КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Саратовский мальчик [Нина Михайловна Чернышевская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Н. М. ЧЕРНЫШЕВСКАЯ САРАТОВСКИЙ МАЛЬЧИК

Счастливым потомкам Н. Г. Чернышевского, советским пионерам и школьникам, посвящаю.

Внучка Чернышевского
Н. Чернышевская

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ДОМА

БАБУШКА РАССКАЗЫВАЕТ

Разбушевалась вьюга над Волгой. В белом домике на высоком берегу жарко натоплена печка. Ветер свистит и завывает в трубе. Двое детей, тесно прижавшись друг к другу, сидят на низенькой скамеечке в крошечной бабушкиной комнатке.

— Расскажу я вам, Любенька, Николенька… — так обыкновенно начинает бабушка свои рассказы в долгие зимние вечера.

На этот раз бабушка, выполняя просьбу внука, рассказывает его любимую историю, которую он слышал уже много раз: как бежал из плена его предок по матери, давно-давно живший в далёком астраханском крае.

— Работал он себе на пашне, — не торопясь рассказывает бабушка, — как вдруг, откуда ни возьмись, киргиз-кайсаки, кочевники. Лошади у них быстрые, сами дикие. С гиком да свистом схватили нашего родича и увезли с собой в плен. Чтоб не убежал, пятки ему подрезали, туда конского волосу напихали и зашили. С такими ногами где уж ходить, не то что бегать.

При этих словах Николеньке делается страшно, и он начинает двигать пятками по полу, как бы проверяя, целы ли они у него. Бабушка продолжает:

— Но наш родственник все равно бежал. Днём прятался в высокой траве, а ночью полз да полз. Погнались за ним. Не видят его, а кричат: «Видим! Видим!» Это чтобы он место переменил, тогда по колыханию травы его и заметили бы. Но беглец-то умный был, не поддался. Лежит, не шелохнувшись, в камышах. Так искали-искали его, да и отступились. Добрался он домой и опять с семьёй стал жить.

Этот бабушкин рассказ особенно нравился Николеньке. Вместе с беглецом он переживал все страхи в камышах, вместе с ним радовался его спасению. Как плохо быть рабом, как хорошо быть свободным! Главное, что нравилось мальчику в этом человеке, — это его выносливость, бесстрашие, мужество. Всё вытерпи, ничего не испугайся — и тогда победишь!

И ещё любил мальчик, когда бабушка рассказывала о старинных русских богатырях.

Вот вырастает перед детьми могучая фигура Ильи Муромца, крестьянского сына.

Долго, увлекательно рассказывает бабушка и о первом богатырском его подвиге — о помощи родителям в трудной крестьянской работе, и о сражении с Идолищем поганым, напавшим на русскую землю, и о поражении Идолища.

За вдов, за сирот, за бедных людей заступается Илья Муромец, ведёт дружбу с народной беднотой, а с княжескими целовальниками (чиновниками) знаться не желает. И вот Владимир — князь стольно-Киевский велит взять Илью за белые руки и засадить в холодные, тёмные каменные погреба, чтоб он умер там голодной смертью. И умер бы Илья, если б не княжна. Пожалела она его, носит ему туда кушанья и питьё. Не погиб. Илья. Его силы ещё пригодились для новых битв за Родину.

«Как же это, — думает мальчик, — богатыри так трудились, богатыри хорошие, и вдруг их — в погреба». Раз даже расплакался он, слушая бабушку.

А после опять просил: «Бабушка, расскажите о богатырях!»

НАДО УЧИТЬСЯ

В 1836 году Николая нужно было отдавать в духовное училище, так называемую бурсу, иначе ему, как сыну священника, грозила солдатчина.

Чем ближе подходил 1836 год, тем крепче задумывался отец. Сам он когда-то после смерти отца был приведён матерью из деревни в лаптях в тамбовское училище. Мать бросилась в ноги архиерею[1], умоляя его принять в ученье сироту. Мальчика из милости приняли. Но при одном воспоминании об этих годах сердце Гаврила Ивановича обливалось кровью. Недалеко ушло то время, мало что переменилось в духовных училищах. В тесно набитых классах тогда сидели рядом маленькие дети и бородатые неучи, проходившие много лет курс обучения и, наконец, уезжавшие обратно в деревенскую глушь. Сколько унижений приходилось терпеть маленьким от великовозрастных лентяев и озорников! Как зверски обращались они с детьми! Посылали их за водкой, жестоко истязали ради собственного удовольствия. Нет, невозможно пустить туда Николю. Пусть он занимается сначала дома, а потом поступит прямо в семинарию.

Отцу удалось устроить так, как ему хотелось.

Учебные занятия Николи начались 25 июня 1835 года. Отец занимался с ним у себя в кабинете. Это была маленькая комнатка, куда не заглядывало солнце: окошко выходило во двор и было затемнено верандой. Там на отцовском письменном столе стояли чернильница и песочница. Мелкий высушенный песок заменял промокательную бумагу. На столе красовалась ваза с отточенными гусиными перьями, а под столом находилась целая корзина таких же перьев, только не отточенных. Все ученические тетради Николи были исписаны гусиным пером. В сумрачные дни и по вечерам приходилось зажигать восковую свечу.

Уже с семилетнего возраста Николай приступил к русскому письму и чтению. Одновременно началось обучение латинскому языку, а на следующий год — греческому.

«Честный человек всеми любим», — переписывал мальчик в школьной тетради изречение, написанное сначала рукой отца.

Большое внимание уделял отец также естественной истории. Мальчик с удовольствием заполнял целые тетради рассказами из жизни рыб, птиц, земноводных.

Надо было подумать и о других предметах.

— Не пригласить ли к Николеньке Богдана Христиановича Грефа? — посоветовала мать. — Человек вежливый, положительный. Он из немецких колонистов, вот и выучит Николю немецкому языку.

Поговорили с Богданом Христиановичем. Оказалось, что сам он искал учителя русского языка, потому что готовился к поступлению в университет.

Договорились, что Коля Чернышевский будет учиться у него немецкому языку, а Гаврил Иванович за это выучит его писать и говорить по-русски.

А как быть с французским языком? Тут уж не обойтись без пансиона Золотарёвых. Там преподавала настоящая француженка, мадам Пикер, жена кондитера. Поскольку Гаврил Иванович тоже давал уроки по другим предметам в этом же пансионе, решили, что и Николя будет его посещать. Там учились мальчики и девочки. Трудновато было с произношением. Девочки смеялись над Николей, а мадам Пикер в свою очередь смеялась над девочками. Но всё-таки язык был освоен.

Домашнее обучение не мыслилось без уроков рисования. Был найден учитель. Имя его осталось неизвестным. Но у Гаврила Ивановича сохранились до конца жизни рисунки Николеньки: и самый первый, с диковинными зверями, срисованными с детской азбуки, и подправленные опытной рукою художника изображения красивых греческих богов.

Для полноты домашнего образования не хватало еще игры на фортепьяно. И здесь нашлась учительница. Зачем искать на стороне, когда двоюродная сестрёнка Любенька уже играет так, что и перед гостями не стыдно показать её искусство? На стареньком фортепьяно она разыгрывает пьески Моцарта и Фрейшица. Перед фортепьяно стоит смешная круглая табуретка на винту. Довольно Николеньке вертеться на ней до головокружения, пусть теперь сидит на ней, как заправский музыкант. Любенька — терпеливая учительница, Николя её слушается. Так началось домашнее обучение мальчика.

Гаврил Иванович не заставлял сына сидеть целый день за книгой, как делали другие родители. Несмотря на свою занятость, отец успевал и объяснить сыну урок и задать новый.

Раз Чернышевских навестил дальний родственник Иван Николаевич Виноградов. Он был преподавателем духовного училища.

— А где же сынок ваш? — обратился он к Евгении Егоровне.

— На дворе бегает, — отвечала она.

— А с науками у него как дело обстоит? — осведомился Иван Николаевич.

— Задал ему Гаврил Иванович перевод с латинского написать. Николя полчасика посидел, что-то написал и убежал играть. Вот посмотрите его тетрадку. Правильно ли, я не знаю. Только что-то уж очень мало сидел.

Виноградов посмотрел тетрадь: ни одной ошибки.

— Вы за него не беспокойтесь, Евгения Егоровна.

— А я всё спорю с Гаврилом Ивановичем, не мало ли занимается наш мальчик.

Потом пришел Гаврил Иванович. Мать передала ему разговор. Он тоже посмотрел тетрадь, ничего не сказал и положил на место. Много видел он учеников, когда преподавал еще в Пензенской семинарии. По скромности не хотелось хвалиться сыном, а если правду говорить, редко встречаются такие любознательные и сообразительные мальчики. Быстро схватывает и усваивает, быстро и безошибочно пишет и упражнения и переводы. Зачем же держать его целый день за уроками? Пусть и на свежем воздухе поиграет. Тянет его на родное приволье.

Дом Чернышевских стоит на высоком берегу Волги. Целый лес мачт высится перед глазами. С мезонина открываются необозримые волжские дали. Вот плывут на нижегородскую ярмарку суда с разноцветными флагами. Направо «Зелёная коса» — песчаный остров, заросший тальником. А за ним — гора Увек, там было старинное татарское городище[2], столица Золотой Орды. Как не любить Волгу, с детства такую родную и близкую!

Тремя уступами спускается к Волге заросший зеленью двор. Направо от ворот зацветает небольшой фруктовый сад. Сквозь бледно-розовые ветки яблонь чернеет прижавшаяся к забору низенькая избушка — баня. Сад отгорожен от двора службами: коровник, конюшня, погреб выстроились в ряд. Перебежишь этот двор, и за ним зелёный простор: луг, густо заросший по пояс душистыми звёздами конопли. Здесь важно прогуливаются надменные павлины и сердитые индюки.

Это место прозвано ребятами «Малой Азией». Название это дано самым подвижным и остроумным из них, худеньким мальчиком с кудрявыми светлыми волосами. Это Николай Чернышевский. Сюда к нему сбегаются соседние ребята. Тут у них вырыта канава, через которую нужно прыгать. Кто перепрыгнет — тому приз: яблоко, горсть орехов или дешёвая конфета «китайка». Маленькие ребята прыгать не смеют. Они только следят за игрой больших. Самое приятное для них, если перепрыгнет Николай. Тогда орехи или яблоко достанутся им. В играх Николай коновод-затейник. А призов себе никогда не берёт: всё раздаст малышам. Они и льнут к нему.

КОРНИЛОВ ДОМ

Удивительное дело: восемнадцать окон на Царицынскую улицу да семь на Московскую. Из всех жилых домов в Саратове — это самый большой дом. И вид у него особенный: угол закруглён, наверху зелёный купол, а вся остальная крыша красная. А кругом каменная ограда, и на железных воротах большущие замки висят.

Много раз приходилось Николе и проходить, и проезжать мимо.

— Это Корнилов дом, — говорила бабушка, — и живёт там купец Степан Корнилыч с супругою.

— Вот бы побывать там, — вздыхает мальчик.

Желание Николи исполнилось, когда ему было около девяти лет. Играли они с бабушкой в шашки. Вдруг приезжает дальний родственник из деревни — коренастый приземистый старик лет под восемьдесят, в тулупе. Бабушкин дядя. Николя приходился ему правнуком. После приветствий, расспросов, рассказов этот родственник говорит бабушке:

— А от тебя, Поленька, я к купцу Корнилову пойду.

— Вот и возьмите с собой Николеньку. Страсть как хочется ему там побывать.

— Ну что ж, пойдем, внучек-правнучек.

Через большие пустые комнаты, напоминавшие какие-то грязные сараи, добрались до единственной жилой комнатки. Здесь и жил Степан Корнилыч. На нём были высокие валенки и нанковый халат, до того засаленный, что невозможно было рассмотреть, какого он был цвета.

У Степана Корнилыча сидел гость — из редакции саратовской газеты. Он хотел расспросить о старине: о приезде царя Петра Первого в Саратов, о Хвалынском море, которое потом высохло, и о всяких других интересных вещах, чтобы написать об этом в газете. Но беседовать со стариком было не так-то легко. Петра Первого он вспомнил: и как он в старый собор приехал, и как самому Корнилову большущей палкой пригрозил: «Смотри, не воруй!» Но когда гость хотел записать, в котором году это было, Степан Корнилыч совсем со счёту сбился. То выходило, что ему восемьдесят пять лет, то девяносто восемь.

Николя со своим родственником пробыл здесь часа три. На него никто не обращал внимания. Все были заняты разговором о старине. Мальчик так и простоял все время, опершись локтем на колено своего спутника. Старик Корнилов оказался хлебосольным хозяином. Разве можно оставить дорогих гостей без угощения? А одним из редких угощений старого Саратова был китайский чай. Не все его пили, не все умели заваривать. Степан Корнилыч умел. Он приготовлял его по-своему и гордился тем, что чай у него особенно вкусный.

— Таким чаем вас никто не угостит.

Он взял толстое полотенце, видно, давно не стиранное, высморкал нос рукою, затем обтер руку о халат, а полотенце туго натянул и провёл у себя под носом. Затем он подвинул к себе жестяную чайницу, высыпал на руки горсть чаю и начал растирать его.

«Какие руки у него потные и грязные, — подумал Николя, — грязнее, чем у меня после игры в козны».

Долго крутил Корнилов ладонь об ладонь. Наконец чай превратился в мелкий порошок.

— Теперь можно и в чайник.

Слипшиеся от пота комочки чайного порошка были высыпаны в чайник. Пока он кипел на самоваре, Степан Корнилыч, устав от своей трудной работы, вытер с лица пот полотенцем, а потом этим же полотенцем стал вытирать чашки.

Сам купец чаю не пил. Перед ним стоял графин с водкой. Он всё прикладывался да прикладывался к нему и захмелел. Сидит Степан Корнилыч и поёт себе под нос какую-то скверную песню.

Вдруг, откуда ни возьмись, влетела в комнату старуха. Бросилась к старику:

— Ах ты, пьяница, снова горланишь? Будешь буянить ещё?

И давай его угощать крепко скрученным жгутом по затылку, по лицу, по плечам. Как ни барахтался старик, не смилостивилась старуха. Потащила его в чулан. Щёлкнул засов. Старуха вернулась к гостям.

— Что это вы, хозяюшка, бьете, не разбирая, по голове! Уж лучше бы за волосы его, коли рассердились, — сказал прадедушка Николая.

Старуха вместо ответа повернулась к гостям, сняла платок с головы и говорит:

— А это что? Смотрите. Где у меня серьги?

И она показала им свои уши.

Николе стало жутко. На том месте, где полагается быть ушам, у старухи висели какие-то разодранные клочья, и серьги были вдеты куда-то наверх, почти под волосами.

— Шестьдесят лет он надо мной издевался. Его власть была, так уж по закону положено: жена терпи от мужа. Вот теперь он слабее меня стал, я и учу его уму-разуму…

Из вежливости гости сидят еще с полчаса. Потом прощаются, и Николя снова шагает со своим родственником по улице.

— Ну как, — встречает его бабушка, — побывал в Корниловой доме? Понравилось тебе там?

— Больше мне туда не хочется, — говорит мальчик.

В памяти его ещё звучат удары, крики, тяжёлый стук упавшего тела, перед глазами так и стоит искалеченная старуха.

Нет, лучше в самом деле никогда туда не ходить.

Ночью Николя ворочается во сне и что-то шепчет.

— Ты что, Николенька? — склоняется к нему мать.

— Где уши? — спрашивает мальчик каким-то чужим голосом. — Серьги где?

НА БЕРЕГУ ВОЛГИ

С ранних лет Николя проводил много времени на берегу Волги. Ребёнком гулял с отцом, любовался ледоходом. А стал постарше — и один бегал сюда с ребятами, собирал камушки и раковины. Волга манила голубыми просторами, радовала сердце, обвевала щеки прохладным ласковым ветерком.

В душные ночи Николе разрешалось спать на верхнем балконе. И тогда такая красота расстилалась перед глазами, что трудно было заснуть. Так бы и глядел, и любовался красавицей Волгой, когда луна накидывала искрящийся золотом покров на бегущие чёрные волны. И Николя чувствовал себя бодрым, сильным, смелым. Весело было тогда на душе.

Особенно любил он летние грозы над Волгой. Внизу, в своей спальне, маменька зарывалась в подушки, боясь грома. А Николя выходил на балкон любоваться яростными вспышками молний, прорезывавших густой мрак. Полнеба бывало охвачено бегущими друг другу навстречу грозовыми облаками, точно шла битва между несметными полчищами неведомых сил.

Но не только красотой манила к себе Волга Николю. Его влекло к людям, работавшим на берегу.

С детства Чернышевский мог наблюдать бурлаков, тянувших тяжёлые купеческие баржи с товарами.

Каждый саратовец знал в то время, почему самая близкая улица к берегу Волги называлась Миллионной. Это название было дано ей в насмешку, потому что эта улица служила ночлежкой бурлакам, которые заполняли её, засыпая на голой земле под открытым небом.

Когда приходила болезнь или старость, труженику Волги становилось совсем плохо. Гуляя по берегу Волги, Николя не раз видел, как прямо на земле лежал заболевший бурлак. Его стащат с судна, он так и мучается в лихорадке под палящим солнцем, в ожидании, когда придёт полиция. Тогда его подберут, но не скоро ещё отправят в больницу для бурлаков: она — на другом конце города.

Из рассказов старших Николя знал, что купцы, нанимавшие бурлаков, всячески старались их обсчитать, обмануть. Семьи их голодали.

Но не только это запомнилось Николеньке. Какие сильные эти люди! Какие рассказы о них ходят по Саратову! На всю Волгу славится Никитушка Ломов. Это богатырь, похожий на тех, о которых рассказывает бабушка. Пятнадцать пудов весил. Когда судно приставало к берегу и он шёл от пристани на Пеший базар, по всем прибрежным переулкам неслись крики:

— Никитушка Ломов идёт!

Отовсюду бежали саратовцы смотреть на него, и «Пешка», как называли этот базар в народе, была заполнена толпой, встречавшей своего богатыря. Имя Никитушки Ломова гремело по всей Волге. А сколько у него ещё товарищей, хоть и не таких, как он, но тоже силачей! Иногда купцы устраивают их состязания: держи двухпудовую гирю и перекрестись с этой гирей сначала правой, потом левой рукой, Или продержи у себя на спине мешок муки в несколько пудов, а на него ещё посади такого же детину, как сам. А когда бурлаки идут стеной друг на друга в кулачном бою на ледяном волжском поле, весь Саратов собирается на это интересное зрелище.

Любил слушать Николя и бурлацкие песни.

Мы не воры, не разбойнички,
Стеньки Разина работнички… —
разносится по улицам Саратова, когда бурлаки, окончив работу, под праздник, идут толпой в вечерней темноте.

А в летний день на берегу Волги звуки их песен сливаются с шумом реки, и горячий ветер, обвевая их обожжённые солнцем плени, далеко разносит вдоль саратовских берегов могучую «Дубинушку».

Нельзя не полюбить бурлаков вместе с Волгой, вместе с солнцем, вместе с родной саратовской землёй.

ПОЧЕМУ БЕГУТ?

Однажды зимою Николай сидел у окна в угловой комнате. Из окна интересно было смотреть: летом мимо дома Чернышевских по улице, заросшей зелёной травой, мчались почтовые тройки с колокольчиками; зимой на масленице в голубом бархате и собольих душегрейках проезжали на тройках разряженные купчихи.

В это воскресенье сначала никого не было видно. Вдруг — что такое? Сломя голову бегут несколько человек, за ними ещё, ещё. Может быть, случился пожар? Да нет, набата не слыхать и зарева не видно. Между тем бег такой отчаянный, что глядеть страшно. Так бегут только, спасаясь от погони. Где же опасность? Народ всё прибавляется. Скоро оказалась запруженной вся улица. Тут не только мальчик был поражён, а и все взрослые в доме побросали свои дела и тоже поспешили к окнам. Смотрят и дивятся. Перед глазами мелькают и простые полушубки, и армяки, и волчьи шубы, и шинели. Вон бегут мальчишки лет двенадцати, а рядом — старики с белыми бородами. Но больше всего — рослых, крепких людей, прямо силачей на вид.

Увидев их, родные всё поняли.

— Это их, должно быть, погнали с кулачного боя, — объясняют они мальчику.

Они не ошиблись. Кулачные бои в ту зиму происходили на Волге, недалеко от дома Чернышевских.

Оказывается, бой был в полном разгаре, как вдруг на берегу появились полицейские с несколькими будочниками. Увидев их, бойцы бросились бежать, а будочники погнались за ними.

Эта картина поразила Колю Чернышевского, и он несколько дней вспоминал её и задумывался. Как же это так? Ведь эти бегущие люди — силачи, волжские богатыри, народ восхищается их силой, а будочники — старые отставные солдаты, иногда даже с деревянной ногой.

Почему же сильные бегут от слабых? Ведь достаточно одному из них обернуться, остановиться перед будочником, и он одной рукой сомнёт пятерых. И всё-таки бегут! Не укладывалось это в голове мальчика.

«Ведь это всё равно, что сказать: «Дуб есть хилая липа, свинец есть пух, белое есть чёрное», — размышлял он.

Невольно приходило в голову сравнение, что полицейские — волки, а народ — медведь. Только почему же медведи превращаются в телят и козлов? Стыдно даже называть их так. Зачем они бегут, как зайцы, от нескольких крикунов, которые не смели бы подойти близко к одному из них, если бы он хоть слегка нахмурил брови и сказал: «Назад!»

Но дома не с кем поделиться этими мыслями. Папенька и маменька считают, что так и должно быть. Если бы будочнику было и девяносто лет, всё равно надо его слушаться. Это — власть.

Николай молчит, но ему продолжает казаться, что тут что-то не так.

Опять стало пусто и тихо на улице. Николя отходит от окна.

День ясный, морозный. Хочется побегать по двору. Соседние ребята обещали прийти. Как только маменька с папенькой уедут в гости, так и на Бабушкин взвоз можно отправляться, там большие дровни у дома купца Васяткина стоят. На них по утрам водовоз ездит за водой к проруби.

Николя одевается и выходит во двор. Шагах в двадцати от дома во дворе притулилась кухня — совсем деревенская избушка: окна вровень с землёй, в них летом петухи и куры заглядывают. Сегодня воскресенье, поэтому в кухне людно. Каждый праздник сюда стекаются нищие, убогие, слепые, хромые. С утра ставятся самовары. На столе — горы бубликов. На особом блюде — много медных пятаков и гривен. Это всё для них. Почти весь день у них уходит на чаепитие. Но молча чай не пьётся, хочется душу отвести в приятной беседе и за приятным угощением.

Иногда сюда заходит Николя — посмотреть и послушать. Старые люди так интересно рассказывают! Особенно старушка одна, дряхлая уже, а как начнёт говорить — не отошёл бы. Пришла ли она сегодня? Тут, на своём любимом месте с краю сидит. В прошлый раз кто-то спросил её про пугачёвщину. Она тогда девочкой-подростком была.

— Как не помнить, — закашлялась старушка, — такие страсти до смерти не забываются…

Николя слушал с бьющимся сердцем. В саратовской газете печатались очерки об усмирении движения Пугачёва. Там он злодеем и разбойником назван. Николя всё это читал, знает. А здесь от старушки то же самое звучит совсем по-другому. Сегодня она опять рассказывает про пугачёвщину…

Страшная расправа придавила камнем крестьянские плечи. Опустели сёла и поля, народ гнали на лютую казнь. Настал голод, и в саратовском крае пошли болезни. На крестьян были наложены новые подати, которых они раньше не платили. Особенно тяжкой была канатная подать.

— Что это за канатные деньги, бабушка? — спрашивают слушатели.

— И-и-и, родимые! Страшно даже вымолвить. Верёвок-то не хватало. Во-первых — вязать крестьянскую силу: связывали вместе по десять человек и гнали. Во-вторых — вешать. Вот и наложили канатную подать. Для самих себя мужики вили пеньку и денежки на неё выкладывали.

— Для самого себя народ виселицы готовил, — слышит Николя чей-то вздох. На лице у него недоумение. Здесь опять что-то непонятное. Как это так? Не потому ли и теперь бегут люди от будочников?

Его размышления прерваны веселыми криками товарищей. Они прибежали к Николе с салазками. Смеркается. Скоро для папеньки с маменькой заложат старую бричку, и они поедут к протоиерею[3] Вязовскому в гости на Армянскую улицу. Скорей бы отправлялись!

И вот, наконец, Николя на Бабушкином взвозе. Его окружают ребята. Они дружно хватают дровни, скидывают с них бочку для воды и усаживаются всей гурьбой. Николай впереди. Он правит.

Ух! — помчались дровни вниз к Волге. Только держись! Шум, гвалт, хохот, крики! Лица раскраснелись, шапки на боку.

Не узнать тихого мальчика в очках, склонившегося над книгой. Куда девалась «красная девица», как в шутку называли Колю Чернышевского родные за его застенчивость!

С развевающимися кудрями, в съехавшем куда-то на спину малахае, стоит он, бесстрашный и смелый, и далеко слышен его победный крик, когда он направляет сани на самое опасное место — через ухабы прямо к проруби. Он знает, что через прорубь перелетишь, только если хорошенько разгонишь дровни. И он умеет разогнать их так, что вместе с ним никто ничего не боится.

Где-то далеко на городской площади кряхтит старый будочник в полосатой будке, до которой доносятся юные голоса. В лачужке на берегу Волги ворочается без сна старушка, рассказывавшая о страшных канатных деньгах. А Николай Чернышевский опять летит, как на крыльях, с ледяной горы и опять правит без всякого страха.

ТАИНСТВЕННЫЙ ОГОНЁК

Бабушка Пелагея Ивановна не умеет скучать и никогда не чувствует себя одинокой. Сидя у окошка в кругу своих сестёр, она неутомимо шевелит спицами под неумолчный разговор. Николя привык видеть по вечерам в угловой комнате собрание бабушек в тёмных старушечьих платьицах, с шалями на плечах и спицами в руках. Это сёстры бабушки Пелагеи Ивановны: Анна Ивановна, Мария Ивановна, Прасковья Ивановна. Все они похожи одна на другую. Иногда к ним присоединяются соседние седовласые приятельницы. А то пригласят к себе ещё странницу и слушают её рассказы.

Однажды осенью, лежа на полу перед раскрытой картой Саратовской губернии, Николя старательно обводил на ней кружочками названия сел и деревень татарского происхождения. Это была его первая научная работа: задание любимого учителя Гордея Семёновича. Из соседней комнаты до слуха мальчика доносилась, как журчание ручейка, приглушённая беседа старушек. Они явно были чем-то взволнованы. Что случилось? Николя невольно начал прислушиваться.

— Да, каждую ночь на Соколовой горе вижу из окна этот огонёк — будто свеча теплится, — не торопясь повторяет несколько раз старшая из бабушек.

Слушательницы ахают и не могут успокоиться.

— Слышишь, Николя? Бросай свою карту, иди послушай!

Николя с удовольствием послушает: его интересует всё новое, неожиданное и необыкновенное.

Он поднимается с полу и присаживается к Пелагее Ивановне.

— Раз огонёк появился, значит, возжигается небесный свет в знак того, что на этом месте откроются мощи.

— Что такое мощи? — спрашивает Николя.

— А вот что. Много лет тому назад тут был похоронен праведный человек, и он будет прославлен тем, что тело его в могиле не истлеет, — объясняют бабушки.

Николя смотрит на их умилённые лица.

— Теперь надо каждый день смотреть из окон, не пропустить, — озабоченно говорят старушки, — вот будет радость! А честь какая нашему городу-то!

Так и началось наблюдение из окна. Огонёк действительно долго мерцал в той стороне, где стояла ветряная мельница, — на пустыре около мужского монастыря. На эту мельницу и раньше заглядывались родители Николи, когда ездили в монастырскую рощу.

— Что-то странно: никогда не видно, чтобы эта мельница молола, да и построена она в таком месте, где горы её закрывают от ветров, — удивлялась мать Николи.

Светился, светился далёкий огонёк и вдруг погас.

— Что случилось? — всполошились бабушки. — Неужто похитил кто святые мощи? Как же теперь наш город прославлен будет?

Ещё раз пришли любоваться на огонёк — и на другой день то же: нет больше огонька, да и только.

— Надо бы у Гаврила Ивановича спросить. Да нет его в городе: опять уехал по сёлам и деревням.

И матушке Евгении. Егоровне скучно без Гаврила Ивановича.

— Сходи, Любенька, за Устиньей Васильевной.

Устинья Васильевна Кошкина живёт во флигеле на дворе Чернышевских. Тридцатилетняя вдовушка уютно обставила свою незатейливую квартирку. То герань поливает, то карты раскладывает. В ногах постели кошка мурлычет. И никогда не бывает Устинья Васильевна одна: кумушки, подружки, тётушки вечно чай с вареньем у неё распивают. Больше всего на свете любит Устинья Васильевна свежие новости. Хлебом её не корми, а уж только расскажи: где муж жену побил, у кого крестины, у кого свадьба налаживается. И рука у Устиньи Васильевны лёгкая, мягкая: когда Евгении Егоровне нужно припарки приготовить, она уж тут как тут. И полечит, и каким-нибудь рассказом развлечёт.

На этот раз Любенька застаёт её возбуждённой в беседе с одной из бесчисленных тётушек.

— Сейчас, сейчас, — торопится Устинья Васильевна, провожая гостью.

Ей не терпится передать матушке, что случилось сегодня днём.

— Ах, матушка, — говорит она Евгении Егоровне. — Такого я сегодня насмотрелась, что словами не передашь.

Николя прислушивается. Что могло случиться?

— За самую Митрофаньевскую площадь ходила, — рассказывает Устинья Васильевна. — Сказали, злодея будут у позорного столба выставлять. И вот едет телега, он сидит в ней, одет, как арестант, с бубновым тузом на спине. И кто бы, вы думали, этот злодей? Наш пристав Баус! За ним народу — тьма-тьмущая! Идут и глазам своим не верят.

Николя поражён. Перед ним встаёт фигура пристава[4], который после губернатора и полицмейстера подходит в церкви к папеньке целовать крест. Грудь у него выпячена, глаза навыкат, сбоку шпага висит. Даже смотреть боязно. И вдруг его — к позорному столбу!

— Да что же он сделал? — спрашивает мальчик.

— С ворами, с мошенниками связался, — отвечает Устинья Васильевна. — Главарём их был. Грабили прохожих, из домов тащили, что могли, а потом каждый вечер собирались в ветряной мельнице. Зажгут свечку и делят награбленное добро. Баус почти всё себе брал. Ну, один из шайки и донёс на него. Мельницу оцепили и всех переловили. А самого Бауса — к позорному столбу.

«Так вот она какая власть бывает на свете! — думает Николя. — А какой важный к кресту-то подходил!.. И бабушки оконфузились: вместо мощей — свечка в ветряной мельнице!»

Николя тихонько выходит из комнаты, чтобы смущённые старушки не увидели его смеющегося лица.

В эту ночь снится ему множество бубновых тузов. Они бегут друг за другом на коротеньких ножках, и у каждого — вытаращенные глаза Бауса, его треуголка и шпага. Бегут, бегут и — проваливаются в бездну. Николя засыпает крепким сном.

ЦВЕТЫ И ГЛИНА

Отцовская бричка с шумом въезжает в раскрытые ворота. Евгения Егоровна встречает Гаврила Ивановича на крыльце.

И Николя бежит из «Малой Азии» к папеньке. Он радуется его приездам, любит проводить вечера с отцом и расспрашивать, где он был и что видел в далёких местах.

Несколько раз в год Гаврилу Ивановичу нужно по долгу службы объезжать Саратовскую губернию.

На этот раз он возвращается невесёлый. Да и где он мог увидеть весёлое? Год неурожайный. Лето засушливое. Ожидается голод.

Вечером мальчика укладывают спать пораньше. Он нарочно закрывает глаза. Пусть думают, что он спит. Всё равно отец будет рассказывать маменьке перед сном о своей поездке. Он всегда делится с ней тем, что у него на душе. И сегодня так будет. Надо только вытерпеть и дождаться.

В самом деле, девятый час на исходе. Это считается уже ночью. Все окна в доме закрыты ставнями, в спальне чуть мигает лампадка. Мальчик слышит тихую беседу.

— Глаза бы мои не глядели на то, что творится, Евгения Егоровна, — жалуется отец. — Останавливался у помещика Николая Ивановича. С виду какой обходительный барин. Особенно цветы любит. А кто работает у него в цветниках? Ребятишки вроде нашего Николая за пятьдесят верст пешком к нему идут из дальних деревень. А кто дорогой их кормит? Никто. Милостыню должны просить. И так каждой осенью и каждой весной. Рано утром начинают работу, к вечеру кончают. И опять. Пообедать надо? Их гонят на деревню: «Просите милостыню у мужиков». Это дело? Чем, выходит, цветы политы? Голодной детской слезой. А голод надвигается на мужиков. Мор пойдет. Разгневался господь на наш край.

— А у помещиков как с хлебом? — спрашивает Евгения Егоровна.

— В Лысогорском уезде сказывали мне, что помещик у крестьян все мало-мальские запасы отобрал: у кого пшеницу, у кого рожь, у кого овёс. «Не нужно им, говорит, никаких запасов на зиму. А ежели понадобится хлебы печь, так у меня в овраге замечательная глина: розовая, питательная, вкусная. Я сам её пробовал: жевать её приятно. Лебеду в неё можно прибавить». Так и велел глину копать. Бабы попробовали печь — ничего не выходит. Глина она глина и есть.

— Батюшки-светы! — только и может выговорить Евгения Егоровна.

— Ты уж об этом, матушка, помалкивай. Как бы беды не нажить. Господь милостив, может быть, поможет. Жаловаться на них, на помещиков, некому. А у нас с тобой деды и прадеды землю пахали. Вот скорбь и одолевает.

Гаврил Иванович долго молится перед сном.

Николя слышит папенькины вздохи, и мысли его далеко, далеко…

«Добрый у нас папенька, — думает Николя. — Крика никогда от него не слыхать, всегда ровный и ласковый. И с маменькой дружно живут. И уши у маменьки целы. Все уважают папеньку. Сам губернатор в церкви к нему первый подходит, руку целует. Все говорят: честнее Гаврила Ивановича нет человека. Как тогда с сахаром-то получилось…»

И перед Николей встаёт картина: отцу кланяются в пояс какие-то люди, а он так спокойно говорит:

— Посмотрю ваше дело, помогу по возможности.

Они совсем уж собрались уходить, а он им на прощанье:

— Головку сахару забыли, прошу вас!

И подаёт им с окошка целую голову сахару в синей бумаге. А это они ему взятку принесли. Покраснели до ушей, не знают, что ответить, взяли обратно своё подношение и — к двери.

Хорошо иметь такого отца. Только почему же, если его все уважают, он всё-таки не может всегда делать только хорошее?

Нищие крестьянские ребятишки где-то под окнами просят дать кусочек хлеба. Они работали на солнце целый день. Их отгоняют, как назойливых мух:

— Много вас тут шатается, всех не накормишь.

Но ведь их помещик послал, это он не даёт им хлеба.

А совсем недавно папенька проповедь говорил: «Если кто маленьких обидит, легче тому жёрнов[5] на шею одеть и в реку бросить». Почему же папенька не надел жернова помещику на шею? Ведь он же жалеет ребятишек.

Давно уже слышится похрапывание отца.

Домик над Волгой погружается в ночную тишину. Лампадка вот-вот потухнет.

ПО-ЖУРАВЛИНОМУ!

На улицах шумно. Далеко разносится громкая солдатская песня:

— Солдату́шки, бравы ребяту́шки,
Где же ва-аши жёны?
— Наши жёны — пушки заряжёны,
Вот где на-аши жёны!
Из далёких сёл и деревень обширного саратовского края пригнали рекрутов. Девятнадцатилетние парни оторваны от родимой стороны, от отцов и матерей на двадцать пять лет. Теперь они — защитники отечества — дают присягу «служить царю-батюшке».

Перед разлукой с семьями им позволено гулять, разрешается напиться водки и петь песни. И в отчаянных звуках удалых песен слышится безутешное народное горе.

За парнями, понурившись, идут молодые жёны с грудными младенцами на руках и старушки-матери. Кто знает, дождутся ли они своих кормильцев через двадцать пять лет. Если и дождутся, то не сладким будет их возвращение в старые покосившиеся избы с разрушенным хозяйством. И сами сыновья будут тогда не теми: многие раньше времени состарятся, вернутся не помогать матери, а умирать у неё на руках.

На другой день после прощальной гульбы рекрутов ведут в острог. Они скованы цепями. Это — чтобы не разбежались. Острог помещается в самом конце Царицынской улицы. Люди выходят из домов, останавливаются у крыльца и глядят вслед. Весь город уже обежала печальная новость: вчера умерла крестьянская мать, как только узнала, что её сына взяли в солдаты.

И у ворот дома Чернышевских, на перекрёстке улиц, собралась большая толпа. Вот группа подростков. Среди них — Николай. Бросается в глаза его задумчивое взволнованное лицо. Все эти дни папенька готовился к торжественному молебну[6] в старом соборе. Он дает рекрутам целовать крест, после того как они принесут присягу быть верными слугами «престола и отечества». Как важно и громко звучат эти слова! А народ стонет, переживая это, как бедствие. Так переживают пожар или голод.

Проходит несколько месяцев.

Из монастырской рощи выезжает старая бричка. Отец ездил за город навещать архиерея по своим делам. Он часто берёт с собою Николая.

Вот и город. Едут мимо городского плаца. Это площадь около казарм, где происходит солдатское ученье.

В полной военной форме — в тесных мундирах, крепко стянутые ранцевыми ремнями — солдаты целыми часами маршируют по плацу с ружьями. Ремни сжимают грудь и стесняют дыхание. Нужно высоко поднимать ноги, вытягивая носок «по-журавлиному», а затем замирать, чуть дыша, по команде «Во фрунт!»

За малейшую оплошность в маршировке или неисправность в обмундировании солдат тут же на плацу подвергается жестоким побоям. Все это видят, все слышат.

Бричка проезжает мимо. Но достаточно даже мимо проехать, чтобы навеки остался в памяти крик фельдфебеля: «По-журавлиному!» Это «царь-батюшка» Николай I по прусскому манеру приказывает муштровать войско.

Как странно звучит эта команда: «По-журавлиному!» Ведь журавли — свободные птицы. Они вытягивают ногу, когда хотят ходить, а в полёте они какие сильные, как высоко летят! Их даже не видишь как следует, а узнаёшь по треугольнику в небе. Сколько раз Николай следил за ними взглядом, когда они пролетали над Волгой. Так бы и полетел за ними вслед. Но тяжело смотреть на людей-журавлей и видеть, как их истязают.

Бричка, не торопясь, катится дальше. И мысли бегут одна за другой, постоянно возвращаясь к картине солдатского ученья. Недавно папенька дал Николаю для черновиков по латинским переводам — свои наполовину заполненные учебные тетради. В одной из них мелким почерком записаны папенькины стихи. Там говорится о победе русского оружия над наполеоновской армией. Николя с удовольствием читал эти двойные столбцы перечёркнутых кое-где строчек. Много войн вынесла Россия, но никому ещё не удавалось победить её.

Так нужен ли этот крик: «По-журавлиному!»? Неужели только из-за побоев защищают солдаты своё отечество?

МАРИИНСКАЯ КОЛОНИЯ

Что-то долго болеет маменька. Всё лежит и лежит. Из рук книжки не выпускает. А опустит книжку, поглядит на сына — ему не по себе становится. Чувствует, что маменька думает о нём, как бы он не остался без неё на белом свете.

И того доктора к ней приглашали, и другого — легче не стало. Пришлось взять в дом еще одну бабушку — Анну Ивановну, чтобы хозяйничала.

Раз слышит мальчик разговор у постели маменьки:

— Съездила бы ты, матушка Евгения Егоровна, в Мариинскую колонию. Ведь там, говорят, такой лекарь проживает, что и столичных докторов за пояс заткнёт. И учёный: сколько книжек из Москвы да из Петербурга выписывает. А главное, вылечивает таких больных, от которых даже лекари отказываются.

— Кто это? — тихо спрашивает маменька.

— Иван Яковлевич. Его все знают. О нём слава далеко идёт.

— Иван Яковлевич? Не знаю, — в раздумье молвит маменька. — Измучилась я со своей ногой. Кажется, уж и всякую веру потеряла, что кто-нибудь может помочь.

— А ты, голубушка, попробуй. Ведь смотреть на тебя сердце надрывается. Николеньке всего десятый годок пошёл, негоже ему одному оставаться. При солнышке тепло, при матери добро.

Уговорили тётушки и бабушки Евгению Егоровну. Наконец велено заложить семейную бричку. В подушках больную повезли к Ивану Яковлевичу. И Николеньку прихватили: очень уж просился с маменькой поехать. Шутка ли, такое далёкое путешествие: в Мариинскую колонию. Там всего насмотришься.

И вот маменька у знаменитого Ивана Яковлевича. С виду он такой скромный, незаметный. Живёт при больнице. Во дворе играют его ребятишки. Дом чисто прибран заботливой женской рукой. На окнах кружевные занавески, везде цветы. Чувство уюта и спокойствия охватывает людей при входе в квартиру Ивана Яковлевича. Такая же тишина и чистота в самой больнице. Матушке отведена отдельная комната в доме Ивана Яковлевича. Пожив у него с месяц, она вернулась домой.

По возвращении только и было разговоров, что об операции, которую сделал ей Иван Яковлевич.

— И сколько я примочек до него прикладывала, и сколько компрессов да растираний вытерпела — ничего не помогало, — рассказывала маменька. — А Иван Яковлевич осмотрел мою ногу, сделал надрез, и оттуда точно какие-то пузыри поскакали. И ноге всё легче, легче…

Так и выздоровела маменька. Рассказов об Иване Яковлевиче хватило на несколько лет. Только скажут «Мариинская колония», и сейчас же у Коли становится на душе тихо, радостно: оттуда маменька возвратилась, и опять они все вместе, и маменька ходит по комнатам и смеётся…

И вдруг как гром грянул. Слышится в доме: «Иван Яковлевич! Ах, батюшки, да как же это так? Горе-то какое! Ведь человек-то какой!»

И Коля из разговоров старших понемногу узнал историю жизни и смерти талантливого человека, которым мог гордиться не только его родной город.

Страшная беда разразилась над Иваном Яковлевичем. Что же погубило его? Иван Яковлевич дослужился до дворянского звания, а женат он был на крепостной девушке. Они жили дружной, мирной семьёй, растили своих ребятишек.

И вздумалось «добрым людям» разрушить их жизнь.

— Как это такой человек с крепостной девкой свою жизнь связал? Это она его окрутила, ей хорошо, а он мог бы другую жену, из дворянок, взять!

И написали барыне-помещице, которой принадлежала жена Ивана Яковлевича: «Надо спасать хорошего человека». Барыня была вольна по закону распорядиться своей крепостной девушкой. Она отозвала жену Ивана Яковлевича к себе и отправила её на Скотный двор пасти свиней. До детей их никому не было дела. Куда они девались, никто и не знал хорошенько.

Оставшись один, затосковал Иван Яковлевич. Раз вошли к нему в комнату и видят — горло у него перерезано бритвой. Это он сам не захотел жить. Отходили его, залечили. Он как будто успокоился. Но через каких-нибудь два месяца — опять то же,на этот раз рука у Ивана Яковлевича была крепче. Не удалось его выходить.

«Что же это такое? — думал Николай Чернышевский. — Ивану Яковлевичу хотели доброе дело сделать, а выходит, что убили? Значит, не только злые люди зло делают, а и добрые. Кто же виноват? Надо у бабушки спросить. Она строгая, но справедливая: стыдит, не стесняясь, всех, кто плохо делает».

— Почему Иван Яковлевич так сделал? Зачем его лишили ребятишек и хозяйки? — спрашивает Николай.

— Затем, что помещик, как вещью, распоряжается своим крепостным человеком, — говорит бабушка с досадой, — захочет — на собаку променяет, захочет — всё отнимет у него.

— Да ведь Иван Яковлевич хороший? Жалко его.

— Что же поделаешь? Это — крепостное право, Николенька. Закон. Против него не пойдёшь, он — от царя… Да куда же они девались?

И бабушка делает вид, что потеряла свои очки и не может их найти. Николя видит, что разговаривать дальше с ней бесполезно. Но ведь он своими глазами видел, как бабушка плакала по Ивану Яковлевичу и на что-то негодовала.

ПОЖАР

Много раз Николе в детстве бывало страшно. Начитается книг, насмотрится картинок — и видит страшные сны. То какие-то огромные обезьяны, похожие на людей, окружают его, он лезет от них на деревья, а они — за ним. И обязательно хотят его убить. То домашнюю кошку Мурлышку принял за тигра, сидящего в тёмной комнате, где на полосе лунного света отражалась увеличенная тень.

Читал о наводнении — боялся наводнения. Вдруг и Волга когда-нибудь разольется так, что к дому подойдет, и поплывут по ней столы, кровати, сундуки и книги, книги, книги…

А уж про пожар и говорить нечего.

— Сколько раз наш город выгорал дотла, — рассказывала бабушка, — и заново его выстраивали. Старый собор сначала деревянный был, а потом уж его каменным сделали. И наш дом хоть деревянный, а его кирпичом обложили.

И вот однажды, когда Николаю было двенадцать лет, он проснулся от колокольного звона. Это был набат, призывавший людей на берег Волги. Там горели лачужки. На берегу были сложены дрова и лубяные товары. Дому Чернышевских также угрожала опасность. Родные складывали узлы, выносили сундуки. О мальчике забыли. Воспользовавшись этим, он убежал на пожар.

«Всё небо пламенело, раскалённое, — вспоминал он впоследствии этот день. — По всему городу страшный гвалт, крики».

Сначала мальчику стало так страшно, что он дрожал, как в лихорадке. Он никогда ещё не видел пожара, и его поразило всё: и багряное небо, и летающие черные головни, и бегающие с криками люди, и женщины с плачущими детьми на руках.

Но что он увидел на берегу? Такие же мальчишки, как он, работали вовсю, чтобы спасти от огня дрова и лубяные товары. Они разбирали и оттаскивали их от горевших домов. Принялся и Николай делать то же самое. Работа захватила его. Куда девался страх! Его как рукой сняло. Мальчик работал без устали, пока опасность не прошла.

Этот день запомнился навсегда. С той поры Николай уже знал, что если случится что-нибудь страшное, то надо бежать к людям и работать не покладая рук вместе с ними. И тогда не будет страшно.

ПОБОЛЬШЕ ЗНАТЬ!

С ранних лет у Чернышевского обнаружился интерес к изучению иностранных языков. Родные дивились. Ну хорошо. Без латинского и греческого не обойтись образованному человеку. И немецкий понадобится, если захочешь пойти по учёной дороге. А французский необходим, чтобы в образованном обществе не показаться дикарём. Но что это случилось с Николей? Вот он идёт по двору, а за ним входит в дом какой-то смуглый черноглазый человек в полосатом халате. Что ему надо?

— Папенька, разрешите мне у него персидскому языку поучиться, — просит мальчик.

Это торговец апельсинами. Он прикладывает руки к груди и кланяется Гаврилу Ивановичу. Ну что ж, пусть проходит в комнату, посмотрим, что из этого выйдет.

Перс снимает туфли, тихо входит в «синюю комнату» и забирается с ногами на диван. Мальчик внимательно слушает его, повторяя мудрёную незнакомую речь. Глаза его сияют. Ему так давно хотелось знать персидский язык.

Отец не считает это капризом. Сколько раз, бывало, сын спрашивал его, рассматривая у него книжные каталоги:

— Это на каком языке книги?

— На армянском.

— А это?

— На грузинском.

Мальчик только вздыхает:

— Как хотелось бы выучиться всем этим языкам, чтобы читать больше книг!

Торговец апельсинами смог научить Николая только разговорной речи. Занятия скоро прекратились. Но на следующий год в Саратове остановились персидские купцы проездом на Нижегородскую ярмарку. Как обрадовался Николай, когда узнал, что одна из его бабушек предоставила им квартиру в своём доме! Опять начались уроки персидского языка. Так продолжалось до поступления в семинарию, где Николя смог изучить уже персидское письмо и грамматику под руководством опытного преподавателя Гордея Семёновича Саблукова.

С таким же рвением он изучил в семинарии арабский, древнееврейский и татарский языки у того же Саблукова.

Интерес к татарскому языку был настолько велик у Николи, что он переписал от руки целую грамматику, составленную Саблуковым, сам составил словарь татарского языка и написал в пятнадцатилетием возрасте свой первый научный труд о деревнях и сёлах Саратовской губернии, в названиях которых сохранились следы татарского языка: Елшанка, Курдюм, Аркадак, Скафтым, Сокур, Ахмат…

Для работы над этим указателем мальчику приходилось раскладывать на полу большую карту Саратовской губернии. Он грудью ложился на нее и, отыскивая названия сел и деревень, обводил их кружочками. Потом переносил в список. В результате получилась целая рукопись. Отец, постоянно объезжавший губернию и бывавший в этих местах, рассказывал сыну о них, и мальчик одновременно и учился, и играл в интересное путешествие по родному краю.

КНИГА — ЛУЧШИЙ ДРУГ

В доме Чернышевских очень много книг. Они занимают два шкафа в отцовском кабинете. Детей воспитывают в уважении к ним. Книгу нельзя ни рвать, ни пачкать, ни вырывать из неё картинки. Скоро в маленькой комнатке книгам стало тесно, и им было отведено место в сенях парадного крыльца. От пола до потолка заполнены книгами стоящие там полки.

Книга — любимый товарищ детства и юности Николая Чернышевского. С семи лет он уже пользуется отцовской библиотекой. Гаврил Иванович нередко берёт сына с собой в книжную лавку купца Вакурова. При ней есть комната, где можно читать новые книги. Нет большей радости для Николи, как ездить туда с отцом. Домой они привозят свежие, только что вышедшие издания сочинений Пушкина, Лермонтова, Гоголя.

В долгие зимние вечера в «синей комнате» собирается за столом большая семья. Это, собственно, две семьи: Чернышевских и Пыпиных. Но они сами говорят про себя: «Чернышевские и Пыпины — это одно». Матери этих семейств — две сестры Голубевы. Старшая из них, Евгения Егоровна, вышла замуж за учителя пензенской семинарии Гаврила Ивановича Чернышевского, ставшего потом священником. Младшая сестра, Александра Егоровна, была выдана матерью сначала за офицера Котляревского, а после его смерти — за добродушного чиновника Николая Дмитриевича Пыпина.

Евгения и Александра — дружные сёстры. Они воспитаны в строгости матерью Пелагеей Ивановной, и жизнь их проходит в непрерывном труде. У Александры Егоровны за всю её жизнь родилось двадцать детей. Несколько раз это были близнецы, они не остались в живых. Но и оставшихся немало: сыновья Саша, Сережа, дочери Варенька, Поленька, Енечка (Евгения) — таков был круг старших детей Пыпиных, вместе с которыми рос Николенька Чернышевский. «Мы были очень, очень небогаты, наше семейство, — писал он впоследствии, — оба отца писали свои должностные бумаги. Наши матери с утра до ночи работали, выбившись из сил, отдыхали, читая книги».

Действительно, собравшись за столом по вечерам, при свете восковых свечей, вставленных в старинные канделябры, матери и дети с одинаковой страстью погружались в чтение. Иногда читали по очереди вслух. Быстро мелькают спицы в проворных руках: ведь до сотни чулок и носков нужно связать в год на такую большую компанию. Художественной гладью расшиваются чепчики. Девочек тоже учат вязать и вышивать. Их руками исполнены тончайшие вышивки для подарков родителям ко дню рождения: то носовой платок, то шёлковый бумажник, то закладки для книг. Швейных машинок нет, всё исполняется руками. Дел хватает для всех.

Домашнее чтение в «синей комнате» было для Николи источником глубокой внутренней радости, обогащения мыслями, познавания плохого и хорошего в жизни.

Негромко, но выразительно читает Евгения Егоровна. Все заразительно смеются, когда со страниц Диккенса встаёт перед слушателями смешная фигура пёстро наряженной хитрой обманщицы. Но когда безродный сирота Оливер Твист делается жертвой главаря воровского притона, слушателей охватывает чувство протеста и негодования к жестокостям и несправедливостям, существующим в мире.

По субботам приходят листы «Живописного обозрения». Это — праздник для маленького домика над Волгой. Чего-чего только тут нет! И всевозможные научные сведения, и картины знаменитых художников, и рассказы о жизни великих людей, и путешествия по земному шару, и веселые анекдоты и басни. Отсюда можно узнать о землетрясениях и огнедышащих горах, рядом с изображениями бегемота и верблюда увидеть паровую карету, водолазный колокол, бумагопрядильную машину. Вот стоит первобытный человек в «щегольском» наряде — весь в звериных шкурах и перьях, а рядом возвышается величественный памятник Гуттенбергу, который изобрёл буквы для печатания книг. Не успеешь подивиться небу, видимому через телескоп, как уж привлекает внимание огромная капля воды, увеличенная в целую страницу: микроскоп переносит тебя в царство инфузорий, не видимых простым глазом. Насмешливый художник Гогарт заставит посмеяться и призадуматься над своими карикатурами, изображающими власть богатых над бедняками в Англии. А вот рассказ об угощении в древнем Риме: целый павлин с распущенным хвостом, самые дорогие кушанья — язык птицы фламинго и мозг страуса. Римские богачи платили за одно блюдо из страусовых голов по сто тысяч рублей. Ели без скатертей, без вилок, лежа на диванах с подушками. Такие же роскошные пиршества задавали и французские короли, да жаль, французская революция уничтожила эту привольную жизнь. Так написано в «Живописном обозрении», а читатель пусть понимает, как сам знает, и думает: может быть, и не жаль, а хорошо сделала французская революция, искоренив обжорство богачей и накормив бедняков хлебом…

Кончилось чтение. Пора ужинать. Евгения Егоровна, сняв нагар со свечей, собирается переходить в столовую кормить всех гречневой кашей с молоком. Девочки складывают своё рукоделие в рабочие сумочки и шкатулки. Мальчики окружают Николю, склонившегося над картинкой. От этой картинки делается страшно. Она изображает охоту американских торговцев за неграми в Африке. Ежегодно их доставляют на плантации хлопка и сахарного тростника по нескольку сот тысяч. Там обращаются с ними, как с рабами, хуже, чем с собаками. Негры бегут, не даются в руки торговцам, и тогда на них начинается настоящая охота, как на диких зверей. На картинке изображена сцена: у входа в пещеру, куда спряталась негритянская семья, «охотники» разожгли костер. Целый день они жгут его, подкладывая сучья, и дым от костра несётся в пещеру. Это делается для того, чтобы задушить или одурманить спрятавшихся и таким образом во что бы то ни стало их изловить.

А вот один из пойманных негров, бежавший от погони, но ослабевший и попавшийся в руки торговцев невольниками. Он распластан на земле, его руки и ноги — в кандалах, и даже на шее железное кольцо, не позволяющее повернуть головы. Гневно и скорбно рассматривают дети эту картину. И тяжело на неё смотреть, и оторваться нельзя: вот как живут люди в далёких странах… Как же можно так жить?!

* * *
Но больше всего любит Николя читать о подвигах. Каким приятным подарком в день рождения было для него издание «Жизнеописания великих полководцев» старинного римского историка Корнелия Непота! Он уже несколько раз перечитал эту книгу.

— Расскажи нам, что ты ещё читал! — просят его товарищи.

И мальчик рассказывает им о подвиге римлянина Марка Курция.

…Над Римом нависла грозная опасность. В самой середине города раскрылась пропасть. Оракулы предсказали, что весь город и всё в нём живущее будет поглощено ею. Спасти их может только великая жертва: если кто-нибудь бросится в бездну, унося с собой туда самое дорогое для него на свете. И вот к бездне скачет отважный юноша в драгоценных доспехах на любимом коне.

— Тебе, Родина! — кричит он, отдавая свою жизнь. Трещина сомкнулась над его головой. Город спасён…

Мальчишки, только что катавшиеся с Николаем на салазках, притихли и молчат.

— Стать таким… — наконец говорит он задумчиво, и в глазах мелькает стальной блеск.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ СЕМИНАРИЯ

ПЕРВАЯ ДРУЖБА

Первое сентября. Начался учебный 1842 год в Саратовской духовной семинарии. Мальчики шумно рассаживаются по местам. За столами, на скамьях, помещается по пяти человек. В первом ряду садится худощавый мальчик в очках. Его давно уже заметили: он приехал с отцом в своём экипаже. Значит — важный барин, дворянчик. Остальные семинаристы по большей части — беднота, дети сторожей, дьячков. Они покажут дворянчику, какие у них кулаки.

Но вот начинается урок. Учитель греческого языка знакомится с классом.

— Не читал ли кто-нибудь об этом? — спрашивает он о героях древних мифов: Геркулесе, Персее, Язоне. Все молчат.

Учитель перебирает учеников по фамилии. Нет, не читали, не знают.

— Ну, а вы, Чернышевский, читали? — обращается учитель к подростку в очках.

Мальчик поднимается с места.

— Двенадцать великих подвигов совершил Геракл, сын бога Зевса… Персей прославился убийством страшной Горгоны Медузы. На голове у неё вместо волос вились змеи. От её взгляда человек превращался в камень. О Геракле говорится у греческих писателей Софокла и Еврипида, о Персее в «Метаморфозах» Овидия…

Класс притих. Семинаристы с изумлением смотрят на Чернышевского, слушая неторопливую учёную речь подростка. Учитель тоже не ожидал этого.

— Этак он перещеголяет и наставников наших, — с удовольствием замечает рослый юноша на другом конце первого ряда.

Он заметно выделяется среди товарищей. До семинарии он был первым учеником в духовном училище. Независимый ум, свободная манера держать себя, крепкие кулаки и меткая речь снискали ему уважение семинаристов. После урока он подходит к Чернышевскому.

— Хочешь, будем дружить? Меня зовут Михаил Левитский.

Они усаживаются рядом: скромный рыжеволосый мальчик с задумчивым взглядом и испытанный кулачный боец.

Где-то в глуши саратовского края пьянствует отец Левитского. Он занимает самую низшую должность в маленькой деревенской церквушке. Мать давно умерла с горя. Мальчика привезли в Саратов учиться. Михаил оказался способным, отметки у него отличные, его может ожидать блестящая будущность. Но где там! Он на казённом содержании. Кроме синего зипуна летом и тулупа зимой, у него ничего нет. За дерзкий язык он постоянно подвергается окрикам учителей.

Прошло несколько дней. Беседа друзей льется свободно, хотя Левитский время от времени бросает невесёлый взгляд на соседа, сравнивая его аккуратно сшитый костюм со своим нанковым синим зипуном.

А Чернышевский и не замечает разницы в костюме. Для него её не существует. Он рад, что нашел товарища, с которым можно поговорить, которого и самого интересно послушать.

Дружба мальчиков крепла, и Николай дня не мог прожить без Миши. Стыдясь своей полунищенской одежды, Левитский стеснялся посещать дом Чернышевских. Зато когда Левитский заболел, Чернышевский навещал его каждый день.

Пока Николай учился в семинарии, его дружба поддерживала Левитского. Но оставшись один после отъезда Николая в Петербург, его друг, не чувствуя никакой товарищеской поддержки, запил с горя. Тогда его лишили казённого содержания, а это значило для бедняка остаться без образования и кончить свою жизнь где-нибудь в ночлежке. Чернышевский узнал о такой ужасной судьбе товарища много позднее. «Дельный был человек, может быть, гордость России!» — с горечью говорил он впоследствии, сокрушаясь о Левитском.

ПОМОГИ, ЧЕРНЫШЕВСКИЙ!

Семинарские классы помещаются во втором этаже духовного училища. Это красивое здание с белыми колоннами выходит на площадь старого собора. Внутри оно не отремонтировано. Стены грязные, печи развалились. Классы не отапливаются. В разбитые стекла окон врывается снежный вихрь, гуляет по спинам учеников. Мальчики ёжатся от холода, не могут дождаться конца урока.

Урок кончился. С посиневшими лицами ребята выскакивают в коридор. Сейчас же начинается борьба и драка на кулачки. Это — чтобы согреться. Приглашают Чернышевского:

— Иди и ты, разогрейся с нами!

Иногда выйдет подраться и он, но странная картина: постучит он озябшими кулаками в товарищеские груди и спины, но в класс возвращается не как все, а с почётом: вихрастые грязные мальчишки несут его на переплетённых руках и усаживают на место. И никто не спрашивает, за что ему такое уважение. Все знают, что Чернышевский не просто товарищ, а учитель и друг.

Прошло то время, когда протоиерейского сынка прозвали «дворянчиком» за опрятный костюм и за то, что он на лошади в семинарию приехал. Конечно, можно уважать товарища, который столько иностранных языков знает и такие сочинения пишет, что епископ велел отбирать их для печати. Учёный парень, что и говорить. Но главное не в том. Разве мало учёных сухарей, которые живут, уткнув лицо в книгу, и не видят за ней жизни и людей? Нет, Чернышевский не таков: он привлек к себе товарищей своим добрым сердцем, любовью к человеку.

Узнали его семинаристы на уроках латинского языка. Профессор Воскресенский знает своё дело, ничего не скажешь. Но уж больно лют. Библией и толстыми словарями избивает учеников по голове, плюётся в лицо и хрипит, ругаясь. Ученика Молдавского с лестницы спустил, и тот месяц пролежал в больнице. Деревенским мальчикам, приехавшим в семинарию, латинские сочинения и во сне не снились. А латынь так и давит на них с самого рождения. В духовном звании и фамилии-то даются, как латинские клички. Тут и Феликсов — от слова «счастливый», и Конвоксов, и Левитский, и Беневоленский — все от латинских корней! Как насмешка какая. Замучила латынь семинаристов. Что делать?

Вот тут-то и вошло в жизнь Чернышевского то новое, чего он в родительском доме не знал. Он рос один, окружённый заботами родных, в сравнительном довольстве. Всё к услугам единственного сына в доме отца, пользующегося почётом в городе. Но чувство эгоизма было чуждо Николаю. Очутившись в кругу таких же, как он, подростков, Николай с горечью и негодованием наблюдал дикие сцены расправы учителя с учениками. Ведь его самого отец никогда не бил; уроки с отцом были похожи на учёные беседы старшего с младшим. Всегда можно было переспросить, если не понял. На латинском языке Николай не только писал, но и говорил со своим отцом.

И вот он превращается сам в учителя перед уроками, чтобы помочь товарищам. Его обступает группа учеников.

— Почему здесь надо так? — спрашивает один.

— Чернышевский! У меня опять сочинение не выходит! — кричит другой, за ним третий.

Чернышевский всем помогает, никому не отказывая. Никогда никто не видит, чтобы на лице его отразилось чувство досады или усталости. Никогда он не скажет, что ему надоели. Щедро делится он своими знаниями с товарищами. А ведь в классе — сто человек!

И впоследствии, когда Чернышевский вышел из семинарии, он не порывал связи с товарищами. В письмах к ним он с каждым умел побеседовать. Одним писал о шахматах, с другими шутил, третьим рекомендовал книги для чтения.

— Такой умница, и не зазнается, — говорили товарищи, — только добром и можно его помянуть.

«СПАСЕНИЕ ДУШИ»

— Ваш сын — будущее светило церкви, — почтительно склоняется перед Евгенией Егоровной ректор семинарии, — так писать сочинения могут только профессора академии.

Учителя семинарии ждут, что Николай Чернышевский прославится как великий проповедник, как религиозный писатель.

Однако в доме никто не готовит юношу к службе священника. Что слышит он кругом? Если говорят «церковь», то «наша Сергиевская», в которой надо ремонт производить, белить стены, золотить кресты. С мощами у бабушек анекдот получился. И богомолье как-то в голове не укладывается. Дети играют, на ковриках друг друга возят по коридору — это они на богомолье едут. А что такое богомолье? Бабушка так сумела рассказать, что опять получилась какая-то смешная история. И не только смешная, а скверная, противная.

В дом Чернышевских часто приезжает с окраины города дальняя родственница Александра Павловна, которую все любят. Иногда с утра до вечера так и гостит. И вздремнуть приляжет, и в хозяйстве, свою руку приложит: какие-нибудь пирожки напечёт. Вдруг пропала куда-то Александра Павловна. Долго её не было. Наконец опять появилась в доме Чернышевских. Ходит тихая, словно пришибленная. Бабушка насупилась, как грозная туча. Александра Павловна не выдержала и всё ей рассказала. Никогда бабушка не сдерживается, когда кого-нибудь побранить надо, прямо в глаза всё выкладывает. Ох, и досталось же от неё потом Матвею Ивановичу! Он вздумал Александру Павловну в Киев везти, чтобы она там молилась, постилась, душу свою спасала. Сам он каждый день в церковь ходил, даже перед уходом на службу, и потому считал себя безгрешным (это не мешало ему напиваться пьяным и спаивать вином других чиновников), но пришёл Матвей Иванович к заключению, что раз женщина — не человек, то ему придётся отвечать за грешную душу жены. И решил везти Александру Павловну на богомолье. Продал платья жены, купил телегу, лошадёнку и говорит: «Собирайся!»

— Да что же мне ехать, — она говорит, — когда не на что и тебе одному?

— Ах ты, подлая! Да разве ты не жена? Я за твою душу-то должен отвечать? Да и сладко ли мне будет смотреть, как ты в аду у чертей будешь сидеть на раскалённой сковороде?

Так и взял с собою. И натерпелась же она мученья. Сам ест как следует, а её сухими корками кормит. Это, говорит, лучше для душевного спасения.

Недостало её терпения, да с горя уж и смешно стало. Она говорит:

— Матвей Иванович, что ж это ты меня корками спасаешь, а сам кушаешь как следует. Ты бы уж и себя спасал!

— На мне грехов нет никаких, — отвечает Матвей Иванович, — а на тебе много грехов, тебе надобно спасать себя постом.

Лошадёнка плохая. Как дождик, чуть дорога в гору, она и остановится. «Что же вы думаете? — рассказывает бабушка. — Сам сидит, а жену гонит с телеги.

— Слезай, — говорит, — лошади тяжело, ступай пешком.

— Матвей Иванович, ты в сапогах, да и то не слезаешь, а я в башмаках, как буду идти по такой грязи?

— Мне можно сидеть, на мне грехов нет, а тебе надо пешком идти, чтобы усердием этим искупить свои грехи.

Так и сгонит с телеги, и идёт она пешком под дождём по грязи.

Вот они какие, праведники-то. У них у всех сердце жестокое. В них человеческого чувства нет».

Слушает Николя бабушку и не понимает: в книгах написано одно, а в жизни выходит совсем другое. Ему хочется узнать, что за грехи совершила Александра Павловна. Может быть, она убила или обокрала кого-нибудь? Так нет. Всем было известно, что она когда-то была бедной воспитанницей саратовской помещицы, которая выдала её замуж за пьяницу чиновника Матвея Ивановича. Александра Павловна в доме у помещицы ухаживала за зимним садом, а когда вышла замуж и поселилась в маленьком домике, уставила комнатными цветами крошечные окошечки своего жилища и также принялась за ними ухаживать. Нрав у неё был тихий, никогда ни с кем не ссорилась, и вдруг Матвею Ивановичу пришло в голову спасать её от раскалённой сковороды на том свете!

О Матвее Ивановиче в доме Чернышевских ходил еще такой рассказ. Раз едет один из родственников мимо его домика и видит странную картину: Александра Павловна и её служанка старушка Агафья суетятся во дворе, от одного забора к другому переходят, что-то перетаскивают. Оказывается, Матвей Иванович велел им поленницу дров переложить с одного места двора на другое. Тоже для спасения души.

— Да ведь жарко-то как, Матвей Иванович, — говорит родственник, — солнце так печёт, что, видите, ваша собака и та высуня язык лежит, двигаться не может.

— А вот это-то и лучше, чтобы душу спасти. Утром или вечером по холодку — не то. Надо, чтобы они в самое пекло солнечное поработали.

Каждый день обе женщины по пяти раз поленницу перекладывали.

После этих рассказов Николя не мог без отвращения смотреть на «благочестивого» Матвея Ивановича. И вежливый он, и в доме у Чернышевских сидит скромненько, и взгляд у него ласковый, и говорит тихим голосом, а не лежит к нему душа. Николя привык видеть вокруг себя и хороших людей, и дурных, и они были ясны и понятны, а Матвея Ивановича он не мог понять.

— Знаешь, Любенька, — говорил он, — людей можно с квасом сравнить. Если хороший, его пьешь с удовольствием; дурной тоже можно пить, хоть и с неприятным чувством. А Матвей Иванович — это какая-то «кава», которою жители Сандвичевых островов потчевали капитана Кука, как я прочёл в книге Дюмон-Дюрвиля: жуют корешок, плюют на корешок, нажевав, наплевав, разводят всё это водою и подносят капитану Куку. А капитан Кук говорит: «Нет, нет, нас этим не угощайте — у нас от этого душу воротит!»

КАРТОФЕЛЬНЫЕ БУНТЫ

Воскресный вечер. Дом Чернышевских. По ступенькам дворового крыльца подымаются гости. Впереди важно выступает чиновник палаты государственных имуществ — Михаил Дмитриевич Пыпин. За ним семенит закутанная в салоп и шали его супруга Марья Игнатьевна.

— Ругательница приехала! — разносится в доме чей-то шёпот. Даже неизвестно, кто шепнул: дворовые ли девушки, бабушка ли Пелагея Ивановна, только прозвище это так прочно укоренилось, что в Саратове никто Марью Игнатьевну иначе не звал. Удивляла Марья Игнатьевна саратовцев и своими туалетами.

— Не по сезону и не по возрасту! — вздыхали родные, смущаясь за неё.

Действительно, раздевшись в прихожей, Марья Игнатьевна выплыла в скромную синюю гостиную в воздушном белом платье, украшенном гирляндами пунцовых роз, рюшками, оборочками и бантиками.

— Фу ты, прости господи! — возмущалась бабушка у себя на печке. — Забылась совсем матушка: скоро сорок лет, а наряжена, будто шестнадцатилетняя!

А уж когда из гостиной донесся густой бас Марьи Игнатьевны и повеяло запахом табака (она нюхала его из серебряной табакерки), бабушка совсем вышла из себя.

— Не про нас такие гости. Иди, Николя, сюда, ко мне, нечего тебе там делать.

Но Николя — гордость семинарии. Об его успехах говорят в городе. Родители зовут его к гостям. Надо из вежливости подойти к ним.

Михаил Дмитриевич Пыпин — лицо важное. Он бывает на балах у губернатора. Губернатор доверяет ему, посылает в уезды усмирять «бунтовщиков»-крестьян. Вкрадчивый картавый голос Михаила Дмитриевича доносится из синей гостиной Чернышевских. Николя, подходя к дверям, слышит:

— И представьте себе, мужики отказались сажать такой полезный и приятный продукт! Говорят, и под хлеб им земли не хватает. Ну, пришлось принять меры, попугать их. Так и то не помогло. Угнали все подводы. Я ездил лично — и слушать ничего не хотят. Подавай им царский манифест о картофеле! Ведь это надо!..

Приход юноши, поклоны, приветствия, расспросы о здоровье и успехах в науках прерывают на некоторое время рассказ Михаила Дмитриевича. Но взрослые так взволнованы и так жаждут слышать все подробности «картофельного бунта», что скоро опять в гостиной раздаётся только картавый голос усердного чиновника. Временами рассказ прерывается вздохами и возгласами страха и негодования слушателей.

— Её величество королева французская носила на груди цветок картофеля, — мечтательно басит Марья Игнатьевна и вздыхает. Бантики на её груди подпрыгивают. — Ещё бы! Такой нежно-сиреневый цветочек, похожий на лилию, а аромат… тончайший…

И она запускает в обе ноздри по щепотке табаку. Николе становится противно от этого запаха, неразлучного с Марьей Игнатьевной. И что за интерес чихать?..

После чиханья Марья Игнатьевна продолжает уже совсем другим тоном:

— А наши мужики сиволапые отказываются такую прелесть сажать! Попались бы они мне в руки, я все бороды бы вырвала им, подлецам, как своих девок-негодниц без кос оставила. Драть их всех надо, только палки и послушаются!

Долго не спит Николя в этот вечер. Перед ним встают одна за другой картины народного возмущения. Вот суд над крестьянами. Живая стена из мужиков, схватившихся за руки и за кушаки, без оружия, без палок, без вил, — более тысячи людей. На попытки конвойных по приказу членов суда взять главарей крестьяне, схватив друг друга за руки, поднимают сильнейший крик, готовые броситься на тех, кто осмелился бы взять их вожаков. «Толпа пришла в необыкновенный азарт, и оторвать людей друг от друга возможности никакой не было», — эти слова, несколько раз повторявшиеся Михаилом Дмитриевичем, врезались в сознание Николи. Вот другая картина: посреди зелёной улицы стоит стол, за ним сидит писарь и пишет письмо царю от крестьян, сгрудившихся вокруг него. Перед их глазами на траве лежит изувеченный и истекающий кровью вожак, отнятый у полиции.

«Стариков пробовали вразумить, — звучал в ушах Николи бас Марьи Игнатьевны, — и те также оказались смутьянами, сказали, что не пойдут против всех».

В конце концов воинскими командами крестьяне приведены в полное повиновение. Сейчас тюрьма наполнена ими. Вожаков ожидает ссылка в Бобруйск на крепостные работы, а перед этим — торговая казнь на площади Саратова — избиение плетьми.

Ох, неладно, неспокойно в эту ночь в домике над Волгой. Все спят, только наверху, в мезонине, стучит, стучит одно сердце, и широко раскрытые синие глаза смотрят перед собой на чёрный бархат неба с мигающими звёздами, точно спрашивают у них ответа: так ли надо жить на свете? Правильно ли говорят старшие?

Опять воскресенье. С утра вся семья в Сергиевской церкви. Николя слушает проповедь отца, но мысли его далеко. Взгляд рассеянно скользит по живописным иконам и поднимается к потолку. Там — с детства знакомая «страшная» картина: бешено несутся кони, увлекая за собой золочёную колесницу, а на колеснице стоит во весь рост с развевающимися седыми волосами и грозно поднятой рукой библейский громовержец — пророк Илья. Ноги коней и колёса утопают в пухлых шарах клубящихся облаков. На небе гроза, сверкают молнии, и во взгляде Ильи тоже и молния, и гроза. Как далека эта картина от тихой и ласковой папенькиной речи к прихожанам, которых он призывает к терпению и смирению! Здесь совсем другое, и это другое нравится Николе. И совсем не святых напоминает ему седой бородатый Илья. В этом образе сыплющего молнии старца видятся ему не желавшие покориться начальству старики-крестьяне, о которых рассказывал Михаил Дмитриевич.

Речь папеньки закончилась, публика зашевелилась. Сейчас всей семьёй поедут домой, потом подадут пироги, а в сумерки маменька будет играть на гуслях, и все будут петь: «Стонет сизый голубочек» или «Среди долины ровные». Так и окончится воскресный день. А синие глаза опять будут широко раскрыты без сна до утренней зари.

НЕ ИСПУГАЛСЯ!

Куда девалось у Николи благоговение перед личностью главного начальства семинарии. Бывало, войдет в класс епископ[7] Иаков, и сердце у Николеньки трепещет, замирает от какого-то смутного страха. От сторожа до профессоров — все трепетали перед этим человеком с чёрными, горящими, как уголья, глазами на бледном лице. Высокий, худой, в шёлковой рясе, с крестом на груди, украшенном алмазами, в высоком головном уборе, с которого спускалась на плечи чёрная ткань, епископ производил впечатление какого-то высшего существа.

Но вот перед глазами юноши Чернышевского прошли картины издевательств над товарищами: и голодный стол, и карцер, и порка — всё творилось белой холеной рукой. И к этой руке семинаристы должны были подходить под благословение.

Точно спала с глаз пелена, и от первоначального страха перед начальством ничего не осталось. Благоговение сменилось ненавистью. Когда епископ входил в класс, чтобы прослушать урок, он уже не был для Чернышевского ни настоящим воспитателем, ни научным авторитетом.

И в самом деле, какие сцены происходили на экзаменах?

Ректор[8] семинарии, занимавший высокий сан архимандрита[9], захотел озадачить семинаристов и предложил одному ученику такую задачу:

— А скажи-ка, сколько лошадь может в день привезти воды?

Тут уж был озадачен не только ученик, но и учитель Смирнов. Хоть и совестно ему поправлять начальство, а ничего не поделаешь.

— Благоволите, ваше высокопреподобие, вопрос ваш немного дополнить: какова вместимость бочки, сколько привезено бочек?

Ректору не по себе стало. Покраснел. Но выдать своего смущения перед учениками нельзя.

— Ну, там уж это ваше дело, — говорит. Надулся и больше вопросов не задавал.

Епископ Иаков считался человеком большой учёности. Он интересовался раскопками Золотой Орды, привлекая к этому делу учёных, а потом использовал их работы для своих статей, которые печатались в саратовской газете «Губернские ведомости». Его называли покровителем просвещения в саратовском крае.

Вот приезжает он в семинарию на урок зоологии.

Учитель заговорил об отделе четвероруких.

— A-а, о четвероруких! — заинтересовался епископ и обратился к ученику:

— Ну-ка, скажи о четвероруких!

Ученик стал отвечать:

— К отделу четвероруких относятся обезьяны.

— Почему это?

— Обезьяны имеют устройство пальцев…

— Так это обезьян вы называете четверорукими-то? — и на лице епископа выразилось полнейшее разочарование.

Так рассказывал впоследствии товарищ Чернышевского по семинарии Александр Розанов.

Однажды, когда Николаю было лет четырнадцать, Иаков посетил его класс. Все трепетали перед епископом: не только ученики, но и учителя, и инспектор. А Чернышевский проявил смелость необычную: не испугался.

Эта весть облетела всю семинарию. Все спрашивали: Как это получилось?»

А это получилось так.

Учитель вызвал к доске ученика. Тот стал отвечать и запутался. Учитель хотел помочь, но еще больше сбил с толку несчастного семинариста.

Тогда Чернышевский с места стал поправлять товарища, не обращая внимания на Иакова. Тот, был поражён. Даже после того, как он три раза властным окриком пытался «осадить» Чернышевского, последний, встав с места, спокойно продолжал своё объяснение. Наконец в притихшем классе раздался повелительный возглас разъяренного Иакова: «Садись!»

— Ну, смелый! — говорили о Чернышевском.

«БУНТ» В СЕМИНАРИИ

На первом году обучения Николая Чернышевского В семинарии произошло неслыханное в этих стенах — событие. Двое одноклассников Чернышевского — Александр Разумовский и Козьма Канаев — обратились к епископу Иакову с жалобой на инспектора за жестокое и несправедливое обращение с ними. Они были зверски высечены за то, что присутствовали при кулачном бое. Весь класс переживал начатую ими борьбу. В других учениках также явно начали обнаруживаться признаки неповиновения начальству. Если инспектор звал их к себе для порки, они не являлись к нему.

Но детская вера в справедливость высшего начальства разбилась в прах. Епископ Иаков усмотрел в поведении Разумовского и Канаева зачатки бунта. Он стал на сторону инспектора, подавшего ему свою записку вслед за жалобой «бунтовщиков». В ней инспектор указывал, что он действовал по закону, который разрешает для воспитания «малосмысленных мальчиков» применять розги, чтобы держать их в «спасительном страхе».

Смельчаков, отважившихся выступить против жестокого обращения, ждала самая суровая кара. Епископ распорядился, чтобы Разумовский и Канаев были подвергнуты высшей мере наказания: порке, семидневному заключению в карцер и исключению из семинарии.

Происшествие с Канаевым и Разумовским поставило Николая Чернышевского лицом к лицу с суровой правдой жизни. Дома ему не приходилось видеть того, чему он стал свидетелем в семинарии. Розга была здесь главным средством воспитания. Учеников секли между уроками; даже больных, ослабевших от голода и карцера, секли в семинарской больнице. После наказания сторожа относили семинаристов в больницу на рогоже, и целую неделю мальчики вытаскивали остатки розог из своего тела.

Чернышевский был свидетелем того, как заключение в сырой и тёмный карцер, порка и наказание голодом подтачивали физические и умственные силы учеников. Разве можно было учиться в таких условиях? Разве можно было любить семинарию? Её можно было только ненавидеть.

И он всем сердцем был за товарищей, жалел их, приглашал к себе по нескольку человек. Дома просил маменьку напоить их чаем, угостить чем-нибудь.

«Бедные, жалкие эти бурсаки, живущие вечно впроголодь!» — жаловался он бабушке.

Но главное, что усиливало в нём отвращение к семинарии, — это угнетение человеческой личности, поругание человеческого достоинства в ученике, его полное бесправие.

«ТРЁХДНЕВНОЕ УЕДИНЕНИЕ»

Под мрачными сводами красивого здания с колоннами приютилось у входа на лестницу сырое, холодное помещение с маленьким окошком под потолком. На скользком полу скамья, над ней — полка. На полке кружка сырой воды и чёрствый ломоть черного хлеба. Это — тюремная камера для учеников семинарии, карцер. Здесь проводят и день, и два, и четыре, и шесть провинившиеся в чём-нибудь семинаристы. Редко пустует эта «злодейка-западня». Всегда в ней есть кто-нибудь.

Так и в зимнее утро 1844 года вталкивают сюда ученика Гермогена Конвоксова. Накануне он вместе со своим товарищем Александром Феликсовым совершил неслыханное в стенах семинарии преступление: тайно убежал из общежития в театр и вернулся в двенадцатом часу ночи.

В памяти пятнадцатилетнего Гермогена ещё живы впечатления вчерашнего вечера. С каким восторгом глядели они с Феликсовым из тёмного райка под самым потолком, как наполняется зрительный зал деревянного театра, тускло освещённый сальными свечами, как раздвигается рваный лоскутный занавес, как на сцене начинают двигаться фигуры в плащах со шпагами… Там идёт какая-то героическая жизнь: люди борются, дерутся на шпагах, ищут свободы, бегут, освобождают взятую в плен разбойниками девушку… Как жаль, что всё уже кончилось, и в голове одно: как бы добраться незамеченными в своё общежитие. Там уж они расскажут товарищам о том, что видели, всю ночь будут и рассказывать, и представлять в лицах разбойников и отважных героев…

Ведь товарищи с нетерпением их ждут. Не у всех хватит смелости выбраться из душных стен общежития. Над семинаристами тяготеет устав, запрещающий театральные зрелища. «Страсть к свободе» именуется тягчайшим грехом.

Наступает и проходит эта жуткая, волнующая ночь. Спектакль воспроизведён силами зрителей под дружные звуки заглушённого хохота и одобрения товарищей. Но не все товарищи только слушают и восторгаются. Инспектором выделены из них так называемые «старшие», Утром они сделают своё дело.

И вот — три дня будет сидеть в карцере Конвоксов, а потом его сменит Феликсов. За время «трёхдневного уединения», как называется в официальных бумагах это наказание, мальчики ослабеют от голода и холода, заболеют, пропустят уроки, им сбавят отметки. Им грозит исключение из семинарии за «неуспеваемость в науках». Их аттестат навсегда испорчен тем, что совершённое ими «преступление» занесено в «книгу поведения». Куда им дальше идти? Как сложится их жизнь?

«ГОЛОДНЫЙ СТОЛ»

В семинарской столовой — пар от дымящихся щей из кислой капусты с солониной. Слышен стук деревянных ложек об оловянные тарелки. Воспитанники семинарии обедают.

Но кто же эти несколько юношей, выставленных у стенки? Они не прикасаются к пище. Ослабевшие, с туго стянутыми кушаками, они глотают слюну, стараясь не глядеть на товарищей. Ноги у них подкашиваются. Запах щей раздражает до тошноты, до рези в желудке. Это уже настоящий голод, болезнь, ведь они так стоят не один день.

Вон одноклассники Николая Чернышевского: Николай Соколовский, Михаил Металлов и Александр Семихатов. Они оштрафованы «голодным столом» в продолжение четырёх дней. А вон — Иван Хованский. Ему назначен «семидневный голодный стол». Каждый день инспектор подаёт записки «владыке» — епископу Иакову, и тот накладывает резолюции о наказании учеников голодом и карцером «за непокорность». Особенно тяжко карается выступление семинаристов против «старшего» в комнате общежития. «Старший» — это помощник инспектора. Он доносит о «преступлениях» товарищей, живущих вместе с ним в одной комнате. Вот почему Ивану Хованскому нужно туже всех стягивать свой кушак, и неизвестно, дотянет ли он до седьмого дня голодовки. Он «оскорбил» старшего, в глаза назвав его ябедником и шпионом.

Четыре дня проголодал Никифор Рождественский за одно присутствие при кулачном бое на улице. А как было не вырваться туда? Для семинаристов не было большей радости, как потихоньку от начальства убежать на Волгу, а иногда и самим принять участие в этом любимейшем развлечении народных масс.

«И сердце бьется, и кровь кипит, и сам чувствуешь, что твои глаза сверкают, — вспоминал впоследствии Н. Г. Чернышевский о кулачных боях, на которых также присутствовал зрителем. — Это чистая битва, но только самая горячая битва, когда дело идёт в штыки или рубится кавалерия — такое же одуряющее, упояющее действие».

Чернышевский чувствует, что и его давят семинарские стены. Семинария начинает казаться ему тюрьмой. Суровые и бессердечные учителя душат в юношах все живое. Они отбирают, если находят у кого-нибудь, сочинения Пушкина, Жуковского. Здесь морят голодом, калечат поркой. Нет, невозможно вытерпеть до конца такой каторжный режим. Бежать, бежать отсюда! «Дрязги семинарские превосходят всякое описание! — жаловалсяЧернышевский. — Час от часу все хуже, глубже и пакостнее!»

В ПЕТЕРБУРГ!

Как сын священника, Чернышевский должен был пройти курс наук в семинарии. Но сердце его не лежало к делу отца. С первых дней поступления в семинарию мальчик начал мечтать об уходе из неё. Много раз он говорил отцу об этом. Ему очень хотелось учиться в университете. Отец сам видел, что при способностях сына ему не трудно будет сдать экзамен в университет. Но какой выбрать? Ближе был Казанский. Николай же мечтал о Петербурге.

Там уже жил и учился дальний родственник Чернышевских Александр Раев. Он тоже поехал туда из саратовской семинарии. К нему и обратился Гаврил Иванович. Больше года длилась его переписка с Раевым. Надо было разузнать, по каким предметам нужно будет держать экзамен, какие учебники нужны для поступления в университет.

Тем временем Николай Чернышевский с разрешения отца подал епископу Иакову прошение об увольнении из семинарии. Пока это дело оформлялось, юноша усердно занимался немецким языком и много читал.

Всю зиму дома только и было разговоров о том, как Николенька отправится в такое далёкое путешествие. Ведь что такое был тогда для Саратова Петербург? Страшно даже вымолвить. Это была столица, местопребывание всех властей российской империи с царём во главе. Это был центр науки. Там уж можно было приобщиться к вершинам знания. Но железных дорог туда не было. Нужно было проехать на лошадях далёкий путь. Обыкновенно ездили на почтовых, меняя лошадей на постоялых дворах.

— Любенька! Разобрала ли ты бисер, как я тебе велела? — с беспокойством спрашивает Евгения Егоровна. — И иголки подобрала самые тонкие? Ну, садись ко мне, будем Николе кошелёк вязать. Вот рисунок.

— Какой красивый: красные розы, а кругом голубые звёздочки. Будет обо мне вспоминать студентом Николенька.

— Что-то долго его нет. Сегодня его дело решается: уволят или нет из семинарии. Тесно стало ему у нас в Саратове. Попробовать свои крылышки захотел.

— Идут, идут, тётенька!

В дверях показываются Гаврил Иванович с сыном. Запыхавшийся Николай размахивает бумагой.

— Маменька! Вот! Читайте!

Евгения Егоровна от волнения с трудом выговаривает слова:

«Объявитель сего… саратовской семинарии ученик среднего отделения Николай Чернышевский… уволен для продолжения учения в императорском Санкт-Петербургском университете».

Николай и рад, и встревожен:

— Маменька! Вы не плачьте! Ведь я приеду! Ведь я ещё не уехал!

Евгения Егоровна утирает слёзы и обращается к мужу:

— Гаврил Иванович! Как же мы Николеньку отправлять будем? Дорожной кареты у нас нет. На почтовых или на долгих придётся.

— Денег не хватит у нас на почтовые тройки, — озабоченно говорит отец. — Видно, придётся обойтись без ямщика с колокольчиками, — старается он пошутить, чтобы не выдать своего волнения.

Помолчав немного, Гаврил Иванович продолжает:

— На днях я говорил с одним мужичком из села Кондоль. У него телега хорошая, лошади смирные, полог найдётся от дождя. Тоже недёшево запрашивает, да всё не так дорого, как почтовые тройки.

— А как же это мы Николеньку одного отпустим? Шутка ли — пять недель езды. Чего не бывает в дороге! И разбойники. И заболеть может. И обманут его, и с хозяйством как управится? Нет, уж вы как хотите, Гаврил Иванович, а я Николеньку одного не отпущу! Уж благословите нас вместе ехать!

— Да ведь вы всё болеете, Евгения Егоровна.

— Ну, мы еще Устюшу с собой прихватим, чтобы мне помогала.

Устинья Васильевна с удовольствием согласилась поехать.

И вот наступило утро 18 мая 1846 года. Распахнулись ворота, и из них выехала крытая брезентовым навесом повозка. Сзади были привязаны чемоданы. Под ноги в сено были поставлены кошёлки, корзинки и мешки с провизией. Одного варенья да грецких орехов хватило бы месяца на три.

Николая мало интересовали домашние лепёшки и жареные куры. Главное сокровище, которое он вёз с собою, были книги. Всю дорогу, пока телега тряслась по ухабам и полусломанным мостам, юноша не переставал читать, читать и читать. «Так и подготовился дорогою к экзамену по истории», — писал он двоюродным сёстрам.

Кругом благоухали цветущие сады и расстилались зелёные поля. Бывали и грозы с сильным ветром и ливнем.

Три ночи Николаю с матерью пришлось ночевать в чёрных избах. Они назывались так потому, что стены внутри были прокопчёны дымом до черноты: в середине избы огромная печь была сложена без дымовой трубы. В таких избах можно только на полу дышать, но на полу очень холодно, поэтому даже на него прилечь нельзя. С потолка, полатей и полок постоянно падают черные капли.

Так впервые Чернышевский увидел своими глазами, как жили крестьяне в царской России.

Больше месяца ехали Чернышевские. Несмотря на трудности пути, настроение у юноши было бодрое.

Скрипит телега. Возница понукает лошадей.

— Тпру-у! Ну вот, здесь и заночевать можно.

Из избы выходит кто-то. Это знакомый.

— Какими судьбами? Матушка, Евгения Егоровна! Куда изволите направляться? А это сынок ваш?

— Везу Николеньку в университет, Михаил Семёнович. Далеко едем: в самый Петербург.

— Добро, добро! Желаю вам, молодой человек, вернуться просвещённым деятелем, полезным для славы отечества нашего!

— Это вы уж слишком многого желаете Николеньке, — говорит смущённая мать, — достаточно, если будет полезен и нам с отцом.

Наступает ночь. Трещит лучина в избе. Детишки давно спят. Хозяева ложатся.

— Матушку укачало-то как! Намаялась, сердечная, видно, все косточки изныли. Спит — не добудишься. Ложись и ты, паренёк!

— Сейчас, хозяюшка, только вот допишу.

Крючками и палочками, понятными только ему самому, Николя спешно пишет на смятом клочке голубой бумажки:

«Как душа моя тронулась этим! Этот человек, сам того не подозревая, сказал именно то, чего жаждала вся душа моя!»

Мечту о служении Родине, любовь к своему народу и ненависть ко всякому угнетению и рабству увозил с собой выросший на волжских берегах саратовский мальчик.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Рассказ о саратовском мальчике — это странички детства великого русского учёного и революционера Николая Гавриловича Чернышевского. Сто лет тому назад он жил и боролся за счастье и освобождение своего народа от ига самодержавия и крепостного права. За это царское правительство заточило Чернышевского в тюрьму — Петропавловскую крепость. После этого он около двадцати лет провёл в сибирской ссылке. Последние годы жизни он жил под полицейским надзором сначала в Астрахани, потом в Саратове.

Сочинения великого писателя-революционера были запрещены в царской России около пятидесяти лет.

Но дело, за которое боролся Чернышевский, восторжествовало. Уже после его смерти под руководством Коммунистической партии народом в октябре 1917 года был свергнут ненавистный царский строй. Имя Чернышевского стало широко известно трудящимся массам.

После победы Великой Октябрьской социалистической революции В. И. Ленин подписал указ о создании музея в том доме, где родился Николай Гаврилович.

Дом-музей существует с 1920 года. Его посещают трудящиеся и школьники, приезжающие со всех концов нашей страны. Дом Чернышевского любят навещать и наши зарубежные гости из стран народной демократии.

В центре города возвышается памятник великому земляку, которым гордятся саратовцы. Имя Н. Г. Чернышевского присвоено Государственному театру оперы и балета и Государственному университету в Саратове. Благодарный народ чтит память своего защитника и друга трудящихся всего мира.

Памятные места, связанные с именем Н. Г. Чернышевского, почти все сохранились до настоящего времени. Некоторые сейчас называются по-другому.

В здании, где учился Чернышевский, теперь помещается 25-я средняя школа его имени. Неуютные мрачные классы с разбитыми окнами сменились заботливо убранными помещениями. Зимой детям здесь тепло, весной солнышко заливает их ласковым светом. Имя Чернышевского носит не только сама школа, но и лучший класс в ней, класс отличников. Ежегодно на пионерских сборах здесь зачитывается приветственное слово бывшему ученику Николаю Чернышевскому.

На месте, где стояла Сергиевская церковь, выстроен Ортопедический институт. Здесь врачи отдают свои силы служению человечеству — они лечат людей от тяжёлых болезней. Коммунистическая партия и советское государство заботливо выращивают врачей, дают возможность писать научные труды. Им не грозит участь несчастного Ивана Яковлевича из Мариинской колонии, куда ездил мальчик Чернышевский.

И Мариинская колония существует сейчас, только под другим названием. Это — станция Татищево Приволжской железной дороги. Сотни тысяч людей, отправляющихся в Москву и из Москвы через Саратов, проезжают мимо этого памятного места.

Царицынская улица, на которой стоял дом Чернышевских, теперь уже не имеет того деревенского вида, как было в детстве Н. Г. Чернышевского[10]. Если тогда по этой дороге, заросшей травой, скакали почтовые тройки, то теперь, как проспект, тянется она на много километров серебристой асфальтовой лентой с уходящими вдаль густыми зелёными деревьями, залитая мягким светом фонарей.

На углу Царицынской и Московской улиц помещался дом купца Корнилова, в котором мальчик Чернышевский узнал, как была бесправна и унижена женщина в царской России. Этот дом существует и сейчас на том же самом месте — на углу улиц Чернышевского и Ленина. Но не купец Корнилов угостит нас там чаем собственного приготовления, а чисто одетые продавщицы большого магазина отпускают саратовским хозяйкам всевозможные продукты питания. Образ самодура-купца ушёл от нас в далёкое прошлое, и дом его остался только памятным местом Н. Г. Чернышевского.

Неузнаваемым стал и берег Волги, на котором любил маленький Чернышевский собирать камешки и ракушки.

Если в годы его детства великая русская река оглашалась песней бурлаков, которые, надрываясь, тянули свою тяжёлую лямку, то теперь советский мальчик с восторгом останавливается, следя за движениями подъёмных кранов и лебёдок, чётко и быстро выполняющих задания саратовских речников. Вместо старинных судов-расшив, которые двигались при помощи лошадей, ворочавших колесо с наматывавшейся на него верёвкой, белоснежными лебедями подплывают теперь к саратовским берегам трёхпалубные дизель-электроходы, которые должны скоро смениться настоящими морскими судами. Красавица-набережная поднимается пятью бетонированными ярусами, украшенная цветниками, балюстрадами, павильонами.

Волга, которую так любил Чернышевский, хранит память о нём. После посещения Дома-музея, отплывая на пароходах, пассажиры ещё долго делятся впечатлениями. Они увозят с собой портреты Н. Г. Чернышевского, книги, открытки с изображениями памятных мест. По многочисленным просьбам учителей написана и эта книжка как подарок с родины Н. Г. Чернышевского советским школьникам.



Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Архиерей — высшее духовное лицо.

(обратно)

2

Городище — остатки древнего укрепления, поселения или города.

(обратно)

3

Протоиерей — старший священник.

(обратно)

4

Пристав — в царской России начальник городской полиции.

(обратно)

5

Жернова — круглые камни, которыми размалывали зерно в муку на мельницах.

(обратно)

6

Молебен — краткая церковная служба.

(обратно)

7

Епископ — высшее духовное лицо.

(обратно)

8

Ректор — руководитель.

(обратно)

9

Архимандрит — почётное духовное звание.

(обратно)

10

Царицынской называлась вся улица, потому что по ней шёл почтовый тракт на Царицын (ныне Сталинград), а часть улицы, примыкавшая к Сергиевской церкви, потом получила название Большой Сергиевской. После Октябрьской революции всей улице присвоено имя Чернышевского.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ДОМА
  •   БАБУШКА РАССКАЗЫВАЕТ
  •   НАДО УЧИТЬСЯ
  •   КОРНИЛОВ ДОМ
  •   НА БЕРЕГУ ВОЛГИ
  •   ПОЧЕМУ БЕГУТ?
  •   ТАИНСТВЕННЫЙ ОГОНЁК
  •   ЦВЕТЫ И ГЛИНА
  •   ПО-ЖУРАВЛИНОМУ!
  •   МАРИИНСКАЯ КОЛОНИЯ
  •   ПОЖАР
  •   ПОБОЛЬШЕ ЗНАТЬ!
  •   КНИГА — ЛУЧШИЙ ДРУГ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ СЕМИНАРИЯ
  •   ПЕРВАЯ ДРУЖБА
  •   ПОМОГИ, ЧЕРНЫШЕВСКИЙ!
  •   «СПАСЕНИЕ ДУШИ»
  •   КАРТОФЕЛЬНЫЕ БУНТЫ
  •   НЕ ИСПУГАЛСЯ!
  •   «БУНТ» В СЕМИНАРИИ
  •   «ТРЁХДНЕВНОЕ УЕДИНЕНИЕ»
  •   «ГОЛОДНЫЙ СТОЛ»
  •   В ПЕТЕРБУРГ!
  • ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • *** Примечания ***