КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Потом наступит тишина [Збигнев Сафьян] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Потом наступит тишина

Часть первая ПОКА НЕ ЗАГОВОРИЛИ ОРУДИЯ

Боровица

1
Машина подпрыгнула на колдобине, майор Клюк вздохнул и взглянул на генерала. Векляр сидел неподвижно, закрыв глаза: наверное, спал или о чем-то думал, не проявляя интереса к городку, в который они въезжали.

«Может, не знает, что мы уже приехали», — подумал Клюк, глядя на покосившиеся одноэтажные домишки и деревянные пристройки. Он никак не мог понять, почему генерал так тянул с этой поездкой — ведь до Боровицы всего около двух часов езды на машине. И тем не менее прошло уже два месяца с тех пор, как они прибыли в Люблин, но только вчера Векляр сказал ему: «Завтра поедем в Боровицу». Один он явно не хотел ехать. Казалось, ему нужен был свидетель его переживаний при встрече с прошлым.

Векляр открыл глаза, шевельнулся:

— Остановись, приехали. — Он вылез из машины и, не поворачивая головы, бросил Клюку: — Подождите меня в машине. Это не займет много времени.

Клюк смотрел на массивную, медленно удалявшуюся фигуру генерала, пока он не свернул в боковую улочку.

«Надо было бы пойти за ним», — подумал Клюк, закуривая.

Здесь городишко фактически кончался, и генерал знал, что увидит, когда минует разросшиеся деревья и окажется на песчаной дороге, идущей вверх, петляя среди полудеревенских построек. Яркое сентябрьское солнце слепило глаза, он прикрыл лицо ладонью, остановился. Да, не был здесь целых десять лет…

Векляр решил не спеша пройти от того места, где кончался тротуар, до дома матери, окинуть взглядом поля и темневший вдали лес.

В июле тридцать четвертого года он покинул этот городок. Спешил, даже не обернулся, не взглянул на окно, из которого наверняка смотрела ему вслед старушка мать. В памяти стерся тот день, остались только смутные воспоминания, вытесненные другими, более поздними. Он правильно сделал, что не приехал сюда в первый же день. В родной дом надо приходить, как в Мекку.

По дороге шли двое милиционеров с бело-красными[1] повязками на рукавах. Они с удивлением уставились на него, как на какое-то необыкновенное явление, даже замедлили шаг.

У Векляра возникло вдруг желание расспросить их о городке, восстановить в памяти забытое за долгие годы. Когда милиционеры поравнялись с ним и, замешкавшись, отдали, честь, генерал жестом остановил их.

Один из них — курносый, с круглым лицом паренек — вытаращил глаза и гаркнул на всю улицу:

— Слушаю вас, товарищ генерал!

Другой с раскрытым ртом застыл на месте. Векляр вынул из кармана портсигар, закурив сам, угостил милиционеров. Они почтительно взяли по сигарете, все еще не приходя в себя от изумления. У генерала вдруг пропало желание задавать им вопросы; он представил себе, как эти люди будут рассказывать об их встрече, дополняя ее своими домыслами и комментариями.

— Школа уцелела?

— Цела, товарищ генерал, только пристройка, которую возвели перед самой войной, сгорела во время оккупации.

— А лесопилка?

— Цела, цела. Скоро, наверное, опять заработает.

Векляр продолжал расспрашивать милиционеров еще некоторое время, но их ответы уже перестали его интересовать.

— Ладно, идите. Вот, возьмите еще… — вынул из портсигара и всунул им в руку по сигарете.

Они нехотя удалились, а Векляр зашагал по дороге, по которой хаживал когда-то, всякий раз опасаясь, как бы не появился из-за угла полицейский или не выскочил спрятавшийся за деревом шпик. «Ты, как всегда, в своем репертуаре», — любила говорить Марта. Варшавская девушка, потом жена и товарищ, с которой он встречался чуть ли не тайком, потому что у них не было своего дома. Как он прочитал потом в газетах, в тридцать четвертом ее осудили на десять лет. Это все, что о ней знал Векляр.

Из дома за ним следили чьи-то глаза; он толкнул калитку, прошел по чисто подметенной дорожке до крыльца. Все здесь выглядело как при жизни матери.

О ее смерти ему сообщили в первый же день пребывания в Люблине. Когда он вышел из здания на Спокойной улице, к нему подошел поджидавший там кого-то старичок в поношенной одежде, пробормотал что-то невразумительное. Генерал остановился.

— Вы меня не узнаете, пан генерал?

— Нет.

— Я из Боровицы, а теперь живу в Люблине.

— Слушаю вас. — Только спустя некоторое время он понял смысл этих слов, и ему стало стыдно. — Вы что, знаете мою мать?

— Да, знал, пан генерал. — Старик умолк, вынул из кармана носовой платок и вытер лоб.

Векляр понял.

— Она умерла?

— Зимой сорок четвертого, а дом собиралась оставить мне, только…

— Хорошо, спасибо, зайдите ко мне завтра. — Ему хотелось поскорее остаться одному, он сел в машину, закрыл глаза.

В Боровицу он поехал только через два месяца. Хотел разыскать того старичка: может, мать ему что-то говорила. На следующий день тот так и не пришел, но генерал запомнил его и непроизвольно искал в коридорах, направляясь в свой кабинет, на лестнице, ведущей в квартиру, даже на улице в толпе прохожих.

Дверь в дом матери была открыта, в узких сенях (где, как и раньше, стояла лохань) его встретила незнакомая женщина.

— Роман Векляр, — представился он и коротко объяснил, зачем пришел. — Наверное, что-то осталось после смерти матери, — сказал он, — хотелось бы взглянуть.

Женщина пропустила генерала в дом. У нее были птичье лицо, острый нос, сухие, тонкие губы.

В комнате матери мало что изменилось. Тот же шкаф, старинная железная кровать, комод…

Векляр взглянул на стену и увидел на прежнем месте портрет Марты, нарисованный когда-то его товарищем. Чуть раскосые глаза, большой рот, морщинки на лбу.

Он стоял, задрав голову, и смотрел. Женщина молча подошла к комоду, выдвинула ящик и вытащила картонный альбом:

— Вот еще фотографии…

Векляр раскрыл первую попавшуюся страницу. Фотографий было немного, в те времена не любили фотографироваться; отец — какой-то скованный, в черном костюме, мать — в светлом платье, фотография Марты на улице, и, наконец, пятилетний Стефан — во дворе у Клосовских. Он не мог оторвать взгляда от фотографии сына, точно такую же неизвестно почему отобрал у него жандарм при переходе через французскую границу.

— Садитесь, пан генерал.

Только теперь он заметил, что кроме женщины в избе находился еще парень лет двадцати в зеленой рубашке, офицерских хромовых сапогах. Поздоровался с ним, уселся. Разговаривать не хотелось, знал, что все, что они ему расскажут, останется в нем навсегда, будет ныть, как незажившая рана, мучить его по ночам.

Он чувствовал, что эти двое боялись его; страх застыл на лице женщины, в ее глазах, от испуга дрожали руки. Паренек же вел себя иначе. Сжал кулаки как перед дракой, губы посинели. Наконец решился:

— Вы из России?

— Да, — холодно ответил Векляр.

Генерал снова взял себя в руки, закурил и начал расспрашивать:

— Как она умерла?

Они знали, конечно, больше, чем ему удалось выудить у них. Последние два года мать уже не шила, жила в нищете. Продавала кое-что из сада, но денег все равно не хватало. Долго болела, врач был только раз, пришел, выписал рецепт и махнул рукой. Это был единственный в Боровице старенький доктор.

— Это я его позвала, — воскликнула женщина, — сбегала за ним, заплатила! Ее все называли «большевичкой», в костел она не ходила, так кому же о ней было заботиться!

— И когда же она умерла?

— Ночью, поздно ночью. Утром заглянула к ней, а она лежит, бедняжка, неподвижно, лицо как у живой и руки…

— Что — руки?

— Тонкие такие, хрупкие, как две былиночки…

— Значит, умирала в одиночестве?

Женщина молчала.

— Я спрашиваю: в одиночестве?

— Нет, — ответил за нее паренек, — не в одиночестве. С ней был один старичок, ее старый знакомый…

— До войны в тюрьме сидел, — добавила женщина.

— Фамилия?

Молчание.

— Назовите фамилию!

— Овчарский Клеменс. Сейчас живет в Люблине.

Векляр записал. Взглянул на часы. Он был уверен, что теперь женщина начнет говорить сама.

— Эту избу, — закричала она, — мы заняли законно! Были у нотариуса и у бургомистра… Еще при немцах. Те сказали: наследников нет, можете занимать, впрочем, пусть только объявятся… Не сердитесь, пан генерал, извините, но это — старая халупа, всего две комнаты. Одну ваша мать сдала мне… Мой муж, — поднесла платок к глазам, — погиб в сентябре тридцать девятого. Ваша мать была мне должна, много должна…

— Ну хватит, — сказал генерал.

Посмотрел на парня — лицо пунцовое, зубы стиснуты, руки засунуты в карманы брюк.

— Хватит, — повторил он. — До свидания.

Завернул в газету фотографии, оставшиеся после матери мелкие вещи, встал на стул, снял со стены портрет Марты и, не глядя на них, направился к двери.

— Пан генерал! — запричитала женщина. — Пан генерал!..

Но он уже был в сенях. Осторожно, чтобы не задеть проклятую лохань, прошел во двор. Яркое солнце снова ослепило его.

Пересекая двор, Векляр испытывал единственное сейчас желание — как можно скорее добраться до машины, хотя и понимал, что будет не раз еще вспоминать о смерти матери.

Клюк ждал его на углу. Чуть подальше стояли два милиционера. Генерал заколебался, глянул на них, но махнул рукой и сел в машину.

Не доезжая Парчева, они миновали какую-то деревню. По шоссе навстречу шла пешая колонна; водитель сбавил ход, и они могли разглядеть одетых в штатское молодых парней. И только по ремням, надетым по-партизански поверх старых пиджаков, брюк и холщовых рубах, можно было догадаться, что это новобранцы.

Молодой офицер в лихо сдвинутой набекрень пилотке заглянул через стекло внутрь машины.

— Рота, запевай! — крикнул он, стараясь заглушить гул мотора.

За горами, за лесами
Танцевала Малгожатка с гусарами…
Водитель нажал на педаль, и машина вырвалась из деревни на залитую сентябрьским солнцем равнину.

— Как в Сельцах! — рассмеялся майор Клюк. И добавил: — Район предстоящего формирования 2-й армии…

Генерал промолчал, погруженный в свои мысли. Он мог бы попросить водителя остановиться и пойти один по проселочной дороге к видневшемуся на горизонте, так хорошо ему знакомому, как, впрочем, и все на этой земле, лесу… Мог… Если бы, разумеется, не знал, что и так потерял в Боровице много времени, и если бы позволял себе когда-нибудь поддаваться минутным настроениям. Хотя… Когда 21 июля 1944 года они переехали Буг и машина взбиралась на пригорок, с которого уже был виден Хелм, Векляр попросил водителя остановиться и пошел дальше пешком по исчезающей в высокой ржи тропинке. Но та прогулка была всем понятна — водителю, сидевшему на обочине дороги и осторожно гладившему рукой чахлую траву, майору Клюку, удалившемуся в другую сторону, и, наконец, ему самому — ведь это была первая после стольких лет встреча с родиной! Она должна была произойти именно так, прежде чем они увидят людей, цветы, флаги…

И он шел той тропинкой, ведущей как бы прямо в небо, ибо ничего, кроме его лазури, не замечал. Тогда он еще не знал о смерти матери, поэтому думал и о ней, даже больше, чем о Марте, потому что только матери можно доверять самые сокровенные свои мысли, не ожидая в ответ формальных слов понимания или одобрения.

Векляра никогда не удивляла его собственная судьба; все, что выпадало на его долю, он воспринимал как должное. Постоянные скитания, нелегальные переходы границ, нелегкий солдатский труд, который так пришелся ему по душе, как будто бы ничем другим в жизни он и не занимался. И, только переправившись через Буг, он ясно понял смысл всего, что пришлось ему пережить до этого, будь то в Испании или в Советском Союзе.

«Вот и вернулся», — сказал он и осмотрелся вокруг, словно желая убедиться, действительно ли это происходит с ним.

Тропинка вынырнула вдруг из ржи, генерал остановился на лугу, подходившему к самому лесу. Под старой пограничной вышкой сидел парнишка лет десяти, босой, в рубашке неопределенного цвета и великоватом, лихо сдвинутом на затылок картузе. Выражение его лица было серьезным, почти как у взрослого, он смотрел на Векляра широко раскрытыми голубыми глазами. Поднялся, когда генерал подошел к нему. Так они стояли некоторое время, рассматривая друг друга. Парнишку особенно заинтересовала генеральская пилотка с белым орлом[2]. Он, впрочем, не обошел вниманием и сапоги Векляра, портупею, серебряные нашивки на рукавах мундира.

— Ну что ж, — сказал Векляр, — здравствуй, как поживаешь?

— Здравствуйте.

— Видел уже польских солдат? Или еще не знаешь, что они пришли?

— Не знаю, — заморгал глазами парнишка. — Значит, вы — польский солдат?

— Как видишь.

— Польский солдат! — повторил тот и снова внимательно посмотрел на Векляра, который, сняв пилотку, вытирал лоб носовым платком. — А русские тоже пришли?

— Тоже. И немцы уже никогда сюда не вернутся.

Мальчуган молчал, шевеля только губами, а потом подошел к генералу:

— Дайте подержать.

— Что?

— Ну, пилотку…

Взял осторожно ее, погладил орла и уставился на нашивки на рукавах.

— А это что такое?

— Генеральские нашивки.

— Так вы генерал?

— Да.

Мальчуган вернул пилотку, а точнее, протянул ее Векляру на вытянутой ладони и вдруг бросился бежать. Только босые пятки гулко застучали по земле.

Генерал подождал минуту и медленно двинулся назад по той же тропинке, к дороге. Когда, десять лет назад, он покидал Польшу, его сыну было столько же лет, сколько этому мальчугану. Но тогда Векляр мог дать своему Стефану меньше, чем теперь мальчишке, которого встретил на лугу…

Миновав Любартов, подъезжали к Люблину. Векляр любовался уже видневшимися на фоне неба башнями города.

2
Зазвонил телефон. Генерал закурил новую сигарету и снял трубку. Услышал голос полковника Пстроньского.

— Слушаю. — Он уже догадывался, что ему скажет полковник. Пстроньского не так-то легко убедить, и теперь он будет отстаивать свою точку зрения.

Векляр относился к таким людям с уважением, но свое мнение менял редко.

— Вы по делу Свентовца, полковник?

Пстроньский говорил короткими фразами. Он категорически против откомандирования Свентовца из штаба, которым руководит генерал, в распоряжение командующего 2-й армией. Аргументы: опытный офицер, из Армии Людовой, прекрасный организатор; он нужен здесь, в Люблине, а не в строевых частях. Это не что иное, как разбазаривание кадров, которых и так кот наплакал…

— Я дал согласие на его перевод, — ответил Векляр. — Решение отменить уже нельзя.

— Можно, — трещал в трубке голос Пстроньского. — Вы и сами знаете, что ваше решение касается не только вопроса о Свентовце.

Генерал понял, на что намекает Пстроньский. Рассматривая рапорт Свентовца, он остался верен своему неизменному принципу: лучших на фронт.

— Разрешите мне приехать к вам? — настаивал Пстроньский.

— Приезжайте. — Генерал не сомневался, что Пстроньский так легко не сдастся и обжалует его решение.

Он уткнулся в какую-то сводку, которую должен был подписать. Вчера Пстроньский был у него, сидел напротив: неестественно худой, острые скулы на узком лице… «Вы посмотрите, как у него горят глаза», — сказал как-то о полковнике майор Клюк. И действительно, когда Пстроньский начинал говорить, он весь клокотал от ярости, а его слова разили, как метко выпущенные в цель пули.

— У вас, товарищ генерал, на все готовый ответ: фронт! Вы пришли сюда с польской армией, а я сражался здесь и знаю, что главные проблемы будут решаться в тылу. Включая и те, которые имеют важное значение для нашего войска.

— Я уже это слышал и все-таки буду думать прежде всего о фронте. Кстати, полковник, это почти одно и то же. Самые трудные для тыла проблемы все равно будут решаться в отделениях и ротах, в частях, борющихся с немцами. Это как лакмусовая бумажка…

— Извините, товарищ генерал, но вы рассуждаете чересчур упрощенно. Надо понимать обстановку в стране.

Векляр промолчал. Неужели Пстроньский считает, что он не понимает ее, что все десять лет скитаний на чужбине он был оторван от Польши?! И хотя в словах полковника Векляр не почувствовал упрека, да тот, видимо, и не имел таких намерений, ему было неприятно, что им можно было придать именно такой смысл. Ведь и в Испании, и в Советском Союзе Векляр находился в самой гуще польских дел, трудных и запутанных. Сумеет ли он правильно оценить теперь то, что увидел в Польше? Он задавал себе этот вопрос с первой минуты, как только ступил на польскую землю, увидел родной пейзаж, людей, как только на него свалилась гора неотложных дел, которые нельзя было спокойно разобрать, рассортировать, разложить по ящикам стола, а надо было решать немедленно.

Они вступали в украшенные флагами города. Их приветствовали толпы ликующих людей. Дети вручали им цветы. Разве те, кто стоял вдоль дорог и улиц, глядя на их форму, их оружие, могли думать: «Вы были оторваны от родины, она жила своей жизнью»?

Нет, мы не были оторваны от родины. И никто так, по-видимому, не думал, ибо уже вошло в традицию, что польские солдаты возвращаются домой с чужбины…

Люблин был забит толпами горожан, и Векляр с трудом пробирался в направлении Спокойной улицы. Из окон машины город выглядел живым, бурлящим, красочным. Женщины в ярких нарядах, мундиры и бело-красные повязки, офицерские хромовые и солдатские кирзовые сапоги, полувоенные рубашки молодых парней, обтрепанная одежда партизан, тех, кто прибыл сюда только вчера, лозунги, плакаты — и над всем этим царила льющаяся из громкоговорителей музыка.

Когда он выходил из машины, Люблин уже как бы замирал. Генерал видел собравшихся группками молодых ребят с бело-красными ленточками в петлицах, мог уже различить выражение их лиц, слышал громко брошенные слова:

— Смотри-ка… генерал!

— Вот это да!

Векляр даже не взглянул в их сторону. Он приучил себя не замечать бесцеремонных разглядываний и ироничных усмешек.

«Мобилизация на освобожденной территории даст нам 400 тысяч солдат».

«ПОЧЕМУ ТЫ НЕ В АРМИИ?» Перед плакатом с изображением солдата стоит группа молодых парней в офицерских сапогах. О чем они думают? Неважно, о чем они думают сейчас. Их судьба решится не в Люблине. Но для этого надо еще собрать эту молодежь на призывных пунктах, обмундировать, дать ей в руки оружие.

1-Я АРМИЯ ВСТУПИТ В ПОЛЬШУ КАК ОСВОБОДИТЕЛЬНИЦА И СТАНЕТ ПЕРВЫМ РЕГУЛЯРНЫМ ОБЪЕДИНЕНИЕМ ВОЙСКА ПОЛЬСКОГО, ГОРДОСТЬЮ СВОЕГО НАРОДА.

На второй или третий день пребывания генерала в городе к нему, явился перешедший линию фронта Пстроньский, в куцем пиджачишке, весь заросший. Часовой не хотел его пускать, поручник-адъютант недоверчиво разглядывал его.

До войны они не знали друг друга: Пстроньский совсем еще недавно начал работать в молодежной организации, а Векляр был уже довольно известным партийным деятелем. Сейчас они сидели напротив, изучая друг друга, проверяя жесты и слова, как друзья после долгой разлуки.

— Мы и вы, — сказал Пстроньский. Потом объединил эти два местоимения и добавил: — Мы и они.

Военную форму и машину — это все, что мог предложить на первых порах генерал Пстроньскому.

— Не смотрите на нас, — сказал тогда полковник, — как на младших братьев.

— Но я все-таки старше вас, — рассмеялся генерал. Он был в отличном настроении, не обращал внимания на колкости. По улицам шли танки 1-й армии, с предместий в Люблин вступали партизанские отряды, люди обнимались, целовались; на стенах домов — Манифест[3].

Пстроньский получил назначение на руководящую должность в штабе, а майора Свентовца прикомандировали к Векляру. Генерал ценил майора, с ним он легче находил общий язык, чем с полковником. Кроме того, Свентовец был для Векляра основным источником информации о борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в Польше в годы оккупации, о людях, их переживаниях.

— Поймите меня правильно, товарищ генерал, — сказал ему однажды Свентовец, — я отнюдь не считаю, что личная храбрость определяет ценность человека. Но в условиях, в которых мы находились, на командиров ложилась особая ответственность. Нам приходилось завоевывать людей вопреки сложившимся и казавшимся бесспорными стереотипам. В период оккупации вы не были в Польше, поэтому вам трудно представить это себе… У тех были кадры, оружие, деньги… Но мы благодаря своей настойчивости все время давали знать о себе, не только вынудили их считаться с нами, но даже перехватили у них инициативу. Им пришлось как-то реагировать на это. Конечно, правда была на нашей стороне. Они вели самоубийственную политику, многие это понимали, но все же им удалось увлечь за собой тысячи людей, которых мы не сумели вырвать из-под их влияния. В этом заключалась наша трагедия.

Почему я об этом говорю? Для вас, людей в военной форме, все гораздо проще: вы знаете, сколько у вас полков и дивизий, надо только ими умело распорядиться и победить противника. Мы же рассчитывали только на свою смелость. Иногда мы проводили бесполезные с военной точки зрения операции… несли потери, но мы видели, что наши ряды после этого растут.

В сорок втором мы работали с Пстроньским в Келецком воеводстве. Наш отряд насчитывал тридцать человек, десять винтовок, два пистолета. И вот нам поручают первую серьезную операцию — ликвидацию начальника жандармерии в Бжезинах. Это был опасный тип, повсюду имел свою агентуру, схватил нескольких наших товарищей. Худой, высокий, на щеке шрам, хорошо говорил по-польски.

Провели разведку. Оказалось, у него была любовница, жила на окраине города в небольшом доме с садом, дальше — поля, шоссе, лес.

Для участия в операции Пстроньский выделил двенадцать человек; девять — охранение, трое — для захвата. Дважды расставляли сети — безрезультатно, на третий раз жандарм явился. Залегли в картофельном поле у дороги. Был поздний сентябрьский вечер.

На выполнение задания отправились втроем: Пстроньский, я и молодой паренек, совсем еще мальчишка, Казик. Дверь открыла женщина. Она не успела даже крикнуть. Мы ворвались в комнату; тот тип сидел, развалившись в кресле, без ремня и пистолета. Мы думали, что Пстроньский тотчас же пристрелит его. Гитлеровец стоял перед нами с поднятыми руками и дрожал как осиновый лист. Дорога была каждая минута.

Разведка, как потом выяснилось, была проведена спустя рукава — мы не знали о том, что в доме находился еще один человек… А он, этот третий, позвонил по стоявшему в другой комнате телефону в жандармерию и спрятался в подполе. Пстроньский же решил вначале допросить немца, выудить у него фамилии агентов.

«На колени!» — рявкнул Пстроньский. Немец повалился на пол, и тогда Казик увидел цепь жандармов; они приближались к дому со стороны шоссе, шли быстрым шагом, а наше охранение почему-то молчало. Полковник выстрелил, мы бросились к двери, на крыльце остановились на секунду, решая, в какую сторону идти, но не успели добежать до калитки, как застрочил ручной пулемет. Наконец и наши открыли ответный огонь.

Мы бежали к лесу по картофельному полю, увязая в мокрой глине. У нас были еще все шансы спастись.

И вот тогда-то мы обнаружили, что нет Казика. Пстроньский оставил нашу группу в поле, а сам вернулся. Казик лежал у калитки, пуля попала ему в голову, кровь залила глаза, он, наверное, даже не мучился.

— А дальше что? — спросил генерал.

— Из всей группы в живых осталось только четверо, — сказал Свентовец. — К лесу пришлось пробиваться уже с боем.


Свентовец был пожилым человеком. Из него вышел бы прекрасный учитель. Векляр вообразил, как он стоит на кафедре, подняв вверх два пальца, привлекая к себе внимание учеников. Труднее было представить его в боевой обстановке. Сумеет ли он увлечь за собой людей, заставить их побороть страх, который прижимает к земле, не дает поднять голову?

И все же генерал подписал рапорт майора и даже добавил, что из него вырастет отличный боевой офицер.

Векляру будет недоставать Свентовца. Это уж точно, но вместе с тем что-то в нем вызывало беспокойство у генерала. Пстроньского он уважал, хотя и не всегда с ним соглашался и, что тут скрывать, не любил. Майора же — не всегда понимал. Взять хотя бы эти его воспоминания… Что, собственно говоря, Свентовец хотел этим доказать? Личную храбрость Пстроньского? Неизбежность потерь? Тяжелые условия партизанской жизни? Это и так всем ясно. Или взять его рапорт… Действительно ли он хотел попасть на фронт? Искренней ли была его просьба? Ну что ж, в любом случае человек он неглупый и смелый. Справится.

3
Посетитель, которого впустили к Векляру, оказался коренастым толстяком. Он уселся по другую сторону письменного стола, закурил трубку и уставился на генерала маленькими моргающими глазками.

— Вы меня не узнаете?

— Нет, не узнаю.

— Моя фамилия Бжецкий, я из Боровицы.

Опять Боровица! Векляр порылся в памяти! Ну конечно же!.. Медная табличка на Рыночной площади: «Стефан Бжецкий, адвокат». Он же был защитником Векляра на суде в 1929 году!

— Что вас ко мне привело?

Посетитель отвечал, не вынимая трубки изо рта. Явился к генералу, поскольку знает его давно, еще с довоенной поры. Правительство, а точнее, делегатура правительства[4] еще во время оккупации назначила его на ответственную должность в Люблине. Он приступил к исполнению своих обязанностей до вступления русских войск. Занял вместе с сотрудниками отведенное им здание, но вскоре их оттуда попросили. Тогда он явился к новым властям, заявив, что подает в отставку. Те встретили его заявление с недоумением.

— Никак не могли понять, отчего я отказываюсь…

— Так что же вас ко мне привело?

Толстяк развел руками:

— Не с кем поговорить, не знаю, к кому обратиться!

— Поэтому пришли ко мне? Так о чем же вы хотите поговорить со мной?

— Как это — о чем? — Лицо Бжецкого приняло каменное выражение, черты стали более резкими и жесткими. — Оккупация закончилась, формируется или должно формироваться польское государство. И я считаю своим долгом участвовать в этом.

— Правильно. Это долг каждого поляка: участвовать в меру своих сил в создании нового государства.

Бжецкий махнул рукой:

— Дело не в долге. Я решил поговорить с вами начистоту. Человек я уже не молодой, и бояться мне нечего. Пять лет был на конспиративной работе, набрался кое-какого опыта… Вы меня понимаете? До войны, кроме работы и семьи, меня ничто не интересовало, от политики был далек, хотя иногда выступал защитником на процессах коммунистов. Тогда мне казалось, что та Боровица сохранится до конца моих дней. Что ж, все пошло прахом… — Помолчав немного, прибавил слегка изменившимся голосом: — Жена моя погибла в Дахау.

— Сочувствую вам…

— Спасибо. И снова дело не в этом. К адвокатской практике я уже больше не вернусь, а сидеть без дела не могу. И чем же мне теперь заниматься? Нелегальной деятельностью? Не буду, поскольку считаюсь с реальной действительностью, а она такова, что вы пришли сюда и, по-видимому, уже не уйдете… — Трубка у него погасла, генерал наклонился и протянул Бжецкому зажигалку. — Не уйдете. У меня нет особых причин приходить в восторг от этого, я думаю, вам понятно. Но это так. Поляки — странный народ, удивительно легко позволяют обманывать себя; пять лет мы верили Англии, пора наконец избавиться от этой веры. Народ не может вести бессмысленную и самоубийственную политику. Короче, я хочу выяснить: можно ли с вами сотрудничать? Разумеется, я говорю это только от себя лично и речь идет только обо мне.

— Можно ли с нами сотрудничать?! — рассмеялся генерал. — Я не понимаю вашего вопроса. На ваших глазах нарождается новая Польша, люди вступают в Войско Польское, крестьяне делят помещичьи земли, прогнали оккупантов, а вы задаете такие вопросы!

Бжецкий склонился еще ниже, коснулся подбородком лежащего на письменном столе толстого стекла.

— Мы говорим на разных языках, — промолвил он. — Мне может не нравиться ваша земельная реформа, ваши экономические решения, но это все детали. — Он умолк, а потом вдруг добавил: — Да вы этого не поймете…

— Что за чушь!

— Не чушь, генерал. Я старше вас, прожил иную, чем вы, жизнь. Я многое могу понять и со многим согласиться, но я должен твердо знать одно: имею ли я дело с людьми, которые проводят польскую политику?

— А что, по-вашему, означает «польская политика»?

— Она может быть разной: у одних заслуги — больше, у других — меньше, эти — плохие, те — хорошие. Можно спорить по поводу союзов и границ, характера конституции и необходимости экономических реформ. Можно даже лезть друг на друга с кулаками. Можно порицать Пилсудского. Но Пилсудский проводил польскую политику, хотя и допускал грубые ошибки; Сикорский тоже…

— Может, еще и Бек? «Польскую» сентябрьскую политику?[5]

— Да, имею смелость утверждать. Плохую, глупую, но польскую…

— Я бы сказал…

— Знаю, что скажете: буржуазную. Но прилагательные меня не пугают.

— Итак, снова болтовня о Польше как республике СССР…

— Упрощаете, генерал. Речь идет как раз о том, что вы считаете главным: Польша или политический строй?

— Не существует такой дилеммы. Единственно возможная, независимая Польша — это народная Польша…

— А гарантии независимости?

— Какие еще гарантии?

Толстяк кивнул:

— Никаких гарантий нет. Только добрая воля России.

Генерал махнул рукой:

— Избитые приемы вашей пропаганды! Ну тогда верьте в добрую волю Англии, если вам так уж хочется. У меня никогда не было желания убеждать вас. Никогда, — повторил он. — А впрочем, задумайтесь, на каком основании и от чьего имени вы задаете вопросы? Хотите сотрудничать? Пожалуйста, работы всем хватит. Только запомните, вам тоже могут задать вопрос: а можно ли вам доверять?

— Мне?

— Вам, пан Бжецкий. Что вы делали во время оккупации? Чем занимаетесь теперь, когда мы напрягаем все наши силы, чтобы отправить на фронт еще несколько новых польских дивизий? Не хотите нашей Польши, хотите другой — это понятно. Но можно ли вам верить, действительно ли вы будете честно сотрудничать с нами?

Давайте, пан Бжецкий, смотреть на вещи трезво. Через полгода мы будем иметь на фронте армию, о которой не могли даже мечтать ни Сикорский, ни Бур-Коморовский, ни Андерс. Так о чем же вы хотите со мной говорить? И кого вы представляете?

— Да никого. Я пришел к старому знакомому, к человеку, которого пятнадцать лет назад защищал на суде.

— Это меняет дело. Со старыми знакомыми я охотно встречаюсь и беседую.

Некоторое время оба молчали.

— Я ищу, — промолвил наконец Бжецкий, — почву, на которой мы могли бы договориться.

— Вы опять за свое. А о чем, собственно говоря, мы должны с вами договариваться? Мне кажется, что это будет трудно, поскольку мы с самого начала думали о важнейших вещах по-разному. Однако если вы честный человек, то мы с вами в конце концов договоримся.

— Я, — продолжал Бжецкий, — оказался не у дел. Поэтому и пришел сюда и теперь понимаю, что напрасно морочил вам голову всякими политическими проблемами. Дело не в них. Вы носите польскую форму, хотите бить немцев — этого для меня достаточно. Так вот, я хотел бы просить вас помочь мне вступить в Войско Польское.

Он встал со стула и, слегка пошатываясь на коротких ножках, вытянулся:

— Капитан запаса Стефан Бжецкий!


— До свидания, майор, — сказал генерал. — Желаю успеха. — Улыбнулся: — Готовьте хороших бойцов.

— Слушаюсь, товарищ генерал!

Пстроньский и Векляр остались в кабинете одни. Оба молчали. Солнечный зайчик медленно сползал со стены на усеянный окурками пол.

— Ну что ж, — промолвил наконец Пстроньский, — жаль, что вы, товарищ генерал, не изменили своего решения.

Выждал минуту и, не услышав ничего в ответ, продолжал:

— Я не должен придавать такого значения своим собственным оценкам: это опасно и вредно. Каждый из нас может ошибаться. Никто не спорит, что переговоры с Венцковским надо было вести…

— Я разрешил.

— Знаю, товарищ генерал. Венцковский привел с собой людей, и Свентовец ручался за этого… майора головой… А оказалось, что тот готовил дезертирство.

— Свентовец понял, что это его вина, да и вы его в этом убедили.

— Я не обязан был информировать его о действиях, которые мы сочли необходимым предпринять.

— И тогда он подал рапорт, и я его подписал.

Они внимательно посмотрели друг на друга. Пстроньский — через стекла очков, которые в последнее время начал носить.

— Везде нужны ваши офицеры, — сказал генерал, — а там — прежде всего.

Дверь тихо отворилась, в кабинет вошел майор Клюк. Он остановился на пороге и доложил:

— Какая-то женщина к вам, товарищ генерал. Ее зовут Марта Олевич.

Векляр оперся о крышку письменного стола; перед его глазами замелькали красные круги, он забыл о присутствии Пстроньского и даже не смахнул побежавшую вдруг по щеке слезу.

Марта! Она стояла на пороге в косынке и широкой деревенской юбке.

— Марта! — Он бросился к ней и услышал, как Пстроньский тоже повторил ее имя.

Лес

1
— Привезли, — сказал Маченга. — Привезли! — повторил громче, так что даже старый Антони Граль внимательно посмотрел на него.

Они сидели на земле, а точнее, на досках поваленного забора, окружавшего когда-то покинутую теперь хозяевами хату. Ласковое сентябрьское солнце освещало деревушку, примостившуюся у опушки леса, уходящего чуть вверх неровной темно-зеленой полосой. Домов в этой деревушке было немного, они стояли далеко один от другого и казались вымершими.

— Что-то людей совсем не видно, — заговорил снова Маченга.

Ему никто не ответил. Старый Граль уселся поудобнее, снял ботинки и выставил на солнце грязные ноги. Вынул из кармана тощий кисет.

— Свой еще?

Граль кивнул. Разговаривать ему, видно, не хотелось. Он закрыл глаза, и лицо его застыло, как будто во сне.

Маченга посмотрел на свои ноги. Подошва у правого ботинка совсем отошла, но расстраиваться не стоит, наверняка выдадут новые. Ужасно хочется есть, еще больше — спать. С удовольствием положил бы сейчас голову на буйно растущие под забором сорняки, как на мягкую подушку, только бы не трястись больше в телячьих вагонах и не шагать но пыльным дорогам.

— Привезли! — заговорил Маченга опять.

Лес окружал их со всех сторон такой же, как до́ма, да и хаты такие же, но все равно лес и деревня казались ему какими-то чужими. Даже Граль был непохож на того Граля, которого он знал с детских лет, — зарос весь щетиной, одни только глаза сверкают.

— Чего ты там бормочешь? — отозвался наконец Граль, даже не повернув к нему головы. — Закуришь?

Маченга свернул козью ножку, глубоко затянулся. Стало полегче. Мало взял табаку из дома, оставил матери. Пусть продаст, а то перебивается с хлеба на квас. Пошарил в карманах — пусто. Последний кусок хлеба съел в Конколевнице — сказали, что прибыли на место, а потом пришлось шагать еще целых пятнадцать километров.

Из хаты вышел молодой офицер, совсем мальчишка, равнодушно посмотрел на них. Маченга почувствовал на себе его взгляд, потянулся к картузу, чтобы снять его, но офицер уже исчез; на пороге стоял сержант, коренастый, темноволосый, с усиками.

— Ну вылитый казак, — сказал кто-то из молодых парней.

— Встать! — рявкнул сержант. — Записывайтесь.

Они толпились на пороге хаты, каждый держал в руках свой узелок и лез вперед, как будто бы у него не было времени. Маченга остался чуть сзади, поставил на землю деревянный сундучок и осмотрелся. Рядом с Михалом стоял молодой парень, худой и длинный как жердь. На небольшой голове — лихо сдвинутая набекрень пилотка. Он тоже не лез вперед и равнодушно смотрел на суетившихся ребят.

— Чего уставился, старик? — буркнул длинный.

Только спустя минуту Михал понял, что он обращался к нему.

— Да просто так.

Парень рассмеялся.

— А ты откуда, дед?

— Я? — удивился Маченга. — Из-под Слонима.

— Вон куда тебя занесло! — захохотал тот.

На голубом небе появились перистые облака. Повеял легкий ветерок, Маченга почувствовал его на своих щеках, открыл рот и с жадностью стал глотать свежий воздух. Вдруг его колени подкосились — дала о себе знать усталость, — и он присел на сундучок.

В избу приглашали по пять человек. Сержант, впустив очередную партию, набрасывался с руганью на остальных:

— Да не лезьте вы как бараны…

По небольшой, с иконами на стенах, комнате прохаживался молодой подпоручник. За столом, сколоченным из досок, сидел чернявый капрал с ручкой в руке. Маченга снял картуз и почесал затылок.

— Вас приняли в Войско Польское, — сказал подпоручник. — Скоро мы отправимся бить фашистов. Понятно? Вы получили направление во 2-й батальон, которым командует майор Свентовец. А теперь сообщите о себе все данные, ничего не утаивая, все равно это потом обнаружится.

Подходили к столу по очереди. «Жердь» оказался перед Маченгой.

— Тадеуш Сенк, — чеканил он слова. — Двадцать второго года рождения, Люблин.

— В армии служили? — спросил, не поднимая глаз, капрал.

— Партизанил, — сказал Сенк уже тише.

— АК?

— Да.

— Воинское звание?

— Капрал.

— Специальность?

— Какая еще специальность! Партизан.

— Следующий.

— Михал Маченга, тридцать семь лет, то есть девятьсот седьмого года рождения. Слонимский повят, деревня Ковале.

— В армии служили?

— Нет, еще нет.

Вмешался подпоручник:

— Почему?

— Не взяли…

— Не валяйте дурака, выкладывайте все начистоту.

— Чахотка. И мать одна.

— А теперь?

— Доктор сказал, что прошла. Залечили.

Офицер махнул рукой:

— Идите.

Маченга неуклюже поклонился и направился к двери. С порога услышал:

— Антони Граль, служил еще в царской армии…

Когда все формальности были закончены, новобранцев построили в колонну по четыре и куда-то повели. Оказалось, что деревня все же жила: кое-где из хат выглядывали люди, баба несла ведра с водой, у дороги играл ребенок. На окраине деревни стояло довольно внушительное кирпичное здание с окнами, забитыми досками.

— Ро-та, стой! — рявкнул сержант.

Из двери здания валил пар.

— Снимайте свои лохмотья!

Рубашка прилипла к телу, как пластырь. Маченга с трудом стащил ее, свернул и положил на землю:

— Вернут?

— Конечно.

— И кальсоны?

— Ага.

Минуту назад каждый из них отличался чем-то от других, а теперь они потеряли свою индивидуальность, даже «жердь» уже не выделялся так среди остальных.

Они рассматривали друг друга уже как-то иначе, без насмешек и подтруниваний.

— Да, героя из тебя не получится, — заметил оказавшийся рядом с Маченгой Антони.

Михал не спорил — не у каждого такие плечи и мускулы, как у Граля, приятно было смотреть на старика, он выглядел как борец из цирка.

У входа в баню девушка в военной форме раздавала всем серую мазь. Маченга отрешенным взглядом взглянул на нее и нырнул, как в мягкую перину, в горячий пар.

2
Маченга тосковал по лесу. Этот, за деревней, мало чем напоминал ему родную пущу, в которую можно было углубиться и идти до самых Ружан только ему известной тропинкой, чувствуя себя в полной безопасности. Здешний же был наполнен шумом, гамом, стуком топоров, не давал возможности укрыться. Солдаты возводили землянки, на просеках в лесу висели указатели, по берегу реки и вдоль железной дороги расхаживали патрули.

Маченга любил сидеть перед вечерней поверкой на пороге хаты, курить козью ножку и смотреть на лес.

Его поражал пройденный им путь. Люди упоминали названия неизвестных ему местечек, кто-то нарисовал палкой на песке даже карту люблинской земли. Маченга смотрел на нее, но ему трудно было сориентироваться. Он, как свои пять пальцев, знал Слонимский повят, но дальше носа не высовывал, да и незачем было.

Иногда по дороге проходил офицер. Михал уже знал сутулую фигуру майора Свентовца. Увидев его, солдат вставал и неумело прикладывал два пальца к пилотке[6]. Но между ним и майором лежала огромная дистанция, которую в армии не так-то легко преодолеть. Ближе всех к Михалу был «жердь» — капрал Сенк.

— Возьми меня к себе, — сказал Маченга Гралю, которому тоже присвоили звание капрала.

Но командир взвода подпоручник Фуран не принадлежал к тем начальникам, которые спрашивают солдат, у кого они хотят служить, а распределял бойцов по своему усмотрению. Может, даже по росту, чтобы отделения выглядели одинаково.

До постройки землянок взводу выделили избу, в которой когда-то была школа. Сенк поместил Михала в углу, рядом с окном. Спали на полу вповалку, ночи были холодными, и наброшенная легкая куртка из тиковой ткани не согревала. Михал ежился, подтягивал ноги к подбородку.

— Ребята, — сказал как-то Сенк, — пока нам возведут в лесу дворцы, надо хотя бы как-то оборудовать наше логово. Не мешало бы раздобыть соломы. Кутрына! Маченга! — крикнул он. — Отправляйтесь в деревню, только не попадайтесь никому на глаза.


За деревней на опушке леса вырос ровный ряд землянок. Расчистили дорожки, выложили их камнями, вывесили на деревянных щитах стенгазеты, а у ворот поставили часового. Теперь уже нельзя было разгуливать по деревне, да и времени не было — весь день был заполнен занятиями. Маченга только вечерами выкраивал свободную минуту, чтобы отдохнуть немного и поглядеть на лес. Солдатам выдали оружие. Они разбирали и собирали винтовки. Михал запоминал трудные слова, по нескольку раз повторял их, лежа вечером на нарах, но они никак не лезли ему в голову. И все-таки больше всего он боялся строевой подготовки. Построят на лесной опушке в одну шеренгу, с оружием «на караул», а Фуран прохаживается взад и вперед вдоль строя, останавливается то перед одним бойцом, то перед другим, но чаще всего перед Михалом.

— Сенк!

— Слушаюсь, товарищ подпоручник!

— Подучи наконец этого Маченгу, черт побери!

И Сенк учил. Он уводил его за землянку, и там они повторяли бесчисленное количество раз эти проклятые ружейные приемы, пока у Михала не начинали деревенеть руки.

Маченга отрабатывал приемы, а Сенк вздыхал и иногда говорил беззлобно:

— Если бы вся наша армия состояла из таких растяп, вот это было бы войско!

Михал чувствовал, какжелудок поднимается к самому сердцу, а внутри у него все обрывается от досады на себя. Поздно! В отделении он был старше всех, только еще Калете, крестьянину из-под Вильнюса, стукнуло тридцать. Но этот бывалый человек уже служил в армии и орудовал винтовкой, как косой. Где там Маченге до Калеты! Окопаться он еще умел, но бежать по полю, падать, ползти, кричать «ура» — не те годы.

— А что ты делал при немцах? — спросил как-то Маченгу Сенк.

— Сидел.

— У бабы под юбкой?

— Нет у меня бабы, — тихо сказал Маченга. — Неженатый.

— Нет бабы?! — рассмеялся Кутрына. — Чудеса!

— Не твое дело!

— А может, ты не поляк? — продолжал Сенк.

Маченга вскочил. Лицо его побагровело, глаза засверкали.

— Что ты сказал? Я не поляк?

— Ты мне не тычь, для тебя я — товарищ капрал.

— Отстань от него, — вмешался Кутрына. — Вступил в Войско Польское, — значит, поляк.

Сенк умолк. Сидел, глядя на Кутрыну, который опустил вдруг глаза, вытащил из кармана коробочку с табаком и медленно свернул козью ножку.

— Я думал, что будет иначе, — тихо промолвил Сенк.

— Не болтай языком. Винтовку дали, чего же ты переживаешь? Скоро отправишься на фронт.

— Такая уж наша доля…

3
На глазах Маченги кучка сугубо гражданских людей постепенно превращалась в войско, в солдат, шагающих с песней по деревне, ползающих по мокрой траве или грязи, непрестанно атакующих невидимого противника, располагавшегося на возвышенности в хорошо оборудованных стрелковых ячейках, привыкала к твердому распорядку, регламентирующему каждый день солдатской жизни. Он уже привык к здешнему пейзажу, прекрасно чувствовал себя на новой родине, которая не казалась уже такой чужой, не пугала его. Он даже свыкся с тем, что все считают его недотепой, подтрунивают над ним. Другие легко освоились с военными порядками: Кутрына — как будто бы всю жизнь провел в армии; старый Граль — с юношеским рвением; Бенда — как-то незаметно. А Маченге казалось, что, начиная с подъема и до вечерней поверки, командиры все время присматриваются к нему, что военная машина, выдуманная кем-то наверху, имеет сто пар глаз, что от нее никуда не скроешься, даже ночью под одеялом.

Перед землянкой висела ротная стенгазета; на ней красной тушью была выведена каллиграфическим почерком надпись: «За Варшаву!» Маченга с трудом читал по слогам фронтовые сводки.

Во время оккупации говорили: «Они разобьют немцев». Теперь слово «они» незаметно сменилось на «мы». Его пугали расстояния, которые, возможно, завтра придется преодолевать, но вместе с тем ему хотелось, чтобы это произошло как можно скорее. Подпоручник Фуран говорил: «Рано или поздно вы встретитесь на поле боя с настоящим противником». Михал повторял его слова как молитву.

Он часто думал о матери. Не дождется, наверное, конца войны и возвращения сына.

Политбеседы с ними проводил хорунжий Лекш, невысокого роста, чернявый юноша, кажется, из университета. Они проходили обычно в землянке. Хорунжий говорил, как правило, долго и очень быстро, но кое-что можно было понять. «Народное войско — это польское войско». Кутрына кривился, Сенк улыбался, а Маченга рассеянно слушал.

Дождь, ливший как из ведра, размыл выложенного из камешек около землянки орла, усеял сплошными лужами дорогу. На этот раз беседа шла о границах. «Граница Польши будет проходить по Бугу, потому что поляки по ту сторону не живут», — говорил хорунжий. Михал морщился. «Для некоторых это будет тяжелая потеря, но я думаю, что они все поймут. Давайте спросим у рядового Маченги, — продолжал Лекш, — он родом из-под Слонима, пусть скажет нам: понимает ли он такое решение? согласен ли с ним? Ведь он знает эти края».

Кому нужно его согласие?

— Встаньте, Маченга.

Михал поднялся с нар.

— Отвечайте, когда вас спрашивают. Каждый боец должен активно участвовать в беседе.

— А мне-то что? — ответил Маченга. — Я останусь в Польше.

Второй визит в Боровицу

Мать доползла до окна, схватилась тонкими пальцами за подоконник, впилась ногтями в доску и окинула прощальным взглядом окрестности, которые ничем не напоминали ее родину. Такую ее и нашли, уже окоченевшую; отец с трудом разжал ладони и закрыл ей глаза.

Кольский старался вычеркнуть из памяти эту картину, она заглушала радость, право на которую он завоевал себе.

Он стоял, на Рыночной площади в Боровице; сентябрьское солнце еще ярко светило, но было уже прохладно. Над крышами городка, который он застал таким, как будто бы время обошло, его стороной, нависло почти прозрачное небо. Шпиль костела возвышался над купой развесистых деревьев. Кольский стоял долго, хотел сначала вдоволь насмотреться, насладиться знакомым с детства видом. Изучал каждую деталь площади, сопоставлял и радовался, что она сохранила в основном свой прежний облик.

Перед зданием бывшего магистрата стоял милиционер в гражданской одежде с винтовкой и бело-красной повязкой на рукаве; в каменном доме справа от магистрата помещалась, как и прежде, пивная. Из нее вышли несколько мужчин в офицерских сапогах и полувоенных рубашках. Кольский внимательно разглядывал их — они показались ему знакомыми.

Пожилая женщина продавала с лотка яблоки; группа мальчишек с криком промчалась по площади и скрылась в сквере, их босые ноги прошлепали по луже, которая, как он помнил, никогда не высыхала.

Кольский медленно двинулся вперед. Навстречу ему шли люди, которых он не знал или не помнил; их взгляды равнодушно скользили по нему, некоторые даже отворачивались. Он остановился у небольшого магазинчика и заглянул через грязное стекло витрины внутрь. Старый седой Лочек стоял, как всегда, за прилавком, рядом с ним — молодая девушка в розовом платье — наверное, дочка. Как же ее звали? Кажется, Бася. Ну да, Бася Лочек, она ходила тогда в начальную школу.

Он толкнул стеклянную входную дверь — зазвенел колокольчик. Старик и девушка без улыбки и удивления взглянули на него.

— Слушаю вас, пан поручник, — сказала Бася.

Он стоял перед ней, не зная, куда деть руки.

— Я, собственно говоря… А впрочем, не дадите ли чего-нибудь попить, хотя бы лимонада…

— К сожалению…

— А может, есть мятные конфетки? — Он часто приходил сюда за леденцами.

— Да вы смеетесь! Есть только ржаной кофе.

— А вы меня… — Но не успел представиться.

— Вы отлично говорите по-польски, — сказала Бася.

— Что?!

Девушка перепугалась:

— Да нет, я хотела…

Он выскочил из магазинчика, громко хлопнув за собой дверью.

Машинально поручник свернул налево, миновал перекресток и зашагал по узкой улочке. Дошел до одноэтажного, вросшего в землю дома. Остановился.

Дверь на крыльцо была открыта, и он мог видеть небольшой коридорчик, в который выходили еще две двери — одна вела в спальню родителей, а другая — в маленькую комнатку, до того узкую, что в ней едва помещались стол и кровать. Кровать была железной, а над ней висела небольшая дешевенькая картина: глухой лес, пуща, сквозь ветви деревьев виден кусочек голубого неба.

Он стоял, отрешенно уставившись в темный коридор, пока на крыльцо не вышла старушка в платочке. Она окинула его внимательным взглядом, вернулась в дом, но вскоре появилась снова:

— Может, я могу вам чем-то помочь?

— Нет-нет! — И он быстро, не оглядываясь, удалился.

Теперь ему предстояло пересечь Рыночную площадь, выйти на главную улицу, а оттуда всего два шага до квартиры Евы. И вдруг на него навалились разные «если» и «но», которые раньше для него не существовали.

«Ты же знаешь, была оккупация. Чего же ты, черт побери, ждал! Триумфальной арки? А Ева? Что ты знаешь о ней? Жива ли? Хочет ли тебя видеть? Надо было спросить у Лочека».

Замедлил шаг. Он ощутил вдруг страх, рожденный предчувствием предстоящих расспросов.

«Вы отлично говорите по-польски…»

Выругался про себя и зашагал быстрее. Впереди шел парень в офицерских сапогах и короткой куртке, наброшенной на плечи. В его походке, наклоне головы было что-то очень знакомое. Обогнал его, они ощупали друг друга взглядами, парень поморщился, отвернулся. Очевидно, не узнал. Кольский, впрочем, тоже не смог вспомнить, кто это.

Наконец показался немного облупившийся каменный дом, на первом этаже которого помещалась захудалая пивная, а на втором — балкончик, заставленный горшками с цветами. В этой пивной можно было сидеть, не привлекая внимания, а у окна находился отличный наблюдательный пункт. Ева не раз застигала друга врасплох, приходила сюда неожиданно, останавливалась в дверях, окидывала взглядом зал и подзывала его.

Сдав экзамены на аттестат зрелости, они пришли сюда поздним вечером. Ева уселась на ступеньках лестницы. Было совершенно темно — ни луны, ни огонька в окне. Он не видел ее лица — оно тонуло во мраке, — но находил его губами.

«Ничего, — сказала тогда Ева. — Еще три месяца».

Шел июнь 1939 года.

Кольский поднялся по лестнице, остановился перед дверью, постучал.

Ждать пришлось долго, наконец послышались шаги. Мать Евы, как ему показалось, почти не изменилась; волосы чуть подернуты сединой, большие очки, в руке — сигарета. И еще он заметил испуг в глазах, окинувших его с ног до головы.

— Вы к кому?

Нелегко было произнести несколько первых фраз, каждая из которых звучала банально.

— Вы меня не узнаете? Я — Эдвард Кольский. Ева дома? — проговорил он как текст выученной роли.

— Верно, Кольский, — прошептала наконец Крачиньская. Через минуту она уже разговорилась, как будто его неожиданное возвращение было для нее нормальным делом, ну, как приход соседей: — Входите, пожалуйста. Почему вы стоите на пороге? Вот сюда, направо, в комнату Евы. Да вы должны помнить, это ее царство, правда, она не любит, когда без нее сюда заглядывают. Такое ужасное время пережили, сама удивляюсь, как выдержали… Все висело на волоске… Да вы не стесняйтесь, сейчас угощу вас чаем, для себя кипятила.

Она болтала, не умолкая, окидывая его одновременно быстрым взглядом; рассматривала его грязные кирзовые сапоги, пыльный мундир, оттягивающую ремень кобуру пистолета.

— Так вы в этой армии…

— Да, — сказал Кольский. — В этой…

Комната, куда его пригласили, совсем не изменилась за время войны: на широком диване лежали те же подушки, в углу стоял внушительных размеров паяц-талисман, со стены смотрел умерший еще до войны пан Крачиньский в черном костюме.

Только над письменным столом висела неизвестная ему большая фотография Евы — она стояла, опершись о ствол дерева, глядя прямо перед собой, как будто бы кого-то ждала.

— А где Ева? — решился он наконец спросить.

— Ева? — переспросила Крачиньская. — Ушла куда-то. Теперь она редко бывает дома, забежит на минутку и снова исчезает! Торчит, наверное, у Зоси Бжецкой. Да вы должны ее знать.

— Да, знаю.

Крачиньская вышла на кухню и вскоре вернулась с подносом, на котором стояли два стакана чаю и сахарница.

— Болтаем о всякой ерунде, — заговорила она опять, — а я о вас так ничего и не знаю. Расскажите, как вы попали к этим берлинговцам[7]

Кольский поднес ко рту стакан и вдруг почувствовал сильный, голод. Он вышел из Черемник до обеда и преодолел быстрым шагом около шести километров…

— Как попал? — повторил он. — Это долгая история.

— А где ваш отец?

— Умер в сорок третьем году.

— А мать?

— Тоже умерла, в сорок первом.

— Ужасно. В эту войну люди гибли как мухи… Они умерли в России?

— Да. В Советском Союзе.

Крачиньская умолкла, закурила новую сигарету и начала внимательно рассматривать Кольского.

— Вижу, что вы очень изменились.

— Ну конечно. Ведь прошло столько лет.

— А мы здесь… Кто этого не пережил, тот никогда не поймет. Я все время жила в страхе, с рассвета до поздней ночи: то облавы, то аресты. Евреев всех уничтожили. Собрали их на Рыночной площади и погнали куда-то, как скот на убой. Вы знали старую Генглову, у которой был свой магазинчик на Фольварочной улице? Удрала от них с лесопилки и явилась ко мне… Чем я могу вам помочь, говорю, сама боюсь, что в любой момент могут меня убить. Дала ей хлеба, яиц на дорогу, и та ушла.

— А Ева?

— Ева… — Крачиньская задумалась. — Ева вся в отца, совсем себя не бережет. Скажите ей об этом…

Пробили настенные часы. «Ты, — втолковывал ему утром майор Свентовец, — не суди о людях по их словам, не спеши делать выводы. Ты же вернулся сюда спустя целых пять лет».

— Я всегда говорила, — продолжала Крачиньская, — что ваш отец напрасно уехал из Боровицы куда-то на восток. Сидел бы себе здесь, может, немцы его и не тронули бы…

— Ну, мне уже пора, — поднялся Кольский. — Значит, Ева у Бжецкой?

— Да-да! Приходите к нам, когда захочется, всегда рады видеть вас. А если надумаете вдруг переночевать у нас, — пожалуйста, только надо иметь какую-нибудь бумажку, потому что ходят всякие и…

— Спасибо, ночевать у вас я не буду, наша часть стоит неподалеку отсюда.


— Входите, пожалуйста, — сказала Зося Бжецкая. — Здесь все собрались.

Кольский шел как во сне. Когда остановился на пороге, в комнате воцарилась такая тишина, что слышен был даже скрип сапог; трое парней вскочили со стульев, он не видел их лиц — на диване сидела Ева.

— Да это же Кольский! — Она поднялась, подошла к нему — он продолжал торчать в дверях. — Ну, как поживаешь, Эдек? Я действительно очень рада…

Но тут голос девушки сорвался, она положила руки ему на плечи и поцеловала его в губы.

— Вот это сюрприз…

Он знал здесь всех: самый старший, в элегантном сером костюме, — это первый ученик в классе по алгебре, его школьный товарищ, Адам, с которым он вместе готовился к экзаменам на аттестат зрелости, второй, в офицерских сапогах, — это известный зубрила, Станислав, который мечтал стать учителем, а третий — замечательный футболист, школьный поэт, украшение всех торжественных вечеров, Анджей.

На Кольского сразу же нахлынули воспоминания, оказалось, что, хотя и прошло столько лет, он многое помнил, как сцены из давно прочитанной, найденной случайно на полке книги.

— Зося, — сказал Адам, — раздобудь какой-нибудь жидкости, надо отметить встречу с товарищем. Деньги есть?

— Зачем? — махнула она рукой. — Возьму у отца.

— Нет. От твоего отца не хочу. Сбегай вниз и купи.

Кольского засыпали вопросами. Все говорили одновременно, все, кроме Евы — она сидела молча, ни о чем не спрашивала, ничего не рассказывала.

Кольский принялся отвечать. Начал с лагеря в Сельцах[8], подробно описал царившую там атмосферу, потом долго рассказывал о битве под Ленино[9], где был ранен.

— Так ты сюда прямо из госпиталя? — перебил его Адам.

— Пробыл день в Люблине и получил направление в часть, расположенную недалеко отсюда.

— Тебе повезло…

— Какое там повезло… Лучше бы вернуться в свой полк…

— Значит, не видел еще освобожденной родины?

— Не видел.

Умолкли.

Эдвард глотнул водки. От нее разило самогоном, и он закурил, поскольку закусить было нечем.

— А где Владек? — вспомнил он вдруг.

Никто не ответил.

— Так что с Владеком? Погиб?

— Да нет, — сказала Ева. — Он окончил военное училище АК, был командиром нашей роты. А теперь сидит.

— Сидит? Почему?

Анджей зло рассмеялся. Водка ударила ему в голову, щеки горели, он щурил глаза, словно смотрел на яркое солнце.

— Не строй из себя невинного младенца, знаешь ведь, что вокруг творится.

— Перестань, Анджей! — резко оборвал его Адам.

— Почему? Разве он русский? Такой же, как и мы. Под Ленино? Я ничего не имею против твоего Ленино. Но мы сражаемся уже четыре года.

— Выпей!

— Хорошо, выпью. Он, видите ли, в мундире, с пистолетом на боку. А мы? Где твоя форма, Адам? Где твои звездочки?

— Все попадете в армию, — сухо сказал Кольский, — получите и звездочки, и пистолеты.

— В армию? Скорее туда, где Владек.

Зося Бжецкая подошла к пианино.

Не шумите, ивы…[10]
Пели все, только Эдвард молчал и смотрел на Еву. Рядом с ней сидел Адам. Кольский почувствовал горечь во рту, затянулся сигаретой — не помогло. Мерзкий самогон.

— Вчера в Люблине мне рассказали, — промолвил он вдруг, — что мои лучший друг Тадек погиб при захвате плацдарма.

— Хочешь, чтобы мы назвали всех погибших? Ева, налей водки!

— Итак, — заговорил Адам, — пришел с чужбины наш товарищ. Мы тебя приветствуем! Не жалей нас, Эдвард. Ты был там, а мы здесь. Так уж получилось, не наша в этом вина. Давай выпьем.

Наливая в стакан водку, Ева наклонилась к нему. Он сидел неподвижно, боясь пошевелиться.

— Скажи тост, Кольский.

— Я пью за то, чтобы… чтобы мы все вместе встретились в Войске Польском. Так надо…

— Надо? Кому?

— Анджей!

— Отстаньте от меня! Объясните нашему товарищу, с которым мы вместе, будучи еще несовершеннолетними, впервые хлестали водку, что теперь другие времена. Явился герой русских степей. Он — победитель. Он, а не мы.

— Анджей, не пей больше!

— Ева, перестань играть роль заботливой мамочки. Я не нуждаюсь в опеке. Наливайте.

Шел солдат по дороге…[11] —
выстукивала на пианино Зося Бжецкая.

— Вот именно. Такая уж паршивая польская доля, что все, о чем говорится в стихах или поется в песнях, как правило, сбывается. Солдат возвращается к своей девушке. Возвращается, и что же? Солдат уже не тот, да и девушка не та. Ты знаешь, чем занималась твоя Ева во время оккупации?

В стакане еще оставалась водка, и Ева выплеснула ее в лицо Анджею. Он вытер ладонью глаза, затем молча встал, подошел к окну, распахнул его и высунулся наружу, в темноту.

— Владек, — промолвил вдруг Адам, — оставался в лесу до конца.

— Перестаньте говорить о Владеке, — сказала тихо Ева, снова наполняя стаканы.

— Почему? Пусть знает…

— Зачем? Он же не поймет!

— Я понимаю. Значит, вы…

— Да с нами все в порядке. Владек получил автомат от советских солдат… а потом…

— Давайте танцевать! — крикнула Ева Зосе. И когда послышались быстрые звуки фокстрота, направилась к Кольскому. — Пойдем потанцуем.

— Нет.

Закружилась по комнате одна и уселась на полу возле пианино.

— Ева, хватит! — Адам встал со стула. — Иди домой.

— Не хочу! Здесь Эдвард.

Подбежала снова к Кольскому:

— Приехал! Вернулся! Пойдем потанцуем.

Вдруг Зося Бжецкая неожиданно оборвала игру, быстро поднялась из-за пианино:

— Отец!

Адвокат уже стоял в дверях, плотный, грузный, на тонких ножках, в расстегнутой на груди белой рубашке.

— Добрый вечер!

Ему ответил только Кольский.

— А это кто? Уже в мундиры переодеваетесь?

— Не узнаешь? — затараторила Зося. — Эдек Кольский, вернулся вместе с берлинговцами.

Адвокат направился к нему, протягивая заранее волосатую руку:

— А-а, очень приятно. Рад приветствовать вас в Боровице.

— Может, посидишь с нами, папа?

— Посижу и выпью. — Бжецкий опустил свое внушительное тело на диван, поднес стакан к носу, поморщился: — За твое возвращение, парень! По-разному сложились судьбы поляков, но главное теперь, чтобы они продолжали вместе сражаться.

— Мы уже поднимали тосты, — ответил Адам.

— Другие, но не этот. А не хотите… черт с вами… Мы выпьем вдвоем. Пей, браток, будем коллегами.

— Уж не собираетесь ли вы вступить в их армию?

Бжецкий нахмурился, поставил стакан на стол, достал из кармана сигарету и начал ее разминать.

— Не советуем, не советуем, — продолжал Адам.

— Не твое дело!

— Перестаньте, — пыталась унять их Зося. — Ева, скажи им что-нибудь!

Ева молча уселась на пол рядом со стулом, на котором сидел Кольский, взяла его руку и положила себе на голову.

Тишину нарушил громкий смех Анджея.

— А помните, как вы уговаривали нас захватить власть в Люблине, и мы, как глупые, слепые щенки, послушались вас. И что из этого вышло?

— Вон из моего дома!

— Уходим. А поручник Кольский может остаться!

Подпоручник должен знать

1
После того как было принято решение разместить офицеров в деревне, полковник Крыцкий лично, чтобы не было претензий, распределил хаты. Батальону майора Свентовца он выделил четыре бедные крестьянские усадьбы на окраине селения; до землянок отсюда было несколько шагов, а до штаба полка, который помещался в лесной сторожке, — целый километр.

«Это меня устраивает», — заявил майор. Он поселился в избе с небольшим, заросшим диким виноградом крыльцом, на которое вынес стол на козлах и не очень широкую лавку. Сидел здесь вечерами, глядя на ведущую от землянок в деревню дорогу.

«Устроил себе наблюдательный пункт, — злился Фуран, — не пройдешь, чтобы тебя не увидел…»


Офицерам 1-й роты, которой командовал Кольский, достался крайний, ближе всех расположенный к лесу крестьянский двор.

Хозяева, старый крестьянин с женой, приняли жильцов как неизбежное божье наказание. Они перебрались на кухню, отдав гостям две комнаты с низким потолком, увешанные образами, фотографиями и запыленными ковриками. В меньшей поселились Кольский и Котва, большую заняли трое — Фуран, Лекш и Олевич.

Вдоль стен стояли две скамейки, разделенные высоким столом. На этом столе Котва раскладывал свои книги с исчерканными толстым карандашом и в жирных пятнах страницами.

О неряшливости подпоручника знали все: он никогда не чистил одежду, а его сапоги были грязными всегда, даже тогда, когда в радиусе нескольких километров не было ни одной крохотной лужи. Но никто так хорошо, как он, не знал Устава пехоты; Котва помнил почти наизусть все его параграфы, был очень любопытным и до невозможности въедливым. С Кольским они были знакомы с начала формирования 1-й дивизии, служили в одном взводе, стали друзьями и благодарили судьбу за то, что она снова свела их вместе в батальоне майора Свентовца.

Из 1-й дивизии их оказалось здесь только двое — из тех, кто пережил все с самого начала, видел все своими глазами и не кричал «ура» от радости, надев польскую форму.

Из жильцов другой комнаты Олевич и Фуран тоже были друзьями, и только Лекш, проникшись доверенной ему должностью заместителя командира батальона, держался особняком — недоверчивый, ожидающий постоянного подвоха.

Вечером Котва зажигал керосиновую лампу, большим перочинным ножом с деревянной ручкой чинил карандаш и усаживался за стол. Кольский лежал на скамейке в сапогах и мундире, время от времени вставал, свертывал козью ножку, курил. Разговаривали они редко, чаще всего говорил Котва, поглядывая из-за раскрытой книги на друга через толстые стекла очков, мастерски отремонтированных с помощью проволоки.

— Рассказал бы ты наконец, что все-таки произошло в этой твоей Боровице!

Кольский молчал.

— Весь день ходишь сам не свой. Можешь переживать, твое дело, но, подумай, стоит ли! Что случилось, девушка, что ли, вышла замуж?

— Нет.

— Ага, нет. Ну тогда знать, что ли, тебя не хочет, забыла?

— А черт ее знает!

— Наконец-то я услышал от тебя человеческое слово. — Котва встал и начал расхаживать по комнате в расстегнутом мундире, коренастый, круглолицый и немного смешной. — Тогда я скажу тебе, дурачок. Я знал, что так оно и будет. Ты думал, что тебя встретят, как героя, как освободителя. Собирался туда, как на праздник.

— Перестань…

— Нет, слушай! Просил у всех одолжить хромовые сапоги, но оказалось, что Олевича тебе малы, а Фурана — велики. Полдня чистил мундир и пришивал пуговицы. Спешил, как на поезд. Ну и что? Старик дал тебе увольнительную до утра, а ты вернулся уже вечером. Бал не удался.

Кольский не слушал. Отвернулся к стене и смотрел на шершавую поверхность, по которой ползал дрожащий свет керосиновой лампы.

— Ну ладно, продолжай хандрить. Может, так будет лучше. Только чего ты, собственно говоря, хотел? Чтобы она сразу же легла с тобой в постель?! Чтобы ждала тебя все пять лет?! Да с чего бы это?! Да кто ты ей: не муж, не жених — обыкновенный парень…

Кольский резко вскочил, но Котва успел отпрянуть к стене, защищаясь стулом, как щитом.

— Все, все, молчу…

Его маленькие глазки весело подмигивали сквозь стекла очков.

— Ничего ты не понимаешь, — сказал Кольский. — Встретили! — воскликнул он вдруг. — Да еще как! Они, видите ли, чувствуют себя героями, рисковали, мол, своей жизнью, им честь и хвала, а мы для них оккупанты. Они плюют на нас, игнорируют мобилизацию, воззвания и распоряжения новой власти. Они, мол, свой долг уже выполнили. Никто из них в глаза не видел фронта, ходят в гражданском и шепчут тебе на ухо, что вот он, например, поручник и награжден орденом Виртути Милитари[12]. А мы здесь…

— Ты что так разошелся, командир?

— Ты что, не понимаешь, что даже Олевич, даже Фуран смотрят на нас как на пришельцев!

— Это неправда.

— Неправда? Ты что, дураком меня считаешь? Я помню, как нам говорили: реакция будет сражаться до конца, реакция одурманивает людей, надо перетягивать их на свою сторону, убеждать, что мы с ними, с бойцами подпольной армии. Но оказалось, что мы одни. Вернулся на родину, а чувствую себя, как в чужой стране.

— Неправда!

— Тебе легко говорить. Я ни у кого звездочек не отбирал, пусть носят, если заслужили. Но чтобы меня сторонились как бешеной собаки, чтобы мне не верили…

— Дурак. Ничего ты не понимаешь.

— Не вздумай читать мне мораль.

— И не собираюсь. А тебе не кажется, что они по-своему тоже правы? Нас здесь не было целых пять лет, мы не знаем, что они пережили…

— Возвращаюсь в родной город, к девушке — она могла меня забыть, найти другого, я сам не рассчитывал на то, что она меня ждет… Но она ждала! Но теперь стыдится… понимаешь? Прибежала только тогда, когда я уже уходил, когда уже со всеми попрощался.

Котва вернулся к столу, снял очки, долго протирал стекла носовым платком.

— Что тебе посоветовать? Найди другую. А если не можешь, то прими все за чистую монету; для солдата у тебя чересчур тонкая кожа. А вообще-то ты еще не вернулся. Завтра отправишься на фронт, а когда кончится война, поговоришь с ней уже иначе… Или не захочешь больше говорить… А те останутся здесь… — Задумался. — Пока им все ясно: и какой должна быть Польша, и в чем заключается их долг, и почему они ставят нам теперь палки в колеса. А завтра? Кто знает, что будет завтра? Одних забудут, другим поставят памятники на могилах…

— Бредишь!

— Может быть, немного. — Котва снова задумался. — Вспомни свой приезд в Седльце. Что у тебя тогда было в голове? Что вступаешь в Войско Польское, и больше ничего. Ты же ни бельмеса тогда не смыслил. Обыкновенный паренек, воспитанный в боровицкой гимназии. Разве ты задумывался когда-нибудь о том, какой должна быть Польша после войны? Польша, и все. Верно или нет? Ты начинал с той же исходной позиции, что и они, ведь вы же росли вместе. Но через год ты уже стал другим… Я ведь тоже не слепой, разговариваю с людьми и вижу, что они думают по-разному, и отнюдь не так, как твои боровицкие дружки… Мы знаем больше, чем они. Мы уже знаем, как бы тебе это сказать, что представляем новую действительность. А то, что она иная, чем мерещилась твоим дружкам, — это другое дело. Так распорядилась судьба. Кто знает, как бы ты сам теперь рассуждал, если бы остался в Боровице.

— Ничего не понимаю. Минуту назад ты говорил иначе, а теперь пытаешься объяснить мне, что они невинны, как младенцы, обмануты…

— Я тоже не все понимаю. Хочу сказать тебе самое главное: им кажется, что большинство людей в Польше думают, как они. Но это не так. Вот почему я считаю, что они обмануты. Смотри, чтобы и с тобой не произошло то же самое.

— Не произойдет. Подам рапорт, чтобы меня отправили в мой полк. Плевать я на все это хотел.

— Подавай, только ничего из этого не выйдет.

— Посмотрим. — Кольский одернул мундир, подпоясал ремень, поправил кобуру пистолета.

— Уходишь?

— Ага. Схожу в роту.

— Ну и правильно. Присмотрись к ребятам.

2
Солдаты сидели на траве возле землянки.

— Сентябрь, а так холодно, — сказал капрал Сенк. Он взглянул на Маченгу, который сидел на корточках: — Сбегай в землянку, принеси кисет с табаком. Лежит у меня под одеялом.

— А может, моего закурите?

— Вонючий?

— Да нет, попробуйте…

Сенк свернул козью ножку, затянулся и сплюнул.

— Дерьмо, а не табак! Сбегай за моим…

— Сейчас. — Маченга с трудом поднялся и засеменил в землянку.

— Да поскорее, старая кляча, курить очень хочется…

Молча проводили его взглядом.

— Ну и вояка. — Сенк растоптал сапогом окурок. — У нас в отряде таких не было.

— Оставь его, Тадек, в покое, — заметил Кутрына. — Нельзя издеваться над бойцами, с ними придется еще воевать.

— Боюсь, что не успеем, война, того и гляди, закончится.

— Еще повоюешь!

— Говорят, что наши, — вставил осторожно Венцек, — подошли уже к Праге[13]. Лекш тоже рассказывал, что в сегодняшней сводке написано о боях на подступах к Варшаве.

— Что-то не спешат…

— Да и в самой Варшаве идут бои. Черт его знает что там творится. Не могли наши подождать?

— Не твоего ума дело.

— Сколько народ выстрадал и еще настрадается… Когда я был в Люблине, то отправился в Майданек, там до сих пор стоит смрад…

— Моего отца сожгли, — сказал Калета. — Случайно. Он был у соседей, а те, говорят, кого-то прятали. И вдруг нагрянули немцы на машинах, никто не успел уйти; окружили хату, подожгли, а кто попытался выскочить — тех убивали. Так живьем и сгорел. Утром я пошел искать его тело, но от него уже ничего не осталось, кроме покореженного от огня портсигара да обручального кольца, которое он носил на руке. Похоронил кучу пепла, даже ксендза не было на похоронах, его тоже убили.

— Сволочи!

Вернулся Маченга.

— А где табак?

— Не нашел…

— Ну и кретин, растяпа! — закричал Сенк.

— А ты не кипятись, сходи сам да принеси, — спокойно заметил Кутрына, не обращая внимания на злость командира отделения.

— Сенк, — сказал старый Граль, когда капрал ушел, — не знает меры. Его, видимо, учили, что в армии надо орать, вот он и не закрывает свою пасть. А ты, Михал, не переживай, — разговорился обычно молчаливый Граль. — Правда, такие спокойные, как Фуран, еще хуже. Сдерживает в себе злость, накапливает, прячет, как в подполе, а когда обрушится, то нет от него спасения. Не человека в тебе видит, а только солдата…

— В армии так и должно быть, — вставил Венцек. — Хотя какая это армия.

— Глупости болтаешь! Я считаю, что больше всех повезло тем, кто служит у Котвы. Слова плохого человеку не скажет.

— Дурак ты, — констатировал Кутрына.

— Сам дурак. К старшине подлизываешься, а командира роты боишься. Говорят, Лекш назначил тебя пропагандистом?

— А что это такое? — спросил Маченга.

— Политику будет разъяснять… А потом отправят его в офицерское училище, и станет специалистом-политработником.

Вернулся Сенк.

— О чем беседуете? — спросил он, протягивая Кутрыне кисет.

— О бабах.

Сенк вдруг вскочил.

По главной аллее к ним шел командир роты. Капрал успел доложить. Кольский махнул рукой и уселся рядом с ним на траве. Вытащил из кармана кисет с табаком.

— Ну как дела, ребята?

— Все в порядке, товарищ поручник!

Кольский окинул их взглядом; они смотрели на него с уважением, без усмешек.

— Курите!

— Спасибо.

Кутрына взял щепотку табаку и положил на клочок бумаги; его примеру последовали Сенк, Бенда и Калета.

— Берите, — протянул Кольский кисет Маченге.

— Да что вы, товарищ поручник, у меня свой.

— Он у нас застенчивый…

Лицо Михала скривилось, губы задрожали.

— Они всегда насмехаются надо мной…

— Не надо, — сказал Кольский, — не надо смеяться над другими. В армии должны быть товарищеские отношения. От этого зависит ее сила. Когда пойдем в бой, сами убедитесь, как это важно. Каждый из вас должен знать, что на своего товарища можно положиться как на самого себя… Взвод — это одна семья. Помните об этом.

Ночь медленно надвигалась на лес. Подразделения роты в соответствии с раз и навсегда установленным порядком выстраивались на поляне. Кольский, опершись о ствол дерева, ждал. Он уже не видел лиц бойцов, не различал в темноте фигур; перед ним вырастал другой лес, вначале зыбкий, колеблющийся, а потом застывший и неподвижный.

Не покинем земли, откуда наш род…[14]
Ушел, когда бойцы перестали петь. Миновал часового и не спеша зашагал по темной дороге в сторону Боровицы.

3
— Третий батальон не получил еще обмундирования!

— Черт побери, что за порядки! У моих ребят уже подметки отваливаются.

— И грязь кругом непролазная!

— А собственно говоря, старшина, где вы раздобыли самогон? Здесь же никто не гонит…

Олевич поднял голову и взглянул на Лекша. Хорунжий пил медленно, давился, сплевывал, чувствовалось, что опыта у него в этих делах нет.

— Не задавайте лишних вопросов. Где Казак достал, это его дело.

Сидели в комнатушке Кольского: Эдвард и Котва — на лежаках, Олевич, Лекш и старшина — на лавке. Казак наливал всем поровну, чмокал, его черные усы весело шевелились, он то и дело вытирал их ладонью, сверкая белыми зубами.

Олевич смотрел в окно. Дождь стекал по стеклу, дорога тонула во мгле, даже леса не было видно. Все заполнила отвратительная белая мгла, сгущавшаяся в вечернем мраке. Из нее вынырнул одинокий солдат, он медленно тащился в направлении утопавшей в грязи деревни.

— Ну и погодка…

— Чего ты хочешь — осень!

— Пустота, скучища вокруг. Скорее бы уж на фронт.

— Потерпи еще немного.

Теперь говорили уже все, видимо, самогон ударил в голову, даже Лекш, обычно спокойный, размахивал руками. Только Олевич молчал; поставил кружку с недопитым самогоном на стол и снова уставился в окно.

— Олевич, выпей. — Котва вот уже некоторое время внимательно присматривался к нему.

— Да я пью.

— Что ты сегодня такой молчаливый? Гложет тебя, что ли, что-то?

— Ничего меня не гложет. Просто так.

— По бабе тоскует.

Кольский беспокойно задвигался:

— Оставь его в покое, у каждого свои переживания.

Когда Олевича направляли в его роту, майор сказал Кольскому: «Боевой парень, из АК, окончил там офицерское училище. Обратите на него внимание: мне кажется, его все время что-то гложет». «Обратите на него внимание!» Неужели, черт побери, он должен следить за аковцами, как будто у него нет других дел! Пусть этим займется Лекш; кстати, Олевич неплохо командует взводом, может, и выветрится аковский душок.

— Наливайте, старшина. — Олевич поднял кружку. Теперь ему вдруг захотелось выговориться, рассказать о себе всем им — и Лекшу, и Кольскому, и этому философу Котве, который напоминал ему учителя начальной школы, — объяснить многое. Но нелегко изложить все коротко и связно, а кружка самогона лишь возбудила его, и отнюдь не помогла. — Все в жизни так перепуталось…

— Что там у тебя опять перепуталось?! — рассмеялся Котва.. — Наоборот, все очень просто. Я всегда так говорю себе и, как видишь, до сих пор в полном порядке. Надо принимать жизнь такой, какая она есть.

Олевич, склонившись над столом, выводил пальцем на гладко струганной доске какие-то причудливые знаки. Как им объяснить?

Месяц назад он приехал в Седльце, где находился призывной пункт. Узнав адрес, пошел указанной ему улицей, длинной и безлюдной. Вдруг из-за угла выскочил Тадек — они чуть было не столкнулись.

— Куда направляешься?

— На призывной пункт.

— Ты что, с ума сошел? Собрался служить в советском войске?

— Хотя бы и в советском.

— И признаешься, что был офицером АК?

— Признаюсь.

— Дурак. Тебя либо посадят, либо…

— Что?

Тадек махнул рукой:

— Не ожидал этого от тебя…

В первый год войны, в сентябре, умерла Клосовская, воспитывавшая Олевича с 1934 года, и он, пятнадцатилетний мальчишка, остался в Варшаве один, без жилья, без денег и знакомых. Из имущества Клосовской ничего не уцелело, если не считать, конечно, обгоревшую коробку дома. Сгорело все, и в том числе его книги и письма матери. Их было немного, этих писем, всего несколько страничек, исписанных нервным почерком, но он очень дорожил ими, знал их почти наизусть, повторял каждый вечер про себя, как молитву.

«Вернется твоя мать, вот увидишь, вернется, — говорила Стефану Клосовская. И добавляла, когда бывала не в духе: — Плохо, когда бабы лезут в политику».

Ему было девять лет, когда мать арестовали. Тогда он еще не понимал, что произошло, и только позже Клосовская сказала: «Черт бы их побрал! Дали десять лет».

Стефана приютил Владек, живший в Праге. Он же помог приятелю получить работу в железнодорожных мастерских, а вскоре поручился за него в подпольной организации. Вместе ребята ушли в лес, вместе поступили в офицерское училище…

Просто? Чертовски просто.

Они лежат в придорожном рву. Тишина, слышен только шум мотора. Из-за поворота выползают лучи фар, выхватывают из темноты верхушки деревьев. Внимание!

Вдруг на шоссе взмывает вверх столб огня. Грузовик останавливается, видны спрыгивающие фигурки. Вспыхивает перестрелка. Автоматный огонь усиливается, нащупывая залегших в придорожном рву. Надо уходить. Согнувшись, они бегут в сторону леса.

Потом резкая боль, яркие вспышки в глазах. Огромное лицо Владека закрывает весь горизонт…

Молодая девушка часами просиживала у постели Олевича. Трудно обойтись без нее, жить без нее, существовать без нее!

— Олевич! Заснул, что ли, или захмелел?

— Оставьте его в покое. Видите, неопытный еще.

— Товарищ подпоручник еще молод, — решил старшина.

— Молодых надо приучать постепенно.

— Почему, — спросил вдруг Олевич, — нет никакой ясности?

Старшина громко рассмеялся.

— А что бы ты хотел знать? — спросил серьезно Котва.

— Он не уверен, подходящая ли мы для него компания, — пробурчал Лекш с полным ртом.

— Перестань.

— Ясно одно, — продолжал терпеливо Котва, — что надо чистить каждый день сапоги и пистолет. Остальное можешь оставить на потом, то есть законсервировать.

— Твоих дружков, — заметил Кольский, — это устраивает. Поэтому отлеживаются у себя дома или еще хуже…

— Оставь его в покое!

— Почему? Пусть скажет, что о них думает. Пусть не мямлит, как грудной младенец.

— Ничего я не думаю, товарищ поручник.

— Вот тебе и на! Ты не прячься в свою скорлупу, а вылезай, и чем скорее, тем лучше, чтобы мы увидели тебя во всей красе.

— Хватит! — перебил их Котва. — В армии все одинаковы. — Затем повернулся к Кольскому: — Неизвестно еще, как вел бы себя ты, если бы остался здесь. Тоже мог бы запутаться.

Олевич, слегка пошатываясь, вышел из избы. Остановился на пороге, жадно глотая воздух. Дождь уже не падал, но все было пропитано влагой.

Где-то вдалеке заурчала машина, хлопнула дверь, и снова воцарилась тишина.

4
Взвод, развернувшись в цепь, приближался к гребню возвышенности. Ее покрытые травой и карликовыми кустами, усеянные многочисленными расщелинами и впадинами склоны облегчали скрытый подход. Бойцы по одному короткими перебежками преодолевали открытое пространство, прижимались к земле и снова вскакивали, чтобы через минуту спрятаться в очередной, заранее выбранной впадине. Вдоль цепи вперед и назад прохаживался подпоручник Фуран; его высокая фигура резко выделялась на фоне голубого неба. Отделение Сенка наступало на правом фланге.

Кутрына, поднявшись с земли, увидел остальных бойцов отделения, лежавших в траве и смотревших на гребень возвышенности, где засел «противник». Продвигались в хорошем темпе. Даже Маченга быстро вскакивал и, пригнувшись, резво бежал к следующему рубежу. Правда, при этом он смешно дрыгал ногами и разевал рот, словно удивляясь чему-то. Впереди Маченги — Бенда и Венцек; эти молодые ребята бежали без особых усилий, легко, предвкушая ту минуту, когда они выхватят из-за пояса деревянные гранаты и вдоволь потом накричатся на последних пятидесяти метрах. Кутрына вскочил, пробежал немного и снова упал на землю. До обеда оставалось еще полтора часа; только после обеда он сможет отвертеться от дальнейших занятий и отправиться по указанию Лекша делать стенгазету.

Вдоль цепи передавали приказ готовиться к штурму высоты.

Кутрына бежал, глядя на небо, не кричал, а только открыл рот, чтобы было видно издалека. После трех лет пребывания в партизанах из него заново пытаются сделать человека — отрабатывай приемы штыкового боя, беги, высунув язык, окапывайся, да еще вытягивайся перед каким-то молокососом. Пробудились застарелые обиды. После сдачи на нелегальных курсах экзаменов на аттестат зрелости Кутрына сразу же ушел в лес, но в офицерское училище не попал, поэтому звания не получил. В течение этих трех лет он мечтал добиться своего, ждал только подходящего момента. Но ничего из этого не вышло. После освобождения района от немцев первым из своего отряда вступил в Войско Польское. Впрочем, ему некуда и не с чем было возвращаться. Пришлось начинать все сначала.

Наконец достигли гребня возвышенности. Фуран начал подводить итоги учения.

Кутрына отошел в сторону и лег в одиночестве на траву; друзей во взводе у него не было. Даже поговорить не с кем. Нет, он не собирался закончить войну рядовым в отделении Сенка. По вечерам уходил из лагеря, останавливался на опушке леса и провожал завистливым взглядом направлявшихся в деревню офицеров; проклинал свою солдатскую судьбу, что должен возвращаться на верхние нары в землянке, нюхать вонь от прелых портянок и потной одежды и слушать вздохи Маченги.

Еще до вступления в Войско Польское ему говорили, что офицерское звание получить там плевое дело, теперь он был в этом уверен. «У них не хватает офицерских кадров, поэтому они вынуждены будут наспех готовить своих командиров». Но завтра или послезавтра полк отправится на фронт, а на фронте бывает по-всякому. Кутрына не боялся предстоящих боев, но его охватывал страх при мысли, что его не заметят, что он затеряется где-то между Маченгой и Калетой, что о нем забудут, как забыли тогда, у партизан.

Увидел склонившегося над ним Лекша, вскочил. Давно уже собирался поговорить с ним.

— Товарищ хорунжий, разрешите обратиться к вам по личному вопросу.

— Обращайтесь.

— У меня, — начал Кутрына, — среднее образование, к тому же определенныйбоевой опыт, когда был в партизанах, вот я и решил поступить в офицерское училище. Думаю, что смогу принести какую-то пользу.

Лекш внимательно поглядел на него:

— Так. Очень хорошо. И в какое же училище вы хотите поступить?

Кутрыну этот вопрос застал врасплох. Его интересовало лишь офицерское звание, а не род войск. Поэтому он решил назвать такое, которое было бы по душе Лекшу.

— В политучилище, — выпалил он.

— В политучилище? — удивился Лекш и посмотрел на лес и землянки. — В политучилище? — повторил он. — Явитесь ко мне, когда закончите стенгазету!

Кутрына написал передовицу под названием «С каждым днем улучшается наша боевая подготовка». «Мы представляли собой, — выводил он каллиграфическим почерком, — необученную, разношерстную толпу, когда прибыли сюда из разных уголков нашей страны, чтобы взять в руки оружие и бить врага. Теперь мы уже регулярная армия, приобрели необходимые знания и понимаем: чтобы сокрушить противника, надо не только этого хотеть, но еще и уметь». Ему понравилась последняя фраза, он несколько раз перечитал ее, а внизу нарисовал ведущий огонь пулемет «максим». Аккуратно сложил лист ватмана и направился к Лекшу.

С заместителем командира батальона поручником Ружницким Кутрына до этого не успел переговорить. Несколько раз пытался попасться ему на глаза, но безуспешно.

Ружницкий слегка косил, смотрел куда-то в сторону, поэтому трудно было определить, слушает ли он его или кивает по привычке.

— Значит, хотите поступить в офицерское училище? — спросил поручник.

— Так точно.

— А почему, собственно говоря, вы выбрали политучилище?

Кутрына приготовил на всякий случай несколько фраз, но они выскочили у него из головы.

— Ну, надо воспитывать солдат, это самая трудная задача. Демократическая Польша…

— Были в Армии Крайовой?

— Был.

— Сколько лет?

— Три года.

— Звание?

— Рядовой.

— Почему же не получили повышения?

Ответ на этот вопрос Кутрына заучил наизусть: не доверяли, зажимали, не нравились его убеждения…

Ружницкий спокойно выслушал и начал задавать вопросы, нанося Кутрыне удар за ударом:

— Когда была создана 1-я армия Войска Польского? Что такое Армия Людова? Знали ли вы во время оккупации о ее существовании?

На лбу у Кутрыны выступила испарина. Что сказать? Знал — плохо, не знал — еще хуже: Ружницкий все равно ему не поверит. Кутрына уже понял, что допустил ошибку, попросив направить его в политучилище, лучше было бы выбрать артиллерию — оружие надежное, там надо уметь шевелить мозгами.

— Что вы знаете о генерале Жимерском? Кто заместитель главнокомандующего Войском Польским?

Кутрына весь покрылся потом, ему уже надоел этот экзамен. «Зачем он задает мне вопросы? — думал он про себя. — Примут в училище, вот там все и вызубрю».

— Так вот, — сказал Ружницкий, — когда выйдет приказ о наборе в военные училища, я буду иметь вас в виду. Только мне кажется, что вам лучше поступать в пехотное училище. А пока будьте примером для других — у нас стать офицером не так-то легко.

«Держи карман шире, — думал про себя Кутрына, направляясь в сторону землянок. — Тебе-то хорошо говорить, я бы тоже сумел, если бы у меня были на погонах звездочки. Да, не везет мне!»

Солнце уже клонилось к закату, рота возвращалась с занятий. Кутрына уселся неподалеку от землянки и ждал. Ужасно хотелось есть. Поднялся, отряхнул мундир и направился к кухне. Повар Мачек, старый знакомый Кутрыны, давал иногда ему что-нибудь перекусить, правда, в последнее время неохотно.

Столовая находилась недалеко от ведущей в деревню дороги, на большой поляне, поросшей кустами можжевельника. Полковник Крыцкий велел обнести площадку невысокой оградой, расставить столы и лавки из досок. «Пусть бойцы едят культурно», — сказал он.

И действительно, есть здесь было намного удобнее, не надо было держать котелок между коленями, солдаты сидели за столом, как в ресторане.

Болек Кутрына осторожно пробирался между кустами можжевельника к столовой. Он собирался перелезть через ограду и застать Мачека врасплох. У входа в тусклом свете, падающем из кухни, он увидел две фигуры — это крутились дежурные по кухне, им попадаться на глаза было нельзя, но еще бо́льшую неприятность сулила встреча с дежурным офицером. Болек спрятался за куст и продолжал внимательно наблюдать за столовой, как вдруг он услышал рядом чьи-то приглушенные голоса. На срубленном дереве сидел подпоручник Олевич, а перед ним стояли Венцек и Бенда, не по стойке «смирно», а свободно — с сигаретами в зубах. Кутрына выругался — придется перелезать через ограду в другом месте.

Он уже собрался было уходить, как вдруг услышал взволнованный голос всегда спокойного Бенды, на которого никто в роте не обращал внимания. Кутрына прильнул к земле и подполз поближе, чтобы не пропустить ни одного слова из их разговора. Ему хорошо было видно лицо Бенды — нервное, неспокойное, настороженное. Говорил он быстро, отрывистыми фразами, часто умолкал и осторожно оглядывался, напряженно всматриваясь в темноту. Олевич слушал молча, куря сигарету.

— Вот почему мы к вам, товарищ подпоручник, и обратились. К кому же нам еще идти? Кто-то должен знать. Мы думали, что будет иначе. Толпы людей высыплют на улицы, чтобы поглядеть, как мы возвращаемся — отряд за отрядом, с песнями, — будут бросать нам под ноги цветы. А что оказалось? — повысил Бенда голос, но тут же перешел чуть ли не на шепот: — Никто нам даже доброго слова не сказал, все только и спрашивают: почему вступили в АК? Как это: почему? — удивился вдруг Бенда.

— А вы чего хотели? — резко сказал Олевич, раздавливая сапогом окурок. — Медалей и благодарностей?

— Нет, не медалей. Мы хотим знать, почему к нам такое отношение.

— Вас приняли в Войско Польское. Значит, все в порядке. Скоро отправитесь на фронт…

— Мы в армии не первый день, как и вы, товарищ подпоручник! Это всем известно!.. — взорвался Бенда. Он вертел головой, подыскивая подходящие слова, но не мог их найти. — А теперь о присяге. Мы уже один раз присягали как польские солдаты, и теперь мы в польской армии. Разве можно присягать дважды? И зачем? От той присяги нас никто не освобождал. А если заставят в третий раз присягать — тоже нужно?

После него заговорил Венцек, который до сих пор молчал. Кутрына не видел в темноте его лица. Голос Венцека долетал до него приглушенно, как бы издалека.

— Ребята из нашей роты решили, когда подадут команду «К присяге», выйти вперед и честно сказать об этом.

— Ребята из нашей роты? — повторил Олевич.

— Да, товарищ подпоручник. Вот мы и решили посоветоваться с вами. Подпоручник Фуран тоже был в АК, только он не признается в этом, а остальные из России.

Умолкли. Олевич курил, уставившись на мерцающий огонек сигареты. Кутрыне видно было его лицо — окаменевшее и суровое, мягкие юношеские черты приобрели строгое выражение, на лбу появились глубокие морщины.

— Ничего, — промолвил он наконец, — ничего не надо делать. Все это глупости. Присягу, данную Польше, можно повторить не два и не три раза. Никакой измены в этом нет.

— Но мы ее не нарушали, — сказал Венцек. — Если она та же, то зачем ее повторять, а если другая…

— Товарищ подпоручник, — зашептал Бенда, — мы вам верим, но если…

— Что «если»?

— Да нет, ничего. Я просто так.

«Беспомощный какой-то, — подумал Кутрына, — как малое дитя. И за что ему только дали звездочки?»

— Каждый из нас, — продолжал Олевич, — должен быть честным и порядочным. Это ясно. Мы должны закончить войну с Германией, более важного дела для нас сейчас нет. Немцы стоят на Висле, Варшава, Познань, Краков, Лодзь в руках противника. А вы затеяли разговор о присяге.

— А год назад, в партизанском отряде, вы говорили совсем по-другому! — взорвался вдруг Венцек.

— Ну хватит!

— Слушаюсь. Значит, не поможете нам?

— Я уже сказал. Что собираетесь делать?

— Еще не знаем.

Олевич встал:

— Довольно! Армия — это не митинг и не собрание. Разговора между нами не было, забудьте про него.

Солдаты направились в столовую, а Олевич растворился в темноте, Кутрына даже не заметил, куда он исчез. Не спеша поднялся, отряхнул мундир. На кухне уже начали раздавать ужин. Солдат вынул из кармана жестяную коробочку с табаком, свернул козью ножку. Повернулся спиной к ветру, чтобы закурить, — и вдруг увидел перед собой Олевича. Подпоручник внимательно разглядывал его. Кутрына бросил козью ножку и вытянулся. Олевич молчал. Так стояли они друг против друга, как бы ожидая дальнейшего развития событий, на которые они не имели влияния.

— Подслушивал? — спросил наконец Олевич. Кутрына промолчал. — Подслушивал? Это подло, — сказал подпоручник тихо. — Этому тебя в партизанах не учили.

Кутрына стиснул зубы, хотел посмотреть подпоручнику прямо в глаза, но не смог.

— Кругом! — рявкнул Олевич. — Отправляйтесь в расположение взвода. Хотя и стоило врезать тебе по морде.

Два дня Кутрына не принимал никакого решения. Даже перестал думать об этом инциденте, зная, что за этим последует. Как всегда, он тщательно застилал нары, выходил на учения, окапывался, обедал, клянчил закурить, поскольку табак у него уже кончился. И был все время начеку. Отмалчивался, не принимал участия в разговорах, но слушал, подглядывал, подкрадывался незаметно к беседующим, стараясь не пропустить ни одного слова. Он был уверен, что знает о других все. Никто не заметил бы в нем особых перемен, у него были всегда наготове привычные жесты и слова. Правда, иногда ему казалось, что этим занимается не он, а кто-то другой, сам же он стоит как бы в стороне, наблюдает, собирает факты, чтобы использовать их потом в своих интересах.

Ждал, что Бенда и Венцек сами подойдут к нему. Они обычно ходили вместе, иногда отводили кого-то в сторону, трусливо озирались. Кутрына усмехался, зная, о чем они говорят. Они могли обмануть Лекша, но не его. В сущности, он презирал их, как здоровый и сильный человек презирает слабых и тщедушных. Присяга! Какое значение имеют несколько произнесенных торжественным тоном слов!

Хватит! Наступило время взять реванш, этого момента он ждал целых пять лет.

В октябре 1939 года в гимназии в Мельнице, которую посещал Кутрына, возобновились занятия. Они продолжались всего неделю, пока немцы не закрыли гимназию. Но эта неделя сыграла немаловажную роль в дальнейшем воспитании Болека. Он усмехнулся, вспомнив, как мать провожала его в школу, стоя у открытого окна, ждала, пока он не скроется за углом, а он махал ей рукой.

Мать, женщина решительная, с твердым характером, была главой семьи; дома царил установленный ею порядок, и никто не решался нарушать его — ни он, ни отчим, ни тетка Тереза.

Отец Болека умер спустя год после его рождения, и мать вышла вскоре второй раз замуж за одного из владельцев завода сельскохозяйственных машин инженера Зильберштайна. Дома никогда не говорили о происхождении отчима: это была запретная тема. В воскресенье вся семья отправлялась в костел, а после службы долго стояли у ворот, здороваясь со знакомыми, договариваясь сыграть вечерком партию в преферанс. Словом, жилось Болеку в родительском доме, в общем-то, неплохо.

В первый день оккупации перед началом занятий на кафедру поднялся воспитатель класса, пожилой, высокий мужчина, и, показав указкой на висевшие еще над классной доской портреты Ю. Пилсудского и Э. Рыдз-Смиглы[15], сказал: «Это маршал, который спас Польшу, а это тот, кто ее погубил. — После чего добавил: — Вы, родившиеся в двадцать первом и двадцать втором году, — надежда родины».

Ребята слушали молча, глядя на портрет улыбающегося Рыдз-Смиглы. На перемене дежурный снял его портрет и поставил в угол.

На следующий день в школе была создана подпольная организация. В тайный кружок, в котором преподаватель гимнастики, подпоручник запаса, из тех, кого не призвали в армию, должен был научить их бить немцев, вошел весь старший класс. Вернее, почти весь — недоставало двух учеников: Кутрыны и Вайса…

Пустынный, длинный коридор, у двери — школьный сторож. Болек стоит у окна, глядя, как капли дождя стекают по стеклу. Издалека доносится шум моторов, во дворе уже совсем темно. Ждать пришлось долго. Наконец появляется преподаватель гимнастики — идет пружинистым шагом по коридору, останавливается возле Болека.

— Мне очень неприятно, Кутрына, я тебе доверяю, но решают твои коллеги, а те считают, что занятия кружка могут посещать только учащиеся чисто польского происхождения, а ты и Вайс… Нет, я вас не ставлю на одну доску, но…

Болек молчит, ему нечего сказать, все внутри у него оборвалось, как будто после шумной улицы он попал в чистое поле. Преподаватель тоже долго и молча смотрит на стекающие по оконному стеклу капли воды. Наконец говорит:

— Но поскольку я доверяю тебе, ты получишь не менее важное задание, чем они. Надо проверить, как ребята соблюдают правила конспирации. Ты не состоишь в организации, и никто не будет знать о нашем сотрудничестве. Постарайся разузнать у них, какова ее программа, структура, распределение обязанностей. А потом скажешь мне, от кого получил эти сведения… Ну не сердись, парень, работай на благо Польши.

Первые аресты последуют через месяц, а пока в течение тридцати дней шла еще забава, детская забава.

Не захотели принять Болека Кутрыну. Спустя три года, когда он уже был в партизанах, тот же самый преподаватель гимнастики, ставший затем командиром их отряда, сказал: «Вот видишь, Кутрына, оправдал наше доверие — и теперь ты вместе с нами. Давай не будем вспоминать старое».

Нет, будем. Мать добровольно отправилась вместе с отчимом в гетто, хотя ее и пытались отговорить…

На большом стенде возле землянки вывесили новую стенгазету; передовица, которую продиктовал Кутрыне Лекш, начиналась словами: «Явимся на присягу, готовые отдать польскому народу все свои силы…»

Бойцы толпились у стенда, чтобы посмотреть нарисованные Болеком карикатуры. А Бенда и Венцек внимательно читали передовицу. Кутрына мог только видеть их лица, не слышал, что они говорят. Впрочем, он все еще ждал, что они сами подойдут к нему, но те, по-видимому, тоже не считали его своим. Ведь во взводе он слыл активистом.

В конце концов он потерял терпение и явился к Лекшу.

— Хочу поделиться с вами, товарищ хорунжий, одной доверительной информацией…

— Доверительной? — удивился тот. — О чем же?

— О людях, — сказал Болек, — которые выступают против нашего войска и присяги.

Капитан в старом мундире

Однако Ева ждала. Когда прошло три дня, а Эдвард так больше и не появился, она отправилась на дальнюю прогулку в направлении Черемник. Дошла до опушки леса, откуда видны были деревенские хаты и снующие по шоссе фигурки солдат, уселась на лужайке. Выкурила подряд несколько сигарет, стараясь не думать о Кольском.

Мучилась так довольно долго, и все же воспоминания об их последней встрече взяли верх. Эдвард почти не изменился — он всегда был немного нескладным парнем, который любил ввязываться в самые разнообразные истории, хотя без этого можно было бы легко обойтись. Она вспомнила его лицо. Нарисовала его на песке — получилось очень похоже. Рассмеялась. Но это не помогло; она уже знала, что боль все равно останется, никуда от нее не убежишь, и нечего даже пытаться. Надо возвращаться в Боровицу, ходить по улицам, встречаться с Адамом и ждать, как обыкновенная влюбленная девчонка. Влюбленная! Усмехнулась, встала и, не глядя уже на Черемники, повернула назад. Глупый! Чего он, собственно говоря, ожидал?

У дома ее поджидал Адам с недовольным выражением лица.

— Часа три ищу тебя. Где шляешься?

— Да так, гуляла… А что случилось?

— Этот старый идиот, — взорвался Адам, — все же надумал!

Ева поняла, что речь идет о Бжецком.

— И что же вы решили? — спросила она с беспокойством.

— Пока ничего. Мы вообще уже отвыкли действовать…

Прислуга едва успела открыть Еве дверь, как в прихожую выбежала Зося Бжецкая, растрепанная, с темными, будто после бессонной ночи, кругами под глазами. Прежде чем поздороваться с Евой, проверила, закрыта ли дверь на щеколду, и повернула два раза ключ.

— Ну наконец-то! Я уж думала, что не придешь. А они? Что они говорят?.. Пойдем, сама увидишь. Я уже ничем не могу помочь, пусть делает, что хочет.

В комнате, занимаемой адвокатом, бросалось в глаза прежде всего висевшее напротив двери огромное зеркало. Ева остановилась на пороге и увидела в нем Бжецкого. Вид у него был жалкий. Чтобы не засмеяться, Ева даже закусила губу.

— Этот мундир, — сказала Зося, — отец надевал в последний раз на учения в двадцать девятом году.

— Вот именно, — подтвердил адвокат. — А сидит прекрасно и не очень еще обтрепался. — Он безуспешно пытался застегнуть крючок на высоком стоячем воротнике. — Теперь, — обратился он к Еве, — покрой у мундиров немного другой, а этот пролежал всю оккупацию и ждал подходящего случая. — При этом он заговорщически подмигнул и хитро улыбнулся.

— Папа, — попросила Зося, — он же мятый и грязный! Давай почищу, поглажу, а потом наденешь.

— Ишь ты какая хитрая! Минуту назад ругала меня по-всякому, а теперь, видите ли, умоляет. — Бжецкий прошелся по комнате. Чувствовалось, что сапоги, которые он давно не носил, теперь ему сильно жмут.

— Объясни ему, — умоляла Зося, — что это не имеет никакого смысла, что это глупый жест, который может ему дорого стоить, что он никому не нужен! Ну скажи же ему что-нибудь!

— Вы же не подлежите мобилизации и знаете это лучше всех.

Адвокат остановился перед ней, и теперь она могла разглядеть вблизи выеденные молью дырки на его мундире.

— Пуговица оторвалась. Зося, принеси, пожалуйста, иголку. Да поскорее.

— Сними мундир, я пришью.

— Нет, не надо. Я сам это сделаю.

— Может, отложите свой визит на несколько дней? Ребята очень сердиты на вас. Они всегда верили каждому вашему слову, а теперь…

— Это хорошо, что верили. Неужели в этом доме нет щетки? Раньше дочери знали, как провожать отцов на войну.

— Разве можно так быстро менять свои убеждения? Ведь завтра весь город будет говорить только об этом.

— А воротник! Если бы у меня была хорошая дочь, то она перешила бы мне крючки.

Зося сунула ему щетку и уселась на кровать. Она плакала, не вытирая слез, не опуская головы.

— Чего ревешь? — Не дожидаясь ответа, Бжецкий повернулся к зеркалу и начал внимательно разглядывать мундир, проверять содержимое карманов, затянул покрепче ремень. — Ну, я пошел.

Зося вскочила с кровати, подбежала к двери и заслонила ее собой:

— Никуда ты не пойдешь, говорю тебе, не пойдешь!

Адвокат с трудом натянул на голову офицерскую фуражку, одна звездочка на которой была неумело пришита черной ниткой, и медленно направился к двери. Остановился, ростом он ниже дочери и, чтобы посмотреть ей в глаза, вынужден был задрать голову вверх.

— Не стоит терять время, я все равно уйду.

Он выглядел совсем беззащитным в этом своем офицерском мундире, сшитом когда-то на сухощавого мужчину, в сапогах, которые все сильнее жали ему, в запыленной, лихо сдвинутой на затылок фуражке.

Ева уселась на кровать и закурила.

Вдруг раздался звонок в дверь, послышались шаги прислуги и голоса в прихожей. Услышав звонок, Зося отпрянула от двери. В комнату вошла их соседка, пани Леская, высокая, худая женщина. Остановилась на пороге и, раскрыв рот, уставилась на адвоката.

— Боже мой, пан капитан…

Бжецкий воспользовался минутным замешательством, ловко проскочил мимо Леской, и спустя минуту они услышали, как хлопнула дверь. Зося бросилась в прихожую.

— Оставь его в покое, — сказала Ева. — Ничего уже не изменишь.


Адвокат Бжецкий шел не торопясь по узкому тротуару, козыряя в ответ на приветствия. Люди останавливались, глядя на него, как на рекламу бродячего цирка.

— С ума сошел старик!

— А может, ему виднее…

Бжецкий шагал, не обращая на них внимания. Когда он вышел на Рыночную площадь, из боковой улочки выскочил вдруг аптекарь, лысый мужчина в очках.

— Мое почтение, пан адвокат! — воскликнул он и замер как вкопанный, загораживая ему дорогу. — Куда это вы направляетесь?

— В армию!

— В какую?

— В такую, какая есть, пан магистр.

Аптекарь окинул взглядом его мундир, взглянул на фуражку и сапоги и наконец остановил свой взор на прикрепленных к мундиру капитана колодках наград.

— А орденов у вас, пан адвокат, извините, пан капитан, как у генерала.

— Что заслужили, то и носим, — не скрывая удовлетворения, ответил Бжецкий.

Аптекарь долго еще стоял, провожая его взглядом, а адвокат замедлил шаг, как будто прощался с Боровицей.

Свернул направо. Собственно говоря, город уже здесь заканчивался. К зданию, которое занимал призывной пункт, вела аллея. По обеим ее сторонам располагались фруктовые сады. Адвокат любил эту тихую улицу и, когда приехал в Боровицу, прогуливался по ней с женой каждый день, они обсуждали разные планы, хотели в будущем, когда он откроет свою контору, построить здесь дом, немного на отшибе, но вместе с тем недалеко от Рыночной площади, чтобы не терять клиентов. Место казалось ему замечательным, особенно для ребенка, да и жена могла бы работать в саду, что она, кстати, очень любила.

Бжецкий остановился на минуту, чтобы еще раз окинуть взглядом это место. А почему они тогда отказались? Он снял фуражку, почесал затылок, никак не мог вспомнить.

И вдруг почувствовал сильный удар, потом другой и упал на землю, зажав в руке свою офицерскую фуражку.

Цена доверия

1
Хорунжий Лекш передал рапорт Кутрыны непосредственно майору Свентовцу, поскольку заместитель командира батальона выехал в Люблин. В нем Кутрына сообщал:

«Рядовые Венцек и Бенда, разговаривая с подпоручником Олевичем, заявили, что члены АК, которые служат в Войске Польском, не должны принимать присягу. По их мнению, следует демонстративно отказаться от этого во время торжественной церемонии. Подпоручник Олевич на это недопустимое заявление рядовых не прореагировал».

Майор Свентовец должен был принять решение: либо передать рапорт Кутрыны офицеру контрразведки, либо разобраться во всем самому. Принять решение ему было нелегко, поэтому он уже дня два тянул с этим вопросом.

Утром на территории лагеря были вывешены плакаты, которые привез из Люблина заместитель командира полка: «Смерть убийцам из АК!», «Реакция погубила Польшу». Было воскресенье, бойцы гуляли по подернутым октябрьской дымкой аллеям и читали отпечатанные большими красными буквами на серых листах бумаги тексты. Лица у всех были одинаково серьезные, и на них нельзя было различить ни возмущения, ни одобрения. Майор машинально козырял, когда они, увидев его, вытягивались по стойке «смирно», заглядывал им в глаза, шевелил губами, как будто хотел что-то сказать. Он прошел туда и обратно по главной аллее и вернулся к себе.

Свентовец не верил Кутрыне, вспомнил его лицо — в нем было что-то угодническое, как у слуги. Он не любил таких людей. Сам из АК, а выдает своих товарищей. Почему? Личные счеты? Честный такой? Подслушивал их разговоры — в этом не было никакого сомнения.

Майор снял мундир и расхаживал теперь по комнате в одной рубашке, чуть ссутулившись, жестикулируя, как будто кого-то убеждал.

Попытался заставить себя думать об Олевиче и о тех двух бойцах, но постоянно погружался в воспоминания. Пстроньский как-то сказал: «Ты чересчур уж часто говоришь: не верю, сомневаюсь». Свентовец возмутился тогда: «Потому что вы не принимаете во внимание судьбы людей! Сложные, запутанные, к ним нельзя подходить с одной меркой». «На войне есть только противоборствующие стороны и действует простой принцип разделения: они и мы, тут нет никаких нюансов, полумер, компромиссов».

Когда Виктор был арестован, Свентовец плакал навзрыд. Виктор, известный среди подпольщиков под псевдонимом Отец, был его старым товарищем по партии. Он прибыл в Варшаву из Львова в 1942 году. Прожил трудную жизнь, участвовал в сентябрьской кампании 1939 года, бежал через Буг, а до этого провел восемь лет в «санационной каталажке». Одним словом, находился на свободе всего двадцать пять месяцев.

Свентовец не знал другого человека, который бы столь решительно отказывался от всего личного ради общего дела. Даже его небольшая комнатушка на Таргувке[16] служила главным образом местом для нелегальных встреч, и, кроме стола и кровати, в ней ничего не было.

«Как вы могли подвергнуть такой опасности товарища Виктора?»

Нет, вплоть до сегодняшнего дня Свентовец не чувствовал себя виновным.

Зимой 1942 года Отца и Болека — такой псевдоним носил тогда майор — направили в Краков, поручив им важное партийное задание. Болек хорошо знал город, людей, имел несколько, как ему казалось, надежных адресов.

Приехали вечером, стоял сильный мороз. Замерзшие и голодные, они отправились на Гродскую улицу, к товарищу, с которым Болек познакомился еще до войны, но его квартира оказалась запертой. Постучали еще раз, из соседних дверей появилась старушка, окинула их испуганным взглядом и многозначительно сказала: «Чего стучите? Нет его».

Приближался комендантский час. И тогда Свентовец предложил поехать к брату, не сказав Отцу ничего о том, с кем ему предстоит иметь дело. Должен ли он был объяснить ему все? С братом они всегда были друзьями. Францишек старше Болека на десять лет, он был уже человеком зрелым, со сложившимися взглядами. Кадровый офицер, окончил военную академию, довольно быстро продвигался по служебной лестнице. Ничего, кроме карьеры и обеспеченной жизни, его не интересовало. В сентябре 1939 года никуда не бежал, не попадал в плен, жил в Кракове, работал на железной дороге и, скорее всего, участвовал в конспиративной деятельности.

До войны они часто встречались, это были бурные и острые встречи. Вспыльчивый Болеслав кричал и грозил, нанося, как утверждал более спокойный Францишек, «удары ниже пояса». «Таким, как ты, не будет места в будущей Польше!» — «Ты действительно веришь в эти глупости?»

Но после каждого расставания они снова, как ни в чем не бывало, возвращались друг к другу. Францишек вбил себе в голову, что он должен заменить Болеку умершего отца, который на свою мизерную зарплату почтового служащего «вывел обоих сыновей в люди». Когда, будучи студентом, Болек жил в Варшаве, хозяйка квартиры регулярно передавала ему конверты от «пана капитана». Так было всегда: Францишек приносил Болеку деньги тогда, когда его не было дома. «Делай с ними, что хочешь». Впрочем, Францишек никогда не оспаривал права брата на выбор, как он выражался, «собственного азимута». Раз только, когда они шли по Маршалковской улице, после очередной жаркой дискуссии, он вдруг остановился на углу Вильчей, увел Болека в глубину и сказал: «Слушай, подумай как следует, стоит ли? Может, ты ошибаешься? Я боюсь за тебя, ужасно боюсь». Францишек снял с головы фуражку и вытер лоб очень знакомым, точь-в-точь как у отца, жестом.

«Скрыли от партии, что ваш брат — довоенный кадровый офицер, член аковской подпольной организации, что вы поддерживали с ним постоянный контакт. Тем самым подвергли опасности товарища, которому руководство поручило важное задание. Неужели вы не видите в этом своей вины? Подумайте!»

Надо ли было доверять Францишеку? Ведь он принял их любезно и даже сердечно. Ни о чем не расспрашивал, накормил, приготовил постель и предложил свою помощь. Рассказал о своих сентябрьских переживаниях — спокойно, бесстрастно, как учитель истории. Это был бы совсем приятный вечер, если бы не изучающие, беспокойные взгляды Отца, не настороженность, с которой он следил за каждым жестом хозяина, прислушивался к его разговорам по телефону или в коридоре, когда кто-то заходил к нему.

Надо ли было доверять Францишеку?

Надо. Только так можно ответить на этот вопрос.

«Ваше излишнее доверие оказалось, мягко говоря, преступной ошибкой».

Неправда! Доверяя людям, мы всегда рискуем. Но мы участвуем в большой игре, ставки в которой очень высокие. Поэтому мы должны рисковать.

А Францишек погиб в 1943 году. Говорили, что он занимал высокий пост в разведке АК…

Вечером майор Свентовец вызвал к себе поручников Ружницкого, Кольского и хорунжего Лекша. Прочитал им рапорт Кутрыны.

— Ваше мнение?

Оба политработника молчали, первым высказался Кольский:

— Тогда я скажу, поскольку это моя рота. Когда пришел к нам Олевич, мы приняли его, как брата; нет, я неправильно сказал; мы пришли сюда все вместе — он из АК, другие из АЛ или из России. Почему мы должны были считать, что он думает иначе… а если даже и думал несколько иначе, чем, например, я, то в главном между нами было полное единодушие. — Кольский стал говорить быстрее, не пытаясь скрыть своего возмущения: — Недавно я был в Боровице и пережил там немало неприятных минут. Я встретил людей, которых знал еще до войны, но не нашел с ними общего языка. Не хотят вступать в Войско Польское, не хотят драться с немцами. А Олевич вступил, добросовестно трудился вместе с нами. Я присматривался, как он ведет занятия. Неплохо, а ведь работа у нас нелегкая. Я даже подумал про себя: ему можно доверять, это честный, порядочный парень. Не хотелось ни в чем его подозревать. А видимо, надо было, поскольку, вероятно, он с самого начала обманывал нас.

— Мы к вам не имеем претензий, поручник Кольский.

— Знаю, товарищ майор, я отнюдь не оправдываюсь. Я просто не могу понять, как это могло случиться: был вместе с нами, знал нас, а поступил, как враг.

— Вы так это оцениваете?

— А как же иначе? Враг не хочет, чтобы солдаты принимали присягу, подбивает их к дезертирству, а потом стреляет.

— Да, — сказал Свентовец, — это верно, что враг стреляет. Вчера в Боровице средь бела дня убили офицера запаса, который направлялся на призывной пункт. Виновники, как всегда, неизвестны… Это был пожилой человек по фамилии Бжецкий.

— Как?

— Бжецкий.

— Я знал его, — заявил Кольский. — Адвокат, порядочный человек. Я догадываюсь, почему его убили. Он хотел вступить в Войско Польское, а те сочли его изменником.

— Понятно, но вернемся к делу. Из рапорта Кутрыны, — сказал майор, — вытекает, что Олевич не прореагировал на враждебные, а может, просто дурацкие высказывания бойцов.

— Так это граничит с предательством! — взорвался Кольский. — Как поступил бы каждый из нас, если бы двое рядовых заявили о своем намерении демонстративно отказаться от принятия присяги? Разумеется, отреагировал бы как следует, доложил начальству и принял необходимые меры. Но видимо, Олевич заодно с ними, ведь их связывает общее прошлое. Бенда и Венцек ему ближе, чем я… потому что они были вместе в лесу. — Судорога пробежала по лицу Кольского. — Разве Олевич не несет такой же ответственности за роту, как Лекш или Котва?

— Вы уверены, — спросил усталым голосом майор, — что Кутрына сообщил все, как было на самом деле?

— Ведь с ним разговаривали Лекш и Ружницкий. Говорит, что ничего не выдумал… Не знаю, чем руководствовался Кутрына, подавая свой рапорт, ведь он тоже из АК и не хуже нас понимает, что за этим последует.

— Ваше предложение?

— На совещании в полку рассказывали об участившихся случаях дезертирства в частях. Разве агитация Бенды и Венцека, а также принявшего в ней участие офицера Олевича не способствует дезертирству? Я не понимаю, почему мы должны снисходительно относиться к этим людям?! По-моему, надо передать дело в контрразведку. Для того она и существует.

— У вас все?

— Нет. Надо усилить также политическую работу; видимо, мы плохо воспитываем солдат.

— Хорошо. А вы что скажете, Ружницкий?

— Кольский прав, — заявил поручник. — Я хотел бы только добавить, что мы слишком мало внимания уделяем работе с активом. Мы не знаем, о чем на самом деле думают люди и что творится в ротах.

— А вы, Лекш?

— Я… — протер тот очки, — мне нечего сказать.

Свентовец окинул внимательным взглядом офицеров. Они сидели на лавке, держа пилотки на коленях, как ученики на экзаменах. Ружницкий и Лекш избегали взгляда майора, только Кольский смотрел командиру прямо в глаза. Поэтому Свентовец, когда говорил, обращался главным образом к нему.

— А я другого мнения. — Майор поднял руку. — Это еще не окончательное решение, я излагаю только свою точку зрения. Недавно Кольский был в Боровице, и из того, что рассказал, вытекает, что вернулся разочарованным. Его бывшие товарищи говорят на другом языке, думают иначе, чем он. Мы все склонны обобщать собственный опыт, особенно негативный, но это опасный путь. Взять хотя бы наш батальон… Он состоит в подавляющем большинстве из людей, которые преисполнены желания драться с немцами. Их интересует уже не прошлое, а завтрашний день. Мы учим солдат военному ремеслу и решаем тысячу всевозможных дел: учебных, воспитательных… Проблема бывших бойцов АК — это лишь одна из волнующих нас проблем, кстати, отнюдь не самая главная. Поэтому решать ее нужно спокойно, не спеша.

Ведет ли враг против нас подрывную работу? Разумеется. Но в вопросе, который сейчас рассматриваем, мы имеем дело не с врагами, а с людьми, у которых появились серьезные сомнения. Это видно из рапорта Кутрыны. Поэтому я считаю, что речь должна идти не об устранении этих людей из роты, а об их спасении, то есть о воспитательной работе.

— Сомнения? — заметил с горечью Кольский. — Какие здесь могут быть еще сомнения? Вы, товарищ майор, сказали, что я обобщаю, потому что прожил трудную жизнь. Я с этим не могу согласиться. Да, я сам убедился, что произошел раскол между людьми. Но те, которых я встретил в Боровице, никогда не были с нами; они с самого начала заявили о себе как враги. А Олевич? Если он сегодня терпимо относится к бойцам, которые не хотят принимать присягу, то что от него ждать завтра? Как я, товарищ майор, могу с чистой совестью доверить ему воспитание солдат? У меня нет никаких предубеждений к Олевичу, я всегда относился к нему по-товарищески и хотел бы относиться так и впредь. Но разве нам не следует сделать необходимые выводы из его поведения?

— Вот видите, Кольский, — уже мягче заметил Свентовец, — все не так-то просто. Ведь исторические процессы, перемены в людях происходят не за один день. Среди тех, кто нас окружает, есть такие, которые встали на нашу сторону, есть и враги. Но кроме них есть люди, находящиеся, можно сказать, на исходных позициях. Их объединяет с нами желание сражаться с немецкими оккупантами… Мы должны дать им время, чтобы они сделали выбор. Правда на нашей стороне, мы уверены в этом, и было бы, видимо, ошибкой так легко терять людей.

— Мы даем им время, — промолвил, уже не глядя на майора, Кольский, — для того чтобы они могли подготовиться и выступить против нас.

— Таким не будет пощады. Я уверен, что Олевич сам явится ко мне и обо всем доложит. Это для него экзамен, который он должен выдержать.

— Если я вас правильно понял, товарищ майор, то вы хотите на свой страх и риск оставить Бенду и Венцека в батальоне? А Олевич? Может, стоит покопаться в их прошлом? Кто знает, какие у них были контакты? — вмешался поручник Ружницкий.

— Запомните, что мы тоже сдаем экзамен. Но давайте не будем ни от кого отказываться и никого не отдавать даром. Не будем решать судьбу человека, пока он сам не раскроется до конца.

— Тогда будет поздно, и мы понесем ненужные потери, товарищ майор. Я что-то не понимаю. Может, вы и правы, но я чувствую, что у нас нет времени рисковать.

— Неизвестно, что они еще задумали, — добавил Ружницкий.

— Постараемся этого не допустить, все зависит от нас. Кольский, — распорядился Свентовец, — обратите особое внимание на Олевича. Лекш…

— Слушаю вас.

— Мало одних политзанятий, нужны еще и индивидуальные беседы с бойцами, с каждым в отдельности, рассказывайте им, объясняйте…

2
— Не пойдешь больше к ней?

— Нет.

Они возвращались из лагеря в деревню. Стоял теплый вечер, луна висела над лесом.

Котва шел не спеша, засунув руки в карманы плаща. Кольский чувствовал, что его товарищ горит желанием поговорить с ним.

— А почему ты, собственно говоря, не хочешь идти к ней?

Эдвард молчал.

— А может, она ждет тебя. Ты же хочешь ее видеть?

— Разумеется.

— Ну тогда беги к ней.

— Не могу!

— Почему?

Кольский сжал кулаки:

— Перестань…

— Дурак.

Котва затянулся сигаретой, взглянул на небо:

— В сороковом году была у меня девушка. Русская, из Новосибирска.

— Правда?

— Да. Но познакомился с ней в Белоруссии — она приехала в Барановичи с матерью, которую назначили директором местной школы. Я ходил тогда в десятый класс. Она тоже. Там и познакомились. Высокая, стройная, волосы светлые, большие голубые глаза. Звали ее Лена, она была секретарем комсомольской организации школы, а мать — член партии, и вообще семья с революционными традициями. Через несколько недель мы уже не могли жить друг без друга. Это было намного серьезнее, чем мальчишеская любовь. А в январе мы неожиданно уехали оттуда. Я даже не успел с ней попрощаться.

— Действительно, печальная история.

— А недавно я узнал, что она была в партизанах и погибла в бою под Барановичами. Не могу простить себе…

— Чего простить?

— Наверное, того, что не попрощался с Леной…

— Хочешь сказать, чтобы я тоже не пожалел? Но это совершенно другое дело.

— Значит, не пойдешь?

— Нет.

Пропади пропадом эта Боровица. Скорее бы уж на фронт, чтобы не думать по ночам о Еве, не ходить по ведущей в город дороге и не ждать ее, вопреки данным самому себе клятвенным обещаниям.

Этим ни с кем не поделишься, даже с Котвой, потому что это сугубо личное дело. Нельзя поддаваться минутным слабостям. Пойти опять к Еве — это слабость; вернуться в Боровицу, разговаривать с теми, убеждать, объяснять, играть не свою роль — тоже слабость.

Ведь он видел Еву с Адамом. Адам наверняка останется в Боровице, когда они отправятся на фронт.

А кто убил Бжецкого? Известно кто, никакой тайны в этом нет. И опять Ева… Раньше, когда думал о Боровице и о своем возвращении, он был уверен, что она жива, не могла погибнуть, и вдруг оказалось, что она недоступна, как будто кто-то отделил ее от него высокой каменной стеной. Эдвард выругался.

— Что случилось?

— Да ничего. Разве так я представлял себе нашу встречу?!

— Понимаю. Все как-нибудь уладится. Останешься в живых — будешь строить новую демократическую Польшу. А интересно, какой она будет, эта Польша?

В избе Кольского ждал Олевич с конспектом завтрашних занятий, который он должен был утвердить. Эдвард пролистал исписанные ровным мелким почерком страницы.

— Больше вам нечего мне сказать? — спросил Кольский, возвращая Олевичу тетрадь.

— Да вроде бы нет, товарищ поручник…

3
На небе появились звезды, в домах зажглись керосиновые лампы. Олевич шел посередине дороги в направлении землянок. «Да вроде бы нет, товарищ поручник», — повторил он громко и с опаской оглянулся. Кругом ни души, со стороны леса доносилось пение солдат, кто-то играл на гармошке русскую мелодию. Вот так все и останется, подумал он, должно остаться. Скорее бы на фронт!

Он мечтал о фронте, как после долгого пребывания в лесу о бане. Войска стоят на Висле, не сегодня завтра начнут наступление, на понтонах и лодках форсируют реку, переправятся на тот берег, те, кто останется в живых, уйдут дальше на сотни километров, огонь и смерть отрежут их от прошлого.

Почему прошлое, которого нечего стыдиться, преследует человека, как кошмар? Кто же, в конце концов, виноват в этом? Когда два часа назад он увидел лицо Эдварда, ожесточенное, без улыбки, то понял, что попал в ловушку. Может, Кольский действительно имеет основания не верить ему? Нет, не имеет.

Как-то он шел из деревни в лагерь. Приблизительно в двухстах метрах от главной дороги стоит небольшая избушка, окруженная великолепным фруктовым садом. А за ней — старая каменная часовня, по утверждению Фурана, очень интересная, которую Олевич давно собирался осмотреть. Он свернул на проселочную дорогу, шел по грязи и, когда уже подходил к ограде, увидел выходившего из избушки Бенду, того самого, с которым разговаривал недавно о присяге. Боец закрывал уже за собой калитку, когда на пороге избушки появился мужчина, одетый в штатское, в высоких сапогах и зеленых бриджах. Хотя фуражка на нем была низко надвинута на лоб, Олевич сразу же узнал его. Это был Тадек, старый друг и товарищ; они виделись в последний раз в Седльце, когда Стефан шел на призывной пункт. Бенда не отдал Олевичу честь и прошел мимо, даже не взглянув на него, но подпоручник успел заметить на его лице что-то наподобие улыбки или гримасы.

Тадек медленно направился к калитке. Первым протянул Олевичу руку. «Люди, — сказал он, — встречаются иногда неожиданно. Ну как поживаешь, подпоручник народного Войска Польского?» Олевич промолчал. «Заходи в хату или уходи, неудобно разговаривать на улице». «Что ты здесь делаешь?» — обрел наконец способность говорить Стефан. «Что я здесь делаю? Для тебя же будет лучше, если я тебе не скажу. Ну, брата навещал. Тебе этого достаточно? Так зайдешь?» — «Нет». «Как хочешь. Мы с тобой давнишние друзья. — Голос Тадека немного смягчился. — Жаль, что не хочешь поговорить со мной. Может быть, когда-нибудь и захочешь. На всякий случай, думаю, тебе не надо напоминать, что ты меня не видел. И того тоже. И вообще тебя здесь не было. Ну, прощай, браток…»

Олевич молча повернулся и зашагал прочь.

«Отличный парень!» Стефан услышал, как Тадек рассмеялся ему вдогонку, но он уже не видел выражения его лица.

Отличный парень! Может, надо было остаться? Его охватила злость, какую он давно не испытывал. Почему именно он должен решать? Впрочем, откуда ему известно, что Тадек и Бенда… Да не обманывай самого себя! Все ясно и так. Но ведь этот Бенда еще сопляк и глупый…

Миновал проходную. Возле землянок в ожидании ужина сидели бойцы. Когда он подошел к своей роте, то увидел Бенду. Его угощал табаком Кутрына, к которому Олевич никогда не имел доверия.

4
Во время обеда офицер контрразведки полка поручник Леоняк подошел к Кутрыне и попросил его зайти к нему вечером. Он жил в избе за деревней, отгороженной от дороги высокими деревьями; окна его дома были тщательно завешены.

Когда Болек постучал, дверь открыл ординарец Леоняка и, ни о чем не спрашивая, провел его на кухню. На печке в большом горшке варились макароны.

— Садись и жди.

Стоявший на столе будильник отсчитывалминуты, в печке весело потрескивал огонь. Ординарец снял с печи горшок и ложкой переложил макароны в тарелку. Затем сел, поставил тарелку на колени и начал осторожно есть, не обращая внимания на Кутрыну. У Болека потекли слюнки. Он помнил вкус макарон с того времени, когда ел их дома как гарнир к жаркому, мать любила макароны, особенно запеченные с ветчиной, хотя отчим при виде их всегда морщился.

— Долго еще ждать?

— Столько, сколько надо.

Спустя некоторое время он услышал: «Заходи».

Вошел в небольшую чистенькую комнату, над застеленной кроватью висели образа, а на накрытом белой скатертью столе лежали несколько листов бумаги и очиненные карандаши.

— Товарищ поручник…

Невысокого роста, худой, с узким лицом, изуродованным тянущимся через всю щеку шрамом, Леоняк сидел на стуле, в форме, с пистолетом на ремне, как будто бы собрался куда-то уходить.

— Садитесь!

Кутрына сел и вопрошающе посмотрел на офицера.

Лицо у Леоняка было усталым, большая кровавая полоса выделялась на щеке.

— Ну что ж, — промолвил он наконец, — рассказывайте…

— А что рассказывать-то?

— Что? — Леоняк на минуту задумался. — Ну, начните с биографии.

Кутрына коротко изложил ее, чуть подробнее описал свое пребывание в партизанском отряде, подчеркнув, что, несмотря на неоднократное участие в операциях, не получил повышения. Заявил без лишнего пафоса, что является сторонником нынешней власти, которую считает лучшей для народа, еще не полностью освобожденного от страшной оккупации. Леоняк слушал не перебивая. Когда Болек закончил, он пододвинул ему пару листов бумаги и карандаш:

— А теперь напишите все, что вы только что мне рассказали.

Кутрына с трудом держал карандаш, как будто бы отвык писать. Буквы получались кривыми, слова неразборчивыми.

— Пишите быстрее. — В голосе Леоняка не было злости. Он оперся локтями о стол, закрыл глава.

Кутрына подумал, что он спит, забыв про допрос. Снова начал писать, а когда закончил, то увидел, что офицер внимательно разглядывает его.

— Подпишите. — Быстро прочитал протянутые ему листы бумаги, бросил их на стол. — Почему лжете?

— Я лгу? Да я…

— Лжете. Отца отправили в гетто, мать тоже, а вас что же — немцы не тронули?

— Мой отчим…

— Отвечайте на вопросы. Когда вас вызывали в гестапо, что потребовали взамен, оставляя в покое?

— Я же не еврей.

— Так кто же вас вызывал?

— Я был у старосты, показал ему метрику…

— Значит, признаете, — перебил его Леоняк, — что были в немецкой управе, по-вашему, у старосты. Хорошо, достаточно. — Умолк на минуту. — А теперь расскажите об аковском заговоре.

Кутрына рассказал, подчеркнув, что то, что услышал, передал Лекшу. Больше ничего не знает.

— Кто велел вам пойти к Лекшу?

— Я сам…

— А у майора Свентовца были?

— Нет.

— И утверждаете, что никто не заметил вашего, так сказать, участия в этом разговоре…

Кутрына на минуту смутился, но Леоняк не заметил этого.

— Никто.

— Ну хорошо. Садитесь рядом со мной.

Кутрына подошел к стулу, который стоял по ту сторону стола.

— Курите?

— Да! — Он с жадностью затянулся табачным дымом.

— Послушайте, Кутрына, мы знаем о вас многое. И кроме того, видим, что вы с нами не совсем откровенны… Но мы готовы обо всем забыть, если люди хотят нам искренне помочь. Понимаете?

— Понимаю.

— Помогать — это значит бороться с нашими врагами, с врагами Войска Польского. Закуривайте еще. — Офицер сиял ремень и бросил его на кровать: — А теперь поговорим по душам…


— Я что-то вас не понимаю, майор… — сказал Леоняк, глядя на сгорбленную фигуру Свентовца.

Тот махнул рукой:

— Знаю, что не понимаете. Извините, но вы моложе меня и горячность заменяет вам опыт. Просто я хочу, чтобы вы мне не мешали.

Леоняк улыбнулся: он очень устал и реагировал не так быстро, как обычно.

— Я не думал, что контрразведка вам мешает.

— Контрразведка мне не мешает. Я прочитал вам рапорт Кутрыны и прошу никого не допрашивать, не привлекать к ответственности, не арестовывать. Поверьте, у меня тоже неплохое чутье в этих вопросах: в данном случае мы имеем дело не с вражеской работой, а, если можно так выразиться, с отголосками этой работы. Я сам договорюсь со своими людьми… — Свентовец минуту помолчал. — Не создавайте мне дополнительных трудностей. Это не заговор, — повысил он голос, — и не вражеская сеть, а обыкновенные простофили, которым заморочили голову…

— Видите ли, майор, — заметил спокойно Леоняк, — я отнюдь не хочу создавать вам дополнительных трудностей. Но давайте поговорим откровенно: вы мне не доверяете, считаете, что вмешалась контрразведка и все испортила! А почему вы так уверены, что не взяли под защиту откровенного врага, что это не начало какой-то заранее организованной акции, что эти люди не имеют контактов с реакционным подпольем? То, что вы говорите, — это недооценка нашего политического противника…

Свентовец сгорбился еще больше; Леоняк смотрел на пряди его седых волос, спадающих на лоб.

— Я отнюдь не недооцениваю нашего противника, — сказал майор. — В отряде у меня были разные люди, в том числе и такие, которые вступили в него случайно. Они думали по-разному, но все сражались с немцами.

— Мы говорим чересчур уж теоретически, майор. Чего вы, собственно говоря, от меня хотите? Чтобы я не допрашивал Олевича и остальных в связи с рапортом Кутрыны? У каждого из нас свои задачи.

— Ваша задача, — Свентовец вдруг выпрямился, — искать настоящего врага! Понимаете? Мы должны создать армию из тех, кем располагаем, лучших мы не найдем.

— К чему эта лекция, майор? Вез причины мы никого не сажаем. У вас свои методы работы, у контрразведки — свои.

— Я человек твердый и сумею постоять за своих людей.

— И за Олевича тоже?

— За Олевича прежде всего. Это честный парень и хороший офицер, он сам явится ко мне.

— Вы слишком доверяете людям!

— Да, товарищ Леоняк, я действительно верю людям.

Поручник низко наклонил голову. Сколько ненужных слов говорят люди, кстати, порядочные, забывая о том, что идет война!

5
Бойцы с нетерпением ждут отправки на фронт. Маченга и Калета, Граль и Сенк знают, что вот-вот их полк двинется на запад. Когда по вечерам Лекш читает им газету, они пытаются представить города, названия которых упоминаются в военных сводках. Завтра или послезавтра эти сводки сообщат и о них. И в их честь в далеких столицах прозвучат артиллерийские салюты. А потом наступит мир. И хотя победа близка, мир они не воспринимают еще как реальность. Что их ждет впереди? Разве можно определить заранее, сколько им необходимо еще пройти дорог, форсировать рек?! Они диву даются, когда задумываются над тем, что все это им еще предстоит сделать. Но они знают, что взвод подпоручника Фурана или батальон майора Свентовца представляют собой лишь крохотные точечки на линии фронта, протянувшейся с севера на юг по огромной карте Европы.

Из землянок в Черемниках видны только поля и лес, туман и ведущая в Боровицу дорога — утомительно однообразный пейзаж, словно застывший в ожидании. Война — это главным образом ожидание…

По утрам темно и промозгло, люди дрожат от холода, выскакивая из землянок, быстро умываются, натягивают гимнастерки, застегивают на ходу ремни, взвод выстраивается на утреннюю поверку. И Михал Маченга вместе с десятками других бойцов поет:

Когда ранние встают зори…
Дни похожи один на другой, одному богу известно, что может прийти в голову командиру взвода.

Подпоручник Фуран, отдохнувший, тщательно выбритый, идет по тропинке, поглядывая на бойцов. Маченга вытягивается по-уставному, чувствует, как взгляд командира окидывает его с головы до ног, но на сей раз все в порядке: пуговицы застегнуты, обмотки плотно замотаны, ботинки начищены. Фуран подает команду.

В восемь утра взвод возвращается на политзанятия.

В большой землянке, где собирается вся рота, тепло, уютно, лица бойцов белеют в полумраке. Сидят на нарах, на сколоченных из досок лавках; посредине стоит хорунжий Лекш с тетрадкой, в которую то и дело заглядывает. Михал никогда не предполагал, что в армии надо так много учиться. Вроде бы известно, зачем они отправляются на фронт, но оказывается, что надо знать еще и многое другое, о чем Маченга даже и не подозревал.

Вот Лекш говорит о различиях между двумя конституциями: демократической 1921 года и фашистской 1935 года. Маченга никогда не слышал ни об одной из них. Слово «конституция» хорунжий выговаривает с каким-то благоговением. Подумайте сами: могла это быть хорошая конституция? Президент отвечает только перед богом и историей, то есть вообще не отвечает за свои действия, а завоеванные до этого жалкие права народа выброшены на помойку. Бойцы слушают и, видимо, понимают, о чем он говорит. Бенда даже записывает. Михал заглядывает ему через плечо, но не может ничего прочитать. А Лекш говорит все быстрее, Маченга напрягает взгляд и смотрит в рот хорунжему; в голове остается лишь одна эта фраза: «Отвечает только перед богом и историей». История! Что Маченга может сказать по этому вопросу? История делает с ним, что хочет, вчера одела его в солдатский мундир, завтра отправит на фронт, а послезавтра…

А Лекш говорит, что все теперь будет иначе, все для народа.

— Михал, не спи. — Старый Граль склоняется над ним.

— А я не сплю! — возмущается Маченга. И вдруг слышит свою фамилию.

— Что вы запомнили, Маченга, из того, что я сказал о фашистской конституции?

У Михала, как всегда, выступают красные пятна на лице. Он встает, вытянув руки по швам.

— Президент, — говорит он, — отвечает только перед богом и историей.

Но Лекш уже не смотрит на Маченгу. На пороге землянки появляется майор Свентовец, за ним — поручник Ружницкий.

— Встать! — кричит Лекш. — Смирно! Товарищ майор…

Свентовец подходит к Маченге, садится рядом с ним на нары.

— Продолжайте, Лекш.

— Бенда, — обращается хорунжий, — что вы знаете о конституции 1935 года?

— Это была фашистская конституция. А президент отвечал только перед богом и историей.

— Садитесь. Рядовой Кутрына, расскажите об аграрной реформе.

— Аграрная реформа, — начинает поучительным тоном Болек, — принятая первым сеймом, не была в буржуазной Польше реализована.

— Минутку… — Майор снимает пилотку и проводит ладонью по волосам. — Вы думаете, наверное: ну зачем нам забивают голову такими давнишними вещами?! А между тем эти вещи, хотя и давнишние, имеют к вам самое непосредственное отношение. Ведь за что мы сражаемся?..

Маченга слушает внимательно, майора он понимает лучше, чем Лекша, может, потому, что тот говорит медленнее.

— Вы, — объясняет Свентовец, — отвечаете перед народом, на вас смотрят, на вас возлагают несбывшиеся надежды…

Это верно. И разве не сжимается у Маченги сердце, когда он думает о своей деревне, забытой богом и людьми?! Как они там теперь без него справляются?..


— Взвод, стой!

Фуран объясняет содержание занятий. Говорит просто и понятно. Тема сегодня — отделение в обороне. Это лучше, чем в наступлении, меньше мучений. Но саперной лопаткой придется поработать основательно, потом положить поудобнее винтовку, напрячь зрение… Вон с того поля, слегка подернутого туманом, начнет атаку пехота «противника»; забавные фигурки бойцов вынырнут из тумана и тотчас же спрячутся за кустами или буграми. Надо поймать на мушку одну из них, прижать ее к земле, чтобы не могла уже больше подняться. Маченга вспомнил солдат врага, он видел их сотни раз. Они проезжали по деревне, лазили по хатам, поджигали их, убивали людей. А теперь он поймает их на мушку…

— Маченга, отдых себе устроили? Встаньте. Бегом… марш!

Фуран, в сущности, хороший парень, и его надо ценить. Когда он объявил перерыв, бойцы знали, что времени хватит не только на перекур.

Спокойно расположились под деревом: Бенда, Венцек, Маченга, Калета, старый Граль. Бенда угощает всех табаком, бережно завязывает кисет. Наклоняется к ним, шепчет тихонько, как будто доверяет им важную тайну:

— Не слышали? Всю 2-ю армию отправляют на войну с японцами…

Михал широко открывает глаза. Не может быть! Все время говорили, что будут бить немцев, все так и думали. И вдруг — на другой конец света.

— Погрузят в вагоны, — вмешивается Венцек, — и поедем через всю Россию в Маньчжурию.

Молчавший до сих пор старый Граль кончил курить и воткнул окурок в землю. Встал, поправил пилотку.

— Не болтай чепуху, — заявил он. — Неужели ты думаешь, Бенда, что мы тебе поверим?

Бенда собирался было ему ответить, но вдруг увидел подходившего к ним со стороны леса Кутрыну.

— Ладно, не будем теперь говорить об этом.

6
Зачет по боевой стрельбе из винтовки батальон сдал намного хуже ожидаемого. Самые плохие результаты показала рота Кольского. Только Казак в какой-то мере спас положение — завоевал первое место в полку среди сержантского состава. Кольский развел руками:

— Ну что поделаешь, товарищ майор. Постараемся сделать из них хороших бойцов, если успеем.

Свентовец понимал, что, как командир, он должен был бы отругать поручника, но он только нахмурился и ничего не сказал. Кольскому придется основательно поработать с ротой, кое-что можно еще наверстать. Но майора больше беспокоило другое. В партизанах было легче. Коллектив отряда формировался в боях, люди не имели друг от друга тайн. А здесь даже Кольский скрывает свою драму. Свентовец уже давно хотел спросить его, почему он перестал посещать Боровицу.

— Как настроения в роте?

— Да ничего нового, товарищ майор. Шушукаются по углам… Лекш провел с бойцами несколько бесед, рассказал им о Варшаве.

— А как Олевич?

— Ничего. — Офицер замялся. — Только во взводе Фурана произошел случай серьезного нарушения дисциплины.

— Почему не доложили?

— Рядовой Маченга не вышел на учения…

— Как это — не вышел?

— Да просто: остался в землянке и пролежал до обеда. С ним такое, честно говоря, впервые… Фуран влепил ему пару нарядов вне очереди, а потом я побеседовал с ним.

— Ну и что выяснили?

Кольский поморщился:

— Да ничего, товарищ майор. Спрашиваю: «Почему остались?» А он: «Плохо себя чувствовал». «Почему не пошли к врачу?» Махнул рукой: «А чем мне врач поможет? Такой уж я, видать, солдат».

— Это тот Маченга, которого все время критикуют в вашей ротной стенгазете?

— Совершенно верно, товарищ майор.

Свентовец помолчал минуту.

— Передайте Лекшу, чтобы перестали о нем писать. И поговорите с командиром отделения.

— Это как раз то самое отделение.

Майор не понял.

— Ну, где Кутрына и Бенда.

— Тем более. Понимаете, Кольский, для всех ваших бойцов винтовка — привычное дело, и поэтому непонятно, почему они так плохо стреляют; а Маченга — новичок в этих делах, с ним надо как следует заняться.

— Понимаю, товарищ майор, лично я предпочитаю другим таких, как Маченга.

— Меня не интересует, кого вы предпочитаете. Вы командир роты и отвечаете за всех.

И Свентовец пошел, слегка прихрамывая, в сторону деревни. Он не спешил — до совещания у командира полка оставалось еще много времени, совещание не обещало быть приятным. Хорошо хоть с Крыцким можно договориться! Советский полковник, который закончил Академию имени Фрунзе и отлично разбирался в военных делах, относился к Свентовцу так же, как и к другим, более подготовленным командирам батальонов. А случалось, и утешал его. «Не переживайте, майор, — говорил он, — у нас вначале было хуже. Опыт у вас есть, а знания приобретете».

Что поделаешь, надо учиться. И Свентовец садился вечерами и изучал Боевой устав пехоты. Потом начал сам переводить на польский, но столкнулся с серьезными трудностями в военной терминологии…

По дороге в штаб он заглянул к заместителю командира по политико-воспитательной работе и узнал о полученном из штаба дивизии распоряжении выделить специальные группы бойцов в помощь радам народовым при проведении аграрной реформы. Эти группы должны были обеспечить охрану представителей народной власти, а также вести определенную пропагандистскую работу.

Лектор, хорунжий Пагат, толстый, крикливый парень, начал тут же убеждать майора в том, что создать такие группы в полку будет нелегко.

— Ну кого мы, собственно говоря, пошлем, майор? — спросил он. — Бойцы еще не принимали присяги, оружие им, правда, выдали, но официального вручения еще не было, настроения в подразделениях паршивые, я думаю, что надо отказаться.

— А я другого мнения, — заявил Свентовец. — Ведь люди проверяются в делах. Учеба учебой, но надо, чтобы они столкнулись с реальной действительностью. А то и не знаешь, с кем имеешь дело! — прибавил он громко.

Пагат недоуменно посмотрел на него.


С заместителем командира полка по политико-воспитательной работе капитаном Гольдвельдом майор уже давно собирался обговорить несколько вопросов. Он застал Гольдвельда дремавшим после обеда. Без мундира, в серой рубашке, худой, он напоминал продавца, которого уже после закрытия магазина застал врасплох неожиданно появившийся покупатель.

Уселись за большой стол, на котором стояла открытая банка консервов; Гольдвельд переставил ее на кровать и уставился на майора, моргая маленькими покрасневшими глазками.

— Что это вы такой расстроенный, майор? Что-нибудь стряслось?

Свентовец рассмеялся, он любил капитана, возможно, за его пренебрежение к военной выправке, а ведь Гольдвельд пришел с 1-й армией, сражался под Ленино. У Свентовца иногда возникало подозрение, что капитан сознательно избрал такой стиль, облегчающий ему контакт с людьми. Закурил и, уже не глядя на Гольдвельда, изложил дело Олевича, попросив поддержать его точку зрения и повлиять на Леоняка.

— Повлиять на Леоняка я могу, — заявил Гольдвельд, — хотя это и нелегко. — Задумался и вдруг тоном, которого Свентовец у него раньше не замечал, добавил: — Я вам вот что скажу, майор, вы правы и не правы.

— Как это понять?

— А вот так. Я вам помогу, но посмотрим, как будут развиваться события дальше. В Боровице, — продолжал он, — застрелили некоего Бжецкого, у Котолева десять бойцов сбежали с оружием. Одного из них поймали; оказалось, что его подбили на это. В общем, дезертира расстреляли на глазах всего полка. Вот такие дела. Вы забываете о реальной действительности. Лет через десять — пятнадцать наверняка найдутся умники, которые скажут: вы наделали ошибок, натворили глупостей, из-за вас пострадали невинные люди. Дешевая это будет правота, Свентовец. Когда идет борьба не на жизнь, а на смерть, трудно говорить о всеобщем доверии и других красивых вещах. На это еще будет время. Поэтому Леоняк часто стоит перед дилеммой, посадить кого-то или нет, поскольку знает, чем рискует. И он обязан так рассуждать. Вы тоже правы, ибо из каждого может в конце концов вырасти хороший человек…

— Вот уж не думал, Гольдвельд, что политработник займет такую позицию. Ни нашим, ни вашим…

Капитан усмехнулся и взял с кровати банку консервов:

— Не хотите подкрепиться?

— Нет, спасибо. Я уже пообедал.

— А я люблю поесть, правда, не толстею. Ну что ж, попробуем убедить Леоняка, может, удастся. Все-таки те продолжают стрелять.

— Знаю. Но не забывайте, посадить-то легко…

— Еще как. Я вам расскажу, как было со мной. Вы знаете, что я служил у Андерса?

— Нет.

— Так вот, я вступил в армию Андерса, а через три месяца меня посадили.

— За что?

— Это у них называлось: за подрывную коммунистическую деятельность.

Гольдвельд проглотил кусочек хлеба с тонким ломтиком тушенки и улыбнулся.

Неожиданно легко капитан дал согласие на формирование в батальоне Свентовца специальной группы в помощь проведению аграрной реформы. У майора даже сложилось впечатление, что он не очень-то понял, о чем идет речь; ходил по комнате, заглядывал в углы, как будто бы что-то искал, и вообще не обращал внимания на гостя. И только когда Свентовец надел фуражку и направился к двери, Гольдвельд как бы очнулся:

— Рискованный вы человек, майор! Ох, рискованный. Дело-то хорошее… Только вы не вовремя его затеяли.

Наступил вечер, в деревне задымили трубы, из соседней хаты донесся плач ребенка. Свентовец остановился и слушал. Снял фуражку, вытер носовым платком лоб, махнул рукой и зашагал дальше.

Мария из бараков

На задание уходили два взвода — Фурана и Олевича. Командовать ими поручили подпоручнику Котве. Вскоре их нагнал майор Свентовец на лошади. Знатоки, а к их числу принадлежал, бесспорно, и старый Граль, оценили, что он держится в седле неплохо, правда, немного по-крестьянски: видно, учили его ездить верхом в деревне или в партизанах.

С ними отправился и Лекш; заместитель командира батальона по политико-воспитательной работе даже произнес на первом же привале краткую речь. Бойцы слушали его невнимательно, одни курили, сидя на обочине дороги, другие перематывали обмотки. Впрочем, привал оказался коротким. Котва уже в самом начале заявил им, что это не какая-то ознакомительная экскурсия, а учебный марш-бросок.

— Аграрная реформа, — говорил Лекш, — это огромное завоевание трудящихся нашей страны. Крестьяне получат землю, сбудутся их вековые мечты, наступит конец нищете и мытарствам. Вам, солдатам, выпала великая честь участвовать в этих переменах…

Маченга слушал хорунжего, внимательно разглядывая подошву ботинка: выдержит или нет? Хоть бы выдержала в последний раз, ведь Сенк обещал раздобыть для него у Казака новую пару. Котва затоптал окурок, бойцы построились и зашагали дальше. Ноги увязали по щиколотку в грязи, окружающий пейзаж утомлял своим однообразием: на горизонте узкая полоса леса, вокруг плоские, как классная доска, поля; только кое-где виднелись одинокие, стоявшие в стороне от деревни хаты, окруженные редкими деревьями. На их пути попадался иногда обгоревший остов машины или танка.

— Рота, запевай!

Шедший в первой четверке Сенк затянул:

За горами, за лесами…
Маченга тоже запел, он любил эту песню. Взглянул на идущего рядом Кутрыну. Тот не пел, губы плотно сжаты, уставился на ноги марширующих, как будто считал их шаги.

Вот уже несколько дней Михал испытывал к Кутрыне особую симпатию. Кроме старого Граля, у него не было до этого во взводе близкого человека; бойцы не сторонились Маченги, но кому хотелось дружить с тем, над которым все подтрунивали! А Кутрына защищал его. Как-то в воскресенье, сидя под росшим за землянкой деревом, Михал отчетливо слышал, как Болек объяснял Сенку: «Да не цепляйся ты к этому Маченге, дай ему спокойно жить». Честно говоря, Михал не очень-то обижался на Сенка. Любой на его месте вел бы себя точно так же, но Кутрына, бесспорно, хороший человек. Надо бы как-то поблагодарить его, но как — Маченга не знал и вообще выражать свои чувства словами не умел.

— Прекратить пение!

Дальше шли молча. Миновали железнодорожный переезд. Маченга взглянул на уходящие вдаль извивавшиеся по земле рельсы. Он шел на левом фланге, рядом с деревьями, которые вылезали на дорогу, нависая голыми ветвями над головой.

— У нас, — заметил, обращаясь к Кутрыне, Маченга, — лес гуще.

Тот отрешенным взглядом посмотрел на него, как будто его только что разбудили.

— Лес? Какой там еще лес?!

— Войско это или похоронная процессия?! — рявкнул вдруг Фуран. — Взвод, запевай!

За горами… —
начал снова Сенк.

Когда вышли из леса, то увидели издалека имение Гняздов: окруженный купой деревьев дворец, узенькую речку и небольшую деревушку.

— Вот и пришли! — громко сказал Сенк.

К дворцу вела широкая, усаженная липами аллея, но они свернули в сторону, на узкую, всю в ухабах дорогу в обход парка. Дошли до просторного двора имения, вокруг которого располагались хозяйственные постройки; два ряда бараков для батраков, господские конюшни и скотные дворы, посредине — каменный колодец. Люди выглядывали из окон, показывались в дверях, но встречать солдат выбежала только куча ребятишек — оборванных, грязных и шумных. Построились в две шеренги, а офицеры, окружив майора, долго совещались.

Маченга разглядывал бараки. Ничего нового для себя он не увидел, да и люди выглядели так же, как и в его родных краях. Его не удивило, что никто из взрослых не вышел их встречать: крестьянин осторожен, жизнь научила его недоверчивости и боязливости. Михала распирало любопытство: что же будет дальше? Он, Маченга, пришел сюда вместе с товарищами, чтобы дать этим людям землю. В военной форме, с винтовкой на плече, он, наверное, не так уж плохо выглядел…

Михал рассеянно слушал Лекша, который снова начал объяснять, зачем они сюда пришли. Теперь он думал о матери. Конечно, старушка тоже заслужила надел земли, а не голодную смерть. Он был уверен, что больше уже никогда не увидит ее… А эти торчат себе на пороге своих халуп, разговаривают, а ты стой здесь в строю с винтовкой. Вроде бы ничем от них не отличаешься и, не хвалясь, умеешь делать все не хуже их, а вот судьба у тебя совсем иная. Почему же так получается? Почему ему, Маченге, выпало на долю служить в армии, а им — делить между собой помещичью землю? Горечь подступила к горлу.

Тем временем Лекш продолжал говорить: они должны помочь крестьянам выбрать гминный[17] комитет по проведению аграрной реформы, кончается уже время осенней пахоты, а земля все еще не разделена, есть среди них и такие, кто тянет с разделом земли, запугивает крестьян. Владелец Гняздова пан Леманьский, правда, бежал с немцами, но остались его пособники, а некоторые из них скрываются в лесу, готовые с оружием в руках защищать господское добро. Поэтому надо показать крестьянам, что народная власть сильна и крепка и им нечего бояться, земля ждет их, пришел конец нищете и мытарствам.

Хорунжий повысил голос, глаза его засверкали. Слова «нищета» и «мытарства» он выговаривал твердо, видимо хорошо понимая их смысл. Михал пытался запомнить отдельные фразы. Когда на очередной политбеседе Лекш задаст ему вопрос, то он будет по крайней мере знать, как отвечать.

Из длинной речи Лекша вытекало, что взвод Олевича отправится во дворец, выставит караулы и подготовит место для собрания, а взвод Фурана, то есть они, займется созывом крестьян.

Они должны ходить по домам, уговаривать, чтобы каждый пришел, и женщины тоже, могут даже с детьми, а также отвечать на вопросы, помня, чему их учил на политбеседах Лекш.

— Среди вас много крестьян, — закончил хорунжий, — поэтому жизнь деревни вы хорошо знаете и сумеете поговорить с мужиками.

Фуран, стройный и гибкий, в отлично подогнанной батальонным портным форме, не стал произносить речей, он отправил два отделения в деревню, а третье — Сенка — оставил у бараков. Сенк в свою очередь разбил их на пары, выдал каждому бумагу и карандаш — записывать фамилии оповещенных.

Вытянутое здание общежития для батраков, выкрашенное когда-то в белый цвет, напоминало барак немецкого концлагеря, только было пониже и больше вросло в землю. Чтобы попасть в комнаты, надо было пройти через небольшой темный коридор, заваленный всяким хламом; Маченга и Кутрына начали с левого ряда.

— Ты беседуй, — сказал Болек, — а я буду записывать. Как только люди здесь живут!..

— Везде так живут, — заметил Маченга.

Жильцы барака оказались неразговорчивыми, вопросов не задавали, считая, по-видимому, что не настало еще подходящее время. Представителей народной власти видели впервые — сюда даже милиционеров еще не прислали, — а в близлежащих лесах свирепствовал капитан Коршун.

— Я здесь, — сказал старый крестьянин, застегивая ремень на брюках, — живу уже сорок лет. Знал еще старого пана Леманьского, который в Петербург, к царю, ездил. Землю, говорите, будут давать? Только неизвестно еще кому — тем, у которых ее и так много, или батракам и деревенским беднякам. А вы сами-то откуда будете?

— Из-под Слонима, — сказал Маченга, — деревня Ковале.

— Свое хозяйство?

— Ага. Мать там осталась.

Крестьянин кивнул:

— Я те места знаю, молодым работал в Ружанах на лесопилке.

— Это на той, что стоит на Замковой горе? — обрадовался Маченга.

— Кажется. Хорошо платили, хотя работа была сезонная.

— Наверное, после войны привезете сюда мать? — поинтересовалась его жена. — А баба тоже есть?

— Нет. Неженатый…

— Так придете на собрание, хозяин? — перебил их Кутрына.

— Приду. Мы на все собрания ходим.

Так и ходили они от двери к двери. Болек записывал фамилии, крестьяне поглядывали на него недоверчиво и беседовали с Маченгой. А Михал постепенно избавлялся от робости, входил в комнату первым, бросал с порога «Слава Иисусу Христу!» и говорил, как будто выучил наизусть текст приглашения на собрание. Шли в окружении детей, терпеливо дожидавшихся у порога каждой комнаты.

В последней из доставшихся им комнат они застали женщину с маленькой дочуркой. Ребенок играл с тряпичными куклами на полу, а женщина готовила что-то на кухне в большой кастрюле.

— А хозяина нет?

— Убили, — сказала женщина, вытирая руки о фартук. — Убили, — повторила. — Пришли ночью, вытащили из постели, отвели к колодцу и выстрелили в голову.

— Кто? — спросил Кутрына.

— А я знаю? Говорили, что польские солдаты из леса якобы за то, что он якшался с красными. Так ли это или нет, не знаю. Мне он никогда об этом не рассказывал. Молодой был, хороший отец и муж. Боже мой!

У женщины было продолговатое лицо, полные губы, высокий лоб без морщин. Держалась она прямо, двигалась легко и проворно, как молодая девушка. Вытерла фартуком лавку, Маченга с удовольствием уселся, не спуская с нее глаз.

— На собрание пойдете?

— А надо? Не до собраний мне теперь.

— Приходите. Комитет будут выбирать для раздела земли.

Женщина молчала.

— Хозяйство большое?

— Какое там хозяйство! Муж батрачил у кого мог.

— Получите свой надел.

Махнула рукой:

— Все равно деревенские заберут. Что, я их не знаю, что ли? Они ждут только случая, чтобы обделить батраков. Болтают, что таким оборванцам нельзя давать землю, все равно загубят. Что надо отдать ее тем, кто умеет хозяйствовать. И для них будет польза, и для государства… Сейчас налью вам молока, — добавила, глядя на Михала, — или супу, только что сварила.

Михал согласился на суп, а Кутрына долго отказывался, но в конце концов и он съел солидную миску картошки. Тепло было в этой комнате, уютно, на кровати — перина, такая же, как у Маченги дома, на свежевыбеленной стене — образок божьей матери в позолоченной рамке.

— Итак, вас зовут Мария Кувак, — записывал Кутрына.

Женщина поднялась с лавки, спрятав руки под фартуком:

— Совершенно верно.

— Придете на собрание?

— Ну, если надо…

Люди собрались во дворе. День был тихим и теплым, совсем не осенним, только высохшие листья шелестели под ногами. Лучи солнца, уже прячущегося за деревьями, заглядывали в пустые проемы окон дворца. Большое двухэтажное здание выглядело как после урагана: двери выломаны, лестницы изуродованы, перед главным входом — остатки разбитой мебели, груды старых книг, рамы от картин.

Майор Свентовец сидел на каменной ступеньке и курил, разглядывая толстую, в коленкоровом переплете книгу. Рядом с ним, чуть подавшись вперед, — подпоручник Олевич, сосредоточенный и хмурый.

— Все в этом дворце пропитано польским духом. Здесь культивировались традиции рыцарства, хранились в альбомах фотографии офицеров двадцатого года и подхорунжих тридцать девятого года, а в этой куче книг вы наверняка найдете всю патриотическую литературу девятнадцатого века… — Майор посмотрел на Олевича, как учитель на ученика: — Скажите, о чем вы думаете, когда смотрите на имение пана Леманьского, который удрал с немцами?

Олевич нетерпеливо задвигался.

— Да ничего, товарищ майор, я об этом не думаю. Меня больше интересует, почему вы ведете беседу на эту тему именно со мной, а, скажем, не с подпоручником Котвой. Может, из-за моего прошлого?

— Говорите яснее…

— Буду с вами совершенно откровенен. Вот вы, товарищ майор, говорили о различных убеждениях людей, помните? На мой взгляд, человеку просто нужна ясность. Когда я вступал в партизанский отряд, никто не говорил мне громких слов, не заставлял повторять их. Никто меня не проверял, не уговаривал сражаться с немцами. Это было само собой разумеющимся… А теперь оказалось… Впрочем, вы, товарищ майор, лучше меня знаете, что оказалось. Таких, как я, много в полку, но вы нам не доверяете.

— Понятно. Лично я вам доверяю. На фронте я бы назначил вас на ту же должность, что и Котву. Но во время этой операции я счел нужным назначить командиром его, а не вас.

— Но ведь я не против передачи земли пана Леманьского крестьянам. Я понимаю, что нужны какие-то реформы, думал об этом, когда вступал в Войско Польское, но…

— Не можете сформулировать свое «но»? — спросил Свентовец, поскольку Олевич оборвал начатую фразу и умолк. — Вот вы говорите о недоверии. А помните ли вы тех ваших бывших коллег, кто остался в лесу или дезертировал из армии?

— Я не одобряю их поступка. Вы, товарищ майор, — вспылил подпоручник, — хотите знать, в чем заключается мое «но»? Демократическая Польша, аграрная реформа, земли по Одеру — это такие же прописные истины, как и борьба с немцами. Нет, не то… Если бы мне во время оккупации командир сказал, что после войны будет проведена аграрная реформа, я бы посчитал, что так и надо, и даже не задумался бы об этом. Почему это я, Олевич, должен проявлять особый интерес к таким делам? А теперь вы, товарищ майор, требуете, чтобы я сказал, что я об этом думаю! Да, собственно говоря, ничего… Но… я был офицером АК, видел, как на моих глазах гибли люди, поэтому вы должны понять, что мы для вас не чужие и что с нами можно разговаривать, как с подпоручником Котвой.

Свентовец довольно долго молчал.

— Вы откуда родом, Олевич, из Варшавы? — спросил он, прерывая спор.

— Да, из Варшавы. Но о своем происхождении подробнее, к сожалению, рассказать не могу, хотя по теперешним временам оно вполне подходящее.

— Почему?

— Воспитывался у чужих людей, мать видел редко, отца почти не знаю, даже по фамилии. Когда мне было девять лет, мать арестовали, во время войны мы так и не сумели отыскать друг друга.

— За что ее арестовали?

— Точно не знаю. Как будто за левые убеждения, так, во всяком случае, получалось по ее письмам и рассказам моих воспитателей.

— Значит, вы из семьи, связанной с рабочим движением. Поэтому вы должны…

— Понимаю, что вы хотите сказать, товарищ майор. Отец и мать бросили меня на произвол судьбы, у них не было для меня времени, рос сам, да и сейчас один на свете. Не знаю, как бы поступил теперь мой отец, а в сущности, какое это имеет значение?

— Хочу задать вам еще один вопрос, очень важный, Олевич. Если бы вы знали, что в полку готовится дезертирство или нечто другое, направленное против Войска Польского, выполнили бы вы свой долг?

Олевич молчал.

— Значит, ни о чем подобном вы не знаете?

Олевич проглотил слюну. Казалось, что он вот-вот взорвется, но он ответил спокойно:

— Ни о чем серьезном не знаю.

— Спасибо.

Из плотной толпы людей вынырнул вдруг подпоручник Котва. Майор подал ему знак рукой.

— И еще. Как звали вашу мать?

— Марта, товарищ майор.


— Успокойтесь, люди, тише, сейчас будет говорить пан подпоручник. — Староста, пожилой, седой мужчина, ловко спрыгнул с окружавшей дворец каменной балюстрады.

Котва неторопливо взобрался на нее. Когда он начал говорить, толпа немного успокоилась.

До Маченги голос подпоручника едва доходил, он слышал лишь отдельные слова: «Аграрная реформа… Комитет… тех, кому вы доверяете… земля ждет… нельзя терять время…» Впрочем, Михал и не старался слушать, не думал ни о Котве, ни о собрании. В толпе женщин, которые пришли сюда без мужей, стояла Мария Кувак. Он, не отрывая глаз, смотрел на нее, но так, чтобы она этого не заметила. Узнает ли его? Пожалуй, нет: ведь солдат от солдата мало чем отличается, особенно когда надвинет фуражку на лоб. А впрочем, зачем ей его узнавать? Молодая, здоровая, найдет еще себе какого-нибудь мужика и утешится. А супом его все-таки угостила! Не Кутрыну, потому что сразу видно, что он не из деревни, а его, Маченгу.

Михал сплюнул и выругался. Ну хотя бы раз в жизни повезло, понравился бы какой-нибудь женщине! Вдруг вспомнил песню, которую пели советские солдаты:

На позицию девушка провожала бойца…
Нет, никто не провожал Михала Маченгу на войну. Ехал он в телячьем вагоне с одним узелком, который собрала ему на дорогу мать. Лежал на деревянных нарах и думал: почему одним все удается, а другим — например, ему — нет? Невезучий он, что ли, или такая уж у него судьба?

Лежать на нарах было жестко, да и голову некуда приткнуть, от мерного стука колес клонило ко сну…

Котва закончил свою речь, толпа колыхнулась, как будто от легкого ветра; крестьяне заговорили — вначале робко и тихо, потом громче и смелее.

Староста снова влез на балюстраду, встал рядом с Котвой:

— Будем выбирать делегатов. Люди, тише, называйте фамилии!

Толпа шумела и волновалась, но кандидатуры никто не называл. Стоявший рядом с Маченгой невысокого роста батрак вынул из кармана кисет с табаком.

— Нечего спешить, — шепнул он соседу.

— Старый Климчак, — объявил староста.

— Пусть будет! — выкрикнули из толпы.

— Собчак.

— Мужик с головой и непьющий.

— Когда мало подносят, то не пьет, — засмеялся кто-то.

Женщины захихикали, приложив к глазам кончики платков.

— Калесяк Болек.

— Да что же это такое?! — гаркнул вдруг кто-то во весь голос. — Одни деревенские!

— Из батраков тоже надо, они что, не люди или земли им не положено?

К балюстраде подошел полный мужчина в надвинутом на самый лоб картузе.

— Мужики! — крикнул он. — Здесь надо по-хозяйски, с умом… Ведь будем делить не какую-то паршивую землю, а землю самого папа Леманьского, который, я не стыжусь это сказать, хозяйничал толково и с выгодой для себя. Поэтому надо, значит, выбирать людей с опытом, которые нашу работу знают, с молодых лет сидят на своей земле. А батраки пусть не боятся, мы их не обидим…

— Слезай оттуда… тебе все мало… только бы хапать и хапать…

— Тихо, люди, он правильно говорит, а вы, батраки, не мешайте…

— Какая это справедливость! — кричал кто-то тонким голосом. — Мы здесь живем с деда-прадеда, а эти притащились сюда бог знает откуда — и уже подавай им землю…

На дворе становилось все темнее, небо, вначале бледное, мрачнело, зажглись первые звезды. Подпоручник Котва, подняв руку вверх, безуспешно пытался перекричать расшумевшуюся толпу:

— Народная власть хочет делить землю справедливо!.. Люди, успокойтесь, пусть батраки называют своих кандидатов!

Уже несколько человек пробирались сквозь толпу к балюстраде, стоявший рядом с Маченгой мужик затоптал окурок и тоже начал протискиваться вперед, энергично работая локтями. Кто-то толкнул Михала, кто-то, проходя мимо него, заглянул ему в лицо. Батраки, подумал Михал, тоже должны получить землю. Кому она не нужна. Он снова поискал глазами Марию; она, жестикулируя и кивая головой, разговаривала с бабами, платок свалился с наспех причесанных волос на плечи.

— Кобулу от батраков!

— Не хотим Кобулу, еще года нет, как пришел…

— Люди, погодите. Праздник-то какой — землю делим, а вы все свое! Пусть батраки…

Вдруг мужик умолк. Воцарилась необычная тишина, Маченга посмотрел на толпу, на головы собравшихся, которые, будто почки огромных растений, колыхались от ветра, потом обернулся и увидел на фоне темного неба взметнувшееся над верхушками деревьев парка яркое багровое пламя.

— Горим!

— Бараки горят!

— Боже мой, люди, спасайте!

Крики женщин заглушили сразу все, толпа на минуту застыла и вдруг бросилась бежать по главной аллее, топча газоны и клумбы, продираясь через кусты. Никто больше не слушал старосту, который призывал мужчин сбегать в деревню за насосом, затерялся в общей суматохе и голос Котвы, отдающего распоряжения:

— Первый взвод, ко мне! Олевич, — кричал Котва, — где ваши караулы?! Собрать всех сюда! Два отделения оставить у дворца, остальные за мной…

Огонь лизал темноту уже в нескольких местах. Маченга ничего не видел, кроме багрового пламени. Он потерял из виду Марию, но потом снова нашел ее — она бежала быстро и легко, обгоняя людей. Он, едва поспевая, бросился за ней.

Вдруг аллея оборвалась, они свернули налево на ухабистую дорогу, ведущую в фольварк, и увидели перед собой бараки. Они горели, как куча сухого хвороста. Огонь охватывал их широкими объятиями и освещал двор ярким заревом. Пронзительные вопли детей и женщин заглушали треск валившихся стен и обрушивающихся перекрытий.

— Подожгли! — выла женщина у двери комнаты, из которой ее муж выбрасывал кастрюли, перины и узлы, а потом выскочил сам с орущим ребенком на руках.

Мария кинулась прямо в огонь. Ее комната была последней в бараке, пламя уже лизало крышу, подбиралось к стенам, окно отсвечивало красным заревом, как будто кто-то поставил на него яркую лампу. Она была уже в двух шагах от порога, когда ее догнал Маченга. Раздумывать было некогда, он, тяжело дыша, оттолкнул Марию так, что та, вскрикнув, упала, а сам всей тяжестью тела навалился на дверь. Его охватил страх — а вдруг не хватит сил! — но дверь поддалась, и он, хватая ртом воздух, влетел в комнату. Его обдало жаром. Он увидел сплошную стену огня, как будто оказался в горящей бочке, услышал треск падающих перекрытий и, не оборачиваясь, бросился вперед.

В кроватке у окна спокойно спала укутанная одеялом девочка. Маченга прижал ее к груди и, не чувствуя, как кровь стекает с его лица и шеи на мундир, как ноют от боли обожженные руки, выскочил из горящего барака.

Мария, словно окаменев, сидела на земле; руки и лицо ее были в грязи, она отсутствующим взглядом смотрела на огонь, который, весело потрескивая и вспыхивая яркими язычками пламени, с жадностью пожирал барак. Маченга положил ей на колени девочку и, не оглядываясь, убежал.

На повозке посреди ярко освещенного двора стоял майор Свентовец и руководил ликвидацией пожара. Спасти можно было, собственно говоря, лишь здание дворца; не дожидаясь насоса, люди притащили ведра и, выстроившись в две цепочки от колодца до горящих бараков, передавали их теперь из рук в руки. Шипящеепламя ползало под ногами у тех, кто стоял ближе всех к огню.

Бойцы отделения Сенка спешно рубили топорами строения между бараками. Огонь жадно поглощал сухие доски, подбирался к людям, два барака уже догорали. Сенк первым заметил Маченгу, взглянул на его мундир и лицо и ничего не сказал. Михал подошел к Кутрыне, вырвал у него из рук топор и принялся за работу. В это время сквозь треск отдираемых досок они услышали выстрелы: вначале одиночные, винтовочные, а затем автоматные очереди.


Котва с четырьмя бойцами шел от бараков к дворцу. Подпоручник решил подтянуть одно отделение из взвода Олевича к месту пожара, а другому поручить подготовить в резиденции пана Леманьского временное жилье для батраков. Он не мог понять, почему обещанная старостой помощь из деревни так и не прибыла, тем более, как говорили, у них есть насос. Во всем этом следовало разобраться и сделать соответствующие выводы.

Котва уже не сомневался в том, что бараки подожгли, надо было расставить караулы почаще, с учетом возможности нападения…

Стало светлее, на небе появилась луна, яркое зарево освещало горизонт. Бойцы шли гуськом, молча. Котва слышал их шаги, иногда треск сломанной ветки, удар ботинком о камень. Издалека до них долетали крики людей, они то утихали, то вспыхивали с новой силой, как огонь во время тушения пожара.

На полпути от бараков к дворцу перед ними выросла фигура человека — он появился неожиданно, как будто прятался до этого в зарослях или выскочил откуда-то на дорогу. Он был от них совсем близко, они да же слышали его шаги.

— Стой, кто идет?!

— Олевич.

На груди подпоручника висел автомат, он был без фуражки, вытирал рукавом пот со лба.

— Ждал насоса, — объяснил, — но его все нет. И старосты тоже. Хочу направить кого-нибудь в деревню узнать, что же произошло…

— И поэтому, — тихо заметил Котва, — ты разгуливаешь один, бросив бойцов без командира.

— Я оставил вместо себя сержанта Скерлиха.

— Надо было послать связного.

— И что мне теперь делать?

— Возвращаться с нами.

Олевич поинтересовался обстановкой в бараках. Пока Котва рассказывал, тот все время вытирал лицо, как будто собирался содрать пот вместе с кожей.

— Сукины дети!

— Прошляпили. Отправились сюда, как на экскурсию, на митинг, на собрание. Забыли, что война еще не кончилась.

Подошли уже к парку. Висевшая над деревьями луна светила им прямо в лицо, темно-синий парк, как каменная стена, преграждал им дорогу.

Котва вдруг остановился: ему захотелось закурить. Он вынул из кармана пачку сигарет, попросил у Олевича спички. Бойцы вполголоса разговаривали.

— Можно закурить, товарищ подпоручник?

— Курите.

Глубоко затягиваясь табачным дымом, Котва не спускал глаз с темной стены деревьев. Ему все время не давало покоя предчувствие, что там кто-то есть. Глупости! Ведь минуту назад по аллее парка прошел, причем совсем один, Олевич. Издалека снова долетели приглушенные крики. Котва прислушался и отчетливо услышал высокий женский крик; его сердце тоскливо сжалось. Бросив недокуренную сигарету, подпоручник громко выругался и двинулся вперед. Шел быстрым шагом прямо на темную стену. Олевич немного отстал. Перед Котвой уже выросли первые деревья, он увидел ведущую в сторону дворца аллею — она напоминала пробитый в темной стене узкий коридор, — в конце которой маячили огоньки. И вдруг грохнул выстрел; он увидел совсем рядом яркую вспышку огня и почувствовал сильный удар, ему показалось, что все тело его разрывается на части… но боли не ощущал, как под наркозом.

Бойцы на минуту опешили, и, только когда раздался второй выстрел, Олевич скомандовал: «Ложись!» — а сам бросился к Котве. Прикрыл его собой и выпустил пару очередей из автомата по кустам, в которых могли прятаться напавшие на них люди. Двое бойцов с дороги, не дожидаясь приказа, тоже открыли огонь. Но из кустов никто не отвечал, воцарилась тишина, и вскоре до них снова долетел шум голосов из поместья. Олевич выпустил еще одну очередь и занялся Котвой. Подпоручник лежал навзничь посреди аллеи… Пуля попала ему в грудь. Когда Олевич расстегнул мундир и разорвал рубашку, он ощутил на своих ладонях что-то теплое и липкое. Кровь… Он склонился над телом и приложил ухо к груди — сердце не билось.

— Подпоручник Котва убит, — сказал он поднимавшимся с земли бойцам.

Сержант Скерлих, старый, опытный партизан, тотчас же выслал дозор к тому месту, откуда стреляли. Бойцы обшарили парк, но никого не обнаружили. Наступила полная тишина, пожар угасал, зарево, которое охватывало совсем недавно полнеба, постепенно бледнело, появились звезды.

Майор Свентовец, к которому Олевич немедленно направил связного, распорядился прочесать весь парк. Но это не дало никаких результатов. Впрочем, нападавшие имели достаточно времени, чтобы скрыться, а вступать в открытый бой, видимо, не хотели… Никого не обнаружили и в деревне; только у входа в гминный комитет лежал труп старосты.

Оба взвода вернулись во двор поместья.

По главной аллее парка тянулось угрюмое шествие жителей бараков; люди шли молча, как на похоронах, мужчины тащили остатки уцелевшего имущества, женщины несли детей. Проходили мимо солдат и через выломанные двери входили во дворец, располагались прямо на полу, в комнатах, прихожих, кухнях. Места едва хватило, чтобы каждый мог поставить свои вещи.

Олевич проверил личный состав обоих взводов и доложил майору, что все в сборе. Свентовец подошел к построившимся в две шеренги бойцам, молча постоял минуту, как будто разглядывая в темноте их лица, а потом тихо, но внятно сказал:

— Погиб подпоручник Котва, который всего два месяца назад пришел в Польшу с 1-й армией. Это был прекрасный человек и отличный офицер, а такие люди нам очень нужны для борьбы с немцами. Но фронт проходит не только по Висле, он проходит везде. Вы сами в этом убедились. Те, кто ненавидит народную Польшу больше, чем немцев, напали исподтишка, лишили людей крова, их убогого имущества, хотели помешать разделу земли. Не помешают. Мы отомстим за смерть подпоручника Котвы, а батраки и крестьяне из деревни возьмут в свои руки имение Леманьского. Возьмут его сами, а мы, бойцы 2-го батальона, пока не отправимся на фронт, будем им всячески помогать.

Дворец постепенно заполнялся людьми, в окнах горел свет, люди выходили в парк и возвращались с охапками сухих веток, а посредине двора стояла телега, на которую положили тело подпоручника Котвы.

Все это происходило на глазах Маченги, и он не думал уже ни о Марии, ни о чем-либо другом. Только сжимал кулаки и бормотал себе что-то под нос, а когда траурная процессия покидала деревню, он, шагая за телегой, сказал, обращаясь к идущему рядом Болеку:

— Сукины дети!

— Кто? Ах да, ты об этом…

Звезды сверкали на черном небе, со всех сторон бойцов окружала темнота, перед ними лежала плоская, как классная доска, равнина.

Ева

Кольский не ожидал, что на опушке леса, разделявшего Черемники и Боровицу, он встретит Еву, прогуливавшуюся в одиночестве по широкой, раскисшей от затяжных осенних дождей проселочной дороге. Он приходил сюда почти каждый день, когда было время, чтобы полюбоваться Боровицей, которая была хорошо видна с небольшой возвышенности. Над верхушками деревьев торчал тонкий, как игла, отполированный до блеска шпиль небольшого костела, чуть подальше виднелось здание гимназии, а невысокие каменные дома на главной улице выглядели отсюда как расставленные на рельефной карте спичечные коробки.

Кольский садился обычно на холмик под старой пограничной вышкой, закуривал и, задумавшись, восстанавливал в памяти отдельные картинки детства: катание на велосипеде, пропуски уроков, чтение запрещенной литературы. Он заново переживал свои обиды, свое неудачное возвращение, наконец, свою тоску, которую ничем нельзя было заглушить. Достаточно было спуститься с холма, чтобы через пятнадцать минут оказаться на Рыночной площади, однако дальше опушки леса он не ходил.

В тот день, когда два взвода роты отправились в Гняздов, в имение Леманьского, он вышел раньше обычного на прогулку в сторону Боровицы.

В хате, стоявшей на отшибе, располагались советские связисты, охранявшие телефонную линию. Солдаты, соскучившиеся по родине, пели грустные песни.

Ты теперь далеко-далеко,
Между нами снега и снега, —
выводил высокий юношеский голос, —

До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага, —
заканчивали другие в разных тональностях.

Кольского всю дорогу преследовали эти слова, он бессознательно повторял их, сидя на своем «наблюдательном пункте». Но они сразу же вылетели у него из головы, когда он увидел Еву.

На Еве был темно-синий плащ, на голове яркая косынка. Она поднималась вверх, глядя прямо перед собой, не замечая его; ему не верилось, что это она, но, когда он наконец убедился в этом, его охватила тревога: а вдруг не дойдет, повернет назад?

В ясный, погожий полдень Кольский мог хорошо разглядеть ее лицо, небольшие морщинки вокруг рта, приоткрытые от учащенного дыхания губы.

Как он мог забыть ее! Наступило прозрение, и он с болезненной ясностью понял, что она нужна ему и что он не представляет без нее своей жизни. Но Кольский не поднялся навстречу Еве, пока она не увидела его. И только после этого он начал медленно, нарочито медленно, изо всех сил стараясь не побежать, спускаться вниз.

Ева, видимо, поняла состояние Кольского и поэтому заговорила с ним тихо, серьезно, словно доверяя ему важную тайну. Эдвард покорно выслушал множество упреков, высказанных ему Евой, и был готов, к своему удивлению, тотчас же попросить у нее прощения… А разве не он сам говорил Котве, почему ноги его не будет больше в Боровице! Дыхание Евы, ее руки, ноги в высоких ботинках со шнуровкой — разве могло в эту минуту существовать для него что-то более важное?!

— Я так ждала тебя! — сказала Ева. — Очень ждала! А ты…

…Он послушно шагал за ней в направлении Боровицы; сгущались сумерки, городка уже не было видно. Кольский взял Еву под руку, но тотчас же испугался своей решительности. Столько было мучений, раздумий, а надо лишь было взять да постучать к ней в дверь и пригласить на прогулку.

«Провожу до окраины, — подумал он, — и попрощаюсь. Пусть все останется по-старому».

— Мне очень тяжело, — сказала она вдруг. — А ты не хочешь ничего понять.

— Почему ты так считаешь?

Темнело, издалека долетал шум моторов; Ева прибавила шаг.

— Ты как будто не от мира сего. Не перебивай, я не хочу говорить на эту тему. Не надо. Это ты считаешь, что надо. Это ты ушел, а не я. Это ты забыл, о чем разговаривают влюбленные, когда остаются наконец вдвоем после долгой разлуки.

— Забыл? Нет, не забыл. Это твои друзья считают, что я не от мира сего…

— Перестань. Очень тебя прошу. Ты действительно не знаешь, о чем говорят влюбленные.

— Ну хорошо, не знаю.

— А влюбленные рассказывают, например, о себе…

— Мы тоже это делаем.

— Но не так. Говорят о планах на будущее, о квартире, о том, как обставят ее. Вот и давай говорить об этом.

— Но я не умею, Ева.

— А может, ты просто не любишь меня? Может, ты завтра опять исчезнешь?

— Не болтай чепуху.

— Тогда скажи: любишь, ждал, тосковал?

— Ну конечно, только не могу сказать об этом как следует.

— Не можешь? А речи, наверное, произносишь. А ты на мне женишься?

— Ева, я же скоро ухожу на фронт!

— А скажи, чего ты будешь требовать от своей жены, какие у нее будут обязанности, как обставишь квартиру? А может, будем студенческой парой? Ведь ты же хотел изучать медицину, я — тоже. Снимем маленькую комнату…

— Ева, мы уже пришли в Боровицу.

— В Боровице жить не будем, вообще не вернемся сюда. Я не люблю этот город.

— Я дальше не пойду…

— Неужели ты оставишь меня одну? О нет, мой милый, меня бросать нельзя.

— Ева, я возвращаюсь. Я решил в Боровицу больше не приходить и не встречаться с теми людьми.

— Теперь я уже никогда не буду одна. Будем вместе ходить на лекции или на работу, вместе возвращаться домой, готовить обед, бывать в кино. Скажи, как ты любишь меня.

— Люблю…

— Нет, не так. Не повторяй за мной, как попугай, а скажи своими словами.

— Вот и твой дом, Ева, давай прощаться.

— Ты что, спятил? Теперь, когда ты наконец нашелся…

Пани Крачиньская, увидев их, нисколько не удивилась.

— Мама, — сказала Ева, — это мой жених. Надеюсь, представлять тебе его не надо? Мы ужасно голодны… Сними мундир, Эдвард, и отнеси в мою комнату.

Затем быстро накрыла на стол, принесла с кухни тарелки с салатами и какие-то консервные банки, налила в графин водку. Кольскому надо было возвращаться в Черемники, ведь он замещал в тот день Свентовца, но у него не нашлось решимости подняться и уйти, он сидел и слушал Еву, чувствуя себя все лучше и лучше в этой уютной и теплой столовой, отгороженной от всего мира плотными шторами.

— Ева, у тебя кто-нибудь был кроме меня?

— Нет, такого, кто относился бы ко мне серьезно, не было, и больше я не хочу говорить об этом, ты мой жених, и давай ужинать.

Сидели за столом, Ева болтала не умолкая.

— А вы, Эдвард, — вмешалась Крачиньская, — решили, чем будете заниматься после войны?

— Мы будем изучать медицину, мама.

— Медицину?!

— Да. Будем видеться в лучшем случае только по праздникам. Но на рождество приедем обязательно, посидим, поговорим, как теперь…

В дверь постучали, мать поднялась со стула.

— Не открывай!

— Почему?

Стук повторился еще несколько раз, потом они услышали шаги на лестнице.

— Сегодня нас нет дома, — сказала Ева. — Бывают же семейные праздники, когда никого не принимают. Мама, ты, наверное, уже хочешь спать…

Ева погасила свет и увлекла Эдварда в свою комнату. На окне не было занавесок, их заменило снятое с кровати покрывало.

Он ушел на рассвете, стрелки на светящемся циферблате его ручных часов показывали 4.30.

Ева, свернувшись калачиком, плакала, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку. Он оделся и склонился над ней:

— Почему ты плачешь? — Но в ответ услышал еще более громкий плач. — Не плачь, — повторял он беспомощно. — Война продлится недолго, и мы опять будем вместе, ты же сама говорила…

— Перестань. — И спустя минуту: — Возьми меня с собой.

— Ты же знаешь…

— Да, знаю. Тогда иди…

Он повернулся и направился к двери.

— Эдвард!

— Что?

— Сними с окна штору.

Кольский снял покрывало — за окном была еще ночь. Когда проходил на цыпочках через кухню, увидел в дверях пани Крачиньскую в цветастом халате.

— Может, выпьете чаю? — зашептала она. — Через пять минут будет готов.

— Спасибо, не надо.

Кольский шел быстрым шагом. Он совсем не чувствовал усталости. Расстояние от Боровицы до Черемник преодолел чуть ли не за рекордное время.

Он еще издали увидел, что в их избе горит свет: не ужели Котва уже встал, а может быть, только что вернулся? Выругался. Ему не хотелось разговаривать с Олеком, отвечать на его расспросы. А Ева… Она была совершенно другой в эту ночь, не такой, какой он знал ее раньше. Заплакала на прощание…

Радостное возбуждение вдруг покинуло его, и он почувствовал усталость. «А что я мог сказать Еве? Ведь она даже не захотела меня выслушать, ее абсолютно не интересует, что у меня на душе. Глупости! Ведь она же любит меня…»

Вошел в сени, толкнул дверь. На его кровати сидел майор Свентовец в расстегнутом мундире. Кольский вытянулся, майор с трудом поднялся, сгорбившийся, нескладный.

— Твой друг, подпоручник Котва, — сказал он, — убит в Гняздове.


Одна пуля попала ему в сердце, другая — в лоб, и лицо поэтому было прикрыто белым платком; Кольский на минуту приподнял его, когда Олека клали в гроб. Этот труп без лица ничем не напоминал прежнего Котву. Бойцы выстраивались на улице, до него долетали слова команды; никто не разговаривал. Затем четверо офицеров вынесли гроб, и траурная процессия двинулась под барабанную дробь — полковой оркестр не разучил еще похоронный марш — к кладбищу.

Рядом с Кольским шел Олевич. Эдвард не глядел на него, но постоянно чувствовал его присутствие, и оно выводило его из себя. Он не подал руки Олевичу, встретившись с ним утром, только посмотрел на него и сразу же отвел взгляд. Он успел заметить, что подпоручник спокоен, только ладони были сжаты в кулаки, как будто он приготовился к нападению.

День выдался пасмурным, тучи нависли над самой землей.

Когда траурная процессия подошла к лесу, где находилось убогое сельское кладбище, окруженное деревянной изгородью, начал накрапывать дождь. Места всем не хватило, поэтому роты построились вдоль дороги, и только почетный караул да офицеры стояли у свежей могилы по соседству с высокими деревянными крестами.

Кольского раздражала на похоронах любая мелочь: приглушенные разговоры, равнодушные лица.

К гробу подошел майор Свентовец и начал говорить тихим голосом, словно обращался к самому себе и стоящим с ним рядом.

— На фронте, — закончил он свою краткую речь, — смерть смотрит нам в лицо. На фронте солдаты гибнут в бою с ненавистным врагом. Подпоручник Котва погиб в Польше от руки поляка, охваченного ярой ненавистью. Он первым из бойцов нашего полка погиб за новую Польшу. Отомстим за него.

Прозвучал прощальный салют, потом раздалась барабанная дробь. Кольский схватил лопату и с ожесточением стал бросать землю на опущенный в могилу гроб.


Олевича арестовали вечером, спустя несколько часов после похорон Котвы.

На следующее утро Свентовец вызвал к себе Кольского и велел ему назначить исполняющим обязанности командира взвода кого-нибудь из способных младших командиров. Кольский предложил старого Граля. Он отнюдь не считал, что тот лучше других справится с новыми обязанностями, но выбрал именно его, потому что остальных, вышедших из партизан, кроме Казака, Эдвард в расчет не принимал. После гибели Котвы он никому не доверял, всех подозревал, особенно тех, кого привела в Черемники судьба иная, чем его собственная.

Батальон жил под впечатлением недавних событий в Гняздове; бойцы ходили поникшие, молча читали написанные Кутрыной лозунги. Казалось, что все ждут чего-то неизбежного. Рота Кольского ходила на учения без песни, казавшейся бойцам теперь неуместной.

— А почему не Сенка? — спросил Свентовец.

— Я ему не верю, — ответил спокойно Кольский.

— Не верите! — взорвался майор. — А кому вы вообще соизволите верить?! Кому будете верить на фронте?!

— Людям, связанным с новой Польшей, которые не смотрят на нас исподлобья, как Олевич.

— Так нельзя, понимаете?! Людей надо изучать, проверять, но и верить им тоже надо.

— Сенк воспитан в чуждом нам духе. Ко мне поступают даже сигналы, что он ввел у себя в отделении настоящую муштру, как во времена санации.

— От кого же эти сигналы?

— Мне об этом говорил Лекш, а ему рассказал Кутрына.

Майор умолк. Теперь он показался Кольскому каким-то беспомощным — немолодой уже мужчина в расстегнутом мундире и грязных сапогах.

— Я проверил, — переменил Кольский тему разговора, — эту историю с Маченгой. Действительно, он вынес из огня ребенка. Проявил мужество и находчивость.

— Объявите ему благодарность в приказе, поместите заметку в стенгазете, — сказал как-то равнодушно Свентовец. А потом добавил: — Вот видите, я был прав, не надо было выставлять его на посмешище… Мне хочется, — промолвил он тихо, — чтобы вы поняли мои намерения. Я не изменил своего мнения даже об Олевиче. Меня не поколебала и смерть Котвы; наши люди будут еще погибать, потому что идет борьба. И борьбу эту мы выиграем. Поэтому не следует впадать в истерику.

— Я знаю таких, как Олевич, — ответил Кольский. — Видел их в Боровице. У меня нет оснований верить им, а тем более, — Кольский заколебался, — кокетничать с ними, как девушка, которая хочет понравиться.

— Чепуху мелете!

— Вы утверждаете, товарищ майор, Граля исполняющим обязанности?

— Нет. Он пожилой человек, а нам нужен молодой и энергичный. Назначьте Сенка, пришлите его ко мне на беседу.

— Слушаюсь!

— Я считаю, что на эту должность надо назначить сейчас именно Сенка, чтобы люди знали, что мы никого не дискриминируем за то, что они служили раньше в АК. Что, не согласны со мной?

— Нет, товарищ майор.

— Можете идти.

— Слушаюсь!

Свентовец застегнул мундир и вышел из избы. Снова начал копаться в памяти: Марта… Почему это имя ассоциировалось у него с фамилией Олевич? Где он ее встречал? Наверное, во время оккупации, но никак не мог вспомнить. А может, ему рассказывал о ней Пстроньский?

Установить, кем была мать Олевича, казалось теперь майору — впрочем, по не совсем понятным причинам — исключительно важным. Но чем это поможет парню? А вдруг окажется, что виновен?

Нет, Свентовец в это не верил. Он всегда был упрямым, лез на рожон, пытался прошибить стену лбом, даже если разбивал его в кровь.


Прибыв в полк, он сразу же зашел к Крыцкому. Командир был не в духе. Утром его заместитель по тылу доложил, что партию обуви, которую им обещали прислать, они не получат. Сразу же после этого позвонил начальник штаба дивизии и потребовал еще раз представить ему более подробную информацию о гибели Котвы и принятых мерах. «Есть сигналы, — заявил он, — что у вас в полку не все в порядке. Дисциплина хромает, план учебы не выполнен, а людей отправляете на такие ответственные акции».

Когда майор вошел, Крыцкий принял его на этот раз официально. Он любил Свентовца, доверял ему; знал, что тот не обладает необходимыми военными знаниями, но впоследствии видел в нем — научится, не боги горшки обжигают, — свою смену на посту командира полка. А пока дела в батальоне Свентовца неважные, и старый солдатский опыт подсказывал полковнику, что поблажек в таких случаях допускать нельзя. Его самого, кстати, тоже не гладят по головке.

Поэтому он сразу же выложил все претензии к батальону, начав с сакраментальной фразы, которую любил употреблять начальник штаба дивизии: «Есть сигналы…» Допустил до развала дисциплины, появились даже враждебные настроения, доказательством чего является история с Олевичем, и вообще в батальоне творится черт знает что.

Свентовец не прореагировал. Тихим голосом доказывал свое, не обращая внимания на гнев командира. Говорил, что арест Олевича считает опрометчивым шагом, что в первую очередь он, Свентовец, отвечает за батальон, что он сумеет воспитать людей, только не надо ему в этом мешать.

Крыцкий внимательно посмотрел на него. Конечно, с Олевичем могла произойти и ошибка, но надо пресекать все разговоры на эту тему. Выразил даже удивление:

— А вы чего хотели? Бандиты убили вашего офицера, а вы занимаете какую-то оппортунистическую позицию. А об Олевиче не переживайте. Если допущена ошибка, то его выпустят. Следите лучше за тем, чтобы в батальоне не было больше случаев дезертирства.

— Не будет.

— А то голову оторву! — добавил он грозно. — Так и передайте офицерам. — Потом вздохнул, лицо его смягчилось, и сказал уже обычным тоном: — Садитесь, Свентовец.

Третий визит в Боровицу

1
После десяти лет разлуки и ожиданий ни Векляр, ни Марта не обратили внимания на необычность того факта, что наконец-то они вместе, сидят рядом в просторном кабинете, вопреки всему тому, что повлекло за собой их разлуку. Генерал, вспоминая потом первые часы после возвращения жены, именно в том, как они прошли, пытался найти причины наступивших затем событий, доставивших ему немало страданий. В нем не произошло никаких перемен, он был абсолютно уверен в этом: он тосковал по Марте, хоть и редко позволял себе думать о ней, никакая другая женщина не заняла ее место на протяжении всех этих десяти лет. Ему казалось, что, если он встретит когда-нибудь Марту, их любовь вернется, в этом он нисколько не сомневался. Он даже не удивился, что Марта так мало изменилась, хотя, конечно, на ней сказались и тюрьма, и годы оккупации — она немного постарела, морщинки вокруг рта придали ее лицу незнакомое выражение строгости, а улыбка стала грустной. Но жесты, наклон головы, прищур чуть раскосых глаз — во всем этом он легко узнавал прежнюю Марту. Он с удовлетворением отметил, что но-прежнему любит ее. Но одновременно с радостью встречи, еще до того, как он успел обменяться с ней несколькими фразами и выяснить, что оба ничего не знают о судьбе Стефана, появилось и беспокойство.

Марта рассматривала его лицо, мундир, сапоги; ее взгляд скользил по нему равнодушно — он понял это позже, вспоминая тот проведенный с ней вместе вечер. Его все время не покидало сознание своей неуклюжести, как будто он только теперь заметил, что походка у него нескладная, лицо квадратное; свои большие волосатые руки он просто не знал куда девать. Он не сомневался, что Марта смотрела на него не как жена на мужа после долгих лет разлуки. И главным виновником этого генерал считал Пстроньского, проявившего непростительное отсутствие всякого такта и приличия. Тому следовало бы встать и уйти, а не торчать в кабинете, придавая их встрече какую-то скованность, от которой они позже так и не сумели избавиться. Конечно, и Марта была в какой-то степени виновата. Она вела себя так, будто присутствие полковника было вполне естественным. Поздоровалась с обоими, не выделяя особо никого из них. А когда генерал многозначительно намекнул, что она, наверное, устала и ей надо отдохнуть, Марта недовольно промолчала. Векляр считал, что они еще успеют поговорить, теперь времени у них достаточно, но Марта сразу же начала рассказывать в присутствии Пстроньского о своей жизни в период оккупации, начав свой рассказ с середины, совершенно не учитывая, что только полковнику известно о том, что происходило с ней до этого.

Векляр понял, что рассказ Марты был предназначен не для него: он не знал псевдонимов упоминаемых ею лиц, не помнил даже названий улиц, не понимал специфических выражений, которые она употребляла, характеризуя людей и обстановку. Ему хотелось засыпать ее вопросами, но она воспринимала их с раздражением, явно игнорируя их. Пстроньский же, склонившись над столом, молча слушал ее, изредка кивая в знак согласия; его худощавое лицо ничего не выражало, оно было строгим, сосредоточенным, как во время доклада подчиненного. Это раздражало Векляра, который не мог скрыть своего волнения.

Векляр, разумеется, многое знал о ходе восстания в Варшаве, разговаривал с бойцами, которые вернулись с черняковского плацдарма[18], но то, что он услышал от Марты, выглядело иначе, ему хотелось не только услышать, но и пережить вместе с ней то, о чем она рассказывала. Он представил, как она пробирается ночью по горящему городу, по улицам Прухника и Красиньского на последнее заседание жолибожского[19] штаба, вместе с ней, почти не надеющейся на успех, проделывал путь к Висле, чтобы переправиться на другой берег. Ждал на площади Вильсона выброски контейнеров с самолетов, укрывался в развалинах при артобстрелах, еще раз будто бы заново прикидывал возможности дивизии удержать плацдарм…

Пстроньский слушал и поддакивал, даже вынул блокнот и принялся что-то записывать. Марта прервала свой рассказ, дожидаясь, пока он не кончит записывать. Терпению Векляра пришел конец. Он демонстративно взглянул на часы. Но это не помогло. Наконец Марта закончила, и полковник, не отрывая глаз от блокнота, сказал как бы в заключение:

— Очень рад, что ты нашлась, тебя здесь ждет уйма работы.

Векляр весь покраснел от злости. «И это все, — подумал он, — что мог сказать этот позер и фанфарон».

— Надеюсь, — добавил полковник, — ты еще зайдешь ко мне?

— Непременно, — поспешно согласилась Марта.


Свою квартиру в Люблине, как и все предыдущие, генерал считал временной и поэтому не придавал особого значения ее внешнему виду. Теперь же он впервые пожалел, что не постарался оборудовать ее хотя бы так, как некоторые его коллеги. Ординарец, прекрасно знающий своего шефа, раз в неделю убирал комнату, следя только за чистотой мундира и сапог Векляра да за пополнением продуктовых запасов: «Мой генерал не любит быть голодным». Поэтому, когда они вошли, ужин уже стоял на столе; кровать же была не застелена, на полу валялись старые газеты и окурки, на диване — кипа брошюр, которые он просматривал накануне вечером.

— Принимай гостей, Роман, — заявила Марта, бросая косынку на диван, и сразу же заговорила, будто опасаясь, чтобы он не сказал чего-нибудь лишнего.

Они были одни, за окном стояла тишина. Векляру все время казалось, что в комнате незримо присутствует кто-то третий, ревниво следящий за тем, чтобы он и Марта не нашли общего языка. Десять лет назад они его всегда находили, он им был даже не нужен: они знали друг о друге все — так, по крайней мере, казалось Векляру.

Марта еще раз коротко рассказала ему о поисках Стефана, которые безуспешно вела почти все годы оккупации.

— Как будто сквозь землю провалился, — объясняла она тихо, — никаких следов, никаких зацепок. Соседки сказали, что он ушел на восток.

— Ну что ж, будем искать! — Векляр в этот вечер не мог думать о сыне. Ему было стыдно, но рядом — Марта, и ничто не могло омрачить радость от встречи с ней.

— Будем искать! — повторила она. — Все время, пока я находилась во Львове, да и позже, — все эти годы я не могла простить себе…

— Чего? Ну, успокойся. Вся жизнь у нас еще впереди.

— Ничего ты, к сожалению, не понимаешь, и я вынуждена сказать тебе об этом. Так вот, когда бы я о тебе ни думала, я всегда вспоминала тот день, когда ты узнал, что я беременна. Это явилось для тебя полной неожиданностью, нарушило все твои планы, ты никак не мог понять, как я на это решилась, причем сама, не посоветовавшись с тобой. Временами мне казалось, что другие люди для тебя вообще не существуют…

— Как ты можешь так говорить? У тебя никогда не было ко мне никаких претензий. Ведь тогда нам пришлось от многого в жизни отказаться.

— Я знала, что ты сумеешь найти и этому оправдание. Ты же всегда прав. Ты был для меня старшим товарищем, авторитетом, оракулом, но теперь это прошлое. Я просто не могу себе простить…

— Чего именно? Ведь наша победа не за горами…

— Да, но мы заплатили за нее слишком дорогой ценой. Я имею в виду не только тех, кто погиб, но и исковерканную личную жизнь многих оставшихся в живых. Я не могу простить себе, что, родив сына, я подкинула его, как щенка, чужим людям. Когда я увидела тебя, он тотчас же возник перед моими глазами. Извини, но я думала тогда о нем, а не о тебе. Он был очень похож на тебя… И вдруг меня охватил страх, узнаю ли я его теперь? Вижу, что тебя это не интересует.

— Интересует.

— Когда меня арестовали, ты уезжал в Испанию. Ты даже не навестил его в Варшаве…

— Ты же знаешь, что я не мог, это было слишком рискованно… мне запретили.

— Ну конечно! За эти пять лет я совершила столько рискованных дел, хотя мне тоже не разрешали! Ты об этом не знаешь, потому что тебя не было в Польше. Надо было хотя бы отвезти его к твоей матери…

— Тогда бы мы вообще не смогли его видеть, ведь показываться в Боровице нам было нельзя. Кстати, моя мать умерла.

— Извини, не знала.

— Ты тоже ни разу не навестила ее во время оккупации.

— Не могла.

— Я-то понимаю.

Векляр рассказал о своей поездке в Боровицу. Только теперь Марта заметила: над кроватью Романа висел ее портрет.

— А куда девался тот человек, который был при ней, когда она умирала?

— Не знаю.

— Не знаешь?!

Их разговор все чаще прерывало молчание.

Векляру хотелось, чтобы Марта рассказала еще что-нибудь о себе, но она наотрез отказалась.

— Я уже рассказывала, теперь твоя очередь. — Прикрыла глаза, оперлась о валик дивана.

Но Векляр не любил рассказывать. Минувшие десять лет он уложил в несколько коротких банальных фраз, которые неоднократно писал в анкетах. Потом начал с жаром рассказывать о ходе мобилизации на освобожденных землях, о трудностях, о деятельности реакционного подполья… Вдруг умолк, взглянул на жену, неуклюже наклонился к ней и поцеловал. Марта встала с дивана и пересела на стул по другую сторону стола.

— Послушай, Ромек, — сказала она тихо, — я только теперь окончательно поняла… Прошло десять лет, мы уже стали другими, пережили всякое… так давай не будем морочить друг другу голову. Мне не хочется обижать тебя, но иначе вести себя я не могу. Я не знаю, как сложатся наши отношения в дальнейшем, но давай попробуем начать все сначала, если это возможно. Надеюсь, ты меня понимаешь…

Он кивнул. Ему было всего сорок два года, но в эту минуту он почувствовал себя старым, дряхлым человеком, наверное, даже немного смешным. Нечего было лезть со своей любовью, ждать, когда она вернется… Поцеловал руку жене и сказал:

— Извини, Марта, я действительно наивный, как малое дитя.


Марта спала крепким сном. Роман, ворочаясь на диване, слышал ее ровное дыхание и радовался, что она совсем рядом. Когда Марта всхлипнула во сне — тихо и жалобно, как обиженный ребенок, — Векляр хотел было встать, даже сбросил с себя одеяло и сел, но потом передумал и закурил. Заниженная спичка осветила комнату, он увидел, что Марта спит уже спокойно.

На следующий день они почти не виделись — Марта была очень занята. Правда, он сумел бы выкроить для нее немного времени, если бы она этого захотела.

Ее направили в Центральный Комитет партии на работу, связанную с проведением аграрной реформы. Об этом Векляр узнал случайно, когда увидел ее на совещании, на котором обсуждались задачи «сельских» военных бригад. Она сидела рядом с начальником своего отдела. Роман подошел к ней, она кивнула ему, как обычному знакомому. Через неделю заявила, что уезжает в командировку. Была очень возбуждена, быстро уложила вещи, а рано утром к дому подъехал открытый газик.

— Когда вернешься? — спросил генерал.

— Не знаю. Когда закончу работу. Вернусь — обязательно забегу.

— Как это — забежишь?

— Я думала, что ты не задашь этого вопроса. Давай не будем больше говорить об этом.

Вот так все и произошло, как-то просто, буднично. Марта вошла в жизнь Векляра, чтобы тотчас же исчезнуть, на этот раз без каких-либо уважительных причин. Роман не мог с этим смириться, все ждал Марту, а спустя два дня даже позвонил в ЦК, чтобы узнать, когда она вернется.

— В течение десяти дней, товарищ генерал, если не произойдет ничего из ряда вон выходящего.

— Десять дней — срок небольшой.

И он решил не думать в это время о Марте. Но видимо, впервые генералу не удалось отложить личные дела «на потом» — в жизни Векляра, всегда заполненной до отказа служебными делами, неожиданно нашлось время для мыслей о жене, о страданиях, выпавших на ее и на его долю, о том, что ждет их обоих в будущем.

2
Шел октябрь, дождь лил целыми днями, ветер сметал с улиц Люблина обрывки газет и объявлений. Люди ходили съежившись, с поднятыми воротниками, так что трудно было разглядеть их лица.

К вечеру жизнь в городе замирала, только грузовики, идущие на запад, грохотали колесами по булыжным мостовым опустевших улиц, да усталые солдаты толпились на КПП, поджидая попутные машины.

Фронт был по-прежнему рядом, его дыхание чувствовалось повсюду, но для Люблина это было уже дыхание удалявшейся бури. Люди пытались заглянуть в будущее, приспособиться к действительности, которая оказалась для многих неожиданной, а в некоторых даже вселяла беспокойство. Коренные жители, обитавшие в этом городе не один год, останавливались на углу Краковского предместья и Спокойной улицы, разглядывая часового, прохаживающегося перед шлагбаумом, за которым начиналась запретная зона. По улицам разгуливали люди в куцых пиджачках и куртках, прибывшие сюда со всей Польши, из партизанских отрядов, из Советского Союза и других мест. Им казалось, что они находятся здесь временно, даже как бы на нелегальном положении. Те, что постарше, разговаривали вполголоса, опасаясь громкими разговорами навлечь на себя беду. Старые чиновники в Люблине твердили на разные лады одно и то же: поживем — увидим.

Только что назначенные руководители новых учреждений, разместившихся преимущественно на улице Спокойной, жаловались на нехватку времени. Референтам и заведующим отделами приходилось решать тысячи самых разнообразных вопросов — не хватало еще секретарш, которые могли бы освободить начальников от наиболее мелких дел. Вопросы аграрной реформы, организации управления, финансов, торговли, просьбы о выделении помещения под театр, грузовой машины или газика для поездки в район, одеял, картона для изготовления удостоверений… Разные по важности дела рассматривались не в порядке очереди, а все одновременно, причем весьма срочно. Фронт проходил по Висле, война уже прокатилась по этим краям, и необходимо было налаживать мирную жизнь.


— Некоторые товарищи забывают, — сказал Векляр, входя в свой кабинет после совещания на Спокойной, — что еще идет война и что это является для нас пока еще самым главным. Вы понимаете, Клюк, им и в голову не приходит, что надо создавать в первую очередь армию. Все остальное может пока подождать.

Клюк поддакнул, заметив, что настроение у Векляра испорчено, и, видимо, на весь день, — все в штабе знали, что в такие моменты под руку генералу лучше не попадаться.

Виной плохого настроения Векляра были итоги мобилизации. Везде не хватало людей, мобилизационный план не был выполнен. Неудивительно, конечно, страна вот уже пять лет истекает кровью, и тем не менее…

— Вряд ли вам удастся провести полную мобилизацию, — сказал Векляру полковник Костаж из 2-й дивизии, его старый приятель еще по Испании.

Полковник приехал прямо с фронта, проходившего по Висле. Появившись в штабе, он отругал Клюка, пытавшегося доказать ему, что у генерала важное совещание, попросил выйти собравшихся в кабинете офицеров и уселся на высокий стул, на котором обычно сидел Векляр.

— Ну и как? Нравится тебе штабная работа? Совсем оторвался от жизни.

— Не болтай глупостей! Говори, зачем пожаловал?

— Ты уже забыл, что такое армия, и я приехал специально для того, чтобы напомнить тебе об этом.

— Ну что же, давай! — Векляр смотрел на полковника. Лицо Костажа осунулось, покрылось морщинами, будто его избороздил плуг.

— Видишь ли, — продолжал полковник другим тоном, — у меня складывается впечатление, что все вы цепляетесь за старые методы работы, сложившиеся у вас за многие годы. Вы не понимаете…

— Чего, черт побери?

— Простых вещей. Вы не в Испании, и вам не надо создавать партизанский отряд. Вам поручено решать государственные дела, создать не добровольную, а регулярную армию, похожую на 1-ю армию, которая уже сражается на фронте.

— Нечего учить меня прописным истинам!

— Ладно. Возьмем конкретный пример. Тебе известно, как укомплектована моя дивизия?

— Известно. Читал сводку.

— Вот именно. А своими глазами ее не видел, она не запала тебе в сердце, не грызет твою совесть. Сидишь тут и читаешь сводки, подчеркивая отдельные фразы красным карандашом. Офицеров, — начал загибать пальцы Костаж, — 661 из 1245 по штатному расписанию, младших командиров — 2000 из 3400… А если начнется наступление, — повысил он голос, — ты знаешь, что останется от дивизии через месяц?!

— Тебе бы только просить.

— А тебе — отказывать. В запасных полках личный состав втрое превышает норму…

— Не сочиняй!

— А я и не сочиняю. Не даешь людей, как скряга. Наверное, формируешь третью армию…

— Мы должны иметь сильное войско!

— Надо пополнять имеющиеся части. А может, не хотите давать? Готовите пополнение на скорую руку. Тогда дайте нам из запаса. Разве нельзя мобилизовать людей дополнительно, помимо призывных возрастов?

— Дружище, ты рассуждаешь как дитя. Подумай, где взять технику, продовольствие, ведь страна выжата как лимон.

— Я тоже не сторонник прописных истин. Чего уж тут говорить о материально-техническом обеспечении, если не можете даже полностью мобилизовать призывные возраста. А это главное в вашей работе. Поезди пару дней по Люблинскому воеводству, сам убедишься. Кто захочет, сам придет на призывной пункт, а кто не захочет, тому на все наплевать. Как поступают в таких случаях администрация, милиция, власти?

Векляр в душе понимал, что Костаж прав.

— Везде и всюду, — сказал он, — не хватает даже элементарных вещей, автотранспорта для призывных пунктов.

— Возьмите его у гражданских властей. Вы одно только хорошо усвоили — выжимать как можно больше из Красной Армии. Дай, дай, дай… Слишком дорого вы им обходитесь, союзнички! Через месяц я должен получить пополнение, не то устрою такой шум, что чертям станет тошно. Знаешь, о чем говорят люди?

— О чем же?

— О том, что мы хотим обескровить 1-ю армию.

— Надо разъяснять им.

— Не учи, как вести политработу. Дайте нам людей, пусть даже с запятнанной биографией, мы их перевоспитаем.

«Лучше отправиться на фронт», — подумал Векляр.


Стол был завален сводками о ходе мобилизации. Ничего утешительного в них не было, показатели невысокие, огромная разница между цифрами в колонках «план» и «фактическое состояние» не давала ему покоя.

Призывные пункты ссылались на различные трудности, возникающие в ходе мобилизации. В Замостье, например, убили коменданта призывного пункта, в Седльце — секретаря регистрационной комиссии, в Кольбушевском повяте не явился ни один призывник. В Пшемысле банды угрожают расправой каждому, кто явится на призывной пункт, уничтожают повестки, метрики… И плюс к этому постоянная нехватка автотранспорта, обученных кадров, врачей…

Отложив бумаги, Векляр решил съездить в район.

3
Как-то Векляра пригласили на банкет, точнее, на обычный обед, который устроил Борейша[20] по случаю приезда в Люблин известного артиста.

Генерал явился с опозданием. Он с удовольствием вообще бы не пришел, поскольку после приезда Марты избегал встреч с людьми, считая, что друзья из-за жалости стараются утешить его: держись, мол, дружище, в жизни всякое бывает… Векляр замкнулся в себе, а если кто-нибудь интересовался его отношениями с Мартой, в ответ молчал.

Все чаще он вспоминал о Стефане. В эти минуты его охватывали не свойственные ему нежные чувства к сыну, а ночью, когда возникало перед ним лицо Стефана, он находил в нем сходство с женой — те же очертания губ и носа, слегка раскосые, с прищуром, глаза. Он старался не думать осыне, поскольку боялся старости и присущей ей сентиментальности, которую терпеть не мог.

Дорожки скверика были сплошь покрыты сухими листьями. Ноги Векляра, направлявшегося пешком на Радзивилловскую улицу, тонули в шелестящем ковре. Генерал вдруг увидел то, что раньше не замечал, на что не обращал внимания: яркие краски осени, приятный оранжевый цвет дорожек, сероватые стены домов Краковского предместья, чистое голубое небо над Люблином. На усеянной листьями скамейке сидела влюбленная парочка — ему было уже за пятьдесят. Может быть, они совсем недавно разыскали друг друга…

Векляр взглянул на часы и прибавил шаг.

На большой веранде дома на Радзивилловской уже толпились люди. Он, кажется, пришел последним, потому что на почетных местах, рядом с известным актером, уже сидели представители местной власти. Векляр почувствовал на себе взгляд Сверчевского[21]. Со стула поднялся высокий писатель в звании капитана с бокалом в руке.

— Предлагаю выпить, — сказал он, — за здоровье прославленного польского генерала Вальтера.

Сверчевский смутился, изобразив на лице подобие улыбки, известной Векляру и окружению Вальтера. Следующим попросил слово маститый артист.

— У него с легкими не все в порядке, — прошептал кто-то рядом с Векляром.

Генерал внимательно всматривался в лицо этого человека. Вспомнил, что хотел побывать когда-то на его спектакле, но так и не выбрался, а увидел его только в каком-то фильме. Как же назывался тот фильм? Совсем памяти не стало… Может, спросить соседа? Да как-то неудобно. Однако Векляр был доволен, что увидел артиста в жизни.

Все присутствовавшие на обеде были знакомы друг с другом, генерал постоянно встречался с ними на совещаниях, в столовой, в своем и чужих кабинетах и сейчас испытывал к окружающим его людям теплые чувства, желание поговорить с ними. Все они жили в Люблине одной семьей, в которой рады встрече друг с другом. Взгляд Векляра остановился на Пстроньском, который спокойно объяснял что-то жестикулировавшему Борейше.

Векляр опрокинул бокал и опустил голову. Теперь он стал различать голоса, отдельные фразы.

Говорили, как всегда, о местных делах. Те, кто минуту назад с большим вниманием слушал знаменитого актера, теперь горячо спорили о грузовых машинах, деньгах, кадрах. Кто-то за отдаленным столиком затянул охрипшим басом «Красив берег Вислы». Откуда-то издалека, будто с того света, долетал гул самолета.

— А вы подумали, — услышал Векляр, — где размещать людей? Совсем с ума посходили! Прибыла тут одна из Отвоцка, говорят мне: так, мол, и так, она важная и нужная персона, выдели ей жилплощадь. Ну я и выделил ей место в комнате, в которой можно было поселить человек пять — ничего, и шестая поместится. И что вы думаете? Там уже проживали десять человек. Понимаете — десять!

— Где же я достану вам грузовик? — горячился другой. — Только и слышишь: дай, дай, дай… Идите к Векляру, может, у него сумеете раздобыть.

«Попробуй», — подумал генерал.

Подали черный кофе, деликатес, которым славился дом на Радзивилловской. Писатели и художники в военной форме жадно глотали горячую жидкость, то и дело подходя с чашками к стоявшему посреди стола огромному кофейнику.

— А вы почему, товарищ генерал, не пьете кофе?

— Не приучен, — проворчал Векляр.

Настроение у него совсем испортилось, когда к нему подсел высокий, худощавый мужчина — какой-то деятель культуры. Они, кажется, были знакомы еще с довоенных лет, и поэтому тот, воспользовавшись предоставившимся случаем, пристал к генералу со своими разговорами. Векляр мучительно переживал по поводу затянувшейся беседы на тему, которую можно было бы отложить до конца войны.

— Мы живем в замечательное время, товарищ генерал, — наседал гость, — такого времени никогда еще не было в истории нашей страны. Лет через пятнадцать о нем будут вспоминать как о чем-то важном. Вот я и говорю, — наклонился он к Векляру, — кто бы мог подумать, что у поляков хватило ума на такие импровизации. Человек как бы переживает вторую молодость.

— Пусть каждый из вас, — гремел с другого конца стола голос Борейши, — запомнит эти слова великого актера. Мы будем повторять их…

— И вот, — рассуждал далее собеседник генерала, загибая пальцы на руке, — создается правительство почти на пустом месте, подлинно демократическое, не имеющее даже пока необходимых атрибутов власти. И какими темпами! Через два месяца после освобождения мы открываем первый университет, театр, стягиваем сюда, в эту бывшую глухомань, лучших людей. Зажигаем людей своей верой в новую жизнь…

— Судебный процесс над убийцами из Майданека, — объяснял кто-то за спиной Векляра тихим, но твердым голосом, — надо подготовить как следует, показать тем самым пример всему миру. Надо обрушить на этих скотов всю силу народной ненависти, она необходима нам теперь как воздух. Ведь война еще продолжается, и нечего с ними церемониться.

— А взять хотя бы картину о Грюнвальде[22], — продолжал деятель культуры. — Вам не кажется символическим, генерал, что именно здесь, в Люблине, она пережила оккупацию и возвращена теперь народной власти…

Прекрасен берег Вислы… —
снова запели на другом конце стола.

Векляр молчал. Он уже не слушал своего собеседника, а думал о Марте. Почему она ушла? Захотелось романтики? Да, ерунда какая-то. Просто приходится дорого платить за каждый свой неверный шаг.

— Взять хотя бы Борейшу, генерал. Откуда в этом человеке столько кипучей энергии? Или, к примеру, вашу сферу деятельности — армию. Еще два месяца назад… Да вы меня не слушаете, генерал…

— Извините, — сказал Векляр, — зачем вы мне все это говорите? Если вам что-то от меня нужно — автотранспорт, людей, — выкладывайте сразу, все равно ничего не получите… А символику оставьте для других.


За Люблином небо было чистое, совсем не похожее на осеннее. Генерал еще раз оглянулся на оставшийся позади город и облегченно вздохнул. Здесь, на забитом транспортом шоссе, он чувствовал себя лучше, даже шутил, подгоняя шофера — времени было в обрез, а увидеть хотелось как можно больше, хотелось знать то, что было в действительности, а не только то, что в бумагах.

Векляр буквально вытягивал из офицеров районных комендатур данные о ходе мобилизации и выходил из себя, когда получал наконец то, что требовал. В ответ на свое сакраментальное «Почему?» он выслушивал объяснения, сводившиеся в основном ко всяким мелким, но имевшим для истерзанной войной люблинской земли большое значение делам. И все же, несмотря на очевидную объективность причин, генерал не мог подавить своего раздражения и обрушивался на собеседников: «Вы что же, не можете достать автотранспорт? Не помогают местные органы власти? Нет людей? Меня это не касается, поднатужьтесь, на фронте намного труднее, а вы тут как сонные мухи…»

Генеральская машина выскочила на запруженное не меньше чем люблинские улицы шоссе. Набитые солдатами грузовики, юркие газики, громыхавшие на колдобинах крестьянские телеги — вся эта беспорядочная шумная масса находилась в постоянном движении. Контрольно-пропускные пункты на перекрестках, на которых до этого не было даже дорожных указателей, напоминали собой крупные сборные пункты; бойкие регулировщицы усаживали в попутные машины во множестве расположившихся в придорожных канавах людей, которые по первому их знаку срывались с места и забирались в кузов, не спрашивая у шоферов ни разрешения, ни маршрута следования.

Векляр не обращал внимания на эту дорожную сутолоку. Он не отрывал взгляда от проносившихся мимо полей, пустых, поблекших в осеннюю непогоду. Кое-где попадались неубранная разбитая военная техника, коробки сгоревших домов, пожарища, успевшие уже зарасти сорняками. Поток машин, людей, лошадей тек, казалось, по вымершей земле, в которую еще не скоро удастся вдохнуть жизнь.

В населенных пунктах было оживленно и многолюдно, у магазинов выстроились длинные очереди из терпеливо стоявших женщин, прохожие бросали равнодушные взгляды на Векляра. В центре Любартова шофер притормозил машину. Векляр увидел у закусочной небольшого роста старичка в потрепанном демисезонном пальто и надвинутой на глаза шляпе, который показался ему знакомым. Старичок нежно поглаживал вынутую из футляра скрипку. Увидев, что люди начали обращать на него внимание, он провел пару раз смычком по струнам и запел робким, еле слышным даже вблизи голосом:

Не плачьте, вербы, не рвите сердце нам…[23]
Затем неожиданно бодро и громко затянул:

Вперед, Варшава…[24]
Машина снова тронулась, и только при выезде из городка Векляр вдруг вспомнил, где видел этого человека. Невероятно! В это трудно было поверить.

Вскоре городок остался далеко позади. Генерал направлялся в Боровицу.

4
Дом стоит в некотором удалении от площади, у его ворот прохаживается часовой. По дорожке бежит дежурный офицер, поправляя на ходу ремень и разглаживая складки на мундире. Векляр не любит этот церемониал, а здесь, в Боровице, он кажется ему даже неуместным.

— Оставь, сынок, не надо… Где начальник?

Тот уже стоял в дверях. Когда он представился, генерал сразу же узнал его. Этот небольшого роста офицер, капитан Васиньский, почти не изменился с того времени, когда они виделись в последний раз, — все такой же поджарый, морщины на сухом лице напоминают глубокие трещины. Мундир тщательно вычищен и выглажен, чистый белый подворотничок аккуратно подшит. Четко, не спеша выговаривает каждое слово, точно опасаясь, что его могут не понять.

— Почему же ты, старина, — говорит генерал, явно довольный встречей, — не давал о себе знать?

Капитан Васиньский не удивился, увидев генерала, — он не раз выполнял распоряжения за подписью Векляра и, собственно говоря, давно ждал встречи с ним, но поехать в Люблин не решался. Он провел Векляра в небольшую комнатку на втором этаже, в которой царил образцовый порядок: пол вымыт и натерт, на столе пустая, без окурков, пепельница, на крючке — белое льняное полотенце.

Генерал сел и поглядел в зарешеченное окно, из которого были видны выстроившиеся вдоль улицы высокие деревья. Оба помолчали немного. Васиньский ждал, когда заговорит Векляр, но тому было, видимо, не до разговоров. Капитан подошел к шкафу, вынул оттуда сводки и разложил их на столе. Впрочем, он не любил рассказывать о себе, вспоминать прошлое. А ведь они знали друг друга с детства, в последний раз встречались здесь, в Боровице, кажется, в 1932 году. До 1924 года Васиньский служил в армии в чине поручника и уже тогда сочувствовал левым. Вступив затем в Польскую социалистическую партию, сотрудничал с коммунистами и был одним из организаторов единого фронта в Люблинском воеводстве.

— Ну что у тебя нового, дружище? — спросил наконец генерал. — Очень рад, что ты… жив и здоров.

Васиньский пододвинул стул к столу.

— Да ничего особенного. Был мобилизован в тридцать девятом, попал к немцам в плен, два раза пытался бежать, ловили. Весной этого года бежал наконец, три месяца отсиживался в Седльце, переболел воспалением легких. Когда нас освободили, вступил в Войско Польское.

— Коротко и ясно! — рассмеялся Векляр.

— Так оно и было. — Лицо Васиньского даже не дрогнуло. — Может, товарищ генерал, поговорим о служебных делах?..

— Успеешь! Почему не спросишь, как сложилась моя жизнь?

— И так видно, да и знаю. Испания, Советский Союз, все испытал — ты всегда был крепким и везучим.

— Не тебе чета…

— Может, выпьем за нашу дружбу, а, товарищ генерал?

— Давай.

Снова сидели молча, полоска света из окна падала на лицо капитана.

— Ничего не слышал о Марте?

— Жива и здорова, сейчас находится в Люблине.

— А о Стефане?

— Ничего, — махнул рукой генерал. Вздохнул: — Рад, что встретил тебя. Обязательно приезжай в Люблин, а коль скоро ты оказался в Боровице, которую знаешь, как свои пять пальцев, то и здесь можно развернуться вовсю.

— Сообщить тебе данные, товарищ генерал?

— Нет, подожди. Как ты оцениваешь ход мобилизации? — спросил Векляр, склонив голову набок. — У меня был Костаж. Помнишь его? Он теперь во 2-й дивизии. Все, кто побывал на фронте, говорят об одном и том же: дайте людей!

Некоторое время Васиньский сидел молча. По его застывшему лицу ничего нельзя было понять.

— Людей, — повторил он. — Я понимаю, тебе поручено важное задание. Но скажи-ка мне, неужели главным сейчас является отправка людей на фронт?

— Как это? — удивился Векляр и поглядел на капитана, как будто видел его впервые. — Как это понять? — повторил он. — Ты в этом сомневаешься?..

— Нет, я ни в чем не сомневаюсь, — прервал его Васиньский и заговорил быстрее: — Я знаю здесь каждый кустик, каждого человека. Знаю, как им трудно. Но и ты должен был знать об этом. У нас вообще нет кадров, их надо создавать заново. Те люди, что были, либо погибли во время оккупации, либо призваны сейчас в армию. Мы поручаем неопытным ребятам такие задания, с которыми не каждый из нас-то справится: аграрная реформа, борьба с растущим террором, новые органы власти… Каждый человек у нас на вес золота. А ты говоришь — фронт! Ведь именно здесь, в Боровице, решается судьба народной власти. Да ты понимаешь, что стабилизировать обстановку в Польше в тысячу раз сложнее, чем сформировать несколько дивизий и сражаться?! Влияние аковской пропаганды, недоверие к нашим союзникам, тысячи случаев столкновения на местах — все это говорит не в нашу пользу.

— Ты что болтаешь! — взорвался Векляр. — Чего ты хочешь? Чтобы мы свернули мобилизацию? Ну нет, дружище! Мы не хотим, чтобы наш вклад в войну носил символический характер, это не политическая демонстрация, как Варшавское восстание. За свою страну надо расплачиваться собственной кровью, и никто за нас это делать не станет. Ты не установишь в стране народную власть, если тебе преподнесут ее на блюдечке; это можно сделать, если Польшу освободит наша армия. И вопрос «кто кого?» при проведении любых мероприятий тогда решится, безусловно, в нашу пользу.

— Хорошо. — Голос Васиньского снова стал спокойным. — И все же ради формирования еще одной польской дивизии ты хочешь лишить наш район лучших людей.

— Давай проведем мобилизацию только призывных возрастов!

— А ты знаешь, в каких трудных условиях придется это делать? Помощь местных властей — одна фикция. Нет ни милиции, ни автотранспорта. Мобилизацию надо проводить на добровольной основе. Вот тогда она пройдет нормально…

— Нет, это не годится. Нельзя пренебрегать распоряжениями народной власти. Ты, по-моему, неправильно подходишь к этому вопросу.

— Считай как хочешь. — Васиньский немного снизил тон: — Думал, что мы с тобой договоримся. Не забывай к тому же об активном сопротивлении реакционных элементов. Капитан запаса Бжецкий, направляясь добровольно на призывной пункт, был убит в двадцати метрах от часового.

— Кто?

— Бжецкий. Знал его?

Векляр не ответил. Вскочил и начал мерить комнату широкими шагами.

— Ведется расследование, — продолжал Васиньский, — но у нашей милиции нет пока опыта в этих делах. У нас будет еще немало неприятностей, когда части 2-й армии отправятся на фронт.

— Я допустил ошибку, — сказал Векляр, не глядя на Васиньского. — Я не принял слова Бжецкого всерьез. Оказывается, адвокат действительно знал, что его место на фронте. Тебе этого не понять.

— Как ты можешь так говорить, товарищ генерал! Извини, но ты партийный работник, а не только кадровый военный. Мощные удары Красной Армии скоро подавят сопротивление немцев… Наше участие не имеет решающего значения для исхода войны. А будущее Польши зависит от тех, кто останется в стране.

— Что ты говоришь?! Нет, капитан Васиньский, наше участие в боевых действиях имеет решающее значение для судеб Польши и поляков. И твоя обязанность — выполнять приказы. Вот и все.

Васиньский встал:

— Ну что же, товарищ генерал. Ты знаешь меня давно, я всегда реально смотрел на вещи. Поэтому довожу до твоего сведения, что число освобожденных мною от призыва людей значительно превышает средние показатели, что не отвечает требованиям инструкции. Считаю своим долгом доложить об этом…

— Хватит! Придется принимать в отношении тебя соответствующие меры.

5
Возвратившись в Люблин, Векляр отдал приказ освободить Васиньского от должности начальника призывного пункта и направить его в распоряжение Управления кадров с соответствующей характеристикой. Но у него по-прежнему не выходила из головы эта встреча в Боровице, в поведении Васиньского он усматривал скрытую и весьма грозную опасность.

Спустя несколько дней он узнал, что капитан устроился в один из отделов штаба, а данная ему генералом характеристика, как докладывал майор Клюк, вызвала у всех удивление. Полковник Пстроньский тоже был иного мнения о Васиньском. Генерал махнул на это рукой.

Чтобы не думать о Марте, Векляр всецело отдался мобилизационной работе. Но не тут-то было! Он знал, что жена в Люблине, ждал ее звонка, но сам не пытался ее разыскивать. Однажды, выходя из штаба, увидел Марту в машине рядом с Пстроньским. Он не мог понять ее поведения, не верил, что она вычеркнула его из своей жизни. Неужели люди могут так измениться? Марта, Васиньский — они совсем не похожи на тех, какими он знал их раньше.

Горячее желание отправиться на фронт все сильнее охватывало Векляра. Всю жизнь он работал там, куда его направляла партия, но скучал по фронту — в течение многих лет привык воевать, именно воевать, а не слоняться по штабам, он был командиром, выросшим из партийного деятеля.

— Вы недооцениваете, — твердил Пстроньский, — сложной ситуации, создавшейся в освобожденных районах. Мы должны перетянуть народ на свою сторону, для этого нужны люди, не можем же мы все силы перебросить на фронт. Внутренний враг готовит контрудар. Вы знаете, что делается на местах?

«Может, я чего-то не понимаю», — думал Векляр. В то же время он не сомневался в своей правоте. Ему казалось, что в словах полковника прозвучали те же аргументы, что приводил и Васиньский.

Каждый разговор с Пстроньским он переживал особенно болезненно. Этот человек мог бы рассказать ему о Марте.

Завершив в основном первый этап мобилизации, Векляр начал предпринимать шаги, чтобы поменять место работы. Но сделать это было не так-то просто — он не привык решать свои личные дела, ему не хватало умения устанавливать контакты с людьми.

— Я не умею просить, — говорил он, — но прошу подобрать мне такую работу, где я смогу принести больше пользы.

Представитель главного командования Войска Польского, полковник Армии Людовой, с которым генерал познакомился недавно, но о котором был высокого мнения, молча выслушал просьбу Векляра.

— Не вызвано ли ваше решение, генерал, — спросил он, — различиями во взглядах между вами и Пстроньским?

«Попал в точку», — подумал Векляр.

— Различиями во взглядах? — повторил. — Это уж слишком. Хотя действительно, — нехотя продолжал Векляр, — мы часто спорим с ним по тем или иным вопросам…

— Да я и не утверждаю, — сказал полковник, — что различия между вами носят принципиальный, политический характер, тогда был бы особый разговор. Но вы придерживаетесь различных точек зрения, ведь вы долго не были в Польше, а он находился в гуще происходивших здесь событий, был на подпольной работе. А ведь именно возможность сопоставления различных подходов к тем или иным проблемам особенно ценна, и вам следует учитывать это в своей работе. Я бы даже сказал, что вы прекрасно дополняете друг друга.

Векляра так и подмывало сказать что-нибудь наперекор, но он решил промолчать.

— Если же, — продолжал полковник, — вас только это волнует, то вы явно ошибаетесь. Кстати, нельзя отказываться без боя от своих взглядов, вы, как и я, прекрасно знаете об этом.

— Нет, — ответил Векляр. — Речь идет о том, где я могу принести больше пользы. Определенную роль в этом играют и мои личные дела.

— Понимаю, вы уже говорили об этом. Ничего не поделаешь, — вздохнул полковник.

Спустя несколько дней Векляр получил назначение на должность командира дивизии 2-й армии. Накануне отъезда он позвонил Марте.

— Извини, — сказала она. — Столько было работы. Не хочешь заглянуть ко мне?

— С удовольствием, может, сегодня вечером?

— К сожалению, сегодня я буду занята.

— Тогда в другой раз, — спокойно сказал Векляр и положил трубку.

На следующее утро он выехал в Конколевницу, чтобы принять дивизию, в которой среди других солдат служил и рядовой Михал Маченга.

Присяга

1
Бенда и Венцек, рядовые из взвода Фурана, дезертировали на третий день после ареста Олевича. Они ушли, по всей вероятности, после вечерней поверки, потому что на их койках, застеленных, как обычно, безукоризненно, никто не спал. На подушке Венцека новый командир взвода Сенк нашел блокнот в картонной обложке. Ничего особенного в нем не было, если бы не письмо, написанное на первой странице девушке по имени Ванда, которое начиналось словами: «Живется мне здесь неплохо, пока еще не воюем, а война, даст бог, может, скоро кончится…»

Такое письмо написал Венцек — ведь у каждого есть своя девушка. Сенк тут же побежал с ним к Фурану, будто нашел важный документ. В это время взвод направлялся в умывальную комнату, бойцы как-то недоверчиво и отчужденно поглядывали друг на друга…

Маченга подставил голову под холодную струю, ополоснул грудь и спину — это придало ему бодрости; вытертое насухо тело покраснело и стало упругим. Последние два дня он находился в приподнятом настроении, ничего подобного раньше у него не наблюдалось. Шевеля губами, повторял про себя слова из приказа командира полка: «Выражаю благодарность рядовому Михалу Маченге за то, что он, рискуя жизнью, спас на пожаре ребенка и мужественно, как и подобает солдату Войска Польского, боролся с огнем, спасая народное добро».

Жаль, что Мария не узнает об этом приказе. Но она не забудет Маченгу; может, когда-нибудь они встретятся, хотя вряд ли стоит думать об этом сейчас — неизвестно еще, куда забросит его судьба после войны…

Лес шумел, Маченга глядел на сбросившие с себя золотисто-желтый наряд деревья.

Он думал также о Венцеке и Бенде. Перед вечерней поверкой Венцек угостил его сигаретой, вместе покурили, пока не явился командир. Всегда спокойный Венцек импонировал Маченге, хотя и смотрел на него свысока, как бывалый солдат.

— Ну что ж, дяденька, — сказал Венцек, — смотрю, в герои выбился, куда ни пойдешь, только и слышишь: Маченга, Маченга.

— Какие там герои! Как-то само собой получилось, ведь человек не камень.

— Верно, не камень. — Венцек задумался. Огонек сигареты выхватил из темноты его сосредоточенное лицо. — А тебе не тяжело служить в армии? — спросил он тихо. — Трудно выдержать пожилому человеку такую жизнь. В столовую бегом, в уборную тоже, жаль мне вас, Маченга…

— А я всегда ел на скорую руку, — непроизвольно рассмеялся Михал. — Мама, конечно, готовит вкуснее. Горожанину труднее, — добавил он серьезно, — а мужику не привыкать.

— Вот и поговори с таким! — разозлился Венцек. — Ты мне лучше скажи, хорошо тебе здесь или нет?

— По правде сказать, не знаю. Не так уж чтобы хорошо, но и неплохо. Давай послушаем, как ребята поют под гармошку.

Но Венцек не хотел слушать. Он загасил сигарету и направился к землянке.

— Чужая душа — потемки, — сказал Калета за завтраком, нарушив воцарившееся с самого утра в отделении молчание. — Бывает, что человек сегодня спит рядом с тобой, а завтра влепит тебе пулю в лоб. Ему все равно, друг ты ему или не́друг…

Бойцы, склонившись над котелками, не поднимали глаз.

— Дураки, — сказал Сенк, — куда они денутся? Поймают и расстреляют. А что поймают — это как пить дать.

Приняв после Олевича взвод, Сенк резко изменился, отошел от старых друзей и даже с Кутрыной разговаривал свысока. А того назначили командиром отделения, но в капралы не произвели.

Сейчас он сидел хмурый и неразговорчивый, будто нес прямую ответственность за происшедшее, хотя командиром отделения был всего второй день.

— Поймают? Как бы не так! — передразнил он. — За ночь можно уйти черт знает куда. А ты их еще жалеешь, дураками назвал! Не такие уж они дураки, если не сказать больше…

Эта фраза прозвучала впервые. В столовой висел плакат «Предатели из АК». Сейчас все вспомнили о нем и поглядели в ту сторону. До этого казалось, что плакат говорит о чем-то далеком для них, но теперь он имел прямое отношение к людям, которые совсем недавно находились рядом с ними. Сенк, опустив голову, почти совсем не притронулся к своему котелку с супом. Кутрына не сводил глаз с идущей к деревне дороги. Маченга, не вмешиваясь в разговор, старательно выгребал из котелка остатки густого варева, потом, когда все умолкли, вытер ладонью губы и заявил:

— Вот что я вам скажу — они удрали со страху.

Сенк поглядел на него внимательно, даже как бы удивленно. Кутрына отложил котелок и резко поднялся с лавки.

— Не советую, дружище, болтать глупости! — процедил он сквозь зубы.


Бойцы не спеша становились в строй. Любивший обычно поговорить Казак вдруг сник, когда увидел издали Кольского. Докладывал наспех, срывающимся голосом. Затем выступил командир роты. Маченге было интересно узнать, что скажет Кольский о дезертирах, как объяснит причину их побега. Тут не скажешь, что со страху, хотя известно, что чаще всего убегают по этой причине. А разве можно убежать от своей судьбы? Маченга любил не торопясь распутывать всякие загадочные истории, но сейчас он был удивлен случившимся.

Кольский говорил о позоре, который можно смыть только отличной учебой и геройством в бою, призывал проявлять бдительность и своевременно выявлять предателей. Каждый боец должен отвечать не только за себя, но и за товарищей, за все отделение. А дезертиров поймают, и они понесут заслуженное наказание. Маченга поднял глаза, взглянул на стоявших в строю солдат и увидел угрюмые, ничего не выражающие лица.

После обеда всех бойцов отделения вызывали поодиночке на допрос. Меньше всех сидел у поручника Леоняка Кутрына, он вышел от него еще более угрюмый, но спокойный. Дольше всех задержался на допросе Маченга. Михал впервые разговаривал с глазу на глаз с офицером. После пожара в Гняздове Лекш обменялся с ним несколькими фразами, но это происходило на виду у всей роты. Маченга стоял тогда по стойке «смирно», не зная, что сказать. На этот раз Леоняк пригласил его сесть, угостил сигаретой и стал расспрашивать о прошлом, даже о том, какая была у них земля, сколько коров, есть ли братья и сестры. Маченга ответил, что земля у них никудышная, хотя, по правде сказать, урожай собирают неплохой, после чего вспомнил и путано повторил то, что говорил Лекш о нищете крестьян. Леоняк слушал его спокойно и вдруг, резко ударив кулаком по столу, рявкнул:

— Что вчера вечером говорил вам Венцек о своих планах?! Рассказывайте!

— Планах? — скорее с удивлением, чем с испугом повторил Михал. — Мне? Венцек?

— Не прикидывайтесь дурачком! Вы разговаривали с ним?

— Вчера вечером? — Маченга не мог вспомнить, о чем они вчера вечером говорили.

— Вы, Маченга, — тихо произнес Леоняк, — порядочный человек, ребенка спасли на пожаре. Но смотрите… Сами за завтраком говорили: «Они удрали со страху». Откуда вы знаете, что со страху?

— По себе знаю. Люди обычно убегают со страху…

— А с Венцеком разговаривали или нет?

— Конечно разговаривал.

— Что он говорил?

Маченга вдруг вспомнил:

— Спрашивал, кажется, хорошо ли мне, пожилому человеку, служить в армии.

— Ну и что вы ответили?

— Что не знаю, но, кажется, хорошо. — Михал удивленно взглянул на поручника, не понимая, чего, собственно, от него добиваются и откуда тот узнал, что говорил Маченга утром. — Просто так спрашивал, покурили вместе, это было как раз перед вечерней поверкой.

— Ну хватит. Послушайте, Маченга: вы сами из крестьян, служите в рабоче-крестьянской армии, это ваша армия. Но нельзя забывать о бдительности; если бы после разговора с Венцеком вы пришли ко мне и все рассказали, я бы предпринял соответствующие меры. Я всегда готов выслушать любого, понятно?

— Так точно, товарищ поручник.

— Держите ушки на макушке, Маченга. Не забывайте о бдительности.

— Слушаюсь.

2
Тучи нависли почти над самым лесом. Маченгу поражала торжественность церемонии принятия присяги. Неподалеку на сбитой из досок лавке сидел генерал — новый командир дивизии. Маченга впервые видел человека в таком высоком звании. Генерал, статный и крепкий, выглядел чуть постарше Маченги, ребята говорили, что он из тех командиров, которые всюду суют свой нос, поэтому с ним надо быть начеку. Михала охватил страх — во время построения поручник Кольский остановился перед Маченгой, оглядел его с головы до ног, сказал: «Смотрите не подкачайте на смотре!»

Ему-то легко говорить! Наверное, лет на пятнадцать моложе Михала, да и в армии уже давно. А хуже смотра ничего не бывает! Не заметишь, как собьешься с ноги или нарушишь строй. Маченга, не вылезай из строя! Маченга, шагай в ногу! В последнее время стали, правда, меньше кричать, но чем черт не шутит, может всякое случиться, тем более если на трибуне будет стоять генерал.

Лекш говорил недавно: «Не забывайте, что срок обучения сокращен, скоро отправимся на фронт!» На фронте нет смотров, не следят за равнением, но Маченга не мог даже представить себе, что такое фронт. Когда-то под Ковалями партизаны напали на полицейский участок, на снегу остались лежать трупы, и это место крестьяне обходили стороной. Ночью немцы пускали ракеты, небо над деревней освещало зарево пожара. Так же, наверное, и на фронте, но там не все остаются лежать на снегу, некоторые возвращаются, если, конечно, им есть куда возвращаться.

«Только не подкачайте на смотре!» Правофланговым будет Калета, надо внимательно следить за ним и не сбиться с ноги. Красиво, наверное, это выглядит с трибуны: ровные шеренги пехотинцев, бойцы со станковыми пулеметами, противотанковыми ружьями, минометами, полковая артиллерия; если как следует все подсчитать — получается грозная сила.

Из-за туч вдруг выглянуло солнце. Торжественную команду «К присяге!» солдат выполняет только раз! Рядом с Михалом стоит командир отделения Кутрына, повторяющий слова присяги четче и громче, чем Михал, который не слышит своего голоса.

«Торжественно клянусь обескровленной земле польской и польскому народу бороться с немецкими захватчиками за освобождение Родины, свободу, независимость и могущество Польской республики.

Клянусь добросовестно выполнять долг польского солдата…»

Первые фразы каждого абзаца слышны четко, затем постепенно нарастает и внезапно обрывается гул голосов, на поляне становится тихо и снова звучит новое предложение, которого с нетерпением ждет Маченга, чтобы торжественно произнести его самому.

Как жаль, что здесь нет матери, никого, кто увидел бы Маченгу в эту минуту, отыскал бы его среди тысячи собравшихся на поляне солдат.

Торжественная церемония вручения оружия после принятия присяги носила уже чисто символический характер — оружие у них было уже давно. Начальник штаба полка, невысокий, чернявый майор, готовил колонну к смотру. «Маченга, гляди на меня», — шептал ему на ухо Калета, стоявший с Михалом в одной шеренге. Ударила барабанная дробь, и колонны двинулись по дороге, которая на этом участке была более твердой. При подходе к трибуне Кольский подал команду. Солдаты, печатая шаг, повернули головы направо. «Смотри, Маченга». Он увидел лицо генерала. Тот был доволен, улыбался, небрежно касаясь пилотки двумя слегка согнутыми пальцами.

— Вот дурак! — прошипел кто-то сбоку.

Маченга не успел подстроиться под печатающий шаг взвода и вдруг почувствовал, что на него будто надвигается со всех сторон марширующая стена. Он крепче сжал винтовку, чтобы не выронить ее из рук…

Неужели генерал заметил?..

Фуран твердо сказал, что заметил. Он стоял перед Маченгой, стройный, ловкий, и Михалу показалось, что тот вот-вот ударит его. Лучше уж получить от него нагоняй, чем оказаться посмешищем, попав в стенгазету. Не глядя офицеру в глаза, солдат чувствовал, как по лбу и щекам катятся холодные капли пота и пощипывает в глазах, будто навертываются слезы. Едва Фуран умолк, как к ним подошел поручник Кольский. Маченга не видел его, но почувствовал его присутствие. Кольский взглянул на Михала.

— Отпусти его, — сказал он тихо, — пусть идет обедать.

Ребята уступили Михалу место на лавке, он сел между ними и почувствовал себя лучше. Осторожно поднял глаза, огляделся по сторонам, но никто, кажется, не обращал на него внимания.

Неподалеку он увидел генерала. Рядом с командиром дивизии стояли полковник Крыцкий и майор Свентовец.

3
Под вечер Маченгу вызвал дежурный по батальону.

— К вам гости, — улыбнулся он.

Михал побрел к проходной, еле волоча ноги, будто к ним привязали по гире. Он знал, кто ждет его у проходной, но ему казалось, что все это сон. Уже издали увидел Марию. Она стояла на дороге с корзиной в руке и глядела в противоположную сторону, словно поджидая Михала со стороны деревни.

Они сели под деревом, укрывшим их от любопытных взглядов часового.

Михал украдкой поглядывал на Марию, которая вела себя так, будто они давно договорились встретиться. Она говорила быстро — ей хотелось сказать ему многое, поэтому он слушал ее, не перебивая, все больше и больше удивляясь, что она не забыла его, пришла и относится к нему, как к своему, делится с ним своими мыслями и даже просит совета. Сняла с головы платок — волосы гладко зачесаны и собраны сзади в тугой узел. Вдруг каким-то жестом, взглядом Мария напомнила Михалу его мать, он снова почувствовал пощипывание в глазах, вытер их кулаком и увидел все вокруг себя словно через стекло, по которому стекают капли дождя. Мария отыскала его без особого труда — язык куда угодно доведет. Стоявший у ворот офицер, узнав, что Михал — солдат, спасший на пожаре ребенка, понимающе отошел. Она ждала его здесь недолго, да и ждать-то было одно удовольствие — лес был наполнен пением птиц. Мария хотела поблагодарить Маченгу, потому что тогда ее охватил такой страх, что она не могла подняться с земли, даже кричать не было сил. Что может быть дороже ребенка для женщины, у которой погиб муж?

Достав из корзины масло, сало, завернутый в тряпицу хлеб, творог и бутылку водки, женщина разложила все это перед Михалом.

— Не побрезгуйте, — сказала она, — чем богаты, тем и рады, авось не обеднею, а то сиди и жди, когда вам мать пришлет.

Выпили немного, закусили. Мария вытерла губы и приступила к самому главному. Батраки с помещичьей усадьбы уже получили землю, немного, правда, три с лишним гектара, досталось и ей. Деревенские смеются: посмотрим, мол, как приблудшие будут вести хозяйство. Земля-то вот есть, а кроме нее, ничего больше нет — ни дома, ни инвентаря, ни семян. Об озимых и заикаться нечего, поздно уже сеять, а что делать весной? Зиму, может, как-нибудь продержатся на бывшей помещичьей усадьбе, а как быть дальше? Она взглянула на Михала, ожидая, что он ей посоветует. А стоит ли его спрашивать? Чем может помочь ей солдат, который завтра уйдет в бой — и неизвестно, вернется ли назад?

Маченга молчал. Он не мог придумать, как помочь Марии. Глянул на свои лежавшие на коленях руки, большие, натруженные, огрубевшие.

— Что тут говорить? — произнес он наконец. — Работа есть работа. Я работы не боюсь, каждый может подтвердить.

— Вот и хорошо, — улыбнулась Мария.

И они пошли по дороге, а часовой у ворот долго глядел им вслед. Михал шел вразвалку, широко шагая, она чуть приотстала, неся пустую корзину, в которую положила косынку.

— Может, вас отпустят, — сказала вдруг Мария, — хотя бы на денек? — Они остановились в том месте, где дорога на Гняздово сворачивала налево, в лес. Михал увидел ее лицо совсем близко, и ему показалось, что он знает эту женщину с незапамятных времен.

4
Векляр, надевая на ходу плащ, слушал Крыцкого, который после сытного обеда говорил быстро и несвязно, словно хотел рассказать новому начальству обо всем сразу.

— Подождите, полковник, давайте по порядку. — Генерал не любил кратких визитов, он бы с удовольствием задержался здесь еще, но вечером ему надо было быть у командующего 2-й армией. Он пришел к выводу, что к полку надо присмотреться как следует, чаще бывать там, находить время поговорить с людьми. Хотя бы со Свентовцом… Он обменялся с ним парой фраз за обедом, майор был бледный и какой-то поникший, говорил нехотя, словно что-то скрывая. Может, вызвать его к себе? Да и показатели подготовки у него не ахти какие, а тут еще случай дезертирства… Генерал с беспокойством подумал, что времени осталось в обрез, дивизия должна быть в полной боевой готовности…

И вдруг услышал фамилию Олевич.

— Олевич, — повторил Крыцкий, — так звали арестованного в батальоне Свентовца офицера.

Надев пилотку, Векляр отошел от окна и тяжело опустился на стул перед столом полковника, будто собирался отдохнуть. Закрыл глаза и, глубоко вздохнув, засунул руки поглубже в карманы плаща. Крыцкий умолк, не зная, слушает ли его Векляр — может, на самом деле заснул или почувствовал себя плохо…

— Принесите мне его личное дело, — сказал вдруг генерал. — И пришлите офицера из контрразведки.

Крыцкий не понял.

— Чье личное дело?

— Ну, этого… Олевича, — еле выговорил Векляр. — А где он сейчас находится?

Майор, начальник штаба, докладывал громким, командирским голосом. Положив перед генералом зеленоватую папку и осторожно разгладив ее, отошел в сторону, ожидая дальнейших указаний. Только сейчас Векляр открыл глаза — он все еще не терял надежды, хотя фамилия Олевич встречается довольно-таки часто. Протянув руку за папкой, минуту колебался, а когда взял ее, из нее на стол выпала фотография. На ней был изображен молодой человек в военной форме — лицо пухлое, как у ребенка, абсолютно незнакомое. Но это только кажется на первый взгляд, а стоит приглядеться — сразу же узнаешь его. Слегка раскосые глаза Марты, форма губ тоже ее, лет десять назад говорили, что он похож на отца, но это не так — вылитая мать. Осталось заглянуть в его анкетные данные и автобиографию. Правда, можно забрать эти бумаги с собой, перенести занятия на другое время, чтобы офицеры не бросали на него косые взгляды. Он читал не отрываясь, буквы мелькали перед глазами, анкетные вопросы показались ему вдруг чересчур наивными. Об отце, кроме того, что его зовут Романом, Олевичу ничего не было известно, даже фамилии его он не знал. Так и должно было быть, но до этого момента Векляр не принимал все это так близко к сердцу. «Имя матери — Марта; были ли у нее какие-либо средства к существованию — не знаю, род ее занятий — не знаю, адрес — не знаю…» Сколько же ему было лет, когда он вступил в Армию Крайову — пятнадцать, шестнадцать?

Прибыл офицер контрразведки. Векляр поднял наконец глаза и велел офицерам садиться. Незаметно спрятал в карман фотографию Стефана.

Поручник Леоняк докладывал о случившемся как-то вяло, нисколько не волнуясь и не робея — дело привычное. Неказистый, застывшее, словно маска, лицо — все это вызывало у Векляра неприязненное отношение к нему.

— Вы чем занимались во время оккупации? — неожиданно прервал поручника Векляр и тут же пожалел, что задал неуместный вопрос.

Леоняк удивленно взглянул на генерала.

— Партизанил, затем был заброшен с парашютом, — ответил он.

— Я спрашиваю потому, — сказал генерал, — что хочу знать, ориентируетесь ли вы в обстановке в стране, испытали ли вы ее на собственной шкуре.

— Понятно, товарищ генерал. — И офицер снова переключился на дело Олевича: — Подозревается в том, что организовал дезертирство, подговаривал к предательству. Его роль во время нападения на имение в Гняздово тоже была загадочной.

— Доказательства?

Леоняк пожал плечами:

— Доказательства? Если это вас интересует, товарищ генерал, можете получить у моего начальства соответствующий материал. Олевич отправлен в штаб дивизии, а оттуда — в штаб армии для дачи показаний.

— Вы его допрашивали?

— Так точно.

— И что же?

— Это враг, товарищ генерал. Он отказался давать показания, а у меня не было времени довести допрос до конца.

Векляр умолк. Казалось, что генерал снова расслабился, не проявляя к этому вопросу особого интереса. Офицеры застыли в ожидании. Леоняк вынул пачку сигарет, но вспомнил, что курить без разрешения нельзя, а спросить не решался. Наконец Векляр встал и застегнул шинель.

— Благодарю вас, до свидания. — И с трудом натянул перчатки на вспотевшие руки.

Равнодушие

На столе стоит большая керосиновая лампа. В комнате царит полумрак, свет от лампы падает на лицо командующего армией — генерал выглядит уставшим, но Векляра не прерывает. Тот понимает каждый его жест — они знают друг друга много лет. Вот он поднимает руку, проводит ею по лбу, опускает веки — явный признак недовольства, которое он пытается скрыть, опустив голову еще ниже.

Векляру трудно говорить; докладывать нужно быстро, коротко, а он буквально выдавливает из себя каждое слово, вместо того чтобы прояснить, еще больше запутывает дело. Векляр высказывал свои сомнения, желая рассказать командующему обо всем, как на исповеди, хотя делал это вопреки своей воле, считая неприличным забивать начальству голову своими личными делами. Но командующий умел слушать, и Векляр, воспользовавшись этим, решил высказаться до конца. Он, видимо, еще не успел собраться с мыслями, поэтому цеплялся за отдельные детали и запутывался все больше и больше.

Его волновал в конечном счете вопрос о мере ответственности, как будто это было самым главным, и он говорил не останавливаясь и только спустя некоторое время понял, что все это уже не имеет никакого значения.

— Понимаешь, какое дело, — объяснял он, обращаясь к командующему по имени, хотя обычно соблюдал субординацию, — я отлично понимаю, что за это придется отвечать и мне. Эта мысль не дает мне покоя, и, как это ни больно, прошу понять меня правильно. Судьба моего сына не может быть для меня безразличной, более того — я несу за него в какой-то степени ответственность.

Сейчас этамысль показалась ему новой, смешно ведь подводить политическую базу и применять жесткие критерии по отношению к собственному сыну, который наверняка ничего не соображал и вытворял всякие глупости, не представляющие, правда, собой ничего серьезного. За это Векляр может поручиться.

— Мы научились преодолевать трудности, — продолжал Векляр. Эта фраза прозвучала совсем не к месту, но он не мог не вставить ее. — Мы не выполняли семейного долга, не могли уделять своим близким большего внимания — такова была обстановка. Только теперь, находясь у себя в стране, уже в другой обстановке, вновь устанавливаются родственные связи. Ведь наши родные пережили сущий ад, от которого мы не могли их защитить, формирование их взглядов происходило без нас. И теперь, если те начинают стрелять, мы отвечаем огнем, поскольку отсутствуют взаимные контакты, никто не хочет прислушиваться к доводам других.

Векляр умолк, только сейчас он заметил воцарившуюся в комнате тишину, командующий слушал молча, свет от лампы по-прежнему падал на генерала, прогоняя усталость с его морщинистого лица.

А есть ли возможность переговорить со Стефаном? Приведут к Векляру совсем чужого человека, с которым его ничто не связывает, даже воспоминания детства… У парня нет и этих воспоминаний, знает только имя отца, а помнит ли в лицо? Вряд ли.

Как поступила бы Марта? Не стоит ли сообщить ей об этом?

Векляру показалось, что с появлением Стефана разрывается последняя нить, связывающая его с женой. Вспомнил о фотографии и, достав ее из кармана, показал командующему.

Генерал долго разглядывал фото, затем осторожно положил его на стол.

— Ты еще не знаешь, — продолжал Векляр, — что мы расстались с женой. В тот же день, когда я отыскал ее. Не понимаю, — развел он руками, — может, я действительно, как она говорит, очерствел. Отчего же это произошло?

— У тебя все? — спросил командующий.

— Кажется, все.

Командующий помолчал, затем заговорил повышенным тоном, глаза его засверкали от гнева, он отодвинул лампу, будто та мешала ему:

— Как ты можешь, Векляр, приходить с этим вопросом к своему другу, да еще к командующему армией? Тебе, можно сказать, здорово повезло — спустя двадцать лет найти сына, а тут свалилось несчастье, посадили его, а ты ходишь вокруг да около и приплел еще политику, ударился в философские рассуждения, не можешь поделиться со мной просто так, по-человечески! Разве ты, коммунист, командир, не можешь думать, как все люди?! Скрываешь собственные страдания, стыдишься самого себя, как будто он тебе совсем чужой!

— А ты чего же хотел?! — взорвался Векляр. — Я поделился с тобой тем, что действительно волнует меня!

Командующий махнул рукой.

— Неужели ты сам не знаешь, что тебе нужно, или притворяешься? Сказал бы прямо: «Ты должен, не взирая на меня, дать указание рассмотреть дело моего сына немедленно и с учетом всех обстоятельств…» А ты даже не знаешь, отказаться тебе от него или встать на его защиту! А матери ты сообщил? Нет. Она бы приехала сюда, я знаю ее по Люблину, боевая женщина, вырвала бы его даже из рук контрразведки. Не женщина, а огонь, не то что ты. Ну извини, — сказал мягко командующий, — может, я сказал что-то лишнее. Необходимо, — продолжал он, — выяснить, что со Стефаном. — Генерал поднял трубку телефона. — Прошло уже двадцать минут, — сказал он кому-то в трубку с упреком, — мог бы уже узнать…


Начальник контрразведки, плотный полковник с пухлым, добродушным лицом, осторожно присел на краешек стула, бросая временами настороженные взгляды на Векляра.

— Принес личное дело Олевича?

— Так точно, товарищ генерал.

Полковник доложил коротко, с каким-то оттенком раздражения, путаясь и запинаясь, что с ним бывало редко. Когда сказал, что Олевича допрашивали только раз, командующий бросил на него удивленный взгляд. Был, мол, сигнал, что тот принимал участие в организации протеста против принятия присяги.

— И на каком же основании вы его арестовали?

— На основании сигнала.

— И все? Расскажите-ка все по порядку.

— Мне нечего добавить, — ответил полковник. — Как мне докладывали, можно было бы его даже отпустить, но изменились обстоятельства.

— То есть?

— Олевич сбежал…

— Что?! Сбежал из-под ареста? — Лицо командующего побагровело, на лбу вздулись жилы.

— Ведется расследование. Его везли на допрос в сопровождении конвойного, машина их столкнулась с телегой, поднялся шум, гам, а тот не раздумывая удрал. Организовали преследование… но безрезультатно… Наверное, натворил что-то похлеще — просто так не сбежал бы…

Генерал резко поднялся с кресла.

— Эх вы, растяпы! — промолвил он, стоя перед замершим по стойке «смирно» полковником, еле сдерживая себя. — Даю вам двое суток, и чтобы Олевич был у меня в кабинете целым и невредимым.

Векляр покрепче схватился руками за подлокотники кресла и, закрыв глаза, расслабился, почувствовав на душе некоторое облегчение.

Меткий выстрел

1
Закончив марш-бросок в Ленцке, Кольский решил вернуться назад через Боровицу. Оставив роту на попечение Фурана, он пошел по вымощенному щебенкой шоссе в сторону пригорка, откуда видны были крыши домов Боровицы.

— Будешь ждать нас там? — спросил Лекш с явной обидой. Он хотел воспользоваться привалом, чтобы побеседовать с бойцами, а заодно чтобы беседу его послушал и командир роты. Его интересовало прежде всего то, как поручник отнесется к жалобам солдат на обувь. Они обязательно разговорятся, потому что половина из них ходит в развалившихся ботинках. Кольский на такие жалобы махнул уже рукой. Ничего не поделаешь, докладывал тысячу раз, у снабженцев нет никаких запасов, а план занятий из-за этого никто менять не станет. Вот когда отправят на фронт, тогда, пожалуйста, ботинки найдутся.

Времени у Кольского было в обрез, он шел быстро, не чувствуя усталости. Холодный ветер бил ему в лицо, проникал через шинель и мундир. С пригорка увидел Боровицу и тут же подумал о Еве. Он очень скучал по ней, они не виделись с той самой ночи. Все никак не мог выбраться в город, времена не хватало — принимали присягу. А все-таки надо было найти, может так произойти, что через несколько дней окажется от нее в сотнях километров. Сколько еще месяцев продлится война, как сложится их дальнейшая жизнь?

Долго стучался к Крачиньским. Наконец выглянула мать Евы в халате, с полотенцем на голове. Увидев Кольского, попыталась улыбнуться.

— А, Эдвард, заходите, заходите. Евы, правда, нет дома… Ну ничего, подождете, попьем чайку. — Она не знала, как к нему лучше обращаться. — Ева у Адама, что еще ей остается делать! Собираются у знакомых, поговорят, потанцуют, ничего предосудительного в этом нет. С ее-то способностями только бы учиться, но ничего уж тут, видимо, не поделаешь.

Кольский взглянул на часы и помчался к дому Адама.

Когда-то довольно часто, чуть ли не каждый день, он заглядывал в этот двухэтажный каменный особняк, стоявший в глубине улицы, с двориком, собачьей конурой, прилепившейся к кирпичному гаражу аптекаря, с тянувшимся до самого поля садом — прекрасным местом для детских игр. Вдоль деревянного забора росли кусты белой сирени. Когда мать Адама бывала в хорошем настроении, она разрешала сорвать пару веточек. Ева ставила их в вазу, стоявшую в ее комнате на столике между тетрадями и большой шкатулкой, запиравшейся на ключик. Кольский знал, что она хранит в ней фотографии, стихи, любовные письма, наверняка и те, что писал он. Ему всегда хотелось заглянуть в шкатулку, но он так и не решился на это.

Родители Адама жили на первом этаже, из темных сеней можно было пройти через кухню в две небольшие комнаты, соединявшиеся стеклянной дверью. В этой части дома размещалось в свое время какое-то учреждение, поскольку во второй комнате, прилегавшей к квартире аптекаря, окно было забрано солидной железной решеткой. Дверь в квартиру аптекаря загораживал большой деревянный шкаф. Однажды ребятам удалось отодвинуть его, и через замочную скважину они увидели спальню — жена аптекаря сидела перед зеркалом и толстым карандашом подводила себе брови.

Кольский постучал в приоткрытую дверь и, войдя в темные сени, услышал обрывки разговора. Ева о чем-то оживленно рассказывала, ее кто-то прервал, послышался смех. Кольский постучал еще раз в дверь на кухню и толкнул ее. Дверь была не заперта. Когда, прищурив глаза, он остановился на пороге, то увидел сначала сидевшую на диване с сигаретой в руке Еву. Она первой заметила его… В этот миг хлопнула стеклянная дверь. Закрывшего ее человека Кольский видел какую-то долю секунды, но сумел разглядеть его перекошенное от страха лицо и лысую голову… Он не мог ошибиться — это был дезертир Бенда!

Все повскакали с мест — Ева, Адам, Анджей, Станислав, какая-то девушка в черной юбке, которую он до этого никогда не видел. Эдвард слышал только свои собственные шаги, затем их заглушило тарахтенье отъезжающей от дома телеги. Кольский, не обращая ни на кого внимания, направился прямо к стеклянной двери. Сделав шагов пять, машинально передвинул кобуру с пистолетом вперед, думая только об одном: успеть бы снять пистолет с предохранителя. Бенда мог быть вооружен и готовым пойти на все, зная, что окно зарешечено и бежать ему некуда.

Но сидевший ближе всех к стеклянной двери Адам опередил Кольского и закрыл ее собой, держа руки в карманах брюк. Сосредоточенное выражение лица вдруг исчезло, словно с него сорвали маску, через минуту оно приобрело нормальный вид, стало добрым, слегка удивленным.

— Хорошо, что пришел, присаживайся. — Адам был выше Эдварда и смотрел на него сверху вниз, не вынимая рук из карманов.

За дверью наверняка стоял Бенда. Кольский, еле сдерживая себя, потянулся за пистолетом. Тут же, рядом с собой, он увидел Еву, только сейчас до него дошло, что она здесь. Она никогда не участвовала в их играх, не выносила ребячьего крика и игрушечных пистолетов.

Анджей и Станислав стали за спиной у Кольского, он чувствовал их учащенное дыхание.

— Зачем тебе лезть за пистолетом? — сказал Станислав. — Разве ты нас не знаешь?

Одно неосторожное движение — и три незнакомых человека, которых видишь впервые в жизни, бросятся на тебя, и в этом будешь виноват сам, надо было сразу хвататься за оружие.

— Там никого нет, — спокойно сказал Адам. — Тебе просто показалось. Все, хватит, забудем об этом. Ты пришел к друзьям.

Анджей положил руку ему на плечо.

— Нам было бы очень жаль, братишка, если бы пришлось поступить с тобой, как с жандармом… Ева, растолкуй ему.

Губы у нее чуть дрожали, на щеках застыли слезы, которые она не пыталась скрывать.

— Эдвард, дорогой, поверь нам, там никого нет…

— А если даже и есть! — крикнул вдруг Адам. — Ты что, хочешь всех нас… Еву, меня?.. — Он весь напрягся, готовый броситься на Кольского, лицо снова стало чужим, улыбка исчезла.

Эдвард глядел не на них, а на Еву, как на уличенную во лжи девчонку. Его окружили со всех сторон, но он не думал сдаваться. Не долго думая, резко оттолкнул от себя Анджея, подскочил к окну и выхватил пистолет. Только бы успеть снять с предохранителя! Теперь он им покажет! Адам бросился на него, минуту они молча колотили друг друга, пока не подбежали остальные.

— Оставьте его в покое! — крикнула Ева.

Все замерли на месте, тяжело дыша. С улицы доносилась песня, казалось, что от топота солдатских ног развалится весь дом:

За горами, за лесами…
Это возвращалась через Боровицу рота Кольского. Эдвард разбил рукояткой пистолета окно, увидел идущего по тротуару Фурана…

Его команды выполнялись четко — один взвод перекрыл улицу, два других окружили дом. Кольский, Лекш, Сенк с двумя бойцами проводили обыск.

— Из дома никому не выходить, — произнес Кольский безразличным тоном. Сзади него стояли вооруженные бойцы. Он первым вошел в комнату за стеклянной дверью, держа пистолет наготове. Окно было зарешечено, никаких следов пребывания Бенды в комнате он не обнаружил. Дверь в квартиру аптекаря, от которой был отодвинут шкаф, была заперта на ключ… Кольский громко постучал, но ему никто не ответил.

— Попробуй с другой стороны! — приказал он Сенку, и они прошли на кухню.

— Послушай, — прошептал Лекш, — а ты действительно уверен, что он здесь? Если это не подтвердится, мы можем нарваться на большой скандал.

Кольский не ответил. Надвигались сумерки, в кухне было почти темно. На раскладушке, не сняв плаща, сидела мать Адама, которую Кольский давно не видел. Ее волосы совсем побелели, лицо покрылось морщинами, только голубые глаза оставались молодыми.

— Что ты с нами делаешь, Эдвард? — сказала она.

Кольский смутился, словно его уличили в чем-то непристойном. Он почувствовал, как к горлу подкатил комок. Объяснить? А что, собственно, объяснять, когда и так все ясно.

Сенк, обыскав квартиру аптекаря, ничего не нашел. Вернувшийся домой хозяин квартиры заявил со злостью и возмущением, что будет жаловаться властям. На первом этаже жила супружеская пара — вышедшие на пенсию учителя. Жена испуганно открывала шкафы, а когда вытащила из-под дивана набитые школьными тетрадями чемоданы, Сенк поспешил убраться. Кроме них, никого в квартире не было.

Осталось проверить чердак. Но как Бенда мог бы забраться туда? Если он прошел через квартиру аптекаря, то уже давно ушел из дома…

Кольский вспомнил о гараже. Когда-то это была запретная для них зона — аптекарь держал в гараже свой «штейер»[25] модели двадцатых годов. Адам подобрал ключ к замку, и они тайком пробирались внутрь, чтобы посидеть на мягких сиденьях и подержаться за руль автомобиля. Эдвард решил сам пойти в гараж, а на чердак послал Сенка.

Была уже ночь, тусклый свет луны освещал двор. Фуран и Казак стояли у садовой калитки.

— Нет его нигде, сукина сына, — сказал Казак, держа автомат наготове и не спуская глаз с двери дома. — Жаль, что поручник не успел задержать его, наверняка уже улизнул. Сам знаешь, — кивнул он, задумавшись на минуту, — кругом знакомые, что тут говорить.

На лице Фурана были видны признаки волнения. Он открыл портсигар и молча протянул его подошедшему командиру роты. Кольский, с удовольствием закурив, потерял как-то сразу ко всему интерес, не думал даже о Еве, чувствуя страшную усталость. Взглянул на светившиеся на втором этаже окна… Вдруг офицер насторожился и схватился за пистолет, но Казак оказался проворнее его и уже бежал по двору огромными шагами.

— Стой! — закричал он. — Стой! Стрелять буду!

Они увидели человека в последнюю минуту, когда, выпрыгнув, наверное, из окна на первом этаже, он бежал в сторону гаража. Низкий заборчик отделял двор от сада. Человек хотел перепрыгнуть через него, но зацепился пиджаком и потерял несколько секунд. Когда солдаты подбежали к забору, он пробирался по клумбам к кустам. Их разделяли какие-нибудь шагов двадцать пять.

Казак выстрелил первым. Кольский, не целясь, тоже нажал спусковой крючок. Фуран исчез куда-то, но через минуту вернулся с несколькими бойцами. Двор наполнился голосами, замигали электрические фонарики. Все побежали к саду.

Человек лежал лицом вниз. Когда Казак перевернул его на спину, он был еще жив — в широко раскрытых глазах не было ни страха, ни ненависти, а лишь какое-то детское удивление.

— Кто это? — спросил Казак. Он мог бы поклясться, что минуту назад стрелял в Бенду.

Эдвард, не ответив, закрыл глаза — не мог глядеть на лицо Адама, он и Котва были чем-то похожи друг на друга. Кольский весь вспотел, рубашка и мундир прилипли к телу.

— Кто это? — спросил Фуран.

Их окружили солдаты. Над Адамом, который уже ничего не видел, наклонялись люди, разглядывали его лицо, кто-то разорвал на нем рубашку, чтобы проверить, бьется ли сердце.

— Кажется, мертв…

— Может, это дезертир из другого полка?

— Зачем он убегал? — кричал, размахивая автоматом, Казак. — Зачем? — И добавил: — Видать, и у него рыльце в пушку. Иначе бы не убегал.

Кольский засунул пистолет в кобуру. «И выстрелил-то всего два раза», — подумал он. Два раза. На расстоянии двадцати метров, даже не целился…

Луна поднялась уже высоко, вокруг все было видно как на ладони — дом, сад, голые деревья, тело Адама, скорчившееся посреди клумбы неподалеку от кустов, за которыми его ждало спасение. Ему оставалось сделать всего несколько шагов…

— Видишь, Казак, — сказал кто-то позади, — вот и началась твоя война. Для начала неплохо, стреляешь метко…

2
Тело Адама внесли в комнату и положили на диван. Его мать, закрыв лицо руками, опустилась рядом с ним на колени. Кольский видел только ее спину и седые, откинутые со лба волосы. Анджей, Станислав, Ева стояли неподвижно, какие-то чужие, казалось, равнодушные к тому, что произошло. В их взглядах затаилось презрение, но Эдвард не обращал на это никакого внимания, он думал только о матери Адама, которая, поднявшись с коленей, увидит его сейчас возле двери. Он мог бы уйти, но не уходил, слышал голоса входивших на кухню бойцов. Надо было собрать роту, операция завершена, правда, безрезультатно. Он так и напишет в своем рапорте. Кольский едва сдерживал себя, чтобы не бросить в лицо тем, кто укрывал дезертира и позволил Адаму бежать, подходящие слова о смысле жизни. Но молчал, чувствуя, что совсем запутался.

— Послали за врачом?

— Послали.

Люди стреляют без предупреждения, потому что идет война, тысячи гибнут от рук врага, сотни — от пуль поляков уже на освобожденной земле. Как Котва.

Мать Адама, поднявшись, направилась к двери, держась за стену, будто слепая. Кольский отступил назад, но она, заметив его, молча уставилась на него, к ней снова вернулось зрение, губы ее дрожали, она провела рукой по лбу, словно пытаясь что-то вспомнить.

— Он убил его из-за ревности! — крикнул вдруг Анджей, нарушив тишину.

Мать разразилась плачем, и все заговорили разом.

— Отведите их в другую комнату! — приказал Кольский Фурану, указывая на Еву, Анджея и Станислава.

Они пошли не сопротивляясь.

Наконец явился врач, а с ним высокий мужчина в кожаном пальто — начальник местного отделения госбезопасности. Тот был нужен Кольскому, ведь этим делом наверняка займется контрразведка, но сейчас требовалось провести на месте расследование происшествия.

— Я из контрразведки, — сказал вошедший.

С ним заговорил молчавший до сих пор Лекш, к которому вернулся наконец дар речи. Эдвард был благодарен ему за то, что вступился за него. Лекш коротко пояснил: в этом доме скрывался дезертир, обыск ничего не дал, убитый бежал, не подчинившись приказу остановиться, видимо, боялся ответственности как хозяин дома.

— Так, так, — пробурчал начальник отделения. — Оказывается, дезертир скрывался рядом с отделением госбезопасности, совсем у меня под носом… А ведь дядя этого парня работает у нас; странно как-то получается…

— И у вас, в двух шагах от отделения, такие дела творятся, видно, не впервой.

Бросив на собравшихся недоверчивый взгляд, начальник отделения прошел в комнату и склонился над Адамом.

— Два пулевых ранения в области сердца, — заявил врач. — Смерть наступила почти мгновенно.

— Будем вести расследование, — сказал контрразведчик. — Этих задержать до выяснения всех обстоятельств дела.

3
Весть о случившемся с быстротой молнии облетела весь городок. Стоит закрыть глаза, как видишь лица местных жителей. Кольскому казалось, что не забудет их до конца своих дней. Они выплывали откуда-то из темноты, молчаливые, застывшие, окружали стоявших в строю бойцов.

Когда Кольский выходил из дома, лицо Евы было холодным и чужим. На кухне сидели какие-то незнакомые женщины, сумевшие, несмотря на его запрет, пробраться в дом. Они не сводили с него глаз. Выйдя в сени, он услышал чей-то приглушенный шепот: «Войско Польское…» Этими словами совсем недавно встречали солдат в Люблине, а теперь в них звучали горечь и злоба. Не надо было возвращаться через Боровицу…

Пару недель назад в нескольких метрах от этого дома погиб Бжецкий. Если бы рота Кольского прибыла на несколько минут позже… И что же, никто не возмутился бы: дело, мол, обычное — погиб солдат.

А Адам был без оружия, по крайней мере, его не обнаружили у него, но ведь он знал, на что идет, выпрыгивая из окна…

В строю бойцы не разговаривали, даже Казак не проронил ни слова. Может, тоже сомневался, что в доме находился дезертир, а может, про себя считал, что Кольскому надо было бы промолчать.

Зато потом он промолчал. Мямля! Надо было, невзирая на смерть Адама, высказать им все, что он о них думает. Но он стоял в дверях так, словно был в чем-то виноват. Покорно переносил презрительные взгляды, многозначительные жесты, не смея никого одернуть.

Уставился в темноту, свеча погасла. Пора ложиться спать, койка Котвы свободна. Если бы Олек был жив, может, что-нибудь посоветовал бы. Кольский чиркнул спичкой, осветив пустую комнату, сказал вслух:

— Не понимаю.

Откуда берется это чувство безответственности у людей, которые спокойно сидят по домам, уклоняются от фронта, прячут дезертиров? Надо с этим разобраться! А что разбираться, когда и так все ясно.

«Я видел Бенду, в этом нет никаких сомнений. Что же, надо было оставить его за стеклянной дверью, а самому усесться на диван рядом с Евой?»

Ночи, казалось, не будет конца. Впервые за многие месяцы Кольский не знал, куда девать время — утром не надо было вставать и бежать в роту. Майор Свентовец, выслушав доклад о случившемся, отстранил его от занимаемой должности, пока не закончится расследование.

— Вы уверены, что видели Бенду? Вы пришли туда, чтобы увидеться с невестой? Убитый был знаком с вами и вашей невестой? Был даже другом? И какие же отношения у вас были с ним?

Майор с покрасневшими от недосыпания глазами, склонившись над столом, делал какие-то пометки на листе бумаги.

— Начиная операцию, вы были уверены, что Бенда находился в доме? Учитывали ли вы тот факт, что в районе ваших действий находится военная комендатура города, призывной пункт, милиция? У Бенды было достаточно времени, чтобы удрать, почему же вы сами начали производить обыск, не сообщив об этом местным властям? Принимали ли вы во внимание политические последствия вашего поступка, сложную обстановку в небольшом городке, где народная власть установлена лишь вчера, в условиях, когда надо проявлять выдержку и тактичность? Вы по-прежнему не можете обойтись без спешки, не хотите смотреть дальше своего носа, мешая тем самым молодой власти! Вы же родом оттуда, а не знаете, что у людей на душе!

— А что у них на душе, товарищ майор?

— Не кривляйтесь, поручник Кольский. Вас долго не было в стране, вы молоды, надо набираться опыта, а личную неприязнь…

— О личной неприязни не было и речи…

— Я не упрекаю вас в этом. Охотно верю вам, но последствия вашего поступка оказались трагическими.

— А что мне оставалось делать? Отпустить дезертира, извиниться перед хозяевами и убраться из дома, отправиться в милицию, объяснять всем, уговаривать? Что мне оставалось делать, товарищ майор?

— Не знаю. Но факт остается фактом — дезертира вы не поймали, убили человека и взбудоражили весь городок.

— А почему же убийство Бжецкого не взбудоражило местных жителей?

Майор молча продолжал делать пометки в блокноте.

— Я вынужден отстранить вас от должности до выяснения всех обстоятельств, — сказал он. — Согласие командования имеется.

— Мне все равно, товарищ майор. Жаль только, что ее смогу отправиться на фронт, ведь расследование продлится несколько недель.

Но расследование, вопреки ожиданиям, было проведено быстро.

— Мне кажется, — сказал полковник Крыцкий, — что расследование надо закончить как можно быстрее. Леоняк сам должен допросить свидетелей.

То же самое он повторил в присутствии Свентовца. В кабинете полковника находился также Гольдвельд, но и он не спешил помочь командиру батальона.

— У меня есть к тебе разговор, — сказал Крыцкий, и майора обеспокоил серьезный, даже суровый тон полковника. — Вы защищали Олевича, и вот вам результат: дезертировали как раз те солдаты, с которыми он разговаривал. Так или нет?

— Так.

— А теперь ты заявляешь, что Кольский виновен. К тому ты относился с поблажкой, а к этому — со всей строгостью.

— Потому что Кольский может ориентироваться в политической обстановке, а вел себя непродуманно.

— Это еще надо доказать. Если бы он поймал дезертира, то ему бы объявили благодарность. А он погорячился, отдал распоряжение окружить дом, но другого выхода у него не было.

Не было, если, разумеется, он видел Бенду… Ну а почему именно у него, у Свентовца, должны быть сомнения относительно правдивости показаний поручника? Майор почувствовал вдруг резкую боль в области сердца. Опять начинается, надо следить за собой. Да ну, все это ерунда!

«Вы верили Олевичу!» Как им объяснить, что Кольский тоже заслуживает доверия. И он, Свентовец, хотел доказать молодым парням из батальона, чтобы они не поступали опрометчиво, думали о последствиях, о людях, которые еще не относятся к ним с полным доверием. Но не доказал. Может, он не прав? Порядочный парень… не потерял совесть, должен же он понимать… Что понимать? Что даже в сорок четвертом году бывают такие обстоятельства… Но как это объяснить командиру полка?

— Подумайте, какие могут быть последствия, — сказал майор, — для тех, кто остался в Боровице, и для нашего полка. Городок бурлит, люди возмущены. И мы не хотим разжигать ненависть. Кольский поступил, по сути, самовольно…

Предположим, что все жильцы дома дают ложные показания, что все они договорились. Но ведь Кольский провел обыск, никого не нашел, и ему ничего не оставалось делать, как свернуть операцию. А он сам влез в это дело, и нет никакого оправдания ни ему, ни нам.

Полковник вздохнул и закурил. Взглянул тревожно на Гольдвельда, который еще не высказал своего мнения.

— Ведь вы, Свентовец, лучше меня знаете и понимаете своих людей…

— Товарищ майор, — вмешался наконец капитан, — по-моему, у вас какое-то странное отношение к этому делу. Предположим, что Кольский поступил опрометчиво, но как можно упрекнуть его в том, что он не сидел сложа руки! Олевичу вы простили почти все, а от Кольского требуете черт знает что! По какому праву? Что пришел с 1-й армией? Да, он всего пятнадцать месяцев в этой армии. Его еще самого надо учить уму-разуму. А что вы сделали для этого?

«Дружище, — хотел сказать Свентовец, — да я на него не нападаю!» Но не проронил ни слова.

— Ничего не поделаешь, — добавил Гольдвельд, — так уж заведено на этом свете: работу оценивают по результатам. Разве я не прав?

— Расследование покажет, — сказал в заключение задумчиво полковник. — Неужели убитый увел у него девушку?

— Да говорят.

— Но он же не знал, в кого стреляет…


Как ни старался Леоняк, расследование ничего не дало. Офицер армейской контрразведки уверял, что во всем виноват начальник территориального отделения госбезопасности, которого якобы не интересуют правдивые показания свидетелей. Поэтому Леоняк решил сам допросить их. Ева, Анджей и Станислав сидели в камере предварительного заключения, в Боровице. Прибыв в городок и допросив их, он пришел к выводу, что они все врут.

— Послушай, — говорил он каждому из них, — мы отпустим тебя, скажи только правду.

Станислав, высокий парень с особенно наглым, как показалось Леоняку, взглядом, во время допроса вдруг рассмеялся.

— По-вашему, выходит, что если бы Адам укрывал дезертира, то тот сидел бы в комнате с окнами на улицу. Да разве Адам рискнул бы бежать, зная, что Кольский питает к нему неприязнь?

Леоняк терял терпение, злился, что не может применить к допрашиваемым никаких мер принуждения, а в это время начальник отделения госбезопасности сидел в соседней комнате и не думал помогать ему. А в одиночку он ничего добиться не мог.

— Ничего не выйдет, дезертира я вам не выдумаю. И вообще, я вам больше ничего не скажу.

— И не надо, — пробормотал Леоняк, — твой дружочек уже во всем сознался.

— Эти штучки со мной не пройдут, пан поручник…

Мать Адама, вся в слезах, говорила:

— Это он со злости сделал, пан поручник, из ненависти, что Адам ухаживал за Евой. Мы люди простые, никого не укрываем… Зачем мне все это, — добавила она, — зачем? Если что-то и было, то сказала бы, все равно уже никто не вернет мне сына.

— Где Бенда? — спросил Леоняк у Евы.

— Какой Бенда?

— Нечего прикидываться. Куда его отправили?

— Не имею ни малейшего представления, о чем вы спрашиваете.

Она сидела с покрасневшими глазами, держалась спокойно и уверенно. Леоняк готов был лопнуть от злости из-за бессилия что-либо сделать. Ничего себе девица, сразу видно, что за птичка, неудивительно, что ей удалось опутать такого порядочного парня.

— Когда Кольский вошел, — сказал он, — Бенда еще находился в комнате. Что стало с ним потом?

— В комнате была я, Адам, Анджей, Станислав и Кристина, которую вы отпустили домой.

— Неужели ты не понимаешь, что не выйдешь отсюда, пока не сознаешься во всем? Подумай лучше, зачем тебе все это?

— Не знаю.

Через час тот же самый вопрос.

— Где спрятали Бенду? Рассказывай. — Начинало уже светать, через зарешеченные окна просматривались крыши соседних домов. — Встань, подойди поближе, садись напротив. Куришь?

— Курю. — Она осторожно взяла сигарету.

— Ну скажи мне: зачем Кольскому было придумывать всю эту историю с Бендой?

— Не знаю.

— Тогда давай рассказывай с самого начала.

— Я уже и так все рассказала. Они поссорились с Адамом.

— Из-за кого же? Из-за тебя, что ли?

Она кивнула.

— Что говорил Кольский?

— Что, что…

— А врать ты совсем не умеешь. Рассказывай!

— Ему не нравилось, что Адам дружил со мной.

— Что было потом?

— Он позвал солдат…

Леоняк хлопнул рукой по столу:

— Сколько еще будешь рассказывать мне сказки?

— Тогда не буду…

— Что — не будешь?

— Говорить.

Теряя всякое терпение, он вскочил со стула:

— Советую тебе говорить, не забывай об этом. Где Бенда? Отвечай!


— Ну что же, — сказал начальник отделения госбезопасности, — придется отпустить их.

— Как это — отпустить? Ведь это же организованная банда АК.

— У нас нет никаких оснований для такого вывода. Двое из них явились на призывной пункт, но были освобождены от воинской службы — один по болезни, другой из-за матери, за которой требуется уход. Оба производят хорошее впечатление, если бы не факт, что служили когда-то в АК.

— Достаточно показаний Кольского.

— Извините, но я тоже стал сомневаться: а был ли вообще дезертир, скрывавшийся в нескольких десятках метрах от милицейского участка? Если хотите, могу их еще подержать, но что толку от этого? Все ходят, спрашивают…

— Я доложу об этом своему начальству, — заявил Леоняк. — А вы меня просто удивляете. Бжецкого тоже убили в нескольких шагах от милицейского участка, и голову даю на отсечение, что это дело рук той же банды.

— Советую не давать голову на отсечение. В этих местах действует банда Коршуна, причиняющая нам немало хлопот, это мог сделать и он.

— Ну что же, поживем — увидим.

— Конечно.

Прибыв в полк, Леоняк приступил к допросу бойцов из роты Кольского.

— Мы увидели, как поручник высунулся из окна и что-то крикнул, — рассказывали бойцы. — Затем мы оцепили дом, простояли часа полтора, но никого не обнаружили.

— Вы бы только видели его! — сказал Лекш. — Он был уверен, что дезертир спрятался в соседней комнате. Мы прибыли в последнюю минуту.

Все рассказывали почти одно и то же.

— Вы не можете себе представить, товарищ поручник, — сказал Кутрына, — как бойцам хотелось схватить этого Бенду! Никогда не думал, что рота может быть такой дружной.

— Об этом можете написать в стенгазете, — проворчал Леоняк и со злостью отбросил листок бумаги, исписанный каллиграфическим почерком Болека. Кутрына не оправдал его надежд — его донесения были расплывчатыми, а после назначения командиром отделения он и вовсе потерял контакт с бойцами. Поручник нисколько не сомневался, что у Бенды и Венцека были сообщники во взводе, он требовал доказательств, подтверждавших его предположения.

Единственным, кто выразил сомнения в том, что Кольский видел дезертира, был Фуран.

— Ничего не видел, ничего не знаю, я лишь выполнял приказы. В Войске Польском служу недавно, — заключил он, — но дезертиры, наверное, везде одинаковы. Чаще всего они возвращаются либо домой, либо уходят в леса, но чтобы сидеть в городке, в каких-то шести километрах от воинской части… такого случая что-то не припомню.

Леоняк должен был уже представить материалы расследования командиру полка, но он не прекращал работы, надеясь, что что-нибудь да прояснится. Вызвал к себе Кольского, подробно рассказал ему о результатах расследования. Этот парень, проявивший с самого начала правильное отношение к делу Олевича, вызывал у него определенное доверие.

— Нечего убеждать меня, — сказал Леоняк, — я сам знаю, что они враги. Но начальник местного отделения госбезопасности, — махнул он рукой, — готов отпустить банду за неимением доказательств. — Леоняк испугался, что сболтнул лишнее, и тут же добавил: — Видите ли, у нас нет доказательств их вины. Мы проводим самое тщательное расследование. Враги бы на нашем месте так не церемонились, не искали бы доказательств: пуля в лоб — и точка. А нам вот велят цацкаться с ними. — Поручник умолк и угостил Кольского сигаретой. — Вы должны помочь нам в проведении расследования.

Эдвард продолжал молчать.

— Обязательно. Знаю, что это неприятное занятие, но другого выхода у нас нет: их надо припереть к стенке.

Леоняк разлил в стаканы водку.

— Так вот! — сказал Леоняк. — Проведем очную ставку. Ребят не стоит трогать, а вот очная ставка между вами и девушкой может дать нужный результат. Она же не каменная, должна сломаться. Вот и пусть скажет прямо в глаза, что в комнате никого не было, а там посмотрим.

— Она сидит в КПЗ? — спросил Эдвард.

— А вы что думали? Что держим там только ребят? Сидит как миленькая, и клянусь головой, что выйдет оттуда не скоро.

— Вы сами допрашивали ее?

— Да, и не раз. Ее показания самые путаные, сами в этом убедитесь, она не может точно воспроизвести происшедшее, но упрямо цепляется за свои ложные показания. — Леоняк взглянул на Кольского и умолк.

Тот сидел прямо, держа в руке пустой стакан, будто проверяя его на прочность.

— Нет, я не согласен.

— Как это — не согласны? Вы считаете, что очная ставка ничего не даст?

— Никакой очной ставки не будет.

— Это почему же? — Леоняк поднялся со стула. — Не хотите помочь нам? Боитесь?

— Извините, — сухо сказал Кольский, почувствовав во рту горечь, поднес стакан к глазам — он был пуст. — Извините, — повторил он, — но ни в какой очной ставке я участвовать не буду. Не хочу. Хватит с меня.

Наступила тишина. Леоняк ходил по комнате, засунув руки в карманы.

— Значит, так, — сказал он с издевкой. — Все деликатничаете, поручник? Давайте отпустим врагов, потому что Кольский, видите ли, деликатный человек, не хочет подвести девушку, которая… Впрочем, что толку говорить об этом… А может, — подошел он к Эдварду и склонился над ним, — а может, вы сами не уверены, что видели в доме дезертира? В таком случае, поручник Кольский, у вас могут быть большие неприятности…

— Вы мне не угрожайте, я не из пугливых. Ваше дело, хотите верьте, хотите — нет. Лучше всего для меня сейчас было бы отправиться на фронт.

— Так вот вы какой… Я лезу из кожи вон, чтобы доказать вашу правоту. Свентовец уже давно бы отдал вас под суд, а вы…

— Извините, поручник, но я так больше не могу. Неужели вы не в состоянии понять, что не могу?

— Это я не могу понять вас — вы же стреляли. А если бы убегала она, вы бы тоже стреляли? Ведь вы утверждаете, что в темноте ничего нельзя было разобрать.

На следующий день Леоняк отправился к командиру полка, чтобы представить ему результаты расследования. Следствие зашло в тупик. Когда он подходил к штабу, то увидел стоявшую возле него машину, в которой ездил обычно генерал Векляр.

Мать

Добравшись вечером до Мендзыжеца, Олевич воспрянул духом, когда увидел первые дома городка, вышел на шоссе, попытался стереть газетой грязь с сапог. Проверил, все ли пуговицы на шинели застегнуты, поправил пилотку. «Только бы не привлечь к себе внимания, — думал он, — не спешить. Люди сразу же заметят».

Но людей было немного. В наступивших сумерках они проходили мимо, не глядя на него, недалеко от Рыночной площади увидел патруль — двух солдат и младшего командира. Они внимательно поглядели на него, отдали честь. Олевич небрежно козырнул; пот струился по шее, хотелось сорвать душивший воротник.

Пройдя Рыночную площадь, свернул направо. Вспомнив, где размещается контрольно-пропускной пункт, решил рискнуть пройти через него, другого выхода у него не было. Вечером он должен быть в Бялой, снять военную форму и затаиться, иначе все пойдет насмарку. В Мендзыжеце, без друзей, его схватят через пару часов.

Неужели регулировщица попросит предъявить документы? А может, лучше остановить машину на шоссе? Это еще рискованнее. Олевич завернул за угол и увидел сгоревший дом, темные фигурки людей, грузовую машину. На небе показалась луна, стало светлее, посреди шоссе стоял набитый солдатами грузовик, при лунном свете были видны даже лица бойцов.

Регулировщица, молодая девушка в лихо сдвинутой набекрень пилотке, с пухленьким круглым лицом, разговаривала с высунувшимся из кабины водителем-красноармейцем.

Подойдя к ним, Олевич подумал, что у него нет ни полевой сумки, ни даже обычного вещевого мешка. Нет также ни пистолета, ни ремня. Он совсем забыл о ремне и, испугавшись, хотел было скрыться в темноте. Но регулировщица заметила его и, внимательно оглядев, козырнула.

— Вам куда, товарищ поручник?

— В Бяла-Подляску, — прошептал он. И в ту же минуту, взяв себя в руки, улыбнулся, смахнул пот с лица.

— Местечко для союзника найдется?

— Найдется, найдется! Залезайте быстрее!

Он влез в кузов машины, где на туго набитых мешках сидели советские солдаты, обыкновенные ребята из далеких русских селений. Один из них, подвинувшись, освободил для него место рядом с собой. Стефан жадно вдыхал махорочный дым, и, когда грузовик, ревя мотором, выскочил на шоссе, ему вдруг захотелось затянуться хоть разок сигаретой.

— Попробуйте моего табачку, — предложил сосед, вытаскивая пухлый кисет.

Дорога бежала через простиравшиеся от Мендзыжеца до Бяла-Подляски леса.

— А вы, случайно, не знаете, сколько отсюда до Бреста? — спросил сосед.

— Километров восемьдесят. Совсем рядом!

Солдаты курили, разговаривали мало, глядя на убегавшую в ночь, видневшуюся в темноте ленту шоссе. Кто-то из них запел:

На закате ходит парень
Возле дома моего,
Поморгает мне глазами
И не скажет ничего.
И кто его знает…
Остальные подхватили:

Чего он моргает!
Слушая их, Олевич вдруг почувствовал себя жалким и одиноким.

Машина остановилась недалеко от казарм, и Олевич спрыгнул на землю. На Варшавской улице было многолюдно, все торопились домой. Он шел в заметно поредевшей в районе площади Свободы толпе. Из обшарпанного здания гимназии высыпала группа ребят в сапогах, с сигаретами в зубах. Они, громко разговаривая, остановились на тротуаре. В городке шла своя жизнь — темные, без фонарей, улицы не были безлюдными. Еле волоча ноги, Олевич миновал комендатуру и остановился у окруженного высоким забором особняка. Из-за задернутых штор пробивалась узкая полоска света. Оглядевшись по сторонам, как он привык это делать во время гитлеровской оккупации, медленно поднялся по лестнице. Улица была пустынной и темной, даже луна скрылась за облаками…

Адвокат, пожилой человек в элегантной тужурке, никогда и ничему не удивлялся, принимая жизнь такой, какой она была. Впустив в гостиную Стефана, он внимательно оглядел его и знакомым жестом указал на открытую дверь в комнату. На столе стоял недопитый стакан чаю, лежали новые карты для пасьянса…

— Наверное, проголодался, садись поужинай.

Принес из кухни хлеб, масло, сыр, большой кусок жареного мяса. Налил водку в аккуратно стоявшие на салфетке хрустальные рюмки. Пригубил и вернулся к своему пасьянсу и чаю, предоставив Олевичу полную свободу для утоления голода. После того как поручник поел и стал искать обычно лежавшие здесь в деревянной шкатулке сигареты, Адвокат решил, что теперь можно и поговорить. Олевич пытался рассказать о пережитом кратко, по существу, потому что Адвокат не любил громких фраз. «Меня интересуют только факты, — говорил он еще во время оккупации. — Выводы буду делать я сам». И в этом отношении он и теперь нисколько не изменился.

— Понятно, — сказал он, когда Стефан умолк. — Ты парень вспыльчивый, еще не опытный, не ты один такой, — махнул он рукой. — Хотел служить в их армии, драться с немцами, но не получилось. Не знал, конечно, что за все надо платить, завоевывать доверие. Но ты не хотел платить, старался быть порядочным, а они тебя посадили. Ну что ж, по-своему они правы. Что толку от офицера, на которого нельзя положиться. Я бы сам поступил точно так же.

Адвокат снова налил Олевичу водки. На Стефана навалилась сонливость, он почувствовал себя здесь спокойно и уютно, хотел расстегнуть мундир, но по старой привычке не мог сделать этого в присутствии Адвоката.

— Можешь снять свой «фрак». Надо было доложить кому следует о разговоре с солдатами, передать известные тебе пароли и явки, в том числе и мою. Да, и то и другое. Я знаю, что ты этого не сделал, вы все какие-то наивные, поэтому и сидишь теперь у меня, — сухо рассмеялся Адвокат, обнажая ровные белые зубы.

— Но я, — сказал Стефан, — просто хотел драться с немцами. Меня, — осмелел он, — политика не интересует. Я хочу видеть Польшу свободной, и больше ничего.

— Святая наивность! В этом никто не сомневается — ни я, ни они. Извини меня, но ты дурачок, тебя так воспитали. У меня есть сын, тебе ровесник, поэтому я могу с тобой так говорить. Ну, хватит об этом. Теперь ты понимаешь, что привело тебя сюда? — Не дождавшись ответа, продолжил: — У тебя не было иного выхода. Либо мы, либо они. За эти пять лет ты не научился бездельничать и, наверное, считаешь, что без тебя развитиеистории пойдет не в том направлении. — Адвокат снова рассмеялся. — Я, естественно, принимаю твой рассказ за чистую монету. На девяносто девять процентов. Маловероятно, чтобы ты стал их агентом, я ведь тебя прекрасно знаю, ты же друг моего сына, и верю тебе. Можешь еще выпить.

Ты, конечно, ждешь ответа на вопрос: что же тебе делать дальше? Так вот, по долгу службы я бы должен был послать тебя ко всем чертям, но наша встреча носит в некотором смысле частный характер, и у тебя на этот счет не должно быть никаких иллюзий.

Послушай моего доброго совета, мне бы не хотелось, чтобы ты испортился окончательно. Там, наверху, — ты знаешь, кого я имею в виду, — тешат такими иллюзиями не столько себя, сколько своих подчиненных. А на периферии мы можем спокойно обойтись без них.

Так о чем я говорил? Да, поскольку ты оказался в безвыходном положении, то ты должен понять, что у нас, — задумался он, — то есть у тех, с которыми ты вместе сражался, очень мало шансов победить. Очень мало, — повторил он. — Надежда на то, что красные отдадут Польшу без боя, лопнула как мыльный пузырь. Они могут остаться здесь надолго.

— Значит, — прошептал Олевич, — им принадлежит будущее. Иногда бывает страшно, — сказал он громче, — находясь среди них, в их армии, возмущаясь и злясь по каждому поводу, сознавать, что в принципе они правы. Ведь это тоже Польша.

— Это все детский лепет. Есть одна Польша, к которой мы привыкли, с ее военными традициями, культурой, особенностями нашего строя, антирусскими настроениями, составляющими краеугольный камень нашего национального существования и, наконец, с нашей пятилетней борьбой и тем особенным польским климатом, непостижимым для господ из Лондона и Москвы.

— Но трудно себе даже представить, что было бы, если бы мы не боролись против немцев вместе с Советами.

— Это, парень, тоже одна из политических комбинаций, а не истинная вера. Наша вера — это величие и независимость Польской республики.

— Те тоже говорят о Польше, которая будет простираться до исконно польских земель по Одре. Но сначала надо разбить Гитлера.

— Спорить с тобой я не собираюсь, но послушай, что я тебе скажу. Поражение Гитлера — это уже неоспоримый факт, в политическом плане не имеет большого значения, сколько продлится еще сопротивление Германии. А для нас падение Германии не означает еще победы.

Мы пролили столько крови. Наши лучшие люди погибли в Варшавском восстании, никто за нас не заступился, и было бы наивно думать, что наша судьба кого-то интересует. Послевоенное соотношение сил в Европе, по всей видимости, даст возможность господам из Люблина держать правительство в своих руках. Это, однако, не означает, что мы должны бездействовать. Наоборот, на нас возложена необычайно важная миссия: мы должны направить волю нашего народа на оказание сопротивления, сохранение независимости и… польских обычаев, польских политических традиций…

Сидевший на стуле старичок своей манерой разговора напоминал преподавателя закона божьего в гимназии. Стефан отметил, что высказывания Адвоката отнюдь не лишены пафоса.

— У нас нет иного выхода, — продолжал хозяин дома, — мы впишем в историю Польши свою страницу, несмотря на то что за каждую фразу в ней нам придется дорого расплачиваться.

— То есть?

— Слышал ли ты когда-нибудь о таком приказе: солдат не должен покидать свой пост до самого конца, даже под угрозой смерти. В истории нашей родины не раз бывало, что командир вынужден был отдавать такой приказ.

Стефан вдруг вспомнил лежавшего на опушке леса Котву под обагренным пожаром небом и как потом рядом появились батраки из бараков. Убийцы Котвы могли их даже видеть, если продолжали еще прятаться в кустах.

— А где Янек? — спросил Олевич, уже не слушая Адвоката.

Старичок поморщился и помрачнел, воспоминания о сыне причиняли ему боль. Машинально он потянулся за сигаретами.

— Совсем забыл, что бросил курить… От тебя ничего скрывать не стану. Мне удалось освободить его от призыва в Войско Польское и отправить в Люблин. Ведь там раньше, чем где-либо, откроют какое-нибудь учебное заведение.

Ах, вот оно что! Олевич сидел на стуле, сгорбившись, с трудом открывая глаза, казалось, что он спит. Голос Адвоката доходил до него откуда-то издалека. Тот уже перешел от общих рассуждений к более конкретным делам. Олевичу дадут гражданскую одежду, и он явится в Лукуве по адресу, который он, естественно, должен запомнить — записывать запрещено. Оттуда его переправят в отряд, которым командует известный ему капитан Коршун, в знак особого к нему доверия, он должен ценить это, потому что Адвокат редко когда верит кому-то…

Адвокат может дать ему денег на дорогу, но, к сожалению, не может оставить его у себя ночевать. Бывает, что ходят по домам с проверкой документов, а он не имеет нрава рисковать. Остается единственный выход — пойти на железнодорожную станцию, где всегда полно людей, ожидающих поездов, которые ходят весьма нерегулярно… Если удастся сесть на поезд, то завтра он будет уже в Лукуве.

Стефан с трудом поднялся со стула, чувствуя головокружение. Когда он снимал военную форму, ему казалось, что сдирает с себя кожу. На прощание Адвокат крепко пожал ему руку:

— Не забывай об основной заповеди солдата: держись, дружище!

Олевич вышел на крыльцо, покачнулся, прислонился к стене, решив никуда не идти и остаться здесь, но услышал приглушенный стук ставень. Свет в комнате погас. Адвокат глядел, как Олевич двинулся по темной улице к станции.


Девушка была юной, стройной, на вид ей было лет семнадцать. Она застенчиво улыбалась, говорила тихо, так, что ее почти не слышно было в шуме, стоявшем в закусочной. Олевич заметил ее, когда на деньги Адвоката съел отбивную котлету и допивал второй стакан чаю. Ночь он провел в Бяла-Подляске, в сгоревшем дворце неподалеку от вокзала. По железной дороге шли воинские эшелоны, длинные составы исчезали в темноте. Люди лежали на земле, то и дело вскакивая, услышав гудок паровоза. Поезд, в который можно было сесть, пришел только утром, несколько раз останавливался неизвестно почему в открытом поле, еле тащился и в Лукув прибыл лишь после обеда. Олевич провел рукой по заросшему щетиной лицу, сожалея, что не побрился у Адвоката. Ворот рубашки жал, ноги гудели — уже двое суток он не снимал сапог, мечтая лечь в кровать, даже на голые доски, только бы вытянуть ноги. Его то и дело бросало в сон.


Закусочная была небольшой, неуютной, хотя и находилась в самом центре Лукува, неподалеку от магистрата. Мужчины, не раздеваясь и не снимая шапок, усаживались за небольшие столики и пили водку. Откуда здесь взялась эта девушка?

— Кушать еще будете?

— Нет, спасибо.

— Может, чего-нибудь выпьете?

— Одному? Да еще с дороги? Потом на ногах не устоишь.

Она не отходила от стола, улыбалась, засунув руки в карманы фартука.

— Вы нездешний?

— Нет.

— Сразу видно.

Олевич подумал: «Если не пойду сегодня туда, то договорюсь с ней. Правда, я чертовски устал и мне ничего не надо».

— Может, еще чаю или пива? Принесу-ка я вам пива — хорошее пиво по сегодняшним временам большая редкость.

Стены закусочной грязные, увешаны старыми плакатами с призывом вступать в Войско Польское, только над самой стойкой висит лист бумаги, на котором красными неровными буквами что-то написано. Олевич машинально читает текст объявления, но, когда до него доходит смысл написанного, вскакивает со стула, стоит, твердо опершись о столик, протирает глаза, читает еще раз: «Сегодня в 17 часов в зале пожарного депо выступит тов. Марта Олевич из Люблина…»

— Что с вами?

— Ничего, ничего! Сколько с меня?

— Как, вы уже уходите? А я принесла вам пиво, прошу вас, не уходите.

— Нет-нет, счет, пожалуйста!

— Как вам будет угодно.

Он достает из бокового кармана полученные от Адвоката деньги, бросает их на стол. Девушка, удивленно глядя на него, берет пару бумажек, а остальные засовывает ему в руку.

— Этого достаточно, чтобы расплатиться, а остальные возьмите себе…

— Не надо.

Ева и генерал

Почему Векляр обратил внимание на Еву Крачиньскую? Как и все остальные, он понял, что только его вмешательство может решить дело Кольского. Больше всех был доволен полковник Крыцкий — ведь надо же было как-то выбираться из этого щекотливого положения.

Видел ли Кольский дезертира? Весь личный состав, разделившись на два лагеря, обсуждал этот вопрос. Расследование не дало никаких результатов. Леоняк отказался от дальнейших допросов, ему ничего не оставалось делать, как поверить поручнику и закрыть дело или же, как требовал майор Свентовец, отдать Кольского под суд за превышение власти. Этого ли хотел Свентовец? Полковник Крыцкий не был в этом уверен, потому что в последнее время не разговаривал с командиром батальона. Он не мог понять, почему майор, горячо защищавший Олевича, проявил вдруг твердую решимость в отношении Кольского. Ведь офицеру 1-й армии следовало быть здравомыслящим и политически грамотным, самое страшное — это потерять контроль над собой… Этим объяснял поведение Свентовца капитан Гольдвельд. Да и командир полка считал, что дело не в Кольском, а в политическом подходе к этому вопросу. «Применять оружие надо лишь в крайнем случае. Люди должны понять, что мы стреляем только тогда, когда нет иного выхода. И когда мы абсолютно уверены».

Тем временем в батальоне Свентовца, которому была поручена операция в деревне, после случая дезертирства и смерти командира взвода сложилось единодушное мнение, особенно среди солдат, что Кольский поступил правильно. Служившие когда-то в АК младшие командиры навещали отстраненного командира роты, а показатели учебы взводов заметно повысились. Вот и попробуй разберись тут!

О деле Кольского полковник Крыцкий доложил командиру дивизии. Он жалел теперь, что ему не удалось решить этот вопрос сразу, а ведь мог сделать это, дав взбучку Кольскому, не позволив Свентовцу вмешиваться в это дело и не обращая внимания на разговоры в Боровице. И все бы утихло само собой, солидный опыт армейской службы подсказывал ему, что не всегда стоит поднимать шум. Но коль скоро это произошло, теперь расхлебывай кашу сам.

Командир дивизии решил разобраться с этим делом до конца. Он просмотрел все личные дела, затребовал протоколы допросов и заинтересовался Евой Крачиньской. Этого полковник Крыцкий понять никак не мог. У Векляра была возможность самому решить — продолжать расследование или прекратить его. Крыцкий обратил внимание генерала на то, что в обстановке, когда взбудоражен весь полк, стало трудно работать.

— Вы, наверное, правы, — сказал Векляр, — придется, видно, закрывать дело. — И продолжал изучать документы.

Машина командира дивизии стояла у штаба, по ветровому стеклу ее стекали струи дождя; по самой середине грязной улицы шел не спеша вызванный к генералу майор Свентовец. «На месте Векляра я бы сумел с ним поговорить», — подумал полковник.

Командир батальона доложил все с самого начала.

— Я уверен, — говорил он, — что Олевич не виноват. Поймите меня правильно, товарищ генерал, я не либеральничаю и вовсе не хочу сказать, что он приверженец народной власти. Но он не совершил никакого преступления. Да, он мог знать о сомнительных высказываниях отдельных бойцов, и я убежден, что он не принял их всерьез. Должен ли был он доложить об этом? Несомненно. Но ведь ему было не так-то легко решиться на это. Крыцкий говорит, что я ошибаюсь, но я с ним не согласен. Мы тем самым отталкиваем от себя людей, И в случае с Кольским все было бы нормально, если бы он не был уверен в том, что находившиеся в доме настроены враждебно. А вот видел ли он дезертира — не знаю.

— Вы рассуждаете неправильно, — сухо прервал его генерал. — Вы готовы верить Олевичу, но не верите Кольскому. Мне непонятно, чего вы хотите?

— Я командир батальона, и в нем служат разные люди. Надо их всех сплотить в единый боеспособный коллектив, и я не допущу, чтобы среди них создавалась атмосфера подозрительности и страха. Есть люди, склонные к необдуманным поступкам. К ним относится и Кольский. После ареста Олевича он был против назначения командиром взвода человека, служившего когда-то в АК, предпочтя менее способного, но зато незапятнанного. Он был уверен в виновности Олевича, хотя не имел никаких доказательств его вины.

— Стало быть, Кольский порядочный человек.

— Наверное, но он не ориентируется в обстановке.

— Вот, значит, в чем дело. Пришел с 1-й армией и поэтому ничего не понимает?!

— Мне трудно делать какие-то выводы. Дело в том, что мы не должны играть на руку врагу. Дезертиров надо ловить и расстреливать. А не поддаются ли иногда отдельные солдаты вражеской агитации потому, что у нас самих нет гибкости в обращении с ними?

Векляр с нетерпением слушал доводы Свентовца, но не нашел в них ничего нового.

— Вы говорите, — прервал майора генерал, — как историк, который когда-то примется рассуждать, где мы перегнули палку, а где были правы. Подумайте, Свентовец! Вы упрекаете нас в схематизме мышления, а сами прибегаете к тому же схематизму. Нельзя, конечно, сажать невинных и отталкивать от себя людей постоянными подозрениями. Ведь мы создаем армию практически с нуля, враг убивает наших лучших людей, стреляет в офицеров, добровольно являющихся на призывные пункты. Историки скажут, что мы совершали ошибки. Ничего не поделаешь, такая уж наша участь. Сажали невинных? Да, бывают и такие случаи. Я понимаю Кольского. Неужели вы не отдаете себе отчета в том, с каким разочарованием и болью в душе пришлось ему пережить встречу со своими товарищами в Боровице?

Взять хотя бы того же Олевича… — начал было генерал, но тут же умолк, вспомнив, что приехал сюда затем, чтобы узнать как можно больше о Стефане. Все эти расспросы причиняли ему боль, но он требовал новых и новых данных. Однако майор молчал, потеряв, видимо, всякую надежду убедить Векляра, и потому ждал дальнейших вопросов. А может, сказать Свентовцу всю правду? Ну нет уж! Тот наверняка бы все понял и, торжествуя в душе, представил бы о нем самую исчерпывающую информацию. Ведь он единственный, кто встал на защиту Стефана.

— А откуда взялся этот… Олевич?

— Толком не знаю, — ответил майор. — Выходец из семьи, связанной с рабочим движением. Отца не помнит, тот, кажется, был в Испании, но помнит, как зовут мать. У меня сложилось впечатление, — сказал Свентовец, — что я где-то слышал эту фамилию и имя.

— Что ему известно об отце?

— Я не вдавался в подробности. Фактически я беседовал с ним только раз, парень был замкнутый, никому не верил.

— Ну что же, — сказал генерал, — в ближайшее время я приму решение по делу Кольского. На этом закончим. Вы свободны, майор.

Нельзя же было расспрашивать, как он выглядит, что говорил, как отзывался о родителях. Такие вопросы не задашь, разговор сразу бы потерял ту направленность, какую задал генерал, а толку мало, потому что для Свентовца Стефан, как и Кольский, был одним из многих, кто имел свое представление об истине и за кого можно было бы бороться.

Свентовец вышел из кабинета разочарованный, что не ускользнуло от внимания генерала, — ведь он так рассчитывал на его поддержку, но ничего толком не добился от него.


Векляр хорошо помнил Кольского, одного из тех, от кого зависело будущее Войска Польского. Свентовец говорит: «Влюбился в девушку, неизвестно, какую роль в этом сыграли личные отношения». Маловероятно!

— Товарищ генерал, отправьте меня на фронт.

— Ну что же, отправим. Не нашел общего языка с девушкой?

Парень, видимо, здорово настрадался. Под Ленино был еще совсем мальчишкой, а теперь уже взрослый человек.

— А ты, дружище, начиная ссору, действительно был уверен, что там находится дезертир?

— Так точно, товарищ генерал.

— А твоя девушка не подтверждает?

— Нет.

Векляр кивает. Он прекрасно понимает этого парня — у него и так все написано на лице.

— Олевич был в вашей роте?

— Так точно, товарищ генерал.

— Что он за человек?

— Парень боевой, командовал взводом неплохо. Но оказался врагом.

— В этом вы не сомневаетесь?

— Нет, товарищ генерал. Он все время вел себя сдержанно, никогда с нами не откровенничал, а в ходе боевой операции цел и невредим прошел через парк, в котором спустя десять минут погиб Котва.

— Пробовали с ним поговорить?

— В самом начале. Видите ли, наша компания его не устраивала.

— С этим ясно. А с той девушкой у вас обычный роман или что-то серьезное?

— Серьезное.

— Благодарю вас.

— Товарищ генерал, можно задать вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы тоже мне не верите?

— В армии такие вопросы не задают. Вы свободны.


— Хотите допросить ее сами, товарищ генерал? — удивился Леоняк. — Если начальник местного управления госбезопасности не успел их всех отпустить…

Начальник отделения встретил Векляра без особого восторга. Леоняку не подал даже руки.

— Я решил отпустить их, — сказал он, — ведь доказательств их вины нет.

— Откуда появилась у вас вдруг такая щепетильность? — ехидно рассмеялся офицер контрразведки. — Могу заверить вас, стоит вам отпустить их, как через час их уже не будет в Боровице. Тогда уж вам не отыскать убийц Бжецкого.

— Я велел им регулярно приходить и отмечаться у нас.

— Они только этого и ждут.

— Ну ладно, — прервал их Векляр. — Приведите девушку.

Генерала разбирало любопытство. Он не мог избавиться от этого чувства. Не только потому, что вспомнил старого Крачиньского, который был порядочным человеком. Ведь среди таких ребят и девчат вращался Стефан.

Окинув генерала равнодушным взглядом, вошедшая села на стул, вытянув ноги в грязных полуботинках.

— Меня уже допрашивали. Я обо всем рассказала.

— Я не собираюсь вас допрашивать, — буркнул Векляр. — А велел вызвать, чтобы поглядеть на вас.

Девушка удивленно взглянула на него.

— Только за этим. Я сам из Боровицы и знал вашего отца. Я начальник поручника Кольского, который вскоре предстанет перед военно-полевым судом за превышение власти.

— Как это? — Она вдруг расплакалась, вытирая рукавом слезы. — Не мучайте меня, у меня нет больше сил.

— Во имя чего, — спросил генерал, — вы, молодая девушка, отказываетесь от близкого вам человека, обрекая его на самое страшное — предстать перед судом? Ради верности? Кому?

— Я его ни на что не обрекаю, — проговорила она сквозь слезы. — Я не могу поступить иначе.

— Не можете, — сказал генерал. — Не можете, — повторил он, вспомнив вдруг о Стефане. — Какое у вас звание?

— Капрал. — Она уже не плакала и удивленно глядела на генерала. — А что ему грозит?

— Кому?

— Кольскому.

— Всякое может быть — либо тюрьма, либо штрафная рота… Знаете, что такое штрафная рота? Оттуда редко кто возвращается живым.

— Я… — попыталась она вставить слово. Векляр видел ее отчаяние, колебания, каждый ее жест говорил сам за себя.

Векляр махнул рукой.

— Я приехал сюда не затем, чтобы вас допрашивать. И не думал об этом. А ваши жертвы никому не нужны — ни Польше, ни вашим хозяевам. Сейчас вас освободят, и советую вам обо всем хорошенько подумать.

Леоняк и начальник отделения госбезопасности дожидались генерала в соседней комнате. Векляр молча попрощался с ними и направился к машине.

— Да, — остановился он в дверях, — скажите, Леоняк, Крыцкому, что завтра, самое позднее послезавтра он получит мое решение по этому делу…

Старик со скрипкой

1
Женщина в простой юбке и кофточке полувоенного покроя — моя мать! Я запомнил ее именно такой, и стоит мне закрыть глаза — эта смешная детская привычка осталась у меня на всю жизнь, — как ясно вижу ее лицо. Она появлялась всегда внезапно, у нее были тысячи других важных дел, и уже через минуту, поцеловав меня, забывала обо мне и убегала. Сейчас она медленно проводит рукой по лицу, не подозревая даже, что я совсем рядом. Сегодня, мама, ты никуда от меня не уйдешь!

Она ночевала дома редко; когда, бывало, лежит рядом со мной, я не сплю, потому что ночи короткие, борюсь со сном, чтобы побыть с ней подольше, и, когда наконец закрываю глаза, знаю, что ее уже не будет рядом — она уходит до того, как я проснусь, оставив на подушке вмятину, в которую можно уткнуться головой.

У нас будет дом в Варшаве, большой, каменный или маленький с садиком, в котором отец повесит качели. Только когда все это будет? Может, пойти в зоопарк? Ты была на берегу Вислы? Не можешь даже себе представить, сколько там парусных лодок! Пойдем поглядим на них. Я знаю, что у тебя нет времени. Но в следующий раз — обязательно, сама обещала, а тетя Анна говорит, что ты можешь, но не хочешь.

Почему у тебя раскосые глаза? Неужели и у меня будут такие же? А у папы глаза обыкновенные, жаль, что не взяла его с собой, он наверняка умеет управлять парусной лодкой.

Марта стоит на сцене, которую не успели даже привести в порядок. Остатки декораций, дерево из бумаги, деревенская хата, посреди сцены накрытый красным сукном стол. Она стоит, чуть подавшись вперед, оглядывает зал, можно поймать ее скользящий но лицам взгляд, увидеть застывшую на лице улыбку. Узнает ли она меня? Вряд ли. В глубине зала собралось больше всего народу, темно, накурено, слышен гул голосов. Мужчина в военной куртке напрасно стучит карандашом по столу, шум не утихает. Она терпеливо ждет.

Ты плакала? Скажи! Я иногда тоже плачу, но очень редко, потому что плакать нельзя. Стоит нажать пальцем на веки, и плач проходит. Тетя Анна говорит, что детям без родителей вообще нельзя плакать…

Маленькая лампочка освещает только сцену, Марту, первые ряды стульев. Нелегко выступать, когда видишь не весь зал.

— Товарищи…

Как молодо она выглядит! Зал умолкает, люди внимательно слушают, не сводя с нее глаз, как ей тут не поверишь — и так ясно, что говорит правду.

Олевич расцарапал небольшую ссадину на руке, вынул из кармана подаренный ему Адвокатом платок. Продолжая говорить, Марта ходила по сцене, затем подошла к рампе, сидевшие в зале внимательно следили за ней.

Он не понимал смысла фраз, улавливая лишь отдельные слова; слушал ее голос, следил за движением рук; стоило ей на миг умолкнуть, как он страшно испугался, что она сбилась и будет теперь молча стоять на сцене.

— Товарищи…

Она говорила об аграрной реформе, и он услышал, как она решительно произнесла: «Предатели». Выждав минуту, пока смысл этого слова не дошел до сознания присутствующих в зале, повторила его еще раз, но зал не прореагировал на это. Марта вдруг понизила голос, будто собиралась рассказать о сугубо личных делах, о собственных страданиях, которыми можно поделиться с близкими людьми. Рассказала о Варшавском восстании. Слушая ее, Олевич представил, как она пробиралась с Жолибожа, от охватившего его волнения он закрыл глаза. Но ненадолго — она снова бросала обвинения, говорила жестче, быстрее. Ему стало как-то не по себе, хотелось вскочить и крикнуть, чтобы она замолчала… Он поймал ее взгляд, обращенный прямо на него, и будто именно к нему относились слова правды и ненависти, высказанные этой жестокой чужой женщиной, которую у пожарного депо Лукува ждет военный газик с охраной.

— Несмотря на происки предателей из АК, нам удалось создать сильное Войско Польское, мы освободим Варшаву, дойдем до Одры и Нысы. А те, кто встанет на нашем пути…

Вдруг из глубины зала донеслось топание ног, затем наступила тишина. Через минуту зал загудел еще сильнее…

Некоторые поднялись и начали пробираться к выходу. Мужчина в военной куртке стучал кулаком по столу. Казалось, что присутствующие в зале, какие-то равнодушные и ко всему безразличные, пришли в себя, из темноты проступали отдельные лица, падавшая в открытую дверь широкая полоса света освещала зал, как прожектор. Голос Марты был еще слышен среди поднявшегося шума, она стояла на сцене не шевелясь, ведя свой бой в одиночку, потому что никто не мог помочь ей даже жестом или взглядом.

Рядом с Олевичем сидел молодой парень с пухлым, детским лицом. Когда шум в зале на миг утих, парень засунул два пальца в рот, но не успел свистнуть — Стефан крепко схватил его за руку: «Только попробуй!» Тот вырвал руку и, поднявшись, начал пробираться к выходу. Но свист уже несся со всех сторон, то стихая, то усиливаясь; кто-то громко смеялся. Марта умолкла и подошла к столу. И в это время грянула песня. Сидевшие в первых рядах встали, песня заглушила шум, она слышна была повсюду. Марта и мужчина в военной куртке вытянулись по стойке «смирно».

Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов…
Олевич тоже встал. Он не пел, но вспомнил песню и повторял ее слова. Стефан чувствовал, что каждая строчка гимна, гремевшего теперь во всю мощь, отделяет его от матери, делает невозможной встречу с ней.

Это есть наш последний
И решительный бой…
Люди покидали зал, столпившись в дверях; слышалось только шарканье ног, никто не разговаривал, митинг закончился. Стефан, работая локтями, пробирался к сцене и оказался в конце концов так близко от нее, что смог разглядеть даже морщины на лице Марты. Она оказалась не такой уж молодой. В волосах седые пряди, под глазами мешки… Кожа дряблая и пожелтевшая. Закурив, она разговаривала с мужчиной в военной куртке и офицером, фамильярно державшим ее под руку. Олевич жадно вглядывался в нее, стараясь запомнить ее всю — как сбрасывает с сигареты пепел, щурит при разговоре глаза или же жестикулирует. Он собирался подойти к ней и внутренне уже решился на это, но сейчас, стоя в каких-то нескольких метрах от Марты, почувствовал, что не может сдвинуться с места. Зал почти совсем опустел, а он так и стоял один у сцены, понимая, что через минуту на него могут обратить внимание, но не было сил преодолеть охватившую его робость.

«Ну что я ей скажу?» — не давала ему покоя одна и та же мысль. «Ничего, ничего, ничего», — стучало у него в висках, будто кто-то одним пальцем выстукивал по клавишам пишущей машинки.

— Вы, товарищ, к нам? — спросил, прерывая разговор, мужчина в военной куртке. Все повернулись к Олевичу. Тот перехватил взгляд Марты. Хотя Стефан стоял в тени, он низко опустил голову, чтобы никто не мог разглядеть его лица.

— Нет, нет, я просто так, — промолвил он и, сгорбившись, быстро покинул зал.

Близился вечер. Олевич бесцельно бродил мимо домов, в которых уже зажигали свет, разминулся, не испытывая никакого страха, с военным патрулем. И вот остался на улице почти совсем один, тишину разорвал, словно сигнал тревоги, далекий гудок паровоза.

«Куда теперь? — спросил он самого себя. — Куда?» Он знал в городе лишь один адрес, но сейчас ему не хотелось даже думать об этом. Просто хотелось спать. Скорее бы наступила темнота!

Олевич осмотрелся и увидел дорогу, которая шла на железнодорожную станцию.

В зале ожидания было темно и многолюдно. Олевич отыскал место на лавке, свернулся калачиком, но заснуть не мог. «Куда же идти?» — задавал он себе один и тот же вопрос. Какой-то твердый предмет давил на его рану, от боли к нему возвращалось сознание, он открывал глаза и, подняв голову, подозрительно оглядывался по сторонам.


Более двух месяцев продолжалось Варшавское восстание. Марта переправилась через Вислу, когда город уже горел, а на правом берегу стояли советские войска. Ребята гибли в бою, город уже перестал существовать. Чего они, собственно, хотели, за что умирали на Старом Мясте, на Воле?[26] Почему так происходило? Чего же ты добивался, находясь в партизанском отряде и уничтожая врага? Чтобы погиб подпоручник Котва? Какое отношение ко всему этому имеет Котва? Кто-то, засев в кустах, выпустил в него очередь из автомата. А может, это ты? Искать виновных не было времени. «Кого ты подговаривал дезертировать?», «Куда они скрылись?», «С кем был связан?», «От кого получал задания? Говори, но только правду, не то…». То что? Не всегда же можно говорить правду. Надо ее сначала знать. «Несмотря на происки предателей из АК…» Как же так, мама?

От горькой обиды в горле стоит комок. Вот Лукув, за ним тянутся помеченные на карте леса. Как же не знать их, как свои пять пальцев, если там хозяйничали партизаны? «Сообщи явки». «У меня нет никаких явок, они провалились. Если бы даже моя записная книжка была заполнена адресами, я бы все равно не пошел ни по одному из них. Не верите?» — «Вы хотите доказать, что чисты и невинны, как дитя, вы офицер АК, человек, который неделю назад склонял бойцов к дезертирству, а два дня назад прошел целым и невредимым по дороге, на которой погиб подпоручник Котва?» «На лбу у меня ничего не написано, и те могли спокойно выпустить автоматную очередь по мне».

«Настало время принять решение, и оно зависит от вас!» Как будто подпоручник Олевич может принять какое-то решение. Да это смешно, ведь командир взвешивает все «за» и «против», знает силы противника и собственные возможности. Намечает на карте направления ударов. Солдат же, идя на верную смерть, выдергивает кольцо из гранаты. На это он решается сам! А тут подпоручник Олевич должен решить, кто прав в масштабах чуть ли не всей страны.

Спустя десять лет мать не узнала его. Говорят: интуиция, инстинкт, предчувствие. Все это чепуха. Ну и что же дальше?..

Решение пришло само собой, оно было принято, и принято бесповоротно, необходимое и правильное. Иначе быть не должно.

Если бы мать читала его стихи… Правда, это еще ни о чем не говорит, каждый сопляк сочиняет стихи. И нечего вспоминать об этом.

Девушку звали Зося. Надо поискать ее в Бялой Подляске…

2
В жизни ему так и не довелось испытать любви. Трудно запомнить лицо девушки за две ночи, да и то как знать: была ли она в действительности или же это плод больного воображения? Все промелькнуло так быстро, что даже вспомнить не о чем, все перемешалось — свет и тени, линии трассирующих пуль, разрывы и тишина, боль и недолгий покой…

— Эй, парень, подними голову, на скрипке спать не совсем удобно — она жесткая.

На лавке между ним и толстой дамой сидел небольшого роста старичок. Он нежно обнимал скрипку, на которой покоилась голова Олевича. Она, казалось, была его единственным движимым и недвижимым имуществом, Стефан очнулся, почувствовал себя даже отдохнувшим, облизнул пересохшие губы.

— Извините.

— Ничего, ничего. Если человек устал, он и на досках уснет, я это прекрасно знаю по себе, — проговорил старичок. — Ты, парень, видно, не привык спать на вокзалах, а я вот могу. Хорошо еще, когда отыщется свободное место на лавке… А я тебя сразу приметил, ты прошел с фонариком мимо меня, я и подумал: молодой, мол, еще. Извини, но мне уже давно стукнуло шестьдесят, потому и посчитал по-стариковски: наверное, к родителям едет. А может, в Люблин искать работу… Уснул ты и все время разговаривал.

— О чем?

— Не бойся, ничего такого не сказал, только повторял все время одно женское имя, раз даже вскрикнул, поэтому-то я и убрал скрипку у тебя из-под головы.

— Какое имя?

— Марта. Очень часто упоминал, так, наверное, звали твою девушку?

— Да.

— Ну вот видишь. А может, ты к ней едешь? Сейчас люди разбрелись по всему свету, говорят, что война скоро закончится, стало быть, придется снова съезжаться. Один мой знакомый железнодорожник сказал мне вечером, что утром подойдет товарный поезд на Люблин и можно будет сесть на него. Брестский тоже должен прийти, а если повезет, то можно уехать и воинским эшелоном. Я хоть и старый, но уже ездил на паровозе, только страшно боялся, как бы не выронить скрипку.

— Я никуда не еду.

— Никуда? — Старичок минуту молчал, не зная, что ответить. — А сигаретка или табачок не найдется?

— Найдется.

Он бережно взял сигарету, понюхал ее, а когда закуривал, Олевич увидел его морщинистое, худое лицо, узкие, тонкие губы, будто нарисованные одним штрихом карандаша, и помрачнел.

— Ну так вот. А я все время в разъездах.

— Почему?

— Потому что играю на скрипке и даже пою. Люди уже привыкли к таким, как я, и подают кто что может. Мне все равно куда ехать, — снова разговорился старичок. — Вылезаю из поезда в каком-нибудь городке, останавливаюсь на улице и вытаскиваю скрипку. Только вот не знаю, как быть зимой, ужасно боюсь холодов, трудно будет с ночлегом, может, где-то в деревне и найдешь, но я привык к городу.

— У вас что, нет семьи, близких?

— Молодой человек, я всякое повидал в жизни, у меня было много друзей, родных. А сейчас не осталось никого. Хочешь, расскажу тебе историю, правда, не ты первый, кому я ее рассказываю, но ты мне понравился, и то, что кричал во сне, наилучшим образом говорит о тебе. Знаешь, где находится Боровица?

— Знаю, — ответил Олевич.

— Я там живу. По-всякому бывало, но в последнее время стало совсем плохо. У меня там дочь, она меня кормила, но у меня ком стоял в горле из-за постоянных ее упреков, что не работаю и ничего не приношу домой, а я не могу, как другие, побираться. Да, не могу, и все. До войны меня даже в тюрьму сажали за то, за что сегодня награждают орденами. Но дело не в этом. Боровица — городок небольшой, люди на виду друг у друга, стоит только показаться на улице, как тычут в тебя пальцем. Друзей у меня не было — старые находились кто в партизанских отрядах, кто в Люблине, а новых еще не завел. Стало быть, один как перст, да к тому же еще больной — язва желудка у меня. Я знал, что никому не нужен, и собирался было поехать в Люблин, к старому другу, который обещал пристроить меня, и тут встретил ее. Глупо, конечно, говорить о женщине, когда тебе за шестьдесят, но дело в том, что она была старше меня и тоже одинока. Овдовела, подрабатывала шитьем, сын ее, коммунист, уехал в Испанию и как в воду канул. И о невестке, которую я видел всего лишь раз в жизни, ни слуху ни духу. Внука этой престарелой женщины родители отдали неизвестно кому на воспитание в Варшаве. Она думала о них постоянно, волновалась по-матерински. У нее был собственный домик, даже не домик, а халупа, одну комнату занимала она сама, а другую сдавала хозяйке продовольственной лавки. И вот эта вдова тяжело заболела и больше работать уже не могла. Тогда-то я и явился к ней, одинокий, ни к чему не приспособленный человек. Я приходил к ней каждый день, можно даже сказать, не вылезал из ее дома, хотя торговка и косилась на меня своим кривым глазом, а дочка все время бранилась. Еду из дома приносил в котелке, что мог — продал, но денег все равно не хватало, и мы голодали…

Как бы тебе объяснить получше?! Сидел я у нее в комнате, она, совсем исхудавшая, лежала на кровати и все время кашляла, а я глядел на нее и думал: «Что же это такое? Почему эта женщина стала для меня такой родной? Она ведь мне не жена, не родственница, а стала вот дороже дочери или невестки». Хотелось чем-то помочь ей, но не мог ничего придумать. Если она умрет, я останусь один-одинешенек, и весь свет будет мне не мил. Так же, наверное, и ты думаешь о своей девушке. Разговаривали мы с ней подолгу, она рассказывала мне о своей жизни, ничего особенного в ней не было — жизнь как жизнь, но меня охватывала такая жалость к ней, что я не мог вымолвить ни слова. Ей хотелось увидеть сына, и поэтому она изо всех сил цеплялась за жизнь; я решил достать деньги на врача. Просил торговку — не дала, не захотела даже купить стоявшую в комнате старушки мебель, заявив, что она ей и так достанется — на такую, мол, сумму набрала старушка продуктов в ее лавке. Обратился к дочери. У нее было немного злотых, припрятанных на черный день. Отказала. И вот ночью я выкрал у нее лежавшие под бельем в шкафу деньги и, дурак, пошел спать, а утром она нашла их у меня в кармане. Устроила скандал. Такой-сякой, мол, вор, пьяница. Все это неправда, хотя от рюмочки не откажусь, но в тот день не брал ни капли. Мне ничего не оставалось, как бежать из дома. «Послушай, — говорю я торговке, — сам пойду в жандармское управление и скажу, что это ты уморила ее голодом. Может, они с тобой и ничего не сделают, но хлопот не оберешься».

Та перепугалась. Пришел врач, осмотрел больную и сказал, что ей уже ничем нельзя помочь, надо звать ксендза, потому что старушка протянет недолго. Просидел я с ней напоследок всю ночь — хотя бы стакан воды подать ей. Она была в полной памяти, велела открыть настежь все окна и впилась ногтями в мою руку до боли.

«Не уходи, — говорит. — Не уходи, мне страшно оставаться одной». Затем велела мне достать из-под подушки бумажку, на которой было написано, что дом и все имущество оставляет мне как единственному наследнику. «Когда вернется мой сын, — сказала она, — так вернется к тебе, как к отцу…»

И умерла.

Ничего мне, конечно, не досталось, все заграбастала торговка, никакой управы на нее не было. Но сын вдовы вернулся.

— Вернулся? — повторил Олевич. — И что же дальше? Что же вы замолчали?

— А что говорить-то, я к нему не пошел.

— Почему?

— Как бы тебе сказать. Видел я его всего один раз. Пан генерал, говорю, ваша мать умерла, речь идет о доме…

— Он генерал, говоришь?

— Да. Был простым парнем в этом городке и стал вот генералом.

— И что было дальше?

— Велел он мне прийти на следующий день, как будто я только и мечтал об этом доме. Но я не пошел. Подумал: ну что я ему скажу? Вот брожу теперь и играю на скрипке.

Олевич молчал. Через грязные стекла окон вокзала начал пробиваться рассвет, люди поднимались с пола, издалека донесся гудок паровоза.

— Наверное, люблинский, — сказал старичок. — Ну так едешь?

— Куда?

— В Люблин или в том направлении.

— Никуда я не поеду.

— Давай поедем вместе. Будем петь песни, на жизнь зарабатывать; один молодой, другой старый, может, милиция нас и не тронет.

— Нет.

— Ну как хочешь. Только не торчи долго на вокзале, а то твое лицо может примелькаться.

3
Он вновь встретился с нею, когда она стояла на привокзальной площади и беспомощно глядела в сторону далекого городка. Туман чуть рассеялся, косые струйки дождя били в лицо. Девушка поглубже надвинула берет, но не тронулась с места. Ее губы слегка вздрагивали, когда она протянула ему руку. Олевичу захотелось поцеловать ее, он коснулся губами ее мокрой щеки. Выглядела она не так, как тогда, в Бялой Подляске, — похудела, лицо приобрело твердые, уже не детские черты, только глаза остались прежними, он запомнил их больше всего, видел даже ночью, в темноте, когда она склонялась над ним. Встреча была настолько неожиданной, что он даже растерялся. Хотел выразить Зосе нахлынувшие вдруг на него чувства, но промолчал, молчала и она. Привокзальная площадь давно уже опустела, дождь усилился, мгла снова окутала городок.

Ведь может оказаться, что они стали совсем чужими, он ждал, ни о чем не спрашивал. Затем снял с ее плеча рюкзак, и они пошли по дороге в сторону одиноко стоявших в поле домов.

Молчание угнетало ее. Идя рядом с ним налегке, освободившись от рюкзака, она заговорила первой, сначала как бы нехотя и стесняясь его, будто он был для нее посторонним прохожим. Затем разговорились, и он узнал обо всем, что ей пришлось пережить. Он не знал даже, как ее зовут, тогда они еще не знали друг друга по фамилии, были совсем другие, чем сейчас, без прошлого, которое довлеет над ними и лишает счастья, без будущего, а если и были какие-либо мечты, то им не суждено было сбыться. Кто бы мог измерить глубину чувств или страданий, когда любовь проходит! Зося, правда, не была уверена, что в те времена страдали и любили меньше, чем сейчас, но все было как-то по-другому. Словами всего не выскажешь… Тогдашнее время было, видимо, лучше, они знали, как жить, а теперь погрязли, как в болоте — ног не вытащишь, теряют ориентацию, а выбравшись, не идут дальше, а торчат на кочке — так безопасней. Нет-нет, не об этом она хотела сказать! Ее отца, адвоката Бжецкого, убили, он был важной фигурой подполья во время гитлеровской оккупации. Посчитав его предателем, поскольку он изъявил желание служить в Войске Польском, изрешетили его пулями. Зосе было страшно глядеть на него… Не стоит вспоминать об этом… Нашли ли убийц? Искали, но не нашли, допрашивали ее, объясняли, как маленькой, что должна рассказать, что знает, отомстить за смерть отца — у тех-то ведь не было ни снисхождения, ни жалости. Почему же она не хочет помочь властям, встать на путь, по которому шел ее погибший отец?! Что же делать?

Олевич заметил, как по ее лицу катились слезы, которые она стыдливо вытирала рукой. Резким движением, по-мужски, снова надвинула берет на глаза. Могла ли она оставаться в Боровице?! В пустом доме, без отца полная презрения к самой себе и презираемая и теми и другими! Никто из знакомых или близких не пришел на похороны отца. Были лишь неизвестные ей люди — рабочие, солдаты. Выступил, подняв руку над головой, худощавый мужчина в военной форме. Оркестр играл похоронный марш Шопена. Она не помнит, да и не могла слушать, о чем говорили другие выступавшие, но кажется, о правом деле и мужестве отца и что никому не удастся остановить ход истории. Неужели отец действительно был прав? Нет, она не могла оставаться больше в Боровице. В семи километрах от Лукува в доме лесничего жила ее тетка, и Зося решила поехать к ней, единственному, оставшемуся у нее близкому человеку. Она живет одна, дядя погиб совсем недавно, во время оккупации. Одичала, но по-прежнему добрая, а главное — тихая, ничем не интересуется, все время только и вспоминает своего покойного мужа.

Олевич молчал, хотя и надо было что-то сказать, но он все выжидал, будто хотел услышать от нее что-то важное. Миновав Рыночную площадь, они двинулись по длинной улице, вдоль опустевших двухэтажных домиков. С трудом преодолели заболоченный участок дороги. Перекинув рюкзак на левое плечо, Стефан взглянул на девушку, которая шла теперь молча, словно позабыв о своем спутнике. Увидев впереди темно-синюю стену леса, подумал, что там будет теплее, деревья закроют их от ветра, больно хлеставшего их вперемежку с дождем по лицу.

— Знаешь, — сказал он, — я остался совсем один, и мне некуда идти. Может, возьмешь меня с собой?

Она по-прежнему шла молча и, только дойдя до первых деревьев и окунувшись в полумрак, ответила:

— Я знаю только твое имя. Скажу тетке, что ты мой муж.

После этого Олевич рассказал ей о своей жизни.

В домике лесничего

Это был рассказ без начала и без конца, разговор как бы с самим собой, к которому возвращался и днем, когда время тянулось страшно медленно, и ночью, когда пытался заснуть, глядя на едва проступавшее в темноте лицо девушки…

В домике лесничего можно было действительно найти надежное укрытие. К нему вела излеса узкая тропинка, по которой с трудом могла проехать телега. За песчаным пригорком открывалась поляна, посреди которой стоял домик, похожий скорее на деревенскую избу. До ближайшего селения было километров пять, но редко кто навещал вдову; летом, бывало, заглядывали деревенские женщины, собиравшие в лесу ягоды, либо приходил лесничий, чтобы помянуть ее погибшего мужа.

— Значит, помер твой отец, — сказала тетка. — Хороший был мужик, хотя и чудаковатый.

Маленькая, худенькая, похожая на девушку, если бы не сеточки морщин под глазами, она все время хлопотала по дому, переставляя что-нибудь с места на место или вытирая пыль. Служанка (оказалось, что тетка живет не одна), крупная деревенская женщина лет пятидесяти, сидела на стуле неподвижно и прямо, будто пришла сюда в первый раз в гости.

— Значит, у тебя есть муж. Теперь люди сходятся рано, может, это и к лучшему. Как тебя, парень, зовут? Стефан… Называй меня просто тетей… Красивое у тебя имя; у нас в семье тоже были двое по имени Стефан — один инженер, умер от чахотки… В каком же году это было? Кажется, в тридцать четвертом. Другой — просто неудачник, сочинял стихи и пил водку. Надеюсь, ты стихов не пишешь? Мой муж тоже не брал в руки карандаша и пил немного. Зося, ты ведь помнишь своего дядю? Какой это был замечательный человек — такие теперь редко встречаются, — высокий, сильный, влюбленный в свою работу, а лес знал лучше всех на свете! Ушел он утром, поцеловал меня в лоб, очень мы любили друг друга, и говорит: «Вернусь часа через два». Проходит третий, четвертый час, обед уже давно остыл, а я все жду и жду, не отхожу от окна, смотрю на дорогу. Он всегда, когда появлялся на поляне, говорил: «Опять прилипла к окну, моя любимая женушка, ждешь не дождешься». Гляжу, а небо все усеяно звездами, и сердце ноет от дурного предчувствия, меня охватило отчаяние: а вдруг с ним что-нибудь случилось?.. И вот вижу: из леса медленно выползает подвода, рядом с лошадью двое мужчин. Я выскочила на поляну, бегу, кричу…

Живите себе, сколько захотите; понимаю, тебе надо прийти в себя после смерти отца. Нет, я не боюсь, мне все равно, я ни о чем и не спрашиваю. Если бы жив был дядя, то поступил бы так же. Еды пока хватает, кое-что продаю даже.

В комнату, которая была раньше чем-то вроде кабинета лесничего, принесли кровать. У окна — большой стол, на котором, там, где обычно стоит чернильный прибор, — фотография мужчины в сапогах. В застекленном шкафу несколько книг, семейный альбом с фотографиями, перевязанная голубой ленточкой пачка писем. Два простых стула, заботливо поставленные теткой у кровати, керосиновая лампа, ситцевые в клеточку занавески на окнах, кое-где потрепанные, но недавно выстиранные.

Теперь это была их комната. Они остались одни, тетка ходила еще какое-то время мелкими шажками по кухне, затем наступила тишина. Олевич подошел к окну и отдернул занавеску. Лес стоял не шелохнувшись, вплотную обступив домик темной стеной, за которой можно было в случае необходимости укрыться. На темно-синем небе прочертила след падающая звезда.

— Отойди от окна, — сказала Зося.

Она была необыкновенно красива, когда сбросила с себя поношенное пальтишко и осталась в простом голубеньком платьице с пуговицами до самой шеи. Передвигалась по комнате легко, словно танцуя, заглянула в шкаф, передвинула фотографию дяди, затем, распаковав свой рюкзак, начала аккуратно раскладывать вещи в шкафу.

Стефан молча наблюдал за каждым ее движением, проклиная свою неприспособленность к жизни. Он рассказал Зосе о побеге и дошел до места, когда встретился с матерью; начал объяснять, почему не знает, что делать дальше.

Она резко оборвала его:

— Давай не будем больше говорить об этом! — Затем нежно добавила: — Я и так уже обо всем знаю; не сердись, но я не хочу больше слушать, может, как-нибудь в другой раз…

До домика лесничего они шли дорогой через лес. Зося знала здесь каждый кустик, показывала места, где они играли, полянку, на которой соорудили однажды шалаш, пригорок, на котором находилось когда-то кладбище язычников.

Стефан все хотел серьезно поговорить с нею, чтобы определиться наконец со своим будущим. Ведь от этого будет зависеть его решение. Но Зося упорно не хотела ничего слушать. И когда показался наконец домик тетки, она сняла с его плеча рюкзак:

— Поцелуй меня.


Она пришла сама. Уложив вещи, села возле него, сбросив тапочки с помпонами. Погасив лампу и очутившись в темноте, Стефан, как и тогда, в Бялой Подляске, увидел лицо девушки совсем близко и, словно в забытьи, закрыл глаза. К Зосе он испытывал неведомое ему до сих пор чувство, считая теперь, что дни даются лишь для того, чтобы на смену им пришла ночь, а когда утром просыпался, с трудом отрывая голову от подушки, то Зоси уже не было; он слышал ее голос в доме, и его тотчас же охватывала грусть.

— Я люблю тебя. — Ни о чем другом она говорить не хотела.

Со дня их встречи они ни разу не вспомнили ни ее отца, ни Боровицу. Она с удовольствием окунулась в домашние дела. Спустя несколько дней тетка взяла «краткосрочный отпуск», и Зося готовила обед. Ей нравилось сидеть в «их» комнате, читать старые письма или перебирать фотографии, которые не помещались в семейном альбоме тетки.

Служанку они отправляли за продуктами, и Зося хозяйничала на кухне одна. Стефану разрешалось только колоть дрова и «помогать ей в работе». Поэтому день для него тянулся невыносимо долго, самыми приятными были ранние вечера, когда все усаживались в комнате тетки и старушка рассказывала — уже в который раз! — об одном и том же, поскольку не могла уже вспомнить ничего нового о муже.

Олевич не слушал ее, он закрывал глаза и погружался в дремоту, зная, что Зося не спускает с него глаз.

— Снова задумался о чем-то, — говорила девушка, когда они приходили к себе в комнату.

Она зажигала лампу, и слабый язычок пламени выхватывал из темноты пустой стол и фотографию лесничего.

— Когда я была маленькой, — вспоминала Зося, — не ребенком, а ученицей гимназии, то мечтала попасть на необитаемый остров… одной или с кем-нибудь… да, даже с кем-нибудь. И ничего страшного, что остров необитаем, особенно сейчас, ведь можно будет как следует спрятаться. Тысячи людей могли лишь мечтать об этом в течение пяти лет войны. Брось хмуриться. Возврата к тому, что мы делали в прошлом, не может быть, поэтому пересидим тут, как у Христа за пазухой. Что будет, то будет…

Однажды, увидев, что Стефан снова сидит задумавшись, она спросила его прямо:

— А кто твоя мать? Какая она? Не о ней ли ты думаешь все время?

Он не мог описать Марту с чуть раскосыми глазами.

— Вот видишь, ты и сам о ней толком ничего не знаешь! Любишь ее?

Стефан не ответил.

— Больше, чем меня?

Только женщина может задать такой вопрос.

— А меня любишь?

— Конечно.

Она села за стол и склонилась над книгой, делая вид, что читает.

— Иди спать, оставь меня в покое, не подходи ко мне.

Он беспомощно стоял посреди комнаты.

— Теперь все ясно, — сказала она. — Тоскуешь по своей матери и еще кое о чем. Я встретилась с тобой случайно, на моем месте могла оказаться другая. Я ведь все вижу: не спишь, ходишь все время задумчивый, тебе хочется уйти, тебе здесь плохо со мной.

— Неправда.

— Неправда? А чего тогда ходишь целыми днями как в воду опущенный, только и глядишь на дорогу, которая ведет на волю?!

— Ни на что я не гляжу.

— Я, может, больше должна отчаиваться, мне труднее, а я хожу веселая, счастливая, влюбленная…

Он осторожно открывал глаза, чтобы убедиться, спит ли Зося. Ночи стояли лунные. Олевич отчетливо видел лицо девушки, но не думал о ней. Он снова ворошил в памяти все с самого начала и принимал новые решения. Что же делать? А может, надо было подойти тогда к матери, свалить все эти заботы на ее голову, пусть бы в перерывах между митингами она занялась судьбой своего сына! Но тут же отбрасывал такие мысли. Надо решать самому.

Разве ради того он пошел в партизаны, рисковал жизнью… чтобы лишиться даже права отправиться на фронт?!

Утром служанка Янка внимательно наблюдала, как Стефан колет дрова. Стояла на крыльце, держа руки под фартуком, глядела неодобрительно на его работу. День был погожий, ночью ударил легкий морозец, лес стоял, будто слегка подкрашенный белой краской.

— А вы сильный, — сказала Янка, — только вот нет у вас сноровки. Был бы мой Вацек… Сам лесничий любил глядеть, как он работает.

Стефан бросил топор. Чувствовал он себя превосходно, ощущая каждую мышцу, впитывая всем телом холодный воздух.

— Это ваш сын?

Женщина улыбнулась.

— Да, — ответила она, — такой же, как и вы. Ему двадцать лет.

— А где он теперь?

— Как это где? На фронте. Письма получаю от него, пишет, что скоро война закончится и вернется офицером. — Она вдруг споткнулась на этом слове, повторила его еще раз, сделав удивленные глаза: — Офицером! Пан лесничий тоже был поручником.

Из окна, улыбаясь, выглядывала Зося. Халат был явно ей великоват, рукава закатаны по локоть.

— А где у вас тут почта? — спросил Олевич.

— Как это где? — удивилась Янка. — В поселке.

За обедом Стефан сказал:

— Знаешь что, схожу-ка я сегодня на почту.

Зося резко отодвинула тарелку:

— Зачем?

— За газетой. Идет война, а мы сидим тут и ничего не знаем.

— Никуда ты не пойдешь…

— Но…

— Никаких «но»… Обойдешься и без газет. А если они уж очень тебе нужны, куплю сама. Дорогой мой, — добавила она мягче, — когда наступит мир, наверняка узнаешь об этом. А больше нам ничего и не надо.

— Мой муж, — сказала тетка, — тоже ходил всегда за газетами или по своим делам. «Иначе не могу», — говорил он. Видимо, он был прав. Я провожала его до леса, а летом сидела на опушке, дожидаясь, когда появится на дороге. Ходил он не спеша, все делал обстоятельно, я все переживала за него, а он умел держать себя в руках. Когда говорил: «Вернусь через два часа», по нему можно было проверять часы. Мыл руки, садился за стол, и я тут же подавала кушанья. Сейчас таких людей не найдешь, верно, Янка?

— Верно.

— Только раз не вернулся вовремя. А через два часа я уже догадывалась, что с ним что-то случилось. Когда увидела телегу и двух мужиков…

— Вы, тетя, уже рассказывали об этом…

— Может быть, Зося, — сказала покорно пожилая женщина. — Я все время путаю: то ли вспомнила что-то новое, то ли уже рассказывала об этом. Не сердись на меня; я понимаю, какой толк говорить об этом… Но, как сейчас, помню тот вечер, даже откуда ветер дул — со стороны леса. Когда я выбежала на поляну, в руке у меня был тот же фартук, что на тебе, Зося. Начала кричать…

— С тобой так не будет, — говорила Зося, лежа на кровати, заложив руки за голову, — нет, мой дорогой, не думай, что ты вольный казак. Я спасла тебя и должна ухаживать за тобой. Слава богу, что о нашем домике никто не вспомнил, промчатся военные вихри, еще неизвестно, как будет дальше, вот тогда и пойдешь куда глаза глядят. Со мной… или без меня. А пока что сиди и не рыпайся. Найди себе какое-нибудь занятие, ты как-то говорил, что любишь писать. Я тебе мешать не стану, а свободного времени у тебя хоть отбавляй. Да и с теткой повезло!

Вечером Стефан попытался что-то написать. Зося уже спала, либо делала вид, что спит, свет от лампы падал только на стол. Он взял карандаш и задумался. О чем же написать? В голову не приходили никакие мысли. Несколько дней назад сел писать письмо матери. Зачем, если он его все равно никогда не отправит?

«Дорогая мама! Мы не виделись целых десять лет и ничего не знаем друг о друге. Не виделись — это не совсем верно, потому что я видел тебя на митинге в Лукуве, где ты выступала с речью. С какой жестокостью ты говорила о людях, судьба которых схожа с моей. Но не буду вдаваться в политику, всю свою жизнь ты посвятила ей, и где мне равняться с тобой, с твоим опытом в этом деле!

Но я хочу поделиться с тобой кое-чем, что для меня чрезвычайно важно и во что никто, кроме тебя, не поверит. Я сбежал из армии, точнее, из-под стражи, но не питаю ненависти к тем, кто упрятал меня за решетку. Я не отправился в лес в партизанский отряд, хотя и имел все пароли для связи, но, в отличие от тебя, я не враг ребятам, скрывающимся сейчас в лесу. Тебе это понятно?

Ты даже не можешь себе представить, в каком положении я оказался. Не знаю, ты ли права или они, но я убедился, что не смогу разобраться в этом сам. Ну зачем мне выступать против тебя или против тех, с кем дружил еще несколько месяцев назад?!

Понимаю: надо сначала закончить войну с Германией. Но ведь с самого начала, с той самой минуты, когда я увидел немцев на улицах Варшавы, я только об этом и думал. Я не хотел тогда стоять в стороне, а теперь вот бездельничаю. Объясни мне как следует: почему так случилось? Почему сегодня от меня требуют, чтобы я сказал, что думаю, например, об аграрной реформе? Буду с тобой откровенен: я ни о чем не думаю… Проводили мы одну операцию, когда я служил еще в армии. Мужики начали делить землю помещика, забыв про осторожность, не задумываясь о последствиях. Какие-то идиоты обстреляли нас, как принято сейчас говорить, из-за угла. Убили хорошего офицера, мирового парня, который должен был отправиться на фронт. Я ни разу в жизни не видел помещика, их не было у нас ни в семье, ни в партизанском отряде, а майор был уверен, что я против крестьян, наверное, из-за моего прошлого. Но это же чепуха! Во время оккупации меня никто не спрашивал, что я думаю об аграрной реформе, но если бы спросили, то ответил бы, что я солдат и пусть об этом думают умные головы в сейме. А так как я рос бездомным мальчишкой и смотрел на жизнь не через розовые очки, то ты сама не хуже меня знаешь, что я не мог воспылать любовью к тем, кто правил страной до войны. Помню, как полицейские проводили обыск в нашем доме, когда забрали тебя и отца. Но сейчас идет война, и я считаю своим долгом не поднимать эти вопросы. Все должно решиться потом.

Люди принимали присягу на верность Польше. Во время оккупации мы безжалостно расправлялись с предателями, а теперь в измене обвиняют меня, и никто, буквально никто на свете не поверит мне, кроме тебя… Кроме тебя?»

Стефан отложил карандаш.

— Прочти, — сказала Зося. Значит, она не спала, ее ровное дыхание ввело его в заблуждение.

— Нет-нет, надо сначала закончить! Вот завтра закончу и прочту.

После этого он не мог заснуть. Подумал, что надо быть осторожнее. Хотя он и спрятал письмо в карман пиджака, но Зося может найти его до того, как он проснется, и прочесть. Эту писанину лучше всего спрятать где-нибудь в шкафу. Сейчас это сделать или не стоит? Может, она все время притворяется, выжидает?..

Дождь шел не переставая. Несмотря на его монотонный шум, Стефан услышал возле дома какой-то шорох, похожий на шарканье ног: кто-то ходил под окном, может, даже заглядывал в него. Олевич приподнялся на кровати, но ничего не увидел, кроме проступавшего в темноте окна. Прошло несколько минут. Дождь стучал все сильнее. Стефан опять услышал шаги — на этот раз он не ошибся. В окне по-прежнему ничего не было видно. Поляна тонула во мраке, сквозь шум дождя до него долетали только резкие порывы ветра. Может, почудилось? Нет, не может быть. Первый стук в дверь был робким, второй и третий — сильнее. Кто-то ударил, видимо, по ней прикладом, вспыхнул свет фонарика, на крыльце послышался твердый мужской голос:

— Откройте!

В доме все проснулись. Зося вскочила с кровати, еще совсем сонная, прижалась к Стефану:

— Не ходи, не ходи!

Из комнаты тетки донеслись шаркающие шаги. Старушка подошла к двери, но не решалась открыть.

— Откройте!

— Я пойду…

— Нет-нет!..

— Я и так уже не успею спрятаться, поздно.

— Откройте!

Послышался спокойный, заспанный голос Янки:

— Кого там несет в такую ночь?

— Польские солдаты.

Щелкнул замок — и вот они уже в сенях. Стефан с трудом вырвался из объятий Зоси и усадил девушку на кровать.

— Успокойся!

— Вы что это так перепугались? Наверное, коммунистов или предателей прячете?

Тетка зажгла лампу, полоска света из-под двери упала на пол.

— В доме живут поляки и христиане, пан офицер. Мой муж, лесничий, погиб во время оккупации, был по-ручником.

— Сейчас проверим. Кто еще в доме?

— Племянница с мужем.

— Пусть войдут. Чего это муж так испугался?

Олевич открыл дверь и зажмурил глаза от направленного на него луча фонарика. Только спустя некоторое время разглядел молодого парня с погонами капитана.

— Коршун!

— Рысь! Как ты, черт побери, оказался тут?! Адвокат боялся, что тебя схватили. Вот уже две недели дожидаюсь тебя. — Коршун внимательно разглядывал Стефана, не выпуская из руки пистолета, но, когда в дверях появилась заплаканная Зося, рассмеялся: — Ничего, бывает. А это уже свинство с твоей стороны.

В комнате кроме Коршуна находились еще двое — подпоручник и старший сержант. Стефан поздоровался с ними, называя их подпольными кличками.

— Ну что же, — сказал Коршун, — давайте поговорим.

Янка поставила на стол бутылку водки, хлеб, колбасу. Все принялись за еду.

После ужина слегка захмелевший Коршун затащил Олевича в «их» комнату, не зажигая лампы, уселись на кровать, только огоньки сигарет выхватывали из темноты их лица.

— Скажи-ка, Рысь, — Коршун говорил тихо, почти шепотом, — уж не собираешься ли ты спрятаться здесь под боком у своей бабы?

Олевич молчал.

— Молчишь? Тебе всегда был свойствен дух непокорности, ты никогда не был образцовым солдатом, правда, и трусом тоже не был. Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы научиться стрелять по немцам. А вот два дня назад я ликвидировал двух партийных деятелей, направлявшихся проводить аграрную реформу. В последнюю минуту хотел было сохранить им жизнь, но, увидев, как один из них, тот, что помоложе, стиснул зубы, в глазах сверкнула ненависть, передумал и расстрелял их. Как ты знаешь, раньше я не занимался ликвидацией шпиков, да и теперь делаю это вопреки своей воле. Лазишь тут по лесам четвертый год, даже выть хочется, а как попадешь в такой дом, как этот, и увидишь бабу в фартуке, так и раскисаешь. Нет, нам еще рановато думать об этом.

Вот ты удрал от них. И что это тебе дало? Может, решил отсидеться здесь до конца войны? Ну говори же! Немцы стоят на Висле, большевики тоже там, а где же нам быть, полякам?

Ну чего молчишь? — подобревшим голосом продолжал Коршун. — Обдумываешь, как бы меня снова провести? Ладно, черт с тобой, обманывай, если тебе так хочется, все-таки три года воевали вместе. Однако хочу сказать тебе кое-что — с кем же, в конце концов, мне говорить, как не с тобой, в отряде теперь одни лапотники, не то что раньше.

Поскольку, дружище, мы связаны одной судьбой, у тебя уже нет, как несколько месяцев назад, иного выхода. Речь идет не только о присяге и солдатском долге, о независимости и других громких фразах. Нас обманули, понимаешь, грубо и подло обманули, такого еще не бывало в нашей истории. О чем мы мечтали в лесу? Что придет победа, учтут, черт побери, самые дорогие в нашей жизни годы, наш риск и страх! Понимаешь? А нас взяли и обманули… Может, ты хочешь, чтобы я выложил на стол офицерское удостоверение и попросил простить меня, чтобы я отрекся от всего ради того, чтобы носить орел без короны? Да плевать я хотел на корону! Господам из Лондона не удалось договориться с господами из Люблина, плевать мне на тех и на других! Зачем нужна была Польше моя партизанская деятельность?! У меня в Люблине была девушка, я мог жениться на ней и заняться торговлей, она все время просила меня об этом. А я дал втянуть себя в эту адскую круговерть и теперь поступаю так, как поступил бы любой человек, которого обокрали: ищу вора.

— И что же ты хочешь доказать этими поисками?

— Что? В январе сорок третьего ты не спрашивал меня об этом, когда мы шли на операцию под Лукувом. Немцы находились тогда в тысяче километров отсюда, мы ничего еще не знали о Сталинграде, а ты полз по снегу с двумя гранатами в кармане против лучшей армии в Европе. Если бы ты и не проявил тогда свой героизм, американцы все равно бы высадились во Франции, а русские дошли бы до Вислы. Ну и что это тебе дало? Ничего. Да и сейчас тоже. Если даже американцы придут и принесут нам свободу. Но ты не можешь отказаться, дружище, исполнить свой солдатский долг и использовать для этого единственную предоставившуюся тебе теперь возможность.

Он на минуту умолк, видимо рассчитывая, что Олевич скажет что-то в ответ, но тот молчал. Встал с кровати и уже другим тоном, сухо произнес:

— Подпоручник Рысь!

— Слушаюсь.

— Встань, черт побери! Теперь я твой командир. Собирайся, пойдешь с нами.

— Дай хотя бы денек на устройство личных дел.

— А не удерешь? Ладно, даю сутки. Завтра вечером явишься… Знаешь, где находится Почьвярдувка?

Тетка глядела, как гости выносили из погреба все ее продовольственные запасы — муку, крупу, сало — и укладывали в мешки, которые по их указанию принесла Янка.


— Если ты не можешь остаться, то я тоже не останусь, — сказала Зося.

— И куда же ты пойдешь?

— Не знаю, куда мы пойдем. Решим по дороге.

Тетка попрощалась с ними без особой теплоты. Упаковав рюкзак, они рано утром тронулись в путь.

Вышли на перекресток.

— «На Лукув», — прочитал Стефан. — «На Седльце»… — Сбросил рюкзак и сел на пригорок. — Хочу сказать тебе, — произнес он твердо, — что я решил… вернуться в армию!

— В армию? — Зося, едва сдерживая слезы, глядела на него отсутствующим взглядом. — Да тебя же посадят!

Он пожал плечами.

— Еще неизвестно. Постараюсь как-нибудь вывернуться. Пойду в Седльце, явлюсь там на призывной пункт и скажу, что я беженец из Варшавы и у меня пропали все документы. Назову им другую фамилию, если не наткнусь на знакомых. Может, все обойдется, если направят в другую дивизию. — Видно было, что он продумал свое решение до мелочей.

— Стефан, ради бога, зачем тебе это нужно? Поедем лучше в Люблин, попробуем там устроиться, и тебя там не найдут ни Коршун, ни они. Стефан, подумай обо мне!

— Думаю все время. Но не могу поступить иначе. Неизвестно, что будет потом, а сейчас я должен быть на фронте.

— Хочешь вернуться туда, где к тебе относились, как к врагу, обвинили в измене, посадили в тюрьму…

— Да.

— Ну и иди, если хочешь! — крикнула вдруг она. — Не буду тебя упрашивать, отца просила, а тебя не буду. Иди, умоляй их, чтобы они тебя простили, снова приютили, дали возможность погибнуть, чтобы ты больше не мучился и не испытывал угрызений совести, если тебе удастся вдруг остаться в живых. Боже мой, какой же ты дурак!..


На призывном пункте в Седльце старший сержант равнодушно записывал анкетные данные Олевича.

— Почему не явились в Праге?

— Приехал в Седльце к родственникам, но оказалось, что все погибли во время оккупации. Какой смысл возвращаться в Варшаву?

— Да мне-то все равно. Воинское звание у вас есть?

— Нет. Рядовой.

— Ну, рядовой Клосовский, идите и подождите в коридоре.


В январе, когда мороз уже сковал землю, политработники каждое утро зачитывали по ротам сводки об освобождении новых польских городов — 2-я армия продвигалась на запад.

Шел с ней и рядовой Маченга, думая о Марии, ожидавшей его возвращения на бывшей помещичьей усадьбе. Шли поручник Эдвард Кольский, майор Свентовец, вызывая восхищение у подчиненных своей выносливостью, шли тысячи других людей.

Основными и второстепенными дорогами пробивались к Висле, а оттуда двигались дальше, на Познань. По ночам, расположившись на привал или устроившись на ночлег в первых попавшихся домах, сушили портянки, писали письма домой.

— Что, Михал, — сказал Калета, — далеко зашли?

— Далеко, — подтвердил тот. — А сколько ждет нас еще впереди!

В это время с запада донеслась далекая, похожая на приближающуюся грозу артиллерийская канонада.

Заговорили орудия…

Часть вторая ПОТОМ НАСТУПИТ ТИШИНА

День первый — понедельник

1
Теперь все выглядит иначе, время тянется медленно; бойцы осторожно, прижимаясь к земле, метр за метром продвигаются вперед, и кажется, проходит целая вечность, пока они пересекают луг, отделяющий их от городка, каждый бросок дается с таким трудом! А когда наступит тишина, они сразу же забудут обо всем и ничему не удивятся, потому что все это вошло в привычку за прошедшие пять дней…

Бойцы достигли окраины городка. Шоссе пустынное, только в одном месте его преграждает подбитый танк. До крайних домов рукой подать, но никто из них не может предсказать, что произойдет с ними через минуту, об этом они даже не думают, сосредоточив все свое внимание на очередном броске. Лучше бы, считают бойцы, остаться на залитом солнцем лугу, над которым, правда, проносятся пулеметные очереди, но где каждый уже успел обосноваться как следует. Выжидают, есть уже опыт, да и времени достаточно. Один солдат сорвал и жует засохший стебелек травы. Через минуту, когда на левом фланге подавят огонь противника, он бросится вперед, широко раскрыв рот и тяжело дыша… А когда доберутся до построек и все уже закончится, тот, что жевал стебелек, останется лежать на лугу и не увидит уже ни этого городка, ни многих других, лежащих на их пути.

А в центре городка из окон домов будут свешиваться белые простыни, и когда они будут идти по главной улице, прижимаясь к стенам домов и поражаясь тишине, то подумают, что и здесь приходится делать то же самое, что и в других городах, — за пять дней они приобрели уже некоторый опыт, и одерживать победы им не впервой.

Однако этот городок они запомнят надолго, хотя ничего существенного, что можно было бы отметить в приказе, в нем и не произошло. Один из бойцов, глядя на восток, произнес это слово. Они не поверили, не могли еще поверить, потому что это была их территория, где не подстерегала никакая опасность. К тому же они твердо знали, что вдоль шоссе на Дрезден дома увешаны белыми простынями. Поэтому слово «окружение», заимствованное из далекого теперь прошлого, как-то не вязалось с завершающим этапом войны.

Именно в тот день наступавшие с юга дивизии фельдмаршала Шернера вышли к городку Даубан, оседлав дорогу, по которой только что прошли польские солдаты. Об этом, однако, никто еще не знал ни во взводе, ни в роте, ни в батальоне, ни даже в полку. И только спустя несколько часов командир дивизии прикажет принести ему казавшийся уже ненужным квадрат карты, на которой отмечен пройденный ими путь.


Тем временем бойцы достигли центра городка. Рядовой Михал Маченга из взвода подпоручника Фурана шел, пригнувшись, по тротуару, держась поближе к домам. Он думал о танках; поговаривали, что они должны вот-вот появиться. Но танки не появлялись. Бойцы остались одни на том лугу, и поэтому, наверное, погиб Граль, получивший пулевое ранение в живот. Михал не видел его потом, он не любил смотреть на лица убитых.

…Они могли еще подождать, но кому-то не терпелось как можно скорее добраться до ближайших домов, стоявших вдоль шоссе. А точнее, до крайнего из них, одиноко стоявшего в стороне от дороги — полусгоревшего каменного чудища. Немцы молчали, лишь иногда постреливали. Перейдя речку Шварцер Шепс и углубившись в лес, бойцы шли по темной просеке, казавшейся Маченге самым безопасным местом. И Михал спросил Граля: «А почему, собственно, они удрали?» Граль закурил трофейную сигарету и рассмеялся: «Потому что ты выкурил их оттуда». Маченга кивнул, хотя и не понял, что тот имеет в виду. Они стреляли и шли вперед, падали и снова вскакивали. А Граль остался лежать на месте, прошитый пополам пулями; подпоручник Фуран даже не оглянулся на него, хотя и должен был сделать это. Сейчас он идет размеренным шагом, во весь рост, туго перетянутый ремнями; ему повезло, что его самого не постигла судьба Граля, эта мысль, возможно, не выходит у него из головы.

…Бойцы долго ждали, но немцы не стреляли; Фуран взял с собой первых попавшихся солдат и вышел с ними на дорогу. Маченга видел их, лежа на лугу и держа под прицелом домик с засевшими в нем немцами; он был рад, что не пошел с ними, его время еще не наступило. А те бежали по лугу во весь рост, будто напоказ. Перепрыгнув через придорожную канаву, выскочили на шоссе, и в это время застучал немецкий пулемет. Михалу показалось, что он видит даже проносившиеся в воздухе трассы очередей, прищурил левый глаз и в ответ нажал спусковой крючок. Бежавших бойцов словно ветром сдуло с дороги, они поползли к канаве по ту сторону шоссе, трое остались лежать на месте — он тогда еще не знал, что среди них был Граль. Наступавший на левом фланге взвод Сенка открыл огонь, и вскоре стрельба затихла. У пулемета лежал убитый немец. Фуран закурил. Михал видел, что подпоручник стоял, повернувшись спиной к ветру, и вертел в руках трофейную зажигалку.

Помнил ли он о смерти Граля? Фуран торопился, и ему некогда было думать ни о своей, ни о чужой смерти. Бойцы вышли на дорогу во весь рост, но они могли проползти чуть подальше и проскочить ленту шоссе, пока противник не открыл огонь… Погиб бы тогда Граль или нет?

Маченга, словно испугавшись, крепче сжал автомат. Ему нечего было бояться, потому что из окон домов свисали белые простыни. Однако он замедлил шаг, внимательно оглядываясь по сторонам. Дорога в этом месте уходила вправо, была шире, и от нее в разные стороны расходились узкие тропинки. Тут он заметил человека, прижавшегося к стене у ворот дома. Человек, пригнувшись, хотел было нырнуть в ворота, но Маченга опередил его. Когда Михал подбежал к нему, неизвестный уже поднимал руки вверх. Низкого роста, какой-то бесформенный, он стоял, покачиваясь, штатский пиджак висел на нем, как на пугале. «Зачем же ты забрался сюда, дружище?» — подумал Маченга. Сзади него уже стоял Фуран с пистолетом в руке. Резким голосом он бросил пару фраз по-немецки, человек что-то ответил и показал рукой на главную улицу, в направлении их движения.

— Говорит, что работает здесь, у кузнеца, — сказал Фуран. — Наверняка врет. Ничего, проверим. — Жестом он велел немцу идти вперед. Тот, заложив руки за голову, пошел, осторожно ступая широко расставленными ногами. Остальное произошло настолько быстро, что Маченга не успел даже поднять оружие. Когда они подошли к перекрестку, немец пригнулся и бросился бежать по узкой, кривой улочке, выходящей на перекресток. Но не успел добежать до ворот — Фуран выстрелил и попал ему в затылок. Немец стал медленно оседать на землю, подогнув под себя ноги, будто хотел стать на четвереньки.

— Обыщите его! — приказал Фуран.

Маченга наклонился над убитым и, не глядя на его простреленную голову, разорвал пиджак. Кроме крошек табака и помятого банкнота, который Михал выбросил на мостовую, в карманах у него ничего не было, даже документов. Выпрямившись, солдат поглядел на Фурана. Подпоручник закурил и, казалось, не замечал Маченги. Точно так же, как и после гибели Граля, он повернулся спиной к ветру и щелкнул зажигалкой. В нескольких десятках метров от перекрестка раздались короткие автоматные очереди. Через минуту стрельба потонула в нарастающем гуле. Это шли танки.


Потом наступила тишина. Они прислушивались к ней с беспокойством и недоверием, настороженно останавливались у домов, на площадях и перекрестках. Но она стояла по-прежнему. И они поверили, что город находится уже в их руках.

Заходили в большие каменные дома и невысокие одноэтажные особняки, стоя в дверях, вдыхали затхлый воздух нежилых помещений, садились на мягкую мебель и закрывали глаза. Быстро темнело. Светлая полоска заката догорала еще на небе, а узкие улочки уже погрузились в темноту. Не видно было стен домов, только из некоторых окон свешивались простыни, проступавшие белыми пятнами на однообразном сером фоне.

По узкой улочке, поднимавшейся слегка в гору, быстро шла девушка в звании капрала. Ей сказали, что батальон майора Свентовца можно найти на западной окраине городка. Она явно торопилась. Ночь опускалась быстро, и поэтому она вряд ли успеет вернуться в санитарную роту до наступления темноты, но надежда все же не покидала ее.

Мимо прошел патруль. Ребята обернулись, но увидели в темноте лишь стройные очертания ее фигурки в ладно сшитой шинели. Девушка чувствовала на себе их взгляды, но это ее не удивляло и не доставляло никакой радости… Она постоянно думала о нем и многого не замечала. Не запомнила даже, как называется взятый ими в тот день городок. Для нее будто бы не существовало ни войны, ни продолжавшегося уже пять дней наступления… Одно лишь беспокоило ее: как все это получилось? Мало того, что добралась сюда, но еще и отыскала его…

Где-то здесь, на этой улице, располагается хозяйство майора Свентовца.

2
В этой квартире майор чувствовал себя не совсем уютно. Он не придавал особого значения жилью — лишь бы были кровать да стол, — но здесь все было как-то непривычно ему, слишком по-домашнему. Казалось, вот-вот откроется дверь и войдет хозяйка дома с чашечкой кофе.

Удирали, видимо, второпях, все в доме находилось на своих местах: цветастое покрывало — на кровати, различные флакончики — на туалетном столике у окна, даже домашние тапочки — на коврике. На стене — большой портрет, с которого на Свентовца уставился вытаращенными глазами мужчина в черном костюме. Майор подошел к шкафу, раскрыл полированные дверцы. Невольно взглянул на свои руки — как бы не запачкать свежее, аккуратно разложенное по полочкам белье, принадлежавшее убежавшим людям. В буфете стояла гора тарелок, которыми никто ни разу не пользовался — на посуде сохранились бумажные фирменные наклейки.

На низкой полочке находились книги. Майор взял наугад одну из них, толстую, в картонном переплете. Это была совсем новая книга, даже пахла еще типографской краской, хозяин квартиры купил ее, возможно, только вчера… Затем обернулся и глянул на кровать, на которой громко храпел Ружницкий, весь день находившийся на передовой вместе с ротой Кольского.

Еще час назад Свентовец был уверен, что ночь пройдет спокойно, а теперь, судя по скупым фразам командира полка Крыцкого, понял, что отдохнуть не придется. Сколько часов удастся поспать бойцам? Впервые за минувшие пять дней люди разместились в квартирах. Они валились на кровати и на пол, завернувшись в одеяла, согревая друг друга теплом своих тел. А утром их, еще не пришедших в себя ото сна, снова бросят в бой, поведут на так беспокоящую полковника высоту. Сколько еще дней продлится война?

Свентовец подошел к столу, тяжело опустился на стул, вытянул ноги. Спать не хотелось, и он подумал, не сходить ли ему в роту Кольского, но сдвинуться с места не было сил. Майор с удовольствием поговорил бы с кем-нибудь в спокойной обстановке не о войне, а, например, об астрономии. Как же называлась та муза из области астрономии? Кажется, Урания…

Скрипнула дверь, на пороге появился Войтек — ладный парень лет двадцати, с пухленьким лицом, голубыми, постоянно удивленными глазами.

— Какая-то баба к вам, товарищ майор, — сказал Войтек.

— Что за баба? Выражайся точнее.

— Капрал, товарищ майор, кажется, санитарка.

— Впусти, — приказал Свентовец. — Подожди-ка, дай надеть сапоги. — Вздохнув, подтянул носки и с трудом просунул ноги в узкие, высокие голенища сапог. — Теперь можешь звать ее.

Девушка доложила по-уставному:

— Товарищ майор, капрал Крачиньская…

Фамилия показалась Свентовцу знакомой, но в лицо он ее не помнил. Девушка была молодой и красивой, в ладно сидевшей на ней шинели, что было редкостью даже в санитарных частях.

— Крачиньская, говоришь? Я где-то слышал о вас, — улыбнулся майор.

— Вы меня не знаете, товарищ майор, а я вас знаю — правда, понаслышке. По Боровице.

— Ну как же, помню этот городок! — обрадовался Свентовец. — Мы приезжали в Боровицу довольно часто, поскольку стояли в Черемниках. Знаете Черемники?

— Знаю, товарищ майор.

— Садитесь, пожалуйста. Значит, вы из Боровицы! Кончится война, надо будет съездить туда.

Но Крачиньская продолжала стоять у порога по стойке «смирно».

— Садитесь, пожалуйста, — повторил майор, указав рукой на стул.

Она заколебалась.

— Я, — сказала она тихо, — хотела бы заявить вам кое о чем.

Свентовец удивленно взглянул на нее — та стояла серьезная и даже суровая.

— Я хотела бы признаться… — сказала она медленно. — Товарищ майор, я укрывала дезертира. — Взглянула на него и опустила глаза.

— Что? Что? Укрывала или укрываешь дезертира?

— Нет, это было давно, товарищ майор, в октябре сорок четвертого, в Боровице.

Она сказала это спокойно, словно выучила ответ заранее. Свентовец протер глаза тыльной стороной ладони.

— В октябре… Семь месяцев назад. Может, поговорим об этом завтра?

— Прошу вас, товарищ майор, выслушать меня сейчас.

— Опять за свое! — промолвил он раздраженно. — Почему ты пришла с этим именно ко мне?

— Потому что вы начальник поручника Кольского.

— А при чем тут он?

Только сейчас майор заметил, что девушка вот-вот расплачется — рот приоткрыт, дыхание учащенное.

— Вы не помните меня, товарищ майор? Я и есть та девушка, которую разыскивал тогда Кольский в Боровице в доме моего друга Адама. Когда он вошел в комнату, то увидел там дезертира. Но тому удалось сбежать…

Майор вспомнил, но не прервал ее.

— Мы все тогда заявили, что никакого дезертира в доме не было, что Кольский все выдумал, чтобы… чтобы отомстить Адаму. Но дезертир был, и Кольский поступил правильно, велев обыскать весь дом. Адам понял, что ему ничего не остается делать, как бежать, поэтому мы, а не Кольский, несем ответственность за смерть Адама.

— Ну хорошо, — сказал Свентовец, приходя постепенно в себя. — Значит, так было дело. Ну а почему вы решили признаться в этом спустя семь месяцев? Вы давно в полку?

— После того случая, — сказала она тихо, — меня держали в КПЗ несколько недель. Допрашивали. Я клялась, что дезертира не было, что Кольский сам его выдумал, что стрелял в Адама из-за ревности… ко мне. Больше я ничего не сказала. А когда меня выпустили, вступила добровольно в Войско Польское…

— И после всего этого — добровольно?

— Так точно, товарищ майор. Поначалу не очень-то хотели меня брать, но потом взяли и определили в запасной полк. Я хотела попасть в эту дивизию. Но сделать это было не так-то легко, — вздохнула девушка. — Я разыскала знакомого офицера в штабе, который помог мне.

Майор почувствовал вдруг страшную усталость. Сколько осталось еще времени? Часа три-четыре?

— Хотела попасть именно в эту дивизию? — спросил он. — А зачем?

Она опустила глаза, видимо сообразив, что сболтнула лишнее.

— Решила, значит, разыскать Кольского? Так или нет?

Она молчала.

— И пришла ко мне, командиру батальона, спустя несколько часов после тяжелого боя, чтобы рассказать о своих старых грехах. А ты знаешь, что тебе полагается за это? Хочешь, чтобы тебя арестовали, отправили в тыл и отдали под суд?

— Не хочу в тыл!

— Ах, вот как, не хочешь. А может, ждешь, что тебе простят твою вину?

— Нет, я готова понести любое наказание.

— А если попадешь в штрафную роту? Там тоже нужны санитарки.

Подумав, она ответила:

— Мне все равно, товарищ майор, штрафная рота так штрафная рота.

— И ради этого прибежала ночью, чтобы доложить мне именно сегодня? Не к прокурору дивизии или офицеру контрразведки, а ко мне, потому что я командир Кольского…

— Если надо будет, — сказала она, — пойду куда угодно.

— Только я ничего не могу поделать. Неизвестно еще, говоришь ли ты правду, но даже если и так, то что заставило тебя вдруг действовать так поспешно? Подумай только: кому это на передовой придет вдруг в голову вспоминать о своих старых грехах? Нет, это какая-то чушь. Единственно, что я могу сделать, если хочешь, — вызвать Кольского, он тут недалеко.

— Нет! — воскликнула Крачиньская. — Не издевайтесь надо мной. Я должна была прийти сюда. Когда меня допрашивал Леоняк, я ему ничего не сказала, а теперь рассказываю сама, а вы, товарищ майор, смеетесь надо мной. Разве уже не важно, что в Боровице я укрывала дезертира? — По лицу девушки пробежала судорога. Она закрыла глаза, пытаясь взять себя в руки, и расплакалась.

— Ну перестань. — Как же успокоить этого капрала в юбке? Больше всего майора беспокоило то, что уже несколько часов стояла тишина.

— Разрешите идти, товарищ майор, — услышал он.

— Останься, поговорим серьезно, не думай, что я легкомысленно отнесся к тому, что ты рассказала. Если уж пришла ко мне, то давай разберемся, что к чему. Это хорошо, что ты вступила в Войско Польское, но помни, что ты поступила нечестно по отношению к Кольскому, обидела его. Теперь ты хочешь, чтобы справедливость восторжествовала. — Это прозвучало высокопарно. «Справедливость! — подумал он. — Завтра эта девушка с санитарной сумкой поползет за цепью солдат, и расплата может наступить в любой момент». Какая трудная доля выпала людям, с которыми он вот уже пять дней шагает по немецкой земле! — Давай поговорим попозже о справедливости, — повторил он.

Девушка удивленно взглянула на него блестящими после слез глазами.

— Товарищ майор, вы меня не так поняли, — сказала она. — Дело не в справедливости, а в том, что я заслуживаю наказания.

— Ты хочешь понести наказание за совершенное преступление — в этом и заключается как раз справедливость.

— Товарищ майор, я не совершила никакого преступления.

— О чем же мы тогда толкуем с тобой вот уже целый час?

— Если вы считаете, что я совершила преступление, пусть будет по-вашему.

— Нет, моя дорогая. Значит, ты считаешь, что поступила правильно? Как-то странно у тебя все получается.

— Да, я не могла тогда поступить иначе и теперь готова отвечать за это. Я раньше не понимала всего этого, а теперь мне все равно, что со мной будет.

— Думай, что говоришь! Ну и кто же оказался прав — мы или они? Был дезертир или нет?

— Был, и я его укрывала. Но не могла признаться в этом, потому что в то время выполняла свой долг. Не могла, хотя речь шла об Эдварде… о Кольском… Теперь уже могу…

— Значит, ты по-прежнему считаешь, что те были правы? Значит, ты и сейчас с ними, а не с нами?

— Неправда, товарищ майор. Я уже никогда не буду с ними, откололась от них навсегда, и если бы я сегодня укрывала дезертира, то рассматривала бы это как преступление.

— Я старше тебя, — сказал майор, — и не люблю, когда меня обманывают. Все это лирика, детка.

— А я не могу говорить по-другому, товарищ майор. Все это сущая правда. А если хотите, то могу признаться, что совершила преступление. Мне действительно все равно.

— Неморочь мне голову. Ничего я не хочу. Не морочь, — повторил он и вспомнил тот октябрьский день, деревенскую избу в Черемниках, как он сидел за столом, а Кольский, сгорбившись, пристроился на лавке. «Вы уверены, что видели дезертира?», «А когда начинали операцию, были уверены, что в доме прячется дезертир?». И затем: «Я вынужден отстранить вас от должности, согласие командования имеется». Вспомнил глаза Кольского, когда тот ответил: «Мне все равно, товарищ майор».

Значит, он говорил правду, а она лгала…

Свентовец поднял глаза на девушку.

— Я не позволю, — сказал наконец майор, — снова начинать расследование и отказываюсь давать ход вашему заявлению. — Он принимал это решение на свой страх и риск и готов был нести за это ответственность.

— Тогда я пойду, товарищ майор. — Она поднялась со стула и надела пилотку.

Свентовец взглянул на кровать. Ружницкий, лежа навзничь, спал с широко открытым ртом.

— Я провожу тебя.

Она чуть улыбнулась:

— Не беспокойтесь, товарищ майор.

— Ладно-ладно! Не будем больше говорить об этом.

Свентовец открыл дверь. Телефонистка и Войтек вскочили со стульев. Войтек схватил автомат.

— Оставайся здесь, — сказал майор. — Если будут звонить, скажи, что пошел в роту.

Возле дома прохаживался часовой. Они свернули на темную улицу. Свентовец видел девушку только в профиль, она молча шла рядом с ним.

— Я представляла вас, товарищ майор, совсем другим, — промолвила она.

— И теперь разочарована?

— Нет, наоборот. Думала, что вы более суровый.

— Так я же такой и есть…

Издалека глухо доносилась канонада. Они остановились.

— Артиллерия, — сказала девушка. — Но почему-то стреляют на востоке. Слышите?

3
Рота отдыхает. У Кольского теперь много свободного времени; если ночью не начнется бой, можно забыться, стоит лишь покрепче закрыть глаза. Но ему хотелось, чтобы эта тишина тянулась как можно дольше. На темном небе сверкают звезды. В детстве он мечтал о путешествиях к звездам и представлял себе, как ракеты несутся в космическом пространстве. Они уходят в небо с космической скоростью, достигают стратосферы, затем зависают и сверкают, как новые звезды, или медленно опускаются на землю. Расстояние до луны триста восемьдесят тысяч километров. Это, наверное, не так уж много, если учесть… Что учесть?

В этом городке впервые за прошедшие пять дней разместился сразу весь полк, а значит, и санитарная рота. Достаточно пройти несколько улиц, мимо здания штаба, и ты на месте. Давно надо было это сделать. В одном городе, в одном полку, боже мой, об этом можно только мечтать! Но ему совсем не хочется идти туда… Смешно, но он даже не предполагал, чем все это может кончиться…

Нельзя ни в коем случае оглядываться назад — простая и непогрешимая истина. «Дорогая моя, в жизни за все надо платить, любовь тоже имеет свою цену, она для тебя была слишком высокой, и ты сама решилась на это… Я заплатил все, до последнего гроша, и могу теперь целиком посвятить себя войне. Нет, дорогая моя, сейчас не до этого».

Кольский уставился на потолок, в комнату заглянула луна. Ординарец Стельмачонок стирает на кухне портянки. Старшина роты, по прозвищу Казак, спит на кровати между шкафом и буфетом. В большой комнате за кухней, уставленной старой мебелью, сидит в одиночестве Лекш — в одной рубашке, рядом, на стуле, пистолет. Он листает книгу, аккуратно переворачивая страницы.

— Тебе нравится такая война?

Лекш поднимает на Кольского глаза.

— Такая, — говорит он серьезно, — мне тоже не нравится.

Кольский машет рукой:

— Ты неисправим. — Сняв мундир, он садится с Лекшем рядом. Оба, правда, слабо знают немецкий язык и с трудом разбирают готический шрифт, но тут дело проще — почти на каждой странице помещены иллюстрации с изображением обнаженных женщин.

— Хорошенькое занятие, — говорит Кольский.

Лекш захлопывает книгу, краснеет. Он вообще часто краснеет и в такие минуты теряется, становится смешным.

— Зачем закрыл? — смеется Кольский. — Полистай еще, может, вспомнишь свою девушку.

— Девушек вспоминать некогда. Все хочу поговорить с тобой. О Фуране.

— Догадываюсь.

— Возможно. Я только что был у него. Разговаривал с его заместителем, толковый парень, а потом с Кутрыной и Маченгой.

— Неразлучная парочка. И чего же им надо?

— Кутрыне ничего, а вот остальные настроены резко против Фурана. Ты представил его к награде?

— Представил. А в чем дело?

— Ему никак не могут простить того случая на лугу, когда он напрасно погубил столько людей…

— Знаю, сам видел. Ну и что?

— Как это — что? — взорвался Лекш. — Какого черта было устраивать этот спектакль?! Надо воевать, это тебе не театр. Лежат, как на стрельбище.

— Но дом-то он все-таки взял.

— Взял, но какой ценой!..

— А как будто ты знал, в какую цену он нам обойдется. Брось свои подсчеты. Послушай-ка лучше, замполит, что я тебе скажу: мы на фронте всего пять дней, солдаты еще не обстреляны как следует, и ты сам знаешь, как трудно поднять их в атаку… Фуран толковый парень, бывает, что перегибает палку, но он хорошо усвоил, что на войне иногда нельзя щадить ни себя, ни других. Ничего не поделаешь, обстановка такая. И еще скажу тебе: не болтай на эту тему с бойцами, такая политработа ни к черту не годится. Они должны верить ему, иначе все пойдет насмарку. Что надо и что не надо — знаю я, и все…

— Брось свою принципиальность.

— И ты должен вести себя так же. Мы же на войне, а не в тылу. А ты слюни распустил, болтаешь черт знает что, ходишь жалуешься, а какие у тебя солдаты — только что оторвали их от маминой юбки!..

— Чепуху мелешь. — Лекш горячится, его очки сползают на кончик носа, лицо краснеет. — Пять дней! Бывало, что на войну шли прямо из дома. Им было что вспоминать: последний мирный день, девушку, свои планы на будущее — и вдруг война! А они? Спроси, кто из них помнит свой последний мирный день и о чем они в то время думали? Американцы прибывали на фронт из мирных городов — садились в поезд, на вокзале девушки дарили им цветы. А мы вступили из одной войны в другую не зелеными новобранцами, а обстрелянными за годы оккупации солдатами. Сейчас мы переживаем заключительный героический этап нашей борьбы, и нам есть чем гордиться.

— У тебя все?

— Не знаю. — Лекш успокаивается и садится на диван. — В Польше даже самый молодой призывник, неоперившийся сопляк, прошел уже немало военных дорог.

— Ладно, ладно, — говорит Кольский. — Это все философия. Солдат есть солдат, он должен научиться стрелять и привыкнуть к фронтовой жизни. Тем более если приобрел солдатскую закалку во время оккупации.

— Солдат надо беречь.

Оба умолкают, в комнате воцаряется тишина.

За окном тоже тишина. На кровати пуховые одеяла, белоснежные простыни — давно не приходилось спать в таких постелях. Сколько времени осталось еще до рассвета? Кольский смотрит на часы, застегивает мундир, передвигает кобуру с пистолетом на живот.

— Уходишь?

— Да.

— Куда?

— В кино.

— Я спрашиваю серьезно.

— Не твое дело. Может, схожу к девушкам, о которых рассказывал Казак.

— Никто в нашей роте не волочится за немецкими девками.

— Тоже мне святые нашлись.

— А может, поищешь все-таки санитарную роту?

Кольский застегивает последние пуговицы, надевает пилотку и, прежде чем уйти, останавливается посреди комнаты.

— Что ты хочешь этим сказать?

Лекш встает с дивана красный как рак, но совершенно спокойный, каким он бывает каждый раз, когда дело доходит до стычек с командиром роты.

— То, что слышал. Сходи лучше в санитарную роту. Завтра, может, не выберешься, а послезавтра может быть уже поздно.

— Давай без намеков, говори по-человечески. Она была у тебя?

— Ну, скажем, я ее видел.

— Я спрашиваю: была она у тебя или нет?

— Разговаривал с ней. Я как-никак самый близкий твой друг.

— И что ей нужно было?

— Не скажу, дал слово! А почему ты с ней так поступил?

— Узнаешь на том свете.

— Послушай! Я понимаю твое состояние, знаю и сам помню, как она вела себя… Но… она же ведь здесь.

— Ни черта ты не понимаешь! Нет у меня к ней никаких чувств, она меня совершенно не интересует. А ты не лезь ко мне в душу и не строй из себя друга. Тоже мне ангелочек нашелся. Решил сосватать, что ли, по политическим мотивам? А на будущее запомни: не суй нос не в свое дело.

Лекш снимает очки и, склонившись над столом, протирает их грязной тряпкой.

— Извини, — говорит он.

Кольский идет к двери, резко распахивает ее и, задержавшись у порога, оборачивается:

— Послушай, я не хотел тебя обидеть, но ты сам виноват. — И уходит.

«Таких ночей в Боровице не было, даже небо здесь совсем другое, а проступающие на его фоне острые крыши домов похожи на театральные декорации. Сколько еще осталось до рассвета? А может, пойти поспать, а то еле стою на ногах… Жаль, нет Котвы. Тот тоже любил пофилософствовать, но он меня понимал. Может, объяснить все Лекшу?»

Далеко за городом, с какой-то высоты, застрочил пулемет — раздалась одна очередь, потом другая. Где-то у самого горизонта взметнулась вверх и рассыпалась ракета. Кольский, стоя на мостовой, прислушивается к доносившейся с запада артиллерийской канонаде.

Поручник наискось пересекает улицу, быстро подходит к стоявшим в глубине двум домам. Кажется, что в них никто не живет — в первом выбиты стекла, за окнами сплошная темнота. Он расстегивает кобуру, заглядывает внутрь дома, видит неясные очертания предметов, большой шкаф, перевернутый стол. Толкает дверь, она не заперта, свет электрического фонарика выхватывает из темноты лежащий на полу стул. Кольский поднимает его и садится.

В доме царит ночная тишина. Закрывает глаза и чувствует легкое головокружение, будто проваливается в безвоздушное пространство.

4
Автомашины стояли на Рыночной площади. Из кабины вылез полный капитан и, сняв пилотку, вытер рукавом лоб.

— Этот город, — сказал он, обращаясь к водителю первого грузовика, — судя по карте, называется Бёслиц. Нам осталось еще около десяти километров, через час будем на месте.

Шофер, не ответив, поднял капот машины. Бойцы, сидевшие в кузове между бочками, которые приходилось то и дело поддерживать во время езды, услышали глухой стук.

— Авария, — произнес кто-то, высунувшись из-за деревянного борта кузова. — Вылезай, Клосовский, разомнись, «купец» закуривает.

Олевич откликнулся не сразу. Хотя прошло уже несколько месяцев, он никак не мог привыкнуть к своей новой фамилии. Он все время боялся, что кто-нибудь подойдет к нему и скажет: «Какой он Клосовский, знаем мы таких…»

Пребывание в запасном полку подходило к концу, они прошли за фронтом десятки километров, двигаясь по ночам через вымершие городки и поселки, и рядовой Клосовский засыпал на ходу, его будили, он открывал рот и орал во все горло песню вместе с другими. Уже чувствовалось приближение конца войны, на фронт их никто не посылал, и Олевича все больше охватывало беспокойство. «Вернусь домой, — рассуждал он, — героем тыла. И что дальше?» Ему казалось, что ответить на этот вопрос будет легче, если он попадет в какую-нибудь фронтовую часть. Хотелось совершить какой-нибудь геройский подвиг. Пусть все увидят и простят…

Другие ребята из его взвода вели себя спокойно и терпеливо, никто не лез на рожон, каждый понимал, что от своей судьбы не уйдешь. Это были уже опытные, привыкшие воевать люди, которые знали, что даже в последний месяц войны надо, чтобы тебе повезло, чтобы ты остался в живых. Только ему, Олевичу-Клосовскому, некогда было рассуждать, он слушал сводки с фронта и подсчитывал по карте расстояние до Берлина и каждый день пребывания в запасном полку рассматривал как свое личное поражение. «Стоило ли городить все это», — повторял он про себя.

Они прошли по понтонному мосту через Нейсе под Ротенбургом, а на следующий день в полк явились «купцы». Отбирали тщательно, со знанием дела. Олевича сразу выбрал полный капитан. Времени на сборы дали немного, машины стояли наготове. Оставшиеся в запасном полку толпились на обочине шоссе, не зная, то ли радоваться, то ли огорчаться.

— Трогай! — крикнул «купец», садясь в кабину машины.

В этот момент кто-то выстрелил в воздух, сидевшие в машинах ребята ответили — стрельба не прекращалась до тех пор, пока машины не свернули на автостраду.

Так выглядело прощание с запасным полком.

Ехали прямо на запад по шоссе, проложенному среди увядших зеленых холмов и темных лесов, не зная и не спрашивая о конечном пункте своего маршрута. Известно было одно: они едут на фронт.

Только сейчас, остановившись в Бёслице, Олевич задумался; в какую он попадет дивизию? А вдруг в ту самую, в тот же полк? Нет, надо верить судьбе — не может же она выкинуть такой фортель!

Спрыгнул с машины. Городок выглядел вымершим, тихим, как и все немецкие городки, занятые недавно наступающими войсками. Каменные дома вокруг Рыночной площади четко вырисовывались на фоне вечернего неба, окна зияли пустотой. Никто и не ожидал встретить здесь людей — привыкли к брошенным домам, опустошенной земле, разбросанным по улицам вещам. Бойцы спрыгивали с машин, закуривали, ходили по площади, заглядывали в подворотни, где валялись сломанная мебель, горы всякого барахла. Вечер был какой-то нереальный, как в сказке или на сцене; даже луна была похожа на дешевую декорацию.

От площади во все стороны расходились улицы, на некоторых из них стояло по нескольку домов, другие, подлиннее, были застроены некрасивыми двухэтажными домами и напоминали темные коридоры. Одна улица выходила на шоссе, ведущее в сторону фронта.

— Наверное, уже недалеко, — произнес кто-то рядом с Олевичем. — Правда, ничего не слышно.

— Услышишь, хоть уши затыкай…

Шофер копался еще в моторе, когда солдаты вернулись с прогулки по Рыночной площади, остановились возле спокойно курившего «купца».

— Куда едем, товарищ капитан? — спросил кто-то более смелый.

— Немного осталось, — рассмеялся «купец». — В хозяйство Векляра.

Векляра? Эта фамилия ничего Олевичу не говорила. Он прислушивался к тишине, а когда закрыл глаза, то услышал долетавший издалека глухой гул, похожий на гул танковых моторов.

— Кончай курить! — крикнул капитан. — По машинам!

Шофер захлопнул крышку капота и вдруг замер, его тело, напрягшееся словно для прыжка, судорожно забилось, голова ударилась о кабину. Олевичу показалось, что сначала он увидел падающее тело шофера, а затем услышал треск пулеметной очереди. Потом наступила минутная тишина, и только после того как шофер уже лежал возле машины, царапая пальцами брусчатку, снова открылась прицельная пулеметная стрельба, послышались крики людей, застигнутых врасплох на Рыночной площади.

Толстый капитан упал недалеко от шофера. Олевич увидел лишь кровавое пятно на его голове и, схватив винтовку, стал оглядываться, ища глазами противника; сколько месяцев он мечтал о том, как окажется на фронте, но сейчас пулемет бил из укрытия, прижимая к земле, и хотелось вжаться в брусчатку, вырвать ногтями камни, чтобы спрятаться от пуль.

Он хотел крикнуть: «Ложись, отходи назад, к машинам!», но не смог выдавить из себя ни слова.

— Боже мой! — причитал какой-то парень. — Боже мой, как же мне больно! — кричал он, перекрывая треск пулеметных очередей.

Большинство солдат уже лежали на брусчатке, другие бросились бежать куда глаза глядят через Рыночную площадь. Но окна домов уже не казались вымершими — из них вели огонь. Солдаты падали посреди площади, бились головами о мостовую, прятались за телами своих погибших товарищей. Несколько человек ползли к третьей машине, на которой ехала охрана «купца» — пять бойцов с пулеметом. Пулемет остался в кузове, а сами бойцы с автоматами распластались на мостовой. Откуда же бьют немцы? Уж не окружили ли они Рыночную площадь?

В этом кромешном аду полз к машине и Олевич; свист и грохот рвали барабанные перепонки, перед глазами мельтешили белые пунктиры очередей. «Только продержаться бы еще минуту», — думал он. Руки кровоточили, колени расцарапаны о камни… Сейчас, когда нужна была темнота, он ненавидел лунный свет, падавший на Рыночную площадь. Удастся ли вырваться отсюда? Увидел возле себя бойца. «Убит или ранен?» Лежит, скорчившись на камнях, глаза открыты, руки вцепились в брусчатку. Кто же это? Лицо знакомое… Пулемет бил не переставая. Вдруг вспыхнуло яркое пламя — загорелась первая машина. Площадь позади Олевича освещалась теперь ярче, все было видно как на ладони. «Заметили они меня или нет?» Его охватила вдруг такая ярость, что помутилось в голове, он почувствовал, как напряглись все мышцы. До третьей машины оставалось еще метров десять. «Будь что будет», — подумал Олевич и бросился вперед. Упал в отбрасываемую колесом машины тень, пули стучали по кузову. За машиной притаились еще двое, нет, трое из охраны капитана с автоматами в руках.

— Черт побери, — прошептал кто-то рядом, — теперь нам отсюда не вырваться! Все, это конец, гляди-ка.

В нескольких десятках метров от них, на углу улицы, появились темные фигурки. Шли осторожно, не прекращая стрельбы.

Олевич не видит лица солдата, но его голос придает ему уверенности. Немного успокоившись, прищуривает глаза, отыскивая место, откуда бьет немецкий пулемет.

— Где ваш пулемет?

— Остался в машине.

Олевич присел на корточки и поглядел наверх — борт кузова поднят, придется перелезать через него. «Ну, рядовой Клосовский, теперь под этой фамилией ты и погибнешь». Он подтянулся на руках, оттолкнулся ногами от земли и оказался в кузове. Схватил пулемет и спрыгнул на землю.

— Погибать — так с музыкой! — сказал он и отбросил винтовку в сторону. Вот это уже другое дело! Теперь он уже не верит, что это конец. Сколько минут осталось жить на этом свете тем троим, что идут сюда, — пять, десять?

— Дай пулемет, — попросил Олевича лежавший с ним рядом молодой паренек.

— Отстань! А теперь слушай мою команду! — распорядился Олевич, справедливо полагая, что никто возражать не станет. — Не стрелять, пока они не появятся на углу улицы. Я открываю огонь первым.

И стал ждать. Огонь немцев стал ослабевать, темные фигурки снова появились в начале улицы, оттуда доносились гортанные крики на немецком языке. Олевич целился спокойно, спрятавшись за колесом машины, чувствуя себя, как это ни странно, гораздо увереннее. Нажав спусковой крючок, дал короткую очередь — немцев как ветром сдуло. Пули снова застучали по машине, один из солдат, вытянув руку, выронил автомат, но Олевич продолжал стрелять, целясь в конец улицы, откуда бил пулемет. Еще минута, еще одна очередь… вот и все, кончились патроны. Отбросил ненужный теперь пулемет, снова схватил винтовку. И в это время, перекрывая грохот выстрелов и свист пуль, послышался рев мотора — теперь уже не было никакого сомнения, что это шел танк.

Единственное, что почувствовал в ту минуту Олевич, — это страх. Он никогда не имел дела с танками. Сейчас он был практически безоружный и одинокий, зная, что через минуту немцы подожгут машину. Оглянувшись назад, увидел, что от домов его отделяло всего несколько десятков метров. Неужели в окнах стрелки?

Под машиной остался лежать убитый солдат. Олевич и оставшиеся двое бойцов ползли, прижимаясь к мостовой, ничего не видя вокруг. Сзади послышался рев моторов. Подели и думали: вот немцы подходят, уже стоят над ними, выстрелят в голову или велят подняться? Потемнело, луна скрылась за облаками. «Может, теперь не заметят…»

Осталось проползти совсем немного. Дом вырос перед ними неожиданно, они увидели перед собой темную подворотню, заваленную всякой рухлядью, выброшенной из квартир. Входная дверь открыта. Двое бойцов уселись прямо на землю.

Находясь в темноте, Олевич видел отсюда всю Рыночную площадь — горела уже третья машина, в конце противоположной улицы стоял танк. Немцы подходили к машинам, слышались отдельные слова, затем один из них — наверное, офицер — произнес какую-то фразу. И вот тут-то произошло самое неожиданное. Немец наклонился над лежавшим на мостовой раненым солдатом, замахнулся и ударил его. Лежа на земле, Олевич крепко сжал винтовку, но не стрелял, не мог. Чем же он бьет? Нет, не автоматом, а саперным топором. С того места, где лежал Олевич, выглядело так, будто немец бил по булыжникам мостовой, крика не было слышно. Ударил раз, другой, третий…

Олевич знал, что будет видеть это каждый раз, стоит лишь закрыть глаза. «Почему же ты не стрелял? — будет повторять он не раз. — Наберешься ли ты когда-нибудь смелости признаться, что тебе хотелось остаться в живых?»

5
Из дневника адъютанта командира дивизии поручника Яноша:

«16.00. Разведка донесла, что в районе Бёслица появились немецкие танки. Я взглянул на карту; городок находится в восемнадцати километрах восточнее нашего месторасположения. Ничего себе! Разведка, как всегда, ничего больше не знает. Встретил в сенях выходившего от начальника штаба капитана Рошко. «Отстань, — рявкнул он, — совсем нет времени!»

Генерал спит. Он редко спит после обеда, а сегодня свалился на кровать и не велел будить. Все ждут; начальник штаба ругает службу связи и разведку, но еще не докладывал Векляру. Интересная личность наш генерал! Где бы что ни случилось, он всегда реагирует не так, как все остальные. Рошко говорит, что по складу ума генерал отличается от простых людей; может, он и прав. Я тоже иногда думаю об этом. Как-то даже сказал ему, конечно другими словами. Он рассмеялся. «У каждого своя война, — заявил он. Затем вполне серьезно добавил: — Поговорим с тобой как-нибудь об этом». Ну что ж, подождем.

Иду будить генерала. Но не успел я глянуть на него, как вижу, что старик не спит, хотя глаза у него закрыты. Но меня не проведешь! Подожди, думаю, я тебе сейчас устрою. Подхожу к нему на цыпочках, а у самой кровати как стукну каблуками. Открыв глаза, командир дивизии говорит: «Давайте без шуток, Казик, будите меня уже полчаса так, что весь дом трясется».

Начальник штаба уже дожидался Векляра и доложил ему по карте обстановку. «Бёслиц, ну и что?» Подумал, закурил, а затем задал столько работы, которая, казалось, не имела никакого отношения к Бёслицу. Надо было согласовать массу вопросов с интендантскими и тыловыми службами. «Потише, Казик! Чего глотку дерешь?» А я как раз с большим трудом связался по телефону с нашим начальником тыла — на линии были помехи, которые не сразу устранили…


Носом чую: здесь что-то неладно. До самого вечера генерал гнал полки вперед, а теперь возвращает два полка назад. Проводная связь со штабом армии отсутствует, пришла шифровка, еще не знаю о чем, но наверняка где-то что-то произошло. Векляр, надев мундир и не глядя на карту, мрачно уставился в окно. Рошко говорит, что с юга прорвались немцы, но сам толком ничего не знает. Наверняка немцы прорвались, если добрались до Бёслица, хотя, с другой стороны, это могут быть и отдельные, разрозненные группы противника.

Интересно бы узнать, что думает по этому поводу Векляр. Когда он разговаривает со мной, у меня всегда такое ощущение, будто натыкаешься на какой-то барьер. Как-то он сказал мне: «Давай попробуем понять друг друга». Но только как и зачем? Он — генерал, воевавший в Испании и в 1-й армии, и я — парень из Армии Крайовой, которого он взял к себе адъютантом…

У меня складывается впечатление, что мне Векляр, если можно так выразиться, в чем-то не доверяет. «Бёслиц, ну и что?» Откуда нам знать, какое значение имеет появление танковых групп противника в районе Бёслица?

Вот уже два часа нет связи с полком Адамчука. Связисты проверяют линию, а в рации у них, как назло, сели батареи.

У начальника штаба голова идет кругом; генерал ездил куда-то на «виллисе», брал с собой Рошко, мне велел остаться, а теперь вернулся и сидит у себя в комнате.

Надо написать письмо Анне. Наверное, не успею, к тому же не знаю, о чем писать. Самое большее, о чем могу сообщить ей, что жив и здоров, и добавить пару ничего не значащих слов.

На дворе уже ночь, такая беспокойная, я нисколько не удивлюсь, узнав, что начальник штаба спит, не сняв мундира. Может быть, последовать его примеру?


А генералу не хочется спать. Велел принести шахматы, и я без особого труда обыграл его. Вообще-то я никогда и никому не стараюсь проигрывать и горжусь этим. На этот раз даже не знаю, заметил ли он, что ему объявлен мат. Поворчал, походил по комнате. Интересно, что его волнует, о чем думает наедине с собой? Но он никогда ни в чем не признается. Ему нравится мое нежелание пускаться с ним в разговоры. Нельзя же быть на дружеской ноге с генералом или относиться к нему, как к равному! Если генерал был бы в штатском, я сказал бы ему: «Старик, что тебя волнует?» Хотя нет, Векляру даже тогда так не скажешь.

Так вот, мы сидим и молчим. Может, встать и попросить разрешения уйти? И вдруг ни с того ни с сего, как это бывало не раз, Векляр спрашивает:

«Почему ты захлопнул тетрадь и покраснел как рак, когда я позвал тебя? Писал письмо девушке?»

Не знаю, что ответить.

«Нет, не письмо, товарищ генерал, — говорю наконец. — Просто так». Понимаю, что тем самым вызову на себя его гнев — ведь Векляр не любит деликатничать.

«Ведете хронику дивизии?»

«Нет, товарищ генерал, скорее личную хронику».

«Лучше бы дивизионную, — говорит Векляр. — Очень плохо, что до сих пор у нас нет своего хроникера. А ты ведь знаешь почти все, мы могли бы писать историю нашей дивизии».

«Вы, товарищ генерал, уже сейчас думаете об истории. А я так далеко не заглядываю. Писать хронику мне не под силу».

«Не морочь мне голову. Вот оно, нынешнее поколение. Ведь никто из нас, вернее, почти никто не вел дневников, не до этого было. А вы претендуете на исключительность».

«Это не дневник, товарищ генерал. Просто делаю кое-какие пометки. Что же касается исключительности, то вы сами как-то сказали, что не каждому поколению выпадает такое счастье, как нам».

«Да, говорил… А мне мог бы почитать свои записи?»

«Нет, товарищ генерал», — отвечаю я не раздумывая.

«Почему?»

«Слишком уж они личные».

«А отцу прочитал бы?»

«Тоже нет, товарищ генерал. У каждого есть свое самое заветное, дорогое только ему».

«У всех у вас готовый ответ для генералов, — сказал Векляр. — Небогатый материал для дневника».

Генерал провел ладонью по лбу.

Что же, черт побери, его интересует?! Что хотел услышать от меня? Сижу вот и гляжу на него: здоровый мужик, глыба, а не человек. Целая дивизия у него на плечах, тысячи разных дел, к Бёслицу подходят немцы. А он невозмутим.

«Твой отряд действовал на люблинской земле?»

«Так точно, товарищ генерал».

«Все время?»

«Два года в северных районах воеводства».

«Знал, наверное, многих людей?..»

«Конечно, — отвечаю, — знал ребят из своей роты, да и из других тоже».

«А о таком, по фамилии Олевич, не слышал?»

Напрягаю память.

«Нет, кажется, не слышал. А вы не помните его подпольную кличку? В то время мы редко знали друг друга по фамилиям».

«Не помню, — ворчит Векляр. — Ну и что стало с ребятами из твоей роты? Тоже вступили в Войско Польское?»

«Не все, товарищ генерал. С остальными потерял связь».

Не буду же я ворошить прошлое. Зачем?

«Наговорили вам, наверное, в лесу черт знает что о нашей армии?»

«Было такое», — отвечаю я неохотно.

Все-таки ему от меня что-то нужно. Создается впечатление, что он ходит вокруг да около, не спрашивает самого главного или, наоборот, когда задает какой-нибудь вопрос, уже знает, что я буду отвечать не так, как ему хочется. Мы оба похожи на неразговорчивых людей, которые никогда ни в чем не могут договориться. Глядя на своего генерала вблизи, все больше убеждаюсь в том, что люблю его. Но если бы я даже рассказал ему все, что произошло с нами, не со мной, а с такими, как я, и выложил бы ему все наши аргументы, это бы ничего не дало. Он их знает, но не хочет понять.

«А скажи-ка мне, Казик, — спрашивает генерал, — не приходилось ли в самом начале твоей службы в Войске Польском, когда был еще совсем зеленым, пережить такой момент, когда тебе было плохо, одиноко, что хотелось…»

«Дезертировать? — прервал я его. — Вы мне не доверяете, товарищ генерал?»

Векляр стукнул кулаком по столу:

«Доверяю, но не выводи меня из себя, я хочу просто знать, как вот такие, как ты, чувствуют себя в нашей армии. Что их волнует, что им нравится…»

Я улыбаюсь:

«Вы, наверное, имеете в виду политическую сторону этого дела. Перед отправкой на фронт мне часто задавали такие вопросы, сейчас уже не задают. А я мало думал о политике, я же был рядовой партизан…»

«Но ведь вы задумывались тогда, в лесу, о своем будущем? Ну хотя бы о том, какой будет Польша?»

«Не очень, товарищ генерал. Больше думали просто о Польше».

«Так. И во всем верили своим командирам?»

«Как бы это вам сказать, товарищ генерал! Я никогда об этом не задумывался. Может, те, кто был при штабе… А мы что… Ходили на задания туда, куда нам приказывали…»

Векляр, казалось, совсем поник. Вздохнул, взглянул на часы.

«Туда, куда приказывали, — повторил он. — Видишь ли, Казик, — добавил неожиданно мягко, — ты не удивляйся, что я возвращаюсь к этой теме. Я не хочу силой добиваться от тебя признаний, ты и так расскажешь мне то, что считаешь нужным. Такие люди, например, как я, которые долго не были в стране, ко многим вещам относятся в целом правильно, но весьма прямолинейно. В то же время… Впрочем, не об этом речь… Видишь ли, меня интересует не столько политическая сторона дела, сколько личные переживания…»

«Об этом не расскажешь, товарищ генерал».

«Знаю. Можешь идти, Казик».

Я вышел из комнаты. Ночь была темной и тихой. Меня всегда настораживает такая тишина, но сегодня, кажется, ничего особенного не должно произойти…»

6
Заканчивался понедельник, шея двенадцатый час ночи, только что на западе взлетели ракеты, и разведчики, поднявшись на высоту за городом, припали к земле и замерли. Они видели перед собой неясные очертания кромки леса, вырванные из темноты верхушки деревьев напоминали желтоватый лунный ландшафт. Город лежал в долине, охраняемый темнотой и тишиной…

В одноэтажном, похожем на монастырь здании школы, где расположилась санитарная рота, одиноко сидит капрал Ева Крачиньская. В огромной комнате, посреди которой стоит большая деревянная кровать, вдоль стен выстроились столы, изрезанные перочинными ножами и залитые чернилами. Она сидит и ждет, хотя уже и так ясно, что ждать бесполезно.

«Если бы он захотел прийти, то пришел бы уже час назад… Можно подсчитать: из батальона Свентовца я шла минут двадцать, не больше… Предположим, что его рота находится дальше штаба батальона, можно набросить время на ужин — на все ему потребовалось бы не более полутора часов. За это время он мог спокойно прийти и даже вернуться в батальон…»

Как же это случилось? Она не может припомнить того разговора, слова перемешались в ее голове…

«Скажи, что ты от меня хочешь?» — «Я уже сказал тебе четко и ясно». — «Но я не могу понять, неужели ты не видишь, как я к тебе привязалась, вот уже несколько месяцев разыскиваю тебя по всем призывным пунктам и воинским частям, никогда до этого не знала, что есть такая река Шварцер Шепс, и все-таки я здесь, увидела тебя издали и сразу же узнала, отыскала в толпе, бросилась тебе навстречу, сердце готово было выскочить из груди. Чего же ты хочешь? Разве что-то изменилось с тех пор? Я ведь не могла тогда, как и ты, поступить иначе, неужели ты этого не понимаешь? Неужели я должна расплачиваться?

За что? За мое молчание или за Адама? Впрочем, мой дорогой, я могу оплатить любой счет, только скажи, чего тебе от меня надо. Ты же, конечно, ни в чем не виноват. Пришел с Войском Польским и хвалишься своей порядочностью.

Но тебе хочется знать, была ли я любовницей Адама. Нет, этого ты не узнаешь… А почему это вдруг тебя интересует? Все вы одинаковы, нет, ты другой… Летом я встречалась с Адамом по вечерам, он поджидал меня в условленном месте, мы шли по узкой тропинке, затем сворачивали в сторону…

А знаешь, о чем говорил мне Адам? О чистоте… «Давай пройдем через это чистилище». А разве ты не требуешь того же самого? Вы оба слеплены из одного теста, очень похожи друг на друга. Это просто какое-то недоразумение, что ты стрелял в него, недоразумение, что не были вместе…»

Ева взглянула на часы, минуло половина двенадцатого — последний срок. Все, надо ложиться спать! А завтра опять все сначала: «Я — капрал Крачиньская, прошу выслушать меня…» Села на кровать, сняла сапоги, расстегнула мундир и расплакалась. Уткнулась головой в подушку, от плача стало легче, все лицо было мокрым от слез, думала лишь о себе, о своем одиночестве…

Скрипнула дверь, кто-то стоял на пороге, может, стоял уже давно, но она не слышала… Ева резко поднялась, приложила руки к глазам. Капитан медицинской службы Пиотровский был чуть навеселе, его массивная фигура покачивалась из стороны в сторону, ноги широко расставлены, а когда он дошел до середины комнаты, то оперся рукой о стол.

— Товарищ капитан…

— Ничего, ничего, дитя мое. Чего плачешь? Вытри глаза и забудь обо всем. — Движения капитана становились постепенно более уверенными, он подошел к кровати и пододвинул себе стул. — Ну рассказывай, мне можешь выкладывать все как есть. Тебя кто-нибудь обидел? Расскажи, а я уж устрою ему веселую жизнь!

Ева молчала. Она любила доктора Пиотровского: все в полку знали, что «бородач» — доктор носил ухоженную бородку — порядочный и, как говорил Крыцкий, «сердечный человек», а сейчас он казался ей просто забавным…

— Ну, — подбадривал он ее, — может, дать тебе валерьянки или брома? Прекрасные средства. Завтра будет тяжелый день, надо поправить свои нервы.

— Нет-нет, у меня все в порядке, просто паршивое настроение.

— Настроение? Отвыкай от этого, тут тебе не дом. На войне красивые девушки не имеют права хандрить. Вы ухаживаете за ранеными и помогаете здоровым. Что бы мы без вас делали? — Поднялся со стула, оттолкнув его ногой, и тяжело опустился на кровать. Погладил Еву по голове, затем осторожно заглянул ей в лицо.

— Товарищ капитан!

— Ничего, ничего, — пробормотал капитан. — Не сердись на меня, старика. Глаза у тебя чуть покраснели, но это ничего. Красивая ты, Ева, и все время в одиночестве. Я тоже одинокий. Ну не упирайся, дитя мое, я очень люблю тебя, давно о тебе мечтаю… Действительно, не хочешь? Мешаю тебе? Очень плохо, Ева, очень плохо… Ну ладно, ладно, не убегай… Сейчас уйду, уйду. И этот стул еще мешается под ногами.

Двенадцать часов ночи.

День второй — вторник

1
Светает. Солдаты тонут во мгле, по брусчатке грохочут колеса, на западе стоит тишина. Ночью высоты освещались ракетами.

Бойцы, тесно сгрудившись, стоят у домов. Да так и теплей. За ночь им не удалось отдохнуть как следует. Стиснув зубы, туго перетянутые ремнями, они равнодушно выслушивают команды офицеров. Что их ждет сегодня? Бойцы не думают об этом, не видят взятого вчера города в этой мглистой тьме; пытаясь согреться, поднимают воротники шинелей, засовывают руки поглубже в карманы, проверяя одновременно, не забыли ли захватить табак, трофейные сигареты, плитки шоколада, карандаш, зажигалку, бумагу для писем.

Из темноты постепенно вырисовываются контуры домов и крыш, на улице еще темно, но вдали уже просматриваются поля, луга, холмы. Каждая высота обозначена на карте цифрой, которую офицеры занесут в свои блокноты. Для них пространство носит более широкое понятие, они говорят о районе действий, направлениях и задачах. Перед их глазами предстанут луга и лес, когда небо наконец очистится, воздух станет прозрачным; и каждый следующий шаг будет стоить еще дороже. Они не вспоминают уже о тех, кто погиб вчера, и не задумываются о том, кого постигнет та же участь сегодня.

За городом над лугом стелется туман, но уже видны серые, какие-то одинаковые лица солдат. Один из них, Михал Маченга, огляделся по сторонам раз, другой, ища взглядом Граля, но потом вспомнил, что тот погиб. Он уже не грустил о нем, он равнодушно относился к жизни и поэтому вскоре думал уже не о Грале, а вспоминал вчерашнюю злость на Фурана. Все, кто шли вместе с ними, были похожи друг на друга, один Фуран отличался от них; вот Кольский, например, сразу видно, понимает, что такое война. Говорят: смелость. А что это такое? Никто ведь не сказал про Маченгу ни разу, что он смелый. Такой же, как и все, давно понял, что если надо, так надо. Но он хорошо помнит, как впервые увидел смерть…

Все было в дыму, Маченга бежит и падает вместе с другими на землю, как на учениях, и ему совсем не страшно. Пулеметный огонь, грохот разрывов и свист осколков сливаются в один протяжный гул, над головой с воем проносятся тонны металла, а Михала Маченги все это вроде и не касается. Вдруг рядом с ним кто-то падает и протяжно кричит. Михал подбегает к нему и видит: осколок разворотил тому живот. И его охватывает страх, пот заливает глаза, он бежит вслепую, ничего не видя и не слыша, спотыкается, падает и, тяжело дыша, ощупывает свой живот. Туман стелется над лугом, над узкой извилистой речушкой, название которой постоянно вдалбливал всем Лекш, чтобы хорошенько запомнили…

Фуран закуривает. «Как спали, ребята?» Зачем об этом спрашивать? А почему бы и не спросить? Откуда ему, Михалу Маченге, известно, что должен и не должен знать командир взвода?!

Кольский молчал. Угостил табачком, поглядел на Михала и ничего не сказал.

А все-таки жаль Граля. Его жена будет переживать потерю мужа, прожила с ним всю жизнь и надеялась, что доживет до глубокой старости. Умер бы Граль в кровати, спокойно, как нормальный человек, не свистели бы над ним осколки, не царапал бы он руками землю… Жена всплакнула бы над ним… Михал подумал о бабьих причитаниях и вдруг увидел, что туман совсем рассеялся и стали хорошо видны даже холмы на самом горизонте.

Вспомнил, как, прощаясь с ним, Мария заплакала. «Вернешься ли, увижу ли я тебя снова?» Как так случилось, что она привязалась к нему, хотя и виделись-то всего три раза?! Странно получается. Даже его мать, бывало, говорила ему: «Неказистый ты какой-то, и бабы на тебя не обращают внимания». А Мария пришла сама; свернули они тогда в лес; стояла уже осень, но было еще тепло и пахло землей. Она опустилась на землю, протянула к нему руки и, когда он неловко обнимал ее, вела себя так, будто они давно жили вместе.

Мария… Как хорошо было бы начать хозяйствовать вместе с Марией…

Взвод остановился. Бойцы расселись по обочинам дороги, закурили. Взошло солнце, покрытые росой луга переливались искорками. Михалу были хорошо знакомы эти ранние утренние часы, ничем не отличавшиеся от тех, в родном краю.

Подошел Калета, угостил трофейной сигаретой, напоминавшей по вкусу опилки.

— А ты знаешь, Маченга, что мы возвращаемся назад, той же самой дорогой?

— А мне-то что, — буркнул Михал. — Начальству виднее.

С запада, со стороны города, который они оставили утром, доносилась артиллерийская канонада.

— Поэтому можно предположить, — сказал Калета, — что германец и там, и тут. Как же так получилось, черт побери? — И он поглядел наверх, на упиравшиеся в голубое небо верхушки сосен.

2
От опушки леса, где расположился весь батальон, до самой окраины городка простирались луга. В ярком солнечном свете виднелись острые шпили кирх и крыши домов. Они вошли в этот город три дня назад, на улицах было пусто, с окон свешивались белые полотнища. Казалось, что с этой стороны им ничто не могло угрожать, но Свентовец остановил батальон и выслал в разведку взвод Фурана во главе с Кольским.

Шли по склону поросшей редким лесом высоты, откуда открывался вид на городок, под ногами хрустели ветки деревьев. Михалу казалось, что они на учениях — так ласково светило солнышко. Вот дойдут до гребня высоты, сядут на травку, и Фуран начнет: «У Маченги стало получаться лучше». Затем все закурят и уставятся в небо.

— Не курить! — приказал Кольский.

Когда оказались на обратном склоне высоты, увидели лежавший в низине городок, узкую дорожку, обрывавшуюся у опушки леса, где остался батальон. Михал оглядел дорогу, увидел воздвигнутую на ней баррикаду, за ней Рыночную площадь, каменные дома, блестевшие, словно позолоченные, вывески магазинов. На Рыночной площади стояли машины, возле них суетились немецкие солдаты. Некоторые из них сидели на лавочках перед домами. Михал, выполняя указание Кольского, установил ручной пулемет. Командир роты присел рядом на корточки, а подпоручник Фуран поднес к глазам бинокль. Михал увидел совсем близко его лицо — сухое, чуть продолговатое, с застывшей ухмылкой.

Открыв стрельбу по немцам, они хотели застать их врасплох, вызвать ответный огонь и отойти к батальону. Лучшего и быть не может, когда ведешь огонь по противнику, как на стрельбище: целишься спокойно, не торопясь, сам выбираешь себе цель.

Рыночная площадь была перед ним как на ладони. В самом центре ее стоял высокий немец с трубкой во рту; Маченга взял его на мушку. Немец, ничего не подозревая, глядел в его сторону.

Кольский подал команду открыть огонь.

Ручной пулемет заработал как бешеный, немцы попадали, а тот, высокий, по-прежнему стоял неподвижно, будто прирос к мостовой и не мог сдвинуться с места. Михал прицелился в него и нажал спусковой крючок. Спустя минуту увидел еще одного высунувшегося из-за машины немца и не раздумывая перенес огонь на него. Того словно ветром сдуло, а длинный, покачнувшись, тут же скрылся за машиной.

Рыночная площадь опустела, затем отозвались немецкие пулеметы. Просвистела появившаяся откуда-то мина: видимо, немцы уже пришли в себя. «А длинного я так и не убил, — подумал Маченга. — Как же так?»

Бойцы стали отходить к лесу, к своему батальону.

3
— Итак, что мы знаем о противнике? Ничего, — сказал Свентовец. — А времени у нас в обрез. — Он сидел под деревом, в нескольких шагах от него установили рацию, на опушке леса окапывалась рота Кольского. — Тут его не должно было быть, — добавил он. — До самого Бретвельде, но коль скоро противник здесь, значит, что-то произошло.

Майор достал из кармана большие часы и внимательно поглядел на Кольского.

— Надо прощупать немцев как следует, другого выхода у нас нет, а потом уже я отправлю донесение. Начни потихоньку, на рожон не лезь, пусть они сами обнаружат себя. Сорокапятки ведут огонь только по танкам, с боеприпасами у нас туговато… помогу вам минометным огнем. Сегодня мы должны отбить Бёслиц.

Поглядев на Кольского, Свентовец умолк. Со вчерашнего дня ему было трудно разговаривать с командиром роты. Он так и несумел подобрать к нему ключ. «Вот упрямец, — подумал майор. — Неужели он всегда был таким? Держит дистанцию, стал более равнодушным, но… воинскому долгу предан до конца. В этом нет никаких сомнений».

Кольский встал по стойке «смирно».

— Я могу идти, товарищ майор? — спросил он официальным тоном.

— Иди и держи связь.

Ружницкий, который сидел рядом и курил, поднялся:

— Пожалуй, я тоже пойду, — Он отряхнул мундир и затоптал окурок.

Майор продолжал сидеть, он ждал. В такие минуты он всегда как-то особенно остро чувствовал усталость; поглядел на кроны деревьев, на луг, распростершийся прямо перед ним, отделявший их от городка. Увидел стройный шпиль колокольни костела, прекрасный, в чисто готическом стиле — а это здесь такая редкость. Впрочем, какая глупость! Кто же сейчас думает о готике?!

Только что он имел разговор с командиром полка. «Где твои позиции?» — спросил Крыцкий. Он басил больше обычного. Свентовец доложил обстановку. «Нас поджимает время, — сказал Крыцкий. — На твоем участке с их стороны серьезных сил нет. Уточни и доложи о выполнении задания». «Слушаюсь!» — ответил Свентовец, а сам подумал: «Ничего не понимаю».

Впрочем, он ничего уже не понимал со вчерашнего дня. Им не передали никаких сведений ни о противнике, ни о замыслах командира дивизии и командира полка. «Танки прорвались в тыл!» — вот и думай, что хочешь. «Путь в Бретвельде открыт». Так что же там, перед нами? Почему остановилось наступление на запад, если речь идет только о танковом прорыве?

«Надо было сразу попросить поддержку», — размышлял Свентовец. Впрочем, что бы это изменило? Ведь известно — не дадут. «Вы слишком осторожничаете», — скажет командир полка. «Конечно, я осторожен, — констатировал майор и сам себе поставил диагноз: — Излишне впечатлителен». Никогда прежде он не замечал этого за собой, ни когда партизанил, ни до войны. Не думал о неоправданных потерях, а сейчас мысль об этом преследовала его. Наверное, близкий конец войны так влияет на человека. Векляр, кстати, сразу пресекал разговоры на подобные темы: «Надо хорошо воевать, по-современному. Смерть на войне вытекает из математического расчета, это вопрос статистики».

Статистика… Свентовец вышел на опушку леса. Видимость была превосходной, перед ним простирались поля, полого поднимающиеся к городку Бёслиц. Он видел пригорки и низины, шоссе справа, стройный шпиль колокольни, так заинтересовавший его ранее.

— Товарищ майор позирует противнику, как на фотографию, — послышался голос батальонного адъютанта.

Махнул рукой. Мины рвались уже на опушке, застрочили пулеметы, а Свентовец, словно завороженный, глядел на свою колокольню. Потом, после продолжительной паузы, перевел взгляд на поле, по которому Кольский бросил в прорыв взводы. Может, следовало еще выждать? Он представил себе, как ползет сам по-пластунски вперед, не зная, что его там ждет, зная только направление движения…

Может, попробовать начать атаку по другую сторону шоссе? А может, захватить город ударами с флангов? Нет, теперь-то он точно будет ждать. А может, Крыцкий прав, и нет ничего страшного… Со стороны противника тишина, преодолев полпути до Бёслица, рота продвигалась, как будто на учениях. Вдали, словно сквозь дымку, виднелись крохотные фигурки бойцов. Почему-то подумалось, что война идет чертовски медленно, несмотря на быстроту действий, отрывистые приказы, треск полевых телефонов. Да, все же главное на войне — это умение выждать подходящий момент…

Еще успел подумать, что сорокапятки придется использовать только против танков. «Сколько осталось снарядов на пушку?» И тут началось…

Рота Кольского, распластавшись на поле, испытывала на себе прочность обороны противника. Свентовец застыл с биноклем у глаз и, казалось, не слышал свиста пуль, который то приближался, то отдалялся, то раздавался над самой головой, то где-то сбоку.

Поле все вздыбилось от металла, свист немецких мин сливался с треском очередей станковых пулеметов, разрывы заволакивали поле низко стелющимся дымом.

Рота словно вросла в землю. Свентовец представил себя на месте парней, ищущих защиты в каждой неровности почвы, прячущих головы за травянистыми кочками, прижатых к земле свинцовым дождем. Сейчас он будет докладывать: «Передовая рота подошла к постройкам и залегла под сильным огнем противника». Язык донесений прост и конкретен, в него не вместишь ничего, кроме скупой информации. «Пытаюсь подавить огневые точки врага». И верно, строчат пулеметы, верно также, что у него есть и минометы, и пушки. Но сорокапяткам дан приказ стрелять только по танкам… «Что за черт, дались мне эти сорокапятки! Может, ввести в бой вторую роту? Бёслиц — превосходное место для организации круговой обороны, а времени для ее подготовки у противника хоть немного, но было. Каковы его силы? Знать бы…»

Крыцкий бы поздравлял: «Ты показал себя молодцом, мне крайне необходимо было взятие Бёслица». Почему он подумал о поздравлениях Крыцкого? Кольский не поднимет свою роту, не сможет… Свентовец сдвинул кобуру на живот и, слегка пригнувшись, пошел по полю. Шум боя усиливался, и он, хотя привык уже ко всякому грохоту, в какое-то мгновение почувствовал свою полную незащищенность между лесом и поселком, на поле, залитом ярким солнцем. Остановился и принял решение: «Отвести роту с поля и подождать».


Отвести роту! Легко сказать! Ведь до построек — рукой подать. Их видно как на ладони. Венгерек угодил в дом фаустпатроном, слева пожар, «максим» замолчал… Что там случилось? Присыпанный землей боец с трудом поднимает голову, вдруг кто-то вскакивает, словно зависает над землей, пригибается, бежит в дым, корчится, падает. Бойцы окопались, огонь противника несколько ослабел, а может, так только кажется? Эх, до построек, казалось, рукой подать!

Кольский медленно ползет к умолкшему пулемету, он трет ладонями глаза, их разъедает дым, во рту песок.

Маченга прижался к земле. Когда он прятал лицо в траву, ему казалось, что кругом царит тишина. Закрыл глаза — и на минуту отключился, прижался животом к земле, почувствовал, как колотится сердце. Потом вдруг темноту разорвал сноп света, сверху на него обрушился пронзительный свист, его окутал дым. Загрохотало совсем рядом. Он не посмотрел в ту сторону, ему захотелось провалиться под землю, исчезнуть, избавиться от чувства полного одиночества, словно зверь, за которым охотятся.

Поначалу они бежали по полю в тишине. А потом началось. Кольский бросил роту вперед, поднял людей, Кутрына вскочил и упал, слева кричали двое раневых… Они остались там, впереди, в промежутке между ними и городком. Он мог бы их увидеть, если бы высоко поднял голову. Молчат или просто не слышно их криков?.. А его, Маченгу, на этот раз бог миловал. Он жив и не хочет, чтобы ему вспороли живот, раскроили череп, нашпиговали металлом. Броситься назад? Как это сделать без риска? Будь что будет, все равно из этого пекла живым, наверное, не выбраться…

Кроме поля, ничего не было видно. Поле полого уходило вверх, как длинная наклонная плоскость. Казалось, достаточно лишь лечь поудобнее, чтобы скатиться к самому лесу, он чувствовал его запах; чащоба, тишина, спокойствие…

«Почему я не застрелил того длинного?» Маченга осторожно поднял голову над краем окопа: огонь противника будто бы приутих, дым стелился прямо над землей. Он посмотрел на колышущуюся, уходящую вверх плоскость поля и услышал новый звук. Из-за построек донеслось урчание моторов.

Михал поглядел налево, затем — направо, увидел залегшую цепь бойцов, услышал голос Фурана, напряг зрение. Он смотрел теперь только туда, на городок. Увидел столб пыли и дыма, а потом из этого черного облака выполз желтого цвета, как показалось Маченге, танк. Взрыв. За Маченгой вздыбился фонтан земли, другой, третий. Михал весь сжался, от напряжения болят мышцы, губы искусаны в кровь. Бежать… Терять уже нечего… «Раздавит, раздавит», — сверлила назойливая мысль. Второй танк полз прямо на него, он как завороженный глядел на это желтое пятно… Михал понял, что сейчас он встанет и пойдет на танк — по дрожащей земле, во весь рост, прекрасно видный тем, в башне танка. Пусть видят… Он приподнялся на руках — рот широко открыт, на искусанных губах запеклась кровь, — отбросил все мысли в сторону, знал только, что сейчас пойдет на танк…

За танками маячили каски пехоты, на поле уже четко были видны фигурки вражеских солдат. Ожил пулемет, рядом с ним, наготове, — боец с противотанковым ружьем, главное — сохранять спокойствие. Надрывное гудение танковых моторов все приближается, почему же молчат сорокапятки?! Кто-то из бойцов рядом с Кольским, не выдержав напряжения, вскочил, словно подброшенный трамплином. Поручник резко ткнул его рукояткой пистолета в живот, тот со стоном повалился на землю…

Наконец по танкам открыли огонь сорокапятки… Бойцы подняли от земли головы, рокот моторов был слышен по всей линии обороны.

— Спокойно, — сказал Кольский и скомандовал: — Короткими очередями — огонь!

Танк шел прямо на Маченгу. Михал выждал. Видел уже отчетливо, что машина в самом деле желтого цвета, видел, как она катится, спускается вниз по полю, становясь все ближе, ближе… Михал встал, теперь он был виден танкистам почти по пояс. Рукавом вытер слезы — он от напряжения плакал. Будь что будет!..

Связка гранат летит под гусеницы. Взрывная волна отбросила Маченгу назад, танк замер. Михал явственно увидел желтый язычок пламени, а затем из танка выпрыгнули три черные фигуры и бросились на землю. Маченга вырвал чеку из гранаты, не раздумывая бросил ее и спокойно ждал, пока рассеется дым. Убедившись, что немцы лежат неподвижно, он пополз к ним. Поле опять спокойно, оно серого цвета, в глубине полыхают пожары, слева строчат пулеметы, горит подбитый им танк… Маченга дополз до «своих» немцев; один из них лежал ничком, уткнувшись лицом в песок, другой, казалось, смотрел в небо, третий был еще жив… Михал приближался осторожно, все его внимание было сосредоточено на немце, наблюдавшем за ним. Танкист получил ранение в живот — это было видно сразу, комбинезон висел лохмотьями, — но он еще мог шевелить рукой, пробовал дотянуться ею до лежащего рядом автомата. Пальцы уже почти коснулись приклада, но немец опоздал… Маченга, наклонившись, ударил его штыком. Острие легко вошло в тело, из уст танкиста вырвался тихий стон…

Рядом с Маченгой полз хорунжий Лекш, на глазах которого все произошло. Текст для полкового боевого листка уже готов: «Рядовой Маченга подбил танк и ликвидировал трех гитлеровских танкистов». В этот момент Лекш почувствовал легкий удар в левое плечо, словно кто-то бросил в него горсть гороха.

Вскоре майор Свентовец доложит: «Контратака противника отбита, прошу поддержки».

4
— Ну вот и все, — сказал врач. — Вам повезло — если бы пуля угодила сантиметром выше, пришлось бы отправлять вас в госпиталь.

Лекш улыбнулся. Кольскому, когда тот отсылал его на перевязочный пункт, он заявил: «Скоро вернусь». «Не строй из себя героя, — пробурчал ротный, — уложат тебя на койку как миленького».

— Завтра сменим повязку, — продолжал врач. — Все же оставлю вас до завтра, еще раз посмотрю.

— Мне необходимо вернуться! — воскликнул Лекш.

— Без вас им не одолеть врага, так ведь? А вам все не терпится свернуть себе шею…

Лекш не ответил.

— Что-то не вышло у вас под Бёслицем, — пробормотал себе под нос врач, разрезая марлю. — Наплодили нам пациентов, словно Берлин брали. Ну ладно, ладно, не кипятитесь, это я так. Сам бы предпочел быть с вами, чем копаться в ваших ранах.

У врача были тщательно ухоженная бородка и пунцовые губы. Он широко улыбнулся, открыв белые зубы.

— Ну отправляйтесь, до свидания… и лучше сюда больше не попадайте.

Когда Лекш выходил из госпиталя, к нему подбежала Ева Крачиньская.

— Подождите немного, пожалуйста, товарищ хорунжий, я сейчас приду, хочу переговорить с вами.

Лекш присел на лавочку. Госпиталь размещался за околицей небольшой деревушки, отсюда был виден лес, такой зеленый и мирный, словно за ним не было ни Бёслица, ни поля, ни сожженных немецких танков. «Сейчас же напишу донесение о Маченге, — подумал Лекш. — Все же мне повезло, что не попало в правую руку». Он чувствовал усталость, мысли лениво шевелились в голове, рана беспокоила, хорунжему казалось, что от нее пышет жаром, распространяющимся по всему телу. «Надо бы, — размышлял он, — сказать этой Крачиньской — к слову, симпатичная деваха! — что здесь как в математике: чем проще решение, тем лучше. Во всем должен быть порядок. И на войне его надо соблюдать. Они… думают, что им дано особое право. Удобная позиция: Фурану дозволено гнать людей прямо на немецкий пулемет, а Кольский его за это даже не пожурил. Сам же по ночам бесцельно блуждает, вместо того чтобы идти к своей девушке, которая специально из-за него сюда притащилась».

Солнечный луч ослепил его, он даже не заметил, как Ева села рядом.

— Как вы себя чувствуете? Может, хотите курить? А может, принести что-нибудь поесть?

Он взял сигарету.

— Как там сейчас, на передовой, поспокойнее? — спросила она.

— Спокойнее, — ответил Лекш. — С Кольским полный порядок, — добавил он немного спустя.

— Да я не про него спрашиваю. Знаю, что вам пришлось тяжело. Нам здесь, на перевязочном пункте, многое известно. Вы видите, как бойцы идут в атаку, а я порой вижу, как они плачут. А сегодня их здесь очень много…

— Мы рвались к Бёслицу, но не вышло. Будем пробовать еще раз. Это — мерзкое место, впрочем, все места, где надо наступать, мерзкие.

— Еще сегодня?

— Наверное. — Он посмотрел на часы.

— Почему вы так спешите и не хотите остаться здесь? Скажите мне: вы все такие? Вы никогда не думали: а может, обойдутся без меня?

— Не знаю, — буркнул Лекш. — Я об этом не задумывался.

Он внимательно посмотрел на девушку; видел ее профиль: мягкие, правильные черты лица, волосы, слегка прикрывающие лоб. Заметил в ее лице что-то знакомое; наверное, темные волосы, такие же, как у Стеллы. Нет, не следует вспоминать Стеллу…

— Почему вы так смотрите на меня и не отвечаете? Не потому ли, что со вчерашнего дня вы все обо мне знаете? Я чувствую себя так, словно меня выставили напоказ как объект, достойный особого внимания, так ведь?

— Напрасно иронизируете. Вы просто очень красивы. — Лекш почувствовал, как краснеет и не в состоянии избежать этого. Он снял очки, наклонился и стал старательно протирать стекла мягкой тряпочкой.

— Хорошо-хорошо! Спасибо за комплимент. На отсутствие их не могу жаловаться. Вообще-то, не сердитесь на меня. К вам проникаешься доверием: наверное, поэтому я вам все и рассказала. — Она улыбнулась: — Я никогда не предполагала, что первым заслуживающим доверия человеком в полку будет офицер-политработник.

— И такое случается, — сухо заявил Лекш. Он чувствовал, как начинает злиться на девушку. Кем он для нее является: объектом, достойным доверия?! Может, ему радоваться по этому поводу? Он должен выслушивать, поддакивать, играть роль сочувствующего! — Я думал, что вы обратились ко мне именно как к офицеру-политработнику и другу Кольского.

— Да, конечно, и так, но я ведь рассказала вам больше, чем собиралась. — Она казалась несколько обескураженной. — Я была вчера у Свентовца, — добавила после паузы. — У вас очень приятный командир батальона.

— И что же сказал вам майор Свентовец?

Она пожала плечами:

— Ничего не сказал. Отнесся ко мне как к ненормальной. Угостил коньяком и пытался превратить все в шутку. Забавно, да? Поймите, что здесь никто не хочет серьезно относиться к тому, что было смертельно серьезно еще несколько месяцев назад. Сейчас люди чувствуют себя свободными от решения такого рода вопросов. И у них это хорошо получается. Смотрят на меня как на пришельца с того света. Разбираться? Наказывать? Чего же ты, черт побери, хочешь, девушка, подожди, возвращайся на свое место! — Она внимательно поглядела на Лекша. Хорунжий снова протирал очки, не поднимая глаз. — Может, я должна его забыть? Знаю, что должна, но не могу, и вы единственный человек, которому я об этом говорю.

Лекш убрал очки в футляр и наконец поглядел на нее близоруким взглядом.

— Вы достойны наказания, — сказал он. — Война, фронт тут ни при чем. Конечно, порой случается, что люди позволяют себе, ну, забыть свои обязательства… Но так поступать негоже…

— Так вы понимаете меня и согласны со мной?

— Согласен? Э-э, дорогуша… — Лекш покраснел, хотел достать сигарету из кармана, пошевелил левой рукой и зашипел от боли.

— Осторожно! Сейчас вам дам сигарету. И огонь тоже.

— Я говорю, — продолжал он, — не о вашей правоте, не о вашей искренности. Прошу вас понять, и я должен был сказать вам об этом еще вчера, что меня интересуют не мотивы, а факты. Я всегда был таким. Вы и Кольский — один вопрос. Не думаю, что Эдвард повел себя безупречно по отношению к вам. Наоборот, считаю, что он поступил с вами… ну, нехорошо. И я пытался ему объяснить это.

— Вы говорили с ним обо мне?!

— Да, говорил. Я посчитал это своим долгом.

— Я вас об этом не просила.

— Знаю. — Какие же глаза у этой девушки! Глядит на него теперь почти с ненавистью. Ладно. Он скажет ей все. — Теперь второй вопрос. Скажу искренне: разобраться в нем мне слишком сложно, может, потому что я наивен, прошу меня извинить. Но я убежден: раз совершен проступок, должно последовать наказание, оправдания не в счет.

— Так я и желаю понести наказание, — сказала она тихо, но как-то без убеждения.

— Те, от кого это зависит, примут во внимание ваше признание. И мотивы. А я… — Он снова покраснел, сделал паузу и затем добавил: — Наказания я потребовал бы в любом случае: касалось бы дело вас или кого-нибудь другого.

— Так, значит, — она посмотрела на него, — вы донесли бы на меня, если бы услышали об этой истории от кого-нибудь другого?

— Да, — подтвердил он. — Это можно назвать и так.

Наконец-то он добился своего превосходства над ней. Надел очки и увидел лицо Евы очень близко. У нее были темные круги под глазами, уголки губ слегка дрожали.

— Не ожидала этого от вас, — грустно промолвила она. — А я думала, что вы простой и добрый парень из Люблина.

«Добрый парень». Лекш знал, что так его называют в роте. Он нескладен, все время боится разбить свои очки, никогда ни на кого не кричит, не умеет пить. В офицерском училище командир роты поговаривал: «Ну ты и недотепа. Не расстраивайся, не расстраивайся. Ты все равно отличный парень».

— Вы ошиблись, — сказал он.

— Спасибо за урок, товарищ хорунжий. Я его запомню. Разрешите идти?


Он не сразу вернулся в роту, пошел еще поискать капитана Гольдвельда. С Ружницким говорить не хотел, это хитрый мужичок, который по каждому поводу бежит к Свентовцу. А заместитель командира полка любил самостоятельно принимать решения.

Полк остановился на восточной опушке леса; капитан сидел на крылечке красивого домика — впрочем, здесь все дома были красивыми, крытыми добротной красной черепицей, — и ел бутерброд с жареным мясом. Фуражку положил на стол, расстегнул мундир, а увидев Лекша, совсем не по-военному кивнул, так что хорунжий с трудом выдавил из себя положенный по уставу доклад.

— Ну, Лекш, садись. Что у тебя? Где тебя ранили? У Бёслица? Крыцкий говорит, что вы там сели в лужу, что немцев там кот наплакал, — наверняка по командирской привычке немного преувеличивает. Я хотел было к вам приехать, но не успел, потому что застрял у Тышки. Угодили в танковую ловушку… Требуются листовки под заголовком «Танк не страшен». Наши парни пока совсем не умеют вести бой с танками. Но будь спокоен, привыкнут. Ну, докладывай. — Он застегнул мундир и отложил недоеденный бутерброд. — Как настроение?

— Хорошее, — заявил Лекш.

— О-о-о, какое прекрасное слово! У вас всегда для заместителя командира полка находится нечто такое, что слюнки текут.

— В самом деле хорошее. Бойцы поговаривают только, что немцы и спереди, и в тылу…

— Говорят и будут говорить. Сейчас у тебя начнется работа — пальчики оближешь. У солдата должно быть хорошее настроение, понимаешь, Лекш? У нас есть такие, что уморили бы бойца насмерть политикой, а он и так знает, кого бьет… У тебя есть материал для боевого листка?

Лекш доложил о Маченге.

— Маченга? — Гольдвельд наморщил лоб. — А, припоминаю, фольварк в Гняздове. Видишь, Лекш, никогда не знаешь, что выйдет из человека. Я считаю: самый лучший солдат тот, который не выглядит слишком бравым. — Он надел фуражку. — Ну, что еще у тебя?

Хорунжий глядел на сельскую улицу: мимо проехал грузовик, потом две полковые пушки, телефонисты тянули кабель, высокий боец согнулся под тяжестью катушки — когда Лекш пригляделся к нему, то увидел испещренное морщинами лицо пожилого человека.

— Есть еще один вопрос, но он уже не касается нашего батальона. Товарищ капитан помнит, наверное, дело Кольского в Боровице? Бегство дезертира…

— Да-да, припоминаю! — буркнул Гольдвельд. — Наломали дров…

— Я хочу доложить, — продолжал дальше хорунжий, — что девушка, которая участвовала тогда в сокрытии дезертира, служит в нашем полку. Это капрал Ева Крачиньская из санитарной роты.

— Да что вы говорите? — удивился Гольдвельд. — Это, кажется, невеста Кольского?

— Так точно.

— Ну, эта девушка герой — прилетела к нам, в наше войско, за своим парнем. Я всегда думаю: что же любовь делает с людьми!

— Товарищ капитан! Она тогда в самом деле укрывала дезертира и должна понести за это наказание. Это тяжкое преступление. И в совершении его нет ни малейших сомнений, ведь она сама в этом призналась.

— То есть рассказала вам, как было. Призналась…

— Так точно.

Гольдвельд поднялся, вытащил из кармана кисет и начал набивать трубку. Его увлекло это занятие: табак набивал плотно, старательно, затем поднес трубку к носу и понюхал.

— Совсем не пахнет, — сказал он. — Вот раньше был аромат… а теперь? Откуда этот табак? Знаете, что я вам скажу: немецкий табак — настоящее дерьмо, даже если добавить в него немного меду. У русских табак хороший, я курил его в Москве, как он, черт побери, назывался, память стала совсем ни к черту!..

— Так что касается моего доклада, товарищ капитан…

— Что вы так беспокоитесь, Лекш? Вы ведь доложили начальству. Знаете русскую поговорку: начальству виднее…

— Так точно. — Хорунжий покраснел и снял очки. — Есть такие, которые думают, что на войне… все аннулируется. Что на войне порядок не обязателен. Что он для тыла — один, для передовой — другой.

— Если внимательно присмотреться, хорунжий, то все выглядит несколько иначе. Вы ведь студент, правда? Вы теоретик… Не дай бог нам теоретиков… Вы что думаете, Лекш, — он повысил голос, — что я буду этим заниматься? Ах, Лекш, Лекш, что у вас за страсть к интимным делам!..

— Я не об интимных делах, а о наказании за преступление.

— Мы сурово караем преступления: дезертирство, трусость, невыполнение приказа… А люди у нас разные и с разным прошлым… И не в этом дело. Вы ничего не понимаете, Лекш, можете идти. Да, вот что… если где-нибудь увидите хороший трубочный табак, вспомните обо мне. До свидания, товарищ хорунжий.

5
Начальник разведки дивизии был высокий, лысый, с продолговатым лицом, с торчащими передними зубами. Он улыбался — или так только казалось Олевичу? — всякий раз, когда задавал вопросы.

— Садитесь, рядовой. Вас накормили разведчики?

— Так точно, товарищ капитан.

— Хорошо. Вид у вас неважнецкий, — улыбнулся он, — что, впрочем, неудивительно. Так как вас величать?

Олевич был готов к этому вопросу, но какое-то время все же колебался. Смотрел в окно на просторный двор, за которым виднелась проселочная дорога, на стоявшие под деревьями грузовики, на толстого старшего сержанта в фуражке набекрень рядом с ними.

— Рядовой Клосовский, товарищ капитан.

— А я было уже подумал, что с перепугу позабыли. Ну так рассказывайте все по порядку.

— Когда мы приехали в Бёслиц, — начал Олевич, — капитан остановил колонну, потому что у головного грузовика отказал мотор…

— Это мне уже известно. Послушайте-ка, Клосовский, напрягите свою память и постарайтесь вспомнить все о напавших на вас. Ваши дружки так перепугались, что ничего связного сообщить не могут. Какими силами они вас атаковали? Хоть приблизительно.

— Наверное, не больше чем ротой, — сказал осторожно Олевич. — Поначалу показалось, что это усиленная разведгруппа. Так, по крайней мере, я подумал, если вообще в тот момент был на это способен…

Капитан внимательно посмотрел на него:

— На чем основываются ваши предположения?

— По нас, как мне казалось, стреляли два пулемета. Потом появился танк…

— Откуда он появился?

— Не знаю.

— Вы абсолютно уверены, что танки были?

— Да. Один я видел сам, когда мы находились на центральной площади городка, и второй, когда залегли в арке ворот. И совершенно точно, что в нападении участвовали и гражданские лица, стреляли из окон, товарищ капитан, я также непосредственно видел нескольких вооруженных людей в гражданской одежде. Это была мясорубка. — Он оживился: — Площадь, ночь, тишина — и вдруг стрельба со всех сторон.

Капитан минуту молчал, глядел на Олевича, словно прощупывал его взглядом.

— Вы когда вступили в армию, Клосовский?

Олевич почувствовал, как в нем нарастает напряжение.

— В конце ноября, товарищ капитан, — медленно проговорил он.

— Вас не направляли в офицерское училище?

— Нет.

— Вы были в партизанах?

— Нет.

— Ладно. Вернемся к нашим делам. — Он усмехнулся: — Так, значит, вас застигли врасплох на этой площади. А потом вырезали, как баранов. Вам не удалось организовать оборону?

— Никак нет, товарищ капитан. Командир был убит первой же очередью. А остальные — это ведь бойцы запасного полка, в основном необстрелянные.

— Вы тоже впервые очутились под огнем противника, — нажимал капитан. — Так, значит, никто после гибели командира не принял на себя командование, никто даже не пытался?

— Никто не принял, — тихо повторил Олевич.

— Вы, Клосовский, производите впечатление толкового парня. Ваши коллеги рассказывают, что вы сумели стащить с грузовика пулемет. А на будущее запомните: в такой ситуации каждый может взять на себя командование, в том числе и вы…

— Так точно, товарищ капитан.

— Ну хорошо. Что вы еще видели из арки ворот?

Олевич молчал. Сейчас следовало бы сказать: «Они добивали раненых саперными топориками. А я это видел, товарищ капитан, и не стрелял. Да-да, лежал в арке с полным магазином патронов в автомате, глядел, не мог отвести глаз! Думал про себя: хватит ли у меня смелости?.. Нет, не хватило…»

— Почему вы не отвечаете?

— Потому что почти ничего не видел. Мы отошли в глубь двора.

— Отошли!

— А что нам оставалось делать? — вдруг выпалил Олевич. — Погибать?..

Капитан сделал вид, что не слышит.

— Вы только что сказали, что заметили из арки ворот танк. Поймите же наконец, — добавил он, — это для меня очень важно, а вас приходится тянуть за язык. Со вчерашнего дня нам не удалось взять ни одного «языка».

— Это, к сожалению, все, что я видел.

— А потом?

— Мы обнаружили во дворе переход на параллельную улицу. Ночь выдалась темной, луна уже зашла, на небе были только звезды… Мы очень медленно обошли кругом этот проклятый городишко, потому что один из нас, самый молодой, подвернул ногу. Я стремился отойти от Бёслица как можно дальше, но сначала должен был определить, в каком направлении идти…

— Что вы видели по дороге?

— Когда мы приближались к шоссе, а оно было слева от нас, я отчетливо слышал гул моторов; издалека видно было плохо, но мне показалось, что это бронетранспортеры.

— Много?

— Похоже, да. Ночью трудно определить.

— Надо быть более сообразительным. Подползи вы поближе, могли бы что-нибудь увидеть. Сейчас ведь идет бой за Бёслиц…

Да… «подползи поближе…». Когда они вышли на поле, самый молодой из них, Вацек, не мог идти дальше. Он плакал. Уселся на траву и плакал, растирая злополучную щиколотку. Второго обуял страх, Олевич видел, как у него дрожат плечи, как он поднял воротник шинели и прячет в него лицо. «Куда мы пойдем?» — спросил он. «На запад», — ответил Олевич. «Ты сошел с ума! Надо идти в обратную сторону, на западе немцы». — «Не болтай ерунды. Сам говорил, что наша дивизия взяла Каменц. Не могла она отойти оттуда — у нее в тылу были немцы». «Я никуда не пойду, — сказал Вацек. — Не могу идти». «Пойдешь». — «Не пойду». «Тогда оставайся здесь. И тебя я тоже оставлю, — обратился Олевич ко второму, — если будешь ныть».

Он взял вещмешок и автомат Вацека и пошел вперед, не обращая на них внимания. Они следовали за ним. Вацек медленно ковылял по траве…

— Но далеко вам уйти не удалось, — сказал капитан.

— Так точно, товарищ капитан, всего каких-нибудь пять километров.

— Как вы определили направление движения?

— По звездам.

— Вы знаете, как это делается?

— Так точно.

— И в том домике вы просидели до утра?

— Да, мы очень устали.

…Они заметили небольшой дом, когда подходили к лесу. Олевич обошел его, вокруг царила тишина, из-за высокого забора не доносилось ни единого звука. Снова почувствовал себя как в те времена, когда был партизаном. Ударил прикладом в дверь раз, другой… Открыла перепуганная женщина в халате, он отодвинул ее в сторону и вошел в дом. Кухня, скамья, помятая постель, тепло перины… В доме находились двое — женщина и высокий старик. Командир увел их на кухню, обоим бойцам велел лечь в кровать, и они улеглись в теплую постель, не сняв даже гимнастерок.

Олевич сел в кресло, которое поставил так, чтобы видеть кухню и входную дверь, положив автомат на колени. Засыпал, открывал глаза и снова погружался в сон. Он так и просидел всю ночь в кресле, а утром велел женщине приготовить завтрак. Старик сидел в кухне и глядел, как они ели.

«Выйди отсюда, — сказал Олевич. — Не мозоль глаза».

Старик вышел…

— Ну а утром? — спросил капитан.

— Мы обнаружили траншею, которая вела прямо на запад, и встретили вскоре разведчиков. Это все.

Когда они шли с разведчиками в штаб, он понял, что это та самая дивизия. Полки Крыцкого, Адамчука, Оски. Но это почему-то не произвело на него особого впечатления. Не следовало исключать и такой возможности: если уж не везет, так не везет… Ну и что с ним сделают? Отправляясь на фронт, он сам был хозяином своей судьбы. Теперь она была в руках других, и он уже не мог вмешаться в ход событий. Конечно, существовал еще какой-то шанс: может, направят в другой полк, может, не встретит никого из своих бывших товарищей. Но Олевич не знал, так ли это для него теперь важно. Зачем он хотел на фронт? Почему считал, что все разрешится на фронте? Так кто и что его ждет? Наверное, опять Леоняк и допросы, а потом в лучшем случае штрафная рота. Будь что будет, только бы поскорее… Надо было просто назвать разведчику-капитану свою настоящую фамилию и ждать. «Я был офицером в полку Крыцкого, совершил преступление». — «Какое?» — «А не все ли равно!» — «Мотивы?» — «Насчет мотивов ничего сказать не могу, забыл».

Он спросил:

— Товарищ капитан, а что будет со мной?

— Пока останетесь в разведроте. Обратитесь к старшине, он вас накормит. А потом посмотрим…

Когда капитан говорил это, Олевич взглянул во двор. Туда заехал «виллис» и остановился у дома напротив. Из машины вышел генерал, высокий, грузный мужчина. «Наверное, командир дивизии», — подумал Олевич. Генерал задержался во дворе, беседуя с офицером, который приехал вместе с ним. Стефан увидел почти квадратное, с грубыми, рублеными чертами, лицо командира, и оно вдруг показалось ему необычайно знакомым.

6
В пятнадцать часов огонь полковых 76-миллиметровых пушек обрушился на немецкие укрепления на подступах к Бёслицу. Крыцкий все-таки обеспечил батальон Свентовца огневой поддержкой. По полю пошли на приступ рота Реклевича и рота автоматчиков.

Вместе с ними в цепи шел артиллерийский наводчик. Он отыскал на поле удобный пригорок, поросший можжевельником, и оттуда четко видел постройки городка и фигуры пехотинцев, рывком поднимавшиеся с земли. На левом фланге заговорил пулемет, потом замолк. Роты достигли уже окраины, атаковали гранатами ближайшие постройки, но в ответ не прозвучало ни выстрела. «Какой-то бред! — подумал наблюдатель. — Мы себе зубы поломали на этом городишке, а швабов там нет».

Немцев в Бёслице и в самом деле уже не было. Бойцы шли по пустынной улице, выглядевшей так же, как два дня назад. В окнах снова появились белые простыни, на тротуарах валялись сорванные гитлеровские плакаты, у первого перекрестка стоял подбитый немецкий танк. Шли осторожно, с оружием наготове, прижимаясь к стенам домов. Те из них, кто первым добрался до площади, окруженной трехэтажными каменными домами, увидели сначала сожженные грузовики, а потом, удостоверившись, что площадь так же пустынна, как и весь городок, и решив было уже идти дальше, обнаружили тела убитых…


Майор Свентовец пришел на площадь спустя несколько минут. На сей раз он не остановился у готического костела, спокойствие и покорность этого городка, который теперь казался таким доступным и столь охотно принимающим победителей, пробуждали в нем ненависть. Когда он докладывал Крыцкому о взятии Бёслица, услышал в ответ сухой голос полковника: «А я вам что говорил? Никаких серьезных сил там у противника не было». Свентовец хотел было резко возразить, но сдержался. Что он должен был сказать Крыцкому? «Когда мы посчитали, что атака захлебнулась, немцы уходили из Бёслица… Мы потеряли несколько человек во время неудавшегося штурма, а потом заняли город без потерь… Так бывает: бой продолжается, и только потом становится ясно, каков его настоящий итог».

— Посмотрите-ка, Хенцель, уже успели вывесить простыни, — сказал он, обращаясь к батальонному адъютанту. — Как только мы уйдем из города, простыни исчезнут, потому что эсэсовцы расстреливают вот таких, слишком трусливых.

На площади царило оживление. Рядом с домом, разрушенным прямым попаданием снаряда, стояли группки бойцов. Послышался винтовочный выстрел, потом второй…

— Что там еще?

Подбежал подпоручник Реклевич:

— Товарищ майор, обнаружены останки наших бойцов, порубленных саперными топориками. Вон там, в тех развалинах. — Он показал рукой. — Капитан Логинович из нашей дивизии и остальные — все с размозженными головами… Удивительно, что население не убрало трупы, может, не успели… — Реклевич, молодой рослый парень с вытянутым лицом, был без фуражки. Вытирал рукавом пот со лба. — Это страшное зрелище, товарищ майор, бойцы негодуют.

Снова грянул винтовочный выстрел, потом пулеметная очередь.

— Выясните, что там происходит, — сухо сказал Свентовец. — Прекратите стрельбу.

— Слушаюсь, товарищ майор! — Реклевич даже не пошевелился и не надел фуражку.

— Выполняйте приказание. — И майор медленно двинулся в сторону развалин дома.

— В этом, — говорил Реклевич, следуя рядом со Свентовцом, — участвовали гражданские лица, это ясно как дважды два. Я уже слышал о таких случаях, и не раз.

Снова раздалась пулеметная очередь.

— Реклевич, — тихим голосом сказал Свентовец, — мне еще раз повторить вам?..

На тротуаре, рядом с развалинами дома, уже собралось несколько офицеров батальона: Ружницкий, Кольский, Лекш. Они расступились, увидев Свентовца.

— Там лежат, — сказал Кольский.

Они лежали среди битого кирпича и искореженного металла. Свентовец увидел открытые глаза, отвернулся.

— Саперными топорами добили, — услышал он сзади. — Убийцы.

— Сжечь этот город! — вдруг крикнул молодой старший сержант.

— Камня на камне не оставить…

— Хенцель, наведите порядок. Роты выводятся из Бёслица. Потом я отдам приказ относительно убитых… Доложите в штаб полка.

— Они должны быть отомщены, товарищ майор, — сказал тихо Ружницкий. — Нам нельзя оставлять это преступление безнаказанным.

Свентовец поглядел на своих офицеров. Они стояли рядом, не отрывая взгляда от того места, где лежали убитые бойцы. Лекш с рукой на перевязи неловко протирал стекла очков, Кольский закуривал…

— Потом, — продолжал Ружницкий, — забудется…

— Мы для того и воюем, чтобы карать убийц, — тихо сказал Свентовец, и ему стало стыдно от этих избитых и ничего не значащих слов.

— Это слишком общо, товарищ майор! — бросил Лекш. — Общо. Конкретное преступление требует конкретного возмездия. Оно должно быть наказано.

Свентовец подумал о жителях Бёслица, окинул взглядом дома, глазницы выбитых окон. Те из жителей, кто остался в городе, забились, наверное, сейчас в подвалы, укрылись в глубине домов, готовые ко всему, однако еще не потерявшие надежды…

— Так что вы предлагаете? — спросил Свентовец.

— Наказать жителей Бёслица, чтобы другим неповадно было, — наконец тихо промолвил Лекш. — Чтобы знали: совершен акт правосудия…

— Как вы себе это представляете?

— Ну, можно, — вмешался Ружницкий, — расстрелять хотя бы бургомистра и нескольких горожан. Бургомистра я запомнил: когда мы первый раз вошли в город, он проводил нас в пекарню. Лысый такой, невысокого роста, совсем не похожий на гитлеровца.

— Ищи ветра в поле! — сказал Кольский. — Если наказывать, — добавил он, — то их всех. Обстрелять городишко из пушек и минометов…

— Вы хотите покарать преступников или отомстить? — спросил Свентовец. — Проучить или совершить акт правосудия?

— Они все здесь убийцы.

— Нет, поручник Кольский, наверняка не все.

— Преступление должно быть наказано, — снова повторил Лекш.

— Очень верный принцип. Но как вы хотите наказать это преступление, совершенно конкретное, противоречащее всем правилам войны? Так ведь можно возложить на жителей Бёслица все преступления, совершенные гитлеровцами…

— Так что? — крикнул Ружницкий. — По-вашему, мы должны просто уйти отсюда, поджав хвост? Им дозволено все, а мы… хорошо воспитанные мальчики.

Молчали. Их душило бессилие.

«Нет виноватых, — размышлял Кольский. — Есть убитые и живые — перепуганные, безоружные, не ведающие о содеянном. Враг передо мной в окопах, враг защищает город, но когда я стою на площади, то вижу только белые флаги».

Вспомнил город Нески. Его брали с марша. Рота пробилась к заводу, и когда Кольский с несколькими бойцами вошел в открытые ворота, то увидел, что завод работает. Они стояли на пороге цеха; рабочие отходили от станков и в полной тишине глядели на них, женщины и мужчины, обычные люди с крепкими мускулами. Убийцы?..

— У вас есть другие предложения? — сухо спросил Свентовец.

Они молчали. Какие могли быть еще предложения? В гневе можно разрушить город, но не будут же они хладнокровно вырезать население…

— Жалко снарядов, — пробурчал Ружницкий. — Черт его знает, что может случиться ночью.

— Так что, нет предложений? — Майор поглядел на часы и подождал еще немного. — Хорошо. Рота Кольского возглавит колонну. Маршрут тебе известен. Если вступишь в соприкосновение с противником, тотчас же докладывай. А в остальном… не морочьте мне голову…

В окне соседнего дома они увидели белую простыню. Даже не заметили, когда ее успели вывесить…

Перед тем как двинуться в путь, Кольский объявил благодарность Михалу Маченге. Он теперь с симпатией относился к этому пожилому человеку, который сумел подтянуться, войти в колею трудной и непривычной для него армейской жизни. В нем не было ничего чужого, непонятного — лицо, каких он видел тысячи, самое обычное, крестьянское, несколько угловатое. Про таких, как он, говорили, что они бегут в лес при виде танков. Сущая неправда: мужику надо сказать, что это не страшно, и если уж он зароется в землю, то ни за что не двинется с места. Впрочем, доподлинно известно, что крестьяне меньше дрожат за свою жизнь, чем горожане. Так, по крайней мере, считал Кольский и помнил об этом, разговаривая с Михалом Маченгой.

— Ну так что ж, Маченга, — сказал он. — Вы стали настоящим бойцом. Буду ходатайствовать перед командованием, чтобы вам дали нашивку, будет что носить на плече кроме винтовки.

Рядовой Маченга молчал.

Поручник сел на придорожную траву и достал сигареты:

— Угощайтесь, немецкие, слабые…

— Спасибо, товарищ поручник.

Кольский закашлялся.

— Я вами доволен, — продолжал он. — Хорунжий Лекш мне доложил, как здорово вы разделались с теми швабами.

Маченга пошевелил губами, словно хотел что-то сказать, но не находил слов. Впрочем, все в роте знали, что он не речист.

— Ну рассказывайте, Маченга, что у вас на душе…

— А то, товарищ поручник, — он слегка заикался, — что очень вам благодарен за похвалу, но, по правде говоря, я ее не заслужил. Тогда, в Гняздове, было совсем по-другому, я прыгнул в огонь по собственной воле, не испытывая никакого страха. А в этот раз боялся, думал, что мне конец. Конец, — удивленно повторил он, — и совсем не знаю, как я бросил гранату. Так вот, должен честно признаться, что было бы лучше получить благодарность в другой раз…

— Что вы чепуху мелете, Маченга?! Немного боялись… Бывает, с каждым бывает. Самое главное результат, понимаете? Что не потеряли голову, хладнокровие…

— Так точно, товарищ поручник.

«Что за люди!» — подумал Кольский.


Солнце медленно клонилось к западу. Свентовец показывал на карте: Бретвельде, крупный населенный пункт в нескольких километрах от Бёслица. Кольский помнил его окрестности, холмистые, живописные. Бёслиц, Бретвельде были теперь неразрывно связаны.

7
Из дневника поручника Яноша, адъютанта командира дивизии:

«Очередное переселение. Я ничего не понимаю в этой войне, пусть Векляр беспокоится, в конце концов на адъютантов военачальников никакие стратегические функции не возлагаются. Видно, существует особая категория людей, которым такая жизнь очень подходит: принести, отнести, подать, позвать, напомнить, а на других можешь поглядывать свысока, потому как у тебя и мундир получше, и отутюжен хорошо, и жратва повкуснее. Про себя скажу, что к этому я равнодушен, но и уходить отсюда желания не имею. Все-таки здесь интереснее. Войну видишь словно с пригорка, а не из стрелкового окопа. И она становится немного зрелищем, немного приключением. А какие приключения у пехоты? Видишь впереди только клочок земли…

Но и возможность взглянуть сверху мне не помогает, все равно не могу уловить смысл этих переездов с места на место. Штаб перебирается в какое-то село к северу от городка Бретвельде. Крыцкому приказано занять оборону вБретвельде, Оске — на участке между Бретвельде и Бёслицем, Адамчук прикрывает нас с запада. Все понятно даже для рядового-необученного. Но прошу разъяснить мне: что произошло? Была шифровка из штаба армии, а сегодня с ним нет связи. По-видимому, нас отрезали. Рошко почти уверен в этом, но при генерале нельзя произносить ни одного из этих слов: «отрезаны», «окружены». Я сам слышал, как он ругал начальника связи. Поначалу тихо, спокойно, а потом два последних предложения в полный голос: «Никакой паники! Никакого окружения!» Так вот, я могу повторять за моим генералом избитые фразы о том, что война требует постоянного маневрирования, и изображать, что мне что-то известно. Но, впрочем, могу и не изображать: знаю, что тяжело с патронами, что мы не можем помочь полкам, что конная разведка искала соседа на востоке и юге, но вернулась ни с чем.

У меня иногда появляется свободная минута. Мог бы даже написать письмо Анне, прекрасное письмо, такое, какие она любит. С пафосом. Письмо, в котором говорилось бы, что я постоянно помню о ней, постоянно вижу ее, даже ночью, когда трассирующие пули буравят небо; боже мой, что за сочное слово «буравят»! Я бы мог подобрать еще множество других красивых слов, но не хочу, не будет никакого письма, не знаю, как описать ночную канонаду и людей, возвращающихся с передовой, и раненых на перевязочных пунктах, и тех, кто поднимается в атаку.

Порой мне кажется, что Векляр не прав, что мы не будем помнить войну, не захотим возвращаться к ней в своей памяти, и, если мне еще раз доведется свидеться с Анной, я буду говорить с ней о чем-нибудь другом. О чем же? Я должен записать разговор, свидетелем которого случайно оказался несколько минут назад.

На марше, когда мы меняем места стоянок, я часто, сам того не желая, подслушиваю разговоры Векляра. Время от времени мне кажется, что генерал знает об этом, что смотрит на приоткрытую дверь и порой даже специально говорит что-то для меня. Он снижает тогда голос, меняет интонацию, а я краснею как молокосос. Не знаю, удалось мне хоть раз подслушать что-то без его ведома: ну и пусть, может, он и впрямь думает, что я стану летописцем дивизии, что напишу как следует ее прекрасную историю, которую можно будет оправить в рамку. Нет, никаких рамок! Пусть-ка лучше мы останемся неизвестными. Объявляю полное равнодушие к истории.

Но я все же должен записать один разговор. Не знаю, генерал ли позвал Зоника или же замполит дивизии явился к нему сам. Отношения между ними не наилучшие. Все очень просто: генерал, как он сам про себя говорит, политический деятель и считает, что должен наставлять на путь истинный Зоника. А Зоник хочет быть самостоятельным: у него, впрочем, есть свое мнение и он знает, чего хочет. Векляр это ценит, хотя виду не подает. Зоник кряжист, невысокого роста, всегда задумчив. Полная противоположность генералу. Не нравится мне эта задумчивость Зоника: когда разговариваешь с ним, никогда не знаешь, слушает ли он тебя. Однако бывает достаточно одного слова, чтобы замполит «проснулся» и заметил собеседника.

Так вот, сидят они у генерала, в глубоких немецких креслах, беседуют. А я подслушиваю. Зоник начинает.

Должен сначала записать два предложения, которые часто и с нажимом повторяет Векляр: «Мы не находимся в окружении» и «На войне часто бываешь в такой ситуации, в какой сам считаешь».

Майор Зоник, наклонившись к генералу, рассказывал о настроениях личного состава полков. Ему можно верить: он все время торчит на передовой, беседует с бойцами и часто выступает перед ними. Любит это делать; говорит без бумажки, что выгодно отличает его от остальных офицеров-политработников, те не отрывают глаз от конспекта.

«У Крыцкого, — заявил Зоник, — бойцы говорят, что мы попали в окружение. Нет, я не хочу утверждать, что сложилась психология окружения. Но после сегодняшних боев людей охватило состояние неуверенности. Это относится также к офицерам».

Зоник имеет претензии к генералу. Говорит сухо, держится официальнее обычного. Все это выглядит со стороны немного смешно.

«Мы ничего не говорили командирам, — наступает Зоник на Векляра. — Даже командиры полков не знают, что у нас начались трудности с боеприпасами и продовольствием. Они бы расходовали боеприпасы экономнее, товарищ генерал, если им объяснить, что положение дивизии трудное. То есть сказать людям правду, правда, какая бы она ни была, всегда мобилизует людей…»

Я не вижу, но чувствую, что Векляр недоволен.

«Какую правду? — спрашивает он. Слышу шаги, Векляр расхаживает по комнате. — Какую правду? — повторяет он вопрос. — Заруби себе на носу: мы не находимся в окружении и не будем никогда окружены там! Ты что-нибудь слышал о маневренной войне?»

Он задел Зоника за живое: самым неприятным было для майора то, что у него нет военного образования, и, когда ему напоминали об этом, он обижался.

«Я не настолько безграмотен, товарищ генерал».

«Не настолько, не настолько»! Не петушись».

«Ведь после вчерашней шифровки у нас нет связи со штабом армии. Пытались связаться в резервное время…»

«Ну и что?»

«В настоящий момент мы ушли вперед от основных сил, наверное, на несколько десятков километров».

«Действительно, так. Разрыв составляет около сорока километров».

«Вот именно», — говорит Зоник и замолкает.

Слышны только тяжелые шаги Векляра. Сейчас он подойдет к двери и плотно закроет ее. Однако генерал не делает этого.

«А знаем ли мы точно, товарищ генерал, где находятся немцы? И какими силами они располагают?»

«Кое-что знаем, — отвечает Векляр. — Они заняли оборону примерно на линии Лохза, Гроссдубрау, то есть к востоку и югу от нас».

«Так, значит…»

«Зоник, не паникуй».

«А я не паникую, просто хочу знать наше действительное положение».

«Вот и смотри на него трезво. Вас охватывает психоз окружения, потому что мы не нашли соседей, потому что точно не знаем, где находятся части нашей армии. А что сие означает? Противник атакует с юга, пытаясь прорваться на север. Зачем? Это ясно даже ребенку… Если немцы располагают достаточно серьезными силами — а похоже, это именно так, — то будут пробиваться к Берлину… Это их последний шанс прийти на помощь столице. А мы? А мы? — дважды повторил он. — Мы — наиболее выдвинувшаяся на запад часть. Мы должны принять участие в сражении, которое ведет армия, и сделать то единственное, что может помочь армии… Вести наступательные действия, нащупывая фланги рвущихся на прорыв группировок врага. Где, в каком направлении? Конечно, на юго-востоке… Вам ясен замысел? Поэтому место сосредоточения дивизии — район Бёслиц, Бретвельде, и из него-то мы и поведем наступление…»

«Значит, будем наступать вслепую, — пробурчал Зоник. — Ладно, а что же мы должны говорить людям?»

«То, что ты услышал от меня. Положение трудное, но не драматическое, противник стремится прорваться, потому что находится в критической ситуации. Беречь патроны, драться спокойно, помня, что победа не за горами. Дивизия ведет наступление… Вот что самое главное».

Затихли шаги Векляра. Напрягаю слух в наступившей тишине, но Зоник молчит…

И все-таки майор не сдается.

«А что вы думаете на самом деле, товарищ генерал?» — после паузы спрашивает он.

Ну, сейчас он свое получит: Векляр не терпит таких вопросов.

Я ошибся, буря не разразилась, и я бы с удовольствием написал: «Векляр усмехнулся…», но не уверен в этом.

«Вы задаете ваш вопрос после всего того, что я вам сказал? Вы очень молодой политработник, Зоник, но со временем научитесь. Кто вам позволил задавать такие вопросы? Ну ладно, не будем об этом… Понимаю, вы хотите, чтобы я дал однозначную оценку, тогда вы успокоитесь и приметесь за работу. Дам ее тогда, когда захочу, понимаете?.. Или же это сделают за меня другие когда-нибудь потом… — И опять повторил то же, что вначале: — На войне чаще всего бываешь в такой ситуации, которая тебе полностью не ясна. В чем я могу ошибиться? В определении намерений противника? В оценке положения? Я не допускаю такой возможности, потому что никогда прежде не ошибался в главном. Запомни также, Зоник, враг тоже должен поверить, что моя оценка верна».

«Это все как-то странно, товарищ генерал. Ведь существует объективная оценка положения на фронте».

«Существует, существует… подсчитываешь, прикидываешь, рассматриваешь возможности, принимаешь решение. Главный итог можешь вычислить, исходя из статистики. Результат. Но фрагменты фронтовой обстановки, если хочешь вылепить из них целое, ты обязательно должен увязать со своей концепцией». (Не уверен, что точно записал.)

«А как командовать при таком положении?»

«Настойчивость, прежде всего настойчивость и уверенность в выбранной концепции. Если мы говорим, что ведем заградительные боевые действия, это означает, что так оно и есть и мы будем продолжать наступать! Почему я должен быть в окружении?! — неожиданно удивился он. — Немцы, пробиваясь клином с юга, находятся в окружении… И мы их в этом убедим».

«Это очень странно, товарищ генерал. Я думал, что мы мобилизуем солдат и офицеров на большую отдачу, сказав им правду…»

«Да ты опять за свое! Ничего ты не понял. Скажу еще проще: мы в настоящий момент находимся в таких условиях, что должны сами создавать свое положение. Так случается и в мирной жизни, и довольно часто. Власть формирует положение, формирует позиции людей. Иначе хаос не преодолеть. Мы не пробиваемся, а ведем борьбу, чтобы окончательно разбить ослабленного противника, атакуем фланги рвущегося на север врага, который дерется из последних сил. А теперь будь настороже, многое зависит от твоих парней: бойцы у нас не до конца прошли курс обучения, боятся танков, должны добывать опыт в боях. Итак, все зависит от инициативы и стойкости, прежде всего стойкости, на которую мы способны».

Шаги Векляра. Генерал закрыл дверь, и больше я уже ничего не слышал.

Вроде бы пока ничего еще не случилось, дивизия не понесла серьезных потерь, если не учитывать отход от Каменца. Крыцкий вел бой у Бёслица, у Адамчука были некоторые осложнения на западном участке. Таким образом, немцы впереди и сзади нас, но, как говорит наш генерал, «мы не находимся в окружении». Пусть так, я доморощенный стратег и, будучи в партизанах, командовать дивизией не обучался.

Штаб готовил приказ о наступлении. Когда я спросил Рошко, какие он добыл данные для разработки операции, он только рукой махнул. Попрошу-ка я при случае генерала, чтобы он определил меня в разведку, Рошко совершенно лишен способности предвидеть… Может, наконец пригодятся мой партизанский опыт.

Генерал взял меня с собой к Крыцкому. Живописно, очень красиво выглядят холмы, пересеченные зелеными полосами леса, домики на склонах под красной черепицей. Едешь и думаешь: «Какой спокойный и красивый край!» И вспоминаешь, что ты в Германии, что несешь сюда возмездие, и этим должен быть доволен. Может, оно и так. Гляжу на людей, вывешивающих белые флаги, — они тоже понимают, что война подходит к концу. Так зачем же это напрасное сопротивление? Этот вопрос не дает мне покоя. Результат уже известен с математической точностью, но мы должны добыть его в борьбе.

Крыцкий будет вести наступление из Бретвельде на юго-восток. Генерал беседовал с ним минут десять — пятнадцать, а меня в это время взяли в оборот знакомые ребята из штаба. Начальник связи полка, поручник, житель Варшавы с улицы Вильчей, припер меня к стенке: «Рассказывай, что знаешь, каково наше положение. У нас болтают, что связи с армией нет и нам, видимо, придется пробиваться».

Я отбивался аргументами Векляра. Он глянул на меня, вытаращив глаза, и сказал: «Ты что, дурачишь меня?»

«И не собираюсь, — говорю ему. — Зато ты ведешь себя, как старая баба. Мы просто маневрируем, понял?»

Он махнул рукой и ушел, явно обиженный. Если бы я сказал ему, что мы окружены, наверняка бы успокоился. У него закалка еще с Варшавского восстания, в трудных ситуациях чувствовал себя как рыба в воде. Такие уж мы все. Как когда-то сказал генерал: «Мы должны каждую вещь называть своим именем». Видно, для того, чтобы получить право на подвиг. Окружение, трагическое положение, необходимость собраться на большое дело — это до нас доходит. А что за подвиг — гнать удирающих фрицев? Даже смерть в таком случае кажется бессмысленной: люди гибнут, когда победа уже фактически достигнута.

Я узнал, что в Бёслице были убиты новобранцы из резервного полка. Мне рассказал об этом Рошко, а затем Крыцкий доложил, что раненые были добиты саперными лопатками. Боже мой, сколько же вздора я сегодня написал! Я на фронте совсем недавно, а уже успел забыть, против кого мы сражаемся! Говорится: «Неприятель», в донесениях пишется: «Позиция неприятеля», словно мы ставим знак равенства между нами и ими. Неверно. Они не изменились, только наше положение теперь иное. Попрошу все же генерала, чтобы он направил меня в полк. К черту все, надоело здесь болтаться!

Будь я на месте Зоника, распорядился бы рассказать о преступлении немцев в Бёслице, рассказать всему личному составу дивизии.

Генерал велел мне убираться, прежде чем я успел предпринять попытку мотивировать свой рапорт. При этом добавил, что он тоже упрямый. Что ж, посмотрим!

Разведчики Оски захватили несколько «языков» в районе Эльстра. Оказалось, что они из 10-й бронетанковой дивизии СС. Теперь будет над чем штабу поломать голову! Откуда вдруг здесь взялась эта дивизия?

Вечер сегодня хорош. Как, впрочем, и вчерашний, вообще в этом году апрель выдался на славу. Воздух чист, над головой синева неба, что, правда, к делу не относится, но писать про это приятно. Может, кто-то из историков сошлется на меня, если захочет сообщить о погоде во время нашего наступления».

8
Неотправленное письмо генерала Векляра его жене Марте Олевич:

«Давно уже пора было написать тебе, я виноват, но буду искренен: мне было не до писем.

Ты так неожиданно ушла от меня, что я даже не успел осознать, что произошло. Нет, не подумай, что упрекаю тебя, это не в моих правилах, хочу только описать мое состояние, может, ты сочтешь его смягчающим обстоятельством. Чувствую себя старым, усталым, последние десять лет дают о себе знать, я уже не тот, прежний Векляр, который мог неделю не спать, работать по пятнадцать часов в сутки и быть выносливее любого офицера в бригаде.

Потребность писать, видно, является также знаком приближающейся старости. Ты хорошо знаешь, что раньше я никогда не имел склонности к душевным излияниям, меня скорее считали человеком замкнутым и труднодоступным даже для друзей. Не думаю, что внешне во мне что-либо изменилось, но, когда я остаюсь наедине с собой, меня охватывает желание рассказать что-нибудь о себе, как говорится, покопаться в мыслях, которые являются исключительно моей собственностью и которые я не отважился бы передать никому другому. Кроме, наверное, тебя. Никогда прежде я не чувствовал себя человеком, действия которого подвергаются оценке извне — не знаю, поймешь ли ты, что я хочу этим сказать?! — через боевой путь моей дивизии, через мои боевые приказы, мое политическое прошлое и мнения обо мне командования. Чувствую этот груз, от которого ни на минуту невозможно освободиться: сам себя могу проверить только результатами принятых решений, остальное — не в счет. Я должен всегда однозначно верить в правильность того, что делаю, иначе конец.

Война все утрирует. Механика войны, организация ее ведения, командование — это в определенном смысле доведенные до крайности организованные усилия. Здесь обязывает необходимость такого самопожертвования, которое невозможно в любых иных условиях, обязывает дисциплина, предполагающая безоговорочное подчинение.

Чтобы выиграть, необходимо учесть множество факторов, десятки равнодействующих сил, которые, если их оценивать порознь, совершенно не дают представления о целом. Необходимо сделать сложные расчеты и заняться статистикой, но также необходимо выделить что-то решающее и, главное, создать концепцию и заставить каждого бойца в своей дивизии поверить в нее. И только тогда, когда удается достичь этого, я внутренне превращаюсь в командира, и ни на что другое во мне уже не остается места.

Сам не знаю, зачем я все это пишу тебе, просто мне нужно выговориться перед кем-то, словно я хочу, чтобы хоть что-то осталось после меня. Нахожусь в сложном положении и решил сделать ставку на стойкость, мою собственную и моих бойцов. На мужество, смелость, сознательность. На несгибаемость.

Людей нельзя оценивать однозначно, они разные и по-разному думают, а я только сейчас понял, что их прошлое имеет для меня, как командира, второстепенное значение. Людям надо сказать, что оценка их человеческих качеств будет зависеть от того, как они проявят себя в бою. Это моя козырная карта. Я четко осознал это только после разговора с командующим армией. Он состоялся недавно. До этого говорил я с ним с глазу на глаз, еще в Польше. Тогда он сказал мне: «Ты зачерствел», а про тебя: «Эта женщина сгорает».

Мы стояли напротив Ротенбурга, все было уже готово, предусмотрено до самых мелочей, на следующий день нам предстояло форсировать Нысу. С пригорка мы долго рассматривали немецкие позиции и ровное как стол поле, простиравшееся между рекой и городом. Говорили о том о сем, а потом он вдруг внимательно посмотрел на меня и стал официальным.

«Ты знаешь, на что делать ставку?» — спросил он. «Знаю». «Твердо знаешь? А то я постоянно слышу, — сказал он, — как все повторяют: солдат у нас необученный, неопытный, прямо из деревни. Это правда — крестьянские лица и крестьянские фамилии преобладают. Очень пестрое общество с разными биографиями. Теперь слушай внимательно: они еще не знают, какие они и на что способны. Понимаешь?» «Понимаю». Он махнул рукой: «Ты должен понимать, видел это в Испании. Сознательность? Как часто мы повторяем это слово, сами не зная, что оно означает. Они проявят себя в боях, и ты сам объяснишь им, чего каждый из них стоит — ставку надо делать на это».

А я сам? Это неважно. Я тот, кому доверено командовать. И не могу освободиться от этой роли. Сколько бы раз мне ни поручали какую-либо работу, я стремился выполнить ее как можно лучше, но никогда, даже в Испании, я не отдавался ей так, без остатка. У меня адъютант, молодой парень, в возрасте нашего сына. Он не поверил бы, если бы я сказал ему, что думаю еще о чем-то, кроме своего воинского долга.

В возрасте нашего сына… Именно поэтому пишу тебе и никак не могу сказать о том самом важном, что должен был сообщить тебе еще несколько месяцев назад, но ее хотел причинять боль. Теперь знаю, что поступил неправильно. Нет, я не видел Стефана, не успел встретиться с ним, хотя полгода назад он был в моей дивизии…»

9
Вечер. Можно разогнуть спину и наконец поглядеть на окружающий пейзаж. Михал Маченга знал, что эта местность называется Бретвельде, выглядит как городок, хотя в этих местах в деревнях тоже стоят солидные дома, крытые красной черепицей. Дома совсем рядом с траншеей роты. В лучах заходящего солнца они смотрятся сказочно; видны улицы, брусчатка мостовых, даже контуры домов на центральной городской площади. Все города здесь очень похожи один на другой: Эльстра, Каменц, Бёслиц, Бретвельде… Вряд ли кто-то из бойцов в состоянии вспомнить облик хотя бы одного из этих городов.

На горизонте виднелись пологие холмы, кое-где поросшие лесом, перед ними — волнистый луг, поля с мягкой, как пух, землей. Лопата входит в нее как нож в масло…

Да, видимость хорошая, вот только знаешь немного — лишь то, что рота находится на окраине Бретвельде, где ей приказано снова занять позиции. Командирам наверняка известно, где противник и какие подразделения взаимодействуют с нами справа и слева, мы же видим только зигзагообразную линию траншей роты с мелкими окопами почти без брустверов.

Этой скудной информации, впрочем, было достаточно Михалу Маченге. Еще он знал, что рота занимает район обороны около одного километра по фронту, а также где стоят станковые пулеметы, которые выделили дополнительно из батальона, и что в глубине порядков роты находятся позиции минометов и 45-миллиметровых пушек. Если двинуться в тыл, то можно увидеть замаскированные ветвями и сетками орудия, поговорить с артиллеристами, которые всегда немного важничают, считая, наверное, что у них служба полегче.

Когда рыли окопы, появились два немецких самолета. Загрохотали зенитки. Маченга поглядел в небо, потом услышал взрыв, увидел неподалеку взметнувшийся фонтан земли, но не почувствовал страха. Он мог сказать о себе: «Свой страх я оставил в Бёслице». Однако ничего подобного ему в голову не приходило. Михал думал о саперных топорах. Сам читал: «Убивали саперными топорами». А они спокойно ушли из города, где в разноцветных веселых домах жили люди, которые все видели из окон, а возможно, и сами убивали.


— Мы кротки как овечки, — сказал молодой Граль. — Видно, действуем по-христиански: тебя режут, а ты не смей достать из кармана нож. Ну уж если мне в руки попадется кто-нибудь из этих…

— То что? — спросил Кутрына.

Молодой Граль не ответил. После смерти отца он стал немногословен. Шел целый день молча.

Зигзаг окопов тянулся вдоль домов. Как далеко он ведет? На карте Бретвельде был обведен кружком, рота Кольского обозначена только маленьким значком, а они, Маченга, Граль и Калета, не отыскали бы себя на ней даже через увеличительное стекло.

Когда зашло солнце, на позиции потянулись батальонные кухни, но мало кто, однако, имел охоту отведать супа с макаронами. Обследовали дома.

Маченга, Кутрына, Калета и молодой Граль вошли в двухэтажный домик под красной черепицей, аккуратненький, как и все остальные вокруг. В кухне стояли упакованные вещи, а у стола сидела толстая женщина с черными глазами-щелочками на круглом лице. Из комнаты вышел коротышка-немец; дрожащими руками он раскуривал трубку.

Они приняли бойцов гостеприимно и сердечно, словно гостей. Маченга не мог надивиться: ведь это немцы, а такие вежливые и улыбчивые, только губы у них слегка дрожат, если внимательно приглядеться. Не надо было даже спрашивать еду. Женщина сама быстро накрыла на стол, поставила консервы. В подполе обнаружилась бутылка ликера. Ликер был отвратительным на вкус, с запахом мяты, но за неимением лучшего сгодился и он.

— Гадость какая! — сказал Калета, опрокинув в рот рюмку. — Эх, сейчас бы малость самогону… Ты когда-нибудь видел, Кутрына, как гонят самогон? Как он капает помаленьку, капля по капле, а если гнать его правильно, то он не хуже водки. А какой крепкий! У нас в деревне были крупные специалисты по этому делу. За самогон можно было все купить.

— Немцы так не умеют, — констатировал Граль. — В лучшем случае гонят из сахара, да и то только в городах.

— В Нески, — продолжал Калета, — я встретил одного мужика, которого вывезли туда на принудительные работы. Так он рассказывал, что они пили денатурат, очищая его через слой ваты. У него был запасец, он предлагал мне, но я отказался.

— Да перестаньте же вы о водке! — Кутрына отодвинул тарелку. — Мне тошно от этой немецкой жратвы. Предпочел бы забрать все это с собой и двинуться обратно. А коль пьете ликер, не вспоминайте о самогоне.

— А о чем? Сам ты, кстати, тоже не отказался. А у меня свои заботы. — Калета поднял ногу: — Отклеилась подошва, я должен поискать что-нибудь на ноги.

— А ты поищи-ка, наверняка у них есть.

— Страшно не люблю у людей что-то отбирать, особенно у гражданских.

— Что это ты таким нежным стал, словно мы ее знаем, что у тебя в вещмешке?!

— Что есть, то есть, но у людей не люблю отбирать, такой у меня принцип. Должен быть какой-то порядок. В Каменце мы забрали сапоги со склада как положено, но я не взял для себя, думал, что этих хватит…

— Не валяй дурака! — Кутрына налил себе рюмку. — Ты что, забыл, где находишься?! Тоже мне, овечка!

— Я с тобой согласен, — сказал вдруг молчавший до этого момента Маченга, отставляя тарелку. — Согласен. Найди себе сапоги, а если не хочешь это сделать сам, я тебе помогу… Не здесь, так в доме рядом. Как это называется, когда солдат забирает…

— Это называется реквизиция, — сказал Кутрына.

10
Командир батальона получил приказ. Обозначил пункты на карте, изучил рельеф местности, принял решение — то есть сам в свою очередь наметил задачи своим подразделениям. Командир полка подчеркнул: «Ставлю тебе наиболее ответственную задачу». Командир батальона повторит каждому из своих командиров рот примерно то же.

Все задачи, которые ему приходилось решать прежде, были самыми опасными, и поэтому у него не было оснований для удивления или беспокойства. Де спеша он обозначил наблюдательный и командные пункты. Домики на окраине Бретвельде были одинаковыми, его злило это немецкое единообразие, проклятый архитектурный штамп. Стоп! Один из домов выглядит несколько иначе, рядом с ним растет высокое, раскидистое дерево. Подойдет!

Еще выбран запасной КП — так положено — в подвале соседнего здания. Теперь все: можно устраиваться и размещать батальон. Стол, карта, стул. «Подвели ли телефон? Следите, чтобы связь была в порядке, иначе пропадем ни за грош».

На карте Бретвельде напоминал вытянутое полукольцо. Шоссе, ведущее из Каменца на восток, разделяло его на две части. На центральной площади оно имело ответвление на юг. У конца дороги были замаскированы две 76-миллиметровые пушки. На северной окраине города, на холмах, расположились позиции полковых минометов и приданной артиллерии.

Командир полка сказал: «Что сумеете разведать о противнике, то и будете знать. У меня сведений о нем нет».

Прекрасно, не в первый раз, пощупаем, что и как. Можно позвать командиров рот. Эти молодые парни уже набрались опыта, их не удивишь сложностью положения, они вообще уже ничему не удивляются. Хотя, может, это напускное?

— Так вот, поручник Кольский, — сказал командир батальона, — поглядите-ка на эту дугу, выгнутую на юг, здесь как раз будет наше хозяйство. Твоя рота займет позицию на правом фланге, выдвинувшись несколько вперед. Занимай оборону, установи взаимодействие с соседом справа — это батальон Тышки из нашего полка. Придаю тебе взвод станковых пулеметов и минометчиков. Будь начеку, мне больше нечего добавить. — И сакраментальное: — Направляю тебя на самый опасный участок.

Поручник Реклевич, будете на левом фланге этого чертова Бретвельде. Ваша линия обороны проходит по линии построек в восточном направлении, за вами должна находиться рота автоматчиков полка, но надо проверить, там ли она, у нас есть печальный опыт, когда соседи присутствуют только на карте. Помните, что необходимо экономить боеприпасы, из сорокапяток стрелять только по танкам. Можете идти!

Командир батальона обозначил, где расположить минометы и станковые пулеметы, осмотрел позиции батальона, поглядел раз-другой на окутанное легкой дымкой пространство впереди. Ни зги не видно, ничего не известно, можно только послать разведчиков и ждать. «Мои дорогие, думайте о том, как накормить людей, и помните, что война, по крайней мере наполовину, это — ожидание».

Смеркалось, поначалу солнце освещало красные черепичные крыши домов в Бретвельде, а теперь все вокруг окрасилось в серые тона, постепенно стирая контуры холмов. Немцы молчали. Ведь они тоже в полном неведении и действуют вслепую.

Позвонил Крыцкий и сообщил, что командный пункт полка находится на северной окраине Бретвельде.

Свентовец доложил о занятии батальоном района обороны, выслушал замечания полковника. Голос командира был хриплый, в трубке что-то трещало, некоторые слова он повторял дважды:

— Свентовец, ты меня слышишь? Помни о фольварке Редлиц на стыке с батальоном Тышки.

О чем еще должен помнить командир батальона? Где он, черт побери, этот фольварк?

— Поручник Хенцель, карту! Найдите мне фольварк! Ага, вот он, порядок, пусть у Тышки голова болит…

Наконец минута спокойствия. Можно снять сапоги и вытянуть ноги. В конце концов, день был таким, что пора и отдохнуть. В комнате стояла тахта, удобная, накрытая ярким покрывалом. До сих пор, с самого начала наступления, он спал на койках и непонятно почему мечтал о тахте. И вот наконец сбылось. Вероятно, найдется и что постелить, будем надеяться, что ночь пройдет спокойно.

На ужин майор пригласил Ружницкого и Кольского. Войтек зажарил гуся, у этого парня с детским выражением лица — фантастические кулинарные способности. И где он раздобыл гуся? Война идет, фронт конвульсивно сокращается, и все равно если как следует поискать, то обязательно что-нибудь найдется на пропитание. Вот и сидят они за столом с белой скатертью, тарелки с голубой каемочкой, маленькие рюмки, давно уже не доводилось пить из таких.

— Этот мятный ликер отвратителен, — заявил Ружницкий, — ну а гусь — пальчики оближешь.

Ружницкий ел быстро, отрывая мясо руками, и когда брался за бутылку, на этикетке оставались жирные пятна.

Кольский молчал с самого начала ужина, словно находился на официальном приеме. «Почему этот парень такой скованный?» — подумал майор. Хотел было начать разговор с Кольским, но не стал этого делать в присутствии Ружницкого. Может, удастся поговорить потом, когда поручник немного расшевелится?!

— Ну и как, хорош гусь?

— Гусь отличный, товарищ майор, совсем как по-польски.

— Думаю, наши парни тоже не пропадут?

— Не пропадут, — откликнулся Кольский. Он был задумчив. — Бойцов одолевает справедливая ярость. После Бёслица нервничали, а теперь обозлились. Надо бы им разъяснить, что к чему. — И посмотрел на Свентовца.

— На войне как на войне, мои дорогие. Подождем, пока все прояснится. А сейчас выпьем ликеру. Уже темно, поглядим, будет ли ночь такая же светлая, как вчерашняя. Людям надо дать поспать, но помните: нет ничего более тревожного, чем тишина на войне.

Раздался телефонный звонок из полка: «К вам едет генерал».

Все, отдых закончился, надевай сапоги. Осталось ли что-нибудь от гуся? Можно было бы угостить Векляра…


Майор многое хотел сказать командиру дивизии, но ему казалось, что дистанция между ними увеличилась. Прежде, в Люблине, с генералом можно было запросто поговорить, теперь же Векляр словно не замечал Свентовца, их беседы не выходили за рамки официальных: «Так точно, товарищ генерал, понял».

Векляр конечно же захотел увидеть позиции с близкого расстояния. Он остановился на окраине Бретвельде, поглядел на постройки и окопы, подошел к позициям ближайшей роты, достал сигареты. Парни окружили генерала, это выглядело как на картине или на фотографии в газете… Высокий, угловатый, в немного примятой пилотке, Векляр глядел на окружавших его людей. Говорил медленно, старательно подбирая слова и так составляя фразы, чтобы их можно было запомнить. Как лозунги.

«Конечно, это тоже следует принимать в расчет, — думал Свентовец. — Каждый из них будет помнить, что разговаривал с Векляром, но беседы генералов с рядовыми всегда одинаковы. Мне казалось, что он может говорить иначе, а вообще-то можно ли как-то иначе?»

«Так точно, товарищ генерал, покажем им, где раки зимуют!», «Так точно, дадим прикурить фрицам!». Они тоже знали, как говорить с генералом, имели заготовленные заранее штампы, выставленную напоказ лихость. А чего они, на самом деле, ждали, что хотели бы услышать от командира дивизии?

«Что скажешь бойцу на передовой?» — подумал Свентовец. Боец приковал взгляд к дальним холмам, из-за которых может появиться враг. Знает, что всю ночь пролежит здесь, закутавшись в холодную шинель, что утром или он пойдет через поле, либо это сделает противник… Что же можно ему сказать? В лучшем случае угостить сигаретой.

Потом генерал заглянул в штаб Свентовца, выпил рюмку мятного ликера, съел кусочек гуся, похвалил. Спросил, не ожидая ответа: «Как вам здесь живется?» Поглядел на Свентовца а его офицеров, а майору все время казалось, что Векляр смотрел словно мимо них, не думал о них, а только «вписывал» их взгляды и лица в свои расчеты. Когда наступила тишина, генерал сказал:

— Надо, чтобы люди поняли, что мы наступаем, добиваем врага. Положение на фронте меняется, условия, в которых сражаются подразделения, оказываются разными, порой они занимают оборону, порой осуществляют трудный маневр. Но если брать в целом: мы наступаем. Отсюда мы будем теснить их на юго-восток… Кольский, — обратился он к поручнику, — я вас помню. Как ваши дела?

— Отлично, товарищ генерал.

— Ну и хорошо. На этом закончим, благодарю вас, майор.

Садясь в машину, он на мгновение задержался и посмотрел на Свентовца повнимательнее, словно наконец заметил его. Майор сочувствовал, что Векляр хочет что-то сказать, подбирает нужные слова, по знал, что он их не найдет.

— Ну что, Свентовец, — наконец сказал генерал, — прав я был тогда в Люблине, когда согласился отпустить вас на передовую?! Вы стали одним из лучших командиров батальонов в дивизии.

— Спасибо, товарищ генерал.

Тот махнул рукой:

— Да я не об этом. Вы в состоянии понять, что сейчас, когда война кончается, мы не можем утратить одного: сознания того, что мы побеждаем. Пусть даже большой ценой. Знаете что… — Не закончил фразы, протянул Свентовцу руку и сел в «виллис».

Майор подумал, что Векляр самого главного так и не сказал. И что он тоже не успел сказать генералу: «Исход войны предрешен, а отдаем ли мы себе отчет в том, какую ценность будут представлять эти люди завтра, после войны?»

Когда машина уехала, Кольский, все еще стоявший по стойке «смирно», спросил:

— Я могу идти, товарищ майор?

— Нет, останьтесь…

Они стояли на краю улицы; было уже темно, только где-то в глубине Бретвельде мигали желтые огоньки. Майор напряг зрение, чтобы увидеть выражение лица поручника. Оно было, как всегда, спокойным и холодным.

— Послушайте, Кольский, — сказал он, — у меня была Ева Крачиньская. Вы знаете, что она у нас в полку? — Он перешел на официальное «вы» и почувствовал, что это придает ему уверенность. — Я считал своим долгом сказать вам об этом.

Кольский на мгновение задумался.

— Знаю, товарищ майор.

— Не удивляйтесь, что я с вами говорю на эту тему. Речь идет о ваших личных делах, но я старше и опытнее вас и мог бы вам помочь. Крачиньская сказала мне, что признала свою вину в том, что участвовала тогда в укрывательстве дезертира. Да… оказывается, вы были правы и в самом деле видели дезертира. Не думаю, однако, что сейчас это существенно…

— Разрешите закурить?

— Курите.

Кольский долго искал сигареты.

— Признала свою вину, — повторил он. — Сейчас… Зачем?

— Так вы ничего об этом не знаете? Ева… Крачиньская, — он поправился, — хочет, чтобы ее наказали.

— Наказали? — переспросил Кольский.

— Это вам кажется странным? Да, она выбрала не совсем подходящие место и время. Буду откровенен. — Свентовец посмотрел на Кольского. — Не знаю, как бы я сам поступил несколько месяцев назад или, скажем, сегодня, будь я на родине. Но здесь… вернее, отсюда, из Бретвельде, эта давняя история выглядит как бы нереальной, выдуманной, касающейся только девушки и вас.

— Товарищ майор, я никак не связан с этим делом. Оно меня не касается, — с трудом выговорил Кольский.

— Не касается вас? Кольский, я с тобой говорю не как с подчиненным. Подумай, ведь девушка пришла в армию ради тебя и ради тебя хочет порвать с прошлым. Я так это понимаю. А может, уже и порвала. Слишком многое нас всех связывает, чтобы помнить прежние обиды… Что, вам так трудно простить? — Он вдруг почувствовал себя смешным в этой роли: командир батальона, мирящий влюбленных.

— Я все понимаю, товарищ майор, но меня теперь ничего не связывает с Евой Крачиньской. Я только удивляюсь ей… — И тихо добавил: — Для меня уже ничего невозможно поправить. Эта девушка когда-то была мне очень близкой, товарищ майор, а потом… — Он махнул рукой: — Простить-то можно, но спишет ли все война?

— Так, может быть, — сухо сказал Свентовец, — вы считаете, что следует возобновить следствие? Передать дело в прокуратуру?

— Нет, я вовсе так не считаю.

— Почему же? Можем подождать несколько дней, пока не прояснится ситуация на фронте, а потом отдать капрала Еву Крачиньскую под суд.

— Нет! — воскликнул Кольский. — Я этого совсем не хочу!

— Почему? Вы дадите показания как основной свидетель и главный пострадавший.

— Я не дам никаких показаний, товарищ майор.

— Почему, поручник Кольский?

— Не знаю, — сказал он. — Прошу, не терзайте меня.

Свентовец замолчал. Слегка улыбнулся, но так, что Кольский этого не заметил.

«Что можно ему еще сказать? Что ты щенок, Кольский, и не понимаешь элементарных вещей».

— Ну что ж, это все, поручник.

— Разрешите идти?


Заканчивался вторник. На небе справа россыпью разлетались ракеты, где-то в пригородах Бёслица рвались снаряды. На горизонте вспыхивали длинные полосы огня.

В окопах у Бретвельде, завернувшись в шинели, под брезентовыми тентами на огневых позициях, в домах под красной черепицей спали солдаты. В скверике неподалеку от городской площади расположились на ночлег бойцы из полкового обоза. На перевязочном пункте, расположенном в полукилометре от города, дремала на жесткой скамье дежурная медсестра Ева Крачиньская.

Им сообщили, что завтра наступление, и люди хотели отдохнуть, выспаться этой ночью, холодной, несмотря на то что уже конец апреля.

Но ни они, ни командиры взводов, батальонов и полков еще не знали, что атакующие с юга немецкие части изменили направление наступления. Бронетанковые дивизии, отброшенные из-под Спревы, пробивались теперь на северо-запад.

Минула полночь.

День третий — среда

1
Вечером светили звезды на ясном небе, но потом сильный западный ветер нагнал тучи, и лишь на юге светлела узкая полоска неба.

Часовой, усталый и сонный, стоял у дома и все время тер глаза. У него гудели от усталости ноги. Он подумал, что надо бы постирать портянки, но знал, что, когда его сменят, сил его хватит только на то, чтобы добраться до постели.

Посмотрел на юг, в сторону позиций роты, потом перевел взгляд на чернеющий зев улицы. По обеим ее сторонам стояли дома, упрятанные в густую, темную сейчас зелень окружавших их садов. Типичный облик деревень или маленьких городков.

Во всем этом не таилось ничего зловещего.

Часовой как раз считал, сколько времени останется ему на сон, когда вдруг Бретвельде был буквально выхвачен из темноты вспышкой ракеты. Ракета медленно опускалась, дома и сады были залиты ее желтым светом. И почти сразу же в центре городка заговорили пулеметы. Часовой снова увидел чрево улицы — из дома по левой стороне потянулись вверх языки пламени. Услышал разрыв гранаты. Потом над городком загрохотало. Только сзади, где находились позиции роты, царила тишина, наблюдатели на передовых постах не видели ничего, кроме линии холмов, вырисовывающейся на фоне неба в просветах между тучами.

Никто не помнил, как все началось. Дрались вслепую, не зная, где враг. Он неожиданно появился в центре городка, на его узких улочках, на центральной площади, в садах, за высокими заборами. Противник не атаковал позиции, занятые батальонами, а держал под контролем перекрестки, стремясь по тылам пробиться в северную часть города, где полковник Крыцкий расположил штаб полка. Завязался жестокий ночной бой.

Бойцы хозяйственных взводов, застигнутые врасплох в скверике посреди спящего города, держали оборону, укрывшись за подводами и ведя огонь почти вслепую, ориентируясь по вспышкам выстрелов. Когда их начали расстреливать из пулеметов, они побежали лабиринтами улиц на север, не зная, где находится противник, не видя ничего, кроме темных громад домов, прижимаясь к заборам и оградам, дающим хоть какое-то укрытие. Повара, связные, санитары выбегали на улицы и палили наугад. В этой сумятице понятия «атака» и «отход» потеряли смысл, люди крутились в замкнутом полукруге построек в поисках цели или укрытия. Только у позиций роты Кольского царила тишина.


В штабе батальона безуспешно пытались связаться с полком…

— С полком связи нет, — доложил связист.

— Ясно, что нет, — буркнул Свентовец. Провод проходит через Бретвельде. Что происходит в этом чертовом городишке?

Он набросил на плечи шинель и выбежал на улицу. На близком перекрестке заметил красную вспышку разрыва мины.

Командир роты минометчиков Яничек выбрал позицию на краю улицы. «Людей у него негусто», — подумал Свентовец. Но иного выхода не было: майор решил заблокировать выход из города, сняв с переднего края минимальное число бойцов. Ведь бой в Бретвельде мог быть прелюдией к удару с юга.

Очередная красная вспышка. Минометчики Яничка стреляют с дистанции сто метров, прямо по домам за перекрестком.

— Мы туда не будем впутываться, — сказал Свентовец, увидев рядом с собой поручника Хенцеля. — Возьмите один взвод, займите позиции на перекрестке, и на этом конец.

Адъютант исчез в темноте, и майор снова остался один. С севера доносились треск автоматных очередей, грохот разрывов гранат.

— Ну и угодили же мы в переделку! — раздался совсем рядом голос Ружницкого. — Как же, черт возьми, проморгали немцев?!

— Что я, ясновидящий, что ли? — буркнул Свентовец. — Может, это банды из числа местных жителей. Пусть у Крыцкого теперь об этом голова болит… — Свентовец плохо видел ночью — он страдал куриной слепотой — и от этого раздражался.

— Пойду на перекресток, — заявил Ружницкий.

— Валяй, коли охота, только гляди, чтобы тебе ненароком зубы не выбили.

Бойцы Реклевича и Яничка заняли оборону перед перекрестком, укрывшись в домах с выбитыми дверьми и окнами. Ружницкий, направляясь к их позициям, шел по тротуару, не обращая внимания на автоматные очереди.

— Нашел место для прогулок! — услышал он. — Лупят вон из того дома.

Ружницкий быстро оглянулся, отпрянул за угол к увидел солдата, лежавшего у ручного пулемета.

— Извините, товарищ капитан, — сказал солдат. — Не разглядел в темноте.

— Ладно, ладно. — Ружницкий припал на колено и поглядел в сторону площади. В нескольких десятках метров от перекрестка он увидел каменный дом, выделяющийся среди других построек белым цветом стен.

— Из этого стреляют, черт возьми! — сказал боец.

В окнах дома Ружницкий заметил белые вспышки, оттуда, захлебываясь, строчил немецкий пулемет. Перед домом одна за другой рвались мины, но фашист не прекращал огня. Со стороны площади время от времени появлялись темные фигуры, и боец сразу же нажимал на спусковой крючок. Где-то в центре Бретвельде в небо взмыла ракета, и они вдруг увидели все очень четко: белое здание и крайулицы. Потом снова наступила темнота, рассекаемая трассами пуль, вспышками взрывов.

Бойцы всматривались в ночь, стискивали зубы — ночью ярость и ненависть проявляются острее. Существа, появляющиеся и исчезающие впереди, не имели в себе ничего человеческого, не вызывали страха, были только целью, которую следовало поразить. После того как это происходило, на какое-то время прекращали огонь и ждали, пока не появится новая мишень. Скачущих манекенов прикрывал огнем немецкий пулемет, бивший непрерывно из белого здания. «Ну что же, — подумал Ружницкий, — пора выкуривать фрица».

Он взял двух бойцов из взвода Реклевича и, обойдя перекресток, продирался сквозь заросли садов, чтобы зайти с тыла к этой трехэтажной крепости. Война, когда они шли в темноте, внимательные, готовые в любой момент атаковать врага, становилась приключением, а капитан Ружницкий чувствовал себя в своей тарелке именно тогда, когда ожидал такое приключение. С ним всегда так бывало, с самого начала его партизанской жизни. Он не любил и не умел говорить с людьми, не выносил бесед и конспектов политуправления — шел на передовую, был рядом с бойцами, а остальное оставлял заместителям командиров рот. Война была для него исключительно действием, он не рассуждал, не имел собственных стратегических замыслов, не задумывался, откуда взялись немцы в тылах дивизии, знал только, что их необходимо уничтожить. Рослый, словно вырубленный топором, он шел, слегка подавшись вперед, не глядя на бойцов, которые были рядом.

Дом, напоминавший собой плоскую прямоугольную коробку, вырос перед ними неожиданно.

— К окнам! — крикнул Ружницкий.

Последние несколько метров они преодолели рывком, потом уже действовали как автоматы, не раздумывая, четко и безошибочно. Капитан первым бросил гранату и, перескочив через низкий парапет, очутился в здании. Очередь из автомата; он почти ее не слышал, словно слух отключился. Двое немцев лежали на полу, один из них, в штатском, был еще жив. Перед тем как выстрелить, Ружницкий почувствовал на себе его взгляд.

Бойцы были у двери и ломали ее, когда на лестничной клетке разорвалась граната. Осколки просвистели над головой. Ружницкому какое-то мгновение казалось, что за дверями пропасть, но он заставил себя броситься вперед. Очередь из автомата, прыжок в сторону, потом — тишина. Появилась здоровенная фигура в черном. Фашист заметил Ружницкого, выстрелил. Промах. Ружницкий видел теперь перед собой не лицо, а двигающийся предмет. Это продолжалось несколько секунд, потом он изо всех сил ударил врага рукояткой пистолета, а боец, оказавшийся рядом, всадил в него автоматную очередь. Когда они вбежали в комнату на втором этаже, увидели через окно улицу и перекресток, уже занятый бойцами Реклевича.

2
В скверике, между кустами сирени и каменной фигурой какой-то исторической личности, надменно восседавшей на могучем коне, лежал пожилой человек, ездовой из транспортной роты. Одна пуля ранила его в живот, другая размозжила колено. Сначала он не чувствовал боли, боль вместе с мучительной жаждой пришла позже, когда к нему вернулось сознание. Не было сил пошевелиться, дотянуться до автомата, лежавшего совсем рядом. Он мог только время от времени облизывать пересохшие губы. Боец закрыл глаза и спокойно ожидал своей участи. Не думал о смерти, фиксировал только происходящее. А вокруг слышалась немецкая речь. Он знал этот язык, всю оккупацию проработал в Варшаве извозчиком. Его отец также был извозчиком. Сейчас он вдруг четко представил себе улицы Варшавы, запахи, цвета, а прежде всего — людей, их лица. «Во время оккупации я всегда знал, с кого не брать денег, — подумал он. — Научился разбираться в людях с первого взгляда…»

Потом перед ним возникло лицо жены, и он услышал ее голос, хрипловатый и удивленный: «Зачем ты идешь в эту армию?» «А что мне делать, если кляча моя сдохла?»

На площади опять застрочил пулемет, стали рваться мины, а совсем-совсем рядом, может, на соседней аллейке пожилой боец слушал отрывистые немецкие фразы.

«У меня было чутье на людей, — повторил он про себя. — Знал, с кого не брать денег. Да что и говорить, что я, не человек, что ли, не поляк?..»

Снова почувствовал боль. Она распространялась откуда-то изнутри, но не от живота или колена; казалось, что где-то в груди рвутся тоненькие ниточки, на которых держится сердце… Он закрыл глаза, а когда снова открыл их, увидел, что каменная фигура наездника движется на цоколе.

«Хорошо высечен этот конь, — подумал он. — Хотя где там этим фрицам до наших польских лошадей. Взять, к примеру, обычную клячу, хотя бы мою, сколько она могла потянуть!» При воспоминании о лошади, которую убил немецкий снаряд в сентябре 1944, у него на глаза навернулись слезы.

Нет, тогда он не плакал, сдерживался изо всех сил, плакала жена, сидя на скамейке у дома. Они оба привязались к лошади, совсем как к человеку. «Не плачь, глупышка, — сказал он, — все будет хорошо». Так он сказал, но сам в это не верил, чувствовал, что приходит конец его карьере извозчика. По предместью Варшавы — Праге — уже ходили польские солдаты. Правда, некоторые говорили, что это переодетые русские. Но на них была польская форма, кокарды с изображением белых орлов на фуражках, и говорили они по-польски. Он пошел в армию добровольцем.

Отрывистые фразы послышались ближе. Пожилой боец немного приподнялся на руках и увидел на соседней аллейке двоих немцев. Один из них был в штатском, в шляпе с пером, точно такой, какие носили немцы в Варшаве. Другой — в черном эсэсовском мундире. Они подошли ближе, заметили его.

— Этот еще живой, — сказал человек в штатском.

— Ну так прикончь его! — заявил эсэсовец.

Пожилой боец, перед тем как погрузиться в темноту, понял, о чем говорили между собой те двое, потому что в Варшаве немного освоил немецкий.

3
В контратаку пошли автоматчики. На маленькой площади, у штаба полка, рвались гранаты, раздавался треск автоматных очередей. Бойцы из взвода охраны, радисты, связные побежали вперед вместе с автоматчиками. Дом напротив горел, на улице было светло как днем.

Полковник Крыцкий отряхнул мундир и убрал пистолет в кобуру.

— Ну вот и все, — сказал он и с какой-то теплотой посмотрел на высокую стенку, окружавшую дом. «Отличная вещь такая стена», — подумал он.

Худой майор, начальник штаба, с автоматом в руках подошел к командиру полка.

— Связь восстановлена?

— Пока нет.

— А тогда, может, вам известно, — со злостью сказал Крыцкий, — откуда они здесь взялись?

— Небольшие группы немцев наделали переполоху, — парировал майор.

— Но кто их пустил? Отдам под суд! — бушевал полковник. Напряжение последних часов теперь выплеснулось с криком.

На южной окраине города рвались мины, перестрелка усиливалась.

— С юга. Там Свентовец, — сказал майор.

— Восстановить связь с батальонами! Немедленно!

— Слушаюсь. Предлагаю перенести командный пункт на север. В деревню Кляйн Бретвельде.

— Никаких переносов, я останусь здесь. В пять пойдем на штурм города, я наведу там порядок!

Крыцкий повернулся и зашагал к дому. Больше всего его угнетало бессилие. Он помнил обо всем: о батальонах, об артиллерии на холмах на северной окраине города, о полковых ротах автоматчиков. Все они были на своих позициях, но, когда вспыхнула ночная перестрелка, он не смог ничего привести в действие. И был почти полностью дезориентирован. Немцы заняли центр Бретвельде и перерезали связь с батальонами. Штаб полка неожиданно оказался на передовой, всего в нескольких сотнях метров от не принимающих участия в бою батальонов… Слава богу, что хоть была эта каменная стена!

А генерал Векляр с утра намеревался начать наступление. Хорошенькое дело! Наверняка все было готово, в штабе дивизии уже составили приказ, ждали только сигнала. И вдруг все развалилось, разлетелось на куски. Командир дивизии спросит: «Что случилось в Бретвельде?»

«Отвечу, что… — думал Крыцкий, — отвечу… А, черт возьми, доложу, что не знаю!»

Светало. Подойдя к окну, он увидел четкие контуры домов и холмов.

В пять утра автоматчики из роты охраны добрались до центральной площади города. Немцы еще стреляли из некоторых домов. Но городок, как только рассвело, стал точно таким же, как вчера. Домики, утопающие в зелени садов, дома в несколько этажей на центральной площади, ухоженный скверик.

С севера город очищали автоматчики, с юго-востока — рота батальона Тышки. Вышибали двери прикладами автоматов и ломами; бросали гранаты в окна, в которых вспышки выстрелов выдавали присутствие врага, простреливали из пулеметов кусты у домов. Минометные мины уже не рвались с красной вспышкой, было светло и ясно, ветер утих, низкие тучи уходили на запад.

Пулеметчики и бойцы Тышки проделали солидную боевую работу. Они действовали четко и внимательно, экономили патроны. Когда на машинах прибыл учебный батальон, посланный генералом Векляром, в городке уже царила тишина.

На улицах остались только трупы немцев: эсэсовцев, солдат вермахта, но в основном штатских пожилых людей с солидными животами, в темных пиджаках, которым вчера было приказано стрелять и которые выполнили приказ, выйдя из своих окруженных ухоженными садами домов.

4
В пять утра полковник Крыцкий отдал приказ выселить на северную окраину города всех жителей Бретвельде. В 5.30 у зигзагообразных траншей батальона Свентовца разорвались первые артиллерийские снаряды. «Ночь наверняка была только жиденьким прологом», — подумал майор.

Бойцы, укрывшиеся в окопах, не видели этого выселения. Автоматчики, выполнявшие приказ, спешили, потому что им было приказано спешить. Они выглядели несколько смущенными. Когда в городке утихла перестрелка, бойцы снова имели дело с перепуганными существами, которые вчера вывешивали белые флаги, сами приносили мятный ликер, были гостеприимны и, пожалуй, слишком учтивы. Теперь жители Бретвельде вели себя так, словно понесли незаслуженное наказание: молча выполняли приказы.

Майор Свентовец стоял на краю улицы.

Немецкие семьи из соседних домов грузили свой скарб на коляски и тачки, в коляски впрягались мужчины, в основном пожилые, молодых почти не было, женщины закрывали двери домов и калитки оград. Дом напротив покидала большая семья: высокая, худая женщина с вытянутым, лошадиным лицом, трое детей и седой мужчина, согнувшийся под тяжестью рюкзака. Они остановились на тротуаре и о чем-то тихо перешептывались, глядя на дом. Никак не могли решиться уйти, словно ждали помилования.

Майор Свентовец не чувствовал жалости. Эти изгнанные из своих домов люди вообще не заслуживали ее, и уж наверняка не заслуживали ее сейчас. Никто им не поможет, и никто не простит их, потому что вина их безмерна и не подлежит помилованию. Наконец женщина наклонилась над коляской (у них была также небольшая решетчатая повозка), посадила на груду в спешке набросанных вещей самого младшего ребенка, и семья двинулась в сторону центра города. Проехали буквально несколько метров, как к ним подошли двое автоматчиков. Один из них бесцеремонно поставил ребенка на землю и начал рыться в вещах. На тротуар посыпалась утварь, какие-то деревянные коробочки, забренчала по асфальту металлическая кастрюля.

— Хватит! — сказал, подходя, Свентовец. — Пустите их.

В этот момент автоматчик извлек с самого дна повозки наспех завернутый в рубашку немецкий автомат. Мужчина съежился, побледнел, на лбу и на висках у него выступили крупные капли пота. Женщина беззвучно плакала.

— Расстрелять мужчину! — приказал Свентовец.

5
В 6.00, после артподготовки, немцы предприняли первую атаку на батальон Свентовца. Первая атака… Потом их будут считать в окопах и штабах. Будут докладывать: «Батальон отразил три атаки… четыре… пять…» Война любит пунктуальность; в штабах обычно рассчитывают, какие силы необходимы, чтобы прорвать фронт: столько-то орудий, самолетов, пехоты… Подсчеты оказываются потом либо точными, либо ошибочными. Случается, однако, что предпосылки и расчеты верны, а результата никакого. Потому что труднее всего предугадать степень стойкости батальона пехотинцев.

Бойцы майора Свентовца смотрели вперед, на поле, на постепенно поднимающиеся холмы, отчетливо проступающие сейчас на фоне неба. Перед ними — островки деревьев, растущие тут и там, кусты можжевельника и едва заметные, укрытые в складки местности сельские дома. С этой стороны наступали гитлеровцы.

Немецкая артиллерия перенесла огонь на окраину городка; напротив Маченги, в зарослях можжевельника, разорвалась мина. Михал лежал в нише окопа, сжимая в руках автомат, и ждал.

Тарахтели пулеметы, и казалось, стоит только высунуть голову, как очутишься на линии полета пуль. Где-то сзади робко отвечали польские минометы.

По телу Маченги, словно электрический ток, прокатилась горячая волна. Он видел противника. Немцы шли, бежали, стреляя на ходу. Они словно выскочили из-под земли, неожиданно оказались совсем близко, перед Михалом.

Справа появились два танка. Нет, они не ползли в направлении Маченги, их желтые силуэты поворачивали все больше вправо, а там находились позиции уже другой роты, может, даже другого батальона, впрочем, неизвестно, что там…

Михал не смотрел на танки, смотрел на немцев — как они быстро приближаются! Их уже отчетливо было видно. Они вырастали на фоне серого неба, исчезали в дыму от разрывов мин и появлялись опять все ближе. Михал стиснул зубы, не думал ни о чем, видел только кусочек поля, его охватил страх, что они тоже видят, но тут же он вспомнил о бруствере и окопе и почувствовал себя увереннее.

Расстояние? Сто пятьдесят метров, может, уже сто… или еще меньше. До Маченги доносились выкрики наступающих. Фигуры бегущих теперь казались огромными. Михал видел лица, широко раскрытые рты, заметил, как один немец замахивается, чтобы бросить гранату. Ему казалось, что он тоже кричит, что крик разрывает грудь. Он услышал, как кто-то, а может быть, он сам повторял: «Бежать! Бежать!» — и нажимал на спуск. Раз, второй… Все происходило словно в замедленной киносъемке, фашисты продолжали бежать, они уже совсем рядом, но до окопа не дошли…

Неподалеку от Маченги пулеметчик проверил прицел, снял оружие с предохранителя, нажал спусковой крючок. Минутой позже его сразит вражеская пуля, но до этого он увидит, как захлебнулась атака фашистов, как редеет наступающая цепь, а черные существа в касках исчезают из поля зрения. Они уже не подбадривали себя криками, и, хотя, не переставая, рвались снаряды, Михал готов был поклясться, что наступила тишина. Только теперь он заметил, что справа горел танк, сзади грохотали 45-миллиметровые пушки, над полем перекрещивались пулеметные очереди, и тем не менее царила тишина.

— Их нет, их нет, — повторял Михал и почувствовал огромное облегчение, приятная теплота растекалась по телу. Страшно захотелось курить.


Майор Свентовец закурил, глубоко натянувшись дымом. С наблюдательного пункта на окраине Бретвельде он видел, как захлебнулась атака гитлеровцев. Но радоваться особо нечему. Он знал, что противник предпримет новую попытку, и знал, что его полку уже не на что рассчитывать. Артиллерия на северных холмах молчит, молчат и полковые 120-миллиметровые минометы. «Что, черт возьми, делает наблюдатель? Что мне до тяжелого положения Тышки?! У меня тоже положение не из лучших!» Все телефонные разговоры похожи один на другой: на другом конце провода сидит начальник штаба полка а делает вид, что не понимает. Отвечает елейным, тихим голосом, а Свентовец орет в трубку, не выбирая выражений, не пользуясь шифром.

«Поддержите, черт возьми, огнем, почему молчит артиллерия?» — «Беречь патроны, из сорокапяток стрелять только по танкам». — «Тогда мне не продержаться, мы не выдержим следующей атаки, вы отдаете себе отчет, какое у меня положение?» — «Не отступать ни на пядь, нам некуда отступать, так и скажите бойцам, окраина Бретвельде должна быть удержана».

С ума можно сойти от таких разговоров!

Прекрасно: закрепиться без артиллерийской поддержки, имея только несколько батальонных минометов и две 76-миллиметровые пушки на таких слабых позициях!

Было сказано: «Таково положение». Справа батальон Тышки отбивал атаку фашистских танков; со стороны Бёслица, если хорошо прислушаться, доносился постоянный глухой гул артиллерийской канонады. Майор снова закурил, склонился над картой, но не обнаружил ничего утешительного, и ничего нового не пришло ему в голову. «Буду здесь торчать, — подумал он, — пока меня отсюда не выкурят, а это произойдет наверняка».

Он связался с ротой Кольского. Кольский, он на правом фланге, доложил: «Немецкие танки ударили по позициям противотанковых пушек, командир дивизиона убит. Погиб также подпоручник Бельский. Танки все время появляются, пытаясь прорваться в наш тыл».

Голос командира роты сух, в нем не было ни тени беспокойства, ни тревоги. Докладывал как на учениях. Свентовец приказал: «Танки на правом фланге. Сменить позиции сорокапяток! Что?.. Пусть пехота тащит на руках, черт возьми!»

Потом он подумал о командире дивизиона противотанковых пушек: как была фамилия того молодого русского, которого несколько дней назад перевели в батальон? Не мог вспомнить. Тащенко или Терещенко? Совсем молодой светловолосый парень. Прибыл, доложил и, чувствуя неловкость, сказал: «Я не все понимаю по-польски».

Капитан Ружницкий вернулся из роты Кольского. Свежевыбритый, даже мундир успел вычистить после ночной переделки. Внимательно посмотрел на Свентовца и сказал:

— Сядьте, майор, у меня есть кое-что для вас.

— Что именно?

Ружницкий достал бутылку коньяку и подал ее командиру.

— Хорошо, давай выпьем по одной.

— Что говорят в штабе? — спросил Ружницкий.

— Ничего не говорят. Ни шагу назад.

— Без огневой поддержки?

— Без.

— Ну что ж! — изрек капитан. — Вгрыземся в землю. У Кольского уже привыкли воевать без артиллерии, — добавил он. — Диву даешься, как ко всему люди привыкают.

Помолчали. Прислушивались к непрерывному гулу артиллерийской канонады и доносившемуся издалека тарахтению пулеметов. «Вот бы немного тишины, — подумалось Свентовцу. — Немного обычной, доброй тишины, ну, скажем, нарушаемой стуком колес трамвая на стыках рельсов».

Он закрыл на минуту глаза и не заметил молодого офицера, который стоял на пороге, немного пригнув голову.

— Товарищ майор! — услышал он. — Разрешите обратиться к товарищу капитану.

— В чем дело? — Свентовец посмотрел на офицера. Тот был в опрятном мундире, на погонах сверкали две звездочки.

— Я из политотдела дивизии, — доложил поручник. — Приехал к вам за списком отличников боевой и политической подготовки. — Он внимательно огляделся, послушал гул, доносящийся снаружи, и добавил: — Я специально приехал за этим.

— Что?! — заорал Ружницкий.

Поручник немного смешался. Ему было лет двадцать. Он смотрел на капитана большими темными, удивленными глазами.

— За списком отличников, — повторил он. — По распоряжению начальника политотдела.

Лицо Ружницкого стало красным, на висках вздулись жилы.

— Вы приехали сюда за списком отличников?

— Так точно, товарищ капитан.

— Скажите начальнику политотдела, — рявкнул Ружницкий, — скажите ему, что у меня весь батальон — отличники! Забирайте с собой список личного состава… Да, весь батальон или то, что от него останется.

6
Ранним утром Олевич покидал помещение, в котором располагалась дивизионная разведка. День был холодный, туманный. Олевич остановился перед домом, глубоко вдохнул воздух и поглядел на бледнеющее на востоке небо. Откуда-то издалека доносился глухой шум. «Там находится мой полк», — подумал Олевич. Впервые так подумал: мой полк.

В нескольких шагах от него бойцы грузили ящики на грузовик-развалюху. Подошел молодой старший сержант в лихо сдвинутой набок пилотке, открыл дверь кабины, потом поглядел на Олевича.

— Может, ты тоже из хозяйства Крыцкого? — спросил он.

Олевич молчал.

— Я к тебе обращаюсь, — сказал старший сержант. — Спрашиваю: откуда ты?

— Да, — ответил Олевич. — Я из хозяйства Крыцкого.

— Ну так залезай в машину, мы как раз туда едем. А пока помоги-ка мне загрузиться.

Спустя несколько минут Олевич сидел в кузове грузовика.

Вот и все. Все уже позади: Черемники, побег из-под ареста, Бяла-Подляска, лесная сторожка. Он возвращался в исходный пункт, в «свой» полк, отдавался на гнев и на милость. «Чего я хотел, отправляясь на фронт? — подумал он. — Ведь, в конце концов, именно того, чтобы вернуться. Все признал теперь ошибкой: и побег из-под ареста, и «переодевание» в «Клосовского». Нельзя все время изворачиваться и притворяться. Я был как странствующий рыцарь… именно странствующий рыцарь. Что за самомнение!»

Олевич показался сам себе смешным. Но наконец-то он был спокоен, впервые за много месяцев. Ничего от него уже не зависело, он сбросил чужую личину и прежнее свое поведение считал теперь ребячеством, глупостью, позерством. «У меня было только два пути — я мог уйти к Коршуну или вернуться. Я вернулся, теперь делайте со мной, что хотите: дело за вами…»

Двое бойцов, двое пожилых людей, наверное из хозяйственного взвода, сидели вместе с ним в кузове грузовика. Молчали. Скрутили самокрутки, один из них угостил его табаком. Олевич затянулся едким дымом, вспомнил, что его угощали именно таким табаком, когда он совершал побег в Бяла-Подляску.

Ехали по шоссе, извивающемуся между холмами. То там, то здесь на поросших лесом склонах примостились дома, пейзаж поражал красотой и красками, напоминал Олевичу цветные видовые открытки. Миновали лес, выбрались на открытое пространство; холмы отступили от дороги и тянулись по обе стороны от нее ровной, пологой линией. Гул артиллерийской канонады с каждой минутой усиливался, а когда они увидели вдалеке красные черепичные крыши, блестевшие на солнце, до них донеслось яростное тарахтение пулеметов.

— Чертов Бретвельде, — сказал один из бойцов. — А там, направо, Бёслиц.

Подпоручник глядел на город, закрытый с севера холмами, знал, что они вот-вот приедут туда, и его опять охватил страх, столь сильный, что он уже хотел было выпрыгнуть из кузова и снова начать все сначала. «Надо было остаться у разведчиков… что я за идиот, может, меня бы и не узнали…»

Грузовик остановился на окраине города перед сильно пострадавшим во время боев зданием. Окна были выбиты, стены изрешечены пулями и осколками гранат.

Олевич спрыгнул из кузова. Хотел начинать свое возвращение не со штаба полка, а с батальона. Это, конечно, не имело никакого значения, но ему казалось важным. Ждал. У дома остановился офицер, но он не хотел подходить к офицерам — те могли его помнить. Закурил. Двое бойцов тоже вылезли из машины и ждали. Ящики никто не выгружал.

Наконец на дороге появился капрал с автоматом на плече. Олевич подошел к нему.

— Батальон Свентовца? — удивился капрал. — Пойдешь прямо через весь город, до самой южной окраины. Только будь осторожен и поспеши. А в штаб уже не успеешь, он переезжает.

Олевич зашагал туда, куда ему было сказано. Шел по городу, полному напоминаний о недавних боях: зияющие в стенах домов пробоины от попаданий снарядов и мин, сожженные машины, трупы на улицах. В садах уже цвели яблони, от их цвета кругом было белым-бело, и это непонятно почему раздражало Олевича, оскорбляло его, словно было чем-то возмутительно несоответствующим всему остальному.

С юга и с востока доносились тарахтение пулеметов и треск автоматных очередей, разрывы гранат. Олевич подумал, что только сейчас он в самом деле очутился на фронте, не в партизанах или в засаде в Бёслице, а именно на фронте, так, как он хотел, но у него небольшие шансы остаться здесь — наверняка спустя несколько минут он вернется той же самой дорогой, конвоируемый бойцом с автоматом. Однако прибавил шаг, спешил, словно его ждали в батальоне…

Майор Свентовец как раз возвратился с наблюдательного пункта и стоял у «своего» дома, опершись спиной о ствол дерева. Поручник Хенцель докладывал ему о положении у Реклевича, когда майор заметил вдалеке бойца, фигура которого показалась ему знакомой. Тот шел быстро, не соблюдая мер предосторожности, прямо в направлении передовой. Когда он очутился около дома, то заметил майора, и Свентовец увидел его лицо. Перестал слушать Хенцеля, достал из кармана сигареты, но не закуривал, ждал.

Через минуту Олевич уже стоял перед ним. Он был нескладно одет, слишком длинная шинель доходила почти до щиколоток; очень бледное лицо, черные круги под глазами — он казался значительно старше, чем тогда, в Черемниках.

— Олевич, — сказал Свентовец.

— Товарищ майор, — тихим голосом обратился тот по-уставному, — подпоручник Олевич докладывает о своем прибытии. — Впервые за многие месяцы он произнес: «Подпоручник Олевич».

Невдалеке от них, по другую сторону улицы, разорвался артиллерийский снаряд. Взмыли вверх осколки, пыль я песок запорошили глаза.

— Следуйте за мной, — сказал Свентовец.

Временное укрытие помещалось в подвале соседнего дома. Майор шел первым, не оглядываясь, жестом руки указал Олевичу место на лавке. Подпоручник неуклюже сел, снял пилотку и вытер лоб рукавом.

— Итак? — спросил майор.

— Когда меня арестовали в Черемниках… — начал Олевич.

Свентовец перебил.

— У меня очень мало времени, — сказал он. — Здесь фронт. Говори ясно и кратко. — Голос майора был суровым, но Олевичу показалось, что он слышит в нем оттенки расположения и сочувствия.

Он принялся рассказывать. Отрывистыми фразами, чтобы успеть все объяснить: только факты, на другое не было времени. Допросы, побег, Меднзижец, Бяла-Подляска, военкомат, Бёслиц…

— Так ты был тогда в Бёслице? — спросил майор.

— Был.

— Видел?

Олевич заколебался: коль все, так все! Надо сказать. Но опять не смог заставить себя.

— Что видел, товарищ майор?

Свентовец махнул рукой:

— Они добивали раненых саперными топорами.

Подпоручник опустил голову. Настроение, с которым он шел в батальон, быстро улетучилось. Его вновь охватило полное равнодушие, он чувствовал себя так, словно все еще скрывает свою настоящую фамилию.

«Никогда мне уже не избавиться от этого», — подумал он.

— Так, значит, когда ты пришел в дивизию, то понял, что не имеет смысла рядиться в чужую шкуру.

— Так точно, товарищ майор. Хочу только добавить, что я делал это не от страха, ведь я подвергаю себя риску уже несколько месяцев. Просто я понял, что иначе нельзя: то перестало быть важным.

— «То перестало быть важным», — повторил майор. — Так чего же ты ждешь от меня?

— Не знаю, — искренне ответил Олевич. — Я пришел, потому что не мог поступить иначе. — Он пожал плечами. — Не хочу быть странствующим рыцарем. Я взял чужую фамилию, чтобы попасть на фронт. Теперь я здесь. Товарищ майор может сделать со мной все, что хочет.

— Словом, ты решил поставить Свентовца в затруднительное положение? Долго же ты решался на это.

Олевич внимательно посмотрел на Свентовца:

— Можно это и так назвать, товарищ майор. Я понял, — добавил он тише, — что иначе нельзя. Я должен понести наказание, не знаю за что, но должен. Какое-нибудь.

— Чепуха, — сказал Свентовец, прислушиваясь к трескотне пулеметов, которая все приближалась. — Чепуха, — повторил он. — В Черемниках было время, сейчас у меня его нет. Сами понимаете, что не я буду разбираться с вами. Могу только высказать свое мнение, — помягче добавил он. — Но не сейчас, потому что сейчас, даже если бы пришло сто Олевичей, никто ими заниматься не стал бы. Доложу командиру полка позже.

— А пока что, товарищ майор, — сказал Олевич, — прошу направить меня на передовую.

Свентовец задумался. Брать ответственность? Он задал этот вопрос и разозлился. Почувствовал себя смешным.

— Конечно, я тебя пошлю туда! — сказал он со злостью. — А ты что думал — посажу тебя в укрытие и солдата приставлю? Пойдешь, дружочек, на передовую. Там у тебя все из головы выветрится.

— Слушаюсь, товарищ майор.

— Возьмешь взвод у Кольского, если он согласится. Потом тебя, может, посадят, а может, помилуют и погладят по головке. Этого я не знаю. Скажу прямо: покрывать не буду, но свое слово замолвлю, если проявишь себя хорошо. Сейчас мне крайне нужны командиры взводов, но, как закончится эта каша, отправлю тебя куда следует.

— Слушаюсь, — сказал во второй раз Олевич.

Свентовцу вдруг стало жаль этого парня; почувствовал, что тон беседы с ним выбрал слишком резкий. Надо бы что-то добавить, как-то смягчить. Но ничего не приходило в голову. Он встал с лавки и связался с Кольским. Ждал довольно долго, пока тот взял трубку.

— Кольский, — сказал он, — направляю к тебе командира взвода.

— Спасибо. Тоже неплохо, но я предпочел бы огневую поддержку.

— Поддержки не будет. А офицер этот Олевич.

— Тот самый?

— Да, тот самый. Я его направляю к тебе нелегально. Понял?

Минутное молчание.

— А мне сейчас все равно, — услышал майор в трубке. — Мне позарез нужны люди.

Свентовец еще минуту держал трубку в руках, потом усмехнулся и положил ее на рычаг.

— Ну, — сказал он, — дуй в свою роту. Ты завтракал?

— Нет, товарищ майор.

— Ну, иди. Хенцель тебе подскажет, где разыскать Кольского.

7
Минутная передышка. Она в самом деле длится минуту, когда командир батальона думает, что все возможное уже сделано. Надо ждать результата, а потом, возможно, вновь предпринимать все сначала… В этот момент лучше не думать, не помнить, не анализировать принятых решений и не задавать себе ненужных вопросов. Новички, неопытные офицеры, присланные из штабов в строевые части, не понимают простых истин, для многих из них война — это игра по карте, где все обосновано, имеет свой порядок и смысл. Потом они отказываются от этого, постигнув настоящее положение вещей: во время боя принимают решения, о результатах говорят потом.

Майор Свентовец — не новичок, и все же… «Я действовал но уставу и одновременно в противоречие ему. Батальон отразил пять атак, от него, если следовать здравому смыслу, должны были остаться только рожки да ножки, а немцы уже давно должны были быть в Бретвельде. А ведь батальон существует, зарылся в землю и ведет бой без артиллерийской поддержки, надежных укреплений, под непрерывным огнем противника… На карте, следуя логике, меня уже давно не должно быть, а тем не менее… Два взвода из роты Реклевича немцы выбили из окопов, прижали к домам, был настоящий ад, каша, конец света, а рота, однако, контратаковала, вернулась на свои позиции…

Почему так произошло? Потому что я поддержал их огнем из минометов и противотанковых ружей? Ерунда: это сейчас значат ровно столько же, сколько стрельба из детского пугача…

Почему захлебнулась атака немцев? Бойцы стреляли по танкам и не сходили с мест, погиб расчет станкового пулемета, расчет 45-миллиметровой пушки… По идее мы остались безоружными. Но враг не прошел. Стойкость? Упорство? Опыт? А может, особое психологическое состояние, возникающее в ходе многочасового боя, когда уже не думаешь, не чувствуешь, не понимаешь, а только знаешь: ни шагу назад! Нельзя отступить, можно только умереть.

Вражеский снаряд разорвался рядом с 45-миллиметровой пушкой. Наводчик убит, его место занял командир батареи и вел огонь до конца… Как звали командира батареи? Не помню, не помню даже его лица. Или же взводный Стемпень, который повел своих бойцов в контратаку. Кажется, очень высокого роста, говорил, как на востоке Польши, растягивая слова… Вскочил и крикнул: «За мной!» И потом еще что-то, совсем неуставное. Очередь прошила его насквозь. А бойцы пошли. Их хлестали пулеметные очереди, расстреливали танковые снаряды, а они шли… Заместитель Реклевича на левом фланге подбежал к танку с гранатой в руке… Снарядом «фердинанда» ему оторвало голову. Помню только, что он был очень похож на Олевича. Точно такое же детское выражение лица; сколько же здесь еще совсем мальчишек, черт возьми!

Учитывал ли это Векляр? Или просто включал в свои расчеты? Наверное, нет… Генерал, который так поступает, ведет себя непорядочно. Нельзя так планировать. Почему? Какова средняя стойкость пехотного батальона? И все-таки я должен сказать Векляру: «Товарищ генерал, надо сохранить дивизию, сохранение дивизии не всегда зависит от генералов».

А если противник будет атаковать в шестой раз? Думаю, враг уже не тот, каким был в период оккупации Польши, даже не тот, как во время операции в городе. У него нет шансов на победу».

Поручник Кольский доложил, что потерял связь с соседом справа. Спустя несколько минут стало известно: батальон Тышки не выдержал. Свентовец явственно представил себе: пересеченная местность на юго-запад от Бретвельде, извилистая линия обороны натягивается как струна, рвется — и немецкие головорезы уже в польских окопах. Перед ними Бретвельде, на холмах к северу от него безмолвствует полковая артиллерия. Майор почти физически оглушает брешь на правом фланге, его охватывает страх. Если противник продвинется дальше, он может выйти в тылы батальона… А тогда… Неизвестно, что будет…

Что случилось с полком Оски? Он занимал позиции дальше на запад, по направлению к Бёслицу. Кто-то ведь должен закрыть брешь, а у него, у Свентовца, нет для этого сил. Он страдал от этого бессилия.

Радист вызывал штаб полка. Вот уже несколько минут монотонно повторял позывной.

— Со штабом полка связи нет, — доложил он. — Штаб, наверное, сменил дислокацию.

— Поручник Хенцель! — позвал Свентовец. — Любой ценой восстановить связь!

Но что в данном случае может сделать старший адъютант батальона?

Снова докладывал Кольский: «В семистах метрах прямо перед моими позициями появились немецкие бронетранспортеры. Огнем из 45-миллиметровой пушки один из них подбит. Противник на правом фланге занял фольварк Редлиц». Фольварк Редлиц! Свентовец вспомнил, что Крыцкий говорил ему: «Не давай противнику занять фольварк «Редлиц». «Да я не свожу с него глаз, отметил его на карте, и это все, что могу сделать».

Рация молчит, сел аккумулятор.

Час назад, когда она еще работала, каким-то чудом радист вышел на связь со штабом дивизии. С полком этого сделать так и не удалось. Но в дивизии их не слышали. До Свентовца доходил только голос начальника штаба, толстого полковника. «Крыцкий, доложи обстановку! — И спустя какое-то время опять: — Крыцкий, доложи обстановку!» Видно, они тоже искали связи с Крыцким. А какова же в самом деле обстановка? Каковы намерения командования дивизии и полка? На растерзание, что ли, бросили батальон? Реклевич докладывает, что с северной стороны уже нет роты автоматчиков.

«Я — островок, — подумал Свентовец, — островок у Бретвельде… — Чувство одиночества, угнетало его. — Я — старый партизан, к регулярной армии не привык; в отряде всегда действуешь на свой страх и риск; конечно, операции планировались, но в ходе их никто не ждал никаких указаний, руководствовались здравым смыслом и необходимостью. А теперь вместе со связью теряешься и ты. Действуешь в соответствии с ранее отданными указаниями, а они зачастую уже отменены».

Свентовец в бинокль внимательно рассматривал передний край. С КП Кольского ему был виден оборонительный район роты, поле, изрытое снарядами, и в глубине занятый врагом фольварк Редлиц. Совсем недавно фольварк оборонял батальон Тышки, теперь же в его разбитых постройках за невысоким забором сидят фашистские головорезы.

Наблюдательный пункт Кольского находился в развалинах сожженного особняка на самом краю Бретвельде; остатки стен служили неплохим укрытием, а обзор оттуда был превосходный. Кольский умел, как всегда, выбрать место под наблюдательный пункт. Его следовало бы похвалить, но похвалы сейчас не имели смысла.

Свентовец с биноклем у глаз анализировал положение. Час назад все же удалось связаться с полком, что было заслугой Хенцеля, использовавшего для этого артиллерийского наблюдателя. Свентовец доложил: «Враг атакует с южного и западного направлений. Если немцы прорвутся в Бретвельде сквозь брешь между нами и Оской, мы окажемся отсеченными. Боеприпасы на исходе, большие потери в живой силе. Предлагаю отойти на север от Бретвельде».

Ответ: «Запрещаю. Удерживать занятые позиции».

Это было час назад. Теперь уже ясно, что немцы просачиваются сквозь брешь. Штаба полка в Бретвельде уже нет, и связи с ним никаким путем не установишь. «Есть ли шанс продержаться до наступления темноты?» — подумал Свентовец.

Повторил вслух:

— Есть ли шанс продержаться до наступления темноты?

— Нет, — сказал Хенцель. Высокий, стройный, он постоянно поправлял очки на носу. До войны был учителем математики. Говорил сухим тоном, короткими фразами. — Если мы не отойдем севернее на холмы, — добавил он, — нас отсекут от своих.

Это прозвучало как приговор.

Свентовец молчал. Вспомнил генерала Векляра и спор, который не успел с ним закончить.

«Стойкость, упорство», — повторял Векляр. «Война заканчивается, давайте подумаем о людях», — настаивал Свентовец. Больше он ничего Векляру не сказал, не успел. Теперь же майор не сомневался — сухарь Хенцель, конечно, прав. Батальон должен без паники оторваться от противника и отойти на холмы. Это было бы здравое решение. Нельзя долго сидеть на острове. Но Свентовец знал, что не примет такого решения.

— Я получил приказ удержать позиции, — сказал он, — и буду их удерживать.

Почувствовал на себе несколько ироничный взгляд Хенцеля, подумал: «Вот так и я смотрел на Векляра».

— Этот приказ для нас уже недействителен, — настаивал Хенцель. — Полк отошел, батальона Тышки нет, удержать Бретвельде при таком положении без подкрепления мы не в состоянии. Так воевали в сентябре[27].

«В сентябре? Не будем считать это иронией. Не знаю, какой смысл имеет для штаба полка удержание южного фланга, не могу знать. Я должен выполнять приказ, и точка. А Хенцель прав».

— Ведь это совершенно очевидно, — заявил поручник голосом учителя, объясняющего легкую задачу упрямому ученику. — У нас нет связи с полком, и поэтому мы не можем получить приказ отойти. Место сосредоточения будет к северу от Бретвельде, даю голову на отсечение, что туда направились бойцы батальона Тышки. — Он сделал паузу, снова посмотрел на Свентовца и снял очки. — Я понимаю, товарищ майор, что приказ следует выполнять. Но на сей раз надо думать также о том, как сохранить батальон. Ведь нас же отправили сюда не на бойню! — Поручник Хенцель впервые повысил голос.

Кольский, который до сих пор молчал, подошел к Свентовцу. Он говорил резким, хрипловатым голосом.

— Если мы хотим продержаться до темноты, — сказал он, — мы должны отбить Редлиц. В противном случае они без труда выкурят нас отсюда.

— Отбить Редлиц? — сухо рассмеялся Хенцель. — Как ты собираешься это сделать, Кольский? Не удержишься в Редлице и получаса. Это безумие.

— Я удержу Редлиц, — парировал Кольский, — и выполню приказ.

Хенцель потерял свою невозмутимость.

— Товарищи! — закричал он. — Для того чтобы преодолеть сопротивление, нужна огневая поддержка. Только что вы говорили о необходимости отхода, а теперь готовы контратаковать. Чем вы намерены драться? Штыками?

— Давайте не будем преувеличивать. Те ведь тоже не железные. Мы обязаны удержать позиции и поэтому должны иметь в своих руках Редлиц. И точка. — Кольский закурил, сделав глубокую затяжку.

— Но какой ценой? — елейным тоном спросил Хенцель. — Сколько ты там человек положишь?

— Не знаю.

«Хенцель и на этот раз прав, — подумал Свентовец. — Но надо совершать неразумного геройства. Но мы должны удержать позиции, потому что таков приказ. Бойцы с рассвета непрерывно ведут бой, ночью спали в окопах всего несколько часов. Способны ли они еще контратаковать? Способны!»

Когда заговорил, ему показалось, что не он принял решение, что не его, Свентовца, эти указания, что он просто повторяет слова Векляра, снимая с себя ответственность. Словно генерал стоял за ним и подсказывал.

Итак, он бросал роту на Редлиц, наперекор самому себе, вопреки, как считал, здравому смыслу, бросал, потому что не мог поступить иначе. Чувствовал на себе взгляд Хенцеля, холодный и несколько язвительный; он не глядел на поручника, не спорил с ним. Для спора уже не было времени.

— Так вот, будем атаковать Редлиц силами двух взводов… Возьми взвод Фурана… и пусть идет Олевич. Слышишь? Пусть обязательно идет. Немцы тоже будут застигнуты врасплох, — добавил он тише. — Они не ожидают контратаки, и в этом твой шанс. Они не знают, каковы наши силы. Рвутся на север вслепую…

— Никаких шансов… — начал было Хенцель.

— Я вас не спрашиваю, поручник! — обрезал Свентовец. И снова обратился к Кольскому: — Дай мне еще одного шустрого пария, пошлю его поискать штаб полка.

— Назначу Кутрыну, — ответил командир роты.

8
Значит, они будут атаковать Редлиц. С рассвета торчали на этом поле, отупели и оглохли, впереди только серый цвет, только серый — серые фигуры немецких солдат, танки и бронетранспортеры, длинные стволы противотанковых ружей, неожиданно высовывавшиеся с позиций. В горле пересохло, болели мышцы, губы спеклись и затвердели. Они с трудом отличали контуры деревьев от контуров домов. Все время считали гранаты и патроны. Ни о чем не спрашивали, ничего не хотели знать, смотрели не отрываясь на поле, где стоял подбитый танк. Очень, очень близко подошел к ним этот танк, они видели, как он загорелся и взорвался, как метким выстрелом был убит танкист, которому удалось выпрыгнуть.

Ждали. Сосредоточенно, напряженно. Если бы им велели закрыть глаза, они тут же провалились бы в темноту, но они не сомкнут глаз, они видят все вокруг, умудрены опытом, опасны для врага, готовы к бою…

— Внимание, передай по цепочке…

— Послушай, Фуран, — глухо шептал Кольский, — это адская работа, но по-другому нельзя. Внезапность — единственный шанс. Нужно, чтобы ты очутился в Редлице раньше, чем тебя сомнут. Помогу, чем могу…

Отозвались батальонные 82-мм минометы. Тут же на передний край поляков обрушились немецкие снаряды, из Редлица застрочил пулемет. Надо уничтожить пулемет. Двое парней из минометного расчета уже не вернутся, но пулемет замолчит. Они видят столб дыма, весь фольварк окружен дымом, словно щитом.

— Ну, Фуран, поднимай взвод, поднимай, черт возьми!

Серое пространство между ними и Редлицем видно теперь как на ладони. Постройки Редлица, а справа — одиноко стоящее дерево. Олевич смотрел на дерево.Заметил, что оно зеленое. «Вот он наконец, фронт, где ты так хотел быть! Вот «твой» батальон, а перед тобой — извечный враг. Почему ты не поднимаешься? Почему не ведешь за собой взвод? Не можешь?»

— Внимание, по цепочке передай…

«Не поднимет, — думал Кольский, — не поднимет. Сам пойду, черт побери!»

Но Фуран поднял. Неожиданно появилась над землей его стройная фигура, перетянутая ремнем. Без фуражки, с пистолетом в руке.

— За мной!

— Вперед!.. — заорал молодой Граль, срываясь с места.

Они бежали, забыв, как минутой раньше вжимались, врастали в землю. Сейчас в них уже не осталось ничего того, прежнего. Противник видел скачущие по траве фигурки в зеленом, упорно рвущиеся вперед. Не фигурки — автоматы, поглощающие пространство. Ошалело строчили пулеметы, прошивая свинцом человеческие тела, пробивая мышцы и ломая кости. Все увидели, как упал Фуран, рассеченный пополам автоматной очередью, и тут же забыли о нем… Только Маченга успел подумать: «Фуран погиб!»

Командование принял на себя Олевич.

Они все ближе и ближе к цели. Стреляли на бегу, пустили в ход гранаты. Кто-то с криком «Господи!» упал рядом с Маченгой. Этот крик заглушил лязг оружия. Дойдут ли? Остановят ли их гитлеровцы, укрывшиеся за стенами фольварка? Не перебьют ли их пулеметные очереди и разрывы гранат? Дойдут.

Фольварк Редлиц уже не на краю света, он близко, совсем рядом. Бойцы бросили гранаты, увидели фигуры немцев, отскакивающие от стены, окружавшей фольварк. Олевич первым перемахнул через каменную ограду.

— Внимание, ребята, мы в Редлице, теперь надо здесь закрепиться!

Они делают все необходимое. Заняли оборону. Подожгли немецкий танк. Обнаружили пулеметную точку противника, укрытую в перелеске, и уничтожили ее. Перетащили через поле 45-миллиметровую пушку. Все это было крайне необходимо, имело прямой смысл. Результат — убитые немцы. Все, кроме этого, не имело смысла.

Мучило отсутствие курева. У Олевича не осталось ни крошки табаку. В Редлице у него чуть больше десяти человек, вооруженных двумя противотанковыми ружьями, несколькими фаустпатронами, 45-миллиметровой пушкой. Но пушка, по сути дела, не в счет, к ней всего только шесть снарядов. Впрочем, все это не обескураживает, Кольский сказал: «Удержать Редлиц!» — и они сделают это. И никто из них не задумается: зачем? Такие вопросы не имеют смысла.

Олевич залег с противотанковым ружьем за невысокой каменной оградой и в редкие мгновения передышек наблюдал за лицами людей, которыми сейчас командовал, — командир взвода должен знать своих бойцов. Эти лица были в основном крестьянские, такие редко встретишь в крупных городах. И фамилии под стать: Маченга, Граль, Калета, Гженда. Олевич думал о них чуть ли не нежно, они казались сейчас очень близкими ему. Уже давно подпоручник не думал так о людях — наверное, со времен партизанской жизни.

Недавно два «фердинанда» подползли с левой стороны, за ними шла пехота. Тогда погиб молодой Граль, его разорвало рядом с Олевичем. Подпоручник видел лицо Граля за мгновение перед смертью, буквально за доли секунды. Трудно будет забыть его выражение.

Самое паршивое — минометный огонь. Человек ко всему привыкает, но разрывы мин пригвождают к земле, трудно перевести дыхание, ждешь, что произойдет…

«Наверное, отсюда мы уже не выберемся», — мелькнуло в голове. Олевич равнодушно подумал об этом, совсем без страха. Только одна мысль мучила его: «Я должен был написать матери, мог это сделать».

Услышал голос Маченги:

— Курить будете, товарищ подпоручник?

Подпоручник… Никто в роте не выразил удивления, приняли его, будто он вернулся из отпуска. В самом ли деле их так мало волновало, что произошло с Олевичем?

«Все гораздо проще, — подумал он, — не нужно ничего из себя изображать».

Взял самокрутку и, низко пригнувшись, закурил. Лицо у Маченги было очень усталое, но спокойное. Он помнил его: это ведь старый ротный «недотепа», «герой» стенгазет и вечная тема для насмешек.

Молчали. Лежали рядом и молчали. Собственно, им говорить-то не о чем. Отбили несколько атак гитлеровцев и не знали, пойдут ли те еще раз на штурм. Может, пойдут… Редлиц сплотил их, они стали одновременно очень близки и столь же далеки. Может, когда-нибудь найдут что-то, что их объединит, кроме этого фольварка.

— Пожевать бы чего-нибудь, Маченга, — наконец шепнул Олевич.

— Хорошо бы, товарищ подпоручник. Жратва была в том доме, что сгорел, мы не успели забрать.

9
Из дневника поручника Яноша, адъютанта командира дивизии:

«Каша. Такого дня мне еще переживать не приходилось. В голове сумбур, плеснул себе немного коньяку — не помогло. Кажется, все замыслы моего генерала можно сразу же списать в архив. Интересно, создадут ли после войны такой архив: нереализованных решений и сокрушенных концепций? Если создадут, прошу не забыть обо мне и моих авторских правах.

Известно, что в тактике я не силен и законов ведения войны не понимаю, но не настолько, чтобы уж совсем быть профаном. Я вижу, что мы окружены, а Векляр не видит этого. Я вижу, что мы не совершаем маневр, а пробиваемся напролом, а он не желает признаться в этом.

Два часа назад нам наступали на пятки немецкие танки. Они были в шестистах метрах от штаба дивизии. Но об этом позже, сейчас наступает вечер, мы грузим свое хозяйство на машины и едем дальше, то есть в тыл, в направлении Бретвельде.

А ведь генерал знает, что там — каша. Утром Крыцкий докладывал о ночном бое в Бретвельде. Генерал сказал: «Удержать любой ценой». Потом к Крыцкому поехал Зоник; только что вернулся оттуда, сейчас запишу их беседу, у меня есть еще пара минут. Грузовики уже готовы, за окном — чудесный вечер, жарко, все ходят в одних мундирах. У меня, как обычно, нет пожиток, поэтому и нет никаких забот.

Хоть я и профан в тактике, но все же хотел бы понять, что кругом делается. Бить немцев любым путем имеет смысл, но это надо делать толково. А у нас так; всю ночь штаб работал над приказом о наступлении в южном направлении. А потом…

Незадолго до того как заварилась эта каша в Бретвельде, к Векляру приехал Оско. Он последним из командиров полков явился в штаб дивизии. Конечно, я потихонечку подслушивал, меня разбирало любопытство. Вполне понятное…

Оско — человек опытный и мудрый. Но на сей раз он молчал. В прямом смысле, не произнес ни слова. Говорил только Векляр, а Оско кивал. То ли соглашался во всем с генералом, то ли по привычке говорил: «Так точно». А Векляр как всегда: «Не допускайте паники, никакой болтовни об окружении, поглядите на карту… Правда, соседей справа и слева у нас нет, немцы нанесли удар с юга и армия оказалась в трудном положении. Как мы можем ей помочь? Наступая на фланги противника.

Мы не дадим возможности противнику перехитрить нас. Нам немногое известно о нем, но и он почти ничего не знает о нас. Игра идет вслепую, понятно?» И его излюбленное выражение: «На войне оказываешься в таком положении, в котором считаешь, что находишься. Особенно когда воюешь на немецкой земле».

А ночью в Бретвельде заварилась каша, и на несколько часов мы потеряли связь с Крыцким. Генерал был вне себя.

«Упредили меня, — сказал он. — Атакую с фланга».

И отменил приказ о наступлении.

Генеральский ум отличается, как я уже писал, от ума простых людей. Я продолжаю полагать, что действительно на войне находишься именно в том положении, в какое попал, но меня удивляет упрямство моего генерала. Я бы сказал, что генерал борется не только с врагом, но и с окружающей его действительностью.

Он всегда спокоен, ходит немного ссутулившись. Говорит тихо, порой настолько, что необходимо напряженно вслушиваться, чтобы разобрать, о чем речь. Мне сдается, что прием этот хорош. Люди слушают его с предельным вниманием.

А положение ухудшается с каждой минутой. Во второй половине дня образовалась брешь к западу от Бретвельде: между этим проклятым городишком и Бёслицем. Не знаю точно, что случилось с полком Оско, но факт остается фактом — он не сумел удержать позиций. Я видел это собственными глазами.

Наша хибара, так величественно называемая командным пунктом, находилась на южном краю вытянутой в длину деревни. И как бы там ни было, но все же в тылу. И вдруг мы оказались на передовой: на войне так случается, хоть и не должно бы…

Я увидел нашу пехоту и выскочил из дома. Гул артиллерийской канонады усилился. Спустя какое-то время послышались автоматные очереди…

Видел, как наши бойцы начали пятиться: бежали поодиночке — один, другой… — короткими перебежками, укрываясь за заборами, потом группами, наконец, сплошным потоком…

Я стоял, остолбенев, не зная, что делать.


Генерал вышел из дома при всех регалиях и в конфедератке; в руке он держал прут, которым постукивал по голенищу. За ним следовали начальник штаба, Рошко и еще несколько офицеров. Векляр, не глядя на них, вышел на середину дороги и пошел прямо в сторону передовой. Повернулся только к начальнику штаба и сказал: «Всех, кто остался в штабе, направить в подразделения». И ни слова больше.

Вижу его еще раз на этой дороге: одинокого, сутуловатого, выставленного напоказ во всем великолепии с головы до пят. Я изумился: где он набрался этих генеральских манер? Странное творится с людьми! Отступавшие бойцы взглянули на Векляра — и тут же повернули и побежали туда, откуда нарастал треск пулеметов. Генерал никого не останавливал, ни с кем не разговаривал. Просто шел посередине дороги в сторону передовой. Вот механика генеральского воздействия на войне. Но всегда ли она срабатывает?

Остановился он только раз. Натолкнулся на подпоручника, бежавшего ему навстречу. Ему на вид было не больше восемнадцати, с детским лицом, паренек видно прямо из офицерского училища. Генерал его остановил. Тот весь дрожал, не мог взять себя в руки, моргал беспрерывно; может, у него был нервный тик? И не знаю, чего он боялся больше — генерала или того, что было там, откуда бежал.

«Отдать под суд!» — сухо приказал Векляр и пошел дальше.

Полк Оско и резервные подразделения сумели сдержать немцев, но не смогли полностью закрыть брешь. Фрицы рвутся на северо-запад (только Бретвельде Крыцкий продолжал удерживать в своих руках, с Адамчуком связи нет, и это больше всего беспокоит моего генерала. Он рассчитывал на Адамчука, приберегал его на крайний случай. Поэтому беспрерывно жал на связистов, но безрезультатно).

Жалко мне Векляра. Помню, как он несколькими днями раньше говорил, что Дрезден уже в его руках. Между нами и Дрезденом и в самом деле не было никаких серьезных сил гитлеровцев — так, по крайней мере, казалось. Начальник штаба поддакивал ему. «Дрезден, — бормотал он, — большой город. В сообщении верховного командования будет упоминание: войска генерала Векляра заняли…»

Не будет нас в приказе, Векляр не возьмет Дрезден. Не вспоминает уже даже названия этого города. Но без устали повторяет: «Наступаем, бьем по флангам пробивающейся на север немецкой группировки».

А положение под Бёслицем?! А тяжелые оборонительные бои Крыцкого под Бретвельде?! Мне порой кажется, что генерал не хочет принимать донесения к сведению. «Мы не можем здесь иметь дело с серьезными силами гитлеровцев, — сказал он начальнику штаба. — Надо твердо удерживать занимаемые позиции».

Я слышу это постоянно, каждый разговор Векляр ведет в таком ключе. У начальника штаба вроде бы иная точка зрения, но он молчит… Генерал взял на себя всю полноту ответственности за оценку положения. Ни с кем ею не делится и не намерен делиться. А со штабом армии, несмотря на все предпринимаемые усилия, связи по-прежнему нет.

Командир батальона из полка Оско, роты которого пропустили немцев между Бёслицем и Бретвельде, пойдет под суд (командир батальона из полка Крыцкого, Тышка, не пойдет, он погиб). Таково распоряжение генерала. Я знаю этого офицера: старый партизан, храбрый солдат. Говорят, что после того боя он едва держался на ногах.

Я уже зафиксировал, что вернулся майор Зоник из полка Крыцкого. Тотчас же явился к генералу. Я видел его, когда он входил и закуривал. Рука Зоника, державшая спичку, дрожала. Зубы у него были крепко стиснуты. Он глянул на меня так, что я вскочил по стойке «смирно».

— Люди не разобрались в обстановке. Не экономили боеприпасы, теперь требуют их, а мы ничего им дать не можем. Просят артиллерийской поддержки. Отразили пять атак превосходящих сил противника. Спрашивают: «Что произошло? Куда вы нас втравили?» А ведь никогда прежде наши ребята не дрались столь умело, никто и не ожидал, что они способны так воевать. Хочу вам доложить, товарищ генерал, что наши позиции под Бретвельде, по-моему, не удержать.

Векляр долго молчал. Я видел его сквозь приоткрытую дверь. Суровый, жесткий человек с тяжелым взглядом.

— Не паникуй, Зоник, — сказал он наконец.

— А я не паникую. Что собираетесь делать, товарищ генерал?

— Я от своих намерений не отказываюсь так просто, — медленно проговорил он. — Мой заместитель должен знать это. Меня атаковали… Раньше, чем я предполагал.

Противник нанес удар в направлении Бретвельде, но успеха не добился. Ему удалось однако прорваться в промежутке между Бретвельде и Бёслицем, теперь он стремится расширить брешь. Что это означает? Только то, что противник по-прежнему действует наугад. Поэтому не меняю намерений. Буду продолжать нащупывать фланги наступающих немецких группировок, действовать активно, снимая тем самым часть нагрузки на армию.

— С которой мы потеряли связь!

— Связь будет.

— Но ведь речь идет о том, чтобы сохранить дивизию, — сказал Зоник, — чтобы выкарабкаться из трудного положения.

— Сохранить дивизию! — повторил Векляр. — Да, конечно, дивизию можно сохранить. Есть отличный способ сберечь людей.

— Какой, товарищ генерал?

— Вывести их из боя! Да, отказаться от наступления, выйти из боя…

— Но…

— Вы ведь меня к этому призываете?! Потому-то и скулите об окружении… Победа? Любой ребенок вам скажет, что немцы побиты, что это вопрос дней, может, часов. Так о чем же речь?! — Я впервые услышал, как Векляр кричит на Зоника. — Так, собственно говоря, вы хотите знать о том, почему я бросаю дивизию на юг, почему наступаю? Вы думаете: генеральская прихоть, каприз! Что я не могу выкарабкаться, что из меня прет амбиция, что я поверил, что от меня зависит общая победа?! Ну, Зоник, ведь вы именно так думаете?

Майор не выдержал напора.

— Я так не думаю, товарищ генерал, — сказал он.

— Не хватает смелости признаться, черт побери?! Повторяете как заведенный: «Нас отрезали, мы должны выкарабкаться». Вот что я вам скажу, Зоник: нет ничего проще. Понимаешь? Ничего проще. Но я не приму такого решения. Сейчас каждое наше активное действие сокращает войну. На один день, на один час приближает мир. Присутствие нашей дивизии в Германии — это не демонстрация, что вроде мы, поляки, тоже тут… Не от нас зависит победа, но благодаря нам она может приблизиться! Поэтому-то я и рвусь в Бретвельде и дал приказ наступать.

— Но какой ценой, товарищ генерал? — решился возразить Зоник.

— Избитый довод. Я знаю не хуже вас, что каждый из парней, который погибнет под Бретвельде, завтра был бы на вес золота для страны… Ну так что? А знаете ли вы, Зоник, во что обойдется затяжка войны? Сколько унесет человеческих жизней, и не только их? Не нам высчитывать издержки. — Он сделал паузу. — Это сделают потом историки, — добавил тихо. — А я знаю свое дело…

Молчание продолжалось довольно долго.

— Ну что ж, товарищ генерал, — сказал наконец Зоник, — я понимаю, чего вы хотите, теперь понимаю. Но я вижу то, что мне близко. Историческая правота? Я об этом не думаю. На данный момент совершенно ясно: нас отрезали от своих и из этого мешка надо выбираться; на войне это часто случается. А где взять боеприпасы? Я был в Бретвельде, удержаться там невозможно.

Генерал не ответил, может, он уже и не слушал. Повернулся спиной к Зонику, подошел к карте и склонился над ней, держа в руке потухшую сигарету. Потом позвал начальника штаба.

— Когда удастся связаться с Крыцким, — сказал он, — прикажите ему занять оборону к северу от Бретвельде. Пусть сдаст город».

10
Кутрына бежал по опустевшему Бретвельде. Слева и сзади гудела артиллерийская канонада. Городок, наполненный прозрачным и свежим воздухом, освещенный косыми лучами заходящего солнца, был пуст и мертв. У домов лежали трупы, на тротуарах валялись кучи какого-то хлама, открывшиеся чемоданы, даже книги и бумаги — следы поспешной эвакуации. Ветер разносил по улицам перья и пух. Кутрына знал, что гражданского населения в Бретвельде нет, но ему постоянно казалось, что из-за каждого угла, из каждого окна за ним следят чьи-то глаза.

Свентовец сказал ему: «Вы должны разыскать штаб полка и вернуться обратно». «Слушаюсь, товарищ майор», — ответил он. Но где искать этот штаб?

Кутрына свернул на улицу, ведущую на запад, побежал вдоль уцелевших домов с оспинами от осколков и пуль. Бретвельде наверняка когда-то был красивым городком, утопавшим в зелени садов. Она и сейчас повсюду — яркая, весенняя, — ведь скоро май!

«Май — самый чудесный месяц в году, — любила говорить его мать. — Сходи-ка, Болек, в сад, нарви сирени, пока не отцвела».

Он огляделся вокруг — сирень еще не цвела.

Кутрына миновал особняки, окруженные садами, и наконец остановился в конце извилистой улицы. Справа виднелись холмы, поросшие лесом, прямо — поле, тянущееся на запад широкой полосой яркой, свежей зелени. В поле то и дело рвались снаряды, черные ленты дыма стелились по траве. «На кой черт они обстреливают поле?» — подумал он. Неподалеку заговорил автомат. Кутрына прислушался, стараясь определить, откуда он бьет, и вдруг увидел человека, который, как ему показалось, выскочил со стороны поля. Человек был со знаками различия сержанта. Когда он подошел к Кутрыне, тот увидел залитое потом лицо, открытый, жадно глотающий воздух рот.

— Не знаешь, где найти штаб Крыцкого? — спросил Болек.

Сержант какое-то время не мог ничего ответить, шумно вдыхая воздух.

— Я как раз оттуда бегу, — сказал он наконец. — Видишь вон ту деревню?

В самом деле, за полем маячило несколько покрытых красной черепицей крыш.

— Вижу.

— Она называется Кляйн Бретвельде. Там штаб. Был, по крайней мере, — не могу гарантировать, что ты застанешь его там сейчас, потому что немцы прут как ошалелые.

— Меня послал Свентовец, — сказал Болек.

— А меня — полковник к Свентовцу.

Они поглядели друг на друга.

«Может, не идти? — подумал Кутрына. — Сержант наверняка несет приказ. Нет, я должен идти», — решил он.

— Проклятое поле, — сказал сержант. — Час назад вообще пройти было невозможно. Потом автоматчики немного «причесали» немцев. Попробуешь?

— Попробую, — ответил Кутрына.

«Попробую», — подумал он, хотя мог бы отправиться обратно, потому что Свентовцу доставят то, что ему требовалось. Махнул сержанту рукой и побежал.

Поле длинное, очень длинное и ровное, и человек на нем отлично виден. Яркий диск солнца слепит глаза, их приходится прикрывать ладонью. Дома деревни медленно увеличиваются в размерах, и только на них, на красную черепицу надо смотреть, а не налево, откуда бьют немцы. На каком расстоянии они могут находиться? Рвутся вперед через ту проклятую брешь, где раньше был батальон Тышки. Кутрына чувствовал, как пот все гуще покрывает его лоб. «Не снижай темпа, — думал он, — внимательно наблюдай, ищи неровности на местности, используй промежутки в огне. Жди, не торопись, а потом броском вперед. Прорвусь, было бы чертовски несправедливо, если бы именно сейчас…»

Мина с отвратительным свистом упала рядом. Какое-то мгновение он шел вперед в темноте, ничего не видя и не чувствуя, а потом поле исчезло…

Когда Кутрына очнулся, оно появилось опять. То здесь, то там, но уже реже рвались снаряды, далеко на западе он видел крыши деревни Кляйн Бретвельде, резко выделяющиеся на фоне бледнеющего неба. Он не чувствовал боли, только когда попробовал пошевелиться, вскрикнул. В следующий раз действовал осторожнее. Опершись правой рукой о землю, немного приподнялся. Опять неудачно — резкая боль пронзила тело. Он упал на траву, но за короткий миг успел увидеть свою левую руку. Закрыл глаза.

— Это неправда, — прошептал Кутрына. — Неправда.

Левая ладонь отсутствовала, вместо нее — бесформенная масса, из которой хлестала кровь.

Долго лежал закрыв глаза, все глубже проваливаясь в темноту. Наконец снова очнулся и, с трудом шевеля правой рукой, достал бинт и попытался перевязать кровоточащую рану. Белый материал мгновенно набухал кровью.

Он видел все хуже: резкая яркость чередовалась с кромешной тьмой. Видел уже только кусочек поля перед собой, единственное доступное еще для него место на земле.

Кутрына вспомнил о донесении. «Доставить любой ценой», — сказал Свентовец. Какая же это цена? Высока ли она? Ведь ему объясняли какая. И он вдруг явственно увидел уголок газеты, черные буковки: «Раненый герой из последних сил добрался до штаба и принес донесение».

Раненый герой! Так вот наконец-то представился тот случай, о котором он всегда мечтал: и в партизанском отряде, и позже, когда его не пожелали направить в офицерское училище. Пытаясь найти этот случай, он докладывал об Олевиче, но ничего не изменилось, Олевич опять в батальоне, а он несет донесение. На этот раз шанс абсолютно верный: он доберется до штаба полка без левой ладони. Да и зачем она ему, Кутрына прекрасно без нее обойдется, сделает себе протез в черной перчатке. О таких поступках, как тот, который он совершит, докладывают командиру дивизии, а может, даже командующему армией. Вот как все будет: Кутрына стоит перед строем, отдает честь, а на левой руке у него черная перчатка. Заметная черная перчатка, по которой сразу видно, кто ты такой.

Итак, вперед! Будем преодолевать поле шаг за шагом, как во время трудного наступления. Что за ужасная боль! Ее причиняет каждое движение. Надо крепко опереться на правую руку — она ведь совсем здорова — и затем подтянуть все тело. Нет, не получается. Ну еще раз, наверняка бы удалось, если бы была хоть капелька воды, хоть на кончик языка. Но воды нет. Так вот, правой рукой крепко вцепиться в землю и повторить все сначала. Наконец-то получилось. «В ту ли сторону я двигаюсь?» — вдруг подумал он, и его охватил такой страх, которого он еще никогда не испытывал. Он испугался, что возвращается в Бретвельде.

«Надо проверить, в правильном ли направлении я ползу. Но как это сделать?»

Кутрына снова продвинулся на несколько сантиметров вперед и замер. Нет, направление наверняка правильное, надо только не сдаваться, быть стойким. В следующий раз… Но следующего раза уже не получилось. Казалось, огромная черная перчатка легла на его глаза. Она была тяжелой. И не из кожи. Из металла. Так и осталась на лице.

11
«Боже мой, — подумала она, — какая же я смешная!»

Она снова обрела уверенность в себе. Раненых грузили на грузовики, а Ева глядела на них равнодушно, была уже слишком усталой, чтобы вызвать в себе какие-либо чувства, на что-нибудь обращать внимание. Они поступали с самого утра. Сначала с передовой их тащили санитары, а потом без сопровождения отправляли в тыл; кто был в состоянии, тащился сам через обезлюдевшее Бретвельде.

А в санитарной роте работа шла без перерыва, обеда, а потом уже и без мытья рук. Врачи и санитары стали автоматами, выполняющими ремонтные работы на человеческом материале или просто поддерживающими деятельность организма: еще на час, еще на два…

Ева сначала видела лица, потом перестала различать их. Они были одинаковые, как маски, с застывшими гримасами, или же сильно обожженные, словно политые черной краской. Удивляло только многообразие ранений — на основе материала такого дня можно было бы составить неплохую статистику.

Больше всего оказалось ранений брюшной полости и ног. Реже приходилось видеть перебинтованные головы, впрочем, для полноты картины следовало бы посмотреть еще погибших. Раны головы и области грудной клетки, как правило, смертельны.

Думал ли об этом доктор Пиотровский? Он работал как автомат. Наклонившись над столом, кроил кожу тонким скальпелем. Ева все время видела его большую волосатую руку с высоко завернутым рукавом белой рубашки.

Где-то после полудня доктор швырнул скальпель на землю, выпрямился и заявил: «Все, больше не могу».

И опять принялся за работу.

К вечеру усилилась артиллерийская канонада. Из Бретвельде, расположенного в нескольких сотнях метров к югу, доносилось яростное стаккато пулеметных очередей. Девушка равнодушно воспринимала все это, впрочем, звуки боя доходили до нее только тогда, когда наступал короткий перерыв в работе.

Ночью она не спала, потому что в городке шел бой. Она думала о Кольском, но как-то иначе, чем прежде. Ее мучило присущее женщине беспокойство о мужчине, находящемся посреди настоящего ада. Хотела бы пробежать несколько сот метров по полю и быть с ним рядом. Днем же ее охватило равнодушие. Слишком много их было — молодых парней оттуда, и все ей казались на одно лицо. Она знала, из какого страшного пекла они возвращаются, могла себе представить, что довелось им пережить. Ева, глядя на них, чувствовала что-то вроде стыда: она не находилась в окопах. Поняла, что вне окопов ничего серьезного не происходит.

Молодой парнишка со знаками различия капрала был ранен в живот. Когда доктор Пиотровский склонился над ним, а она стягивала мундир, он кричал: «Куда нас завели?! Куда?..»

Подпоручник из взвода противотанковых ружей лежал с закрытыми глазами. Осколок оторвал ему ногу. Он шептал едва слышно: «Внимание, справа…»

Они все еще были там, мгновенно возвращались туда, как только впадали в беспамятство, в их глазах, ушах, прикосновениях рук остался бой, а видеть и чувствовать они перестали тогда, когда упали на траву.

Вечерело. Последние лучи солнца скользили по крышам Бретвельде. Ева присела на каменные ступени дома на минутку передохнуть. Раненых грузили на машины. Как только Ева закрывала глаза, она тут же проваливалась в темноту.

Автоматные и пулеметные очереди раздавались ближе и явственнее. Солнце клонилось к горизонту, а люди продолжали гибнуть на окраине Бретвельде.

Снова раздалась автоматная очередь и близкий, очень близкий разрыв мины. Она услышала свой голос: «Прошу принять мое заявление, я хочу понести наказание». И снова: «Я хочу понести наказание, возместить сполна свой долг». Еве казалось, что она стоит на улице в Боровице. Дует сильный ветер, все вокруг колышется: крыши, деревья, воздух. Потом она шла в направлении рынка, а перед ней маячила фигура Эдварда. Она догоняла его. Странная это была погоня: казалось, Ева приближалась к Кольскому, но их разделяло все то же расстояние. Его спина, слегка сутулая… Она уже не знала, где это происходит, то ли в Боровице, то ли в Бретвельде… Трещали автоматные очереди, бежала цепь бойцов, состоявшая из одних раненых. Раненые в окровавленных мундирах, с перевязанными животами сжимали оружие забинтованными ладонями и упорно шли вперед…

Ева открыла глаза. Грузовики стояли во дворе, готовые к отправке. «Боже, — подумала она, — какая же я смешная!»

— Я придумала это, — громко сказала Ева. — Выдумала и поверила.

Она снова закрыла глаза и увидела лицо Эдварда очень четко, как тогда, в ее комнате в Боровице: чуть выпуклый лоб, слегка курносый нос. Ева приложила ладонь к глазам, лицо немного отдалилось, уменьшилось, размазалось, но она не почувствовала ничего, кроме равнодушия.

«Ты мог меня взять с собой, мог хотя бы поинтересоваться моей судьбой. Не пожелал… Теперь я сама не желаю. И потом, не ты забрал меня в этот ад. Я пришла сюда сама».

Подошел доктор Пиотровский, он был готов отправиться в путь.

— Едем, Ева!

Она поднялась, слегка покачиваясь.

— Едем в Хорен. Там место сбора медсанбата дивизии. Не знаю, зачем штаб направляет нас туда. Я предпочел бы остаться с полком.

— Едем…

— А здесь, — добавил он, — наверное, наведут порядок. Заваруха кончилась.

— Наверное, — равнодушно сказала Ева. А когда увидела лицо доктора рядом со своим, шепнула: — Прошу прощения, доктор.

— За что? — удивился он.

— За тот вечер, — медленно проговорила она. — Я вела себя как девчонка. Теперь жалею.

Она думала об этом на протяжении всего пути. Зачем она тогда провела в одиночестве ночь, плача, без сна?

12
Донесение Кольского звучало оптимистично: «Натиск немцев ослаб. Из Редлица нас не выбьют». Но удерживать фольварк уже не требовалось. Приказ, доставленный сержантом из штаба полка, был предельно ясен: оторваться от противника. Занять оборону к северу от Бретвельде.

«Тремя часами раньше мы захватили Редлиц…» — подумал Свентовец. Скольких жертв стоили эти три часа! Три часа… Они тягучи, как резина, казалось, майор чувствует их тяжесть. Охотнее всего он ушел бы один куда глаза глядят, только бы подальше от батальона, подальше от людей, которым ему уже нечего сказать.

Он закурил и поглядел на поручника Хенцеля. Лица адъютанта батальона ему не было видно. Хенцель молчал, не обсуждал приказ. Ни одного лишнего слова или жеста. Свентовец был благодарен ему за это. Посмотрел на часы.

— Через час будет совсем темно, — сказал Хенцель.

— Хорошо, — ответил майор. А потом спросил, словно не помнил: — Сколько атак отбито?

— Шесть, товарищ майор, — равнодушно сказал Хенцель. — Не считая Редлица.

— А наши потери? — Не дождался ответа, махнул рукой. Кто сейчас может точно определить потери?..

Добраться до холмов к северу от Бретвельде, пока немцы разберутся, что к чему! Бойцы молча оставляли окопы, наблюдатели смотрели в ночь, зорко следя за позициями противника. Слышалось только позвякивание оружия и кашель. Бойцы согнулись под тяжестью пулеметов и противотанковых ружей; каждый шаг давался с трудом, мышцы болели. Какое расстояние до холмов?

Ночь выдалась темной, безлюдный городок был похож на разрытое, разоренное кладбище.

Они шли по узким улочкам, миновали центральную городскую площадь, снова шли улочками, словно ходили взад-вперед вдоль одной и той же декорации. В Бретвельде никто не хоронил трупы, никто не закрыл входных дверей. Через несколько минут городок опять станет ничейной землей, пустыней, подвергнется очередному обстрелу. Потом в него войдут немцы.

— На кой черт нам нужен был этот Редлиц?! — слышит Кольский чей-то шепот сбоку.

— Не болтай! — отвечает кто-то. — Почем тебе знать?

Кольский подсчитывал: осталось ли от роты в живых человек сорок или нет? Наверное, нет… А может, все же… Наверняка еще кто-то догонит.

— Проклятый городишко! — услышал он снова чей-то приглушенный голос. — Ты что-нибудь понимаешь во всей этой неразберихе?

Кольский тоже ничего не понимал. Сзади поднялась стрельба, осветительные ракеты прочерчивали темноту неба, на окраине Бретвельде разорвалась с красной вспышкой мина. Неужели немцы уже заметили их? Кольский обернулся: за ними должен был следовать взвод прикрытия из роты Реклевича. Ни зги не видно… Темнота, едва различимые контуры домов Бретвельде и огненные трассы пуль.

Сколько еще идти до холмов? Кольский точно не ориентировался, трудно рассчитать расстояние, к тому же улочка, которой они шли, была извилиста, опасно извилиста. Ну наконец-то! Дорога выпрямилась, а впереди, на горизонте, яснела полоска неба.

Поручник ускорил шаг, увидел рядом с собой темную фигуру, какое-то мгновение не мог сообразить, кто это, но, как только заметил очки, узнал: Лекш. Ему повезло. Во время штурма Редлица рядом с ним разорвался снаряд. Хорунжего только оглушило и немного присыпало землей. Шли молча. Наконец Лекш подошел совсем близко, наклонился к нему и зашептал:

— Олевичу дали взвод? Ты поставил его на место Фурана?

Кольский как-то сразу не мог сообразить, что тот хочет этим сказать.

— Да, — сказал он, — конечно. Ты ведь знаешь…

— И ты считаешь, что это правильно? — тяжело дыша, прошептал Лекш. — Ведь это анархия…

Кольский попытался разглядеть в темноте лицо хорунжего. «Его контузило, — подумал он, — еще не пришел в себя…»

— Ты что, с ума сошел? — сказал он Лекшу.

— Подумай, что скажут бойцы?..

— Ничего не скажут. А в штабе пусть со мною делают, что хотят. Нелепо было бы вешать его после Редлица и Бретвельде.

— Какая же это нелепость! — не уступал Лекш. — Ты отвечаешь за то, чтобы Олевич не сбежал.

— Что?!

Кольский ускорил шаг, оставив Лекша позади. Город неожиданно оборвался, кончились особняки, окруженные садами, и вскоре они добрались до холмов, над которыми длинной, изломанной полоской светлело небо.

На холмах все еще находились позиции бездействующей полковой и приданной дивизионной артиллерии. Бездействующей-то бездействующей, но при виде стволов, направленных на Бретвельде, настроение все же несколько повысилось.

В темноте на одной линии с пушками бойцы майора Свентовца кое-как рыли окопы. Копали, закрыв глаза. Лопаты легко вонзались в землю, земля отбрасывалась на бруствер кое-как — ведь никто из них не верил, что они здесь задержатся. Но, зарывшись в землю, они почувствовали себя увереннее, быстро засыпали, не ощущая холода ночи, не беспокоясь о завтрашнем дне. Только часовые напряженно всматривались в темноту. Над Бретвельде взмыла ракета, за ней — вторая, третья, потом неспокойно, нервно застучал пулемет. Те, кто не спал, равнодушно слушали его далекое тарахтение, закуривали, соблюдая осторожность. Кто-то из бойцов подошел к позициям артиллеристов.

— Ну вы и навоевались!

— А ты навоевался и каков прок? — огрызнулся артиллерист.

…Кольский лежал рядом с Лекшем, завернувшись в шинель, и курил. Он устал, но сон не приходил. Глядел вниз, на Бретвельде. Лекш тоже не спал. Снял очки. С близкого расстояния были видны его глаза навыкате.

— Слушай, — вдруг сказал Кольский, — она у тебя была?

Хорунжий удивился. После разговора об Олевиче поручник делал вид, что не замечает его. А тут вдруг…

— Вспомнил? Ты ведь знаешь, что я говорил с ней…

Кольский молчал, будто не слышал ответа.

Есть ли во всем этом его вина? Видно, виноватых здесь нет: каждый просто поступал так, как был должен. И Крыцкий, когда не позволял уйти из Бретвельде, и Свентовец, когда выполнял приказ, и он, когда посылал Фурана на штурм фольварка Редлиц. Фурана сразила очередь. Граль на один день пережил отца. В этом нет ничьей вины: жертвы на войне неизбежны… А может, все-таки он виноват?

— А чего она от тебя хотела? — снова обратился он к Лекшу. — Не мог бы ты мне теперь сказать, что она хотела? — Слово «теперь» он произнес с нажимом. — Ну, что она говорила, как выглядела?

Лекш долго молчал. Кольский знал, что он колеблется: говорить или нет? И что говорить?

— Хотела, — шепчет он наконец, — как бы тебе это объяснить, чтобы было возобновлено следствие по тому делу. Хотела понести наказание, искупить вину. Впрочем, — махнул рукой, — не знаю. Может, только… — Он оборвал фразу на полуслове и смотрел на ракету, медленно опускавшуюся на Бретвельде. — Сам знаешь, как ты с ней поступил. Ты был не прав. — Он ожидал резкого возражения, но Кольский только глубоко затянулся сигаретным дымом. — В конце концов, какой бы она ни была, пошла добровольцем в армию, и это со счетов не сбросишь.

— Что за идиотизм! — вдруг взорвался Кольский. — Хотела искупить вину! Что за ребячество!

— Как это «идиотизм»?! — в свою очередь возмутился Лекш. — А что же, укрытие дезертира не в счет?

— Ты ничего не понимаешь, — сказал поручник, — и не желаешь понимать. Но не сердись. Я тоже хорош… Впрочем, разговор беспредметен. Вина, наказание, прошлое? Какое это имеет теперь значение! Когда я был маленьким, — продолжал Кольский, — у меня был друг, его звали Адам. Мы с ним играли: он, например, изображал полицейского, а я — бандита. И наоборот. Мы стреляли друг в друга из пробочных пистолетов. А недавно я стрелял в него из ТТ.

— Что общего имеет одно с другим?

— Не знаю. Когда мы покидали Редлиц, мне пришло в голову, что для нас самое главное: ничего не додумывать. Зачем ломать себе голову, на сколько часов раньше мы должны были отойти на холмы? Может, отошли в самый раз, может, слишком поздно, а может, рано? Сейчас мы на холмах, и точка. Ты говорил об Олевиче? Скажи, что нам теперь до того, что было тогда с Олевичем? Ты видел, как он держался во время штурма Редлица? Ну говори, видел?

— Видел, ну и что из того? Я не узнаю тебя, Кольский. Мы говорим о совсем разных вещах. Просто ты устал и перевозбужден. Хорошо держался? Мы учтем это… Дезертирство является дезертирством, вина — виной… Все остается на своих местах. Неужели ты и впрямь думаешь, что после Бретвельде мир переменился?

— Боже, какой же ты идиот, Лекш! Извини меня… Мир не стал другим, просто сейчас он выглядит иначе. Ты этого не замечаешь?

— Кольский! — сухо проговорил Лекш. — Не сходи с ума. Ты ведешь себя как щенок. Вспомни, что ты сам говорил, и вспомни, наконец, что тебе самому грозила штрафная рота. Так ведь было…

Поручник не ответил; закрыл глаза и отвернулся от Лекша. Он не доверился ему в самом главном, в чем не отваживался сознаться даже самому себе: ему хотелось увидеться с Евой.

Впервые за много дней он почувствовал, что не смог подавить в себе этого желания. А он уже считал, что чувство никогда не вернется и что сказанные им тогда Еве слова были последними и единственно правильными. Они казались теперь ему такими жалкими и неестественными! «Надел на себя чужую личину, перевертыш», — подумал он. Это слово причинило бо́льшую боль, чем два месяца назад.

«Не уходи», — просила Ева, когда он целовал ее на прощание. В ее глазах стояли слезы! Он сорвал занавески с окна, и тогда оказалось, что они перестали быть одни, что на них смотрят… Он мог забрать с собой Еву два дня назад, вчера, а сегодня это уже было не в его силах…

Подошел Калета с фляжкой в руке:

— Немного осталось, товарищ поручник. Выпейте.

Кольский поблагодарил и сделал большой глоток. Потом посмотрел на лицо Калеты. Это была добродушная крестьянская физиономия со следами усталости, как после тяжелой работы.

Над Бретвельде вновь зависла ракета. Воцарилась тишина. Замолчали пулеметы, только откуда-то издалека доносился гул артиллерийской дуэли.

Кольский прислушался к храпу бойцов, посмотрел на едва проступающие в темноте контуры пушек, взглянул на фосфоресцирующий циферблат часов. Приближалась полночь.

Он закрыл глаза, чтобы увидеть Еву, и прошептал, засыпая:

— Прости, Ева…

День четвертый — четверг

1
Грохот. Потом словно град забарабанил в стены. Снова грохот. Струи дождя обрушились на Еву, она чувствовала капли, стекавшие по лицу, ударявшие по векам, будто стояла под душем. Нет, это не приятно холодящий душ, это холодный ночной ливень…

Она проснулась. В глаза ударил красный свет, проникавший через окно, где-то рядом разорвалась граната, выпустил короткую очередь пулемет. Потом она услышала одиночные выстрелы совсем рядом, будто в соседней комнате.

Добрались сюда под вечер. Санитарный батальон дивизии размещался в мрачном здании из красного кирпича — наверное, школе. (Ева не знала даже, как выглядит этот городок, потому что проснулась уже во дворе, когда грузовик остановился у здания.) Раненые лежали как попало в большом зале на первом этаже с узкими и высокими окнами.

Ева вскочила с кровати, толкнула дверь и очутилась в длинном коридоре. Шум доносился с первого этажа. Она побежала по коридору, освещенному красным мигающим светом. Услышала гортанный немецкий говор, потом кто-то закричал: «Огонь! Огонь!» На мгновение воцарилась тишина, затем вокруг снова загрохотало, до нее донесся вой человека, уже не крик, а вой. Совсем рядом — наверное, на первом этаже — разорвалась граната…

Ева подбежала к широкой лестнице, ведущей вниз, и у открытого окна увидела доктора Пиотровского, который лежал навзничь на полу, левой рукой сжимая автомат. Она наклонилась над ним, почти коснувшись его лица. Доктор был мертв.

Девушка с минуту стояла перед ним на коленях, не зная, что делать. Наконец взяла автомат, медленно поднялась и начала спускаться по лестнице.

Уже светало, серый рассвет с красными отблесками проникал сквозь окна. Ева увидела перед собой широко распахнутые двери большого зала. Раненые лежали на полу, некоторые из них ползли по коридору к лестнице. Они выглядели как бесформенные белые пятна. Кричали. Она увидела парня с перевязанной головой, припавшего на колено и палившего из автомата поверх голов в сторону окон. Видела, как он нажал крючок раз, другой, потом бросил оружие на пол и замер.

Немцы уже лезли в окна, напору поддались главные двери, раненые как бы утихли, отупели, застыли там, куда сумели доползти.

Неожиданно как из-под земли в центре зала появилась женщина в белом халате, брюнетка в очках, капитан-врач. Она была безоружна. Здесь все были безоружны: и те, кто ползал на полу, и те, кто остался на койках и лавках.

Женщина-врач шла посреди зала, как во время обхода, твердой мужской походкой, осторожно минуя лежащих на полу людей. К ней подскочил человек в черном и ударил штыком в шею. Ева отчетливо увидела это на фоне окна. Она не услышала стона, он утонул в общем крике, который снова поднялся над скопищем раненых. Женщина-врач упала на пол, а Ева присела на корточки и, тщательно прицелившись, нажала на спусковой крючок автомата. Человек в черном повалился на колени рядом с врачом, прижав обе руки к животу, ткнулся головой в пол.

Ева крепко сжимала автомат. Легкое движение пальцем — и опять кто-то из гитлеровцев рухнул на пол. Пули свистели над ней, крошили стены, посыпалась известка с потолка, но она продолжала стрелять. Потом почувствовала сильный удар в грудь, второй — в живот, пальцы сами разжались, выпустили оружие, и Ева упала.

Нет, у нее ничего не болело, она была в полном сознании, только все вокруг тонуло в липком, противном тумане, и казалось, слегка раскачивался пол. На его наклонной плоскости, прямо перед своим лицом, Ева увидела высокие черные сапоги. Она не застонала, когда ее пинком сбросили на несколько ступенек вниз.

Ева слышала выстрелы и крики, но ей было уже все равно.

2
Туман над полем постепенно рассеивался. День обещал быть солнечным и теплым, на небе — ни облачка.

Бойцы скатывали шинели, закуривали.

Заблестели на солнце красные крыши Бретвельде. Позиций немцев, находившихся на расстоянии километров трех, видно не было. Царила тишина.

В семь часов на наблюдательном пункте майора Свентовцапоявился капитан Гольдвельд. Его «виллис» проскочил по проселочной дороге с севера и теперь стоял с работающим двигателем в поле.

— Ну, все же удалось вас разыскать, — сказал тихо Гольдвельд.

У него было серое, помятое лицо, грязный мундир. Он пожал руку Свентовцу, потом достал из кармана трубку и пососал мундштук.

— Табак кончился, — грустно сказал он и потер руками воспаленные глаза.

— Вы привезли приказы? — спросил Свентовец.

Гольдвельд кивнул.

— Черт побери, — вдруг взорвался, — как нелепо он погиб!..

— Кто?

— Командир Крыцкий. Погодите-ка, майор, сейчас расскажу. — Он пососал трубку мясистыми губами. — Так вот, вчера во второй половине дня, — начал он, — командир перебросил командный пункт в Кляйн Бретвельде. И зачем? Я говорил ему, давайте переберемся на северо-восток. Но он принял предложение начальника штаба. Когда немцы разбили батальон Тышки и правый фланг батальона Оски, два бронетранспортера и «фердинанд» прорвались в Кляйн Бретвельде. Крыцкий мобилизовал всех, кто был под рукой.

В бой пошли все офицеры штаба и сам командир. Знаете, Свентовец, как бывает, когда пожилой, грузный, не совсем здоровый человек берет в руки автомат?! Но у него были стальные нервы, никто даже не заметил, когда его первый раз ранили. Он был страшно удручен, когда разбили Тышку. Хотел отвести вас из Бретвельде, но не отважился принять на себя такое решение. Человек метался, знал, что должен предпринять, а не мог. Хотел получить «добро» Векляра, но с дивизией связи не было.

Я ему говорил: «Товарищ полковник, прикажите Свентовцу занять холм на севере, я беру ответственность на себя, пусть меня потом расстреляют». Он набросился на меня: «Вы гражданский человек, Гольдвельд, а не военный! Ничего не понимаете». А потом пошел с автоматом.

Ну, мы отбили штурм, подожгли «фердинанд», а он в этом Кляйн Бретвельде погиб. Начальника штаба ранило, а мне — хоть бы что. Наверное, меня пуля не берет. Может, потому, что я в самом деле гражданский человек. У вас есть сигареты, Свентовец? Дайте одну, я раскрошу для трубки.

Свентовец достал из кармана сигареты, а потом разложил карту:

— Ну так где вы сейчас находитесь?

Гольдвельд ткнул пальцем:

— Всего-навсего в двух с половиной километрах отсюда. В селе Бремен. И штаб дивизии там же, на самой окраине. А вообще-то, — он махнул рукой, — неразбериха, какой свет не видывал. Обозы, санитарные повозки, люди из разбитых подразделений. Собираем что осталось. Пашков был в дивизионном резерве, погиб, вытаскивая 45-миллиметровую пушку, которая застряла на поле. Взвод автоматчиков сильно обескровлен. Ваш батальон — это в данный момент единственное подразделение, полностью готовое к бою.

— Мой батальон? — удивленно сказал Свентовец. — Вы, наверное, смеетесь надо мной?

— Ни в коем случае. Сами ведь знаете…

Они помолчали минуту.

— Скажите-ка честно, Гольдвельд, что вы думаете о нашем положении?

— Я? — переспросил капитан. — Я гражданский человек и мыслю очень абстрактно, а у вас, — он поглядел на Свентовца, — не осталось ни одного темного волоса. Как можно судить о положении, — спросил он, — когда наши подходят к Берлину? Ну скажите? Командир дивизии приказал подтянуть вас в Бремен. Всех, кто остался в живых. Мы будем наступать вдоль дороги, в восточном направлении.

— Наступать или пробиваться? — буркнул Свентовец.

— Командир дивизии приказал: наступать, — серьезно сказал Гольдвельд. — Наш полк пойдет в авангарде.

Снова пососал трубку:

— Дайте еще одну сигарету, раскрошу…

3
Одноэтажные домика и двухэтажные особняки располагались по обе стороны мощеной улицы; чисто и опрятно, много зелени — типичная лужицкая деревня. Каждый кусочек дороги, каждый двор забит военными и техникой. Офицеров, выходивших из штаба, прошибал пот — что будет, появись вражеский самолет?! Можно вообразить: кони, подводы, санитарные повозки, дивизионные грузовики, сбившиеся в кучу на небольшом участке безо всякой маскировки, ожидавшие команды выступать. Небо безоблачно, видимость идеальная. Но немецких самолетов, к счастью, не было.

Те, кто потерял свои подразделения под Бёслицем или Бретвельде, слонялись от дома к дому в поисках знакомых солдат и офицеров. Вчера фашистские танки ворвались на их позиции, не дав возможности вынести с поля боя раненых. Бойцы экономили патроны, шла в ход последняя граната, они чувствовали себя в одиночестве и безоружными в открытом поле. Сегодня солдаты знали, что отомстят, и, несмотря на усталость и голод, были нетерпеливы и полны ненависти. Знали, что победа будет нелегкой, но чувствовали ее близость. С опаской глядели на подводы и санитарные повозки. Хотели скорее на передовую. Чувствовали нутром, что там безопаснее, чем в скоплении подвод. Помнили вчерашний день: желтые силуэты танков, каски гитлеровской пехоты и стук собственного сердца. Но, несмотря на это, рвались в бой, они пережили пять лет гитлеровской оккупации и войны, долго ждали этих дней, которые наконец наступили, и понимали, что уже ничто не может отобрать у них победы.

Неподалеку от штаба полка молодой офицер в очках собирал бойцов из разбитого батальона Тышки. Вокруг батальона майора Свентовца сгрудились бойцы из других подразделений.

На краю деревни, где стоял дивизион штурмовой артиллерии, расположился штаб генерала Векляра.


Майор Свентовец внимательно смотрел на Векляра — на сосредоточенном лице генерала прочесть что-либо было невозможно. Генерал сидел у большого овального стола и сжимал в ладонях пустой стакан. Не глядел ни на карту, ни на Свентовца. Когда майор начал докладывать, он прервал его после нескольких фраз и потом уже не дал слова. Словно боялся услышать что-нибудь неприятное. Поэтому говорил только он, а когда на минуту умолкал и майор успевал задать вопрос, то долго не отвечал, словно слова офицера до него сразу не доходили.

Генерал говорил:

— Принимаете командование полком. Крыцкий погиб, об этом вы уже знаете. Дивизия продолжает вести наступление в юго-восточном направлении, вдоль дороги, вот этой, поглядите на карту; ниже, правее, у вас Будзишин. Ваш полк пойдет в авангарде, за вами будут двигаться основные силы, с запада и севера прикрывает Оско. Вам все ясно?

— Товарищ генерал!..

— Не перебивайте. Понятно, что положение трудное. Ваша задача заключается в том, чтобы еще сегодня, до наступления темноты, добраться до городка Пульвиц. Обозначьте себе на карте: Пульвиц. Вы должны уяснить смысл приказа. Что значит добраться до Пульвица? Думаете, определяю вам направление выхода из окружения? Нет, майор Свентовец, не только. Знаю, что говорят некоторые мои офицеры и о чем думают. Почему старый не идет на север? Отойти на север — означает выйти из боя, а я из него не выйду. И как прежде, после всего происшедшего, после Бретвельде и Бёслица, наша задача продолжает оставаться все той же: нанести наибольшие потери рвущимся на север немцам, чтобы дезорганизовать их наступление. Не перебивайте… Вы должны понять: решение направить острие удара на Пульвиц логически вытекает из всего предыдущего. После соединения с основными силами армии мы создадим непрерывную линию фронта. Может, это наступит прежде, чем мы дойдем до Пульвица. Мы ведь ведем маневренный бой. Это должен понимать каждый боец дивизии. Ликвидировать любые проявления распущенности, я не желаю о них слушать.

Не хватает патронов? Подразделения неукомплектованы личным составом? Я об этом знаю. Надо экономить боеприпасы. Немцы больше нас измотаны в боях, дерутся из последних сил, их попытка нанести удар в северном направлении натолкнулась на наше решительное сопротивление.

Новые немецкие дивизии? У нас нет данных о противнике. Это пустые разговоры. Разведка плохо действует? Ничего не поделаешь, люди еще не набрались опыта, и это надо учитывать. Гитлеровцы тоже знают о нас немногое, тоже могут думать, что оказались в котле. На войне так бывает…

У меня серьезные проблемы, нет связи с полком Адамчука, но дальше ждать я не могу. Ждал уже целый день. Адамчуку поставлена задача, и он должен выполнить приказ. В противном случае пойдет под суд.

Вчерашний провал на совести батальона Тышки и батальона Оски, они упустили немцев. Вы думали, почему так произошло: вы выстояли, а они нет? Стойкость, Свентовец, стойкость и упорство, вот что нам нужно.

Солдата надо ценить, но не забывать, что жертвы неизбежны. — Векляр первый раз внимательно посмотрел на майора. — Имейте в виду. Благодарю вас, это все.

Свентовец вышел. Он не спорил с Векляром, понимал, что это бесполезно. Не доложил генералу об Олевиче. Посчитал это несущественным. Векляр и так бы отложил решение о нем. Придется сейчас взять этот грех на себя, а если удастся выкарабкаться, он все объяснит…

Вернувшись в штаб полка, он вызвал Кольского.

Комната, которую занимал майор, была почти точной копией комнаты генерала. Точно такой же овальный стол у окна, на столе — стаканы и карта. Когда поручник вошел, Свентовец сказу же начал говорить, не дожидаясь, пока тот отдаст рапорт.

— Ты готов выступить? Хорошо. Примешь батальон. О гибели Крыцкого слышал? Да… Смотри на карту: видишь эту дорогу, она ведет на восток, будешь следовать вдоль нее до городка Пульвиц. Пометь себе.

— Товарищ майор!..

— Не перебивай. О противнике мне ничего не известно, мы идем вслепую, можем натолкнуться на серьезное сопротивление.

— В Пульвице, скорее всего, находятся наши части. Будешь идти в авангарде полка, придаю тебе батарею 120-миллиметровых минометов и батарею 76-миллиметровых пушек… Все ясно?

— Окружение?

Долгое молчание. Свентовец встал со стула и подошел к окну. Солнце поднялось уже достаточно высоко, над дорогой поднимались столбы пыли.

— Приказ совершенно однозначный, поручник Кольский, — сказал он. — Прорваться сквозь кольцо обороны немцев до Пульвица. Прорваться, — повторил он, — и любой ценой еще сегодня добраться до этого городка. Да, поговорите с людьми, объясните им ситуацию. Не может быть и речи о прекращении наступления или выходе из боя. Нам некуда отступать. Необходимы стойкость и упорство. Благодарю, можете идти!

Да, кто примет вашу роту? Кроме Олевича, у вас не осталось ни одного офицера… Я забыл доложить генералу об Олевиче. Не думаю, впрочем, что он принял бы сейчас решение. Лекш? Нет, Лекш не годится. Хорошо, пусть Олевич временно примет роту. Ответственность беру на себя. После того как пробьемся, доложим о нем. Вы или я… Думаю, что нас отправят во второй эшелон по крайней мере на несколько дней, и мы найдем время, чтобы заняться делом этого парня. Все, Кольский.

Майор поглядел на поручника, который стоял по стойке «смирно» и не уходил.

— У вас есть еще вопросы?

— Нет, товарищ майор, — сказал Кольский. — Собственно говоря, есть вопрос личного характера. Вы не знаете, что случилось с нашей санитарной ротой?

— Санитарная рота? Ах, да. Вы хотели бы ее увидеть? Нет, мне ничего не докладывали… Подождите-ка, может, что-нибудь разузнаем в этой неразберихе.

— Не надо… жаль тратить время.

— Надо не надо — узнаем…

Майор вышел из комнаты и вскоре вернулся.

— Я нашел Гольдвельда, — сказал он, — и тот сообщил, что раненых отправили в Хорен. Черт знает почему именно туда!

— В Хорен? — повторил Кольский.

— Да, но не беспокойтесь, их должен эвакуировать полк Адамчука. Доктор Пиотровский и капрал Ева Крачиньская поехали вместе с сопровождением.

— Благодарю, товарищ майор.

— Так, значит, вы изменили свою точку зрения?

Поручник молчал.

— Я, разумеется, не настаиваю, но хотел бы знать.

— Да, изменил.

4
Из палисадника особняка, стоявшего на самой окраине поселка Бремен, виднелась дорога, полого уходящая вверх. По левой ее стороне находился лес, а по правой — луга и поля, тянувшиеся до самого Бретвельде. Это была та самая дорога! Она ведет в Пульвиц, но неизвестно, что будет ожидать нас на ней. Не нужно думать об этом. Пойдем ли мы вдоль немецких позиций? Возможно, но врага на своем пути мы встретим — это наверняка. Никто не будет щадить себя, но мы переживем этот день и много других, по крайней мере, надо верить, что переживем. Те, кто выбрал для нас этот путь, наверняка знают, что нас ждет на нем, по крайней мере предполагают. Мы же не знаем ничего, каждый шаг вперед таит неожиданность. Все это могло бы стать дорожным приключением, если бы было что курить, если бы сапоги не натирали ноги и если бы шоссе в Пульвиц вело на запад.

Но мы пойдем по вражеской земле, пылающие села — это его села, обезлюдевшие города — его города. Мы тверды и беспощадны.


Поручник Кольский смотрел на дорогу из дворика особняка. Он стоял у стола, вырезанного из камня, у которого собрались офицеры батальона: Ружницкий, Хенцель, Олевич, Лекш, Реклевич, Росул, Пушкарев — бронебойщик и молодой паренек, командовавший батареей 120-миллиметровых минометов после смерти капитана Шиткова. Его фамилию Кольский не знал.

Он говорил, его слушали не перебивая.

— Нам необходимо добраться до Пульвица, — заявил он. — В Пульвице находятся наши части. — Не был до конца уверен, точно ли он воспроизводит то, что говорил ему Свентовец. — Будем пробиваться. Объясните это бойцам… Сколько у вас осталось мин? — спросил он у командира минометчиков.

Парень какое-то мгновение колебался.

— У меня вообще не осталось боеприпасов, товарищ поручник! — наконец выпалил он.

Кольский молчал, все молчали. Черт побери, ни одной мины!

— Тогда возвращайтесь обратно в распоряжение майора Свентовца, — приказал командир батальона. — Брать вас в авангард бессмысленно.

— Так точно, — ответил тот. Его веки нервно дрожали, словно он собирался заплакать.

— Пушкарев, — продолжал Кольский, — вы назначаетесь командиром головного отряда.

Пушкарев держал руку у козырька дольше, чем положено. У него продолговатое лицо, большие волосатые руки. Он учился польскому языку, но говорит по-польски плохо. Ходит в советской форме.

— Возглавят колонну, — сказал Кольский, — взвод 45-миллиметровых пушек, взвод станковых пулеметов, бронебойщики… из первой и второй роты. В главных силах пойдут… — Он закончил перечислять и замолк.

Знал, что следовало бы добавить еще несколько слов от себя, но полностью утратил дар красноречия, не мог даже связать двух слов, не видел лиц офицеров, а только дорогу, поднимающуюся к вершине холма и исчезающую в голубом небе. Словно ее поглощало пространство.

— Ружницкий, может, вы скажете несколько слов?

Капитан развел руками:

— Мне нечего добавить. Остальное скажу в ротах…

— Так вот, скажите бойцам… — Кольский с трудом подбирал слова, — скажите им, черт побери, о нашем положении и что мы дойдем до этого проклятого Пульвица! Обратного пути нет. А теперь закурим.

— Хочу доложить, — нарушил тишину Хенцель, — что к батальону присоединилось около ста бойцов из других подразделений. Все рвутся в бой. Наверное, потому, что впереди безопаснее, но, возможно, не только поэтому. Это ведь в основном бойцы из батальона Тышки.

— Хорошо, — подытожил Кольский. — Возвращайтесь в свои роты, выступаем. Олевич, задержитесь.

Подпоручник Олевич был одет в мундир рядового, на ногах — ботинки с обмотками. Лицо бледное, узкое. Кольский смотрел на него внимательно и неодобрительно.

— Примите роту, Олевич. В Пульвице передадим вас в распоряжение прокуратуры, если командир дивизии не сочтет нужным сделать иначе. Будем надеяться, что он решит иначе.

— Так точно, товарищ поручник.

— А сейчас раздобудьте-ка себе сапоги и пришейте звездочки.

Олевич развел руками.

— Что? Только без жестов. В Редлице я убедился, что ты стоящий парень. Возьмешь под свою команду роту, пусть Казак посуетится и за пять минут раздобудет тебе новую одежду, с иголочки, даже если для этого придется перевернуть вверх дном весь склад и половину поселка. Но я уверен, что в его запасах и так все найдется.

— Важно ли это сейчас, товарищ поручник?

— Важно. Выполняйте приказ.

— Слушаюсь! — Олевич козырнул и четко повернулся кругом.

— Вернитесь, Олевич. Повторите приказ.

— Слушаюсь! Я должен пришить звездочки и раздобыть приличные сапоги.

5
Перед самым выступлением среди подвод обоза, сбившихся в кучу в деревне, среди санитарных повозок и грузовиков Лекш разыскал офицера информации поручника Леоняка. Он, собственно, искал санитарную роту, о чем его еще до прибытия в Бремен попросил Кольский, но эта задача оказалась невыполнимой. К тылам полка присоединились тылы дивизии, все было в движении, в ожидании, строилось и рассредоточивалось на дороге, у домов, на полях, окружавших деревню. Лекша поражала беспорядочная суматоха, возмущали грязные, небритые солдаты, сидевшие на подводах, лежавшие под кое-как сооруженными навесами или под брезентом прямо на земле. Эта картина огорчала его. Ему казалось, что здесь есть и его вина, и он не чувствовал себя вправе требовать от людей порядка и точности — качеств, которые, по мнению Лекша, наиболее полно характеризовали армию.

Поручника Леоняка он заметил в кабине грузовика. Офицер информации, тоже небритый и грязный, узнал его только тогда, когда хорунжий остановился у грузовика.

— Ах, это вы, Лекш, — равнодушно сказал он. — Где ваш батальон?

— Батальон пойдет в авангарде. А я, — добавил Лекш, — как раз вас искал.

Он, конечно, не искал его, но сейчас, увидев поручника, решил вдруг, несмотря ни на что и вопреки всему, доложить Леоняку о Еве и Олевиче. Этим единственно доступным ему способом Лекш вносил свой вклад в поддержание порядка.

Леоняк вылез из кабины.

— У вас в самом деле какой-то вопрос ко мне? — спросил он без всякого интереса. — Ну что же, выкладывайте. Я, правда, просил отправить меня на передовую, командир полка обещал, вот и жду. Можете поверить, что пользы от меня там будет больше, чем от многих ваших офицеров. В свое время я был десантником-парашютистом — и черта с два меня взяли! По крайней мере хоть бы взвод дали! — вздохнул он. — Ну хорошо, рассказывайте.

— Вы знаете, — начал Лекш, — что Олевич в полку?

— Олевич? — удивился Леоняк. — Он ведь тогда сбежал из-под ареста?

— Сбежал, а теперь сам явился. Под другой фамилией вернулся.

— И что же? — рассмеялся офицер информации. — Ему не повезло, что его снова направили в тот же батальон?

— Нет. Он явился сам. Пришел вчера к Свентовцу, и майор дал ему взвод. Сегодня командует уже ротой.

— А в роте остались еще офицеры?

— Кроме меня, никого.

Леоняк молчал. Закурил, снял фуражку и почесал затылок.

— В самом деле! — буркнул он. — Кто бы мог подумать?! Совсем непредвиденное обстоятельство. Это все? — спросил он.

Равнодушный тон офицера несколько смутил Лекша.

— Нет, — поколебавшись, сказал он, — не все. — И рассказал о Еве Крачиньской. — Вы понимаете, поручник, что в этой суматохе, в этой неразберихе надо поддерживать хотя бы какой-то порядок. Нельзя допускать, чтобы…

— Так она сама созналась? — перебил Леоняк. — Призналась вам в личной беседе?

— Скажем, полуофициально, хочет понести наказание.

— Хочет понести наказание? Вы в своем уме, Лекш? Один сам себя приписывает к батальону, другая напрашивается с объяснениями… Чудеса!

— Я говорю вам как есть.

— А Кольский с ней говорил?

Лекш минуту колебался.

— Не очень-то хотел, понимаете…

На дороге началось движение, офицеры строили основную колонну. Леоняк издалека заметил капитана, исполнявшего обязанности начальника штаба полка.

— Товарищ капитан! — позвал он и побежал к нему.

Лекш следовал за ним.

— Я вас тоже искал, — сказал капитан, когда увидел Леоняка. — Командир полка приказал вам навести порядок с обозом.

— Слушаюсь! — гаркнул Леоняк.

Он вернулся к грузовику, забросил планшет на плечо и пошел по направлению к штабу полка. Хорунжий не отставал от него. Молча они миновали подводы и группы бойцов, сидевших на траве вдоль дороги.

— Так что будет с моим рапортом? — спросил наконец Лекш.

— Да-да, — сказал Леоняк, — верно, что же делать с вашим рапортом?! — Он замолчал и ускорил шаг. — Я принял ваш рапорт! — вдруг заявил он, словно обрадовавшись, что наконец нашел выход. — Можете спокойно возвращаться в батальон, пока ничего не пишите, я, когда буду в штабе, все это зафиксирую… Ну, до свидания, Лекш. Сейчас же примусь за работу, — продолжил он. — Майор Свентовец приказал. Надо избавиться от всех военных трофеев, непригодных в бою. Уж я очищу эти подводы, ох, очищу! Везут черт знает что, а боеприпасов нет.

6
Приказ ясен: достичь Пульвица. Нельзя останавливаться, переходить к обороне. Походное охранение для того, чтобы идти вперед. Вот оно и идет вперед.

Дозорные спустились с петлявшей по склонам холмов дороги в долину, шли по лугу, миновали дома, парки и сады, останавливались, изучая каждый уголок местности, действовали четко. Они бдительны и готовы в любой момент вступить в бой. Приказы повторять не надо, всем ясно, что игра идет по большому счету.

Те, кто шел по дороге, чувствовали под ногами твердый гравий. Ноги в сапогах горели. Солдаты мечтали о привале, чтобы перемотать портянки, дать немного отдохнуть ногам, но во время привала не всегда хватало времени даже выкурить до конца сигарету… Так где же все-таки противник?

Из домов деревни, расположенной вдоль шоссе, раздались пулеметные очереди. Пехотинцы быстро развернулись в цепь. «Внимание, артиллерия — вперед!»

Они научились ценить парией из артиллерии непосредственной поддержки. Колеса пушек вязли на мокром поле, артиллеристы тянули орудия на руках под шквальным огнем противника.

«Сколько у вас осталось снарядов? Экономить боеприпасы, из сорокапяток стрелять только по танкам».

Они слышали это третий день кряду, привыкли. Против танков остались еще гранаты, противотанковые ружья и фаустпатроны. Длинные стволы противотанковых ружей появились на дороге, «фердинанд» попятился и исчез за постройками. Можно было бы здесь спокойно подождать, отличное место для обороны, земля мягкая, копать легко. Нет, надо идти вперед, это еще не Пульвиц.

Хорунжий Лекш все время протирал очки и повторял: «Ребята, в Пульвице наши войска».

Они верили ему. Замполит должен все знать.

Походное охранение шло, преодолевая засады, ломая сопротивление врага, который совсем не ожидал их здесь; шло, считая пройденные километры. Для них сейчас не существовало ничего, кроме Пульвица, городка с черепичными крышами, такого же, как Бретвельде, который они рано или поздно увидят на горизонте.

Дорога опять свернула, натянулась, как лук, издалека была видна ее узкая белая нить на зеленых холмах. Вдруг ее разорвал черный фонтан взрыва, затем второй, третий… Противник засел в деревне, лежавшей в долине. Шоссе уходило внутрь построек, исчезало в них, чтобы снова выскочить на отдаленном пригорке.

Словарь войны убог. По пути в Пульвиц, так же как под Бёслицем и Бретвельде, они слышали только: «Внимание, передай по цепочке!» и «Гранаты к бою!». И каждый из них познал то отвратительное, невыносимое чувство, когда надо вскочить и рвануться вперед. Сделать это невозможно, пока с противоположной стороны бьет пулемет, а он бьет не переставая.

Напротив в окопах, на расстоянии каких-то ста — ста пятидесяти метров, сидят такие же люди! Мы хотим, чтобы их смели наши снаряды, разорвали гранаты, убили мины. Чтобы они уже не увидели нас, когда мы поднимемся для броска вперед, чтобы они не увидели нас в прорези прицела. Врага надо уничтожать пулей, гранатой или штыком. Надо подойти близко, так близко, чтобы можно было увидеть усталые лица молодых и пожилых людей, которые напряженно ждут, приготовившись убивать…

Передовая рота уже достигла домов, из которых только что вели огонь немцы. Секундное колебание, они глянули друг на друга, кто-то подумал: «Какие же у ребят выражения лиц! Неужели и у меня похожее?!» Пули лупят по стене, кто-то выпустил из рук винтовку… «Раненых в тыл!»

Все вокруг серого цвета, деревня воняет падалью, солнца не видно. Смолкли автоматы, перестали рваться гранаты.

Передовые дозоры уже за околицей села, дорога опять пошла в гору, резко свернула вправо, а потом начала спускаться в маленькую долину, где виднелась очередная деревня.

«Внимание, артиллерия — вперед!»

Автоматы и винтовки оттягивали плечи. Плечи болели, человек чувствовал каждый орган своего тела: тут желудок, тут сердце, тут печень… Закурим, черт возьми, может, глубокая затяжка даст облегчение! Пульвиц никуда не денется… Мир слегка закружился, дорога и деревья расплылись перед глазами, словно за стеклом по время ливня. Потом линии натянулись, контуры стали четче.

— Товарищ поручник, далеко еще до Пульвица?

— Совсем немного, километров пять.

Как затупившаяся игла, батальон с трудом входил в тело врага. Словно пружина отталкивался от засад, сворачивался и распрямлялся, превращался то в цепь, то в колонну на марше с выдвинутыми вперед щупальцами дозоров. Он был единым целым, четко отлаженным механизмом, направленным на то, чтобы пробиться сквозь заслоны врага.

7
…Они развернулись в цепь. Однако пока ничего не было видно, по крайней мере на правом фланге, где находился взвод Сенка. Старший сержант — а Сенк недавно получил звание старшего сержанта — перестал на какое-то мгновение наблюдать за местностью: откуда-то слева донеслись звуки перестрелки. «Пусть стреляют, — подумал Сенк, — может, на этот раз без нас обойдутся».

Он чувствовал усталость. Веки набрякли и стали настолько тяжелыми, что закрывались сразу же, как только он переставал себя контролировать.

Со стороны деревни заговорил пулемет. Бил короткими, нервными очередями.

— Сенк, не останавливайся, — услышал он голос Олевича, — только вперед!

Надо опять поднимать взвод. Где, черт возьми, засел этот пулеметчик?!

— Внимание… передай по цепочке…

Небо на востоке посветлело, поле — отвратительно ровное, ни куста можжевельника, ни маленькой кочки.

— Вперед!

Что-то разорвалось в нем, разлетелось на мелкие части, в полной тишине, такой абсолютной, какая редко бывает на фронте.

8
Солидная работа. Маченга впервые так подумал: «Солидная работа», словно речь шла не о войне, а о тяжелом, изнурительном крестьянском труде. А дело было так…

Они покидали деревню, когда фашистский пулеметчик обстрелял их справа. Залегли вдоль дороги, ожидая бог весть чего. Молодой парень, сержант Почонтек, ежеминутно поднимал голову и отрешенно глядел на них.

— Ну так что, ребята? Ну, ребята…

Никто из них не порывался встать, потому что никто не хотел получить пулю за несколько километров до Пульвица, где их ждали отдых и еда. Полежим, думали они, подождем, может, потом что-нибудь удастся предпринять.

Вскоре они увидели трех парней с минометом. Они тащили свою хлопушку в сторону пехоты, ловко используя небольшой ров, который немного прикрывал их от гитлеровцев. «Молодцы ребята», — подумал с восхищением Михал. А минометчики тем временем добрались до одиноко стоявшего на краю села овина и оттуда пульнули из своего ствола. Маченга видел, как рвались мины, но пулемет продолжал яростно строчить, а потом вдруг замолк, и наступила тишина.

— Ну, ребята, вперед! — повысил голос Почонтек.

На сей раз их не надо было уговаривать.

Михал во время всего марша упорно держался рядом с Калетой. Тот был самым запасливым во взводе, и у него оставалось еще курево. Когда за деревней они остановились у развилки дорог, Маченга получил еще одну трофейную сигарету.

— Тебе бы все курить и курить, — неодобрительно сказал Калета. — Больше не получишь.

— Не жмись, — махнул рукой Михал. — В Пульвице выдадут.

— Выдадут не выдадут, а про запас всегда должно быть. Пульвиц — это как мираж.

— Как-нибудь дотопаем. — Маченга сделал глубокую затяжку, погасил сигарету и сунул остаток в карман.

— Дотопаем! А у меня уже ноги не идут. Каждый раз вытягиваем их из грязи… В конце концов упаду, и ни один генерал меня не поднимет.

Маченга промолчал. Выглядел он нездорово: небритый, лицо серое, под глазами синие круги.

— Ну чего молчишь? — налегал Калета.

— Идешь и иди себе, — сказал Михал. — Раз надо, так надо.

— А ты такой крепкий? Крепкий? Куда он гнет?

— Нет, я вовсе не крепкий, — ответил Михал. — И никогда им не был.

Болтает языком Калета. Уж кому-кому, а ему должно быть известно, что Маченга — человек слабый и болезненный. С самого начала, с момента, сколько он себя помнил, люди всегда ухмылялись при виде его. «Размазня». А ведь это не его вина. А может, и его. Чего греха таить. Никто иной, только он сам, Михал Маченга, виноват в том, что не умел жить. Всегда что-то упускал или не использовал, когда само шло в руки. Другие ловили любую возможность, а он проходил рядом и втягивал голову в плечи. Так было. Михала охватил болезненный стыд, что он был именно таким, неудачником и бестолковым, посмешищем. Взять его отношения с Марией… Опять вспомнил ее — мысленно прикоснулся к ее лицу и груди. Вот бы она сейчас была рядом… хотя бы на часок!.. Он только раз обнял Марию, один-единственный раз, когда она пришла сама. Не хватило смелости. А мог ведь обратиться к командиру взвода или к командиру роты, попроситься на день в Гняздово. Они бы не возражали. Он думал об этом, клялся себе, что обратится с рапортом, но откладывал со дня на день, пока в конце концов они не покинули Черемники. Обратись он тогда с рапортом, то пробыл бы с Марией целый день. А может, позволили бы остаться в Гняздово и на ночь. На всю ночь.

Так кто же виноват? Он сам, Михал, «недотепа», как говорила мать, неумеющий жить.

И письмо он послал Марии только одно, второе не закончил.

«Любимая Мария! Сообщаю тебе, что мы перешли большую реку в Германии, которая должна стать польской границей, и идем дальше, но куда — не могу написать, потому что это военная тайна… Мне здесь хорошо, как и всем остальным…»

А если Мария уже не ждет писем от него? Молодая, красивая женщина нашла себе парня — ведь нет никакой гарантии, что Михал Маченга вернется с войны.

Засмотрелся на дорогу; кроме нее, бегущей вдоль обочины, поросшей лесом, ничего не было видно. Может, когда они минуют лес, то увидят наконец Пульвиц и Михал пошлет письмо Марии?

9
Дома Пульвица, ровненько выстроившиеся вокруг колокольни кирхи на плоской вершине холма, покрытые красной черепицей, были освещены косыми лучами заходящего солнца. Пульвиц ли это? Не ошиблись ли те, кто следил за маршрутом по карте? Ведь все немецкие городишки похожи один на другой, как две капли воды, издалека не отличишь: Пульвиц, Бретвельде, Гросвелька, Куцкау… В Пульвице должны быть польские части, должен закончиться их поход. Но отнюдь не польские пулеметы тарахтели с хорошо укрытых на холмах позиций и не наши снаряды рвались на подступах к городу. Бойцы смотрели на город и не верили своим глазам, крепко сжимали винтовки и автоматы, так, что болели пальцы, и повторяли как заклинание: «Пульвиц». Они не смогут идти дальше, силы рассчитали только, чтобы дойти до этого города, ни шагу дальше, иначе рухнут на землю…

Час назад казалось, что город уже в их руках. Передовая группа Пушкарева достигла первых построек, на правом фланге на штурм пошел Олевич. Кольский видел, как он вел вперед свою роту и как залегли его бойцы, прижатые к земле пулеметным и минометным огнем с окружавших город холмов. Огонь поляков ослабел. Кольский смотрел на блестевший, красноватый Пульвиц и знал: бойцов уже не поднять на штурм. Вернутся на край долины, и хорошо, если раненых унесут с собой.

Долина, представшая их взору, была обширной, ровной, с двух сторон окруженной лесом. Немецкая артиллерия обстреливала лесную опушку, фонтаны земли появлялись то тут, то там, унося вверх осколки снарядов.

Кольский выбрал место для своего командного пункта с таким расчетом, чтобы наблюдать и за лесом, и за полем, и за холмами у Пульвица. Как вести наступление? Как бросать батальон на позиции врага, о которых практически ничего не было известно? Утверждал ли Свентовец, что в Пульвице мы застанем польские части, или же он говорил «скорее всего»? Кольский этого уже не помнил. К командиру полка, который находился вместе с основными силами, он отправил с донесением адъютанта батальона поручника Хенцеля. В донесении лаконично сообщалось, что передовой батальон без поддержки и пополнения боезапаса не в состоянии вести дальше наступление в указанном направлении. Кольский не питал иллюзий насчет ответа. Свентовец ничего не даст и прикажет продолжать наступление. Он был убежден, что получит именно такой приказ. Поэтому ему казалось, что он вынужден будет переступить какую-то черту, когда вызовет командиров рот и передаст им приказ командира полка. Черту, за которой был уже мрак, именно это слово казалось ему наиболее подходящим, а все, что он знал до этого о войне, теряет смысл.

Вернулся поручник Хенцель.

— Что он ответил?

— Я доложил, — сказал Хенцель, — майору…

— Знаю. Что он ответил?

— Батальону не останавливаться, продолжать вести наступление в том же направлении.

— Имеет ли майор Свентовец представление о нашем положении?

Хенцель долго молчал.

— Майор Свентовец, — промолвил он наконец, — как правило, отдает себе отчет в таких вопросах. Он получил ясный приказ, приказ от генерала, и выполняет его: дивизия должна пробиться через Пульвиц. — И после паузы добавил: — Я доложил ему, что это невозможно. Свентовец обрезал: «Выполняйте приказ».

— Понятно.

— Главные силы дивизии, — продолжал Хенцель, — находятся в каких-нибудь полутора километрах отсюда. Вскоре колонна спустится в долину. По выходе из поселка Бремен ее атаковали из района Бретвельде немецкие танки; они разгадали наши намерения и рванулись из долины на дорогу. Сожгли одиннадцать грузовиков, причем сгорели штабные документы дивизии. — Он махнул рукой. — Но Свентовец организовал оборону, а потом танки напоролись на взвод 45-миллиметровых пушек у Оски. Теперь немцы жмут с запада. Не могу понять…

— Что тебе еще не ясно, Хенцель?

— Почему генерал не пытается пробиться на север? Бьет, как в стену, на юго-восток.

— Ладно, не нашего ума дело. Созывай командиров рот и замполитов.

— Слушаюсь. А что ты собираешься предпринять, Кольский?

Поручник молчал.

Изломанная линия позиции батальона застыла на краю долины, Пульвиц возвышался над нею, словно позолоченная картина. Черные тени уже опускались на крыши домов.

Те из командиров, кто остался в живых, уселись на траве рядом с Кольским. Олевич в перепачканном мундире, Росул с забинтованной головой, старший сержант Соболь, заменивший Пушкарева, Ружницкий, Лекш.

— Закуривайте, — сказал Кольский. У него оставалась неначатая пачка трофейных немецких сигарет, он справедливо разделил ее и сам сделал глубокую затяжку.

— В Пульвице должны были быть наши подразделения, — подал голос Лекш. Его голос звучал жалобно, как голос обманутого ребенка.

— Их там нет! — обрезал Кольский.

— Нет! — взорвался Лекш. — Этого не может быть! Я всю дорогу клялся бойцам, что надо добраться только до Пульвица… Знаешь, что они сейчас говорят: что как в тридцать девятом — мы бросаем их с голыми руками на танки. Где наши танки? Где наша артиллерия? Бойцы измучены, голодны, засыпают на ходу. Этого не может быть. Это недопустимо. Кто-то ошибся, допустил просчет, а мы должны отвечать?! На войне необходим порядок; наш батальон должен уйти в резерв. Пульвиц. С утра я как заведенный твержу: еще километр, еще два километра… А теперь? — Его голос срывался на все более высокие ноты. — Что я им сейчас скажу?! Я…

— Хватит, Лекш. Замолчи!

Лекш вытаращил глаза на Кольского и умолк. Все молчали, Ружницкий опустил голову и ковырял палкой землю.

— Мы должны, — тихо сказал Кольский, — приготовиться к штурму Пульвица. И не будем здесь рассусоливать. — Он достал часы.

— Не осталось снарядов к 76-миллиметровым пушкам!

— Нет мин к минометам!

— Рота минометчиков пойдет без минометов, — сказал Кольский. — Начинает Олевич на правом фланге. — Снова посмотрел на часы.

— У нас нет никаких шансов. — Голос Реклевича звучал спокойно. Его вытянутое лицо выглядело как маска. — Мы уже пытались. У них крепкая оборона и поддержка танками и бронетранспортерами. Шансов никаких, — повторил он. — Можно ли так понапрасну бросать людей на смерть?

— Безумие! — крикнул Лекш, вскочив с земли. — Война не должна быть безумием! Война — это техника и расчет. Надо немедленно доложить командиру дивизии, что мы не можем наступать без поддержки.

— Лекш, — тихо сказал Кольский, — в роту — шагом марш.

— Что?

— Повторите приказание.

— Приказано вернуться в роту. — Лекш встал и ушел, слегка покачиваясь.

— Что вы хотели сказать, Ружницкий?

— Ничего, — ответил поручник. — Я буду с ротой Олевича.

— А вы, Олевич?

— Мне нечего сказать, товарищ поручник. Приказ ясен.

А он, Кольский?

— Я буду с Реклевичем, — сказал он. — Ну, ребята, — добавил командир батальона, с трудом подбирая слова, — на войне не бывает безвыходных положений. А они, те, в Пульвице? Еле на ногах держатся! Немцы попали в ловушку…

Ни один из его офицеров не поднял головы.

— Можете идти, — закончил командир батальона.

Когда они ушли, он встал, передвинул кобуру на живот.

— Лекш впал в истерику, — сказал Хенцель, — но он прав. Это безумие… Однако делать нечего, мы должны пробиться, иного выхода нет. Я, однако, считаю, что надо искать другое направление. Не понимаю…

— Ты ничего не понимаешь! — оборвал его Кольский. — Безумие? Должен, не должен… Чепуха! А то, что они удерживают Пульвиц, не безумие? Хенцель, — крикнул он, — ведь мы находимся под Дрезденом! Забыл?!

10
— Товарищ хорунжий, — прошептал Калета, — вы же нам обещали, что в Пульвице наши. И что же? Пустые слова. А немцы сидят, как у Христа за пазухой, и кушают нас как с блюдечка. А может, наши за Пульвицем? Далече ли? — В голосе Калеты нет злости, только усталость и разочарование.

Лекш молчал. Он должен был бы отчитать бойца, но молчал, потому что ему нечего было сказать.

Неподалеку молодой парень бинтовал ладонь. Легкораненые вот уже несколько часов не уходили в тыл, оставались в строю, хотя никто не давал такого приказа.

Лекш смотрел на подступы к городу: выше, у самых его строений, находятся позиции немцев. Поле неровное, бугристое, усеянное чахлыми кустиками можжевельника. Лекш был уверен, что где-то уже видел это поле. А может, просто все они были похожи одно на другое: у Бретвельде, Бёслица, у Каменца? С левой стороны немного наискосок проходил глубокий ров… Парни жались в этом рву, хотя на дне его была вода и башмаки и обмотки промокали…

«Зачем мы шли в Пульвиц? — подумал Лекш. — Ведь это не я выдумал, все говорили: необходимо дойти до Пульвица. Я чувствую себя обманутым теми, наверху…»

На войне, как и в жизни, необходим порядок. Полки и батальоны продвигаются по рассчитанным в штабе маршрутам, командиры сверяют часы: час «икс», нельзя опоздать или ошибиться. Потом операция проходит по отработанному и проверенному сценарию. Бойцы выпрыгивают из окопов, наша артиллерия сокрушает вражеские укрепления. Лекш помечает в блокноте: «Рядовой… повел за собой в атаку отделение…» Завтра листовку, еще тепленькую, прямо из полевой типографии, вручат бойцам перед новым наступлением, чтобы охотнее выскакивали из окопов. Люди погибают, измучены, не хватает еды, но в разумных границах, а не в хаосе, суматохе, в колодце, из которого ничего не видно. Нельзя переступать черты разумного…

Лекш посмотрел на свой блокнот, торчавший из планшета, а потом на общую тетрадь с аккуратно пронумерованными страницами, в которую он записывал лекции. Он всегда был отличником. Протирал очки и вставал к доске. Его товарищи по подпольным курсам смотрели, как он медленно, очень медленно выводит математические формулы… Не следует ошибаться, надо думать четко, не плавать, никаких уходов в сторону, процесс мышления проходит по натянутой прямой линии.

Отец тоже носил очки, работал на почте в Люблине и продавал марки. «Помни, — говорил он, — не запускай математику, у тебя к ней способности. Ты уже не будешь продавать марки. Тяжелым трудом я обеспечил тебе возможность на будущее». В самом деле, он вкалывал с утра до вечера. У него было узкое, с заостренными чертами лицо, словно мордочка. Кто-то прозвал его «крысенок». И в самом деле — крысенок.

Лекш снова записывает уравнение; сейчас мы найдем неизвестное. Так вот: Ева… Чего вдруг он снова вспомнил о Крачиньской? С ней вопрос решен. Благодаря ему. Кольский согласился с ним и ищет Еву. Ева понесет наказание. Нет, это не Крачиньская, это Стелла.

Боже мой, зачем он вспомнил сейчас Стеллу? Ведь решил: не вспоминать.

…С курсов возвращался вечером по опустевшим уже, как правило, улицам Люблина. Лекш свернул на улицу Нарутовича, посмотрел в темное, постепенно уходящее вниз чрево улицы и увидел впереди девушку, которая медленно шла по тротуару. Узнал ее сразу, ведь он так часто ходил за ней буквально по пятам еще в школьные годы. Стелла — его гимназическая любовь.

Он догнал ее. Испуг изменил ее лицо, в тот момент она была очень похожа на еврейку. Высокая блондинка, только эти влажные глаза… Ее выдавали влажные глаза. Она долго глядела на Лекша, прежде чем собралась с мыслями. Потом затараторила очень быстро, словно хотела одним духом выговориться, компенсировать долгое молчание.

Да, живет здесь неподалеку, у нее комната с отдельным входом, она хотела даже встретиться с ним, но боится быть назойливой.

Все время живет в страхе, хозяева либо знают, либо догадываются, что она еврейка, но нет возможности переехать в другое место, нет денег. Ее преследует страх. Может ли он, Лекш, представить себе, что это за страх? Выходит на улицу только вечером, и каждый прохожий… Да, она боится людей… отвыкла от их вида… Ее терзает одиночество.

Наконец:

«Послушай, зайди ко мне».

«Но ведь, Стелла!..»

«Я тебя очень прошу. Думай обо мне что хочешь, но пойдем. Ты мне очень нужен, ведь мы знаем друг друга столько лет, ты мне нужен, живой, близкий человек в моей квартире!.. На два часа, на один… До комендантского часа… Хочу побыть с кем-то хотя бы один вечер. Я уже не в силах все это выдержать».

Она тоже переступила черту.

Он хотел было уже сказать «Хорошо», но тут же вспомнил: родители ждут, он должен еще датьчастный урок сыну соседа. Сосед — владелец колбасного магазина, с ним нельзя конфликтовать. У него было пятнадцать минут свободного времени, в самом лучшем случае он мог уделить ей пятнадцать минут.

«Не могу, Стелла».

«Не можешь, — отрешенно повторила она. — Я так и думала».

«Приду завтра, дай мне адрес».

Она захлопала ресницами:

«Адрес? Нет, я никому не даю своего адреса, не могу, понимаешь».

«А мне дашь».

«Нет, тебе тоже не дам. Мы можем встретиться завтра здесь же в то же время».

На следующий день у него опять не было времени, распорядок дня был точно расписан, и он не имел права его нарушать. Потом часто проходил по улице Нарутовича и ждал в этом месте, на углу улицы Липовой, но больше уже никогда не встретился со Стеллой…

Почему он тогда не пошел к ней? Не предполагал, что это случайное свидание окажется последним. А теперь Стелла очень была нужна ему, по крайней мере воспоминание о ней. Мог бы с ней тогда провести ночь, мог остаться у нее, помнил бы, что пережил такую ночь…

Нельзя из окопов под Пульвицем перенестись на улицу Нарутовича в Люблине. Навсегда теперь останется в памяти: «Я ушел…»

— Внимание, передай по цепочке…

Три дивизионные 76-миллиметровые пушки вели огонь по окраине Пульвица…

— Внимание! Приготовиться к штурму, гранаты к бою!

Затарахтели немецкие пулеметы, над полем поднялись высокие султаны дыма. «Максим» нервно ходил в руках пулеметчика.

— Ты что, удержать не можешь? — крикнул Олевич. — Дай-ка мне! — И выпустил аккуратную длинную очередь.

Снова:

— Внимание, передай по цепочке…

Никто не вскочил, никто даже не приподнял головы, не высунулся изо рва. Почему, черт возьми, мешкает Олевич?! Численность его роты равна взводу, не больше, поэтому рассчитывать на командиров взводов нечего, надо поднимать людей самому. На войне должен быть порядок! Каждая ситуация предусмотрена уставами и инструкциями, надо действовать в соответствии с ними.

«Вот я и пойду», — сказал себе Лекш и почувствовал, как напряглось все его тело. Вытащил пистолет.

— Ребята! — сдавленно крикнул он, оттолкнулся от земли, как от трамплина, и почувствовал, какой он высокий, увидел самого себя — ничего больше, словно тень, поднявшуюся над полем.

Рота преодолела еще пятьдесят метров. Затем была вынуждена вернуться в ров, на дне которого стояла вода. Лекш остался между ними и Пульвицем.

11
Долина там, где располагалось маленькое, в несколько гектаров, поле, была серо-зеленого цвета, у леса — темная, словно покрытая черной пленкой. Через лес проходила дорога, которая затем огибала долину и вела к Пульвицу. Дорога была белой, мелькающей на холмах, окружавших город. Она совершенно пуста, и все видно на ней, как на картинке.

Передвигаться по дороге было невозможно: подводы, грузовики, штабные «виллисы» съезжали с нее и теснились в лесу и долине. Искали укрытия под деревьями, в глубине леса, но все равно оставались превосходной целью для вражеской артиллерии или авиации. Тылы основной колонны двигались пока по дороге, никто не мог точно определить, где находятся позиции Оски, прикрывавшего колонну с запада и севера, но зато доподлинно было известно, что на восточном краю долины, на поле, которое поднималось вверх до самого Пульвица, находилась только тонкая нить позиций батальона Кольского. Извилистая, зигзагообразная линия, проскальзывавшая по рвам, укрывавшаяся за малейшими неровностями местности, напрягшаяся из последних сил. Раненые, ищущие санитарные повозки и перевязочные пункты, внутренне продолжали переживать еще перипетии боя. Они все еще оставались со своим батальоном. Над колонной не смолкал гул людских голосов, а когда наступала минутная тишина, словно невидимый дирижер рассекал палочкой воздух, доносились звуки пулеметных и автоматных очередей и редких разрывов гранат. Потом снова поднимался людской гомон, словно все одновременно начинали громко разговаривать, и вдруг опять наступала тишина.

В месте, где дорога сворачивала в долину, — а это место было удобным, защищенным с восточной стороны высоким валом, — остановились два дивизионных грузовика и машина генерала Векляра. Генерал стоя слушал доклад начальника штаба. Полковник говорил медленно, спокойным, даже чересчур спокойным, голосом, а командир дивизии не перебивал его, не задавал вопросов. Равнодушно смотрел вперед, в направлении невидимого отсюда Пульвица. Когда начальник штаба закончил, он не шелохнулся и никак не показал, что принял к сведению то, что ему было сказано.

Воцарилась тишина, которую, впрочем, тотчас же, не обращая внимания на раздумья генерала, нарушил майор Зоник.

— Атака на Пульвиц, — сказал он, обращаясь к начальнику штаба, — во второй раз захлебнулась. Что, впрочем, неудивительно, люди бьются из последних сил, я сам там был и видел…

Начальник штаба подождал минуту, полагая, что отзовется генерал, но, поскольку тот молчал, осторожно сказал:

— Ну, я не знаю. С запада натиск неприятеля сильный, а с севера, кажется, послабее. Наверняка послабее.

— Ну тогда, может, туда и попробовать… — горячился Зоник. — Дался нам этот проклятый Пульвиц!

На сей раз полковник испуганно поглядел на генерала.

— Не знаю, — сказал он. — Конечно, можно было бы попробовать навести удар на север. Как прикажет командир.

— Нет хуже этого скопища обозов! — продолжал злиться майор. — С ума можно сойти. Там не только наша дивизия, а какой-то сброд из тылов армии.

— А что с ним сделаешь?

Зоник не ответил. Снова начал излагать свои стратегические концепции.

— Я бы, — говорил он, — вывел из боя Свентовца. Атака на Пульвиц обречена. Надо пробиваться на север.

Генерал все время молчал.

— Из Пульвица немцы пока еще не контратаковали, — тихо промолвил полковник.

— Хватит! — сказал Векляр. — Свентовца ко мне.

Поручник Янош сбежал с дороги и тут же исчез за валом.

— Я приказал не подпускать обозы так близко к передовой. Вывести их из долины!

Начальник штаба промолчал. За ними дорога, петлявшая по склонам холмов, далее го, что осталось от батальонов Оски. Куда он может деть обозы? Спросил:

— Куда же девать обозы?

Векляр не ответил, будто забыл о своем приказе, а начальник штаба с ужасом думал о массе людей, лошадей и автомашин, которые нужно было разместить бог знает где.

Когда он еще раз решил обратиться к генералу, появился майор Свентовец в перепачканном мундире, порванном во время отражения танковой атаки. Доложил о прибытии по-уставному, даже чересчур по-уставному, глядя прямо в глаза генералу.

— Свентовец, — сказал генерал, — надо продолжать наступать на юго-восток, на Пульвиц. На этом направлении мы не выпустим инициативы из своих рук.

— Разрешите, товарищ генерал, — вмешался майор Зоник, — доложить вам состояние полка Свентовца. Он состоит фактически из одного обескровленного батальона. Они дважды безуспешно пытались пробиться через Пульвиц. На этом направлении у нас нет никаких шансов. Следует ли подвергать риску оставшиеся пока еще боеспособными силы дивизии? Я бы предложил…

— Меня не интересуют ваши предложения, — перебил Векляр. — Здесь не митинг. Я знаю, в каком направлении следует наступать. — Лицо генерала исказила гримаса. — Никакой паники! — взорвался он. — Дивизия пройдет через Пульвиц. Каждый боец… — Он оборвал себя на полуслове, поглядел на лица офицеров. — Выполняйте приказ!

Свентовец промолчал. Векляр сделал паузу, словно ожидал возражений, а потом быстро отдал распоряжение начальнику штаба:

— Из бойцов специальных подразделений и артиллерии… сформировать ударные группы… придать им 76-миллиметровые пушки, те, к которым еще остались снаряды. — Он стукнул кулаком по карте: — Использовать фактор внезапности… не ожидая, пока наступят сумерки! Вы за это в ответе.

— А штаб дивизии?

— Штаб дивизии, — заявил Векляр, — мне сейчас не нужен. Всех офицеров в строй.

Свентовец не уходил, казалось, что он хотел еще что-то сказать. Но слова застревали, словно были липкими и бесформенными.

— Вы чего ждете, майор Свентовец? — сказал бесстрастным тоном генерал.

Свентовец поднес два пальца к козырьку, поняв, что дальнейший разговор потерял смысл.

12
Выбравшиеся из обозной неразберихи, из хаоса колонны главных сил дивизии люди показались Свентовцу суровыми и готовыми тотчас же вступить в бой. Серого цвета лица, с винтовками и автоматами через плечо, некоторые с гранатами, засунутыми за ремень. Сколько же их здесь собралось? Двести пятьдесят, триста?

Будет сформировано несколько ударных групп, которые бросят потом на Пульвиц, на правом фланге батальона Кольского, как приказал генерал.

Свентовец наискось пересек место формирования новых подразделений и пошел в глубь долины. У штабной автомашины он увидел Гольдвельда. Капитан, с неразлучной трубкой в зубах, выглядел как огурчик. Пару часов назад он был уставшим и помятым, а сейчас прямо-таки излучал уверенность в себе и отменное самочувствие.

— Вы выглядите как на картинке, Гольдвельд.

Гольдвельд вынул трубку изо рта.

— Потому что считаю, майор, — сказал он, — что если в полку полный порядок и дисциплина, то заместитель командира не может позволить себе расхлябанность. А в нашем положении кто должен служить примером? Ну сами согласитесь: кто должен служить примером?

Свентовец невольно улыбнулся:

— Ситуация в самом деле паршивая, что и говорить.

— Табаку как не было, так и нет, — задумчиво изрек Гольдвельд. — Но мне кажется, что положение наше вовсе не так уж плохо.

— Вы это серьезно?

Теперь улыбнулся капитан. Обнажил почерневшие от курения зубы.

— Вполне. Когда боец во время атаки получает пулю в живот, каково его положение? Для него, наверное, плохое, но это не значит, что плохое вообще. Ну подумайте сами! Представьте себе, майор, карту командующего фронтом. Чем мы являемся на ней? Эпизодом, фрагментом, может, и важным, но все же…

— Вроде все верно, — сказал Свентовец. — Но если это так, то стоило ли для эпизода, для фрагмента…

Небо посерело, холмы тоже, городок Пульвиц уже почти совсем не был виден, только крыши слегка проступали красным.

«Пора Кольскому вводить батальон в бой, — подумал Свентовец. — Ждать нечего. Люди должны пойти. Человек бросится вперед, скажет себе: будь что будет! Или ничего не скажет, в такой момент не до патетики. Это ведь самая обычная атака, одна из тысяч, проведенных во время войны, словом, банальность, обыденность. Смерть тоже настолько банальна, что думать о ней неприятно».

13
Батальон не поднялся в атаку.

У края долины остановился «виллис». Генерал вылез из него и пошел по полю прямо на передний край. До него, впрочем, было совсем близко, и поэтому он шагал неторопливо, высоко поднимая ноги, словно с трудом их вытаскивал из раскисшей грязи.

Почему батальон до сих пор не выполнил приказа?

Рядом с ним очутился Кольский и хотел было уже докладывать, но генерал махнул рукой и не сбавил шага. Слева его догоняли Зоник и Янош. «Значит, парень держится молодцом, не отстал», — с теплотой подумал о нем генерал. Неподалеку разорвался снаряд, в них ударила взрывная волна. Затем — второй. Генерал отряхнул мундир.

— Ложись! — рявкнул Зоник и схватил генерала за шинель.

— Оставь, — прошептал Векляр, — я сам поведу людей в атаку. — Он отмахнулся от него, как от мухи.

— Генерал, можно ли вам так рисковать!

— Твое место на правом фланге, как я приказал! — крикнул генерал. А потом добавил тише: — Бывает, что не только можно, но и нужно.

Зоник умолк.

Они достигли неглубокого рва, пересекавшего поле. Здесь застряли роты Кольского, и сюда подтянулись люди из штаба и штурмовых отрядов. Генерал спрыгнул в ров и стоял, открытый по пояс, чтобы его видели. Он знал, что бойцы смотрят на него, что его видно даже с дальних позиций. Свою задачу сейчас он рассматривал именно так: чтобы его видели. «Это, — подумалось ему, — как правило, последняя задача командира дивизии». Но тут же Векляр вспомнил, что так уже было: и в Испании, и в боях с немцами. Тогда он знал, для чего это делает. А сейчас?

Поглядел на лица людей: серые, напряженные, всматривающиеся в совсем близкие позиции гитлеровцев. Но как только Векляр оборачивался, то чувствовал на себе взгляды бойцов, все время чувствовал на себе чей-то взгляд, очень внимательный и любопытный.

С дороги за долиной отозвались польские 76-миллиметровые пушки. «Последние снаряды», — подумал генерал.

— Вперед! — приказал он.

Командиры подавали команды, как на учениях. Кто-то выкрикивал цифры, короткими очередями строчил «максим», а генерал прислушивался к голосу молодого командира, словно обнаружил в нем что-то необычайно знакомое. Пахло можжевельником, небо опустилось ниже, казалось, что все поле покрыто бледной голубизной вечера.

Итак, вперед! Трудно было, однако, поднять людей. Рядом с генералом находились те, кто пойдет в атаку наверняка. Он выхватил пистолет из кобуры и тут же почувствовал, что кто-то снова схватил его за полу шинели.

— Вперед! — что было мочи крикнул он. — За мной!

Каждое слово разрывало ему грудь.

Левой рукой он оперся о край рва и выпрыгнул из него. В лицо дохнул ветер, он почувствовал запах земли, ноги вязли в ней. Векляр не обернулся, смотрел только вперед, знал, что они пойдут, что должны пойти за ним. И именно тогда, в тот момент, когда заговорил замаскированный немецкий пулемет, когда поле почернело от разрывов снарядов, он услышал рядом с собой голос Кольского:

— Поднимай своих, Олевич, не отставай!

Векляр остановился и обернулся. Увидел бегущих и падающих на траву людей, увидел перекошенные лица, открытые рты. Его охватил ужас, необычный, липкий страх: всего лишь одна пуля, случайный, слепой осколок — и он останется здесь навсегда, не успеет его увидеть… Векляр был близко к тому, чтобы остановить наступление… Нет, он не сможет отдать такой приказ.

Лица людей исчезали и появлялись снова, лица — белые пятна в ползущем по траве дыму.

Векляр понял, что у него не осталось ни малейшего шанса. Рядом, в нескольких шагах от него, разорвался снаряд. Генерал почувствовал сильный удар, его бросило на землю. Вот и все… Второй удар показался совсем легким, почти неощутимым. Он лежал навзничь, раскинув руки, и некоторое время, пока еще теплилось сознание, видел серый дым, расползавшийся по полю.

14
Когда Зоник и Янош переносили тело генерала к «виллису», атака поляков захлебнулась. Гитлеровцы контратаковали. В сумерках, которые быстро опускались на долину, в разрывах полос дыма бойцы видели силуэты «фердинандов». Тонкая, извилистая линия обороны рвалась, разлеталась на куски, но существовала, извергала автоматный и пулеметный огонь, отвечала последними выстрелами из противотанковых ружей. Фашисты доходили до середины поля, падали на землю, поднимались снова, и снова их валил на землю огонь поляков. Как долго они еще продержатся?

Связной провел поручника Кольского в глубь долины. В штабной палатке майор Свентовец, Гольдвельд и заместитель командира дивизии, которого поручник видел до этого лишь несколько раз, о чем-то горячо спорили, склонившись над картой.

— Кроттен, — сказал Свентовец, когда Кольский доложил ему о своем прибытии. — Так вот, деревня называется Кроттен. Один из батальонов Оски пробил там брешь в кольце немецкого окружения. Точно на север.

— Я ведь говорил, что надо было идти на север, — буркнул Зоник.

Свентовец не оторвал глаз от карты.

— Это не имеет значения! — грубо оборвал он. И снова обратился к Кольскому: — Повторяю: точно на север. Немцы пока не разобрались в наших намерениях. Мы должны удержать этот проход и как можно быстрее протолкнуть через него все наше хозяйство. Бросим на это все силы дивизии, оставшиеся в строю. И вас тоже. Надо сделать это так, чтобы фрицы не засекли.

Кольский молчал. На краю долины огонь то утихал, то усиливался. Он помнил каждую кочку, каждый метр оборонительной линии батальона, а теперь вдруг получил право все забыть…

— Вам ясно, поручник?

— А где генерал? — спросил Кольский.

— Генерал погиб, — сказал Зоник. — Необходимо назвать офицерам пункты сосредоточения…

— Я помню об этом! — раздраженно бросил Свентовец. — Так что, Кольский? У вас есть какие-нибудь вопросы?

— Зачем мы рвались к Пульвицу? — спросил поручник.

— Как это «зачем»? — удивился майор и повторил слова Векляра: — «Дивизия вела наступление в юго-восточном направлении».

— Я не мог взять Пульвиц.

— Не расстраивайтесь, Кольский. Мог, не мог — сейчас это не имеет значения. Хуже всего с обозом. — Он обратился к Зонику: — Прикрытие… Ну, кого мы оставим для прикрытия?

— Я останусь. — Гольдвельд вынул трубку изо рта. — Почему бы мне не остаться?

— А почему именно вам?

Гольдвельд улыбнулся. Эта улыбка была сейчас совершенно не к месту. Словно капитан забыл об их положении.

— Отдавайте приказ, майор, — сказал он. — Я разберусь с тылами полка. У меня в распоряжении есть еще Леоняк.

— Хорошо, — согласился после недолгих колебаний Свентовец и опять посмотрел на карту.

15
Их осталось чуть больше десяти. Шли полем на северо-запад, далеко обходя Кроттен…

— Выберемся, — рассуждал вслух Леоняк, — если только не лезем прямо в глотку немцам. В такой неразберихе верное направление выбрать практически нельзя!

Гольдвельд пожал плечами:

— Это вы парашютист, а не я. Они ведь не расставили на нас сети, где-нибудь прорвемся.

— С подводами, — презрительно буркнул офицер информации. — Да с такими «орлами», как наши. Поглядите-ка на них.

Люди и в самом деле выглядели жалкими. Гольдвельд видел согнувшиеся фигуры, с трудом передвигавшие ноги. Это были немолодые мужчины, почти без фронтового опыта.

— Днем мы должны будем укрыться в лесу, — продолжал Леоняк, — иначе переловят нас, как куропаток. А впрочем, черт побери, мы можем напороться на них и через минуту!

Со стороны дороги, которая осталась сзади, донесся приглушенный гул моторов. То там, то здесь блестели светящиеся точки.

— Прут по шоссе!

— Да пусть себе гуляют на здоровье, — сказал Гольдвельд. — Что это вы, Леоняк, такой пессимист?

— Пессимист? Если бы у нас был нормальный взвод… А с такими-то героями? Страх подумать…

— Ох, Леоняк, Леоняк! — Шепот Гольдвельда был с хрипотцой и как бы приглушен. — По крайней мере вы не должны так говорить. Вы что, специалист по выявлению потенциальных героев? Ерунда. Где они? Кто из нас герой? Кому не хочется жить? Да о том ли речь? У нас такая работа: скверная, грязная, опасная. Маскироваться, целиться, использовать технику, а самое главное — убивать людей. Сомнительное удовольствие? Но это необходимо делать, иного выхода нет. Так вот, один работает получше, другой похуже, как всегда это бывает. Вот и все!

Леоняк махнул рукой:

— Что я слышу от замполита полка? А зачем же вы сами попросили оставить вас в арьергарде? Почему? Видите ли, война, это… — Он заколебался.

— Что именно? — буркнул Гольдвельд. — Погляди-ка, вот она во всей красе на этом мерзком поле, находящемся то ли в тылу противника, то ли нет, чертовский холод, болят ноги, живот подводит от голода, спать охота, как сурку. А надо идти…

Леоняк не ответил.

Шли молча, далеко обходя темные контуры построек, осторожно пробираясь узкими проселками и отдыхая в перелесках или оврагах. Шли, не считая времени и расстояния. Справа донесся гул артиллерийской канонады, они свернули и двигались на этот звук до тех пор, пока ровная плоскость поля не вздыбилась складками пригорков. К Гольдвельду, пригнувшись, подбежал боец.

— Товарищ капитан, — зашептал он, — дозорные залегли вон там. Оттуда видны чьи-то позиции.

Гольдвельд и Леоняк пошли вперед.

Издалека, со стороны этих окопов или позиций, ветер донес приглушенные голоса. «Они», — подумал Гольдвельд, чувствуя, как напрягается его тело.

И в этот момент совершенно отчетливо, как ему показалось — совсем рядом, он услышал:

— Войтек, дай трубку.

Позабыв об осторожности и законах передовой, он вскочил и, прежде чем успел крикнуть: «Наши!», сделал шаг вперед, один-единственный шаг по направлению к польским позициям. Его прошила меткая пулеметная очередь, он упал, не успев услышать громкого крика Леоняка: «Свои! Не стреляйте!»


Батальон вышел в открытое поле. Наконец-то вокруг воцарилась тишина, только время от времени где-то на западе или на севере раздавались орудийные выстрелы. Ночь выдалась звездной. Было видно бойцов, согнувшихся под тяжестью пулеметов, можно было даже различить их лица, скованные усталостью.

«Те, кто остался в долине, — думал Кольский, — те, кто не успел проскочить, все те…»

Когда закрывал глаза, видел все время черепицу крыш Пульвица. Глаза у него воспалились, он с трудом открывал веки, засыпал и просыпался на ходу…

— Пульвиц и долина, — громко повторил он, чтобы услышать свой голос.

— Слушаю, товарищ поручник.

Кольский узнал.

— Ах, это ты, Олевич! Не обращайся ко мне «товарищ поручник», оставь это, брат…

Шли молча, очень медленно, не чувствуя, что с каждой минутой замедляют шаг.

— Что будет с тобой? — спросил Кольский, чтобы что-нибудь сказать, снова услышать собственный голос, а потом тот, чужой.

— Со мной? Передашь меня в прокуратуру или еще куда…

— Свентовец обещал выручить тебя!

— Может, выручит, а может, нет…

— Ты, кажется, сам не уверен?

— Наверное. Но об этом мне уже неохота думать.

— Обойдется, — пробормотал Кольский. — Как-нибудь тебя вытащим. — Он посмотрел на часы.

Было около двенадцати часов ночи, заканчивался четверг.


Мы можем их оставить теперь на поле у Будзишина, бредущих на север. Они полны надежды, считают ведь, что самое худшее уже позади. Это обычно на войне, на ней редко думают о завтрашнем дне. Незачем.

Рассвет застанет их на опушке рощицы. Тех бойцов, которые успеют мимолетно заснуть на ходу, разбудит протяжный вой; они определят направление, поглядят направо. Маченга, закутавшийся в шинель, в фуражке, натянутой по самые уши, поднимет голову и увидит черный дым, затягивающий линию горизонта. Черный дым, ползущий над далекими позициями гитлеровцев.

— Это «катюши», — заявит Калета.

— «Катюши», — повторит Михал.

А отзвуки рвущихся ракет не умолкнут ни на минуту. Когда солнце выкатится на небосклон, долго еще будет виден черный дым, стелющийся над Лужицами.

16
Из дневника поручника Яноша, адъютанта командира дивизии. Запись сделана в субботу и воскресенье:

«Тишина и спокойствие. Странная это тишина. Знаю, что вскоре мы снова двинемся в наступление, но ощущение такое, словно все уже позади.

Миновало два дня после смерти генерала Векляра. Назначены уже новый командир дивизии, командиры полков и начальники служб. Бойцов начали собирать со вчерашнего дня, они приходили усталые и грязные, в таких потрепанных мундирах, что порой их трудно было отличить от немцев.

Серьезных потерь не понес только полк Адамчука. Это один из самых удивительных военных эпизодов, которые останутся для меня необъяснимыми.

Мне рассказал офицер информации из полка Свентовца, Леоняк, который с небольшой группой бойцов добрался до передового охранения Адамчука в ночь с четверга на пятницу, что застал полк в самой лучшей форме и готовым к бою. От пули их дозорного там погиб Гольдвельд. Я мало его знал.

Так вот, Адамчук находился буквально на расстоянии чуть больше десяти километров от нас, когда мы наступали на Пульвиц. Он вошел во взаимодействие с советской дивизией, своим соседом с севера, и в пятницу из той же самой долины они атаковали Пульвиц. Леоняк находился на наблюдательном пункте командира полка и видел, как брали. Кажется, нигде их не приветствовало столько простыней. Весь город казался белым.

Приказ генерала Векляра был выполнен.

Мне неизвестно, из чего исходил генерал Векляр, бросая дивизию на юг, когда непоколебимо и упорно штурмовал Пульвиц. Новый командир дивизии, полковник, высокий и суровый, к которому я уже обратился с просьбой перевести меня в строй, сегодня на оперативке разбирал действия наших подразделений. Перед ним сидели офицеры, которые вернулись оттуда, а он сухим, официальным тоном докладывал, что, собственно, произошло. Не знаю, наверное, так надо и так, наверное, будут потом представлять войну: передвижение частей и соединений по карте, извилистые оборонительные рубежи, тактическая игра… Во всяком случае, слушая нашего нового командира, я перестал верить, что был там…

Так вот, сильная группировка противника в составе нескольких бронетанковых дивизий (каких, пока точно неизвестно) нанесла удар с юга по левому флангу нашей наступавшей на Дрезден армии. Немцы хотели прорваться на север, потом изменили направление удара на северо-запад (кто об этом знал?). «Мы были, — сказал полковник, — одним из соединений, которые приняли на себя основной удар немцев и вклинились в позиции его атакующих группировок. Наступление дивизии на юго-восток шансов пробиться не давало, но дезорганизовывало, тормозило, а в конечном счете остановило противника».

Потом полковник сухо разъяснил, что генерал Векляр, не располагая полными данными о противнике, принял, однако, решение, которое помогло армии ликвидировать опасные замыслы врага. Он, конечно, не предполагал об изменении направления удара немцев и поэтому не мог знать, что ведет бой с многократно превосходящими силами противника. Значительные потери, понесенные дивизией… я уже не помню, какие он слова употребил: «оправдали себя», «были оправданы сложившимся положением», «необходимы»… Все равно.

Могли бы мы пробиться на север? Не знаю, не хочу даже думать об этом. Слышу голос Векляра: «Будем наступать на юго-восток». Вижу редкую цепь нашего батальона, атакующего Пульвиц, бойцов, павших на подступах к нему, фашистских головорезов, добивающих раненых.

Я не забуду ни Бёслица, ни Бретвельде, ни Хорена, где фашистами были перебиты раненые из наших полков. Дивизион штурмовой артиллерии смел Хорен с лица земли.

Завтра или послезавтра наши войска войдут в Берлин. Завтра или послезавтра начнется наше наступление на юг. Снова на юг. Я знаю, что победа близка. Могу себе представить, как мы вернемся в Польшу, как наши полки пройдут улицами городов. Ровными шеренгами, в новых мундирах, под громыхание пушек, скрежет гусениц танков по асфальту и, конечно, с цветами. Удовлетворенные выполненным долгом, с радостными лицами. Такими мы останемся для потомков, те из нас, кому суждено будет вернуться… Не буду писать хронику, я устал и опустошен.


Должен, однако, зафиксировать еще одну историю. Очень странную, я немногое понимаю в ней. Она заинтересовала меня из-за фамилии: Олевич. Ее упомянул несколько дней назад генерал Векляр. (Я заглянул в свой дневник: это было в понедельник. А ведь, кажется, что уже давным-давно…)

Вчера утром я услышал ее опять. К полковнику пришел майор Свентовец, ныне командир полка. Я не следил за ходом всего разговора. К тому же мои отношения с полковником были предельно официальны.

В доме, который мы занимаем, а это весьма приличный особняк, двери и стены непривычно тонки… Я мог бы, если бы хотел, собрать множество материалов для дневника… Но это занятие я уже бросил и поэтому на сей раз сориентировался слишком поздно. Если бы я мог предположить, что это заинтересует меня, то постарался бы услышать все. В результате в моих записях нет ни начала, ни конца.

Ну ничего, может, позже что-нибудь разузнаю.

«…Олевич», — сказал майор, и я начал слушать. Потом заговорил полковник — спокойно и размеренно, но еще более четко, чем обычно, выговаривая слова:

«…Должен заметить вам, майор, что буду искоренять всякий беспорядок и любую недисциплинированность. Я допускаю, что в том чрезвычайном положении вы вынуждены были временно назначить Олевича командиром роты. Понимаю, что при определенных обстоятельствах мы можем или вынуждены доверять людям, которым не доверяли бы в нормальных условиях. Сейчас мы живем в нормальных фронтовых условиях… Факты остаются фактами: сбежал из-под ареста, скрывал, как вы докладывали, свою настоящую фамилию. А вы можете поручиться, что на его совести нет более серьезных грехов?»

На какое-то время воцарилось молчание. Свентовец не отвечал. Я слышал тяжелые шаги полковника — он ходил по комнате.

«Я знаю, — сказал наконец майор, — что Олевич отличный боевой офицер и его следует представить к Виртути Милитари. А грехи? Нет их, — он тоже повысил голос, — ручаюсь за свои слова!.. — Я не расслышал, Свентовец вдруг начал говорить тихо. — Наверное, что-то за ним есть, — продолжал он, — но простить его — в наших силах. Впрочем, война… видите ли, товарищ полковник, под Бретвельде я осознал мнимость некоторых вопросов. Нет, я далек от обобщений. Я говорю лишь о мнимой враждебности таких людей, как Олевич».

«Я не хотел бы подозревать вас в наивности, майор, — заявил полковник. — Не могу утвердить вашего решения. Делу Олевича надо дать нормальный ход!»

«Мои бойцы этого не поймут. Они убеждены, что вопрос решен. И по-другому быть не может».

«Почему?»

В голосе полковника появились резкие нотки. Я уже знал их. Сейчас дискуссия прекратится. Свентовец молчал. Я понимал его; не знал, в чем обвинили Олевича и почему он сбежал из-под ареста, но понимал майора. Может, следовало бы сейчас войти и доложить, что генерал Векляр интересовался этим парнем, что помнил его фамилию, что спрашивал о нем? Не войду. Не хочу слышать: «Подслушиваете». Скажу после об этом майору.

«Потому что они там были, — промолвил наконец Свентовец. — Потому что они там были, — повторил он, — и видели Олевича на фольварке Редлиц. Дело пятимесячной давности утратило для них смысл. Понимаете, полковник, утратило для них смысл. Два дня назад никто бы во всей дивизии не уделил бы ему и пяти минут».

«Очень плохо, майор. Не забывайте, что к таким делам, как дело Олевича, мы будем вынуждены еще не раз возвращаться. И наверное, уже скоро. Не следует поддаваться фронтовым иллюзиям. Прошлое — это незаконченный этап».

«Я хотел бы, — сказал майор, — хотел бы, — повторил он, — чтобы мы не забывали…»

То ли он не докончил, то ли я не расслышал.

«У вас все?» — спросил командир.

«Да, все. Разрешите, товарищ полковник, представить вам рапорт но делу Олевича для командующего армией».

«Представляйте».

Я думал об Олевиче. Почему Векляра интересовал этот парень? Жаль, что майор не доложил ему о нем раньше, хотя бы под Пульвицем.

Прошлое? Сразу видно, что наш полковник пришел из штаба армии. Какое значение для меня имеет прошлое!.. Люблин, колебания после освобождения — все это представляется мне таким далеким… Порой мне кажется, что моя жизнь началась здесь, между Каменцем и Будзишином, в дивизии…»

Примечания

1

Цвета польского флага. — Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

2

Польский герб.

(обратно)

3

Июльский манифест 1944 г., первый декрет народной власти.

(обратно)

4

Имеется в виду польское эмигрантское правительство в Лондоне.

(обратно)

5

Имеется в виду разгром буржуазной Польши в сентябре 1939 г.

(обратно)

6

Приветствие в польской армии.

(обратно)

7

Зигмунт Берлинг — командир 1-й польской пехотной дивизии, а затем командующий 1-й армией Войска Польского, сформированной на территории СССР.

(обратно)

8

Поселок под Рязанью, где формировалась 1-я польская пехотная дивизия.

(обратно)

9

Поселок Ленино Могилевской области, где 1-я польская дивизия получила боевое крещение.

(обратно)

10

Строка из песни отрядов Армии Крайовой.

(обратно)

11

Строка из песни отрядов Армии Крайовой.

(обратно)

12

Польский военный орден.

(обратно)

13

Район Варшавы.

(обратно)

14

Слова присяги — стихи М. Конопницкой, — которой обычно заканчивалась поверка в Войске Польском.

(обратно)

15

Главнокомандующий польскими вооруженными силами в 1939 г.

(обратно)

16

Район Варшавы, заселенный беднотой.

(обратно)

17

Гмина — административная единица, объединяет несколько деревень.

(обратно)

18

Плацдарм на левом берегу Вислы, на который высадились подразделения Войска Польского, спешившие на помощь восставшим.

(обратно)

19

Жолибож — район Варшавы.

(обратно)

20

Ежи Борейша (1905—1952) — партийный деятель, публицист, один из ведущих деятелей культуры ПНР.

(обратно)

21

Генерал Кароль Сверчевский (1897—1947), псевдоним Вальтер, — командир интернациональной бригады в Испании в 1936—1938 гг., командующий 2-й армией Войска Польского.

(обратно)

22

Имеется в виду картина Я. Матейко «Грюнвальдская битва», посвященная победе польско-литовских и русских войск над Тевтонским орденом в 1410 г.

(обратно)

23

Песня Армии Крайовой.

(обратно)

24

Песня бойцов Армии Людовой.

(обратно)

25

Марка автомобиля.

(обратно)

26

Районы Варшавы.

(обратно)

27

Имеется в виду сентябрь 1939 г., когда гитлеровская Германия напала на Польшу.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая ПОКА НЕ ЗАГОВОРИЛИ ОРУДИЯ
  •   Боровица
  •   Лес
  •   Второй визит в Боровицу
  •   Подпоручник должен знать
  •   Капитан в старом мундире
  •   Цена доверия
  •   Мария из бараков
  •   Ева
  •   Третий визит в Боровицу
  •   Присяга
  •   Равнодушие
  •   Меткий выстрел
  •   Мать
  •   Ева и генерал
  •   Старик со скрипкой
  •   В домике лесничего
  • Часть вторая ПОТОМ НАСТУПИТ ТИШИНА
  •   День первый — понедельник
  •   День второй — вторник
  •   День третий — среда
  •   День четвертый — четверг
  • *** Примечания ***