КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Осень в Задонье [Борис Петрович Екимов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Екимов ОСЕНЬ В ЗАДОНЬЕ

Повесть 

ГЛАВА 1

Молодым летом, за неделю до Троицы, в далеком глухом Задонье, на хуторах, свой век доживающих и вовсе ушедших: Большой Басакин да Малый, Большой Голубинский, Евлампиев, Зоричев, Теплый, Венцы да Ерик, не одним разом, но объявлялись машины и люди приезжие из окружной станицы, районного городка и даже из областного центра. Правились они не к жилью хуторскому, остатнему, не к руинам, а на кладбища, к родным могилам, подновляя их, прихорашивая свежей краской, бумажными цветами, венками.

Подступала Троица — праздник великий для всех живых и ушедших, а для здешних краев еще и свой, престольный, с давних лет самый чтимый в округе.

Во времена прошлые возле хутора Большой Басакин, на прибрежном высоком кургане, на самой вершине его, из-под каменных плит бил могучий трехструйный родник с просторной каменной чашею, из которой мощным шумливым потоком по каменистому руслу вода устремлялась вниз, к недалекой речке.

Когда-то, в пору вовсе древнюю, в этих краях бушевали подземные могучие силы. Легко поднимая и разрывая песок да глину, выпирали наружу, вздымались, дыбились, порою рушась, огромные серые каменные плиты да белые меловые. Тогда, видно, и появился этот могучий диковинный курган с мощным родником на вершине, с каменными да меловыми выходами и глыбами.

Долгие годы — сотни, а может, и миллионы лет — земные и небесные воды, вечный ветер промывали и пробивали в навалах и выходах мелов и камня узкие щели, проемы, арки, потаенные пещеры да гроты. Там и здесь словно созидались на кургане и рядом островерхие каменные пирамиды, колонны да башенки, арки. Порой не верилось, что все это не человек создал, но природа и долгое время.

Именно здесь, на вершине кургана, возле родника, и была когда-то найдена, объявилась икона Задонской Божьей матери. С той далекой поры курган называться стал Явленым, как и родник. Там поставили часовню, из камня-плитняка на высоком фундаменте. Возле нее ежегодно свершался молебен, на который съезжался и сходился народ со всех хуторов и станиц окрестных и дальних. Из мест далеких народ разный стекался заранее: молельщики, старцы, юродивые, калеки да болящие, чающие исцеления. В ближних селеньях их привечали едой и ночлегом.

В канун Троицы округа просыпалась в ночи, ближе к рассвету вскипая, словно потревоженный муравейник. Со всех сторон к Явленому кургану тянулись вереницы пеших людей, конных и воловьих повозок, телег, бричек. Окрестные хутора в этот день пустели. Зато в Большом и Малом Басакине и вокруг Явленого кургана приезжие теснились кучно; лесом вздымались в небо дышлины да оглобли.

А народ все прибывал, пылили дороги.

Не зевали торговцы, заранее разбивая возле кургана и речки свои палатки с булками, пряниками, кренделями, орехами, сладкими цареградскими рожками, конфетами, морсом да лимонадом на льду. Торговля шла бойко.

Но главное, конечно, служба и общий молебен. Священство, певчие приезжали не только свои, станичные, но из Калача, Пятиизбянской, Нижне-Чирской, из знаменитого Новодонского монастыря, и, конечно, приходили монахи и старцы-отшельники, которые спасались в пещерах и кельях Явленого кургана, в Церковном провале, на Скитах.

Крестный ход, многолюдный, с иконами да хоругвями, с Явленой Задонской Богоматерью, свершался вокруг часовни. Потом была служба, освящение родника, омовение в водах его. А потом — просто людской шумный праздник: свой, престольный и всеобщий — Святая Троица.

При советской власти часовню убрали. Высокий фундамент даже взрывали, чтобы навовсе искоренить, как говорили в те времена, «религиозный дурман». Тогда же пропал Явленый родник: один за другим истончились, а потом иссохли три светлых ручья, какие бежали из-под плит песчаника. Потрескалась каменная чаша, заросла полынью. В ту же пору из станичного храма исчезла хранящаяся там Явленая икона.

Праздник кончился. Но еще долго, на Троицу, украдкою, чаще ночной порой, приходили на Явленый курган помолиться старые люди и старые же монахи из пещер. Советская власть монахов пыталась выкурить, но не смогла. Говорили, что там, на Явленом кургане, на Скитах, в Церковном провале, под землею не только кельи, часовни, но длинные, на много километров ходы, ухороны, потайные лазы и даже подземный настоящий Троицкий храм. Ведь устроением подземной обители в свои последние годы занималась знаменитая в донских краях игуменья Ардалиона. По преданию, туда она и ушла, оставив мир.

С «дурманом» и «поповщиной» долго сражались хуторские «активисты»: Мосейка Рулян, Дюня — «Партейный глаз», Петя Галушка, пытаясь поймать главных врагов — монахов-молельщиков. Они окружали курган да подкрадывались, но всякий раз возвращались на хутор ни с чем. Молельщики исчезали, словно уходили под землю. Может, это были вовсе не люди, а одни лишь виденья.

Серьезней боролись с «монастырщиной» «госбезопасность» да военные. Они устраивали облавы, взрывали найденные ходы, кельи, пещеры.

Все это было. И ушло. Поросло былью и небылью. Но старые люди говорили, что на большие праздники у Явленого кургана из-под земли слышен колокольный звон и церковное пение. Порою в этом краю, чаще в ночное время, вроде бы появлялись люди ли, призраки.

А еще, долгие годы, нечасто, но в положенный срок, в прежние времена, потаясь, кружила по хуторам окрестным повозка: смирная лошадка, дощатый короб с брезентовым верхом, возница — монах ли, старец в сером балахоне с клобуком, лицо закрывающем. Он не просил подаянья, объезжая за хутором хутор, но собирал людей на молебен. Поднимался брезентовый полог повозки, открывая невеликий иконостас. Возница, сняв серый балахон, оказывался в черном одеяньи с белыми нашитыми крестами на груди, спине, клобуке. Обычно молебен свершался на месте порушенных часовен, на кладбищах, в станице — у стен обезглавленного храма. Монах объезжал дома, усердно молясь возле хворых, пользуя их святой водой да «святыньками», при случае — соборовал; детишек крестил.

Так продолжалось долгие годы. Конечно, потаясь, ухороном. Порой повозку с возницею ловили местные власти, в райцентр отсылали. Но через время снова появлялась в округе лошадка с повозкой, при ней возница в балахоне, лица не видать, лишь борода торчит.

Откуда приезжали монахи с повозкой и куда пропадали, никто не знал. Но даже в трудные годы в повозку всегда клали не скупясь: муку ли, пшено, кукурузу, картошку, другие харчи. Старые люди говорили, что посланцы эти из подземного монастыря, который жив и теперь.

В годы послевоенные, нелегкие хуторская ребятня скот пасла, работала на бахчах да плантациях и по округе мыкалась с весенней поры до снега, добывая немудреную еду: птичьи яйца, сусликов, лук-скороду, корни козелика, дикие яблоки, терен и прочую зелень. Те, кто постарше да посмелей, искали оставшиеся после войны блиндажи, подбитые танки, в которых попадалось съедобное: немецкие консервы, галеты или иное: часы, бинокли, мешки, плащ-палатки, парашютный шелк — все годилось в хозяйстве. В эту пору детвора натыкалась на пещеры в Церковном провале, на Скитах, возле Явленого кургана. Конечно, ни еды, ни трофеев там не было. Лишь подземные ходы, кельи, порой обшитые деревом или обложенные камнем. Там были лавки, спальные нары, столы и много икон, крестов. В ту пору нравы были строгие. Ребятня в пещерах не бедокурила, а извещала о них людей старших, которые приходили, забирали иконы и обрушивали, заваливали ходы, чтобы никто не лазил, не осквернял святое место. И конечно, за детей боялись: подземные ходы да кельи — дело опасное. Ходили слухи, что тянутся эти ходы до самого Дона.

В годы нынешние хутора быстро безлюдели, вовсе расходились, доживали в них одни старики. Некому было колесить по округе. И повозку с монахом давно не видели.

Зато объявился другой народ, расспрашивая да выведывая про подземный монастырь, о котором в Большом Басакине никто и ничего толком уже сказать не мог. Даже набожный дед Савва, который за веру много страдал — тюрьмы, сибирская каторга, — молчал. Ничего от него не добьешься.

А еще в годы последние на Троицу на хутор Большой Басакин свой народ стал съезжаться, вспоминая старину, казачий род, молодость, родные края и родные могилы. Басакины, Атарщиковы, Неклюдовы приезжали целыми семьями, загодя, с ночевой. Сначала растекались по когда-то просторному хутору и всей округе, проведывали хуторские кладбища и родовые, угадывая с трудом, искали и находили, показывали детям и внукам затравевшие бугорки да канавки, остатки задичавшего сада или одинокую корявую грушу-«дулинку» на месте родовых дедовских подворий. Вспоминали. Роняли слезу.

Проведывали Гиблый курган — страшное место, куда в тридцатые годы со всей округи власти сгоняли народ перед сибирской высылкой. «Кулацкий поселок номер два» называлось это место официально. Туда привозили и пригоняли людей осенней да зимней порой на голое место, в пустую степь. Морили голодом, холодом. Народу там полегло что травы. Особенно старых да малых. Но ни могил на том месте, ни крестов. Венки да цветы приезжие клали на землю. И боялись по ней ступать. Там — родненькие лежат.

Поминали. Молились.

А потом просто отдыхали на воле: рыбачили, купались, собирали троицкие пахучие травы. И, конечно, радовались жданным и нечаянным встречам с земляками, близкой и далекой родней, порою уже подзабытой.

По новому же обычаю в канун Троицы всем известный Аникей Басакин — последний хуторской жилец из молодых — ставил на речном берегу, возле Явленого кургана большую армейскую палатку, готовил костры и котлы, чтобы угостить земляков казачьим «полевским» хлебовом с бараниной, луком, пшеном, а еще, как положено, троицкой яишней, и приглашал из станицы старого священника.

Год от года народу съезжалось все больше.

Одних лишь Басакиных — счету нет. Станичные Федор Иванович, Егор Фатеевич со взрослыми уже детьми да внуками. Районный землемер Тимофей Иванович, у него — три сына, старший — летчик, полковник. Чапурины, Пристансковы, Хныкины — коренные роды, здешние. А еще голубинские, набатовские, евлампиевские, ильменские: Калмыковы, Гуляевы, Детистовы, Карагичевы… Из областного города приезжали, из районного центра, из Москвы, Питера, других городов далеких, порою даже из Сибири, куда в годы лихие целыми хуторами высылали «расказаченных» да «раскулаченных».

Одним словом, на Троицу в стороне задонской, обычно пустынной, возле хутора Басакин, у кургана да речки, становилось людно. Машины, цветные яркие навесы, полога, шумливая детвора, радостные встречи, разговоры — все это живило округу.

А еще и свой батюшка подъезжал, из города, отец Василий, молодой, тоже из басакинских, привозил он дьякона да певчих.

Служили молебен на кургане, возле бывших часовни да родника. Молились. А потом продолжали праздник. Выпивали понемногу и не все: впереди — дорога. Зато истово хлебали свежую уху да пахучий кулеш с бараниной, разговлялись троицкой яишней — за то спасибо Аникею, он в этом краю теперь за хозяина.

Детвора да молодежь купались, рыбачили. Люди постарше мирно беседовали, поминая давнее, в котором горького было через край: высылки, войны, голод. Оттого и бежали. Но еще было детство, близкие люди, чьи могилки рядом, были юные годы, которые утекли, и родная округа, которая в прежней поре.

Словом, есть о чем «погутарить». Басакины ли, Нагайцевы, Подсвировы… Двоюродные да троюродные, вовсе седьмая вода на киселе, но — свой круг: «земеля», «годок», «односум»…

Вспоминали былое: свое и вовсе давнее, слышанное от отцов и дедов. Маркиан Басакин — лихой рубака, имел три георгиевских креста. Как не вспомнить его, не помянуть. Могучий Титай Подсвиров, который, жалея быков, порой выпрягал их из тяжелого воза и брался за войё, тащил, приговаривая: «Конечно, тут быкам не осилить. Сам еле тяну».

И о нынешнем не больно сладкие речи. О том, что Дон без хозяина гибнет. Скоро не то что рыбы, лягушек да ракушек не останется. А ведь бывало… О стерляди, осетрах вспоминали, о пудовых сазанах, лещах и вовсе страшенных сомах, которые скотину, людей в воду утягивали, а гусей да уток живьем глотали. Нынче донские воды пустели, берега загажены, прибрежный лес рубят и жгут чужаки. Земля не пашется и не сеется. Захватили ее чечены, дагестанцы и прочий «кавказ», погубив заливные луга да займища. Вот он — огромный Басакин луг, который в старые времена сеном снабжал всю округу. Его берегли, скотину по весне на нем не пасли, даже на телеге здесь запрещалось ездить. А нынче чеченские отары, овечьи да козьи, превратили Басакин луг в пустую толоку. И не только луг. Курганы уже голые стоят: ни чабора на них, ни полыни — все козы выдрали.

Особенно горячился здешний житель Аникей Басакин, у него немало скотины и рыбная ловля.

— С одной стороны Вахид меня поджимает, — объяснял он, — с другой — Ибрагим. А мне, коренному, скотину пасти негде. На Дону — ростовские, шахтинские, вся Украина. Гуртом. Их никакие границы не держат, и тоже законов для них нет: все выдирают, вплоть до мальвы, загубили, загадили, — жаловался он, казачина крепкий, большерукий, и приезжих просил: — Наших сюда присылайте. Чтобы была подмога. Можно ведь и рыбацкую базу устроить, и охотничью, навести порядок, чужаков отвадить, своих приучить к порядку. Казаки… В городе ходят, с лампасами, — горячился он. — Сюда их присылайте. Сделаем конную школу, для молодых. У меня лошадки гуляют. Туристов можно возить. И работать можно, скотину водить, птицу. Дома у меня свободные. Задаром отдам. Живите, работайте. Своим я всегда помогу… Это наша земля, родная… Мы тут хозяева. Пашу Басакина жду. Военный человек, полковник. Он приедет, наведем порядок.

Аникеевы речи слушал народ приезжий, сочувствуя и одобряя, тем более что встречал он гостей не скупясь.

А народ приезжал непростой: майоры, полковники милицейские и даже армейский генерал из Москвы Чапурин, но тоже родов Басакиных; профессор из университета, начальники из района и области; серьезные бизнесмены: хозяин гостиниц и ресторанов Хныкин со взрослыми сыновьями, которые тоже при деле; Талдыкины да Черкесовы…

Все они чтили свое казачество, родство, гордились им, видели горький исход. Сочувствовали Аникею, порой помогали.

Но у каждого давно уже была своя налаженная жизнь, которую не поворотишь. Один лишь Павел Басакин — военный летчик, обещал и обещал твердо: «Вот отлетаю и здесь поселюсь. Пригоним дебаркадер, на устье поставим, Иван Подсвиров тоже демобилизуется. Николай Черкесов… Наведем военный порядок. База рыбацкая, охотничье хозяйство, конноспортивный лагерь для молодых казаков», — планировал он уверенно. Но потом уезжал, как и все остальные. Уезжал, улетал в далекие страны: Африка, Индия. Уезжал, но долго помнил праздничный день: Троицу, Явленый курган, речные воды, терпкий степной дух, сердечные разговоры в ближнем кругу и, конечно, песни:

Кольцо казачка подарила,
Когда казак шел во поход.
Она дарила, говорила,
Что через год буду твоя!
Особенно хорошо получалось, когда привозили из райцентра голосистую Марковну да Ивана Переходнова.

Не для меня придет весна
И Дон широко разольется,
И сердце девичье забьется
С восторгом чувств не для меня.
Пелось и слушалось так хорошо, что даже сердце щемило:

Не для меня цветут сады…
А потом:

Пчелочка златая,
Что же ты жужжишь?
Жаль, жаль, жаль, жаль, жаль…
Вдаль не летишь.
Это уже весело, порой с плясом.

Славный получался праздник. Но недолгий. К вечеру разъезжались. Наутро будто и не было ничего.

Речка, просторный Басакин луг да задичавший Басакин сад, огромная речная долина, которая тянется на десятки верст, от Венцов, Голубинского, Теплого — когда-то хуторов людных, казачьих, от балок ли, провалов Чернозубова, Сибирькова до Монастырского ли, Церковного до Явленого кургана, Скитов и самого Дона. И везде — тишина, безлюдье.

Редкие гурты скота да овечьи, козьи отары. Машина порой пропылит. Это Аникей Басакин харчи своему пастуху повез и заодно выбирает места для покосов. Теперь — самое время. А может, кто-то из пришлых, свои ли, чужие.

Машина пробежит, уляжется пыльный хвост. И снова тишина, безлюдье. Лишь редкие нынче суслики посвистывают да черные коршуны сторожат поднебесье.

Тишина. Троицкие травы цветут, пахучие, терпкие: сиреневый чабор, розовый железняк, местами — шалфей, белый и желтый донник-«буркун», пылит горькая полынь, стелются, словно текут ковыли, серебрясь на солнце. Кое-где на месте давно оставленных людьми хуторов, которых знак — лишь могилки, там — кресты, железные надгробья; на них недолго, но ярко светят цветы неживые, добела выгорая под жарким солнцем.

Эта память на короткий срок.

Долгую память храня, высится над степным покоем курган Явленый. Годами древний, но как и прежде — могучий, он вздымается над водой и землей, словно огромный храм.

Именно так — храмом Господним называла этот курган великая праведная старица, знаменитая игуменья Ардалиона, которую в годы прошлые знали все. В нынешнюю — немногие, но все же помнили, чтили. Потому что она была из этих краев, родом Басакинских, по отцу — Атарщикова.

Но все это тоже — лишь долгая память.

ГЛАВА 2

Вечером солнце садилось в синюю тучу; недолго полыхал просторный багровый закат, а потом сразу смерклось, стемнело, как и положено в пору осеннюю.

По обычаю, Иван улегся спать рано и разом уснул, как всегда, за день намаявшись; но среди ночи проснулся: он чутко спал, тоже по здешнему обычаю. Нынче встревожил и разбудил его какой-то недобрый сон или необычный звук. Иван недолго полежал в постели, вслушиваясь и ничего не услышав, но все же решил подняться, выйти на волю: мало ли что… Фонарь зажигать не стал. Одежда была на привычном месте, искать не надо. Куртку накинул да сунул босые ноги в сапоги, дверь отворил и замер на пороге.

В тесном вагончике, жилье нынешнем, было темно, но привычно: стены, крыша, пол, любая вещь под рукой, лишь шагни да пошарь.

А через отворенную дверь вдруг навалились глухая темь и глухая тишь. Даже дыхание перехватило. За спиной — нажитое тепло, за порогом — тьма непроглядная, словно черная вода: ни земли, ни неба. Иван почуял тошнотворный обморочный страх. Раньше такого не случалось, сколько прожил здесь. А вот теперь… Рука сама собой потянулась к ружью, которое висело рядом с дверью. Снаряженное ружье, от волков. Щелчок предохранителя, рука — на ложе. И сразу стало легче. Но темь кромешная и мертвая тишь никуда не делись.

Иван шагнул за порог и осторожно, будто впервые, спустился по ступеням на землю. Шаг шагнул, а дальше не мог. Снова подступил страх, оттого что за спиной уже не было прежнего оберега: стен и крыши вагончика. Но главное — близких людей нынче не было: жены, сына.

Лишь тьма и тьма. Сырая тьма и глухая тишь. Мерещилось, будто что-то недоброе, страшное таится рядом, подстерегая. Такое было лишь в далеком детстве: когда жили в своем доме, Иван боялся поздним вечером ходить в дворовый туалет. Темноты боялся и просил: «Мама, проводи…» Отец укорял: «Большой уже…» Но мама понимала. И вот теперь хоть маму зови.

Впервые с тех пор, как поселился здесь, осязаемо, умом и сердцем, Иван вдруг понял, как далеко он забрался, в какую глухомань. За речкою, в двух километрах — безлюдный брошенный хутор. А дальше — вовсе глухая тьма, на полсотни верст, во все стороны.

Верный помощник Дозор неслышимо вылез из-под вагончика и, встав рядом, звучно зевнул, клацнув вершковыми зубами. И сразу отлегло. Отступил тяжкий морок, возвращая обыденное: собака — здесь, жилье — за спиной, в двух шагах — скотьи базы, загоны. Там — вся живность.

Страх отступил. Тьма оставалась прежней, но иным зрением, Иван уже видел круг ближний, привычный: справа — густые заросли тальника, высоченные, с могучими кронами тополя да вербы над речкой; бобровая заводь с прочной плотиной; слева — крутой обрыв Белой горы — кургана приречного, морщинистого, изрезанного дождевыми потоками. А между ними — малый приют: железные вагончики, хозяйство — выгульные базы, стойла, сараи, птичники, сено да солома в скирдах да тюках. Приют человечий и скотий.

Все свое, своими руками строенное, лепленное, уже привычное. И потому даже во тьме без опаски и ощупки он обошел хозяйство, чувствуя, как с каждым шагом оставляет его невесть откуда взявшийся, словно детский страх. На открытом базу шумно вздыхали коровы, жевали жвачку. Заслышав шаги, сонно забормотал индюк, который вместе со своим семейством по летнему времени привык ночевать не в птичнике, под крышей, а на воле, на жердях огорожи, лисиц не боясь. Еще один хозяин — петух, некстати разбуженный, сердито заклекотал и прокукарекал, отмечая неизвестно что.

Петуший крик окончательно рассеял все страхи, виной которым то ли тяжкое сновиденье, а скорее, недавний отъезд близких: отца, жены, сыновей.

Можно было идти досыпать. Дело осеннее, светает поздно, да еще и погода ненастная.

Протяжные далекие стоны, повторенные раз за разом, донеслись откуда-то сверху, с холмов. В ночи, во тьме звучали они жутковато. Иван понял: вот что его разбудило. Это был призывный клич лося-самца. Лосей в Задонье давно уже выбили. А этот, единственный, невесть откуда забредший, кричал и кричал по ночам, не слыша ответа и призывая не подругу, но гибель свою: выследят и застрелят.

В ночах прошлых, звездных, светлых от луны, сохатый кричал призывно, трубно. В ночи нынешней, сырой и мглистой, слышались в этом зове лишь печаль да усталость. Но для Ивана это был просто голос живой, знак ободренья. Прожив на белом свете тридцать пять лет, Иван в последние годы твердо уверовал, что не зверей да каких-то чудищ надо страшиться, а людей. Их надо бояться белым днем, а особенно ночью.

Но в этой задонской округе люди водились редко.

За речкой и просторным лугом, в двух ли, трех километрах еле дышит хутор с громким названием Большой Басакин. Людей в том Басакине — на пальцах одной руки перечесть, все — ветхое старье.

Еще недавно там жил Аникей Басакин — сорокалетний крепкий мужик, которого знала вся ближняя и дальняя округа. Ивану он приходился троюродным братом. Далекая, но родня: по отцу, по фамилии, роду. Басакины коренились на этой земле издавна. Басакины сады, Басакины колодезя, Басакинские поляны, Басакин провал, Басакинские перекаты — эти имена и поныне живы. А еще — хутора: Малый да Большой Басакин. Малый давно ушел, оставив после себя лишь память да заплывшие руины. Большой Басакин доживал свои последние дни. Теперь он лежал во тьме. Еще недавно в любую, даже ненастную ночь неяркий, но издали видимый купол огней поднимался над подворьем Басакина. Ранним утром оттуда слышался голос трактора. Теперь хозяин ушел, и над округой сомкнулась тьма.

Снова и снова, но теперь уже глуше издали доносился голос сохатого: стоны ли, зов. И тут же затревожилась, заволновалась птица. Забормотал старый индюк, вперебой ему разом загалдело все стадо.

Пришлось вернуться, вместе с собакой.

— Ищи! Гони! — приказал Иван.

Послушный Дозор пробежал вдоль городьбы принюхиваясь и, поймав свежий след, подлаивая, пошел ломить напрямую, через заросли тальника, к речке. Видно, и впрямь кто-то приходил. Дозору в помощь проснулся Тимошин голосистый Кузя, залаял, засуматошился, пугая неизвестно кого.

Летом в закрытых птичниках жарко. Индюки привыкли ночевать на жердях городьбы, словно на нашесте. Лисиц Дозор издали чуял, не подпуская близко, а неопытных сходу давил. Молодой, но уже могучий кобель — кавказская овчарка. А вот увертливая мелкота: хори, норки ли уже погубили несколько птиц, перегрызая им горло. Пора было приучать индюков к месту, иначе к зиме, к продаже и резать будет нечего. Давно уж пора… Да все — недосуг. Вроде бы осень пришла. А дел не становится меньше. Наверное, не привык еще: новое место, новое дело.

Еще недавно Иван и не думал, что окажется здесь, вдали от людей и привычной жизни. Привычное осталось в районном городке, до которого вроде и недалеко, всего полсотни километров. Но каких… Немалой частью — грунтовых, глинистых, разбитых, в непогоду вовсе непроезжих.

В райцентре Иван Басакин прожил обычное начало жизни: родители, школа, техникум, армия, потом — работа на заводе, ранняя женитьба, дети, свой дом. Но время в страну пришло непростое. Все резко менялось, ломалось вместе с людскими судьбами. В поселке, где жил Иван, не стало работы. Пяток невеликих заводиков барахтался недолго. Все закрылись: мясокомбинат, молочный, судоремонтный, авторемонтный, стройматериалов… Одни — раньше, другие — позже, но конец один: пустые цеха, выбитые окна и двери, проломы в оградах, стаи бездомных собак.

В большом семействе Басакиных, где Иван был сыном младшим, лишь глава семейства, Тимофей Иванович, остался при своем землемерском деле, работы ему даже прибавилось: бывшую колхозную землю делили, сдавали в аренду, продавали. Басакин-старший даже ушел с государственной службы, чтобы работать от себя, частным порядком. Мороки было много, но дело того стоило. Тем более что лишь старший сын его — военный летчик, оставался хоть и не в качестве прежнем, но при своей профессии и на своих хлебах. Два других — оба семейные — потеряли работу, не сразу находя себя в новой жизни. Средний сын Яков стал торговать. Сначала муку да сахар возил с мельниц, заводов, торгуя прямо с тележки-прицепа. Потом обзавелся палаткой, пристегнул к делу жену и понемногу расширял ассортимент крупами, солью, спичками, чаем — все простое, для небогатого поселкового люда. Дело пошло.

У младшего, Ивана, к торговле душа не лежала. Тем более, когда закрылся его завод, уже все мужики в поселке чем-нибудь торговали на просторном рынке или «таксовали», да еще, по новой моде, за деньги невеликие, все подряд охраняли: школы, детские сады, больницу, конторы, магазины — небогатый выбор. Но семью с двумя малыми сыновьями нужно было кормить.

Отец помог Ивану купить пассажирский автобус «Газель». В поселке заработка не получилось: много желающих возить, мало желающих ездить за деньги. Рейсы в областной центр выгодней, но туда в одиночку не пробьешься. В самом областном городе было проще: плати хозяину маршрута и вози хоть круглые сутки. Но за выгодный маршрут и плата соответственная. А еще: контролеры, гаишники и любые менты в форме ли, с «корочкой», «надзирающие». Всем — плати и плати. Крути баранку с рассвета до полуночи, угождай пассажирам: там остановился — не там; кормись всухомятку, спи в машине или в каком-нибудь закутке на десятерых. Забывай жену и детей.

Иван помучался в городе месяц-другой. Особого барыша не получалось: лишь на хлеб да соль. Потом его дважды за неделю ограбили. Все было по-простецки: окраина, Дубовая балка да Новоселье. Последние пассажиры. Один — рядом, другой — позади. «Останови!» И нож — на шее. Забирают деньги. И исчезают во тьме какого-то переулка. Ищи их — свищи. Да и кто искать будет?

На этом городские заработки кончились.

Но жить и кормиться надо. Куда-то на стройку ехать в Москву да Питер? Не каменщик-плотник, возьмут лишь на «подсобку». Объявлений много, но проку от них… Обещают златые горы. Брешут. Ездит народ, но сладкого мало: чаще всего возвращаются с пустым карманом. Тем более, придется семью бросать. Жена была против, говорила: «Иди в охранники… Пусть невеликие деньги. Но дома…»

С отцом и братом — все вместе — думали-рядили и поменяли «Газель» на грузовой термофургон «Бычок». Снова сел Иван за баранку. Сначала работал по заказам базарных мелких торговцев да небольших магазинов, мыкаясь по городским оптовым базам. Колбасу да сосиски возил от местного «колбасника», вяленую да копченую рыбу, объезжая окрестные хутора да села, в Калмыкию порой забираясь и даже в Астрахань.

Почти год работал на городскую молочную компанию, по всей области развозил кефиры да йогурты. Платили неплохо, но порядки строгие: шесть дней за рулем по двенадцать часов. В день выходной тоже сидишь словно на кукане, на привязи: спиртного, даже пива — ни грамма, потому что могут вызвать на подмену — это в контракте записано. Работа нелегкая, но платили неплохо. А потом вдруг зарплату урезали почти вдвое. Пришлось уходить.

Снова началась маята. У крупных клиентов своя техника или договоры с серьезными транспортниками. День и ночь по трассам огромные фуры идут и идут. А всякая мелкота, вроде Ивана, лишь на подхвате, при случае, у такой же мелкоты.

За эти годы Иван чего и куда только не возил. С ранней весны до осени: цветы, огурцы из Краснодара и Ставрополя, черешня, вишня, абрикосы, помидоры и прочее, заканчивая арбузами-дынями. И от людей возил на ростовские, саратовские, московские базы. И от себя: покупал да продавал, оптом ли, по рынкам. Всю географию изучил: Астрахань, Краснодар, Тамбов, Пенза, Воронеж, Казань, Уфа. Но сладкого в той «географии» было мало: днем, а чаще — ночью в дороге, в чужих людях, и всякий норовит тебя надуть-обуть-облапошить или просто грабануть. По иным трассам, вроде ростовской, опасно ездить: товар вместе с машиной отбирают. На рынках, особенно в Подмосковье, мафия да шпана. За все платишь, но машину, товар и на минуту оставить нельзя. Приходилось жену с собой брать или племянника, потом старшего сына. С помощниками легче, надежней.

Другая беда: милиция да гаишники. Попадись им в лапы, разденут догола. Деньгами берут и любым товаром не брезгуют. «Колбасу везешь? Огурцы, рыбу? Давай на закуску!» — «Не мое… — отнекиваешься. — От хозяина, по весу, под пломбой…» — «Ты чего нам поешь? Просишься на отстой, на отдых?» Вот и конец разговору. Не дай бог поставят на штрафстоянку, «до выяснения». И будешь стоять. Было всякое: помидоры текли, клубнику вываливал…

С ментами права качать лишь себе в убыток: плати, отдавай и молчи.

Был у Ивана знакомый гаишник — бывший одноклассник. Однажды, при случае, очередную жалобу выслушав, произнес он сокрушенно: «Что же делать… Порода у нас такая». Однокашник был с малых лет краснощеким и крепким увальнем. Вот и теперь, в разговоре, он лишь губами пошлепал, огорчаясь, и повторил: «Такая порода…»

Эта «порода» была ненасытно прожорливой и наглой, а порою страшной.

И потому, когда отец предлагал взять в рассрочку еще и вместительный «Камаз», и, может быть, даже с прицепом, Иван не спешил соглашаться, отговариваясь: «В долги лезть… Летом, может, и будет чего: фрукты, овощи, зерно, арбузы. А зимой — на прикол? Тем более „Камаз“. Не хвалят его. Запчастей не накупишься».

Он отнекивался, хотя и понимал, что семью из четырех человек его нынешняя «лошадка» не вытянет, доходы не те. Но брать «Камаз» — это надолго, считай, навсегда запрячься в его хомут и оглобли. Сказать себе: «Другой жизни не будет». А эта жизнь, нынешняя, не больно Ивану нравилась, и все казалось ему, что вот-вот должно объявиться иное, похожее на прежнее, когда на заводе работали. Конечно, и там была зарплата в натяг и много чего не больно сладкого, но теперь, через время, вспоминалось главное: утром идешь на работу, вечером — дома. Два выходных — великое дело, да еще отпуск. По молодости — гулянки, танцы, иные забавы. В семейном быту — жена и дети, всякий день вместе. Квартиру успел получить от завода. И знал наперед, что так оно все и будет: завод, работа, каждый месяц, пусть невеликие, но «аванс» и «получка» — у него, у жены; вечером — дома, с ребятишками; отец и брат рядом; рыбалка в дни выходные; отпуск. Работал на заводе мастером и знал, что помаленьку, но будет вперед продвигаться: старший мастер, начальник смены, потом, может, и выше. И жилье дадут попросторней. В семье уже два сына. Жена еще девочку хотела.

Потом вдруг все стало разваливаться и совсем ушло. Весь завод: шесть цехов его, не считая подсобных. Все вывезли. Все порушили. Тихая война без бомбежек и взрывов. И словно после войны, как показывают в кино: пустые глазницы цехов, порушенные кровли, стены, лишь ветер гуляет да стая бездомных псов — за хозяина, кого-то даже загрызли. А еще в пустых цехах люди вешались, по пьянке или просто от горя: работы нет, денег нет, жена, дети… В конце концов: «Пошло оно все… С такой жизнью…»

А совсем рядом война настоящая — Чечня. Туда днем и ночью самолеты летят с близкого аэродрома. Гудят и гудят. И людей в Чечню набирают, по контракту. Обещают большие деньги. Но живым или мертвым? Гробы оттуда везут.

Иван на войну не собирался. Не дошло дело. Но в мирной жизни радости было мало. Есть заказы — работаешь, не разбирая ночи и дня: едешь и едешь, спешишь, к дому прибиваясь редко. Нет работы, значит маешься, жене и детям в глаза стыдно глядеть. Глава семьи, кормилец… И завтра, и через год такая же песня.

Вначале, первое время, надежда теплилась: может, изменится что? Завод, потом остатки его продавали да перепродавали. Всякий раз при такой вести разговоры шли: пришел нормальный хозяин, он все восстановит. Заказы есть, начнется работа.

Но раз от разу надежда все более гасла. Накапливалась горечь. Порою вспыхивала молодая отчаянная злость, которая в конце концов и привела Ивана к часу нынешнему: далекое Задонье, глухая ночь, одиночество, тьма, безлюдье, протяжный клич одинокого лося, похожий на стон. А может, это вовсе не лось, а что-то иное стонет и плачет в полуночной тьме.

Еще вчера рядом были дорогие люди: жена, отец, сыновья. Погожие день и вечер, потом лунная ночь.

Прощаясь с летом, устроили праздник. Раков ловили на отмели, с фонарем, с лодки. Потом их варили на берегу, на костре. Светлая была ночь, лунная. Пресное дыхание воды. Старые могучие тополя, развесистые ивы; горечь осенней листвы и коры, пряная сладость пахучего иссопа — донского ладана, что растет и цветет на кручах до самых морозов. Младший сынишка Тимоша просил и просил: «Мама, папа. Не надо к врачу ехать. Уже не болит ушко».

Прежде они были вместе: Иван, Ольга, младший сын Тимоша, а летней порой и старший — Василий. Особенно Тимоша прижился здесь: степной простор, речка, всякое зверье и птицы, домашняя животина, большая и малая, пастьба, огород, в котором «много всего»: «малиновый рай» да «клубничный рай».

Теперь лето кончилось, все самое трудное позади. Надо было Тимошино ушко врачу показать. Потому и уезжали все разом, оставляя на поместье хозяина и работника Мышкина. Тимоша уезжать не хотел: «Папа, мама… Не болит у меня…»

Словно помогая взрослым, погожая лунная ночь сменилась хмаристым утром. Родные заторопились, чтобы не попасть в дождь и не застрять где-нибудь. Случалось такое. Не дай бог.

Они уехали. Дождь так и не пришел. Тянулся день тусклый, но теплый. Лишь к вечеру проглянуло солнце, но село в тучу. По-осеннему быстро завечерело. Настала ночь. А потом — внезапное пробужденье и непонятный страх. Даже к ружью рука потянулась. Раньше такого не случалось. Слава богу, быстро прошло. Ружье — ни к чему. Оно годилось в жизни прежней, когда Иван занимался извозом. Московская трасса, а хуже ее — ростовская трасса да калмыцкая степь. Порою не ружье, но автомат, гранатомет пригодились бы. Едешь, не знаешь, где тебя остановят и что потребуют. Настоящие бандюки, местная шпана, которая у дорог пасется. А еще — менты, они порою страшней бандюков и шпаны. Что днем, что ночью.

ГЛАВА 3

Тогда — год назад — тоже была осенняя ночь. Иван вечером загрузил свой фургон дынями прямо с бахчи и, выйдя на трассу, возле бензозаправки пристроился к каравану «Камазов», которые везли арбузы да капусту. Пристроился и поехал, намереваясь поздним, но утром добраться до Подмосковья, в Балашиху, место освоенное, привычное. Но человек предполагает… Понесла их нелегкая на воронежскую трассу. Хотелось проскочить быстрее и легче.

Среди ночи на обычно закрытом милицейском посту колонну остановили. Шипованная тяжелая лента лежала поперек дороги.

Все понятно и ничего нового. Собрали положенную мзду, отправили деньги наперед, со старшим, и следом потянулись с документами к высокой, ярко освещенной будке. Дело обычное.

Но нынче все обернулось по-иному.

На просторный балкон двухэтажного дорожного поста вышел невысокий пузатенький мент, громко сказал: «Подаянок не берем. Обнаглели!» И начал рвать и бросать вниз бумажки, прямо шоферам на головы. Вначале не поняли, потом увидели, дошло: «Деньги рвет… Наши…» Милиционер сделал свое дело и ушел с балкона. Пополам разорванные купюры в ночном безветрии веером опустились на асфальт, лежали, ясно видимые в прожекторном свете. А рядом была тьма.

Шофера завздыхали, переминаясь с ноги на ногу. Подниматься с документами наверх теперь было бесполезно. А что делать?..

Разговаривали шепотом.

— Мало дали…

— Как всегда… Обычная такса.

— Это Сашка Золотой, — сказал кто-то. — Он всегда вдвое больше берет.

— Кто знал, Золотой он или Серебряный. Заглот.

Старший колонны, мужик пожилой, бывалый, приказал:

— Не бухтите. Пойду попытаю. Сколько надо…

И стал неторопливо подниматься по крутой железной лестнице к ярко освещенному кубу, откуда доносилась музыка, разговоры и женский смех. Видно, там гулеванили.

Потянул легкий ночной ветерок, и порванные деньги с шуршанием поползли от навеса на проезжую часть. Их стали поднимать:

— Можно склеить… Должны принять в банке. Заменят…

Подобрали все. Курили, ожидая старшего: с чем он вернется?..

А Иван ждать не стал. Одним разом навалилась тяжкая усталость, телесная и душевная, которая копилась все долгое лето: еще в марте он начал мимозы возить из Краснодара, потом пошло-поехало… Теперь — сентябрь. И все одно и то же: кабина, дорога, базы, рынки, менты, барыги, тревога, недобрые ожидания, тоска по дому, жене, сыновьям, которых все лето, считай, не видел; и обещанной рыбалки они так и не дождались, а ведь мечтали: река ли, озеро, палатка, костер… Господи… И все из-за чего? Из-за этих денег, проклятых бумажек. А эта красномордая скотина вылезла, изодрала бумажки и выбросила. Не бумажки он рвал и выбрасывал, но человеческой жизни дни: Ивана, его сыновей, жены, отца, матери, братьев — всех одним разом.

Горечь и усталость навалились. Жить не хотелось. А впереди еще…

Одно лишь было спасенье: повернуться и уйти, уехать домой.

Так он и сделал: ни слова не говоря, пошагал к своей машине, которая стояла последней в караване «Камазов», в ночной тьме. Дошел до нее, залез в кабину, завел, развернулся и поехал домой. Никто его не остановил.

К утру Иван был уже дома. Он оставил у подъезда машину, про дыни забыв, а в квартире, даже не раздеваясь, сразу лег на диван и заснул. Проспал он, с невеликими перерывами, почти двое суток. Проснулся в первый раз, разделся, помылся и — в постель. Потом еще раз встал среди ночи, чаю попил, чего-то поклевал, и опять на сон потянуло. Спал и спал.

Жена испугалась, пробовала его тормошить:

— Ты заболел? Что с тобой? Что случилось?

— Посплю, посплю… — бормотал он умоляюще. — Можно, я посплю.

Жена отступилась.

Проснулся окончательно Иван поздним утром, не сразу поняв, где он и что с ним, словно пришел в себя после тяжкой болезни ли, долгого забытья. Что-то там, далеко позади — черное, злое. А теперь — здоровое тело, ясная голова. За окном — белый день. Оконные шторы сдвинуты, но неплотно; солнечный, широкий луч освещает комнату, радужными бликами упираясь в стену, в большой семейный портрет на ней. Это уже давняя семейная фотография Басакиных. Все вместе: отец, мать, три сына и дочь. Еще молодые. Отец в смоляных кудрях, а мама — вовсе красавица: большие глаза, корона уложенных кос, добрая улыбка. Старшие дети: Павел и Маша — чернявые, невеликие ростом. У Якова и вовсе юного Вани материнская стать: светлолицые, высокие. Как давно это было… Какие все молодые… Последняя фотография, когда все жили вместе. Теперь Маша далеко: прилепилась к своей Камчатке, не вытянешь оттуда. А Павел и вовсе, то — в Африке, то в — Индии, летает и летает. А ведь вроде недавно… Но как давно!

Иван лежал и глядел на семейный портрет. Смотрел, и вздыхал, и тихо радовался: какие все милые и, слава богу, живы-здоровы.

Понемногу, но мысли возвращались в день сегодняшний, и о вчерашнем начинало вспоминаться. Тихо скрипнув, приотворилась дверь, и уморительно серьезная, настороженная мордашка младшего, пятилетнего сына Тимоши просунулась в открытый проем.

Иван зажмурился, но поздно. Глазастый Тимофей его разоблачил:

— Не притворяйся. Ты проснулся. А я тебя караулю, потому что некому тебя караулить. Мама на работе, Вася в школе. Я даже на улицу не выхожу… — подробно объяснял он ситуацию. — Дед приезжал и уехал. На твоей машине. Оставил нам десять дынь. Сладкие. Бабушка скоро придет. Она вчера приходила, принесла пирожков, мы тебе оставили, с капустой. Ты спал. — Сын подошел ближе и, рассказ закончив, сказал: — Хватит притворяться, открывай глаза, вставай. Ты никуда теперь не уедешь, машины-то нет. Будешь со мной, — и, с оглядкою, шепотом, предложил: — Давай ловить вампиров. Они в подвале скрываются. Мы с Никитосом их вчера туда загнали.

— А может, мне сначала позавтракать? — спросил Иван, поднимаясь с постели и раздвигая шторы. — Вампиры — это серьезный противник. Давай умоемся, позавтракаем и тогда…

— Они могут вырваться из подвала и спрятаться на мусорке, в мульдах.

— Мы их и там достанем, — пообещал Иван.

Завтракать усаживались вдвоем. Закипал чайник, шкворчало в жаровне что-то пахучее. Машины и впрямь за окном не было; отец забрал ее и дыни куда-нибудь пристроил. Спасибо ему, хотя это тоже — в укор. За отцом не заржавеет. Но семь бед — один ответ. А сейчас можно не торопиться, спокойно позавтракать, с сыном поговорить. Это уже праздник.

На воле разгорался погожий осенний день. Окно кухни выходило на тихую улочку.

Жили на первом этаже обычного двухэтажного дома с тремя подъездами. Таких домов и поболее, на пять этажей, в поселке было немало. Целый район построили при советской власти. Он так и назывался — «Стройрайон». Городская окраина невеликого районного центра, с асфальтом, детскими садами, магазинами, школами и даже стадионом.

Но меж домами — крохотные палисадники, да огородики, обнесенные всяким старьем; курятники, сараи с погребами; дощатые да железные гаражи; машины под окнами, у подъездов, в основном старье, порою годами стоят на спущенных колесах; переполненные мусорные мульды, горы хлама, разносимоговетром: полиэтиленовые пакеты, пластмассовые бутылки — картина скучная. Но слава богу, кухонное окно глядело на тихую улочку с невеликими домиками, зарослями сирени да жасмина под окнами, огородами, садами — все это просторно, зелено. Ярко цветут у заборов белые, синие, алые, лазоревые хризантемы, желтые ноготки, доцветают петуньи да мальвы. Глядеть приятно.

Завтрак проходил под музыку телефонную. Трубку брал Тимофей, представлялся:

— Слушает Басакин Тима, — сообщал новости: — Он проснулся, завтракает. Сил наберется, будем вампиров ловить.

Потом отцу передавал трубку.

Звонили друг за другом: жена, мать, отец, брат.

— Нормально, — отвечал им Иван. — Все нормально, ничего не болит. Расскажу.

Хотя что он мог рассказать? По нынешним временам дело обычное. Бывало и хуже: грабили, били, прокалывали колеса в чистом поле. А здесь — всего лишь ментовская жадность и дурь: мало дали. Тоже — обычное. И деваться некуда. Но словно переполнило чашу: горечь, усталость и что-то еще тоскливое, темное. Как об этом рассказывать даже родным людям? Поймут ли?

Понимали не очень. Приезжал отец, чтобы сообщить: «Дыни продает человек на трассе, у моста. Берут. Машину подгонит. Ты оклемался? — Пронзительный взгляд. — Отравился, может, чем? — Это уже, понятно, насмешка. — Прошло? Ну и слава богу. — Телефонный звонок его подогнал. — Еду, уже, еду… — Он поднялся с кряхтеньем, пожаловался: — Спину опять застудил. Едешь — вроде жарко. Откроешь окно — просифонит. Возраст, наверное…»

Это было правдой: шестьдесят лет, юбилей уже отметили старшему Басакину. Крепкий мужик, кряжистый, но голова седая, от кудрей на темени, считай, ничего не осталось, на лице резкие морщины, спина побаливает. Но он еще крепок, с утра до ночи в работе: самый опытный землемер в округе, его дело не только разбивка, межевание, но оформление документов, прав на землю — ремесло нынче очень нужное для всех: от стариков, которые свои «шесть соток» узаконить хотят, до солидных фирм и хозяев. Сидеть не дают. «Ну, еду, сказал, еду, уже в дороге…»

С тем он и отбыл, похлопав сына по плечу:

— Ладно, отдыхай, — и внуку приказав: — А ты отца корми да охраняй.

— От вампиров? — спросил Тимка. — Они позасели вокруг.

— Это уж точно… — рассмеялся старый Басакин. — Засели, не выкуришь.

С тем и уехал.

В пору обеденную прибыли мать и жена. По обычаю бабьему они охали да ахали, сваливая все на болезнь: «К врачу надо сходить, провериться…»

Окончательный диагноз поставил к вечеру подъехавший брат. Оглядев Ивана, он сказал:

— Вроде живой… А для полного здоровья надо попариться и пивка попить. Я маму просил баню топить. На пивзавод в городе заскочил. Свежайшего нацедил. Поставил в холодильник. И рыбка есть. Так что бери машину и вези всех ко мне. Ребятню возьми. Тимошка париться любит. И вы, бабоньки… А как же! — щекотнул он невестку. — Ваньку попаришь. А он — тебя! Ну, я поехал свою родимую забирать. Догоняйте!

Яков жил на окраине поселка в своем, не больно великом флигеле с подворьем, на котором умещалось все: высокий просторный склад, куда завозилась мука, сахар, крупы и все прочее, чем торговал он; тоже немалый гараж; а еще — сад, огород, теплица, сетчатый вольер для охотничьей собаки и, конечно, баня — хозяина радость и гордость. Баня была настоящая: бревенчатая, с «каменкой», полками, мойкой, раздевалкой и даже невеликой верандой, чтобы летом чаек попивать, отдыхая.

Стоял теплый сентябрь, и потому немалый собор хозяев и гостей не в доме толокся, а растекся по всему подворью: женщинам — огород да цветы; детворе — их любимица охотничья собака Рада, хомячки, которых разводила дочка; мужикам, конечно же, — баня, первый пар, когда сухие полки и стены пышут жаром, и белые клубы от «каменки» бьют в потолок.

Они были похожи, два родных брата. Тем более что разница в возрасте невеликая. Но в детских и школьных временах она казалась огромной: на целых четыре класса. Яков для брата младшего всегда был надежным покровителем, наставником и доброй защитой. Так было с малых лет, так и теперь оставалось. И потому Иван безо всякой утайки рассказал то немногое, что было, и то, что казалось, и что болело.

Старший брат его выслушал, посочувствовал, невольно свое вспоминая:

— Это мы знаем… — вздохнул он. — Устал, допекли, не железный. Такая жизнь пошла. Куда нам деваться? Семья, дети… Их не скинешь с руки. Терпи, казак, — и смягчая, с усмешкой: — Может, наши придут. Но на може — плохая надежа. А сейчас я тебя подлечу, — пообещал он, помахивая веником. — Выгоним хворь.

На том вроде и поставили точку. Виделись нечасто, было о чем поговорить, кроме горького, которому не поможешь.

Но, между прочим, старший брат сообщил:

— Саня Маслак уезжает. Палатку и все хозяйство будет продавать. Место хорошее. Клиентура своя, постоянная. Не хочешь в соседи?

Иван, не раздумывая, отрицательно головой помотал.

— Заелись… Дальнобойщики, — посмеялся Яков. — Не думаете о людях. Кто их будет кормить? — Сам он занимался торговлей уже десять лет и даже больше.

Парились, выходили отдыхать на веранду, приучали к парной малого Тимошку, который отчаянно лез на верхний полок, ни жару, ни веника не боясь, в отличие от брата старшего.

Отдыхали и снова париться шли, дожидались отца, который обещал подъехать, лениво отбрехивались от жен, которые торопили их.

Наконец мужики всласть набанились и, устроившись на веранде, неспешно потягивали пиво, подсмеиваясь над женщинами, которые визжали да верещали в парной.

Отец приехал поздно, когда уже все вместе заканчивали ужин, чаевничали. Старый Басакин наскоро обмылся, сел за стол. Жена его укорила:

— Ждем тебя, ждем. Так долго…

— Работа… Делим, переделиваем, никак не поделим. А у вас тут чего? — внимательно поглядел он на младшего сына.

— Попарились, — ответил тот. — Все в порядке.

Он и впрямь был в полном порядке: отоспался, отмылся, молодой еще, крепкий.

— А дальше? — допрашивал отец.

— Пивка попили, — с усмешкой, все понимая, вступился за брата Яков.

Они были похожи: ростом, статью, русые, сероглазые.

— Молодцы, — со вздохом одобрил отец, глядя на сыновей своих, взрослых уже, на голову выше его, приглядных, слава богу, здоровых, живущих своими семьями и своим умом.

Ума им, конечно, достало, дураками не назовешь, и не лодыри, а вот жизненной хватки пора бы поднабраться поболее. Хватки и жесткости, без которых в нынешнее время прожить трудно.

Нет, не только ликом и статью не в отца сыновья удались. Это видно было с молодых еще лет. «Маманя родная… — говорил он бывало в сердцах, когда сыновья не могли справиться с каким-нибудь делом и пасовали. — Мамочка Рая…»

Вот и сейчас, по всему видать, та же песня: сидит сынок, ждет отцова сочувствия ли, решенья. Ведь давно не мальчик: дом, жена, дети… А все тот же: «Мамочка Рая…»

К притихшему застолью взрослых очень кстати подбежал малый Тимошка.

— Мы что, забыли? — спросил он у деда в упор. — Мы совсем забыли ехать на наше поместье? Рыбу ловить, грибы собирать. Лето прошло. Сентябрь, октябрь, ноябрь, — старательно выговаривал он и уверенно закончил: — Декабрь — это уже зима, дедушка… А ведь ты обещал. И папа обещал. Мы ждем, ждем… — Голосок его дрогнул.

Дрогнуло и сердце деда. Он притянул к себе внука — теплого воробышка — и сказал:

— Раз обещали, значит надо ехать. На поместье… Вот и поедете завтра с папой, пока погода хорошая. Пару дней поживете. Подумаете. — Это уже твердый сыну наказ. — Загляните в станицу, Федору скажите, что мы на выходной подъедем. Давно не виделись. Аникею-крестнику привет везите. А мы подъедем, — глянул он на жену. — А то и впрямь лето кончится, и поместье наше, — засмеялся он, — совсем захиреет без хозяйского догляда. И вся родня нас позабудет. С Троицы не видались. Это — непорядок.

— Мы сделаем порядок! — радостно пообещал внук.

На том разговор и кончился. Так всегда велось у Басакиных: последнее слово за отцом.

Конечно, потом, в каждой семье, что-то договаривали. Старшие Басакины, как все пожилые люди, ко сну готовились долго и засыпали не вдруг, перебирая день прошедший, его заботы. Тем более нынешний и вчерашний, тревожные.

За столом высказать сыну старый Басакин ничего не успел. А ведь накопилось.

Пришлось жене изливать душу:

— Взрослые мужики, а ума нет. Обиделся он, видите ли… Гаишник плохой попался. Вроде они бывают хорошие. Кому чего доказал? Бзыкнул, уехал.

— Как ты не поймешь? — заступилась жена. — Он за лето устал. С весны из кабины не вылазит. И эта милиция, бесстыжая…

— Если в такие годы уставать, что дальше будет? Я почему не устал? А мне ведь приходится порой и хуже. Гораздо хуже! — не выдержав, он возвысил голос, но тут же смолк, сберегая покой жены. И самого себя — тоже. Всякое случалось в новой непривычной жизни. Недаром ведь — седина, морщины, хвори. Даже рубец на сердце, о котором знал только он.

ГЛАВА 4

Это случилось несколько лет назад, на одном из хуторов. Обычное дело: поехал старый Басакин землю «выделять в натуре»: карты, теодолит, лента, колышки. Начал работать. И вдруг стали сбегаться люди, местные жители.

— Ты чего тут хозяйничаешь?! — стали шуметь. — Чего вымеряешь?!

Он объяснил:

— Все делаю согласно постановлению. Землю выделяю не я, а районная администрация. Земельный комитет выдает свидетельство. Я — человек подневольный. Мне сказано, я лишь выделяю в натуре, съемку провожу, колышки забиваю.

— Засунь себе свои колышки в зад и катись отсюда. Это земля наша, от веку. Тут хуторская скотина пасется. А ты ее либо Магомеду меряешь?

Басакина обступили. Лица у людей суровые, речи злые.

— Еще раз говорю: я — подневольный. Землемер. Мое дело в натуре…

— В натуре! — перебили его. — Крутяк нашелся. Не колышек, а кол осиновый ты нам загоняешь! Это — наши попасы! Ты либо глупой? Или глухой? Ухи прочистить? Понимаешь, наши… Это же Манской лог и Летний лог! Тебе любой скажет, что это наши попасы. Для хуторского стада. Для свойского. От веку. А ты не спросясь суешься со своей турундой. Стараешься для Магомеда. Угождаешь ему. А у всего хутора забираешь.

— Разве это я? — оправдывался Басакин. — Вы где были и чего думали? Магомедов писал заявление. Его рассматривали. Объявление давали в газете. Вы почему не предъявляли свои права? А теперь на меня кидаетесь. Я у вас крайний.

Старая женщина с клюкой подошла близко к Басакину, стала стыдить:

— Ведь не молоденький, седоклокий. Наш человек… Я твою матерю знала. А ты чего творишь? Продаешь за копейку. Нас и без тебя со всех сторон обчичекали: колхоза нет, школу, почту закрыли, больницу разорили. А теперь и последнюю землю, наши попасы отбираешь… А мы ведь только от скотины живем. Будем теперь кланяться Магомеду? Налог платить? За свою землю? Ты уж тогда и кладбище ему отдавай. С могилками!

У старой женщины — черное лицо, черные руки и слова черные.

— Бога ты видно не боишься. Так вспомяни родителей своих покойных. Они все видят, — указала она черным перстом в небо. — Как ты землю нашу родную!.. Продаешь за копейку.

Она заплакала и вдруг упала. Басакин бросился ее поднимать, но его оттолкнули: «Иди отсюда! Пока не получил!»

Как он уехал и далеко ли, из памяти вышибло. Видел лишь черную старуху, на мать похожую, и чуял боль, которая не позволила долго ехать.

На обочине дороги, в степи, недалеко от хутора, его заметили знакомые люди, землемерскую машину угадав. Остановились. Дали лекарство. Помогли до дома добраться. Отдышался. Оклемался.

Позднее ему сообщили врачи: «А у вас — рубчик. Инфаркт был». Жене он об этом, конечно, ничего не сказал. Теперь вот вспомнилось: тот хутор, старуха, сердечная боль.

И такое в его нынешней жизни бывало. Не единый раз. Работа. И ее не бросишь.

Старый Басакин со вздохом сказал жене:

— Мне вот тоже рассердиться и бросить все. Под твою юбку залезть. Там — не дует.

— Чего ты равняешь? Ты — это ты. А они еще не привыкли. На заводе они хорошо работали. А теперь такое время, порою поглядишь — душа вянет.

— Время, время… — свое гнул старый Басакин. — Время вам виновато. А вот другие его хвалят, это время.

— Какие другие? Ворье?

— Ворье — ворьем. А еще есть нормальные люди, какие работать умеют, а не слезы лить. Я их всякий день вижу. Тутов, Сулацков, Суровикин, Мохов… С нуля начинали, а теперь земли по десять, по двадцать тысяч гектаров. Подумать страшно. А они работают. Скотину, молодняк везут из Германии, из Австралии. Молочная ферма — картинка. Потому что работают, — подчеркнул он, — и время им не мешает. А у наших все не слава богу: то собачка сдохла, то милиция плохая. Это все от тебя, — укорил он жену. — Начитались книжек, стишки учили. «Отговорила роща золотая…» Выросли красавцы писаные… Тонкокорые. Царапнут их, сразу — кровь, слезы. Мамочка Рая… — вздохнул он. — Привыкли, чуть засквозит — сразу под юбку. Время, время… Это порода такая, именно твоя, — подчеркнул он. — Надо же… — возвысил он голос. — Собачка сдохла, и все козе под хвост.

— Какой ты памятливый… — вздохнула жена. — Никак не забудешь эту собаку.

— Такое не забывается, — с горечью сказал старый Басакин.

Он был, конечно, прав. Дело ведь не в собаке. Средний сын Яков… Надеялся на него, помогал начать торговое дело, радовался, что идет оно, планировали магазин завести. Это уже не только себе, но и детям, на будущее.

А потом… Все планы — козе под хвост. Разве такое забудется? Тем более что случилось это всего лишь два года назад.

Хорошо начинал Яков. Трудно, но хорошо. И год от года все крепче на ногах стоял.

На просторном, в целый квартал, поселковом рынке ли, базаре имелось все: мясной крытый корпус, поменьше — молочный да рыбный, а вокруг и рядом, подпирая друг друга, табунились разномастные ларьки, киоски, вагончики, набитые съестным товаром. Мясное, крупяное, хлебное, сладкое… Круглый год овощи, фрукты, свои и заморские.

А дальше вовсе неохватно, пестрым цыганским табором раскинулись разборные палатки, матерчатые навесы, раскладные столики, настилы, прицепы, тележки и просто земля. Везде товар, товар и товар. Одежда, обувь, посуда, мебель, детские игрушки, парфюмерия и галантерея, скобяной товар и железный — все что хочешь, чего надо — не надо. Одним словом — районного городка базар, не больно людный по будням, муравейником кипящий во дни воскресные.

Торговая палатка Якова Басакина размещалась на бойком месте у главного входа, возле автобусной остановки. В палатке было много всего: мука трех видов, сахар, крупы, макароны да вермишель всяких сортов и фасовки: пузатые мешки, сумки с ручками, пять да десять килограммов, и малый развес в пакетах. А еще соль да спички, дешевые чаи да кофе, недорогие консервы: всяческие тушенки, сгущенки, майонезы да кетчупы — много и много всего, без чего не прожить, а цены пониже магазинных — немалая важность для небогатого поселкового люда.

За прилавком — приветливая, черноглазая Люба Басакина; она и поздоровается, и быстро товар подаст, посоветует: «Хорошие макароны, мы их сами берем… Чаек духовитый, я себе завариваю… Алтайская мука… Чуть подороже, но стоит того. Подъемистая». Любочка всех знает, и ее все знают. Который уж год на этом месте торгуют Басакины.

В субботу да воскресенье — дни людные — работают в четыре руки, с мужем. По будням в ранние утренние часы Яков привозит товар, помогает жене его раскладывать и отправляется в город, как говорит, «на добычу». Мало ли — много, но в палатке больше сотни разных товаров. Вот и крутись, ищи где дешевле: на оптовых базах да рынках. До города и обратно двести километров и там — карусель, пока сыщешь нужное. Такая работа.

В поселке Басакиных знают все. В жизни прежней, советской, Яков работал мастером на здешнем заводе. Потом началось как везде: вместо зарплаты — обещания: «Подождите… Потерпите…» Порой взамен денег муку дают, сахар, обувь, консервы. Называлось это «бартером». У Якова двое детей, пришлось подрабатывать. Сначала на своей машине с тележкой-прицепом он ездил на воронежские сахарные заводы, на мельницы, закупал товар подешевле, продавал его мешками, что называется, «с колес», в поселке или на окрестных хуторах.

Когда стало понятно, что заводу приходит конец и другой работы в поселке не будет, решили заняться торговлей всерьез. Занимали деньги, поставили склад во дворе, купили в рассрочку фургон. Колесо закрутилось. Сначала — разборная палатка, утром да вечером — канитель; потом устроились попрочнее: фанерный домик возле самых ворот рынка.

Прижились. Место бойкое. Приветливая говорливая Любочка, черноглазая, сухощавая, всегда при деле: покупателей нет, значит, фасует товар, раскладывает, в разговор вступая охотно, но дела не оставляя.

— Яша? В городе, в город поехал.

— В Карповку, за мукой. Мука замечательная. Ее хорошо берут. И вы берите. Последние мешки…

— Уехал за сахаром, в Воронеж. Дорожает сахарок. Сейчас мы по старой цене продаем. А привезет, наверно, уже подороже. Конечно, все дорожает. Тем более, скоро лето. Начнут варенье варить. Надо брать, надо…

Поселок не больно великий, тем более что бывших заводских работников много — знакомства давние. На базар идут не всегда с нуждой, а порою лишь прогуляться да новости собрать, особенно пожилой народ.

— Здорово живете!

— Слава богу, и вам здоровья! — приветливо отвечает Любочка.

— Где Яша? Либо в город подался?

— В город, в город… На базы. Куда же еще. Такая наша работа.

Но в последние годы люди порою слышат от Любочки речи иные, странные, особенно для базарных соседей-торговцев.

— Где Яша? Либо в город погнал? Или подалее?

— Рыбачит… На той неделе так хорошо поймал. Нынче опять поехал. Любит это дело. Пускай… — с улыбкой говорит хозяйка. — Передых тоже нужен.

Рыбачат в поселке многие. Одни по нужде. Другие в дни воскресные, для забавы. Летом над водой посидеть, зимою по льду с буром побегать, погонять судака да окуня, свежим воздухом продышаться — славное дело. У кого время свободное есть. Народ торговый, особенно мужики, услышав Любины речи, лишь вздыхают. Попробуй вырваться. У Басакина иное.

— Поехал зайчиков погонять, — в зимнюю пору отвечает Любочка на чей-то вопрос. — Собачка заскучала, она — породистая, охотничья. Привозит зайцев. Сами едим и сыну — в город. Зайчатину если хорошо отмочить, нашпиговать, натереть…

Ловкости Любе не занимать: товар отпускает, деньги берет и успевает про зайчатину рассказать: чем шпиговать, натирать, как обжаривать и тушить.

— Любочка! — останавливают ее бабы-торговки из ларьков соседних. — Слюнки текут от зайчатины. И мужиков наших не сбивай. Охота, рыбалка… Они и так глядят, как бы куда увеяться. Кохаешь своего Яшеньку и кохай! Молчаком.

Люба посмеивалась.

— А как же… Хороших мужей надо беречь. Тем более Басакины — казаки. Может, завтра война, — хохочет она. — А Яша будет усталый…

Конечно же, охота да рыбалка для Якова — забава не частая. Главное дело — работа: лето ли, зима, снег ли, дождь, но в четыре утра подъем, осенью да зимой впотьмах, торопливый завтрак, погрузка товара. Поехали на базар, к палатке своей.

Палатка — хорошая, слава богу, каждый день разбирать да собирать не надо, но стены у теремка фанерные, на ночь товар не оставишь. Вот и приходится всякий день привозить, таскать да раскладывать тяжелые мешки, ящики. Это работа мужичья. Перетаскал, разложили, первые покупатели пошли. Летом полегче, а зимой — долгая темь, непогода и слякоть. Но жить надо. И кормиться людям надо. Слава богу, что рынок есть. Здесь цены пониже.

Но товар дешевый еще надо сыскать. Это забота хозяина. Перетаскал мешки, помог разложиться и покатил в город на оптовые рынки, на элеватор, на мельницы…

А к вечеру надо вернуться, чтобы забрать жену и товар с рынка.

К дому обычно прибивались впотьмах. Там — тоже дела. Двое детей. Спасибо, мама Рая выручала, у сына домовничая или забирая внуков к себе, кормила их да с уроками помогала.

Такая вот жизнь, торговая. Не год, не два, а больше десяти уже лет. Но слава богу, что хоть такая сложилась. С протянутой рукой не пошли: сами жили, детей поднимали. Сын уже в городе учится, на врача.

А что до трудностей, то кому нынче легко. Прежде в поселке работали заводы: авторемонтный, судостроительный, металлоконструкций. А еще — речной порт, грузовой и пассажирский, железнодорожная станция, немалый мясокомбинат, к нему со всей округи скотину везли да гнали, рыбозавод, молочный цех, да еще один — мясоколбасный, два лесхоза, два железобетонных завода, «Сельхозстрой», «Водстрой», мехколонна, «Сельхозтехника» да «Сельхозхимия», дорожные строители.

Нынче обо всем этом лишь память. Вот и живи как знаешь. В Москву да в Питер поезжай на стройки, в Сибирь на «вахты», в Дагестан на кирпичные заводы. Бросай семью, жену и детей, живи и кормись по-собачьи в какой-нибудь конуре. И много ли заработаешь? Обманут. Или вообще не вернешься. В охранники иди, в областной центр, в ту же Москву — тоже по «вахте», враскорячку. Живи: там и здесь. Тем, кто моложе, — в Чечню воевать.

Слава богу, Басакины сумели устроить свою жизнь на месте, в поселке. Спасибо отцу и матери, они помогли и теперь помогали. Особенно трудно было в первые годы. Все внове: цены, качество, «хороший» товар да «плохой» товар, дешево продать — себе в убыток, дороже просишь — покупатели мимо идут. Да еще и обругают: «Как не стыдно… Как не совестно… Обираете… Богатеете на наших слезах…» — такое случалось и сейчас.

Люба умела ответить и оправдаться. Яков в таких случаях лишь краснел да глазами моргал. Особенно перед своими, заводскими. Но понемногу ко всему привыкали. И торговцы, и покупатели. Понимая, что это — новая жизнь. А к прежнему нет возврата.

Но прежнюю жизнь тоже не выкинешь. Она хоть и прошла, но осталась в душе и порою, даже через долгое время, вспоминалась, теплила сердце, а иногда взрывалась горечью, болью. Так случилось и с Яковом. Но сначала с близким другом его, который на том же рынке торговал болтами, гайками, вентилями да кранами — малым железным да скобяным товаром. Они знались давно: по возрасту — ровни, по прежней заводской работе, по жизни — товарищи.

И нынче дружба их не терялась. По субботам парились вместе, а после бани рюмочку-другую выпивали, вспоминая прошлое, ругая нынешнее. В прошлом было много всего: молодость, завод, на котором работали, волейбольная да футбольная заводские команды, в которых играли, рыбалка, которой увлекались все. Автобусы завод нанимал, табуном ездили. Порою и жены не отставали. Уловы были не чета нынешним. Теперь к речке выбирались раз в году: другая жизнь, в которой лишь дела торговые.

А потом товарищ вдруг умер, среди бела дня, у всех на глазах, возле своего товара. Позднее рассказали и что-то поняли. Оказывается, подошел человек знакомый, тоже заводской, бывший, хотел купить вентиль для воды, для полива, но цена показалась высокой, стал торговаться. Слово-другое, а потом заорал: «Нашими заводскими торгуешь. Наворовал, напрятал, а теперь шкуру дерешь! Растянули завод! Ворье! Бесстыжие рожи! Коммунисты! Комсомольцы! Призывали! А сами — ворье!! Тянули все подряд! Теперь — торговцы! Бизнес! Шкуру дерете!» Он кричал и кричал. Потом ушел, бросив на землю злосчастный вентиль. Хозяин с расстройства закурил, нагнулся, чтобы вентиль поднять. И замертво рухнул.

Его схоронили. Яков плакал на кладбище и на поминках. И не он один.

ГЛАВА 5

Неделю спустя у Якова новая беда: померла собака Лайка, когда-то охотничья. Он для охоты и брал ее, натаскивал, а потом кончилась охота: торговля пошла, с утра до ночи крутишься, как белка в колесе. Какая уж тут охота. Гляди, как бы тебя не подстрелили.

Вот и подохла собачка. Жена сказала: «От старости. Сколько ей лет-годов…» Яков возразил: «От тоски». Собачку он решил закопать в хорошем месте, на воле, где когда-то охотились.

Утром, как всегда, он отвез на рынок жену, помог товар разложить, сказал ей:

— Поеду, схороню.

— Ты там недолго, далеко-то не уезжай, — обеспокоилась Любочка. — Надо…

— Нам все надо. Надо, надо и надо! — неожиданно резко, вспылив, обрезал ее Яков и уехал.

Он вовсе не собирался далеко уезжать, но вспыхнув, не сразу остыл. «Надо и надо… Надо и надо…» — бормотал он под нос себе. А между тем ехал и ехал, пока не опамятовал: вот он — просторный Березовый лог, рядом — песчаные бугры-«кучугуры», поросшие рдяным тальником. Выйдя из машины, Яков огляделся и как-то разом отчетливо понял, что в мире — весна, настоящая весна в разгаре, и совсем рядом — молодое лето. А он и не заметил в суете, колготе. До света, впотьмах — подъем, рынок, потом — дорога, город, торговые базы, «оптовки», и снова — дорога, рынок. Везде суета и спешка. День за днем.

Далеко-далеко, на холмах, за Доном кричит гагарка: «О-го-го! О-го-го-го!» Зов ее протяжен. И ветер оттуда, от Дона, с холмов, от лесистого займища; он — легкий, словно дыхание, он — чистый, горьковатый и сладкий: полынный, тополевый, речной.

Басакин сел в машину и поехал на зов гагарки, к Дону: Березовый лог, Лазоревый, Старая Сокаревка, Лубники, Голубинские пески — все это когда-то хоженое-перехоженое; просторные пологие степные балки, лощины, озера в камышовой оправе, песчаные бугры-«кучугуры» с редкими корявыми соснами, гнутыми от ветров, в мочажинах — осинники с березками, самые грибные места.

И наконец, займищный лес возле Дона: дубравы, ближе к берегу — белокорые тополя-осокари, вербы, талы.

Собачку он закопал, сказав ей: «Тут тебе будет хорошо…» И в самом деле ведь хорошо.

Все обычное, суетное, все ушло, забылось; время отступило, оставив лишь вечное: весеннюю землю, воду и небо. Не хотелось трогаться с места, нарушая покой в душе и мире.

В лесистом береговом займище — месте укромном — было солнечно, тепло, порою жарко. Высокие легкие облака — в голубом небе; легкий ветер, тополевый, речной. Вода плещет в обрывистый песчаный берег. От воды — свежо, но отойди от берега десять шагов, в лощину, и сразу — знойно.

Яков забыл обо всем: вчерашнем, нынешнем, утреннем.

Пришла память прошлого: охота, рыбалка, просто отдых с детьми и женой. Но как давно это было, словно сон. А теперь снова явь.

Рядом вода плещет, сладкое дыхание ветра, знойная затишь, в которой и душа согревается.

В лесистом займище по-весеннему солнечно и светло. По земле — темные тени стволов, узорчатое кружево ветвей. Над головою сквозит небесная голубизна. На дубах — молодая красноватая листва и светлая зелень висячих сережек; тополевые кроны с желтизной. И все это светит, сияет под солнцем. И терпко, пьяняще пахнет. А на земле — желтоглазые чистотел да одуванчик, сиреневые «сосульки» мяты, заросли ландышей, которые вот-вот зацветут: уже поднялись над листвой легкие стебельки с белесыми бутонами; белая пена цветущего терновника; невесть откуда забредшие груша да яблоня в белом цвету да в розовых бутонах. Все это — в пряном духе и гудении пчел, земляных и домашних, прилетевших сюда от далеких хуторов. Посвистывает синица. С нагретой тропинки испуганные ящерки убегают шурша по сухой листве. Угольно-черный, блестящий уж в золотистой сияющей короне пригрелся на тропе, не хочет уходить.

В лесу тишина. Лишь ветер, набежав, прошелестит мягкой листвой. Далеко, за Доном — овечье грубое блеянье и тонкий дискантный переклик ягнят. Это пришла на водопой овечья отара; где-то близко, в теплых заливах, на мелкой воде плещет большая рыба на икромете.

В подножье старого дуба, прислонившись к теплой коре, Яков закрыл глаза и долго не мог, не хотел очнуться от сладкой дремы, в которой медленно кружилось все то же: голубое, зеленое, золотое.

Открывать глаза не хотелось. Так бы сидеть и сидеть. Думать, вспоминать прошлое, такое, как нынче: зеленое, золотое…

Дома жена беспокоилась: не случилось ли чего, может, машина сломалась? Уже думала звонить деверю или свекру. Но муж наконец нашелся.

Он вернулся, забрал жену с рынка, а потом, в ответ на упреки, оправдался:

— Хоронил. Дело не быстрое. Схоронил, как положено. Помянул… Всех… — и вздохнув, добавил: — Теперь моя очередь.

Жена так и села.

— Ты чего несешь? Выпил? А еще за рулем!..

— Одна у вас песня, — вздохнул Яков. — Надо и вправду выпить.

Он выпил, хотя не стоило выпивать: утром за руль садиться. Как всегда: рынок, палатка, товар, а потом в город ехать.

От выпивки, всего лишь после рюмки-другой, вспоминалось и вспоминалось прошлое, которого, оказывается, было много-премного: детство, молодость, служба в армии, случайное знакомство с будущей женой, в пригородном поезде, сразу после армии. Летняя пора: старые вагоны с опущенными рамами окон, теплый ветер, смешливая черноглазая Любочка, смуглолицая, с темным румянцем. Помнилось… Сынишка-первенец с голубом костюмчике, ясноглазый, улыбчивый, он смеялся даже в церкви, после купели, когда его крестили. Легкие волосики, нежная кожа, ладошки и ступни — розовые, кукольные. И даже какашки в горшке такие красивые, золотистые.

Многое вспоминалось. Заводская жизнь: в новом цехе конвейер монтировали, потом запускали, мучились… А потом он пошел. Такая радость… Волейбольная команда: тренировки, на которые вместе с женой приходили и с малышом. Хорошая была команда, сильная. В своей области и даже южной зоне — всегда были в тройке лидеров. Заводская база отдыха на Дону. Деревянные домики. Всей семьей туда ездили. На воскресные дни или в отпуск. Теплая вода, рыбалка, ребятня и жена рядом.

Много было в жизни всего хорошего. Оно вспоминалось. О нынешнем думать не хотелось. Там — постылое. И впереди — такие же, как сейчас, но уже короткие дни и годы, тем более что они не идут, а летят.

Яков пытался рассказать жене, вместе порадоваться, погоревать: «Ты помнишь?..»

Она чему-то, близкому ей, поддакивала, но многое пропускала мимо ушей, особенно о заводской работе.

Так было день, другой, третий. Одно и то же: поздний ужин, рюмка-другая, не более. Конечно, он не пьянел. Но снова и снова хотелось прошлое вспоминать, говорить о нем. «Ты помнишь?.. А вот когда я…»

Жене в этом новом обычае — вечерних, даже ночных разговорах о прошлом — стало чудиться что-то тревожное. Особенно, когда Яков свой завод вспоминал.

Она стала сердиться:

— Ничего там хорошего не было. Бывало, я ругаюсь, когда тебя не дождешься… Это все прошло и не вернется. Надо про завтрашнее думать…

— Про магазин? — спрашивал Яков со вздохом.

— Конечно. Не век в этой палатке сидеть.

— Два магазина… Ты что, забыла… А еще — автолавка. — Он начинал злиться.

Такого прежде уж точно не было. Магазины — дело решенное. В поселке уже подыскали помещение, сговорились об аренде с последующим выкупом. Место хорошее, бойкое. Другой магазин — в станице, в тридцати верстах от поселка. Туда ездили в последнее время по понедельникам, торговали прямо из машины, «с колес». Приглядевшись, решили магазин открыть. Округа просторная, народ живой, местный магазинишко помирает. Значит, можно работать.

Все это — дело, считай, решенное: магазины, а еще — автолавка, хутора объезжать. Обдумывали, прикидывали, старый Басакин одобрил и обещал помочь. А теперь вот такие разговоры… День, другой, третий…

Свекра жена Якова побаивалась: человек строгий, к нему не сунешься с догадками и домыслами. А вот мама Рая — другое дело. Свекровь ее поняла. Поняла и день-другой, домоседничая у сына, будто случайно задерживалась допоздна, оставалась на ужин. В застольных разговорах мама Рая ни в чем не перечила сыну, слушала его, поддакивая и даже помогая вспоминать подзабытое: детство, юность, молодые годы. Казалось, что ей самой так хорошо, так сладостно уходить в дни былые. Но это лишь казалось; а на душе кошки скребли: в лице, в глазах, в речах сына она чуяла тоску, усталость, понимая ее. А еще — что-то нездоровое, больное.

Мама Рая в кругу родных и знакомых слыла человеком мягким, покладистым — сама доброта. Но близкие знали ее и другой.

— Их надо отправить хотя бы на неделю куда-нибудь отдохнуть, — твердо сказала она мужу, объяснив ситуацию. — Придумай. Побыстрее. На торговле подменим.

Невестке она внушала всерьез, без обычной мягкости:

— Хороших мужиков, Любочка, надо беречь. Смотри, сколько их погубилось… Спиваются, травятся, всякую гадость глотают. Наш, слава богу, в этом не грешен. А сколько от сердца и от всего другого умирало. Сама видишь, не старцев, молодых на кладбище везут и везут. Нам, старым, там уже и места нет. Они лишь с виду крепкие, эти мужики, хорохорятся. А душа, а сердце у них… Не в кузне деланное. Переживают. За детей, за семью. Они ведь — кормильцы. А нынче попробуй кормиться да семью держать, если работы нет. В Москву бежать, на заработки. Там таких — туча черная… Сколько пропало людей… Господи, господи… А вы, слава богу, устроились, жаловаться грех, — внушала мама Рая. — Но надо по-умному. Надо и передых себе давать. Понятно, что многого хочется: для себя, для детей. Но надо и поберечься. Не дай бог и не приведи… Сама видишь и знаешь нынешнюю жизнь. Сплошные нервы. Потом плакать да локотки кусать. Спаси и помилуй нас… Хорошего мужа надо беречь, — твердо внушала она.

Старый Басакин вспомнил давнего друга, астраханца. К нему и отправились Яков с женой, на базу отдыха, в пойму.

Уезжали с опаской. Любочка — вовсе нехотя. Вернулись оттуда довольные, рассказам конца не было. Вернулись — словно другие люди. Яков хвалился с тихим восторгом ли, ужасом:

— Такого клева сроду не видел… Такие щуки, на проводку. Такие судаки… А уж всякая шушера: вобла ли, окунь… Ну просто дуром хватают. На голый крючок…

Жена подтверждала:

— Рыбы… Какая хочешь… — и об ином, для нее важном: — Хорошо там: обслуга, еда, чистенько все, красиво. На берегу лес вокруг, домики бревенчатые… Так отдохнула.

Было видно по ней, что отдохнула: посвежела, разгладились морщинки у глаз, смугловатый румянец объявился, как в давние годы, глаза по-молодому светили — и впрямь Любочка. Свекрови она сказала: «Он был такой хороший. Рюмки не выпил. Хотя там — пожалуйста. Но он такой был… — усмехнулась она. — Прямо как в молодости… — и повинилась: — Ваша правда: надо его беречь».

Вернулись к тем же делам, к ларьку и торговле. Все привычное: рано утром — подъем и пошло-поехало, на весь день. Но кое-что изменилось. Во-первых, объявили понедельник днем выходным. Ведь у всех людей есть выходные. Пусть не воскресный день, но отдых, от торговли. По дому хватало дел: сад, огород и прочее.

Решили погодить с магазином. Больно много их развелось. А люди идут в магазины крупные. Там шире выбор, ниже цена, какие-то «карты» да скидки. И еще: ларек стоит на бойком месте давно; к нему люди привыкли, на рынок заходя, мимо не пройдут, а рынок — он для поселка вечный, здесь не только покупки, как в магазине, но прогулка, развлечения, встречи. Так что от добра добра не ищут. Кормит, и слава богу. Старый друг, он лучше новых двух, непроверенных.

Потом объявилась новая мода, которой завидовали мужики, рыночные соседи.

— Съездил бы ты порыбалил, — как-то вечером попросила Любочка. — Рыбки захотелось из своих рук. Говорят, ловится хорошо. Мама просила.

— А как же… — удивился Яков. — Надо ведь…

— Обойдусь. Утром отвезешь пораньше, — сказала она, но, отвернувшись, вздохнула украдкой.

В самом деле, ничего не случилось. Дело привычное. А поймал Яков неплохо.

С той поры так и повелось: выходные — в понедельник; к ним вдобавок, нечасто, но Яков ездил рыбачить, а в зимнюю пору стал «гонять зайчиков»: подарили ему на день рождения собаку, молодую лайку. Дважды в год стали выбираться на короткий, но отдых: весной — в астраханскую пойму, в летнюю пору, под осень — на море, вместе с дочерью.

Старый Басакин похмыкивал да вздыхал, не больно одобряя; жена корила его: «Он тебе сын или найда, какую на порог подбросили? Вот и радуйся, что живой-здоровый, на своих хлебах. А „магазинщики“, они тоже — всякие. Картежники… Сегодня проиграл ларек, завтра назад вернул. Верка Шайтанова вовсе с ума сошла, на „автоматах“ в казино два вагончика и машину продула. Вот тебе и магазинщики».

Старый Басакин особо жене не перечил; хотя мог бы другие примеры привести, их немало. Но понимал он, что треснутый горшок надо беречь. Ведь в самом деле, это не «найда», а сын родной. Но в глубине души оставалась еще и горечь своих надежд неисполненных.

Старый Басакин, помогая сыну, помаленьку, загодя, себе готовил «запасной аэродром». Время идет, подпирает возраст. А нынешние пенсии… Лишь на хлеб. Иметь свою долю в торговле сына — дело не лишнее. Не получилось. Отсюда и горечь. Порой она поднималась. И выходила наружу, как теперь, после случая с сыном младшим.

Нынешний ночной разговор продолжался долго. Выслушивать приходилось жене.

— Порода, это ваша порода такая… Твоя порода, — внушал старый Басакин. — Мамочка Рая… Тонкокорые. Чуть царапнут их, сразу — кровь, боль, слезы.

— Надоел со своей породой. Загордился. У вас кличка какая была уличная? Жуки… Все черные да страшные. В земле возились.

Старый Басакин тихо и долго смеялся.

— А чего ж ты тогда за меня замуж пошла? За жука навозного?

— Не помню. Наверное, сдуру. Молодая была, глупая. Ты чего-нибудь набрехал. Я поверила.

Посмеялись, помолчали, вспоминая совсем давнее, которое так далеко ушло, расплываясь, забываясь. Но ведь все это было: юность, молодость. Любовь, порою странная даже для людей близких. Ведь в самом деле: «Чего ты в нем нашла?» — удивлялись подруги, соседи, мать с отцом. Красавица: высокая, светлолицая, сероглазая, ухажеров — не счесть. А она выбрала какого-то «жука»-землемера.

Выбрала. И потом, за долгую жизнь, никогда не пожалела. Надежным оказался Жук. И в прежние годы, и потом, когда рухнула советская власть и жизнь резко поменялась, становясь трудной и очень трудной, а порой невыносимой: работаешь, а зарплаты нет и нет. Чем кормить детей? Все дорожает. Каждый день новые цены. Дурачьи… Глазам не веришь. И старикам пенсию не дают, месяц, другой, третий… А старые люди что малые дети. Чем жить? С протянутой рукой стоят: «Подайте на хлеб…» Да в мусорках роются. И Чечня — рядом: война, беженцы. Время тяжкое: молодые гибнут, старые мрут. В эту пору много народу пропало. Особенно мужиков. Басакин выдержал. Сам кормился и помог сыновьям, которые рядом жили и которые в самом деле характером оказались не в отца, а в маму родную. Хорошо это или плохо? Чего зря гадать. Теперь уже ничего не изменишь. Слава богу, что все живые, здоровые, работают, на хлеб-соль хватает, детей растят.

А что до сегодняшнего, то у Ивана поболит и пройдет. Поболит и утихнет. Привыкать и привыкать надо к новой жизни, в которой все не то, чему учились и детей своих с малых лет учили.

— Ладно, пусть едет с Тимошей. Передохнет. Может, и в самом деле устал, — сказал старый Басакин и закончил твердо: — Но другого ничего не придумаешь. Лошадка кормит. Плохо ли, хорошо, но кормит. Значит, за нее и надо держаться. День-другой пускай отдохнет, и — за работу. Всем нынче непросто. А жить надо.

На том долгий ночной разговор и кончился.

Кто знал, что через время все так обернется у Басакина-младшего: осенняя глухая заполночь, непроглядная тьма, далекий протяжный стон, непонятный обморочный страх, ружье в руках и лишь преданная собака рядом. А вокруг — безлюдье. Еще недавно Аникей Басакин был рядом: за речкой, за лугом, даже в ненастной ночи вздымался туманный купол огней над его просторным подворьем. А ранним утром, порою впотьмах, словно петушиный клик — голос трактора. Сначала высокий, потом — потише: завелся, поехал на реку, сети снимать. Слышно, как тележка погромыхивает, на ней — лодка.

Теперь он ушел. На многие десятки верст — ненастная ночь, глухая тишь и безлюдье.

Курган Явленый недалеко. Где-то там, в пещере, монах Алексей. Он, конечно, помогает. Но попробуй дозовись его, как теперь. Мышкин теперь ночует на хуторе. Свое гнездо ближе. Да еще неизвестно, где он его совьет. Что напоет ему ночная кукушка… И старшего брата Павла придумка — охотничья база — не больно в помощь. Тоже вдали и во тьме, в самом устье речки пустой дебаркадер стоит. Проку от него… Сам Павел, как всегда, где-то в «полете». Свои, жена с сыном, уехали, и разом обрезало: рядом — только собаки. Оттого и страх непонятный. Не привык. Ведь еще недавно не думал не гадал… Поселок, квартира, семья, родные, знакомые — все и все рядом. Теперь — иное.

А ведь вначале была простая поездка с сыном Тимошей на «дачу» ли, на «басакинское поместье» для короткого отдыха.

ГЛАВА 6

Поместье Басакиных находилось в Задонье, далеко от поселка. Тридцать с лишком километров асфальта к станице и от нее еще столько же грунтовой дороги.

Миновали поселок, высокий мост через Дон, потом свернули направо, позади оставляя гудящую машинами ростовскую, южную трассу, и оказались на дороге одни.

— Можно на переднее? — спросил сын. — Милиции теперь не будет.

Иван сбавил скорость, помог малышу перебраться на переднее сиденье. Тимоша был очень доволен: переднее — это почти водитель, и все видно. Хотя глядеть было особо нечего: холмистая, желтая, выгоревшая от солнца степь; редкие пожни да пашни; робкая зелень озимых хлебов; придорожные кусты да деревья, еще зеленые; полевые дороги, уходящие от асфальта неизвестно куда.

По асфальту до станицы доехали быстро. Здешние Басакины жили на краю селенья: Федор Иванович — двоюродный брат отца и взрослые сыновья его. Три дома стояли рядом, задами выходя на общее огромное поместье: скотьи базы, зимние стойла, сенные гумна, амбары, сараи. Всего этого богатства главным хозяином и работником был Федор Иванович, сыновья да снохи ходили в помощниках. Своего скота Басакины держали немного: полсотни коров да бычков. Но круглый год, два дня в неделю — пятница и суббота — они торговали мясом на райцентровском базаре, бывало, и воскресенье прихватывали, доторговывая.

Федор Иванович — прасол, если по старинушке, по-нынешнему — перекупщик, торговец. Скотину забить, а главное, продать — дело непростое: ветеринарные справки, разрешения, базарные порядки и правила — все это, особенно с непривычки, немалая колгота и потеря времени. Басакиным лишь позвони, они подъедут и заберут любую скотину, на месте забьют и деньги отдадут, наличными, сразу же.

Таким ремеслом Федор Иванович занимался уже десяток лет. Когда колхоз развалился, впристяжку к своей скотине он стал у людей молодняк прикупать, приноровился к базарнойторговле. Понемногу и сыновья втянулись, с невеликим хотеньем. Но другой работы в округе не было; тут уж хочешь не хочешь, но жить чем-то надо, семью кормить.

Просторное поместье станичных Басакиных нынешним утром пустовало. Во дворах людей не видать, зато ворота на скотий баз нараспах открыты. Там и застали приезжие младшего из Басакиных, одногодка и даже тезку — Ивана. Он уже уезжал, вывалив огромную груду сена из тракторной тележки; но увидев гостей, из кабины вылез. Обнялись, поздоровались.

— Сено свозим, — объяснил хозяин. — Всем артелем, как мураши.

— А мы на свою дачу. Как там рыбалка? Грибов, говорят, много.

— Какая рыбалка? Какие грибы? — сокрушенно ответил хозяин. — Забыли уже, в какой стороне Дон и займище. И узнать негде. Людей не видим. Скотина и скотина… Скоро не гутарить, а лишь мычать будем, — и посмеялся, завидуя. — Хорошо тебе, дальнобойщику: съездил в Москву, мешок денег привез и рыбаль в свое удовольствие, — а отсмеявшись, пообещал: — В воскресенье к вам подъедем, как штык. Скажу отцу. Нынче сено свезем, может, и скласть успеем. Завтра две головы на забой, заказ. Расторгуемся и в воскресенье, к обеду, а может, и раньше, на ваше поместье подъедем. Мясо на шашлык я заделаю, в маринаде. Посидим. Так что ждите. Погнал я. А то батя с ума сойдет. У него все по часам. График, сам знаешь, — снова рассмеялся он, щекотнул племянника и запрыгнул в кабину, наказав: — В домах — баба Феня, она вас хоть чаем напоит.

Колесный тракторенок с огромной, в решетчатых бортах тележкой, погромыхивая и позвякивая, покатил прочь, оставляя гостей на раскрытом базу среди высоких валов пахучего сена.

— А можно покувыркаться? — попросил Тимоша.

— Ну, кувыркайся, пока хозяев нет, — разрешил отец.

Мальчик прыгнул с разбегу и утонул в легком сенном ворохе. Вынырнул и снова нырнул.

— Ищи меня, папа!

Но Иван сына не слышал, оглядывая и не вдруг признавая округу.

Хозяйство Басакиных лежало на высоком краю станицы, в подножье кургана. Вид открывался просторный: кривые станичные улочки ручьями стекали вниз, пропадая в прибрежных садах, левадах, лесистом займище. А дальше синели речные, донские воды. И снова — займище, потом желтые песчаные бугры в редкой зелени. В дальней дали синели холмы, уходящие в небо.

Все это было знакомо: станица, Дон, степная округа. Иван бывал здесь: в детстве подолгу жил, вместе с братьями купался, рыбачил, пас коров да коз, помогал на сенокосе. Потом стал гостить редко и коротко. А потом и вовсе таким вот набегом. Но осталась память, светлая, детская.

— Ищи меня, папа! — кричал Тимоша, выныривая и снова утопая в мягких кучах — валах.

— Поехали, поехали, — поторопил Иван. — На минутку к бабе Фене заглянем, отдадим гостинцы и — вперед.

Но старая женщина гостей принимала по своему обычаю: чай, молоко из погреба, свежие пышки и, конечно, каймак — топленые сливки.

От старости и хворей грузная, невеликая ростом баба Феня, словно квочка, гостей опекала:

— Да как же… Да сколь не видала… Да вырос какой большой… Поболе каймачку накладай, худущий, весь в папочку…

Малые правнуки, какие при бабке находились, притихли, словно мышата, копаясь в кульках с гостинцами. Баба Феня расспрашивала о родне и свое успевала выложить:

— Все на Федоре. Тянет, как бык борозденый. А ребята на сторону косят: куда бы увеяться. Вова просит какой-то автобус. Хочет людей возить в город. И Ваня туда же… Чего они ищут, чего выглядают? Какую зорю? Нас все знают, в станице, по хуторам. Наши и чечены. Работай, живи да этих чилят рости, — кивнула она на малышей. — А Федор, он тоже не железный… А без него все прахом…

Недолго посидели, послушали и поехали.

В машине пахло сеном. В Тимошкиных волосах остались зеленые сухие былки.

— В сено хорошо нырять, мягко, — сказал Тимоша. — У нас свое сено есть?

— Кто его нам косил?

— Ну, давай накосим!

— Поздновато уже, — ответил Иван.

Поднялись на холм, выбираясь на свою дорогу. Иван еще раз взглянул на станичную округу: дома, улочки, зелень, красного кирпича могучий, но порушенный храм без крестов — память горькая давняя; такая же память, но ближняя: разбитые дома-«двухэтажки» без окон, без дверей, еще недавно там люди жили, разваленные пекарня, котельная; но все это — малое, а вокруг, близко и далеко-далеко: холмистая степь, густая синева просторной воды и блеклая — вовсе безмерного неба.

Когда-то казачьи донские земли, окружная станица с двумя десятками хуторов под крылом; потом, при власти советской — центральная усадьба немалого, на шесть хуторов колхоза. Теперь — глухое Задонье.

Федор Иванович Басакин в этой станице прожил век, работая трактористом, комбайнером, шофером в колхозе. Как всякий селянин, он свою скотину имел, не надеясь на колхозную зарплату. Человек работящий, он в последние колхозные годы держал две коровы, пару бычков, свиней да птицу — для себя и на продажу; от пуховых коз получал неплохой доход.

В детстве родители присылали часто хворающего Ваню к станичным Басакиным на парное молоко, чтобы здоровье подправил. Молоко забылось, а все остальное помнилось: шалаш на сенокосе, «полевской» кулеш, рыбалка, уха на берегу, купанье до синевы и дрожи и горячий песок, пастушество, работа на зерновом току, прополка да сбор арбузов на бахчах — все это было. И конечно, баба Феня, которая, словно клуша, с детвой возилась, прежде и теперь.

Сыновья Федора Ивановича тяготились хуторской жизнью и бытом. Старший уходил в райцентр, работал в «автоколонне» шофером. Но заработок был малый, машины — старье, одна мука. Жена, малый ребенок, съемная квартира — одно к одному. Пришлось возвращаться. Тем более что отец для молодых соседний дом купил. Нехотя, но вернулись в станицу, к отцовскому делу: своя скотина, чужая, на забой и продажу. По-летнему времени — пастьба, сенокос; по-зимнему — на базах работа: корми, пои, убирай. Потому и сетовал брат: «Скотина да скотина… Людей не видим». И конечно, завидовал: «Хорошо тебе, дальнобойщику…»

«Дальнобойщик» — слово красивое. Но что проку в словах… Порой лучше со скотиною дело иметь, чем с людьми. Не хотелось и вспоминать.

Асфальтовая дорога закончилась в станице. Дальше поехали по грунтовой, не больно езженной, порою колдобистой. Тут ни машин, ни знаков жилья. Степь да степь. Пологие ли, крутые, глубокие лесистые балки, курганы, вблизи и вдали.

— Здесь люди не живут? — спросил Тимоша.

— Мало людей.

— А волки?

— Есть волки.

— А мы их не боимся?

— Пусть они нас боятся.

Ехали и ехали; и наконец выбрались к просторной долине. На вершине высокого холма машину остановили, вышли из нее.

— Где наше поместье? Ты помнишь? — спросил отец.

Тимоша обвел глазами непривычную для него ширь земли, на которой глазу не за что было зацепиться, и лишь вздохнул глубоко.

Отец помог ему:

— Вон там, за речкой, видишь, высокий Явленый курган, а поближе, у Белой горы — синий вагончик. В прошлом году там были. Не помнишь?

Мальчик снова вздохнул и ничего не ответил. Глаза его были широко раскрыты, но не могли вместить такого огромного пространства земли и неба, увиденного будто впервые. Ему сделалось даже как-то страшновато, и он взял отца за руку.

Иван понял малыша, сказал:

— Поехали.

По белой меловой дороге спустились с холма; мелким бродом, на галечном перекате перебрались через речку и скоро объявились на своей земле, которую именовали с усмешкой поместьем.

Когда-то, теперь уже в давние годы, когда рухнула советская власть, сельский народ и поселковый наперегонки стал обзаводиться собственной землей. Одни — для прокорма в нынешней и будущей жизни, другие — на всякий случай: бери, коли позволено. Басакины в стороне не остались, оформив в аренду да в собственность полсотни гектаров земли довольно далеко от поселка, в Задонье, на родине отцов и дедов. Выбрали место приглядное и уютное: берег речки, прикрытый от ветра высоким обрывистым холмом, просторная луговина. Рядом — места когда-то знаменитые: Явленый курган, Церковный провал, Скиты. Одно слово — Монастырщина. Никто из Басакиных о земледельстве не думал. Взяли на всякий случай. А еще потому, что старший из братьев, летчик Павел мечтал: «Отлетаю, на пенсию выйду, буду здесь жить. Куплю дебаркадер, организую турбазу. Тут речка, лес. Чем плохо?»

Мечтаниями пока все и кончилось. Поставили под горою железный вагончик. Летом иногда приезжали на день-другой, отдохнуть на воле, порыбалить. Место было славное.

Просторную поляну, на которой стоял вагончик, надежно прикрывали могучий прибрежный холм с отвесным меловым обрывом, высокие белокорые тополя, развесистые береговые ивы, густые заросли краснотала. В этом тихом мире текла своя жизнь, которую лишь потревожил гул машины. Но он сразу смолк. И тишина сомкнулась.

Позднее, когда вернулись домой, отец и сын по-разному вспоминали прошедшее. Малый Тимоша повествовал восторженно родным и друзьям:

— Наш вагончик охраняет маленький зверь ласка!

— А еще — черные коршуны! Целая эскадрилья! Двадцать штук! Летают и летают.

— На бахче арбузы и дыни. Бери сколько хочешь. Там живут кабаны, лисицы, еноты и лось! Они любят арбузы. И даже волки приходят.

— На лошади я скакал! И не упал!

— В сене хорошо кувыркаться! Мягко!

— Раки ночью не спят!

— Бобры сделали себе огроменный дом! Они деревья грызут! Зубами!

— Лисица к нам приходила. На ужин! Мы ее угощали рыбой.

И еще одно, шепотом и с оглядкой:

— Там монах живет, тайный. Он живет ночью, а днем скрывается в пещере.

Все это было: любопытная, юркая ласка, живущая под вагончиком, ушастенькая, белобрюхая; стая коршунов, кружащих над своими гнездовьями и угодьями; бобровые заводи, хатки. Ездили на бахчу, уже оставленную хозяевами, но щедро укатанную ярко-желтыми дынями-«ломтевками» и поздними «зеленухами», арбузами. Там, почти открыто, кормилось зверье.

Навестили троюродного брата, отцова крестника, тоже Басакина, Аникея, который жил и хозяйничал рядом, за речкой, на обезлюдевшем хуторе. В большом хозяйстве его были даже лошадки, которых он любил и холил. Тимоша, и впрямь впервые в жизни, на лошади прокатился, визжа от восторга и страха.

И последнее, про монаха, тоже не было выдумкой. В первый же день заметили натоптанную дорожку, которая вела к речке мимо вагончика и уходила вверх, по склону холма, обходя меловые обрывы. Ранним утром, во тьме Иван слышал чьи-то шаги, но выглянув, никого не увидел.

Все объяснил Аникей Басакин:

— Завелся у нас монах. Какую-то пещеру копает на Явленом кургане. Молодой мужик. «В затвор, — говорит, — хочу…» Я ему толкую: хаты есть, выбери подходимую, оборудуй, поможем. Будет вроде хуторская часовня. Дед Савва уже не в силах. Ты будешь молиться за нас, грешных. Кто-то должен молиться. А он — ни в какую. «В затвор, в затвор…» Молодой мужик. В рясе. Говорит, из города. А может, и брешет. Не он один тут шляется. Подземный храм ищут. Там вроде святая икона. И золото. Припасли для них. Но наш вроде спокойный. К людям приходит, молится. Беседы ведет даже с моими ахарями. Может, и правда монах…

Так что мальчик ничего не придумал, рассказывая о монахе, о зверях и птицах, — все было правдой.

Отца его — человека взрослого — всплески восторга детского не удивляли; а в душе собственной появилось и не отпускало пусть и похожее, но иное.

Вернулись домой, в обычную жизнь; но порою вдруг отстранялись картины привычные и очевидные: поселковые улицы, машины, голоса людей и тех же машин, от которых не укрывали даже домашние стены, — все это порой отступало, а виделось вчерашнее: просторная степь и просторное небо, зеленые камыши и зеленые купы деревьев; чуялись: пресный дух воды, горьковатый — полыни, пахучего иссопа-«ладана»; слышался легкий ропот листвы в маковках тополей, плеск волны — во всем покой и покой, такой желанный, врачующий душу. И голос малого Тимоши, его сияющие глаза: «Она меня не боится! И я ее не боюсь!» Это — про ласку ли, куницу, которые живут рядом. Или про лошадь, на которую посадили его.

А еще помнился закат, малиновый разлив его на полнеба, а в стороне западной — багровые облака, словно сказочные утесы, которые понемногу остывают, покрываясь сизым пеплом. В мире тепло и тихо. И теплое тельце сына прижалось: головка у отца на коленях. Тимоша задремывает, но силится продлить долгий счастливый день и потому бормочет: «Мы с тобой… Мы не уедем… Мы будем долго здесь жить… Мы всех сюда привезем… Маму, Васю, бабушку, деда. И Никитку заберем. Здесь много места…»

Он смолкает, заснув у отца на коленях.

Все это помнилось, не отпускало, понывая в душе глубокой занозою.

Возле подъезда, на обычное место, отец поставил машину — «рабочую лошадку», ключи от нее тоже на привычном месте, в прихожей — это напоминанье: «Надо работать». Жена молчала, уходя на службу и приходя с нее, порою спрашивала осторожно: «Ты не болеешь? — и как-то добавила: — У нас шофер уходит». — «Заездили Петровича», — усмехнулся Иван, понимая, что это ему предложенье, над которым и думать нечего: копеечная зарплата, разбитая машинешка, денег на ремонт нет, а ездить надо чуть не круглые сутки по всему району да еще и семью начальника возить по магазинам, больницам, школам. Старый Петрович, пенсионер, трудяга безответный, и тот не выдержал. Уж лучше идти охранником в магазин. Почти те же деньги, но день отдежуришь, два дня свободен, можно подрабатывать на «извозе», летом — на стройке. А еще была мысль…

Много было мыслей. Они, словно червяки, ворочались в голове, днем и ночью, не давая покоя. Жена пока не нудит, что-то, но понимая. И мать лишь вздыхает. Молчит отец. Пока молчит.

День, другой, третий текли в томительном ожидании неизвестно чего.

В поселке работы нет и не будет. Охранник, извозчик, мелочный торговец — вот весь выбор. В отъезд собираться? Москва да Питер… Семью бросать? Спать в какой-нибудь конуре, по-собачьи кормиться. Рабочий день — немереный; а заработок известно какой… Ремонтным рабочим на железную дорогу. Вахтовые смены. Шпалы да рельсы, вагончик в степи.

В квартире не сиделось. Давили тесные стены. Иван выходил на волю: скамейка возле подъезда, старики-соседи, тары да бары. Но разговаривать попусту не хотелось.

Панельная «пятиэтажка» серой стеной высилась перед глазами. Пустой, выбитый людьми и машинами двор, тоже серый, без травинки. «Мусорка» с высокими железными баками, всегда через верх, горою. Ржавые железные гаражи, возле которых вечная толчея: похмеляются, пьют, порою тут же валятся, спят. Нестарые еще мужики. Тут же кружится детвора. Бродят бездомные собаки, кошки. А прикроешь глаза, ясно видишь иное: зеленый берег, тронутые желтизной тополя да ивы, синяя вода, меловой обрыв холма и белесый полынный покров его, горький дух. И огромное небо, облака, путь которых можно долго следить. Но все это там, далеко, а рядом — серая стена «пятиэтажки», гаражи, «мусорка» и двор — словно «мусорка»: пустые целлофановые пакеты, пластмассовые бутылки, прочий хлам гоняет ветер. Будто всегдашняя жизнь, но глядеть на нее не больно сладко. Может быть, от непривычного безделья, какого давным-давно уже не было. Обычно на скамейке рассиживать некогда: приехал, отоспался, уехал.

Машина у подъезда торчала, словно сорина в глазу, напоминая, что надо работать. Соседи, видевшие Ивана редко, спрашивали: «Ты либо поломатый?»

— Поломатый, — со вздохом соглашался он.

— Давай подлечим, — предлагали ему. — Магазин рядом.

Но Ивану хотелось иного лекарства. Оно объявилось неожиданно. И очень кстати.

Позвонил по телефону Аникей из Большого Басакина.

— Ты на месте? — спросил он. — Подъеду. Разговор есть.

Он скоро подъехал. Разговор был конкретным.

— Ты вроде сейчас не при делах, а машина на ходу. Все верно?

— Верно, — согласился Иван.

— Есть дело. На два месяца. До ледостава. У меня получилась нестыковка. Нужен надежный человек и надежная машина. Объясняю: каждый день, в пять-шесть утра — рейс в город. Груз — рыба и мясо. В городе сдал, до утра — свободен. Четко, каждый день. Ночевать можно на хуторе. А хочешь — дома. Но, как штык, в пять утра погрузка. Никаких сбоев. Товар сам понимаешь, какой. Он ждать не будет. Вопросы есть?

— Да вроде понятно.

— Будешь думать? Или сейчас решишь?

Для Ивана это был неожиданный выход: не сидеть без дела, а за эти месяцы, может быть, что-то проявится, выплывет подходящее.

— Пойдет. Согласен, — сказал он. — Когда первый рейс?

— Завтра.

— Значит, вечером буду у тебя.

Аникей уехал. Иван вздохнул облегченно: пусть временный, но хомут снова на шее. Голову ломать не надо: что да как… Жене не стыдно в глаза глядеть. А там будет видно.

ГЛАВА 7

Хутор Басакин при подъезде, с высокого холма, открывался как на ладони. Лежал он в уютной долине, стекающей к Дону. И не было нужды гадать, где здесь живет Аникей Басакин. Сразу в глаза бросалось огромное, на полхутора подворье со скотьими дворами, стойлами, выгульными базами, высоким, под шиферной крышей сенником, скирдами соломы.

Все остальное сверху, с холма видится селеньем для здешних краев обычным: зелень садов, огородов, левад, невеликие домики, кружево уличных дорог, людских да скотьих тропинок.

Но если человек проезжий ли, приезжий спускался с холма, то ему поневоле становилось не по себе. Казалось, что здесь ураган пронесся или новый Мамай прошел.

Густая дичающая зелень садов, заросли конопли да крапивы стыдливо прикрывали остовы, развалины домов да сараев. Редко-редко попадется домик жилой с плетневой ли, жердевой покосившейся огорожей. Чье-то лицо словно померещится в малом окошке, чей-то сгорбленный стан во дворе. Вот и все.

Но чужой народ тут не ездил: далекое глухое Задонье. А люди свои напрямик катили к просторному подворью Аникея Басакина, туда, где жизнь.

Спустившись с горы, Иван подъехал к басакинскому жилью, у ворот которого стоял и ругался хозяин. Возле ног его — большая, с хорошего телка ростом кудлатая собака, которая с глухим рыком ощерилась на приезжего и напружинилась, ожидая команды. «Свой!» — коротко сказал ей хозяин и продолжил ругать нестарого еще мужика, но трепаного: грива нестриженых, добела выгоревших на солнце волос, черные босые ноги в опорках, лицо мятое, но легкую рубашку распирают крепкие плечи и руки — словно весла. Что-то знакомое почудилось Ивану: где-то он видел этого мужика.

У хозяина голос был зычный:

— Что жрать надо, всегда помнишь! Жрешь за двоих! Пить… Тоже не забываешь! Верку накачивать… Напоминать не надо! А как в дело, у тебя память отшибает! Чую, арапника ты давно не кушал. Или вот этого… — поднял он могучий кулак и потряс им.

Работник вскинул голову, с места не двинувшись; в глазах — испуг. Серые ли, голубые глаза, большие. Иван его, кажется, вспомнил: на заводе когда-то вместе работали, прозвище Кудря. Кудрявый был парень.

— Иди… — сквозь зубы процедил хозяин, оглядываясь на Ивана. — Да не шагом, а рысью! А то Рекс тебя подгонит!

Заслышав имя свое, Рекс насторожился.

— Сидеть, — успокоил его хозяин.

Работник улепетывал резво, порой оглядываясь.

Хозяин не сразу остыл, шумно вздыхал, словно пар спуская.

— Что за люди… — жаловался он. — Только жрать да пить, — потом улыбнулся Ивану, протягивая руку: — Здорово, братан. Ты прибыл? Молодец! — и обратился к собаке: — Это наш человек. Запомни.

Могучий пес его понял, расслабляясь и прикрывая тонущие в густой шерсти глазки.

— Рекс, — представил собаку хозяин. — Кавказская овчарка. Волка берет. Все понимает. Не то что некоторые. А это, гляди, — мое хозяйство. Считай, что твой дом. Пошли во двор, — пригласил он.

— Здесь у нас летний стол, а здесь кухня. Газовая плита, микроволновка, электрочайник… В шкафу — чай, кофе и прочее. В холодильнике масло, сыр, мясо, молоко, сметана — словом, харчи. Когда надо, заходи и ешь. Холостякуем… — хохотнул он. — Тут у меня баня, тут — хата. Места хватает, но ночевать будешь не здесь. У меня гостей — со всех волостей. Надо бы поменьше, но… — развел он руками. — Покупатели, менты, другие люди. Гульба случается. Тоже нужное дело. А тебе надо спать перед рейсом. Так что ночевать будешь, когда надо, у деда Атамана. Это сосед мой. Кличка у него такая — дед Атаман. Там — тихо, спокойно. Пошли, сразу познакомлю вас.

Двор деда Атамана — напротив, чуть наискось, в двух шагах. Старый дом, шиферный забор, ворота открыты, хозяин что-то подлаживает.

— Здорово ночевал, дед! — окликнул его Аникей. — Живой-крепкий?

— Шевелюсь… — отозвался старик.

— Знакомься. Твой квартирант. Родня наша. Брательник — Иван Басакин.

Старик, оглядев гостя, на Аникея взгляд перевел, недоверчиво хмыкнул:

— Вроде не похож на басакинских.

— Они — городские, уже с подмесом, — сказал Аникей. — Это мы — коренные.

— Тогда понятно. Его троюродная бабка с нашим двоюродным дедом у одного плетня стояли.

Аникей рассмеялся:

— Наши, наши… — приобнял он Ивана. — Басакинский род, Жуковы.

«Жуки», а порою Жуковы было хуторским уличным прозвищем рода Басакиных с давних пор. Аникей Басакин этому прозвищу вполне отвечал. Коренастый, плечистый, с большими руками. Силой его бог не обидел. А масти точно басакинской: темный густой жесткий волос, ныне с проседью, усы, густые, нависающие брови на смуглом, медью отливающем лице. Резкие морщины. Сразу видно, что хуторянин, а еще и рыбак. Заветренный, матерелый. Одним словом — Жук.

С дедом познакомились и вернулись на свой двор.

— Машину ставишь на воле или в гараж, когда нет погоды. Вроде все. Ознакомились. Будь как дома. Давай пообедаем или уже повечеряем. Верка! Я нынче обедал?!

— Нет, — ответил женский голос.

— Ну вот… Без жены некому за мной доглядать. Давай! Чего там у нас?

— Уха, рыба…

— Давай уху, и рыбу, и все остальное. Оголодал.

Уселись за летний стол, под навесом. Чистый двор при жилье отделялся от скотьих базов и прочего хозяйства высоким забором из листового белого шифера. Дворик был небольшой, но уютный. Зеленая газонная травка, цветы, дорожки из красной брусчатки и даже небольшой водоем с фонтаном, который журчал, поднимая воду прозрачным куполом.

Объявилась Верка — дородная круглолицая баба, на крепком широком поставе.

— Это наша невеста, — представил ее хозяин. — Огнючая девка.

— Нашел невесту. Я — при муже, в законе, — возразила Верка.

— И мужняя, и всем нужняя, — подтвердил хозяин. — Как говорят, не лужа, достанется и мужу.

Верка довольно хохотнула и, несмотря на полноту, быстро собрала на стол: летний салат из помидоров, огурцов да перца, холодное мясо, жареная рыба, уха.

Иван не был голоден, но глядя на хозяина, вошел в аппетит.

Аникей ел не жадно, но смачно, со вкусом, понемногу рассказывал, жалуясь:

— Вроде и лето проходит: откосились, все свезли. Вон у меня какой сенник, — похвалился он. — Все под крышей. А все равно дела не кончаются.

Он жил на хуторе большей частью один. Жена с дочерьми — в городе. Там — учеба и не на кого оставить девчат.

— То одно, то другое. Даже поесть забываешь. Так и схудать можно, — хохотнул он. — Вот Верка у нас, — пощекотал он кухарку, — уже и в шкуру свою не влазит. Кое-где даже шкурка лопается. Спасибо, есть штопальщики…

Поели, закусив пахучей дыней да сладким арбузиком. Недолго посидели, отдыхая, тут же за столом.

— Ты вовремя подъехал, — размыслил хозяин вслух. — У нас лишних рук не бывает. Две головы нынче на забой. Приходилось скотину бить?

— Кур да кроликов, — посмеялся Иван.

— Ничего. На подхвате пойдешь. Сашка! Ты где?! — позвал он громко. — Бери все, что надо, поехали.

Провозились допоздна. Забили двух быков, разделали, разрубили туши. Иван отправился спать; хозяин с помощником подались к иной заботе: затарахтел малый тракторенок, загромыхала тележка, на ней лодка с сетями. Поехали на Дон.

На новом месте, в пустой хате деда Атамана, Иван сразу же провалился в глубокий сон, а проснулся от звона будильника. Поднялся, умылся. На воле — серый рассвет, мерклые звезды, ночная зябкость, роса, робкая заря на востоке.

От деда Атамана через дорогу — басакинское хозяйство. Там, во дворе и на кухне, уже суетится кухарка Вера. Она Ивана увидела, позвала:

— Садись завтракай. Сейчас подъедут.

Вдали, пока еще слабым голосом, затарахтел трактор, выбираясь от реки и займища к дому.

Пока Иван завтракал, трактор подъехал и смолк.

— Льдом переложи! — приказал Аникей помощнику, заходя во двор.

— Вы и не спали? — спросил Иван.

— Спали. Но по-крестьянски, комариным сном, не то что вы — городские — до обеда зорюете, — посмеялся Аникей. — Но мы зимой свое возьмем, отоспимся. Верно, Сашка?

— Отоспимся, — просипел помощник.

Быстро загрузили в машину мясо и рыбу.

— А это твоим, — сказал Аникей, передавая увесистый мешок. — Сазаником крестному привет вези. Скажи, повезло нынче. А гусек — твоим казачатам, свежатинка. Бери, бери… Им надо, — улыбнулся он и по-деловому добавил: — Тебе все понятно? Вопросов нет? Везешь и сдаешь. Если менты остановят, сказ один: «От Аникея».

И в самом деле, вопросов не было. Гаишники остановили Ивана на мосту через Дон, у поселка. Но лишь произнес он заветные слова: «От Аникея…» — ему даже честь отдали, желая счастливого пути. И еще: «Передавай привет!»

Так началась для Ивана новая жизнь, на прежнюю будто похожая: машина, доставка груза; но вместо далеких дорог к Москве, Ростову, Краснодару, Тамбову да Ярославлю — всего лишь сотня-другая километров до областного центра и столько же назад, на хутор, с заездом в поселок, домой, где можно остаток дня пробыть и даже ночь провести, лишь ранним утром приезжая на хутор.

Но, с одной стороны, не больно удобно подниматься заполночь, тревожа домашних, и ехать впотьмах. И, конечно, хозяину спокойней, когда уже с вечера машина на глазах, наготове.

А еще появились другие заботы, к которым неожиданно подтолкнул его хозяин ночлега — старый, одышливый дед Атаман. Увидев, что Иван взялся подлаживать удочки, он посмеялся:

— Аникея хочешь обловить? Или дремоту разогнать? Ты бы лучше шиповник сбирал. Шиповник ныне могучий. Я своим лодырям говорил, когда приезжали. Чем мух гонять, сбирайте шиповник. По двести рублей ведро на месте возьмут. Разве не деньги? А они не схотели, говорят, колючий.

Подсказка была заманчивая. Сразу и поехали с дедом; он места указывал, называя их: Ремнево да Семибояринка…

В первый же день Иван набрал почти два ведра; с непривычки и без нужной сноровки да амуниции исцарапался, искололся в колючих кустах. Но уже ко дню следующему отыскал брезентовую куртку да кожаные перчатки, и дело пошло. По три, по четыре ведра набирал до темноты. Спешил, возвращаясь из города, в поселок не заглядывал, наскоро перекусывал и — вперед. На дни воскресные он даже жену привез с сыновьями. От ребят, правда, больше визгу… Но собирали. Сбыт в городе был нормальный.

А потом занялся грибами: тополевая рядовка, «зеленуха», «синяя ножка». Грибы выгоднее: легче набирать, дороже стоят.

Дед Атаман, не таясь, показывал свои заповедные угодья, вздыхая: «Подохну, и никому не сгодится. Городским ничего не нужно». Это укор сыну и внуку.

Новое ремесло Ивану понравилось: на вольной воле, никто не подгоняет. Вроде забава, но деньги идут. И хорошо, что нет конкурентов. В поселковой округе охотников до грибов и ягод — тьма: своих полно да еще городские приезжают, особенно по выходным. Возле каждого куста ли, дерева бьются лбами. Все выгребут, все обдерут подчистую, словно саранча прошла. Дело понятное, жизненное: для одних — добавка к столу, ныне небогатому, для других — заработок. Рядом — ростовская трасса. Днем и ночью на ней торгуют грибами.

А здесь вся округа твоя. Ни людей, ни машин… Даже на хуторе шаг шагни от басакинского хозяйства, от деда Атаман — сразу тишь и безлюдье. Брошенные подворья, проваленные крыши домов да сараев, саманные, глиняные оплывающие стены или вовсе — лишь камень-плитняк фундамента, провалы погребов да колодцев, высокие заросли лопушистого дурнишника, островерхой конопли, вовсе непролазные колючие терны. Кладбище, а не хутор. Живые — лишь подворье басакинское да на самом краю, возле горы — чеченское гнездо: Вахид, Зара и орда ребятишек, от взрослых уже Умара, Зелимхана, Балкана до школьников и сопливой мелкоты. Чеченам грибы да шиповник ни к чему. У них о скотине забота.

От когда-то людного хутора — Большой Басакин он назывался — о четырех концах ли, кутах: Рыбачий, Варшава, Забарак да Желтухин — теперь, друг от друга поодаль, вразброс, остались последние долгожилы: глухой, как кремень, дед Фатей со старухой, бабка Ксеня, которая уже из хаты не выходила, да бабка Катя, гнутая коромыслом, но еще бегучая. У нее огород, пять куриц, кошка Маруся и невеликая собачка Черныш. От нее недалеко — полуслепой дед Савва.

Раз в неделю Иван объезжал их, привозил хлеб. Порой старики об ином просили: соль да спички, крупа да мука, таблетки от «давления» и «головы».

Это Аникея наказ. «Раз в неделю, — сказал он. — Живые люди, свои. Надо помогать…»

Живые люди, но немощные. И потому оказался Иван всей округи хозяином: грибы ли, шиповник, лечебный боярышник, колючий барбарис.

Лесистое займище над водой, высокие холмы, поросшие кустами балки. Всюду тишина и покой.

В жизни еще недавней — сплошная нервотрепка, тревога: как да что… А теперь, в кои веки, покой: утром встал, загрузился, поехал, гаишники здороваются: «Аникею привет!» В городе сдал товар и вернулся. Потом — шиповник ли, грибы. Вечером ложишься спать безо всяких дум о дне завтрашнем. И деньги идут неплохие. И люди вокруг свои. Не надо никого опасаться: живи, работай.

Дед Атаман нахваливал своего постояльца: «Это по-умному…» Посильно помогал ему.

Схоронив жену, в одинокой своей жизни старик нудился, доживая век.

Телом тучный, большой, недавно еще могучий, а ныне — одышливый, на ноги слабый, он с трудом, но держал огород, невеликий сад, курочек водил, понемногу рыбачил для себя, ругал городских сына да внука, хвалил Аникея, ставя его в пример:

— Вот он — хозяин… Весь природ хозяйский. А ведь тоже в городе жил. Квартира, должность на заводе. Старший мастер кузнечного цеха, — уважительно подчеркивал он. — Мои дураки жалятся и жалятся, уже полжизни прожалились: платят мало, работы нет, денег не хватает. Ума, говорю, вам не хватает, и работы боитесь. Поустроились охранниками, ловите мух ноздрями. На Басаку им указываю: вот так надо жить. Не слезы точить, а головой кумекать и трудиться, трудиться. Аникей, говорю, вот он, с него берите пример. Ведь наше подворье было не хуже басакинского. А какая у нас левада богатая! Всем — на завид. Бабка живая была, трудилися… Теперь все — на мыльный пузырь пошло. Нет мочи…

И в продолжение:

— Басака, он тоже городской, но слезы не лил, как мои, не жалился. И с неба ему не упало. Он приехал, мать схоронил, отца определил и запрягся, как бык, тянет и тянет. Когда он и спит, не знаю. Лишь зимой, как медведь, пару месяцев. А остальное… Лето, весна ли, осень… Вечером — на воду, одни сети на постав, другие — внаплав, всю ночь — с ними. А утром, глядишь, уже поскакал на ферму, к скотине. Этим помощникам, ахарям, разве доверишь? За ними в четыре глаза глядеть. Сколь скотины, молодняк, лошади… И все — в одного, в одного. Такая ига. — Старик вздыхал, умолкая.

Он провел на хуторе всю жизнь и всю жизнь тяжело работал. Еще мальчонкою начал трудиться, в войну: на сенокосе, на бахчах, на тракторных прицепах, плугах да сеялках.

Он понимал своего молодого соседа, сочувствовал, порою завидовал ему до сердечной боли. Разве такая воля раньше была? Чего не коснись: скотину — не держи, сено не смей косить, хворостины в лесу не тронь. Рыба в Дону — не твоя. А ныне… лишь работай.

Он глядел на свои руки, большие, мослатые, костенелые, в черных веревках вен, глядел, неволею вспоминая долгие свои труды, которым пришел конец и от которых много ли проку. Одни лишь тяжкие хвори.

— Надо трудиться… Под лежачий камень ничего не притекет, — внушал он своему постояльцу, а может, далеким детям, или просто заученно повторял для мира вечный закон: — Надо трудиться…

Одобрял Ивановы хлопоты и Аникей. Даже завидовал:

— Я тоже люблю за шиповником, за бояркой, за ежевикой. Такие места знаю на Клешнях. Но все некогда.

— Поехали… — звал Иван.

— Да, надо бы выскочить, развеяться… — соглашался Аникей.

— Конечно. Пока погода стоит. Хорошие здесь места, — нахваливал Иван. — Тихо, спокойно. Тополя начали опадать. Тополевка идет.

— Тополевку легко резать, — вспоминал Аникей. — Дорожки, круги… Листочки разгребаешь, они стоят, красавцы крепенькие. Лисички не попадались? Люблю лисичку. Какой у них запах! — шумно тянул он воздух.

— Попадались, — сказал Иван. — Я их своим отвозил. Ребята хорошо едят. И мать любит.

— Попадутся еще, — попросил Аникей, — давай пожарим, со сметанкой. Что-то так захотелось. Давно не кушал.

На той же неделе, ему на счастье, попалась Ивану целая полянка лисичек: золотистые, с острым духом и ни одного червивого. Обрадованный Аникей их жарил сам, кухарке не доверяя, в большой черной сковороде с лучком, на коровьем масле. Он колдовал у плиты, по невеликому дворику растекался дух приманчивый. За летним столом, под навесом сидели гости в терпеливом ожидании.

— Баловство… Раньше их у нас и не знали, и за еду не считали, — вспоминал дед Атаман. — В голод — травились. Не соображали. Хватали все подряд. Это уж ныне стали разбираться: рядовка, зеленуха, шампиньоны… Все едовое… А старые люди их в рот не брали: змеиная, говорили, еда. Не положено. Это уж мы ныне привыкли. Моя бабка, бывало, рядовку окисляла томатом. Аникей помнит.

— Помню, помню… — отозвался хозяин. — Мировая закусь. Но моя сейчас будет не хуже.

Он принес и поставил на стол горячую сковороду. И лишь теперь сдобрил шкворчащее жарево густой сметаной, остужая его.

— Тут уж сам бог велел… — наливая стаканчики, сказал Аникей, на Ивана глянув.

Тот качнул головой, отказываясь. Хозяин его одобрил:

— Это — правильно. А нам с Атаманом немного можно. Верно, дед?

— Нам можно. На хуторе нет гаишников. А если и прибывают, то по другому делу.

Выпили, крякнули, стали закусывать. Кроме грибов было что есть: холодное мясо и рыба, горячая отварная картошка, огородная зелень.

Выпили и по второму стаканчику. Для крепких мужиков такое что слону дробина. Когда-то пили настоящими гранеными стаканами. Была такая мода ли, дурь.

— По ободку — двести грамм, — вспоминал дед Атаман. — А доверху всклянь — двести пятьдесят. Бывало, обижались, если по ободку нальют. Чего, мол, не доливаешь. Давай горкой, чтобы жизнь была полная.

Понемногу вечерело. Нежаркое уже солнце клонилось к горе. Но скотину еще с пастьбы не пригнали, было тихо. И как всегда вечерами, пробиваясь через вечный хуторской скотий дух и нынешний грибной, чуялся сладкий запах петуний, душистого табака, росших рядом. Кухарка Вера только что улила цветочные клумбы. А еще, тоже будто незаметно, от реки наползал вечерний дух пресной воды.

Особенно это чуял человек приезжий — Иван; оставив еду, он откинулся на грядушку скамейки, сказал искренне:

— Хорошо тут у вас…

— Вот и поселяйся, — предложил Аникей. — Заявление пиши атаману, он у нас главный. Хату выделим. Этим не бедствуем.

Пустые, неразваленные дома на хуторе были. Последние годы Басакин их скупал по дешевке у стариков и наследников. Покупал и берег. На стенах писал крупно: «Собственность Аникея». Объяснил: «Нам чужих не надо. У нас не аул, а хутор». Это были не пустые слова.

— Атаман, как считаешь, нужны нам на хуторе казаки? — спросил он.

— Нужны, особенно с казачатами.

— Вот за это и выпьем, по последней. Бог троицу любит, — сказал Аникей, добирая на сковороде последние грибы. — Спасибо. Угодил.

Он посидел недолго, расслабленно, поглядел на солнце, которое красным колобом лежало на холмах. Поглядел и спросил громко:

— Сашка! Все готово?!

— Готово… — ответил за высоким забором помощник Сашка.

— Тогда заводи. Поехали.

Ему было неохота вставать. Посидел бы, погутарил. Час вечерний, день позади. В прежние времена, еще мальчонкою был, помнил, как порою вечерней, после трудов колхозных, а потом огородных, домашних, особенно в эту пору, когда откосились, отсеялись, у того ли, другого двора, в своем куту, «на колодках» — добела обтертых корягах — собирался народ, отдохнуть, посудачить. Тут же ребятня кружилась.

Работник Сашка трактор завел. На голос его Аникей поднялся:

— Сидите тут, — сказал он застолью. — Верку пригласите. Дед подишканит. Он — мастер, — и, быстро натянув рыбацкую одежку, пошел со двора.

ГЛАВА 8

Ехали как всегда. В кабине малого трактора, за рулем — хозяин, на запятках тележки с лодкой, Сашка трясется.

Дорога привычная: через хутор — к займищу и воде. Трактор знает ее, бежит и бежит. Вот уже и Дон синеет, зеленые вербы по берегу, желтеющие тополя, белый меловой обрывистый холм над водой — все привычное, сто раз виденное.

«Хорошо тут у вас…» — вспомнились слова Ивана. Так всегда говорит приезжий народ. После выпивки. Правда, другие и без пьянки хвалят. Порою это льстило. А чаще раздражало. Думалось: «Заставить бы вас работать… На красивом Дону…» Он рыбачил с ранней весны, когда ледовые крыги плывут, и до зимы, когда хрустят закраины и по верху идет снеговая каша-шуга, ледянющая. День за днем, год за годом, в любую погоду. Надоело… Недаром нынче вставать из-за стола так не хотелось. Посидеть бы, погутарить, как люди, потом вволю выспаться, прогоняя немочь, а точнее — долгую усталость, которая тяжелит душу и тело даже сейчас, при хорошей погоде. А впереди — долгая осень, предзимье: холодные дожди, вперебой со снегом, стылый ветер, который просекает одежду и даже привычное, дубенелое лицо обжигает до боли, губы трескаются; ледяная вода, в которой руки горят, а потом немеют, словно клешни, и вечно лопаются, кровят, долго не заживая. Вода и вода… День за днем, год за годом.

Какой уж тут восход ли, закат. Одна лишь работа. От зимы до зимы. Каждый год. Уже который?

А в самом деле, который? Десятый? Побольше. Старшая дочка — невеста. Время летит незаметно.

Трактор подбегал к месту: к Дону, к галечной отмели, на которой — разворот и задним ходом, потихонечку в воду, пока тележка скроется, а лодка закачается на воде. Трактор смолкнет. Лодочный мотор заревет. Помчались.

Работник Сашка — впереди, хозяин на корме. Дело обычное. Сашка придремывает. Аникей рулит.

А в голове все то же: «…Который год?»

Но разве их посчитаешь… Кажется, что вся жизнь — здесь, на хуторе. Родили, назвали по святцам — Аникеем, крестили по старой вере, дед Титай прямо в речку кунал, словно предрекая судьбу. Может, оттого и выжил потом, когда другие тонули, особенно по весне да по осени, в непогоду, во тьме.

Детство помнится хорошо: бабушка Дуня, ее теплые руки, колени… Мама, отец, школьные годы — все это хутор, все доброе. Теплое. Лишь собственное имя ему не нравилось: Аника да Аникуша. И он в школе просил звать его Алексеем, на Аникея отзываясь лишь дома. Но повзрослев, понял и принял ныне редкое, звучное имя свое — Аникей.

Армия, завод, женитьба — все это долго, но кажется теперь, из дня сегодняшнего словно каким-то промельком и уже вроде забыто. Хотя добрый десяток лет отработал. Сначала кузнецом, тяжелые заготовки ворочал. Потом — мастером. А потом…

Мотор у лодки был мощный, японский; «шестьдесят лошадей» без труда гнали «Крым» по спокойной воде. Солнце скрылось за высоким Явленым курганом, который выходил к Дону пологим меловым склоном. В сумерках он словно подступил ближе, светил белью высокой главы и на гладкой воде отражался ясно, от берега к берегу, словно сказочный храм. Но лодка, но могучий мотор походя смяли это призрачное отраженье.

Наискось, через Дон, прошли в старицу. Там всегда ставили сети поздним летом и осенью. Здесь долго жировала крупная рыба. Поставили сети, потом снова в Дон вернулись, и поперек его «высыпали» тоже крупноячеистую, под леща и судака, длиннющую, от берега к берегу сеть. Мотор выключили и поплыли в неторопливом речном теченьи.

Стемнело. На воде — тишина. На берегах — тишина. Словно одни в мире.

Работник Сашка умел засыпать в лодке. Опустится вниз, на дощатые паелы, и задремлет, даже всхрапнет. И это было понятно: тоже целый день в делах, не присядешь, а ночь — на воде.

Аникей сидел возле весел, порой поглядывая на огоньки сетевых «маяков»: далекий — у того берега, другие — поближе; порою он подгребался веслом, выравнивая плав. Спать не хотелось. Уже привык. Тем более нынче, когда что-то тревожилось, прошлое вспоминалось.

Аникей Басакин пришел на родительское подворье, когда умерла мать и заболел отец, а в городе, на заводе, где он работал, началась обычная для того времени разруха: продукцию не берут, заказов нет, неполная неделя, простои, денег не платят, а на руках — семья, две дочки уже родились. Аникей на заводе взял отпуск «без содержания», приехал к отцу, чтобы помочь ему и себе: начиналась весенняя путина. Оставаться и жить на хуторе и даже задерживаться надолго он тогда не рассчитывал, хотел отца поддержать в трудную минуту, денег подзаработать на весенней путине и к прежней жизни вернуться. Завод ли, другая работа в городе. Там — семья, квартира, там — привычная жизнь.

На воде, на Дону в то время творилось то же, что и везде: прежние законы и порядки рухнули, новые еще когда-то придут. Словом, вольная воля. Вроде бы…

Аникей на Дону вырос, рыбачил с малых лет удочкой, бреднем, вентирями, сетями. Потом, от городской, заводской жизни отрываясь, брал отгулы, отпуск, умасливал начальников вяленой рыбой и всякий год приезжал на заработки, на весеннюю путину, нанимаясь в колхозные бригады. Так что опыта — не занимать; лодка, мотор, сети — все было. А теперь — ни колхоза, ни рыбнадзора нет.

Но оказалось, что воля — не всем. Басакина быстро поймали и, как говорится, «ошкурили»: забрали сети, хороший новый мотор, рыбу. Какой-то «девятый отдел». С автоматами. Все отобрали и пригрозили: в другой раз посадим.

Слава богу, что вовремя понял он: закона и порядка нет, но осталась милиция; а рядом, в станице, свояк-участковый. Тот его отругал: «С меня и надо было начинать, а ты — умный». Но свой своему — поневоле друг. Тем более что свояк не оставался внакладе. Съездили в райцентр,поговорили. Мотор да сети выручить было нельзя. Но милицейская защита определилась. Можно работать.

Все тони, все места уловистые Аникей знал наперечет. Темная ночь ему что белый день, он здесь вывелся и вырос на воде, словно головастик. У отца пришлось взять последние, «смертные» деньги на новый мотор и сети. Начал работать.

Обычно весенняя путина — время короткое. Потом долгий запрет на нерест, покой. И потому днем и ночью не вылезал Аникей из рыбацких сапог-«забродней», считай, не спал. Порою дед Атаман ему помогал.

В ту, первую весну рыба шла хорошо: сначала, как всегда, лещ. Его ловили даже под ледовыми крыгами. Потом — зобан, синец, шемая, судак и сазан. Чехонный лов. По высокой воде сомы пошли в вентиря и аханы. Словом, была рыба. Лови и лови, пока не закроют путину.

Басакин не скупился: по уговору платил и возил кому надо рыбу; радушно принимал гостей. Отцовская банька с парной очень сгодились. И скоро он стал для «милицейских» человеком своим. Ему продлили путину сначала на две недели. А потом и дальше, «для научных целей». Про город пришлось забыть.

В первое же лето Аникей выкопал огромный погреб и каждую зиму «забивал» его льдом. Конечно, для рыбы. Позднее — и не в один год — поставил большой промышленный холодильник, продувные камеры для вялки, коптильню.

Басакин хутор среди «своих» стал известен. Туда можно в любое время подъехать за рыбой или просто отдохнуть, погулеванить. Гостей привезти, друзей, начальство ли, «проверяльщиков» из областного центра и даже из Москвы. На хуторе у Басаки все есть: баня с парной, даже с невеликим бассейном снаружи; биллиардная с настоящим фирменным столом; желающим можно «девушек» предоставить из недалекой станицы. Любителям вольной природы — Басакин стан на берегу Дона, в уютном месте с дубравой, песчаным пляжем, жилым вагончиком.

И конечно, в любое время дня и ночи — уха на любой вкус: острая — окуневая, жирная — сазанья, «лечебная» — из судачка. А еще — судак «по-басакински», линь — в сметане, жаренные на сковороде рыбьи черева, золотистая, хрустящая, тоже на сковороде, плотва с икорочкой, запеченный в духовке лещ… Желающим — шашлыки из барашка, шулюм — из свежатинки. Горячая баранья голова или соленый курдюк.

После таких застолий милицейские начальники из областного центра и из самой Москвы Басакину приветы слали. Дарили визитные карточки с припиской: «Прошу содействовать». С такими визитками через любой кордон хоть на танке кати. И с любым грузом — никто проверять не посмеет.

Но это теперь — лучшая в округе вяленая рыба. Серебристые прозрачные на погляд лещи, синцы, шемая да чехонь. А на вкус — объеденье. Потому и продавались за хорошую цену, как говорится, «влёт». Балыки из сома да толстолоба.

А ведь приехал к отцу на обычный хуторской двор с дощатым флигелем, сараем, скотьим базом, где мычала корова да куры греблись.

Не думал не гадал, что останется здесь.

Он и нынче, уже через годы, отнекивался, когда говорили ему: «Чего ты во флигеле ютишься? Дом построй. В двух уровнях, из красного кирпича, как положено…»

Басака посмеивался, про себя думал: «Куда потом девать эти „уровни“? Рыба, считай, кончается. Выцедили. Хутора нет. Лишь старики доживают. Да чеченец Вахид. И будут торчать эти „два уровня“ посреди степи. С собой их не заберешь».

А еще виделось ему нынешнее время каким-то зыбким, ненадежным. В пьяных бахвальных, а порой искренних разговорах людей приезжих это слышалось, понималось: все воруют, все тянут, грызутся, отбирают друг у друга, и чем дальше, тем жаднее, наглее, ни у кого сытости нет. И даже здесь, в этих разговорах застолья, но все же осторожных, проглядывала тоска: «К чему идем? Куда катимся?..» Даже им, ментам и начальникам, не больно надежным казался завтрашний день.

Таким его понимал и Басака. Но выбора пока не было. Он прижился, неплохие деньги имел. Поначалу только от рыбы. Но помаленьку приходили, затягивая, иные заботы.

Лошадок Аникей с детства любил. В колхозе всегда их держали. Отец бригадиром работал. Транспорт — лошадь с тележкой. Чубарка была, Звезда… Всегда при доме.

Потом колхоз стал разваливаться. Объявились казаки, которые больше шумели: «Любо! Не любо!» Казаки колхозных лошадей забрали, решили погарцевать. К зиме бедные лошадки глодали жердевые прясла. Свояк-участковый попросил: «Возьми. А то — передохнут».

Забрал лошадей. Считай, косяк. Два жеребца, восемь маток. Он любил их. Но это тоже забота: конюшня, пастьба, корма на зиму готовить, приглядывать, лечить.

Но любил Аникей лошадок. И сейчас, на воде, в ночи, о них вспомнил и словно увидел, как они теперь бродят в просторном загоне, стоя дремлют, лежат. В ночи, в тишине. Жеребец Гром, кобылка Марина… — это любимцы. Могучая Василиса. Жеребенок у нее подрос. А все сосет мамку. Сейчас они отдыхают, дремлют ли, спят. Ночь…

Тишина и покой. Но ко сну не тянуло. Подгребался веслом. Поглядывал на сторожковые огни-маячки «плава»: край, середина. Случались зацепы. Их надо не проглядеть.

Безлунная ночь. Близкий лесной берег, безмолвный, осенний. Даже совы молчат. Лишь прошуршит в камышах ли, в кустах ночной охотник енот. И все.

Далекий горный берег. Там по песчаной косе редкие огоньки костров, фонарей на становьях «хохлов» с Украины, они приезжают каждую осень, живут до морозов. Ловят леща, покупают рыбу, здесь же солят ее. На Украине, говорят, ничего не осталось: ни рыбы, ни вольной воды. Рыбу выловили. Озера, пруды, берега речные скупили богатые люди. Теперь не подступишься. Неблизок путь через границу, таможню, но ездят теперь на дармовую рыбалку в Россию, на Дон, на вольную воду, последнее выдирать. Все загаживают. Вода и берег — сплошная мусорка. Нет хозяина, некому навести порядок. Редко-редко менты наскочат, «дань» соберут и уехали.

Умные люди Аникею советовали взять в аренду ли, в собственность Голубинский остров да Картули, навести там порядок. Брать плату за приезд, пребывание. На лето ставить вагончики. Словом, сделать базу для рыбаков.

Новое казачество обещало помочь. Басака начал было склоняться, понимая, что это дело выгодное и вполне выполнимое. На Картули, на Голубинский остров ведет единственная дорога. Справа и слева — глубокие балки-овраги, вода. На перешейке взять землю в аренду ли, в собственность, поставить вагончик, шлагбаум, пост — вот и все дела. Установить плату, следить за порядком. Конечно, первый год будет трудно. Люди привыкли к вольному. Значит, там надо самому сидеть безвылазно и ментов пристегнуть, пока народ привыкнет. На это нужно время и силы. А как же все остальное: рыба, скотина?

Помыслил, прикинул и одумался. За семью зайцами одному гонять несподручно.

Заниматься рыбой, управляться с немалым гуртом скота — все одними руками, одной головой. Советчиков много, а помощь — лишь от жены по летнему времени, пока у дочек каникулы. Да и великий ли прок от бабы… На хуторе добрых помощников нет, их и на стороне не сыщешь. Жалко, что сына не дал бог. Но это все «если бы да кабы…»

На деле, как ни крути, он — один. А дел, даже нынешних — под завяз. Двести голов скота — это тяжелый воз. Начиналось все тоже понемногу. Думал, рыба да рыба — дело привычное. А потом, когда колхоз разорялся, считай, всучили ему по дешевке полсотни полудохлых коровенок и бычков. Это было среди зимы. Кое-как пригнал да привез их, бедолажных, на хутор. Выхаживал, сена купил, солому возил с полей. Но всех сохранил.

Скотина объявилась; нужно ее содержать как положено: базы, зимние стойла, телятники, выгоны. Корма надо запасать. Косилку добыл, пресс-подборщик. Пошло и поехало. Пустующую ферму, какую развалить не успели, забрал у колхоза в аренду, с выкупом. Колхозу эта ферма лишь боль головная — сторожи ее. Аникею она сгодилась. Начал по весне телят скупать. Стойла есть, попасов хватает. Сено — лишь косить не ленись.

Тем более что убедил его один из гостей, областной начальник, человек неглупый, хуторской по рожденью, из этих же краев. Дважды его привозили. Выпивали, парились в баньке.

— Скотина… Мясной скот — дело верное… — втолковывал он. — Рыба скоро кончится, уже кончается. Вспомни, какие уловы десять лет назад и сейчас. Лучше меня знаешь. Скоро вовсе конец. А мясной скот — он здесь вечный. Я тебе привезу книжку, наш местный историк в архивах копался от века семнадцатого до нынешнего. Скотиной, мясным скотом здесь люди жили. Хлеб у нас сроду по-хорошему не родил. Земля — «бунелка» да мел. А выпасы вольные, сам знаешь. Скотина и зимой может пастись, из-под копыта. Это даже полезно для мясного скота, для лошадей. Лишь имей на всякий случай страховой запас сена, если гололед, пурга.

Он привез книжку обещанную: как жили в казачестве в этих краях с давних времен, какие были гурты… Осенние скотьи ярмарки, на которые купцы из России съезжались. Как потом, кого и за что «кулачила» Советская власть и в Сибирь ссылала. «Арендовал выпасы… Держал двести голов… Триста голов… Скупал молодняк… Откармливал, продавал…» Вот чем жили.

Так что все было верно. И то, что рыбу в Дону вычерпали. На остатках долго не протянешь. Останется лишь что-то в Цимле. Но туда уже не уйдешь. Бросать все налаженное? Начинать с нуля? Да туда и не пустят «ростовские». Там все поделено.

Про скотину Басака и сам знал. По своей памяти, по отцовским и бабушкиным рассказам. Вспоминали гурты, табуны, отары, которые здесь в колхозные времена были. Недаром, как мухи на мед, слетелись сюда чеченцы, даргинцы, азербайджанцы… Кого только нет! И у всех — скотина: сто, двести голов. А у кого и тысячи. Отары овец, пуховые козы. Все живут и никуда не стремятся.

И наши живут, у кого голова на плечах: станичные Басакины, к примеру, дядька Федор. Скотину держит, пусть и немного. Но кормится. У людей покупает, торгует на базаре уже сколько лет-годов. Все знают его. Лишь позвони, он подъедет, заберет и деньги сразу заплатит. Имел Аникей с ним дело, при случае. Порою проведать заезжал, привозил рыбу. Все же родня, пусть и не больно близкая, но Басакины.

И не одни они такие. Черкесов Иван бахчами занимается: арбузы, дыни да тыквы. Понемногу зерно сеет: просо, ячмень. Своя у него техника, своя артель: свояк, бывший бригадир, да брат Михаил — тот по тракторам и машинам «спец». Живут и не жалуются, как иные. Работают.

Не говоря уж про тех, кто подальше, по левобережью, там земля лучше. Пашут и сеют, и даже скотину молочную стали заводить.

Хотелось бы, конечно, надежного помощника. Но сыновей бог не дал. А дочери — до поры. Но все равно Аникей по случаю три домика купил, надеясь, пусть и не сразу, хороших людей найти: работящих, надежных, на которых можно положиться. Переселенцев много. И ныне из Средней Азии едут. Но добрых пока не попадалось. А может, плохо искал, на себя надеясь. Ведь крепок еще. За сорок перевалило. До юбилея далеко. Но тяжело в две упряжки тянуть: рыбалка и скотина. Забот и забот… На нынешних работников нет надежи. Спят на ходу, успевай лишь подгонять.

Вот он, в лодке, помощничек, на голом железе дрыхнет, даже посапывает, чмокает, наверное, хорошие сны видит. Не разбуди — до станицы, до Калача будет спать. А сети пора поднимать. Давно уже прошли Голубинский остров и устье малой речки; далеким, рассеянным светом брезжил вдали хутор, на котором огней — лишь на его подворье. А дальше, по темной воде и звездному небу, закрывая его, — меловые обрывы Прощального кургана. Здесь сплаву конец.

— Сашка, кончай ночевать! — разбудил Аникей помощника.

Тот вскинулся и сразу за дело: поднимать сеть. Она — немалая, от берега к берегу. Но по нынешней теплой погоде, на спокойной воде — это разве работа… Тем более что сеть — не пустая. Хорошие лещи, судаки. Сазаны есть, толстолобы. Такую сеть даже поднимать одна лишь радость: плавали не зря. А ночи уже осенние, долгие. Можно еще раз сети кинуть и сплыть. Пока есть рыба.

А на дворе басакинском, после отъезда хозяина, оставшись вдвоем, дед Атаман и постоялец его просидели недолго.

Кухарка Вера, проходя мимо стола, спросила:

— Может, вам чайку или еще картошечки, горяченькой?

Иван отказался и пригласил:

— К нам садись, — и позвенел пустым стаканчиком о бутылку.

Вера даже отпрянула, испуганно изменившись в лице:

— Нет, нет… — торопливо проговорила она, оглядываясь. — Вы уж сами… — и тут же скрылась.

Иван не понял ее испуга, вопросительно поглядел на деда Атамана.

— Нельзя, — коротко ответил тот, грозя пальцем, и поднявшись, сказал: — Пошли до дому, до хаты. — Секунду поколебавшись, он допил из водочной бутылки остатнее, одним глотком, и произнес громко: — Мы ушли! Спасибо кухарке! — и еще раз погрозил.

Дорога была короткая, через прогон перейти. А на своем дворе, плотно закрыв калитку, на цыпочках приподнявшись, он через забор глянул, и лишь потом негромко сказал:

— Нельзя. Им нельзя водку давать. Всем. Верке, Сашке, Чугуну, Кудре, никому нельзя. У Аникея с этим строго. Только из его рук. Они же все из «обезьянника».

— Из какого «обезьянника»? — не понял Иван.

— В милиции — «обезьянник», с решетками. Оттуда и привозят работников. Всяких бродяг, алкашей. Для трудового воспитания, — усмехнулся старик, усаживаясь на воле, за дворовый стол. — Верка, она из дурдома сбежала. Она мужа зарезала. Насмерть.

Старик заметно опьянел, принес сигареты, закурил, оправдавшись:

— Трезвый я их в рот не беру. А как выпью, тянет. Ты чаю заваривай. Посидим… Рано еще, — и прежде начатое продолжил: — По ней и не угадаешь. А сидела в дурдоме. Значит, с головой непорядок. Сбежала оттуда. Менты перехватили, привезли Аникею. Он заказал им бабу. Вот и привезли. Живет. В дурдоме-то хуже.

Тут все такие. Сашка какой уже год по «условному». В любой момент, как провинится, могут в тюрьму посадить. А здесь все же воля… И Кудря, тоже три года «условно». А Чугуна мать привезла, из станицы. Он спился, до нитки ее обирал: весь погреб, до картошины вытянет, любую тряпку утянет. С милицией привезла. Работает… Басака их строго держит. И нам приказ, хуторским: «Ни грамма им не давать. Иначе…»

Дед пригнулся, проговорил шепотом:

— Иначе, сказал, сожгу, — и подтвердил громче: — Он сожгет. Всем нашим приказал: мне, Ксене, Фатею, бабе Кате… Раньше чего-нибудь надо помочь по хозяйству: с дровами, огород вскопать, прибить ли, приколотить дощечку, позовут втихаря, когда нет хозяина, Сашку ли, кого еще на подмогу. А за работу, как водится, поллитра да закусь. А потом был случай: Кудря, пьяный после калыма, заснул, упустил скотину. Дело — в ночь. Пока искали. Тут — волки. Разогнали гурт. Телят порезали. Аникей всех собрал прямо вот здесь, на моем базу. Напрямки сказал: «Замечу, сразу хату — в дым…»

Дед Атаман даже теперь, через время и во хмелю, словно в ознобе, передернул плечами. А тогда была и вовсе страсть.

Басакин собрал стариков. Они про беду знали. Виноватая бабка Ксеня молчаком слезы глотала. Разговор был короткий:

— Держу вас, старых. Чем могу, помогаю. Без хлеба не сидите. И буду помогать. Потому что — свои. А вы мне вредите. Пять голов погубили. Тыща… Ты не реви, баба Ксеня. Это мне реветь надо. Я к вам по-людски. А вы? Запомни… И все запомните. К работникам моим не касайтесь. Замечу, узнаю, слов не будет. Хату — в дым, — произнес он жестко. — В руки — костыль и чикиляй куда хочешь. — Он голоса не повысил, но глаза были страшные: этот точно — сожгет.

Даже теперь, через время, припомнив тот час, дед Атаман почуял нешуточный страх, оглянулся и громко сказал:

— Это правильно, я считаю.

И сразу потянуло старика на выпивку.

Принес он из кухни большую кружку вина своего изделия, сообщил:

— Смородиновое… Лишь сахар и сок. И чуток дрожжей. Покушаешь?

— Нет, — отказался Иван.

— Правильно. И Басака делает правильно. Он уважает людей. Дедов и бабок. Тут сколь нас осталось-то, две калеки с половиной. Хлеб ныне ты возишь. И сам он. Какое лекарство надо. Или куда поехать: в станицу, в райцентр, попутно возьмет, никогда не откажет. Мы бы без него, особенно в зиму, все передохли. Тут ничего не скажешь. Уважает людей. А работников хоть и в строгости держит, но кормит, одевает. Не то что чечены. У тех бичи сухую дробленку жуют да в обносках ходят. Аникей одевает, кормит. Всегда им бабу держит. До Верки была молодая девчонка, детдомовская. Но они ее быстро накачали. А перед ней — очкастая, с мужем, с дитем. Мужик, тоже очкастый, скотину стерег. А мальчонка — совсем малый. Еще бабка моя живая была. Она жалостливая. Совала этой очкастой. То да се. Сахарку да конфетков, крупы на кашу, печеников. Потаясь, чтобы не видали. Аникей, а тем более, когда Валентина, его жена, приезжает, та баба — бой. «Только жрете и жрете, — передразнил старик. — По буханке в день сжираете!» Очкастую она заставляла за телятами ходить и свиньям кашу варить. «Ничего с ним не сделается! — Это она про мальчонку. — Посидит в хате».

Дед отхлебнул вина, еще закурил и сообщил:

— Мальчонка потом отмучался, током убило.

— Убило?.. Совсем?

— Ну да… — легко объяснил дед. — В хате — обогреватели самодельные, «козлы», чтобы печь не топить. А он глупой еще, лишь ходить начал, видно, лазил и залез… Сразу, насмерть… Здесь его и закопали. А очкастые потом убежали.

Иван не сразу продышался, невольно что-то представляя себе и отгоняя виденья. Ему расхотелось слушать стариковы речи. Но дед Атаман, все более пьянея и размякая, рассказывал о Сашке, который пропил дом отцовский и все, что было там… И что-то еще, про какую-то гранату, которую Сашке подкинули, и теперь он вовсе никуда не денется, три года получил «условно». И еще про Кудрю, который хотел уйти и рыбачить самостоятельно, на себя. «Он рыбалить умеет… В колхозной бригаде рыбалил, у Кости Конкина. Но голову надо иметь… А у него нет головы…» Рассказывал, как Кудрю раз за разом ловила инспекция да водная милиция. Все отбирали, штрафовали и наконец судили, приговорив к условному сроку.

— Басака соображает… Басака знает, что делает, потому что это — не люди, а обезьяны… Раньше, при колхозах, дисциплина была. Бригадир, агроном, зоотехник — в четыре глаза глядят. Премии лишат, на новую технику не посадят, жильем обделят. Партком да профком. Строгость была и совесть была. Родителей, стариков уважали. А потом — свобода… Работы нет, никто за тобой не доглядает. Вот и сгубились… Воля… Воля она меды пьет и разом кандалы кует. В «обезьянник» да на «условную», раз не можешь собою владать, бесшабашная голова… — и далее, с трезвой болью: — Какую Сашке поместью отец с мамкой оставили. Дом, корову, козы да овцы… Корова была ведерница. Свои, хуторские к нему приходили, просили: «Сашка, продай… Тебе она — не к рукам…» Люди из станицы приезжали: «Продай…» Уперся. Закопылил нос: «Сам — хозяин». Привязал в сарае, налыгачем. Чтобы не ушла, «а то угонят»… Прикрыл ее и запил на неделю. И она там подохла. Среди лета, без воды. Когда пришел в память, она уже вспухла. Такую погубить коровку… — чуть не плакал старик. — И собака сдохла. Тоже была на цепи. Сухой дробленкой кормил, мыслимое дело… Разве это люди… Обезьяны…

Он еще что-то говорил, все невнятнее; а потом ткнулся головой в стол и захрапел.

Иван с трудом утащил его в кухню, на диван, для ночного покоя. Тяжелый старик, когда-то могучий. Теперь — квелый, обрюзглый.

Хозяина уложив, Иван еще долго сидел во дворе. Обычно он возвращался с промысла поздно. Ужинал и сразу спать. Нынче получилось по-другому. И спать не хотелось. Неволею вспоминались стариковы пьяные речи, которым верить ли… Но теперь он точно вспомнил Кудрю, каким тот когда-то был, на заводе. Парень приметный: синеглазый, улыбчивый, широкоплечий. Красавец. Особенно после смены, после мытья в душе. Волосы золотистые, крупными локонами, белолицый, с румянцем, глаза большие, синие — просто Иван-царевич. Потом он ушел в рыбколхоз, на большие заработки. Теперь вот здесь. Наверное, до конца. Конечно, жалко его. Но ведь — взрослый человек… Вспомнил Веру-кухарку. По ней ведь ничего не заметно. Баба как баба. Здоровая, крепкая и веселая. Но как испугалась… Значит, есть чего бояться. О мальчонке, который погиб, не хотелось и думать. Может, это пьяные бредни. Но думалось с болью. И даже с каким-то страхом. Тьма вокруг: во дворе, в доме, в огороде, в саду. На подворье басакинском — фонари, но они — лишь там, в своей стороне. Хутор и вся округа утонули в густой осенней тьме. Но светит небо. Все больше и больше звезд. Все ярче. Но холоден свет их.

Вспомнились ребятишки свои. Подступали выходные дни. Надо бы их привезти сюда. Особенно младший, Тимошка, просился. Подумал о детях, и стало на душе теплее, спокойнее. Свое — ближе.

Ночью Иван спал как всегда. Утром проснулся, сразу Тимошку вспомнил, решил твердо: сегодня привезет жену и детей. Пусть продышатся, развеются. Все же — осень. И впереди — непогода.

ГЛАВА 9

В Задонье теплая осень порою тянется долго и долго. Посердится вначале сентябрь, выказывая характер: холодный северный ветер, тучи, порою — дождь; вода в озерах и речках остынет и посветлеет; ночи приходят зябкие. А потом снова — тепло и тепло. На солнцепеке, в затишке — знойно. В палисадах радуют глаз бархотки, хризантемы, петуньи. Над ними — гудящее живое марево пчел, жужжелок, пестрых бабочек. На пустошах, выгонах зазеленеет молодая трава — подгон, цветет и цветет синий «батог» — цикорий, снова объявились полевые ромашки и одуванчики. Солнце на закате желтое, сдобное, словно большой одуванчик. Ранние сумерки долги, светлы. В садах наливаются поздние красные яблоки, они тяжелеют, пригибая ветви. Синицы, дятлы, сороки понемногу прибывают к людскому жилью, посвистывают в саду, громко стрекочут.

Славная пора на Дону — бабье лето: жара отступила, но тепло и тепло, зелень, цветы. Конечно, осень и зима — впереди, но о них не хочется думать.

Для Ивана Басакина это было тем более верно, потому что первый месяц на хуторе пролетел, словно просвистел. Зима нагрянет, придется уезжать в поселок, думать о какой-то работе. А уезжать не хотелось: прижился, освоился, нравилось. Своих привозил на выходные: жену да ребят. Младшего сына Тимошу пришлось даже оставлять на хуторе. Сначала с жеребенком он не мог расстаться. Понравился ему рыжий однолеток, в короткой красноватой шерстке, с темным навесом хвоста и гривы, длинноногий и ласковый. Тимоша просто прилип к жеребенку: гладил, почесывал, что-то говорил ему, угощал хлебом. Хозяин возьми да скажи:

— Дарю его тебе, Тимофей. Ты же — донской казак. А казаку без коня нельзя. Твой Рыжик. Через год его подседлаешь.

Тимоша от радости обмер, и когда на следующий день зашла речь об отъезде, полились такие горькие слезы, что пришлось его оставить на время еще одним квартирантом у деда Атамана. Старик обрадовался, гудел:

— Мы тута с тобой, стар да мал. У нас много работы.

У Ивана каждый день вроде одно: на рассвете поднялся, загрузился, поехал. Нередко в кабине попутчик, кто-то из старых людей. Едут в станицу ли, в райцентр с хворями да заботами. В обратный путь караулят, если успеют, возле моста.

Работника Сашку возил в райцентр, «отмечаться», как условно осужденного. В дороге вспомнил, спросил:

— Тебя правда за гранату судили?

— Ага, за нее.

— Нашел, что ли, где?

— Нужна она мне…

— А откуда взялась?

— Менты.

— Подбросили?

Сашка лишь вздохнул:

— Они танк в подполе найдут, если захотят. С отпечатками пальцев.

На том разговор и кончился. А выходя из машины, в поселке, Сашка попросил:

— Если у моста не буду, значит уехал, заедешь за мной в станицу. Флигель возле почты. Там дочка у меня. Куплю ей чего-нибудь, повидаю.

Он был побритый и вроде принаряженный. Все же отмечаться ехал, а потом, может, к дочке. Не старый еще, крепкий, а на лицо потертый. И какой-то скучный, неразговорчивый: в кабине сидел, молчал да курил, чуть отвернувшись. Глядел и глядел куда-то на пустые поля, словно не видел их всякий день с утра до ночи.

А вот когда Кудря в кабине ехал, тоже в райцентр отмечаться, разговорам конца не было. Вспоминали завод: не столько работу, сколько футбольную команду да волейбольную, в которых играли. И о себе Кудря рассказывал: «В рыбаки ушел… Там были шальные деньги, но пьянка могучая… Рыба — дело склизкое, вода — дело мокрое. Гуляли так гуляли…»

Он посмеивался над собой ли, над жизнью. Вроде недавно еще красавец, синеглазый, белозубый, в золотистых локонах, от которых теперь лишь сальные пряди да ранняя плешь; мятое лицо, потухшие глаза, остатки зубов.

— А сюда как попал?

— Менты привезли. Я здесь записанный. Здесь мамка жила. Кухня целая. Вот они привезли, на ПМЖ. Работай, говорят, у Басаки. Иначе посадим.

— За что?

— Менты найдут за что. У них не заржавеет. Чуток я брыкнулся сдуру, хотел на себя рыбалить. Сразу подвесили «троячок». Сиди, не чирикай. — Это уже со вздохом.

На обратном пути, возле моста, Кудря объявился пьяным, с бутылкой какого-то пойла:

— Ждал тебя, ждал, — пожаловался он, — и тут же захрапел, откинувшись на спинку сиденья.

В недолгом пути он дважды открывал глаза, глотал из бутылки и быстро забывался сном неспокойным.

На хуторе Иван с трудом оттащил обмякшего Кудрю на покой. Работники жили на «черном» дворе, отделенном от двора «чистого», хозяйского высоким шиферным забором. Отсюда вели ворота на скотий баз, на свинарник. А жилье людское, для работников, было немногим лучше свинарника: черный загвазданный пол, мутные окошки, засаленные матрацы да стеганые одеяла на железных кроватях. И спертый дух табачного дыма, немытых тел и прочего горького.

Уложив Кудрю и выйдя на волю, Иван долго продыхивался и охал.

Хорошо, что уже искал его, громко звал сын Тимоша, услыхав гул подъехавшей отцовской машины. Тимоша был не один, держал он за руку смуглую, черноглазую девочку, ростом вровень ему.

— Это — Зухра, — объяснил он отцу. — Мы с ней весь день дружим.

Дружба срастилась быстро и накрепко. К вечеру Тимоша предложил деду Атаману:

— Пускай Зухра с нами живет. Нам будет весело!

С Тимошей и впрямь оказалось весело. Худенький, быстроногий, приветливый, он со всеми знакомство свел: старые хуторяне, кухарка Вера, Аникеевы работники и даже чеченское семейство.

Звенел и звенел по хутору его голосок, разбивая тишину:

— Помогу тебе вареники делать! — Это кухарке Вере. — Тебе одной трудно. Я же о тебе беспокоюсь!

— Я — с тобой! Я — с тобой! — К отцу ли, деду Атаману, Аникею. — Я — твой помощник!

И, ко всем обращенные, большие, сияющие детским счастьем глаза:

— Здравствуй!

Его слышали издалека, невольно улыбаясь и понимая, чего так не хватало хутору: детского голоса.

Даже суровый Рекс его принял: не рычал, не щерился и, прикрыв глаза, позволял выбирать репьи из густой шерсти. Порою он тяжело спешил за мальчиком, провожая его к очередным заботам, которых было много. И всякий день забот прибавлялось.

У бабы-Катиной кошки подросли котята. Тимоша забрал сразу двух.

— Одного — тебе, — объяснял он деду Атаману, — другого мы на свое подворье возьмем. Тебе, дед, обязательно кошка нужна, — внушал он. — У тебя тут много всего. А мыши могут погрызть. Я об этом думал, думал и решил…

— Ну, если уж думал… Да еще и решил, — сдался дед Атаман.

Котята были веселые, игручие.

Потом появился щенок по прозвищу Кузя.

— У меня же совсем нет собаки, — доказывал Тимофей. — У тебя, дед, все охраняет Трезор. У Володи — Рекс, Кара, Белка. Даже у бабы Кати — Черныш. А наше с папой поместье кто будет охранять? Мы же туда скоро переедем. У нас же корова появилась, телята, овечки. А еще от Рыжика лошадки разведутся. Как нам жить без собаки?

— Тоже верно, — со вздохом согласился дед Атаман, но предложил: — Может, здесь сараи пристроить, базы, и сюда твою живность поместить.

— Нет уж! — решительно возразил Тимоша. — Наше поместье лучше. Там ласка живет, бобры, коршуны. Мы переедем. А ты к нам в гости будешь ходить, — и тут же его озарила другая мысль, лучшая: — Ты к нам переедешь! Вместе будет веселее жить! Конечно… — горячо убеждал он. — А то ведь я о тебе буду беспокоиться! Ты же болеешь…

— Ну, что ж… Спасибо… — растроганно ответил старик.

А потом вместе с Зухрой Тимофей привел хромого козленка:

— Мне его Вахид и Умар подарили. Его все бьют в стаде. А мы его вылечим и себе оставим.

— Бьют… — сочувственно подтвердила черноглазая подружка. — Жалко его.

А еще появилась пара маленьких серых кроликов, сразу с клеткой. Деда Фатея дар: «для развода».

— Они разведутся, я тебе обязательно подарю, — твердо пообещал Тимофей деду Атаману.

Старик лишь вздыхал да похмыкивал:

— Будем ждать, — и упреждал опасливо: — Ты лишь верблюда не приводи. Не люблю их. Они плюются.

— А у кого верблюды? Я не видел. Маленького бы верблюденочка…

Но и без верблюда хватало забот: котятам всякий день нужна свежая рыба, кроликам, кроме травы, — ветки с листьями, козленка надо пасти, проведать жеребенка Рыжика, который ждет встречи и угощенья. И конечно, кухарку Веру навестить, помочь ей:

— Здравствуй! Пришел тебе помочь! Я ведь беспокоюсь… Тебе трудно одной.

А еще — по хутору кругом.

Коромыслом гнутая, но в своем дворе еще работливая баба Катя, которой хуторские новости подавай:

— А школьников ныне возили? А твой папаня уехал? А мамка не приезжала? А трактор чей приезжал? А Вера? А Сашка? Какая страсть?!. И чего ему будет?.. А Аникей чего сказал? Беда бедовая…

Хворая баба Ксеня тоже ждала мальчика. Ей надо помочь выйти из хаты, чтобы продышаться ли, на солнышке погреться. У нее ноги отказывали, и сохла она от годов и болезней. А прежде была первой на хуторе певуньей. «Тыщу песен знаю», — горделиво говорила она. Старая женщина и теперь петь любила, горевала: «Вот помру… И все. Пока я живая, учи», — внушала она Тимоше. — «Я выучу», — обещал мальчик.

Вдвоем они выводили:

Когда цветочек расцветает,
То всяк старается сорвать.
Когда цветочек призавянет,
То всяк старается стоптать.
Звонкий голос Тимоши слышал весь хутор:

Когда казачка молодая,
Ее стараются любить!
Когда казачка постареет,
Быстрей стараются забыть!
Глухой дед Фатей песен не слышал. А вот набожный Савва не одобрял их, укоряя старую Ксеню: «Богу надо молиться, а она все дишканит… И дитя приучает…»

В невеликой хатенке Саввы было красиво: много икон. Их надо было протирать от пыли. А это — так ведется от веку — заботы детских рук. Дети нагрешить еще не успели, потому и удостоены светлых трудов. Тимоша с Зухрою старались. Малышка старику помогала и прежде. Но вдвоем веселей. Красивые были иконы. Строгий Илья Пророк, Георгий на белом коне, архангел Михаил в алом и золотом сиянии, добрая Богоматерь. Икон было много.

Дед Савва и сам был похож на икону: кроткий лик, добрые глаза, белая бородка, тихий голос, которым он пел молитовки: «Мати Божия Пречистая, воззри на мя грешного и от сети дьявола избави мя…»

А потом он угощал детей травным пахучим чаем и сотовым медом. Старик глазами был слаб, но пчел содержал, летом собирал травы. В невеликой хатке его пахло воском, чабрецом да мятой.

Дед Савва жил бобылем и был известен в округе как «молитвенник»: по старым обычаям отпевал и читал над покойниками, даже детей крестил в годы прежние. Помогал ему бедолажный родственник по прозвищу Мышкин, который зимой работал при басакинской скотине, а летом вольничал, жил возле деда Саввы, порою куда-то пропадая.

А вот у другого деда, Фатея, было много кроликов больших и малых. А у семейства Зухры — полный двор детворы. Тимоша здоровался там громко, со всеми разом: «Дэ дика дойла!» Суровый глава семейства Вахид отвечал, улыбаясь: «Дика, дика…» Отцу помогали все вместе, хором: Балкан, Зелимхан, Деши и даже вовсе маленькие Альвади и Малика: «Дика, дика…»

А потом вдруг, неожиданно, мать увезла Тимофея в поселок.

И сомкнулась над хутором тишина. Всякий день приходила к деду Атаману чеченская девочка Зухра, приносила свежую траву кроликам, играла с котятами да щенком, спрашивала:

— А он когда приедет?

Дед Атаман гладил ее по головке, угощал конфетой. Он тоже по мальчику скучал.

Прибредала баба Катя с костыликом, горевала:

— Где наша лопота? Наша говoря медовучая…

На басакинском дворе кухарка Вера ходила смурная, роняла посуду, гнала от себя мужиков: «Идите вы все…»

Тимоша через неделю вернулся. Но непростым было его возвращение. В родном своем доме, в семье, он на другой уже день заскучал; сначала рассказывал взахлеб про жеребенка Рыжика, щенка Кузю, девочку Зухру, про маленьких козлят, кроликов, а потом смолк, внезапно понимая, что все это: жеребенок, хуторское приволье, река, дед Атаман и другое, — все ушло и неизвестно когда вернется. Да и вернется ли?

На его вопрос мать ответила твердо:

— Побыл и хватит. Там — чужие люди. Отец работает, ему с тобой некогда возиться. Он скоро оттуда совсем уйдет.

Расставание навсегда ошеломило мальчика. Сам того не ожидая, он вдруг заплакал тихо и горько.

Матери это не понравилось, она спросила:

— Здесь твои мама, брат, бабушка, дедушка, все родные. Мы тебе не нужны? Не любишь нас? Жеребенок нужен? Его больше любишь?

Это было неправдой. Но мальчик не знал, что ответить и как объяснить. Слезы высохли, но в маленьком сердце, в душе появилась горечь. Тимоша не стал ничего говорить и ушел на волю во двор, где верный друг Никитос предложил выгонять вампиров из мусорных баков. Тимоша отказался. Вампиры — игра для маленьких. Их нет. Они только в мультиках. А вот жеребенок Рыжик, щенок Кузя, козленок да кролики, Зухра, дед Атаман, Вера — они живые, и весь хутор живой, речка и лес.

Немилым и скучным казался двор. В нем одно лишь спасенье — заветное потаенное место, о котором знали немногие.

Старое тутовое дерево, поднявшись среди тесноты гаражей, раскинуло свои ветви над крышами их. Там, в густой кроне, на толстых ветвях пряталась «халабуда», как называли ее: старые двери вместо пола, картонные, фанерные стены. Там было тихо, спокойно и зелено. Можно прикрыть глаза и оказаться не здесь, а во дворе деда Атамана, где без него скучают и ждут его.

Мальчик снова заплакал, а потом крепко уснул. Его начали искать, беспокоясь. И не сразу нашли.

К вечеру приехал старый Басакин, спросил внука:

— Чего воюешь?

— Тебе хорошо, — со вздохом сказал Тимоша. — Ты — дед.

Старый Басакин не понял:

— Чего в этом хорошего?

— Ты сам куда хочешь идешь и едешь. А меня никуда не пускают. Даже к папе, на хутор. Маленький да маленький… Надоело уже.

Старый Басакин поглядел на внука, вздохнул, сочувствуя: у малых и старых одна беда. Сам он давно понял тщету многих своих трудов, напрасную трату дней жизни. Но хомута сбросить уже не мог, сознавая себя и ныне столпом немалого семейства. А еще он Тимоше сочувствовал, потому что в собственном детстве был счастлив, и теперь помня его. А детство прошло на хуторе Басакин. Там тоже был жеребенок, телята, козлята и много всего, что так нужно детской душе.

— Маму хорошенько попросим, — сказал он, поднимая глаза на невестку. — Она тебя отпустит. Пока хорошая погода. Я в тех краях завтра буду, могу подвезти.

— Балуете вы его, — позднее упрекнула невестка.

— Я и вас балую, — усмехнулся Басакин, добавив: — Когда же еще баловать? Пусть порадуется. Скоро ведь школа, хомут, — вздохнул он. — Надолго, на всю жизнь. Так что собери его. Рано поедем. Завезу. А мне еще потом… — и снова вздохнул, но это уже о работе: неблизкий был путь, в дальний угол района. И не больно понимал он, зачем и кому нужна была бросовая земля, сплошные мелы да солончаки. Но об этом не его голове болеть. Деньги платят, надо ехать.

Назавтра уехали из поселка рано. Тимоша досыпал на заднем сидении, лишь на подъезде проснулся, стал деду указывать:

— Вон там мы живем. А там — дядя Аникей. А вон мой жеребенок! — закричал он, увидев на взгорье пасущийся косяк лошадей, и чуть из кабины не выскочил. — Вон он! Рыжик!

— Погоди… — остудил его старый Басакин. — Доедем. Повидаетесь.

На подворье деда Атамана мальчонка и вовсе голову потерял.

— Смотри, дед, смотри! Это моя собака! Ее звать Кузя. А это мой котенок, Игрун. Кролики тоже мои! Они разведутся! Их много будет. И мой козленок!

Поздоровавшись с хозяином двора, старый Басакин послушно знакомился с Тимошкиной животиной, потом сказал:

— Много всего. Так можно и хозяина с подворья выжить, — переглянулся он с дедом Атаманом.

— У нас еще есть корова, два быка и пять овечек, — сообщил Тимоша. — И у нас свое есть подворье. Ты что, забыл, дед? Мы туда всех переведем. Я для этого и Кузю завел, чтобы охранять! И тебе там есть место. Все будем жить и работать. Мы еще индюков купим.

— Понятно, — сказал Басакин, усаживаясь к дворовому столу, и поглядел вопрошающе на хозяина, потому что о скотине услыхал он впервые.

Дед Атаман его понял, объяснил:

— Иван по дешевке купил. Уезжал тут один. Алкаш. Чего не взять, на зиму — мясо.

Малый Тимоша, по двору помыкавшись, сообщил:

— Мне надо Веру проведать… Как там она? И Зухру. Они без меня скучают.

С тем и умчался; поодаль звенел и звенел его голосок.

— Здравствуй! Я о тебе беспокоюсь!

Старый Басакин и дед Атаман знались давно и долго, хоть виделись нечасто. И как люди свои да еще и немолодые, понимали друг друга без долгих речей.

— Дите, — с улыбкой проронил дед Атаман. — Сами такими были.

Басакин головой покивал, соглашаясь.

— Чайник поставлю, — сказал дед Атаман, поднимаясь.

— Не суетись, — остановил его гость. — Завтракал. Сейчас поеду.

Надо было вставать и ехать. Но как-то не хотелось.

Осеннее солнышко поднялось и хорошо грело. Сидел бы да сидел. Тем более что это была земля его детства. И всякий раз, в редкие наезды, старое сердце не могло не вспомнить…

И осенняя усталость давала о себе знать. Позади долгое лето, много работы. А еще и возраст немалый. Пора бы и отдохнуть, пожить для себя, как душа просит: заняться садом, виноградником, огородом, в земле помаленьку копаясь, как жук. Недаром прозвище хуторское родовое было «Жуки». Вот и копаться бы потихоньку. Появилось у него такое хотение в последние годы. По утрам, пораньше поднявшись, он бродил и бродил на своем подворье, где мешалось все: огородные грядки, деревья, цветы — и все, по его разуменью, не больно ухоженное. Он ходил, разглядывал, удивляясь и радуясь вещам обычным. Огурцы взошли и развернули по-детски пухленькие, гладкие первые листочки: «Вот они мы…» Неожиданно ярко, красиво зацвели «касатики» — ирисы: фиолетовое окружье и белый султан. Раньше не видел такого, а может, просто не замечал. А теперь вот глядел, радовался. Наверное — это возраст. Прежде такого не было.

По утрам поднимаясь, он ходил на подворье туда да сюда, пока жена не напоминала: «Завтракать думаешь? Время-то сколько… Чего ты там углядел?» Старый Басакин лишь вздыхал, не умея ответить. Он и сам не больно понимал: чего он ходит да бродит, разглядывая. Но была в этом какая-то тихая радость. Видимо, все-таки возраст. И с малым внуком Тимошкой такая же песня: хотелось с ним быть, слушать его бесхитростные речи, глядеть на этот молодой росток, тот же, что огуречный, но теплее, дороже. Глядеть, тихо радоваться.

Теперь на хуторе в этот утренний час посидеть бы, неторопливо беседуя, с таким же старым земляком. Есть что вспомнить. Или с внуком Тимошей пойти на речку, в лес. Теплая ладошка, быстрый говор взахлеб, доверчивый взгляд — разве не радость, которой уже завтра не будет. Подрастет, отстранится. А нынче нашлось бы немало забот, которые обоим по сердцу: старому и малому.

Но дела не велят. «Тебе хорошо, ты — дед… — вспомнились слова Тимоши. — Куда хочешь, идешь и едешь».

Вспомнил эти слова и вздохнул: «Кабы так…»

Дед Атаман понял этот вздох по-своему, сказал:

— Тут у нас хорошо. Потому и дите… — Он не мог связно объяснить. — Меня вот в город зовут. А я не хочу. Тут что старым, что малым… Вольночко… — оглядел он сначала двор свой, потом округу, поднимая глаза.

Вроде бы соглашаясь с ним, старый Басакин покивал головой, но сказал с горькой усмешкой:

— Рай земной. Только почему все убежали из этого рая? И никто не вернулся.

— Работать не хотят, — убежденно ответил дед Атаман. — Вот нам бы лет по двадцать скинуть. Ты вот еще работаешь, не бросаешь.

— Работаю. Куда деваться.

— А у меня нет мочи. Ноги подыграли.

Примчался из недолгого похода Тимошка.

— Дедушка! Тебя Вера зовет завтракать! Вареники… Я попробовал. Сладкие…

Старый Басакин поднялся. Не к завтраку, а к отъезду. Но возле машины его перехватил Аникей, укорив:

— Мимо проходишь? Обижаешь, крестный.

— Ехать надо. Ждут. Тем более не свои.

— Подождут. Чаю хоть выпей.

Старый Басакин перед крестником оправдался.

— Ко времени ждут. Городские тузы. А может, московские…

— И много берут? — спросил Аникей.

— Много, — коротко ответил Басакин, добавив: — Скоро под носом у тебя землю обрежут, и кур некуда будет выпустить, — и пообещал напоследок: — На обратном пути заеду, попьем чайку, погутарим.

Машина запылила прочь. Аникей проводил ее взглядом, не трогаясь с места. Он знал, он слыхал про этих не то ростовских, не то московских «тузов», которые одним разом забирали немалые земли. Кто они, эти «тузы», никто толком не знал. Дело ныне обычное: «коммерческая тайна». И зачем брали? Места — далекие, пустынные. Там даже попасов хороших нет. Солончаки да меловые курганы. Но попусту такие дела нынче не делаются. Намекали на газ да какие-то удобрения, соду. Наплести можно многое. Но прав крестный. Втихую могут под самый забор землю отрезать. И не какие-нибудь московские «тузы». А кто-нибудь из тех, кто рядом. Чеченцы ли, дагестанцы… Они тоже нынче умные. И «тузы» среди них есть.

Аникею думалось о своем; а в машине, от него убегавшей, старый Басакин вспомнил и повторил сказанное во дворе у деда Атамана: «Рай земной?.. Но убежали. И никто не вернулся». И в самом деле, через годы порою таким светлым виделось хуторское детство. Так, наверное, у всех, когда вспоминаешь на старости лет. Но горького в нем было — через край. Тимошкины козлята, телята, жеребенок. Кохается с ними…

Вспомнилось свое. Тоже — козлята… Какой это год был?.. Вроде при Хрущеве. Но помнится, как сейчас. По всему хутору, у всех людей начали отбирать скотину. Вышло постановление, строгий приказ: сократить живность, одна корова приравнивается кдесяти козам ли, овцам. В хозяйстве или корову держи или коз. Одно из двух. Лишнее — реквизировать. Люди ругаются, охают, старые плачут. Три дня на раздумье. А думы какие? Без коровы не проживешь, особенно с детворой. Козы да овцы тоже нужны. От них шерсть да пух. Теплые носки вязать, поголенки, варежки, бабьи платки. Зимою как без этого? Валенки из чего катать?

Три дня на раздумье: корова или козы? Приедет комиссия, отбирать будет скотину. С властями, как с богом, судиться не будешь.

Галдели люди, галдели: «Оставьте хоть по паре козёнок ли, овечек». Но кто будет слушать? Приказ из Москвы: то ли жизнь хотели облегчить, то ли окоротить ее. Хрущев тогда коммунизм объявлял, а козам туда, видно, хода нет. Но это уж потом догадывались, «умничали».

А тогда — крик да слезы. Приехала комиссия, по дворам пошла, забирая коз. Набрали целое стадо, тысячу, наверно, голов. Согнали их на общий баз, подальше от хутора. А чего дальше делать — не знают. Нет приказа. Пасли этих коз через день, кое-как. Баз открытый. Дело — к осени. Начались болезни, падеж. Почти все передохли. Последних наконец в райцентр увезли на звероферму, на корм.

Старый Басакин и теперь, считай, через век, помнил, как угоняли с подворья коз. Особенно жалко было козлят. Он ведь за ними приглядывал, кормил, а потом пас. Всех забрали, угнали. Там они где-то и подохли. А сначала орали. На хуторе было слыхать. Господи, господи…

Да только ли коз сгоняли, обрекая на смерть? А людей?.. Вон он — курган Гиблый, по левую руку виднеется. За ним — вовсе страшное: Гиблая балка. Прежде она звалась — Зимовная, и курган Зимовной. Теперь — Гиблая.

Давно Басакин сюда не заглядывал. Не было нужды ли, случая. Место вовсе глухое. Но когда-то приезжали сюда на Троицу, помянуть.

Проехав Гиблый курган, Басакин сбавил скорость, а потом, забывая, что ждут его, повернул прочь от дороги по еле видной, местами вовсе исчезающей колее машинной. Приезжали сюда; но все реже и реже.

Глубокая, просторная, поросшая дубками да вязами балка в свое время называлась еще Выселки или «Кулацкий поселок номер два». Но это помнили теперь немногие. Сюда в тридцать втором году со всей округи свозили да пригоняли из хуторов и станиц окрестных целыми семьями «кулаков» да «подкулачников», отобрав у них все нажитое: дома, скот, продовольствие, одежду. Порою выгоняли из домов в чем были, даже сменное белье не велели брать. Мать да бабушка вспоминали до конца жизни, как привезли их сюда зимой, целую семью, с детьми, стариками. Привезли и бросили.

Снега. По всей балке — землянки, трубы торчат. Целое селенье. Воды нет. Снег топили. Еды вовсе нет. Побирались по хуторам окрестным. Кто что подаст: свеклу ли, тыкву. Одни пухли от голода, лежали не поднимаясь, другие сохли — словно живые мощи, все кости наружу. Помирали те и другие. Первыми уходили старики да дети. А хоронить по-людски — рыть могилы — не было сил, лишь снегом ли, землей присыпали.

Завшивели, так что волосы да бороды шевелились, как живые. Люди пытались убегать. По хуторам был строгий приказ: «Беглых не принимать». Комендантская команда беглецов ловила по округе, как бродячих собак. Стреляли. На Монастырщину, где в пещерах порою прятались беглецы, туда даже войска вызывали, делали облавы, «гаяли», как диких зверей, стреляли, взрывали.

Дожившие до весны съели в балке всю траву и молодой лист подчистую. Сушили, толкли в каменных ступах, мешали с водой.

Летом стали гонять людей на работу: пруды копать да плотины чинить. А люди и ходить не могли, друг за друга держались. Сколько здесь полегло, знает бог. Лишь в «амбарной книге» у коменданта числилось семьсот «мертвяков». Осенью последних живых увезли в далекие ссылки: Архангельск да Котлас, Магадан да Караганда. А по весне все вокруг забелелось людскими костями. Дождь, ветер, зверье да птицы легко зорили едва прикрытые землею могилки.

С тех пор курган и балка стали называться Гиблыми. Зимовными они числились лишь по картам.

Когда Басакин единственный раз привозил сюда мать, она от машины не отошла, боясь лишний шаг по земле шагнуть, потому что… «Тут наши везде лежат… Родненькие… Федюшка… Маруся… дед Амос… бабушка Хретинья, крестненький… сеструшка Варя…» — а дальше — слезы. Так и уехала во слезах и больше сюда не приезжала.

И в нынешний день, подъехав к распаху балки, Басакин недолго постоял, не больно понимая, зачем он здесь. Постоял, так же шагу по земле не шагнув, и продолжил свой путь.

Он уехал к делам. А в хуторе на своем подворье старый дед Атаман бурчал и бурчал свое: «Не хотят работать… Не хотят…»

ГЛАВА 10

Зима пришла в обычную пору, одним разом показав свой неласковый норов. Еще кое-где зеленела трава, желтела поредевшая листва тополей да верб, светлые дни стояли, будто осенние. Но невзначай подошли темные тучи, начал падать снег, тихий, густой, крупными хлопьями. Желтая листва, зелень травы — все это недолго виделось через пелену снегопада. Красиво, торжественно и печально.

Снег целый день шел и не таял. К вечеру разъяснило, ударил мороз. По Дону пошла шуга: снежная, ледяная жидкая каша. Рыба уходила на дно, в зимовальные ямы. Басакин рыбачил до последнего, не жалея красных, распухших от холода рук. На рыбу поднималась и поднималась цена. Но всему приходит конец.

Утром подъехали, как всегда: с лодкой, сетями, а Дон встал. В морозном тумане поднималось большое, багровое, в желтом расплаве солнце.

Над замерзшей рекою, над ее снежным и ледовым непрочным панцирем со змеистыми трещинами, черными промоинами да майнами вставали, курясь, морозные дымы, багровые, желтые, розовые. В воздухе серебрился легкий иней. Береговые тополя да вербы, заросли камыша дремали в белой опуши. И все это: морозные дымы, непрочный лед, береговой лес, — все это светило желтым и розовым. Зимнее утро вставало в тиши и покое, словно рождественская сказка. И сияющие блестки инея тихим дождем медленно опускались, переливаясь радужным многоцветьем.

Подъехали. Встали на берегу. Басакин вылез из кабины трактора, огляделся, сказал:

— Слава тебе, Господи. И Дону пора отдохнуть, и нам, грешным. Правильно, Сашка?

— Не мешает… — просипел в ответ насквозь простуженный Сашка.

— Приберешь сети к месту, — постановил хозяин. — Поллитру тебе и отсыпайся. Со скотиной ныне-завтра определимся: какую куда. А потом я себе отдых устрою. Отогреюсь! — хохотнул он, заранее предвкушая тот славный праздник, который он устраивал самому себе каждый год, завершая нелегкую осеннюю путину.

На этот праздник он никого не звал: родных ли, знакомых; но праздничный стол накрывал с размахом. А еще как следует натапливал баню, готовил веники, раскладывал в парной сухие духмяные травы: полынь, чабрец, ладан. И привозил из станицы двух, а то и трех молодых бабенок; не скупясь платил им деньгами, удивлял щедрым застольем с настоящей красной и черной икрой, осетриной, дорогими окороками, колбасами, фруктами, сладостями и, конечно, питьем, которое сам хозяин лишь пригубливал. Его хмелило иное: банное тепло, женское, и просто покой, застолье, праздник.

Для станичных блудниц, промышлявших с местными кавказцами да приезжими рыбаками-охотниками, басакинская гульба была словно сладкий сон: щедрый стол с едой и питьем, баня с парной, а еще — доброе обхождение, что для них было редкостью. И они, благодарные, от всей души ублажали, голубили своего господина: в парной, в мыльне, на мягком ложе, в веселом застолье с песнями:

Домик стоит над рекой,
Пристань у самой реки.
Парень девчонку целует,
Просит он правой руки.
Верила, верила, верю!
Верила, верила я.
И никогда не поверю,
Что ты не любишь меня!
Отмытые в бане, по горлышко сытые, в меру хмельные, счастливые девки пели душевно и все — о любви:

Белую розу срываю,
Красную розу дарю.
Желтую розу разлуку,
Я под ногами топчу.
В душе Аникея эти песни поднимали волну давней памяти, молодой и счастливой. Ведь и вправду все это было: домик, пристань, река, и девчонок он миловал, и они ему отвечали горячей любовью. Разве не счастье? И разве нельзя его вернуть? Конечно, можно. Вот они, эти девчонки, которые его любят.

На хуторе, подолгу холостякуя, Аникей женским вниманием не был обделен: любовницы, подруги. Но нынче совсем иное.

Ой, роза, роза, роза цвела,
И ароматом с ума свела!
Сорвали розу, помяли цвет.
А этой розе семнадцать лет!
До слез его прошибало. Понимала душа: так надо, именно так надо жить — в радости и любви. Большими, сильными руками обнимал он девок, пел с ними:

Вера, надежда, любовь.
Снова волнуют нам кровь!
Будут весенние дни,
Будут признанья в любви!
Праздник тянулся долго, счастливо, до сладкой устали и крепкого сна.


После такого праздника, хорошо отоспавшись, Аникей словно молодел, сбрасывая с плеч долгую летнюю усталость, осеннюю стылость и прочее. В день-другой он разбирал дела неотложные и отправлялся в город, к семье: к жене и дочкам, оставляя за себя на хуторе человека стороннего, надежного, кого-нибудь из родни.

В нынешний раз очень кстати пришелся Иван, которого особо уговаривать не пришлось и долго объяснять не было нужды: за два месяца он своим стал на подворье и в хуторе. Но одно дело — хозяйские приказы выполнять, другое — остаться главным в хозяйстве, где две сотни голов скота, косяк лошадей, свиньи, овцы. А еще и люди, работники. Всех надо кормить, поить и за всеми глядеть, тем более у скотины отел начинается, на дворе — зима, а основной гурт — на ферме, поодаль от хутора. Там за главного теперь Сашка. Но за ним глаз да глаз.

Напоследок обошли и объехали все хозяйство. Аникей внушал и внушал Ивану:

— Никаких отговорок. Скотина зимой не должна стоять. Спасибо чеченам, научили. Зимой скотина тоже должна пастись. Она траву берет, даже под снегом. Ей это полезно. И сена меньше идет. А коням тем более. Они аж лоснятся. Тебенёвка такая пастьба называется. А нашим лодырям — все непогода: то ветер им мешает, то чичер. Выгоняй каждый день. Водопой не забывать. На речке проруби чистить. Отговорок никаких не слушай. Чуть что — сразу в пятак. Они по-другому не понимают. Или возьми нагайку. Ее тоже уважают.

Иван усмехнулся:

— Как я их бить буду? Все же люди…

— Как бить? Напрямую, говорю, в пятак, — поднял Аникей большой, костистый кулак. — Хочешь, пойдем, на примере покажу. Или нагайкой через спину. С потягом. Очень помогает.

— Не надо, — отмахнулся Иван. — Как-нибудь договоримся. Все же — люди…

— Это не люди, — сказал Аникей. — Людей здесь давно нет, — твердо постановил он. — Кто на людей был хоть чуток похожий, давно убег. Остались гнилые азадки. У людей, у настоящих, — объяснял он наставительно, — у них дела, планы, задумки: хорошо заработать, дом построить, машину хорошую купить, детей выучить, внукам помочь. А у моих работничков лишь одна думка: в склад забраться. Там, где канистры со спиртом. Вот забраться бы туда и загулять… Другого — ничего в голове. У одного — дочка. Но об ней голова не болит. Алименты я плачу. Иначе бы он в тюрьме сидел за неуплату. У другого — старая мать. Он не только пенсию ее пропивал, но последнюю одежку: платок, калоши, исподнее, даже смертное из сундука упер. Они и жрать лишь здесь у меня научились, — сказал Аникей и окликнул Сашку: — Иди сюда. Стой. Отвечай. Ты кофе любишь пить с молоком?

Сашка поскреб рыжую щетину, не больно понимая, но ответил:

— Люблю.

— А щи со свининой?

— Конечно, — хохотнул Сашка.

— А баб накачивать? А выпить?

Сашка отвел глаза.

— Иди работай, — приказал Аникей и для Ивана продолжил: — На свободе они сухие корки глодали, водой колодезной запивали. У чеченов бичи дробленку жрут да в опорках ходят, у калмыков в степи — и вовсе в цепях. А здесь им ко-офе… — насмешливо протянул он. — Щи со свининой… Но все равно, самая главная мечта: в склад залезть, где спирт, и напиться вусмерть, а потом — еще и еще. Пока спирт не кончится. А ты говоришь — люди. Я им не раз предлагал: берите любую хату, бабу привезу, живите, как люди… Работайте. Свой скот заводите. Им это не надо. Нет… — сокрушенно вздохнул он. — Люди здесь давно повывелись. Оттого и живем как волки, — а подумав, добавил: — А может, так и надо: просторно, скотину есть где держать, попасов много, косить места хватает. А то бы передрались. Мы на хуторе с Вахидом вдвоем остались. Но уже получается тесно. Я его с лугов выживу, на Венцах тоже попасы на себя буду оформлять. Батя твой правильно говорит: оформлять надо землю по закону, чтобы комар носа не поддел. Не ждать, пока ее под завалинку обрежут, а потом слезы точить. Надо по закону, не скандалить, а бумагу под нос: «Мое, значит мое». Нехай по буграм лазит. Или ищет другое место. И это — надо делать. Я у своих недолго побуду… Еще бы на Эльтон съездить на недельку, — помечтал он. — Там — грязи. Руки бы полечить, по ночам нудят, спасу нет. Ездят туда, говорят, помогает. А я не выберусь никак. Разве можно на этих ахарей хозяйство кинуть? За неделю — в распыл пустят. О чем я и горюю: человека рядом нет. Одного бы, другого, для поддержки. Чтобы отъехать, и душа — не боли. И чтобы от орды отбиваться. Твой братишка, Павел, который год обещает: «Брошу летать, поселюсь… Наведем порядок». Сначала пенсию зарабатывал, потом детей определял: учеба, учеба… А ныне чего?

— Нынче тоже: в Америке, в университете сына учит, — усмехнулся Иван. — Доллары нужны.

— Понятно, — вздохнул Аникей. — Но я все равно верю: Павел приедет. А пока… Ты вот бери и поселяйся на своем поместье. У тебя пойдет, я вижу. И помощники у тебя есть: сыновья, отец, брат. Обустроиться я помогу. Бичей найду, своих дам поначалу. Позарез нужен мне рядом человек надежный, — с какой-то неожиданной болью проговорил он. — Одному трудно. А у тебя пойдет, — еще раз подтвердил он. — И место для скотины самое подходимое: вода — рядом, попасы, и луг заливной — для сена. Все в собственности, твое, все документы на землю. Молодец твой батя. А я вот все собираюсь. Гожу да умом кидаю, какого нет. Надо — не надо, хочется-колется, ныне ли — завтра, а вдруг все возвернется? Ничего не возвернется, — твердо сказал он. — Так что берись. Будешь при своем деле, при своем интересе.

— Со скотиной я не имел дела, — ответил Иван. — Что и как…

— А я имел? Пацаном с хутора увеялся. Профессия — старший мастер кузнечного цеха. Когда приперло, все сумел. Вахид наш был в Чечне директором школы. Ибрагим, который за речкой, на Кисляках, инженером был, в таксопарке. А теперь все мы — знатные скотоводы. Я тебе помогу, хорошего бича дам, для начала. Пойдет у тебя дело. Я вижу. Главное, ты — не лодырь, стараешься. Подумай. Тем более не при делах. Терять тебе нечего. Батю проси и крестного, они — в силах. Помогут, попрешь. А Павел все равно приедет. Я верю. Тогда мы и вовсе… Порядок наведем.

Назавтра Аникей уехал, оставив Ивана «за хозяина», на две недели.

Зимние дни короткие — в заячий хвост. Зато по ночам, в пустом доме деда Атамана, Иван подолгу сидел возле печки. И тогда уже день прошедший словно разворачивался чередой многих дел и забот, порою вовсе мелких, когда у кухарки Веры внезапно кончалось масло ли, соль, а у работников — курево; а магазин — не близко. Или серьезнее, когда поносила свиноматка или корова не могла растелиться.

Но надо всем этим нависало главное: Аникеевы речи. О них думалось днем и ночью, потому что… С одной стороны — заманчиво, с другой — перемена жизни. Даже в поселке с работы на работу без раздумий не перейти. Сегодня — шофер, завтра — охранник; не понравилось — на стройку подался. Такое — для молодых, когда семьи нет. Отряхнулся и пошел. Для человека семейного работу, а значит и жизнь менять нелегко.

Чуть не всякий день Иван навещал свое «подворье» — вагончик добро, что на речке лед крепкий и можно напрямую катить. Он приезжал, оглядывал просторную заснеженную поляну, испятнанную редкими следами малых зверьков да птиц; тропа монаха исчезла, видно, не выдержал, подался к теплу.

Голые деревья, обдутые ветрами меловые обрывы кургана, рдяные да сизые тальники, железный вагончик, в котором на первых порах можно жить. Но для скотины, для птицы все нужно строить на пустом месте. Из чего? И как? Да и где она, эта скотина? Все надо покупать? На какие шиши? В долги лезть? Чем и когда отдавать? Скотина — не картошка. За лето не вырастет. А если не заладится? Был бы один, перетерпел на воде да хлебе. Но жена, сыновья… Их на сухие корки сажать?

Было о чем думать. День заслоняли дела, а вот зимние ночи — долгие. У печки сиди, дровишки подбрасывай. Думай.

В хате — темь, на полу, возле ног — красный отсвет из поддувала; дверцу печки откроешь — живой огонь бликами заиграет на потолке и стенах. В доме и за окном, на воле — глухая зимняя тишь. Сиди и думай.


Старый Басакин приехал неожиданно, среди недели, да еще и внука привез, который, наскоро с отцом поздоровавшись, умчался колесить по хутору, всех проведывая.

— Сам придумал или Аникей подсказал? — о понятном и сходу спросил старый Басакин.

— И то, и другое, — честно ответил Иван. — Хочется, но колется. А батя что?.. Не велит.

— Ты уже сам давно батя.

Начался разговор нелегкий. Старый Басакин, с одной стороны, понимал сына, который не забавы ищет, но своего дела. И хуторская жизнь его не пугает. За два месяца можно ее разглядеть. Но с другой стороны…

— Ты со скотиной дела никогда не имел, — веский был довод.

Иван неуверенно оправдывался:

— Разберусь по ходу. Аникей обещал помощника дать толкового. На первое время, — а потом вдруг на ум пришло: — Твой друг Тутов, — напомнил он отцу. — Смеялись над ним. А теперь?

И вправду на первых порах в поселке смеялись над немолодым уже связистом Тутовым, который подался в фермеры, бедовал среди голой степи, в вагончике, доил коров, продавал молоко. Теперь у него фирменный магазин «Тутовские продукты»: молочное да мясное; а в степи — целый хутор: коровники, амбары, машинный двор, невеликий молочный цех, жилые дома, посевы, большой пруд с рыбою, а посредине всего, на высокой мачте, российский трехцветный флаг. Его далеко видать. Яркий, невыгоревший, потому что часто меняют.

— Тутов вовремя начал. Государство тогда хорошо фермерам помогало. И он, считай, возле поселка, — сказал отец. — При дороге. А ты — на краю света. Молоко отсюда не повезешь.

— Я молоком не думаю заниматься. Хотя Вахид возит на базар молочное, по выходным.

— Ты с чеченами не равняйся. У них свои законы. Детей им учить не надо. Врачи не нужны. Люди вокруг не нужны. Жены свое место знают. А ты — не чечен. И чего твоя жена скажет, я примерно знаю. И с Аникеем ли, с Тутовым не тебе равняться. Хватка не та. А желание да мечтание… Вспомни, сколько у нас в районе этих желающих было. «Земля — матушка… Земля — кормилица…» — усмехнулся старый Басакин. — А потом одни бурьяны да слезы. Ты ездил со мной, видел.

Все, о чем говорил старый Басакин, было правдой. Жена — понятно, что ответит. И с Аникеем по характеру ему не сравниться: «в пятак» да кнутом не получится. И бедолаг-фермеров он навидался: землянка — жилье, разбитый тракторишко, весь в соляровых подтеках, чумазый хозяин, заросшие осотом земли, на которых от колоса к колосу не слыхать и голосу. Помучается хозяин несколько лет, а конец один: «Пошло оно все…»

Сосед по дому, приветливый говорливый Лохманов — мужик крепкий, неглупый, грамотный. Он инженером до пенсии работал; он все просчитал, спланировал: расходы, доходы, схемы рисовал, плодовый сад, овощные плантации, бахчевые. Шесть лет не сдавался. С ранней весны до снега в камышовом шалаше жил. Работал как проклятый: лопата, кетмень, ведра, комарье, мошка, солнце. Он до костей высох, до угольной черноты сгорел, руки что совковые лопаты, в черных лопинах и желтых костяных мозолях. А проку? То вода из копаней уйдет, то фитофтора, то саранча нападет, луговой мотылек, садовая моль тенета развесит. Какие-то помидоришки да перец жена порой продавала на рынке. И только. В конце концов Лохманов сдался, признавшись: «Сил нет». Он вскоре умер, от сердца.

Так что все, о чем отец говорил, не было для Ивана откровением: он знал, что впереди его ждет жизнь несладкая. Но когда вспоминал прежнее: рейсы, дороги, рынки, милиция, бандюки, ворье и даже просто торговля, — его сразу тошнило. И так — до конца жизни?

Старый Басакин в чем-то понимал младшего сына, видя, что прежнее ремесло ему не по душе, тем более что оно — ненадежно. Но где теперь найдешь, чтобы «по душе» да еще и кормило до конца жизни. Тем более — в поселке.

Поехали на басакинскую ферму, Тимошу не отыскав. Где-то по хутору звенел его голосок, с захлебом.

Короткая дорога по Басакину лугу гладко накатана. На хуторе, меж домов, вроде тихо, а здесь легкая поземка по снегу дымит, волнами перебегая через дорожные колеи. Дорога — лишь к ферме, а дальше, по зимнему времени, пути конец. Просторная речная долина: снежная бель, на обдутых ветром холмах — желтые травы, по балкам да малым теклинам черная гущина тернов, над речкой — белесые тополя-осокари да вербы. В низком, сереньком небе одинокий орел-белохвост рыщет себе добычу.

Время — к полудню. На базах — пусто. Сашка угнал скотину на пастьбу. На месте, под крышей, лишь коровы, которым скоро телиться. Они возле ясель, бокастые, спокойно жуют. С ними управляется молодой парень, которого кличут Мышкин, — тихий, невидный, с бледным замершим личиком. Ни улыбки на нем, ни иных чувств. Но работает усердно: чистит стойла, стелет солому, тащит сено. Шуршит и шуршит в полутьме коровника, словно мышь. Оттого ему и прозвище — Мышкин. Он — станичная сирота. Деда Саввы далекий родственник. По зимнему времени за харчи да копейки работает у Аникея. Летом уходит.

— Поить гоняли? — спросил Иван.

— Гоняли.

— Телились?

— Одна. Хороший бычок.

Зашли, поглядели на лобастенького, тонконогого бычка, который дремал возле матери. Потом съездили к речке по натоптанной скотьей просторной тропе. Проруби были чистыми. Когда возвращались на хутор, старый Басакин сказал:

— Давай глянем.

Сын его понял, свернув на пробитую за минувшие дни колею, ведущую к басакинскому вагончику.

Смотреть здесь было особо нечего: заснеженная поляна в укрыве высокого обрывистого холма. Береговое невеликое займище: голые тополя, ивы, вербовая гущина, железный вагончик — словом, пустое место.

Старый Басакин из машины вылез, недолго потоптался и снова — в кабину.

— Поехали, — сказал он. — Чего тут выглядывать… — и больше слова не произнес, вздыхал да хмыкал, на сына поглядывая.

На подворье деда Атамана он рассиживаться не стал, лишь чаю попил, все так же вздыхая да хмыкая. Иван его ни о чем не спрашивал, зная отцов характер.

— А где мой подкладень? Тимоша где? Нам ехать пора. В станице дела ждут.

Тимошку отыскали. Об отъезде услышав, мальчик обомлел:

— Но я же еще Зухру не видел! Рыжик на попасе, его не пригнали. Дедушка… — жалобно протянул он. Большие глаза его подернулись влагой подступающих слез. — Дедушка…

— Ладно, — махнул рукой старый Басакин. — Оставайся. Опять меня ругать будут.

Благодарный Тимошка все же не утерпел, заплакал, но через слезную влагу таким счастьем сияли детские глаза, что видеть это сиянье для отца и деда было тоже счастьем.

Старый Басакин усмехнулся: он еще вчера знал, что так получится. Ну и что? Пусть порадуется мальчонка. Невесткину воркотню перетерпим.

От внука он перевел взгляд на сына. Тот улыбался, сказал:

— Через два дня хозяин возвращается. Приедем.

— Приезжай, — ответил отец, и договорил о главном: — Думай. Решай. Тебе работать. И жить здесь. С женой тоже тебе договариваться. Как вы уж там… Если решите, тогда будем вместе думать и делать. Федора подключим с ребятами, Аникея. Раз обещал… Поможем начать. А там уж как бог даст.

На том разговор и кончился. А он и не мог быть долгим, потому что старый Басакин длинных речей не любил. Но короткое «поможем» означало все, в том числе даже некое одобрение сыновьему плану. И это не было решением сегодняшним, мгновенным.

Старый Басакин приехал на хутор не вдруг, он выжидал с той поры, когда проездом в город Аникей лишь намекнул ему: «Если бы да кабы…»

Намек был понят. Обдуман со всех сторон. И не отвергнут.

Хочет, пускай попробует. Молодой еще, сильный. Помочь ему, конечно, нужно, какие-то деньги вложив в обустройство, начало. По зиме, по весне можно в округе телят скупать. Их сбывают хозяева, какие молоком занимаются. Теленок для них невыгоден: много молока сосет. Вот и продают «отъемышей».

Пускай поработает год-другой. Там будет видно.

А еще была надежда, что старший сын Павел налетается, детей устроит, а потом приедет сюда для отдыха и дела давно задуманного: рыбацкая база, охотничья. И отцу на старости лет там место найдется, спокойное, по душе. А для Ивана приезд старшего брата будет великой подмогой.

А если ничего не выйдет, то вложенное не пропадет. Скотину и обустроенное поместье возле речки, с лугом и выпасами, своей землей по закону легко продать. Для чеченцев ли, другого «кавказа» — место завидное, оторвут с руками.

ГЛАВА 11

Месяц февраль вроде бы — «бокогрей» да Сретенье, а ночи — стылые, ярко звезды горят. Но солнечным днем в колеях наезженных за зиму дорог просыпаются ручьи; синицы тенькают, «отливая капель» в полный голос, вороны да галки кричат хрипло и страстно. По дворам, от холодного ветра в затишке, начинают пожуркивать хохлатые жаворонки: «Тюрлю-тень-тень… Тюрлю-тень-тень».

Но первыми чуют весну орланы-белохвосты, большие, ныне редкие суровые птицы.

Возле поместья Басакиных пара орлов еще в далекие годы устроила свое гнездо на вершине могучего высокого тополя, который стоит на отшибе, сторонясь приречной лесистой уремы, но близ воды. Просторное гнездо белохвостов тронуть никто не смел. Всякий год там выводились, оперялись один ли, два по-детски крикливых птенца. Потом они вырастали и, встав на крыло, улетали в свою жизнь, оставляя родителей на прежнем месте.

Со временем маковка старого тополя обсыхала, выказывая огромное прочное гнездо, которого птицы не оставляли даже зимой. Нахохленно, одиноко они проводили здесь холодные ночи; днями невысоко кружили, высматривая добычу, которой в округе хватало даже в такую пору: куропатки, зимующие на полыньях утки, зайцы, малые лисицы-корсаки, воронье да падаль, на худой конец.

В феврале месяце орлы открывали весну. Теперь они поднимались высоко, легко кружа в синем, солнечном или сизом, словно весенний лед, небе, с разводьями, в которых светила голубизна.

Большие желтоклювые, кофейного пера птицы кружили друг подле друга, игрались, ныряя ли, уходя вверх, недвижно парили крыло в крыло, посверкивая жемчужной белью хвостового оперенья или грудью, клювами, повернувшись друг к другу, глаза в глаза, они сцеплялись лапами, когтями, свершая там, в высоте, вовсе диковинные кульбиты и окликая друг друга нежным «крэк-крэк, крэк-крэк…», которое слышали на земле, понимая: это весна пришла.

Так длилось с поры далекой, когда люди отсюда ушли, оставив землю. В давнюю же пору невдалеке от орлиного гнезда, под Белой горой, появился синий вагончик. Он стоял молчаливый, никого не тревожа, из года в год. К нему привыкли звери и птицы.

Но в феврале нынешнем, в середине его, возле синего вагончика два дня гудели машины и суетились люди. Потом они пропали, оставив после себя новые строенья и новую жизнь, в которой были коровы, овцы, козы, галдливые индюки, куры, черная небольшая собачка с непрерывной беготней и лаем, человек, который топил печь, огорчая округу дымом, утром и вечером гонял скотину на водопой, устроив на речке полынью. Иногда там бегал мальчонка наперегон с собакой; другие люди приходили и приезжали, чаще — с ближнего хутора, реже — издалека. Старые насельники округи — зверье да птицы — на первых порах продолжали прежнюю жизнь, тем более что февраль — месяц любовного гона у лисиц, корсаков, хорей да проснувшихся от спячки енотов. Там и здесь тявканье, хриплый лай. И запах легкой добычи, в птичнике, на открытых выгульных базах.

Старым орлам своей добычи хватало. Жили они всегдашней жизнью, проводя долгие часы высоко в небе; оттуда даже их зорким глазам новоселье у Белой горы казалось лишь слабым копошеньем; под крылами лежала огромная земля, просторная и пустая, словно небо, как и прежде гожая для привычного продолжения жизни птичьей.

И людской тоже. Такой, как у Ивана Басакина, который в одночасье стал хозяином вовсе не шуточного, а настоящего поместья. К синему жилому вагончику прилепились еще два. А через проезд от них, в укрыве кургана, раскинулся скотный двор, обнесенный снизу от речки и займища бетонными плитами, а поверху, от горы — стеной-«загатом», широкой и прочной, сложенной из тюков прессованной соломы. Внутри ограды — все, что положено: коровник под шифером, теплый, рубленый телятник, сарайчик для птиц, выгульные базы.

Над всем этим два дня трудилась немалая басакинская артель: станичный Федор Иванович с сыновьями, Аникей с работниками, новый хозяин Иван с отцом и братом и, конечно, тракторы, машины, другая техника. Два дня трудов. А прежде — два месяца подготовки, когда порознь и вместе искали нужное на оставленных людьми хуторах, на разваленных колхозных фермах да разоренных полевых станах, — всю округу обшарили. А еще Аникей Басакин хорошо помог из своих запасов.

Два дня усердной работы, от темна да темна. Даже «обмыть» новоселье не успели, отложив это дело до весны.

Так и объявилось на месте пустом целое поместье. О нем знали пока лишь мелкие звери, которым привычные тропы пришлось менять, да орлы-белохвосты, которых вначале потревожили машинный гул и людской говор; но потом все утишилось.

В один из вечеров объявился на вершине холма всадник-чеченец. Он искал своих лошадей, куда-то убредших, а увидел неожиданное: скотьи базы, людское жилье, свет в окошках. Он недолго постоял на вершине кургана и поехал прочь, чтобы в своем кругу объявить весть неожиданную о новых людях, и вовсе ненужную, потому что слева от речки, от Кисляков и Малого Басакина вверх по угору и дальше на многие километры до самых Венцов вот уже тридцать лет пасется скот чеченца Ибрагима. Это его земля. И его сыновей. Пришлые тут не нужны: даргинцы ли, аварцы, азербайджанцы. Тем более что внаглую объявились, без спросу.

Днем позже, в дневную пору, туда же, к холму, проверяя весть неожиданную, подъехал сам Ибрагим на машине. Он был человеком старым и очень больным, из машины вылезал трудно. Но вылез с кряхтеньем, на маковку холма взобрался, поднеся бинокль к глазам, все разглядел: жилые вагончики, скотный двор. Потом уже просто глазами, не больно зоркими, стариковскими, окинул просторную округу.

Жизнь старого Ибрагима очень скоро должна была кончиться не столько от возраста, сколько от тяжелой болезни. Дочерей он выдал замуж. Два сына оставались при нем. Их пора было отделять, еще при жизни. За речкой — Басака, Вахид. А здесь — земля Ибрагима. Так было при его жизни. И так должно быть потом.

Иван Басакин соглядатаев не заметил. Первые дни в новом хозяйстве лишь успевай поворачиваться. Некогда поесть и как следует выспаться. По ночам приходилось подниматься, приглядывая за стельными коровами да суягными овцами, козами. Боялся их упустить.

Но все это — непривычные труды и заботы — было для Ивана такой малостью по сравнению с тем, что осталось позади: дни и месяцы, полные нервотрепки, тревоги, неопределенности и даже порой отчаянья, когда уже хотелось ото всего отказаться, поднять руки, сказать жене и матери: «Я сдаюсь».


В году прошлом с хутора Большой Басакин Иван вернулся домой в пору предпраздничную, в конце декабря. О разговорах с Аникеем и отцом он, конечно, помнил, но выжидал и годил, не зная, как подступиться к жене. Тем более что Ольга была откровенно счастлива: «Слава богу, слава богу… — говорила она. — Я тут устала одна. О Тимоше беспокоюсь, о тебе. Как вы там? Василий какой-то стал… Больно самостоятельный. Девочка у него. Мне дерзит…»

А еще она радовалась внешности мужа, его виду: «Ой, ты прямо как с курорта приехал… Поправился, помолодел, — и с хохотком, на ухо: — Жеребчик…»

Иван медлил, не зная, с чего начать разговор серьезный.

Все получилось, как это часто в жизни бывает, нечаянно. Говорили о предстоящем празднике. О том, что надо поехать на хутор за мясом.

— Индюшку зарезать? — советовался с женой Иван. — Или барана? А может, сразу бычка?

— Это все твое, наше? — удивленно спрашивала Ольга.

Ей ответил Тимоша:

— Конечно, наше! Коровы, бычки, овечки, индюки — все наше хозяйство! Разве ты не знаешь?!

— Вы там, гляжу, разбогатели. Прижились. Корни пускаете.

Это было со смехом сказано, шуткою. Иван ответил серьезно:

— Приживаемся. К весне надо бы переехать на свое подворье. С твоего, конечно, согласия.

— На какое подворье? — тихо спросила жена.

И снова ответил Тимошка торопливо, взахлеб:

— На наше поместье! За речкой! Ты что, забыла? У нас еще жеребенок растет. Козлята! Собака Кузя! Кошка! Рыжик — у Аникея. Коровы — на ферме, у Сашки. Козлята, индюки, овечки — у деда. Всех надо собрать вместе, — наставительно произнес Тимоша, — на поместье. И ты с нами поедешь. Будешь коров доить.

Ольга, сыну внимая, пристально глядела на мужа. Иван ее взгляд выдержал, ответил мягко:

— Надо бы, надо… Давай подумаем, поговорим…

— Ты с ума сошел… — сначала прошептала, а потом закричала жена. — Ты совсем сошел с ума! Понимаешь?! Сам сошел и Тимошу испортил. Приманили ребенка. Но с ним-то я разберусь… — Ей иное пришло на ум. — Это все дед! — кулаком погрозила она. — Это его выдумки! Земля ему нужна! Вот пусть и едет туда… Коров доить, с мамой Раей. А вы!.. А мы!.. С места не сдвинемся! И забудьте про ваших жеребят, чтобы я не слыхала больше!

Она не выдержала и заплакала, зарыдала в голос. Обомлевший Тимоша глядел испуганно. Иван обнял его.

И в это время, очень кстати, словно бог ее подослал, объявилась мама Рая, которая сперва испугалась: невесткины слезы, крик; потом принялась по своему обычаю мирить, утешать:

— Ну что вы… Слава богу, все живы-здоровы. Крыша над головой, кусок хлеба… Ругаться не надо. Взрослые люди… Надо спокойно думать, решать. Никто никого никуда не гонит. Спокойно все обдумайте, взвесьте…

Это она умела, мамочка Рая, уговаривать. Но нынешнее оказалось сложным, и ей самой впору было заплакать. Потому что намерения сына, судя по всему, серьезные, с поддержкой отца, виделись ей нелепыми, несуразными и даже страшными: куда-то к черту на рога, одному, в пустую степь да еще заниматься делом, в котором ничего не смыслит. Кошки в доме нет. А тут — коровы, быки, овцы… Бред взрослого человека. Кулаком грохнуть по столу и сказать: «Не дури!» Но характер не тот у мамочки Раи. А еще — старый Басакин. Без него явно не обошлось. Тоже какие-то мечтания на склоне лет: «Вот приедет Павел… Мы с ним тогда…» Никогда он сюда не приедет, напрочь отрезанный ломоть. У старшего сына — голова на плечах, дело в руках. И слава богу. Погостил на Троицу, поглядел, вспомнил детство и юность, повздыхал. И вернулся к своей жизни, которую в полсотни лет уже не меняют. Тем более когда удалась жизнь.

Другое дело — сын младший. Несладко ему. Нужен заработок. И хочется, чтобы работа была по душе. Где такую нынче найдешь в поселке? Но надо не только о себе, но о семье думать, о детях.

Об этом же твердила Ольга:

— Ты о детях… Не о своей прихоти, о детях подумай!

— Вот я о них и думаю. О детях и о тебе, — сдержанно отвечал Иван. — Я ведь не вижу никого: ни детей, ни жены, ни родных. День и ночь в разъездах.

— Устраивайся здесь. Люди работают, живут.

— Как живут? И как дети растут? Ты в окошко выгляни. Возле магазина да у гаражей толкутся. Пьют… Детвора глядит, все видит… Пацаны кружком соберутся, баллончики с газом нюхают. Другие просят: «Дядя, отлей бензинчику…» Тоже — нюхачи. Из шестого дома схоронили мальчишку, донюхался. Я не хочу, чтобы Тимошка таким рос. На хуторе он всему радуется. Вот пусть и растет, с детства работает. Пусть будет здоровое счастливое детство. А потом сам разберется.

— Поздно будет разбираться. Так в коровьем дерьме и останется.

— А в людском дерьме лучше? Воровство кругом, пьянка, наркота…

— А на твоем хуторе — божья благодать. Да там еще хуже. У нас в доме, слава богу, ни пьянки, ни воровства нет. Вот и давай так жить, как жили.

— Жили… Это лишь кажется, что все нормально. Я от порога отъеду, и начинается: обдурить, облапошить, менты, ворье — одно и то же. И так до конца жизни? Мыкаться. На подхвате. По мелочевке. А завтра и это кончится. И у меня, и у тебя — тоже. Мы — безработные, ты пойми это. Перебиваемся, чего-то ждем… — Иван говорил сто раз обдуманное, ясно понятое там, на хуторе, в одиночестве. — Потеряли мы свою профессию, работу. И ее не будет. Ни у тебя, ни у меня. До конца жизни. Мы просто перебиваемся. А впереди — вовсе ноль. Сейчас — в натяг живем. Завтра будет хуже. Потому что конец приходит таким, как я, одиночкам. И ребята наши это скоро поймут. У других — родители хорошо устроились: модная одежда, мотоциклы, каникулы за границей. У наших — харчи в натяг. А на хуторе — есть какой-то, но шанс. Для нас и для детей. Свое дело. И начинать надо сейчас, пока еще силы есть, у тебя и у меня. И пока есть подмога. Это тоже немало.

В его словах была правда. Жена это понимала, но говорила о детях:

— Школы там нет.

— Для Васи — конечно, — прежде обдуманное признавал Иван. — Тем более последние классы. Вася здесь останется. А Тимоше про школу рано думать. Подрастет, как раз дорогу сделают. Говорят, что будет дорога, газ.

— И рай господний, — со вздохом продолжила Ольга. — Для трех старух, какие свой век доживают.

— Аникей живет, не жалуется?

— Один кукует. Ни жену, ни дочек туда не тащит. Они в городе.

— На лето приезжают.

— И той же дорогой уезжают. Но хотя бы дорога там есть. Чеченят в школу возят. А ты куда нацелился? Вовсе к волкам, за речку. Туда лишь на вертолете… И с чем ты туда подашься? С двумя коровенками? А жить где? В ржавом вагончике?

— Отец обещает помочь.

— Чем? Помочь выпихнуть? А что дальше? К корове не знаешь, с какой стороны подойти.

— К машине, к торговле привык: от моря до моря, всю страну исколесил. Когда приперло. Как и ты: страховой агент, бывший инженер-конструктор. А с коровами ты справишься, — усмехнулся Иван. — Ты же у нас хуторская.

— Хуторская. Поэтому и не хочу туда лезть. Потому что знаю…

День да другой тянулись разговоры. Ольга не сдавалась. Старшие Басакины не вмешивались. Отец сказал коротко: «Поможем. Будем помогать. Но решать вам». Мама Рая и вовсе не знала, чью сторону взять: страшно ей было.

Порой разговоры сменялись тягостным молчанием, которое не мог разорвать даже Тимоша. Он раз-другой сунулся было с обычными речами: «Рыжик… Кузя…» Мать жестко обрезала его: «Смолкни!» Он смолк, что-то поняв; на отца он глядел сочувственно, на мать боялся глаза поднять.

Иван, зная характер жены, на время отступил. Он возился с машиной, подлаживая ее. На «лошадку» какая-то, но надежда. Другой работы в поселке не будет, тем более в зиму, когда съеживался рынок, заканчивались ремонты да стройки домов, старенькие легковые машины дремали в гаражах, не нужен им до весны «авторемонт» да «шиномонтаж».

Это знала и Ольга: работы в поселке нет и не будет. От всех заводов и производств одни заборы остались. Новое — лишь магазины.

Охранник ли, сторож — главная для мужиков профессия. Молодым — в армию, на «контракт». Но основное — «отъезд»: областной центр, а лучше — Москва, Питер, Кавказ. У кого есть родные ли, знакомые на Севере — можно там попытать. В «отъезде» обычно обещают много, платят — не густо. И конечно, от семьи и дома отлучка. В Питер да Москву семейным табором не поедешь. В подвалах да подсобках ютиться могут лишь вовсе безответные таджики да киргизы. Их много и много теперь. Даже в здешних краях объявились.

Что до прежней работы мужа, в ней, конечно, завидного мало. Ольга ездила с ним, помогая. Кое-что он порой рассказывал, жалуясь. Но еще больше таил, не желая родных расстраивать. Но на жизнь зарабатывал. В основном в теплую пору. Зимой перебивался заказами и заработками случайными. В такое время Иван маялся, стыдясь своего безделья, безденежья. В глазах жены чудились ему укоры. Ольга все понимала. И боялась лишь одного: не сорвался бы… Вон их сколько… По двору и поселку бродят, возле магазинов, у гаражей отираются, заливая тоску-печаль.

Спасибо старому Басакину да брату Якову: в такую пору они помогали, подыскивая заказы.

Лишь ранней весной появлялась работа: цветы с юга, первые овощи. Но все это: дороги, рейсы, рынки да базы, краснодарские, ростовские, московские — от семьи и дома далеко. До поздней осени.

К этой жизни уже привыкли, хотя взрослые понимали зыбкость этого ремесла. Как, впрочем, и всякого другого ныне, того же Ольгиного: страховой агент, беготня, уговоры да просьбы. Инженер-конструктор второй категории.

День да другой Иван с машиной возился, но потом не выдержал и взмолился:

— Оля… Дай мне два-три года. Не получится, тогда твоя воля: куда пальцем укажешь, там и буду работать до конца жизни. Слова поперек не скажу. Но сейчас давай попытаем. Я изо всех сил буду стараться! — клялся он. — Должно получиться. Ведь работают наши: в станице, на хуторе… Пойми, это будет не временное, как сейчас, а для всей жизни. Для нашей жизни и для детей. Тем более отец поможет, Аникей — рядом. Я буду стараться, поверь мне…

Ольга долго молчала, глядя на мужа, понимая его и жалея, потом выдохнула:

— Страшно…

Иван поверил: ей действительно было страшно за него, за себя, за детей. Он обнял жену, и Ольга поддалась его ласке, но вдруг отстранилась и сказала твердо:

— Одного я тебя туда не отпущу.

Сказала и, когда пришел срок, обещание выполнила.

Она неделями жила с мужем, оставив старшего сына на попечение свекрови; Тимошку таскала за собой. Она не только бабьими хлопотами занималась: стряпней да уборкой, но с первых дней стала доить коров, вспомнив свое хуторское детство да юность, на пастьбу скотину гоняла, на водопой, управлялась с молодняком — словом, как иположено хуторской бабе: работа от темна до темна.

Она и первого теленка приняла, считай, спасла от гибели корову и малыша.

Это была памятная ночь, о ней вспоминали, рассказывали, дивились. Ольга похохатывала: «Мы — хуторские…»

Рябая невеликая коровка своим первым телком никак не могла опростаться. Целый день мучилась, наконец легла. Возле нее ходили, глядели и только.

Пришла ночь. Зажгли фонарь. Корова лежала на боку, тяжко дышала, уже и глаза закрыв. Порой она напрягалась, и объявлялся теленок. Но только светлый нос его. Ноздри шевелились, значит — живой. Нос… Порой даже глаза, осмысленные, живые. Но дальше дело не шло. Ножек не было видно. А без них — никак.

Возле коровы в кругу фонарного света собрались все: Иван, Ольга и главный «спец» по скотине — рыжий Сашка, отряженный своим хозяином на подмогу. Но чем помочь?..

Поодаль, возле дверей коровника, вовсе во тьме, на тюке соломы Тимошка носом пофыркивает, обиженный, что не пускают ближе.

— Ну, она разродилась? — временами спрашивал он. — Теленок появился?

Ответа нет, значит дело понятное.

Ольга корову уговаривала; жалея ее, по голове гладила:

— Ну поднатужься, миленькая… Ну постарайся.

Иван лишь вздыхал огорченно. Зато Сашка глаголил вовсю, ругаясь:

— С такими коровами… Недомерки! А в «охотку», под быка лезут, как нынешние девки, неоперенные. Сама — телушка, а от нее телка хотим, — и решительный вывод: — Прирезать, пока не поздно. А то будет махан — праздник собакам.

— Не надо прирезать! — обрезает его гневный Тимошкин голос из тьмы. — Нам мясо не нужно. Нам корова с теленком нужны!

— Мы раньше, на колхозной ферме трактором таких тянули, — вспоминает Сашка. — Петля… Трактором как дернешь. Вылетает как пробка.

— Не надо трактором! Ему будет больно! — не соглашается Тимошка.

«Тебя самого, видно, трактором дергали», — подумала Ольга, а вслух спросила:

— Неужели нельзя помочь? Ты же столько лет при скотине. Специалист.

Польщенный Сашка объяснил:

— Подправить бы можно. Ножки передние вытащить, к голове. Тогда пойдет. Но она — недомерка. А у меня лапа, гляди, — показал он большую лопатистую руку. — Не пролезет.

— Давай я попробую, — вызвалась Ольга, понимая, к чему дело идет: ни телка, ни коровы, и это — первый отел, начало. — Давай попробуем, попытаем.

И у нее получилось. С теплой водичкой, с мылом. Сумела сыскать копытца, к головке подвести. Корова, что-то поняв, стала усиленно тужиться. И теленок вышел. Живой. Его обтерли, подсунули мамке. Она шумно обнюхала малыша, заурчала громко, утробно и еще лежа, лишь перевалившись на грудь, принялась его вылизывать.

— Он разродился? Живой?! — спросил Тимошка.

— Живой!! — хором ответили ему.

Бычка так и назвали — Живчик.

ГЛАВА 12

Ольга жила на два дома, приезжая и уезжая. В поселке — квартира, старший сын. На маму Раю, конечно, надеялись, на деда, но душа болит: ведь у мальчика — самый возраст, как говорят, переходный, опасный, много соблазнов, особенно в нынешнее время. И свою работу в Госстрахе, пусть и внештатную, Ольга не оставляла: потерять ее легко, другую сыскать будет трудно. А нынешнее — зыбко. Надолго ли? Поэтому и старалась успеть везде.

А на поместье работы прибавлялось. Отъемных телят старый Басакин привозил. Малышня недельная. С ними много возни: в тепле держать, вовремя молоком поить — мамки-то рядом нет, отъемыши, сироты. Свой приплод появлялся. С молодняком охотно занимался Тимошка: кормил, чистил и холил.

На первых порах дед Атаман часто навещал новых хозяев, Аникей подъезжал, присылал в помощь, на день-два, работников: Сашку ли, Кудрю, Мышкина.

Свои не забывали. В дни выходные приезжал старый Басакин, иногда с женою или внуком Василием. Брат Яков в будни наведывался, попутно, когда бывал в станице с выездной торговлей. Он и в Большом Басакине старых людей, Аникея, семейство Вахида продуктами теперь обеспечивал, а время улучив, рыбачил, привозил охотничью собаку, проминал ее, гонял лисиц, избывая опасное соседство.

Старый Басакин, приезжая, сходу впрягался в работу, которой хватало на всех. Но забота любимая — будущий сад, виноградник. Он выбрал место, готовил ямы, чтобы с первым теплом начать посадку.

Из станицы порой прибывали молодые Басакины плотву «подергать» да окуня «погонять». Конечно, и они помогали, посильно.

Так и шли дела. А время летело. Прибавлялся день. Ранняя весна подступила дружно. Зашумела и загудела вода по теклинам да балкам. В речке она поднялась разом и поломала толстенный лед, унося его с гулом и грохотом. Старые хуторские люди, слыша грохот и не зная о ледоходе, ворчали: «Опять вояки воюют. Чего-то нынче рано взялись». Военный полигон был недалеко. По летнему времени там стреляли, взрывали. Мимо хутора, натужно ревя, проходили колонны тяжелых машин, пугая народ: «Не война ли?..» Но то было летом.

На хуторе, вдали от воды, — лишь гул да грохот услышали. А рядом, возле речки, было страшновато глядеть, когда в заторах дыбились, торчком поднимались огромные ледовые крыги и с грохотом рушились или на берег ползли, словно танки, сизые громадины, легко ломая и хороня под собой камыши, талы, малые деревья.

Картина завораживающая и страшноватая с непривычки. Басакины все вместе ходили глядеть.

Лед быстро пронесло. Вода поднималась. Весна пришла теплая, ранняя.

Из Большого Басакина теперь изредка наезжал Аникей. Для остальных — путь неблизкий, в немалый объезд: речку не перепрыгнешь. И дел по весне много: огороды, рыбалка.

Но объявились иные гости, нежданные. Первым пришел монах, тот самый «потаенный», о котором прежде знали, но в глаза не видели: нестарый человек в светлой бороде, усах, в рясе да телогрейке, с заплечным мешком. Назвался он Алексеем. С Иваном пришелец поговорил и устроился, как сказал, до тепла, в одном из вагончиков. До полудня он помогал по хозяйству, потом уходил к своим делам, по тропе набитой, к Явленому кургану, объяснив коротко: «Пещерку сотворяю, келейку». По ночам в вагончике он подолгу молился.

Набегом, на короткий срок наведался отец Василий — молодой, рослый, приветливый батюшка из города. Тоже басакинский. Дальняя, но родня. С ним была попадья, такая же милая, улыбчивая, и трое ребятишек. Ехали они от Явленого кургана, но любопытствуя, завернули к новоселам. Поздоровались, чаю попили.

Батюшка известил, что нынче на Явленом кургане будет поставлен Поклонный крест. Из Москвы его привезут от известного скульптора Неклюдова, который тоже числит себя казаком со здешними корнями. И еще одна добрая весть о часовне. Она будет возведена нынешним же летом, на прежнем месте, на кургане на старом фундаменте. Для того сюда батюшка и приезжал: еще раз осмотреть место.

К Басакиным он заехал, как говорится, лишь на минуту. Познакомиться с новыми людьми да поздороваться, торопясь возвратиться в город. Но получилось по-иному.

Детвору из машины выпустив, не могли собрать. Их было трое: два мальчика — один Тимошкиного возраста, другой старше — и девочка-малышка. Они радовались воле и особенно малой животине: телятам, козлятам, цыплятам.

Радушный хозяин Тимоша был несказанно рад гостям, новому знакомству и хотел им все показать: огромное гнездовье орлов-белохвостов; бобровую плотину в заводи, подъеденные бобрами деревья, следы зубов, кучи стружек; там же — потаенное, в крутом берегу, жилище выдры, ее накатанную горку, с которой она съезжала, играясь, подводные ходы… А еще нужно было сбегать к жеребенку Рыжику и попробовать вызвать черную норку, постучав по дуплистому тополю, там она жила. И еще…

Тимоша многое обещал показать.

Но отец Василий звал мальчиков, торопил к отъезду.

— Папа, еще немножко… Мы же не видели нору барсука, может, он покажется… И сусликов… Мама, ну пожалуйста…

Девочка-малышка не могла от цыплят оторвать глаз. Она завороженно, медленно шла за курицей-клушей и ее писклявым семейством еще одним цыпленком, отца и мать не слыша.

Батюшка сдался, сказал:

— Хорошо. В вашем распоряжении час.

Он остался за столом, с хозяевами, детей оправдав:

— Чего они в городе видят? Кирпич, асфальт да машины. Ничего живого, для души.

— Привозите их к нам, пусть поживут. Место есть, — пригласила Ольга. — И вы с матушкой отдохнете. Молочка попьете. Порыбачите.

— С удочкой я люблю, — признался батюшка. — Посидеть возле речки.

— Вот и приезжайте…

— Восстановить бы в станице храм, — мечтательно проговорил отец Василий. — И мы бы туда переехали. Было бы хорошо всем: нам и детям. Правда ведь? — спросил он у жены.

Попадья согласно кивнула, с улыбкой. Она была небольшого росточка, круглолицая, милая.

— Но… — вздохнул батюшка. — Слава богу, с часовней определились, — перекрестился он. — Нашлись люди. Ваш сосед, Аникей, спасибо ему. А вот храм, там, конечно, затраты серьезные. Пока неподъемные. Наш владыка старается, ищет…

Хозяева рассказали про тутошнего монаха Алексея. Гости переглянулись.

— Мы знаем его, — сказал отец Василий. — Хороший человек, добросердечный. Благословение он получил. Пусть ищет…

Что именно «ищет», батюшка не объяснил.

— Он просвещает нас, — похвалилась Ольга. — Рассказывает о старых временах. Про игуменью Ардалиону, про монастырь, подземный храм, про благодетеля, который помогал, строил.

— Да, да. Он — знающий человек. Историк. Здесь много легенд. Быль, небыль… Но главное — правда. Была Монастырщина: Скиты, Явленый курган, Церковный провал — там жили, молились, созидали. Намоленые места, святые для нас. Думаю, что храм в самом деле был. Но ведь потом столько лет насельников изгоняли, убивали, выкуривали, как зверей, взрывали кельи, ходы-выходы… Могло ли что уцелеть?..

Недолго, но хорошо посидели с гостями. С трудом собрали ребятишек, которых Тимошка звал туда да сюда.

Прощаясь, отец Василий негромко сказал своим: «Помолимся». И детвора встала рядком возле родителей.

— Пресвятая мати Божия, — начал отец Василий.

Его дружно, старательно поддержали мальчики, и дочка тоненько выводила:

— Пресвятая Мати Божия, моли Сына Своего и Бога о благословении начинаний наших и ниспослании свыше помощи в делах наших и оставлении грехов наших. Помогай нам грешным и ныне, и присно, и вовеки веков. Аминь.

Так хорошо это было и трогательно, что Ольга прослезилась.

Они садились в машину. Тимошке жаль было с ними расставаться. Только познакомились, подружились, особенно с младшим, ровесником Колей.

— Приезжайте, — приглашал он. — Будем жить вместе! У нас много всего!

Машина уехала. Басакины остались. Тимошка поскучнел. Ольга вздохнула, сказав:

— Какие хорошие люди…

Еще одни гости, нежданные, обещались быть. О них при встрече упредил Ольгу станичный казачий атаман:

— Приезжают московские казаки, серьезная делегация, — многозначительно сообщил он. — К вам их тоже привезем. Передай своему. Их встренуть надо как следует. У них задумки серьезные, — внушал он. — Казачий лагерь хотят устроить, международный. Надо ловить момент. Так что готовьтесь. Как положено… — подчеркнул он.

Ольга передала мужу сказанное. Иван поехал к Аникею узнать, что да как… Тому ведь не впервой гостей встречать. Посоветует: ухой обойтись или придется барана резать.

Услышав про казаков, да еще московских, Аникей взъярился, запенился:

— Не бараниной, не ухой, а жидким чаем их привечай… Жидким чаем! Баранинки они откушают, потом не отвадишь. Сегодня — московские, завтра — тамбовские. Брехуны в лампасах! Жрать да пить на чужбинку они мастера. А толку от них ноль! Ты их только повадь, накатают дорожку. Саранча ненасытная! А вот жидким чаем встретить, им же и проводить, тогда больше не объявятся. Проверено!

Поостыв, он спокойно внушал:

— Ментов можно прикармливать, от них польза. Бичей добудут, прикроют при случае. А этих, с лампасами, не приваживай. Там одни лишь брехни…

Аникей ярился не зря. Он терпеть их не мог, этих «атаманов», «есаулов» и прочую «старшину казачью», станичную, райцентровскую и выше. Фуражки да штаны с лампасами, игрушечные кресты да медальки, погоны. И белые ручки. Говорильня, галдеж, «любо — не любо!» Поначалу он попался им на крючок, казачью форму пошил, ездил на «круги» и «сходы», у себя принимал. Но быстро понял, что это одна болтовня: «автономия», «независимость», «реестр»… А дела нет. Одним словом, «хуражечка, хуражечка…» Болтуны да бездельники. И еще — «финансирование», которое только для начальства. Кормушка для верхушки.

А даже ему, Аникею, добрая помощь всегда была нужна. Нынче тоже. Решился он наконец брать землю. Огляделся, с «крестным» поговорил, с другими людьми знающими. И понял, что медлить нельзя. Можно остаться с «таком» или с какой-нибудь меловой да солончаковой пустошью, на которой не только скотину, суслика не прокормишь. Тем более что крепко привязан он к Большому Басакину. Здесь, на хуторе, его дом и устроенное поместье. Вблизи хутора — ферма со скотьим гуртом. А значит, земля: выпасы, сенные угодья должны быть рядом. Они есть: Басакин луг, Ремнево, Акиншево, Зоричев… И вроде бы все — ничье, бывшее колхозное.

Но в райцентре, в земельном комитете встретили его без объятий, объясняя, что Басакин луг — долевая собственность. «Договаривайтесь с людьми, набирайте паев, договор заключайте…» Приречная долина — главные выпасы, семьсот гектаров — земля районного фонда, но давным-давно оформлена в аренду, якобы для создания конно-спортивной школы, о которой никто слыхом не слыхивал. И давно бы эту землю надо изъять, но «руки не доходят», «законы не позволяют», «все это надо решать через суд…»

Одним словом, земля есть, но подступишься к ней не враз. Надо добиваться. Хорошо, что рядом есть крестный — старый Басакин. Он подскажет, с нужными людьми сведет, оформит бумаги. За это ему великое спасибо. Но главное — самому надо шевелиться: добиваться, ездить, настаивать, потому что само собой ничего не приплывет. А уж земля — тем более.


А за речкой, у Ивана да Ольги, все заботы лишь о сегодняшнем дне. Полтора десятка коров да бычков; и еще теляток столько же набралось; свиньи, козы да овцы с приплодом, птица. За всеми нужен уход и пригляд: кормить, поить, в стойлах убирать, хвори лечить. Особенно телят да ягнят, которые то захромают, то запоносят, то просто горбатятся да кряхтят, но ничего не скажут. Попробуй тут догадайся. Но лучше деда Атамана или Аникея зови на подмогу.

Когда Ольга на месте, всем хорошо. Тимошка за молодняком следит в местах близких. Монах Алексей с утра угоняет скотий гурт на дальние выпасы. Потом его Ольга сменяет. Ивану хватает дел: он чистит базы, стойла, птичники, что-то подлаживает; он вспахал и заборонил просторную низину под огороды, обнес ее городьбой, поставил насос на речке, трубы протянул для полива, наладил пленочные теплицы, рассадники, малину, смородину, плодовые деревья начал сажать — все своими руками. Рыбалкой он всерьез не занимался, но пару сетчонок ставил. Себе и родным — свежая рыба к столу. Да невеликий запас «малосолки» и «вялки», из своих рук.

Работы хватало всем. Даже Тимошу в последнее весеннее время Ольга не брала в поселок. Телят да козлят без пригляда не оставишь. Они хвост задерут и увеются. Ищи их свищи. А волки в округе есть.

— Зимой будем отдыхать и гостить, — говорил Иван.

— Зимой отдохнем, — в тон ему повторял Тимоша. — Сейчас у нас много работы.

В поселок Тимоша почти не ездил. Но хуторских знакомых порой навещал, выгадывая себе выходной. Отвозили его попутно или через речку переправляли, на лодке. А дальше — бегом, через Басакин луг.

На хуторе ему все были рады. Более других — Зухра, которую он первым делом проведывал. А потом, уже вместе с ней — рука об руку, они обходили хутор: бабе Кате новости сообщали, бабу Ксеню выводили на весеннее солнышко погреться; потом к деду Фатею, к его кроликам; и в малую хатку деда Саввы, там было красиво: много икон, лампадки и свечи. Кухарка Вера ждала их, встречала угощеньем. При случае Тимоша играл в футбол с Вахидовыми ребятами.

Проведывать добрых знакомых всегда в радость. Но еще больший был праздник, когда навещал басакинское поместье дед Атаман, не один, а с Зухрой. Девочка просилась, родители разрешали, для деда Атамана это было не в тягость. От хутора они шли через луг, потом через речку плыли, на лодке.

Дед Атаман, свершив переход, долго отдыхал, пил чай, осматривая хозяйство, потом обходил его, советуя да подсказывая, посильно помогая.

Детвора хороводилась по всей округе: вместе приглядывали за телятами, навещали бобровую заводь, поднимались на холм, высматривая в каменистых обрывах гнездовья коршунов, уходили к высокому Явленому кургану, где целые селенья ярких щуров, сизоворонок, удодов, ласточек-нырков, любопытных, щекастых сусликов.

Время было весеннее, теплое. В свой ранний, но положенный срок синими колокольцами цвела сон-трава; золотистыми россыпями горели под солнцем поляны гусиного лука, калужницы. Крохотные звездочки белой крупки радовали глаз даже в пасмурном дне. Зеленым дымом пылила ольха, золотились ивовые кусты, тополя недолго красовались в багряном дожде сережек. Подступало молодое зеленое лето.

Долгий день пролетал незаметно. Особенно для детворы. К вечеру они расставались. Долго прощались, до новых встреч, которые частыми быть не могли.

— У нас так много работы… — вздыхал Тимоша.

Работы и впрямь хватало. Особенно людям старшим. От темна до темна. Но труды нынешние самому хозяину были не в тягость. Временами даже не верилось. Вдруг почудится, что дни сегодняшние сродни прошлогодним, осенним — на короткий срок, а потом будет прежнее: рейсы, торговля и прочее. Почудится такое, и сразу — холодок по спине.

Работы много. Но спину разогнешь, оглядишься: степь, курганы, зелень деревьев; продышишься и вроде усталости нет.

Особенно это понималось ли, чуялось ранним утром, когда отворяешь базы, выпуская скотину и провожая ее к водопою, на речку.

Утро. Весна. Земля, за день оттаявшая, ночью подмерзает, похрустывает под ногой. В лужах стрельчатые окошки тонкого льда. На старых травах серебряный мох инея.

Весна… Хорошо дышится. Ровный тугой ветер несет терпкий, какой-то тревожащий душу запах парящей земли, молодой горькой зелени. Хочется вдохнуть глубже, еще глубже, чтобы надышаться всласть. Это весна, которую чуяли все: люди, звери и птицы.

Возле речки, в гущине кустов и деревьев, — нежное журчанье да теньканье соловьев ли, иных птах, незнаемых, нежные стоны горлиц.

Степь звенит с утра до ночи трелями жаворонков. А среди жилья людского да скотьего — хороводы ласточек, которых в поселке давно не слыхали, не видели. Здесь же гнезда в стойлах, птичниках, в людском приюте. Строят и лепят. Низко летают, рядом садятся, щебечут.

— У нас их разведется много, — сообщает Тимошка. — Я посчитал. Целых двенадцать гнезд, а в каждом будут птенчики.

— Богатеем… — вздыхает Ольга.

Это разговоры вечерние, когда в сумерках, перед сном все вместе отдыхают на ступенях вагончика или на скамейке, которую вкопали у подножья холма, на взгорье. Оттуда открывается картина просторная: большая земля, ее в один огляд не окинешь. Степь, курганы, далекие и близкие, вечернее небо, которое долго не остывает, золотится и нежно розовеет. А рядом — свое поместье как на ладони: базы, сараи со скотом и птицей, людское жилье; ниже к речке — просторный огород. На нем много работали; там — нежная зелень грядок и лунок: огурцы, помидоры, лук да чеснок, кабачки да перец, баклажаны. А еще — клубника, малина, смородина, саженцы вишен да яблонь, которые будут расти и вырастут; там — юные виноградные лозы. «У нас сколько много всего!» — гордится Тимоша.

Тихий вечер. Ольга на открытом базу доит коров. Слышно, как первые струйки молока звучно бьют в днище подойника, потом все глуше. Хозяйка разговаривает с коровами:

— Стой спокойно… Мало еще… Чего ты держишь? Болит? Я потом тебя полечу, мазью помажу.

После дойки Ольга молоко цедит, разливает по кастрюлям да банкам, приносит большую литровую теплую кружку для сына и мужа. Садится рядом.

Сумерничают. Дневные дела позади. О них неторопкие разговоры. О завтрашних — тоже. Тимоша начинает подремывать, склоняясь к родителям на колени, но не уходит.

Порою, после своих трудов возвратившись, садится рядом монах Алексей, начинает рассказывать о временах старинных. Он вроде не старец, но много знает о той поре, хорошо говорит, словно вспоминает те дни, когда рядом, в Церковном провале, на Скитах жили монахи, послушники, трудники и просто молельщики. Явленый курган — вот он, совсем недалеко. На вершине его когда-то бил могучий трехструйный родник. А рядом — Родниковая балка, по склонам которой текли малые родники. Монахи содержали там огороды, сады, виноградники.

Монашеское житие, пусть и подземное, было обустроенным и вместительным. Там — людской подвиг веков прошлых и нынешнего. Там — труды и заботы игуменьи Ардалионы; и конечно же, того щедрого благодетеля, который тоже был родом из донских краев. Их давняя молодая несчастная любовь — легенда, будто бы все объясняющая. Ей верили прежде. И теперь. Особенно люди молодые. Красивая легенда.

Но судьба великой старицы необычна, даже без выдумок: не жизнь — житие.

Маша Атарщикова — младшая дочь, любимица богатой казачьей семьи — вначале жила, как и положено ей: счастливое детство, беззаботная юность. Но вдруг юная красавица меняет шумную донскую столицу Новочеркасск на бедную пустынную обитель — Новодонской женский монастырь, в котором она и провела жизнь монахиней, казначеей и, долгие годы, игуменьей, великими трудами превратив бедную обитель в монастырь богатый, благоустроенный, с чудной архитектуры храмом во имя Святой Троицы, кирпичными двухэтажными корпусами трапезных, жилья для монахинь и гостей, монастырской школой, домами священнослужителей, службами и даже подземной церковью, которую игуменья с немногими помощницами копала собственноручно, ночами, после трудов дневных.

Не забывала великая старица и родину своей матери — Задонье. Почитала Явленую Задонскую Богоматерь, приезжала порой на Троицу к молебну на Явленом кургане, помогала монахам-пещерникам на Скитах, в Церковном провале, говоря, что завидует им и тоже хотела бы приютиться в какой-нибудь пещерке для молитв и покоя: «Духом неотлучно пребываю с вами», — всякий раз повторяла она.

Но ее мечта не сбылась. Игуменья Ардалиона скончалась вдали от родины, в Сарове, куда ездила поклониться мощам преподобного Серафима.

В родной монастырь привезли и опустили в могилу железный, наглухо запаянный гроб.

Кроме жития всеми знаемого, писаного, бытовала легенда, повествующая о том, что юная Маша Атарщикова в монастырь ушла по причине несчастной обманутой любви. Был у нее в Новочеркасске человек, сердцу милый, из знаменитой семьи Денисовых. Но открылся у Машиного избранника молодой нечаянный грех, которого чистая девичья душа не простила, уведя ее в монастырь, где и протекла жизнь.

Молодой человек, Машей отвергнутый, в отчаянье и тоске навсегда оставил родные края и близких и уехал далеко, по слухам, в Сибирь.

Другая «легенда» продолжала первую с разрывом в полвека.

Игуменья Ардалиона, за долгие годы обустроив Новодонской монастырь, не от пустой прихоти принялась своими руками сооружать в нем подземные ходы и кельи втайне от многих. Людям близким говорила она: «Для меня вожделенная жизнь вполне отрешенная от всего земного. Моя душа стремится к ней. Была молодая, хотелось кричать на весь мир о Господе, с неверующими спорить, обличать, вразумлять, а теперь, в старости, хочется только одного: обо всех молиться».

Но быть игуменьей, управляя огромным монастырем, невозможно без дел мирских: монахини, послушницы, трудники, клир церковный, девочки-сироты, призреваемые монастырем, гости, паломники, школа — это заботы ежедневные. И потому даже подземные кельи своего монастыря не стали для Ардалионы спасеньем.

И тогда был задуман уход, к которому подтолкнул игуменью один из Троицких праздников на Явленом кургане, куда она прибыла, как всегда проведывая Скиты и Церковный провал, тамошних старцев.

Эти места всегда были пустынными: глухое Задонье, скупая земля, над рекой — обрывистые меловые горы, изрезанные глубокими балками-провалами. Здесь издавна копали свои пещеры-кельи, по подобию киевских, старцы да старицы поначалу староверского толка, «беспоповцы», а потом и другой народ, чающий спасенья.

Им в помощь были время, ветры, вешние воды, словом, Бог и природа, сотворяя порой причудливые глыбистые меловые и дикого камня строенья — в точь малые церковки да часовни, пещеры. Словно сам Господь сюда призывал людей для спасенья себя и мира.

Скупая земля: мелы, камень да глина; скудная зелень, кусты да травы: чабрец, донской ладан — иссоп, горькая полынь; колючие заросли тернов, шиповника, казачьего можжевельника, барбариса-кислятки. Скупая земля. Но местами бьют и бьют из земли родники да ключи: Родниковая балка, Белые колодезя.

Эти места пришлись игуменье по душе. Пригрезилась Ардалионе Донская лавра ли, Русская Каппадокия, словом, спасенье в подземной тиши, когда можно посвятить себя одним лишь молитвам. «Нужны нам для собранности темные келии», — говорила она.

Тем же годом, не откладывая, игуменья отправилась в Москву и Петербург, чтобы найти поддержку своих планов среди друзей и благодетелей.

И случилось чудо. Матушкина келейница собирала пожертвования в Казанском храме. Подавали не щедро, медью. Но один из молящихся, пожилой мужчина, вдруг пожертвовал золотую «пятерку». Монахиня тут же опустилась на колени перед рядом стоящей иконой и стала громко благодарить Бога. Когда она поднялась с колен, мужчина спросил, откуда она и на каком подворье остановилась.

На другой день щедрый жертвователь встретился с игуменьей Ардалионой, принеся в дар монастырю немалую сумму денег.

Они узнали друг друга, хотя прошло полвека с той поры, когда Машенька Атарщикова отказала своему избраннику, не простив его грех.

Теперь они были другими: знаменитая игуменья богатого монастыря и известный в Петербурге, состоятельный жертвователь, владелец золотых приисков, фразу которого «Помогите мне, я страшно богат!» повторяли одни с удивлением, другие с насмешкой, но большинство с уважением, потому что помогал он нуждающимся безотказно, даже специальную контору для этого завел, не в силах справиться с потоком просящих.

Они встретились, долго и хорошо говорили, поняв друг друга. Идея Донской подземной Лавры ли, Каппадокии пришлась щедрому жертвователю по душе.

Так началась история подземного монастыря. О нем знали в округе, трудились там, по обету и просто желанию. Старые люди с хуторов и станиц окрестных уходили туда на покой. Монастырская жизнь — дело потаенное, а уж подземная обитель тем более. Но еще и теперь остались следы Монастырской дороги, по которой из Царицына везли сюда лес, другие материалы. Старые каменоломни до сих пор можно отыскать; в них брали камень-плитняк, которым в подземных строеньях крепили стены. Был даже кирпичный заводик. Это место и теперь называется Печа.

Делали все прочно, на века.

Легенды, как и положено им, раскрывали великую тайну. Игуменья Ардалиона не умерла, как принято считать, в Саровском паломничестве. Железный запаянный гроб, который привезли в монастырь и опустили в могилу, был пуст. Игуменья просто ушла от мира, укрывшись в катакомбах Церковного провала, на Скитах. Недаром в скорой поре Новодонской монастырь навсегда покинули две верные келейницы игуменьи — Святослава и Агния, которые были с нею в последнем паломничестве.

А из Петербурга уехал в дальнее странствие и уже не вернулся тот щедрый жертвователь, когда-то жених Маши Атарщиковой.

По преданию, всем им хватило места в пещерах и кельях Монастырщины.

Все это было, но минуло, прежде прирастало былью, а ныне легендами. Но ведь было…

В ту пору, когда в станице порушили храм, сбросив на землю кресты да колокола, ушла из станичного храма Явленая Богоматерь. Люди верили, что она вернулась сюда, в Монастырщину, чтобы сохранить святую пристань. Недаром еще долго, почти до времен нынешних по окрестным хуторам ездили монахи-молельщики. Лошадка, повозка, походный иконостас, черное одеянье с белыми крестами. Монахов ловили, мучили в тюрьмах, ссылали в Сибирь, расстреливали. Но им на смену объявлялись молельщики новые. Снова и снова: лошадка, походный иконостас. Это ведь было… Кому душу спасала Монастырщина, а кому и жизнь. Там после революции укрывались казаки от погонь да расстрелов. Там прятали хлеб от грабиловки красных продотрядов, спасая от голода себя и детей. Во время войны в пещеры уходили женщины, дети, хоронясь от немцев, стрельбы и бомбежек. Церковь осталась жить, сохранила ее Явленая Богоматерь до поры. Эта пора настает, скоро настанет. Вновь будет обретена, миру откроется Задонская Богоматерь и оживет щедрый святой источник на Явленом кургане, пробудится Родниковая балка и отворятся для людей врата подземного храма, надолго сокрытого и сохраненного. Придут насельники, трудники, вернется прежняя жизнь на Скитах и рядом. Нужно в это верить, молиться и работать.

Такие вот случались беседы летними вечерами возле Белой горы.

Голос монаха Алексея был ровен, спокоен, глаза добротой лучились. Басакины слушали его и верили, что все это и вправду будет: икона Богоматери, могучий родник на кургане, сады, людские селенья, святые обители — все будет. Нужно лишь верить, молиться и работать.

Сумерничали. Помаленьку темнело. Ольга спохватывалась, говорила монаху Алексею:

— Да вы еще не ужинали. Молочко еще теплое. Пышки пекла. Кашу варила. — Она монаха жалела. — Вам надо побольше кушать, — внушала она. — С собой брать побольше еды или пораньше приходить.

Такие вот были славные вечера: сидели, сумерничали, потом нехотя поднимались, ведь завтра рано вставать. Несли к постели дремлющего, уже тяжелого Тимошу.

Конечно, бывали ненастные дни: ветер, дождь, слякоть да склизь, по пуду грязи на сапогах, мокрая одежда, которую высушишь не враз. Но это проходит. Тем более что на здешней земле дожди бывают нечасто, они — в подарок. Для травы, для хлеба, для скота и людей. Ведь впереди жаркое лето, долгое-долгое.

Случалось ненастье и на душе. Порой неожиданно, вроде ни с того, ни с сего.

Приезжал отец Василий с матушкой и детьми. Славное получилось знакомство, хорошие люди. Но вдруг после их отъезда, вечерней порой, Ольга вспомнила сыновей батюшки: какие они вежливые, аккуратные, приглядно одетые. Видно, что старается матушка, молодец. А Тимоша возле них гляделся замарашкой: рабочая застиранная одежка, личико заветренное, на голове космы, подстричь его некому и некогда. В городе для детей — музыкальные да спортивные школы, театры да музеи. У Тимоши — одни лишь козлята, телята. А дальше? Так и будет быкам хвосты крутить.

Отец Василий — рослый, стройный, приглядный на лицо, бородка аккуратная. А Иван за собой вовсе не следит. Хуторянин… Спину застудил, стала побаливать. Порою гнется, морщится. Про боль не говорит, но видно же. На себя Ольга тоже махнула рукой. В поселке в парикмахерскую каждый месяц ходила: прическа, маникюр. Следила, чтобы нравиться людям, мужу да и самой себе. А теперь… Руки — глядеть страшно. Лицо заветрело, морщины появились.

В старые времена хуторские казачки — даже бабушка — на полевой работе кутали лицо белым платком, оставляя лишь щелочки для глаз. Кто помоложе, умывались огуречным рассолом, парным молоком, мазались кислым. Словом, береглись. Ветер и солнце сушат лицо, быстро старя его. К тридцати-сорока годам можно бабкой сделаться.

Такие вот мысли приходили порой. Их не прогонишь. Тем более что Ольга часто уезжала в поселок, оставляя своих мужиков. И тогда о них беспокоилась. О муже, о пастушке Тимоше. Хотя пора бы привыкнуть.

Но женское, материнское сердце — чуткое, оно не черствеет с годами и потому порою через долгие версты чует беду.

ГЛАВА 13

Так было и в этот зеленью. Два дня шли дожди, а нынче разъяснело. В очередной приезд, поселковые завершив, Ольга хотела, но не решилась с утра уехать к мужу и сыну, зная, что от станицы к поместью дорога враз не просохнет. С утра не поехала, но что-то ее нудило, звало, ныло сердце. И она решилась. Как говорит Тимошка: «Танки грязи не боятся, а мы тем более». Она пробовала дозвониться в Басакин, Аникею. Но телефон молчал.

Телефон молчал. А вот малый Тимошка в это время кричал отчаянным криком. Он бегал по своему немалому огороду, утопая в рыхлой сырой земле, и кричал что есть мочи:

— А ну пошли отсюда!! А ну пошли!

Он кричал, спотыкался и падал, снова поднимался и снова кричал, размахивая руками:

— Геть! Пошли!! Кызь-кызь! Пошли отсюда, такие!! Проклятые…

По просторному басакинскому огороду черной ордой рассыпалось козье стадо — двести ли, триста голов.

Еще час назад это был огромный ухоженный огород: большие гряды лука да чеснока с темной зеленью перьев, ряды и ряды помидор да перца, недавно высаженные из парников, молодая картофельная ботва, морковные кружевные всходы.

Все это, еще час назад, после вчерашнего дождя, под солнцем светило нежной, обмытой зеленью на жуково-черном бархате влажной земли. Теперь это было сплошное месиво: объеденные, поломанные листья, ростки, втоптанные козьими копытами в грязь.

Тимоша бегал, оскальзывался, спотыкался и падал и тут же поднимался, крича:

— Кызь пошли! Проклятые! Пошли отсюда, такие!

До маковки перемазанный — одни лишь светлые глаза на грязном лице, — он бегал и кричал, пугая шелохливое козье стадо. И оно живой волною носилось в просторной, но изгороди, все вытаптывая, ломая и мальчика с ног сбивая. Он лежал под копытами, замерев от испуга.

Наконец, поняв, что с козьим стадом ему не справиться, Тимоша встал и закричал свое последнее, детское:

— Ма-амочка-а!! Мама!!

Он закричал так истошно, отчаянно, что козье стадо шарахнулось от него и стало выкатываться за отворенные ворота огорода.

Наверное, этот отчаянный зов и услышало материнское сердце. слава богу, что Ольга не видела сейчас своего сына.

Обессиленный, грязнее грязи, Тимоша из последних сил, но все же упорно гнал и гнал остатки козьего стада. Наконец до ворот добравшись, он сел на землю и подняться уже не мог. И тогда лишь заплакал.

От приречных, тополевых да вербовых зарослей к разоренному огороду неторопливо приблизился всадник. Возле мальчика он не стал останавливаться, проследовал дальше, вослед козьей орде, по пути прихватив в общий гурт невеликую шайку басакинских телят.

Иван нашел сына все там же, в проеме распахнутых огородных ворот. Он возвращался с хутора, от Аникея, и еще издали уже далекую, на полкургана, отару коз. Почуяв , он повернул к огороду, а ближе подъехав, увидел сына, сидевшего на земле.

Он бросился к нему, поднял на руки, прижал к себе мокрого, грязного, взъерошенного жалкого воробышка, стал спрашивать:

— Что с тобой? Что случилось? Кто обидел? Что у тебя болит?

— Наказывай меня! Это я во всем виноват… — быстро, горячечно и стал говорить Тимоша. — Я их не мог выгнать… Я их гнал-гнал, но не мог… Их целая тысяча… Они страшныео я не открывал ворота, папочка. Честное слово… Чем поклянусь… Я виноват, я не выгнал…

Тимоша ни о чем другом думать не мог: он знал, что за спиной его погубленный огород. И он в этом виноват, потому что отец, отъезжая сказал: «Гляди. Ты — за хозяина».

— Я виноват, я не смог…

Иван успокаивал сына, вытирал ему слезы, размазывая грязь:

— Не плачь, сынок. Не надосе будет хорошо. Не плачь.

Увидев погубленный огород, распахнутые ворота, он сыну поверил и разом все понял. И первая мысль была: «На машину! Догнать! Задавить! Горло перервать!»

Но на руках его тряслось от озноба, страха и боли легкое тельце сына. О нем первая забота: успокоить, утешить. Остальное — потом.

На погубленный огород не оглядываясь, Иван отвез сына к дому, умыл, переодел, тревожно спрашивал:

— Что болит у тебя? Тебя козы ушибли? Ты не виноват. С такой ордой и я бы не справился. Ты — молодец, ты не испугался. Ты их все равно выгнал.

Время подступало обеденное. Пора было менять у стада монаха Алексея. Но главное, поглядеть, вся ли скотина на месте. А еще и телят найти, Тимошей оставленных.

Кое-как пообедали, собрали для Алексея, чтобы, накормив его, оставить до конца дня у стада. Снаряженное ружье Иван положил в машину. С ним надежнее.

Когда от жилья отъезжали, холодком мысль: не вернутся ли они сюда к пепелищу. Настолько все открыто, и внаглую. Сейчас он уедет, а кто-то ждет этого…

Но надо было ехать.

Поехали. Оглядели, обшарили ближнюю округу, телят не нашли.

Своих коров с монахом Алексеем увидели в местах обычных, за Явленым курганом, в низине, возле речного водопоя.

Иван хотел сына оставить, но Тимоша ответил гневно:

— Нет! Я с тобой!

— Со мной так со мной…

Отправились в новый поиск, который оказался недолгим. На влажной земле широкая скотья сакма — след немалой отары — ясно была видна.

Отару скоро догнали. Увидели своих телят, которые устало брели, с трудом поспевая за шустрыми козами.

Перерезав дорогу всаднику, Иван остановил машину и вышел из нее с ружьем.

— Ты зачем моих телят угнал?

Чеченец глядел на него с усмешкой; глаза навыкате, словно козьи.

— Я никого не гнал. Они сами прибились. Без хозяина ходят.

— А огород? Тоже без хозяина? И ворота сами открылись?

— Не знаю, — пожал плечами чеченец, — кто открывалачем… Это твой огород, ты и смотри за ним.

Иван за годы извоза, в дорогах, в чужих краях, всякого навидался. Научился отпор давать. Сейчас можно было лупануть из ружья дуплетом: сначала над головой всадника и сразу рядом с лошадью, чтобы она понесла, сбросив хозяина.

Но рядом был сын, который еще не отошел от испуга недавнего. Тимоша уже выскакивал из машины, крича:

— Это наши телята! Наши! Мои! Марина! Живчик! Беляна! — стал окликать он по именам своих питомцев; и они потянулись к молодому хозяину, сбиваясь в привычную кампанию.

— А за огород ты еще ответишь… — твердо пообещал Иван.

Чеченец усмехнулся и тронул коня вослед неумолчной, суетливой козьей орде, а потом и вовсе прочь поскакал, оставляя ее.

Басакины возвращались к дому неспешно. Уставшие телята шли медленно. Но добрались понемногу.

Оставив телят пастись на видном месте, недалеко от дома, пошли к погубленному огороду, на котором не только рассада и всходы овощные были объедены, выдраны, втоптаны в землю, но даже молодые ягодные кусты, плодовые деревца: яблони, вишенки, сливы. Для козьего племени это самая сладость — похрумтеть молодыми веточками.

Здесь, на огороде, их и застала Ольга, которая счастливым случаем — «попуткой» добралась до хутора быстро. Увидев, во что превратился ее огород, которым вчера еще любовалась, увидев гибель трудов своих и еще не веря, Ольга обомлела. Роняя на землю сумки, она еле устояла на ногах и не могла слова вымолвить, лишь рот открыла.

Тимоша бросился к ней:

— Это козы! Это все козы наделали! Это козы напали! Их было тысяча штук! Они тут бегали, , топтали… Я их гнал-гнал и выгнал… Я не виноват, мама… Я не виноват… — и слезы выступили у него на глаза.

Иван выразительным жестом показал жене: «Молчи…» Она и так молчала, лишь озиралась, не веря самой себе. Вчера еще гряды, лунки, рассада, парники. А нынче — сплошное месиво. Сколько трудов…

Позднее она все поняла, мужа слушая, и горячечные речи Тимоши, и увидев его грязную одежду. Поняла и стала успокаивать:

— Ничего… , милый. Конечно, ты не виноват. Ты — молодец. Ты их все же выгнал. И все мы сделаем. Все будет хорошо… Картошка поднимется, и чеснок тоже отойдут… Рассаду мы новую привезем, посадим, успеет еще вырасти. Все будет хорошо, мой милый.

Она говорила, успокаивала, а в душе была горечь, боль. Такие труды… Спину не разгибала. Но самое страшное: Тимошка… Он здесь один был. Только представить, что он чувствовал, когда кричал, звал ее и плакал.

Она выпытывала его:

— Тебя не ушибли? Тебе нигде не больно? Головочка не … Слава богу… — обнимала его, целовала.

Тимоша отвечал такой же искренней лаской, но со слезами. То страшное, что он видел, чуял и пережил, еще не ушло из него, лишь понемногу остывая в душе, но порой снова оживая. И тогда хотелось плакать от страха и боли. слава богу, что рядом были родные. К маме можно было прижаться, и тогда страх понемногу таял. Мальчик задремывал, а потом заснул. Он очень устал. Но даже сон его был неспокоен, с бормотаньем и вздрагиванием. И потому Ольга от постели его не отходила.

Иван же поехал на хутор, чтобы застать Аникея.

Тот все понял с полуслова, уточнил:

, с бородкой?

— Да, — подтвердил Иван.

— Асланбек. Беспредельщик. Отморозок. Он всегда где-то : уедет, приедет. Промышлял. Скот у людей угонял. Его ловили, отец откупал. А сейчас Ибрагим доживает, совсем плохой, позвал его, все же — старший сын. Он скотину не пас. А тут сам погнал. Все понятно. Но разговаривать с ним бесполезно, слов не понимает. С Ибрагимом надо говорить. Поедем.

— Может, вызвать милицию? Составить акт? В суд подать?

— Бесполезно, — ответил Аникей. — Никто не будет заниматься.

— Тогда стрелять, что ли? Этих коз ли, коровли хозяев. Они же завтра снова это сделают.

— И стрелять бесполезно, даже себе в убыток, — повторил Аникей. И объяснил: — За хозяев в тюрьму посадят. За скотину будешь платить вдвойне. Это уже проверено. Бахчевника-армяна они так и выжили. Он ругался, потом стрелял, себе в убыток. По суду заплатил и все бросил. Да разве он один? на Рынах, на Чиганаках сеяли хлеб, озимку. Для кого? Для скотины Якуба и Джабраила. И жаловались, и в суд подавали. Что проку? Днем и ночью скотина на хлебах пасется.Гурт за гуртом идет, отара за отарой. Какой может хлеб уцелеть? Черная земля остается. Судисьолучишь сто рублей возмещения. Помучились год-другой и все бросили. Нетадо говорить с Ибрагимом. Чего он хочет? Поехали. Мне в ночь — плавать, а завтра в отъезд. Сашка! — закричал он. — Готовь на постав «тридцатки» и «сороковки». » чехонь попытаем. Говорят, она внизу себя показала.

— Рано, — откуда-то из глубины погреба-ледника сипло отозвался Сашка.

— Сейчас не поймешь. Как бабки говорят, навовсе поломалась стихея.

— Все понял, — ответил Сашка.


Чеченец Ибрагим еще при колхозе объявился в этой округе: он работал и жил на чабанском становье в урочище Кисляки, на краю колхозных земель, рядом с военным полигоном, где паслась порой вольно его скотина.

Дощатый дом, кирпичом обложенный, скотьи стойла под шиферными крышами, сараи, базы — обычное гнездо степняка-скотовода, какое от колхоза осталось. А вокруг — голая степь. И потому чужую машину увидели издали и засуетились, спеша укрыться в тесноте малых строений.

— Племянники прячутся, — усмехнулся Аникей.

? — не понял Иван.

— Чужие, — ответил Аникей. — На отдыхе. После тяжелых трудов. Одни уезжают, другие приезжают. Все считаются племянниками, гостями.

Когда подъехали к дому, на воле оставались женщины и дети. Аникея тут знали.

— Зовите хозяина, — поздоровавшись, сказал он.

Женщины с детьми ушли. Вышли хозяин и старший сын его.

Старый Ибрагим с трудом дошел и уселся на скамье, возле дома. Сын остался стоять.

— Ибрагим, мы друг друга знаем давно, — начал Аникей. — Жили мирно. Правильно говорю?

— Мирно, мирно… — согласился Ибрагим.

— А зачем этот ? Ты — старый человек, мудрый, аксакал. Чего ты хочешь добиться?

— Хочу жить так, как жил. За речкой — ты и Вахид. Я туда шагу не шагнул. А здесь моя земля. , — подчеркнул он. — Тридцать лет здесь живу. я сюда не звал. И не разрешал селиться у меня под носом.

— Во-первых, совсем не под носом. Земли вокруг — хоть заглонись. А во-вторых, он — не чужой, — ответил Аникей. — Это брат мой. Тоже Басакин. Ты говоришь, тридцать лет живешь?

— Да, тридцать. Все знают, это моя земля…

— Ты тридцать живешь, а мы, Басакины, триста тридцать. Ты понял? Я по отцу — Иванович, по деду — Селиванович, по прадеду, — возвысил он голос, — Устинович и дальше до шести колен насчитаю. И у него — деды и прадеды, все здесь. А ты — лишь тридцать лет, и уже завладал. Ты пришел и сел на , считай, на чужбинку. Этот дом, кошары ты не строил. Это — колхозное. Наши отцы и деды построили. Электричество кто провел? Столбы, провода, трансформатор, водяная скважина… — все они делали. Наши отцы и деды. А овцы, отары? А скотина, гуляк? Ты их из Чечни пригнал? Это все — наше, колхозное. Трактора, косилкисе подгреб. На да за копейки. Так что особо не гордись. Ты пришел на . Сел, растопорился, работаешь, живешь. Вот и живи. Но не наглей. У Ивана — есть права на землю, официально оформленные двести двадцать гектаров. Это его земля, по закону. Ты туда не лезь.

— А мы и не лезем, — вступил в разговор сын Ибрагима. — Это козы лезут. Ты им документ свой показывай, они, может, поймут.

Аникей оборвал его:

— Молчи! Старшие разговаривают. Спросят — ответишь. И ты еще ответишь за . Мальчишку бы хоть пожалел. Ребенка… Ибрагим, — снова обратился он к старику. — Я тебя уважал всегда. Мы жили мирно. Приструни его, — показал он на сына. — Тем более ему тут не жить. Ты лучше меня это знаешь. Набузит, набаламутит и снова увеется, ищи-свищи. Муса — твой, младший. Тот будет работать, жить. А этот — баламут, лучше меня знаешь.

— Ты чего приехал учить меня! Учи ! — вспыхнул Асланбек.

— Смолкни! — снова оборвал его Аникей. — Старшие говорят. Постыдись отца.

Скрипнув зубами, Асланбек повернулся и ушел в дом.

— Ибрагим… — вздохнул Аникей. — Пойми, другое время сейчас. Сам видишь. Поговори с Джабраилом, с Якубом, Юнусом… Они подтвердят. Воля кончается. Землю надо оформлять по закону, платить налог. Скот надо показывать: сколько голов имеешь. И платить налог. У Ивана тридцать голов, он налог платит. У тебя тысяча, и ты ничего не платишь. Да еще и творит твой сынок, — и через паузу, со вздохом: — Перед Иваном надо повиниться. Не тебе, а сыну твоему. И надо заплатить за погубленное. Там целый гектар, люди работали, деньги вкладывали. Можно скотиной… — повернулся он к Ивану, ища согласия. Тот кивнул головой. — Ты старый человек, мудрый. Надо жить мирно. Вы разве обижены? Все колхозное, какое век строилось, — все вам досталось. Венцы, Ерик, Гремячий, Большая Голубая, Теплыйуда ни кинь… Фермы, кошары, дома, попасы — все стало ваше. Чеченцы, дагестанцы, азербайджанцысе забрали. И все — миром: не воевали. Так получилось. Но ведь и нам надо как-то жить, кормиться. Нам некуда уходить. У тебя два гурта, две отары — это не . У Ивана — тридцать голов. И он тебе помешал? Ибрагим, ты меня знаешь: я тоже могу жестко ответить, мало не покажется. Но давай по-хорошему: Ивану заплатите. Асланбека приструни. Объясни, с кем дело имеет. Надо по-людски жить, Ибрагим, по-соседски. Как жили раньше. Земли у нас… — Аникей обвел взглядом простор немереный. — Всем нам земли хватит. Надо жить мирно.

Ибрагим был стар, к тому же — смертельно болен. Он очень устал от своих лет и болезни. Конечно, он понимал, помнил: с Басакой они жили всегда мирно. В чужие дела не лезли. Но зачем сейчас про новые законы говорят? Вот он умрет, пусть тогда живут по-новому. А сейчас он — хозяин. А потом, после его смерти, Асланбек будет жить здесь, никуда не уедет. У него — жена, дети. Зачем ему смелость показывать, молодую удаль; тем более бегать по горам, стрелять, убивать. Пусть спокойно живет здесь, в месте насиженном, прочном. Пусть долго живет. Рядом с братом. Здесь место хорошее: просторное и безлюдное.

Ибрагим был тяжко болен, чуял скорую смерть. Но уходя из этого мира, он хотел своим сыновьям и внукам оставить прочное родовое гнездо, особенно беспокоясь за сына старшего.

ГЛАВА 14

В , степном Задонье апрельские дожди, майское тепло торопят, а порою гонят весну, приближая жаркое лето.

На прогретой воде просторных донских разливов: в протоках, ериках, озерцах, затопленных луговинах — с шумом и плеском кипят рыбьи свадьбы. Цветет шиповник розовым цветом и алым: это — знак, это — пора нереста, икромета.

Займищный лес, тополя да вербы, стоят по колено в воде. Сюда, для любовных игр, из года в год приходят тяжелые большие сомы.

Над полой водой, меж деревьями и кустами, днем и ночью слышится легкий неумолчный слитный звон. Это поет весна.

Но слышат ее не все. У хуторского народа в пору весеннюю много работы: в полях, огородах, садах, на дворах, возле скотины и птицы.

Иное дело — люди заезжие. «У вас тут клево…» — сообщал родителям старший сын Василий, оглядываясь да шумно вдыхая весенний пахучий вей. А дядька его, Яков Басакин, вовсе голову терял, все чаще навещая брата: лодка, удочки, спиннинг, вентеря, малые сетчонки. «Какие щуки…» — стонал он восторженно. Щуки были большие, малахитовой зелени. «Какие лини…» Лини и словно дорогие слитки: тяжелые, золотистые. Рыбу Яков продавал, оправдывая перед женой свои отлучки. Получалось душе — отрада. Но лишь набегом, на короткий час.

Старый Басакин к воде и рыбалке был равнодушен. Он тянулся к . И потому, услыхав про беду с огородом, тут же примчался. Все увидев своими глазами, он даже лицом изменился: потемнел, поугрюмел.

— Это же «любская»… — горевал он возле погубленной вишенки. — А это «краснощековский ». А это «павловское» яблочко. «Красностоп» — старый сорт, из Нижнего Чира привезли. Это что же за такие?.. Зверье. Не люди, а точно — зверье.

Он все оглядел, горюя, но потом сказал твердо:

— Восстановим. В пятницу приеду, привезу.

Басакин и впрямь все привез на машине с прицепом: ящики рассады, новые саженцы. А еще — Яков с дочкой на своей машине подъехали; и с хутора помощь пришла: Аникей с работниками, кухарка Вера, дед Атаман.

За день управились. Теперь лишь поливай, рыхли, и все быстро поднимется. Тепла и солнца, слава богу, хватает.

Тревожило иное. Об этом мужики за столом говорили, отобедав и распустив помощников по домам, на отдых, к весенним забавам.

Остались втроем: Аникей, Иван да старый Басакин, который привез из райцентра добрые вести. Ивану наконец-то давно обещанные деньги «на создание фермерского хозяйства». Пришло из области подтверждение: «целевые», на покупку скота. Не больно великая, но .

И о другом разговор шел: сегодня огород снесли, в , внаглую. А завтра чего ждать?

— Бычка или телку пригнали? — спросил Аникей.

— Телушка. Какая-то горбатаяа базу держу, пусть обвыкнется.

— Кто пригнал?

— Работник, бич, — и отцу объяснение: — Ибрагим прислал, за потраву, за огород.

— Пусть горбатаяо все же понял, — сказал Аникей и продолжил: — С Ибрагимом можно договориться. А с этим Асланбеком бесполезно. Не дай бог, Ибрагим помрет… Асланбек — старший сын. Вовсе узды не будет. никакие законы не писаны: ни наши, ни чеченские. Тем когда характер сгальный, занозистый. С ним и отец намучался. А уж без него…

Старый Басакин посетовал:

— Плохой сосед, конечно, не радость. Но от таких, — сказал он твердо, — надо отгораживаться… Землей, — подчеркнул он. — ли, арендной, но своей, по закону. Двести пятьдесят наших — это для скотины и для сена мало. Я поглядел, прикинул, и еще на семьсот гектаров подал заявку.

— На какую землю, крестный? — встревожился Аникей.

не трону, — ответил старый Басакин. — Хотя ты дождешься, что ее из-под носа уведут, пока свою долгую думаешь да разговоры разговариваешь. Мы берем по этой стороне речки, вправо до Иловатских граней и вверх до мелов, какие москвичи забрали. Земля будет оформлена по закону — это уже гарантия. По закону можно и действовать. Ты понял меня? — спросил он Аникея в упор.

— Понял, крестный. Давно понял. Да все некогда. Колгота. Но на неделе подъеду. Ты мне подскажешь. Паев я уже набрал на луг с попасами вроде определилось. Сказали, можно подавать заявку. Замотался с этой рыбой. Путина… — оправдывался он. — Сам знаешь, самые деньги. Тем более — думаю менять стадо. Заниматься надо всерьез. Настоящую брать скотину. Не гнутую, не горбатую — поеныши да оборышки — квель, какую кохать надо да бабчить, а заводить настоящее, маточное, чистопородное стадо. Моховы, я , из Германии, даже из Австралии привезли скотину, — позавидовал он со вздохом. — Тутов — вроде из Дании. Нам до них, конечно, не достать рукой. И молочная порода нам не с руки. Абердинов бы, а лучше — геренфордов. Они проестные: полынь ли, донник, колючка — им все в сладость. Шерсти на них по зиме — шуба. Холодов не боятся. Круглый год на попасе. Из-под снега корма берут. Я их помню: в Суровикино да в Голубинский совхоз привозили целые гурты из Англии. Не скотина, а мамонты. А потом все — на мыльный пузырь: под нож да на свалку. Но до геренфордов нам как до луны. А вот казахская белоголовая есть рядом, в Палласовке. «Красный Октябрь» — могучий был совхоз, племенной. Нынче остальцы доедают. Но скотина еще есть. Я узнавал, разговаривал. Продают. Чистая порода. Подмесу нет. Дороговато. Но напрягусь. Кредит брать придется. Но возьму полсотни хороших телок. Отделю их на ферме. буду убирать. Не , но будет у меня настоящее элитное стадо. Чистопородное. Казахская белоголовая. И можно ее облагородить. Теми же абердинами. Гораздо дешевле получится. Настоящий будет мясной скота него можно и цену брать соответственную.

— Хорошо говоришь… — похвалил его старый Басакин, но закончил жестко: — Но прежде оформляй землю. И на своей земле разводи кого хочешь. Хоть верблюдов, хоть страусов. Потому что земля в руках. Твоя земля. А пока ты — на подвесе.

— На этой же неделе, — сказал Аникей. — Тебя попрошу, подпрягу главу администрации. Понедельник — день тяжелый. А во вторник буду как штык, — поставил он твердую точку и поднялся, чтобы уехать к иным заботам.

Но задержали его Яков с племянником Тимошей, которые ездили на рыбачий промысел, но уж больно быстро вернулись.

— Не клюнуло? — посмеялся над ними Аникей.

Тимошка и Яков вели себя как-то странно: молчаком из машины вышли.

— Поехали ко мне, — продолжил подсмеиваться Аникей. — В моем леднике всегда клюет.

В ответ ему Яков открыл багажник машины и поманил пальцем.

Аникей подошел и глазам своим не поверил: в багажнике машины лежали большие, еще живые щуки. Одна из них — вовсе огромная, в полпуда, не меньше.

— Это когда же вы их? — недоуменно спросил Аникей. — Как? Чем?

— Руками.

— Руками?

— Сам бы никогда не поверил, — со вздохом подтвердил Яков.

И это было чистой правдой. Он охотился и рыбачил всю жизнь. Но такого не видел. И даже в рыбачьих байках не .

С Тимошей они не рыбачить поехали, но промяться, поглядеть места, по весне неезженные: Голубинский затон, малые озерца в хвосте его, Линево да Карасево в полой воде. Что там и как…

Пробрались, подъехали на берег и поначалу не поняли. Странное дело: день стоял тихий, тем более в укрыве высокого берега и вербовой уремы — ни ветерка. Но невеликое озерцо не гладью стелилось, а словно кипело из края в край. Вышли из машины и обомлели: это была рыба. Много и много рыбы. Резали воду черные плавники, пятнистые темные спины. Рыба ходила ходором по мелководью, порою билась.

— Что это? — тихо спросил Тимоша.

— Щука… — так же тихо ответил Яков, словно боясь спугнуть.

Хотя трудно было остановить голосом этот могучий весенний праздник любви — щучий бой, когда, теряя рассудок, возле пузатых, ленивых от сладостной истомы икряных маток терлись и бились опьяненные весенней похотью проворные самцы.

— Щучий бой… Икру мечут, — объяснил племяннику Яков. — Со всего Дона сбежались. Вот это нам повезло, — пришел он в себя от зрелища невиданного. — Сейчас мы поохотимся…

— Куда они икру мечут? — спросил Тимоша.

— В воду, куда же еще. Икра, из нее мальки, рыбки растут, щурята… — на ходу, уже думая, пояснил Яков и пожалел: — Ружья — нет, остроги нету ладно. Сачком обойдемся.

Он достал из багажника сетчатый сак на обруче, быстро натянул высокие, до пояса, резиновые сапог«забродни», в которых далеко брести не пришлось. Возле самого берега он выхватил, считай, руками, выплеснул щуку, другую сачком уцепил.

Зеленого малахита, пятнистые рыбины, жемчужно-белопузые, бились на берегу, оставляя на сером песке желтые потёки крупной спелой икры. С третьей щукой Яков справился не сразу, но все же вытащил, вытолкал ее на кромку, а уж потом рукой , как положено, за голову, пальцами во впадины глаз. Большая была щука, сильная.

— В багажник их… — приказал племяннику Яков.

Но мальчик его не слышал. Он стоял и глядел, боя.

— Чего стоишь?! — окликнул Яков. — В багажник тащи. По оглоушь и тащи. Сейчас мы тут с тобой !

Еще одна щука упала рядом. Тоже , в желтых потеках на белом пузе.

— Нет, нет! Хватит! — закричал Тимоша. — Пускай они лучше разводятся! Пусть их много будет! Хватит ловить. Поехали!

Яков остолбенел, потом вышел на берег.

— Почему хватит? — недоумевая, спросил он племянника. — Наловим. Всех угостим. Бабушку, деда, Федора Ивановича, деда Атамана на продажу. Деньги пополам. Тебя все похвалят.

— Нет, нет… — перебил его мальчик и продолжил горячечно, убежденно: — Пусть они разводятся, пусть их будет еще больше. Поедем отсюда, пожалуйста, — попросил он, глядя снизу вверх, жалобно. — Пожалуйста, поедеме надо их больше ловить. Пусть разводятся.

В голосе, в лице, в глазах Тимоши было что-то необычное: пусть и детское, искреннее, но словно больное, которому нельзя отказать.

Яков стоял на берегу, опустив руки, и, услышав еще одно «Пожалуйста…» плечами пожал, усмехнулся:

— Что ж, поехали…

Он медленно поднимал и уносил в багажник пойманных рыб, одну за другой, надеясь, что мальчик успокоится, передумает.

Но Тимоша пошел в машину. Он сел и ждал, напряженный, словно испуганный, и шумно выдохнул, когда машина завелась и поехала прочь от воды, которая, как и прежде, кипела весенним боем.

В недолгом обратном пути Яков бурчал:

— Какая тебя муха

Тимоша молчал. И лишь на подъезде попросил:

— Пожалуйста… дядя Яшаусть это будет наша большая тайна. Пожалуйста…

И снова почудилась Якову в голосе мальчика что-то больное. А может быть, не больное, а всего лишь иное, которое ему, человеку взрослому, было трудно понять.

— Хорошо, хорошо… — успокоил он племянника. — Пускай будет тайна.

Конечно, родным показали пойманных щук, удачей.

— В закоскетмежевались… — на ходу придумал Яков. — Голыми руками взяли.

Им поверили. По весне всякое бывает.

Яков уехал домой не сразу. Пил чай, с родными разговаривал, порою поглядывал на Тимошу, который был непривычно тих. Яков понимал его: такое не вдруг забудешь. При отъезде, прощаясь, он приобнял племянника и, в чем-то еще пересиливая себя, шепнул ему: «Ладноускай разводятся».


На вторник, как и обещал крестному, Аникей договорился о встрече в земельном комитете района.

Потом он спал, не в доме, а во дворе, на воле, и разбудили его детские голоса.

Это Тимоша прибыл на хутор погостевать в свой «законный» выходной день. Они уже успели с Зухрой схороводиться и теперь вместе колесили по хутору. Веселая звонкоголосая детвораришли чаевничать к Вере:

— Я о тебе ? У меня теперь маленький барсук может появиться. Я тебе его покажу!

Аникей недолго полежал, слушая Тимошкины речи, потом поднялся.

— Разбудили тебя, — посетовала Вера. — Голосистые…

— Ничего… Когда же им еще голосить? Детвора.

— Детвора… — подтвердила с улыбкою Вера.

Тимоша пел и пел:

— Мне Мышкин обещал барсучонка. Он вырастет. А потом они разведутся. Я всем подарю.

Зухра возле старших молчала, черноглазая, милая девочка.

— Отец дома? — спросил у нее Аникей.

— Дома.

— Надо сходить.

Надо было сходить к Вахиду. «А может, не надо?.. — колебался он. — Лучше перемолчать? Пока дело не сделано. Но с другой стороны, если по-соседски, по-человечески, надо известить. Чтобы он не стороной услышал и не в последний момент, а мог обдумать, что-то решить и сделать. У него — хозяйство, семья немалая».

Чеченец Вахид был соседом давним. Жена — работящая. Детворы полный дом. Бичей Вахид не держал. Скотину пасли сыновья. Они и в школе понемногу учились, ездили в станицу, когда позволяла погода и дела домашние.

Жаловаться на такого соседа грех. И потому, не с великой охотой, перемогая себя, Аникей все же пошел к Вахиду, конфет насыпав в карман, для детворы.

Поместье Вахида лежало на самом краю хутора, в подножье, в укрыве холма. Обычный, сборно-щитовой дом, какие строил колхоз, даже кирпичом не обложенный: серые дощатые стены, шиферная крыша. А вокруг, просторным опоясом — нехитрая, не раз городьба выгульных скотьих базов и стойл, сараев, загонов, амбарчиков. Там же — синий колесный трактор с тележкой, косилка, грабли да зеленый автомобиль «Нива», возле которого Вахид возился.

— Лампочки фар горят и горят, — пожаловался он. — Китайские. Замучался их менять.

— Надо напругу измерить, — посоветовал Аникей. — Заедешь к Юрке-электрику. Может, напруга большая.

Посоветовал и перешел к делу.

— Я хочу тебя предупредить, Вахид. Чтобы никаких обид потом не было. Я оформляю в аренду Басакинский луг. Весь. Твои там козы пасутся, овцы. Сам знаешь, они этот луг начисто, до голызины выбили. А раньше там травы были богатые. Сена заготавливали на весь колхоз. Я буду луг восстанавливать. Прокультивирую, подсею. И конечно, никакая скотина там пастись не будет. Ты понял меня?

Вахид вздохнул, подумал, ответил не сразу, но вроде спокойно:

— Понял.

— Второе. Я покупаю новый скот. Казахскую белоголовую. И увожу новый гурт в летний лагерь на Скуришки. Возле хутора нет смысла кружиться. Здесь будет старый гурт, пока не изведу, да лошадки. А там я беру тысячу гектаров с гаком. От нашей Басакинской балки, вверх, на Маяки, на Скородин бугор, Затонный, Зимовник, Солоное, Семибояринка, Кайдал до Мелов. Это будут мои попасы. Ты понял меня? Я тебя по-соседски, заранее об этом извещаю, чтобы потом не было обиды. Времена, Вахид, наступают другие. Вольная воля кончается. Это, может, и хорошо. Землю надо брать по закону, в аренду, в собственность, как положено. И тянуть резину нельзя. Иначе можно остаться таком. Ты знаешь о Мелах. Их уже забрали москвичи. Хороший кусмень отхватили. Ростовские тоже шарятся, нюхают. Чернышковский район весь забрали. А у куда они целятся? Ты знаешь? Я не знаю. И не узнаем. Но завтра можем проснуться, а у нас под окошками — огорожа. И охранник стоит. Куда мы со своей скотиной тогда поплывем? Вниз или вверх по Дону? Так что нужно, пока не поздно, оформлять землю. О чем я тебя и упреждаю, по-соседски. Ты понял меня?

Теперь уже Вахид ничего не ответил, а полез в машину за . Он курил, что для чеченцев — редкость, и, может быть, потому был худым: впалые щеки, резкие морщины. Тоже забота немалая: прокорми, вырасти, определи.

Вахид закурил, затянулся раз и другой и лишь потом спросил напрямую, но вроде спокойно:

— А мне куда?

— Паси на этой стороне, — показал рукою Аникей. — В гору поднялся и гони.

— Куда гнать? Кладбище да лесополоса…

— Правое крыло Басакинской балки, — снова указал Аникей. — Гляди, какие там ланы. И выше, где у колхоза хлебные тока были. А старые запруды? Там травища… Лесом стоит. И верх, до Большого провала.

— У меня не две , гурт. И еще две отары, — напомнил Вахид.

Из глубины двора, словно что-то почуяв, показалась жена Вахида — Зара. За длинную юбку ее держался малыш, неуверенно переступая ножонками. Двое ребят постарше возились с упавшей городьбой база.

Хозяйка издали поздоровалась с гостем, но к мужчинам подходить не стала. А вот малыш, увидев отца, заковылял к нему, оставив мамкину юбку. Он осторожничал, стараясь не упасть, под ноги глядел; но оказавшись ближе, поднял голову, разулыбался и тут же споткнулся, упал. Заплакать малыш не успел, подхватили его отцовские крепкие руки.

Аникей улыбнулся , достал из кармана конфеты, угостил, проговорил, искренне радуясь и завидуя:

— Растешь, Эльбекасти… — а потом, недолго перемолчав, продолжил, переиначивая прежде обдуманное: — Вахид, я понимаю тебя. Давай так решим. Бери и правое крыло Басакинской балки. Кайдал, Белый колодец, Скородин бугор до Обрывской балки. Этого тебе — за глаза хватит. И пасти, и косить. Но… — предупредил Аникей. — Всю эту землю нынче же оформляй по закону. Ты — сосед надежный, проверенный, с тобой мы всегда договоримся. А других — не хочу. Даргинцев, азербайджанцев, какие на Венцах грызутся: кто кого выживет. И куда пойдут они? Ко мне или к тебе под бок? Не надо. У нас своя беда подступает. С Ибрагимом, сам знаешь, мы жили и жили, друг друга не трогали. А завтра его не будет. Асланбек — старший. С ним как разговаривать? — спросил он напрямую.

Вахид лишь вздохнул, отводя глаза.

— Ты вздыхаешь… — понял его Аникей. — А Ивану впору уже плакать или за ружье браться. Так что землю давай оформляй, пока за нас другие не оформили. Мне — , тебе — твое. И будем и работать дальше. Правильно я говорю, Эльбек? — щекотнул он пальцем и позавидовал: — Мне бы такого помощника.

— Дочки народят, — упокоил его Вахид.

— Посмотримай бог, конечно… Но вот кого народят? Это еще вопрос.

Увидев, поняв, что разговор у мужчин завершается, Зара подошла ближе и пригласила:

— Заходи. Чаю попьешь.

— Спасибо. Как-нибудь другим разом, — отказался Аникей и пошел к себе.

Разговор с Вахидом, на который он решился не сразу, все же состоялся. Все, вроде, сделал, по совести, по-людски. Хотя нужно ли нынче «по совести», это еще вопрос. Но душе спокойнее. И стало думаться об ином. О дочерях, о жене. С неохотой они сюда приезжают. Даже в пору отпусков и каникул. Но — городские. И к тому же — бабы. Потому и вздыхал порою, глядя на Тимошу, на Вахидовых ребятишек. Последние — это уж точно отцу и продолжение рода и дела здесь, на хуторе, на земле.

На гул далекой машины Аникей обернулся, увидел на холме желтый школьный автобус, который остановился наверху, убоявшись хуторских колдобин и выпустив двух школьников — Вахидовых сыновей, которые взапуск помчались вниз, к своему дому. Помощникиедаром Вахид бичей не берет. И к школе сыновей не больно принуждает. Главное дело — работа, она — немалая: две сотни коз, отара овец, того больше, да крупной скотины три сотни голов. Коров два десятка дойных. Ребята доить матери помогают. А уж пастьба — это основное. С малых лет. Уже привыкли. Старший сын Умар лучше отца свою скотину знает.


Школьный автобус, своих сыновей увидели и отец с матерью. Зара покликала старшую дочь Балкан, чтобы стол готовила к обеду.

Вахид остался у машины, усадив малыша Эльбека на сиденье. Надо было закончить дело.

А думалось ему о разговоре с Аникеем. Стороной он уже и догадывался, к чему клонится дело во временах нынешних. Конечно, хорошо, что Аникей сказал все в . Но ведь пришел не советоваться, а объявить свою волю и свое право: «Басакин луг — беру… Скуришки, Зимовник, Солоное, Кайдал — беру…» там тысяча, там две тысячи гектаров, если не больше. А Вахиду — бугры да балки, и тех — в обрез.

Басакина балка, конечно, просторная. попасы, водопой. И косить можно. Но это — в натяг и лишь для одного хозяина, для Вахида. А ведь Умар, Зелимхан уже взрослые. Их надо отделять. А за ними, незаметно: Алвади, Адам… Куда им деваться? Басака все под себя гребет: землю и воду. Рядом, за речкой, брата поселил. Не зря Ибрагим забеспокоился, хотя у него и соседей нет. Тем более — полигон рядом, паси да паси. Но он не зря опасается, старый лис. Он понимает, видит наперед, заботясь о сыновьях.

Земли вокруг вроде много. Кажется, что много. А на Венцах сначала до , потом до ружей дело дошло. Двум хозяевам стало тесно. Земли вроде много, но и людей прибывает: дагестанцы, азербайджанцы, курдыного, много людей стало.

За летним обеденным столом во дворе Вахида разом уселись семеро. Зара и старшая дочь Балкан по обычаю кормили семью и потом сами за еду принимались. Так положено в чеченской семье.

В роду казачьем, донском, тоже от века, велся такой порядок: хозяин дома, старики, дети — за столом. Хозяйка — на ногах: поднеси да унеси.

Нынче на басакинском дворе обедать сели вдвоем: хозяин да гость — Тимоша. Кухарка Вера их потчевала. У мальчика аппетит был хороший; а вот Аникею будто неможилось. Видно, недоспал он. А еще — разговор с Вахидом: нужный он был или наоборот? Совесть, конечно, совестью, но может, лучше было бы перемолчать, а потом перед свершившимся фактом поставить. Сосед он, конечно, хороший. Но все равно — чужой. И что у него в голове, знает лишь Бог, но вернее, Аллах. А значит, это вообще темный лес. И зря, наверное, сказал он про Асланбека, потому что свой своему поневоле друг. Чеченец — чеченцу. Казак — казаку. Но где они, эти казаки? На Ивана — надо прямо сказать — плохая надежа. Павла бы сюда, военную костьо он все только обещает: «Отлетаюоселимся». Обещал на Троицу обязательно быть. Чтобы Поклонный крест воздвигать да заложить часовню. Тогда надо будет поговорить с ним всерьез. И конкретно.

Но это уже потом, на Троицу, а теперь нужно с землей дело решить. Потому что у того же Вахида неизвестно что в голове. Так что надо спешить. Басакин прав.

Назавтра, поздним утром, Аникей тронулся в путь. Вослед ему, погодив недолго, ушла с хутора и зеленая «Нива» Вахида. Аникею предстоял путь обычный: станица, потом райцентр. Вахид же направился в другую сторону: пустынной степной дорогой, потом, тоже не больно езженным, старинным Гетманским шляхом к далекому хутору Ерик, к единственному хозяину его — Бородатому Джабраилу, которого знали и почитали все. Надо было посоветоваться. Свой своему поневоле друг, особенно на земле чужеватой. Старый Ибрагим беспокоится. У него Асланбек и Муса. У Вахида — Умар, Зелимхан, Алвади, Адам, Эльбек… Кто о них позаботится, кроме родного отца, пока он жив.

ГЛАВА 15

На тот же день готовился к поездке в райцентр и старый Ибрагим, но подвело здоровье. Пришлось переждать. И только в конце недели он оклемался. Поехали.

За рулем — Асланбек. На заднем сидении — его жена с длинным списком базарных да магазинных забот; рядом с ней четырехлетний Ибрагим — дедов баловень, для которого эта поездка — редкостный праздник. Даже не больно людная станица, через которую проезжали, ошеломляла мальчика множеством домов, огромным, двухэтажным зданием школы. Потом был автомобильный мост через Дон: с разгона, с словно в небо взлетали; земля и синие воды оставались далеко внизу. Малое сердечко от испуга екало. Хорошо, что мама рядом. К ней прижмешься — и не так страшно. А потом, когда в поселок приехали, вовсе глаза разбежались: дома и дома тянулись чередой нескончаемой; машина за машиной мчались навстречу и тоже бесконечно, несчетно. Было интересно, но жутковато. Выйди из кабины — и с налету собьют, раздавят. А могут и вместе с машиной раздавить. Большие, даже огромные грузовики-фуры, несутся с гулом. Невольно прижмешься к маме… «Ты чего, Ибрагим? — спрашивает она улыбаясь. — Боишься?»

На сидении переднем, возле сына, старый Ибрагим, словно старый коршун, сидел, утопив голову в плечи и прикрыв глаза. Он открыл их, когда машина остановилась возле двухэтажного здания районной администрации.

— Буду здесь, — коротко сказал он сыну.

А вылезая из машины, повернулся, поглядел на внука и вспомнил. Старый Ибрагим всю дорогу будто дремал, прикрыв глаза, но слышал, как мальчик говорил о мороженом, а мать отказывала, вспоминая какие-то грехи непослушанья, мальчик обещал ей…

— Не уезжай, — попросил старик сына. — Я сейчас.

Рядом был небольшой магазинчик. Ибрагим купил там мороженое в яркой обертке, принес внуку. У мальчика от нежданного счастья засияли глаза. «Спасибо…» — прошептал он. Старый Ибрагим улыбнулся, махнул рукой: «Поезжайте…»

Он недолго постоял, провожая взглядом машину, родных. На душе было тепло, сил прибавила простая детская радость. Как всегда.

Давно уже покоя просили душа и тело. Один лишь светлый луч оставался — малая детвора. Хотелось подольше побыть с ними, возле них. Жаль расставаться. Особенно с Ибрагимом. И не потому, что тот носил его имя. Мальчик часто болел, был худеньким, не по годам рассудительным, с какой-то недетской тревогой в черных больших глазах. Может быть потому, что рос, считай, без отца и все время ждал его. «… — говорил он, трогая отцову одежду. — Папа скоро приедет». И даже вовсе недетское: «Папа теперь с русской не будет жить. Он будет вместе с нами жить. И у нас скоро будет братишка…»

Слава Аллаху, теперь жили вместе. И будут жить! И пусть не сразу, но в глазах маленького Ибрагима уже не будет тревоги, одно лишь светлое счастье, которое просияло сейчас, согревая старого Ибрагима и придавая сил.

Силы Ибрагиму оказались очень нужны, потому что ничего доброго ему не пришлось услышать. Уже на входе в двухэтажное здание встретил его главный зоотехник — давний знакомый. Не успев поздороваться, он Ибрагима обрадовал:

— На этой неделе готовься, приедем. Полная проверка на бруцеллез, лейкоз. А потом будем «бирковать» весь скот. Кончилась ваша свобода… — радостно сообщил он.

— А почему меня? — спросил Ибрагим.

— Всех будем проверять. А начнем с тебя.

— Почему с меня? Я вроде самый дальний.

— Вот мы и начнем с . А потом будем подгребать, подгребать поближе… — уже убегая, объяснил зоотехник.

«Подгребать вы умеете… — со вздохом подумал Ибрагим, и тут его осенило. — Это — Басака! Это его дела. Натравил. Все тут его дружки. Пьют да гуляют. Вот он и подсказал им. Проверка что будет за проверкой?»

Молоком Ибрагим не занимался. Доили коров для себя. Но все равно проверят и, конечно, найдут сто болезней. Басакины друзья все умеют. И потом начнется станице прошлой зимой уничтожали свиней. Поголовно резали, увозили, вроде где-то сжигали. Кто копейки. Вот и у него что-нибудь найдут. И начнетсято все — Басака. Не зря он грозил.

От настроения доброго не осталось следа. Что-то внутри заныло. Шаги стали отдаваться болью. Ибрагим побрел дальше, пришаркивая по-стариковски. Добрался до земельного комитета. А здесь его .

Начиналось будто хорошо: хозяин кабинета был на месте, сесть пригласил и, поняв Ибрагима на первых еще словах, горячо одобрил его:

— Правильно. Брать надо землю. Оформлять по закону.

Начало было хорошим, но когда на карту стали глядеть, то поскучнел начальник. Человек он был неплохой, еще не старый, про Ибрагима . Но по карте выходило не больно :

— Вот ваша точка — Кисляки, ваш дом и хозяйство, — показывал он. — У вас все приватизировано, значит, земля под жилыми строениями, шесть соток — это неоспоримо ваше. Теперь о выпасах. Вы хотите по речке с правой стороны. Понятно… — это Басакин берет. И Бейтаров Вахид подал заявление. А здесь, по , здесь тоже Басакин, Иван. Триста гектаров давно оформлено. И еще на семьсот есть разрешение. До Сухой Голубой и вправо до граней. И еще немного, гектар двести, вот этот участок, Большие рыны. Здесь тоже Басакин. А дальше — Мела, это давно земля оформлена был еще, помните, бахчевод, Галунян. Он куда-то уехал, но земля числится за ним, триста гектаров.

Ибрагим слушал, смотрел на карту, не очень хорошо видел рисованное, зато ясно представлял ту землю, о которой шла речь, потому что прожил на ней полжизни, целых тридцать лет. Все исхоженное и изъезженное, все — свое.

— Мне Мелы не , мне дайте мое, — в сердцах сказал он. — Мое — это где моя скотина пасется, где я живу. — Он присмотрелся и указал пальцем на карте . — Вот этосе, что рядом.

Начальник поскучнел, поцокал языком, пошел к столу, Ибрагима туда же позвал, приглашая:

— Садитесь, садитесь…

— Еще одна загвоздка тут есть. Земля, про которую говорите, — начал он объяснять. — Там же полигон рядом, правильно?

— Рядом. Но я не полигон хочу.

— На землю, что рядом с полигоном, мы на нее заявки пока не принимаем. Такое поступило указание из области. Вроде расширять хотят полигон. Или еще что. Но… что-то с министерством обороны. Приказано подождать с этой землей, пока все выяснится. Чтобы потом не было всяких судов и прочего. В общем, сказано подождать. О чем я вам и вынужден сообщить. Давайте подождем, пока все выяснится.

У старого Ибрагима не было сил, чтобы возмутиться, закричать, подступила лишь горечь:

— Басака живет, ему есть земля, тысяча гектаров. Другой Басака — тоже тысяча, Вахиду есть земля, и армяну, — тихо проговорил он. — А Ибрагиму нет земли. Ни детям его, ни внукам. Пускай едут в Грозный. Правильно понимаю?

Ответ был спокойный, даже сочувственный:

— Неправильно понимаете. Земля есть. Немало ее. Но именно там, где вы просите, на Кисляках, возле вашего дома, пока нет ясности. Давайте немного подождем.

На том разговор и кончился. Ибрагим вышел из кабинета, собрался было на второй этаж подняться, но потом раздумал: неможилось ему, хотелось на волю.

Он вышел на улицу, поискал глазами скамейку и, поблизости не найдя ее, уселся тут же, на невысокий парапет, ограждавший деревья и невеликие цветочные клумбы.

Место, где он устроился, было не очень удачным: рядом проезжали машины и останавливались порой, людей было много. Все же — районная администрация, и рядом — магазин, почта, что-то еще.

Но машины и люди Ибрагиму не мешали; он не замечал их, мысленно продолжая разговор кабинетный, вернее, заканчивая его: «Немного подождем? Это вам можно ждать. А мне уже некогда ждать. Все». И это были не пустые слова. Жизнь старого Ибрагима должна была вот-вот оборваться. Смерти он уже не боялся. Но думал о близких: сыновья, внуки чем он оставит их?

У Асланбека — удаль и смелость. Что проку от нее? Мотался туда да сюда, оставляя дом. Вовсе уходил из семьи, жил с русской . Выпивал. С трудом, но остепенили его, приглашая на совет и помощь людей близких. Остепенили. А что теперь?

Давным-давно Ибрагим в Чечне, на родине, институт закончил, работал инженером, а потом приехал сюда. Так делали многие земляки: пять-десять лет скотиной занимайся и уезжай с деньгами. Будет дом в Грозном и машина «Волга». Но получилось по-другому. Здешняя земля — просторная, мирная — стала своей. Дети здесь выросли, внуки, и вот уже правнуки есть. Привыкли, прижились. Русские с хуторов уходили и уходили, оставляя землю, и она уже стала для Ибрагима своей. И почему он должен теперь оставить ее? Почему его сыновья должны уходить с места обжитого? И куда?

А тут еще эта проверка скота. Считать будут да пересчитывать, какой-нибудь налог придумают, найдут болезнь. Они все могут найти. Это — не проверка, а знак.

И, судя по всему, без Басаки тут не обошлось. Это он посадил своего человека за речкой и теперь тоже под него землю гребет. Прикормленных начальников у него хватает. Здесь, в райцентре, — везде у него друзья. И проверка, и все остальное — его рук дело.

Сыну, когда тот приехал, Ибрагим рассказал , догадок своих не открывая. Но Асланбек недолго думал:

— Басака! Это он! Это его дела! — слова были злые, колючие, а в глазах холодный огонь. — Это он! На испуг берет!

— Подожди… — пытался остудить сына Ибрагим.

— Ждать нечего! Дождемся, что он нас . Надо не ждать, а делать! Убирать его! Вот и все!

— Замолчи! — резко остановил его Ибрагим. — Голова болит. Потом будем говорить.

В машине стало тихо. На заднем сидении мальчик, что-то по-своему поняв, испуганно прижался к матери.

У старого Ибрагима и впрямь голова болела. Он устал и, наклонив спинку кресла, закрыл глаза, чтобы подумать, а лучше подремать и, может, даже уснуть, коротко, по-стариковски. Вроде получилось. Очнулся он, когда уже проехали станицу. Асфальт кончился, стало потряхивать, Ибрагим открыл глаза. Но ехали по-прежнему молча.

Когда машина одолела последний, перед речкою долгий тягучий подъем и вылезла на лысую маковку кургана, Ибрагим попросил: «Останови». Машина встала, мотор смолк.

Ибрагим выбрался из кабины и остался стоять, лишь шагнув, опершись рукой на капот. Отсюда с высоты далеко было видно.

Холмистая степь, просторная речная долина. , в молодой зелени. Справа, вдали, кучка домиков на распахе земли. Хутор Басакин. в этих краях. Совсем малый. Ветер посильнее дунет, и нет его. Сомкнется зелень степи в простор нерушимый.

— Заноза… — негромко сказал Ибрагим, глядя на далекий хутор.

В пути ему и дремалось, и думалось, а теперь слово нашлось. В самом деле, Басака словно докучливая заноза. Он — последний, единственный. Малая, но заноза: вокруг него опухоль, боль. Выдерни — и все сразу успокоится.

Басакина жена продаст всю скотину, работники-бичи разбегутся. Уйдет его родич, тот, что за речкой. На зиму глядя, разбредутся хуторские старики. Им одним не прожить.А земля останется. Все останется, о чем толковал земельный начальник. На том же месте останется Басакин луг, Большие и Малые Калачи, Кайдал, Скуришки, Зимовники, Крестовое, Змеиный рын… Землю ведь с собой не возьмешь, ни в уезжая, ни уходя в могилу. Старому Ибрагиму земля была не нужна. Но сыновья, но внуки…

— Заноза… — громче повторил Ибрагим.

Сын его, из машины выйдя, все понял по-своему, по-молодому.

Гремячем тоже не хотел уходить. А потом сразу ушел.

Такое было на одном из хуторов, где старый человек, бывший бригадир колхозный, оставшись средь новых поселенцев из Дагестана, не хотел уезжать никуда. «Потихоньку доживем с бабкой, — говорил он. — Привыкли, все свое…» Однажды, ночью к нему приехали люди в масках, избили, отыскали и забрали какие-то деньги, машину угнали. На следующий же день стариков забрали дети в райцентр.

Ибрагим сына понял и, повернувшись к нему, сказал твердо:

— Я буду думать и делать. Сила еще есть. Сделаю. Но без меня не трогай его. Не трогай! Это моя забота.

Из машины выбрался внук по своей детской нужде. Потом он остановился возле деда. Тот спросил его:

— Тебе понравилось? Базар, магазины, мороженое…

— Понравилось. Но много людей, — пожаловался внук. — Бегут, толкаются. Мне совсем места нет.

Старик усмехнулся:

— Правильно говоришь. А у нас много места. Смотри сколько, — повел он рукой.

— Много, много… — согласился внук. — Никто не толкается. Хорошо…

— Все будет хорошо, милый… Мы жили, и ты будешь жить… — еле слышно, с редкой для него, открытой нежностью проговорил старый Ибрагим. — Все у тебя будет хорошо…

Последние слова были просто шелестом, движением губ. Но мальчик их понял; прислоняясь к старому Ибрагиму, он искал защиты.

Над степным Задоньем клонился к вечеру погожий майский день, уже не весенний, а словно летний, с полуденным жаром и даже зноем в низинах, в затишье.

На вершине холма тугими порывами, как всегда, дул и дул свежий степной ветер, бережно остужая землю и молодые травы на ней для жизни долгой и для жизни короткой. Каждому — свой отмеренный срок.

ГЛАВА 16

Недолгим позднее, в ту же майскую пору, на маковке, на вершине другого, Прощального кургана, в просторном подножии которого лежал хутор Басакин, резко затормозила легковая машина. За рулем был Иван Басакин, который возвращался из города после двухдневной отлучки. Здесь, наверху, перед крутым спуском он всегда сбавлял ход до малого, потому что все ближе, обваливаясь из года в год, подступала к дороге обрывистая круча глубокой балки. Иван всегда осторожничал, ехал медленно. А нынче вовсе затормозил и встал, потому что краем глаза, боковым зрением он увидел, заметил еще не поверив, все же затормозил, остановился, выскочил из машины.

Красный джип лежал далеко внизу, в сухом русле Басакинской балки. Такая машина была во всей округе одна — у Аникея. Но Иван опять не поверил, не хотел верить. «Ездят тут всякие… Мало ли…» И потому заторопился вниз, чтобы поглядеть поближе: номера и прочее.

Это была машина Аникея. Вблизи гляделась она страшно: красная смятая консервная банка. Но крови на сиденьях и руле не было.

Вернувшись к своей машине, уже на ходу, Иван все не мог поверить, оглядывался, потом прибавил скорость, спеша к телефону. Уже рядом лежало басакинское подворье с непривычно распахнутыми воротами: гаражные, дворовые, скотьего база — все настежь.

За столом летним, обеденным шла . Навстречу Ивану поднялся Кудря, с колтуном в волосах:

— Поминаем… — проговорил он слезливо, хотел шагнуть навстречу, не смог, мешком упав на скамью.

— Поминаем! — подтвердил рыжий Сашка, стукнув кулаком по столу. — Потому что должны помянуть! Так положено!

Иван все понял. Но верить не хотел, спросил громко:

— Может, он живой?! Когда это было?!

На голос его из летней кухни, из своей каморки вышла кухарка Вера с лицом заплаканным.

— Еще вчера утром, — сказал она. — Сразу… Головочка вся… — из глаз ее потекли слезы. — А эти сволочи… … — заплакала она навзрыд. — Чего творятогляди…

Обычно прибранный, хозяйский двор гляделся гнездом зореным: ураган ли, Мамай прошел. На земле, вразброс — ящики, бутылки, тряпье ли, одежда. На столе — питье в бутылках да банках, горы еды вперемешку с огрызками, окурками да кусками: вяленая рыба, сало, яйца, соленые огурцы да помидоры в открытых «четвертях». Скорлупа, объедки, шелуха да кости — на столе и вокруг. И пьяный галдеж:

— Он не срулил…

— А может, колесо лопнуло…

— Целое колесо. Надо тяги проверить.

— А тормозную глядели? Никто не глядел! Шланги могли подрезать. Танькин мужик, он по ней с ума сходит. И он грозил…

— Вполне может быть. Он и трезвый — . А уж напьется — и вовсе…

Пьяный галдеж. И тоскливый собачий вой. Совсем рядом, на скотьих базах, это Кара и Белка. И где-то еще. Откликаясь, выли и выли собаки на хуторе, вразнобой и разом, леденя душу.

Иван огляделся, увидел открытый склад, у дверей его — мертвый Рекс. Голова собаки и земля вокруг в засохшей темной крови. Все понятно: добирались и добрались до заветного , поминальщики.

— Кто у скотины? — спросил он Веру.

— Никого, — ответила она. — Второй день на базах стоит. Поминают.

— Ну-ка, подъем! — громко скомандовал Иван, подходя к столу. — Хватит пьянствовать! Скотина стоит! Передохнет вся! Совести нет!

— А ты кто такой? — спросил Чугун, поднимаясь навстречу. — Ты — хозяин? Пошел тыоминали и будем поминать. Ты понял меня?!

— Понял, — ответил Иван и тут же врезал напрямую, не больно целясь, но точно попал.

Чугун, перевернувшись через скамейку, рухнул на землю, смолк.

— Еще у кого вопросы? Я вас сейчас похмелю ну, поднимайтесь!

Испуганный Сашка забормотал:

— Мы чего… Мы ничего… Чуток помянули. И все.

Иван ухватил какую-то дубину, размахнулся и грохнул ею по столу. Зазвенело стекло.

— А ну, поднимайтесь! Кто склад грабанул?! Кто собаку убил?! Вызываю участкового. Вам понятно? Или объяснить вот этой дубиной?.. Через лоб! Под колонку шагом марш похмелятьсяошли, пошли… — подогнал он работников.

Опасливо поглядывая на Ивана и дубину его, Кудря с Сашкой на нетвердых ногах кое-как добрались до бака с водой, стали глаза промывать. Но Иван, включив насос, начал полоскать их из шланга тугой струей холодной воды с ног до головы, покрикивая:

— Стоять! Стоять, говорю, на месте!!

За двором послышался гул мотора, Иван передал шланг Вере с наказом:

— Полощи их! Ни с места!!

За воротами стоял желтый школьный автобус, который, против обыкновения, с горы спустился, доставляя до места, кроме учеников, старую Катерину да молодого Мышкина.

Школьный шофер знал и рассказывал все подробно:

— У Татьяны он ночевал, своей милани. Чуть свет полетел. Спешил. Как всегда к сетям. Да он же, сам знаешь, не ездил, а летал. Летчик… — «Летчик» — это одно из прозвищ Аникея Басакина, любил он скорость; не ездил — лётом летал на своем джипе. — Вот и улетел. Ведь тысячу раз здесь ездил днем, и ночью, и в любую погоду, — и через паузу: — Может, с машиной чего? Может, колесо… Может, тягиак отгадать…

— Сразу? — о спросил Иван.

— До станицы не довезли…

— А сейчас где?

— В городе. Валентина туда забрала. Завтра хоронят.

Недолго постояли, повздыхали. Старая Катерина всплакнула:

— Господи… Молодойить да жить…

Стали расходиться. Иван остановил Мышкина:

— Ты куда?

— К деду.

— Попрошу тебя. Погляди нынче за скотиной, какая на ферме. Она же не кормлена и не поена. зато жрут и пьют. Я заплачу сразу, двести рублей.

Парень согласился:

— Ладно.

— Я тебя сейчас отвезу, — сказал Иван, а шофера автобуса предупредил: — Подожди. Земляка заберешь.

Чугун очнулся, сидел на земле.

Иван твердо сказал ему:

— Вон отсюда! К мамке езжай, в станицу. Автобус ждет тебя. Ты слышишь?! — закричал он. — Или колом тебя подогнать?! Бегом пошел!

Чугун вскочил и тут же упал, и уже на , но резво перебирая по земле руками, с поднятым задом подался со двора, испуганно оглядываясь.

За воротами его встретил шофер, сначала — недоумением, а потом — хохотом:

— Ты, может, и до станицы так доберешься? Дешевле выйдет… — и добавил со вздохом: — Давно тебя не видала , соскучилась…

Отправив Чугуна, Иван сказал работникам:

— Спать ложитесь. Через три часа подниму. И чтобы ни-ни! — погрозил он. — Начнете , сядете за грабеж. Вон они, двери, замок сломанный у склада, Рекс убитыйут будет не условное, а — тюрьма. Вам все ясно? Шагом марш!

Работники послушно побрели на свой двор, понимая, что праздник кончился.

Иван отвез Мышкина на ферму, к скотьему гурту, прихватив собаку Белку, которая помогала пасти стадо.

Скотина оказалась умнее людей. В летнем жарком дне она гибели не стала ждать, но, проломив изгородь открытого база, ушла к речке — вчера ли, сегодня — но, слава богу, ушла, а потом вольно разбрелась по округе: Басакин луг, Ремнево, пологие отроги долины, там и здесь, и неизвестно еще, где.

— Понемногу сбивай тех, что рядом, — сказал Иван. — Эти ахари проспятся, я их на лошадей посажу, пускай ищут. Ты понял?

Мышкин кивнул, соглашаясь.

. Волков вроде нет.

— Тут — не волки, тут — люди…

Мышкин понял, вздохнул, опуская глаза. Работник он был неплохой. Но безответный, тихий. Ему было легче — в безлюдье, одному. Иван уехал, и Мышкин вроде распрямился, лицом повеселел, позвал собаку:

— Бела! Пошли… — и засвистел, приказывая собирать скотину.

Иван съездил к себе, за речку. Ольга обо всем уже знала. У нее дед Атаман сидел.

Поговорили, повздыхали, чуя усталую тягость. Другой лишь день не было на свете Аникея Басакина, а живым он был долго и долго, и потому не верилось в смерть.

Но все это случилось. И уже ничем не поможешь.

— Хоронить поедем утром с отцом, — сказал Иван. — К вечеру вернусь. Сейчас надо там разобраться. Скотина разбрелась. Лошадей вообще нет. Надо искать, а ещей, господи… — взялся он за голову. И к деду Атаману: — Ты не надумал?

— Нет… Далеко, — ответил старик. — Скажи, что не в силах. Здесь помянем. Его бы и схоронить по-хорошему, здесь, возле .

— Это не нам решать.

— Понятно. Жена… — согласился старик.

На хутор они возвращались вместе. Проехали к ферме. На базу починили изгородь, повалив которую скотина спасалась.

Вдали за речным поворотом виднелось стадо. Но вряд ли Мышкин нашел всех, тем более пеший. Надо было искать.

— И чего ж теперь будет? — спросил дед Атаман. — Капец? Лишь день хозяина нет, и сразу все по швам поползло.

— Понятно, — согласился Иван. — Пока Валентина возьметсяа и возьмется ли?

— Нет. Тут бабе не сладить. Не к рукам цимбалы, — уверенно сказал старик. — Тем более — , — и предложил: — Вот тебе бы купить у Валентины. Все разом: подворье, скотину. Все готовое, на ходу. Такое богатое поместье… Сенники. Вся техника есть.

Иван лишь хмыкнул.

— Во-первых, деньги. Она сколько запросит?

— Много… — вздохнул дед Атаман. — Баба корыстная.

— То-то и оно, — подтвердил Иван. — Да мне и не совладать, — признался он, — с таким хозяйством, с работниками. Как ты говоришь, не к рукам цимбалы.

— Тогда точно капец, — определил старик. — И нам сразу капец, без Аникуши.

На хуторе басакинское подворье отдыхало после шумной : все ворота закрыты, во дворике чисто, на просторном столе — лишь чайник да полотенцем прикрытые теплые пышки и приманчивый дух свежего варева из кухни, где Вера хозяйничает. И не слышно тоскливого собачьего воя. Будто ничего не случилось.

Позднее, когда Сашка с Кудрей проспались и пришли в себя, Иван сказал им:

— Мужики, давайте подержимся. Хозяина нет. Давайте по-людски. Приглядим за скотиной. Это недолго…

Он говорил тихо, спокойно; ему не перечили, лишь вздыхали, неволею начиная думать о завтрашнем дне, в котором неизвестно что будет. И вряд ли доброе. От они давно уж отвыкли. И рыжий Сашка, и Кудря, и бедная Вера, которая заботилась теперь о поминках:

— Люди завтра придут. А как же городе — свое, и здесь тоже надо. Помянуть и раздать, как положено. Конфет надо да печеников купить. Колбаски немного. А сварить, я сварю. Мясо есть в морозилке. И первое будет, и второе, кутья. А конфет надо купить, съездить.

Сашка говорил о скотине:

— Найдем, собьем, далеко не ушла. Молодняк кайдалом убредает. По низинке, на Маяк и к родникам. Там им слаже. может уйти на Скуришки и с собой уведет целую шайку. А Кудря — за лошадьми. Они наверх подались, на ветер от мошки. Где-нибудь там, на воле. Всех соберем…

Сашка знал весь немалый гурт, каждую корову, телка: Рябый да Лысый, Комолая ли, Рогуля. Память у него была на скотину.

Обговорили и разъехались, разошлись по делам. При деле — спокойнее, не лезут в голову всякие думы. Привыкли на этом месте, прижились. О завтрашнем и гадать не хотелось.

А оно уже было рядом, это горькое завтра. И случилось оно раньше, чем его ожидали.

Два дня спустя, рано утром на хутор Басакин подъехала служебная машина. Прибыли на ней люди милицейские: станичный участковый — Аникеев свояк, майор из районного отдела и сержант за рулем.

Вначале, напрямую, они проехали к ферме, где Сашка выгонял на утренний водопой скотину.

— Сколько в гурте голов? — спросили у него.

— Двести десять.

— Точно?! А если пересчитаем?

— Точно, — ответил испуганный Сашка. — Пересчитывали. Всех нашли, собрали.

— Гляди. Если хоть одна пропадет, сядешь. За грабеж взломом. Ты понял? Хорошо понял?

Бедный Сашка лишь рот да кивал головой.

— Хозяйка приедет завтра. Слушать ее. Иначе будешь сидеть далеко и долго.

А на подворье басакинском гости все обошли, оглядели: свинарник, птичник, просторную кладовку, машинный двор, вздыхая, порой завистливо охая: «Хозяин… Запасливый…» Кое-что к рукам прибрали сразу: новую «болгарку», электродрель, наборы ключей, сержанту приказывая: «Отнеси в машину». Но в основном приглядывали да прикидывали: «Надо подъехать, сети забрать, мотор… Ему не нужно, а Валентине ни к чему…» — это вслух. А свояк, который жил недалеко, в станице, уже про себя решил, что вечером трактор подгонит с тележкой и кое-что заберет, пока другие не растащили.

Не поленились спуститься в погреб да в ледник, прихватив оттуда балыков и вяленой рыбы. И лишь потом во дворе уселись за летний стол, приказали Вере:

— Собери позавтракать. Яишенку с лучком и салом. Какой-нибудь солки.

В ожидании завтрака призвали Кудрю, пригрозили ему:

— Шагу отсюда не смей шагнуть. Завтра хозяйка приедет, все скажет. На тебя уже есть заказ. На Гремячий. Там будешь работать.

— Да я хотел… — заперечил было Кудря.

Его оборвали:

— А ты не хочешь сесть за грабеж? Это уже не условно. Тюрьма. За прошлое и нынешнее. Хозяйка напишет заявление. И мы разберемся, как вы тут похозяйничали. И чего здесь пропало.

— Согласен… — опомнился Кудря. — Пойду на . Буду работать.

— Пойдешь и даже побежишь. Иди.

Вера накрыла стол быстро. Большая скворчащая сковорода яичницы с оранжевыми приманчивыми «глазками» и зеленым лучком. Соленые помидоры из банок и свежая редиска. Бутылку не забыла поставить.

— Молодец, — похвалил ее милицейский майор. — Сразу видно, кухарочка, — и крякнул, оценив женскую стать. — Все — при ней. Ягодка. Сам бы ел!

И перешли к основному:

— Тебе здесь делать больше нечего. Завтра хозяйка приедет. Она всех накормита тебя есть тоже заказ. На Малые Бруны отвезем. Там — джигиты. Им без кухарки никак нельзя. Собирай вещички. Поедем.

Веру это известие оглоушило: опустились руки, и с места она не могла сдвинуться, но потом опамятовалась, стала просить:

— Может, останусь здесь. Договорюсь с хозяйкой. Я не хочу туда, они ведь какие…

— Не хочешь — как хочешь, тогда мы тебя домой отвезем.

— Куда домой?.. Какой дом?.. — испуганно забормотала Вера, у которой давно уже не было никакого дома.

— Откуда ты убежала, туда и увезем.

Вера поняла: это возвращение в больницу, о которой она старалась забыть и вроде уже забыла.

собирайся.

Вера послушно отправилась в кухонную каморку, в которой жила, быстро собрала свое нехитрое . Потом, как бы прощаясь, она оглядела привычные стены комнатки: кровать, тумбочка, столик, за окошком — зеленые ветки клена. Насиженное гнездо показалось ей таким славным и милым. Здесь ей было хорошо: привыкла, прижилась. Обычья бабья работа и бабья доля. Прошлое забывалось и вроде уже забылось. И порою грезилось вовсе : свой домик и свой мужик, Сашка ли, Кудря, пусть выпивающий — кто без греха, — но свой и домик свой. Вон сколько пустых по хутору. Подладить и жить. А еще здесь был мальчик Тимоша. «Я о тебе беспокоюсь…» — звенел его голосок. Был мальчик, а теперь не будет. ВпередиЧто впереди? Джигиты?.. Нет, нет и нет!! А что тогда? Разве это дом?! Дом — иное, далекое: невеликая хатка, где жила мама и куда вернулись они с малышом. Как хорошо там было, как славно… Мамино тепло и детское тепло — это дом. Старая мама и дорогой сердцу малыш, который так звонко смеялся, быстро бегал. Это ведь было. Был мальчик, которого эта проклятая сволочь… Маленький, светлоголовый мальчик, которогоет! Нет! Не надо… Он просто ушел. И мама за ним ушла. Они теперь вместе и ждут ее. Вера это поняла, очень обрадовалась и через минуту-другую уже висела в петле прочного бельевого шнура. Старинный кованый крюк в потолке был надежен, когда-то ладили его для детской зыбки. Теперь пригодился для Веры. Она была счастлива до последнего мига.

ГЛАВА 17

Разом ушли с хутора двое, а на кладбище, на кургане могил не прибавилось. Аникея Басакина схоронили в городе, а бедную Веру милиция увезла, как говорили , куда-нибудь до первого яра, какой поглубже, чтобы ни слуху о ней и ни духу. Безродный человек, кто о нем вспомнит.

На хуторе ее помянули старые люди. По церковным обычаям вроде не положено, потому что ушла . Но в глухом Задонье, у кулугуров, да беспоповцев от давнего века закон свой: «Бог милостив…» Тем более то ли ушла она, то ли «ушли» ее. Свидетелей тому нет.

А разговоры были, что вроде слышала она какой-то громкий хлопок ли, взрыв, перед тем как грохнулась с высоты машина и потом заорала ее сирена. Вроде слышала, а ей сказали: «Молчи…» А онао может быть, все это наплели, спьяну ли, сдуру… Разговоров в округе было много. Да и как им не быть, когда такой человек погиб — Аникей Басакин. Ни с того ни сего. Чуть не всякий день, а он по этой дороге. Днем и ночью, в любую непогоду: гололед ли, грязь. А тут — посуху, считай, белым днем. И никто ничего. Увезли, закопали. А с другой стороны: это для хутора он — туз козырный, а чуть подалее… Кому он нужен, этот Аникей из далекого, глухого Задонья?

А уж бедная Вера — тем более. Долгий срок — и по своей ли вине — жила она в чужой воле. А теперь ушла, оставив добрую память.

Старые люди ее хорошо помянули: с кутьей, которую сварила баба Катя, с молитвой, какую Савва читал громко и явственно. Он это умел. Даром что слепой. Высокий, костистый, в чистой седине бороды и венчика волос дед Савва был истинно старец, и годы, с тюрьмой и Сибирью, его не согнули.

— Взыщи, Господи, погибшую душу ея… Аще возможно есть помилуй ея. Неисследимы судьбы твои, Господи… Премудрый и Всемогущный, да будет Святая Волявоя!

Старухи вторили, особенно Ксеня старалась: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй…»

Помин получился строгий, для души благостный.

И совсем скоро, в тех же днях, — девятины Аникея Басакина. Это уже были иные поминки. Станичная родня собралась, из райцентра приехали. Басакиных в округе много. А еще — «годкировесники, с какими в школе учился да в армию уходил, рыбаки да кое-кто из милиции. И, конечно, старые хуторские люди. До города ехать далеко, и не всех там ждут. А здесь свои собрались.

Старый станичный батюшка прочитал . Поминальный обед готовили басакинские бабы, богатый получился стол: горячее, закуски.

Поминали и вспоминали Аникея словно живого, будто он еще был где-то рядом: крепкий, молодой, сильный — словом, мужик, которому износа нет. Не верилось в его смерть. Нелепой, странной она казалась всем. И потому судили да рядили по-всякому.

— Он зажмурки тут ездил закрытыми глазами…

— До поры…

— А вот почему не пришел?

— А его звали?

— Всех звали…

— Тут надо бы разобратьсяоискать как следует.

Судили о смерти, о жизни.

— А теперь это кому? И чего теперь будет?

глаза, враз поймешь…

Поминальный стол был накрыт посреди чистого дворика, по-летнему приглядного. В клумбах, как прежде, пышно цвели алые пионы, синие простые «касатики», нежные лилии, голубые с белым «султаном». Но окружала чистый двор непривычная тишина. За высоким шиферным забором не слышно голоса трактора, машины, другого «движка», рабочей молотка ли, пилы, визгливой «болгарки». Тишина на машинном дворе. И на : ни квохтанья ли, кудахтанья кур, ни петушиного крика, ни хрюканья, ни блеянья, ни мычанья. Даже собачьего нет. Прислушаешься, не по себе становится. Тут спасенье одно:

— Давай помянем…

А помянув, возвращались к прежнему:

— Но как он мог? Он же тут … Ему глаза завяжи… — и вполголоса, с оглядкой: — Не хотятзахотели бы, могли бы узнать кое-что. Вот почему…

Но для долгих, тем более хмельных разговоров времени не достало. Девятины — не свадьба. Помянули, разъехались по домам и делам, оставляя на хуторе старых людей и прежнюю жизнь, которая так внезапно и так круто ломалась.

, прибрав поминальный стол, двор покидали Басакины. Их было немало. Станичный Федор Иванович приезжал всем семейством, двумя машинами. Из райцентра — тоже на двух машинах — Яков Иванович с женой, сыном и дальними родичами, «безлошадными».

С подворья отъезжали вместе и в разные стороны: Федора Ивановича семейство в станицу, за ним вослед — Яков, тоже к своему дому. Басакин с женою решили погодить с отъездом, с Тимошкой повидаться, проведать свое хозяйство. Их дорога — в невеликий объезд, через луг и галечный речной переброд у Красного Яра. И тогда — на подъем, до места.

Когда миновали речку, заметили, что одна из трех ушедших машин на гору не стала подниматься, а свернув, объехала просторное басакинское хозяйство, остановясь возле скотьих базов.

Иван сказал жене:

— Федор Иванович пошел глядеть.

— Понятно, — ответила Ольга. — Он еще и к ферме сейчас поедет. Хочется ему и колется. Сыновья против, а снохи — я с ними говорила, — они вовсе как кошки на дыбошки: «Не поедем в эту глушь!»

И в самом деле, через короткое время машина Федора Ивановича поехала к ферме, остановясь там надолго.

Басакин тоже заметил маневры брата, сказал сидевшей рядом жене:

— Хозяин… Валентина завернула цену . А то бы он сразу купил.

— А это ему нужно? — спросила жена. — В его-то годы. А то своего мало.

Маме Рае неможилось. И это понятно: поминки всколыхнули горькое. Смерть неблизкого, но все же родственника уже приняла душа, но думалось и думалось теперь о сыне и его семье. Как им оставаться? Теперь уж точно одним посреди степи, на безлюдье. Аникей был рядом — надежная , и в случае чего — защита. А что теперь? Ее бы воля, нынче бы Ивану отсюда уйти. Ничего доброго тут не будет. Сначала огород и Тимошка… Когда узнала, чуть не умерла, плакала. А теперь вовсее верилось в случайную смерть.

Об этом же думал и муж ее, сидевший за рулем, рядом. И потому вопрос жены «Ты веришь, что это случайно?» заставил его вздрогнуть: мысли читает…

Говорить жене то, что он вправду думает, было ни к чему. И потому он ответил :

— Опаздывал. Сетки торопился снимать. Летчик… Машину проверили. Все нормально. А разговоры… Мало ли чего говорят. Больше слушай.

Он успокоил жену, хотя с первых минут, как только узнал, в голову пришло и не выходило иное: «Земля… Луг, выпасыочти две тысячи гектаров… Не это ли всему виной?» Менты ведь и вправду машину проверяли. Сказали, что все было в порядке: колеса, тормоза, рулевые тяги. Но снова и снова в голову приходило: «Земля может быть, жил бы себе да жил, пас да пас скотину, как прежде, занимался рыбой… Если бы да кабы…»

Басакин гнал от себя эти мысли, но они не уходили совсем. Они возвращались. Уж больно все совпадало: земля в собственность… земля в долгосрочную арендуловно красная тряпка, знак тревоги. Для кого?

А вот малого Тимошу Аникеева смерть задела лишь краем: «Разбился? Совсем умер? Совсем-совсем?»

Похороны и поминки прошли без него. Про Веру ему и вовсе сказали: «Уехала…»

— Жалко… — посетовал мальчик. — Я буду об них скучать.

Но вокруг и рядом бурлила кипучая, всякий день ошеломляюще новая жизнь, которая мальчику тосковать не давала.

На гостей, особенно таких редких, как бабушка Рая, эти новости сыпались восторженным водопадом:

— Ты не знаешь! В нашей бобровой заводи, оказывается, лебеди поселились! И у них будут лебедята!

— У черных коршунов птенцы уже вывелись! Они чуть подрастут. И мы возьмем двоих. Выкормим! У нас будут ручные коршуны! Они будут сторожить! И кобчиков мы возьмем! Меня Мышкин научит их выращивать.

— Пойдем, пойдем, бабушка! И ты пойдем, дед! Вам будет интересно! — какой умный! Поселился в дупле! Хор-рошую себе нашел квартирку! Пусть живут! Пусть разводятся! Пойдем, ты увидишь…

Уже по-летнему загорелый, худенький и вроде подросший, Тимоша готов был мчаться туда и сюда, показывая и рассказывая :

— У нас, оказывается, целых двести и даже больше всяких птиц имеется. А всяких растений — полтысячи. У нас же профессор был и студенты. Они . Я тоже буду студентом!

— Наш Алексей построил на кургане такое чудо! Я вам не буду говорить! Вы очень удивитесь, когда сами увидите.

Старый Басакин послушал внука, похмыкал и, как всегда, отправился проведать свой молодой сад. Но мама Рая внуку отказать не могла.

Тимоша обычным шагом ходить не умел, он торопил бабушку, предлагая: «Давай наперегонки! Кто вперед!» — и тут же срывался с места, объявляя: «Я — первый. Догони меня!»

Бегать бабушка не умела. Но они успели к бобровой заводи сходить и поглядеть на «квартирку» енота в дупле старой прибрежной ивы. Все показать и даже рассказать мальчик не успел. К тому же у взрослых свои заботы и свои скучные разговоры. И потому быстро приходит пора расставанья.

— Я придумал! — воскликнул Тимоша, когда речь зашла об отъезде. — Бабушка может остаться и пожить у нас несколько дней. Тогда она все увидит и узнает. Ей будет интересно! Ей у нас очень нравится! Правда, бабушка?!

— Конечно, милый, конечноо ведь у меня свое есть хозяйство. Васю одного не оставишь, и комаров я не люблю. Как они тебя искусали… — охала она, разглядывая волдыри да расчесы на лице, руках и тонких ножонках внука.

— Я комаров не боюсь! Я мошку не люблю… Она такая противная. Лезет везде. Но у меня теперь защита есть… — Мальчик умчался и тут же прибыл нахлобученным на голову москитником: шляпа и сетка. — Они сюда никогда не пробьются.

— Надо же чем-то мазать, — говорила мама Рая невестке. — А может быть, с нами поедешь? На недельку. Все залечим, — предлагала она внуку. — С братом повидаешься.

— Что ты, бабушка! — испуганно воскликнул Тимоша, глаза его округлились. — А как же наше поместье?! Без меня… Вася пусть сюда приезжает. Тут же у нас много работы! Как без меня?!

— Прости, прости… — со вздохом ответила мама Рая. — Конечно, как без тебято поместье… — последние слова прозвучали с горечью.

Обычно, приезжая сюда, она радовалась степному простору, речке, береговому лесу. Все это было и сейчас. Тем более в красе молодого лета: в ее нежной зелени, терпком духе зацветающих трав, в птичьем пении. Но нынче она видела : обшарпанные вагончики, дощатый стол под камышовым навесом. И рядом — коровники да сараи, дух навоза и креозота. Скотий приют гляделся пригляднее и прочнее людского.

На обратном пути, в машине рядом с мужем, она недолго крепилась и заплакала.

— Ну, и чего? — спросил ее Басакин.

— Поглядела на них, душа вянет. Как живутуда забрались? И Тимоша…

— А слезы твои — в помощь?

— Я же не железная, как ты. Уходить им надо.

— Им бы и говорила, а не мне.

— Послушают меня?

— Может, и послушают, если укажешь, куда уходить. А если под юбку к тебе, то вряд ли.

— Очень остроумно! — в сердцах проговорила жена, и тут же пришло ей на ум иное: — Говоришь, Федор приглядывается? А если нашим купить? Здесь все же хутор, живые люди. Дед Атаман…

— Во-первых, Валентина цену назначила дурачью, чтобы все разом сбыть, нужное и ненужное: парная, бассейн, биллиардная, коптилки для рыбы, сушилка к тому же у нас место гораздо лучше, удобнее. Вся наша земля — там. А здесь — начинай сначала…

— Ваша земля, земля… — досадуя, проговорила мама Рая. — Один уже набрался этой земли. И лежит спокойно.

— Не заводись. До осени никто отсюда точно не тронется. В любом случае. Не надо горячку пороть. Скотину надо додержать. Тридцать голов, а еще — свиньи, овцы, птица. Их надо кормить хотя бы до осени. Там будет видно. Но опять-таки решать не нам, а Ивану и Ольге.

— Ольга хоть сейчас уйдет.

— Вряд ли… — возразил старый Басакин.

И был, кажется, прав.


На поместье, проводив родителей, первой в память пришла именно Ольга.

— Тимоша, — сказала она, — возьми ведро, собери яички, цыплятам пшена насыпь. И воду смени. Не побей яйца и везде погляди. У скотины в яслях несутся. Не хватает им гнезд… — и мужу: — Алексея поедешь менять, отвези обед. Он у себя разогреет. много привезла. Я — на огороде. Картошку подбить. Поливать. Тимоша — со мной. Скоро вечер, — вздохнула она. — Мошка закипит. Ветра нет. Так что надо успеть.

Забывая о , Ольга легко погружалась в привычную нынешнюю жизнь, где дело цеплялось за дело: огород, скотина, птица, кухонные заботы, постирушки — одно за другим, на весь долгий день, которого всегда не хватало.

И в чем-то прав был старый Басакин. Нынешняя жизнь уже не раздражала, не тяготила Ольгу, как в первые дни. Может быть, потому что муж был все время рядом, а не в постоянном отъезде, когда день за думаешь и думаешь: где он да что с ним? Ждешь, сердце болит. За годом — год. Теперь он рядом.

А что до работы, то забот бабьих хватает везде и всегда. И, наверное, понемногу вспоминала душа , хуторское, давнее, из детства и юности. Вспоминала по-доброму, возвращаясь туда. И потому скотина, птица, дела огородные не пугали, а иной раз и радовали.

Вечерами, когда шла скотина с попаса, Ольга порою смотрела с удивлением и даже с какой-то гордостью на свое немалое стадо. Телята быстро растут, у коров молоко пошло по-летнему, лишь успевай: кипятить, квасить, перепускать на сепараторе, каймаки делать, сметану, масло сбивать. И куры хорошо неслись. Хватало себе и родным. И кое-что, понемногу, продавали. И огород отошел от козьего набега. Земля хорошая. Дожди — вовремя. И конечно, полив. Иван мощный насос поставил, трубы провел, шланги.

Огород был в низине, возле речки. Комаров да мошки там хватало. Особенно вечером. Не отмашешься, не продохнешь. Мазались всякой гадостью, дымари разводили. Но вечером все равно никакого спасу. Ждали Троицы, когда мошка должна пропасть с первыми стрекозами.

Троица была уже рядом. Короткий праздник, а потом — пора сенокоса.

Вечерами от гнуса спасались в вагончиках да на воле, у подножья кургана, куда выходило устье просторной балки. Здесь всегда тянул ветерок. Туда даже стол поставили, чтобы спокойно ужинать всем вместе: Басакины, монах Алексей и новый работник — Мышкин, с которым договорились не сразу.

Обычно летом Мышкин помогал полуслепому деду Савве за пчелами ухаживать, управляться с огородом, собирать лечебные травы, не отказывая и другим хуторским старикам в . Тихий был парень, молчаливый, росточком невеликий, но работать умел. А еще он хорошо знал здешнюю округу. Ходил по ней да бродил с малых лет с дедом Саввой. Порой его приглашали наезжие «поисковики» да «копатели», охотники за немецкими военными редкостями. Летом хватало Мышкину дел, но была и свобода, потому и работал он у Аникея только в зимнюю пору, неотлучно пребывая при скотине на ферме; там у него и каморка была.

Но нынче Иван и Ольга сумели его уговорить: хотя бы на время помочь, в пору сенокоса. Может, плата его привлекла, а может, обхождение. Жил, как и все, в вагончике, кормились за одним столом, как и ныне.

Летний вечер. Скотина с пастьбы пришла. Но в стойлах — лишь дойные коровы, остальное стадо на взгорье, на ветерке пасется и отдыхает. Над стойлами дым клубами, чтобы комаров да мошку отогнать, иначе коровы стоять не будут, не подоишь их. Свои невеликие «курушкидымари и возле стола. Но здесь — ветерок из балки отгоняет гнуса, здесь .

Ужинают, не дождавшись монаха Алексея. Он не всегда вечером приходит. У него теперь своя «пещерка» на Явленом кургане. Там он порою ночует.

А Мышкин не сегодня-завтра заберет из гнездовий коршунов пуховичков-птенцов. Одного — себе, другого — Тимоше. Они их вырастят, приручат. Мышкин каждое лето выращивает себе коршуна и кобчика. Вот у орланов-белохвостов птенцов брать нельзя. Их мало. А у коршунов можно. У них много птенцов. Тем более они вырастут и улетят своим. Теперь и Тимоша вырастет. Мальчику новый работник очень нравится, потому что тот все знает; показывает птичьи гнезда: коршунов, лебедей, земляной гагарки и даже огромного страшного филина; лисьи, барсучьи, суслиные норы. Он знает даже волчью нору, но она очень опасная.

За ужином разговоры о делах завтрашних. Дел много: пастьба, огород, скотина порой болеет, надо лечить ее. И надо готовиться к сенокосу. Еще раз проверить трактор, косилку, пресс-подборщик. Трава поднималась плохо. В низинах ее берегли, скотину туда не пускали, чтоб не топтать.

Ольга приносит теплого парного молока, целую четверть.

— Пейте на здоровье…

Потом они недолго сидят и расходятся. Пора на покой. Длинный был день и нелегкий.


О нелепой гибели Аникея говорили нынче многие, вернувшись с поминок. Тем более что покойнику теперь ничего не надо, а вот живым…

Станичный Федор Иванович не зря колесил по хутору. Не в первый раз он осматривал теперь уже безхозное подворье и ферму.

Вдова покойного — Валентина, в одночас и нежданно став хозяйкой немалого поместья, распорядилась им быстро, потому что понимала отчетливо: не управиться ей, городской бабе; да и желания нет в назьме возиться. А значит, надо все и поскорее продать. Особенно живность. Пока эта скотина без хозяина и пригляда не передохла, не разбежалась и не угнали ее лихие люди. В округе теперь — не хутора, как бывало, а кавказские аулы. Слух о смерти хозяина, конечно, везде прошел; и кое у кого теперь ушки на макушке. От дома, с базов скотину угоняют, а уж с попасов да с такими пастухами, которые за бутылку мать родную продадут, и подавно. Ждать хорошего нечего. Надо все продавать и как можно быстрей.

Свиней забрали скупщики городские. А основной гурт, в двести голов, купил Бородатый Джабраил, заплатив деньгами сразу. Для Валентины это было удобно, для Джабраила — выгодно: дешевле досталось, а впереди лето, паси и паси. К осени скотина вес наберет. Совсем другая будет цена. Но это — у хозяина. Он и лошадей угнал, весь косяк, вместе с Рыжиком. Опомниться не успели. Заодно, по дешевке, забрал и пустые , которые Аникей на будущее берег.

Грузовик, тракторы, косилки и прочее угнал в станицу брат Валентины, к себе поставил, чтобы не торопясь сбывать.

А вот с домом, с подворьем сразу не получилось, да и не могло получиться. Слишком много всего нужного и кому-то ненужного. Стойла, сараи, базы, загоны, сенник и прочее — это скотину водить; но там же все для рыбного дела: огромный подвал-ледник, большой холодильник, коптильня, камеры для вялки. А все вместе — цена немалая. Хозяин работал на две руки, найди другого такого. Если и найдешь, то не вдруг.

Станичному Басакину, Федору Ивановичу, заниматься рыбой не было нужды и хотенья, а вот скотина — его дело. В станице свое хозяйство, подворье, за долгую жизнь все налажено. Но не хватало выпасов, сенных угодий, потому что много людей вокруг.

В станице почти тысяча дворов. Раньше работали, зарплату получали в колхозе, вдобавок — зерно. Теперь колхоза-кормильца нет. А жить надо старым и молодым. Кто в уме да в силах, на «вахты» устраивались, в отъезд, другие потаясь рыбу в Дону ловили. Но скотина была у всех: коровы, козы да овцы — дело надежное. Богатым не станешь, но с голоду не помрешь. Две головы да три, а у кого и десяток. Молоко, мясо, копеечкаотому и старались. А порой воевали за попасы, сенные угодья.

Федор Иванович свою скотину на лето угонял далеко от станицы, на бывший хутор Алешкин к знакомому чеченцу Саиду. В той же округе сено косил. Но ведь все это — до поры. Потому что — не своя земля. А на хуторе было просторно. Тем более что рядом — ферма, бывшая колхозная, не разбитая, целая, сберег ее Аникей. Все для скотины есть. Лишь работай. И землю можно оформить на себя.

Сыновья были против, снохи — и вовсе. Но именно о них Федор Иванович и думал. Ему, на остатний век, хватит всего: работы и хлеба. Молодым после него будет тесно. Саид тоже не вечный. Сейчас молодые этого не понимают. Все рвутся куда-то на сторону. А ведь уже обжигались не раз. В районный городок уезжали. И вернулись — ни с чем пирожки: ни заработка, ни жилья. В отъезде на стройках работали. Порой привозили неплохие деньги. Но дом и семью оставляли надолго. И те же снохи, пожив в одиночку и наслушавшись, стали ругаться: «Уехал, как провалилсяибо там другую себе нашел?» в конце концов поднялись на дыбы: «Надо жить вместе, а не шалаться на стороне! Я — с дитем, я — при скотине, при доме, а он где-то вольничает!» Оно и впрямь: на то и женились, чтобы жить вместе.

Сыновья работать умели, дело для них привычное: с детства возле скотины. Работали под началом отца, на жизнь хватало. Но какие-то мечтания все равно оставались. То вдруг хотелось им людей возить на автобусе из станицы в город или купить «КамАЗ» и тоже что-то возить на нем за тридевять земель, зарабатывая большие деньги. Урезонивал их отец: « своем деле думайте. На чужое не заглядывайтесь… Кому где нужны? Где вас ждут? Тем более с женами да с детьми. Это вам нынче люди завидуют. У вас свое дело в руках. Надежное. А вы все какую-то зорю выглядаете…»

Все это было правдой. В станице Басакиным завидовали. Но Федор Иванович смотрел и видел дальше других, думая о детях и внуках, которым в одном гнезде, пусть и родном, не уместиться.

После Аникеевой гибели он приезжал на хутор, разговаривал с Валентиной. Цена останавливала. В этой цене много лишнего: дорогущий биллиардный стол, коптильня, камеры вялки и прочее, что денег, конечно, стоило, но в чем не было у Федора Ивановича нужды. продай потом этот биллиардный стол.

Потому Федор Иванович и нынче, после поминок, не поленился завернуть, чтобы поглядеть и прикинуть перед еще одним разговором вдовой. Думалось, она поймет его, на общую пользу. Будет на подворье хозяин, значит, будет пригляд: не растащат, не сожгут. Всякое нынче бывает. Федору Ивановичу ждать время не позволяло: подступала Троица — праздник и, главное, пора сенокоса.


В ту же пору в далеком от здешних краев ауле приняла земля старого Ибрагима. На родину, в родовой дом тело отца привезли сыновья, справили печальный обряд. И возвратились к жизни, к работе своей, которая продолжалась в Задонье, но должна была измениться, потому что Асланбек — старший из сыновей Ибрагима — после смерти отца становился главой немалого семейства.

Отец, умирая, о гибели Аникея Басакина успел узнать.

— Аллах всемилостив… — прошелестел он губами.

— Аллах всемилостив… — домой, повторил отцовы слова Асланбек в кругу родных. — Аллахвсемилостив.

Родные услышали в его голосе какой-то намек; а в глазах Асланбека — холодная сталь.

— Аллах нам всегда поможет, если будем не , а мужчинами, воинами его, — поставил он точку. — Один Басака ушел, но сразу другой лезет, из станицы. Джабраил Бородатый всех убрал со своего хутора, и теперь никто ему не мешает. Аллах помог, но и сам постарался. тоже Аллах помог. и нам помочь.

Асланбек теперь был старшим мужчиной в семье. Ему не перечили. Хотя и не все его понимали. Особенно женщины, даже старая Маймонат, которая хотела спокойной, годами налаженной жизни, какой была она при Ибрагиме. Что-то будет теперь? Средний брат Сайдулла отделился давно, в городе жил. Женщины слушали Асланбека, но надеялись на младшего, на Мусу, который всегда был главным помощником отца, а в последние годы — настоящим хозяином.

Старшему брату Муса не перечил. Слова — словами, а наступало время косьбы. А еще — грозятся проверкой скота на лейкоз да бруцеллез, «биркование» — пересчет. И овец надо стричь. Забот, как всегда, много. Для старшего брата такие заботы — мелочь. «Давай бичей привезем. Сколько надо? Каких?» У Асланбека — другие мысли и планы, которые до поры он хранит лишь в себе.

Не кто-нибудь, а Джабраил Бородатый ему пример. Красного кирпича дом — дворец ли, крепость, не хуже тех, что стоят в Чечне. Просторная округа хутора Ерик — вся его. Там пасутся его стада. Хромой Саланбек — надежный и верный управляющий. работников-бичей хватает. Бородатый Джабраил лишь «решает вопросы». Свои и чужие. Три жены у него. Еще один дом в Чечне, где живет из жен. Есть у него и торговый бизнес. Но всему начало и главное дело — хутор Ерик.

Хутор Большой Басакин не хуже Ерика. После смерти Аникея округа осталась без хозяина. Надо брать ее, пока не объявились азербайджанцы ли, дагестанцы, месхетинцы. Тех вытравливать будет труднее, чем русских. Значит, медлить нельзя. Но говорить об этом даже в своей семье не стоит. Поймут ли?.. Пусть живут и работают: Муса, женщины. Придет время, узнают.

О своих замыслах Асланбек не стал говорить даже брату и матери. Смерть отца — еще открытая рана. Маймонат в себя не могла прийти. А маленький Ибрагим порою у матери или у бабушки спрашивал: «А он совсем не придет? ?» — и плакал, получив горький ответ. Но недолго. Потому что любил старого Ибрагима, в смерть не верил и ждал возвращенья, которое, к великому счастью мальчика, все же случалось, но только во сне. И тогда он снова плакал, но слезами счастливыми.

ГЛАВА 18

В Задонье, соблюдая вечный черед, пришло молодое лето. Нынче оно начиналось не больно ладно для людского, хозяйского обихода. Привычные майские дожди лишь поманили сухими грозами да короткими ливнями. На угорах да взлобьях даже скупые травы: вейник, житняк да мятлик, не успев подняться, начали выгонять колос, желтеть, выгорая под солнцем да ветром.

В эту пору поздней ночью полыхнуло, сгорев, подворье Аникея Басакина. Три костра высокого гулкого пламени, сухая стрельба шиферных кровель и могучий взрыв, разметавший мастерскую. В темной ночи пожар был виден далеко. По окрестным холмам и в небе метались красные отсветы.

Пожарная машина из райцентра прибыла нескоро. Прежде нее подоспели Вахида семейство да Иван Басакин. Но что они могли? Лишь деду Атаману помочь, спасая его подворье: водой из шланга да ведрами обливали забор, стены кухни и дом. Огонь полыхал рядом, выстреливая снопами искр, горящими головешками, каленой шрапнелью шифера. Деда Атамана подворье — всего лишь через прогон. Деревянная городьба, камышовые крыши сараев, остатки соломы на гумне. Там и здесь порой тлело и вспыхивало. Иван, Вахид и сыновья его таскали ведрами воду из огородного бассейна, из бочек; но главное — артезианский колодец, помпа: ее струя и напор спасали. Пламя гудело рядом, явственное, обжигающее. Порою в огне что-то взрывалось, далеко разбрасывая снопы искр, горящие головешки. И огненные ручьи крались, текли по земле, по сухой траве, подбираясь к еще живому подворью деда Атамана. Но его отстояли.

Пожарные приехали, выкачали свою воду из цистерны на тлеющее пепелище, подняв столбы дыма, и убыли, забрав деда Атамана, которому стало плохо. Сердце или еще что… Дело понятное.

Старика увезли в станицу. Но в тот же день, немного оклемавшись, он вернулся на хутор. И это тоже понятно: подворье, хозяйство, какая-никакая, но . А рядом беда стережет.

Приехал старик на школьном автобусе, с учениками. С горы поглядел, и болью резануло в душе. Считай, половину хутора накрыло черное пепелище. Поначалу увиделось, что и его хаты нет. Но это лишь привиделось старым глазам. Хата была на месте. Жаром причернило забор, стену кухни, на гумне — черный язык огненного пала: остатки старой соломы от головешки занялись. Но увидели, залили. На камышовой крыше сарая такой же знак, на курятнике. Но все, слава богу, цело.

Хозяин приехал, а на его дворе людно: гнутая Катерина с костыликом, дед Фатей, чеченка Зара с и тут же Тимоша с Зухрой хороводятся.

Мальчик встретил деда Атамана у калитки и доложил по-военному:

— Папа назначил меня дежурным! Я курам насыпал зерна и воды налил, кроликам травы нарвал. Трезору дал хлеба.

— Спаси Христос… — поблагодарил хозяин.

Басакинское пепелище еще курилось дымами и горько, удушливо пахло.

— Слава богу, хоть ты — живой, — порадовалась Катерина. — А то уж и вовсе…

Ей в ответ дед Атаман сказал :

— Да, может, и мне надо было сгореть. И мне, и всему хутору. Чтобы уж доразу, не килечить.

— Нареки еще… — попеняла ему Катерина. — Думай чем гутаришь, больная твоя головочка.

Гости стали расходиться к своим домам и делам. Зара поспешила к сыновьям-школьникам, которых надо было обедом кормить, забрала она и дочку. За ними увязался Тимошка. Старые люди, дед Фатей да Катерина, тронулись вослед им. Их провожая, вышел за ворота и дед Атаман.

Черное пепелище, раскинувшись на полхутора, дышало гарью, дымом и неостывшим жаром. Зловещее, угрюмое, в светлом дне оно лишь до времени притихло, присмирело, словно дожидаясь ночной поры для нового похода.

— Ты тут поглядывай, — сказала Катерина. — Не дай бог…

Дед Атаман лишь вздохнул, а потом, проводив : согнутую старуху с костылем и глухого Фатея, негромко повторил сказанное прежде:

— Всем бы нам надо сгореть… Доразу. Не килечить.

Эти слова дне нынешнем дед Атаман повторял не раз, встречая и провожая людей, к пожарищу приезжавших: станичного участкового — брата Валентины, Федора Ивановича Басакина, кого-то еще.

Приезжали, смотрели, вздыхали да охали, строили догадки:

— Либо искали чего, поживиться? Заронили огонь.

— Может, Сашка проведывал? И по

— Строить долго, спалить — одной спичкой.

— Говоришь, в три огня горело?

— Вроде так.

— Пожарные глядели?

— А какой туда полезет? Там еще жар. У Аникея — погреба. Провалишься и — на шашлык.

— Такое подворьешел и с собой унес, — горевал Федор Иванович. — Упреждал эту .

Приезжали, смотрели, строили догадки. Хотя чего там гадать? Ответ простой: хозяина нет, вот и сгорело. Так было, так будет, пока есть чему гореть на этой земле.

На прощанье деду Атаману наказывали:

— Ты сам тут не сгори. Дымит… Сушь, ветер. Раздует…

Погода к тому располагала. Вечернее солнце огненным шаром садилось в желтый расплав. Понятно, что к сильному ветру. Он и в ночь не утих.

Дед Атаман, считай, до утра не спал. Приляжет и встанет. Пойдет в обход. Недолго поглядит телевизор и снова за ворота выходит.

В ночи пожарище будто живело. Курились дымы багровые. Порой доносились явственно какие-то звуки: под пологом пепла что-то рушилось и где-то глухо взрывалось, выказывая языки пламени, которые скоро гасли. На подворье было много всего: глубокие подвалы, погреба, подземные тайные ухороны, известные лишь хозяину. Все это не прогорело и рушилось не зря. Одно слово: Басакино хозяйство, в котором много всего.

Тут разве заснешь? Тут нужен глаз и глаз. Хотя порою повторял старик, уже лишь себе, но вслух:

— Надо бы и нам сгореть, одним уж разом…

И это были не просто слова, но чистая, правда.

Теперь, после пожара, это стало яснее ясного: хутору пришел конец. И последним жильцам, даже старым, здесь не дожить. Хорошо, если до зимы дотянут кое-как. Летом народ приезжает: рыбаки, земляки, родичи. хлеба привезет. А вот осень придет, задождит. Тогда матушку-репку пой. Машина — лишь у Вахида. Он, пусть и неплохой, но . ему не нужны. Пустой хутор для любого сподручнее. Такая у них порода, обычай такой: паси и паси скотину, никто не мешает.

Так что надеяться надо лишь на свои стариковские силы. Но гнутая пополам бабка Катя, вовсе некудовая Ксеня, слепой Савва, Фатей с бабкой — куда они добредут? До кладбища. И то : дорога — в гору. Значит, ложись на своем подворье, как в старые времена да в войну: малая ямочка и — господи, упокой.

У деда Атамана в областном городе были родные: сын да внук. Они, может, и примут. Конечно, примут. Зовут. Но доживать у них горше горького: в тесноте, в непривычном быте.

Когда-то, еще при живой жене, загадывая наперед, надеялись на «престарелый дом», который был в колхозе. Там доживали старые люди, и не только безродные: у иных дети и внуки в райцентре да в городе; но здесь роднее: рядом — хата своя и люди свои. Зимовали старики гуртом немалым, чтобы не топить печи. Летом расползались по своим дворам. Но вовсе жили там круглый год. Кормежка и уход — от колхоза. И даже — сестра медицинская. Приют был хороший, назывался он «Дом ветеранов». Место удобное, возле старого храма, порушенного, возле молельного дома, живого, рядом с больницей.

А теперь ни колхоза нет, ни «Дома ветеранов». Теперь в том доме кафе, там пьют и гуляют. «Голубой туман» называется. Немало молодых он уже затуманил.

Басакинские старики потихоньку доживали на хуторе рядом с Аникеем, который говорил: «Своих не кину». И не кидал: хлеба привозил, крупы, таблеток, при нужде попутно до станицы, в райцентр подбросит, больничную машину вызовет, ему не откажут.

Но Аникея нет, а теперь и подворья басакинского нет. И что впереди? Беда в одиночку не ходит. Это примета старинная.

Пожарище перестало тлеть и дымить на третий день, но, как прежде, смердело. А той же неделей и тоже ночной порою пришла беда новая, которой страшней не бывает: в одночас всех богов хутор лишился.

Днем ранее приезжали какие-то «поисковики», в пятнистой, вроде военной форме. Они по домам, по старым людям ходили, выспрашивая о местах здешних сражений да воинских кладбищ, немецких и наших. В Задонье бои шли страшенные, долгие. Народу здесь полегло что травы. Старики не таились: принимали гостей, обо всем рассказывали охотно.

А той же ночью, похоже, те же самые люди по хатам прошлись, очищая божницы: иконы, святые книги, кресты, лампады — все подряд забирали. Особенно поживились у деда Саввы. У него, как в хорошей часовне, полная хата икон, много старых книг. Со всей округи к нему стекались святыни.

Налетчики управились быстро. Опомниться никто не успел. А уж противиться — тем более. Старые что малые дети, лишь плакали да молились.

Станица о беде хуторской узнала не вдруг. Лишь на третий день прибыла на место происшествия милиция, чтобы свершить обычное: осмотр, допросы да заявления. Но хуторские старики писать какие-либо бумаги отказывались в один голос: «Бог дал, Бог взял. Значит, они в другом месте нужнее». Так сказал Савва. А его, главного потерпевшего, и вовсе на месте не оказалось. Пустая хата, к двери легкий батожок прислонен, что по старому, хуторскому обычаю означало: хозяина дома нет. Куда он ушел и зачем? Хуторские старики лишь разводили руками. Да им и сказать было нечего, твердили одно: приходил, молился, прощался.

Даже словоохотливая и всезнающая бабка Катерина лишь горько вздыхала, качала головой, скорбно поджимая губы:

— Такая страсть… Гутарил: «Бог дал, Бог взял. Буду молиться о вас. А вы обо мне молитесь…» И навовсе пропал… — обрывала она свою короткую повесть; с трудом для себя, но утаивая главное из того, что слышала от Саввы: «Пора замуровитьсяризвали… Пора…»

Для милиции дело оказалось простым: заявлений нет, потому что «Бог взял»; а дед Савва мало ли куда убрел. Замка на дверях нет, значит, он где-то рядом. А еще вместе с Саввой исчезли со двора ульи с пчелами. Возможно, он их вывез куда-то и возле них живет. Пчеловоды, как известно, летом кочуют в поисках хорошего взятка: акация, разнотравье, гречиха, подсолнух.

И потому нет причин расследовать, кого-то и что-то искать: иконы ли, старого человека. Сказано: «Бог взял…» А с Богом спорить не будешь.

Милиция уехала, как и приехала, пропылив по дороге. А хутор Большой Басакин как-то разом притих и съежился. Последние его обитатели в ожидании новых бед дворов не выходили, словно они по примеру благочестивого старца «замуровились», скрываясь от страшного.

Глухого Фатея бабка не выпускала со двора. «Боюсядруг придут!» Кто придет и зачем, она не знала. Но все равно боялась.

Дряхлая Ксеня, не отойдя от ночного испуга, вовсе сидела в хате, как мышь, еще и взаперти, порою лишь осторожно, одним глазком выглядывая в окошко.

Дед Атаман ночами сторожил пепелище. Казалось ему, что оно и вот-вот потянутся к его хате жадные языки пламени. Ночи напролет он сторожил, днями отсыпался, порой теряясь во времени и словно бы в разуме.

Даже старая суета — Катерина, нудясь в одиночестве, из своего двора на волю не выбиралась, лишь выглядывала через забор: что там и как? Но за ворота ступить боялась: уйди — и последние чугунки унесут или хату сожгут навовсе.

Вот так: жили-жили и дожили.

Лишь на краю хутора, у подножья кургана, в просторном семейном гнезде Вахида и Зары текла прежняя хлопотливая жизнь: немалые гурты скота, молочные дела, субботний ли, воскресный рынок, пастьба ежедневная, о малых детях забота — словом, большое семейство, хозяйство, в котором управлялись сами, без работников-бичей, хотя сыновья старшие уже упрекали отца: «У всех бичи, а мы все сами…» — «Меньше мячик гоняйте», — отвечал им Вахид. Была у чеченских ребят такая забава — футбол: ворота из жердей, настоящий мяч. Играли все. Порой к ним приезжали гости из-за речки, от семейства старого Ибрагима.

Оттуда же, из-за речки, пришла весть негаданная, от которой Вахид стал вовсе много курить, Зара потаясь плакала.

Старший сын покойного Ибрагима, теперь главный в своем хозяйстве — Асланбек при первой же встрече после смерти отца заговорил с Вахидом открыто:

— Уезжать не собираешься?

— Куда? — удивился Вахид.

— Домой. Дом у тебя в Шарое красивый, большой, все сверкает.

— Дом один. А сыновей сколько? — ответил Вахид.

— Понятно. Тогда предлагаю меняться: ты уходишь в Кисляки, на нашу точку. Там — просторно. Всем сыновьям будет работа. А мне нужен этот хутор — Басакин.

Вахид отказался без раздумий:

— Ребят в школу автобус возит. А Кисляков как? Вертолетом? Базар? Зару возить. Продаем сметану, творог. Это деньги…

Асланбек усмехнулся:

— Какая школаачем тебе школа? Ты выучился, институт кончил. Мой отец тоже учился, инженер. А пасли скотину. Тебе разве институт дом в Шарое построил? Не дом, а дворец. Все сияет. Завидуют люди. Молодец! Вот и работай. И сыновьям нашим школа не нужна. Земля нужна, скотина нужна. В Кисляках много места.

Разговор прервался. Вахид молчал. И тогда Асланбек поставил твердую точку:

— Так и договоримся. Свои люди. Тебе будет в Кисляках хорошо. Дом теплый. Скотину где держать: ферма, базы крепкие. Попасов хватает. Полигон твой. Майору, начальнику, барашка давай. И все. Он шашлыки любит.

Вахид по-прежнему молчал, понимая, что собеседник не шутит. О шаройском доме заговорил: вроде видел его, знает. Что ответить и как? Руки словно сами собой достали . Глубоко затянувшись, Вахид закашлялся. Асланбек его пожалел. Он обязан был его пожалеть: единоверца и земляка, почти ровесника по годам. Но не видом.

— Брось курить, — сказал ему Асланбек. — Перейдешь в Кисляки, я тебе оставлю своих бичей. Умар, Зелимхан уже взрослые. Головы умные, все понимают. Они справятся. А я им помогу. Мы должны друг другу помогать. А ты отдохнешь, поедешь в Шарой, другой дом начнешь строить. И Зара отдохнет. Будете там жить. Без хозяина даже дворец может сгореть. Как у Басаки… — хохотнул Асланбек.

Этот хохоток резанул Вахида прямо по сердцу. Родовой домколько вложено трудов, денег. Сколько надежд. А ведь и в самом деле, сгореть может разом. И тогда все думы о спокойной старости на родине, все мечты, все это — в дым.

Такой вот был разговор с новым хозяином Кисляков — Асланбеком, наследником старого Ибрагима.

У Асланбека смолоду слава недобрая. Вразумляли его всем родственным кругом. Даже из Чечни старики приезжали. Он вернулся. Но что прокуеперь он вовсе без узды. Хозяин. А ума не прибавилось. И как знать, что задумал он нынче, что там гнездится в шальной его голове? Доброго ничего не придумает и не сделает. А вот спалит в два счета шаройский ли родовой дом или нынешний. Теперь уже ясней ясного, что подворье Басакина поджег Асланбек. И к Аникеевой гибели, похоже, он приложил руку.

Было от чего потерять спокойствие, сон. По ночам Вахид просыпался, вставал и шел курить. Обходил базы, подворье, вглядываясь в жидкую, летнюю, но все же ночную тьму. Рядом, закрывая полнеба, высился Прощальный курган. Порою там вскрикивала печально ли, сонно какая-то птица. За этим придонским курганом, через великую степь, далеко-далеко лежали горы, в их подножье — родной аул и родовой дом, который долго и трудно строили. Теперь он поднялся на месте развалин. Дом был выше, просторней, красивей отцовского, погубленного войной. Красный кирпич, зеркальные окна, во дворе — бассейн с фонтаном — в самом деле, дворец. Но сколько трудов и лет жизни! И сколько надежд. Как уберечь его? И нынешний дом: хозяйство налаженное, обжитое. Но хватит спички одной, чтобы обратить его в пепел.

Вахид долго курил в ночи. Зара, оставшись одна, во тьме дома, тихо плакала. Потом выходила к мужу.

А совсем недалеко, возле уже сгоревшего басакинского подворья, бродил и бродил во тьме дед Атаман. Бродил, уже не зная, зачем. Все здесь давно прогорело, потухло, но чудилось старику несуразное. В ночи, во тьме виделось ему не пепелище, но хуторское прошлое, которое, казалось, лишь тьма ночная скрывает до поры, до утра. Он видел хуторские улочки, какими были они всю его долгую жизнь: послевоенные землянки да мазанки, на смену которым поднимались добрые хаты, дощатые флигеля, а потом и кирпичные. Чуть выше, на бугре — машинный двор. Там тракторы да комбайны, на которых работал. Хлебные поля, вороха и бунты пшеницы на токах. Рядом — свое подворье, полное скота, птицы, огород, левада. Казалось, что все это здесь, прикрытое тьмой до света. И вот-вот где-то огонек забрезжит, прорежется живой звук, потянет сладким печным дымком. Ноядом смердело горькое пепелище. Дед Атаман вздрагивал, приходя в себя и пугаясь своих видений. Он уходил к жилью, к ночному отдыху. А потом все начиналось . Надо было идти, глядеть. И снова казалось ему потом становилось горше горького. Куда? Зачем все это пропало? Дома, поля, хлебатолько трудов, тяжких, немерянных. А теперь?..

На другом подворье немощная, вовсе сон потерявшая, старая Ксеня по ночам, уже не таясь, глядела и глядела в окошко. Там — жидкая тьма, в которой неизвестно что. Но в забытье ли, в дреме ей тоже порою виделся родной хутор, полный хат, людей, жизни во всех четырех кутах его: Забарак, Варшава, Желтухин, а у самой воды — Рыбачий. Становилось горько и страшно.

Долго тянулась летняя ночь на хуторе Басакин. И дни приходили долгие, летние, с томительным ожиданием непонятно чего: новых бед, перемены судьбы, дождя, которого давно уже не было, праздника Троицы или желанного гостя — Тимошки, который объявлялся, порой с гостеваньем, и тогда хутор оживал. Там и здесь звенел его голосок:

— Я о тебе беспокоюсь!

— Ты не болеешь?

Но мальчик на хуторе объявлялся редко, потому что на своем поместье под Белой горой и рядом было много всего.

— Мы будем на кургане ставить крест! — торжественно объявлял Тимоша. — Приходите, посмотрите. Он очень красивый, — и сообщал потаясь, шепотом: — На Явленом кургане появился большой секрет. Там такое… — округлял он глаза. — Когда узнаете, очень удивитесь. И даже обрадуетесь, — намекал он и спохватывался: — Чуть не забыл! Приезжает отец Василий завтра или послезавтра. Приходите обязательно. Все вместе будем молиться о дожде. Надо, чтобы дождь пошел. Нам сено нужно для скотины. Без сена как зимовать, — рассуждал он по-хозяйски. — И вам, для огородов, тоже дождь нужен. Будем вместе молиться.

Басакинские старики слушали мальчика, веря и не веря: крест, молебен да еще какой-то секрет, с намеком. разберись, где правда, а где выдумки. Но слушаливенел и звенел над тихим хутором детский голосок. Жаль, что недолго и редко: хорошо, если раз в неделю.

ГЛАВА 19

Все, о чем извещал Тимоша басакинских стариков, было правдой.

Из далекой Москвы привезли большой белокаменный крест с горельефом Богоматери Задонской, какой она виделась скульптору, установили его на Явленом кургане, но не так высоко, как думалось прежде, а в полгоры, над пещерой-кельей монаха Алексея, которую тот сотворил, воистину из руин подняв. Еще недавно это был , когда-то взорванный вход в пещеру. Теперь это и впрямь гляделось невеликим, но чудом: на обрезе крутого подъема — темное око входа, обрамление — крылья белокаменного портала с нишами для икон; и природное меловое надвершие, словно купол, иссеченный дождями да ветрами, но прочный, материк. На него и водрузили памятный крест. Рядом с людской тропой, ведущей на вершину кургана.

И про «большой секрет» Тимоша не зря намекал. Возле Явленого кургана, в истоке Родниковой балки, заросшей поверху корявыми жилистыми дубками да карагачем, а ниже — цепучими непролазными кустами шиповника, терна, в глухом углу, где в каменистых укромных норах давно прижились барсуки да лисы, выводя потомство; там, в месте скрытном, поселился новый жилец, потаенный, о котором знал лишь Мышкин, а остальные догадывались, потому что пчелиные ульи, целая пасека, объявились рядом с жильем басакинским, возле холма.

— Наши… — уклончиво ответил Мышкин в первый же день их появленья.

Наши, значит, наши…

Любопытный до всяких «секретов» Тимоша упрашивал Мышкина:

— Можно поглядетьдним глазиком.

— Не велено, — коротко отвечал Мышкин и добавлял, смягчая отказ: — Пока…

Тимоша горестно вздыхал, уходя к иным делам и заботам, которых нынче хватало.

Много всего объявлялось на поместье, под Белой горой: новости, люди. Гнездо басакинское на хуторе — теперь лишь пепел, а жизнь продолжается. Вот и шли, и ехали к Ивану Басакину. Подступала Троица, а еще — сенокос, который обещал быть непростым: без дождей трава поднималась плохо. Гнус досаждал. С обвыклись. А вот мошка, в безветрии да в низинах, порой накрывала серым тяжелым пологом. Не продохнешь. Нудились скот и птица; малышня, ягнаки да цыплята, порою губились: мошка забивала дых. Спасали всех по-старинному, дымарями: жестяные банки, дырявые ведра с тлеющим сухим навозом не переставая в стойлах да птичниках. Даже ко всему привычные собаки лезли в дымарь и жалобно скулили, подавая знак, если дымарь прогорал и тух. Люди их понимали.

Старший сын Василий, школу закончив, наведался было к отцу с матерью, но скоро сбежал, отговорившись спортивными сборами да летней математической олимпиадой. Он везде успевал. Отпустили со строгим наказом: быть на сенокосе.

Тимошу мама Рая звала в поселок, от мошки отдохнуть, подлечить коросты да расчесы. Но разве оставишь крикливого птенца коршуненка, которого наконец достал из гнезда и который начинал уже оперяться, теряя пух. Большой, но по-детски неловкий, прожорливый и птенец с мальчиком дневал и ночевал, требуя еды беспрерывно. И только кузнечиков. Лови да лови. А еще Мышкин обещал на днях «секрет» показать, который в Родниковой балке. И других много дел на поместье: скотина, птица, огород, молодой сад. Родителям тяжело будет без Тимошиной помощи.

Родителям и впрямь было непросто: работа, жара, мошка и смутное ожидание чего-то недоброго. По-иному и не могло быть: еще рядом Аникеева смерть, пожар. В какие-то короткие дни хутору Большой Басакин пришел конец. И теперь и Ольга остались одни, под Белой горой, тоже Басакины. Но иные: с Аникеем не сравнить.

Они остались одни. Конечно, родные проведывали и помогали, особенно Басакин. Проведывали, но уезжали к своим делам, своей жизни.

Старший брат Павел обещал и обещал приехать. Летать он уже перестал. Теперь говорил, что какие-то дела улаживает. Их можно долго улаживать. До конца жизни.

От ненужных раздумий спасала работа, которой с каждым днем прибавлялось. Спасибо, что Мышкин рядом и монах Алексей помогает.

Размахнулись немерено: картошка, капуста и прочее — всего , чтобы, как говорится, земля не гуляла. Вот и гнись теперь. Покряхтывай да корми мошкару.

Дел много. Для них долгого дня не хватает. Скотина, птица, огород, хозяйство — все вроде неплохо идет. Но смутно бывает на душе. Потому что одни. Это непривычно. В поселке выросли, вокруг были свои люди. А теперь… Асланбека, слава богу, не видели. Но он — рядом. Его скотина, гурты, что ни день лезут и лезут на басакинскую землю, к речке. Там трава лучше и водопой, дело понятное. Но травят и топчут. Косить будет нечего. Иван ездит, гоняет скотину, ругает бичей-пастухов. У тех один ответ, простодушный: «Не доглядели…» А в глазах : «Так хозяин велит».

А вот Тимошке «повезло». Он, деда Атамана проведывая, заглядывал к другим старикам, переходя от двора ко двору, вместе с Зухрой, конечно. Асланбек их увидел, не поленился машину остановить, что-то строго приказал девочке на языке своем.

Зухра испугалась, заплакала и побежала домой.

Мать ее, Зара, Ольгу случайно встретив, с оглядкой, шепотом, быстро-быстро говорила: «Асланбек плохой человек. Он злой, нехороший. Надо его бояться…» О чем она упреждала, трудно понять.

Но все одно к одному: мало.

И, может быть, потому на Вознесенье, на молебне возле Поклонного креста и кельи в жизни прежней не больно верующие Иван да Ольга молились искренне и обо всем: о дожде, который скотине и людям в помощь, о будущей жизни, повторяя и повторяя за батюшкой: «Помоги и сохрани… Заступница наша, пресвятая Богородица…»

Совершили в воскресенье молебен, и через день пошел дождь. Он лил с перерывами два дня, сбивая жару и гнуса. Глинистая земля отмякла. Скользко и вязко. На ногах — пуды грязи. Одежду не успевали сушить. Но дождю были рады скотина и люди. Правда, не все. Проселочные дороги развезло. К хуторским кладбищам не проедешь, чтобы родные могилки подправить, украсить венками, цветами. В станице, районном городке да областном задонские рожаки ждали погоды и праздника Троицы.

И он пришел. С ярким солнцем, теплом, белыми кучевыми облаками на синем, дождями промытом небе.

Народу приехало немного. После дождя дороги стали не больно проезжими для машин обычных. Лишь вездеходы да «Нивы» пробирались. Армейский трехосный грузовик по кличке «Мурмон» привез из станицы людей верующих с батюшкой во главе. А еще — трактор «Беларус», в прицепной тележке которого на брезенте да соломе сидели и лежали люди вповал. Кое-кто из мест ближних пешком дошел.

Всем им надолго запомнился нынешний праздник.

Молодым летом холмистое Задонье глядится нарядно в своем степном, а особенно луговом троицком разнотравье, когда разливами цветет фиолетовый шалфей, розовые шары «железняка» — казачьего иван-чая — тянутся по водотокам, мышиный горошек да вязиль вскипают белым да розовым, простые мальвы да коровяк, наперегон, высоко поднимают желтый, алый, малиновый цвет.

Пестрит и рябит в глазах, сладко и жарко дышит донская троицкая степь.

Курган Явленый — земля каменистая, скупая. В нынешнем дне, праздничном, дождями промытые меловые обрывы да осыпи сияют ослепительной белью. На обдутых ветром, крутых спусках, откосах низко стелется, ярко зеленеет можжевельник; богородская травка — чабрец — сиреневым кружевом радует глаз; там и здесь, не мешая друг другу, поднимаются простой репешок золотистым, сияющим столбиком, синяя смолевочка, голубой ленок; каплями неостывшего жара горят до полудня на камне, на белых мелах последние степные маки. Все это — словно праздничное украшение земного храма, над которым плывут и кучатся облаков громады. Там тоже видятся купола и просторные своды, там — синий кров храма вовсе немереного, небесного, который один для всех. Там — благостный для души перезвон высокий: жаворонки да золотые в солнце щуры без устали славят, поют нынешний, светлый праздничный день.

А на земле белая меловая дорога, по склонам кружа, ведет к вершине Явленого кургана.

Оставив машины у подножья, по белой дороге движется неспешно невеликий, но праздничный ход народа своего и приезжего во главе со станичным батюшкой и отцом Василием. Иконы несут да кресты.

Здесь Басакиных три семьи: Федора Ивановича, Тимофея Ивановича да Егора Фатеевича. Хныкины да Карагичевы, станичный люд. Ребятишки кружатся, как всегда забегая вперед. у них — Тимошка; он — хозяин, который все знает, спеша показать, рассказать.

Первая остановка у Креста памятного, водруженного неделю назад над кельей монаха Алексея; но она открывается взгляду не вдруг, заслоненная обрывистым склоном. Праздничный ход движется неторопко, там — старые люди.

Детвора умчалась вперед. Тимошка спешил монаха Алексея обрадовать, сообщить о приближении хода. Он первым бежал, не жалея сил и ног, и первым увидел…

— Козы!! — закричал он отчаянно. — Опять эти проклятые козы!!!

Повернув, он еще быстрее, на пределе сил не бежал, а летел вниз по склону, не видя дороги.

— Козы!! Опять козы!! — кричал и кричал он. — Ко-озы!!

Он бы упал и расшибся, но его слету поймал в объятья отец, ничего не понявший, тоже испуганный, потому что худенькое тело Тимоши вздрагивало, словно в ознобе, а в огромных глазах был ужас. Мальчик прижался к отцу, закрыл глаза. «Козы, козыти проклятые козы!» Он другого ничего не мог сказать, потому что даже с закрытыми глазами видел огромную черную козью орду, которая вот-вот будет топтать, как это было весной. А еще он четко видел : пустое надвершие кельи, без креста.

Люди взрослые нешуточный испуг мальчика поняли не сразу. Лишь за поворотом дороги, обрывистый склон, для них открылась картина совсем не праздничная. Намного опередив троицкий ход, по склонам Явленого кургана, с другой стороны, к вершине его черной ордой ли, тучею двигалось огромное козье стадо.

Козы уже добрались до кельи монаха Алексея и, обживая ее, лезли в пещеру, карабкались по надвершию.

Другое не все и не сразу поняли… Каменное, шлемистое надвершие кельи было пустым. Там не было белого креста, недавно воздвигнутого.

Мужчины поспешили вперед и начали отгонять, заворачивать козье стадо:

— Кызь — пошли! Кызь-кызь!

Но черная орда упрямо лезла вперед и вперед, тем более что снизу ее подгоняло звучное бряцанье «громышек».

— Кызь — пошли!! Кызь отсюда!!

Козы шарахались, но упрямо вперед, истошно орали, заглушая пение птиц и голоса людей. , словно бесовское, козлогласие висело над курганом. Узкие бородатые морды, желтые навыкате глаза, блекотание, неумолчный ор звучное тарахтение «громышек» — нанизанных на проволочное кольцо жестяных крышек, которое пугало коз более, чем голоса людские.

Позади козьей отары неторопливо шли два человека: худющий черноликий бич-работник и чеченский мальчик, который усердно тряс «громышками», подгоняя коз.

— Куда ты их гонишь? Либо умом рухнулся?! — накинулся народ на работника.

Тот плечами пожал, ответил со вздохом:

— Хозяин велел…

Чеченский мальчик был разговорчивей:

— Это — наши козы. Мы пасем…

Уверенный в своей правоте, он никого не боялся:

— Наши козы! Наши попасы!! — и подняв над головой «громышки», победно потряс ими, а потом кинул вперед, подгоняя коз.

— По тебе этими громышками, — сказал кто-то. — Ума вложить.

Мальчика, конечно, не тронули. Разве он виноват? Коз стали отгонять. Но попробуй справиться с этой огромной, в полтысячи голов ордой, орущей, встревоженной, которая, толком уже не понимая, куда и кто ее гонит, стала разбегаться по всему кургану, на ходу отыскивая съедобную зелень трав и кустов, даже здесь, на скудном камне. Повисло над курганом мекеканье, блеянье, острый и вонький козий дух.

Пара орланов-белохвостов да черные коршуны, которые привычно кружили в высоком небе, суматохой потревоженные, стали подниматься выше, большими кругами уходя в придонье, к покойным займищам и тихим озерам; порою птицы пропадали из вида.

А на земле, на кургане и склонах его, успокаивалось. Здесь места хватило всем. Разбрелись и притихали козы.

— Не поработимся врагом хулящим Тя и претящим нам, Христе Боже наш: погуби крестомвоим борющия нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами Богородицы…

— Да разрушай силы возстающих враг, да постыдятся и посрамятся, и дерзость их да сокрушится, и да уведят, яко мы имамы Божественную помощь… Яви свое заступление…

«Божественной помощи» и «заступления» истово просили старец Савва и монах Алексей перед «врагом хулящим и претящим». И, конечно же, речь не о скоте неразумном, который теперь рядом.

Речь об ином. Днем ранее на кургане объявился гость непрошеный — Асланбек, новый хозяин Кисляков. Прибыл он с шумом на большом черном «джипе», которому все нипочем: крутизна и камень.

Машина с ревом напрямую лезла по круче кургана, камни летели из-под колес. Асланбек давно здесь не проезжал. А нынче случилось. Поклонный крест он заметил издали, удивился, поехал, а потом напрямую по крутому склону, еще и новую машину проверяя, которой гордился. Машина не подвела.

На площадке, возле кельи монаха Алексея, Асланбек остановился, все более удивляясь не только кресту, водруженному над кельей, но аккуратному входу, порталу, нишам с иконами, каменным скамейкам — всему обихоженному, обжитому.

Хозяин вышел навстречу, поздоровался. Асланбек, привета не замечая, начал строгий допрос:

— А это чего? — показал он пальцем.

— Крест, — кротко ответил Алексей.

— Зачем?

— Поклоняться.

— А ты почему здесь?

— Молюсь.

— Кому? Зачем? — требовал Асланбек.

— Господу, чтобы сохранил и…

— Кого сохранил?!

— Людей и всякую тварь и приуготовил к великому празднику…

— Какому празднику?

— Пресвятой Троицы и Задонской Богоматери, которую почитаем…

— Понятно, — перебил его Асланбек. — Значит, праздник.

Он и в самом деле все понял и уже все решил. Дело не в кургане — малом клочке каменистой земли, о котором всякие сказки рассказывают, и не в этом человеке — видно, больном. Другие здесь лазят порой, ища неизвестно чего, но скоро убираются прочь. А вот крест — это знак. И эта обжитая нора — тоже знак чужого, постоянного присутствия на земле, которую Асланбек считал своею и не собирался ее уступать. К тому же совсем рядом, в одной из балок, давным-давно еще старый Ибрагим оборудовал скрытое от чужих глаз скотье стойло. Место было удобное: глухая лесистая низина, уходящая к Дону, с родником и даже просторной пещерой в обрывистом склоне — Монастырщины наследство. Прежде Ибрагим держал там, до поры, ворованный колхозный скот. В новые времена — придется: приблудный, угнанный с других хуторов. Это был давний чеченский промысел. Отказываться от него Асланбек не хотел. Даже напротив, расширял его.

И чужие тут были не нужны.

Сильная машина с ревом развернулась на невеликой площадке и покатила вниз по крутому склону.

Монах Алексей, проводив неожиданного гостя, начал ровнять землю, убирая следы колес, а потом долго молился.

Молитва не помогла. Ночью Поклонный крест рухнул.

Монах Алексей с этим страшным известием не к Басакиным поспешил, а к старцу Савве, который обретался неподалеку, в пещере укромной, от людских глаз скрытой.

«Значит, … — ответствовал Савва. — За грехи нашиудем молиться…»

В тот же утренний час они поднялись на вершину Явленого кургана и начали одинокое моленье. Оно длилось долго, а потом соединилось с молитвой крестного хода, который в свою пору поднялся на курган. И тогда началась служба.

Старый станичный батюшка, невеликий причт его, клирошане — не больно голосисто, но спето, душевно возносили:

Свете святыя славы,
Безсмертного Отца небесного,
Святого, Блаженного
Христе…
…Поем Отца, Сына и Святого Духа.
Иконы, украшенные цветами да зелеными ветками, вокруг расставленные, на камне, возле иссохшего родника; кадильный сладостный дым, пахучий степной вей, склоненные головы, тихие, порой неслышимые слова молитвы, одной для всех и у каждого своей, сердечной. Светлые детские лица, ручонки, взмывающие при осенении крестом, морщинистые, темные, по-детски наивные стариковские лики, глаза. Многие — на коленях, склоняя седую голову, чтобы к земле поближе, в которую скоро уйдут.

Тимоша — возле отца и деда. От «козьего» испуга он отошел. Молитвы этой он не знает; но душа просит, и он шепчет свое. Да только ли он один.

Поем Отца, Сына и Святого Духа…
Отец Василий — высокий, красивый и очень торжественный, в праздничном белом облачении, с сияющим золотым крестом на груди, он — на высоком каменном выступе, словно на амвоне. Пришел черед его — раздалось громогласное:

Кто Бог велий, яко Бог наш?!
Ты еси Бог, творяй чудеса!!
Гулко понеслось над курганом, степью и просторными речными водами. И словно было услышано.

ГЛАВА 20

Орланы-белохвосты, небо, большими кругами уходили к задонским низинам, озерам, просторным заливным лугам, но каждый раз возвращались, высоко и бесшумно проплывая над своей землей. А потом объявился еще один летун. Он пришел оттуда же, издалека, поначалу черной точкою в небе. Потом послышался гул. Это был вертолет, который, достигнув Явленого кургана, сбавил скорость, снизился и начал облет, выбирая место для приземления. Машина летела низко, с гулом и воздушными вихрями от винтов. Она сделала круг, потом другой, удивляя людей и насмерть пугая коз, которые черным горохом покатились по склонам кургана, порою срываясь на обрывах и падая, а далее — врассыпную.

Молебен на минуту-другую смешался, пока признавали Павла, удивленно ахали. Но все это — лишь на минуту-другую. Павел тут же встал в первом ряду молебна, рядом с отцом и матерью, голосом зычным поддержав молитву:

— Тебе нас, смиренных и осужденных, молящихся Тебе, Господи…

По виду и стати Павел был, как говорится, «чистый и подмесу», настоящий Басакин: ростом не больно высокий, телом плотный, словно литой: густые черные, в редком серебре волосы, усы подковой, казак и воин, по старинному хуторскому прозвищу — Пашка Жук.

Когда молебен окончился, Павел подошел к станичному батюшке и отцу Василию, не чинясь, поклонился,благословения прося и целуя руки. С отцом Василием потом дружески приобнялся. И тогда началось здраствование: с теми, кого долго не видел.

Потом, как и всегда на Троицу, на берегу речки, на просторном пологе угощались «троицкой» яишней, которую жарили на больших противнях басакинские бабы; хлебали уху, при которой — Яков Басакин. Выпивали, пригубливали, здравя великий праздник и встречу. Вспоминали ушедших, молодость, прошлые времена, говорили о .

Павел Басакин о кресте поваленном узнал еще на кургане. Спускаясь, он видел келью, надвершие, упавший белокаменный крест с Явленой Богоматерью, которая осталась целехонькой и глядела с печалью. Он приказал: «Ничего не трогать. Не подходить, не топтать. осмотрят, проверят». Хотя ему все было ясно.

Обычно на Троицком празднике приезжие разбивались кругами своей, близкой ли, далекой, родни. Нынче народу приехало немного. Детвора да зеленая молодежь хороводилась возле речки: купание, удочки, игры.

Люди постарше оставались в едином круге, возле Павла и других Басакиных, возле отца Василия.

Слишком много случилось недоброго в последнее время: внезапная гибель Аникея — главной опоры хутора и округи; затем — пожар, убравший огромное подворье; ограбление, потеря святынь. Одно за другим.

Кто-то об этом знал, а кто-то впервые слышал, охая да сокрушаясь. А теперь еще и крест повалили перед самым праздником. Тоже — недобрый знак. Шли разговоры, что на здешние земли глаз положил Джабраил Бородатый. Тогда и вовсе конец не только последнему хутору, но всей округе — Задонью. Иван Басакин пока здесь. Но Аникуша — такой дуб! — рухнул. Кого с ним сравнить? Не получится ли, что нынешний праздник на родной земле — последний.

Потому и гуртовались, хотели услышать Павла Басакина. Он прежде обещал многое: вернуться, возродить и прочее. Обещал и обещал. Теперь с неба свалился. Надолго ли? Может, по той же лесенке поднимется на вертолет и улетит.

Павел понимал это и потому, когда выпили да подзакусили, ухи похлебали, первые новости обсказали, а до песен время еще не дошло, — тогда Павел поднялся, без рюмки, не для тоста, и громко сказал:

— Докладываю. Вам, господа старики, родствие и земляки, докладываю, что полковник Басакин честно отслужил свое в небе. Налет, между прочим, двадцать тысяч часов. Теперь полковник Басакин назначен руководителем группы по созданию базы отдыха охотничьего и рыболовного направления министерства обороны с дислокацией в районе бывшего хутора Малый Басакин.

Это была новость нежданная и очень серьезная.

Поймав паузу, когда слова его были вроде поняты, но еще не осознаны и не посыпались вопросы, Павел продолжил:

— Объясняю в пределах пока мне . Выделяются земли порядка трех тысяч гектаров плюс земли районного казачьего общества. Там тоже не меньше. Запланировано выделение нам мобильного жилого городка. Обещают дебаркадер — плавучую пристань. Нефтяная компания «Югойл» выразила заинтересованность, вносит долю: пять типовых бревенчатых домов. Областная и районная администрации — в курсе, обещают поддержку и просят взять под защиту долину речки, чтобы была охранная зона. Здесь редкие, реликтовые растения, каких в мире нет. А их овцы да козы . Подключена будет наука, университет. Поддержка со всех сторон. Ноа первых порах, конечно, будут трудности. Знаете, как у нас все со скрипом идет. Финансирование и прочее. Поэтому прошу и жду от вас, земляки, поддержки и конкретной помощи. Именно сейчас, вначале. Дело — благое. Последний, может быть, шанс удержать нашу родину. Иначеами видите. Жгут, иконы забирают, кресты рушат. Завтра могилки сровняют. А Монастырщина, Явленый курган?.. Тоже отдать?! Так что давайте помогать. Сами знаете, я — не болтун, я — полковник Басакин. Пока еще в силах. Есть желание потрудиться на благо, на сохранение нашей земли. Всю жизнь далекие рубежи родины охраняем, а родную землю — в чужие руки? Вот он, — показал в сторону кургана, — наш главный и последний рубеж. Надеюсь на понимание и на помощь от всех вас.

Против ожидания, шума и гама не случилось. Спрашивать вроде не о чем: Басакин все рассказал. Весть, конечно, хорошая. Но пока ведь — одни слова. И не более. Но посидели, покряхтели, подумали. Кое-что да придумали. Для начала.

У Хныкиных, в районном городке, в тамошнем затоне стояла небольшая плавучая пристань с жилой надстройкой. Когда-то купили ее, на случай, который вроде теперь подоспел. Решили пригнать пристань и поставить в устье речки. Хныкин пообещал привезти три жилых вагончика, какие в райцентре во времена советские для нефтяников делали. Купил, тоже «на случай». Теперь сгодятся, на первое время.

Павлу Басакину поверили не все, потому что и прежде слышали много красивых слов: новое казачество в свое время чего только не обещало: «казачий сельхозхолдинг» да «конезавод»; потом — фермеры, и не только свои, но городские, серьезные, на дорогих машинах и, по всему видно, с деньгами, сулили златые горы. Но все вышло как мыльный пузырь — переливами поиграло: «инвестиции», «холдинг-молдинг». И снова — пусто. Лишь кавказские люди, безо всяких словес, обступали со всех сторон.

Так что новым речам, пусть и полковника, веры особой не было. Но слушали. А потом стали разбредаться к речке, которая, как и прежде, была чистой, с глубокими омутами и говорливыми галечными перекатами; к родным троицким травам: чабрецу, шалфею, «железняку», которые духовито пахнут, тревожа память, когда их заваришь зимней порой.

Разбредались и собирались вновь, пели песни казачьи, которые только здесь и поются по-доброму, среди :

Казак по Дону гуля-а-аить!
Казак бравый, !
Поднявшись и поманывая рукой, заводил голосом нестареющий Иван Переходнов, ковылевый, седой. Ему помогали с готовностью, всем кругом.

Ой, да, он да конечком своим разъезжает,
Ой, да быстрою, казак над рекой!
Голос запевалы тонул в общем хоре, а потом высоко взмывал, над землей и водой:

Ой, да конечком разъезжает!
Это была не песня, но — жизнь давняя, прожитая и немного нынешняя:

Ой, да там же девчоночка плачет!
Ой, да над рекою она слезы горькие льет!
Пели. И снова вспоминали давнее. О речь вели.

Летний день неторопко, но катил и катил, за часом приближая вечер.

Народ приезжий нехотя, но стал собираться в дорогу.

В просторном застолье начинали прощаться. Молодые — до срока, а старым — как бог даст. Кто-то выпивал «стремянную» ли, «закурганную»; дохлебывали остывшую, но такую пахучую уху.

Для хуторских басакинских стариков, наскучавших в долгом одиночестве, словно в глухом затворе, нынешний день был еще и великим праздником доброго людского общенья. Не хотелось обрезать его. Народ расходился и разъезжался, а они словно не замечали. Пели, «дишканили» напоследок лишь для себя:

Ой, да кукушечка,
Она к мелкому соловушке прилетала,
Она прилетала к соловушке
И глаза бранила-журила…
По-прежнему, как и во всем сегодняшнем дне, за главного человека и теперь оставался Павел Басакин. К нему все вопросы. И надежда на него. Человек военный, полковник. Служивская хватка сразу видна. Не зря так долго ждали его.

Отца Василия и станичного батюшку Павел успокоил, твердо сказав, что памятный крест будет восстановлен и там же водружен.

Городским землякам еще и еще раз наказывал, напоминал про их обещания и про дела земельные: «Пишите заявления. Под жилые строения. Хутор должен быть наш».

Провожали за машиной машину, лишь свои оставались — Басакины да хуторские старики, которые долгую песнь «играли»:

Ой, да не летай, мой соловушек.
Не летай чистом по-оле
И не садися…
Ой, да не садися ты белу ковылушку.
Песню эту уже не слушал и не слышал никто. Кроме самих певунов да мамы Раи, которая сидела и с отъезжающими прощалась издали. Она не вставала, потому что на коленях ее сладко спал внук Тимоша. За день уставший, он прилег возле бабушки и уснул. Не хотелось его тревожить.

Ой, да не вей, мой соловушек,
Да себе гнездышку,
Себе гнездышку
Да на белой ковылушке… —
тонко голосили старики.

Песня была невеселая. Такая и нужна была нынче маме Рае.

Приезд старшего сына был, конечно, большой радостью для всех. Для матери — в первую голову. Долго не видала его. Тревожилась годы и годы, когда он улетал далеко. наконец он рядом. Крепкий, здоровый. слава Богу.

Но лучше бы он сюда не приезжал. А жил бы себе спокойно в Москве. Навещал бы порою родные места: охотился, рыбачил, а не затевал бы нынешнюю бучу, в которой доброго — лишь слова. А жизнь — иное…

Малый Тимоша спал и спал, за день устав. Сначала с утра были встречи гостей. Потом испуг, который долго не проходил. «Опять эти проклятые козы!!» Руки отца, матери, а потом бабушки понемногу, но рассеяли страх. Потом была служба на кургане, после нее — круг застолья. Потом он еще мяч гонял с ребятами Вахида. Футбольное поле было недалеко. Конечно, устал.

Мама Рая охраняла его, не давая тревожить. Пускай спит. Редко теперь они виделись, хоть и жили друг от друга недалеко. Старая женщина скучала по меньшему и теперь уже последнему внуку, жалея его. , нестриженый, уже до черноты загорелый, с коростами, с расчесами, ссадинами, да забытыми, уже шершавыми цыпками на руках и ногах. А тут еще эти козы…

А старшего сына затеи — хуже коз.

Лучше бы Павел не приезжал. Отработал свое, нелегкое, отлетал. Вот и жил бы да жил. Квартира, семья, достаток, какой теперь далеко не у всех. Вот и радуйся. А новую жизнь в такие годы не начинают. Жена сюда не приедет. И правильно сделает. А что будет дальше? И не только с ним.

Иван да Ольга после смерти Аникея Басакина долго бы не продержались. К зиме бы точно ушли. А теперь — новая надежда. Так и будут в этих вагончиках дикарями жить да Тимошу мучить. Дороги нормальной нет, электричества нет, телефона нет. Помыться толком нельзя. Зарос какими-то коростами да цыпками. Перед приезжими городскими людьми стыдно. У них дети — картинки: ухоженные, нарядно одетые; учатся в хороших школах, музыкой, спортом занимаются, их водят в театры, в музеи. Нынче они приехали, побыли здесь и уехали к своей жизни. А Тимошка остался. Его и помыть негде по-хорошему. Про иное не говоря. Вагончик, он вагончик и есть. Жилье бедолажное, временное. А на какой срок? На долгий-предолгий. Кто здесь будет хоромы строить?.. На ковылушке. Больно глядеть на такое житье. Ведь люди близкие, дорогие: внук, сын, невестка. Иван похудел, сгорбатился. Спина у него болит, видно, надорвал. А ведь всего полгода прошло.

Троицкое застолье кончилось. Последних, хуторских стариков погрузили в машину.

Ой, да свей свою гнездушку,
Ну, свей же ты в темном лесу…
темном лесу…
зеленой дубровушке.
Ой, да ты свей… —
допевали они уже в кабине.

Гости разъехались. Славный был праздник. Просторная степь в молодой зелени, цвете. Явленый курган — словно огромный храм, зеленью и цветами украшенный. Негромкая, но такая душевная служба. А после нее, тоже душевные, встречи родных и близких, земляков. Доброе застолье на берегу малой речки. А рядом — могучий Дон-батюшка, его пресный дух, синие воды. Все было хорошо. Но праздник кончился, оставив память на дни долгие.

Как хотелось бы сейчас маме Рае уехать. Подняться, сонного внука на руки взять, отнести в машину. И уехать с ним к жизни привычной, налаженной, оставляя лишь в памяти праздничный день.

О жизни совсем иной говорили и говорили басакинские мужики: отец, Павел, Иван, и даже Яков навострил уши: может, и ему — рыбаку да охотнику — найдется дело нынешнего, торгового. Станичный Федор Иванович с приездом Павла воспрянул. И сыновьям его увиделась перемена судьбы в новом деле: охотничье хозяйство, тем более — от Москвы, от министерства обороны, там люди будут нужны.

— Большой Басакин не отдадим никому, — твердо обещал Павел. — Двадцать, тридцать участков взять. На каждом поставить хотя бы времянки-вагончики. И хутор наш. Один чеченец живет. Вот и хватит. Аникей не зря старые дома скупал. Он берег их своих. И у нас никаких Джабраилов тут не будет. Никакого «Исламского фонда». Это я обещаю. Земля должна быть нашей. Отец с оформлением всем поможет. Казаков пристегнем. Пусть громче шумят. И остальное сделаем. Кое с кем и кое с чем разберемся быстро, не откладывая… — заканчивал он, не разъясняя, потому что знал, как скоро разносятся вести даже здесь, в пустой голой степи.

Две недели назад вернувшись на родину, в дом отцовский, Павел под родной крышею провел лишь ночь, остальное находясь в разъездах: областной центр да Ростов, где размещалось командование военным округом. Там он искал поддержки и понимания, надеясь на старых друзей, которые еще служили. Кроме высоких постановлений нужно было как можно быстрей, до осени, до открытия охоты обозначить свое присутствие в Малом Басакине: строениями, егерями да сторожами. А на открытие охоты пригласить начальников. Тогда уж точно дело пойдет.

Но прежде хотел Павел очистить округу от людей, которых и духу здесь не должно быть: от всяких «племянников» из Чечни, Дагестана, Азербайджана, которых в Задонщине развелось немало. Он знал об этом по разговорам с родными и по прежней службе. Все это было и, видимо, есть. Здесь — граница трех районов, вовсе глухой угол, от райотделов милиции далекий.

«А ведь рядом полигон. Новое вооружение испытывается чеченские отары пасутся… — говорил очевидное Павел Басакин своим собеседникам в штабе округа. — А кто их пасет? И кто рядом пасется?»

Никого долго убеждать не пришлось. На июль были назначены большие учения. Во главе с министром обороны. Не дай бог, чего… Прежний начальник полигона ушел на пенсию. Новому, молодому, надо стараться, чтобы учения первые не стали для него последними.

Так что не зря Павел ездил. Поняли его военные и гражданские власти и обещали помочь, не откладывая. Но сегодня Павел об этом не говорил. Скоро увидят, поймут.

На берегу собирали остатки праздника: полога да котлы, увозя все на поместье басакинское, к Белой горе. Туда же поехала и мама Рая. Ей неможилось.

Басакин это увидел и поспешил с отъездом, хотя уезжать ему не хотелось: не все было обговорено и решено. Дела подступали серьезные. Не зря так долго ждали старшего сына и надеялись на него. Военный человек, он и есть военный. Крепкая рука.

От Белой горы через речку проехали молча. Хутор Большой Басакин миновали краем.

Черное пятно недавнего пожара еще не прикрыла зелень. Мама Рая зажмурилась, не хотела глядеть. А супруг ее, видя уже иное, жене сказал:

— Может, и мы здесь построимся. Будем жить на старости лет.

— Ничего мы тут строить не будем. Не забивай себе голову, — досадуя, сказала мама Рая. — На старости лет надо в насиженном гнезде жить, а не лепить новое. На ковылушке, — вспомнила она слова последней стариковской песни.

какой ковылушке? — не понял ее муж.

— А вот на такой… Ковыль-ковыль… — и продолжила тверже: — У нас, слава богу, есть дом. Крепкий и теплый. И оставлять его на старости лет мы не будем. Нам кочевать не по возрасту. И никаких коров и свиней мы заводить не будем. Доить, кормить, чистить. В резиновых сапогах лазить. У нас уже было такое. По нужде: доила, кормила, чистила. Это, слава богу, прошло. И годы мои прошли.

— Но ведь дети… — заперечил Басакин. — Павел приехал… Такое дело. Надо помогать. И Иван тут. Все вместе. При чем тут свиньи да сапоги. Просто жить…

И снова мама Рая его обрезала:

— Ты считать до десяти умеешь? Не забыл арифметику?

— Не понял…

— Тимоша футбол гонял, с чеченятами. Я глядела. Их — десять. А Тимоша — один. Тебе непонятно?

— Еще приедут люди. Конечно, приедут! Павел такое дело завернул… — закипятился старый Басакин.

Жена прервала его:

— Никто, никогда из наших, русских сюда не приедет жить, — отчетливо, внятно сказала она. — И ты лучше меня это знаешь. Вот он хутор — пустой. Округа — одни могилки. Не надо детских фантазий. А Павел?.. Какое он дело завернул? Жизнь и семью свою рушит. Один будет сидеть бобылем в каком-нибудь вагончике. Алечка сюда никогда не приедет. Ты это сам понимаешь. С какой стати она оставит Москву: квартиру, дачу, дочерей, внука? Никогда не приедет, — еще раз твердо повторила мама Рая. — И правильно сделает. А Паша будет туда-сюда мыкаться? Ближний свет. Или от семьи отчурается. Загуляет. Да еще выпивать начнет.

— Ну, ты загадала… Молодец.

— А тут и загадывать нечего. Зачем ездят начальники на природу? Книжки читать? Или собирать гербарий? Водку пить они приезжают. А Паша у них будет «разливайкин». Тут и загадывать нечего. Все — на ладони. А Тимошу мы отсюда скоро заберем. Ни в каких хуторских да станичных школах он учиться не будет. Знаю я эти школы. У нас, в поселке, учителей уже нет. А здесьпаси и сохрани… Погубить я его не дам. Да и зимовать он здесь не будет. Не дай бог, заболеет. В станице уже и фельдшера нет. Да и попробуй сюда, зимой да осенью. Лишь на вертолете… Ты об этом подумал?

Муж молчал, хмурился. Поняв его и жалея, мама Рая заговорила спокойнее, ласковей:

— Старые мы с тобой люди и жить будем по-стариковски. Наработались. Не одного, а четверых родили, вырастили, а потом помогали. И будем посильно помогать. Главное — внукам. На хлеб наши дети заработают сами. А я хочу, я давно мечтаю, чтобы мы с тобой долго еще жили и жили. Вместе. Все у нас, слава богу, есть. Лишнего уже не надо. Будем возиться: ты — в саду, я — с цветочками. Тихо, спокойно. Будем радоваться друг другу. Сколько нам лет-то отпущено? Разве мы знаем? — голос ее дрогнул.

Басакин повернулся, поглядел на жену, произнес, вроде успокаивая:

— Раечка…

— Ничего мы не знаем… — с горечью выдохнула мама Рая.

Басакин не нашел чем возразить, потому что и впрямь — «ничего не знаем». А ведь тоже хотелось ему — в самом деле! — тихой спокойной старости рядом с женой — самым близким и самым дорогим человеком, без которого…

Басакин сбросил скорость, почти останавливая машину. Что-то ему почудилось недоброе. Что-то необычное услышал он в голосе жены, увидел в ее лице, глазах. Что-то тревожное.

Разом из головы, словно ветром, выдуло все: приезд сына, планы его и собственные планы. Он все забыл, лишь глядел на жену.

Он все понял: ее давнюю усталость, нынешнюю тревогу и мечту о покое; и свою усталость, и тоже немалые тревоги, прежде и теперь. Он остановил машину.

— Раечка… — произнес он тихо. — Раечка, умница моя. Да, да… Ты — умница. — Он погладил ее плечо, голову и поцеловал осторожно, в щеку. — Раечка, все у нас будет хорошо. Ты, пожалуйста, не беспокойся.

Мама Рая поверила мужу: он понял ее тревогу; он подумает и остальное поймет. Сразу от сердца отлегло. Но подступила усталая , а потом — покойная дрема.

Басакин вел машину осторожно, а после станицы и вовсе — асфальт. словно плывешь. Дорога пустая: ни встречных машин, ни попутных. Безлюдье.

слава богу, потому что старый Басакин, поняв жену, тем же разом понял иное: его собственным, сокровенным мечтам ли, планам не сбыться. С Яковом не получилось задуманное. Но там были заботы о заработке и прожитье. А вот на Павла надеялся с мечтами иными. Потому и младшего сына поддержал, часто бывал у него, занимаясь садовыми деревьями, виноградом, вроде в . И для души.

Но не сбыться… Плохо ли, хорошо это, может, и впрямь лишь мечты стариковские, пустые. Но все равно горько. И никому про это не расскажешь. Все в тебе. Потому и сердце порой саднит.

Вечерело. Поодаль, в просторных пустых логах да низинах, в подножьях курганов понемногу густели летние сумерки, медленно подступая к дороге.

ГЛАВА 21

В таких же светлых, но уже утренних сумерках, по той же пустой дороге, от райцентра к станице по гладкому асфальту, с легким гулом резиновых ребристых шин, а потом ухабистым проселком, пыля, не снижая скорости, катили друг за другом три приземистые военные машины пятнистого зелено-грязного окраса. Такой транспорт для здешней округи не был новостью. Каждый год в пору летнюю к полигону тянулись целые колонны военной «техники», грозно рыча и разбивая проселочные дороги.

Нынешние гости мчались легко, неся в своем броневом надежном укрыве десант бойцов из бригады «особого назначения», обученных, опытных, службу несущих в районах неспокойных: Чечня, Ингушетия, Дагестан. С ними — представители милиции. Это начиналась операция «Гром», объявленная приказом по главному управлению области на границах трех районов, прилегающих к военному полигону.

На подъезде к хутору Большой Басакин, в лощине, одна из машин встала; две другие, не снижая скорости, помчались дальше, но каждая своим путем.

В помощь им по-военному точно, в заранее определенное время с полигона поднялись два вертолета. Через короткий срок они уже низко кружили: один над урочищем Кисляки, где размещалось хозяйство покойного Ибрагима; другой над хутором Ерик — гнездом Джабраила Бородатого.

На хуторе Басакин обошлись без вертолета.

В этот ранний утренний час в доме Вахида детвора еще крепко спала. Поднялись старшие: Вахид, выйдя на волю, прокашливался и курил первую в этом дне сигарету; жена его Зара начинала коров доить на открытом базу.

В ранней, за ночь настоянной степной тишине голос мотора они услышали оба. Зара от коровьего вымени и подойника головы не подняла: мало ли ездят по летнему времени. Вахиду необычным показался звук мотора: не трактор и не машина. Он пошел к воротам, чтобы поглядеть.

Но первой увидела приезжих старшая дочь — Балкан. Обычно поутру она помогала матери, немного припаздывая. Так было и сегодня. Полуодетая, белотелая, она вышла из дома, позевывая да потягиваясь, и остолбенела.

Большая приземистая машина остановилась возле задних ворот подворья, на пригорке, и из нее горохом посыпались военные люди с оружием, в черных масках. Они выскакивали из машины и куда-то бежали. Девушка остолбенела, не сразу поняв, что это не дурной сон, но явь. Потом закричала, зовя на помощь:

— Папа! Мама!!

Бойцы свою службу знали: Чечня ли, Дагестан, Задонье — везде одинаково: как предписано и положено и как военная жизнь научила.

Через минуту-другую подворье Вахида было окружено. Четыре бойца встали квадратом, внутри которого дом и двор просматривались по секторам дозора пристального, а если придется, то и обстрела. Оружие — наготове. Случалось всякое. И не раз.

из тесного нутра непривычной для них машины выбрались сотрудники милицейские, которые в сопровождении бойцов представились хозяину, объяснили:

— Оперативно-розыскные мероприятия. Проверка паспортного режима. Досмотр. Давайте домовую книгу, документы . Если есть посторонние лица, сразу сообщите.

Для Вахида похожие проверки не были новостью. Но обычно приезжали , станичные: участковый, администрация. А теперь — чуть ли не танк, солдаты, оружие, черные маски с прорезями для глаз.

— Что-то случилось? — встревоженно спросил он.

— Приказ… — коротко ответили ему.

В тесном, надышанном за ночь доме, приезжие во все комнатки заглянули, пересчитав детей, больших и малых. Их оказалось на одного больше, чем числилось в домовой книге.

— Один — лишний.

— Племянник, — объяснил Вахид. — Приехал.

— Показывай, какой из них!

Пятнадцатилетний мальчик ли, юноша, сын младшего брата, на родине живущего, у дяди гостил. У него был паспорт.

— Регистрация?

— Не успел. Он недавно приехал.

— Штраф выпишем, тебе и ему. Бичи есть?

— Не держим.

— Оружие? Огнестрельное, холодное. Наркотики?..

— Нет, нет…

Начался так «шмон», которым умело, привычно занимались бойцы. Проверяли, шарили везде: в комнатах, заглядывая под кровати, в шкафы; светили фонарями в темных кладовках, чуланах; залезли в подполье, на чердак.

Проснулись, вскакивали с постелей старшие дети: Умар, Зелимхан, Деши… Им приказали из дома не выходить. Другие спали. Только совсем малый Эльбек затревожился, захныкал.

Бойцы дом оставили, начали проверять подворье: базы, сараи, птичники. Всполошилась испуганная птица: кудахтанье, кряканье, гогот. Хрипло лаяли сидящие на цепях лохматые кавказские овчарки, каждая с телка ростом.

— Убери их, — предупредили хозяина. — Сорвется, сразу пристрелим.

Обычный утренний летний порядок большого семейства был порушен. Вахид, растерянный и даже испуганный, стоял посреди двора, пытаясь за гостями незваными, которые шныряли там и здесь. Мало ли чего они , коли захотят…

Взрослые сыновья хозяина из окон да открытых дверей дома глядели настороженно, перебрасываясь словом-другим.

Белые, сдобные плечи Балкан притягивали взгляды бойцов. Поняв это, девушка бросилась к матери, которая по-прежнему доила коров. Зара на нее прикрикнула:

— Прикройся, . садись. Пусть ищут.

Она сняла и отдала свою кофту, прикрывая наготу дочери. И тут же услышала:

— Ма-а-ма!.. Мама!

Это кричал и плакал маленький Эльбек.

Испуганный, голенький он выкатился из дома, упал, закричав истошно:

— Ма-а-ма!

— Ма-а-ма!

Вскочив от коровы и опрокинув подойник с молоком, Зара бросилась к детям.

Эльбека она подняла и прижала к груди, Зухру рукой к себе притянула:

— Здесь я, здесье бойтесь.

К матери все потянулись: десятилетняя Малика, Адам, Алвади, Дешидин за другим дети выбирались из дома, сгрудившись посреди двора возле отца и матери.

— Детей , — негромко, быстро, но внятно говорила Зара, выливая обиду. — Нашли бандитов. Под подушкой ищители в курятнике. Там все спрятано. Там пулемет и гранаты. Ищите, ищите…

Всполошенная птица кудахтала, гоготала, гневно клекотала, хлопая крыльями. Глухо захлебывались лаем запертые собаки. Блеяли овцы и козы. Замычали коровы, дойку ожидая и почуяв общую тревогу. Скотий и птичий ор поднялся над подворьем Вахида, растекаясь в утренней тишине просторного пустого хутора и округи.

Смолкла Зара. Вахид курил. Притихли малые дети, прижавшись к матери, словно цыплята под крылом у курицы-квочки. У ребят взрослых на лицах испуга не было. В глазах — злость. Черные глаза, с недобрым огнем.

Операция в Басакине сворачивалась так же быстро, как и началась. Минута-другая, и нет никого.

Машина мягко рыкнула и покатила прочь, пыля и легко переваливаясь по ухабам хуторской дороги.

Взрослые проводили ее вздохом облегчения.

— Та-та-та-та… — начал стрелять он вдогон уходящей машине. — Та-та-та…

И словно в ответ ему, вдали, за речкой, послышались настоящие оружейные очереди: «Та-та-та-та…. Та-та-та-та-та-та…» — автоматные ли, пулеметные утренней тишине они звучали четко и явственно. Их услышали все.

— Та-та-та-та…. Та-та-та-та-та…

А потом стихло. Но где-то там же, вдали, за речкою, над холмами кружил вертолет.

— Это в Кисляках, у Асланбека, — догадался кто-то из сыновей.

— Какие Кисляки! Не придумывай! — оборвал его отец. — Это учения, на полигоне. Давайте делом заниматься. День на дворе. Скотина стоит на базу. Помогайте доить. Выгоняйте.

На просторном подворье Вахида хватало дел: немалая овечья отара, такая же козья, дойные коровы да гурт «гуляка», много птицы.

Работы хватало. Но порою Вахид и сыновья старшие все же прислушивались: не будет ли новой стрельбы, понимая, что это не полигон, это в Кисляках стреляли. Стрельбы больше не было. Лишь гудел вертолет, где-то там, за речкой.

А ее и не могло быть, долгой стрельбы. Двух очередей хватило, чтобы пугануть убегавших и положить их на землю.

Чабанскую «точку» на Кисляках еще в колхозные времена поставили на ровном, словно ладошка, месте. Жилье, скотьи постройки, выгульные базы — все на виду. она и перешла к старому Ибрагиму. Сначала — на время, потом — на век, понемногу разрастаясь и утесняясь сараями, загонами, халупами для работников и прочей нуждой. Единственная подъездная дорога тоже на виду: через Лысый курган. И потому даже в сумеречном раннем утре пятнистую военную машину услышали и .

И сразу на подворье суетливо забегали, зашныряли какие-то люди, словно потревоженные тараканы. Военную машину опередив, появился вертолет и начал кружить невысоко, словно коршун, высматривая добычу; он приземлился не вдруг, ожидая, когда бээмпэ дозором, другие займутся привычным досмотром.

В хозяйстве старого Ибрагима досмотр получился непростым.

Замков оказалось много. На бревенчатом амбаре — замок, на жилом вагончике, на сарае и даже на дворовом туалете — везде замки.

Непрошеных гостей встречал Асланбек.

К нему и первый вопрос:

— Ты хозяин?

— Хозяин.

— Ключи…

— Какие ключи?! От сундука с деньгами?! — заносчиво ответил Асланбек. — Предъявите ордер на обыск. Иначе — прокуратура…

Но старший десанта и его бойцы ахарей видели-перевидели.

— Ключи! Или ломаем замки.

— Ломайте! За все будете отвечать! Сейчас еду к прокурору! — к своей машине.

— Стоять!! — старший десанта, рослый, плечистый прапор. — Или сейчас будешь лежать. в землю. И в наручниках. Ты понял меня?! — Он шагнул к Асланбеку. — Ты понял?! Стоять и отвечать на вопросы. И не больше!

— Есть ключи. Не надо, не надо ломать. Прошу, пожалуйста, — поспешил на выручку младший брат Муса. — Буду все отмыкать. Вот ключи…

Худой, , темнолицый Муса гляделся старее брата, аккуратно стриженного, с подбритой ухоженной бородкой. И одет был Муса соответственно: обвисшие шаровары, темная рубашка, обувь — глубокие калоши. Потому что и прежде, при живом отце, и теперь Муса находился при скотине, с утра до ночи.

— Сейчас, сейчас… — торопился он. — Все отмыкаем.

Немалой была связка ключей. с ними разберись в спешке. И первый замок не успели открыть, раздался свист. На его призыв от сенника и крытых базов одна за другой, вперегон выскочили три большие мохнатые собаки — кавказские овчарки. Только и держали в степи, при скотине. Они даже волка берут.

Здесь были люди. Муса, громко и гортанно прокричав, остановил собак. Асланбек презрительно .

С собаками сладили. А вот с замками церемониться не стали.

Из первого же дощатого вагончика вытащили двоих русских, по виду бичей:

— Работники, работают… — торопливо объяснял Муса.

— Документы…

С документами занимались в доме, в жилье: домовая книга, паспорта, хозяйка — старая Маймонат, две снохи, испуганная детвора.

А во дворе тем временем нашли еще двоих спрятанных, в большом погребе. Крышку его отворили, в темный зев крикнули.

— Кто есть?! Выходи! Кидаем гранату!

В погребе зашевелились и выбрались на волю двое. Оба — чеченцы. На всякий случай светошумовую гранату в погреб бросили. Чеченцев из погреба уложили на землю, с «браслетами» за спиной.

Тем временем, понимая свой положенный час, из летних загонов стали вытекать овцы и козы, смешавшись в огромную многоголосую отару. Без людского указа, привычно, отара тянулась к рядам железных желобов-поилок, стоящих поодаль возле кучки старых-престарых груш, в тени которых скотина отдыхала в полудень. Овцы и козы неспешно тянулись живым, орущим потоком, приближаясь к поилкам и грушам, за которыми начинался пологий спуск и устье, начало обычной степной балки. Понемногу ширясь и глубясь, зеленея шиповником да бояркой, она уходила к недалекому Дону.

Возможно, они так бы и ушли, скрываясь в овечьей да козьей отаре. Но один из троих не выдержал и прежде срока, так же низко пригнувшись, почти на , но опережая овец и коз, которые его прикрывали, заспешил. Поспешил, выдавая себя и других. Его увидели. Вертолет , и объявил громкоговоритель: «Лежать! Лицом вниз!»

Но вперед и вперед, теперь в открытую, оставив свою живую защиту, к устью балки бежали три человека.

Машина была сильнее, быстрее. На низком, отару полете она догнала бежавших и прокричала: «Открываю огонь!»

Первая пулеметная очередь прошила воздух, вторая — землю впереди . И они сдались, падая лицом вниз.

— Не шевелиться! Ноги и руки — в сторону. Лежать!

Всех троих бегунов в наручники заковали, повели в вертолет. Отару прочесывали. Может, кто прячется под брюхом овечьим.

Досмотр на Кисляках оказался долгим. Но больше никого не нашли. В вертолет повели и беспаспортных бичей-работников, и хозяина. Асланбек оглянулся, брату сказал:

— Ты — старший.

И пошел. … Легко шел. Легко по лесенке в вертолет поднялся. Не оглядываясь.

А от дома, из толпы , оттолкнув мать и бабушку, к вертолету помчался мальчик, сын Асланбека — Ибрагим. Он бежал и кричал:

— Папа! Я с тобой! Я с папой хочу! Папа!..

Еще минуту назад он стоял возле дома, прислонившись к матери, испуганный, мало что понимая. Но в какой-то миг он вдруг ясно понял: сначала ушел дедушка. Он никогда не вернется, сколько ни проси, ни моли, ни плачь… Дедушка теперь только во сне, навсегда. А теперь и папа. Папа уже уходил надолго, без него было плохо. Но оставался, был рядом дедушка. Мальчик прилепился к нему всей душой. Теперь папа вернулся, так вовремя, и был рядом, становясь все ближе, родней. Его забрали. И тоже навсегда. Это было не только горько, но очень страшно. Невыносимо страшно и навсегда.

— Я с папой хочу! — закричал он и побежал к вертолету. — Я с папой!

За мальчиком торопилась и не могла догнать его беременная мать, придерживая тяжелый живот.

Мальчика остановил один из бойцов, протянув руку:

— Стой! Нельзя туда! — и тут же отдернул ее, почуяв больной укус. — Кусается, звереныш!

Он оттолкнул мальчика, и тот упал. Подоспела мать, оберегая большим телом маленького Ибрагима, который корчился в судорогах, с пеной у рта. Он кричал и бил свою мать прямо в большой живот. Он кричал уже :

— К дедушке хочу и к папе! К папе и дедушке! Приходи, дедушка!.. Помоги!!!

— Я здесь, я здесь, мой золотой, мой сладкий… — Это старая Маймонат подняла маленького Ибрагима на руки, прижала его к своему мягкому теплому телу. — Я здесь, мой милый, — шептала она и плакала. — Я здесь, моя радость.

Мальчик притих, забываясь в недужной дреме. Шум улетавшего вертолета не мог его потревожить, потому что он слышал лишь одно:

— Я здесь, мой дорогой… Я уже здесь…

ГЛАВА 22

Задонские степи во времена нынешние год от года становятся все безлюдней и глуше. От жилья к жилью — долгие версты.

Но слухи да новости порой разносятся быстро, особенно после пятничного базара в станице да субботнего в городке районном, куда хуторяне везут на продажу и мясное.

Вести нынешние о вертолетах, военных машинах, бойцах с оружием, стрельбе и, конечно, о полковнике Басакине, который будет что-то строить, и, может быть, от него этот шум и гром, — эти новости разлетелись прежде базарных дней. Их принимали по-разному, одобряя: «Пора! Давно пора укорот давать!» — и осторожничая: «Не суди в три дниоживем — увидим».

Басакинские — Вахид и Зара — не знали, что думать и от кого новой беды ждать. Лето пришло недоброе. Сначала Аникей Басакин землю под себя подбирал. Потом — Асланбек. Он был свой, но оказался хуже чужого.

Аникей ушел. Асланбека забрали. И вроде уберут всех. Но только ли Кисляков? Новый хозяин объявился: военный, полковник, тоже Басакин. И ему тоже земля нужна.

Джабраил Бородатый проезжал, успокоил Вахида:

— Живи. Работай. Работать надо, а не болтать. Асланбек много болтал. Везде болтал. А головой не думал. Живи как жил. Охотники, рыбаки, полковники… Их — много. У них одни дела: постреляют, водки напьются и уедут. А мы останемся. У тебя — сыновья. Внуки будут. Работай.

Он правильно говорил, на то он и Джабраил Бородатый. В тот день, после Троицы, к нему тоже наведались военные гости: бээмпэ с бойцами, вертолет. Но у Джабраила один брат в Грозном министр, другой — в Москве, банкир. Вахиду с ним не равняться.

Подумали и решили: Зара навестит Басакиных. С Ольгой они виделись нечасто, но с первых дней по-бабьему добрым было знакомство. Зара учила, как лучше коров доить, как делать домашний сыр по-чеченски, снабжала сухим телячьим сычугом для закваски. Потому и решили поговорить с Ольгой, что-нибудь узнать о полковнике, его планах.

Конечно же, с матерью увязалась Зухра, чтобы Тимошу проведать.

На басакинском поместье под Белой горой гостей приняли радушно. Женщины сели чай пить. Тимоше не терпелось подружке новости рассказать, удивить военной сумкой, которую подарил ему дядя Павел. В ней было все настоящее, солдатское: компас, складной нож, фонарик и даже пропитание — сухие галеты. «Желтопузы» не ядовитые. А птенцов губят. Приходится их спасать, ловя и выбрасывая змей в глубокую балку.

Девочке тоже было что рассказать.

— К нам приезжали военные солдаты на танке. Так было страшно… — пожаловалась она. — Их было много. Я даже плакала.

— Настоящий танк? — удивился Тимоша и подосадовал: — А почему же он к нам не приехал? Я бы залез на него и покатался. Это интересно… Может, еще приедет.

— Нас, наверно, отсюда прогонят, — со вздохом поведала Зухра от старших. — А куда прогонят, не знаю.

— Нет, нет… — встревожился и твердо сказал Тимоша. — Нам же с тобой скоро надо жениться. Я за тебя заступлюсь, — пообещал он. — У нас приехал дядя Павел. Он — полковник. Он всем прикажет…

Детвора вначале секретничала, мыкаясь на подворье, но Ольга напомнила сыну:

— За телятами пригляди. Не убрели бы…

А телята и впрямь убрели. В низине возле речки их не было видно. Надо искать. Но прежде дети решили наведаться в места потаенные: к бобровой заводи, где, если повезет, можно увидеть подросших бобрят, которые словно на катере катаются по всему заливу на просторной родительской спине, соскальзывая порой в воду, плавая и снова карабкаясь, умащиваясь. Уморительное зрелище.

Здесь же, на глухой прибрежной поляне, прижились косули с детенышами. Одну из них Тимоша случайно увидел, когда подкрадывался к бобрам, через гущу талов. Рыжевато-золотистая, стройная, с точеной головкой на длинной шеепервые в жизни увидев косулю, Тимоша замер, не веря глазам. Это сказка или просто виденье?.. Тем более что рядом с ней — вовсе крохотные, такие же золотистые, с солнечно-светлой рябью, детеныши. Мальчик смотрел, замерев, пока это золотистое чудо не исчезло в зелени.

Тимоша тут же бросился к отцу.

— Это косули, — ответил ему отец. — Две мамки с детенышами. Там у них лежки. Ты их не тревожь. Мы там и траву косить не будем. Пусть живут.

— Но глядеть на них можно? — взмолился Тимоша.

— Очень осторожно. Они чуткие, боязливые. Смотри, собак не бери. И не говори никому. Пусть живут.

— Да, даусть живут! — горячо поддержал его Тимоша. — Пусть разводятся! Их будет много! А я иногда, одним глазком, осторожно…

— Правильно, сынок, — одобрил Иван. — Пусть подрастают, привыкают. Осенью их будет проще увидеть. словно полет — золотистая молния.

Поздней осенью, по гололеду и склизи, а потом зимой, по глубокому снегу их били и били городские охотники на вездеходах да снегоходах. От винчестеров, карабинов, оптических прицелов спасись.

Так что нынешние косули надежное место нашли возле Белой горы, в укрыве холма и прибрежных тополей, верб, терновой да вербовой гущины.

О косулях Тимоша никому не говорил. Но от Зухры, конечно же, скрыть не мог.

У вагончика и обеденного стола, за которым пили чай хозяйка и гостья, звонкий голос Тимоши был слышен долго. Потом смолк.

Ольга Вахидову жену поняла сразу. Она уважала и даже по-своему жалела Зару, у которой столько детей и все — здоровые, крепкие, девочки — просто красавицы, опрятные, аккуратно одетые, с заплетенными косичками, с бантами. А ведь у Зары много работы…

Сама Ольга доила двух коров, а Зара — не меньше десяти, пусть и с помощью детей. А сколько работы: дом, полный двор скотины, и еще — рынок. Чеченским женщинам не позавидуешь. И потому Ольга ничего не таила, рассказав о приезде старшего своего деверя — Павла, о его планах. И о Кисляках рассказала, в пределах ей. Она понимала тревогу Зары и как могла ее успокоила.

— Живите, не бойтесь. Всем места хватит. Если жить по-хорошему, дружнотолько вокруг земли… Хватит всем.

Земли и впрямь вокруг было много: Белая гора, малые жилые вагончики в ее подножье, невеликие скотьи постройки. А вокруг — вдаль и вдаль: просторная долина, пологие холмы в молодой летней зелени. Тишина и безлюдье, только черные коршуны кружат в таком же просторном пустом небе.

Женщины попили чаю, сходили на огород. Ольга надергала гостье молодого зеленого лука, редиски. Чеченцы огородов не держат. Это у них не в обычае. Много скота, много забот.

Зара собралась уходить, а детворы не видно, не слышно. Куда-то убрели, вослед за телятами.

— Понятно, встретились… — посмеялась Ольга. — Доставим, не беспокойся.

Ольга перевезла гостью на лодке, чтобы Заре напрямую идти, через луг, на прощанье помахала рукой.

Тревога женщины была ей понятна. Прожить столько лет на одном месте, а теперь — неизвестно что тому же детворы целая орда. Ольге ли не понять. Свое, такое же — рядом. Считай, полжизни провели в поселке. Разве гадали, думали, что придется так круто менять жизнь и судьбу. и детей. Все это — рядом и еще не остыло. Ольга успокаивала Зару, но кто бы ее успокоил. Павла приезд и его планы с одной стороны манили, с другой стороныедаром мама Рая была на празднике вроде не в себе: скучная, молчаливая, вздыхала да прижаливала Тимошу. Это — не зря.

Ольга вернулась к вагончику, к кухонным и другим делам. Думала о старшем сыне, который все отнекивается и не едет. О младшем, Тимоше, до поры обеденной она не вспоминала, зная, что он где-то мыкается с Зухрой. При телятах ли, при иных делах, которых у детворы тоже хватает. Сердце ее не екнуло, не подсказало, занятое иным. А могло бы…

Потому что Тимоша с Зухрой в эту самую пору, освещая себе путь фонарем, осторожно пробирались темным подземным коридором ли, ходом, ведущим неизвестно куда.

Случилось это неожиданно.

В низине, возле речки телят не было. Видно, от гнуса спасаясь, они убрели наверх, где дует ветер. Туда же, по набитой скотьей тропе, подались и Тимошка с Зухрой, в обход Белой горы, к Явленому кургану, возле которого дети увидели большой обвал.

У края оврага, балки, уходящей от Явленого кургана, обвалился огромный земли, как это нередко бывает порою весенней да после дождей. Край оврага отвалился, частями рассыпавшись. На свежем обрыве, внизу чернела большая дыра ли, нора. Может быть, ?

Дети осторожно спустились к ней и поняли, что это не звериное логово, а настоящий, деланный подземный ход, укрепленный по стенам и потолку деревянной обшивкой. Проход был высоким, в человеческий рост. Но дневной свет проходил туда недалеко. Брезжил, а потом его гасила тьма. Так вовремя и уместно оказалась у Тимофея его военная сумка — дядин подарок, — в которой был фонарь. Тимоша включил его и шагнул в проход. Яркий луч далеко светил по коридору, по стенам его, потолку и полу, конца хода не определяя.

— Вот это да… — обрадовался Тимоша. — Тайный проход. Мы его проверим. А потом расскажем. Они так удивятся… — и тут же на ум иное пришло: — Мы, может, пока не будем рассказывать. Это будет наша тайна. Наш домик. У Алексея есть на кургане свой домик. И у деда Саввы — . У нас теперь тоже будет. Правильно я говорю?

Зухра была осторожней.

— А там не страшно? — спросила она. — Может, там кто-то живет?

— Проверим, — ответил Тимоша и крикнул во тьму: — Кто там?! О-го-го!!

Ему не ответило даже эхо.

— Сначала я пойду один, на разведку, — решил Тимоша. — А ты подожди.

— Нет, … Я лучше с тобой.

Из белого светлого дня они ступили сначала в сумрак, а потом в темноту. Фонарный свет лучом уходил далеко вперед, а рядом ничего не видать, и потому шли осторожно, крепко ладонь в ладонь. Зухра порой обеими руками держала своего смелого спутника. Тимоша и в самом деле не боялся. Ему было интересно и немного жутковато, потому что было очень тихо, даже как-то глушно. Чтобы разбудить подземную тишину, он старался все время говорить.

— Конечно, все … Правда же?

— Правда, — соглашалась девочка.

— Ты не бойся, Зухра, — успокаивал ее Тимофей, чувствуя, как крепко, а порой вовсе цепко сжимает Зухра его руку своими пальцами. — Чего тут бояться?

Так они шли осторожно, неторопливо. Позади них белый свет уже не брезжил, сомкнулась тьма. А фонарный луч показал впереди, справа, еще один ход. Подойдя к нему и посветив, увидели вовсе . Это была невеликая, камнем обделанная комната с каменной же лежанкою и столиком, в нишах стен — иконы.

— Настоящий домик… — обрадовался Тимоша. — Тут можно даже отдохнуть.

Луч фонаря шарил и шарил по комнате, выказывая новое.

— Полка там… Там — свечка!

В каменной низкой нише и впрямь стояла оплывшая, толстая свеча.

— У меня же — военная сумка… — вспомнил Тимоша. — Там все есть.

Фонариком посветив, он нашел в сумке невеликую коробочку спичек. Чиркнул, и свеча загорелась робким пламенем, сумеречно освещая пространство комнаты.

— А здесь… печкаопить можно, — увидел Тимоша.

В самом деле, это был малый комелек ли, горнушка с кучкой углей.

— Здесь все есть… Можно даже жить, — заключил Тимоша. — И никто не узнает. Пойдем дальше посмотрим. Что-то, может, найдем еще.

Свечу потушили. освещая путь, двинулись дальше.

— Может, вернемся, хватит… — попросила Зухра.

— Немножечко еще пройдем, — сказал Тимоша, высвечивая проход.

Коридор стал каменным, более просторным. Недолго пройдя, услышали звук: какое-то бормотанье ли, бульканье. С каждым шагом оно становилось звучнее, яснее.

Это был звук текущей воды. Где-то рядом бежала и лилась струя. Тимофей пошел быстрее навстречу звуку, уже таща за собой девочку.

Не заметили и споткнулись о невеликий порог ли, завал: земля да камни. Девочка упала. Тимоша посветил и помог ей подняться. Осторожно перебрались через завал и встали. Луч фонарный вдруг словно провалился: потеряв уже привычную тесноту коридорных стен и потолка, он вошел в пространство большое, которое не мог разом объять.

Тимоша полной грудью вдохнул уже не спертый, как прежде, а вольный, чем-то бодрящим пахнущий воздух.

— Ты видишь… — прошептал он, и ему ответило негромкое и тоже шепчущее эхо:

— Видишь, видишь…

— Ты слышишь… — удивленно произнес он громче.

— Слышишь, слышишь… — низкий рокочущий ответ был ему.

Зухра всем телом прижалась к мальчику. Тимоша обнял ее. Фонарный луч бегал и бегал, метался, пытаясь, не умея все разом открыть. И устал, поняв слабость сил своих.

В опущенной руке мальчика фонарь освещал невеликий круг каменного пола.

В просторной тишине и тьме слышны были лишь звуки текущей воды. Где-то рядом она текла и куда-то шумно лилась. Негромкое разноголосое эхо повторяло это журчанье и бульканье и сливалось с ним, высоко наверху утихая последним рокотом, вздохом.

Тимоша еще младенцем был крещен, редко, по великим праздникам, но бывал с родителями в поселковом храме.

А журчанье и плеск воды услышались ему людским пением, разноголосым, но слаженным. И Тимошина рука поднялась, осеняя себя крестом.

Видение было недолгим. И снова пришла тьма с шумом воды. Но тьма была теплой и для Тимоши совсем не страшной. Ему хотелось побыть здесь, как следует, понять, откуда вода течет и дальше пройти, разведывая, чтобы потом всех удивить. У него не было страха: просто — тьма, просто — под землей. Но это — церковь, храм. А в храме не бывает страшно. Даже под землей. Здесь — таинственно и потому интересно.

— Пойдем отсюда, — попросила Зухра; она боялась, вздрагивая порой.

— Сейчас, сейчас… — пообещал ей Тимоша. — Ты немного постой на этом месте, а я погляжу. Я не уйду далеко, я буду рядом.

— Нет, — кротко, но твердо ответила Зухра, еще крепче сжимая Тимошину руку. — Без тебя я буду совсем бояться. Буду плакать.

Тимоша ее понял.

— Нет, нетлакать не надо.

— Пойдем… — снова попросила девочка. — Пожалуйста.

— Пойдем, — со вздохом сожаления сказал Тимоша.

Фонарный луч в последний раз, теперь уже медленно, словно прощаясь, стал обходить вовсе невеликое пространство подземного храма, порой выказывая его обветшалую древность: выпавшие камни, обрушенный столп, обвал дальней стены с полузасыпанным входом.

— Пойдем… — еще раз вздохнул Тимоша и, повернувшись, посветил фонарем, желтым лучом его путь обратный, через невеликий завал земли и камня.

Фонарный луч, пробежав вперед, вдруг споткнулся и возвратился к завалу, потому что почудилось мальчикует, не почудилось. Возвращенный луч высветил полузасыпаную землей и камнями икону. Тимоша освободил ее, поднял. Тяжелый оклад иконы упал, отвалившись. Матерь с младенцем с кроткой благодарностью глядели на мальчика.

Тимоша обтер икону полою рубашки и положил ее в свою военную сумку. Оклад иконы искать и поднимать он не стал.

На пути обратном Тимоша успокаивал спутницу, убеждал ее:

— Чего ты боишься? Мы просто одни. Это же церковь. А в церкви не бывает страшно. Там — бог.

— Не знаю, — отвечала девочка. — Боюсь… Темно.

— Ночью тоже темно. Но мы же не боимся. — Он убеждал ее, понемногу понимая, что вернуться сюда надо не с Зухрой, а, может быть, с Мышкиным или с отцом. Но лучше пойти одному, взяв большой фонарь из коровника. Тогда все будет виднее, и можно будет долго ходить, разведывать и разглядывать — все точно разузнать про эти пещеры и стать единственным хранителем удивительной тайны, которую потом можно всем объявить, показать и долго рассказывать. Даже старший брат Вася ему будет завидовать. И, конечно, все остальные. Это будет действительно круто. А пока…

А до этого надо молчать. Он и Зухре внушал: «Никому не говорито наша с тобой будет тайна».

Девочка согласно кивала головой. Но ей хотелось выйти на свет, на волю, где солнечно и тепло.

А после глухой тиши такая радость услышать перезвон щуров, трели жаворонков, щебет ласточки и голос кукушки, который обещает долгую жизнь в этом голубом и зеленом, просторном и светлом мире.


Летний день катил своим чередом. Отыскали телят и завернули их к речке, к водопою. Потом обедали.

На поместье, под Белой горой, взрослые готовились к завтрашнему сенокосу — делу серьезному. Для Ивана Басакина это был сенокос первый, в котором главный советчик и помощник — дед Атаман. Трактор с косилкой да пресс-подборщик должны как хорошие часы работать. Для деда Атамана это старая память и радость — сенокос. Он еще и еще раз что-то подтягивал, смазывал, проверяя технику и радуясь своей нужности.

Ольге в нынешнем дне тоже хватало забот. К сенокосу обещали прибыть все: старый Басакин, сын Вася, даже Павел решил тряхнуть стариной. Гостей ли, работников надо встречать и кормить.

Взрослые были заняты. Тимоша, проводив до самого хутора подружку свою, против обыкновения к старикам хуторским не заглянул, а вернувшись к себе, не пристал к заботам взрослых, чуя усталость и даже пользуясь ей, чтобы остаться одному.

Мыслями он был еще там, в подземном походе и храме. А скорее, уже снова был там, обдумывая новый поход, неторопливый, одинокий, таинственно-притягательный и вовсе не страшный.

Тимоша устроился на пустом гумне, в затишке огорожи, на теплой упругой соломенной подстилке. Он прилег, в приладив свою военную сумку. Но почуяв твердость, вспомнил об иконе и вынул ее, положил рядом. Старая икона, прожившая долгий срок во тьме подземелья и укрыве надежного оклада, дне солнечном, теплом словно расцвела багрецом, золотом, ликами матери и младенца.

Тимоша заснул крепко, спокойно, надолго. Его случайно увидел отец. Заметив не в срок и не у места спящего сына, он удивился, подошел ближе.

Тимоша спал, свободно раскинувшись на желтой соломенной подстилке. В изголовье — брезентовая солдатская сумка. Рядом — икона, на которую Иван поначалу внимания не обратил. Он глядел на сына, внезапно поняв, как быстро подрос Тимоша. Все был малыш да малыш. А вот он — большерукий, крепкий. Мужичок…

Но лицо мальчика, заветренное, загорелое, оставалось по-детски нежным. Во сне ему виделось что-то счастливое, радостное. Он словно не спал, а жил в светлом забвении, порой улыбаясь и что-то шепча.

Рядом лежала икона. Матерь Божия и Младенец ее, казалось, охраняли сны мальчика.

Но Тимоша что-то почуял, а может быть, просто выспался. Он открыл глаза и, увидев отца, спросил его:

— Это что, уже утро?

Иван рассмеялся. Тимоша быстро поднялся, взял сумку и потянулся к иконе, чтобы спрятать ее. Но отец стоял рядом и, конечно, увидел:

— А это откуда?

Что-то сходу придумать Тимоше не удалось. Он растерялся. Пришлось говорить правду.

Услышав короткий сбивчивый рассказ, Иван вначале не поверил, потом удивился и снова не поверил, не хотел верить, молчал. Тимоша начал новый рассказ, длинный:

— Там очень интересно… Мы с тобой вместе пойдем. Мы все разведаем, а потом всем расскажем. Там нужен большой фонарь, — убеждал он отца. — Это Зухра испугалась. А я не боялся. Там — вода, там — комнаты. Там — церковьам еще много всего…

наконец поверил, и ему стало страшно. Вспомнились хуторских стариков рассказы о подземном монастыре, тайных его ходах, ведущих до самого Дона, о пещерах и о пропавших в разное время людях, от любопытной детворы до взрослых. Иван поверил и почуял озноб, словно сам побывал в этом подземелье. Ругать сына было теперь бесполезно, а вот уберечьотому что Тимоша говорил и говорил восторженно:

— Мы пойдем и все … Я даже один не боюсь.

— Поехали, — прервал сына Иван.

— Прямо сейчас! — обрадовался Тимоша. — Надо фонарь взять!

— Поехали. Покажешь.

Сыну поверив, Иван решил убедиться и увидеть своими глазами: что, где и как.

Ничего не объясняя, посадили в машину деда Атамана. Напрямую к Явленому кургану путь был недолгим. А осмотр : в самом деле — обвал края балки, внизу — темный ход с деревянной обшивкой.

Дед Атаман, ногами слабый, вниз не спускался. Но определил разом:

— Был выход, потайной, в Карагичеву балку. Она к Дону идет. Таких ходов раньше много было. Я еще был, после войны, — рассказывал он. — Находили, проваливались, бывало…

Басакины, отец и сын, к самому ходу спустились. Иван оглядел деревянными плахами укрепленный, даже на взгляд обветшавший ход.

Тимоша рвался вперед:

— Пошли. Пойдем, ты увидишь.

— Стой на месте! — приказал Иван.

Сверху остерегал их дед Атаман:

— Не удумай ходить. Вылазьте. Тут новый будет обвал. Лопины. Здоровучие… Вылазьте оттель, пока целые.

С тем и уехали, Тимоше накрепко приказав: «Не вздумай туда лезтьухнет, и останешься».

А взрослые меж собой решили известить : монаха Алексея да старца Савву, а еще станичного батюшку и, по возможности, отца Василия. И уж потом всем вместе решать.

Тимоше приказ строго-настрого: «Не вздумай…» И теперь, когда увидели, убедились, пришло время родительских переживаний: «Господиа как же они… Да вдруг…» Добавляя тревог, дед Атаман из своей долгой памяти выкладывал всякие случаи, один страшнее другого. Как ушлиа как пропали. Один мальчишка седым вышел. Подураев его фамилия. Так он испугался. Стал глупым. После таких рассказов Ольга даже таблетки пила. Ведь в самом деле могло случитьсяухнуло, и никто бы не знал. С ума можно сойти. Тимошу она не ругала, но, словно квочка, не отпускала от себя весь вечер. И спать уложила с собой, объяснив: «Иначе я всю ночь буду полохаться…»

Разглядывали икону.

, наша… — определил дед Атаман. — Бывалоча у всех ныне последнее покрали. Богатая икона.

Старик на хутор к себе не поехал, решив дождаться дня завтрашнего, начала сенокоса. К тому же он чувствовал себя нездоровым: ломило, просто выворачивало суставы в плечах, локтях и коленях. Не ко времени чуялась ему непогода.

Первому дню после Троицы, по-старому — Духову дню, положено быть с грозою и теплым коротким дождиком, который окропит землю, травы перед косьбой, чтобы пуд сена был словно пуд меда. Это старинная примета.

Большого дождя не надо. Сенокос и без того — трудная пора. Но славная. Всегда ждут ее.

День-другой, и в погожую пору на глазах поднимаются копны, словно грибы-зеленухи. Тонет округа в горячем, пьяняще-сладком духе тяжелого лугового и легкого степного сена.

Нынешний Духов день, свой забыв, даже далеким громом не погрозил. Год на год не приходится.

Косить всегда начинали на буграх да угорах, где трава . Там она спеет и сохнет быстрей. Назавтра можно «тюковать» и сразу — на гумно ли, сенник. Зеленое получается сенцо, едовое.

Так было и нынче. Рано утром, считай, на белой заре, на поместье Басакиных загудели два трактора и легко покатили, позвякивая навесными косами. В одной машине — Иван, в другой дед Атаман и Мышкин, который должен был сменить старого человека после пробных прогонов.

День начался обычный, летний: ясное утро, легкий восточный вете«калмык», который на сенокосе лишь в помощь — сухим жаром он сушит сваленную траву.

Росы нынче не было. Но хорошо косилось. Впереди гудящих машин низко летали щуры да скворцы, на лету подхватывая цветнокрылых кузнечиков да черных сверчков.

Неприметно, невесть откуда наползли первые тучи. Дождь начался ливнем. Косить, конечно, перестали, но к дому не поехали. Решили в кабинах переждать. Летний ливень обычно недолог. Но нынче все обернулось по-иному, как потом говорили: «Старики не припомнят…»

Среди белого дня вдруг стало быстро темнеть. Тучи пошли низкие, сизые, с желто-седым подбоем, наглухо, разом закрыв близкое небо. И началось…

Гром гремел беспрерывно, порою тяжким грохотом, от которого земля содрогалась, и ровным рокочущим басом, из края в край, ни на миг не смолкая. Земля тряслась, кабины тракторов дребезжали.

— Поехали! — выглянув из кабины, крикнул Иван.

Дождь пошел уже стеновым ливнем, обрезая взгляд: вода и вода; а порою и вовсе рушился непроглядным серым обвалом.

Тракторы с трудом ползли даже обочиной. По колеям дороги вода шла пенистым белесым потоком.

Раз и другой грохнуло так, словно земля раскололась. Серая стена дождя облегла кабины. Казалось, ушла под воду техника, люди. Тяжелые ребристые колеса по воде «гальмовали», прокручиваясь на месте, их уводило в сторону, разворачивая машины. Вот-вот … Руль вышибало из рук.

слава богу, что дом недалеко. Добрались. Из кабины к вагончику не шли, а плыли через сплошную стену воды.

ГЛАВА 23

Тимоша нынче все на свете проспал: начало косьбы и начало дождя. Он проснулся от грохота, словно от взрыва, который сбросил его с постели.

— Мама! — закричал он, испуганно. — Мама! — распахнул двери вагончика и встал.

Когда начался дождь, Ольга, торопясь, бросилась собирать развешенное для просушки белье, иную рухлядь прятала под крышу. Потом, когда грохнуло раз и другой, ливень, она побежала птицу загонять, беспокоясь о малых цыплятах да индюшатах. Она суматошилась, с трудом пробиваясь через дождевую завесу, оскальзываясь, порой обмирая при голубом сполохе близкой молнии и громовом раскате.

Голос Тимоши она услышала.

— Я здесь! Я здесь! — бросилась Ольга к вагончику.

Тимоша стоял в проеме дверей, не вдруг понимая, что творится на воле, даже под навес не решаясь выходить.

— Не бойся, не бойся… — успокоила его Ольга. — Это просто гроза.

— А я думал, война. Ты вся промокла, — заметил он, оглядывая мать. — Надо плащ надеть и лужные сапоги. И тогда не промокнешь. А где папа?

— Где-то там… Должны приехать, — ответила Ольга, с тревогой вглядываясь и вслушиваясь в серую дождевую мглу и рокочущий гул. — Не застряли бы…

Гула тракторного так и не услышали. Но пробившись сквозь дождевую завесу, у вагончиков разом объявились все трое: мужики молодые под руки волокли деда Атамана, который посуху нетвердо ходил, а теперь — и вовсе. Очутившись в укрыве, под навесом, минуту-другую в память входили, не веря, что добрались.

Ольга быстро поставила на плиту чайник, принесла полотенца да сухую одежку искала.

У вагончиков, под крепким шиферным навесом можно было отдышаться да оглядеться.

А дождь и не думал кончаться. Низкие, седые с испода тучи провисшим брюхом волочились по земле, застревая над Белой горой да Явленым курганом и обрушивая на них свои тяжелые воды.

Тучи, словно привязанные, кружили в Задонье. Гром рокотал ли, гремел непрерывно. Порой наверху что-то и вовсе взрывалось, рушилось, и содрогалась земля, принимая на себя вселенскую хлябь.

С холмов да бугров, по разлогам, ложбинам да рытвинам вода пошла мутными потоками, устремляясь вниз, в долину, к речке. Загудели овраги да балки, подмывая и руша обрывистые склоны.

От Белой горы вода напрямую валила через басакинское подворье, грозя затопить погреб, на глазах подступая к зерновому амбару да птичнику, и пчелиные ульи надо было спасать.

Иван с Мышкиным, едва отдышавшись, за лопаты взялись, направляя потоки воды в обход жилья людского да скотьего.

Тимоша рвался на помощь к ним, но мать приказала: «Не сметь!»

Дед Атаман вслух горевал:

— А чего ж теперь на моем базу?

Тимоша его успокаивал:

— Трезор в конуре спрячется, Шалун — в сарае. А кур петух загонит.

— Это понятно… — соглашался дед Атаман. — Молния бы не . Спалит навовсе. Такая страсть животина, она схоронится, спасется…

Животина и впрямь как могла . Домашняя, какая поближе была, схоронилась в сараях, в крепких стенах, под укрывом. Там же, под застрехами кровель, замерли в гнездах ласточки да скворцы, прикрывая птенцов ли, теплые яички.

Высоко над землей, на макушке могучего тополя, считай, в самом сердце грозы, среди грохота и полыхающих молний, в крепком гнезде, раскрылатясь, надежно берег единственного, уже оперенного птенца. Орлица сидела рядом. Трудней было степным жаворонкам, гнезда которых порой смывало бурливым потоком. А еще — черным коршунам, что селились на Белой горе, по меловым каменистым уступам да нишам, открытым воде и ветру.

На Явленом кургане и рядом, в звериных логовах домовитые барсуки да еноты, почуяв беду, угнали и утащили свою малышню в укрыв — глухие, высокие камеры. А вот молодая лисица-неук своих лисят не сберегла. Из отрожья старой барсучьей норы их вымыла и унесла вода, писклявых, черных, еще не выкуневших. Лисица лишь тонко тявкала, металась, скулила. Но кто ее слышал…

На воле, на мелах и камне Явленого кургана было страшно. Черные тучи, цепляясь за вершину, стояли на ней, полыхая огнем и с грохотом извергая тяжелые воды. По склонам вода шла сплошным валом, бурля в узких расщелинах, легко пробиваяась в подземные ходы и пустоты, пенисто кружа. Вода уходила под землю, а потом, ходами неведомыми, вырывалась наружу с утробным воем ли, клекотом, сотрясая землю и низкое небо, которое отворялось новыми водами. Поистине, въяве: бездна бездну призывала, смыкая небо и землю трескучим, мертвенно-синим ветвистым огнем.

Как обычно, скотину взрослую, коров да быков, вместе с овечками до поры обеденной пас монах Алексей. Ему и досталось больше других в голой степи, без укрыва. Дождь, тяжелый ливень, близкие молнии, громовые удары, гулкие раскаты, от которых земля трясется. Шарахались козы, пугались коровы, лишь овечки, как всегда в непогоду, сбились в тесный круг — голова к голове — и замерли обреченно. Алексей — пастух неопытный — не знал, что делать: пытаться ли к дому гнать скотину или просто ждать? Он сразу насквозь промок, раскисла. Вначале он помощи ожидал: трактор ли загудит, машина. Но быстро понял, что к нему не пробьются.

Гром гремел беспрерывно. Порою таким тяжким ударом, что земля ходуном ходила, и тогда замирало сердце. Молнии полыхали все ближе и ближе. Остро чуялся их озоновый, тревожный дух.

Отчаянно голосившие козы куда-то унеслись всем табором в ливень и тьму. Коровы, ища защиты, сбивались к Алексею и к замершей в своем кругу овечьей отаре.

Алексей понял, что нужно ждать и молиться. Словно овца покорная, навстречу плывущим тучам, возле тех же овечек, мокрый, грязный, озябший, он опустился на колени, утонул ими, сплотившись с раскисшей землей.

— Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…

После первых же слов молитвы Алексею сделалось спокойней и легче. Потоки воды, его омывающей, удары грома и сполохи молний уже не тревожили, потому что он думал и молил Господа не о себе, но о старых да малых, о людях и прочей живой твари, которую нынче Господь испытует, но не карает, потому что милосерден ко всем.

— Господи… не смею ничего просить у Тебя. Ты одни ведаешь, что нам потребно. На Тебя, Господа моего, надеемся ивоей воле святой себя вручаем. Аще хочешь имети мя во тьме, буди . Не дерзаю просить утешения. Только предстаю пред Тобой. Зри и сотвори по милостивоей… Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный помилуй нас…

Услышав голос своего пастыря, овцы подвинулись, принимая его в свой круг, чтобы оберечь и согреть. Молитва была долгой, потому что гроза и ливень были долгими, страшными, каких старики не помнят. Молитва была сердечной и искренней; и, может быть, потому возле Белой горы и Явленого кургана ничего особого не случилось. Хотя в округе гроза и ливень наделали бед. Пастуха на Венцах убила молния, его нашли черного, как головешка. В станице, в краю Новоселья потоком снесло, как срезало, начисто все огороды. Бахчи да хлебные поля смыло на Крутоярщине, на Кайдале, Скуришках, в иных местах.

В станице же два подворья сгорели и скотины погубилось немало от молнии и потопа.

А на Басакине и рядом все обошлось. Лишь старые погреба затопило, да такие же низкие, земляные свиные закуты да курники.

В час полуденный, так же внезапно, пронесло последние тучи, заголубело чистое небо и над , обомлевшим Задоньем встала огромная радуга, как и положено, в семь цветов, но таких сочных и ярких, что на них глядеть и глядеть.

Но под Белой горой заботы были земные. О своем подворье Большом Басакине горевал дед Атаман: что там и как? И Мышкин на хутор стремился. С недавних пор он стал человеком семейным, приведя на дедов двор молодую бабу из беженок; и сразу же задомовител: огород, куры и прочее.

Трактор колесный для верности обули в цепи, надеясь речку миновать на перекате, у Красных Яров.

Иван отправился пешим ходом искать Алексея и стадо свое.

Тимоша рвался туда и сюда. Но мать приказала:

— Со мной будешь. Птицу выгнать, поросят поглядеть. Огород… Чего с ним? Забило да захлюстало…

Радуга стояла долго, словно знак покоя, повещая, что страшное кончилось: пронесло тяжелые тучи с громом и молнией, и тяжелые воды впитала земля, а лишние скатились по склонам холмов.

Птицы поверили тишине не сразу. Первым заворочался, поднимаясь из гнезда, , отряхивался да расправлял перо. , длинношеий, оголодавший птенец после долгой и не больно понятной неволи затревожился, заклекотал, требуя еды.

Из надежных глубоких нор выбирались щуры да сизоворонки, низко над землей разминая крылья. Суслики выбирались наружу, осторожно посвистывая. Степные змеи выползали на сугрев из ухоронов. Оживало живое. Зашевелились муравьи. Уцелевшие земляные шмели да пчелы гудели на земле, обсыхая да расправляя слюдяные крылья.

Жаворонки сначала несмело пожуркивали на пригорках, потом на крыло поднялись, уходя все выше и выше.

И вот уже вся округа звенела нежными переливами, трелями, в которых птичья радость после страшного часа и птичья печаль о погубленных птенцах и гнездах. И конечно, надежда, что лето будет долгим и все еще можно поправить: новые гнезда слепить и новых птенцов вывести. Хватило бы погожих дней, тепла да корма.


Лето оказалось долгим, не больно жарким, добрым для людского, скотьего и прочего обихода. Огородная зелень быстро оправилась и пошла в рост. Травы и вовсе удались могучие. Лишь коси да коси, коси да суши; вози на гумно и радуйся. Коли не . Вот и косили, везде и долго, даже будылистый перестой. Дед Атаман понукал: «Косисе пригодится. Летом — дрова, а зимой — все трава. Овечки, козы похрумтят и спасибо скажут».

Басакины под Белой горой две огромных кладки прессованного, тюкового сена . Для своей скотины и на продажу.

Но это было потом. А поначалу после страшной грозы и ливня два дня искали убежавших коз, но, слава богу, нашли. А вот деда Савву отыскать не смогли. Его и прежде не видели, с тех пор как он ушел из хутора. Один лишь Мышкин знал потаенную пещеру деда, а вернее, ход в нее, возле которого раз в неделю он оставлял сухари. Так было уговорено.

После грозы и ливня Мышкин не нашел и следов потаенного входа, лишь каменистый и земляной обвал да русла потоков. Дед Савва, как того и желал, «замуровился». А может, успел уйти путем знаемым. Не зря старые люди говорили о длинных, до самого Дона подземных ходах, о крепких, веками обжитых схоронах и кельях. Недаром великая старица Ардалиона в свое время укрылась здесь от мира, чтобы за него и молиться.

И тот подземный ход, по которому Тимоша с Зухрой пробрались к вовсе потаенному храму, он тоже пропал. А ведь дыру входа видели старшие, он был, этот ход, с деревянной обшивкой. Теперь все это исчезло под новым завалом, да еще и с размывами.

Облазили весь курган Явленый, от самого подножья. Ничего не .

Келья монаха Алексея уцелела; портал и крылья его, ниша с иконами сияли, промытые дождем. А на вершине кургана — всем на диво — ожил родник. Не прежний трехструйный, а лишь один. Он бил из-под каменной плиты светлой струею, которая, журча в каменистом русле, стекала в потресканную чашу, но не могла наполнить ее.

Слух о роднике тотчас разнесся по округе. Приезжали люди верующие, чтобы помолиться, и любопытные, поглядеть. О роднике все узнали. А вот о подземной церкви Басакины решили молчать. Тимоше верили и не верили: может, почудилось?.. Или придумал? Но ведь икона — не выдумки.

Одним из первых приехал из города отец Василий. Он долго расспрашивал Тимошу, поверив ему. Икону осмотрел, сказал:

— Нет. Конечно, это не Явленая, — и добавил: — Но ведь тоже промыслом Господним. За это возблагодарим. А храм — тайна того же промысла. душам светлым, — поглядел он с улыбкой на мальчика, — достойным. Для укрепления всем нам. За это тоже возблагодарим. Будем верить и помнить. Открыто, явлено и снова сокрыто. Значит, еще не пора. Разносить эту весть не надо, — посоветовал отец Василий. — Всякий народ вокруг… Ты видел, — внушал он Тимоше, — ты знаешь, ты помни. Как чудный сон, который лишь тебе дарован. Помнио чужим людям не надо рассказывать. Разный народ есть. Начнут копать, ломать…

— Всякие плохие мальчишки! — горячо поддержал его Тимоша. — Мы с Никитосом свое убежище строим, а мальчишки, с другого двора, приходят и ломают… Большие мальчишки, а глупые.

— Да, да… — согласился отец Василий. — Вот поэтому и не надо всем говорить. Лишь своим.

Уезжая, он еще раз икону отсмотрел, помолясь перед нею.

— Может быть, возьмете, для храма, — предложили ему взрослые.

— Нет, нет, — отказался отец Василий и объяснил: — Она дана вам в обережение и в помощь. Именно вам, — подчеркнул он, оглядывая басакинское хозяйство, в котором Иван да Ольга прижились и обвыкли; а человеку стороннему виделось иное: малые вагончики-времянки, стол под камышовым навесом — приют не больно надежный. Теперь — лето, но придет зима. Нелегко будет: бездорожье, безлюдье, даже электричества и телефона нет. Значит, помощь нужна: людская и Божья.

ГЛАВА 24

Лето было долгим, нелегким.

Косьба, тракторы, которые не в пору ломались. Хорошо, что дед Атаман близко. Старик не отказывал, помогал.

Привезли новую скотину: два десятка уже осемененных телок дорогих, породы «казахская белоголовая», о которых Аникуша мечтал. Их нужно беречь. Отдельный коровник пришлось ставить. Спасибо Федору Ивановичу да его сыновьям, и, конечно, старому Басакину, который весь отпуск на поместье провел. И братьям спасибо: Якову, тот нынче и к морю не ездил; и Павлу, который со своими делами кружился: районный центр да Волгоград, Ростов да Москва, но Ивана не забывал.

Лето было долгим. Но оно кончилось. И пришла пора с ним прощаться: с теплом и с людьми близкими, которые уезжали к своей жизни, в поселок. И теперь, по осени да зиме, будут гостями редкими. А вместе с ними ехали жена и Тимоша, пусть и на время.

На прощание устроили праздник. Яков наловил рыбы, а когда стемнело — раков на отмели, с лодки, с фонарем. Костер на берегу горел. Ночь была светлая, лунная. Чуялась горечь осенней палой листвы и пряная сладость иссопа — донского ладана, что цветет и цветет на меловых кручах до самых морозов.

Чуялась и горечь расставания. Все уезжали, оставляя Ивана пусть и с помощниками, но одного, без родных. А ведь привык к иному.

Тимоша не хотел уезжать, уговаривал взрослых:

— Не болит у меня это ухо. Уже прошло. А папе без меня будет трудно. Сколько у нас много всего…

Погожая ночь сменилась ненастным хмаристым утром. Стал накрапывать дождь. Торопились уехать, чтобы успеть до станицы, до асфальта по добраться, не застрять где-нибудь в буераке. Такое не раз случалось.

Успели, уехали. Иван остался один с делами обычными: подоить коров, отправить скотину к речке, на водопой, а потом на пастьбу. А еще — свиньи да птица. Их тоже надо кормить да поить. У всей скотины чистить базы да стойла, чтобы не утонуть в навозе. И самим надо позавтракать с монахом Алексеем, который стерег стадо по уговору до поры обеденной, потом уходил к своим делам на Явленом кургане: к роднику, каменной чаше и ручью, который по желобу бежал теперь к террасам невеликого огорода и будущего виноградника, рядом с кельей.

За лето монах Алексей изменился: он посвежел лицом, пусть и в загаре, заметно окреп. Свою рясу ли, серый балахон он надевал теперь лишь у себя в келье-пещере, а на хозяйстве его обрядили в полевую форму: пятнистая куртка да брюки, легкая обувь; к скотине привык, даже доить научился. Хорошим оказался помощником, обещал и в зиму остаться. Это было бы очень кстати. Потому что случилось неожиданное: Ольга была беременна — три месяца. Это было тревожно. Ребенок, конечно, радость. Когда-то хотели девочку. Но — возраст, тридцать пять лет. Но — вовсе другая жизнь здесь, у Белой горы, в безлюдье.

Дождь так и не пришел. Тянулся день пасмурный, хмурый. Иван, не дождавшись Мышкина, поехал на хутор к деду Атаману с обычной нуждой. У старого механизатора в гараже и сараях хранился, ржавел целый склад гожих и негожих запасных частей к технике, особенно к тракторам. «У меня все есть, — гордился дед Атаман и разом вздыхал. — Только найти бы…»

При нужде находили, порой переворачивая весь двор. За жизнь тут натаскано, навезено было всякого. Вот и нынче после долгих поисков отыскали .

— Трактор с тележкой подогнать да все в чермет, — осердясь, сказал дед Атаман. — забогатею.

— Не вздумай, — остерег его Иван. — Тут у нас и ремонтный цех, и сельхозтехника со складами. Не хуже центральной усадьбы.

— А она тут была, — оживел дед Атаман. — При колхозе Буденного. Вон, — указал он, — на Лысом бугре кузня и два станка: токарный и сверлильный. Ремонт как положено… — Но живость его сразу угасла, потому что Лысый бугор — давно уж — голызина, словно стариковская плешь, ни ветру, ни глазу не за что зацепиться.

— Не горься, скоро все будет, — посмеялся Иван. — Ты что, не видишь, как расширяется хутор. Две новые улицы образовалось.

! Все ! — не в первый раз постановил дед Атаман. — Где они, эти улицы? Ксеня да Катя, Фатей да я…

Стараниями Павла Басакина на хуторе, по схеме земельного управления, и в самом деле за лето образовались целых две улицы: Набережная и Аникеевская, в память о хорошем человеке. На каждой — по десятку земельных участков, выделенных под жилую застройку. Владельцами числились Чапурины, Пристансковы, Хныкины, Талдыкины, Черкесовы — городской народ. Но оформлено по закону. Правда, строиться никто не спешил. На самом краю хутора, возле Дона молодые Хныкины обнесли свой участок забором, старый флигелек подновили и приезжали порой порыбачить да отдохнуть на день-другой. Еще один басакинский рожак — Николай Детистов, хозяин ли, начальник по торговому делу, привез и поставил бревенчатую рубленую баню и невеликий домик — тоже для отдыха. Вот тебе и Набережная, и Аникеевская.

— Все ! — никому не верил дед Атаман. — А Павло боле всех брешет. Дорогу обещает да газ. А нам дорога одна — на могилки. Вот «мраморщик», тот соображает, чего нам надо.

«Мраморщик» недавно объявился на хуторе. У него в городе бизнес: мрамор для кладбищенских памятников, из Китая он его возил. На хуторе он и вагончик поставил, приезжал рыбачить, а подвыпив, обещал хуторским старикам по смерти бесплатно поставить на могилах мраморные плиты.

— Все ! — выносил приговор дед Атаман. — Надежа на Мышкина, на его бабу. Она ныне при должности — почтарка.

Жена ли, подруга Мышкина и впрямь числилась почтальонкой по хутору. Она пенсию старикам доставляла, а бабке Кате — районную газету. При случае, попутно, хлеб привозила да крупы.

шустрая, — похвалил ее дед Атаман. — Жалиться грех. Но вот беда — заикрилась. А с да с дитем — не до нас. Вот и горимся.

Иван удивился.

— Правда, что ли? Беременная?

— А ты не знал?

— Я ее толком и не видал. Значит, Мышкин папой будет.

С этой неожиданной новостью Иван и вернулся к себе. С одной стороны, как не порадоваться за человека, который еще вчера — сирота бездомная, а нынче — все свое: хата, жена и теперь вот будет ребенок. Но с другой стороны, чему радоваться? Алексей живет враскорячку: здесь и в келье. И останется ли на зиму, не больно ясно. А теперь и Мышкин: там и здесь. Хуторское ближе ему, потому что — свое. Это понятно. Теперь — и вовсе. А впереди — зима. Полсотни голов скотины — это немало: два ли, три раза в день корми да в коровниках убирай — все руками. Потом телиться начнут да ягниться. Ночи не спи. С малышней возня. Недаром во времена советские на отел да сакман в колхозы помощников из города присылали.

Не хотелось терять Мышкина: , спокойный, немногословный, со скотиной управляться умеет. Замену ему не . Поневоле Аникея вспомянешь: «Людей здесь давно нет. Одни азадки». Так что не хотелось терять помощников. Одному будет трудно. Особенно теперь, когда Ольге надо беречься. И потом, когда родит она. Если родит.

С тревогой об этом думалось. Наверное, уже прошла пора, отрожались. Но все равно, теплилась в душе какая-то радость. Его еще нет, этого малыша, он еще где-то там, но уже жалеешь его, любишь.И тут же наплывает тревога. В яви и даже во сне.


Среди ночи Иван проснулся, почуяв недоброе: страшный сон или какой-то звук его пробудил. В яви было тихо, но Иван все же поднялся и, наскоро одевшись, распахнул дверь вагончика.

Разом на него навалилась глухая темь и мертвая тишь. Даже дыхание перехватило. А тело сковал леденящий страх. Чуял Иван осязаемо, что где-то совсем рядом подступило и жадно глядит на него что-то большое и страшное.

Он с трудом протянул руку, снял рядом с дверью висящее ружье. Щелкнул предохранитель. И сразу будто бы . Он осторожно спустился по ступенькам на землю.

Услышав хозяина, из-под вагончика вылез Дозор, потянулся, звучно зевнул. И тяжкое отступило.

— Молодец, Дозор, — похвалил он собаку, погладив ее.

Тяжкое отступило. Осталась лишь ночь.

Рядом, за речкой, еще недавно жил Аникей; его подворье в ночи вздымалось светлым куполом огней электрических. А ранним утром доносился оттуда голос трактора. Это была поддержка.

Теперь Аникея нет. И подворья нет. Сомкнулись над хутором тишина и тьма. Словно на хуторском же кладбище, которое рядом и которое ждет своих последних, едва живых: деда Атамана, да деда Фатея, да трех старух. И о какой детворе тут речь… Протяжные глухие стоны донеслись издалека, с холмов. Звучали они в ночи жутковато. Это был брачный зов лося-самца. Но слышался он вовсе не призывно, а печально и устало, потому что всех лосей в Задонье перестреляли, как впрочем, и кабанов, косуль. И не который уже день призывал одинокий зверь, но гибель свою. Услышат и убьют. Те же военные да милицейские охотники, которые приезжают к Павлу, на его базу. Она недалеко, эта база: на устье речки, возле самого Дона. Пока там лишь невеликая плавучая пристань, жилые вагончики, двое егерей ли, сторожей, которые меняют друг друга. Обычно там тихо, как и везде в Задонье.

А нынче и вовсе — осенняя глухая хмарь. Может, оттого и почудилось страшное. Все же еще не привык. Всего лишь весна да лето. Да еще прошлая осень, когда у Аникея работал.

Но прошлая осень была иной: с утра съездил в город, вернулся и свободен. Шиповник собирай, грибы — вольная воля. А нынче — не до грибов.

Ненастная ночь скорого света не обещала, но, отмечая положенный срок, заклекотал, прокукарекал старый петух. Вдогон ему, вразнобой, заголосили петушки молодые. Там они все лето сытно кормились летучей живностью, а потом отдыхали на берегу, камышовой затиши.

В свою пору прибыл с хутора работник Мышкин. Еще по лету обзавелся он стареньким мотоциклом с коляской, в которой нынче привез жену, и впрямь .

— Пускай она чего-нибудь сварит, — объяснил Мышкин. — Не всухомятку же нам надо закончить. Пока дождя нет.

Какой уже день готовили к зиме коровники, птичники, укрепляя да утепляя окна, ворота, двери; а кое-где стены и кровлю — соломенными тюками да камышовыми матами.


Обедом мужиков кормила новая хозяйка. Ели, похваливая; смущалась. Ходила она, словно утица, вперевалочку, осторожно нося свое богатство.

— Когда? — о спросил Иван.

— В Новый год обещают, — ответил Мышкин, смущаясь, но с довольной улыбкой.

— Вот и хорошо… — сказал Иван.

В самом деле, все было хорошо: обед, молодая женщина на сносях и будущий папа, который был уже вовсе не тот, каким помнился по первым встречам у Аникея. Там, во тьме коровника, копошился невидный паренек ли, мужичок с замершим личиком, бессловесный, покорный, словом, безымянная сирота по прозвищу Мышкин.

Нынче — совсем иное. А теперь даже папа.

Отобедав, Иван сказал:

— Пойду подменю Алексея. Вы его накормите. И с собой пусть возьмет еды. А потом… — Он засмеялся. — Потом сам гляди, папа Коля…

Ответом ему были счастливые лица.

К обеду скотина подходила на водопой к речке, в урочище Перекаты.

Там был пологий берег, прогалы в камышах, невеликий лесок: от воды — тополевый, повыше — вязовый и даже дубовый.

После неторопливого долгого водопоя скотина отдыхала на привычном, обжитом тырле. В эту пору за нею можно и особо не глядеть. Лишь козы — вечная суета — бегут, шарахаются туда да сюда. Поэтому решили избыть их.

В мире — ветер. Но здесь, в низине, у речки, он шелестит далеко в вершинах тополей-осокарей. Белокорых, уже , с просторным светлым подножием палого листа.

От отступив подалее, роняют лист дубняки. Шуршит и падает светлый и темный янтарь, оголяя прожиль ветвей и веток. Непролазные терновые заросли в синем уборе мягких поспевших ягод. Рядом — кусты шиповника, объеденные коровами; скотина охотно и ловко шершавым языком ли, зубами обдирает ягоды с колючих ветвей. А вот терн коровы не трогают, не любят. Хотя он вполне едовый, не больно кислый, и если не лениться, то можно нынче одичавший, но крупный казачий «калеградский» терн, который не уступит иной сливе. Прежде на хуторах его мочили в кадушках и лакомились всю зиму, особенно детвора.

Иван помнил его вкус. И не сразу, но отыскал нетронутые, отягченные крупными ягодами кусты «калеградского» терна, сладкого, с терпкостью, но без оскомины. Ешь да и набирал ягоды в пастушью сумку, чтобы угостить своих, запамятав их отъезд.

Тянулся день пасмурный, теплый. Порою приходили темные тучи. И тогда туманилась даль, но вокруг и рядом светила белью листва тополевая, устилавшая землю, и теплилось кроткое свечное пламя листвы вербовой, и радовал глаз чистый янтарь дубов на ветвях и в подножьях. В прорехах туч синее небо проглядывало в той ли, другой стороне; и свет солнечный длинными прямыми лучами ясно выказывал далекие степные курганы, которые за веком век сторожат огромный простор Задонья, неволею завораживающий. Оглянешься и замрешь. Замрешь и чуешь, как душа твоя принимает этот простор. А тело — лишь малая плоть, муравьиная, но плоть от плоти великой, благодарная, потому что живая. И ничего ей не надо, кроме того, что дано от рожденья: небо, земля, горечь и сладость трав, пресный дух воды, солнца нечаянный луч да голос ветра в кронах деревьев, в густой камышовой заросли. Покой, тишина и простор. Это осень пришла в Задонье. Осенью птиц не слышно. Смолкли и улетели. Лишь орлан-белохвост клекочет у гнезда, на вершине могучего тополя. Молодой орлан давно оперился, встал на крыло, кормится сам. Но гнездо родительское покидать не хочет. Улетит, а потом возвращается. Улетает надолго, ночь-другую проведет вдали. И снова вернется.

Но орел — не коршун. Большой птице нужен немалый простор для житья. Потому и , напоминая закон вечный: поднялся на крыло, вырос, значит, пора улетать, навсегда забывая гнездо родительское. Но это трудно даже могучим птицам. А тем более людям.

У Ивана Басакина родное гнездо в поселке. Но что там? Квартира в двухэтажке, рядом — серая стена пятиэтажного дома. Куча дощатых сараев, ржавых железных гаражей, мусорные баки, пустой двор — та же мусорка, бездомные собаки да кошки и такие же, словно бездомные, люди толкутся возле магазина и гаражей, по возможности выпиваютолкуют все об одном: «Вот раньшеот на заводе… Вот при советской власти…»

Нет, нетусть — вагончик, дрова и печка, пусть — керосиновая лампа… Но прокормиться здесь можно. Вот они — коровы, бычки, овечки это лишь начало. Даст бог Павел должен помочь: обещает свет и дорогу, хотя бы до Большого Басакина. А что до работы, то она везде работа. Задаром хлеб не дают. И прежде, на заводе. А тем более теперьвои мытарства вспомнишь, тошно становится.

А здесь можно работать и жить, помаленьку обустраиваясь. Пока пусть и вагончик. Но Павел обещает дом: бревенчатый, сборный. Он будет очень кстати для малыша и Ольги. А что до самого Ивана, то ему и в вагончике хорошо. В нем — лишь спать. А долгий день — в работе, на воле, порою такой, как сейчас.

Осеннее хмурое небо, светлая земля, на которой отава-трава зеленая. Дубы, тополя, вербы в желтизне, янтаре, позолоте и красной меди листвы. Ветер шуршит, падают листья, осветляя землю. Голубая речка, бегущая к Дону, по берегам которого вовсе просторный разлив золотого, багряного, алого. И стылая вода: у берегов — впрозелень, на глубине — холодная сталь. Рядом своя скотина, пока ее немного. Но и времени прошло немного. Но полсотни голов, вот они, вольно пасутся. На зиму кормов хватит. Свои телята будут. И немало. А еще — птица. Овечек бы надо , на них хороший спрос. На индюков — тоже. Вся скотина — под крышей, в тепле будет зимовать. Огород кормит, сад молодой поднимается. Конечно, много работы. И все руками, вилами, лопатой да на горбу. От этого, может, с непривычки, спина стала побаливать. слава богу, что есть она, эта работа. Она — для себя, для детей. Для Тимошки.

В поселке Тимоша во дворе лишь по крышам гаражей скакал, гонял «вампиров», засевших на мусорке. Там у Тимоши была лишь одна отрада — летняя «халабуда» в листве и ветвях старого клена. Здесь — все его: земля и всякая . Помощник растет. Уже и сейчас помощник.

Осенний пасмурный день медленно угасал. Туманилась и прежде поры темнела просторная речная долина. В гущину деревьев, кустов крались сумерки. Остывал, словно покрываясь пеплом, жар осенней листвы.

Всего лишь смеркалось. Но порой чудилось, что это не вечер дня, а вечер жизни.

Далекий звук мотоцикла и тарахтенье прыгающей на ухабах коляски возвратил Ивана Басакина к часу нынешнему. Коровы и овечки спокойно паслись. Пастушья просторная сумка была полна. Правда, угощать некого сладким терном.

Мотоцикл потарахтел верхом, направляясь к Красным ярам, к броду, а через него — на хутор. Молодой папа Мышкин с женою подались к своему дому.

К своему подворью повернул и подогнал стадо Иван, а потом обогнал скотину, которая будет пастись дотемна, потихоньку подбираясь к дому. Надо было птицу покормить и загнать ее на ночлег.

Гул, вначале далекий, потом нарастающий, застал его на подворье. Это был гул вертолета, который шел от Дона, от холмов его напрямую к Белой горе, возле которой он приземлился.

Из вертолета по лестнице осторожно, с помощью дяди, спустился на землю Тимоша. Павел издали помахал брату рукой, возвращаясь в машину, которая недолго переждав, когда отойдет мальчик, поднялась в воздух, направляясь к охотничьей базе.

Тимоша со всех ног не бежал, но летел, раскрылатившись к своему жилью и к отцу.

— Папочка, папа! Я прилетел на вертолете! Я ничуть не боялся! А чего бояться? Это — военная машина. Надежная. Так дядя Паша сказал. Я в окно смотрел и тебя увидел! Я, наверно, буду военным летчиком! Папа! Чуть не забыл! Ты удивишься и обрадуешься! У нас будет еще один брат, маленький братишка. Его нам мама родит. А потом он вырастет.

— А может, сестренка? — с усмешкой спросил Иван.

— Не надо. Девочка у нас уже есть — Зухра. А братишка нам очень нужен. Я скоро буду совсем большим и пойду в армию. А кто тебе будет помогать? У нас столько много всего еще разведется. А братишка вырастет и будет тебе помощник. Такой, как я. У нас ведь много работы… Огород, сад и скотина. Вон ее сколько! — указал он на подходящее стадо. — Тебе обязательно нужен помощник. Чуть не забыл! Нам скоро привезут целый дом. Дядя Паша сказал. Он завтра приедет и все расскажет тебе. Вагончики — это ведь жилье временное, — внушал Тимоша отцу, явно повторяя чужие слова. — А дом — это навсегда. У всех дома есть. А у нас — вагончики. В них не повернешься.

Слушая сына, Иван лишь вздыхал. Про этот дом уже было говорено, и место для него выбрали. Дом, конечно, сборный, готовый, но сам собою он, словно в сказке, не встанет. Сколько новых трудов с ним…

Пока загоняли скотину да запирали ее, время шло. Ненастный осенний день, недолгий свой завершая, напоследок порадовал солнцем. Оно проглянуло на закате, и серенькое небо в мелких невидных барашках туч вдруг засветило и заиграло из края в край , багровым и розовым.

В тот же час, далеко в небе, свершая вечерний обряд, парили . Они поднимались все выше и выше, по обычаю провожая уходящее солнце и продлевая свой день в краю горнем, откуда виделся простор вовсе неоглядный, на многие десятки верст.

В закатном солнце — золотистая степь да степь. Большие да малые курганы: Явленый, Прощальный, Купной, Городище, Гиблый, . Глубокие да пологие балки — морщины земного чела: Раскатная, Ревучая, Сибирькова, Соловьяная да Церковная… Долины живых и пересохших речек, ручьев: Большая да Малая Голубая, Ревуха, Гремячий лог да Сухой Бурлук. Все это — память. Теперь лишь урочища: , Голубое, Зоричево, Скуришино, Еруслань, Ильмень, Холомкино, Данушкино. И с недавних пор — Кисляки, старого Ибрагима долгий и такой короткий для малого Ибрагима приют; а еще раньше — немалый Кисляковский хутор, с которого в горькие годы одним разом забрали и расстреляли двадцать шесть казаков, а еще пятеро на войне погибли. Хутор кончился, оставив на земле лишь имя свое.

В такие урочища поздней осенью быстро приходит ночь. Зарею вечерней полыхнули остатки листвы на грушевых деревьях и покрылись пеплом.

И все Задонье отгорело в заре и подернулось тьмой до поры: земля, дикие травы, слепой темный ветер, для которых времени нет, но одна лишь вечность; ее душа человеческая не вместит. А слабый разум принять и понять не в силах, что каждый миг — это вечность, а долгая вечность — один лишь миг.

На хуторе Басакин и под Белой горой быстро темнело. Вечерняя заря отыграла. В желтом низком ее полотне ясно виделась вереница черного воронья, которое тянулось с полей к ночевью. Долгий был лет, молчаливый, тяжелый, слышимый махом жестких крыльев да редким сварливым карканьем.

Это осень пришла в Задонье.

вернулись к своему ночевью, когда земля уже утонула в осенней тьме. Под Белой горой в малом окошке жилья желтый огонек и малый отсвет его на земле мерцали недолго. Сомкнулась долгая ночь, в которой было обычное: осторожные звуки малого зверья возле жилья скотьего и людского в поисках поживы, призывные, трубные стоны лося, гулкое уханье филина и волчий вой вдалеке, на Песках.

А в глухую заполночь пролился в округе небесный дождь: хвостатые белые звезды летели и летели, пробивая низкие тучи. Земля принимала звездную зернь, словно позднюю озимь, которой не ныне, так завтра придет пора.


Оглавление

  • ГЛАВА 1
  • ГЛАВА 2
  • ГЛАВА 3
  • ГЛАВА 4
  • ГЛАВА 5
  • ГЛАВА 6
  • ГЛАВА 7
  • ГЛАВА 8
  • ГЛАВА 9
  • ГЛАВА 10
  • ГЛАВА 11
  • ГЛАВА 12
  • ГЛАВА 13
  • ГЛАВА 14
  • ГЛАВА 15
  • ГЛАВА 16
  • ГЛАВА 17
  • ГЛАВА 18
  • ГЛАВА 19
  • ГЛАВА 20
  • ГЛАВА 21
  • ГЛАВА 22
  • ГЛАВА 23
  • ГЛАВА 24