КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Лабораторные условия (СИ) [Chiba Mamoru] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

========== Часть 1 ==========


В теории нет никакой разницы между теорией и практикой.

На практике эта разница есть.


Только истинная, в полном смысле этого слова, женщина способна придумать и соорудить настоящий романтический ужин. Даже если она узнала об этом ужине вот только что, и затеян оный был именно в ее честь - все равно. Вдохнуть в обыденную процедуру душу способна исключительно женщина (но чего нет, того нет – ни одной особы женского пола в радиусе нескольких километров. Если только Марлин все же не поехала в свой круиз). Женщина способна сделать из трапезы чудо. Мужчина обычно просто хочет поесть.


Как раз их случай. Никакой подоплеки сверх очевидной. Они просто намеревались насытиться. Ничего больше.

Итого - ужин. И не абы какой, а совместный – и об этом нельзя забывать. В том представлении, которое этому понятию давали оба участника, конечно. Оба знали, разумеется, как это должно было бы быть, но… Та самая невыразимая степень безуминки, когда все сделано по правилам и, тем не менее, поражает искаженностью самих основ, непониманием принципа, слепым следованием образам – или, возможно, приданием новых образов старым, изжившим себя формам.

Вообразите себе это, если можете. Вообразите чудесный, за душу берущий своей проникновенной чувственностью вечер. В лаборатории, где операционный стол накрыт полиэтиленом, а в качестве посуды используется в основном химическая стеклотара. Роль романтического освещения выполняют красная лампа фотолаборатории, новогодняя гирлянда или туристический походный фонарь, включенный в четверть мощности. На фоне звучит радио на волне “ретро “, чье вещание периодически прерывают врывающиеся с треском комментарии: “Первый, первый, я второй, иду на перехват, как слышно?”, потому что кто-то тут взломал служебный канал полиции. В роли камина выступает калорифер, вместо шкуры возле него - двойной спальник с прошивкой, специально рассчитанный на использование при экстремально низких температурах…

К столу нынче подается тонкий медицинский 54-го года разлива, разбавленный для лучшего букета, спирт, армейская тушенка а-ля натюрель, маринованные овощи, неопознанные даже при помощи ботанической энциклопедии, и тунец сырой, еще живой, одна штука…

Меланхоличный, невозмутимый, как рефрижератор, Ковальски расправлялся со своим ужином при помощи ножа и вилки, как цивилизованный прямоходящий, и периодически умильно поглядывает на сотрапезника, который вполне обходится старым, видавшим виды армейским пружинным ножом. Постулат “Не есть с него” в голову Рико не смогла донести ни хваленая логика Ковальски, ни слезные просьбы Прапора, ни пофигистичное Шкиперово: “Да что ему сделается-то”.

В культурной программе вечера, возможно, будет чтение научного доклада о термоядерном синтезе по ролям или даже романс о докторской диссертации - лирическое отступление, которое один из участников не уставал исполнять, а второй не уставал слушать. Начиналось оно с классического “Господи, ну что я здесь делаю, пошел бы тогда в аспирантуру - и жил бы как нормальный человек…”

Где-то неподалеку - но слава богам, за преградой из нескольких стен, бронированной двери и укрепленного дота (когда шеф параноик - это хорошо) - вполне вероятно шла внеочередная соседская пати-хард (когда сосед Джулиан - это плохо), но сюда, в лабораторию, в лучшем случае доносило самые низкие басы или визг Морта, когда он наступал на коротящие провода.

А весь проистекающий на данный момент процесс, каковой старший лейтенант обычно именовал “беспределом, нарушающим субординацию”, начался задолго до как басов, так и Морта. Тут надо бы добавить, что вышеупомянутую характеристику Рико пропускал мимо ушей по той простой причине, что слова длиннее трех слогов, не являвшиеся командами, марками оружия или названиями еды, он игнорировал в принципе. Если предмет обсуждения был подрывнику неинтересен, слушать из вежливости он со всей очевидностью не станет. Так что, если Ковальски желал быть услышанным, ему следовало бы выражаться более доступным для его столь своеобразной аудитории образом. Чего он не делал и наступал, с заслуживающей лучшего применения периодичностью, все на те же грабли.

Нет, глупым Рико не был. Он думал как-то иначе, не так, как все прочие, и это следовало учитывать. Как некую константу в уравнении, например.

Но возвращаясь к истокам происходящего - началось все с невинного и вполне обыденного (для этих стен - что только не обыденное) начальственного указания.

Начальственные эти самые - указания, то бишь - Ковальски делил на три подвида. “Какая-то ересь”, “отборная дурь” и “классика жанра”. Этот, обсуждаемый, относился ко второму подвиду, так как любая инициатива, призванная помешать научной деятельности, определенно не заслуживала никакого к себе снисхождения, в том числе и в определении.

Отправляясь на ежевторничную ночную рыбалку (лодка - одна штука, ящик с крючками - одна штука, фонарь - одна штука, ведро - одна штука, Прапор для ППП - одна штука, удочки - неподдающееся точному исчислению количество постоянно меняющихся штук) и уже практически стоя одной ногой за порогом, Шкипер оглядел подведомственные ему владения строгим начальственным взором из-под насупленных густых бровей. К сожалению, этот широкий жест пропал для общественности втуне: Прапор в обнимку с банкой червей стоял позади кепа, Ковальски уткнулся в книгу, Рико - в забарахливший не ко времени мотор. Одним словом, общественность игнорировала душевный порыв начальства, чего оное начальство, разумеется, не могло взять и оставить просто так.

На часах было благополучно восемь вечера (может, нормальные люди ходят на рыбалку в какое-то иное время, но тот, у кого пересменка караула по расписанию, на такие мелочи плевать хотел). Шкипер сложил в уме два и два - операция, каковая ему обычно с успехом удавалась, - и произнес:

-Рико! Покормишь этого хренова маньяка, не то он и кони с голоду двинет!

Рико кивнул, ради такого дела даже подняв голову и на пару секунд отвлекаясь от мотора. Впрочем, левым глазом все равно продолжал косить в его сторону - не то в силу врожденной особенности, не то опасаясь каких-нибудь ушлых гремлинов, которые - только дай им волю - воспользуются оплошностью механика. “Хренов маньяк” - то есть старший лейтенант всего этого развеселого (периодически) дурдома (что чаще) и ухом не повел, кажется, вообще проигнорировав посторонние звуки. Какие, к черту, звуки, когда есть такие простые и приятные вещи как теория струн, например?..

Таким-то образом, в одну прекрасную (или не очень) ночь Ковальски остался на базе наедине с невменяемым, получившим недвусмысленный приказ от начальства психом, о чем не имел ни малейшего представления.

Часов до половины, что ли, одиннадцатого, Рико занимал мотор, мотор и еще раз мотор. Ну, может еще немного карбюратор. Все равно рядом лежит, чего добру пропадать? Однако, так или иначе, но блестящие железки подошли в итоге к концу, а новых неприятностей с техникой пока не предвиделось. Они, быть может, и появились бы, однако “хренов маньяк” прилежно сидел все в той же позе, в какой его и оставили сегодня сразу после обеда, - только росла рядом с ним горка обработанной литературы, и пополнялся пометками блокнот. Рико взирал на эту деятельность со смесью недоверия и благоговения. Каким именно образом закорючки на бумаге становятся планом действий, он до сих пор не слишком мог вообразить, однако это работало. И чтобы оно и продолжало работать в том же духе, надо было не дать сдохнуть с голоду двум метрам тощего поклонения науке. Вроде бы, задача несложная.

Рико, сутулясь и припадая на правую ногу (осколок неделю как вынули, постельный режим игнорировался), направился в сторону кухни. Душу грело сознание того, что можно не стараться вести себя поаккуратнее: любое дело Рико проворачивал с куда большим удовольствием, если при этом можно было вдоволь шуметь. Ковальски это все побоку, он способен читать совершенно в любом месте, и не то, что замечания не сделает – вряд ли даже заметит. Так что никакие неприятности не мешали подрывнику погреметь посудой, хлопнуть дверцей холодильника и нарычать на него, когда тот загудел.

Получить еду на кухне сложностью не являлось: за ней не надо гоняться, ее не надо поджидать и убивать. Ее надо лишь извлечь, переложить в тарелку (Рико не понимал, на кой, пока однажды не отрывавшийся от книги лейтенант не порезался о край жестяной банки) и отнести к нарушителю. Что подрывник и проделал.

Была только одна неувязочка. Ковальски проигнорировал поставленную перед ним миску.

Махать рукой перед его длинным хрящеватым носом - если вам дороги руки и самое жизнь - когда он читает, Рико не посоветовал бы никому. Отнимать книгу? Очки? Вырубить свет? Вырубить самого Ковальски?.. Какие еще мирные, ненасильственные и а-дек-ват-ны-е методы есть на свете, чтобы добиться исполнения приказа непогрешимо-авторитетного шефа?

Рико бы ничего не сказали слова “когнитивный диссонанс”. Однако если бы кто-то вложил понимание сего термина в его буйную голову, подрывник бы согласился. Именно это он сейчас и испытывал. С одной стороны невозможно было не выполнить поручения Шкипера. Шкипер говорит – он делает, это же прописные, элементарные, азбучные истины. На этом зиждется мир. Это даже не обсуждается. С другой - совершать насилие… м… немотивированное насилие… немотивированное насилие без уважительной причины… э… немотивированное насилие без уважительной причины вне боевой ситуации… Ладно, черт с ним. Бить Ковальски, в общем, тоже не вариант.

Увы, никто сейчас не мог бы созерцать громилу-подрывника, в задумчивости застывшего подле читающего и совершенно не замечающего его сослуживца, в позе Гамлета-неандартальца, с явственным “быть или не быть” на изуродованном шрамом лице. Вполне возможно, вдохновленный этим образом, поэт написал бы эпическую балладу, художник запечатлел на холсте линию плеч и подернутый поволокой взор, а постановщик экспериментального театра срочно заказал бы в свою труппу крокодила. Возможно.

Как известно, когда человеку не оставляют выхода, он, бывает, делает самые неожиданные вещи. Иногда создает выход самостоятельно. Когда речь шла о Рико, не приходилось сомневаться, что он этот выход не просто создаст - нет, он попутно сметет пару близлежащих препятствий и оставит дымящуюся дыру в стене. Жаль, что в текущем случае нельзя было прибегнуть к этому старому доброму испытанному средству.

Впрочем - почему же нельзя…

Ковальски читал. Его не занимал окружающий мир - что бы то ни было вообще не существовало за пределами ровных аккуратных книжных абзацев, где все было на своих местах, правильно и выверено, и даже исключения подробно оговаривались и выделялись скобочкой. В жизни, как он успел с прискорбием убедиться, скобочкой ничего не выделялось. Разве что граблями. Такими, здоровенными, чтоб от души… Или еще лучше - детскими. Вот уж какие орудия труда жизнь разбрасывала на его тернистом пути с особенным изобилием и цинизмом…

Ковальски перевернул страницу. Шкипера не будет до самого рассвета. Он, как водится, заявится в хлюпающих сапогах, неся в одной руке ведро с уловом, а в другой - перехваченного поперек туловища и практически дрыхнущего Прапора. Тогда придется закрыть книгу и как-то принять во всем этом участие. Например, предложить кепу отдать ведро Рико (кто вечный дежурный по кухне, у того и голова на ее счет пусть болит), а самому сгрузить Прапора на его койку и оставить в покое, пока не проспится. Ему, как младшему, в плане режима допустимы были послабления, а им двоим день пахать. Своих разлюбезных книг он не увидит до самого до вечера. До вечера послезавтра, потому что ночью - вуаля – придется-таки поспать. А потом вскочить в четыре часа утра, потому что приснится что-то экстраординарное, залиться по уши вчерашним еще кофе, имеющим вкус просроченной адской смолы, и быстро-быстро записать все, что еще держится в памяти. А потом так и уснуть за кульманом до самой побудки, упав лицом в калькулятор. И наутро слушать лекции Шкипера про остеохондроз…

На этой сверх всякой меры мажорной ноте по ушам нежданно-негаданно ударил звук сирены. Читать стало неудобно - моргающее освещение изрядно раздражало – но все еще в принципе возможно, хоть и… Впрочем какое “читать”, одернул себя лейтенант, тут надо скакать вприпрыжку к перископу, благо ноги длинные. Рефлексы, пусть и условные, все-таки не пропьешь, даже если и пить кофе ведрами. В три прыжка при должной сноровке (а сноровка у него вполне приличная) Ковальски до цели доберется - если сигануть через стол…

Он и сиганул.

Увы, ни интуиция, ни банальный здравый смысл не предупредили ученого, что стол, который он помнил девственно-чистым, будет обогащен препятствием, а именно - тарелкой горячего супа. И литр жгучего бульона - это было явно не то, чего Ковальски не хватало для счастья. По крайней мере – в варианте наружного применения. Решив, что взвыть от боли и досады, а также прибавлять еще одни грабли к уже скопившемуся сонму, можно будет чуть позже, когда ситуация прояснится, он все же дохромал до перископа. За спиной душевно и на редкость членораздельно ругался Рико - в его обычном рычании, если постараться, можно было угадать (как образы в чернильных пятнах Роршаха) слова, напоминающие нормальные человеческие. Например «чтоб тебя» и что-то непечатное, что при Прапоре Ковальски вслух не переводил.

Перископ показал совершенно чистый горизонт, если не считать лихо отплясывающего Джулиана в контрастных, воспаленно-ярких лучах софитов. Или как там называется эта светотехника для вечеринок?..

Размышления над этой в высшей степени животрепещущей темой были прерваны и весьма бесцеремонно - кто-то (какое чудесное определение… А уместное-то какое…) обхватил Ковальски сзади поперек туловища и попросту оттащил от окуляров. Лейтенант покорно позволил совершиться этой манипуляции. Старая добрая игра, в которой одному предлагалось падать спиной вперед, а второму - ловить его, была ими пройдена в дремучем далеком прошлом. Где-то на уровне спинного, что ли, мозга, он затвердил: если сослуживец хватает тебя сзади, позволь ему это и не сопротивляйся. Скорее всего, для этого есть немаловажные причины, и то, что ты их не видишь, не умаляет степени их важности.

Примерно так дело и обстояло на текущий момент. Недовольный жизнью Рико вполне засчитывался за причину, всецело достойную того, чтобы опасаться стоять к ней спиной. Даже если ты с ним в одной команде. Не тратя времени на издавание каких-либо звуков, подрывник выразительно дернул бровью, указал в сторону расплывающейся на полу неопрятной лужи и сиротливо поблескивающей под столом поцарапанным боком небьющейся тарелки, после чего ткнул пальцем в грудь Ковальски и выжидательно застыл, похлопывая по ладони ложкой. Жест этот, в общем-то, безобидный и даже комичный, в его исполнении выглядел как-то угрожающе. Ковальски, знавший Рико не первый год, не сомневался, что тот найдет мирному столовому прибору самое неожиданное и неприятное применение из возможных. В последний раз, помнится, при схожих обстоятельствах, он безобидной ложкой выковырял своему врагу глаз – кстати, надо заметить, весьма на удивление аккуратно.

-Что?.. - поднял брови Ковальски. - А, ужин? Но послушай, какой ужин, система безопасности сработала…

Рико пояснил, что такая незначительная деталь, как орущая над ухом сирена, ни в коей мере не должна помешать нормальному человеку поесть, особенно когда дают. Жестом пояснил. Одним. Очень выразительно и емко. Ковальски, сделав еще одно непереводимое движение бровями (Прапор называл его “Я с вами не согласен, но еще не знаю почему”), отправился в санузел за шваброй: следовало прибрать образовавшееся по его милости безобразие.

Не тут-то было.

Никакие уговоры, вопросы, взывания к зачаткам разума (ну хоть что-то в твоей башке имеется же, нет?!) не остановили Рико на пути добродетели. Это его приказ, его суп и его лужа. И Ковальски, если уж на то пошло, тоже его. В смысле оставлен на его попечение. И плевать, кто тут старше по званию и больше дружит с головой. Командир сказал «хорек» - и никаких сусликов! Так что пусть дорогой сослуживец сядет и заткнется. И не рыпается. Ни в сторону санузла, ни в сторону кухни, ни - тем более! - в сторону своей треклятой лаборатории. Не то не успеешь оглянуться, а пока ты шастал со шваброй, там уже построили адронный коллайдер, работающий на бананах. Знаем, плавали…

Сошлись на компромиссе. Спустя четверть часа, включавших в себя обесточивание сирены, немного беготни и много споров, Ковальски все же сидел за нормальным, не журнальным, безнадежно для него низким, столом - то есть за операционным - в своей обители изысканий на почве природного “А почему бы и нет”. И под бдительным присмотром товарища и коллеги, по совместительству так же вполне тянущего на звание еще одного “хренового маньяка”, поминаемого Шкипером, послушно поглощал суп. Рико решил, что раз тут едят, то ему тоже можно, и присоединился. Если чему его и научила суровая, полная лишений армейская жизнь - так это тому, что нужно жить, пока есть возможность. Потом она может очень внезапно исчезнуть, и кто знает, вернется ли она?..

Так что они сидели по разные концы упомянутого выше операционного стола, будто в какой-то гротескной пародии на чопорную трапезу аристократов, которые, как водится, сиживают за эдакими километровыми предметами мебели, располагаясь по ее торцам. Чтобы не пачкать обшивку - пускай и клеенчатую - поверх постелили целлофан веселенькой трупно-зеленой расцветки, который шуршал и этим нервировал. Выкрученная на минимум портативная радиостанция издавала тихое шипение. Все эти декорации - включая развешанные по стенам приборы, шкафы со стеклянными дверцами, массы склянок и стопки книг - вполне тянули на любительский фильм ужасов, о чем Ковальски и сообщил Рико, а тот равнодушно пожал массивными плечами. Фильм и фильм. Ужасов - пусть будет ужасов. Если в нем можно пожрать, он, Рико, совершенно не против.

Сытость явно настроила его на целиком миролюбивый лад. Так что, когда Ковальски вернулся - он относил на кухню посуду, а после мыл ее - то застал картину, вполне тянущую на то, чтобы называться умилительной: в углу, на сложенном во множество раз свертке списанного парашютного шелка, калачом свернулся сытый и довольный, умаявшийся за день психопат. Смуглое лицо с грубыми чертами приобрело выражение покоя и почти детской наивности. Рико спал, чуть приоткрыв рот и тихо посапывая. Лейтенант поймал себя на желании дать ему плюшевого мишку. И, наверное, дал бы - если бы на базе было что-то хоть отдаленно его напоминающее.

Лейтенант стащил со стола уже ненужное целлофановое покрытие - все еще безбожно шуршащее - и убрал на место. Сложить вдвое, вчетверо, в восемь, и так пока не останется совсем небольшой сверток. Его в запаивающийся пакет, пакет - на полку, к мединструментам. Стол откатить к стене. Что были посиделки, что не было - теперь поди, узнай. Разве что вот Рико в углу… Спит, подтянув колени к мощной груди, похожий не то на здоровенный валун, не то на хищника в своей берлоге. И почему-то как раз эта его не раз выручавшая физическая колоссальность - выручавшая и его, и его товарищей - сейчас играла не на руку. Будто издевалась. Сообщала всем его видом: я бесполезна, видите? Какая разница, каков ваш вес и обхват бицепса, ночь темна и полна ужасов… Ночь не снаружи, за окном, а тут, внутри, в вашей голове. Вы закроете глаза - и окажетесь окружены ею.

Рико суеверен. Патологически суеверен, и его сослуживцы стараются, чтобы ему в руки не попало никакого оккультного мусора. Пока Рико уверен в том, что все, встреченное на его пути, легко уложить как не пулей, так динамитом - все отлично. Но если вышеупомянутая процедура становится невозможной… Перед тем, кто непостижим и ненаказуем, ты беззащитен. Ковальски, обнаружив это, сделал для себя практически парадоксальный вывод: Рико не любит необъяснимого. Что-то “по ту сторону”, во тьме неведенья, явственно отторгало его - Ковальски не хотел думать “пугало”. Они провели не один час здесь же, в этой лаборатории, за психологическими упражнениями, за цветовыми тестами, за головоломками, за лабиринтами, за различными заданиями-загадками, которые Рико воспринимал, как какую-то забавную игру, бессмысленную, но не вызывающую у него раздражения. Ему было интересно наблюдать за мигающими и пиликающими приборами, хотя он с подозрением относился к проводам на присосках - Ковальски не сразу удалось внушить ему доверие настолько, чтобы подрывник подпустил к себе близко и позволил орудовать со своим телом чужому человеку, как врачу. Видимо, люди в белых халатах у него вообще добрых чувств не вызывали. Рико не сразу уверовал, что затянутые в резиновые перчатки руки способны приносить не только боль, что он не подопытный образец в этих стенах, не кусок мяса, который можно нашпиговать электродами. Да и врач был не такой, к каким он, очевидно, привык: если подрывник сопротивлялся прежде, его просто тыкали электрошоком. Ковальски на такие мелочи не разменивался – при первой же попытке бунта он двинул в челюсть и ворчливо велел сидеть смирно, пока он не закончит. Это почему-то поразило Рико. Было как бы честнее, что ли. Он был свободен, мог дать сдачи, мог просто сломать чужую тощую шею, особенно в тот момент, когда на него не смотрели, мог бы… Много чего он мог. Но не стал.

А теперь вот спит. Свернувшись, как большой пес, на полу, хорошо хоть не под порогом - там все углы заставлены. Ковальски оборудовал лабораторию так, чтобы основная деятельность производилась подальше от дверей. Если вдруг что: если взрыв, если ядовитый газ - у людей снаружи это повысит шансы на выживание.

Ковальски присел на корточки - действие, со стороны всегда выглядящее забавно, из-за долговязой нескладной фигуры - и провел ладонью над полом. Из-под двери не тянуло, да и Рико - тот самый парень, который и на снегу выспится преспокойно, однако лейтенант все равно сходил и принес одеяло с чужой койки. Здесь, в лаборатории, даже мало-мальски приглядного спального места оборудовано не было: Шкипер категорически возражал. Он требовал, чтобы команда не разделялась, настаивал, что в случае опасности Ковальски будет отрезан от остальной группы и что у них не будет, скорее всего, времени вытаскивать его. Ученый морщился, но соглашался.

Принеся одеяло, он расправил его и укрыл спящего, стараясь, чтоб хватило: даже свернувшийся подрывник был отнюдь не маленьким. Рико сонно приоткрыл глаза, следя за чужими хлопотами, и Ковальски ему улыбнулся, не разжимая губ: улыбка с демонстрацией зубов могла вызвать у Рико приступ шалого, лихого веселья, сопровождаемого непременной дозой нитроглицерина. Было в этом что-то глубоко-животное, словно реакция на чужие клыки. Вроде того, что Рико и сам не мог для себя определить, дружелюбен ли этот жест или наоборот.

Рико улыбнулся в ответ и сонно-неуклюже, сминая материю под собой, отодвинулся к стене, освобождая территорию, чтоб хватило на еще одно тело. Ковальски поневоле поднял брови. Скорее всего, в полусне и не очень отдавая себе отчет в происходящем, подрывник просто отметил, что он лежит, а его товарищ - нет, и дал ему место для сна. Все очень просто и безыскусно. Устроившись, будто продавив новую ямку под свои параметры, там, на новом месте - ближе к стене - Рико приглашающе приподнял свой край одеяла, выжидательно глядя на лейтенанта. Тот застыл, потянувшись рукой к горлу – ему вдруг показалось, что ворот черной глухой водолазки стал слишком тесен.

Они и прежде делили одно спальное место. Каждый из них с другим каждым. Это было безопасно. Чужие лопатки, прижатые к собственным - надежнее, чем, например, стена. Да и ради тепла тоже спали вповалку. Но те времена миновали, как страшный сон. У них есть крыша над головой, есть кусок хлеба и своя койка. Ковальски думал, что вся эта низкопробная романтика забылась, затерявшись в их не благом прошлом. А Рико вот, оказывается, помнил.

Да и кроме того… Ковальски не мог вызвать из памяти данных, когда в последний раз - а может и никогда? - кто-то звал его к себе так, как его звали сейчас. В тепло, в надежную безопасность, в какой-то маленький, ограниченный контуром вороха материи островок, в котором можно замкнуться от прочего мира. И может, конечно, Рико не девушка его мечты (Рико совершенно точно не девушка, авторитетно произнес его внутренний голос и для верности помахал медицинской карточкой), он не Ева, не Дорис и никакая иная недоступная неизвестно кто, но он и не отталкивает. Ему нет дела до того, что Ковальски сделал или нет. Ему безразлично, как это выглядит со стороны и что скажут ближние и дальние знакомые, как это отразится на его статусе и как это его охарактеризует. Рико вообще на удивление мало интересовался такими вещами, которые полагались ценными у так называемых «нормальных» особей. Рико принимал другого человека таким, каким тот являлся, ничего от него не требуя, а логика его примитивна и незатейлива: “Я дам тебе себя, а ты дашь мне тебя” - только и всего.

Ковальски подогнул ногу, поставил колено на импровизированное лежбище. Рико его не торопил. Можно было потрепать подрывника по непослушному хохолку волос и уйти. Это было бы логично и не вызвало бы вопросов. И ничего бы не вызвало, пожалуй – кроме глухой, саднящей пустоты внутри. Осознания, что он – тот самый человек, который сначала просит у небес лопату, чтобы выкопать колодец, а когда она падает, жалуется, что инструмент набил ему шишку, и от этого он якобы утратил потребность в аш два о… Смешно и глупо. Даже не анекдот.

Рико все ждал. Ученый, наконец, проскользнул под гостеприимный одеяльный полог и осторожно, на пробу попытался вытянуться, выясняя, до каких пределов обстоятельства позволят ему разогнуться.

Рико позади него довольно облапил, притягивая к себе, длинное тело - видимо, вместо недоступного ему плюшевого медведя - и Ковальски уткнулся носом в горячий сгиб его руки. Собственный нос оказался неожиданно холодным. Рико набросил ему на плечи одеяло, ткнулся лицом в волосы на затылке и затих мгновенно же. Действия Рико никогда не означали чего-то большего, чем они на деле и являлись. Если он ворчит и отворачивается – желает быть оставленным в покое. Если он держит, значит, хочет, чтобы с ним остались рядом. Рико умел хитрить, только когда дело касалось обходных, отвлекающих военных маневров и карт. Во всех прочих случаях необходимость говорить или делать не то, что есть на самом деле, ставила его в непроходимый тупик. А Ковальски в тупик ставила тема человеческих взаимоотношений вообще. Рико в этом плане образец идеальности: он понятен. И можно было не сомневаться в трактовке его эмоций. За его приглашением не скрывается ничего, кроме его искреннего желания разделить тепло с товарищем. И Ковальски приятно было это осознавать. Хорошо быть тем, кого ждут и о ком пекутся. Сколько бы лет тебе ни было, что бы ты ни совершил – хорошо…

Лаборатория погрузилась в зыбкую флуоресцентную тишину: в аварийном освещении отливали сиреневатой синевой стенки шкафов и корпуса приборов, колпаки ламп и мертвые сейчас мониторы. Будто глаз какой-то чудовищной рыбы, не мигая горел синий фонарь над дверью: он не выключался никогда, чтобы, в случае срочной тревоги, не тратить времени на поиски выключателя, и не налетать на углы. Ковальски поерзал, устраиваясь удобнее, и улыбнулся, чувствуя, как его снова притянули поближе и сжали крепче.

Если сослуживец хватает тебя сзади, позволь ему это и не сопротивляйся. Скорее всего, для этого есть немаловажные причины. И сейчас были как раз они самые.


Так оно произошло в достопамятный первый раз и произошло, надо сказать, уже довольно давно. С того времени лаборатория не раз играла роль спонтанной столовой, иногда и ванной – душевая кабинка, приютившаяся в уголке, повидала немало стирок, потому что «кто не пролил суп, тот не Ковальски» - а иногда и спальни. Наверное, это можно было бы звать дружбой, но сам лейтенант применил бы тут иное слово. И весь проистекавший между ними этический процесс сравнивал с небезызвестным «эффектом лягушки». Тем самым, который считают особенно жестоким, если проверять на практике, опытным путем. Кастрюлю холодной воды с плавающей в ней лягушкой ставят на огонь. Вода нагревается так медленно, что лягушка не обращает на это внимания. А к тому часу, как температура становится опасной, земноводное настолько расслаблено, что не в состоянии выпрыгнуть и буквально сваривается живьем. Это-то, по мнению ученого, и произошло с ними обоими: пригревшись, отказаться от этого эмоционального допинга они уже не могли. По крайней мере, он сам - точно не мог. Ни прежде не мог, когда искал кого-то рядом, ни теперь, когда постоянно надеялся на поддержку Рико. У Ковальски была слава спокойного, безэмоционального человека, всегда держащего под контролем свои чувства, и все к этому так привыкли, что даже, кажется, не обращали внимания, если что-то менялось. Про людей такого типа в последнюю очередь думают, будто они могут страдать от недостатка человеческого тепла: всегда погруженные в свои мысли и свои занятия, они не проявляют ни интереса, ни активности, никогда не норовят сократить дистанцию между ними и всеми прочими, хотя держаться с этими всеми ровно. И если на этом горизонте что-то меняется, если попытки к сближению такие люди все же совершают, они, по неумению, смешны и неуклюжи, и вызывают скорее смех, нежели симпатию. Ковальски – тот парень, который хорош в роли друга и невообразим в качестве кавалера. Который всегда точно знает, как восстановить упавший сервер, вернуть к жизни выбитые пробки, настроить вентили в котельной – одним словом, знает все те вещи, которые так облегчают жизнь, если их умеет кто-нибудь другой, кто не возьмет за работу денег – но который не имеет понятия, как сводить девушку на свидание.


========== Часть 2 ==========


Удивительное дело, до чего бывают слепы люди, когда речь заходит о том, что находится под самым их носом: каждый божий день кто-нибудь женится, а им словно бы и невдомек, зачем это делается. Зачастую, став взрослым и самостоятельным, человеческий индивид все еще нуждается в постороннем участии, и, так как родители и друзья могут утолить это стремление лишь отчасти, ничего не попишешь… Так уж вышло, что ни теми, ни другими Ковальски не мог похвастать. Шкипер, впрочем, тоже – но непохоже было, чтобы его это трогало. Куда больше чувств он испытывал к своим врагам – вот уж кто удостаивался полноценных его глубоких переживаний во всей красе… У Рядового была какая-то родня: дядья, тетки, троюродные братья, в которых все, кроме самого Прапора, нещадно путались. Прапор был как вечный младший братишка: сколько бы ему ни стукнуло, где бы он ни побывал, всегда находился старший родич, кто трепал его по макушке и звал «хорошим мальчиком».

Какого мнения держался об этом всем Рико, оставалось загадкой. Невозможность подойти к нему с обычными мерками, как-то оценить и разобраться в его психологии сильно мешала Ковальски в вопросе конкретных выводов. Близких, кроме его отряда, у Рико тоже не наблюдалось. И тоже не походило на то, чтобы подрывник нашел в этом причину своих страданий. Он просто оставался рядом и был доволен этим, вряд ли требуя от своей незадачливой судьбы чего-то большего, чем шанс не чувствовать себя отвергнутым. Он был слепо предан Шкиперу, словно большой, хорошо выученный пес, и командир принимал это как должное. Ковальски знал, что кеп более лоялен к Рико, нежели к нему, и по этой причине тоже. Впрочем, чрезмерная сентиментальность Шкиперу была чужда: именно ему, помнится, принадлежал афоризм о том, что, дескать «друг – это враг, который пока не нанес удар». Лейтенанту иногда казалось, что командиру другие люди и их участие в нем не нужны вовсе. Это и пугало, и восхищало одновременно. Заставляло ощущать собственную неполноценность и размышлять, что же с тобой не так. Потому что ему самому нужны были другие люди. Хотя бы кто-то. Шкипер относился к этому снисходительно: ворчал, конечно, но, в общем, шел навстречу. Делал попытки оставаться тактичным, хотя такта в кепе было не больше, чем ванильного крема в атомной бомбе. И женщины обычно предпочитали его – по ряду причин, перечислять которые Ковальски мог бы достаточно долго, не испытывая по этому поводу никаких эмоций. Они казались ему во многом странными, эти женщины: как будто и правда больше любили тех, кто поглядывал на них без особого интереса. Охотничий азарт их подстегивал, что ли? Желание добытчика похвалиться редким трофеем? В любом случае тут было мало от того, что в классическом понимании называют возвышенным словом «любовь». С точки зрения лейтенанта, любящего во всем точность и ясность, одинокого этого понятия - «любовь» (которая, если послушать Леннона, решила бы все их проблемы) - явственно не хватало на всю многогранность отношений личного толка. Оно, понятие, всего одно, а вариантов проявления сотни, и как человеку вроде него сориентироваться? Куда проще было бы использовать точный термин. Неплохо было бы составить и специальный словарь, и внести туда все вариации этого определения, с подробным их описанием, а на знание содержания еще в старшей школе проводить экзамены. Люди говорят одни и те же слова, такие короткие, лаконичные, как будто отшлифованные до них умами тысяч прочих пользователей, но вкладывают в свое сообщение кардинально отличающиеся понятия. И, даже имея желание (редко, но допустим) не имеют возможности уточнить, что именно они намереваются сообщить собеседнику. Говоря « я тебя люблю» в виду имеют «я хочу с тобой спать», или «я хочу поддерживать твое начинание, оно для меня выгодно», или даже «мне нечего делать этим летом». Любовь «я хочу с тобой гулять и болтать глупости», любовь «я хочу тобой хвастаться», любовь «я хочу служить тебе и делать все, что ты захочешь, чтоб все видели, какой я хороший», любовь «я не прочь вести с тобой совместное хозяйство», любовь «я хочу по тебе страдать, чтоб все меня жалели»… Открываешь словарь, используешь необходимый термин для общения с нужной персоной, и вот вы уже застрахованы от того, что неверно поймете друг друга. Конечно, при условии, что вы не солжете во время переговоров, но это частности, детали.

Эта недосказанность убивала Ковальски. Он сам для себя мог сформулировать понятие сердечных привязанностей с большим трудом, и в глубине души надеялся, что это возьмет на себя другой человек, оставив ему проблемы, касающиеся более понятных лейтенанту сфер.

Они – их команда - жили бок о бок, все время держали друг друга в поле зрения, и волей неволей были в курсе всех перипетий чужой жизни. Стоило чему-то забрезжить на горизонте, и это становилось достоянием отряда – и вовсе не потому, что с тебя не спускали глаз. Просто деваться было особенно некуда. Сослуживцы все замечали. Наблюдали ежедневно. И привыкали.

И к нему, и к этой истории с Дорис привыкли тоже. Солнце всходит на востоке, дождь падает сверху вниз, а Ковальски сохнет по Дорис. Это было похоже на то, как если бы у него была неизлечимая, но не опасная для окружающих болезнь.

Его это не задевало. Не задевало ни то, что мимо него вереницей проходили ее новые ухажеры, которым повезло больше, не задевало то, что среди них как-то ненароком затесался Шкипер (который делал неуклюжие попытки это скрыть, сравнимые только с прятками слона в песочнице), не задевало даже то, что семнадцать раз ему дали от ворот поворот. Задевало то, что он не мог осознать, как его хватило на эти семнадцать раз. Даже как на второй хватило. После того, как от тебя отказались, и дали понять, что ты не нужен тому, кто нужен тебе, нормальному человеку хочется просто залечь на дно и какое-то время не видеть, не слышать, не думать и не ощущать, пока этот кошмар не кончится. Переждать и перетерпеть, беззвучно подвывая, потому что это хуже любого ранения. Ты не знаешь ни когда это закончится, ни как этому помочь. Отвергнутое тем, другим, столь нужным тебе человеком желание отдавать ему себя похоже на отрицание самой твоей сущности. «Ты не нужен» равно «тебя нет в моем мире». Или «ты не нужен в мире». И он это знал – знал каждую из этих семнадцати попыток - и все же всякий очередной раз надеялся на что-то. Или просто занимался самообманом, пытался себя отвлечь или внушал, что упорство все превозмогает. Он забыл, что женщина – не наука и не война. Она хуже и того и другого вместе взятых.

Почему он уперся лбом в эту стену? Почему именно в эту, ни в какую иную? Почему было не поискать других стен, которые, возможно, не будут так неприступны и равнодушны?

Он знал, что нормальным положением вещей считается, если получивший от ворот поворот переживает, что этот казус станет достоянием общественности. Как будто то, что он неудачен в личной жизни, понижало бы его социальный статус, а для того, кто ему отказывал, наоборот, повышало. Как будто этот отказавший чем-то лучше, или в каком-то противостоянии преуспел и выиграл. Это обстоятельство было и оставалось для Ковальски глубоко чуждым и непонятным. При всем желании, он не мог для себя обнаружить связь между успешностью и сложившейся личной жизнью: не потому ли она личная, что общественность к ней доступа не имеет?

Неприятно зудела мысль, что люди ценят лишь то, за что пришлось пострадать. Чего стоила бы цель, если бы не требовалось за нее бороться? Чего стоила бы идея, не будь необходимости нести ее, преодолевая сопротивление, перебарывая препоны, переламывая чужое упрямство и собственное бессилие? Чем больше за нее, идею эту, страдало последователей, тем ценнее она кажется на неискушенный взгляд. Не тот ли принцип и с человеком: чем больше вокруг мучений, тем ценнее личность?..

И зачастую выходило парадоксальнейше: в какой-то момент успешный в делах индивид внезапно ощущал себя неудержимо катящимся вниз по социальной лестнице, и все лишь от того, что не нашел кого-то себе в пару. Соображения о том, что «найти пару» - это процедура как-то посложнее, скажем, похода в магазин за обувью, все отчего-то забывают. Не нашел – значит, аутсайдер. Разговор закрыт, добавить тут по сути нечего.

Если бы кто-то спрашивал самого Ковальски, он бы покрутил пальцем у виска. Ему было плевать, что о нем подумают. Ему было плевать, как все это выглядело со стороны и что говорили у него за спиной, а после и в глаза, давно привыкнув к тому, что происходило между ним и Дорис. Вернее, к тому, чего не происходило. Что бы он ни делал, и он не знал, почему так.

Обилие загадок без ответов угнетало. Они скапливались, как копится в кладовой хлам, который все добавляешь и добавляешь, в надежде, что его никогда не придется разгребать. Но, конечно же, его пришлось.

У Дорис серо-голубые глаза, прозрачные, как весенняя капель, и пушистые загнутые ресницы. Она смотрит из-под них, вроде бы невинно и немного вопросительно, но Ковальски знает, что она понимает все, что происходит, и понимает куда лучше, нежели он. Дорис всегда очень точно ощущала происходящее. Дорис никогда не стеснялась обращаться к нему, когда в чем-то нуждалась. Дорис не считала нужным держаться подальше, чтобы как-то сгладить чужую нездоровую привязанность. Дорис нравилось, что у нее есть воздыхатель, безмолвный и безответный, никогда ничего не просящий и ни на что не претендующий. Дорис никогда не терялась и не смущалась, встречаясь с ним взглядом. Потрясающая выдержка – он сам бы так не смог, окажись на ее месте.

Удивительное дело, Ковальски никогда не задумывался над тем, что будет дальше – после того, как его выпустят из концлагеря френдзоны. А вот Дорис, кажется, задумывалась – или задумалась об этом тогда, когда разрешилась неприятная история с ее непутевым братцем. Наверное, отчасти это могло бы показаться даже романтичным – кому-то наверняка, ведь на свете полно идиотов, находящих психологическое насилие проявлением симпатии.

Их оставили вдвоем, чтобы «не смущать», хотя о каком, черт подери, смущении тут могла идти речь? Как будто для кого-то на сто километров окрест эта история оставалась тайной…

-Знаешь, - начала Дорис интонационно выделенным, особенным тоном, и Ковальски автоматически отметил, что начала она с риторического вопроса. Да откуда бы ему знать? Что за дикая манера начинать беседу с вопроса типа «Знаешь что?» или « А знаешь, что мы делали вчера?». Таким образом, собеседник как будто снимает с себя ответственность за инициативу беседы. Это уже не он стремится тебе что-то поведать, а ты сам у него спрашиваешь, а ему не остается ничего иного как тебе отвечать. Поэтому некоторым людям стоит говорить «Нет, не знаю и знать не хочу». Дорис он этого сказать не мог, даже если и следовало бы.

-Знаешь, а ведь я никогда раньше не видела тебя в деле.

Ковальски мысленно поморщился. «В деле» звучало так затаскано-киношно, так штамповано, как будто это сказала не живая Дорис а героиня фильма-Дорис, сделанная под трафарет режиссерских условностей. В каком, прости господи, деле? В бою? Она ведь и раньше знала, чем он занимается. Если вернулся живым – значит, победил, или, во всяком случае, не проиграл. Как известно, «хочешь быть женой генерала – выходи за лейтенанта» - шутка с такой долей горькой правды, что ее следовало бы запретить законом.

Дорис продолжала на него глядеть своим полувопросительным взглядом, как бы приглашая к ответу. Стоило бы поддержать тон беседы, и фраз для этого имелось превеликое множество - добрый дядя кинематограф спонсирует нас щедро. В этой ситуации уместно снисходительно улыбнуться, блеснув зубами, облокотиться о что-то рядом стоящее, и, обращаясь к собеседнице, назвать ее «деткой». Если бы кто-то так действительно делал в жизни, Ковальски, вероятно, дал бы ему в челюсть без предупреждения.

От всего этого так и разило имитацией, искусственностью, суррогатом того, чего ни один из участников за душой не имеет, и это куда неприятнее, нежели просто оставаться водиночестве.

Время сочилось секундами, как дерево смолой – вязкими каплями, медлительно сползающими в небытие, и оседающими в памяти.

- Я не знала, что ты такой, - продолжила Дорис, как бы помогая ему, подталкивая в нужную сторону. – Такой смелый, и умный, и уверенный. Это так круто!

Только и стоило, что поддержать ее, и они уйдут отсюда вместе. Он возьмет Дорис за маленькую, но сильную руку, а может, и приобнимет – хоть когда-то рост сыграет на его стороне – и они удалятся по аллее в сумрак, а жизнь пустит на этом фоне титры… Ведь Ковальски хотел этого. Хотел взять ее за руку, господи, как же долго хотел… Почувствовать, что она сожмет его ладонь, и он ответит тем же, и будет, как может, осторожен, а Дорис… Дорис примет его. Захочет его, а вместе с ним и всего, что он готов был ей дать. Того, что он хотел ей дать.

А что дальше?

-Что?

Оказалось, он произнес это вслух.

-Значит, это именно то, что тебе нужно, - добавил лейтенант, игнорируя вопрос Дорис. – Чтобы человек, которого ты выбираешь, выглядел определенным образом в глазах окружающих?

Дорис молчит. Она могла бы со слезами в голосе воскликнуть «это неправда!» но Дорис плачет редко.

-Нет разницы, кто он на самом деле, и как относится к тебе и к жизни, каковы его взгляды и принципы, что он умеет, к чему готов – важно только то, чтобы он выглядел.

Он вспоминает предыдущие семнадцать раз, и болезненно сглатывает, как будто горло внезапно отекло. Ему хотелось, чтобы Дорис улыбалась ему, и вот, она готова, но вдруг оказывается, что Ковальски и тот бравый парень в военной форме, который час назад, по уши в солидоле, ковырялся под брюхом у очередного изобретения ее братца, требуя то отвертку то пинцет, что они двое для нее разные люди. Дорис было плевать на Ковальски, пока все, что он делал, происходило где-то далеко. Ковальски стал для нее привлекателен только после этого вот «круто», и он не мог не сделать неутешительного вывода относительно того, что же именно Дорис соблазнило на самом деле. Не он, и не то, что он к ней испытывал, и даже не то, что так желал отдавать ради нее, выворачивая наизнанку душу, а это самое «круто». А что там, за этой оболочкой, внутри, ей знать не обязательно, да и не очень-то хочется, если говорить чистосердечно…

Открытие его ошеломило и в какой-то степени опустошило. Дорис не любила людей. Дорис любила свои о людях мысли. А он – он по-прежнему ей нужен не был. Никакой разницы, что там творится в твоей черепушке, пока ты спасаешь мир. Лишь бы спас, а потом стоял в лучах заходящего солнца и держал вызволенную жертву на руках, пока на вас глазеют зеваки.

Он повернулся и пошел прочь.

Жизнь подбросила Ковальски очередной неприятный сюрприз – один из тех, когда нужно побыть наедине с самим собой, тупо глядя в одну точку и пережидая, пока состояние вернется в норму, и он снова сможет анализировать происходящее. Лейтенант прошел базу насквозь, скрываясь в своей лаборатории. Обвел ее невидящим взглядом. Где-то на резервной копии здравого смысла – обычный приказал долго жить – тоненький голосок автопилота перебирал возможные варианты действия, предлагая один за другим и прислушиваясь к реакции. Его любимый – и, глядя правде в лицо, единственный – рецепт против бед был один: работа. Работа заменяла все: хобби, развлечения, семейные обеды, прогулки. Даже выбираясь со своим отрядом на увольнительную, он все равно думал о том, чтобы вернуться к работе. Его бы воля – и жил бы здесь, выползая на свет единственно ради испытания нового изобретения. Впрочем, ненадолго, оно ведь все равно рано или поздно рванет…

Что люди – нормальные люди - вообще делают, когда так странно себя ощущают? Чем, собственно, день сегодняшний отличается от тех злополучных семнадцати раз? У него не было Дорис – у него и теперь ее нет. И не будет. Никогда, потому что Дорис, о которой он грезил, не существовала. И, наверное, в таком случае он сам во всем виноват. Ничем не лучше нее. Так и не удосужился понять, кто такая Дорис, бился лбом об стену, и думал, что это поможет.

Ковальски пересек лабораторию наискось и устроился в облюбованном месте у стены. С трех сторон закрытое, с четвертой оно легко загораживалось уже упоминавшимся калорифером, снабженным такой полезной штукой, как колесики. Чем-то итоговая конструкция напоминала детский шалаш из одеял, вроде тех, что мастерит Эгги с братьями. Ковальски закрыл глаза, пытаясь абстрагироваться. Только Эгги ему еще и не доставало. Как они тут недавно уяснили, с Дорис все обломалось, так что каким-нибудь новым Эгги взяться неоткуда. А ведь ему уже за тридцать. В этом возрасте биология распахивает двери в твой мозг пинком и останавливается на пороге, упирая руки в бока - ни дать ни взять домоуправительница фрекен Бок, творение бессмертной Линдгрен - обводя хозяйским взглядом твой внутренний мир. Совсем как он только что осматривал лабораторию. Лабораторию, в которой ему проще создать искусственную форму жизни, зеленую и кубическую, чем выйти наружу и закадрить девушку. Наверное, потому что ему мало просто закадрить. И потому еще, что зеленая желеподобная дрянь, к которой противно прикасаться, без него не выживет. Никто об этой пакости не позаботится, кроме него. Больше-то не о ком: какое-никакое, а детище.

Великий боже, это ведь так очевидно, и так глупо. Это же инстинкт. Прапору сопливых двадцать шесть, а он уже мечтает, как обзаведется женой и детьми. Какой только идиот решил исказить сами основы биологии, и внедрить в массы образ крутого парня, не отягощенного семейными обязательствами?.. А главное – зачем он так сделал?.. Хочешь ты или нет, а у госпожи природы на тебя свои планы, и она не собирается отключать синапсы твоего мозга только потому, что ты напихал в него глупостей. Рано или поздно наступит момент, когда человеку хочется заботиться о том, кто меньше и слабее, и если он не оцифрует это, если не поймет, какого рожна ему надо, рискует остаться несчастным на всю жизнь. Бросаться из одного лихого развлечения в другое и нигде не находить утешения, ничем не будучи в силах заполнить этой сосущей пустоты внутри…

Ковальски притормозил. Ему уже виделась толпа протестующих, образовавших в его воображении эдакий митинг «против домостроя». Спорить с ними и им подобными он смысла не видел: толку то? Люди отстаивают свое право быть безответственными шалопаями, и думают, что это сделает их жизнь проще и счастливее. Бога ради, кто он такой, чтобы мешать собратьям гробить свою жизнь?

Он снова подумал о Дорис. Чего греха таить, он думал о том, чтобы с ней уехать прочь из этой дыры, куда подальше, где их никто бы не знал, и там жить нормальной, человеческой жизнью, как все, черт подери, живут. Красить весной дом. Чинить вытяжку на кухне. Ругаться с соседями из-за газона. Воспитывать детей. Он, в конце концов, любит детей, потому что, будь все трижды проклято, знает, чего стоит иметь семью. И знает, какова альтернатива. Знает слишком хорошо на своей собственной шкуре. Такая уж человек тварь: никогда не ценит того, что имеет. Норовит пожаловаться на скуку и рутину, на стабильность, на, подумать только, собственное семейство - допекло, дескать…

А сейчас этот его воздушный замок или, если точнее выразиться, воздушная каравелла - разбилась с печальным хрустальным звоном о беспощадные рифы реальности. Дорис совершенно определенно согласна была на Ковальски-спецагента, Ковальски-супергероя, Ковальски-коммандос. Который сегодня дома, а завтра в Малайзии, послезавтра в Танзании, а через неделю где-то в Сибири. Но Ковальски-самый-обычный-парень ей нужен не был. Никакой покраски дома, да и самого дома тоже, не говоря уже о детях. Счастливчик Прапор. Ему, хочется надеяться, повезет больше. Его сверстники гоняют на спортивных байках по хайвею, до посинения рубятся в компьютерные игры, и наверняка точно так же не понимают его заветного желания завести дом, семью, и жить нормально…

Явился Рико. Лейтенант его издалека услышал, да и почуял тоже: в воздухе запахло пироксилином. Рико сунулся в его – их? – угол обычным порядком. Молча завалился, привычным движением, отработанным до такого же картинного автоматизма, как выхватывание пистолета, притиснул чужую худую спину к своей груди и уложил подбородок на макушку другому человеку. Тихо протяжно рыкнул, как будто кто-то перебрал пальцами обожженные струны арфы из колючей проволоки. Рико было невдомек, что именно произошло, но тот факт, что лейтенант здесь, в своей лаборатории и своем углу, а не пропадает во мраке со свежеиспеченной пассией, наводил на подозрения. Наверное, он бы утешил товарища, если бы мог. Если бы ему была подвластна человеческая речь, сейчас бы он говорил, отвлекая и успокаивая, так, как это всегда делают люди для своих близких. Позже Ковальски думал, что, пожалуй, именно это стало стартовой площадкой: невозможность как-то выразить свои чувства. Если бы Рико только мог, то обозначил свое отношение словами. Эмоции нашли бы выход, куда-то бы девались, не накапливались бы внутри, требуя сделать хоть что-нибудь. Но подрывник не был в состоянии даже выговорить имя первого лейтенанта, чтобы позвать его. Да что там, он и свое-то выговорить не мог. А без слов, без понятных, точно очерчивающих границы допустимого, слов, Ковальски ничего не мог взять в толк, а лишь догадывался да строил гипотезы.

Что бы ни творилось у Рико в голове, но умственно-отсталым назвать его было нельзя. Уже сто раз он мог бы решить проблему общения, дав себе труд изучить язык глухонемых. Но он не дал. По ряду причин, начиная от того, что это означало бы признание себя каким-то там неполноценным, что для кого угодно неприятно, и заканчивая тем тривиальным фактом, что мало кто из рядовых граждан этим языком владеет. Желая что-то сообщить, подрывник всегда сопровождал свое рычание жестами, будто изображая пантомиму, смысл которой в общих чертах обычно бывал собеседнику понятен. Практически, он танцевал каждую фразу, и в игре «в крокодила» мог сразу же претендовать на место победителя.

Но сейчас, когда Ковальски отвернулся, и не может ни видеть движения губ, ни жестов, сказать ему то, что хотелось сказать тем путем, который у подрывника сходил за нормальный, было бы невозможно. Очевидно, Рико это тоже осознавал. Потому и сделал то, что сделал: приподнялся на локте и прижался сухими горячими губами к прохладному виску ученого. Ковальски этому значения не придал – дружественный жест был ему приятен тем, что в него сослуживец вкладывал. Нес в себе тепло и сопереживание. Давал ощущение, будто ты не безразличен и о тебе позаботились. А прикосновение губами что – обычное касание, как и рукой, например. Приятное касание. Обволакивающее. Он изголодался по этому ощущению, и теперь, когда Рико прижался к нему губами, молча нашел горячую руку подрывника и благодарно сжал ее.

А Рико запомнил. И сделал выводы. Свои безумные, ни на что не похожие, рядом не стоявшие с нормальным анализом, Рико-выводы. К которым не замедлили прибавиться не менее невообразимые Рико-действия. Потому что никто на свете – до этого дня – не подпускал его к себе близко настолько, чтобы позволять подобное. А Рико умел ценить подобные вещи.


Побудка посреди ночи - дело, можно сказать, преобыденнейшее. Подъем по тревоге и не к такому способен приучить. Зато Шкипер не орет над ухом, и сирена не голосит - черти бы ее побрали, эту сирену, подобные децибелы определенно позаимствованы из репертуара Джулиана в качестве убойного оружия массового поражения…

Ковальски просыпался среди ночи от самых различных раздражителей. От звука авианалета, например. От вопля “Полундра!”, от шипения змеи над ухом, от того, что над его окопом на брюхе прополз, осыпав песком и комьями земли, тяжеловесный танк. От всполохов сигнальных ракет. От артобстрела. От того, что его обливали водой и почти сразу после этого били по лицу. От того, что просто били - и не всегда по лицу. От чего он никогда не просыпался - так это от поцелуя. Прежде - никогда.

Это было очень странное ощущение. Не то сон, не то что-то из его же области: мозг заторможено отказывался принимать участие во всем происходящем. Ковальски чувствовал на лице чужое горячее дыхание и прикосновения шершавых, грубоватых пальцев - подушечка, костяшка, тыльная сторона руки, а это сгиб большого пальца, характерно выступающая косточка, - равнодушно отмечал внутренний голос, который то ли не спал, засранец, то ли был в сговоре. С кем? С чем?.. Хороший вопрос.

Губы тоже были горячими, и прикосновение было приятным - не из-за температуры, не из-за фактуры (потрескавшиеся, почти запекшиеся, нужно пропить курс витаминов группы В - не унимался внутренний голос) и явно не из-за щекочущего, инородного ощущения чужой небритости. Внутренний голос - как-никак, а тоже мозг, что ни говори - подсунул факт этой самой небритости почти сразу и не преминул напомнить, что девушки редко когда могут похвастать подбородком, которым можно драить котлы. И Ковальски это проигнорировал. Потому что поцелуй нес тепло, чужое стремление сделать ему хорошо, доставить какую-то примитивную, физическую радость, выразить доброе отношение в самом обобщенном, глобальном смысле. Потому что лейтенант не помнил, когда его целовали в последний раз. И когда бы это было добровольно, потому что кто-то пожелал дать ему это ощущение. Когда не пришлось бы для начала попрыгать выше головы, на радость тому, другому участнику процесса, вдоволь потешая его самолюбие. Тогда это все было неважно, потому что на кону было все то же драгоценное, никаким иным способом не добываемое тепло, от которого стискивало горло и отшибало мысли, от которого немели руки, и по позвоночнику пробегала невидимая молния. Но потом – потом-то всегда приходило осознание. Потом он всегда анализировал произошедшее и делал выводы. Он всегда и из всего делал выводы, эти чертовы распроклятые, чтоб им в аду гореть, выводы, ради которых его и держали в этом зоопарке, именуемом “элитной тактической группировкой” (Заметка на полях: не давайте шефу общаться с секретными агентами. Влияют). Многое бы он дал за возможность отключить мозги и только чувствовать. Сохранить воспоминания о пережитых ощущениях и улыбаться им в темноте после отбоя, когда он предоставлен самому себе. Но эти воспоминания неотделимы были от мотивов других людей, от причин, по которым они, эти люди, делились с ним теплом.

А Рико отдавал - не оглядываясь и не считая, не взвешивая, не отмеривая согласно поступкам, а просто потому, что мог и хотел это сделать. И еще, наверное, потому, с какой-то веселой горечью добавлял про себя лейтенант, что ему тоже не хватает чужого внимания. Кому он нужен, такой?.. Кто у него есть? Ковальски возился с ним, с самого начала, еще когда подрывник только попал к ним на базу. Вернее, когда Шкипер его приволок на плече, оставляя за собой внушительную кровавую дорожку. Как он говорил впоследствии, встреча их в тот день была чистой воды совпадением – быть может, заметив знакомое лицо в толпе, и прошел бы мимо, но поступить так, когда на твоих глазах чужой байк-чоппер слетел с трассы (не без помощи пронесшегося мимо тонированного джипа) было выше сил командира отряда. Так что, для начала вытащив байкера из-под павшего железного коня, а там и узнав, Шкипер притащил его не в ближайшую больничку, а в свое логово. Свалил прямо на пол в лаборатории, и Ковальски, без подготовки, без обследования, с корабля на бал занялся незнакомцем. Шкипер оплыл по стене на пол и спустя какое-то время, глядя в потолок, и ни к кому конкретно не обращаясь, сообщил, что они с этим вот парнем вместе служили, но потом пути разошлись. А теперь вот, видишь… Лейтенант видел. Видел, пинцетом выуживая осколки, видел, накладывая швы, видел, периодически, без особой надежды заглядывая в чужие остекленевшие глаза с остановившимися, сузившимися до размеров булавочной головки, зрачками. Он удивился, когда наутро вчерашний полупокойник зашевелился. У Ковальски в голове не укладывалось тогда все происходящее, но он махнул рукой: разберется позже. Тогда он сдал пациента с рук на руки продравшему глаза после оцепенения, вряд ли тянущего на нормальный сон, Шкиперу и завалился спать там же, в оперблоке, на низенькой кушетке, которую тремя месяцами позже все тот же Рико и сломает, попросту разнеся ударом об стену. Вон, до сих пор царапины остались…

Видимо, этой ночью первый лейтенант спал беспокойно. Ворочался, говорил (может даже звал) во сне, или его мучили кошмары, которых по пробуждении не припомнить. Наверное, поэтому Рико… Рико что? Счел возможным сделать то, что сделал? Пожелал так поступить? Рико понимал, что дело сложилось дурно, и остался рядом, проявляя, как умел, заботу. А потом… Ковальски поневоле сглотнул, дойдя до этого соображения. Потом и поцеловал, проигнорировав то, что они оба…

Иногда ученому закрадывалась в голову мысль, что в силу своей природы Рико не отличает мужчин от женщин. Да что там, он и одушевленное с неодушевленным запросто путал. Рико мог таскать за собой хоть плюшевую игрушку, хоть кота, хоть труп – только лишь потому, что их можно заключать в объятия, и они не убегут от подрывника. То есть кот бы, может, и попробовал, если бы его не держали, как в тисках… Рико проделывал все это, чтобы прижимать к себе и чувствовать, что он не один.


Иногда Ковальски думалось – Рико настолько отчаялся, что готов подарить ласку кому угодно, кто его не оттолкнет. У него в голове адекватность не махала стоп-сигналом, когда он улыбался пластиковой кукле. Но всегда, каждый из этих раз, подрывник не мог не осознавать, что ему не отвечают – просто потому, что пластик не способен на это. И возможность обнимать кого-то, кто тоже обнимет, ценилась в его безумном мире куда больше, чем гендерное или какое-то там еще соображение.

Рико целовал горячо и сильно, придавливая к лежбищу своим весом, подминая под себя, и ограждая от внешнего мира руками, упершись локтями по обе стороны чужой шеи. То ли старался выплеснуть как можно больше жара, пока лейтенант не очнется бесповоротно, то ли пытался переубедить, натолкнуть на мысль не просыпаться окончательно, остаться с ним, быть обогретым. Ковальски все еще пытался думать – пытался, когда чужие широкие ладони взяли его лицо; пытался, когда Рико дал ему вздохнуть, прервав поцелуй и, как мог, ласково потершись своей щекой о чужую; и даже когда осознал, что ластится подрывник осторожно, стараясь не задеть чужой кожи своим грубым шрамом – наверное, ему казалось что это должно быть неприятно. Эта мысль почему-то показалась лейтенанту самой важной – выпростав руку, он погладил старую отметину, в темноте проследив контуры пальцами, и Рико судорожно прижался к его ладони щекой, притиснув ее к себе плечом, весь напружинился, и расслабился только когда его снова погладили, будто закрепляя, подтверждая то, что было сделано. Что это не оплошность, не случайность, что близорукий лейтенант не промахнулся в темноте.

Это была третья версия – иногда Ковальски думалось, что он нравится Рико. Подрывник как-то выделяет его из всех, и проявляет, таким образом, внимание. В этой области - а Ковальски имел только самые общие представления о медицине и профессиональным психиатром никак считаться не мог – уверенным быть нельзя было ни в чем.

«Это, наверное, неправильно», - отстраненно подумал лейтенант, - «Вероятно, я должен испытывать противоречия. Возможно, даже отторжение. Меня не привлекает собственный пол. Меня не привлекает Рико. Я давно знаю его. Он никогда не вызывал подобной реакции». Ну да. Не вызывал. Потому, вероятно, что не делал ничего подобного прежде. «Это неестественно», - продолжал регистрировать лейтенант, задирая острый подбородок, чтобы дать Рико больше простора для действия. Горячий рот немедленно впился в шею. « Но мне, похоже, это безразлично», - отметил он, глядя в потолок – вернее, в темноту над собой и продолжая машинально ерошить непослушные волосы сослуживца. «И мне нравится то, что происходит».


========== Часть 3 ==========


Он хорошо знал, что такое гендерные стереотипы. Знал не в том смысле, что мог бы читать в колледже лекции, но на собственной практике. Общество предъявляет к людям некоторые требования, от которых никуда не денешься. Можешь отрицать, протестовать, можешь демонстративно идти против течения, но изменения в общественном восприятии происходят слишком медленно, чтобы бунтарь успел насладиться его плодами. Впрочем, некоторых привлекает сам процесс.

На счет себя самого Ковальски знал, что назвать его примером для подражания именно в этом аспекте сложно. Он слишком инертен, слишком склонен задумываться над всем, а это не те качества, которые входят в топ маскулинных добродетелей. Однако от собственной природы не спрячешься: желание быть для кого-то ведущим заложено в самый фундамент его психологии. Ему хотелось оберегать того, кто останется с ним рядом. Обнимать его, обещая свою защиту, и чувствовать, как ему доверяются, не думают о внешних неприятностях. Шептать в чужое ухо, что все хорошо, все в порядке, не надо переживать. И в последнюю очередь лейтенант бы подумал, что это будет ухо Рико. Нет, пожалуй, в последнюю – что тот поверит. Станет доверчиво ластиться, и норовить самому сунуться, поднырнуть под узкую прохладную ладонь, почувствовать, как его гладят, и издавать звук, на какой могла бы быть способна электрическая бас-гитара, будь у нее уши, чтобы за ними чесать. Ковальски интерпретировал его как мурлыканье.

Подрывник привык верить его словам - поверил безоговорочно и теперь. В вопросах того, а что же будет дальше, он никогда не оспаривал мнение Ковальски, не стал спорить и на сей раз.

Лейтенант обнял Рико за шею - это было не так-то просто, загривок у того был что у дикого вепря, а жесткие комья мышц перекатывались под кожей: такой фокус обычно на публику демонстрируют атлеты. Разница заключалась, правда, в том, что атлеты зачастую народ гармонично сложенный, аполлоноподобный, умеющий себя подать. А Рико сутулый, часто прихрамывающий, и не то чтобы рожей не вышел, но Аполлон прообразом явно не был. Впрочем, подрывник и не красовался. Оказавшись в кольце чужих рук, он на несколько секунд замер, зажмурившись и затаив дыхание, а потом вздохнул полной грудью, и снова прижался щекой в неумелом, неловком подобии ласки. Ковальски запустил пальцы в чужие непослушные волосы снова, на этот раз увереннее, и погладил психопата по затылку. Он не хотел ни успокаивать, ни как-то отрезвлять Рико. Не имел желания напоминать ему о том, что все происходящее никак не назовешь нормальным. С Рико было тепло и хорошо. И если так, какая разница, нормально это происходящее или нет?

Наверное, они оба просто приняли это. Не пытаясь задавать вопросов, которые все бы запутывали и не норовя устанавливать каких-то точных рамок происходящему. Ковальски было вполне достаточно чужого желания обогреть его: с его высоконаучной точки зрения это было ценнее и дороже всего, что могло бы произойти при «цивилизованном» свидании.

Когда он наутро взглянул в зеркало – что поделать, утро наступило, и стоило как-то участвовать в окружающей жизни, если Ковальски не хотел вмешательства командира в эту историю – то поначалу едва признал себя. Губы за ночь припухли, и появилось какое-то незнакомое выражение в глазах, смутно ученого беспокоящее. Он плеснул в лицо холодной водой и провел влажной ладонью по волосам, прежде чем зачесать их. Где-то на этом моменте за его спиной возник – практически материализовался, подобно «Летучему Голландцу» - Рико. Обнял, обдав жаром своего большого сильного тела и ткнулся в чужое ухо, не то здороваясь, не то спрашивая, а может и прося разрешения. Ковальски без стеснения вывернул шею и поймал его губы своими. Ему не было ни стыдно, ни неприятно, кошки на душе не скребли, и любого, кто бы попробовал сейчас обо всем этом заикнуться, он бы встретил хорошим пинком. После того, как он так много получил за одну ночь – тепла, любви, чужой бескорыстной ласки, этого постороннего беспокойства за себя - он будто снова почувствовал жизнь. Удивительное дело, что могут сотворить с человеком несколько поцелуев… Еще вчера он не знал куда себя деть, чувствовал опустошение и - наверное, это зовется отчаяньем? – а сегодня готов потягаться с кем угодно, потому что даже когда подрывник ушел, спина еще ощущала его тепло.


В темноте все всегда иначе. Темнота умеет менять вещи, делать из обычного – необычное, из запретного – возможное, а из несущественного – самое важное. И они прятались в темноте – должно быть, от себя самих, больше ведь не от кого. Они ныряли в эту спасительную темноту, как в сон, где можно все, что угодно. Для темноты недостаточно было просто вырубить освещение во всем бункере – они забирались под одеяло, так, чтобы чувствовать на своем лице чужое дыхание. В темноте эта близость друг к другу словно была оправдана. В темноте чужое к себе прикосновение всегда значит больше.

Ковальски чувствовал пальцы Рико на своем лице, медлящие и иногда подрагивающие, закрывал глаза и на ощупь находил его улыбку. Очерчивал ее контуры, «спотыкаясь» на шраме, возвращаясь к нему, нежно проводя по всей длине, чувствуя, как Рико замирает от этого. Во всем происходящем что-то было такое, чего он не мог пояснить внятно и сам. Непроглядная темень, и пожатие чужой руки в ней, как обещание – было похоже на сон. И заканчивалось всегда одинаково – они находили друг друга губами. Рико прижимал его к себе, как будто забирая у прочего мира, в свое единоличное владение, и лейтенант находил это необъяснимо приятным. Он никогда никому не был нужен так, как был теперь нужен Рико, и ему самому никто… Ковальски сглотнул. Не хотелось сравнивать подрывника и Дорис. Не хотелось даже думать о ней сейчас. Не хотелось допускать идеи, будто Рико – чудесный, теплый, такой необузданно-ласковый, искренний – что он может быть просто заменой чужому равнодушию. Потому что он не был.

Когда человек говорит тебе о своих чувствах – он беззащитен, и в этот момент проще простого причинить ему боль, или поставить в зависимое положение. Ковальски знал это, как, наверное, никто другой в этих стенах. Но то, что сейчас было между ним и Рико определенно не являлось жалостью. Лейтенанту это больше напоминало внезапную находку сокровищ в собственном саду – если бы он у него был, этот сад. Открытие другого человека с совершенно неожиданной, внезапной стороны. Открытие, для них двоих более важное, нежели в свое время открытие Колумбом Америки для Старого Света глобально и Испании в частности. И когда подрывник подгребал лейтенанта к себе поближе, устраивал в кольце рук, и ворковал, явственно счастливый тем, что этот человек сейчас здесь, с ним, так близко – Ковальски чувствовал то, чего прежде не переживал, должно быть, ни с кем иным: счастье.

Но после этих свиданий в темноте наступал день – была у него такая особенность, проходит каких-то жалких дюжину часов, и вот он тут как тут – а днем полагалось заниматься повседневными делами. Хотя плевавший на все распорядки подрывник и тут норовил все сделать по-своему, не прекращая удивлять первого лейтенанта, которому прежде и в голову не могло прийти, что кто-то станет прикладывать усилия ради встреч с ним.

Рико урывал у него поцелуи украдкой, смазано, мимоходом, когда рядом никого не было – почти из засады, почти нападая, почти добывая для себя другого человека. И явственно радуясь – откровенно и очень наивно - что от него не бегут. Не отказываются принять от него то немногое, что он способен был дать. И он был щедр на ласку – сначала насыщал тактильный голод, трогал кончиками пальцев и губами, как слепой, изучая, удостоверяясь в безопасности предприятия. Как сапер, думал Ковальски, безропотно подставляя лицо. Впрочем, почему «как»… Рико трогал, сам, кажется, получая от всего происходящего удовольствия едва ли не больше, чем объект его внимания, переживая все новое и новое касание каждым нервом, пропуская через себя, как пропускал музыку, отдаваясь ей целиком и утрачивая связь с происходящим вокруг. А после входил в раж, валил на спину, искал на шее бьющуюся жилку, хватал чужие запястья, не рассчитывая силу и оставляя отметины, кусался, заигрываясь, и сам же зализывал следы этих проявлений чувств. Что у лейтенанта всегда вызывало насмешливую, почти язвительную улыбку – так это то, что отметины можно было не прятать. После ежедневных тренировок они все были довольно потрепанными: синяком больше – синяком меньше. И уж особенно синяком от железной хватки Рико – он всегда перехватывал чужие удары на подлете так, будто намеревался сломать партнеру по спаррингу руку и только в последний момент вспоминал, что это будет лишним. Если же ему случалось чужой удар пропускать, он немедленно норовил восстановить справедливость и поблажек никому не делал, кажется, даже не из принципа, а из какого-то дикого игрового азарта, искренне не понимая, что плохого в боли. Боль – признак жизни, разве нет?

Рико был несдержан – потому что опять же искренне не понимал, зачем вообще нужно самому ставить препоны собственным переживаниям. Рико был ненасытен. Ковальски грело то, что все происходящее не надумано. Рико и без того с трудом отличал реальность от своих больных фантазий, чтобы еще что-то умышленно сочинять. С ним можно было быть откровенным и не ожидать последующей за это расплаты, не тяготиться, не чувствовать стыда и сожалений за свою запальчивость. Его можно было - как это ни парадоксально – не опасаться, потому что Рико, который в порыве страсти нечаянно свернет ему шею, это лучше, чем абсолютно нормальный здоровый человек, который в трезвом уме и твердой памяти хладнокровно и взвешенно отвергнет саму идею возможности быть с ним рядом. «Нормальные» - а под этим емким словом Ковальски подразумевал и гражданских тоже – зачастую просто не понимали, каким ценным может быть то, чему они не придавали значения. Как страшно бывает знать, что ты никому не нужен и тебя никто не ждет, и все, кто проявляет интерес к твоей судьбе – здесь же, в одной с тобой сцепке, в одном отряде, блиндаже, окопе. Что, когда ты вернешься, то услышишь на каком-нибудь массовом сборище «спасибо» от благодарных, не нюхавших пороху, сограждан, а после останешься один, пока прочие счастливчики разойдутся по родным углам, там накапливая и сохраняя тепло домашнего очага. И Рико это понимал – возможно, понимал получше них всех, потому что даже среди людей в форме оставался немного чужим, за гранью их понимания. Существовал в своеобразной параллельной вселенной, где никто не говорил на его языке, и он сам не владел ничьим.

Ковальски вспомнилось, как он, когда на этой базе окончательно обосновался Рико, пытался понять, что происходит у того в черепушке. Сумасшедший он или слабоумный, маньяк или жертва чужих экспериментов. Шкипер, знавший Рико дольше остальных, подсказать тут не мог: когда они познакомились, тот уже был таким. Родился ли подрывник подобным существом или стал им вследствие каких-то событий, Ковальски не знал и полагал, что уже и не узнает. Лейтенант не ведал, ни откуда Рико родом, ни как попал к военным, но отчего-то казалось, что жизнь его не баловала. Подрывник удивлялся простым вещам и принимал как должное вещи необыкновенные, ставя в тупик всех, кто с ним сталкивался.

Впрочем, к безумию Рико было легко привыкнуть. Он удивительным образом сочетал в себе любовь к расчлененке бензопилой и к рисованию в альбоме цветными карандашами фантастических картин, тягу к разрушению и обереганию, склонность лопать всякую малосъедобную дрянь и выдающиеся кулинарные способности. По выходным они с Прапором, бывало, изводили по целому альбому, заполняя его рисунками, пока Шкипер и Ковальски занимались какими-то – лейтенант про себя ухмыльнулся – важными, серьезными, настоящими делами.

Поладить с Рико – даже с учетом его съехавшей крыши – не было так уж запредельно сложно. По-хорошему, это удавалось даже тем, кто не прикладывал особенных усилий – например Джулиану, который огребал, только если был чересчур навязчив. Ковальски в свое время это тоже удалось без сверх-усилий – что, впрочем, не противоречило недоверию Рико к врачам. После первого нормального осмотра, занося в подобие «медицинской карточки» свои наблюдения, лейтенант только и спросил у Шкипера, как они станут спасать жизнь стоматолога, когда его услуги будут необходимы – а они будут, учитывая, что Рико тянет в пасть совершенно все.

-Это такая проблема? – удивился присутствовавший при беседе Прапор, подняв голову от штопки очередной дыры на своей одежде. – То есть, я хочу сказать, ему и вещи похуже приходилось терпеть…

Ковальски пожал плечами. Ему тоже приходилось терпеть вещи и похуже, что не отменяло стойкого опасения перед дантистами.

-Я, впрочем, даже не знаю, что ставит меня в тупик больше, - поделился наблюдениями он. – То, что Рико пугают нормальные вещи или то, что его не пугают ненормальные…

-Ты вроде говоришь понятными словами, - вздохнул Прапор, - но я все равно тебя не понимаю. Очевидно, это некое твое неотъемлемое свойство: говорить так, чтоб окружающие чувствовали себя идиотами…

-Не беспокойся, - утешил его лейтенант, - когда говорят они, я ощущаю себя этическим бревном. Что касается Рико, то лично меня смущают царапины на деснах и его полное равнодушие к катетерам.

-Ну вот, опять…

Ковальски присел рядом с Прапором на диван, так, чтобы не загораживать тому свет, и вздохнул.

-Эти два факта по отдельности ничего, быть может, и не значат, - сообщил он. – Однако может быть и так, что они связаны, и тогда мне искренне жаль Рико.

-Это означает какую-то жуткую болячку?

-Это означает, что он, вероятно, был задействован в системе снабжения какого-то закрытого места, Прапор. Знаешь, как провозят всякие запрещенные вещи туда, куда ход заказан?

Младший член команды помотал отрицательно головой. То есть, он знал, конечно, о многих фокусах, но ни один из них не включал в себя катетеры и зубы, так что он преисполнился любопытства.

-Предмет помещают в непроницаемый защитный кокон – проще всего, в презерватив, они доступны и достаточно дешевы – привязывают на нить, а другой ее конец накидывают петлей на человеческий зуб. После чего человек глотает запрещенный груз и провозит его в нужное место, так сказать, живьем.

-Матерь Божья, - передернуло Прапора, - ну и гадость!

-И хорошо, если предмет маленький, - добавил Ковальски. – Это может быть и три литра спирта.

-Так ты что же, думаешь…

-Я ничего не думаю, я просто вижу, что Рико способен заглотить, а потом вернуть, практически любой мединструмент – кроме скальпеля, который в тот момент был у меня в руках.

-Заставь его проглотить отмычку, - немедленно среагировал на новость Шкипер. – Это когда-нибудь спасет нам жизнь…

Важные и нужные дела, о да. Те как раз, от которых могла зависеть жизнь, если исходить из определения командира. Или те, которые помогали отвечать на вопросы, совершенно их жизни не касающиеся, если по версии Ковальски. Ему действительно, вероятно, стоило бы остаться в аспирантуре, и быть ученым, а не соваться в военную службу, но… Но, как ни парадоксально, это тоже часть него. В каком-нибудь НИИ он бы сетовал, что заперт в четырех стенах и ничего, кроме своих колб, не видит.

…А под покровом темноты все это станет ненужным и неважным, одежда в беспорядке полетит на пол, и Рико вопьется голодным ртом, куда только дотянется. Изласкает, жадно оглаживая чужое тело широкими, сильными, шершавыми от тяжелой работы ладонями, вылижет всего, доберется до каждого уголка другого существа, внезапно прекрасный в своем голодном несдержанном порыве, и его всегдашнее умопомешательство будет казаться нормальным, таким, как должно, как сейчас и необходимо. Расплавит другого человека в своей страсти и не выпустит, пока им обоим не станет хорошо. И было что-то щемящее-близкое в том, чтоб чувствовать его так, кожа к коже, ощущая каждый рубец, прикасаясь к старым отметинам в темноте, вслушиваясь, как подрывник хрипло порыкивает от остроты чувств. Рико вел себя, как человек, на которого буквально с неба обрушилось чудо взаимности, и вот, дорвавшись, он переживает самые необыкновенные ощущения в своей жизни, и жмется, плевать желая на все «можно» и «нельзя». И он, такой, сводил Ковальски с ума – кипящий от своей страсти пополам с безумием, льнущий, доставляющий непристойное, запретное, болезненно-острое удовольствие… Он, такой, подкупал с потрохами. Ничего не знающий ни о каком «личном пространстве», он нашел все чувствительные места на чужом теле, и задерживался там, поглаживая, скользя пальцами, губами, языком, доводя до скулежа и слез, и Ковальски забывал обо всем на свете, приникая к обжигающему его другому человеку: от его рассудочности ничего не оставалось. Его никто прежде так не ласкал. Никогда. Даже в голову не приходило, что так быть может, что это вообще допустимо в реальности, что кто-то сделает подобное ради него. Рико буквально пожирал его поцелуями, а после голубил, всем собой давая понять что он здесь, рядом, не уйдет, не бросит, не отвернется, никуда не исчезнет, не оставит один на один с внутренней пустотой, не предаст. И, в конце концов, Ковальски махнул рукой на те жалкие остатки каких-то догм, что еще неким чудом сохранились в его мировоззрении. Чувствовать себя любимым Рико было лучше, чем чувствовать себя поступающим правильно. Да и что такое, в конце концов, это «правильно», если не «как принято обычно»…

Лейтенанта лишь смущало то, что ему самому может не быть, что дать в ответ: он никогда не был ни излишне страстным, ни даже просто эмоциональным. Как пригреть Рико, как ответить ему, что сделать, чтобы тому было хорошо, как дать ему все то, в чем он нуждается?

Впрочем, подрывник, кажется, брал все сам: воспринимая окружающий мир через физические ощущения, он наслаждался происходящим ничуть не меньше, чем Ковальски. Рико, возможно, и был солдатом, не привыкшим миндальничать, но это не лишало его статуса живого человека. Их обоих не лишало.

И теряясь в расплавленной, жаркой тьме, уплывая сознанием, Ковальски задавал в итоге тот вопрос, который у него не поворачивался язык задать на трезвую голову. Он клал ладонь Рико на затылок, сначала намечая движение, а после чуть притягивая подрывника к себе, так, чтоб упереться лбом в его лоб, и спрашивал, тихо, едва шевеля губами:

-Тебе хорошо со мной?

Он знал, что, не имея возможности сказать, понимает Рико практически все, а если не цитировать ему Шекспира целыми кусками, и не разглагольствовать о физике на молекулярном уровне, то и «практически» можно было отбросить. И этот, заданный ему с такими предосторожностями, вопрос Рико тоже отлично уяснил – прогнулся в пояснице, сильнее вдавливая лейтенанта в смятый шелк, и сжал, до боли в ребрах, так, что кровь застучала в ушах. Ему было хорошо. А Ковальски большего и не требовалось.

…Интересно было бы узнать, что бы сказал Шкипер, узнай он о том, что происходит в лаборатории, когда никто не видит. Был бы потрясен до глубины души или лишь подтвердил бы свои догадки? Был бы возмущен, как чем-то противоестественным, или наоборот, одобрил, как нечто, укрепляющее команду и поддерживающее душевное равновесие ее членов?.. Умилился бы этой, хэхэ, спартанской постановке вопроса? Скорее всего – и Ковальски снова ухмыльнулся – командиру потребовались бы варианты. А вариантами в этом зоопарке заведовал именно он, первый лейтенант. Если же Шкиперу придет в голову поинтересоваться мнением Прапора, как того, кто лучше всех тут понимает в чужой тонкой душевной организации, то не приходится сомневаться, что растроганный Прапор решительно отсоветует устраивать двум взрослым людям сцены в духе подростковых мелодрам.

Интересно было бы также знать, что бы сделали они – те, другие, с которыми Ковальски пытался сократить дистанцию. Пожалуй, поморщились бы. На его личной жизни – экое забавное словосочетание, звучит прямо как «личное дело» - можно ставить косой красный штемпель «неудачник». Вероятно, на это и станут напирать. «У него ничего не выходило с девушками», - будто наяву услышал он со стороны абстрактный, безликий голос, своими интонациями удивительно похожий на голос диктора телевиденья. «Потерпев поражение на этом поприще, согласно эффекту психологической компенсации, он нашел вариант попроще»… Это о Рико-то! «Попроще»!.. Люди, которые строят свои взаимоотношения, избирая в качестве примера следования диалоги в кино, – вы просто не видели, как Рико тошнит от «мыльных опер»… И Ковальски, в общем-то, его понимал. Переливание из пустого в порожнее, долгое описание каких-то сиюминутных эмоций, заламывание рук и промокание увлажнившихся вследствие накручивания самого себя глаз салфеткой казалось ему занятием почти унизительным.

Утверждение тем ближе к истине, чем оно проще, а Рико все делал просто. А еще говорят, будто изреченное слово есть ложь – а Рико и не говорил. Впрочем, тут же добавлял ученый про себя, стремясь все разложить по полочкам, разговаривают люди с той целью, дабы убедиться, что одна сторона подразумевает именно то же самое, что и другая, под одним и тем же термином. Что к случаю с Рико тоже подходило. Так что Ковальски считал, что оборот, который приняло дело, вполне успешен. В конце дня, когда они были предоставлены сами себе, к нему в лабораторию по-диверсантски проникал подрывник, мягко, практически беззвучно подходил сзади, сгребая в охапку, и вжимался горячими сухими губами в ложбинку на шее, сразу под затылком. И если позволить ему это, не пытаясь как-то урезонить, то скоро он довольно ощутимо прихватывал и зубами, так, что оставался след. Ковальски это не волновало: в их окрестностях еще только глухой, слепой и умственно отсталый мог не знать, что Рико кусается. Дальнейший анализ становился затруднительным: он много раз пытался - и ни разу не достигал удовлетворяющего его эффекта. Даже просто изобразить происходившее – например, записать в дневник – не выходило. Холодное, безликое перечисление действий и анатомических понятий (раздражение эпидермиса,прилив крови, расширение капилляров, вызывают эффект…) не имело ничего общего с жаром и безумием Рико. Нужно было быть поэтом или просто, на худой конец, каким-никаким литератором, чтобы уметь передать подобные вещи. А Ковальски был всего-навсего ученым. Он смыслил в химии, физике и математике, он соображал в инженерном деле и архитектуре, в медицине, биологии, в электронике, наконец, но отнюдь не в том, как описать свои ощущения от поцелуев. От них все тело горело, и отнимался мозг, как будто подрывник своей неудержимостью разбудил в лейтенанте нечто, чему тот и сам не мог дать имени. Ему нравилось все происходящее, ибо каждый момент он чувствовал то, что Рико говорил ему без слов, своими касаниями - руками, губами, всем телом. Да, пожалуй, с самого начала – с той ночи, когда Рико только целовал его, лейтенант допускал вариант («знал», все же, не то слово) к чему идет дело, и уже тогда мог бы прикинуть последствия. Он с самого начала знал, что просто не будет – но, черт подери, какое значение может иметь это жалкое, основанное на физической непривычке «непросто»! У него вся жизнь – одно сплошное такое «непросто», и кто хотя бы месяц выходил в шесть утра на пробежку, и заставлял себя отжиматься безо всяких отговорок, тот знает, что физическое «непросто» преодолевается намного легче, чем чужое категорическое и равнодушное «ты мне не нужен».

А после, с утомлением, приходила странная, почти мистическая насыщенность. Голова соображала необычайно ясно, но тело, будто налитое теплым свинцом, не желало шевелиться. Да и Рико бы не отпустил – все еще водил шершавой ладонью по коже, будто разгоняя волны тепла по всем уголкам чужого существа. И если Шкипера нелегкая уносила на ночную рыбалку или ночное что-нибудь еще, можно было до утра не выбираться из облюбованного угла, там и спать, не нарушая невидимого теплого кокона, будто состоящего из уплотненного нагретого воздуха, придавившего их дополнительным одеялом. А если приходилось ночью тащиться куда-то самим, потому что работа у них, будем говорить откровенно, собачья – если приходилось, то грела мысль, что по возвращении все повторится снова. На задании надо думать о задании – этот нехитрый постулат Шкипера, приходится признать, отвечал всем требованиям безопасности. Это только в приключенческих картинах (нет, Ковальски, очевидно, никогда не отцепится от кинематографа…), стоя на развалинах раскатанной ими же по бревнышку базы злодеев и держа в опущенных руках еще дымящиеся стволы устрашающего калибра, герои, не обращая внимания на раны, оголодало целуются, пока ветер развевает их превратившуюся в соблазнительные обгорелые лохмотья одежду. Если бы кто-то попробовал повторить это в жизни, то получил бы премию Дарвина с пометкой «живая мишень года». Так что они не пробовали повторять в реальной жизни то, что достигалось при, так сказать, лабораторных условиях. Для этого пока что рано. Но они ведь никуда и не торопятся, не правда ли?..

Вечером, как всегда, Рико закончит возню на кухне и с ворчанием понесет уже почти что остывшую (Ковальски не мог есть горячего, обжигался) порцию в лабораторию, под веселые комментарии командира. Будет сердито колотить пудовым кулаком в обшитую металлом дверь и недовольным рычанием требовать впустить его, а когда добьется своего – войдет, захлопывая ее за собой, и из лаборатории немедленно донесется его ворчание и неразборчивый голос лейтенанта, потом возня, а после все стихнет. Отделенный от прочего мира надежной дверью, Ковальски неловко пригнет голову, добираясь чуть влажными, прохладными губами до грубого шрама, перечеркивающего лицо подрывника, и Рико благодарно замрет, прижмуриваясь, наслаждаясь нежным прикосновением к месту, которое даже своим видом могло вызвать только отторжение. И на этом все действия, продиктованные так называемым «рассудочным суждением», для них закончатся. И это будет так, как должно быть. Правильно.


========== Часть 4 ==========


Так и было. Какое-то время. То самое, пока в их мирную идиллию (если только полувоенный образ жизни можно так охарактеризовать) не включился новый элемент. Не то, чтобы они скрывали: как уже говорилось выше, скрывать что-либо у Рико получалось довольно неуклюже. Просто так уж повелось, что всем происходящим за толстой бронированной дверью лаборатории не принято было слишком уж интересоваться. Это поле деятельности лейтенанта, вот пускай он там и резвится. Ковальски укрывался тут как змея в норе, когда желал побыть один, а посетители переступали порог по большей части тогда, когда им нужен был медик. То есть практически после каждого задания. Они вваливались всей оравой и умудрялись втроем устроить столпотворение. Шкипер все норовил убедить окружающих что «это не рана, это царапина», Прапор причитал над в который раз разбитыми коленками (ему, бедняге, часто доставалось больше, казалось бы, положенного, больно уж капилляры близко подходили к поверхности), а Рико азартно совал во все нос. С ним приходилось тяжелее всего: с его специализацией самыми частыми повреждениями были ожоги. А высиживать (а то и вылеживать) под компрессами ему было невыносимо скучно. Ковальски устраивался играть с подрывником в карты, и бывало, к этим незамысловатым посиделкам присоединялись прочие товарищи по отряду, а в итоге лазарет превращался в филиал «казино-рояль» прямиком из Монте-Карло - а они знали, о чем говорили, так как однажды разнесли одно такое в щепки, а точнее, в мраморную крошку. После полуночи Прапор бывал в приказном порядке спроважен на боковую («Потому что я так сказал» (с) Шкипер), а на столе откуда-то мистическим образом появлялась бутылка чего-то градусного. Они не то чтобы пили – надираться до радужных лунорогов здесь не приветствовалось – но выпивали. Это происходило рано или поздно, потому что нервная система все же не железная. Ковальски по этому поводу однажды прочел лекцию Прапору, оставшемуся недовольным за изгнание из общего круга.

-Мне же не десять!.. – воскликнул тогда младший член отряда, и лицо его приняло по-настоящему обиженное выражение. – А вы ведете себя так, будто мне завтра к восьми в школу!

-Если не повезет, - буркнул лейтенант в ответ, - то тебе к двум ночи в обход по территории.

Но, видя, что собеседник настроен серьезно, вытер мокрые руки вафельным полотенцем (он мыл колбы после кое-какой химической экспертизы), бросил его на спинку стула и приблизился.

-Послушай, - со вздохом произнес Ковальски. – Ты что-нибудь знаешь о рекламном бизнесе?

-Ну… - Прапор, казалось, был сбит с толку. – Кое-что. Почему ты спрашиваешь?

-Как думаешь, отчего стремление принять алкоголь или предаться еще какой-нибудь вредной привычке, считается почти что нормальной, естественной реакцией организма? Я напомню тебе, что мы говорим о ядах, пусть и в малых дозах. Естественным подобное стремление быть попросту не может, однако, считается именно таковым. Так почему?

-Наверное… - Прапор почесал нос. – Наверное, из-за рекламы?

-Верно. Потому что производить и сбывать эти товары выгодно. На них держат спрос. Это не ты хочешь, это производитель хочет, чтобы ты хотел – прости за косноязычие. Но мы – не производитель. И мы – не хотим, Прапор. Мы за тебя отвечаем.

-Но Шкипер говорит…

-У Шкипера, как и у всех нас, нет детей, Прапор. И к тому идет, что и не будет. И для него ты вечно останешься кадетом с сопливым носом, который надо вытирать. Даже если ты дослужишься до фельдмаршала.

-Вот возьму и дослужусь, - фыркнул младший собеседник, складывая руки на груди. Было видно, что он уже не сердится, однако и не желает отступаться так просто. – Что ты тогда будешь делать?

-Буду работать под твоим началом, - невозмутимо отозвался Ковальски. – И надеюсь, ты станешь достойным преемником текущего командования. Авось к тому благословенному часу ты реконструируешь армию настолько, что отпадет потребность для таких, как мы, зарабатывать деньги на стороне полузаконными заказами частных лиц. Но пока этого не произошло, изволь слушать Шкипера.

-А вы-то? - не дал сбить себя с толку младший собеседник. - Вы сами? Вы же там торчите!..

-И пьем, - кивнул лейтенант. – Но видит небо, парень, дай боже, чтобы тебе не пришлось делать то же самое и по схожим причинам… - Прапор снова открыл рот, чтобы возразить, но Ковальски твердо нацелился на результат и слова вставить ему не дал. - Ты хоть представляешь, сколько смертей видел Шкипер? Через что прошел Рико? У меня на руках люди умирали, Прапор. И.. – он на мгновение запнулся, вдруг поймав себя на том, что ему много чего есть порассказать, чего Прапору бы ведать не следовало. Ковальски не понаслышке знал, что означает быть прикованным к инвалидному креслу, или запертым в палату-одиночку. Шкипер мог много чего интересного вспомнить про кабинет, напичканный колюще-режущими предметами, в котором он привязан, а его противник - к слову, отнюдь не испытывающий к пленнику теплых чувств – нет. Что до Рико, то на его счет говорить с уверенностью не приходилось. Однако, наблюдая за ним, можно было делать интереснейшие выводы. Прожив с подрывником бок о бок несколько лет, лейтенант отметил, что у сослуживца перманентный «Ленинградский синдром». Он был в состоянии поесть при любом раскладе и никогда не перебирал харчами, однако предпочитал – если имел выбор – рыбу. Живую, что характерно. Ковальски это говорило лишь одно: Рико помотало в тех местах, где выбор между мясом и рыбой лучше делать в сторону последней, потому что человеческой рыбы не бывает. А то, что она еще жива, несомненный показатель свежести. Однако озвучивать это все для младшего члена команды определенно отдавало бесчеловечностью. Вместо этого он произнес:

- И все эти воспоминания – не то, с чем приятно жить, Прапор. Поэтому сделай одолжение. Не спорь.

И Прапор, что-то уловив в выражении его бледного лица, действительно не стал.

Он ходил с отрядом на миссии, и тоже мог бы сказать, что его жизнь не пончик в глазури, однако как-то ухитрился сохранить в себе потрясающую душевную чистоту и почти детскую наивность в вопросах человеческих поступков. Прапор почти никогда не думал ни о ком скверно, до последнего момента стараясь найти нечто хорошее. Шкипер, хоть и норовил «выбить эту дурь» из его головы, однако на деле все только словами и ограничивалось. Весь отряд знал, что он опекает младшего, стараясь не подводить его под удар там, где это может оказаться слишком серьезным.

Вопрос этот вслух никогда не подымался, как Прапор ни норовил – а все потому, что был обсужден раз и навсегда много лет назад, когда никаким Прапором еще и не пахло, да и Рико с ними не было. Вокруг, сколько хватало глаз, был серый, холодный, слежавшийся песок да камни, а невдалеке - километр, не больше – можно было рассмотреть горсть одинаковых палаток. Ковальски тогда видел их, практически не напрягая глаз: ему только еще предстояло обзавестись очками.

Шкипер, поджав одну ногу, устроился на валуне покрупнее и с каким-то остервенением правил на ремне нож. По его лицу отчетливо читалось, что у него есть что сказать, и это «что» - важное, однако он хранил молчание, а Ковальски не лез с расспросами. Чем он похвастать мог редко, так это инициативой, которая, как известно, наказуема.

В конце концов, все же покончив с ножом, Шкипер произнес, внезапно яростно и обращаясь, видимо, к песку под их сапогами:

-Ты понимаешь, что я могу послать тебя на смерть?

Ковальски пожал плечами. Смерть его не устраивала только невозможностью думать в привычном людям смысле этого слова, во всех иных ему было даже интересно, что же там дальше будет. Но Шкипер, кажется, толковал об ином.

-Может быть ситуация… Ты знаешь, одна из таких, откуда не выйти без жертв. У меня наметанный глаз, я такие вещи сразу могу вычислить. Хочешь командовать отрядом – должен это уметь, иначе все передохнут.

-Я все это знаю, - отозвался Ковальски, чтобы что-то сказать. Шкипер по прежнему на него не глядел, и, установись неловкое молчание, можно было бы решить, что оратора не слушали.

-Может быть так, - с усилием выговорил Шкипер, - что мне придется жертвовать именно тобой. И я скажу это остальным. Вслух. Ты услышишь.

-Я в курсе.

-Тебя это не трогает?

-Я представлял, куда иду. Я понимаю, зачем это делается. Ты хочешь услышать, не буду ли я винить тебя за это? Не буду.

-Что меня в тебе подбешивает, - поделился вдруг Шкипер личным, - так это то, что ты идешь на подобные шаги не потому, что чувствуешь желание, а потому, что так положено. Ты не думаешь о том, что спасаешь своих, а только что все в рамках нормы и тут без вариантов.

-Почему же «без», варианты это такая вещь, которая всегда имеется. Только они могут нам быть не по вкусу. Как и я тебе.

-Как и ты мне.

-Ты еще можешь выбрать кого-то другого, - Ковальски сделал жест в сторону палаток в отдалении, медленно тонущих в сумерках.

-Еще чего, - оскалился собеседник. – Во-первых, я уже выбрал. Во-вторых, – и он внезапно подмигнул – у них вариантов нет.

Лейтенант не был уверен, говорилось ли это все и для Рико – тот все равно пошел бы за командиром куда угодно и сделал бы по его слову что угодно, что не раз и демонстрировал на миссиях.

Миссии – собственно говоря, как раз то, чем они зарабатывали себе на хлеб – случались достаточно часто, и никогда ожидаемо. Словечко было из обихода Шкипера, и прижилось, как весьма удобное. Миссия – это так обтекаемо, но вместе с тем и понятно, что можно избежать неприятных подробностей. Миссии начинались, зачастую, с того, что их нанимали – заключали договор, обещая деньги за ту работу, за которую не хотели браться остальные. Грязную работу – во всех смыслах. И в смыслах сточных труб, канализации и тараканов – тоже. Половина из их команды получала от всего происходящего неприкрытое удовольствие: оба в какой-то мере были адреналиновыми маньяками. Ковальски это знал, но ничего не пытался исправлять. Наличие именно таких людей обычно означало, что отряд выживет. Нужно, все-таки, обладать совершенно особенным складом ума, чтобы зашвырнуть гранату в окошко подвала, где, как ты знаешь, прячутся три десятка человек – да, вражеских солдат, но все же человек. Живых, думающих, чувствующих. Чьих-то сыновей, братьев, отцов – и хорошо если не жен и матерей… В тот самый миг, когда нужно дергать кольцо чеки, понимаешь, что не можешь. Не можешь – и все тут. Никак. Нет у тебя сил на такой шаг, ни моральных, ни физических. Пусть расстреляют за измену, пусть что угодно делают, но ты не можешь. И ты просто стоишь, сжимая ребристый корпус в руке, чувствуя, как теплеет металл, и не отводя взгляда от окна у самой земли, куда пролезла бы разве что кошка. А после ты уходишь, оставляя укрытие позади и точно зная, что оттуда выберутся и ударят в спину. Возможно, даже убьют. Но ты все равно не можешь.

Ковальски этого не мог. Даже допрашивать пленных – а ему частенько доводилось заниматься подобным, потому как у Шкипера не хватало терпения, а Рико не разговаривал – было не то. Изводить людей многочасовыми расспросами, колоть им всякую дрянь, спускать на них с поводка осатанелого Рико – даже это было ничто по сравнению с тем треклятым подвалом.

Ковальски не был способен на это, но точно знал, кто был. И знал, кому обязан тем, что все еще жив и даже относительно цел (а тот кусочек селезенки ладно уж, чего поминать).

Так что, когда в очередной раз перемазанного йодом Прапора командир повел спать, сообщив, что подряд и рыбалка и резня это как-то не предел его мечтаний, так что и он соснет немного, лейтенант безропотно кивнул и занялся новыми ожогами. В лаборатории воцарилась тишина, если не считать досадливого шипения Рико, и редких реплик медика.

-Будет больно, - заранее честно осведомил его Ковальски, и Рико согласно кивнул. Он не любил неожиданной боли - та его настораживала - однако считал, что если он предупрежден, то все по-честному. Задирал майку, обнажая торс, и доверчиво поворачивался пострадавшим местом. Он был подрывником достаточно давно, и, судя по наличию всех пальцев и обоих глаз, неплохим подрывником. Однако это, увы, не означало, что он не принесет на себе очередную эритему, над которой похлопочет, за неимением настоящего врача, все тот же Ковальски. Этот, последний, не уставал благодарить высшие силы за то, что практически никогда дело не доходило до чего-то серьезнее: лечить ожоговые болезни, что называется, «на дому», он бы не взялся: тут не справится в одиночку одними нестероидными анальгетиками и минимальной местной анестезией. А отправлять пациента, вроде Рико, в общий стационар, пусть даже придумав убедительную историю того, как с ним приключилось подобное – опасно. В первую очередь, для больничного персонала.

Лейтенант обращался со своими пациентами с некоторым оттенком бесцеремонности, как будто те переставали, на период пребывания на операционном столе, быть людьми, и становились чем-то вроде сломанных вещей, требовавших ремонта. Это было своеобразным «механизмом безопасности» - не каждому придется по душе жить бок о бок с человеком, знающим обо всех твоих слабостях, видевшим тебя голым, в испарине, блюющим на пол или падающим в обморок, не говоря уж о том, чтобы подчиняться ему или командовать им. Так что лучше абстрагироваться, как будто Ковальски не присутствует при этом, и оставляет от себя только ту свою часть, что знала медицину. Непонятно было, осмысливал ли этот парадокс Рико, однако при необходимости позволял обращаться с собой как с манекеном, и не акцентировал на этом внимания.

Когда он понял, что лейтенант покончил на сегодня с лечебными процедурами - поймал его узкую, прохладную ладонь и поднес к губам, целуя каждый палец по отдельности и обдавая горячим дыханием.

-Конечно, - кивнул ему Ковальски, давно наловчившийся понимать такие жесты. Он, в общем, неплохо читал по губам, и это значительно повышало его шансы понять такого специфического собеседника, как Рико: вслух его речь могла звучать как нечленораздельный рык, но по артикуляции лейтенант угадывал слова.

И опять в лаборатории освещение было приглушено, а они сидели под единственным его источником, и коротали время за так называемым немецким вистом: в эту нехитрую забаву можно было играть как раз вдвоем. Рико сутулился сильнее обычного, стараясь не тянуть кожу на поврежденных местах, но постепенно увлекался и забывал о своих ранах.

Где-то на третьем коне лейтенанта, наконец, отпустило. Он перестал чутко вслушиваться в тишину, стараясь не пропустить команды или чужих шагов, и откинулся на спинку стула, чувствуя, что достаточно уверился в окружающем мире, чтобы отстегнуть кобуру – для начала хотя бы плечевую. Это означало, что можно перейти к следующей стадии реабилитации. Ковальски сделал жест карточному противнику, принятый между ними в отряде, и Рико кивнул. Запустил руку под стол, и там, безошибочно нашарил в специальной металлической корзине, где Ковальски обычно держал аппарат Киппа или инструменты, початую бутыль. Ничего утонченного и экзотического там не плескалось: нормальные люди, может, и пропускают по стаканчику бурбона, или какого-нибудь из в изобилии разведшихся нынче Джеков Дениельсов, но они нет. Это было бы неплохо, если бы им платили не то, что они спускали на бензин (кстати, иногда авиационный), обмундирование и патроны. В любом приличном магазине можно было совершенно легально купить джин или на худой конец дешевый ячменный виски, те были доступнее, однако паранойя Шкипера требовала держаться подальше от камер наблюдений, а если уж не свезло под ней помаячить, то пусть в руках будут только совершенно невинные продукты, к которым невозможно придраться. Зато в заливе, в нескольких километрах от берега, камер нет никаких. И пол-ящика контрабандного кубинского рома, или мексиканской кислой дряни с непроизносимым названием, обычно составляло львиную долю запасов на базе. Пили традиционно из того, что было под рукой: в дело шли мерные стаканчики или бюксы, а некоторые гении умудрялись пить и из горла колб. Это требовало некоторой сноровки, но зато было безопасно: посуда гарантировано была чистой. Не то чтобы Ковальски спокойно относился к такой постановке вопроса, однако из двух зол – перемыть собственные склянки, которые он и так драит, аки золушка, или держать у себя постороннюю посуду и перемывать ее вместе со своей, увеличивая, тем самым, общее число отмываемых предметов, – выбирал меньшее. Лишь выдвинул категоричное условие не чокаться: а то после дорогих сослуживцев вечно чего-то целого не досчитываешься. Дорогие сослуживцы не очень сопротивлялись.

Ковальски, не вставая с места, снял с полки тару, подцепив тихо звякнувшие пузырьки длинными чуткими пальцами, и сосуд побольше отдал Рико. Тот сначала жадно проследил за жестом – он всегда пялился на руки лейтенанту, и тот лишь несколько месяцев назад узнал причину – а затем, получив посуду, невозмутимо ее наполнил двумя рассчитанными, уверенными движениями, после чего опустил бутыль вниз, снова под стол. Глухо стукнуло о плиты пола стеклянное донышко. Звук вышел неожиданно громким в окружавшей их тишине, и напомнил Ковальски тот, с каким прыгает по полу гильза. Лейтенант сегодня таких звуков наслушался, так наслушался: хлебай - не хочу. Он прикрыл глаза, стараясь избавиться от непрошенного воспоминания, однако перед его внутренним взором вместо этого немедленно же возникло залитое кровью лицо покойника – темные, все прибывающие струйки стекали вниз из ровной, аккуратной дыры во лбу. Он был застрелен с нескольких метров – менее десяти – потому что если бы подошел поближе, они все домой не вернулись бы. А ведь до этого рокового выстрела все шло чин по чину… Им только и нужно было, что поговорить. То есть, конечно, так поговорить, чтоб быть услышанными, это понятное дело… Удивительно, как лишь сильные мира сего любят собираться, чтобы поговорить. Смахивало на то, что им попросту нравится сам процесс. Нравилась их уверенность во всем и собственное могущество, нравилась власть, и нравился щекочущий нервы запах опасности. Шкипер, кажется, тоже прочувствовал всю красоту момента: устроился за столом переговоров с комфортом, почти развалившись, и одним только его сослуживцам было известно, чего стоит эта якобы расслабленная поза. Рико без всяких предрассудков умостил зад прямо на углу стола, держа в поле обзора обе части помещения. Ковальски хорошо был понятен его расчет - впрочем, и с его позиции видно было неплохо: он стоял позади стула командира, заложив руки за спину, и со стороны напоминал хорошо вымуштрованного офицера вермахта на планерке. И так бы оно все и шло, тихо и плавно, если бы к ним не вошел тот парень, и, так уж случилось, что Шкипер его знал. Люди по всему миру нанимают наемников, и те, которые в итоге остаются в живых, запоминаются, хотят они того или нет. Командир только двинул бровью – руки его, как того требовали условия переговоров, ладонями покоились на столешнице. Но на его жест среагировал Рико: один стремительный разворот, звук выстрела, вниз летит, оставляя за собой шлейф синего дымка, и ловя блики маслянистыми боками, гильза. Человек обрушивается, как рушатся дома, удивительно гордо и с ровной спиной. Сначала на колени, а после заваливаясь набок и ломая чужой строй. Гильза падает, наконец, на пол, издает этот характерный одинокий звук, снова подскакивает, и, пока она еще не опустилась второй раз, их стол уже перевернут и превращен в стену между ними и врагом, а во все стороны летит щепа… Голос Прапора в переговорнике, больно распирающем изнутри ухо, задыхаясь, диктует расположение путей отступления, но до них надо для начала добраться.

Хорошо, что он не здесь. Хорошо, что оставлен подальше от мясорубки. Стол не выдержал и минуты, но им хватило этой минуты.

В закрытом помещении плевое дело поймать рикошет – так что помещение волею подрывника перестало быть закрытым. А скоро и окончательно утратило гордое звание помещения, превратившись в неуютные, изгаженные чужими кишками, развалины. От последней ударной волны еще звенело в ушах, будто заложенных ватой.

Эти игры в ковбоев всегда были соревнованием на скорость и сноровку, а когда они являлись командными – еще и на умение к совместному творчеству. Это, последнее, их отряд готов был предъявить, как свой главный козырь, практически в любой момент. Он, этот козырь, сегодня был единственной причиной, почему они живые стоят над чужими останками. Потому что они, живые, готовы были к такому повороту событий, знали друг друга, знали, кто и как станет действовать, как он действует обычно и как, скорее всего поступит, случись что непредвиденное. А покойники друг о друге того же сказать не могли никак. И сам их текущий статус – как покойников – означал одновременно и то, что работа сделана грязно, и то, что каждый из них прибавил на свой счет грехов, и, каковой вывод следовал закономерно следовало из первых двух, что за все это с них спросится. Возможно, что очень скоро.

Пересчитать противников толком было сложно, однако Рико авторитетно подтвердил: здесь все. А после присел на ближайший обломок стены, и с сосредоточенным видом попытался соскрести с носка сапога приставший бурый комок того, о чем не хотелось знать подробностей.

Первый лейтенант оглядел поле их деятельности, поджал губы, однако встал на более-менее чистом пятачке и сцепил перед собой руки в замок. Пошевелил губами, будто проверяя, слушаются ли они его, и внезапно принялся монотонно декламировать себе под нос.

- Gratias tibi ago, Domine, sancte Pater, omnipotens aeteme Deus, qui me peccatorem…

-Что ты делаешь? – тут же заинтересовался командир, повернув голову на звук.

-Молюсь. Indignum famulum tuum, nullis meis meritis, sed sola dignatione misericordiae tuae satiare dignatus es pretioso Corpora.

-Зачем?!

-Затем, что они тут все католики. Еt Sanguine Filii tui, Domini nostri lesu Christi…

-На них что, написано?

Лейтенант поглядел на настойчивого собеседника с укоризной, однако не стал говорить очевидные вещи, вроде указаний на то, что подождать пару минут, пока он окончит, было бы логичнее. Вместо этого он стволом карабина выцепил из бетонной крошки что-то блеснувшее, и спустя мгновение стало ясно, что это серебряный нательный крестик на цепочке. Находку он поднял повыше, позволяя рассмотреть, а после позволил соскользнуть ей обратно вниз.

-Нам лучше поторопиться, - буркнул Шкипер, явно демонстрацией не впечатленный. - Прапор подберет нас быстро, до того, как сюда примчатся плохие парни.

- Если мы и правда поторопимся, плохие парни не отстанут от нас очень долго, - возразил ему Ковальски.

-Это еще почему?

-Потому что нет ничего хуже религиозных фанатиков. Это я тебе как ученый говорю. У нас, тут, в Новом Свете, от нормального католичества остались в лучшем случае воскресные школы, и те после описания Марка Твена, считай, ярмарка. Я понятия не имею, к какой общине с каким сдвигом по фазе принадлежали эти парни, - лейтенант мотнул головой в сторону, подразумевая недавних противников.

-И?

-Мысль о том, что над останками не прочли отходную молитву, может досадить им куда больше, чем тот факт, что отходная вообще понадобилась. Они всегда очень привязаны к традициям, эти ребята. Так что дай мне несколько минут, окей?

Шкипер вздернул бровь. Услышать от Ковальски, чьи предки прибыли в эти края откуда-то из восточной Силезии, типично-американское «окей» было примерно то же самое, что столкнуться с Рико на выставке икебаны. Ковальски не любил сленга и подчеркнуто им не пользовался.

-Нас тут тогда и накроют… - лишь заметил ему командир.

-Возможно, - не стал с ним спорить собеседник. - Но будет хуже, если пустятся в погоню и дадут залп по бензобаку. К тому же, - добавил он, - если они прибудут, когда нас тут уже простынет след, никто не докажет, что молитву все же читали.

Этот аргумент стал решающим: собеседник неотчетливо выругался под нос, но настаивать не стал.

…Из воспоминаний его вырвало чужое горячее прикосновение – Рико накрыл его руку своей лапищей и посмотрел вопросительно. Ковальски ему улыбнулся, свободной рукой поднес, наконец, импровизированный бокал ко рту и пригубил. Нёбо обожгло. Он не любил ром. Рико, тот предпочитал ромовый пунш, но тот считался лакомством, и возились с ним разве что в праздники, так что подрывник довольствовался, чем есть.

-Все в порядке.

Рико скривил рот, от чего шрам сменил очертания. Он не очень-то был уверен, что все в порядке. Приподнявшись со своего места – ящика из-под патронов, заменявшего ему табурет – он перегибается через стол, мягко подхватывает лейтенанта под затылок – его теплую ладонь внезапно приятно ощутить гудящей головой - и целует, тоже мягко, как может осторожно. Ковальски отвечает без сопротивления: ему хочется утонуть в этой чужой мягкости, как люди тонут в алкоголе. Ему хочется оставить все переживания за дверью своей лаборатории, по ту сторону, где и весь прочий мир. Да, да, все это – картежничество, попойки – не назвать высококультурным отдыхом, но черт подери, филармония и чтение классики требует душевного напряжения, а он не в состоянии. Его ресурсы ограничены, как и у всех смертных. В отличие от подрывника, Ковальски психически нормален, и это доставляет свои неудобства. Лейтенант хочет отключиться и привести систему в норму, если тут применимо такое выражение. Он хочет оставить антивирус на ночь и ничего не делать, а, проснувшись утром, зажить, как прежде, постепенно забывая о неприятном казусе.

Карты из расслабившихся пальцев выскользнули, почти бесшумно приземлились на стол, а червовый туз – какая ирония! – спланировал на пол. Рико забывает и о своих – припечатал ладонью к столешнице, когда искал более устойчивой опоры. Он все норовил оказаться поближе, углубить поцелуй, получить от другого человека больше и, не встречая сопротивления, дурел от данной ему свободы. Он каким-то шестьдесят шестым чувством определил эту сговорчивость и готовность Ковальски, а теперь хотел, чтоб тот расслабился. Расслабился с ним, Рико, рядом, опустил плечи, откинул голову, позволил снять с себя очки.

-Оставь, я нормально дойду.

Рико замотал головой. Он не хотел оставлять. Он хотел таскать на руках и тискать по дороге. Ощущать физическую тяжесть, реальность другого человека. Вдыхать его запах. На нюх Ковальски сейчас – нервный, взведенный – сильно отличался от себя перед рассветом. И Рико намеревался сделать все, чтобы засыпать, обоняя чужую разморенную негу. От него самого пахло ромом, и поцелуй был на вкус как все тот же ром, а после него Ковальски как-то уже не задумывался о том, что со стороны они наверняка выглядят нелепо. Людей на руках носят всего в двух случаях: когда они не могут идти сами и когда это романтический жест. Ни второе, ни первое к происходящему решительно не подходило. В классификации определенно не доставало случаев, приходящихся на долю маньяков с тактильным голодом. А если Рико чего-то хотел, он не останавливался, пока не получал.

Лейтенант улыбнулся краем рта: судя по всему, его сослуживец ниспослан ему небесами как лучший путь самопознания. Не будь в его жизни Рико – и он никогда бы всего этого не изведал. И границ собственных возможностей в том числе.

-Не швыряй вещи, ладно?

Рико закатил глаза, но не стал спорить. Если бы он читал старика Зигмунда, сейчас бы отпустил шутку на счет того, что означает чрезмерное стремление к чистоте и порядку. Лейтенант, за неимением альтернативных вариантов, припомнил цитату самостоятельно – пока стоящий над ним на коленях подрывник стаскивал через голову майку, а после сноровисто справился с ременной сбруей тактической кобуры – и своей, и лейтенанта. Почти речитативом щелкнули пряжки, и практически сразу послышался звук падения – амуниция сейчас подрывника не волновала, он просто отпихнул ее в сторону - но так, чтоб дотянуться, если что - и моментально позабыл. Ковальски только и успел, что выставить руку, сдерживая чужой порыв. Про ожоги, и прочие неприятности Рико сейчас помнил в самую последнюю очередь.

-Тише, тише…

Но «тише» подрывник категорически отрицал. Упершуюся ему в грудь руку он перехватил, сжав запястье, и потянул ко рту. Горячий язык бесстыже прошелся по центру ладони, выдавив из горла Ковальски сиплый вздох – подрывник знал, чем сломать его сопротивление. Еще несколько лижущих касаний, и Ковальски требовательно сжал чужие бедра коленями, как мог, сдерживая голос. Это место, а еще между пальцами – лучшее поле боя с его стойкостью. Рико издал тихое, горловое урчание – звук довольства. Подрывнику, в общем, нравилось слышать от Ковальски это увещевательное «тише», потому что оно говорилось ради него, и ради того, чтобы уберечь его от лишней боли. Ему приятна была забота лейтенанта, но почувствовать его всем телом было еще приятнее. Это боли стоило. К тому же, к ней, старой знакомой, Рико давно попривык, и на его теле хватало тому свидетельств. А вот к тому, что он желанен, он привыкнуть все никак не мог и каждый раз приходил в восторг. Боль что, боль это мелочи – она всегда уходит, главное, оказаться сильнее нее и не уйти первым. А здесь, и он отлично знал это, выбор не очень большой: или потерпеть боль или потерпеть без Ковальски.

Первый лейтенант, млея под чужими касаниями, и подставляя уже обе ладони, открывая их, чтобы Рико делал с ними, что лишь пожелает, вдруг подумал о том, что человек, в сущности, действительно ко всему привыкает. Какой, например, смысл приглядывать себе пару посимпатичнее, если, спустя менее, чем полгода «глаз замылится»? Не может же быть так, чтобы подобное было свойственно одному ему, наверняка на свете хватает таких же людей?.. У него, как и у всех этих упомянутых, тоже были свои представления о привлекательности и совсем обратном ей предмете, однако куда они все делись на фоне того, что ему подарил Рико? Массивный, часто неповоротливый, с грубыми чертами лица, со своими боевыми отметинами, с манерами дикаря, со всем тем, что делало его – им, он менее всего походил на представления сослуживца о привлекательном для романтических переживаний существе. И, тем не менее, жизнь расставила все по своим местам, словно следуя одной ей ведомым правилам вселенского фэн-шуя: глядя на подрывника, Ковальски не видел ни шрама на его лице, ни дикого волчьего оскала - ничего, кроме близкого человека, которым дорожил.

-Вот так… Иди ко мне.

И Рико, наконец, оставив в покое зацелованные руки, охотно отозвался на зов, устроился, распределяя свой немалый вес так, чтобы не придавить другого человека, прижался, и вдруг показался лейтенанту не большим и сильным, а почти ребенком – брошенным, долго мыкавшимся, но, все же, кем-то подобранным, пристроенным, и за это слепо благодарным. Во взрослом, сильном человеке навсегда остался этот надлом, который можно было нащупать, лишь проявив к нему доброе отношение.


========== Часть 5 ==========


Рико хорошо было любить, потому что он всегда искренен – это Ковальски отметил для себя с первой их совместной ночи. Но впоследствии в копилку плюсов добавился и еще один немаловажный: с ним и самому можно быть неподдельным. Говорить прямо, не подбирая слов, и не опасаясь быть понятым неверно. Не сдерживать голоса, когда было хорошо, да и когда плохо тоже. И мыслей не сдерживать. Не одергивать себя. Позволить, наконец, себе быть собой, а не тем, кем ему быть положено. Да, черт возьми, да, он зануда, он любит, чтобы все было предельно точно и понятно, он любит разбираться в каждой мелочи досконально, потому что только это может дать уверенность в том, что вся работа проделана настолько хорошо, насколько это возможно. И да, он будет анализировать все, что с ним происходит, и собственные чувства в том числе, и не успокоится, пока не расставит все по местам. И чувства Рико тоже, пусть это начинание и обречено заранее на провал. И Рико принял его со всем этим кошмаром. Рико позволил ему не чувствовать вины за то что он – это он. И он позволил это самому Рико. Подпустил Рико к себе так близко, как лишь было возможно, закрыл глаза, улыбаясь и затирая недавние переживания новыми.

А потом, наконец, все схлынуло – пелена воспоминаний, как обгоревшая кожа, сползла с Ковальски, и стало возможным вздохнуть свободно. Он и вздохнул – когда вообще смог дышать после того, как Рико истерзал его, заменив на время весь прочий мир одним собой. Теперь для полного расслабления не доставало лишь одного. Лейтенант потянулся осторожно, чтобы не потревожить подрывника рядом – тот по привычке перекинул руку через его тело, и лежал, уткнувшись лбом в худое плечо. Он глубоко дышал, жадно обоняя чужой запах, и, кажется, был способен так и придремать. Периодически он снова и снова оглаживал человека подле себя, будто все так же хотел убедиться, что тот никуда не ушел, а быть может, норовя продлить ощущения, вызвать к жизни хотя бы тень того, что между ними только что было. Ковальски, двигаясь все так же осторожно, немного сменил позу, и Рико, не открывая глаз, ослабил хватку, позволяя обустраиваться. Однако дело было не в комфорте – пошарив в подсумке, так и валявшемся на полу неподалеку, первый лейтенант вынул продолговатый металлический футляр, и из него извлек сигарету – тонкую, не фабричного изготовления, и это бросалось в глаза. Из кармана Рико он выудил зажигалку – газовую, не бензиновую - прикурил и растянулся на спине, заложив одну руку за голову. Подрывник, все так же, в полудреме, принюхался и тихонько фыркнул. Ковальски потрепал его по непослушным волосам, и снова сунул руку под затылок. Но его сослуживец уже учуял характерный запах – заворочался, заворчал, выныривая из своей блаженной полудремы. Нашел идею привлекательной. Спустя менее, чем минуту, тоже щелкнул зажигалкой, и в темноте лаборатории на один тлеющий, периодически вспыхивающий уголек, стало больше. И это в чем-то было очень деликатным и даже интимным – в какой-то степени, интимнее, чем то, что между ними тут было.

Рико держал сигару – зачастую, тривиальную parejo, то есть прямую - зубами, будто собираясь отгрызть кусочек, и от этого его лицо приобретало выражение какого-то недовольства, а то и пренебрежения. Полузакрыв глаза, он сейчас напоминал – как, пожалуй, и многие люди в его ситуации и положении – сытого кота. Банальное сравнение, но ничего иного лейтенанту в голову не шло. Он сам ничего в сигарах не понимал – разве что отметил некогда, что эта привычка подтверждает их со Шкипером подозрения, будто их сослуживец вполне может происходить родом из Латинской Америки. Его смуглая кожа и жесткие волосы так же свидетельствовали в пользу этой версии. В свое время Ковальски пытался сделать подборку фактов, изучив то, что осталось от мотоциклетной куртки, однако кроме нашивки «1%» там ничего уже было не разобрать – ни на верхнем рокере, ни на нижнем. А «1%» это - скорее всего, но не обязательно - или одиночка или отщепенец, живущий пусть и по законам, но вне общества байкеров. Познакомившись с Рико поближе, лейтенант пришел к выводу, что «1%» в его случае мог означать и просто бунт против всего, что его окружало – кажется, ничто на свете Рико не любил так, как бунт и хаос.

Глаза Рико поблескивали в полутьме, когда он следил за лейтенантом: тот держал тонкую самокрутку в длинных, почти голубоватых пальцах, как держат нечто не очень знакомое и хрупкое. Он любил эти руки. Любил смотреть, любил чувствовать, любил благодарить за то, что переживал в их обществе: брать за запястье и добираться горячим ртом до чувствительных участков, заставляя Ковальски переставать ощущать что угодно кроме этих ласк. Эти руки избавляли его от мучений, если подрывнику случалось попасть под шальную пулю - как избавили и сегодня, несколькими часами ранее. Эти руки, всегда осторожные, давали ему бесценную нежность. И они держали его – даже когда он сам не мог держать себя в собственных.

Тем часом, лейтенант медленно затягивался, и медленно же выдыхал, норовя, как он это всегда и делал, пустить дым по стенке – стенке, до которой был еще добрый метр с гаком. Обычно Ковальски лежал именно возле нее, чтобы иметь возможность спокойно курить под вытяжкой – это происходило пусть и нечасто, но все же имело место быть. Можно было сколько угодно себя оправдывать, однако он сам всегда знал правду: такая жизнь не всегда ему по зубам. Не то, что Шкиперу или Рико, которые, кажется, и родились в военной форме. И иногда, когда обилие экстремальных, требующих моментальной реакции событий очень уж отравляли Ковальски существование, как, например, сегодня – иногда он устраивался ненадолго под вытяжкой. Рико отнесся к открытию с завидным спокойствием – принюхался в первый раз изучающее, фыркнул, но смолчал. Вытяжка была Ковальски - с тем темпом жизни, какой они вели - нужна примерно раз в две недели, стараниями Рико этот срок часто растягивался, но иногда случались такие дни, как сегодня.

Окружающие обычно придерживались того мнения, что лейтенант не подвержен вредным привычкам, и мнение это проистекало оттого, что оный лейтенант не предавался никаким порокам на людях, если не принимать за порок склонность все анализировать и загонять в научные рамки.

Судя по всему, запах в итоге и выдал эту нехитрую тайну: внезапно в синеватом сумраке мелькнула тень, и над головой послышался полный священного негодования голос:

-Я, кажется, ясно выразился: никакого! Чертова! Табака!

-Это и не табак, - немедленно осведомил лейтенант обладателя голоса, в котором без труда признал командира. Шкиперу потребовалось немного времени, чтобы осознать сказанное. Наконец, не то удивленно не то осуждающе, он выговорил, изучив все открывшиеся ему детали:

-Боже, да у вас тут притон…

Лейтенант поискал было глазами пепельницу, но не нашел и решил махнуть на тонкости политеса рукой – чего уж там, смысл спешно избавляться от улик, будучи пойманным на горячем. Между тем, до Шкипера только еще доходил весь масштаб приключившегося в этих стенах ночью события. Он, медленно оглядываясь, приметил и брошенныена столе карты, и недопитую бутыль, позабытую Рико на полу, а после снова опустил глаза на обоих подчиненных, рассмотреть которых толком мешали облачка дыма, что он то и дело разгонял у лица рукой. Первая его реакция не заставила себя ждать – совсем, правда, не такая, на которую рассчитывал лейтенант – однако и вторая была не лучше:

-Ковальски, ты куришь?!

Ученый едва не рассмеялся. Это прозвучало так, словно ему двенадцать, и строгий учитель поймал его за углом школы. Но он напомнил себе, что перед ним Шкипер, а Шкиперу от своего лейтенанта нужны прямые, полные и точные ответы на поставленный вопрос, а иначе грош цена такому лейтенанту.

-В строгом смысле слова нет, - отозвался он обстоятельно. – Если ты подразумеваешь зависимость.

-Если человек что-то курит, это уже зависимость!

-Неа, - расслабленное, ленивое словцо слетело с губ раньше, чем его успело отпихнуть локтем строгое и корректное «нет, не совсем так». Фактически, Ковальски не грешил против истины. Он не был зависим – если говорить о физической зависимости – от курения. Досконально зная механизм воздействия, он, в принципе, мог бы обойтись и лекарствами, но глотание таблеток от курения отличается скоротечностью процесса. Психологически ты не успеваешь осознать, что делаешь. Конечно, можно было еще применить специальную еду – он знал, в каких местах города подают бисквиты с такой начинкой – но в еде дозировку толком не проконтролируешь.

Шкипер молчал долго. Кажется, он все еще осознавал сказанное и примерял на действительность.

-Господи, - наконец вырвалось у него. – Это просто анекдот какой-то… и тот никому не расскажешь, потому что мне некому рассказывать анекдоты, кроме вас, а вы прямые участники… Вы, прости… Что тут делали? – он быстро обернулся на операционный стол, над которым все так же безмятежно горела сороковаттная лампочка, дававшая скупой круг мутного желтоватого света. Хватало его точнехонько для того, чтобы превратить тот угол лаборатории в агитационный плакат о вреде подобного образа жизни. Затем взгляд его метнулся опять к основательно разворошенному лежбищу, и осуждающе изучил двух не обремененных одеждой, курящих, считай, «в постели», мужчин.

-Ты проиграл Рико в карты, - отметил Шкипер расклад на столе, - с горя выпил, и вы…

Лейтенант снова затянулся. Знал, что подобное командира взбесит, но не смог отказать себе в этом. Видимо, в его гороскопе (в который первый лейтенант не верил) сегодня был назначен день потрясений. Отказываться же от допинга перед заведомо неравным соревнованием – а бодание с таким танком, как Шкипер, определенно можно отнести к подобным – было бы попросту нелогичным.

-Почему тебя это так интересует?.. – мирно вопросил он, выдохнув. Шкипер глухо зашипел. Звук этот привел в себя Рико – появление командира само по себе его не тронуло, однако проявляемое им недовольство заставило вдруг встрепенуться, приподнялся на локте, вскидывая голову, будто застигнутому за чем-то неположенным. И Шкипера, наконец, прорвало.

-Вы два треклятых… - Он вовремя оборвал себя, вспомнив, что за стеной спит – если еще спит - Прапор, а при Прапоре они старались держать себя в руках.

-Как вы… Что вам только в голову взбрело… У меня в мозгах не укладывается!.. Вы по пъяни?!

-Шкипер, - лейтенант слегка поджал губы. – Прости, что так грубо, но иди к черту.

-Я так смотрю, кому-то не хватает в жизни гауптвахты? – сузил глаза тот.

-А я не на дежурстве, - ученый, наконец, приметил пепельницу, и стряхнул над ней с кончика сигареты серый легкий пух пепла. – Имею право делать, что считаю необходимым. А вот ты сейчас суешь нос в чужую частную жизнь.

Шкипера этот ответ, судя по всему, озадачил. Он стоял, перенося вес с пятки на носок, покачиваясь, и, кажется, пытался как-то не очень заметно для прочих участников выяснить, не спит ли он. Окружающая его действительность слишком уж напоминала несуразное сновидение: курящий Ковальски, пререкающийся с ним Ковальски, делящий постель с Рико Ковальски – все это было как-то слишком для все еще дружащего с головой Шкипера.

За стеной послышался шорох и снова все стихло. Этот звук будто бы немного привел командира в себя – он в последний раз оглядел своего лейтенанта и перевел взгляд на подрывника.

-Рико, - выдохнул командир, будто надеялся, что пока он смотрел в другую сторону, тут что-то изменилось и оказалось бы, что ему все только привиделось в рамках ночного кошмара. – Рико, вот уж от кого не ожидал!..

Подрывник пригнул голову, будто втягивая ее в широкие плечи. Мог бы – и уши бы прижал. Шкипер бранил его редко, но уж если брался, то делал это от души, и обычно его подчиненный понимал, за что нагоняй. Впрочем, жизнь научила его тому, что иногда влетает и за что-то непонятное: как будто какая-нибудь там стена была очень уж важной. Ну, рухнула, было бы о чем говорить… Но теперь-то что не так? Он ничего не разрушил и никого не довел до криков и обморока, а шеф все равно недоволен…

-И я очень, - Шкипер, видно по всему, заводился все больше, пытался умозрительно вообразить, представить себе масштабы происходящего и волей неволей взгляд его то и дело возвращался к застигнутым подчиненным, - очень разочарован, Рико! Ты себе даже не представляешь, насколько…

Толчок под колено едва не свалил Шкипера с ног. Однако он все же удержал равновесие, лишь отступив на шаг назад – и вовремя, потому что если бы он этого не сделал, вероятно, его ткнули бы зажженной сигаретой в глаз. Ковальски был выше практически на голову, и что уж умел хорошо, так это нависать над собеседником. Не очень любил, предпочитая, если уж приходилось выражать свое неодобрение, задирать подбородок и уничижительно поглядывать сверху вниз. Но Шкипер – тот человек, которого одними взглядами не проймешь.

Командир отряда сделал широкий шаг назад, и почти сразу – еще один, уходя из зоны возможного поражения, и неожиданно для самого себя обнаружил, что отступать ему уже некуда – собственный лейтенант загнал его в тупик у одного из стеллажей. И вид у этого лейтенанта непривычно невменяемый. Казавшееся в таком освещении благодаря своей обычно бледности синеватым, будто у покойника, лицо (без очков оно внезапно показалось практически чужим) выглядело маской, на которой живыми оставались только сузившиеся, будто глядящие в амбразуру, глаза. Шкипер хорошо такой взгляд знал. Чего он не знал – так это того, что этот взгляд делает в арсенале его первого лейтенанта… Между ним и Ковальски места теперь практически не осталось.

-Эй, эй, полегче, - Шкипер ткнул кулаком в чужую грудь, недовольный этим вторжением в личное пространство. – Безумие что, передается половым путем?

-Возьми свои слова обратно, - не обратив внимания на последнюю реплику, потребовал его собеседник безапелляционно.

-Про безумие?.. – не понял сразу Шкипер.

-Нет, не про него. Те, что ты сказал Рико. И извинись перед ним.

-Ковальски, ты в своем уме?

-Я в уме, который есть у этого несчастного отряда, - отрубил тот нелюбезно. - Я и есть его ум.

-Это еще не повод! – командир в очередной раз попытался оттолкнуть от себя нежданного агрессора, однако это оказалось внезапно непросто.

-Повод ты дал другой, - между тем заявил этот агрессор.

-Прекрати нарушать субординацию, - строго велел ему старший по званию. Он все еще стремился вернуть внезапно взбесившийся мир обратно в его нормальное русло. Обычно, если донести до Ковальски мысль о том, что тот перегибает палку, до него доходит, и был смысл попытаться и на сей раз – хотя, конечно, происходящее не сравнить со спонтанной лекцией о растениях-эндемиках южной окраины штата Тенесси…

- Все это и так тянет на я не знаю сколько нарядов вне очереди, - добавил командир, найдя, наконец, законное обоснование своим чувствам. – Приди в себя! И оденься заодно!

-Шкипер, - голос лейтенанта вдруг сделался почти ласковым. Подозрительно-вкрадчивым, как будто его внезапная вспышка уступила место чему-то новому, что определенно было еще хуже - потому что все, что более продумано, зачастую хуже спонтанного приступа, порожденного в союзе с безумной музой. – Позволь, я оглашу тебе варианты, Шкипер. Тебе ведь нужны варианты. И я тебе охотно их предоставлю. Первый: ты говоришь Рико, что был неправ, и все оканчивается хорошо. Ты идешь спать, и мы идем спать, и утром никто ни о чем не вспоминает, а жизнь потечет своим чередом. Второй: ты упираешься рогом, и в пику мне, из принципа, продолжаешь настаивать. В этом случае я разбиваю тебе лицо и подаю в отставку. И, - добавил он, видя, что командир явно хочет что-то вставить, - позволь тебя заверить, он тут тоже не останется.

Шкипер немного выглянул из-за худощавого лейтенантского плеча. Рико следил за ними, прищуриваясь, припав к полу, и выглядел как тот, кто готов в любой момент броситься. Осталось только определиться с вопросом, на кого именно. Неясно было, что одержит в этом противостоянии победу: непогрешимый авторитет командира или личная привязанность к Ковальски - тут было явно что-то одно из двух.

Но, глядя правде в глаза, Шкипер мало верил в то, что Рико способен на подобный выбор. Для него это все равно, что избрание между собственными правой и левой конечностями: какая, дескать, нужна ему больше. Он скорее удавится, чем позволит пострадать им обоим. И сейчас опасаться стоит вовсе не его, который и приказа-то ослушался лишь однажды, а внезапно съехавшего с катушек собственного заместителя, готового, очевидно, идти до конца, по причинам, над которыми Шкиперу не хотелось даже задумываться. Все внутри него протестовало против такой версии развития событий и его собственного будущего. Они мужчины, и для них естественно любить женщин, это же и ребенку должно быть понятно, а Ковальски-то давно не ребенок, да и его реплика относительно ума – чистая правда. Он их багаж знаний и источник большинства идей и планов действий. Шкипер человек воли, это верно, достаточно хороший в своем деле, скорее всего, лучший из них всех в этой области, однако когда нужно продумать план операции, он вставал в тупик. Его предложения, как и предложения остальных, были просты и незамысловаты, и на этой почве никто не оспаривал права и обязанности Ковальски обеспечивать их подобными вещами.

Будучи человеком консервативных взглядов, Шкипер нехотя мирился со многими новыми поворотами, и с некоторыми из них предпочитал вообще не оказываться вплотную – как, например, с подобными. Вспомнив, однако, о вопросах взаимоотношений полов, он немедленно же припомнил и кое-что еще. - А как же Дорис? – спросил он вслух. – Как же Дорис, я думал, ты и она… Как же?..

Он был готов к тому, что Ковальски его ударит. Рявкнет, как иногда делал, когда бывал не в себе, коротко и тут же беря себя в руки, а может наоборот стиснет зубы и направит свои силы на то, чтобы не опозориться предательскими слезами. К чему Шкипер готов не был, так это к тому, что собеседник улыбнется. Легко и искреннее, совершенно очевидно, не задетый этим замечанием за живое, и даже нашедший его в своем роде забавным.

- Ты снова лезешь в чужую частную жизнь, - сообщил ему Ковальски с этой своей неуместной улыбкой. – Могу продублировать приглашение пойти к черту.

-Есть только одна причина, почему ты еще не лежишь на полу с вывернутой рукой, - безлично заметил Шкипер в пространство. – И она заключается в том, что мне интересно, какая муха тебя укусила.

-А ты считаешь, стало быть, что ты прав… - Ковальски говорил так тихо, что приходилось напрягать слух, стараясь разобрать его слова. Шкипер внезапно поймал себя на мысли, что прежде практически никогда не видел своего заместителя в ярости. Бывало так, что он выражал недовольство, это конечно, но это недовольство всегда было понятно и контролируемо, и старший по званию знал, чего ждать в дальнейшем. Ковальски, которому обвалили операционку на компьютере, мог орать не хуже самого Шкипера, но этот шипящий Ковальски – это было что-то новенькое.

-Я пока считаю… - Шкипер на мгновение задумался, но лицо его тут же просветлело. – Я считаю, что мне нужны какие-то… гм… Варианты.

-Для того чтобы быть хорошим лидером, - все так же приглушенно просветил его собеседник, реагирующий на команду «варианты» раньше, чем успевал задуматься, - недостаточно быть бесстрашным, волевым и быстро соображать. Нужно еще уметь не пользоваться подчиненным положением других. А у тебя с этим проблемы.

-Я, стало быть, недостаточно хорош для твоего нового уровня чистоплюйства?! – казалось, командир был уязвлен этим замечанием в высшей степени.

-Ты просто суешь нос не в свое дело, - спокойно пояснил ему лейтенант.

-И в связи с этим выдающимся событием ты решил меня повоспитывать?

– Я не воспитываю тебя, не требую от тебя каких-то действий и не выдвигаю ультиматумов. Я просто ставлю тебя в известность: ты не будешь лезть в нашу жизнь. Ты не будешь решать за нас, что нам делать, что думать, и о ком думать. Ты не будешь навязывать нам свое мнение и свои предпочтения, как якобы единственно верные. Ни одному из нас. И если ты сейчас решишь настаивать на своем, только потому, что считаешь непозволительным для лидера терять лицо перед командой, если полагаешь, что твой авторитет старшего чином важнее, чем то, как в реальности обстоят дела, то – я клянусь тебе в этом – я сделаю все возможное и невозможное, чтобы этот отряд распался. Я сделаю все, чтобы каждый пошел своей, выбранной им самим дорогой. Потому что такое твое решение и такой поступок – не решение и поступок лидера, и я не стану подчиняться такому человеку. Потому что ты достаточно накомандовал там, где не стоило бы, и если ты так сделаешь на этот раз – я тебе клянусь, этот раз будет последним, и ты останешься один.

На протяжении всей тирады, произносимой все так же тихо, но отчетливо, лицо Шкипера мрачнело на глазах. С ним никто вот уже много лет не смел говорить в подобном тоне, и обновление опыта ему совершенно не понравилось.

-Я ваш командир, мать твою! – рыкнул он яростно. - Я за этот отряд отвечаю!.. А вы два… Два парня, которые отчего-то решили, что отлично проведут время в одной постели!..

Ковальски, “два метра над уровнем адекватности”, состроил из своего узкого, с острыми чертами, лица, гримасу такого пренебрежения, что Шкипер сжал кулаки, пока ногти не впились в ладонь: стереть это выражение хотелось до зубовного скрежета.

-Лично я думаю, - процедил сквозь зубы он, но его перебили.

-Мне плевать, что ты об этом думаешь, - сообщил ему его надежный и всегда предсказуемый зануда-лейтенант. - Ты узколобый, не видящий дальше своего носа, ханжа и самодур, Шкипер.

-Что ты сказал?!

-Что слышал.

Они обменялись взглядами. Еще не поздно было бы сцепиться в драке, но имелось обстоятельство, которое пока останавливало обоих. Был еще Рико. И полная неизвестность относительно того, что он предпримет.

-На тебя так травка влияет? – внезапно полюбопытствовал командир. – А ты ему, - он кивнул в сторону лежбища, - не предлагал, кстати? Такая внезапная забота…

-Молчал бы уж насчет заботы.

-Почему это?

-Потому что не тебе об этом рот открывать. Ты отлично знаешь, что Рико привязан к тебе очень сильно – и беззастенчиво этим пользуешься. Ты знаешь, что мне некуда идти, и я стерплю твои фанаберии – и ты пользуешься и этим. Но я могу дать тебе отпор, я могу с тобой спорить, и еще много чего могу – а Рико не может, потому что ты для него священная корова. И вытирать об него, после подобного, ноги - низость. Я доступно излагаю?

-Оденься, - буркнул Шкипер, игнорируя вопрос. Что-то в его интонациях убедило лейтенанта, что можно разжать руки. Он и сам не заметил, когда сгреб командира за грудки, подтаскивая к себе. Лейтенант отпустил собеседника, в несколько шагов вернулся к неработающему калориферу, и из груды одежды выудил свои брюки. Шкипер же, пока он возился, отправился к натюрморту «карты, стволы, два стакана» и одним махом опустошил ближайший к нему сосуд. Попытался присесть на край стола, но тот коварно откатился немного назад под его нажимом, и Шкипер, чертыхнувшись, в который раз посетовал, что в лаборатории нет нормальной мебели. Они некогда обсуждали этот вопрос, и лейтенант высказался в том контексте, что нормальный стол будет лишь место занимать. Ему, лейтенанту, для опытов достаточно откидной, по принципу нар, столешницы-полки или кульмана, если повернуть доску параллельно полу.

-У вас нормальное курево есть? – вздохнул, наблюдая за ним, Шкипер. - Не твоя отрава и не сигары?

-Откуда бы? – поднял брови ученый. – Ты сам же всех гоняешь, чтоб не гробили легкие.

-Тебе же это не мешает их гробить. И не только легкие.

-Если бы ты чуть больше разбирался в вопросе, то знал бы, что все дело в частоте. У индивидов, употребляющих марихуану в небольших количествах, наблюдалось увеличение показателя IQ на 5,8 пункта, в то время как у никогда не употреблявших ее увеличение составило 2,6 пункта.

-Так ты… - Шкипер аж задохнулся от возмущения. - Ты ее… Из-за этого?! Шерлок ты гребаный Холмс!..

-Нет, - прервал готовый пролиться на него поток негодования Ковальски. - Не только. Но в том числе. И не кричи, ладно?

-Я тут решаю, когда кричать, а когда нет, ясно?! Мой подведомственный травит себя дурманом, а я на него не кричи?!

Ковальски посмотрел на собеседника своим обычным образом, сверху вниз, тем самым «ты-ничего-об-этом-не-знаешь» взглядом, который так раздражал людей. В образовавшейся в диалоге паузе внезапно отчетливо послышался сдавленный звук: Рико выдохнул, взрыкнув. Он чутко прислушивался к диалогу все это время. Лейтенант моментально подступил ближе, обнял его, севшего, за шею, прижимая к себе, и Рико доверчиво прижался щекой к его бедру: тут его не гнали, и не винили в том, чего он не понимал. Ковальски потрепал подрывника по волосам, и улыбнулся в ответ на вопросительный взгляд, а потом выпрямился и снова обернулся к Шкиперу. От улыбки на лице не осталось и следа. Командир рассматривал теперь их обоих с неким явственно новым для него чувством. Затем, очевидно, пришел к какому-то выводу.

- Отбой, Рико, - произнес он. - Ложная тревога.

Подрывник улыбнулся, показывая зубы.


Они сидели на низком брусе, который обычно использовали, как спортивный снаряд. На этот раз, впрочем, он служил скорее не для поддержания формы, а для обратного – на нем гробили здоровье, потому как один из сидящих все же откопал в вещмешке полпачки сигарет и теперь успокаивал расшатанные нервы.

-Ощущение, как будто на меня набросились и искусали домашние тапочки, - поделился он. – Безобидные пушистые тапочки в виде котиков…

-У тебя есть такие тапочки?

-Ты, как всегда, вычленил из моей речи самое главное, Ковальски…

Тот пожал плечами.

-Сравнение с тапочками тебя что, не трогает? – не унимался курильщик. - Я-то думал, ты, наконец, ожил…

-Нет, я все еще покойник, разве это не понятно по отсутствию у меня пульса и реакции зрачка на свет? - Флегматично отозвался собеседник. – Считай, это у нас тут спиритический сеанс.

Шкипер скривил рот и бросил беглый взгляд в ту сторону, где над крышами высоток медленно, но верно, поднималось солнце, пока что выдававшее свое присутствие только полосой червонного золота по контуру крыш – как будто человеческий мир вырезали и наклеили поверх картины вечного сотворения вселенной.

Подрывник сном праведника спал в лаборатории – Ковальски заверил его клятвенно, что все в порядке. Они с командиром сейчас решат кое-какие вопросы, и он вернется. И Рико, доверчиво потершись о родную прохладную ладонь обезображенной щекой, устроился, согревая место, и спокойно погрузился в сон – перед рассветом, как водится, самый крепкий.

-Знаешь, почему я когда-то выбрал именно тебя в команду? - Спросил вдруг Шкипер, не поворачивая головы. – Из всех, кто тогда был, почему именно тебе предложил идти со мной?

-Не знаю, - честно ответил ему первый лейтенант. - Но надеюсь, дело не обошлось без ай-кью.

-Твоего?

-Твоего. Кстати, - Ковальски бросил взгляд на зажатую в чужих цепких пальцах сигарету, - ты сейчас нарушаешь свой собственный приказ.

-Да после того, что вы, два чокнутых пингвина, со мной сделали, мне за ваш счет вообще отпуск положен… - отмахнулся от него старший по званию. Затянулся, и продолжил: - Я выбрал тебя, Ковальски, потому что тогда подумал: «О! Этот парень выглядит таким спокойным и уравновешенным. С ним не будет проблем и неприятных сюрпризов…»

-А еще им можно свободно командовать, и он не взбунтуется, - ровным голосом добавил Ковальски.

-И это тоже, - не стал отрицать очевидного Шкипер. – Ты бесконфликтный. Но шло время, и я стал все чаще обращать внимание на эту твою черту, и задумываться о том, неужели тебе и правда все равно. Все равно, когда на тебя кричат, или несправедливо обвиняют, или как-то задевают то, над чем ты работаешь. Ты готов объяснить все, что угодно, но если нужно отстаивать свою позицию, дальше научной аргументации дело идет только в одном случае: если тебе за это платят деньги, которые ты потом с чистой совестью спустишь на новый микроскоп. И я подумал – господи, да этого парня вообще может зацепить хоть что-нибудь на свете…

-Так, и?

-И вот сегодня… - Шкипер описал полукруг сигаретой, нарисовав дымчатый расплывающийся узор, похожий на рваный парус. – Если честно, я думал, ты способен был убить.

-Я был, - равнодушно уронил Ковальски. – Но Рико бы это расстроило. Он тебя правда любит.

-В итоге, - не слушая его, развивал свою мысль Шкипер, - ты неспособен постоять за себя, но оказался способен постоять за Рико – боже, я не верю, что говорю это… Мне-то казалось, что он боится только привидений да предсказаний – а так, как их не существует, то можно смело говорить, что он боится самого себя.

-Он боится остаться один. У него никого нет, кроме нас, идти ему – как и мне - некуда. Он никому не нужен, и никто его не примет. Ты о нем когда-то позаботился, и он никогда этого не забудет. Он благодарный, потому что не избалован милостями судьбы.

-Ты потому с ним решил?..

-Шкипер, - первый лейтенант был само спокойствие, - я не намереваюсь обсуждать с кем бы то ни было, в том числе и с тобой, все то, что происходит между мной и Рико. Это принадлежит нам.

-Я должен знать, чего от вас ждать в деле.

-О. – Ковальски вдруг распрямился, будто встретив нечто нежданное. - Прошу прощения.

-О чем ты?

-Я подумал о тебе хуже, чем ты того заслуживаешь. Мне показалось, ты снова суешь нос в то, что тебя не касается.

-Это было бы глупо: я все равно узнаю, просто понаблюдав, а смысла лишний раз дразнить тебя, нет. Но мне действительно нужно понимать, изменится ли что-то для нас, как боевой единицы, и…

Ковальски тихо, практически шепотом, засмеялся.

-Ты что же, - произнес он, - полагаешь, все началось только сегодня?

Шкипер резко обернулся к нему, и хотел было уже что-то ответить, но внезапно передумал. Усмехнулся, помял в пальцах почти уже потухшую сигарету.

-Прапору только не говори, - заметил он. – Впечатлительный больно.

Ковальски выразительно поднял брови.

-Вот чем Прапора менее всего можно шокировать, так это заявлением что кто-то там кого-то любит, - отозвался он.

-Дурак, - беззлобно буркнул командир. – Что знают трое – знают все. Рико не расскажет, потому что не может, а нас с тобой за глаза хватает. О том, что между вами, не стоит говорить – и я не имею сейчас в виду, что подобные отношения сделают вас отщепенцами. – Он помолчал, собираясь с мыслями, а собеседник не перебивал. – Мы живем не в том мире, где можно показывать свои чувства вот так за здорово живешь, - наконец, снова заговорил оратор, - и думать, что ты все еще в безопасности. Нам нельзя чем-то дорожить или чего-то бояться, потому что именно туда и будет направлен удар. Вы можете позволить себе быть счастливыми там, - Шкипер ткнул большим пальцем себе за спину, имея в виду их базу, или даже конкретно бункер лаборатории. – Где все входы и выходы закрыты. Помнишь, ты мне сам рассказывал: есть такие эксперименты, которые возможны только в специальных для этого местах. Только когда никакие посторонние факторы не влияют. В теории, они были бы возможны и в полевых условиях, но там то дождь, то ветер, то космические кальмары атакуют… Одним словом, этот опыт возможен только в лабораторных условиях. И с вами все точно так же. Хотите быть счастливыми – будьте. Но молча.

Ковальски ничего ему не ответил, видимо, приняв решение начать исполнять начальственные указания вот прямо с места в карьер.

Прямо перед ними солнце, наконец, выползло из-за крыш, залезая мохнатым жарким боком прямо на умытое, еще толком не посиневшее небо. Оно ничего не знало о том, что происходило под землей, и, судя по всему, узнает не скоро. Может быть и вообще никогда.