Новостей все еще нет. Буртон вернулся из Отейля, не узнав ничего, за исключением того, что консьерж в особняке де Курвиль никогда не слышал имени Шарп, — что доказывает мне, что имя «Шарп» вовсе не принадлежит Алатее. Он поступил туда недавно — и каждый день приходит и уходит так много молодых дам, явившихся повидать герцогиню, что, по описанию, он не мог определенно назвать кого-либо.

В субботу, рано к завтраку, пришла Нина. Она восхитительно выглядела во всем новом. Как и Сюзетта, она открыла, что мода изменилась. Немцы могут атаковывать Париж, друзья и родные могут умирать массами, но женщины должны иметь новые платья и мода должна сказать свое слово относительно их покроя. Слава Богу, что это так. Если бы ничто не разнообразило серьезность и войну, все нации теперь были бы уже буйными сумасшедшими.

— Когда Джим увидит тебя в этой шляпе, Нина, он голову потеряет.

— Не правда ли?… Я надела ее теперь, чтобы ты потерял голову.

— Я всегда был без ума от тебя.

— Нет, Николай! Это было когда-то, но ты изменился, в твою жизнь вошло какое-то, совершенно новое влияние и теперь ты не говоришь и половины таких ужасных вещей.

Мы позавтракали в ресторане. За разными столиками было несколько человек из Высшего Военного Совета и мы обменялись с ними несколькими словами. Нина предпочла это моей гостиной.

— Правда, англичане хорошо выглядят в форме? — сказала она. — Не знаю, была бы я так увлечена Джимом, если бы он был в штатском платье?

— Кто знает? Помнишь, как ты относилась к нему и к Рочестеру? Великолепно, что это так счастливо кончилось.

— …Что такое счастье, Николай? — ее глаза стали задумчивы. — У меня уравновешенная натура и я благодарна за то, что мне дает Джим, но я не могу притворяться, что нашла полное удовлетворение, так как часть меня все время голодна. Право, я думаю, что ты был бы единственным мужчиной, кто мог бы ответить всем моим требованиям.

— Нина, когда ты увидела меня в первый раз после того, как я был ранен, ты не испытывала ко мне ни малейшего чувства. Помнишь, что ты чувствовала себя сестрой, матерью и другом семьи?

— Да, не странно ли это? Ведь, конечно, все, что привлекало меня когда-то и что могло бы привлечь теперь, присутствовало все время.

— В тот момент ты была настолько занята Джимом, его голубыми глазами, прической, красивыми белыми зубами, тем, как хорошо сидела его форма, уж не говоря ничего о его знаках отличия, что не могла оценить ничего другого.

— У тебя тоже Крест Виктории, божественные зубы и голубые глаза, Николай.

— Прости пожалуйста — глаз! В этом случае — вся разница в единственном или множественном числе. Но скоро у меня будет новый, и тогда мне поможет иллюзия.

Нина вздохнула.

— Иллюзия! Я стараюсь не думать о том, что могло бы случаться, если бы меня не окружали иллюзии в феврале…

— Ну, ты всегда можешь найти удовлетворение в той уверенности, что, по мере уменьшения твоего интереса к Джиму, будет возрастать его интерес к тебе. Вчера мы с Джорджем Харкуром выяснили, — а ты подтвердила во время обеда, — что самое главное поддержать инстинкт. Когда ты вернешься на Куин Стрит, ты найдешь человека, глубоко влюбленного в тебя.

— Думаю, что так. Но разве не было бы чудесно иметь возможность не вести игру, а просто любить и удовлетворять друг друга настолько, чтобы не было места страху?

Глаза Нины были грустны. Но вспоминала ли она слова, сказанные мною при последнем свидании?

— Да, это было бы божественно!

— Об этом ты и мечтаешь, Николай?

— Быть может.

— Какой она должна быть одаренной женщиной! А что касается тебя, что дашь ей ты?

— Я дам ей страсть, нежность, покровительство и обожание, она будет делить мои мысли и мои стремления.

— Николай, ты говоришь так романтично… она должна быть чудом.

— Нет, она просто маленькая девочка.

— И это она заставила тебя поразмыслить о душах?

— Думаю, что так.

— Ну я не должна думать о них или о чем-либо другом, кроме приятного времяпрепровождения, которое наступит для нас после войны, о прелестных вещах, которые я купила в Париже, и о том, как красив Джим. Давай говорить о чем-нибудь другом.

Мы заговорили об обыденных вещах, а потом вышли в парк и Нина оставалась около моего кресла и развлекала меня, но она ничего не знает о Версале и его истории, а потому неспособна делать психологические выводы. Все время одна моя половина сознавала, что ей ужасно идет ее шляпа и все в ней совершенство, а другая половина видела, что у нее ограниченный ум и что женись я на ней, она наскучила бы мне до смерти.

Когда настал вечер и, после долгого, проведенного вместе дня, она покинула меня, я почувствовал облегчение. О! Никто на свете не может сравниться с моей Алатеей с красными ручками и в дешевеньких бумажных платьицах. Теперь я отдавал себе отчет в том, что раньше жизнь состояла из физических ощущений, а теперь что-то — быть может, страдание — научило меня, что умственное и духовное значат больше.

Даже если она вернется, — как я пробьюсь сквозь ледяную стену, которой она окружила себя со времени истории с чеками Сюзетты? Я не могу объясниться и она даже не будет знать, что я порвал с Сюзеттой.

Конечно, она часто слышала в соседней комнате «дамочек», когда они заходили среди дня, чтобы поиграть в бридж. Быть может, она даже слышала идиотские вещи, о которых они разговаривали. Да, конечно, у нее должно быть ужасное впечатление от меня.

Контраст между ее жизнью и их, — да и моей.

Буду продолжать Платона — он наскучил мне, он труден и я устал, — но я все же буду.

XIII.

Труднее всего перенести бесплодное ожидание. Какой смехотворный трюизм. Его выказывали уже тысячи раз — и будут высказывать еще столько же, это переживание знакомое, а потому — понятное каждому. Достичь невозмутимости — значит — обладать достаточной силой, чтобы победить вызываемое ожиданием сомнение или отчаяние. Боюсь, что я далек от невозмутимости, ибо я полон тревоги. Я стараюсь убедить себя, что Алатея Шарп ровно ничего не значит в моей жизни, что это конец, что на меня не повлияют ее передвижения и мысли, ее приходы и уходы. Я стараюсь даже не думать о ней, как об «Алатее».

А когда мне в некоторой мере удается это, у меня захватывает дух и я испытываю это ужасное, чисто физическое, ощущение свинцовой тяжести под сердцем. К чему жить такой безобразной, искалеченной жизнью?

Мне было в десять раз легче переносить самые страшные и отвратительные обстоятельства в то время, когда я участвовал в войне, чем жить теперь, когда я пользуюсь всеми удобствами и имею все, что можно купить за деньги.

Действительно важно только то, что нельзя купить за деньги. Я снова должен прочесть Хенлея[10] и постараться снова почувствовать прилив гордости, охватывавший меня в юношеские годы при чтении строки — «я хозяин своей судьбы, я капитан своей души»[11].

…Что, если она не вернется, и я больше не услышу о ней?

Стой, Николай Тормонд, это унизительная слабость!


____________________

Сегодня вечером на террасе было чудесно, солнце закатилось в ослепительном алом, пурпуровом сиянии, каждое окно Зеркальной Галереи было в огне и странные привидения придворных былых дней, казалось, скользили мимо зеркал.

Интересно было бы знать, что они думают о беспокойном, покинутом ими свете. Каждое поколение раздирают все те же, приносимые любовью, тревоги. А к чему существует любовь? Только для того, чтобы окружить ореолом инстинкт продолжения рода и сделать его эстетичным.

Любили ли люди каменного века? Во всякой случае, они не испытывали умственных страданий. Цивилизация повысила душевные тревоги и удовольствия любви, но избыток цивилизации, несомненно, искажает самую страсть.

Как бы то ни было, что такое самая любовь? Это желание, боль и тоска по чему-то. Я знаю, чего я хочу. Во-первых, я хочу безраздельно владеть Алатеей в полном смысле этого слова. Затем, я хочу разделять ее мысли, чувствовать все возвышенные стремления ее души — я хочу ее присутствия, ее сочувствия, ее понимания.

Когда я был влюблен в Нину или некоторых других, я никогда не думал об этих вещах — мне нужны были только их тела. Таким образом, я предполагаю, что только, когда в это проклятое чувство примешивается духовное, его можно назвать любовью. Рассуждая таким образом, я в своей жизни любил только Алатею. Но меня преследует одна мысль — любил ли бы я ее, если бы у нее был только один глаз и не хватало бы ноги ниже колена? Внушала ли бы она мне все эти восторженные переживания? Сказать честно, я не уверен еще, как бы я ответил на этот вопрос и, таким образом, это доказывает, что физическая сторона играет главную роль даже в любви, кажущейся духовной.

В «Саламбо» Флобера, Матор побоями был превращен в желе, но его глаза все же пламенели любовью к его принцессе. А когда она увидала его в этом, внушающем отвращение, виде, вспыхнула ли и в ней любовь к нему? Или ее привело в возбуждение только удовлетворенное тщеславие и жалость к его страданиям? Абеляр и Элоиза были удивительны в своей любви, но у него любовь изменилась гораздо скорее, благодаря тому, что от него отошли все физические переживания. Мысль Платона, что человек тянется к красоте, благодаря подсознательному стремлению души возродиться снова посредством совершенства и, таким образом, достичь бессмертия, может быть и правдой. Поэтому нас отталкивают уродливые тела. Справедливо, что, пока я не буду совершенно уверен в том, что могу любить Алатею точно так же, как сейчас, даже будь она искалечена, подобно мне, — я не могу рассчитывать на ее взаимность.

Нина вновь почувствовала влечение ко мне, когда поняла, что я недостижим для нее. Хищнический инстинкт женщины получил отпор и потребовал, чтобы ему вновь отдали должное. Кроме того, в ее памяти все еще сохраняется представление о том, чем я был, так что для нее я не так отталкивающ, но у Алатеи нет этого преимущества и она видит меня только раненным.

Я не сделал ничего, чтобы заслужить ее уважение. Последние месяцы дали ей понятие о моей бесполезной жизни. Она слышала болтовню моих знакомых, в выборе которых я был свободен, — отсюда очевидный вывод, что они были тем, чего я желал. И наконец, она знает, что у меня была любовница. Так с какой же стати она будет относиться ко мне иначе, чем теперь? Конечно, она презирает меня. Значит, единственное, чем, быть может, я смогу привлечь ее, это то неуловимое свойство, которым я обладаю, как уверяли меня Нина, Сюзетта и даже Корали. «Оно». А как оно будет действовать на ум, подобный уму Алатеи? Может быть — и даже наверное — оно не будет иметь никакого значения для нее. Единственным разом, когда я видел, что она что-то почувствовала ко мне, был тот день, в который она, как она думала, разрушила безвредное увлечение раненного человека и почувствовала угрызения совести. А деланная сдержанность, с которой она подала мне чековую книжку, а волнение и презрение, когда я грубо отнесся к ребенку? В других случаях, заметив мое восхищение ею, она выказывала или полнейшее равнодушие, или минутное замешательство.

Теперь, что принесет мне ее отношение к чеку Сюзетты?

Есть две возможности.

Одна — что она чопорнее, чем должно было бы быть лицо с ее начитанностью и знанием света, и в высшей степени неодобрительно относится к мужчине, имеющем «подружку».

Другая — что она почувствовала мою любовь к ней и оскорблена открытием, что, в то же самое время, у меня была приятельница.

Вторая возможность подает мне надежду и потому я боюсь верить ей, но, при спокойном рассмотрении, она кажется самой вероятной. Но, если бы она не была оскорблена теперь, — продолжала ли бы она верить в мою любовь и не стала бы отвечать некоторой взаимностью?

Могло быть и так.

А при настоящем положении вещей, повлияет ли на нее инстинкт, существующий в подсознании женщин — да и мужчин тоже — возбуждающий в них желание бороться, чтобы удержать — или снова овладеть — принадлежавшим им, и заставит ли он ее почувствовать хоть какой-нибудь, даже презрительный, интерес ко мне? Это тоже возможно.

Если бы только судьба снова привела ее ко мне! Побеждает отсутствие, рвущее связующие нити.

Завтра понедельник — целая неделя с того дня, как я получил ее телеграмму.

Если я не получу никаких известий завтра утром, — я сам поеду в Париж и отправлюсь в особняк герцогини, чтобы напасть на какой-либо след. Если это окажется невозможным, я напишу герцогине.


Ночь.
Когда я дописал последние слова, Буртон принес мне записку, которую кто-то доставил в отель.


«Дорогой сэр Николай!

Мне очень жаль, что я не могла явиться на работу, но в прошлый вторник умер мой брат и у меня было чрезвычайно много хлопот. Буду в Версале в четверг, в одиннадцать часов, как обычно.

Искренно Ваша,

А. Шарп.»

К концу ее твердый, больше похожий на мужской, чем на женский, почерк, выглядел немного дрожащим. Не плакала ли она, когда писала это письмо, бедная маленькая девочка? Какое влияние окажет на нее эта смерть? Станет ли работа менее необходимой?

Но даже серьезный характер новости не помешал мне почувствовать радость и облегчение — я снова увижу ее. Осталось ждать только четыре дня.

Только, что за странная записка? Никакого выражения чувства. Она не хочет разделять со мной даже естественного чувства скорби. Ее работа — это дело, и примешивать к нему личные чувства не станет ни одна хорошо воспитанная особа. Как она будет вести себя? Холоднее, чем всегда, или это смягчит ее?

По всей вероятности, она будет откровеннее с Буртоном, чем со мной.

Погода внезапно переменилась, вздыхает ветер — и я знаю, что лето кончилось. К ее приходу я велю затопить камин и постараюсь, чтобы все было возможно уютнее, а до этого, мне придется оставаться здесь, так как у меня нет никакого способа сообщаться с нею. Я должен выяснить ее адрес, спросив о нем между делом, чтобы не оскорбить ее.


____________________

Прошла неделя.
Алатея пришла в четверг. С утра я нервничал — и злился на это, но единственное, чего я смог добиться, это внешней сдержанности, не сумев победить самые чувства. Я совсем спокойно сидел в своем кресле, когда открылась дверь и вошла она — миниатюрная фигурка вся в черном. Несмотря на отсутствие крепа и на то, что все было самого дешевого свойства, видно было, что это французский траур, то есть, что все вещи были к лицу их обладательнице. С простенькой, маленькой шляпки свешивалась вуаль. Я чувствовал, что ей пришлось купить все это в готовом виде, чтобы одеть на похороны и что, по всей вероятности, она не могла позволить себе, кроме того, специально предназначенное для работы платье, так что теперь на ней лежал тот неуловимый отпечаток элегантности, который я заметил в воскресенье в Булонском лесу. Черное очень шло к ее прозрачной белой коже и, казалось, выделяло светлую бронзу ее волос. Из-за ушей выскальзывали непокорные завитки, но желтые роговые очки были так же непроницаемы, как всегда, и я не мог разглядеть, были ли ее глаза печальны или нет; ее рот был твердо сжат, как всегда.

— Я хотел выразить вам свое сочувствие, — немедленно сказал я. — Я так жалел, что не знал вашего адреса и не мог сделать это раньше, мне хотелось послать вам цветы.

— Спасибо, — только и ответила она, но ее голос слегка задрожал.

— С моей стороны было так глупо не спросить вас прежде о вашем адресе, вы могли счесть, что я равнодушно и небрежно отношусь к вам.

— О, нет!

— Может быть, вы скажете мне теперь, чтобы я знал его на будущее время.

— Это бесполезно, мы собираемся переехать и не знаем еще точно куда.

Я чувствовал, что не смею настаивать.

— Тогда может быть, есть место, через которое можно было бы наверняка известить вас? Если бы я знал где найти вас, я попросил бы вас сегодня придти в мою парижскую квартиру, а не сюда.

Минуту она молчала. Я видел, что загнал ее в угол, и чувствовал себя ужасной скотиной, но так как я сказал все это совершенно естественно, как подобает хозяину, не представляющему, что может существовать какое-либо нежелание дать просимые сведения, то чувствовал, что мне надо продолжать в том же духе, чтобы не возбудить ее подозрений.

Через некоторое время она назвала писчебумажный магазин на Авеню Моцарт.

— Я прохожу там каждый день, — сказала она.

Я поблагодарил.

— Надеюсь, что вы не поторопились вернуться к работе. Мне это очень неприятно, так как, быть может, вы хотели бы еще остаться дома.

— Нет, это не имеет значения. — В ее голосе звучала бесконечная усталость и безнадежность, которых я никогда еще не слышал, это растрогало меня до того, что я выпалил…

— О, я так беспокоился и так жалел! Две недели тому назад я видел вас в Булонском Лесу во время грозы и старался подъехать к дороге, которую, как я думал, вы должны были пересечь, чтобы предложить вам вернуться в моем автомобиле, но пропустил вас. Быть может, ваш брат тогда и простудился?

В ее голосе зазвучало рыдание.

— Да… может быть… может быть, вы не будете иметь ничего против, если мы не будем разговаривать, а сразу начнем работу?

— Простите! Я хотел только, чтобы вы знали, как я сожалею. Если только существует что-нибудь, что я мог бы сделать для вас, не разрешите ли вы…

— Я ценю ваше желание, вы очень добры, но право ничего такого нет. Мы собирались переделать последнюю главу. Вот старая, пока вы просмотрите ее, я сниму шляпу.

Конечно, я не мог сказать ничего больше. На стол в той комнате, где она пишет на машинке, я велел поставить большой пучок фиалок — первых оранжерейных, которые можно было достать в Париже и в них всунул свою карточку с выражением сочувствия.

Когда она без шляпы вошла в комнату, ее щеки под очками горели и все, что она сказала было — «Спасибо», и тут я увидел маленькую влажную полоску, тянувшуюся из под роговой оправы. Никогда в жизни я не испытывал еще такого искушения схватить ее в свои объятия. Я страстно желал прикоснуться к ней, как-нибудь выразить как я сочувствую ее скорби.

— Мисс Шарп, — вырвалось у меня, — я ничего не буду говорить потому, что вы не хотите этого, но это не потому, что я не чувствую, я… я ужасно сожалею. Может быть, я могу послать немного роз вашим… вам домой… гм… может быть, у вас найдется кто-нибудь, кому они понравятся… цветы такая славная вещь. — Я сразу же почувствовал неуместность слова «славные», но не мог уже изменить его.

Полагаю, что несмотря на это, моя неловкость немного помогла — благодаря своей тонкой чувствительности она поняла, что это происходило оттого, что я с таким нервным беспокойством старался утешить ее. В ее голосе послышалась значительно более мягкая нота.

— Если вы позволите, я возьму с собой фиалки, — сказала она. — Пожалуйста, не беспокойтесь больше обо мне — и давайте начнем работу.

Мы занялись последней главой.

Я заметил, что ее руки уже не так красны. Думаю, что я становлюсь восприимчивым к тому, что называется «атмосферой». Я чувствовал в воздухе беспокойство, а также то, что Алатею больше не окружает ее обычная невозмутимость, внушавшая мне раньше такое уважение к ней. Я сознавал, что все во мне кипит, что мой единственный глаз, устремленный на нее, полон любви к ней и что в моем воображении возникают сцены наслаждения, в которых принимает участие она. Думаю, что эти волны достигли ее, благодаря тому, что она не вполне владела собой; я знал, что она напрягает всю свою волю, чтобы сосредоточиться на работе и также волнуется, как и я сам.

Но почему волновалась она? Нервничала ли она, как последствие совершившихся событий, или я причинял ей какое-либо личное беспокойство? В тот момент, когда я почувствовал последнее, мною овладело торжество и уверенность. Я пустил в ход всю свою хитрость, старался быть остроумным, вызвал ее на разговор относительно нелепой книги и не имевшей никакого значения мебели, заставил ее высказать свое мнение относительно стилей и узнал, что она лично предпочитает простой стиль Королевы Анны. Я знал, что она уступает мне и говорит с меньшей натянутостью благодаря тому, что она ослабела от горя и, быть может, от недосыпания. Я знал, что это происходит не оттого, что она забыла про чек Сюзетты или дружелюбнее настроена ко мне. Я знал, что нечестно пользуюсь своим перевесом над ней, но продолжал — (в конце концов, мужчины — только животные) — и наслаждался своею властью каждый раз, когда получал малейшее указание, что властвовал над нею. Я даже потерял часть своей робости. Знаю, что если бы только я стоял на двух ногах и смотрел бы двумя глазами вместо одного, уже то утро кончилось бы тем, что я, не взирая ни на что, схватил бы ее в объятия, но так как я былприкован к креслу, она могла оставаться вне досягаемости и храбро фехтовать со мною посредством молчания и натянутых ответов. Но, во время завтрака, на моей стороне был значительный перевес — я заставил ее что-то почувствовать, я уже не был более ничтожеством, с которым не считаются.

Ее кожа так прозрачна, что ее окраска меняется при каждом новом переживании. Я люблю наблюдать ее. Какое счастье, что у меня очень хорошее зрение, — мой единственный глаз видит совершенно ясно.

За завтраком мы говорили об эпохе Фронды — Алатея удивительно начитана. Я перескакиваю с одной темы на другую и нахожу, что она знает о них больше меня самого. Каким она должна обладать умом, чтобы уловить все это в свои короткие двадцать три года.

— Надеюсь, переезжая, вы не собираетесь покинуть Париж? — сказал я, когда мы пили кофе. — Я собираюсь начать новую книгу как только окончу эту.

— Это еще не решено, — коротко ответила она.

— Я не могу писать без вас.

Молчание.

— Мне было бы приятно думать, что вы заинтересованы в том, чтобы помочь мне стать писателем.

Чуть заметное пожатие плеч.

— Вам это не интересно?

— Нет.

— Почему? Значит вы скверно относитесь ко мне?

— Нет. Если вы сможете пожаловаться на мою работу, я выслушаю вас внимательно и постараюсь изменить то, что вам не нравится.

— Вы никогда не допустите ни малейшей дружбы?

— Нет.

— Почему?

— Зачем мне делать это?

— По всей вероятности я должен быть благодарен даже за то, что вы задаете этот вопрос. Я сам не знаю наверное зачем вам делать это. Должно быть, вы презираете мой характер, считаете, что я бездельник, что моя жизнь пропадает втуне и что я… гм… что у меня нежелательные друзья.

Молчание.

— Мисс Шарп, вы бесите меня тем, что никогда не отвечаете. Я не представляю себе почему вы делаете это! — Меня задело за живое.

— Сэр Николай, — и она с неудовольствием отставила свою чашку, — если в своих разговорах вы не будете придерживаться темы вашей работы, я буду вынуждена отказаться от места вашей секретарши.

Меня охватил ужас.

— Конечно, если вы настаиваете, я так и сделаю, но мне так хотелось бы, чтобы мы были друзьями, и я не понимаю почему это так неприятно вам. Мы оба англичане, оба несчастны и оба одиноки.

Молчание.

— Иногда я чувствую, что это не только потому, что на меня противно смотреть — за время войны вы должны были насмотреться на многих, подобных мне.

— Это право не так. Могу я теперь вернуться к работе?

Мы поднялись из-за стола и на минуту она была так близка ко мне, что надо мною взяло верх подавляемое в течение многих недель желание — я не мог противостоять искушению.

Удерживаясь одной рукой за спинку кресла, другой я привлек ее к себе и прижался губами к ее рту, напоминающему лук Амура. Хорошо ли это или дурно, но какое это было наслаждение!

Когда я отпустил ее, она была бледна, как смерть, и, закачавшись, в свою очередь, ухватилась за спинку кресла.

— Как вы смеете!.. — задыхаясь произнесла она. — Как вы смеете!.. Я сейчас же уйду! Вы не джентльмэн!

Для меня наступила реакция.

— Думаю, что так, — хрипло ответил я. — В глубине души я не джентльмэн, и культурность — это только внешняя полировка, сквозь которую прорывается мужчина. Мне нечего сказать — это было минутное сумасшествие, вот и все. Вам придется взвесить — стоит ли вам оставаться у меня или нет. Я не могу судить об этом. Могу только уверить вас, что постараюсь больше не сбиваться с пути, и, может быть, когда-нибудь вы и поймете, как вы заставили меня страдать. Теперь я пойду к себе, через час — другой известите меня о своем решении.

Я не мог двинуться, так как мой костыль упал на пол и я не мог достать его. На мгновение она заколебалась, потом нагнулась и подала мне его. Она все еще была бела, как привидение.

Подойдя к дверям, я обернулся и сказал:

— Мне очень стыдно, что я потерял сдержанность, но я не прошу вашего прощения. В случае, если вы останетесь, это будет только деловым соглашением. Даю вам слово, что больше никогда не поддамся подобной слабости.

Она пристально смотрела на меня. На этот раз я взял перевес над нею.

Затем я поклонился и заковылял к себе в спальню, закрыв за собою дверь.

Тут меня оставило мужество. С трудом я добрался до кровати и бросился на нее, слишком взволнованный, чтобы двигаться. Меня мучила мысль — сжег ли я свои корабли или это только начало новых взаимоотношений.

Это покажет время.

XIV.

Я лежал и думал, и думал о том, каковы были чувства Алатеи после того, как я покинул ее. Узнаю ли я когда-либо об этом? Когда прошел час, я встал и вернулся обратно в гостиную. Мною овладела страшная подавленность, но я старался бороться с нею. Думаю, что каждый человек, под влиянием гнева или страсти, которых он не мог подавить, совершал какой-нибудь поступок, которого потом стыдился и о котором жалел. Должно быть, таким путем часто совершаются убийства и другие преступления. Я не имел ни малейшего намерения вести себя, как подлец, и делать что-либо, что, как я знал, могло разлучить нас навеки. Если бы нанесенное мною оскорбление было бы намеренным или предусмотренным заранее, я удержал бы ее дольше, и, зная, что, благодаря подобному образу действий, потеряю ее, больше воспользовался бы положением. Испытывая сильную боль в плече благодаря тому, что мне пришлось дойти до кровати, на которой я лежал, самостоятельно, я старался проанализировать положение. Должно быть, нервное возбуждение, которое она всегда вызывает во мне, достигло высшей точки. Единственное, что меня радовало, было то, что я не пытался просить прощения и не старался объяснять свое поведение. Если бы я сделал это, она немедленно покинула бы отель, но так как у меня осталось достаточно смысла, чтобы заставить ее немного подумать, то… быть может…

Ну вот, я сидел в своем кресле, испытывая чувство какого-то тупого беспокойства, свойственное, как я думаю, человеку, которого должны повесить. Не слыша щелканья машинки за соседней дверью я, насколько только мог естественно, спросил Буртона, когда он принес мне чай, — ушла ли мисс Шарп.

— Да, сэр Николай, — ответил он и, несмотря на то, что я ожидал этого, удар был так велик, что на секунду я закрыл глаза.

Она оставила для меня записку, пояснил он, кладя конверт на стол, рядом с подносом.

Я заставил себя, не открывая его, закурить и небрежно спросил Буртона:

— Боюсь, что она очень потрясена смертью брата, Буртон.

— Бедная молодая лэди. Она крепилась все утро, а потом, когда я вошел после завтрака, — когда вы отдыхали — ей, должно быть, стало слишком уж тяжело одной. Когда я открыл дверь, она плакала так, будто у нее сердце разрывалось. Она выглядела такой одинокой и заброшенной, что, честное слово, сэр Николай, я и сам чуть не разнюнился.

— Как мне жаль ее! Что же вы сделали, Буртон?

— Я сказал: «Разрешите, я принесу вам чашку чая, мисс». Вы, должно быть, знаете, сэр Николай, что, когда дама взволнована, ей лучше всего принести чаю. Она, как всегда, мило поблагодарила меня, а я набрался духу и сказал, как я сожалею; но, надеюсь, у нее не было неприятностей еще сверх того и что я был бы рад предложить ей вперед жалованье за следующую неделю, зная, как дороги похороны и доктора. Само собой, я дал ей понять, что это из моих личных денег, я знал, что ей пришлось бы отказаться от ваших, сэр Николай… При этом она снова расплакались. На ней не было очков и она выглядела не старше шестнадцати. Честное слово, сэр. Она так поблагодарила меня, как будто я был действительно очень добр — мне было даже вроде как бы стыдно, но я не мог сделать ничего больше. Тут она заколебалась, будто ей до смерти не хотелось брать что-нибудь от кого-либо и, все же, она знала, что придется это сделать. Она подняла ко мне свои синие, полные слез, глаза — и мне пришлось отвернуться, сэр Николай, право, пришлось.

— «Буртон, — сказала она, — чувствовали ли вы когда-нибудь желание умереть и покончить со всем потому, что не можете больше бороться?»

— «Не могу сказать, что чувствовал это, мисс», — ответил я, — «но знаю, что это часто случается с хозяином». — Может быть, она пожалела вас, сэр Николай, она жалобно всхлипнула и закрыла лицо руками. Я выскользнул из комнаты и, хотите поверить мне, сэр, принес чай так скоро, как только мог, а к этому времени она взяла себя в руки.

— «Глупо иметь гордость, если вам приходится работать, Буртон, — сказала она. — Я буду очень благодарна за… если вы одолжите мне деньги, и я счастлива иметь такого друга…» — и она протянула ручку, право она сделала это, сэр Николай, и в жизни я не был так горд. Знаете, сэр, она настоящая лэди до кончиков пальцев. Я пожал ее ручку так осторожно, как только мог, а затем мне пришлось высморкаться, так странно я себя чувствовал. Я сразу же вышел из комнаты, а когда вернулся за подносом, она была уже в шляпе и записка для вас была написана. Я взял фиалки и стал заворачивать их, чтобы ей удобно было взять их с собой, но она остановила меня.

— «Благодарю вас, я их не возьму, — сказала она. — Фиалки так скоро вянут, а мне надо еще пойти за покупками прежде, чем отправиться домой.»

— Я знал, что это не так. Она просто не хотела взять их, чувствуя, быть может, что на этот раз достаточно поступилась гордостью, согласившись взять мои деньги, так что не сказал ничего, а только пожелал, чтобы она чувствовала себя лучше, когда, в субботу, придет снова в нашу парижскую квартиру. Она ничего не сказала, только приветливо улыбнулась мне и вышла, кинув головой.

Я не мог ответить Буртону и тоже только кивнул головой, после чего милый старик оставил меня одного. Все мое сердце разрывалось от боли и угрызений совести. Когда он ушел, я схватил письмо и открыл его.


«Сэру Николаю Тормонду, Баронету.» (начиналось оно.)

«Милостивый Государь.

Обстоятельства вынуждают меня работать, так что мне придется остаться у вас на службе — если только вы нуждаетесь во мне. К несчастию, я совершенно беззащитна и поэтому должна обратиться ко всему, что только есть в вас благородного, с просьбой вести себя в дальнейшем так, чтобы мне не пришлось снова отказываться от места.

С совершенным почтением

А. Шарп.»

В агонии я откинулся в кресле. Моя дорогая! Моя королева, даже следы ног которой я боготворю, вынуждена была написать мне подобное письмо.

Я чувствовал себя животным, которому нет имени. От меня отлетели все мои цинические взгляды на женщин — я увидел себя тем, чем был весь день — эгоистом, не сочувствующим, по-настоящему, ее горю, а только игравшему на нем в свою пользу. С этого момента, весь остаток дня — а также и ночь — я переносил все угрызения совести, какие только может испытать человек. А на следующий день мне пришлось остаться в кровати, так как я натворил что-то со своим плечом, когда ложился без посторонней помощи.

Когда я узнал, что не смогу быть в Париже в субботу — день, когда должна была придти Алатея, — я послал Буртона с запиской в магазин на Авеню Моцарт.


«Дорогая Мисс Шарп.

Глубоко благодарю Вас за Ваше великодушие. Я совершенно пристыжен своею слабостью и могу Вам обещать, что Вы не напрасно обращались к моему благородству. Так как я вынужден оставаться в кровати и не смогу быть в Париже, я был бы очень обязан, если бы вы снова приехали сюда в том случае, если Вы получите это вовремя.

Искренне Ваш

Николай Тормонд.»

После этого, я не спал всю ночь в тревожных мыслях и размышлениях о том, получит ли она мою записку достаточно скоро, чтобы придти.

Все снова и снова в моем воображении вставала картина — она, сидящая и рыдающая в комнате Буртона. Мой постыдный поступок был последней каплей. Буртон выказал порядочность, сочувствие и внимание, которые можно было ожидать с моей стороны. И подумать только, что ее заботит денежный вопрос и что она вынуждена была занять деньги у моего старого лакея — гораздо большего джентльмэна, чем я сам — что я ничем не могу быть ей полезен, не могу помочь ей никаким образом. Больше я не могу жить в этой постоянной тревоге; как только я почувствую, что между нами, хоть немного, восстановился мир, я попрошу ее стать моей женой, чтобы я мог дать ей все. Я скажу ей, что не жду от нее ничего и хочу только иметь право помогать ее семье и окружить ее покоем и довольством.


Воскресенье.
В одиннадцать часов утра в субботу я все еще был в постели. Меня очень рано навестил доктор и настоял, чтобы я пользовался полным покоем до понедельника. Поэтому Буртон пододвинул к моей кровати столик, на котором я разложил все мои бумаги и прочее. Он спросил меня, также, не может ли мисс Шарп, как только придет, ответить на несколько только что полученных писем.

— Буртон, может быть ей будет не совсем удобно оставаться со мною наедине. Не можете ли вы остаться в комнате, пока я диктую, под тем предлогом, что вам нужно убрать ящики.

— Очень хорошо, сэр Николай.

Когда он отвечает этими словами, я знаю что он не совсем согласен.

— Выкладывайте, что вы думаете, Буртон.

— Видите ли, сэр Николай, — он кашлянул, — мисс Шарп так понятлива, она сейчас же будет знать, что не похоже на то, чтобы ваши вещи были в беспорядке и что вы нарочно велели мне остаться. Ей может быть неловко…

— Может быть, вы правы, посмотрим как все сложится.

В этот момент я услышал шаги Алатеи в гостиной и Буртон вышел ей навстречу.

— Сэру Николаю сегодня очень плохо, мисс, доктор не позволил ему встать. Я думал, не будете ли вы так добры и не ответите ли на его письма, ему самому это слишком трудно, так как он не может сидеть, а у меня нет времени.

— Конечно, Буртон, — ответил ее мягкий голос.

— Большое спасибо, я уже приготовил стол и все, что нужно, — продолжал Буртон, — я рад, что вы выглядите лучше, мисс.

Я напряженно прислушивался. Мне казалось даже, что я слышу как она снимает шляпу, а когда она вошла в комнату и подошла ко мне, мое сердце билось так сильно, что я не мог громко говорить.

— Доброе утро, — сказал я вполголоса; она ответила также, а затем подошла к столу, ее милое личико было очень бледно и в опущенных уголках губ было что-то скорбное. Я заметил, что ее руки снова были не так красны.

— Здесь все письма, — указал я на сложенную стопку. — С вашей стороны будет очень любезно, если вы ответите на них теперь же.

Она брала по очереди каждое и молча протягивала мне, а я диктовал ответ. Сегодня утром я получил письмо от Сюзетты насчет виллы, но был в полной уверенности, что отложил его в сторону вместе с письмами Мориса и Дэзи Ривен так что не беспокоился об нем. Но вдруг, увидя, что щеки Алатеи внезапно покраснели и рот плотно сжался, я понял, что меня снова постигла насмешка судьбы и что в ее руки попало сиреневое, сильно надушенное послание Сюзетты. Она протянула его мне без единого слова.

Письмо кончалось:


…«Прощай, Николай! Навсегда!

Ты мой обожаемый!

Твоя Сюзетта.»

Но сложено оно было таким образом, что видно было только «Ты мой обожаемый. Твоя Сюзетта.» что, конечно, и видела Алатея.

Я почувствовал в комнате присутствие какого-то злорадно смеющегося духа. Ничего нельзя было сделать или сказать. Я не мог выругаться вслух, я просто взял письмо, отложил его вместе с письмами Дэзи Ревен и протянул руку за следующим. Алатея продолжала работу. Но что может вызвать большую ярость, большее раздражение, что может быть неуместнее! Почему все время на меня падает тень Сюзетты?

Конечно, это делает невозможным возобновление каких-либо, хотя бы самых холодных, дружеских отношений между мной и моей маленькой девочкой. Я не смогу предложить ей выйти за меня замуж теперь, а может быть, и в течение долгого времени, если вообще мне представится случай к этому. Ее положение, поворот головы и выражение рта выказывали презрение в то время как она кончала стенографические записи, а затем она поднялась и вышла в соседнюю комнату, чтобы переписать их на машинке, закрыв за собою дверь.

А я остался лежать, дрожа от гнева и горя.

В это утро я не видал больше Алатеи. Она завтракала в гостиной одна, а мне принес завтрак Буртон, настоявший, чтобы после еды я поспал часок до половины третьего. Он сказал, что мисс Шарп должна будет привести в порядок несколько имевшихся у него счетов.

Я был настолько изнеможен, что заснул, как убитый, и проспал до четырех, когда неожиданно проснулся в тревоге, что мисс Шарп могла уже уйти, — но нет — Буртон, которого я вызвал звонком, сказал, что она еще здесь, и я попросил ее придти снова.

Мы посмотрели одну из ранних глав книги и я сделал там некоторые изменения, причем, она не говорила и не выказывала ни малейшего интереса, просто записывая мои слова.

— Годится ли это по-вашему? — спросил я ее, когда мы кончили.

— Да.

В это время нам обоим принесли чай. Все еще не говоря ни слова, она разлила его помня, что я пью чай без сахара и молока, и поставила чашку около меня так, чтобы я мог достать ее. Она протянула мне тарелку со скверными воображаемыми бисквитами, единственным, что мы можем теперь достать, а затем принялась за свой собственный чай.

Атмосфера была полна такого напряжения, что становилось неудобно. Я почувствовал, что должен разбить лед.

— Как я хотел бы, чтобы здесь был рояль! — заметил я без всякого повода, на что она, конечно, ответила своим обычным молчанием.

— Я чувствую себя так скверно, если бы я мог услышать немножко музыки, мне стало бы легче.

Она слегка кивнула головой, думаю для того, чтобы показать мне, что слушает внимательно, но не видит возможности ответить.

Я чувствовал себя таким невыразимо разбитым, усталым и беспомощным, что у меня не хватало мужества постараться поддержать разговор. Я закрыл глаз и лежал совсем спокойно, когда услышал, как Алатея поднялась и тихонько направилась к двери.

— Если можно, я перепишу это дома и приду к вам в парижскую квартиру во вторник, — сказала она, а я ответил:

— Спасибо, — и повернулся лицом к стенке. Через некоторое время после того, как она ушла, пришел Буртон и дал мне лекарство, которое, как он сказал, распорядился давать мне доктор, но я сильно подозреваю, что это был просто аспирин, так как после него я погрузился в глубокий, лишенный сновидений сон и позабыл свое страждущее тело и встревоженный ум.

А теперь мое здоровье значительно улучшилось, я снова в Париже и сегодня вечером Морис, вернувшийся, наконец, из Довилля, придет пообедать со мной.

Но к чему все это?

XV.

Я был ужасно рад снова увидеть старину Мориса — он загорел, и выглядит не так изыскано, хотя носки, галстук и глаза гармонируют так же хорошо, как всегда. Он поздравил меня с улучшением моего здоровья и рассказал все новости.

Одетта, в заботах о своей красоте, употребила какое-то новое средство для укрепления кожи, которое изуродовало ее на некоторое время и заставило удалиться в родовое имение под Бордо, где она может оплакивать свою судьбу, пока не восстановится цвет ее лица.

Как сказал Морис — «очень неудачно для нее» — так как она почти поймала бродячего английского пэра, пользовавшегося во время войны «тепленькими местечками» и отдыхавшего в Довилле от краснокрестных усталостей, а теперь, благодаря слухам об испорченной коже, он перенес свое внимание на Корали, что послужило причиной раздора между грациями. Скорбность Алисы пленила очень богатого гражданина одного из нейтральных государств, поставлявшего великосветским дамам филантропические планы, она надеется вскоре повенчаться.

Кажется, что в самом надежном и счастливом положении Корали, так как она уже устроена и может развлекаться без тревоги. Морис намекнул, что если бы не ее «увлечение» мною, она могла бы подцепить пэра, развестись с бедным Ренэ, ее покладистым военным мужем и сделаться английской графиней.

— Ты все перевернул, Николай. Дюкьенуа в отчаянии и говорит, что Корали изменилась сразу же после того, как увидела тебя здесь, а потом, чтобы рассеяться и забыть тебя, отбила у Одетты лорда Брокльбрука.

— Ах, ты старый плут! — и Морис погладил меня по спине.

Он прибавил, что они были в восторге от моих подарков и стремились скорей вернуться в Париж и поблагодарить меня.

Война становилась досадным неудобством, и чем скорее она кончится, тем лучше будет для всех.

Еще некоторое время он бродил кругом и около и, наконец, приблизился к самому важному.

Он встретил нескольких моих родственников со стороны Монт-Обен — к счастью для меня, весь этот год они были вдали от Парижа — и они с беспокойством спрашивали его, не думаю ли я о женитьбе. И вообще о том, что я делаю теперь, когда заживают мои раны.

Я рассмеялся.

— Как я рад, что моя мать была единственным ребенком и что все они недостаточно близки для того, чтобы иметь право надоедать мне. Лучше бы они продолжали заниматься благотворительностью в Биаррице. Мне говорили, что лазарет для выздоравливающих, который содержит моя кузина Маргарита, настоящее чудо. Я посылал ей частые пожертвования.

Тут Морис рискнул…

— Вы не… не связаны чем бы то ни было с вашей секретаршей, друг мой? — спросил он.

Я уже заранее решил, что не буду сердиться ни на что из того, что он скажет, так что был готов к этому.

— Нет, Морис, — и я налил ему второй стакан портвейна. К этому времени Буртон уже покинул нас. — Мисс Шарп не знает, что я существую, она здесь только для того, чтобы выполнять свою работу, причем лучшей секретарши нельзя и желать. Я знал, что Корали внушит вам какую-нибудь глупость.

Морис отхлебнул свое вино.

— Корали сказала, что, несмотря на очки этой девушки, в ее виде и походке есть что-то, выделяющее ее среди других, и что она знала и чувствовала, что вы заинтересованы ею.

Я сохранял бесстрастный вид.

— Конечно, это так, я необычайно заинтересован. Я хочу знать, кто она на самом деле. Она — женщина из общества и, более того, женщина из нашего общества. Я хочу сказать, что она знает вещи об Англии — в которой она никогда не была — которые не могла бы знать, если бы ее семья не говорила постоянно о них. Среди этих тем она бессознательно чувствует себя в своей среде и сроднилась с ними до того, что это прямо поражает. Не можете ли вы узнать для меня, старина, кто она такая?

— Конечно постараюсь. Шарп… ведь это не особенно аристократическое имя… нет.

— Без сомнения, это не настоящее ее имя.

— Но почему вы не спросите ее сами?

— Хотел бы я видеть человека, у которого хватило бы мужества спросить ее о том, что она не хочет сказать.

— Эта девчоночка! Но она кажется смирной, некрасивой и порядочной, Николай. Вы интригуете меня.

— Хорошо, Морис, пустите в ход свою сообразительность и не говорите о чем-либо другим. Я был бы очень рассержен, если бы вы сделали это.

Он заверил меня всем, чем угодно, что будет молчалив, как могила, а затем перешел к вопросу о Сюзетте. Он сожалел, что я дал ей «отставку», так как мне будет трудно заменить ее. Таких честных и не слишком хищных, как она, довольно трудно найти. С тех пор, как он услышал, что Сюзетта не является больше моей подружкой, он приглядывал что-нибудь для меня, но до сих пор не мог найти ничего подходящего.

— Вам нечего беспокоиться, Морис, — сказал я ему. — Я совершенно покончил с этой частью моей жизни и теперь мне ненавистна даже мысль об этом.

Морис посмотрел на меня с серьезной озабоченностью.

— Дорогой мой, это становится серьезным. Ведь вы не влюблены в вашу секретаршу, не правда ли? Или, может быть, вы пускаете пыль в глаза и она заменила Сюзетту, а вы не хотите разговоров по этому поводу?

Я почувствовал, что мое лицо заливает горячая краска. Одна мысль о моей обожаемой девочке, занесенной в категорию Сюзетты! Я готов был ударить своего старого друга, но у меня хватило смысла обсудить положение. Морис говорил только так, как говорил бы всякий, принадлежащий к парижскому свету. Секретарша, в которой очевидно заинтересован мужчина, недалека от кандидатки на звание любовницы.

Он совсем не хотел выказать неуважения именно к Алатее. Для него женщины или принадлежали к обществу, или нет. Конечно, существовал и промежуточный класс — «славные люди» — мещанки, служанки, машинистки и т. д. Но заинтересоваться одной из них можно было только по единственной причине. Таковы были вещи в представлении Мориса. Я знал его взгляды, может быть, в известной степени я и сам разделял их до своего перерождения.

— Вот что, Морис, я хотел бы, чтобы вы поняли, что мисс Шарп во всех смыслах дама из общества, я уже сказал вам это; но вы кажется этого не уловили. Она пользуется моим величайшим уважением и мне очень больно при мысли, что кто-либо может говорить о ней так же, как вы сейчас. Правда, я знаю, что вы не думали ничего дурного, вы, старая сова. Она обращается со мной так, как если бы я был старым надоедливым хозяином, которого она должна слушаться, но с которым не обязана разговаривать. Она не позволит ни малейшего дружелюбия или фамильярности со стороны какого бы то ни было мужчины, для которого ей придется работать.

— Значит, ваш интерес серьезен, Николай.

Морис был совершенно поражен.

— Мое уважение серьезно, мое любопытство горячо и я хочу получить сведения.

Морис старался почувствовать облегчение.

— Предположите, что вашу семью постигло разорение, старина, будете ли вы считать вашу сестру менее порядочной женщиной оттого, что ей придется зарабатывать хлеб в качестве машинистки?

— Конечно, нет, но это было бы ужасно. Мари… О, я и подумать не могу об этом.

— Тогда постарайтесь вбить себе в свою тупую голову, что мисс Шарп — это Мари, и ведите себя соответственно. Так смотрю на нее я.

Морис обещал, что сделает это, и наш разговор перешел на герцогиню — по дороге сюда, он видел ее на одной из станций, где скрещиваются поезда, и узнал, что на следующей неделе она вернется в Париж. Эта мысль утешила меня. Он уверил меня, что все вернутся к пятнадцатому октября, и тогда мы снова сможем развлекаться.

— К тому времени вы окончательно поправитесь для того, чтобы обедать вне дома, Николай, а если нет, вам нужно будет переехать вместе со мной к Ритцу, чтобы развлекаться на месте, дорогой мой.

Затем мы заговорили о книге. Для моих раскопок мебель действительно интересная и изысканная тема. Морис с нетерпением ждал возможности прочесть корректуру.

Когда он оставил меня, я откинулся в кресле и спросил самого себя, что случилось со мною такого, из-за чего Морис и вся эта компания кажутся на столько же миль удаленными от меня, насколько были удалены в своей банальности во время юношеских обсуждений важных вопросов в Итоне.

Как я должен был опуститься в последовавшие за тем годы, чтобы находить хотя бы развлечение среди людей, подобных Морису и «дамочкам». Мне внезапно показалось, что даже одноногий и одноглазый человек может сделать кое-что для своей страны в политическом смысле, — это была бы великолепная картина, если бы, в один прекрасный день, я мог войти в Парламент, имея рядом с собой Алатею, вдохновляющую и поддерживающую во мне все лучшее. Как скажется в английском политическом обществе ее манера держаться, ее ум и критические способности. Не говоря уже о том, что я люблю каждый дюйм ее миниатюрного тела, какой поддержкой для всякого мужчины был бы ее ум. И я грезил у камина о сентиментальных, полных восторга вещах, о которых ни один мужчина не мог бы высказаться вслух или поделиться ими с кем-либо. Без сомнения, дневник большое утешение, — не думаю, что я мог бы прожить этот ужасный год моей жизни без него.

Как я хотел бы, чтобы Алатея была моей женой и чтобы у нас были дети! Быть не может, что я написал это. Я ненавижу детей вообще — они до смерти надоедают мне. Даже два забавных ангелочка Соланж де Клерте, но иметь сына с глазами Алатеи… Боже… что я чувствую при этой мысли. Как я хотел бы сидеть с нею и разговаривать о том, как мы воспитаем его. Я протянул руку, попал на томик Чарлза Лэмба, и прочел «Детей Мечты», а кончив главу, почувствовал это идиотское, сдавливавшее горло, ощущение, которое познал только с тех пор, как Алатея разбудила что-то во мне, а может быть с тех пор, как находятся в напряжении мои нервы, не помню, чтобы когда-либо перед войной я чувствовал себя таким растроганным, слабым и глупым.

А теперь что предстоит мне?

Воля такая же сильная или сильнее моей. Глубочайшее предубеждение, которое я не в силах разубедить. Знание, что я не в силах удержать любимое мною, что во мне нет ничего духовного или физического, что могло бы привлечь ее, ничего, кроме материальной стороны — денег — считаться с которой она, может быть, и нашла бы нужным, благодаря своей великой самоотреченности и желанию улучшить жизнь любимых ею существ. Моя единственная возможность получить ее вообще — это купить ее при помощи денег. А купив ее, когда она будет здесь, в моем доме, устою ли я перед искушением воспользоваться создавшимся положением? Смогу ли я тянуть день за днем, не прикасаясь к ней, не зная радости, пока величие моей любви не растопит ее неприязнь и презрение ко мне?

Хотел бы я знать!

Она никогда не выйдет за меня, если я не дам слова, что это будет только пустым обрядом — в этом я уверен, даже если обстоятельства помогут мне принудить ее сделать это. Честное слово надо держать. Не вызовет ли это еще более адские страдания, чем те, которые теперь.

Может быть, подобно Сюзетте, мне лучше всего отравиться на берег моря и постараться разбить цепь и забыть ее.

Я позвонил Буртону и, когда он укладывал меня в постель, рассказал ему о своем новом плане. На неделю мы отправимся в Сен Мало, я распорядился, чтобы он позаботился о необходимых разрешениях. В настоящее время путешествие куда-либо сопряжено с бесконечными трудностями.

Не поддаваясь слабости, я написал Алатее, прося ее продолжать в мое отсутствие приводить в порядок рукопись и отметить те места, которые, по ее мнению, должны быть еще изменены. Я писал возможно более холодным и деловым слогом. После этого, я отправился спать и спал лучше, чем за все последнее время.


____________________

Сен Мало.
Как забавны подобные места! Я здесь, в этом пустынном заброшенном уголке, около моря, где отель удобен и почти не затронут войной. Я несчастлив — воздух приносит мне пользу, вот и все. Я привез с собой книги и не стараюсь писать, а только читаю и пытаюсь заснуть — так проходят часы. Я постоянно повторяю себе, что не интересуюсь больше Алатеей, что я выздоровею и уеду в Англию, что я вышел из-под ее влияния и снова человек со свободной волей — мне гораздо лучше.

В конце концов, не нелепо ли с утра до ночи думать о женщине?

Через год или два, когда у меня будет новая нога и все будет залечено, смогу ли я ездить верхом? Ну, конечно, без всякого сомнения и даже немного играть в теннис. Во всяком случае я смогу охотиться — если только нам будет разрешено сохранить рябчиков и фазанов, когда кончится война.

Да, конечно, жизнь великолепная вещь. Мне нравится, когда мне в лицо дует сильный ветер, и вчера, к большому неудовольствию Буртона, я выехал на парусной лодке.

Как я мог быть настолько неосторожен и рисковать, что случайное резкое движение вновь отодвинет мое выздоровление на несколько месяцев назад? Но иногда приходится рисковать. Никогда поездка на парусной лодке не доставляла мне подобного наслаждения, и это было именно благодаря этому риску.


____________________

Прошла неделя с тех пор, как мы приехали сюда, на край земли, и я снова чувствую беспокойство, быть может, потому, что как раз сейчас пришел Буртон с письмом в руках. Я немедленно же узнал почерк Алатеи.

— Я взял на себя смелость перед отъездом оставить наш адрес молодой лэди, сэр Николай, на случай если ей нужно будет сообщить нам что-нибудь: теперь она пишет и просит не буду ли я так добр спросить у вас, не взяли ли вы с собой главу седьмую, она нигде не может найти ее.

Затем, с видимым напряжением, он заявил мне, что в остальной части письма было сообщение, что когда она работала в пятницу, явилась «Мадемуазель ла Блонд» и, миновав открывшего дверь Пьера, настояла на том, чтобы повидать ее. (Конечно, это была мамзель, сэр Николай! — резко объявил Буртон). Она хотела узнать мой адрес, но мисс Шарп чувствовала, что не вправе дать его ей, и сказала только, что письма будут пересланы.

— Надеюсь, что эта особа не устроила сцены молодой лэди, сэр Николай, — проворчал Буртон. — Конечно, она не говорит об этом в письме, но очень похоже, что так и было. Ни за что на свете я не хотел бы чтобы ее оскорбили!

— Я также, — сердито ответил я. — Сюзетта должна была бы лучше соображать теперь, когда я дал ей все, чего она желала. Не будете ли вы добры и не дадите ли вы понять, что это не должно повторяться.

— Я посмотрю за тем, чтобы адвокат сделал это — это единственный способ разговаривать с подобными особами — хотя мамзель была одной из лучших. Кажется мне, сэр Николай, что они причиняют беспокойства больше, чем стоят. Я всегда говорил это, даже когда был моложе. Куда бы они не шли, за ними следом идут неприятности.

Как я был согласен с ним!

Значит, между мной и Алатеей выросло новое препятствие, которое я не могу рассеять объяснением. Единственное утешение, которое я извлекаю из всего этого, это то, что дорогую, очевидно, подгоняет крайняя нужда, иначе она ни единой минуты не могла бы мириться с подобными вещами и отказалась бы от места одновременно с этим письмом.

Если она так нуждается в деньгах, быть может, несмотря ни на что, я получу ее согласие на замужество со мной. Одна мысль об этом заставила сильнее забиться мой пульс и мое спокойствие улетучиться. Все разумные, начинавшие влиять на меня, рассуждения, испарились. Я знал, что снова нахожусь во власти ее привлекательности, как в ту минуту, когда мои страстные губы коснулись ее губ, нежных и сопротивляющихся. Ах, что за мысль! Что за воспоминание! Будучи наедине, я не позволял себе предаваться ему, но теперь, когда было сломано всякое сопротивление, я провел остаток дня в мечтах о радости этого поцелуя — и к ночи был безумнее весеннего зайца и находился в еще более жестоком беспокойстве, чем когда-либо.

Я ненавижу это место — я ненавижу море. Все это ни к чему — я еду обратно в Париж.

XVI.

Первое, о чем я узнал, когда мы приехали домой, было, что герцогиня вернулась и хочет видеть меня. Это было хорошей новостью — даже не протелефонировав Морису, я сел в свой одноконный экипаж и отправился к ней.

Когда я прибыл, герцогиня была наверху, у себя в будуаре. На ее лице было странное выражение. Я не был уверен, что ее приветствие было так же радушно, как прежде. Не дошли ли и до ее ушей слухи?

Я сел рядом с нею и она нежно, с не изменяющим ей инстинктивным отношением к раненым, взяла мой костыль.

Я решил, что начну сразу, прежде, чем она скажет что-либо, что сделает вопрос невозможным.

— Мне хотелось видеть вас, герцогиня, чтобы спросить, не можете ли вы помочь мне узнать, кто такая моя секретарша мисс Шарп. Как-то я видел ее здесь в коридоре и думал что вы, может быть, можете установить ее личность.

— Вот как?

— Ее имя Алатея — я слышал, как ее называла так ее маленькая сестренка, когда как-то встретил их в Булонском лесу. Они не заметили меня. Она — женщина из общества и я чувствую, что «Шарп» не ее имя.

Герцогиня надела очки.

— Дала она понять, что хочет, чтобы тебе стала известна ее история?

— Нет…

— В таком случае, сын мой, думаешь ли ты, что это очень хороший вкус стараться узнать ее?

— Может быть и нет, — я попался и мне было очень неприятно, что герцогиня была недовольна мною, но я продолжал, — боюсь, что она очень бедна — и, как я знаю, недавно умер ее младший брат, а я отдал бы все на свете, чтобы только помочь им каким-нибудь образом.

— Иногда помогаешь больше, выказывая скромность.

— Значит вы не хотите помочь мне, герцогиня? Я чувствую, что вы знаете мисс Шарп.

Она нахмурилась.

— Николай, если бы я не любила тебя действительно, я бы рассердилась. Разве я из тех, кто предает друзей — предположив, что у меня есть друзья — для любопытства молодого человека?

— Но право, это не любопытство, это потому, что я хочу помочь…

— Отговорки!

Теперь рассердился я.

— Вы предполагаете, что ваша секретарша барышня из общества, — продолжала она, — если вы зашли уже так далеко, то должны были бы знать, что в старых семьях еще осталась честь и правила приличия, а зная это, вам следовало бы относиться к ней с почтением и уважать ее инкогнито. Все это не похоже на вас, сын мой.

Герцогиня перестала обращаться ко мне на «ты» — это обидело меня.

— Но я и хочу относиться к ней с уважением, — возразил я.

— Тогда, поверьте мне, вам не к чему знать ее имя — я не совсем довольна вами, Николай.

— Дорогая герцогиня, это печалит меня, и я хотел бы объясниться. Я только хотел выказать свое хорошее отношение, а я не знаю даже ее адреса и не мог послать цветы, когда умер ее брат.

— Может быть, они и не хотели цветов. Примите мой совет — лучший, что я могу дать. Платите своей секретарше жалованье, самое высокое, какое только она примет, а затем относитесь к ней так, как если бы ей было пятьдесят лет и она носила очки.

— Но она и носит очки — ужаснейшие, желтые в роговой оправе, — возбужденно заявил я. — Разве вы их никогда не видели?

Герцогиня сверкнула глазами.

— Я не говорила, что встречалась когда-либо с мисс Шарп, Николай.

Я знал, что дело было безнадежно и что, продолжая подобным образом, я только рисковал навлечь на себя неудовольствие моего старого друга. Таким образом, я отступил. Инстинктивно я знал также, что не встречу симпатии, если заявлю о своих честных намерениях.

— Я ничего больше не скажу об этом, герцогиня, кроме одного — если вы знаете этих людей и если когда-либо вам станет известно, что я могу чем-либо помочь им, обратитесь ко мне не считаясь с размерами помощи.

Она испытующе поглядела на меня и лаконически ответила:

— Хорошо.

Затем мы заговорили о других вещах и я постарался снова попасть в милость. Военное положение улучшалось. Фош[12] воспользуется своим преимуществом и в ближайшем будущем наступит какой-то конец. Когда я отправлюсь в Англию? Мы обсуждали все эти темы.

— Когда я выйду из рук докторов и у меня будут новые нога и глаз, я вернусь, и хочу тогда войти в Парламент.

Герцогиня сразу воодушевилась. Это было как раз по мне, это, а затем женитьба на какой-нибудь славной девушке моего круга — в выборе не должно было быть недостатка, так как большинство мужчин в моей стране убито на войне.

— Я хочу иметь такую исключительную женщину, герцогиня.

— Не тоскуйте по луне, сын мой. Будь доволен, если она будет достаточно воспитана для того, чтобы вести себя прилично — манеры современных девушек возмущают меня. Я стараюсь не отставать от времени, но эти новые моды прямо отвратительны.

— Вы думаете, что женщина должна быть совершенно невинна и не должна знать жизни, чтобы брак был счастлив?

— Никогда нельзя быть уверенным в том, что заключается в уме молодых девушек, но поведение должно быть прилично во всяком случае так, чтобы было что-либо, сдерживающее их, так же как и религия — теперь далеко не такая всепоглощающая, как в былые времена.

— Герцогиня, я хотел бы иметь кого-либо, кто мог бы страстно любить меня и кого я мог бы любить так же.

— Этого не ищут среди девушек, мой бедный мальчик, — вздохнула она, — это приходит уже после того, как знаешь и умеешь разбираться. Выкинь это из головы, такие вещи — искушения, которым противостоишь, если можешь, и во всяком случае не делаешь из них скандала. Любовь! Мой Бог, песня поэтов, которую нельзя найти на земле и получить удовлетворение. Она должна приносить вечную боль. Исполняй долг перед своей расой и классом, стараясь не примешивать к этому сантиментов.

— Значит, нет надежды, что я могу найти кого-либо, кого смогу полюбить по-настоящему.

— Не знаю, может быть, и сможешь в своей стране. Здесь обыкновенно всем очарованием обладает чужая жена, и если бы не правила приличия, общество не могло бы существовать. Все, чего можно требовать от молодежи, это, чтобы они действовали с достаточной скромностью и достигли бы осени своей жизни без скандала, сопровождающего их имя. Если добрый Бог прибавляет к этому и любовь, — тогда они действительно счастливы.

— Но, герцогиня, вы, с вашим великим сердцем, разве вы никогда не любили?

Казалось, ее глаза стали снова прекрасными и молодыми, они испускали огонь.

— Любила, Николай? Все женщины любят, хоть раз в жизни — и счастье, если это не сжигает их души. Счастье, если Господь Бог позволяет этой любви превратиться в любовь к человечеству. — Тихие слезы затуманили синий блеск ее глаз.

Я наклонился вперед и с глубоким чувством поцеловал ее руку, а в это время вошел старик слуга и она была отозвана в палату, но, уходя оттуда, я чувствовал, что, если бы между Алатеей и мной встало препятствие в виде семьи, для меня было бы бесполезно взывать к герцогине. Она могла понять горе, войну, страдания и самопожертвование. Она понимала любовь и страсть и все, из них вытекавшее, но все это сходило на нет перед значением фразы «благородство обязывает», господствовавшей в восьмидесятые годы, когда Аделаида де Монт-Оргейль вышла замуж за герцога де Курвиль-Отевинь. Единственное, что осталось — это протелефонировать Морису.

Он зашел на несколько минут, как раз перед обедом.

Он снова переспросил Ольвуда Честера из американского Красного Креста, и тот сказал ему, что мисс Шарп всегда была мисс Шарп, в течение всего времени, пока она работала у них, и что никто не знал ничего больше о ней.

Но если ее отец каторжник, ее мать в сумасшедшем доме, а сестра чахоточная я все-таки хочу иметь ее.

Правда ли это? Смогу ли я лицом к лицу встретить болезнь и безумие, входящие в мою семью?

Не знаю. Все, что я знаю это то, что какое бы проклятие не висело над остальными, оно не задело ее. Она олицетворенное здоровье, уравновешенность и правда. Каждое ее действие благородно и я люблю ее… люблю ее… вот!

На следующее утро она пришла, как всегда в десять, и принесла все главы книги, просмотренные и отмеченные. Так как ее отношение ко мне было холодно, насколько только возможно, то я не могу сказать, прибавилась ли к нему хоть тень презрения ко мне со времени ее последнего свидания с Сюзеттой. Может быть, Буртон сможет постепенно выяснять, что произошло между ними.

Я овладел собой и вел себя с деловой сдержанностью. У нее не былоповода, чтобы обрезать меня или обеспокоиться. В двенадцать она собрала бумаги — и когда она оставила комнату, я вздохнул. В течение почти двух часов я украдкой наблюдал за нею. Ее лицо было маской, может быть, она и в самом деле сосредоточилась над работой. Ее руки заметно белеют. Думаю, их краснота была в какой то зависимости от ее брата, может быть, ей приходилось класть ему на грудь что-нибудь очень горячее. Никогда я не видел такой белой кожи, рядом с ее дешевым черным платьем она подобна перламутру. Линия ее горла напоминает мне мою очаровательную «Нимфу с раковиной», да и рот не так уж не похож на нее. Хотел бы я знать, есть ли у нее ямочка… но мне лучше не думать о таких вещах.

Теперь я решил сделать ей предложение при первом случае, когда только смогу достаточно собраться с духом для этого. Я решил даже, что я скажу. Я буду возможно деловитее и даже не скажу, что люблю ее — я чувствую, что если мне удастся обеспечить ее за собою, впоследствии у меня будет больше шансов.

Если она подумает, что я люблю ее, благодаря честности своей натуры, она может решить, что подло заключать со мной такую неравную сделку, но если она будет думать, что нужна мне только для исполнения обязанностей секретарши и игры на рояле, даже, если к моим чувствам к ней примешивается доля чего-то животного, презираемого ею, что я обещаю сдерживать, — она может почувствовать, что с ее стороны не будет ничего дурного, если она примет мое имя и деньги и не даст мне ничего взамен.

После завтрака, проведенного нами врозь, пришел Джордж Харкур и развлекал меня до четырех часов.

После длинного разговора на военные темы, мы, как обычно, перешли на Виолетту.

Она была совершенством. Она выполнила все, чего он когда-либо требовал от женщины, но все же, или, вернее, именно поэтому, она наскучила ему в то время, как новая самка без сердца и с умом кролика, страшно притягивала его.

— Как же вы поступите, Джордж?

— Конечно обману ее, Николай. Это печальная необходимость, на которую меня вынуждает мое доброе сердце.

В раздумье он курил.

Я рассмеялся.

— Видите ли, дорогой мой, нельзя быть жестокими с милыми созданиями, так что это единственный путь, ибо их ограниченная способность рассуждать не дает им возможности понять, что нет ничьей вины, когда перестаешь любить — все зависит от их собственного ослабевающего увлечения. Приходится продолжать и притворяться, пока им не наскучит самим или пока они случайно не заметят, что любовь принадлежит другой.

— Вы не думаете, что существуют некоторые, которым можно сказать правду?

— Если они и существуют, то я не встречал ни одной.

— Если бы я был женщиной, меня оскорбило бы больше, если бы мужчина счел меня настолько глупой, что меня можно обмануть, чем если бы он откровенно сказал, что не любит меня больше.

— Возможно, но женщины рассуждают не так. Вы можете доказать по всем законам логики, что это произошло потому, что они сами разочаровали вас, потому, что вы не можете контролировать свои чувства, — и все же, в конце ваших разглагольствований, вас будут обвинять в том, что вы ветреное животное и будут считать себя оскорбленной невинностью.

— Все это так трудно! — бессознательно вздохнул я.

— Что, у вас тоже какая-нибудь передряга, сынок? — сочувственно спросил Джордж. — В вашем случае с Сюзеттой деньги всегда могут все загладить — может быть, последнее время она причиняла вам неприятности?

— Я совершенно покончил с Сюзеттой. Джордж, как человек расплачивается за все свои безумства! Выходили ли вы из всех своих связей хоть когда-нибудь совершенно свободным.

Джордж откинулся в кресле, его выхоленное лицо, носящее, как правило, выражение добродушного цинизма, стало строгим и даже голос изменился.

— Николай, расплачиваться приходится каждый раз. Мужчина платит драгоценностями, деньгами, позором, сожалением или раскаянием и должен заранее рассчитать насколько то, чего он желает, стоит цены, которую нужно будет заплатить. Не рассчитывает или жалуется при расплате только безмозглый идиот. Я признаю, что для меня женщины представляют высший интерес и что общество и привязанность, покупная или иная, необходимы для моего существования. Таким образом, я покорно расплачиваюсь с долгом каждый раз.

— Как же вы расплатитесь теперь с Виолеттой, которая, по вашим словам, является безупречным ангелом?

— Я проведу несколько ужасных минут неловкости и угрызений совести и буду чувствовать себя моральным Синей Бородой. Безнаказанно я не уйду.

— А она? Ей это не поможет.

— Она слезами заплатит за то, что была достаточно слаба, чтобы полюбить меня, будет испытывать утешение мученичества — и скоро позабудет меня.

— Но не думаете ли вы, что, злоупотребляя этими вещами, навлекаешь на себя несчастье? Я думаю сейчас о Сюзетте, мне причиняет сейчас неприятности не какое-либо действие, которое она позволила себе по отношению ко мне, а можно сказать, ее тень, отбрасываемая судьбой.

— Это тоже часть цены, мой мальчик. Вы не можете украсть что бы то ни было или преступить законы человеческие, моральные или духовные, без того, чтобы вам не надо было заплатить за них, так что нечего брыкаться перед тем или скулить после. Надо как можно раньше в жизни научиться разбираться в том, что действительно стоит этого и что вы действительно желаете прежде, чем ставить себе какие-нибудь ограничения.

— Это правда.

— Теперь давайте проанализируем ваши выгоды и убытки в деле с Сюзеттой. Давайте рассмотрим сперва выгоды. В течение нескольких месяцев боли и усталости, у вас была милая маленькая подружка, которая помогла вам пережить трудные минуты. Вы не злоупотребляли ее временем. Быть другом героев войны — это ее профессия, и вы платили ей высокую цену в твердой валюте. Вы ничем ей не обязаны. Но закон решил, что мужчина не должен иметь незаконных связей, и сила этого течения или уверенности, что бы это ни было, заставляет вас заплатить какую-то цену за то, что вы нарушили этот закон. Примите и пройдите через это, а если цена была слишком высока, обещайте себе не делать больше подобных долгов. Все неприятности произошли потому, что вы не заглядывали вперед, мой мальчик. Когда я был совсем юнцом и только что вступил в батальон с Бобби Бультилем, братом Хартльфорда, произошел случай, который может иллюстрировать то, что я хочу сказать. Он сплутовал, играя в карты. Он был кузеном моей матери, так что вся семья ужасно чувствительно отнеслась к скандалу. Конечно, его сейчас же вышибли и он был окончательно кончен, а лэди Гильда Маршал немедленно же убежала с ним, бросив мужа. Она обожала этого, обладавшего бесконечным очарованием, парня. Ну вот, этого то и не стоило делать. Слишком трудно загладить даже подозрение в шулерстве. Вы видите, что он был просто безумцем. Рискуйте, но никогда не в том случае, если весы стоят под углом в сорок пять градусов.

После этого, кончив сигару, Джордж поднялся в наилучшем настроении.

— Можете поверить мне, Николай — это звучит старомодно — но поступать, как джентльмэн и быть всегда готовым заплатить по своим обязательствам, это лучшее жизненное правило! Ата-ата, милый мальчик. Я скоро загляну к вам! — и он ушел.

Конечно, на его рассуждения нечего было возразить. Значит, мне лучше примириться с тенью Сюзетты, падающей на мои отношения с Алатеей, и постараться достигнуть цели, несмотря на нее. А какова моя цель?

Само собой, не провести остаток своей жизни в качестве мужа Алатеи только по имени, голодным, тоскующим и несчастным, но добившись некоторой дружбы с ее стороны, преодолеть ее предрассудки, победить ее отвращение и заставить ее любить меня. Но, чтобы иметь возможность сделать все это, для меня абсолютно необходимо все время находиться рядом с нею. Так что моя мысль о женитьбе не так уж неразумна.

А если она когда-либо согласится на это, на любых условиях, если только они не будут требовать раздельного жительства, я поверю, что половина битвы уже выиграна и буду чувствовать себя бодрее. Какую пользу приносят здравые рассуждения, даже, если они так резки и грубы, как у Джорджа.

XVII.

Алатея (Harriet Hammond) и Сюзетта (Renée Adorée). Сцена из фильма "Man and Maid".


Сегодня вечером, одевая меня к обеду, Буртон сообщил мне некоторые сведения. Он узнал теперь от Пьера как вела себя Сюзетта, когда ворвалась к Алатее. Она вошла в комнату — пролетев мимо Пьера без того даже, чтобы спросить его позволения, а он, со своей деревянной ногой, не так прыток, как раньше. Она подошла к письменному столу и спросила мой адрес. «Деловой вопрос, который должен быть улажен немедленно», заявила она. Стоявший в дверях Пьер слышал все это.

— Он сказал, что мамзель была так надушена и расфранчена, что мисс Шарп должна была понять кто она такая, — прибавил Буртон.

Алатея ответила с достоинством, что не получила распоряжения давать кому-либо адрес, но что письма будут пересланы.

Она обращала не больше внимания на мамзель, чем если бы та была стулом, — сказал ему Пьер, который, благодаря своим собственным неприятностям с женщинами, приготовился присутствовать при столкновении. Сюзетта пришла в замешательство и, немного выйдя из себя, сказала Алатее, что надеется, что та так же хорошо воспользуется положением, как пользовалась она сама. Алатея продолжала писать, как будто и не слышала этого, а затем очень вежливо сказала ей по-французски, что, если та будет так добра, и оставит какие-либо письма, она позаботится, чтобы они ушли еще сегодня, а затем прибавила:

— Больше я вас не задерживаю.

Сюзетта рассвирепела и, топая ногой, сказала, что она мадемуазель ла Блонд, и имеет больше права быть здесь, чем Алатея.

Тут вмешался Пьер и, схватив Сюзетту за руку, вытащил ее из комнаты.

Я горел от стыда и гнева. Чтобы существо, которое я уважаю больше всего на свете подверглось бы подобной сцене… Буртон тоже был в ужасе…

Я испытывал ужаснейшее чувство неловкости, самый факт того, что я услышал обо всем этом через прислугу был достаточно отвратителен без того, чтобы и события были настолько унизительны.

Что должна думать обо мне Алатея! А я не могу даже упомянуть об этом. Как поразительно было ее достоинство, ведь она не позволила и лишней тени презрения проскользнуть в свои манеры.

Как теперь у меня хватит храбрости предложить ей выйти за меня замуж? Я собираюсь сделать это завтра, когда она придет.


Суббота.
Запишу события последних дней без комментариев.

Когда пришла Алатея, я вышел в гостиную. Она работала за своим столом, в маленьком салоне. Я заглянул туда и спросил не придет ли она поговорить со мной, а затем сел в кресло. Она послушно вошла с блоком в руке, готовая начать работу.

— Садитесь пожалуйста. — сказал я, указав ей на стул, стоящий прямо против меня и света так, что ни единая тень в выражении ее лица не могла быть потеряна для меня. (Я стал теперь настоящим экспертом в разглядывании выражений рта. Мне приходилось так подробно изучать ее рот.)

Я чувствовал себя менее нервным, чем всегда, когда я с нею. Мне показалось, что в ее манерах была еле заметная настороженность.

— Я хочу сказать нечто, что очень сильно удивит вас, мисс Шарп, — начал я.

Она немного подняла голову.

— Я объясню вам в чем дело совершенно открыто. Как вы знаете, я богат и все еще ужасен с виду, я одинок и хочу иметь компаньонку, которая могла бы играть мне на рояле, помогать мне писать книги и путешествовать со мной. Я не могу иметь ничего из этих несложных вещей из-за скандала, который поднимут люди, так что мне остается только один выход, а именно — брачная церемония. Мисс Шарп, на каких условиях вы согласились бы выйти за меня замуж?

Ее положение стало напряженным, лицо не покрылось краской, а наоборот, побледнело. Минуту она хранила полное молчание. Я испытывал то же самое ощущение, что когда-то, перед тем, как перебраться через край окопа — род странного возбуждения и любопытства, останусь цел или нет.

Так как она не отвечала, я продолжал.

— Я не рассчитываю ни на что с вашей стороны, кроме вашего общества — в некоторой мере. Нет и речи о том, чтобы вы жили со мной, как моя жена, и я обещаю сдерживать даже ту сторону, которую вы как-то видели, о чем я очень сожалею. Я положу на ваше имя крупную сумму и дам вашей семье все, что вы пожелаете, вам я надоедать не буду, вы будете совершенно свободны — я хотел бы только, чтобы вы интересовались моей работой и играли бы мне… даже, если вы и не будете разговаривать со мной.

К концу мне немного изменил голос и я почувствовал это, а также то, какой это было слабостью с моей стороны. Ее руки внезапно сжались, казалось, она хотела заговорить, но все же молчала.

— Разве вы совсем не ответите мне? — просительно сказал я.

— Это такое странное предложение — я хотела бы отказаться сразу…

— Видите ли, оно совершенно прямолинейно, — быстро прервал я. — Я хочу купить вас, вот и все, а вы можете назвать цену. Я знаю, что, если вы согласитесь, это будет только по той же причине, по которой вы работаете. Я предполагаю, что вы делаете это для вашей семьи, а не для себя и, таким образом, рассчитываю, что это повлияет на вас. Что бы вы не пожелали для вашей семьи — я буду в восторге дать вам это.

Она заломила свои, сплетенные вместе руки — первый признак действительного волнения, который я заметил у нее.

— Вы хотите жениться на мне, ничего обо мне не зная! Это так странно!

— Да. Я считаю, что вы в высшей степени умны, и хотел бы, чтобы вы иногда разговаривали со мной. Я хочу войти в Парламент — когда меня совсем починят и я буду выглядеть приличней — и думаю, что вы будете для меня большой помощью.

— Вы хотите сказать, что все это только деловое соглашение?

— Я уже заявил это.

Она вскочила на ноги.

— Сделка, — продолжал я, — будет вполне честной. Я хочу купить то, что не предназначается для продажи, а поэтому готов дать ту цену, которая соблазнит владельца. К этому делу я не примешиваю личных чувств. Я хочу, чтобы ваш ум участвовал в намеченной мною схеме жизни, а странное цивилизованное общество, к которому мы принадлежим, не позволяет мне нанять его, так что я должен его купить. Я изложил вам все откровенно — существует ли путь, посредством которого мы можем привести эту сделку в исполнение?

Ее губы дрожали.

— Вы будете говорить это вне зависимости от того, что вы услышите о моей семье?

— Меня совершенно не интересует ее история. Я наблюдал за вами, а вы обладаете качествами, какими должен обладать партнер, который поможет мне прожить мою новую жизнь. Для меня вы только личность (храбро солгал я), а не женщина.

— Могу ли я верить вам? — спросила она почти без дыхания.

— Вы думаете о том дне, когда я поцеловал вас.

Ее внезапно сжавшиеся губы сказали мне, что она была взволнована.

— Видите ли, мисс Шарп, я предполагаю, что вы достаточно знаете мужчин, чтобы вам было известно, что у них бывают неожиданные искушения, которые, однако, может преодолеть сильная воля. В тот день меня очень растрогало ваше горе, а подавленное чувство и волнение, которое вы вызвали во мне, вывели меня из равновесия — больше это не повторится… Даю вам слово, если вы выйдете за меня замуж, я никогда не прикоснусь к вам и не буду ожидать от вас ничего, не входящего в условия. Вы будете вести свою собственную жизнь, я свою.

Внезапно я почувствовал, что последние слова были не особенно удачны, так как могли навести ее на мысль, что я буду продолжать иметь друзей, вроде Сюзетты. Я поторопился прибавить…

— Вы будете пользоваться моим глубочайшим уважением и, в качестве моей жены, к вам будут относиться с должным почтением и вежливостью.

Она снова села и подняла руки, как бы для того, чтобы снять очки, но тотчас же опомнилась и опустила их.

— Я вижу, что сегодня вы не хотели бы отвечать, мисс Шарп; может быть, вы предпочитаете уйти и подумать об этом?

— Благодарю вас. — Она встала и, не прибавив ни единого слова, вышла снова в маленький салон, а когда она ушла, я, совершенно истощенный благодаря сильному напряжению, закрыл свой глаз.

Но у меня не было чувства совершенной безнадежности — до тех пор, пока не пришел Буртон и не сказал мне, что завтрак готов и что Алатея ушла.

— Молодая лэди сказала, что, по всей вероятности, не вернется и взяла с собой все свои перья и карандаши. Могу вам дать слово, сэр Николай, она была бела, как лилия.

Мне стыдно сказать, что тут я почувствовал легкую дурноту. Но переступил ли я границу и увижу ли я ее когда-нибудь еще?

К обеду должна была придти вся компания «дамочек» и мы старались провести очень веселый вечер. Я заказал свой экипаж и отправился на прогулку в Булонский лес, чтобы успокоиться, а деревья, в их раннем осеннем уборе, казалось, насмехались надо мной — в них было столько красоты, что это причиняло боль. Все причиняло боль. Это был несомненно худший день после того, в который я свалился на «ничьей земле» под Лангмарком. Но, думаю, за обедом я хорошо играл свою роль, так как Корали и остальные поздравили меня.

— Совсем поправились, Николай. А, что за шик. Ого!

После обеда мы играли в покер, ставки были высоки и я все время выигрывал до тех пор, пока не увидел, как беспокойство закрадывается не в один глаз, (я хочу сказать пару глаз, я так привык писать о «глазе» в единственном числе, что часто забываюсь). У нас было много шампанского, Морис достал для меня нескольких экзотических музыкантов и голую индусскую танцовщицу.

Все бесились, в большей или меньшей мере.

Они ушли около четырех утра, все несколько пьяные — если только нужно писать об этом. Но, кажется, я становился все трезвее и беспокойнее, чем больше я пил, до того, что, когда я весело распрощался со всеми и очутился наконец в своей кровати, я почувствовал себя так, как если бы это был конец и смерть была следующей — и единственной хорошей — вещью, которая могла случиться со мною.

Никогда я не испытывал в такой степени этого странного чувства оторванности, как в ту ночь. Как будто неудовлетворенный агонизирующий дух стоял рядом со страждущим телом и наблюдал его слабые движения, сознавая всю их тщетность, сознавая, что прикован к нему, и зная только возмущение и агонию.

Буртон дал мне усыпительное, и на следующий день я проснулся поздно, еще несчастнее, чем всегда, одержимый презрением к себе и чувством приниженности.

Среди дня я получил записочку от Мориса, в которой он писал, что случайно узнал от одного из служащих Американского Красного Креста, что тот видел паспорт мисс Шарп, когда она ездила для них в Брест и что там ее имя было Алатея Бультиль Шарп. Судя по тому, что первая фамилия могла принадлежать к числу известных английских имен, он поторопился сообщить мне об этом на случай, если это может послужить указанием. Я не мог вспомнить где, за последнее время, я слышал это имя и с каким воспоминанием оно было связано в моей памяти. Я чувствовал, что оно стояло в какой-то связи с Джорджем Харкуром. На некоторое время я был озадачен, а затем проглядел предыдущие страницы моего дневника и нашел, что записал его разговор — Бобби Бультиль, брат Хартльфорда, сжульничавший в карты и женатый на лэди Гильде Маршан…

Ну конечно… Теперь мне все было ясно! Это могло объяснять все. Я встал и, проковыляв к книжному шкафу, достал «Пэрство». Найдя титул Хартльфорда, я отметил братьев — достопочтенных Джона Синклера, Чарльза Генри и Роберта Эдгара; последний, должно быть, и есть «Бобби». Затем я прочел обычную вещь — «воспитывался в Итоне и Христчерче», и т. д., и т. д., «бывший капитан гвардейцев. Женился в 1894 — лэди Гильда Ферузль, единственная дочь маркиза Бракстед (выморочный титул) и разведенная жена Вильяма Маршан, эсквайра. «Потомство — Алатея, род. 1894, Джон Роберт, род. 1905 и Гильда, род. 1907…»

Казалось, передо мной встала вся трагическая история.

Алатея, дитя великой любви и самопожертвования своей матери — я снова перечел слова Джорджа — «Она обожала этого, обладавшего бесконечным очарованием парня…» — «Его мог отвергнуть весь свет, но одна верная женщина пожертвовала домом, именем и честью, чтобы последовать за ним в его позор — это была настоящая, хотя и дурно помещенная, любовь». Я снова посмотрел на числа и, приняв во внимание время, которого требуют разводы, высчитал, что моя милая девочка избегла незаконного рождения благодаря только, быть может, нескольким часам.

Какова была ее жизнь? Я представил себе ее. Должно быть, в течение ужасных лет они прятались по заброшенным углам. Человек, подобный Бобби Бультилю, должен был быть, как сказал Джордж, малодушным существом. Хартльфорды были бедны, как церковные мыши, и не похоже, чтобы они помогали шалопаю, обесчестившему их. Помню слухи, что после смерти старого лорда Бракстеда, много лет тому назад, их родовое поместье Бракстед было продано Меррион-Вальтерсам, железопромышленникам из Лидса. Без сомнения, старик оставил их даже без традиционного гроша, но, даже в таком случае, они должны были бы иметь несколько сот фунтов годового дохода. Что же, в таком случае, значила бедность Алатеи? Значит, все время существовала какая-то утечка. Не могло ли это происходить потому, что этот шалопай все время продолжал игру? Это кажется самым возможным объяснением.

Я был охвачен безумным преклонением перед моей любимой. Ее великолепный альтруизм, ее благородное самопожертвование, ее достоинство, ее спокойствие! Я готов был целовать землю под ее ногами.

Я заставил Буртона провести невыразимо много времени, телефонируя в посольство, а затем в Версаль, чтобы спросить полковника Харкура не пообедает ли он со мной. Он очень сожалел, что был занят, но согласился придти на следующий день к завтраку. Я едва мог вынести предстоявший мне долгий вечер в одиночестве. Наконец, доведенный до отчаяния, я спросил Буртона, когда тот раздевал меня.

— Слышали ли вы когда-либо что-нибудь о Хартльфордах, Буртон? Их семейное имя Бультиль.

— Не могу сказать, чтобы слышал лично, сэр Николай, — ответил он, — но, конечно, когда я был совсем мальчишкой и занимал свое первое место четвертого лакея у ее светлости герцогини Вальтшайр, перед тем, как поступить к вашему отцу, сэру Гюи, я не мог не слышать о скандале во время карточной игры. Вся аристократия и дворянство были взволнованы этим и ни за одним обедом не говорилось ни о чем другом.

— Постарайтесь рассказать мне все, что вы помните об этой истории.

Таким образом, Буртон рассказывал в течение четверти часа. Не было возможности сомневаться в преступлении — это было неделю спустя Дерби, и Бультиль крупно проиграл как говорили. Он был пойман с поличным и в ту же ночь отправлен за границу, а его дело, по всей вероятности, было бы замято, если бы не добавочная сенсация бегства с ним лэди Гильды. Это окончательно взбудоражило общество и вся история стала гвоздем сезона. Мистер Маршан был «вдребезги разбит» этим и откладывал развод, так что, насколько помнил Буртон, капитан Бультиль не мог жениться на лэди Гильде еще почти целый год спустя. Все это совпадало с тем, что я уже знал. Лорд Бракстед тоже «ужасно расстроился» и умер, как говорили, от разбитого сердца, все до копейки оставив на благотворительные дела. Потомство прекратилось уже за поколение до того, так что с его смертью исчез титул.


Я не сказал Буртону о своем открытии и лежал долгие часы в темноте думая и думая.


Что означало отношение герцогини? В глазах герцогини де Курвиль-Отевинь, урожденной Аделаиды де Монт-Оргейль — сжульничать в карты было худшим из всех смертных грехов. Человек, подобный Бобби Бультилю, должен был быть отделен от себе подобных. Возможно, что она знала лэди Гильду, (она часто гостила в Англии у моей матери) и, может быть, она чувствовала неодобрительную жалость к бедной женщине. Великое милосердие ее ума должно было быть растрогано состраданием, если это сострадание было очевидно, и, возможно, она испытывала привязанность к Алатее. Но никакая привязанность не может перекинуть мост через пропасть, отделяющую детей изгнанника из общества от ее света. Грехи отцов должны пасть на детей неминуемо, по неписаному закону и, несмотря на то, что она сама могла любить Алатею, она не могла бы одобрить ее союза со мной. Дочь человека, сплутовавшего в картах, должна уйти в монастырь. Я инстинктивно чувствовал, что такова должна быть ее точка зрения.


Знало ли Алатея о трагедии с ее отцом? Да, конечно, и ей приходилось жить всегда под этим проклятием. О! что за грусть!


Утро нашло меня более беспокойным и несчастным, чем когда-либо и не принесло мне ни малейшего знака от моей любимой.

XVIII.

В это утро Джордж Харкур был отозван в Лондон, так что на некоторое время я был лишен даже возможности услышать от него о Бультилях. Несколько дней я провел в жесточайшем беспокойстве. Не было и признака Алатеи. Я позволял Морису вытягивать меня и проводил вечера между себе подобными.

За последнее время было убито большое количество моих старых товарищей — что за насмешка, когда война, как кажется, приближается к концу. Все же, в воздухе висят напряженность и беспокойство.

После ужасной недели Джордж Харкур вернулся и зашел повидать меня. Я сразу открыл огонь и попросил его рассказать мне все, что он знает о Бультилях, в особенности о его старом товарище по полку, Бобби.

— У меня есть личные причины, чтобы просить об этом, Джордж, — сказал я.

— Любопытно, что вы заговорили об этом, Николай, так как, как раз теперь, во Французском Иностранном Легионе заварилась чертовская каша из-за этого проклятого бездельника — я узнал это по службе.

— Он снова нечисто играл?

Джордж кивнул.

— Расскажите мне с самого начала.

Он начал, многое я уже знал. Лэди Гильда была его большим другом и он особенно напирал на полную страдания жизнь, которая выпала ей на долю.

— Я думаю, что было несколько лет страстной любви и какого-то счастья, а потом их деньги начали истощаться и безумное желание Бобби играть завело их в самое сомнительное общество Баден-Бадена, Ниццы и других тепленьких местечек. В те времена бедная Гильда, обыкновенно, следовала за ним, пристыжено и в то же время, вызывающе убегая от всех старых друзей или смотря поверх их головы. Во время своих бродяжничеств, я раз или два натыкался на них, а затем на несколько лет потерял их из виду и следующее, что рассказал мне кто-то, было, что бедная женщина стала совершенным инвалидом на нервной почве и что у нее один за другим родились двое детей — первой тогда было около одиннадцати, — и что вся семья прямо-таки нищенствует. Я думаю, что в то время помогли родственники при условии, что к ним никогда больше не будут обращаться. С тех пор я ничего не слышал о них до того, как на этих днях узнал, что старшая — ей теперь должно быть больше двадцати — содержит всю семью. Один из детей недавно умер, а теперь Бобби подлил последнюю каплю. Мне жаль их, но Бобби невозможен.

О! Бедная моя девочка — что за жизнь! Как бы я хотел избавить ее от этого.

Он продолжал.

— Странно, как некоторые характеры проявляют себя в различных положениях. Бобби не трус и если разговаривать с ним и встречаться раз-другой, — он производит впечатление совершенного джентльмэна: он очень начитал, отлично знает классику и историю, а поет, как птица. У него великолепные манеры и он может увлечь любую женщину, хотя чтобы отдать ему должное, надо сказать, что в течение нескольких лет он был верен лэди Гильде.

— Думаю что так, — негодующе сказал я. — После ее жертвы.

— Ничто не вечно, дорогой мой, и это не основание. Бобби был бездельником насквозь, так что не мог вести себя порядочно по отношению к женщине, которая всем пожертвовала для него, если только она потеряла свое обаяние. Но что-то неуловимое, свойственное всем людям хорошего происхождения, заставило его поступить в Иностранный Легион, как только была объявлена война, и вести себя очень храбро.

— Что вызвало последний эпизод?

— Может быть он соскучился на неинтересном посту, на котором находился; за последнее время не приходилось много сражаться, он принялся за старый способ, чтобы покрыть свои проигрыши, которых не мог заплатить и имел несчастие быть пойманным вторично — я уже говорил вам, что он безумец и не умеет рассчитывать цену своих безумств.

— Когда вы услышали об этом?

— Только вчера вечером, по возвращении. Предстоит отвратительный скандал, опять всплывет старая история — и это прескверно для англичан.

— Могут деньги заглушить это, Джордж?

— Предполагаю, что так, но где найдется дурак, готовый заплатить за подобного парня?

— Я готов и заплачу, если вы сможете устроить это без того, чтобы упоминалось мое имя.

— Дорогой мой, как это интересует вас! Но к чему вы совершите подобное сумасбродство? Нужны двадцать пять тысяч франков.

— Только двадцать пять тысяч франков? Я сию же минуту дам вам чек, Джордж, если вы только сможете выручить беднягу.

— Но, Николай… вы с ума сошли, милый мальчик. Или у вас есть основательная причина, о которой я не знаю.

— Да, у меня есть причина — я хочу выручить его не ради него самого, а ради его семьи, — подумайте, что должны были пережить эта бедная женщина и несчастная девушка.

Джордж устремил на меня свои умные циничные глаза.

— Это ужасно порядочно с вашей стороны, Николай, — было все, что он сказал, а я потянулся за чековой книжкой и выписал чек на тридцать тысяч.

— Вам могут понадобиться лишние пять тысяч, Джордж. Я рассчитываю на то, что вы все уладите возможно скорее.

После этого он ушел, обещая сразу же заняться этим делом и протелефонировать мне результаты, а я попытался обсудить значение всего происшедшего.

Алатея не знала об этом, когда на прошлой неделе я просил ее выйти за меня замуж. Она никогда не должна узнать о том, что оплатил я, хотя бы это и облегчило ее возможность отказа мне. Я уверен, что причиной ее долгого молчания является эта новая, свалившаяся на нее, беда и чувствую себя ужасно оттого, что не в силах утешить ее. Вся эта тяжесть, лежащая на таких юных плечах…


____________________

Вчера, как раз в то время, как я записывал это, вошел Буртон, чтобы сказать, что мисс Шарп в маленьком салоне и хочет повидать меня. Я отправил его просить ее войти. Когда она вошла, я привстал с кресла, чтобы поклониться, — мы никогда не пожимаем друг другу руки. Мне было ужасно больно видеть, как она переменилась. Ее бледное личико осунулось и побледнело, побелели даже губы и весь вид не был так горд, как обычно.

— Не присядете ли вы, — сказал я, вложив в голос все почтение, какое только я мог выразить.

Я знаю, что она была так унижена и несчастна, что сняла бы даже очки, если бы я попросил ее об этом, но, конечно, я не сделал этого.

Казалось, ей было трудно начать. Я взволновался за нее и сказал:

— Я ужасно рад, что вы вернулись.

Она сжала вместе руки в потертых черных замшевых перчатках.

— Я должна была придти, чтобы сказать вам, что, если сегодня, среди дня, вы дадите мне двадцать пять тысяч франков, я приму ваше предложение и выйду за вас замуж.

В своей бесконечной радости я протянул ей руку, но постарался подавить выражение всякого чувства в голосе.

— Это очень хорошо с вашей стороны, и я сказать не могу, как я вам благодарен, — сказал я голосом, звучавшим совершенно спокойно. — Без сомнения я дам вам все на свете, что вы только пожелаете, — и снова я достал чековую книжку и выписав чек на пятьдесят тысяч, протянул его ей.

Взглянув на него, она вспыхнула.

— Но я не хочу всего этого — достаточно двадцати пяти тысяч. Это цена сделки.

Я не позволил себе обидеться.

— Так как вы согласились стать моей женой, я имею право давать вам все, что мне вздумается — вам может понадобиться больше, чем вы думаете, а я хочу, чтобы все шло возможно глаже и согласно вашему желанию.

Она дрожала с ног до головы.

— Я… сейчас я не могу спорить… мне нужно немедленно же идти, но я обдумаю это и потом выскажу свое мнение.

— Если вы собираетесь стать моей женой, вы должны понять, что все, что принадлежит мне, будет вашим, таким образом, какую разницу могут составить несколько тысяч франков больше или меньше. А если вы чувствуете по этому поводу какую-либо неловкость, вы можете вернуть мне их из своих первых ежемесячных карманных денег! — и я постарался улыбнуться.

Она вскочила.

— Когда я снова увижу вас? — умоляюще спросил я.

— Через два дня.

— Когда мы повенчаемся?

— Когда вам будет удобно.

— Вы должны уйти сейчас?

— Да… я должна… я очень благодарна за вашу щедрость. Я выполню свою часть сделки.

— А я свою.

Я старался встать, она протянула мне мой костыль и, подойдя к дверям, обернулась.

— Я приду в пятницу, как всегда, в десять часов. До свиданья, — и она поклонилась и оставила меня.

Что за странный способ становиться женихом! Но в эту минуту меня наполняла только радость, я хотел петь, кричать и благодарить Бога.

Алатея будет моей, теперь это только вопрос времени, в которое я заставлю ее полюбить меня — ее, мою девочку.

Я позвонил Буртону — должно быть очень сильно, так как он торопливо вошел.

— Буртон, — сказал я, — поздравьте меня, друг мой. Мисс Шарп обещала стать моей женой.

На один раз Буртона покинула его невозмутимость, он почти пошатнулся и поднес руку к голове.

— Прости меня Господи, сэр Николай, — ахнул он. — Простите, сэр, но это лучшая новость, которую я слышал когда-либо в жизни.

Его милые старые глаза были полны слез и он яростно высморкался.

— Венчание будет очень тихим, Буртон. Мы проделаем это в консульстве и я думаю, в церкви на улице д’Ажессо, — если мисс Шарп протестантка, — я никогда не спрашивал об этом.

— Венчание не имеет такой роли, сэр Николай. Главное, что молодая лэди будет всегда здесь, чтобы присматривать за вами.

— Без очков, Буртон.

— Ваша правда, сэр, — без этих роговых штук. — В его добрых глазах был целый мир понимания.

Он был так возбужден, что оставил комнату походкой мальчика, а я остался один и каждый нерв во мне дрожал от торжества. Не могу сказать, с каким нетерпением я жду пятницы.

Среди дня зашли Морис, Ольвуд Честер и мадам де Клерте, которые воскликнули в один голос при виде улучшения во мне.

— Но вы выглядите, как миллион долларов, Николай, — сказал Ольвуд. — В чем дело, старина?

— Я поправляюсь, вот и все.

— В воскресенье мы даем вечеринку, чтобы познакомить вас с очаровательнейшей девушкой в Париже, — заявила Соланж, — дочерью моей подруги. Она не обладает большим приданным, но для вас это не играет роли. Мы думаем, что вы должны жениться — и жениться на француженке.

— Очень мило с вашей стороны, я уже показал, как я ценю девушек, не правда ли?

— Не совсем, — она рассмеялась. — Но теперь пришло время.

Мне было забавно. Что подумает Алатея обо всех них — моих друзьях? Соланж еще лучшая из них.

Под напускной дружеской заботливостью Мориса скрывалось беспокойство. Он достаточно тонок, чтобы почувствовать настроение человека, независимо от его слов. Он чувствовал, что со мною произошла какая-то большая перемена и не был вполне уверен, как это отразится на нем самом. Посадив мадам де Клерте в автомобиль (теперь у нее тоже есть бензин) он вернулся обратно и его забавное женственное добродушное смуглое личико было моляще.

— Ну, друг мой? — сказал он. — Что-то произошло, Николай, что именно? Помогло вам добытое мною указание?

— Да, тысяча благодарностей, Морис, я смог выяснить всю историю. Мисс Шарп происходит из очень благородной, известной мне, семьи. Ее дядя всего на всего граф — хотя, правда, это достаточно почтенный титул, особенно, если он десятый граф. А ее дедушка с материнской стороны — маркиз.

— Правда?

— Чистая правда.

Морис был заинтересован в должной степени.

— Значит вы были правы относительно породистости, это всегда дает себя знать.

Мне было трудно не сообщить ему мои новости, но я счел более разумным промолчать до пятницы. Пятница! День из дней!

Морис чувствовал, что за всем этим что-то кроется, и не знал какой путь ему лучше всего избрать — сочувствия или неведения. Остановившись на последнем, он покинул меня.

После этого, я телефонировал Картье, чтобы мне прислали несколько колец на выбор. Я чувствовал, что должен быть очень осторожен в подарках Алатее, иначе она может воспротивиться и почувствовать, что сделка, с моей стороны, не является вполне деловой. Боюсь, что, во время нашего разговора, я выразил слишком большое удовольствие, в пятницу мне нужно будет быть безразличнее и холоднее.

Думаю, что жемчуга моей матери будет лучше всего отдать уже после церемонии. Интересно знать, будет ли история, когда я посоветую ей заказать свои платья на Рю де ла Пэ. Я готов к тому, что всякое мое желание будет встречать упрямое сопротивление.

Как примет все это герцогиня? Быть может, философски, коль скоро это будет совершившимся уже фактом.

В эту минуту Буртон принес мне записку, как раз от нее. Я нетерпеливо вскрыл ее, но содержание заставило меня улыбнуться.

Герцогиня писала мне, напоминая мое заявление, что если известная мне семья будет находиться в беде, то я помогу им в любых размерах. В настоящий момент были абсолютно необходимы двадцать пять тысяч франков и, если я смогу послать их с подателем сего, я буду знать, что сделал доброе дело.

В третий раз за этот день я достал чековую книжку и выписал чек, но на этот раз, уже точно на просимую сумму, а когда Буртон принес мне бумаги, присовокупил к этому маленькую записочку герцогине. Оставшись снова один, я громко расхохотался.

Трое твердо решившихся на это людей, без сомнения, должны спасти этого повесу. Хотел бы я знать, кто из них будет первым.

Я не хотел обедать где-либо вне дома, я хотел остаться один, чтобы поразмыслить над странным оборотом, который приняла судьба. Влияют ли на события сильные желания? Или эти вещи предопределяются заранее? А может быть, значат что-нибудь перевоплощения, в которые верит Алатея, и действия, совершенные в одной жизни, являются причиной того, что кажется судьбой в другой? Надеюсь, что нам предстоит много разговоров на эту тему.

Хотел бы я знать, сколько времени понадобится моей любимой, чтобы добровольно придти в мои объятия?

XIX.

Суббота.
Хотелось бы мне знать, долго ли я еще буду вести этот дневник. Думаю, что когда я буду счастлив, в этом не будет необходимости, но теперь этот момент еще не наступил, несмотря на то, что я жених любимой мною женщины.

В десять часов я ждал ее, сидя в гостиной и думая о тех временах, когда я ждал ее, не зная придет ли она вообще. Я был очень возбужден, но это возбуждение больше всего напоминало то, которое сопровождало наши рискованные экспедиции в «ничью землю» во время войны. В моих жилах опять бурлила прежняя бодрость.

Я услышал звонок Алатеи, сняв шляпу она вошла в комнату. Я думал, что ее тревоги должны уже были рассеяться, так как Джордж Харкур телефонировал мне в четверг вечером, чтобы сказать, что его хлопоты увенчались успехом и что он должен вернуть мне четыре тысячи франков, — дело было кончено за двадцать шесть тысяч. Поэтому я был очень удивлен, увидав, что личико Алатеи, под ее очками, было еще более удручено, чем обычно. Сперва это причинило мне боль — неужели же она так ненавидит меня? Она не сказала ничего о деньгах, может быть, потому, что она еще не знает, что дела ее отца приведены в порядок. Как обычно, я холодно поклонился и она спросила меня, приготовил ли я следующую главу, чтобы она могла переписать ее? Я ответил, что нет, так как был слишком занят другими вещами, чтобы уделить время своему литературному творчеству.

— Думаю, что нам будет лучше обсудить все, относящееся к нашему венчанию, прежде, чем приниматься за старую работу, — сказал я.

— Очень хорошо.

— Видите ли, для узаконения всего мне нужно будет иметь ваше полное имя, а также имена вашего отца и матери. Мой адвокат займется всеми формальностями, насколько я знаю, они довольно значительны. В понедельник он приезжает из Лондона. Пустив в ход свои многочисленный связи, я достал ему паспорт.

Она в буквальном смысле слова задрожала — казалось, что эта мысль не приходила ей в голову — значение ее жертвы уменьшится, если нужно будет раскрыть семейную тайну. Я видел, что она переживала и разуверил ее.

— Поверьте, что я не хочу, чтобы вы говорили мне что-либо о вашей семье. Постольку, поскольку вы сможете представить сведения, достаточные для того, чтобы удовлетворить закон, мне совершенно не интересно будет видеть их, если только я не смогу оказать какую-либо пользу.

— Спасибо.

— Я думаю, что все будет улажено не раньше, чем через две или три недели — согласны вы повенчаться со мною седьмого ноября, мисс Шарп?

— Да.

— Хотели ли бы вы венчаться в церкви или, по вашему, достаточно одной записи в консульстве?

— Я думаю, что для нас этого будет совершенно достаточно.

Ящички с кольцами лежали на столе, рядом со мною; я указал на них.

— Не выберете ли вы себе обручальное кольцо, — я начал открывать их. — Как вы знаете, это принято, — продолжал я, когда она сделала неприязненный жест. Я намеревался быть с ней решительным во всех тех случаях, когда имел на то право.

— Не думаете ли вы, что это немного смешно? — спросила она. — Кольцо для простого делового соглашения?

Я не позволил себе обидеться, но, должен признаться, что немного рассердился.

— Вы предпочитаете не выбирать кольца. Хорошо, я решу за вас, — и я взял действительно великолепный бриллиант, оправленный так, как только Картье умеет оправлять камни.

— Это последний крик моды, — и я протянул его ей. — Крупный, твердый белый бриллиант не может не послужить напоминанием о нашей твердо-деловой сделке. Я попрошу, чтобы вы были настолько добры и носили бы его.

Думаю, что она видела мое неудовольствие, так как она немного сжала губы, но все же взяла кольцо.

Она держала его в беспокойных, но далеко уже не таких красных, как раньше, руках.

— Должна я одеть его сейчас?

— Пожалуйста.

С порозовевшими щеками, она сделала это, но одела его на третий палец правой руки.

— Почему вы сделали это? — спросил я.

— Что?

— Одели кольцо не на ту руку.

Неохотно она переместила его, а затем прорвалась…

— Я, по всей вероятности, должна была бы благодарить вас за такой великолепный подарок, но не могу потому, что лучше хотела бы не иметь его. Пожалуйста, давайте придерживаться в полном смысле слова деловых отношений, и не делайте мне больше подарков, ведь я буду только вашей секретаршей, жалованье которой, я думаю, превратится в какую-токрупную сумму.

Я рассердился еще больше и думаю, что она это увидела. Мое молчание вынудило ее заговорить.

— Вы рассчитываете, что я буду жить здесь?

— Конечно, может быть, вы будете добры и выберете себе одну из двух, предназначенных для гостей, комнат. Обе снабжены ваннами, а отделку можно изменить согласно вашему желанию.

Молчание.

Мое раздражение усилилось.

— Может быть, вы будете добры также нанять горничную, и заказать себе все нужные вам платья; по тому, как вы были одеты в то воскресенье, когда я встретил вас в Булонском лесу, я знаю, что ваш вкус совершенен.

Она еще больше подобралась при моих словах. Явно бросалось в глаза, что ей было неприятно брать что-либо от меня, но у меня не было ни малейшего намерения уступить хоть в одном из тех пунктов, где я имел право настаивать.

— Видите ли, вы будете известны, как моя жена, а поэтому должны будете одеваться согласно этому положению и иметь все, что принадлежало моей матери. В противном случае люди не будут уважать вас и будут думать, что вы занимаете неподобающее положение.

При последних словах ее щеки вспыхнули.

— Трудно представить себе все это, — сказала она. — Скажите мне точно, чего вы ожидаете от меня ежедневно?

— Я ожидаю, что после того, как вы позавтракаете — если хотите в вашей комнате — вы будете приходить ко мне и разговаривать со мною, может быть, немного писать, затем выезжать на прогулку или делать, что вам угодно, потом мы будем завтракать, а среди дня заниматься, чем придется, может быть, вам захочется выйти и повидать ваших друзей. Надеюсь также, что вы будете играть мне возможно чаще, а после обеда мы можем отправляться в театр, читать или делать все, что вам угодно. Как только закончится курс моего лечения и у меня будут новый глаз и нога, мы сможем путешествовать — надеюсь, что к тому времени кончится война, — или вернемся в Англию и там я начну свою политическую карьеру. Я надеюсь также, что вы заинтересуетесь ею и будете помогать мне, так, как если бы я был вашим братом.

— Очень хорошо.

— Вы закажете себе платья сегодня?

— Да.

Теперь она была укрощена, программа была не очень грандиозна, исключая того, что в нее входило ежедневное общение со мной.

— Вы еще не сказали герцогине де Курвиль-Отевинь, что мы обручены? — спросил я ее после некоторого молчания.

В ее манеры вкралась неловкость.

— Нет.

— Вы думаете, что она не одобрит этот брак?

— Возможно.

— Может быть, вы хотите, чтобы я сказал ей об этом?

— Как вам угодно.

— Я хотел бы, чтобы вы уяснили себе одно, Алатея, — она вздрогнула, когда я произнес ее имя, — а именно — я рассчитываю, что вы будете относиться ко мне с доверием и будете говорить мне все, что я, по вашему мнению, должен знать, так, чтобы ни один из нас не был поставлен в неловкое положение. Поверьте мне, что кроме этого, я не любопытен — мне нужно содружество умов, род постоянного секретаря, не настроенного все время неприязненно, вот и все.

Я видел, что она употребляла все усилия воли, чтобы сдержаться, что она переутомлена и страшно обеспокоена. Я знал, что между нами есть какое-то препятствие, которое я не могу преодолеть в настоящий момент. Все, что она сказала в эту минуту, было:

— Откуда вы знаете, что мое имя Алатея?

— Я слышал, как вас назвала так ваша младшая сестра в тот день, когда я встретил вас в Булонском лесу. По-моему, это очень красивое имя.

Молчание.

Казалось, что ее неловкость дошла до своей высшей точки, так как через минуту она заговорила.

— Я не могу вернуть вам тех двадцати пяти тысяч, которые вы дали мне сверх той же суммы, о которой я просила. Мне глубоко неприятно это, а также то, что вы покупаете мне платья и делаете подарки. Это самое тяжелое из всего, что мне пришлось сделать в жизни — принять все это.

— Не позволяйте этому беспокоить вас — я вполне удовлетворен сделкой. Может быть теперь мы пойдем и выберем для вас комнату.

Она подала мне костыль и последовала за мной. Инстинктивно я чувствовал, что она изберет комнату наиболее удаленную от моей, что она и сделала.

— Эта будет хороша, — войдя туда немедленно же сказала она.

— Вид отсюда не так хорош и сюда заходит только раннее утреннее солнце, — осмелился заметил я.

— Она спокойна.

— Очень хорошо, но она отделана в мужском вкусе и быть может немного строга. Не хотите ли вы, чтобы здесь что-нибудь изменили?

Казалось, она столько же интересовалась ею, как если бы это была комната в отеле. Она еле-еле взглянула на нее, хотя, на самом деле, это было почти художественное произведение эпохи Вильяма и Мери — даже стенные панели были того же времени и привезены сюда из Англии так же, как и бледно-розовые шелковые занавески на окнах и кровати.

— Я не хочу, чтобы что-нибудь меняли, благодарю вас.

Это была странная минута — разговаривать так спокойно с женщиной, которая через две недели станет моей женой — я чувствовал, что под нашими ногами находится действующий вулкан, но это еще увеличивало возбуждение.

Вернувшись в гостиную, я предложил ей взять мой экипаж и отправиться за покупками, но она отказалась, а я счел благоразумным отпустить ее на этот раз. У нас впереди годы для разговоров, в настоящее время все еще существует опасность, что мы дойдем до открытого разрыва и порвем сделку, если будем слишком много вместе.

— До свиданья, — сказала она немного нервно и я поклонился и ответил «До свиданья», когда она выходила из комнаты.

А когда она ушла, я громко рассмеялся и начал анализировать положение.

Джордж Харкур заплатил карточный долг, значит те пятьдесят тысяч, которые я дал Алатее, не могли пойти на это и, может быть, на несчастную семью свалилась какая-нибудь новая беда. Очевидно, мне надо было съездить повидать герцогиню — и все же я испытывал странное желание, чтобы мне обо всем говорила сама Алатея, не узнавая случайно, что мне уже известно все. Я чувствовал, что все наше будущее счастье зависит от того, чтобы она отказалась от этой ложной гордости. Каковы ее тайные мысли? Не знаю — эта неприязнь ко мне явно определилась только со времени случая с Сюзеттой. Я уверен, что она все еще считает Сюзетту моей любовницей и это оскорбляет ее, но она рассуждает, что в нашей настоящей сделке она не имеет ни малейшего права протестовать против этого. Она злится сама на себя за одну мысль, что это может играть для нее какую-то роль. Что за мысль! В самом деле, какое это может иметь для нее значение, если она совершенно равнодушна ко мне? Возможно ли это? Не может ли быть что… Нет, я и думать не смею об этом, но во всяком случае, когда она станет моей женой, создастся интересное положение.

Думаю, что умнее будет не ездить к герцогине, а просто написать ей записку с сообщением о моих новостях, таким образом, все, что она сможет сказать мне, останется бездоказательным.

Я как раз кончал ее, когда принесли письмо от самой герцогини с выражением благодарности за присланный чек, а также с заверениями, что благодаря мне, был предотвращен неприятнейший скандал и сохранено спокойствие целой семьи.

Меня охватила сардоническая веселость. Оказывается, три отдельных лица находились под впечатлением, что именно они заплатили долги этого игрока. Очевидно, никто из них не подозревал, что кроме него, этим же занимались и другие. Это имело такой вид, как будто «Бобби» загреб себе львиную долю. Знает ли об этом Алатея и не это ли лишняя причина ее беспокойства?

Я отправил свою записку с все еще ожидавшим посланцем герцогини и сел завтракать.

Приблизительно через час раздался телефонный звонок — герцогиня просила, чтобы я обязательно — и немедленно же — явился к ней.

— Ее Светлость говорила сама, — сказал Буртон, — и сказала, что это очень важно.

— Очень хорошо, прикажите заложить экипаж. Между прочим, Буртон, вы поздравили мисс Шарп?

Буртон кашлянул.

— Я взял на себя смелость, сэр Николай, сказать молодой лэди, как я счастлив, но она это приняла странно, застыла и сказала, что это только деловое соглашение, чтобы иметь возможность писать ваши письма и работать для вас без того, чтобы об этом болтали люди. Мне это показалось забавным, но я ничего больше не сказал.

— Буртон, это забавно в данную минуту — мисс Шарп выходит за меня замуж по каким-то причинам, только из-за своей семьи, — тем же самым, по которым она вообще работает, но я надеюсь, что когда-нибудь, сумею заставить ее взглянуть на это с другой точки зрения.

— Простите мою вольность, сэр Николай, но, может быть, ей не нравится мысль о мамзель и она не знает, что та убралась совсем.

— Может быть и так.

Когда Буртон покидал комнату, на его умном старом лице было выражение полнейшего понимания, а в скором времени я был на пути к герцогине и в моем сердце была радость, восторг и возбуждение.

XX.

Когда обо мне доложил девяностолетний слуга, герцогиня ожидала меня, нетерпеливо играя своими очками. На ее лице выражалось сильное волнение. Я не был уверен, не было ли в нем неудовольствия. Она помогла мне сесть, а затем сразу же начала:

— Николай, объяснись. Ты пишешь мне, что помолвлен со своей секретаршей. Значит, это продолжалось все время, а ты ничего не говорил мне — мне, лучшему другу твоей матери!

— Дорогая герцогиня, вы ошибаетесь — это выяснилось только недавно. Никто не был удивлен моим предложением больше, чем сама мисс Шарп.

— Знаешь ты ее настоящее имя, Николай? А историю ее семьи? Конечно по моей просьбе о двадцати пяти тысячах, ты догадался, что они в каком-то затруднении.

— Да — я знаю, что Алатея дочь достопочтенного Роберта и лэди Гильды Бультиль.

— Может быть, она и рассказала тебе всю историю, но, во всяком случае, ты не можешь знать для чего понадобились эти деньги, так как бедное дитя само не знает этого. Так как ты хочешь войти в семью, будет только справедливо, если я посвящу тебя в это.

— Благодарю вас, герцогиня.

Она начала — и нарисовала передо мною картину ее старой дружбы с лэди Гильдой и ужасного бедствия, обрушившегося на последнюю после ее побега с Бобби Бультилем.

— Это был одни из случаев той безумной любви, которая, как кажется, к счастию, умерла в современном свете, хотя, правду, я не встречала никого, более обаятельного, чем «красавец Бультиль». Я всегда так любила бедную Гильду и это милое маленькое дитя — ведь никто не мог бы возложить на них ответственность за это преступление. Она родилась здесь — в этой самом доме — в своей беде бедная Гильда обратилась ко мне, а я, как раз, сама была в трауре по своем муже, дом был так велик и все это могло пройти здесь спокойно.

Я наклонился и поцеловал руку герцогини — она продолжала:

— Алатея моя крестница — одно из моих имен Алатея. Все эти первые годы бедняжка обожала своего отца. Они много странствовали и бывали в Париже только наездами, и каждый раз, когда они появлялись, они был немного беднее и озабоченнее. А затем, после долгого промежутка, я услышала, что в Ницце родились эти двое несчастных, маленьких вырожденцев, когда моя бедная Гильда была уже только комком нервов и разочарований. Тогда Алатее было одиннадцать. Когда ей было двенадцать лет, она случайно узнала о преступлении отца. До этого, несмотря на всю их бедность, она была самым веселым и милым ребенком, но с этого момента ее характер изменился. Можно было подумать, что это разрушило что-то в ее душе. Она взялась за свое образование, решила стать секретаршей, развивала себя и работала, работала, работала. Она обожает мать и безгранично возмущается отношением к ней своего отца.

— Должно быть, у нее всегда был удивительный характер.

— О, да. — Герцогиня замолчала на минуту, а затем продолжала:

— Замечательный характер — по мере того, как Бобби опускался, а Гильда становилась все болезненнее и несчастнее, этот ребенок креп и содержал их всех — со времени объявления войны, они жили почти только на ее заработки, у отца совсем нет совести и он невыразимый эгоист. Его деньги уходили только на его личные нужды, а Алатее приходилось добавлять недостающее к несчастным двум, трем тысячам франков в год, которые имела ее мать А теперь это животное опять вело нечистую игру, и в своей беде бедная Гильда обратилась ко мне, а я, вспомнив твои слова, Николай, призвала на помощь тебя. Было бы слишком жестоко, если бы доброй женщине снова пришлось страдать. Гильда взяла деньги и передала их своему подлецу-мужу — в тот же вечер дело было улажено. Алатея ничего не знает об этом.

Меня осенил свет. Очевидно великолепный Бобби играл на чувствах как жены, так и дочери.

— Герцогиня, не скажете ли вы мне теперь причину, по которой вы не хотели, чтобы я знал, кто такая «мисс Шарп» и не хотели помочь мне.

Герцогиня веером заслонила свои глаза от огня, находившегося с моей стороны, так, что я не мог видеть ее лица, но ее голос изменился.

— Однажды я была очень удивлена, найдя ее в твоей квартире, я не знала, у кого она работает и, скажу тебе честно, Николай, была не очень-то довольна этим… потому, что… потому, что приходится слышать о существовании твоем и твоих друзей. Я боялась, что твой интерес к секретарше может быть того же свойства… того же рода, что к ним, и мне было очень неприятно, что моя крестница может подвергаться подобному риску. Конечно, когда барышни из общества служат, они могут попасть в подобное положение и им приходится считаться с такими затруднениями. Насколько только я могла, я хотела защитить ее.

Внезапно я увидел и понял, каков был я и какую порочную жизнь я вел, настолько порочную, что даже моя старая приятельница не могла положиться на мое рыцарство — я преисполнился презрения к слабой, дешевой чести этого света и к его лицемерию. Я не мог даже вознегодовать на герцогиню, которая судила обо мне с этой точки зрения. Она была права, но я сказал ей, что в Англии мужчины иначе смотрят на подобные вещи, так как там женщины всех классов работают и пользуются уважением, а мысль о том, чтобы поухаживать за секретаршей никогда не могла бы придти мне в голову. Желание иметь своей компаньонкой Алатею возникло благодаря ее уму и достоинству.

— Хорошо, что ты англичанин, Николай. Ни один француз, принадлежащий к хорошей семье, не мог бы жениться на дочери человека, сплутовавшего в карточной игре.

— Даже, если бы девушка была подобна Алатее?

— Только потому?… Нет, сын мой, кроме наших традиций и имен, у нас мало что осталось, и эти вещи имеют для нас большое значение. Нет… сказать откровенно, если бы ты был моим сыном, я не допустила бы этого союза.

Значит, я был прав, предполагая, каково могло было бы быть направление ума моего старого друга.

— Но, тем не менее, вы довольны, герцогиня? — умоляюще спросил я.

— По-моему, это невозможно и я бы этого не поощряла, но так как это состоявшийся уже факт, то я пожелаю моей дорогой Алатее и тебе, милый мальчик, действительного счастья.

Я снова взял и поцеловал ее руку.

— В Англии не задают вопросов, в особенности в военное время, не правда ли? Она может быть просто «Шарп», а не Бультиль, тогда это пройдет. Что касается самой девушки, ты нашел редкую драгоценность, Николай, — самоотверженная, преданная, правдивая, но с дьявольской волей. Ты, пожалуй, не сможешь вертеть ею, как тебе будет угодно, если ее идеи, в данном случае, будут противоположны твоим.

— Герцогиня — в данном случае, мы в особенном положении — Алатея выходит за меня замуж только для того, чтобы обеспечить свою семью, а я женюсь, чтобы иметь секретаршу, не подвергаясь скандалу — между нами нет и речи о любви и мы не собираемся быть мужем и женой на самом деле.

Герцогиня уронила свой веер, ее умные глаза лукаво блеснули.

— Вот те на! — сказала она — и никогда в это восхитительное восклицание не было вложено так много смысла. — И ты, действительно, веришь в это, Николай? Алатея очень красивая девушка, когда она одета, как следует.

— И без очков.

— Совершенно верно, без очков, которые, как я слышала, прикрывают ее прекрасные глаза в твоем присутствии.

— На таких условиях я предложил ей замужество со мною — и только на этих условиях она приняла мое предложение.

Герцогиня рассмеялась.

— Хорошенький роман! Ну что же, сын мой, желаю тебе счастья.

— Герцогиня, — и я наклонился вперед, — вы правда думаете, что я могу заставить ее полюбить меня? Не слишком ли я ужасен? Есть ли у меня шансы?

Ее лицо сияло добротой, когда она погладила мою руку.

— Ну конечно же, глупый мальчик, — и перейдя на французский язык, она восторженно заговорила, что я еще очень красив — то есть, то, что оставалось от меня, — а когда лечение будет закончено, буду выглядеть так же, как и раньше.

— Ты так высок и строен, Николай; с такими густыми волосами и, что лучше всего, с видом такого джентльмэна. Да, да, не беспокойся, женщины всегда будут любить тебя, и без ноги и без глаза.

— Не говорите ей, что я люблю ее, герцогиня, — попросил я. — Нам нужно узнать друг о друге еще многое. Она совсем не выйдет за меня, если не будет уверена, что сделка равноценна с обеих сторон.

Герцогиня согласилась с этим.

— Она исполнит все, что бы не обещала, не могу сказать только, почему уж она не любит тебя.

— Я не нравлюсь ей, она думает, что я бездельник, да, по всей вероятности, так оно и есть, но я исправлюсь, а в будущем, может быть, переменится и она.

Перед уходом я сговорился, что герцогиня подобающим образом примет мою жену, причем ее обществу будет известно только, что я женился на англичанке «мисс Шарп».

Я не слышал более ничего о своей невесте до следующего утра, когда она позвонила по телефону. Желал ли я, чтобы она пришла сегодня?

Буртон ответил, что я надеюсь видеть ее около одиннадцати утра.

Я намеревался сказать ей, что, по-моему, было бы благоразумнее, если бы она не приходила до самого венчания, так как я не хотел, чтобы она рисковала какой-либо встречей, могущей создать неверное впечатление. Я думал, что это было бы слишком большим напряжением.

Я не выходил в гостиную до тех пор, пока она не пришла. Когда я вошел, она поднялась. Она была бледнее обыкновенного и очень тверда.

— Я думала о том, — сказала она, прежде, чем я успел заговорить, — что если я обещаю выполнять все наши условия и буду жить тут в вашей квартире, то вам совсем не к чему будет проделывать всю церемонию в консульстве. Ваше желание, чтобы я была вашей женой по имени в Англии — это каприз, который может пройти, а поэтому смешно связывать себя. Мне абсолютно все равно, что будут думать обо мне, а потому я предпочла бы это.

— Почему? — спросил я, на минуту недоумевая, что случилось.

Сперва я подумал, что поводом к тому послужила боязнь, что я узнаю ее историю, но потом я вспомнил, что, как ей было известно, я, во всяком случае, знал бы все через герцогиню. Что это могло быть в таком случае?

Я почувствовал себя жестоким — я не буду облегчать ей путь. Если у нее дьявольская воля, так, во всякой случае, у нее такая же гордость.

— Я не так равнодушен, как вы, к такому неблаговидному положению, в какое вас поставила бы ваша идея. Я не хочу, чтобы мои друзья считали меня подлецом, который воспользовался вашим положением секретарши.

— Значит, вы все же желаете брака?

— Конечно.

Она внезапно сжала руки, как будто была не в силах больше владеть собой, а я подумал о том, что она однажды сказала Буртону — что не может больше бороться. Я не позволил себе испытать к ней сочувствие. Хотя я жаждал заключить ее в объятия и сказать ей, что люблю ее, что все знаю — я, все же, не сделал этого. Я не могу позволить ей взять надо мною верх, иначе у нас никогда не будет мира. Я не скажу ей, что люблю ее, пока ее гордость не будет сломлена, пока я не заставлю ее полюбить меня и добровольно придти ко мне.

Она молчала.

— Вчера я видел герцогиню де Курвиль и рассказал ей, что мы помолвлены.

Она явно вздрогнула.

— Сказала она вам мое настоящее имя?

— Я знал его уже некоторое время. Я думаю, что ясно дал вам понять, как мало интересуюсь этим, нам не к чему больше говорить на эту тему. Вам придется только поговорить со старым Робертом Нельсоном, моим адвокатом, который будет здесь в понедельник. Он объяснит вам те распоряжения, которые я хочу сделать, и с ним вы сможете вырешить, находите ли вы их удовлетворительными или нет. Может быть, вы, с вашей стороны, объявите мне имеющуюся у вас причину, достаточно, вероятно, сильную, чтобы заставить девушку с естественным самоуважением, подобным вашему, высказать желание занять положение моей очевидной… любовницы.

На секунду она, казалось, не выдержала, протянув вперед руки, но тут же овладела собой.

— Нет, я не скажу вам… я ничего не скажу вам… если я должна, я буду придерживаться наших условий. У вас нет прав на мои мысли, вам принадлежат только мои действия.

Я поклонился — как она ни была нелюбезна, но в борьбе было свое очарование.

— Может быть, вы будете так любезны и снимете эти очки теперь, когда я все равно знаю, что вы носите их только для того, чтобы скрыть глаза, а не потому, что они необходимы для вашего зрения.

Она вспыхнула от досады.

— А если я откажусь?

Я пожал плечами.

— Я счел бы это очень ребячливым с вашей стороны.

Она тряхнула головой с резкостью, которую я никогда не замечал в ней.

— Мне все равно… в данный момент я не сделаю этого.

Я нахмурился, но промолчал. Мы обсудим это потом. Во мне проснулся мой боевой дух — она должна будет повиноваться мне.

— Заказали вы вчера свои платья?

— Да.

— Я надеюсь достаточно?

— Да.

— Хорошо, теперь я хотел внести предложение, которое, я уверен, будет вам приятно, а именно, чтобы вы назначили для встречи с мистером Нельсоном, во вторник утром, какое-либо определенное место — может быть, так как вы недостаточно доверяете моему чувству приличия, чтобы сообщить мне ваш домашний адрес, — хотя бы у герцогини, если она позволит, а затем мы можем не встречаться до седьмого ноября. Мистер Нельсон уладит с вами все формальности, скажет вам какие у вас должны быть свидетели и все прочее; это избавит вас от лишних разговоров и даст вам возможность передохнуть.

Казалось это покорило ее — она согласилась не так уже вызывающе.

— А теперь я не буду задерживать вас дольше, — сухо сказал я. — До свиданья седьмого ноября, в тот час, в который будет условлено, если только вам не нужно будет встретиться раньше, чтобы подписать брачный контракт, — и я поклонился.

Она также надменно поклонилась, направилась к дверям и вышла из комнаты.

В сильном возбуждении я решил позавтракать у Ритца с Морисом.

Выходя из лифта, я встретился с дочерью мадам Бизо, выходившей с ребенком на руках из ложи консьержки, и ребенок издавал точно такие же булькающие воркующие звуки, которые так потрясли меня в то время, когда Алатея только начинала интересовать меня. Я остановился и заговорил с матерью, хорошенькой молодой женщиной, а маленькое существо протянуло ручонку и ухватило меня за палец. С ног до головы меня пронизала странная дрожь — услышу ли я когда-либо такие же звуки и возьмет ли меня когда-либо за руку сын, принадлежащий мне и Алатее? Во всяком случае, ее укрощение будет интересной игрой. Немного стыдясь своего чувства, я влез в экипаж и черепашьим шагом отправился в Ритц.

Там я наткнулся на одного из знакомых летчиков, рассказавшего мне, что мальчик Нины, Джонни, был убит прошлой ночью в своем первом сражении с германским аэропланом. Не знаю, повлияла ли на меня какая-либо из трагедий войны больше, чем эта. Бедная моя Нина! Она действительно любила своего сына. Я сейчас же выразил ей телеграммой свое глубочайшее сочувствие. Мысль о ее горе не покидала меня всю дорогу, несмотря на всю мою военную закаленность.

«Дамочки» вернулись из Довилля и во время завтрака к нам присоединились Алиса и Корали. На них были изысканнейшие новые туалеты и они были полны блеска и веселости — кажется, что свадьба Алисы с нейтральным богачом, действительно, не за горами. У нее нежный, полный скромности, вид — и когда я поздравил ее, она приняла это так мило, что сделала бы честь любой деве старого режима. Маленькие проницательные глазки Корали встретились с моими — и мы посмотрели в сторону.

После завтрака мы немного посидели в холле. Морис отправился с Алисой на примерку, так что мы с Корали остались одни.

— Вы совсем хорошо выглядите теперь, — шепнула она. — Почему вы не пригласите меня придти как-нибудь и пообедать в вашей очаровательной квартирке, наедине.

— Вы соскучитесь со мною прежде, чем пройдет вечер.

— Устройте это и попробуйте. С вами всегда были другие — кроме того вечера в Версале. Вы производите сильное впечатление, Николай, забываешь про ваш глаз. Я без конца думала о вас. Вы мешали мне наслаждаться всеми радостями жизни.

— Я скоро возвращаюсь в Англию, Корали — не отправитесь ли вы сейчас со мною на Рю де ла Пэ и не позволите ли купить небольшую памятку о тех часах, которые мы так мило провели вместе за этот год.

Она отправилась и выбрала прелестный бинокль. Бинокль не бросается в глаза и может быть принят всяким, даже женщиной, которая решила произвести на вас впечатление своим достоинством и обаянием, что очевидно собиралась сделать Корали во время нашей экспедиции. Она решила, что я не должен больше оставаться достоянием всех трех, а должен стать ее личной собственностью — и она достаточно умна, чтобы увидеть, что, в моем настоящем настроении, на меня наибольшее впечатление могут произвести достоинство и скромность. Я провел с ней самый забавный час, наслаждаясь так, как будто присутствовал на хорошем представлении во Французской Комедии. Около четырех часов, когда мы возвращались в Ритц, Корали была окончательно обескуражена. Я видел, что она более, чем всегда, хотела достичь цели, но была немного обеспокоена и не уверена в себе.

По дороге обратно домой, сделав круг через Булонский лес, я размышлял и анализировал события. Какой психологической причиной объясняется, что некоторые подарки можно делать, а другие нельзя? Все это относится к инстинкту продления рода, а через это подарки зависят от того, что выражают. Подарки, имеющие отношение к телу, доставляющие ему удовольствие или украшающие его, — это выражение сексуальных отношений, а потому ваше подсознание, видящее во всем только истинную сторону, настроено гармонично, когда они исходят от родителей или родственников, тем самым представляя приданное, или от мужа, а также от предполагаемого мужа. Отсюда происходит подсознательное, существующее веками, понятие, что некоторые подарки приемлемы только от известных лиц. Подарок, доставляющий удовольствие только уму, может быть даром дружбы, но то, что касается тела, не может исполнить этого назначения. В знак своего уважения я мог преподнести Корали бинокль, но браслет, который она одела бы на руку, имел бы другое значение.

Алатею возмущает всякий подарок — те, которые предназначаются для тела потому, что они напоминают о моей власти над ней, для ума — так как она не чувствует ни малейшей дружбы ко мне.

Ну-ну!

Хотел бы я знать, что она будет делать эти две недели нашего обручения? Я чувствую, что могу ждать терпеливо и уверенно. Но мысль о том, что я не знаю даже адреса моей невесты и что она полна вызова и возмущения, непокорна и прочее, но все же собирается выйти за меня замуж седьмого ноября — действительно, почти смешно.

А теперь я должен привести свой дом в порядок и точно решить, что я собираюсь делать.

XXI.

Дни проходят медленно — мои приготовления закончены. В понедельник прибыл мой добрый друг Нельсон и взялся за дело. Он был в курсе истории Бультиля, двадцать пять лет тому назад это было грандиозным скандалом. Он не выражал своего мнения по поводу того, что я вхожу в такую семью, но прилежно занялся деловой стороной. Я хорошо обеспечил Алатею, он нашел даже, что это более, чем достаточно. Затем он заговорил также и об обеспечении могущих появиться детей и обусловил в контракте и это. Мне интересно знать, что она скажет, когда прочтет этот пункт. С герцогиней, вошедшей в дух происходящего со своей обычной деликатной проницательностью и понятливостью, я условился, что, вскоре после венчания, она пригласит как-нибудь человек десять наших общих знакомых и представит им Алатею, как мою жену, а если кто-нибудь сделает какое-либо замечание, она скажет, что это дочь ее старых английских друзей. В таком случае, если даже Корали и узнает в ней девушку, бывшую со мной в Версале, она не посмеет сказать что-либо против протеже герцогини. Она слишком боится оскорбить ее, так как ее самое принимают в доме де Курвиль скрепя сердце, только благодаря ее происхождению и семье. Что касается Мориса, я смогу с ним справиться. Теперь я начинаю размышлять над тем, что предпочтет сделать Алатея. Я не хочу встречаться с нею до церемонии, но предполагаю, что мне придется сделать это.


____________________

Герцогиня устроила так, что за день до венчания я встречусь со своей невестой в ее гостиной и там подпишу наш брачный контракт. Она сказала мне, что Алатея подобна ледяной статуе, но верна данному мне обещанию. Моя милая старая приятельница не делает никаких замечаний и не старается помочь событиям. Я думаю, она радуется, что я проведу интересное время, стараясь преодолеть препятствия.

Письма Нины скорбны. Джонни был очень дорог ей — как кажется, горе пробудило все лучшее, что только было в ней. Она говорит, что раньше только плыла по течению, принимая все выпавшее ей счастье, как должное, и не делая достаточно для других — теперь она посвятит жизнь на то, чтобы сделать Джима счастливым и довольным, а когда-нибудь, довольно скоро, она надеется, что у нее будет еще ребенок, о котором она могла бы заботиться, — милая Нина! Она всегда была одной из лучших женщин на свете.

Я ничего не слышал о Сюзетте, хоть Буртон и говорит, что заметил ее на лестнице, когда она пролетала мимо, в квартиру, находящуюся этажом выше, которую сняла очаровательная актриса, ее кузина, вышедшая замуж за старого еврея-антиквара, ушедшего от дел.

Это создает возможность осложнений.

Но я чувствую себя совершенно спокойно — Алатея будет моей — она не может уйти от меня. Я могу коварно, день за днем приводить в исполнение мой план, завоевывая ее, и чем яростнее будет борьба, тем ценнее будет последующая победа.


6-ое ноября.
Сегодняшний день был прямо чудесен. Мистер Нельсон предварительно несколько раз встречался с Алатеей и ее семьей — я отказался и слышать что-либо об этом. Он пришел вместе с нею. Как я понял, должна была быть и ее мать, но она заболела и не появилась.

Мы с герцогиней разговаривали, когда доложили об их приходе. На Алатее было очень милое серое платьице и очки, причем я подумал, что герцогиня, по всей вероятности, не одобрит этого маскарада, так как в нем был род вызова. Ее, подобный луку Амура, рот был крепко сжат, она была в явно боевом настроении, и никогда еще она не привлекала меня больше.

Герцогиня была очень мила с нею и не сделала замечания относительно очков; почти немедленно ее на короткое время отозвали в одну из палат и в ее отсутствие мистер Нельсон прочел условия брачного договора.

— По-моему вы даете мне слишком много, — с досадой сказала Алатея. — Я буду чувствовать себя неловко и связано.

— Я намеревался дать это своей жене, — спокойно ответил я. — Боюсь, что вам придется согласиться на это.

Она поджала губы, но не говорила ничего до того, как мы не подошли к месту, в котором говорилось о детях. Тут она вскочила на ноги — ее глаза сверкали, щеки были покрыты яркой краской.

— Что за нелепый пункт? — сердито спросила она.

Старый мистер Нельсон был невыразимо шокирован.

— Это пункт, принятый во всех брачных договорах, барышня, — укоризненно сказал он, а Алатея подозрительно посмотрела на меня, но промолчала. В эту минуту вернулась герцогиня, все было подписано, запечатано и уложено, и мистер Нельсон удалился, сказав, что зайдет на следующий день за мисс Бультиль, чтобы отправиться на венчание.

Когда мы остались одни, герцогиня расцеловала нас обоих.

— Надеюсь, что вы будете счастливы, дети мои, — сказала она. — Я знаю вас обоих и ваши чудаковатые характеры, но наступит время, когда вы узнаете один другого, и, во всяком случае, я хотела бы, чтобы вы помнили, что подобающее поведение помогает выйти из всякого положения в жизни, а остальное — в руках Господа Бога.

После этого она снова оставила нас, и Алатея уселась на маленькое канапе эпохи Людовика XV, вне пределов моего достижения. Я не шевелился и не говорил, а только небрежно закурил папиросу.

Я лениво наблюдал за Алатеей — ее лицо было достойно изучения. Как я мог когда-либо находить ее некрасивой? — Даже в те первые дни, когда ее меняли роговые очки и зализанные назад волосы? Очертания ее лица — полный совершенства овал, а шея так кругла и длинна, но длинна не слишком — во всем ее существе нигде нет признака излишней худобы — она только стройна. Вся она — это существо пяти с небольшим футов роста, с миниатюрными костями и детской фигурой. Сегодня, в идущем к ней сером платьице, она мила даже в очках — быть может, это кажется мне, потому, что я знаю, что в них нет необходимости. Выражение ее рта говорит: — «Не попала ли я в ловушку? Не собирается ли этот человек схватить меня, как только мы останемся наедине? Не нужно ли мне убежать и покончить со всем этим?»

Она волнуется, как кажется, ее покинула ее старая невозмутимость.

— Я хотел спросить вас, — спокойно начал я, — что бы вы хотели сделать немедленно после венчания? Я хочу сказать, предпочитаете ли вы, чтобы мы отправились в Версаль — вопрос паспортов так затрудняет теперь путешествия — или вы предпочли бы поехать на Ривьеру? А может быть, вы просто остались бы здесь?

— Мне совершенно все равно, — нелюбезно ответила она.

— Ну, если вам все равно, мы останемся здесь, так как, если я не буду прерывать своего лечения, я смогу скорее поправиться достаточно для того, чтобы вернуться в Англию. Наняли вы горничную?

— Да.

— Тогда распорядитесь, чтобы ваши вещи были присланы с утра и она все приготовила бы для вас.

— Хорошо.

К этому времени она, насколько только могла, отвернула от меня свое лицо. На секунду я был охвачен страхом при мысли, что она испытывает ко мне настоящую ненависть, которую я не смогу преодолеть. Я не мог не спросить ее:

— Алатея, разве вам так ненавистна мысль о замужестве со мной, что вы хотели бы порвать все?

Теперь она повернулась и посмотрела мне в лицо, я был уверен, что ее прекрасные глаза излучали синее пламя, несмотря на то, что не мог видеть их.

— Вопрос не в том, чего я хочу или нет, а также не в моих чувствах. Я пройду эту церемонно и стану вашей постоянной секретаршей, так как сильно обязана вам в денежном отношении и хочу обеспечить мою семью в будущем. Вы дали мне понять, что хотите купить меня по цене, которую я назначу, и переплатили. Я не изменю своему обещанию, но только хочу иметь полную уверенность, что вы не потребуете от меня большего, чем было условлено.

— Я не буду ждать от вас ничего большего, ваше собственное чувство порядочности поможет вам не выставлять нас публично в смешном виде, обращаясь со мной слишком неприязненно; надеюсь, что, хотя бы с виду, мы сможем относиться друг к другу с взаимным уважением.

Она поклонилась.

Искушение откровенно высказать ей свои чувства было необыкновенно сильно, я весь дрожал, стараясь овладеть собой и подавить желание подняться с кресла, подойти к ней и схватить ее за руки. Через несколько минут вернулась герцогиня и я сказал, что ухожу.

Даже теперь мы с Алатеей не пожали друг другу руки, а герцогини вышла в коридор, чтобы посадить меня в лифт — она всегда добра ко всем калекам.

— Николай, — шепнула она, — она очень жестока с тобой, но не падай духом, я чувствую, что это обещает больше, чем если бы она была добра. Она перенесла также ужасные неприятности из-за отца, которого перевели теперь в отдаленный пункт в пустыне — надо надеяться, к лучшему, а ее бедная мать отправляется в Гиер с маленькой Гильдой и их верной старой горничной — единственной прислугой, которую они имели, так что после венчания твоя невеста будет принадлежать только тебе.

— Может быть, мысль об этом и делает ее сегодня такой враждебной и холодной.

Герцогиня рассмеялась, протягивая мне костыль и закрывая дверь лифта:

— Время покажет, сын мой, — сказала она и помахала мне рукой в то время, когда я исчезал внизу.

Теперь я снова один у потрескивающего огня в своей гостиной и я думаю о том, много ли мужчин так спокойно провели свой последний вечер перед браком. Я даже не чувствую возбуждения. Я перечел этот дневник, являющийся довольно жалким литературным опытом, но, несмотря на это, отражающий мои настроения и постепенный рост влияния на меня Алатеи. Записывая подробным образом все, случившееся в течение дня, я могу проследить за успехом, сделанным за неделю и отметить массу мелких подробностей, которые иначе не запомнились бы мне.

В эту минуту раздался телефонный звонок и Джордж Харкур спросил, не может ли он зайти и выкурить сигару.

— Ваши довоенные так хороши, Николай, — сказал он. Он на одну ночь приехал из Версаля и остановился в Ритце.

Я ответил «Да». Я люблю разговаривать со старым Джорджем, хотя и не знаю, почему я всегда зову его старым — ему около сорока восьми, он очень хорошо сохранился и пользуется большим успехом у женщин, большим, пожалуй, чем в дни молодости.

Когда мы оба уселись в удобные кресла перед огнем, он, как всегда, овладел разговором. Дела Бобби Бультиля он устроил в последнюю минуту.

— Я могу передать вам все расписки, Николай, — сказал он. — Негодный бездельник был подавлен благодарностью. У нас с ним был длинный разговор — как только кончится война и он сможет подать в отставку, он предполагает отправиться в Аргентину и начать жизнь сначала. Со своим темпераментом он кончит в аду, но это не имеет значения, коль скоро он не потянет туда с собою лэди Гильду. Он согласился оставить семью здесь и не возвращаться к ним в течение нескольких лет.

Когда я сказал своему старому другу, что завтра я собираюсь жениться на дочери этого самого Бобби, он был очень удивлен.

— Я не мог себе представить почему вы интересовались ими, если только тут не была замешана женщина… но где же вы встретили ее, дорогой мой?

Я объяснил.

— Вы можете придти на венчание, Джордж, — сказал я.

Он обещал, что будет, и несколько минут курил в молчании.

— Ужасная вещь — брак, — заявил он, с полной совершенства точностью выпуская синеватые колечки. — У меня никогда не хватало духу на это. Что заставило вас попасть в сети?

— Мысль, что я нашел лицо, которое будет хорошим компаньоном и не надоест мне.

— Значит, вы не влюблены и это только разумное соглашение — ну, в таком случае, у вас есть шансы на счастье, а кроме того, девушка вела тяжелую жизнь и может быть благодарна за предоставленный ей комфорт и доброту, выказанную вами.

— Джордж, как вы думаете, чего действительно хотят мужчины?

— Конечно, постоянного возбуждения охотничьего инстинкта — убивает все только пресыщение, — но какой маленький процент среди женщин знает, как поддержать его со стороны интеллектуальной.

Я ждал продолжения с его стороны.

— Видите ли, дорогой мой, любовь, являющаяся скрытым инстинктом продолжения рода, не может удержать сама по себе, но умная женщина возбуждает интеллект, заставляет мужчину задумываться над вещами отвлеченными, в то же время удовлетворяя, — но не слишком щедро, — физические желания. К несчастью, мне не посчастливилось встретить подобное существо, так что я никогда не мог сохранить верности. Ваше счастье, если дочка Бобби умна. Она должна была бы быть замечательным существом, так как явилась плодом пылкой страсти со стороны обоих родителей и, сверх того, самопожертвования и обожания со стороны матери.

— Она действительно такова, Джордж.

— Мои лучшие пожелания! Я думаю, что, будучи раненным, вы поступаете, пожалуй, умно, — вам будет приятнее иметь милую компаньонку, — и он вздохнул.

— Вы окончательно покончили с Виолеттой?

— Вот тут-то и есть самое странное, — и он вынул изо рта сигару. — Я думал, что кончил, но когда я отправился к ней с мыслью обмануть ее и благоприличным образом ретироваться — эта чертовка Карменсита сильно притягивала меня — я нашел, что Виолетта совершенно спокойна. Она сказала, что почувствовала мое охлаждение и готова расстаться со мной, так как ее правило — никогда не удерживать того, кто не хочет остаться. Она была очень нежна, великолепно выглядела и, знаете ли, когда дело дошло до прощанья, я, право не мог сделать этого. Я приготовился налгать целую массу о том, что не могу урывать слишком много временя от работы, но прежде чем я успел сказать что-либо об этом, Виолетта предупредила меня, начав уверять меня, что я должен обратить большее внимание на свои служебные дела и что она впредь не будет рассчитывать на такие частые встречи со мной. Знаете ли, Николай, внезапно ее привлекательность для меня возросла в десять раз, и я поздравил себя, что роман с Карменситой зашел недостаточно далеко, чтобы иметь какое-либо значение. Теперь я снова в погоне за Виолеттой и, честное слово, если она и дольше будет держать меня в недоумении, я пожалуй влюблюсь, как следует.

— Женитесь ли вы, Джордж?

Он выглядел почти сконфуженно.

— Возможно. Виолетта вдова.

Наши глаза встретились и мы оба расхохотались.

— Вы можете рассчитывать на счастье со своей вдовой, Джордж, так как чувствуете, что она знает как обращаться с вами, а я надеюсь на счастье со своей маленькой девочкой, так как уважаю ее характер и обожаю ее всю целиком. Клянусь Юпитером, старина, пожалуй мы оба получим то, чего нам хочется.

Тут ваш разговор перешел на политику и войну и было уже около полуночи, когда Джордж ушел. Я открыл окно и выглянул в ночь. Серп луны почти зашел, воздух был тих и очень тепел для начала ноября. Есть подобные ночи, когда в воздухе кажется витают новые силы. Наверно влюбленность подействовала на мой дух — я поймал себя на молитве о том, чтобы оказаться достойным доверия и иметь достаточно силы, чтобы терпеливо ждать, пока моя Алатея не придет добровольно в мои объятия.

Как бы я хотел знать, о чем думает она — там, в Отейле?

Я отправился в комнату, которая с завтрашнего дня должна была принадлежать ей, и увидел, что все было в полной готовности, за исключением цветов — завтра с утра должны были придти свежие. Затем я доковылял до своей собственной комнаты и позвонил Буртону — верное создание ждет, пока я не лягу, как бы поздно это ни было.

Когдая был уже уложен в кровать, он подошел ко мне, на его милом старом лице выражалось глубокое волнение.

— Я право желаю вам счастья, сэр Николай, завтрашний день будет лучшим днем моей жизни.

Мы молча пожали друг другу руки и он оставил меня над этим дневником.

Я не чувствую возбуждения, мне скорее кажется, что это только заканчивается еще один акт в пьесе жизни и что завтра я начинаю новый, который решит, будет ли эта пьеса трагедией или… удовлетворением.

XXII.

Я не буду описывать венчание в этом дневнике — благодаря своей скромности, гражданский обряд не интересен. Я, в буквальном смысле слова, ничего не чувствовал, а Алатея была белее своего платья. На ней была маленькая соболья шапочка и соболье манто, которое я послал ей вчера через Нельсона, кольцо было рядом бриллиантиков, оправленных в платину — современные девушки не признают больше золотых уз.

Нашими свидетелями были старина Джордж и Нельсон, а вся церемония продолжалась только несколько минут, после чего нас начали поздравлять. Счастливейшее лицо из всех было у Буртона, когда он подсаживал меня в автомобиль, который, ради того случая, нам одолжило посольство. Алатея только пожала руку Нельсону и приняла поздравления Джорджа. Мне интересно было знать, что он думал об очках, которые она не сняла даже во время венчания.

— Желаю вам всяческого счастья, лэди Тормонд, — сказал он. — Позаботьтесь о Николае и помогите ему выздороветь, он милейший человек на свете.

Алатея холодно поблагодарила его. Он настолько светский человек, что не выказал ни малейшего удивления.

Затем мы отправились домой.

Буртон сидел рядом с шофером, чтобы быть под рукой и помочь мне при входе и выходе из автомобиля. За всю дорогу Алатея не вымолвила ни слова, а ее фигурка была откинута так далеко в угол, как только было возможно.

Дома нас ждали мадам Бизо с дочерью и ребенком. Крошка держала и ручонке пучок фиалок. Первый раз за все время Алатея улыбнулась и наклонилась, чтобы поцеловать крохотное личико. Эти люди знают и любят ее. Я также задержался на несколько минут, чтобы выразить им свою признательность.

Мои собственные переживания были странны — я даже не чувствовал волнения. Я чувствовал себя как раз так, как на войне, когда мы занимали какое-нибудь новое и особенно опасное положение.

Утром прибыла горничная, нанятая Алатеей; во всех комнатах я распорядился поставить лучшие цветы, а Пьер, как я знал, собирался превзойти себя самого во время завтрака, в то время, как Буртону посчастливилось где-то найти приличного вида, не слишком явно искалеченного, лакея.

Когда мы выходили из лифта, Алатея протянула мне мой костыль — быть может, она думает, что это будет входить в число ее новых обязанностей.

Мы отправились прямо в гостиную, и я сел в свое кресло. Ее горничная — ее зовут Генриетта — помогла ей снять пальто и шляпу в передней. Желая по всей вероятности, заполнить чем-нибудь первые неловкие мгновения, а может быть, и нервничая, прежде чем сесть, Алатея спрятала лицо в розы, наполнявшие большую вазу рядом с другим креслом.

— Что за прелестные цветы! — сказала она — первые слова, обращенные непосредственно ко мне.

— Я не знал, какие цветы вы любите больше всего. На будущее время вы должны будете сказать мне. Я заказал розы потому, что сам предпочитаю их.

— Я тоже больше всего люблю розы.

Целых две минуты я молчал. Она старалась сохранить спокойствие, а затем я заговорил, чувствуя сам властную нотку в своем голосе.

— Алатея, я снова попросил бы вас снять очки. Как я вам уже говорил, я знаю, что вы их носите только для того, чтобы я не видел ваших глаз, а не потому, что этого требует ваше зрение. Продолжать носить их теперь — несколько смешно и недостойно вас, а кроме того, это сильно раздражает меня.

Она вспыхнула и выпрямилась.

— В наши условия не входило, что я должна снять очки — вы должны были упомянуть это в договоре, если желали этого. Я считаю, что вы не имеете ни малейшего права требовать, чтобы я сняла их, и предпочитаю продолжать ходить в них.

— Но какой причине?

— Я вам не скажу.

Я чувствовал, что начинаю злиться. Если бы я не был калекой, я не устоял бы перед искушением вскочить и, схватив ее в моя объятия, сорвать эти проклятые штуки, наказав ее многочисленными поцелуями. Теперь же я испытывал только гнев на себя самого, за то, каким я был дураком, не сделав это обязательным условием прежде, чем подписать контракт.

— Это очень не великодушно с вашей стороны и выказывает враждебность, которую, как я думал, мы условились оставить.

Молчание.

Единственное, что я чувствовал, это было желание физически наказать ее — прибить, заставить слушаться. Хорошенькое желание для дня свадьбы!

— Собираетесь ли вы постоянно ходить в них, даже, когда мы будем выезжать в свет? — спросил я, как только овладел своим голосом.

— Возможно.

— Что ж, хорошо! Я считаю, что вы нарушаете дух нашего соглашения, если не букву. Вы сами сказали, что будете постоянной секретаршей, но ни одна секретарша на свете не будет настаивать на чем-либо, что, как она знает, является причиной раздражения ее хозяина.

Молчание.

— Подобным упрямством вы только понижаете себя в моих глазах. Коль скоро мы теперь будем жить вместе, я не хотел бы презирать вас за ребячливость.

Она вскочила на ноги и яростно швырнула очки на стол. Ее прекрасные глаза сверкнули. У нее были удивительно своеобразные ресницы, не черные, но очень темные и пушистые, около кожи немного светлее, чем на концах. Я никогда не видел, чтобы подобные ресницы обрамляли глаза женщины. Они часто встречаются у маленьких мальчиков, в особенности, у уличных мальчишек. Самые глаза были ярко синего цвета — и сколько в них горело страсти, обаяния и силы! Нет ничего удивительного, что, вынужденная сама пробивать дорогу в жизни, она носила очки. Одинокая женщина с такими глазами не может находиться в безопасности, если работает в такой области, где ее могут увидеть мужчины. Я никогда в жизни не видел таких выразительных, полных очарования, глаз. Во мне дрожала каждая жилка от них, а также от того, что наша первая битва была выиграна мною.

— Спасибо, — сказал я намеренно спокойным голосом. — Я так привык уважать вашу уравновешенность и спокойствие, что мне было бы жалко, если бы пришлось изменить свое мнение.

Я видел, что она вся дрожала от гнева, что ей пришлось подчиниться. Я почувствовал, что было благоразумнее изменить разговор.

— По всей вероятности, завтрак будет вскоре готов.

Тут она подошла к дверям и покинула меня. Хотел бы я знать, что она скажет, когда придет к себе в комнату и найдет у себя на туалете три сапфировых браслета.

На своей карточке, которую вложил в футляр, я написал — «Алатее с лучшими пожеланиями ее мужа.»

Буртон объявил, что завтрак подан прежде, чем она вернулась в гостиную. Я послал его к ней сказать, что все готово, и через минуту вошла она. В руках она держала футляр, который положила на стол, ее щеки горели, глаза были опущены.

— Я хотела бы, чтобы вы не делали мне подарков, — сказала она немного заглушенно, подходя к моему креслу. — Мне неприятно получать их, вы и так завалили меня… соболя… бриллиантовое кольцо… платья… все… а теперь еще это.

Я открыл футляр и вынул браслеты.

— Дайте руку, — твердо сказал я.

Она смотрела на меня, слишком удивленная моим тоном, чтобы возразить.

Я потянулся и взял ее обнаженную до локтя руку, она стояла, совершенно ошеломленная, пока я, не торопясь, не одел ей на руку все три браслета.

— Я уже достаточно переносил ваш дурной характер, — сказал я все тем же тоном. — Вы будете носить все это, а также все то, что мне вздумается подарить вам, хотя ваша грубость скоро отобьет у меня охоту к этому.

Она была изумлена до нельзя, но я все же задел ее гордость.

— Прошу извинить меня, если я показалась грубой, — сказала она наконец. — Вы наверное, имеете право на это, но… только… — все ее стройное тело вздрогнуло.

— Давайте не будем больше говорить на эту тему, а лучше пойдем завтракать, но только вы увидите, что я не такая тряпка, с какой вы, без сомнения, предполагали иметь дело.

Я с трудом встал с кресла — Буртон скромно не появился — Алатея дала мне мой костыль, и мы вышли в столовую.

Пока в комнате были слуги, я вел разговор о военных известиях и тому подобных вещах, в чем она поддерживала меня, но когда мы остались одни за кофе, я наполнил ее рюмку бенедиктином, от которого она отказалась, когда Буртон внес ликеры. Вина она не пила совсем.

— Теперь выпейте за что хотите, — сказал я. — Я пью за то время, когда вы не будете так сильно ненавидеть меня и когда между нами установится мир и спокойная дружба.

Она пригубила и ее глаза стали непроницаемы. Не знаю, о чем она думала.

Я поймал себя на том, что все время наблюдал за этими глазами. В них отражается все, оттенки отражающихся в них переживаний так же выразительны, как в кошачьих глазах — хотя еще ни разу я не видел в них той прекрасной, свойственной Мадонне нежности, которой они были полны в тот день, когда я застал ее с ребенком на руках и так грубо обошелся с ней.

Когда мы вернулись обратно в гостиную, я знал как страстно люблю ее. Ее своенравие прямо-таки привлекательно и возбуждает мой охотничий инстинкт. А тонкий, привлекавший меня с первых дней, магнетизм, проявлявшийся даже тогда, когда она была бедна, плохо одета и когда у нее были красные руки, теперь сильнее, чем всегда. Я чувствовал, что хочу пожрать ее, сжав в своих объятиях, в висках у меня стучало, я знал, что должен употребить всю силу воли, чтобы овладеть собой. Откинувшись в кресле, я закрыл глаз.

Она направилась прямо к роялю и начала играть. С силой она брала аккорды, играя странные русские вещи, затем перешла на жалобные мотивы, а под конец сыграла мягкую и успокаивающую вещь Мак-Довалля[13], и каждый ее звук находил отклик во мне, казалось, я тоже переживаю ее боль.

— Дитя, вы божественно играете, — сказал я, когда она кончила. — Теперь я пойду отдохнуть. Быть может, потом вы угостите меня чаем.

— Да, — теперь ей голос был совсем мягок; она подала мне костыль и я направился к двери в свою комнату.

— Я хотел бы, чтобы вы одели какое-нибудь красивое послеобеденное платье мягких тонов, мой глаз так быстро устает от всего яркого. Надеюсь, в вашей комнате есть все, что вам нужно, и она вполне удобна?

— Да, спасибо.

Я поклонился и, пойдя в свою комнату, закрыл за собою дверь. Буртон поджидал меня, чтобы помочь мне улечься.

— Это был очень утомительный день для вас, сэр Николай, — сказал он, — да и для ее милости тоже.

— Идите и отдохните сами, Буртон, вы ведь встали с петухами. Наш новый лакей Антуан может разбудить меня около пяти, — и скоро я был в стране сладких снов.

И конечно, по иронии судьбы, именно этот день нужно было выбрать Сюзетте для того, чтобы придти поблагодарить меня за виллу, которую она должна была поехать осмотреть.

Буртона не было — и ей открыл дверь Антуан. После я узнал, что когда он не решился сразу впустить ее, она сказала, что я назначил ей придти в это время. Она была очень скромно одета и не имела слишком резкого вида дамы полусвета, а новый лакей, разборчивость которого была, очевидно, притуплена военной службой, не обратил даже внимания на ее слишком резкие духи — те духи, от которых я тщетно старался отучить ее. Каждый раз, когда она некоторое время оставалась вдали от меня, она опять начинала употреблять их и мне приходилось все снова и снова напоминать ей об этом.

Антуан вошел в мою комнату из коридора и сказал, что в гостиной меня ждет дама, которая условилась со мной придти сегодня.

На минуту я ничего не подозревал. Я подумал, что это могла быть Корали, и опасаясь возможности присутствия Алатеи и неловкого положения, в которое она может попасть при встрече, я поторопился встать, чтобы избавиться от нежелательной гостьи. Антуану я сказал, что он никогда не должен впускать кого-либо без разрешения.

Было уже около половины пятого и в гостиной становилось темно; какая-то фигура при моем входе поднялась со стоявшей около огня софы.

— Душенька! милый мой! — услышал я одновременно с звуком тихо закрывающейся двери за экраном, скрывавшим вход и комнату из передней. Тогда я предположил, что это был уходящий Антуан, но потом решил, что могла быть и Алатея.

— Сюзетта! — сердито воскликнул я. — Зачем ты здесь?

Она бросилась ко мне, протягивая мне навстречу руки и разливаясь в пылких благодарностях. Она пришла только для того, чтобы выразить свою признательность. Все, чего желал я, было избавиться от нее как можно скорее. Никогда я не был более зол, но показать это было бы хуже всего. Я не сказал ей, что сегодня день моей свадьбы, а объяснил только, что жду родственников и знаю, что она поймет и уйдет сейчас же.

— Конечно, — ответила она и пожала мне руку, — я все еще стоял, опираясь на костыль. Она шла к своей кузине — мадам Анжье — живущей этажом выше и не могла устоять перед искушением зайти ко мне.

— Это должно быть в последний раз, Сюзетта, — сказал я. — Я дал тебе все, чего ты желала и не хотел бы видеть тебя больше.

Она надулась, но согласилась со мной и я проводил ее до дверей, вывел в коридор и даже дошел с нею до выходной двери.

Все это время она болтала, но я не отвечал, я не мог произнести ни единого слова от злости. Когда за нею закрылась дверь, я в состоянии был выругаться вслух. Отправляясь обратно в свою комнату, я молился, чтобы Алатея осталась в неведении о моей посетительнице.

Немезида!.. и это в день свадьбы!..

Я подождал до пяти, а затем отправился в гостиную и уселся в кресло. Антуан принес чай и зажег огня, а через несколько минут вошла Алатея. Ее взгляд был совершенно каменным, войдя в комнату она с отвращением повела носом, ее тонкие ноздри вздрагивали. Без сомнения, только что вошедшему человеку было еще заметно присутствие едких духов Сюзетты.

В синих глазах моей дорогой выражалось высокомерие, презрение и отвращение. Сказать было нечего, ибо согласно французской пословице, — «тот, кто оправдывается — обвиняет себя».

На ней было мягкое сиреневое платье — и вся она была прелестна. Я готов был застонать, когда подумал, что, не будь между нами этого непреодолимого препятствия, возникшего благодаря содеянному мною в прошлом, я мог бы еще сегодня, в день нашей свадьбы, покорять ее и держать в своих объятиях.

— Могу я открыть окно? — спросила она с видом оскорбленной императрицы.

— Пожалуйста… и пошире, — ответил я и цинически рассмеялся. Так же легко я мог бы и заплакать.

Конечно, Алатея не могла откровенно высказаться — сделать это значило бы признать, что она интересуется мною не только, как секретарша. — она же всегда старалась дать мне понять, что ее ничуть не интересует моя жизнь. Но я знал, что для нее имела значение моя связь с Сюзеттой, что она сильно возмущала ее и являлась причиной ее гнева на меня. Она возмущала ее потому, что она женщина и… как я хотел бы верить, что это было потому, что она не так равнодушна ко мне, как старается показать.

Она разлила чай. По всей вероятности, я был похож на всех чертей и не говорил, чувствуя, что мое лицо искажает сердитая гримаса. Поднявшийся ветер раздул занавески и захлопнул окно. Она встала и закрыла его, а затем бросила на огонь немного кедрового порошка из ящика, который всегда стоит поблизости на столе. Без сомнения, она видела, как это делает Буртон — я люблю запах горящего кедра.

Затем она вернулась и мы в молчании выпили свой чай.

В гостиной с ее панелями из старой сосны, отполированными до того, что они напоминали темный янтарь, на котором выделялись инкрустации из сероватого грушевого дерева, был такой уютный и домашний вид, что можно было вообразить себя в какой-нибудь старой английской комнате конца семнадцатого столетия. Вся обстановка, казалось, предназначена была служить окружением любовной сцены. Мягко светящие лампы под абрикосовыми абажурами, огонь в камине, желтые розы повсюду и два человеческих существа, оба молодые, принадлежащие друг другу и не холодные по натуре, сидящие с каменными лицами и горечью в сердце. Я снова громко рассмеялся.

Казалось, этот насмешливый звук обеспокоил мою молодую жену — она позволила своей чашке зазвенеть, нервно поставив ее на стол.

— Не хотите ли вы, чтобы я почитала вам? — спросила она с ледяной холодностью.

— Да.

Ее красивый голос немедленно же ровно зазвучал. Она читала статью из «Воскресного Обозрения», но я не мог уловить, о чем в ней говорилось — я смотрел на огонь, стараясь увидеть в нем видение, которое вдохновило бы меня и указало бы выход из всей этой путаницы ложных впечатлений. Я должен буду выждать и, когда мы с Алатеей больше привыкнем друг к другу, постараться, чтобы она, как-нибудь, узнала правду.

Окончив, она остановилась.

— Я думаю, что он совершенно прав, — сказала она, но, так как я совершенно не представлял себе в чем было дело, я мог только ответить. — «Да».

— Интересно вам будет отправиться в Англию? — спросил я.

— Я думаю.

— Вы знаете, что у меня там есть имение — хотелось бы вам пожить там после войны?

— Я думаю, что это долг людей жить в своих домах, если они достались им по наследству для передачи следующим поколениям.

— Мне кажется, я всегда смогу рассчитывать, что вы исполните свой долг.

— Надеюсь, что так.

Тут я пересилил себя и заговорил с ней о политике и о моих политических взглядах и стремлениях, она отвечала не слишком оживленно; таким образом прошел час, но все время я ощущал, что в душе она не чувствует себя спокойно и ее дух более мятежен и возмущен, чем всегда. Все это время мы были двумя поддерживавшими разговор марионетками, ни тот, ни другой не говорили естественно.

Наконец, это притворство кончилось и мы разошлись по своим комнатам, чтобы одеться к обеду.

К этому времени вернулся Буртон и я рассказал ему о случившейся неприятности. Он принял это очень близко к сердцу.

— Мамзель была лучшей в своем роде, сэр Николай, но я позволю себе заметить, что за каждой из них следом идут неприятности.

И когда я заковылял обратно в гостиную, чтобы встретиться со своей женой и первый раз пообедать с ней наедине, я еще раз от всего сердца согласился с ним.

XXIII.

Одевшаяся к обеду Алатея, войдя в гостиную, выглядела прекрасно. Я впервые увидел ее в вечернем туалете. На ней было прозрачное платье синего, напоминающего ее глаза, цвета. Ее темные волосы, причесанные с тем же шиком, что и у Корали, выгодно выделяли ее маленькую головку. Хочет она этого или нет, но я должен буду подарить ей жемчужные серьги и жемчуга моей матеря — это будет действительно хорошей минутой. Но теперь мне лучше немного подождать. Ее глаза блестели — не то от возбуждения, не то от негодования, а может быть, от того и другого вместе. Она была полна женственности. Я уверен, что она старалась понравиться мне, во всяком случае, в ее подсознании существовало это желание, хотя она сама, может быть, и не призналась бы в нем. Она все еще злилась из-за Сюзетты. Создавшееся положение наполняет ее недоверием и беспокойством, но теперь, разобравшись в нем со всех сторон в прошлую бессонную ночь, я знаю, что она, на самом деле, не совсем равнодушна ко мне. Именно поэтому она сердится.

Я поклялся, что заставлю ее полюбить меня, не дав никаких объяснений относительно Сюзетты — пусть она сама поймет все, если ей представится к тому случай.

В тот момент я еще не пришел к утешительному для меня заключению и не усомнился в ее безразличии, так что тогда меня еще не поддерживало чувство триумфа и самоуверенности — меня все еще беспокоили события этого дня.

Я потрудился одеть фрак и белый жилет, а не смокинг, как обычно, и у меня в петличке была даже гардения, которую раздобыл Буртон для этого великого случая.

Я взглянул ей в глаза своим единственным глазом — я думаю, таким же синим, как ее собственные. Она сейчас же отвела взор.

— Я не могу предложить вам руку, милэди, — сказал я немного насмешливо. — Нам придется войти поодиночке.

Она поклонилась и прошла вперед.

Стол был убран прекрасно, а обед представлял настоящее произведение искусства. Шампанское было заморожено в совершенстве, а бургундское было поэмой. Прежде, чем подали рябчиков, зрачки глаз Алатеи потемнели, как ночь. Каждый раз после того, как приносили новую перемену блюд, Буртон благоразумно высылал Антуана из комнаты.

— Когда у вас будет новый глаз и новая нога? — спросила меня моя жена — мне нравится писать это слово — когда мы остались одни.

— Через день или два. Будет так чудесно снова ходить.

— Я думаю…

Тут она, очевидно, сообразила как это все было мне тяжело. Ее жестокое выражение изменилось и она почти прошептала:

— Это… это почти как новая жизнь.

— Я и собираюсь начать новую жизнь… если вы поможете мне. Я хочу покончить со всем бесполезным прошлым. Я хочу совершать действительно стоящие вещи.

— Вы скоро пройдете в Парламент?

— Полагаю, что это займет год или два, но как только мы вернемся в Англию — надеюсь, что это будет около Рождества — мы начнем подготовлять почву.

Она избегала смотреть на меня, и я никак не мог поймать ее взор, но и на ее очаровательный профиль было приятно посмотреть. Я был в восторге от крутого завитка рядом с ухом, а другой, на затылке, наполнял меня желанием расцеловать его и жемчужно-белую кожу рядом.

Думаю, что заслуживаю крупной похвалы за искусство, с которым играл свою роль, — это было игрой. Я был так же холоден, надменен и высокомерен, как она сама, но, в то же время, употреблял все свое искусство, чтобы расшевелить ее и вызвать на разговор.

Она была настолько воспитана, что говорила со мною вежливо, как будто с чужим, с соседом на званом обеде.

Наконец мы заговорили о герцогине, обсуждая ее характер — такой интересный пережиток старого режима.

— Она так добра и снисходительна, — сказала Алатея, — и в ее глазах всегда горит веселая искорка, помогающая ей в трудные минуты.

— Вы тоже смеетесь иногда? — спросил я с напускным удивлением. — Но это, право, чудесно. Я обожаю «веселые искорки», но боялся, что вы никогда не смягчитесь настолько, чтобы мы могли смеяться вместе.

Это, кажется, обидело ее.

— Жизнь была бы невозможна без чувства юмора — даже мрачного.

— Ну, ничто больше не должно быть мрачным, мы вместе можем улыбнуться нелепому, создавшемуся между нами положению, которое, тем не менее, великолепно подходит нам обоим. Вы никогда не будете помехой мне, а я вам.

— Нет… — в ее тоне было нечто, заставившее меня подумать, что ее мысли обратились к Сюзетте.

— Вы знаете, что в субботу герцогиня устраивает чай, на котором вы будете представлены, как моя жена.

Алатея сразу почувствовала себя неловко.

— Станет ли известным мое настоящее имя?

— Нет. Мы не станем рассказывать небылиц, но будем просто сдержанны. Вас представят, как старую английскую знакомую герцогини.

Она взглянула на меня с благодарностью.

— Алатея, я хотел бы, чтобы вы забыли все заботы, омрачавшие до сих пор вашу жизнь. Теперь они прошли и, может быть, когда-нибудь вы познакомите меня с вашей матерью и сестренкой.

— Конечно, когда они вернутся с юга. Моя мать так часто болела.

— Я хотел бы, чтобы вы знали, что я готов сделать для них все, что угодно. Вы уверены, что у них есть все что нужно?

Она запротестовала.

— Да, конечно… больше, чем нужно. Вы дали уже слишком много.

Она подняла голову с тем не поддающимся описанию высокомерием, которое так идет ей. Я мог прочесть ее мысли: «Мне неприятно принимать что-либо от него, зная о существовании этой женщины».

Я с интересом ожидал, что она станет делать, когда мы пошли в гостиную. Прилагая все старания, чтобы не коснуться, меня, она взяла у меня костыль и взбила подушку. Я молчал и не смотрел на нее, зная, что по моему взгляду она сразу догадается о моем единственном желании — прижать ее к сердцу.

В молчании я смотрел в огонь. Алатея тихонько села в стороне, так — что мне приходилось поворачивать голову, чтобы посмотреть на нее. Почти пять минут мы сидели, не говоря ни слова. Я не осмеливался пошевелиться.

— Может быть, почитать вам еще или сыграть? — наконец сказала она.

— Поиграйте немного, — ледяных тоном ответил я. Я твердо решил, что, в течение нескольких дней, холодность должна была исходить не от нее, а от меня.

Она подошла к рояли и начала ту самую вещь Дебюсси, которую играла, когда я первый раз попросил ее поиграть мне — я никак не могу запомнить ее названия. Кончив ее, она остановилась.

— Почему вы сейчас сыграли это? — спросил я.

— Я так чувствовала себя.

— Это действует мне на нервы — из-за чего вы так беспокойны, мятежны и враждебны, Алатея? Разве я не соблюдаю условий?

— О, да, конечно.

— Значит вы смертельно скучаете?

— Нет… я только не могу понять…

— Не можете понять — чего?

Она не ответила, а я не мог посмотреть на нее, не поднимаясь с кресла.

— Пожалуйста, подите сюда, — попросил я безразлично-холодным голосом. — Вы знаете, что мне трудно двигаться.

Она вернулась и снова села на старое место. Падавший на ее волосы из-под абрикосового абажура лампы свет мягко освещал их.

— Теперь скажите мне — чего вы не можете понять.

Ее рот упрямо сжался и она не отвечала.

— Как не похожи на вас такие, чисто женские, поступки — начать фразу — и не кончить ее. Никогда я не видел, чтобы кто-либо менялся в такой степени. Когда-то я смотрел на вас, как на образец уравновешенности, несвойственной вашему полу, в то время, как я сам нервничал и считал себя ни на что не годным. Теперь, со дня нашей помолвки, вы кажетесь беспокойной и потерявшей свою невозмутимость. Не думаете ли вы, что было бы благоразумно, в первый же проводимый нами наедине вечер, постараться встать на точку зрения друг друга? Скажите мне правду, Алатея, что так изменило вас?

Теперь она поглядела на меня в упор, с вызовом в своих выразительных глазах.

— Это как раз то, что я не могу понять. Правда, я потеряла мое спокойствие, я чувствую ваше присутствие.

Меня наполнило восхитительное чувство радости и торжество, до сих пор еще владеющее мной. Если она чувствует мое присутствие…

— Вы разрешите мне курить? — спросил я самым безразличным голосом, чтобы скрыть свои переживания. Она кивнула головой и я закурил сигаретку.

— Вы чувствуете себя неловко потому, что не доверяете мне, думая, что, под всем этим, может крыться какая-то ловушка и что получив над вами власть, я могу схватить вас. Был момент, когда мне могло захотеться этого, но вы вылечили меня от подобного желания, и теперь ничто не может помешать тому, чтобы мы были хорошими знакомыми, даже, если ваши предубеждения и не допустят вас до дружбы.

На минуту в ее лице появилось смущенное выражение. Я играл на своем знании человеческой психологии — мое равнодушие неминуемо должно было возбудить в ней хищнический инстинкт — если только я смогу выдержать характер и провести свою роль до конца. В этом случае я выиграю в очень короткое время. Но она так привлекательна, что я не знаю еще — хватит ли у меня на это силы воли.

— Вы не дадите мне никакой регулярной ежедневной работы? — спросила она тоном насмешливого почтения. — В последнее время я не ответила ни на одно письмо и не платила по счетам.

— Да, я кое-как справлялся с этим сам, ожидая вас, но если вы еще раз просмотрите книгу, то мы сможем, наконец, послать ее издателю.

— Хорошо.

— Я не хотел бы, чтобы вы сидели дома или работали, не будучи расположенной к этому, у нас масса времени, вся наша жизнь. Без сомнения, если ваша мать уезжает, вы захотите провести завтрашний день с нею.

— Мне не к чему возвращаться туда — сегодня утром я попрощалась с нею и явилась сюда, готовая остаться. Конечно, если вам хочется побыть одному, я могу пойти погулять.

Последние слова она произнесла с особенным выражением в голосе.

— Конечно, вы будете гулять, выезжать и ходить за покупками — не думаете же вы, что я буду держать вас пленницей, обязанной являться по первому моему зову.

— Да, я так себе и представляла это. Иначе это было бы нечестно — ведь я ваша служащая, получающая настолько высокое жалованье, что вряд ли смогу его отработать. В другом случае или на других условиях я никогда не заключила бы этой сделки — я терпеть не могу пользоваться чужими милостями и одолжениями.

— Мадам Люцифер.

Ее глаза сверкали.

— Знаете ли, я совсем не обязан заставлять вас работать, — продолжал я, — это не входит в условия. В нашей сделке было обусловлено, что я не буду просить одолжений у вас, что я не буду требовать привязанности, ласк и прочего, а также не буду рассчитывать на то, что вы будете моей женой в действительности.

Она нахмурилась.

— Вы можете успокоиться. Вы так долго враждебно относились ко мне — с того времени, как мы были летом в Версале — что совсем на привлекаете меня теперь. Меня интересуют только ваши интеллектуальные качества и игра. Если вы раз, другой будете разговаривать со мной и играть мне на рояле, все будет в порядке. Теперь — уверившись в этом — сможете ли вы почувствовать себя хорошо и снова обрести покой?

Я знаю, почему она носила очки — она не может скрыть выражение своих глаз. Ее зрачки расширяются и сокращаются и говорят чудесные вещи. Я знаю, что занятая мною позиция сильно действует на нее, как настоящей женщине, ей неприятно, что она потеряла власть надо мною, даже над моею чувственностью. Мне доставлял такое удовольствие мой успех, что я готов был рассмеяться, но смотреть на нее я избегал — в противном случае я не смог бы продолжать игру. Не могу и описать, до чего она была очаровательна.

— Меня очень интересует, почему у вас были такие красные руки, — спросил я после маленькой паузы. — Теперь они гораздо белее.

— Я должна была работать… мыть посуду. Наша старая нянька заболела также, как моя мать, а потом мой брат… — в ее голосе что-то оборвалось. — Я не больше вашего люблю красные руки. Они всегда раздражали моего… моего отца. Теперь я поухаживаю за ними.

— Пожалуйста.

Пришла вечерняя почта, которую Буртон, совершенно естественно, воображавший, что подобные вещи не могут интересовать меня в день моей свадьбы, отложил на стоявший в стороне столик. Заметив небольшую стопку писем, я попросил Алатею дать их мне, что она и сделала.

На самом верху лежало письмо от Корали, а вслед за ним сейчас же другое — от Соланж де Клерте. Алатея видела, что оба были написаны женским почерком. Остальное были счета и деловые письма.

— Вы разрешите вскрыть их?

— Конечно, — и она покраснела. — Как глупо спрашивать меня, разве вы не хозяин здесь?

— Дело не в том, — даже не будучи моей женой, вы — лэди Тормонд и имеете право требовать вежливости.

Она пожала плечами.

— Почему на записке, приложенной к браслетам, вы написали «Алатее — от мужа». Вы — сэр Николай, а не мой муж.

— О, вы правы, это была глупость, простая описка, — и я равнодушно вскрыл послание Корали и улыбнулся, читая его.

Как бы для того, чтобы затенить глаз я поднял руку и сквозь пальцы посмотрел на Алатею. Она наблюдала за мной с выражением немного беспокойного интереса — пожалуй, я мог бы поверить, что она ревновала.

Мой триумф возрастал.

Опустив руку, я притворился, что всецело поглощен письмом Корали.

— Может быть, что у нас обоих будут друзья, не нравящиеся другому, поэтому, если вы захотите принимать своих, скажите мне — и я устроюсь так, чтобы не быть дома, а я, в свою очередь, так же предупрежу вас, если мне будет нужно — таким образом, у нас никогда не будет недоразумений.

— Спасибо, но у меня нет друзей, кроме герцогини или людей, слишком скромных для того, чтобы делать визиты.

— Но теперь вы заведете массу новых знакомств. У меня есть некоторые, которых вы будете встречать в обществе, но которые, по-моему, придутся вам не по душе, другие, иногда обедающие со мной, может быть, вам будут даже неприятны.

— Да… я знаю.

— Откуда вы знаете? — невинно спросил я, изображая удивление.

— Я слышала их, когда писала на машинке.

Я улыбнулся, но не встал на их защиту.

— Будете ли вы с ними вежливы, если случайно встретитесь?

— Конечно. «Корали», «Одетта» и «Алиса» — герцогиня часто описывала их. Ведь это Корали встретила нас на прогулке в Версале, не правда ли?

В ее голосе звучали презрительная веселость и безразличие, но ее ноздри трепетали, и я знал, что в глубине души она испытывает волнение.

— Да. Она лучше, чем какая-либо другая женщина, знает, как одеться к лицу.

— Они часто обедают здесь? Если да, может быть, я могла бы устроиться так, чтобы в эти вечера продолжать брать уроки музыки у мсье Трани, раза два в неделю или чаще.

— Значит, вы отказываетесь встречаться с ними? — я притворился раздосадованным.

— Конечно, нет, никто не поступает так нелепо. Я буду встречаться с кем вы захотите. Я только думала, что мое присутствие сможет испортить вам удовольствие, если только, конечно, вы не сказали им, что я, всего на всего, секретарша, скрывающаяся под именем вашей жены, чтобы они не должны были бы сдерживаться.

Ее лицо стало непроницаемо — теперь она совсем успокоилась. На минуту я почувствовал себя неуверенно — не зашел ли я слишком далеко в своем притворстве.

— У всех них очаровательные манеры, но, как вы и предполагаете, им не слишком-то будет интересен обед у женатого человека. Я думаю, что последняя часть вашей фразы выражала некоторое сомнение в моей принадлежности к порядочным людям. Без сомнения, я никого не ставил в известность относительно наших отношений, хотя и вспоминаю, что вы как-то сказали мне, что я не джентльмэн — так что мне, пожалуй, не стоит обижаться.

Она молчала, потупившись, на ее щеках лежала тень от ресниц и рот был грустен.

Внезапно меня растрогало что-то скорбное в ней — она была таким смелым маленьким бойцом. Она провела такую безобразную жестокую жизнь и, о Боже, неужто она начинает любить меня, неужто скоро я смогу сказать ей, что боготворю даже землю, на которую она ступает, и уважаю ее гордый дух и чувство собственного достоинства. Но я не могу рисковать, я должен следовать велениям рассудка.

Тут я почувствовал, что моя воля ослабевает. Она выглядела такой изысканной, было уже почти десять часов, мы были наедине, цветы наполняли воздух ароматом, свет был мягок, обед превосходен. В конце концов, я только мужчина и она принадлежала мне по закону. Я чувствовал, как бурлила кровь в моих жилах, мне пришлось сжать руки и закрыть глаз.

— Я думаю, вы теперь устали, — сказал я немного заглушенно, — так что я пожелаю вам спокойной ночи, милэди, и буду надеяться, что вам будет спаться хорошо в первую ночь в вашем новом доме.

Я встал и она быстро подошла, чтобы подать мне костыль.

— Спокойной ночи, — прошептала она совсем тихо, не глядя на меня, а затем повернулась и не оглядываясь, вышла из комнаты. Когда она ушла, вместо того, чтобы отправиться в постель, я снова упал в кресло, почти лишившись чувств. Очевидно, мои нервы еще не так крепки, как я думал.

Что за странная брачная ночь!

Лицо пришедшего раздеть меня Буртона было подобно маске. Среди многих странных сцен, свидетелем которых он являлся за те сорок лет, которые прослужил капризам аристократии, — эта, наверное, была одна из страннейших.

Когда я лежал уже в постели и он собирался уходить, я внезапно разразился горьким смехом и он остановился у дверей.

— Простите, сэр Николай? — сказал он, как будто бы я позвал его.

— Разве женщины не самые странные создания на свете, Буртон?

— Совершенно верно, сэр Николай, — и он улыбнулся. — Начиная с мамзель, и кончая дамами, подобно ее милости, они любят знать, что мужчина принадлежит им.

— Вы думаете, что это так, Буртон?

— В этом и сомнения нет, сэр Николай.

— Откуда же вы их так хорошо знаете, будучи холостяком, вы, старый домовой?

— Может быть, именно поэтому, сэр. Женатый человек теряет дух и зрение.

— Я кажусь одиноким, не правда ли, Буртон? — и я снова рассмеялся.

— Правда, сэр Николай. Но я осмелюсь сказать… не думаю, что вам придется долго быть одному. Ее милость приказала подать себе чашку чаю сразу же, как только пришла к себе в комнату.

И с неописуемым выражением полнейшей невинности в своих милых старых глазах, этот философ и глубокий знаток женщин почтительно вышел из комнаты.

XXIV.

На другой день после свадьбы я вышел в гостиную только перед самым завтраком, в половине первого. Моей молодой жены там не было.

— Ее милость вышла прогуляться, сэр Николай, — уведомил меня Буртон, усаживая в кресло.

Я взял книгу, лежавшую на столе. Это был томик «Последних поэм» Лауренса Хена. Должно быть, он был прислан день или два тому назад, вместе с несколькими только что вышедшими книгами, но я его тогда не заметил. Он был разрезан не весь, но кто-то разрезал его до восемьдесят шестой страницы и остановился, очевидно, чтобы найти поэму, называвшуюся «Слушай, Любимая» — между страниц лежал разрезной нож. Читавший — кто бы он ни был — очевидно, перечитывал его несколько раз, так как книга легко открывалась в этом месте. Одна строфа особенно поразила меня:


Моя душа тоскует, вспоминая
Любовь прошедшую, лишь к ней стремясь.
Как будто наше пламя, дорогая,
И с пламенем былым имеет связь.
Быть может, в дни былые я владел
Тем, что теперь мне не дано в удел.
Моя душа с твоей была одно —
В ту ночь великую, минувшую давно.

А затем мой глаз остановился в конце страницы:


Иль дух мой предвкушает наступленье
Неясной страсти предстоящих дней,
Когда для вечности исчезнет разделенье
Двух душ, великих силою своей.

У нас обоих сильные души, но хватит ли силы победить окружающее и «слиться навеки»?

Не больше, чем час тому назад, это, должно быть, читала Алатея. Хотел бы я знать, какие в ней это вызвало мысли.

Я твердо решил попросить ее прочесть мне всю поэму, когда мы останемся вместе после завтрака.

Пошел дождь, погода была прескверная. Не знаю, почему вышла Алатея. Быть может, она в таком же тревожном настроении, что и я, и имея возможность свободно двигаться, старается разогнать свое настроение быстрой ходьбой.

Я стал составлять план своих будущих действий.

Волновать ее как можно больше.

Дать ей понять, что некогда я считал ее совершенством, но она сама разочаровала меня в этом — и теперь я равнодушен к ней.

Что я циничен, но люблю отвлеченные рассуждения о любви.

Что у меня есть друзья, которые развлекают меня, и что она нужна мне только, как секретарша и компаньонка: что малейший интерес, который я выкажу к ней, объясняется только моим собственным тщеславием, так как в глазах света она — моя жена.

Если я только смогу выдержать характер, не смягчусь при виде ее беспокойства и сумею довести игру до конца, я несомненно должен буду выиграть и, может быть, даже раньше, чем смею надеяться.

Я был рад, что ее не было, так что я мог взять себя в руки и, так сказать, вооружиться перед встречей.

Как раз перед завтраком, я услышал как она пришла и прошла в свою комнату, а затем, уже без шляпы, вошла в гостиную.

Ее вкус так же хорош, как и вкус Корали — быть может, ее новые платья заказаны там же — она великолепно выглядела. Теперь, когда я без помехи могу наблюдать за нею, я вижу, как она молода, благодаря своей детской фигурке и совершенному овалу лица. Несмотря на строгий рот и спокойные манеры, ей нельзя дать больше восемнадцати лет.

Я держал в руках книгу стихов.

— Я вижу, вы читали это, — заметил я после того, как мы холодно пожелали друг другу доброго утра.

На секунду ее зрачки сократились — она досадовала на себя, что оставила в книге разрезной нож.

— Да.

— Почитаете вы мне после завтрака?

— Конечно.

— Вы любите стихи?

— Да… некоторые.

— В этом духе?

Ее щеки слегка порозовели.

— Да… я должна бы была иметь более классические вкусы, но эти стихи кажутся настоящими… как будто автор действительно думал о том, о чем писал. Я не сужу об отвлеченной поэзии, я люблю ее только тогда, когда она выражает какую-нибудь истину, какую-нибудь мысль, которая близка мне.

Для нее это было длинной фразой.

— Значит, вам близки поэмы о любви? — удивленно спросил я.

— Почему бы нет?

— Да, действительно, — почему нет? Только вы всегда кажетесь такой суровой и надменной, и я не думал, что вас могут интересовать подобные предметы.

Она снова слегка пожала плечами.

— Быть может, даже у рабочих пчел есть свои грезы.

— Были ли вы влюблены когда-нибудь?

Она мягко рассмеялась — первый раз я слышал ее смеющейся, и это взволновало меня.

— Не думаю. Я никогда не разговаривала с мужчинами — я хочу сказать, с мужчинами нашего класса.

Это принесло мне облегчение.

— Но вы грезите об этом?

— Не серьезно.

В этот момент Бурдон объявил, что завтрак подан, и мы пошли в столовую.

Мы заговорили о дожде, и она сказала, что любит гулять в сырую погоду, — она прошла по всему авеню Анри Мартен до Булонского леса. Мы говорили, также, о военных известиях и политическом положении, и, наконец, снова очутились одни в гостиной.

— Теперь, почитайте пожалуйста.

Я откинулся в кресле и прикрыл рукою глаз.

— Вы хотите слышать какое-нибудь определенное стихотворение?

— Прочтите несколько, а затем дойдите до «Слушай, Любимая» — в нем есть одна мысль, которую в хотел бы обсудить с вами.

Она взяла книгу и села спиной к окну, несколько позади меня.

— Пожалуйста, пододвиньтесь поближе. Удобнее слушать, когда видишь читающего.

Она неохотно встала и пододвинула кресло поближе ко мне и огню, а затем начала. Она выбирала наименее чувственные стихотворения и наиболее абстрактные. Она прочла «Рутландские Ворота» и по голосу чувствовалось — как она симпатизирует герою. Затем она прочла «Атавизм» и ее тонкое породистое личико выглядело диким. С дрожью восторга я понял, что она удивительно страстное создание — да и должна быть им, имея таких отца и мать. Надо подождать только, пока я разбужу ее — и тогда она прорвется через все заграждения приличий, сдержанности и гордости.

О! Это будет минутой!

— Теперь прочтите «Слушай, Любимая».

Она перевернула несколько страниц, нашла и начала чтение. А дойдя до тех двух строф, которые заинтересовали меня, на секунду подняла глаза. Они былизатуманены и далеки от всего. Затем она продолжала чтение и, кончив, уронила книгу на колени.

— Это соответствует вашей теории переселения душ — души встречаются все снова и снова.

— Да.

— В одной из книг на эту тему, которую я прочел, было сказано, что все браки — это посылаемые нам Кармой награды или требуемые ею долги. Интересно было бы знать — что представляет собою наш брак. Может быть, мы были двумя врагами, нанесшими вред друг другу, и теперь должны исправить его взаимной помощью.

— Может быть.

Она смотрела вниз.

— Испытываете ли вы когда-либо это странное чувство душевного неудовлетворения, не кажется ли вам, что вы все время чего-то ищете?

— Да, очень часто.

— Прочтите снова последние строфы.

Ее голос был самым красивым из всех, которые я слышал, — полный оттенков, выразительный, наполненный чувством и жизнью, но сейчас она в первый раз читала мне вещь, относящуюся к любви. Слышно было, что она старается подавить всякое выражение, читая страстные слова обычным холодным тоном. Никогда еще она не читала так монотонно. Я знал, употребляя модное выражение, — «инстинктивно чувствовал», что она чувствовала и понимала каждую строчку и не хотела дать мне заметить это. Внезапно, на меня волной нахлынули переживания.

К чему все отсрочки, увертки и борьба, когда эта женщина, все равно, предназначена мне?

Я знал, что это так. Она предназначена мне потому, что моя любовь рождена не одной чувственностью, а вызвана, также, уважением и почтением. Я надеюсь… я верю… я уверен, что в один прекрасный день мы поймем, как правдивы были слова:


Когда для вечности исчезнет разделенье
Двух душ, великих силою своей,
Когда найдут они на дружеской груди
Мир и покой бескрайний впереди.

Для меня это означает любовь — не только удовлетворение охотничьего инстинкта, не только страстное желание обладать любимым телом, но союз душ, не меняющийся с течением времени.

Что, обыкновенно, вносит беспокойство? Очевидно то, что в любви недостает чего-то, что мы, в таком случае, бессознательно стремимся найти в другом месте.

Но нет ничего интеллектуального, телесного или духовного, что во мне не удовлетворила бы Алатея. Достигни я духовных высот, она сможет подняться так же высоко — и даже выше, я могу надеяться, что в ней найдет отклик тончайший умственный процесс. А что касается тела, то всякому физиономисту было бы ясно, что эти тонкие ноздри выражают страсть, а изогнутый рот будет восхитителен в поцелуе.

О любимая моя, не заставляй меня ждать слишком долго!


____________________

Боги! В каком я был возбуждении, когда писал эти строки прошлой ночью. Но они правдивы, хотя я и смеюсь над их восторженностью.

Хотел бы я знать, сколько мужчин подобно мне романтично настроены в душе и стыдятся показать это?


____________________

Кончив стихи, Алатея вторично уронила книгу на колени.

— Каково ваше отношение к любви? — спросил я, как бы между прочим.

— Я не хотела бы обсуждать мое к ней отношение впредь и постараюсь изгнать ее из моей жизни.

— К чему вам делать это? — прямолинейно спросил я. — В нашу сделку не входила ваша обязательная верность мне — верность относится к физическим отношениям, не касающимся нас. Никто не может потребовать от секретарши, чтобы она из-за него стала монахиней. Конечно ее попросят только вести себя в достаточной мере прилично, чтобы не компрометировать в глазах общества того положения, которое она занимает официально.

В ее глазах появилось выражение, достойное меня или Джорджа. Неожиданно я понял, как она хорошо должна была знать свет, пройдя свою тяжелую жизненную школу.

— Значит, если мне захочется, я смогу завести себе любовника? — спросила она немного цинично.

— Конечно, если вы скажете мне об этом, а не станете обманывать и не поставите в смешное положение. Иначе, в ваши годы, сделка была бы нечестной.

Она посмотрела на меня в упор и ее глаза были немного яростны.

— А вы, будет у вас любовница?

Я следил за вьющимся дымком моей сигаретки.

— Возможно, — ответил я лениво, как будто этот вопрос был слишком преждевременным, чтобы обсуждать его теперь. — Вы будете иметь что-либо против?

Ее горло слегка вздрогнуло, как будто у нее захватило дух. Я знал, что ей трудно было лгать и что она не могла сделать это, глядя на меня.

— Как я могу иметь что-либо против?

— Да, конечно, как вы можете?

Тут она подняла взор, но посмотрела мимо меня, ее глаза сверкали, а губы искажала презрительная гримаска.

— Но все же иметь двух — вульгарно, — резко бросила она.

— Я вполне согласен с вами, подобная идея оскорбляет мои эстетические чувства.

— Значит сейчас еще не следует ожидать… второй.

Наконец она высказалась.

Я сделал вид, что не понимаю, и продолжал спокойно курить, а прежде, чем я смог ответить, раздался телефонный звонок. Она протянула мне трубку и я сказал «Алло». Это была Корали. Она говорила очень ясно и, сидевшая поблизости Алатея, должно быть, в тишине могла расслышать почти все слова.

— Николай, сегодня вечером я совсем свободна, не пообедаете ли вы со мной? Только вы да я, а?

Я позволил своему лицу принять выражение удовольствия и оживления. Моя жена взволнованно следила за мною.

— Увы, дорогая моя, сегодня я занят. Но мы скоро увидимся с вами.

— Правда это или отговорка?

Корали сказала эти слова очень громко.

Я поднял руку, так чтобы иметь возможность наблюдать за лицом Алатеи. Оно было олицетворением отвращения и возмущения.

— Это совершенная правда, Корали. Всего хорошего.

В явном гневе Корали повесила трубку. Я рассмеялся.

— Вы видите, я предпочитаю интеллектуальный разговор с вами обществу всех моих друзей! — сказал я Алатее.

Ее щеки слегка порозовели.

— Не совсем так, — ее тон был немного саркастичен, — просто, вы достаточно знаете правила приличия, как сказала бы герцогиня. Немного погодя, вам не надо будет так строго придерживаться их, — и встав с кресла, она подошла к окну. — Если теперь вы ляжете отдохнуть, то я хотела бы выйти.

Ее голос звучал несколько хрипло.

— Да, пожалуйста, и, если вы будете проходить по Рю де ла Па, зайдите к Робертсу и спросите, пришел ли уже новый препарат ментола, если да — будьте добры принесите его с собой. Теперь проходят века прежде, чем приходит что-нибудь, посланное ими.

— Я не пойду на Рю де ла Па, я пойду в лазарет.

— Тогда не беспокойтесь и не торопитесь обратно. Буртон напоит меня чаем. До свиданья, до обеда, милэди.

Я должен был сказать это, так как дошел уже до высшей точки напряжения и не мог больше вести игру. Еще минута и я бы бесславно сдался, признавшись, что люблю ее, что мне отвратительна даже мысль о любовнице и что я, наверняка, убью всякого мужчину, на которого она только посмотрит, уже не говоря о любовнике.

Не прибавив ни единого слова, она вышла из комнаты. Оставшись в одиночестве, я попробовал заснуть, но ничего не вышло — я был слишком возбужден. Я не настолько глуп, чтобы льстить самому себе, и стараюсь со стороны взглянуть на положение. Мне кажется, что Алатея несомненно заинтересована мною и явно ревнует меня к Сюзетте и Корали, сердясь сама на себя, в уверенности, что по собственной вине потеряла власть надо мною, и именно поэтому так несчастна, так мятежна и встревожена.

Все это великолепно, дорогая моя девочка.

Через некоторое время я заснул в кресле и был разбужен Буртоном, пришедшим зажечь лампы.

— Ее милость приказала подать ей чай в ее комнату, сэр Николай, — сказал он мне. — Принести вам ваш сюда?

— Значит ее милость вернулась? — спросил я.

— Ее милость и не выходила, сэр, — удивленно ответил Буртон.

Хотел бы я знать, что все это значит. До восьми часов, когда она вошла, готовая к обеду, я не видел и признака Алатеи.

Она была бледна, но владела собой в совершенстве: очевидно она выдержала какую-то битву с собою и вышла из нее победительницей.

В течение всего обеда она разговаривала вежливее и безразличнее, чем за все это время. Она блистала умом и я провел восхитительнейший обед. Мне кажется, что мы спелись.

Она сказала мне, что хотела бы посетить Италию, где не была с детства, и я обещал свезти ее туда, как только кончится война и снова будет возможно путешествовать. Как должна быть сильна ее воля, чтобы так овладеть собой — теперь в ней не было заметно ни малейшего признака чувства. Она снова была далекой от всего, невозмутимой компаньонкой проведенного мною в Версале дня, того дня, когда на нас еще не упала тень Сюзетты. По мере того, как проходил вечер, я становился все озадаченнее и неувереннее в себе. Не зашел ли я слишком далеко? Не внушил ли и ей слишком большое отвращение? Не умер ли у нее всякий интерес ко мне, так что теперь она может исполнять наш договор в полном душевном спокойствии?

Потом я попросил ее сыграть мне и она переходила от одной божественной вещи к другой, пока, наконец, в десять часов не остановилась и, сказав свое обычное «Доброй ночи», не оставила меня сидящим в кресле.

Лежа в кровати, я слышал как пробило двенадцать, затем час… Сон не приходил. Я вновь делал мысленный обзор событий и старался набраться храбрости. Затем я встал и заковылял в гостиную, чтобы взять «Последние поэмы». Дверь была открыта, не знаю почему, как не знал также, что заставило меня выйти в коридор и дойти до комнаты Алатеи. Казалось, меня притягивал какой-то мощный магнит. Ковры очень мягки и плотны, на них не слышны никакие шаги. Я подкрался к двери и остановился — что это был за слабый звук? Я прислушался, — да, это было рыдание, — я подошел ближе.

Алатея плакала.

Слышны были тяжелые вздохи, полные глубокого горя. Я едва мог вынести это и удержаться от желания открыть дверь и войти утешить ее.

Моя дорогая, дорогая маленькая девочка.

Единственным спасением было бегство. Я оставил ее с ее горем, а сам вернулся в постель, а очутившись наконец там и имея возможность поразмыслить на свободе, почувствовал дикое торжество и удовлетворение. С моего сердца была снята тяжесть, причиной которой послужила ее удивительная выдержка в течение всего этого вечера. Я радовался.

Мне было приятно, что моя любимая страдает.

Значит, тем скорее она будет принадлежать мне — вполне.

XXV.

Брак — самое беспокойное состояние, какое только можно вообразить — не знаю, выпутаемся ли мы с Алатеей когда-либо из всего этого клубка недоразумений. Сейчас, в тот момент, что я пишу, среди дня, в субботу, 9-го ноября 1918-го года, все имеет такой вид, будто мы расстались навеки, а я так раздражен и зол, что даже не чувствую горя.

Думаю, что ссора началась по моей вине. Когда Алатея около десяти часов утра вошла в гостиную, ее глаза были окружены синими кругами — и, зная что было их причиной, я решил расспросить ее и раздразнить возможно сильнее.

— Бедное дитя! Вы выглядите так, будто плакали всю ночь напролет. Я надеюсь, ничто не беспокоит вас?

Она вспыхнула.

— Нет, ничего, спасибо.

— Значит ваша комната не проветривается, как следует, или что-нибудь еще в этом роде. Вы никогда не выглядели такой измученной — я хотел бы, чтобы вы были откровенны со иной. Что-то должно тревожить вас. Без причины не выглядят так, как вы.

Она сжала руки.

— Мне очень неприятен этот разговор обо мне. Не все ли равно, как я выгляжу или чувствую себя, если только я исполняю то, для чего нанята?

Я пожал плечами.

— Конечно, это должно было бы быть безразлично, но все-таки чувствуешь себя неловко, зная, что под твоей крышей кто-то несчастен.

— Я не несчастна, я хочу сказать, несчастна не более, чем обычно.

— Но ведь причины ваших прежних тревог теперь, наверное, удалены, а причиной новых неприятностей может послужить только происходящее теперь между нами. Я что-нибудь сделал?

Молчание.

— Алатея, вы знаете, как вы раздражаете меня своими недомолвками. Мне с детства внушали, что невежливо не отвечать, если спрашивают.

— Это зависит от того, кто и о чем спрашивает, а также имеет ли спрашивающий право ожидать ответа.

— Из этого следует, что если вы молчите, то я не имею права рассчитывать на ответ?

— Быть может и так.

Я начал приходить в раздражение.

— Ну, а я думаю, что имею право на это. Я спрашиваю вас прямо, — сделал ли я что-нибудь, что причинило вам неприятность — неприятность явную настолько, что вы должны были плакать.

Она всплеснула руками.

— Почему вы не можете придерживаться деловых отношений? Это, право, нечестно! Если бы я была, действительно, вашей секретаршей и ничем другим, вы никогда не преследовали бы меня подобными вопросами.

— Нет, я делал бы это. Я имею полное право знать, почему несчастлив каждый, состоящий у меня на службе. Ваши увертки говорят мне, что вас обидело именно что-то, совершенное мною, и я настаиваю, что я должен знать в чем дело.

— Я не скажу вам! — вызывающе заявила она.

— Алатея, я сердит на вас. — Мой голос был суров.

— Мне все равно.

— Я считаю, что вы грубы.

— Вы мне уже говорили это. Что же, пусть! Я ничего не скажу вам. Я буду только вашей служащей, исполняющей приказания относящиеся к той работе, на которую нанималась.

Я был так зол, что должен был откинуться в кресле и закрыть глаз.

— Вы довольно плохо понимаете наш договор, если придерживаетесь его в буквальном смысле слова. Ваша постоянная скрытая враждебность так все усложняет, все ваше положение, занятое по отношению ко мне, все, что вы говорите и думаете, даже ваша обида доказывают, что у вас есть какие-то причины быть недовольной мною.

Я старался говорить спокойно.

— Что я мог сделать? Ведь я относился к вам со всяческой вежливостью за исключением того дня, когда у вас на руках был ребенок и я грубо обошелся с вами, но ведь тогда я сразу же извинился, да еще того случая, когда я поцеловал вас, о чем, видит Бог, я горько сожалел и сожалею по сей день. Какая у вас может быть причина так относиться ко мне? Это, действительно, несправедливо.

Очевидно, эта мысль сильно взволновала ее. Ей было неприятно, что она может быть несправедливой. Может быть, благодаря этому, она сама почувствовала, что была обижена. Выйдя из себя, она топнула крохотной ножкой.

— Я ненавижу вас! — вырвалось у нее. — Я ненавижу и вас и ваш договор! Как бы я хотела умереть! — тут она упала на диван, закрыв лицо руками. По движению ее плеч я видел, что она плачет.

Если бы в тот момент я был достаточно спокоен, чтобы размышлять, я, может быть, и решил бы, что все это более, чем лестно для меня, и только лишний раз доказывает ее заинтересованность мною, но гнев лишил меня способности спокойно смотреть на вещи и я позволил ему взять надо мною верх. Схватив костыль, я кое-как встал и направился к дверям своей спальни.

— Я буду ожидать извинения, — было все, что сказал я, входя к себе и закрывая за собой дверь.

Если мы будем продолжать ссориться подобным образом, так лучше не стоит жить.

Я подошел к окну и постарался успокоиться, но в комнату вошел слуга, чтобы прибрать постель и мне пришлось снова выйти в гостиную. Алатея отправилась в маленький салон, ибо, по той же причине не могла вернуться в свою комнату. Мне не хотелось ни читать, ни делать что бы то ни было.

И как раз сегодня мы должны были отправиться к герцогине, чтобы представить нашим знакомым Алатею, как мою жену. Хотел бы я знать, забыла ли она это?

Через час пришел Буртон со второй почтой.

— Вы скверно выглядите, сэр Николай! — сказал он. Его лицо было взволновано и озабочено. — Могу я сделать что-нибудь для вас?

— Где ее милость, Буртон?

Он сказал, что она вышла. Я видел, что он хочет что-то сообщить мне, его замечания обыкновенно ценны.

— Выкладывайте, Буртон.

— Я думаю, что все неприятности происходят из-за мамзель, сэр. Ведь надо же было случиться так, чтобы, как раз, когда я выпускал ее милость, мамзель поднималась по лестнице. Должно быть, они встретились этажом ниже, так как ни та, ни другая не воспользовались лифтом, который, как вы знаете, сэр Николай, со вчерашнего вечера опять испортился.

— Значит, она думает, что Сюзетта поднималась ко мне, Буртон. Что за дьявольские осложнения! Я думаю, что нам пожалуй лучше было бы переехать отсюда как можно скорее…

— Кажется, что так, сэр Николай.

— Не можете ли вы посоветовать что-нибудь, Буртон? Сегодня я, право, вышиблен из колеи.

— Ее милость не болтает с прислугой, как делают некоторые дамы, а то я легко мог бы сообщить ей через ее горничную, что мамзель больше не приходит сюда. Нет, это не пройдет… — размышлял он. — Вы не можете ей сказать об этом прямо, сэр Николай?

— Затруднительно, это даст ей понять, что мне известно насколько ей неприятны эти посещения и, таким образом, я оскорблю ее еще больше.

— Прошу прощения, сэр Николай, но лет двадцать тому назад была девушка, у которой случались настроения, и я всегда находил, что самое лучшее было не рассуждать, а немножко поноситься с ней. Это как раз то, что им нужно, сэр Николай. Я много лет наблюдал за ними во всех классах и знаю, что от них можно добиться всего, если только носиться с ними.

— Что вы подразумеваете под словом «носиться», Буртон?

— Не мне говорить вам, сэр, вы и так знаете дам. Эта значит, целовать и обнимать, и всякое такое, чтобы они знали, что они — все на свете. Это хорошо даже для рассудительных, сэр.

Лицо Буртона, полное сухого юмора, привело меня в восторг, да и совет был первоклассный.

— Я подумаю над этим, — сказал я ему, — и он оставил меня.

Несомненно, это путь, которым можно было или выиграть, или потерять все сразу, но это значило бы нарушить слово, так что не думаю, чтобы я мог воспользоваться им.

Алатея вернулась к завтраку. Ее лицо было упрямо. Мы немедленно же пошли в столовую, что лишило меня случая поговорить с нею. Я заметил, что на ней не было ни браслетов, ни колец, ничего из того, что я подарил ей, даже обручального кольца.

Во время еды мы обращались друг с другом и разговаривали с ледяной холодностью, а когда мы остались одни за кофе, я только сказал:

— Надеюсь, вы не забыли, что сегодня к четырем мы должны быть у герцогини, чтобы познакомиться с теми из ее друзей, кого она находит подходящим для вас знакомством.

Алатея вздрогнула. Очевидное она не рассчитывала, что это должно было иметь место именно сегодня.

— Я предпочла бы не ездить.

— Я тоже, но мы обязаны герцогине благодарностью за всю доброту, которую она выказала по отношению к вам, так что, я боюсь, мы должны сделать это.

Мы не продолжали разговора — я не мог разговаривать с нею, пока она не извинилась, и, я поднялся, чтобы выйти из комнаты. Она подала мне костыль. Меня возмущало, что она не извинилась.

Тем не менее, я не пробыл в гостиной и минуты, как вошла и она. Ее лицо пылало, она остановилась передо мной.

— Я прошу прощения за утреннюю вспышку. Скажите, разве не лучше было бы, если бы я жила где-нибудь в другом месте и только приходила бы каждый день на работу, как раньше? То, что я живу здесь и ношу обручальное кольцо, — это настоящая комедия, должно быть, даже слуги смеются надо мной.

— Я заметил, что вы сняли обручальное кольцо. Все ваше поведение невозможно и я требую объяснения. В чем дело?… Мы заключили договор, и вы не соблюдаете его.

— Если вы отпустите меня, чтобы я могла работать, я постепенно верну вам пятьдесят тысяч франков, платья и драгоценности я могу оставить сейчас… Я хотела бы уйти…

Теперь она говорила совершенно разбитым голосом.

— Почему вам внезапно захотелось уйти — сегодняшний день ничем не отличается от вчерашнего или позавчерашнего? Я отказываюсь служить марионеткой для ваших капризов.

Она стояла, ломая руки и не глядя на меня.

— Алатея, — строго сказал я, — посмотрите мне в лицо и скажите правду! В чем дело?

— Я не могу сказать.

Ее глаза все еще были потуплены.

— Есть кто-нибудь другой? — даже мне самому мой голос показался свирепым. Меня охватил внезапный страх.

— Но вы сказали, что это не имеет значения, если только я скажу вам, — смело ответила она.

— Значит тут замешан кто-то? — настаивал я, стараясь сохранять спокойствие. — Посмотрите на меня!

Медленно она подняла глаза, пока, наконец, не встретилась с моим взором.

— Нет, тут никто не замешан. Я просто не хочу дольше жить здесь.

— Боюсь, что должен буду отказаться от обсуждения создавшегося положения, если только вы не дадите мне более основательных причин. Будьте добры, тем временем, сходите к себе в комнату и принесите кольца и браслеты.

Не говоря ни слова, она повернулась и вышла, по-моему она недоумевала, на что они мне понадобились.

Через минуту она вернулась с ними.

— Подите сюда.

Она неохотно повиновалась.

— Дайте руку.

— Не дам.

— Алатея, хоть я и калека, но я схвачу вас и силой заставлю подчиниться, если вы не будете слушать уговоров.

На ее лице выражалось гневное возмущение, но она слишком рассудительна и здравомысляща, чтобы устроить сцену, так что она дала мне руку. Я снова одел ей обручальное кольцо так же, как и большое бриллиантовое.

— Теперь, я надеюсь, вы будете носить их до тех пор, пока, убежденный вашими доводами, я сам не сниму их, с браслетами же вы можете поступать, как вам заблагорассудится, выкиньте их или подарите горничной. А сегодня я рассчитываю на ваш врожденный инстинкт, который поможет вам вести себя так, чтобы потом никто не мог болтать о нас.

Она так отдернула руку, как будто мое прикосновение жгло ее, выражение ее лица было презрительно-высокомерным.

— Конечно, вы можете рассчитывать на меня… на сегодня, — и она повернулась и снова вышла из комнаты.

А теперь я поджидаю, чтобы она вернулась, уже одетая для того, чтобы ехать на прием к герцогине, — сейчас десять минут четвертого.

Вулкан, на котором мы живем, не может больше куриться потихоньку, вскоре должно последовать извержение.


Позже.
События развиваются. По дороге мы не обмолвились ни единым словом. Она выглядела самым лакомым кусочком, который только мужчина может представить своим друзьям. На ней были соболье манто и полные вкуса шляпа и платье. Ее горничная, очевидно, великолепно причесывает. Как мне потом сказал Морис, она была «прямо шикарна».

Поджидая Алатею, я протелефонировал ему, чтобы сообщить свою новость. Он притворился, что не удивлен. Он слишком хорошо воспитан, чтобы не выразить своего восторга по этому поводу, коль скоро наш брак — уже совершившийся факт. Морис не собирается порывать знакомства со мной — женат я или холост.

Таким образом, когда мы, приехав, поднялись на лифте и пошли в гостиную, он был одним из первых, приветствовавших нас.

Герцогиня сердечно расцеловала нас обоих и, усадив меня в удобное кресло, представила всем Алатею.

Тут присутствовали самые «сливки общества» из тех, кого только можно было собрать в Париже, так как многие еще живут в провинции. Тут была и Корали — в ее умных маленьких глазках, как булавочные головки, горели злые огоньки, но, зато, на губах у нее были самые любезные слова.

Никто из них не мог найти недостатков ни во внешности, ни в манерах моей жены. У нее, так же как и у герцогини, все повадки «старого режима». Я видел, что она пользуется большим успехом.

Казалось, все шло прекрасно, и, когда вся компания удалилось в соседнюю комнату, где была приготовлена закуска, моя дорогая старая приятельница подошла ко мне.

— Не подвигается, Николай, а?

— Что-то совсем не в порядке, герцогиня. Она прямо ненавидит меня и не хочет жить со мной в одной квартире.

— Вот те на! Она ревнует к кому-нибудь, ведь не может быть, чтобы ты…

Я не рассердился.

— Конечно нет, с этим давно уже покончено, но, кажется, она думает, что это все еще продолжается. Видите ли, лицо, о котором идет речь, приходит в гости к родственнице, жене живущего этажом выше антиквара. Алатея видела ее на лестнице и, очевидно, думает что та навещает меня.

— Ты не можешь сказать ей?…

— Предполагается, что мне неизвестно, что это имеет для нее значение.

— Хорошо, ты действительно любишь это дитя, Николай?

— От всего сердца, она единственное, что мне нужно на свете.

— А она все еще невозможно обходится с тобой. Я знаю ее характер, она чертовски горда и если она думает, что у тебя есть любовница…

— Да, действительно!

Герцогиня рассмеялась.

— Посмотрим, мальчик мой, нельзя ли будет что-нибудь сделать. Но ты только подумай, что я открыла. Этот подлец взял твои деньги в то время, когда все дело было уже улажено полковником Харкуром по твоему же поручению. В расследовании участвовал мой родственник, который и сообщил мне эти факты. Николай, ты настоящий рыцарь. Ты, не говоря ни слова, заплатил дважды! Какое благородство с твоей стороны, но бедная Гильда в полном отчаянии, что тебя так ограбили…

В этот момент все общество вернулось из соседней комнаты и герцогиня оставила меня.

Теперь около меня села Корали.

— Мои поздравления, Николай! Она очаровательна. Но что вы за лиса!

— Не правда ли? Так приятно действовать тайком!

Корали рассмеялась — у нее философский дух, по-моему, наблюдающийся у всех, крепко битых любовью. Она приняла мою измену и старалась уже нащупать почву, чтобы узнать, не может ли и она извлечь из этого какую-либо выгоду для себя.

Наконец, все было кончено, и мы с Морисом спокойно могли покурить в комнате, где был подан чай.

— Все будут без ума, прямо-таки, без ума, дорогой мой, — уверял он меня. Как я был прав! Как мне повезло! Она прямо очаровательна! Скоро ли я возвращаюсь в Англию?

После этого мы попрощались — и снова мы, я и моя жена, остались одни в карете.

На Алатее опять была ее маска. Она знает, что не сможет больше предложить раздельное жительство, будучи уже принята герцогиней, которую знает и уважает, в качестве моей жены. Она не может, также, заговорить о Сюзетте, так как из этого можно будет заключить, что она имеет что-либо против… Я не знал, не смогла ли герцогиня сказать ей что-нибудь.

Она совсем не говорила, и, тотчас же по приезде, отправилась в свою комнату.

Было уже пять минут девятого, когда она появилась в гостиной.

— Сожалею, что заставила вас ждать, — были ее первые слова.

За обедом мы церемонно разговаривали о приеме герцогини. Когда мы вернулись в гостиную, она направилась прямо к роялю и в течение часа божественно играла.

Музыка успокоила меня, я чувствовал себя уже не так беспокойно и расстроено.

— Не придете ли вы теперь просто поговорить? — окликнул я ее, когда она остановилась, и она подошла и села неподалеку.

— Давайте не будем разговаривать сегодня, — сказала она. — Я стараюсь разобраться в собственных мыслях — и, если вы ничего не будете иметь против, завтра отправлюсь к матери. Она снова нездорова и не смогла уехать. Оттуда я сообщу вам, смогу ли я продолжать это или нет.

— Не понимаю, почему это так трудно. Когда мы заговорили об этом в первый раз, вас не пугала эта идея. Вы добровольно приняли мое предложение, заключили договор и обещали следовать ему, а теперь, через три дня, вы стараетесь нарушить его и стараетесь свалить вину на обстоятельства, которые, по-вашему, слишком ужасны, чтобы вы могли их вынести. Без сомнения, ваш собственный разум и здравый смысл должны были бы подсказывать вам, что ваше поведение нелепо.

Ее снова охватило то же волнение, которое всегда дает себя знать, когда мы разговариваем подобным образом. Она не говорила.

— Я мог бы лучше понять вас, если бы вы были истеричны. Раньше мне казалось, что это не так, — но зато теперь, — ни одна карикатурная барышня из романа «для молодых девиц» не могла бы вести себя хуже вашего. Вы абсолютно уничтожите все оставшееся во мне уважение в вам, если не скажете правду и не объясните, что у вас на уме такого, что заставляет вас вести себя так ребячливо.

Как я и рассчитывал, это задело ее. Она выпрямилась.

— Ну, если так, то хорошо. Мне ненавистно находиться в одном доме с вашей… любовницей.

Она вся дрожала и была бела как мрамор.

Я откинулся назад и тихонько засмеялся. Моя радость была так велика, что я не мог удержаться от этого.

— Начать с того, что у меня нет любовницы, но если бы даже она и существовала, я не вижу, какое значение это могло бы иметь для вас, коль скоро вы ненавидите меня и согласились быть только моей секретаршей.

— У вас нет любовницы?

Я видел, что по ее мнению — я бессовестно лгал.

— Конечно, вы знаете, что она у меня была, но с той минуты, когда я начал думать о вас как о приятной компаньонке, я расстался с нею — в то время, когда вы видели корешки чековой книжки.

— Тогда… — она все еще выглядела недоверчиво.

— Этажом выше живет ее кузина, вышедшая замуж за антиквара. Она приходит к ней в гости. Без сомнения, вы встречались с нею на лестнице. А в день нашей свадьбы — не зная об этом — она пришла, чтобы поблагодарить меня за виллу, которую я подарил ей на прощанье. Тогда я был очень недоволен и принял меры, чтобы больше этого не было.

— Правда ли это?

У нее совершенно захватило дух.

Это обозлило меня.

— Я не имею привычки лгать, — надменно сказал я.

— Мадмуазель ла Блонд, — она передернула губами. — Она приходила сюда, когда вы были в Сан-Мало, но тогда она дала понять, что вы еще не расстались.

— Это произошло потому, что она ревнива и очень темпераментна. Правда, я думал, что это качество встречается только среди лиц ее класса.

Когда я оскорблен, я тоже могу больно ударить.

Алатея сверкнула глазами в мою сторону — она начала соображать, что находится не в выигрышном положении.

— Вы не слишком шокированы тем, что у меня была… подруга?

Ее лицо стало презрительно.

— Нет… у моего отца тоже была… все мужчины скоты.

— Отвлеченно, может быть, и так, но не тогда, когда они могут найти женщину, достойную любви и уважения.

Она пожала плечами.

— Моя мать — ангел.

— Теперь, когда вы успокоились по этому поводу, скажите, есть ли у вас еще причины жаловаться на меня. Хотя, правда, я не вижу, какое это могло иметь значение постольку, поскольку я был вежлив с вами и выполнял свою сторону наших условий. Можно вообразить, что вы ревнуете.

— Ревную? — вспыхнула она. — Я ревную! Как смешно! Нужно любить, чтобы ревновать! — На этом она вылетела из комнаты.

Да, нет ничего более странного, чем женщина, — даже, когда она кажется самой уравновешенной.

XXVI.

Воскресенье.
По какой-то непонятной причине, этой ночью я спал очень крепко и в воскресенье утром проснулся поздно.

Часто, еще не вполне проснувшись, уже чувствуешь подавленность или возбуждение, не имеющие никакого основания. На этот раз, несмотря на то, что я расстался с Алатеей полный презрительного безразличия, на этот раз я проснулся, чувствуя радость и довольство, постепенно исчезавшее по мере того, как я начинал отдавать себе отчет в окружающем.

И, действительно, какие у меня могли быть причины для радости? Никаких, за исключением того, что рассеялся призрак Сюзетты.

Было девять часов, я позвонил Буртону.

— Ее милость уже позавтракала, Буртон?

— Ее милость позавтракала в восемь и в половине девятого вышла из дому, сэр Николай.

Мое сердце упало. Значит я должен буду провести утро в одиночестве — она сказала мне, что хочет пойти к матери, как я теперь вспомнил. Я не торопился вставать. В двенадцать должен был придти доктор с чудесным мастером, который теперь делал мою ногу, и сегодня я должен был в первый раз одеть ее. Это будет сюрпризом для Алатеи, когда она вернется к завтраку. В кровати я перечел свой дневник и задумался над всем нашим знакомством. Да, за последние шесть недель она сильно изменилась. Быть может, я ближе к цели, чем смею рассчитывать.

Теперь я должен буду изменить систему своего обращения с ней — быть ласковым и не дразнить больше.

Как будет чудесно, когда она полюбит меня. Последнее время я не много думал о собственных чувствах. Она так часто сердила и раздражала меня, но теперь я знаю, что сделал большие успехи и что люблю ее больше, чем всегда.

Увидеть как смягчается это крохотное мятежное личико — ожидание стоит этого. Но, пока что, — ее нет, и мне лучше будет встать.


____________________

Не знаю, чувствовали ли себя так же, как я, все те сотни людей, которые потеряли ногу и были искалечены в течение восемнадцати месяцев, когда была, наконец, одета искусственная нога и они в первый раз стояли.

Меня наполнял странный, почти безумный, восторг… Я мог ходить!.. Я больше не был пленником, зависящим от окружающих!

Я больше не буду нуждаться в том, чтобы все вещи клались поближе ко мне, подчеркивая мое бессилие.

Первое время было немного больно и неудобно, но что за радость, радость, радость!..

После того, как доктор и мастер ушли, сердечно поздравив меня, мой старый верный слуга, со слезами на глазах, одел меня.

— Вы уж извините меня, сэр Николай, но я так рад.

Извинить его! В своей радости я готов был обнять его.

Он нарядил меня в одно из довоенных художественных произведений Дэвиса и, стоя перед большим зеркалом, мы оба торжественно пожали друг другу руки.

Это было слишком великолепно.

Мне хотелось бегать. Мне хотелось кричать и петь. Я выкидывал дурацкие штуки, подвигаясь вперед и пятясь, как один из пингвинов Шекльтона. Затем я снова подошел к зеркалу, в буквальном смысла слова, посвистывая. За исключением черной повязки на глазу, я выглядел почти так же, как и до войны. Мое плечо почти выпрямилось, я немного похудел и, может быть, на моем лице остались некоторые следы перенесенных страданий, но, в общем, я не слишком изменился.

Хотел бы я знать, что скажет Алатея, снова увидев меня? Составит ли это для нее какую-нибудь разницу?

Завтра утром мне вставят глаз.

Я не записывал всего этого в дневнике — это казалось слишком хорошим для того, чтобы быть правдой, и у меня было суеверное чувство, что об этом не только нельзя писать, но лучше даже и не думать — на тот случай, если ничего не выйдет. Но теперь этот момент наступил, и я снова человек с двумя ногами. Ура!!

Я высунулся из окна и послал поцелуй шедшей по улице девушке. Мне хотелось окликнуть ее — «теперь я могу пойти с вами, может быть, скоро я смогу даже побежать». Она искоса поглядела на меня.

Теперь я стал строить планы, как я удивлю Алатею. Я буду у себя в спальне до тех пор, пока она не придет в гостиную перед завтраком — и тут и войду.

Я пришел в возбуждение — до завтрака оставалось еще четверть часа. Я попробовал сесть и взяться за книгу, но это было бесполезно, в словах не было смысла, я не мог прочесть даже газеты.

Я стал прислушиваться к каждому звуку — в воскресное утро их не так много, — но она, конечно, придет пешком, а не приедет… Пробило час, она еще не вернулась. Вошел Буртон и спросил, отложу ли я завтрак.

— Ее милость не сказала, когда вернется, — сказал он.

— Тогда нам лучше не ждать. Она, кажется, говорила мне, что не будет дома.

Буртон открыл бутылку шампанского, он чувствовал, что мне нужно было выпить за свое собственное здоровье по такому торжественному случаю.

Некоторая доля радости покинула меня, я желал, чтобы она была здесь и разделила ее со мной.


____________________

Я ходил взад и вперед, взад в вперед… Уже четыре часа, а она не вернулась. Без сомнения, ее мать заболела — может быть… может быть…


Полночь
Я провел мерзкий день. Весь мой восторг теперь улетучился — мне не с кем было разделить его. Морис, как и все, скромно оставляют меня в одиночестве, предполагая что я провожу свой медовый месяц. Медовый месяц!..

Весь день я провел в ожидании. А после чая, когда ее все еще не было, я прохаживался по широкому коридору и, наконец, остановился у дверей ее комнаты. Меня охватило желание зайти туда и поглядеть, как она устроилась.

Там царило молчание. На минуту я прислушался, а затем открыл дверь.

Огонь не был зажжен, все казалось холодным и неприветливым. Я повернул выключатель.

За исключением щеток и коробочек из черепахи с золотом, которые я разложил для нее на туалете, ничего не указывало на то, что здесь жил кто-то. В комнате не было ничего из вещей, свойственных комнате женщины. Видно было, что она смотрела на нее, не как на постоянное местопребывание, а как на отель. Не было ни фотографий ее семьи, ни книг, ничего.

На столе лежали только браслеты в своем футляре. Посмотрев поближе, я заметил флакончик духов. Он был без этикетки, а когда я открыл его, я почувствовал изысканный аромат свежих роз — где она достает это? — чистейший, который мне приходилось обонять в жизни.

Я посмотрел на забавную старинную кровать, которую случайно купил в антикварной лавке — великолепный образчик своей эпохи, конца семнадцатого века, — покрытую бледно-розовым шелком.

Я почувствовал безумное желание открыть ящики комода и коснуться ее чулок и перчаток, я жаждал видеть свою любимую, пусть упрямую и непокорную, все равно! Я тосковал по ней.

Устояв перед этими глупостями, я заставил себя уйти из комнаты и постарался снова порадоваться своей ноге.

Когда я вошел в гостиную, Буртон зажигал огонь.

— Говорят, что что-то должно случиться, сэр Николай. Когда я выходил, я слышал разговоры о перемирии. Думаете вы, что Фош сделает это?

Это не произвело на меня впечатления, я знаю эти толки и слухи, мы и прежде уже слыхали их. По мере того как проходило время, я не мог чувствовать ничего, кроме страстной тоски. Почему, почему она так жестока ко мне? Почему она оставляет меня одного?

Алатея, я никогда не буду так жесток к тебе. И все же, не знаю… если бы я ревновал и злился, как, я думаю, делает она, я, наверное, был бы еще жесточе.

Буртон уведомил меня, что она отпустила свою горничную на целый день, так что и от той мы не могли ничего узнать. Мы подождали с обедом до половины девятого, но моя девочка все еще не возвращалась. В самом мрачном настроении, во фраке и в белом галстуке, я пообедал один.

Несмотря на снова поданное Буртоном шампанское, мои опасения усиливались. Что могло случиться с ней? Не произошел ли с ней несчастный случай? Не собирается ли она не возвращаться больше? Неужто все мои расчеты были неверны и она покинула меня навсегда.

В десять часов вечера, в полном отчаянии, я телефонировал герцогине.

Да, утром здесь была лэди Тормонд, но герцогиня в два часа дня уехала в Отевинь. Сейчас никого нет дома. Нет, здесь неизвестен телефонный номер Гильды Бультиль. Кажется, у нее нет телефона. Нет, ее адрес тоже неизвестен.

Отейль и фамилия Бультиль, вот и все. Может быть, в будний день и можно было бы что-нибудь сделать, но в воскресенье, да еще в военное время… Наконец терзаемый сомнениями и опасениями, я решил лечь в постель.

Не ошибся ли я? Я старался припомнить. Она сказала, что решит, сможет ли вынести это положение и отправится к матери. Ей хотелось побыть с нею, та была больна и не могла уехать. Да, конечно, это так и есть. Мать больна и у них нет телефона. Я должен подождать до утра. Не может быть, чтобы она, действительно, решила не возвращаться — во всяком случае, она дала бы мне знать.

Но что за мука — бесплодное ожидание!

Когда я уже лежал в кровати, пришел Буртон и дал мне лекарство, и хоть я и знал, что это усыпительное, я все же выпил его, я не мог больше вынеси всего этого.

Но я спал всего только до четырех, а теперь я сижу и записываю это и чувствую, что в воздухе носятся какие-то неведомые силы, что-то готовится. О когда же наступит день!


____________________

Я был разбужен пушечным выстрелом.

Я выскочил из кровати — да, выскочил. Во сне я видел, что немцы неожиданно атаковали наш окоп и что я, как раз, подобрал людей для окончательной вылазки, когда тяжелые орудия начали неожиданную бомбардировку. О, Боже, позволь мне встать и вовремя перескочить через край.

Я проснулся в диком возбуждении.

Да, это был пушечный выстрел.

Но начала ли снова Берта?

Что случилось?…

Я услышал гул на улице. На мой сильный звонок торопливо вошел Буртон. Сегодня я спал очень долго.

— Перемирие, сэр Николай, — радостно воскликнул он. — Это, все-таки, правда.

Перемирие? О, Боже!

Значит, наконец-то, наконец-то, мы победили и все это было не напрасно.

Я дрожал от волнения. Как я был поглощен своими личными делами, если не заметил надвигающиеся события. Теперь я вспоминаю, что в субботу, когда мы были у герцогини, Джордж Харкур телефонировал мне и сказал, что у него есть для меня новости, но тогда я не обратил на это внимания.

Во время завтрака я был слишком возбужден, чтобы снова начать беспокоиться об Алатее. Я примирился с тем, что она осталась у матери и, наверное, скоро будет дома.

В одиннадцать должен был придти окулист со своим мастером — если только им не помешает царящее по случаю перемирия возбуждение. Надеюсь, Алатея не придет как раз в это время.

Буртон расспросил ее горничную. Она ничего не знала о намерениях милэди, кроме того, что ей самой позволено было уйти на целый день.

Все слуги более или менее посходили с ума. Милый старина Пьер, как раз, только что был здесь и в своем восторге расцеловал меня в обе щеки.

(У него просто деревяшка, а не красивая, подобная настоящей, нога, как у меня, но теперь я изменю это.)

Антуан совсем не владеет собой — и один Бог знает, что делают остальные.

Я велел всем отправиться и посмотреть, что происходит, но Пьер заявил, что нельзя пренебрегать моим завтраком и что у них хватит времени после него.

Настало одиннадцать часов, пришел окулист и к завтраку у меня был второй глаз. Что за крики на улицах, что за страстная радость в воздухе!

Как окулист, так и его помощники обращали особое внимание на то, что они сдержали слово и пришли, несмотря на такой великий день. Моя благодарность и правда была велика. Но меня уже не охватила такая же радость, как та, когда мне одели ногу. Все было теперь поглощено ожиданием.

Что могло задержать Алатею?

Когда доктор, торопившийся присоединиться к ликующей толпе, ушел, я спокойно подошел к зеркалу. То, что я увидел, поразило меня.

Как искуссно делают теперь эти вещи! Если только я не поворачиваю взор в каком-нибудь невозможном направлении, то, по всей видимости, у меня два блестящих голубых глаза, с совершенно одинаковыми ресницами — шрапнельный осколок повредил только самое глазное яблоко, и к счастью, не задел веко, а за последний месяц глазная впадина чудесно зажила. Теперь я не буду больше внушать отвращение. Быть может… Но смогу ли я скоро заставить ее полюбить меня?

Но к чему все это?… Она не вернулась, надо что-то сделать.

Нокто мог бы сделать что-либо в этот день? Магазины были закрыты, почтовые конторы не работали, город сходил с ума от радости.

За завтраком я не ел, а глотал свою пищу, и меня поддерживало только спокойствие Буртона.

— Так вы не думаете, что что-нибудь случилось, Буртон?

— Нет, сэр Николай. Ее милость, без сомнения, у своих, и я не чувствую, чтобы что-нибудь было не в порядке. Во всяком случае, завтра возвратится ее светлость и тогда мы узнаем наверное. Не хотите ли вы выехать и посмотреть на толпу, сэр? Сегодня, правда, особенный день.

Но я отказался. Он должен выйти — они все могут уйти — я останусь и сам позабочусь о себе. Но я чувствовал, что милый старик не оставит меня.

Проходили часы, крики становились громче, толпа шла по направлению к Елисейским полям, чтобы посмотреть пушку, которую, как я слышал, притащили туда. Время от времени заходил Буртон, чтобы сообщить мне новости, исходившие снизу от консьержки.

Я телефонировал Морису — он был в диком восторге. Они собирались, как следует, отобедать в Ритце, а потом отправиться на улицу и потанцевать там вместе с народом. Не хотим ли мы (мы!) присоединится к ним?

На улицу выходили все — телефонировала также Одетта, а потом Дэзи Ривен. Все веселились и радовались.

Моя агония все росла и росла. Что, если она решила бросить меня и просто исчезла? Нарочно не сказала мне ни слова, чтобы наказать меня? При этой мысли я сразу отправился в ее комнату и оглядел туалет. Футляры от колец были здесь, в ящике под зеркалом, но самих колец не было. Нет, если бы она не собиралась возвращаться, она оставила бы их. Это подало мне надежду.

Буртон затопил камин — кроме него, никого не было.

Без сомнения, ей помешала вернуться толпа — должно быть, очень трудно добраться сюда из Отейля.

Звонили некоторые и из Высшего Военного Совета, но они были не в таком уж восторге. «Какая жалость», говорили они, «через неделю Фош мог бы войти в Берлин».

Наконец, наступили сумерки и я, устав беспокойно метаться по комнате, упал в кресло.

Я не собирался жалеть себя самого, но все же отвратительная вещь, сидеть в беспокойстве и одиночестве, когда все остальные кричат от радости.

Я смотрел в огонь и нарочно не зажигал света, желая, чтобы мягкая полутьма успокоила меня. Буртон снова пошел вниз к консьержке.

Неописуемые грусть и горечь владели мною. На что мне нужны нога и глаз, если я снова должен переживать подобные муки! Меня охватило чувство заброшенности, может быть, я и задремал от усталости, как вдруг, внезапно, я услышал стук закрывавшейся двери, и когда я открыл глаз, передо мною стояла Алатея.

Упавшее полено ярко вспыхнуло и я смог разглядеть, что на ее лице отражалось сильное волнение.

— Я так жалею, что вы беспокоились… Буртон сказал мне… Я вернулась бы раньше, но попала в толпу.

Протянув руку, я зажег стоявшую рядом лампу и тут, увидев мой глаз и ногу, она опустилась на колени рядом со мной.

— О, Николай, — воскликнула она. Я взял ее за руку.


____________________

Что такое радость?

Мое сердце билось, как сумасшедшее, в жилах бурлила кровь. Что я слышал кроме радостных, раздававшихся на улице, криков? Не воркованье ли, преследовавшее меня в моих снах. Да, это было оно, это был голос Алатеи.

— Простите… простите… я была так неблагодарна. Простите меня. Да…

Я хотел шепнуть ей:

— Дорогая, ты вернулась, все остальное не важно, — но удержался, — она должна сдаться первая.

Тут она вскочила на ноги и отступила, чтобы разглядеть меня. Я тоже встал значительно превышая ее ростом.

— О, я так рада, так рада, — с дрожью в голосе сказала она. — Это так чудесно! И как раз в этот день!

— Я думал, что вы навсегда покинули меня и мне было так грустно.

Теперь она потупилась.

— Николай — (как мне было приятно, когда она произносила мое имя), — Николай, от матери я узнала о вашем великодушии. Вы помогли нам, не говоря ни слова, а затем снова заплатили, чтобы успокоить мою мать… и еще раз, чтобы рассеять мое беспокойство. О, как мне стыдно, что я так обращалась с вами… простите, простите меня.

— Дитя, мне нечего прощать вам. Подите сюда, сядем на диван и поговорим обо всем.

Я опустился на диван и она села рядом со мною.

Она все же не глядела на меня, но ее личико было нежно и застенчиво.

— И, все-таки, я не могу понять, почему вы сделали это. Я ничего не понимаю… Вы не любили меня, вы хотели иметь меня только секретаршей — и все же заплатили более ста тысяч франков. Ваша щедрость велика.

Я смотрел на нее в упор.

— А вы ненавидели меня, — сказал я, насколько мог холоднее, — но позволили купить себя, чтобы спасти семью. Ваша жертва неизмерима.

Внезапно она взглянула прямо на меня, ее глаза были полны такой страстью, что в моей крови дико вспыхнул огонь.

— Николай… я не ненавижу вас…

Я взял ее за руки и притянул к себе в то время, как на улице толпа пела Марсельезу и кричала от радости.

— Алатея, скажите правду… что же тогда вы чувствуете.

— Не знаю… мне хотелось убить Сюзетту… я готова была утопить Корали. Может быть вы объясните мне…

И подавшись вперед, она прильнула ко мне.

О Боже! Счастье следующих минут! Ее нежные губы прижимались к моим, а я все снова и снова повторял ей, что люблю ее, требуя от нее ответных уверений.

А после я обрел властность и приказал ей рассказать мне все, с самого начала.

Да, я привлекал ее с первого дня, но она ненавидела моих друзей, и ей не нравилась бесцельность моей жизни.

— Но все же, Николай, как только во мне пробуждалось презрение, я вспоминала о твоем Кресте Виктории и чувство исчезало, но зато я все больше и больше злилась на себя, потому что я думала, что ты смотришь на меня, как на… как на одну из них, и несмотря на это, не могла не любить тебя. В тебе есть что-то, что заставляет забывать о ноге и глазе.

— Тебя привели в отвращение эти чеки, — и я поцеловал локончик около уха. Теперь она тесно прижалась ко мне. — Тогда я и решил завоевать тебя.

Она погладила меня по голове.

— Я обожаю густые волосы, Николай, — прошептала она, — но теперь ты наслушался достаточно любезностей. Я иду одеваться.

Она завертелась, делая вид, что хочет покинуть меня, но я не пускал ее.

— Только когда мне будет угодно и не даром. Я хочу показать, что у тебя есть муж, оставшийся сильным животным, несмотря на деревянную ногу и стеклянный глаз.

— Мне нравится, что ты такой сильный, — проворковала она. Ее глаза снова засветились страстью. — На самом деле я совсем не такая хорошая, суровая или холодная.

И когда она поцеловала меня вместо выкупа, я знал что это правда.

Я настоял на том, что она должна позволить мне придти и выбрать какое ей надеть платье к обеду, а также остаться и посмотреть, как ее будут причесывать, а Генриетта, ее горничная, наблюдательная, как все француженки, улыбалась нам полной понимания улыбкой.

Буртон чуть не расплакался от счастья, когда я сказал ему, что мы с «Ее Милостью» снова стали друзьями.

— Я знал, что это будет так, сэр Николай, если только вы послушаетесь моего совета.

Как он был прав!

Как мы провели обед! Мы были веселы, как дети, нежны и глупы, как все влюбленные, а затем после…

— Пойдем посмотрим что делается на улице, — просила меня моя любимая. — Я чувствую, что мы сможем кричать от счастья вместе со всеми.

Но когда мы вышли на балкон, мы увидели, что это будет невозможно — я еще недостаточно твердо стоял на ногах, чтобы рискнуть вмешаться в эту толпу. Таким образом, стоя на балконе, мы кричали и пели вместе с людской массой, направлявшейся к Триумфальной Арке. Мало-помалу, и нас охватило лихорадочное опьянение и я увлек ее обратно в мягко освещенную комнату.

— Любимый, — прошептала она, сливаясь со мною в объятии, и все, что я ей ответил, было — «Моя Душа».

Теперь я знаю, что значили эти стихи.

Таким образом, с этим дневником покончено.


Конец.

Примечания вычитывавшего

1

В книге присутствую два написания фамилии: Глин и Глинн

(обратно)

2

Hein! — Да! (франц.; в конце предложения усиливает высказывание)

(обратно)

3

Краснокрестник — работник Красного Креста

(обратно)

4

«Забрасывать чепчик за мельницу» — разг., устар. Полностью забросить светские приличия, пренебречь общественным мнением во имя личных увлечений. Калька с франц. jeter son bonnet par-dessus les moulins. БМС 1998, 620.

(обратно)

5

«Большая Берта» — немецкая 420-мм мортира. Разработана в 1904 году и построена на заводах Круппа в 1914 г., названа в честь внучки Альфреда Круппа, являвшейся к тому времени официальной единоличной владелицей концерна. Распространенное утверждение о том, что в марте-августе 1918 года «Большая Берта» обстреливала Париж, не соответствует истине. Для обстрела Парижа было построено специальное сверхдальнобойное орудие «Колоссаль» («парижская пушка») калибра 210 мм с дальностью стрельбы до 120 км.

(обратно)

6

Мебель времен короля Вильяма и королевы Мэри — английская старинная мебель эпохи раннего барокко; известна как мебель, изготовленная в стиле Вильяма и Мэри; создавалась в период с 1690-х по 1720-е годы. Этот стиль мебели получил название в честь короля и королевы, правивших в Англии, Ирландии и Шотландии с 1689 по 1694 год, Вильяма III (Вильгельма III) и Мэри II (Марии II). Для этой мебели характерны круглые элементы на ножках, имевших форму спирали, колонны или трубки, искусная резьба по дереву, различные элементы в азиатском стиле.

(обратно)

7

Боши — слово вошло во французский военный жаргон в период франко-прусской войны 1870-71 гг. Закрепилось во время Первой и Второй мировых войн. Означает оскорбительное, уничижительное именование представителей немецкой нации.

(обратно)

8

«Улыбки» — песня, написанная в 1917 году Дж. Уиллом Каллаханом и Ли С. Робертсом для бродвейского мюзикла «The Passing Show of 1918».

(обратно)

9

Демимонденка — «дамочка полусвета» (une demi-mondaine) означает содержанку, достаточно тонкий намек на то, что оскорбляемая особа является продажной. Demi-monde по-французски — это полусвет. В 19 столетии высшим обществом, светом называли сословные аристократические круги, а полусветом — господ и дам, пытавшихся туда попасть: людей случая, ловцов удачи, авантюристов, аферистов, продажных особ обоего пола. Дама полусвета — это другое название проститутки, хотя и не дешевой.

(обратно)

10

Уильям Эрнст Хенли (1849–1903) — английский поэт, критик и издатель, более всего известный стихотворением 1875 года «Непокорённый». Считается, что оно послужило для автора своего рода манифестом жизненной стойкости после ампутации ноги. Согласно письмам Роберта Л. Стивенсона именно его друг Хенли послужил одним из прообразов Джона Сильвера, одного из центральных персонажей романа «Остров сокровищ». В письме Хенли после публикации «Острова сокровищ» Стивенсон писал: «Признаюсь, именно зрелище твоей увечной мощи и властности породило Джона Сильвера… идея человека, способного повелевать и устрашать одним лишь звуком своего голоса, полностью обязана своим появлением тебе».

(обратно)

11

Непокорённый (Invictus) — стихотворение английского поэта Уильяма Эрнста Хенли. Оно было написано в 1875 году и опубликовано в 1888-м первоначально без названия. Латинское название «Invictus» добавил редактор Артур Квиллер-Куч. В 1875, в связи с осложнениями на фоне туберкулёза Хенли ампутировали ногу. Вторую ногу ему спас выдающийся хирург Джосеф Листер после многократных хирургических вмешательств. Во время выздоровления он пришёл к написанию стихов, которые впоследствии и стали «Непокорённым». Также воспоминания о трудном детстве сыграли свою роль.

Из-под покрова тьмы ночной,

Из чёрной ямы страшных мук

Благодарю я всех богов

За мой непокорённый дух.

И я, попав в тиски беды,

Не дрогнул и не застонал,

И под ударами судьбы

Я ранен был, но не упал.

Тропа лежит средь зла и слёз,

Дальнейший путь не ясен, пусть,

Но всё же трудностей и бед

Я, как и прежде, не боюсь.

Не важно, что врата узки,

Меня опасность не страшит.

Я — властелин своей судьбы,

Я — капитан своей души.

(обратно)

12

Фердинанд Фош (франц. FerdinandFoch, 1851–1929) — французский военный деятель, военный теоретик. Французский военачальник времен Первой мировой войны, с 6 августа 1918 года маршал Франции. После начала «Весеннего наступления», масштабной операции Германской империи с целью прорыва фронта, Фош был назначен главнокомандующим союзными войсками. В начале Первой мировой войны в августе 20-й армейский корпус под командованием Фоша принимал участие в «Пограничном сражении» и «Лотарингской операции». С конца августа он командовал армейской группой, состоявшей из нескольких корпусов и дивизий. 4 сентября эта группа была преобразована в 9-ю армию, которая участвовала в битве на Марне. В 1915 году возглавил группу армий «Север». В мае 1917 года был назначен начальником Генерального штаба, 3 апреля 1918 года стал верховным главнокомандующим союзными войсками. Британский фельдмаршал (19 июля 1919 года), маршал Польши (13 апреля 1923 года). Сыграл значительную роль в победе союзников над коалицией центральных держав. 11 ноября 1918 года в своем железнодорожном вагоне Фош подписал Компьенское перемирие, завершившее Первую мировую войну.

(обратно)

13

Эдуард Александер Мак-Доуэлл (Макдауэлл, Макдоуэлл, англ. Edward MacDowell; 1860(18601218), Нью-Йорк — 1908, Нью-Йорк) — американский пианист и композитор периода романтизма, входил в так называемую Бостонскую шестерку — круг композиторов, внесших значительный вклад в становление американской академической музыки. Основные произведения Мак-Доуэлла связаны с фортепиано, среди них четыре сонаты и несколько сюит, из которых известны «Лесные эскизы», включает знаменитую пьесу «К дикой розе», «Морские пьесы» и «Идиллии Новой Англии», а также ряд мелких пьес (частично под псевдонимом Эдгар Торн, Edgar Thorn). Важное значение для американской музыки имели также два фортепианных концерта Мак-Доуэлла (1885 и 1890). Вторая (Индейская) сюита Мак-Доэулла для оркестра (1897) стала одной из первых попыток музыкальной обработки индейского фольклора.

(обратно)

Оглавление

  • Аннотация
  • Дневник Николая Тормонда I.
  • II.
  • III.
  • IV.
  • V.
  • VI.
  • VII.
  • VIII.
  • IX.
  • X.
  • XI.
  • XII.
  • XIII.
  • XIV.
  • XV.
  • XVI.
  • XVII.
  • XVIII.
  • XIX.
  • XX.
  • XXI.
  • XXII.
  • XXIII.
  • XXIV.
  • XXV.
  • XXVI.
  • *** Примечания ***