КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

С чужим перевернутым небом [Ирина Васильевна Василькова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ирина Василькова С ЧУЖИМ ПЕРЕВЕРНУТЫМ НЕБОМ

Ничего не помню — когда и где, — только ощущение, будто воздух колыхнулся. Будто влетела в комнату птица, не испугалась, не начала бессмысленно биться, а так и летела, плавно и свободно, отчего будто не стало и пространство вдруг открылось до самого горизонта. А ведь странно, что не помню: комнаты, вещи, платья всегда укладывались в мою фотографическую память спрессованными слоями, как в прабабкин сундук, и всегда можно было их вытащить, расправить и снова оказаться в той реальности, которой давно уже полагалось рассеяться как дым. Но от этой первой встречи не осталось ничего: ни комнаты, ни радостных родительских лиц, встречающих гостью, — только колыхание воздуха, ощущение птицы.

Теперь уже, сопоставив даты, ничего не стоит реконструировать облик квартиры, где мы тогда жили, — крашеные полы, стулья, черный железный бак в ванной, топившийся дровами. Простоту и суровость быта нарушали только две избыточные вещи. Первой была ваза с внутренностью перламутровой синевы; иногда ее снимали со шкафа и давали посмотреть в горлышко, как в чудесный колодец с чужим перевернутым небом. Однажды я случайно разбила ее и с детским недоумением перебирала осколки, разглядывая изнанку и мучительно пытаясь понять, куда же оно делось, это небо, почему вместо него — только острый жалящий мусор. После утраты нам остался для украшения жизни лишь огромный аспарагус в горшке, и его перистые стебли колыхались от ветра, как хвосты райских птиц. Ветер принесла гостья, я смотрела на нее, троюродную тетку, детским чутьем угадывая существо не вполне обычное. Троюродных теток у меня было много — с некоторыми «младшими сестричками», как ласково называл их отец, я успела познакомиться, но эту видела впервые. Не помню одежды, но, если перевести тогдашнее впечатление на язык понятных вещей, она должна была быть в , и воротник под горлышко, как у строгой курсистки.

Звали ее Александрой, и мне показалось до того прекрасным это имя, что душа моя не приняла отцовского ласкового «Шурик», на которое она с радостью отзывалась. Кое-как я смирилась с «тетей Сашей», хотя внутри себя звала просто Сашей, претендуя на некое общее пространство, где мы были бы на равных. Не сразу мне удалось рассмотреть ее — поначалу взгляд как бы огибал фигуру по касательной, мне достаточно было ощущения ветра, только потом уже добавились темно-синие глаза и короткий нос, который я про себя назвала финским: такой же был у моей подруги, финской девочки Марты. Сашу я запомнила высокой, статной, стремительной, и весь ясный облик, уложенные короной черные косы и светящаяся северная белизна кожи позволяли предполагать в ней существо из сказки, фею из книжки.

Продолжив реконструкцию, можно вычислить и мой тогдашний шестилетний вид — в платье-матроске, с толстой косой и растянутыми на коленках чулками. Смотрю на Сашу и стесняюсь — а не стеснялась же других питерских теток, обожавших и баловавших меня по причине временного отсутствия собственных детей, связанного с послевоенным дефицитом женихов. Те были симпатичными, крепенькими, с ямочками на щеках, с чистым деревенским румянцем — целая стайка девушек, рожденных в тверских деревнях, но переселившихся в город. Их фотографии в домашнем альбоме имеются с избытком, начиная со стандартных ленинградских, довоенной поры — беретики, прически, ракурс три четверти, кокетливая , будто снимал один и тот же фотограф. Были и свадебные, с невестами в оборках и прилизанными женихами; казалось, за рамками кадра кричали «горько» нетерпеливые и шампанское лилось рекой. Потом шли снимки семейные, с детишками в белых гольфах и насупленными мужьями. У теток можно было сидеть на коленях и благодарно принимать конфеты, но с Сашей это было невозможно, несмотря на всю ее веселость и ласковость. Странно, но именно ее фотографий не сохранилось, не считая одной ущербной, паспортной, где казенная симметрия лица не имела ничего общего с неуловимым мерцанием всего ее существа.

Теперь мне кажется, что платье она в тот первый приезд носила в талию и с , идущей винтом при каждом движении, не столько быстром, сколько легком — присутствовала в ней некоторая степенность, ничуть не мешающая живости. Еще она любила петь, и ее не такой уж сильный голос неожиданно раздвигал пространство, и слушать было — как дышать. Песни все больше украинские, и я не понимала, как она это делает, почему смысл всегда оказывается больше того, что значат слова. Слова-то я знала, меня научила бабушка, но кроме слов в песнях был тот самый безграничный простор, из которого, казалось, Саша и явилась.

В общем, когда мы изучали в школе «есть женщины в русских селеньях», я ни минуты не сомневалась, что это о ней. Мне никогда не приходило в голову спросить о ее профессии — скорее всего, было, как и у сестричек, какое-нибудь ФЗУ за плечами и непонятные занятия типа диспетчера или контролера ОТК. Многие фабрично-заводские девчонки считали это состояние промежуточной стадией, ступенькой к вожделенному статусу жены-домохозяйки. У некоторых получалось, только не у Саши. Помню, как на вопрос насчет «замуж» она ехидно отрезала: «Такой еще не родился». Остальные же сестры довольствовались вполне обычными мужьями, шоферами или хозяйственниками, и, разглядывая на фотографиях заурядные, без всякой тайны лица («едоки картофеля»!), я втайне ликовала, что она не выбрала такого же.

«Ох, Шурик, лягушка-путешественница!» — смеялся отец, когда она через несколько лет, заглянув проездом, весело сообщила, что завербовалась в Красноводск. Что Саша собиралась там делать, кем работать, я не поняла, — кладовщицей? кастеляншей? Или вдохновилась самой возможностью оторваться и улететь? Красноводск — почти край карты, Кара-Бугаз, загадочный Каспий, песчаная Туркмения. Но зачем? Зачем срываться в такую даль? И вообще, в чем смысл подобных вербовок? Понятно, что где-то может не хватать врачей, учителей, или ветеринаров, или там агрономов каких-нибудь. Но почему кладовщиц надо вербовать в Питере? И что, собственно, так тянуло ее — надежда найти мужчину себе под стать? Жажда экзотики? Охота к перемене мест? Чмокнув нас на прощание, она подхватила чемодан и умчалась навстречу неведомой участи. Письма писала честно, весело жаловалась на жару и вездесущий песок, но мне жалобы казались притворными, между строк сквозило совершенно нескрываемое счастье — но отчего? от ощущения найденного угла? Ведь что-то было, было.

Что там сломалось, не знаю, но года через три она опять появилась все с тем же фибровым чемоданом и сообщила, что теперь вербуется в Норильск. На вид осталась все той же, возможно, несколько подсушенной на жаре. На вопросы о личной жизни шутила и отмахивалась. Отвечала, что климат надоел, надо же, наконец, попробовать настоящее Заполярье.

Восхищение и зависть — вот что я чувствовала, стирая пыль с ее чемодана. Чудилось за Сашиной спиной синее море и виноградные лозы. «И оделись влагой страсти темно-синие глаза…» — в что-то вроде. Ей будто налили волшебного вина, и теперь ее ждала участь еще волшебнее — алмазные снега, полярное сияние. Моя географическая жажда разгоралась не на шутку, подогреваемая Сашиным легким смехом, но Саша перемещалась в пространстве, а я пока только в мыслях. Хотя и научилась, как Жак , мысленно путешествовать по карте, но хотела лететь, лететь безостановочно, как Саша, как птица перелетная.

Гораздо позже, в компании , мне случилось оказаться в Красноводске. Возможно, и ввязалась я в сомнительный вояж только из желания пройти по Сашиным следам. Из Баку мы плыли на пароме через Каспий — никаким он был не синим, а свинцово-серым, как Балтика, и на фоне пустого оранжевого неба черными зубьями торчали нефтяные вышки. Качка была приличная, и, от приступов морской болезни, я вылезла на палубу и упала на скамью. Холодные волны перехлестывали через меня, вымочив до нитки, но стало легче. Ночью качка прекратилась, вода казалась черной и маслянистой, ветер почти улегся. Но вдруг в момент что-то изменилось — Туркмения обожгла дыханием жарким и сухим. Ветер вернулся, но сделался душным и шершавым, и, когда мы выползли на берег, он уже сек лицо, кидая в глаза пригоршни песка. Утром оказалось, что город подобен горячей сковородке, асфальт плавился, никаких виноградных лоз не было и в помине, негустая растительность почти не давала тени. Очумевшие тетки, торгующие с тележек газировкой, отбывали повинность на каждом углу, вода стоила копейку, мы пили, пили, и она тут же испарялась с наших спин. Туркменские халаты и мохнатые шапки, наверное, представляли собой что-то вроде термоса, но ведь и русские тут ходили, обычные люди в обычной одежде. Они деловито куда-то спешили, вокруг работали какие-то конторы, столовая. И без всяких кондиционеров — как это? Казалось, если оставить на тротуаре коробок спичек, он вспыхнет сам собой.

Понятно, что весь день я думала о Саше. Пытаясь представить ее в этом пекле, вглядывалась в неказистые домики, отмечая те, которые, казалось, были повыше, и вычисляла в уме ее маршруты — короткими перебежками от тени к тени. Вспомнить адрес с конвертов тех давних писем было нереально, и оставалось только жалеть, что я не узнаю тот дом, где, наверное, до сих пор воздух хранит отпечаток Сашиного дыхания. Возможно, дом раскрыл бы мне какую-то тайну о ней, выдал какой-то ключ, но от чего, я и сама не знала.

Ближе к вечеру, когда лучи падали уже не так отвесно, мы вспомнили о своей цели — импровизированной геологической экскурсии — и отправились за городскую черту, довольно, впрочем, условную: за последним двухэтажным строением начинался дикий ландшафт, ничем не намекавший на близкое присутствие человека. Бурые скалы, покрытые коркой пустынного загара, округлыми очертаниями напоминали печеные картофелины, не встречалось даже самой высохшей былинки, а дальше шли пески, вольно расстилаясь до самого края света. Низкое солнце омыло ржавым румянцем прокаленную землю, к каждому камешку приставило длинную тень. Я представила здесь северную, фарфорово-голубую Сашу, легкую птицу, распарывающую марево безветренного горизонта, и ее черную тень, ныряющую с одного бархана на другой. Все это ничуть не приблизило меня к ней настоящей, но ведь было же здесь что-то другое, человеческое, совершенно банальное — скажем, какой-нибудь романтический герой, нефтяник или геолог или даже просто начальник склада. Но никакого подходящего образа счастья мне так и не явилось. Ночью мы продолжили маршрут, и дальнейший путь уже не имел к Саше никакого отношения.

Возвращаясь к авантюре с Норильском, я вспоминаю, что там она работала кем-то вроде лифтера — сопровождала клеть с шахтерами в адскую бездну, где они терпеливо копали для нуаны никель и медь, а она так же терпеливо обеспечивала их регулярные низвержения по вертикали. Хоть я и стремилась зачем-то пройти по Сашиным следам, но в Норильск так и не попала, зато внимательно прислушивалась к байкам друзей про жуткий индустриальный город, где идут сернокислые дожди и растворяют на девушках капроновые чулки. И все-таки опыт клети и шахты я обрела, правда, в другом месте, на Кавказе, в Тырныаузе. Громадный короб, набитый людьми в касках, шатаясь и скрипя тросами, спустил нас в темноту, потом ржавая вагонетка повлекла в затхлые каменные коридоры, где освещаемые налобными фонариками стены сочились сыростью. Добывали здесь молибден и вольфрам, но какая, в сущности, разница. Никакого воздуха, никакого горизонта. И что делать птице в темноте и тесноте? сидеть, нахохлившись, в ожидании момента, когда с клетки снимут душную тряпицу и настежь распахнут дверцу. А может быть, в этом чужом перевернутом небе Саша работала просто ветром? Ветром, который приносит в штреки глоток кислорода? Тогда все эти чумазые и белозубые труженики недр должны были обожать ее с непомерной силой. Однако среди них, видимо, снова не встретился тот, кто требовался, — можно бы, конечно, нафантазировать череду любовных неудач, которые гнали нашу красавицу по свету, как овод корову Ио, но зачем умножать число сущностей сверх необходимости? Возможно, мои родители о чем-то таком ее и спрашивали, но мне тогда было без разницы. Я просто тоже хотела лететь как птица перелетная, пересекая магнитные линии и чувствуя кипение в крови.

кажется — может, все обстояло гораздо проще. Может, никакого кипения у нее и не было. Может, бывшей , сироте, ничего, кроме общежития, не светило, и она отправилась на заработки. Во всяком случае, вернувшись из Заполярья, Саша приобрела прелестную квартирку с эркером — в Петергофе, на той самой улице, что у парка с фонтанами. Однажды я навестила ее — она так и жила одна, но таинственно шепнула мне по телефону, что завела себе почти семейство. «Кошку? собаку?» — поинтересовалась я, но ответом мне было тихое «!» Я как бы увидела по телефону этот палец, прижатый к губам, и веселой синевы глаза. «Семейством» оказалась целая коллекция кактусов — круглых, плоских, колючих, пушистых, облепленных экзотическими цветами и детками. Все эти капельные леечки, горшочки, плошки, пинцеты, заполонившие дом, делали Сашу абсолютно счастливой. Сестры относились к новому увлечению неодобрительно: подросшие чада и не склонные к трезвости мужья делали их жизнь не чтобы простой, а Шурочкино легкомыслие как будто подчеркивало всю доставшуюся им унылую приземленность. Воробьихи — и ласточка. Однако же сам переезд они одобряли: все-таки не у черта на куличках, а поближе к родне. Когда-нибудь сгодилась и помочь — с чужими внуками, к примеру, посидеть, раз своих не завела. За эти годы Саша изменилась, но не сильно. Воздух вокруг нее все так же мерцал и колыхался. Встроенные в эркер полочки с кактусами заслоняли свет и немного скрадывали пространство, но в ней самой оставалось еще столько ветра и полета, что небольшим затемнением можно было пренебречь. Я обожала ее, мы ходили смотреть фонтаны, брызгались водой, одинаково хохотали как безумные, но в ней все-таки было этого больше — смеха, любви, жизни.

Теперь-то она никуда не уедет, думала я. Меня это отчасти огорчало, но и радовало: создал же себе человек настоящий дом, и даже колючие уродцы казались мне необыкновенно милыми. Не так уж она молода, вот уже морщинки возле глаз и седая прядь, и авантюризм, с которым ее мотало с севера на юг и с юга на север, казалось, притух, но шлейф от него все тянулся. И мне снова хотелось так же перемещаться в пространстве, безумствовать и жаждать, может быть, с такой же туманной перспективой когда-нибудь осесть в приятной географической точке и предаться любимым радостям, но уж точно не кактусам.

Следующее ее появление состоялось на нашем дачном участке, кочковатом и сыроватом, выделенном ветерану войны. «Шурик, без фанатизма! Да посиди ты!» — напрасно взывал отец, но сидеть она не могла — лопата в ее руках чуть ли не ревела от натуги, как бульдозер, и распаханная серая целина ложилась ровно, будто разматывался рулон грубой дерюги. «Я видывал, как она косит: что взмах, то готова копна!» — и тут феминист Некрасов оказывался как нельзя к месту. Красавицей она была, красавицей и осталась, высокой, порывистой и легконогой, несмотря на неприятно царапнувшую меня одежду — деревенскую кофту и башмаки вроде . И не в синем она теперь ходила, а в каком-то буром, коричневом, совершенно чужом для нее цвете. Александре тем временем шло уже к пятидесяти, и талия была не так тонка, и руки грубоваты, она уже не закладывала коронкой косы, просто причесывала гладко и схватывала сзади в пучок, и седины прибавилось, но в темно-синих глазах пылал тот же непонятный мне неистовый огонь. Теперь Саша была полна решимости из Петергофа, но пока непонятно куда. Кактусам не хватало солнца — так она объяснила. Собственно, приехала посоветоваться: ей хотелось перебраться южнее, но все-таки в город, где были бы хоть какие-то родственники или друзья. Мамины, естественно, — папины обитали только севернее. Перебрав на семейном совете варианты, остановились на Гомеле, там жила школьная подруга, существо, по маминым рассказам, добрейшее и готовое в случае чего подставить плечо. Я не вникала в детали, но снова была зачарована: Сашино лицо пылало привычным предвкушением перемен, хотя незатруднительные по карте Союза с одним фибровым чемоданчиком не шли ни в сравнение с перетаскиванием всего скарба и кактусовой коллекции в придачу. На какой-то миг она показалась мне не птицей, а улиткой, тянущей на горбу походный домик, но наваждение рассеялось так же быстро, как появилось. Напоследок она что-то нам стремительно прибила, распилила, замотала пенькой вечно текущий кран — и упорхнула веселым «пока!»

В Гомеле Саша продержалась недолго: то ли кактусам захотелось еще южнее, то ли не сошлась характером с мифической заботливой подругой, так что уже безо всяких наших советов она вдруг оказалась в Конотопе. Я немного посетовала — почему не сразу в Крыму, был бы плацдарм для моих летних путешествий. Она развеселилась и ответила, что все еще впереди, Крым не убежит. Что ж, охота к перемене мест была для нее вовсе не мучительным свойством, но просто отметиной, родимым пятном, знаком непохожести. Возможно, и эликсиром молодости — разве, старея, она все еще не продолжала лететь? Не знаю, как мне удалось подцепить от нее этот вирус, возможно, через колебания воздуха. Во всяком случае, в ее последний приезд мы не встретились: кажется, тогда я перемещалась в пространстве где-то между Камчаткой и Сахалином.

Потом рванул Чернобыль. Она радовалась, что успела переехать: теперь вряд ли кто без особой нужды стал бы меняться на Гомель. Все боялись радиации, а один знакомый даже снял полметра грунта на своем участке и взамен завез чистую землю, а ведь кто его знает, насколько она была чистая. Но тут активизировались совершенно другие невидимые излучения, почему вдруг и оказалось, что мы живем с Сашей в двух разных государствах. Невидимая рука откорректировала планы — они рухнули как бы сами собой. Безграничное пространство разбилось на куски, как та синяя ваза. Приличная пенсия, честно заработанная в туркменских песках и полярных шахтах, съежилась до смехотворного размера, и ни о каких перемещениях в пространстве речи уже не шло. Почта между тем функционировала, и письма из Конотопа продолжали приходить — сначала шутливые, потом растерянные, а потом даже слегка отчаянные. Отец заволновался и время от времени отправлял сестренке денежные переводы, а то и посылки с обожаемым ею кофе, за что она благодарила, но вдруг почему-то перестала отвечать. Я совсем ничего не знала о Конотопе — мне там виделись только какие-то кони, оперные в да дивчины, спивающие песни. Может быть, Саша тоже пела украинские песни своим кактусам, этакие песни забвения, вот постепенно и забыла про нас. Переводы, впрочем, отец не отменял, все так же честно ходил на почту к Новому году иосьмому марта, обижаясь на молчание и тихо недоумевая. После маминой смерти он сильно сдал и сгорбившись, глядя в одну точку, думая о чем-то давнем и, наверное, счастливом. Казалось, он полностью утратил всякую способность двигаться, тем неожиданней было его решение ехать в Конотоп. Сначала я пришла в ужас, но поняла, что не должна подвиг — возможно, последний в жизни. Он вдруг как-то выпрямился, взбодрился, и даже походка стала уверенной. Начал паковать нелепый тюк, увязал оставшиеся от мамы шубу и зимние сапоги — в подарок. Эти стариковские приготовления сводили меня с ума, но страшно было его спугнуть, лишить остаток жизни цели и смысла. Потрепанный каракуль выглядел жалко, но был символом когда-то сбывшейся мечты — покупки для мамы вожделенной шубы и сопутствующих этому героических усилий, сравнимых разве что с известными усилиями Акакия Акакиевича. Теперь он подсознательно хотел переадресовать неизрасходованный остаток мечты любимой сестренке — а как он еще мог выразить ей свою любовь? Я загрузила его в поезд с этим тюком, надеясь на то, что найдутся в Конотопе добрые люди и усадят в такси. О том, жива ли Саша вообще и что будет, если нет, я даже боялась думать. Однако вылазка прошла успешно, через неделю он вернулся гордый и сообщил, что шуба пришлась как кстати, а сапоги не застегнулись, но можно отдать в растяжку, и вообще Шурочка была ему страшно рада, и провели они время душа в душу, вспоминая близких, попивая чай и заедая вареньем из райских яблок.

Минуло еще несколько лет. Отца уже не было. Случайно я оказалась в командировке в Киеве, день выдался свободный, и мне пришло в голову смотаться в Конотоп. Вышла в пыльном городке, с каким-то бурьяном на привокзальной клумбе, не сразу нашла унылую пятиэтажку с затхлым запахом в подъезде, азартно позвонила в дверь, предвкушая Сашину радость. Открыла расплывчатая и неопрятная старуха в застиранном халате, с какими-то жидкими волосками на подбородке и слезящимися глазами, полными невнятной молочной синевы, и сердце мое разбилось — я узнала свою Сашу. Бросилась ей на грудь и зарыдала отчаянно, как на похоронах, а она, признав меня не сразу, гладила по голове и молчала. Успокоившись, я стала рассматривать старушечью берлогу с какими-то нищими тряпками, засаленными ковриками и шаткими табуретками. Чай мы пили на кухне, явно требующей генеральной уборки. Саша извинялась, что трудно нагибаться, оттого здесь так нечисто, но я знала, что дело не в этом — что-то пропало, что-то умерло. Ей все равно, что надколоты чашки, засалены полотенца, в ванной течет и хлюпает кран, унитаз в ржавчине, а угол комнаты заставлен стеклянными банками, до того пыльными, будто их определили на постой уже сто лет назад. Воздух больше не колыхался вокруг Саши — он казался стоячим и пустынным, в нем пели в унисон два голоса — нищета и одиночество. Она начала писем: контора связи хоть и работала, но почтальоны, как она уверяла, просто выбрасывали почту, адресованную в Россию, а в прошлом году по весне растаявшие сугробы обнажили целую смерзшуюся груду такой корреспонденции, так и не ушедшей никуда. На плохое отношение к «москалям» она жаловалась тоже, ей казалось, что все вокруг ненавидят русскую пенсионерку, особенно молодежь с их лозунгами на заборах и неуважением к старшим: «Они же в лицо, в лицо мне это кричат!» Возможно, эти жалобы были лишь старческим преувеличением, но не верить ей было невозможно: я впервые увидела Сашины слезы. Предложенные к чаю две карамельки и серые галеты вместо райских яблочек навели меня на подозрение, которое я тут же и проверила — холодильник был невыносимо пуст. Я ужаснулась и помчалась в магазин, вытряхнула все наличные деньги и со злыми слезами начала метать в сумку все, что попалось на глаза: свежий хлеб, сыр, колбасу, импортное печенье в ярких упаковках, пачки чая, банки кофе, шоколадные наборы. Все это отчасти напоминало истерику, и две гарные продавщицы изумленно вылупились на меня, хлопая сильно накрашенными глазами. Вдруг за их спиной что-то бабахнуло — взорвалась на полке бутылка шампанского и в падении увлекла за собой еще две. Мне казалось, это мое отчаяние и злость поколебали хрупкое равновесие мира, взрыв разрушил обычный порядок вещей, но ведь была же надежда, что новое равновесие теперь сложится из обломков уже совершенно по-другому. Продавщицы визжали, осколки блестели, шампанское лилось рекой.

Увидев втащенный в квартиру мешок с провизией, поблагодарила, но без энтузиазма. У нее был вид смертельно уставшего человека, которому хочется гостей и улечься в койку. Да и мне пора было на обратную электричку. Но казалось, что не хватает еще чего-то, какого-то завершающего штриха, и тогда я спросила про кактусы. Она вяло махнула рукой в сторону лоджии. Там, среди невозможного хлама, поломанных ящиков и битых кастрюль, доживали свою жизнь остатки Сашиной любви — несколько сморщенных, едва зеленых существ. Седой пух на самом крепком из них еще стоял дыбом, но видно было, что это уже ненадолго.

Посланный к Новому году перевод вернулся обратно. На квитанции косо синел штамп: «По причине отсутствия адресата». Опять контора напутала, подумала я, отгоняя нехорошие мысли. А потом пришло письмо. Его писали люди простые и не вполне грамотные, сообщая о том, что Александра Васильевна умерла в больнице от сердечного приступа, но все-таки не в одиночестве — соседка сидела рядом и держала за руку. И что потом весь подъезд скинулся на похороны — жильцы любили ее за доброту и уважали за честность и принципиальность. Правда была в том письме или нет — кто знает. Я поблагодарила добрых людей и отправила им денег — а что мне еще оставалось?

Время течет и уносит родных людей одного за другим. Печаль утихает, размывается, превращаясь в светлые воспоминания, нежность и благодарность. И только Сашина судьба мучает и не отпускает: зачем прилетала ко мне эта птица, всколыхнула воздух, поманила каким-то неназываемым счастьем? Зачем приручила меня, научила щемящему ознобу, восторгу перемещения неизвестно куда и для чего? И до сих пор, сидя на каком-нибудь случайном холме знает какого моря, я всегда ищу в синеве одинокую точку, отбившуюся от стаи. Вот она чертит плавные траектории, вот камнем падает вниз, но, кувыркнувшись, упрямо выворачивает в зенит — будто зовет в свои игры с чужим перевернутым небом.