КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

На железном ветру (fb2)


Настройки текста:



На железном ветру

Эта книга — результат творческого содружества писателя Льва Парфенова и старого чекиста Виктора Егорова.

Повесть богата событиями, в ней немало неожиданных поворотов сюжета.  Михаил Донцов — в двадцатые годы сотрудник Чека, работник контрразведки — в дальнейшем выполняет задания советской разведки за рубежами нашей страны.


I БАКУ


ПРОЛОГ

Вместе с толпою пассажиров, прибывших в Баку с вечерним поездом, на привокзальную площадь вышел заросший бородою человек в красноармейской фуражке, коротком засаленном полупальто и солдатских сапогах. Приезжий постоял, огляделся, закинул за спину котомку и, опираясь на палку, не торопясь направился в сторону центра. Он слегка прихрамывал, но, лишь приглядевшись, можно было заметить это. Всякий принял бы его за демобилизованного из Красной Армии — их в начале 1921 года немало приезжало в Баку.

Холодный февральский норд свистел в проводах, окатывал пылью. Приезжий отворачивал от ветра бородатое лицо, ежился, видно полупальто продувало насквозь.

Стемнело. На улицах зажглись фонари. Их раскачивало ветром, и желтые круги света метались по мостовой.

Приезжий дошел до Ольгинской улицы, остановился на углу, чтобы поправить котомку, между делом оглядел угловой дом. Взгляд его остановился на одном из освещенных окон.

На подоконнике стояла настольная лампа с абажуром из зеленого стекла.

Приезжий кинул быстрый взгляд по сторонам. Улица была пустынна. Он пересек мостовую и вошел в ближайший к углу подъезд. Поднялся на второй этаж, троекратно костяшкой пальца постучал в крайнюю дверь.

— Кто?

— Скажите, не здесь ли живет Корыткин?

— Может быть, Корытин?

— Может быть. Мне сказали — сдается комната.

Дверь открылась. Приезжий шагнул через порог в освещенную прихожую, быстро захлопнул за собою дверь.

— Здравствуйте, Красовский.

— Боже мой! Саша, вы? — удивленно и радостно проговорил хозяин квартиры. — Вот сюрприз! Поздравляю с прибытием на родину, подполковник... Однако, борода у вас...

Приезжий сбросил на пол котомку.

— Вы один?

— Разумеется.

— Мне необходимо помыться. Я провонял вагоном и чертовски устал.

— Раздевайтесь, сейчас все устроим. Жить будете у меня.

— Запасная квартира есть?

— Да. В крепости, на Дербентской. На крайний случай подыскал убежище, о котором можно только мечтать: караван-сарай на Сураханской.

— Не может быть! Для русских вход в караван-сарай закрыт.

— Деньги, подполковник, деньги. Это такой сезам, перед которым пасует даже аллах со всеми его запретами. Разумеется, в твердой валюте. Надо хорошо заплатить.

— Не беспокойтесь. У меня все есть.

— Кстати, там же, в караван-сарае, я приобрел отличного связного. Это сын нефтепромышленника Нуралиева — Гасан. Малый с головой.

— О, да вы многое успели.

— Старался. Есть сюрприз и вовсе сногсшибательный.

— Да?

— Эсерам удалось внедрить в Азчека своего человека. Вода согрелась, Саша, вот таз. Конечно, не турецкие бани, но на войне как на войне.

Примерно в тот же час в четырехэтажное здание на Кооперативной улице, где помещалась Азербайджанская чрезвычайная комиссия, вошел высокий плотный человек в коричневом пальто, офицерских хромовых сапогах и с кожаным чемоданчиком. Он потребовал встречи с каким-нибудь ответственным работником Чека, поскольку намерен сделать заявление. Дежурный провел посетителя к начальнику секретно-оперативной части Мельникову.

Это был массивный лобастый мужчина лет тридцати с карими насмешливыми глазами. Под черной кожаной тужуркой бугрились могучие бицепсы. Бывший артиллерист с миноносца «Самсон», участник штурма Зимнего, он все еще причислял себя к личному составу Балтийского флота, поскольку никаких предписаний об увольнении не получал.

По натуре своей Мельников был веселый, открытый и простой человек. Молодых сотрудников-комсомольцев он насмешливо именовал «салагой», а высшей похвалой у него было слово «мастер». В его устах это звучало как «молодец». Человек кипучей энергии, большой физической силы, он целиком отдавал себя работе. Коммунистом он стал в 1916 году. Февральская революция освободила его из тюрьмы, где он вместе с несколькими товарищами ждал военного суда. Шел ему тридцать второй год, и был он холост.

Несмотря на огромную энергию и редкую способность оставаться свежим после двух-трех бессонных ночей, сегодня Мельников чувствовал себя немного оглушенным множеством навалившихся на него дел.

Несколько дней назад чекисты напали на след подпольной организации эсеров. Сегодня из Москвы пришло сообщение о том, что в Баку должен прибыть эмиссар генерала Кутепова — руководителя заграничного белоэмигрантского центра. Ни его фамилии, ни примет, ни каких-либо дополнительных сведений о нем в сообщении не содержалось. Между тем приезд эмиссара подтверждал существование в городе белогвардейского подполья. В уездах бесчинствовали банды муссаватистов. Естественно было предположить, что свою организацию муссаватисты имеют и в самом Баку.

Укомплектование аппарата Азчека еще не закончилось, и нехватка людей с каждым днем ощущалась все острее.

Когда дежурный доложил Мельникову о посетителе, тот приказал немедленно провести его к себе в кабинет. Посетитель разделся, обнаружив под пальто офицерский френч.

— Садитесь, — кивнул Мельников на мягкий, обитый коричневой кожей стул. — Рассказывайте: имя, фамилия, в каких чинах состояли?

Человек во френче — у него было продолговатое сухое и нервное лицо — оглянулся на обитую дерматином дверь.

— Нас не могут слышать?

— Нет.

— Я бывший штабс-капитан Гробер. Максим Николаевич. Родился в Петербурге, в восемьдесят седьмом году, в семье инженера Путиловского завода. Дворянин. Женат. Сын десяти лет. Состою в должности мастера по аппаратуре на городском телеграфе.

— Пришли покаяться в грехах? — иронически щурясь, сказал Мельников.

— Не совсем. Хотя для начала могу вам доложить, что являюсь агентом британской разведывательной службы.

— Вон как! — Мельников взглянул на посетителя с интересом. — Хорошенькое начало! За шпионаж полагается расстрел, а вы говорите об этом, как о прошлогоднем снеге.

Гробер поморщился, растерянный взгляд его скользнул по стенам, и он сказал с заметным усилием:

— Видите ли, я не совершил ничего такого, что бы нанесло ущерб России.

В голосе его не чувствовалось прежней уверенности. Должно быть, слова, которые он собирался сказать здесь, казались ему весомыми и неопровержимыми, пока обдумывал их наедине с собой. По стоило произнести эти слова вслух, как со всей очевидностью обнаружилась их уязвимость и бездоказательность.

С минуту Мельников пристально изучал сухое нервное лицо посетителя.

— Вы сочувствуете большевикам?

— Иначе я не сидел бы сейчас в этой комнате. Я пережил в Баку англичан, турок и муссаватистов и убедился, что порядок в стране способны навести только большевики. Народ идет за вами.

Все это Гробер проговорил без запинки, как хорошо выученный урок.

— Сочувствуете нам, а связались с англичанами, — не совсем понятно, гражданин Гробер, — заметил Мельников. Он подвинул посетителю папиросы, оба закурили.

— Объясню, — сказал Гробер. — С пятнадцатого года я состоял офицером русской военной миссии в Тегеране. В мою задачу входило не допустить проникновения германского, а также и английского влияния на северные пограничные племена. Однако после того, как к власти в России пришли большевики, мое начальство круто переменило ориентацию. По его приказу я свел одного из влиятельных вождей северных племен, Ашрафи, с английским майором Шелбурном и склонил Ашрафи на политическую связь с англичанами. Иначе ослаблением русского влияния немедленно воспользовались бы немцы, а ведь Россия находилась с ними в состоянии войны.

Я не захотел оставаться в эмиграции и решил перебраться с семьей в Россию. Средств у меня не было. Неожиданно помог майор Шелбурн... Нет, нет, просто предложить деньги он мне не посмел, это выглядело бы слишком грубо. Он дал возможность заработать мне на переводе немецких документов.

Летом восемнадцатого года я с семьей приехал в Баку. Здесь нас встретил порученец Шелбурна и поместил в гостиницу. Жена была восхищена вниманием майора, что же касается меня, то я уже начал понимать подоплеку такой любезности. Действительно, через день состоялась встреча с самим майором Шелбурном. Он сообщил о приближении турецких войск, о срочной эвакуации англичан из Баку, пожаловался на поспешность, которая помешала организовать получение информации из города, занятого турками, и предложил мне взять это на себя. Я согласился. Вы должны меня понять — я вступал в борьбу с врагами России. На подступах к городу с турками дралась Красная Гвардия. Шелбурн вручил мне таблицу с шифром, инструкцию и назвал адрес конторы персидского купца Кареми. Через Кареми я должен был пересылать информацию.

С юности я увлекался радиотехникой, и знания в этой области позволили мне устроиться мастером на телеграф. О переезде в Петроград, как я намечал ранее, нечего было и думать — страну разделили фронты гражданской войны.

Около года назад, перед приходом Красной Армии, Шелбурн опять появился в Баку. Он поручил мне запасную линию связи, в которой мне отводилась чисто посредническая роль. Шелбурн познакомил меня с адвокатом Табаковым. Он, кажется, эсер. От него я должен был получать письма для Кареми и ему же передавать ответы.

— И много вы их передали?

— Вот пока первое и единственное. — Гробер положил на стол лист бумаги, исписанный цифрами. — Табаков вручил мне его вчера.

— Вам знаком шифр?

— К сожалению, нет. Собственно, привело меня к вам не письмо, вернее, не столько письмо...

— Что же?

— Сегодня утром ко мне домой явился некто Красовский, приятель моего двоюродного брата Федора Меньшикова. Незадолго до войны я раза два встречал его у брата — в то время оба они были юнкерами, готовились к выходу в офицеры, я же имел чин капитана и, естественно, для обоих служил образцом. Как Красовский оказался в Баку — не знаю. Мне известно, что Федор служил в деникинской контрразведке. Красовский же сказал буквально следующее: «Всю гражданскую мы прошли рядом». Так что человек он весьма опасный. Доверяя мне, должно быть, по старому знакомству, без обиняков предложил вступить в подпольную организацию. По его словам, организация имеет оружие, а также связь с эмигрантским центром. Из некоторых его замечаний для меня стало ясно также, что организация офицеров имеет связи с муссаватистами.

— В уездах?

— Нет, здесь, в городе.

— Та-ак... — Мельников положил на стол тяжелые ладони. Предположение о существовании муссаватистского подполья подтверждалось.

— Что вы ответили на предложение Красовского?

— Опасаясь вызвать подозрение, я согласился вступить в организацию. Для меня, однако, все давно решено. Россия пережила кровопролитную гражданскую войну, и я не хочу, чтобы в жертву честолюбию и мстительности людей, которым нечего терять, снова приносились тысячи русских жизней. Возможно, это убеждение помешало мне как следует сыграть роль врага большевизма...

— Что? Красовский заподозрил вас?

— Не знаю. Во всяком случае он не назначил следующего свидания, а обещал позвонить по телефону на работу. И тотчас откланялся.

— Он хочет проверить вас.

— Может быть.

— Адрес Красовского или место работы?

— Не знаю.

— Как он выглядит?

Гробер задумался, легкая улыбка скользнула по лицу:

— Вам, наверное, мои слова покажутся странными, но он напоминает рысь.

— Рысь?

— Да. Скошенный лоб, короткий нос, широкие скулы, зеленоватые твердые глаза. Рысь или кошка.

— Рост?

— Небольшой. Похож на мальчишку. Был в шинели, а под ней — гимназическая рубашка.

— Да, немного, теперь пол-Баку ходит в шинелях, — сказал Мельников и неожиданно остро взглянул на Гробера. — Что же прикажете мне с вами делать?

— Не знаю, — развел руками Гробер. — Вероятно, вы меня арестуете.

— Не угадали. Сейчас вы пройдете в приемную и подробно напишете все, о чем мне рассказали. Если позвонит Красовский и назначит свидание, — запомните мой телефон. — Мельников назвал номер. — Если вы мне понадобитесь, я сообщу вам. — Мельников поднялся из-за стола. — Пойдемте, скажу секретарю.

Вид у Гробера был несколько обескураженный. В чемоданчике, который остался внизу, лежало три пары белья. Жена плакала, провожая его из дома, оба были уверены, что расстаются надолго, а, возможно, и навсегда. И вдруг — домой...

— Спасибо, спасибо... гражданин... товарищ... не имею чести знать... — взволнованно проговорил Гробер.

Вернувшись в кабинет, Мельников подумал, что о сообщении Гробера надо немедленно доложить председателю Азчека. Но по укоренившейся привычке, прежде чем идти на доклад, еще раз обдумал и проанализировал все факты, чтобы иметь готовые предложения. Не доверять Гроберу не было оснований. Сведения из Москвы о приезде эмиссара совершенно точно соответствовали его сообщению о создании в Баку белогвардейской боевой организации. Не исключено, что она имеет связь не только с муссаватистами, но и с эсеровской группой. Надо искать Красовского — человека, похожего на рысь. Через него, возможно, удастся напасть и на след белоэмигрантского посланца.

Но такие поиски — дело сложное, долгое. Почти то же, что искать иголку в стоге сена. Мало ли людей, похожих на кошку, на рысь? Взять хоть коменданта Азчека... Усы топорщатся точь-в-точь, как у кота. Всех не арестуешь... Надо выделить для розыска сотрудников.

Но где их взять? Обещал оказать помощь Бакинский комитет комсомола... Снял трубку, попросил соединить с начальником личного стола.

— Кузнецов! Это Мельников. Как у тебя с кадрами? Логинов никого не подослал? Ну, это капля в море! Когда он обещал? Завтра? Ладно, оформляй к Холодкову.

Секретарь городского комитета комсомола Логинов обещал завтра направить на работу в Чека одного комсомольца. Одного. А требовался, по крайней мере, десяток крепких ребят.

1

Этот февральский день не сулил Михаилу Донцову ни особенных огорчений, ни радостей. На улицах было по-вчерашнему холодно. На углу Сураханской и Цициановской носатый ассириец Варташа, кутаясь в синюю хламиду — то ли халат, то ли пальто, взывал к редким прохожим:

— Сапог, батынок чистим-блистим! Дорыга нэ биром!

Около двух Михаил вернулся из училища. Только успел съесть обед — жидкий перловый суп да осьмушку хлеба, пришли Ибрагим с Алибеком. На последней перемене уговорились пойти в Дом красной молодежи. Ленька отправился туда прямо из училища. Вся их компания — четверо комсомольцев с Сураханской улицы — записались позавчера в часть особого назначения. Рассчитали: оттуда прямая дорога в Красную Армию, а повезет, так и на фронт. Сегодня предстояло узнать, стали они бойцами ЧОН или нет.

Прежде чем выйти на улицу, Михаил перед зеркалом одернул пиджак, тщательно стряхнул пылинки. Пиджак принадлежал отцу. Вчера вечером отец торжественно извлек его из шкафа и сказал:

— Надевай. Сукно бостонское — износу не знает.

Сукно, действительно, было хоть куда — темно-синее и на изгибах отливало шелковистым блеском. Михаил сбросил свой старый, чиненый-перечиненый, вытертый до последней степени, кое-где лопнувший по швам пиджачишко и облачился в обнову.

— Смотри-ка, Настя, какой бычок вымахал, — обращаясь к матери и не без гордости оглядывая сына, сказал отец. — В плечах будет пошире меня. Ну, Мишка, носи да помни: разков пять одевал я его, не больше.

В новом пиджаке Михаил сразу почувствовал себя человеком солидным. Утром по дороге в училище нарочно свернул на Воронцовскую, прошелся туда-сюда мимо лаврухинских окон. Его маневры могла заметить сестра, жившая в том же доме, однако он пренебрег этой опасностью ради того, чтобы показаться Зине в обновке. Старания пропали даром — Зина не выглянула.

— Слушай, ашна[1], — по своему обыкновению начал подшучивать Алибек, как только вышли из дому, — до пояса, клянусь кровью предков, ты вылитый английский лорд. А ниже — босяк с Шемаханки. Зайди к Варташе, пусть он почистит твои голубые тапочки под лаковые джимми...

В конце улицы поравнялись с двухэтажным зданием караван-сарая — восточной гостиницей. Высокий сводчатый туннель, прикрытый зелеными воротами, вел в просторный двор. По одну сторону ворот приткнулась лавчонка Мешади Аббаса, по другую — чайхана, принадлежавшая караван-сараю.

Тут все и началось.

Что-то мягкое и тяжелое вдруг ударило Михаила в грудь, отлетело на мостовую. Это была дохлая крыса. В проеме ворот, давясь деланно громким смехом, раскачивались Гасанка Нуралиев — красивый парень в лихо сдвинутой на ухо каракулевой папахе — и его приятель Кёр-Наджаф — слуга из караван-сарая.

— Чего смотришь, большевистская собака?! Закусил?! Можно еще подкинуть! — вызывающе крикнул Гасанка.

Какую-то секунду Михаил колебался. Понимал: Гасанка лезет на рожон не случайно. Чувствует за собой силу. В караван-сарае находился тайный притон курильщиков опиума, принадлежавший знаменитому бакинскому кочи[2] Джафару.

Однажды милиция устроила облаву, но клиентам опиумокурильни удалось уйти по крышам. В притоне всегда околачивалось несколько головорезов, и среди них грозный Рза-Кули — один из подручных кочи. Этот человек славился своим пристрастием к бараньим боям. Он владел несколькими бойцовыми баранами и на улице появлялся непременно в обществе одного из них, ведя его на цепочке, как собаку. Плохо приходилось тому, на кого Рза-Кули науськивал своего телохранителя. Ударом массивных рогов баран мог превратить человека в мешок с костями.

Видно, после смерти папаши нефтепромышленника, не сумевшего пережить национализацию промыслов, младший Нуралиев нашел в притоне покровителей. Недаром Михаил несколько раз видел его в обществе Кёр-Наджафа.

Пока силы были равны — двое на двое. Алибек в счет не шел. Этот веселый осетин, родившийся в Дагестане, умел станцевать лезгинку, любил пошутить над собой и приятелем, высмеять горячность своих соплеменников-горцев, но для серьезной потасовки не годился. Слишком у него была жидка комплекция, слишком узки запястья и тонки пальцы. Да и наружность его — продолговатое остроносое лицо с огромными темными, как переспевшая слива, глазами — говорила скорее об артистической, чем о воинственной натуре.

Михаил шагнул к калитке. Ощущение силы в напрягшихся мышцах, собственной отваги опьяняло. Между ним и Гасанкой существовали старые счеты, еще с младшего класса гимназии. Михаил хорошо знал своего врага, знал его заносчивость, коварство и мстительность. Знал, этот тип их ненавидит. Ненавидит за то, что они комсомольцы, за то, что Советская власть ничего не отняла у них, а, напротив, все дала и во всем сравняла с ним. Имей Гасанка возможность, — пожалуй, не дохлую крысу влепил бы Михаилу в грудь, а пулю.

— Ну-ну, подходи, Донцов, подходи!

Алибек опередил — неожиданно бросился головой вперед, будто собирался протаранить противника.

Гасанка и Кёр-Наджаф не приняли боя, отскочили в глубь туннеля. Алибек нырнул в ворота, помчался следом.

«Заманивают», — сообразил Михаил. Тело его уже не подчинялось доводам рассудка. Будто подхваченный ураганным вихрем, он ворвался во двор. Рядом широким махом бежал Ибрагим. Они опередили Алибека, и Михаил крикнул:

— Дуй назад!

Рядом послышались хлесткие звуки ударов — Ибрагим схватился с Кёр-Наджафом. Михаил ничего не видел перед собою, кроме Гасанкиной спины. Вдруг Гасанка резко остановился, выбросил навстречу кулак. В глазах зарницей блеснуло пламя, но боли Михаил не почувствовал. Всей тяжестью налетел на врага, опрокинул на спину, коротким резким тычком головы нанес удар в лицо. Гасанка взвизгнул как-то по-поросячьи, вцепился в Михаила, стараясь сбросить с себя.

— Мишка, спасайся — Рза-Кули!!!

Отчаянный зов Ибрагима почему-то прозвучал из невообразимой дали. Острое чувство надвигающейся опасности будто удесятерило силы. Чтобы оторвать от себя Гасанку, Михаил дернулся всем корпусом, пытаясь встать на ноги.

Прямо на него, сбычившись, мчался крупный баран. Михаил едва успел подпрыгнуть. Ноги скользнули по крутому бараньему боку... Брызнула глиняная крошка... Баран врезался рогами в стену и завалился на бок.

Михаил бросился к воротам. Но было поздно. Навстречу бежал Рза-Кули, размахивая бараньим поводком — тонкой стальной цепочкой. В его руках она разила не хуже, чем клинок. Из-под низко надвинутой на лоб коричневой папахи пристально смотрели холодные беспощадные глаза. На лице, обрамленном черной скобкой бороды, стыла пугающая улыбка.

Сердце Михаила холодным комочком провалилось куда-то. Все звуки вдруг оборвались. Не слышно было ни грузных скачков Рза-Кули, ни собственного дыхания. От этого происходящее казалось сном. Что мог пятнадцатилетний подросток противопоставить матерому бандиту, о силе которого по Баку ходили легенды? Михаил сам видел, как однажды, гонясь за каким-то бедолагой, Рза-Кули забежал к ним во двор и нечаянным рывком свалил сруб колодца вместе с двухметровым воротом и барабаном из дубового кряжа.

Они встретились на полпути к воротам.

Внезапно к Михаилу пришло расчетливое спокойствие.

Рза-Кули взмахнул цепочкой, но, упредив его на какое-то мгновение, Михаил упал ему под ноги. Бандит тяжело рухнул на утрамбованную землю. Звук был хрясткий, точно уронили мешок с арбузами.

Прежде чем бежать, Михаил, уже из чистого молодечества, пнул Рза-Кули в бок. Яростная ругань понеслась ему вдогонку.

— Давай к тебе, а то поймает, — встретил его у ворот Ибрагим.

Проскочили, в конец улицы, свернули во двор, в подъезде остановились. С минуту было слышно только шумное дыхание. Ибрагим выглянул наружу — за ними никто не гнался.

— Ну, слушай, Миша, ты был, как лев, которого полгода кормили одной кашей! — отдышавшись заговорил Алибек. Огромные глаза его сияли. — Ты рвал и метал этих чудаков, как горный орел, — Алибек патетически вознес руку к потолку, — отбившуюся от стаи голубку!

— Кончай трепаться, — утомленным голосом попросил Ибрагим, ощупывая синяк на скуле.

Алибек грустно вздохнул, и Михаил, превозмогая боль, засмеялся. Собственно, он был доволен собой. Шутки шутками, а вел-то он себя действительно геройски. Свалил с ног самого Рза-Кули, да и Гасанке влепил неплохо.

Алибек вдруг округлил глаза.

— Миша, да на тебе ж полпиджака!

Михаил глянул на себя и обомлел. Бортов у пиджака не было. Их точно бритвой отрезали. Наружу торчали обрывки подкладки.

— Это Гасанка, — сказал Ибрагим. — Нарочно сделал, гад.

— Вредный, сволочь, — сразу посерьезнев, подтвердил Алибек. — Я б такого к стенке — и весь разговор.

Михаил молчал. Подвиги его вмиг потускнели. Пиджак куплен в шестнадцатом году. Теперь на Кубинке за него можно было бы получить фунтов пять баранины, а то и десяток чуреков. Уж лучше б с самого спустили шкуру...

Ибрагим потянул за рукав.

— Ладно, пошли умоемся — у тебя нос в крови.

В центре покрытого киром[3] двора стоял колодезный сруб с воротом. Ибрагим достал ведро воды, слил товарищу. Михаил умылся, подкладкой пиджака насухо вытер лицо, шею. Вернулись в подъезд.

У Ибрагима нашлась махорка, скрутили по цигарке. Курить зашли под лестницу — Михаил опасался, что увидят мать или кто-нибудь из сестер. Об отце и говорить не приходилось — убьет за курево.

— Что будем делать? — спросил Алибек, отважно выпустив дым через нос. — Кафарову в таком виде на глаза не покажешься. Скажет: «Слушай, где ты кур воровал, что тебя всего собаки порвали?»

Михаил уныло пожал плечами. Не знал он, что делать. Пиджаку карачун — это факт. Главное: что отцу скажешь? Вот не хватало еще заботы. Тут в ЧОН зачисляют, тут борьба с контрреволюцией предстоит не на жизнь, а на смерть — и в такое время надо думать о пиджаке. Отец никаких резонов во внимание не примет. Такой уж человек — только от него и слышишь: «живи, как люди», да «выйди в люди»... Спит и видит, что Михаил на инженера выучится. А он и не помышляет об инженерстве. У него совсем другие планы.

Грохнула входная дверь, кто-то стремительно взлетел вверх по лестнице, на головы приятелей посыпалась труха.

Сверху донеслось:

— Миша дома?

Голос сестры Нади:

— А он куда-то с ребятами ушел. В Дом красной молодежи, что ли...

— Да я оттуда, там его нет.

— Тогда не знаю.

Дверь захлопнулась. Друзей из-под лестницы точно ветром выдуло, забыли даже цигарки побросать.

Со второго этажа спускался белобрысый парень в шинели явно с чужого плеча и в чувяках на босу ногу.

— Ленька! — окликнул Михаил.

Парень едва не кубарем скатился вниз, заговорил торопливо, взахлеб:

— Ишачье! Где вы мотаетесь? Кафаров же спрашивал... Сегодня, говорит, списки... кого в ЧОН... Сформируют отряд, назначат командира... Может, и оружие выдадут...

Алибек сграбастал его за отвороты шинели:

— Брешешь! Что оружие — брешешь!

— Брешет собака на базаре... Идете?

— Идем... — Михаил затравленно оглядел товарищей. — Ребята, погодите, я другой пиджак надену.

Взбежал по лестнице, постучал в дверь. Скомканный пиджак держал под мышкой. Открыла опять сестра Надя — плотная круглолицая девушка семнадцати лет.

— А-а, ты... А тут тебя...

— Знаю, знаю... Мама дома?

— На базаре.

Это облегчало дело. Михаил проскользнул мимо сестры в гостиную, оттуда к себе в «темную» — небольшую, лишенную окон комнату. Сунул пиджак под подушку, на ощупь нашел очки-консервы. Без таких очков трудно было ходить по Баку во время норда — пыль забивала глаза. Тихонько выбрался в прихожую, снял с вешалки пиджак, с которым еще вчера, казалось, расстался навеки и, крикнув «запри!», был таков.

2

Ребята свернули на Цициановскую и прибавили шаг. Ветер теперь дул в спину, подгонял. На мостовой то в одном, то в другом месте внезапно вздымались, закручиваясь, пылевые смерчи и так же внезапно опадали. Панель была аккуратно разлинована отглаженными ветром песчаными валками — свеями. Песок хрустел под ногами. Немногие прохожие, двигавшиеся против ветра, напоминали бурлаков с известной картины Репина — шли, наклонившись вперед, будто волокли за собою непосильной тяжести груз.

Михаил сжимался под пронизывающим нордом, безуспешно стараясь запахнуть кургузый пиджачок, согреть под мышками красные руки, почти по локоть вылезавшие из рукавов. Мозжило нос. Он явно распухал, нарушая естественные пропорции лица.

Свернули на Коммунистическую и почти сразу же вышли на площадь Красной молодежи. С юга площадь ограничивала десятиметровая зубчатая стена Крепости. За нею теснились плосковерхие дома старого города, справа над стенами маячил минарет древнего дворца ширваншахов. Две круглые зубчатые башни, как часовые, стояли по обе стороны широкой арки ворот. Над воротами нависал мощный контрфорс, наводивший на мысль о неприступности стен. Когда-то от ворот начиналась дорога на Шемаху.

Ветер заметал песок под арку ворот. Ребята бегом наискось пересекли площадь и очутились у подъезда невзрачного двухэтажного здания — Дома красной молодежи. Здесь помещался комсомольский клуб. В просторном, вестибюле не было ни души.

Ленька бросил на друзей уничтожающий взгляд.

— Ну вот, из-за вас опоздал. Нашли время мордобитием заниматься.

Между тем всего десять минут назад, когда ему рассказали о драке, он выразил искреннее сожаление, что ему в ней не довелось участвовать. Никто не стал уличать его в противоречии — до того ли!

Заглянули в зал заседаний, где устраивались лекции, диспуты, а иногда и танцы. Пусто. Вернулись в вестибюль. С площадки второго этажа долетели невнятные голоса. Как по команде ринулись наверх.

Нет, не опоздали! Перед дверью так называемой музыкантской комнаты гудела толпа. Работая плечом, Михаил попробовал пробиться поближе к двери. Друзья поспевали за ним. Но какой-то верзила в замасленной кепке не захотел уступить дорогу.

— Ты куда такой шустрый?

— Туда, — горячо выдохнул Михаил.

— Мы все туда.

— Я записывался в ЧОН...

— А остальные — в инвалидную команду?

Кругом засмеялись. Михаил понял — спорить с этим здоровяком бесполезно. Спросил:

— Вызывают или как?

— Пока никак, — скучным голосом отозвался парень.

Другой сосед оказался более словоохотливым.

— Сам Логинов здесь. Будет с каждым бойцом знакомиться.

Дверь музыкантской распахнулась, и на пороге появился высокий человек лет двадцати пяти, в красноармейской гимнастерке. Это был Кафаров — заведующий военным отделом Бакинского комитета комсомола. Он держал перед собою несколько листов бумаги — должно быть списки.

Оглядел собравшихся, улыбнулся, узнавая знакомых. Сказал:

— Кого вызову — заходите.

«Если по алфавиту, то попаду в числе первых», — подумал Михаил и безотчетно попытался продвинуться поближе к двери.

Кафаров заглянул в список:

— Семакин, Гаджиев, Гречкин, Левченко, Джебраилов.

Верзила вдруг рванулся вперед, ощутимо ткнув Михаила локтем в грудь.

Вызывали не по алфавиту. Михаил почувствовал зависть к тем, кто скрылся в кабинете.

— Слушай, а если нас не вызовут?

Черные глаза Алибека лихорадочно блестели, на острых скулах выступил румянец.

— С чего ты взял? — хмуро отозвался Михаил. — Мы комсомольцы. У Ибрушки и Леньки отцы рабочие, у меня — буровой мастер, тоже, считай, рабочий...

— А у меня бывший приказчик.

— Ну и что? Не буржуй ведь.

Вскоре из музыкантской один за другим вышли пятеро вызванных. Посыпались было вопросы, но следом появился Кафаров, и опять наступила напряженная тишина.

— Принятым в часть особого назначения через час собраться внизу, в зале, — объявил Кафаров и опять уткнулся в список. «Сейчас, сейчас меня, — лихорадочно билось в голове Михаила. — Да ну же, ну же — Донцов...» Рубашка прилипла к спине и под коленками противно подрагивало. Кафаров назвал несколько фамилий, среди них Ибрагима и Леньки. Те прошли в кабинет, причем лица у обоих сделались какими-то отрешенными.

Над ухом плачущий голос Алибека:

— Ну, что я говорил?

— Отстань! — свирепо огрызнулся Михаил.

Огляделся. Народу в коридоре было еще много. «Чего я боюсь? Вызовут... Не хуже других... В комсомол же приняли, — и в ЧОН примут».

Когда вышли Ибрагим с Ленькой, метнулся к ним.

— Ну как?

Губы Ибрагима вопреки его стараниям сохранить серьезный вид расползлись до ушей. Хлопнул приятеля по плечу.

— Взяли! Сейчас, наверно, и вас с Алибеком вызовут. — Поколебавшись, сказал: — Знаешь, почему-то про тебя спрашивали: какой человек.

Кафаров начал выкрикивать фамилии. Михаил протиснулся к самой двери, стараясь обратить на себя внимание.

Однако, встретившись с ним глазами, Кафаров никак не дал понять, что помнит о нем. Пропустил в музыкантскую счастливцев, среди которых оказался Алибек, и захлопнул за собой дверь.

Михаил не услышал своей фамилии и в следующий вызов. Вскоре он один остался около заветной двери. Друзья виновато топтались неподалеку, на лестничной площадке. Михаил не смотрел в их сторону. Они так же старательно отводили от него глаза, не желая показать, что понимают его унижение.

«Не доверяют», — вползала в мозг ядовитая мысль и тяжелой обидой наполняла все его существо. — Недаром Ибрушку спрашивали про меня... За что, за что? Войти, сказать: у меня брат — чекист, в особом отделе Одиннадцатой армии... Да разве они не знают?»

Последняя группа принятых в ЧОН покинула кабинет.

«Все. Больше ждать нечего...» Скосил глаза на лестничную площадку. Догадались ребята уйти или нет? Разговаривать с ними теперь было бы пыткой. Перед глазами — сплошной серый туман... Спазма сдавила горло.

Кто-то вышел из кабинета.

— Донцов, зайди! — голос Кафарова.

Михаил стоял, точно пригвожденный к месту. Молчал. Знал: стоит раскрыть рот — и расплачется, как гимназистка.

— Зайди, говорю.

Трудным усилием преодолел спазму. Разлепил рот.

— Я... что ли?

— А кто же еще?.. Э, постой, постой... — Кафаров тронул его за плечо, повернул к свету.

— Что с тобой? Глаза красные, нос — спелый гранат, — заболел, что ли?

— Да нет, здоров я, — испуганно встрепенулся Михаил.

— Ну, давай.

Кафаров втолкнул его в музыкантскую.

В небольшой комнате стоял облезлый канцелярский стол, пяток стульев. У двери на гвоздях — шинель и кожаная куртка. На подоконнике — буденовка и фуражка. За столом сидел рыжеватый парень в помятой гимнастерке — секретарь городского комитета комсомола Логинов. «Спал, видно, в одежде», — подумал Михаил. У секретаря было широкоскулое лицо, и потому бросалась в глаза худоба, втянутые щеки, костистый, разделенный пополам подбородок.

— Садись, Донцов, — секретарь кивнул на ближайший стул.

Михаил сел.

Логинов придвинул к себе стопку каких-то документов, должно быть личные дела комсомольцев, полистал их, поднял на посетителя светлые глаза.

— Учишься?

— В высшем начальном училище, — с готовностью подтвердил Михаил.

— В высшем начальном, — задумчиво повторил секретарь. — А как со здоровьем? Силенка есть?

Михаил скромно потупился:

— Не жалуюсь.

Кафаров, сидевший сбоку от стола, потянулся за кисетом, искоса нацелил на Михаила смеющиеся глаза.

— Слышь, Донцов, а что у тебя все-таки с носом? Ударил кто?

Михаил насупленно молчал. И чего придирается? Если и ударили, так теперь из-за этого в ЧОНе нельзя состоять?

— Дрался? — в упор спросил секретарь.

— Ну, дрался! — Михаил задиристо вскинул голову. — А что? Нельзя? Пусть всякий контрик тебе на глотку наступает?..

— Какой контрик?

— Да хоть Гасанка Нуралиев.

— Это не сын ли бывшего нефтепромышленника?

— Ну да. Такой гад... — «...отцовский пиджак на мне порвал», — чуть было не сказал Михаил.

— Из-за чего же у вас? — полюбопытствовал Кафаров.

— Он на комсомольцев зуб имеет. Драка была идейная.

— Ах, вон как! Тогда совсем паршиво.

— Почему?

— Да потому, что он же тебе и вложил.

Михаил от возмущения даже привстал со стула:

— Он?! Мне?! Видели бы вы, как я... — «бросил на землю Рза-Кули», — хотел он сказать, но промолчал — это было бы хвастовством.

— А нос-то, — весело напомнил Кафаров.

Михаил помрачнел и отвернулся: «Дался ему мой нос...»

— Да ты не сердись, — подобрел Кафаров. — Попало — ничего, заживет. Важно, чтобы понял: голыми руками контрреволюцию не задавишь.

Михаил посмотрел на свои оббитые, в ссадинах, пальцы, согласно кивнул.

— Вот мы и решили, — серьезно заговорил Логинов, — что полезно будет тебе пройти еще одно училище, тоже высшее, только не начальное, а окончательное. Хочешь работать в Чека?

Если бы перед Донцовым появился вдруг всесильный сказочный волшебник и предложил выполнить любое желание, Михаил не раздумывая попросил бы: «Сделай меня чекистом». Поэтому слова секретаря он воспринял, как чудо. В первое мгновение просто не поверил своим ушам. По мере того как сказанное доходило до его сознания, восторг, жгучий, невозможный, праздничный, почти нереальный, затоплял его сердце. Кровь тугим горячим потоком ударила в лицо, выдавила слезы. Михаил встал... сел... опять встал...

— Товарищи!.. — Прижал к груди скомканную кепку. — Я всегда... Я... хоть сейчас... Я готов...

Его порыв тронул Логинова. Он вылез из-за стола, шагнул к Михаилу, легонько тряхнул за плечи.

— Ну вот и хорошо. Да ты не волнуйся... Мы ж тебя знаем. И Василия Егоровича, брата твоего, знаем... Семнадцать-то тебе исполнилось?

Михаил почувствовал себя так, словно из парной его выбросили на мороз. Конец! Сейчас узнают, что ему только пятнадцать, и посмеются: «Что ж ты нам голову морочил? Иди пока, дерись со своим Гасанкой...»

— Ис... полнилось, — трудно ворочая сухим языком, проговорил Михаил.

— Ну что ж, приходи завтра к Кафарову в горком. Только пока никому ни слова. Разве что родителям. Сам понимаешь, куда тебя посылаем. Работай на страх врагам. Да и паек получишь. Семья-то большая?

Михаил моргал, не понимая. О пайке он вовсе не думал. Какой уж паек?! Он готов был с себя последнюю рубашку отдать, только бы приняли в Чека.

— Будем надеяться, не подведешь. Как сам-то считаешь?

Голос изменил Михаилу.

Вместо твердой, гремящей металлом фразы «Не подведу», из глотки его вырвался жалкий хрип.

— Ну, двигай, — сказал секретарь горкома, понимающе жмуря глаза.

3

В коридоре Михаила обступили друзья.

— Как дела? Слушай, как дела! — нетерпеливо дергал за рукав Алибек. — С нами?

— А то как?

— Асса! — Алибек встал на носки и, скорчив свирепую физиономию, прошелся в лезгинке: — Ай, какие мы джигиты! Ай, какие молодцы мы! Пошли в зал, товарищи бойцы! Смерть мировому капиталу!

Со смехом и шутками спустились в вестибюль. Здесь Михаил отстал от друзей. Он не имел права поделиться с ними своей радостью, и, наверное, поэтому захотелось побыть одному, обдумать неожиданный поворот в жизни.

Вышел на улицу, глубоко натянул кепку. Ветер заметно утихомирился. Солнце стояло низко на западе, и длинные тени до половины закрывали площадь. Михаил прошел вдоль крепостной стены и свернул направо.

Улица подобно дельте реки делилась на два рукава. Левый — Ольгинская, правый — Михайловская. Между ними тупым клином встал двухэтажный дом, похожий на стрелку острова или на корабль. В детстве Михаил любил бывать здесь с матерью. Нижние этажи сплошь заняты мелкими лавчонками с раздвижными, всегда гостеприимно распахнутыми дверцами. За эти дверцы их так и называли — растворы. Над витринами тянулись белые тенты. Какими только сластями не торговали в растворах... И рахат-лукумом, и халвой, и финиками, и душистым лимонадом. А самое главное — обе улицы выводили к морю. Сейчас магазины закрыты и улицы пустынны. Михаил вышел на набережную, пересек бульвар, остановился у каменного парапета. Лицо окропило холодными брызгами. Одна за другой набегали волны, с грохотом разбивались о пирс. Справа и слева темнели пустые причалы на деревянных решетчатых сваях. А когда-то здесь дымили пароходы и свай не было видно за их бортами.

Михаил взглянул на город. Прямо перед ним, господствуя над приморской частью Крепости, вздымалась огромным цилиндром сорокаметровая Девичья башня. От нее по всей высоте отходила в виде отростка недлинная стена, назначения которой никто не знал.

За башней вверх по горе уступами взбегали дома с плоскими крышами. Издали казалось, будто они стоят друг на дружке.

Сколько народу живет в Баку? В школе учитель географии говорил: больше двухсот тысяч. Сколько же среди них врагов Советской власти? И как он их будет искать среди этакой прорвы людей? А как быть с родителями? Логинов разрешил сказать им о поступлении на работу в Чека. Мог бы и не разрешать: все равно придется от них скрыть. Иначе жизнь пойдет прахом. Отец не позволит бросить школу.

Солнце зашло. Алые блики легли на маслянистые бока волн. Пенные гребни отливали розовым, точно светились изнутри. Холод пробирал до костей. Михаил повернул домой. Отец, наверное, явился с работы, выражает неудовольствие: куда Мишка делся? Требует, чтобы вся семья была в сборе, когда он дома. Прямо самодержец какой-то. А тут еще с пиджаком морока... Отец не сегодня, так завтра узнает.

Предчувствия не обманули.

Отец, среднего роста плотный старик шестидесяти лет с густыми пшеничными усами и глазами яркой голубизны, увидев Михаила в дверях, тотчас скрылся в «темной». По укоризненным взглядам сестер, по тому, как мать, прислонившись к изразцовой печке и сложив на животе руки, тихонько вздыхала, Михаил понял — порванная обновка обнаружена. Отец вернулся темнее тучи. В руках — злосчастный пиджак. Он ухватил его пальцами за плечи и легонько встряхнул перед собою, как приказчик в магазине готового платья.

— Это что?

Вопрос был задан явно для запала, и Михаил счел за благо промолчать.

— Я тебя спрашиваю или нет? Где ты испоганил пиджак?

— Дрался, — виновато опустил голову Михаил.

— Та-ак... Я работаю, сестры хребты гнут, чтоб только его, сук-киного сына, выучить, как путного... Последнее ему отдаем, чтоб не хуже людей, не голодранцем ходил, а он — на-ко тебе — дрался... Ему наплевать, — отец возвысил голос, ожесточенно тряхнул пиджаком и швырнул на пол, — ему наплевать, что от семьи, почитай, фунтов пять хлеба псу под хвост! Кто тебя ободрал?! Ну?! Опять с этими босяками из притона связался?!

— Да.

Ни слова больше не говоря, отец схватил висевший на гвозде у окна ремень.

Михаил выскочил в прихожую.

— Стой, башибузук!

Боль обожгла ухо, полосою прошла по спине. Доставалось Михаилу от отца и раньше, но тогда было больно, и только. Сейчас он не испытывал страха перед физической болью. Иное чувство поднялось в нем. Он вдруг осознал себя взрослым и не мог допустить, чтобы его выпороли, как мальчишку. Схватился за ремень.

— Папа, не надо! Папа, не имеешь права, я...

«Я чекист», — едва не вырвалось у него.

Отец дернул ремень к себе.

— Что?! Я т-те...

Михаил прыгнул к входной двери, повернул ключ, очутился на площадке, ничего не видя в темноте, сбежал с лестницы. Долетел отчаянный крик матери:

— Миша, верни-ись! Миша-а!..

Он не остановился.

«Ничего, пусть, пусть, — стучало в мозгу, — пусть они узнают, пусть узнают». Что именно «они» должны узнать — в этом он не отдавал себе отчета, так же как и в том, куда он, собственно, идет. Фонари на улице еще не зажигались, было темно, лишь кое-где падали на панель полоски света из окон. Ветер утих и в спокойном воздухе звуки доносились издалека. Поравнявшись с лавкой Мешеди Аббаса, Михаил услышал за дверью грубую ругань. Голос, хриплый, напористый, принадлежал Рза-Кули. Встреча с ним на пустынной улице после всего, что произошло днем, могла бы плохо кончиться. Но Михаилу и в голову не пришло поостеречься. Напротив, он хотел столкновения, жестокой битвы, в которой израсходовался бы камнем осевший в груди заряд досады, обиды, злости. А еще лучше, если бы его убили (ну, не совсем, а так...) Это заставило бы отца горько пожалеть о содеянном.

Михаил пересек Цициановскую, миновал еще квартал и свернул на Воронцовскую. Опомнился только перед бывшим домом Лаврухина — двухэтажным, не считая полуподвала, зданием в стиле ампир. Фасад украшали высокие зеркальные окна. Когда-то весь первый этаж занимал сам Лаврухин. Прошлым летом, после муниципализации недвижимости, его уплотнили. Теперь вместе с дочерью Зиной он помещался в двух угловых комнатах. Окна их были черны. Только в полуподвале светились два маленьких квадратных окошка. Там жила старшая, замужняя сестра Михаила — Анна. Еще покидая дом, Михаил знал, что пойдет к сестре. Здесь его встречали радушно и понимали лучше, чем в семье. Подумал: «Переночую, а там видно будет». Через калитку прошел во двор, опираясь о стену, спустился по неровным кирпичным ступенькам. Нащупал шершавую от облупившейся краски дверь, постучал.

Открыл Ванюша — муж сестры. В лицо пахнуло теплом, кислым запахом детских пеленок.

— Здорово живешь, родственник, — приглушенно сказал Ванюша, отступая в глубь темной прихожей и пропуская Михаила. — Тише, Аня ребят укладывает.

Лицо Ванюши скрадывала темень, но в голосе его угадывалась улыбка. Знакомая мягкая, доброжелательная улыбка, которую все так любили в семье Донцовых. Михаил почувствовал: надрыв его слабеет, рассасывается тяжесть на сердце. Он воспринял это как должное, потому что заранее знал: именно так и будет, стоит ему переступить порог сестриного дома.

— Заходи, чего стал? — шепнул Ванюша и легонько толкнул в спину.

Михаил оказался в чистой, оклеенной зеленоватыми обоями комнате с низким сводчатым потолком («как в церкви», — шутил Ванюша).

Все здесь было устроено так же и расположено на тех же местах, что и у Донцовых. И венские стулья стояли точно такие же. Один из них Михаил помнил с детских лет. Когда-то он надевал его на шею и палками выбивал из фанерного сиденья барабанную дробь. Стул и по сей день сохранял следы от палочных ударов.

На комоде на белой вышитой скатерке лежал толстый в тисненой обложке альбом с фотографиями.

Года четыре назад этот альбом составлял предмет гордости Анны. Его подарила на новоселье дочь домохозяина Зина, тогда еще девочка. Подарила вместе с фотокарточкой, на которой была запечатлена она сама рядом со своим братом, геройским офицером — вся грудь в крестах, — прибывшим на побывку по ранению. Всякий раз, явившись к сестре, Михаил непременно просматривал альбом. Собственно, интересовало его лишь изображение Зины на пятом листе, на остальных фотографиях он задерживал внимание для отвода глаз.

Но сейчас было не до альбома.

Михаил опустился на диван. Напротив, за перегородкой, другая комната, служившая спальней. А за капитальной стеной, к которой примыкал диван, — нежилое помещение. Раньше там помещался хозяйский погреб. За перегородкой слышался голос Анны:

Баю, баю, баю-бай —
Приходил дедок Вавай...

Ванюша постоял перед Михаилом, потом уселся напротив. Положил руки на колени, причем левую передвигал с заметным усилием. Был он в два раза старше Михаила, а выглядел чуть ли не ровесником. Молодили его белокурые вьющиеся волосы, чистое лицо с гладким высоким лбом, ясные серые глаза. Невысокий, неширокий в плечах, он благодаря пропорциональному сложению казался рослым и сильным. Под черной рубашкой угадывалась выпуклая грудь.

В семье Донцовых мужа Анны, деповского слесаря Ивана Касьяновича Завьялова, все, от мала до велика, именовали попросту Ванюшей. Причиной тому были и его мальчишеская наружность, и добрый, веселый нрав, унаследованный от отца — астраханского грузчика.

— Давненько не виделись, — сказал Ванюша. — Я третьего дня забегал к старикам, да тебя не застал. — И, оглянувшись на перегородку, повеселел: — Погоди, сейчас Аня управится, ужинать сядем... А то, погляжу, чтой-то ты нынче квёлый.

Михаил сидел, уставившись в пол, вертел в руках кепку.

— Ванюш, можно у вас переночевать?

— Ночуй. А что на Сураханской — пожар, что ли?

— Я из дому ушел.

— Это в каком смысле?

— С отцом поссорился. Из-за пиджака.

Михаил коротко поведал историю с пиджаком, нехотя упомянул о драке во дворе караван-сарая. Как ни хорошо он знал Ванюшу, реакция зятя оказалась совершенно неожиданной. Вскочил, хлопнул Михаила по плечу.

— За что это тут моего братца нахваливают? — певуче проговорила Анна, появляясь из-за перегородки. Из всех сестер Анна казалась Михаилу самой красивой. У нее все было крупно: и стан, и лицо, и губы, и глаза. Слегка вьющиеся пепельные волосы, туго затянутые на затылке в тяжелый пучок, казались слишком густыми.

Михаилу пришлось повторить все сначала. На сестру его рассказ произвел совсем другое впечатление.

— Батюшки! — ахнула она. — Час от часу не легче! Да ты о матери-то подумал, дубовая твоя голова?! Ведь она сейчас места себе не находит. Сказал хоть, куда идешь-то?

— Нет.

— И он еще тут рассиживается... Ты тоже хорош! — сокрушенно покачала она головой, обернувшись к мужу. — Вместо того чтобы на путь наставить мальчишку, он его хвалить взялся. Господи! — она села к столу и бессильно уронила на колени руки. — Видно, все мужики на одну колодку — хуже малых ребят. Слышь, Михаил, сейчас же иди домой...

— Погоди, погоди, Анюта, — Ванюша встал между сестрой и братом. — Его тоже надо понять. Крут твой папаша не в меру — это уж и говорить нечего. Пиджак ему весь свет застит. А я так скажу: молодец, Мишка, что не спасовал перед бандюгами... А пиджак — не живая душа, можно другой купить...

— Купил один такой! — в голосе Анны послышались сварливые нотки — дань мгновенному раздражению. — Ты вон сунулся, куда не следовало, — теперь ходишь инвалидом. Купи другую-то руку, приставь!..

— Молодец, парень! Ей-богу, молодец! Самого Рза-Кули с ног долой! Правильно, так и надо. Милиция-то наша, да и Чека не больно их беспокоят. А бандитам нельзя спуску давать — на голову сядут. Всем народом надо навалиться...

— Аня, ты это... ты давай меня ругай... Обо мне речь... Что ты за него взялась, он не виноват...

Анна выслушала Михаила с тем смешливым удивлением, какое у взрослых вызывают речи не но годам развитого ребенка. И вдруг, запрокинув голову, расхохоталась.

— Нашелся защитник... Ой, господи!.. Ну как есть ребята малые... Это ж надо...

Ванюша, смеясь, обнял Михаила.

— Ну, брат, вдвоем нас голыми руками не возьмешь — не дадимся.

— Да нет, на самом деле, — не сумев сдержать улыбку, заговорил Михаил, — чего она на тебя-то?

— А ты как думал? — Ванюша весело подмигнул жене, — Учить-то нашего брата надо? Ведь это пока холостой, полагаешь — умней тебя на свете нет, а женишься — враз докажут, что ты круглый дурак...

— Смотрите-ка, разговорился... Лучше бы подумал, как с этим чертоломом быть.

В тоне Анны не слышалось уже прежней строгости, а взгляд, которым она наградила мужа, свидетельствовал о полном примирении.

— Да как быть? — Ванюша искоса оглядел Михаила, будто оценивая. — Коли уж парень взбунтовался, пусть у нас переночует. Собери ему поужинать, а я пока слетаю на Сураханскую, мать успокою.

Михаилу постелили на диване. Заснул он мгновенно, лишь голову донёс до подушки. Когда вернулся Ванюша, не слышал.

4

Егор Васильевич Донцов всю ночь ворочался, думал о детях. Не спала и жена его, Настасья Корнеевна. Раза два пыталась заговорить с мужем, но Егор Васильевич притворился спящим. Что ей скажешь? Сам будто в темном лесу, что к чему — не ведаешь. С дочерьми куда легче. А парни, — словно им шлея под хвост попала, — пули отливают один другого хлеще.

Был Егор Васильевич человеком строгих правил и от детей требовал безоговорочного послушания.

Происходил он из крестьян Тамбовской губернии. В Баку попал еще мальчишкой вместе с родителями, недавними крепостными князя Юсупова.

Жизнь не очень-то баловала Егора Васильевича, но, блюдя родительские заветы, бога помнил и всем, чего достиг, был обязан только себе, своей честности и прилежанию. Четырнадцатилетним мальчонкой привели его на промыслы — помогал катать бочки с нефтью. Призываться на цареву службу ездил в родную деревню Колодную, там под одно уж и женился на сироте.

Довелось Егору Васильевичу бедовать и в промозглых землянках и в гнилых бараках. Выпадали годы, когда, кроме пустой похлебки да пресных лепешек, никакой другой еды на столе не видел.

Из тринадцати детей, которых родила ему Настасья Корнеевна, выжило всего шестеро: два сына да четыре дочери. Михаил был последышем.

К тому времени, когда он родился, Егор Васильевич ходил в буровых мастерах и получал по тогдашним представлениям хорошее жалованье.

Из рабочего поселка Сабунчи перевез семью в город.

На Сураханской улице в доме фабриканта Лаврухина снял квартиру из трех комнат. Квартира была из самых дешевых, одна комната вовсе не имела окон, но Егор Васильевич души не чаял в новом жилье, — слава богу, не барачный закуток. А окон нет, так зачем они при электричестве? Щелкнул выключателем — светлей, чем на улице днем. По случаю купил обстановку: шкаф, комод, венские стулья, зеркало, никелированную кровать... Мебель была хоть и подержанная, но еще годилась. Двух старших дочерей выдал замуж. Анну — за деповского слесаря Ванюшку Завьялова, Марью — за телеграфиста Дрозденку со станции Баладжары. Зятья попались уважительные, в меру пьющие. Кое-какое приданое получили за женами. Не хуже, чем у людей.

Ванюшка Завьялов, любимый зять, с молодой женой устроился в полуподвале другого лаврухинского дома — на Воронцовской. Хлопотами насчет квартиры для молодых опять-таки занимался Егор Васильевич. А то разве бы поселил хозяин под собою невесть кого?

Старший сын, Василий, четыре зимы ходил в начальное городское училище. Потом Егор Васильевич взял его к себе на промысел. Думал «вывести в люди», то есть сделать из него бурового мастера.

Младшему уготована была совсем иная судьба. Егор Васильевич определил Михаила в гимназию, в младший класс. Утром в первый день занятий, увидев сына в полной гимназической форме с начищенными пуговицами, Егор Васильевич сказал, как отрезал: «Быть тебе инженером».

Нравилось старому мастеру, что жизнь его домочадцев заранее определена, поставлена на линию. И главным своим долгом он почитал утвердить их на этой линии, не дать свернуть. В молодости, да и в зрелом возрасте, он довольно натерпелся от всяких превратностей судьбы и теперь старался оградить от них детей.

Жизнь, однако, распорядилась вопреки его воле.

После февральской революции вдруг узнал: старший сын — большевик. О том, чтобы выйти в мастера, Василию и помышлять теперь нечего было. Какой же дурак-хозяин согласится поставить большевика на такую должность? Поставь-ка, он те намитингует!

В апреле двадцатого года, когда рабочие Баку восстали против муссаватистов, любимый зять, тишайший Ванюшка Завьялов, оказался в рабочей дружине, шел чуть ли не в первых рядах, палил почем зря из винтовки, будто и не было у него на руках жены да троих ребят-малолеток. Вот и схлопотал, стервец, пулю. Рукой-то как следует не владеет. А какой ты слесарь без руки? Какой кормилец? Только на паперти сидеть и годишься.

Но более всего обидным Егору Васильевичу казалось то, что ни сына, ни зятя он как следует не знал. Ну, зять — ладно... А сын? С малых лет наставлял сына Егор Васильевич, и было совершенно непонятно, когда, в какой день тот перестал доверять отцу, его здравому смыслу. Уж чего-чего, а здравого-то смысла у Егора Васильевича на десятерых достанет. Кулаками вколачивали. И вколотили. Первое дело: с сильным не дерись, с богатым не судись. Второе: сладкого куска не чурайся, в дом неси, живи не хуже людей. Кажись, простая наука. Ан нет. У детей все получалось наоборот.

Взять младшего, Мишку. Сколько стараний приложил Егор Васильевич, чтобы устроить парня в гимназию! Сколько порогов обил! Не обошлось и без «барашка в бумажке». Устроил. В первую мужскую имени Александра III гимназию. В ту самую, которую кончил сын Милия Ксенофонтовича Лаврухина. В классе выпало сидеть чуть ли не за одной партой с Гасаном, сынком самого господина Нуралиева. И что же? На третий или на четвертый день приходит, стервец, с занятий часа на три позже. И под глазом синяк, словно у галаха с Каменной пристани. Егор Васильевич, натурально, учиняет допрос: «Рассказывай-де про свои художества». — «Был оставлен без обеда». — «То-то славно. За какие поступки?» — «Дрался». — «Очень великолепно. С кем же лупцоваться изволили?» — «С Гасанкой». — «С каким Гасанкой? Уж не господина ли Нуралиева?!» Хоть стой, хоть падай! Какова же картина открывается? На перемене тот Гасанка повалил Мишку, сел на него верхом да и говорит: «Потому как мой папаша над твоим хозяин, то, стало быть, и я над тобой в полном праве. Вези, куда прикажу».

Мишка его сбросил да по уху, да по другому. Горяч, дьявол, весь в деда. Тут надзиратель — цоп раба божия... Гасанка на пролетке домой укатил, а Мишку — без обеда.

Конечно, Гасанка — мальчишка-дрянь, да ведь за ним сила. Что он там отцу наговорил — кто его знает, только приехал господин Нуралиев однажды на буровую и будто ненароком: «Ты, мол, Егор, укороти свого байстрюка, добрым людям прохода не дает». Что тут ответствовать будешь — знай шапку ломай.

Попробовал Егор Васильевич все дело, как оно выписывается, сыну растолковать. Куда там! Волком смотрит: «Еще пуще Гасанке навтыкаю, коли сунется». Хитрости у парня нету, все напролом норовит.

Старший сын, Василий, тоже задал Егору Васильевичу задачку. В восемнадцатом году, когда Баку заняли англичане, ушел с отрядом красногвардейцев. Полтора года не было о нем ни слуху ни духу. Мать каждое утро спозаранку клала по сорок поклонов перед образом богородицы, молила «сохранить и помиловать». Знать, дошли ее молитвы. Прошлой весной заняла город Одиннадцатая Красная армия. Дело было утром, а под вечер заявился домой и Василий. Вид геройский: черная кожанка, перекрещенная ремнями, солдатская фуражка со звездой, на одном боку — наган, на другом — шашка и полевая сумка. А правую щеку от подбородка до уха просекает багровый рубец.

Переполох поднялся — дым коромыслом. Мать плачет, Егор Васильевич сияет, сестры ахают. Мишка, словно дитя малое, скачет вокруг, то за кобуру хватается, то за шашку.

За столом сидели допоздна. Василий амуницию снял, надел синюю сатиновую косоворотку — мать сохранила в укладке. Бутылку николаевки распили — честь по чести. О себе Василий рассказывал скупо. Служил в Царицыне в Чека. Потом попал в конный корпус Буденного. Щеку ему развалил шашкой казачий сотник, как брали Касторную. После взятия Ростова опять стал работать в Чека. Теперь состоит в особом отделе Одиннадцатой армии.

Что такое особый отдел, Егор Васильевич не знал, но смекнул: раз «особый», значит, не тяп-ляп — дело важное, и кое-кого к нему не приставят. Спросил с осторожностью:

— А что, Василь Егорыч (упустить отчество посчитал неудобным), ежели по-старому, в каком ты теперь чине? Вроде генерала, надо полагать.

— Не знаю, не интересовался, — ответил Василий, — может, и так.

— Ну да, ну да, дело военное, — туманно заметил Егор Васильевич. — Оно и то сказать: в двадцать шесть годов на такую должность выйти, тоже не каждому дано. Хорошо вот ты донцовского корня... А другой бы... — Егор Васильевич безнадежно махнул рукой, наполнил рюмки и заговорил с воодушевлением:

— Ты одно знай: нас, Донцовых, по какой части ни пусти, мы свою лихость окажем. Взять меня... Из последней мелюзги, из откатчиков, в буровые мастера шагнул... Когда поженились с твоей матерью, всего добра у нас было — одеяло из лоскуточков. Вон сколь своим горбом нажил. Дети не разуты, не раздеты... — Он огляделся, разыскивая глазами что-то. — Погоди, а где твой багаж? У чужих людей оставил? Ты привези всё, сохранней будет.

— Какой багаж? — не понял Василий.

— Как это «какой»? Вещи.

Василий глазами указал на диван, где лежала амуниция.

— Тут все мои вещи. Других не имею.

Да сказал-то как: спокойно, с полным своим удовольствием, будто так и надо.

— Вот те и енерал, — не без злорадства внушал Егор Васильевич жене, лежа в постели. — При такой должности лишних порток не нажил. А? Людям скажи — не поверят.

— Да вроде у него и штаны крепкие и тужурка, — неуверенно попробовала возразить Настасья Корнеевна.

— «Крепкие»... Разве в том дело? А доведись жениться? Под тужурку жену-то молодую примет? Мы хоть и плохоньким, а все одеялом укрывались. Да и кем я тогда был, вспомни-ка? А этот при большой должности...

Василий утром думал было навестить Ванюшку. Тот лежал в больнице с простреленной рукой. Но чуть свет прискакал нарочный, и Василий быстро облачился в свою амуницию.

— Куда ты в этаку рань? Погоди, поесть соберу, — всполошилась Настасья Корнеевна.

— Не могу, мама, товарищ Киров вызывает.

С тем и убежал.

Две недели прожил Василий в отчем доме. Ночевал не каждую ночь. Стелили ему в «темной», вместе с Мишкой. Перед сном братья подолгу разговаривали. Подойдет Егор Васильевич к двери, только и слышит: бу-бу-бу... О чем они там беседовали — неизвестно. Василий уехал в Грузию, а Мишка вскоре объявил, что вступил в комсомол. Егор Васильевич встревожился — опять фокусы. Спасибо, зять Ванюшка растолковал ему: комсомол — это коммунистический союз молодежи, ничего вредного в нем нет, а совсем напротив. Будто бы даже сам Ленин его и организовал. К Ленину Егор Васильевич относился с уважением и перечить сыну не стал. Верно, с той поры Мишка вроде посмирнел, в училище ходил с охотой. Слова всякие насобачился заворачивать — натощак и не выговоришь: экспроприация, эксплуатация, эмиграция. Про политику возьмется рассуждать что твой министр, отец только зенками хлопай. Дочь Катюша — девке двадцатый год, замуж сбирается — заикнулась было насчет приданого: платье, мол, там с оборками справить, то да се, Мишка ей сейчас: «Это-де мещанство и затхлость быта». Тут уж у Егора Васильевича терпенье лопнуло: «Я т-те покажу тухлость! Ума не нажил, а туда же, паршивец... Что ей, голой прикажешь ходить? Брысь!..»

Дальше-больше — новое дело придумал. «Иконы, — говорит, — надобно снять, потому что бога нет, а вместо него один опиум и дурман». Не догляди, так бы и содрал иконы. Спасибо, зять Ванюшка урезонил, он хоть и недалеко от Мишки ушел, а все поумней.

Ну ладно, пусть бы себе словами тешился, рассуждал про эксплуатацию, покуда отец в силе, да учился как следует. Нет, вовсе от рук отбился. Вон уж до чего дошел — в разбойничьем притоне в драку встрял, новый пиджак дня не проносил, вдрызг разделал. Разве поступают так добрые дети? Теперь к Ванюшке убег. Тот тоже хороша ягода. Явился вечор и пошел: ругать, мол, Мишку не за что, не с кем-нибудь, а с бандитами схватился, значит, парень и телом и духом силен — радоваться надо. Ему что, Ванюшке? Не на его кровные пиджак-то куплен. Вот и радуется: телом да духом... А Егору Васильевичу от духа одна поруха... Ведь ежели бы на Кубинку снести... Нет, каков сахар?! Отец уж и поучить не смей... Ну-у, дела-а...

Светало, когда старый мастер заснул.

5

Вчера свирепствовал холодный норд, а нынешнее утро обещало день теплый, по-настоящему весенний.

Синеватая полоса тени пересекала двор до самого крыльца и напоминала ковровую дорожку. В тени суетились дикие голуби, торопливо стучали клювами по твердому киру. Зина стояла на крыльце, кидала им хлебные крошки. На ней было короткое светлое пальто, и, озаренная ярким утренним солнцем, она напоминала то ли снегурочку, то ли добрую фею. Михаил увидел ее сразу, как только вышел во двор. Кровь неожиданно и бурно прилила к лицу, усугубив чувство неловкости.

— Здравствуй, — сказал он и оглянулся на вход в полуподвал — появление сестры или Ванюши в эту минуту было бы очень некстати.

Девушка степенно ответила на его приветствие и засмеялась, показав два ряда ровных, как зерна в кукурузном початке, зубов:

— Смотри, вон тот, растрепанный, — прожорлив, как Гаргантюа!

Михаил не знал, кто такой Гаргантюа, однако счел уместным поощрительно улыбнуться белому с серой головкой, растрепанному и верно до последней степени оголодавшему голубю, который, раскидав своих товарищей, хватал самые крупные куски.

— Он каждое утро ко мне прилетает, — продолжала Зина. — Я даже имя ему придумала — Бедуин. Правда, он похож на бедуина?

Михаил согласно кивнул. Возможно, и впрямь эта растрепанная, осатаневшая от жадности птица похожа на бедуина. Важно совсем другое. Вот она, Зина... Он слышал ее голос, видел ее ярко-синие глаза, нежный овал подбородка, полные, четко обрисованные губы — всю ее, легкую, тонкую, воздушную. Он испытывал от этого огромную радость и немного завидовал жалкому уроду, получившему романтическое прозвище — Бедуин. Эта бестолковая птица каждое утро видит ее, вот такую, оживленную, озаренную солнцем... «Я могу сделать ради тебя все, что пожелаешь», — мысленно вдруг обратился Михаил к девушке на крыльце и почувствовал, как от сладкого ужаса похолодели щеки. Показалось: она услышала его тайную мысль, потому что посмотрела на него пристально.

— А почему ты в такую рань пришел к сестре? — спросила она.

— Я ночевал здесь. Поссорился с отцом и ушел из дому.

За секунду перед тем Михаил не знал, что ответит именно так. Ведь это неправда. Ванюша объявил, что все улажено, он может идти домой и ничего не опасаться. Слова вылетели сами собою. Но — странное дело: после того как они были произнесены, он ощутил уверенность в себе и даже некоторое превосходство над собеседницей. Кургузый пиджачок, из рукавов которого едва не по локти высовывались руки, не казался ему теперь столь безобразным — изгою приличествовала именно такая одежда.

— Зинуша! — долетел из недр дома густой мужской голос.

Девушка шагнула к двери, помедлила, сказала негромко.

— Подожди меня, проводишь до училища.

В полной растерянности Михаил остался стоять посередине двора. Проводить ее до училища — такой удачи он не ожидал.

Впервые Михаил увидел ее в мае семнадцатого года. И тоже на крыльце. Только не на этом, а на том, на парадном, что выходит на улицу. И была она не одна. Рядом стоял блестящий поручик с тремя георгиевскими крестами на груди, в белых лайковых перчатках и в щегольски мятой фуражке, как принято у боевых офицеров. В зубах он держал папиросу и опирался на сучковатую полированную палку.

Они фотографировались. Фотограф — кудрявый толстенький человек в клетчатых брюках — установил на тротуаре коричневый ящик на треноге и, приникнув к нему, накинул на голову черное покрывало.

Поручика Михаил знал. О нем говорила вся гимназия. Бывший ее воспитанник Александр Лаврухин, ныне герой войны, приехал после ранения в отпуск. Имя его, окруженное романтическим ореолом, гимназисты произносили с благоговением. В четырнадцатом году Александр Лаврухин со второго курса Киевского университета ушел на фронт вольноопределяющимся. Трижды пролил кровь за святую Русь. И благодарное отечество достойно наградило героя...

Самые горячие почитатели из гимназистов добыли сучковатые палки и чуть прихрамывали, в точности копируя походку своего кумира. Иные, в их числе и Михаил, твердо решили бежать на фронт и подобно Лаврухину стать на стезю славы. Такая перспектива казалась тем более заманчивой, что, по слухам, у поручика имелась сестра Зина — девочка необыкновенной красоты. Естественно, она не сможет остаться равнодушной к герою. Налицо были все условия, питавшие со времен трубадуров и миннезингеров истинно рыцарское воображение.

В тот воскресный день Михаил впервые пришел навестить сестру (она его баловала сластями), недавно вместе с мужем переехавшую в лаврухинский дом. Появление на крыльце двенадцатилетней девочки с нежным лицом и огромными синими глазами и ее брата героя ошеломило Михаила. В этой картине было что-то до неправдоподобия прекрасно. Прекрасное, как в книгах. Как «Всадник без головы», как «Белый вождь», как «Оцеола, вождь сименолов». Не удивительно, что все прохожие замедляли шаги и оборачивались на эту пару. А Михаил, будто пригвожденный, стоял на противоположной стороне и смотрел, смотрел... Зина, одетая в скромное гимназическое платье, по-видимому, гордилась своей родственной близостью с блестящим офицером. Она поминутно заглядывала снизу вверх ему в лицо, что-то щебетала с улыбкой и затем, не желая показать, что ее интересует произведенное ею и братом впечатление, бросала вокруг деланно рассеянные взгляды. Возможно, она заметила неотрывно глазевшего на нее с противоположной стороны гимназиста и ее игра предназначалась именно для него.

— Внимание! — сказал фотограф и поднял руку. Поручик что-то с улыбкой шепнул девочке, и она перестала вертеть головой.

— Готово!

Фотограф сложил треногу, поклонился поручику.

Зина благодарно кивнула в ответ. Именно это фото и оказалось впоследствии в альбоме, подаренном Анне.

Офицер махнул перчаткой.

Из ворот выехала лакированная коляска, остановилась у крыльца. Серый в яблоках жеребец нетерпеливо мотал головой, позванивая трензелями. Офицер подсадил в коляску сестру, ловко опершись на палку, уселся рядом. Зина мельком оглянулась на гимназиста, и Михаилу почудилась легкая улыбка, предназначенная ему. Кучер тряхнул ременными вожжами, лошадь непринужденной рысцою понесла коляску в сторону центра, мимо Парапета — так назывался круглый сквер, и звонкий цокот копыт затерялся в шуме улиц. Целую неделю после той встречи Михаил ходил как в тумане. Он видел себя на сером в яблоках жеребце во главе мчащейся во весь опор на врага кавалерийской лавы. На голове чудом держалась такая же мятая фуражка, как у поручика Лаврухина, а в зубах такая же папироса. И где-то, скорее всего в его душе, гремел оркестр.

Так громче, музыка-а,
Играй победу...

И в последний момент, когда разбитые германские полчища обращались в позорное бегство, он, раненный пулей навылет (это так геройски звучало — навылет!), медленно и красиво валился с коня. Тотчас же над ним склонялась Зина Лаврухина в косынке сестры милосердия и, прижав руки к груди, как Вера Холодная в кинематографе, окропляя его лицо горючими слезами, произносила: «О, не умирайте, прошу вас! Вы такой герой, что я безумно вас полюбила!» Затем стройность видения нарушалась. Возникали бессвязные отрывки. То он лежит в лазарете и опять над ним склоняется Зина. То приводит в плен германского генерала и Зина же первая встречает его. То стоит с нею на крыльце, опираясь на сучковатую палку; вдруг с винтовками наперевес набегают неизвестно откуда взявшиеся германцы в остроконечных шлемах, и он начинает крушить их палкой, сшибает со шлемов пикообразные набалдашники и всех повергает наземь перед крыльцом.

В течение недели Михаил ежедневно заходил к сестре, однако девочку, поразившую его воображение, встретить не удалось.

Знакомство состоялось лишь осенью, в середине октября. Тогда у Анны родился второй ребенок — девочка, и в полуподвале отмечали крестины. Михаилу надоело слушать, как Ванюша заодно с сестрами величал его «дважды дядей», сожалел, что с этим «дядей» по его малолетству нельзя выпить за новорожденную племянницу, и он убежал во двор. Туда же с улицы зашла и Зина. Ее брат поручик давно уехал на фронт, в гимназии о нем никто не вспоминал, гимназисты успели поголовно увлечься сперва цирковым борцом Заикиным, который всех соперников шутя укладывал на обе лопатки, потом пилотом, прибывшим в город по военной надобности.

Стоило Михаилу увидеть девочку, как прежние мечты всколыхнулись в душе, и пришло странное ощущение легкости, будто он вдруг лишился телесной оболочки. Ни секунды не мешкая, на глазах у нее он ловко вскарабкался на крышу конюшни и без колебаний прыгнул с трехметровой высоты. Удар о твердый в это время года кир отозвался острой болью в ступнях. Однако прыгуну удалось скрыть свои истинные ощущения. Девочка посмотрела на него с интересом.

— А с дома можете?

Михаил небрежно взглянул вверх.

— А чего ж? Могу.

Девочка засмеялась.

— Вы просто хвастун.

Михаил решительно шагнул к крыльцу.

— Покажите, где у вас вход на крышу.

И вдруг понял весь ужас своего положения. Сейчас она проводит его на крышу, он вынужден будет прыгнуть (не отступать же с позором!) и, конечно, разобьется вдребезги. Мысль эта отозвалась мурашками в ногах, как бывает, когда стоишь на краю пропасти.

— Не надо, не надо, я верю!

Девочка удержала его за рукав. То ли она вошла в его положение, то ли действительно поверила. Во всяком случае он был признателен ей за благоразумие.

— Где вы научились так прыгать? — полюбопытствовала девочка.

— А я тренируюсь, — обретая прежнюю уверенность, сказал Михаил. — Я хочу стать пилотом. У меня есть один знакомый пилот. Он обещал научить меня летать на аэроплане...

Михаил врал беспардонно и вдохновенно, врал напропалую, думая лишь о том, как бы заинтересовать девочку своей особой, удержать ее внимание. Его искренняя горячность, возбужденный, взъерошенный вид, должно быть, загипнотизировали Зину. Устремив затуманенный взгляд куда-то поверх его плеча, она спросила:

— Как ты думаешь, люди смогут когда-нибудь летать? Не в аэроплане, а просто, как птицы.

Незаметно для себя она перешла на «ты», и Михаил, еще не смея поверить в это окончательно, понял: он признан если не другом, то кандидатом в друзья.

— Конечно, смогут. Ясное дело — смогут, — сказал он, и девочка улыбнулась так радостно, будто только его согласия и недоставало для того, чтобы люди смогли обрести крылья.

— Ты кто? Как твое имя? — спросила она, с беспокойством оглянувшись на крыльцо черного хода.

— Я Мишка Донцов. У меня сестра Анна здесь проживает, внизу.

— А я Зина Лаврухина.

— Знаю.

— Откуда? — в голосе ее послышалось лукавство.

— Да так... знаю...

Михаил покраснел и отвернулся.

На крыльцо вышла полная краснолицая женщина в фартуке, с засученными по локоть рукавами, Василиса, кухарка Лаврухиных.

— Зинушка-а, барышня-я, — приторно-ласково пропела кухарка, — во-он вы где... А там папенька сердятся: аглицка учительница пришла, а вас нету...

— До свидания. Я буду рада вас видеть, — неожиданно по-взрослому сухо и важно кивнула девочка и, взойдя на крыльцо, скрылась за дверью.

Это было три с половиной года назад. Многое переменилось с той поры. Россия взорвалась Октябрьской революцией. Жизнь в Баку, точно горная лавина, сдвинутая раскатами далекого грома, неудержимо хлынула, сметая старое, привычное.

Создание Бакинской коммуны. Драки в гимназии между ее сторонниками и противниками. Михаил оказался в числе сторонников. Возможно потому, что его брат был большевиком. Скорее же всего по той причине, что Гасанка Нуралиев выступал против коммуны. Досталось тогда Гасанке крепко. Впрочем, и Михаил не уберегся от синяков и шишек.

Брат Василий почернел, осунулся от бессонных ночей. Советская Россия задыхалась от мятежей, голода, тифа. Москва просила нефти. Василий руководил погрузкой нефти на суда. Метался между портом и промыслами. Владельцы нефтепромыслов саботировали, требовали платить золотом. Домой Василий приходил злой, тяжелый от неизвергнутой ярости. Ругал Манташева, Лианозова, Нагиева, Нуралиева, говорил, что, будь его воля, предал бы их революционному суду, а промыслы национализировал.

— Умен, да только бодливой корове бог рогов не дал, — ядовито возражал отец. — А рабочим бы кто платил? Ты, что ли? Так у тебя в кармане одна вошь на аркане... А их, — свирепо тыкал коричневым пальцем в сестер, в Михаила, — чем прикажешь кормить? Али в гроб укладывать?..

Василий угрюмо молчал — денег у Совета Народных Комиссаров не было.

Голод. Нашествие англичан, турок. Бои под городом. Все это вместе, а главное — голод и турецкая угроза — сломили коммуну. Большинство депутатов Бакинского Совета поддержали требование эсеров пригласить для защиты города английский отряд. Незадолго до этого по поручению Шаумяна Василий с небольшим отрядом красногвардейцев увел в Астрахань последний караван нефтеналивных судов.

Англичане. Турки. Муссаватисты. Мусульманские проповедники в зеленых чалмах, призывающие правоверных признавать одну власть — власть ислама.

Восстание. Отряды вооруженных рабочих на улицах. И, наконец, приход Одиннадцатой Красной армии.

Время заставляло быстро взрослеть. Давно поблек и забылся образ поручика Лаврухина. По словам Зины, отец считал его погибшим, потому что с ноября семнадцатого года о нем не было никаких вестей. Смешными выглядели теперь прекраснодушные мальчишеские мечты, навеянные благородными героями старых книг.

Изменилась и Зина. Девчонка превратилась в статную девушку. Красота ее утеряла кукольность. Что-то вызывающее, дразнящее угадывалось в четком рисунке пухлых губ, в огромных синих глазах. Это что-то было проснувшееся сознание своей власти.

С некоторых пор Михаил начал понимать, что любит ее. Он рано созрел, обладал воображением, и к его детскому преклонению перед красотой ее лица, ее хрупкостью начало примешиваться томящее чувство восторга.

Встречались они редко. И только во дворе. В комнаты Зина его не приглашала, и он понимал причину: Милий Ксенофонтович не одобрил бы выбора дочери. Разговоры их касались главным образом книг. Зина жила в мире, далеком от повседневности, мечтала об экзотических странах и океанских рассветах. В ее словах, жестах, повадках было что-то от джеклондоновских женщин — мягкое и смелое. Она аккуратно посещала училище и больше никуда не ходила. Заветным желанием Михаила было пригласить ее на танцы в Дом красной молодежи. Впрочем, он понимал, что это вряд ли осуществимо. Она слишком отличалась от тех девушек комсомолок, что посещали Дом молодежи. Те не обращали внимания на поношенную одежду парней. В их глазах такая экипировка выглядела естественной, они, дочери рабочих, сами не блистали туалетами. Они были грубоваты, громко и свободно смеялись, в их речах часто проскакивали жаргонные словечки, с детства вошедшие в язык где-нибудь в родных Сабунчах или Романах. Зина среди них выглядела бы белой вороной. Да и он стеснялся бы перед нею своей одежды. И подвергся бы всеобщему осмеянию.

В разговорах с Зиной он избегал касаться политики. Опасался, вдруг она отзовется неодобрительно о Советской власти, о комсомоле, о Красной Армии. Ведь тогда придется немедленно порвать с ней дружбу, забыть и думать... о буржуйской дочке. Да, именно так оскорбительно он и вынужден будет ее назвать. Пока же слова «буржуйская дочка» совершенно не ассоциировались с образом Зины.


Михаил ждал недолго. В вязаной шапочке, в легком пальто, размахивая желтым портфельчиком, она обежала с крыльца, кивнула:

— Пошли.

Две длинные — до пояса — косы разметались, и она небрежным движением закинула их за спину.

— Рассказывай, — попросила она, как только вышли за калитку.

С великолепной, почти гусарской беспечностью Михаил поведал о драке в караван-сарае, о порванном пиджаке, о ссоре с отцом и своем бегстве. При этом он поглядывал по сторонам, всей душой желая, чтобы навстречу попался кто-нибудь из знакомых ребят. То-то бы вылупил гляделки, увидев его с такою красавицей. Потом на него посыпались бы вопросы: «кто такая?» да «что у тебя с ней?», а он бы в ответ таинственно улыбался.

Тщеславные его помыслы были прерваны вопросом:

— Зачем ты дерешься? Ведь такие, как Рза-Кули, могут убить.

— Большевики перед контрой не отступают, — сурово молвил он.

Она украдкой взглянула на него. Лицо его выражало непреклонность. Большой шишковатый лоб грозно навис над глазами, губы сжались в нитку и четко выявился крутой изгиб подбородка.

— Ты большевик?

— Конечно. Всякий комсомолец — большевик.

Сердце его тоскливо сжалось. Вот сейчас скажет: «Ну и уходи. Большевики отобрали у нас все богатство, и я не желаю иметь с тобою ничего общего».

Они вышли к Парапету и свернули налево. Под деревьями сквера прохаживались и стояли, группируясь по двое, по трое, люди в цивильных «господских» одеждах довоенного вида. Мелькали папахи, картузы, не редкостью был и котелок. «Черная биржа» спозаранку приступала к «операциям».

Зина улыбнулась какой-то своей мысли и тронула его за рукав.

— Слушайте, господин большевик, а я что придумала-а...

— Что?

— У папы четыре или пять пиджаков. Висят без дела. Куда ему столько? Ведь теперь либерте, эголите, фратэрните, верно? Свобода, равенство и братство. Как ты посмотришь, если я, будучи свободным человеком, по-братски и во имя идеи равенства подарю тебе один пиджак?

«Ты что же, за буржуйского холуя меня считаешь?» — готово было сорваться с его языка. Но улыбка ее светилась такой простодушной радостью (видно, ей очень понравился замысел с пиджаком), что ни о каких задних мыслях и речи быть не могло. Михаил весело рассмеялся, представив себя в лаврухинском пиджаке.

— Нет, правда, — серьезно заговорила Зина, практичная, как всякая женщина, — пиджак пропадает без пользы. А ты явишься в нем домой, и твой папа перестанет сердиться. И тогда незачем уходить из дому.

Нежность теплой волной прошла через сердце Михаила. Он старался не смотреть на девушку, чтобы не выдать своего чувства.

— Ты не беспокойся. Из дому я и так не уйду...

Зина потупила взгляд, потому что в голосе его уловила то особенное волнение, особенную зыбкость, за которыми угадывалось все, чего она втайне желала.

— Ванюша ходил к отцу еще вчера, все уладил... — продолжал Михаил, — а сказал я так, для красного словца...

— Наврал?

— Ага.

— Зачем?

— Так. Думал, тебе будет со мной интересней.

Зина замедлила шаги, не поднимая глаз, тихо заметила:

— Что же тут интересного?..

— Не знаю... Мне казалось...

Они остановились около закрытых наглухо ворот рядом с Армянской церковью.

— Я... мне и так... интересно, — едва слышно проговорила она. Губы ее вздрагивали.

Они не заметили, когда и как оказались в нише калитки под прикрытием акации. Калитка была заперта.

Мимо спешили к заутрене черные старушки. Никто не обращал внимания на юную пару.

— Зина...

— Что?

— Да я хотел...

— Что?

— ...Я, понимаешь...

— Что?

— ...ты не сердись...

— Не сержусь.

— ...люблю тебя.

Она подняла на него глаза. Привстала на цыпочки, ткнулась губами куда-то в угол его рта и стремглав выскочила из ниши. По асфальту дробно простучали ее каблучки.

Когда Михаил появился дома, ни мать, ни сестры словом не обмолвились о вчерашнем.

Напротив, были предупредительны. Это умилило Михаила, и, чтобы не очень мучиться раскаянием, он поспешил убраться. Захватил учебники, как обычно, уходя в училище. Но путь его лежал совершенно в другую сторону.

В горкоме комсомола Кафаров без задержки оформил путевку. На форменном бланке с печатью было четким почерком написано:

«Член Коммунистического Союза Молодежи Донцов Михаил Егорович направляется в распоряжение Азербайджанской Чека для использования на работе».

Вскоре Михаил шагал по Набережной в сторону Кооперативной улицы, где находилась Чека. Сквозь голые деревья бульвара проглядывала морская синь. Теплый ветер, пахнущий водорослями, гладил лицо. Природа ликовала вместе с ним.

Он видел себя в черной, перекрещенной ремнями кожаной тужурке, с кобурой на боку. Все будет именно так. Его примут в Чека, и он сделается грозой врагов Советской власти. Как Дзержинский. Как брат Василий. Грудь его распирало от ощущения собственной значимости.

Он свернул на Кооперативную и увидел четырехэтажное серое здание с застекленными балконами. Квадраты балконных стекол блестели на солнце.

Михаил вдруг оробел. Мелькнуло: в этом огромном здании столько людей, опытных, знающих, смелых; кому здесь нужен он, мальчишка? Недавней приподнятости как не бывало. С каждым шагом все больше овладевала им мучительная неуверенность в себе. На что он надеется? Чекисты — это не Кафаров, не Логинов. Они-то мигом определят его настоящий возраст. Их не обманешь.

Остановился перед парадной двухстворчатой дверью с медной рукояткой. В зеркальном стекле отразилось худощавое испуганное мальчишеское лицо.

Коротко вздохнул, пригладил волосы, рванул на себя створку. Не поддалась. Рванул сильнее. Заперта, что ли?

— Не стоит, не стоит ломиться, коллега, — нетерпеливо сказали сзади, — дверь открывается внутрь.

Михаил выпустил рукоятку. Высокий сухопарый человек весьма сурового вида толкнул дверь, вежливым жестом пригласил Донцова войти первым.

В тесном вестибюле стоял красноармеец с кобурой на боку. Сухопарый кивком поздоровался с ним и прошел к лестнице, ведущей наверх.

— Тебе что? — строго спросил часовой.

Михаил протянул ему пропуск и путевку. Красноармеец — у него были коричневые, нахальные, как у шемаханского авары[4], глаза — снисходительно пробежал по строчкам, вернул бумаги:

— К Кузнецову в секретариат.

Михаил поднялся на второй этаж.

По коридору, заложив руки за спину и опустив голову, двигался здоровенный, наголо стриженный дядя в черном пиджаке. Михаил устремился к нему:

— Скажите, где мне...

Здоровяк вскинулся, будто у него выстрелили над ухом, испуганно оглянулся назад.

— Не разговаривать с арестованным!

Из-за его спины выдвинулся невысокий парень в кожаной тужурке, правая рука — в кармане.

— Проходи.

Тон его был властен, в глазах — решимость.

Михаил отшатнулся, прилип к стене. Испуг сменило восхищение. Ну и ну! Как он? «Не разговаривать... Проходи!» Сразу видно боевого чекиста.

Чтобы снова ненароком не попасть впросак, Михаил зашел в один из кабинетов. Сидевшая за машинкой пожилая женщина в пенсне объяснила обстоятельно, как найти товарища Кузнецова.

Застекленная веранда была разделена дощатой перегородкой на две неравные комнатушки. Большая оказалась пустой, в меньшей, похожей на закуток, сидел товарищ Кузнецов. Михаил ожидал увидеть человека с пронизывающим взглядом и сильным, как на плакатах, лицом. Но за столом сидел добродушный, располневший канцелярист в парусиновой толстовке. Бритая сияющая голова на короткой шее и очки делали его похожим на воскресного дачника.

Солнце стояло прямо напротив веранды и наполняло закуток тяжелым зноем. Ни малейшего движения воздуха не ощущалось через распахнутое настежь окно. Оно выходило на маленький дворик, напоминавший шахту.

Кузнецов пригласил посетителя сесть. Поминутно вытирая платком затылок и шею, прочитал путевку.

— Значит, к нам. Комсомольское, так сказать, пополнение. Что ж, хороший народ нам нужен. Да, нужен. Идете по желанию?

— Да, — довольно твердо выговорил Михаил и почувствовал облегчение. Кажется, ничего дядька.

— Что ж, ладно, ладно...

Кузнецов приложил к затылку мокрый платок и опять заглянул в путевку.

— Ладно, ладно... Сколько же вам лет?

Вот оно — началось!

— Се... семнадцать.

Лицо Михаила медленно заливала краска. Совестно было врать.

Добродушный Кузнецов промокнул платком шею.

— Ладно, ладно... А не найдется ли документа? Метрической выписи, скажем?

Метрической выписи не было. От матери Михаил знал, что в церкви Иоанна Предтечи, где его крестили, метрические книги утеряны. То ли поп пустил их на растопку, то ли бандиты разграбили — неизвестно. Все это довольно связно Михаил изложил Кузнецову.

— Такое положение везде, — доверительно сказал Кузнецов.

Он достал из ящика стола лист чистой бумаги, желтую ручку, написал несколько строк, пришлепнул под текстом круглую печать.

— Возьмите эту бумаженцию, товарищ Донцов, и шагайте с нею прямо отсюда в больницу, что на Большой Морской. Предъявите ее доктору Бабаяну. Он с научной достоверностью должен установить ваш возраст. Сами понимаете — у нас запрещена эксплуатация труда подростков, и мы с вами обязаны свято блюсти революционную законность.

Он встал, подал Михаилу направление.

— Пожелаю удачи. Из больницы милости прошу ко мне. Давайте отмечу пропуск.

Михаил не помнил, как шел по коридору, как спустился в вестибюль. На месте сердца ощущался комок горечи. «Конец. Не быть тебе чекистом. Не быть никогда».

В вестибюле стоял все тот же часовой.

Михаил сунул ему пропуск и хотел поскорее выскочить на улицу. Но часовой загораживал проход. Он повертел пропуск и уставил на Михаила нахальные глаза.

— Как дела? Домой небось завернули?

Наверное ему было до отчаяния скучно.

Михаила взяло зло: «Еще издевается, гад...» Сказал и удивился своему звенящему голосу:

— Стоишь?

— Ну, стою...

— И стой молча, пока не сменят. Разговаривать без дела часовому запрещено. Службы не знаешь.

— Ух ты, какой строгий, — пытаясь сохранить достоинство, натянуто заулыбался красноармеец.

Доктор Бабаян — кудрявый, средних лет армянин, разговорчивый и быстрый, как комочек ртути, — мельком заглянул в направление, бросил:

— Раздевайтесь, юноша.

В кабинете, кроме него, присутствовали довольно молодая черноглазая сестра и пожилой лысый фельдшер с усами, как у Тараса Шевченко. Вдоль степ стояли непонятные приборы: похожий на самовар никелированный бак с резиновой трубкой, высокая деревянная доска с делениями и ходившим по ней вверх и вниз ползунком.

Михаил снял пиджак, рубашку, бросил на табуретку.

— Совсем, совсем, — доктор нетерпеливо помахал рукой, будто отстраняя от себя ненужные мелочи.

— Как... совсем?

Михаил, краснея, покосился на сестру. Лицо ее было невозмутимым.

— Брюки, кальсоны долой. Вот так.

Михаил покорно разоблачился догола и прикрылся ладонями.

— Ну-ну, без фиговых листочков. Здесь вы передо мной, как на страшном суде перед господом богом, — стремительно подходя к нему, сказал доктор.

Михаил нахмурился, выпятил грудь и напряг мышцы. Подумалось, что так он будет выглядеть старше.

— Даже свой апостол Павел имеется, — продолжал доктор, взглянув на стоявшего рядом фельдшера.

Ощупал сухими холодными пальцами грудь, плечи, бицепсы и зачем-то горло.

— Ну-с, каково сложение, Павел Остапыч? — обратился к фельдшеру.

— Та шо ж — хоть сейчас у гвардию, — прогудел тот.

Доктор извлек из кармана халата трубку, выслушал и выстукал Михаила.

— Рано мужаете, юноша.

— Почему рано, мне семнадцать, — мрачно отозвался Михаил.

— Что вы говорите?! Будь у вас усы, я дал бы все тридцать, — доктор отошел к столу. — Юлия Филипповна, измерьте сего молодца.

Сестра велела Михаилу встать на низенькую площадку у основания доски с делениями. На голову опустилась доска, прикрепленная к ползунку.

— Сто восемьдесят.

— Отлично, — доктор потер ладонь о ладонь, будто услышал очень приятную весть.

Сестра подала Михаилу резиновую трубку от бака, похожего на самовар.

— Сделайте глубокий вдох и дуйте сколько хватит сил.

«Вот оно, самое главное», — подумал Михаил. Прежде надо успокоиться, выровнять дыхание. Так. Теперь наберем воздуху...

Бак оказался из двух цилиндров. Верхний, вставленный в нижний, лишь Михаил начал дуть в трубку, пополз вверх. Еще... Еще... Лицо Михаила побагровело, запас воздуха иссякал, а цилиндр поднялся всего на вершок. Ну, еще немножко... еще... Звякнул выскочивший из бака внутренний цилиндр.

— Одевайтесь, богатырь, — услышал Михаил голос доктора.

Победа!

Когда оделся, доктор пригласил его сесть к столу и начал что-то строчить на бланке. При этом говорил без умолку.

— Датой вашего рождения, дорогой мой, в пределах от 904-го до 906-го я могу распорядиться действительно, как господь бог. Выглядите вы на все семнадцать, тем более что страстно этого желаете. Следовательно, так и запишем: родился в 1904 году. Какой месяц вас более всего устраивает?

— Февраль.

— Не ошибитесь, юноша. Родившегося в феврале ожидает бурная, полная всяческих превратностей жизнь. Ненадежный месяц, знаете ли. То в нем 28 дней, то 29... Кстати, какого числа вы собираетесь праздновать день своего рождения?

— Первого.

— Ну, разумеется, не второго же... Тэк-с, — доктор встал, поднялся и Михаил. — Получите ваш документ. Позвольте поздравить с рождением.

«Новорожденный» принял бумажку, горячо и сбивчиво пробормотал: «Спасибо, спасибо... доктор», — пятясь к двери, поклонился фельдшеру, сестре, никелированному баку и покинул кабинет.

В вестибюле дежурил другой красноармеец, и это было чертовски досадно. Очень хотелось бы взглянуть в глаза тому нахалу.

Кузнецов по-прежнему сидел в своем закутке и утирался мокрым платком.

— Скоро обернулись, — улыбнулся он, увидев Михаила в дверях, и протянул руку: — Ну-ка, что там пишет доктор?

Прочитал, одобрил своим обычным «ладно, ладно», достал голубую новенькую папку и аккуратно уложил туда оба донцовских документа: путевку и справку о возрасте. Из облезлого канцелярского шкафа достал анкету, вручил Михаилу, кивнул на дверь.

— Идите туда, заполните. Пишите разборчиво.

За перегородкой стоял маленький столик и расшатанный стул. Чернила загустели, и писать ими было одно мучение.

В соответствующую графу Михаил внес новую дату своего рождения. При этом не только не испытал неловкости, но поймал себя на том, что верит, будто ему семнадцать лет. Такова магическая сила официального документа.

Прочитав анкету, Кузнецов удовлетворенно кивнул. Спросил только:

— Василий Егорыч Донцов из Одиннадцатой армии ваш брат?

— Да.

— Ладно, ладно... Теперь, будьте добры, ознакомьтесь с этим документом и, если не последует возражений, распишитесь внизу.

Перед Михаилом легла бумага с машинописным текстом, В ней говорилось о том, что нижеподписавшийся обязуется верно, не щадя сил и самой жизни, служить трудовому народу, Советской власти и делу мировой революции, свято хранить доверенную ему служебную тайну и в случае нарушения данной заповеди готов понести наказание по всей строгости революционных законов.

Фразы были торжественны, бескомпромиссны и вызывали трепет. Именно их и недоставало Михаилу, чтобы в полной мере ощутить значительность происходящих в его жизни перемен.

Без колебаний он поставил под текстом свою подпись.

Вместе с анкетой обязательство также легло в голубую папку. Михаил догадался: отныне папка станет «его». Она вберет в себя все, что с ним произойдет на службе в Чека. Подумалось: лет через десять эта папка, возможно, сделается пухлой, как роман Дюма. И такой же интересной. Если бы возможно было заглянуть вперед...

— Садитесь, Михаил Егорович, давайте познакомимся, — без улыбки сказал Кузнецов. — Меня зовут Федор Ильич. Я, как вы догадываетесь, занимаюсь личным составом. Вам работа предстоит ответственная — в секретном отделе. Этот отдел занимается борьбой с контрреволюционным политическим подпольем. — Он тронул очки за дужку, сдвинул вниз, давая отдохнуть переносице, взглянул на Михаила поверх стекол. — Здесь, как вы сами понимаете, требуются грамотные люди. Их, между прочим, у нас так и величают: наша интеллигенция. Вы меня поняли?

Михаил кивнул.

— На работу милости прошу завтра к девяти утра. Явитесь в комнату сорок пять, к товарищу Холодкову. Это начальник отдела. А теперь, Михаил Егорович, попрошу вас спуститься вниз к нашему фотографу. Сошлитесь на меня, он вас сфотографирует и завтра к концу дня милости прошу получить пропуск.

Спустя полчаса Михаил вышел на улицу. Остановился у дверей. Взглянул направо, налево. Нет, не сон, а явь — принят в Чека! Кто принят в Чека? Михаил Егорыч Донцов! Да, Михаил Егорыч! А Кузнецов-то! Мировой мужик. Только не похоже, что пролетарий. Но все равно мировой.

Прохожие с удивлением оглядывались на странного парня: стоит на пороге Азчека и улыбается — рот до ушей. Нечасто такое увидишь.

6

Большая удача, если в ранней юности жизнь твоя обретает ясную цель. Михаил понимал это, правда, скорее инстинктом, чем разумом.

Что было в его жизни до сих пор? Книги да красивые несбыточные мечты, разделенные с такими же подростками — Ибрагимом, Алибеком, Ленькой. Кругом круто менялась жизнь, а они, по малолетству и по причине полной зависимости от родителей, не имели права принять в ней участие, испробовать, на что годны.

Они издали следили за тем, как рушились устои старого мира, но это ничего не меняло в их личной жизни, тусклой жизни городских мальчишек из рабочих семей. Поэтому книги питали их воображение. Маленький лорд Фаунтлерой и Реми Мелиган, Морис Джеральд и Оливер Твист, Нат Пинкертон и граф Монте-Кристо — таков был круг их героев, таков был связанный с этими героями объем понятий, которыми они расцвечивали тусклую обыденность. Придуманная красота была эфемерна, но другой они не знали. И не могли знать. Красота суровой эпохи открывалась тому, кто участвовал в ее свершениях.

Таким человеком был брат Михаила.


В первый вечер, когда они остались вдвоем с Василием в «темной», Михаил вытащил из лежавшей на табуретке кобуры братнин наган и с удовольствием прицелился в лампочку. Василий молча отобрал у него револьвер, сунул под подушку.

— Ты чего? Бандитов опасаешься? — с загоревшимися глазами спросил Михаил.

Брат усмехнулся одной половиной рта — мешал шрам через всю щеку, — сел на стул, начал снимать сапоги.

— Тут, — сказал, — похоже, без бандитов хватает охотников до чужого оружия.

— Я, что ли?

— Догадливый.

Василий разделся, лег на свою старую скрипучую деревянную раскладушку с ножками в виде буквы икс.

Михаил погасил свет и тоже лег. Отвернулся к стене. После недолгого молчания сказал:

— Что я, маленький?

— Да нет, не маленький, — отозвался Василий. — На фронте встречал ребят чуть постарше тебя.

— Я бы тоже смог воевать.

— За что?

— Известно: за Советскую власть.

— Нужны Советской власти такие вояки.

— А что? — Михаил вскинулся на кровати. — Думаешь, струсил бы?!

— Нет, зачем же? Тут дело в другом. Помнишь, как ты в младшем классе с Нуралиевским сынком подрался?

— С Гасанкой?

— Ну да. Ты тогда разве для собственного удовольствия кулаки-то в ход пустил?

— Он сел на меня верхом... Я, говорит, буду твоим хозяином.

— Вот-вот, — обрадованно проговорил Василий, — отсюда, от печки и пляши. Либо он тебя оседлает, либо лупи его по морде — третьего не дано. Уж наш батя на что крут — сам знаешь, — и тот, помню, тебе эту драку простил. Понял: на твоей стороне справедливость, классовая справедливость...

Василий заскрипел раскладушкой.

Вспыхнула зажигалка, на миг вырвав из непроглядной тьмы резко очерченный профиль брата.

Точечный огонек цигарки, то разгораясь, то притухая, диковинным светлячком повис в воздухе. Запахло махорочным дымом.

— Борьба, Миша, — это нелегкое дело, — каким-то незнакомо жестким тоном проговорил Василий. — Нелегкое и некрасивое. Красиво о ней только пишут. Те, кто ее никогда в глаза не видывал. Ну, сам посуди: что красивого в убийстве, в смерти? Кровь, стоны, вопли. Каждая смерть с нашей ли, с вражеской ли стороны прибавляет вдов и сирот. Разве ты задумывался над этим, парень? — Помолчав, продолжал: — Представь себе знакомого человека, который тебе по нраву, друга, что ли...

С поразительной ясностью Михаил вдруг увидел давнишнее: на крыльце дома стоит, опираясь на палку, поручик Лаврухин с папиросой в зубах, рядом — кукольной красоты девочка.

— ...Представь, что он, веселый, здоровый секунду назад человек, вдруг падает, сраженный пулей...

...Поручик на крыльце схватился за грудь, медленно стал оседать и рухнул на асфальт. Девочка в ужасе вскрикнула, закрыла руками лицо... Михаил почувствовал: по щекам от висков струйками сбегает пот.

— Горько это, тяжело...

Зашипела и погасла цигарка.

— Конечно, для какого-нибудь убийцы все просто. Ему чужая жизнь, что щепка. Но любители пострелять в людей в Красной Армии долго не держатся. Либо к «зеленым» сбегают, либо на мародерстве попадаются.

— Кто же нужен Красной Армии? — спросил Михаил, чувствуя неясную робость.

— Люди, Миша, люди, а не мастера убивать. Сознательные революционные бойцы требуются Красной Армии, которые, как бы тебе объяснить?.. Ну вот ты, скажем, заехал этому... Гасанке, что ли, по роже... Юшку пустил. Приятного мало, верно? Да ведь не мог иначе. Так и они, не могут не идти в бой против белой сволочи... Потому что революция — их кровное. Она установит справедливость на земле. Справедливость для них, для тебя. Это и дает им силу выдерживать смерть, кровь, свою и чужую. Понял?

— Понял.

— Навряд. Почаще вспоминай Гасанку, тогда, может, поймешь.

— А отец говорит...

— Ты отца не трогай. Он другую жизнь прожил. Старую. А нам с тобой новую начинать. Стремись к ней, строй ее. Я вот... всегда о ней думаю.

На этот раз молчание длилось долго. Брат, должно быть, разволновался, опять закурил.

— Что же мне делать? — Вопрос Михаила прозвучал по-детски беспомощно. Он сам уловил это и подосадовал на себя.

— Давай договоримся, братишка, — сказал Василий, — такие слова говоришь в последний раз. Не маленький. Что делать — пролетарию должно подсказывать классовое сознание. Вон Ванюша — смирен, смирен, а в решительный момент понял, что надо делать. Для начала вступи в Коммунистический Союз Молодежи. И друзей сагитируй. Вот тебе первое задание от Советской власти, товарищ. А теперь, — он погасил цигарку, — спать, спать...

Такие беседы происходили каждый раз, когда Василий ночевал дома. Он рассказывал о гражданской войне, о Ленине, о разгоревшейся в мире классовой борьбе, о руководителях и героях Бакинской коммуны Шаумяне, Джапаридзе, Петрове, Азизбекове, расстрелянных в Закаспийских песках. Этих людей он хорошо знал. Говорил горячо, вдохновенно, словно читал стихи. Но когда речь заходила о нем самом, о его работе, отделывался односложными словами. В ответ на просьбы Михаила рассказать, как он вылавливал контрреволюционеров, отмахивался:

— Да ну тебя!.. Начитался Пинкертонов.

Скрытность брата обижала Михаила и в то же время поднимала в его глазах профессию чекиста на некий недосягаемый пьедестал, делало ее особенно притягательной.

Однажды, перед тем как лечь спать, Василий принялся зашивать фуражку — на ней оказались две дырки. У Михаила загорелись глаза.

— Пулей? Кто это?

— Он самый — классовый враг, — сказал Василий, но тут же воровато оглянулся на дверь, придушенным голосом пригрозил: — Смотри, матери не вздумай брякнуть...

Жизнь брата, накаленная смертельным палом борьбы за великие идеалы, виделась Михаилу прекрасной, и для себя он желал такой же судьбы.

Он чувствовал себя так, будто с него сползла тесная оболочка. Он видел мир другими глазами. Сместилась граница между добром и злом. Она проходила вовсе не там, где видели ее авторы старых книг. Благородный богатый джентльмен выводит на чистую воду злого обитателя трущоб, собиравшегося похитить у бездомного мальчика миллионное наследство — еще недавно такая коллизия умиляла Михаила и его друзей, не вызывала сомнений. Теперь все выглядело по-иному. Авторы старых книг лгали, потому что не добирались до корня явлений. Прежде чем налепить на обитателя трущоб клеймо злодея, следовало задаться вопросом: почему существуют трущобы и кто загнал туда человека?

Ответ получался потрясающий. Оказывается, не кто иной как благородный джентльмен создал трущобы, не кто иной как он загнал туда человека и превратил его в злодея. Граница между добром и злом совпадала с границей, делящей человечество на классы. На имущих и неимущих. На буржуев и пролетариев. Первые стояли за старый, несправедливый строй жизни, от них исходило все зло. Вторые хотели справедливости и потому были средоточием добра.

Эти новые, такие ясные мысли захватили молодой ум, потому что давали ответы на все вопросы и не оставляли места для туманных предположений и колебаний. Впрочем, была одна неясность: куда отнести Зину? Она происходила из враждебного лагеря, где одно зло, а Михаил видел в ней только добро. Стыдно признаться, больше добра и душевной красоты видел в ней Михаил, чем в иных представительницах собственного пролетарского класса. Все собирался спросить совета у брата, как быть с Зиной, но Василий вскоре уехал в Тифлис. Тогда Михаил изобрел в уме некую тихую гавань «для особых случаев», куда и поместил Зину.

Запали в сердце слова, сказанные братом в ночь перед отъездом:

— Вот ты, Миша, все пытаешь: как быть да что делать? Бывают, знаешь, такие шкуры на земле, что плюнул бы, да слюны жалко. Ты его поднимаешь в атаку за лучшую жизнь, а он: «Чай, у меня не две жизни. Пойдешь за лучшей, глядишь, и плохую-то потеряешь». Можно, конечно, и так прожить. Но я знаю других людей, великих людей — большевиков. Они, брат, жизнь измеряют не годами, а пользой ее для революции. Боятся они не смерти, а бестолковой смерти. Без них, как без Коперника, и земля не вертелась бы. А ты говоришь: как быть, что делать? Равняться по ним — вот что. Землю поворачивать своими руками — вот что.

После отъезда брата Михаил вместе с Ибрагимом, Алибеком и Ленькой вступили в комсомол.

Меньше года минуло с того дня. И вот Михаил стал чекистом. В пятнадцать лет очутился он на передовой линии огня, и жизнь его обрела цель и смысл. Это была большая удача. Ею он обязан брату и комсомолу. «И никогда, — сказал он себе, — никогда ни тебе, братишка, ни тебе, Кафаров, ни тебе, Логинов, не придется краснеть за меня. Нет, не придется».

7

Едва открыв глаза, Михаил вспомнил, что он больше не ученик высшего начального училища, а чекист. Из горницы сквозь приоткрытую дверь проникал свет. Сорвался с постели, выглянул из «темной» — ходики на столе показывали семь. Не проспал!

Оделся, заглянул в зеркало и остался недоволен. Кургузый пиджачишко, коротковатые брюки, тапочки — вид далеко не чекистский. Можно было понять Алибека и других ребят. Вчера они зашли за ним. В Доме красной молодежи проводилось первое занятие комсомольского отряда ЧОНа — изучение материальной части винтовки. Михаил проводил друзей до угла Цициановской.

— Дальше шагайте одни, ребята. Я ведь не в ЧОНе.

— Как не в ЧОНе? — округлил глаза Алибек. — Такой джигит...

— Меня приняли на работу в Чека.

Алибек окинул его с ног до головы, перевел взгляд на друзей, и покрутил у виска пальцем. Ибрагим и Ленька захохотали так, что пробегавшая мимо собака шарахнулась на мостовую.

— Что вы ржете, несчастные авары! — прикрикнул на них Алибек. — Человека завтра назначат командовать всеми вооруженными силами республики! Так отдайте ему честь!

— Обормоты, — беззлобно сказал Михаил и повернулся, чтобы уйти.

— Слушай, неужели не врешь?! — удержал за рукав Ибрагим.

— Не вру.

— Ну, здо-орово! Оружие выдали?

— Пока нет.

Это убедило друзей окончательно. Если бы человек врал, он бы непременно приплел пару пистолетов, что сейчас как назло лежат в столе, ключ от которого потерян.

Михаил попросил Ибрагима, как самого серьезного, зайти к директору училища и сказать, чтобы фамилию Донцова вычеркнули из списка учащихся.

— Только дома не проболтайтесь. У меня отец и мать ничего не знают. И вообще, не распространяйтесь об этом.

— Кому говоришь? — обиделся Алибек. — Не понимаем разве? Считай — могила.

...Да, вид у него совсем не чекистский. Но, может, оно и лучше. Для маскировки. Мало ли какое дадут ему сегодня задание!

Из дому вышел опять с учебниками под мышкой, будто в училище. Оставил их в темном углу под лестницей.

Ровно в девять Михаил стоял перед дверью, над которой в бронзовом овале тускло поблескивала цифра 45. Раньше в здании, как видно, располагалась гостиница.

С утра в коридорах и на лестнице было людно. Туда-сюда с деловым видом спешили сотрудники. Большинство в черных кожаных тужурках. Почти у каждого с правого бока тужурка оттопыривалась, из-под нее выглядывала кобура.

Люди входили и в комнату № 45. Оттуда доносился говор, стрекот пишущей машинки; иногда в басовитые мужские голоса вплетался женский дискант.

Михаил собрался с духом и вошел. В большой светлой комнате с высокими лепными потолками стояло пять или шесть канцелярских столов, громоздкий темный шкаф. Прямо напротив, около окна стучала на «ремингтоне» молоденькая машинистка. Круглолицый парень лет двадцати с русым чубом в накинутой на плечи студенческой тужурке, присев на край стола, ей диктовал. Другая машинистка, закладывая в машинку бумагу, что-то говорила смуглому юноше в цивильном костюме, по виду азербайджанцу. Он молчал и хмурился.

Тот, что в студенческой тужурке, обернулся на стук двери.

— Я к товарищу Холодкову, — предупреждая его вопрос, сказал Михаил.

Парень молча кивнул куда-то вправо, и Михаил увидел белую двухстворчатую дверь, ведущую в смежное помещение.

Он осторожно постучал. Никакого ответа. Заглянул в кабинет. Слева в простенке между окнами за письменным столом сидел вчерашний сурового вида мужчина, который помог Михаилу открыть входную дверь и назвал его «коллегой». Мужчина оторвался от бумаг, нетерпеливо бросил:

— Входите, входите.

— Мне товарища Холодкова.

— Я, я Холодков. В чем дело?

Михаил переступил порог, осторожно прикрыл за собою дверь. Он успел рассмотреть своего начальника. На худощавом продолговатом лице нездорового землистого оттенка выделялись две глубокие борозды. Они спускались от крыльев носа и окаймляли рот, отчего челюсти казались выпяченными. Светлые, глубоко посаженные глаза почти закрывались густыми бровями. Все это вместе сообщало Холодкову вид суровый и неприветливый. Он выглядел лет на сорок, и только чуть волнистая, расчесанная на косой пробор шевелюра да по-молодому звучный приятный голос противоречили такому впечатлению.

Сбивчиво, то и дело без нужды ссылаясь на Кузнецова, Михаил объяснил, кто он и зачем пришел.

— А! Ну, знаю, знаю, — вставая из-за стола, сказал Холодков. — Проходите, садитесь.

У него была манера говорить быстро, нетерпеливо, точно он досадовал на непонятливость собеседника. Впрочем, как убедился впоследствии Михаил, чужую речь, даже многословную и путаную, он никогда не перебивал.

Холодков усадил Михаила к столу, сам остановился напротив, опершись руками о спинку стула.

В дверь кто-то заглянул.

— Тихон Григорьевич, вызывали?

— Я занят. Подождите минут пять.

Холодков приподнял стул и пристукнул ножками, будто поставил точку.

— Знакомство, наше, товарищ Донцов, много времени не займет. Рассказывать о себе вам нечего, поскольку вся ваша биография впереди.

Он улыбнулся, старившие его морщины перестали бросаться в глаза, и Михаил понял, что Холодкову не больше тридцати лет.

— Как ваше имя?

— Михаил Егорыч.

— Ну, Егорычем вы еще успеете стать. Позвольте уж, коллега, попросту называть вас Мишей. Не возражаете? Тогда я введу вас в курс дела.

Михаил подался вперед, насторожился. Вот сейчас он получит первое задание. Сейчас наступит момент, с которого начнется жизнь, полная борьбы и опасностей...

— Вам, Миша, мы поручаем вести делопроизводство нашего отдела. Придется регистрировать документы, отправлять почту, словом, вести дела канцелярии. Кроме того...

В глазах Михаила отразилась такая растерянность, такое откровенное отчаяние, что Холодков прервал себя на полуслове.

— Что-нибудь непонятно?

— Нет... понятно... Только я думал... Я хотел...

— А-а, разочарованы! — догадался Холодков. Насмешливо щуря глаза, отчего они совсем спрятались под густые брови, спросил: — Вы сколько-нибудь представляете нашу работу?

— Конечно... Вылавливать врагов Советской власти... заговорщиков...

Зазвонил телефон на столе — черная коробка с высоким рычажком, напоминавшим вилку, и с надписью «Эриксон и К°». Холодков снял трубку, сказал: «Хорошо, хорошо. Буду». Пригладил волосы, походил туда-сюда, шагнул к окну, заглянул на улицу.

Створки были распахнуты наружу. С улицы тянуло теплом. Прикрыл окно, створки опять разошлись. Попробовал запереть, но задвижка, видно, перекосилась, — оставил как есть. Сказал задумчиво:

— Значит, вылавливать заговорщиков?.. В общем-то правильно. — Быстро повернул голову, посмотрел на Михаила из-за плеча сверху вниз остро, весело. — Конечно, знаете, как это делается?

Михаил сидел ни жив, ни мертв. Возьмут да прогонят: привередники, скажут, нам не нужны. Раскаивался: зачем вылез со своими дурацкими желаниями? Да слишком уж неожиданно получилось — ведь в голову не приходило, что могут определить в канцелярию.

Холодков достал из ящика стола папиросу, покатал между пальцами, заговорил быстро и резко:

— Допустим, не очень знаете, но полагали, что тут перед вами выложат подробные инструкции, и вы все в мгновенье ока постигнете. Так вот, коллега, если хотите работать у нас, постарайтесь как можно быстрее избавиться от школярских привычек. Всероссийская Чека существует около трех лет. Наше учреждение — меньше года. Инструкций нет. Подавляющее большинство наших сотрудников — безусые юнцы вроде вас. Я — недоучившийся студент юридического факультета, прапорщик военного времени. Начальник секретно-оперативной части — недавний матрос. Учить вас некому и некогда. Потому и ставим вас к делопроизводству. Обвыкайте, присматривайтесь и учитесь. Сами. Чем скорее, тем лучше. Есть голова на плечах, преданы делу революции, — получится чекист. Я полагаю, так и будет — вас рекомендовал комсомол. А там посмотрим...

Холодков подошел к окну, опять попытался прикрыть створки и опять безуспешно.

— Надеюсь, вы меня поняли? — услышал Михаил после короткой паузы.

— Понял. Я готов.

Он встал. Под пытливым взглядом Холодкова невольно вытянул руки по швам.

Холодков, должно быть, понимал, что происходит в его душе. Улыбнулся спокойно, по-доброму.

— Превосходно. Пойдемте, познакомлю с секретарем отдела Спиридоновым, он вам все объяснит.


В пять часов Михаил отправился домой. Вместе с другими спустился в вестибюль. Среди сотрудников Чека он выделялся своей потрепанной одежонкой и подчеркнуто серьезным выражением лица. Еще на лестнице вынул из кармана пропуск — книжечку с тисненой надписью на обложке «Азербайджанская Чрезвычайная Комиссия». Показал часовому красную обложку. Однако часовой задержал его, развернул пропуск, внимательно заглянул в лицо, потом на фото. Возвращая красную книжечку, недовольно буркнул:

— Предъявляй в развернутом виде.

На улице было свежо — днем прошел дождь. Пахло мокрым асфальтом.

Михаил неторопливо шагал по Кооперативной и перебирал в памяти события первого трудового дня.

После разговора Холодков вышел вместе с Михаилом из кабинета, подвел к круглолицему парню в студенческой тужурке.

— Вот, Костя, рекомендую: наш новый работник товарищ Донцов. Прибыл по путевке БК КСМ. Будет заниматься регистрацией. Покажи товарищу, что и как.

С этими словами Холодков скрылся в кабинете, жестом пригласив туда двоих сотрудников, видимо тех, что заглядывали в дверь.

Стук пишущих машинок оборвался как по команде. Обе машинистки воззрились на новичка с откровенным любопытством. Ту, что сидела поближе, Михаил успел рассмотреть. Это была темноглазая брюнетка с очень белой кожей и крошечной родинкой на щеке. Согласно моде, стремящейся подчеркнуть женское равноправие, она носила короткую мужскую стрижку. Но искать в этом социальный смысл, пожалуй, не стоило — просто короткие волосы были ей к лицу. Судя по ее оживленному, смелому взгляду, подрагивающим от сдерживаемого смеха губам, она была хохотушка, выдумщица и не лезла за словом в карман.

— Так вы будете работать у нас в канцелярии? — спросила она. — Это очень приятно...

В голосе ее слышалась простодушная заинтересованность, явно не вязавшаяся с ее наружностью, и чуткий к насмешкам Михаил тотчас насторожился.

— Наши мужчины такие сухари — каждое свое слово ценят на вес золота...

Вторая машинистка — шатенка, подстриженная так же, как и ее подруга, фыркнула.

Секретарь отдела Костя Спиридонов, торопливо дописывавший какую-то бумагу, на миг оторвался от работы, бросил на девушек строгий взгляд.

Один только смуглый юноша в цивильном костюме держал себя так, будто находился в комнате один. Сжав ладонями виски, он изучал какой-то документ и, пожалуй, не видел и не слышал происходящего вокруг.

— Давайте знакомиться, — продолжала брюнетка, на которую недовольство Кости не произвело ровно никакого впечатления. — Меня зовут Сима, ее, — она кивнула на подругу, — Шура. А вас? Михаил? Славно. Простите за нескромный вопрос, Михаил: сколько вам лет? Вы на редкость хорошо сохранились.

Шура низко склонилась над машинкой, плечи ее заходили ходуном. Сима закусила губу. Но глаза выражали простодушие и невинность.

Мысленно посылая ее ко всем чертям, не дрогнув, однако, ни единым мускулом, Михаил сообщил, что с первого февраля ему пошел восемнадцатый год. Внутренне напрягшись, он готовился отбить следующий выпад. К счастью, не успела веселая Сима рта раскрыть, как Костя Спиридонов отложил ручку и, взяв Михаила под локоть, сказал:

— Не обращай на них внимания, товарищ Донцов. Работа у них скучная...

Он подвел Михаила к одному из столов, что находился в углу, между дверью, ведущей в коридор, и дверью кабинета.

— Не обижайтесь, Миша, — сказала Сима им вдогонку, оставив за собою последнее слово.

Костя коротко вздохнул, как бы предлагая Михаилу взять за образец его собственную, Костину, выдержку.

— Значит так, — сказал он, откинув пятерней сползший на брови чуб, — здесь твое рабочее место. Во-первых, — он назидательно поднял указательный палец, — вот в этой книге, — отпер выдвижной ящик стола, достал большую канцелярскую книгу, — будешь регистрировать информацию, которая поступает в наш отдел. Во-вторых, старайся писать грамотно, коротко, но внятно. И, в-третьих, крепко запомни: дело это секретное. Тебе доверяется жизнь людей. Сболтнешь где лишнее — и ша, человека нет. Врагу только намек дай, дальше он сам сообразит. Так что о работе ни с кем ни слова. Ни с отцом ни с братом. Наш отдел входит в СОЧ. Ясно?

— Ясно. А что такое СОЧ?

— Секретно-оперативная часть. Подписку о неразглашении служебной тайны давал? Ну вот. Распорядок дня такой: с девяти до пяти — работа, с пяти до девяти вечера — перерыв. С девяти до двенадцати — опять работа. Не заскучаешь. Прими ключ, не потеряй смотри.

Костя отошел к своему столу. Михаил остался один на один с регистрационной книгой. Секретарь ему понравился. Особенно тем, что без церемоний перешел на «ты».

Ровно стрекотали машинки. В дальнем углу тихонько, точно мышь, шелестел бумагами смуглый юноша. Иногда стрекот машинок прерывался, и девушки перекидывались двумя-тремя фразами, которые непременно сопровождались хихиканьем. В их разговорах фигурировали то Костя, почему-то именовавшийся «классной дамой», то какой-то «коллега» (под этим прозвищем нетрудно было узнать Холодкова), то человек по имени Поль. Михаила удивляло, почему столь легкомысленные девицы работают в Чека, да еще в самом секретном отделе. «Это же находка для врага! — мысленно возмущался он. — И бубнят и бубнят, как сороки».

Демонстрируя свое полное к ним презрение, Михаил ни разу не поднял на девиц глаза. Углубился в регистрационную книгу. Сосредоточиться на работе было нелегко, потому что то и дело через комнату в кабинет Холодкова и обратно, грохоча сапогами, проходили сотрудники. Громко здоровались с Костей, с машинистками, подходили к ним, восклицали: «А как тут поживает наша интеллигенция?» Перебрасывались шутливыми замечаниями о каком-то Вовке, у которого пьяный дантист вместо больного зуба выдрал коронку. Но чаще всего шутки касались вопроса о том, скоро ли Сима или Шура позовут на свадьбу и какому счастливцу предстоит занять место жениха. Вся эта болтовня порождала в душе начинающего чекиста сложное чувство. Оно имело горьковатый привкус, словно Михаила в чем-то обманули или обидели невзначай. Разве такими он представлял себе чекистов? Треплются с этими мещанскими дурами. Брат Василий позволил бы себе такое? Ни строгости, ни боевой решительности в глазах. Наверное, тоже канцеляристы. Во всяком случае не те, кто с риском для жизни вылавливает врагов, подставляет под пули грудь. И зачем только носят револьверы у пояса? Время близилось к полудню, когда подошел Костя.

— Ну как, разобрался?

— Разобрался, — хмуровато сказал Михаил.

— Тогда пошли обедать. Есть-то хочешь?

Вопрос показался Михаилу странным. Есть он хотел всегда. С весны восемнадцатого года. Ощущение голода стало привычным. Хорошие продукты можно было приобрести лишь на Кубинке, где процветал черный рынок. Буханка хлеба стоила там многие миллионы — всего отцовского жалованья достало бы разве что на осьмушку. Семья жила на три скудных пайка. Сестра Катя состояла чертежницей в конторе бурения, Надя работала машинисткой в Наркомате юстиции. На три карточки выходило чуть больше фунта хлеба в день. Самым изысканным блюдом считался горох. Изредка, раза два-три в году, появлялся на столе чурек.

Михаил давно забыл ощущение сытости.

Костя правильно понял его молчание.

— Талоны в столовую не получал? Айда в АХЧ, там оталонят.

Административно-хозяйственная часть помещалась на первом этаже. Михаилу дали талоны на неделю вперед.

Столовая — продолговатое полуподвальное помещение с низкими сводчатыми потолками — бывший духан, — находилась неподалеку, в доме через улицу. На первое подали жидкий пшенный суп и осьмушку ржаного хлеба. В супе, кроме пшенных хлопьев, плавало бледное перышко лука и две-три звездочки жира неизвестного происхождения. Радужными переливами они напоминали мазут. На второе была пшенная каша такой густоты, что хоть ножом режь. И первое и второе явно готовилось в одном котле.

Михаил обедал, в одиночестве. Костю, едва он появился в столовой, позвали к столу, занятому компанией сотрудников. Оттуда доносился веселый смех. Михаилу сделалось грустно. Более всего ему хотелось поскорее стать своим в этой среде.


Чем ближе подходил Михаил к дому, тем неотвратимее вставал перед ним вопрос: как объяснить родителям предстоящие ежевечерние отлучки? Дело, однако, решилось просто и не потребовало изощренного вранья.

— Где тебя нелегкая носила до сей поры? — поинтересовалась мать.

Отец молчал. После ссоры он чувствовал себя не то чтобы виноватым, а растерянным — не знал, как обращаться с сыном.

Михаил сказал, что был в Доме красной молодежи, что там же его накормили обедом, поскольку он теперь боец ЧОНа и что сегодня, так же как завтра и в последующие дни, им, чоновцам, предстоит дежурить по вечерам.

— Само собой, — неожиданно согласился отец, — харчи надо отрабатывать.

Такая сознательность примирила Михаила с отцом. Желая ему угодить, он раскрыл учебник географии и сделал вид, будто занимается. Егор Васильевич ходил по квартире довольный, — видать, парень за ум взялся.

Между тем Михаил думал вовсе не о географии. Он изыскивал возможность увидеться с Зиной. До сих пор их встречи были случайны. Он ни разу не отважился постучаться в дверь к Лаврухиным или вызвать девушку каким-нибудь иным способом.

Около восьми, ничего не придумав, отправился на Воронцовскую. На дворе сгущались сумерки. Чистильщик Варташа укладывал в деревянный сундучок свой нехитрый инвентарь. За горою, над Баиловым, будто подернутый сиреневым пеплом, догорал закат. В густеющей синеве неба угадывались первые бледноватые звезды.

Теплые притушенные вечерние краски показались Михаилу необыкновенно красивыми. Им овладела непонятная, терпкая грусть. Перед нею все остальное отступило на второй план. Даже привычное ощущение голода пропало. Такого с ним еще не было. Но ведь до вчерашнего утра ни одна девушка и не целовала его. Надвигалось что-то огромное, неизведанное, пугающее и вместе с тем желанное. Жизнь вступала в новую колею, оставив позади детство и отрочество.

Во двор дома Лаврухиных Михаил проник из соседнего двора, перебравшись через стену. В темноте угодил в мусорный ящик, смердящий нечистотами, но зато избежал опасности столкнуться в калитке с сестрой или Ванюшей. Как им объяснить позднее посещение?

Из трех лаврухинских окон, выходивших во двор, светилось только одно, крайнее. Свет был слабый, видно от настольной лампы. Зина, наверное, сидела за книгой. Из-за дальнего угла дома, от калитки, доносились детские голоса. Там играли дети. Возможно, среди них Колька, старший племянник. Увидит — объясняйся тогда.

Михаил укрылся за сараем, бывшей конюшней. До заветного крыльца рукой подать, но дверь закрыта наглухо. Постучаться? А если вылезет сам Милий Ксенофонтович? Да и она выйдет, — тоже долго задерживаться нельзя: отец услышит стук.

Постучать легонько в окно? Если встать на цыпочки, можно дотянуться. Ну, а вдруг Милий Ксенофонтович в той же комнате?

Взгляд Михаила упал на водосточную трубу. Она четко выделялась на светлом фоне. От нее до оконного проема метра полтора... На уровне подоконника — карниз. Белая занавеска лишь на три четверти закрывает окно. Значит, поверх нее можно заглянуть в комнату, как-нибудь привлечь внимание Зины... Михаил перебежал двор, осторожно, чтобы не наделать шуму, вскарабкался по трубе на уровень окна. Ступил на узкий — только-только подошвы уместились — карниз. Нащупал край оконного проема, перехватился... Встал на покатый выступ окна. Перевел дух и заглянул в комнату. То, что увидел, показалось настолько неправдоподобным, что в первый момент он подумал: не галлюцинация ли. Напротив окна, боком к столу, сидел Гасанка Нуралиев. В его руке дымилась папироса.

На лицо Гасанки падала тень от настольной лампы, и все же Михаил хорошо рассмотрел его надменное лицо. Гасанка молча смотрел на кого-то, кто находился перед ним по другую сторону стола. Занавеска мешала увидеть этого второго, но у Михаила даже не возникло вопроса, кто он. Само собою разумелось — Зина. Из комнаты не доносилось ни звука.

Две-три секунды понадобилось Михаилу, чтобы прийти в себя. Прежде всего он испугался, как бы его не обнаружили. Мысль об этом была невыносима для его гордости. Рискуя сорваться, он одним махом перебрался к трубе и соскользнул вниз. Огляделся вокруг. Первым его побуждением было схватить булыжник и запустить в окно. Вторым — ворваться в комнаты и перевернуть все вверх дном. Это намерение тотчас сменилось иным, более достойным мужчины: дождаться, когда Гасанка выйдет, избить его до полусмерти у нее на глазах и гордо удалиться, не удостоив ее ни единым словом. Однако от этих великолепных поступков Михаила удержало одно трезвое соображение. Оно всплыло в мозгу подобно глыбе льда в озере кипящей магмы. У него в кармане лежало удостоверение сотрудника Азчека. Еще два дня назад он мог драться, как простой пацан, не очень отвечая за свои поступки. С сегодняшнего дня все его действия взвешиваются на иных весах, оцениваются по другой, более строгой шкале. Не имеет права сотрудник Чека вести себя, как мальчишка.

Михаил взобрался на смердящий мусорный ящик и перелез в соседний двор. Она — чудовище. После всего, что произошло вчера, любезничать с его смертельным врагом, впустить в дом... Нет, видно буржуй так и льнет к буржую... И как ловко скрывала свое знакомство с Гасанкой. Глазом не моргнув, выслушала рассказ о драке. Притворно сочувствовала... О... Змея!.. Подлая змея... И вовсе, вовсе не красивая...

На работу он пришел мрачный, разбитый, почти больной.

8

Продукты подходили к концу, и Милий Ксенофонтович полдня проторчал на Парапете. Под вечер подвернулся «жучок», скупавший бриллианты. За кольцо с камнем в шесть каратов дал четыре банки мясных консервов английского производства, головку сахару и пять фунтов муки-крупчатки.

Да-с, апокалипсические времена. За кольцо в девятом году он отвалил полтыщи. А еще говорили — политэкономия... Толстые книжки писали. Количество труда-де обусловливает стоимость. Чепуха-с! Вся политэкономия умещается у человека в желудке.

Очутившись в своей комнате, не без труда отодвинул гардероб, открыл железную дверцу вделанного в стену шкафчика, сунул туда узелок с продуктами и поставил гардероб на место.

Заглянул в смежную комнату к дочери. Зина лежала в постели, света, несмотря на сумерки, не зажигала.

Встревожился.

— Что с тобой, дочь? Не заболела ли, не приведи бог?

— Не знаю... Нет. Так, голова что-то.

— А-а, не я ль тебе говорил: нельзя столько читать, нельзя!

Собственно, когда уходил днем, она не читала, а писала в дневник. И личико у нее было при этом какое-то воспаленное. Теперь угол дневника — толстой тетради в коленкоровом переплете — торчал из-под подушки.

Милий Ксенофонтович положил ладонь на лоб дочери. Жара, слава богу, кажется, нет... Вот и пойми тут... Девице без малого шестнадцать...

— Может, поешь или чайку?

— Не хочу, папа, я лучше полежу — пройдет...

— Ну-ну-ну, полежи...

Вернувшись к себе, Милий Ксенофонтович включил настольную лампу, достал кое-какие счетные книги и принялся их изучать. Еще недавно по вечерам он увлекался раскладыванием пасьянсов. Карты неизменно предрекали конец большевизма. Впрочем, что они могли еще показывать, если всякому здравомыслящему человеку и без карт ясно: дни хамской власти сочтены. Поэтому решил Милий Ксенофонтович заняться более практическим делом: подсчитать гуртом все убытки, нанесенные ему революцией. Убытки он исчислял не только в рублях. А забвение людское, попрание прав — какими деньгами оценишь?

В свое время Милий Лаврухин был известным в Баку человеком. Владелец трех доходных домов, мыловаренного завода, солидного пакета «золотых» нобелевских акций, член городской думы, член благотворительного общества имени вдовствующей императрицы Марии Александровны, он считался просвещенным коммерсантом. Значительное грубоватое лицо с коротко постриженными усами и аккуратной седой эспаньолкой, обходительность, умение к случаю проявить добродушие и широту взглядов располагали к нему людей, вызывали доверие. Никому из тех, кто имел дело с этим благообразным, отлично владевшим литературной речью стариком, в голову не могло прийти, что родился Милий Ксенофонтович в молоканском селе неподалеку от иранской границы, что лет тридцать пять назад собственноручно обрабатывал свой крестьянский надел и был неграмотен. Он разбогател на торговле скотом. Весной покупал в Иране гурты мосластых изголодавшихся коров и овец, нанимал пастухов. Скот перегоняли через границу, выгуливали на вольных пастбищах, и хозяин по хорошей цене продавал их мясоторговцам.

Милий Ксенофонтович не любил вспоминать о тех временах. Кем он тогда был? Сермяжной шкурой. Вышел на настоящую дорогу. С хорошим капиталом обосновался в Баку, начал по льготным ценам скупать участки, строить дома, женился на девушке из благородных — дочери чиновника, состоявшего при особе наместника. Не пришлось вместе дожить до преклонных лет — умерла жена за год до войны.

Сын Александр (крещен в день тезоименитства его императорского величества государя Александра Третьего) рос парнишкой здоровым, смышленым и бойким. От матери унаследовал благородное дворянское обличие, от отца — мужицкую силу характера, цельность, сметку. Однажды, еще будучи гимназистом, во время летних вакаций, на строительстве новой дачи в Мардакянах в день научился у каменщика класть стены, да его же, побившись об заклад, кто скорее подведет свою часть под крышу, и обставил. В четырнадцатом году ушел на фронт. А через три года на побывку после ранения приехал с золотыми погонами поручика, с тремя «Георгиями» за храбрость.

Александр получил назначение в штаб Юго-Западного фронта. Изредка писал письма. Радовался Милий Ксенофонтович; сын служит в штабе, подальше от германских снарядов и поближе к генералитету. Да, видно, сглазил... С ноября семнадцатого как отрезало. Ни писем, ни иных вестей. То ли убит на гражданской, то ли ушел с генералами за границу...

Зная монархические убеждения сына, Милий Ксенофонтович ни на секунду не сомневался, что тот воевал на стороне белой армии, за восстановление «законного порядка», за «единую и неделимую Русь-матушку».

Одно утешение осталось — дочь Зина. Обличием вышла в мать — с первого взгляда видна дворянская порода. Иной бы, может, посчитал, что по нынешним временам это ни к чему. Но Милий Ксенофонтович воспринимал «нынешние времена» только как неприятный эпизод. Было татарское иго, было «смутное время», было нашествие двунадесяти языков — все прошло. И это пройдет. Почему? Да потому, что не может такое продолжаться долго. Не может — и все тут. Не бывает такого. Не бывает, чтобы человека ни за что ни про что, без суда и следствия лишали прав состояния, чтобы цена нобелевских акций падала до цены бумаги, на которой они напечатаны, чтобы домовладелец превращался в жильца коммунальной квартиры.

Право на частную собственность представлялось ему таким же естественным, как право дышать окружающим воздухом. Крутые действия большевиков вызывали у него не столько злобу, сколько недоумение. Помилуйте, это даже любопытно! Разве только в дурном сне увидишь... Но дурные сны не бывают продолжительны. Слава богу, на Россия свет клином не сошелся, цивилизация еще не погибла. Не сегодня-завтра Антанта двинет несметные полчища. У нее тоже немалые денежки здесь пропадают, а тамошние дельцы, не в пример нашим, народ дошлый...

То-то пойдет потеха... Нет, мыловарам-то каково будет? Ведь в прошлом году взашей выгнали его с завода... Дурни, дурни... Куда глаза-то денут от великой стыдобушки, когда огрудят крыльцо да бухнутся на колени, вымаливая прощение. Что же делать — простим... Только уж насчет убытков — шалишь: все вернут до полушки.

Ну, а большевичков-разбойничков, коих рабочие же и повяжут, закуют в колодки и повезут в клетках, как Емельку Пугачева, в Москву. Предоставят рабов божьих на лобное место. Выйдет палач с топориком и полетят головушки. Много полетит, ох много!

То-то иностранцы посмеются: «Ну, Расеюшка, целый мир распотешила!» Посадят в Петрограде царя Михаила или Кирилла, а при нем своего министра. И пойдет он нашу «великую и малую и белую» уму-разуму учить.

Иногда лютой змеею вползала трезвая мысль: а ежели они не бандиты и не грабители? Одежду, золотые часы с цепочкой, хрусталь не взяли, хотя и не скрывал. Обстановку тоже оставили. Поют: «Мы наш, мы новый мир построим...» Строить собираются... Ну, как построят! Мыловаренный-то работает...

Подчиняясь инстинкту самосохранения, он отвергал эти думы. Признать их правильными значило признать свой конец. Он не мыслил существования без власти, которую давала ему частная собственность. И если новый мир отвергает ее, то для Милия Ксенофонтовича нет места в новом мире.

...В тишине Милий Ксенофонтович услышал легкий скрип ступенек. Кто-то взошел на крыльцо. В дверь постучали. Милий Ксенофонтович недоумевал, кто бы это мог быть. Люди его круга с наступлением темноты старались не выходить из дому.

Спрятал в ящик стола счетные книги, вышел в прихожую. Раньше отсюда вела дверь в кухню, но теперь она была заколочена. Кухней пользовались жильцы. Вход в дом у них тоже, слава богу, отдельный — через парадное крыльцо.

Стук повторился.

— Кто там?

— Здесь живет гражданин Лаврухин?

Легкий акцент выдавал азербайджанца. Голос был молодой, принадлежал скорее всего подростку, и это несколько успокоило Милия Ксенофонтовича.

— Кому и зачем, позвольте спросить, я понадобился?

— Письмо вам.

— Письмо носит почтальон, да и то по утрам, а не на ночь глядя. От кого письмо?

— Не знаю. Меня просили доставить и ответ принести.

Милий Ксенофонтович постоял в раздумье. Черт его знает... Словно для них почта не существует. Попросить бы сунуть письмо в щель, да дверь сделана добротно, ни единой щели в ней не сыщешь. Из кухни доносились приглушенные голоса жильцов, шипение примуса. В случае чего можно на помощь позвать.

Повернул ключ, отодвинул щеколду. На крыльце стоял парень в каракулевой папахе, в приличном костюме.

— Входите.

Милий Ксенофонтович тщательно запер за посыльным дверь, провел в свою комнату. На вид парню было лет шестнадцать, не больше. Физиономия вполне добропорядочная, если не считать ссадины под глазом. Указал на стул:

— Извольте садиться.

Сам сел в простенок, рядом с окном: в случае чего можно стекло разбить и караул крикнуть.

Посыльный снял папаху, выложил на стол самодельный конверт из синей оберточной бумаги. Затем достал папиросу и, перед тем как закурить, попросил разрешения, чем окончательно расположил к себе хозяина. Конверт был заклеен. Милий Ксенофонтович достал нож для разрезания бумаги, распорол конверт, извлек вдвое свернутый лист довоенной почтовой бумаги. Развернул... И только благодаря многолетней привычке владеть собою в присутствии чужих людей удержал возглас радости и удивления.

Узнал почерк Саши, пропавшего сына. С минуту Милий Ксенофонтович сидел неподвижно, давал время уняться сердцебиению. Тотчас сообразил: коли посыльный не знает, от кого письмо, то, стало быть, и знать не должен.

Спокойным, размеренным жестом придвинул к себе настольную лампу, прочитал:

«Дорогой папа, обнимаю тебя. —

Строки начали расплываться. Некоторое время невидящими глазами смотрел на письмо. Посыльный не должен заметить его волнения. Трудным усилием заставил отступить слезы. —

Я знаю, — читал он дальше, — что, благодарение богу, вы с Зиной живы и здоровы. Для меня это большое счастье. Вы, верно, и ждать меня перестали. Не удивительно, если так: я прошел через огонь, в котором сгорели десятки моих товарищей. Сейчас нахожусь в Баку. По причинам, о которых тебе нетрудно догадаться, существую нелегально, под чужим именем. Не исключено, впрочем, что обстоятельства приведут к родным пенатам. В связи с этим прошу тебя осторожно выяснить один деликатный вопрос. Мою сестрицу видели в обществе пролетарского юноши, некоего Донцова Михаила. Сей кавалер со вчерашнего дня является сотрудником Чека. Необходимо, папа, исподволь выяснить через Зину, что их связывает, когда, при каких обстоятельствах и почему они познакомились. Особенно важны мелочи — о чем они говорят и т. п. Если тебе все известно, то немедленно изложи в письме и отправь его с посыльным. Разумеется, в конверте, т. к. посыльному незачем знать содержание нашей переписки. Если же мое сообщение для тебя новость, то, полагаю, для выяснения всех обстоятельств достаточно будет одного дня. Предложи посыльному явиться к тебе послезавтра в удобное для тебя время. Умоляю, будь осторожен, не руби с плеча, не требуй от Зины прекратить встречи с этим чекистом. Обнимаю и целую, папа. Письмо обязательно сожги, но так, чтобы этого никто не видел. Зина обо мне пока ничего не должна знать.

Твой любящий сын».

Милий Ксенофонтович долго охлопывал себя, прежде чем нащупал в кармане халата платок. Вытер запотевший лоб, виски. Сказал:

— За ответом, молодой человек... не имею чести знать имени-отчества, милости прошу через день часиков этак в пять. Засветло... Да-с.

Милий Ксенофонтович встал, привычно пошарил в пустом кармане. Посыльный слегка усмехнулся и высокомерно, даже слишком высокомерно для татарского юнца, заметил:

— Не трудитесь, господин Лаврухин, я в гимназии учился.

— Э-э... помилуйте... Я вовсе не то чтобы... на чай, положим, а так. Может, перекусите?

— Спасибо, не хочу. До свидания.

«Мальчишка! Молоко на губах не обсохло, а гонору...» — мысленно ругнулся Милий Ксенофонтович, запирая за посетителем дверь. Вернулся в комнату и рухнул на диван, давая волю чувствам.

Вот так сюжет! Сын нашелся, теперь с дочерью неладно. Недаром вчера утром она с каким-то парнишкой на крыльце балясничала. И в училище весело побежала. Не самый ли это чекист? Те-те-те, а ведь не зря он вокруг Зинуши крутится, не зря. Уж не пронюхал ли про тайничок, что в стене. Одних бриллиантов, не считая царских десяток да серебряной посуды, тысяч на сто спрятано в том тайничке... Ай-яй-яй-яй... Вот беда-то... Петля, чистая петля. Что делать? Что делать?..

Милий Ксенофонтович перечитал письмо, вышел в прихожую и сжег его в печке. Осторожно приоткрыл дверь в комнату дочери, вошел, затаился. Уловил чуть слышное ровное дыхание. Зина спала. На цыпочках прокрался к изголовью, нащупал угол тетради, высунувшейся из-под подушки, тихонько потянул. Спустя минуту сидел у себя, при свете настольной лампы листал дневник дочери. Ну вот и слава богу, и слава богу. Все узнаем без допросов... Добром-то слова не вытянешь... Характером вся в покойную мать, царство ей небесное. Не то, не то... Про учителей, про книги. Ага, вот оно. Сегодня, должно быть, написано. Милий Ксенофонтович уселся поудобней и стал читать.

«Я знаю его три с половиной года, но вчера увидела будто впервые. У него сильное лицо и ярко-голубые смелые глаза флибустьера». (Эко завернула! Флибустьер. Уж писала бы прямо — разбойник — в самую бы точку). «Раньше я не замечала (где уж тебе, дурочке, заметить?!) — то есть замечала, пожалуй, но меня это не волновало. А вчера, когда увидела его, приятно сжалось сердце. Он решителен, как Робеспьер, и беспощаден к своим слабостям, как отец Сергий. Он сказал, что уйдет из дому, и тотчас признался мне, что солгал. Я понимаю его. Как сильный человек, он презирает рисовку». (Эх, дочь, дочь, тебя он презирает за то, что летишь, как мотылек на огонь). «И еще он горд, очень горд, но вместе с тем деликатен. Его гардероб оставляет желать лучшего. Когда я предложила подарить ему папин пиджак (ого! вон до чего дошло! Отцовские пиджаки кавалерам раздаривать; Мало большевики сграбили, теперь родная дочь взялась), — он тотчас отказался (слава богу!), — но как-то так просто, не придавая этому значения, что у меня в глазах потемнело от любви к нему. (Вот те на! Отца грабят, а у нее в глазах темнеет — от любви... Не к отцу, не к брату, а к тому же грабителю. В шестнадцать-то лет! Экая напасть!) — Да, я его люблю. И он меня — тоже. Он признался все-таки и ужасно, ужасно смутился. Произошло это на улице, а вовсе не в цветущем саду и не в лодке во время шторма, как мне мечталось. Он еще ученик. Но я знаю, он многого добьется, у него цельный характер, в нем есть свежесть незаурядности... У меня такое чувство — все время хочется заботиться о нем. Я точно родилась заново, родилась с новым, горящим сердцем. Я удивительно как счастлива...»

Запись обрывалась — дальше были чистые страницы. Милий Ксенофонтович встал и начал расхаживать по комнате. Движение возбуждало мысль. Жизнь дельца приучила его не предаваться долго бесплодным сожалениям, а, крепко взяв в руки вожжи, управлять событиями.

Донцов, Донцов. Позвольте-ка... Да ведь это, надо полагать, сын бурового мастера Донцова, что снимает квартиру в доме на Сураханской. А здесь две комнаты в полуподвале, помнится, сданы его зятю. Теперь понятно, почему Зинуша знакома с Мишкой Донцовым. Их знакомству больше трех лет. А чекистом парень заделался только вчера. Отсюда следует, что Сашины подозрения гроша ломаного не стоят. И за тайник опасаться нет оснований.

Как с Зиной быть — вот задачка. Большевичкам скоро конец. И этого флибустьера ждет намыленная веревка. Спасать надобно Зинку, спасать. Можно бы, конечно, родительскую власть употребить... Да надо ли? Покуда ее любовь... фу! — пар один, девичьи грезы... А запрети — и всерьез разгорится. От запретов многие беды проистекают.

Есть иная зацепочка. Сказать Зинуше, что ее кавалер чекист, благо она о сем не ведает. Открыть про Сашу. Прячется, мол, от Чека. Что же отсюда воспоследует? Братом она гордится — герой — и никогда не выдаст. Боязнь за брата заставит ее держаться с кавалером настороже. Тут уж будет не до нежных чувств. Потому чекист — это не книжный флибустьер. Он, оглашенный, родных отца-матери ради своей революции не пожалеет. Зина — девочка не глупая, к семье приверженная, сама даст ему отставку. Тихо, мирно...

С величайшими предосторожностями Милий Ксенофонтович положил дневник туда, откуда взял.

9

Третий рабочий день, как и два первых, не принес ничего нового. Девушки машинистки, распознав в новичке человека не расположенного к зубоскальству, перестали его задирать. Михаилу было не до них. Чудовищное вероломство Зины Лаврухиной выбило его из колеи. С трудом высиживал положенные часы и никак не мог заставить себя заинтересоваться работой. Писать приходилось во много раз больше, чем на уроках в училище. За день правая рука уставала до ломоты. С горьким чувством посмеивался над собой: «Уж здесь-то изучу русский язык на все сто. После такой практики без экзаменов в академию можно».

Явившись в начале шестого домой, застал Ванюшу. Он вскочил навстречу, шумно приветствовал, похлопывая по плечам, по спине. В глазах его искрилось лукавство и улыбался он по-особенному, будто знал очень веселый анекдот, да не решался рассказать.

Из соседней комнаты доносился звонкий голосок племянника Кольки. Требовал каких-то объяснений от «тети Нади».

— Вот бабушка внука просит до завтра оставить. Придется. Видно, дети не больно балуют ее лаской да заботой.

Ванюша подмигнул Михаилу — что, мол, поделаешь, надо посочувствовать старушке.

Настасья Корнеевна вздохнула, обратила на зятя ласковый и погрустневший взгляд.

— Верно, верно, Ванюша, истинные твои слова. Пробери ты его, дома в глаза не видим.

— Ничего, мамаша, он парень исправный, плохого не сделает, — бодро заверил Ванюша. — Ну, я пойду. Миша, проводи до ворот.

— Да куда ж ты его, дай поесть, — встрепенулась Настасья Корнеевна.

— Сыт я, сыт! — уже из прихожей крикнул Михаил.

Едва вышли на улицу. Ванюша расхохотался — дал себе волю.

— Ну, брат, не ожидал от тебя такой прыти.

— Какой?

Михаил терялся в догадках. Не проведал ли Ванюша о его работе в Чека?

— Не знаешь? Ове-ечка!.. Эх, паря, золотой у тебя родственник. На!

Ванюша протянул клочок бумаги. Михаил выхватил, развернул. Крупным почерком, с завитушками, напоминавшими славянскую вязь, было выведено:

«Приходи на Парапет к шести. Средняя аллея, первая скамейка со стороны Ольгинской. Обязательно!»

Слово «обязательно» дважды подчеркнуто.

Лицо, шею Михаила точно кипятком ошпарило. Сглотнул слюну. Молчал.

— Да полно, не конфузься ты этак-то, — мягко сказал Ванюша, — а то, ей-богу, страшно: хлопнешься в обморок, возись с тобой. Дело-то житейское...

— Когда она?.. — вымолвил наконец Михаил.

— Да сейчас. Прихожу из депо — встречает у калитки. Глазки в землю, щечки, будто маков цвет. Так и так, Иван Касьяныч, не могли бы вы быть настолько добры... Почему не быть? Зашел домой, взял Кольку, тем паче, что бабка просила привести.

— Анне сказал?

— Зачем? Женский пол в такие дела допускать нельзя — сейчас всю округу оповестят, уж мне ли не знать? Ну, молодец Мишка. Девушка хороша, хоть и буржуйского роду. Она, ежели рассудить, так нашему брату нужна женщина рукодельная — прислуги не держим... Но и то сказать: нужда всему научит. Выхожу намедни, глядь, что за диво: лаврухинская дочка стираное бельишко на дворе развешивает... Нет, девка по всем статьям...

— Ванюша!.. — отчаянно, будто в него раскаленной иголкой ткнули, вскрикнул Михаил. — Ну, что мне?.. Что ты, как сваха?.. — В голосе слышались слезы. — Белье какое-то! — Сглотнул слюну. — Ты ее не знаешь... Она... с Гасанкой...

Не выдержал. Невозможно стало нести в себе эту тяжесть, разъедающую ядовитую боль. Рассказал все, как было. И про то, как по водосточной трубе лазил и про все остальное. Ванюше можно. Прошли в конец улицы, повернули, проскочили до угла Цициановской. Здесь Ванюша остановился и сказал:

— Ну, Михаила, тебе только в цирке выступать — ловко по трубам лазишь. Одно плохо... — указательным пальцем постучал сначала по лбу шурина, потом по стене.

— Чего? — не понял Михаил.

— Олух царя небесного — больше ничего. Ты куда свои ревнючие бельмы запускал? В комнату к папаше ее, Милию свет Ксенофонтычу. Очень просто мог старика в одночасье жизни решить. Глянул бы Милий на окно, а там этакая персона глазищами ворочает. Ну и дух вон...

— Как же... так? — жалко улыбнулся Михаил. — Откуда ты знаешь, чья комната?..

— Месяца два назад Колька заболел, так я толкнулся к Лаврухиным за аспирином. Дочка его честь по чести провела меня к себе, выдала целую пачку... Ее окно крайнее от улицы, а эти два — отцовские. Понял, голова?

Михаил стиснул в ладонях здоровую руку шурина.

— Ванюша, ты славный... Спасибо, Ванюша. Ты... Я никогда...

— Ну, ну, не задерживайся, беги куда зовут. Эх, влетит мне от мамаши — увел, скажет, парня не емши, не пимши... Сплети уж там что-нито поскладнее...

— Сплету, Ванюша, сплету! — весело пообещал Михаил и, не переставая улыбаться, зашагал через улицу.


У него не было часов, да и без них знал, что пришел на Парапет слишком рано. Однако четверть часа провести в одиночестве было, пожалуй, кстати.

Две аллеи, пересекаясь в центре, делили окружность сквера на четыре сектора. Третья аллея опоясывала сквер по периметру. Вдоль бровок тянулись сплошные заросли кустов боярышника. Летом они представляли собой непроницаемую для глаза зеленую стену. Кусты не подстригались с семнадцатого года и сильно разрослись. Но сейчас сквозь мешанину сучьев, на которых едва проклевывалась зелень, сквер просматривался насквозь и казался прозрачным. Развесистые акации, что поднимались за кустарником, только-только раскрыли почки и в лучах предзакатного солнца выглядели чуть размытыми, будто погруженными в зеленоватую воду.

«Трудовой» день «черной биржи» кончился, исчезли с аллей котелки и визитки. Сквер заполнила демократическая публика. Возвращаясь с работы, спешили служащие, прошла, оживленно переговариваясь, компания девушек — у каждой связка книг.

Михаил опустился на скамейку в конце аллеи, рядом с седеньким старичком в белой толстовке, полосатых брюках и пенсне — по виду бывшим учителем или чиновником. Сев вполоборота к старичку, из-за его головы, увенчанной соломенной шляпой-канотье, вглядывался в перспективу Ольгинской улицы. По ней вдаль убегали трамвайные рельсы туда, где торчало знакомое, скошенное с боков и похожее на корабль, здание.

«Так, значит, Гасанка приходил к старому Лаврухину, — в который раз повторял про себя Михаил, точно еще сомневался в такой возможности. — Интересно, зачем? Хотя, какое мне дело? Главное — Зина тут ни при чем. Хорош бы я был, если бы начал перед ней высказываться насчет Гасанки...»

Сердце вдруг подскочило к самому горлу. Только он мысленно произнес имя Гасанки, как увидел его самого, живого, из плоти и крови, в неизменной каракулевой папахе. Неторопливым шагом фланера Гасанка двигался по кольцевой аллее. Пересек выход на Ольгинскую и скрылся за стеною боярышника. Михаил не отрывал от него глаз. Сквозь просветы в сучьях он увидел, как Гасанка подошел к пустовавшей скамейке, сел, мельком взглянул направо, налево, достал толстую папиросу (должно быть, мирзабекьяновской фабрики), закурил.

Михаил не знал, что делать. Уйти? Неужели она назначила свидание им обоим, чтобы посмеяться? Тогда все!.. Больше он ее не хочет знать... Это... это уже просто... черт знает что... Глупо.

Гасанка посмотрел в сторону Михаила, тот быстро отклонил голову, спрятавшись за канотье старичка. Тотчас сообразил, что прятаться нет нужды, Гасанка все равно его не видит за густым переплетением сучьев, потому что от Гасанки до кустарника не меньше десятка метров.

Рядом с Гасанкой на скамейку сел щуплый молодой человек в потрепанной гимназической фуражке. Внимание Михаила он привлек потому, что обратился к Гасанке с какими-то словами. Одет он был в форменную гимназическую рубашку, перепоясанную широким черным ремнем — по всему, недавний гимназист. Примечательным показалось его лицо — широкий покатый лоб, под одну линию со лбом нос, широкий в переносице и слишком короткий. Физиономия эта напоминала кошачью или, скорее, рысью морду. Под стать рысьим были и глаза — круглые, немигающие.

«Гасанка, наверное, просто дожидался здесь этого типа», — чувствуя, как тает в груди напряженность, сообразил Михаил.

Так оно и было. Гасанка поднялся, оставив на скамейке синий пакет — похоже, с папиросами, — и пошел дальше по кольцевой аллее. Молодой человек с рысьим лицом сунул пакет в карман брюк, зевнул, потянулся, запрокинув руки и выгнув спину. Посидев еще с минуту, встал и вышел со сквера. Пересек улицу, задержался на углу Ольгинской, закурил. Миновал угловой двухэтажный дом, затем, словно бы спохватившись, повернул назад и вошел в ближайший к углу подъезд. Михаил поймал себя на том, что неотступно следил за «гимназистом», как про себя назвал он Гасанкиного знакомого. Подумал: Гасанка определенно спекулянт и сбывает папиросы. Впрочем, сейчас Михаил готов был простить ему и спекуляцию.

Он не видел, как подошла Зина. Она выросла перед ним точно из-под земли. В черном платье с белым кружевным воротничком и кружевными манжетами она выглядела совсем взрослой. На ее лице он не уловил оживления, радости от встречи. Напротив, оно было строгим, пунцовые губы плотно сжаты, и на чистом высоком лбу между бровей обозначилась едва заметная складка. Михаил почувствовал робость, жалко улыбнулся и немедленно возненавидел себя за эту улыбку.

Зина холодно поздоровалась, села рядом.

— Мне надо с тобой серьезно поговорить.

От ее ледяного тона у Михаила заныло в груди. Совсем не так представлял он себе свидание с любимой. Решил: «Наверное, видела, как я лазил на окно, и думает — хотел подсмотреть».

— Почему ты скрыл от меня, что работаешь в Чека?

У Михаила отлегло от сердца.

— А когда бы я сказал? Ведь всего три дня как работаю.

Его искренний, почти виноватый тон обескуражил Зину. Она ожидала, что Михаил станет отнекиваться, врать, постарается скрыть свою принадлежность к Чека. Собственная холодная надменность показалась ей глупой и оскорбительной. Пряча глаза, проговорила:

— Значит... ты не следил за мною... за нашей квартирой? И со мною... в общем, поддерживаешь знакомство, не потому что...

— Да что ты, Зина! — С недоуменной улыбкой Михаил прижал к груди ладони. — Зачем за тобой следить? Я... Я и не думал... Конечно... — Он хотел сказать: «Конечно, к твоему отцу ходит Гасанка, явно спекулянт», но вместо этого вырвалось: — Мало ли что — в Чека работаю? Значит, обязательно следить? Я же там просто бумажки переписываю — вот и все.

Он сам удивился своей искренности и полному отсутствию честолюбивых побуждений. А ведь еще позавчера, не испытывая ни угрызений совести, ни сомнений, собирался намекнуть Зине насчет подстерегающих его на каждом шагу опасностей, собственной неустрашимости и прочих героических качеств.

— Правда?

Зина подняла на него глаза. В них не осталось и следа недавней отчужденности. Взмах ресниц, густых и длинных, вызвал такое ощущение, будто теплая бархатная ладонь коснулась груди.

Михаил кивнул, не в силах вымолвить слова. Ее рука лежала на краю скамейки, он подвинул свою и коснулся мизинцем ее мизинца. Он затаил дыхание, отдаваясь волнующему чувству близости. Положил свой мизинец на ее, осторожно погладил. Потом накрыл ее руку ладонью. Оба молчали и смотрели в землю. Боялись встретиться глазами, потому что каждый знал, что́ найдет во взгляде другого.

— Проводи меня, — тихо сказала она.

Они шли, разговаривая о библиотеке, что около армянской церкви, о воробьях, о красках вечернего неба. Они шли рядом, то и дело совершенно непроизвольно касались друг друга плечами, и от этого ощущение их обособленности от остального человечества крепло и утверждалось.

Дойдя до дому, они немного постояли около калитки. Обоим не хотелось расставаться, но и торчать на глазах у целой улицы тоже было неловко. Зина нашла выход из положения, — взяв Михаила за руку, провела за сарай. Они очутились в узком пространстве между задней стеною сарая и стеною, опоясывавшей двор. Было тесно, им поневоле пришлось встать вплотную друг к другу. В сумеречном свете раннего вечера она показалась Михаилу пугающе прекрасной. Он посмотрел ей в глаза и, подчиняясь неизвестной силе, исключавшей даже мысль о сопротивлении, привлек ее к себе, нашел ее губы... Время потеряло значение. Зина первая вернулась к действительности.

— Что мы делаем? Нельзя... не надо...

— Давай поженимся, — сказал он. Сказал только потому, что знал из книг: женщины всегда почему-то ждут от мужчин именно этих слов.

— Но ты ведь еще мальчишка.

— Мне семнадцать.

— Ты не знаешь мою семью. Ничего не знаешь. Папа...

Она запнулась и долго молчала. Положила руки ему на плечи, проговорила торопливо, трепетно, будто стесняясь своих слов:

— Скажи, Миша, если бы, ну, близкий тебе человек оказался бы нелояльным к власти, который ты служишь...

— Враг, что ли? — захотел уточнить Михаил.

— Ну да, положим, враг... Твой родственник хотя бы... Что бы ты предпринял как чекист? Выдал бы его властям?..

Вопрос показался ему слишком отвлеченным, потому что руки его лежали на девичьей талии и губы еще сохраняли вкус поцелуя. Улыбнулся ее наивности, сказал:

— Да ведь если он враг, значит он уж не родственник.

Руки сползли с его плеч, упали, как плети.

— Но как же так? Получается: родственные узы для тебя ничто.

— Погоди! — вдруг загорелся он. — Вот и видно, что ты не пролетарка... Главное что? Борьба классов. Ну какой же, посуди, может быть у меня родственник в классе, который враждебный и с которым я борюсь?..

Она посмотрела на него искоса и снизу вверх, отчего взгляд ее приобрел вызывающую остроту.

— Ты только что предлагал пожениться, а я принадлежу к буржуазному классу. Раздумаешь, да? И начнешь сейчас же со мной бороться?

Такого оборота Михаил не ожидал. Огляделся, будто ища поддержки.

— Но ты... ты должна перевоспитаться, полностью встать на комсомольскую платформу. За мировую революцию и против гидры капитала...

Она улыбнулась, но совсем не весело, а устало.

— Какой еще гидры? Гидра — в мифологии.

Михаил снял руки с талии Зины. Что-то обидное почудилось в ее улыбке и словах.

Она уловила перемену в его настроении, попыталась произнести какие-то примиряющие слова, но он заговорил, не слушая ее:

— Знаю, что в мифологии, — дело не в том. Я за Советскую власть и за мировую революцию, потому что я за справедливость. Разве это плохо? Я за то, чтобы все люди жили хорошо, чтобы не было голодающих и нищих. Разве это плохо? Скажи: плохо? — Но сказать он не дал. — И если, например, один захапал все, что создали тысячи человек, я за то... Словом, его надо экспроприировать как последнего гада. Разве это плохо? Ну ответь — плохо?

Он говорил громко, не заботясь о том, что его могут услышать во дворе. Голос его клокотал. В повороте крупной головы, в энергичных движениях рта, в яростном блеске глаз чувствовалась незаурядная внутренняя сила...

— Нет, ты ответь! — напористо повторил он. — Разве это...

Она обвила его шею и закрыла губами рот...

— Пора, — сказала она, отрываясь от него, — мне пора домой.

— А когда... когда мы встретимся?

— Не знаю... Завтра. Нет, лучше через день... Приходи к дому, кинь камешек в мое окно, с улицы легко попасть — оно крайнее. Только не разбей окно. И постарайся не попасть на глаза отцу.

Она засмеялась легко, счастливо.

Шагая домой (спешил — надо было перекусить перед работой), вспоминал и заново переживал каждый взгляд, каждое слово, каждый поцелуй. «А откуда она узнала, что я в Чека?» — неожиданно возник вопрос. Об этом он говорил только своим друзьям. Но они не болтливы и, кроме того, не знакомы с Зиной. Так откуда же?

10

Постепенно Михаил втянулся в работу. Обилие писанины больше не угнетало его. Документы, попадавшие ему в руки, открывали нечто такое, о чем он раньше не подозревал. Оказалось: в борьбе с затаившейся контрреволюцией принимали участие люди, не имеющие никакого отношения к Чека. Обыкновенные рабочие, служащие в своих письмах сообщали о появлении в городе активных муссаватистов, дашнаков, эсеров, о тех, кто призывал выступать против Советской власти.

Когда Михаил выразил перед Костей Спиридоновым удивление по этому поводу, тот лишь пожал плечами.

— А что тут удивительного? Мы защищаем народную власть, вот народ нам и помогает. Иначе пришлось бы раз в десять увеличить штат.

Большинство корреспондентов были малограмотны, выражались языком корявым и неуклюжим. Буквы в письмах клонились и вправо и влево, точно доски в трухлявом заборе. Как видно, писание требовало от этих людей немалых усилий, и только неотложная нужда, чувство долга заставляло их браться за перо. Но именно в таких письмах содержалась самая ценная информация.

Официально в обязанности делопроизводителя входило вносить краткое содержание поступавших от граждан писем в регистрационную книгу. Но вскоре Михаил понял, — от него требуется нечто большее, чем бесстрастная регистрация. Раза два Холодков интересовался, не попадались ли в письмах упоминания о подпольных контрреволюционных организациях. Собственно, Холодков почти ежедневно просматривал регистрационную книгу и знал, о чем пишут добровольные помощники. Михаилу стало ясно: начальник нацеливает его, вводит в курс главных задач, стоящих сейчас перед Чека. Конечно, на своем невеликом посту делопроизводитель вряд ли мог сколько-нибудь заметно повлиять на успешное решение этих задач, но Холодков хотел, чтобы молодой сотрудник поверил в необходимость и важность порученного ему дела. Теперь чтение писем стало для Михаила увлекательным поиском, он не просто с любопытством воспринимал всё, о чем в них говорилось, — он знал, что ему нужно. Канцелярская работа впервые дала нечто похожее на чувство удовлетворения.

Однажды молчаливый смуглый юноша, сидевший в дальнем углу канцелярии — его звали Муса Кулиев и он был переводчиком, — положил перед Михаилом на стол перевод письма, написанного по-азербайджански.

«В Азчека.

Заявление.

От электромонтера табачной

фабрики Зейналова Эсфендиара.


У меня есть дальний родственник. Эюб Миркулиев. До революции он имел керосиновую лавку. Эюб очень любил читать газеты и всегда рассказывал, про что там пишут. Эюб не любил царскую власть, но любил турок и говорил, что Азербайджан надо отделить от России. За это муссаватистская власть сделала Эюба чиновником и послала в Ганджу. Теперь Эюб опять появился в Баку, опять читает газеты и опять говорит, что Азербайджан надо отделить от России. Мне он сказал: есть секретная организация, которая позаботится об этом, и предложил вступить в нее. И еще он сказал, что сбросить большевистскую власть помогут русские офицеры. Они хоть и гяуры, но лучше большевиков. Так сказал Эюб. Я не желаю отделяться от России, потому что в ней теперь наша рабочая власть. Прошу: помешайте Эюбу и его друзьям отделить Азербайджан от России. Живу я на Персидской улице в доме № 141.

Зейналов».

Михаил еще раз перечитал письмо. Сомнений быть не могло: этот любитель газет Эюб — член подпольной организации муссаватистов. Вместе с письмом Михаил не мешкая прошел в кабинет Холодкова.

Тот прочитал, пригладил волосы. На скулах выступил румянец.

— Так, так, штабс-капитан-то прав, — пробурчал себе под нос и потянулся к телефону. Положил руку на трубку и, словно только теперь заметил Михаила, улыбнулся.

— Что ж, коллега, вы начинаете кое-что смыслить в наших делах. А?

— Не знаю, — зарделся от похвалы Михаил.

— Хорошо, оставьте письмо, идите, — без улыбки, сухо сказал Холодков и, когда Михаил уже взялся за ручку двери, добавил: — Продолжайте, Миша, в том же духе.

«О каком-таком штабс-капитане он упомянул? — недоумевал Михаил, усаживаясь за свой стол. — Штабс-капитаны были только в царской армии да у белых. А Холодков сказал: прав штабс-капитан-то».

Решил справиться у Кости Спиридонова. Подошел к его столу, стараясь перекрыть стук машинок, громко спросил:

— Костя, а кто такой штабс-капитан?

Костя откинулся на спинку стула, поправил на плечах неизменную студенческую тужурку. Некоторое время смотрел на Михаила озадаченно, точно вспоминая, кто это перед ним. Потом поманил пальцем и, когда Михаил, навалившись животом на стол, оказался с ним нос к носу, вполголоса сказал:

— Во-первых, не ори. Во-вторых, штабс-капитан — офицерский чин старой армии. В-третьих, почему именно в рабочее время тебе приспичило задавать пустые вопросы?

— Что чин, это ребенок знает, — ворочая желваками (возмутил назидательный тон Кости), сказал Михаил, — А спросил я потому, что Холодков сказал про какого-то штабс-капитана, мол, он прав... Офицер, а прав? Непонятно.

Костя ухватил его повыше локтя, притянул к себе и шепнул на ухо:

— Хочешь получить совет? Под большим секретом?

— Под секретом?

— Ну да, ценный же совет. Не суйся в дела, не имеющие прямого отношения к твоей работе. Чем меньше об этих делах будешь знать, тем лучше для них. Поверь опыту старого чекиста.

Эпитет «старый» так не вязался с мальчишеским обликом двадцатилетнего Кости, что Михаил не удержался от саркастической усмешки.

— А ты зубы не скаль, — серьезно и без тени смущения сказал Костя. — В Азчека я с первого дня и за девять месяцев кое-что постиг. Все. Иди работай.

Михаил подавил обиду. Если отбросить Костину заносчивость, вечные «во-первых», «во-вторых», то, пожалуй, следовало признать его правым.

В сущности Костя был честный, принципиальный, прямой человек. Комсомольцы избрали его секретарем ячейки, и он неплохо справлялся. К числу принципов, которыми он руководствовался в работе, относилось неприятие анонимок. Анонимки он презирал, авторов их именовал Навуходоносорами и полагал, что их надо расстреливать. Проверка показывала: в девяти случаях из десяти авторы анонимок пытались с помощью Чека свести личные счеты.

Как-то раз попалось письмо такого содержания:

«Товарищу председателю Азчека!

Как пламенный пролетарский революционер, пострадавший от ига царизма, довожу до вашего сведения, что проживающий в Баку по Тазапирской улице, дом 108, гражданин Плотников есть злостный спекулянт торговли кокаина, который уж год маскируется под трудящего пролетария. Бинагадинского промысла и не верьте ему, потому что он буржуйский гад, по которому плачет веревка. Кокаин он прячет в подушке, что на тахте. Сведения эти правильные.

К сему старый рабочий и пламенный революционер».

Михаила позабавил стиль. Вручил письмо Косте — пусть тоже посмеется.

Результат получился обратный ожидаемому.

— По-одлец! — темнея лицом, процедил сквозь зубы Костя. — От первого до последнего слова ложь — видно же. Н-ну покажу я этому «пламенному революционеру» страсти господни!

На следующий день пришел на работу веселый, будто светящийся изнутри. Явно гордясь собою, положил перед Михаилом клочок серой оберточной бумаги, пришлепнул ладонью:

— На, прочти-ка.

Михаил сразу узнал почерк автора вчерашнего анонимного письма.

«Я, бывший лавочник Баюкин Фрол Кузьмич, клятвенно обещаюсь не домогаться плотниковской Марыськи и не приставать, а в случае нарушения буду бит как распоследняя сволочь гражданином Спиридоновым, в чем претензиев не имею.

К сему: Баюкин».

— Понимаешь, — возбужденно объяснял Костя, закуривая папиросу. — Плотников рабочий, у него дочь...

— Красивая? — подала со своего места голос машинистка Сима.

Костя смешался, уронил зажигалку, долго доставал ее. Закурил, пряча от Симы порозовевшее лицо, и лишь после того, как застрекотал Симин «ремингтон», продолжал:

— ...Дочь, понимаешь, Марыся. Прекрасная девушка и... и довольно развитая. И этот паразит Баюкин проходу не давал ни ей, ни ее отцу — жениться, видишь ли, вздумал. Первая-то жена умерла. Марыся, разумеется, отказала. Вот он и задумал облегчить себе дело. Расчет какой? Кокаина, конечно, у Плотникова не найдут, а по подозрению, мол, все равно заберут в Чека. Куда девушке деваться? Только в объятья Баюкина. Каков? Я по стилю определил мерзавца. Пламенный, видите ли, революционер!

— А это? — Михаил указал на записку.

— Заставил написать. Для верности. С учетом психологии. Во-первых, он лавочник и для него законную силу имеют только расписки, во-вторых...

— Во-вторых, тебе понравилась Марыся, — уличил Михаил.

Костя выпрямился, крутнул о дно пепельницы окурок и принял неприступный вид.

— Глупо, Донцов. Я еще понимаю — Сима... А ты серьезный парень — не ожидал. — Начальственным взглядом окинул канцелярию:

— Работать, товарищи, работать.

С одним письмом получился курьез, над которым неделю хохотала вся Чека от первого до четвертого этажа.

Письмо было написано ровным убористым почерком на хорошей почтовой бумаге.

«Глубокоуважаемые товарищи чекисты!

Вот уже двадцать лет, как я тружусь на почтамте при вокзале — принимаю корреспонденцию от граждан. Вчера пришлось работать поздно вечером. Зал был пуст, когда там появились два типа, видно с пассажирского поезда. Ну, доложу я вам, чистейшей воды контрреволюционеры. И все оглядывались этак воровато — не следят ли за ними. На одном была офицерская шинель, а на ней следы от погонов... Не иначе, как бывший офицер-контрик. Да оно и по роже видать: бледный, смотрит волком — настоящий каратель. Второй — в кожаной куртке и в галифе — на вид матерый бандит и родинка под правым глазом. Сел он к столику, достал записную книжку и давай строчить. Потом вырвал листок, запечатал в конверт и сдал мне. Да все этак торопливо. А каратель в это время озирался, видно побаивался, сукин сын. Да ведь мне из окошечка-то все видно. Адрес на конверте такой: Петроград, Мелентьевская улица, дом 10, бывший Прохорова, Степаниде Ильинишне Иконниковой. Фамилия, обратите внимание, какая-то контрреволюционная. Не мог я всего этого стерпеть по причине, что очень уж от них натерпелся. Наш начальник таким же супостатом был. Двадцать лет продержал меня в одной должности. Как вышли они, я попросил Марию Степановну посидеть за окошком, а сам следом. Оба, видать, не здешние. Потому что дошли до Колюбакинской улицы, а оттуда подались в гостиницу «Европа».

Письмо, которое они написали, посылаю вам. Может это и незаконно, но для такого случая допустимо.

Викентий Чернооков».

Михаил распечатал приложенное письмо. Почерк крупный, уверенный.

«Здравствуй, дорогая сестренка!

Долго не писал, потому что времени нет. Работать приходится, почитай, круглые сутки. Гражданская война на юге хоть и кончилась, а битва за Советскую власть продолжается и мы ее, само собой, выиграем...»

Михаил обескураженно потер лоб. Такого рода «обвинительные» документы ему еще не встречались.

— Костя, посмотри — ничего не понимаю.

Костя все внимательно прочитал и, не дав никаких объяснений, скрылся в кабинете начальника отдела.

Вскоре оттуда донесся раскатистый хохот. Дверь распахнулась, и Холодков, низко наклонив голову, проскочил через канцелярию в коридор. Следом вышел улыбающийся Костя.

— Что случилось? Куда побежал Коллега? — засыпали его вопросами девушки-машинистки.

— Мельникову письмо понес.

Оказалось: «офицер-контрик с рожей карателя» — не кто иной как Холодков. Второй, в котором почтовый служащий заподозрил «матерого бандита», — был начальник секретно-оперативной части Мельников. Оба только вчера вернулись из района Али-Байрамлы, где орудовали националистские банды. Холодков надел в командировку свою старую офицерскую шинель. Осталась она от германской войны, где он, вольноопределяющийся, дослужился до прапорщика. Шинель и сбила с толку впечатлительного Черноокова.

На вокзале, воспользовавшись свободной минутой и близостью почты, Мельников написал письмо замужней сестре. Не думал не гадал, конечно, что на следующий день оно к нему вернется. Оба, и Холодков и Мельников, не имели в Баку квартиры и жили в гостинице «Европа», что дало повод посчитать их приезжими.

Долго еще потом товарищи подтрунивали над ними: «Эх, вы, чекисты! Позволили какому-то почтовику до дому себя проследить. Ночью на пустых улицах «хвоста» не заметили».


Явления, раздражавшие или удивлявшие Михаила в первые дни работы, со временем становились не только понятными, но и привычными, само собою разумеющимися. Он больше не таращил на Костю глаза, когда тот приказывал ему: «Сходи в бандотдел» или «Это узнай в КРО». Он шел в отдел по борьбе с бандитизмом и узнавал в контрразведывательном отделе. Вскоре он научился не хуже прочих оперировать сокращениями и если его спрашивали, где он работает, коротко отвечал: «В Секо». Понимающему было ясно: в секретном отделе, а непонимающему и понимать не надо.

Сотрудники, которых в первый день Михаил поспешно осудил за легкомысленную болтовню с девушками из канцелярии, оказались все людьми интересными и симпатичными. Костя по сравнению с ними выглядел сухарем и педантом. Впрочем, педантичность его проявлялась только в канцелярии. За пределами ее он превращался в обыкновенного веселого и общительного студента, каковым и являлся до прихода в Чека.

После истории с анонимным письмом Костя начал тщательно следить за своею наружностью. Ухитрялся ежедневно гладить брюки, чистить тужурку и ботинки. Когда Сима со свойственным ей ехидством во всеуслышание обратила его внимание на это обстоятельство, он сделал каменное лицо и, медленно краснея, отчеканил:

— Попрошу обойтись без пошлых намеков. Тем более в рабочее время. Чтобы раз и навсегда покончить с нездоровым любопытством, извольте, скажу: да, я дружу с девушкой по имени Марыся, по фамилии Плотникова. Вы удовлетворены? В таком случае продолжайте работать.

— Я не удовлетворена, — обезоруживая Костю мастерски разыгранным простодушием, возразила Сима. — Мне не совсем ясно: у вас дружба или... любовь?

Шура, уронив голову на клавиши машинки, беззвучно хохотала.

Костя нервически улыбнулся, схватил какую-то бумажку и выбежал из канцелярии.

Легкомыслие Симы, ее вечные насмешки казались Михаилу недопустимыми. Непонятно, зачем кисейных барышень принимают на работу в Чека? Как-то за обедом в столовой он поделился с Костей этой мыслью.

— Чудак, нашел «кисейную»! — засмеялся Костя. — Да она с пистолетом управляется не хуже нас с тобой! (Михаил потупил взор — с пистолетом управляться он не умел). И вообще замечательная девушка, комсомолка, — продолжал Костя. — При муссаватистах работала в подполье и выполняла опасные поручения.

— Не может быть! — опешил Михаил. — Да она и на подпольщицу ни капельки не похожа.

— Голова садовая, а еще чекист, — упрекнул Костя. — В том-то и вся сила. А будь у нее на лбу написано — «Подпольщица», могла бы она вести работу под носом у врагов?

— И Шура работала в подполье?

— Ну, Шуре еще восемнадцати нет. Но тоже комсомолка. По-старому она бы сиротой считалась. Отец рабочий, погиб в восемнадцатом от турецкой пули, мать умерла еще раньше. Но теперь она не сирота. Все мы ее братья, весь комсомол. А тот, кто ее обидит, — Костя предостерегающе постучал ложкой по столу, — будет иметь дело со мной.

Михаил принял угрозу на свой счет и, смущенный, отвел глаза.

— О присутствующих не говорю, — смягчился Костя. — А вообще-то, вижу, — ты их осуждаешь. Брось, Донцов. Это верно, посмеяться они любят. Вон и Холодкова «коллегой» окрестили. Он и не думает обижаться. Потому что здорово девчонки работают. Много и безотказно. Слышал ты от них хоть одну жалобу?

Нет, жалоб Михаил не слышал. Ни от девушек-машинисток, ни от других сотрудников Чека. Люди работали сутками, валились с ног. Однажды, явившись на работу на полчаса раньше, Михаил увидел в комнате оперативных дежурных двух сотрудников, которые спали, уронив головы на стол. Никто не говорил об усталости. Это считалось дурным тоном. Напротив, люди были веселы, не упускали ни единой возможности пошутить, разыграть друг друга, рассказать анекдот. Большую часть суток они проводили на работе среди товарищей, а не дома, не в семье и сюда, к товарищам, они несли все свои радости и огорчения Это создавало атмосферу братства и напоминало Михаилу казацкое «товарищество», владевшее его воображением лет пять назад, когда впервые прочитал гоголевского «Тараса Бульбу». Он никогда не слышал, чтобы его сослуживцы говорили о пайке, о зарплате — словом о том, что ныне именуется материальными благами. Пайка не хватало и на неделю. Зарплата почти ничего не стоила. На черном рынке «рубли-миллионычи» не котировались, а государственные магазины выдавали товары по талонам. Каждый сознавал, что большего Советская власть дать ему не может. Даже если бы паек и зарплату вовсе упразднили, у большинства из них не возникла бы даже мысль оставить работу. Они не просто работали — они делали революцию. А кто же за революционную деятельность требует зарплаты? Напротив, революционер свое право участвовать в борьбе оплачивает собственною кровью. Так думали все, кого знал Михаил, так думал он сам. Впрочем, презрение к материальному благополучию объяснялось, пожалуй, и еще одним обстоятельством, которого Михаил по молодости не учитывал. Все его товарищи были не женаты, бездетны, и заботиться о прокормлении семьи им не приходилось.

В первые дни сотрудники-оперативники не обращали внимания на новичка. Здоровались кивком и проходили мимо. А он всей душою тянулся к товариществу.

Кое-кого Михаил знал по имени, о других только слышал из разговоров Симы и Шуры, но никогда не видел. Особенно часто девушки упоминали какого-то Поля Велуа. Михаил терялся в догадках: француз, что ли? Однажды — время было за полночь — перед уходом домой Михаил торопился записать почту, чтобы немедленно отправить с нарочным. Вдруг в канцелярию влетел невысокий парень в кожаной тужурке нараспашку. Именно не вошел, а влетел. Потому что в тот момент, когда Михаил услышал стук двери, парень уже находился посреди комнаты. Крутнулся на каблуке, громко провозгласил:

— «Одних уж нет, а те далече!»

Заметил Михаила, в одно мгновение очутился около его стола.

— Где начканц? А! Во-первых и во-вторых, провожается со своей Марысей Дульцинеевной!

Схватил со стола пресс-папье, стакан для карандашей, железную линейку, и эти предметы замелькали в воздухе, как спицы быстро вращающегося велосипедного колеса. Пожонглировав с полминуты, положил все на прежние места, в упор опросил:

— Ты новый коллежский регистратор?

Сбитый с толку экспансивными действиями незнакомца, Михаил молча хлопал глазами.

— Непонятно? Ты или не ты для Коллеги регистрируешь документы?

— Я.

— Ну вот и есть коллежский регистратор, Я тоже полтора месяца сидел на этом увлекательном деле. — Незнакомец протянул руку: — Поль Велуа.

Михаил удивился — Поль совсем не походил на француза. Собственно, представление о внешности французов Михаил почерпнул из рождественских открыток, на которых изображался сладколицый молодой брюнет с безукоризненным пробором и во фраке. Поль же был скуластый, неширокий в плечах, но крепко сбитый парень с глубоко посаженными серыми глазами и прямым, чисто славянским носом, какой нередко встречается у жителей северных областей Европейской России. Прямые русые волосы, обветренное лицо... Сними с него кожанку, обуй в лапти — вылитый сельский пастух.

Михаил пожал суховатую ладонь.

— Донцов... Михаил.

— Донцов Михаил — повелитель чернил, — продекламировал Поль. — Ну, ну, не хмурься, все мы такие. — Новый знакомый уселся на угол стола, рассеянно взял карандаш, поставил острием на палец и некоторое время удерживал в равновесии, продолжая беседу. — Сколько тебе лет? Семнадцать? А мне девятнадцатый. Все мы одинаковы. Приходим сюда, чтобы грудью защитить Советскую власть, а она, приняв облик товарища Холодкова. сажает нас вот на этот регистраторский стул. — Он бросил карандаш. — Стрелял когда из револьвера?

Михаил медлил с ответом. Соврать, что стрелял, не повертывался язык.

— Понятно — не знаешь, за какой конец его держать, — деловито констатировал Поль и соскочил со стула. — Айда, поучу? — Он задержал на Михаиле выжидающий взгляд, добыл из кармана тужурки новенький черный наган, подбросил и ловко поймал. — Пулемет есть, тир у нас в подвале, а ключ — у дежурного. Айда, что ли?

Михаил ушам своим не верил. Пострелять из нагана — кто же откажется... И так буднично — «айда». Будто в столовку. И револьвер у него выглядит детским мячиком. Боясь, как бы Поль не передумал, сгреб письма, попросил:

— Подожди, только в экспедицию снесу.

— Айда вместе.

Тир — подвальное помещение шагов в сорок длиной — был освещен единственной тусклой лампочкой. На дальней стене белела газетная полоса с начерченными на ней углем концентрическими кругами. Продырявленная во многих местах газета разлохматилась и вряд ли могла служить мишенью.

Впрочем, Поль даже взглядом ее не удостоил. Остановился под лампочкой, вынул из кармана наган.

— Слушай лекцию, Донцов, — будешь первым из стрельцов.

Михаил засмеялся, что же касается Поля, то, скорее всего, он даже не заметил свою шутку. Чуть хмурясь, начал «лекцию».

— Перед тобою револьвер-самовзвод системы наган семизарядный, так называемый офицерский. Есть еще солдатский наган. Но у того курок для выстрела надо каждый раз взводить пальцем. Теперь наблюдай. Чтобы разрядить эту штуку, я отодвигаю щечку и... раз... раз... раз...

Поль легонько покрутил барабан, и на его ладонь высыпалось семь золотистых патронов с округлыми пулевыми головками.

— Теперь заряжаю, наблюдай. Отодвигаю щечку... раз...

Поворачивая барабан, Поль просунул в отверстие сверху все семь патронов.

— Наган заряжен. Взгляни на барабан спереди, видишь — пули на месте. Теперь ставлю на боевой взвод. Оружие к стрельбе готово.

Начиная испытывать нетерпение, Михаил протянул руку за наганом.

— Подожди, — остановил Поль. — Хочешь стрелять — сам разряди и заряди.

«Ученик» без особых усилий повторил все манипуляции «учителя».

— Молодец, Донец!

Поль порылся в карманах, вынул пустой спичечный коробок, установил на выступе стены над газетным листом.

— Целиться умеешь?

— Умею.

— Под нижний обрез. Не торопись. Спуск не рви, нажимай плавно. На все про все дается тебе семь патронов. Коллега имеет привычку выговаривать за перерасход.

Михаил с удовольствием ощутил в ладони рубчатую тяжесть оружия. Целился тщательно и долго. Выстрел оглушил, и наган едва не вывернулся из пятерни. Пуля выбила на серой стене щербинку в вершке над коробком.

— Так стрелять — не надо и целиться, — заметил Поль.

Остальные шесть выстрелов принесли больше успеха. Коробок, правда, не пострадал, но пули вокруг него легли кучно.

— Для первого раза неплохо, — утешил «учитель», забирая у Михаила наган. Заново зарядил, как бы по рассеянности вскинул, выстрелил. От коробка полетели щепки.

Михаил смотрел на него разинув рот, как на чудотворца.

— Да ведь ты не целился!

— Целился, только рукой, а не глазом, — улыбнулся Поль.

— ?!

— Ну, как тебе объяснить, — я вроде бы вижу рукой... — Беззаботно — брось, мол, ломать голову над чепухой! — хлопнул Михаила по спине. — Словом — мистика. Айда лучше по домам — успокоим пап и мам.

С каждой минутой, проведенной в обществе этого парня, интерес Михаила к нему возрастал.

Вместе вышли на улицу, не сговариваясь, свернули направо.

— Почему тебя целыми днями не видать? — спросил Михаил.

— В конторе-то? Участвую в розыске иголки в стоге сена. Ужасно скучаю по злоязычной Симе и прочей интеллигенции.

— Слушай-ка, Поль... Ты вот часто говоришь стихами — это само собою получается? Или сочиняешь?

— Тренируюсь, — серьезно сказал Поль. — Всякое дело требует тренировки. А я люблю стихи...

— И сам сочиняешь?

— Ага.

Михаил не знал: верить, нет ли. Люди, сочинявшие стихи, представлялись ему небожителями, недосягаемыми для простых смертных. К тому же, поскольку его знание поэзии ограничивалось стихами из старых хрестоматий, то большинство поэтов не вызывали у него интереса. Стихи были только частью учебной программы, которую следовало вызубрить, чтобы не получить двойку. Иного значения в его жизни они не имели.

И вдруг на тебе... Свой в доску парень, да мало того — чекист... сочиняет стихи!

Поль был в сапогах, и шаги его гулко бухали на пустой, слабо освещенной фонарями улице. В такт шагам он начал произносить какие-то слова. Михаил не разбирал их смысла, но звучали они резко, дробно, как барабанный бой. Невольно шаг его приноровился к этому рвущему, толкающему ритму, и вот уже оба не шли, а маршировали по гулкой улице, и Михаилу неожиданно стал доступен смысл барабанных слов. Это, как ни странно, были стихи...

Глаз ли померкнет орлий?
В старое ль станем пялиться?
Крепи
У мира на горле
пролетариата пальцы!
Грудью вперед бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой!

Поль кончил декламировать, а в ушах Михаила все еще звучало: «Левой! Левой! Левой!» и ноги шагали, подчиняясь колдовскому ритму.

— Нравится?

Поль замедлил шаги. Колдовство нарушилось, распался ритм. Михаил перевел дух. Испытывая чувство, близкое к благоговению, проговорил:

— Здо-орово... Неужто?.. Поль, неужто это ты сам?..

— Ну да, сам... Это Маяковский написал. Настоящий поэт.

— Он еще что-нибудь сочинил?

— А-а-а, забрало! — почему-то обрадовался Поль за Маяковского. — Слушай еще.

Остановился под фонарем и, раскинув руки, будто собираясь обнять небо, на всю улицу возвестил:

В сто сорок со-олнц закат пылал,
В ию-юль катилось лето,
была жара-а,
жара плыла-а... —

Поль не говорил стихи, а пел. Пел, запамятовав, должно быть, что на дворе два часа ночи, что находится на улице.

Из-за угла вывернулся чоновский патруль — трое парней с винтовками, по виду — одногодки Михаила.

— Граждане, предъявите документы, — хмуро попросил старший.

...само
раскинув луч-шаги-и,
шагает со-олнце в поле... —

продолжал Поль, одновременно запуская руку в карман за пропуском. Но вместо пропуска в руке у него оказался наган. Чоновцы отпрянули, старший вскинул винтовку, крикнул срывающимся мальчишеским дискантом:

— Бросай оружие!!

— Вы что, очумели?! — заорал Михаил, размахивая пропуском перед дулом винтовки. — Мы из Чека!!

Хочу испу-уг не показать —
и ретиру-у-юсь задом... —

безмятежно выпевал Поль, сунув наган под мышку и роясь по карманам. Наконец, протянул ощетинившимся чоновцам красную книжечку.

Те в замешательстве переглянулись, старший миролюбиво бросил Донцову: «Ладно, валяйте» и своим: «Пошли, братва».

Ты зва-ал меня?
Чаи гони,
Гони, поэт, варенье... —

донеслось им вслед, и все трое дружно оглянулись. «Черт те что о нас подумают», — обеспокоился Михаил, однако прервать вошедшего в раж чтеца не решился.

Домой пришел около четырех утра. Чуть ли не до Санбунчинского вокзала проводил своего нового товарища.

Михаилу нравилась его простота, какая-то органическая щедрость. Поль сыпал остроумными репликами, но, казалось, не замечал их, не старался непременно вызвать у собеседника смех. Для него важнее всего было ловко выразить мысль.

Коротко рассказал о себе. Никакой он не француз. Настоящее имя Павел, фамилия Кузовлев. Родители, известные цирковые жонглеры, в детстве называли его Полем. Позднее, готовясь к цирковой карьере, он взял артистическую фамилию родителей — Велуа. Так и в паспорт записали. Революция и гражданская война вытеснили мечты о цирке. Вступил в комсомол и так же, как Михаил, был направлен на работу в Чека.

Стихи он читал безотказно. Готовность Михаила слушать вызывала у него по-детски простодушную радость.

Михаил такие стихи слышал впервые. Он впитывал их, как сухая губка воду. Стихи эти соответствовали его душевному настрою, они без усилий входили в сердце и отпечатывались в мозгу. Повторив иную строчку, он вдруг начинал испытывать удовольствие, о возможности которого еще вчера не подозревал.

Кроме Маяковского, Поль читал Блока и Есенина, Лермонтова и Пушкина. Он заново открывал перед Михаилом поэзию. Он выбирал такие стихи, в которых и намека не было на спокойную гладкую красивость, памятную Михаилу по гимназической хрестоматии. Слова в этих стихах были увесисты, громадны, высвечивали яркими красками и озорно хохотали. Даже хорошо знакомый Пушкин в передаче Поля становился буен, как подгулявший запорожец:

Эй, казак! Не рвися к бою:
Делибаш на всем скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку.

Домой Михаил возвращался переполненный ритмами. Длинные пустынные улицы то ухали единым тысячным шагом «Левого марша», то взрывались короткой очередью красногвардейского «Максима».

Трах-тах-тах! — И только эхо
Откликается в домах...
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах.

И, уже засыпая в постели, видел грандиозные, мирового масштаба сражения на фоне пламенеющих, как театральный задник, далей, и в голове гудело:

Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови...

Следующий день был первым днем праздника новруз-байрама — мусульманского Нового года. С утра правоверные резали баранов (если они были) и одаривали друг друга сладостями.

Выйдя из дома, Михаил увидел около лавки Мешади Аббаса шумную компанию. Это были люди кочи Джафара. Все как один в каракулевых папахах, в новых костюмах и шикарных лакированных штиблетах. На каждом белоснежная сорочка и яркий галстук. Среди них, явно главенствуя, выделялся Рза-Кули с неизменным бараном на стальном поводке. Тут же Михаил заметил Кёр-Наджафа и Гасанку. Рза-Кули что-то говорил, жестикулируя свободной рукой, и каждая его фраза сопровождалась дружным смехом всей компании. Судя по оживленным, раскрасневшимся лицам, люди кочи с утра успели хлебнуть вина.

Михаил знал: Рза-Кули не забывает обид. Благоразумно было бы избежать встречи с ним — без ущерба для собственного достоинства перейти на другую сторону улицы. Месяц назад Михаил, наверное, так бы и поступил.

Но сейчас мысль о возможности отступления показалась ему кощунственной. Не мог он, чекист, уступить улицу бандиту, как уступал ее недавно ученик высшего начального училища.

Ровным деловым шагом он приближался к магазину Мешади Аббаса. «Эй, казак! Не рвися к бою: делибаш на всем скаку...» — предостерегающе звучало в голове. Но шел и шел вперед, зная за собою счастливое свойство: когда опасность вплотную заглянет в глаза, наступит расчетливое спокойствие и ясность.

Рза-Кули заметил его и умолк. Оборвался смех. Все взгляды устремились на Михаила. Гасанка что-то коротко сказал Рза-Кули, тот усмехнулся в бороду и вдруг наклонился, как бы для того, чтобы спустить барана с поводка. У Михаила оборвалось сердце и тело каждой своею клеточкой будто завопило «Беги-и!». Вспыхнувший было смех умолк: Михаил — ни единой кровинки в лице — шел прямо на барана. Шел, ни на мгновение не переставая ощущать режущий взгляд Рза-Кули.

— Смотрите, раненный насмерть бросается на льва! — выпучив глаза, воскликнул Кёр-Наджаф, и опять послышался смех.

Михаил ногою отстранил голову барана. Проще было бы обойти, но это значило уступить. Перед ним вырос Рза-Кули.

— Ай, сагол[5], ай, сагол! Такой маладой и такой харабрэц, — сказал он с сильным акцентом, сопроводив фразу характерным жестом. — Но не забывай: даже пальван[6] валится с ног, ступив на дынную корку.

На Михаила густо пахнуло вином. Сказал, выдерживая напористый взгляд:

— Пропусти.

— Абайдошь — улыца балшая, — лениво, с угрозой отозвался Рза-Кули.

Его приятели плотной шеренгой перегородили панель — это Михаил видел боковым зрением. Подчиниться Рза-Кули значило подвергнуть себя насмешкам и оскорблениям. Не-ет, только не это... Пусть лучше убьют...

Внезапно, — пожалуй, не только для окружающих, но и для себя, — отступил на шаг, коротким, снизу, пинком наддал барану в брюхо. Баран шарахнулся, сбил с ног Гасанку; Рза-Кули, пытаясь удержать сильное животное, невольно смял шеренгу.

Михаил прошел в образовавшуюся брешь. Ему стоило огромных усилий не побежать и не оглянуться. Шел по-прежнему ровно, машинально считал шаги: раз... два... три... четыре. Ждал — вот-вот за спиною раздастся дробный стук бараньих копытцев, либо тяжелый топот настигающего Рза-Кули. Но услышал лишь повелительный окрик:

— Гасан!!

Понял: Гасанка бросился было следом, но Рза-Кули почему-то вернул его. И еще услышал:

— Будым жить с Чека в мирэ...

«Вот почему они меня не тронули — знают, что работаю в Чека», — с удовлетворением отметил про себя Михаил. Но откуда это стало известно Рза-Кули?

11

Приближался к концу первый месяц работы в Чека. Михаил не испытывал прежнего волнения, переступая порог четырехэтажного здания на Кооперативной.

Поль Велуа в течение недели познакомил его не менее чем с десятком своих товарищей из разных отделов. Человек на редкость общительный, Поль знал всех и вся. Его беззаветная преданность товариществу, соединенная с каким-то по-детски простодушным бескорыстием, открывала сердца самых сухих людей. Правда, виделся с ним Михаил нечасто. В комнате оперативных дежурных, именуемой «дежуркой», Поль появлялся либо утром, либо поздно вечером, так же, впрочем, как и новые знакомые Михаила — Лосев, Керимов, Дадашев. Они писали рапорты, относили их Холодкову и никогда не говорили о служебных делах.

Почти все они были одногодки, любили поспорить, пошутить и умели сделать так, что в их обществе Михаил чувствовал себя равноправным. Родители Поля имели солидную библиотеку поэтов, и Михаил пользовался ею вовсю. Один за другим глотал тоненькие сборники футуристов, отпечатанные на оберточной бумаге, стихи Алексея Толстого, Курочкина, Минаева, Саши Черного и Виньона.

Стоило Полю появиться в «дежурке», сюда со всех этажей стекалась молодежь. Обсуждали новости с дальневосточного фронта, вести о кронштадтском мятеже, спорили до хрипоты, буржуазно или небуржуазно надевать чистую белую сорочку с галстуком. Кто-то рассказывал новый анекдот, кто-то восхвалял достоинства своего бельгийского браунинга, а Федя Лосев, веснушчатый остроглазый парень, на пару с Муратом Дадашевым кого-нибудь разыгрывал. Нередко доставалось от них и Полю.

Составление рапортов было для Поля настоящим мучением. Он не терпел канцелярских оборотов, ему не давалась протокольная краткость. Свои рапорты Поль расцвечивал множеством совершенно необязательных деталей, а рапорты эти представляли собой нечто вроде новелл. Читал их, Холодков фыркал, злился, перечеркивал красным карандашом целые абзацы и не без сарказма замечал автору? «Не хватало еще, чтобы вы начали подавать мне рапорты в стихах».

Розыгрыш обычно начинался с того, что Федя Лосев, зевая, во всеуслышание обращался к Дадашеву:

— Скучно, Мурат... У тебя ничего почитать не найдется?

— А что, любишь литературу? Так ты возьми пару рапортов у Пашки. Если, конечно, тебе все равно, что Лев Толстой, что Велуа.

— Подумаешь, Лев Толстой, — пренебрежительно бросал Федя. — Пашка наш похлеще загибает. Как это у него было в том рапорте, от которого Коллега осатанел? «Ровно в 19.00, когда я подошел к остановке, небо затянуло тучами, подул ветер и тут показался он...»

— Кто? — замирающим от жуткого ожидания голосом вопрошал Дадашев.

— Ну, трамвай же, трамвай, — успокаивал Федя.

— А-а, — переводил дух Дадашев. — Помню, помню. Дальше так: «в его окнах отражались дома, прохожие, а также бузина, которая росла в огороде...»

— Во-во, — подхватывал Федя. — «...и под той бузиной неизвестный дядька из Киева».

Донельзя довольные, оба они принимались хохотать, а Велуа только снисходительно посмеивался, переводя взгляд с одного на другого. Михаил видел: Поль доволен тем, что товарищам весело.

Потом все расходились по своим делам.

В одну из свободных минут Федя Лосев объявил.

— Братцы-публика! Пашка сочинил новые вирши. Попросим обнародовать.

Поль не заставил себя упрашивать — он не стеснялся своих стихов.

— Я знаю девушку —
                                она
кисейного счастья
                           не ждет у окна, —

начал Поль так, словно не стихи читал, а разговаривал со слушателями.

Она не боится норда,
свистящего пулями
                             норда —
в буденовке
                  шагает гордо
по взятому с боем
                           городу.
В руке не нитки-иголки, —
наган в руке комсомолки.
В душе комсомолки
                             песни,
разящие грозные песни,
что роты вели за собой
в последний решительный бой.
Не суженые
                  ей снятся...
Ей сполохи алые снятся,
тачанки и кони,
                       в галопе
летящие по Европе.
Она презирает томное
мещанское счастье
                             темное,
разряженное и куцее...
Счастье ее — революция!

Ребята встретили стихи веселыми аплодисментами. Федя Лосев принялся тискать Поля.

— Молодец, Пашка! Хорошо врезал: «тачанки и кони, в галопе летящие по Европе»!

— Погоди, погоди, а что это за девушка? — хитро блеснув антрацитовыми глазами, спросил Дадашев. — Скажи: в каком отделе работает?

Поль только пожал плечами.

А ночью, когда они с Михаилом возвращались домой, Поль под большим секретом признался, что стихи посвящены Симе. Она ему нравится. Но ей он об этом, конечно, словом не обмолвился. Она насмешлива, своевольна. Надо быть круглым идиотом, чтобы заговорить с такой девушкой о любви. Да и отношения между ними сложились не располагающие к сердечным излияниям.

Захваченный откровенностью товарища, Михаил рассказал о Зине Лаврухиной. После первого свидания ему удалось встретиться с нею всего лишь дважды. Работа почти не оставляла свободного времени, а выходных не давали.

Они гуляли по городу, и Михаил читал стихи, об авторах которых Зина даже не слыхивала. Потом он восторженно говорил о победах Красной Армии, о грядущей мировой революции, а она молча слушала. В ее молчании Михаил угадывал мягкое сопротивление. Но когда они очутились за сараем, когда говорить начали губы, руки, глаза, неприятное впечатление от ее молчания улетучилось бесследно.

Обо всем поведал Михаил другу и даже поделился своими сомнениями.

Поль со знанием дела разъяснил, что Зину следует ввести в комсомольскую среду, поскольку лишь среда способна перевоспитать человека.

— Знаешь что, — сказал он в заключение, — приведи ее в наш клуб на танцы.

Клуб Азчека помещался на той же Кооперативной улице в ветхом двухэтажном доме. Это была обширная комната с рядами скамеек и кумачовыми лозунгами на стенах. Здесь происходили собрания комсомольской ячейки.

Собрания обычно начинались в пять, и если до девяти оставалось время, то сдвигали к стенам скамейки и устраивали танцы. Танцевали под старое разбитое пианино, из которого один Поль умудрялся извлекать гармоничные звуки.

На эти звуки стекались жившие в окрестных домах девушки.

После одного из собраний Михаил отважился пригласить в клуб Зину.

— Разве чекисты танцуют? — удивилась она.

— Разве чекисты не люди? — ответил он настороженным вопросом.

— Любопытно. Я, пожалуй, пойду.

Она улыбнулась. Перспектива потанцевать с людьми, о которых рассказывают леденящие кровь ужасы, забавляла ее.

Когда они пришли, Поль находился в зале. Михаил познакомил его с Зиной.

— Велуа? — Она удивленно вскинула брови. — Чекист с такой аристократической фамилией? Ведь это — почти Валуа.

Она с любопытством ждала, что ответит Поль.

— Верно, почти, — согласился он, — только я куда богаче. Династии Валуа принадлежала одна Франция, а мне — весь мир.

— Как это понять?

— Точно так, как понимал Маркс: «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они весь мир».

Поль наклонился к Зине, серьезно спросил:

— Не верите в мое могущество?

Она выжидательно улыбнулась.

— Видите, вон тот старый ящик? — Поль указал на пианино. — Сейчас я выбью из него вальс «Амурские волны».

Он сел за пианино и ударил по клавишам.

Только Михаил открыл рот, собираясь спросить свою спутницу о впечатлении, которое произвел на нее Поль, как вдруг чертом подлетел Федя Лосев, отвесил Зине старорежимный поклон и увел танцевать. Михаилу это не очень понравилось, потому что сам он танцевать не умел. Поль заиграл падеспань, и Федя передал свою партнершу Дадашеву. После Дадашева с нею танцевал Керимов, потом еще кто-то и еще...

Держалась она просто, без жеманства. Танцуя, она была в меру оживлена, ровно настолько, чтобы партнер чувствовал себя уверенно, а его неловкость в танце умела либо не заметить, либо сгладить ободряющей улыбкой. Непринужденность, с какою она вошла в незнакомое, более того — чуждое ей общество, была неожиданна.

Михаил не знал, радоваться этому или огорчаться. Ему доставляло удовольствие сознание того, что Зина нравится окружающим, но настойчивость, какую проявляли его товарищи в желании еще и еще раз потанцевать с нею, была неприятна. Он сознавал, что в нем говорит ревность, то есть чисто буржуазный пережиток, и досадовал на себя.

Домой Зину провожали вдвоем с Полем.

Михаил думал, что Поль сейчас же начнет агитировать за Советскую власть, за пролетариат, за комсомол. Но Поль всю дорогу либо разговаривал о книгах, либо забавлял Зину фокусами.

А когда потом Михаил спросил его о причинах столь странного поведения, Поль ответил вопросом:

— Скажи, может загореться сырой порох?

— Не может.

— Правильно, сперва его надо подсушить. Что твоя Зина до сих пор слышала о нас? Грабители, убийцы, звери в образе человеческом. Пусть посмотрит, кто мы и что мы. Почаще приводи ее в клуб. Пусть убедится в главном: ее класс прогнил насквозь и отмирает, наш — молод, свеж, в нем соединилось все лучшее, чем славно человечество. Навязать такие мысли нельзя, они сами собою должны войти в нее.


В то утро между Симой и Костей вспыхнула перепалка по поводу окон. В канцелярии было душно, и Костя попытался распахнуть настежь все окна. Симу это не устраивало. Под окнами рабочие-водопроводчики вырыли длинную глубокую траншею, взгромоздив вдоль панели гороподобные отвалы глины. Ветер заносил в канцелярию рыжую пыль, а на Симе сегодня блистала белизной кофточка. Последнее слово осталось за ней, и окна были наглухо закрыты.

Часов в одиннадцать в кабинет к Холодкову прошли Поль, Дадашев и Федя Лосев.

Поль сумел на ходу наделить дружеской улыбкой всех, вплоть до молчаливого Мусы, и развел руками — рад бы поговорить, да некогда. Вышел он минут через двадцать, радостно возбужденный. Сима оживилась.

— Что случилось, Поль? Коллега похвалил твои стихи?

— Сима, ты невыносима, — вздохнул Поль. Остановившись посередине канцелярии, крутнулся на каблуке. — Ура, братишки! Отпущен начальством на целые сутки. Согласно мудрой поговорке: кончил дело — гуляй смело. Шура и Сима, официально приглашаю вас в «Миньон». Состоится ужасное действо «Кровавое кольцо» в пяти сериях с участием непревзойденной Пирл Уайт!

— Ты всегда приглашаешь девушек парами? — за смехом скрывая недовольство, проговорила Сима.

— А что делать? Коли в месяц выпадает один свободный день, поневоле становишься жадным.

Поль подсел к Косте, поговорил о чем-то, улыбчиво поглядывая на Симу, бросил шутливое замечание Мусе, подошел к столу Михаила.

— Вот, почитай Беранже — отличные стихи. — Положил перед ним пухлый потрепанный томик. — Помнишь, говорил про иголку в стоге сена? Кажись, нашли. Чем и объясняется щедрость начальства.

Покинул канцелярию, но тотчас просунулся в дверь.

— Сима, не обижай столоначальника — он хороший!

Ответом был всеобщий смех, и довольная физиономия Поля исчезла.

В канцелярии воцарилось спокойствие. Привычно цокали машинки.

Вскоре красноармеец из внутренней охраны привел целую группу задержанных.

Их было четверо. Лицо одного из них — молодого человека в гимназической фуражке — показалось Михаилу знакомым. Вспомнил — видел его на Парапете, когда дожидался Зину. Там же этот «гимназист» встретился с Гасанкой. Физиономия примечательная — что-то в ней кошачье. Наверное, по каким-нибудь спекулятивным делам привлекли. Недаром Михаилу еще тогда показалось, что Гасанка спекулирует папиросами.

Конвоир пригласил одного из задержанных к Холодкову, другим сказал:

— Придется, граждане, обождать.

Молодой человек в гимназической фуражке сел на свободный стул, стоявший между дверью кабинета и столом Михаила. Огляделся, зевнул, затем, поймав взгляд Донцова, спросил:

— Слушай, товарищ, долго мне здесь кантоваться?

С арестованными разговаривать не полагалось, но этот не был похож на арестованного. Держался свободно, называл товарищем, к тому же по-свойски на «ты».

— А что у вас?

— Проверили документы, а в паспорте прописки нет. У них, — кивнул на остальных задержанных, — то же самое. Главное — работа стоит. Я весовщик на станции.

— Сейчас разберутся, отпустят, — обнадежил Михаил.

— А я тебя, товарищ, вроде помню, — улыбнулся весовщик. — Не учился ли в гимназии Александра III?

— Учился. — Вопрос несколько удивил Михаила — парня в гимназической фуражке до встречи на Парапете он никогда но видел.

— Значит, однокашники, — совсем обрадовался весовщик. — Я до седьмого класса дошел.

— Гасанку Нуралиева знаешь? — переходя на «ты», как-никак однокашник, справился Михаил.

Весовщик глазом не моргнул.

— А как же? Папиросы у него покупаю... Такой жмот...

От Холодкова вышел первый из задержанных и свободно покинул канцелярию. Весовщик подмигнул Донцову — ну вот, дескать, всего и дела-то.

— Кто Корытин? — спросил конвоир, переводя взгляд с одного задержанного на другого.

— Я.

Весовщик молодцевато вскочил, ловким движением сдвинул назад складки гимназической рубашки, смело вошел в кабинет. Конвоир опустился на его стул.

Все было буднично, и Михаил не подозревал, что доходит последняя минута его спокойного канцелярского бытия.

В кабинете Холодкова что-то стукнуло, будто упала табуретка, раздался крик «Стой!» и почти одновременно — выстрел.

Тело Михаила среагировало раньше, чем кто-либо, в том числе и он сам, осознали смысл происшедшего. Конвойный еще вставал со стула, Костя еще только обернулся на шум. Муса, Шура и Сима вскинули головы, двое задержанных дружно подались вперед, а Михаил уже рванул на себя дверь. В какие-то доли секунды взгляд схватил главное: поперек письменного стола лежал стул, сбитая им трубка телефонного аппарата валялась на полу. Холодков, держась левой рукою за голову, сжимая в правой наган, падал животом на подоконник распахнутого окна.

«Бежал в окно», — отпечаталось в сознании. Кто бежал, зачем бежал, — все эти второстепенные данные еще обрабатывались, искали своих связей где-то в глубинах мозга, а первая необходимая связь «бежал — окно» уже передала приказ мышцам. Одним прыжком Михаил очутился около второго, ближайшего, окна, вскочил на подоконник и бросил себя вниз с головокружительной, как показалось, высоты.

Соприкосновение с землей было на удивление мягким. Ноги по щиколотку ушли в податливую глину отвала. Сверху хлопнул выстрел. Прохожий на панели прижался к стене, испуганно закрутил головой. По гребню отвала шагах в двадцати бежал Корытин, давешний «однокашник». Михаил ринулся за ним. Бежать по мягкому было трудно, кроме того, в тапочки набилась земля. Михаил хотел было спрыгнуть на панель, но Корытин вдруг перемахнул траншею и оказался на другой стороне улице. Михаил сделал то же, второпях едва не свалился в траншею, но устоял. Бежать стало легче, и он увидел, что настигает Корытина. Тик-тик-тик-тик — стучало в висках, точно секундная стрелка отсчитывала время. Беглец резко остановился около кучи булыжника, сложенной рабочими. В руке у него оказался увесистый кругляк. Михаил увидел лицо своего противника — не то добродушное, каким оно было три минуты назад, в канцелярии, а злое, исполненное решимости лицо человека, готового к единоборству со смертью. Если бы Михаил замедлил бег, заколебался, Корытин успел бы нырнуть в подъезд проходного двора, находившийся неподалеку. Но сила, безрассудная яростная сила молодого жаждущего борьбы тела несла его навстречу врагу. Он успел только чуть пригнуться, когда Корытин взмахнул рукой. Булыжник чиркнул по плечу. Беглец метнулся к подъезду, но Михаил настиг его в двух шагах от темного, ведущего во двор туннеля. Он прыгнул Корытину на спину, и вместе они рухнули на панель. Сзади уже набегали красноармейцы из отдельной роты Азчека.


Начальник СОЧ вихрем ворвался в кабинет.

— Бежал?!

Холодков выпрямился у окна. На мертвенно-сером лице особенно резко выделялись глубокие складки вокруг рта.

— Нет... Взяли сейчас.

— Кто?

— Мой делопроизводитель. Донцов. Мальчишка, в сущности... Прыгнул следом в окно.

Только теперь Мельников заметил разгром в кабинете. Снял со стола стул, взвесил в руке.

— Этим он тебя? Попал?

— Есть немного. — Рукой, все еще сжимавшей наган, Холодков осторожно коснулся головы. — Шишка вскочила. — Болезненно улыбнулся.

Мельников подошел вплотную, близко заглянул ему в глаза:

— Голову, брат, надо беречь. Как себя чувствуешь?

— Нормально. Окна у меня не закрываются... Говорил на днях начальнику АХЧ, обещал прислать слесаря... — Холодков поднял с пола телефонную трубку, водворил на место. Сел за стол, в средний, выдвижной ящик положил револьвер.

— Что делать с Красовским? Может, сразу допросить, пока не опамятовался?

Мельников покачал за спинку стул, пробуя его прочность, осторожно сел.

— Ты хоть словом-то с ним перекинулся?

— Вот именно — словом. Недооценил я его. Ведь он был задержан якобы за нарушение паспортного режима. Я и решил оглушить его внезапностью. Он вошел, поздоровался, я в ответ вежливо: «Здравствуйте, господин капитан Красовский». Он спокойно, по-моему даже с улыбкой, шагнул к столу, бросил стул и — в окно... Самообладание что надо...

— Он тебя, выходит, а не ты его оглушил. — Мельников закурил, щурясь от дыма, взглянул на Холодкова. — Слушай, Тихон, а зачем ему, дураку, бежать надо было? А? Ведь сразу себя раскрыл. Верно?

— Верно, верно. Я и не ожидал от него такой прыти. Думал, отпираться начнет.

— Вот-вот-вот... — Начальник СОЧ подался вместе со стулом к столу, глаза оживились. — Ты смотри: что ему грозило? Ничего, ежели разобраться. Улик о принадлежности к белогвардейскому заговору у нас против него нет. Ты назвал его настоящую фамилию? Мог отнекаться. Вы, мол, меня приняли за другого. Проверять? Не беспокойся, у него все в ажуре... Верно?

Холодков дернул на себя ящик стола, вынул папиросу, напряженно думая, покрутил меж пальцев.

— Все верно, Иван, все впритирку.

— Так зачем же он в окно сиганул? — Мельников требовательно хлопнул ладонью по столу. — Скажи — зачем?

— Зачем? — Холодков встал, прошелся к окну и обратно. — Наверняка опасался, что мы нагрянем к нему с обыском. А дома, видно, не все в порядке, требовалось что-то спрятать...

— Или кого-то предупредить...

— Кого?

В глазах Холодкова проглянула азартная настороженность охотника. Мельников понял его затаенную мысль, улыбнулся.

— А что ты думаешь? Такому, как этот Красовский, эмиссар Кутепова мог довериться вполне и даже на постой к нему стать. А? Может, мы в самое яблочко влепили — чем черт не шутит, пока бог спит?

Холодков усмехнулся.

— Заманчивая версия, Иван, только...

— Что только?

— Риска для эмиссара много, а ему рисковать не полагается.

— Не спорю, может, и так. Но бежал Красовский не сдуру — это ясно. Понимал: по паспорту, пускай и без прописки, мы его адрес за сутки найти сумеем. Не поздно ли только будет? Вот что...

Мельников не договорил, сорвал трубку телефона:

— Алё, дежурный?! Мельников. У вас там бежавший из-под стражи? Доставьте в сорок пятую. Да смотрите, под усиленным конвоем. — Положил трубку. — Слушай, дай-ка взглянуть на этого твоего орла... как его? Донцов, что ли?

— Донцов.

— Прямо в окно, говоришь? — Мельников приблизился к окну, заглянул вниз, покачал головой: — Боевые у тебя канцеляристы, хоть сейчас к главному калибру. Ну-ка, позови.

Михаил, еще не остывший от погони, — на лице грязные потеки, пиджак нараспашку, — вошел в кабинет, поздоровался с начальником СОЧ. Он не впервые видел Мельникова, и ему нравился этот крутоплечий человек с шеей атлета и выпуклой грудью. В его неторопливых жестах, в доброжелательно-веселом взгляде, в том, как он готов был встретить улыбкой шутливое слово и ответить добродушной шуткой, чувствовалась надежная внутренняя сила.

Чем-то он напоминал брата Василия. Уверенностью, что ли, которую легко внушал окружающим.

Мельников поднялся навстречу, протянул руку, левую положил Михаилу на плечо.

— Мастер, мастер... Спасибо, товарищ Донцов, от лица службы. Так держать.

Ладонь была большая и теплая. Похвала смутила Михаила, он не знал, как надо ответить. Холодков, наблюдая эту сцену, ободряюще улыбался: не робей, коллега, выше нос. Холодков был явно доволен, что работник его отдела отличился и заслужил благодарность.

— Ты хоть знаешь, кого обратал? — спросил Мельников.

— Корытин какой-то. Он говорил, что работает весовщиком...

— Он наговорит... Это матерый белогвардеец, бывший деникинский контрразведчик капитан Красовский. Вот пошлем о нем в Москву запрос — уверен: зверь окажется крупный. Да тебе-то сколько лет?

— Семнадцать, — привычно ответил Михаил.

Начальник СОЧ любовно похлопал его по плечу, с веселой усмешкой взглянул на Холодкова.

— Слышишь, Тихон? А ты плакался — молодежь зеленая. Она, брат, скоро нас за пояс заткнет...

В дверях появился красноармеец-конвоир, козырнул.

— Арестованный доставлен, товарищ начальник!

— Давай, — кивнул Мельников и, легонько подтолкнув Михаила, велел: — Встань-ка на всякий случай к окну.

Сам прошел к другому окну; Холодков занял место за столом.

Красовского ввели под руки двое красноармейцев. Третий выставил на середину комнаты стул.

— Прошу садиться, — пригласил Холодков и знаком попросил конвоиров выйти.

Красовский был бледен, на скуле розовела ссадина, рукав гимназической рубашки полуоторван, однако в его поведении не чувствовалось нервозности. Опустился на стул, непринужденно, будто в гостях, закинул ногу за ногу.

— Позвольте папиросу.

Холодков подал ему папиросу, дал прикурить от зажигалки. Обмакнув перо в чернила, спросил:

— Фамилия, имя, отчество?

Красовский выпустил дым в потолок, мизинцем стряхнул пепел.

— В паспорте все указано.

— Адрес? — невозмутимо продолжал Холодков.

— Город Баку.

— Точнее?

— Спросите у господа бога — ему все известно.

— Почему пытались бежать до того, как вам предъявили обвинение?

— Испугался Чека.

— Не желаете отвечать?

— Не желаю. — Красовский глубоко затянулся, посмотрел, куда бы бросить окурок, не нашел и бросил на пол. Откинулся на спинку стула. — Можете расстрелять, я готов.

— Не меряйте нас на свой аршин, Красовский, — возразил Холодков. — У нас без суда не расстреливают.

Красовский беспечно улыбнулся, демонстрируя свое полное презрение к следователю.

— Тогда не расстреляете.

— Почему?

— Потому, гражданин следователь, что раньше я вас поставлю к стенке. Тем более что вы, кажется, бывший прапор, а следовательно, изменник.

Холодков и бровью не повел.

— Зря отпираетесь. Установим ваш адрес через паспортный стол.

— Валяйте. Этому я помешать, увы, не смогу.

Сначала Михаила удивило хладнокровие Холодкова. Деникинец явно куражился над ним, а он хоть бы голос повысил... Может быть, так и полагается. Тем более что и Мельников молчал, только пристально смотрел Красовскому в лицо сузившимися, налитыми холодом глазами. Но когда арестованный пригрозил поставить Холодкова к стенке, да еще обозвал изменником, а Холодков, вместо того чтобы садануть наглеца за подобное измывательство в ухо, продолжал как ни в чем не бывало вежливо беседовать, тут уж Михаил не выдержал. Возмущение захлестнуло его, шагнул к столу:

— Товарищ Холодков! Да что вы с ним разговариваете?! Что вы ему позволяете?! Да знаю я, где он живет... Ольгинская, двухэтажный дом на углу, напротив Парапета, первый подъезд!..

Михаил не видел, что произошло. Он только заметил, как Холодков сделал движение, точно собирался вскочить.

— Ну-ну!! Споко-ойно!! — раздался грозный голос Мельникова.

Михаил оглянулся: Красовский сидел как-то неловко на самом краешке стула, поджав ноги и наклонившись корпусом вперед. Над ним, сжав молотоподобные кулаки, возвышался начальник СОЧ.

— Спа-акойна, говорю...

Деникинец поднял на него остекленевшие от ненависти глаза. Ненависть была так по-звериному откровенна, что Михаилу стало не по себе.

— Что, ваше благородие? — вкрадчиво проговорил Мельников, — взглядом сверху вниз будто вдавливая Красовского в сиденье. — Проиграли и опять за стульчик? По проторенной дорожке — в окно? — Укоризненно покачал головой: — Повторяетесь, капитан, а еще контрразведчик...

Кадык на горле Красовского вдруг заходил вверх-вниз, пересохшие, без кровинки, губы разлепились:

— Я... т-тебя... я всех...

— Конво-ой! — зычно позвал начальник СОЧ.

Когда арестованного увели, Мельников нацелил на Михаила пристально насмешливый взгляд.

— Угораздило ж тебя вылезти с адреском-то. Запомни, товарищ Донцов, и заруби на носу: нельзя врагу без нужды свои козыри открывать. Как узнал адрес?

Михаил в двух словах рассказал о встрече Гасанки и Красовского, умолчав, разумеется, о своем свидании с Зиной Лаврухиной.

12

Через полчаса вместе с сотрудником бандотдела Воропаевым Михаил отправился на свое первое оперативное задание — произвести обыск па квартире Красовского. Перед тем как отпустить их, Холодков достал из сейфа небольшой револьвер системы смит-вессон и вручил Михаилу со следующими словами:

— Запомни: стрелять только в случае крайней необходимости, если того потребует самооборона. После выполнения задания оружие вернешь.

По сравнению с Воропаевым, красавцем, будто облитым с головы до ног черной лоснящейся кожей, Михаил выглядел заурядным молодым человеком. На Воропаева оглядывались на улице, на Михаила не обращали внимания. Утешал, правда, тот факт, что впервые доверили оружие. Револьвер оттягивал карман пиджака и порождал восхитительное чувство собственной значительности.

Воропаеву было двадцать семь лет, и по возрасту он считался самым «старым» из рядовых сотрудников Азчека. Но это не мешало ему держаться на равной ноге с безусой комсомолией. Обладал Николай Воропаев счастливой наружностью. Высокий и статный, лицом он напоминал грузина: орлиный нос, большие, чуть навыкате, темно-карие глаза с густыми и длинными, как у женщины, ресницами, черные усики. На чистой смугловатой коже играл свежий румянец — то, что называется, «кровь с молоком».

Воропаев часто заходил в «дежурку», где Михаил и познакомился с ним. Молодежь привлекало в Воропаеве многое. И наружность, исполненная мужественной красоты, и его ироничность, и, наконец, его прошлое.

При муссаватистской власти, будучи машинистом на Баиловской электростанции, он работал в подполье. Незадолго до освобождения Баку Красной Армией вступил в партию, участвовал в восстании. В Азчека Воропаев пришел в первые дни ее организации с направлением городского комитета партии. Говорить о храбрости и мужестве друг друга среди чекистов считалось дурным тоном, точно так же, как жаловаться на усталость и материальную неустроенность. Но когда речь заходила о Воропаеве, сдержанность покидала даже видавших виды ребят. Однажды в Нахичевани вдвоем с товарищем они должны были задержать троих бандитов-маузеристов, засевших в доме. Товарищ был убит у дверей. Воропаев не отступил, ворвался в дом, выстрелом в упор уложил одного из маузеристов, сам получил пулю в плечо, однако сумел справиться с двумя другими и связать их. За Воропаевым числилось немало подобных отчаянных дел. Его бесстрашие потрясало воображение юных чекистов, и втайне каждый желал походить на него.

Не был исключением и Михаил. Ему льстило, что на свое первое оперативное задание он идет вместе с Воропаевым. После сегодняшнего случая это воспринималось как признак особого доверия. И теперь следовало оправдать его и быть достойным Воропаева.

Когда поравнялись с нужным домом на Ольгинской, Михаил показал на угловой подъезд и лишь теперь вспомнил, что не знает ни этажа, ни номера квартиры, в которой жил Красовский-Корытин.

— Ладно, я тут разберусь, — уверенно, как всегда, сказал Воропаев, — а ты давай найди дворника, возьмешь его понятым.

Двор был тесный. Вдоль стены, отделявшей его от соседних дворов, лепились самодельные строения — то ли сараи, то ли мастерские. Если смотреть сверху, дом стоял в форме буквы «П», обращенной выступами во двор. Оба выступа имели по двери. Михаил толкнулся в первую — заперта, во вторую — то же самое. Постучал кулаком, дернул раз, другой...

— Эй, эй, куда рвешься, проклятый аллахом!.. Сейчас же уходи, а то крикну моего приятеля милиционера!

От крайнего сарая, угрожающе потрясая лопатой, приближался пожилой азербайджанец. На нем был фартук из мешковины, голову венчала низкая, похожая на круглый каравай, папаха. Глаза сверкали грозно, как у ястреба, схватившего добычу.

— Я из Чека, — мрачно сказал Михаил, показывая удостоверение. — И нечего орать. Что я вам... жулик, что ли, — хотел он сказать, однако сообразил, что в интересах престижа лучше сделать вид, будто не понял, за кого был принят благодаря невзрачной одежонке.

Дворник вдруг сделался на четверть ниже ростом.

— Из Чека?!.

— Мы должны произвести обыск у гражданина Корытина, — жестко отрубил Михаил. — Знаете такого?

— Знаю, знаю, уважаемый, — энергично, так, что папаха сползла на глаза, закивал дворник. — Угловой подъезд, второй этаж, квартира нумер пять с отдельным ходом, черного хода нет.

— Пойдемте.

— Вашуст, вашуст[7], сейчас, уважаемый, — дворник кинулся к сараю.

В окнах начали появляться любопытные, и Михаил, не дожидаясь дворника, поспешил на улицу. Увидел: из углового подъезда вышел человек в гимнастерке и красноармейской фуражке. У него была светлая, от уха до уха, борода, усы. Но внимание Михаила привлекла походка. И не то чтобы привлекла, просто мозг автоматически отметил не совсем обычное в ней. Правую ногу незнакомец поднимал чуть выше, чем левую, стараясь ступать не на пятку, а на всю ступню. Впрочем, это отклонение от нормы было едва заметно.

Бородач прошел мимо, даже не взглянув на юного чекиста. Михаил не стал дожидаться дворника, поспешал к угловому подъезду. Неизвестно отчего возникла тревога за Воропаева. Вбежал в подъезд; по неширокой деревянной лестнице, прыгая через две ступеньки, взлетел на второй этаж. Воропаев, целый и невредимый, дожидался на площадке, курил.

— Нашел дворника?

«Вечно мне мерещатся страхи», — весело упрекнул себя Михаил и бойко ответил:

— Нашел, товарищ начальник... Сейчас идет.

— Идет, идет, уважаемые, — эхом донеслось снизу.

На дворнике был новый белый фартук из холста, грудь украшала медная дореволюционная бляха с номером. Видимо, без бляхи он не мыслил себя в роли официального лица.

На площадку выходило четыре двери. Одна — слева от лестницы, другая — справа, две — прямо. Дворник указал на левую. Краска с нее местами облупилась. Наверху мелом проставлена полустершаяся цифра 5. Еще выше — продолговатое темное пятно с двумя дырочками по краям — должно быть, след от медной дощечки с фамилией жильца.

Воропаев показал дворнику ордер на обыск и ключом, отобранным у Красовского при аресте, отпер квартиру. Вошли в тесную прихожую. Вешалка. На ней полупальто и ночные туфли на полу.

Дверь в комнату открыта, потому светло. Судя по обстановке, квартира могла бы принадлежать интеллигенту, а отнюдь не весовщику. В первой, проходной комнате стоял шкаф с книгами, секретер, широкий обеденный стол, мягкие стулья от гарнитура, никелированная узкая кровать. Во второй, служившей, по-видимому, кабинетом, — диван, столик, два кресла, покрытый зеленым сукном письменный стол, гардероб и еще два шкафа с книгами. На письменном столе — телефон. Паркетные полы, однако, были грязны, окна обеих комнат, смотревшие на Парапет, давно потускнели от пыли — чувствовалось отсутствие женского глаза.

— Давно здесь живет Корытин? — обратился Воропаев к дворнику.

— Больше года, уважаемый. Тут раньше жил адвокат, господин Верховский... Щедрый был человек, на праздник рубль серебром давал. Перед тем как власть поменялась, собрал большие чемоданы и три текинских ковра, уехал. Сказал: в Тифлис. Мне какое дело, уважаемый: Тифлис-Бифлис — езжай! Мое дело улицу мести, порядок на дворе делать. Уезжал, говорил: квартиру займет племянник. Машалла! Я мету улицу, ты занимай квартиру, раз ты племянник. Так или не так?

— Так, так, — поспешил согласиться Воропаев, желая поскорее закруглить речь дворника.

Неожиданно для Михаила обыск оказался делом на редкость скучным. В книгах о Нате Пинкертоне и Шерлоке Холмсе подобные картины дух захватывали, о них читалось с не меньшим интересом, чем о вооруженных схватках. Знаменитые сыщики путем сложных умозаключений (каковые обыкновенному смертному никогда бы и в голову не пришли) быстро определяли местонахождение тайника и выкладывали искомое перед изумленной публикой. В действительности же все происходило по-иному.

Воропаев взял на себя самый трудный участок — кабинет, все книжные шкафы и секретер. Михаилу досталась столовая, прихожая и кухня. Главное, неизвестно было, что искать. Воропаев сказал: письма, записки, фотокарточки, оружие... Он-то, роясь в книгах, в письменном столе, возможно их и найдет. А какой дурак будет хранить оружие, тем более письма, в кухонных кастрюлях, в примусе и в посудном шкафу? Невзирая, однако, на свой скептицизм, Михаил добросовестно заглянул во все названные предметы, обшарил все подозрительные и неподозрительные места. С помощью дворника сдвинул со своих мест шкаф и секретер и простукал клеенные обоями стены, как это делали Нат Пинкертон и Шерлок Холмс. Дворник благодушно наблюдал за его манипуляциями и только покачивал головою в папахе, дивясь людской изощренности.

Осталось осмотреть прихожую. Но гладкие пустые стены исключали всякую надежду на потрясающие находки. Михаил обшарил шинель и полупальто — в карманах одни табачные крошки. Ну что еще? В углу, до половины скрытая одеждой, стояла гладкая толстая палка. Взял, повертел так и этак. Палка как палка — дугою рукоятка с веселой физиономией сатира на конце. Попробовал отвинтить рукоятку — Шерлоку Холмсу доводилось находить в таких палках брильянты и отравленные стилеты — рукоятка не поддалась. Но что-то мешало Михаилу поставить палку на место. Ну да: Красовский не хромал, зачем ему палка? А тот, который вышел из подъезда, чуточку, а все же хромал. Возможная связь между палкой и встреченным на улице бородатым мужчиной напоминала что-то знакомое, давнишнее... Будто подобное когда-то было. Только наяву или во сне? Воспоминание коснулось легкой тенью и улетучилось бесследно. Но палка-то, палка... Зачем она Красовскому?

— Скажите: Корытин живет здесь один? — спросил Михаил дворника.

— Не знаю, уважаемый... Я к нему в гости не ходил.

— А нет ли в доме жильца с бородой и чтобы немножко хромал?

— Зачем нет? — обрадовался дворник. — У старика Хомякова — во-от такая борода. А что, уважаемый, разве Советская власть запрещает?

— Что?

— Носить бороду?

— Донцов, зайди-ка! — окликнул из кабинета Воропаев. — С чего это ты дискуссию о бородах затеял? — спросил он, с юмором поглядывая на вошедшего помощника. Сам сидел на полу, просматривал книги с нижней полки.

— Вот. — Михаил показал палку. — Красовский не хромой, почему у него палка?

— И верно — почему?

Деланно серьезный тон насторожил Михаила. Упавшим голосом проговорил:

— Не знаю. Только я видел: из подъезда вышел какой-то тип. Бородатый. И прихрамывал.

— Он-то и оставил здесь свой костыль, — подхватил Воропаев. — Специально, стервец, устроил, чтобы нас с тобой помучить. Превратился в невидимку и прошмыгнул мимо меня. Посмотри на полу, — может, еще волоски от бороды найдешь...

Лицо Михаила жарко запылало.

— Да ты не тушуйся, — добродушно рассмеялся Воропаев. — Поначалу у всех так — в каждом темном углу преступники мерещатся. А насчет бородатого успокойся — своими глазами видел, как он выходил из нижней квартиры. Но сыщик ты, конечно, знаменитый.

Михаил стоял, точно в воду опущенный. Обыск больше не интересовал его. Живо представил вспышку веселья, которую в «дежурке» вызовет рассказ о его умозаключениях.

Воропаев будто подслушал эти мысли. Сунул на полку последнюю книгу, весело подмигнул:

— Не дрейфь, Донцов. Про бородатого с палкой умолчим, а то наши ребята животы надорвут. — Упруго вскочил с пола, отряхнул ладонь о ладонь. — Ну вот, обыск закончили, в итоге — ноль. Если, конечно, не считать палки. Опечатаем квартиру, и айда.

13

Утром Холодков пригласил Михаила к себе в кабинет.

— С завтрашнего дня, коллега, вы переводитесь на оперативную работу. Напишите сейчас на имя начальника АХЧ заявление с просьбой выдать вам личное оружие, а также обмундирование. — Неожиданно улыбнулся, помолодев сразу на пятнадцать лет. — Вот и кончилось ваше сидение в канцелярии. Рады? Поздравляю!

От волнения Михаил сумел произнести лишь несколько бессвязных междометий.

С заявлением, на углу которого мелким почерком Холодкова было начертано «Прошу оформить», помчался к начальнику АХЧ, от него к коменданту, затем в оружейный и вещевой склады. Казалось бы, чего проще: получить положенное тебе по праву. Но и тут имелись свои трудности и хитрости, преодоление которых требовало своей стратегии и тактики. От Поля Михаил знал, что комендант — жила, как и все коменданты, — старается сбыть новичкам завалявшиеся на складе старые смит-вессоны, и, коли новичок желает получить настоящее оружие, следует проявить твердость. Михаил проявил, за что и был награжден запиской, предлагавшей зав. окладом выдать ему наган-самовзвод. Впрочем, настойчивость вряд ли помогла бы. Выручила слава, исподволь распространившаяся по зданию Чека. Комендант спросил, не тот ли он Донцов, который вчера задержал пытавшегося бежать арестованного, и когда Михаил скромно кивнул, просьба насчет нагана была немедленно удовлетворена.

Спустя полчаса, совершенно преображенный, он переступил порог канцелярии.

В новой, лихо сдвинутой на ухо красноармейской фуражке со звездой, в черной кожанке, синих галифе и сапогах, он сразу повзрослел на несколько лет. Помимо того, вид он имел крайне воинственный. Если все прочие носили кобуры под кожанкой, а Поль и вовсе предпочитал карман, то Михаил не счел возможным скрывать свое вооружение: повесил кобуру поверх кожанки. Правда, сперва он определил ей скромное место сбоку, почти на спине. Но, поразмыслив, сдвинул ближе к животу, чтобы не только дворнику неповадно было принимать его за жулика, но чтобы и слепому с первого взгляда становилось ясно: этот геройский парень принадлежит к славной когорте Всероссийской Чека.

— Он просится на витрину, — выразила свое восхищение Шура.

— Магазина детских игрушек, — дополнила Сима и предложила новоиспеченному оперативному работнику круглое зеркальце. В нем Михаил увидел красную от смущения и распаренную, как у жениха на смотринах, физиономию. Все остальное великолепие зеркальце не сумело отразить в силу своих малых размеров.

Покрасоваться в наглухо затянутой ремнем кожанке Михаилу не пришлось — жара вынудила его скинуть всю амуницию, а рабочая дисциплина, рьяно поддерживаемая Костей, — сесть за стол и приступить к исполнению регистраторских обязанностей. Утешало одно: завтра он навсегда распрощается с канцелярией и станет недосягаем для Симиных колкостей.

Незадолго до перерыва подошел Костя.

— Донцов, айда получать паек и зарплату. Начпрод звонил, ругается — одни мы с тобой остались.


Домой Михаил явился позднее, чем обычно. Дожидался, когда из канцелярии все уйдут, чтобы переодеться в старое. Не предстанешь же, в самом деле, перед отцом в кожанке, в сапогах и с револьвером в кобуре. Даже мать не поверит, будто эти вещи положены по штату ученику высшего начального училища.

Не в радость Михаилу были и паек и пухлая пачка сиреневых ассигнаций, достоинством по двадцать пять тысяч каждая. Для всех прочих паек есть паек, зарплата есть зарплата, а для него это улики. Не раз подумывал: не лучше ли признаться отцу. Рано или поздно он все равно узнает правду. Но каждый раз казалось: лучше поздно, чем рано. Свойственная Михаилу решительность бесследно улетучивалась, стоило ему представить, какой поднимется в доме переполох, шум и гам, если отец узнает правду. Ведь старик свыкся с мыслью, что младший сын его непременно выйдет в инженеры.

Завернутое в кожанку обмундирование и пустую кобуру (наган лежал в кармане) Михаил спрятал под лестницей, с тем чтобы чуть погодя незаметно внести в прихожую и утром так же незаметно захватить с собою. Сложность и унизительность всех этих ухищрений совершенно испортили ему настроение, и домой он явился мрачный, как обманутый муж из кинодрамы «Во власти сладкого дурмана». Отец, дымя «козьей ножкой», просматривал за столом свежий номер «Бакинского рабочего». Михаил молча положил перед ним рогожный куль с пайком, бросил на подоконник учебники, забежал в «темную», сунул под подушку наган и многомиллионную пачку денег.

— Ты чего приволок? — послышался голос Егора Васильевича.

Михаил выглянул в горницу.

— Паек. В ЧОНе выдали.

— Эй, мать, поди-ка! — позвал Егор Васильевич жену. «Сейчас начнется», — скрываясь в «темной», тоскливо подумал Михаил. Вся беда была в том, что паек он принес нешуточный: четыре фунта мяса, головку сахара, несколько фунтов гороху, пшена, риса, сотню мирзабекьяновских папирос. Поверят или не поверят? Вот мученье...

Михаил в изнеможении упал на постель лицом вниз. Прислушивался к голосам за стеной. Мать ахала: еще бы, такой паек хоть кого выведет из равновесия. Вскоре скрипнула дверь. Судя по тяжелым шагам, — отец.

— Слышь, парень, у меня на буровой многие в ЧОНе состоят, а об таком пайке что-то никто слова не говорил. Ты, случаем, не брешешь?

Голос у Егора Васильевича был теплый, растроганный. Видно, он очень хотел поверить сыну.

— Почему я должен брехать? — не поворачиваясь, сонно отозвался Михаил и сказал первое, что пришло в голову: — Это не каждому дают, только отличившимся. — И вспомнив ночную встречу с чоновцами, когда Поль читал стихи, добавил: — Задержал недавно двоих контриков. Без документов.

— А-а, ну да, ну да, — согласился Егор Васильевич, однако не счел возможным обойтись без назидания. — А ты все же поосторожней там... Паек он, само собой... все же лоб-то не больно подставляй.

«Черт бы взял этот паек!» — хотелось заорать Михаилу. Он чувствовал себя мелким пошлым лгунишкой, и это было до того гадко, что даже во рту появилось мерзостное ощущение, будто разжевал муху или таракана. Почудилось вдруг, что никакой он не чекист, ибо противоестественно для чекиста испытывать столь пакостное переживание. Он жалкий, трусливый самозванец, по недоразумению принятый в среду чистых и честных, беззаветно храбрых и возвышенных людей.

Все! С этим надо кончать. Сегодня он переночует дома, а завтра утром прямо скажет родителям о переменах, происшедших в его жизни. Скажет и уйдет, чтобы не слышать ругани отца и причитаний матери. И не вернется. В конце концов угол где-нибудь найти нетрудно. Пока поживет у Ванюши.

Приняв твердое и бесповоротное решение, он успокоился. Незамеченным вышел из квартиры, сбегая вниз, достал из-под лестницы обмундирование и спрятал в «темной» под своей кроватью.

На следующий день Михаил встал пораньше — выполнить задуманное следовало до того, как отец уйдет на работу. Наспех сделал несколько гимнастических упражнений и вышел на кухню умыться. Сестер уже не было — это хорошо, меньше крику. Долго плескался в тазике — все-таки нелегкое дело одной фразой разрушить отцовские иллюзии. Решил предстать перед отцом в новом обмундировании, при оружии, — оно солидней. Но получилось иначе.

Вошел в «темную» и обмер на пороге. В изголовье кровати стояли отец и мать. Подушка была откинута, на простыне лежали наган и пачка денег. На полу, на развернутой кожанке, — сапоги, синие галифе и ремень с кобурой. Понял: мать взялась убирать постель, и вот...

В морщинистом лице Настасьи Корнеевны не было ни кровинки, губы ходили ходуном, но звуков Михаил не слышал, точно мать находилась за стеклянной стеной. Столько боли увидел Михаил в ее глазах, что испугался за нее. Вид Егора Васильевича был грозен. Глаза его извергали молнии, усы встопорщились, как у разъяренного тигра.

— Где взял?

Голос у Егора Васильевича был придушенный, будто его схватили за горло.

У Михаила язык присох к гортани.

— Где взял, спрашиваю?

— Я... э...

— Где взял, сук-кин ты сын?! — загремел вдруг Егор Васильевич и грохнул кулаком по стене. Висевшая над кроватью книжная полка одним концом сорвалась с гвоздя — посыпались книги.

— Папа, я же... Ты же...

— Убью подлеца! Говори!!

Не помня себя, Егор Васильевич сграбастал наган, Настасья Корнеевна в ужасе закричала, повисла у него на руке...

— В Чека... В Чека я работаю!!! — отчаянно заорал Михаил. — Вчера зарплату выдали, паек, обмундирование!

— Вре-о-о-шь!

Михаил схватил пиджак, нашел удостоверение, трясущейся рукою подал отцу.

— Вот... вот... читай...

Настасья Корнеевна изловчилась, отобрала у мужа револьвер и прижала его к груди.

— Азер-бай-д-жан-ская Чрез-вычай-ная ко-мис-сия, — обеими руками ухватив книжечку, читал Егор Васильевич. — Дон-цов Ми-ха-ил Е-го-ро-вич... Кхэ... кхы... кгм....

Егор Васильевич надолго закашлялся. Он был смущен и чувствовал себя виноватым. Этим обстоятельством немедленно воспользовалась Настасья Корнеевна.

— Байбак сивоусый! — накинулась она на мужа. — Что же ты, не разобрамшись, на парня наорал? Чуток не убил, дьявол бешеный!

— А он чего молчал? — возразил Егор Васильевич, оправившись от смущения.

— «Молчал»! Да, может, ему начальство не велело сказывать. Спросить надобно было, а не орать, как оглашенному...

Настасья Корнеевна, видно, забыла, что в руке у нее револьвер и, разгорячившись, начала им размахивать под носом у мужа.

— Мама, он заряжен! — предупредил Михаил.

— Ой, батюшки!

Будто ядовитую змею, Настасья Корнеевна швырнула револьвер на кровать, зажмурилась и втянула голову в плечи.

Егор Васильевич неожиданно для всех рассмеялся.

— Э-эх, а туда же, с револьвертом подступает.

Дальше все обошлось как нельзя лучше. Отец не стал ругать Михаила за брошенную учебу. Видно, радость и облегчение от того, что не оправдались его худшие опасения, были слишком велики и мечта об инженерской будущности сына перед ними померкла. Паек, зарплата и казенное обмундирование тоже кое-что значили. И, наконец, если Мишка пошел по стопам Василия, то, значит, им обоим так на роду написано — быть чекистами. Одно непонятно, о чем думают начальники? Работа нешуточная, а набирают молокососов, да мало того — револьверы им доверяют. Времена...

Появление в доме огнестрельного оружия до смерти напугало мать. Поставила условие: уж коли нельзя наган оставлять за пределами квартиры, то пусть сын держит его незаряженным. Пришел домой — вынь из него, проклятущего, все, что, не дай бог, может выстрельнуть.

Михаил это условие принял.

14

На работу Михаил отправился, имея в кармане миллион, выданный матерью на мелкие расходы. Возможность тратить деньги по своему усмотрению порождала восхитительное чувство самостоятельности. Прежде всего Михаил завернул в раствор, помещавшийся в соседнем здании. Здесь старик грузин Сандро торговал квасом. Увидев в дверях Михаила, он распахнул руки, как бы собираясь принять покупателя в объятья, и возвестил:

— Халёдний квас — уважаем вас!

За кружку кваса, сдобренную уважением, пришлось выложить полмиллиона.

Дальнейший путь Михаила пролегал мимо лавки Мешади Аббаса. Остановился перед дверью лавки. Налицо было раздвоение желаний. С одной стороны, хотелось зайти и купить фундыха[8], с другой — донести оставшиеся полмиллиона до угла, где сидел чистильщик Варташа.

В лавке, кроме хозяина, никого не было. На полках сиротливо лежало несколько пачек чаю, сакис[9] на тарелочках и коробки спичек.

Мешади Аббас, невысокий полный человек средних лет, в смушковой папахе и с выкрашенной хной бородою, осанисто стоял за прилавком, положив на него выпуклый, обтянутый рубашкой живот. Правоверный Аббас в свое время побывал в Мекке у праха Магомета, за что и получил почетное прозвище Мешади. Увидев входящего Михаила, он с неожиданным для его комплекции проворством метнулся вдоль прилавка навстречу.

— Пах-пах-пах, какой большой человек пришел в эту маленькую лавку! — взревел он громоподобным басом и, к великому смущению посетителя, начал складывать с полок на прилавок пачки чая, спички, тарелки с сакисом, а под конец достал из-под прилавка несколько коробок дореволюционных папирос «Интеллигентные» и «Лора». — Бэры, Миша-эффендим, спасибо скажу! Вое твое — бэры!..

Если исходить из существующих цен, всей зарплаты Михаила недостало бы, чтобы оплатить разложенные перед ним товары. Угадав его сомнения, Мешади Аббас отшатнулся, как человек, оскорбленный в лучших чувствах, и воздел руки к потолку.

— Дэньги? Какие дэньги? Нэ нада дэньги! Так бэры! Аллах велик — он сывыдэтель: для хароший челавэк ничего нэ жалко... Бэры!

Михаил попятился к двери — слишком уж неожиданным и непонятным был этот взрыв щедрости. Ведь хозяин лавки не мог не состоять в приятельских отношениях с компанией Рза-Кули.

— Спасибо, Мешади, я... мне не надо, — пробормотал он, поспешно покидая лавку.

— Зачим, зачим обижаешь? — громогласно запричитал толстяк.

От посещения лавки остался неприятный осадок.

Чистильщик Варташа находился на своем обычном месте на углу.

Сколько раз, проходя мимо, Михаил думал, что как только заимеет сапоги, непременно почистит их у Варташи. И сей миг настал. Варташа, знавший Михаила босоногим пацаном, округлил глаза, когда перед ним предстал военный человек с кобурой на боку. Забыл даже ответить на приветствие. Но зато постарался Варташа на совесть. Щетки мелькали в искусных руках, словно рычаги бешено мчавшегося паровоза. Через пять минут Михаил мог смотреться в свои сапоги, как в зеркало.

— Дорыга нэ биром, — сказал Варташа и заломил полтора миллиона.

Михаил покраснел и робко дал понять, что располагает лишь третью этой суммы.

— Можна, — сказал Варташа и, быстро пересчитав деньги, добавил: — Хады всегда ко мне, Мишка, — чистим-блистим делать будым, куммссар делать будым...

Однако пощеголять в зеркальных сапогах «комиссару» в этот день не довелось.


— Садитесь, Миша, разговор будет долгим.

Холодков указал на стул. Взгляд его на какое-то мгновение задержался на сиявших сапогах, и ресницы весело дрогнули. Спросил:

— Нравится работать в Чека?

Михаил помедлил с ответом.

— Давайте, давайте начистоту, — Холодков нетерпеливо побарабанил по столу пальцами.

— В общем мне нравится, Тихон Григорьевич. Только... — Михаил замялся.

— Что, что «только»?

— Да так... непонятно ничего. Как в густом лесу — мелькает что-то за деревьями, а что — не видно...

— Товарищи на вопросы не отвечают?

— А я теперь и вопросов не задаю, — усмехнулся Михаил. — После того как Костя дал ценный совет.

— Какой именно?

— Чем, говорит, меньше будешь знать о делах, которые тебя не касаются, тем, говорит, лучше...

— А вы с этим не согласны?

— Почему же, согласен.

— Так вот, Миша, разрешаю вам задавать мне любые вопросы. Теперь вы не только можете, но и обязаны знать кое-что о наших сегодняшних задачах. Вам известно положение в стране? Не на фронтах, а внутреннее положение?

— Доклад делал Костя недавно на комсомольском собрании.

— Впечатление?

— Мятежи, эсеровские кругом, Тихон Григорьевич. В Кронштадте, на Тамбовщине, на Дону. Эсеры пользуются временными трудностями разрухи и мелкобуржуазной стихией крестьянства...

Газетная фраза вызвала у Холодкова улыбку.

— О решениях десятого съезда партии вам говорили?

— О переходе к нэпу? Говорили. Ребята считают: дело хорошее. Ленин плохого не предложит.

— Правильно, Миша. Нэп даст нам передышку, а эсерам подрежет крылья. Но это дело будущего. Сейчас меня интересует вот что. Когда вы идете но городу, не замечаете ли чего-либо необычного?

— Нет. А что? Хотя... Вот спекулянты на Парапете. Еще: на нашей улице караван-сарай. Там у кочи Джафара притон. Опиум курят.

— Все это нам известно. Дойдут руки и до спекулянтов и до кочи Джафара. Я о другом: не приходило ли вам в голову, что в городе может существовать эсеровское подполье? Ведь в восемнадцатом году эсеры в Баку была сильны.

— Н-нет... Я думал насчет муссаватистов...

— В Баку положение гораздо сложнее, чем вы думали, и пусть вас не обманывает мирный пейзаж. Существуют три контрреволюционные подпольные группы: муссаватистская, эсеровская и организация белогвардейских офицеров. К ней, кстати, принадлежит и Красовский, которому вы помешали бежать. Есть данные о том, что руководители этих трех групп договариваются о совместном вооруженном выступлении против Советской власти. Главную опасность мы видим не в этом и не в том, что в городе сейчас около полутора тысяч бывших царских и белогвардейских офицеров, часть которых может примкнуть к мятежникам. В Закавказье у нас достаточно сил, чтобы подавить такой мятеж. Главная опасность состоит в том, что заговор направляется из-за рубежа. К нему причастны иностранные разведки, а также глава одного из белогвардейских центров, злейший враг Советской власти — генерал Кутепов. Его превосходительство, видно, мало били — все еще мечтает въехать на белом коне если не в Москву, то на первый случай хотя бы в Баку или Тифлис. Понимаете? В случае временного, даже пусть призрачного успеха мятежа, Антанта рада будет под любым благовидным предлогом бросить недобитых белогвардейцев в Закавказье, как свору бешеных собак. А там, глядишь, дело дойдет и до регулярных войск. Турецких, французских и, скорее всего, английских — мы-то с вами знаем, кому не дает спокойно спать бакинская нефть.

Речь Холодкова была правильна, интеллигентна, и Михаил втайне завидовал его умению стройно, логично излагать мысли. Но то, что он говорил, казалось невероятным. И чем более невероятные вещи он открывал, тем бесстрастнее, суше становилась его речь.

Неожиданно он прервал себя на полуслове и, пытливо взглянув на Михаила, улыбнулся:

— Что это вы, коллега, смотрите на меня так?

— Тихон Григорьевич, — Михаил сглотнул набежавшую слюну. — Так... чего же мы сидим? Действовать надо...

— Погодите, погодите, Донцов, — совсем развеселился начальник секретного отдела. — Действовать, конечно, надо, но это вовсе не значит, что надо хватать наган и с криком «ура!» бежать кого-то ловить. Действовать надо спокойно, осмотрительно и осторожно. Это главное и непременное условие вашей работы — запомните раз и навсегда. В таком духе мы и действуем.

— Да ведь и они действуют. — Стоял на своем Михаил.

— Ну, хорошо, — сказал Холодков, — давайте просветимся и на сей счет. Времени у нас мало, но пока есть. Вы говорите: арестовать. Вот мы арестовали Красовского. Получилось это в общем-то бестолково, случайно. Правда, и выхода другого у нас не было. Но не раскройся он сам, много бы мы о нем узнали? Обыск на квартире ничего не дал. Никаких улик. Да вы сами в нем участвовали. Стало быть, мы не имели бы оснований обвинить этого человека в контрреволюционной деятельности. А коли так, нам пришлось бы его попросту отпустить. Да еще и принести извинения. Арестовать, Миша, не труд. Надо знать, кого арестовать и когда. Нам нужны в первую очередь главари заговора. Большинство из них известно. Мы знаем их адреса. Но у нас нет стопроцентной уверенности, что немедленный их арест даст в руки следствия также и неопровержимые улики против них. Улики, которые исключили бы возможность запирательства. Главарей заговора надо взять с поличным, лучше всего — когда они соберутся вместе, чтобы уточнить и скоординировать свои действия, и пути к отступлению у них окажутся отрезанными. Полагаю, коллега, вопрос этот ясен.

Холодков закурил и, помолчав, продолжал:

— Есть еще одно очень важное обстоятельство. Примерно месяц тому назад в Баку из-за границы прибыл эмиссар генерала Кутепова. О нем мы, к сожалению, до сей поры ничего не знаем. Но он-то и является во всем заговоре главной фигурой. Арест его дал бы нам в руки большие политические козыри. Наше правительство получило бы возможность разоблачить перед рабочим классом некоторых зарубежных стран авантюристические планы тамошней буржуазии.

Холодков устало прикрыл глаза, легонько надавил пальцами на глазные яблоки. Промигался с какой-то непривычно смущенной полуулыбкой, словно извиняясь за то, что не вовремя дала о себе знать застарелая усталость.

— Надеюсь, Миша, вы поняли, — продолжал Холодков, — какую огромную работу пришлось проделать Азчека для того, чтобы узнать об эсеровско-белогвардейском заговоре, установить главарей, многие явки — словом, быть в курсе надвигающихся событий. Вот вы бросили упрек: чего же мы сидим? Верно, мы с вами сейчас сидим и мирно беседуем, но в это самое время в десятках пунктов города десятки наших товарищей ведут наблюдение, выявляют новые факты — словом, спокойно, разумно и хитро сплетают невидимую сеть. В нее-то и попадутся враги.

Холодков закурил новую папиросу, сказал, спохватившись:

— Да! Так где же ваши вопросы? Задавайте, коллега, пока есть время.

— Тихон Григорьевич, а давно ли вы узнали, что готовится мятеж?

— Окончательно дело прояснилось недели три назад.

— Ну вот, — огорченно вздохнул Михаил, — а я и не замечал ничего. Рылся в бумажках, а тут...

— Все делалось без вас? — подхватил Холодков. — Напрасно тужите, Миша. Вы тоже, как говорится, внесли посильную лепту. Помните письмо электромонтера Зейналова? Он сообщал о некоем Эюбе Миркулиеве, который любит читать газеты и занимается вербовкой в партию «Муссават». Так вот, сей любитель газет оказался доверенным муссаватистского подпольного центра. Наблюдение за ним позволило установить связь муссаватистов с эсерами и белогвардейцами.

— Можно еще вопрос, Тихон Григорьевич?

— Валяйте.

— Кто такой штабс-капитан?

Холодков не торопясь переставил пепельницу на другое место, сдул пепел со стола, помолчал и, точно вопрос лишь сейчас дошел до него, поднял на Михаила взгляд.

— Штабс-капитан? Чем вызван этот вопрос?

— Да ничем... Просто, когда я принес вам это самое письмо, ну электромонтера Зейналова, вы прочитали его и сказали: «Штабс-капитан прав». Я еще тогда удивился: как же это, думаю, царский офицер, а прав.

— Ну, и кого же вы попросили разъяснить эту несообразность: офицер, а прав? — безразличным тоном проговорил Холодков.

— Костю.

— И что же Костя?

— Дал ценный совет.

— Ах, вон в какой связи, — усмехнулся Холодков. — Совет он вам, Миша, дал превосходный. Не хочу обманывать вас и прикидываться, будто слышанная вами фраза ничего не значит. Значит. Но что именно — знать вам пока не положено. Это не вопрос доверия или недоверия. Таково правило. А правила, Миша, мы обязаны соблюдать свято — иначе успеха не жди. Кстати, если вам понадобится обсудить с товарищами служебные вопросы, запомните: говорить об этом разрешаю только со Спиридоновым, Кузовлевым-Велуа, Дадашевым и Лосевым. Они в курсе дела. О штабс-капитане приказываю забыть вообще. А теперь, — Холодков достал из кармана крупные мозеровские часы, глянул на циферблат, щелкнул крышкой, — а теперь перейдем к делу.

Он прикрыл рукою глаза, посидел так минуту, собираясь с мыслями, и когда заговорил, голос его прозвучал утомленно.

— Три недели назад создана специальная группа Азчека по ликвидации заговора. В ней представлены все отделы, кроме бандотдела — у него достаточно своих забот. Группой руковожу я. Официально она так и называется — группа Холодкова. Сами понимаете, работникам, не имеющим к ней прямого отношения, необязательно знать, чем она занимается. Наматывайте это себе на ус, потому что с нынешнего дня вы включены в состав группы. Сегодня вам предстоит работать вдвоем. Напарник — ваш ровесник, комсомолец. Парень серьезный. Пришел в Азчека неделю назад, по комсомольской путевке, как и вы. Сейчас я вас представлю друг другу.

Холодков выглянул в канцелярию, что-то сказал Косте. Немного погодя в дверь постучали.

— Войдите! — разрешил Холодков.

Михаил с любопытством оглянулся: каков-то его напарник?

В кабинет вошел... Ибрагим, Ибрушка — старый друг. В той же рубашке и тех же брюках, будто расстались только вчера. А ведь Михаил не видел его больше месяца. Что-то новое появилось в наружности друга. Усы, конечно усы! У Ибрагима на верхней губе пробивалась довольно густая темная растительность.

— Рекомендую — Ибрагим Сафаров, — сказал Холодков, указав Ибрагиму на свободный стул.

Михаил хотел броситься навстречу, да постеснялся Холодкова. Но улыбка до ушей выдала радость.

— Ибрушка! Вот здорово!

— Мишка!

Холодков удивленно поднял брови.

— Вы что же — знакомы?

— Так мы, Тихон Григорьевич, — мы с детства друзья, — счастливо смеясь, сказал Михаил.

— Тем лучше, тем лучше.

Холодков сел за стол и уже по-деловому сухо сказал:

— Времени, ребята, у нас в обрез. Займемся вашим заданием.

Друзья поспешили унять обоюдный восторг, уселись друг против друга у стола, приготовились слушать.

— В Крепости, на Дербентской улице, в доме номер два живет библиограф Клюев. Состоит в партии эсеров с марта 1917 года. Известный вам, Миша, Эюб Миркулиев дважды встречался с Клюевым. Установлено: через Клюева поддерживается постоянная связь между муссаватистами и эсерами. Клюев живет один. Жена от него ушла четыре года назад. Занимает квартиру из двух комнат. Окна выходят во двор. Большую часть дня проводит дома. Иногда работает в библиотеке, что около армянской церкви. Ваша задача: вести наблюдение за Клюевым. Если он выйдет из дому, вы должны проследить его путь. Если встретится на улице со знакомым, один из вас должен пойти за этим знакомым. Старайтесь запомнить дома, в которые они будут заходить, а коли возможно, — узнать и квартиры. Возможно же это в одном случае: если вы уверены, что ваше любопытство не привлечет к вам внимание. Знаю: оба вы смелые, волевые, решительные товарищи. Но в этом случае от вас потребуется иное: осторожность, наблюдательность, хитрость. Да, именно хитрость. Если Клюев заметит за собою наблюдение, дело можно считать проваленным. Вы понимаете, какая огромная ответственность ложится на ваши плечи?

— Понимаем, — поспешил заверить Михаил. Он весь трепетал от гордости — вот оно, настоящее!

— Тогда объясните, Миша, как вы будете вести наблюдение за домом? Дом двухэтажный, в четыре квартиры, с одним общим выходом на улицу. Улица короткая, безлюдная.

— А мы встанем на углу, чтобы незаметно поглядывать за подъездом, — быстро ответил Михаил.

— Так и будете торчать столбами? — глаза Холодкова иронически сузились.

— Зачем, — возразил Ибрагим, — будем играть в алты-кос.

— Увлекательная игра?

— Надо бросить шесть орехов, чтобы все они попали в маленькую лунку, — объяснил Михаил. — Любой пацан в Баку играет в алты-кос.

— Превосходно, — похвалил Холодков. — Только ведь неудобно играть в кожаной тужурке, при нагане, да еще в сапогах, начищенных будто для парада.

— Переоденусь, — нашелся Михаил.

— Правильно, коллега. Натяните на себя что-нибудь полегче и порванее — под босяка. И вообще друзья, будьте актерами, умейте перевоплощаться — чекисту это так же необходимо, как смелость и решительность. — Холодков испытующе посмотрел на Михаила, перевел взгляд на его друга, вздохнул. — Эх, дорогие мои товарищи, учиться бы вам. Чекисту надо многое знать. Есть, например, наука — криминалистика. Я как бывший студент юридического факультета знаком с нею. Но, разумеется, не настолько, чтобы быть на «ты». Враг не оставляет нам времени на учебу. Учиться придется по ходу дела. И по возможности — на круглые пятерки. Потому что за ошибки придется расплачиваться кровью. — Он помолчал, и суровое его лицо смягчилось улыбкой. — Нажить часов ни один из вас, конечно, не успел?

Нет, ни Ибрагим, ни Михаил не имели часов. По правде говоря, они и не думали их наживать. Часы, цепочки, брелоки представлялись им, юным революционерам, признаком буржуазной распущенности.

Холодков достал из ящика стола большие часы-луковицу и фотографию, наклеенную на картон. Часы были когда-то покрыты серебром, но серебро стерлось; желтевшая латунью крышка чем-то напоминала чайник. Холодков нажал сбоку кнопку, часы распахнулись, как створки раковины.

— Вещь эта для вас необходима. Все передвижения Клюева должны быть отмечены по времени. Когда вышел, когда вошел и так далее. Это очень важно. Сразу по окончании дежурства вы, Миша, напишете мне рапорт, изложите результаты наблюдения. Сейчас без пяти десять. Ровно в одиннадцать быть на месте. Сме́ните Велуа и Керимова, Не вздумайте вступать с ними в разговоры. В семь вечера вас сменят Лосев и Дадашев. — Холодков подал Михаилу часы и фотографию на картонке. — Это Клюев. Фото восьмилетней давности. Приметы: высок, пожалуй сухопар, носит белую рубашку навыпуск, кремовые чесучовые брюки.

С фотографии на Михаила смотрел мужчина средних лет с глубокими залысинами. Фамилия точно отражала наружность: нос Клюева напоминал клюв. Сразу запомнились глаза. Взгляд их был необыкновенно цепким, — казалось, в зрачках спрятаны крошечные крючочки.

— Всё. Больше я вас не задерживаю, — сухо сказал Холодков. — Попросите зайти Костю.

Михаил поспешил домой, чтобы переодеться. С Ибрагимом договорились встретиться около Шемахинских ворот — оттуда до Дербентской рукой подать.

Стоило Михаилу покинуть кабинет, как возникли десятки вопросов. Надо ли, например, иметь при себе оружие? В каком порядке они должны идти по пятам за Клюевым? Рядом, или на расстоянии друг от друга, или еще как-нибудь? Вопросы вызывали тягостное ощущение неуверенности. Будто взяли человека и бросили одного в чистом поле. Куда идти? Холодкова не побежишь спрашивать, но ребенок же в самом деле.

Ребенок не ребенок, а все же на такое ответственное задание следовало бы направить его с кем-нибудь поопытнее. А он-то, дурень, радовался — с Ибрагимом вместе. Будто на гулянку. Неужели Холодков не понимает, что оба они в этих делах полные остолопы?

Переодевшись в старые коротковатые брюки и выгоревшую серую рубашку, залатанную на локтях, он понял, что брать наган не имеет смысла. Из брючного кармана будет торчать рукоятка.

О порядке слежки тоже нечего гадать. Ибрагим пойдет по одной стороне улицы, Михаил — по другой.

Неразрешенные вопросы в пять минут решились сами собой. И к Михаилу вернулась знакомая спокойная уверенность. Только теперь источником ее было не ощущение близкой опасности, а сознание долга.

Вспомнил: «Учиться придется по ходу дела». Холодков, конечно, про все знал. И про неопытность молодых сотрудников, и про их сомнения. Бодрый вид и повышенная понятливость Михаила там, в кабинете, не могли его обмануть. Просто у Холодкова не было выбора. Сотрудники, место которых заняли Михаил с Ибрагимом, верно, переброшены на более важный участок. Нужда заставила включить в дело необстрелянных юнцов. Нужда? Что ж, это хорошо, когда в тебе нуждаются. Значит, ты должен суметь.

15

Дербентская, как все улицы в пределах Крепости, была узка — не разъехаться двум повозкам — и крива. Окна большинства домов по восточному обычаю выходили во двор, и улица, сдавленная голыми стенами, напоминала сухой ерик в отвесных меловых берегах. Сходство дополнялось тем, что улица имела заметный уклон в сторону моря. Дом из красного кирпича, в котором жил Клюев, был построен на европейский манер и стоял в верхнем конце. Его венецианские окна придавали улице жилой вид.

Никому бы и в голову не пришло, что двое подростков в потрепанной одежде, усевшиеся на углу прямо на край тротуара играть в алты-кос, — сотрудники Чека. Собственно, никто за ними и не наблюдал — залитая предполуденным жарким солнцем улица была безлюдна. Но вот из ближайшей калитки вышли двое в коротких, не по росту брюках, в тапочках на босу ногу. Тот, что повыше, оглянулся, и Михаил узнал Поля. Оба удалились в сторону Шемахинских ворот. Со стороны всякий бы, судя по их ленивой походке, решил: парни не знают, как убить время.

Зной, безлюдье и сонная тишина совершенно не вязались с теми опасностями, о которых час назад поведал Холодков. Красный дом не подавал признаков жизни. Венецианские окна были задернуты занавесками.

Прошло полчаса, играть в алты-кос вдвоем надоело, друзья заскучали.

— До вечера мы тут изжаримся, — сказал Ибрагим. — Главное, подозрительно... Кто в такую жару торчит на солнцепеке по своей воле?

— Никто, — согласился Михаил. — Айда вон туда.

Он указал глазами на противоположную сторону улицы, пересекавшей Дербентскую. Там можно было укрыться от солнца за выступом стены... Перешли. Отсюда нужный подъезд почти не просматривался, потому что красная линия улицы совмещалась с глазом наблюдателя. Это требовало удвоенного внимания. Однако глазеть неотрывно в сторону подъезда тоже не полагалось.

Из-за стены соседнего двора доносились звонкие голоса — должно быть дети играли в пятнашки.

— Не нравится мне все это, — хмуро сказал Михаил.

— Служба не нравится? — целясь орехом в лунку, усмехнулся Ибрагим.

— Не служба, а глупость наша. Если Клюев не дурак, он сразу подумает: откуда взялись эти два балбеса и какой им интерес кидать орехи?

— Погоди, — Ибрагим метнул орех мимо лунки, — так что же делать? Не на крышу же лезть.

— Не знаю. Вон Мурат с Полем как-то устроились, их и на улице-то не было, а наблюдали...

Михаил вскочил, толкнулся в калитку, за которой играли дети. Калитка распахнулась. Трое вооруженных палками мальцов — старшему было лет десять — бегали по плитам тесного дворика.

— Эй, пацаны! — негромко позвал Михаил.

Ребята прекратили беготню, старший — в брюках на помочах — подошел.

— Тебе кого?

— Тебя. В алты-кос играть умеешь?

— Нет, а что?

— Не может быть! — Михаил разыграл удивление, граничащее с отчаянием. — Такой боевой пацан и не играет в алты-кос? Как тебя звать?

— Али.

Михаил почесал в затылке и махнул рукой — где наше не пропадало!

— Так и быть, Али, научу тебя алты-косу. Дуй сюда.

Мальчишка подумал-подумал и, не найдя причин, которые помешали бы ему научиться игре в алты-кос, вышел на улицу. Младшие не отстали от него.

Вскоре за выступом стены шла оживленная игра. Привлеченные азартными выкриками, подбежали еще несколько ребятишек с других дворов. Детвора плотным кольцом обступила Михаила с Ибрагимом, и теперь, чтобы вести наблюдение за подъездом, приходилось просить то одного, то другого чуть сдвинуться в сторону. Слышалось напряженное сопенье, иногда прерывавшееся возгласами:

— Тама!

— Промазал!

— Кидай два!

— Дур-рак!!

Сначала играл Ибрагим, а Михаил наблюдал, затем поменялись ролями. Разжигая мальчишеский азарт, старались проигрывать чаще, чем выигрывать. Пока были орехи — играли на орехи. Когда же все орехи перекочевали в карманы ребятни, ставкой сделались щелчки. Ибрагим и Михаил наносили их с большой осторожностью, чтобы не отпугнуть партнеров, те же не знали пощады. Лбы у друзей побагровели. Время перевалило за полдень, Али давно убежал во двор, но ребята все прибывали. Видно, их привлекла легкость выигрыша. Каждому лестно было влепить десяток полновесных щелчков в широкий лоб великовозрастного чудака.

— Слушай, ты давай полегче, — умоляюще глядя в ясные глаза кудрявого мальчугана, попросил наконец Ибрагим. — Все-таки лоб, а не стенка.

— Проиграл, так не джигаль[10], — запальчиво отозвался мальчишка и влепил звонкий щелчок.

Михаила начал разбирать смех. Но тут из подъезда появился высокий человек в белой, подпоясанной ремешком рубашке и чесучовых брюках. Он посмотрел направо, налево, пошел вверх по улице неторопливым шагом гуляющего. Михаил дернул Ибрагима за рубашку. Тот оглянулся и получил щелчок в висок.

— Не джигаль, не джигаль! — загалдела ребятня.

Клюев — это был он — дошел до угла, опять посмотрел по сторонам, равнодушным взглядом скользнул по играющим, неожиданно повернул обратно.

У Михаила от волнения кровь загудела в ушах: «Неужели заметил?»

Клюев между тем миновал свой подъезд и, продолжая двигаться вниз по улице, исчез за поворотом.

— Ша, пацаны, нам пора, — поднимаясь, сказал Ибрагим.

— Испугался, испугался! — злорадно выкрикнул кудрявый.

Михаил тоже встал, но что-то мешало ему немедленно броситься вслед за Клюевым. Пожалуй то, что Клюев вернулся от угла. А если с нижнего конца улицы опять повернет назад? И нос к носу столкнется с ними? Вся их конспирация полетит к черту. Мозг его работал напряженно, как на экзамене. Неопределенность была мучительна. Он не слышал ребячьего галдежа, не чувствовал, как Ибрагим дважды дернул его за рукав. Секунды текли тягучие, как смола... Одна... две... три... Пожалуй, пора, теперь не вернется.

Из-за поворота показался Клюев.

— Сыграем еще разок, — не своим от сухости в горле голосом сказал Михаил и уселся на теплый асфальт.

Клюев вошел в подъезд.

— Чур, первый! — кудрявый мальчуган мгновенно сгреб с земли орехи.

— Часы, — шепнул Ибрагим.

Михаил совсем забыл заметить время. Отвернувшись, чтобы не видела ребятня, достал из кармана часы, открыл крышку — три часа двадцать одна минута.

Белобрысый кинул в лунку орехи — попал. Михаил взглянул в сторону подъезда. Сердце обдало горячей волной. Из красного дома вышел бородатый человек в солдатской гимнастерке и красноармейской фуражке. Он едва заметно прихрамывал и опирался на трость. Это был тот самый... тот самый, которого позавчера Михаил видел на Ольгинской... Более всего поразила трость. Значит, бородач ходит все-таки с палкой? И опять неясное воспоминание шевельнулось в памяти...

Бородач между тем дошел до угла, пересек Дербентскую и по теневой стороне направился к выходу из Крепости.

— Тебе кидать, — сказал кудрявый мальчуган, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.

— Сыграй с ним, Ибруша, а я пойду.

— Куда? — В глазах Ибрагима было недоумение.

— Есть дело. — Михаил повел взглядом в сторону удалявшегося бородача. У него ни на секунду не возникло сомнения в правильности своих действий. Они не были предусмотрены заданием, но Холодков мог и не знать про бородатого. А появление этого человека сначала из дома Красовского, теперь из дома Клюева не могло быть простой случайностью. Теперь ясно, зачем Клюеву понадобилось гулять туда-сюда по улице: проверял, нет ли слежки. Этот бородач, наверное, живет у Клюева... Приезжий... может... даже сам эмиссар Кутепова... А что? Вполне возможно... Недаром Клюев высматривал.

От этой мысли радостно дрогнуло сердце. Вот так удача!

Бородач свернул за угол, к Шемахинским воротам. Первым побуждением Михаила было нагнать его бегом, чтобы не упустить. Пятки чесались от охотничьего азарта. Победило все же благоразумие. Разве можно поручиться за то, что бородач не следит из-за угла за улицей? И опять тягучие потекли секунды. Одна... две... три... Мысленно Михаил видел, как человек в красноармейской фуражке приближается к воротам. От угла это совсем недалеко. Два или три дома... Конечно, он может зайти в один из них. Или успеет пересечь площадь Красной молодежи... Да нет, не успеет. Успеть можно только бегом, а с какой стати ему бежать? Не больше пяти секунд прошло с того момента, как бородач исчез за углом, а показались они вечностью. Михаил выбрался из окружения мальчишек, всецело увлеченных игрой, быстро дошел до конца улицы, выглянул из-за угла. Бородач почти поравнялся с воротами. Он обогнал двух азербайджанцев в папахах. Михаил сообразил, что эти двое могут послужить прикрытием и направился в сторону ворот. Внимание его было обострено до предела. Поэтому большого труда стоило сохранить вид беспечного бродяги.

Бородач вышел на площадь Красной молодежи, остановился и рассеянно покрутил тростью. Что-то в этом показалось Михаилу странным. Понял: жест не вязался с солдатской гимнастеркой и красноармейской фуражкой. Таким манером крутили трости парижские бульвардье, которых он видел на экране кинематографа. Теперь Михаил почти утвердился в мысли, что его поднадзорный — посланец генерала Кутепова. Впрочем, уверенность его происходила от неумения разграничить желаемое и действительное.

По площади туда-сюда сновали люди, проезжали пролетки, с соседней улицы доносился грохот трамвая, слышались напевные голоса лоточников. Бородач выбрался на Коммунистическую — довольно людную в этот час, круто падающую с горы улицу — и зашагал вверх. Михаил нагнал его и теперь следовал по пятам в десяти-пятнадцати метрах позади. С Коммунистической бородач свернул к Филармонии, затем направо. Михаил очутился на широкой, но не особенно длинной улице, застроенной одноэтажными и двухэтажными особняками. До революции здесь жили небогатые купцы, чиновники, учителя и прочий служилый люд. Бородач замедлил шаги, начал поглядывать на номера домов. Михаил перешел на другую сторону улицы — отсюда удобнее было наблюдать.

Бородач один за другим миновал два дома, около третьего — розового с мезонином в три окна — чуть замешкался. Окна мезонина были закрыты белыми занавесками. В невысокой стене, соединявшей розовый дом с соседним, имелась калитка. Поодаль стояла деревянная скамья. На ней отдыхал пожилой человек в соломенной шляпе, по виду азербайджанец, — читал газету. Бородач прошел в калитку. Человек на скамье не обратил на него внимания, даже не повернул головы. Но Михаилу вспомнился Эюб, который «любит читать газеты». Над стеною помаячила красноармейская фуражка — должно быть, бородач поднялся на боковое крыльцо во дворе. Все это Михаил отметил мельком. Опасаясь привлечь к себе внимание, он лишь бросил на калитку короткий, рассеянный взгляд и прошел мимо. Глаза его между тем искали место, откуда можно было бы вести наблюдение. Саженях в сорока впереди стояло двухэтажное здание с высоким крыльцом, поддерживаемым кирпичной аркой. Михаил свернул за крыльцо и уселся на тротуар, привалившись к стене.

Отсюда через арку хорошо была видна калитка и человек с газетой. От глаз обитателей розового дома Михаила укрывало крыльцо. Взглянул на часы — без четверти четыре. Всего двадцать минут назад он играл в алты-кос на Дербентской. А казалось — прошли часы. Оглядевшись, он понял, что вполне мог бы, не привлекая к себе внимания, обосноваться напротив дома. Там находился раствор и, судя по тому, что около болталось много праздного и пьяного народа, торговали вином. Чуть подальше сидел чистильщик, а ближе к Михаилу гужевой извозчик с двумя добровольными помощниками из босяков пытался кое-как укрепить лопнувшую ось телеги. Лошадь мирно жевала сено.

Отмечая эти мелкие уличные события, Михаил не переставал следить за калиткой. Увидел, как в нее вошел человек в котелке, через минуту — азербайджанец в европейском костюме и в папахе. Когда за калиткой скрылись еще двое, Донцовым овладело страшное возбуждение. Вспомнились слова Холодкова: «Главарей заговора надо взять с поличным, лучше всего, когда они соберутся вместе». Определенно — вот он, этот случай. И бородач — возможный посланец Кутепова — здесь. Но как дать знать Холодкову? Пост оставить нельзя... Был бы Ибрагим... По телефону? Но где его тут найдешь, телефон?.. Кстати, и название улицы Михаилу неизвестно. Что делать, что делать?

Голова горела. Михаил уже понимал, что сидеть и ждать — бессмысленно. Встал, прошелся туда-сюда... И вдруг увидел Воропаева. Воропаев приближался с другого конца улицы. Вместо обычной чекистской кожанки на нем была синяя, подпоясанная узким ремешком косоворотка, черные замасленные брюки, матерчатая фуражка — вылитый мастеровой. Михаил бросился навстречу.

— Коля!

Воропаев не сразу узнал его, а когда узнал, широко и открыто улыбнулся.

— Миша? Ты зачем здесь?.. Жара-то, а?.. — Окинул себя взглядом. — Сбрую пришлось снять. А я тут живу недалеко...

— Коля, очень важно, — с трудом переводя дух от нетерпения, заговорил Михаил. — Сообщи Холодкову или Мельникову, чтобы срочно сюда... Я не могу уйти, понимаешь... И не знаю названия улицы...

— Нагорная. А что такое? — тревога Михаила передалась Воропаеву.

— Да не должен я говорить, — досадливо поморщился Михаил и оглянулся на розовый дом с мезонином... — Только быстрее, быстрее... Чтобы с людьми, сюда...

— Ясно. — Воропаев решительно надвинул на лоб фуражку и, круто повернувшись, побежал в ту сторону, откуда шел.

Михаил опять было занял прежнюю позицию за крыльцом, но не усидел и минуты. Каждая жилка дрожала в нем, требовала немедленного действия. «Нельзя, нельзя так, — твердил он себе, — сядь, не мечись».

Прислонился лбом к теплой стене. Со стороны его могли принять за пьяного. Краем глаза следил за. калиткой. Вошел еще один посетитель.

Медленно текло время.

Человек на скамейке встал, свернул газету и направился в сторону Коммунистической. Что бы это могло означать? Плохо это или хорошо?

Быстрым шагом Михаил прошел до раствора, мельком взглянул на розовый особняк. В среднем окне мезонина на фоне белой занавески четко выделялся букет красных роз. Двадцать минут назад его здесь не было. Неужели сигнал опасности? Но как они узнали? Не может быть...

Послышался шум мотора. Из-за угла вывернул грузовик с людьми. В кабине рядом с шофером мелькнуло лицо комиссара по обыскам и арестам Медведева. Грубое, обветренное, будто высеченное из булыжника лицо.

Со всех ног Михаил бросился навстречу, замахал рукою. Грузовик резко затормозил, распахнулась дверца кабины.

— Здесь, товарищ Медведев, в розовом доме, — запыхавшись, сказал Михаил.

— Много их?

— Человек восемь.

Из кузова горохом посыпались чекисты.

— Оцепить дом! — приказал Медведев.

Несколько человек исчезли в подъезде соседнего особняка, двое остановились под окнами розового дома. Медведев с тремя сотрудниками контрразведывательного отдела направился к калитке. Шофер дал задний ход и остановил машину метрах в пятидесяти около тротуара. Все это произошло так быстро, что пьяницы, болтавшиеся возле раствора, не успели заметить ничего не обычного. Не получив никаких распоряжений, Михаил замешкался было на мостовой, но затем догнал Медведева. Калитка оказалась запертой. Один из чекистов, вскочив на плечи товарищу, перелез через стену, откинул щеколду. Вошли во двор. В это время на крыльце появился с наганом в руке работник КРО Яснов. Сказал со злостью:

— Пусто, товарищ Медведев. Бежали дворами. Минут десять назад. Какая-то сволочь их предупредила.

Медведев резко обернулся к Михаилу:

— Что скажешь, Донцов?

16

Сгорбившись, охватив огромной пятерней лоб, Мельников сидел за столом в своем кабинете, думал. Напротив дымил папиросой Холодков. В раскрытые окна уплывали синие полотенца дыма.

Оба только что выслушали доклад Медведева. Было очевидно: Донцов выследил, штаб контрреволюционного подполья. Чека располагала сведениями о том, что выступление назначено завтра в полночь. Вот почему враг зашевелился, обнаружил себя. Правда, пока ему удалось скрыться.

Медведев считал, что виноват в этом Донцов. Выследить выследил, а потом, видимо, демаскировал себя, и заговорщики, не успев даже собраться, ушли. Обыск ничего существенного не дал. Если не считать, что в плите найдены обгорелые клочья красноармейской гимнастерки. Кому и зачем понадобилось сжигать гимнастерку? Еще одна важная деталь: в доме есть телефон. Холодков высказал предположение: кто-то мог предупредить собравшихся по телефону. Но это означало бы, что в Чека есть предатель. Мысленно одного за другим перебрал Мельников сотрудников из группы Холодкова. Почти все — комсомольцы. Эти не могут быть предателями просто в силу своего возраста. Старые контрреволюционные связи — вот что почти всегда предопределяет предательство. А какие у них связи? Школа да комсомол. Если им не доверять, тогда с кем работать? Да что работа? Тогда и революция лишается смысла.

Однако выводы делать рано. Надо прежде поговорить с Донцовым.

Мельников посмотрел на шестигранные настенные часы. Было начало седьмого. Сказал:

— Головку будем брать сегодня. В полночь. Ждать больше нет резону. Председатель договорился с милицией — она перекроет дороги, займется проверкой документов на вокзалах. Тебе, Тихон, обеспечить людей и автомобили. Домой никого не отпускать, кто отдыхает — вызвать.

— Я на всякий случай уже дал такое распоряжение, — отозвался Холодков. — Давай послушаем Донцова.

Начальник СОЧ снял трубку внутреннего телефона.

— Донцов? Зайди ко мне. Мельников это.

Вид у Михаила, когда он вошел в кабинет, был угрюмый и обиженный. Там, во дворе розового особняка, Медведев, раздосадованный неудачей, поговорил с ним круто. Обвинил в ротозействе, небрежности. В жестком тоне комиссара Михаилу почудилась даже подозрительность. И это после того, как он, Донцов, выследил, может быть, самого кутеповского эмиссара и делал все наилучшим образом... Михаил почувствовал себя оскорбленным и отказался отвечать на вопросы. Тогда Медведев велел одному из своих людей доставить строптивого юношу к Холодкову.

Целых два часа Михаил дожидался в «дежурке» вызова, безуспешно пытался понять, в чем он виноват.

— Садись, Донцов, — указав на стул сбоку от стола, сказал Мельников. — Невесел, вижу. Что так?

— Живот болит, — ответил Михаил и дерзко посмотрел начальству в глаза.

— Ого, да тебе палец в рот не клади, — весело улыбнулся Мельников. — Обидел, что ли, кто?

— Я не маленький — обижаться, — отрезал Михаил, решив, что теперь «все равно». — Только, если за этим бородачом нельзя было наблюдать — откуда я знать мог? И Медведев не имеет права... Я все делал, как надо... Из дома меня не видели — сидел далеко, за крыльцом. Да и мало ли там народу всякого?..

— Стоп, стоп! — Мельников переглянулся с Холодковым. — Это про какого бородача речь? Случаем, не в гимнастерке?

— Ну да! — обрадованно: знают про бородача! — подскочил на стуле Михаил. — В гимнастерке и с палкой!

— Значит, он привел тебя на Нагорную?

— Он.

— От какого места?

— Он вышел из клюевского дома, я за ним.

— Вышел вместе с Клюевым?

— Нет, один. Клюев перед тем шнырял по улице, высматривал, не следят ли за домом. Я еще подумал: может, этот, с бородой, и есть эмиссар Кутепова из-за границы.

Михаил покаянно потупил взгляд.

Насмешливых замечаний, которых он ожидал, не последовало. Напротив, Мельников и Холодков насторожились.

— Почему так решил? — задал вопрос начальник СОЧ.

— Как почему? Живет у Клюева, — значит, приезжий. Клюев проверяет для него дорогу — значит, бородатый скрывается — раз, и его оберегают — два. А рядового кто станет оберегать?

Мельников взглянул на Холодкова.

— Видал криминалиста?

— Видал, — без улыбки сказал Холодков. — Одно мне не ясно, Миша: с какой стати вы решили, будто Клюев и ваш бородач связаны? Насколько я понял, в контакт на улице они не вступали. Клюев ходил по улице? Ну и что же — мог просто делать моцион. Работа у него сидячая. А бородач мог быть жильцом одной из квартир того же дома.

Михаил так и вскинулся.

— Да ведь... Тихон Григорьевич!.. Вы же не знаете!.. Я его позавчера видел. Он выходил из подъезда, где жил Красовский. Когда с обыском пришли. На Ольгинской... Он еще тогда показался мне подозрительным... Из-за палки. Потому что он малость хромает...

Мельников встал, обошел стол, опустил Михаилу на плечи большие тяжелые руки.

— Ты не волнуйся.

— Да я не волнуюсь...

— Вот правильно. И не торопись. Докладывай по порядку: где, когда, что и зачем. И про палку и про все остальное.

И Михаил начал рассказывать по порядку. Как пришли с Воропаевым к угловому дому на Ольгинской, как Воропаев послал его за дворником. И даже о том, как дворник принял его за жулика.

Мельников и Холодков слушали внимательно. Иногда задавали уточняющие вопросы.

— Перед тем как открыть дверь квартиры, Воропаев приготовил оружие? — спросил Холодков.

Получив отрицательный ответ, он что-то чиркнул на листе бумаги и придвинул листок к Мельникову. Тот прочитал, кивнул.

Чем больше рассказывал Михаил, тем яснее понимал: его оправдавшиеся подозрения о связи бородача с контрреволюционным подпольем готовы вступить в противоречие со словами Воропаева о том, что он видел, как бородач выходил из квартиры первого этажа. Маловероятно, чтобы двое заговорщиков жили в одном доме на разных этажах, и в тот момент, как чекисты пришли с обыском к первому, второго зачем-то понесло на улицу без палки, с которой он обычно не расстается, а палка оказалась в квартире первого, хотя ему и не нужна. Противоречие пугало Михаила, потому что неожиданно бросало на Воропаева тень подозрения. В чем? В халатном отношении к своим обязанностям. Воропаев мог замешкаться на улице, и бородач успел покинуть квартиру Красовского, создать видимость, будто живет в нижнем этаже. И все же ради справедливости Михаил счел необходимым добавить, что если Воропаев и не доложил Холодкову про палку и про хромого бородача, то это продиктовано исключительно желанием оградить товарища от насмешек.

— По той же причине и вы не поделились со мною сразу после обыска своими сомнениями? — сухо сказал Холодков.

— Я? Да ведь Воропаев был старшим.

— Откуда такое чинопочитание, коллега? — Глаза Холодкова колюче сузились. — Запомните на будущее: со всяким сомнением, догадкой, предположением — ко мне, к Мельникову, к председателю Азчека в любое время дня и ночи. Вы не чиновник, а молодой большевик. Поэтому обязаны измерять свою ответственность за безопасность рабоче-крестьянского государства не должностью, а гражданским революционным долгом.

— Так-то, товарищ Донцов. А ты говоришь — живот болит, — не преминул поддеть Мельников. — У тебя, Тихон, есть еще вопросы?

— Есть. Расскажите, Миша, о встрече с Воропаевым на Нагорной.

Михаил коротко, без интереса изложил суть дела. На сердце было тяжело. Дернуло же его дерзить Мельникову. Тоже герой... Кругом, оказывается, виноват.

— Ну, ну, не кисни. — Мельников потрепал его по плечу. — Будут еще и не такие штормы. Действовал ты, в общем, неплохо. Мастер!

Михаил поднял на него недоверчивый взгляд.

— Что смотришь? Ясно, неплохо. А теперь шагай, и всё, что здесь рассказал, напиши в рапорте. На имя Холодкова. И об обыске у Красовского и о сегодняшнем наблюдении. Насчет наших здесь разговоров — никому ни слова. Когда я тебе позвонил, кто был в комнате?

— Никого.

— И никому не говорил, что я тебя вызвал?

— Нет.

— Вот и ладно.

Михаил покинул кабинет.

Начальник СОЧ сел, уронил на стол тяжелые кулаки. Холодков угрюмо смотрел в пол. Предположение о предательстве перерастало в уверенность. И на душе было скверно: так, словно, протянув руку для дружеского рукопожатия, в ответ получил пощечину.

— Воропаев, а? — нарушил молчание Мельников. — Не верится, просто не верится. Таким орлом себя показал... Я ведь сам принимал его в Чека. Рабочий, член РКП...

— Только ли РКП? — обронил Холодков. — Работал он на Баиловской электростанции, а там полно эсеров. Инженер Вершкин, например, — один из главарей эсеровского подполья.

— Тиша, да ведь у нас пока ничего нету против Воропаева, кроме подозрений.

Холодков видел, как больно его товарищу. К своим сотрудникам Мельников относился — мало сказать со вниманием: с любовью. Особенно к молодежи. Радовался всякой их удаче, проявлению мужества, находчивости. Говорил с восторгом: «Ах, каких ребят родила революция, Тиша... С такими горы свернем. Салаги, конечно, опытом бедны, так это дело наживное. Зато преданность делу какая! В огонь и в воду готовы без колебаний».

Неудачи «своих ребят» он переживал едва ли не сильнее их самих. С пеной у рта защищал их перед начальством, потому что неудачи происходили опять-таки от недостатка опыта. Предательство сотрудника Чека в его глазах было не только тягчайшим преступлением против народа, но и смертельным личным оскорблением.

— Да, Иван, — сказал Холодков, — прямых улик против Воропаева у нас нет. Но подозрения основательные. Когда он шел на обыск, я предупредил, что в квартире Красовского, возможно, скрывается вооруженный сообщник. Он вошел в квартиру так, словно заранее знал, что никого в ней не найдет. Донцова он просто не принял всерьез, а когда понял, что это парень наблюдательный, высмеял его и тем нейтрализовал. Ту часть обыска, которая могла дать результаты, он произвел сам, даже не подпустив Донцова. И теперь, будь уверен, в квартире Красовского чисто. Возьмем сегодняшний случай. Донцов встретил Воропаева без десяти четыре. В четыре сидевший у калитки Миркулиев покинул свой пост. В этот промежуток Воропаев мог забежать к знакомому, имеющему телефон, и предупредить собравшихся. Потом позвонить мне.

— Могло быть и так, а могло и не быть, — хмуро возразил Мельников. — На все твои вопросы Воропаев ответит — не подкопаешься. А коли он враг, так еще и спасибо скажет за предупреждение. Нет, Тихон, тут надо ударить из главного калибра. Внезапно, чтобы сразу наповал. — Мельников медленно поднял на Холодкова глаза — они казались странно неподвижны, будто взгляд их был обращен внутрь. Размеренно, как бы прислушиваясь к чему-то, проговорил: — Как инженера-то зовут с электростанции? Вершкин? — Придвинул к себе потрепанный телефонный справочник города Баку, быстро полистал, пробежал глазами по странице. — Точно! Вершкин! Телефончик имеется.

— Да при чем здесь именно Вершкин? — не понял Холодков.

— А при том, что именно Вершкин знаком с Воропаевым лично. Не может не быть знаком — вместе ж работали. Смекаешь?

— Воропаев не должен допустить его ареста?

— В яблочко! Руководить ночной операцией придется Медведеву. В двадцать три часа он вызовет Воропаева и прикажет ему тайно, без шума, арестовать Вершкина ровно в двадцать четыре. Остальное сделаем мы с тобой.

— Мы?

— Ну да. Не окунать же в эту помойку других. Хотя вот что — захватим Донцова. Бить, так из всех орудий. А для парня урок на всю жизнь.

17

Михаил все еще корпел над рапортом, когда появился Ибрагим.

— Слушай, где ты пропадал? — начал он с порога. — Я беспокоился...

— Лоб-то цел? — весело осведомился Михаил.

— Э! — чисто восточным жестом Ибрагим дал понять, что вопрос по своей ничтожности не достоин обсуждения. — Я их перещелкал, как барашков, и они смотались.

— Садись сюда, я составляю рапорт. Клюев еще выходил?

— Нет.

— А красноармеец с бородой, за которым я следил, не появлялся?

— Нет. А что — упустил? — в черных глазах Ибрагима мелькнул испуг.

— Упустил.

— Ну, Мишка, нагорит тебе.

— Нагорит.

Вошел Воропаев. Поверх косоворотки накинута кожаная тужурка.

— Эй, братва, закурить не найдется?

Присутствие его было Михаилу неприятно. Почему — он бы не сумел связно объяснить. Стараясь не показать неприязни, отсыпал Воропаеву махорки на закрутку. Сам курил мало — побаивался все-таки отца. Отцу же оставил и пайковые папиросы.

Воропаев свернул цигарку, чиркнул спичкой, поинтересовался:

— Ну что, взяли на Нагорной?

— Чего? — довольно искусно притворился непонимающим Михаил.

— Не чего, а кого, — усмехнулся Воропаев. — Ты же сам просил меня сообщить Холодкову.

— А... — Михаил помрачнел и отвернулся к окну. — Ошибка вышла, что ли... В общем, никого там не оказалось.

— Ладно, не горюй, — ободрил Воропаев. — Первый блин всегда комом. Небось, начальство душу вытрясало?

— Пока нет.

— Ну, и то ладно.

Он ушел, и Михаил опять принялся за рапорт.

Закончил только часа через полтора, исписав убористым почерком шесть страниц линованной конторской бумаги. К тому времени в комнате оперативных дежурных собралось порядочно народу. Были тут и Поль Велуа, и Дадашев, и Костя Спиридонов. Громко обсуждали новый французский фильм «Жюдекс или Черный судья» с участием самого Мазамета.

Фильм не интересовал Михаила. Если о чем и хотелось ему поговорить с товарищами, так о сегодняшних и позавчерашних событиях. Раздумья над ними во время сочинения рапорта позволили установить странную закономерность: в обоих случаях его постигла неудача, и в обоих случаях она была как-то связана с Воропаевым. Начальство что-то знает, но молчит. Поль быстро нашел бы объяснение этим странностям... Впервые Михаил понял, что такое бремя тайны.

Отнес рапорт Холодкову. Тот, не читая, положил его в сейф и сказал:

— Будьте готовы, Миша. В половине одиннадцатого поступите в распоряжение Мельникова. Оружие при вас?

— Дома оставил.

— Успеете обернуться? Заодно и переоденетесь, а то босяк босяком.

— Успею. Я мигом.

— Действуйте.


Автомобиль — открытый форд — мчался на третьей скорости. Улицы, такие длинные для пешехода, казалось, укоротились втрое. Они проскакивали одна за другой, будто кадры киноленты.

Михаил с любопытством оглядывался на мелькавшие фонари, дома́, следил, как убегала под радиатор освещенная фарами мостовая. Он и Холодков поместились на заднем сиденье, Мельников — рядом с шофером. Молчали.

После очередного поворота Мельников попросил остановиться. Указал шоферу на темный, как пещера, переулок.

— Езжай туда, в самый конец, и жди.

Все трое вылезли из автомобиля, и он скрылся в переулке.

Целый квартал прошли пешком. Иногда Мельников карманным фонариком высвечивал номера домов. Прохожие попадались редко. Улица находилась где-то в западной части города, недалеко от Баилова, и была незнакома Михаилу.

На языке у него вертелось не меньше десятка вопросов. Однако при Мельникове задавать их стеснялся. Улучив момент, когда тот немного опередил их с Холодковым, шепотом спросил:

— Тихон Григорьич, мы зачем здесь?

— Арестуем одного эсеровского деятеля, а заодно кое-что проверим.

— Сюда, — позвал Мельников, остановившись около трехэтажного здания с застекленными балконами.

Через гулкий сводчатый туннель прошли во внутренний двор, поднялись на второй этаж. Широкая площадка была тускло освещена засиженной мухами электрической лампочкой. На двухстворчатой, обитой солидным черным дерматином двери внушительно поблескивала медная дощечка: «Инженер Б. Н. Вершкин». Рядом — кнопка звонка.

Поднялись еще на один марш и остановились на промежуточной площадке. Здесь в полумраке (свет на площадке третьего этажа не горел) можно было, оставаясь незамеченными, наблюдать за дверью инженерской квартиры.

Мельников сел на подоконник (на площадке имелось окно), достал часы.

— Без пяти одиннадцать. Самое меньшее через пятнадцать минут он выйдет.

Непривычно тихий голос начальника СОЧ в большей степени, чем даже скупые объяснения Холодкова, заставили Михаила проникнуться важностью происходящего. Одно оставалось непонятным: зачем ждать выхода Вершкина? Рискнул спросить. Холодков объяснил вполголоса:

— Если Вершкин сейчас попытается уйти, мы будем знать, что его предупредили об аресте по телефону.

— Кто предупредил?

— Это-то, Миша, и предстоит выяснить.

Мельников протянул всем по папироске.

— Только давайте подальше от окна.

Снова, как и днем, Михаилу приходилось ждать, ждать... Можно подумать, что вся оперативная работа чекиста заключается в ожидании.

Правда, сейчас, когда ответственность за успех дела с ним делили куда более опытные люди, секунды не казались столь продолжительными.

И все же ему было бы легче, если бы Холодков не объяснил смысла этого ожидания. Теперь же он начал испытывать волнение, так как понимал, почему Мельников то а дело поглядывает на часы. Выйдет или не выйдет Вершкин? От того, как повернется дело, зависел весь смысл операции. И Мельников и Холодков беспокоились не меньше Донцова, но они умели держать себя в руках. А Михаил поминутно закуривал, садился на ступеньки, тотчас вставал и начинал расхаживать по площадке. Мельников наконец вынужден был сделать замечание, чтобы он вел себя поспокойнее.

Негромкий посторонний звук заставил всех троих насторожиться. Мельников отступил под прикрытие марша, ведущего на третий этаж, зна́ком приказал то же самое сделать остальным.

Дверь вершкинской квартиры чуть приоткрылась. Высунулась голова в зеленой инженерской фуражке. Глаза, затененные крутым козырьком, обшарили площадку, лестничные марши. Створка распахнулась, и на площадке появился высокий плечистый человек в сером плаще с большим коричневой кожи чемоданом. Прикрыл дверь. Щелкнул самозапирающийся английский замок. Человек сделал шаг к лестнице, и в то же мгновение Мельников в два прыжка, с необычайной для его комплекции легкостью, преодолел расстояние до площадки второго этажа. Следом сбежали Холодков и Михаил.

Вершкин от такой неожиданности уронил чемодан. Глубоко посаженные черные глаза расширились.

— Придется вернуться, гражданин Вершкин, — загородив собою лестницу, негромко сказал Мельников. Холодков быстро ощупал карманы инженера, из правого достал браунинг и маленький блестящий ключик. Отпер дверь, вошел. Мельников втолкнул туда же Вершкина, кивком велел пройти Михаилу, подхватив чемодан, вошел сам и закрыл дверь. Щелкнул английский замок. Все это произошло в течение считанных секунд.

Холодков нащупал выключатель, и в прихожей вспыхнул свет.

— Па-а... пазвольте, — придя наконец в себя, заговорил инженер, — я не понимаю... Кто вы?..

— Сядьте, — Мельников подбородком указал на колченогий облезлый стул, доживавший в прихожей свой век.

Вершкин послушно сел. Мельников показал ему удостоверение и ордер на арест и обыск.

Михаил с любопытством рассматривал эсеровского деятеля. Это был крупный, упитанный человек с розовой, тщательно выбритой физиономией. Он быстро сумел овладеть собой и, ознакомившись с документами Мельникова, даже нашел в себе силы иронически усмехнуться:

— Вы действуете незаконно, товарищи чекисты. Обыск производится в присутствии понятых.

— Для вас мы не товарищи, а граждане, прошу запомнить, — официально-сухо сказал Холодков. — Понятые будут. Что же касается обыска, то он не потребуется. Все, что нас интересует, полагаю, собрано в этом чемодане.

Инженер безразлично пожал плечами — воля, мол, ваша.

Прихожая представляла собой обширный коридор. В него выходило четыре двери. Большое, во весь рост, зеркало. Оленьи рога, вместо вешалки.

— Жена, дети дома? — спросил Мельников.

— На даче.

Глаза Мельникова сузились, в них промелькнула ирония.

— Отправили на время заварухи?

— Какой заварухи?

— Той самой, которую вы и ваши единомышленники готовили завтра в ночь.

— Не понимаю, на что изволите намекать.

Холодков взвесил на ладони отобранный браунинг.

— Каким образом очутилась в вашем кармане эта штука, тоже не понимаете?

— Да, представьте себе. Понятые не подтвердят, что пистолет изъят у меня.

— В вашей судьбе это ничего не изменит. Смягчить ее может только полная откровенность.

Вершкин засмеялся.

— Вы, гражданин, — не имею чести знать фамилию, имя, отчество, — напоминаете мне жандарма, который допрашивал меня незадолго до революции. Обожал его благородие откровенность.

— Советую вам обратить ваше сравнение на себя, — спокойно ответил Холодков, — поскольку теперь вы с его благородием заодно.

— Не хорохорьтесь, Вершкин, не советую, — вступил в разговор Мельников. — О вас мы знаем все. И даже то, что сейчас вас предупредили об аресте по телефону.

Как ни мастерски владел собою Вершкин, его смятение при упоминании о телефоне выдала проступившая на щеках едва заметная бледность.

— Ну вот, уже и побледнели, — почти ласково продолжал Мельников. — Так кто же вам звонил?

— Никто.

— Куда же вы собрались на ночь глядя, да еще с чемоданом? — Мельников приподнял с пола коричневый чемодан. — Ишь ты, словно булыжниками набит.

— Собрался на дачу. На ночной поезд.

Вершкин по-прежнему старался сохранять непринужденность тона, однако теперь это стоило ему усилий.

— Ну что же, Вершкин, — как бы заскучав от безрезультатного допроса, проговорил Мельников, — не будем вас больше беспокоить, а то вы уж нас в одну кучу с жандармами валите. — Взглянул на свои часы. — Тот, кто вас предупредил, минут через пятнадцать сам сюда заявится. Люди мы не гордые, подождем. А дверь приоткроем. А то ведь взломает он английский замочек-то... Что ни говори — вещь ценная.

Он подошел к двери, повернул вороток замка, приоткрыл створку ровно на столько, чтобы замок не защелкнулся.

— Ну-ка, товарищ Донцов, принеси из комнат еще три стульчика, а то в ногах правды нет.

Михаил принес стулья. Часть из них разместили в глубине коридора, туда же Мельников попросил пересесть и Вершкина. Инженер подчинился, не преминув заметить:

— Не понимаю, к чему весь этот спектакль?

Однако тревоги своей он уже не мог скрыть. Поминутно облизывал губы, вытирал о брюки потеющие ладони.

Михаил занял место чуть поодаль, на всякий случай преградив Вершкину путь к выходу. Холодков встал позади инженера.

Для себя Мельников поставил стул рядом с дверью, с таким расчетом, чтобы оказаться у вошедшего за спиною. Окинув по-режиссерски оценивающим, взглядом эту расстановку, начальник СОЧ сказал:

— Придется посумерничать.

И погасил свет. Немного погодя в темноте прозвучал его голос:

— Советую не рыпаться, Вершкин, и поостеречься. У того, кого мы ждем, есть прямой расчет вогнать в вас первую пулю.

— Все это похоже на провинциальный театр, — сказал Вершкин.

— Помолчите, — попросил Холодков.

Снова приходилось ждать. Теперь Михаилу все стало ясно. Мельников делал ставку на неожиданность. У человека, который сюда войдет, не останется времени для того, чтобы в новой ситуации продумать правильную линию поведения.

С площадки пробивалась сквозь щель неплотно прикрытой двери тоненькая, как игла, полоска света. Висела глухая тишина. Лишь время от времени скрипнет стул да послышится чей-то вздох.

Внизу хлопнула дверь. Михаил весь напрягся, будто перед прыжком. Сердце подкатилось к самому горлу. С лестницы донеслись шаги. Они приближались.

— Вон ихняя дверь, с медяшкой, — сказал кто-то, должно быть дворник. — Верно тебе говорил: важный барин, буржуй.

Шаги замерли на площадке.

— Не заперто! — удивился дворник. — Мал-мала поздно пришел, товарищ, — убегал твой барин.

— Посмотрим.

Михаил узнал этот голос. Кровь бурно прилила к лицу. Он испытал вдруг чувство жгучего стыда, точно увидел близкого человека голым на улице.

Дверь распахнулась — в проеме возник черный силуэт. Следом вошел дворник, низкорослый казанский татарин в тюбетейке.

Вспыхнул свет.

В то же мгновение дверь захлопнулась. Посередине прихожей стоял Воропаев. Нет, не стоял. Щелкнув выключателем, он собрался сделать шаг, но тут в поле его зрения попали Михаил, Вершкин и Холодков. И он окаменел в нелепой позе: руки растопырены, ноги расставлены и полусогнуты в коленях, будто собирался сесть. Лицо его Михаилу запомнилось на всю жизнь: белая, перекореженная откровенным ужасом маска. Он, видимо, делал попытку улыбнуться, но судорога превратила улыбку в собачий оскал. Щегольские усики казались приклеенными ради смеха.

Из-за плеча Воропаева обалдело хлопал глазами дворник; губы его беззвучно шевелились.

— Не ожидали, Воропаев? — Голос Мельникова за спиною будто спустил внутри Воропаева пружину. Прыгнул к двери, локтем легко, точно котенка, отшвырнул дворника.

— Уй! — дворник мешком грохнулся на пол. Воропаев рванул дверь на себя — безуспешно, ее держал английский замок.

Лапнул кобуру. Мельников повис у него на спине, пытаясь завернуть руки. Неожиданно сильным рывком Воропаев вывернулся из его объятий. И тогда головой вперед бросился Михаил. Запнулся о дворника, падая, успел схватить Воропаева за ноги. Неожиданный и сильный толчок бросил предателя на пол. Изо всех сил Михаил прижимал к себе пахнущие гуталином сапоги. Слышалось тяжелое дыхание борющихся. Дважды коленка Воропаева ткнулась ему в подбородок. Боли не чувствовал. Главное — не выпустить ноги. Наконец Воропаев перестал дергаться, обмяк. Михаил вылез из-под ног, приподнялся. Воропаев лежал лицом вниз. Мельников, стоя на коленях, бечевкой опутывал его заломленные за спину руки.

Повел на Донцова бешено-веселым глазом.

— Ну как? Живот болит?

— Нет, — серьезно ответил Михаил.

Встал, потрогал подбородок — больно. Дворник сидел на полу и затравленно озирался по сторонам. Должно быть, он мечтал об одном: как бы выбраться живым из квартиры «важного барина».

Холодков оставался на прежнем месте, позади Вершкина. Инженер скрючился на стуле, спрятав в ладонях лицо. Казалось, беззвучно плакал.

— Помоги, товарищ Донцов, поставить на ноги этого бугая, — попросил Мельников.

Михаил нерешительно покосился на лежащего Воропаева. От мысли, что он должен дотронуться до этого человека, почувствовал гадливость, будто от вида раздавленной крысы, и захотелось спрятать руки в карманы.

— Ну, чего стоишь? Взялись, — настойчиво сказал Мельников.

Михаил преодолел неприятное ощущение, помог поднять Воропаева. Потом старательно отводил от него глаза и, сам того не замечая, жался к Мельникову с другого боку так, чтобы начальник СОЧ — большой, ясный и надежный, — все время находился между ним и предателем.

— Ваша фамилия? — обратился Мельников к сидевшему на полу дворнику.

— Наша — Мустафин.

— Вставай, товарищ Мустафин, будешь понятым.

После того как арестованные Вершкин и Воропаев были сданы охране тюрьмы, Холодков велел Михаилу подождать в оперативной комнате.

Время было около часу пополуночи. Валила с ног усталость. Найдя «дежурку» пустой, Михаил пристроился за своим столом, решив соснуть. Он чувствовал опустошенность и равнодушие ко всему на свете: не хотелось не только двигаться, но и думать. Образ Зины, возникший вдруг в утомленном сознании, показался недостижимо прекрасным, принадлежащим совершенно иному, светлому и праздничному миру. Миру, в котором нет ночных бдений в чужих подъездах, нет предательства, нет страшных тайн, миру, наполненному стихотворными ритмами, населенному чистыми ласковыми людьми, такими, как мать, отец, сестры, Ванюша, Поль... А подспудно зрели горькие мысли. Да, борьба с врагами тяжелая штука. И понятно, почему твои смелые заверения о том, что ты «тоже смог бы воевать», вызывали у брата Василия снисходительную усмешку. Брат хорошо знал, какая она, борьба. Ты привык видеть людей красивыми, а борьба показывает их иногда во всем безобразии... И вряд ли под силу своими руками поворачивать землю тому, кто не сумеет сбросить с себя, как тенета, липкую память о человеческом безобразии.

Стукнула дверь — вошел Мельников.

Михаил вскочил. Мысли его растерянностью отразились в глазах. Мельников махнул рукой — сиди, мол. Молча уселся напротив, закурил, предложил папиросу. Михаил отказался — поташнивало от одного вида папирос.

— Сколько тебе лет, Донцов? — спросил Мельников и, как показалось Михаилу, разоблачающе заглянул ему в глаза.

— Семнадцать.

— Знаю. Анкету читал, бумажку, что врач выдал, смотрел. — Мельников ободряюще улыбнулся. — Ну, а если по правде, напрямую? Сколько тебе мать считает?

«Он знает все», — почти равнодушно подумал Михаил. Сказал шепотом — пропал вдруг голос:

— Пятнадцать.

— Я так и думал, — почему-то грустно согласился Мельников.

— А... а как вы узнали?

— Да чего ж тут знать? Как-то по-мальчишески ты нынче на Воропаева кинулся — головой вперед. Верно, и глаза зажмурил? А? Да и ко мне жался, словно телок к матке.

— Я не трус, — насупился Михаил.

— Я и не говорю, что трус. Наоборот, герой, только несовершеннолетний.

Минуту длилось молчание. Более всего угнетала неизвестность, и Михаил пошел в открытую.

— Мне что... подавать сейчас рапорт... — трудно сглотнул слюну, — насчет увольнения? Или как?..

Мельников, не сводя с него взгляда, сделал подряд несколько коротких затяжек, бросил папиросу в тарелку с отбитым краем, служившую пепельницей.

— Не раскаиваешься, что пришел в Чека?

— Что вы, да я... никогда... — И опять перехватило горло — неужели оставит?

— Так уж и никогда? Нам вон с какими подонками дело приходится иметь... Тут храбрости и силы мало. Дух большой нужен.

— Думал сейчас и об этом, — краснея признался Михаил. — Трудно это... Мне еще брат... Но я понимаю... Я готов...

— А может, лучше в канцелярии посидишь?..

— Товарищ Мельников!..

Глаза застлал горячий слезный туман, и Михаил ужаснулся: сейчас окончательно опозорится...

Мельников легко встал, поправил кобуру, сказал так, будто речь до сих пор шла лишь о служебных делах.

— Придется нам сойти вниз. Привозят арестованных — посмотришь, нет ли среди них твоего бородача.

— А что, — встрепенулся Михаил, и глаза тотчас же высохли, — на самом деле он — эмиссар Кутепова?

— Похоже на то.

Когда спускались но лестнице, Мельников легонько попридержал его за рукав, шепнул улыбчиво:

— Значит, не желаешь в канцелярию?

— Нет.

— Будь по-твоему. Только на живот больше не жалуйся. — Хитро прищурил глаз.

Под утро Михаил с гудящей от усталости головой дотащился до «дежурки» и, едва упав на стул, забылся тяжелым сном.

Среди арестованных бородача не было.

18

Утром Холодков собрал в кабинете особую группу.

После бессонных суток выглядел он совсем плохо. Глаза провалились еще глубже, под ними образовались черные круги, а нос заострился, точно у покойника. Однако был Холодков, как обычно, сдержан и деловит. Кратко обрисовал положение. Большинство главарей заговора арестовано. Но это еще далеко не всё. В чемодане у инженера Вершкина найден список фамилий с адресами. Поскольку Вершкин признался, что является членом эсеровского так называемого «боевого комитета», то, возможно, что по адресам, названным в списке, находятся склады оружия. Это необходимо проверить немедленно. Далее. Товарищи постоянно должны иметь в виду следующее обстоятельство. Кутеповскому эмиссару удалось пока избежать ареста. Судя по всему, им является бородатый человек в красноармейской фуражке и гимнастерке, за которым вчера вел наблюдение Донцов. Разумеется, со вчерашнего дня он успел сбрить бороду, усы и переодеться. Но есть у него я другая примета.

— Товарищ Донцов, — обернулся Холодков к Михаилу, — поделитесь своими наблюдениями.

— Понимаете, товарищи, он хромает, — вскочив со стула, бойко выпалил Михаил.

— В доме, где я живу, — возразил Федя Лосев, — трое хромают. Все-таки учти: две войны прошло: германская да гражданская.

— Да не так он хромает, как все! — азартно сказал Михаил. И прошелся по кабинету, стараясь ставить левую ногу на всю ступню.

— Ясно теперь? Только он еще с палочкой...

Холодков без улыбки заметил:

— Все это хорошо, Миша, но словесный портрет мы должны послать в железнодорожную Чека и в милицию. Вас к нему не приложишь.

— В конверт не влезет, — не преминул добавить Федя под общий смех.

Минут десять спустя, получив задания, сотрудники разъехались в разные концы Баку.

В тот день у одного из активных муссаватистов в сарае под старой рухлядью чекисты обнаружили настоящий арсенал: пятьдесят английских винтовок и пулемет «Гочкинс» с тремя полными лентами. В полуразвалившемся домике в районе доков имени Парижской коммуны нашли несколько десятков револьверов с патронами, два ящика гранат.

Около двух Михаил вернулся из района доков. В «дежурке» было полно народу. Делились впечатлениями. Табачный дым сплошным пологом стлался над головами.

Под вечер — опять тревога.

Стало известно: несколько эсеров-боевиков из организации «Пылающие сердца» решились на отчаянный шаг — поджечь Сабунчинские промыслы. В этом не угадывалось ни стратегического, ни тактического смысла — одна голая злоба и мстительность. Пожар должен был начаться на перспективной скважине, из которой вот-вот хлынет фонтан. Отсюда огонь неминуемо распространился бы на нефтяные озерца, на соседние скважины, и целый лес деревянных, пропитанных нефтью вышек превратился бы в гигантский костер на огромной площади.

Оперативная группа во главе с комиссаром Медведевым немедленно выехала на промыслы. В группу включили всех, кто был более или менее свободен, в том числе Михаила, Ибрагима, Поля — всего десять человек.

Грузовик за пятнадцать минут домчал их до промыслов. Но к скважине подъехать не удалось — мешал рыхлый, пропитанный нефтью грунт, разбросанные там и тут трубы, бревна, тес.

— Быстрей, быстрей, — торопил Медведев выпрыгивавших из кузова чекистов, — может, успеем раньше — устроим засаду.

Но эсеровские боевики, среди которых находился и сам буровой мастер, опередили. До вышки осталось метров семьдесят, когда захлопали револьверные выстрелы. Чекисты укрылись за длинной грядой железных труб. Пули щелкали по трубам и каждый щелчок сопровождался чугунным гулом. Судя по частоте выстрелов, огонь вели три-четыре человека. Они засели за трубами и бревнами, сваленными у подножия вышки.

Михаил с Ибрагимом открыли было ответную пальбу, но Медведев остановил их.

— Голову надо иметь на плечах. Там же рабочие, они к этой сволочи не касаются.

— А что же нам — смотреть? — запальчиво возразил Михаил.

— Не горячись, — миролюбиво отозвался Медведев. — Скоро стемнеет.

Чок-бо-о-ом! Чок-бо-о-ом! — гудели трубы. Эсеры не жалели патронов.

Трубы были навалены неровно. Михаил нашел меж ними просвет, стал наблюдать: Увидел: из-за кучи бревен высунулась рука, сжимающая револьвер. Выстрел — рука спряталась. Опять показалась. Выстрел — спряталась.

Михаил знаком подозвал Поля.

— Под силу тебе такая мишень?

Поль заглянул в щель, привычно подбросил и поймал наган. Из-за бревен высунулась рука с револьвером. Поль выстрелил. На диво легко, будто играючи. Рука исчезла. Револьвер скользнул по внешнему скату бревен, застрял в щели.

— Здо-орово! — восхищенно блеснул глазами Ибрагим.

Михаилу сделалось приятно, будто его похвалили. Он гордился другом.

Солнце скрылось за горизонтом. Вышки, тянувшиеся слева на сколько хватало глаз, потемнели и теперь, благодаря острым макушкам, что рисовались на фоне неба, напоминали густой ельник.

Ждать наступления полной темноты было рискованно. Отчаявшись, эсеры могли поджечь буровую в любую минуту.

— Давайте, ребята, ползком вперед, — негромко приказал Медведев и первый покинул укрытие.

Михаил в открытую перескочил через трубы, обогнал его шагов на пять, залег. Он не сумел бы объяснить, что толкнуло его на ненужный риск. Может быть, желание испытать, утвердить себя. Или безотчетное стремление доказать Медведеву свою храбрость. Он действительно не почувствовал страха, когда рядом с головою цокнула о какую-то железку пуля. Он не подумал о том, что пуля может оборвать жизнь. Именно его жизнь. Если и подумал, то мельком, холодно. Так астроном допускает теоретическую возможность мировой катастрофы в результате столкновения земли с огромным болидом. Смерть ему представлялась отвлеченным понятием, а применительно к его личности — просто нелепостью. И если умом он воспринимал осаду буровой как опасную боевую операцию, то по комплексу чувств, вызванных происходящим, это была игра.

Сейчас, когда он проворно полз к вышке, его всецело занимала следующая мысль: похвалил бы Мельников за то, что он вырвался вперед, или, напротив, сделал бы выговор? Упрощенно вопрос выглядел так: по-взрослому он себя ведет или по-детски.

Вдруг со стороны вышки донеслись вскрики, звуки ударов, торопливые выстрелы. Раздался призывный голос:

— Сюда, товарищи!

— За мной, — приказал Медведев и, гулко шлепая по грязи, побежал к вышке.

Михаил, никому не давая себя обогнать, мчался широкими скачками, и в сердце пенилась веселая ярость.

Случилось вот что. Четверо рабочих, вынужденных под угрозой оружия смиренно сидеть под прикрытием лебедки и дожидаться результатов перестрелки, улучили момент и обезоружили своего мастера. Его стукнули гаечным ключом. Боевик, раненный Полем в руку, тотчас же сдался. Другой был убит. Еще один попытался уйти, но споткнулся обо что-то, упал, выронил револьвер, и его скрутили.

Арестованных собрали у лебедки. Рабочие зажгли фонари, стало светло.

— Ты ранен, что ли? — спросил Поль, заглядывая Михаилу в глаза.

— Я?

— Ну да... С руки-то капает.

Михаил поднял левую руку — ладонь была залита кровью. И сразу ощутил острую боль у основания мизинца. Растерянно улыбнулся.

— Когда же это?

Поль достал из кармана носовой платок.

— Чистый. Приложи пока, — заедем в аптеку, там забинтуют.


Рана оказалась пустяковой. Пуля скользнула по кости, вырвав, правда, из мизинца порядочный кусок мякоти. В аптеке рану залили йодом, перевязали, не жалея бинта, так что рука превратилась в култышку.

Гордо и торжественно, будто дорогую награду, внес Михаил в «дежурку» свою перебинтованную и к тому же подвешенную на уровне груди руку.

И тут началось.

— Да, — грустно сказал Федя Лосев, — иному голову оторвет, столько бинта не накрутят. А тут, — напоролся человек на гвоздь...

— Почему на гвоздь? Пулей же, — ревниво поспешил уточнить Михаил.

— Пулей? — удивился Федя и посмотрел на Дадашева, как бы ища у него подтверждения столь необыкновенному феномену. И Дадашев, и Поль, и Керимов, и другие сохраняли на физиономиях ту напряженную невозмутимость, какая бывает у людей, готовых разразиться смехом.

— А? — продолжал недоумевать Федя. — Разве в него стреляли?

— Зачем? — сделал большие глаза Дадашев. — Зачем стрелять? Видно же — пацан. Кто будет в пацана стрелять?

— Вот и я говорю...

— А, может, и пулей, — задумчиво разглядывая потолок, предположил Поль.

— По ошибке, — вставил Керимов.

— Ну да, — впотьмах...

— И впопыхах...

— Бывает. Целишься в ястреба, попадешь в петуха...

— ...с большим распущенным хвостом.

— Востроумцы, — натужно усмехнулся Михаил и с независимым видом покинул «дежурку». За дверью грянул хохот.

Вскоре Михаил вернулся. Петли, на которой только что покоилась рука, как не бывало, лишний бинт исчез. К радости Михаила никто на эту перемену не обратил внимания. Товарищи сгрудились вокруг Поля. Он показывал фокусы и тут же объяснял их механику.

Домой Михаил попал только в первом часу ночи. На вопрос матери, что у него с рукой, ответил: «Напоролся на гвоздь».


В последующие дни напряжение оперативной работы пошло на спад. В дело включилась следственная часть. Начались допросы арестованных.

Впервые почти за неделю Михаилу удалось освободиться в пять часов, и он, не заходя домой, направился на Воронцовскую. Вызвал Зину с помощью камешка. Она выбежала, оживленная, прекрасная, и, конечно, сразу заметила забинтованную руку.

— Что с тобой?

— Ранен в бою с врагами революции, — скромно сказал Михаил и с небрежной интонацией старого, видавшего виды рубаки добавил: — Пустяк, царапина.

Они бродили по городу. Но оживленность Зины почему-то улетучилась, она была задумчива и молчалива. Михаил недавно открыл для себя Беранже, запоем прочитал сборник его стихов, десяток из них запомнил и теперь старался развлечь Зину озорными виршами.

Ну, уж известно, после свадьбы
Бреду, цепляясь за забор,
А все смотрю: не опоздать бы...

Зина рассеянно улыбалась, но чувствовалось, что стихи ее не занимают и думает она о чем-то своем. О чем — он понял, когда прощались за сараем.

— Ах, кончится ли это когда-нибудь? — сказала она, испытующе посматривая на него исподлобья.

— Что «это»?

— Да всё... Эти дурацкие классы... Пролетарии, буржуи... Вражда... Стрельба. Русский в русского, брат в брата...

Полные пунцовые губы ее нервно вздрагивали.

— Ну, знаешь, опять у тебя буржуазный оппортунизм, — возмутился Михаил.

Глаза ее вдруг наполнились слезами, злая гримаска неузнаваемо изменила лицо.

— Уйди, уйди, бесчувственный... Ничего ты не понимаешь.

Она легко отстранила его и убежала домой.

Михаил не знал, что и подумать. Такой раздраженной и резкой он видел ее впервые. Неужели разлюбила? Но ведь когда вызвал ее, она радовалась свиданию и была весела. В душе поселилось тревожное ощущение неясности.


Домой идти времени не осталось, вернулся на работу. Тотчас его вызвал Холодков.

— Что рука? Болит?

— Немножко.

— Легко отделались. Из доклада Медведева видно, что вели вы себя на буровой несколько безрассудно. Лезли под пули. Было?

Михаил покаянно опустил голову.

— Мельников питает к вам слабость и не придал значения данному факту, а факт, в сущности, тревожный. Чекист — это страж революции, а не гусар. Дисциплинированный, сознательный, умный боец — вот что такое чекист. И гусарская бравада — судьба — индейка, жизнь — копейка — нам с вами не к лицу. Надеюсь, вторично объяснять вам столь очевидные истины не придется?

Михаил кивнул. Некоторое время длилось молчание.

— Пригласил-то я вас, коллега, собственно не за тем, чтобы читать нотации, — без прежней сухости продолжал Холодков. — Это уж к слову пришлось. Я хочу поговорить относительно известного вам Гасана Нуралиева. После вашего сообщения о его встрече с Красовским на Парапете за этим молодым человеком было установлено наблюдение. — Холодков положил ладонь на пачку лежавших перед ним мелко исписанных листов. — Здесь рапорты за неделю наблюдения. Из них видно, что Нуралиев... — Холодков полистал пачку, нашел место, отмеченное красной галочкой. — Вот: «...в 6 ч. 25 минут вышел из лавки, что около караван-сарая, дом № 7 по Сураханской улице, свернул на Воронцовскую. Имел при себе ковровый саквояж. Вошел в дом № 16, вход со двора в квартиру бывшего хозяина дома Лаврухина, который живет вдвоем с дочерью шестнадцати лет по имени Зинаида. Вышел в 6 ч. 47 минут, вернулся в лавку на Сураханской, имея при себе тот же ковровый саквояж. Пробыл там до 7 часов, после чего, выйдя из лавки, свернул в караван-сарай. Саквояжа при нем не было».

Это вчерашний рапорт. То же самое в сегодняшнем: вышел из лавки, вошел к Лаврухину, вернулся в лавку. Всюду фигурирует ковровый саквояж. Что вы, Миша, можете по этому поводу сказать?

— Я его знаю, Лаврухина, — хрипло выдохнул Михаил. — То есть не его, а его дочь — Зину... Только что... виделся с ней.

— Что же вас, Миша, связывает с дочерью Лаврухина? Любовь?

Михаил вскинул на Холодкова глаза. Ожидаемого упрека не прочитал на его усталом лице. Кивнул: да, любовь.

— Каким образом вы с нею познакомились?

— Сестра замужняя живет в том же доме. Я бывал у нее, ну и...

— Понятно. В дом к ним вхожи?

— Нет. Я ее камешками вызываю. Бросаю в окно.

— Красива?

— Ага.

— Что ж, я вас могу понять, Миша. А как она относится к Советской власти? Не интересовались? Все-таки дочь бывшего капиталиста...

— Понимаете, Тихон Григорьич, — озабоченно проговорил Михаил, — неразвитая она еще, несознательная. Сущности классовой борьбы не понимает. Начнешь ей объяснять нашу платформу, а она... Вот сегодня даже поссорились.

— Не поддается агитации? — улыбнулся Холодков.

— Ну да. Поль считает: надо ее в коллектив. Пригласил однажды на танцы к нам в клуб.

— Имела успех?

— Имела.

— И не подействовало? В смысле платформы?

— Пока нет.

— Н-да. — Холодков глубоко затянулся папиросой. Заговорил, как бы размышляя вслух. — Видите ли, Миша, любовь — дело личное, и я не собираюсь уговаривать вас порвать с этой девушкой. Однако хочу, чтобы при всех условиях вы не забывали одну очень важную вещь. Особенно важную для вас, работника Чека. Вы должны очень хорошо чувствовать тот рубеж, за которым личные отношения могут заставить вас поступиться долгом, честью молодого большевика. Перейти эту границу — значит потерпеть полный моральный крах, растоптать себя, прежде всего — себя...

— Тихон Григорьич, неужели вы думаете?.. — вспыхнул Михаил, — неужели я?..

— Ничего я не думаю, Миша. Я верю в ваш разум, в вашу честность, в вашу преданность делу революции. И давайте, наконец, о деле. Лаврухин и Нуралиев — люди, вам знакомые. Что, по-вашему, может означать это хождение Нуралиева от Лаврухина в лавку около караван-сарая и обратно?

— Спекуляция, — не задумываясь сказал Михаил. — Я недалеко от лавки живу. Хозяин ее — Мешади Аббас. На полках у него чай да сакис, а под прилавком довоенные папиросы. Это я точно знаю, сам видел. Даже «Интеллигентные» есть. А Гасанка, то есть Нуралиев, и днюет и ночует в караван-сарае. Вот Мешади Аббас и сбывает через него товар.

— А встреча с Красовским?

— Ну и что? Красовскому тоже требовались папиросы. А как их достанешь, если не через спекулянтов? Гасанка сунул ему тогда целый пакет. Синий, в таких пакетах у нас пайковые папиросы выдают.

— Да, все это весьма возможно, однако требует основательной проверки. Хорошо, товарищ Донцов, можете идти.

— А что, Тихон Григорьич, — вставая, спросил Михаил, — насчет моего бородача ничего не слышно?

— Вашего бородача? — Холодков оторвал от бумаг уставшие глаза, сдавил пальцами переносицу, помигал красными веками. — Хотя, конечно, — ваш. Ваш, так сказать, крестник. Нет, пока не слышно. Сейчас он наверняка забился в щель и выжидает, когда все уляжется.

— И что тогда?

— Попытается удрать за границу.

19

Комната — восемь шагов в длину, шесть в ширину — не имела окон. Свет проникал через большую — метр на два — застекленную раму в потолке. Благодаря ей комната напоминала оранжерею. Сходство это забавляло Александра Лаврухина. Устоявшийся кисловатый запах опиумокурильни говорил о том, что выращивались здесь отнюдь не благоуханные орхидеи. Стены были оклеены зеленоватыми обоями, которые давно потеряли первоначальный цвет. Вся мебель состояла из стола и стула. Впрочем, большего и не требовалось — принимать здесь гостей подполковник Лаврухин не собирался. В углу стопкой лежали матрацы. На верхнем — подушка с наволочкой не первой свежести и английский клетчатый плед, одолженный самим кочи Джафаром. Еще имелась деревянная лестница, стоявшая у стены. По ней через форточку можно было выбраться на крышу. Этим путем во время облав уходили курильщики опиума — разная шушера. Люди посолидней пользовались дверью. Она выводила в лавчонку краснобородого толстяка Аббаса.

Более надежное убежище трудно было себе представить.

Первые два дня после того, как надежды на выступление рухнули, Лаврухин ничего не предпринимал. Он старался отоспаться, успокоить нервы, сбросить нечеловеческое напряжение последней недели. С наступлением темноты, захватив плед, он выбирался на плоскую, покрытую киром крышу. Лежал, вглядывался бездумно в черную, усеянную звездной пылью пропасть.

В памяти вставал Париж, бистро на улице Риволи и оживленное лицо Юрия, с удовольствием уплетавшего пирожное. Этот пятилетний мальчишка не давал унывать. «Слава богу, мы русские», — повторял он слова Суворова, с уморительным высокомерием поглядывая на любезного гарсона. Юрий был сыном сослуживца, капитана Федора Меньшикова, который умер в Константинополе. Лаврухин взял мальчишку к себе. Сейчас мальчик находился на попечении хозяйки квартиры, мадам Ферро.

Звездная тишина ночи навевала грусть. Вспоминались отец, сестра. До них отсюда было рукой подать — два квартала. А мнились они далекими существами из иной, будто во сне увиденной жизни. В ней были какао по утрам, чинная гимназия, портрет государя в рост в актовом зале, поездки на дачу, когда Саша садился на козлы и мастерски управлялся с лошадьми, была парусная яхта и мечты об университете. Между той жизнью и этой, между ним и его близкими легли годы трудной и кровавой борьбы. Он, человек, бесконечно преданный белому движению, имеющий честь быть близким сподвижником героя Добровольческой армии генерала Кутепова, вынужден мириться с тем, что его родная сестра крутит амуры с большевиком, с чекистом. Возможно, с одним из тех, кто арестовал Красовского.

Ах, Красовский, Красовский... Где он допустил промах? Умный разведчик, фантастической храбрости и огромной воли человек, он не раз играл со смертью и переигрывал ее. На фронте трижды побывал в тылу у красных. Ему к тому же везло. Когда в Харькове брали конспиративную квартиру большевиков, он ворвался первым. Подпольщик направил на него наган... Промахнуться было невозможно, стрелял в упор. Но — осечка... Родился в сорочке, — говорили про Красовского. Именно ему Лаврухин обязан нынешней относительной безопасностью. Красовский сумел убедить кочи Джафара зарезервировать за ним укрытие в опиумокурильне.

Он учел все. Немусульмане в караван-сарае, как правило, не жили, и, следовательно, искать здесь русского никому, даже чекистам, не придет в голову.

Где же все-таки Красовский допустил просчет? Выдал кто-то из офицеров? Возможно. Теперь немало трусов среди бывшего доблестного русского офицерства. Ведь если доложить генералу, не поверит: из полутора тысяч живущих в Баку офицеров едва семьдесят человек согласились принять участие в восстании. Это, собственно, и предопределило бесславный финал. На что способна сотня-другая штатских фендриков, едва умеющих владеть револьвером! Муссаватисты — наиболее серьезная военная сила, у них широкие связи с антибольшевистскими группами в уездах. Но эти себе на уме, все тянули, надеясь побольше выторговать. И дотянули. Чека одним ударом покончила с подпольем. Во всяком случае, кочи Джафар, человек осведомленный, сообщил, что военный комитет арестован в полном составе. Взяты также будущие «члены правительства»: врач Кузнечик, юрист Джафаров, бывший коммерсант Смертюков, управляющий нефтепромыслом Сеид-Хан к многие-многие...

Впрочем, не в привычках подполковника Лаврухина было обманывать себя. Как человек военный в душе он не верил, что кучке заговорщиков удастся захватить власть в Баку. Успех восстания он видел в другом. Перед отъездом Кутепов сказал ему:

— Мы с вами, Александр Милиевич, прошли большую войну и кое-чему, полагаю, научились. Не будем прожектёрами. Речи о русском мужичке, который, лишь поднеси спичку, немедленно воспламенится и сбросит иго большевизма, — все эти речи оставим господам бывшим правителям России для званых ужинов. Взглянем на вещи трезво. Возможно, в Закавказье вы никого не воспламените, кроме кучки эсеров и нефтепромышленников. Возможно, вам не удастся свергнуть в Баку власть большевиков. Ваша задача — поднять восстание. Именно сам факт восстания важен. Кронштадт — на севере, Баку — на юге, антоновцы — в Тамбовской губернии... Понимаете? Важно создать у союзников впечатление неустойчивости большевистской власти, широкого сопротивления ей. Вам ясно, подполковник? Создать впе-чат-ление... Если это удастся, у нас завтра же будут и деньги, и оружие, и все, что хотите.

Лаврухин работал, как вол, Шел на любой риск. Борьба захватывала. Не только не истощала, но прибавляла сил.

Пока представители групп и партий вели пустопорожние переговоры о портфелях, он создал роты и взводы из бывших офицеров, назначил командиров, разработал подробнейшую диспозицию, каждому взводу назначил место и указал цель. Одной из главных задач было разгромить Чека и освободить арестованных, перестрелять на квартирах членов республиканского и городского комитетов партии. Все это могло произвести впечатление, да еще какое. Но в Чека, видимо, не вчера узнали о заговоре и сумели подготовиться, упредить удар.

Что ж, в большой борьбе временные поражения неизбежны. Большевики заигрывают с обывателем, вводят новую экономическую политику. Как бы эта политика не вышла для них боком.

Впрочем, теперь оставалось одно: смотреть на звезды и ждать. Трижды в день без аппетита пережевывать пищу, которую приносит краснобородый потомок Магомета. Вспоминать женщин, которых любил. Комиссаров, которых пускал в расход. Триумфальное вступление Добровольческой армии в Ростов, в Новочеркасск, в Харьков... Главком Деникин в автомобиле... Раскатистая команда «К встрече спря-ява-а..!» Вспоминать, вспоминать. Вспоминать заново, потому что все уже было вспомянуто, когда он жил у Красовского. Вечерами пили коньяк, бренчали на гитаре, вполголоса пели романсы и армейские куплеты. Оба жили надеждами. Маленький, верткий, не только лицом, но и порывистыми движениями напоминающий рысь, Красовский разворачивал карту России и громил большевиков на всех фронтах. В нем пропадал Наполеон.

Лаврухин, замаскированный бородой и усами, свободно ходил но городу с черной полированной палкой. Однажды издали видел отца, но не подошел. Конспирация есть конспирация. Тогда обстановка еще казалась вполне благополучной. Встревожившее было вначале знакомство чекиста Донцова с Зиной, оказалось, не имело ни малейшей связи с фактом его пребывания в Баку. Встречавшиеся на улице знакомые, даже одноклассники, не окликали его — не узнавали. Да и фамилию он носил самую что ни на есть пролетарскую — Сапелкин. Военный ветеринар.

Гром ударил внезапно. Около двух пополудни в замочной скважине клацнул ключ. Лаврухин подумал, что это Красовский, и в ночных туфлях вышел в прихожую. Сердце ошпарило, будто кипятком. В дверях стоял затянутый в черную кожу усатый красавец с кобурой на боку. Вспышка в мозгу: «Конец!» Сунул руку в карман — хотя бы застрелиться... И услышал нечто совершенно неправдоподобное.

— Ваш товарищ арестован. Уходите — даю одну минуту.

До смертного часа не забудет он эту минуту. Минуту, за которую отдал бы десятилетие. Потому что она спасла ему жизнь. И сейчас пробирает по коже мороз, лишь вспомнит, как ослабевшими руками натягивал сапоги. А они не лезут, хоть плачь. А этот, черный, стоит, смотрит в пролет лестницы. Понятно: сейчас услышит шаги своих, и, как говаривали на фронте солдаты: дружба дружбой, а табачок врозь.

Все же натянул сапоги и успел уйти. Палку только оставил. Хватился уж на Дербентской, когда подходил к дому Клюева. Да-а, такое и захочешь забыть — не забудешь. А через день — бегство с Нагорной... Явившись сюда, он сбрил усы и бороду. Теперь, впрочем, это не имело значения: и с растительностью и без нее он не мог появляться на улицах.

За двое суток он отдохнул и успокоился. Прекратилась судорога, сводившая скулы, как бывает, когда разжуешь лимон. Пора выбираться из этого вертепа. Довольно искушать судьбу. В Иран, в Иран...

Когда Мешади Аббас принес обед, Лаврухин попросил его прислать Рза-Кули. Этому человеку с рожей лубочного разбойника, облаченному, однако, в отличный европейский костюм, были поручены все заботы о постояльце. Через него же осуществлялась связь с кочи Джафаром. Сам кочи предпочитал держаться в стороне.

Рза-Кули не заставил себя ждать.

— Звали, эффендим?

— Скажи, можно выбраться из города?

— Трудно. В поездах и на дорогах документы смотрят. Ждать нада.

— Морем?

— Э! Все равно, Как от дождя убэжать под вадасточную тырубу?

— Я должен попасть в Иран.

— В Иран?

Ни Рза-Кули ни кочи Джафар не знали о своем постояльце главного — что он прибыл из-за границы.

— Да, в Иран.

— Буду гаворыт с ага Джафаром.

— Подожди. Пришли ко мне этого юношу...

— Гасана?

— Да.

В ожидании Гасана он написал короткую записку отцу с просьбой дать денег. Отец промышлял на черном рынке, следовательно деньги у него были. В том, что он не откажет, Лаврухин не сомневался — старик любил его и гордился им.

Вошел щегольски одетый молодой человек в коричневой папахе. Лаврухин впервые видел Гасана, до того лишь слышал о нем от Красовского.

— Здравствуй, — приветливо сказал Лаврухин. — Я знал твоего отца и сочувствую в постигшем тебя несчастье. Мне потребуется небольшая услуга: снести письмо Милию Ксенофонтовичу Лаврухину и получить ответ.

— Эффендим, я учился в гимназии и прошу обращаться ко мне на «вы», — спокойно ответил Гасан.

«Однако, высокомерие, как у принца крови», — внутренне усмехнулся Лаврухин, а вслух сказал без тени иронии:

— Извините, Гасан, я понимаю. Вот письмо.

Гасан ушел. Вернулся он перед вечером с небольшим ковровым саквояжем, до половины набитым деньгами. Отец прислал ровно миллиард в советских купюрах.

Утром явился Рза-Кули. Да, эффендим может быть спокоен, его доставят в Иран морем. Но требуются деньги... Лаврухин высыпал на стол кучу купюр.

— Здесь миллиард. Хватит?

Рза-Кули улыбнулся, показав крупные желтые зубы.

— Золото нада, эффендим. Триста рублей золота. Через два дня можна ехать.

У Лаврухина в нижней рубашке было зашито двадцать английских фунтов. Но они потребуются там, за рубежом. Ведь предстоит еще добраться до Парижа.

На этот раз письмо было длинное. Лаврухин заклинал отца прислать пятьсот рублей золотыми монетами либо фунтами. На карту поставлена его жизнь.

Миллиард был сложен в саквояж и саквояж вместе с письмом вручен Гасану.

Посыльный вернулся с пустыми руками и сообщил, что за ответом Милий Ксенофонтович просил прийти завтра часов в шесть. Как понять эту отсрочку? Отказ? Или отцу требуется время, чтобы собрать необходимую сумму? Несколько раз за вечер Лаврухин порывался сам сходить на Воронцовскую... Однако благоразумие брало верх. Нет, как бы ни сложились обстоятельства, он не намерен облегчать чекистам их задачу. Не намерен искать смерти. Потому что живого они его все равно не получат.

Следующий день, возможно последний день на русской земле, выпал не по-весеннему жаркий. В опиумокурильне нечем было дышать. Раздевшись до нижней рубашки, Лаврухин лежал на стопке матрацев. Одну за другую курил папиросы. Хоть бы книжку догадались предложить басурманские хари. Где там... Хорошие денежки наживает на нем эта сволочь Джафар. Из трехсот рублей контрабандистам вряд ли достанется третья часть.

После обеда мочи не стало лежать. Из угла в угол мерил шагами комнату. Послать за Гасанкой? Пусть сходит, узнает... Самому пойти?.. Выдержка, где твоя выдержка, подполковник Лаврухин, черт тебя побери?

Солнце ушло из комнаты, легче стало дышать. А часы тянулись по-прежнему томительно.

Внезапно в коридоре, соединявшем опиумокурильню с лавкой, услышал легкие шаги. Открыл дверь. В полумраке увидел поднимавшегося по лестнице Гасана.

— Ну, что?

Гасан вошел, поставил на стол саквояж. Лаврухин запустил в него руку, извлек тяжелый газетный сверток. Прислал! Спасибо, отец, теперь дважды я обязан тебе жизнью. Сдерживая нетерпение, развернул на столе газету. Пять столбиков по десять золотых червонцев в каждом. Отсчитал пяток монет.

— Я всегда буду помнить вашу услугу, Гасан. Возьмите, — протянул деньги.

— Спасибо, эффендим, — не трогаясь с места, сказал Гасан. — Нет ли у вас нагана?

— У меня есть пистолет, но пока он мне необходим. А почему вы не попросите у Рза-Кули?

— Он не разрешает носить оружие. Говорит: наделаешь глупостей.

— Зачем же вам наган?

— У меня есть враги, эффендим.

— Среди большевиков?

— Да.

— Хорошо, Гасан, я найду способ добыть для вас оружие. А деньги все же возьмите. Считайте их подарком. — Лаврухин подошел, пожал Гасану руку. — Спасибо за все.

Ему определенно нравился этот мусульманский юноша, гордый и, как видно, мстительный. В будущем мог пригодиться.

20

Часы остановились, и мать разбудила Михаила поздно. Пока он, торопясь, почти не прожевывая, глотал на кухне завтрак, Настасья Корнеевна рассказывала:

— Анна вчера была. Нынче у Коленьки день ангела, наказывала приходить. Ты уж, Миша, выбери времечко, забеги: как ни говори — дядя. Мальцу-то лестно. Оно хорошо бы и подарок какой немудрящий. Ведь не дорог подарок...

— Ладно-ладно-ладно, будет сделано, — бормотнул Михаил, бросив ложку и опоясываясь ремнем с тяжелой кобурой. — Как говорится: «Откушать в качестве поэта меня вельможа пригласил».

— Чего? — не поняла Настасья Корнеевна.

— Беранже.

— Да ты путем скажи: придешь ай нет?

— Постараюсь! — уже из-за двери отозвался Михаил.

По дороге вспомнил, что забыл зарядить наган, из которого ежевечерне по требованию матери вынимал патроны. Ладно, зарядит на работе.

Обедали вдвоем с Полем. Быстро съев свою порцию перловки, Поль предложил:

— Айда искупаемся.

— Что ты, — начало апреля, вода ледяная. Да и рука у меня.

— На солнце поваляемся. Солнце — источник жизни... Слышал?

— Краем уха.

— Необразованность.

До купальни было рукой подать. Она помещалась в конце причала, уходящего от набережной метров на сто в море. Поль разделся, по лесенке спустился к воде, окунул ногу и тотчас выдернул.

— Почти кипяток. Айда загорать.

Они влезли на тесовую крышу купальни, распластались на теплых досках.

Непрерывная зыбкая пляска волн на тысячи осколков дробила солнце, яркие подвижные блики играли на тесовых стенах купальни, на лице Поля. С крыши хорошо просматривалась вся бакинская бухта и белый под ярким солнцем город, расчерченный глубокими голубыми тенями.

— Курорт, — сказал Поль. — А в Москве, наверное, еще снег лежит.

— Москва — что, вот на Северном полюсе...

— Насчет Северного полюса не знаю, — Поль повернулся на бок, посмотрел на приятеля таинственно и весело. — А в Москву отбываю через неделю.

— Ты? Как сопровождающий?

— Нет, как недоучка. В Москве открываются курсы по подготовке нашего брата в юридический институт. Мельников и Холодков сегодня вызывали, предложили поехать. Я согласился.

— Как же так? — растерянно проговорил Михаил. — Значит, уедешь? А я?

— Поработаешь — и тебя пошлют.

— Да нет...

Михаил хотел сказать: «Как же я без тебя?», но понял: это прозвучало бы совсем по-детски. Он привязался к Полю. Порой ему не верилось, что знакомы они всего лишь три недели. Каждый час, проведенный в его обществе, представлялся Михаилу необыкновенно емким. Сам того не замечая, он легко поддавался влиянию Поля, учился у него, многое перенимал. Речь Михаила становилась более точной и правильной. Он усваивал манеру Поля шутить — добродушно, небрежно, походя. Наконец, стихи... Еще недавно он не сумел бы и двух строчек сказать наизусть. Просто не знал, зачем их говорить. Теперь он не только чувствовал прелесть стихотворных строчек — теперь строки просились в его речь.

Все это, казалось, пришло само собою, и лишь теперь Михаил понял, какое большое место в его жизни занимал Поль.

— Маяковский и Блок тоже в Москве живут, — по ассоциации сказал Михаил.

— Блок в Петрограде, — машинально уточнил Поль и, уловив мысль приятеля, вздохнул: — Эх, Миша, разве дело в том, где живешь?

— Но ведь ты хочешь стать поэтом...

— В этом деле мало хотеть — нужно иметь.

— Талант, что ли? Он у тебя есть.

— Это мы с тобой так считаем. А вот в Москве приду к Маяковскому, а он возьмет да скажет: «Порви свои вирши, дорогой товарищ, и больше не переводи бумагу».

— Не скажет... А скажет, мы ему всем отделом письмо накатаем: «Товарищ Маяковский, не зажимай нашего чекистского поэта, этим ты играешь на руку классовому врагу...» Понял?

— Чудак ты, Мишка, — рассмеялся Поль. — Еще, может, декрет потребуешь выпустить: «С апреля месяца сего числа признать товарища такого-то, поскольку он чекист, великим поэтом».

— Ну, декрет... Поэтов не по декретам узнают, а по стихам.

— Блестящие афоризмы выдаешь. У кого научился?

— Наверное у Беранже, у Минаева...

— Вот видишь — не у меня же. А поэт тот, у кого учатся, у кого есть чему поучиться. — Поль назидательно поднял указательный перст. — Эрго: поэт суть первооткрыватель.

— Пах-пах, какой ученый человек! Зачем ему проходить московские курсы?

Поль вскинул на Михаила смеющиеся глаза:

— Ученых много — умных мало. Кто сказал?

— Пушкин А. С.

— Садитесь, ставлю вам пять.

— Распять раз пять...

— Насобачился рифмовать...

— Куда нам до вашего степенства.

Шутливая перепалка доставляла Михаилу большое удовольствие.

— Эх, Поль, — мечтательно сказал он, — вместе бы нам махнуть на эти курсы...

— Чего бы лучше, — согласился Поль, — но, поскольку ты остаешься, завещаю тебе часть моего наследства.

Он притянул к себе кожаную тужурку и достал из внутреннего нагрудного кармана маленький, так называемый «дамский» браунинг. Ослепительно засверкали на солнце никелированные плоскости, нежно-розовым и зеленым переливалась перламутровая рукоятка.

— Владей. — Поль вложил браунинг в ладонь Донцова. — Зайдем к коменданту, перепишем на тебя.

— Поль... Спасибо... Поль... — Михаил порывисто обнял друга, тот нетерпеливо шевельнул плечами.

— Брось, брось, не надо знаков подданничества, как говорил Поприщин. Пистоль-то пустяковый, калибр 5,55, хлопушка. Поражает только в упор, поэтому, учти, — более всего опасен для владельца. — Он потянулся, выгнув дугою грудь. — И вообще, Мишка, — весело мне сегодня чертовски. С чего бы? — Вдруг выхватил из рук Михаила браунинг: — Э-э, погоди-ка, без дарственной надписи нельзя. Есть что-нибудь острое?

Михаил протянул перочинный ножичек. На перламутровой рукоятке браунинга Поль процарапал: «От Поля Мише — на крыше». Улыбнулся:

— Правда, трогательная надпись? Жалко, ты альбома не завел, а то бы я стихи тебе написал. Вот, послушай-ка:

Нам в эти лихие годы
На железном стоять ветру,
Под смертельный шквал непогоды
Подставлять неокрепшую грудь;
И кожанку носить, а под нею,
Затянувши мальчишечий стан,
Пропотевшую портупею
И семизарядный наган.
Нам сидеть по ночам в засадах,
Рисковать по сто раз на дню,
Чтоб коммуны юного сада
Враг не вытоптал на корню.
А когда поднимутся всходы,
На земле воцарится труд,
Вспомним молодости
Лихие годы,
Вспомним жизнь
На железном ветру.

Михаил вдруг молча начал натягивать рубаху. Вид у него был совершенно ошалелый.

— Ты куда? — спросил Поль недоумевая.

— Пошли быстрей, напишешь мне, пока не забыл.

— Да не забуду.

— Все равно пошли. Запишешь, я выучу...

— Понравилось?

— Как только тебе удалось все понять?

— Что — все?

Михаил взялся за галифе, натянул одну штанину, да так и застыл, осененный неожиданной мыслью.

— Понимаешь, Поль, ты написал точь-в-точь, что я думал, только я не мог выразить. — Он говорил, волнуясь, и потому захлебывался словами. — Вот я живу... Прихожу домой... Отец, мать, сестры... нормальный быт... Нормальная голодуха. Каждый бьется за кусок... Засады — верно... Риск — тоже... Ну, конечно, не по сто раз на дню, здесь ты загнул...

— Допустимо преувеличение, гипербола, — вставил Поль.

— Ну, понятно, гипербола... А на деле все ведь кажется обыкновенно, привычно... скажем, как раньше в гимназию ходить или в училище. Иногда тошно. У меня было, когда Воропаева поймали. Бросить хотелось. Но вот ты сказал: на железном ветру. Ведь если вдуматься — точно. И наверняка вспомним эти годы, словно делали что-то великое. Верно ведь, верно... Слушай, Пашка, циркач несчастный, ты сам не знаешь, какую штуку сочинил. Каждый из ребят должен наизусть выучить. Маяковский?! Да что Маяковский? Он сидел в засадах? Он шел под пули? — Михаил сделал ораторский жест, и штанина свалилась.

— Ну-ну, не кощунствуй, — вставая, засмеялся Поль. — И подтяни свои шикарные галифе. — Жмурясь, он обвел взглядом горизонт, сказал серьезно и непривычно проникновенно: — Стихи мне самому нравятся. Я ведь немало об этом думал. Особенно, когда устанешь и все становится тошно, как ты правильно заметил. И вот что я знаю: в нашей работе надо быть романтиком. Надо из-за грязи, которую вывозим мы, видеть цветущие сады будущего. Иначе лучше уйти в дворники.

Поль разбежался, дважды упруго подпрыгнул и неожиданно прямо с крыши нырнул в море. Громко фыркая, подплыл к причалу, вылез красный, будто окунулся в кипяток. Растирая покрытые гусиной кожей предплечья, вскрикнул с выражением веселого ужаса:

— Ай, хар-рашо-о!

После пяти Михаил, как обещал матери, отправился к Ванюше. Шел он с тайной надеждой улизнуть с семейного торжества, вызвать Зину и прочитать ей стихи о железном ветре. Интересно, что она скажет? Ведь в этих стихах выражен весь великий смысл работы не только чекистов, но и большевиков вообще... Да, надо непременно увидеть ее — вчерашнее расставание было похоже на ссору.

У порога встретил Ванюша, с размаху влепил руку в ладонь Михаила.

— Здорово, чекист. Проходи, проходи на свет, дай взглянуть на тебя. — Ванюша обошел вокруг, восхищенно причмокнул:

— Смотри-ка, и наган на боку. Голыми руками нас не возьмешь, а? Ну, снимай свой кожух, садись. Скоро отец подойдет и Надя с Катей.

В дверях стояла мать, улыбалась, довольная. Михаил чувствовал: она любуется им, и восхищение Ванюши елеем разливается у нее по сердцу. Из спальни вышла Анна с малышом на руках, поцеловала брата. Следом выскочил Колька в новенькой голубой рубашке и длинных брючках, которыми он явно гордился, поскольку они были первыми в его жизни. Он остановился перед Михаилом, разинув рот, и забыл про свои брючки. Они поблекли рядом с кожанкой и выглядывавшей из-под нее кобурой.

— Здравствуй, Коля-Николай, сиди дома, не гуляй! — Михаил подхватил племянника и одним махом поднял к потолку. Почувствовал, как под рукою трепетно заколотилось маленькое сердчишко, осторожно опустил на пол. — Поздравляю, братишка, с пятилетием. Подарок хочешь?

— Хочу, — решительно заявил Колька.

Михаил вручил ему перочинный ножичек.

Зажав подарок в кулаке, Колька юркнул в кухню — там у него имелся тайник.

Настасья Корнеевна в сердцах покачала головой.

— У тебя соображение-то есть?

— А что?

— Додумался мальчонке ножик подарить. А как напорется? Игрушку, что ли, не мог найти?

— А я откуда знал?

— Э-эх, — Настасья Корнеевна безнадежно махнула рукой, а Ванюша рассмеялся.

— Ладно, мамаша, авось не напорется. Скажите спасибо, что наган не презентовал.

Женщины удалились на кухню. Ванюша принял кожанку, усадил Михаила к столу, начал расспрашивать о работе, но тут же спохватился:

— Э, да я и забыл — у вас там кругом секреты, не разговоришься.

Собственно, Михаилу и не хотелось разговаривать. Он чувствовал, что далеко ушел от интересов семьи, оторвался от родственников. Его жизнь, его мысли заполняла работа в Чека, новые друзья, стихи, отношения с Зиной, а для семьи места не оставалось. Дома, среди разговоров о ценах на рынке, о предстоящем замужестве сестры Кати он сам себе начинал казаться маленьким, слабым, переставал ощущать так ясно выраженное Полем в стихах величие эпохи, собственную немалую роль в ней, все то, что давало ему силы выдерживать «железный ветер». Поэтому он старался меньше бывать дома.

Ванюшу позвали на кухню. Михаил взял с комода альбом, откинул тяжелую, тисненную золотом корку и прыснул от смеха. Месяца полтора он не брал альбом в руки, и за это время в нем произошли перемены. Внес их, по-видимому, предприимчивый Колька. Всех изображенных на фотографиях мужчин и женщин он снабдил бородой и усами. Карандаш его не сделал исключения ни для бабушки, ни для матери. Настасья Корнеевна на семейной фотографии выглядела гренадером в отставке, переодетым в женское платье. Еще более выразительный вид имела Анна — закрученные молодецкими кольцами усы и окладистая до пояса борода. По-видимому, такое обилие растительности объяснялось особым расположением Кольки к матери.

Михаил открыл пятую страницу. Ну, конечно, Зина не избежала общей участи. И ее брат...

Что это?.. Не может быть...

Изнутри словно кто-то кулаком ударил Михаила в сердце — на мгновение у него оборвалось дыхание. С фотографии, которую он видел, наверное, сотню раз, на него смотрел бородач. Знакомый бородач, впервые встреченный около дома Красовского. Аккуратная бородка и усы, подрисованные Колькой, не оставляли сомнений — то же самое лицо, та же посадка головы... И палка... палка... Как в калейдоскопе из разрозненных бесформенных стеклышек образуется правильный узор, так в голове Михаила отдельные малозначащие детали вдруг составились в стройную картину. Смутные чувствования получили логически ясное обоснование. До того ясное, что показалось невероятным, как он до сей поры не сумел увидеть очевидного: неизвестный с бородой, в котором подозревали заграничного белогвардейского эмиссара, был не кто иной как поручик Александр Лаврухин! Брат Зины...

Ошеломленный внезапным открытием Михаил сидел у стола и невидящими глазами смотрел в окно. А может быть — ошибся? Нет, нет... Еще тогда, в квартире Красовского, когда нашел палку, лицо бородача показалось знакомым... Но Воропаев, гад, задурил ему голову. Знает Зина или нет? Что-то подсказывало ему: знает... Ее странные вопросы... Помнится: «Если бы близкий тебе человек оказался нелояльным по отношению к власти...» А ее беспокойство, раздражительность во время вчерашнего свидания... Да, да... знает... Что гадать? Надо пойти и спросить.

Он поднялся. Доносившиеся с кухни звонкий голос Кольки, веселый смех Ванюши, добродушная воркотня матери представлялись чем-то нереальным, далеким. Реальностью было сделанное только что открытие. Пойти и спросить... А если этот офицерик засел дома? Арестовать... Но ведь он тоже вооружен...

За окном мелькнули знакомые — в полоску — щеголеватые брюки. Гасанка!

Михаил вбежал в спальню, приник к окну, выходившему во двор. Отсюда хорошо видны были ворота.

Он не ошибся — в воротах появился Гасанка. В своей неизменной коричневой папахе и с ковровым саквояжем в руках. Верно, тот самый саквояж, о котором вчера Холодков прочитал в рапорте.

Так вот почему Гасанка зачастил сюда!.. Никакой он не спекулянт, он связной поручика Лаврухина... Лаврухина и Красовского. Белогвардейская сволочь!

Михаил торопливо расстегнул кобуру, переложил наган в карман галифе. Выбежал в прихожую. Кухня была отгорожена от прихожей зеленой занавесью, оттуда густо наносило жареным и пареным.

— Ну, управляйтесь, пойду к гостю, — прозвучал голос Ванюши.

Михаил снял с вешалки кожанку, тихонько открыл дверь, выскользнул на лестницу. Навстречу спускался отец. Подумалось: вот некстати-то.

— Куда это тебя понесло?

— Я скоро, папа, я скоро...

Прошмыгнул мимо отца. Сейчас — на Парапет. Там аптека. Позвонить Холодкову. Если его нет, тогда дежурному по Азчека. Пусть присылает отряд. Окружить дом... А Зина-то, Зина... Скрывать врага...

Он выбежал за ворота и нос к носу столкнулся с Полем.

— Поль, ты? Зачем?..

— Работа. Не ори, пройдем вперед.

Поль подтолкнул его в плечо, они миновали соседний дом, остановились за углом. Только теперь Михаил заметил, что Поль был не в кожанке и сапогах, как днем, а в черной, изрядно поношенной паре и в тапочках.

— Ты от Зины? — спросил Поль.

— Нет. Был у сестры.

— Нуралиева видел? Ведь ты его знаешь?

— Гасанку? Видел... Хорошо, что я тебя встретил. Понимаешь... — Михаил сглотнул слюну, — от волнения срывался голос.

Поль внимательно взглянул ему в глаза.

— Что с тобой?

— Ничего. Надо звонить Холодкову... Хотя... можно вдвоем. Наган при тебе?

— При мне. Да ты скажи, в чем дело?

— Этот тип с бородой — поручик Лаврухин, брат Зины.

— Какой тип? Тот, что хромает?

— Ну да, я еще на совещании у Холодкова показывал. Белогвардейский эмиссар.

Внешне Поль не выразил удивления.

— Как узнал?

— Фотографии у сестры в альбоме. Понимаешь? А Колька, племяш, нарисовал ему бороду... Ну, я глянул... В общем, долго рассказывать. Давай возьмем его сейчас.

— Где?

— Дома.

— Откуда знаешь, что он дома?

— А где же ему еще быть?

Поль промолчал. Слушая лихорадочные объяснения друга, он время от времени бросал из-за угла взгляд в сторону лаврухинских ворот.

— Ну, берем? — нетерпеливо повторил Михаил. — Гасанка определенно его связной, недаром он зачастил сюда. Заодно и его накроем. Ты ведь за ним наблюдаешь?

— Да. Мы с Сафаровым.

— С Ибрушкой? Где он?

Михаил высунулся из-за угла, Поль потянул его назад.

— Не высовывайся. Он на той стороне, в подъезде.

— Чего же тянуть? Нас трое — берем. Вот это будет железный ветер! А?

В глазах Поля промелькнула ирония.

— Ветер у тебя в голове. Поставь себя на место Лаврухина, если, конечно, бородатый действительно Лаврухин, — ты ведь мог и ошибиться...

— Не мог.

— Пусть так. Стал бы ты на его месте скрываться дома? Тем более, зная, что твоя сестра встречается с чекистом? А уж это-то ему определенно известно. Соображаешь, Шерлок Холмс?

— Но тогда почему же?..

Михаил осекся на полуслове, поняв по обострившемуся взгляду Поля, что Гасанка вышел из ворот. Сказал, как о деле решенном.

— Я с тобой.

— Ладно, держись позади.

21

Шел седьмой час, на улицах начали появляться гуляющие. И трое молодых людей, что сошлись на углу Сураханской и Цициановской, не могли обратить на себя внимания. От угла хорошо была видна лавка Мешади Аббаса и ворота караван-сарая. Гасанка вошел в лавку.

— Кто из вас часто бывает у Мешади Аббаса? — спросил Поль, рассеянно поглядывая в сторону лавки.

— Я, — поспешил ответить Михаил. — Дней пять назад заходил, так он мне кучу довоенных папирос хотел задаром всучить.

— Задаром? Это интересно. Ибрагим, дуй до аптеки, позвони Холодкову или Мельникову, а то прямо дежурному. Скажи так: Донцов предполагает, что белогвардейский эмиссар — это поручик Лаврухин, сын Милия Ксенофонтовича. Мы, то есть Донцов и Велуа, зашли вслед за Нуралиевым в лавку Мешади Аббаса кое-чего купить. Понял?

— Понял. А, может, и я с вами?

— Быстро, быстро, потом подойдешь.

Ибрагим с разочарованным видом кивнул и затерялся среди прохожих.

— Пошли.

Спокойным шагом людей, у которых впереди целый свободный вечер, Поль и Михаил направились к лавке.

— А деньги? — спохватился Донцов. — У меня ни копья.

Поль порылся в кармане пиджака, сунул ему несколько сиреневых бумажек.

— На спички хватит.

— Как с Гасанкой? Задержим?

— Увидим по обстановке.

— А если там Рза-Кули и вся его шайка?

— Спокойно, Миша, спокойно. Мы идем купить спичек — только и всего.

Михаилу вдруг со всей очевидностью открылось, как мало он подготовлен к предстоявшему делу. В сущности он умел ориентироваться лишь в отчетливо выраженных, ситуациях: враг убегает — задержи, грозит оружием — стреляй. Но представить с оружием мирного толстяка Мешади Аббаса просто невозможно. Ну, продаст он им спичек, ну, Гасанка постоит в это время в сторонке, может, окинет их равнодушно-высокомерным взглядом и отвернется. Что дальше? Глупо...

Он нервничал, потому что все предстоящее ничем не напоминало боевую операцию, когда враг известен и когда мысленно представляешь свои будущие действия. Он завидовал спокойствию Поля, спокойствию, объяснить которое можно было только одним: Поль умел свободно и непринужденно чувствовать себя в любой среде, быстро оценить любую обстановку.

Перед дверью лавки Поль остановился, сделал Донцову знак войти первым. Михаил переступил порог, и ему сразу бросилась в глаза хмурая, озабоченная физиономия Мешади Аббаса. Но в следующее мгновение физиономия дрогнула, расплылась в улыбке, и на ней отразилась младенчески-простодушная радость.

— Пах-пах-пах! Кого мы выдым! Салам, салам! Курбан олум[11], захады, пажалуста. Мой тавар — твой тавар! Бэры пажалуста!

Как и прошлый раз, Мешади Аббас воздел руки, призывая аллаха в свидетели собственной чистосердечной доброты. Вошедшего следом второго посетителя он, казалось, даже не заметил. Навалился животом на прилавок, доверительно подморгнул:

— Шито желает эффендим? Сахар, халва, папырос — все имэим...

Михаил растерянно оглянулся на Поля — Гасанки в лавке не было. Это уж черт знает что. Лавка имела только один вход. С того момента, как в нее вошел Гасанка, Михаил глаз не спускал с двери. Гасанка оставался в лавке. Но в лавке его не было. Не испарился же он.

— Почем коробок спичек? — поинтересовался Поль.

— Дэсяток сырэневых, — мельком взглянув на него, сказал Мешади Аббас.

Поль отсчитал десять двадцатипятитысячных ассигнаций, успев за это время внимательно осмотреть лавку. Задняя стена, вдоль которой тянулись полки, собственно, лавке не принадлежала. Это был глухой фасад караван-сарая, к которому Мешади Аббас пристроил три стены и кровлю. В правом углу за прилавком навалом лежали набитые чем-то сыпучим мешки. Правее стоял черный топорной работы шкаф. Остальная часть стены занята полками...

Мешади Аббас, не считая, сгреб деньги, бросил куда-то за прилавок, подал коробок спичек покупателю и уже готов был забыть о нем, как вдруг заметил в его руках удостоверение с отчетливо тисненными на обложке словами: «Азербайджанская Чрезвычайная Комиссия».

— Буюр, буюр[12], — Мешади Аббас ласково улыбнулся Полю и, скосив на Михаила с желтыми прожилками глаза, укоризненно покачал головой: — Зачим маячишь? Скажи — мой таварыш, скажи — балшой человэк, дадим харёш товар — бэры, нэ жалко.

— С вашего разрешения, Мешади, я сам выберу товар, — ослепив хозяина ответной улыбкой, сказал Поль и через низенькую дверцу вошел за прилавок.

Бесцеремонность его ошеломила Мешади Аббаса и привела в замешательство Михаила. Сам он не дрогнув сумел бы вступить с вооруженным врагом врукопашную, мог бы броситься навстречу пулям, но войти вот так запросто за прилавок в присутствии любезного хозяина, который его туда не приглашал, — на это он не отважился бы. Да и зачем? Неужели Поль думает, что Гасанка прячется под прилавком? Однако под прилавок Поль не заглянул даже для очистки совести. Он направился в угол, где стоял шкаф. Узкий проход между прилавком и полками преградил грузный Мешади Аббас.

— Шито нада, Чека?

Улыбка сошла с его лица, и Михаил увидел совершенно другого человека: настороженного и враждебного.

— Лучшие товары, верно, там? — безмятежно улыбаясь и будто не замечая перемены в настроении хозяина, Поль указал на шкаф.

— Обыск хочешь дэлать, да? — вспылил Мешади Аббас. — Турма сажать, да? Мы парадок знаим — гыдэ понятой, гыдэ ордер?

Взглядом Поль указал Донцову на шкаф. Михаил перемахнул через прилавок, потянул на себя створку. Вместо задней стенки шкафа увидел тесовую некрашеную дверь. Толкнул — заперто. Все стало ясно: вот, значит, куда смылся Гасанка... Взволнованный, обернулся к Полю.

— Тут ход в караван-сарай. Кажется, заперт.

Мешади Аббас, с глазами, налитыми кровью, затряс кулаками.

— Атвычать будишь!

Казалось, даже его бордовая борода полиняла от ярости.

— Не орать! — спокойно сказал Поль и протянул руку: — Ключ. Быстро!

Мешади Аббас и ухом не повел. Тогда Поль охлопал карманы его широченных шаровар, из правого извлек пару ключей. Протиснулся к шкафу, тряхнул наганом перед физиономией Мешади Аббаса.

— Сидеть тихо! Имей в виду — караван-сарай оцеплен.

Шагнул в шкаф, нащупал замочную скважину. Первый же ключ подошел. Дверь открылась с легким скрипом. Впереди было темно и из темноты тянул легкий сквозняк. Вдали темнота чуть редела, и в серой мгле угадывалась ведущая наверх лестница. Михаил, держа наготове наган, вслед за товарищем шагнул в таинственный мрак.

Ни он, ни Поль не видели, как Мешади Аббас трижды нажал под прилавком кнопку обычного дверного звонка. Сигнал тревоги предназначался для Рза-Кули — длиннорукого человека, которого Аббас боялся больше, нежели Чека. Ведь этому головорезу ничего не стоило досрочно отправить на свидание с аллахом праведную душу.


Они шагали по узкому коридору, настолько узкому, что разойтись двоим в нем можно было, только встав лицом друг к другу и прижавшись к стенам. Обе стены не имели дверей, и обитатели караван-сарая, по-видимому, не подозревали о существовании коридора. Двигались медленно, выверяя каждый шаг, чтобы не споткнуться и не наделать шуму. Михаил все еще не мог оправиться от изумления. Надо же! С детства знал он лавчонку Мешади Аббаса, бегал сюда по поручению матери за покупками, видел черный шкаф... И все это время шкаф служил потайной дверью в караван-сарай. Он зачитывался Густавом Эмаром, Конан-Дойлем, бредил всякими таинственными подземными ходами, которые существовали в далеком экзотическом мире, а таинственное было рядом...

Михаил грудью наткнулся на Поля. Они стояли у подножия узкой деревянной лестницы в два десятка ступеней. Свет падал на нее сверху из щелей неплотно прикрытой двери.

Поль осторожно поставил ногу на ступеньку, попробовал, не скрипит ли. Нет, лестница была сколочена прочно. Медленно они начали подниматься. Сверху слышался неясный говор. Но вот отчетливо прозвучал мужской баритон:

— ...А деньги все же возьмите. Считайте их подарком.

И после короткой паузы:

— Спасибо за все.

Дверь распахнулась — Поль едва успел отстранить голову. На пороге вырос Гасанка. Какую-то долю секунды остановившимися глазами он смотрел на Поля, затем с хриплым выкриком отскочил вглубь. Поль юркнул в дверной проем.

— Руки вверх! Стреляю без промаха!!

Михаил очутился в противоположном от двери углу комнаты. В трех шагах от него с поднятыми руками стоял человек в нижней рубашке, заправленной в брюки. Его пиджак и верхняя рубашка были перекинуты через перекладину лестницы, прислоненной к стене. Человек этот был Александр Лаврухин. Прежний Лаврухин, без бороды. Такой же, каким видел его Михаил четыре года назад на парадном крыльце рядом с Зиной.

Лаврухина и Донцова разделял стол. На столе, на газетном листе горкой лежали золотые монеты, портсигар, спички.

— Всё, Лаврухин, — переведя дух, сказал Михаил. — Попался, бородач чертов...

— Обыщи его, — приказал Поль, предусмотрительно загородивший собою дверь.

Лаврухин покривил губы, — возможно, это означало улыбку — и сказал:

— Позвольте закурить.

Каких угодно слов и действий ожидал Михаил от матерого белогвардейца, только не мирной просьбы, означавшей сдачу на милость победителя. А Лаврухин стремился выиграть время. Его застигли врасплох, оружие лежало в кармане пиджака и, пока чекисты не догадались взять пиджак, оставался шанс...

Михаил сделал шаг к Лаврухину и оглянулся на Поля: разрешить?

И тотчас ноги одеревенели, как в кошмарном сне... В дверях возникла свирепая физиономия Рза-Кули, взметнулась рука с ножом.

— По-оль!!!

Отчаянный этот вопль отбросил Поля в сторону. Мгновенная реакция спасла — нож скользнул по рукаву. Замах был так силен, что Рза-Кули потерял равновесие, плечом таранил Поля, и оба рухнули на пол. Оглушительно, оставив звон в ушах, дуплетом рванули выстрелы.

...Хлесткий удар сбоку подбросил руку Михаила, сжимавшую наган. Резанула такая нестерпимая боль, что показалось, будто кисть оторвалась. Наган откатился к противоположной стене, и около него в два прыжка очутился Гасанка. Его-то Михаил совершенно не принимал в расчет.

...Лаврухин, подхватив пиджак, взлетел по лесенке и начал протискиваться в форточку.

...Плохо соображая от боли, Михаил сунул онемевшую руку во внутренний карман, нащупал подарок Поля — никелированный браунинг. Но пальцы были словно чужие, они вышли из повиновения — Михаил не мог заставить их удержать маленький браунинг.

...Лаврухин вылез на крышу, ногою отбросил лесенку, и она, описав дугу, грохнулась на пол.

...Поль оказался на ногах. Непостижимо легко, будто внутри у него сработала пружина, подпрыгнул, повис, ухватившись за раму форточки, подтянулся и выбрался на крышу.

...Михаил попытался достать браунинг левой забинтованной рукой, но, поскольку карман находился слева, ему это не удалось. Тряхнул плечами, и кожанка свалилась...

— Молись своему Ленину, проклятый хам, — донеслось до него словно издалека.

Поднял глаза. У противоположной стены, хищно пригнувшись, стоял Гасанка. В руке его подрагивал наган. Черный кружочек ствольного канала смотрел Донцову в грудь. Инстинктивно Михаил отшатнулся и почувствовал спиною стену. Ужас колючей щеткой прошелся по голове... «Не может быть, не может быть», — стучало в ушах. — «Зачем? Глупо...»

Он видел, как Гасанка, морщась, словно от непосильного напряжения, надавил спуск. «Конец», — оглушая, механически отметило сознание. Последовал щелчок. Еще щелчок. Еще. На лице Гасанки отразились страх и растерянность.

И вдруг Михаил вспомнил, что утром, уходя из дому, забыл зарядить наган. Забыл, забыл, забыл! Он почувствовал, как вместе с током крови хлынула в сердце, почти остановившееся сердце, радость. Она была так велика, радость возвращения к жизни, что непроизвольно возникло желание захохотать. Он сумел подавить спазму, и только судорожная улыбка, как след миновавшей бури, искривила губы.

— Не заряжен, — сказал он.

Собственный голос показался ему странно шершавым. Язык с трудом ворочался в пересохшем рту.

Гасанка бросился на него, собираясь нанести наганом удар по голове. Но к Михаилу уже пришло знакомое расчетливое спокойствие. Он отшвырнул врага пинком ноги в живот, быстро нагнулся и левой рукой достал из кармана кожанки браунинг.

— А вот этот заряжен.

Теперь мысль его работала ясно, он все отчетливо видел. В двух шагах от двери мычал раненый Рза-Кули, пытался привстать. Гасанка, скорчившись, сидел на полу. Наган валялся в стороне. Из потайного коридора долетел шум торопливых шагов. Кто-то бежал сюда, и не один. Михаил направил браунинг на дверь: возможно, торопятся на выручку бандиты из шайки Рза-Кули. В комнату ворвался Ибрагим, следом двое милиционеров.

— Ты ранен? — перепрыгнув через Рза-Кули, воскликнул Ибрушка.

— Нет.

— Кто стрелял на крыше?

— На крыше?

Михаил рванулся к лестнице.

— Помоги.

Поставили лестницу к стене. Кое-как помогая себе онемевшей правой, Михаил протиснулся в форточку, ступил на размякший кир. Огляделся — никого. Две пары вдавленных в кир следов, петляя между печными трубами, вели в сторону соседнего дома. Тревожное предчувствие погнало Михаила вперед. За третьей трубой наткнулся на Поля. Он лежал на боку, но широко раскрытые глаза его смотрели в небо. В откинутой руке крепко зажат наган. «Что это он улегся?» — было первой мыслью Михаила. Открыл рот, чтобы окликнуть друга, и тут его взгляд упал на густо-красную лужицу, растекавшуюся из-под головы...

Он понял жуткий смысл этой лужицы, и оттого, что понял, все окружающее — и низко висевшее над крышами солнце, и длинные тени от печных труб, и мирный привычный шум города, в котором переплетались цокот лошадиных копыт по мостовой, звонки трамваев, голоса гуляющих, — все это вдруг потеряло смысл. Поль... Десять минут назад вошел он вместе с Михаилом в лавку Мешади Аббаса... Вошел, полный сил и жизни... А сегодня в купальне... Вылез из воды весь красный, в пупырышках, глаза сияют: «Ай, хар-рашо-о!» Сегодня ли это было? И было ли вообще? Но вот браунинг. И стихи...

Вспомним молодости
Лихие годы,
Вспомним жизнь
На железном ветру...

Вспомним... Но как же ты вспомнишь?

— Поль! Поль! По-оль!!

Он упал перед другом на колени и начал тормошить его, не веря в смерть, не желая верить, потому что сам чудом ее избежал.

— Не надо, — рука Ибрагима опустилась ему на плечо. — Не надо, Миша, он мертв.

— А Лаврухин? Где эта сво-о-лочь? — отчаянно закричал Михаил, вскакивая на ноги и озираясь.

Ибрагим отвел глаза от его мокрого лица.

22

Это были тяжелые два дня.

Кумачовый гроб с телом Поля стоял в клубе. В зале, где проходили комсомольские собрания, где еще недавно товарищи Поля танцевали под музыку, которую он, в качестве добровольного тапера, ухитрялся извлекать из параличного пианино. Через каждый час сменялся почетный караул. В тишине слышался иногда шепот входящих сотрудников да скрип половиц. По обе стороны гроба сидели родители Поля, пожилые интеллигентные люди. Они не рыдали, не рвали на себе волосы, они лишь молча всматривались в заострившееся восковое лицо сына, совсем мальчишеское лицо.

Для Михаила эти дни прошли как в тумане. Он видел заплаканные опухшие глаза Симы и равнодушно отметил: «Да, да, они же любили друг друга». Выслушал упрек Феди Лосева: «Зачем вас понесло вдвоем в это осиное гнездо?» — и оставил упрек без ответа. Как-то машинально рассказал обо всем, что произошло в опиумокурильне, Холодкову и Мельникову, передал им фото, где Лаврухин снят вместе с Зиной. И слова Мельникова: «Крепись — мы на войне» — показались ему пустыми и ненужными. Будто меняет дело то, что поэт Павел Кузовлев — Поль Велуа погиб на войне, а не на празднике.

Впервые смерть предстала перед Михаилом как нечто возможное, реальное. Вместе с человеком смерть уничтожала его мечту, будущие прекрасные поступки, заложенные в возможностях. Поль не поедет в Москву, не увидит Маяковского, не сочинит больше ни строчки стихов. Это было самое страшное, с этим невозможно было примириться, но правда есть правда, и человеческая воля против нее бессильна. Бессилие перед лицом смерти, ее необратимость, невозможность вернуть время к тому моменту, когда они с Полем подходили к дверям лавки, — вот что мучило его и казалось вопиющей несправедливостью. Лишь теперь для него открылось все легкомыслие и вздорность его поведения в тот вечер, его непременное желание взять Лаврухина немедленно, вдвоем с Полем. Смерть не шутит, она только и ждет оплошности со стороны человека и времени на исправление ошибок не дает. И сам-то он, Михаил Донцов, не лежит сейчас в гробу рядом с Полем только по счастливой случайности, вернее, собственной счастливой оплошности, как это ни странно звучит.

Похоронили Поля на кладбище, расположенном на горе[13]. Отсюда открывался вид на город, на бухту, на морские дали.

У открытой могилы произносили речи. Говорили Мельников, Холодков, Костя Спиридонов. Потом — как-то само собою получилось — выступил вперед Михаил. Из-под ног осыпалась глина. Ярко сияли на солнце трубы оркестра. Поблескивали штыки выстроенного поодаль взвода красноармейцев. Ветер чуть шевелил каштановые волосы Поля. Михаил с трудом разлепил губы:

— Поль... Враг, убивший тебя... не уйдет... Мы всех врагов, Поль... Будут цветущие сады... Я клянусь, Поль...

Горло перехватило, будто удавкой, Михаил круто повернулся, пошел прочь, слепо натыкаясь на людей.

Зазвучала траурная музыка. Послышался жалобный вскрик матери. Потом рванули залпы прощального салюта.

И вместо живого Поля на земле осталась мраморная плита с высеченной надписью:

Павел Андреевич Кузовлев-Велуа.

Погиб от руки врагов Советской власти,

4.IV-1921 года.

А внизу, как и два дня назад, жил, шумел город, расчерченный глубокими голубыми тенями.

23

Миновало около двух недель. Поиски Лаврухина ни к чему не привели. Не удалось напасть на его след. Рза-Кули умер в больнице от ран. Пули, выпущенные Велуа, прошили ему грудь. Его подручные знали мало. Гасан Нуралиев на допросах молчал, да и вряд ли он знал больше. Вскоре удалось арестовать кочи Джафара. Этот бандит, одетый, как дипломат, признал, что за солидное вознаграждение собирался устроить Лаврухину побег за границу морем. Но контрабандисты, которые должны были осуществить замысел, избежали ареста, вовремя предупрежденные о провале кочи.

Лавка Мешади Аббаса была опечатана, а караван-сарай, избавленный от власти бандитов, превратился в обыкновенный коммунальный дом.

Под вечер Донцов вместе с Ибрагимом Сафаровым возвращался с работы. Только вышли на Парапет, как Михаил увидел Зину. Она поднялась со скамейки, с памятной ему крайней скамейки, шагнула навстречу.

— Миша, мне надо... я ждала, — сбивчиво заговорила она, не решаясь поднять глаза, отчего на щеки ее легли длинные тени от ресниц.

Кровь бросилась Михаилу в лицо... Что ей надо? После всего... О чем говорить?

С той поры как они виделись в последний раз, она осунулась, побледнела. И Михаил почувствовал, что он готов оправдать ее. Но тотчас же в памяти возникло восковое лицо Поля, его широко раскрытые, устремленные в небо глаза...

— Иди, я догоню, — хмуро бросил Ибрагиму и, заложив руки за спину, — они все-таки дрожали, — сухо сказал: — Зачем ждала?

— Я... — она проглотила слезы и беспомощно развела руками. — Понимаешь, папу арестовали. У нас был обыск, нашли какие-то драгоценности, и вот...

— И теперь ты желаешь, чтобы я освободил твоего папу?

Прозвучавшая в его словах злая ирония доставила ему болезненное удовлетворение. Оно было сродни тому, какое испытываешь, когда удается, собравшись с духом, оторвать от подсохшей раны старые бинты.

— Ты... — она вскинула на него огромные, полные непонимания глаза. — Почему ты со мною так?

— Потому, — стараясь подавить клокочущую ярость, проговорил Михаил, — что эта белогвардейская гадина — твой брат убил Поля Велуа... И если он мне когда-нибудь попадется, я его шлепну на месте, а если ты... — Михаил перевел дух — ярость сжимала горло, — а если ты... с ним заодно, то...

У Зины задрожали губы...

— Нет... нет, он не мог.

— Мог. И я могу. Классовая борьба, ясно? А ты... а ты... — он сцепил зубы, спохватившись, что говорит слишком громко, — все знала про него, а целовалась со мной... Как это назвать?

Он не знал, как это назвать. Он ушел и ни разу не оглянулся.

А дома, закрывшись в «темной», он упал на кровать и заплакал. Заплакал, потому что ему было всего пятнадцать лет от роду, потому что горе в такой большой дозе и в столь сильной концентрации впервые вошло в его душу, потому что сегодня рухнула первая его любовь.

А когда высохли слезы, он вспомнил ночной разговор с братом Василием здесь же, в «темной». «Революция — это кровное». Да, да, кровное, иначе нельзя. Все, что в тебе противоречит ей, надо отрывать. С болью, с мясом — все равно отрывать. Иначе она, революция, сама оторвет тебя и отбросит... В классовой борьбе нет полутонов, есть белое и красное; нет закутков — есть четко проведенная линия фронта. А он-то, дурак, придумал какую-то тихую гавань «для особых случаев» и поместил туда Зину. На поверку же «особый случай» обернулся предательством. Зина совершила предательство. Не такое прямое, как Воропаев, а мягкое, неприметное. Но все равно предательство. Вот оно — нужное слово.

А ведь она красива — Зина. И, кажется, добра. Однако это не помешало ей предать. Она и не могла не предать. Потому что не было в ней того, о чем Поль сказал однажды в стихах:

Она презирает томное
Мещанское счастье темное,
Разряженное и куцее...
Счастье ее — революция.

24

В следственном отделе не хватало людей для разборки материалов, конфискованных у главарей подполья. Донцова перебросили на эту работу. В ответ на его возражения («Я такими делами никогда не занимался, не сумею») Холодков коротко и сухо сказал: «Научитесь».

Маленькая комнатушка на четвертом этаже была завалена туго набитыми портфелями, связками книг, писем, старых газет. Ломился от этого добра и письменный стол. Вид такой прорвы бумаг испортил Михаилу настроение. Работа предстояла не лучше канцелярской. Как видно, начальство решило под благовидным предлогом отстранить его от операций.

Изо дня в день разбирался Михаил в бумагах, читал чужие пожелтевшие письма, документы, записки, дневники. Спустя неделю он был в курсе личных и служебных дел арестованных — инженера Вершкина, библиографа Клюева, врача Кузнечика, полковника Шабанова, юрисконсульта Джафарова, адвоката Табакова, художницы Левкоевой, бывшего коммерсанта Смертюкова и многих других. Материалов, могущих содействовать изобличению преступников, попадалось мало — все наиболее ценное в этом смысле было изъято еще при обыске. Однако вскоре Михаил смирился с непривычной работой и даже вошел во вкус.

Он, сам того не подозревая, проходил курс человековедения. Через полмесяца он уже сумел понять, с каким ничтожным активом пришел в Чека.

Просмотрев документы и письма, Михаил взялся за книги.

Среди них нашлось несколько прекрасно иллюстрированных томов «Истории искусства» Антона Шпрингера на немецком языке. До этого Михаил только слышал о великих художниках Ренессанса, но картин их не видел. И вот перед ним открылся мир живописи. Если все остальные книги он откладывал, лишь мельком прочитав название, то каждый том «Истории искусства» просматривал обстоятельно и увлеченно. Жадно вглядывался в образы, созданные гениальными творцами средневековья — Рафаэлем, Леонардо да Винчи, Джорджоне, Тицианом, Ботичелли. Большинство картин было написано на библейские сюжеты и, строго говоря, являлось тем, что в России называлось иконами. Но в отличие от русских икон в образах художников Ренессанса не чувствовалось и намека на религиозное благочестие. Напротив, часто встречались картины, от которых Михаила кидало в жар. Например, обнаженные Венеры. Михаил злился на себя, с подчеркнутым равнодушием отводил от картин взгляд.

Между страницами последнего тома он обнаружил зеленый распечатанный конверт. Письмо пришло из Петрограда и было адресовано Клюеву. Михаил сразу забыл и про Ренессанс, и про обнаженных Венер. В конверте он нашел короткое письмо и фотографию, наклеенную на толстую картонку. В письме ничего интересного не содержалось. Брат сообщал Клюеву, что посылает фотографию его, Клюева, любимой племянницы.

С фотографии на Михаила задумчиво смотрела девушка с большими печальными глазами. Племянница была миловидна, но для следствия интереса не представляла. На оборотной стороне золотом была выдавлена фамилия фотографа и пяток медалей, полученных им на различных выставках.

Михаил хотел отложить фотографию, но вдруг заметил, что вдоль нижнего обреза картон раздваивается. Явно, кто-то разрезал его ножом. Отогнул тыльную часть картона, из-под нее выпал сложенный лист папиросной бумаги с напечатанным на нем текстом. Развернул, прочитал а опрометью кинулся к Холодкову.

— Ну вот, — сказал Холодков, подняв от листа папиросной бумаги повеселевший взгляд, — а говорили: не умею. Вы нашли, коллега, документ первостепенной важности — директиву подпольного ЦК эсеров. Они призывают бакинскую организацию к более решительным действиям, чтобы поддержать кронштадтский мятеж. Видите, на что пошли эти так называемые революционеры — черным по белому пишут: «В борьбе с большевиками все средства хороши». Каково? Если из этого исходить, становится понятна попытка устроить пожар на нефтепромыслах. Кстати, зажила ли ваша рука?

Михаил показал багровый шрам.

— Все в порядке, только мизинец малость скрючило.

— «Скрючило»... — Холодков забарабанил пальцами по столу, и на лице проглянула знакомая суровость.

Михаил понял, что сейчас он думает о Поле.

— Ладно. — Холодков пятерней зачесал свалившиеся на лоб волосы. — За документ спасибо. Сообщим о нем в Москву. Идите работайте.

Михаил помчался на четвертый этаж. Теперь-то он знал: поручение разобраться в груде старых бумаг не было «почетной» ссылкой. Напротив, ему оказано доверие. Тотчас он взялся перелистывать оставленные ранее без внимания книги. Ничего интересного в них не нашлось.

На следующее утро — был канун первомайского праздника — его вызвал Мельников.

— Здравствуй, орел, садись, — простецки встретил он Михаила. — Опять, выходит, отличился? Я про эсеровский документик. Да-а... — Он откинулся на спинку стула, бросив на край стола большие тяжелые ладони. — Понял теперь, в чем соль чекистской работы? Сидел ты три недели на верхотуре, копался в пыльном барахле, в бумажках, а удар этим самым нанес по врагу такой, что целой эскадре под стать. Затем и создали товарищ Ленин с товарищем Дзержинским нашу организацию. А наганом размахивать большого ума не требуется...

Михаил понял: намек на неудачную операцию, стоившую жизни Полю. Возразить было нечего.

Мельников навалился на стол массивной своею грудью и тихонько, будто по секрету, спросил:

— Учиться хочешь?

Михаил опешил — об учебе он за делами и думать забыл.

— А... как же работа?

— Не уйдет от тебя работа. Какие еще твои года? Вон Ломоносов в двадцать лет сел за парту. Зато ума-разума наберешься. Языки разные выучишь. Такой-то работник для пролетарской власти вдесятеро ценней. А? — В ярких глазах Мельникова промелькнула веселость. — Или ты уж все превзошел?

— Да нет, — поторопился опровергнуть Михаил, — учиться, конечно, надо. Меня и отец заставляет.

— Умный, значит, отец, — сказал Мельников и, закурив, продолжал по-деловому: — Направляем тебя, товарищ Донцов, в Москву, на рабфак. Кончишь его через два года, а там уж тебе присоветуют, куда дальше идти. Могу со своей стороны высказать пожелание. Хочешь?

— Хочу.

— Изучай языки. Очень нам понадобятся люди, которые хорошо знают язык наших врагов. Крепкие люди. — Опять глаза Мельникова озорно повеселели. — Не такие, конечно, сорвиголовы, как ты, но и не рохли. Соображаешь?

— Соображаю.

— Вот и хорошо.


В хлопотах и сборах пролетела неделя. Из пайковой муки Настасья Корнеевна пекла сыну в дорогу чуреки, припасла мешочек орехов, купила брынзы. Егор Васильевич и радовался — вышло по его, будет все-таки сын учиться, и места себе не находил от беспокойства: шутка ли, парню шестнадцати нет, а его за две тыщи верст понесет.

Вечером накануне дня отъезда Михаил забежал в Азчека проститься с товарищами.

В первую очередь пришел к Холодкову.

— Уезжаешь? — Холодков поднялся навстречу из-за стола.

— Завтра.

— Ну что же, Миша, желаю больших успехов. Учиться будет трудно, но ведь вы чекист. Помните об этом всегда. Вам не привыкать разгадывать загадки, решать сложные задачи. Не так ли?

— Так, Тихон Григорьевич. Только одна загадка для меня до сих пор осталась неразгаданной.

— Что вы имеете в виду, Миша?

— А штабс-капитана. Помните? — не без лукавства улыбнулся Михаил.

— Как же, помню. Теперь это не такой строгий секрет, чтобы не доверить его вам.

И Холодков в коротких словах поведал историю бывшего штабс-капитана Гробера.

Рассказ поверг Михаила в изумление.

— Просто не верится, — сказал он. — Агент английской разведки — и вдруг перешел к нам.

— Ничего удивительного, — возразил Холодков. — Гробер истинный патриот. Он видит свой долг в служении трудовому народу России. И если наступит день, когда он вновь понадобится нам, — а такой день, вероятно, наступит, — я не сомневаюсь: Гробер сделает все, что от него потребуется, для блага народа и Родины. Надеюсь, коллега, ваше любопытство удовлетворено?

— А это, Тихон Григорьевич, не любопытство. Просто хочется знать все о деле, в котором участвовал.

— Зачем?

— Чтобы связать отдельные звенья, продумать как следует...

— Уяснить свои ошибки и впредь их не допускать?

— Да.

— Для того, Миша, я и рассказал вам о Гробере, с которого началось дело о контрреволюционном заговоре.


На следующий день пришли старые друзья — Ибрагим, Алибек, Ленька. Ибрагим добыл из кармана бутылку вина. Долго сидели, говорили. Ленька клялся и божился, что не позднее чем через неделю его также направят в Чека. Алибек не верил, по своему обыкновению дразнил, подтрунивал...

Михаил впервые пил вино, и с маленькой стопки в голове зашумело. Он почувствовал себя будто под стеклянным колпаком — разговоры товарищей доносились издалека. Вспомнился день, когда они с Полем лежали на крыше купальни. А через несколько часов Поль умер. А если бы не умер? Лаврухин ведь мог и промахнуться. Тогда бы Поль жил сейчас в Москве. И у Михаила имелся бы его адрес. И, приехав в столицу, прямо с вокзала отправился бы к Полю. Вот было бы радости... Вместе бы умяли чуреки, которые мать положила в фанерный чемодан. И по орехам Поль, наверное, здорово соскучился. А в чемодане их фунта три. Зайдем к Маяковскому, угостим орехами...

Михаил вдруг поймал себя на том, что думает о Поле, как о живом, и даже улыбается, представляя встречу с ним. Тряхнул головой, вновь услышал разговоры друзей и почувствовал себя трезвым.

Поль умер. И вместе с ним умерла полудетская беззаботность, беспечность Михаила Донцова. Сейчас, за домашним столом, завершался первый большой период его жизни. Увидит ли он еще когда-нибудь своих родителей, сестер, друзей, Холодкова, Мельникова? Неизвестно, ничего не известно. Еще вчера он не подозревал, как это грустно — расставаться с отчим домом, с родным городом. Но ведь когда-то надо — в жизни каждого человека рано или поздно наступает такое расставание. Ты достаточно оперился, лети в большой мир и не забывай уроков прошлого.

II ПАРИЖ


ПРОЛОГ

Улица Суффло не блистала ни современной роскошью Елисейских Полей, ни благородной исторической стариною правобережных кварталов центра. Жили на ней студенты, служащие, мелкие коммерсанты. Она ничем не выделялась бы среди многих десятков других парижских улиц, если бы не вела к Пантеону и не носила имя создателя усыпальницы великих французов — архитектора Суффло. Возможно, для большинства обитателей квартала этот факт не имел значения. Ежедневно, возвращаясь из торгпредства, Журавлев ловил себя на том, что уже не глазеет, как год назад, на коринфские колонны Пантеона и лепной фронтон, на котором изображена изящная женщина — олицетворение Франции, раздающая венки своим достойным сынам, не вспоминает громкие имена погребенных под величественными сводами людей. Именно поэтому каждый раз он сознавал себя стопроцентным парижанином и как таковой иронически посматривал на иностранных туристов, что неутомимо фотографировались на фоне колоннады.

Журавлеву недавно исполнилось двадцать семь лет. Еще год назад он работал сменным инженером на текстильной фабрике в городе Шуе, там был принят в партию и не помышлял о заграничных поездках. А теперь он занимает должность эксперта в советском торгпредстве в Париже. Мать Журавлева жила в Москве, преподавала французский в средней школе. Поэтому языком он овладел еще в детстве и говорил без акцента. Во всяком случае консьержка дома № 5, в котором снимал комнату инженер, была убеждена, что «мсье Журавлёфф» родился и вырос в Париже. Пожалуй, знание языка и определило крутой поворот в его судьбе. Согласившись поехать на работу за границу, Журавлев не догадывался, что здесь мало обладать специальными инженерными знаниями. Требовалось быть еще непреклонным бойцом и немного дипломатом. Наибольшие затруднения Журавлев испытывал как раз в том, чтобы выработать и соединить в себе оба эти качества. Здесь не поговоришь с каждым запросто, в открытую, не поспоришь до хрипоты. Здесь считались только с выгодой и уважали только силу. Здесь побеждала не логика, а хитрость, не прямота, а изворотливость. За год Журавлев сумел постигнуть эти противоестественные для него, недавнего комсомольца, истины, начал разбираться в так называемых деловых людях, научился употреблять против них их же оружие.

И прежде всего он научился осторожности. Шел 1934 год. В Париже все еще подвизались белоэмигранты, чью злобу против Советской России не укротило время. В конце зимы подняли голову фашисты, и только народный фронт, призвавший рабочих дать отпор последователям Гитлера, предотвратил фашистский переворот. Не были редкостью провокации против работников советского посольства и торгпредства. Но зато какое огромное, ни с чем не сравнимое удовлетворение, какую гордость испытывал Журавлев, когда, попав по делам на завод, встречал дружеские улыбки рабочих, слышал негромкие слова «совиет ами». Этим искупалось все. Париж стоил того, чтобы жить в нем и бороться. Рабочий Париж не забывал своих бойцов. В их память он воздвиг июльскую колонну, а прах своего вождя Жана Жореса поместил в Пантеон.

Был конец октября. Держались теплые, ясные дни. Деревья тронула желтизна, и казалось, что бульвары стали просторнее, а здания светлее.

Около шести Журавлев возвращался домой. Поравнявшись с решеткой Люксембургского сада, не сумел преодолеть искушения и свернул на боковую аллею, ведущую к фонтану Медичи. На скамейках сидели задумчивые чистенькие старички и старушки. Они удивительно гармонировали с желтой, освещенной косыми лучами солнца листвою, с предвечерней тишиной, вернее, с отдаленным глухим шумом города, который здесь воспринимался, как тишина. Журавлева изумляла и умиляла эта непостижимая способность парижан вписываться в окружающий пейзаж, не только не нарушая его настроения, но, напротив, усиливая. Даже бродяги, что ночевали под мостами через Сену, выглядели декоративными деталями.

Полюбовавшись перспективой главной аллеи, видом Люксембургского дворца, воробьями, что взлетали из-под самых ног и потом захлебывались чириканьем, Журавлев отправился к себе. Было немножко грустно. По непонятной ассоциации вспомнились стихи Беранже.

Снег тает, сердце пробуждая;
Короче дни, — хладеет кровь...
Прощай, вино — в начале мая,
А в октябре — прощай, любовь!

Домой идти не хотелось. Что делать дома? Читать до одурения? Все фильмы в окрестных кинотеатрах пересмотрены. В ресторан? Дороговато. Эх, жениться надо было, прежде чем ехать за границу... Почти все сотрудники торгпредства женаты, дома их ждут семьи. А он один как перст.

В цокольном этаже здания, примыкавшего к его дому, находилось небольшое кафе. Зашел. Посетителей мало — двое-трое за столиками. У стойки хозяйка — мадам Дюпле — румяная сорокалетняя женщина, очень полная. Журавлев поздоровался, справился о здоровье мсье Дюпле, попросил налить стакан красного. Выпил, по русской привычке закусил ветчиной. Здесь принято наоборот — запивать еду. Но от такой очередности, по мнению Журавлева, терялся весь смак.

— До свидания, мадам Дюпле.

Ничего не оставалось, как идти домой.

Журавлев поднялся на пятый этаж, отпер своим ключом дверь. В крошечной прихожей оставил плащ, и шляпу, прошел к старенькому кожаному дивану, прилег. Комната его ничем не отличалась от тысяч подобных же парижских меблированных комнат. Веселенькие обои, два окна с жалюзи, диван, стол, полдюжины стульев, кровать за ширмой, несколько офортов на стенах.

Странно устроена жизнь. Около трех лет Журавлев прожил в маленькой Шуе и не помнил ни одного вечера, который не был бы до предела заполнен разнообразными делами и развлечениями. То собрание, то спортивная секция, то драмкружок, то поход на лыжах, то занятия с работницами, желающими повысить квалификацию. Время казалось спрессованным до предела. А здесь, в «столице мира», по вечерам он чувствовал себя обитателем глухой, по самые крыши занесенной снегом деревушки. Настоящая жизнь для него начиналась только утром, и всю ее заполняла работа.

В дверь тихонько постучали. Странно, кому это он понадобился? Может быть, тетушке Фашон, которая убирает его комнату? Журавлев встал, выглянул в прихожую, щелкнул выключателем.

— Войдите.

Дверь открылась — на пороге стояла девушка. На ней был серого цвета жакет и черная юбка. На плечи ниспадали слегка вьющиеся волосы, и на них чудом держался сдвинутый на ухо берет. Огромные темные глаза смотрели настороженно, однако губы тронула непроизвольная улыбка.

— Вы — мсье Журавлев? Русский? Я не ошиблась?

— Да, я Журавлев.

— У меня к вам есть дело.

Широким гостеприимным жестом Журавлев пригласил девушку в комнату.

— Прошу вас, мадемуазель.

«Похожа на южанку», — отметил он. Действительно, правильный нос, черные глаза, чистая матового оттенка кожа говорили о том, что в жилах девушки течет испанская либо гасконская кровь.

Впрочем, такому впечатлению противоречили широковатые, почти монгольского типа скулы и маленький, яблочком, подбородок. Девушка чем-то напоминала газель.

— Прошу прощения, мсье, — сказала она, садясь на предложенный стул. — Может быть, мое посещение неудобно для вас, но...

— Ну что вы, напротив, мне очень приятно, — любезно улыбнулся Журавлев, судорожно соображая, что бы такое еще сделать, чтобы создать у посетительницы наилучшее о себе мнение.

Положил перед нею пачку «Казбека».

— Ку́рите?

— О, нет, благодарю.

— Чашечку кофе?

— Нет, нет, благодарю вас. Я ведь на минутку.

Она признательно улыбнулась, дав понять, что вполне, оценила его любезность. Он опустился на диван.

— Я вас слушаю, мадемуазель.

Сердце его билось учащенно. «Ну и ну, до чего красива — обалдеть можно, — оторопело думал он. — А глаза? Бархат, «Украинская ночь» Куинджи, а не глаза».

— Собственно, мне нечего говорить, мсье Журавлев. Я должна передать вам письмо.

Из маленькой, розовой замши сумочки она достала сиреневого цвета конверт, протянула Журавлеву и встала, чтобы уйти.

Журавлев мельком взглянул на конверт — он был чист. Это показалось подозрительным. Вспомнились случаи провокаций...

— Одну минуту, мадемуазель!

Журавлев вскочил и загородил собою дверь. В больших черных глазах девушки уловил растерянность. Желая скрыть от нее свои подозрения, мягко сказал:

— Возможно, вы ошиблись. Французы легко путают русские фамилии. А на конверте нет никаких указаний на то, что письмо адресовано именно мне.

— Но меня просили вручить его вам.

— Кто просил?

Девушка смутилась — на матовых щеках ее выступил легкий румянец, взгляд метнулся в сторону.

— Видите ли, мсье... Я не имею права сказать. Меня просили не говорить...

— В таком случае, я не могу принять письмо. Возьмите его.

И он протянул девушке конверт.

Она отдернула руки, точно письмо могло обжечь ее, сказала с тихим отчаянием:

— Но поверьте, это очень важно для вас, для вашей страны.

— Даже так? — иронически улыбнулся Журавлев, однако в душе зародилось сомнение: девушка не похожа на провокатора, в поведении ее нет и следов притворства.

— Хорошо, — сказал Журавлев, решительно прошел к столу. — Садитесь. Я прочитаю письмо в вашем присутствии. Надеюсь, вы не против?

Она насмешливо передернула плечиками.

— Если это доставит вам удовольствие, мсье...

Журавлев счел необходимым галантно поклониться и быстро распечатал конверт. Письмо было написано по-французски убористым почерком и занимало две страницы.

«Мсье!

Зная вас, как сотрудника Торгового представительства СССР в Париже, я рискнул обратиться к вам. Надеюсь, вы не откажетесь передать это письмо тем из ваших сограждан, которых оно не может не заинтересовать. Иных способов связаться с ними у меня нет, между тем дело не терпит отлагательства, и важность его, надеюсь, послужит для вас достаточным основанием для того, чтобы извинить мою, быть может, нетактичность.

Дело заключается в следующем. Как вам, вероятно, известно, в Париже живет немало молодых людей — сыновей и родственников русских белоэмигрантов. Они прекрасно говорят по-русски, хотя покинули родину в детском возрасте, по сути дела никогда ее не видели и не имеют о ней сколько-нибудь истинного представления. Полагаю, что именно это обстоятельство и навело германскую разведку на мысль использовать молодых русских в своих целях. Из достоверных источников (указать их по причинам, изложенным ниже, я не могу) мне стало известно, что в Париже подвизается немецкий коммерсант Отто Брандт, который в действительности является сотрудником германской разведки. Этот Брандт занимается вербовкой русской эмигрантской молодежи в германскую разведывательную школу с целью последующей засылки в СССР в качестве шпионов.

Брандт живет в районе Центрального рынка на улице Рамбюто, 17.

Предполагая, что, возможно, вы отнесетесь с недоверием к моему письму, считаю нелишним изложить причины, побудившие меня его написать. Я бывший моряк Французского военно-морского флота. В 1918—1919 годах в составе 2-й Черноморской эскадры находился в Севастополе.

Тогда я узнал русских большевиков, полюбил этих славных ребят и вместе с моими товарищами отказался поднять оружие против первой в мире социалистической республики. Я горжусь тем, что принимал участие в севастопольской демонстрации 20 апреля 1919 года. Может быть, это звучит наивно, но у меня такое чувство, что ваше великое государство трудящихся является и моим детищем. Наверное, поэтому я не могу с безразличным видом наблюдать, как боши готовят оружие против вас.

Своего имени и адреса, а также источников информации я не сообщаю из опасения, что письмо попадет не в те руки, для которых оно предназначено. В лучшем случае это кончилось бы для меня тюремным заключением. Но сообразительный человек, полагаю, сумеет меня найти».

Журавлев оторвал от письма ошеломленный взгляд.

— Скажите, мсье...

— Я польщена, — рассмеялась, вставая, девушка, — вы приняли меня за мужчину.

— О, простите, мадемуазель... Но я не знаю вашего имени.

Девушка подошла к двери, обернулась — в глазах ее проглянуло лукавство.

— Я Кармен. Из оперы...

— Где вы живете?

— На той же улице, что и вы!

Не успел Журавлев решить, брать письмо или нет, как девушка захлопнула дверь.

Журавлев схватил письмо, метнулся в прихожую, выскочил на площадку. Снизу донесся дробный стук каблучков.

1

Окна кабинета смотрели на тупичок, который подобно аппендиксу ответвлялся от площади Дзержинского. Каждый раз, когда надо было отдохнуть, отвлечься от работы, Михаил подходил к окну и подолгу смотрел на памятник Воровскому, притулившийся в тупичке. Он пытался решить вопрос: что хотел выразить скульптор, неестественно искривив фигуру Воровского?

В институте Михаил прошел курс эстетики, помнил основные положения диссертации Чернышевского об эстетическом отношении искусства к действительности. Но памятник не оставлял камня на камне от этих положений. По-видимому, скульптор руководствовался совершенно иными теориями, и его эстетический вкус кардинальным образом отличался от вкуса Михаила Донцова.

И сейчас, подойдя к окну, Михаил подумал, что вернее всего он понапрасну ломает голову над разрешением этой загадки. Создавая памятник, скульптор мог ставить перед собою очень простую цель: не быть похожим на всех прочих. Михаил улыбнулся своему открытию и тотчас подумал, что, вероятно, совершает логическую ошибку, свойственную большинству. Непонимание чужого замысла порождает в душах людей беспокойство, неуверенность, а, значит, и желание избавиться от этих неприятных ощущений. Люди упрощают замысел, снижают — каждый до уровня своего понимания. Такая мысль примирила его со скульптором, успокоила, что в сущности доказывало справедливость самой мысли.

На улице было солнечно, с утра чуть подмораживало. Над подъездом напротив ветер шевелил красные флаги. Только сейчас Михаил дал себе отчет в том, почему с утра его не покидало ощущение праздничной приподнятости, веселого интереса ко всему на свете, вплоть до голубей, копошившихся на асфальте. Сегодня шестое ноября, завтра Октябрьский праздник — семнадцатая годовщина.

Вошла секретарь отделения Анна Семеновна — средних лет женщина в пенсне и синем строгом костюме.

— Михаил Егорыч, к вам товарищ из Баку.

— Из Баку? — встрепенулся Михаил. — Кто такой?

Анна Семеновна не успела ответить. Дверь распахнулась, и на пороге возник военный с ромбом на малиновых петлицах. Гладкие черные волосы его были зачесаны назад, щеки выбриты до синевы, над верхней губой — широкая полоска усов. Из-за спины Анны Семеновны посетитель смотрел на Михаила, улыбаясь широкой дразнящей улыбкой, за которой угадывалось: «Ну что же ты, узнавай, узнавай скорей».

А в мозгу Михаила вдруг всплыла давнишняя полузабытая картина: кабинет Холодкова в Азчека и стоящий на пороге Ибрагим Сафаров в серой рубашке и брюках с пузырями на коленках.

В радостном изумлении Михаил схватился за голову!

— Мать честная — Ибрушка?!

— Узнал, Миша-джан!

Они бросились друг другу навстречу, обнялись. Хлопая один другого по спине, обменивались словами, лишенными для посторонних всякого смысла.

— Черт усатый!

— Сам черт! Пиджак завел... И часы!

— Ага. Хуже людей, что ли...

— Ну, береги, а то оборвут борта-то...

— А я теперь не дамся!

— Ух ты, умный стал!

Они рассмеялись, а глаза у обоих были влажны и веки красноваты.

Анна Семеновна наблюдала эту сцену с некоторым удивлением. Десять лет она работала в ОГПУ, и еще ни разу не приходилось ей наблюдать в этих стенах столь по-мальчишески бурного братания. И вообще Анна Семеновна не подозревала, что ее начальник способен на такие откровенные проявления чувств. Она вышла, тихонько прикрыв дверь.

Михаил усадил друга в кожаное кресло перед столом, сам опустился было в такое же напротив, но не усидел.; вскочил, остановился, опершись о спинку кресла.

— Ибрушка, черт, сколько же мы не виделись?

— Тринадцать лет, ашна. А если быть точным, тринадцать с половиной.

— В двадцать пятом я приезжал хоронить отца, но тебя как нарочно унесло тогда в командировку.

— Знаю, мне говорили.

— Ну что же ты — рассказывай, как там ребята? Алибек?

— Кончил педагогический. Учительствует.

— Да, а Костя, Костя Спиридонов?

— На нефтеперерабатывающем заводе. Парторгом. Солидный стал — не узнать. Э, да ты не знаешь, какая потеха с Федей Лосевым. Ведь он теперь директор универмага.

— Шутишь?

— Какие шутки! — рассмеялся Ибрагим. — В двадцать шестом его по партийной линии двинули в торговлю. Ведь он еще до Чека, оказывается, год в коммерческом учился.

— Да ну?! Что-то не припомню, чтобы он об этом говорил.

— Скрывал. Ты же знаешь, как мы тогда ко всякой коммерции относились. Засмеяли бы. А он сам был горазд над другими посмеяться. Словом, двинули его по партийной линии как имеющего спецобразованяе на укрепление советской торговли. Представляешь, каково человеку? Нэп... Угрозыску работы хватает, а его, раба божия, суют за прилавок. Смех, конечно. Ребята поздравляют, утешают, — ну знаешь, как у нас: «Ничего, говорят, Федя, в случае проворуешься — на поруки возьмем». А тому, бедняге не до смеха: бегает по начальству, пишет во все инстанции, отказывается. Однако уломали его. А что сделаешь — партийная дисциплина. Теперь ничего, работает.

— А Мельников? Холодков? Дадашев?

— Мельников сейчас заведует отделом в Бакинском комитете. Занят нефтяными делами. Встретил его недавно: все такой же. Сказал ему, что еду в Москву, напомнил про тебя. «А, говорит, Донцов! Помню — это тот, который себе два года прибавил». Просил привет передать.

— Смотри-ка, помнит, — растроганно улыбнулся Михаил. — Увидишь его, скажи, что с возрастом у меня теперь все в порядке. Метрика нашлась, помолодел сразу на два года.

— То-то я смотрю — молодо выглядишь, — подмигнул Ибрагим. — Да, привет тебе от Холодкова. Он теперь на месте Мельникова. А Дадашев стал нефтяником — главный инженер промысла в Сабунчах. В общем из старых работников осталось человек десять — не больше.

— Ну а ты, ты как? Вижу, начальник отделения — ромб носишь. Обогнал меня в чинах.

— Да я что? Какие твои дела? Женат?

— Нет.

— Ну вот, а говоришь — ромб. Ромб тебе носить просто не солидно — мальчишка.

— Ясно, кабы мне твои усы.

— Усы само собой. Я уже семь лет женат, двоих пацанов имею. Жена, между прочим, русская — Елена Николаевна.

— Силен, усатик! И тут обогнал. Поздравляю.

Михаил сжал между ладонями руку друга, встряхнул.

Уселся напротив, заглянул снизу вверх в глаза Ибрагима.

— Как с образованием?

— Кончил юридический.

— Значит, теперь на короткой ноге?

— С кем?

— Не с кем, а с чем. С криминалистикой. Помнишь, как Холодков переживал нашу необразованность?

— Еще бы не помнить.

— Да, времечко было.

Ибрагим усмехнулся одними глазами, ласково и мечтательно.

— А что, хорошее времечко. Молодость.

— Мы и теперь не стары.

— Ответственность, Миша... Она старит.

— Это верно. Занимаешься контрразведкой?

— Так точно. А ты, я слышал, совсем наоборот?

— Пожалуй. Но, как любят говорить докладчики, оба мы делаем одно общее дело. Как там у вас? Тихо?

— Да не очень. Нефть, брат. Стратегическое сырье. Не дает она многим покоя.

— Немцам, конечно?

— Да. И англичанам. Ты ведь знаешь Гробера?

— Гробера? Погоди, погоди — это не бывший ли штабс-капитан?

— Ну да, пришел в двадцать первом с повинной. Так вот у него старые связи с Интеллидженс Сервис. Англичане его на несколько лет законсервировали, а недавно опять пустили в дело. Понадобились им сведения о бакинских нефтепромыслах. Техническая оснащенность, кадры, максимальные возможности добычи, ну и прочее. Воевать-то теперь будут моторы, значит — нефть... Ну вот, мы их уж полгода как водим за нос. Я ведь и сюда прибыл по этому делу.

— И что ж англичане — довольны?

— А ты думал! Наша фирма обслуживает только по высшему разряду.

Оба рассмеялись. Некоторая напряженность первых минут встречи, которую они старались рассеять громкими возгласами и шутками, исчезла. Теперь, почти так же, как и тринадцать лет назад, между ними возникла связь более прочная, нежели воспоминания юности, — связь профессиональная. Дружескую простоту их отношений теперь в большей степени выражало молчание, нежели дружеские слова.

Ибрагим выбрался из объятий глубокого кресла, потянулся и сказал:

— Ты, верно, занят, Миша? Тогда не стесняйся. Мне ведь скоро тоже к начальству.

— Ладно, двигай по своим делам. Ты вот что: остановился где-нибудь или нет? А то давай ко мне. У меня тут комната в Старосадском переулке. Это совсем рядом, на Маросейке.

— В «Метрополе» получил номер.

— Все равно — сегодня ко мне. Будут двое ребят из нашего отделения. В заначке имеется коньяк.

— Употребляешь?

— По праздникам.

Ибрагим расхохотался.

— Ты чего? — не понял Михаил.

— Ничего. Просто я заметил: когда начальство спрашивает, мол, пьешь ли, ему обыкновенно отвечают — по праздникам. Мой ромб, видно, сбил тебя с толку.

— Ладно, будем считать — уел. Значит, так: жду тебя к двадцати ноль-ноль. Запиши адрес.


Встреча с Ибрагимом взволновала Донцова. Она словно бы перекинула мысли, ощущения в иную временную плоскость. Зрелый двадцативосьмилетний человек, он сейчас как бы заново переживал давние события.

Михаил выдвинул средний ящик письменного стола, пошарил под бумагами в дальнем углу, нащупал холодную гладкую сталь. На ладони его лежал никелированный «дамский» браунинг с перламутровой рукояткой. На рукоятке были процарапаны слова: «От Поля Мише — на крыше». Он провел пальцем по надписи, будто желая убедиться в ее реальности. Он вспомнил лицо Поля, вернее, не лицо, а характерное выражение лица — задумчивое и мягкое, граничащее с улыбкой. «Здравствуй, Поль. Кем бы ты теперь был?» — мысленно обратился он к туманному образу и тотчас по привычке контролировать себя подумал: «Я сентиментален». Года два, пожалуй, с того самого дня, как перебрался в этот кабинет, браунинг не попадался ему на глаза. Ежедневно погруженный в дела, очень важные и почти всегда срочные, он начисто забыл о единственной вещи, сохранившейся у него со времен ранней юности. Все семь патронов в обойме браунинга были целы, они так и оставались, как их уложил когда-то Поль.

Михаил положил браунинг на прежнее место под бумаги. «До свидания, Поль», — мысленно попрощался он, испытывая саднящее чувство сожаления о давно минувшем.

Он медленно задвинул ящик и долго сидел, уставившись невидящими глазами в пространство. Вереницей проходили перед ним образы далекого прошлого. Брат Василий... Убит в 1922 году в Тифлисе. Отец... Умер три года спустя от воспаления легких. Ванюша... Работает мастером в депо. Получил квартиру недалеко от вокзала. У него живет и мать — совсем дряхлая старушка. Семья большая. Ежемесячно Михаил посылает им деньги. Ему регулярно сообщают о школьных успехах племянников. Старший, Колька, закончил в этом году среднюю школу и аэроклуб, поступил в лётное училище. У каждой эпохи свои увлечения. Мы мечтали работать в Чека, искоренять контрреволюцию. Нынешние юнцы чуть ли не все поголовно мечтают летать.

Почему-то отчетливее других Михаил помнил лицо Зины Лаврухиной. Помнил запах ее кожи, вкус губ, ощущал ее руки, обвивающие шею...

Время давно стерло боль и неприязнь, и теперь вспоминалось только хорошее, то, что придавало юности неповторимо свежий аромат и красоту. Для него Зина умерла, его сознание не воспринимало ее как человека, возможно где-то на земле существующего. Девять лет назад, будучи в Баку, он узнал, что летом 1921 года вместе с отцом, освобожденным из Азчека, она уехала в Тифлис и вскоре перебралась за границу.

Многое за тринадцать лет произошло в его жизни. От того Михаила Донцова, каким он был в юности, его отделяли не просто годы, а годы жадной учебы, годы стремительного (иначе не жди успеха) приобретения опыта. В его характере произошли глубокие перемены, которых он не замечал только потому, что в двадцать восемь лет человек еще не владеет не очень распространенной даже и в преклонном возрасте способностью познать самого себя.

Когда тринадцать с половиной лет назад он приехал в Москву, его взяли помощником оперуполномоченного в иностранный отдел ВЧК, вскоре переименованный в ОГПУ[14]. Поселили его на Сретенке в гостинице «Селект», определили на вечерний рабфак. Ознакомившись со своей новой работой, Михаил понял, что Мельников неспроста посоветовал ему заняться изучением иностранных языков, что, собственно, уже в ту минуту, когда руководство Азчека приняло решение послать его на учебу в Москву, была предопределена его будущая профессия. Ему предстояло работать в разведке.

До того дня как он предстал перед своим новым начальником, слово «разведка» вызывало в его воображении красноармейца, наблюдающего из-за кустов за передвижениями белогвардейских частей; об ином значении этого слова он как-то не задумывался. Заместитель начальника второго отделения иностранного отдела Виктор Аркадьевич Воронин, человек лет сорока, благодаря черной, лопаточкой постриженной бороде похожий на профессора, многое объяснил Михаилу. Собственно, общие положения и объяснять было нечего, настолько они оказались просты и естественны. Нам известны наши потенциальные противники — это Антанта и заграничные белогвардейские организации, пользующиеся ее поддержкой. Если мы не будем знать сил нашего противника, его намерений, мы тем самым сыграем ему на руку, поставим под удар завоевания революции. Стало быть, нужна разведка. Не только та, ближняя, когда разведчик следит за передвижением войск, не только разведка боя и даже не только разведка фронта, а разведка дальнего прицела, политическая и стратегическая разведка.

Все это было совершенно ясно. Удивило его другое.

Оказалось, для того, чтобы вести разведку дальнего прицела, вовсе не требовалось непременно жить под чужой фамилией в столице враждебного государства. Одну из главнейших задач разведки Воронин видел в правильном анализе данных информации. Такой анализ — половина успеха, если не полный успех.

— Взять, например, такой случай, — объяснял Воронин. — Нам стало известно: некий министр зарубежного государства встретился с бывшим депутатом Государственной Думы. Зачем? Возможно, затем, чтобы пообедать и провести время в приятной беседе об искусстве Андрея Рублева или Делакруа, а возможно, и зачем-то другим. Можем ли мы с необходимой достоверностью ответить на этот вопрос? Можем, если нам кое-что известно об этих людях. А знать мы должны их политические взгляды, их прошлые и нынешние связи, их, так сказать, социальные истоки, их характеры и привычки. Необходимо поднять подшивки старых газет, протоколы заседаний Государственной Думы, справочники «Вся Москва» и «Весь Петербург», архивы охранки, министерства иностранных дел и многие, многие другие архивы, рассмотреть многие побочные данные. Лишь после этого мы можем определить цель их встречи и, если она имеет враждебный по отношению к нам характер, сделать необходимый ответный ход.

— Разумеется, — спешил добавить Воронин, — приведенный мною пример — всего лишь примитивная схема. Начнете работать — поймете, как все непросто. Впрочем, если я не ошибаюсь, вам не привыкать копаться в старых документах. Ведь это вы обнаружили в Баку директиву эсеровского ЦК? Здесь вам предстоит почти такая же работа, правда с одним существенным добавлением. Вы обязаны научиться анализировать документы, научиться видеть в них и то, что не сказано, а только подразумевается. А в конечном счете это означает — научиться сопоставлять на первый взгляд далекие, а, возможно, и несопоставимые явления, чтобы получить цельную стройную картину.

Вот такою общей беседой и был Михаил Донцов введен в курс нового для него дела. Справедливости ради надо сказать, что в ту суровую эпоху новичкам приходилось туго. После Октября большинство коммунистов вынуждены были выполнять обязанности мало им знакомые, даже вовсе незнакомые и до всего доходили практикой, революционным чутьем, обостренным сознанием долга. Никто, как принято в наше время, не разжевывал новичкам суть дела. Во-первых, зачастую тот, кто должен был разжевывать, сам не до конца представлял эту суть. А во-вторых, считалось: коли ты коммунист или комсомолец, то обязан справиться с порученным тебе делом, каким бы оно для тебя ни представлялось сложным. Не справился — значит, ты не коммунист и не комсомолец. Партийность измерялась результатами работы. Примером для всех служили Ленин, юрист по образованию, успешно выводивший из разрухи многосложное хозяйство огромной страны, Дзержинский, который одновременно руководил ВЧК, Советом Народного Хозяйства и железнодорожным транспортом.

Тот факт, что Воронин не открыл никаких профессиональных приемов и методов, не обескуражил Михаила. В Азчека он научился до всего доходить самостоятельно.

Спустя две недели он представил своему начальнику первую обзорную справку о видном деятеле белой эмиграции, подвизавшемся в Париже, бывшем князе и гвардейском офицере. Чтобы составить эту справку, Михаилу пришлось переворошить горы бумаги, прочитать сотни документов, пожелтевших газетных полос. Он никогда не встречал этого человека, видел его фотографию в иллюстрированном журнале, однако хорошо знал его характер, жесткий и вероломный, его взгляды на жизнь, на политику, его отношение к понятиям «отечество», «патриотизм», знал его друзей, бывших и настоящих, его родственников, любовниц из высшего петербургского света, а также из парижского полусвета.

— Неплохо, неплохо, — похвалил Воронин, прочитав справку, и тотчас подбросил ложку дегтя: — Однако полной картины еще нет. Вот здесь у вас встречаются фамилии его ближайших друзей по полку: Еланский, Абросимов, Редер... Поройтесь в архивах, запросите Петроград, возможно, другие города. Не исключено, что кто-нибудь из этих людей, а возможно и все трое благополучно здравствуют и живут у нас в стране. Если отыщутся, пригласите к себе по одному, побеседуйте. Думаю, узнаете немало об интересующем нас лице. Надеюсь, товарищ Донцов, вам не надо указывать, как строить беседу? Собеседник не должен догадаться, что в действительности нас интересует. Инициатива в представлении нужных сведений должна исходить от него.

И опять архивы, запросы. Из троих удалось отыскать одного — Абросимова. Он жил в Москве. Михаил пригласил его в ВЧК, объяснив приглашение необходимостью кое-что узнать о Еланском. Абросимов, которого порядком напугал неожиданный вызов, тотчас воспрянул духом и разговорился. Сведения, почерпнутые из этой беседы, оказались весьма ценными.

Днем Михаил работал, а вечером занимался на рабфаке. В первый месяц нагрузка показалась ему непосильной. Постепенно созревало убеждение, что рабфак придется бросить. Свыкнувшись с этой мыслью, он начал пропускать занятия. Однажды Воронин как бы невзначай поинтересовался его успехами в учебе. Для Михаила это было неожиданностью: в конце концов работает он неплохо, а учеба — его личное дело. Хмуро выдавил из себя:

— Ничего, учусь.

— Алгебру проходите?

— Ага.

Улыбчиво щуря темные глаза, Воронин сказал:

— Ну-ка отрапортуйте, чему равен квадрат разности двух чисел.

Михаил с изумлением воззрился на своего начальника.

— Что смотрите? Проходили?

— Проходили.

— Так рапортуйте.

Михаил молчал, красный от великого смущения.

Воронин вздохнул и проговорил:

— Должен довести до вашего сведения, товарищ Донцов, что ежели вы бросите учебу, то о вашей дальнейшей работе в иностранном отделе не может быть и речи. Мы на вас рассчитываем, потому что вы молоды, вам, как говорится, и науки в руки. Однако прошу запомнить: неучи и невежды нам не нужны. Знакомы с речью Ленина на третьем съезде комсомола?

— Знаком.

— Так вот прошу действовать в соответствии с указаниями Владимира Ильича и решениями съезда, кстати, обязательными для вас, комсомольца.

В тот же день Михаил составил для себя распорядок дня и не отступал от него целых два года. В двенадцать он ложился спать, вставал в половине седьмого, завтракал колбасой, купленной в нэпмановской лавчонке неподалеку, готовил уроки и бежал на работу. К шести спешил на рабфак, а после занятий домой — опять готовить уроки.

Множество соблазнов окружало его. Хотелось пойти в театр, в кино, погулять с девушками, наконец, побродить по Москве, которую он знал плохо. Интересно было открывать новые улицы, парки... Он во всем себе отказывал. Даже в воскресные дни редко выпадали свободные часы. Либо приходилось выполнять срочную работу, либо читать по учебной программе. В первое время все эти самоограничения казались невыносимыми, не раз он был на грани того, чтобы плюнуть на все и уехать в Баку. И удерживало его лишь воспоминание о разговоре с Ворониным: «Мы на вас рассчитываем...». «Мы» — это значит партия, комсомол, Советская власть. Да и вернувшись в Баку, как он посмотрит в глаза Мельникову, Холодкову, своим товарищам?

Вскоре он втянулся в строгий распорядок жизни и перестал ощущать его бремя.

Он быстро взрослел, чему способствовало постоянное напряжение работы и учебы. Он пристрастился к истории и литературе, запоем читал русских и иностранных классиков, популярные философские брошюры, и как величайшую свою благодетельницу, почитал старушку, заведовавшую библиотекой ОГПУ.

На второй год учебы на рабфаке он считался в числе первых и, выполняя комсомольское поручение, помогал отстающим товарищам. Теперь в номере гостиницы «Селект» свет горел далеко за полночь. Двое сокурсников приходили заниматься к Михаилу; тесный прокуренный номер в шутку окрестили «малым рабфаком».

Дня через два после окончания Михаилом рабфака Воронин вызвал его к себе.

— Поздравляю, товарищ Донцов. Теперь у вас, будем считать, среднее образование. Есть желание учиться дальше?

— Есть, конечно.

— А как с работой? Не думаете уходить от нас?

— Нет.

— Тогда выслушайте мой совет. Я уезжаю в командировку, и довольно продолжительную, так что мы с вами сегодня расстаемся надолго. Вот о чем я хочу сказать. Вы у нас работаете два года. Дело у вас идет неплохо. Но в дальнейшей работе понадобится знание языков. А именно — немецкого. Желательно также французского и английского. Без знания языков в нашей профессии далеко не уедешь и много не совершишь. А посему, не откладывая дела в долгий ящик, подавайте-ка заявление в Институт иностранных языков, на отделение переводчиков. Учиться будете очно, из ОГПУ вас пока уволят, ну, а через четыре года милости прошу. Только с уговором, чтобы языки знать не хуже, чем квадрат разности двух чисел. Ну-ка, чему он равен?

Михаил с улыбкой отрапортовал.

— Вот и прекрасно!

Воронин встал, крепко пожал Михаилу руку.

Только спустя четыре года Михаил узнал, что в тот день его начальник уехал за границу.

Как это ни парадоксально, учеба в вузе давалась Михаилу куда легче, нежели на рабфаке. Дело было не только в том, что теперь не приходилось учебу совмещать с работой. Важнее оказалось другое: он втянулся в учебу, выработал в себе потребность ежедневно узнавать новое, приобрел привычку к труду. Каждый день он должен был решать какие-то задачи, проблемы. Молодой энергичный мозг требовал обильной пищи, как мощная топка — угля, и день без такой пищи выглядел пустым и оставлял ощущение досады, неудовлетворенности.

Михаил рьяно взялся за учебу. Много времени отдавал языкам. Для него это было не столько вопросом учебной дисциплины, сколько вопросом профессионального совершенствования. К концу первого курса он свободно читал немецкие и французские книги. Он записался в библиотеку имени Ленина и свою любовь к истории и литературе старался удовлетворять за счет чтения в подлиннике иностранных классиков.

Знания, чем больше их получал Михаил, тем вернее меняли его характер, вытесняли из него мальчишеские вздорные черты, как продувание стали в бессемеровской печи вытесняет вредные примеси. Теперь вещи, недавно представлявшиеся важными, необходимыми, потеряли былое значение и выглядели детскими игрушками. В душе его происходила быстрая переоценка ценностей. И верно поэтому события, отделенные двумя-тремя годами, представлялись ему необычайно далекими.

Михаил жил в общежитии вместе с тремя товарищами. Один из них, Петя Лавочкин, оказался шахматистом, бредил Чигориным, Алехиным, Ласкером и Капабланкой. Он научил Михаила играть в шахматы, и вскоре для Донцова эта игра сделалась всепоглощающей страстью и, как всякая страсть, доставляла больше страданий, чем радостей. Шахматы Михаилу не давались. Его способность анализировать, комбинировать, проявлявшаяся в работе, совершенно пропадала, как только дело доходило до шахмат. В общежитии его обыгрывали почти все. Каждый проигрыш уязвлял самолюбие, портил настроение. Только умение владеть собой позволяло сохранять безразличие и благодаря этому избегать насмешек. «Неужели я дурак и кретин? — сокрушался Михаил про себя. — Почему я допускаю столько ошибок, почему я не вижу замыслов противника? Нечего сказать, хороший получится из меня разведчик...»

Дело было, однако, не в недостатке умственных способностей, а в темпераменте. Натура увлекающаяся, Михаил не умел действовать осторожно, с оглядкой; в игре каждый раз шел на обострение, на риск, руководствуясь девизом: все, либо ничего. Но такая манера могла принести успех только очень талантливому шахматисту.


В 1928 году, незадолго до государственных экзаменов, Михаил получил вызов в отдел кадров ОГПУ. Приятно было сознавать, что все эти годы о нем помнили. Разговор в отделе кадров касался его дальнейших намерений: собирается ли он вернуться на прежнее место работы или планы переменились.

Он заверил, что менять профессию не собирается. Его попросили зайти к начальнику второго отделения, в котором он раньше работал.

Возглавлял отделение Воронин. Он заметно постарел, в волосах появилась седина, и, как видно, он давно перестал подстригать бороду. Теперь она росла от самых ушей и лопатой ложилась на грудь; множество седых волос придавало ей сероватый оттенок.

Воронин встретил радушно, вышел из-за стола, с чувством пожал руку и обратился к Донцову не как раньше, по фамилии, а по имени-отчеству, желая тем самым подчеркнуть неофициальность встречи.

— А вас не узнать, Михаил Егорович. Подросли, раздались в плечах. Молодцом! — И вдруг перешел на немецкий: — Wie gehen sie?[15]

Михаил по-немецки же, щеголяя отличным берлинским грассированием, объяснил, что скоро госэкзамены, что времени для подготовки мало, поскольку приходится нести большую общественную нагрузку — он член бюро институтской комячейки.

Воронин выслушал его, чуть наклонив голову набок, как профессор музыки слушает игру юного дебютанта. Затем по-французски поинтересовался, каковы его дальнейшие планы. На сей раз в речи Михаила чувствовалась напряженность. Его французское произношение было далеко не безукоризненно, и он стеснялся акцента. Однако Воронин никак не дал понять, что обратил на это внимание, лишь улыбнулся и заметил:

— As for me, I prefer English. How are your family?[16]

Английским Михаил владел примерно так же, как французским, и сносно рассказал о положении своей семьи, о смерти отца, о сестрах, которые давно повыходили замуж.

Так они беседовали минут пятнадцать, переходя с английского на французский, с французского на немецкий.

— Отлично, Михаил Егорыч! — сказал в заключение Воронин. — Сдавайте ваши госэкзамены, и к нам. Должен признаться, я вами немного горжусь. Ведь вы избрали специальность по моему совету. Желать ни пуха ни пера не буду, поскольку мне известна скверная студенческая привычка посылать в таких случаях к черту.

Спустя полтора месяца Донцов приступил к работе. Его зачислили на должность старшего оперуполномоченного. К тому времени в ОГПУ была введена военная форма. Не без горделивого трепета Михаил облачился в гимнастерку с тремя шпалами на петлицах. Форма дисциплинировала, приучала чувствовать себя военным с головы до ног. Воронин ходил в цивильной одежде, форму надевал только в торжественных случаях.

— Боюсь разучиться носить пиджак, — шутливо объяснял он. Большинство сотрудников по его примеру одевалось в гражданское платье.

Спустя год Михаил был принят в партию и вскоре стал заместителем Воронина...

2

В шестом часу Михаил отправился домой. Смеркалось, и на улицах зажглись фонари. Канун праздника угадывался во всем: и в обилии людей на улицах, и в мелькавших там и тут транспарантах и красных полотнищах с лозунгами, призывавшими досрочно выполнить второй пятилетний план, и в ярко освещенных витринах магазинов. На фасаде Политехнического музея горела огромная римская цифра — XVII. Семнадцатая годовщина Октября — знаменательная годовщина. Завершилась коллективизация в деревне, в стране полностью победил социализм. Только что была отменена карточная система, существовавшая более пяти лет. Новая, полнокровная жизнь, исполненная высоких, благородных устремлений и целей, жизнь, о которой еще вчера говорили, употребляя будущее время, ныне становилась реальностью. Теперь труд, и только труд, определял значение человека в обществе, его материальное благосостояние.

Неторопливо шагая по людной Маросейке, Михаил видел веселые лица, слышал смех и сам испытывал безотчетную радость. Эта радость не имела ничего общего с его личными успехами. Источником ее было чувство единства и с теми шумными парнями, и с теми говорливыми девушками, и с тем мужчиной, нагруженным полными авоськами, и со всем народом. Это чувство слитности, восприятие огромной страны как единого коллектива было удивительно ярким. Еще недавно, во времена нэпа, Михаил совершенно по-иному рассматривал людей. Его симпатии и антипатии определялись обостренным классовым чувством. Враг, против которого он вел борьбу, находился не только за рубежом, но и здесь, под боком. Стоило выйти на улицу, и он мог увидеть раскатывающих на лихачах грузных нэпманов в бобровых шубах. Враг не скрывался, он имел определенные права, охранявшиеся законами республики. И вот за пять лет все коренным образом переменилось — враг оказался вне закона. Народ, создавший социалистическую индустрию, упразднил нэпманов за ненадобностью. И люди, сколько он встречал их на улицах — все были теперь свои люди, единомышленники. Выразительным доказательством того стала недавняя челюскинская эпопея. В отношении к челюскинцам, к героям-летчикам, снявшим их со льдины, проявилось единство воли, единство помыслов народа.

Навстречу попалась компания молодых людей и девушек. Должно быть, студентов. Взмыла звонкая песня:

Мы можем петь и смеяться, как дети,
Среди упорной борьбы и труда.
Ведь мы такими родились на свете,
Что не сдаемся нигде и никогда!

Михаил замедлил шаги, прислушался. Песня эта, недавно прозвучавшая с экрана кино, сразу стала популярной. Она точно выражала настроение народа, молодость его духа, несущего гигантский заряд целеустремленной энергии.

Спустя много лет этот небывалый энтузиазм, эту гордость делом рук своих, эту самоотверженную и открытую любовь к юной социалистической Родине, что пронизывала весь уклад жизни, историки сконцентрировали в кратком определении — эпоха тридцатых годов. За какие-нибудь семь-восемь лет энергия только что созданного социалистического общества взорвалась столь яркими проявлениями, что вознесла эти годы на уровень величественного понятия — эпоха. Для людей, творивших ее, она стала самым счастливым отрезком их жизни.

И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет, —

бодро напевал Михаил, сворачивая в Старосадский переулок. Улица вела под уклон, и «с песней» шагалось как нельзя лучше.

Нет, пожалуй, это неверно, что радость Михаила не имела ничего общего с его личными успехами. Вне успехов общества о каких личных успехах могла идти речь? Мысль эта, ныне ставшая банальностью, в те времена захватывала своей яркой новизною: и если говорить о ее психологическом эффекте, — каждого поднимала до уровня государственного деятеля. Пятнадцати лет от роду Михаил впервые познал это чувство: оно стало частью его натуры, оно определяло моральные и нравственные нормы его поведения. Милое его сердцу понятие братства, некогда олицетворенное лишь кругом товарищей по Азчека, ныне включало всю великую страну.

Михаил свернул в подъезд пятиэтажного дома. В тамбуре толпились ребята-подростки. Подозрительно попахивало папиросным дымком.

— Здравствуйте, дядя Миша! — с готовностью, за которой угадывалась нечистая совесть, поздоровались ребята.

— Здорово, братишки!

Михаил засмеялся, похлопал ближайшего подростка, сына соседки, по плечу. Но радость захлестнула его, требовала какого-то действенного выражения. В кармане пальто лежал кулек шоколадных конфет — купил в буфете. Сунул кулек в руку соседкиному сыну, бросил: «Курить вредно, ешьте конфеты». Прыгая через две ступеньки, взлетел на второй этаж, своим ключом отпер дверь квартиры.

Сюда он переселился полтора года назад с Садово-Кудринской. Квартира была коммунальная, четыре комнаты о общей кухней, и считалась малонаселенной. По одну сторону коридора две смежные комнаты (одна из них — проходная) занимал агроном Воскресенский с женою и тремя детьми. Работал он в Ботаническом саду. Глеб Яковлевич был человеком добрейшей души. Приземистый, толстенький, быстроглазый, он напоминал хитрого колобка, который любую лису обведет вокруг пальца. Едва успел Михаил обосноваться на новом месте, как агроном вторгся в комнату, представился и предложил в случае нужды, не стесняясь, по-соседски, обращаться к нему или к жене за всякими хозяйственными мелочами.

— Вижу, имущества у вас кот наплакал, дело холостое, известное, — объяснил он свое участие.

Михаил поблагодарил, полагая, что на том визит и закончится. Однако Глеб Яковлевич счел необходимым рассказать свою биографию, пожурить старшего сына-пятиклассника, просветить собеседника насчет обитательницы смежной комнаты, бухгалтера сберкассы Веры Прокофьевны: «Женщина в самом соку, и такая неприятность: год назад развелась с мужем. Ветреный человек, знаете ли».

Сам Глеб Яковлевич был образцовым семьянином, что, впрочем, не спасало его от методичных проработок со стороны супруги. На какой почве происходили эти ссоры, Михаил не знал. По его мнению, Глеб Яковлевич обладал одним-единственным недостатком — некоторой глуповатостью. Впрочем, на семейное благополучие такого рода недостаток отрицательного воздействия оказать не мог.

По вечерам сосед нередко заходил к Михаилу, якобы только за папироской, но, закурив, усаживался на диван и заводил разговор. Собственно, получался не разговор, а монолог, потому что Михаил помалкивал. Рассказы и рассуждения соседа касались в основном случаев краж, ограблений, убийств и прочей уголовщины. Зная Михаила как работника ОГПУ, Глеб Яковлевич полагал, что именно жуткие преступления более всего должны его интересовать. Первое время Михаил надеялся, что подчеркнуто односложные ответы, холодность тона дадут понять соседу неуместность и тягостность его визитов. Однако агроном оказался на редкость невосприимчив к столь деликатным выражениям неудовольствия. Попросту указать ему на дверь Михаил не мог — Глеб Яковлевич был лет на пятнадцать старше. А по отношению к старшим Михаил просто не умел проявлять неуважительность. Ничего не оставалось, как терпеть его уголовные рассказы.

Знакомство с Верой Прокофьевной долгое время ограничивалось лишь обоюдными пожеланиями здоровья при встречах в коридоре. Это была статная двадцатипятилетняя женщина, не красавица, но и не вовсе дурнушка. На Михаила при встречах она поглядывала чуточку высокомерно, как бы доводя до его сведения, что на успех у нее он рассчитывать не может. Иногда у нее собирались две-три подруги, и тогда из комнаты соседки доносился смех, музыка: верно, заводили патефон.

Однажды с одной из ее подруг Михаил столкнулся в коридоре. Волоокая девица — от нее чуть-чуть попахивало вином — окинула его с головы до ног веселым взглядом — тогда он по какому-то случаю был в военной форме, ребячливо спросила:

— Это вы Михаил Егорыч — одинокий сосед Верочки?

— Одинокий? — немного опешил Михаил. — То есть, вы хотите сказать — холостой?

— Пусть холостой — все равно нехорошо.

— Да уж, куда хуже, — согласно улыбнулся Михаил.

— Конечно. У соседки день рождения, а вы даже не поздравите.

В это время приоткрылась дверь, из своей комнаты выглянула Вера Прокофьевна.

— Маша, с кем ты?

Она узнала Михаила, и лицо ее вспыхнуло.

— Верочка, вот сосед желает тебя поздравить, — сказала Маша и бросила на Михаила лукаво-насмешливый взгляд. Тому ничего не осталось, как подойти и пожелать соседке всяческих благ.

Его пригласили в комнату, к столу. Потом пришлось танцевать по очереди со всеми подругами. Танцевать Михаил научился на институтских вечерах, но выходило это у него плохо.

С того дня между Михаилом и Верой Прокофьевной установились более короткие отношения. Она была славная, добрая, домовитая женщина. На взгляд Михаила, слишком домовитая. Ее стремления каждую свободную минуту использовать для наведения порядка, чистоты и уюта в комнате представлялись ему почти навязчивой идеей. Впрочем, его это мало касалось. Они оставались добрыми соседями, и только. Иногда он приглашал ее в кино, на концерт, иногда она заходила к нему обменяться впечатлениями о книге или обсудить новости. Всякий раз он ловил в ее глазах немой вопрос, но упрямо делал вид, будто ничего не замечает. Как-то в начале осени Глеб Яковлевич, заглянув к нему, чтобы отдать долг (в конца каждого месяца он занимал у Михаила пятерку), сказал:

— А Верочка-то к вам неравнодушна, Михаил Егорыч, Ей-богу! Вот бы и расписались — чего ждать? Главное, удачно: смежную комнату получаете.

Михаила позабавила идея соседа. «Смежная комната, — думал он, — не лишено остроумия. Бальзак под таким заглавием написал бы исследование нравов, Толстой — философскую притчу, Чехов — юмореску. Будем смотреть на это глазами Чехова».

Он полагал, что не дает Вере никаких поводов думать о нем, как о будущем муже. Ходит с нею в кино, разговаривает о всякой всячине? Но ведь надо быть мещанкой, чтобы простое дружеское расположение принимать за что-то большее. Михаил плохо знал женщин. Понятие «женское равноправие», «товарищ по борьбе» скрывали от него, как и от большинства тогдашних молодых людей, отбрасывали на задний план «женскую» природу женщины. Несмотря на свое высшее образование, к таким вещам он продолжая относиться с суровой ортодоксальностью комсомольцев времен гражданской войны.


Войдя в свою комнату, Михаил зажмурился от сверкания рюмок, тарелок с закусками, крахмальных салфеток и, главное, неизвестно откуда взявшейся белой скатерти. Стол был раздвинут и накрыт. Посередине в высокой синей вазе стояли темно-алые георгины.

Накануне, решив устроить вечеринку, Михаил пригласил Веру принять в ней участие. Практичная соседка, выяснив, что из посуды у него имеются только два стакана и одна тарелка, а из продуктов — банка мясных консервов, предложила себя в качестве главного распорядителя. Михаил вручил ей деньги и вот получил возможность убедиться в ее незаурядных хозяйственных способностях.

Сбросив пальто, он поспешил к Вере.

— Ну, соседушка, — восхищенно развел руками, — у вас талант. Стол, как в «Метрополе»...

— Ладно, ладно, вы шоколадных конфет принесли? — спросила она, отрываясь от книги.

— Конфет? — Он озадаченно поскреб затылок. — Понимаете, Вера, подхожу к парадному, а там ребята стоят... Какие-то... незанятые. Ну я и отдал им конфеты.

Он беспечно засмеялся — пустяки же.

Она улыбнулась. Улыбка была и насмешлива и по-матерински покровительственна. Она знала, что в его характере немало мальчишеского. Оно проявлялось помимо его воли — стоило ему ослабить за собою контроль. Он не мог, например, пройти равнодушно мимо комка бумаги или пустой консервной банки — непременно поддаст ногою, как футбольный мяч.

Вера была наблюдательна. Она давно поняла, что не вызывает у него интереса. И все же на что-то надеялась. Пожалуй, в обеспечение этой надежды была положена мысль, что мужчину надобно завоевывать исподволь, незаметно; надобно, чтобы он привык к твоему присутствию, надобно стать для него необходимой, и тогда все образуется само собой. Сегодняшняя вечеринка, ее в ней участие тоже немало значат.

В прихожей задребезжал звонок.

— Вера, пойдемте встречать гостей. Вы ведь сегодня хозяйка.

Первым явился Ибрагим.

Он обвел взглядом комнату: два окна без занавесок, желтые обои, в простенке шкаф с книгами, над письменным столом — портрет Дзержинского и черная тарелка репродуктора. У стены — железная солдатская кровать, застланная серым байковым одеялом, тумбочка, диван, жесткие, казенного образца стулья.

— Жилище спартанца, — резюмировал Ибрагим.

Когда на минуту остались вдвоем, сказал, оглядывая накрытый стол:

— Конечно, спартанцы тоже люди. Не зря во Франции говорят: шерше ля фам — ищите женщину. А тут и искать не надо. Кстати, эта Вера...

— Можешь не продолжать, — перебил Михаил, — мне ясна твоя подспудная мысль, и будь она справедлива, мне давно пришлось бы либо жениться, либо съехать с квартиры. Я же, как видишь, холост и менять место жительства не собираюсь. Ты попал пальцем точно в самое небо.

— Платоническая привязанность?

— Добрососедские отношения.

— Пижон.

Ибрагим вышел и тотчас вернулся с портфелем. Вывалил на диван бутылку вина и десяток крупных золотистых лимонов.

— Ну, Ибрушка, ты чародей! — вскричал Михаил, жадно вдыхая цитрусовый аромат. Подарок был царский. В Москве в те времена цитрусами не торговали. — Слушай, нам хватит половины, верно?

— Само собой, не обедать же ими.

Михаил сгреб пяток лимонов, постучался к Воскресенским.

— Вот, — сказал он, вручая пахучие плоды изумленной и сконфуженной супруге агронома, — возьмите детишкам. Друг из Баку привез.

Сегодня ему хотелось быть для окружающих источником радости — этаким октябрьским Дедом Морозом.

Пришли Шустов и Ладьин — сослуживцы Михаила. Шустов — невысокий синеглазый молодой человек с зачесанной на косой пробор шевелюрой рыжеватого оттенка — был на четыре года моложе Донцова. На работу в ОГПУ он попал со студенческой скамьи. Окончил тот же самый Институт иностранных языков. Возможно, поэтому Михаил выделял его среди других подчиненных. Они быстро подружились, Михаил называл его Димой. Но если разница в возрасте была невелика, то в опыте работы — огромная. Кроме того, в глазах Шустова личность Михаила украшал романтический ореол далеких военных лет. Человек скромный и уважительный, Шустов никак не мог заставить себя обращаться к Михаилу на «ты» и не величать его по отчеству.

Другое дело Ладьин — этот был ровесник Донцову. Имелся у него пунктик — очень следил человек за своей внешностью. Между собою сотрудники никогда не называли Ладьина по фамилии, а изображали его личность, так сказать, пантомимически. Стоило кому-нибудь стряхнуть с костюма воображаемую пылинку и, деликатно сложив губы, подуть на это место, как все понимали, что имеется в виду Ладьин.

Юрист по образованию, он имел привычку высказывать свои мнения тоном безапелляционным, точно приговоры, За что и был прозван Оракулом. Нынче, в отлично сшитом костюме цвета электрик, накрахмаленной сорочке и при синей бабочке, он выглядел ослепительно.

Веру, раскрасневшуюся от хлопот, от мужского внимания, усадили во главе стола. Ладьин поместился рядом и сыпал комплиментами-приговорами. Ибрагим, приняв на себя роль тамады, разливал коньяк и вино, Шустов с улыбкой оглядывал комнату. Он чувствовал себя несколько стесненно — все-таки хозяин дома был его начальником.

Михаил встал, поднял рюмку:

— За семнадцатилетие Октября!

— И за то, чтобы так же встретить полусотую годовщину, — улыбаясь в усы, добавил Ибрагим.

— Кто-нибудь и встретит, — меланхолически заметил Ладьин и выпил.

— Почему же не мы с вами? — спросил Ибрагим.

— Потому что нам с вами, товарищ Сафаров, воевать придется.

Михаил постучал вилкой о край тарелки:

— Ну-ну-ну! Попрошу без роковых предчувствий!

— Это, Миша, не предчувствия, а трезвый взгляд на вещи.

— Намек понял. Ибрагим, налей штрафную Оракулу.

— Ой, надо бы окна закрыть, — спохватилась вдруг Вера. — Хоть газетами...

— Правильно, — смеясь поддержал Ибрагим, — а то увидит какой-нибудь контролер: «Ну, скажет, и гепеушники! Вместо того чтобы неусыпно на посту стоять, они. пьянствуют».

Послышался осторожный стук в дверь. Это почему-то вызвало общий взрыв смеха.

— Типун вам на язык! — с притворным отчаянием воскликнул Ладьин. — Накликали контролера!

— Войдите, — сказал Михаил.

В комнату заглянул Глеб Яковлевич.

— Извините, Михаил Егорыч, вас к телефону.

Телефон был общий и находился в прихожей. Михаил бросил на край стола салфетку, встал.

— Разливай пока, Ибруша, я сейчас.

Через минуту Михаил вернулся.

— Придется вам бражничать без меня.

— Что такое? Домуправ вызывает? — вскинулся Ладьин.

— Если бы, а то сам Борода.

— Во-он оно что! Значит, мы тут веселимся, а начальство бдит?

— Еще как!

Михаил надел пальто.

— Возможно, скоро освобожусь, а нет — позвоню.

Обернулся от двери, весело продекламировал:

— Пора и мне... пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я...

Он и не подозревал, на сколько предсказание поэта окажется для него пророческим.

3

Мельком взглянув на вошедшего Донцова, Воронин кивком указал на кресло и опять углубился в чтение. В зубах он держал длинную, английского происхождения, трубку. Трубка давала столько дыма, что побывать у Воронина на языке сотрудников отделения означало «покоптиться». Нередко можно было услышать: «Ты где был?» — «Да у Бороды целый час коптился».

Просторный кабинет был обставлен старинной мебелью. На обширном письменном столе аккуратными стопками лежали папки с делами, кипы бумаг, книги. Среди них седеющий человек с высоким лбом и пышной бородою более чем когда-либо напоминал ученого.

По образованию Воронин был лингвистом. Половину жизни он провел за границей. Родители, революционеры-народники, принадлежавшие к кружку Лаврова, эмигрировали, и младенцем он очутился в Германии. Здесь он кончил школу и университет. Общение с социал-демократами из эмигрантов не прошло даром. В 1908 году Воронин вернулся в Россию, уже будучи марксистом, и через пять лет стал членом Московской организации большевиков. Он знал несколько европейских языков.

В двадцатых годах ему пришлось работать в одной северной стране, где активизировался белогвардейский шпионский центр. Это и была та самая «продолжительная командировка», о которой он когда-то сообщил Михаилу. Человек, присланный в качестве помощника, некто Меркурьев, оказался предателем. Впоследствии было установлено, что до революции Меркурьев служил в охранке. В 1917 году с помощью чужого паспорта он переменил фамилию; годом позже ему удалось проникнуть в партию, а затем и в ВЧК. Это помогло замести следы, отсечь от себя прошлое.

Провал грозил Воронину и его жене смертью; террористы из белоэмигрантской организации не замедлили бы расправиться с ними. Пришлось немедленно бежать. Зимою, в лютый мороз, утопая в сугробах, они нелегально перешли границу. Воронин обморозил ноги и с той поры в зимние месяцы не признавал никакой другой обуви, кроме бурок.

Глубоко затянувшись, Воронин выпустил вязкий клуб дыма, спросил:

— Как ваш французский?

— Совершенствуется, — улыбнулся Михаил.

— Тогда ознакомьтесь с этим любопытным письмецом, передали товарищи из МИДа.

Воронин протянул мелко исписанные листы почтовой бумаги.

— Что скажете о форме? — спросил он, когда Михаил кончил читать.

— Не много. Писал, несомненно, француз. Скорее всего — чиновник, которому не чуждо сочинение официальных бумаг: отношений, объяснений, приглашений и прочего.

— А о существе?

— Похоже на правду, Виктор Аркадьевич, Во всяком случае как провокация или отвлекающий маневр не имеет смысла. На что провоцировать и от чего отвлекать? Да и в тоне письма чувствуется искренность. Кроме того, будь это подделка, автор ее указал бы более определенный способ связаться с ним. Письмо прислано по почте?

— Нет. Три недели назад сотруднику нашего торгпредства в Париже Журавлеву его вручила девушка, назвавшая себя Кармен. «Кармен из оперы». Псевдоним, конечно. Она же дала и свой адрес, если это можно назвать адресом: улица Суффло — та самая, на которой живет Журавлев. Разумеется, за достоверность тут ручаться нельзя. Что касается твоих выводов, — они совпали с моими. Давайте-ка, Михаил Егорыч, вот что: поднимите сейчас все, что у нас есть о Брандте.

— В этом нет нужды, — сказал Михаил.

Нужды в архивных изысканиях действительно не было. С момента прихода Гитлера к власти разведка против германского фашизма сделалась главной задачей руководимого Ворониным отделения. Германия становилась вероятным противником номер один. Требовалось знать конкретно и подробно замыслы фашистских главарей, планы генерального штаба, структуру и методы работы германской разведывательной службы и многое, многое другое. Чтобы получать такую информацию, следовало иметь уши в тайных кабинетах, где формировалась политика, стратегия и разведка «третьего райха». Для этого надо было прежде узнать все, что возможно, о людях, с которыми столкнется советский разведчик. Ведь даже полковой разведчик обязан представлять себе повороты дороги, ждущие его впереди. Иначе неминуем провал.

Немало времени посвятил Михаил изучению людей, работавших в правительственном аппарате фашистской Германии, и более всего его интересовала разведка. Помогли ему многодневные сидения в архивах, с которых началась его работа в иностранном отделе ВЧК. Теперь среди гитлеровских разведчиков нередко встречал он старых архивных знакомцев. К ним относился и майор Отто Брандт.

Откинувшись на спинку кресла, вспоминая даты, Михаил неторопливо докладывал:

— Отто Брандт родился в 1888 году в местечке Зальвиц, в семье прусского землевладельца, отставного капитана Якоба Брандта. В 1908 году кончил офицерскую школу в Потсдаме, прошел курс специального обучения. Два года перед мировой войной подвизался в Петербурге в качестве техника в представительстве немецкой машиностроительной фирмы Канц и К°. Хорошо знает русский язык. Был вхож в дома видных капиталистов и чиновников. Во время войны несколько раз ездил в Женеву и Стокгольм под видом коммерсанта. После войны — член офицерского союза. С 1928 года стал помощником директора одного из филиалов фирмы Канц и К°. Филиал — по-видимому, лишь камуфляж и финансируется разведкой. Летом этого года получил чин майора.

— Чем дышит?

— Спит и видит себя обладателем соседнего поместья. Отцовским-то наследством согласно майорату владеет его старший брат. Но видит око, да зуб неймет — Отто испытывает недостаток в деньгах. Жена не принесла ему большого состояния, а коммерческие дела фирмы обстоят не блестяще. Кроме того, как и многие из них, исполнен ратного духа, мечтает о завоевании жизненного пространства и прочая и прочая...

— Имеет в аппарате разведывательной службы врагов среди молодых нацистов — ставленников партии, — подхватил Воронин и, заметив смущение в глазах своего заместителя, добавил: — Это последние данные, так что ваша память тут ни при чем. — Он похлопал трубкой, выпустил очередную порцию дыма, после непродолжительного молчания сказал: — Майор Брандт, по-видимому, и будет вашим главным противником.

— Моим?

— Да, Михаил Егорыч. Готовьтесь к поездке в Париж. Задача: выяснить результаты деятельности господина Брандта. — Воронин полистал настольный календарь. — Сегодня шестое... Значит, девятого утром прошу вас представить свои соображения по организации поездки и выполнению задания. Надо спешить — и так уж потеряно две недели. Учтите следующее: в последнее время немцы во Франции распоясались. Я не удивлюсь, если завтра откроется, что убийство югославского короля и премьера Барту в Марселе дело их рук. Что еще? Вот ознакомьтесь с объяснением Журавлева. Здесь он детально излагает, при каких обстоятельствах письмо попало к нему. Можете забрать в свой сейф. Условно назовем вашу поездку командировкой на Урал. Ну вот, полагаю, все ясно?

— Да, Виктор Аркадьевич, мне все ясно. Я могу идти?

— Гости ждут? — усмехнулся в бороду Воронин.

— Точно, Виктор Аркадьевич. Ведь вы меня прямо из-за стола выдернули.

— Ну, поспешайте.


Внешне Михаилу удалось сохранить спокойствие. Нет, его не обуяла великая радость. Не предстали перед мысленным взором и картины Парижа, знакомые по описаниям Гюго, Бальзака и Золя. Его охватило тревожное чувство, живо напоминавшее то, какое он испытал в давние годы, когда получил от Холодкова первое самостоятельное задание. Правда, теперь он был вооружен знаниями и опытом, но ехать за границу и работать в нелегальных условиях предстояло впервые в жизни. Бремя ответственности давало себя чувствовать, как и тринадцать лет назад. С одной, впрочем, существенной разницей: бремя это нес человек с закаленной волей, человек, привыкший повелевать собой.

Когда Михаил вышел из кабинета, мысли его были всецело заняты планом предстоявшей операции. Прежде всего язык. Достаточно ли хорошо он знает французский? До сих пор, думая о возможной поездке за границу, он имел в виду Германию. Он прекрасно, вплоть до проходных дворов, изучил Берлин; в течение года дважды в неделю, чтобы не утерять произношения и быть в курсе современной лексики, занимался с учительницей немецким языком. Французским, хотя этот язык и давался ему с бо́льшим трудом, занимался только раз в неделю, а Париж знал куда хуже Берлина. Следовательно, первый непреложный вывод: поскольку за оставшиеся дни со славянским акцентом покончить невозможно, прибыть во Францию он должен под видом поляка хотя бы. Сегодня же надо просмотреть план Парижа, а завтра с утра заняться детальным изучением французской столицы...

4

В ночь с 15 на 16 ноября на советско-польской границе в районе Несвижа валил густой снег. Крупные влажные хлопья с мягким и монотонным шелестом ложились на землю, шуршали в ветвях. Снег застревал на бровях и ресницах, приходилось, поминутно вытирать шерстяной перчаткой лицо, и оно горело. Плотной коркой снег покрыл пальто. Это, пожалуй, было кстати — заменяло маскировочный халат.

Шел второй час ночи. По расчетам Михаила, он миновал те три километра, что отделяли проселочную дорогу от государственной границы. Ровно на сорок минут советские пограничники открыли для него узкий коридор от проселка до линии пограничных столбов. О переходе границы знали только двое — товарищ, сопровождавший его из Москвы, и представитель пограничного отряда. Они были последними советскими людьми, с которыми Михаил обменялся рукопожатием прежде, чем вылезти из «эмки» на заснеженный проселок.

Первые полкилометра шел полем. Сразу утонул в метельной круговерти. Все заранее взятые на заметку ориентиры метель точно слизала с лица земли. Более всего Михаил опасался сбиться с пути. Стоит выйти за пределы «коридора», и тебя остановит свой же пограничный пост.

Через каждые десять-пятнадцать шагов Михаил по компасу сверял направление. Оттягивал руку саквояж с антикварными статуэтками. В случае, если задержат польские пограничники, он должен был выдать себя за контрабандиста.

В лесу ветер утих, видимость улучшилась, идти стало легче. Но возросла и опасность столкнуться с польскими пограничниками. Михаил часто останавливался, прислушивался — ничто не нарушало шелестящей тишины снегопада. Вскоре Михаил вступил в густое мелколесье. Значит, все в порядке, граница осталась позади, он — в Польше. За мелколесьем открылось поле. Сразу, будто с цепи сорвавшись, налетел ветер, мигом залепил снегом лицо.

Сверху доносился странный гул. Михаил поднял голову — провода. Впереди в белесой мгле разглядел телеграфный столб. Гул проводов напомнил давнишнее. Так же гудели трубы на буровой, когда о них щелкали пули. Вспомнился Поль и то, как он, прежде чем выстрелить, играючи подбросил наган.

Нам в эти лихие годы
На железном стоять ветру...

Строки сами собою возникли в памяти, и Михаил подумал, что буквальный их смысл как нельзя лучше выражает его теперешнее положение. Секущий, насыщенный колючим снегом ветер действительно казался железным.

Он шагал от столба к столбу, и только когда впереди сквозь бегучие снежные полосы перед ним выросло громоздкое высокое здание, остановился. Это был костел. Поставив саквояж, Михаил старательно стряхнул с себя снег. Опасности, связанные с переходом границы, миновали. Неподалеку — железнодорожная станция. Там, затерянному в толпе пассажиров, ему не страшны конфедератки с белым орлом.

Михаил взглянул на часы со светящимся циферблатом. Следовало торопиться — поезд на Варшаву отправлялся менее чем через час.


...Вагон трясло и раскачивало на поворотах. Народу в третий класс набилось много, и никто не обращал внимания на пана в черном драповом пальто, шапке пирожком и хромовых сапогах. Михаил прикорнул в углу, решив соснуть до Варшавы — душевное напряжение последних часов воспринималось теперь, как физическая усталость. Но сон не шел, потому что еще не улеглось возбуждение, вызванное необычностью обстоятельств. Желая отвлечься, он стал вспоминать о товарищах и знакомых. Соседи по квартире думают, будто он сейчас находится где-нибудь в Челябинске. Ведь и Вера и Глеб Яковлевич не подозревают об истинном характере его профессии. Им даже в голову не приходит, что он владеет тремя языками, а в обиходе может объясниться по-польски и по-азербайджански. Один только Ибрушка, пожалуй, ни на секунду не поверил в уральскую командировку. Расставаясь, долго жал руку, внимательно и серьезно глядя в глаза, сказал: «Желаю счастливого возвращения... с Урала».

Вспомнился Воронин... В последние годы у старика появилась манера пренебрегать своей внешностью. Несведущий человек, встретив в коридоре управления длиннобородого деда в мешковатом пиджаке и бурках, вполне мог принять его за истопника или швейцара.

Незадолго до отъезда, когда разработанный Донцовым план утвердили, Воронин пригласил Михаила к себе. Добыл из недр своего письменного стола шахматную доску и, указав на кресла в углу перед круглым журнальным столиком, сказал:

— Садитесь, Михаил Егорыч, сыграем.

Воронин был прекрасным шахматистом, немногие отваживались тягаться с ним.

— Понадобилась легкая победа? — с шутливой горечью сказал Михаил. — Вы же знаете — я никудышный партнер.

Воронин пошевелил густыми бровями.

— Конечно, если в ваших правилах сдаваться до начала борьбы, то...

— Подзадориваете? — засмеялся Михаил. — Ну хорошо, засучим рукава...

Ему выпало играть белыми. Брошенный Ворониным шутливый упрек и на самом деле раззадорил. Михаил начал необычно. Сразу же вывел главные фигуры на оперативный простор и бросился в атаку. Массированный натиск, однако, не смутил Воронина. Попыхивая трубкой, он подолгу обдумывал каждый ход и успешно защищался. Эта медлительность угнетала Михаила, тем более что положение Воронина было явно хуже, и выявлялась перспектива разбить его на королевском фланге.

— Измором берете? — ерзая от нетерпения в кресле, азартно бросил Михаил.

— А что делать? — развел руками Воронин. — Вы же на меня налетели, как ястреб на цыпленка.

«То ли еще будет», — подумал Михаил, имея в виду королевский фланг.

Однако Воронину удалось сдержать его наступательный пыл и перейти в контратаку. Вскоре положение на доске выравнялось. Началась равная позиционная борьба с обменом пешками и легкими фигурами.

И вдруг... Михаил даже не сразу поверил своим глазам. Три простейших хода — и черный король получал мат. Неужели Воронин не замечает угрозы? Воронин спокойно попыхивал трубкой, ожидая очередного хода белых. Михаил окинул взглядом позиции своего короля. Пешка впереди, пешка рядом — вполне надежно. Следовательно, если он пустит в дело слона, для противника его король останется недоступен. Даже черный ферзь, чтобы добраться до него, должен сделать по крайней мере два хода.

Михаил поставил слона на соседнюю клетку. Третья белая диагональ оказалась под его контролем, черному королю был отрезан единственный путь к спасению. Воронин, однако, и бровью не повел. Не замечает или притворяется? Сам Михаил не умел сдерживать волнения во время шахматной партии. По его лицу, не глядя на доску, можно было проследить все перипетии игры. Но что это? Странно... Воронин взял ладьей белую пешку, стоявшую рядом с королем. Шах? Но король берет ладью, да мало того — под угрозу попадает черный слон. Если же Воронин объявит ферзем шах, его слон летит, а белый король надежно уходит от шаха. И руки развязаны, и ничто не помешает белым сделать два последних блистательных хода.

Михаил чувствовал, как горят у него щеки. Ну, Борода, держись!

Взял ладью. Шаха Воронин объявлять не стал, а увел слона. Михаил передвинул коня. Остался один-единственный ход... Во рту пересохло. Сейчас наступит миг торжества.

— Мат, — попыхав трубкой, негромко сказал Воронин.

— Так точно! — ликующе подтвердил Михаил. — Не ожидали?

— Что выиграю у вас партию? Почему же? Предполагал.

С этими словами Воронин поставил своего ферзя на поле рядом с белым королем.

Михаил растерянно уставился на доску. Совершенно верно — королю уйти некуда. Мат! Натянуто улыбнулся.

— На один ход вы меня опередили.

— Нет, дело не в этом, — откинувшись на спинку кресла, сказал Воронин. — Ваша беда, Михаил Егорыч, в том, что вы пренебрегаете обороной. Почти не думаете о ней. Вы хорошо усвоили формулу: лучший вид обороны есть наступление. Но совершенно упустили из виду оборотную, так сказать, сторону той же формулы — без надежной обороны невозможно успешное наступление. Партию вы провели неплохо, но лишь до того момента, как перед вами возникла дилемма: либо ударить по моему ослабленному участку всеми силами, либо обойтись двумя фигурами, проявив в наступлении большую изобретательность. Вы предпочли первое — сняли с обороны слона, чем и обрекли себя на поражение.

— Зарвался, это верно, — со вздохом сказал Михаил.

— А отчего? — живо подхватил Воронин.

— Недооценил силы противника.

— Именно. Не дали себе труда проанализировать возможности моих, казалось бы, случайно разбросанных фигур и клюнули на приманку — слабую позицию короля. Так вот, Михаил Егорыч, никогда не начинайте наступления, не имея в резерве сильную фигуру. Слабость противника может оказаться химерой, и тогда козырь в запасе — великая вещь. Помните Куликовскую битву? Не что иное как засадный полк решил исход ее в пользу русских. Прежде чем бросаться в битву, обеспечьте себе засадный полк. Таков мой, если хотите, наказ. — Щурясь от дыма, Воронин остро взглянул на собеседника. — Вы меня поняли, Михаил Егорыч?

Михаил все понял и только подивился хитрой деликатности старика.

Прикрыв глаза и прислушиваясь к стуку колес, Михаил думал, что Воронин большой дока по части всяческих хитрых комбинаций. В способности правильно комбинировать, видимо, и заключается талант разведчика, если такое понятие вообще правомерно. Впрочем, разведчик должен обладать множеством разных способностей. И не последнее место среди них занимает строгая самодисциплина. Спать... спать. Приказываю тебе спать, Донцов, выполняй.

— Uwaga, uwaga!..[17]

Жесткий голос репродуктора взорвался в мозгу, как бомба.

«Почему «увага»? Почему радио говорит по-польски?» — всполошилось сознание и тревожно забухало сердце.

Михаил открыл глаза и сразу успокоился. Соседи по купе доставали свои чемоданы. Поезд стоял у платформы, по ней густым потоком двигались люди. Здание вокзала с высокими романскими окнами было ярко озарено солнцем. «Warszawa» — прочитал Михаил на фронтоне. Заметив, что пожилая женщина примеряется достать с полки баул, Михаил легко вскочил и вручил ей баул с любезной улыбкой:

— Пшепрошем, пани.

Последовал щелчок каблуками, сделавший бы честь старому гвардейскому гусару.

— Дзенькую бардзо, пан, — с благосклонной улыбкой поблагодарила женщина.

«Вхожу в роль», — усмехнулся про себя Михаил. В кармане у него лежала справка, из которой явствовало, что предъявитель ее Викентий Станиславович Лентович, тридцати трех лет, дворянин польского происхождения, является бывшим корнетом русской службы, а ныне эмигрантом и занимается коммерцией.

На улице слегка подмораживало, снега не было. Саквояж с контрабандой Михаил сдал в камеру хранения, в буфете купил папирос, вышел на привокзальную площадь. Нанял извозчика и добрался до Маршалковской — центральной улицы со сплошными лентами вывесок, зеркальными витринами дорогих магазинов. Прошел ее из конца в конец — хотелось приглядеться к городу. Здесь, в центре, было людно и шумно. То и дело проезжали шикарные лимузины, блестели на солнце пуговицы офицерских шинелей, рябило в глазах от дамских нарядов. «Вылитый Столешников переулок времен нэпа», — подумал Михаил. Миновав Маршалковскую, он свернул на боковую улицу, проверил, нет ли «хвоста». Все было в порядке. Дефензива, по-видимому, ничего не знала о нем. Вопреки своим ожиданиям он не испытывал обостренного чувства опасности, беспокойства, не утерял внутренней свободы, обеспечивавшей естественность и непринужденность его поведения. Ему нужно было попасть на Гданьскую улицу, и, восстановив в памяти план Варшавы, он двинулся в нужном направлении. По мере удаления от центра город приобретал все более провинциальный вид. Приземистые дома, узкие, мощенные булыжником улицы, покосившиеся дощатые заборы — все это напоминало уездный городишко дореволюционной России. То ли план подвел, то ли память — Михаил долго плутал, прежде чем добрался до нужной улицы. Вот и дом № 37. Все полученные в Москве приметы сходились: окна с деревянными жалюзи, три каменные ступеньки перед входом, на двери — медная табличка: «Тадеуш Липецкий».

Дверь открыл человек средних лет с пышной темно-шатеновой шевелюрой без единого седого волоса. На носу — золотое пенсне, на плечи накинута серая, мягкого сукна домашняя куртка, по сторонам болтались кисти витого пояска. Липецкий, — это был он, Михаил видел в Москве его фото, — приветливо улыбнулся:

— Что желает пан?

— Мне нужен пан Липецкий. У меня до него дело, — по-польски же ответил Донцов.

— Входите.

Хозяин провел посетителя в просторную гостиную, обставленную старинной, в стиле Людовика XIV, мебелью. Множество картин на стенах и оригинальных статуэток, расставленных там и тут, делало эту комнату похожий на музей. Такому впечатлению способствовал и запах провощенного дерева и старых холстов.

Следуя приглашению, Михаил опустился в кресло с кожаным сиденьем и высокой резной спинкой.

— Не купите ли вы несколько подлинников Рембрандта? — произнес Михаил первые слова пароля.

— Я предпочитаю партию дамских чулок, — улыбнулся Липецкий.

— Вам привет от Виктора Аркадьевича.

— Спасибо. Как живет его дочка Танюша?

— Она уже взрослая девушка.

Липецкий шагнул к Михаилу, крепко пожал ему руку и сказал по-русски, с чуть заметным акцентом.

— Здравствуйте, товарищ. Как мне вас называть?

— Викентий Станиславович.

— Что я должен для вас сделать, Викентий Станиславович?

— Мне нужны надежные документы. Такие, с которыми я мог бы совершить поездку в Париж как польский гражданин и жить там некоторое время.

Липецкий сел в кресло напротив, задумчиво побарабанил пальцами по подлокотникам.

— С документами становится все труднее. Человек, который их достает, служит в полиции. Его документы всегда очень надежны. Он давно работает для нас и хорошо понимает: если документы подведут, его провал неизбежен. Правда, деньги, которые он с нас дерет, стоят риска. Сейчас какие-то обстоятельства у него на службе изменились, документы добывать стало труднее. Но все же завтра я постараюсь с ним увидеться и все выяснить. Вам пока придется пожить у меня. Вещи у вас есть?

— Да, саквояж с антикварными вещицами. Я оставил его в камере хранения.

— Надо принести ко мне. В случае чего, вы — один из моих поставщиков. Как-никак, я владелец антикварной лавки.

— Мы это учли, — улыбнулся Михаил.

По тому, как Липецкий, не таясь, свободно говорил о сугубо секретных вещах, Михаил понял, что в доме никого нет, кто бы не был посвящен во все его дела. Это соответствовало сведениям о Липецком, полученным в Москве. Антиквар и домовладелец Липецкий жил вдвоем с женой — товарищем и соратником по борьбе. Для соседей они были добропорядочными буржуа, для ксендза ближайшего костела — добрыми католиками. Покупатели видели в пане Липецком знатока живописи, ваяния и прикладного искусства прошлых веков; «человек из полиции», достававший за хорошие деньги документы, считал его крупным воротилой на ниве контрабанды. Только три или четыре человека в Москве знали, что Тадеуш Липецкий и его жена — советские разведчики.

В 1914 году Тадеуш, сын состоятельного варшавского торговца, учился в Кракове в университете. Себя по примеру большинства товарищей он считал националистом и мечтал об освобождении Польши из-под власти русского царя. Вскоре после начала войны вступил в «Польский легион», сражавшийся против русских на стороне Австро-Венгрии. Фронт, бессмысленная гибель товарищей, заносчивость австрийских офицеров на многое открыли ему глаза. Он увидел, что для австро-венгерской монархии идея свободы и независимости Польши столь же крамольна, как и для монархии русской. Осенью 1916 года Липецкий попал в плен, а весною русские сбросили царя. В лагере военнопленных бывший польский студент впервые встретился с большевиками, впервые познакомился с марксизмом, за несколько ночей проглотив десяток брошюр. Новые идеи оглушили его, перевернули сознание. Они так ясно, убедительно, и бескомпромиссно объясняли неравенство и несправедливость, с которыми он сталкивался на фронте и в довоенной жизни, что он принял эти идеи без колебаний. Выбор был сделан, судьба предопределена — он стал бойцом 2-го Интернационального полка дивизии Киквидзе. Полк дрался на юге против белоказаков и Добровольческой армии. Потом ранение, госпиталь. В конце девятнадцатого года его направили в разведывательный отдел штаба Западного фронта, «как владеющего польским и немецким языками», — гласило предписание. Машинистка отдела, сероокая брюнетка Маша Пахлевская — полька по отцу, украинка по матери — запала ему в сердце с первой же встречи. Она к нему также не осталась равнодушной, и вскоре они поженились. Когда после прорыва польского фронта Красная Армия развернула наступление на Варшаву, командование направило Липецкого и его жену в глубокую разведку. Они перешли фронт и добрались до Варшавы.

Возвращение пана Тадеуша из плена, да еще с молодой женой, в кругу знакомых его отца вызвало сенсацию. «Как вам удалось избежать большевистских зверств?» — вопрос этот стал для Тадеуша и Маши привычным. Заранее разработанная легенда удовлетворила не только любопытство знакомых, но и полиции. Отца в живых не было, мать лежала тяжело больная, дела пришли в упадок. Впрочем, супругов эти дела и не интересовали. Все свои усилия они направили на то, чтобы собрать как можно больше сведений о военных силах, стянутых к Варшаве. Не сегодня, так завтра должны были подойти части Красной Армии. А там: «Даешь Варшаву! Дай Берлин!»

Но события развернулись иначе. Не дойдя до Варшавы, Красная Армия приостановила наступление. Пилсудский подписал мирный договор с Советской Россией.

Супруги Липецкие, числившиеся в кадрах Красной Армии, очутились за границей, одни в стане врага, без надежды связаться со своими. Перейти границу? Но мать Тадеуша была тяжело больна, и он не мог ее оставить. Вскоре она умерла. Но к тому времени и мысль о переходе границы отпала. Тадеуш решил руководствоваться армейским законом: поскольку новых приказов не поступало, выполнять последний приказ. Прежде всего следовало твердо обосноваться в Варшаве, завести связи в обществе. И Тадеуш, как благонамеренный наследник, энергично занялся торговыми делами. В юности он увлекался искусством, знания, приобретенные в то время, позволили ему открыть торговлю антикварными вещами и произведениями искусства.

Вскоре Варшаву наводнили белоэмигранты. Они бредили новым «походом на Совдепию». Тадеуш понял, как важно быть в курсе их замыслов. Ему удалось войти в некоторые эмигрантские круги на правах «нашего польского друга», что, конечно, потребовало немалых расходов.

Лишь через год тем, кто послал Липецких в разведку, удалось установить с ними связь. Усилия Тадеуша, направленные на «врастание», получили полное одобрение. А его знакомство с белоэмигрантами позволило проникнуть в их среду нашим людям.

Михаил знал историю хозяина дома и теперь, вглядываясь в его спокойное благожелательное лицо, думал, что в сущности этого человека вполне можно отнести к категории героев. Конечно, он не совершил яркого подвига, не отбивался от десятков наседавших на него врагов. Но разве легче вот такое каждодневное на протяжении четырнадцати лет состояние борьбы? Когда ощущение смертельной опасности приобретает будничный характер, как послеобеденная газета?

Липецкий встал.

— Что же, Викентий Станиславович, я думаю, вам надо перекусить с дороги.

— Право, не беспокойтесь...

— Полно, полно, — отмахнулся Липецкий и, подойдя к двери, позвал: — Маша!

Послышались легкие стремительные шаги, и в гостиную вошла невысокая, лет тридцати пяти, стройная миловидная женщина в черной юбке и белом свитере.

— Познакомься, Маша: Викентий Станиславович. Моя жена: Мария Ричардовна.

— Очень приятно, — без акцента сказала Липецкая и протянула руку, которую Михаил галантно поцеловал.

— Нашего гостя надо покормить — он прибыл издалека, — с лукавой полуулыбкой наблюдая эту церемонию, сказал Тадеуш.

— Издалека? — В широко распахнутых глазах Марии Ричардовны возник вопрос — Ты хочешь сказать?..

— Да, я хочу сказать — из Москвы.

— Ой! — Мария Ричардовна прижала к груди ладошки, и от глаз ее разбежались веселые лучики морщин. — А я-то... Здравствуйте, дорогой товарищ! — Она порывисто протянула Михаилу обе руки. — Ну, как там у нас?.. Ну, что там? Рассказывайте...

— Маша, Маша, — сказал Липецкий с шутливой укоризной. — Человек с дороги, ему надо поесть, отдохнуть.

— Ах, ну конечно! Пойдемте в столовую. Вы должны извинить меня: ведь здесь новости с востока нам приходится угадывать, читая между газетных строк.


Утром следующего дня на старом дребезжащем трамвае Михаил добрался до окраины. Сошел на конечной остановке. Кругом — пустыри, кое-где похожие на кучи хлама обветшалые хижины. Только торчавшие над ними ржавые железные трубы, из которых валил густой дым, позволяли понять, что это жилища.

Вдали чернела полоска леса. Закурив и оглядевшись, Михаил неторопливо зашагал через поле. Тропинка привела его в лес. Впрочем, лесом его можно было назвать лишь условно. Михаил привык к подмосковным лесам — плотным, густо заросшим подлеском и потому непроглядным. В этом лесу деревья стояли далеко друг от друга; лишенный листвы и хвойного подлеска лес проглядывался метров на триста и казался прозрачным.

Вскоре Михаил вышел к черной, заросшей мхом избушке. Тесовая крыша ее прогнулась — избушка напоминала старое животное с перебитым хребтом. Михаил заглянул в приоткрытую дверь — внутри было пусто. На полусгнившем полу валялись битые темные кирпичи. Все приметы точно совпадали с описанием, полученным в Москве. Михаил подобрал валявшуюся неподалеку сучковатую палку, отсчитал от крыльца пять метров вправо. Разгреб снег, сухую листву, потыкал палкой. В одной точке земля оказалась более рыхлой, чем вокруг. Быстро разгреб ее, увидел жестяную коробку. Снял крышку, вынул резиновый мешочек, достал из него пачку долларов. Мешочек вместе с коробкой положил обратно, засыпал землей, сверху прикрыл опавшей листвою, заровнял снег.

Деньги в тайнике оставил разведчик, побывавший здесь раньше. Сколько времени они лежали под землею — месяц или несколько лет — Михаил не знал. Во всяком случае доллары выглядели так, будто не покидали бумажника. Теперь с их помощью предстояло приобрести паспорт и выполнить задание.

На обратном пути зашел в захудалое фотоателье и сфотографировался для документа. Карточки фотограф вручил тотчас.


Трое суток прожил Донцов под кровом Липецких. Он занимал отдельную комнату на втором этаже. Свободного времени было достаточно, и Михаил использовал его для совершенствования в польском языке. С помощью толстого, похожего на псалтырь, словаря читал Мицкевича. Хозяев попросил говорить с ним по-польски.

Вечером подолгу беседовал с Тадеушем об искусстве, о жизни в Польше, об угрозе германского фашизма. Как-то спросил:

— А что, Тадеуш Янович, если бы выпало начать жизнь сначала, избрали бы тот же путь?

Липецкий усмехнулся тонко, уголками губ.

— Иными словами, вы хотели бы знать: удовлетворяет ли меня такая жизнь?

— Да, пожалуй, так.

Липецкий снял пенсне, долго протирал кусочком замши. Сказал с застенчивой грустью:

— А вы знаете, я как-то не задумывался над этим. Вот вам, если хотите, и ответ. Да, не задумывался. Но сейчас ваш вопрос заставил оглянуться... Кем бы я был, если бы не попал в плен, если бы не принял всей душою пролетарскую революцию? Был — не то слово, остался — вот верный глагол. Да, я бы остался где-то далеко внизу. Представляете себе: молодой человек с университетским образованием и куцыми эгоистическими идеалами продолжает торговые дела отца! Самодовольный сытый мещанин с лозунгом «Польска от можа до можа»... В накоплении денег, в заискивании перед более богатым, в заботах о том, чтобы не изменила жена, а дети копировали отца, — вся его жизнь, как у свиньи в ее корыте. Бррр! Ну нет, увольте.

— Действительно, — засмеялся Михаил, — вы нарисовали отталкивающую картину.

— И я рад, что не сделался одним из ее персонажей. У нас с Машей есть то, чего не получишь ни за какие сокровища: борьба за великие идеалы. Мы не только не участвуем в буржуазном свинстве, но противостоим ему. Вам здесь, конечно, легче — вы человек свежий. А я знаю господ буржуа, знаю их подноготную. Это смердящая помойка, прикрытая лакированным фасадом. Поверите ли, я с трудом удерживаюсь, чтобы не показать чувства гадливости, чтобы не побежать и не вымыть руки после рукопожатия этих господ, их высокопарных рассуждений о родине и нации... Даже простое сознание, что к тебе не прилипает дерьмо, — есть счастье.

Накаленный, проникнутый сарказмом тон Липецкого свидетельствовал о ненависти. Обнажая ее перед Донцовым, он как бы давал себе отдых от утомительной сдержанности.

— А вы спрашиваете: избрал ли бы я тот же путь?.. Не задумываясь. — Липецкий опять снял пенсне, покрутил меж пальцами, сказал устало: — Конечно, чем-то приходится поступаться...

Михаил понял — речь шла о детях. Детей у Липецких не было.

На третий день вечером Липецкий стремительно вошел в комнату Михаила.

— Есть новости! Некий молодой человек, Ян Цвеклинский, долго пользовался льготами, освобождавшими от призыва в армию. Но всему приходит конец. Недавно Цвеклинский получил извещение о том, что будет призван. Ввиду этого ему разрешили выезд во Францию сроком на месяц для свидания с родственниками. Однако три дня назад полиции стало известно, что родственники здесь ни при чем. Не желая служить в армии, парень попросту собирался удрать из Польши. Заграничный паспорт у него отобрали, а самого досрочно отправили в часть. Можете воспользоваться этим паспортом. Акт о его уничтожении уже составлен, осталось заменить фото. Решайте.

Михаил молчал. Дело осложнялось. Он рассчитывал на паспорт, не ограниченный столь малым сроком. Многое ли можно сделать за месяц? А торопливость не лучший помощник.

— Я вижу, вы не проявляете особой радости.

— Видите ли, Тадеуш Янович, думаю — в Париже мне придется прожить больше месяца.

— Что же делать? Мой чиновник из полиции клянется и божится, что в ближайшее время никаких иных возможностей у него не будет.

— Если так, давайте воспользуемся паспортом Цвеклинского. Ждать нельзя.

— Вот что, — оживился Липецкий, — мы все сделаем наилучшим образом. — Я вам дам адрес одной моей знакомой в Париже. Она содержит пансионат. Это в квартале Сен-Дени. Полагаю, у нее вы сможете жить даже без документов, — скажете, что прибыли от меня.

— Кто она?

— Эмма Карловна Зингер. Имя и фамилия классически немецкие, но она не говорит по-немецки и по существу — русская эмигрантка. Родилась в Казани в семье обрусевших немцев, дочь драгунского полковника. Вышла замуж за офицера. В двадцать первом году оба прибыли в Варшаву. Муж заболел и вскоре умер, положение у Эммы Карловны было ужасное — нищая, хоть на панель ступай. Я ей тогда основательно помог. Не ради дела, а из обычной жалости. Уж очень была она беспомощна. Кстати, вот в этой самой комнате Эмма Карловна прожила около трех месяцев. Вышла вторично замуж, уехала во Францию. Но лет пять назад муж погиб в железнодорожной катастрофе. Мы изредка переписываемся. Для содержательницы пансиона она сравнительно порядочная женщина. Добра, сострадательна. Думаю, когда она узнает, что вы мой хороший знакомый, то посодействует в случае нужды.

— Что ж, это не плохо, — согласился Михаил.

— Итак, с завтрашнего дня вы становитесь паном Цвеклинским, — улыбнулся Тадеуш.

— При условии, что послезавтра я покину пределы Польши. Согласитесь: поляк, едва говорящий по-польски, — явление для Варшавы не совсем обычное.

— Хорошо, я позабочусь о билете.

5

Вместе с именем Донцов переменил и экипировку. Мелкий служащий Цвеклинский выглядел именно так, как и должен выглядеть мелкий варшавский служащий, которому выпала удача прокатиться в «столицу мира». Темно-серое пальто, фетровая шляпа, кофейного цвета костюм — элегантность всех этих вещей хотя и не превышала возможностей среднего магазина готового платья, зато компенсировалась надменно замкнутым (на британский манер) видом их обладателя. Инкрустированная трость и желтой кожи чемодан с бельем и туалетными принадлежностями завершали портрет. И если бы кому-нибудь понадобилось высказать о нем свое впечатление, оно неминуемо вылилось бы в старую и надежную формулу: «Порядочный молодой человек из хорошей семьи».

Только очутившись в купе международного экспресса «Варшава — Париж», Михаил понял, как нелегко носить чужую личину.

— Прекрасная погода, не правда ли? — обратился к нему грузный широколицый человек с седым бобриком.

Слова эти были произнесены по-немецки, и Михаил едва не ответил по-немецки же, что да, погода для второй половины ноября действительно редкая. Остановила его мысль о Цвеклинском: едва ли этот человек знал немецкий. Вежливо улыбнулся:

— Пшепрошу пана, — не розумию.

Немец сразу потерял к нему интерес.

Самым нежелательным было бы присутствие в купе поляков. Приходила даже нелепая мысль, что среди них может оказаться какой-нибудь знакомый Цвеклинского. К его облегчению, когда поезд тронулся, они по-прежнему оставались в купе вдвоем с немцем.

Добытые Липецким документы благополучно выдержали проверку на границе. Это принесло огромное облегчение. Ведь в глубине души Михаил допускал, что находится в поле зрения польской контрразведки.

И теперь, поглядывая в окно на мелькавшие там и тут красные черепичные крыши немецких мыз, он думал, что, пожалуй, несколько переоценил дефензиву. Впрочем, Воронин наверняка сказал бы: переоценить противника лучше, чем недооценить.

Как это ни парадоксально, в Германии, в стране, против разведки которой он был сейчас нацелен, Михаил чувствовал себя куда в большей безопасности, нежели в Польше. Для здешних властей он только транзитный пассажир и к тому же находится под защитой иностранного паспорта. Конечно, вполне возможно, что в архивах германской разведки или службы безопасности имеется на него досье с фотографией. И стань известно властям, что в международном экспрессе, проходящем через территорию Германии, под именем Яна Цвеклинского едет сотрудник второго отделения иностранного отдела ОГПУ Михаил Донцов, его бы бесшумно убрали. И товарищи никогда не узнали бы, где и как это произошло. И если столь мрачная перспектива не занимала мысли Донцова, то не потому, что практически равнялась почти нулю, а потому, что возможность ее была одним из заранее заданных, неустранимых минусов профессии, точно так же, как для летчика-испытателя — возможность аварии в воздухе. Но у летчика есть парашют. Михаила в случае провала на территории Германии ничто не могло спасти. У него не было даже пистолета или хотя бы ножа для самозащиты. Да и не помог бы пистолет. Бывало, когда молодые сотрудники отправлялись в тир пострелять, Воронин, подписывая требование на патроны, непременно замечал: «За пальбой не забывайте: единственное стоящее оружие разведчика — здесь», — и красноречиво похлопывал себя по лбу.

Рассеянно поглядывая на плоскую, утыканную рощицами и вереницами межевых деревьев равнину, Михаил не думал о возможности провала, как летчик не думает о том, что в полете отвалится хвостовое оперение — ведь конструкция самолета была предварительно рассчитана. Не думал он и о предстоящем задании. Неотвязные мысли о нем, сомнения, тревоги — все это было бы лишь непродуктивной тратой нервной энергии. Он заставил себя не только влезть в шкуру туриста, но и чувствовать, как турист. Он заставил себя всецело отдаться созерцанию проплывавших мимо ландшафтов и вскоре уже с нетерпеливым интересом, не удивлявшим его самого, ожидал, что откроется взгляду за очередным поворотом и как выглядит вблизи та далекая, похожая на спичку труба. Вскоре, как это случается у путешественников, не обремененных заботами, у него разыгрался аппетит. Он плотно пообедал в ресторане и закурил поданную официантом сигару фирмы «Корона». И теперь самый наметанный, самый проницательный взгляд контрразведчика не сумел бы выделить его из массы пассажиров. Он был естествен во всем.

Вечером поезд пришел в Берлин. Попутчик Михаила, водрузив на седой бобрик котелок, указал носильщику на чемодан и, сказав «ауфвидерзеен», покинул купе. Пока поезд стоял, Михаил прогулялся по платформе. Его поразило обилие людей, одетых в форму. Железнодорожники, носильщики, шуцманы, штурмовики, офицеры вермахта, даже служащие писсуара — вся Германия, казалось, облачилась в форму. «Милитаризм начинается с формы», — подумал Михаил.

Утром поезд прибыл в Париж. У выхода на площадь пассажиров поджидала толпа таксистов. Поминутно слышалось: «Куда желает мсье?», «Да, мадам!», «Позвольте, мадам».

Рыжий веснушчатый паренек с длинным галльским носом и бойкими глазами весело уверял грузного усатого господина:

— Буду счастлив прокатить вас, мсье... Не пожалеете. Я знаю этот город лучше, чем налоговый инспектор чужие доходы.

Именно такими и представлялись Михаилу парижане. Неунывающий, всегда готовый переброситься шуткой народ.

День был пасмурный. Сплошь затянувшие небо иссиня-серые тучи сеяли мелкий дождь. Пахло мокрым асфальтом, как в Москве или в Ленинграде в дождливый день, и Михаил не без иронии вспомнил восторженные описания специфических запахов Парижа, которыми изобиловала литература.

Он обошел толпу и остановился около старенького черного «ситроена». На месте шофера сидел пожилой человек, почти старик. Мрачный взгляд его был устремлен вперед, и, судя по всему, вопрос о пассажире его не волновал совершенно.

Михаил распахнул дверцу, уселся на заднее сиденье.

— Куда желает мсье? — не оборачиваясь, ворчливо спросил таксист.

— Площадь Республики, затем по бульварам.

Собственно, от Восточного вокзала до улицы Сен-Дени было рукой подать, но Михаил решил сделать порядочный крюк. Не столько из соображений конспирации, сколько из желания посмотреть Париж.

«Ситроен» промчался по набережной канала Урк, свернул на площадь Республики, — Михаил едва успел разглядеть бронзовую с завитушками статую Республики, — и выехал на широкую, обсаженную деревьями магистраль — бульвар дю Тампль. Парижские улицы резко отличались от московских. Не только архитектурой зданий, но и цветом. Мокрые стены казались почти черными. В Москве преобладали светлые тона. Веселый Париж выглядел мрачным и унылым. «Ситроен» вырвался на просторную площадь и остановился, пропуская поперечный потоп машин.

— Площадь Бастилии, — кивком указав за окно, проговорил шофер.

Михаил оглянулся, ожидая увидеть знакомые по рисункам высокие зубчатые башни. Но никаких башен не было. Вспомнил: «Да ведь Бастилию снесли во время Французской революции». Вместо башен в центре площади открылась темной бронзы колонна на массивном квадратном постаменте, увенчанная крылатой фигурой. Июльская колонна! Михаил представлял ее себе не такой подавляюще огромной.

— Черной полосой обозначено, где стояла Бастиль Сент-Антуан, — сказал шофер.

Судя по всему, он давно понял, что его пассажир иностранец и впервые в Париже.

Михаил отыскал взглядом черный четырехугольник, и опять удивило полное несовпадение его представлений с реальностью. Бастилия оказалась меньше, чем он предполагал. Поделился этой мыслью с шофером.

— Может, оно и так, мсье, — рассудительно сказал таксист, — только места здесь хватало для всех.

Михаил улыбнулся — шофер обладал философским складом ума.

Впереди полицейский в черном плаще взмахнул жезлом, и «ситроен» в потоке других машин помчался по улице Сент-Антуан. Напрасно Михаил искал над крышами иглу Эйфелевой башни — ее закрывала пелена дождя. Он попросил свернуть направо, на улицу Сен-Дени. У первой же гостиницы Донцов остановил машину, расплатился и вышел. Когда «ситроен» скрылся, он, непринужденно размахивая тростью, направился в сторону Больших бульваров. У старушки, продававшей хризантемы на углу, спросил, как пройти на улицу Мазэт. Минут через десять Михаил очутился на узкой средневекового вида улочке, замощенной брусчаткой. Пансион мадам Зингер находился в глубине дворика, отделенного от улицы щелеобразным проходом между двумя четырехэтажными зданиями. Это был двухэтажный дом со старинными окнами, забранными частым, как решетка, переплетом. С обеих сторон к нему под прямым углом примыкали два таких же дома.

Из-за крыш поднималась темная башня. Благодаря ей ансамбль выглядел очень внушительно и напоминал замок. Но, присмотревшись, можно было заметить на стенах множество заплат из свежей штукатурки, а кое-где и прорех, обнажавших кирпич. И тогда видение рассеивалось и все три дома превращались в то, чем они являлись на самом деле, — доживающих свой век бедняков, которые еще не опустились настолько, чтобы не уважать общественную нравственность.

Ту же мысль подтверждало и чахлое деревце, что возвышалось в центре дворика. Поскольку оно было лишено листвы, определить его породу Михаилу не удалось.

Старушка привратница проводила Донцова к «мадам». Хозяйские апартаменты помещались на первом этаже. Эмма Карловна приняла посетителя в комнате, которая служила и спальней и кабинетом вместе. Как видно, за годы жизни во Франции Эмма Карловна усвоила требования французского практицизма: не бойся стеснить себя, если это увеличит твой доход.

Мельком оглядев комнату, Михаил подумал, что Эмма Карловна неплохо справляется со своим хозяйством. Насколько ветхим дом выглядел снаружи, настолько благоустроенными оказались внутренние помещения.

В комнате, оклеенной чистыми яркими обоями, было много света. Несмотря на обилие мебели — кровать под пологом в нише, письменный стол, загроможденный стопками конторских книг, диван, кресла, шкафы, — тесноты не ощущалось. Секрет заключался в том, что мебель была миниатюрна и, кроме того, весьма разумно расставлена.

На подоконнике внимание Михаила привлекла большая резная шкатулка из палисандрового дерева весьма искусной работы. Он подумал, что хозяйка не бедна, если позволяет себе приобретать такие шедевры прикладного искусства. Кроме того, на стене висела отличная копия «Равнодушного» Ватто.

— О, вы намокли, мсье, — сказала мадам Зингер, и в голосе ее послышались нотки осуждения то ли в адрес ненастной погоды, то ли в адрес посетителя, который не удосужился обзавестись зонтиком.

Сама она в идеально выглаженном строгом коричневом платье с ослепительно белым воротником являла собою образец аккуратности.

На вид Михаил дал бы Эмме Карловне лет сорок пять — сорок восемь, но от Липецкого он знал, что она гораздо моложе. Старила ее чрезмерная полнота, обрюзгшее лицо, и коротко, по-мужски постриженные волосы не могли поправить дела. А лет пятнадцать назад она, судя по всему, была красивой голубоглазой блондинкой.

Не задавая вопросов, Эмма Карловна предложила посетителю снять пальто, указала на кресло, после чего дала понять, что готова выслушать его.

Михаил отрекомендовался Яном Цвеклинским, сообщил, что всего час назад прибыл в Париж из Варшавы, а этот пансионат избрал по рекомендации пана Липецкого, его друга и наставника, от которого, кстати, слышал много лестного о пани Зингер и который просил передать ей это письмо.

— О! Так вы знаете Тадеуша, — Эмма Карловна, волнуясь, развернула письмо, пробежала взглядом по строкам, и на лице ее отразился живейший интерес. — Обождите минутку, сейчас я распоряжусь насчет кофе. Нам есть о чем поговорить.

Пятью минутами позже Михаил сидел в соседней, гораздо меньшей комнате, служившей одновременно столовой и кухней, пил кофе с пирожными и рассказывал «свою» историю. Родителей он потерял давно, пан Липецкий, друг его семьи, заменил ему отца.

— О, да, да, он так добр, — не преминула заметить Эмма Карловна.

— Меня должны были призвать в армию, это значило бы потерять несколько лет жизни, и пан Липецкий посоветовал мне бежать во Францию, — проговорил Михаил с легкой грустью, как человек не совсем уверенный, хорошо ли он поступил, покинув Родину.

— Ну, конечно, Тадеуш умница. Он дал вам прекрасный совет, — решительно заявила мадам Зингер, и по той настойчивости, с какой она начала упрашивать Михаила выпить еще кофе, съесть еще хоть одно пирожное, он понял, что надежды Липецкого оправдались. Эмма Карловна принимала в нем участие, входила в роль покровительницы, и мозг ее, вероятно, уже конструировал способы, которые помогли бы бедному молодому человеку утвердиться в жизни.

А Михаилу крайне важно было знать, насколько далеко способна зайти мадам Зингер в своем расположении к нему. И он не преминул подбросить новую охапку хвороста в ярко разгоревшийся пламень участия.

— Вы знаете, ведь мне пришлось даже некоторое время скрываться от полиции, пока я не получил возможности уехать во Францию. Пан Липецкий приютил меня в своем доме, в комнатке наверху. Он говорил, что когда-то в ней жили вы...

— Ах, эта милая комната, — вздохнула Эмма Карловна, и взгляд ее затуманился. — Там я воскресла к жизни, заново родилась на свет... О, мне никогда этого не забыть. — Она торопливо достала из рукава платок и приложила к глазам. — Что ни говорите, только мы, русские... я хочу сказать, вообще славяне — русские и поляки, — способны к бескорыстной доброте... Способны оценить...

Михаил так и не узнал, что именно способны оценить русские и поляки. Эмма Карловна отняла от лица платок и устремила на собеседника встревоженный взгляд.

— Позвольте, так вы, верно, приехали с чужим паспортом?

Этого вопроса Михаил ждал, ведь он сам спровоцировал его.

Он сделал рискованный ход, но риск был оправдан. Неудача только лишила бы его возможности жить в пансионате мадам Зингер. Удача же давала многие выгоды.

Паспорт Яна Цвеклинского годился только на месячный срок. После истечения его пришлось бы либо покинуть Францию, либо скрываться от полиции. При таких условиях лучше жить вообще без паспорта.

Кроме того, паспорт Цвеклинского являлся цепочкой, которая связывала Михаила с человеком Липецкого да и с самим Липецким. В случае ареста Донцову грозила высылка из Франции, Липецкому и его «человеку из полиции» провал мог стоить жизни. Следовало оборвать цепочку.

В обоих случаях требовалось одно: паспорт Яна Цвеклинского не должен попасть в руки французской полиции. Добиться этого возможно было только при содействии мадам Зингер.

Михаил сделал вид, что вопрос хозяйки смутил его, и, как бы вручая свою судьбу в ее добрые руки, проговорил с обезоруживающим вздохом:

— Да, мадам, паспорт у меня чужой. Под своим именем я не смог бы выехать из Польши.

— Каково же ваше настоящее имя?

— Викентий Лентович.

Бросив на него быстрый взгляд исподлобья, Эмма Карловна улыбнулась.

— Викентий? Вы уверены?

— Конечно, мадам, — не принимая шутки, печально сказал Михаил.

— А! Ладно, — как-то залихватски, совсем по-русски махнула рукою Эмма Карловна. — В конце концов Париж есть Париж...

Михаил ликовал в душе: он правильно понял характер этой женщины.

— Да, мсье Лентович, — это Париж, второй Вавилон, Здесь вы можете встретить кого угодно, вплоть до папуаса. И хорошо, если он сам знает, как его зовут. Где уж тут думать о паспорте! Возьмите моих несчастных соотечественников, русских эмигрантов. Вы понимаете, я имею в виду не бывших сановников и миллионеров. Гражданства у них нет, а потому они совершенно бесправны. Получить эмигранту французское гражданство чрезвычайно трудно, почти невозможно. Вот и живут на птичьих правах. Надо вам сказать, что раза два мне случилось укрывать у себя этих несчастных. А что прикажете делать? Набедокурят где-нибудь — их тотчас приговаривают к высылке из Франции. Выставят в Бельгию или Швейцарию, а тамошние пограничники тем же путем возвращают их обратно. Несчастных за нелегальный переход французской границы судят и водворяют в тюрьму. Каково лицемерие, не правда ли? Оставаться безупречной перед таким законом — не самая большая заслуга. Я это уяснила себе давно. Видите ли, христианское милосердие и наши законы — вещи несовместимые. Впрочем, с полицией отношения у меня самые хорошие. Правда, это не дешево обходится, но я не жалуюсь: благотворительность есть благотворительность. Дать полицейскому, у которого куча детей, куда более милосердно, чем глупому проповеднику из Армии Спасения.

Такой своеобразный взгляд на благотворительность развеселил Михаила. Эта женщина вряд ли обладала дельцовской хваткой. Рядом с узким практицизмом западноевропейского буржуа в ней уживалось простодушие, граничащее с инфантильностью.

— Верно, у вас есть какие-то свои планы? — сказала мадам Зингер. — Что вы умеете делать?

— Могу водить машину. Знаю бухгалтерский учет.

— Прекрасно. Французским вы владеете сносно, хотя, конечно, всякий тотчас узнает в вас иностранца. Но здесь это не такая уж большая беда. Вы имеете средства?

— Небольшие. Месяца на два хватит.

— В таком случае не спешите с устройством на работу. Постараемся подобрать вам что-нибудь приличное. И будьте разумны, мсье Лентович, обещайте во всех затруднительных случаях советоваться со мною.

— Непременно, мадам.

— И еще одно. Слушайте меня внимательно. В Лионе живет племянник моего покойного мужа, Жорж Ванштейн. У него механическая мастерская. Запомните: для полиции вы — мой племянник Жорж из Лиона. Жорж еврей — этим будет оправдан ваш акцепт. Все остальное я устрою.

— О, вы так добры, мадам! — воскликнул Михаил, в порыве искренней благодарности приложив руку к груди.

У Эммы Карловны увлажнились глаза — признательность молодого человека растрогала ее и доставила большое удовольствие.

— Питаться, если пожелаете, можете при пансионате, — сказала она вставая. — Завтрак в десять, обед — в три, ужин — в восемь вечера. И уж хотите вы того или нет, — мне придется называть вас попросту — Жоржем.

— Я буду только счастлив, мадам.

— В таком случае пойдемте, я покажу вам вашу комнату.

По каменной лестнице они поднялись на второй этаж. От многолетней службы ступеньки стерлись посередине и имели вогнутую форму. Михаил подумал, что, возможно, когда-то их попирали сапоги королевского мушкетера, и тогда, наверное, по всему дому разносился воинственный звон огромных шпор. Несмотря на древность помещения, в нем не ощущалось затхлости. Напротив, воздух был напоен неуловимо приятным ароматом, напоминавшим запах какого-то драгоценного дерева — ливанского кедра или самшита.

Комната была небольшая, но веселая и уютная. Два прорезанных вплотную друг к другу окна — высоких и узких — выходили во дворик. Михаил отметил, что это удачно: любого посетителя пансионата он сможет увидеть прежде, чем тот войдет в дом.

Мебели было немного. Кровать, секретер, низкий столик, бельевой шкаф, два кресла, обитых розовым штофом под цвет обоев, несколько стульев. На полу перед кроватью — темный ковер. С потолка розовым бутоном свисал абажур.

— Много у вас теперь свободных комнат? — спросил Михаил.

— Одна. Она выходит на другую сторону. А эта разве вам не по душе?

— О, что вы, мадам! Прекрасная комната. Я бесконечно вам признателен.

Собственно, Донцова мало интересовали свободные комнаты. Ему хотелось знать, что находится по другую сторону дома, есть ли второй выход и, если есть, то куда он выводит. Но хозяйка об этом промолчала, а дальнейшие расспросы могли бы лишь встревожить ее, возбудить подозрения.

— Ну вот, Жорж, можете считать, что вы дома, — сказала Эмма Карловна, заботливо ощупав постель, кресла, смахнув воображаемую пыль с секретера. — Здесь вам будет хорошо. Правда, кое в чем мне придется ограничить вашу свободу.

— Я готов подчиниться, мадам.

— Не водите к себе девиц. — И хотя Михаил не возразил ни словом ни взглядом, Эмма Карловна выставила ладонь, будто защищаясь, и горячо проговорила: — Знаю, знаю, вы, верно, считаете меня ужасной ханжой. Но дело не в ханжестве. Репутация пансионата... вы понимаете? Это категория коммерческая, ею не шутят. Итак, оставляю вас. Умывальник, зеркало — здесь, за занавеской. Ко мне прошу запросто в любое время дня.

— Благодарю, мадам.

Оставшись один, Михаил опустился в кресло, устало откинулся на спинку.

Да, он чувствовал усталость, хотя, казалось бы, причины для нее и не существовало. Но причина была. Утомила его необходимость играть роль. Это еще не вошло в привычку и потому отнимало много сил.

Полулежа в кресле, он рассеянно изучал лепной потолок и подводил первые итоги. Пока дела его обстояли на редкость хорошо. Не прошло и трех часов его пребывания в Париже, а он успел сделаться «племянником» женщины, у которой «хорошие отношения с полицией», и обрел надежную крышу над головой. Да, без помощи Липецкого вряд ли устройство его произошло бы столь быстро и гладко.

Итак, первое, что необходимо сделать, — сообщить Липецкому шифрованным письмом о благополучном прибытии, о том, что паспорт Цвеклинского удалось вывести из игры. А уж Липецкий передаст в Москву.

Михаил встал, открыл секретер. На полках нашел несколько французских книг. В углу лежала стопка почтовой бумаги, тут же чернила, ручка.

Он придвинул к секретеру стул и начал составлять свое первое сообщение. Для непосвященных оно выглядело совершенно невинным письмом к варшавскому другу, в котором автор делился своими первыми впечатлениями о Париже.

В тот же день Михаил посетил банк и обменял двести долларов на франки.

6

Утром, едва забрезжил рассвет, Михаил отправился побродить по старинным улочкам. Собственно, целью его была улица Рамбюто. Следовало проверить, действительно ли в доме № 17 живет Отто Брандт.

Как и вчера, над Парижем сплошным серым пологом висели облака, порывами дул сырой ветер, временами накрапывал дождь. Народу на улицах в этот час было немного. Чаще всего навстречу попадались хозяйки или служанки с сумками — спешили на рынок. С искренним интересом Михаил рассматривал старые дома и испытывал волнение от мысли, что, возможно, в этих окнах отражались красные шапочки санкюлотов. Названия улиц — Монтертуль, Шеваль Бланс, Пуасоньер, Бурдоннэ — все были знакомы по романам Дюма. Гюго, Мопассана, Бальзака; в этих домах, на этих мостовых жили, боролись, терпели поражения и одерживали победы известные всему миру литературные герои. Он шагал по улицам, оставившим след в истории.

Да, старинные кварталы Парижа давали обильную пищу для ума и сердца, и единственное, чего недоставало Михаилу для того, чтобы эту пищу переварить, — права безоглядно располагать собой.

Обогнув Центральный рынок, он вскоре вышел на улицу Рамбюто. Брандта он знал в лицо — в Москве было время изучить его фотографию. Вскоре Михаил поймал себя на том, что пристально вглядывается в лица встречных мужчин. В задачу его входило непременно увидеть своего противника, если он действительно живет на улице Рамбюто. Не обязательно сегодня. Конечно, проще было бы справиться у консьержки дома № 17, но в таком случае непременно следовало бы подняться к Брандту или сделать вид, что поднялся, иначе праздное любопытство показалось бы странным. А единственное, что может оградить его от провала, — естественность поведения, умение не останавливать на себе чье бы то ни было внимание. Недаром Воронин не уставал повторять: «Человек не может не оставить следа, иначе ему пришлось бы превратиться в птицу. Поэтому разведчик должен думать не о том, чтобы не оставлять следов, а о том, чтобы они не отличались от тысяч других».

Было около девяти, когда Михаил поравнялся с домом № 17. Внешне он никак не проявил интереса к этому зданию, даже не взглянул в сторону подъезда. За домом могли вести наблюдение агенты Сюртэ Женераль[18], а попадать в поле их зрения, пусть даже в качестве случайного прохожего, не диктовалось необходимостью.

На противоположной стороне улицы, наискосок от дома № 17, находилась небольшая продуктовая лавка. Михаил остановился перед витриной, на которой красовались связки колбас и окорока. Затем, как человек, который не нашел на витрине того, что искал, отвернулся от нее. Рукояткой трости сдвинул на затылок шляпу и рассеянно огляделся, прикидывая, в какую сторону теперь двинуться.

Михаил предположил, что если Брандт живет в Париже под видом коммерсанта, то как всякий деловой человек с утра обязан уезжать по делам. Скорее всего, между девятью и десятью часами. Ежедневно в одно и то же время — от немецкой пунктуальности никуда не денешься.

Но это время было Донцову неизвестно, а торчать столбом на улице, не привлекая к себе внимания, можно от силы две-три минуты. И поблизости как нарочно ни одного бистро́ или кафе.

Михаилу повезло. Только он собрался продолжить свою прогулку по улице Рамбюто, как из подъезда долга № 17 вышел высокий, плотный, румяный человек в черном пальто и котелке. Михаил узнал Брандта. Остановившись на краю тротуара, немец взглянул направо, налево, в нетерпении покрутил перчаткой. Михаил тотчас отвернулся и зашагал в противоположную сторону. Совершенно незачем маячить на виду у человека, несомненно обладающего профессиональной памятью на лица.

Мимо проехал черный «форд», Михаил слышал, как он затормозил у края тротуара. Хлопнула дверца и донесся удаляющийся рокот мотора. Михаил взглянул на часы — ровно девять.

Теперь он не читал названия улиц и не любовался старинными зданиями. Мысли его целиком были поглощены делом, ради которого он здесь находился. Итак, автор анонимного письма не солгал — Брандт в Париже. Впрочем, в том, что германская разведка именно здесь решила подобрать агентуру для засылки в Советский Союз, не было ничего необычного. Париж — центр белой эмиграции. Удивительно другое: почему ни он, ни Воронин, ни руководители иностранного отдела не предусмотрели такой возможности? Ведь еще год назад, сразу после прихода Гитлера к власти, поступили сообщения о начавшемся расслоении в среде белоэмигрантов. Четко определились две группы. Одни смирились с существованием Советов, более того — успехи новой России льстили их национальному самосознанию и в поддержке потерянной, но по-прежнему милой Родины против «немчуры» они видели свой патриотический долг. Другие, оставшиеся верными «белой идее», открыто встали на сторону фашизма именно потому, что его острие было направлено против Советов и, стало быть, надежда на восстановление «национальной России» получила реальное основание. Эти отщепенцы горели злобной ненавистью ко всему советскому, и германской разведке, очевидно, не требовалось больших усилий, чтобы заставить их служить себе.

Так почему же мы не предусмотрели? А возможно и предусмотрели и предпринимали необходимые усилия, но безуспешно? Вернее всего, так оно и есть. Германская разведка — сильный противник, его на кривой не объедешь.

Но сейчас все эти соображения бесполезны. Брандт вербует в Париже эмигрантскую молодежь для агентурной работы в Советском Союзе. Задача: обезвредить потенциальных шпионов. В первую очередь для этого нужно либо проникнуть любым способом в вербовочную кухню Брандта, получить списки, а еще лучше — и фотографии будущих шпионов, либо склонить на свою сторону одного или нескольких завербованных, то есть приобрести своих людей среди вражеской агентуры.

Тот факт, что борьбу с Брандтом предстояло вести на нейтральной почве, в большей степени облегчало для Михаила его задачу. Здесь немецкий разведчик не имел защиты специалистов сыска из гестапо. Ему приходилось полагаться только на собственную изворотливость.

Конечно, у него есть помощники, но вряд ли их много. К тому же Михаил находился в более выгодном положении, потому что знал о деятельности Брандта, а тот о нем не знал.

Однако нейтральная почва Франции имела и свои неудобства. Работай Донцов в Германии, перед ним всегда стоял бы один противник — фашизм. Пусть сильный, пусть жестокий, но один. Здесь приходилось держать три фронта. Направляя удар против Брандта, все время надлежало иметь в виду белую эмиграцию и французскую контрразведку. Неосторожный шаг, небрежность, ошибка, не имеющие никакого отношения к борьбе против Брандта, могли окончиться провалом, срывом задания.

Наконец он — беспаспортный иностранец — мог попасть в руки французской полиции и мог быть выдворен из Франции. Полицейским и в голову бы не пришло, что в их руках побывал советский разведчик и что своими действиями они помогли немцам. Таковы причуды тайной войны. Вести ее предстояло в кромешной тьме, на ощупь. И все же Михаил пока «видел» лучше своих противников, и это преимущество собирался использовать.


Неподалеку от арки Сен-Дени он вышел на одноименный бульвар. По широкой улице гулял ветер. Он швырял в лицо капли влаги, раскачивал черные голые ветки каштанов, рябил лужи на асфальте, а в душе Михаила возбуждал чувство бодрости. Наверное потому, что ничем. не отличался от московского осеннего ветра. И точно так же, как в Москве, прохожие низко наклоняли головы, прятали от ветра лица. И только женщинам Парижа погода, казалось, не доставляла огорчения. Напротив, она давала повод показать яркие зонтики и кокетливо перетянутые в талии плащи.

Слева, подернутые серой хмарью, громоздились уступами вверх кварталы Монмартра. Один над другим нависали слепые брандмауэры. В этой картине было много общего с приморской частью Баку. Михаил преодолел соблазн подняться на знаменитую «гору мучеников» и свернул на магистраль Сен-Дени. Не доходя до улицы Мазэт, он углубился в соседнюю, параллельную ей улочку. Он хотел узнать, что находится по другую сторону пансионата мадам Зингер и возможно ли в случае необходимости покинуть его, минуя улицу Мазэт. Сейчас ему ничего не грозило, но заранее наметить возможный путь отступления его побуждала не излишняя мнительность. Он лишь выполнял непременную обязанность, обусловленную профессией.

Поравнявшись, по его расчетам, со зданием пансионата, Михаил заглянул в ближайший дворик, отделенный от улицы решеткой. Но проходов из дворика в глубь квартала не было. Тогда он решил исследовать подряд все дворы, все щели между домами. Так он и поступил. Парижанин мог бы принять его за любителя, который интересуется архитектурными деталями старинных домов. В одном месте над крышами он увидел верхушку черной башни, замеченной им вчера позади здания пансионата. Но подхода к башне найти не удалось. Решив отложить поиски до другого раза, Михаил вернулся на улицу Сен-Дени. На углу сидела вчерашняя старушка, продавала хризантемы. Михаил подошел, на правах старого знакомого поздоровался, вежливо приподняв шляпу, и попросил сделать ему букет на десять франков. При этом заметил, что обожает хризантемы и что хорошие хризантемы, такие, например, какие он видит в корзине мадам, — теперь большая редкость. Старушка на любезность ответила любезностью. Мсье, по видимому, голландец, потому что никто лучше голландцев не понимает толк в цветах. Может быть, мсье сам занимается разведением цветов? Михаил объяснил, что его профессия, пожалуй, близка к цветоводству. Он поглощен изучением старины, и мадам, разумеется, согласится, что какой-нибудь портал XVI века выглядит на древе истории не менее прекрасным цветком, чем хризантема в этом букете. Мысль, выраженная в столь изящной форме, совершенно покорила старушку, и она заверила, что мсье правильно поступил, выбрав для своих изысканий этот квартал — здесь чрезвычайно много старинных построек. В ответ Михаил выразил сожаление, что не может добраться до черной башни, которую он заметил в глубине квартала, а ведь ей, пожалуй, не менее пятисот лет. Старушка так и вскинулась, горя желанием помочь своему собеседнику.

— Да ведь вы, мсье, стоите на дорожке, которая выведет вас прямиком к вашей башне.

— Простите, мадам, я не совсем понимаю.

— Взгляните-ка туда. Видите в конце этого дома нишу? Там лестница. Спуститесь по ней, пройдите подвалом, выберитесь наверх, сверните налево и идите себе вдоль стены. Внизу-то дверь, по пусть это вас не смущает, она не запирается.

Михаил поблагодарил старушку, вручил ей пятнадцать франков и направился к нише. Действительно, вниз сбегала лестница, за ней была дверь. По Сен-Дени потоком мчались машины, а в двух шагах начинался какой-то средневековый подземный ход.

Михаил спустился по ступенькам, толкнул дверь. Впереди было черно. Как слепой, ощупывая тростью каменные плиты пола, двинулся вперед. Весело подумал: «Теперь понятно, откуда Эжен Сю черпал материал для своих «Парижских тайн». Вскоре он ступил на лестницу, поднимавшуюся вверх, и через минуту очутился на дне глубокого каменного колодца. В колодец смотрели несколько окон; по-видимому, они принадлежали подсобным помещениям: их давно никто не протирал, и они напоминали глаза, затянутые бельмом. Не предупреди его старушка цветочница, он бы не догадался, что слева есть выход из мешка — узкая щель между двумя брандмауэрами. Щель эта вывела его в другой каменный мешок. Справа наискосок тянулась высокая кирпичная ограда. В течение нескольких минут Михаил шел по коридору, образованному оградой и задними стенами домов, чьи фасады, по-видимому, смотрели в проходные дворы со стороны улицы Мазэт. Коридор то сужался так, что приходилось пролезать боком, то расширялся. Ограда кончилась. Опять, будто звенья цепи, каменные мешки чередовались с ущельями. Под ногами валялись ржавые консервные банки, обрывки бумаги и какая-то ветошь. Внезапно впереди возникла черная башня. Ее квадратная масса закупоривала коридор — путь был закрыт. Но Михаилу дальше идти не понадобилось. Слева, за кирпичной стеной, открылись знакомые забранные решетчатым переплетом окна пансионата. Стена поднималась метра на три, из-за нее Михаил видел только верхний этаж. Внизу, у подножия, кучками лежал щебень, цветом напоминавший сырое мясо. Поверху кое-где топорщились корявые карликовые деревца. Во многих местах от ветхости гребень стены обвалился, и до него можно было достать рукою. Требовалось не больше минуты для того, чтобы узнать, наконец, имеет ли здание пансионата выход в эту сторону. С помощью трости Михаил мог бы легко преодолеть стену. Но выполнение этого замысла пришлось отложить до наступления темноты. Сейчас его могли увидеть из окон. Он узнал главное: из пансионата можно выбраться прямиком на улицу Сен-Дени. Вряд ли мадам Зингер догадывалась об этом. Да и к чему ей? Что же касается черного хода, то он наверняка есть или был. Иначе, учитывая дороговизну земельных участков, нельзя объяснить существование бесполезного, довольно широкого пространства между домом и кирпичной стеною.

Около двенадцати Михаил вернулся в пансионат и, сняв шляпу, постучался к мадам Зингер.

— Считаю своей обязанностью сделать вам выговор, мсье Жорж, — с притворной строгостью сказала Эмма Карловна, впуская постояльца в комнату. — Исчезли спозаранку, без завтрака — куда это годится?

— Целиком принимаю ваш упрек, милая тетушка, — с улыбкой сказал Михаил. — Взамен возьмите эти хризантемы.

— О, я не против такого выгодного обмена. Вы на редкость любезный племянник. Завтракали где-нибудь?

— Нет, я бродил по старинным улицам, осматривал «Чрево Парижа» и так увлекся...

— ...Что забыли о собственном чреве. Я скажу Розе, она принесет завтрак к вам в комнату.

— Не стоит затруднять служанку, мадам. Я думаю, она набегалась за утро...

— Да вы альтруист — это приятно. В таком случае ступайте на кухню — кусок мяса и чашка кофе для вас всегда найдутся. Розу я предупредила. А кухню вы найдете внизу, в конце коридора, налево.

— Благодарю, мадам.

Можно было подумать, что хозяйка читала мысли Михаила — ведь именно на кухню ему и не терпелось попасть.

В полутемном помещении, до половины занятом обширной плитой, хлопотала Роза — женщина лет тридцати, с поблекшим лицом. Она пригласила «мсье Жоржа» к столу, подала кусок холодной телятины, хлеб и чашку кофе. Михаил сразу заметил рядом с плитою неплотно прикрытую дверь. Единственное окно упиралось в стену какого-то дома и потому почти не давало света. Оно было забрано железными прутьями — верно, от воров.

Роза оказалась не очень словоохотливой, и все же Михаил узнал, что она с мужем живет в каморке напротив кухни, что муж работает на Центральном рынке и что мадам к ним очень добра.

— Здесь у вас мрачно, как в чистилище, — сказал Михаил, допивая кофе. — А эта дверь, конечно, ведет в ад?

— Нет, мсье, — слабо улыбнулась Роза, — так далеко вы через нее не уйдете. Там всего лишь кладовая, а в ней уголь для плиты.

— А я-то подумал, что это черный ход.

— Он здесь был, мсье. Говорят, когда-то позади дома зеленел сад. А дом принадлежал любовнице какого-то графа или герцога...

— Который и проникал через эту дверь, не так ли?

— Ошибаетесь, мсье, — живо возразила Роза, — Тот аристократ проникал через главный подъезд. А этой дверью пользовались шалопаи помельче.

— Куда же делась наружная дверь?

— Дверь на своем месте, только заперта. Да так давно, что теперь и ключа к ней не подобрать.

— Очень интересная история. Не исключено, что в этой кухне звенели шпаги соперников. Как вы полагаете, Роза?

— Насчет шпаг не знаю, а историй вам здесь расскажут сколько хотите о каждом старинном особняке.

Донцов поблагодарил Розу и ушел к себе. Отпала нужда во вторичном путешествии по каменным трущобам — он узнал все, что ему требовалось.

Вечером, часов около одиннадцати, он заглянул в кухню — там было темно и пусто. Он достал с полки бутылку с остатками прованского масла, которую приметил еще днем, и, стараясь не скрипнуть ни дверью ни половицей, вышел в кладовую. Перебрался через кучу угля — вытянутая рука уперлась в дверь. Нащупал замочную скважину, полил в нее масла. Немного подождав, достал из кармана изогнутый гвоздь, и вскоре рука почувствовала, как мягко подалась щеколда замка. Михаил несильно нажал на дверь; послышался скрип. Дверь оказалась забитой, но гвозди, видимо, проржавели и готовы были поломаться, стоило только приналечь. Пока этого не требовалось — внешне дверь должна выглядеть так, будто к ней не прикасались.

Поставив на место бутылку, Михаил выскользнул из кухни и вернулся к себе.

7

«Искать подступы к Брандту» — с такой мыслью проснулся Донцов на следующее утро. Единственным человеком, который мог бы указать способ проникновения в это шпионское гнездо, был автор анонимного письма. Но прежде следовало его найти. Вернее, найти девушку, что назвалась Кармен. Итак, улица Суффло...

Позавтракав в пансионате — столовая примыкала к кухне, Михаил отправился «поглазеть на Латинский квартал», как он объяснил мадам Зингер. На метро доехал до Люксембургского сада и вышел на бульвар Сен-Мишель. Здесь ему открылся другой, современный Париж — город шумных, широких, прямых магистралей, сверкающих зеркальными витринами магазинов, кафе и ресторанов. Улицу Суффло он узнал сразу — в конце ее вздымалась серая, увенчанная куполом громада Пантеона.

Михаил решил обойти все кафе. У автора письма могло быть свое излюбленное заведение, где его хорошо знали. Но если знали его, то знали и девушку по прозвищу Кармен. Потому что доверить доставку письма Журавлеву он мог только близкому человеку — сестре, жене, дочери.

Улица Суффло имела в длину около четырехсот метров. Михаил прошел до Пантеона и по обеим сторонам насчитал десяток кафе. Недаром говорят: в Париже столько кафе, сколько углов. Кроме того, целая вереница кафе и бистро имелась на улице Сен-Жак, которая пересекала улицу Суффло неподалеку от Пантеона. Неизвестный автор письма вполне мог посещать одно из них. Так же как и любое ближайшее кафе на бульваре Сен-Мишель. Это намного расширяло круг поисков. Можно было пасть духом, но Михаила поддерживала надежда на счастливый случай. Ведь Брандта удалось обнаружить с первой же попытки. Наверняка и в поисках автора письма ему будет сопутствовать удача. Однако в глубине души он сознавал, что шансы на счастливый случай ничтожны и его надежды — всего лишь средство взбодрить себя.

Поравнявшись с домом № 5, он невольно замедлил шаг и взглянул на пятый этаж. Где-то там обитал Журавлев; сейчас он, вероятно, находился на службе. Впрочем, и до этого Михаилу не должно быть дела. Он не имел права вступать в контакт ни с Журавлевым, ни с любым другим официальным представителем СССР во Франции.

Целый час просидел он в кафе на углу бульвара Сен-Мишель. За это время успел от корки до корки прочитать свежий номер «Фигаро» и выпить бокал красного. Он вскидывал глаза на каждого нового посетителя и каждый раз мысленно повторял словесный портрет девушки, которую предстояло найти: античный нос, широкие скулы, овал лица, спрямленный от скул к подбородку, чистая матовой белизны кожа, пунцовые губы, темные большие глаза. Судя по описанию, она обладала яркой, броской красотой, и Михаил был убежден, что узнал бы ее при встрече. Прежде чем покинуть кафе, Михаил подошел к стойке и, взглянув на часы, обратился к буфетчику:

— Я тут назначил свидание одному господину, но не могу больше ждать. Так вот, если он спросит обо мне...

— Простите, мсье, кто он? Возможно, я знаю...

Михаил в задумчивости потер ладонью лоб и удивленно уставился на буфетчика:

— Странно, фамилия вылетела из головы.

— Случается, мсье. Вчера, верно, вы с ним хватили лишнего?

— Ваша правда. Он, по-моему, частенько здесь бывает. У него есть родственница — девушка по прозвищу Кармен.

— Не припоминаю, мсье.

— Прошу прощенья.

Михаил положил на стойку деньги и вышел. Буфетчик проводил его взглядом, в котором читалось: «Каких только чудаков не повстречаешь в Париже».

Михаил пересек улицу Суффло и зашел в следующее кафе. Здесь он прочитал номер «Тан» и поговорил с одним из посетителей, пожилым красноносым господином. Этот добряк хотя и не располагал никакими сведениями о девушке по имени Кармен, однако посоветовал собеседнику обратиться в полицейский участок.

— Уж там-то наверняка знают вашу Кармен, — добавил он и весело подмигнул, дав понять, что он стреляный воробей и его на мякине не проведешь.

«Кажется, он принимает меня за агента полиции нравов», — смекнул Михаил и быстро закруглил беседу.

В третьем кафе он застал большую компанию студентов — рядом была Сорбонна. Молодые люди выпивали «в укор святой Женевьеве, которая неизвестно за что лишила Париж солнца и вторую неделю вымачивает его, как соленую треску». Они громко острили на счет галантных похождений какого-то своего преподавателя, именуемого Vierge. Наверное, это было прозвище, потому что по-русски означало «Девственник». Половины того, что они говорили, Михаил не понимал — речь их изобиловала жаргонными словечками, а необычные обороты придавали фразам совершенно не тот смысл, какой эти фразы имели бы в литературном французском языке. Студентов тут все знали, называли по именам, они также знали всех, переходили от столика к столику, шутили, хохотали, как у себя дома. Наступало обеденное время, и народу в кафе набилось много. Воспользовавшись шумом, Михаил рассказал о Кармен своему соседу по столу — парню в светлом плаще с большой лохматой головой. Тот отпил из стакана и сочувственно вздохнул:

— Увы, Кармен погибла от руки ревнивца Хозе. Другой я не знаю. Потому что, видите ли, я не верю в переселение душ...

Когда Михаил вышел из кафе, было два часа. «Нет, так дело не пойдет, — думал он, шагая к метро. — Можно спиться с круга по этим кафе, а дело ни на йоту не сдвинется с места. Легче встретить Кармен, просто фланируя по улице. Выходит же она из дому. А уж если заглянул в кафе — нечего заказывать вино, достаточно какого-нибудь морса».

Он чувствовал усталость, как после целого дня напряженной работы. К вечеру разболелась голова. Михаил изо всех сил крепился, твердил себе, что это чепуха, недомогание от усталости, а возможно, и от выпитого днем вина. Все же он спустился к Эмме Карловне и спросил, нет ли у нее аспирину.

— Вы слишком жадно набросились на Париж, — сказала мадам Зингер. — В такую погоду это не проходит безнаказанно. Вот вам таблетки, отправляйтесь к себе и дождитесь меня.

Она пришла через полчаса с миниатюрным электрочайником и баночкой меда.

— Итак, дорогой племянник, извольте повиноваться, — с некоторой торжественностью сказала она. — К утру я вас поставлю на ноги, но с одним условием: весь завтрашний день вы посвятите чтению Вольтера. Разумеется, в постели. Томик у вас в секретере. Надеюсь, «Кандид» поможет вам избавиться от излишней самоуверенности. Читали?

— Да, мадам.

— Перечитайте, это полезно.

«Она разговаривает со мною, как с юным баловнем», — усмехнулся про себя Михаил, однако заботы хозяйки, ее менторский тон были приятны.

Когда он напился чаю с медом, Эмма Карловна укрыла его двумя одеялами и предупредила, чтобы он не запирал комнату, — она еще заглянет к нему ночью. Едва она вышла, Михаил встал и повернул в двери ключ. Во сне он мог заговорить по-русски, и если это случится в присутствии мадам Зингер, для нее не составит труда догадаться, кто он на самом деле.


Заболеть всерьез сейчас было бы чудовищно глупо. Поэтому Михаил беспрекословно выполнил все предписания Эммы Карловны. Следующий день — это было воскресенье — он провел в постели, с удовольствием перечитал «Кандида». Но куда больший интерес, чем необыкновенные приключения простодушного воспитанника Панглоса, у Михаила вызвали замечания, сделанные карандашом на полях... по-русски. Угловатый падающий почерк не принадлежал Эмме Карловне. Михаил видел написанные ею счета — буквы она выводила округло, с завитушками. Да и содержание замечаний свидетельствовало о мужской руке.

Фразу Кандида «Я лучший человек в свете и вот уже убил троих; из этих троих — двое священники» — неизвестный читатель оценил следующим образом: «Молодец Вольтер — самую суть постиг, собака».

На последней же странице, там, где Кандид и его друзья, уразумев смысл жизни — «надо возделывать свой сад», — образовали для этого нечто вроде коммуны, комментатор раздраженно бросил: «Хоть ты и Вольтер, а дурак!»

— Кто-то читал Кандида до меня, и очень внимательно, — показав заметки на полях, сказал Михаил, когда Эмма Карловна навестила его после обеда. — Кажется, это буквы кириллицы?

— Конечно. Ведь месяца за два до вас здесь жила чета русских — супруги Сенцовы. Он — бывший подпоручик, его жена — урожденная баронесса... право, забыла фамилию. Им грозила высылка за нелегальное содержание игорного дома. Занятие не для порядочных людей, но ведь надо чем-то жить, и тут уж, согласитесь, выбирать не приходится.

Все это Эмма Карловна выпалила с непринужденностью, которую дает глубокое сознание собственной правоты. Она, по-видимому, ни на секунду не сомневалась, что приютить содержателей игорного дома — деяние ничуть не менее похвальное, чем оказать покровительство бездомному ребенку.

— Сенцовы прожили у меня три недели, — продолжала мадам Зингер. — Потом им достали новые паспорта, и они уехали куда-то на юг. А старые паспорта и сейчас валяются у меня в шкатулке.

«Ого, да у нее, никак, целый склад старых паспортов», — подумал Михаил, тотчас вспомнив шкатулку палисандрового дерева, что стояла на подоконнике. Сказал:

— Надеюсь, Сенцовы вам хорошо заплатили?

Эмма Карловна горько усмехнулась:

— И это говорите вы, Жорж! Разве я взяла с вас хотя бы на сантим больше, чем со всех прочих постояльцев? Нет, наживаться на несчастье ближних не в моих правилах.

«Да бросьте вы болтать о ближних! — хотелось заорать Михаилу. — Несчастье мужа и жены Сенцовых — это счастье и спокойствие многих сотен людей».

Но сказал другое:

— Простите, мадам, я сболтнул глупость. Ваше доброе отношение я ощущаю ежечасно и, поверьте, ценю его более всего на свете.

— Полно, полно, Жорж, — порозовев or удовольствия, замахала руками Эмма Карловна, — стоит ли об этом?.. Ведь вы друг Липецкого.

— Разумеется, мадам... Кстати, я все беспокоюсь насчет паспорта. Из ваших слов я понял, что достать его не так уж трудно...

— И напрасно беспокоитесь. Я думаю, через месяц все устроится наилучшим образом. — Она таинственно улыбнулась. — Ах, ладно! — и, сопроводив это восклицание знакомым залихватским жестом, сказала: — Не буду от вас скрывать — ведь вы в одинаковом положении, — в пансионате уже неделю живет один из моих соотечественников-эмигрантов, Алексей Федорович Малютин. Вместе с этим несчастным, возможно чуть позднее, и вы получите свой паспорт.

— Благодарю. Но почему Малютина вы называете несчастным? Его кто-нибудь обидел?

— Жорж, вы с луны свалились! Как же еще прикажете называть человека, которого преследует полиция?

— За что?

— Право, не знаю. Какая-то мелочь... Здесь ведь эмигрантам каждое лыко вставляют в строку. Впрочем, мне звонил мсье Лаврухин и заверил, что Малютин весьма порядочный человек.

Михаил почувствовал звон в ушах, кровь бурно отлила от головы. Ничтожная воздушная волна, донесшая до его слуха знакомую фамилию, ударила, словно тяжелый булыжник. На секунду показалось, что теряет сознание.

— Что с вами? — мадам Зингер приподнялась в кресле. — Вам дурно?

— Нет, нет, ничего. — Голос изменил ему, и он поторопился откашляться. — Что-то кольнуло, кажется, я неловко повернулся.

Он лег на спину, погладил щеку, улыбнулся.

— Продолжайте, мадам... Вы говорили о мсье Лаврухине. Это ваш знакомый?

— Не совсем. То есть, разумеется, знакомый, но виделась я с ним всего раза два. Это очень достойный человек, со средствами. Так же, как и я, он помогает попавшим в беду соотечественникам. Но сейчас у него мало возможностей. Мсье Лаврухин вот-вот должен получить французское гражданство. Само собою разумеется, навлечь на себя подозрение полиции в каких-то противозаконных действиях значило бы навсегда зачеркнуть надежду на получение гражданства. Он осторожен, и его можно понять.

— Несомненно, мадам. Оттого-то, по-видимому, своих знакомых, не поладивших с полицией, он направляет к вам. Ведь и Сенцовы его протеже, не так ли?

— А что же делать? Если мы, русские, не будем помогать друг другу, то кто же еще нам поможет на чужбине? О, кажется, я совсем утомила вас своей болтовней, — спохватилась Эмма Карловна и, пообещав вечером опять напоить его чаем с медом, ушла.

Михаил больше не мог заставить себя лежать. Встал, долго расхаживал по комнате, обдумывая нежданную новость. Лаврухин в Париже... Собственно, в самом факте не было ничего необычного. Но в течение четырнадцати лет фамилия Лаврухина ни разу не встречалась Михаилу, и естественно было предположить, что их пути больше никогда не пересекутся. И если, отправляясь в Париж, он не учел такой возможности, то лишь потому, что она просто не пришла ему в голову. Да если бы и пришла, показалась бы абсурдной.

И вот — Лаврухин. И в памяти мгновенно возник далекий апрельский вечер, лавка Мешади Аббаса, полные веселого бешенства глаза Поля, опиумокурильня и человек в нижней рубашке, взлетевший по лестнице к форточке в потолке.

Да полно, о том ли Лаврухине говорила Эмма Карловна? Об Александре ли Милиевиче? О Лаврухине ли, который прихрамывал... не помню уж на какую ногу? Расспросить об этом мадам Зингер невозможно. Потому что интерес поляка Лентовича к совершенно незнакомому ему эмигранту Лаврухину выглядел бы странным.

Михаил опустился в кресло. Спокойно, спокойно... Нечего бегать по комнате, ты не в клетке. Прежде всего надо хладнокровно разобраться во всем. Ну, Лаврухин... Ну, пусть тот самый, Александр Милиевич, бывший деникинец-контрразведчик... Ну и что же? С какой стати это должно тебя беспокоить? Ну, живет в Париже... В Париже десятки тысяч белоэмигрантов. Тебя же интересует лишь небольшая группа, связанная с Брандтом. А она, конечно, небольшая, иначе вербовку трудно сохранить в тайне. Или ты подозреваешь Лаврухина в связи с Брандтом? Чепуха. Александру Милиевичу за сорок, а Брандту нужны люди молодые, сильные. И потом, если подозревать в связи с ним Лаврухина, то с тем же успехом можно подозревать и каждого из десятков тысяч белоэмигрантов.

Нет, встревожило тебя другое. В твоей тревоге есть примесь личного отношения к Лаврухину. Когда-то он ушел от тебя невредимым, убил Поля Велуа и не поплатился за это. Вот почему тебе кажется, что ваши пути непременно сойдутся. Элементарная психологическая иллюзия. На самом же деле Лаврухин для тебя не опасен. Из всего, что ты узнал от мадам Зингер, напрашивается вывод: Лаврухин занимается темной коммерцией, не больше. По всей вероятности, он находится в стадии «первоначального накопления» и потому не брезгует противозаконными средствами. И в истории с игорным домом супруги Сенцовы, конечно, лишь подставные лица. Благодаря им будущий гражданин Франции остался чист перед лицом закона. Подставным лицом в какой-нибудь афере является и Малютин.

Пользуясь альтруистической натурой Эммы Карловны, ее связями с полицией, а также некоторой инфантильностью, Александр Милиевич спасает от преследований закона своих помощников и тем самым в первую очередь себя. Словом, коммерция с примесью уголовщины — вот сфера деятельности нынешнего Лаврухина. И глупо шарахаться от опасности, которой не существует. Даже если Лаврухин нос к носу столкнется с тобой на улице, то вряд ли узнает тебя.

Сейчас ты не должен распылять силы, отвлекаться от главного — поисков автора письма. Да и потом — тоже. Зачем тебе Лаврухин? Чтобы мстить за Поля? Но ты на работе, ты не принадлежишь себе, твоя задача — выполнить задание и вернуться. Самое наилучшее в твоем положении — выкинуть Лаврухина из головы.

Приняв такое решение, Михаил забрался в постель и снова раскрыл томик Вольтера, и хотя мысль о Лаврухине поминутно возвращалась и в глубине души поселился холодный комочек тревоги, он заставил себя читать и следить за развитием действия повести «Задиг или Судьба».

А закончив чтение, подумал: «Судьба — это цепочка из причин и следствий, стройность которой время от времени нарушают случайности. Но если звенья твоей цепочки крепко подогнаны друг к другу, никаким случайностям не нарушить их целостность». Мысль понравилась, хотя в ней было больше самонадеянности, чем истинности.

Вечером, за чаепитием, Михаил попытался выудить от Эммы Карловны некоторые дополнительные сведения о Лаврухине. Начал он с вопроса о своем трудоустройстве. Мадам упоминала днем о каком-то своем соотечественнике, человеке состоятельном... Возможно, ему нужен шофер или счетовод? Если мадам не затруднит, она могла бы... Она отправится, когда он сам позвонит? Но почему? Ах, не знает его адреса и телефона? Ну, конечно, конечно, ведь ей это ни к чему...

Михаил подумал, что в официальных учреждениях Лаврухин, возможно, известен под другой фамилией. Опасаясь полиции, он не сообщил ее мадам Зингер, так же как место жительство и телефон. Предусмотрительность, достойная старого контрразведчика.

Все это было занятно, однако не имело отношения к делу.

В понедельник он почувствовал себя окончательно выздоровевшим и отправился на улицу Суффло.

8

Три недели прожил Донцов в Париже, но поиски автора письма не продвинулись ни на шаг. В течение нескольких дней он обивал пороги кафе и бистро. Ни буфетчики, ни завсегдатаи не могли припомнить, чтобы когда-нибудь слышали о девушке по прозвищу Кармен, да к тому же еще обитающей на улице Суффло. «Нет, мсье, таких пташек лучше поискать на Монмартре либо на площади Пигаль. Что касается этого квартала, то все здешние женщины носят христианские имена».

Тогда Михаил решил попросту бродить но улице из конца в конец. Один день — с утра и до обеда, другой — с обеда и до наступления темноты. К Пантеону — по одной стороне, к бульвару Сен-Мишель — по другой. Улица Суффло была довольно людной, и вряд ли его длительные прогулки могли привлечь к нему чье-то внимание. Зато таинственная Кармен однажды непременно повстречается. А уж узнать-то он ее за версту узнает.

Повстречал он, однако, не Кармен, а человека, который стоял у истоков всей этой истории. Однажды вечером он увидел шагающего навстречу Журавлева. Михаил знал его по фотографии. Скуластый румяный парень с широким лбом, прямым носом и чуть раздвоенным подбородком. Открытое, чисто русское лицо.

На вид — ровесник Михаила, хотя черный котелок делал его старше. Инженер, коммунист. Единомышленник.

Журавлев прошел мимо. А в душе Михаила вдруг поднялось тоскливое чувство. Впервые после той метельной ночи на советско-польской границе он ощутил огромное расстояние, отделяющее его от Родины, осознал собственное одиночество и незащищенность. Против него здесь было все, за него только он сам. Себя он мог бы сравнить с одиноким путником, который продирается сквозь джунгли, населенные кровожадными хищниками. Пожалуй, сейчас он отдал бы полжизни за то, чтобы очутиться в Москве, где-нибудь на Маросейке или в Старосадском переулке. С каким наслаждением спросил бы он на русском языке у первого же встречного... ну, например, который час. Поболтал бы с Верой... Господи, да что Вера! Даже соседа Глеба Яковлевича за любую рассказанную им уголовную историю он расцеловал бы, как отца родного. Друзья, знакомые, просто прохожие, даже улицы, дома, деревья, луга, реки — все, что осталось по ту сторону границы, излучало тепло. Еще недавно он дышал им, он купался в нем, но оценил лишь сейчас, когда лишился его. Когда увидел себя в холодной каменной пустыне. Когда вынужден был с равнодушным видом пройти мимо единственного соотечественника и единомышленника, известного ему в этой пустыне. Тоска по Родине... Об этом недуге он знал только понаслышке. Он не мог представить его себе, как здоровый человек не представляет боли. Отправляясь за границу, он ни на миг не задумался над тем, что, возможно, придется испытать эту тяжелую тоску.

И вот она навалилась на него внезапно, смяла неподготовленную волю, сковала энергию и обесцветила краски окружающего мира.

Ему опротивело хождение по улице, и он вернулся в пансионат. Заперся в своей комнате и, не зажигая света, лег в постель. Утром проснулся бодрым, свежим, готовым к действию, и только где-то глубоко внутри угнездилась крошечная заноза.

Терпение Михаила достигло предела. Надежда на счастливую случайность, которая помогла бы найти автора письма, растаяла. Три недели поисков ни на шаг не приблизили к цели. Что еще осталось? Обойти все квартиры по улице Суффло? «Простите, мадам, я бы хотел видеть мадемуазель Кармен». — «Кармен? Вы ошиблись, мсье...»


Утром того декабрьского дня — на улице моросил холодный дождь — он зашел в кафе рядом с домом № 5 и с чашкой кофе присел за столик. Рассеянно полистал номер «Фигаро». Новости совершенно не интересовали его.

Вдруг пришло в голову, что до сих пор он делал совершенно не то, что нужно. Недаром же в конце своего письма анонимный автор обронил фразу: «Сообразительный человек, полагаю, сумеет меня найти». Что автор имел в виду? Уж, конечно, не расспросы завсегдатаев кафе и не прогулки по улице. Для этого большой сообразительности не требуется. Но тогда что же?

В кафе вошел высокий сутулый мужчина лет пятидесяти. На нем был синий плащ, форменная фуражка и большая кожаная сумка через плечо.

— Доброе утро, Дюпле, — обратился он к хозяину, который за стойкой что-то сосредоточенно переливал из бутылки в бутылку. — Скоро починишь свою шарманку? — Вошедший кивком указал на запыленный музыкальный ящик. — Ну, ну, меня ты можешь не уверять, будто терпишь от посетителей одни убытки.

Дюпле только улыбнулся в ответ. Потирая руки, посетитель приблизился к стойке.

— Сделай-ка чашечку кофе погорячее. Хочу припугнуть свой ревматизм.

— Тогда уж разорись и на перно, — посоветовал хозяин.

— Что ж, от рюмочки не откажусь.

«Почтальон, — подумал Михаил. — Не сладко ему в такую погоду ходить по лестницам. Вот и мне придется так же...»

Чашка с кофе повисла в воздухе на полпути. Мысль проскользнула, как легкое дуновение, и он подобно охотнику, который уловил шорох в кустах, затаил дыхание. Ну да, разумеется. Почтальон — вот кто ему нужен. Незачем, навлекая па себя подозрение, слоняться по квартирам. Ведь именно этим много лет занимается пожилой почтальон, что ожидает теперь у стойки. Кто еще как не он должен знать всех обитателей улицы?

Почтальон принял от хозяина чашку и направился к столику у окна, за которым сидел Донцов.

— Извините, мсье, не помешаю? Не хочу изменять привычке — я всегда сижу здесь.

— Пожалуйста, мне будет очень приятно.

Михаил привстал и отодвинул соседний стул. Такая предупредительность вызвала у почтальона улыбку.

— Вы, верно, не парижанин, мсье. От наших любезностей не дождешься.

— Вы правы, я недавно в Париже, — словоохотливо подтвердил Михаил. — Хотел разыскать знакомого — не видел его десять лет, но это оказалось пустой затеей.

— Отчего же?

— Забыл и фамилию его и адрес. Знаю только, что живет на улице Суффло и есть у него... по-моему, дочка по прозвищу Кармен...

— Ну так вам, мсье, повезло, — улыбчиво жмуря глаза, сказал почтальон. — Правда, вашего знакомого — Эмиля Шамбижа — вы вряд ли сумеете повидать, но ведь вас, думаю, больше интересует Лора, его дочка.

— Кармен?

— Ну да, так он называл ее в веселые минуты. «Как все просто! Эмиль Шамбиж... Лора... Почему же я раньше не додумался порасспросить почтальона? Почти три недели, как дурак, слонялся по кафе и по улице, напрасно терял время. Должно быть, автор письма рассчитывал на более сообразительного человека...»

Досадуя на себя, Михаил забывал, что все простые задачи становятся простыми лишь после того, как решены.

— Шамбиж снимали квартиру в доме № 13, это недалеко, во дворе, — продолжал почтальон. — Но теперь их там нет.

— ?

— Мсье Шамбиж переселился в лучший мир. Бедняга подвернулся под руку негодяю апашу во время облавы в Ла Шапель. Он был неплохой человек и к тому же имел дар ясновидца.

— Ясновидца?

— Ну да. Однажды он сказал: «Помяните мое слово, Жуо, — меня зовут Жуо, мсье, — помяните, говорит, мое слово: вы с вашим ревматизмом еще увидите мои похороны». По его и вышло. Я думаю, на набережной